Исторические романы. Компиляция. Книги 1-12 [Валерий Александрович Замыслов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Валерий Замыслов ИВАН БОЛОТНИКОВ Исторический роман

Часть 1 ПО РУСИ

ГЛАВА 1 БАГРЕЙ

Черный гривастый конь мчал наездника по лесной дороге. Вершник, надвинув шапку на смоляные брови, помахивал плеткой и зычно гикал:

— Эге-гей, поспешай, Гнедок!.. Эге-гей!

Гулкое отголосье протяжно прокатывалось над бором и затихало, запутавшись в косматых вершинах.

Возле небольшого тихого озерца наездник спешился и напоил коня; распахнув нарядный кафтан, снял шапку, вдохнул полной грудью.

Вершник молод — высокий, плечистый, чернокудрый. Небольшая густая бородка прикрывает сабельный шрам на правой щеке.

Передохнув, наездник легко взмахнул на коня.

— В путь, Гнедок!

Вскоре послышался тихий перезвон бубенцов. Но вот перезвон приблизился и заполонил собой лес. Вершник насторожился: «Никак обоз».

Только успел подумать, как перед самым конем с протяжным стоном рухнула ель, загородив дорогу. Из чащобы выскочила разбойная ватага с кистенями, дубинами, рогатинами и обрушилась на обоз.

Трое метнулись к наезднику — бородатые, свирепые. Вершник взмахнул саблей; один из лихих, вскрикнув, осел наземь, другие отскочили.

А из чащобы — зло и хрипло:

— Стрелу пускай. Уйдет, дьявол!

Гнедок, повалившись на дорогу, заржал тонко и пронзительно. Стрела вонзилась коню в живот. Наездник успел спрыгнуть; с обеих сторон на него надвинулись разбойники.

— Живьем взять!

— Чалому голову смахнул… К атаману его на расправу.

Детина, сурово поблескивая глазами, отчаянно крикнул и бросился на ватажников. Зарубил двоих.

— Арканом, пса!

Аркан намертво захлестнул шею.

— Будя, отгулял сын боярский!

С обозом покончено. Мужики не сопротивлялись, сдались без боя. Дородный купчина, в суконной однорядке, ползал на карачках, ронял слезы в окладистую бороду.

— Помилуйте, православные! Богу за вас буду молиться. Отпустите!

— Кинь бога. Вяжи его, ребята.

— Помилуйте!

— Топор тя помилует, хо-хо!

Атаман пьян. Без кафтана, в шелковой голубой рубахе, развалился на широкой, крытой медвежьей шкурой, лавке. Громадный, глаза дикие, черная бородища до пояса. Приподнялся, взял яндову[1] со стола; красное вино залило широченную волосатую грудь.

Есаул обок; сидит на лавке, качается. Высокий, сухотелый, одноухий, лицо щербатое. Глаза мутные, осоловелые, кубок пляшет в руке.

Медная яндова летит на пол. Атаман, широко раскинув ноги, невнятно бормочет, скрипит зубами и наконец затихает, свесив руку с лавки. Плывет по избе густой переливчатый храп.

«Угомонился. Трое ден во хмелю», — хмыкает есаул.

Скрипнула дверь. В избу ввалился ватажник.

— До атамана мне.

— Сгинь!.. Занемог атаман. Сгинь, Давыдка.

— Фомка днище у бочки высадил. Помирает.

— Опился, дурень… Погодь, погодь. Ключи от погреба у атамана.

— Фомка замок сорвал. Шибко бражничал. Опосля к волчьей клети пошел, решетку поднял.

— Решетку?.. Сучий сын… Сдурел Фомка.

Одноух поднялся с лавки, пошатываясь, вышел из избы. Ватажник шел сзади, бубнил:

— Мясом волка дразнил, а тот из клети вымахнул — и на Фомку. В клочья изодрал, шею прокусил.

— Сучий сын! Нетто всю стаю выпустил?

— Не, цела стая… Вот он, ай как плох.

Фомка лежал на земле, часто дышал. Кровь бурлила из горла. Узнал есаула, слабо шевельнул рукой. Выдавил сипло, из последних сил:

— Помираю, Одноух… Без молитвы. Свечку за меня… Многих я невинных загубил. Помоли…

Судороги побежали по телу, ноги вытянулись. Застыл.

— Преставился… Атаману сказать?

— Не к спеху, Давыдка.

К вечеру разбойный стан заполнился шумом ватажников. Их встречал на крыльце Одноух.

— Велика ли добыча?

— Сто четей[2] хлеба, семь бочонков меду, десять рублев да купчина в придачу, — отвечал разбойник Авдонька.

— Обозников всех привели?

— Никто не убег. Энтот вон шибко буянил, — ткнул пальцем в сторону чернокудрого молодца в цветном кафтане. — Троих саблей посек. Никак, сын боярский.

Глаза Одноуха сузились.

— Разденьте его. Нет ли при нем казны.

Боярского сына освободили от пут, сорвали кафтан и сапоги с серебряными подковами. Обшарили.

— Казны с собой не возит. Куды его, Ермила?

Ермила Одноух сгреб одежду, рукой махнул.

— В яму!

Боярского сына увели, а Ермила продолжал выпытывать:

— Подводы где оставили?

— На просеке.

— Хлеб-то не забыли прикрыть. Чу, дождь собирается.

— Под телеги упрятали. Чать, не впервой.

— Подорожную[3] нашли?

— Нашли, Ермила. За пазухой держал.

— Давай сюда… И деньги, деньги не забудь.

Ватажник с неохотой протянул небольшой кожаный мешочек.

— Сполна отдал? Не утаил, Авдонька?

— Полушка к полушке.

— Чегой-то глаза у тебя бегают. Подь ко мне… Сымай сапог.

Авдонька замялся.

— Не срами перед ватагой, Ермила. Нешто позволю?

— Сымай! А ну, мужики, подсоби.

Подсобили. Одноух вытряхнул из сапога с десяток серебряных монет.

— Сучий сын! Артельну казну воровать?! В яму!

Ватажники навалились на Авдоньку и поволокли за сруб; тот упирался, кричал:

— То мои, Ермила, мои кровные! За что?

— Атаман будет суд вершить. Нишкни!

— Что с купцом и возницами, Ермила? — спросил Давыдка.

— В подклет. Сторожить накрепко.

Яма. Холодно, сыро, сеет дождь на голову. Боярский сын в одном исподнем, босиком, зябко повел плечами. Наверху показался ватажник, ткнул через решетку рогатиной.

— Жив, боярин? Не занемог без пуховиков? Терпи. Багрей те пятки поджарит, хе-хе.

Багрей! На душе боярского сына стало и вовсе смутно: нет ничего хуже угодить в Багрееву ватагу. Собрались в ней люди отчаянные, злодей на злодее. На Москве так и говорили: к Багрею в лапы угодишь — и поминая как звали.

— Слышь, караульный.

Но тот не отозвался: надоело под дождем мокнуть, убрел к избушке.

Багрей проснулся рано. За оконцами чуть брезжил свет, завывал ветер. Возле с присвистом похрапывал есаул. Пнул его ногой.

— Нутро горит, Ермила. Тащи похмелье[4].

Одноух, позевывая, побрел в сени. Вернулся с оловянной миской, поставил на стол.

— Дуй, атаман.

Багрей перекрестил лоб, придвинул к себе миску; шумно закряхтел, затряс бородой.

— Свирепа, у-ух, свирепа!

Полегчало; глаза ожили.

— Сказывай, Ермила.

Одноух замешкался.

— Не томи. Аль вести недобрые?

— Недобрые, атаман. Худо прошел набег, троих ватажников потеряли. Боярский сын лихо повоевал.

— Сатана!.. Сбег?

— На стан привели. В яме сидит.

— Сам казнить буду… Что с обозом? Много ли хлеба взяли?

Одноух рассказал. Доложил и об Авдоньке. Багрей вновь насупился.

— Не впервой ему воровать. Ужо у меня подавится. Подымай, Ермила, ватагу.

— Не рано ли, атаман? Дрыхнет ватага.

— Подымай!

Разбойный стан на большой лесной поляне, охваченной вековым бором. Здесь всего две избы — атаманова в три оконца и просторный сруб с подклетом для ватажников. Чуть поодаль — черная закопченная мыленка, а за ней волчья клеть, забранная толстыми дубовыми решетками.

В ватаге человек сорок; пришли к атамановой избе недовольные, но вслух перечить не смели.

Обозников и купца привели из подклета; поставили перед избой и Авдоньку с боярским сыном.

Одноух вышел на крыльцо, а Багрей придвинулся к оконцу, пригляделся.

«Эх-ма, возницы — людишки мелкие, а купчина в теле. Трясца берет аршинника. Кафтан-то уже успели содрать… А этот, с краю, могутный детинушка. Спокоен, сатана. Он ватажников посек… Погодь, погодь…»

Багрей даже с лавки приподнялся.

«Да это же!.. Удачлив день. Вот и свиделись».

Тихо окликнул Одноуха.

— Дорогого гостенька пымали, Ермила. Подавай личину[5].

— Аль знакомый кто?

— Уж куды знакомый.

Когда Багрей вышел на крыльцо вершить суд и расправу, возницы и купец испуганно перекрестились. Перед ними возвышался дюжий кат[6] в кумачовой рубахе; лицо под маской, волосатые ручищи обнажены до локтей.

Купчина, лязгая зубами, взбежал на крыльцо, обхватил Багрея за ноги, принялся лобзать со слезами.

— Пощади, батюшка!

А из-под личины негромко и ласково:

— Никак, обидели тебя мои ребятушки. Обоз пограбили, деньги отняли. Ой, негоже.

Купчина мел бородой крыльцо.

— Да господь с ними, с деньгами-то. Не велика обида, батюшка, не то терпели. Был бы тебе прибыток, родимый.

— Праведные слова, борода. Прибыток карман не тянет! — гулко захохотал Багрей, а затем ухватил купца за ворот рубахи, поднял на ноги. — Чьих будешь?

— Князя Телятевского, батюшка. Торговый сиделец[7] Прошка Михеев. Снарядил меня Ондрей Ондреич за хлебом. А ныне в цареву Москву возвращаюсь. Ждет меня князь.

— Долго будет ждать.

Пнул Прошку в живот; тот скатился с крыльца, ломаясь в пояснице, заскулил:

— Помилуй, батюшка. Нет за мной вины. Христом богом прошу!

— Никак, жить хочешь, Прошка? Глянь на него, ребятушки. Рожей землю роет.

И вновь захохотал. Вместе с ним загоготали и ватажники. Багрей ступил к Авдоньке.

— Велика ли мошна была при Прошке?

— Десять рублев[8], атаман. А те, что Ермила нашел…

— Погодь, спрячь язык… Так ли, Прошка?

— Навет, батюшка. В мошне моей пятнадцать рублев да полтина с гривенкой, — истово перекрестился Прошка. — Вот, как перед господом, сызмальства не врал. Нет на мне греха.

— Буде. В клеть сидельца.

Прошку потащили в волчью клеть, Авдонька же бухнулся на колени.

— Прости, атаман, бес попутал.

Багрей повернулся к ватажникам.

— Артелью живем, ребятушки?

— Артелью, атаман.

— Казну поровну?

— Поровну, атаман.

— А как с этим, ребятушки? Пущай и дале блудит?

— Нельзя, атаман. Отсечь ему руку.

— Воистину, ребятушки. Подавай топор, Ермила.

Авдонька метнулся было к лесу, но его цепко ухватили ватажники и поволокли к широченному пню подле атамановой избы. Авдонька упирался, рвался из рук, брыкал ногами. Багрей терпеливо ждал, глыбой нависнув над плахой.

— Левую… левую, черти! — обессилев, прохрипел Авдонька.

— А правую опять в артельную казну? Хитер, бестия, — прогудел Багрей и, взмахнув топором, отсек по локоть Авдонькину руку. Ватажник заорал, лицо его побелело; люто глянул на атамана и, корчась от боли, кровеня порты и рубаху, побрел, спотыкаясь, в подклет.

Багрей, поблескивая топором, шагнул к боярскому сыну.

— А ныне твой черед, молодец.

Из волчьей клети донесся жуткий, отчаянный вопль Прошки.

ГЛАВА 2 НА ДВОРЕ ПОСТОЯЛОМ

Голубая повязь сползла к румяной щеке, тугая пшеничная коса легла на высокую грудь.

Евстигней застыл подле лавки, смотрел на спящую девку долго, с прищуром.

«Добра Варька, ох, добра».

За бревенчатой стеной вдруг что-то загромыхало, послышались голоса.

Глянул в оконце. Во двор въехала подвода с тремя мужиками. Один из них, чернобородый, осанистый, в драной сермяге, окликнул:

— Эгей, хозяин!

Евстигней снял с колка кафтан, не спеша облачился. Спускаясь по темной лесенке, бурчал:

— Притащились, нищеброды, голь перекатная.

Вышел на крыльцо смурый.

— Дозволь заночевать, хозяин.

Евстигней зорко глянул на мужиков. Народ пришлый, неведомый, а время лихое, неспокойное, повсюду беглый люд да воровские людишки шастают. Вот и эти — рожи разбойные — один бог ведает, что у них на уме.

— Без подорожной не впущу. Ступайте с богом.

— Не гони, хозяин. Есть и подорожная.

Чернобородый сунул руку за пазуху, вытянул грамотку. Евстигней шагнул ближе, недоверчиво глянул на печать.

— Без обману, хозяин. В приказе[9] писана. Людишки мы Василия Шуйского. Из Москвы в Ярославль направляемся. Да тут все сказано, чти.

Евстигней в грамоте не горазд; повернулся к подклету, крикнул:

— Гаврила!

Из подклета вывалился коренастый мужик в пеньковых лаптях на босу ногу. В правой руке — рогатина, за кушаком — пистоль в два ствола. Сивая борода клином, лицо сонное, опухшее.

— Чти, Гаврила.

Гаврила широко зевнул, перекрестил рот. Читал долго, нараспев, водя пальцем по неровным кудрявым строчкам.

«Ишь ты, не соврали мужики», — крутнул головой Евстигней и вернул чернобородому грамотку.

— Ты, что ль, Федотка Сажин?

— Я, хозяин. Да ты не гляди волком. Пути-дороги дальние, вот и поободрались. Людишки мы смирные, не помешаем. Ты нас покорми да овса лошаденке задай.

— Деньжонки-то водятся, милок?

— Да каки ноне деньжонки, — крякнул Федотка. — Так, самая малость. Да ты не сумлевайся, хозяин, за постой наскребем.

— Ну-ну, — кивнул Евстигней.

Мужики пошли распрягать лошадь. Евстигней же поманил пальцем Гаврилу, шагнул с ним в густую сумрочь сеней.

— Поглядывай. У них хоть и подорожная, но неровен час.

— Не впервой, Евстигней Саввич… Дак, я пойду?

— Ступай, ступай, Гаврила. Поторопи Варьку. Пущай снеди принесет.

Вновь сошел вниз. Солнце упало за кресты трехглавого храма. Ударили к вечерне. Евстигней и мужики перекрестили лбы.

— В баньку бы нам, хозяин, — молвил Федотка. — Две седмицы[10] не грелись.

— В баньку можно, да токмо…

— Заплатим, хозяин. Прикажи.

Евстигней мотнул бородой, взглянул на лошадь. Эк, заморили кобыленку. Знать, шибко в город торопятся. Поди, неспроста.

После бани мужики сидели в подклете — красные, разомлевшие — хлебали щи мясные, запивали квасом. Федотка, распахнув сермягу, довольно крякал, глядел на Евстигнея ласково и умиротворенно.

— Ядрен квасок, — подмигнул застолице. — А теперь бы и винца не грех. Порадей, хозяин.

Гаврила проворно поднялся с лавки и шагнул к двери. Но Евстигней остановил.

— Я сам, Гаврила.

Караульному своему погреб не доверял: слаб Гаврила до вина, чуть что и забражничает.

Принес яндову, поставил чарки.

— На здоровье, крещеные.

Мужики выпили, потянулись к капусте. Федотка разгладил пятерней бороду, налил сразу по другой чарке.

— Первая колом, вторая соколом, э-эх!

Разрумянился, весело глянул на Варьку, подающую снедь. Девка статная, пышногрудая, глаза озорные.

— Экая ты пригожая. Не пригубишь ли чарочку?

Варька прыснула и юркнула в прируб, а Федотка, распаляясь, наливал уже по третьей.

— Живи сто лет, хозяин!

Опрокинул чарку в два глотка, шумно выдохнул, помахал ладошкой возле рта.

— У-ух, добра!.. Слышь, хозяин, пущай девка хренку да огурчиков принесет. Прикажи.

Евстигней позвал Варьку, та мигом выпорхнула из прируба, стрельнула в Федотку глазами.

— Не стой колодой, — нахмурив редкие рыжие брови, буркнул Евстигней и подтолкнул Варьку к двери.

К столу, неотрывно поглядывая на яндову, потянулся Гаврила. Подсел к Федотке, но Евстигней сердито упредил:

— Ночь на дворе. Ступай к воротам!

— Хошь одну для сугреву, Евстигней Саввич!

— Неча, неча. Не свята Троица.

Гаврила нехотя поднялся, вздохнул, напялил войлочный колпак на кудлатую голову и вышел.

— Строг ты, хозяин, ай строг… Да так и надо. Держи холопей в узде. У меня вон людишки не своеволят. Да я их! — стиснул пальцы в кулак. — У меня…

Федотка не договорил, поперхнулся, деланно засмеялся.

— Ай, да не слушай дурака. Каки у меня людишки? Весь князь перед тобой. Лапти рваны, спина драна… Э-эх, ишо по единой! Ставь, девка. Где огурцы, там и пьяницы.

Евстигней, пытливо глянув на Федотку, раздумчиво скребанул бороду.

«Не прост Федотка, не прост. Подорожну грамоту не каждому в царевом приказе настрочат. Не с чужих ли плеч сермяга? Вон как о людишках заговорил. Хитер, Федотка. Однако ж до винца солощий. Пущай, пущай пьет, авось язык и вовсе развяжет».

— А сам-то чего, хозяин? Постишься аль застольем нашим брезгуешь? все больше хмелея, вопросил Федотка.

— Упаси бог, милок. Гостям завсегда рады. Пожалуй, выпью чарочку… Варька! Принеси.

Федотка проводил девку похотливым взором.

— Лебедушка, ух, лебедушка. Чать, не женка твоя?

— Девка дворовая. Тиун[11] наш в помочь прислал. Без бабы тут не управиться. Не мужичье дело ухватом греметь… Давай-ка, милок, по полной.

Евстигней чокнулся с Федоткой, с мужиками, но те после первой чарки не пили, сидели смирно, молчком, будто аршин проглотили. Федотка осушил до дна, полез к Евстигнею лобзаться.

— Люблю справных людей. На них Русь держится… Кому царь-батюшка благоволит? Купцу да помещику. В них сила. Это те не чернь посадская али смерд-мужичонка. Шалишь! Держава нами крепка. Выпьем за царя-батюшку Федора Иоанныча!

При упоминании царя все встали. Расплескивая вино, Федотка кричал:

— Верой и правдой!.. Голову положим. А черни — кнут и железа[12]. Смутьянов развелось.

— Доподлинно, милок. Сам-то небось из справных?

— Я-то? — Федотка обвел мутными глазами застолицу. Увидев перед собой смиренно-плутоватую рожу Евстигнея, хохотнул, — Уж куды нам, людишкам малым. Кабала пятки давит, ух, давит! — ущипнул проходившую мимо Варьку, вылез из-за стола, лихо топнул ногой.

— Плясать буду!

Сермяга летит в угол. Пошла изба по горнице, сени по полатям!

Озорно, приосанившись, разводя руками и приплясывая, прошелся вокруг Варьки. А та, теребя пышную косу с красными лентами, зарделась, улыбаясь полными вишневыми губами.

Евстигней молча кивнул, и Варька тотчас сорвалась с места; легко, поблескивая влажными глазами, пошла по кругу.

Евстигней, подперев кулаком лысую голову, думал:

«Прокудлив Федотка. Поначалу-то тихоней прикинулся, а тут вон как разошелся. Ох, не прост».

А Федотка, гикнув, пошел уже вприсядку. Однако вскоре выдохся, побагровел; выпрямившись, смахнул пот со лба, часто задышал. Варька же продолжала плясать, глядела на Федотку насмешливо, с вызовом.

— Устарел, милок, — хихикнул Евстигней. — Ступай, Варька, буде.

— Ай, нет, погодь, девка! — взыграла гордыня в Федотке.

Кушак тяжело, с глухим металлическим звоном упал на пол. Заходили половицы под ногами, трепетно задрожали огоньки сальных свечей в медных шандалах[13].

Евстигнея осенила смутная догадка:

«Кушак-то едва не с полпуда… Деньгой полнехонек».

Тело покрылось испариной, взмокло, пальцы неудержимо, мелко задрожали. Сунул руки под стол, но мысль все точила — липкая, назойливая:

«Рублев двести, не менее. А то и боле… А ежели и каменья?»

Голова шла кругом. Глянул на мужиков, те сидели хмурые и настороженные, будто веселье Федотки было им не по душе. Унимая дрожь, придвинулся к мужикам, налил в пустые чарки.

— Чего понурые, крещеные? Аль чем обидел вас?

— Всем довольны, хозяин.

— Так пейте.

— Нутро не принимает.

— Нутро?.. Да кто ж это на Руси от винца отказывался? Чудно, право. Да вы не робейте, крещеные, угощаю. Хоть всю яндову. Чать, мы не татары какие… Да я вам икорочки!

Захлопотал, засуетился, но мужики сидели, словно каменные — суровые, неприступные, чарки — в стороны.

— Ну да бог с вами, крещеные. Неволить — грех.

Махнул рукой Варьке. Та кончила плясать, села на лавку. Грудь ее высоко поднималась.

Федотка уморился, но, крутнув черный с проседью ус, глянул на застолицу победно.

— Знай наших!

Опоясал себя кушаком, плюхнулся подле Варьки, сгреб за плечи, поцеловал. Варька выскользнула, с испугом глянула на Евстигнея. Но тот не серчал, смотрел ласково.

— Ниче, Варька, не велик грех. Принеси-ка нам наливочки. Уж больно Федот лихо пляшет.

— Люб ты мне, хозяин.

Облапил Евстигнея, ткнулся бородой в лицо.

— Радение твое не забуду. Мы — народ степенный, за нами не пропадет. Дай-кось я тебя облобызаю.

Евстигней не отстранился, напротив, теснее придвинулся к Федотке, задержал руку на тугом кушаке.

«Нет, не показалось. С деньгой, с большой деньгой».

— А вот и наливочка. Пять годков выдерживал. На рябине. Изволь, милок.

— Изволю, благодетель ты мой. Изволю!

Федотка, покачиваясь, жег глазами Варьку.

— Смачна, лебедушка, у-ух смачна!

— Да бог с ней. Выпьем, милок. И я с тобой на потребу души.

— Любо. Пей до дна, наживай ума!

Опрокинул чарку, обливая вином рубаху, и тут уж вовсе осоловел. Глуповато улыбаясь, отвалился к стене, зевнул.

— А теперь почивать, милок. Уложу тебя в горнице. Там у меня тепло, сказал Евстигней. Но один из мужиков, приземистый и щербатый, замотал головой.

— С нами ляжет. Тут места хватит да и нам повадней.

— Как угодно, крещеные… Варька! Кинь мужикам овчину.

Федотка шумно рыгнул, сонные глаза его при виде Варьки ожили. Поманил рукой.

— Сядь ко мне, лебедушка… Пущай без овчины спят, не велики князья… Куды?

— Придет сейчас, милок, — успокоил Евстигней, вновь подсаживаясь к Федотке. — А может, наверх, в горенку? Варька устелет.

— Варька?.. Айда, хозяин.

Евстигней подхватил Федотку под руку и повел было к лесенке, но перед ним тотчас возник щербатый мужик.

— Тут он ляжет, хозяин.

Ухватил сотоварища за плечо и потянул к лавке. Но Федотка оттолкнул щербатого.

— Уйди, Изоська!

Щербатый не послушал, упрямо тащил Федотку к лавке.

— Нельзя тебе одному, Федот Назарыч. Тут ложись, а наверх не пущу.

— Это ты кому? На кого горло дерешь?! — глаза Федотки полыхнули гневом. — На меня, Федота Сажина?.. Прочь, Изоська!

И щербатый, насупившись, отступил.

В горнице темно, лишь перед киотом мерцает, чадя деревянным маслом, синяя лампада, бросая на лики святых багряные отблески.

— У тебя тут, как в погребе, хозяин… Не вижу, — пробормотал Федотка.

Евстигней нащупал на поставце шандал, запалил свечу от лампадки; повернувшись к Федотке, указал на широкую спальную лавку, крытую бараньей шубой.

— Вот тут и почивай, милок… Сымай кафтан. Давай помогу.

Федотка, икая и позевывая, повел мутными глазами по горнице.

— Где девка?.. Пущай девка придет.

— Пришлю, милок, пришлю… Сымай лапотки…

Федотка сунул кушак под изголовье и тотчас повалился, замычал в полусне:

— Девку, хозяин… Лебедушку.

Евстигней задул свечу и тихо вышел из горницы. Минуту-другую стоял у низкой сводчатой двери. Федотка невнятно бубнил в бороду, а потом утих и густо захрапел. Евстигней перекрестился.

«Все… слава богу. Токмо бы не проснулся… Помоги, господи».

Сняв со стены слюдяной фонарь, спустился в подклет. Мужики, задрав бороды, лежали на лавках.

— Как он там? — спросил Изоська, недружелюбно скользнув по Евстигнею глазами.

— Почивает, милок. После баньки да чарочки сон сладок. Да и вам пора.

Вышел из прируба. На улице черно, ветрено, сыро. Дождь, крупный и холодный, хлестнул по лицу. Евстигней запахнул кафтан и побрел к воротам. Поднял фонарь — караульный пропал.

«Опять дрыхнет, нечестивец. Послал господь дозорного».

— Гаврила!

— Тут я, — послышался голос с повети. — Зябко. Плеснул бы для сугреву.

— Ужо плесну. — Евстигней приблизился к дозорному, покосился на дверь подклета, зашептал. — Ступай к мужикам. Глаз не спущай. Чую, лихие людишки. Особливо тот, с рябой рожей… А Федотку не ищи. У меня в горнице.

— В горнице?.. Так-так, — крякнув, протянул Гаврила.

— Пистоль заряжен?

— Не оплошаю.

— Ну-ну, — мотнул бородой Евстигней и тихо шагнул к подклету.

ГЛАВА 3 ЛАРЕЦ

Ермила зло замахнулся на боярского сына.

— Четвертовать его, атаман. Чалого посек, дружка верного. Я с ним пять налетий по Руси бродяжил.

Выхватил саблю, ощерился.

— Цыц! Сам казнить буду.

Багрей подтолкнул боярского сына к волчьей клети, Голодная стая рвала на куски Прошкино тело.

Багрей широко перекрестился.

— Упокой, господи, новопреставленного раба божия.

Боярский сын отвернулся. Атаман шагнул к детине, тяжело ухватил за плечи и вновь повернул к клети.

— Страшно?.. Разуй зенки, разуй! Не вороти морду.

— Кат! — хрипло выдавил боярский сын, и глаза его яро блеснули.

— Не по нутру? Ишь ты. Я тобой еще не так потешусь, гостенек ты мой желанный… Ермила! Тащи его в избу.

Боярского сына поволокли в атаманов сруб, толкнули на лавку.

— Стяни-ка ему покрепче руки… А теперь уходи, Ермила. Говорить с гостеньком буду.

Багрей замкнул дверь на крюк, сел против узника, положив топор на стол. Долго молчал, теребил дремучую бороду. Наконец вымолвил тихо:

— Ну здорово, страдничек. Привел господь свидеться.

Боярский сын не отозвался, но что-то дрогнуло в его лице. Багрей скинул личину.

— Не признал, Ивашка?

Глаза детины широко раскрылись.

— Мамон! — глухо выдавил он, приподнимаясь на лавке.

— Не чаял встретить?.. Гляди, гляди. Давненько не виделись. Где же тебя носило? Почитай, год прятался. Молчишь? Я-то думал в степи подался, а ты тут, в лесах шастаешь.

Иванка пришел в себя. Проглотив комок в горле, зло произнес:

— В вотчине мужиков мучил и тут катом обернулся. Ох, и паскудлив же ты, Мамон. Жаль, не удалось тебе башку смахнуть.

— А я везучий, Ивашка. Ни царь, ни сатана мне башку не смахнет. А вот дьяволу я еще послужу, послужу, Ивашка! Люблю топором поиграть.

— Убивец, тьфу!

— Плюй, Ивашка, кляни, Не долго тебе осталось. Хватит, погулял по белу свету.

— Червь могильный, душегубец!

— Вестимо, Ивашка, душегубец. Топор мне брат родной, а плаха сестрица. Люблю людишек потрошить. Я ж у Малюты Скуратова[14] в любимцах ходил. Небось слышал? Горазд был на топор царев опричник, ух, горазд!

— Нашел чем похваляться. Кат!

— Кат, Ивашка, злой кат. Вот так и князь меня величал. Никак, по нраву я был Андрею Андреичу.

— Чего ж от него сбежал? Кажись, в узде он тебя не держал, усмехнулся Болотников.

— Э-эх, Ивашка, младехонек ты еще. У меня с Телятевским особая дружба. Вот и пришлось в леса податься. Тут мне вольготней, я здесь царь лесной.

Подошел к поставцу, налил в кубки вина.

— Хошь выпить? Я добрый седни. Винцо у меня знатное. Борису Годунову в дар везли, а я перехватил гостей заморских. Поднесу, Ивашка.

— Из твоих-то рук!

— Рыло воротить?

Прищурился, вперив в Болотникова тяжелый взгляд.

— Гордыни в тебе лишку. А чем чванишься? Смерд, княжий холоп! Я из тебя спесь вытряхну, живьем буду палить. В адских муках сдохнешь.

Мамон выпил и, с трудом унимая злобу, заходил по избе. Взял топор, провел пальцем по острому лезвию, ступил к Болотникову.

— По кусочкам буду тяпать, а к ранам — щипцы калены да уголья красны. Орать будешь, корчиться, пощады просить. Но я не милостив, я тут всех в царство небесное отсылаю. А зачем отпущать? Пропал раб божий, сгинул — и вся недолга. Да и волков потешить надо. Уж больно человечье мясо жрут в охотку… Чего зверем смотришь? Ух, глазищи-то горят. Не милы мои речи? А ты слушай, слушай, Ивашка. Покуда слова, а потом и за дело примусь… Жутко, а?

Тяжело сел на лавку, помолчал, а затем вновь тихо и вкрадчиво спросил:

— А хошь я тебя помилую?

— Не глумись, Мамон. В ногах ползать не буду.

— Удал ты, паря. А я взаправду. Отпущу тебя на волю и денег дам, много денег, Ивашка. Живи и радуйся. Но и ты мне сослужи. Попрошу у тебя одну вещицу.

— У меня просить нечего, кончай потеху, — хмуро бросил Болотников.

— Не торопись, на тот свет поспеешь… Есть чего, Ивашка. Богат ты, зело богат, сам того не ведаешь. Но жизнь еще дороже.

— О чем ты?

— Дурнем прикидываешься аль взаправду не ведаешь? — Мамон подсел к Болотникову, глаза его стали пытливыми, острыми. — А вот ваш, Пахомка Аверьянов, о ларце мне сказывал.

— О ларце?

— О ларце, паря. А в нем две грамотки… Припомнил? Тебе ж их Пахомка показывал.

Болотников насторожился: выходит, Мамон все еще не забыл о потайном ларце. Неужели он вновь пытал Пахома?

— Так припомнил?

— Сказки, Мамон. Ни грамот, ни ларца в глаза не видел.

— Да ну?.. И не слышал?

— Не слышал.

— Лукавишь, паря, а зря. Ведаешь ты о ларце, по зенкам вижу. Нешто кой-то ларец башки дороже? Чудно… Ты поведай, и я тебя отпущу. Не веришь? Вот те крест. Хошь перед иконой?

— Брось, Мамон, не корчь святого. Не богу — дьяволу служишь, давно ему душу продал.

Мамон поднялся и ударил Болотникова в лицо. Иванка стукнулся головой о стену, в глазах его помутнело.

— Припомнил, собака?

— Сам собака.

Мамон вновь ударил Болотникова.

— Припомнишь, Ивашка. Как огнем зачну палить, все припомнишь. Мой будет ларец.

Откинул крюк, распахнул дверь.

— Ермила, отведи парня в яму!

Одноух недовольно глянул на атамана.

— Пора бы и на плаху, Багрей. Чего тянешь?

— Утром буду казнить.

Ермила позвал лихих, те отвели Иванку за атаманову избу, столкнули в яму с водой.

— Прими христову купель!

Сгущались сумерки. Лес — темный, мохнатый — тесно огрудил разбойный стан, уныло гудел, сыпал хвоей, захлебывался дождем. Прошел час, другой. Караульный, сутулясь, подошел к яме, ткнул рогатиной о решетку.

— Эгей, сын боярский!

Иванка шевельнулся, отозвался хрипло:

— Чего тебе?

— Не сдох? Поди, худо без одежи, а?

Голос караульного ленив и скучен. Иванка промолчал. Караульный сморкнул, вытер пальцы о штаны.

— Один черт помирать. Ты бы помолился за упокой, а?

Иванка вновь смолчал. Босые ноги стыли в воде, все тело била мелкая дрожь.

— Чей хоть родом-то, человече? За кого свечку ставить?

Но ответа так и не дождался.

Мамон лежал на лавке. Скользнул рукой по стене, наткнулся на холодную рукоять меча в золотых ножнах.

«Князя Телятевского… Горюет, поди, Андрей Андреич. Царев подарок».

Вспомнил гордое лицо Телятевского, ухмыльнулся.

«Не довелось тебе, князь, надо мной потешиться. Ушел твой верный страж, далече ушел. Теперь ищи-свищи».

Еще прошлым летом Мамон жил в Богородском. После бунта Телятевский спешно прискакал в вотчину с оружной челядью. Был разгневан, смутьянов повелел сечь нещадно батогами. Всю неделю челядинцы с приказчиком рыскали по избам, искали жито.

— Худо княжье добро стережешь, Мамон. Разорил ты меня, пятидесятник. Ежели хлеб пропадет, быть тебе битым. Батогов не пожалею, — серчал Телятевский.

Но хлеб как сквозь землю провалился. Телятевский повелел растянуть Мамона на козле. Тот зло сверкнул глазами.

— Не срами перед холопами, князь. Служил тебе верой и правдой.

— Вон твоя служба, — Телятевский показал рукой на пустые амбары. Вяжите его!

— Дружинник[15] все же… По вольной к тебе пришел, — заметался Мамон.

— Ничего, не велик родом. Приступайте!

Привязали к скамье, оголили спину. Били долго, кровеня белое тело. Мамон стонал, скрипел зубами, а затем впал в беспамятство. Очнулся, когда окатили водой. Подле стоял ближний княжий челядинец Якушка, скалил зубы:

— Однако слаб ты, Мамон Ерофеич. И всего-то батогом погрели.

— Глумишься? Ну-ну, припомню твое радение, век не забуду, — набычась, выдавил Мамон.

Несколько дней отлеживался в своей избе, пока ее позвал княжий тиун Ферапонт.

— Князь Андрей Андреич отбыл в Москву. Повелел тебе крепко оберегать хоромы. Ты уж порадей, милок.

— Порадею, Ферапонт Захарыч, порадею. Глаз не спущу. Ноне сам буду в хоромах ночевать, как бы мужики петуха не пустили. Недовольствует народишко.

— Сохрани господь, милок… А ты ночуй, и мне покойней.

Тиун был тих и набожен, он вскоре удалился в молельную, а Мамон прошелся по княжьим покоям. Полы и лавки устланы заморскими коврами, потолки и стены обиты красным сукном, расписаны травами. В поставцах золотые и серебряные яндовы и кубки, чаши и чарки. В опочивальне князя, над ложницей, вся стена увешана мечами и саблями, пистолями и самопалами, бердышами и секирами. А в красном углу, на киоте, сверкали золотом оклады икон в дорогих каменьях.

«Богат князь. Вон сколь добра оберегать… Уж порадею за твои батоги, Андрей Андреич, ух, порадею! — кипел злобой Мамон. — Попомнишь ты меня, князь. Ты хоть и государев стольник, но и я не смерд. Дед мой подле великого князя Василия в стремянных ходил, был его любимцем… А тут перед холопами высек. Ну нет, князь, не быть по-твоему. Буде, послужил. Поищи себе другого стража, а я к Шуйскому сойду».

С вечера Мамон выпроводил холопов из княжьих хором во двор.

— Неча слоняться. Берите рогатины и ступайте в дозор. Мужики вот-вот в разбой кинутся.

В покоях остался один тиун. С горящей свечой Ферапонт обошел терем, загнал девок в подклет, и вновь затворился в молельной.

Мамон тихо, крадучись вернулся со двора в княжьи покои. Неслышно ступая по мягким коврам, подошел к поставцу и сунул в котомку золотой кубок. Затем шагнул к киоту и снял икону с тяжелым окладом в самоцветах.

За темным слюдяным оконцем протяжно и гулко рявкнул караульный:

— Поглядыва-а-ай!

Мамон ступил к ложнице. Когда снимал меч, задел плечом за секиру, и та со звоном грохнулась о лавку. Наклонился, чтобы поднять, и в ту же минуту в покоях прибавилось свету. Из молельной вышел со свечой Ферапонт.

— Мамон?.. Пошто меч берешь? А вон и икона в суме… Да ты…

— Молчи!.. Молчи, старик.

Седая борода тиуна затряслась, глаза гневно блеснули.

— Не тронь, холопей позову. Эй, лю…

Мамон взмахнул мечом, и крик оборвался.

Укрылся в лесах: теперь ни в Москву, ни к князю Шуйскому дороги не было. Собрал ватагу из лихих и промышлял разбоем. Копил деньги.

«Год, другой людишек потрясу, а там и татьбу[16] брошу. С тугой мошной нигде не пропаду. После бога — деньги первые», — раздумывал он.

Казна богатела, полнилась. У Ермилы при виде мошны загорались глаза и тряслись руки.

— Роздал бы, атаман.

— Что, есаул, руки зудят?

— Да я что… Ватага сумлевается.

— Ватага? — лицо Мамона суровело. — Лукавишь, Одноух. Сам, поди, ватагу подбиваешь. Вон как трясца берет при сундуке-то. Уж не заграбастать ли хочешь, а?

— Креста на тебе нет, атаман, — обидчиво фыркал есаул.

— Чужая душа — дремучий бор, Ермила. Ты у меня смотри, не погляжу, что есаул. Волчья-то клеть рядом… А ватагу упреди — ни единой полушки из казны не пропадет. Всю добычу поровну, никого не обижу.

«Никого не обижу», — часто в раздумьи повторял он, прищурив глаза и затаенно усмехаясь. А скрытых помыслов у него было немало, они властвовали, давили, теребили душу, и от них никуда нельзя было уйти. Особо не давал ему покоя тот небольшой темно-зеленый ларец, уплывший из его рук во время набега ордынцев.

«Черт дернул этого Пахомку… Сунулся в баню, княжну увидел, рвань казачья! Да с тем бы ларцом заботушки не ведал. Самого князя Шуйского можно было за бороду ухватить, крепко ухватить, и никуды бы не рыпнулся. Ничего бы Василий Иваныч не пожалел. В грамотках-то о его измене писано, татар на Русь призывал. Ну-ка с этим ларцом — да к царю! Головы бы князю не сносить. Тут не токмо — последний алтын выложишь. Сошлись бы с князем Василием, полюбовно сошлись».

Но ларец прячет Пахомка, будто каменной стеной им прикрывается. Не подступись. Сколь его не пытал, одно долбит:

— Не видать тебе ларца. А коль со мной что приключится и тебе не жить. Ведает о ларце еще один божий человек. Он-то праведный, за копейку себя не продаст. Сказнит тебя Телятевский за княжну Ксению.

Не раз к Пахомке подступался, но тот уперся — оглоблей не свернешь. Силу за собой чует. И башку ему не снимешь: с мертвого и подавно ларец не возьмешь да и себя от беды не упасешь. А что как в самом деле Пахомка о ларце сболтнул? Но кому? Казаку с Дона, мужику беглому или сосельнику в Богородском?

Всяко прикидывал. И вдруг нежданный гостенек, он-то и всколыхнул угасшую было надежду.

«Не иначе как Ивашка. Не мог ему Пахомка о грамотках умолчать».

Обрадовался, загорелся, но радость вскоре померкла? Болотников о ларце — ни слова.

«Ужель знает да помалкивает? Но пошто таится? Ужель какой-то ларец ему жизни дороже? Пахомку жалеет? Да ему на погост пора. Нет, тут другое. Ивашка не дурак, видно, сам хочет к Шуйскому пожаловать, о щедрой награде тщится. От денег-то еще никто не отказывался… Ну, нет, Ивашка, не видать тебе княжьей награды. Сейчас пытать зачну, шибко пытать. Не выдюжишь, язык-то сразу развяжешь. Тут тебе и конец. И Пахомку порешу. А там с грамотками к Шуйскому».

— Эгей, Ермила!.. Тащи молодца из ямы.

Одноух вскоре вернулся, лицо его было растерянным.

— Пуста яма, атаман. Пропал сын боярский.

ГЛАВА 4 СКОМОРОХ УДАЛОЙ

Евстигней неслышно ступил к лавке, тихо окликнул:

— Спишь, Варька?

Девка не отозвалась, сморил ее крепкий сон.

«Выходит, не позвал Федотка. Ну и слава богу, обошлось без греха».

Федотка храпел богатырски, с посвистом. Лежал на спине, широко раскинув ноги, черная борода колыхалась по груди.

Евстигней все так же неслышно шагнул в горницу, глянул на киот с тускло мерцающей лампадкой, перекрестился. Потянулся рукой к изголовью, нащупал кушак. Федотка не шелохнулся. Евстигней, придерживая овчину, потянул кушак на себя. Кудлатая голова качнулась, и храп смолк.

Замер, чувствуя, как лоб покрывается испариной. В голове недобро мелькнуло:

«Пырнуть ножом. А с теми Гаврила управится».

Нож — за голенищем, нагнись, выхвати — и нет Федотки. Но тот вдруг протяжно замычал, зашлепал губами и захрапел пуще прежнего.

Вновь потянул. И вот кушак в руках — длинный, увесистый. На цыпочках вышел в сени и только тут шумно выдохнул.

«Все!.. Мой кушачок, Федотка… Теперь запрятать подале. Пожалуй, на конюшню, под назем. Попробуй сыщи».

Ступил было к лесенке, но тотчас передумал:

«Идти-то через подклет, а мужики, чай, не спят. Изоська и без того волком зыркает».

Стоял столбом, скреб пятерней бороду. Из горницы, с печи тянуло густым, сладковатым запахом опары. Невольно подумал:

«Варька хлебы замесила. Завтра день воскресный. Пирогов с луком напечет».

И тут его осенило — в кадушку с тестом! Никому и в голову не придет.

Притащил квашню в чулан, поставил шандал со свечой на ларь. Опара бродила, выпирала наружу. Запустил руку в пышное, теплое, пахучее тесто и вывернул белый, липнущий к ладоням ком. Однако вновь остановила неутешная мысль:

«Федотка утром хватится, мужиков взбулгачит. Тут не отвертишься, в горнице-то вкупе были. Вот оказия».

Соскреб ножом тесто, кинул в квашню, вытер полой кафтана руки. Кушак манил, не давал покоя. Помял его пальцами.

«Сколь же тут? Поди, много».

Не утерпел, чиркнул ножом. На колени посыпались серебряные монеты. Чиркнул другой раз, а затем вспорол и весь кушак. Глаза лихорадочно заблестели.

«Богат путничек, зело богат. Да на эти деньжищи!..»

Голова туманилась, без вина хмелела, в груди росла, ширилась буйная радость.

«Князю долги отдам, на волю выйду. Сам себе хозяин. Каменну лавку на Москве поставлю, торговать начну. А там и до гостиной сотни[17] недолго…»

С улицы вдруг послышались шумные голоса, кто-то гулко, по-разбойному забухал в калитку.

— Открывай, хозяин!

— Будет спать-ночевать!

— Впущай, да живо!

В страхе перекрестился, заметался по чулану.

«Кто бы это, господи!.. А куды ж деньги?»

— Впущай, хозяин! Ворота сымем!

Раздумывать было некогда. Сгреб деньги в опару, кушак запихал в ларь с мукой и поспешил вниз. Навстречу, по лесенке, поднимался встревоженный Гаврила.

— Чуешь, Евстигней Саввич?

— Чую. Кого это нелегкая? Буди мужиков.

— Поднялись мужики.

Впятером вывалились из подклета. За воротами горланила толпа — буйная, дерзкая, неотступная.

— Навались, ребятушки! Неча ждать.

Евстигней стал средь двора, слюдяной фонарь плясал в руке. Молвил тихо:

— Что делать будем, мужики? Разбойный люд прет. Животы[18] пограбят.

Гаврила выхватил из-за кушака пистоль.

— Огнем встречу.

Но Изоська перехватил его руку.

— Остынь. Их тут целая ватага. Сомнут.

Затрещали ворота. Евстигней, поняв, что лихие вот-вот окажутся на дворе, шагнул ближе, окликнул осекшимся голосом:

— Кто будете, милочки?.. Я щас.

— А-а, проснулось, красно солнышко.

— Скоморохи мы, впущай! Скрозь промокли.

Евстигней шагнул еще ближе.

— Ай проманете, милочки. Не скоморохи.

— Ну-ка сыпь ему в ухи, ребятушки!

На какой-то миг все смолкло, но затем дружно загудели дудки и волынки, загремели тулумбасы[19]. И вновь наступила тишина.

— А лиха не будете чинить? — вновь недоверчиво вопросил Евстигней.

— Как приветишь, хозяин. Да впущай же!

— Щас, милочки, щас, родимые.

Откинул засов, и тотчас перед ним вздыбился, рявкнув, матерый медведь. Евстигней ошалело попятился. «Помилуйте, крещеные!» — хотелось ему выкрикнуть, но язык онемел.

— Да ты не пужайся, хозяин. Он у меня смирный, — прогудел из калитки могутный детина.

Двор заполнился пестрой, крикливой толпой, которая разом повалила в подклет. К Евстигнею шагнул Гаврила.

— Тут их боле двух десятков. Куды эту прорву?

Евстигней, приходя в себя, буркнул, утирая со лба испарину:

— Эк ночка выдалась… Поглядывай, Гаврила.

В подклете опасливо глянул на зверя; тот топтался в углу. У медведя подпилены зубы, сквозь ноздри продето железное кольцо с цепью, которую придерживал вожак — рыжий, большеротый мужик в армяке.

Скоморохи кидали сырую одежду на лавки, весело гомонили, обрадовавшись теплу.

— Покормил бы, хозяин, — сказал вожак.

— С каких шишей, милочки? Сам на квасе.

— Поищи, хозяин. Нам много не надо. Хлеба да капустки — и на том спасибо.

— Бесхлебица ныне. Голодую.

Вожак повернулся к ватаге.

— Слышали, веселые? Оскудел хозяин. Ни винца, ни хлеба. Не помочь ли, сирому?

— Помочь, помочь, Сергуня!

— А ну глянем, веселые. Ломись в подвалы!

К Евстигнею подскочил Гаврила, пистоль выхватил. Но Евстигней дернул его за рукав, поспешно закричал:

— Стойте, стойте, милочки!.. Пошто разбоем? Чай, не басурмане какие, так и быть поднесу. Найду малу толику.

— Вот это по-нашему. Неси, хозяин!

Ватага уселась за столы, а Евстигней поманил Гаврилу.

— Помогай, милок.

— А Варька? Подымусь, кликну.

— Не, пущай носа не кажет. Ох, разорят меня, нечестивцы. Эку ораву накормить надо.

Вздохнул скорбно, однакои снеди принес, и медку бражного поставил.

«Хоть бы так обошлось. Народ лихой. В соседней вотчине, чу, боярские хоромы порушили, животы пограбили, а боярина дегтем вымазали — да в кучу назема. Уж не те ли самые? Упаси, господь!»

Слушал, поддакивал, ходил со смирением. Раза два поднимался наверх, ступал к горнице, ловил ухом богатырский храп.

«Крепок на сон Федотка. Изрядно винца-то хлебнул, вот и сшибло».

Веселые начали укладываться на ночлег; валились на пол, заполонив подклет. Вожака Евстигней позвал наверх.

— В горнице-то повадней будет, милок. Тут, правда, у меня мужичок проезжий. Вишь, как разливает. Поди, не помешает?

— Мужик-то? Чудишь, хозяин. Наш Филипп ко всему привык, — Сергуня широко зевнул и повалился на лавку, Сыто, размеренно молвил: — Толкни на зорьке.

Евстигней вышел из горницы и столкнулся в дверях с Федоткиными мужиками.

— А нам куды? В подклете ступить негде, — сказал Изоська.

Евстигней малость подумал и ткнул перстом себе под ноги.

— Вот тут и заночуем. И я с вами. Щас овчину брошу. Ладно ли?

Мужики согласно мотнули бородами: и Федотка рядом, и хозяин с ними.

Евстигней поднялся, когда загуляла заря и робкий свет пробил сумрак сеней. На дворе горланили петухи.

«Пора вожака подымать, неча дрыхнуть».

Сергуня вставал тяжко, зевал, тряс головой.

— Чару бы, хозяин.

— Налью, милок, налью.

Опохмелившись, Сергунй спустился в подклет, принялся расталкивать ватагу.

— Вставай, веселые. В путь!

Снялись быстро, знать, и впрямь торопились.

— Прощевай, хозяин. Добрые мы седни, порухи чинить не будем. Не поминай лихом, — молвил на прощание Сергуня.

— С богом, с богом, милочки.

Когда вымелись со двора, спросил Гаврилу:

— С чего бы им поспешать? Не ведаешь, Гаврила?

— Ведаю. Вечор спьяну-то проболтались. Боярские хоромы, чу, разорили. Губные же старосты[20] стрельцов за ими снарядили, вот и недосуг гостевать.

— Вона как, — протянул Евстигней. — Хоть нас бог-то миловал.

Федотка проснулся от шумной брани хозяина постоялого двора. Тот сновал по горнице и сыпал проклятия:

— Нищеброды, паскудники, рвань воровская!

Было уже утро, и солнечный луч грел избу. Федотка потянулся, сел на лавку и с минуту, кряхтя и покачиваясь, тупо глядел в пол. Потом поднял кудлатую башку на Евстигнея.

— Че орешь?.. Тащи квасу.

Евстигней, сокрушенно покачивая головой, заохал:

— Ой, беда, милок, ой, напасть на мою голову! Кафтан-то новехонький, суконный. Намедни справил.

Помятое, опухшее лицо Федотки все еще досыпало, мутные глаза безучастно скользнули по Евстигнею и вновь вперились в пол.

— Квасу, грю, тащи.

— Щас, милок… Кафтану-то цены нет. Сперли, окаянные.

— Че сперли? — помалу стало доходить до Федотки.

— Кафтан. Удал скоморох в горнице ночевал. Кафтан с собой унес да ишо сапоги прихватил. Вишь, в лаптях остался. Я-то в сенях с твоими мужиками лег. Проснулся, а его нет, чуть свет убрался и ватагу свел. У-у, лиходей!

— Кой скоморох, что за ватага?.. Изоська!

Мужики появились в дверях.

— Звал, Федот Назарыч? — спросил щербатый.

— Че он мелет? — кивнул Федот на Евстигнея. — Скоморох… ватага.

— Были, Федот Назарыч. Вечор нагрянули. Ты почивал, а большак их тут улегся, — пояснил Изоська.

Федотка сунул руку под изголовье.

— Кушак… Где кушак? — заорал он.

Мужики молчали. Федотка заметался по горнице, лицо его побелело, борода ходуном заходила. Подскочил к Евстигнею, рванул за рубаху.

— Где кушак? Куды кушак подевался?

С округлившимися глазами яро затряс Евстигнея, а тот забормотал:

— Ты что?.. Ты что, милок? Аль не слышал? Скоморох ночевал… Отчепись!

Федотка, как подкошенный, плюхнулся на лавку.

— Без ножа зарезал… Плутень ты. Пошто скомороха впущал?

— А куды ж деваться? Народец лихой, мужики твои видели. Едва двор не порушили. Слава богу, что так обошлось. У соседей, чу, боярина побили и хоромы пожгли.

Федотка убито повел глазами по горнице. Понурый взгляд его остановился на мужиках.

— А вы куды глядели? Это так-то вы меня блюли? Ну погоди, сведаете кнута!

— Что серчаешь, Федот Назарыч? Мы-то тебя упреждали — не ходи в горницу, будь с нами. Не послушал, — обидчиво проронил Изоська.

— Молчи, раззява! — гневно выпалил Федотка. — Я-то во хмелю был, а вы трезвы сидели. Запорю!

— Да чего горевать-то, милок? Не велика пропажа. Чай, новый кушак справишь. У меня вон кафтан унесли. Нешто теперь убиваться? — попытался утихомирить Федотку Евстигней.

— Да что твой кафтан? Тьфу! — все больше распалялся Федотка. — А вы че рты разинули? Запрягайте коня!

Мужики кинулись во двор, а Федотка суетливо, не попадая в рукава, начал облачаться в сермягу.

— Куды ватага сошла?

— К лесу, милок, по дороге. Аль догонять будешь?

— Буду, хозяин! До губного старосты дойду. Оружных людей снаряжу, никуды не денутся. Догоню татей!

— Даст ли оружных староста? Ныне всюду разбой.

— Даст! Человек я государев. Федот Назарыч Сажин — купец гостиной сотни. Даст!

ГЛАВА 5 ВАСЮТА

Ночь. Лес гудит, сыплет дождем и хвоей; колючие лапы и сучья цепляются, рвут рубаху. Босые ноги разбиты в кровь.

Шли долго. Но вот мужик остановился и молвил, переведя дух:

— Теперь не сыщут. Далече забрались… Жив ли, паря?

Иванка устало привалился к ели; его знобило, в глазах плыли огненные круги. Мужик снял зипун, накинул Болотникову на плечи. Иванка слабо отмахнулся.

— Не надо. Зазябнешь.

— Одевай, знай. Худо тебе, паря. Сколь в воде простоял, вот лихоманка и крутит. А ты потерпи, сейчас костер запалю, согреешься.

Мужик нырнул в чащу. Его долго не было, но вот он появился с охапкой валежника; опустился на землю, достал огниво.

Когда костер разорвал тьму, Иванка впервые увидел его лицо. Оно было молодо и румяно, с небольшой курчавой русой бородкой и веселыми глазами. Одет парень в синюю рубаху и холщовые порты, заправленные в сапоги, на голове — суконный колпак.

— Как звать, друже?

— Васютой. Васюта Шестак я, из патриаршего села Угожи, — словоохотливо промолвил парень.

— Это от вас на Москву рыбу возят?

— Ишь ты, — улыбнулся Васюта. — Наслышан? От нас, от нас. На озере Неро село-то. Самого патриарха и государя рыбой тешим… Да ты к огню ближе, кали пятки. Тебе сугреву надо.

Васюта поднял с земли котомку, развязал и протянул Иванке добрый кус сушеного мяса и ломоть хлеба.

— На, пожуй.

Иванка был голоден: два дня ничего не ел. Вытянул ноги к костру и принялся за горбушку. А Васюта вновь нырнул во тьму и вернулся с пучком ивняка.

— Наломал-таки. Тут речушка недалече. Лапти тебе сплету.

Подкинул валежнику. Болотникова обдало клубами дыма; но вот лапник затрещал, пламя взметнулось ввысь, посыпались искры, и едкое облако пропало, растворилось.

— Ходишь за мной. Из ямы вызволил…

— Из ямы-то? Поглянулся ты мне, вот и вызволил, — простодушно ответил Васюта. — Дай-ка ступни прикину.

Болотников смотрел на его ловкие сноровистые руки, и на душе его потеплело: «Кажись, добрый парень. Но зачем к Мамону пристал?»

— Сам сплету, — придвинулся он к Васюте.

— Сам? Ишь ты… Ужель приходилось?

— Мыслишь, сын боярский? — усмехнулся Иванка.

— А разве нет? Одежа на тебе была господская, вот и подумал.

— Сохарь я, сын крестьянский. А кличут Иванкой.

— Вот и ладно, — повеселел Васюта. — Теперь и вовсе нам будет повадней, — однако ивняк оставил у себя. — Квелый ты еще, лежи. Лихоманку разом не выгонишь.

Дождь утихал, а вскоре иссяк, и лишь один ветер все еще гулял по темным вершинам.

Васюта споро плел лапти и чуть слышно напевал. Иванка прислушался, но протяжные, грустные слова песни вязли в шуме костра.

— О чем ты?

— О чем? — глаза Васюты стали задумчивыми. — Мать, бывало, пела. Сестрицу ее ордынцы в полон свели. Послушай.

Васюта пел, а Иванке вдруг вспомнилась Василиса: добрая, ласковая, синеокая. Где она, что с ней, спрятал ли ее бортник Матвей?

Василиса!.. Родная, желанная. Вот в таком же летнем сосновом бору она когда-то голубила его, крепко целовала, жарко шептала: «Иванушка, милый… Как я ждала тебя».

«Теперь будем вместе, Василиса. Завтра заберу тебя в село. Свадьбу сыграем».

Ликовал, полнился счастьем, благодарил судьбу, подарившую ему суженую. В Богородское возвращался веселый и радостный. А в селе поджидала беда…

Васюта кончил петь, помолчал, посмотрел на небо.

— Звезды проглянулись, погодью конец. Утро с солнцем будет, благодать, — молвил он бодро, стягивая задник лаптя.

— Как к Багрею угодил? На татя ты не схож.

— Э-э, тут долгий сказ. Знать, так богу было угодно. Но коль пытаешь, поведаю. Чего мне тебя таиться? Чую, нам с тобой, Иванка, одно сопутье торить. А ты лежи, глядишь, и соснешь под мою бывальщину…

Мужики на челнах раскидывали невод, а парни на берегу озоровали: кидали свайку, боролись. Но тут послышался зычный возглас:

— Невод тяни-и-и!

Парни кинулись к озеру, ухватились за аркан. Когда вынимали рыбу из мотни, на берегу появился церковный звонарь. Он подошел к Васюте.

— Старцы кличут.

— Пошто?

— О том не ведаю. Идем, парень.

Старцы дожидались в избе тиуна; сидели на лавках — дряхлые, согбенные, белоголовые. Васюта поясно поклонился.

— Звали, отцы?

Один из старцев, самый древний, с белой, как снег, бородой, опершись на посох, молвил:

— Духовный отец наш Паисий помре, осиротил Угожи, ушел ко господу. Неможно приходу без попа. Кому ныне о душе скорбящей поведать, кому справлять в храме требы?

— Неможно, Арефий. Скорбим! — дружно воскликнули старцы.

Арефий поднялся с лавки, ткнул перед собой посохом, ступил на шаг к Васюте.

— Тебя, чадо, просим. Возлюби мир, стань отцом духовным.

Васюта опешил, попятился к двери.

— Да вы что?! Какой из меня пастырь?.. Не, я к озеру. Мне невод тянуть.

Но тут его ухватил за полу сермяги тиун.

— Погодь, Васютка. Мекай, что старцы сказывают. Храму батюшка надобен.

— Не пойду!.. Ишь, чего вздумали.

— Угомонись. Выслушай меня, чадо, — Арефий возложил трясущуюся руку на плечо Васюты. — Ты хоть и млад, но разумен. Добролик, книжен, один на все Угожи грамоте горазд. Богу ты будешь угоден, и владыка святейший благословит тебя на приход. Ступай к нему и возвернись в сане духовном[21].

— Нет, отцы, не пойду!

Арефий повернулся к тиуну.

— Скликай мир, Истома.

И мир порешил: идти Васюте в стольный град к святейшему.

Поехал с обозом. Везли в царев дворец дощатые десятиведерные чаны с рыбой. В Ростове Великом пристали к другим оброчным подводам.

— Скопом-то повадней. Чу, Багрей шалит по дороге. Зверь — ватаман, гудел подле Васюты возница, с опаской поглядывая на темный бор.

— Бог не выдаст, свинья не съест. Проскочим, — подбадривал мужика Васюта. Страх тогда был ему неведом. Другое заботило: как-то встретит его владыка, не посмеется ли не прогонит ли с патриаршего двора?

«Чудят старцы. Иного не могли сыскать?»

На миру шумели, бородами трясли, посохом стучали.

«Нету иного! Не пошлешь малоумка. Бессребренник, ликом благообразен. Пущай несет в мир божье слово».

Много кричали. Мужики согласились. Одни лишь парни были против, шапки оземь:

«Куды ему в батюшки?! Нельзя Васюту до храма, молод. Барабошка он, рот до ушей. Не пойдем в храм!»

Но старцы их словам не вняли.

«Веселье не грех, остепенится».

Ехал хмурый, в попы не хотелось. Вздыхал дорогой:

«И что это за радость — на девок не погляди, с парнями не поозоруй. Докука!»

Чем дальше от Ростова, тем глуше и сумрачнее тянулись леса. Возницы сидели хмурые, настороженные, зорко вглядываясь в пугающую темень бора. Хоть и топор да рогатина подле, но на них надежа плохая. У Багрея ватага немалая, не успеешь и глазом моргнуть, как под разбойный кистень угодишь. Хуже нет на Москву ехать, кругом смута, шиши[22] да тати. Лихое время!

— Помоги, осподи! — истово крестился возница и тихо ворчал. — Худо живем, паря, маятно. Куды ни кинь — всюду клин. На барщине спину разогнуть неколи. Приказчик шибко лютует. Чуть что — и кнут, а то и в железа посадит.

Возница тяжко вздохнул и надолго замолчал. Чуть повеселел, когда лес поредел, раздвинулся и обоз выехал к небольшой деревеньке.

— Петровка. Тут, поди, и заночуем. Вон и Егор, большак наш, машет на постой. К мужикам пойдем кормиться.

В деревеньке тихо, уныло. Утонули в бурьяне курные избенки под соломенной крышей. Меж дворов бродит тощая лохматая собака.

— Экое безлюдье, — хмыкнул возница. — Куда народ подевался? Бывало, тут с мужиками торговались. Реки-то у них нет, леща брали.

Обозники распрягли лошадей и пошли по избами. Но всюду было пусто, лишь у церквушки увидели дряхлого старика в ветхом рубище. Тот стоял пред вратами на коленях и о чем-то тихо молился.

— Здорово жили, отец, — прервал его молитву Егор.

Старик подслеповато, подставив сухую ладошку к седеньким бровям, глянул на мужика.

— Здорово, родимый… Подыми-ка меня, мочи нет.

Мужики подхватили деда за руки, подняли.

— Не держат ноги-то, помру завтре. Вы тут, чу, на ночлег станете. Похороните, родимые, а я за вас богу помолюсь. Не задолго, до солнышка уберусь. Вот тут, за храмом, и положите.

— Пожил бы, отец. Успеешь к богу-то, — молвил большак.

— Не, родимые, на покой пора.

— А где ж народ, отец?

— Сошли. Кто в леса, а кто в земли окрайные. От Микиты Пупка сошли, озоровал осударь наш, шибко озоровал. От бессытицы и сбёгли.

Старик закашлялся, изо рта его пошла сукровица. Мужики внесли деда в ближнюю избу, положили на лавку. Когда тот отдышался, Васюта протянул ему ломоть хлеба.

— Пожуй, отец.

Старик вяло отмахнулся.

— Не, сынок. Нутро не принимает.

— Плох дед. Знать и впрямь помрет, — перекрестился большак и повелел скликать мужиков.

Растопили печь, сварили уху. Ели споро: рано подыматься.

— Дни погожие, как бы тухлец не завелся, — степенно ронял за ухой Егор. — Тогда хлебнешь горя. На царевом дворе за таку рыбу не пожалуют. Либо кнутом попотчуют, либо в темницу сволокут. При государе Иване Васильевиче знакомца моего, из Ростова, на дыбе растянули. Доставил на Кормовой двор десять чанов, а один подыспортился. Царев повар съел рыбину да и слег — животом занедужил. Может, чем и другим объелся, но указал на большака. Схватили — и на дыбу, пытать зачали. Пошто-де, государя умыслил извести? Не кинул ли в бочку зелья отравного? Так и загубили человека.

— Проклятое наше дело, — угрюмо проронил один из возниц.

— Худое, братцы, — поддакнул Егор. — Я с теми подводами тоже ходил. Впервой на Москву послали. Приехал в Белокаменну — рот разинул. Кремль, терема, соборы. Сроду такой красы не видел. А вспять из царева града ехал кровушкой исходил, пластом на телеге лежал. Едва ноги не протянул. И не один я. Всех батогами пожаловали. Вот так-то, ребята!

Поднялись на зорьке. Васюта тронул старика за плечо, но тот не шелохнулся. Прислонился ухом к груди, она была холодной и безжизненной. Широко перекрестился.

— Преставился наш дед. Надо могилу рыть.

— Батюшку бы сюды. Грешно без отходной, — молвил Егор.

Мужик из Угодич кивнул на Васюту.

— В попы его отрядили. За благословением к патриарху едет.

— Вона как, — протянул Егор. — Так проводи упокойника, христов человек.

— Не доводилось мне. Канон у белогостицких монахов постиг, но сам не погребал, да и нельзя без духовного сана, — растерялся Васюта.

— Ничего, перед богом зачтется. Ты тут молись, а мы домовину пойдем ладить.

Мужики вышли из избы, и Васюта остался один с покойником. Боязни не было, но молитвы почему-то вдруг забылись, и не сразу он припомнил нужный канон, где просил у господа простить земные грехи раба божия Ипатия и упокоить его в вечных обителях со святыми.

Похоронив старца, тронулись дальше. И вновь обступили дремучие леса; однако до Переяславля ехали спокойно — ни с одной разбойной ватагой не встретились — и все же в верстах тридцати от Москвы пришлось взяться за топоры.

Налетели скоморохи — хмельные, шумные, дерзкие; обступили обоз, оглушили бубнами, рожками и волынками. Вожак, рыжекудрый детина, вспрыгнул на переднюю подводу.

— Что везем, бородачи? Кажи товар красный, наряжай люд сермяжный!

— Людишки мы малые, шли бы себе, — зажав в руке топор, хмуро бросил большак.

Детина шмякнул дубиной по чану.

— Зелено винцо, ребятушки! Гулять будем!

— Не тронь. Рыбу везем.

— Ай, врешь. Глянем, ребятушки!

Вышиб днище, запустил пятерню в чан и тотчас отдернул руку.

— Винцо ли, Сергуня?

— Стрекава[23], веселые. Ой, жалит! Кинь рукавицу.

Хохотнул, выбросил стрекаву наземь, швырнул ватаге рыбину.

— Не соврал, борода. Худой товар, ребятушки. Оброк везете?

— Оброк, паря. Не вели рушить, батогами запорют. Тяглецы мы царевы.

— Так бы и сказывал, — улыбнулся Сергуня. — Мы-то думали, купчишки прут. Езжай с богом, подневольных не трогаем. В путь, веселые!

Ватага быстро снялась, будто ее и не было, а большак поднял с земли выбитое днище, заворчал незлобливо:

— Вот народ. Шастают по дорогам, прокудники.

Укрыл чан и вновь повел обоз вдоль глухого, дремучего бора.

К Сретенским воротам Скородома[24] подъехали в полдень. С высокой, в два копья, башни на обозников, позевывая, глянул караульный стрелец в красном кафтане.

— Что за люд?

— С Ростова, служилый. Оброк на царев двор везем. Отворяй! — крикнул большак.

— Чего шумишь? Экой торопыга. Десятника нету, а без него впущать не велено. Жди.

Большак зло крутнул головой и потянулся за пазуху. Заворчал: Лихоимцы. Кой раз езжу и все деньгу вымогают. Ну, Москва-матушка…

Васюта распрощался с обозниками на Никольской улице Китай-города.

— Спасибо за сопутье, мужики. Дай вам бог удачи. Может, когда и свидимся.

— И ты, смотри, не плошай, — хлопнул его по плечу большак. — Будешь у владыки, помолись за нас. Авось и упремудрит господь на путь добрый.

Мужики поехали к Красной площади, а Васюта неторопливо зашагал по Никольской. Улица шумная, нарядная. Васюта загляделся было на высокие боярские терема с узорными башнями и шатровыми навесами, но тотчас его сильно двинули в бок.

— Посторони, раззява!

Мимо проскочил чернявый коробейник в кумачовой рубахе. Васюта погрозил вслед кулаком, но тут его цепко ухватили за полу кафтана и потянули к лавке. Торговый сиделец в суконном кафтане сунул в руки бараньи сапоги.

— Бери, парень. Задарма отдам.

Васюта замотал головой и хотел было ступить в толпу, но сиделец держал крепко, не выпускал.

— Нешто по Москве в лаптях ходят? И всего-то восемь алтын.

Васюта глянул на свои чуни из пеньковых очесов и махнул рукой.

«Срамно в лаптях к патриарху. Старцы на одежу денег не жалели, велели казисто одеться», — подумал он, разматывая онучи.

Сапоги оказались в самую пору, а чуни он сунул в котомку: сгодятся на обратный путь. Сиделец подтолкнул его в спину.

— Гуляй боярином… Налетай, православныя! Сапоги белыя, красныя, сафьянны-я-я!

Толпа оттеснила Васюту к деревянному рундуку[25], за которым возвышался дебелый купчина, зазывая посадский люд к мехам бобровым. Обок с Васютой очутился скудорослый старичок в дерюжке.

— Облапушили тебя, молодший. Сапогам твоим красная цена пять алтын, молвил он и тут же добавил, видя, что Васюта порывается шагнуть к сапожной лавке. — Напрасно, молодший, на всю Москву осмеют. Тут, брат, самому кумекать надо. А купец, что стрелец: оплошного ждет. Ты, знать, из деревеньки?

— Угадал, отец. Как прознал?

— Эва, — улыбнулся старичок. — Селян-то за версту видно. Вон как по теремам глазеешь. Впервой в Белокаменной?

— Впервой, — простодушно признался Васюта. — Лепота тут. И церква и хоромы дивные.

— Красна Москва-матушка, — кивнул старичок и повел рукой вправо. — То храмы монастыря Николы Старого. А хоромы да палаты каменны — царевых бояр. Зришь, чуден терем? Князя Ондрея Телятевского, а за им, поодаль Трубецкого, Шереметева да Воротынского. Зело пригожи.

Мимо, расталкивая посадских, прошел высоченный мужик, оглашая торговые ряды звонким, задорным кличем:

— Сбитень[26] горяч! Вот сбитень, вот горячий — пьет приказный, пьет подьячий!

— Поговористый парень, — сказал Васюта.

— Этого знаю — провор! Железо ковать, девку целовать — везде поспеет. Тут иначе нельзя, на торгу деньга проказлива.

Старичок еще что-то промолвил, но толпа вдруг качнула Васюту к бревенчатой мостовой; над Никольской гулко пронеслось:

— Царев сродник[27] едет!.. Боярин Годунов!

Стало тихо, будто глашатай кинул в толпу черную, скорбную весть. От Никольских ворот показались стремянные стрельцы в малиновых кафтанах; сидели на резвых конях молодцеватые, горделивые, помахивая плетками. Васюта сунулся было наперед — хотелось поближе посмотреть на ближнего царева боярина — но любопытствовал недолго: плечо ожгла стрелецкая плеть.

— Осади-и-и! Гись!

Отшатнулся, схватился за плечо, а за спиной оказался все тот же приземистый старичок в дерюжке.

— Не везет те, молодший. У нас и за погляд жалуют. Жмись ко мне.

А стрельцы все напирали, теснили слобожан к рундукам и боярским тынам; наконец на белом скакуне показался и сам Годунов, лицо его несколько раз мелькнуло в частоколе серебристых бердышей, но Васюта успел разглядеть. Оно было чисто и румяно, с черными, как смоль, бровями и с короткой курчавой бородкой; из-под шапки, унизанной дорогими каменьями, вились черные кудри.

«Статен боярин и ликом пригож», — подумал Васюта.

— Злодей… Убивец, — услышал за спиной горячий шепот.

— Царевича невинного загубил, — вторил ему другой тихий голос.

И отовсюду заговорили — зло, приглушенно, под дробный цокот конских копыт.

— Сотни угличан сказнил, ирод.

— Царицу Марью в скит упрятал.

— С ведунами знается.

— Великий глад и мор на Руси. Города и веси впусте.

— Тяглом задавил, не вздохнуть. А чуть что — и на дыбу.

Вслед боярскому поезду кто-то громко и дерзко выкрикнул:

— Душегуб ты, Бориска! Будет те божья кара!

Среди слобожан зашныряли истцы и земские ярыжки[28], искали дерзкого посадского. Сыщут — и не миновать ему плахи, Годунов скор на расправу.

«Не любят боярина в народе. Ишь, как озлобились», — подумал Васюта. Обернулся к старичку:

— Далече до Патриаршего двора?

— Рукой подать, молодший. Жаль, недосуг, а то бы свел тебя… Да ты вот что, ступай-ка за стрельцами, они в Кремль едут. А там спросишь. Да смотри, не отставай, а не то сомнут на Красной.

В Кремле боярский поезд повернул на Житничную улицу, а Васюта вышел на Троицкую. Стал подле храма Параскевы-пятницы, сдвинул шапку на затылок. Глазел зачарованно на кремлевские терема и соборы, покуда не увидел перед собой пожилого чернеца в рясе и в клобуке. Спросил:

— Не укажешь ли, отче, Патриарший двор?

Монах ткнул перстом на высокую каменную стену.

— То подворье святой Троицы, отрок. А за ним будет двор владыки.

Сказал и поспешил к храму, а Васюта пошагал мимо монастырского подворья. У Патриаршего двора его остановили караульные стрельцы в голубых кафтанах.

— Куда? — пытливо уставился на него десятник.

— К владыке для посвящения. Допусти, служилый.

Десятник мигнул стрельцам и те обступили Васюту. Один из них проворно запустил руку за пазуху. Васюте не понравилось, оттолкнул стрельца широким плечом.

— Не лезь, служилый!

— Цыц, дурень! А может, у тебя пистоль али отравное зелье. Кажи одежу.

— Ишь, чего удумал, — усмехнулся Васюта. — Гляди.

Распахнул кафтан, вывернул карманы.

— Ладно, ступай, — буркнул десятник и повелел открыть ворота.

Долго расспрашивали Васюту и перед самыми палатами.

— С ростовского уезду? А грамоту от мирян принес?

— Принес, отче.

Келейник принял грамоту и, не раскрывая, понес ее патриаршему казначею; вскоре вышел и молча повел Васюту в нижние покои. В темном пристенке толкнул сводчатую дверь.

— Ожидай тут. Покличем.

В келье всего лишь одно оконце, забранное железной решеткой. Сумеречно, тихо, в правом углу, над образом Спаса, чадит неугасимая лампадка, кидая багровые блики на медный оклад.

Душно. Васюта снял кафтан и опустился на лавку; после дальней дороги клонило в сон. Закрыл глаза, и тотчас предстали перед ним шумные торговые ряды Красной площади, величавый Кремль с грозными бойницами и высокими башнями, белокаменные соборы с золотыми куполами, а потом все спуталось, смешалось, и он провалился в глубокий сон.

Очнулся, когда дружно ударили колокола на звонницах, и поплыл по цареву Кремлю малиновый звон. Поднялся с лавки, зевнул, перекрестился на образ.

В келью неслышно ступил молодой послушник — позвал Васюту в малую трапезную. Здесь, за длинным широким столом, сидели на лавках десятка два парней и мужиков в мирской одежде. Все они пришли в Москву за посвящением.

Ели похлебку из конопляного сока с груздями, вареный горох, пироги с капустой, запивали киселем.

Подле Васюты, утирая пот со лба, шумно чавкал дебелый бородач в темно-зеленом сукмане. Облизывая деревянную ложку, повернулся к Васюте.

— Откель притащился?.. Из Угожей. А я и того далече. Из Каргополя пришел к святейшему.

Васюта крутнул головой: сторонушка — самая глушь, за тыщи верст от стольного града.

— Как же добрался? У вас там сплошь леса да болота, сказывают.

— Хватил горюшка. Едва медведь не задрал. Хорошо, сопутник вызволил, он-то до самой Москвы со мной брел. А третий в болоте утоп. Колобродный был, все о гулящих женках бакулил. Вся-де услада в них…

— Грешно срамословить! — пристукнул посохом седобородый келейник, надзиравший за трапезой.

Застолица примолкла, а потом, когда поели, все встали на молитву. Келейник и тут досматривал, буравил маленькими, колючими глазками каждого богомольца.

— Нет в тебе усердия. Поклоны малы и в молитве не горазд. Чтешь путано, — заворчал он на каргопольца. Тот зачастил, суматошно заколотил в грудь перстами, ударяясь широким лбом о пол. Васюта прыснул, а дотошный келейник тут как тут.

— Зело весел, отрок. На молитве!

— Прости, отче, — унимая смешинку, повинился Васюта.

На другой день в Крестовой палате были назначены смотрины. Все стали в один ряд, а патриарх Иов сидел в резном кресле. На нем белый клобук с крылами херувима, шелковая мантия с бархатными скрижалями[29], на груди темного золота панагия[30] с распятием Христа, унизанная жемчугом и изумрудами; в правой руке патриарха черный рогатый посох с каменьями и серебром по древку.

Васюта оробел: лик святейшего был суров, величав и неприступен; казалось, что сам господь сошел с неба и воссел в расписном кресле, сверкая золотыми одеждами.

«Первый после бога… Святой. Должно, все грехи мои ведомы. Парашку-то проманул. Так ведь сама ластилась… Не угожу в батюшки», — подумалось ему.

Патриарший казначей представлял каждого святейшему. Тот слегка кивал светло-каштановой бородой, молчаливо поглаживая белой холеной рукой панагию. Когда казначей молвил о Васюте, патриарх оживился.

— Из Угожей?.. Добро, добро, сыне. Выходит, преставился Паисий… Боголюбивый был пастырь, на добрые дела мирян наставлял. Любил я Паисия.

Иов широко перекрестился, лицо его стало задумчивым; когда-то он ведал Ростовской епархией, и отец Паисий был в числе его самых собинных пастырей.

В Крестовой было тихо, никто не посмел нарушить молчания святейшего; но вот он качнулся на мягкой подушке из золотного бархата и вновь устремил свой взор на Вастоту.

— А ведаешь ли ты, отрок, чем славна земля Ростовская?

Васюта замялся: Ростов многим славен, был он когда-то и великокняжеским стольным градом и с погаными лихо воевал. О богатыре Алеше Поповиче по всей Руси песни складывают. А ростовские звонницы? Нигде не услышишь такого малинового звону.

И Васюта, уняв робость, обо всем этом поведал. Лицо святителя тронула легкая улыбка.

— Добро речешь, сыне… А еще чем славна земля твоя? Кто из великих чудотворцев осчастливил Русь православную?

— Преподобный Сергий, владыка. Сын ростовского боярина Кирилла. Много лет он жил в скиту отшельником, а засим Троице-Сергиевой лавре начало положил.

— Хвалю, отрок… Чти грамоту от мирян, отец Мефодий.

Патриарший казначей приблизился к Иову и внятно, подрыгивая окладистой бородой, прочел:

«Мы, крестьяне села Угожи, выбрали и излюбили отца своего духовного Василия себе в приход. И как его бог благоволит, и святой владыка его в попы посвятит, и будучи ему у нас в приходе с причастием и с молитвами быть подвижну и со всякими потребами. А он человек добрый, не бражник, не пропойца, ни за каким хмельным питьем не ходит; в том мы, старосты и мирские люди, ему и выбор дали».

Патриарх кивнул и повелел Васюте подойти ближе.

— А поведай, сыне, что держит землю?

— Вода высока, святый отче.

— А что держит воду?

— Камень плоск вельми.

— А что держит камень?

— Четыре кита, владыка.

— Похвально, отрок, зело похвально. А горазд ли ты в грамоте? Подай ему псалтырь, Мефодий.

Васюта принял книгу, оболоченную синим сафьяном, и бегло начал читать.

— Довольно, сыне. Прими мое благословение.

Сложив руки на груди, Васюта ступил к патриарху, пал на колени. Иов высоко воздел правую руку.

— Во имя отца и сына и святого духа! — истово промолвил он и, широко перекрестив, коснулся устами Васютиной головы.

В тот же день отобранных патриархом ставленников рукополагали в священники.

Из храма Васюта Шестак вышел отцом Василием.

ГЛАВА 6 СКИТ

Луч солнца, пробившись через густые вершины, пал на лицо. Болотников проснулся, поднял голову. Васюта лежал рядом и чему-то улыбался во сне.

— Вставай, друже. Пора.

Васюта очухался не сразу, а когда наконец открыл глаза, то по лицу его все еще блуждала улыбка.

— Эх-ма… Погодил бы чуток. Такое, брат, привиделось, — потягиваясь, весело проговорил он.

— Аль где на пиру был?

— Пир что… С Парашкой провожался. Вот бедовая!

Васюта тихо рассмеялся и опустил ладони в траву, облитую росой. Умыл лицо.

— Экая благодать седни… Не полегчало, паря?

— Кажись, получше, — ответил Иванка, хотя чувствовал во всем теле слабость.

В лесу тихо, покойно. Над беглецами распустила широкие ветви матерая ель; под нею росли две тоненькие рябинки, упираясь кудрявыми макушками в колючие лапы. Минет налетье-другое, и будет им тесно, не видать рябинкам ни солнца, ни простора: могучая ель навсегда упрятала их в свое сумеречное царство. А чуть поодаль ель переплелась вершиною с красною сосною, слилась с нею в единый ствол, породнясь навеки.

— Чуден мир, друже. Глянь, — повел рукой Иванка.

— Чуден, паря, — поддакнул Васюта, разматывая котому. — Давай-ка пожуем малость.

Доели хлеб и мясо и побрели по замшелому лесу; кругом гомонили птицы, радуясь погожему утру.

— Дорогу ведаешь? — спросил Иванка.

— Не шибко, — признался Васюта. — Айда на восход, а там, версты через три, должны на ростовскую дорогу выйти.

Шли неторопко: лес стоял густой и коряжистый.

— Много о себе вчерась сказывал, да токмо о ватаге умолчал. Пошто к Багрею пристал?

— А к Багрею я и не мнил приставать. Он меня сам в полон свел.

— Это где же?

— Из Москвы я с торговым обозом возвращался. Аглицкие купцы везли кожи на Холмогоры, а обозников они в Белокаменной подрядили. Вот и я с ними до Ростова. А тут ватага нагрянула. Купцов и возниц перебили, а меня оставили.

— Чем же ты Багрею поглянулся?

— Из Москвы-то я батюшкой вышел. На телеге в скуфье да в подряснике сидел, вот и не тронули лихие, Нам-де давно попа не доставало, грешные мы, будешь молиться за нас, да усопших погребать по христианскому обычаю, нельзя нам без батюшки. Поначалу стерегли накрепко, из подклета не выпускали, а потом малость волюшки дали, стали на разбой с собой брать. Противился, да куда тут. Багрей все посмеивался: «Али без греха хочешь прожить? Не выйдет, отче, в моей ватаге ангелов не водится. Бери топор да руби купчишек. А грехи свои потом замолишь». Пытался бежать, да уследили. Одного лихого шестопером[31] стукнул, тот замертво упал. Хотели в волчью клеть кинуть, да Багрей не дал. Мне, говорит, поп-убивец вдвойне слюбен. Седмицу на цепи продержали, а потом вина ковш поднесли и вновь на татьбу взяли. Веселый стал, дерзкий. Купца топором засек. После хмель вылетел, да уж поздно, мертвого не воскресишь. А Багрей еще пуще смеется: «Душегуб ты, батюшка, государев преступник. Купчина царю Федору соболя вез, а ты его сатане в преисподню. Негоже, батюшка. Отныне и стеречь не буду. Что татя в железах держать?» Но сам все же упредил: «А коли уйти надумаешь — патриарху грамоту отпишем. У него истцы покрепче земских, разом сыщут, и не выдать тебе бела света. Так что, отче, бежать тебе некуда». Я после того подрясник на кафтан сменил, осквернил я попову одежу. А вскоре тебя в яму кинули, вот и весь сказ.

— Не заробел уйти?

— А чего робеть. Ужель средь лихих жить? Багрей чисто упырь, родной матери не пожалеет. Страшный человек!

— Верно, друже. Легче со зверем повстречаться… А теперь куда?

— Покуда в Ростов. Схожу в Угожи, старцам повинюсь, нельзя мне теперь в батюшки. По Руси подамся, а может, с тобой пойду. Сам-то далече ли?

— Далече, друже… Где ж дорога твоя? Тут самое разглушье.

— Никак, заплутали, Иванка.

Лес стоял сплошной стеной — дремучий, дикий.

— Забрели, однако, — присвистнул Иванка.

— А, может, напрямик? — предложил Васюта.

— Нет, друже. Давай-ка примем вправо.

Прошли еще с полверсты, но лес не редел и, казалось, становился все сумрачней и неприступней. Чуть поодаль громко ухнул филин. Васюта вздрогнул, перекрестился.

— Сгинь, нечистый!

Теперь уже взяли влево, но вскоре Васюта остановился.

— Зришь сосну горелую? Должно, Илья стрелу кинул. Опять сюда пришли.

— Были мы тут, — кивнул Иванка.

— Леший нас крутит, лесовик, — понизил голос Васюта и вновь осенил себя крестом. Огляделся, скинул котомку и принялся разматывать кушак с зипуна.

— Ты чего, друже?

— Как чего? Аль не знаешь, — перешел на шепот Васеюта, скидывая зипун. — Слышь, ухает. То не филин, лешак в него обернулся.

Снял рубаху, вывернул наизнанку и вновь одел; то же самое он сделал и с зипуном. Затем перекрестил лес на все четыре стороны, приговаривая:

— Отведи, господи, нечистого! Помоги рабам твоим от лесовика выбраться. Помоги, господи!

Иванка тоже перекрестился: поди, и впрямь лесовик закружил. Не зря когда-то отец сказывал: «В каждом лесу леший водится. Только и ждет мужика, чтобы в глушь заманить. Хитрющий! Он и свищет, и поет, и плачет, а то начнет петь без голоса. Бывает и в волка прикинется, а то и в самого мужика с котомкой. Лукав лесовик».

— А теперь пошли с богом, — молвил Васюта.

Но плутали еще долго, не сразу их лешак отпустил. И вот, когда вконец уморились, лес чуть посветлел, а вскоре и вовсе раздвинулся, дав простор горячему солнцу.

— Передохнем малость, — утирая пот со лба, сказал Васюта и начал вновь выворачивать зипун.

— Передохнем, — согласился Иванка. Ему опять стало хуже, голова была тяжелой, по всему телу разливал жар. Очень хотелось пить.

Васюта, переодевшись, упал в траву, широко раскинул руки.

— Кабы не совершил обряд — сгинули. Мужик наш из Угожей убрел в сенозорник[32] в лес, да так и не вернулся. Захороводил его леший.

Болотников огляделся, заприметил буерак у молодого ельника, поднялся.

— Пойду овражек гляну. Авось, родник сыщу.

Спустился в буерак, с головой утонув в духовитом ягельнике, но овражек оказался без ключа. Выбрался, поманил рукой Васюту. Тот подошел, ахнул:

— Горишь ты, паря. Худо тебе.

— Пройдет. Вот бы водицы испить.

— Ты лежи, а я найду водицы.

— Вместе пойдем.

Пошли вниз по угору, усыпанному редким ельником; Болотников ступал впереди, хмуро думал:

«Сроду недуга не ведал, а тут скрутило. Остудил ноги. Чертов Мамон!.. Лишь бы дорогу сыскать, а там до яма[33] добредем, да и Ростов будет недалече».

После ельника вышли на простор, но он не радовал: перед ними оказались болота, поросшие мягкими кочками и зеленой клюквой. Вначале идти было легко, ноги пружинили в красном сухом мху, но вскоре под лаптями захлюпала вода. Прошли еще с полчаса, но болотам, казалось, не было конца; зелень рябила в глазах, дурманил бражный запах багульника.

— Тут без посоха не пройти. Зыбун начинается, — высказал Иванка.

— Авось, пройдем, — махнул рукой Ваеюта. — Кажись, вправо посуше.

Сделал несколько шагов и тихо вскрикнул, провалившись по пояс в трясину. Попытался вытянуть ноги, но осел еще глубже.

— Не шевелись! — крикнул Иванка, поспешно скидывая с себя опояску. Упал в мох, пополз, кинув конец Васюте.

— Держи крепче!

Что было сил, побагровев лицом, потянул Васюту из трясины; тот выползал медленно, бороздя грудью тугую, ржавую жижу. У Болотникова вздулись вены на шее, опояска выскальзывала из рук, но он все тянул и тянул, чувствуя, как бешено колотится сердце и меркнет свет в глазах.

Вытащил и, тяжело дыша, откинулся в мох. Васюта благодарно тронул его за плечо.

— Спасибо, Иванка. Не жить бы мне. Отныне за родного брата будешь.

Болотников молча пожал его руку; отдышавшись, молвил:

— Вспять пойдем, друже.

— Вспять?.. Но там же лес дремуч, да и лешак поджидает.

— Округ угора попытаем.

Повернули вспять, но мхи следов не сохранили, да и солнце упряталось за тучи. Иванка запомнил: когда вступали в болота, солнце грело в затылок.

— Никак и угор потеряем. Далече убрели, — озираясь, забеспокоился Васюта.

— Выйдем, — упрямо и хрипло бросил Иванка. В горле его пересохло. Айда на брусничник.

Тронулись к ягоднику. Здесь было суше, мягкий податливый мох вновь приятно запружинил под ногами.

— Стой, чада! Впереди — погибель, — вдруг совсем неожиданно, откуда-то сбоку, донесся чей-то повелительный голос.

Оба опешили, холодный озноб пробежал по телу. Саженях в пяти, из-за невысокого камыша высунулась лохматая голова с громадной серебряной бородой.

— Водяной! — обмер Васюта. — Сгинь, сгинь, окаянный! — срывая нательный крест, попятился.

— Не пужайтесь, чада. Да хранит вас господь.

— Кто ты? — осевшим голосом спросил Иванка.

— Христов человек, пустынник Назарий… А теперь зрите на те кочи, что брусничным листом сокрыты. Зрите ли гадов ползучих?

Иванка и Васюта пригляделись к брусничнику и ужаснулись, увидев на кочках великое множество змей, свернувшихся в черные кольца.

— Знать, сам бог тебя послал, старче, — высказал Иванка.

— Воистину бог, — молвил отшельник.

Был он древен, приземист, и видно, давно уже его пригорбила старость. Но глаза все еще были зорки и пытливы.

— Ступайте за мной, чада.

У старца — переметная сума с пучками трав, на ногах лапти-шелюжники[34]. Повел парней вперед, в самое непролазное болото.

— Да куда же ты, дед! — воскликнул Васюта. — Там же сплошь трясина. Не пойду!

— Не дури! — осерчал старец. — Не выбраться тебе из болота. А ежели сумленье имеешь — не ходи. Проглотит тебя ходун.

— Не гневайся, старче. За тобой пойдем, — проговорил Иванка.

— Ступайте за мной вослед, — молвил отшельник и больше не оглянулся.

Шли долго, осторожно, мимо трясинных окон, где жижа заросла тонкой зеленой ряской, мимо коварных булькающих зыбунов, поросших густой тернавой. Ступи мимо — и тотчас ухнешь в адову яму, откуда нет пути-возврата.

Затем потянулись высокие камыши, через которые продирались еще с полчаса, а когда из них выбрели, взору Иванки и Васюты предстал небольшой островок в дремучей поросли.

— Здесь моя обитель, — сказал отшельник.

Несколько минут шли глухим лесом и вскоре очутились на малой поляне, среди которой темнел убогий сруб, с двумя волоковыми оконцами. Старец снял у порога суму, толкнул перед собой дверь и молча шагнул в келью.

Болотников устало привалился к стене, осунувшееся лицо его было бледно, в глазах все кружилось — и утлая избушка с берестяной кровлей, и вековые ели, тесно сгрудившие поляну, и сам Васюта, в изнеможении опустившийся на землю.

Назарий вышел из сруба и протянул Болотникову ковш.

— Выпей, отрок.

Иванка жадно припал к ковшу, а старец окинул его долгим взором и промолвил:

— Боялся за тебя. Недуг твой зело тяжек. Ступай в обитель.

Обернулся к Васюте.

— Заходи и ты, отрок. Встанешь со мной на молитву.

В келье сумрачно, волоковые оконца скупо пропускают свет. Назарий уложил Болотникова и запалил лучину в светце. В избушке — малая печь, щербатый стол, поставец, лавки вдоль стен, в правом углу — темный закоптелый лик Богоматери, у порога — лохань и кадка с водой.

— Помолимся, чадо, — сказал отшельник, опускаясь перед иконой на колени.

— О чем молиться, старче?

— Никогда не пытай о том, отрок. Душе твоей боле ведомо. Молись! Молись Богородице.

Васюта встал рядом, помолчал, а потом надумал просить пресвятую деву Марию, чтобы смилостивилась и ниспослала здоровье «рабу божьему Ивану».

После истового богомолья Назарий неслышно удалился из кельи, в Васюта подсел к Болотникову.

— Старец-то — чисто колдун… Как тебе, паря?

Болотников открыл слипающиеся глаза, облизал пересохшие губы.

— Подай воды.

Васюта метнулся было к кадке, но его остановил возникший на пороге отшельник.

— Водой недуг не осилишь. Буду отварами пользовать.

В руках старца — продолговатый долбленый сосуд из дерева.

— Выпей, чадо, и спи крепко.

Иванка выпил и смежил тяжелые веки.

ГЛАВА 7 ОТШЕЛЬНИК НАЗАРИЙ

Проснулся рано. Возле похрапывал Васюта, а из красного угла, освещенного тускло горевшей лучиной, доносились приглушенные молитвы скитника. Когда он воздевал надо лбом руку и отбивал земные поклоны, по черной бревенчатой стене плясали причудливые тени. Вновь забылся.

— Проснись, чадо.

Иванка открыл глаза, перед ним стоял старец с ковшом.

— Прими зелье. На семи травах настояно.

Иванка приподнялся, выпил.

— Ты лежи, лежи, чадо. Сон и травы в недуге зело пользительны.

Назарий положил легкую сухую ладонь на его влажный лоб и сидел до тех пор, пока Иванку не одолел сон.

Минула еще ночь, и Болотникову полегчало; старец дозволил ему выходить из кельи.

— Наградил тебя господь добрым здравием. Иному бы и не подняться. Чую, нужен ты на земле богу.

— Спасибо, Назарий. Травы твои и впрямь живительны.

— Не мои — божьи, — строго поправил отшельник. — Все вокруг божье: и травы, и леса, и ключ-вода, кою ты жаждал. Молись творцу всемогущему…

Васюта оба дня ходил на охоту; добыл стрелой трех глухарей и дюжину уток. Потчевал мясом Иванку, тот ел с хлебом и запивал квасом. Назарий же к мясу не притронулся.

— Чего ж ты, дед? Пост еще далече.

Скитник сердито нахмурил брови.

— Не искушай, чадо. Не божья то пища.

Иванка доел ломоть, сгреб крошки со стола в ладонь, кинул в рот и только тут спохватился, с удивлением глянув на отшельника.

— Слышь, Назарий. Чьим же ты хлебом нас угощаешь?

— Божьим, отрок, — немногословно изрек старец и вновь встал на молитву.

Парни переглянулись. На другой день они пошли на охоту; лук и колчан со стрелами взяли у Назария.

В бору было привольно, солнечно; воздух густой и смолистый. Часто видели лисиц и зайцев, по ветвям елей и сосен скакали белки.

— Зверя и птицы тут довольно. Не пугливы, хоть руками бери.

Вскоре бор раздвинулся, и парни вышли на солнечную прогалину.

— Мать честная. Нива! — ахнул Иванка и шагнул к полю в молодой темно-зеленой озими. — Откуда? Глянь, какое доброе жито поднимается?

— Ну, старец, ну, кудесник! — сдвинул колпак на затылок Васюта. — Нет, тут без чародейства не обошлось. Знается наш скитник с волхвами.

Настреляв дичи, вернулись к избушке. Васюта заглянул в открытую дверь, но в келью не пошел.

— Молится Назарий. Устали не знает.

Отшельник вышел из кельи не скоро, а когда наконец появился на пороге, лицо его было ласково умиротворенным.

— Замолил ваш грех, чада.

— Какай грех, старче?

— Много дней и ночей провел в сей пустыни, но живой твари не трогал. Вы же, — скитник ткнул перстом на дичь, — не успев в обитель ступить, божью тварь смерти предали.

— Но как же снедь добывать, старче?

— Все живое — свято, и нельзя то насильем рушить. Всяка тварь, как человек, должна уходить к создателю своею смертью.

— А чем чрево насытить?

— Чем?.. Ужель человек так кровожаден? Разве мало господь сотворил для чрева? Разве мало земля нам дарует? Стыдись, чада!

Назарий зачем-то трижды обошел вокруг скита, затем в минутной раздумчивости постоял у ели, обратившись лицом к закату; от всей его древней согбенной фигуры веяло загадочной отрешенностью и таинством.

— Ступайте в келью, — наконец молвил он.

Стол в избушке был уставлен яствами. Тут был и белый мед в деревянных мисках, и калачи, и уха рыбья, и моченая брусника, и красный ядреный боровой рыжик, и белый груздь в засоле и сусло с земляникой, и прошлогодняя клюква в медовых сотах.

— Ого! — воскликнул Васюта. — Да тут целый пир, Иванка.

— Трапезуйте, чада. Все тут богово.

Помолились и сели за стол. Васюта макал калачи в мед и нахваливал:

— И калач добрый и мед отменный.

Не удержался, спросил:

— Хлеб-то с поля, Назарий? Откуда нива в бору оказалась?

— Так бог повелел, молодший. Перед тем, как идти в обитель, сказал мне создатель: «Возьми пясть жита и возрасти ниву».

— Без сохи и коня?

— Покуда всемогущий дает мне силы, подымаю ниву мотыгой.

— А давно ли в обители, старче? — спросил Болотников.

— Давно, сыне. Сколь лет минуло — не ведаю. Ушел я в ту пору, когда царь Иван ливонца начал воевать.

Иванка и Васюта с изумлением уставились на старца.

— Тому ж тридцать лет, Назарий! — Васюта даже ложку отложил. Встал из-за стола и земно поклонился скитнику. — Да ты ж святой, старче! Всем мирянам поведаю о твоем подвиге. На тебя ж молиться надо.

— Богу, чадо. Я ж раб его покорный.

— А не поведаешь ли, старче, отчего ты мир покинул?

На вопрос Болотникова Назарий ответил не сразу; он повернулся к иконе, как бы советуясь с Богоматерью. Долго сидел молчком, а затем заговорил тихим, глуховатым голосом:

— Поведаю вам, чада, да простит меня господь… Был я в младых летах холопом боярина старого и благочестивого. Зело почитал он творца небесного и в молитвах был усерден. Перед кончиною своею духовную грамоту написал. Собрал нас, холопей, во дворе и волю свою изъявил. «Служили мне честно и праведно, а ныне отпущаю вас. Ступайте с богом». Через седмицу преставился боярин, и побрели мы новых господ искать. Недолго бродяжил в гулящих. Вскоре пристал к слуге цареву — дворянину Василью Грязнову. Тот сапоги да кафтан выдал, на коня посадил. Молвил: «Ликом ты пригож и телом крепок. Будешь ходить подле меня».

А тут как-то на Николу полонянка в поместье оказалась. Татары ее под Рязанью схватили. На деревеньку набежали, избы пожгли, старых побили, а девок в степь погнали. Не видать бы им волюшки, да в Диком Поле казаки отбили. Вернулась Настена в деревеньку, а там затуга великая, по пожарищу псы голодные бродят и сплошь безлюдье, нет у девки ни отца, ни матери поганые посекли. С торговым обозом на Москву подалась, там сородич ее проживал. Да токмо не довелось ей с братом родным свидеться. Занедужила в дороге, а тут — поместье Грязнова. Купцы девку в людской оставили — и дале в Москву. Тут впервой я ее и приметил. Ладная из себя, нравом тихая.

Как поправилась, дворянка Настену при себе оставила, в сенные девки определила. Мне в ту пору и двадцати годков не было. Все ходил да на Настену засматривался, пала она мне на сердце, головушку туманила. Да и Настена меня средь челяди выделяла. В перетемки встречались с ней, гуляли подле хором. Настена суженым меня называла, отрадно на душе было. На Рождество надумали Грязнову поклониться, благословения просить.

Вечером пришли мы с Настеной к дворянину. Тот был наподгуле, с шутами балагурил, зелена вина им подносил. Увидел Настену, кочетом заходил: «Ты глянь, какая краса-девка у меня объявилась. Ух, статная!» В ноги ему поклонился: «Дозволь, батюшка, в жены Настену взять. Мила душе моей. Благослови, государь». А тот все вокруг Настены ходит да приговаривает: «Ух, красна девка, ух, пригожа!» На меня же и оком не ведет, будто и нет меня в покоях. Вновь земно поклонился: «Благослови, батюшка!» Василий же спальников кликнул, повелел меня из покоев гнать. «Недосуг мне, Назарка, поди вон!» Взял я Настену за руку — и в людскую. Спать к холопам в подклет ушел, а Настена — к сенным девкам. Всю ночь в затуге был. Ужель, думаю, не отдаст за меня дворянин Настену? Ужель счастью нашему не быть?.. Утром спальник Грязнова зубы скалит: «Обабили твою девку, Назарка». Услышал — в очах помутнело, к Настене кинулся. Та на лавке в слезах лежит. Схватил топор и к дворянину в покои. Тот у себя был, сидел за столом да пороховым зельем пистолет заряжал. Возвидел меня с топором, затрясся, лицом побелел. Я же вскричал: «Пошто Настену осрамил? Порешу, грехолюб!» Топор поднял, а Грязное из пистоля выпалил. Сразил меня дворянин. Очухался в подклете, кафтан кровью залит. Думал, не подняться, да видно господь ко мне милостив, послал мне старца благонравного. Привратником в хоромах служил. Травами меня пользовал. Через три седмицы поднял-таки. Пошел я в светелку к сенным девкам, чаял Настену повидать, а там мне молвили: «Со двора сошла блаженная о Христе Настасья. А куда — не ведаем». «Как блаженная?!» — воскликнул. И тут поведали мне, что как прознала Настена о моем убийстве, так в сей час и ума лишилась.

Погоревал и надумал к царю податься, на Василия Грязнова челом бить. Однако же к царю меня не допустили. Стрельцы бердышами затолкали да еще плетьми крепко попотчевали, весь кафтанишко изодрали. Три года по Руси бродяжил, кормился христовым именем, а засим в Варницкий монастырь постригся[35], где в малых летах жил великий чудотворец Сергий Радонежский. Да и там не нашел я покоя и утешения. Сердце мое было полно горечи и страданий. Чем доле пребывал я средь монастырской братии, тем более роптала душа моя. Оскудели святыни благочестием. В кельи женки и девки приходят, творят блуд. Монахи и попы пьянствуют, в храмах дерутся меж собой. Кругом блуд, скверна и чревоугодие.

Многие годы скорбела душа моя: в миру — неправды, в святынях богохульство великое. Где бренное тело успокоить, где господу без прегрешений взмолиться? Принял на себя епитимью[36], надел вериги и весь год усердно в постах и молитвах служил богу. Взывал к всемогущему: «Наставь, царь небесный, укажи путь истинный!» И тогда явился ко мне создатель и тихо молвил: «Ступай в пустынь, Назарий. Молись там за мир греховодный. Там ты найдешь покой и спасение». И я пошел немедля. Набрел на сей остров, поставил скит и начал молиться богу. Здесь я нашел душе утешенье.

Старец умолк и устало опустился на ложе.

— Отдохну, молодшие. Отвык я помногу глаголить.

Иванка и Васюта вышли из избушки, встали на крыльце. Дождь все лил, прибивая к земле разнотравье поляны. Васюта с почтением в голосе молвил:

— Горька жизнь у старца, и путь его праведен. Великий богомолец! Будь я на месте патриарха, огласил бы Назария святым угодником. У него вся жизнь — епитимья.

Однако Болотников его восторга не разделил.

— Слаб Назарий. Все его били, а он терпел. Нет, я волю свою на молитвы и вериги не променяю. Нельзя нам, друже, со смирением под господским кнутом ходить.

— Вот ты каков, — хмыкнул Васюта, — старцу об этом не сказывай. Обидишь Назария.

Иванка ничего ему не ответил, но после вступил с Назарием в спор.

— А что же ты, старче, обидчику своему простил? Он девушку твою осрамил, из пистоля тебя поранил, а ты за его злодеяния — в чернецы. Пошто смирился?

— Не простил, сыне. Но божия заповедь глаголит — не убий. Все от господа, и я покорился его повелению.

— Покориться злу и неправде?

— Зло не от бога — от темноты людской. Ежели бы все ведали и с молитвой выполняли божии заповеди, то не стало бы зла и насилия, а все люди были братьями.

— Но когда то будет?

— Не ведаю, сыне, — глухо отозвался скитник. — Поди, никогда. Человек греховен, властолюбив и злокорыстен.

— Вот видишь, старче! А ты призываешь к смирению. Но ужель всю жизнь уповать на одну молитву?

— Токмо в службе создателю спасение человека.

— А богатеи пусть насилуют и отправляют на плаху?

— Они покаются в своих грехах, но кары божией им не миновать.

— Да что нам от их покаяния! Возрадоваться каре божьей на том свете? Не велика утеха. Нам радость здесь нужна, на земле.

— В чем радость свою видишь, сыне?

— Чтоб вольным быть, старче. И чтоб ниву пахать на себя, а не боярину. И чтоб не было сирых и убогих. В том вижу радость, Назарий. Ты же в пустынь призываешь. Худо то, старче, худо терпение твое.

— Но что может раб пред господином?

— Многое, старче!

Болотников поднялся, шагнул к отшельнику, в глазах его блеснул огонь.

— Господ — горсть, а мужиков да холопов полна Русь. Вот кабы поднять тяглецов да ударить по боярам. Тут им и конец, и пойдет тогда жизнь вольготная, без обид и притеснений.

— Побить бояр?.. Христианину поднять меч на христианина? Пролить реки крови?

— Так, Назарий! Поднять меч и побить. Иначе — неволя.

Отшельник истово закрестился.

— Предерзок ты, сыне. Крамолен. Имей в сердце страх божий, не то попадешь под гнев всемогущего. Дьявол в тебя вселился. Молись царю небесному и знай, как многомилостив человеколюбец бог. Мы, люди, грешны и смертны, а ежели кто нам сделает зло, то мы готовы его истребить и кровь пролить. Господь же наш, владыка жизни и смерти, терпит грехи наши, в которых мы погрязли, но он показал, как победить врага нашего — дьявола. Тремя добрыми делами можно от него избавиться и одолеть его: покаянием, терпением, милостыней…

— Не хочу! Не хочу безропотно боярские обиды сносить! — выкрикнул Болотников, и кровь прилила к его щекам.

Скитник стукнул посохом.

— Закинь гордыню, чадо! Никогда зло не приносило добра, а насилие породит лишь новые злодеяния. Так богом создано, чтоб жил раб и господин, жил с Христом в душе и без кровопролитий. Иного не будет в этом мире. То гиль и безбожие.

— Будет, старче! Будет сермяжная Русь вольной! Не все властвовать боярам. Сметет их народ в твое змеиное болото.

— Замолчи, молодший! Не гневи бога!

— Бог твой лишь к господам милостив, а на мужика-смерда он сквозь боярское решето взирает.

— Не богохульствуй! Сгинь с очей моих! Не оскверняй сей обители.

ГЛАВА 8 ХРИСТОВЫ ОНУЧИ

Весь день и всю длинную ночь, отказавшись от трапезы, облачившись в тяжкую власяницу[37], старец молился.

Иванка лежал в сенцах; по кровле тихо сеял дождь, навевая покой и дрему, на сон долго не приходил: голову будоражили мысли.

«Русь не боярином — народом сильна. Не мужик ли от татар Русь защитил? Кто с Мамаем на Куликовом поле ратоборствовал? Все тот же пахарь да слобожанин. А старец — не убий, не поднимай меча, смирись и терпи. Худо речешь, Назарий, изверился ты в народе, в силе его. Да ежели народную рать собрать и вольное слово кликнуть — конец боярским неправдам…»

Из-за неплотно прикрытой двери невнятно доносилось:

— Прости его, господи… Млад, неразумен… Дьявол смущает… Тяжек грех, но ты ж милостив, владыка небесный… Прости раба дерзкого. Наставь его, господи!..

«Старец о душе моей печется. Не будет в сердце моем покаяния. Никогда не смирюсь! Скорее бы в Дикое Поле. Там простор и братство вольное».

Поутру чинили с Васютой кровлю. Старец же, казалось, не замечал стука топора он отрешенно лежал на лавке и что-то скорбно бормотал, поглаживая высохшей рукой длинную бороду.

На другой день, как и предсказывал Назарий, дождь кончился, и сквозь поредевшие тучи проглядывало солнце. Подновив кровлю, Иванка вошел в избушку.

— Спасибо тебе за приют, Назарий. Пора нам.

— Провожу, чада, — согласно мотнул головой отшельник. Взял посох и повел к болоту. Когда вышли на сухмень, скитник указал в сторону бора.

— Зрите ли ель высоку? Вон та, на холме?

— Зрим, старче.

— К ней и ступайте. А как дойдете, поверните от древа вправо. Минуете с полверсты — и предстанет вам дорога. На закат пойдете — то к царевой Москве, на восход — к Ярославу городу… А теперь благословляю вас. Да храни вас господь, молодшие.

Иванка и Васюта поблагодарили старца и пошагали к угору. Прошли с версту, оглянулись. Отшельник, опершись на посох, все стоял средь пустынного болота и глядел им вслед.

Шли к Ростову Великому.

Шли молча, занятые думами. Пройдя с десяток верст, присели отдохнуть.

— Скрытный ты, Иванка. Ничего о тебе не ведаю. Аль меня таишься? нарушил молчание Васюта, разматывая онучи.

— Не люблю попусту балаболить, друже.

— Ну и бог с тобой. Молчи себе, — обиделся Васюта.

— Да ты не серчай, — улыбнулся Иванка. — Не каждому душу вывернешь, да и мало веселого в жизни моей.

Болотников придвинулся к Васюте, обнял за плечи.

— Сам я из вотчины Андрея Телятевского. Знатный князь, воин отменный, но к мужику лют. В Богородском — селе нашем, почитай, без хлеба остались. Барщина задавила, оброки. Лихо в селе, маятно. Отец мой так и помер на ниве…

Болотников рассказывал о жизни крестьянской коротко; чуть больше поведал о ратных сражениях, о бунте в вотчине.

— После в Дикое Поле бежать надумал. Хотел к Покрову у казаков быть, но не вышло. В селе Никольском мужики противу князя Василия Шуйского поднялись. Пристал к ним. Челядь оружную побили, хоромы княжьи пожгли. Шуйский стрельцов прислал, так в поле их встретили. Однако ж не одолели. У тех пищали, сабли да пистоли, а у нас же топоры да рогатины. В лес отступили, ватагой стали жить. Потом на Дон мужиков кликнул. Согласились: все едино в село пути нет. Шли таем — стрельцы нас искали. В одно сельцо ночью пришли, заночевали на гумне. Тут нас и схватили: староста стрельцов навел. В Москву, в Разбойный приказ на телегах повезли. Ждала меня плаха, но удалось бежать по дороге. Три дня один брел, потом скоморохов встретил и с ними пошел. Но далече уйти не довелось: вновь к стрельцам угодил. Скоморохи где-то боярина Лыкова пограбили, вот нас и настигли. Привели в боярское село, батогами отстегали и на смирение в железа посадили. Пришлось и мне скоморохом назваться. Через седмицу боярин наехал, велел нас из темницы выпустить и на кожевню посадить. Там к чанам приковали и заставили кожи выделывать.

Всю зиму маялись. Кормили скудно, отощали крепко. А тут на Святой[38], по вечеру, приказчик с холопами ввалился. Оглядел всех и на меня указал: «Отковать — и в хоромы». Повели в терем. «Пошто снадобился?» — пытаю. Холопы гогочут: «Тиун медвежьей травлей удумал потешиться. Сейчас к косолапому тебя кинем». Толкнули в подклет, ковш меду поднесли: «Тиун потчует. Подкрепись, паря». Выпил и ковш в холопа кинул, а тот зубы скалит: «Ярый ты, однако ж, но медведя те не осилить. Заломает тебя Потавыч!» Обозлился, на душе муторно стало. Ужель, думаю, погибель приму?

А тут вдруг на дворе галдеж поднялся. Холопы в оконце глянули — и к дверям. Суматоха в тереме, крики: «Боярин из Москвы пожаловал!.. Поспешайте!» Все во двор кинулись. Остался один в подклете. Толкнулся в дверь — заперта, хоть и кутерьма, а замкнуть не забыли. На крюке, возле оконца, фонарь чадит. Оконце волоковое, малое, не выбраться. Вновь к двери подался, надавил — засовы крепкие, тут и медведю не управиться. Сплюнул в сердцах, по подклету заходил и вдруг ногой обо что-то споткнулся. Присел кольцо в полу! Уж не лаз ли? На себя рванул. Так и есть — лаз! Ступеньки вниз. Схватил фонарь — и в подполье. А там бочки с медами да винами. Смешинка пала. Надо же, в боярский погребок угодил, горькой — пей не хочу. Огляделся. Среди ковшей и черпаков топор заприметил, должно, им днища высаживали. Сгодится, думаю, теперь холопам запросто не дамся. В подполье студено, откуда-то ветер дует. Не киснуть же боярским винам. Поднял фонарь, побрел вдоль стены. Отверстие узрел, решеткой забрано. А на дворе шум, вся челядь высыпала боярина встречать. Фонарь загасил: как бы холопы не приметили. Затаился. Вскоре боярин в покои поднялся, и на дворе угомонились, челядь в хоромы повалила. Мешкать нельзя, вот-вот холопы в подклет вернутся. Решетку топором выдрал — и на волю. На дворе сутемь и безлюдье, будто сам бог помогал. В сад прокрался. Вот, думаю, на волюшке. Но тут о скоморохах вспомнил. Томятся в кожевне, худо им, так и сгниют в неволе.

Вспять пошел, к амбарам. А там и кожевня подле. Никого, один лишь замчище на двери. Вновь топор выручил. К скоморохам кинулся, от цепей отковал — и в боярский сад. Вначале в лесах укрывались, зверя били да сил набирались. Потом на торговый путь[39] стали выходить, купчишек трясти. Веселые в город засобирались, посадских тешить. Наскучила лесная жизнь. Уговаривал в Дикое Поле податься — не захотели. «Наше дело скоморошье, на волынке играть, людей забавить. Идем с нами». «Нет, — говорю, — други, не по мне веселье. На Дон сойду». Попрощался, надел нарядный кафтан, пристегнул саблю — и на коня. На Ростов поскакал, да вот к Багрею угодил.

— На Ростов? Ты ж в Поле снарядился.

— А так ближе, Васюта. Лесами идти на Дон долго, да и пути неведомы. А тут Ростов миную — и в Ярославль.

— Ну и что? Пошто в Ярославль-то? — все еще не понимая, спросил Васюта.

— На Волгу, друже. Струги да насады до Хвалынского моря[40] плывут. Уразумел?

— А ведь верно, Иванка, так гораздо ближе, — мотнул головой Васюта.

— Лишь бы до Самары добраться, а там до Поля рукой подать… Идем дале, Васюта.

Поднялись и вновь побрели по дороге. Верст через пять лес поредел и показалась большая деревня.

— Деболы, — пояснил Васюта.

С древней, замшелой колокольни раздавался веселый звон. Васюта перекрестился.

— Седни же Христос на небо вознесся. Праздник великий!

Вошли в деревню, но в ней было пустынно и тихо, бегали лишь тощие собаки.

— А где же селяне?

— Аль запамятовал, Иванка? В лесок уходят… Да вон они в рощице.

Иванка вспомнил, что в день Вознесения мужики из Богородского шли в лес; несли с собой дрочену, блины, лесенки, пироги с зеленым луком. Пировали там до перетемок, а затем раскидывали печево: дрочену и пироги на снедь Христу, блины — Христу на онучи, а лесенки — чтоб мирянину взойти на небо. Девки в этот день завивали березки. Было поверье: если венок не завянет до Пятидесятницы[41], то тот, на кого береза завита, проживет без беды весь год, а девка выйдет замуж.

Дошли до березняка, поклонились миру.

— Здорово жили, мужики.

Мужики мотнули бородами, а потом обернулись к дряхлому кудлатому старику в чистой белой рубахе. Тот поднял голову, глянул на парней из-под ладони и слегка повел немощной трясущейся рукой.

— Здорово, сынки. Поснедайте с нами.

Мужики налили из яндовы по ковшу пива.

— Чем богаты, тем и рады. Угощайтесь, молодцы.

Парни перекрестили лбы, выпили и вновь поясно поклонились. Трапеза была скудной: ни блинов, ни дрочены, ни пирогов с луком, одни лишь длинные тощие лесенки из мучных высевок, хлеб с отрубями, капуста да пиво.

— Знать, и у вас худо, — проронил Иванка. — Сколь деревень повидал, и всюду бессытица.

— Маятно живем, паря, — горестно вздохнул один из мужиков. — Почитай, седьмой год голодуем.

— А что ране — с хлебом были?

— С хлебом не с хлебом, а в такой затуге не были. Ране-то общиной жили, един оброк на царя платили. А тут нас государь владыке Варлааму пожаловал. Вконец забедовали. Владычные старцы барщиной да поборами замучили. Теперь кажный двор митрополита кормит.

— И помногу берет?

— Креста нет, парень. Четь хлеба, четь ячменя да четь овса. Окромя того барана дай, овчину да короб яиц. Попробуй, наберись. А по весне, на Николу вешнего, владычную землю пашем. И оброк плати и сохой ковыряй. Лютует владыка. Вот и выходит: худое охапками, доброе щепотью.

— Нет счастья на Руси, — поддакнул Васюта.

— Э-ва, — усмехнулся мужик. — О счастье вспомнил. Да его испокон веков не было. Счастье, милок, не конь: хомута не наденешь. И опосля его не будет. Сколь дней у бога напереди, столь и напастей.

— Верно, Ерема. Не будет для мужика счастья. Так и будем на господ спину гнуть, — угрюмо изрек старик.

— Счастье добыть надо. Его поклоном не получишь, — сказал Болотников.

— Добыть? — протянул Ерема, мужик невысокий, но плотный.

— Это те не зайца в силок заманить. Куды не ступи — всюду нужда и горе. Продыху нет.

— Уж чего-чего, а лиха хватает. Мужичьего горя и топоры не секут, ввернул лысоватый селянин в дерюжке, подпоясанной мочальной веревкой.

— А ежели топоры повернуть?

— Энта куды, паря?

Болотников окинул взглядом мужиков — хмурых, забитых — и в глазах его полыхнул огонь.

— Ведомо куда. От кого лихо терпим? Вот по нам и ударить. Да без робости, во всю силу.

— Вон ты куда, парень… дерзкий, — молвил старик. И непонятно было: то ли по нраву ему речь Болотникова, то ли нелюба.

Ерема уставился на Иванку вприщур, как будто увидел перед собой нечто диковинное.

— Чудно, паря. Нешто разбоем счастье добывать?

— Разбоем тать промышляет.

— Все едино чудно. Мыслимо ли на господ с топором?

— А боярские неправды терпеть мыслимо? Они народ силят, голодом морят — и всё молчи? Да ежели им поддаться, и вовсе ноги протянешь. Нет, мужики, так нужды не избыть.

— Истинно, парень. Доколь на господ спину ломать? Не хочу подыхать е голоду! У меня вон семь ртов, — закипел ражий горбоносый мужик, заросший до ушей сивой нечесаной бородой.

— Не ершись, Сидорка, — строго вмешался пожилой кривоглазый крестьянин с косматыми, щетинистыми бровями. — Так богом заведено. Хмель в тебе бродит.

— Пущай речет, Демидка. Тошно! — вскричал длинношеий, с испитым худым лицом крестьянин.

Мужики загалдели, затрясли бородами:

— Бог-то к боярам милостив!

— Задавили поборами! Ребятенки мрут!

— А владыке что? На погосте места всем хватит.

— Старцы владычные свирепствуют!

— В железа сажают. А за что? Чать, не лихие.

— Гнать старцев с деревеньки!

— Гнать!

Мужики все шумели, размахивали руками, а Болотникову вдруг неожиданно подумалось:

«Нет, скитник Назарий, неправедна твоя вера. Взываешь ты к молитве и терпению, а мужики вон как поднялись. Покажись тут владычный приказчик — не побоятся огневить, прогонят его с деревеньки. Не хочет народ терпеть, Назарий. Не хочет!»

И от этих мыслей на душе посветлело.

Мужики роптали долго, но вскоре на рощицу набежал ветер, небо затянулось тучами, и посеял дождь. Селяне поднялись с лужайки, разбросали по обычаю хлебные лесенки и побрели по избам.

Сидорка подошел к парням.

— Идем ко мне ночевать.

Лицо его было смуро, с него не сошла еще озлобленность, однако о прохожих он не забыл.

Сидорка привел парней к обширному двору на две избы. Одна была черная, без печной трубы; дым выходил из маленьких окон, вырубленных близ самого потолка. Против курной избы стояла на подклете изба белая, связанная с черной общей крышей и сенями.

— Добрые у тебя хоромы, — крутнув головой, проговорил Васюта.

— Изба добрая, да не мной ставлена. Раньше тут бортник жил. Медом промышлял, вот и разбогател малость. Дочь моя за его сыном Михеем. Отец летось помер, а Михейку владыка к себе забрал. Меды ему готовит. И Фимка с ним… А моя избенка вон у того овражка. Вишь, в землю вросла?

— Выходит, зятек к себе пустил? — с улыбкой спросил Васюта, подвязывая оборками лаптей распустившуюся онучу.

— Впустил покуда. А че двору пустовать? Да и не жаль ему избы. Вон их сколь сиротинок. Почитай, полдеревни в бегах. Заходи и живи.

— А ежели владыка нового мужика посадит?

— Где его взять мужика-то? — с откровенным удивлением повернулся к Васюте Сидорка. — Это в старые времена мужик в деревеньках не переводился. Сойдет кто в Юрьев день — и тут же в его избенку новый пахарь. А ноне худое время, мужик был да вышел. Безлюдье, бежит от господ пахарь. В Андреевке, деревенька в двух верстах, сродник жил. Ходил к нему намедни. А там сидят и решетом воду меряют. Ни единого мужика, как ветром сдуло. Э-хе-хе!

Сидорка протяжно вздохнул, сдвинул колпак на глаза и пригласил парней в избу. Изба была полна-полнешенька ребятишек — чумазых, оборванных. Тускло горела лучина, сумеречно освещая закопченные бревенчатые стены, киот с ликом Божьей матери, щербатый стол, лавки вдоль стен, лохань в углу да кадь с водой.

Ближе к светцу, за прялкой, сидела хозяйка с испитым, изможденным лицом; на ней — старенький заплатанный сарафан, темный убрус, плотно закрывающий волосы, на ногах лапти-постолики.

В простенке на лавке дремал старичок в убогом исподнем; по рубахе его ползали тараканы, но старик, скрестив руки на груди, покойно похрапывал, топорща седую патлатую бороду…

Иванка и Васюта поздоровались; хозяйка молча кивнула и продолжала сучить пеньковую нитку. Ребятишки, перестав возиться, уставились на вошедших.

— Присаживайтесь, — сказал Сидорка и кивнул хозяйке. — Собери вечерять.

Хозяйка отложила пряжу и шагнула к печи. Поставила на стол похлебку с сушеными грибами, горшок с вареным горохом, горшок с киселем овсяным да яндову с квасом, положила по малой горбушке черного хлеба, скорее похожего на глину.

— Не обессудьте, мужики. С лебедой хлебушек, — молвил Сидорка.

— Ситник у боярина столе, — усмехнулся Иванка. — Князь Андрей Телятевский собак курями кормил.

— А че им не кормить? Собаку-то пуще мужика почитают, — хмуро изропил Сидорка и толкнул за плечо старика. — Подымайся, батя. Вечерять будем.

Старик перестал храпеть, свесил ноги с лавки, потянулся, подслеповато прищурив глаза, посмотрел на зашельцев.

— Никак, гости у нас, Сидорка?

— Гости, батя. Заночуют.

Старик повернулся к божнице, коротко помолился и сел к столу.

— Далече ли путь, ребятушки?

— На Дон, отец, — ответил Болотников.

— Далече… Вот и наши мужики туды убегли. А и пошто? Поди, хрен редьки не слаще.

— Скажешь, отец. На Дону — ни владык, ни бояр. Живут вольно, без обид.

— Ишь ты, — протянул старик. Помолчал. В неподвижных глазах его застыла какая-то напряженная мысль, и Болотникову показалось, что этот убеленный сединой дед с чем-то не согласен.

— А как же своя землица, детинушка? Нешто ей впусте лежать? Ну, подадимся в бега, села покинем. А кто ж тут будет? На кого Русь оставим, коль все на Украину сойдем?

— На кого? — переспросил Болотников и надолго замолчал. Вопрос старика был мудрен, и что-то тревожное закралось в душу. А ведь все было ясно и просто: на Руси боярские неправды, они хуже неволи, и чтобы избавиться от них, надо бежать в Поле… Но как же сама Русь? Что будет с ней, если все уйдут искать лучшую долю в донские степи? Опустеют города и села, зарастет бурьяном крестьянская нива…

И это неведение смутило Болотникова.

— Не знаю, отец, — угрюмо признался он.

— Вот и я не знаю, — удрученно вздохнул старик.

Болотников глянул на Сидорку.

— Уложил бы нас, друже. Уйдем рано.

Светя фонарем, Сидорка проводил гостей в горницу. В ней было чисто и просторно, от щелястых сосновых стен духовито пахло смолой. На лавках лежали постилки, набитые сеном.

— Сюды, бывает, Михейка с дочкой наезжает. По грибы али по малину. Вот и ноне жду… Скидай обувку, ребята.

Глянул на Иванкины лапти, покачал головой.

— Плохи лаптишки у тебя, паря. Куды в эких по Руси бегать?

— Ничего, как-нибудь разживусь, — улыбнулся Болотников.

— Долго ждать, паря. На-ко вот прикинь мои.

Мужик скинул с себя чуни, хлопнул подошвами и протянул Иванке.

— А сам без лаптей будешь?

— Э-ва, парень, — по-доброму рассмеялся Сидорка. — Деревня лаптями царя богаче. Бери знай!

— Ну спасибо тебе, друже. Даст бог, свидимся, — обнял за плечи мужика Болотников.

ГЛАВА 9 ПРОРОЧИЦА ФЕДОРА

По селу брела густая толпа баб с длинными распущенными волосами. Шли с молитвами, заунывными песнями, с иконами святой Параскевы. Заходили в каждую избу — суровые, с каменными лицами; зорко, дотошно обшаривали дворы, амбары, подклеты.

Из избенки Карпушки Веденеева выволокли на улицу хозяйку. Загомонили, засучили руками, уронили женку в лопухи, изодрали сарафан. Карпушка было заступился, кинулся на баб, но те и его повалили: плюгав мужичок.

— Не встревай, нечестивец! — грозно сверкнула черными очами бабья водильщица — статная, грудастая, с плеткой в руке. — Женка у тебя презорница. Покарает ее господь.

На дороге столпились мужики, крестили лбы, не вмешивались. Карпушка едва отбился от баб и понуро сел у избенки. Ведал: никто за женку не заступится, быть ей битой.

Каждые пять-десять лет по пятницам, в день смерти Христа-Спасителя, приходили в село божьи пророки. Рекли у храма, что является им святая Параскева-пятница[42] и велит православным заказывать кануны. Они же рьяно следили, чтобы бабы на деревне в этот священный день не пряли и никакой иной работы не делали, а шли бы в храм, молились да слушали на заутрене и вечерне церковные песни в похвалу святой Пятницы. Ослушниц ждала расправа.

Гаврила сидел на телеге, чинил хомут. Был навеселе: тайком хватил два ковша бражки в подклете Евстигнея. Глянул на дорогу и обалдело вытаращил глаза. Хомут вывалился из рук.

— Гы-ы-ы… Евстигней Саввич! Гы-ы-ы…

Евстигней вышел на двор, хмуро молвил:

— Что ржешь, дурень?.. Поспел уже, с утра набулдыкался. Прогоню я тебя, ей богу!

Гаврила, не внимая словам Евстигнея, продолжал хихикать, тряс бородой.

— Мотри-ка, Саввич. Гы-ы-ы…

Евстигней посмотрел на дорогу, перекрестился, будто отгонял видение, опять глянул и забормотал очумело:

— Срамницы… Эк, власы распустили.

— У первой, с иконкой-то, телеса добры, хе-хе… Ух, язви ее под корень!

Евстигней вприщур уставился на бабу, рослую, пышногрудую, с темными длинными волосами, и в памяти его вдруг всплыла Стенанида. Дюжая была девка, в любви горяча.

— Закрывать ворота, Саввич? Сюды прут.

— Погодь, Гаврила… Пущай поснедают. То люди божий, — блудливо поглядывая на баб, смиренно изрек Евстигней.

— Срамные женки, Саввич.

— Издревле Параскева без стыда ходит, Гаврила. Пущай поедят.

Увидеть на миру бабу без сарафана — диво. Даже раскрыть волосы из-под убруса или кики — великий грех: нет большего срама и бесчестья, как при народе опростоволоситься. А тут идут босы, в одних власяницах, но не осудишь, не повелишь закопать по голову в землю. Свята Параскева-пятница, свят, нерушим обычай!

Бабы вошли во двор, поясно поклонились.

— Все ли слава богу? — спросила водильщица.

— Живем помаленьку, — степенно ответил Евстигней, однако в голосе его была робость: уж больно несвычно перед такими бабами стоять. А им хоть бы что, будто по три шубы на себя напялили.

— А водятся ли в доме девки?

— Варька у меня.

— Не за прялкой ли?

Глаза у водильщицы так и буравят, будто огнем жгут.

— Упаси бог, — замахал Евстигней. — Какая седни прялка? Спит моя девка по пятницам. Поди разбуди, Гаврила.

Гаврила проворно шагнул к крыльцу.

— Лукав ты, хозяин. При деле твоя девка. А ну ступай за мужиком, бабицы!

Бабы ринулись за Гаврилой, но к счастью Евстигнея, девка и в самом деле лежала на лавке. Поднялась Варька рано, замесила хлебы, управилась с печевом, а потом прикорнула в горнице.

Бабы спустились во двор, молвили:

— Почивает девка.

Федора вновь огненным взором обожгла Евстйгнея. Того аж в пот кинуло: грозна пророчица, ух грозна!

— Бог тебя рассудит, хозяин. Коли облыжник ты — Христа огневишь, и тогда не жди его милости…

И вновь не по себе стало Евстигнею от жгучих, суровых глаз. Чтобы скрыть смятение, поспешно молвил:

— Не изволишь ли потрапезовать, Федора?

Не дождавшись ответа, крикнул:

— Гаврила! Буди Варьку. Пущай на стол соберет.

Прежде чем сесть за трапезу, пророчицы долго молились. Встав на колени, тыкались лбами о пол, славили святую Параскеву и Спасителя. Ели молча, с благочестием, осеняя каждое блюдо крестом.

Евстигней на этот раз не поскупился, уставил стол богатой снедью. Были на нем и утки, начиненные капустой да гречневой кашей, и куры в лапше, и сотовый мед, и варенье малиновое из отборной ягоды, и круглые пряники с оттиснутым груздочком. Довольно было и сдобного, и пряженого.

Варька устала подавать и все дивилась. Щедрый нонче Евстигней Саввич. С чего бы? Скорее у курицы молока выпросишь, чем у него кусок хлеба, а тут будто самого князя потчует.

А Евстигней сидел на лавке и все посматривал на Федору. Поглянулась ему пророчица, кажись, вовек краше бабы не видел. Зело пышна и пригожа. Одно худо — строга и неприступна, и глаза как у дьяволицы. Чем бы ее еще улестить? Может, винца поднести. Правда, не принято на Руси бабу хмельным честить, однако ж не велик грех. Авось и оттает. Федора.

Сам спустился в подклет, достал кувшин с добрым фряжским вином. Когда-то заезжий купец из Холмогор гостевал, вот и выменял у него заморский кувшин.

— Не отведаешь ли вина, Федора?

Пророчица насупила брови.

— Не богохульствуй, хозяин.

— Знатное винцо, боярское. Пригуби, Федора.

— Не искушай, святотатец! Мы люди божии. Не велено нам пьяное зелье. Изыди!

Гаврила, стоявший у двери, сглотнул слюну. Резво шагнул к Евстигнею, услужливо молвил:

— Не хотят бабоньки, Евстигней Саввич. Ну да и бог с ними. Давай снесу.

Евстигней передал Гавриле кувшин и вновь опустился на лавку. Скребанул бороду.

«Строга пророчица. Блюдет божью заповедь, ничем ее не умаслишь… А может, на деньги позарится? После бога — деньги первые».

Из подклета вывалился Гаврила. Пошатываясь, весело и довольно ухмыляясь, доложил:

— Унес, Евстигней Саввпч… А не романеи ли бабонькам? Я мигом, Саввич.

Евстигней сплюнул. Поди, полкувшина выдул, балагур окаянный!

Свирепо погрозил кулаком.

— Сгинь, колоброд!

Гаврила, блаженно улыбаясь, побрел к выходу. Проходя мимо Федоры, хихикнул и ущипнул бабу за крутую ягодицу. Та на какой-то миг опешила, пирог застрял в горле. Пришла в себя и яро, сверкая глазами, напустилась на Гаврилу:

— Изыди, паскудник! Гореть тебе в преисподней. Изыди!

Гаврила, посмеиваясь, скрылся за дверью. А Федора долго не могла успокоиться, сыпала на мужика проклятия, да и бабы всполошились, обратив свой гнев на хозяина.

— Греховодника держишь! Богохульство в доме!

— Осквернил трапезу!..

Федора поднялась, а за ней и другие бабы.

— Прощай, хозяин. Нет в твоем доме благочестия.

Повалили к выходу. Евстигней всполошился, растопырил руки, не пропуская пророчиц к дверям.

— Простите служку моего прокудного. Вахлак он и недоумок, батожьем высеку. Погости, Федора, в горницу тебя положу, отдохни, пророчица.

Федора была непреклонна.

— Не суетись, хозяин. Уйдем мы. Скверна в твоем доме.

— Денег отвалю. Останься!

— Прочь, богохульник!

Федора гордо вздернула плечом и вышла из избы. Евстигней проводил ее удрученным взором, глянул на стол в схватился за голову. Напоил, накормил и без единой денежки! Не дурень ли? На бабьи телеса позарился, а Федора только хвостом крутнула.

Заходил вокруг стола, заохал. Такого убытка давно не ведал. Надо же так оплошать, кажись, сроду полушки не пропадало, а тут, почитай, на полтину нажрали. Экая напасть!

На дворе горланил песню Гаврила. Евстигней взбеленился, выскочил на крыльцо. Гаврила развалился на телеге. Задрав бороду и покачивая ногой в лапте, выводил:

У колодеза у холодного,
Как у ключика гремучего
Красна девушка воду черпала…
— Гаврила!

Стеганул мужика плетью. Тот подскочил на телеге, выпрямился. Глаза мутные, осоловелые.

— Ты че, Саввич?

— Убить тебя мало! Дурья башка. Пошто Федору тискал?

— А че не тискать, — осклабился Гаврила. — Ить баба. Че ей будет-то? Баба — не квашня, встала да пошла, хе…

Евстигней затряс кулаком перед самым носом Гаврилы.

— Фефела немытая, юрод шелудивый! Все дело спортил, остолоп!

Ткнул Гаврилу в медный лоб, сплюнул и пошел к избе. На крыльце обернулся.

— Ступай на конюшню!

Гаврила, поддернув порты, завел новую песню и побрел к лошадям, а Евстигней уселся на крыльцо, тяжело вздохнул. Худ денек, неудачлив. Привел же дьявол эту пророчицу, до сей поры в глазах мельтешит. Ух, ядрена да смачна!

Вот уже год жил Евстигней без бабы. Степанида сбежала в царево войско да так и не вернулась. Загубили в сече татары. И что сунулась? Бабье ли дело с погаными воевать. Так нет, в ратный доспех облачилась.

Мимо прошмыгнула с бадейкой Варька. Понесла объедки на двор. Вернулась веселая, разрумянившаяся.

— Петух, что ли, клюнул? — хмуро повел на нее взглядом Евстигней.

— Гаврила озорничает, — рассмеялась Варька.

— Коней-то чистит ли?

— Не. На сене дрыхнет.

— На сене?.. Ну погоди, колоброд.

Евстигней осерчало поднялся с крыльца. Совсем мужик от рук отбился.

— А и пущай, — простодушно молвила Варька. — Пущай дрыхнет. Кой седни из него работник, Евстигней Саввич?

— Как это пущай? Да ты что, девка, в своем ли уме?

Евстигней с каким-то непонятным удивлением посмотрел на Варьку. Та улыбалась, сверкая крепкими, белыми, как репа, зубами. Колыхалась высокая грудь под льняным сарафаном. Ладная, гибкая, кареглазая, она как будто нарочно дразнила хозяина.

«А что мне Федора? — внезапно подумалось Евстигнею. — Баба зловредная и гордыни через край. Про таких в Москве в лапти звонят. Нешто моя Варька хуже? Вон какая пригожая. Веселуха-девка».

Евстигней огладил бороду и, забыв про Гаврилу, молвил:

— Ты вот что… Поди-ка в горницу.

Варька тотчас ушла, вскоре поднялся в белую избу и Евстигней. Открыл кованый сундук, достал из него красную шубку из объяри[43].

— Получай, Варька. Носи с богом.

Варька растерялась. Что это с хозяином сегодня? Чудной какой-то. То пророчиц начнет потчевать, то вдруг дорогую шубку ей предлагает. Уж не насмешничает ли?

— Не надо, Евстигней Саввич. Мне и в сарафане ладно.

— Ну-ка облачись.

Варька продела через голову шубку и, задорно блестя глазами, прошлась по горнице.

— Ай да Варька, ай да царевна! — в довольной улыбке растянул рот Евстигней. Подошел к девке, облапил. Варька на миг прижалась всем телом, обожгла Евстигнея игривым взглядом, и выскользнула из рук.

Евстигней засопел, медведем пошел на Варьку, но та рассмеялась и юркнула за поставец.

— Чевой-то ты, Евстигней Саввич?

— Подь но мне, голуба. Экая ты усладная, — все больше распаляясь, произнес Евстигней, пытаясь поймать девку. Но Варька, легкая и проворная, звонко хохоча, носилась по горнице.

— А вот и не пойду! Не пойду, Евстигней Саввич!

Евстигней подскочил к сундуку, рванул вверх крышку. Полетели на Варьку кики, треухи, каптуры[44], летники, телогрейки и шубки, чеботы, башмаки и сапожки, И все шито золотом, низано жемчужными нитями и дорогими каменьями.

— Все те, Варька. Все те, голуба!

Варька перестала смеяться, зачарованно разглядывая наряды. Евстигней тяжело шагнул к ней, стиснул, впился ртом в пухлые губы. Варька затихла, обмерла, а Евстигней жадно целовал ее лицо, грудь, шарил руками по упругому, податливому телу. Затем поднял Варьку и понес на лавку. Положил на мягкую медвежью шкуру.

— Люба ты мне.

Но Варька вдруг опомнилась, соскочила с лавки и метнулась к двери.

— Ты что?.. Аль наряду те мало? Так я ишо достану, царевной тебя разодену.

— Не надо мне ничего, Евстигней Саввич.

— Не надо? — обескуражено протянул Евстигней. — А что те, голуба, надо?

— Под венец хочу, — молвила Варька и вновь, звонко рассмеявшись, выбежала из горницы.

На другой день Гаврила ходил тихий и понурый, кося глазом на хозяйский подклет. Там пиво, медовуха и винцо доброе, но висит на подклете пудовый замок. А голова трещит, будто по ней дубиной колотят.

Вяло ворочал вилами, выкидывая навоз из конского стойла. Пришел Евстигней, поглядел, молвил ворчливо:

— Ленив ты, Гаврила. И пошто держу дармоеда.

Гаврила разогнулся, воткнул вилы в навоз. Кисло, страдальчески глянул на хозяина.

— Ты бы винца мне, Саввич. Муторно.

— Кнута те! Ишь рожа-то опухла. У-у, каналья! Чтоб до обедни стойла вычистил. Да не стой колодой. Харю-то скривил!

— Дык, не нальешь?

— Тьфу, колоброд! Послал господь работничка. Я тебе что сказываю?

Гаврила скорбно вздохнул и взялся за вилы. А Евстигней, бубня в бороду, вышел из конюшни.

«Давно согнать пора. Одно вино в дурьей башке… Да как прогонишь?» подумал, почесав затылок Евстигней.

Нет, не мог он выпроводить с постоялого двора Гаврилу: уж больно много всего тот ведал. Мало ли всяких, дел с ним вытворяли. Взять того же купчину гостиной сотни. Без кушака уехал Федот Сажин. Гаврила ходил и посмеивался.

— Ловок же ты, Евстигней Саввич. Мне бы вовек не скумекать.

Норовил схитрить, отвести от себя лихое дело:

— Полно, Гаврила. Удал скоморох кушак снес.

— Скоморох… А из опары-то что вытряхивал? Хе…

Евстигней так и присел: углядел-таки, леший! И когда только успел? Поди, за вином крался: в присенке бражка стояла. Надо было засов накинуть. Ну, Гаврила!

— Ты вот что… Не шибко помелом-то болтай. Ступай на ворота.

— Плеснул бы чарочку, Саввич. Почитай, всю ночь Федоткиных мужиков стерег.

Глаза у Гаврилы плутовские, с лукавиной, и все-то они ведают.

— Будет чарка, Гаврила. Айда в горницу. Варька!.. Неси меды и брагу.

Напоил в тот день Гаврилу до маковки, даже три полтины не пожалел.

— Прими за радение, Гаврила. И чтоб язык на замок!

Гаврила довольно мотал головой, лез лобызаться.

— Помру за тя, Саввич… Все грехи на себя приму, благодетель. Нешто меня не ведаешь?

Видел Евстигней: будет нем Гаврила, одной веревочкой связаны. Ежели чего выплывет, то и ему несдобровать…

Евстигней пошел от конюшни к воротам. Выглянул из калитки на дорогу. Пустынно. Обезлюдела Русь, оскудела. Бывало, постоялый двор от возов ломился, не знаешь, куда проезжих разместить — и подклет, и сени забиты. Зато утешно: плывет в мошну денежка.

Ныне же — ни пешего, ни конного, торговые обозы стали редки. Лихо купцам в дальний путь пускаться: кругом разбой. Того гляди и постоялый двор порушат.

Перекрестился и повел глазами на Панкратьев холм. Вот и там безлюдье, не шумит мельница, не машет крыльями, не клубится из ворот мучная пыль. Мужик летом голодует, весь хлеб давно съеден, пуст сусек, надо жить до нови. А и ждать нечего: на Егория, почитай, ниву и не засевали, — остались на селе без овса и ржицы. Побежал мужик в леса, на Дон да за Волгу. Худое время, нет мошне прибытку.

Евстигней, заложив руки за спину, пошел в горницу. В сенцах столкнулся с Варькой. Та пыталась увернуться, но в сенцах тесно, вмиг угодила в сильные, цепкие руки.

— Не надо… Пусти!

— Не ори, дуреха. В храм завтре пойдем. Беру тебя в жены.

ГЛАВА 10 ССЫЛЬНЫЙ КОЛОКОЛ

Позади послышались громкие выкрики:

— Но-о-о! Тяни-и-и!.. Тяни, леший вас забери!

В ельнике мелькнула фигура всадника в красном кафтане.

— Стрельцы, — насторожился Васюта.

Сошли с дороги в заросли, притаились. Показался обоз. Впереди, по трое в ряд, ехали стрельцы с бердышами; за ними следовала подвода с железной клеткой.

— Господи боже… Что это? — изумленно и оробело прошептал Васюта.

Обоз и в самом деле был необычным. В клетке везли не татя лихого, не государева преступника, а… колокол в черном покрывале. Три мощных гривастых бахмата тащили по размытой дороге диковинную телегу.

За подводой шла густая толпа увечных колодников, нищих, слепцов, калик перехожих, юродивых во христе. Звон цепей и вериг, заунывные вопли и стенания, глухой ропот; рваные ветхие армяки и дерюги, сермяги и рубища; медные кресты на грязных шеях; торбы, сумы переметные, суковатые палки, клюки и посохи.

Парни перекрестились.

— Что же это, а? — вновь недоуменно молвил Васюта. — Пошто колокол в клеть заключили?

Иванка кивнул на дорогу.

— Пошли.

— Там же стрельцы. Схватят.

— Не схватят. Людно тут. И чую, не для сыска стрельцы посланы. Не робей, друже.

Незаметно сунулись в толпу. Шли молча, слушая молитвы и возгласы:

— Великий боже, смилуйся! Пощади христово стадо. Отведи беду от мира, даруй милость, господи!

— Грех, велик грех содеялся! Не простит владыка небесный.

— Святой храм поруган. Богохульство, православные!

— Все беды от Годунова!

— Святотатец! Младого царевича не пожалел.

— А Углич, хрещеные? Разорен град, пусто ныне в слободах.

— Посадских исказнил смертию, душегуб…

Обок с Болотниковым, припадая на левую ногу, тащился квелый калика в разбитых лаптях; брел молчком, дышал хрипло и натужно, опираясь костлявой рукой на рогатый посох.

— Куда колокол везут, отец? — спросил его Болотников.

Калика не ответил, глаза его блеснули лихорадочным огнем, лицо ожесточилось.

— Не пытай его, сыне. Борискины каты язык у него вырвали, — угрюмо ответил старый нищий.

— За что? — живо обернулся к нему Болотников.

— За слово праведное, сыне. Из Углича мы. Вот и Микита с нами бредет. На торгу о Годунове рек. Хулил его яро. Истцы в темницу сволокли, а там палачи потешились. Ныне к нам пристал. А бредем мы в град Ростов чудотворцу Авраамию помолиться.

— А этих за что? Пошто колодки вдели?

— То слобожане наши. Колодки им Годунов пожаловал. Поди, наслышан, сыне, о царевиче Димитрии? Годунов к нему своих убивцев подослал. Прибыли в Углич дьяк Битяговский, сын его Данила да родич их Никита Качалов. Злыдни, сыне. Всех их повидал. Я-то у храма Преображения с каликами по пятницам стаивал. Не единожды убивцев зрел. Худые люди, особенно Михаила Битяговский. Обличием страшен, зверолик. Пужалась его царица Марья и пуще глаз стерегла наследника, не разлучалась с ним ни днем, ни ночью. Кормила из своих рук, не вверяла ни злой мамке, ни кормилице. И все ж не устерегла затворница Димитрия. Некому было остановить лиходеев, но присутствовал всевышний мститель! Пономарь соборной церкви, поп вдовый Федот Огурец в вековой колокол ударил. В этот самый, кой на телеге. Народ ко дворцу прибег, узрел царевича мертвого на дворе, а подле мать и кормилицу. Марья убийц назвала. Михаила Битяговский на колокольню кинулся, норовил было звонаря скинуть, да не вышло. Народ схватил и порешил Михаилу, а вкупе с ним и сына его, и содругов.

Осерчал люто Бориска. Нагнал в Углич стрельцов, дабы народ усмирить. Слобожан многих сказнили. Другим отрезали языки и в Сибирь погнали. Запустел ныне град Углич.

— Выходит, и набатный колокол сослали?

— Сослали, сыне. За Камень[45], в град Тобольск. Повелел Годунов именовать сей колокол бунташным.

— И колодников в Сибирь?

— Туда, сыне. Убоги они, немы.

Болотников понурился, на душу навалилась глыба. Кругом неволя, кровь, горе людское. Тяжко на Руси, в железах народ. Даже колокол в клеть посадили.

Подле загремел веригами блаженный, завопил истошно:

— На кол Бориску! На кол ирода-а-а!

Услыхали стрельцы. Разгоняя толпу нагайками, наехали на блаженного.

Блаженный захихикал, сел в лужу, извлек из нее горсть грязи, кинул в служилого и завопил пуще прежнего:

— На кол Бориску-у-у! На ко-о-ол!

Стрелец ощерился, привстал на стременах и полоснул нагайкой юродивого. Болотников метнулся было к убогому, но его вовремя удержал Васюта.

— Не лезь. Посекут.

Нищая братия сгрудилась вокруг блаженного, взроптала: «Юродивых во христе даже цари не смеют трогать».

— Грешно, стрельче.

— Тиша-а-а! — рявкнул служилый, но больше нагайки не поднял. Чертыхнулся и осадил коня. А толпа полезла к телеге. Совали руки меж решеток, тянулись к колоколу, бормотали молитвы.

Вскоре вышли к реке, на другом берегу которой стоял одноглавый деревянный храм и небольшой приземистый сруб с двумя оконцами.

— То река Ишня, — молвил Васюта.

Река была широкой, саженей в пятьдесят.

Стрелецкий пристав вышел на откос, гулко крикнул:

— Эгей, в избушке! Давай перевоз!

Из темного сруба вывалились монастырские служки — владела перевозом ростовская Авраамиева обитель — кинулись к челнам. Но пристав осадил:

— Куды? Не вишь колокол!.. Струг подавай!

Служки глянули на телегу и потянулись к стругу. Сели за весла. Стрельцы спешились; колодники устало повалились наземь, а пристав шагнул в толпу.

— Помогай, православные. Тяни колокол к воде.

Нищая братия густо облепила клетку, стащила с телеги и понесла к берегу. Юрод Андрей, подобрав цепи, шел сзади, плакал:

— Нельзя в воду царевича. Студено ноженькам… Пошто младенца в воду?

Поставили клетку на песчаной отмели. Братия упала на колени, истово, со слезами лобзала решетки.

Служки гребли споро: возрадовались. Людно на берегу, немалая деньга осядет в монастырскую казну. Скрипели уключины, весла дружно бороздили реку.

Иванка и Васюта отступили к Ишне, ополоснули лица. День был теплый, погожий, на воде искрились солнечные блики.

Опустились в траву. Васюта скинул с плеча котомку, перекрестился на храм.

— Давай-ка пожуем, Иванка. Тут последки, а там уж чего бог пошлет. Теперь в Ростове кормиться будем. Почитай, пришли.

Снедь была еще из скита отшельника Назария. Иванка вспомнил его согбенную старческую фигуру, темную келью, куда почти не проникало солнце, и с горечью молвил:

— Заживо себя в домовину упрятал, затворился в склепе. Ужель в том счастье?

— Не тронь его, Иванка. Великий праведник и боголюбец скитник. Бог ему судья.

А тем временем колокол уже перевезли на тот берег. Служки на челнах и струге переправляли стрельцов, колодников и нищую братию. Направились к челну и Болотников с Васютой. Дебелый, розовощекий служка огладил курчавую бороду, молвил:

— Денежки, православные, на святую обитель.

— Без денег мы, отче, — развел руками Болотников.

Служка недовольно оттолкнулся веслом от берега.

— Пошто я челн гнал? Не возьму без денег, плохо бога чтите. Прочь!

— Да погодь ты, отче, — уцепился за корму Васюта. — Нешто в беде оставишь? Негоже. Сын божий что изрекал? Помоги сирому и убогому, будь бессребреником. А ты нас прочь гонишь. Не по Христу, отче. Перевези, а мы за тебя помолимся.

Служка молча уставился на Васюту, а Болотников забрался в челн.

— Давай весло, отче.

Служка крутнул головой.

— Хитронырлив народец.

Отдал весло Болотникову, сам уселся на корму. Пытливо глянул на Васюту.

— Обличье твое знакомо. Как будто в монастыре тебя видел. Бывал в обители Авраамия?

Васюта признал монастырского служку, однако и вида не подал. Вдруг Багрей и в самом деле патриарха об убийстве государева купца уведомил. Тот душегубства не потерпит, митрополиту ростовскому отпишет. Варлаам, сказывают, крут на расправу, речами тих, да сердцем лих. Колодки на руки и в «каменный мешок». Есть, говорят, такое узилище во Владычном дворе.

— Путаешь, отче. Не ведаю сей обители.

Служка хмыкнул, сдвинул скуфью на патлатую гриву, глаза его были недоверчивы.

— Однако, зело схож, парень. Не от лукавого ли речешь?

— Упаси бог, отче. Кто лукавит, того черт задавит, а мне еще Русь поглядеть охота, — нашелся Васюта.

Выпрыгнув на берег, поблагодарили служку и пошли к церкви.

Васюта шагнул было в храм, но его остановил Болотников.

— Недосуг, друже. Дале пойдем.

Васюта кивнул, и они вновь зашагали по дороге. А впереди, в полуверсте от них, везли в ссылку набатный колокол.

ГЛАВА 11 РОСТОВ ВЕЛИКИЙ

На холме высился белокаменный собор Успения богородицы. Плыл по Ростову малиновый звон. По слободам, переулкам и улицам тянулись в приходские церкви богомольцы.

— Знатно звонят, — перекрестился на храм Успения Васюта.

Вступили в Покровскую слободу. У церкви Рождества пресвятой богородицы, что на Горицах, толпились нищие. Слобожане степенно шли к обедне, снимали шапки перед храмом, совали в руки нищим милостыню.

Показались трое конных стрельцов. Зорко оглядели толпу и повернули к Рождественской слободке, спускавшейся с Гориц к озеру.

— Ищут кого-то, — молвил Болотников и тронул Васюту за плечо. — Нельзя тебе в город, друже. Багрей мужик лютый, не простит он тебе побега.

— Ростовского владыку уведомил?

— Может, и так.

— А сам? Сам чего стрельцов не таишься? Тебя ж князь Телятевский по всей Руси сыскивает.

— Сыскивает да не здесь. Он своих истцов к югу послал, а я ж на север подался. Не ждут меня здесь.

Присели подле курной избенки, подпертой жердями. Из сеней, тыча перед собой посохом, вышел крепкий, коренастый старик в чунях и посконной рубахе. Лицо его было медно от загара, глаза под седыми щетинистыми бровями вскинуты к небу.

— Фролка! — позвал старик. — Фролка!.. Куды убрел, гулена.

— Никак, слепец, — негромко молвил Васюта.

— Слепец, чадо, — услышал старик и приблизился к парням. — Поводыря мово не видели?

— Не видели, отец, — сказал Болотников.

— Поди, к храму убрел, — незлобиво произнес старик, присаживаясь к парням на завалину. Подтолкнул Болотникова в плечо, спросил:

— Так ли в Московском уезде звонят?

Иванка с удивлением глянул па старика.

— Как прознал, что я из-под Москвы?

— Жизнь всему научит, чадо. Ты вон из-под града стольного, а друг твой — молодец здешний.

Парни еще больше поразились. Уж не ведун ли слепец?

— Ведаю, ведаю ваши помыслы, — улыбнулся старик. — Не ведун я, молодшие.

Парни переглянулись: калика читал их мысли. Вот тебе и слепец!

— А слепец боле зрячего видит, — продолжал удивлять старик. — Идемте в избу, чать, притомились с дороги.

— Прозорлив ты, старче, — крутнул головой Болотников.

Калика не ответил и молча повел парней в избу. Там было пусто и убого, чадила деревянным маслом лампадка у закопченного образа Спаса. На столе глиняный кувшин, оловянные чарки, миски с капустой, пучок зеленого луку.

— Воскресение седни. Можно и чару пригубить. Садись, молодшие.

— Спасибо, отец. Как звать-величать прикажешь? — вопросил Иванка.

— Меня-то? А твое имя хитро ли?

— Куда как хитро, — рассмеялся Болотников. — Почитай, проще и не бывает.

— Вот и меня зовут Иваном. Наливай чару, тезка… А в миру меня Лапотком кличут.

— Отчего ж так?

— Должно быть, за то, что три воза лаптей износил. Я ить, ребятки, всю Русь не единожды оббегал… Давай-кось по малой.

Лапоток выпил, благодатно крякнул, бороду надвое расправил. Парни также осушили по чаре.

— Никак, один отец? — вопросил Иванка.

— Ой нет, сыне. У меня цела артель. К обедне убрели… Давай-кось еще по единой.

Видно, Лапоток зелену чару уважал, но не пьянел. Сидел прямо, степенно поглаживая бороду. Когда кувшин опорожнили, Лапоток поднялся и пошел в сени.

— Медовухи принесу.

Убрел без посоха, не пошатнувшись. Васюта любовно глянул вслед.

— Здоров, дед!

— Послушай меня, друже. Я схожу в город, а ты побудь здесь. Посиди с Лапотком, — сказал Иванка.

— Вместе пойдем. Ты города не знаешь.

— Ничего, тут не Москва.

— В драку не встревай. Ростовские мужики шебутные, — предупредил Васюта.

Иванка вышел на улицу. Пошагал слободой. Курные избенки прилепились к пыльной, немощеной дороге. За каждой избой — огород с луком, огурцами и чесноком, темные срубы мыленок.

Дорога стала подниматься к холму, на котором возвышалась деревянная крепость с воротами и стрельницами. Дубовые бревна почернели от ветхости, ров осыпался и обмелел; кое-где тын зиял саженными проломами; осела, накренилась башня с воротами.

«Худая крепость, любой ворог осилит. Приведись татарский набег пропал город», — покачал головой Болотников, минуя никем не охраняемые Петровские ворота.

Затем шел Ладанной слободкой. Здесь уже избы на подклетах, с повалушами и белыми светелками; каждый двор огорожен тыном. Народ тут степенный да благочинный: попы, монахи, дьячки, пономари, владычные служки.

Чем ближе к кремлю, тем шумней и многолюдней. Повсюду возы с товарами, оружная челядь, стрельцы, нищие, скоморохи.

Но вот и Вечевая площадь. Иванка остановился и невольно залюбовался высоким белокаменным пятиглавым собором.

«Чуден храм, — подумал он. — Видно, знатные мастера ставили. Воистину люди сказывают: Василий Блаженный да Успение Богородицы Русь украшают».

Торг оглушил зазывными выкриками. Торговали все: кузнецы, бронники, кожевники, гончары, огородники, стрельцы, монахи, крестьяне, приехавшие из сел и деревенек. Тут же сновали объезжие головы[46], приставы и земские ярыжки, цирюльники и походячие торговцы с лотками и коробьями.

Торговые ряды раскинулись на всю Вечевую площадь. Здесь же, возле деревянного храма Всемилостивого Спаса, секли батогами мужика. Дюжий рыжебородый кат в алой, закатанной до локтей рубахе бил мужика по обнаженным икрам.

— За что его? — спросил Иванка.

— Земскому старосте задолжал. Другу неделю на правеже[47] стоит, ответил посадский.

Подскочил земский ярыжка. Поглазел, захихикал:

— Зять тестя лупцует, хе-хе. Глянь, православные!

Ростовцам не в новость, зато набежали зеваки из приезжих.

— Что плетешь? Какой зять?

— Обыкновенный. Не видишь, Селивана потчует. То Фомка — кат. Летось Селиванову дочку замуж взял.

— Да как же это? Негоже тестя бить, — молвил один из мужиков.

— А ему что. Ишь, зубы скалит. Ай да Фомка, ай да зятек!

Селиван корчился грыз зубами веревку на руках.

— Полегче, ирод. Мочи нет, — хрипло выдавил он, охая после каждого удара.

— Ниче, тятя. Бог терпел и нам велел, — посмеивался Фомка.

Иванка пошел торговыми рядами: калачным, пирожным, москательным, сапожным, суконным, холщовым… В рыбном ряду остановился, пригляделся к торговцам. Мужики и парни завалили лотки сушеной, вяленой и копченой рыбой. Тут же в дощатых чанах плавал и живец, только что доставленный с озера: щука, карась, лещ, окунь, язь…

— Налетай, православные! Рыба коптец, с чаркой под огурец!

— Пироги из рыбы! Сам бы съел, да деньжонки любы!

Верткмй, высоченный торговец ухватил длинной рукой Иванку за рубаху.

— Бери всю кадь. За два алтына отдам. Бери, паря!

— Где ловил?

— Как где? — вытаращил глаза торговец. Чать, одно у нас озеро.

— Но и ловы разные, Поди, под Ростовым сеть закидывал?

— Ну.

— А мне из Угожей надо. Там, бают, рыба вкусней.

Угожане торговали с возов, меж которых сновал десятский из Таможенной избы: взимал пошлину — по деньге с кади рыбы. Один из мужиков заупрямился:

— За что берешь-то, милый? Кадь-то пустая.

— А на дне?

— Так всего пяток рыбин. Не ушли, вишь.

— Хитришь, борода. Дорогой продал.

— Вот те крест! Кому ж в дороге рыба нужна? Неправедно берешь.

— Неправедно? — насупился десяткий и грозно насел на мужика. — Царев указ рушить! А ну поворачивай оглобли! Нет места на торгу.

Мужик сплюнул и полез в карман.

Получив пошлину, десятский пошел дальше, а к мужику ступил Болотников.

— Из Угожей приехал?

Мужик косо глянул на парня, но потом спохватился: авось покупатель. Выдавил улыбку.

— Из Угожей, паря. Рыба утреннего лову. Сколь тебе?

Болотников оглянулся — нет ли подле истца или ярыги земского — понизив голос, молвил:

— Поклон вам шлют, угожанам.

— Кой поклон? — нахмурился мужик, подозрительно глянув на Болотникова. — Ты либо бери, либо гуляй.

— Ужель за татя принял? — усмехнулся Иванка.

— Ярыгу кликну!

— Да не шебуршись ты. Я ж с добром… Васюта Шестак велел поклон передать.

Мужик разом притих, оттаял лицом.

— Нешто жив Васька?

— Жив.

— А мы его всем миром ждем. Думали, до патриарха не добрался, сгубили тати в дороге.

— Попом ждете?

— А что? Васька на миру без греха жил. Пущай теперь в батюшках ходит. Худо нам, паря, без попа. А где ж Васька-то?

— На Москве его видел.

— Чего ж он в село не идет?

— Стыдобится. Не благословил его владыка. Поди, в Москве остался.

Мужик огорченно покачал головой.

— Выходит, не показался патриарху. Что ж нам теперь, паря, без батюшки жить? Храм-то пустеет… А может, ты грамоте горазд? Отрядим тебя к святейшему.

— Э, нет, батя. Плохой из меня поп, грехов много, — рассмеялся Болотников.

— Сам откуда? — полюбопытствовал мужик.

— С Вшивой горки на Петровке, не доходя Покровки, — отшутился Иванка и нырнул в толпу. На душе его повеселело: Васюта может выйти в город, здесь стрельцы его пока не ждут.

Возле храма Спаса яро забранились. Шел посадский мимо лотков и нечаянно опрокинул наземь коробейку с яйцами. Торговец, здоровый мужичина в суконной однорядке, выскочил из-за лотка и свирепо накинулся на посадского.

— Плати, Гурейка! Шесть алтын с тебя! Плати, стерва!

Гурейка развел руками.

— Нету денег, Демьян Силыч. Прости, ради Христа.

— Нету? А вот это зришь?

Сиделец взмахнул перед носом Гурейки кулачищем.

— Клянусь богом, нету. Опосля отдам.

— Опосля-я-я? — затряс Гурейку сиделец. — Порешу! Гурейка вывернулся и метнулся было в Иконный ряд, где монахи торговали Николаем-Чудотворцем и Всемилостивым Спасом, но тут подоспели Демьяновы дружки. Навалились на Гурейку, содрали сапоги и кафтан. Посадский понуро побрел по Калачному ряду. Торг смеялся, улюлюкал. Но не успел Гурейка отойти от храма, как дорогу ему преградил дюжий пекарь в гороховой чуйке.

— Ты что ж, остолоп, кафтан-то отдал, а? — истошно заорал он, потрясая кулаками. — Ты ж мне за калачи задолжал. Мне надлежало с тебя кафтан сорвать. Мне!

— Не гневи бога, Митрич. Аль не видел? Силком взяли.

— Мой кафтан, остолоп! — взревел пекарь и подмял под себя Гурейку. Отволтузил, напинал под бока и потащил в Съезжую.

ГЛАВА 12 МОРЕ ТИННОЕ

Обогнув Митрополичий двор, Иванка пошел мимо Архиерейского сада, обнесенного дубовым частоколом, а затем пересек владычное кладбище, где покоились иноки Григорьевского монастыря.

Вышел на берег реки Пижермы, где стояла деревянная церковь Бориса и Глеба. Здесь начались избы Рыболовной слободки. На плетях и заборах сушились сети, бредни и мережи, пахло сушеной и свежей рыбой.

Открылось озеро, тихое, спокойное, простиравшееся вдаль на много верст.

«Да это и впрямь море. Не зря Васюта хвастал. Экий простор! Берегов не видно», — залюбовался озером Болотников.

У причалов, с вбитыми в землю дубовыми сваями, стояли на якорях струги и насады, мокшаны и расшивы; среди них возвышалось огромное двухъярусное судно с резным драконом на носу.

«Нешто корабль?» — подивился Иванка. О кораблях он слышал только по рассказам стариков да калик перехожих.

— Что, паря, в диковину? — услышал он подле себя чей-то веселый голос. Обок стоял чернобородый мужик с топором на плече.

— В диковину, — признался Иванка. — Впервой вижу.

— Выходит, не ростовец? А мы-то всяких тут нагляделись. Этот из Хвалынского моря приплыл, товаров заморских привез. У нас купцы, брат, ухватистые… Вишь мужика в зеленом кафтане? У струга с работными лается. То Мефодий Кузьмич, купец гостиной сотни. Нонче в Астрахань снаряжается.

— В Астрахань? — заинтересованно переспросил Болотников.

— В Астрахань, милок. Ну, бывай, тороплюсь, паря. Избу надо рубить.

— Погоди, друже. Совет надобен.

— Сказывай.

— Пришелец я. Без денег, гол, как сокол. К кому бы тут наняться?

Мужик с ног до головы оглядел парня, а потом увесисто — рука тяжелая хлопнул Иванку по плечу.

— Могутен ты. Такому молодцу любая артель будет рада. Ступай к Мефодию. Сгодишься.

Мужик зашагал в слободку, а Иванка спустился к берегу. Мефодий Кузьмин стоял возле сходней и поторапливал работных:

— Веселей, веселей, мужики!

Работные таскали в насад тюки и кули, катили по сходням бочки. Сюда, к стругам, то и дело подъезжали подводы с товаром. Возницы шумели, покрикивали друг на друга.

На сходни ступил мужик с тюком, да, знать, взвалил ношу не по силе, зашатался, вот-вот свалится в воду.

— Держись! Держись, свиное рыло! Загубишь товар! — закричал Мефодий Кузьмич.

К работному подоспел Иванка. Подхватил тюк, играючи вскинул на плечи и легко пошагал по настилу. Отнес в трюм насада, вернулся на берег.

— Кто таков? — шагнул к нему купчина.

— Богомолец я. Пришел в Ростов святым мощам поклониться, — схитрил Иванка.

— Богомолец? Аль зело грешен, детинушка? — глаза купца были веселыми.

— А кто богу не грешен да царю не виноват?

— Воистину… Однако ж, выкрутной ты. Получай деньгу!

— Потом отдашь.

— Это когда потом?

— А к вечеру. Товару у тебя, вишь, сколь навозили.

— В работные хочешь?

— Хочу, хозяин. Застоялся, как конь в стойле.

Купец подтолкнул Иванку к тюкам.

— Затейлив ты, детинушка. Беру!

До самых сумерек заполняли насад. Укладывали в трюм сукна, кожи, хлеб в кулях, стоведерные бочки с медами, меха, воск, сало, лен, пеньку, смолу, деготь… Насад был просторен, вмещал десятки тысяч пудов груза.

Купчина не обидел, заплатил Иванке вдвойне.

— Может, обождешь к богу-то? Горазд ты, парень, на работу. Пойдем со мной в Астрахань.

— Пошел бы, хозяин, да не один я. С содругом.

— Стар ли годами твой содруг?

— А навроде меня. И силушкой бог не обидел.

Купчина на минуту призадумался: лишних людей ему брать не хотелось, но уж больно парень молодецкий, за троих ломил. А ежели и содруг его так же ловок.

— Ладно, пущай приходит. Да не проспите. Спозаранку выйдем.

Болотников возвращался на Покровскую довольным: сбывались думы. До Ярославля два дня ходу. А там Волга, глядишь, через три-четыре недели и до Дикого Поля доберешься.

В избе деда Лапотка тускло мерцал огонек. Иванка открыл дверь и застыл на пороге. В избе было людно, на лесках и на полу сидели нищие и калики перехожие. Были во хмелю, бранились, тянули песни. Дед Лапоток сидел в красном углу и бренчал на гуслях. Шестака в избе не оказалось.

— Где Васюта, старче?

Лапоток не отозвался, он, казалось, не слышал Болотникова. Перебирая струны гуслей, повернулся к сидящему обок нищему.

— Подай вина, Герасим.

Нищий подал. Лапоток выпил и вновь потянулся к гуслям. Болотников переспросил громче:

— Где Васюта, отец?

— Ушел со двора твой сотоварищ, — ответил за деда Герасим. — Видели его после обедни на Рождественской. Брел к озеру… Испей чару, парень.

— Не до чары, — отмахнулся Болотников и вышел на улицу. Темно, пустынно, глухо.

«Куда ж он запропастился? — подумал Иванка. — Ушел днем, а теперь уже ночь. Ужель в беду попал?»

На душе стало тревожно: привык к Васюте, как-никак, а побратимы стали. Жизнью Васюте обязан.

Мимо изб дошел до перекрестка. Путь на Рождественку был перегорожен решеткой, возле которой прохаживались четверо караульных с рогатинами. Завидев Болотникова, караульные насторожились, подняли факелы.

— Пропустите, братцы.

Мужики, рослые, бородатые, надвинулись на Иванку, он отступил на сажень. Ведал — с караульными шутки плохи.

— Не по лихому делу, — поспешил сказать. — К озеру пройти надобно.

— Чего без фонаря? Царев указ рушишь. Добрые люди по ночам не шастают, — прогудел один из караульных, направляя на Болотникова рогатину.

Иванка знал, что без фонаря ночью выходить не дозволено, и каждый ослушник рисковал угодить в разбойный застенок или Съезжую избу. Но отступать было поздно.

— Нету фонаря, мужики. А к озеру надо. Содруг у меня там. Отомкните решетку.

— Ишь, какой проворный. Воровское дело с содругом замыслил, разбойная душа!.. А ну, хватай татя, ребятушки!

Караульные метнулись к Иванке, один уже уцепился за рубаху, но Болотников вывернулся и кинулся от решетки в темный переулок.

— Держи лихого! Има-а-ай! — истошно заорали караульные, сотрясая воздух дубинами. На соседних улицах решеточные гулко ударили в литавры, всполошив город. На крышах купеческих и боярских теремов встрепенулись дворовые караульные. Очумело тараща глаза, спросонья закричали:

— Поглядывай!

— Посматривай!

— Пасись лихого!

Город заполнился надрывным собачьим лаем, гулкими возгласами караульных.

Иванка, обогнув избу, ткнулся в лопухи с крапивой. Сторожа пробежали мимо, и еще долго разносились их громкие выкрики.

«Весь посад взбулгачили, дурни. Крепко же ростовцы пожитки стерегут», — усмехнулся Болотников, поднимаясь из лопухов. Постоял с минуту и повернул на Покровскую к избе деда Лапотка. К озеру ему не пробраться: всюду решетки и колоды с дозорными. Да и толку нет искать Васюту в кромешной тьме. Поди, в Рыболовной слободе застрял и к утру вернется. А ежели нет? Тогда прощай купеческий насад. Один он без Васюты на Волгу не уйдет. Надо ждать, ждать Васюту.

Болотников вернулся к Лапотку. Нищая братия все еще бражничала. Герасим обнимал калику, ронял заплетающимся языком:

— Слюбен ты нам, Лапоток, ой, слюбен… Принимай ватагу, родимай. Сызнова по Руси пойдем.

— Пойдем, брат Герасий. Наскучило в избе. Ждал вас… Ай, детинушка, пришел? Подь ко мне.

Иванка пробрался к Лапотку. Тот нащупал его руку, потянул к себе. Усадил, обнял за плечо.

— Не горюй, сыне. Кручина молодца сушит. Придет твой содруг.

— Придет ли, старче?

— Веселый он. Плясал с нами, песню сказывал. А коль весел — не сгинет. А теперь утешь себя зеленой. Налей ковш ему, Герасий.

Иванка выпил, пожевал ломоть хлеба. Рядом, уронив голову на стол, пьяно плакался горбун-калика.

— Николушка был… Младехонький, очи сини. Пошто его злыдни отняли? Лучше бы меня кольями забили.

— Будя, Устимка! — пристукнул кулаком Лапоток. — Слезами горя не избыть. Не вернешь теперь Николку. А боярина того попомним, попомним, братия!

Нищеброды подняли хмельные головы, засучили клюками и посохами.

— Попомним, Лапоток!

— Красного петуха пустим!

— Изведем боярина!

Болотников хватил еще ковш. Вино ударило в голову, глаза стали дерзкими.

— За что Николку забили? — спросил он Лапотка.

— За что? — усмехнулся калика. — Э-э, брат. А за что на Руси сирых увечат? За что черный люд притесняют?.. Поди, и сам ведаешь, парень. У кого власть, у того и кнут. Николка в поводырях у Устима ходил. Пригожий мальчонка и ласковый, за сына всем был. А тут как-то в Ярославль пришли, на боярском подворье милостыню попросили. Боярин нас гнать, собак спустил. Взроптали! Середь нас юроды были. Нешто блаженных псами травят? Грешно. Брань началась. Николка под орясину угодил, тотчас и пал замертво. К воеводе пошли, чтоб в суд притянул боярина.

— Боярина да в суд?.. Легче аршин проглотить.

— Воистину, парень. Перо в суде — что топор в лесу: что захотел, то и вырубил. Сами едва в острог не угодили.

И вновь в избе стало гомонно, нищеброды забранились, проклиная бояр и жизнь горемычную.

Болотников угрюмо слушал их затужные речи, на душе нарастала, копилась злоба.

Лапоток коснулся ладонью его головы, словно снимал с Иванки все нарастающую тяжесть.

— Чую, сыне, буйство в тебе… Терпи. Взойдет солнце и к нам на двор.

К утру Васюта так и не заявился. Дед Лапоток с нищими убрел к храму Успения, а Иванка понуро ждал Шестака.

«Ужель в застенок угодил?» — думал он.

Но Васюта вдруг ввалился в избу. Был весь какой-то взъерошенный и веселый, будто горшок золота нашел. Улыбка так и гуляла по его довольному лицу. На расспросы Болотникова поведал:

— Нищие к Лапотку явились, пир затеяли. Атаман он у них, много лет под его началом бродяжат. И я вместе с ними попировал. Винцо в башку ударило. Ошалел, на волю захотелось. Пошел на озеро, а там гулящую женку повстречал. Вдовицей назвалась, к себе свела. У-ух, баба!

Васюта с блаженной улыбкой повалился было на лавку, но Болотников рывком поднял его на ноги.

— Идем, грехолюб. Дело есть.

Иванка рассказал Васюте о купеческом насаде, о разговоре с мужиком из Угожей.

— Насад уже уплыл. Долго с женкой миловался. А в Угожи путь тебе свободен. Не донес покуда Багрей. Ждут тебя прихожане, святой отче.

Васюта посерьезнел.

— Не серчай, Иванка… А в Угожи я не пойду. Не лежит душа к алтарю. Плохой из меня пастырь. Лучше уж в миру бродяжить.

— В Дикое Поле со мной пойдешь? — впервые напрямик спросил Болотников.

— В Дикое Поле?.. Прельстил ты меня казачьей волей. Пойду, Иванка. Знать, уж так на роду написано — быть с тобой.

— Вот и добро, — повеселел Болотников. — А теперь сходим в город. Надо к дочери Сидорки зайти, поклон передать. Обещали мужику.

Михей с Фимкой жили в тихой, зеленой слободке, возле каменной церкви Исидора Блаженного. У храма толпились прихожане, сняв колпаки и шапки, крестились на сводчатые врата с иконой.

Навстречу брел квелый, старый богомолец с посохом. Иванка остановил его и спросил, указывая на слободку.

— Где тут Михей Данилов проживает?

— Михейка Данилов?.. Тот, что митрополиту меды ставит? А вон его изба на подклете.

Двор Михейки Данилова был обнесен тыном. Во дворе — изба белая и черная, мыленка, амбар, яблоневый сад. Болотников постучал медным кольцом о калитку. Загремев цепями, свирепо залаяли псы. Стучали долго, пока из калитки не распахнулось оконце и не высунулась черная голова с всклоченной бородой.

— Кого бог несет?

— К Михею, мил человек.

— Нету Михея. На Сытенный двор ушел.

— А женка его?

— И женки нету.

Мужик захлопнул оконце, прикрикнул на собак и тяжело затопал к избе.

— Где тут Сытенный? — спросил Васюту Болотников.

— На Владычном дворе… А может, бог с ним, Иванка. Пойдем-ка лучше к деду Лапотку. Бражки выпьем.

— Нет, друже. Не привык слово свое рушить. Веди к Михейке.

Сытенный двор стоял позади митрополичьих палат. Тут было людно, сновали винокуры, медовары и бондари, стряпчие, хлебники и калачники; с подвод носили в погреба, поварни и подвалы мясные туши, меды и вина, белугу, осетрину, стерлядь просоленную, вяленую и сухую, вязигу, семгу и лососи в рассоле, икру зернистую и паюсную в бочках, грузди, рыжики соленые, сырые и гретые, масло ореховое, льняное, конопляное и коровье, сыры, сметану, яйца…

У Иванки и Васюты в глазах зарябило от обильной владычной снеди.

— Не бедствует святейший, — усмешливо проронил Болотников, оглядывая многочисленные возы с кормовым припасом.

— А чего ему бедствовать? Митрополит ростовский самый богатый на Руси, одному лишь патриарху уступает. У него одних крестьян, сказывают, боле пяти тыщ.

К парням подошел стрелец в белом суконном кафтане с голубыми петлицами по груди. Через плечо перекинута берендейка с пороховым зельем, у пояса сабля в кожаных ножнах. Был навеселе, но глаза зоркие.

— Что за люд?

— Михея Давыдова ищем. Медоваром он тут. Укажи, служилый, — произнес Иванка, — из деревеньки его с поклоном идем.

— Из деревеньки?.. К медовару?

Стрелец воровато глянул на караульную избу: видно, отлучаться от Сытенного двора было нельзя, а затем махнул рукой.

— А бес с вами.

Михея Данилова нашли в одном из подвалов. На стенах горели в поставцах факелы, средь бочек, кадей и чанов суетились несколько молодых парней в кожаных сапогах и алых рубахах. Духовито пахло медами.

— Гости к тебе, Михейка! — весело воскликнул стрелец, подойдя к невысокому сутуловатому медовару с острой рыжей бородкой. Тот мельком глянул на пришельцев и вновь склонился над белой кадью, поводя в ней саженной мутовкой.

— Гости, грю!

Михейка сердито отмахнулся.

— Опять бражников привел. Уходи, Филька. Не будет те чары.

— Не бражники мы, — ступил вперед Иванка. — Были в Деболах у Сидорки Грибана. Поклон тебе и женке повелел передать.

Михейка смягчился, оторвался от кади, опустился на приземистый табурет.

— В здравии ли тесть мой?

— В здравии. Ждет тебя и Фимку в сенозорник. Борти-де медом будут полны.

— Выходит, отыскал бортное угодье, — повеселел Михейка. — Добрая весть, милок. Медом угощу.

— Знал, кого веду, — крутнул черный ус стрелец. — А то — бражники, уходи, Филька. Чать, с понятием. Может, нальешь за радение?

— Надоедлив ты, стрельче, — буркнул Михейка, однако зачерпнул из бочки полковша меду.

— В последний раз, Филька.

— За здравие твое, благодетель.

Стрелец выпил, поклонился и, пошатываясь, побрел к выходу. Михейка же принялся угощать парней.

— Пейте на здоровье.

Парни осушили по ковшу, похвалили:

— Добрый мед, — сказал Болотников.

— Отменный. Век такой не пивал, — крякнул Васюта.

— То мед ставленый, малиновый, на хмелю. А вон тот на черной смороде.

Михейка повел парней по приземистому, обширному подвалу, указывая на меды сыченые, красные и белые, ежевичные и можжевеловые, приварные и паточные…

Не забыл Михейка показать и лучшие меды — «боярский», «княжий» да «обарный».

— Этим сам владыка Варлаам тешится. Дам и вам испить. Токмо помалу, кабы не забражничали.

Парни отведали и вновь похвалили.

— Искусен же ты, медовар, — крутнул головой Болотников. — Как же готовишь такое яство? Вон хотя бы мед обарный?

— Могу и поведать. Вишь, что мои парни творят? На выучку ко мне владыка поставил. Эти вон двое разводят медовый сот теплой водой и цедят через сито. Воск удаляют и сюда же в кадь хмель добавляют. А вон те варят отвар в котле.

— И долго?

— Покуда до половины не уварится… А теперь глянь на тех молодцов. Выливают отвар в мерную посуду и ждут, пока не остынет… А вот то — хлеб из ржицы. Не простой хлеб. Патокой натерт да дрожжами, кладем его в посудину. Стоять ей пять ден. А как зачнет киснуть, тогда самая пора и в бочки сливать. Боярский же мед иначе готовим. Сота медового берем в шесть раз боле, чем водицы, и выстаиваем семь ден. А потом в бочке с дрожжами еще одну седмицу. Опосля сливаем и подпариваем патокой. Вот те и боярский мед.

— А княжий?

— Про то не поведаю. Сам делаю, но молодцам не показываю, — хитровато блеснул глазами Михейка.

— А чего ж таем-то? — спросил Васюта.

— Молод ты еще, парень, — степенно огладил бороду Михейка. — Знай: у всякого мастера своя премудрость. Мой мед царю ставят, а нарекли его «даниловским». Вот так-то, молодцы… А теперь ступайте, недосуг мне.

— Спасибо за мед, Михей. Но где ж женка твоя? — спросил Болотников.

— Женка?.. А где ж ей быть, как не дома.

— Привратник твой иное молвил. С тобой-де она.

— Караульный на то и приставлен, чтоб от двора людишек отшибать, построжал Михейка. — Неча женке по людям шастать. В светелке моя Фимка, за прялкой. Поклон же от батюшки ей передам. Ступайте, родимые.

ГЛАВА 13 ЛИХОДЕЙКА

Вышли на Вечевую площадь. Торг по-прежнему разноголосо шумел, пестрел цветными зипунами и рубахами, кафтанами и однорядками, летниками и сарафанами.

Кат Фомка сек батогами должников. Поустал, лоб в испарине, прилипла красная рубаха к могутной спине.

— Знакомый палач, — хмыкнул Васюта.

— Аль на правеже стоял?

— Покуда бог миловал. В кулачном бою с Фомкой встречался. Тут у нас на озере зимой лихо бьются. Слобода на слободу. Почитай, весь город сходится.

— Битым бывал?

— Бывал, — улыбнулся Васюта. — В масляну неделю. От Фомки и досталось. Супротив его никто не устаивает. Вон ручищи-то, быка сваливает. Как-то калачника с Никольской насмерть зашиб.

— И что ему за это?

— У Съезжей кнутом отстегали — и в темницу. Но долго не сидел. В палачи-то нет охотников.

Подле Кабацкой избы толпились питухи: кудлатые, осоловелые; некоторые, рухнув у крыльца, мертвецки спали, другие ползали по мутным лужам, норовя подняться на ноги.

Кабацкие ярыжки вышибли из дверей мужика. Питух шлепнулся в лужу, перевалился на спину, повел мутными глазами по золотым крестам Успения Богородицы.

— Ратуй, пресвята дева.

Бабы на торгу заплевались, осеняя лбы крестом. А мужики ржали.

— Пресвяту деву кличет. Ай да Федька.

Иванка и Васюта шагнули было в кабак, но над Вечевой площадью раздался чей-то зычный возглас:

— Айда к Съезжей, братцы! Стрелецкую женку казнят!

Толпа повалила к Съезжей избе. Там, меж опального и татиного застенков, на малой площади, божедомы рыли яму. Тут же, в окружении пятерых стрельцов, стояла молодая стрелецкая жена с распущенными до пояса русыми волосами. Была босой, в одной полотняной белой сорочке, темные глаза горели огнем.

Когда божедомы вырыли яму, из Съезжей выплыл тучный подьячий в мухояровой однорядке. В руке его был приговорный лист. Сзади подьячего шел приземистый, угрюмого вида, пятидесятник в смирном[48] кафтане.

— Кой грех за женкой? Пошто в яму? — роптали в толпе.

— Мужу отравного зелья влила, подлая. Дуба дал стрельче, — зло проронил пятидесятник. Его узнали — был он братом умертвленного.

В толпе появился юрод; посадские расступились, пропустили блаженного к подьячему. Тот молча глянул на юрода и передал столбец глашатаю на белом коне. Бирюч ударил в литавры, поднял левую руку с жезлом, гулко прокричал:

— Слушай, народ ростовский!

Бирюч оглашал приговорный лист, а толпа все прибывала, тесным кольцом огрудив площадь перед Съезжей. Подъехали стрельцы, замахали нагайками, отодвигая посадских от ямы.

Юрод, громыхая пудовыми веригами, вдруг подбежал к женке, снял с себя медный крест и накинул его на шею преступницы.

— Праведницей умрешь, Настенушка. Нетленны будут твои мощи.

В толпе судачили, крестили лбы. Задние, не расслышав слов блаженного, спрашивали:

— Что юрод изрек?

— Праведница-де баба-то.

— Вона как… Ужель с женки грех сымает?

— Нельзя сымать. Дай им волю…

— Истинно речет блаженный, — вмешалась согбенная старушка в темном убрусе. — Грозен был служилый, бил нещадно. Так ему, извергу!

— Цыц, карга беззубая! Шла бы отсель, стопчут.

Блаженный обежал яму, заплакал в печали:

— Темно тут, Настенушке, хладно… Высосут кровушку черви могильные.

Юрод скорбно воздел руки к небу, поцеловал у женки босые ступни и грохнулся в яму. Скорчился, запричитал:

— Я помру за Настенушку. Помилуй ее, мать-богородица! Праведницей жила раба твоя покаянная. Помилуй Настенушку-у-у!

Стрельцы кинулись к яме, выволокли блаженного и на руках отнесли к Съезжей.

Пятидесятник шагнул к женке, грубо толкнул в спину.

— Ступай в яму, стерва!

— Не трожь, не трожь, душегуб! Сама пойду, — сверкнула глазами женка. — Прочь, стрельцы! Дайте с народом проститься.

Стрельцы чуть отодвинулись, а женка земно поклонилась на все стороны.

— Прощайте, люди добрые.

Отрешенно, ничего не видя перед собой, спустилась в холодную черную яму. Подскочили божедомы с заступами, принялись зарывать женку. Бабы в толпе завздыхали:

— И что же это деется, родимые? Аспид мужик-то был, житья ей не давал.

— Экие муки принимает.

— И поделом! — рыкнул пятидесятник. — Я бы ее, стерву, в куски посек!

Божедомы отложили заступы, когда закопали женку по горло. Торчала средь площади голова с копной густых русых волос. Настена, закрыв глаза, невнятно шептала молитву.

— Поди, не скоро преставится, — перекрестившись, проронил приезжий мужик в лаптях и в сермяге.

— Не скоро, милок. В цветень тут двух женок закопали. Так одна пять ден отходила.

Толпа стала редеть. Возле головы застыли двое стрельцов с бердышами.

— Водицы бы ей, сердешной, — участливо промолвила черноокая молодуха в летнике.

Стрелец погрозил в ее сторону бердышом.

— Кнута захотела!

Пришел тучный поп в рясе. Осенил Настену медным крестом, молвил, обращаясь к народу:

— Подайте рабе божией Анастасии на домовину и свечи.

Мужики потянулись на торг, а старушки и молодые женки принялись кидать деньги.

Неожиданно к голове метнулась свора голодных бродячих псов. Настена страшно закричала.

— Гоните псов! — крикнул стрельцам Болотников, но те и ухом не повели: царев указ крепок, никому не позволено прийти к женке на помощь.

Иванка, расталкивая толпу, кинулся к Настене, но было уже поздно: псы перегрызли горло.

— Куды прешь, дурень! — замахали бердышами стрельцы. — В застенок сволокем!

Болотников зло сплюнул и пошел прочь.

— Отмаялась, родимая, — послышался сердобольный голос благообразной старушки в темном косоклинном сарафане. — Прости, царь небесный, рабу грешную.

На крыльце Съезжей плакал юрод.

ГЛАВА 14 КОМУ ЛЮБА, КОМУ НАДОБНА?

Кабак гудел. За грязными, щербатыми, залитыми вином столами сидели питухи. Сумеречно, чадят факелы а поставцах, пляшут по закопченным стенам уродливые тени. Смрадно, пахнет кислой вонью и водкой. Гомонно. Меж столов снуют кабацкие ярыжки: унимают задиристых питухов, выкидывают вконец опьяневших на улицу, подносят от стойки сулеи, яндовы и кувшины. Сами наподгуле, дерзкие.

Иванка с Васютой протолкались к стойке.

— Налей, — хмуро бросил целовальнику Болотников.

— Сколь вам, молодцы? Чару, две? — шустро вопросил кабатчик. Был неказист ростом, но глаза хитрые, пронырливые.

— Ставь яндову. И закуски поболе.

— Добро, молодцы… Ярыжки! Усади парней.

Мест за столами не было, но ярыжки скинули с лавки двух бражников, отволокли их в угол.

— Садись, ребятушки!

Метнулись к стойке, принесли вина, чарки, снеди. Мужики за столом оживились:

— Плесни из яндовы, молодцы. Выпьем во здравие!

Болотников глянул на умильно-просящие рожи и придвинул к бражникам яндову.

— Пейте, черти.

Питухи возрадовались:

— Живи век!

Кабак смеялся. Иванка много пил, хотелось забыться, уйти в дурман, но хмель почему-то не туманил голову.

— Будет, Иванка, — толкнул в бок Васюта.

— Идем, друже.

Вышли на Вечевую. Здесь вновь шумно. Плюгавый мужик-недосилок в вишневой однорядке тащил за пышные темные волосы молодую женку в голубом сарафане. Кричал, тараща глаза на толпу:

— Кому люба, кому надобна?

Женка шла, потупив очи, пылало лицо от стыда.

— Велик ли грех ее, Степанка?

— Себя не блюла, православные. С квасником греховодничала, — пояснил муж гулящей женки.

— Хо-хо! Добра баба.

— Куды уж те, Степанка. Квел ты для женки, хе!

Старухи заплевались, застучали клюками:

— Охальница!

— Не простит те, господь, прелюбодейства!

— В озеро ее, Степанка!

Старухи костерили долго и жестоко, а мужики лишь грызли орешки да посмеивались.

— А ведь утопят ее, — посочувствовал Васюта.

— А что — и допрежь топили?

— И не одну, Иванка. Камень на шею — и в воду. Тут женок не жалеют. Как не мила, аль согрешила, так и с рук долой. У Левского острова топят.

А мужик-недосилок все кричал, надрывался:

— Кому мила, кому надобна?

Но никто не шелохнулся: кому охота брать грешницу, сраму не оберешься. Пусть уж женка идет к царю водяному.

— Дай-ка, зипун, друже, — проронил Иванка.

Васюта снял. Болотников продрался сквозь густую толпу и накрыл женку зипуном.

— Беру, посадские!

Толпа загудела, подалась вперед.

— Ай да детинушка! Лих парень!

— Кто таков? Откель сыскался?

Женка прижалась к Болотникову, благодарно глянула в глаза.

— От погибели спас, сокол. Веди меня в Никольскую слободку.

— Где это?

— Укажу.

Под громкие возгласы толпы вышли с Вечевой и повернули на Сторожевскую улицу. Позади брел Васюта, с улыбкой поглядывая на ладную женку. Затем спустились с холма на улицу Петра и Павла. Здесь было потише, толпы людей поредели. Меж изб и садов виднелось озеро.

Версты две шли улицами и переулками: Никольская оказалась в самом конце города. Женка привела к избе-развалюхе, утонувшей в бурьяне.

— Тут бабка моя. Заходите, молодцы.

В избенке темно: волоковые оконца задвинуты; с полатей замяукала кошка, спрыгнула на пол.

— Жива ли, мать Ориша?

С лавки, из груды лохмотьев, послышался скрипучий старушечий голос:

— Ты, Ольгица?.. Проведать пришла.

Женка открыла оконца, а Васюта достал огниво, высек искру и запалил свечу на столе.

— Никак, гости, Ольгица?

— Гости, мать Ориша. Желанные!

Поцеловала Иванку, ласково запустила мягкую ладонь в кудри. Бабка сердито зашамкала:

— Чать, муж есть, срамница. Стыдись! Огневается осударь твой Степан.

— Тоже мне государь. Козел паршивый! На площадь, меня выволок. Не видать бы мне бела света, мать Ориша, коли молодец зипуном не накрыл. Доставай вина, потчевать сокола буду!

Бабка, кряхтя, опираясь на клюку, поднялась с лавки и пошла в сенцы. Ольгица же накрыла стол белой, вышиной по краям, скатертью, а затем спустилась в подполье. Принесла в мисках капусты, груздей и рыжиков.

Бабка поставила на стол запыленный кувшин с вином, поджав губы, сурово глянула на Ольгицу.

— В храм пойду. Помолюсь за тебя, греховодницу.

— Помолись, помолись, мать Ориша.

Ольгица открыла сундук, достала наряд и ступила за печь.

— Я скоро, молодцы.

Вышла в белом летнике, на голове — легкий шелковый убрус алого цвета. Статная, румяная, поклонилась парням, коснувшись рукавом пола, и пригласила к столу.

— Откушайте, гости дорогие.

Васюта молодцевато крутнул ус: ладна Ольгица! Глаза темные, крупные, губы сочные. Вон и Болотников на женку загляделся.

— Пейте, молодцы.

— Пьем, Ольгица! — бесшабашно тряхнул черными кудрями Иванка. Что-то нашло на него, накатило, взыграла кровь. Выпил полный до краев ковш и разом охмелел: сказались бражные меды да кабацкие чарки. Голова пошла кругом.

Васюта лишь пригубил и все стрелял глазами на женку, любуясь ее лицом и станом.

— Не горюй, Ольгица. Мужик тебя не стоит. Замухрышка. Пошто пошла за экого?

— Чудной ты, голубь. Да разве я по своей воле? Отец-то у меня лаптишками торгует. Задолжал десять рублей Степану, — слова Ольгицы доносились до Болотникова как сквозь сон. — Степан же кожевник, в богатые выбился. А тут как-то стал долг по кабальной записи спрашивать. Но где таких денег набраться?.. Вот и отдал меня отец Степану. А то бы стоять ему на правеже.

— Худо со Степаном-то?

— Худо, голубь. Постылый он, ласки с ним не ведала.

— А ты меня полюби, — игриво повел глазами Васюта, подвигаясь к Ольгице. Но женка оттолкнула его, прижалась к Иванке.

— Вот кто мне нынче люб. До смертушки раба его… А ты ступай, голубь. Дай на сокола наглядеться.

— Пойду я, Иванка, — вздохнул Васюта. — Слышь? К деду Лапотку пойду.

Иванка откинулся к стене; сейчас он не видел ни женки, ни Васюты, шагнувшего к порогу. Все плыло перед глазами, голова, руки и ноги стали тяжелыми, будто к ним подвесили гири.

Когда Васюта вышел, Ольгица закрыла избу на засов, села к Иванке на колени, обвила шею руками, жарко зашептала:

— Мой ты, сокол… Люб ты мне.

Шелковый убрус сполз на плечи, рассыпались по спине густые волосы.

— Уйди, женка!

— Не уйду, сокол. Вижу, сморился ты. Спать укладу.

Ольгица кинула на пол овчину, сняла с себя летник.

— Подь же ко мне, любый мой.

Прижалась всем телом, зацеловала.

— Горяча ты, женка, — выдохнул Иванка, проваливаясь в сладкий дурман.

Двое стрельцов ввели к воеводе косоглазого мужика с косматыми щетинистыми бровями. Мужик бухнулся на колени.

— Воровство, батюшка боярин! Лихие в городе. Злой умысел замышляют.

— Злой умысел? — насторожился воевода.

— Из деревеньки я прибег, батюшка боярин. Из Деболов. Намедни лихие в деревеньку заявились, мужиков крамольными словами прельщали. Двое их. Особливо чернявый прытко воровал. К бунту мужиков призывал.

— К бунту? — приподнялся из кресла воевода.

— К бунту, батюшка. Берите, грит, мужики, топоры да боярские головы рубите.

Воевода переменился в лице — вспыхнул, побагровел.

— Паскудники!.. Сказывай, смерд, где лихие?

— Тут они, отец воевода, в городе. Видел их на Вечевой. Чернявый-то гулящую женку зипуном прикрыл. Та к себе свела, в Никольскую слободу.

Воевода ступил к служилым.

— Ступайте к сотнику. Пусть конных стрельцов снарядит. В застенок, воров!

Мужик на коленях пополз к воеводе.

— Не забудь, батюшка боярин, мое радение. Демидка я, сын Борисов.

— С собой смерда, — отпихнул мужика воевода. — Избу укажет.

Стрельцы обложили избу со всех сторон. Пристав толкнул дверь, но она не подалась. Загромыхал кулаком.

Ольгица проснулась. В избу гомонно ломились люди.

— Отворяй, женка!

Испуганно шагнула в сени, спросила дрогнувшим голосом:

— Кто?

— Стрельцы, женка. По государеву делу. Впущай!

Ольгица метнулась в избу, принялась тормошить крепко спящего Иванку.

— Вставай, сокол!.. Никак, стрельцы за тобой. Вставай же!

— Стрельцы? — очнулся Иванка.

— Стрельцы, сокол. Слышь, дверь рубят.

— Поздно, женка. Нашли-таки, псы, — угрюмо проронил Болотников.

Ольгица рванула крышку подполья.

— Спускайся, сокол. Лаз там. Прощай, — поцеловала и подтолкнула Иванку к подполью. — Лаз под кадью. Выйдешь к погосту. Поспешай, сокол!

Закрыла за Болотниковым крышку, кинула на нее овчину и поспешила в сени.

— Иду, иду, служилые! В сарафан облачалась.

Откинула засов. Стрельцы влетели в избу.

— Показывай воров, женка!

— Не гневите, бога, служилые. Одна я.

Стрельцы обшарили избу: заглянули за печь, на полати, под лавки, в сени, спускались со свечой в подпол, но воров и след простыл. Ольгица успокоено подумала:

«Вот и сгодился лаз. Не зря когда-то монахи тайники рыли».

Пристав притянул к себе Демидку.

— Обмишулился, кривой! Где ж твои людишки мятежные? Ну!

— Тут они, батюшка, были. Вот те крест! До самой избы за ими шел… Да вон и чары на столе. Вино пили. Глянь, отец родной.

Пристав впился глазами в Ольгицу.

— С кем гостевала, женка? Кувшин с вином, снедь. Уж не одна ли из трех чар пила?

— Не одна, служилый, а с добрыми молодцами.

— Вот-вот, — оживился пристав. — Куды ж подевались твои молодцы?

— Про то не ведаю. Выпили по чаре и ушли. Молодцы с женками совет не держат. Не так ли, служилый?

— Вестимо, баба. Не велика вам честь, — хмыкнул пристав. — Давно сошли?

— Да уж около часу, служилый.

Пристав налил из кувшина вина, выпил. Подскочил Демидка, молвил:

— Недалече ушли, батюшка. Надо их на торгу поискать, а того лучше, по слободам пошарить. Пущай стрельцы скачут. А то…

— Меня учить! — пристав размахнулся и ткнул мужика в зубы. Проворонил лихих, собака!

Тайник вывел Болотникова к погосту. Высунулся по пояс наружу, вдохнул чистый воздух, огляделся. Кусты сирени, часовня, могилы с крестами. Невдалеке возвышался деревянный соборный храм Яковлевского монастыря, обнесенный бревенчатым тыном. За обителью виднелось озеро с плывущими по тихой волне легкими челнами.

Голова была тяжелой, хотелось пить. Выбрался из лаза, заросшего крапивой и лопухами, и побрел меж крестов к избам.

Шел осторожно, думал:

«Кто-то навел стрельцов. В городе оставаться опасно. Надо уходить немедля… Спасибо женке, а то бы болтался на дыбе».

Темнело. Скоро улицы перегородят колодами и решетками, и тогда не пройти ни конному, ни пешему. Заторопился.

На крыльце избы деда Лапотка сидели Васюта и нищий Герасим в обнимку, тянули песню. Увидев Болотникова, Васюта недоуменно присвистнул.

— Не думал тебя в сей час видеть. Аль женка не люба?

— Женке я головой обязан да и тебе на нее надо молиться.

— Не меня Ольгица голубила, — усмехнулся Васюта.

— Брось, — строго оборвал его Иванка и поведал содругу о стрельцах. Васюта обеспокоился.

— Как прознали?.. А ты сказывал, не сыщут.

Болотников молча прошел в избу, зачерпнул из кадки ковш квасу.

— Уходить будем? — спросил Васюта.

— Куда ж на ночь? Утром сойдем.

Нищие угомонились, укладывались спать; один лишь дед Лапоток недвижимо сидел на лавке.

— Подь ко мне, Иванка… Чую, сходить от меня надумал. Пора, сыне. Вот и мы завтра подадимся. Пойдешь с нами?

— С вами?.. Но куда ж, старче?

— А куда и ты. Ко граду Ярославу.

И вновь, как при первой встрече, Иванка изумился. Диковинный дед! И все-то ему ведомо.

— С нами вас ни стрелец, ни истец не сыщет. В поводырях походите. Ладно ли?

— Ладно, старче. Но через город нам боле нельзя. Стрельцы заприметили.

— А через град и не пойдете. Как обутреет, Фролка, поводырь мой, на окраину выведет. А там полем да леском на дорогу. Фролке здесь все пути ведомы… Фролка, слышь?

— Слышу, дедко, — поднял с лавки русую голову большеглазый худенький паренек.

— Вот и добро. А теперь спать, молодшие.

Фролка разбудил парней с первыми петухами. Пошли слободкой к полю. Ростов еще спал, клубился над избами рваный белесый туман. Перед лесом Иванка остановился и повернулся к городу; отыскал глазами белокаменный храм Успения, перекрестился с малым поклоном.

— Прощай, град Ростов.

ГЛАВА 15 РУБЛЕНЫЙ ГОРОД

Вдали, в малом оконце между сосен, проглянулась высокая шатровая башня.

— Никак, к Ярославлю подходим, — устало передвигая ноги, молвил один из нищебродов.

— К Ярославлю, — поддакнул Герасим, не раз бывавший в Рубленом граде. — То дозорная вышка Спасскою монастыря.

Вскоре вышли к Которосли, и перед братией предстал древний город. Вдоль реки тянулся величавый Спасо-Преображенский монастырь с трехглавым шлемовидным собором, а рядом с обителью возвышалась деревянная крепость со стрельницами.

— Высоко стоит, — залюбовался Васюта.

— Мудрено такую крепость взять, — вторил ему Иванка.

Переправились на легком стружке через Которосль. Подошли к Святым воротам монастыря.

— Вот это твердыня! — восхищенно воскликнул Болотников. Перед ними высилась мощная каменная башня с бойницами и боковыми воротами в отводной стрельне. — Хитро поставлена.

— В чем хитрость узрел? — спросил Васюта.

— А ты не примечаешь? Одни боковые ворота в стрельне чего стоят. Хитро!

— Не разумею, Иванка. Ворота, как ворота, — пожал плечами Васюта.

— Худой из тебя воин. Да ужель ты не видишь, что стрельня прикрывает главный вход? Тут любой ворог шею сломит.

— А что ежели ворог стрельню осилит?

— Это же капкан! В стрельне он и вовсе пропадет. Отсюда не увидишь главных ворот.

— Так ворог может и с пушками прийти, — все еще недоумевал Вастота.

— С пушками? Мыслишь, легко затащить сюда пушки? Чудишь, друже. Мудрено тут развернуться. А теперь глянь вверх. Пока ты с пушками возишься, тебя стрелами да кипящей смолой приласкают. Пожалуй, не захочешь в стрельню лезть. Нет, друже, не взять такую башню. Не взять! Разумен был зодчий.

Иванку всегда влекли башни. Еще в Москве он подолгу разглядывал стрельни и захабы[49] крепостных стен Кремля и Белого города, норовя проникнуть в искусные замыслы государевых мастеров.

Привлек внимание Болотникова и Спасо-Преображенский монастырь, но не как благолепный храм, а как неприступная крепость.

— И здесь можно с иноземцем сразиться. Не окна — бойницы. Крепок собор. Сколь ворогов можно сокрушить из этих ниш.

Парней окликнул Герасим:

— Ждем вас!

Парни подошли к нищебродам. Дед Лапоток молчаливо стоял, опершись на посох, и будто к чему-то прислушивался, вскинув седую бороду.

— Чу, служба скоро зачнется. Богомольцы ко храму спешат. А мы — на паперть. Пойдете с нами, молодшие?

— Паперть — для убогих, старче. Мы ж в город сходим.

— Не держу, чада, — согласно мотнул головой Лапоток. — Вечор ступайте ко храму Ильи Пророка, и мы туда подойдем. На ночлег вас в слободку сведу.

Нищеброды потянулись к собору, а Иванка с Васютой, обогнув каменную трапезную, вернулись к Святым воротам. Миновав их, пошли к дороге, ведущей в Рубленый город.

— Гись! — послышалось сзади.

Парни оглянулись и сошли на обочину, пропуская подводы с возами. У деревянного храма Михаила Архангела пришлось остановиться: дорогу запрудили десятки телег с товарами.

У Михайловских ворот остервенело бранились возницы, размахивая кнутами. Оказалось, что одна из встречных подвод задела тяжело груженую телегу, едущую от монастыря. Несколько кулей с солью свалились на землю.

— Аль без глаз, губошлеп! — наседал на возницу подсухий мужик в армяке.

— Сам без глаз, раззява! — яро давал сдачи возница. — Куды ж ты в ворота прешь, коль я не проехал!

— А я, грю, подымай, подымай товар!

— Ищи дурака. Неча было в ворота ломиться. Не лезь, лопоухий!

Мужик в армяке стеганул возницу, а тот огрел обидчика кулаком. К каждому набежали приятели и началась драка. Другие же возницы поднялись на телеги, задорили:

— Кровени носы, ребятушки!

— Высаживай зубы!

Иванка же взирал на драку смуро.

«Вот, дурни! Не ведают, куда силу девать», — подумал он и кинулся в самое месиво. Растолкал драчунов, вскочил на телегу.

— Стой мужики! Чего свару затеяли? Ужель иного дела нет? Кончай брань!

Мужики, перестав махать кнутами и кулаками, с любопытством обернулись на могутного детину.

— А те что? — огрызнулся пострадавший возница, утирая рукавом окровавленные губы.

— А ничего, — Иванка спрыгнул с телеги и покидал упавшие кули на подводу. — Поезжай!

Молвил и пошагал в город. Возница обескуражено глянул вслед, развел руками, а затем хлестнул кнутом застоявшуюся кобылу.

— Но-о-о, милая!

Парни вскоре оказались на Ильинке. Место шумное, бойкое. По обе стороны улицы высились боярские, дворянские и купеческие хоромы; здесь же, вдоль мощеной дороги, стояли мясные, мучные и съестные торговые лавки. Громко, нараспев кричали сидельцы, зазывая покупателей, шустро сновали походячие пирожники с деревянными лотками. Между толпами народа двигались боярские повозки, окруженные челядью. Холопы молодцевато сидели на конях, покрикивали на посадчан, размахивая плетками. Толпа расступалась.

Один из прохожих зазевался, придирчиво разглядывая в руках новый цветастый сарафан, только что купленный в Бабьей лавке. Наехал плотный чернявый холоп в коротком темно-синем кафтане. Глаза наглые, с лихим озорством. Отвел назад руку с нагайкой, примерился и сильно, с оттяжкой полоснул по сарафану. Сарафан мягко соскользнул в лужу, а мужик оторопело застыл с отсеченным рукавом.

— Энто как же, родимые?

— Гись! Стопчем!

Холоп стеганул мужика по спине, тот отскочил, едва не угодив под колымагу.

Боярский поезд проследовал дальше, а мужик, придя в себя, побежал за колымагой, размахивая оторванным рукавом.

— Поруха, крещеные!

Толпа смеялась.

Иванка остановил посадского, спросил, как выйти из Рубленого города к реке.

— Тут рядом. Ступайте вон на ту стрельню, а под ней ворога. Через их к Волге сойдете.

Миновали ворота и вышли на берег. Он был высок и обрывист, далеко внизу бежала Волга.

— Вот это брег! — воскликнул Васюта.

А Болотников обратил внимание на то, что под крепостью нет ни земляных валов, ни рва, заполненного водой.

«Да они вовсе и не надобны, — невольно подумалось ему. — Ишь какой брег неприступный».

Поразила Иванку и сама Волга: впервые он видел такую широкую, величавую реку; по Волге плыли струги, насады и расшивы под белыми парусами. Внизу же, у пристаней, было людно и гомонно. Судовые ярыжки грузили товары, доносились крики купцов и приказчиков, сновали телеги с возами. Услышали парни и иноземную речь.

— Знать, купцы заморские. Глянь, какие чудные, — рассмеялся Васюта, указывая на людей в диковинных нарядах.

Иванка улыбнулся: уж больно потешны гости заморские. В париках и камзолах, в коротких портках, на ногах чулки и башмаки.

— Ну и портки! — заливался Васюта. — Срамотища.

Спустились к берегу и неторопливо побрели вдоль Волги, приглядываясь к купцам.

«Кто ж из них в Астрахань пойдет? Да и возьмет ли?» — думал Болотников.

Останавливались у каждого судна, спрашивали, но купцы и приказчики были неразговорчивы, гнали прочь.

Один из купцов дозволил разгрузить трюм, но с собой брать не захотел.

— Не ведаю вас, ступайте.

— А ежели без денег? — спросил Болотников.

— Как это без денег? — вскинул кустистые брови купец.

— Да так. Возьми нас гребцами или работными — кули таскать. Мы хоть до Хвалынского моря пойдем, а денег не спросим. Охота нам Русь поглядеть.

— Кули таскать?.. Без денег? — купчина ехидно прищурил глаза. Воровать замыслили? Товар пограбить, а меня в воду? А ну проваливай! Стрельцов кликну!

— Чего шумишь, Еремей Митрич? Рыбу испугаешь, — весело произнес шедший мимо купец в суконном кафтане нараспашку.

— Да вот, кажись, лихие, — мотнул бородой на парией Еремей Митрич.

Купец глянул на Болотникова и нахмурился.

— Чего ж проманул, ростовец? Не ко мне ль снаряжался?

Перед Иванкой стоял знакомый купец с озера Неро.

— Прости, Мефодий Кузьмин. Содруг мой в тот день затерялся. А без него уйти не мог.

— А как здесь очутился?

— Здесь? — почесал затылок Иванка, и в глазах его запала смешинка. Так тебя ж искал, Мефодий Кузьмич. Мекал, ждать меня будешь. Куда ж тебе в Астрахань без ярыжек?

— Задорный ты, — ухмыльнулся купец. — А товар мой не пограбишь? Вишь, Еремей-то Митрич опасается.

— Коль крепко стеречь будешь — не пограблю, — все с той же смешинкой ответил Болотников.

— У-ух, задорный… И содруг твой экий?

— Так ведь из одного горшка щи хлебаем. Бери, Мефодий Кузьмич, не пожалеешь.

Купец увесисто хлопнул Иванку по плечу.

— Беру, прокудник! И друга твоего. Идем к насаду.

Пока шли до судна, Иванка обрадовано поглядывал на Волгу.

«Вот уж не гадал, не ведал. Знать, сам бог нам Мефодия Кузьмича послал. И купец, кажись, веселый».

Мефодий же Кузьмич, как потом прознал Болотников, три дня простоял в Ярославле из-за своих торговых дел. Половину товара он выгодно сбыл на городском торгу, а затем пошел с мошной на Английское подворье. Закупил нового товару и теперь грузил его на судно. Рано утром насад должен был отправиться в дальний путь.

Управились быстро: еще дотемна заполнили трюм бочками и кулями. Мефодий Кузьмич молвил:

— Покуда погуляйте, молодцы. Да, смотрите, в кабаке не упейтесь. Питухи мне не надобны.

— Да мы ж по единой, с устатку, — подмигнул ватаге рослый крутоплечий ярыга.

— Ведаю тебя, Игоська. Лишь бы до ковша добраться.

— Да клянусь богом — по единой! — перекрестился Игоська.

— Не клянись. Бога ты давно закинул. Лучше мне, Мефодию Кузьмичу, слово дай.

— А, може, без слова, а? — поскучнел Игоська.

— Тогда сиди в насаде.

Игоська тяжко вздохнул, кисло посмотрел на ватагу.

— Быть по-твоему, Мефодий Кузьмич.

— Ну то-то. Гуляй, молодцы.

Ярыжки поплелись в гору. Иванка поглядел вслед, вспомнил про деда Лапотка и ступил к Мефодию Кузьмичу.

— И нам можно?

— Отчего ж нельзя, ступайте. Но уговор тот же — питухов на судне не держу, — глаза купца были строгими.

— Попрощаться нам надо. Сюда с калинами брели, — признался Болотников.

— То дело доброе, идите.

Иванка и Васюта догнали артель, Игоська оценивающе глянул на обоих, спросил:

— Никак, с нами пойдете?

— С вами.

— И далече?

— А пока купец не выгонит.

— Купец? — сузил глаза Игоська. — А ведаешь ли ты, паря, что на Волге не купец, артель верховодит? Не ведаешь. Так вот мотай на ус. Купец на воде никто, клоп в углу. Он един середь нас, и ежели артели будет не слюбен тут ему и хана. В куль — и в воду. Волга, брат.

— Выходит, рисковый мужик Мефодий Кузьмич.

— Без риску купца не бывает.

Поднялись к крепости. Через Волжские ворота прошли в Рубленый город; потолкались по торговым рядам, выпили сбитня и свернули на Ильинку.

Недалеко от боярского подворья мужики рубили новую церковь. Звенели топоры, летела белая легкая стружка, духовито пахло смолистой сосной. Возле сруба прохаживался тучный боярин в бобровой шубе. Глаза маленькие, заплывшие, черная борода копной. Тыкал посохом, изрекал:

— Красно храм ставьте, не посрамите. Я, чать, сто рублев святым отцам отвалил.

— Не сумлевайся, батюшка Фотей Нилыч, храм поставим благолепый. Не пропадет твоя мошна, — со скрытой усмешкой произнес старый мастер, кланяясь боярину.

Мимо Фотея Нилыча, шлепая по луже босыми ногами, пробежал рыжий мальчонка в длинной до пят рубахе. Обрызнул боярину шубу. Тот стукнул о землю посохом.

— Подь сюда, нечестивец!

Мальчонка подошел, испуганно втянув голову в плечи.

— Вот тебе, поганец!

Боярин с силой огрел мальчонку посохом, тот вскрикнул и, скорчившись от боли, закатался по земле.

Болотников тяжело и насупленно шагнул к боярину.

— Аль можно так?

— Прочь! — глаза Фотея налились кровью. — Дожили! Смерд боярина попрекает.

Иванка вспыхнул, неведомая злая сила толкнула к боярину; выхватил посох, ударил.

— Караул! — завопил Фотей Нилыч.

Болотников ударил в другой раз, в третий, сбил боярина наземь. Посох переломился.

Подскочил Васюта, рванул Болотникова за плечо.

— Ныряй к соловью![50]

Мимо ехал извозчик верхом на коне; Иванка и Васюта прыгнули в возок.

— Гони, борода!

Извозчик понимающе хмыкнул и стеганул лошадь.

— Проворь, буланая!

Возок затерялся в узких, кривых улочках. Извозчик остановил лошадь подле глухого монастырского подворья, глянул на Иванку, крутнул головой.

— Смел ты, паря… И поделом Фотею. Лют!

Болотников протянул полушку, извозчик отказался.

— Не. С таких не беру… Знатно ты боярина попотчевал.

Иванка и Васюта встретились с нищебродами у храма Ильи Пророка[51]. Братия ожидала вечерню, расположившись на лужайке у ограды; развязав котомки и переметные сумки, трапезовали.

— Ну как помолились, старцы? — спросил Болотников.

— Помолились, чадо. Поснедай с нами, — молвил дед Лапоток.

— Спасибо, сыты мы… Попрощаться пришли.

— Попрощаться?.. Куды ж удумали, чада?

— По Волге с купцом поплывем. В судовые ярыжки нанялись, старче.

Дед Лапоток перестал жевать, повернулся к Волге, обхватив крепкими жилистыми руками колени. Лицо стало задумчивым.

— Когда-то и мне довелось плыть на струге. Под Казань ходил с ратью Ивана Грозного. Тогда я ишо зрячим был, белый свет видел.

Замолчал, вспомнив далекую молодость, и, казалось, посветлел лицом. Потом вздохнул и вновь заговорил:

— Чую, не для того вы сюда шли, чтоб к купцу наниматься. Не так ли?

— Воистину, старче.

— Ведал то, сердцем ведал, молоднше. Пойдете вы дале, к простору, где нет ни купцов, ни бояр.

— И на сей раз угадал, старче. В Поле наша дорога.

— Жаль, очи не зрят, а то бы с вами пошел. В Диком Поле я не бывал, молодшие, однако много о нем наслышан. Дай-то вам бог доброго пути.

Герасим, сидевший возле Лапотка, вдруг встрепенулся и привстал на колени, вглядываясь в боярина, идущего к храму.

— Он… Он, треклятый. Глянь, братия.

Нищеброды уставились на боярина, зло загалдели:

— Матерой. Ишь, пузо нажрал.

— Убивец!

— Покарай его, всевышний!

Признали боярина и Иванка с Васютой: то был Фотей Нилыч. Шел скособочась, тяжело припадая на левую ногу.

— Аль встречались с ним? — усмехнулся Иванка.

— Свел господь, — насупился Герасим. — Это тот (самый, что Николушку нашего порешил. У-у, треклятый!

Боярин был далеко, не слышал, но нищеброды загалдели еще злее и громче. Оборвал шум Лапоток:

— Угомонись, братия! Словами горю не поможешь… Тут иное надобно.

Нищеброды смолкли, глянули на Лапотка.

— О чем речешь, калика? — вопросил один из убогих.

— Ужель запамятовали? А не ты ль, Герасим, пуще всех на боярина ярился? Не ты ль к мщению взывал?

— И ныне взываю, Лапоток. Не забыть мне Николушку, до сих пор в очах стоит, — Герасим ткнул клюкой в сторону боярского терема. — Вон каки хоромы боярин поставил, во всем граде таких не сыщешь. Да токмо не сидеть те в них, боярин. Так ли, братия?

Глаза Герасима были отчаянными.

— Так, Герасим! Отомстим за Николушку.

— Петуха пустим…

«Вот тебе и убогие, — порадовался Болотников за нищебродов. — Дерзкой народ!.. Но петуха пустить не просто: караульные на подворье. Тут сноровка надобна да сила. Убогих же в един миг схватят — и прощай волюшка. За петуха — голову с плеч».

Вслух же вымолвил:

— Кровь на боярине, зрел его ныне. Пес он… В полночь с вами пойду.

— А как же насад? — спросил Васюта.

— Насад не уйдет, друже. Поспеем к купцу… Пойдешь ли со мной?

— Сто бед — один ответ, — вздохнул Васюта.

— Добро… А вы ж, старцы, ползите в слободу. Без вас управимся.

— Старцы пущай бредут, а я с вами. Мой был Николушка. Зол я на боярина, — произнес Герасим.

Дед Лапоток поднялся и обнял Болотникова за плечи.

— Удал ты, детинушка. Порадей за дело праведное, а мы тебя не забудем, — облобызал Иванку, перекрестил. — Удачи тебе.

— Прощай, дед. Прощай, братия.

Прибежали к насаду после полуночи. Над крепостью полыхало багровое пламя, тревожно гудел набат.

— Как бы и другие усадьбы не занялись, — обеспокоено молвил Васюта.

— Бояр жалеешь, — сурово бросил Болотников. — В Рубленом городе тяглых дворов не водится, слободы далече. А бояре да купцы пусть горят. Поболе бы таких костров на Руси.

Часть 2 ДИКОЕ ПОЛЕ

ГЛАВА 1 СТЕПНЫЕ ЗАСТАВЫ

Матерый орел долго парил над высоким рыжим курганом, а затем опустился на безглазую каменную бабу.

Тихо, затаенно, пустынно.

У подножия холма, в мягком степном ковыле, белеют два человечьих черепа; тут же — поржавевшая кривая сабля и тяжелый широкий меч. А чуть поодаль, покачиваясь в траве, заунывно поет на упругом горячем ветру длинная красная стрела.

Орел повернул голову, насторожился; за бурыми холмами, в синем просторе, послышался шум яростной битвы; пронзительное ржание коней, гортанные выкрики, лязганье оружия…

С опаленных, знойных курганов полетели на кровавый пир вороны-стервятники.

Дикое Поле!

Огромное, степное, раздольное!

Край ордынцев и донских казаков, край гордой мятежной повольницы и беглого сермяжного люда. Сюда, на вольный степной простор, пробираются через лесную дремучую Русь москвитяне и новгородцы, владимирцы и ярославцы, суздальцы и рязанцы…

Бегут на Волгу и Дон, Медведицу и Донец, Хопер и Айдар… Бегут в поисках лучшей доли мужики-страдники и кабальные холопы, посадская чернь и ратные люди, бобыли и монастырские трудники, государевы преступники и попы-расстриги… Бегут от боярских неправд, застенков и лютого голода.

Уж давно ополчились на южную окраину бояре, шумели в Думе:

«Найди управу на чернь, государь! Обезлюдели вотчины, мужики нивы побросали, некому за соху взяться. Прикажи ослушников имать. А на окраину служилых людей пошли, пущай стеной встанут перед воровским Доном!»

И царь приказал. Многих ловили, били кнутом и возвращали к боярам. Однако велико и бескрайне Дикое Поле, не усмотреть стрельцам за всеми беглыми; ежегодно сотни, тысячи людей просачивались в степное Понизовье, оседая в казачьих станицах. Жили в куренях и землянках, зачастую без рухляди и скотины, предпочитая лихого коня и острую саблю. Жили вольно, не ведая ни господ с приказчиками и тиунами, ни городских воевод с губными старостами и ярыжками. Били в степях зверя и птицу, ловили в озерах и реках рыбу. А рядом, совсем рядом, в нескольких поприщах от казачьих городков и становищ рыскали по степи коварные, сметливые ордынцы. Жажда добычи снимала степняков со своих кочевий и собирала в сотни, тысячи и тумены[52]. Ордынцев и янычар манили дорогие, невиданной красоты, русские меха, золотая и серебряная утварь боярских хором и золотое убранство храмов, синеокие русские полонянки, которым нет цены на невольничьих рынках.

Первыми всегда принимали басурманский удар казаки-повольники. Это они стойко защищали свои станицы, заслоняя Русь от злого чужеземца; это они истребляли поганых и сами теряли буйные головы, обагряя обильной кровью горячие степи.

Дикое Поле!

Ратное поле!

Поле казачьей удали, подвигов и сражений.

Поле — щит!

Отяжелевший ворон уселся на череп. Вновь все стихло, лишь возле серой каменной бабы продолжала свою скорбную песнь тонкая стрела.

За курган свалилось багровое солнце, погружая степь в тревожно-таинственный сумрак.

Тихо и задумчиво шелестели травы.

От каменного идолища протянулась длинная тень.

На череп наткнулось колючее перекати-поле, будто остановилось на короткий отдых; но вот подул ветер, степной бродяга шелохнулся и вновь побежал по седому ковылю.

Гордая вольная птица парила над широкой степью; парила высоко, видя порыжевшие от знойного солнца холмы и курганы, казачьи заставы и сторожи; видела она и ордынских лазутчиков, скрытно пробиравшихся по лощинам, балкам и шляхам.

«Добро той птице. Она сильна и властвует над степью», — подумалось Болотникову.

Он лежал на спине, широко раскинув руки и утонув в горьковато пахнущем бурьяне.

Душно, рубаха прилипла к горячему телу, свалялись черные кольца волос на лбу. А над степью ни ветерка; травы поникли, и вся жизнь, казалось, замерла, погружаясь в вялую дрему.

Невдалеке послышался дробный стук конских копыт. Болотников поднял голову — скакал всадник на буланом коне.

— Татары, батько!

Болотников поднялся, поспешно натянул кафтан, пристегнул саблю с серебряным эфесом и бегом спустился в балку, где у тихо журчавшего ручейка пасся гнедой конь. Вставил ногу в стремя, оттолкнулся от земли и легко перекинулся на красное седло. Огрел коня плетью и выскочил из балки.

— Много ли поганых?

— Два десятка, батько.

Быстро доскакали до кургана. Дозорные казаки готовились запалить костер, чтобы оповестить о татарах другие сторожи.

— Зрите ли поганых? — спросил Болотников, осадив коня.

— Не зрим, батько, — ответил черноусый коренастый казак в синем зипуне.

— Никак в лощине упрятались, — молвил второй, высокий и сухотелый, в одних красных штанах. На смуглой груди болтался на крученом гайтане[53] серебряный крест.. — Поджигать сушняк, атаман?

— Погодь, Юрко. Успеем дозоры взбулгачить. Татары малым войском на Русь не ходят. То юртджи[54]. Где приметил их, Деня?

Деня, казак молодой, с короткой русой бородкой по круглому лицу, указал саблей в сторону Волчьего буерака.

— Там, батько.

Станичный атаман на минуту задумался. До Волчьею буерака около трех верст. Татары скрытно пробрались в него по урочищам и, видимо, встали на отдых. Костры они разводить не будут: дым заметят сторожи, и тогда им прядется вновь убираться к своим улусам[55].

— Что порешил, батько? — нетерпеливо вопросил Деня.

— Скачи до Бакеевской балки и поднимай станицу.

Будем окружать. Поспешай, Деня.

— Лечу, батько!

Казак пришпорил коня и помчал к балке, а Болотников въехал на курган. Отсюда на многие версты были видны туманные дали. В степи, в разных концах, рыскали конные сторожи — по два казака на дозор.

— А не собрать ли разъезды, атаман? Так-то спорее будет, — предложил Юрко.

— Опасно. Татары хитры. Они, может, только и ждут, чтоб мы сняли разъезды.

Вот уже пять лет Болотников в Диком Поле, и он хорошо изведал повадки татар. Иной раз они нарочно показывались донцам. Ехали дерзко, открыто, дразня разъезды; те не выдерживали бусурманской наглости, снимались с дозоров и устраивали погоню. А тем временем по урочищам шло никем не замеченное ордынское войско и внезапно нападало на засечную крепость. Потом разъезды снимать не стали.

Сметливыми и коварными были у татар юртджи. Это опытные, искушенные воины. Ездили всегда одним или двумя десятками Они были ловки, подвижны и неуловимы. Редкая станица могла похвастать казачьему кругу о полоне ордынских лазутчиков.

Вскоре к кургану прискакала станица из Бакеевской балки. Каждый день она пряталась в этом урочище и ждала своего часа, чтобы неожиданно появиться в степи и завязать бой с татарами, если их отряд не превышал двухсот-трехсот сабель. При большем же войске вспыхивали сигнальные костры на дозорных курганах, и тогда уже выходила в Поле рать из порубежной крепости.

— В буераке татары. Их надо окружить и захватить, — произнес Болотников.

— Возьмем, батько! — задорно прокричал казак Емоха, порывистый, горячий детина с длинным, горбатым носом.

— Твой десяток пойдет со мной. Попробуем отсечь ордынцев. Остальные к буераку. С богом, молодцы!

Казаки полетели по степи. Болотников же, с двумя десятками, поскакал в обход лощиной. Неслись молча, чтобы не вспугнуть раньше времени татар.

Ордынцы станицу заметили, тотчас высыпали из буерака и пустили коней вспять, к своим кочевьям; наперехват им стремительно мчались казаки Болотникова.

— Ги! — охваченный азартом погони, громко воскликнул атаман.

— Ги! Ги! — подхватили казаки.

Кольцо вокруг татар все сужалось, еще минута-другая — и улусники окажутся в гуще станичников. Но вот татары на полном скаку перепрыгнули на бежавших обок лошадей и начали постепенно удаляться от казаков.

— Уйдут, уйдут, батько! — прокричал Емоха.

— Достанем! — упрямо тряхнул смоляными кудрями Болотников.

Татарские кони приземисты, толстоноги и длинногривы, они быстры и выносливы. Но и казачьи лошади не уступают ордынским.

Все ближе и ближе татарские наездники. Они в чекменях[56], в черных овчинных шапках с отворотами.

Внезапно ордынцы обернулись и метко пустили из тугих луков красные стрелы. Трое казаков свалились с коней.

Болотников выхватил из-за кушака пистоль, зычно и коротко скомандовал:

— Пали!

Казаки выстрелили. Несколько татар было убито, другие же с воем рассыпались по степи, но их настигали казаки, паля из самопалов и пистолей.

Ордынцы отвечали стрелами. Еще четверо станичников были выбиты из седла, но все меньше оставалось и улусников. Поняв наконец, что от казаков не оторваться, татары приняли бой на саблях. Они повернули коней и остервенело набросились на донцов, решив погибнуть в сече.

— Не рубить! Брать в полон! — прокричал Болотников.

Но сделать это было не просто: татары в плен не сдавались. С хриплыми устрашающими воплями ордынцы отчаянно лезли на донцов, норовя сокрушить их острыми кривыми саблями. Один из них, верткий и приземистый, бесстрашно наскочил на Болотникова, но тот успел прикрыться щитом, а затем плашмя ударил тяжелой саблей ордынца по голове. Татарин рухнул в бурьян, Болотников спрыгнул с лошади и связал кочевнику руки.

— Ловко ты его, батька! — соскочив с коня, проговорил Емоха, вытирая о траву окровавленную саблю. — Всех порубили. Добро хоть этого взяли. Жив ли поганый?

Иван толкнул татарина в спину, тот очнулся, взвизгнул, поднялся на ноги и свирепо метнулся к Болотникову, норовя вцепиться в него зубами. Иван отшиб его кулаком.

— Прочь, пес! Свяжите ему ноги.

Пока ордынца вязали, он извивался ужом и рычал, кусая в кровь губы.

— Злой народ, жестокий, — насупленно бросил Болотников.

— А посечь его, батько. Вон сколь наших полегло, — подскочил с обнаженной саблей Емоха.

— Не трожь! Он нам живой надобен. Орда что-то замышляет. Повезем к толмачу[57]. На коня его.

Татарина кинули поперек лошади.

Болотников приказал собрать убитых казаков. Семь станичников не вернутся в свои курени. Дорого даются битвы с ордынцами.

Иван взметнул на коня и оглядел степь. Невдалеке тянулись невысокие, опаленные солнцем, рыжие холмы. Степь казалась убаюканной и спокойной, но Иван знал, что в любой момент могут показаться из-за холмов татары и вновь начнется лютая сеча.

Оглянулся. Дозорный курган едва виднелся в синей дали. Сейчас на кургане стоит передовая сторожа и с нетерпением ждет от станицы вестей.

«Далече ускакали», — подумал Болотников, направляя копя к ближнему холму. Въехал на вершину, напряженно всматриваясь в сторону крымских кочевий.

«Отсюда хорошо видно. Самое место новому дозорному кургану».

Болотников поехал по разъездам, маячившим в разных концах степи. Вначале направил коня в сторону понизовья, к правому берегу Дона. Проехал с полверсты и вступил в густую высокую траву, доходившую до плеч. Здесь начинался один из самых тревожных дозоров: разъезды терялись в бурьяне и зачастую не видели татар, набегавших с крымских степей. Ордынцы, на своих низкорослых конях, прятались в траве, как суслики, не было заметно даже их черных овчинных шапок.

Застава беспокойная, опасная; чуть зазевался — и ткнешься в бурьян, сраженный стрелой татарина. Ехал чутко, осторожно, прислушиваясь к каждому незнакомому шороху.

В бурьяне тонко пищали бекасы, голосисто и звонко бормотали куропатки, не умолкая трещали кузнечики; высоко над головой с протяжными криками пролетала к Дону стая диких гусей, а где-то в низине, из тихого озерца, донесся криклебедя…

Привычные, родные звуки Дикого Поля. Болотников давно уже научился слушать и понимать степь со всеми ее свистами, криками и отголосками, с ее удивительной красотой и богатырскими просторами.

Неподалеку тихо заржал конь. Болотников остановил Гнедка, тяжелая рука опустилась на пистоль.

Кто?.. Ордынец или свой казак-дозорный?

Конь вновь заржал, видимо, почуял лошадь Болотникова. Иван спрыгнул в траву: не подставлять же башку под ордынскую стрелу.

— И-ойе! Уррагах! — устрашающе донеслось вдруг из бурьяна. То был воинский клич татар. Но Болотников всердцах сплюнул, вскочил на Гнедка и смело тронул коня в сторону дикого возгласа.

— Опять степь булгачишь, Секира!

Голос Ивана был сердит: не первый раз пугает его этот дозорный. Секира, ухмыляясь, вышел из бурьяна.

— Здорово жили, Иван Исаевич!

— Тебе что, делать нечего? Сколь раз упреждал — не верещи. Память отшибло?

— Отшибло, батько. Бей!

Устим Секира заголил спину, ткнулся на карачки. Болотников вытянул из голенища сапога плетку, хлестнул. Секира поднялся, поблагодарил:

— Спасибо, батько. Больше не буду.

— А коль вдругорядь заорешь — на круг поставлю. Ты ж на стороже стоишь, дурень. Таем стоишь. А тебя за три версты слышно. Аль тебе дозорный наказ не ведом?

— Ведом, батько. Прости.

— Ну смотри, Секира, — погрозил кулаком Болотников. — Все ли тут улежно?

— Улежно, батько. Поганых не зрели.

— А где второй?

— Да вон же батько… Подле тебя.

Глаза Секиры были смешливы, смех так и гулял по его загорелой лукавой роже.

Болотников огляделся, но никого не приметил.

— Брешешь, Секира.

— Да нет же, батько. Явись атаману, Нечайка.

Совсем рядом шевельнулся бурьян, над которым поплыл зеленый пук травы.

— Тут я, батько.

Перед Болотниковым предстал могутный молодой казак с копной молочая на голове. В пяти шагах дозорный сливался со степью.

Иван одобрил:

— Похвально, Нечайка.

— Ни один поганый не узрит, батько, — молвил Секира. — На него даже коршун сел, норовил гнездо свить, да Нечай чихнул, спугнул птицу. А потом, батько…

— Будет, — оборвал словоохотливого казака Болотников. — Степь доглядай.

— Доглядим, батько, — заверил Секира, а Болотников поехал к новому дозору.

ГЛАВА 2 СТАНИЦА

Кончались запасы рыбы. Станичный атаман приказал раскинуть невод. Казаки направились к Гаруне, старому донцу, знавшему богатые рыбой тони.

Гаруня лежал у своего шалаша, обняв пустую бутыль из-под горилки. Казаки вздохнули.

— Не рыбак, старой.

Растолкали Гаруню, усадили, привалив к шалашу, позвали:

— Айда невод тянуть, Иван Демьяныч.

Гаруня поднял мутные глаза на донцов, молвил тихо:

— Айда, хлопцы.

Встал, замотался, но никто из донцов не поддержал деда: любой казак, как бы он пьян ни был, посчитает за великую обиду, если его поведут под руки.

Гаруня осилил два шага и рухнул в лопухи. Подложив ладонь под голову, бормотнул:

— Ступайте к Ваське.

Казаки пошли к Ваське. Тот был в своем курене и тискал смуглолицую турчанку. Добыл ее в набеге и вот уже два года держал у себя.

Дверь в курень открыта настежь. Вошли Юрко и Деня. Полуголая турчанка метнулась было в темный закут, но Васька удержал ее за подол сарафана.

— Казаки к неводу кличут, Васька.

— Ступайте к Гаруне, — позевывая, ответил станичник.

— Гаруня недужит.

Васька Шестак отпихнул полонянку, поднялся, натянул рубаху: когда Гаруня «недужил», он выходил вместо него на Дон, садился в челн и выбирал казакам тони.

Деня тихо греб веслами, а Васюта стоял на носу челна и глядел на воду. Никто лучше его не ведал рыбьих становищ, которые он определял по одному ему известным приметам.

На берегу дожидали казаки.

— Ну как, Васька, будем ли с рыбой?

— Будем. Тащите невод, за лещом нонче пойдем.

Казаки весело загалдели:

— Лещ — рыба добрая.

— И сушить и вялить.

— И под чарку!

Уложили невод, сели на челны и поплыли. Вблизи тони Васюта высадил казаков на берег и приказал, чтобы держали рот на веревочке. Казаки кивнули и молча застыли у камышей. Один из донцов привычно вбил в землю саженный кол с арканом.

— Трогай, — кивнул гребцу Васюта.

Челн медленно поплыл к заводи, а Шестак начал полегоньку выбрасывать в воду невод. Сперва плыли против течения, потом поперек заводи. Достигнув середины тони, Васюта глянул на верхнюю подбору с мотней. Над водой колыхались черные плуты[58]. Сеть хорошо легла на дно, перекрывая нижней подборой заводь. Над мотней чуть покачивался деревянный бочонок: если много рыбы зайдет в снасть, то бочонок не позволит утянуть подбору в воду.

Окружив неводом тоню, Шестак стал приближаться к берегу. Кинул конец аркана казакам.

— Тяни, братцы!

Казаки потянули.

— Тяжело идет. С рыбой, донцы! — выкрикнул Емоха.

— С рыбой, — повеселел Деня и оглянулся на Шестака. — А ты страху нагонял. Не един пуд прем. Ай да Васька!

Казаки тянули вначале за аркан, а потом ухватились за крылья невода. Шестак стоял на корме и довольно посмеивался. Богатую тоню захватили! Едва тянут казаки.

— Ух, тяжко! Уж не сома ли пымали? Дружней, братцы! — кричал Емоха.

Показалась мотня из воды.

— Боже! — : испуганно ахнул Юрко. — Да мы ж мертвяка словили, станишники!

Средь густого клубка трепыхавшейся рыбы торчала черная человечья голова с длинными обвисшими усами.

— Да то Секира, братцы! — изумился Нечайка Бобыль.

Вытянув мотню на берег, извлекли утопленника из спасти. Нечайка, первый со друг Секиры, сокрушенно закачал головой:

— Как же так, донцы? Доброго казака потеряли. Кто ж его сразил, какой злодей в реку кинул?

— А может, откачаем? Берись за руки, братцы, — скомандовал Емоха.

Казаки принялись откачивать Секиру, а Нечайка все причитал:

— Шесть налетий с ним в Поле. Сколь вкупе басурман перебили, сколь горилки выпили.

— Уважал горилку казак, — тяжко вздохнув, поддакнул Емоха.

— Уважал, донцы. Намедни в кабаке сидели. Бутыль мне задолжал…

— Это я-то задолжал? Брешешь, черт шелудивый! — открыв глаза, рявкнул вдруг Секира.

Казаки вначале опешили, а затем дружно грохнули, да так, что распугали птицу и рыбу на три версты. Больше всех хохотал Емоха: давясь от смеха, ходил вприсядку, а затем, обхватив руками живот, покатился по траве.

— Ну, скоморох! Ну, прокудник!

Когда смех начал стихать, казаки обступили Секиру, который с невинным, отрешенным видом сидел на берегу и выжимал красные портки.

— Как тебя угораздило? — вопросил Нечайка.

— Не все те ведать, — огрызнулся Секира.

А было так. Надумал подшутить казак. Взял да скрытно и поднырнул из камышей в мотню. Утонуть Секира не боялся: наловчился подолгу сидеть под водой, да и нож с собой прихватил на всякий случай. На берегу же прикинулся мертвецом.

— Нет, ты все ж поведай, поведай, как в мотню угодил? — прицепился Емоха.

Но Секира так и отмолчался. Емоха плюнул и позвал донцов разбирать рыбу. Улов оказался отменным: пудов десять леща покидали в лодку-рыбницу. А Васюта тем временем выискивал новую тоню.

После полудня казаки варили уху. И вновь здесь верховодил Васюта, бывший тяглый патриарший рыбак с ростовского озера Неро.

Варили в больших котлах. Вначале, по совету Шестака, в котлы кидали мелких ершей и окуней. Отварили, вычерпали, а затем в дело пошла рыба покрупней: язи, окуни, налимы. Вновь сварили и вычерпали, а в тот же отвар опустили карасей, щук и лещей. Не забыл Васюта и о приправе: укропе, петрушке, луке… В самый последний момент он набросал в котлы жгучего турецкого перца.

По станице духовито пахло ухой. Казаки подходили к котлам, крякали, нетерпеливо поглядывали на Васюту. Но тот не спешил, стоял у котла с деревянной ложкой, деловито, со смаком пробовал душистый отвар, томил казаков.

— Пора! — молвил наконец. — Кличьте станичного.

Деня побежал за Болотниковым, а все другие с мисками и баклажками тесно огрудили котлы.

Явился атаман. Ему первому поднесли дымящуюся миску с ложкой.

— Сними пробу, батько.

Казаки притихли, застыл Васюта: ежели уха атаману не понравится, не верховодить больше Шестаку у рыбацкого котла. Таков казачий обычай.

Болотников хлебнул ложку, другую, выглянул из-под густых кудрей на Васюту, скривил губы.

Васюта весь поджался. Все! Сейчас атаман швырнет ложку оземь, и станица поднимет его на смех.

— Знатно сварил, дьявол!

Васюта распялил рот в ухмылке, а по станице полетели одобрительные возгласы:

— С ухой, батько!

— Наливай, Васька!

— Быть те атаманом!

И загулял черпак по котлам!

Мигом заполнили миски, достали баклажки с горилкой. Болотников поднялся на бочонок, сверкнула на солнце золотая серьга в левом ухе. Зажав в руке чарку, тихо молвил:

— Вначале содругов своих помянем… Славные были казаки.

Донцы встали, посуровели смуглые, иссеченные шрамами лица. А Болотников продолжал:

— Они погибли в ратном поединке и теперь спят под курганом. Но пусть знают наши содруги верные, что казачьи сабли еще не раз погуляют по татарским шеям. Не ходить поганым по Дикому Полю!

— Не ходить, батько! — дружно прокричали донцы.

— Не сломить поганым казачьей воли!

— Не сломить, батько!

Казаки зашумели, замахали обнаженными саблями; что-то могучее и грозное было в их гневных и зычных выкриках.

Переждав, когда смолкнет станица, Болотников вновь поднял чарку.

— Помянем, донцы!

Болотников осушил до дна оловянную чару и спрыгнул с бочонка. Казаки тотчас хлебнули из баклажек и дружно налегли на уху.

В Родниковской станице обитало триста донцов. Домовитые казаки жили в куренях, а большинство ютилось в шалашах и землянках, не имея ни кола, ни двора. То была голытьба, самая что ни на есть воинственная и дерзкая вольница, готовая по первому зову атамана пойти хоть на край света, хоть к черту в пекло. Из голытьбы верстались дозоры и разъезды, из голытьбы подбирались казачьи сотни для степных набегов.

Прибыл из своего шалаша проспавшийся дед Гаруня. В походы он давно не ходил, однако донцы почитали его за прежние заслуги — и не только в Диком Поле, но и в Сечи, где запорожец провел не один десяток лет. Иван Гаруня был одним из тех казаков, чья острая сабля гуляла и по татарам, и по ногаям[59], и по турецким янычарам[60]. Много видел за свою долгую жизнь старый казак. Не раз бывал он и станичным атаманом.

Казаки потеснились, усадили Гаруню подле Болотникова. Иван Демьяныч скинул с головы трухменку, повел по лицам донцов приунывшими очами.

— Сухо в баклажке, дети.

Гаруне протянули сразу несколько баклажек.

— Плесни в душу грешную.

Гаруня отпил полбаклажки и вмиг повеселел, молодцевато крутнув длинный серебряный ус.

— Знатная горилка, хлопцы.

Достал из штанов кисет и короткую черную деревянную трубку с медными насечками, насыпал в нее табаку, раскурил от уголька.

В станице «богомерзкое зелье» курили многие: наловчились от запорожцев, которых немало перебывало на Дону. Вот и сейчас тут и там потянулись над лохматыми головами повольников едкие сизые дымки.

Устим Секира, сидевший обок с Мироном Нагибой, молвил с подковыркой:

— Ну что, есаул, добра ли горилка?

Мирон поперхнулся: вечно сунется этот чертов казак!

Недавно Нагиба дюже провинился. В пролетье набежала на Родниковский городок малая татарская рать в триста сабель. Станица приняла бой, который длился от утренней зари до вечера. Удало рубился Мирон Нагиба, более десятка татар развалил своей саблей. Ночью же, вопреки приказу атамана, завалился в курень и осушил с устали полведра горилки. А чуть свет вновь набежали татары, но Мирон Нагиба, возглавлявший сотню донцов, на бой не явился. Лишившись атамана, повольники потеряли многих казаков и с превеликим трудом оттеснили ордынцев в степь. Мирона Нагибу нашли спящим в курене. Круг огневался и порешил: лишить Мирона чарки до следующего набега. А набега не было три месяца. Казаки мирно ловили рыбу, выбирались в степи на оленей и вепрей и каждый божий день попивали горилку. Мирон удрученно поглядывал на захмелевших станичников и, сглатывая слюну, уходил со смертной тоски далеко в степь, дабы не слышать веселых песен донцов. Таем же он выпить не мог: на Дону в одиночку не пьют, да и учуять могли, винный запах въедлив, его ни чертом, ни дьяволом из нутра не выбьешь. Учуют — и прощай тихий Дон. Тех, кто рушил повеленье круга, сурово наказывали. Могли из станицы выгнать, да так, что нигде тебя больше в казаки не примут. А могло быть и того хуже: в куль — и в воду. Вот и терпел казак до самого Ивана Купалы, покуда на Родниковскую станицу вновь не напали ордынцы. Тогда сабля его была самой ярой.

Круг сказал:

— Лихо бился Нагиба. Допустить к чаре.

Теперь Мирон Нагиба весело сидел у котла и блаженно потягивал из баклажки.

Но чем больше хлебали донцы ухи, тем все меньше оставалось горилки в баклажках.

Устим Секира, глянув в пустую чару, пощипал смоляные усы, малость покумекал и, прищурив глаза, обратился к Болотникову:

— Дозволь слово молвить, атаман?

— Молви, Секира.

Казак поднялся на бочонок, скинул с плеч зипун, а затем сбросил с себя и рубаху. Ухватился руками за голый пуп, скорчился, страдальчески закатил глаза.

— Аль приспичило, Секира? — загоготал Емоха.

— Приспичило, братцы. Ой, пузу мому тошно!

— Никак рожать собрался.

— Хуже, братцы. Черт в пузе завелся. Мучает, окаянный!

— Так избавься, Секира!

— Пытал, братцы. Сидит!.. А ну послухай, Бобыль.

Нечайка подошел, приложил ухо к животу.

— Сидит, донцы!

— Во! Чуете, братцы. Каково мне, вольному казаку, черта терпеть! Ой, тошно, станишники! — пуще прежнего заорал Секира.

К нему подошел Емоха, ткнул в пуп рукоять сабли.

— Дай вызволю.

— Не! Черт сабли не боится.

— А чего ж он боится?

Секира картинно подбоченился, крикнул задорно:

— А ну скажи, скажи, казаки, чего нечистый боится?

— Горилки, — изрек вдруг дотоле молчавший Гаруня.

— Горилки!.. Горилки! — громогласно понеслось по станице.

Секира молитвенно воздел руки к небу.

— И до чего ж разумное войско у тебя, господи!

Спрыгнул с бочонка и ступил к Болотникову.

— Горилки треба, батько. Иначе не выбить черта. Дозволь из погребка бочонок выкатить. Дозволь на христово дело.

Так в погребе же последний.

— Ведаю, батько. Но ужель казаку с чертом ходить?

Секира пал на колени, сотворил скорбную рожу.

— Избавь от нечистого, батько!

Болотников рассмеялся, обратился к кругу:

— Мучается казак, донцы. Избавить ли его от сатаны?

— Избавить, батько! — рявкнуло воинство.

— Кати бочку, Секира! — махнул рукой атаман.

До перетемок гуляли казаки: плясали, боролись, горланили песни… А по мглистой степи разъезжали сторожевые дозоры, оберегая станицы от басурманских набегов.

ГЛАВА 3 РАЗДОРЫ

Пленный татарин так ничего толмачу и не поведал. Не испугала его и сабля Емохи, когда тот захотел отрубить ордынцу голову. Закричал, забрызгал слюной.

— Что он лопочет? — спросил Болотников.

— Лается, атаман. Называет нас презренными шакалами и шелудивыми собаками, — пояснил толмач.

— Дерзок ордынец.

Емоха вновь подступил к татарину с саблей.

— Не пора ли к аллаху отправить, батько?

— Аллах подождет, Емоха, — остановил его Болотников. — Нам татарский умысел надобен. Неспроста юртджи в Поле лезли.

— А может, на огне его поджарить?

— Этот и на огне не заговорит.

Болотников прошелся по куреню. Упрям ордынец! Свиреп, отважен, и погибель ему не страшна.

— Уведи его пока, Емоха, и покличь мне старшину.

Вскоре в курень явились старшина — пятеро выборных от круга. Среди них был и Гаруня.

— Нужен совет, донцы, — приступил к делу Болотников. — Ордынец уперся. Ничего не скажет он и под пыткой. Как быть?

Казаки не спешили: атаман ждет от них разумного совета.

Первым заговорил домовитый станичник Степан Нетяга, пожилой казак лет пятидесяти.

— Дозоры молчат, атаман. Татар в степи нет. Мыслю, пока нам нечего опасаться… А поганого посади в яму, и не давай ему ни воды, ни пищи. Не пройдет и двух дней, как он все выложит.

Выборные согласно закивали головами, один лишь Гаруня окаменело застыл на лавке.

— А ты что молвишь? — обратился к нему Болотников.

— Нельзя мешкать, хлопцы. Лазутчики зря к заставам не полезут. Надо, чтобы поганый заговорил немедля.

— Но татарин и под пыткой ничего не выдаст, — пожал плечами Нетяга.

— Выдаст… Выдаст за деньги. Надо отдать поганому часть нашего дувана[61]. Не было еще татарина, чтобы на золою не позарился, — проговорил Болотников.

— Дуван… поганому?! — вскинулись выборные.

— Не дело гутаришь, атаман. Дуван мы большой кровью добывали. Сколь добрых казаков за него положили. И теперь выкинуть басурману? — осуждающе высказал Нетяга.

— Не дело? — посуровел Болотников. — А дело будет, коли Орда на Русь хлынет. Ежели мы разгадаем помыслы татар, то успеем упредить все засечные крепости. И тогда спешно соберется рать. Соберется и достойно встретит поганых в Поле. Ни один ордынец не погуляет по Руси. Так неужель своих полтин пожалеем?

— Добро гутаришь, атаман, — молвил Гаруня. — На что казаку злато? Был бы конь, степь да трубка. Нехай берет злато татарин. Он его повсюду рыщет, он за него и башку потеряет. Нехай!

— Знатно молвил, Гаруня. Знатно.

— Так ли, донцы?

— Так, атаман, — согласилась старшина.

Однако Болотников заметил, что Нетяга кивнул неохотно: жаден был казак на деньги.

Подняли из подполья окованный медью сундук, отомкнули замок, откинули крышку. Резанули глаза самоцветы, золотые кубки и чаши, серьги, перстни и кольца, подвески и ожерелья.

— Добрая казна, — крякнул Емоха.

Степан Нетяга молча ткнулся на колени и запустил руки в дорогие каменья; пальцы его слегка дрожали.

— Богат, богат сундук, станишники.

— Тьфу! — равнодушно сплюнул Гаруня, едко дымя люлькой. — Бабам на побрякушки.

Болотников отсыпал в карман три горсти золотых монет и горсть самоцветов.

— Поди, хватит поганому?

— А не лишку? — насупился Нетяга.

— В самый раз. Ордынец на малое не польстится. Спускайте сундук, други.

Болотников приказал привести толмача и татарина. Когда тот появился в курене, Иван высыпал на стол золото и каменья.

— Вот твоя добыча, поганый.

Глаза татарина алчно загорелись. Такой добычи он не мог бы взять даже в самом удачном набеге: не так уж и много оставалось в чувале после хана, темников[62] и сотников. А на эти самоцветы и деньги он заведет себе табун лошадей и стадо баранов. У него будут новые юрты и много юных красивых жен.

Ордынец метнулся к столу и начал было сгребать добычу в карман, но на его ладонь опустилась тяжелая рука Болотникова.

— Не торопись, поганый. Вначале об Орде поведай. Что замыслила она противу Руси?

— Я все скажу, иноверец. Через десять дней всемогущий хан Казы-Гирей сотрет с лица земли все ваши порубежные города и пойдет к Москве. Он сожжет вашу столицу и положит к своим ногам Русь.

— Замолчи, собака! — подскочил к татарину Емоха, выхватив из ножен саблю. Но Болотников остановил его движением руки.

— Не ярись. Сядь! — сохраняя спокойствие на лице, произнес он.

Емоха опустился на лавку, а Болотников встал подле татарина.

— Много ли у Казы-Гирея туменов?

— Много, урус. Пятнадцать темников съехались в Бахчисарай.

— А что юртджи искали в степи?

— Дороги для ханскою войска.

— Что еще?

— Мы хотели узнать, велика ли рать урусов стоит на засеке. Нам нужен ясырь[63].

— Погнался за ломтем, да хлеб потерял, — усмехнулся Болотников. — В ясырь-то сам угодил. Забирай свою добычу.

Татарин проворно подмел со стола самоцветы и золото, шагнул к Болотникову.

— А теперь отпусти меня в степь, урус.

— В степь ты уйдешь позднее, когда пойдет на Русь войско Казы-Гирея. А покуда посидишь у нас в полоне.

Иван выехал в Раздоры с Васютой, Юрко и Секирой. Спешно гнали по степи коней: надо было как можно быстрее доставить весть главному казачьему городу.

Мимо, через каждые две-три версты, мелькали сторожевые курганы; на вершинах их стояли казачьи посты и зорко вглядывались в степь. Тут же, у подножий курганов, разъезжали конные станичники, готовые по первому приказу дозорного скакать в засечную крепость.

От Родниковской заставы до казачьей столицы — более двадцати верст. Гнали лошадей без передышки, и вот за холмами показались Раздоры, обнесенные высоким земляным валом и дубовым частоколом. Крепость имела двое ворот и несколько деревянных башен с караулами. С трех сторон Раздоры окружал глубокий водяной ров, а с четвертой — крепость защищал Дон.

Степные ворота были закрыты: они распахивались лишь в день выхода казачьего войска в набег или для отражения кочевников.

Обогнув крепость, поскакали к Засечным воротам. Через ров был перекинут легкий мост на цепях, который в любой момент мог подняться к башне и перекрыть ворота.

Караульные, заметив за кушаком Болотникова атаманский бунчук[64], не мешкая, пропустили казаков в крепость.

— У себя ли атаман? — придерживая лошадь, спросил Иван, зная, что атаман Васильев часто выбирался в степь на охоту.

— В курене. Аль с худыми вестями? — спросил дозорный.

Но Болотников уже не слышал: огрев плеткой коня, он помчал к атаманскому куреню.

Возле просторной и нарядной избы Богдана Васильева прохаживались двое казаков с саблями и пистолями за синими кушаками. Иван спрыгнул с коня и ступил к крыльцу, но караульные дальше не пропустили.

— Спит батька. Нельзя!

Болотников повел широким плечом — казаки отскочили в сторону.

— Не до сна, други.

Взбежал на крыльцо, пнул ногой дверь.

— Куда? Куда, чертов сын! — закричали караульные, но Болотников уже входил в горницу.

Васильев почивал на широкой лавке, громко храпя на весь курень. Иван потряс его за плечо.

— Проснись, атаман!

Васильев, позевывая и потягиваясь, поднялся.

— Чего прибыл, Болотников?

— Поймали юртджи, атаман.

— Юртджи?.. Что доносит лазутчик?

— Через десять дней Казы-Гирей выйдет из Бахчисарая. Намерен двинуть пятнадцать туменов к Москве.

Лицо Васильева стало озабоченным, в темных глазах застыла тревога.

— Не сбрехал лазутчик?

— Не сбрехал.

Васильев грохнул по столу тяжелым кулаком.

— Не сидится хану!

Распахнул оконце, окликнул караульного:

— Ромка! Зови Гришку Солому. Немедля зови!

Вскоре прибежал дюжий казак в зеленом кафтане и в рыжей овчинной шапке.

— Слушаю, атаман.

— Посылай своих молодцев в засечные города с вестями.

— Татары, батько?

— Татары, — кивнул атаман и передал ему известие Болотникова. Отправляй немедля. И чтоб стрелой летели!

Солома выскочил из избы, а Васильев обеспокоенно заходил по горнице. С Казы-Гиреем шутки плохи: воинственный хан, коварный. Биться с ним нелегко. Если он выступит со всеми туменами, то сторожевые городки будут разорены и уничтожены. Большая опасность угрожает и Раздорам. В крепость можно стянуть лишь пять тысяч казаков. У Казы же Гирея в тридцать раз больше. Силы неравны, выходить с таким войском в поле нельзя, придется обороняться в крепости и выдерживать натиск ордынцев, пока не подойдет от Засеки порубежная рать с московскими воеводами… Да и пойдет ли царское войско? Борис Годунов недоволен низовыми казаками. Не воспользуется ли он крымским набегом, чтобы кинуть в лапы Казы-Гирея бунташную казачью столицу?

Васильев вновь подошел к окну.

— Ромка! Кличь старшину!

Глянул на Болотникова — грузный, крутоплечий, насупленный, подавленный недоброй вестью.

— Как с оружием в станице?

— Сабли при казаках, а вот зелья и самопалов маловато.

— И у меня не густо… А с хлебом?

— Худо, атаман. Станица на Волгу идти помышляет.

— Опять на разбой?

— А чего ж казакам остается? Годунов нас хлебом не жалует. С голоду пухнуть?

Васильев ничего не ответил, лишь еще больше наугрюмился. А тем временем в горницу вошли старшины — семеро выборных казаков от раздорского круга. Среди них был Федька Берсень, чернобородый, сухотелый есаул лет под сорок; на широких плечах его — алая чуга, опоясанная желтым кушаком, за опояской — два коротких турецких пистоля с нарядными рукоятями в дорогих каменьях. Увидев в курене Болотникова, Федька поспешно шагнул к нему, стиснул за плечи.

— Ну как родниковцы поживают, станичный? Не всю еще горилку выпили?

Глаза приветливые, веселые. Рад Федька земляку, почитай, полгода не виделись. Рад и Болотников раздорскому есаулу: как-никак, а оба из одной вотчины, когда-то вместе у князя Андрея Телятевского за сохой ходили.

— Присаживайтесь, — показал на лавку Васильев. — Гутарь, Болотников.

Иван поведал старшине о пленном татарине. Писарь Устин Неверков, едва выслушав до конца Болотникова, вскочил с лавки.

— Не зря запорожцы из Сечи доносили. Собирает орду Бахчисарай, копит войско. Казы-Гирей уже три года не ходил в большой набег. Когда это было, чтобы хан на пуховиках отлеживался? Верю я лазутчику. Не сбрехал!

— И я верю, атаман, — кивнул Федька Берсень. — Волк долго в логове не усидит. Надо готовить к бою крепость.

— Собирай в Раздоры станицы, Богдан Андреич, — молвил третий из старшины — Григорий Солома, степенный казак с каштановой бородой.

— Добро. Но то решать кругу, — сказал Васильев и позвал из сеней Ромку. — Беги на майдан и бей сполох.

Старшины потянулась из атаманского куреня, а Берсень вновь подошел к Болотникову, подхватил под руку и повел к своей избе.

— Покуда казаки сходятся, пропустим по чаре.

Курень Федьки стоял неподалеку от майдана, откуда уже начади доноситься частые, звонкие удары сполошного колокола.

В Раздорах многие казаки жили семьями, имел жену и Федька Берсень.

— Агата! Встречай дорогого гостя! — закричал еще с базу есаул.

Агата, услышав зычный голос мужа, тотчас выскочила на крыльцо; молодая, синеглазая, увидела Ивана, зарделась, поясно поклонилась.

— Милости прошу, Иван Исаевич.

Берсень ухмыльнулся: давно догадывался, что женке нравится чернобровый, статный Болотников. Догадывался и втайне посмеивался над своей половиной.

— Собери-ка что-нибудь, Агата.

Женка метнулась на баз, казаки же присели к столу, пытливо глянули друг на друга.

— Как в есаулах ходится, Федор?

— По-всякому, брат. Не шибко любит меня Васильев. Грыземся.

— Отчего ж так?

— А ты будто не ведаешь? Васильев за домовитых горой, а они мне поперек горла. Возьми нашего писаря Неверкова. Ух, хваткий мужик! Глянь, какие хоромы себе отгрохал, глянь в окно. Зришь? Укрыл у себя десятка два холопов и боярится. А сам Васильев? Один дьявол ведает, сколь у него беглых. Кто на конюшне, а кто в степи табуны пасет да сено косит.

— А чего ж беглые мирятся? У меня того в станице не заведено.

— У тебя. Сказал тоже. Ты на дозоре, станица твоя в степь выдвинута. А тут, брат, домовитые жирком обрастают. Сидят себе в куренях да меды попивают. Им по сторожам не ездить, с татарином не биться… А беглые. Что беглые? Они и тому рады. Упрятались от бояр и малым куском довольны. Привыкли на господ спину гнуть, вот и пользуются их смирением домовитые. Не всякий мужик казаком рожден. А мне от того тошно, тошно, Болотников! На Дону не должно быть холуев.

Вошла Агата. Поставила на стол вина и закуски.

— Угощайтесь.

Казаки выпили по чарке и вышли на баз. Со всех улиц и переулков тянулись к майдану густые толпы донцов.

— Пошто сполох?

— Зачем собирает атаман?

— О чем будет круг, братцы?

Но никто ничего не ведал, теряясь в догадках. Вскоре казаки запрудили огромный майдан. Мелькали зипуны, кафтаны, чуги, казакины. Многие пришли на площадь без шапок и голые до пояса, но никто не забыл в курене своей сабли. Казак без сабли — бесчестье кругу.

Пришли к майдану и молодые парни-донцы, не принятые еще в казаки. Они толпились в сторонке: быть на кругу им не дозволялось. Их удел — ждать своей поры, когда проявят себя в степи и покажут удаль в злой сече с ордынцами. А сейчас они с любопытством вытягивали шеи и чутко прислушивались к выкрикам с майдана.

В куренях остались одни женщины; они стайками собирались на опустевших базах, ожидая прихода мужей. Ни одной из них нельзя было показаться в казачьем кругу, то было бы великим поруганием всему войску донскому.

Год назад казачка Ориша прибежала на круг за мужем; добралась до самого помоста, где стоял атаман со старшиной; нашла у деревянного возвышения своего казака и потянула за собой с круга.

— Поспеши, Сашко! Кобыла жеребится!

Круг порешил: высечь дерзкую женку арапником, а казака Сашко выдворить с майдана.

Сашко заупрямился, но атаман веско изрек:

— Твоя баба — тебе за нее и ответ держать. Прочь с круга!

— Прочь! — дружно поддержали донцы…

Васильев взошел на помост, за ним поднялись Федька Берсень, Устим Неверков и остальные старшины.

Васильев оглядел гудящий майдан, вскинул над головой атаманскую булаву, и донцы притихли.

— Братья-казаки! Дозвольте слово молвить!

— Гутарь, атаман!

— Дошла в Раздоры худая весть. Хан Казы-Гирей собирается всей ордой выступить из Бахчисарая. Хан жаждет добычи!

Сказан несколько слов и замолчал, шаря глазами по застывшим лицам казаков.

— Далече ли собрался Гирей? — выкрикнул один из донцов.

— К Москве, братья-казаки, — ответил Васильев.

— К Москве? Вот и нехай его Годунов встречает! — зло воскликнул все тот же донец.

— Верна-а-а! — пьяно качаясь, протяжно прокричал другой казак. Годунов наших собратов на кол сажает. Не пойдем за Годунова!

— Чушь несешь! Не о Годунове сейчас речь, — отделился от старшины Федька Берсень. — Казы-Гирей мимо Раздор не пройдет. Какой же он будет воин, коль позади себя целую вражескую рать оставит? Хреновина! Казы-Гирей не впервой на Русь ходит. Он кинется всей ордой.

— Есаул дело гутарит, — поддержал Берсеня атаман. — Хан зол на Раздоры. Припомните, донцы, сколь раз мы тревожили его кочевья? Сколь табунов у хана отбили? Сколь дувана в улусах взяли?

— Зачем считать, батька? — прервал атамана стоявший подле Болотникова длиннющий полуголый казак с отсеченным ухом. — Поганые на нас ходят бессчетно. Разве мало от них урону? Разве мало станиц они в крови потопили?

— Немало, казаки, — мотнул головой Васильев. — Немало мы лиха от поганых натерпелись. А ноне новое лихо идет. Пятнадцать туменов собрал Казы-Гирей в Бахчисарае. Как будем татар встречать, донцы?

— А сам-то как мекаешь, атаман? — вопросил Григорий Солома.

— Погутарили мы со старшинами. В поле выходить не будем, не устоять нам противу всего ханского войска. Соберем станицы в Раздоры и примем осаду.

— Выдюжим ли, батька?

— Выдюжим, донцы. Крепость добрая, отсидимся. А там, глядишь, и засечная рать поспеет. Тогда ударим вкупе и наломаем бока поганым. Так ли, донцы?

— Так, атаман!

— Кличь станицы в Раздоры!

— Примем осаду!

Васильев постоял, послушал и ударил булавой по красному перильцу.

— Так и порешим, донцы!

Атаман и старшины начали было сходить с помоста, но их остановил громкий возглас казака, прискакавшего к майдану от Засечных ворот:

— Погодь, батька! Царев посол-боярин в гости прибыл. До тебя, батька, просится!

Васильев приказал:

— Проводи боярина в мой курень.

Федька Берсень недовольно глянул на атамана и вновь взбежал на помост.

— Пошто в курень? А не лучше ли здесь послушать царева боярина? На круг его, донцы!

— На круг! — дружно воскликнули казаки.

По лицу атамана пробежала тень: хотелось погутарить с послом с глазу на глаз. Но теперь уже поздно, против круга не попрешь.

— Сюда боярина!

Вскоре к майдану подъехал посольский поезд — крытый возок и несколько груженых подвод в окружении полусотни стрельцов в голубых кафтанах. Из возка сошел на землю царев посол в долгополой бархатной ферязи. То был московский боярин Илья Митрофаныч Куракин — полнотелый, среднего роста, с крупным мясистым носом. Приосанился, посмотрел на казаков без опаски.

— Где тут ваш атаман?

— Я атаман, — дурашливо подбоченился Секира и, выпятив грудь колесом, покручивая черный ус, шагнул к боярину.

— Рожей не вышел, — буркнул Куракин.

— А чем моя рожа плоха?

— Холопья твоя рожа. Не мельтеши!

Глаза Секиры сердито блеснули.

— Угадал, боярин, холопья. Когда-то у князя Масальского на конюшне навоз месил. А ноне вот казак, и шапку перед тобой не ломаю. Кланяйся мне!

— Прочь, смерд! — ощерился Куракин. — Прочь, голь перекатная!

— Братцы! — вскинулся Секира. — Боярин нас смердами лает! Собьем спесь с боярина!

Казаки озлились, тесно огрудили Куракина. Секира подскочил к боярину и сорвал с его головы высокую горлатную шапку; напялил на себя и вновь подбоченился.

Куракин весь так и зашелся от неслыханного оскорбления.

— Рвань!.. В железа пса!

— Казака в железа?

Секира сверкнул перед лицом Куракина саблей.

— Стрельцы! — взревел боярин.

Стрельцы заслонили Куракина, замахали бердышами. И быть бы кровопролитию, да атаман не позволил. Перекрывая шум, закричал:

— Стойте, донцы! Остыньте! Послов не трогают! Дорогу боярину!

Казаки нехотя расступились, пропуская боярина к помосту. Васильев молвил миролюбиво:

— Ты уж прости мое войско, боярин. Горячий народец.

— Не прощу! — затряс посохом Куракин. — Не токмо мне — государю хула и поруха. То воровство!

— Здесь те не Москва, боярин. Не ершись, — спокойно, но веско произнес Федька Берсень.

Куракин глянул на казака, на взбудораженный круг и будто только теперь понял, что он не у себя на Варварке, а в далекой степной крепости с гордой, необузданной казачьей вольницей. И это его несколько остудило.

— Отдайте боярину шапку! — приказал Васильев.

Секира нехотя снял дорогую боярскую шапку, и она, под улюлюканье и насмешливые выкрики донцов, поплыла к помосту.

— Прости, боярин, — вновь промолвил Васильев, возвращая Куракину горлатку.

Тот поперхнулся, побагровел и осерча нахлобучил шапку. Васильев указал Куракину на помост.

— Прошу, боярин.

Куракин не спеша поднялся перед тысячами устремленных на него усмешливых глаз. Никогда еще боярину не приходилось держать речь перед таким многолюдьем. Площадь кишмя кишит. А лица! Разбойные, наглые, дерзкие, никакого тебе почитания, так и норовят охальным словом обесчестить. Смутьяны!

Вспомнились слова думного дьяка Посольского приказа Андрея Щелкалова:

— Путь твой будет нелегок, Илья Митрофаныч. Нижние казаки на Дону своевольны. Особо не задирайся, но и государеву наказу будь крепок. Не давай Раздорам спуску. Пусть ведают — то земля великого государя, и он на ней бог и судья. Держись атамана Богдана Васильева. Был от него человек. Атаман хочет жить с Москвой в мире и помышляет призвать казаков на службу государю.

«Призовешь таких, — невольно подумалось Куракину. — Крамольник на крамольнике. На дыбе бы всех растянуть. Сам бы кнутом отстегал каждого».

— Гутарь, боярин! — поторопил Берсень.

— Гутарь! — потребовал круг.

Куракин оглянулся на Васильева.

— Придется говорить, боярин. Теперь с круга не отпустят.

Куракин вытянул из-за пазухи бумажный столбец с царскими печатями, сорвал их, развернул грамоту и принялся нараспев читать:

«От царя и великого князя Федора Ивановича, всея великий и малыя и белыя Русии самодержца, в нашу отчину Раздоры низовым донским атаманам…»

— Давно ли Раздоры московской вотчиной стали? — дерзко перебил боярина Федька Берсень. — Нет, вы слышали, донцы?

— Слышали, Федька! Не согласны!

— То казачья земля!

— Брешет посланник! Не мог царь так отписать. То бояре в приказе настрочили!

Чем больше кричали казаки, тем больше наливалось кровью лицо Куракина.

— Замолчите, злодеи! На грамоте царевы печати!

Но визгливый голос боярина утонул в недовольном реве вольницы. Атаман с досадой поглядывал на Берсеня.

«И чего лезет? Кто в Раздорах атаман — я или Федька? Дело дойдет до того, что казаки побьют государева посланника».

Застучал булавой о помост.

— Уймитесь, братья-казаки! Дайте гутарить боярину!

Круг мало-помалу утихомирился. Но разгневанный Куракин уже не мог читать грамоту: кудреватые буквы плясали в глазах. Свернул столбец и запальчиво передал царев наказ своими словами:

— Повелел великий государь в верховые городки и на Волгу разбоем не ходить, азовских людей не теснить, дабы жить царю в дружбе и мире с турецким султаном. А еще повелел вам великий государь беглых холопей и крестьян у себя на Дону не принимать и не укрывать, а тех, что сейчас на Дону и в городках упрятались, немедля выдать прежним владельцам…

— Буде, боярин! То Бориски Годунова присказка. Много наслышаны, вновь оборвал посланника Федька Берсень. — Чуете, донцы, как нас в капкан заманивают? На Волгу — не ступи! Азовцев — не задорь! Беглого мужика — в железа и к боярину! Хотите так жить?

И вновь забушевало казачье море:

— Не хотим, Федька!

— Азовцы каждо лето войной ходят! В полон донцов берут!

— Туркам в неволю продают! Ужель обиды терпеть?

— Ходили и будем ходить!

Не удержался и Болотников. Закипел. Протолкался к самому помосту и встал супротив посла, опустив тяжелую руку на серебряный эфес сабли.

— Ты вот что, боярин. Ты на нас оковы не надевай! Хватит с нас и былой неволи. Вот так натерпелись! — чиркнул ребром ладони по шее. — О беглых тут кричишь. А мы здесь все беглые, все из-под боярского кнута бежали. Но теперь господам нас не достать. Кишка тонка, боярин! Ни один беглый с Дона не уйдет. А коль силой сунетесь — головы посрубаем! Так Бориске Годунову и передай. Не быть на Дону боярской неволе.

— Не быть! — взметнулись над головами тысячи сабель.

К Куракину метнулся Васька Шестак; выхватил бумажный столбец, скомкал и бросил в круг. Грамоту подхватил Устим Секира и, не долго думая, подбежал к боярскому возку и сунул царев наказ под рыжий кобылий хвост.

Круг так и взревел от неудержимого хохота, а Куракин охнул и что-то беззвучно зашлепал губами. Слепая, клокочущая ярость исказила его лицо. Попытался что-то выкрикнуть, но спазмы перехватили горло.

Васильев, поняв, что казаки теперь и вовсе не будут слушать боярина, высоко взметнул над головой булаву.

— Кончай круг, донцы!

Васюта, Юрко и Секира направились к кабаку. Болотников предупредил:

— Шибко не напивайтесь. Позаутру в станицу тронем.

— На ногах будем, батько, — весело заверил Секира.

Берсень повел Болотникова в свой саманный курень. Был возбужден, всю дорогу сердито выплескивал:

— Годунова проделки. Хочет казаку петлю накинуть.

Не угомонился Федька и у себя за столом. Опрокидывал чарку за чаркой и все так же сердито гутарил:

— Годунов нас, как волков, обложил. Ни проходу, ни проезду. Сунулись как-то в верховые городки за товаром — не пропустили. На годуновские заставы наткнулись. От ворот поворот. Это нас-то, казаков? Нас, кои от поганых и янычар Русь заслоняют? Нет, ты чуешь, Иван?

— Чую, Федор. Годунов лишь верховых служилых жалует, тех, что волю на хомут сменяли.

— Воистину на хомут. Слышал: в Ельце, Воронеже и Курске казаков вынудили на государя ниву пахать. Казаков!

— И в Осколе десятинная пашня[65]. Весной десяток казаков в станицу прискакали. Сбежали из Оскола. Не захотели сохой степь ковырять. Так их было в острог, едва на дыбе не растянули. Добро, из крепости удалось выбраться, а то бы гнить в застенке. Вот как служилых зажали, — хмуро проронил Болотников.

— Не всех. Много лизоблюдов развелось да прихлебателей боярских. Годунова доброхоты! Им и деньги, и хлеб, и оружие.

— А нам, низовым, лишь брань да угрозы. Ни зипуна, ни зелья, ни хлеба. Как хочешь, так и крутись. Так ужель нам по куреням сидеть?

— Не станем сидеть!

— Не станем, Федор. Саблей зипуны добудем!

Оба разгорячились, зашумели.

В горницу вошла Агата. Поставила кувшин на стол, молвила с улыбкой:

— На весь баз крик подняли. Лучше бы песню спели.

— Не до песен, женка. Сгинь! — прикрикнул Федька.

Но Агата не «сгинула». Уселась рядом с Берсенем, коснулась мягкой ладонью его кучерявой головы.

— Не гони. Я тебя, почитай, и не вижу. То в степи, то на майдане. Не домовитый ты, Федор. Все тебя куда-то носит.

— А я перекати-поле, женка, — смягчил голос Берсень, Придвинул к себе кувшин, налил в деревянный ковш холодного квасу, жадно выпил.

— Перекати-горе ты, — вновь улыбнулась Агата. — И зачем только меня с засеки сманил?

Оглянулась на Болотникова, при этом в больших синих глазах ее блеснули ласковые искорки.

— Помнишь, Иван, как он меня улещал?.. Кочетом ходил. Оседло-де жить буду. А что вышло? И десяти седмиц вместе не побыли. Нужна ли ему жена? Он давно ее на коня променял. А ведь на засеке иное гутарил. Помнишь ли, Иван?

ГЛАВА 4 ЛЕСНАЯ ЗАСЕКА

Болотников встретился с Федькой Берсенем в то самое лето, когда они с Васютой Шестаком, бежав от боярской неволи, доплыли на купеческом насаде до Тетюшей. Но дальше плыть не довелось: в городе Иван столкнулся с торговым человеком князя Телятевского. То был приказчик Гордей, прибывший в Тетюши с княжьими товарами.

…Болотников неторопливо тянул из медной кружки сбитень, когда к нему вдруг шагнул черный дородный мужик. Лицо округлое, глаза пронырливые, пушистая борода до ушей. На мужике суконный кафтан, опоясанный зеленым кушаком, и сапоги из мягкой, дорогой юфти.

— Так вот ты куда убег, Ивашка… Ну здорово, здорово, страдничек. Не признаешь?

Болотников вгляделся в мужика; где-то он видел это лицо. Но где? Уж не в Москве ли боярской?

Молча допил сбитень, отдал деньгу и кружку походячему торговцу и вновь зорко глянул на мужика. Но припомнить так и не смог.

— Не ведаю тебя.

— Не ведаешь, стало быть… Аль в бегах-то память отшибло? А я вот тебя сразу признал. Как такого молодца не приметить?

— Не петляй, — насупился Болотников. — Сказывай толком или проходи мимо.

— Ишь, какой ловкий, — ухмыльнулся мужик и цепко ухватил Ивана за рукав кафтана. — Пошто мимо, милок? Тебя, чать, князь ждет не дождется.

«Княжий приказчик!» — наконец-то вспомнил Болотников. Когда-то он видел Гордея на московском подворье Телятевского.

— Эгей, служилые! Хватай беглого!

Болотников двинул Гордея в мясистый подбородок, и тот отлетел к лавке. Иван же метнулся в густую толпу.

— Стой! Куды-ы-ы! — рявкнули стрельцы, но Болотников затерялся среди посадских. Запетлял по слободам, а затем выбрался на откос и споро зашагал к насаду. Поманил Васюту.

— Уходить надо, друже.

— Как уходить? — беззаботно переспросил Васюта. — Купец не забижает, поплывем до Астрахани.

— Приплыли, друже. На торгу с приказчиком Телятевского повстречался. Теперь меня стрельцы ищут.

— Худое дело, — обеспокоенно протянул Васюта, но, глянув на купеческое судно, оживился. — Так то в городе. Пущай себе ищут, а мы в насаде побудем.

— Пустое речешь, друже. Тут нам еще два дня торчать. Когда-то купчина с торгом распрощается. А у Телятевского приказчики не дураки, все суда со стрельцами обшарят. Не отсидеться нам в насаде. Так что поспешим, друже.

— Куда ж пойдем, Иванка?

— Покуда Волгой, а потом в леса свернем.

Шли Волгой с версту, а когда миновали слободы, тянувшиеся вдоль реки, то выбрались на крутой, обрывистый берег. Постояли недолго, любуясь открывшимися далями.

— Прощай, Волга-матушка. Авось еще и свидимся, — негромко произнес Болотпиков.

Углубились в лес; было тихо и сумеречно, солнце едва пробивалось сквозь густые, лохматые вершины. Духовито пахло смолой, хвоей и травами.

— Экая тут глухомань. Не закружить бы, — молвил Васюта.

— Выберемся. Здесь леса не такие уж и великие. Глухомань, поди, кончится.

— Так не сбиться бы.

— Не собьемся. Солнца не видно — по деревьям пойдем. На них приметы верные. Примечай зорче.

На шестой день пути нежданно-негаданно наткнулись на огромный лесной завал. Повсюду, насколько хватало глаз, торчали срубленные деревья; на высоченных, в рост человека, пнях лежали суковатые ели и сосны, обращенные вершинами на солнцепек.

— Чудно, — хмыкнул Васюта. — Кто ж так деревья рубит? Глянь, Иванка, какие пни. Не менее сажени, надумаешься срубить. И деревья зачем-то на пни подняли. К чему вся эта канитель? Ты чего-нибудь разумеешь?

Болотников отмолчался: он не знал, что и ответить Васюте. Лесной завал был и в самом деле необычен. Пни-надолбы и поваленные верхушками вперед сосны и ели составляли непроходимую полосу, через которую ни конному, ни пешему не пробраться. Но кому такой завал понадобился? Уж не разбойной ли ватаге, которая, возможно, шастает по этим дремучим лесам? Но уж больно велика заграда. Ого-го сколько тут мужиков надо! Едва ли ватага примется за такое тяжкое дело, тут чуть ли не на версту лес вырублен.

— Обогнем, — сказал Болотников.

Пошли вдоль завала, а когда он кончился, то перед ними вдруг предстал крепкий, высокий частокол из толстенных сосновых бревен.

— Крепостица! — удивленно присвистнул Васюта. — Это в такой-то глуши. Да кто ж обосновался здесь?

Не успел Васюта проговорить, как с крепостицы послышались звонкие удары сторожевого колокола, видимо, незнакомых людей приметил дозорный. За частоколом раздался чей-то выкрик, заскрипели окованные медью ворота. Из городка высыпал десяток воинов в кольчугах.

Васюта попятился в лес, но Болотников продолжал стоять на месте.

— Кто такие? — громко вопросил один из воинов.

— Странники, — коротко отозвался Болотников.

— А может, лазутчики вражьи? А ну вяжи их, ребята!

— Пошто вязать? Сами пойдем. Айда, Васюта.

Васюта вышел из леса, но ступил к крепости с неохотой. Угрюмо подумал:

«Иванка на рожон лезет. Один бог ведает, что это за люди. Тут недолго и башку потерять».

Воины окружили парней и повели в крепость. Болотников шел спокойно и с любопытством разглядывал деревянный городок, усеянный приземистыми сосновыми срубами. Посреди крепости высился дубовый храм со шлемовидными куполами и шатровой звонницей.

— Куды поведем, Тереха? В пытошную аль к воеводе? — спросил вожака-десятника шедший подле Болотникова воин.

Тереха еще раз оглядел парней, почесал загривок и порешил:

— Успеют в пытошную. Пущай допрежь сотник опросит.

Вскоре Болотников и Васюта предстали перед огненно-рыжим бородачом в суконном темно-синем кафтане с золотыми петлицами. Был он плотен, с коротким приплюснутым носом и с острыми цепкими глазами, которые не просто смотрели, а буравили, пронизывали насквозь.

— Что делали на засеке, милочки? — прищурив колючие глаза, вкрадчиво вопросил сотник.

— А ничего не делали, — пожал плечами Болотников. — Шли себе — и вдруг завал.

— Не шли, а таем пробирались. Добры люди по дороге ходят, вы же засеку доглядывали и воровской умысел держали.

— Навет, батюшка, шли мы с чистыми помыслами. Клянусь богом! размашисто перекрестился Васюта.

— Полно, полно, милок. Оставь бога в покое. Лихие вы людишки. Небось, засеку норовили спалить? Поганым продались!

Голос сотника загремел по Воеводской избе, а глаза стали еще более злыми и ехидными.

— Напраслину несешь, сотник. Ужель за врагов нас принял? — резко бросил Болотников.

— А про то кнут сведает. В пытошную лазутчиков!

Караульные вытолкали парней из Воеводской и потянули в застенок.

«Вот и дошли до Поля», — с горечью подумал Болотников.

Васюта шел понурив голову. Глядел в гривастый затылок Терехи и так же с угрюмой обреченностью раздумывал:

«Отгуляли. От Багрея вырвались, от стрельцов ушли, а тут сами под топор сунулись».

Впереди показался вершник в нарядной одежде. На всаднике — охабень[66] зеленого бархата, с отложным воротником, шитым красным шелком и тонкими серебряными нитями; полы опушены бобром и низаны мелким жемчугом. Под охабнем виднелся малиновый кафтан, опоясанный желтым кушаком с кручеными кистями в бисере. За кушаком — чеканный пистоль с короткой рукоятью в дорогих каменьях.

Воины посторонились, толкнули парней к обочине, сияли шапки.

— Здрав будь, воевода!

— Здорово, молодцы! Кого ведете?

— Да вот у засеки пымали. В пытошную, Тимофей Егорыч.

Болотников глянул на воеводу, и глаза его изумленно поползли на лоб.

«Бог ты мой! Да это же…»

— В пы…

Воевода поперхнулся. Спрыгнул с копя и торопливо шагнул к Болотникову.

— Иванка!.. Вот так встреча!

Обернулся к воинам.

— Отпустить! То мои люди.

Наступил черед удивляться караульным. Растерянно захлопали глазами, а воевода громко повелел:

— Ступайте! Все ступайте!

Караульные обескураженно повернули вспять, а воевода крепко обнял Болотникова.

— Вот уж не чаял с тобой свидеться. Знать, сам бог тебя послал. Ну, обрадовал!

— Здорово, Федор. А тебя и не узнать, боярином ходишь.

Федька Берсень тотчас оглянулся по сторонам и чуть слышно молвил:

— Забудь мое имя, Иванка, иначе ни тебе, ни мне головы не сносить. Здесь я для всех воевода Тимофей Егорыч Веденеев… А это кто с тобой?

— Побратим мой — Васюта Шестак. От смерти меня спас, а теперь вот вместе по Руси бредем да горе мыкаем.

Федька крепко обнял и Васюту, а затем взметнул на коня и повел рукой в сторону нарядного терема с шатрами, крыльцами и перевяслами, украшенными затейливой резьбой.

— То мои хоромы. Идите за мной.

У крыльца встретила Федьку многочисленная челядь, согнувшись в низком поклоне.

Федька кинул поводья холопу и приказал:

— Тащите в покои снедь и вино. Да попроворней!

Пригласил Болотникова и Васюту в свою горницу, скинул на лавку охабень с кафтаном и опустился на лавку, оставшись в голубой шелковой рубахе.

— Запарился, братцы. Надоела боярская одежда, да высок чин требует… Что по первости прикажете, други? Гуся жареного али пирогов с осетром?

Глаза Федьки весело искрились, и по всему было видно, что он несказанно рад нежданной встрече.

— Опосля пир. Ты бы нас в баньку, воевода. Ух, как охота! Грязи на нас по пуду. Почитай, забыли, когда и веником хлестались. Уж ты прикажи, отец родной, — с улыбкой произнес Болотников.

— Прикажу, немедля прикажу!

Поднялся с лавки, толкнул ногой низкую сводчатую дверь, крикнул:

— Эй, Викешка!.. Викешка, дьявол! Приготовь мыльню. И чтоб не мешкал!

Еще никогда не доводилось Ивану и Васюте пировать по-боярски. И чего только не было на столах! Жареные гуси, начиненные гречневой кашей, рябчики, тетерева и куропатки, приправленные молоком; пироги с дичиной, с капустой, с грибами, с ягодами и вареньем, пироги подовые из квасного теста и пряженые, жаренные в масле, с начинкой из сига, осетрины, вязиги, с творогом и яйцами; сдобные караваи, левашники, оладьи с патокой и сотовым медом; рыба свежая, вяленая, сухая, паровая, подваренная, копченая; икра паюсная, мешочная, мятая, зернистая осетровая, приправленная уксусом, перцем, мелким луком и маслом; меды вареные и ставленые, водка простая, добрая и боярская… Сверкали серебром и позолотой кружки, чаши и кубки, корцы, ковши и чарки.

— Да тут и артели не приесть! — ахнул Васюта.

— Зело богат ты, воевода, — крутнул головой Болотников. — Ужель всегда так кормишься?

— А что мне не кормиться, — подбоченился Федька. — Мало ли дичи и рыбы в моих владениях? Мало ли медов и вин в воеводских погребах? А ну садись за честной пир, други мои любые!

Иван и Васюта, чистые и румяные, в красных шелковых рубахах и голубых суконных кафтанах, шагнули к столу.

Федька зачерпнул из серебряной братины ковш вина и наполнил кубки. Поднял дорогой сосуд и тепло молвил:

— Пью за твое здоровье, Иван Болотников, и твое, Василий Шестак. Великую радость вы мне доставили. Шли вы в Дикое Поле, а явились в порубежную крепость, где волею судьбы и бога я ноне поставлен воеводой. Будем же вкупе на ратной службе. Пьем, други!

Осушили кубки и навалились на снедь. Федька с улыбкой поглядывал на парней, говорил:

— Поотощали в бегах. Кожа да кости. Ничего, у меня быстро в силу войдете. Ешьте, други, не жалейте снеди. Вино пейте! Мало будет, еще повелю поставить. Чего-чего, а снеди у воеводы вдоволь.

Болотников отпил из кубка ячменной водки, закусил рябчиком, придвинулся к Федьке.

— Не томи, воевода. Поведай нам, как в боярскую шкуру влез.

— Э-э, брат, — усмехнулся Берсень. — Стрелял в воробья, а попал в журавля. Знать, на роду так было написано.

Федька вылез из-за стола, распахнул дверь и шагнул в сени. Негромко позвал:

— Викешка!

— Тут я, воевода.

— Побудь в сенях и никого не пущай.

Берсень плотно закрыл дверь и сказал:

— То мой человек.

Глянул на застолицу, но на лавку не сел. Крепкий, плечистый, не спеша заходил по горнице, устланной заморскими коврами. В покоях было светло от дюжины восковых свечей в медных шандалах.

— Мы ведь с тобой, Иванка, с прошлого лета не виделись. Помнишь, как кабальные грамоты жгли?

— Как не помнить. Ты после того в Дикое Поле подался.

— Подался, Иван. И до Поля дошел. Успел и с погаными повоевать.

Федька обнажил плечо.

— Зришь отметину? То от сабли басурманской. Добро еще руку ордынец не отсек… Потом на Волгу с ватагой сходил, купчишек тряхнул. А когда назад в Поле возвращался, на боярский поезд напоролся. Богатый поезд, одних возов более десяти. Однако и стрельцов было немало. Но не струхнули, навалились на обоз. Стрельцов и боярина посекли, но и своих гораздо потеряли.

Федька помолчал, выпил чару вина, закусил осетровой икрой и продолжал:

— Добрую добычу взяли. Вез боярин и зипуны, и вино, и оружие. Кубки и чары, из коих пьете, тоже из тех подвод. Нашли при боярине грамоту с царскими печатями. Норовили вскрыть, да стрелец помешал. Живым мы его оставили, чтоб о поезде выведать. Служилый-то перепугался и все нам выложил. С грамотой-де Тимофей Егорыч Веденеев на воеводство послан. Сам-то он из Рязани, ехал в засечную крепость с государевой отпиской. Выслушали мы стрельца, а Викешка, есаул мой, возьми да ляпни:

«А что, Федька, не поехать ли тебе воеводой в крепостицу?»

Вроде бы бакулину пустил, но ватага поддержала:

«Идем, Федька. И мы с тобой побояримся. Надоело по степи да по лесам рыскать. Охота нам в теплых избах пожить да баб потискать. Облачайся в боярский кафтан, мы же стрелецкие на себя напялим. Веди, Федька, в крепость!»

Призадумался я. А что, ежели и в самом деле на засеку с царевой грамотой явиться? Ватага грязная, немытая, самая пора на отдых встать. Однако и опаска брала. А что как заметят в крепости подмену? Тогда головы не сносить. А ватага знай задорит:

«Не робей, атаман. В случае чего назад из крепости махнем. Нас же боле двух сотен, выберемся. Езжай на воеводство!»

Ступил я тогда вновь к стрельцу, пытаю:

«Далече ли до крепости и велико ли в ней царево войско?»

Стрелец же отвечает:

«До крепости верст тридцать, войско в ней, должно быть, не велико, понеже крепость только срублена».

Тогда облачился я в боярскую одежду, а ватаге повелел в служилых наряжаться. А тем, кому кафтанов не хватило, наказал:

«Скажитесь челядью. В городе не задирайтесь, ведите себя смирно да учтиво. И всюду помните, что вы холопы боярские».

«Будем помнить, атаман!»

«Не атаман, дурни, а отец-воевода Тимофей Егорыч Веденеев. То накрепко зарубите».

На коней сели. Стрелец до засеки дорогу указывал, а потом пришлось его пристукнуть: выдал бы нас в крепости служилый, и отпустить нельзя. В тот же час в город вступили. И вот пяту седмицу воеводствую, — заключил Федька.

— Выходит, поверили царевой грамоте? — спросил Болотников.

— А то как же. Грамота с печатями. С такой подорожной меня даже батюшка на воеводство благословил, — ухмыляясь и заполняя чарки вином, произнес Федька.

— А как дворяне? Они-то ни в чем не заподозрили?

— Поначалу хлебом и солью встретили, на пир позвали, лисой крутились, а теперь, чую, поохладели. Особливо пушкарский голова да сотник Лукьян Потылицын.

— Чего ж так?

— Воеводство мое не по нраву. Я ведь тут иные порядки завел. Колодников из темниц выпустил, батоги отмени и, мздоимство пресек. Многих из приказных повелел на площади кнутом бить, а кое-кого и вовсе из Воеводской выгнал. Вот и осерчали на меня лихоимцы, готовы живьем проглотить. Да не выйдет. Вся крепость, почитай, за меня.

— А стрельцы?

— И служилые мной довольны. Я-то их сразу утихомирил.

— Ужель словом? — хохотнул Васюта.

— Стрелец — не девка, словом не прельстишь. Хлебное и денежное жалованье вперед за год отвалил. Возрадовались! В ножки теперь кланяются, Берсень лихо крутнул ус и продолжал похваляться. — Тут у меня не только стрельцы. Есть и пушкари, и затинщики, и городовые казаки. Те, что служилые по прибору. Никого не обидел, всех пожаловал.

— А дьяк, поди, горюет, — рассмеялся Болотников.

— Горюет приказный, еще как горюет. Всю-де государеву казну опростал, быть мне в опале, хе-хе.

— Горазд ты, воевода. В един миг казну размотал, — закатился от смеха Васюта.

— Не свою — цареву. Пущай народ потешится… Ну, а вы-то как, други мои любые? Как по Руси побродяжили?

— Тут длинный сказ, Федор. Кажись, не были только у черта на рогах, молвил Болотников.

— А вот и поведайте. Любо мне будет послушать вас.

ГЛАВА 5 АГАТА

К вечеру изрядно захмелели; сидели в обнимку и горланили песни. А потом Федька позвал парней в светлицу.

— К девкам, други! Разговеемся!

В светлице девки сидели за прялками; увидев воеводу, встали и поясно поклонились.

— Киньте прялки! Гулять будем! — гаркнул Берсень. В одной руке его кувшин, в другой — серебряная чарка.

Девки потупились, будто к полу приросли. Лишь одна из них, статная и синеглазая, смотрела на воеводу спокойно и без всякой робости.

Федька налил вина в чарку и поднес крайней девке.

— Жалую тебя, Фекла!

Девка вновь поклонилась, чарку приняла, но не пригубила, замешкалась: уж больно дело-то диковинное, в кои-то веки боярин холопке вино подносил.

— Пей! — прикрикнул Федька.

Девка не ослушалась, осушила чарку и сморщилась, замахала рукой.

— Крепко зеленое. Ниче… А ну целуй ее в уста, Васька! Это вместо закуси. Целуй! — захохотал Федька.

Васюта тут как тут. Облапил ядреную девку, крепко поцеловал. А Берсень ступил дальше, к статной и синеглазой.

— Жалую, Агата!

Но Агата чарки не приняла.

— Спасибо за честь, воевода. Однако ж прости, не пью я.

— Не пьешь?.. Так одну чарку, ладушка. Не откажи.

— Богу зарок дала, воевода. Не неволь и не гневайся, — с легким поклоном молвила Агата.

— Так и не будешь? — пьяно качнулся Федька.

— Не буду, воевода, — тихо, но твердо сказала Агата.

Федьке упрямство девки не понравилось, в темных глазах его полыхнул огонь.

— Не будешь? Это мне-то перечить? Кинь гордыню, Агата, силом заставлю. А ну-ка, Иван, помоги ей выпить!

Болотников глянул на девку, та стояла отчужденная и неприступная; большие синие глаза были холодны. Тяжелая русая коса легла на высокую грудь.

«Будто Василиса моя», — невольно подумалось Ивану.

— Чего ж ты, друже? — подтолкнул Федька.

— Оставь ее, воевода. Зачем же силком?

Агата благодарно глянула на Болотникова, но к ней тотчас подскочил Васюта, полез целоваться.

— Приголублю тебя, молодушка.

Иван оттолкнул Шестака от девки, но тот опять полез. Тогда почему-то обозлился Федька.

— Прочь! Убью, Васька!

Отшвырнул Шестака к стене, опустил тяжелую руку на турецкий пистоль.

— Порешу за Агату… То лада моя. Крепко запомни. Васька.

— Ошалел, воевода, — потирая ушибленный затылок, незлобиво вымолвил Васюта. — Твоя так твоя. Для меня ж и Феклуша в утеху. Так ли, любушка?

Подошел к девке, ущипнул за крутой зад. Фекла хихикнула, игриво блеснула влажными глазами.

— Грешно, батюшка.

— Без греха веку не изживешь, без стыда рожи не износишь, Феклушка. Где грех, там и сладость, — вывернул Васюта и потянул девку в темные сени.

Болотников молчаливо пошатывался возле прялки; голова была тяжелой, плясали трепетные огоньки свечей в затуманенных глазах.

— Прилягу я, воевода.

— Почивай, Иван… Палашка! Проводи молодого князя в покои.

— Провожу, батюшка-воевода, — охотно кивнула девка и шагнула следом за Болотниковым.

Федька тяжело плюхнулся на лавку, повел мутными очами по светлице. Девки все еще стояли, ожидая воеводского слова.

— И вы почивайте. Ступайте в подклет… А ты побудь здесь, Агатушка, побудь, голубица.

Девки вышли, и в светлице стало тихо. Слышалась лишь веселая возня из сеней, где миловался с Феклой Васюта.

Берсень поднял хмельную голову. Агата, опустив руки, стояла, все так же спокойно и отрешенно посматривая на Федьку.

Берсень протянул к ней руку, усадил подле себя.

— Когда ласкова ко мне будешь, Агатушка?

— Не ведаю, воевода.

— Аль что худое тебе содеял?

— Нет, воевода. До самой смерти за тебя буду молиться, что от злых басурман вызволил. Мыкать бы мне горе на чужой сторонушке.

— Мыкать, Агатушка. Надругались бы над тобой поганые, ох, надругались. Вон ты какая ладная… Хочешь, златом, серебром тебя одарю?

— Ничего мне не надобно, воевода, — с грустью молвила Агата. Отпустил бы ты меня из терема. В родную отчину к матушке хочу.

— К матушке ли? — насупился Федька. — А, может, к суженому? Не он ли тебе сердце иссушил?

— Нет у меня суженого, воевода. По матушке соскучилась, по подружкам веселым да игрищам. Тут же скучно у тебя, воевода. Кручина меня гнет. Отпусти!

— Кручина гнет? — поднялся с лавки Федька. — Да я тебя враз развеселю! Девок-песенниц соберу, скоморохов кликну. Прикажи, Агатушка!

— Мне ли, крестьянской девке, боярину приказывать, — улыбнулась краешками губ Агата.

— Боярину? Да кой я боярин, — рассмеялся Федька, но тотчас опомнился, согнал ухмылку с лица. — Воевода я, Агата. Над крепостью и ратниками государем поставлен.

Придвинулся к Агате, положил руки на плечи, заглянул в глаза.

— Аль не мил я тебе, лебедушка?

Агата очей не опустила, глаза ее были пристальны.

— Сильный ты и отважный. Зрела, как басурман мечом разил. А вот каков ты душой — не ведаю.

— А ты полюби и поведаешь. Не так уж и плох я, Агатушка. Народ в крепости мною доволен. Жалую я простолюдина, а приказных мздоимцев кнутом потчую. Аль не слышала?

— Наслышана, батюшка. Праведно воеводствуешь. Ратный люд к тебе льнет.

— Вот-вот. Одна лишь ты, Агатушка, меня сторонишься. А ты полюби, согрей душу мою.

Федька прижался к Агате, поцеловал в губы. Но та но ответила на ласку, отстранилась, встала под божницу.

— Не надо, воевода. Богом тебя прошу!

Федька тяжко вздохнул и молча вышел из светлицы.

…Перед святой Троицей мать послала Агату в соседнюю деревню Якимовку.

— Добеги, дочка, до сестрицы. Пущай к нам на Троицу придет.

— Добегу, матушка, покличу.

До Якимовки версты три. Дорога тянулась боярской пашней, по которой сновали мужики с лукошками. Страдники сеяли яровые.

В Якимовке Агата бывала часто: там жила ее родная тетка. Были в деревне и задушевные подружки, с которыми Агата гуляла не одно красное дето.

Вечером девки и парни собрались на околице; качались на качелях, вели хороводы. Вдруг от березового перелеска послышались пронзительные гортанные выкрики. Парни и девки примолкли, повернулись к зеленому перелеску.

— Татары! — испуганно ахнула Агата.

До Якимовки рукой подать, однако добежать не успели: татары молнией неслись на резвых длинногривых конях. Настигли у самых изб. Парни выхватили из плетня по орясине, но тотчас были зарублены острыми кривыми саблями. Девок же повязали ремнями.

С ветхой деревянной колокольни ударили в набат. С вилами и топорами выскочили мужики из изб, отчаянно преградили путь ордынцам. Но схватка была короткой: уж слишком много татар навалилось на деревню. Все мужики были перебиты, в избах остались лишь одни дряхлые старики и старухи, но и их не пощадили ордынцы.

Деревню разграбили, спалили, а девок повели в далекий полон. Агата, привязанная арканом к седлу, брела подле низкорослой лохматой лошади и горько думала:

«Беда-то какая, господи! Даже малых не пожалели. Жестокие люди! Ох, не зря ж говорят: нет злей и свирепей степного ордынца». Вот он сидит на лошади. Желтолицый, узкоглазый, с длинной жильной плетью в руке. Хищно, скалит в кривой улыбке крепкие зубы, говорит татарину в лисьей шапке:

— Якши, девка. Якши!

Тот кивает и что-то долго говорит, издавая резкие звуки. Потом спрыгивает с лошади и подходит к Агате. Губы слюнявые, глаза быстрые и похотливые.

— Якши.

Вскидывает за подбородок лицо Агаты, откровенно любуясь синевой больших глаз, и затем тянется жадной, липкой ладонью к высокой девичьей груди.

— Якши, ясырка. Якши!

Агата с силой отталкивает ордынца прочь. В ответ — злобный выкрик и хлесткий удар плетью по спине. Татарин взмахивает на лошадь и пускает ее легкой рысью. Агате приходится бежать, иначе аркан стискивает шею, а ордынец, ощерив рот, все понукает и понукает коня. Так продолжается до тех пор, пока вконец обессиленная Агата не падает в горький полынный бурьян.

Несколько дней гнали полонянок по знойной степи. Потрескались ступни босых ног, почернели от жаркого солнца осунувшиеся лица. Мучила жажда. Татары возвращались в Бахчисарай Муравским шляхом и берегли воду. Лишь раз в сутки они подводили ясырок к бурдюкам, но три-четыре глотка теплой протухшей воды еще больше увеличивали жажду.

Ордынцы спешили в Бахчисарай, там они получат отдых, чистую родниковую воду и деньги за русских полонянок. Набив карманы золотыми монетами, они вновь разъедутся по своим кочевьям, покуда какой-нибудь мурза, князек или сам хан не позовет их в новый набег.

На седьмой день, когда ордынцы остановились на ночлег в одном из скрытных урочищ, из-за холмов внезапно скатились казаки в зипунах и кафтанах, с саблями, мечами и копьями наперевес. Натиск их был страшен, ни один ордынец не выбрался живым из урочища.

Полонянки со слезами радости кинулись к своим избавителям.

— Родные!.. Желанные! — заголосили девки, обнимая казаков.

Предводителем войска был Федька Берсень. Еще в самый разгар сечи заприметил он рослую синеокую полонянку. Та подхватила саблю убитого ордынца, перерезала аркан и той же саблей зарубила двух татар, наседавших на Берсеня.

— Ай да девка, ай да молодица! Так их, дьяволов! — весело кричал Федька, сокрушая очередного татарина.

Когда схватка кончилась, Берсень, раскрасневшийся и возбужденный, спрыгнул с коня, сбросил с головы шапку и порывисто шагнул к Агате.

— Люба ты мне!

Прижал к груди и крепко расцеловал. Агата потупилась. Один из казаков подтолкнул ее локтем.

— То воевода наш, Тимофей Егорыч. Кланяйся.

Агата поклонилась, отвесили поклон и остальные девки. Воевода довольно рассмеялся.

— Что, натерпелись страху? Теперь не бойтесь. На засеку вас заберу, на служилых женю. А кто захочет домой возвернуться, пусть идет с богом.

Вскоре прибыли в засечную крепость. Федька пригнал в город огромный табун татарских коней и тысячную отару овец, молвил:

— С конями и с мясом будем, служилые!

Воеводу и войско торжественно встретили оставшиеся в городе стрельцы, пушкари и казаки. Кидали вверх шавки, кричали:

— Слава воеводе! Слава Тимофею Егорычу!

Поход был удачен. Федька закатил большой пир. Приказал достать из воеводского погреба пять бочонков вина и меду хмельного. Служилые пили да воеводу похваливали:

— Добр и отважен Тимофей Егорыч.

Якимовские девки надумали остаться в городе. Да и что делать? Деревня разорена, родители полегли под басурманскими саблями. Ждет на родной сторонушке один лишь черный пепел от сгоревших изб. А тут веселье, озорные молодцы проходу не дают, один другого краше.

Одна Агата не захотела остаться в крепости. Днем и ночью перед ее глазами была Малиновка с матушкой ласковой да подружками задушевными.

— Уйду я, девоньки. В Малиновку хочу.

— Осталась бы, — уговаривали девки. — В крепости нас приветили. И воевода жалует. А тебя особливо, глаз не сводит.

— Нет, подруженьки. Уйду я, — твердо решила Агата.

Собрала узелок, простилась с девками, горячо помолилась и пошла из крепости.

Воротные сторожа помехи не чинили: ведали воеводский указ — выпускать из крепостицы девок, ежели они того пожелают. Увидели Агату, головами покачали.

— Ай да краса-девица. Шла бы вспять.

Но Агата молча ступила мимо. Шла до сутеми по одинокой угрюмой дороге и тихо шептала молитву:

— Помоги, матерь божья, до родительского дома добраться. Порадей, пресвятая богородица и заступница наша…

Вскоре услышала позади дробный стук лошадиных копыт. Оглянулась — и отпрянула в сторону, прижавшись к ели.

Трое верховых осадили коней, спрыгнули наземь, подошли к Агате.

— Ты что, девка, умом рехнулась! Куды ж ты одна на ночь глядя? закричал один из вершников.

— В Малиновку, люди добрые, — ответила Агата. — В деревеньку свою, к матушке.

«В деревеньку, к матушке», — передразнил наездник. — Да ведаешь ли ты, неразумная, где твоя деревенька?

— Как же не ведаю. Малиновка наша одна, — простодушно молвила Агата.

— Это на Руси-то? — хмыкнул вершник. — У меня, вон, свояк в Малиновке живет. Так то под Новгородом. А ты какова уезду?

— Елецкого, люди добрые. Там наша Малиновка.

Вершники рассмеялись.

— Учудила, девка! До Ельца, поди, полтыщи верст. Да и дорог ты не ведаешь. Туды и на коне лихо. Разбой кругом да татары рыщут. Куды ж ты, шалобродная! Чу, ночь наступает. Лес дремуч, тут лешак на лешаке. Тьфу, пронеси силу окаянную!

Вершник, пожилой крутоплечий мужик в багряном кафтане, истово перекрестился и, придерживая коня за повод, добавил:

— Не дело удумала, девка. Не дойти те до Ельца…

Вершник вдруг поперхнулся, захлопал глазами и застыл с открытым ртом.

— Глянь, робята, — тихо выдавил он. — Глянь на дорогу.

Впереди, саженях в десяти, поднялся на задние лапы огромный, в бурой шерсти медведь.

Служилые оробели, а медведь стоял средь дороги и разглядывал людей. Агата похолодела, и будто только сейчас увидела она дикий, наугрюмленный лес, и таинственный колдовской сумрак надвигавшейся ночи, и длинные замшелые коряги, тянувшиеся к ней цепкими, высохшими, узловатыми руками.

«Господи! Да что ж это я… Куда ж снарядилась, непутевая», запоздало опомнилась она.

Старший из вершников, не сводя настороженных глаз с медведя, вытянул из кожаных ножен саблю, а двое других выхватили из-за кушаков пистоли.

Косолапый, почуяв недоброе, рявкнул и не спеша убрел в чащу.

— Ну так что, девка, — утер вспотевшее лицо старшой. — Дале пойдешь али с нами вернешься?

— А вы куда ж?

— Так мы за тобой посланы. Велено на воеводский Двор доставить.

— На воеводский?.. Пошто я понадобилась воеводе? — озадачилась Агата.

— О том нам не ведомо. Одно лишь скажу. Как прознал Тимофей Егорыч про твой уход, так тотчас повелел догнать тебя и вернуть. Вот так-то, девка. А теперь взбирайся на моего коня да держись покрепче. Поспешать надо, строго произнес старшой.

С того дня Агата оказалась в воеводской светелке. Тимофей Егорыч заходил по три раза на, дню, садился на лавку, веселый и слегка захмелевший, улещал:

— Забудь о Малиновке, Агатушка. Поди, и ее ордынцы порушили. Никто тебя в деревне не ждет. Не горюй. Слезами беды не избыть. Ты меня послушай. Кинь из головы кручину да повеселись вволю. Жизнь-то больно пригожа, глянь за окно. Птицы и те радуются, ишь как в саду заливают. А вон девки на игрище собрались. Ступай-ка к ним, развей кручинушку. Ты ж не черница какая. Вон как поганых сабелькой уважила. Ступай в сад!

Агата либо отмалчивалась, либо отвечала коротко:

— Посижу я, воевода. Не неволь.

Воевода супился и послушно уходил. А затем появился этот могучий, плечистый парень с густыми черными кудрями, падающими на загорелый лоб. Был он замкнут и неразговорчив, будто что-то тревожило его в этом воеводском доме. Тимофей Егорыч называл его своим «другом собинным». Несколько раз он поднимался с ним в светлицу, норовя развеселить Агату. Но Иван больше помалкивал и все о чем-то раздумывал, хмуря темные брови, и Агате почему-то было беспокойно от его отрешенно-задумчивых глаз.

«Вот и ему не сладко в хоромах. А ведь содруг воеводы. Чего бы лучше пей, веселись да девок голубь… Васюта не таков. Тот весь день рта не закрывает, и девки к нему льнут. Бедовый!.. Иван же, как туча черная. С чего бы это?» — раздумывала Агата.

Как-то поутру, сидя у окна в светелке, Агата услышала со двора чей-то басовитый, охрипший голос:

— Кой седни день, Марья?

— Середа, батюшка. Аль запамятовал? — отвечал женский голос.

— Запамятовал, баба.

— Да уж где те припомнить, коль из погреба не вылазишь. Поди, бочонок вылакал. Вот донесу ужо воеводе.

— Нишкни, баба!.. Кой седни день?

— Вот ить до чего назюзюкался. Середа, идол!

— Я те, дура!.. А по счету кой?

— Шешнадцатый!

— Шешнадцатый?.. Так ить мне седни в карауле стоять. От, дура! И че не упредила! Сотник по морде съездит.

Баба звучно сплюнула и ушла. Служилый же, почесав затылок, что-то невнятно забурчал и вновь полез в погреб.

Девки глядели из окна, смеялись. Агата же невольно охнула. Шестнадцатое! Сейчас идет травень-месяц. Молвила:

— Седни у меня день ангела. Совсем забыла, девоньки.

Подружки поднялись из-за прялок и кинулись к Агате, принялись обнимать.

— То день собинный.

— Грех именины забывать.

— Надо бы воеводе молвить.

— Ой, не надо, подруженьки. Идемте в сад. На качели хочу! — загорелась Агата, но потом вновь остыла. — Ой, нет. Поначалу о матушке помолюсь. Пойду в крестовую, а уж потом и на гульбище.

Агата спустилась в молельную, а девки все же упредили воеводу. Тот как услышал, так и возрадовался:

— Добро, девки. Будет вам седни праздник. Всех кличу на пир честной!

Шумно стало в хоромах, то и дело слышались громкие воеводские приказы:

— Лучшие вина и закуску ставьте! Ничего не жалейте!

— Купцов ко мне немедля! Скоморохов!

Более двух часов провела Агата в молельной. Вышла в сад спокойной и умиротворенной, будто тяжкую ношу с себя скинула. Глаза ее лучились, на лице блуждала улыбка.

— Вот и я, подруженьки. Примите в хоровод.

Пока девки гуляли в саду, в хоромах вовсю готовились к пиру. Суетня продолжалась до самого вечера. Потом в сад явился «гонец». То был Васюта Шестак, одетый в синий бархатный кафтан с золотыми застежками. Ступил к Агате, молодцевато тряхнул кудрями и картинно поклонился, коснувшись рукой земли.

— Пожалуй в терем, Агата Степановна.

Подружки лукаво заулыбались, подхватили Агату под руки и повели в хоромы. На красном крыльце стоял сам воевода. На нем белый атласный кафтан с жемчужным козырем, белая шапка, отороченная соболем, желтые сафьяновые сапоги с золотыми подковами. Нарядный и статный, сбежал с высокого крыльца, поклонился степенно, в пояс.

— Пожалуй за стол, Агата Степановна. Чем богаты, тем и рады.

Девки ахнули: экая честь Агате! Сам воевода встречает. Будто боярышня. Вон и слуги оторопели.

Агата и сама немало подивилась. Смутилась, кровь прилила к щекам. Людей полон двор, а воевода дочь крестьянскую чествует. Господи, скорее бы в светлице спрятаться! Вон как рыжий сотник выпялился. А глаза алые, рожу кривит.

Воевода взмахнул рукой, и к Агате подскочили две сенные девки в шелковых голубых сарафанах. В руках одной из них — девичий венец, усыпанный дорогими каменьями.

— Облачись, голубушка.

Агата еще больше засмущалась, хотелось сквозь землю провалиться. Но тут набежали девки и принялись осыпать ее тюльпанами.

А потом все было будто в сказочном сне, все поплыло перед глазами люди, цветы, подарки, которыми щедро одаривал воевода. Мелькали сарафаны и летники, телогреи и шубки, венцы и кокошники, башмаки и сапожки… Затем началась шумная, веселая застолица с шутами и скоморохами в пестрых потешных одеждах. Все крутилось, пело, плясало, кувыркалось, ухало, перемежаясь с задорной, разудалой музыкой гуслей, рожков и дудок.

Обычай требовал, чтоб именинница трижды выпила с гостями, и Агата осушила три малые серебряные чарки. Все забылось: и Малиновка с белой березовой рощей, и ласковая матушка с улыбчивыми глазами. Все исчезло, улетучилось, уступив место сладкому, туманному опьянению. Она не помнила, как затем очутилась в светелке. Чьи-то крепкие, сильные руки подхватили ее, понесли по темным сеням и легко опустили на мягкое ложе.

— Агатушка!.. Лада моя, — услышала она жаркий шепот.

— Ты, воевода, — тихо молвила она, задыхаясь от горячих объятий.

ГЛАВА 6 БЕГСТВО

Два дня Федька Берсень не выходил из опочивальни, а когда наконец появился на людях, то не замечал ни слуг, ни стрельцов, ни Ивана с Васютой.

— Ошалел на радостях, — посмеивался Шестак. — Экую кралю обабил. У-ух, девка!

Болотников же становился все угрюмее. Давно схлынула радость встречи с «воеводой», и вот уже другую седмицу угнетали его невеселые мысли.

«Бежал на простор, в степи, а угодил в боярский терем — к Федьке-самозванцу. Ежедень пиры да обжорство. Но надолго ли барская жизнь? Вскроется обман — и к палачу на плаху».

Как-то сказал об этом Федьке:

— Уходить надо. Мыслю, близок конец твоему воеводству.

Берсень же отмахнулся беззаботно:

— Напрасно каркаешь. Сижу я в городке крепко. Народ за меня живота не пощадит. А про воеводу Тимофея Егорыча донести царю некому. Всех стрельцов порубали, никто не дознается. Любо мне в крепости!

Но Болотникова Федькины слова не убедили. Он часто слонялся по городу и видел немало недовольных. То были десяцкие, целовальники и ярыжки, купцы, приказчики и торговые сидельцы, подьячие и приказный люд. Все они тихо роптали.

Как-то после обеда он лежал в саду под развесистой яблоней и вдруг невольно подслушал чей-то приглушенный, из-за кустов, разговор:

— Неладно в городке, Меркул Назарыч. Много воли черни дали. Срам, что деется. Меньшие над лучшими людьми измываются. Слова поперек не молви.

— Кабы слово. У меня вон пять мешков хлеба из амбара снесли. Средь бела дня! Да еще мироедом облаяли. Кинулся в приказ, а там ратники с саблями, те, что с воеводой в город пришли. От народ нечестивый! И на порог не пустили.

— Охальные людишки.

— Охальные. На твой-де век, борода, хлеба хватит. А коль жалобиться станешь — все амбары повытрясем. Ступай вон!

— Вот-вот. И на меня намедни ополчились. Ввалились в лавку и давай кафтаны хватать. Добрые кафтаны, суконные, с меховой опушкой. Десять кафтанов унесли, а денег всего полтину кинули. Я вдогонку, так саблей замахнулись. «Башку снесем, пес брюхатый! Хватит с тебя и полтины». Тотчас к воеводе побежал, подстерег его у терема, в ноги упал, о воровстве молвил. Воевода обещал управу найти на служилых. Однако чую, нет ему веры. Стоит да посмеивается, будто по нраву ему мои убытки. Четыре седмицы прошло, а о деле моем ни слуху, ни духу. Пропали денежки.

— Вестимо, пропали. Гиль в городе. А вся поруха от воеводы. Мирволит черни.

— А пошто? Ему-то какой прибыток?

— Вот тут-то и диво… Царю надо бы отписать.

— Уж отписали. Да токмо дело то долгое. Тут, брат, — человек понизил голос, но Болотников все же расслышал, — тут иное замышляют, что поскорей да понадежней…

А дальше все оборвалось: помешал неожиданно появившийся Васюта.

— Вот ты где! — весело крикнул он и повалился на Болотникова.

Иван сердито зашикал, но Васюта, не замечая предостерегающих знаков, продолжал хохотать и волтузить Болотникова.

Иван озлился, скинул с себя Шестака и кинулся в кусты. Но незнакомцев и след простыл. Не мешкая, пошел к Федьке. Но его ни в приказе, ни в тереме не было.

— У пушкарей воевода, — подсказал один из стрельцов.

Пришлось идти через весь город; попадалось много бражников, шли в одиночку и толпами, горланили песни и славили воеводу.

Болотников усмехнулся. На «воеводскую казну» гуляют. Сейчас боярятся, а как пропьются да без денег останутся — и прощай Федькина слава.

Город гудел, бражничал, выплескивая за дубовый тын удалые песни.

«Все это добром не кончится. Горькое похмелье ждет крепость, а Федька того не ведает. Одними подачками воеводство не удержишь. Вокруг купчишки, боярские холуи да приказные. Каково их притянуть? Аркана не хватит. За свое добро горло перегрызут. Но как быть?.. Может, казнить всех к дьяволу! Утопить в крови… Тут казнить, а потом и в других городах. Оставить один честной народ. Долой приказных и купчишек! Долой… Но без торговли Руси не быть. Кому-то надо и в лавках стоять. Но не мужику же, где ему товаров набраться? Выходит, опять понадобятся купцы… А земскими делами кому ворочать? Кому в приказах пером строчить? Опять же без приказных не обойтись. Однако же без обману и мздоимства ни купцы, ни приказные жить не могут… Но как же тогда Русью править, как?» — мучительно раздумывал Болотников, но так и не находил ответа.

Стрелецкий сотник Лукьян Потылицын с первых же дней охладел к воеводе. Охладел, а потом и возненавидел. Уж больно ретив да прыток оказался Тимофей Егорыч, уж больно не по-воеводски себя вел. Что ни день, то новая причуда, да такая, что и слыхом не слыхано. Взять хотя бы государеву казну. Когда это было, чтоб стрельцы, пушкари и городовые казаки жалованье за год вперед получали? Никогда того не было, ни при одном царе, ни при одном воеводе. А тут на тебе — всю казну в один день по ветру пустил. Да разве так можно? Сколь среди служилых беглых? Сиганет в степь — и поминай как звали. Плакали царевы денежки и хлеб. А хлеб ноне в великой цене, на Руси голод. Воеводе же — трын-трава. Опустошил житницу — и радешенек. Пусть-де служилые потешатся. А чем потом платить? Царь-де так повелел. Но почему без государевой грамоты? Ужель царь казны не бережет? Сомнительно. При старом воеводе не только вперед жалованье не выдавали, но и придерживали по году. Так-то разумней, иначе стрельцы да пушкари и про службу забудут. А ноне что? Все с деньгами, все с хлебом, все в гульбу ударились, из кабака не вытащишь. До службы ли теперь. И сотник им не указ. Ни кнута, ни батогов не боятся. Воевода-де отменил. Вот уж отчудил, так отчудил! Служилого оставить без порки. Да на батоге и мордобитии вся служба держится. Съездишь эдак пару раз по харе, зубы высадишь — и наука. Вдругорядь не ослушается. Теперь же ходи вокруг него и гавкай, глотку дери. А он и в ус не дует. Брань — не батог, не кусается. Какая ж то наука? Тьфу!

Служилые за воеводу горой. Только о нем и разговоров, разбойные души! И впрямь разбойные. Взяли да с воеводой в Дикое Поле снарядились. Поехали татар задорить. А задорить ноне не время. Государь повелел сидеть тихо, чтоб крымчаки с улусов не снялись. Воевода же и тут своеволит, царев указ рушит… Нет, тут что-то неладно. Так бояре не поступают.

Дня через три тайный лазутчик сотника донес:

— В кабаке был, Лукьян Фомич. Диковинные речи довелось услышать.

— Чьи речи?

— Воеводских стрельцов, батюшка, тех, что с Веденеевым в город пришли. Шибко запились они в кабаке, едва целовальника не побили. А тот возбранился: «Вы государевы люди, за порядком должны досматривать, а не бражничать. Вина вам боле не будет». Молвил так — и яндову со стола. Но тут один из стрельцов саблю выхватил да как закричит: «Это нам-то не будет! Казакам донским не будет!» Целовальник глаза вытаращил. «Энто каким казакам, милочки?» Стрелец тотчас примолк, а сотоварищи его к себе потянули, да еще по загривку треснули. Целовальник за стойку убрел, а меня оторопь ваяла. Что, мыслю, за «донские казаки?» Сижу дале за столом, покачиваюсь. Мычу да слезу роняю, как последний питух, а сам уши навострил. Авось еще что-нибудь услышать доведется. И довелось, Лукьян Фомич. Стрельцы и вовсе назюзюкались, пьяней вина. Один белугой ревел: «В степи хочу, надоело тут. Пущай нас Федька Берсень на вольный Дон сведет». Не диковинно ли, батюшка?

После такого донесения сотник и вовсе изумился:

«Вот те и стрельцы! Донских воров привел с собой воевода».

Но все это надлежало проверить. Стрельцы в кабаке могли наболтать и напраслину. В тот же день Лукьян Потылицын разослал своих истцов но всему городу. Наказал:

— Ходите по площадям, кабакам и торговым рядам. Суйтесь повсюду, где толпятся воеводскиестрельцы. Спаивайте вином. Доподлинно выведайте, что за служилые прибыли в крепость. Но чтоб таем, усторожливо.

Вскоре сотнику стало известно, что в город пришли донские казаки. Но большего узнать не удалось. Осталось неясным, кто был Федька Берсень, и зачем привел в крепость донских казаков воевода.

Вечером Потылицын собрал на тайный совет своих доверенных людей. На совете порешили: схватить ночью одного из «стрельцов» и учинить ему пытку с огнем и дыбой. В пыточной были свои люди.

— Да похилей хватайте, чтоб после первого кнута все выложил, предупредил сотник.

Воеводского стрельца повязали после полуночи, когда тот пьяненький пробирался от молодой, горячей вдовушки из Бронной слободки. Стрелец оказался и в самом деле неказистым: маленький, невзрачный, с реденькой белесой бороденкой. В пыточной ему развязали руки, вынули кляп изо рта и толкнули к палачу.

Стрелец непонимающе оглядел жуткий застенок. По углам, в железных поставцах, горели факелы, освещая багровым светом холодные сырые каменные стены. Вдоль стен — широкие приземистые лавки, на которых навалены ременные кнуты из сыромятной кожи и жильные плети, гибкие батоги и хлесткие нагайки, железные хомуты и длинные клещи, кольца, крюки и пыточные колоды. Подле горна, с раскаленными до бела углями, стоит кадка с рассолом. Посреди пыточной — дыба, забрызганная кровью.

Стрелец угрюмо повел глазами на сотника, опустившегося на табурет, вопросил:

— Пошто в застенок привели? Какая на мне вина?

— А вот сейчас и изведаем. Как звать, стрельче?

— Пятунка, сын Архипов.

Сотник, прищурясь, вгляделся в стрельца.

— Молодой… Гулять бы да гулять.

— А и погуляю, — высморкавшись и обтерев пальцы о суконные порты, произнес Пятунка.

— А то, милок, будет от тебя зависеть. Может, погуляешь, а может, нонче и дуба дашь. Поведай-ка нам, служилый, как ты из донского казака в стрельца обернулся.

С тщедушного Пятунки разом весь хмель слетел.

«Ах, вот оно что, — мелькнуло в его голове. — Сотник что-то пронюхал».

Однако простодушно заморгал глазами.

— Чудишь, Лукьян Фомич. Я стрелец. На кой ляд мне казаки сдались.

— А не врешь?

— Ей-богу, — стрелец перекрестился.

Сотник кивнул палачу.

— А ну-ка, Адоня, всыпь ему пару плетей.

Кат тяжело шагнул к Пятунке.

— Сымай кафтан, стрельче.

Пятунка не шелохнулся.

— Стрелец я. Пошто плети?

— Сымай, сымай!

Адоня грубо толкнул стрельца, а затем сорвал с него темно-синий кафтан и белую полотняную рубаху. Пятунка забрыкался, но дюжий кат схватил его в охапку и пригвоздил к скамье, связав руки тонким сыромятным ремешком.

Сотник поднялся с табурета и плюнул на спину Пятунки.

— Худосочен, служилый. У палача же рука тяжелая. Давай-ка миром поладим. Рано тебе на тот свет. Поведай мне о донцах да атамане Федьке Берсене, и я тебя к вдовице отпущу.

— Стрелец я, — упрямо сжал губы Пятунка.

— А Федька кто?

— Такого не ведаю.

— Приступай, Адоня.

Палач взял с лавки кнут, дважды, будто разминаясь, рассек воздух, а затем широко отвел назад руку и с оттяжкой полоснул Пятунку по узкой худой спине.

Пятунка вскрикнул, зашелся от боли.

— То лишь запевочки, — хихикнул Адоня и стегнул Пятунку еще трижды, вырезая на спине кровавые, рваные полосы. Пятунка заскрежетал зубами.

«Щас проболтается. Много ли надо экому сверчку», — усмехнулся сотник и схватил Пятунку за волосы.

— Не люб кнут, стрельче? То-то же. Стоило страдать. Плюнь! Чать, жизнь-то дороже.

Голос Потылицына был елейно мягок.

— Адоня, подай-ка кувшин с вином. Опохмель донца, глядишь и полегчает.

Кат развязал Пятунке руки, налил из кувшина полную медную чару.

— Дуй, паря. Лукьян Фомич милостив.

Пятунка с великим трудом поднялся, глянул злыми глазами на палача и сотника, принял дрожащими руками чару, выпил.

— Ну, а теперь сказывай, милок.

— Стрелец я, Федьки не ведаю, — стоял на своем Пятунка.

Сотник озлился, выхватил у палача кнут и принялся хлестать непокорного донца.

— Не ве-е-даешь! Не ве-е-даешь!

Пятунка упал на холодный пол, а сотник все стегал и стегал, пока не услышал голос палача:

— Сдохнет, кой прок.

Потылицын опомнился, швырнул кнут. Кат прав: мертвый донец никому не нужен.

— Кропи казака, Адоня.

Палач зачерпнул из кадки ковш рассолу и начал плескать на кровавые раны. Пятунка закорчился.

— Лей, Адоня! Лей! — закричал сотник.

Но Пятунка лишь храпел и выплевывал изо рта кровь.

Отчаявшись что-нибудь выведать, сотник приказал палачу подвесить донца на дыбу. Но и на дыбе, с вывернутыми руками, ничего не сказал Пятунка.

— Жги его! Увечь! Ломай ребра! — наливаясь кровью, бешено заорал сотник.

В ход пошли хомуты и раскаленные клещи, тонкие стальные иглы и железные прутья.

Пятунка дергался на дыбе и хрипло выкрикивал:

— Стрелец я! Стрелец, душегубы!

А в потухающем сознании проносилось:

«Не выдам вольный Дон, не выдам Федьку. Атаман отомстит за мою погибель».

Слабея, выдавил:

— Собака ты, сотник. Зверь. Прихвостень боярский!

Потылицын толкнул палача к горну.

— Залей ему глотку!

Кат шагнул к жаратке, где плавился свинец в ковше. Опустив Пятунку на пол, Адоня вставил в его черный изжеванный рот небольшое железное кольцо, а затем вылил в горло дымящуюся, расплавленную жижу.

Пятунка, донской казак из Раздорской станицы, дернулся в последний раз и навеки застыл, унося с собой тайну.

Утром к городу прибыл торговый обоз. Купец, черный, косматый, сошел с подводы и, разминая затекшую спину, ступил к воротам.

— Пропущай, служилые!

Стрельцы и ухом не повели. Один из них молвил, позевывая:

— Больно прыткий… Рожа у тебя разбойная.

— Сам разбойник, — пообиделся купец. — Открывай ворота. Людишки мои чуть живы, да и кони приморились. Впущай!

Стрелец пьяно качнулся, хохотнул:

— Ишь, плутень. На торг поспешает, служилых объегоривать… Издалече ли притащился?

— Издалече. С самой матушки Рязани. Воевода Тимофей Егорыч меня ждет не дождется. Товаров ему везу.

Услышав имя воеводы, стрельцы засуетились и кинулись к воротам.

— Так бы и говорил. А подорожную имеешь?

— При мне, служилые.

Купец вытянул из-за пазухи грамоту, и стрельцы открыли тяжелые, окованные железом ворота. Старшой глянул в подорожную, но кудрявые строчки двоились и прыгали перед мутными глазами. Так и не осилил. Махнул рукой.

— Проезжай, торгуй с богом.

Пять подвод в сопровождении оружных людей с самопалами въехали в город. У стрелецкой избы пришлось остановиться: купца позвал к себе сотник Потылицын, которого уже известили о торговом обозе.

— Из Рязани пожаловал? Так-так… А что везешь? — пытливо вопросил сотник.

— Да всего помаленьку, — уклончиво ответил купец и замолчал, упершись тяжелыми руками о колени.

— И воеводу нашего ведаешь?

— Да как же не ведать, мил человек. В Рязани наши дворы обок, — с гординкой произнес купец.

— А чего в эку даль пустился? Нас купцы не шибко жалуют.

— Вестимо. Плохо до вас добираться, лиходейство кругом. Но прытко Тимофей Егорыч просил. Новому городу-де без товаров худо. Вот и потащился. Да и воеводу-старика охота потешить.

— Старика? — еще более сузив глаза, протянул сотник. — Околесицу несешь, купец. Нашему воеводе и сорока нет.

— Да ты что, служилый! Грешно над воеводой смеяться. У него сыны твоих лет.

— Моих лет? — Потылицын и вовсе оторопел. Голову его осенила страшная догадка, и от этого он разом взопрел, будто сунулся в жаркую баню.

— Моих лет, речешь?.. А кой из себя, воевода?

Купец недоуменно глянул на сотника, пожал плечами.

— Волосом рыжеват, плешив, борода клином…

Купец не успел досказать, как Потылицын сорвался с лавки и пнул ногой дверь в пристенок.

— Степка! Кличь ко мне десяцких!

Ступил к купцу, жарко задышал в лицо.

— В самую пору явился, в самую пору! То-то, мекаю, воевода на ухарца схож. Никакой в нем знатности. Вот топерича он у меня где, самозванец!

Сотник стиснул тяжелый кулачище, а купец, ничего не понимая, захлопал на Потылицына глазами.

— Энто как же, батюшка?.. Ведь то поклеп на Тимофея Егорыча. Вельми он родовит. Дед его у Ивана Грозкого в стольниках ходил… Кой самозванец? Воевода при мне из Рязани выступил.

— Выступил да сгинул. Воровской атаман Федька Берсень ему башку смахнул и сам воеводой объявился. Уразумел?

Купец ошарашенно попятился от сотника, перекрестился в испуге.

— Экое злодейство… Четвертовать надлежит лиходея.

— В Москву повезем. Пущай сам государь Федьку четвертует, — злорадно молвил сотник.

Воровского атамана надумали схватить ночью. Днем же Федьку сотник брать не решался: с атаманом была большая ватага повольников-донцов.

— Федьку в железа закуем, а гулебщиков живота лишим. Они нонче все пьяные, управимся, — сказал «собинным людям» Потылицын.

— А с дружками Федькиными как? — вопросил один из десяцких.

— И дружков в железа. То Федькины есаулы. Ивашку и Ваську повезем вкупе с атаманом.

Потылицын ликовал: завтра он отправит закованных бунтовщиков в стольный град. И сам поедет. Царь щедро вознаградит. И не только деньгами, а, возможно, за радение и в дворяне пожалует. Может так случиться, что возвернется он в крепость самим воеводой.

А Берсень тем временем сидел в Воеводской избе. Распахнув бархатный кафтан, мрачно взирал на конопатого длинногривого подьячего, который монотонно доносил:

— Торг обезлюдел. Купцы и приказчики лавчонки закрыли и по домам упрятались. А все оттого, что стрельцы на торгу озоруют, денег не платят и многи лавки разбоем берут. Гиль в городе, батюшка… Служилые бражничают, караульной службы не ведают. И всюду блуд зело великий. Стрельцы твои по ночам девок силят. Врываются в избы благочестивых людей, кои достаток имеют, и волокут девок в кабак. Ропот идет, батюшка…

«Кабы один ропот, — разгневанно думал Федька. — Тут и вовсе худое замышляют. Купцы и приказчики, чу, грамоту царю отписали. Вот то беда!»

Другой день Федька невесел: Болотников доставил черную весть. Может статься, что грамота попадет самому Годунову. Тот пришлет в крепость своих людей да приставов, и тогда прощай воеводство. Но то будет еще не скоро. Месяц, а то и более не прибудут Борискины люди. Надо выставить на дороге заставу. Самому же пока сидеть в крепости и потихоньку готовить казаков к походу. Потребуются деньги, оружие и кони…

А подьячий все заунывно бубнил и бубнил:

— Бронных дел мастера намедни просились. Железа им надобно, мечи и копья не из чего ладить. Недовольствуют. Надо бы за железом людишек снарядить.

Скрипнула дверь, на пороге показался Викешка.

— Прости, воевода. Десяцкий Свирька Козлов по спешному делу.

— Что ему?

— Не ведаю. Одному тебе хочет молвить. Спешно, грит.

— Впусти.

Десяцкий, длинный черноусый стрелец в красном суконном кафтане, низко поклонился воеводе и покосился на подьячего.

— Выйди-ка, Назар Еремыч, — приказал тому Федька.

Подьячий недовольно поджал губы и удалился. Свирька же торопливо шагнул к Берсеню.

— Из стрелецкой избы я, воевода. Сотник Потылицын нас собирал.

При упоминании сотника Федька нахмурился: терпеть не мог этого хитроныру. Не иначе как сотник плетет черные козни в крепости, он же, поди, и грамоту царю отписал.

Десяцкого же Федька не ведал: то был человек Потылицына. Но с какой вестью приперся этот жердяй?

— Говори, — буркнул Берсень.

— Не ведаю, как и вымолвить… Язык не поворачивается… Беда тебя ждет, батюшка. Спасаться те надо.

— Спасаться?.. От кого спасаться, Свирька? — резко оборвал стрельца Федька, и на душе его потяжелело.

— Сотник обо всем дознался… Не воевода-де ты, а разбойный атаман Федька Берсень, — чуть слышно выдавил десяцкий, но слова его прозвучали набатом. Загорелый Федькин лоб покрылся испариной; он шагнул к Свирьке и притянул к себе за ворот кафтана.

— Чего мелешь! Кой Федька? Воевода я, воевода Тимофей Егорыч Веденеев!

— Вестимо, батюшка. Но Потылицын иное речет. Спасайся!

Берсень оттолкнул десяцкого, выхватил саблю.

— Убью, подлая душа! Ты сотника лазутчик. Он тебя подослал?

Свирька попятился к стене, побледнел. Вид воеводы был страшен.

— Не лазутчик я, батюшка. Люб ты народу и мне люб. А сотник наш душой корыстен и лют, аки зверь. Выслушай меня. Срубить мою голову всегда поспеешь.

Федька чуть поостыл.

— Слушаю, стрельче. Но гляди, коли слукавишь, пощады не жди.

— Верен я тебе, батюшка. Верой и правдой буду служить и дальше. Послушай меня. Потылицын седни рязанскою купца повстречал, кой воеводу Тимофея Егорыча хорошо ведает…

Десяцкий рассказывал, а Берсень с каждым его словом все больше и больше мрачнел. Случилось то, чего не ожидал, и теперь смертельная опасность нависла не только над ним, но и над донской повольницей.

— Спасибо, Свирька. Награжу тебя по-царски. А пока иди.

Десяцкий вышел, а Федька заметался по избе.

«Дознался-таки, рыжий пес! Ночью норовит схватить. Меня с содругами в железа, остальных — вырубить под корень. Крепко замыслил сотник. Крепко! Надо опередить Потылицына… Собрать донцов и ударить по людям сотника… Осилим ли? Под его началом втрое больше… А казачья отвага? А задор и удаль донцов? Осилим!»

Выскочил из Воеводской избы, крикнул Викешке:

— Коня!

Викешка отвязал от коновязи белого аргамака, подвел за узду к Федьке; тот лихо взметнул в седло и поскакал к терему; за ним припустил и Викешка.

Ворвался в хоромы и тотчас повелел разыскать Болотникова и Шестака. Вскоре оба были в покоях. Берсень торопливо поведал о беде, а затем приказал:

— Садитесь на коней и стягивайте казаков к терему. Сокрушим сотника!

Васюта метнулся к двери, а Болотников призадумался.

— Не мешкай, Иванка! — крикнул Берсень, натягивая поверх голубой шелковой рубахи тяжелую серебристую кольчугу.

Болотников подошел к оконцу, глянул на Шестака, вскочившего на коня.

— Стой, Васюта! Вернись!

Федька боднул Болотникова недовольным взглядом.

— Ты что, к сотнику в лапы захотел?

— Не горячись, друже. Присядь. Сломя голову дела не решают. Худо ныне город булгачить.

— Худо?.. Не понимаю тебя, Иванка. Ужель сидеть сложа руки? Да Потылицыну только того и надо. Сам к донцам пойду!

Федька надел поверх кольчуги кафтан, опоясался, сунул за кушак два пистоля и шагнул к двери. Но перед ним встал Болотников.

— Не горячись! Донцов сейчас не собрать. Пьяны станичники, по кабакам да по бабам разбрелись. А коль собирать начнешь да шум поднимешь Потылицын враз заподозрит. Он-то наготове. Тихо надо сидеть, как будто ничего и не ведаем. В том наше спасенье.

— Сидеть на лавке и ждать?

— Не ждать, а с разумом дело вершить. Надо перехитрить сотника, заманить его в ловушку.

— Заманишь его, пса!

— Заманим, — твердо вымолвил Болотников.

В Стрелецкую избу пришел Викешка. Поклонился сотнику.

— Воевода кличет, Лукьян Фомич.

— Воевода? — сотник поперхнулся, по лицу его пошли красные пятна, глаза настороженно блеснули. — Пошто понадобился я воеводе?

— Веселье готовится, — простовато заулыбался Викешка. — Воевода Тимофей Егорыч надумал жениться.

— Аль вдовец наш воевода? — с тайной усмешкой вопросил сотник, теребя щепотью рыжую бороду.

— Вдовец. Жена-то еще когда преставилась, царствие ей небесное. Старшим дружкой кличет тебя воевода.

— Немалая честь, — вновь со скрытой издевкой произнес Потылицын. — А скоро ли свадьба? Скоро ли молодым под венец?

— Через седмицу, Лукьян Фомич. А ноне воевода хочет совет с тобой держать и деньгами пожаловать.

— Деньгами?.. Какими деньгами, милок?

— А те, что на свадьбу пойдут. Самому-то воеводе недосуг свадьбу готовить, пущай, грит, Лукьян Фомич распоряжается. Дам ему полтыщи рублев, вот он все и уладит.

— Полтыщи?! — протянул сотник, приподнимаясь с лавки. — Богатую свадьбу задумал воевода, зело богатую.

Потылицын натянул на голову шапку с меховой опушкой, пристегнул саблю к поясу и пошел на улицу. В голове его роились радостные мысли:

«Удача сама в руки валится. Эких деньжищ вовек не достать. Полтыщи рублев! То и во сне не привидится. Вот так Федька — тать! Награбил, а таперь деньги на девку швыряет, лиходей. Ужель седни же в руки передаст? Вот то хабар!»

Но сотник вдруг замедлил шаг: голову резанула иная думка:

«А почему седни? Уж не подвох ли?.. От этого злодея всего можно ожидать. Уж не созвал ли к себе разбойную ватагу? Возьмет да и нагрянет на Стрелецкую избу».

Потылицын и вовсе остановился. А до Воеводского терема рукой подать, не повернуть ли вспять?

— Чего встал-то, Лукьян Фомич? — с улыбкой вопросил Викешка, поддергивая малиновые порты.

— Чего?.. Да в животе что-то свербит. Никак после грибков крутит, страдальчески скорчился сотник, а сам цепко, настороженно окинул взглядом воеводские хоромы.

— Ниче, пройдет, Лукьян Фомич. Плеснешь чарку — и полегчает.

— Полегчает ли… Воевода в тереме?

— В бане был. Да вот холоп со двора. Спросим.

Навстречу брел рыжий, ушастый детина в дерюжном зипуне. Глаза веселые.

— Погодь, милок, — остановил детину сотник. — Где ноне воевода?

— В мыльне парился. Да, поди, уж в покои пришел, — позевывая, ответил холоп и шагнул дальше.

Сотник поуспокоился: ежели воевода в бане, то ничего худого он не замышляет. Да и на подворье улежно: ни стрельцов, ни казаков, ни оружной челяди.

Сотник приосанился и неторопливой, грузной походкой направился к терему. Викешка проводил его до самых покоев, услужливо распахнул сводчатую дверь.

— Воевода ждет, Лукьян Фомич.

Сотник пригнул голову и шагнул за порог. В покоях ярко горели восковые свечи в медных шандалах. В красном углу, под киотом, развалился в дубовом резном кресле Федька Берсень; подле на лавке сидели Болотников и Шестак.

— Здравия те, воевода, — с легким поклоном произнес Потылицын. — Звал?

— Звал, сотник… Однако проворен ты.

— Радею, воевода. Дело-то у тебя нешутейное, — льстиво промолвил Потылицын.

— Нешутейное, сотник… Веселое дело.

Берсень говорил тихо и вкрадчиво, протягивая слова; глаза его смотрели на Потылицына в упор.

— Помогу, порадею, — вновь заугодничал сотник.

— Да уж будь другом, порадей, порадей Лукьян Фомич. Горазд ты на службу, ни себя, ни людей не щадишь.

— Не щажу, воевода, — по-своему истолковал Федькины слова Потылицын, продолжая стоять у порога.

— Вот и я о том же… Пятунку Архипова, донца моего верного, пошто сказнил?

Потылицын так и обомлел. Ведает! Федька Берсень все ведает!.. Но откуда? Кто донес о Пятункиной казни?

— Какой Пятунка?.. О чем речь твоя, воевода? — прикинулся простачком сотник.

— Не петляй! — резко поднялся из кресла Берсень. — Не петляй, дьявол! Хотел в клетке меня к царю доставить. Не быть тому!

Потылицын побагровел, понял, что угодил в Федьки и капкан, но страха не было, одна лишь лютая злоба вырвалась наружу.

— Тать, разбойное семя! Не миновать тебе плахи!

Выхватил саблю. Обнажил саблю и Федька. Метнулись с лавки Болотников и Васюта.

— Не лезь! — закричал им Федька. — Сам расправлюсь!

Звонко запела сталь, посыпались искры. Федька и сотник сошлись на смертельную схватку, но она была недолгой. Сильный, сноровистый, привычный к бою Берсень рассек Потылицына до пояса.

— Это тебе за Пятунку, — гневно бросил Федька, вытирая о ковер окровавленную саблю. — Куда его други?

— В присенок, — подсказал Болотников.

Крикнули Викешку, тот за ноги выволок тело Потылицына из покоев. Федька вложил саблю в ножны и глянул на Болотникова.

— Удалось, друже. А теперь, выходит, в набат?

— В набат, Федор! Посылай Викешку на звонницу.

Вскоре над крепостью поплыл частый, тревожный гул. Весь город сбежался к воеводской избе.

Федька выехал к народу, снял шапку, поклонился на все стороны, промолвил:

— Беда, служилые! Известились мы, что на крепость движется орда. Поганые прут на засеку. Так мы их встретим! Те стрельцы, что со мной прибыли, айда в Поле. Седлайте лошадей и одвуконь за город! Остальным быть в крепости и готовиться к осаде. Побьем басурман, служилые!

— Побьем, воевода! — дружно откликнулись ратники.

Прихватив с собой Агату, казну и оружие Федька Берсень выступил со своими «стрельцами» в Дикое Поле.

— Вот и вновь на просторе, — обнял Федьку Болотпиков.

— Изворотлив ты, друже, — рассмеялся Берсень, крепко стискивая Ивана за плечи.

Донцы с песнями ехали по степному раздолью.

ГЛАВА 7 ГОДУНОВ И ПОВОЛЬНИКИ

Известие о татарах и приезд государева посланника всколыхнули Раздоры. Казаки толпились на майдане, у кабака, выплескивая:

— Выдюжим ли, станишники, в крепости? Хан-то всей ордой собирается. Не лучше ли в степь податься?

— И в степи не упрячешься. Выдюжим! Поганые города осаждать не любят. Не взять им Раздор, кишка тонка!

— А что как московские воеводы с полками не подойдут? Плевать им на голытьбу. Что тогда?

— Выдюжим!

— А жрать че будешь? Хлеба-то у нас с понюшку, кабы волком не завыть.

— Верна! Голодуха на Дону. Царь хлебом одних лишь служилых жалует. Им — и хлеб, и зелье, а донской вольнице — дырку от бублика. Сиди по станицам и подыхай!

— И подохнем! Слышали, что царев посол болтал? Крымца не задорь, под Азов за рыбой не ходи, на Волгу за зипунами не ступи.

— То не царь, братцы. То Бориски Годунова дело. На погибель вольный Дон хочет кинуть. Пущай-де казаки велику нужду терпят, авось они о воле забудут да к боярам возвернутся.

— Не выйдет! Не хотим под ярмо!

— Не отнять нашу волю!

Расходились, закипели казачьи сердца. Ропот стоял над Раздорами. Атаман Богдан Васильев насупленно крутил черный ус; боярин Илья Митрофанович Куракин испуганно выглядывал из атаманского куреня и сердито тряс бородой.

Болотников и Берсень бродили по Раздорам, слушали речи донцов и кляли Годунова. Лица их были дерзки и неспокойны.

— Уйду из Раздор. Соберу гулебщиков — и на Волгу. Будет у нас и хлеб и зипуны. Пойдешь со мной? — спросил Берсень.

— Пошел бы, Федор, да ноне не время. Допрежь с татарами надо разделаться. Позову свою станицу в Раздоры. Здесь нам с погаными биться. Как круг порешил, так и будет, — ответил Болотников.

— Твоя правда, друже: не время. Помешали поганые моей задумке, но и с Васильевым мне воедино не ходить. Кривая душа в нем, на Москву оглядывается. Не зря, поди, Куракина у себя укрыл. Есть же особый двор для послов, так нет, в свой курень упрятал.

С майдана послышался зычный возглас:

— Казаки! Струги с Воронежа!

Казаки шустро побежали к воротам.

— Что за струги? — спросил Болотников.

— Наши, раздорские, — пояснил Федька. — Послали пять стругов за хлебом и солью. Царь-то нам уж три года ничего не присылает. Авось чего и добыли донцы.

Оба заспешили к воротам. Миновав башню и водяной ров, оказались на невысоком обрывистом берегу.

— Два струга?.. А где ж остальные, братцы? — воскликнул матерый казак Григорий Солома.

— Ужель отстали? Но донцы врозь не ходят, — вторил ему повольник с турецким пистолем за поясом.

— И казаков мало… Едва гребут. Нешто опились, дьяволы!

Струги все ближе и ближе, и вот они медленно подплыли к берегу. Гребцы подняли весла, и вышли на палубу. Носы казаков завешаны окровавленными тряпицами. Один из Донцов, ступил вперед, сорвал тряпицу, обнажив обезображенное лицо.

— Полюбуйтесь, братцы! Полюбуйтесь на наши хари!

Сорвали тряпицы и остальные гребцы. Раздоры загудели:

— Да какие ж собаки вам ноздри рвали?

— Кто посмел казака обесчестить?

— То злое лихо!

Прибывшие казаки высыпали на берег. Федька Берсень, растолкав толпу, подошел к рослому саженистому в плечах повольнику; тот был старшим в хлебном походе.

— Сказывай, Фролка.

— Худо сходили, братцы, — угрюмо начал повольник. — Нет нам выходу с Дона, нет былой волюшки. Сидеть нам в Раздорах и чахнуть. А коль высунемся — тут вам силки да волчьи ямы. Обложили нас, братцы!

— Сказывай толком, не томи, — оборвал казака Федька.

— Худо сходили, — повторил повольник. — Не доплыли мы до Воронежа. На московские заставы напоролись. Повелели нам вспять возвращаться, мы гвалт подняли. Нет-де у нас ни зелья, ни хлеба, ни одежонки. И вспять вам никак неможно. На Воронеж пойдем! Сотник же стрелецкий криком исходит. «Воры вы, разбойники! Государю помеху чините, с крымцами и азовцами Москву ссорите. Ступайте прочь! Не пущу до Воронежа» А мы свое гнем. Тогда повелел сотник из пищалей стрелять. «Не пущу, воры! Всех уложу!» Озлились мы, со стругов соскочили — и на стрельцов. На саблях бились, из пистолей крушили. Многих стрельцов к праотцам отправили, остальные же деру дали. Поплыли дале. Но верст через сорок на новую заставу наткнулись. Как глянули, так и не по себе стало. Встретила нас целая рать, поди, полтыщи стрельцов на берег вышло. Из пушек принялись палить. Передний струг — в щепы. И вспять плыть поздно. На берег ринулись, бой приняли. Но тяжко было; стрельцов-то впятеро боле. Почитай, все и полегли. Осталось нас всего два десятка.

— Аль в полон сдались? — с укором глянул на вернувшихся казаков Берсень.

— В полон? — зло сверкнул глазами старшой. — Того и в мыслях не было, Федька. Рубились мы без страха, и все бы там головы положили. Все бы до единого!

— Однако ж не положили, — продолжал хмуриться Берсень.

— Не положили, есаул. Стрельцы ноне будто татаре стали. С арканами по степи ездят. Вот и заарканили нас последних да в Воронеж отвезли. А там нам ноздри вырвали и на струги посадили. Плывите-де, воры, в свои низовые городки и казакам накажите, чтоб сидели тихо, бояр почитали и царя во всем слушались. А коль вновь воровать зачнете — не быть вам живу.

Федька в сердцах швырнул шапку оземь.

— Дожили, казаки! Ни проходу, ни проезду!

И опять зашумело буйное казачье море:

— Извести нас хотят бояре! Подыхай Понизовье!

— Живи одной рыбой!

— Рыбой? Да где она, рыба-то? Рыбные тони под Азовом, так туды царь не велит ходить.

— Не царь, а Борис Годунов, вражий сын!

— До Годунова и застав не было. К Москве ездили без помехи. Ноне же стрельцами обложили.

— Казаков побил. Айда на Воронеж, донцы! Отомстим за братьев!

Долго серчали казаки, долго их тысячеголосый ропот стоял над тихим Доном.

Болотников же стоял молча; он смотрел в огневанные лица повольников и думал:

«Не сладко на Дону. Снизу турки подпирают, с боков крымцы и ногаи жмут, а сверху бояре наседают. Вот попробуй и поживи вольно. Слабому здесь не место, вмиг сомнут. Тут крепкий народ надобен, чтоб ни черта, ни бога не боялся, ни вражины поганой. А враг рядом, татары вот-вот нагрянут на Понизовье. Надо забыть о всех бедах и готовиться к сече. Ордынец силен и коварен, он ждать не будет».

Болотников поднялся на опрокинутый челн и громко, перекрывая гул повольницы, прокричал:

— Братья-казаки! Послушайте меня!

Шум понемногу улегся, повольники устремили взгляды на Болотникова, а тот, взбудораженный вниманием раздорцев, смело и веско промолвил:

— Борис Годунов и бояре — враги наши. О том мы все ведаем, но не о них сейчас речь. И о Воронеже надо покуда забыть. Не время нам с боярами биться. Ордынец под боком. Пока мы тут балясничаем, поганые в тумены сбегаются. Орду крепят. Близок день, когда татары хлынут на наши городки и станицы. И нам их не удержать. На кругу дельно решили. Надо немедля слать по станицам гонцов, скликать всех казаков в Раздоры и готовить город к осаде. Здесь мы дадим бой поганым и стоять будем насмерть, чтоб ни один ордынец не проник за наши стены. Раздоры не пустят поганых на Дон!

Болотникова дружно поддержали:

— Верно речешь — не пустим!

— Свернем шею ордынцу, а потом и за бояр примемся!

— К атаману, донцы! Пущай Раздоры крепит! К атаману!

ГЛАВА 8 ЦАРЕВ ПОСЛАННИК

Боярин Илья Митрофанович Куракин был зол на раздорцев. Да и как тут не серчать? Неслыханный срам! Гультяи опозорили так, что и до смертного часа не забудешь. Когда это было, чтоб простолюдин, голь перекатная, смерд с боярина шапку сдирал!.. А каково царю-батюшке? Его-то еще пуще обесчестили. Взяли да государеву грамоту — кобыле под хвост. Царев указ с печатями! Да за такое головы на плахе рубят. Злодеи! Ни бояре, ни царь им не страшны. Вон что Ивашка Болотников выкрикнул: господам-де нас не достать, кишка тонка. А коли силой сунетесь — головы посрубаем! Так-де Бориске и передай. Не быть на Дону боярской неволе!

Ишь, бунташное семя, чего изрек. Крамольник, смерд сиволапый! Надо бы этого смутьяна заприметить. От таких воровских людей все может статься, от них и броженье на Руси.

Разместили боярина в просторном атаманском курене. Богдан Васильев отдал ему белую избу, а сам пока перебрался в обширный рубленый подклет.

Боярину подавали на стол богато, но еда не шла в горло. Душа кипела злобой. Хотелось тотчас уехать в Москву и обо всем поведать царю, да так, чтобы тот огневался и послал рать на гулебщиков.

Однако ехать в Москву Куракин не мог: вначале надлежало выполнить государев наказ, а уж потом и в стольный град снаряжаться. Дело его оказалось нелегким. Надо было уговорить донских атаманов, чтоб они у себя беглых людей не только не укрывали, но и возвращали вспять боярам. О том более всего на Москве пеклись:

«Мужик нам в поместьях и вотчинах надобен. Запустели нивы, великий глад на Руси. Мужика с Дона — долой и к сохе. Пущай оратай на земле сидит, пущай хлеб растит».

Казачий круг испугал Куракина. Донцы горой встали за лапотную бедь. Не захотели они выслушать и царев наказ, чтоб азовских и крымских людей не задорить, и чтоб разбоем на Волгу не ходить. Вон как на майдане орали, готовы были его, боярина, на куски разорвать. Нечестивцы!

Куракин тяжко вздохнул и вспомнил Москву, где все его почитали и ломали перед ним шапку. Думный боярин! Не всякому родовитому такая честь.

Покойно в Москве, чинно. Подлая чернь поперек слова не скажет. Здесь же, в Раздорах, крамольник на крамольнике, так и норовят тебя унизить. И управу на гультяев не сыщешь, почище бояр выкобениваются. Гилевщики! На них бы царя Ивана Грозного напустить, вот то-то бы хвосты поджали. Царь крамольников терпеть не мог чуть что — и голову с плеч. Никого не щадил, ни боярина ближнего, ни сына родного. Страшен был в гневе государь, страшен!

А вот царь Федор Иванович не в батюшку. Хил, тщедушен, смирен. В постах и в молитвах проводит дни свои. «Царь-пономарь», — так на Москве его кличут. Тяжко ему Русью управлять, робок он в делах державных. Вокруг смута ширится, народишко бунтует, но царь уповает лишь на одного бога. Добро Борис Годунов есть на Москве, а то бы и вовсе беда. Боярин мудр и властолюбив, но и ему дела вершить нелегко. Окраины заполнены бунташной чернью. Особенно много воровских людей в Диком Поле. И нет на них кнута. Дерзят, своеволят, царевы указы рушат. Богоотступники! Правда, не все тут крамольники. Казачьи старшины намерены с Москвой ладить. Они живут богато и не хотят задорить царя. Богдашка Васильев давно о мире помышляет. Но сможет ли он уломать повольницу? Хватит ли ума у раздорского атамана?

Куракин и Васильев встретились с глазу на глаз. Илья Митрофаныч сказал недовольно:

— Мятежны твои казаки, Богдан Андреич. И царю, и послу — бесчестье. Шибко огневается государь. Экое воровство на Дону!

— Не серчай, боярин. Море пошумит и стихнет, — смиренно молвил Васильев, подвигая цареву посланнику кубок вина и чашу с красной икрой.

— А так ли? Этих смутьянов один лишь погост утихомирит. Мнится мне, не унять тебе их, Богдан Андреич. Не больно-то слушаются они атамана. Ты им вдоль, а они поперек.

— Горлопанов на Дону хватает, — хмыкнул Васильев. — Но ведь и у вас на Москве в слободах кричат. Бывал на посаде, ведаю.

— Да что наши! — взвился боярин. — Не успеет язык высунуть — и в железа. На Москве, атаман, смутьяны в застенках сидят.

— Ну, здесь не Москва, боярин. На Дону темницам не бывать, нахохлился Васильев.

— Вот то и худо! — еще более вскинулся Куракин. — Не было у вас порядка и не будет. Народ надо в узде держать!

— В узде? Не то речешь, боярин. Мы на то и казаки, чтоб по воле ходить.

— Сторону крамольных людишек держишь, атаман! Заодно с ворами!

Васильев потемнел в лице.

— На Дону воров нет, боярин. Здесь казаки. И помыслы наши о державе, а не о лихом деле.

— О державе? Это голытьба-то о державе?

Куракин даже задохнулся от возмущения. Борода его задергалась, глаза округлились.

— Да вы всей Руси помеха! Не будь вас, Москва бы жила в покое. Царь бы не слал стрельцов на окраины.

— Царь на нас стрельцов, а мы того царя грудью прикрываем. Вот так-то, боярин.

— Это вы-то грудью! — сорвался на крик Куракин. — Воры, разбойники!

— Грудью, боярин, — веско повторил Васильев. — Казы-Гирей на Русь идет, и мы его здесь остановим.

Куракин опешил: о набеге татар он еще ничего не слыхал. Ужель и в самом деле басурмане хлынут? Тут не стольный град, можно и головы лишиться.

— Доподлинны ли вести, атаман?

— Доподлинны, боярин. Скоро татары будут у Раздор.

Куракину стало не по себе, мысли его лихорадочно заметались, и он уже почти совсем забыл о своем гневе к раздорской вольнице. Боярина обуял страх, и эту перемену в его лице хорошо уловил Васильев.

— Хан пойдет со всем войском. Будет жарко, боярин, — не скрывая иронии, промолвил атаман.

«Господи, мать-богородица! Угодил же в самое пекло, — растерянно ахал Илья Митрофаныч. — Уж лучше в опале у государя быть, чем под носом татарина сидеть. Ой, лихо тут! Как не хотелось в Раздоры ехать, да царь приказал. И не царь вовсе. Борис Годунов именем царя повелел. „Поезжай, Илья Митрофаныч, и приведи казаков к послушанию“. Приведешь их! Разбойник на разбойнике. Вон и Васильев куражится. Но пошто тогда на Москву тайного гонца присылал? Чтоб царя улестить, а самому вновь разбоем промышлять? Хитер же, Богдашка, лукав… А мне-то как быть? Тут оставаться опасно».

Куракин взопрел, глаза его потерянно забегали по столу.

— Выпей, боярин, — вновь придвинул кубок Васильев.

Куракин выпил, закусил икрой, и ему малость полегчало. Атаман же опять наполнил кубки.

— Еще по единой, боярин. За здравие государя всея Руси!

За государя не выпить — грех. Осушил боярин кубок до дна и вскоре обмяк, раскраснелся; скинул шубу с плеч, оставшись в синем бархатном кафтане.

— Царя-то хоть известили?

— Известили, боярин. Хан врасплох не застанет.

— А сами-то как? Нешто орды не боитесь?

— В Диком Поле живем, боярин. Соберем в Раздоры станицы и будем отбиваться… Да вот одно худо, — Васильев нахмурился. — Маловато у нас пороху, свинца и ядер. Пушечного зелья и на седмицу не хватит. Татары же, бывает, месяцами крепости берут. А про хлеб и гутарить неча. Оскудели, боярин. Царь нам три года хлеба не присылает.

— Гневается на вас царь. Басурман задерите, беглых укрываете?

— Басурмане нас сами задорят… А вот о беглых особая речь. Тут нам, боярин, поразмыслить надо. Крепко поразмыслить.

Васильев кинул на боярина пытливый взгляд, и Куракин насторожился.

— Поразмыслим, атаман. За тем к тебе и притащился. О беглых бояре пуще всего в затуге. Надобны они нам, атаман, ох, как надобны!

— Вам надобны, а Дону — помеха, — наугрюмился Васильев. — Хоть сейчас выдал бы до единого.

— Вот и слава богу! — возрадовался Куракин. — Вот за то и выпьем.

Богдан Васильев давно носил в себе тайный умысел — отгородиться крепкой стеной от беглого люда, от которого он видел все беды на Дону. «Чем больше голытьбы! — не раз говорил он своим доверенным старшинам, — тем больше голоду и напастей». Дон как ни велик, но всех ему не прокормить. А голытьба прет и прет, где тут хлеба набраться. Старожилые, домовитые казаки уж сколь лет на беглых косятся. Они им — поперек горла. Придут на Дон — ни кола, ни двора, глотки дерут: «Вы тут разжились, дворы от богатства ломятся, а мы босы и наги. Айда на поганых! Айда на Волгу купчишек грабить!» И начинается буча. Пойдут на разбой, а перед царем отвечать всему Дону. И нет тогда ни хлеба, ни зелья. Вот и выходит: беглого пригреешь, от царя упрячешь, а домовитым — потуже гашник подтягивать да за свое добро опасаться. Голытьба вот-вот на старожилых кинется, и тогда пойдет такая заваруха, что вовек не расхлебать. А заварухи Васильев не хотел. Доном должны владеть крепкие домовитые казаки, те, что давно надуванили добра и со всеми жаждали замирения: будь то татарин, турок или поволжский ногаец. Дон устал от беспрестанных войн и набегов.

После третьего кубка Куракин и вовсе повеселел — вино было крепкое, но Васильев посмотрел на боярина смуро.

«Задавили мужика, вот и бежит на Дон. Нет бы чуток слабину дали, господа вислобрюхие!»

Куракин, не замечая насупленного взгляда атамана, навалился на снедь, благо на столе было всего довольно. Осведомился:

— Когда ж за беглых возьмешься, Богдан Андреич?

— А вот как от крымца отобьемся, так и возьмусь.

— Тяжеленько будет, атаман. Беглых прорва. Тыщами лезут на Дон, стрелецкие заставы не управляются. У меня вон полста оратаев сбегло, а пымали только троих. Мудрено мужика остановить.

— Мудрено, боярин. Но ежели крепко за него взяться, — остановим, не пустим на Дон.

— Да как крепче-то, атаман?

— А вот так, боярин, — Васильев глянул на дверь и придвинулся к Куракину. — Надо вкупе с Москвой браться. Одних царевых застав мало. Мыслю своих донцов поставить.

— Своих? — озадаченно протянул Куракин. — Этих-то смутьянов? Пустое речешь, атаман. Наслушался на площади.

— Кричали больше из голодранцев. Но есть у нас и добрые казаки, те, что на Дону издавна. Их у нас тысячи. Соберем из домовитых станицы — и в Верховье. Ни один беглый не проскочит.

— А нонешных горлопанов куда денешь? У тебя их, почитай, целая рать.

Васильев к Куракину еще теснее.

— И горлопанам сыщем место. Лишь бы царь помог… Я вот что мекаю, боярин. Голытьба в набег просится. Давно норовит в поход уйти. И пусть идет!

— Куда ж, атаман?

— На Волгу, боярин. Вас, бояр, громить да купчишек зорить. Пусть снаряжаются.

Куракин оторопело глянул на Васильева.

— Рехнулся, атаман! Да мыслимо ли дело голытьбу на бояр напущатъ? То бунт!

— Погодь, боярин, уйми гнев. Не на бунт призываю. Помыслы мои иные. И царь будет доволен, и на Дону станет спокойно.

— Не разумею тебя, Богдан Андреич, никак не разумею.

— Сейчас уразумеешь, боярин. Но хочу упредить, — разговор наш держи в тайне великой. Иначе ни мне, ни тебе головы не сносить.

— Не болтлив я, Богдан Андреич. Богом клянусь, — истово перекрестившись, заверил Куракин.

Васильев поднялся и толкнул ногой дверь. В сенях никого не было. Атаман вновь подсел к боярину, но заговорил не сразу, все еще не решаясь высказать задуманное.

— Коли от татар отобьемся, голытьбе в куренях не усидеть — в набег подастся. Многие с Дона уйдут, то и добро. Дурную траву — с поля вон. Придет голытьба на Волгу, захочет купцов и бояр зорить, а угодит в капкан.

Куракин вновь непонимающе глянул на Васильева, и тот наконец прояснил:

— О разбойном походе извещу на Москву. Борис Годунов уж сколь лет помышляет покончить с крамолой на Дону. Вот и пусть изводит. Прикажет снять цареву рать с Оки — и конец голодранцам. Уяснил, боярин?

— Вот ты каков, — крутнул головой Куракин. — Коварен, Богдан Андреич, ох, коварен. Ужель своих донцов не жаль?

— Какие они «свои»? — желчно отмахнулся Васильев. — Они добрым казакам житья не дают. Не нужны они Дону!

В тот же день Куракин заспешил в Москву.

ГЛАВА 9 КРЫМСКИЙ ПОВЕЛИТЕЛЬ

Вскоре все казачье Понизовье собралось в Раздорах. Покинула свою станицу и родниковская повольница во главе с атаманом Болотниковым.

Раздоры готовились к осаде.

Пушкари и затинщики чистили пушки, пищали и самопалы, возили к наряду[67] картечь, ядра и бочки с зельем. Казаки волокли на стены бревна, колоды и каменные глыбы, втаскивали на затинный помост медные котлы со смолой. В кузнях без умолку громыхали молоты: бывшие посадские ремесленники ковали мечи и копья, плели кольчуги, закаливали в чанах сабли и точили стрелы.

Многие казаки прибыли в Раздоры по Дону; на берегу скопились сотни челнов, будар и стругов. Болотников как-то посмотрел с крепостной стены на суда и покачал головой.

— Не дело, казаки. Надо убирать струги.

— Пошто? — не понял его Федька. — Струги могут и понадобиться.

— Татарам, Федор. Придут и спалят. А того хуже — ров судами завалят и под самый тын перескочат. Дело ли?

— Не дело, друже, — кивнул Берсень.

— Разумно Болотников гутарит, — поддержал Ивана казак Гришка Солома. Татары нам лишь спасибо скажут. Убирать надо струги.

— Ужель в город тянуть? Пуп сорвешь, — молвил Васюта.

— Тяжеленько, — вздохнули казаки.

— Пошто в город? Струги для воды ладили. Упрячем в плавнях, и ни один поганый не сыщет. Без струга на Дону — как без коня. Авось еще и на море соберемся. Так ли, донцы?

— Так, детинушка! Нельзя нам без стругов!

В тот же день все суда были надежно укрыты в донских плавнях.

Раздоры ждали вестей. Три раза на дню в город прибывали дозорные и доносили:

— Тихо в степи. Татар не видно.

— На курганах молчат.

Донцы недоумевали:

— А, может, ордынцы стороной прошли? Взяли да и махнули Муравским шляхом.

— И то верно, сакма тореная. Пошто орде крюк давать?

Однако на другой день гутарили иное: сторожевые курганы ожили, задымили кострами. Первыми заприметили татар дозорные родниковской сторожи. Казак Емоха, напряженно вглядываясь в степь, вдруг подтолкнул локтем соседа-повольника.

— Глянь, Деня. Небоскат будто почернел. Аль тучи набегают?

— Зрю… Колышутся тучи-то… Да то ж орда, Емоха!

— Орда?.. Уж больно велика. Весь небоскат в сутеми.

— Тьма-тьмущая! Орда, Емоха!

Казаки поспешно запалили костер; над высоким курганом взметнулся столб дыма. Емоха и Деня вскочили на коней и стрелой понеслись к соседнему дозору, расположенному в двух верстах. Но там дым тотчас увидели и запалили на кургане свой костер; затем взвились дымы на третьем и четвертом курганах…

Хан Казы-Гирей двинулся на Русь. Несколько лет он готовился к этому набегу. Он жаждал добычи имести. Последний большой поход на урусов был неудачен. Казы-Гирей успешно дошел до Москвы, захватил богатый ясырь и награбил много добра; оставалось взять столицу урусов. Но русская рать, вставшая под Москвой, разбила ханские тумены и погнала в степь.

Тщеславный Казы-Гирей не оставил мечты о захвате столицы урусов.

— Я покорю Русь! — кричал он своим приближенным. — Москва будет лежать у моих ног. Неверным не устоять против моих славных багатуров[68]. С нами аллах!

Взгляд Казы-Гирея остановился на турецком паше, прибывшем в Бахчисарай из Царьграда.

— Готовы ли твои янычары, Ахмет?

Статный рыжебородый паша в высокой белой чалме и шелковом халате с рубиновыми пуговицами учтиво склонил голову.

— Готовы, великий хан. Султан султанов и царь царей, повелитель земель Магомет Третий в великом гневе на московского государя. Он выделил из своего войска тридцать тысяч спахов[69] и янычар. Они бесстрашны, как львы. Вместе с твоими багатурами они испепелят Русь.

Крымский хан знал, что султан Магомет давно недоволен Москвой. Дерзость урусов не знает границ: они не только посягают на Крымское ханство, но и протягивают руки к Иверии, Кахетии и Кабарде, они заигрывают с Персией — заклятым врагом Османской империи.

Особую заботу вызвал у султана город Азов — опорная каменная крепость Османской империи. Через Азов проходил наиболее оживленный и наиболее прибыльный для Стамбула торговый путь. Но вот Азову начали угрожать русские. Донские казаки поселились почти у самого города и помышляли захватить крепость, чтоб свободно, без помех выходить в Черное море и грабить побережье Османской империи. Казаки на сотнях стругов проскакивали мимо Азова и нападали на Измаил и Очаков, Синоп и Трапезунд, Кафу и Судак. Появлялись струги и под самым Царьградом.

Неслыханная дерзость донской повольницы приводила «царя царей» в ярость. Он посылал на казаков галеры с умелыми в морском бою турками. Те расстреливали струти из пушек, топили и поджигали суда огненными ядрами, и все же многие струги безнаказанно возвращались с добычей на Дон. Казаки были смелы, хитры и изворотливы, они не унимались и редкий год не выходили в Черное море.

Азов надо было укрепить, чтоб навсегда преградить путь русским в морские владения султана.

Магомет послал в крепость большой огнестрельный наряд и многотысячное войско отборных янычар.

Не пожалел султан выделить янычар и для крымского набега.

— Казаков надо уничтожить, их городки предать огню!

Казы-Гирей вначале помышлял обойти Раздоры стороной. Он хотел идти на Москву давно изведанным путем — Муравским шляхом. Но он не мог ослушаться своего сюзерена и послал на Раздоры два тумена под началом отважного мурзы Джанибека. Приказал ему:

— Раздоры стереть с лица земли! Так велит аллах. Казаков в ясырь не брать, всех резать до единого. Колодцы отравить, степь выжечь, превратить Дон в мертвую пустыню!

— Я выполню твою волю, мой повелитель, — склонив голову и приложив руки к груди, твердо сказал мурза.

ГЛАВА 10 ПО ЗАВЕТАМ ЧИНГИС-ХАНА

Из степей на Раздоры грозно наплывала татарская орда.

Гудела земля от топота копыт, шарахались птицы и звери от визга и воя наездников. Татары неслись к главному казачьему городу.

Миновав Перекоп, Джанибек повел тумены Муравским шляхом, но через триста верст он повернул войско направо и ступил на Калмиусскую сакму, где вскоре должны были начаться казачьи городки и станицы.

Но первое же донское становище оказалось пустым; в землянках не было даже древних стариков и старух. Тишиной и запустением встретили Джанибека и другие станицы.

«Худая примета, — подумал мурза. — Урусы узнали о походе и предупредили Москву».

Однако особой тревоги не было: Москва — дело хана Казы-Гирея, ему же надлежало взять Раздоры.

Вначале татары шли осторожно; пряча тумены от казачьих степных разъездов, они крались по лощинам и оврагам, ночью не разводили огней и во все стороны рассылали ловких юртджи; но когда орде стали попадаться покинутые становища, Джанибек повел войско в открытую.

На пятый день юртджи донесли:

— Раздоры близко, досточтимый мурза. Полдня пути — и войско будет у крепости.

Джанибек остановил тумены на отдых. Так было всегда: прежде чем приступать к бою, орда два-три дня восстанавливала силы. Так завещал великий Чингис-хан.

Проворные слуги принялись ставить походный шатер. Вскоре Джанибек восседал на высоко взбитых подушках и тянул кальян[70]. На мурзе белоснежная чалма из тончайшей ткани, усеянная жемчугом и алмазами, парчовый халат с широким золотым поясом, усыпанным самоцветами, красные сафьяновые сапоги с нарядной вязью.

Шатер увешан бухарскими коврами и дорогими струйчатыми материями. Окна шатра узкие, скупо пропускавшие свет, но в высоких медных светильниках ярко полыхают толстые свечи из бараньего сала.

Джанибек величав и спокоен, его не гнетут тяжкие думы. Он уверен: Раздорам не устоять против его войска. Азовский Ахмет-паша плывет по Тану[71] с большим огнестрельным нарядом. Скоро он присоединится к Джанибеку и ударит своими пушками по казачьей крепости. Мурзу и пашу ждет богатая добыча, у казаков всегда есть чем поживиться. Они награбили много добра, и теперь все оно в Раздорах.

По шатру забарабанил дождь. Джанибек сполз с подушек и раздвинул шелковый полог. Над ордой нависли низкие темные тучи. Но и ненастье не обеспокоило мурзу: степной дождь не долог, вскоре с Маныча придет ветер и унесет тучи за Тан.

В шатре стало прохладней.

— Принесите мангал, — приказал Джанибек слугам. Те кинулись к вьючным животным, а затем втащили в шатер походную жаровню на глинобитной подушке. Слуги раздули угли, раскалили мангал, и в шатре стало тепло.

— Достархан[72]! — раздалось новое повеление Джанибека.

На пиру мурза громко и хвастливо произнес:

— Сегодня — малый достархан, но не пройдет и семи лун, как мы будем сидеть за большим пиром. И прислуживать нам будут не эти черномазые рабы, а урусы-казачки.

— Мы давно знаем тебя, несравненный Джанибек, — льстиво заговорил темник Вахты. — Ты великий воин. В сердце твоем нет страха. Мы помним твои походы на Валахию, Молдавию и Польшу. И всегда ты был удачлив, принося крымскому повелителю богатую добычу. Теперь перед тобой казаки. Им не уйти от карающего меча Джанибека!

— Не уйти! — закричал другой темник, грузный, заплывший жиром мурза Саип. — Мы перебьем их, как шелудивых собак! Великий аллах давно сердит на презренных иноверцев. Они угнали мои лучшие табуны и пограбили улус на Колчике[73]. Я остался без ясыря и коней. Мои жены делят грязное ложе с урусами.

— Хорошо еще свою голову не потерял, — усмехнулся молодой тысяцкий Давлет. — До самого Перекопа бежал от казаков наш отважный мурза.

Глаза Саипа налились кровью, дебелая рука стиснула рукоять кривой сабли.

— Я потомок великого хана Батыя, и никто не смеет обвинить меня в трусости!

— Бату-хан никогда не показывал спину урусам, — вновь язвительно произнес Давлет.

Саип вскочил, бешено взвизгнул и выхватил из ножен саблю.

— Я убью тебя, собака!

Джанибек кивнул тургадурам и те, могучие и свирепые, закрутили руки темника за спину.

— Сядь, Саип, — спокойно сказал Джанибек. — Я позвал вас на достархан не для ругани. Каждый докажет свою удаль на поле брани, и тот, кто первым ворвется в Раздоры, будет удостоен особой милости Казы-Гирея. А сейчас пейте хорзу и любуйтесь моими плясуньями.

Джанибек хлопнул в ладоши, и рабы кинулись из шатра за наложницами. Явились трое: персиянка, гречанка и кахетинка. Все они были необычайно стройны и красивы. Большеглазые, юные, в легких прозрачных одеждах, они послушно встали возле Джанибека. Тот взмахнул рукой, и в шатре зазвучали зурны; плясуньи тотчас сорвались с места и с улыбкой начали свой танец; их гибкие, полуголые тела замелькали вокруг достархана.

Тысяцкие и темники пили, ели и похотливо пожирали глазами джанибековых наложниц.

Мурза довольно поглаживал короткую, подкрашенную хной бороду; его танцовщицы могли украсить любой гарем, сам турецкий султан не отказался бы от таких наложниц. В Раздорах Джанибек добудет новых ясырок. Казачки Тана красивейшие в мире. Скорее бы взять этот дерзкий город.

Всех больше пил на достархане темник Саип. Он косо глядел на Давлета и осушал чашу за чашей. Когда же угощение кончилось, темник не смог подняться с ковра.

— Слаб ты, Саип, — усмехнулся Давлет. — Теперь тебе и сабли не вынуть.

Темник в ответ лишь что-то невнятно пробурчал и всем грузным, тяжелым телом распластался на ковре.

— Унесите мурзу, — приказал рабам Джанибек.

Когда все покинули шатер, Джанибек повернулся к одному из своих тургадуров:

— Менгли ко мне.

То была одна из наложниц. Служанки-рабыни принялись обряжать Менгли для мурзамецкого ложа. Они раздели ее, расчесали черные густые волосы, промыли их в воде.

— Понравлюсь ли я господину? Нарядите меня в лучшие одежды, — ручейком журчала Менгли.

— Ты прекрасна. Господин будет доволен тобою, — сказали рабыни, вдевая в уши наложницы яркие рубиновые подвески.

Вскоре Менгли стояла у ложа. Тургадуры покинули шатер. Джанибек придирчиво осмотрел персиянку и ласково улыбнулся.

— Я подарю тебе в Раздорах маленького казачонка и много украшений.

Менгли распростерлась у ног мурзы.

— Спасибо, мой властелин.

— А теперь поднимись и пляши.

Джанибек опустился на ложе. Сейчас Менгли будет танцевать только для него. Он любил смотреть на ее извивающееся, полное страсти, тело. Как всегда, после танца, Джанибек накидывался на Менгли и срывал с нее прозрачные одежды.

Рано утром к шатру явился телохранитель Саипа.

— Мурза мертв, — бесстрастно произнес тургадур.

Пришлось нарушить покой Джанибека. Получив столь неожиданную весть, Джанибек разгневанно спросил:

— Его зарезали?

— Нет, повелитель. Мурза Саип умер своей смертью.

— Опился хорзой? Я всегда говорил, что вино и наложницы источат его силы.

— Такова воля аллаха, — скрестив на груди руки, смиренно произнес Давлет.

— Ты прав, мурза. Для похода нужны джигиты, а Саип уподобился ленивому ишаку. Аллах наказал Саипа, — презрительно произнес Джанибек.

Саип был знатным воином, и хоронили его с почестями, по древнему монгольскому обычаю. Из каждого тумена было выделено по шесть человек, которые с кирками пришли к мурзамецкому шатру и принялись рыть нишу. Могилу украсили коврами, устроили в ней пышное ложе. Нукеры и тургадуры принесли в усыпальницу оружие Саипа: золоченый шлем и серебристую кольчугу, кривой меч в дорогих ножнах с каменьями и круглый красный щит. Рабы Саипа положили вокруг ложа любимые вещи господина, поставили золотые и серебряные сосуды с винами и напитками.

Ровно в полдень печально запели зурны. Тумен Саипа упал на колени и принялся совершать намаз[74]. Седобородые муллы ходили вокруг усыпальницы и, вскидывая руки над головой, просили аллаха принять «правоверного сына земли на священное небо».

Выли наложницы и рабыни, молились воины, протяжно и громко взывали к мусульманскому богу муллы. Стон и плач стоял над туменом.

Тургадуры вынесли Саипа из шатра и понесли в нишу. Вой и рев усилился, еще печальнее зазвенели зурны.

Джанибек, облачившись в траурную одежду, подошел к усыпальнице и приказал:

— Приведите молодого коня.

Нукеры тотчас привели белого жеребца с красным хвостом. Джанибек взял коня за узду и вытянул из ножен саблю.

— Правоверные! — громко воскликнул он. — Пусть горячая кровь не остынет в жилах темника Саипа!

Джанибек ударил саблей по конской шее. Жеребец рухнул на землю, из шеи хлынула темная кровь.

Джанибек наполнил чашу, выпил.

Вновь жалобно зазвенели зурны. Воины, закончив намаз, поднялись с земли и разошлись по своим юртам. Теперь ни один человек не мог подойти к усыпальнице Саипа; надо ждать полуночи.

Зарывали могилу, когда над степью покатилась луна. Усыпальницу окружили шаманы в лохматых шубах, увешанных звонкими колокольцами, цветными лентами и деревянными идолами. У каждого шамана — маленький, тугой бубен.

Почти до рассвета продолжалась их неистовая, колдовская пляска, а затем шаманы окропили могилу кровью убитого беркута и ушли в степь.

— Пора джигиты! — воскликнул сидевший на коне Джанибек и, огрев жильной плетью молодого и сильного аргамака, помчался к усыпальнице. За ним, с воем и визгом, тронулась отборная сотня нукеров.

Джанибек проехал по могильному холму и тотчас повернул назад. То же сделали и нукеры.

Не прошло и часа, как могила сравнялась со степью, и теперь уже ничто не напоминало о месте погребения мурзы Саипа.

Через три дня татарская орда снялась со своих становищ и подошла к Дону.

Джанибек въехал на холм и оглядел Раздоры.

Казачья крепость стояла на правом берегу Дона и была рядом — в версте от Джанибека. Мурза уже знал от юртджи, что с трех сторон крепость огибал водяной ров, а четвертую — замкнул Дон.

«Урусы сметливы. Умеют ставить города. Придется лезть через водяное кольцо и тащить к стенам тараны и пушки», — подумал Джанибек.

Мурза съехал с холма и приказал собрать тысяцких и темников на курлутай[75].

— Мы у Раздор, — сказал он. — Готовы ли темники взять крепость урусов? Говори, Давлет.

Джанибек вперил острые волчьи глаза в могучего желтолицего темника в малиновом чекмене. Еще вчера он был тысяцким, сегодня же Джанибек поставил его на место Саипа. Он был из знатного рода Гиреев — молодой, отважный и горячий.

— Мои воины рвутся в бой, мурза. Никакие преграды не остановят моих славных джигитов. Прикажи — и тумен сегодня же возьмет город неверных! воинственно и гордо прокричал Давлет.

— А ты что скажешь, Бахты? Удастся ли нам с ходу взять крепость урусов?

— С ходу городов не берут. И ты это знаешь, несравненный Джанибек. Волка не сразу вынимают из капкана. Зверя вначале надо обложить, — с улыбкой поглядывая на Давлета, произнес Бахты.

— Воинам нужна добыча, они не хотят топтаться у стен иноверцев, недовольно сказал Давлет.

— Враг силен и хитер, и никто не умеет защищать крепости, как урусы. Они бьются до последнего воина. На стенах сражаются женщины и дети, проговорил Бахты.

— Что же ты предлагаешь, темник? — качнувшись на шелковых подушках, спросил Джанибек.

— То же самое, что всегда делаешь ты, наихрабрейший мурза. Ты умеешь брать города. Тебе покорились крепости Валахии и Буковины, — польстил Бахты. Все последние месяцы он восхвалял военачальника Джанибека.

«Хан Казы-Гирей не вечен, — размышлял темник. — И может настать такой день, когда бахчисарайский трон опустеет. Казы-Гирей не пользуется милостью султана Магомета. Последние походы хана были неудачны. Он не пополнил султанскую казну ни золотом, ни богатым ясырем. А если и этот набег не принесет Казы-Гирею удачи, то его отправят к аллаху. Люди султана хорошо пользуются ядом и кинжалом. Ханский трон займет мурза Джанибек, а я буду его визирем. А там, глядишь, и Джанибек не угодит султану».

— Я верю в искусного предводителя Джанибека. Все, что он прикажет, принесет нам победу! — громко воскликнул Бахты.

Старшие военачальники поспешили поддержать темника:

— И мы верим!

— Приказывай, Джанибек.

Мурза благосклонно обласкал глазами Бахты и властно, сцепив короткими жесткими пальцами рукоять меча, проговорил:

— Раздоры угрожают нашему ханству и турецкому Азову. Дерзкие гяуры[76] пришли в степь, но им никогда не владеть Диким Полем. Степь — колыбель татар. Тан, звери и птицы должны принадлежать Бахчисараю. Раздоры — хищный тигр, но ему больше не рыскать по нашим кочевьям. Мы убьем хищного зверя! Сейчас я подниму воинов и окружу Раздоры. Тумен Давлета перейдет Тан и будет осаждать крепость с реки.

— Я готов, Джанибек! Я перейду Тан и прикажу моим воинам лезть на крепость! — вскочил с мягкой сафьяновой подушки темник.

— Не спеши, Давлет. Сегодня ни один из воинов не полезет на крепость, — охладил пыл темника Джанибек.

— Но почему, мурза?

— Одними таранами Раздор не взять. Надо ждать пашу Ахмета. Он везет по Тану пушки. Юртджи донесли, что паша завтра будет здесь. Потерпи, мой славный Давлет. Не пройдет и ночи, как мы обрушимся на презренных гяуров.

Джанибек резко поднялся, показывая тем самым, что совет военачальников закончен.

— На Раздоры, джигиты!

В тот же час тумен Бахты и войско турецких янычар обложили казачью крепость со стороны Раздорского шляха.

Тумен Давлета начал перебираться на противоположную сторону Дона. Ордынцы набивали кожаные мешки походной пищей, оружием и одеждой, а затем привязывали их к конским хвостам и тянули лошадей в воду. Ухватившись за густую, длинную гриву, воины плыли рядом с конями.

К полудню Раздоры оказались в ордынском кольце.

ГЛАВА 11 ОСАДА

В крепости собралось около пяти тысяч казачьего войска. Прибыли заставы, сторожи и станицы с Северного Донца и Айдара, Тихой Сосны и Битюга, Хопра и Медведицы, Иловли и Маныча.

Башни и стены крепости разбили по станицам. Атаманы получили от круга крепкий наказ: стоять храбро, не щадя голов своих; ни один ордынец не должен очутиться на стенах крепости.

Загодя, вдоль всего водяного рва, расставили шестнадцать пушек; но когда татары перебрались на левую сторону Дона, пришлось перетащить пять пушек и на восточную стену.

Родниковская станица Болотникова была поставлена к Степным воротам. Еще с утра казаки забрались на затинный помост и зорко наблюдали за передвижением ордынцев.

— Вот это скопище! — присвистнул Деня. Он всего второй год в Диком Поле и никогда еще не видел такого огромного татарского войска.

Болотников внимательно глянул в его лицо и заметил в глазах молодого казака смятение.

«Волнуются казаки. Но то не страх, а озноб перед битвой. Несвычно в гуще татар находиться. Вон их сколь подошло. Всю степь заполонили! Жарко будет. Ордынцы свирепы, они притащили тараны. Выдюжат ли стены? Хватит ли ядер и зелья у пушкарей?» — поглядывая на орду, подумал Болотников.

— Глянь, робя! Татары за Дон повалили! — прокричал, стоявший рядом с родниковским атаманом, высоченный казак Юрко.

— Куды это они?.. Нешто на Москву? — недоуменно вопросил Деня.

— А все туды, — хмыкнул поднявшийся на стену дед Гаруня. — Переплывут и встанут.

— Пошто?

— Аль невдомек, дурья башка? Чтоб от подмоги нас отрезать. Вдруг с Волги голытьба придет, тут ее татары и встретят. Охомутали нас, Денька. Теперь держись!

— Уж не струхнул ли, дед? — подтолкнул старика Секира.

— Я те струхну! — осерчал Гаруня. — Ты еще у матки в подоле не лежал, а я уже с татарином бился. Одна степь знает, сколь я поганых посек. А на тебя ишо погляжу, каков ты казак.

— Погляди, погляди, дед. У меня тоже сабля не заржавеет, — весело молвил Секира.

Этот чернявый, длинноусый казак никогда не унывал, был весел и беззаботен; ничто не могло привести казака в кручину: ни голодные годы, ни лютые зимы, когда приходилось ночевать прямо в стылой, продуваемой всеми ветрами степи, ни горячая степная жара, когда нещадно палило солнце и мучила жажда, ни злая татарва, то и дело набегавшая на городки и станицы. Славный казак Секира!

— А струги-то не зря упрятали, — произнес Васюта, посматривая на левый берег Дона, усеянный ордынцами.

— Не зря, станишники. Сейчас поганым их только и не хватает, — молвил Емоха, поводя длинным горбатым носом.

Вокруг Раздор на много верст чернели круглые войлочные шатры и кибитки; из стана врагов доносились резкие, гортанные выкрики тысячников, сотников и десятников, ржание коней, глухие удары барабанов; развевались татарские знамена из белых, черных и пегих конских хвостов, прикрепленных к древкам копий, установленные над шатрами темников и тысячников; дымились десятки тысяч костров, разнося по степи острые запахи жареного бараньего мяса и конины.

— Махан[77] жрут, погань! — сплюнул Емоха.

— А че им? У крымцев табунов хватает. Вишь, сколь нагнали. До зимы не прижрать, — молвил Степан Нетяга.

— И баранины у татар вдоволь, — вздохнул, любивший сладко поесть, могутный и грузноватый Нечайка.

— И вшей-паразитов у каждого по арбе, — в тон ему произнес Устим Секира, сложив руки на груди и покачивая по-бабьи головой.

Казаки загоготали, и этот неожиданный смех несколько растопил в их сердцах тоскливую настороженность.

До самого вечера простояли донцы на стенах, но орда так и не ринулась на приступ.

«Странно. Татары обычно нетерпеливы, они не любят мешкать у крепостей. Эти же почему-то выжидают. Но чего? Подхода новых туменов? Но тут и без них вся степь усеяна. Пожалуй, на каждого казака по десятку ордынцев придется. Тогда почему ж не лезут?» — раздумывал Болотников, прислонившись спиной к затинной пушке.

Со стен никто не уходил: татары иногда штурмовали крепости и ночью. Вечеряли прямо на помосте; хлебали из медных походных казанов мясную похлебку, прикусывая жесткими сухарями и лепешками; жевали вяленую и сушеную рыбу, запивая квасом. Ни браги, ни пива, ни водки в баклажках не было. Атаманы особо наказали:

— О хмеле забыть, как будто его и на белом свете нет. Пьяная башка в сече помеха. Басурманин ужом вьется и коршуном кидается, глаз да глаз за ним. А кто наказ сей нарушит, тому после боя чары не давать.

И казаки не пили, ведали: слово атамана крепко, да и кругом заповедь установлена. Переступишь — ни царь, ни бог тебе не поможет. А какой же казак без горилки?

За стенами, в черной ночной степи, пламенели бесчисленные языки костров, озаряя кроваво-багровым светом холмы и равнину. Отовсюду слышались зурны и воинственные песни татар, они плясали вокруг костров, размахивая кривыми саблями.

— Тешатся, сукины дети! — процедил сквозь зубы Емоха. Ему, горячему и зачастую необузданному, не терпелось кинуться в самую гущу врагов.

— Копье им в брюхо! — воскликнул Нагиба.

— Дубину на бритую голову! — густо пробасил могутный Нечайка.

И тут понеслось: издевки, проклятия и непотребный мат, на который способны только казаки. Крик и гвалт стоял над крепостью.

Татары смолкли. Утихли зурны, прекратились пляски, несколько сотен ордынцев вскочили на коней и осыпали башни и стены стрелами; но стрелы не долетали: водяной ров отодвинул татар от крепости.

Брань и насмешки казаков усилились. Устим Секира поднялся с помоста на самый верх стены и велел подать факел.

— Пошто те, Устюха? — вопросил Нечайка.

— Надо, коль прошу. Не мешкай!

Нечайка протянул другу горящий факел, но тот замотал чернявой головой.

— Ты мне на верху надобен. Лезь сюда!

Нечайка послушно полез.

— А теперь попроси казаков утихнуть. Глотка у тебя звериная — ори!

И Нечайка заорал:

— Эгей, донцы-станишники! Уйми мат!

Крепость понемногу стихла, остановили коней и татарские наездники; стало слышно, как потрескивает сушняк басурманских костров.

— Свети на меня, Нечайка. Речь буду сказывать.

Секира повернулся лицом к татарскому стану, подбоченился, широко расставил ноги и закричал что есть мочи:

— Слушай, орда лысая! Слушай казака донского! Слово имею!

К сотникам, тысячникам, темникам кинулись толмачи и принялись усердно переводить речь Секиры.

— Пришли вы, собачьи дети, из грязного Бахчисарая. Пришли к вольному Дону, чтобы кровью нашей насытиться, чтобы девок и женок казачьих силить и чтоб богатый ясырь взять. Так напрасно старались, хари немытые! Зря коней морили, зря в дальний путь снарядились! Ничего-то вам не будет: ни девок, ни женок, ни ясыря. А будет гулять по вашим грязным шеям наша казачья сабля. Все тут костьми ляжете, твари поганые! Ступайте, коли жить хотите, в свой паршивый Бахчисарай! Ступайте ко вшивому хану Гирею!

Казаки захохотали. Сотники, тысячники и темники свирепо замахали кривыми саблями: дерзкий гяур оскорбил неслыханной бранью не только воинов ислама, но и самого великого хана — наместника аллаха на земле.

И вновь на крепость посыпались тысячи стрел.

Устим Секира спокойно стоял на стене, освещенная фигура рослого казака была далеко видна в татарском стане. Он смеялся вместе со всеми.

— Мало каши ели, нехристь поганая!

Казак повернулся к донцам, рванул гашник на поясе — красные штаны сползли на сапоги. Секира присел, хлопнул ладонью по голому заду.

— Вот вам полон и девки!

Раздоры грохнули, будто разом выпалили сотни пушек.

Мурза Джанибек, увидев обнаженное гузно, взвизгнул и в слепой ярости ударил саблей по шелковому пологу шатра.

— Ну погоди ж, гяуры! Я вырежу ваши языки и посажу каждого на кол! Я сравняю Раздоры с землей!

Долго бесновался мурза, до самого утра не улегся гнев в его сердце. Он даже выгнал красавицу Менгли из шатра.

Проклятые гяуры! Дерзкие люди! Тана! Они заслуживают самой жестокой казни!

Джанибек готов был каждого казака порезать на куски.

Болотников тем временем укладывал свою станицу на ночлег.

— Спать, родниковцы. Татары сегодня не сунутся. Надо всем отдохнуть перед битвой. Спать, станишники!

Казаки улеглись на помосте, подложив под головы бараньи шапки; и вскоре богатырский храп поплыл над Раздорами.

На башнях и стенах бодрствовали лишь одни дозорные, не спускавшие глаз с ордынского войска.

В степи багрово полыхали костры.

Ахмет-паша прибыл к Раздорам лишь на третий день. На берегу его встречал мурза Джанибек.

Паша приплыл на пяти легких галерах и сорока каторгах. Он привез не только тяжелые осадные пушки, но и две тысячи невольников.

— Я их пошлю на крепость, — небрежно сказал Ахмет-поша, наблюдая за выгрузкой закованных в кандалы людей.

Джанибек же в первую очередь осмотрел пушки. То были дальнобойные турецкие кулеврины, присланные из Стамбула султаном Магометом.

— Слава аллаху. Теперь мы в щепки разнесем Раздоры, — довольно произнес Джанибек.

— Этими пушками великий султан Магомет разбивал и каменные крепости, гордо произнес Ахмет-паша. Это был дородный, с надменным лицом турок, на белоснежной чалме которого блистал огромный алмаз. Глаза паши были холодны и жестоки, он любил повелевать.

— Готовы ли к бою мои янычары? — спросил он, рассматривая казачью крепость.

— Готовы, паша. Янычары и спахи заждались своего повелителя. Они жаждут боя. Твой шатер разбит на холме… Нукеры! Проводите Ахмет-пашу.

— Я обойдусь своими людьми, мурза. Я вижу свой шатер, — кичливо произнес Ахмет.

Азовский наместник был сердит на султана. Магомет мог бы поставить во главе всего войска, отправленного на Раздоры, не крымского мурзу, а его Ахмета. Не пристало паше ходить под началом какого-то мурзы. Правда, у того войск втрое больше, но ведь трех лисиц с барсом не сравнишь. Крымский хан давно уже стал вассалом турецкого султана. Он и пальцем не может пошевелить без разрешения «царя-царей» Магомета. Так достойно ли турецкому паше подчиняться бахчисарайскому мурзе? Нет, тому не быть! Ахмет никогда и ни в чем не будет слушать Джанибека: у него отборное войско и осадные пушки, без которых Джанибек будет все лето топтаться у крепости, но так и не возьмет ее. Раздоры возьмет Ахмет-паша, ему — и главная добыча. Мурза же будет довольствоваться объедками.

Сам Джанибек и не надеялся на расположение Ахмет-паши. Он давно знал этого чванливого сановника Османской империи. Ахмет соперничал с самим Казы-Гиреем. Паша — горд и самонадеян, он один из приближенных султана Магомета. Но и мурза не из последнего рода, и он не уступит своей власти.

— Да поможет нам аллах, — набожно закатив глаза к небу, произнес Джанибек.

— Аллах поможет, мурза, — усмехнулся Ахмет-паша. — С такими пушками мне не страшна любая крепость.

Мурза и паша разошлись по своим шатрам.

До полудня Ахмет расставлял вокруг крепости кулеврины, а затем его чауш[78] прискакал к шатру Джанибека.

— Несравненный витязь, защитник Мекки и Медины, наихрабрейший Ахмет-паша приступает к осаде крепости Урусов.

— Якши, чауш. Я пошлю свои тумены на Раздоры, — с достоинством сказал Джанибек.

Не прошло и получаса, как в татарском и турецком станах запели рожки и завыли трубы, загремели барабаны и бубны, послышались резкие команды тысячников и санджак-беков[79], замелькали хвостатые знамена.

Орда ринулась на Раздоры; тысячи татар принялись заваливать водяной ров; в дело пошли бревна и камни, телеги, щиты и арбы, хворост и камыш. Но ров был широк и глубок, и надо было много всякой начинки, чтобы сравнять его с землей.

Казаки дружно ударили со стен из мощных самострелов, пищалей и самопалов. Длинные стрелы с железными наконечниками пробивали татар насквозь, пули валили ордынцев десятками.

Крымчаки внезапно отхлынули назад, уступая место турецким кулевринам. Грохнули разом все двенадцать пушек, густой дым окутал и водяной ров, и крепость, и сам огнестрельный наряд, и передовые сотни ордынцев. Но когда дым рассеялся, Раздоры оказались нетронутыми: ядра ткнулись в земляной вал крепости.

К пушкам подбежали санджак-беки, приказывая добавить пороху. Капычеи[80] вновь зарядили и выпалили, но ядра долетели лишь до подножия дубовой стены.

От шатра Ахмет-паши к наряду прискакал чауш с новым повелением:

— Паша приказал не расходовать ядер. Надо перебираться через ров.

— Но моим янычарам не перетащить пушки. Мы утонем в воде, — сказал начальник пушечного наряда санджак-бек Араслан.

— Паша пришлет невольников. Они перекинут мосты и поставят за рвом тын для кулевринов.

Вскоре ко рву привели полтысячи рабов; они тащили на руках огромные дощатые щиты. Казаки выстрелили со стен из тяжелых крепостных пищалей; невольники, оставляя на земле убитых и раненых, отпрянули вспять; многие из них побросали щиты.

Янычары встретили невольников копьями, а спахи принялись избивать рабов плетьми.

— На ров, собаки! — бешено закричал бек Араслан и срубил ятаганом одному из невольников голову.

Рабы растерянно заметались: погибель ожидала с обеих сторон. Бросятся на ров — попадут под пули казаков, повернут назад — угодят под копья и ятаганы янычар. Турки жестоки, они не пощадят ни единого раба; остается одно — идти ко рву и мостить его щитами, тогда кое-кто может уцелеть.

И невольники повернули на ров. Под градом казачьих пуль они бросились в воду и начали передвигать щиты. Они гибли десятками и сотнями, но все же несколько мостов им удалось перекинуть через ров; и тотчас к крепости хлынула лавина татар с длинными штурмовыми лестницами.

— Бей поганых! — изменившимся, охрипшим голосом прокричал своей станице Иван Болотников.

Со стен посыпались на ордынцев бревна и каменные глыбы, колоды и бочки, доски и тележные колеса; полилась кипящая вода и горячая смола.

Татары с воплями валились с лестниц, подминая своими телами других ордынцев. Трупы усеяли подножие крепости, но лавина озверевших, жаждущих добычи степняков, сменяя убитых, все лезла и лезла на стены крепости и этой неистово орущей массе кочевников, казалось, не было конца и края.

Но и ярость донцов была великой. Сокрушая врагов, они кричали:

— Вот вам наши головы!

— А вот ясырь!

— А то вам девки и женки!

Болотников валил на татар тяжелые бревна и колоды, сбивая и давя ордынцев десятками.

— Не видать вам Раздор, ублюдки ханские! Получай, поганые! — то и дело восклицал он, поднимая на руки очередную кряжину.

Рядом орудовал Васюта Шестак, который опускал на головы татар длинную слегу с обитым жестью концом. Трещали черепа, лилась кровь, а Васюта покрикивал:

— Это от вольного Дона!.. А это от меня — казака Васьки!

Устим Секира поливал ордынцев кипящей смолой; обжег руки — кожа пошла волдырями, но боли не замечал, подзадоривал:

— Давай, давай, лезь ко мне, орда бритая! Я тя горячим зельем сподоблю, кипяточком погрею!..

Мирон Нагиба и Нечайка, оба богатырские, саженистые в плечах, кидали на степняков многопудовые каменные глыбы. Багровые от натуги, сверкая белками, орали:

— Принимай гостинчик, мать вашу так!

— Принимай, нехристь чумазая!

Юрко, Деня и Емоха метко разили татар из пистолей. Не остался без дела и старый казак Гаруня. Глаза его были еще зорки, руки — крепки. Он валил татар из тяжелой фузеи[81] и после каждого удачного выстрела крякал и браво подкручивал седой ус.

А внутри крепости кипела работа. Оружейники по-прежнему ковали в кузнях мечи, сабли и копья, плели кольчуги, обивали железом палицы и дубины; казаки, свободные от боя, подтаскивали к помосту все новые и новые колоды и бревна, кряжи, слеги и лесины, бочки и кадки, набитые землей. Все это затаскивалось на дощатый настил и обрушивалось на головы татар.

Когда ордынцы штурмовали стены, бек Араслан торопливо перетаскивал пушки за ров.

— Скорее! Скорее! — кричал он на янычар.

Невольники устанавливали тын, который должен был защитить турецких пушкарей от казачьих пуль и ядер. Это были крепкие, сбитые в несколько рядов сборные деревянные щиты, доставленные на галерах из Царьграда. Снаружи щиты были обиты медью.

Одна из пушек свалилась с моста в ров. Араслан-бек рассвирепел. Он тотчас приказал привести к себе виновных и самолично отсек им головы.

— Так будет с каждым, кто посмеет уронить кулеврин султана! пригрозил Араслан-бек.

Более трех часов продолжался штурм Раздор, но ни один татарин так и не смог оказаться на стенах крепости.

Ордынцы подтащили к воротам и тыну тараны. Четыре камнеметные машины татары поставили против Степных ворот.

И вот первые каменные глыбы тяжело и глухо ударились о крепость; от бревен посыпалась щепа. Одна из глыб упала на помост, тот проломился и вместе с бочками, бревнами и казаками рухнул вниз. Шестеро донцов были убиты.

Болотников кинулся к пушкарям.

— Цельте в тараны, братцы! Живо!

Но те уже и сами догадались, наводя жерла орудий на осадные машины.

Начальником наряда был у пушкарей степенный пожилой казак Тереха Рязанец. Десять лет он был затинщиком, палил из пушек по татарам с рязанских стен, а затем бежал в Дикое Поле.

— Пушкарский голова замордовал. Чуть что — и в зубы. Не утерпел сдачи дал, да не рассчитал малость: насмерть пришиб. Принимайте в казаки, донцы.

И донцы приняли: пушкари завсегда нужны, тем более для раздорцев. В крепости шестнадцать пушек, но некоторые из них пришли в негодность, требовалась крепкая и умелая рука. Прежний же начальник наряда, старый пушкарь Никита Кулик, ходивший с государем Иваном Грозным под стены татарской Казани, ослаб глазами и приноровился к горилке; день и ночь не вылезал из кабака и, жалуясь, бубнил в седую опаленную бороду:

— Меркнет свет в глазах, братцы. Худо зрю наряд свой. Осиротели мои пушки.

С приходом в Раздоры Терехи Рязанца атаманы вздохнули:

— Заступай в пушкарские головы, Тереха. Но чтоб пушки золотом горели, дробом[82] и ядрами палили! А коли худо будешь службу нести — в Дону утопим.

Но Рязанца не пришлось топить, взялся он за дело усердно: вычистил от пороховой гари и ржавчины стволы, привел в порядок лафеты, поставил пушки на катки — и наряд вновь приобрел грозный вид.

Пушки были разные — малого, среднего и дальнего боя; среди них выделялись две «трои», один «единорог» и «соловей», добытые казаками на Волге. Это были мощные, тяжелые пушки, стрелявшие ядрами и дробом.

— Пуще глаза храните. То славный наряд. В Москве на Пушечном дворе знатными мастерами отлиты, — с любовью поглаживая пушки, говорил приставленным к наряду казакам Тереха Рязанец.

В часы осады он бегал от пушки к пушке и покрикивал:

— Без надобности не палить! Пороху мало. Ждите, когда поганые наряд свой подтащат. По нему и бейте.

Когда же татары подтащили к Степным воротам тараны, Рязанец находился совсем в другом конце крепости, но пушкари и без него решили ударить по осадным машинам.

— Живее же, черти! — поторопил их Болотников, видя, как каменные глыбы наносят ощутимый урон казакам.

Пушкари вложили в стволы ядра, насыпали в запалы пороху, поднесли к зелейникам горящие фитили. «Троя» и «единорог», изрыгнув дым и пламя, оглушительно ухнули; но ядра пролетели мимо и плюхнулись в ров.

Болотников сокрушенно махнул рукой.

— Да что же вы, черти зелейные!

Но тут к наряду подоспел сам Тереха Рязанец. Растолкав орудийную прислугу, навел пушки и закричал:

— Пали!

Оба тяжелых ядра упали в самую гущу татар, обслуживающих камнеметные машины; послышались вопли и стоны, обрывки жильных ремней взвились вместе с землей в воздух.

— Так палить! — сердито приказал пушкарям Рязанец.

К нему подбежал Болотников, крепко поцеловал.

— Молодец, друже!

Тереха же метнулся к другим пушкам: ему надо было всюду поспеть, чтоб не было суеты и замешки среди наряда.

Невольники под непрекращающимся огнем казаков наконец закрепили за рвом тыны и отступили за укрытие. Было их полтысячи, теперь же оставалось не более сотни. Но и за тыном рабам тотчас нашлась работа. Араслан-бек приказал рыть ниши для кулевринов. И вновь загуляли по спинам невольников хлесткие плети.

— Вгрызайтесь в землю, шакалы! Да побыстрее! Тот, кто хоть на миг опустит кирку, будет обезглавлен! — кричал Араслан-бек.

Невольники кирки не опустили. Вскоре ниши были готовы, по крепости ударили турецкие пушки. Тяжел был этот удар: стены и ворота зашатались, одна из небольших деревянных башен была снесена; свалившись внутрь крепости, она придавила собой более десятка казаков.

— Еще насколько залпов — и от Раздор ничего не останется! самодовольно воскликнул Ахмет-паша, наблюдавший за осадой с высокого холма.

Но в это время по тыну, прикрывавшему кулеврины, выстрелили казачьи пушки. Ядра сделали несколько больших пробоин, через которые стали видны капычеи и пушки.

Болотников не замедлил крикнуть станице:

— Бейте в дыры, донцы!

В пробоины посыпались стрелы и пули, поражая орудийный наряд.

Араслан-бек, отбежав за ров, замахал на невольников зубчатым ятаганом.

— Заделывайте пробоины, шакалы! Вперед!

Рабы кое-как залатали дыры и вновь загремели турецкие пушки; им отвечали со стен казачьи. Ядра донцов то и дело пробивали янычарские щиты, но их тотчас закрывали. У опасных брешей полегли последние десятки невольников.

Более часа продолжалась перепалка; едкий, густой дым повис над крепостью. Ухали пушки, свистели ядра, взметались в небо черные облака земли, сыпалась от щитов и бревен щепа.

Татары, спахи и янычары с минуты на минуту ждали, когда рухнут казачьи стены. Нетерпеливо поджидал этого и мурза Джанибек.

«Сейчас капычеи разобьют крепость и мои тумены ворвутся в город. Добыча близка!» — в горячем ознобе раздумывал он.

Но чудо — крепость стояла, ни одна из стен не рухнула; хваленые турецкие кулеврины не смогли сделать и единой пробоины. Уж не заколдована ли крепость урусов?

Крымцы и турки недоумевали. Не ведали они, что Раздоры опоясаны мощной трехрядной дубовой стеной, способной выдержать многодневную пушечную осаду. Гораздо слабее были сами ворота, но их надежно прикрывали «трои», не позволявшие кулевринам вести долгий прицельный огонь. Дощатый тын, напротив ворот, был одним из самых уязвимых, турецкие пушки часто молчали; то и дело надо было заделывать проломы и бреши.

В разгар боя Тереха Рязапец подошел к «трое» и велел засыпать в зелейник двойную меру пороха.

Пушкари опасливо глянули на Рязанца.

— Много лишку, Тереха.

— Не много. Сыпь как велено!

И пушкари засыпали. Турки тем временем заделывали очередную брешь; в нее-то и задумал выпалить Рязанец. Он дольше обычного приноравливался к пушке, сунул горящий фитиль в зелейник. «Троя» мощно и раскатисто, сотрясая стены, ухнула, посылая трехпудовое ядро в пролом янычарского тына. Заряд угодил в кулеврину, вдребезги разбив и уничтожив орудийную прислугу.

Араслан-бек пришел в ярость. В первый же день осады он потерял две султанские пушки! И где? Ни под стенами персидских твердынь, ни под великой крепостью Багдада, а под деревянным тыном разбойных донских казаков!

Вне себя от гнева, Араслан-бек сам бросился к бреши.

— В пять рядов ставьте щиты, собаки! Ни одно ядро гяуров не должно пробить укрепление! Быстрее, шак…

Араслан-бек не договорил и схватился за плечо, в которое вонзилась казачья пуля.

— О, аллах! Я ранен.

Янычары оттащили санджак-бека в безопасное место.

Ахмет-паша, нервно кусая губы, кинул за ров еще полтысячи невольников. Надо было во что бы то ни стало восстановить укрепления, иначе казаки разобьют все кулеврины. Эти люди не только храбро сражаются в пешем и конном бою, но и метко стреляют из пушек.

И вновь возле проломов закопошились невольники, и вновь ручьями полилась их кровь.

Видя, что стены крепости не поддаются кулевринам, Ахмет-паша приказал сосредоточить восемь пушек напротив Степных ворот.

Тереха Рязанец усилил огонь, но разрушить пятислойный тын было не так просто.

— Крепко отгородились янычары, — хмуро молвил Рязанец.

— А ежели навесом, через тын? — подсказал Болотников.

— Не получится, паря. В ров ядра покидаем.

— Худо, Тереха… Выходит, воротам не устоять?

— Пожалуй, не устоять, — удрученно признал Рязанец. — Надо бы бревнами да кулями с землей укрепить.

Болотников глянул из бойницы на турецкий тын и о чем-то на минуту задумался. К нему шагнул станичный есаул Мирон Нагиба.

— Что будем делать, батька?

— А вот что, — Болотников порывисто обернулся к Нагибе. — Снимай станицу со стены и веди к воротам.

— На вылазку, батька? — догадался Нагиба.

— На вылазку, Мирон. Другого выхода нет.

— Но Богдан Васильев не велел ворота открывать. Нужен его приказ.

— Васильев у Засечной стены. Недосуг его спрашивать. Турки вот-вот откроют огонь. Снимай станицу!

— Пулей, батька!

Нагиба побежал к родниковцам, а Болотников вернулся к Рязанцу и поведал ему о своем плане.

— Смело, паря. Но этого мало.

— Что мало? — не понял Болотников.

— Мало пушкарейперебить. Сыщутся и другие. Добро бы сами пушки заклепать. Во тогда — удача.

— Пушки заклепать?.. Но то дело хитрое.

— Ничего хитрого, паря. Подь сюда.

Рязанец притянул Болотникова к «соловью».

— Зри, паря. Дыра насквозь, то затравка. Заклепать ее — и пушки запал потеряют. Не палить им боле, не рушить стены. Уразумел ли?

— Уразумел, Тереха. Замолчат пушки! — загорелся Болотников. — Но заклепать чем?

Рязанец вытянул из ящика пук железных прутьев.

— Из таких мы протравки готовим. Как раз сгодятся. Да не забудьте по булыжничку прихватить.

Болотников подозвал к пушке десятка три казаков и показал им место заклепки.

— Умри — но заляпушь!

— Забьем дырки, батько! — заверили донцы.

— А теперь поспешим! — воскликнул Болотников.

Тереха Рязанец дал команду пушкарям, чтоб те прекратили пальбу по тыну. Донцы же распахнули ворота и стремглав ринулись на турецкие укрепления.

Янычары не ожидали казачьей вылазки. Они запоздало отпрянули от пушек и выхватили ятаганы; повольники перекинулись через тын и навалились на капычеев. В ход пошли мечи и сабли, палицы и дубины, булавы и кистени.

Болотников развалил надвое одного из янычар и стал прорубаться к пушке. Рядом с ним оказались Васюта Шестак и Мирон Нагиба. Они секли янычар саблями, а чуть сбоку укладывал турок тяжеленной дубиной богатырь Нечайка.

Невольники в сечу не полезли: они побежали за ров, откуда спешили на помощь капычеям сотни янычар.

— К мостам! — закричал Болотников. — Задержите турок! Не пускайте к пушкам!

Родниковцы, перебив орудийную прислугу, кинулись к мостам, по которым уже бежали янычары. Часть же казаков с кусками проволоки подскочила к кулевринам. Две-три минуты — и запалы были заклепаны.

— Наза-а-ад! В крепость, донцы! — подал новую команду Болотников.

Теснимые янычарами, казаки отступили за тын. Болотников, Нагиба, Шестак, Емоха и Нечайка отходили последними, прикрывая донцов от турецких сабель. Бились зло и остервенело, пока не оказались за воротами. Десятка три янычар ворвались в крепость, а за ними напирала новая волна турок; ворота уже невозможно было закрыть. Но тут выручил Тереха Рязанец. Он ударил из пушек дробом, и янычары на малое время отхлынули назад. Турок, застрявших в проходе, оттеснили копьями. Ворота закрылись.

На резвом вороном коне прискакал разгневанный Богдан Васильев. Ему уже донесли о вылазке Болотникова.

— Ты что, белены объелся! — заорал он на родниковского атамана. — Как ты посмел открыть ворота врагу?

— Уйми пыл, атаман, — устало вымолвил Болотников. — И шапку скинь перед погибшими. У меня их четыре десятка полегло.

— Мало тебе! Мог бы и всю станицу уложить! — как будто не слыша слов Болотникова, кипятился Васильев.

К атаману подошел Тереха Рязанец.

— Ты бы поостыл, Богдан Андреич. Болотникову надо в ноги поклониться. Доброе дело сотворил он для донцов, а ты горло дерешь.

— Еще один заступник, — желчно произнес Васильев. — Едва орду в Раздоры не впустили.

— Однако вредоумный же ты казак, — осерчал Рязанец. — Янычары восемь пушек у ворот поставили. В щепы бы разнесли. Вот тогда бы и в самом деле орда очутилась в Раздорах. Быть бы нам битыми, да сей молодец помог. Заклепал он турецкие пушки, атаман!

Гнев с лица Васильева как рукой сняло. Он сошел с коня я хлопнул Болотникова по плечу.

— Спасибо тебе, родниковский атаман! Спасибо, станишники!

— Ты не нас благодари, а Рязанца. Это он пушки заклепать надоумил, кивнул в сторону пушкаря Болотников.

— И Рязанцу, спасибо!

Васильев снял шапку и поясно поклонился убитым повольникам, лежавшим на земле.

— Дон вас не забудет, казаки.

Затем Васильев осмотрел наряд, проверил, много ли осталось у пушкарей ядер, дроба и пороху.

— Поберегай зелье, Тереха. Нам его и на три дня не хватит. Напрасно не пали.

Рязанец обиделся.

— Я свое дело ведаю, атаман.

— Поберегай! — назидательно повторил Васильев и, взмахнув на коня, поспешил к другим стенам крепости.

Вокруг Раздор на какое-то время установилась тишина. Турки и татары отошли за ров.

Раздосадованный мурза Джанибек решил созвать тысячников и темников на курлатай. Пригласил и Ахмет-пашу, но тот не приехал, а прислал вместо себя чауша.

— Великий и несравненный Ахмет-паша повелел сказать, мурза Джанибек, чтоб ты не ждал его в своем шатре. Паша недоволен твоими воинами, они трусливы, как зайцы. Они не смогли забраться на стены и показали спины презренным гяурам.

Джанибек, не скрывая раздражения, ответил:

— Ахмет-паша не может гневаться на моих воинов. Они лезли на стены урусов, как львы. Ни один из моих джигитов не сомневается в победе. Мы будем в Раздорах! Пока же гяуры находят в себе силы обороняться.

— И не только обороняться, — с ехидцей вставил темник Давлет. — Они перебили капычеев и повредили восемь кулевринов несравненного воина Ахмет-паши.

Издевка была налицо.

«Темник Давлет слишком смел. Когда-нибудь Ахмет-паша отомстит ему за такие слова», — подумал хитрый, осторожный темник Бахты.

— Что передать моему повелителю? — спросил чауш.

— Передай несравненному Ахмет-паше, что я буду продолжать осаду. Зверь хоть и силен, но он начинает истекать кровью. Сегодня либо завтра я добью зверя. И еще передай, чауш. Я хочу, чтоб оставшиеся десять пушек паши все ж разбили стены крепости. Наидостойнейший Ахмет говорил, что его кулеврины разрушали и не такие твердыни. Так пусть же падет и эта крепость. С нами аллах!

Не успел чауш выйти из шатра, как с ковра вскочил темник Давлет.

— Я не хочу больше стоять за Доном! Почему мой тумен должен бездействовать? Зачем я пришел из Бахчисарая? Я хочу брать крепость!

— Твое время придет, Давлет. А пока нам нельзя оголять левобережье. К гяурам может прийти помощь.

— Опять сидеть в шатре?

— Нет, славный Давлет. Сегодня два крыла тумена ты бросишь на Раздоры. Сегодня ночью.

— Ночью?.. Ты хочешь брать Раздоры ночью? — переспросил темник Бахты.

— Да, джигиты! У гяуров пушки, пистолеты и ружья, У них зоркий глаз. Ночью же мы их лишим прицельного огня. Мы подойдем близко к стенам и кинем на деревянный город горящие стрелы. А ворота мы пробьем таранами. Так ли, джигиты?

— Велика мудрость твоя, мурза Джанибек, — растянул в угодливой улыбке тонкие губы Бахты.

«Бахты всегда льстив. Он готов вылизать мурзе пятки», — презрительно подумал Давлет.

А тысячники дружно закричали:

— Велика мудрость мурзы!

— Мы в твоей власти, Джанибек!

Когда над степью воцарилась ночь, татары бесшумно и скрытно приблизились к Раздорам. Они стали от крепостных стен в перелете стрелы. Раздоры замкнулись в плотном кольце ордынцев. Луки их были огромны — в рост человека, стрелы — певучи, длинны и крепки. К древкам стрел татары прикрутили по клочку промасленного войлока. Подле каждого лучника стоял воин-зажигальщик с кремнем и огнивом.

Казаки не спали. Они стояли на стенах и прислушивались к шорохам и звукам ночной степи. Во вражеском стане стояла тишина, и нигде не горели костры; ощущение было такое, будто орда спит мертвым сном.

— Что-то не по нутру мне эта ночь, — проговорил Мирон Нагиба. Левая рука его была перевязана, из раны сочилась кровь, но казак не уходил со стен.

— И мне не любо, — молвил Васюта Шестак.

— Поганые не зря притаились. Они что-то замышляют. Надо глядеть в оба, станишники. Ордынцы коварны, — произнес Болотников.

— И луна, как назло, спряталась. Экая сутемь! — проворчал Емоха. В дневной вылазке он зарубил семерых янычар, но и сам пострадал. Один из капычеев едва не отрубил Емохе голову. Выручил Деня. Он подставил под удар саблю, и турецкий ятаган, соскользнув, отсек Емохе правое ухо.

Теперь над Емохой посмеивался Секира.

— Нонче ты у нас первый казак на Дону. Берегись, девки!

— Это ты к чему? — морщась от ноющей боли, спросил Емоха.

— А все к тому. Наипервейший, грю, красавец ты у нас, Емоха. Безухий, дырявый и к тому ж нос с версту коломенскую. Три дюжины бадей повесить можно. Чем не молодец, коли нос с огурец.

Казаки загоготали, а Емоха треснул Секиру по загривку.

— Язык у тебя не той стороной вставлен, чертово помело! Помолчал бы.

— А че молчать? На язык пошлины нет.

— Вот и бренчишь, как на гуслях.

— А ну тихо, братцы, — оборвал казаков Болотников. — Чуете? Будто сено шелестит.

Казаки насторожились.

— Верно… Шорох идет, — молвил Васюта.

— То орда надвигается. А ну, Васюта, беги к Рязанцу. Пусть из вестовой пушки ухнет, — приказал Болотников.

И в ту же минуту в степи засверкали красные искры, а затем по черному небу полетели в сторону крепости огненные змеи. Их было великое множество тысячи, десятки тысяч огненных молний. Они летели со страшным пугающим визгом.

Многие казаки перекрестились: уж больно жуткий звук издавали стремительно летящие змеи.

— Господи, мать-богородица! — высунувшись из бойницы, очумело вымолвил один из молодых казаков и тотчас, с протяжным стоном, осел на помост. Широкую грудь его пронзила горящая стрела.

— Не высовываться! — гаркнул Болотников.

Емоха попытался было вытянуть из убитого казака стрелу, но она крепко застряла. Обломив конец, он вытащил стрелу со стороны спины. Повольника спустили с помоста на землю.

— У-у, поганые души! — скрипнул зубами Емоха. Погиб один из его дружков.

Секира взял из рук Емохи обломок стрелы и поднес к факелу.

— Эва, — хмыкнул он. — И чего только не придумают, нехристи. Глянь, братцы.

Вокруг Устима столпились донцы. Секира оторвал от обломка маленькую глиняную трубочку и положил на ладонь.

— Свистульки привязывают.

— Ну и ироды. Душу воротит, — молвил Деня, затыкая уши.

— Ниче, привыкай. Басурмане и не на такое горазды, — вставил дед Гаруня.

Стрелы глухо стучали о стены, башни и кровли изб. Многие из них залетали в бойницы, чадили. Едкий дым ел глаза.

Отовсюду послышались крики казаков:

— Избы горят!

— Стены занялись!

— Все на огонь, братцы!

Бросились к бочкам с водой и колодцам. Тушили пожары и дети, и подростки, и казачьи женки.

Всех тяжелее и опаснее было на стенах. Казаки лини воду на тын и попадали под стрелы ордынцев. Раненых и убитых сразу же сменяли другие казаки, стоявшие внизу в запасе.

В кровавом зареве пожарищ донцы увидели, как к Степным воротам наплывает грозным, огромным чудищем таран, подвешенный цепями к длинному бревну. Конец снаряда был окован стальным наконечником.

Казаки выстрелили из пищалей и самопалов, но таран упрямо приближался к воротам: на место поверженных татар тотчас вставали новые ордынцы.

Не помог и Тереха Рязанец: наклонить жерла орудий под самые стены было невозможно.

— То не в моих силах, братцы, — с отчаянием говорил пушкарь. — Не могу кинуть ядра.

Татары, раскачав на цепях орудие, ударили им по воротам; те крякнули, затряслись, осыпались щепой. После пятого удара стальной наконечник пробил ворота на добрых три вершка.

— Проломят, дьяволы! — чертыхнулся Болотников и перебежал с помоста на стрельню, с которой донцы палили из пищалей и самопалов.

— Бревна швыряй! Колоды! — загремел Болотников.

Но и это не остановило татар. Они гибли десятками, но, не мешкая, столько же подбегало к тарану. Головы степняков заняты были лишь одной мыслью — сокрушить ворота и ворваться в крепость. Там за воротами — добыча! Добыча!

Степные ворота обступили лучники: они непрерывно стреляли по бойницам, да так метко и густо, что казакам невозможно было и высунуться.

А таран все глубже и глубже уходил в ворота; и вскоре окованные створки оказались разбитыми, засовы сорваны; еще удар, другой — ворота рухнут, и тогда ничто и никто не удержат лавину ордынцев, жаждущих вломиться в казачий город.

Но ворота не рухнули: раздорцы надежно укрепили их бревнами и тяжелыми кулями с землей. Таран, пробив наконец ворота, застрял в новом мощном заслоне.

Убедившись, что таран бесполезен, мурза Джанибек приказал отнести его от ворот. Теперь вся надежда татар была на горящие стрелы. Раздоры должны погибнуть в огне.

Потерпев неудачу под Степными воротами, Ахмет-паша задумал нанести решающий удар у Засечной башни. Скрытно от казаков он повелел перетащить оставшиеся кулеврины на галеры, бросившие якоря у левого берега Дона. В то время, когда темник Давлет переправлял два крыла своего тумена на правобережье, а затем начал осыпать крепость огненными стрелами, Ахмет-паша приблизил суда к городу на пушечный выстрел. Он сам был на одной из галер.

— Забросайте Раздоры калеными ядрами! — приказал он капычеям.

Турецкие пушки выстрелили неожиданно для казаков. Богдан Васильев и Федька Берсень, руководившие обороной Засечной стены, на какое-то время пришли в замешательство.

— Откуда взялись пушки? Здесь их не было! — закричал Васильев.

— Палят с реки. С галер палят, злыдни!

Каленые ядра еще больше раздули пожар. Избы вспыхивали одна за другой, как свечи. Вся северо-западная часть города утонула в море огня. Многие избы залить водой уже было невозможно — их растаскивали баграми и крючьями, тушили песком и землей.

— Бейте по галерам! — закричал пушкарям Васильев.

Наряд выпалил, но ядра не долетели до судов: пушки на Засечной стене были поставлены маломощные.

— Где Тереха? Где этот рязанский лапоть? — еще пуще заорал Васильев.

Рязанец стоял на помосте у Степной башни. Когда с Дона заговорили турецкие пушки, Тереха с отчаянием хлопнул ладонью по жерлу «единорога». Янычары пошли на хитрость, и теперь их кулеврины будут свободно и безнаказанно палить по городу.

Рязанец, не дожидаясь приказа Васильева, велел снять со стен часть тяжелых орудий и перетащить их к Засечной стрельне. Но дело это нелегкое: пушки весили до пятисот пудов, и потребуется немало времени, чтобы установить их на донской стороне.

Богдан Васильев выделил начальнику пушкарского наряда две сотни казаков.

— Умри, но пушки поставь! — грозно сказал он Рязанцу.

Город полыхал. В черное небо высоко вздымались огненные языки пожарищ. Вскоре огонь перекинулся и на восточную часть города, неумолимо пожирая сухие рубленые избы. В кривых и узких улочках и переулках метались люди, задыхаясь от зноя, гари и въедливого дыма, валившего черными, густыми клубами из дверей и окон.

Со стен пришлось снять многих казаков. Этого-то и дожидались Ахмет-паша и темник Давлет. Они кинули на крепость тысячи татар и янычар. Штурм был грозный и яростный. Особенно дерзко и свирепо лезли на стены воины мурзы Давлета. Они несколько дней ждали этого часа, и теперь их было трудно остановить.

На стенах то и дело громыхал голос Федьки Берсеня:

— Не робей, донцы! Бей псов, круши!

Но и враг неистовствовал. Многим удалось взобраться на стены. Повсюду пошли рукопашные схватки; лязгали мечи и сабли, сверкали ножи, клинки и ятаганы, сыпались искры.

— Круши псов! Дави степных гадов! — хрипло орал Федька, разя ордынцев тяжелым мечом.

И казаки крушили, и казаки давили. Брань, хрипы и ярые возгласы перемежались с визгом, воплем и предсмертными стонами. Все крутилось, орало, выло, ухало и скрежетало в этом кровавом водовороте.

Злая сеча шла до утренней зари. Повольники не дрогнули, не позволили врагу закрепиться на стенах крепости.

Ордынцы отступили, но городу не пришлось праздновать победу. Уже в самом конце битвы недалеко от майдана раздался оглушительный взрыв. Каленое ядро турецкой кулеврины угодило в Зелейную избу с пороховыми запасами. Взрыв был настолько силен, что в городе рухнули десятки строений и рассыпался храм Николая-чудотворца; более трехсот казаков, женщин, детей и стариков была убиты.

ГЛАВА 12 КАЗАЧИЙ ПОДАРОК

Страшен был вид города в лучах раннего утреннего солнца. Повсюду виднелись обугленные избы, курени и трупы; пахло гарью, дымились неостывшие пожарища, черный пепел толстым слоем покрывал землю.

Обуглились и почернели стены и башни крепости; казаки, прокоптелые, грязные, в окровавленных рваных одеждах, спали мертвецким сном, не выпуская из рук мечей и сабель.

По дымящейся крепости блуждали казачьи женки, разыскивая среди убитых и обгоревших своих детей, братьев, сестер и мужей. То и дело разносились их безутешные, горькие плачи.

Более тысячи казаков потеряли донцы за первые дни осады. Но жертвы были не напрасны: свыше семи тысяч янычар и крымчаков полегли у стен крепости.

Агата бродила по городу вместе с Любавой, дочерью раздорского есаула Григория Соломы. Агата искала мужа, а соседка по куреню — отца родного. С тревожным беспокойством вглядывались они в лица убитых, крестились и со слезами на глазах шли дальше.

Но ни среди павших, ни среди тяжелораненых Берсеня и Солому они не разыскали.

— У Засечных ворот поглядите, там их видели, — тихо подсказала одна из казачек, оплакивающая мужа, статного красивого казака, пронзенного вражеской стрелой.

Пошли к Засечным воротам, возле которых вповалку лежали казаки. Бодрствовали лишь трое караульных, досматривавших за вражеским станом.

— Кого вам, девки? — окликнул с высоты башни один из дозорных.

— Федора Берсеня, да Гришу Солому, — ответила Агата.

— На стене пали, — махнул рукой дозорный.

— Пали? — меняясь в лице, дрогнувшим голосом переспросила Агата.

— Батюшки, пресвятая дева! — охнула Любава.

Обе зарыдали, а караульный протяжно зевнул, крякнул и усмешливо крутнул головой.

— От народ водяной. Че слезу-то пустили, оглашенные! Пали, грю, на стене. Спят ваши мужики, вон там, за пушками. Лезьте на помост.

Агата и Любава обрадованно полезли на стены. Федька Берсень, широко раскинув ноги, лежал на спине. Глаза ею глубоко запали, лицо черно от копоти, правая рука сжимала окровавленный меч. Спал Федька тревожно: мычал, скрипел зубами и что-то невнятно выкрикивал; Агата разобрала лишь одно слово «круши».

«Федор мой и во снах воюет», — с улыбкой подумала она и осторожно подложила под Федькину голову чей-то кинутый на помосте разодранный зипун.

Григорий Солома лежал невдалеке от Берсеня, привалившись спиной к дубовому тыну; на обнаженной руке его густо запеклась кровь. Любава вновь пригорюнилась.

— Ранен батюшка. В курень надо.

— Не полошись, девка. Рана неглубока, затянется, — успокоил Тереха Рязанец. Поникший и угрюмый, он сидел возле остывшей «трои», горестно пощипывая густую, с подпалиной бороду.

«Теперь совсем без зелья худо, — думал он. — И надо ж было приключиться экой напасти. Чертовы янычары! Угодили-таки в самую пороховницу. Седни турки подтянут пушки к самой крепости, и никто их не подавит. Едва ли вынесут Раздоры еще один огненный бой — крепость все же деревянная. Как ни крепись, как ни обороняй, но тын и сруб от огня не спасти».

— Вы бы не толкались тут, девоньки. Неровен час, — предостерег с башни караульный.

Оставив возле Федьки и Соломы по узелку снеди, Агата и Любава спустились на землю. Вначале пошли они было к своим куреням, но Агата вдруг повернула к Степной башне.

— Куда ж ты? — спросила Любава.

Лицо Агаты залилось румянцем.

— У Федора близкий дружок есть… Иван Болотников. Сказывали, на Степной стене он сражался. Проведать хочу — жив ли.

— И я с тобой, — молвила Любава.

Подруги подались к южной стене, но отыскали они Болотникова не вдруг. На стене Ивана не оказалось.

«Нигде его нет. Ужель за тыном лежит? Ужель загубили сокола?» закручинилась Агата.

У подножия башни бранился казак Емоха. Ухо его воспалилось и так стреляло, что бедный донец не находил себе места.

— Трезубец в ханское брюхо! Смолы — на плешь!..

— Худо, родимый? — участливо коснулась его плеча Агата.

— Турецкому султану худо, — огрызнулся Емоха. — Че тут бродите?

— Ивана Болотникова ищем. Не ведаешь ли, что с ним? — спросила Агата, и вся невольно насторожилась.

— Пошто те батька?.. У-ух, пику хану в глотку!.. Пошто, грю, батька? закричал, закрутившись волчком, Емоха.

— Глянуть хочу. Уж ты поведай, родимый, — еще мягче молвила Агата. Жив ли, Иван?

— Жив. Еще не хватало, чтоб батьку сразили. Жив Болотников! На стрельню ступайте.

Агата и Любава поднялась на башню. Дозорный молча глянул на обеих, но не забранился, пустил.

Болотников спал рядом с Васютой, спал крепко и отрешенно. Белая рубаха его была в клочья изодрана и окровавлена; и весь он пропах порохом, дымом и гарью. Курчавая борода свалялась, черные волосы слиплись, упав прядями на загорелый лоб.

Агата слегка коснулась его головы, подумала:

«Добрый казак… Сильный, удалый».

Она все смотрела и смотрела на Болотникова, и ей вдруг невольно захотелось приласкать этого отважного казака, прижать к своей груди. И от этих грешных мыслей она еще больше зарделась.

Любава взглянула на подругу. Глаза Агаты излучали теплоту и нежность.

«Мать-богородица! — охнула она. — Любит Агата этого казака, ой, любит!»

Васюта Шестак, лежавший обок с Болотниковым, неожиданно проснулся и, увидя перед собой синеокую дивчину с темными густыми ресницами, улыбнулся.

— И привидится же такая, — пробормотал он и перевернулся на другой бок.

Любава рассмеялась, и ее звонкий смех окончательно разбудил Шестака. Он поднял голову и удивленно захлопал на Любаву глазами.

— Откуда такая свалилась, любушка?

— Она и есть Любушка, Любавой ее кличут, — сказала Агата.

— Вот те на!.. А меня Васютой.

Сон с Шестака начисто слетел; он во все глаза разглядывал пригожую дивчину и простодушно приговаривал:

— Вот так, Любушка, вот так ангел… Чья ж ты будешь?

— А ничья, — с лукавинкой ответила Любава и потупила очи: уж больно пристально разглядывал ее этот сероглазый казак.

— Так уж и ничья. Хитришь, Любушка. Ужель такую красу казаки не приметили? Да я б тебя давно выкрал, из-под земли достал.

— А вот и не достанешь, — вновь рассмеялась Любава и сбежала со стрельни на землю. — Я в курень, Агатушка! — крикнула она.

— Погоди меня, — оторвалась от Болотникова Агата и пошла к узкой витой лесенке. Но ее придержал Васюта.

— Так чья ж все-таки Любава?

— Аль понравилась? — улыбнулась краешками губ Агата.

— Дюже понравилась. Не таи. Где ее сыскать? — затормошился Васюта.

— А коль дюже понравилась, сам сыщешь. Удачи ратной вам с Иваном.

Агата шагнула было вниз, но вдруг передумала и вновь подошла к спящему Болотникову. Расстегнула застежки зеленого сарафана, сняла с себя маленький золотой нательный крестик на голубой тесьме и продела его через голову Ивана.

— Храни тебя господь, — тихо молвила она и, не смущаясь Васюты и дозорных казаков, склонилась над Иваном и поцеловала в губы.

До полудня было тихо. Орда готовилась к новому штурму. Янычары и крымчаки оттаскивали от стен трупы и кидали их в водяной ров. Такая же участь постигла и тяжелораненых. Так повелели Ахмет-паша и мурза Джанибек.

— Мы заполним ров джигитами и по их телам перейдем водную преграду. Аллах простит нас, он хочет нашей победы, — сказали военачальники.

Казаки плевались.

— Погань и есть погань. Хуже зверей.

— Будто дохлых собак швыряют, нехристи!

— Пальнуть бы по бритым башкам!

Однако по ордынцам не стреляли: берегли дробь, пули, порох, да и не хотелось мешать басурманам убирать трупы.

Сами же раздорцы рыли вдоль стен братскую могилу. Туда положили всех павших казаков. Беглый поп-расстрига Никодим отслужил панихиду.

— Со святыми упокой! — голосисто пропел он и размашисто осенил могилу большим медным крестом.

Казаки склонили головы. Атаман Васильев скорбно и скупо молвил, комкая черную баранью трухменку.

— Вечная вам память, донцы! Вечная слава вам!

— Вечная слава! — хором пронеслось по казачьим рядам.

Атаманы первыми бросили в могилу по три горсти земли и отошли в сторону, уступая место повольнице. Последними к могиле подошли казачки. Запричитали.

Васильев позвал станичных атаманов и раздорских есаулов на совет. Поначалу расспросил каждого, сколько осталось у казаков дроби и зелья, да много ли людей в сотнях, а затем сказал:

— Туго будет, атаманы-молодцы. Ядер и зелья у нас — самую малость. Пушкам и на час не хватит пороху. А без пушек станет худо. Турки вконец закидают нас зажигательными ядрами. Понесем урон великий, да и Раздорам в огне пылать. Как быть, атаманы-молодцы? Как оборону держать?

— Выдюжим, атаман. Нас еще четыре тыщи. Не притупились казачьи сабли! — воскликнул есаул Григорий Солома.

— Не бывать поганым в Раздорах! — поддержал его атаман из Монастырского городка.

— Не бывать-то не бывать, — осторожно начал Федька Берсень. — Но как бы нам войско не ополовинить. Ордынцев — тьма, и прут они свирепо. Тут надо крепко покумекать. На одну саблю уповать — худо.

— Дело гутаришь, — кивнул раздорский писарь Устин Неверков. — Надо нам, братья-атаманы, головой поразмыслить. Ордынец хитер, но и казак не лыком шит.

— Добро, донцы. Давайте покумекаем, — молвил Богдан Васильев.

В курене воцарилась тишина, атаманы призадумались; чуть погодя поднялся с лавки Федька Берсень.

— Надо поболе колодцев нарыть, атаманы. Многие завалены и засыпаны, а вода нам — позарез. На стенах кипятку только давай, да и на пожары уйму воды надобно. А еще скажу, атаманы, землянок надо немедля нарыть. Женки и ребятишки гибнут, пущай под землей сидят. Да и раненых туда поховать.

— Дело, — вновь кивнул Устин Неверков. — Землянок у нас токмо что на раздорцев. Прибылые же казаки по куреням и базам теснятся. Рыть немедля!

— А ты что молвишь, Рязанец? — бросил суровый взгляд на пушкаря Васильев.

Тереха повел глазами по казакам, нахохлился.

— Никак сердце на меня держите, атаманы? Но моей вины нет. Я вам зелья из-за пазухи не достану.

— А где достать?

— Где?.. Зелье надо у янычар добыть.

— Любо, Тереха! — оживился Берсень. — Пошто же мы подкопов нарыли? Сделаем вылазку и добудем. Я сам на то дело пойду.

— Любо! — воскликнули атаманы.

— Любо! — сказал Васильев.

Поднялся молчавший дотоле Болотников.

— Зелье добыть — беду избыть. Но дело то тяжкое. Никто из нас не ведает, где у янычар пороховые возы. Да и ведали бы, к ним не подступились. Янычары не так уж глупы, чтоб оставить зелье без присмотра. Вылазкой ничего не добьемся. Казаков загубим и пороха не возьмем.

— Так что ж, турка будем терпеть? — съязвил Васильев. — Пусть крепость разбивает, войско наше изводит, а мы в норы? Нет, Болотников, не туда гнешь. Без зелья нам не выстоять. Вылазка — единственное спасенье. Пошлем тыщу казаков, но зелье добудем.

— Не добудем, атаман, — уперся Болотников. — Зелье наверняка в самой середке войска. Ни один казак в крепость не вернется. То добрый подарок орде. Аль тебе донцов не жаль?

Васильев насупился, глаза его холодно блеснули.

— Тебе легко гутарить, Болотников. Ты всего-навсего атаман станичный. А мне вот круг поручил Раздоры отстоять. Костьми лечь, но отстоять! И нет у меня иного выхода, как послать во вражий стан казаков. Нет!

— Есть выход, атаман, — спокойно и веско сказал Болотников.

— А ну, гутарь.

— Есть выход, братья-атаманы, — повторил Иван и почему-то глянул на Тереху Рязанца. — Орда сильна пушками, на них-то и уповают враги. И уповают не зря. Еще день-другой — и от Раздор ничего не останется. Янычары готовятся праздновать победу. Но ликовать им не придется. Они переволокли пушки на галеры, и то нам на руку. Устин Неверков верно сказал: и казаки не лыком шиты. Надо собрать оставшийся порох, ночью пробраться к галерам и взорвать их. Лишим орду пушек! А стрелами да ятаганами нас не взять.

— Любо, Болотников! — разом повеселев, загорелся Тереха Рязанец.

— Любо! — произнесли станичные атаманы.

Богдан Васильев молча заходил по куреню. В глазах его мелькнула досада.

«Разумен родниковский станичный, разумен. Мог бы и сам додуматься».

— Чего ж молчишь, батька? — нетерпеливо вопросил Григорий Солома.

Васильев уселся на свое атаманское место, окинул взглядом казаков и наконец молвил:

— Мудрено будет галеры взорвать. Но коль атаманы гутарят «любо» — я согласен. Пошлю казаков.

— Кого снарядим, батька? — пристально глянул в глаза Васильева писарь Устин Неверков.

— Кого? — Васильев призадумался. Дело не шутейное: вылазка опасная, люди пойдут на верную смерть.

«Кого же? — напряженно морщил лоб Васильев. — Кого ж послать на гибель?.. А вот кого, тут и кумекать неча. Смутьянов из голытьбы! Тех, кто на домовитых замахивается и казаков подбивает. Вот они оба тут. Обоих и послать, да еще Тереху Рязанца. Тоже из своевольных…»

— Дозвольте мне, братья-атаманы, к галерам прогуляться, — прервал затянувшееся молчание Болотников. — Не подведу. Сожгу галеры!

— Добро, — охотно согласился Васильев. — А в помощь тебе дам отважного казака Федора Берсеня. Такой не подкачает… Ну, а пушкарскому голове Рязанцу сам бог велел. Пусть зелье и фитили готовит. Так ли, атаманы-молодцы?

— Так, батька!

Немало казаков из родниковской станицы было ранено Тяжело посеченных отнесли в землянки, а те, кто еще мог держаться на ногах, лечили свои раны давно испытанным казачьим средством. Наливали из баклажки чарку горилки, размешивали в ней заряд пороху и пили; порохом же врачевали и открытые раны.

Еще ночью ядовитая татарская стрела угодила Секире в плечо. Казаки знали, что ордынцы снабдили свои стрелы не только горящей паклей, пугающими свистульками, но и отравленным зельем. Однако же и от такой беды наловчились донцы избавляться. Вот так и Секира. Выдернул он стрелу из плеча, высыпал из рога-пороховницы на ладонь щепотку зелья, перемешал его с землей и посыпал на кровавую рану.

— Ужалили? — подсел к нему Нечайка.

В бойницу залетела огненная стрела. Секира поднял ее и приложил горящей паклей к ране. Порох вспыхнул, запахло жареным мясом.

— Поджигает, Устюха?

— Ниче, Нечайка. Бог терпел и нам велел. Выдюжу. Не быть поганому яду в моей кровушке!

Секира отбросил горящую паклю и как ни в чем не бывало вновь заторопился к стене, на которую с воем и визгом лезли татары. То была тяжелая ночь…

После полудня орда вновь пошла на приступ, и вновь ударили с турецких галер кулеврины. Не остывшие от огня Раздоры потонули в черных клубах пожарищ. Огненные ядра оглушительно ухали на улицах и переулках, поджигая срубы.

Жарко было и на стенах. Казаки, не зная устали, отражали натиск врагов. Янычары и крымчаки сотнями падали под дымящуюся крепость.

Не упрятались по землянкам и женщины. В укрытиях остались лишь самые малые дети и дряхлые старики. Казачки тушили пожары, варили в медных котлах кипяток и смолу, перевязывали раненых, подносили защитникам крепости пищу и оружие. За Агатой неотступно следовала Любава; их цветастые сарафаны мелькали и среди раненых, и среди тушильщиков, и среди самих казаков, носивших на стены кипяток и смолу.

Залив огнем город, капычеи переключились на стены. Турки и крымчаки отошли за ров, и на тын посыпались десятки тяжелых ядер.

Капычеям ответил Тереха Рязанец, решившись послать несколько ядер на галеры. Порох был крайне нужен на ночную вылазку, но Рязанец не утерпел и выпалил по судам из «трои», «единорога» и «соловья». Одно из ядер плюхнулось на корме галеры. Судно загорелось.

Ахмет-паша встревожился: он не ожидал такого ответа от русских пушкарей. Тотчас последовал приказ:

— Всем галерам отойти к берегу!

Санджак-беки кинулись в трюмы и принялись хлестать плетками гребцов-невольников, прикованных цепями к жестким деревянным сиденьям.

— Быстрее, быстрее, шайтаны!

Невольники налегли на весла, и вскоре все галеры подплыли к левому берегу. На горящем судне метались янычары, огонь подбирался к пороховому отсеку. Несколько янычар прыгнули в воду. Под угрозой казни Ахмет-паша послал на галеру сотню тушильщиков. Покинувших же корабль янычар он приказал расстрелять из пистолей.

— Подлые трусы! Вам нет места в моем славном войске. Вы останетесь в Тане! — кричал Ахмет-паша, наблюдая, как санджак-беки расправляются с перепугавшимися янычарами.

Галеру с великим трудом удалось потушить.

«Слава аллаху! Гяурам не пришлось увидеть, как тонет мой корабль. Это добрая примета. Мои кулеврины спасены, и они сегодня же добьют урусов», ободрился паша.

Однако Ахмет стал осторожен: он уже не подставлял корабли под пушки урусов. Два часа паша в нерешительности простоял на берегу, а затем послал одну из галер к середине Тана, другие же четыре продолжали тихо покачиваться на якорях.

Рявкнули пушки, ядра с шипом и гулом бухнулись о стены, пробивая бревна до третьего ряда.

Казаки молчали. Ни одна из пушек не выстрелила в ответ. Турки осмелели и придвинулись еще на десяток саженей. Ядра корежили стену, вгрызаясь все глубже и глубже в тын.

Казаки молчали.

«Почему урусы не стреляют? Почему бездействуют их пушки?» — озадаченно пожимал плечами паша.

Об этом же раздумывал и мурза Давлет, стоявший рядом с азовским наместником.

— Ночью в городе был большой взрыв. Уж не попали ли ядра твоих капычеев, славный паша, в пороховой склад гяуров? — предположил Давлет.

— Я слышал взрыв, — слегка кивнул Ахмет. — Это дело моих капычеев. Да, мурза, это я приказал подорвать пороховой склад. И теперь он уничтожен! твердо произнес паша, укрепившись в мысли, что казаки действительно остались без пороха.

— Слава твоя не померкнет века, несравненный паша. Но почему же твои остальные галеры не плывут к крепости? — с иронией спросил Давлет.

— Так угодно аллаху и моим помыслам, — ответил Ахмет. — Мои галеры отошли к берегу, чтобы пополнить запасы ядер, — схитрив, добавил он.

— И когда ж они вернутся под стены?

— Скоро, мурза, скоро. Сегодняшний день запомнит вся Турция. Я пробью стены и войду с моими янычарами в крепость, — напыщенно сказал паша.

Подождав еще с полчаса, Ахмет приблизил к крепости и другие галеры. Теперь уже все турецкие пушки ударили по Раздорам.

Казаки молчали.

Рязанец едва не плакал: теперь он не мог ответить янычарам и единым зарядом. Весь порох засыпали в кожаные мешочки и спрятали под землю.

— Ниче, ниче, Тереха. Придет и твое время, — успокаивал пушкаря Федька Берсень.

— Мочи нет, — тихо вздыхал Рязанец. — Уж скорее бы ночь!

Но до ночи было еще далеко. Капычеи, осмелев, били по крепости в упор. И вот стены не выдержали, в двух местах появились бреши; их завалили камнями и бревнами, но бреши появлялись все в новых и новых местах. А вскоре рухнула стена возле Засечных ворот. Капычеи прекратили пальбу, и в пролом кинулась конница темника Давлета.

Казаки встретили татар в мечи, сабли и копья, разя крымчаков и их коней в проломе. Но ордынцы, предвкушая скорую победу, яростно лезли вперед.

Это был страшный час для раздорцев. На помощь казакам пришли подростки, старики и женщины. Агата и Любава, нахлобучив на головы шеломы, также поднялись на стены. Агата вскоре очутилась обок с Болотниковым.

— Ушла бы… Тяжко тут! — крикнул ей Иван, прикрывая казачку от разящей сабли ордынца.

— Не уйду! — решительно блеснула глазами Агата, опуская саблю на татарина.

Храбро держалась на стене и Любава. Когда-то отец научил ее метко стрелять из пистоля, и теперь это сгодилось. Немало ордынцев пало после ее выстрелов. А когда кончились заряды, Любава принялась лить на татар горячую смолу.

Девушку приметил Васюта и поспешил стать к ней поближе. Покрикивал:

— Ай да Любушка! Так их, поганых!

А Любава нет-нет да и взглянет на рослого детину. Был он удал и ловок, сокрушал врагов с лихостью и озорством, будто вышел не на злую сечу, а на игрище.

Когда на стене стало особенно жарко, Васюта спас Любаву от двух наскочивших янычар. Он с такой яростью накинулся на врагов, с таким желанием защитить Любаву, что турки в страхе отпрянули от девушки, и полегли от неистового меча Васюты.

Лютая битва продолжалась у пролома. Тут донцы сражались во главе с есаулами Федором Берсенем и Григорием Соломой. Бились остервенело, насмерть, понимая, что отступить нельзя и на пядь. Стоит слегка дрогнуть, поддаться — и лавина врагов сомнет защитников и бурным речным потоком заполонит город. И тогда уже никто и ничто не спасет Раздоры.

Берсень разил татар длинным увесистым топором и после каждого удара протяжно крякал, будто колол не ордынские головы, а чурбаки. Подле наседал на крымчаков Григорий Солома, в руках его был тяжелый шестопер, гулявший направо и налево по черным бараньим шапкам степняков.

Богдан Васильев в сече не участвовал: он руководил обороной из Войсковой избы, перебрасывая казачьи станицы то в одно, то в другое горячее место. А таких мест было вдоволь: и на стенах, и у брешей, и у многочисленных пожарищ.

До самых потемок продолжалась битва, но янычарам, спахам и крымчакам так и не удалось одолеть казаков. Они вновь отступили, оставив у стен крепости тысячи убитых.

— Слава богу, продержались! — перекрестился Тереха Рязанец.

— Выстояли, — облегченно передохнул Богдан Васильев.

— Не гулять поганым по Раздорам! — молвило казачье войско.

Донцы заделали проломы и бреши и, выставив ночные караульные дозоры, повалились на отдых. Казачки же поспешили к раненым и увечным — таких немало было в каждой станице. Свыше пятисот казаков потеряли Раздоры. Родниковцы недосчитались тридцати донцов; молодые казаки Юрко и Деня получили тяжелые раны.

Получил отметину от янычарского ятагана и Иван Болотников, но, к счастью, рана оказалась неглубокой. Болотников так же, как и Секира, прижег рану порохом и начал готовиться к ночной вылазке.

Вскоре к нему пришел Федька Берсень. Увидев перевязанную лоскутом рубахи руку, нахмурился.

— Нельзя те на вылазку. Оставайся здесь.

— Чудишь, Федор. И не подумаю… Ты лучше скажи, готовы ли твои люди?

— Готовы. Васильев нам четыре сотни выделил.

— Четыре сотни?.. Много, пожалуй, Федор. Как бы шуму не наделать. Обойдемся и двумя.

— А не мало?

— Хватит, Федор. Поплывем на пяти стругах. Только бы ночка не подкачала.

— Авось не подкачает. Сиверко тянет. Добро бы Илья прогневался. Уж так бы кстати!

Подошел Рязанец. Покуда шел бой, он готовил к вылазке снаряжение: кожаные мешочки для пороха, фитили, огниво, веревки, багры и крючья.

— Дело за вами, молодцы.

— Идем, Терентий. А с собой беру Нечайку, Секиру, Васюту да Мирона Нагибу. Казаки надежные, — молвил Болотников.

Перед вылазкой Иван еще раз проверил отобранных казаков.

— Пойдем налегке. Ничего лишнего не брать. По паре пистолей, саблю, огниво — и довольно. И замок на роток. Мы должны быть невидимы и неслышимы. Ранят — терпи, погибать станешь — терпи! Иначе и галеры не взорвем, и себя загубим, — строго напутствовал Болотников.

— Не подведем, батько! — заверил Мирон Нагиба.

Провожала донцов вся казачья старшина во главе с атаманом Васильевым. Пришел и поп Никодим, благословив казаков на ратный подвиг медной иконкой.

— Да поможет вам господь и Николай-чудотворец. Возвращайтесь с победой, сыны!

По подкопу шли с горящими факелами. Тайный лаз вывел на правый берег реки, густо поросший высоким камышом. Здесь, в плавнях, и были припрятаны казачьи струги.

— Не забудьте уключины смазать, — напомнил Иван.

Болотников и Берсень решили сесть в разные струги.

— С богом, Иван, — обнял Болотникова Федька.

— С богом, Федор.

Облобызались и другие казаки. Знали — шли в самое пекло, может, более и свидеться не придется на белом свете.

— А ночка-то не подкачала, слава те господи, — размашисто осенил себя крестом Рязанец и спросил напоследок. — Не запамятовали, братцы, как огнивом фитили запалить?

— Не запамятовали, Тереха. Взорвем сатану.

— Поплыли, донцы, — скомандовал Болотников.

Выбрались из плавней и тихо направили струги к левобережью. Струги бежали легко и быстро: сопутствовал сиверко. По черным волнам сеял дождь-бусинец.

А ночь и в самом деле не подвела, была она черна, как донце казана; и ветер пошумливал. Левобережье мигало ордынскими кострами, но их становилось все меньше и меньше: степняки укладывались на ночлег.

Вскоре показались смутные очертания галер. Казаки сбавили ход и, без единого всплеска начали подкрадываться к кораблям.

Кругом было тихо, капычеи спали в каютах. Ахмет-паша еще с вечера покинул корабль и ушел отдыхать на берег, в свой шатер, где его поджидала наложница.

Казачьих стругов было пять, столько же было и турецких судов с пушками. Донцы вплотную приблизились к кораблям. Болотников направил свой струг на среднее судно: так легче было проследить за остальными казачьими судами.

Струг глухо ткнулся бортом о галеру.

— На корабль, донцы! — чуть слышно приказал Болотников.

Десятки багров и крючьев вгрызлись в галеру. Казаки, не мешкая, по-кошачьи полезли на корабль.

— О, аллах! Урусы! — запоздало закричал караульный турок, но казаки уже перевалили на палубу.

Болотников сверкнул саблей, и голова дозорного шлепнулась за борт. Однако испуганный возглас турка услыхали в каютах, из них выскочили полуголые янычары с ятаганами. Но дерзок и стремителен был натиск повольницы. Янычар смяли.

— В трюмы! — гаркнул Болотников.

И казаки ринулись в трюмы. Там тускло чадили факелы, скупо освещая прикованных к веслам гребцов-невольников.

— Надо пороховник искать, батько! — крикнул Мирон Нагиба.

— Поспешим! — вторил ему Васюта.

Болотников знал — времени в обрез. На помощь галерам могли прийти каторги, но он не хотел подрывать корабль вместе с невольниками.

— Расковать! — крикнул он.

Часть казаков метнулась к рабам, другая же — к пороховому трюму. Несколько донцов тянули за собой длинные фитили с привязанными к ним зелейными мешочками.

У порохового трюма казаки натолкнулись на два десятка янычар во главе с могучим санджак-беком. Был он в золоченом китайском шлеме и в сверкающем панцире. Бился ловко и свирепо, повергая ятаганом повольников.

К санджак-беку рванулся Нечайка; в руке его оказалась тяжелая цепь с раскованного невольника.

— Донцов бить, собака! — зычно рявкнул он и что было сил хлестнул санджак-бека по шелому. Тот выронил ятаган и с гулким звоном грохнулся на пол. После этого быстро расправились и с остальными янычарами.

В зелейном трюме обнаружили восемь бочек с порохом. Их начали было обматывать фитилями Васюта и Секира, ноБолотников распорядился по-иному:

— Семь бочек на струг! Одну — на взрыв!

— Разумно, батька! — закричали донцы.

Бочки потащили из трюма. Болотников шагнул к невольникам.

— Вы свободны, други. Прыгайте с галеры и плывите к крепости. Казаки откроют вам ворота. Быстро!

Невольники закивали головами и полезли из трюма наверх. Болотников выбил из бочки донце и воткнул фитиль в порох.

— На струг, донцы!

К нему подбежал Секира.

— Я запалю, батька.

Но Болотников оттолкнул Устима.

— Я сам. Ступай из трюма! Да не мешкай же, дьявол!

Секира убрался, а Болотников еще раз осмотрел промасленные фитили, тянувшиеся в кормовые отсеки и трюмы корабля.

«Кажись, все ладно», — подумал он и выбрался на палубу. Внизу, в струге, ожидали казаки. Иван достал огниво и принялся высекать искру.

— Поганые зашевелились, батько! — крикнул из струга Нечайка.

Болотников уже и сам услышал, что орда на берегу пришла в движение. Видимо, турок и крымчаков привлек шум на кораблях.

Болотников раздул трут, поджег размочаленный фитиль и метнулся к другому.

«Долго! Успею ли?» — с беспокойством мелькнуло в голове, и тотчас он вспомнил о факелах в трюме невольников.

Кинулся вниз, вырвал из поставца факел и поджег оставшиеся фитили. Спрыгнул в струг.

— Греби!

Донцы налегли на весла, спеша отплыть в безопасное место. А на помощь кораблю уже шла каторга, переполненная турками. Но тут громыхнул оглушающий взрыв, обломки галеры посыпались на каторгу, уничтожая столпившихся на бортах янычар.

Вскоре раздались еще три мощных взрыва. Дон озарился багровым светом полыхавших останков кораблей.

— Последний остался… Ну, чего ж там?.. Чего мешкают? — затревожились казаки, быстро отходящие в плавни.

А на последнем корабле продолжалась лютая сеча. На галере оказалось более трехсот янычар, и казакам пришлось туго. Надо либо отступать, либо пробираться к пороховому трюму напролом.

— Вспять не пойдем! Прорвемся, браточки! — восклицал Емоха.

Он не попал в число отобранных для вылазки донцов и крепко осерчал. С обидой подошел к Болотникову.

— Чего ж ты, батька, меня не берешь? Аль я худо саблей владею? Аль когда за чужую спину ховался?

— Не держи на меня сердце, Емоха. Славный ты казак, о том всему Дону ведомо. Но на галеры не возьму.

— Да почему ж, батька?!

— Ранен ты.

— Да какая ж то рана? — заершился Емоха. — Эко дело, ухо отсекли. Руки-то у меня целехоньки. Сам-от небось идешь?

— Иду, Емоха. Иду, потому что сам на это дело напросился. А тебе велю на стенах быть. И не гневайся.

Но Емоха атамана не послушал. Он таем проскользнул в подкоп и затерялся среди казаков.

Теперь Емоха прорубался с повольницей к трюму. Его сабля то и дело опускалась на головы янычар. Да и остальные казаки были неистовы, они все ближе и ближе продвигались к пороховому отсеку. Но врагов было слишком много, силы казаков таяли. В трюм ворвалась лишь горстка повольников, другие полегли под ятаганами янычар.

— Тут зелье, Емоха! — прокричал один из окровавленных донцов.

— Вырубай днище! — приказал казаку Емоха, обрушивая саблю на очередного турка.

— Отсель не выбраться, братцы! — воскликнул, осатаневший от ярой сечи казак в рыжей шапке-кудлатке.

— А пущай! — отчаянно сверкнул белками Емоха. — Ведали, на что шли! Загнием, но корабль взорвем! Так ли, донцы?

— Любо, Емоха! — отозвались казаки.

Янычары попытались было оттеснить повольников от бочек, но тут Емоха подхватил с полу упавший факел и ринулся с ним к зелью. Янычары с ужасом кинулись к выходу.

В пороховом отсеке остались лишь одни казаки. Их было шестеро, шестеро отважных повольников.

— Попрощаемся, донцы, — молвил Емоха.

Казаки скинули трухменки, ступили друг к другу, обнялись.

— Мы не посрамили вольного Дона. Не гулять басурманам по Дикому Полю! — горячо воскликнул Емоха, подходя с факелом к пороховой бочке.

— Не гулять!

— Смерть, поганым!

— Слава Дону!

Емоха метнул в бочку факел.

От страшного взрыва корабль разнесло на части. Обломки взметнулись в небо на добрую сотню саженей. Вместе с галерой погибли и две каторги, подплывшие к кораблю на помощь. Сотни янычар обрели смерть в донских водах.

Кровавый свет озарил реку, но казачьи струги были уже вне опасности. Повольники сняли шапки: они поняли — донцы с последнего струга взорвались вместе с турецким кораблем.

ГЛАВА 13 ЗЛОЙ, ОРДЫНЕЦ

Страх и уныние царили в ордынском войске.

Мурза Джанибек истязал плетью невольника. Обезумев от ярости, он хлестал раба до тех пор, пока в изнеможении не пал на мягкие шелковые подушки.

— Презренные гяуры!.. Собаки! — грызя зубами подушку, захрипел он. А потом, чуть передохнув, вновь поднялся и ударил раба жильной плетью.

Невольник не вскрикнул и не шелохнулся; он покорно распластался у ног разъяренного мурзы, ткнувшись лицом в бухарский ковер. Носком сапога Джанибек перевернул невольника на спину. Раб был мертв.

— Вынесите эту падаль! — закричал мурза.

Телохранители выбросили невольника за полог шатра. Нукеры завернули мертвое тело раба в кошму и поволокли к Тану.

Разгневан был и Ахмет-паша. Он вымещал свою ярость на любимой наложнице, ради которой покинул вечером галеры.

— Если бы я остался на корабле, урусам не удалось бы отнять мои галеры! — кричал паша. — Мои янычары прогнали бы гяур прочь. Это ты во всем виновата, подлая! Ты чересчур греховна, днем и ночью тянешь меня на ложе. Я прикажу кинуть тебя янычарам!

— Прости меня, солнце Востока. Но за мной вины нет. Неужели любовь моя принесла несчастье? Смилуйся и сжалься надо мной. Ты не найдешь прекрасней и желанней наложницы. Ты…

— Замолчи, презренная!

Ахмет-паша оттолкнул ногой наложницу и рывком распахнул золотой полог шатра, за которым толпились три десятка телохранителей с обнаженными ятаганами.

— Халима ваша!

Телохранители переглянулись и не сдвинулись с места.

— У вас что, отнялись ноги? Выполняйте приказ, шакалы!

Телохранители повиновались. Они молча вошли в шатер и вытащили из него перепуганную наложницу.

— Хорзы мне! — крикнул Ахмет.

Но вино не принесло утешения. Похмелье было еще более горьким.

«Султан Магомет не простит мне такой оплошности. Он отрубит мою голову, — мрачно раздумывал Ахмет, стискивая ладонями виски. — Теперь надо либо взять Раздоры, либо умереть».

Но умирать паше не хотелось. Он был еще довольно молод и жаждал денег, почета и власти. Он хотел стать верховным визирем, вторым лицом великой Османской империи. Султан Магомет и визирь Ахмет должны управлять народами Азии, Кавказа и Востока. Мечте, казалось, суждено было сбыться. Теперешний визирь был наместником Азова. Но сейчас он стар и немощен, и не сегодня завтра отправится к Аллаху. Султан Магомет захочет увидеть своим ближним советчиком Ахмет-пашу… Захочет ли теперь? Султан капризен и мстителен, он не пощадит за потерю турецкого флота и двадцати восьми тяжелых осадных кулевринов. Не пощадит!

«О, великий пророк, помоги мне! Помоги осилить крепость урусов. Я буду тебе горячо молиться. Все свое золото я раздам муллам и дервишам[83]…»

Сотворив намаз, Ахмет-паша направил своего чауша к шатру Джанибека.

— Передай мурзе, что я верю в воинов ислама. Мы должны осаждать Раздоры днем и ночью. Гяуры не выдержат, их не так уж и много в крепости. Мы возьмем Раздоры! Сейчас же я пошлю янычар на стены урусов. Пусть кинет свои тумены и мурза Джанибек.

Джанибек ответил согласием. Другого выхода не было: или орда берет Раздоры, или бесславно уходит в Бахчисарай.

Крымчаки, спахи и янычары вновь пошли на приступ. Штурм продолжался до следующего утра. Но казачья крепость выстояла.

Ахмет-паша приказал не кормить воинов.

— От сытой собаки — худая охота, — сказал он.

Янычары приуныли, но «столп правоверия и гроза язычников» показал им ятаганом на Раздоры.

— На стены! Опрокиньте урусов — и все будет ваше. На стены, янычары!

Три дня и три ночи штурмовали обозленные воины крепость, но опрокинуть урусов так и не удалось. К тому же у казаков вновь ожил пушечный наряд, который осыпал осаждавших воинов смертоносным дробом. Орда несла большой урон.

Ахмет-паша и мурза Джанибек, отчаявшись взять крепость, решили дать передышку войску.

Из черного войлочного шатра, стоявшего на широкой походной арбе, валил дым. Невольник сидел возле очага и варил в медном казане баранину. В шатре воняло кожами, засаленной одеждой, дымом и варевом из котла.

Вокруг кибитки, несколькими кругами, дымили костры уставших от осады воинов. Смуглые лица их были хмуры; не слышалось воинственных возгласов и победных песен; ордынцы молчали. Одни перевязывали раны, латали бычьей кожей щиты и панцири, другие точили терпугами стрелы, сабли и наконечники копий, третьи варили в котлах салму и жареное просо, либо же доедали остатки сушеного мяса, запивая кобыльим молоком…

Раб насторожился: возле кибитки послышались почтительные голоса нукеров, приветствовавших темника Давлета. Тот рывком откинул войлочный полог и вошел в шатер. Невольник вскочил с верблюжьей кошмы, низко поклонился.

Темник снял с бараньего рога бурдюк с водой, напился; с голодным блеском в глазах взглянул на казан. Он был молод, здоров и всегда по-волчьи накидывался на мясо. Таким помнил себя с детства, когда из-за лакомого куска дрался с братьями.

Отец его, грузный крутоплечий сотник Туфан, наблюдая за сварой сыновей, говорил:

— Вы — дети степей, а в степи выживает лишь сильнейший. Пейте кумыс, вдоволь ешьте мясо, и вас ждет слава багатуров.

Когда Давлету исполнилось три года, отец посадил его на коня.

— Держись зубами за гриву — и скачи! Джигих без коня, что орел без степи!

И с того дня Давлет уже с коня не слезал. Его манил простор ковыльных степей, полных неслыханных богатств и суровой таинственности; его влекли птицы и звери, дикие табуны коней и далекие загадочные курганы с серыми каменными истуканами. Иногда на холмах, усеянных белыми костями лошадей, виднелись длинные шесты, обвитые черным войлоком.

— Здесь захоронен джигит. Он погиб в схватке с урусами, — пояснял отец.

Таких курганов было немало в степи, но они не отпугивали Давлета, напротив, сердце его ожесточалось.

— Я никогда не паду от меча уруса. Моя сабля покарает любого, кто войдет в наше кочевье! — громко кричал Давлет.

Туфан оценивающе смотрел на подрастающего сына и довольно скалил зубы:

— Ты зол на урусов, волчонок. Якши! Московиты — наши лютые враги. Но они сильны и храбры.

— Я храбрее урусов!

— Якши, волчонок. Якши! Видит аллах, быть тебе багатуром.

Давлет рос сильным, отважным и сметливым.

В пятнадцать лет не было искуснее наездника в улусе. На полном скаку он выхватывал из мехового колчана красную оперенную стрелу, натягивал тугую тетиву и бил без промаха птицу и зверя.

Давлет привык к кочевой жизни и лишениям.

Он не любил своих братьев: те покинули кочевья и жаждали славы в пышных ханских дворцах Бахчисарая. Давлет же не хотел ни роскоши, ни власти, ни гаремов. Он мечтал о военных походах, сражениях и ратных подвигах.

Степь стала для него родным домом. Весной, летом и осенью он никогда не спал в душной кибитке. Ковыльная степь была ему мягким ложем, черная ночь — покрывалом, яркие звезды — сладким сном.

Привычно и уютно чувствовал себя Давлет и в зимнюю стылую пору, когда по степи гуляли злые метели и обжигающие ветры. Он выворачивал бараний тулуп, прятал от стужи, под седло, кусок вареной конины и ездил по степи от кочевья к кочевью в поисках удобных зимних сакм или нового богатого становища. А когда одолевал голод, Давлет доставал из-под седла кусок махана. Приученный конь добывал траву копытами из-под снега.

В двадцать лет Давлет не знал себе равных ни в конных скачках, ни в метании аркана, ни в татарской борьбе. Слава о молодом джигите разнеслась по многим степным кочевьям.

Довелось Давлету и обнажить саблю. Несколько раз с двумя-тремя сотнями крымчаков он набегал на казачьи станицы. Скакал впереди отряда и бился храбро, вихрем врубаясь в ряды урусов. Но все это были малые набеги. Давлет жаждал большого похода на Русь.

— Я хочу рубить иноверцев в Москве! — воинственно восклицал Давлет.

И вот орда двинулась на Русь. Хан Казы-Гирей пошел к Оке, а его правая рука — мурза Джанибек обрушился тремя туменами на казачью столицу.

— Мы возьмем Раздоры и присоединимся к хану. Нас ждут меха и золото Москвы! — сказал тысячникам перед походом Джанибек.

— Мы уничтожим Раздоры в первый же день! — горячо прокричал тогда Давлет.

Неожиданно умер мурза Саип, и Давлет стал темником. Он возглавил десятитысячное войско степняков.

«Никто и ничто не помешает взять мне крепость урусов», — размышлял Давлет, когда крымчаки подошли к стенам казачьей крепости.

«Что же это за народ — урусы? Почему так дерзки и отважны? Откуда находят в себе силы?» — мучительно раздумывал темник, поглядывая из кибитки на Раздоры.

Крепость стояла черная, обугленная, облитая смолой, искореженная ядрами. Над городом вились дымы пожарищ.

«Жаровня!.. Проклятое место! Аллах отвернулся от нас. Нам не взять эту крепость. Аллаху нужна жертва, и принесу ее я — верный защитник ислама, темник Давлет! Я пойду от Тана к Итилю и уничтожу всех, кто встретится на моем пути».

Давлет сорвал с козьего рога саблю, опоясался и выскочил из кибитки. Вскоре он прискакал к шатру Джанибека. Тот угрюмо восседал на подушках и потягивал из серебряного кубка хорзу.

— Что тебе, темник? Какую принес новость?

— Отпусти меня в степи, — горячо начал Давлет. — Я не хочу сидеть сложа руки. Отпусти мой тумен на Раздорский шлях. Я пройдусь до Итиля и вернусь с богатой добычей. Я приведу тысячи рабов.

Мурза Джанибек недовольно отставил кубок.

«Я бы и сам ушел в степи. Но великий хан Казы-Гирей повелел нам стереть с лица земли казачью крепость!» — хотелось крикнуть темнику. Но мурза сдержался: Давлет заговорил о ясыре. А он так нужен!.. Не послать ли, в самом деле, темника в Междуречье? Только богатым полоном можно умаслить хана Казы-Гирея и спять его гнев за неудачный набег на Раздоры.

Джанибек хитро прищурился и вновь отпил из кубка.

— А не ты ли, славный Давлет, обещал первым ворваться в крепость урусов? Не ты ли при всех хвастал, что одним своим туменом раздавишь Раздоры?

— Это дьявольское место, мурза! Мой тумен был самым храбрым. Все это видели. Я не отсиживался в шатре, а сражался вместе с моими джигитами. Я сделал всё, что мог!

— Никто не обвинит тебя в трусости, — кивнул Джанибек. — Но никто не воздаст тебе и почести, темник. Крепость урусов как стояла, так и стоит. А теперь ты хочешь и вовсе отвернуться от Раздор. Аллах разгневается.

— Аллах жаждет мести, мурза! Тысячи воинов ислама пали от руки иноверцев. Я испепелю Междуречье, захвачу ясырь, и аллах вновь смилостивится над нами. Отпусти, мурза! Треть добычи станет твоей, настаивал Давлет.

— Ты скуп, темник. Если я отпущу тебя в степи, на меня падет немилость Казы-Гирея.

— Много ли ты хочешь, мурза?

— Половину, мой славный Давлет.

— Якши, мурза!

— Я даю тебе пять дней. Ступай и вернись с добычей.

В тот же час тумен Давлета выступил в степь. От десяти тысяч в тумене осталось семь. Давлет разделил войско на три отряда. В главном корпусе коше — он оставил три тысячи крымчаков; они должны были двигаться по центру Междуречья. Остальных же воинов темник разбил на два крыла, которые охватят Раздорский шлях с правой и левой стороны, взяв в кольцо все Междуречье. Впереди коша Давлет выставил быстрых и ловких юртджи. Они должны захватить «языков», указать места вражеских становищ и предостерегать войско от неожиданных нападений казаков и засечных ратей.

Кош и крылья сомкнулись через три дня. Наступил час дележа добычи. Но она оказалась ничтожной: несколько сотен лошадей, быков и овец да сотни две женщин, детей и стариков.

Давлет обрушился с плетью на тысячников.

— Где добыча, ленивые ослы?!

Тысячники отвечали:

— Урусы покинули степи. Они спрятались в лесах и разбежались по городам. Междуречье пусто.

— Проклятая страна, проклятый народ! Я уничтожу ясырь!

Темник направился к полонянкам. Долго разглядывал лица урусов, а затем приказал:

— Джигиты, ясырки ваши!

Татары кинулись к женщинам; у многих из них на руках были грудные дети.

— Пощадите наших младенцев! — закричали женщины.

Но степняки были неумолимы. Они вырывали детей из рук, швыряли их под ноги коней и грубо валили женщин наземь.

— Что же это, православные? Ужель срам терпеть? Бей зверей! — выступил из толпы один из седовласых мужиков.

— Бей! — огневались старики и, безоружные, набросились на татар.

— Убить! — коротко бросил Давлет.

Стариков уничтожили ножами и саблями.

На пятый день тумен Давлета без полона и добычи вернулся к Раздорам.

На правом берегу Оки войско Казы-Гирея встретила стотысячная русская рать. Хан не решился на битву и повернул вспять. До самых Валуек орду преследовала русская конница.

Узнав о бегстве хана, мурза Джанибек тотчас снял осаду и спешно отвел свои тумены в Бахчисарай.

Часть 3 БОГАТЫРСКИЙ УТЕС

ГЛАВА I СУЖЕНЫЙ

Три дня и три ночи ликовали Раздоры; давно среди казаков не было столь великого праздника. Допивали запасы горилки, пива и браги, доедали остатки хлеба, сушеного мяса и рыбы. Веселье было буйное, разудалое, какое можно встретить лишь среди шумной донской повольницы.

Отгуляв праздник, раздорцы вновь надумали сплавать в боярский Воронеж. Гутарили меж собой:

— Поганых на Русь не пустили. Авось ноне царь и смилостивится.

— Грех ему не в милости Дон держать. Сколь лиха бы натворили ордынцы, коль не Раздоры. Сплаваем на Воронеж за хлебом и зипунами!

— Сплаваем! Чать, продадут бояре.

Снарядили десять стругов.

А потом Васильев собрал круг и молвил:

— Просьба к вам, атаманы-молодцы. Погодили бы расходиться по станицам. Глянь на Раздоры. Крепость чудом держится. Тын пробит до третьего ряда, снесены башни, засыпан ров. Негоже нам, казакам, Раздоры в таком виде бросить. Добро бы подновить крепость. Поганые могут и вернуться.

— А пущай, батько! Как придут, так и уйдут. Сабля завсегда при нас! задорно выкрикнул Устим Секира.

— Сабля-то при нас, а вот крепость развалилась. Не только разбита, но и сожжена. Не крепость — головешка. Восстановить, гутарю, надо. Она нас от орды прикрыла. Матерь родная нам Раздоры. Так ужель дети свою мать бросят? Ужель вольной крепости на Дону не стоять?

И круг горячо отозвался:

— Стоять, батько!

— Подновим крепость!

— Навеки стоять!

В тот же день вооружились топорами, сели на струги и поплыли за лесом.

Ладили крепость споро, в охотку: недавние мужики по топору соскучились, по смоляному запаху срубов. Многие вспоминали свои деревеньки, избы из звонкой сосны.

Рад был плотничьему делу и Болотников. В селе Богородском ему не раз доводилось стучать топором. Приноравливался к пожилым мужикам, деревянных дел мастерам, что славились на всю округу. Постиг от них разные рубки: в обло, когда круглое бревно кладется чашкой вверх или вниз; в крюк, когда рубятся брусья, развал и пластинник, а концы пропускаются наружу; в лапу, когда изба рубится без углов…

Крепость оживала, молодела, поднимаясь новыми башнями. Среди плотников сновал отец Никодим, ворчал, потрясая медным крестом:

— Христопродавцы, греховодники! Храм наперед надо ставить. Сколь воинства пало, а за упокой и помолиться негде. Негоже, православные, забыли бога!

Казаки, стуча топорами, посмеивались:

— Поспеешь с храмом, отче. На твой лик будем креститься. Ты у нас на Николу-чудотворца схож. Бог-от простит.

— Не простит, греховодники! — ярился Никодим.

— Вестимо: у казака грехов, что кудрей на баране. Ни один благочинный не замолит. Так пошто нам храм, батюшка? Един черт в ад попадем, — хохотнул Устим Секира.

— Тьфу, окаянный! Не поминай дьявола… Ты и впрямь в преисподнюю угодишь. Примечал тебя, немоляху. Подле храма жил, но ко мне и ногой не ступал. В кабак бегал, нечестивец!

— А то как же, батюшка. Хоть церковь и близко, да ходить склизко, а кабак далеконько; да хожу потихоньку.

— Любо, Секира! — заржали казаки.

Никодим еще пуще разошелся:

— Прокляну, антихрист!

Секира, скорчив испуганную рожу, рухнул на колени.

— Батюшка, прости! В чужую клеть пусти, пособи нагрести да и вынести.

— Тьфу, еретик!

Никодим в сердцах сплюнул и побрел к атаману.

— Греховно воинство твое, без бога живут донцы. Мотри, как бы и вовсе от веры не отшатнулись.

— Не отшатнутся, отче. Аль ты наших казаков не ведаешь? Прокудник на прокуднике. А храм погодя поставим.

— Вот и ты не торопишься. Грешно, атаман!

— Допрежь крепость, отче. Ордынец рядом! — отрезал Васильев.

Донцы срубили Никодиму небольшую избенку. Тот заставил ее иконами, и к батюшке, будто в храм, повалили казачьи женки.

Секира веселил казаков, сыпал бакулинами. Донцы дружно гоготали.

Болотников лежал на охапке сена под куренем. Глянул на Секиру и невольно подумал: «Неугомон. Такой же мужик в селе Богородском был. Афоня Шмоток — бобыль бедокурый».

Вспоминая мужика и родное село, улыбнулся. Да и как тут смешинке не запасть! Довелось в парнях и ему прокудничать.

А было то в крещенье господне. В избу влетел бобыль Афоня, хихикнул:

— Умора, парень, ей-бо!.. Отец-то где?

— Соседу сани ладит. Ты чего такой развеселый?

— Ой, уморушка! — вновь хихикнул Шмоток и, сорвав с колка овчинный полушубок, швырнул его Иванке. — Облачайся, парень. Айда со мной.

— Куда, Афоня?

— На гумно. С тобой мне будет повадней.

— Пошто на гумно? — недоумевал Иванка.

— Седни же крещенье. Аль забыл? Девки ворожат, а парни озоруют. Облачайсь!

— А ты разве парень? — рассмеялся Иванка, натягивая полушубок.

— А то нет, — лукаво блеснул глазами Афоня и дурашливо вскинул щепотью бороденку. — Я, Иванушка, завсегда млад душой.

Вышли из избы, но только зашагали вдоль села, как Афоня вдруг остановился, хохотнул и шустро повернул вспять ко двору. Вернулся с широкой деревянной лопатой.

— А это зачем?

— После поведаю. Поспешай, Иванушка.

Село утонуло в сугробах. Надвигалась ночь, было покойно вокруг и морозно, в черном небе ярко мерцали звезды. Афоня почему-то повел Иванку на овин старца Акимыча, самого усердного богомольца на селе. Шмоток мел полой шубейки снег и все чему-то посмеивался.

…После обедни в храме Покрова жена послала Афоню к бабке Лукерье.

— Занедужила чевой-то, Афонюшка, — постанывая, молвила Агафья. Добеги до Лукерьи. Авось травки иль настою пользительного пришлет. Спинушку разломило.

Афоня вздохнул: идти к ведунье ему не хотелось. Жила бабка на отшибе, да и мороз вон какой пробористый.

— Полегчает, Агафья. Погрей чресла на печи.

— Грела, Афонюшка, не легчает.

— Ну тады само пройдет.

— Экой ты лежень, Афонюшка. Ить мочи нет. Сходи, государь мой, Христом-богом прошу!

— Ну, коли богом, — вновь вздохнул «государь» и одел на себя драную шубейку.

По селу шагал торопко, отбиваясь от бродячих собак. Псы голодные, злые, так и лезут под ноги.

Вошел в Лукерьину избу. Темно, одна лишь лампадка тускло мерцает у божницы. Снял лисий треух, перекрестился.

— Жива ли, старая?

Никто не отозвался. Уж не почивает ли ведунья? Спросил громче, вновь молчание. Пошарил рукой на печи, но нащупал лишь груду лохмотьев.

«Никак, убрела куда-то», — решил Афоня и пошел из избы. Открыл разбухшую, обледенелую дверь, постоял на крыльце в коротком раздумье и тут вдруг услышал голоса. К избе кто-то пробирался.

— Мы ненадолго, бабушка. Нам бы лишь суженого изведать.

«Девки!.. К Лукерье ворожить», — пронеслось в голове Афони, и по лицу его пробежала озорная улыбка. Вернулся в избу и сиганул на печь.

Девок было трое. Вошли, помолились, чинно сели на лавку.

— В поре мы, матушка Лукерья, — бойко начала одна из девок, дородная и круглолицая. — Поди, женихи придут скоро сватать, а женихов мы не ведаем. За кого-то нас батюшка Калистрат Егорыч отдаст?

«Приказчиковы девки, — смекнул Афоня. — То Меланья, чисто кобылица, уж куды в поре».

— Так, так, девоньки, — закивала Лукерья. — О молодцах затуга ваша.

Девки зарделись, очи потупили.

— Скушно нам, постыло, — горестно вздохнула вторая девка. — Хоть бы какой молодец вызволил.

«А то Аглая. Девка ласковая и смирная».

— В затуге живем, матушка Лукерья. Осьмнадцатый годок, а жениха все нетути. Каково?

«Анфиска. Эта давно на парней зарится. Бедовая!»

— Добро, девоньки, поворожу вам.

Лукерья зачерпнула из кадки ковш воды, вылила в деревянную чашку, бросила в нее горячих угольев да горсть каши.

— Ступайте ко мне, девоньки. Опускайте в чашу косы… Да не все разом, а по одной.

Первой опустила косу Меланья.

— Быть те ноне замужем. Вишь, уголек в косу запал.

— Ой, спасибо, матушка! В поре я, — рухнула на колени крутобедрая девка.

— В поре, дева, в поре, — поддакнула Лукерья. — Жди молодца. А топерича Аглаха ступай.

И Аглахе, и Анфиске наворожила бабка женихов. Девки возрадовались, принялись выкладывать на стол гостинцы.

— А богаты ли женихи-то? — выпытывала Меланья.

— На овин надо идти, девоньки.

— Пошто, матушка Лукерья?

— К гуменнику, девоньки. Он вам все и обскажет. Гуменник-то в эту пору по овинам бродит. Ступайте к нему.

— Страшно к нечистому, матушка, — закрестились девки. — Он хуже домового. Возьмет да задушит али порчу напустит. Каково?

— Не пужайтесь, девоньки. Гуменник в крещение господне добрый. Вы ему хлебушка да меду принесите.

— А как он обскажет-то, матушка Лукерья?

— Молчком, девоньки. Как в овин придете, то сарафаны подымите и опускайтесь на садило. Гуменник-то в яме ждет. Коль шершавой рукой погладит — быть за богатым. Ну, а коль голой ладонью проведет — ходить за бедным. Уж тут как гуменнушко пожалует.

— А как нам этот овин сыскать? Ужель во всяком нечистый сидит? вопросила Меланья.

— Не во всяком, девонька. Они добрых хозяев выбирают, кои благочестием ведомы. Ступайте на овин деда Акимыча. Там-то уж завсегда гуменнушко сидит. Ступайте с богом.

Девки накинули кожушки и выбежали из избы. Лукерья собрала со стола гостинцы, завернула в тряпицу. Встала к божнице.

— Помоги им, пресвятая дева. Дай добрых женихов…

Афоня взопрел, пот со лба и щек стекал в козлиную бороденку. Да тут еще тараканы в рот лезут.

Кубарем свалился на пол. Лукерья в страхе выпучила глаза: подле дверей поднималось что-то черное и лохматое. С криком повалилась на лавку, заикаясь, забормотала:

— Сгинь!.. Сгинь, нечистый!

«Нечистый» метнулся к двери, протопал по сеням и вывалился на улицу. Лукерья долго не могла прийти в себя, сердце захолонуло, язык отнялся. А «нечистый» тем временем прытко бежал по деревне. Влетел в свою избенку, плюхнулся на лавку, зашелся в смехе.

— Ты че, Афонюшка?.. Что тя разобрало? — заморгала глазами Агафья.

А Шмоток все заливался, поджимая руками отощалый живот, дрыгал лаптями по земляному полу. Агафья переполошилась: уж не спятил ли ее муженек? Пристукнула ухватом.

— Уймись!.. Принес ли травки пользительной?

— Травки? — перестал наконец смеяться Афоня. — Какой травки, Агафья.

— Да ты что, совсем очумел? За чем я тебя к Лукерье посылала?

— К Лукерье? — скребанул потылицу Афоня. Ах, да… Нету травки пользительной у Лукерьи… Пущай, грит, в баньке допарится. И как рукой.

— Да у нас и бани-то нет. Добеги до Болотниковых. Исай мужик добрый, не откажет.

— К Болотниковым, гришь? — переспросил он и, натянув облезлый треух, проворно выскочил из избенки.

Обо всем этом Афоня поведал Иванке уже в овине, когда сидели в черной холодной яме на охапке соломы и ожидали девок.

— Озорной ты мужик, — рассмеялся Иванка.

— Таким осподь сотворил. Каждому свое, Иванка. Вот ты не шибко проказлив. Годами млад, а разумом стар. И все что-то тяготит тебя, будто душа не на месте. А ты проще, парень, живи. Мешай дело с бездельем да проводи век с весельем.

— Твоими бы устами, Афоня… Долго ли ждать. Студено тут.

— А ты потерпи, Иванка, потерпи. Не каждый год зимой в овин лазишь, Уж больно дело-то прокудливо, хе-хе.

Говорили вполголоса, а потом и вовсе перешли на шепот: вот-вот должны были прийти девки. В овине просторно, но темно, хоть глаз выколи. Над головой — садило из жердей, на него обычно ставили снопы, а теперь пусто: хлеб давно убран, обмолочен и свезен в избяной сусек.

Но вот послышались приглушенные голоса. Девки зашли на гумно и робко застыли у овина.

— Ой, сердечко заходит, девоньки. Не вернуться ли в деревню? — тихо, дрогнувшим голосом произнесла Аглая.

— Нельзя вспять, гуменника огневаем, — молвила Меланья.

— Вестимо, девоньки. Надо лезти, — сказала Анфиска.

— Вот и полезай первой… Давай, давай, Анфиска, — подтолкнула Меланья.

Анфиска, охая и крестясь, полезла на садило. Распахнула полушубок, задрала сарафан, присела. Афоня, едва сдерживая смех, тихонько огладил гузно ладонью. Анфиска взвизгнула и свалилась к девкам; те подхватили под руки, затормошили.

— Ну как? Каков жених?

— Не повезло, девоньки, — всхлипнула Анфиска. — С бедным мне жить.

— Ну ничего, был бы жених, — утешала ее Аглая, взбираясь на овин. Вскоре соскочила со смехом. — Никак, рукавицей провел.

— Счастье те, Аглая. А ить рябенькая, — позавидовала Меланья. Подсадите, девки.

Меланья, как клушка, взгромоздилась на насест, свесила оголенный зад, перекрестилась.

— Благослови, господи!

Афоня поплевал на ладонь, размахнулся и что было сил гулко шлепнул деревянной лопатой по широкому тугому заду. Меланья подпрыгнула, истошно, перепуганно закричала и ринулась мимо девок из овинника. Девки побежали за ней, а в яме неудержимо хохотали Афоня с Иванкой.

— Глянь, батько, что Секира вытворяет, — толкнул атамана Васюта.

— Что? — сгоняя задумчивую улыбку, спросил Болотников. Повернулся к Устиму. Тот, в драной овчинной шубе, спесиво восседал на бочке и корчил свирепую рожу.

— На ордынского хана схож. Ну, скоморох!

Донцы смеялись.

ГЛАВА 2 ЗИПУНОВ И ХЛЕБА!

По городу звенели топоры.

Есаул Григорий Солома рубил новую избу. Дело двигалось споро: избу ладили полсотни казаков из голытьбы. Солома — донец урядливый, степенный, в кабаках не засиживался, деньгу имел. Собрал артель повольников с топорами, снял черную баранью трухменку, низко поклонился.

— Помогите избу срубить, братья-казаки. Не обижу, сколь запросите, столь и отвалю.

Казаки покумекали и сказали:

— Знаем тебя, Гришка. Ты хошь из домовитых, но казак добрый. Поставим тебе терем. А за помогу — пять ведер горилки да десять рублев. За три недели срубим.

Насчет горилки казаки, конечно, загнули: после победного пира Раздоры остались без вина. Но Солома, на диво, согласно мотнул бородой.

— В погребке бочонок сохранился. А в нем шесть ведер. Выкатывайте, братья-донцы.

— За неделю срубим! — воодушевилась артель.

И срубили! С горницей, повалушей, светелкой, на добротном высоком подклете. Григорий Солома ходил да радовался. Давно хотелось в таком тереме пожить. Бывало, в курной избенке слепился, а тут вон какой двор: с избой белой да черной, да с журавлем, да с мыльней. Как тут не возрадоваться!

Гришка Солома прибежал на Дон еще лет десять назад; прибежал из деревни Рыловки, что под Нижним Новгородом; да прибежал не один, а со всей деревней.

На Дону пришелся по нраву повольпице. Беглый мужик из Рыловки оказался не только смелым гулебщиком, но и рассудительным, башковитым казаком. К его толковым советам всегда прислушивались, не зря же потом круг выдвинул Солому в раздорские есаулы.

Пока Григорий ухал с казаками топором, Домна Власьевна с дочкой Любавой ютились в землянке. Правда, их хотел забрать в свой курень Федька Берсень, но Солома отказался.

— У тебя и без того тесно. А нам уж недолго, потерпим.

Федька особо и не настаивал, у него и в самом деле на базу было людно: жили Болотников, Васюта, Мирон Нагиба, Нечайка Бобыль и Устим Секира. Агата закрутилась со стряпней: казаки дюжие — прокорми такую ораву! Но стряпня Агате не была в тягость, летала по базу веселая, улыбчивая. Федька и то как-то подивился:

— Светишься вся, будто солнышко. Аль победе казачьей не нарадуешься?

— Не нарадуюсь, Федор! Легко нонче на душе моей.

— Вот и добро. Не шибко-то часто вижу тебя веселой, — довольно молвил Федька.

Однако не знал он, что дело не только в казачьей победе: счастливые глаза Агаты все чаще и чаще останавливались на Болотникове, казалось, не было и минуты, чтобы она не подумала о родниковском атамане. А тот будто и не замечал ее ласковых, пристальных взглядов.

«Дичится меня. А отчего?.. Ужель Федора стыдится?» — раздумывала Агата.

Иван в курене показывался редко: все больше пропадал на крепостных стенах. Казаки, наблюдая за его ловкой, сноровистой работой, гутарили меж собой:

— Лихой казак Болотников. Дюже знатно галеры взорвал.

— Лихой и головой разумен. Струги-то он припрятать надоумил. Вот и сгодились.

— И душой не корыстен, на деньгу не падок. Все богатство на нем. Славный казак!

— Славный, не чета Богдану Васильеву. Тот и в сечу не кинется, и на деньгу лют. Хитер да лукав.

— Люб нам Болотников. Вот бы кого раздорским атаманом.

— А что? Возьмем и крикнем!..

Разговоры дошли до Васильева: всюду имел он глаза и уши.

«В силу входит Болотников, в большую силу, — раздумывал Богдан Васильев. — Ишь, как казаки о нем загутарили. А все та ночная вылазка… Уцелел, гультяй! Мекал, вместе с турками подорвется, а он живым вернулся да еще семь бочек пороха приволок. Ныне гоголем ходит, казаки за него хоть в пекло. Атаманом раздорским, вишь ли, помышляют крикнуть. И крикнут! Теперь тут вся голытьба собралась. Надо домовитых позвать да крепко погутарить».

Около двух месяцев станицы оставались в Раздорах, и вот наступил час, когда Богдан Васильев скинул перед воинством свою бобровую трухменку.

— Любо порадели, атаманы-молодцы! Не забудет вольный Дон вашей помощи. Крепость стала краше прежней. Не взять ее ни поганому ордынцу, ни турецкому янычару. Спасибо вам, казаки! — Васильев поклонился на все четыре стороны и продолжал. — Ноне большого набега ждать не придется, но ухо держи востро. Степняки и малым наскоком наделают беды. Быть всем настороже! Потому прошу всех станичных атаманов стоять на дозорах крепко и нести сторожевую службу так же ладно, как и допрежь несли. С богом, донцы!

Болотников протолкался к помосту, снял шапку; строгие глаза его остановились на Васильеве. Тот приметил, насторожился: что-то вывернет родниковский атаман?

— Выходит, по станицам разбежимся?

— По станицам, Болотников. Ты добро повоевал, — смягчил голос Васильев. — Станице твоей особый поклон. Знатные у тебя казаки!

— В Раздорах все лихо воевали, атаман. Каждому казаку надо земно поклониться.

— Любо, Болотников! — воскликнул круг.

Иван поднял руку, и на майдане стало тихо.

— Покумекать надо, братья-казаки. Стоит ли нам по степи разбредаться? Стоит ли нам под татарином стоять?

Васильев недовольно покачал головой.

— Худо гутаришь, Болотников. Нешто степь без дозоров оставим?

— Так на Дону не водится! — крикнул раздорский писарь Устин Неверков.

— Без дозоров не бывать Полю! — поддакнула старшина.

Болотников вновь поднял руку, укрощая майдан.

— Не о дозорах речь. Малые сторожи в степях оставим, а вот всему войску идти по станицам не с руки. Худое из нас воинство. Глянь, донцы, на кого мы похожи. Рваные, драные! Ни зипунов, ни порток, срам нечем прикрыть.

— Верно, Болотников! — дружно отозвалась повольница.

— Пообносились хуже некуда, батько! — обнажая из-под ветхого зипуна голый пуп, воскликнул Секира.

— А чем кормиться станем? — напирал на раздорского атамана Болотников. — Нет у нас ни хлеба, ни соли, ни вина. Святым духом сыт не будешь. А чем от поганого отбиваться? Ни свинца, ни пороху, ни ядер, На одну саблю положиться?

Круг поддержал:

— Дело, атаман!

— Не хотим голодом сидеть!

— Зипунов, хлеба и зелья!

Долго галдели, покуда Васильев трижды не стукнул булавой по перильцу.

— Ведаю ваши беды, атаманы-молодцы. Ведаю! О том я цареву посланнику Куракину гутарил. Обещал он высказать государю о нашей нужде. Великое мы дело содеяли — ордынца в Поле не пустили. Авось и пришлет Федор Иванович нам жалованье.

— Держался Авоська за Небоську, да оба в воду упали! — усмешливо бросил Болотников и, дерзкий, горячий, взбежал на помост. — Я вот что мыслю, донцы. Из «авоськи» мы не первый год кормимся. Довольно на царево жалованье уповать. Надо самим зипуны добыть. У бояр да купцов всего вдосталь. Тряхнем богатеев!

— Тряхнем, батько!

— Айда за зипунами!

То кричала донская голытьба, домовитые же молчали. Молча хмурил лоб и Богдан Васильев. В эти минуты он не знал, на что и решиться. Еще перед осадой он мыслил избавиться от бунташной голытьбы.

«Как от поганых отобьемся, так всю крамольную повольницу с Дону долой! Пусть ее царево войско поколотит», — раздумывал он. Но после осады мысли его поизменились. «Орду на Русь не пустили, тридцать тыщ войска у Раздор задержали. Царь смилостивится, казной пожалует. Будут нам и зипуны, и деньги, и вино, и зелье. Немалый куш старшине перепадет. Но ежели голытьба в разбой ударится, либо азовцев почнет задорить — не быть на Дону царева жалованья. Государь пуще прежнего осерчает. Надо выждать, хотя бы недель шесть-семь тихо просидеть. Опосля же и голытьба может выступать, пусть ворует на свою голову. И с казной буду, и от мятежных людей избавлюсь… Но как теперь голытьбу уломать?»

Васильев, переждав, когда стихнет расходившаяся повольница, вновь ударил по перильцу булавой.

— Не дело нам супротив бояр идти. Не дело! Добудем зипун, а голову потеряем. Царь на нас всем войском навалится. Это не татарин, за стенами не отсидишься. Сомнут — и костей не соберешь.

— Не пугай, атаман! Не так уж и страшен царев воин, неча хвост поджимать. Пень топорища не боится! — все так же усмешливо промолвил Болотников.

За Васильева горой поднялись домовитые:

— Не мути казаков, Болотников! Довольно крови!

— Дон супротив царя не встанет!

— Подождем царева жалованья!

Но тут ввязались казаки голутвенные:

— Неча ждать! Кой год без жалованья сидим!

— А в зиму как жить? Чем голо пузо прикрыть?

— Айда за зипунами! Айда за хлебом!

Чуть ли не до сутеми гудел круг, но так ни к чему и не пришел. Смурые, недовольные казаки разбрелись по землянкам и куреням, но и там продолжали кипеть страсти.

Особенно людно было на базу Федьки Берсеня, где разместился Болотников. Сам Федька восседал на опрокинутой бочке и, распахнув синий с драными рукавами зипун, осерчало гутарил:

— Тихо сидеть нам неможно, казаки. Кину я Раздоры, к черту мне есаульство. Не хочу подле Васильева ходить! С тобой пойду, Иван. На азовцев, на крымцев, на Волгу. Хоть к самому дьяволу! С тобой мне будет повадней. К черту старшина раздорская! Пущай Васильев с домовитыми якшается да царевой подачки ждет. Мы же на простор уйдем. Не дело вольному казаку сиднем сидеть. Погуляем по Полю, братцы!

— Погуляем, Федька! — закричали казаки. — Охота нам в степи поразмяться!

— А как же Васильев? — спросил один из донцов.

— А что нам Васильев! Мы его атаманом не выкликали, и он нам не указ. Статочное ли дело родниковцам Васильева слушать? У нас свой круг, как повелит, так и будет, — проронил Болотников.

— С тобой пойдем, батько, все как один пойдем! — горячо воскликнул Мирон Нагиба.

— Спасибо, други. Но то кругу решать, — молвил Болотников.

На Дону в те времена не было еще ни Великого Войска донского, ни единой Войсковой избы, ни единой власти. Раздоры считались лишь главным казачьим городом, который повольница оберегала от больших ордынских набегов. Но раздорский атаман не мог повелевать другими атаманами: Родниковский городок жил своим обычаем и кругом, Монастырский — другим, Медведицкий — третьим… У каждого были свой атаман, своя станичная изба, свои рыболовецкие и охотничьи угодья, в которые не могли забраться повольники других городков, разбросанных по Дону, Хопру, Манычу, Айдару, Медведице, Тихой Сосне… Всеми делами верховодил станичный круг.

— Завтре и скличем, неча ждать. Раздоры мы укрепили, пора и в степь-матушку, — высказал Болотников.

— А не рано ли, батько? Может, еще посидим тут с недельку? — вопросил Васюта, и лицо его залилось румянцем.

— Что-то невдомек мне, друже. Кажись, нас тут пирогами не потчуют. Самая пора уходить.

— И все же, повременить бы, батько, — непонятно упорствовал Васюта, поглядывая на соседний курень.

ГЛАВА 3 ЖЕНИХ И НЕВЕСТА

Запала в душу Васюты краса-девица, крепко запала! Ни дня, ни ночи не ведает сердце покоя. Тянет к Любавушке! Сам не свой ходит.

«И что это со мной? Без чарки хмелен. Сроду такого не было. Ужель бог суженой наградил?» — млел Васюта.

Обо всем забыл казак: о Парашке из Угожей, с которой два налетья миловался, о сенных воеводских девках из засечного городка, о татарке-полонянке, убежавшей с набегом ордынцев в степь. Будто их и не было, будто не ласкал горячо да не тешился.

«Любавушка! Лада ясноглазая… Желанная!» — стучало в затуманенной голове.

Только татары отхлынули, еще и в себя казаки не пришли, а Васюта уж подле соседского куреня. Улыбается каждому встречному да Любаву поджидает.

Глянул на него как-то Григорий Солома и головой покачал:

— Чумовой.

А Васюте хоть из пушки в ухо: ни людей не видит, ни речей не слышит.

— Чего стоишь-то? — подтолкнул казака Солома. — Или в сторожи нанялся?

— А че?

— Рожа у тебя глуподурая, вот че, — сказал есаул и, махнув на Васюту, шагнул в курень.

Выйдет Любава, Васюта и вовсе ошалеет. На что весел да говорлив, а тут будто и язык проглотил. Ступит к казачке, за руку возьмет и молча любуется. Любава же постоит чуток, рассмеется — и вновь в курень. Васюта — ни с места, глаза шалые,улыбка до ушей. Стоит, покуда с соседского базу не окликнут:

— Васька, дьявол! Аль оглох? Бери топор, айда на стены!

Васюта идет как во снах, как во снах и топором стучит. Казаки подшучивают:

— Никак спятил, донец.

— Вестимо, спятил!

— Не пьет, не ест, ни чары не примает.

— Худо, братцы, пропадем без Васьки. Придем в станицу, а рыбные тони указать некому. Беда!

А Васюта и ухом не ведет, знай себе улыбчиво тюкает; ему и невдогад, что казаки давно о его зазнобушке прознали. А чуть вечер падет, торопко бежит молодой казак к заветному куреню. Отсюда его и вовсе арканом не оттащишь: ждет-пождет, пока Любава не выйдет.

— Ну что ты все ходишь? — сердито молвит она.

А Васюта, положив ей ладони на плечи, жарко шепчет:

— Любушка ты моя ненаглядная. Побудь со мной… Люба ты мне, зоренька.

И вот уж Любава оттает, сердитого голоса как и не было. Прижмется к Васюте и сладко замрет на груди широкой. Полюбился ей казак, теперь из сердца не выкинешь. Да и как не полюбить такого добра молодца? И статен, и весел, и лицом красен, и на стенах храбро ратоборствовал. Всем казакам казак!

Уйдут под вербы и милуются. Васюта зацелует, заголубит, а потом спрашивает:

— Пойдешь ли за меня?

— Не пойду, — отвечает Любава, а сама к парню тянется, к сладким устам льнет.

Вскоре не вытерпел Васюта и заявился в новую есаульскую избу. Григорий Солома вечерял с домашними за широким дубовым столом. Васюта перекрестил лоб на божницу, поясно поклонился хозяину и его семье.

— Здоровья вам!

— Здоров будь, Василий. Проходи, повечеряй с нами, — молвил Солома и кивнул Домне Власьевне, чтоб та поставила еще одну чашку. Любава же вспыхнула кумачом, очи потупила. Васюта оробело застыл у порога.

— Чего ж ты, казак? Аль снедь не по нраву?

Васюта грохнулся на колени.

— Не вечерять пришел, Григорий Матвеич… По делу я… Мне бы словечко молвить.

Солома оторопел: казак, видно, и впрямь свихнулся. Когда это было на Дону, чтоб казак перед казаком на колени падал!

— Ты чего в ногах валяешься, Василий? А ну встань! Негоже так.

— Не встану… Не огневайся, Григорий Матвеич… Отдай за меня дочь свою.

Солома поперхнулся, заплясала ложка у рта. Глянул на зардевшуюся Любаву, на жену и вдруг в сердцах брякнул ложкой о стол.

— Да ты что, парень, в своем уме?.. А ну прочь из избы! Прочь, гутарю!

Васюта понуро вышел на баз.

«Из дому выгнал! Не люб я ему… Как же, из домовитых. Я же гол как сокол… Ну, да один черт, не будет по-твоему, Григорий Матвеич. Любаву на коня — и в степи!»

Побрел к вербам. Час просидел, другой, а когда закричали первые петухи, услышал за спиной тихие шаги. Оглянулся. Любава!

— Голубь ты мой!

Кинулась на грудь, обвила шею горячими руками.

— Все-то ждешь. А мне батюшка выйти не дозволил, в горницу отослал. Тайком вышла.

— Увезу тебя, Любавушка. В Родниковскую станицу увезу!.. Ты погодь, за конем сбегаю. Я скоро, Любушка! — Васюта метнулся было к Федькиному базу, но его удержала Любава.

— Да постой же, непутевый!.. Батюшка, может, тебе и не откажет. Строг он, старых обычаев держится. Он хоть и казак, но по-казачьи дела вершить не любит. Ты бы прежде сватов заслал.

— Сватов?.. А не выставит за порог? У меня ни кола, ни двора. Батюшка же твой к богатеям тянется.

— И вовсе не тянется. Просто неурядливо жить не хочет. Уж ты поверь мне, Васенька. Зашли сватов.

— Ладно, зашлю, — хмуро проронил Васюта. — Но коль откажет — выкраду тебя. Так и знай!

Первым делом Васюта заявил о своем намерении Болотникову, Тот в ответ рассмеялся!

— Да ты холостым-то, кажись, и не хаживал. А как же ясырка твоя? Давно ли с ней распрощался?

— Ясырка ясыркой. То нехристь для забавы, а тут своя, донская казачка. И такая, брат, что не в сказке сказать…

— Ужель Любава тебя присушила? А я-то думал, вовек не быть тебе оженком, — продолжал посмеиваться Болотников.

— Все, Иван, отгулял. Милей и краше не сыскать… Да вот как на то Солома глянет? Казак он собинный. Вечор меня из дому выгнал. Ложкой об стол… Ты бы помог мне, Иван.

— Солома — казак серьезный.

Болотников, перестав улыбаться, искоса, пытливо посмотрел на Васюту.

— Давно ведаю тебя, друже. Славный ты казак, в товариществе крепок, да вот больно на девок падок. Побалуешься с Любавой и на другую потянет. А казачка она добрая. Как же мне потом с Соломой встречаться?

— Да когда ж я тебя подводил! — вскричал Васюта и, распахнув драный зипун, сорвал с груди серебряный нательный крест. — Христом-богом клянусь и всеми святыми, что до смертного часа с Любавой буду!

— Ну, гляди, друже. Будь своему слову верен… Дойду до Соломы, но коль откажет — не взыщи. Я не царь и не бог, тут, брат, дело полюбовное.

С раздорским есаулом родниковский атаман покалякал в тот же день. Повстречал его у Войсковой избы.

— Ваську Шестака ведаешь? — без обиняков приступил к разговору Болотников.

— Как не ведать, — хмыкнул Солома. — Он что у тебя совсем рехнулся? На стенах, кажись, без дуринки был.

— Кровь в казаке гуляет, вот и ходит сам не свой. Любава твоя дюже поглянулась, жениться надумал.

Солома насупился, над переносицей залегла глубокая складка, глаза построжели.

— О том и гутарить не хочу. Одна у меня Любава. Нешто отдам за Ваську дите малое?

— Видали мы это дите. Не Любава ли лихо ордынца била?

— Все били — и стар, и мал.

— Вестимо, но Любаву твою особо приметили. А ты — «дите».

— Рано ей замуж, — еще более нахохлился Григорий Солома.

Любил он дочь, пуще жизни любил. Сколь годов тешил да по-отечески пестовал! Сколь от беды и дурного глаза оберегал! Души в Любаве не чаял, был ей отцом, и заступником, и добрым наставником. Часто говаривал:

— Ты, дочка, на Дону живешь. А житье наше лихое, казачье. Сверху бояре жмут, с боков — ногаи и турки, а снизу татаре подпирают. Куда ни ступи всюду вражья сабля да пуля. Вот и оберегаю тебя от лиха.

— А ты б, батюшка, к коню меня прилучил да к пистолю. Какая ж из меня казачка, коль в избе сидеть буду, — отвечала отцу Любава.

— Вестимо, дочка, та не казачка, что к коню не прилучена, — молвил Григорий Солома и как-то выехал одвуконь с Любавой за крепость. Через неделю она вихрем скакала по ковыльной степи. Озорная, веселая, кричала отцу:

— Славно-то как, тятенька! Ох, как славно!

Научил Григорий дочь и аркан метать, и стрелу пускать, и пистолем владеть. Наблюдая за Любавой, довольно поглаживал каштановую бороду.

— Хлопцем бы тебе родиться. Да храни тебя бог!

Хранил, оберегал, лелеял.

И вот как снег на голову — ввалился молодой казак в избу и бухнул: «Отдай за меня Любаву»! Это богоданную-то дочь увести из родительского дома? Ишь чего замыслил, вражий сын!

— Не пора ей, Болотников, ты уж не обессудь, — стоял на своем Солома.

Болотников глянул на есаула и по-доброму улыбнулся.

— Ведаю твое горе. Дочку жаль. Да ведь не в полон отдавать, а замуж. Как ни тяни, как в дому ни удерживай, но девке все едино под венец идти. Самая пора, Григорий. Любаве твоей восемнадцать минуло. Не до перестарок же ей сидеть.

— Любаве и дома хорошо, — буркнул Солома.

Гутарили долго, но так ни к чему и не пришли. Солома уперся — ни в хомут, ни из хомута. Знай свое гнет: не пора девке, да и все тут!

— Худо твое дело, Васюта, — молвил Шестаку Болотников. — Солому и в три дубины не проймешь.

Васюта и вовсе пригорюнился. Черная думка покоя не дает: «Не по душе я домовитому казаку. Отдаст ли Солома за голутвенного… Так все едино по ему не быть. Увезу Любаву, как есть увезу! Пущай потом локти кусает».

А Солома не спал всю ночь. Кряхтел, ворочался на лавке, вздыхал. Всяко прикидывал, но ни на чем так и не остановился. Утром глянул на Любаву, а та бродит как потерянная, невеселая, аж с лица спала.

— Что с тобой, дочь? Аль неможется?

— Худо мне, тятенька, — со слезами ответила Любава и замолчала.

— Отчего ж худо тебе? Не таись.

— Ты Василия прогнал… Люб он мне.

— Люб? Ужель чужой казак милее отца-матери?

— И вы мне любы, век за вас буду молиться. Но без Василия мне жизнь не мила. Он суженый мой.

Пала перед отцом Любава на колени, руками обвила.

— Пожалей, тятенька! Не загуби счастье мое. Отдай за Васеньку, христом тебя прошу!

Никогда еще Солома не видел такой дочь; глаза ее умоляли, просили участия и сострадания. И Солома не выдержал: украдкой смахнул слезу, протяжно крякнул и, весь обмякнув, поднял дочь с коленей.

— Люб, гутаришь, Васька?

— Люб, тятенька. Уж так люб! Благослови.

Григорий глянул на Любаву, тяжко вздохнул и молвил печально:

— Я твоему счастью не враг, дочь… Ступай за Василия. Кличь мать.

ГЛАВА 4 СВАДЬБА

И начались хлопоты!

Первым делом выбрали сваху и свата. О свахе долго не толковали: ею согласилась быть Агата. А вот на свате запнулись. Выкликали одного, другого, третьего, но все оказались в этом деле неумехи.

— Тут дело сурьезное, — покручивая седой ус, важно гутарил дед Гаруня. — Надо, чтоб и хозяевам был слюбен, и чтоб дело разумел, и чтоб язык был как помело.

— Да есть такой! — воскликнул Нечайка Бобыль. — Тут и кумекать неча. Устимушка наш. Устимушка Секира!

— Секира? — вскинув брови, вопросил Гаруня.

— Секира? — вопросили казаки.

И все примолкли. Устим с отрешенным видом набивал табаком трубку. Дед Гаруня, продолжал крутить ус, оценивающе глянул на Секиру и проронил:

— А что, дети, Устимко — хлопец гарный. Пусть идет к Соломе.

— Как бы лишнего чего не брякнул. Солома могет и завернуть экого свата, — усомнился казак Степан Нетяга.

— А то мы Секиру спытаем. Не наплетешь лишку, Устимко?

Секира раскурил от огнива трубку, глубоко затянулся и, выпустив из ноздрей целое облако едкого дыма, изрек:

— Не пойду сватом.

— Як же так? — подивился Гаруня. — То немалая честь от воинства.

— Ступай, Устимка, раз казаки гутарят, — произнес Мирон Нагиба.

— Не пойду, коль мне доверья нет, — артачился Секира.

— Тьфу, дите неразумное! — сплюнул Гаруня. — Да кто ж то гутарил? Я того не слышал. А вы слышали, дети?

— Не слышали! — хором закричали казаки.

— Добрый сват Секира!

— Любо!

Гаруня поднял над трухменкой желтый прокуренный палец.

— Во! Чуешь, Устимко, как в тебя хлопцы верят?

— Чую, дедко! — рассмеялся Секира, и лицо его приняло обычное плутоватое выражение. — Пойду свашить, Да вот токмо наряд у меня небоярский.

Вид у казака был и в самом деле неважнецкий. Не кафтан — рубище, шапка — отрепье, сапоги развалились.

— Ниче, — спокойно молвил Гаруня. — Обрядим. А ну, хлопцы, беги по Раздорам. Одолжите у домовитых наряд, Прибоярим Устимку!

И прибоярили! Часу не прошло, как стал казак хоть куда. Нашли для Секиры голубой суконный кафтан, расшитый золотыми узорами, новехонькую шапку, отороченную лисьим мехом, белые сапожки из юфти с серебряными подковами.

Но еще краше вышла к казакам Агата. Была она в багряной атласной шубке с круглым горностаевым воротом, в кокошнике из золотой ткани, богато расшитом мелким жемчугом. Статная, чернобровая, белолицая — глаз не отвести! Глянула лучистыми глазами на Болотникова, улыбнулась радостно. А Болотников будто только теперь увидел ее необычно яркую красоту, влажный блеск ласковых глаз, и какая-то смутная тревога пала на сердце.

«Славная же у Федьки женка», — невольно подумалось ему.

Осенив крестом свата и сваху, дед Гаруня повелел им шествовать к Соломе, но Секира вдруг почему-то повернул вспять.

— Ох, недобрая примета. Расстроит нам свадьбу Устимко! — досадливо махнул рукой Гаруня. — Ты чего, хлопчик?

— Кочергу с помелом забыл. Без того свашить не ходят, — отвечал Секира.

— Гарно, хлопец! — одобрил Гаруня. — Слышал о таком деле.

Вновь пошли: Агата — с хлебом-солью, Секира — с помелом да кочергой наперевес.

Григорий Матвеич свахой остался доволен: Агата всегда была ему по душе. А вот Секиру принял с прохладцей.

«Баюн и бадяжник[84]. Ужель другого казака не сыскали?» — с недовольством подумал он.

Однако сват оказался настолько почтительным, настолько степенно и толково свашил, что Григорий Матвеич начал помаленьку оттаивать. Понравились ему и кочерга с помелом, и хлеб-соль, и на диво обстоятельный разговор. Все-то вел Устим по чину да по обычаю, нигде палку не перегнул, нигде лишнего слова не вывернул. Будто век в сватах ходил. И Агата постаралась. Голос ее, нежный, да ласковый, умилил и Григория Матвеича, и Домну Власьевну.

Когда хозяева отведали хлеба-соли, Секира облегченно вздохнул: дело к согласию.

— Хлеб-соль принимаем, а вас под образа сажаем, — молвил по обычаю Григорий Матвеич, легким поклоном указав свату и свахе на красный угол.

Тут Секира и вовсе возрадовался, да и Агата заулыбалась. Трижды земно поклонились они хозяевам и чинно пересели под образа. Домна же Власьевна горько и безутешно заплакала, но Григорий Матвеич прикрикнул:

— Буде, мать!

Домна Власьевна умолкла: была она тиха и покорна, но до конца уже сидела в затуге великой. Тяжко ей было Любавушку в чужие руки отдавать: тяжко было и Григорию Матвеичу, но тот все крепился, и чтоб не тянуть больше разговор и не травить душу, молвил:

— Противу божьей воли грешно идти… Подавай, мать, рядную грамотку.

Поднялась Домна Власьевна, малый столбец из-за божницы вынула, поднесла мужу с поклоном. Тот принял, усадил жену обок.

— Любава у нас не сиротой росла. Приданое припасли. Что бог дал, то и купцу-молодцу жалуем.

— Да купец и без приданого возьмет! — забыв про обычай, весело вскричал Секира.

Григорий Матвеич нахмурился.

— Не нами заведено, сваток, не нам и заповедь рушить. Мы, чать, с матерью не нищеброды.

Солома придвинулся с рядной к оконцу и начал не спеша вычитывать приданое. И казакам и жениху «по тому приданому» невеста «полюбилась». Теперь дело было за смотринами. Долго судили да рядили, кого выбрать в смотрильщицы, и наконец остановились на бабе казака Степана Нетяги.

— Женка Настасья видная, дородная, и разумом господь не обидел. Пусть идет к невесте, — постановили донцы.

Но больше всего споров выпало о «родне и гостях», которые должны были сопровождать Настасью. Родни у жениха не оказалось, а вот в «гости» набивалась, почитай, вся станица. Знали: будет у Соломы угощение с чарой. Поднялся такой галдеж, что аж у Войсковой избы стало слышно. Прибежал казак от атамана Васильева.

— Что за свара?

Казаки не отвечали и продолжали перебранку. С трудом поняв, в чем дело, «посол» захохотал и вернулся к Васильеву.

Пришлось унимать казаков Болотникову.

— Тихо, други! Как бы мы ни кричали, как бы мы ни бранились, но всей станице в избу Соломы не влезть. Да такое и на Руси не водится. На смотрины ходят малым числом. А посему пойдет невесту глядеть десяток донцов. И чтоб боле спору не было — кинем жребий. Любо ли?

— Любо, батько!

Вскоре десять счастливцев, вкупе со сватом, свахой и смотрилбщицей направились к невесте. Их никто не встречал: на смотринах хозяева из избы не выходили, однако для гостей стол накрывали. Вошедшие, перекрестив лбы, поклонились хозяевам и, по слову Григория Матвеича и Домны Власьевны, уселись на лавки. Перемолвившись несколькими обрядными словами, Настасья произнесла напевно:

— О купце-молодце вы наслышаны. Охота бы нам теперь куницу-девицу глянуть.

— Можно и глянуть, — кивнул Григорий Матвеич.

Любава вышла в голубом, расшитом шелками, сарафане, в легких чеботах красного бархата, тяжелую русую косу украшали жемчужные нити. Смущенно зардевшись, глянула на казаков и низко поклонилась, коснувшись ладонью пола.

Казаки довольно загутарили:

— Добра невеста! Гарная дивчина!

Но тут донцов оборвала строгая смотрильщица:

— С лица не воду пить. А ну-ка, голубушка, пройдись да покажи свою стать.

Любава еще больше застеснялась, застыла будто вкопанная. Нечайка Бобыль, оказавшийся рядом с Настасьей, заступился:

— Да полно девку смущать. Не хрома она и не кривобока. Чать, видели, нет в ней порчи.

— Цыц! — прикрикнул на дружка сват Секира. — Не встревай, коль обычая не ведаешь. Пройдись, Любава.

И Любава прошлась тихой поступью. Гибкая, рослая, с высокой грудью, глаза васильковые. Царь-девка!

— И-эх! — сладко вздохнул Нечайка.

Настасья же сидела с застывшим каменным лицом, а потом молвила:

— Не хвались телом, а хвались делом. Красой сыт не будешь. Пекла ли ныне пироги, девка?

— Пекла, Настасья Карповна. Пирог на столе.

Настасья придирчиво оглядела пирог, понюхала и разрезала на малые куски.

— Откушайте, гостюшки.

Гостюшки давно уже примеривались к румяному пирогу: почитай, и вовсе забыли запах пряженого. А пирог был на славу: из пшеничной муки, жаренный в масле, с начинкой из курицы. Ели, похваливали да пальцы облизывали. Настасья же пирога отведала самую малость.

— Сама ли пекла, девка? Не матушка ли Домна Власьевна тесто месила, да не она ли в печь ставила?

— Сама, Настасья Карповна.

— Ну, а коль сама, молви нам, что можно хозяйке из муки сготовить? пытала девку Настасья.

— Всякое, Настасья Карповна. Первым делом, хлеб ржаной да пшеничный. Из муки крупитчатой выпеку калачи, из толченой — калачи братские, из пшеничной да ржаной — калачи смесные. Напеку пирогов, Настасья Карповна, подовых из квасного теста да пряженых. Начиню их говядиной с луком, творогом да с яйцами…

— Так-так, девка. А сумеешь ли мазуньей казака накормить?

— Сумею, Настасья Карповна! Тонехонько нарежу редьки, надену ломтики на спицы и в печи высушу. Потом толочь зачну, просею через сито и патоки добавлю, перчику да гвоздики. И все это в горшок да в печь!

— Любо! — закричали гостюшки, поглядывая на сулею с горилкой, к которой еще не приступали: за главного козыря была смотрильщица, и только после ее сигнала можно было пропустить по чарочке. Но та знай невесту тормошит:

— И как муку сеять и замесить тесто в квашне, как хлеб валять и печь, как варить и готовить всяку еду мясную и рыбную ты, девка, ведаешь… Да вот по дому урядлива ли? Не срамно ли будет к тебе в избу войти?

— Не срамно, Настасья Карповна. Все вымою, вымету, и выскребу. В грязное погодье у нижнего крыльца сено или солому переменю, у дверей же чистую рогожинку или войлок положу. Грязное же прополоскаю и высушу. И все-то у меня будет чинно да пригоже, чтоб казак мой как в светлый рай приходил.

— Любо! — вновь крикнули донцы, и все глянули на смотрильщицу: хватит-де невесту мучать, Настасья. Не девка — клад!

Сдалась смотрильщица.

— Доброй женой будешь князю Василию. За то и чару поднять не грех, казаки.

И подняли!

После малого застолья довольные сват, сваха и гости пошли к жениху. Григорий же Матвеич, оставшись с дочерью, умиротворенно промолвил:

— Ну, мать, теперь готовь свадебку.

— Да, поди, допрежь сговор, отец. С чего ты вдруг заторопился?

Поспешить со свадьбой упросил есаула Болотников: родниковцы надумали идти в поход, да помешала Васютина женитьба.

— Велишь обождать две недели. Долго-то, Григорий, засиделись мы в Раздорах. От всей станицы просьба великая — не тяни со свадьбой!

Соломе были хоть и не по сердцу такие речи, но на сей раз он не очень упирался. Понимал: как ни тяни, как ни удерживай, а дочь выдавать придется. Да и станица просит.

— Ладно, Болотников, поспешу. Но свадьбу буду играть по стародавнему обычаю. Потешу Любаву в последний раз. Но для того помощь нужна, Иван. Для свадьбы много всего надо. А прежде всего — хлеба да вина. Без пирогов и чарки за столы не сядешь.

— Раздобудем, — твердо пообещал Болотников.

В тот же день сотня родниковцев выехала в степь. Повел ее Мирон Нагиба. Два дня пропадали донцы и наконец веселые, крикливые, опьяненные вылазкой и степью, прибыли в Раздоры.

— Повезло, батько! В степи с купцами заморскими столкнулись. Из Казани шли. Пришлось тряхнуть купчишек. Глянь, какой обоз захватили.

Болотников глянул и похвалил казаков:

— Удачен набег. Есть чем молодых поздравить.

Посаженным отцом Васюты согласился быть дед Гаруня, а посаженной матерыо — Настасья Карповна. Правда, по обычаю смотрильщицы не ходили в посаженных, но лучшей «матери» казаки не сыскали. Тысяцким донцы выкликнули Федьку Берсеня, а меньшими дружками — Нечайку Бобыля да оправившихся от ран Юрко и Деню. Наиболее степенные казаки были выбраны в «сидячие бояре». Молодые же угодили в «свечники» и «каравайники». Ясельничим, по воле родниковского круга, стал есаул Мирон Нагиба. Он должен был оберегать свадьбу от всякого лиха и чародейства.

А в доме Григория Соломы хлопотали пуще прежнего. Досужие казачки, пришедшие к Домне Власьевне на помощь, выметали, скребли, мыли и обряжали избы, варили, жарили, парили и пекли снедь, готовили на столы пиво, меды, вина.

Вскоре пришел час и девичника. Любава, собрав подружек, прощалась с порой девичьей. Закрыв лицо платком, пригорюнившись, пела печальные песни. Глянув на мать, запричитала:

— Матушка, родимая! Чем же не мила тебе стала, чем же душеньке твоей не угодила? Иль я не услужлива была, иль не работница? Аль я сосновый пол протопала, дубовы лавки просидела?..

Домна Власьевна всхлипывала, да молчала. Девки же, расплетая Любавину косу, приговаривали:

— Не наплачешься за столом, так наревешься за муженьком. Погорюй, погорюй, подруженька.

— Уж не я ли пряла, уж не я ли вышивала? Не отдавай, матушка, мое делорукодельице чужим людям на поруганьице, — еще пуще залилась слезами Любава.

— Пореви, пореви, подруженька. Пореви, краса-девица. День плакать, а век радоваться, — говорили девки, распуская невестины волосы по плечам.

В сенцах вдруг послышался шум; распахнулась дверь, и в светлицу вступил добрый молодец, принаряженный малый дружка Нечайка Бобыль. Поклонился Домне Власьевне, поклонился Любаве, поклонился девкам и молвил:

— Молодой князь Василь Петрович кланяется молодой княгине Любаве Григорьевне и шлет ей дар.

Любава поднялась с лавки, поклонилась дружке и приняла от него шапку на бобровом меху, сапожки красные с узорами да ларец темно-зеленый. Шапка да сапожки Любаве понравились, однако и виду не подала, продолжая кручиниться.

— А что же в ларце, подруженька? — спросили девки.

— Ох, не гляжу, не ведаю. Не надо мне ни злата, ни серебра, ни князя молодого, — протяжно завела Любава.

— Открой, открой, подруженька! — закричали девки.

Любаве же самой любопытно. Подняла крышку и принялась выкладывать на стол украшения: перстни, серьги, ожерелье… Девки любовались и ахали:

— Ай да перстенек, ай да сережки!

Но вот девки примолкли: Любава вытянула из ларца тонкую, гибкую розгу.

— А это пошто?.. — осердилась Любава и обернулась на застывшего у дверей Нечайку.

Дружка ухмыльнулся и важно, расправив богатырскую грудь, пробасил:

— А это, княгинюшка, тебя потчевать.

— Меня?.. За какие же грехи?

— За всяки, княгинюшка. Особливо, коль ленива будешь да нравом строптива.

— Не пойду за князя! — притопнула ногой Любава. — Не пойду! Так и передай Ваське, — забывшись, не по обряду добавила она.

Но Домна Власьевна тотчас поправила:

— Уж так богом заведено, Любавушка. Муж жене — отец, муж — голова, жена — душа. Принимай розгу с поклоном.

— Уж коль так заведено, — вздохнула Любава и отвесила дружке земной поклон. — Мил мне подарок князя.

Чуть погодя наряженную Любаву, под покрывалом, повели под руки из светелки в белую избу и усадили на возвышение перед столом, накрытым тремя скатертями. Подле уселись Григорий Матвеич и Домна Власьевна, за ними сваха, «сидячие боярыни», каравайники, свечники, «княгинины» подружки.

Поднялась сваха, молвила:

— Ступай к жениху, дружка. Пора ему ехать за невестой.

Дружка тотчас поспешил к «князю». Тот ждал его в своем курене. Посаженный отец Гаруня и посаженная мать Настасья Карповна, с иконами в руках, благословили жениха и повелели ему идти к невесте. У «княгининых» ворот пришлось остановиться: они были накрепко заперты.

— Пропустите князя ко княгинюшке! — закричал набольший дружка Болотников.

— Уж больно тароваты! — закричали за воротами девки. — Много ли вас да умны ли вы?

— Много, молодец к молодцу. И умны!

— Ах, хвастаешь, дружка! Возьмем и узнаем, в разуме ли ты. Ну-ка разгадай: стоит старец, крошит тюрю в ставенец.

Первую загадку дружка угадал легко:

— Светец да лучина, девки!

— Вестимо… А вот еще: родился на кружале, рос, вертелся, живучи парился, живучи жарился: помер — выкинули в поле; там ни зверь не ест, ни птица не клюет.

Над второй загадкой дружка призадумался. Минуту думал, другую и наконец молвил:

— Горшок, девки!

— Вестимо… А ну-ка последнюю: сивая кобыла по торгу ходила, по дворам бродила, к нам пришла, по рукам пошла.

Над третьей загадкой дружка и вовсе задумался. А девки стоят за воротами да посмеиваются:

— Как в лесу тетери все чухари, так наши поезжане все дураки.

Повернулся дружка к поезду: авось кто и разгадает; но поезжане носы повесили. Мудрена загадка! Так бы и довелось дружке срам принять, да тут сваток выручил; молча соединил он руки кольцом и затряс из стороны в сторону.

— Сито, девки!

Девки перестали насмехаться, выдернули засов, распахнули настежь ворота. Поезжане прошествовали к белой избе. Свахи обменялись пряником и пивом, а набольший дружка поднес «княгине» одежду.

— Что говорено, то и привезено.

Жених с поклоном ступил к свахе, сидевшей рядом с невестой.

— Прими злат ковш, сваха, а место опростай!

— Ишь ты, — улыбнулась сваха. — Уж больно ты проворен, князь. У меня место не ковшевое, а столбовое.

Жених вновь повторил свою просьбу, но тут ему ответил один из невестиных дружек:

— Торгуем не атласом, не бархатом, а девичьей красой.

— Славно, дружка! Сказывай, сколь стоит девичья краса? Не поскуплюсь!

— Куницу, лисицу, золотую гривну да ковш вина! — хором закричали дружки, каравайники, свечники и «сидячие боярыни».

— Для такой красы ничего не жаль. А ну, дружки, одари княгиню! весело прокричал «князь».

И одарили!

Сваха Агата уступила место жениху. Два казачонка протянули между новобрачными красную тафту, чтоб прежде времени друг друга не касались. На стол же подали первое яство. Батюшка Никодим начал молитву, а Григорий Матвеич и Домна Власьевна благословили чесать и «укручивать» невесту.

Сваха Агата заплела невестины волосы в косы, перевив их для счастья пеньковыми прядями. Молвила строго да торжественно:

— Кику княгине!

Кику подали «Сидячие боярыни». Сваха приняла и надела ее на голову невесты.

А за столами становилось все гомонней. Посаженный отец Гаруня похваливал молодых да все чаще и чаще прикладывался к чарке.

— Гарная у тебя будет жинка, князь. Живи да радуйся. Мне б твои лета. Лихой я был парубок, ох, лихой!

Васюта и снеди не пробовал, и к чарке не прикасался, и в разговоры не вступал: все это дозволялось лишь после венца. А теперь сиди молчком, поглядывай на гостей да красуйся.

— Да ты и теперь хоть куда! — подтолкнув деда, молвил сват Секира.

— Э, нет, хлопец, не тот стал Гаруня. Помни, Устимко: до тридцати лет греет жена, после тридцати — чарка вина, а после и печь не греет. От старости зелье — могила, — сокрушенно высказал Гаруня.

— Складно речешь, дед, — крутнул головой Секира. — Так-то уж никто тебя и не греет?

— Никто, хлопец.

— А чего ж чару тянешь?

— А як же без чары, хлопец? — подивился дед. — Чара — последняя утеха. Один бес, помирать скоро.

— Вестимо, дед. Помирать — не лапти ковырять: лег под образа да выпучил глаза, и дело с концом. Помирай, дедко!

— Цьщ, собачий сын! — осерчал Гаруня. — Я ишо тебя переживу, абатура! Не тягаться тебе со мной ни вином, ни саблей. Башку смахну — и глазом не моргнешь. Айда на баз, вражина!

Секира захохотал, крепко обнял деда.

— Вот то казак, вот то Муромец! Люб ты нам, дедко, Так ли, застолица?

— Люб! — закричали казаки.

Гаруня крякнул и вновь потянулся к чаре.

Как только подали на стол третье яство, сваха Агата ступила к родителям невесты.

— Благословите, Григорий Матвеич да Домна Власьевна, молодых, вести к венцу.

Застолица поднялась. Григорий Матвеич и Домна Власьевна благословили молодых иконами и, разменяв «князя» и «княгиню» кольцами, молвили:

— Дай бог с кем венчаться, с тем и кончаться.

У крыльца белой избы стояли наготове свадебная повозка и оседланные кони. Повозка нарядно убрана, дуга украшена лисьими и волчьими хвостами, колокольцами и лентами. Невеста и свахи уселись в повозку, а жених, его дружки и отец Никодим взобрались на верховых лошадей. Они поехали в храм впереди «княгини», Никодим ехал и сетовал:

— Сказывал: храм надобен. Не послушали, святотатцы, стены рубить кинулись. А где ж я буду молодых венчать? Экой грех, прости, господи!

— Не горюй, отче. У себя в дому обвенчаешь, — успокаивал батюшку Болотников.

— Да то ж не храм, сыне! Ни врат, ни алтаря, ни аналоя! Нет в дому благолепия. Срамно мне молодых венчать, неслюбно им будет.

— Это им-то неслюбно? Да они в чистом поле рады повенчаться. Не горюй, отче! — весело произнес Болотников.

Ясельничий Нагиба стоял у «храма» и сторожил, чтоб никто не перешел дороги меж конем жениха и повозкой невесты. А батюшка уже был в своей избе, уставленной свечами и иконами. Глянул на венчальное подножие и аналой, сделанные наспех, вздохнул и застыл в ожидании у «врат».

Любава, в сопровождении свах, вышла из повозки и, по-прежнему закрытая покрывалом, направилась к «храму».

— Про замок не забудь, — тихонько подсказала сваха.

— Не забуду, Агатушка, — улыбнулась невеста.

Любава подошла к «вратам», опустилась на колени и принялась грызть зубами «церковный» замок. Молвила обычаем:

— Мне беременеть, тебе прихоти носить.

Свадебные гости принялись кидать под венчальное подножие гроши и полушки.

— Быть молодым богатыми! Жить полной чашей. Жить не тужить!

Отец Никодим приступил к обряду венчания, «Сидячие боярыни» набожно крестились и глаз не спускали с молодых. Под венцом стоять — дело собинное, чуть оплошал — и счастья не видать. Обронил под венцом обручальное кольцо не к доброму житью; свеча затухнет — скорая смерть. А кто под венцом свечу выше держит, за тем и большина.

Молодые ни кольца не уронили, ни свечи не загасили, а задули их разом, чтоб жить и умереть вместе. То всем гостям пришлось по сердцу: не порушили обряда молодые, быть им в крепкой любви да согласии.

После венчания с Любавы сняли покрывало. Отец Никодим поустал от усердия да и к чаре торопился; на рысях проглаголил новобрачным поучение и подал им деревянную чашу с красным вином. Молодые трижды отпили поочередно. Опорожненную чашу Васюта бросил на пол и принялся растаптывать ногами. Топтала чашу и Любава: чтоб не было между мужем и женой раздоров в супружеской жизни. Свадебные гости поздравляли молодых, а набольший дружка поспешил к дому жениха, где новобрачных дожидались посаженные родители.

— Все слава богу! Повенчались князь да княгиня.

Посаженные вышли к молодым с иконой и хлебом-солью. Благословив их, молвили:

— Мохнатый зверь — на богатый двор. Молодым князьям да богато жить.

А жениховы дружки закричали:

— Здравствуйте, князь со княгиней, бояре, сваты, гости и все честные поезжане! Милости просим на пирок-свадебку!

Молодые и гости вошли в курень. Но за столы не сели: ждали слова набольшего дружки. А тот молвил:

— Как голубь без голубки гнезда не вьет, так новобрачный князь без княгини на место не садится. Милости прошу!

Но молодые вновь за стол не сели. К лавке подошла сваха Агата и накрыла место молодых шубою.

— Шуба тепла и мохната — жить вам тепло и богато. Милости прошу, князь да княгиня.

Молодые сели. На них зорко уставился ясельничий; ежели молодые прислонятся к стене, то счастью не бывать: лукавый расстроит. Но они и тут не сплоховали.

Лишь только все уселись, как гости начали славить тысяцкого:

— Поздравляем тебя, тысяцкий, с большим боярином, дружкою, поддружьем, со всем честным поездом, с молодым князем да со княгинею!

Гости подняли заздравные чары, однако не пили: ждали, когда осушит свою чару тысяцкий. Федька стоял нарядный и горделивый, и никого, по обычаю, не поздравлял. Но вот он до дна выпил чару, крякнул, крутнул ус и молодецки тряхнул черными кудрями.

— Гу-у-ляй!

И начался тут пир веселей прежнего!

В полночь набольший дружка завернул курицу в браную скатерть и, получив от Григория Матвеича, Домны Власьевны, посаженных родителей благословение «вести молодых опочивать», понес жаркое в сенник. Молодые встали и подошли к двери. Григорий Матвеич, взяв руку дочери и, передавая ее жениху, напутствовал:

— Держи жену в строгости да в благочестии.

Васюта низко поклонился и повел Любаву в сенник. Домна Власьевна, в вывороченной меховой шубе, осыпала молодых хмелем. Всплакнула. Васюта облобызал ее и весело произнес:

— Не кручинься, матушка. Любава счастлива за мной будет. Станешь глядеть на нас да радоваться.

— Дай-то бог, — перекрестила оженков Домна Власьевна и со слезами на глазах подтолкнула обоих в опочивальню.

Оставшись одни, молодые тотчас потянулись друг к другу. Жарко целуя Любаву, Васюта молвил:

— Стосковался по тебе, ладушка. Зоренька ты моя ненаглядная, — поднял молодую на руки и понес на постель. Но Любава выскользнула, сказала с улыбкой.

— Погодь, муженек. Я ж тебя разуть должна. Слышал, что матушка наказывала?

— Да бог с ним! — нетерпеливо махнул рукой Васюта. — Наскучили мне эти обряды.

— Нельзя, Васенька. Матушка меня спросит. Садись, государь мой, на лавку.

Васюта сел и, посмеиваясь, протянул Любаве правый сапог. Но та ухватилась за другую ногу.

— Левый сниму.

Сняла сапог, опрокинула. Об пол звякнула монета. Любава рассмеялась.

— Везучая я, муженек!

— Везучая, Любушка! — кивнул Васюта и понес жену на мягкое ложе.

А свадьба гуляла; и часу не прошло, как тысяцкий послал малого дружку к молодым. Нечайка вышел в сенник и постучал в опочивальню. Ухмыляясь, вопросил:

— Эгей, новобрачные! Хватит тешиться. Все ли у вас слава богу?

— Все в добром здоровье, дружка! — крикнул жених через дверь.

Дружка, не мешкая, известил о том родителей невесты:

— Жених гутарит, что все в добром здоровье, Григорий Матвеич и Домна Власьевна.

Солома довольно крякнул, а Домна Власьевна не без гордости молвила:

— Блюла девичью честь, Любава, не посрамила родителей.

«Сидячие боярыни» чинно выбрались из-за свадебного стола и прошествовали в опочивальню молодых; выпили там заздравные чаши и вновь возвратились к гостям.

А пир гудел до самого доранья. Многие свалились под столами, в сеннике, на базу. Упился и сам тысяцкий. Гости, что еще на ногах держались, вынесли Федьку во двор и положили на копешку сена. Берсень богатырски захрапел.

Девки устроили было хоровод, но казаки принялись озоровать: вытаскивали девок из хоровода, тискали, тянули за курень.

— Ишь как разошлись, — улыбнулась Агата и ступила к Болотникову. Лихие ныне казаки, проводил бы меня домой, Иван.

Болотников подхватил молодую женку под руку и повел к Федькиному куреню. Агата тесно прижалась; веселая, улыбчивая, заглядывая в лицо, сказала:

— Хорошо мне с тобой, Иванушка.

Тот ничего не ответил, лишь почувствовал, как еще больше хмелеет от ее близости, от жаркого тела.

Вошли в курень. Агата запалила от негасимой лампадки свечу, а Болотников шагнул к двери.

— Пойду я… На баз пойду.

— Зачем же на баз, Иванушка? В курене нонче свободно.

Агата близко подошла к Болотникову, глаза ее влажно и мятежно блестели.

— Давно хотела сказать тебе, Иванушка… Запал ты в душу, крепко запал, сокол. И нет без тебя мне радости.

Обвила Болотникова руками, плотно прижалась всем телом, и это прикосновение обожгло его. Унимая горячую дрожь, Иван попытался отстраниться от Агаты, но та прильнула еще теснее.

— Федька же у тебя… Федька.

— Одного тебя люблю, сокол мой. Одного тебя… Мой ты седни, мой, Иванушка!..

ГЛАВА 5 ОРАТАЙ

В один день пришли две черные вести. Вначале прискакали караульные с дозорных курганов.

— Азовцы выступили! Опустошили Маныч да Монастырский городок. Две тыщи коней свели!

Донцы взроптали:

— Неймется поганым! Мало их били. Отомстим азовцам!

А спустя малое время — новые гонцы: пораненные, в окровавленной одежде.

— Да то ж казаки с Воронежа! — ахнули повольники.

— Стрельцов на нас бояре натравили. Сеча у застав была, многие пали, удрученно и зло молвили ходившие за хлебом донцы.

Казаки еще пуще закипели:

— Вот вам царева милость! Измором хотят взять. С голоду передохнем!

— В города не пропущают, казаков казнят!

— То Бориски Годунова милость. Не любы ему донцы! Заставами обложил. Аркан вольному Дону норовит накинуть. Не выйдет!

— Не выйдет! — яро отозвались повольники и взметнули над трухменками саблями. — Не отнять Годунову нашу волю! Сами зипуны и хлеб добудем!

— Айда на Азов!

— Айда на Волгу!

Раздоры потонули в грозном гвалте повольницы. Атаман Богдан Васильев попытался было казаков утихомирить, но те еще пуще огневались.

— Не затыкай нам рот, Васильев! Не сам ли горло драл, что царь нам хлеб и зипуны пожалует? Вот те царева награда! Вольных казаков, будто басурман, поубивали. Не хотим тихо сидеть! Нас бьют, но и мы в долгу не останемся. Саблей хлеб добудем!

Васильев в драку не полез: казаков теперь и сам дьявол не остановит. А коль поперек пойдешь — с атаманов скинут, это у голытьбы недолго. Ну и пусть себе уходят: царева жалованья все равно теперь не получишь. Пусть убираются ко всем чертям!

Одного не хотелось Васильеву — чтоб голытьба подалась на Азов. Царь Федор и Борис Годунов будут в немалом гневе, если повольница вновь начнет задорить азовцев. Но отменить казачий поход было уже невозможно. Голытьба засиделась в Раздорах, и теперь ее ничем не удержишь.

В тот же день есаул Федька Берсень начал готовить струги к походу: конопатили и смолили борта и днища, чинили палубы и трюмы, шили паруса. Казаки взбудораженно гутарили:

— На море пойдем. У заморских купцов добра много. Азовские крепостицы порушим. А то и до Царьграда сплаваем. Покажем казачью удаль султану!

Свыше тысячи казаков собрались под Федькино начало, три десятка стругов готовились выйти в море.

— А ты что ж, Иван, не пойдешь с нами? — спросил как-то Берсень.

— Не пойду, Федор. У меня иная задумка.

— Жаль. А я-то помышлял воедино сходить, — огорчился Берсень. — И куда ж ты хочешь снарядиться?

— На Волгу, друже. Всей станицей так порешили.

— А может, все-таки со мной? Славно бы повоевали.

— Нет, Федор, на Волгу, — твердо повторил Болотников.

— Чего ж так? Аль азовцы мало зла нам причинили?

— Немало, друже. Но бояре еще больше, — сурово высказал Болотников, и лицо его ожесточилось. — То враг самый лютый. Нешто запамятовал, сколь на Руси от бояр натерпелись? И Дикое Поле хотят в крови потопить. Ужель терпеть?

— Бояре сильны, Иван, — вздохнул Федька. — И царь за них, и попы, и войско у бояр несметное. Уж лучше поганых задорить.

Берсень отплыл из Раздор ранним утром, а на другой день выступил и Болотников. С ним пошло около пятисот казаков. Перед самым уходом Иван забежал к Агате. Та встретила его опечаленным взором.

— Уходишь, сокол?

— Ухожу, Агата, Душно мне в Раздорах, на простор хочу.

— Душно?.. А как же я, Иванушка? Ужель наскучила тебе?.. Остался бы. Уж так бы тебя любила!

— Не жить мне домом, Агата. Дух во мне бродяжий… И спасибо тебе за привет и ласку.

Агата кинулась на грудь Ивана, залилась горючими слезами.

— Худо мне будет без тебя, сокол ты мой. Пока в Раздорах жил, счастливей меня бабы не было… Федьки смущаешься? То закинь. Один ты мне люб, Иванушка!

— Прости, Агата, казаки ждут.

— А я с тобой, с тобой, Иванушка! Хоть на край света побегу. Возьми, сокол!

— Нельзя, Агата. Не бабье дело в походы ходить. Прощай.

Болотников крепко поцеловал Агату и выбежал из куреня. Нечайка кинул повод. Иван вскочил на коня, крикнул:

— С богом, донцы!

Казаки, по трое в ряд, тронулись к Засечным воротам. Держась рукой за стремя, шла подле Васютиного коня Любава. Утирая слезы, говорила:

— Береги себя, Васенька. Под пулю да под саблю не лезь и возвращайся побыстрей. Да сохранит тебя Богородица!

— Не горюй, Любавушка, жив буду, — весело гутарил Васюта, а у самого на сердце кошки скребли. Не успел с молодой женой намиловаться — и в поход. Не больно-то на Волгу идти хотелось, но с Любавой не останешься. Какой же он казак, коли баба дороже коня, сабли да степного приволья? Такого на кругу засмеют. Так уж повелось на Дону — казак живет с женой лишь до первого атаманского зова.

У Засечных ворот казаки остановились, слезли с коней и попрощались с оставшимися в крепости раздорцами.

— Да пусть выпадет вам хабар[85], атаманы-молодцы! — радушно напутствовал повольницу Богдан Васильев. Глаза его были добры и участливы. — С богом, Болотников, с богом, славный атаман!

Иван глянул в его лицо и усмехнулся. Лукавит Васильев, содругом прикидывается, а сам рад-радешенек, что голытьба из крепости уходит. Теперь в Раздорах остались, почитай, одни домовитые, то-то Васильев вздохнет. Голытьба ему хуже ножа острого.

— Будь здоров, атаман, — сухо бросил Болотников и огрел плеткой коня. — За мной, донцы!

Казачье войско вылилось в ковыльную степь.

Над головой — ясное бирюзовое небо, впереди — синие дали, а по сторонам, по всему неоглядному простору, лаская глаз, пестрели красные маки. Пряный запах душистых, медом пахнувших цветов, синева неба и степное раздолье туманили голову, будоражили душу, наполняя ее радостным ликованьем.

«Хорошо-то как, господи!» — хмелели без вина казаки, вдыхая чистый, ни с чем не сравнимый, степной пьянящий воздух. И все тут забылось: и каждодневные тревоги, и лютые сечи, и горькие утраты содругов, и незарубцевавшиеся раны…

Вырвалась песня — звонкая, протяжная, раздольная; песню разом подхватили, и долетел над Полем казачий сказ о добром молодце да богатырских подвигах. Смолкли тут птицы, стихли буйные травы, застыл медвяный воздух, внимая удалому напеву. Пел Болотников, пел Васюта,пели Нечайка и Нагиба, пела степь. А мимо повольницы проплывали затаившиеся холмы и курганы с навеки заснувшими серыми каменными бабами.

Неделю ехали казаки по Дикому Полю; миновали Раздорский шлях и повернули на Самарскую Луку.

— Волга там подковой изгибается, — гутарил казакам бывалый дед Гаруня. — А середь подковы той — горы, утесы, пещеры да леса непролазные. Ни боярам, ни стрельцам не достать.

О Самарской Луке Болотников давно уже был наслышан. Место лихой повольницы и беглого люда, место удалых набегов на купеческие караваны. Туда-то и поспешал он со своими казаками.

Вскоре выехали к Медведице. Солнце клонилось к закату, кони и казаки притомились. Болотников указал рукой на сосновый лесок.

— Здесь и ночлегу быть.

Расседлали коней и принялись разводить, костры. Васюта прошелся вдоль Медведицы и, повеселев, вернулся к Болотникову.

— Хошь ли ухи, батько? Рыба тут сама в казанок просится.

— Ты сначала налови.

— И наловлю, батько!

Васюта побежал к чувалу, в котором возили небольшой походный невод, окликнул казаков.

— Добудем рыбки, станишники!

Болотников оглядел место стоянки и повелел выставить караулы. Дикое Поле беспечности не любит. Чуть оплошал — и пропадай, удалая головушка: редкое лето не шныряли по степи ногаи да крымчаки. А те малыми стаями но шастали.

Еще не успели казаки с неводом в реку залезть, как из-за леска прискакал дозорный Деня.

— Мужик пашет, батько!

— Что?! — Болотников опешил.

— Мужик, грю, степь пашет.

Болотников немало тому подивился, да и казаки от такой неслыханной вести обескуражено застыли. В кои-то веки Дикое Поле пахали!

— Не померещилось, Деня?

— Да ты что, батько? Сам глянь.

Иван поехал вслед за дозорным. Выбравшись из леска, остановился. Не соврал Деня. Вдоль Медведицы ражий крутоплечий мужик вспарывал сохой целину. Он не видел казаков и, старательно налегая на поручни, громко покрикивал на лошадь, которую вела под уды плотная дородная баба в пестрядинном сарафане.

— Ах ты, сыромятная душа. В плети его, атаман! — загорячился Степан Нетяга.

— Погодь, друже, — придерживая Степана, тихо молвил Болотников. Погодь, донцы.

И тут все увидели, как изменилось суровое лицо атамана, как разгладилась жесткая упрямая складка над переносицей.

«Благодать-то какая!» — просветленно подумалось Болотникову. Оратай размеренно наваливался на соху, которая слегка подпрыгивала в его руках. Черный, жирный, лоснящийся пласт покорно ложился вправо от древней деревянной косули. От свежей борозди, от срезанных наральником диких зеленых трав дурманяще пахло.

«Благодать-то какая, господи!» — с благостным выражением на лице повторил про себя Иван и снял шапку. И тут припомнились ему свои первые борозды, строгий хлебопашец-отец на страдной ниве, односельчане-мужики с литовками в яровом жите…

— Что замешкал, батько? — вопросил Нагиба.

— Поехали, — будто очнувшись от сна, коротко бросил Болотников и тронул коня.

Первой увидела казаков баба. Она испуганно ойкнула и что-то поспешно молвила мужику. Тот опустил поручни, разогнул спину и хмуро повернулся к повольнице.

— Кто таков? — спокойно, не повышая голоса, спросил мужика Болотников.

Оратай неторопливо обвел невеселыми глазами казаков и неохотно буркнул:

— Митяйка, сын Антипов.

— Беглый, поди?

Мужик еще пуще нахохлился.

«Откель эти казаки? — обеспокоено раздумывал оратай. — С Дону аль служилые из городов по прибору? Коль служилые — беды не избыть. Плетками излупцуют, веревками повяжут — и к боярину. А там новые плети, боярин-то лют, усмерть забьет».

— Да ты нас не пужайся, к боярину не вернем, — словно подслушав мужичьи мысли, произнес Болотников.

— А сами-то откель? — диковато насупясь, вопросил пахарь.

— С донского понизовья.

— А не врешь?.. А ну побожись.

Иван перекрестился. Мужик малость оттаял.

— Не таись, друже. Сами когда-то в бегах были. Я вот на князя Телятевского ниву пахал, а есаул мой Нагиба — на нижегородского боярина, умиротворенно, располагая к себе мужика, молвил Болотников.

— А я на Василия Шуйского, — тяжко вздохнув, признался оратай.

— Ведаю сего князя. На Руси его никто добром не поминает. Пакостлив, корыстен и коварен. Мужиков самолично кнутом стегает. И темниц у него поболе всех, — помрачнев, высказал Болотников.

— Воистину, милок, — кивнул мужик. — Боярщина у Шуйского злолютая. Из нашей деревеньки, почитай, все убегли. Невмоготу стало. Тиуны да приказчики у князя свирепые, три шкуры дерут.

— Где ж остальные?

— К вам на Дон убегли.

— А сам чего ж?

— Тут порешил осесть.

— Чего ж так?

— Землица тут добрая. — Мужик наклонился и отломил от пласта жирный темный ком. Помял пальцами. — Вишь, какая землица. Такая и без назему станет родить. Знатный хлебушек вырастет. — Голос мужика потеплел, нахмурь сошла с лица.

— Да ты рази не слышал, сыромятная душа, что пахать степь никому не дозволено? — подступил к мужику Нетяга.

— Слышал, — вновь тяжко вздохнул оратай. — Но как же мужику без землицы? Она, матушка, и поилец и кормилец. Испокон веков так. Сам господь повелел от земли кормиться.

— Это на Руси так богом указано. А тут Дикое Поле, казачья сторона, и пахать здесь мужику не велено. Уходи подобру-поздорову! — сердито молвил Нетяга.

— А коль не сойду? — глаза Митяя отчаянно сверкнули, знать, мужик был не из пугливых.

Казаки загудели:

— Силом выпроводим! Чтоб духу не было!

— Дикое Поле не пашут!

Казаки не зря огневались: веками степь лежала нетронутой, веками не ведала крестьянской сохи. Тут только волю дай: один вспашет, за ним другой потянется, вотчинники на хлеб нахлынут — и начнется в казачьем краю новая боярщина. Нет, не бывать в степи оратаю!

— Утопим соху, братцы! — прокричал Нагиба.

— Утопим!

Казаки принялись было отвязывать соху, но Болотников не дозволил:

— Погодь, донцы… А ты, Митяй Антипов, меня послушай. Противу казаков тебе не устоять. То наша земля, и распахивать ее никому не дадим. Так что выбирай — либо к нам приставай, либо ступай в Верховье. Там тебе и соха сгодится. Чуешь, Митяй?

— Чую, — угрюмо проронил мужик и принялся выпрягать лошадь.

— Так с нами пойдешь али как?

— Не, милок, с вами не пойду. Плохой из меня казак.

— А куда?

— Землицу пойду искать. Авось где и осяду.

— Ну, как знаешь. Бог тебе судья, — молвил Болотников и махнул рукой. — Поехали, донцы!

Казаки поскакали к становищу, а Митяй понуро повел лошадь к перелеску.

Не спалось атаману. Страдник Митяй запал в душу. Крепкий мужик!.. Казачья жизнь его не прельщает. А чего бы лучше? На Руси горя хватил через край, так хоть тут поживи вольно, без тиуна да боярина, без господской плети. Так нет, вновь за соху! Крепко же присушила мужика земля-матушка! Выходит, воля-то без нивы не великая радость.

И от этой неожиданной мысли Ивану стало жарко. Ужель мужик счастливей казака?!

Дрогнуло сердце в смутной тревоге, что-то потяжелело и запуталось в душе, и от этой сумятицы стало еще беспокойней.

«Нива!.. Мужичья нива… Политая потом и кровью страдная нива. Но почему ж так тянет к тебе? Почему хочется взяться за соху? Ведь нет тяжелей и горше мужичьей работы».

Но он так и не нашел ответа. Поднялся и оглядел спящее войско. Казаки лежали на траве, укрывшись зипунами и подложив под головы седла. А вокруг всего стана не спеша прохаживались дозорные. В полуверстве же от войска маячили в лунном свете конные караулы.

Болотников прошел через весь стан и направился к Медведице. Его негромко окликнул дозорный:

— Никак, ты, батько?

— Я… сон не берет. Пройдусь малость.

— Прими горилки, батько. Помогает, будто маку наешься. Я вон намедни…

— Степь доглядай, — строго оборвал казака Болотников и вышел на прибрежный откос. Постоял недолго и стал спускаться в лощину, прикрытую леском. Ноги почему-то сами понесли к мужичьей пашне, которая неудержимо манила его все эти последние часы.

Подошел к краю загона и изумленно остановился. По пашне двигались конь и человек! Слышалось приглушенно:

— Тяни, Буланка… Тяни, родимая.

Мужик поднимал целину! У Болотникова гулкими толчками забилось неспокойное сердце. Мужик поднимал новь! Поднимал, несмотря на острастку казаков.

И вновь Ивану стало жарко, неведомая сила толкнула его к упрямому мужику; а тот, увидев надвинувшегося на него рослого, могутного казака, как вкопанный застыл на месте. Оба молчали; один ожидал грубого окрика и расправы, другой напряженно вглядывался в угрюмо-окаменелое лицо.

От свежей борозды пахнуло пряными запахами земли, и что-то в этот миг перевернулось в душе Ивана, Он сбросил наземь кафтан, молвил хрипло:

— Ступай к лошади.

— Че? — не понял оратай.

— Ступай к лошади, гутарю… Веди.

Иван ухватился за поручни и прикрикнул на лошадь:

— Но-о, милая, пошла!

Буланка всхрапнула и потянула за собой соху. Наральник острым носком с хрустом вошел в плотную дернину и вывернул наружу, отвалив к борозде, черный тяжелый пласт.

Мужик обескуражено глянул на казака, хмыкнул в дремучую бороду и повел лошадь вдоль полосы. А Болотников, навалившись на соху, вспарывал новь, чувствуя, как улетучиваются невеселые думы и исчезает тяжесть в груди. Истосковавшиеся по земле руки привычно лежали на сохе, а в сердце, вместе с каждой пядью отвоеванной целины, все нарастало и нарастало будоражащее душу сладостное, ни с чем не сравнимое упоение. Он не ощущал ни устали, ни соленого пота, обильно струившегося по лицу и разъедавшего разгоряченное тело, ни озадаченных взглядов мужика, тянувшего за собой лошадь.

Иван не знал, сколь прошло времени, но когда вконец обессиленный оторвался от сохи, над лесом уже робко заиграла малиновая заря. Упал в пахучее дикотравье, подложил ладони под голову и закрыл глаза, чувствуя, как по всему телу разливается покой.

— Ты энто… тово, — шагнул к нему Митяй. — Роса выпала. Не остудился бы, мил человек. Подложь-ка кафтан.

Болотников не шелохнулся, слова мужика прозвучали откуда-то издалека.

— Подложь, грю. Ишь, как взопрел… Тут, милок, тяжеленько. Новь!

Болотников поднялся и, ничего не сказав мужику, пошагал росной травой к реке. Однако, будто вспомнив что-то, оглянулся.

— Ты вот что, Митяй… Ступай-ка с пашни. Казаков не гневи.

ГЛАВА 6 НАШЛА САБЛЯ НА БЕРДЫШ

Через два дня пути ертаульный отряд донес:

— Стрельцы, батько!

Болотников остановил войско.

— Ужель застава?

— Не ведаем, батько. Стрельцов сотни с три. Конные, кого-то по степи ищут.

— Мужиков беглых, — предположил Нагиба.

— Вестимо, мужиков, — поддакнул Секира. — Ноне их много на Дон прет.

Устим был прав: казаки уже не раз натыкались на беглые ватаги. При встрече пытали:

— Что, сермяжные, натерпелись лиха?

— Натерпелись, родимые, уж куды как натерпелись! — смиренно отвечали лапотные мужики.

— А куды ж теперь?

— На Дон, родимые, на земли вольные.

Казаки пропускали беглецов и ехали дальше. Однако некоторые ворчали:

— И куда лезут? Самим жрать неча.

Одним из таких был Степан Нетяга, недолюбливавший сермяжный люд.

— Будто окромя Дону и земли нет. Шли бы за Волгу аль за Камень. Так нет, в Поле лапти навострили.

Болотников сурово обрывал недовольных:

— Срам вас слушать, донцы. Вы что, сыны боярские али дети царские? Нешто забыли, откуда на Дон прибежали? Нешто вдруг казаками родились?

Роптавшие умолкали.

Весть о стрельцах не напугала Болотникова, однако показываться государевым служилым не хотелось: на Самарскую Луку норовили проникнуть скрытно. Чем неожиданнее приход, тем больше удачи. Но и топтаться на месте не было желания: казаки поободрались, поотощали и все жаждали дувана.

— Что делать будем, батько? — спросил Нагиба.

— В обход пойдем, — порешил Болотников.

— А коль вновь наткнемся?

— Не наткнемся. Лазутчиков пошлю.

Болотников разбил ертаул на три отряда — по два десятка в каждом — и разослал их в степь.

— Езжайте дугой, держитесь в трех-пяти верстах. И чтоб ни одна душа вас не видела, — напутствовал ертаульных Болотников.

Часа через два прискакал один из лазутчиков.

— Справа степь свободна, батько.

Потом примчался гонец с другого отряда.

— Слева пусто, батько.

— Добро, — кивнул Болотников, однако войско с места не стронул: ждал вестей из третьего ертаула. Но вестей почему-то долго не было. Иван окликнул Нечайку Бобыля.

— Бери пяток казаков и скачи по сакме ертаула. Спознай, что там у них. Да чтоб стрелой летел!

— Пулей, батько!

Шестеро казаков ускакали в степь. Вернулись в великой тревоге.

— Беда, батько! — закричал Нечайка. — Беда, донцы! — спрыгнул с коня и подбежал к Болотникову. Глаза Нечайки были полны печали и гнева. — Весь ертаул уложили, батько… Оба десятка.

Болотников помрачнел, стиснул эфес сабли. Застыло войско, подавленное страшной вестью. Атаман обвел тяжелым взглядом повольников, глухо спросил:

— Что молчите, донцы? Терпеть ли нам зло стрелецкое?

Повольница ожесточилась, взорвалась:

— Не станем терпеть, батько! Побьем служилых!

— Кровь за кровь!

Болотников сел на коня, выхватил из ножен саблю.

— Иного не ждал, донцы. За мной, други!

Войско хлынуло в степь. Обок с Болотниковым скакал Нечайка; немного погодя он показал рукой на гряду невысоких холмов.

— Там, батько!

Вскоре казаки подъехали к полю брани, усеянному трупами повольников. Болотников оглядел местность; то была просторная лощина, прикрытая холмами.

— В ловушку угодили.

— Вестимо, батько. Никак, стрельцы их ране приметили да за холмы упрятались, — произнес Нагиба.

Казаки спешились и спустились в лощину. С трупов неохотно снимались отяжелевшие вороны. Казачьи головы торчали на воткнутых копьях.

— Вот еще одна годуновская милость, — зло процедил Болотников.

— Не любы мы Бориске, — вторил ему Васюта. — Ишь как супротив донцов ополчился[86].

— Собака! — скрипнул зубами Нагиба.

Болотников приказал вырыть на одном из холмов братскую могилу. Казаки собрали павших, сняли с копий головы. Вдруг один из донцов крикнул:

— Сюда, братцы!.. Юрко!

Молодого казака обнаружили в густом ковыле, неподалеку от холмов. Был тяжело ранен, рубаха разбухла от крови. Болотников склонился над ним, приподнял голову.

— Ты, батько? — открыв глаза, слабо выдохнул казак.

— Я, Юрко. Крепись, друже, выходим тебя.

— Не, батько… не жилец… Тут их много было, за холмы упрятались… Дон не посрамили, немало стрельцов уложили, — казак говорил с трудом, дыхание его становилось все тише и тише. — Прощай, батько… Прощай, донцы. — Последние слова Юрко вымолвил шепотом и тотчас испустил дух.

Болотников снял шапку, перекрестился.

— Прощай, Юрко.

— Не повезло хлопцу, — горестно вздохнул дед Гаруня. — В Раздорах поганые дюже посекли, почитай, с того свету вернулся. А тут вот стрельцы… Вражьи дети!

Деня понес на руках погибшего друга к могиле. Всхлипывая, не стесняясь горьких слез, гутарил:

— Как же я без тебя, братушка? Будто душу из меня вынули. Ох, лихо мне, братушка, ох, лихо!

Едва успели похоронить павших, как к холму прискакали трое ертаульных.

— Настигли, батько. Верстах в пяти на отдых встали.

— Вас не приметили?

— Не, батько. Погони не было.

— Таем можно подойти?

— Нет, батько, — ертаулъный повернулся и махнул рукой в сторону одного из курганов. — До него балками и урочищами проберемся. Стрельцы не приметят. А дале — как на ладони: ни холмов, ни овражков.

— От курганов версты две?

— Так, батько.

Болотников призадумался. Стрельцов врасплох не возьмешь. Пока скачешь эти две версты, служилые примут боевые порядки, и тогда не миновать злой сечи. Немало попадает казачьих головушек.

— Поскачем, батько, — поторопил Нагиба.

— Погодь, друже. Стрелец — воин отменный, бьется крепко.

— Да ты что, батько? Не узнаю тебя. Аль стрельца устрашился? уставился на атамана Мирон Нагиба.

— Воевать — не лапоть ковырять. Тут хитрость нужна.

Устим Секира въехал на курган, глянул на вражье войско и стеганул плеткой коня.

— Ги-и, вороной!

Конь полетел к стрелецкому стану. Казака тотчас приметили, встречу выехали пятеро конных. Сблизились. Стрельцы выхватили сабли. Один из них выкрикнул:

— Куда разлетелся, гультяй?

Секира осадил коня, заискивающе улыбнулся.

— Здорово, служилые!

— Кому здорово, а те башку с плеч, — огрызнулись стрельцы.

— Пощадите. До вашей милости я. Ведите меня к голове, добрую весть везу, — еще почтительнее и умильнее произнес Секира.

— А ну кидай саблю!

Секира кинул не только саблю, но и пистоль.

— Вязать станете аль так поведете?

— И так не удерешь. Слезай с коня!

Секира спрыгнул, его взяли в кольцо и повели к стану. Стрелецкий голова встретил донца настороженно: не было еще случая, чтоб сам казак к стрельцам приходил.

— С чем пожаловал, гультяй?

— В стрельцы хочу поверстаться. Невмоготу мне боле с казаками, худой народец.

— Чего ж невмоготу-то?

— Воры они, отец-воевода, людишки мятежные. Шибко супротив батюшки царя бунтуют. То грех превеликий. Статочное ли дело супротив царя и бога идти?

— Не статочное, гультяй, — согласно мотнул бородой стрелецкий голова, однако смотрел на казака по-прежнему недоверчиво. — Чего ж сам-то в гультяй подался?

— По глупости, отец-воевода, — простодушно моргая глазами, отвечал Секира. — Дружки подбили. Непутевые были, навроде меня. Я-то по молодости на Москве жил в стрелецкой слободе.

— На Москве, речешь? — пытливо переспросил голова. — Это в кой же слободе?

— А на Лубянке, батюшка.

— Ну-ну, ведаю такую, — кивнул голова.

— Глуподурый был, — продолжал Секира. — Под матицу вымахал, а ума ни на грош. Отец меня в стрельцы помышлял записать, а мне неохота. Не нагулялся ишо, с девками не намиловался. Отец же меня в плети. Шибко бил. Всю дурь, грит, из тебя выбью, но в стрельцы запишу. А я, неразумный, уперся — и ни в какую! Не пойду в служилые — и все тут. Охота ли мне по башням торчать да по караулам мокнуть. А тут дружки веселые пристали, сыны стрелецкие. Бежим, Устимко, на Дон, там всласть нагуляемся. Вот и убегли, недоумки. А ноне каюсь, отец-воевода, шибко каюсь.

Отец-воевода слушал, кивал да все думал: «Поди, врет гультяй, ишь каким соловьем заливается».

— Слышь-ка, сын стрелецкий, а где ты в слободе богу молился?

— Как где? В храме, батюшка.

— Вестимо, в храме, а не у дьявола в преисподней, — хохотнул голова.

Секира перекрестился, как бы отгоняя лукавого, а воевода степенно продолжал:

— Молился я на Лубянке. Вельми благолеп там храм пресвятой Богородицы.

— Богородицы?.. Не ведаю такого храма в слободе. Стояла у нас церковь святого Феодосия.

— Ай верно, гультяй. Запамятовал, прости, господи… А кто Стрелецким приказом о ту пору ведал?

— Кто? — Секира малость призадумался. — Дай бог памяти… Вспомнил, батюшка! Сицкий Петр Пантелеич. Дородный, казистый, борода до пупа.

— Верно, гультяй, верно. Знавал я Петра Пантелеича, мудрейший был человек. Преставился летось на Лукерью-комарницу, — голова вздохнул, набожно закатил к синему небу глаза, стукнул о лоб перстами. Трижды перекрестился и Секира. А голова продолжал выведывать:

— А в каком кафтане батюшка твой щеголял? Поди, в малиновом?

— Никак нет, отец-воевода. В лазоревом[87].

— Ах да, опять запамятовал. В лазоревом у Сицкого ходили, — голова помолчал, поскреб пятерней бороду. Не врет гультяй, никак, и в самом деле был сыном стрелецким.

— О какой вести хотел молвить?

— Невзлюбил я казаков, батюшка. Одна крамола у них на уме, супротив царя воруют. Намедни посла турецкого пограбили, деньгой да саблями полны кули набили. А теперь на Воронеж идти помышляют, бунташные хари. Изловил бы их, батюшка.

— Степь-то широка, гультяй, изловишь вас.

— Изловишь, отец-воевода. Казаки ноне недалече, и всего-то в двух верстах.

— Да ну! — встрепенулся голова и с беспокойством поглядел в степь. Не вижу что-то.

— В лощине они, батюшка. Тризну правят. Шесть десятков. Сидят, винцо попивают да дружков поминают. Вон как ты ловко казаков в лощине-то уложил. И эти никуда не денутся.

— А не лукавишь? — голова искоса глянул на Секиру. — Башку смахну, коль врешь.

— Помилуй бог, батюшка. Вот те крест!.. Пошто же я стану врать, коль сам к тебе пришел. Мне, чать, еще пожить охотца.

Голова прошелся взад-вперед, а затем опустился на походный стулец. Возле переминались сотники.

— Что порешишь, Кузьма Андреич? — спросил один из них.

Голова призадумался. Дело-то не простое, с казаками воевать худо. Дерзкий народец! Бьются насмерть. В лощине той сами полегли, но и три десятка стрельцов повалили. Шутка ли! А стрелец тебе не гультяй — человек государев, и за каждого надлежит перед царем батюшкой ответ держать: как да что и по какому нераденью служилых не уберег? Правду сказать, казаки-то сами полезли. Норовили их в полон взять да в Самару отвезти, а казаки — в сабли! «Донцы в полон не сдаются!» И на стрельцов. Хотели было прорваться, да не выгорело. Так все и полегли, нечестивцы!

На украйные земли Кузьму Смолянинова послали в пролетье, когда на Москве начал сходить снег; послали не одного. Собрал начальных людей Годунов в своих палатах и молвил:

— Стоять вам на Украине крепко. Беглых мужиков ловить и вспять возвращать. Казакам же с Понизовья — ни проходу, ни проезду. А тех, кто в Верховье лезет да разбой чинит, купцов да послов грабит, — полонить и казнить смертью.

Выполнял наказ Кузьма Смолянинов с усердием: и на Украину прибыл вовремя, и беглый люд прытко ловил, и казакам проезду не давал. Бывали и стычки: казаки ярились, саблями махали, но голова не из пугливых. Случалось ему и с ливонцем воевать, и с татарином драться. В девяносто первом году[88], когда поганые к Москве подвалили, Кузьма Смолянинов ратоборствовал в Большом полку. Славно бился, сам воевода, князь Федор Иванович Мстиславский, похвалил: «Добрый воин Кузьма Смолянинов, живота не щадит». Наградил сотника золотым кубком, а государь поместье пожаловал.

На казаков Кузьма Смолянинов шибко серчал. Кабы не они, сидел бы сейчас в приказе на Москве да меды попивал. Вольготно жилось ему в Белокаменной, вольготно, сытно да весело. А тут тебе ни терема красного, ни баньки душистой, ни снеди обильной. Рыщи себе по степи да мужиков заарканивай, а того хуже — с воровскими казаками воюй. Биться же с ними не пряники жевать. Хитрей да храбрей казака на белом свете нет. Тяжко донцов воевать!

Дня три назад к голове прискакал с волжских застав гонец. Доложил с глазу на глаз:

— От саратовского воеводы к тебе прислан, Кузьма Андреич. Повелел известить, что из Раздор к Волге казачье войско выступило с воровским умыслом. Надо встретить и разбить гулебщиков.

— Велико ли войско? — первым делом спросил Смолянинов.

— Не шибко велико, с полтыщи.

— Полтыщи мне не осилить. Стрельцов моих всего три сотни.

— Подмога будет. Из Саратова сам воевода выступил, а у него, почитай, тыща служивых. Тебе ж покуда велено казаков выследить. Надо выведать, куда они путь держат. А там и саратовский воевода подойдет. Нельзя гулебщиков пущать на Волгу.

— Мудрено. Волга — не ручеек, поди опознай, где гультяи вылезут. Пожалуй, и не выслежу, — засомневался Смолянинов.

— Велено порадеть, Кузьма Андреич.

Кузьма Андреич порадел. Отыскал-таки казаков. Но их почему-то оказалось всего два десятка, и непонятно было, откуда пришли эти гультяи. То ли они с Медведицы, то ли с Хопра, а то ли с самого Дона. Дикое Поле велико, попробуй угадай. Попытался было казаков в полон взять да все выведать, но те и не подумали бросать сабли, так и сгибли в сече.

— Так как, Кузьма Андреич, пойдем брать гультяев? — вновь спросил один из сотников.

И на сей раз голова ничего не ответил, лишь уперся пытливым взором в казака-перебежчика.

— Откуда твои гультяи?

— Откуда? — переспросил Секира и малость замешкался. К такому вопросу он был не готов. Правду сказать — тайну открыть, словчить — можно на крючок угодить. — Не ведаю, как и молвить, отец-воевода. Казаки-то наши из разных мест. Кто с Битюга, кто с Айдара, а кто и с Медведицы. Не сидят сиднем, знай по степи крутят. Седни они на Воронеж кинутся, завтра на азовцев пойдут, а то и на московских послов навалятся. Волчья жизнь! Не любо мне с ними шастать.

— А шастал-таки, разбойничал. Как же ты к стрельцам не побоялся? Ведь я тебя могу и на виселице вздернуть.

— Все в твоей воле, батюшка, — низехонько поклонился Секира. — Но токмо повинную голову и меч не сечет. Я ж за себя шесть десятков воров отдаю. Чать, стоит моя голова этого. Не погуби, батюшка!

— Дерьмо ты, — сплюнул голова. Душепродавцев-изменников Кузьма Андреич терпеть не мог.

— Уж какой есть, батюшка. Но гулебщиков, кои супротив царя и бога воруют, мне не жаль.

Голова поднялся с походного стульца, близко ступил к Секире, глянул в упор.

— И все ж лукав ты, ананья… Сказываешь, шесть десятков в казачьем войске? А не боле? Может, целая рать собралась, а?

— Так то ж моя погибель, батюшка! — вскричал Секира. — Ведь коль тебя проману — голова моя с плеч.

Голова повернулся к сотникам.

— Подымайте стрельцов.

Начальные люди побежали к сотням.

— А мне куды ж, отец-воевода? — вопросил Секира.

— При мне будешь. Верните гультяю коня!

Казаки правили тризну. Тянули из баклажек горилку и пели заунывные песни. Их, как и сказал Секира, было не свыше шести десятков. Остальное же войско отошло на полуверсту вспять и залегло в высокой траве. Ждали долго. Глядач нет-нет да и высунется из травы.

— Тихо, батько.

«Ужель сорвется? Ужель стрельцы о войске распознали? Тогда Секире не вернуться», — тревожился Болотников.

— Полежали еще с полчаса, и вот наконец глядач бодро донес:

— Выступили, батько!

На голове глядача пук травы, и казак сливается с зеленой степью.

— Рысью скачут.

— Много ли?

— Сотни две, а то и боле.

Болотников осторожно выглянул из дикотравья, прикинул на глаз. Стрельцов было около трехсот человек.

«Никак, все выступили. Слава богу… Но что это?»

Добрая сотня служилых вдруг остановилась в полуверсте от холмов, остальные же ринулись к лощине.

«Хитер, бестия!» — помрачнел Болотников. Голова оставил часть войска на подходе к лощине. Неужели он разгадал казачий замысел?

Стрельцы лавиной хлынули в лощину. Казаки, побросав баклажки, взлетели на коней и приняли бой. На каждого донца приходилось по три служилых. Напор стрельцов был страшен. А Болотников все выжидал, но стоявшие в степи стрельцы и не помышляли приближаться к лощине. Секира, находившийся подле Смолянинова, нервно кусал губы.

— Ты бы помог стрельцам, батюшка. Казаки аки звери бьются.

— Сиди и помалкивай, — строго оборвал казака Смолянинов.

«Пропало дело, — удрученно вздохнул Секира. — Но чего ж Болотников тянет? Побьют донцов в лощине».

— У них не токмо сабли, батюшка, но и по паре пистолей. Загинут государевы люди.

— Помалкивай! — вновь рыкнул на гультяя Смолянинов, слушая, как из лощины доносятся ожесточенные возгласы ратоборцев.

— Не пора ли, батько? — нетерпеливо тронул Болотникова за плечо Мирон Нагиба.

— Пора!

Болотников резко поднялся и потянул за повод лежащего на боку Гнедка.

— По коням, други!

Казаки молнией метнулись к коням. Взбудораженные, дерзкие, глянули на Болотникова.

— Ты, Нагиба, в лощину! Две сотни со мной! — громогласно, чтоб слышало все войско, выкрикнул Иван.

Донцы, не суетясь и не мешкая, тотчас разбились на два крыла и, устрашающе гикая, устремились к врагу.

Секира, как только увидел казаков, в один миг выхватил из-за кушака Смолянинова пистоль и пришпорил коня.

— Подлый лазутчик! — рявкнула голова. — Догнать!

Несколько стрельцов припустили за Устимом, но где там: казаки выделили Секире резвого скакуна.

На стрельцов надвигалось казачье войско. Смолянинов сразу определил, что донцов чуть ли не вдвое больше, однако не дрогнул.

— Вперед! С нами бог и государь! — отважно крикнул он, вытягивая из золоченых ножен саблю.

Сшиблись! Зазвенела сталь, огненными змейками посыпались искры, захрапели кони. Сила столкнулась с силой.

Бой был жестокий и долгий. Стрельцы сражались с остервенением. Воодушевлял их сам голова. Тяжелый, могучий, он врубался в самую гущу повольников и гулко кричал:

— Не робей, служилые! Постоим за батюшку царя!

Но казаки, мстя за павших товарищей, бились еще злей и неистовей. Особенно туго приходилось стрельцам там, где рубились богатырского вида казаки Болотников и Нечайка Бобыль. Много стрельцов полегло после их сабельных ударов.

Смолянинов же все упорствовал, но когда казаки одолели стрельцов в лощине и пришли на помощь Болотникову, голова приказал отступать. Донцы пустились было в погоню, однако утомленные после длинных переходов кони так и не смогли достать более сытых и резвых стрелецких лошадей.

На поле брани остались лежать пятьдесят шесть казаков и чуть более сотни стрельцов.

Победа Болотникова не обрадовала. Он смотрел, как донцы подбирают убитых повольников, и мрачно раздумывал:

«Нелегко с царевым воинством биться. Тяжко будет русскому на русского меч поднимать, много крови прольется».

ГЛАВА 7 КУПЕЦ ПРОНЬКИН

Москва. Белый город.

На обширном подворье купца суконной сотни Евстигнея Саввича Пронькина суета. Высыпали к воротам приказчик, торговые сидельцы, работные, сенные девки.

Выплыла из терема дородная хозяйка Варвара Егоровна в алой зарбафной шубке. На голове купчихи кика с жемчужными поднизями, на ногах сафьяновые сапожки с золотыми узорами.

Встречали из дальней поездки Евстигнея Саввича. Ходил он с торговым обозом к Белому морю. Уехал еще на Николу зимнего, четыре месяца с заморскими гостями торговал, и вот только весной возвращается.

Соскучал купец Пронькин по московскому терему, по супруге статной: не утерпел, послал от Троицкой лавры гонца в хоромы. Тот в три часа домчал до Москвы, влетел в хоромы, переполошил Варвару:

— Сам едет! Жди к обедне, Варвара Егоровна.

Варвара охнула, забегала по горнице, кликнула девок:

— Евстигней Саввич возвращается! Зовите приказчика!

И началась суматоха!

Сама же засновала по терему. Все ли в хоромах урядливо? Евстигней-то Саввич строг, упаси бог, ежели где непорядок приметит.

Заглянула в подклет, повалушу, сени, светелку… Однако всюду было выметено и выскоблено. Облегченно передохнула.

«Поди, не осерчает Евстигней Саввич».

Слегка успокоилась и поднялась в светелку наряжаться…

— Зрю, матушка Варвара! Храм Успения миновал! — сполошно закричал караульный с крыши терема.

— Подавай, — вспыхнув, повелела Варвара.

Приказчик протянул рушник с хлебом да солью. Варвара приняла и вышла за ворота.

Евстигней степенно вылез из возка, снял шапку, помолился на золотые маковки храма Успения и, цриосанившись, неторопливо зашагал к воротам.

Варвара поясно поклонилась, подала супругу хлеб да соль.

— В здравии ли, государь мой Евстигней Саввич?

Евстигней пытливым, дотошным взором глянул на румяную женку. Уезжал крепко наказывал: «Хоромы стеречь пуще глаз. На Москве лиходеев тьма. За сидельцами дозирай, чтоб не воровали». Однако опасался Евстигней не столь татей да воров, сколь добрых молодцев. Варька молода да пригожа, долго ли до греха? И без того купцы да приказчики на супругу заглядываются.

— В здравии, матушка… Все ли слава богу?

— Бог миловал, Евстигней Саввич.

— Ну-ну, погляжу ужо.

Евстигней все так же зорко, вприщур оглядел приказчика и сидельцев. Те низко кланялись хозяину, распялив рот в улыбке, говорили:

— Рады видеть в здравии, батюшка.

— Со счастливым прибытием, Евстигней Саввич.

Евстигней скупо поздоровался и прошел в терем. В покоях сбросил с себя пыльный дорожный кафтан. Варвара стояла рядом, ждала приказаний.

— Прикажи баню истопить, Варвара.

— Готова, батюшка.

— А кто топил?

— Гаврила, батюшка.

Остался доволен: лучше Гаврилы никто баню истопить не мог. А он и в самом деле приготовил баню на славу. Нагрел каменку и воду березовыми полешками. Другого дерева не признавал: дух не тот, да и начадить можно, а коль начадишь — вся баня насмарку.

Сварил Гаврила щелок и вскипятил квас с мятой. В предбаннике на лавках расстелил в несколько рядов кошму и покрыл ее белой простыней. По войлоку раскидал пахучее сено, а в самой мыльне лавки покрыл душистыми травами.

— Заходи, Евстигней Саввич. Поди, стосковался по баньке-то, приветливо встретил купца Гаврила.

— Стосковался, Гаврила. Экая благодать, — радуясь бане, вымолвил Евстигней.

Разделся в предбаннике, малость посидел на лавке и шагнул в жаркое сугрево мыльни. Зачерпнул в кадке ковш горячей воды и плеснул на каменку. Раскаленные камни зашипели, Евстигнея обдало густыми клубами пара. Он окатил себя из берестяного туеска мятным квасом и полез на полок, сделанный из липового дерева. Обданный кипятком, окутанный паром, полок издавал медовый запах. Евстигней вытянулся и блаженно закряхтел.

— Зачинай, Гаврила.

Гаврила вынул из шайки распаренный веник и стал легонько, едва касаясь листьями, похлопывать Евстигнея. А тот довольно постанывал.

— У-ух, добро!.. О-ох, гоже!

Тело нестерпимо зачесалось.

— Хлещи!

Но Гаврила как будто и не слышал приказа, продолжал мелко трясти веником, задоря хозяина.

— Хлещи, душегуб!

Гаврила и ухом не повел: купец банного порядка не ведает. Кто же сразу хлещется.

— Рано, Евстигней Саввич. Ишо телеса не отпыхли.

— А-а, лиходей!

Евстигней свалился с полока, выдул полный ковш ядреного кваса и плюхнулся на лавку.

— Передохни, Евстигней Саввич! А я покуда ишо веник распарю, — молвил Гаврила.

Потом он вновь плеснул на каменку, подержал веник над паром и окатил квасом Евстигнея.

— Вот топерь пора. Ступай на правеж, Евстигней Саввич.

— Ишь, душегуб, — хохотнул Евстигней, забираясь на полок. — Правь, дьявол!

Гаврила принялся дюже стегать Евстигнея, а тот громко заахал, подворачивая под хлесткий веник то живот, то ноги, то спину.

После каждой бани Евстигней оказывал Гавриле милость: ставил «за труды» яндову доброй боярской водки. Гаврила низко кланялся, напивался до повалячки и дрых в бане.

Явился в покоя Евстигней довольный и разомлевший. Выпил меду и повелел звать приказчика.

Тот вошел в покои, маленький, остролицый, припадая на правую ногу. Остановился в трех шагах, согнулся в низком поклоне.

— Слушаю, батюшка.

Евстигней помолчал, исподлобья глянул на приказчика.

— Ну, а как Варвара моя?.. Не встречалась ли с молодцом залетным?

— Варвара Егоровна? Глаз не спускал, батюшка. В строгости себя, блюла. Не примечая за ней греха.

— Ну, ступай, ступай, Меркушка. Поутру зайдешь.

Евстигней поднялся в светелку. Жена и девки все еще сидели за прялками.

— Чаво свечи палите? Наберись тут денег. Спать, девки!

Девки встали, чинно поклонились и вышли в сени. Евстигней же опустился на мягкое ложе.

— Подь ко мне, матушка.

Варвара залилась румянцем:

— Грешно, батюшка.

— Очумела. Аль я тебе не муж?

— Муж, батюшка. Но токмо грешно. Пятница[89] седни.

— Ниче, ниче, голубушка. Бог простит… Экая ты ядреная.

— Да хоть свечи-то задуй… Ой, стыдобушка.

Холопы стаскивали с подвод хлеб и носили в амбар. Кули тяжелые, пудов по шесть. Один из холопов не вы держал, ткнулся коленями в землю, куль свалился со спины.

— Квел ты, Сенька.

Холоп поднялся, увидев князя, поклонился.

— Чижол куль, князь.

— Да нешто тяжел? — Телятевский подошел к подводе, взвалил на спину куль и легко понес в амбар. Вернулся к возу и вновь ухватился за куль.

Молодой холоп Сенька, седмицу назад подписавший на себя кабалу, оторопело заморгал глазами. Двадцать лет прожил, но такого дива не видел. Князь, будто смерд, таскает кули с житом! Стоял, хлопал глазами, а Телятевский, посмеиваясь и покрикивая на холопов, продолжал проворно носить тяжеленные ноши.

— Веселей, молодцы!

К Сеньке шагнул ближний княжий холоп Якушка, слегка треснул по загривку.

— Че рот разинул? Бери куль!

Якушка к причудам князя давно привык: не было, пожалуй, дня, чтобы Андрей Андреевич силушкой своей не потешился. То с медведем бороться начнет, то топором с дубовыми чурбаками поиграет, а то выберется за Москву в луга да и за косу возьмется. Любит почудить князь.

Телятевский, перетаскав с десяток кулей, прошелся вдоль ларей, поглядывая, как холопы ссыпают ржицу. Взял горсть зерен на ладонь. Доброе жито, чистое, литое. Такой хлеб нонеча редко увидишь: оскудела Русь мужицкой нивой. Вотчины запустели, страдники, почитай, все разбежались. Остались в деревеньке убогие старцы. Тяжкие времена, худые. Гиль, броженье, бесхлебица. Хиреет боярство, мечется в поисках выхода Борис Годунов.

Телятевский же пока особой нужды не ведал: жил старыми запасами и торговлей, обходя стороной беду. Князь Василий Масальский как-то высказался:

— Невдомек мне, княже Андрей Андреич, как ты затуги не ведаешь? Я с каждым годом нищаю, у тебя ж полная чаша.

Телятевский негромко рассмеялся.

— Не слушал моих советов, Василий Федорович. Вспомни-ка, как я тебе говаривал: поставь мужика на денежный оброк и начинай торговать. Так нет, заупрямился, посохом стучал: «Князью честь рушишь! В кои-то веки князья за аршин брались. Срам!» Вот теперь и расхлебывай. Мужики в бега подались — ни хлеба, ни меду, ни денег в мошне. Пора, князь, и за ум браться. Коль с купцами знаться не будешь да деньгу в оборот не пустишь, по миру пойдешь. Пошла нынче Русь торговая.

Нет, не зря он все годы запасал хлеб и выгодно продавал его северным монастырям да иноземным купцам. Вот и этот хлеб в ларях пора втридорога сбыть.

После полуденной трапезы, когда вся Москва по древнему обычаю валилась спать, князь Телятевский приказал позвать к нему купца Пронькина.

Вошел в покои Евстигней Саввич степенно. Оставил посох у дверей, разгладил бороду, перекрестился на кивот.

— Как съездил, Евстигней?

— Не продешевил, батюшка. Пятьсот рубликов из Холмогор привез.

— Хвалю. Порадел на славу, — оживился Телятевский. В Холмогоры он отправил с Евстигнеем восемь тысяч аршин сукна. Закупили его за триста рублей, а продал Евстигней чуть не вдвое дороже. А, может, и втрое, но того не проверишь. Один бог ведает, какой барыш положил Евстигней Пронькин в свою мошну.

— Отдохнул ли, Евстигней?

— Отдохнул, батюшка. Завтре по лавкам пойду.

— По лавкам ходить не надо. Пусть приказчик твой бегает. А ты ж, Евстигней, снаряжайся в новый путь.

— Я готов, батюшка. Велико ли дело?

— Велико, Евстигней. Повезешь хлеб в Царицын. Много повезешь. Двадцать тыщ пудов.

Евстигней призадумался, кашлянул в кулак.

— Как бы не прогореть, батюшка. По Волге ноне плыть опасно, разбой повсюду.

— Поплывешь не один, а с государевыми стругами. Повелел Федор Иванович отправить хлеб городовым казакам. Охранять насады будут двести стрельцов.

— Тогда пущусь смело.

— В Царицыне сидят без хлеба. На торгу будут рады и по рублю за четь взять. Разумеешь, Евстигней?

— Разумею, батюшка. Велик барыш намечается.

— Надеюсь на тебя, Евстигней. Коль продашь выгодно и деньги привезешь — быть тебе в первых купцах московских.

— Не подведу, милостивец.

ГЛАВА 8 ЛИХОЙ КАЗАК ГАРУНЯ

Казаки выехали на крутой яр, и перед ними распахнулась величавая, сияющая в лучах теплого ласкового солнца, полноводная, раздольная Волга.

— Лепота-то какая! — ахнул Нечайка Бобыль, сдвигая на кудлатый затылок шапку.

— Лепота! — поддакнули казаки.

Левобережье золотилось песчаными плесами и отмелями, с бесчисленными зелеными островками, над которыми носились крикливые чайки. Болотников глядел на синие воды, на заливные луга с тихими, сверкающими на солнце озерцами, на голубые заволжские дали и думал с каким-то приподнятым, бодрящим душу упоением:

«Велика ты, Волга-матушка! Раздольна… Сесть бы сейчас в стружок и плыть-тешиться на край света. И ничего-то бы не ведать — ни горя, ни печали… Ох, велика да раздольна!»

Долго любовались казаки матушкой Волгой, долго не отрывали глаз от безбрежных заречных просторов.

— Дошли к сестрице донской, — тепло молвил дед Гаруня. — Почитай, лет двадцать Волги не видел. И красна ж ты, матушка!

Когда собирались в далекий поход, деда Гаруню брать не хотели. Но тот так заершился, так вскипел сердцем, что казаки смирились.

— Ладно, дед, возьмем. Но пеняй на себя.

— А пошто мне пенять, вражьи дети! Да я любого хлопца за пояс заткну. И глаз востер, и рука крепка, и в седле молодцом! — шумел Гаруня.

Дед и впрямь оказался молодцом. Не ведал он ни устали, ни кручины, даже в сечи ходил. Но в битвах его оберегали пуще отца родного, заслоняя от неприятельских ударов.

На волжской круче донцы сделали привал. Болотников созвал начальных людей на совет. То были казаки, возглавлявшие сотни.

— Войску нужны струги, — молвил Болотников. — Где и как будем добывать?

Старшина призадумалась.

— Встанем тут да караван подождем. Самая пора купчишкам плыть, высказался Степан Нетяга.

— Караваны-то пойдут, но как их взять, Степан? — спросил Нагиба.

— Ночью. Как пристанут к берегу, так и возьмем. Лишь бы выследить.

— Плохо ты знаешь купцов, — усмехнулся Болотников. — Спроси у Васюты, что это за люди. Видел ты когда-нибудь, Шестак, чтоб купцы к берегу приставали?

— Чать, они не дураки. Ночами купцы на воде стоят. Волга — самая разбойная река. Вылезут ли гости на берег?

— Вестимо, друже, — кивнул Болотников. — Купцов врасплох не возьмешь.

— Как же быть, атаман? — развел руками Нагиба.

— Без челнов на Волге, как без рук. Не вплавь же на купцов бросаться, — сказал Нечайка.

— А може, на Саратов двинем? — предложил Васюта. — Там судов завсегда вдоволь. Купчишек в воду, а сами за весла.

— А что, батько, дело гутаритВаська, — одобрил Нечайка. — Ужель не отобьем струги?

— Можем и не отбить.

— Так мы наскоком, батько. Враз стрельца одолеем! — загорелся Нечайка.

— Ишь, какой ловкий, — вновь усмехнулся Болотников. — Поедешь пировать, да как бы не пришлось горевать. Стрелец ноне тоже ученый.

Но как казаки ни думали, как ни гадали, так ни к чему и не пришли. Правда, у Болотникова зрела одна задумка, но вначале ему захотелось потолковать с дедом Гаруней.

— Гутаришь, бывал здесь, дедко?

— Бывал, — степенно кивнул Гаруня, покуривая люльку. — Мы тут с Ермаком Тимофеевичем всю Волгу облазили. Гарный был атаман!

— А есть тут на берегах деревеньки?

— В те года, почитай, и не было. Опасливо тут деревеньки рубить, ногаи под боком. Народ к городам жмется.

— Тогда и вовсе худо.

— А пошто те посельники, атаман?

— Посельники на реке без челнов не живут. Плыли мы с Васютой, видели. Но то было до Тетюшей.

— Далече, атаман, — дед Гаруня, окутывая старшину клубами едкого дыма, подумал малость и молвил. — Есть песельники, хлопцы.

Все уставились на деда, а тот выбил из трубки пепел и продолжил:

— И челны у них были. Живут в лесах дремучих, на Скрытне-реке. Верст сто отсель. То плыть вверх по Волге, до Большого Иргиза. Река та в Волгу впадает. А супротив, на правом берегу — горы да леса. Глухомань! Вот туда-то и сунемся, дети, там и струги добудем.

— В глухомани?.. Околесицу несешь, дед, — фыркнул Нетяга.

— Околесицу? — осерчал Гаруня. — Нет, вы слышали, дети? Сбрехал я хоть раз?

— Не сбрехал, дедко.

— Гутарь дале!

— Гутарю, дети… Там, средь глухомани, речонка бежит. Неприметная речонка. Версты две по ней проплыть — и крепостица откроется.

— Чья, дедко?

— Экой ты будоражка, Нечайка… Крепостица та русская. Мужики в ней от бояр укрылись. Чертов угол, трущоба. Туды не токмо стрелец, но и медведь забоится ступать.

— Как же ты там с Ермаком очутился? — полюбопытствовал Васюта.

— Э, хлопец. Ермак и не в такие края забирался. Аль не слышал, что он Сибирь покорил?

— Как не слышать, дедко. О том и стар и мал наслышан. Велик Ермак!

— Велик, хлопец. Не было на Дону славней казака. Его ноне вся Русь почитает. Царь Иван Грозный соболью шубу со своих плеч пожаловал.

— Но ты-то как с ним очутился? — продолжал выспрашивать Васюта.

— С Ермаком? — дед вновь не спеша набил трубку, раскурил от уголька, глубоко затянулся. Лицо его, иссеченное сабельными шрамами, как-то вдруг разом разгладилось и помолодело. — Не видел я достойнее мужа, дети. То всем казакам казак. Лицом красен, душой светел, телом могуч. Родом он из станицы Качалинской, вспоил да вскормил его Дон-батюшка, силой напитали степи ковыльные. Допрежь он по Дикому Полю гулял, с татарами да ногаями бился. Тут я к Ермаку и пристал, полюбился мне смелый атаман. А потом он на Волгу пошел. И были с Ермаком славные есаулы Иван Кольцо, Яков Михайлов, Никита Пан да Матвей Мещеряк. Храбрые были казаки! Никого не пужались — ни царя, ни бояр, ни войска басурманского. На Волге-то лихо погуляли. Зорили не токмо заморских послов да купчишек, но струги государевы. Царь прогневался, воевод из Москвы послал, а Ермак — не будь плох — на Скрытню подался. Вот там и повстречались мы с русскими посельниками… Дай-ка, дети, баклажку, в моей сухо.

Бывалому казаку протянули несколько баклажек.

— Благодарствую, дети, — дед отпил немного, пожевал кусок вяленой баранины и надолго замолчал.

— А что ж дале, дедко?

— Дале? — протяжно крякнув, переспросил Гаруня и почему-то вдруг малость смутился. — А дале ничего веселого, дети… Промашка вышла.

— С Ермаком?

— Кабы с Ермаком, — вздохнул дед и улегся на траву, свернувшись калачом. — Сосну я, дети.

Казаки переглянулись: что-то в поведении деда показалось им странным. Гаруня средь бела дня никогда спать не ложился.

— Ты че темнишь, дедко? Коль зачал сказ, так договаривай, — подтолкнул старика Васюта.

— Сосну я, дети. Потом доскажу, — позевывая, молвил Гаруня и смежил очи.

— Э, нет, дедко, у казаков так не водится, — принялся тормошить старика Нечайка. — А ну, подымайся!

Бобыль ухватился за кушак и поднял Гаруню на вытянутые руки.

— Досказывай, дед!

— Досказывай! — повелели казаки.

— Отпусти, вражий сын… Доскажу, — не посмел ослушаться Гаруня и вновь повел свой рассказ. — Прибыли мы с Ермаком на Скрытню-реку. Атаман надумал с московскими воеводами разминуться. Те вниз по Волге пошли, а мы на Скрытню свернули. Атаман о той реке и ране знал. Воеводы нас токмо и видели. Плывем по Скрытне, а глухомань округ такая, что на душе тошно. Берега высокие, лес подымается до небес, а солнце будто в чувал укутали темь средь бела дня. Лешачьи места! А Ермак сидит да посмеивается.

«Чего носы повесили, атаманы-молодцы? Несвычно после степей? Привыкайте. Придет час — и не в такой дремуч край заберемся…»

А мы и виду не кажем, что глухомань нам не слюбна, кричим:

«С тобой куда хошь, батька!»

Проплыли версты две, глянь — берега пониже пошли и лес пораздвинулся. А вскоре село увидели. Мужики на берег высыпали. Оружные. С мечами, деревянными щитами да рогатинами. Народ стоит крепкий, рослый, но шибко дикий да заугрюмленный. А Ермак им гутарит:

«Не пужайтесь, люди добрые! Пришли к вам с миром. Кто такие будете?»

«Русские мы. Здесь наша земля», — мужики отвечают.

«А давно ли она ваша?» — Ермак пытает.

«Давно. В здешних могилах лежат наши деды и прадеды. А пришли они сюда, когда на Руси великий князь Василий Темный правил».

«Выходит, беглые?»

Мужики помалкивают, и по всему видно, нас опасаются. Откуда им знать, что мы за люди. А Ермак мужиков успокаивает:

«Не таитесь, православные, худа вам не сделаем. Казаки мы с вольного Дона. Погостюем у вас малость и дале пойдем».

Мужики, кажись, чуть подобрели: на берег нас пустили. А когда Ермак им хлеба десяток кулей отвалил, те и вовсе повеселели. «В избы нас повели, за столы усадили. Угодил я в избу к мужику Дорофею. Степенный такой, благонравный, все ходит да богу молится. Изба у него добротная, на подклете, с сенцами, присенками да чуланами. В избе с десяток казаков разместились. Была у Дорофея и светелка, а в ней — пять девок, одна другой краше. Смачные, дородные, лицом румяные. Малина-девки!»

Гаруня крякнул и вновь потянулся к баклажке, а казаки, все больше входя в интерес, заухмылялись:

— Гутарь дале, дедко. Гутарь про девок!

Гаруня глянул на казаков и добродушно рассмеялся.

— Никак любо о девках-то, хлопцы?

— Любо, дедко. Гутарь!

— Пожили мы денек, и тут зачал я примечать, что девки на казаков заглядываются. Дело-то молодое, в самой поре. Ну и у меня, прости господи, кровь заиграла. Годков мне в ту пору едва за сорок перевалило. Бравый детина! Плох, мекаю, буду я казак, коль девкой не разговеюсь. Нет-нет да и прижму в сенцах красавушку. А той в утеху, так и льнет, бедовая. И разговелся бы, да хозяин наш, Дорофей, баловство заприметил. Девок в светелку загнал и на засов. А нам же молвил;

«Вы бы, ребятушки, не озоровали, а то и со двора прогоню. Греха не допущу!»

Сердито так молвил, посохом затряс, а нас распалило, хоть искру высекай. Девок, почитай, год не тискали. Греха на душу не возьмем, гутарим, а сами на светелку зыркаем. Повечеряли у Дорофея да и разбрелись. А бес знай щекочет, покою не дает. Слышим, хозяин к светелке побрел, запором загремел. Никак девок на замок посадил и ушел к себе вскоре. Сосед меня толкает в бок.

«Не спишь, Гаруня?»

«Не сплю, до сна ли тут».

«Вот и меня сон не берет. Айда к девкам».

«Легко сказать, девки-то на замке».

«А что нам замок, коль мочи нет. Айда!»

Ну и пошли. Подкрались тихонько, прислушались, А девки тоже не спят, шушукаются. Содруг мой постоял, постоял — и саблю под замок. Помаленьку выдирать зачал да саблю сломал. Однако ж не отступается, обломком ворочает. И выдрал запор. К девкам вошли. Не пужайтесь, гутарим, это мы, постояльцы. А девки и пужаться не думали, знай, посмеиваются. Много ли вас, пытают. Двое, гутарим. Айда к нам в чулан. Девки пошептались, пошептались, и те, что побойчей да погорячей, к нам пожаловали. Ох и сладкая же мне попалась! Кажись, век так не миловался… Наутро обе наши красавы в светлицу шмыгнули. Моя ж на прощанье упредила: «Седни в погребке квасы буду готовить. Приходи».

Приду, гутарю, непременно приду. Уж больно девка мне поглянулась. Ох, ядрена! Запор-то мы кое-как на место приладили, но Дорофея не проманешь, чуем, грех наш заподозрил. По избе ходит злющий, на казаков волком глядит. А я на дворе посиживаю да все Дарьюшку свою поджидаю. И дождался-таки. Дарьюшка моя с мятой и суслом в погребок слезла. Я башкой повертел хозяина не видно — и шасть за девкой. Вот тут-то промашка и вышла, хлопцы.

— Аль ночью-то всю силу потерял? — гоготнули казаки.

— Это я-то? — горделиво повел плечами Гаруня. — Ишо пуще лебедушку свою ублажал. Тут иное, дети. Ермак в тот же день надумал сняться. Созвал казаков, с мужиками распрощался — и на струги. А я, того не ведая, все с девкой милуюсь. Сколь время прошло, не упомню. Но вот вдоволь натешился и наверх полез. Толкаю крышку — не поддается. Ну, мекаю, это Дорофей меня запер. Заорал, кулаками забухал. Слышу, хозяин голос подал: «Посиди, посиди, милок. Ноне те не к спеху». — «Выпущай, вражий сын!» — «И не подумаю, милок. Сидеть те до позаутра».

Сказал так и убрел. И тут припомнил я, что казаки должны вот-вот сняться, Ишо пуще кулаками загрохал, но Дорофея будто черти унесли. Сколь потом в погребе просидел — один бог ведает.

— Чать, замерз! — прервав деда, подмигнул казакам Васюта.

— Это с девкой-то? — браво крутнул седой ус Гаруня.

Казаки громко рассмеялись, любуясь дедом, а тот, посасывая люльку, продолжал:

— Дорофея долго не было, потом заявился, по крышке застучал: «Сидишь, презорник?» — «Сижу, вражий сын. Выпущай!» — «Выпущу, коль волю мою сполнишь». — «И не подумаю. Надо мной лишь один атаман волен. Выпущай, старый хрыч!» — «А ты не больно хорохорься. Сумел согрешить, сумей перед богом ответить». — «Перед батькой отвечу. Позови сюда атамана!» — «Атаман твой давно уплыл». — «Как уплыл?! Да я тебя в куски порублю, вражий сын!» «Уж больно ты куражлив, милок. Посиди да остынь. Авось по-другому запоешь».

Сказал так и опять убрел. А мне уж тут не до девки, в ярь вошел. Казаков-то, мекаю, теперь ищи-свищи. А девка моя ревет, слезами исходит: «Загубит меня тятенька, нравом он грозен. Не поглядит, что дочь родная. Возьмет да в реку скинет. Ой, лихо мне!» — «Не вой, девка, не мытарь душу». — «Да как же не выть, как не горевать, коль с белым светом придется расстаться! И тебе ноне не жить. На мир тебя мужики поставят. Чаяла, таем с тобой погулять, а вон как вышло. Ой, лихо!»

Тут и на меня кручина пала. Дорофей-то и впрямь загубить может. Добра от него ждать неча. А тот и не торопился, будто до нас ему и дела нет. Но вот голоса заслышали, чуем, не один притащился. «Ну как, презорник, насиделся?» — «Насиделся. Выпущай!» — «Выпущу, коль волю мою исполнишь». «А какова твоя воля?»

Дорофей замком загромыхал, крышку поднял. Гляжу, мужики стоят с мечами, а середь них — батюшка с крестом. Ну, думаю, смерть моя пришла. Вон уж и поп для панихиды заявился.

«А воля такова, презорник. Ежели послушаешь меня — жив будешь, а коль наперекор пойдешь да супротив миру — голову тебе отрубим». — «Гутарь свою волю». — «Великий грех ты содеял, казак. Обесчестил не токмо мой дом, но и все село наше. И чтоб бог от тебя, святотатца, не отвернулся, выполняй тотчас мою волю — ступай с девкой под венец». — «Да статочное ли то дело, Дорофей? Я ж вольный казак! Мне к атаману надо пробираться». — «Забудь про атамана. Бог да мир тебе судья. Однако ж мы тебя не насилуем. Волен выбирать любой путь. Оставляем тебя до вечера. Как сам порешишь, так тому и быть».

Мужики по избам ушли, но пятерых оружных на дворе оставили. Сижу, голову повесил, кручина сердце гложет. Прощай, вольное казачество, прощай, тихий Дон да степи ковыльные, прощай добры молодцы-сотоварищи!.. Вечером сызнова Дорофей с мужиками да с батюшкой идут. «Чего надумал, казак?» «Ведите девку. Пойду под венец».

А чего ж, хлопцы, оставалось мне делать? Уж лучше в глуши с мужиками жить, чем в мать сыру землю ложиться. Так и повенчался со своей Дарьей. Она-то рада-радешенька, муженька заполучила. Девок-то на селе поболе парней.

Осень да зиму на Скрытне прожил, а как весна-красна грянула да травы в рост пошли, дюже затосковал я, хлопцы. Ничто мне не мило — ни лес дремуч, ни житье покойное, ни баба ласковая. В степи душа рвется, на вольный простор, к коню быстрому. Сказал как-то Дорофею: «Ты прости меня, тестюшка, но быть мне у тебя боле мочи нет. Хоть и оженился, но с Дарьей твоей мне не суждено век доживать. Казак я, в степи манит». А Дорофей мне: «Жить те с бабой аль нет — теперь ни я, ни мир те не судья. Муж жене — государь, и на все его воля. А коль не хочешь в селе нашем быть, ступай в свои степи. Мир держать не станет». Возрадовался я, Дорофею поклонился, жене, песельникам и был таков.

— Ермака сыскал? — спросил Нагиба.

— Не сыскал, хлопцы, — вздохнул Гаруня. — Не ведал я, куды атаман ушел, скорый он на ногу. Уж токмо потом, когда налетья три миновало, дошла молва, что Ермак на реку Чусовую подался. Осел было в городках купцов Строгановых, опосля с дружиною за Камень снарядился. Плыл по сибирским рекам. На Туре и Тавде лихо татар побил. Хан Кучум выслал с большим войском Маметкула, но и его атаман на Тоболе разбил. Однако ж Кучум собрал еще большую рать. Сразились на Иртыше. Великая была сеча, но и тут донцы себя не посрамили — наголову разбили Кучума. Ермак вошел в Кашлым, а хан бежал в Ишимские степи. Потом были новые славные победы. О подвигах Ермака прознали по всей Руси. Знатно богатырствовал наш донской атаман.

Дед Гаруня расправил плечи, бодро глянул на казаков.

— Не посрамим и мы славы Ермака. Так ли, хлопцы?

— Так, дедко!

— Айда на Иргиз!

Два дня летели кони степным левобережьем, два дня неслись казаки к Иргиз-реке.

— Скоро ли, дедко? — спрашивал на привалах Болотников.

— Скоро, атаман. Лишь бы до Орлиного утеса доскакать.

Орлиный утес завиднелся на другое утро; был он крут и горист, утопал в густых лесах.

— А вот и Большой Иргиз, дети, — приподнимаясь на стременах, молвил Гаруня.

На пологом, пустынном левобережье блеснула река. Подъехали ближе. Река была извилистой и довольно широкой.

— От Камня бежит, — пояснил Гаруня. — Доводилось и по ней плыть. Игрива да петлява река, долго плыли…

— О Скрытне сказывай, — нетерпеливо перебил старого казака Нагиба.

— Укажу и Скрытню, — мотнул головой Гаруня. — Но то надо Волгу переплыть, дети.

Переплыли.

Дед прошелся вдоль крутояра и вновь вернулся к казакам. Смущенно кашлянул в бороду.

— Никак, малость запамятовал, хлопцы. Скрытня и есть Скрытня. Пожалуй, влево гляну.

Дед пошел влево и надолго пропал. Вернулся вконец обескураженный.

— Никак, черти унесли, дети. Была Скрытня и нет.

— А я чего гутарил? — подступил к старику Нагиба. — Набрехал, дед!

— Гаруня не брешет, дети, — истово перекрестился казак. — Была Скрытня! Вон за той отмелью. Зрите гору, что к Волге жмется? Вот тут Скрытня и выбегала.

— А ну, пойдем, дед, — потянул старика Болотников. Лицо его отяжелело, наугрюмилось. Ужель весь этот долгий, утомительный переход был напрасен? Казаки еще вечор приели последние запасы сухарей, толокна и сушеного мяса.

Отмель кончилась, далее коса обрывалась, к самой воде подступали высокие, неприступные горы; тут же, в небольшом углублении сажени на три, буйно разросся камыш.

— Здесь была речка?

— Здесь, атаман. Горы эти и сосны крепко помню. Отсель речка выбегала. А ныне сгинула. Чудно, право.

Болотников зорко глянул на камыш; был он густ, по пожухл. Покачивались кочи. Шагнул к самому краю, выхватил саблю и трижды полоснул по камышу. В открывшемся пространстве увидел конец толстого осклизлого бревна. Усмехнулся.

— Тут твоя речка, дедко.

— Да ну?

— Тут!

Болотников приподнял за край бревно, отвел в сторону и бросил в воду. Кочи тотчас же стронулись с места и поплыли в Волгу.

— Уразумел теперь, дедко?

— Уразумел, атаман, — воодушевился Гаруня. — Нет, глянь, хлопцы, что посельники удумали. Реку поховали! Да их ноне и сам дьявол не сыщет.

В минуту-другую устье освободилось от зарослей, и перед донцами предстала Скрытня.

— Хитро замыслили, — крутнул головой Мирон Нагиба. — Река-то за утес поворачивает. Выход же камышом забили. Усторожливо живут посельники. Никак татар пасутся.

К Болотникову ступил Нечайка.

— Ну что, батько, привал? Поснедать бы пора.

— Живот подвело. Невод кинем, ухи сварим, — вторил казаку Устим Секира.

Но Болотников рассудил иначе:

— О животах печетесь? Потерпите! Нельзя нам тут на виду торчать. Крепостицу пойдем сыскивать.

— Путь один, атаман, — рекой, — молвил Гаруня.

— Вижу, дедко… А ну, Нечайка, опознай дно.

Нечайка разделся и спустился в реку. Споткнулся. Пошел дальше и вновь споткнулся.

— Тут камень на камне, батько.

— Лезь дале!

Нечайка ступил вперед еще на шаг и тотчас оборвался, целиком уйдя в воду. Когда выплыл, крикнул;

— Тут глыбко, атаман!

Нечайка выбрался на берег, а Болотников, приводнявшись на стременах, обратился к повольнице:

— А что, донцы, може, вплавь? Копи наши к рекам свычны. Аль вспять повернем?

— Вспять худо, батько. Челны надобны!

— Плывем, атаман!

Болотников одобрил:

— Плывем, други!

Один лишь осмотрительный Степан Нетяга засомневался:

— А не потонем, атаман? Река нам неведома. Тут, поди, ключей да завертей тьма.

— Не робей, Степан, — весело молвил Болотников.

— Без отваги нет и браги. Так ли, други?

— Так, батько! — дружно отозвалась повольница.

Иван слез с коня и начал раздеваться. Сапоги, кафтан, шапку, порты и рубаху уклад в чувал; туда же положил пистоль, пороховницу, баклажку с вином, медный казанок и треножник. Сыромятным ремнем надежно привязал мешок к лошади.

— Ну и здоров же ты, батько! — восхищенно крутнул головой Устим Секира, любуясь могучим телом Болотникова. На плечах, спине и руках Ивана бугрились литые мышцы. Рослый, саженистый в плечах, бронзовый от степного загара, Болотников и впрямь выглядел сказочным богатырем.

— Неча глазеть. Ты бы пороховницу кожей обернул, все ж в воду полезешь, — строго произнес Иван, затягивая на себе пояс с саблей. С саблей казаки не расставались, даже когда переплывали реки: всякое может случиться.

Болотников окинул взглядом растянувшееся по отмели войско и первым потянул коня в реку.

— Смелей, Гнедко. В Дону купался, с Волгой братался, а ныне Скрытию спознай.

Вслед за Болотниковым полезли в реку Васюта Шестак, Мирон Нагиба, Устим Секира и Нечайка Бобыль. А вскоре по Скрытне поплыло и все казачье войско. Держась за конские гривы, повольники задорно покрикивали, подбадривая друг друга.

Чем дальше плыли казаки, тем все угрюмее и коварнее становилась Скрытая. Берега сузились, стали еще неприступней и круче; высоко в небо вздымались матерые сосны, заслоняя собой солнце и погружая реку в колдовской сумрак; начали попадаться и заверти. Закружило вместе с конем Устима Секиру.

— Водокруть, батька! — встревоженно выкрикнул казак, пытаясь выбраться из суводи. Но тщетно, даже лошадь не смогла выплыть на спокойное течение.

— Держись, друже! — воскликнул Болотников, отвязывая от седла аркан.

— Держусь, батько!

Иван, приподнимаясь из воды, метнул аркан Секире. Тот ловко поймал, намотал на правую руку, левой — цепко ухватился за гриву коня.

— Тяни, батько!

Болотников потянул. Побагровело лицо, вздулись жилы на шее — казалось, Секиру нечистые за ноги привязали; и все ж удалось вырвать казака из гибельной пучины.

— Спасибо, батько! — поблагодарил Секира и поплыл дале, а Болотников упредил воинство:

— Жмись к правому берегу, други! Средь реки закрути!

Казаки подались к берегу.

Посельник, заслышав шум, приподнялся в челне и очумело вытаращил глаза. Из-за поворота реки показались человечьи и лошадиные головы. Узкая Скрытая, казалось, кишела этими неожиданно выплывшими головами.

— Сгинь, нечистая! Пронеси! — испуганно окстился мужик. Но «нечистая» не сгинула, не исчезла в пучине, а все ближе и ближе подступала к челну. Мужик бросил снасть и налег на весла. Торопко причалил к берегу и бегом припустил к острожку. Миновав ворота, задрал голову на сторожевую башенку, но караульного не приметил.

«Никак, в избу отлучился», — покачал головой мужик и во всю прыть помчался к старцу Дорофею. Вбежав в избу, крикнул:

— Беда, Дорофей Ипатыч! Неведомые люди плывут!

— Как неведомые? Аль не разглядел? — заспешил из избы староста.

— Неведомые, Дорофей Ипатыч. Без челнов плывут.

— Как энто без челнов? — подивился староста. — Без челнов по рекам не плавают.

— Да ты сам глянь, батюшка!

Дорофей Ипатыч, тяжело опираясь на посох, вышел из ворот да так и ахнул:

— Да эко-то, осподи!.. Никак, воевать нас идут. Бей в сполох, Левонтий, подымай народ!

Левонтий кинулся к колокольне. Частый, тревожный набатный звон поплыл по Скрытне-реке. Из срубов выскакивали мужики, парни, подростки, вооруженные мечами, копьями, топорами и самострелами, и бежали к высоким стенам бревенчатого частокола. Вскоре все мужское население острожка стояло за бойницами.

Казаки же начали выбираться на берег.

— Вот те и сельцо! — изумился Гаруня, облачаясь в порты и рубаху. Крепостицу вдвое подняли. Ай да мужики!.. А чего в сполох ударили, вражьи дети!

— За басурман нас приняли. А може, государевых людей стерегутся, предположил Нагиба.

Болотников же внимательно окинул взглядом берег, усыпанный челнами. Остался доволен. «Дело гутарил Гаруня. Есть тут челны. Но мужики, видно, живут здесь с опаской. Ишь как встречают».

Облачившись в зипуны и кафтаны, казаки ступили к острожку, но ворота были накрепко заперты. За частоколом выжидательно застыли бородатые оружные мужики, тревожно поглядывая на пришельцев. Болотников снял шапку, поклонился.

— Здорово жили, православные! Пришли мы к вам с вольного Дона, пришли с миром и дружбой!

— Мы вас не ведаем. На Дону казаки разбоем промышляют. Ступайте вспять! — недружелюбно ответили с крепостицы.

— Худо же вы о нас наслышаны. На Дону мы не разбоем промышляли, а с погаными бились. Татар прогнали, а ноне вот на Волгу надумали сплавать.

— Ну и плывите с богом. Мы-то пошто понадобились?

— Помощь нужна, православные. Без челнов на Волгу не ходят. Продайте нам свои лодки!

— Самим подобны. Скрытая рыбой кормит. Не дадим челны! — закричали с крепостицы.

— А че их слухать, батько? — тихо проронил Степан Нетяга. — Вон они, лодки. Бери да плыви.

— Негоже так, Степан. С мужиками надо миром поладить, — не принял совета Нетяги Болотников и вновь стал увещевать посельников. — Выручайте, православные! Дадим деньги немалые!

— Нам деньги не надобны. Нивой, лесом да рекой живем!

«Однако вольно же тут осели мужики. Нет ни бояр, ни тиуна, ни изделья господского. Вот и не надобны им деньги», — с невольным одобрением подумал Иван.

— Выходит, и хлеб сеете? Да где ж поля ваши?

— Сеем, казак. Под ниву лес корчевали. Родит, слава богу. Так что обойдемся без вашей казны. Ступайте вспять!

— А кони, поди, вам надобны?

— Кони? — переспросили мужики. — Да ить лошаденки завсегда нужны. А что?

— Мы вам — коней, вы нам — челны. Ладно ли?

Мужики за частоколом примолкли, огрудили старосту.

— Лошаденок, вишь, предлагают, Дорофей Ипатыч, — оживился Левонтий.

— Без лошаденок нам туго, — молвил другой.

— А что как проманут? Казаки — людишки ненадежные, — усомнился Дорофей Ипатыч. — Впустим их в крепость — и без хлеба останемся. Да, чего доброго, и последни порты сымут. Каково?

— Вестимо, Ипатыч. Рисково эку ораву впущать. Как есть пограбят, всяки казаки на Дону водятся, — внимая старосте, поддакнули мужики.

Дорофей Ипатыч, разгладив пушистую серебряную бороду, вновь показался казакам.

— Мир не желает меняться. Ступайте с богом!

— Экой ты, Дорофей, зануда! — взорвался вдруг дед Гаруня. Он давно уже признал в старце своего бывшего тестя. — Нешто казаки тя изобидят?!

Дорофей Ипатыч опешил. И откуда только этот казак проведал его имя. А Гаруня, шагнув к самому частоколу, продолжал осерчало наседать:

— А когда Ермак приходил, хоть пальцем тронул вас? А не Ермак ли вас хлебом пожаловал? С чего ж ты на казака изобиделся, Дорофей?

Староста подался вперед, долго вприщур разглядывал разбушевавшегося казака, затем охнул:

— Ужель ты, презорник?

— Признал-таки… Ну, я — казак Иван Гаруня. Чего ж ты меня за тыном держишь? Примай зятька ненаглядного!

Донцы, ведая о любовных похождениях Гаруни, рассмеялись.

— Не по-людски, старче Дорофей, зятька с мечом встречать!

— Открывай ворота да хлеб-соль зятьку подавай!

Дорофей Ипатыч растерянно кашлянул в бороду, проворчал:

— Дубиной ему по загривку, греховоднику.

Болотников улыбнулся и вновь вступил в переговоры:

— Вот и сродник сыскался, старче. Уж ты прости его. Один у нас такой кочет на все войско.

Тут опять все грохнули; заухмылялись и мужики за частоколом, припомнившие лихого казака.

— Боле никто озоровать не станет. Давайте миром поладим. Мы ведь могли ваши челны и так взять, да не хотим. Знайте, православные, нет честней казака на белом свете, не желает он зла мужику-труднику. Берите наших коней! Пашите землю-матушку!.. А челны для вас — не велика потеря. Лесу-то — слава богу. Чай, не перевелись у вас плотники.

— Не перевелись, казак, — степенно кивнул староста и обратился к миру. — Впущать ли войско, мужики?

— Впущай, Дорофей Ипатыч. Кажись, не обидят, — согласился мир.

Дарья, с трудом признавшая мужа, запричитала:

— Где ж ты столь налетий пропадал, батюшка? Где ж ноги тебя носили?.. Постарел-то как, повысох. Вон уж седенький весь.

— Да и ты ноне не красна девка, — оглядывая расплывшуюся бабу, вздохнул Гаруня.

— И кудриночки-то побелели да поредели, — сердобольно охала Дарья.

— Голову чешет не гребень, а время. Так-то, баба.

В избу ввалился высокий русокудрый детина в домотканом кафтане. Застыл у порога.

— Кланяйся тятеньке родному, — приказала Дарья.

Детина земно поклонился.

— Здравствуй, батяня.

У Гаруни — очи на лоб, опешил, будто кол проглотил.

— Нешто сынко? — выдохнул он.

— Сын, батяня, — потупился детина.

Старый казак плюхнулся на лавку и во все глаза уставился на бравого красивого парня.

— Обличьем-то в тебя выдался. Вон и кудри отцовские, и очи синие, молвила Дарья.

— И впрямь мой сынко, — возрадовался Гаруня, и слезы умиления потекли из глаз сроду не плакавшего казака. Поднялся он и крепко прижал детину к своей груди. Долго обнимал, целовал, тормошил, ходил вокруг и все ликовал, любуясь своим неожиданным сыном. — А как же нарекли тебя?

— Первушкой, тятя.

— Доброе имя… Первушка сын Иванов. Так ли, сынко?

— Так, батяня родный.

И вновь крепко облобызались отец с сыном, и вновь зарыдала Дарья. Глаза Гаруни сияли, полнились счастьем.

— Нет ли у тебя чары, женка? — отрываясь наконец от Первушки, спросил казак.

— Да как не быть, батюшка. Есть и винцо, и бражка, и медок. Чего ставить прикажешь?

— Все ставь, женка! Велик праздник у нас ныне!.. А ты, сынок, чару со мной пригубишь?

— Выпью, батяня, за твое здоровье.

— Любо, сынко! Гарный, зрю, из тебя вышел хлопец.

— Вылитый тятенька, — улыбнулась Дарья. — Первый прокудник в острожке, заводила и неугомон. Парней наших к недоброму делу подбивает. Шалый!

— Это к чему же, сынко?

— Наскучило мне в острожке, батяня. Охота Русь доглядеть, по городам и селам походить, на коне в степи поскакать.

— Любо, сынко! Быть те казаком!

ГЛАВА 9 ИЛЕЙКА МУРОМЕЦ

Летели по Волге царевы струги!

Под белыми парусами, с золочеными орлами, с пушками и стрельцами, бежали струги в низовье великой реки; везли восемь тысяч четей хлеба служилым казакам, кои по украинным городам осели, оберегая Русь от басурманских набегов и разбойной донской повольницы.

Вслед за государевыми судами плыл насад купца Евстигнея Пронькина; в трюмах не только княжий хлеб, но и другие товары, которые прихватил с собой Евстигней Саввич в надежде сбыть втридорога. Особо повезло Пронькину в Ярославле. Здесь выгодно закупил он знаменитые на всю Русь выделанные ярославские кожи. Двадцать тюков красной юфти лежали теперь в насаде, веселя сердце Евстигнея Саввича.

«Юфть по полтине выторговал, а в Царицыне, бог даст, по рублю распродам», — довольно прикидывал Пронькин, восседая на скамье у мурьи[90]. Был он в синем суконном кафтане нараспашку, под которым виднелась алая шелковая рубаха. Порывистый ветер приятно холодил лицо, трепал рыжую бороду.

Пронькин глянул на царевы струги, на зеленые берега с редкими курными деревеньками и тотчас вспомнил о своей московской баньке. Мечтательно вздохнул:

«К Гавриле бы сейчас на правеж. Ох, добро-о!»

Мимо проковылял к трюму приказчик.

— Пойду товар гляну, Евстигней Саввич.

— Глянь, глянь, Меркушка. Судовые ярыги и заворовать могут. Тюки-то как следует проверь. Да к бортам-то не прислоняй, как бы не отсырели И в хлеб сунь ладонь, вон нонче какая теплынь.

— Гляну, Евстигней Саввич, — поклонился Меркушка и полез в трюм. Купец же раскрыл замусоленную торговую книжицу. Водя коротким толстым перстом по корявым строчкам, принялся читать нараспев:

— Шуба соболья под сукном, цена ей десять рублев; шуба с бархатом на золоте беличья — шесть рублев; шуба овчинная — десять алтын[91] пять денег; кафтан куний суконный — три рубля с полтиной; кафтан сермяжный — десять алтын две деньги; шапка соболья поповская — двенадцать алтын; шапка лисья под сукном — девять алтын; шапка овчинная — два алтына; сапоги сафьяновые красные — восемь алтын; сапоги телячьи — четыре алтына…

Долго чел Евстигней, долго высчитывал он прибытки, покуда его не окликнул приказчик:

— Ослушники на судне, Еветигней Саввич.

— Да кто посмел? — сразу взвился Пронькин.

— Илейка с ярыгами в зернь[92] играет.

— Так разогнал бы.

— Не слушают, Евстигней Саввич. Бранятся.

Пронькин осерчал. Ишь, неслухи? Ведь упреждал, так нет, опять за бесовскую игру принялись.

Спустился вниз. Вокруг бочки расселись на кулях человек восемь бурлаков. Молодой, среднего роста, чернявый парень, подбрасывая костяшку, весело восклицал:

— Пади удачей!

Зернь падала на бочку.

— Везет те, Илейка. Сызнова бела кость.

Илейка сгреб деньги в шапку, подмигнул приятелям.

— Мне завсегда везет.

Увидев перед собой насупленного Пронькина, Илейка и бровью не повел.

— А ну, чей черед, крещеные!

Евстигней Саввич разгневанно притопнул ногой.

— Сколь буду сказывать! Аль я вечор не упреждал?

Илейка поднялся и с дурашливой ухмылкой поклонился.

— Будь здоров, Евстигней Саввич! О чем это ты?

Пронькина еще больше прорвало:

— Дурнем прикидываешься, Илейка! Я могу и кнутом отстегать!

Ярыжка вспыхнул, глаза его стали злыми.

— Тут те не Москва, купец.

— А что мне Москва? — все больше распалялся Пронькин. — Коль нанялся мне, так будь любезен повиноваться. Прогоню с насада, неслух!

— Прогоняй, купец. На Волге насадов хватит.

— И прогоню! — вновь притопнул ногой Евстигней Саввич.

— Сделай милость, — ничуть не робея, произнес Илейка, покручивая красным концом кушака.

— И сделаю. Не нужон мне такой работный!

— Ну-ну, купец. Однако ж наплачешься без меня. В ножки бы поклонился, а то поздно будет.

— Это тебе-то в ножки? Экой сын боярский выискался.

— А, может, и царский, — горделиво повел плечами Илейка. — Кланяйся цареву сыну, купчина!

— Укроти язык, богохульник! Немедля прогоню!

Пронькин полез из трюма на корму. Крикнул букатнику[93]:

— Давай к берегу, Парфенка!

Огромный, лешачьего виду мужик, без рубахи, в сермяжных портах, недоуменно повернул в сторону Пронькина лохматую голову. Пробасил:

— Пошто к берегу? Тут ни села, ни города.

— А я, сказываю, рули!

— Ну как знаешь, хозяин… Но токмо я бы поостерегся. Как бы…

Но Евстигней уже шагнул в мурью. Все его мысли были заняты Илейкой. Спросил у приказчика:

— Сколь причитается этому нечестивцу?

— Алтын и две деньги, батюшка.

— Довольно с него и алтына. Выдай и пущай проваливает. Артель мутит, крамольник!

Вскоре насад, повернув к правому берегу, ткнулся в отмель. Евстигней едва устоял на ногах, а колченогого приказчика кинуло к стенке мурьи.

— Полегче, охламон! — заорал на букатника Пронькин и ступил к трюму. Вылазь, Илейка! Прочь с моего насада!

Илейка выбрался со всеми работными. Дерзкие, кудлатые мужики обступили Евстигнея.

— Уходим, купец. Подавай деньгу! — нагловато ощерился Илейка. — Уходим всей артелью.

— Как это артелью? Я артель не гоню. Куды ж вы, милочки. Такого уговору не было.

— Вестимо, хозяин. Чтоб ватамана нашего сгонять, уговору не было. Где ватаман, там и артель. Так что, прощевай, Пронькин, — молвил один из мужиков.

Евстигней Саввич поперхнулся, такого оборота он не ожидал. Без артели на Волге пропадешь.

— Подавай деньгу! — настаивал Илейка. — Поди, не задарма насад грузили.

Евстигней Саввич аж взмок весь. Злости как и не было. Молвил умиротворенно:

— Вы бы отпустили ватамана. Пущай идет с богом. Поставьте себе нового старшого, и поплывем дале. Я вам по два алтына накину.

— Не выйдет, хозяин. Артель ватамана не кидает. Плата деньгу — и прощевай. Другого купца сыщем.

Не по нутру Евстигнею слова артели. И дернул же его черт нанять в Ярославле этих ярыжек. А все купец Федот Сажин. Это он присоветовал взять на насад артель Илейки.

«Бери, Евстигней Саввич, не покаешься. Илейка, хоть и годами млад, но Волгу ведает вдоль и поперек».

«Что за Илейка?»

«Из города Мурома, и прозвище его Муромец. Не единожды до Астрахани хаживал. Сметлив и ловок, бурлацкое дело ведает. Лучшей артели тебе по всей Волге не сыскать».

«А сам чего Илейку не берешь?»

«Налетось брал, премного доволен был. А нонче мне не до Волги, в Москву с товаром поеду. Тебе ж, как дружку старинному, Илейку взять присоветую. Он тут нонче, в Ярославле».

Вот так и нанял Илейку Муромца. Всучил же Федот Сашин! А, может, и нарочно всучил? Кушак-то с деньгами до сих пор у Федота в памяти. Поди, не больно-то верит, что кушак скоморох удалой снес. Злопамятлив же ярославский купец… Но как теперь с артелью быть? И Муромца неохота держать, и с ярыгами нельзя средь путины распрощаться.

Ступил к купцу букатник Парфен.

— На мель сели, хозяин.

— На мель? — обеспокоился Евстигней. — Чать, шестами оттолкнемся.

— Не осилить, хозяин. Бурлаки надобны.

Евстигней и вовсе растерялся. Напасть за напастью! Глянул на Илейку и сменил гнев на милость.

— Не тебя жалею — артель. Бог с тобой, оставайся да берись за бечеву.

Илейка же, зыркнув хитрыми проворными глазами по артели, закобенился:

— Не, хозяин, уйдем мы. Худо нам у тебя, живем впроголодь. Так ли, братцы?

— Вестимо, Илейка! Харч скудный!

— Деньга малая! Айда с насада!

Евстигней Саввич не на шутку испугался: коль ватага сойдет, сидеть ему на мели. Берега тут пустынные, не скоро новую артель сыщешь. Да и струги со стрельцами уплывут. Одному же по разбойной Волге плыть опасливо, вмиг на лихих нарвешься, а те не пощадят. Сколь добрых купцов утопили!

— Да кто ж в беде судно бросает, милочки? Порадейте, а я уж вас не обижу.

— Уйдем! — решительно тряхнул кудрями Илейка.

— Христом богом прошу! — взмолился Евстигней Саввич. — Берите бечеву, так и быть набавлю.

— Много ли, хозяин?

— По три алтына.

— Не, хозяин, мало. Накинешь по полтине — за бечеву возьмемся.

— Да вы что, милочки! — ахнул Евстигней. — Ни один купец вам столь не накинет. Довольно с вас и пяти алтын.

— Напрасно торгуешься, хозяин. Слово артели крепкое. Выкладывай, покуда струги не ушли. Да чтоб сразу, на руки! — все больше и больше наглел Илейка.

— Да то ж разор, душегубы, — простонал Евстигней Саввич. Но делать нечего — пошел в мурью.

А ватага продолжала выкрикивать!

— Щей мясных два раза на день!

— Чарку утром, чарку вечером!

— За бечеву — чарку!

— В остудные дни — чарку!

Вылез из мурьи Евстигней Саввич, дрожащими руками артель деньгами пожаловал. Бурчал смуро:

— Средь бела дня грабите, лиходеи. Без бога живете. Ох и накажет же вас владыка небесный, ох, накажет!

— Ниче, хозяин, — сверкал белыми крепкими зубами Илейка. — Бог милостив. Не жадничай. Эк руки-то трясутся.

— Не скалься, душегуб! Денежки великим трудом нажиты.

— Ведаем мы купецкие труды, — еще больше рассмеялся Илейка. — На Руси три вора; судья, купец да приказчик.

— Замолчь, нечестивец!

Ватага захохотала и полезла с насада на отмель.

— К бечеве, водоброды!

Первым впрягся в хомут шишка[94]. То был могучий букатник Парфенка. После него залезли в лямки и остальные бурлаки.

— А ну тяни, ребятушки!

— Тяни-и-и!

— Пошла, дубинушка-а-а!

Тяжко бурлакам! Но вот насад начал медленно сползать с песчаной отмели.

— Пошла, дубинушка, пошла-а-а!

Насад выбрался на глубину. Бурлаки кинулись в воду и по канатам полезли на палубу. Евстигней тотчас заорал букатнику:

— Правь за стругами, Парфенка!

ГЛАВА 10 БОГАТЫРСКИЙ УТЕС

Казачье войско плыло вверх по Волге.

Река была тихой, играла рыба, над самой Волгой с криком носились чайки, в густых прибрежных камышах поскрипывали коростели.

Гулебщики дружно налегали на весла, поспешая к жигулевским крутоярам. Летели челны. Весело перекрикивались повольники:

— Наддай, станишники! Ходи, весла!

— Расступись, матушка Волга!

На ертаульном струге плыл атаман с есаулами. Здесь же были и Гаруня с Первушкой. У молодого детины радостным блеском искрились глаза. Он смотрел на раздольную Волгу, на синие просторы, на задорные, мужественные лица удалых казаков, и в душе его рождалась песня. Все было для него необычно и ново: и могучий чернобородый атаман, и добры молодцы есаулы, дымящие трубками, и сказы повольников о походах да богатырских сражениях. Первушка хмелел без вина.

— Любо ли с нами, сынко? — обнимая Первушку за плечи, спрашивал Иван Гаруня, не переставая любоваться своим чадом.

— Любо, батяня! — счастливо восклицал Первушка, готовый обнять всех на свете.

Плыл Болотников скрытно и сторожко: не хотелось раньше времени вспугнуть купеческие караваны. По левому степному берегу ускакали на десяток верст вперед казачьи дозоры. В случае чего они упредят войско о торговых судах и стрелецких заставах.

На челнах плыли триста казаков, остальное войско ехало берегом на конях. Еще в острожке Болотников высказывал есаулам:

— Добро бы прийти на Луку на челнах и конно. Без коня казак не казак.

— Вестимо, батько, — кивали есаулы. — Не век же мы на Луке пробудем. Поди, к зиме в степь вернемся.

— Поглядим, други. Придется двум сотням вновь по Скрытие плыть.

— И сплаваем, батька. Вспять-то легче, течение понесет, да и челны будут рядом, — молвил Нечайка.

Однако плыть конно по Скрытне не пришлось: выручил Первушка. Сидел как-то с ним на бережку дед Гаруня и рассуждал:

— Ловко же вы упрятались. Ни пройти, ни проехать, ни ногой не ступить. Чай, видел, как мы пробирались?

— Видел, — кивнул Первушка и чему-то затаенно усмехнулся.

— Атаман наш триста коней мужикам пожаловал, — продолжал Гаруня. Живи не тужи. А вот на остальных сызнова по завертям поплывем, на челны-то все не уйдут. А речонка лютая, того и гляди, угодишь к водяному.

Первушка призадумался. Он долго молчал, а затем повернулся к отцу, порываясь что-то сказать, но так и не вымолвил ни слова.

— Чего мечешься, сынко? Иль раздумал в казаки идти?

— И вовсе нет, батяня, — горячо отозвался Первушка. — Отныне никто меня не удержит, как на крыльях за тобой полечу. Иное хочу молвить, да вот язык не ворочается… Страшно то поведать, зазорно.

— Аль какая зазнобушка присушила? Так выбирай, сынко. Либо казаковать, либо с девкой тешиться.

— Нет у меня зазнобы, батяня… Вот ты за казаков пасешься, кои по речке с конями поплывут.

— Пасусь, сынко.

— А можно… можно, батяня, и посуху пройти.

— Уж не на ковре ли самолете? Да где ж тут у вас посуху? — усомнился Гаруня.

— От крепости в лес есть потаенная тропа, — решился наконец Первушка. — Выведет к самой Волге.

— Любо, сынко! — возрадовался Гаруня. — Чего ж ране не поведал?

— Нельзя о том сказывать, батеня. Так мир порешил. Ежели кто чужому потаенную тропу выдаст, тому смерть.

— Круто же ваш круг установил.

— А иначе нельзя, батяня. То тропа спасения. Поганый ли сунется, люди ли государевы, а мужиков наших не достать. Тропа и к Волге выведет, и в лесу упрячет. Там у нас, на случай беды, землянки нарыты. Не одно налетье можно высидеть. И зверя вдоволь, и угодья бортные.

— Вон как… А все ж проведешь, сынко?

— Проведу, батяня. Но возврата мне не будет — мир сказнит. Так что навсегда с селянами распрощаюсь. С тобой пойду.

Крепко обнял сына Иван Гаруня и повел к атаману.

На другое утро Первушка вывел конный отряд к Волге. Затем он долго и молчаливо расставался с родимой сторонушкой.

«Простите, мужики, — крестился Первушка на сумрачный лес. — Не хотел вам зла-корысти. Знать, уж так бог повелел, чтоб мне с земли родной сойти да белый свет поглядеть. Прощайте, сельчане. Прощай, Скрытня-река!»

Положил Первушка горсть земли в ладанку, низко поклонился лесу и пошагал к казакам.

— Да ты не горюй, парень. О заветной тропке никому не скажем, ободрил Нечайка.

— Тропки не будет. Завалят ее мужики да новую прорубят.

На крутояре показался конный дозор. Казаки замахали шапками.

— С какой-то вестью, — поднялся на нос струга Болотников. — А ну греби, други, к берегу!

Челн атамана приблизился к крутояру. Казаки наверху закричали:

— С ногаями столкнулись, батька! Отбили отару баранов да косяк лошадей! Ноне с мясомбудем!

— Много ли донцов потеряли?

— Шестерых, батька!

Казаки на челнах сняли шапки.

— Надо бы мясо на челны, батька!

— Добро. Яр кончится — спускайтесь к челнам!

Свыше тысячи баранов притащили казаки к берегу. Их тотчас разделали, присолили и перетащили на струги. Солью запаслись еще в острожке. Мужики, обрадовавшись лошадям, позвали казаков на варницу.

— Соли у нас довольно, век не приесть. Берите, сколь душа пожелает.

И вот мужичий дар крепко сгодился.

Часть мяса разрезали на тонкие ломтики и выставили на солнце сушить да вялить. Казаки ожили, довольно гудели.

— Ноне заживем, братцы. Это те не рыба.

Болотников же был вдвойне доволен: казаки отбили у поганых ногайских лошадей. Теперь опять все войско будет на конях.

На четвертый день завиднелись Жигулевские горы.

— Ну, слава богу, знать, доплыли, — размашисто перекрестился Болотников, жадно всматриваясь в окутанные синей дымкой высокие вершины. Сколь дней, сколь ночей пробирались донцы к грозным волжским утесам, и вот пристанище удалой повольницы рядом.

— Ко мне, есаулы!

Мирон Нагиба, Васюта Шестак, Нечайка Бобыль, Степан Нетяга да казак-собинка Иван Гаруня расселись вокруг атамана.

— Где вставать будем, други? Жигули обогнем или тут, под горами, вылезем?

— А спознаем у Гаруни, атаман. Он тут с Ермаком ходил. Сказывай, дедко.

— На Луку два пути, хлопцы, — приосанился старик. — Тут, перед излучиной, бежит река Уса. Пересекает она всю Луку и подходит истоком чуть ли не к самой Волге. То один путь, но есть и другой.

— Погодь, дед, не спеши, — перебил Гаруню Болотников. — Велика ли сама Лука?

— Велика, атаман. Ежели огибать горы и идти к устью Усы, то плыть ишо верст двести, а то и боле. Но то уже другой путь.

— Много, дед. Без дозоров плыть двести верст рисково. Можем и на стрельцов нарваться. Бой принимать — казаков терять. Не за тем мы сюда пришли. Не лучше ли на исток Усы перетащиться? Далече ли река от Волги?

— С версту, атаман.

— Верста нас не затруднит, перетащимся. Как, есаулы?

— Перетащим, батько. Огибать не станем. Пошто дни терять?

— Вестимо, други. Веди, дед.

Гаруня шагнул на нос. Долго вглядывался вдоль правобережья, изронил:

— Пожалуй, вскоре можно и приставать, атаман. Кажись, подходим.

Гаруня постоял еще с полчаса и взмахнул рукой.

— Прибыли, хлопцы! Зрите дубраву? Тут и станем.

Над Волгой пронесся зычный атаманский возглас:

— К берегу, донцы-ы-ы!

Челны ткнулись о берег. Казаки высыпали на отмель, малость поразмялись, подняв челны на плечи, понесли к Усе.

Новая река оказалась неширокой, но довольно быстрой и глубокой. Казакам почти не приходилось браться за весла, да и поспешать теперь было уже некуда. Надо было осмотреться в этом диком лесном урочище.

Справа вздымались к синему поднебесью белые утесы[95], прорезанные глубокими ущельями и пещерами, оврагами и распадками, утопающими в густой зелени непроходимых чащоб. Вид Жигулевских гор был настолько дик, суров и величав, что даже бывалые казаки не смогли удержаться от восхищенных возгласов:

— Мать честная, вот то сторонушка!

— Дух захватывает, братцы!

Болотников любовался и ликовал вместе с казаками. «Сам бог повелел тут повольнице быть. Не зря ж о сих местах складывают сказы да былины. Казакам-орлам здесь жить да славу обретать», — взбудораженно думал он.

А Первушка от всей этой дикой красы и вовсе ошалел.

— Ух, ты-ы! — только и нашелся что сказать молодой детина.

— На утес тебя свожу, там, где соколы гнездуют. Вот то приволье. Уж такая ширь, сынок! Волгу на сорок верст видно, — оживленно высказывал Гаруня.

Болотников велел остановить струги. Судно толкнулось о берег, и атаман сошел на лужок, опоясанный матерыми столетними дубами.

— Здесь раскинем стан.

Казаки высыпали на берег. Разложили и запалили костры, наполнили казанки водой, поставили на треножники, положили в котелки мяса.

Было гомонно. Донцы радовались концу утомительного похода, тихой солнечной дубраве, дымам костров, буйным травам под ногами; ели жесткие овсяные лепешки, хлебали мясную похлебку, едко дымили люльками, гутарили:

— Любо тут, станишники. Доброе место — Жигули. Походим сабельками по купчишкам.

А Болотников пил, ел и все поглядывал на утесы. Его всегда манили кручи. Так было и на богородском взгорье, куда он не раз взбирался с дедом Пахомом и слушал его сказы о донской повольнице, так было и на степных холмах, с которых любовался раздольем ковыльных степей.

Молвил есаулам:

— Пора глядачей ставить. Айда на кручу.

— Айда, батько.

Есаулы и десятка три казаков полезли к вершинам, но то было нелегким делом. Приходилось преодолевать не только чащобы, но и ущелья да буераки. Вокруг теснились каменные глыбы, шумели в густом зеленом убранстве сосны и ели, до боли резали глаза ярко сверкающие на солнце белые утесы.

— Есть ли тут тропы? — спросил Гаруню Болотников.

— Есть, атаман. Но ближе к устью. По тем тропам Ермак взбирался.

— А далече ли устье?

— С полдня плыть надо.

— Там потом и встанем.

Не час и не два пробирались повольники к жигулевским вершинам. Поустали, дымились драные зипуны и рубахи, гудели непривычные к горным подъемам ноги. Есаулы заворчали:

— Поспешил ты, батько. Надо было допрежь о тропе сведать.

— Ничего, ничего, други, привыкайте и по горам лазить. Здесь теперь наше пристанище, здесь нам и волчьи ноги иметь, — посмеиваясь, ответил есаулам Болотников.

Но вот и вершина утеса.

— Господи, Никола-угодник экая! тут красотища! — воскликнул пораженный открывшимся простором Нечайка.

— Шапками облака подпираем, — вторил ему Васюта.

А Первушка лишь удивленно хлопал глазами да крутил по сторонам головой.

— И впрямь соколиный утес. Какая ширь, други! — молвил Болотников, снимая шапку. Ветер растрепал его черные кудри, толкнул к самому обрыву. Весело рассмеялся. — Ишь ты, дерзкий тут сиверко. Того и гляди соколом полетишь.

Долго всматривался в волжские дали. Прав оказался Гаруня: река и вправо и влево виднелась на десятки верст. Волга, натыкаясь на могучий горный кряж, замедляла свой бег и крутой подковой огибала Луку.

— Славно здесь купцов можно встретить, — довольно произнес Нагиба.

— Славно, Мирон, — кивнул Болотников. — Откуда бы они ни выплыли, а мы их — таем да врасплох. Хоть из устья Усы навалимся, хоть от истока к Волге перетащимся. Самое место здесь повольнице.

— Что верно, то верно, батька. Утайчива Лука. Теперь лишь бы купцов дождаться, — покручивая саблей, сказал Нечайка.

Болотников обернулся к казакам.

— Кто из вас, други, хочет в первый дозор заступить?

— Дозволь мне, батька, не провороню, — вышел вперед Деня.

— И мне, атаман, — молвил Устим Секира.

Затем отозвались и другие казаки, Болотников же оставил на круче пятерых.

— Всем придет черед. А теперь на стан, донцы.

Спускались по другому склону, более отлогому, но еще более лесистому. Когда уже были в самом низу и выбрели на просторную поляну, внезапно из трущоб вылезло около двух сотен обросших, лохматых мужиков с дубинами, кистенями, палицами и рогатинами. Ловко и быстро охватили тесным кольцом казаков.

Донцы выхватили сабли. Один из мужиков, огненно-рыжий, большеротый, осерчало упредил:

— Спрячь сабли, побьем!

Ватага насела грозная и отчаянная, но Болотников не сробел.

— Геть, дьяволы! Прочь! — зычно прокричал он, потрясая тяжелым мечом.

Вожак ватаги оказался не из пугливых. Взмахнув пудовой дубиной, дерзко двинулся на Болотникова.

— Круши боярских прихвостней!

Сечу, казалось, остановить было невозможно. Но тут впереди Болотникова оказался Васюта.

— Ужель ты, Сергуня? — бесстрашно подходя к мужичьему атаману, спросил Шестак.

Вожак остановился.

— Откель ведаешь?

— Да кто ж Сергуню на Руси не ведает, — смягчил голос Васюта. Сергуня — первейший атаман веселых. Не ты ль под Москвой скоморошью ватагу водил?

— Вестимо, водил… Но тя не ведаю.

— Да разве тебе всех упомнить, — еще более миролюбиво продолжал Васюта. — Мужиков на Руси как гороху в амбаре. Но обоз наш ты не должен запамятовать. Лет пять назад мы рыбу на царев двор из Ростова везли, а ты нас под Москвой встретил. Аль забыл, как пятерню в чану стрекавой пожалил? Чаял винца добыть, а ухватился за карася.

— Рыбий обоз? — нахмурил лоб атаман. — Людишки оброчные?.. Кажись, припоминаю, встречал с веселыми такой обоз.

— Вот и я гутарю! — повеселел Васюта.

— А ты что, из тех оброчных?

— Из тех, Сергуня. Когда-то на царя-батюшку рыбку ловил, а ныне вольный казак.

— А энти? — кивнул Сергуня на повольников.

— Сотоварищи мои. Пришли мы с донских степей по Волге-матушке погулять.

— А не из Самары? — все еще недоверчиво вопросил Сергуня. — Отлетось вот так же с сабельками нагрянули. Норовили ватагу мою изничтожить, так мы им живо шеи свернули.

Болотников вложил меч в ножны, ступил к Сергуне.

— Ужель мы с боярскими прихвостнями схожи? Глянь на зипуны наши, атаман.

— Да зипуны вы могли и в лесу поизодратъ, — молвил Сергуня. Однако цепкий, наметанный глаз тотчас охватил и рваные, просящие каши сапоги, и заплатанные портки, и грязные рубахи. Но больше всего убедили Сергуню трубки, торчащие в зубах Нечайки и Секиры: царевы люди бесовское зелье не курят.

Опустил дубину.

— Никак, и впрямь с Дону. А я-то чаял, государевы казаки из Самары. Поди, впервой тут?

— Впервой, Сергуня. А ты здесь давно ли? — присаживаясь на валежину, полюбопытствовал Болотников.

— Да, почитай, с год обитаемся, — ответил Сергуня, присматриваясь к донскому атаману.

Казаки и ватажники, усевшись на поляну, завели меж собой оживленный разговор. Донцы узнали, что живут мужики в шалашах и землянках неподалеку от Усы. Два налетья они зорили боярские усадьбы, нападала на купеческие обозы, а потом, скрываясь от стрельцов, упрятались в жигулевских трущобах.

Поведали о себе и казака, на что Сергуня изронил:

— Купцы малым числом по Волге не ходят, пасутся. Сбиваются в большие караваны да людей оружных нанимают. Взять их мудрено.

— А пытали?

— Пытали, атаман. Но с дубинкой стрельца не осилить. Они ядрами палят. Поди, и вам хабара не будет.

— Авось и будет. Казаки и не такие крепости брали. Так ли?

— Так, батька. Не устоять стрельцу против казака. Сокрушим!

ГЛАВА 11 НА ЦАРЕВЫ СТРУГИ!

В тот же день перебрались в устье Усы. Отсюда было ближе к дозорным утесам, с которых неотрывно наблюдали за Волгой зоркие глядачи.

Почти каждый день дозоры доносили:

— Плывут два насада, батька!

— Стружок под парусом!

— Расшива, атаман!

Но Болотников отмахивался: ждал каравана. Казакам же не терпелось ринуться на суда.

— Пошто ждать, батька? Надоело сиднем сидеть. Веди на купцов!

Болотников, посматривая из прибрежных зарослей на проплывавшие мимо суда, спокойно гутарил.

— С этих купцов поживы не будет. Вон и оружных не видно. Либо пустые идут, либо с худым товаром. Подождем, други.

Но казакам неймется. В полдень, когда Болотников спал в шатре, Степан Нетяга не удержался и крикнул донцов захватить расшиву. За Нетягой бросилось к челнам около сотни повольников. Выплыли из камышей и устремились к Волге.

Заметив разбойные челны, на расшиве испуганно заметались люди. Старый купец в зеленой суконной однорядке, схватив медный образок Николая-чудотворца, в страхе грохнулся на колени.

— Помоги, святой угодник. Отведи беду!

Челны ткнулись о борта расшивы, застучали багры и свальные крючья, казаки с ловкостью кошек полезли на судно.

— Ратуйте, православные! — взмолился купец.

Степан Нетяга сверкнул саблей, и тело купца осело на палубу. На носу расшивы столпились гребцы и бурлаки.

— В трюмы! — заорал Нетяга.

Казаки кинулись в трюмы, но выбрались из них удрученные: расшива везла деготь, пеньку и веревки. Нетяга грязно выругался и полез в мурью, но и здесь ждала неудача; опричь бочонка с квасом да лисьей облезлой шубы в помещении ничего не оказалось.

Смурые вернулись на стан.

— Ну как, атаманы-молодцы, погуляли? Велик ли дуван привезли? осерчало глянул на казаков Болотников.

Гулебщики виновато потупились, смолчал и Нетяга.

— Чего ж язык прикусил, Степан? Атаманы ныне тебе не указ. Так, может, тебе и пернач отдать? Как, донцы, волен ли я еще над вами? А то собирайте круг и выкликайте Степана.

— Прости, батька, — молвили казаки. — Другого атамана нам не надо. Прости.

— Владей перначом, — буркнул Нетяга.

— А коли так, — сурово молвил Болотников, — то во всем положитесь на атамана.

— С тобой, батька! — вновь изронили казаки.

Степан же Нетяга молчаливо ушел в шалаш.

К стану Болотникова пришел Сергуня. Казака проводили его к атаманскому шатру.

— Как живется-можется, Иван? — весело спросил крестьянский вожак.

— Да пока ни в сито, ни в решето… С чем пожаловал?

Сергуня глянул на есаулов, крякнул:

— Мне бы с глазу на глаз… Дело есть.

— А чего ж особняком? Я от своих есаулов утайка не держу. Сказывай, Сергуня.

— Вона как, — крутнул головой Сергуня. — Ну, как знаешь. С просьбой к тебе от ватаги. Прими под свою руку на купцов.

— А чего ж сами?

— Самим нам суда не взять. Я уж сказывал — без стрельцов караваны ныне не ходят. А у моей ватаги, сам знаешь, рогатины да дубины. Куды ж с таким воинством сунешься?

— Так ведь и мы без пушек.

— А пистоли, самопалы да сабли? Все ж не дубина. Да и к бою вы свычны. Примай, атаман! Вкупе да с божьей милостью скорее служилых осилим.

— А челны?

— И челны найдутся, атаман. Долбленки из дуба. С полста лодок наберем. А могем ишо надолбить, мужики к топору свычны. Так по рукам, Иван?

Болотников повернулся к есаулам:

— Примем ли ватагу, други?

— Примем, батька, — кивнул Васюта.

— Чем грудней, тем задору больше, — сказал Нагиба.

Степан Нетяга возразил:

— А по мне, атаман, без мужичья обойдемся, На кой ляд нам чужие люди? Сами управимся.

— Чем же тебе мужичье не по нраву?

— А тем, — колюче боднул атамана Нетяга. — Неча в чужой котел лапу запускать.

По лицу Болотникова пробежала тень.

— Зазорно слушать тебя, Степан. Ужель донские казаки такие скареды? Ужель от своего брата-мужика нам откреститься? Зазорно! Да ежели большой караван выпадет, на всех добычи хватит. Седни мы ватаге поможем, завтра она нам. Как знать, не пришлось бы зимовать здесь. Тогда первый мужику поклонишься. Приди, сердешный, да избенку сруби. Так ли, есаулы?

— Вестимо, батька. С мужиками надо жить, вкупе, — произнес Нечайка.

— Вот и я так мыслю. Воедино пойдем на струги. Казак да мужик — сила!

На пятый день весь дозор прибежал на стан.

— Плывут, атаман! Никак, стругов тридцать!

Болотников оживился.

— Добро! С какой стороны?

— С верху, батька.

Иван выхватил из-за кушака пистоль, выпалил в воздух.

— К челнам, донцы!

Повольники кинулись к Усе. Река заполнилась гомоном гулебщиков, в челны полетели веревки и крючья, багры и топоры.

— Где купцов встретим, Иван Исаевич? — спросил Нагиба.

— Тут и встретим, Волга обок, — проверяя пистоли, рассудил Нечайка.

— Вестимо, из устья и вдарим. Ну, держись, купцы! — задорно, весь в предвкушении битвы, воскликнул Васюта.

Но Болотников охладил пыл есаулов:

— Мыслю иное, други. Надо плыть в верховье Усы.

— В верховье?! — опешил Нечайка. — Да в уме ли ты, батька? День потеряем!

Не вдруг поняли атамана и другие есаулы.

— Добыча рядом, батька. Зачем от купцов пятиться?

— Веди на струги!

— Поведу, да не тем путем. Тут, подле устья, самое угрозливое место для купца. Он плывет да думает: вот Жигули да разбойная речонка, откуда гулебщики могут выскочить. И оружные люди усторожливы. Ждут! К бою изготовились. А коль с пушками плывут, так уж и ядра сунули. Берегись, повольница! Будет вам дуван, кровью захлебнетесь, — высказал Болотников.

— А пущай пушки наводят, казака не испужаешь. Вон нас сколь! — горячо изронил Нетяга.

— Вестимо, — хмыкнул Иван. — Казак завсегда отважен. Прикажи — и на пушки полезет, живота не пощадит. Но то не слава, коль за боярский зипун башку терять. Нам живой казак надобен. А вот тебе, Степан, чую, донцов не жаль. Хоть полвойска потеряй, лишь бы суму набить. Худо то! Худо урон нести.

— Но как же быть, атаман? — развел руками Нечайка.

— А вот как, други. Возьмем купца врасплох. Пусть себе плывет без помехи. Усу да Луку миновал — и завеселился: прошли разбойное место, теперь можно и оружным передохнуть. Чуете?

— Ну?

— А мы к истоку подплывем, челны на Волгу перетащим — и в камыши. Зрели, какие там, скрытни? Вот в них купца и подловим. И Волга там поуже, бегу челнам меньше. Чуете?

— Ай да атаман, ай да хитроныра! — восхищенно хлопнул в ладоши Иван Гаруня. — Тому бы сам Ермак позавидовал.

— Чуем, батька! — поддержали затею атамана есаулы.

— Люб! — сказало воинство.

— А коль любо, то плывем, други! — воскликнул Болотников и тяжелой поступью пошел к челну.

День и ночь, вместе с мужичьими челнами, плыли к переволоке. Утром перетащились на Волгу и надежно упрятали челны в камышах, сами же расположились станом в дубраве. Точили терпугами сабли, чистили и заряжали пистоли и самопалы, ждали вестей от высланных к Луке лазутчиков.

— День стоять, а то и боле. Лука велика, не скоро ее обогнешь, гутарил казакам Гаруня.

— Ниче, дождемся. Уж коль купцы показались, вспять не поплывут, бодрились гулебщики.

И вот час настал!

На излучине Волги показался ертаульный струг; он шел впереди каравана, оторвавшись на целую версту.

Казаки и ватага Сергуни затаилась в густых камышах.

Государев струг, с пушками и золочеными орлами на боках, проплыл мимо. А вскоре показался и сам караван. Здесь были струги и насады, мокшаны и расшивы, переполненные грузом. Вначале караван был невелик: девять царевых стругов с хлебом. Но в Нижнем Новгороде пристали еще двадцать торговых судов.

— Могуч караван, — тихо изронил Болотников.

— Осилим ли, атаман? — с беспокойством вопросил Сергуня.

— Надо осилить. Мужики твои чтоб молодцами были.

— Не оплошаем… Не пора ли?

Болотников подождал малость, а затем, когда до каравана оставалось не более полуверсты, гаркнул:

— Вперед, други!

Из камышей высунулись челны; повольники дружно ударили веслами и стремительно понеслись наперерез каравану.

На судах забегали, загомонили люди, замелькали красные кафтаны стрельцов. Служилые, под выкрики десятников, кинулись к пушкам и пищалям.

А над раздольной Волгой вновь зычный возглас:

— Донцы — на царевы струги! Мужики — на расшивы и насады!

На кичках[96] стругов горели золотом медные пушки; одна из них изрыгнула пламя, и ядро плюхнулось в воду подле челна Болотникова.

— Шалишь, бердыш! Не потопишь! — сверкнул белками атаман. — Наддай, донцы!

Загромыхал пушками другой струг, окутавшись облаками порохового дыма. Одно из ядер угодило в казачий челн, разбило суденышко, разметало людей. А тут ударили еще с пяти стругов, и еще два челна ушли под воду. Но казаки уже были рядом, вот-вот и они достанут царевы струги.

— Гайда![97] — громогласно и повелительно разнесся над Волгой атаманский выкрик.

— Гайда! — вырвалось из сотен яростных глоток.

Теперь уже ничто не могло остановить дерзкую повольницу: ни стрелецкие бердыши и сабли, ни жалящий горячий свинец пищалей, ни устрашающие залпы пушек; грозно орущая, свирепая голытьба, забыв о страхе и смерти, отчаянно ринулась к стругам. И вот уже загремели багры и крючья; по пеньковым веревкам, шестам и баграм полезли на суда десятки, сотни повольников. Это была неудержимая, все сметавшая на своем пути казачья сила.

Болотников кинул крюк и начал быстро и ловко карабкаться на струг; подтянулся и цепко ухватился за борт. Возникший перед ним стрелец взмахнул бердышом, но Иван успел выпалить из пистоля. Стрелец схватился за живот и тяжелым кулем свалился в воду. Но тут на атамана наскочили сразу трое.

Молнией полыхнула дважды острая казачья сабля; один из стрельцов замертво рухнул на палубу, другой, с отсеченной рукой, завертелся волчком, третий попятился к раскинутому на корме шатру.

— Постоим за царя-батюшку! Бей татей! — бешено заорал стрелецкий сотник. Десятка три служилых кинулись к Болотникову, но подле него уже сгрудились Нечайка, Нагиба, Васюта, Секира… А на струг лезли все новые и новые повольники.

Звон сабель и бердышей, искры, выстрелы самопалов и пистолей, пороховой дым, злобные выкрики, предсмертные стоны и вопли умирающих. И через весь этот шум брани — мощный, неистовый возглас Болотникова:

— Бей, стрельцов!

Служилых посекли и побросали в Волгу. А струг, подгоняемый ветром, несся к правобережью на камни.

— Спускай паруса!

Казаки, заслышав атамана, бросились к мачте. Судовые ярыжки, подчинившиеся повеленью казаков, ушли на нос судна.

— А с этими что? — спросил у атамана Степан Нетяга, ткнув в сторону сарыни окровавленной саблей.

— Ярыжных не трогать!

Ярыжки ожили.

— Спасибо за суд праведный, батюшка.

— Чего ж за купца не бились? — ступил к работным Болотников.

— Худой он человек, лютый. Микешке намедни зубы выбил, — изронил один из ярыжек.

— Лют. Привести сатану!

Но купца наверху не оказалось.

— В трюм он спрятался, атаман, — высунулись из лаза гребцы.

Казаки полезли в трюм, а Болотников, глянув на ертаульный струг, шагнул к пушкам.

— Гей, пушкари, ко мне!

На кичку прибежали четверо казаков, прошедшие выучку у Терехи Рязанца.

— Слушаем, батька!

— Царев струг возвращается. Пали по ертаульному!

Струг медленно подплывал к каравану. Стрелецкий голова был в растерянности.

«Напала-таки, гиль воровская! — в замешательстве размышлял он. — Ишь как хитро вынырнули. Теперь на всех стругах драка идет. И как быть? Из пушек по разбойникам выстрелить? Так государев струг потопишь, а да нем купцы, стрельцы да царское жалованье».

Пока голова кумекал, с захваченного переднего струга разом ухнули пушки; ядра плюхнулись в воду у самого судна.

— Гребцы, разворачивай! — переполошился, не ожидая пушечного удара, голова. — Борзей, черти! Продырявят!

Ертаульный струг развернулся и трусливо покинул караван.

А на других суднах все еще продолжалась кровавая сеча. Не желая сдаваться разбойной голытьбе, стрельцы сражались насмерть. Но им так и не удалось сдержать натиск повольницы.

Легче пришлось ватаге Сергуни. Купеческие насады, расшивы и мокшаны, лишенные государевой охраны, сдались без боя.

Бой произошел лишь на судне купца Пропькина. Евстигней Саввич, увидев воровские челны, тотчас выгнал на палубу оружных людей с самопалами.

— Озолочу, милочки. Рази, супостата!

Оружных было не так уж и много, но то были люди князя Телятевского, сытно кормившиеся на его богатом дворе. Посылал их князь с наказом:

— Служили мне с радением, также послужите и Пронькину. А я вас не забуду, награжу щедро.

И челядь княжья постаралась: дружно била мужиков из самопалов, крушила дубинами. Но тут вмешался Илейка Муромец.

— Бей холуев, ребятушки!

А ярыжки будто только того и ждали. С баграми и веслами накинулись на оружных и начали их утюжить. А тут и ватажники пришли на помощь. Княжьих людей поубивали и покидали за борт.

— А где купец? Тащи купца! — заорал Илейка.

Кинулись в мурью, трюмы, по Пронькина и след простыл. В самую суматоху, поняв, что добро не спасти и в живых не остаться, Евстигней Саввич сиганул в воду. Сапоги и кафтан потянули на дно, но берег был близко. Выплыл, отдышался и юркнул в заросли.

— Сбежал, рыжий черт! — огорчился Илейка. Но сожаление было коротким: сарынь выкидывала из мурьи собольи шубы и цветные кафтаны.

Доволен атаман! Богатый караван взяли, такой богатый, что и во сне не привидится. Всего было вдоволь: шелка и сукна, меха и бархаты, дорогие шубы, портки и кафтаны, бирюза и жемчужные каменья, тысячи четей хлеба…

Ошалев от вина и добычи, повольница пировала. Дым коромыслом! Богатырские утесы гудели удалыми песнями и плясками, шумели буйным весельем.

Атаман — в черном бархатном кафтане с жемчужным козырем; голова тяжела от вина, но глаза по-прежнему зоркие и дерзкие. Сидит на бочонке, под ногами — заморский ковер, уставленный снедью и кубками.

Вокруг — есаулы в нарядных зипунах и кафтанах; потягивают вино, дымят трубками. Тут же волжская голь-сарынь, примкнувшая к донской повольнице.

Волокут купца — тучного, растрепанного, перепуганного. Падает перед атаманом на колени.

— Не погуби, батюшка! Не оставь чада малыя сиротами!

Тяжелый взгляд Болотникова задерживается на ярыжках.

— Как кормил-жаловал, чем сарынь потчевал?

— Кнутом, атаман. Три шкуры драл.

— В куль и в воду!

На купца накинули мешок и столкнули с утеса. Тотчас привели нового торговца.

— Этот каков?

— Да всяк бывал, атаман. То чаркой угостит, то кулаком но носу. Но шибко не лютовал.

— Высечь!

Доставили третьего. Был смел и угрозлив.

— Не замай! Сам дойду.

— Серчает, — усмешливо протянул Нетяга. — Аль на тот свет торопишься?

— И тебе не миновать, воровская харя!

Нетяга озлился. Ступил к бурлакам, стегавшим купца, выхватил из рук тонкий, гибкий прут.

— Растяните купца. Сам буду сечь!

Купец, расшвыряв ярыжек, метнулся к обрыву.

— Век не принимал позора и тут не приму!

Перекрестился и шагнул на край утеса.

— Погодь, Мефодий Кузьмич, — поднялся с бочонка Болотников. — Удал ты. Ужель смерть не страшна?

— Не страшна, тать. Чужой век не займешь, а я уж свое пожил.

— Удал… Не признал?

— А пошто мне тебя признавать? Много чести для душегуба, — огрызнулся купец.

Подскочил Нетяга, выхватил саблю, но Болотников оттолкнул есаула.

— Не лезь, Степан. То мой давний знакомец… Не чаял, Мефодий Кузьмич, что у тебя память дырявая.

В смурых глазах купца что-то дрогнуло.

— Кули у меня носил… На веслах сидел, бечеву тянул… Ты, Ивашка?

— Я, купец. Не чаял встретить?

— Не чаял… Не чаял, что в разбой ударишься. То-то от меня сбежал. Выходит, в гулебщики подался?

— Кому что на роду написано. Мне — голытьбу водить, тебе — аршином трясти, — незлобиво рассмеялся Болотников. Повернулся к ярыжкам.

— Эгей, трудники! Есть ли кто с купецкого судна?

— Есть, батюшка, — вышли вперед ярыжные.

— Обижал ли вас сей купец?

— Не обижал. И чарку давал, и кормил вдосталь, и деньгой не жадничал.

— Добро. И меня в работных не обижал. Помнишь, Васька?

Но Шестак и ухом не повел: упившись, храпел подле атаманского шатра.

— Живи, купец. Выпей чару и ступай с богом. Авось опять свидимся. Вина купцу!

ГЛАВА 12 ОРДЫНСКИЙ АРКАН

Над утесом бежало дозором солнце, золотя багряный шатер. Порывистый сиверко гнул вершины сосен, заполняя гулом дремучие урочища.

Болотников стоял на самой круче. Вдыхая свежий, пахучий, настоенный смолой и хвоей воздух, вглядывался в залитые солнцем просторы и думал:

«Знатно погуляли. За шесть недель — пять караванов. Сколь добра захватили, сколь купцов в Волгу покидали. Волга ныне в страхе. Угрозливы Жигули, лиха повольница. Экая силища. Воеводы и те в смятении».

Из Самары приплыли к Луке триста стрельцов; обогнули Жигули, но повольница затаилась в трущобах. Стрельцы вошли в Усу и угодили под пушечный огонь. Река была узкая, служилые понесли тяжелый урон. Двенадцать пушек, установленных на берегу, косили стрельцов картечью и ядрами, разбивали струги. Самарский голова едва ноги унес.

Но засланные в Самару казачьи лазутчики доносили:

— Воевода собирает большую рать. Надо уходить, батька!

Но воеводская рать Болотникова не пугала.

— Здесь нас взять тяжко, — говорил он есаулам. — По Усе стрельцам не пройти. Ядер и зелья у нас ныне слава богу. А коль берегом сунутся — в ущелья заманим. Тут и вовсе стрельцам крышка! Не достать нас воеводе в горах.

— Не достать, батька! — твердо сказали есаулы. Они были веселы, дерзки и беззаботны.

А Болотникову почему-то было не до веселья; его все чаще и чаще одолевали назойливые, терзающие душу думы.

«Теперь всем богат: и зипунами, и хлебом, и казной денежной. Но отчего ж на сердце кручина?.. Много крови пролито, много душ загублено? Но казна та у богатеев отнята, кои посадского тяглеца да мужика обирали. Чего ж тут горевать? Богатей кровь народную сосут, так пусть в той крови и захлебнутся. Пусть!»

Но что-то в этих думах мучило его, тяготило:

«Ну еще караван разорю, другой, третий. Еще людей загублю… А дале что? Как были на Руси купцы да бояре, так и останутся… Что ж дале?»

Все чаще и чаще стал прикладываться к чарке, но вино не утешало, и тогда он выходил на утес; долго, в беспокойных думах стоял на крутояре, а затем, все такой же смурый, возвращался в шатер.

— Мечется атаман. И чего? — недоумевали есаулы.

Как-то в полдень к Болотникову привели молодого стрельца.

— На Усе словили, батько. На челне пробирался, никак, лазутчик.

— С утеса, сатану.

Служилый, длинный, угреватый, с большими оттопыренными ушами, бесстрашно глянул на Болотникова.

— Не лазутчик я, атаман, и пришел к тебе своей волей.

— Своей ли? — поднимая на стрельца тяжелые веки, коротко бросил Иван.

— Своей, атаман. Надумал к тебе переметнуться. Не хочу боле в стрельцах ходить.

Болотников усмехнулся.

— Аль не сладко в стрельцах?

— Не сладко, атаман. Воли нет.

— Воли?.. А пошто те воля? Волен токмо казак да боярин. Но казак близ смерти ходит, а в бояре ты породой не вышел. Зачем тебе воля?

— Уж лучше близ смерти ходить, чем спину гнуть. От головы да сотников житья нет. Я-то ране на ремесле был, с отцом в кузне кольчуги плел. Да вот, худая башка, в стрельцы подался. Чаял, добрей будет, а вышло наопак. А вспять нельзя, из стрельцов не отпущают. Вот и надумал в казаки сбежать… Но пришел я к тебе, атаман, с черной вестью.

— Рать выходит?

— Хуже, атаман… Измена на Дону.

— Измена? — порывисто поднялся Болотников. — Дело ли гутаришь, стрельче?

— Измена, — твердо повторил стрелец. — В Самару тайком прибыли казаки раздорского атамана. Поведали, что с Дону вышла разбоем бунташная голытьба.

— Раздорский атаман Васильев упредил воеводу?!

— Упредил. Почитай, недель семь назад.

— Собака! — хрипло и зло выдавил Болотников.

Есаулы огрудили атамана, взъярились:

— Христопродавец!

— Иуда!

Разгневанный Болотников заходил вдоль шатра. Богдан Васильев, донской атаман, выдал стрельцам голытьбу-повольницу! Ох как прав оказался Федька Берсень, гутаря о том, что разбогатевшие домовитые старшины точат ножи на воинственную и дерзкую вольницу.

— Имена казаков ведаешь?

— Прискакали трое: Пятунка Лаферьев, Игнашка Кафтанов и Юшка Андреев.

— Знаю таких казаков, — кивнул Мирон Нагиба. — Блюдолизы, вечно подле домовитых крутились.

— Как опознал, стрельче?

— А я тогда в Воеводской избе был, атаман. Караулил в сенцах, а дверь-то настежь. Жарынь! Воевода к тому ж во хмелю пребывал, все громко пытал да расспрашивал. Вот я и подслушал.

— Добро, стрельче, возьмем тебя в казаки. А теперь ступай, недосуг мне… Черна весть. Есаулы, скликайте круг!

На кругу Болотников ронял сурово:

— Подлая измена на Дону, други! Богдашка Васильев продал нас боярам. Надумал, собака, извести голутвенных. Голытьба ему — поперек горла. Мы токмо из Раздор, а уж холуи Васильева к воеводам помчались. Упредили. Бейте, стрельцы, повольницу! То хуже злого ордынца, то нож в спину вольного казачества!

И загудело, забесновалось тут казачье море. Гнев опалил лица, гнев выхватил из ножен казачьи сабли.

— Смерть Васильеву! — яро выплеснула из себя повольница.

— Смерть, други! Казним лютой смертью! — продолжал Болотников. Завтра же снимемся с Луки и пойдем на Дон. Худое будет наше товарищество, коль иуде язык не вырвем, коль подлую голову его шакалам не кинем. Дон ждет нас, туго там казакам. Голытьба ходит гола и боса, в куренях бессытица. У нас же добра теперь довольно. Хлеба не приесть, вина не припить, зипунов не износить. Так ужель с братьями своими не поделимся, ужель друг за друга не постоим? Зипуны и хлеб ждет все Понизовье. На Дон, атаманы-молодцы!

— На Дон, батька! — мощно грянула повольница.

Выступили на челнах, стругах и конно.

— Доплывем до Камышинки, а там Раздорский шлях рядом, — сказал Болотников.

— А коль стрельцов повстречаем?

— Прорвемся. У нас пищали да пушки. А с берега наступят — конница прикроет. Прорвемся, други!

По Усе растянулся длинный караван из челнов и стругов. Миновав устье, вышли на волжское приволье.

Иван плыл на головном струге. Высокий нос судна украшал черного мореного дуба резной змей-горыныч с широко раскрытой пастью. Здесь же, на кичке, стояли медные пушки, бочонки с зельем, лежали наготове тяжелые чугунные ядра, затравки, просаленные тряпицы и смоляные фитили.

Распущенные шелковые алые паруса туго надуты. Попутный ветер, весла гребцов и паруса ходко гнали струги в низовье Волги.

Атаманский ковровый шатер — на корме. Распахнув кафтан, Иван стоял подле букатника-кормчего и наблюдал за боевым караваном.

Быстро и весело летят челны и струги. А над Волгой — протяжная, раздольная песня:

Ай да как ехал удалой, удалой казак Илья Муромец,
Ай да как шумела, шумела травушка ковыльная,
Ай да как гнулись на ветру дубравушки зеленые,
Дубравушки зеленые, дубы столетние…
Подхватил и Болотников казачью песню, подхватили есаулы. И загремела, распахнулась Волга! И полетела удалая былинушка над голубыми водами, над золотыми плесами да над крутыми берегами, устремляясь к соколиным утесам.

Прощай, Жигули!

Прощай, богатырские кручи!

А левым берегом бежала конница. Мелькали копья, лохматые гривы ногайских коней, черные и серые бараньи шапки.

— Степью пахнет, батька, — завистливо поглядывая на вершников, блаженно крякнул Нечайка.

— А не сменить ли нам казаков? — ступил к атаману Васюта Шестак.

Болотникова и самого подмывало в степное приволье.

— Сменим… Гребцы, примай к берегу!

— Любо, батька! — возрадовались есаулы.

Струг ткнулся о берег; спустили якоря, кинули дощатые сходни.

— Тебе, Нагиба, оставаться на струге. Поведешь караван, — повелел Болотников.

Высыпали на берег, замахали шапками наездникам, державшимся в полуверсте. Каждый был одвуконь, имея в запасе проворную горбоносую басурманскую лошадь.

С атаманом и есаулами очутился и Первушка. Ему не терпелось взмахнуть на коня: только в степи и можно почувствовать себя настоящим казаком.

Сменили вершников и легким наметом поскакали вдоль крутояра. Первушка держался молодцом, сидел в седле крепко, глаза его сияли.

— Эге, да ты и впрямь удалец, — похвалил парня Болотников.

Первушка раскраснелся, огрел плеткой коня и полетел впереди станицы.

Есаулы рассмеялись:

— Ишь, как Гаруня наловчил сына.

— Славный детина.

— Вот и еще Дону казак!

А далеко влево простиралась степь. Серебрились длинные макушки ковыля, тонули в буйных зарослях чернобыла и табун-травы буераки, увалы и лощины, маячили в лиловой мгле холмы и курганы, высоко парили в ясном бирюзовом небе коршуны.

Болотников полной грудью вдыхал запахи трав, любовался степной ширью, и на душе его становилось все светлей и радостней. Степь оживила, влила новые силы. Он бодро и весело глянул на есаулов, молвил:

— Пригоже в степи, други.

— Пригоже, батько. Скоро будем в станице.

— Скоро, други!

Версты через три донеслись запахи гари. Затем увидели казаки черные дымы пожарищ.

— Деревенька горит. А ну поспешим, донцы! — пришпорил коня Болотников.

Догорали курные срубы. Из лопухов выполз древний немощный старец. Скорбно и тихо, тряся головой, молвил:

— Беда, православные. Татаре набежали… Стариков в огонь покидали, молодых в полон свели.

— Велика ли орда, старче? — переменившись в лице, спросил Болотников.

— Да, почитай, с сотню.

— Куда снялись ордынцы?

— В степь, сынок. Никак к холмам подались, — обессилено махнул рукой старец.

Иван обратился к станице:

— А не настичь ли поганых, други? Ужель татарве по степи гулять дозволим? Вызволим сестер и братьев из полона!

— Вызволим, батька!

— Гайда на ордынцев!

— Гайда, други!

Казаки ринулись в степь. Лихо летели кони! Развевались длинные гривы, сверкали сабли.

Приближалась гряда холмов. Болотников остановил повольницу.

— Разобьемся на два крыла. Ежели татары за холмами — возьмем в кольцо. Скачи, други!

И вновь, как на крыльях, полетели кони, и вновь заполыхали серебром острые сабли.

А татары и в самом деле оказались за холмами. Делили добычу. Заметив казаков, переполошились. Откуда взялись эти руситы?! Там, позади, выжженная деревня да река Итиль.

Появление урусов было настолько стремительным и неожиданным, что ордынцы едва успели вскочить на коней. Бросив полон и набитые добром чувалы, они помчались в глубь степи.

— Достанем, злыдня! — разгоряченный преследованием, воскликнул Болотников.

Около получаса продолжалась бешеная скачка. Татары почему-то вдруг свернули к лощине, а казаки уже висели на хвостах ордынских коней; еще миг — и полетят басурманские головы.

Иван, скакавший впереди, настиг кочевника и взмахнул мечом. Татарин свалился с коня, но Болотников вдруг в замешательстве осадил вздыбившегося Гнедка: в лощине затаилось многотысячное ордынское войско. То был тумен мурзы Давлета, набежавшего за добычей в волжское понизовье.

— Вспять, вспять, донцы! — гаркнул Иван.

Но было уже поздно: казаки врезались в самую гущу врагов. Сеча была короткой, но лютой. Донцы бились дерзко и отважно.

Неистовствовал Болотников, его богатырский меч вырубал улицы в татарском войске.

— Взять в полон! — изумленный силой могучего уруса, свирепо закричал мурза.

Свистнул крученый аркан, захлестнул горло.

К поверженному Болотникову кинулись ордынцы…

1970–1983 гг.
г. Ростов Великий

Валерий Замыслов Иван Болотников-2

ЧАСТЬ I Лихолетье

Зазимье.

Сидит мужик в курной избенке да скорбно загривок чешет. Угрюмушка на душе. Жита после нови — с гулькин нос: барину долги отдал, соседу-мироеду да мельнику за помол. А тут и тиун[98] нагрянул. Подавай в цареву казну подати, пошлины да налоги: стрелецкие, чтоб государево войско крепло да множилось, ямские, чтоб удалые ямщики — «соловьи» — по царевым делам в неметчину гоняли, полоняничьи, чтоб русских невольников из полона вызволить… Проворь деньгу вытряхать. А где на все набраться?

Поскребешь, поскребешь загривок — и последний хлебишко на торги. Вернешься в деревеньку с мошной, но она не в радость: едва порог переступил, а тиун тут как тут.

— Выкладай серебро в государеву казну.

Выложишь, куда денешься? А избенка полна мальцовогольцов; рваные, драные, сирые. Глянешь — сердце захолонет. Прокорми экую ораву! А тут еще баба вздохнет:

— Худо, батюшка, маятно. А ить зиму зимовать, перемрут ребятенки.

И вновь мужик потылицу чешет. Лихо жить у барина, голодно. Надо к новому помещику брести, авось у того посытей будет. Добро, Юрьев день на носу.

Захватив рубль за «пожилое», идет мужик на господский двор. Холопы дерзки, к дворянину не пускают.

— Недосуг барину. Ступай прочь.

— Нуждишка у меня.

Холопы серчают, взашей мужика гонят, вышибают из ворот. Мужик понуро садится возле тына, ждет. Час ждет, другой. На дворе загомонили, засуетились: барин в храм снарядился. Вышел из ворот в меховой шапке, теплой лисьей шубе.

Мужик — шасть на колени.

— Дозволь слово молвить, батюшка.

Дворянин супится.

— Ну!

— Сидел я на твоей землице, батюшка, пять годов. Справно тягло нес, а ныне, не гневись, сойти надумал.

— Сойти?.. Аль худо у меня?

— Худо, батюшка. Лихо!

— Лихо? — поднял бровь дворянин.

— Лихо, батюшка, невмоготу более тягло нести.

— Врешь, нечестивец! — закричал барин. — Не пущу!

— Да как же не пустишь, батюшка? На то и воля царская, дабы в Юрьев день крестьянину сойти. Оброк те сполна отдал, то тиун ведает. А вот те за пожилое.

Положил к ногам рубль серебром[99], поклонился в пояс.

— Прощай, государь.

Дворянин посохом затряс, распалился:

— Смерд, нищеброд, лапотник!

Долго бранился. Но мужика на тягло не вернуть: Юрьев день! И государь, и «Судебник» на стороне смерда. Уйдет мужик к боярину: тот и землей побогаче, и мошной покрепче; слабину мужику даст, деньжонок на избу и лошаденку. На один-два года, чтобы смерд вздохнул, барщину и оброки укоротит, а то и вовсе от тягла избавит. Пусть оратай хозяйством обрастает. Успеет охомутать: от справного двора — больше прибытку.


Дворяне роптали. Поместья малые, земли скудные, родят сам-два. Мужик живет впроголодь, по осени шапку оземь:

— Ухожу, батюшка!

И не удержишь: Юрьев день, будь он проклят! Бежит мужик, родовитых господ ищет. А те не моргают, лопатой мужика гребут. У иного оратая и деньжонок за пожилое не сыщется, так боярские тиуны помогут; в сумеречь прокрадутся в избу и прельщают:

— Ступай к нашему боярину. Будет житье вольготное.

— За пожилое задолжал, серебра нетути. Не сойти мне нонче, — вздохнет мужик.

— Дам тебе серебра. Снеси своему господину худородному — и в нашу вотчину. Будешь и с хлебом, и с сеном, и с конем добрым. Боярин наш милостив.

Так и сманят мужика. Да если бы одного — селами сводят! А помещику каково? Чем кормиться, как цареву службу нести? Государь что ни год — клич: татарина бить, ливонца воевать. Быть дворянину «конно, людно и оружно». Да где уж там «людно»! Где ратников набраться, на какие шиши доспехи справить?

Гуртуясь, дворяне шумели:

— Не сидит мужик на земле. Отменить Юрьев день!

Завалили государя челобитными, ехали в Москву, толпились,осаждая дьяков у Постельного крыльца.

И государь Иван Васильевич Грозный призадумался. Войско держится дворянским ополчением. Но поместья служилых людей запустели. Мужика надлежит привязать к земле накрепко.

И царь повелел: установить на землях дворян и бояр заповедные годы. Повелеть-то повелел, да не повсюду. Заповедь лишь на новгородские земли легла. Но как преставился грозный царь, за дело Борис Годунов взялся. Во всю ширь размахнулся! Хлынули в села и деревеньки приказные люди — заносить мужиков в особые писцовые книги. Мужики всполошились:

— Пошто за господами записывать? Веками жили без крепости.

Приказные пояснили:

— То по государеву указу. Повелел царь сидеть вам у господ без выходу, покуда земля не поустроится.

Многие мужики ослушались. В Юрьев день, по старинке, сошли было к новым господам, но их ловили, били кнутом и возвращали вспять. С той поры мужик и воскликнул:

— Вот те, бабушка, и Юрьев день!

Помещики же духом воспрянули. Теперь можно мужика закабалить и покрепче. Оброки возросли чуть ли не впятеро.

Взроптал мужик! В волостях и уездах вспыхнули бунты. Борис Годунов подавлял гиль жестоко, со свирепыми казнями.

Отчаявшись «сыскать правду», мужики укрывались в лесах, бежали за Волгу и в Дикое Поле.

Сермяжная Русь хлынула на вольные земли.


Глава 1 Чистый четверг


На Евдокию-плющиху привалило тепло. Богородские мужики, поглядывали на проклюнувшиеся из под снега поля, толковали:

— Раненько ныне весна пожаловала. Экое вёдро!

— Евдокия красна — и весна красна.

— Дай-то бы бог… Скоро уж и за сошеньку.

— Сошенька всегда при нас, да вот где жита набраться, — вступил в разговор бобыль Афоня Шмоток. — В сусеках — вошь на аркане да блоха на цепи. Худо, ребятушки.

— Худо, — вздохнул Семейка Назарьев. Округлое прыщеватое лицо его было темнее тучи. Намедни, на Касьяна, пала от бескормицы последняя лошаденка. Вышел утром на двор, а Буланка ноги протянула. Без лошади — пропащее дело, на своем горбу соху не потянешь. Мужик без лошади, что телега без колес.

— Худо, — вторил Карпушка. Мужичонка квелый, плюгавый, щелбаном свалишь. — У меня жито ишо на Рождество подъели. Надо тиуну кланяться.

— Цепом рыбу удить, — отмахнулся Семейка. — Ныне Калистрат и осьмины не даст.

— Не даст, — поддакнул Афоня, — попридержит хлебушек. Ныне жито в большой цене. Князь на черный день бережет.

— Так ить с голоду помрем, крещеные, — тоскливо протянул Карпушка.

Мужики примолкли, нахохлились, у каждого на душе — горечь полынная. На носу Егорий вешний, а хлеба посевного нет.

В мужичью кручину-беседушку врезался звонкий ребячий голосок:

— Барин едет!

Мужики глянули на дорогу. Вдоль села, покачиваясь в седлах, ехали оружные всадники с саблями и самопалами.

— Уж не князь ли? — всполошились мужики.

Впереди оружных возвышался тяжелый чернобородый наездник в богатом цветном кафтане.

— Чужой, — молвил Семейка, снимая шапку.

Встречу конникам по мутным лужам бежал деревенский дурачок Евдонька; в разбитых лаптях, драной сермяжке, дырявом войлочном колпаке набекрень; бежал торопко, размахивая березовым веником. Поскользнулся и плюхнулся в лужу, обдав переднего всадника грязью.

Чернобородый побагровел, широкое медное лицо его передернулось. Евдонька поднялся, с блаженной улыбкой вперился в барина, залюбовавшись стоячим козырем нарядного кафтана; по козырю — нити жемчужные, узоры шелковые золотные.

Всадник ожег Евдоньку кнутом. Дурачок заплакал.

— На колени!

Евдонька стоит, шмыгает длинным хрящеватым носом.

— На колени!

Могучий хлесткий удар сбивает Евдоньку с ног, валит в лужу, но в луже Евдоньке лежать не хочется, и он вновь поднимается.

Барин — лютей дьявола.

— Убью, навозное рыло!

Кнут принялся гулять по Евдонькиной спине.

— Не трогал бы христова человека, барин, — отделился от толпы мужиков Семейка. — Немой юрод.

— Не лезь!

Кнут прошелся по спине Семейки, разорвал армяк. Мужик набычился, не отступил.

— Грешно юрода сечь, барин.

Всадник поостыл: блаженные на Руси чтимы: унимая гнев, сунул кнут за голенище красного сафьянного сапога, натянул повод.

— Геть, нищеброды!

Надменный, осанистый, поехал дальше. Мужики вытащили Евдоньку из лужи, уложили подле завалины. Евдонька не шелохнулся.

— Никак преставился, братцы, — перекрестился Карпушка.

К мужикам вернулся один из господских послужильцев. Кинул несколько серебряных монет.

— Дворянин Прокофий Петрович Ляпунов блаженного полтиной жалует! Пущай новый кафтан справит аль в кабак сбегает.

— Отбегал, — мрачно бросил Семейка.

Послужилец молчаливо глянул на Евдоньку, огрел плеткой коня и помчался к Ляпунову.

— Ироды! — глухо кинул вслед Семейка.

Мужики озлобленно загалдели:

— Невинного человека загубили. Царю писать!

— Пустое, — отмахнулся Семейка. — У царя Бориса правды не сыщешь, лют он к мужику. Аль не он Юрьев день отнял?

— Где ж тогда правду сыскать? — с отчаянием вопросил Карпушка.

— Правда у бога, а кривда на земле, голуба. Вот и сыщи.

— А может, в бега податься? — молвил Афоня.

— А как словят да кнутьем? — оробел Карпушка.

— Это уж как бог даст. Коль подсобит — не словят. Так ли, Захарыч? — повернулся Семейка к старику Аверьянову.

— Бог-то бог, да сам не будь плох, — степенно отозвался Пахомий. — И бежать надо умеючи.

Пахомий Аверьянов — мужик на селе бывалый. Смолоду утек в Дикое Поле, козаковал, бился с ордынцами, побывал в татарском полоне, бежал, а помирать на старости лет притащился на родимую сторонушку.

Пока мужики судили да рядили, на село нагрянул князь Телятевский. Ехал Андрей Андреевич с одной думкой:

«Мужика ныне и в капкане не удержишь. Уж лучше житом помочь, чем вотчину оголить. Кой прок в пустой ниве?»

Молвил оратаям:

— Прослышал о вашей нужде, мужики. Без хлеба сидите. Ну да не оставлю в беде. Дам вам жита. Сейте с богом!

Мужики рты разинули: в кои-то веки барин задарма хлеб давал! В ноги повалились.

Когда Андрей Андреевич удалился в хоромы, Пахомий задумчиво произнес:

— Ох, неспроста, мужики, щедроты княжьи. Каково-то будет по осени, как хлебушек соберем?

Но мужики наперед не загадывают: житу довольны.


Весна выдалась красная, ядреная, полосы хоть сейчас засевай. Но никто в поле не поехал: ждали Чистого четверга. Вот тогда можно и страду начинать. Свят обычай!

Великий четверг воистину велик. Упаси бог обряд не соблюсти! Накануне бабы скребли и мыли избы, топили бани, мужики чистили дворы, обихаживали лошадей, выметали сор из гуменников и овинов. Но превыше всего — омовение! Надо «очистить» на весь год тело, снять грехи, изгнать из себя всякую нечисть.

В глухую полночь Афоня Шмоток сполз с полатей, запалил свечу от неугасимой лампадки и толкнул похрапывающую Агафью.

— Будет ночевать. Пора!

Агафья поднялась с лавки, потянулась, глянула в оконце, затянутое бычьим пузырем. Темь непролазная. Заворчала:

— Вот всегда так, неугомон. Спать бы да спать.

— А я грю, пора! — осерчал бобыль. — Ворон ждать не будет. Эвон сколь водицы надо притащить. Глянь, ребятни-то.

Ребятни у Афони полна изба, наберись тут «четверговой» воды. Агафья поворчала, но стала собираться. Облачилась в сарафан, повязала плат на голову и с двумя бадейками вышла из избы. Перекрестилась.

— Страшно, Афонюшка. А что, как нечистый привяжется?

— Не привяжется. Нужна ты ему, беззубая. Проворь!

Агафья застыла. Идти на реку ночью жуть как не хочется. Но и Афоня не пойдет: мужики за святой водой не ходят.

На соседнем дворе скрипнули ворота. У бобылихи от сердца отлегло. Василиса! С той хоть через погост, баба не из пугливых. Но идти вкупе нельзя: за «четверговой» в одиночку ходят, да чтоб тихо, молчком.

Соседка прошла мимо. Шла неторопко, чуть слышно ступая по тропе. Агафья — следом.

Василиса спустилась к реке, но воду черпать не стала; присела на бережок, дожидаясь утренней зорьки. И получаса не прошло, как мрак рассеялся и заалел восход. Василиса глянула на лесное взгорье, крутой подковой обогнувшее озеро. Вздохнула, подернулись очи слезами.

«Сюда Иванушка любил хаживать. Где-то он, сокол мой? И куда его судьбина занесла? Бежал Иванушка из села и будто в воду канул. Ни слуху, ни весточки».

Закручинилась Василиса, про святую воду забыла. Но тут Агафья молчком прошествовала. Спохватилась! Вот-вот черный ворон на реку спустится. На Великий четверг он воронят купает. И велик грех после ворона воду брать!

Заспешила, зачерпнула бадейки.

Афоня Шмоток, выпроводив Агафью, достал из-за божницы катышки. Намедни сам готовил из воска запрестольной свечи, добавляя в катышки хлеб и соль.

Зажег пасхальную свечу, снял с киота Николая-чудотворца, вышел на улицу и трижды с наговором обошел двор и избу, ограждая себя, домочадцев и скотину от хвори, бед, напастей и нечистой силы. Вошел в хлев. Скотины у бобыля — кот наплакал: захудалая коровенка да пять курей. Поставил свечу и икону, развязал тряпицу и закатал катышки в коровий хвост. Вновь прошептал наговор и вернулся в избу. Но в избе душно и смрадно, воняет кислыми щами и овчиной. Не сидится Афоне. В голову блудная мысль пала. Хохотнул, накинул драный армячишко и вон из избы. Ведал: в Чистый четверг, на зорьке, бабы нагишом объезжают жилища.

Остановился, скребнул перстом куцую бороденку. Куда ж податься? Супротив — избенка Карпушки Веденеева. Но женка его суха и квела, поглядеть не на что. К Семейке Назарьеву? Баба дородна, но старовата. Нет, всего лучше к приказчикову подворью: девки у Калистрата Егорыча одна другой краше.

Занялся небоскат малиновым заревом, заалели медные кресты храма Ильи Пророка, на дворах загомонили вторые петухи.

«Не опоздать бы, прости осподи», — вновь хохотнул Афоня и припустил к приказчиковой избе.

К задворкам крался тихо, сторожко, боясь вспугнуть Калистратовых собак. Вот уж близко. По ту сторону избы заслышались приглушенные голоса.

«Девки!.. Заговоры бормочут».

Афоня юркнул в малинник. Голоса все ближе и ближе. А вот и девки. Мать честная! Чисто русалки. Белотелые, с распущенными волосами, глаз не оторвешь. У Афони аж дыханье сперло. Век бы зреть эких лебедушек! Одна девка «объезжала» двор на помеле, другая — на клюке, третья — на кочерге. Позади тяжело и чинно шла дебелая приказчикова женка Авдотья с образом богородицы.

«Квашня квашней», — мельком глянул на Авдотью бобыль и вновь вперился в девок. Ух, добры, ух, пригожи!

Девки повернули за поветь, скрылись. Позади Афони послышался шорох, что-то сопело и тихо присвистывало.

«Осподи! Уж не сатана ли ко мне лезет?» — всполошился Афоня и тихо развернулся. Застыл на карачках.

Кусты качнулись, раздвинулись, и перед самым Афониным лицом выросла большая кудлатая голова с сивой бородой. Маленькие заплывшие жиром глаза очумело захлопали.

Бобыль тихонько захихикал:

— Святый отче… Ох, уморушка.

Батюшка Лаврентий побагровел; выйдя из оторопи, зашикал:

— Помолчи, сыне. Нишкни!

Но Афоню разобрал смех.

— Да как же ты, святый отче, хе-хе…

— Прокляну!

Батюшка больно дернул Шмотка за бороденку. Зло, надрывно, почуяв чужих людей, залаяли цепные собаки. Афоня и батюшка поползли вспять. Тучный, пузастый Лаврентий еще пуще засопел и засвистел носом.

Выбравшись из малинника, Шмоток озорно подморгнул батюшке и вновь неудержимо залился. Батюшка смущенно крякнул, а бобыль подтянул портки и шустро побежал к своей избенке.


Агафья, наносив «четверговой» воды, достала из-за божницы серебряную полушку и опустила ее в лохань.

— Приступай, Афонюшка.

Шмоток снял нательную рубаху, умылся. Утирался рушником и все посмеивался.

— И че тебя прорвало? Грешно сичас зубы-ти скалить. Эк разошелся, — недовольно покачала косматой головой Агафья.

Афоня, не переставая хихикать, принялся будить ребятню.

— Вставай, рать чумазая!

Стаскивал мальцов с лавок, с полатей, с печи, весело покрикивал:

— К лохани, разбойники!


Перед выездом в поле Пахомий вымылся в бане, облачился в чистую белую рубаху, в которой ходил лишь причащаться, и сел за стол. Василиса поставила хлеб и соль, молвила сыну:

— Присядь и ты, Никитка.

Никита, рослый, чернокудрый паренек, опустился на лавку обок с Пахомием. Помолчали и вышли на двор. Дед и Никитка принялись запрягать лошадь, а Василиса, прислонившись к повети и глядя на сына, вновь пригорюнилась.

«Кабы Иванушку сюда. Любил он на пахоту выезжать. А как за сохой ходил! Ловчей да сноровистей его и не сыщешь. В отца. А тот на ниве так и преставился. А вскоре и Прасковья богу душу отдала. Засиротела изба Болотниковых, один Пахомий при дворе остался».

После мужичьего бунта Иванка бежал в Дикое Поле, а Василиса с Афоней подались в лес. Бортник Матвей упрятал их в землянке, покинутой Федькой Берснем. Здесь у Василисы и сын народился.

Афоня поглядывал на крепкого розовощекого младенца и довольно баял:

— Добрый будет парень, в батьку.

Землянка — в самой глухомани, один лишь бортник к ней тропку ведал; приносил мяса, хлеба, одежонку, говаривал:

— Тут не сыщут, живите с богом. В село же вам — ни-ни! Князь гневается. Семейку Назарьева в железа посадил, другим же мужикам — батоги.

— Мамон, поди, лютует.

— Хватился, — усмехнулся бортник. — Мамона ныне самого с приставом ищут. Княжьи хоромы обворовал, тиуна убил — и деру.

— Вот те и Мамон Ерофеич! — присвистнул Афоня.

Прожили в землянке год. Афоня наловчился бить птицу и зверя, добывать мед в бортных лесах. Впроголодь не сидели. Но все чаще и чаще Шмоток заговаривал о селе.

— Зверь — для лесу, мужик — для миру. Всякому от бога. Тошно мне тут, Василиса, на село охота.

— Сказывал же дед Матвей: на село нам нельзя, живу не быть. Не ты ль, Афоня, кабальные грамотки у приказчика схитил? Не ты ль их с Иванушкой на костре жег? Ни бог, ни царь тебя не простят.

— Не простят, пожалуй, — сокрушался Афоня.

По весне и вовсе Шмоток затосковал; ни ест, ни пьет, ночами не спит. Как-то спозаранку поклонился Василисе до земли и молвил:

— Уж ты прости меня, голубушка. Добегу до села, хоть глазком погляжу. Гляну — и вспять.

Но вспять Афоня не вернулся. Схватили его в Богородском — и к князю; тот из Москвы на село наведался.

— Аль нагулялся в бегах? — осерчало спросил Телятевский.

— Нагулялся, отец родной! — бухнулся на колени Афоня. — Нету мне жизни без села. Хошь кнутом бей, хошь голову руби, но тут останусь. Своя-то сторонушка и собаке мила, батюшка.

Телятевский призадумался. Вина за мужиком тяжкая: слыхано ли дело, чтоб кабальные грамотки воровать. Правда, то лиходейство Иванки Болотникова. Это он мужиков на бунт поднял, он же и грамотки пожечь замыслил. Сей же бобыль всегда жил мирно, нрав у него не бунташный.

— Ну вот что, смерд. Губить тебя не стану. Посажу на пашню.

— Благодарствую, отец родной!

Афоню выпороли. Телятевский после страды отбыл в стольный град. Василиса с Никиткой явились в село.

С той поры минуло немало лет.


Глава 2 Царев дозорщик


Заповедные лета не порадовали князя Телятевского. Бывало, в мужиках нужды не знал: что ни Юрьев день, то новоприходцы. Тянулись оратаи в богатую вотчину. А сколь тиуны тайным сговором от захудалых помещиков вывезли! Но вот царь на Юрьев день заповедь наложил, закрепив оратая за владельцем.

«Худо то боярам, — раздумывал Андрей Андреевич. — После Юрьева дня никто уж не придет, и переманить нельзя: государев указ строг. Живи тем, что бог послал, мужика держи. А мужик ныне в большой цене — где оратай, там и хлеб».

Но удержать мужика было тяжко. Воеводские и Губные избы[100] в запарке великой: к каждой деревеньке сыскных людей не приставишь. Пустели боярские вотчины, нищали. Ни хлеба, ни денег, ни кож, ни холстины, ни меда, ни воска… Чем хочешь, тем и живи.

Телятевский же пока жил с запасцем. И торговлей, не в пример спесивым высокородцам, не гнушался. Скупал, перекупал, в неметчине и за морем товарами промышлял. Не бедствовал. Однако ж год от года кормиться вотчиной становилось все труднее: мужик побежал на южные окраины. Деревни обезлюдели, нивы запустели, оскудели боярские житницы. Кабы не запасы, довелось бы и Телятевскому познать разорение.

«Все дело в мужике, — не раз думал Андрей Андреевич. — Ни бог, ни царь, ни вотчинник не в силах даровать державе хлеб. Удержать смерда! Удержать во чтобы то ни стало!»

Но мужиков и половины не осталось, а платить с вотчины надо за всех. Сидит ли мужик на пашне, нет ли, а налог государю подай. Таков царев указ.

Телятевский надеялся на новую перепись. Но государевых дозорщиков — на разрыв. Пришлось в приказе дьяку — мзду сунуть — десять рублей да богатую шубу. Дьяк остался доволен. И двух недель не минуло, как в вотчину наехали дозорщики — подьячий с тремя писцами.

Накануне же Андрей Андреевич собрал старост и тиунов.

— Езжайте по деревенькам и каждого второго крестьянина упредите, чтоб дозорщикам бобылем сказался.

Тиуны и старосты разъехались по вотчине, а князь уселся за подсчеты. Куда б с добром крестьян бобылями записать: за бобыля в государеву казну платить вдвое меньше. Лишь бы дозорщиков объегорить. Но увидев подьячего, Телятевский помрачнел. Старый знакомец — Малей Томилыч! Хитроныра из хитроныр. Вот уж удружил приказный дьяк!

Но и виду не подал, встречал дозорщика радушно:

— Малей Томилыч!.. В здравии ли добрался?

— В здравии, князь, — отвечал с поклоном подьячий. Был он худощав и подвижен, скуп на слова; одевался просто, чуть ли не по-мужичьи. Кафтанишко затасканный из грубого сукна, порты из крашенины, колпак войлочный, сапоги из дешевой телячьей кожи. Переобуй подьячего в лапти — вот тебе и крестьянин.

— В баньку с дорожки, Малей Томилыч?

— Недосуг, князь. Малость бы поснедать — да и по вотчине.

— Откушай, Малей Томилыч, откушай.

Угощал Малея щедро: снеди не приесть, вин да медов не припить. Но подьячий за столом не засиделся, похлебал лишь ухи да откушал щуки с чесноком. К пирогам же, мясным и сладким блюдам не прикоснулся, вина — чарки не пригубил.

— Чего ж так, Малей Томилыч? Аль снедь моя не по нраву?

— По нраву, князь, хлебосольство твое известно. Однако ж не обессудь, на трапезу не падок. Служба моя песья — по вотчинам рыскать — вот и держу себя в черном теле.

Две недели «рыскал» подьячий по вотчине; заглядывал в каждый двор, совал нос на гумна, в риги и овины, обегал мужичьи полосы, а потом изрек:

— Многонько у тебя бобылей, князь Андрей Андреич.

— Две сотни с тридцатью, — кивнул Телятевский. — Вноси в книги, Малей Томилыч.

— Внести недолго, а вот царю каково?

— Что каково? — насторожился Андрей Андреевич.

— Каково убытки терпеть? Бобылей-то у тебя, князь, и полста душ не наберется.

— Да ты что, Малей Томилыч! У меня все по закону. Да ты глянь в порядные.

— Порядные порядными, но крестьян твоих бобылями писать не волен. За ними и земли вдоволь, и лошаденки водятся. То крестьяне.

— Земли вдоволь? Да ныне ее паши не выпашешь. Сам же сказывал, что в Московском уезде засевается ныне лишь седьмая часть пашенной земли. Седьмая!

Спорил, доказывал, но Малея в семи ступах не утолчешь. Даже от мзды — диво дивное! — отказался. А отваливал Телятевский куш немалый. Ужель бессребреник? Ужель на Руси есть приказный, кой от мзды открещивается?(

В последний день, когда сидели за малым застольем в саду, подьячий молвил:

— Не откажи в милости, князь. В баньке бы на дорожку попариться.

— Изволь, Малей Томилыч… Парашка! Кличь банщика.

Девка, проходившая с бадейками по саду, остановилась, отвесила поясной поклон.

— Бегу, батюшка.

Подьячий проводил девку пристальным взором. Телятевский то приметил. Баньку сготовили на славу. Не успел Малей Томилыч войти в предбанник, как Телятевский позвал Парашку.

— Ступай в мыльню. Помоги государеву человеку раздеться. Да не будь дурехой, ублажи Малея. Награжу ужо.

Вышел из бани Малей Томилыч умиротворенный, глаза шалые. Отлежался на лавке и пришел с Дозорной книгой к Телятевскому.

— О ста рублях намедни говаривал. Пожалуй, приму сей дар на приказ.

— Сто?! — ахнул Андрей Андреевич. — Ослышался ты, Малей Томилыч. Жаловал вдвое мене.

— Сто, князь, — твердо молвил подьячий. — И вот тебе Дозорная. Пущай твои мужики бобыльствуют.

Раскошелился. Окупятся! Лишь бы мужик сидел в вотчине.


Глава 3 Глад и мор


На нивах поднимались хлеба. Мужики, глядя на густую сочную зелень, радовались.

— Доброе жито тянется, с хлебом будем.

За неделю до Петрова дня[101] резко похолодало: потянул сиверко, небо заволокло низкими серыми тучами. А на святого Петра хлынул проливной дождь; лил день, другой, третий. Посельники забились в избы.

— Эк прорвало! Беда, коль надолго.

Самая пора в луга, мужики ладили косы, но дождь все лил и лил. Страдники завздыхали:

— Кабы без сенца не остаться. Скорей бы погодью конец.

Но погодье и не думало униматься: дождь шел уже третью неделю. Мужики вконец затужили:

— Хлеб мокнет. Самое время колосу быть, а жито в зеленях. За что господь наказует, православные?

Молились, били земные поклоны Христу и святым угодникам, выходили всем селом на молебны, но бог так и не смилостивился. Дождь, не переставая, лил десять недель. Хлеб не вызрел, стоял «зелен аки трава». В серпень же, на Ивана Постного[102], нивы побил «мраз великий».

В избах плач:

— Пропадем, с голоду вымрем. Как зиму зимовать, господи!

Блаженные во Христе вещали:

— То кара божья. Создатель наказует за грехи тяжкие. Быть гладу и мору!

Сковало землю, повалил снег. Народ обуял страх; от мала до велика заспешили в храм.

— Изреки, батюшка, отчего летом мороз ударил? Отчего нивы снегом завалило?

Но батюшка и сам в немалом смятении. Слыхано ли дело, чтоб в жатву зима приходила!

— Все от бога, православные. Молитесь!

Молились рьяно, усердно, но хлеб погиб. А впереди — смурая осень и долгая, голодная зима.

Ринулись на торги. Продавали пряжу, холсты, рогожу, коробья из луба. Но покупали неохотно, пришлось сбывать втридешева. На серебро норовили купить жита, но, дойдя до хлебных лавок, очумело ахали: жито подорожало вдесятеро. Бранились:

— Аль креста на вас нет? Разбой!

Торговцы же отвечали:

— Найди дешевле. Завтра и по такой цене не купишь.

Мужики плевались, отходили от лавок и ехали на новый торг. Но и там хрен редьки не слаще. Скрепя сердце отдавали последние деньжонки и везли в деревеньку одну-две осьмины хлеба. Но то были крохи: в каждой курной избенке ютилось немало ртов. Минует неделя, другая — и вновь загуляет лютый голод.

А хлеб дорожал с каждым днем. Весной цены поднялись в сто раз! Сермяжная Русь уповала на новый урожай, слезно молилась: «Даруй же, господи!» Но господь не даровал: засеянные «зяблым житом» и «морозобитым овсом» крестьянские полосы не взошли.

На Русь обрушился неслыханный голод.


Затуга!

По селу, едва передвигая ноги, тяжело бредет белоголовый старик. Бредет ко храму. Высохшее лицо, трясущиеся руки; посох пляшет в руке. Старик падает близ Семейкиной избы. К умершему подбегает тощий Лохматый кобель, рвет зубами хилое тело. Выходит Семейка, гонит орясиной собаку прочь.

Село таяло от гладу и мору. Скорбь, плачи, брожение.

По селу густой толпой плетутся нищеброды. Серые, изможденные лица, ветхие рубища, тягучие заунывные голоса:

— Подайте, Христа ради-и-и.

— Бог подаст, — с тяжкими вздохами отвечают селяне. — Самим за суму браться в пору.

Как-то Афоня Шмоток снарядился в Москву. Обвешался лаптями «для торгу», шапчонку напялил — и за порог. Добежал до большака — и вспять. Мужиков взбулгачил:

— Мы тут за лесами живем и ничо не ведаем. А на Москве царь народу деньги и хлеб раздает.

Мужики ахнули:

— Ужель вправду, Афоня? Откуль спознал?

— На большаке, православные. Народ валом валит. Айда и мы!

Богородское всколыхнулось, засобиралось в Белокаменную. Коноводом выбрали Назарьева.

— Веди, Семейка. Быть те за атамана, — порешили мужики.

До большака шли запутицей[103]. Обок с Василисой ступал Никитка. На нем дерюжный кафтанец, сермяжные портки да лапти-чуни из пеньковых очесов, за плечами холщовая сума. Хоть и голодно, живот подвело, но на душе Никитки весело. Еще бы! В стольный град с мужиками идет, а в нем, сказывают, крепости да башни невиданные, терема неслыханные. Диковинный город Москва!

Вышли на большак, присели на обочину. По дороге в одиночку и толпами брели люди — молчаливые, затощалые. Семейка окликнул невысокого старичка, тяжело опиравшегося на посох.

— Передохни, отец.

Старичок ступил к мужикам, опустился наземь, скользнул выцветшими глазами по лицам селян.

— Никак и вы к царю?

Мужики кивнули. Старичок почему-то вздохнул.

— Зря тщитесь, православные. Не видать вам царской милости.

— Как же так? — встрепенулся Афоня. — Другим — и жито, и деньги, а нам что? Чай, и мы голодающие.

— Всю Русь не насытишь, — хмыкнул дед. — Вон какая прорва в Белокаменную прет. Где уж тут хлеба набраться.

— А сам-то чего ж?

— Я, милок, не за подаянием. Святыням иду поклониться.

Мужики переглянулись: ужель напрасно из села подались? А старичок ронял крамольные слова:

— Да и царь-то не истинный, не по породе. Кой же он наместник бога, коль дворянами да приказным людом на царство посажен? Веры ему нет. Не нравен Борис Годунов народу, лют он к мужику. Никто о Борисе доброго слова не сказывал. Идет о царе молва черная. Все беды на Руси от Бориса. Не он ли, православные, царевича Дмитрия погубил, дабы самому на трон сесть? Не он ли Москву поджег, дабы отвлечь честной люд от своего злодеяния. А кто крымского хана Казы-Гирея на Русь навел? Кто Юрьев день отменил? Серчает на царя люд православный. Небесный владыка — и тот огневался. Это за тяжкие грехи Бориса послал господь на нивы дожди и морозы. Глад и мор — божья кара. И покуда Борис будет во царях, терпеть простолюдину лихо да пить чашу горькую.

Мужики нахохлились. Старичок же, глянув на хмурые лица селян, тихо проронил:

— Однако и надежда есть, православные. Идет и другая молва. Чу, жив царевич Дмитрий.

— Да возможно ли оное, дед?! — перекрестился Семейка.

— Уберег, чу, господь Дмитрия, спас его от Бориса. Убивцы ко царевицу ночью явились, но мать подменила Дмитрия. Замест его сына попа в опочивальню положила. Тот и ликом-то весь в царевича, его и зарезали Борискины слуги. Дмитрия же увезли в места укромные. Жил-де он в святой обители, в краях полунощных. А ныне в лета вошел. Объявиться бы народу, да неможно: Борис на троне. Сошел пока Дмитрий в Польшу.

Селяне в себя не придут: вот уж весть так весть!

А странник горячо изрекал:

— Войско собирает Дмитрий. Скоро, чу, на Руси появится.


Селяне вышли к Яузе, стали на пригорке. У Никитки заблестели глаза. Вот она, Москва-матушка! Могучий величавый Кремль с высокими башнями, золоченые маковки церквей и соборов, нарядные боярские терема. А что за чудо-крепости опоясывают Кремль!

— То стена Великого Посада, — тыча перстом, поясняет пареньку Афоня. — А то Белый город. Глянь, какие башни. Крепость сию знатный мастер Федор Конь возводил… А перед нами — Скородом, либо же Деревянный город. В нем боле тридцати башен. Поставили Скородом, почитай, за один год.

— А сколь садов, сколь мельниц! — зачарованно воскликнул Никитка.

— Велика Белокаменная, — кивнул Афоня. — Одних храмов, сказывают, сорок сороков.

— А благовест заупокойный, — перекрестился Карпушка.

Колокола кремлевских и слободских звонниц гудели тоскливо и заунывно. Побрели к Скородому — мощной деревянной крепости на высоком земляном валу. Перед валом — глубокий водяной ров. Бревенчатая стена в три добрых сажени. В стене тридцать четыре стрельни с проездными воротами и около сотни глухих башен; стрельни нарядные, в четыре угла, обшитые тесом. На стенах и башнях грозно поблескивают бронзовые пушки.

У Яузских ворот стояли стрельцы с бердышами; разморило на солнышке, скучно зевали.

— По какой нужде, милочки? — спросил один из служилых.

— За царевой милостью, батюшка, — отвечал Семейка. — Оголодали в деревеньке.

— А-а, — кисло протянул стрелец. — И на Москве не слаще. Без мужичья тошно. И че претесь?

Лицо стрельца стало злым, но в ворота пропустил. Селяне зашагали Яузской слободой. А заунывный благовест все плыл и плыл, мытарил душу.

Из узкого кривого переулка выехали встречу три подводы. На подводах сидели возницы в смирной[104] одеже. Из-под рогож торчали босые ступни. Селяне перекрестились.

— На погост, — вздохнул Семейка. — Однако ж без родичей.

— То божедомы из Марьиной рощи, — догадался Афоня, не раз бывавший и живший в Москве. — В Убогий дом покойничков повезли… А вон, глянь, еще подвода… Еще! Да что же это, господи!

Угрюмо в слободе. Тусклые, серые лица; унылые, тягучие песнопения из храмов.

Чем ближе к Белому городу, тем гуще толпа по дороге.

Все тянутся на Великий посад: нищие и калики перехожие, блаженные и кликуши, мужики из деревень и слободской люд; бредут с пестерями, сумами, кулями.

— К царевам житницам, — молвил Афоня. — Айда и мы, мужики.

— Не торопись, оглядеться надо, — степенно сказал Семейка. — У тебя на Москве есть знакомцы?

Бобыль призадумался.

— Знавал одного старичка, с Болотниковым к нему заходил. Занятный дед. Да вот не помер ли.

— Веди, Афоня. Авось здравствует. Далече?

— На Великом посаде, в Зарядье.

Не доходя Знаменского монастыря свернули в заулок, густо усыпанный курными избенками черного тяглого люда. Шмоток ступил к покосившемуся замшелому срубу, ударил кулаком в дверь, молвил обычаем:

— Господи, Иисусе Христе, сыне божий, помилуй нас, грешных!

— Входи, входи! — раздался из избушки молодой голос.

Афоня с Семейкой вошли в сруб. За столом, при сальных свечах, сидели двое стрельцов в лазоревых кафтанах. Рослые, молодцеватые; потягивали бражку из оловянных чаш. Семейка покосился на Шмотка. Привел же, баламут! Афоня приставил посох к стене, снял шапку, перекрестился на Богородицу.

— Хлеб да соль, служилые. Здоровья вам.

— С чем пожаловали? — спросил лобастый русокудрый детина.

— Ты уж прости, служилый, коль трапезе помешали. Живал тут когда-то дед Терентий. Из кожи хомуты выделывал. Не ведаешь ли?

— Как не ведать, — усмехнулся детина. — То мой отчим.

— Отчим? — всплеснул руками Афоня. — Так у него мальчонка Аникейка был. Ужель ты?

— Я самый. Аникей Вешняк.

— Вот радость-то, осподи! — воссиял Шмоток. — Экий ладный да пригожий. А меня не признаешь, Аникей? Я с твоим отчимом три года жил.

— Афоня Шмоток?

— Афоня! — и вовсе возрадовался бобыль.

Шагнул к стрельцу, облобызал. Вешняк позвал мужиков к столу.

— Да мы тут не одни, — кашлянул в бороду Семейка.

Стрелец вышел из избы, подпер крутым плечом дверной проем, рассмеялся.

— Всей деревней… Уж не за хлебом ли снарядились?

— За хлебом, служилый.

Детина приметил среди толпы синеокую женку, подмигнул:

— И ты к царю, пригожая?

Василиса не ответила, опустила глаза.

— Да ты не пужайся, Аникей. Мы ненадолго, — сказал Афоня.

— А чего мне пужаться? — весело молвил детина. — Места хватит. Глянь на пустые избы. Заходите и живите с богом.

— А где ж хозяева? — спросил Семейка.

— Господь прибрал. Мор на Москве, православные.


Глава 4 Князь Василий


Ночь.

Над боярским подворьем яркие звезды. Серебряный круторогий месяц повис над звонницей Ивана Великого. Караульный, блеснув секирой, рыкнул гулко и тягуче:

— Погляды-ва-ай!

— Посматрива-ай! — вторит ему дозорный с боярской житницы.

Внизу застучали деревянными колотушками сторожа и воротники, свирепо залаяли цепные псы.

Настороже боярская усадьба, лихих пасется. Время лютое, что ни ночь, то разбой.

Не спится, не лежится на пуховиках князю Василию. Кряхтя, облачается в шубу, берет слюдяной фонарь и тихонько спускается из опочивальни на красное крыльцо. Дебелый, скудобородый, подслеповатый, чутко ловит ухом перекличку сторожей. Бдят, неслухи! Но все едино веры им нет. Поорут, поорут да и спать завалятся. Что им княжье добро, не свое, душу не тяготит.

Постоял, послушал и зашагал по усадьбе. А усадьба немалая: кожевни, портняжьи избы, поварни, хлебни, пивные сараи, житенные амбары, конюшни, погреба… Велик двор, успевай доглядывать.

Проходя мимо людской, остановился; за волоковым оконцем тускло мерцал огонек, доносились приглушенные голоса холопов. Василий Иванович прикрыл полой шубы фонарь, прилип к оконцу.

— …Боярин-то из Троицы прибыл, а хоромы пограблены. Все снесли, малой толики боярину не оставили.

— Так ему и надо. Холопей забижал.

— От Сицкого тоже сошли. Сто четей хлеба уволокли.

— Этот, бают, и вовсе дворовых не кормил.

— А нас кормят? Едва ноги волочем.

— Бежать надо, робя. Аль подыхать?

— Куда, Тимоха?

— На южные окраины, к севрюкам. Там, чу, жизнь сытая.

К людской брел сторож с колотушкой. Василий Иванович поспешил за подклет. Вскипел. Нечестивцы, своевольцы! Того гляди в разбой кинутся. А что? Вон Тучкову Меньшому какую поруху учинили.

Василий Иванович похолодел. Боярин Тучков остался гол как сокол. Хоромы и амбары его начисто разграбили, а самого едва живота не лишили.

«Не ровен час, и мои подымутся. Тимошка Шаров в бега подбивает. А коль соберутся, так и подворье пограбят, крамольники! Холопы давно своеволят, особо те, что пришли по своей воле. На царев указ[105] злобятся. Почитай, все холопство шумит. Не лишку ли хватил Борис Годунов? Указ его хоть боярству и нравен, но чернь на дыбы поднялась, Годуна хулит. И поделом царьку худородному!»

Нет у князя Василия Шуйского злее ворога, чем царь Борис. И дня не проходило, чтоб не бранил того худым словом. Но костерил в узком кругу бояр, у себя в хоромах. В Думе же виду не показывал, был тих и покладист, ни в чем царю не перечил.

Шуйский выжидал. Годунов не вечен. Ныне уже не только бояре, но и весь народ недоволен Борисом. Глад и мор боярству на руку. Чем больше бед и нужды на Руси, тем тяжелей царю. Трон под Годуновым шатается, вот-вот он выскользнет Из-под Бориса. И тогда… тогда престол займет один из самых знатнейших. Кому, как не Рюриковичу, стать царем.


Такого Русь не ведала: князья, бояре, дворяне отпускали на волю холопов. Молви о том три года назад — просмеют! Где это видано, чтоб господин дворню за ворота. Да любой худородный дворянишко без челяди не дворянин. А князь? Чем больше дворни, тем больше спеси. Расступись, чернь сермяжная! К такому и на блохе не подскочишь. А тут — на тебе! По доброй воле от холопов открещиваются, гонят прочь со двора. Мстиславские, Воротынские, Трубецкие, Романовы… Что ни князь, то знатное имя. Им-то без холопов и ходить не пристало… Отпускают!

Пришел сей день и на подворье князя Шуйского. Василий Иванович собрал многоликую дворню и молвил:

— Велика беда на Русь пала. Два года господь не посылает земле хлеба, два года наказует за грехи тяжкие. Оскудели и мои житницы. Не под силу боле кормить вас, холопи. А посему, уповая на господа и скорбя душою, отпущаю вас на волю. Ступайте с богом!

Холопы понурились: воля не радовала. Сойдешь со двора — и вовсе с голоду загинешь, теперь ни один боярин к себе не возьмет.

Из дворни выступил Тимошка Шаров.

— А дашь ли нам грамотки отпускные, князь?

— Грамотки? Грамоток не дам, родимые. Отпущаю вас на время, покуда земля не поустроится.

Холопы загомонили:

— Никто нас без отпускных не возьмет. Де, беглые мы. Куды ж нам без грамоток?!

Князь же, прищурясь, свое гнет:

— Русь велика, родимые. Отпустить же с грамотками не волен, на то есть царевы указы. Ступайте к государю Борису Федоровичу да челом бейте. Авось новый указ отпишет.

— То за комаром с топором бегать, князь! — выкрикнул Тимошка. — Сыты мы царскими указами. Что ни повеленье, то хомут мужику да холопу. Ведаем мы Бориса, не истинный он царь!

Слова дерзкие, крамольные, но Шуйскому их слушать любо: ни одного царя так не хулили. Послушал бы Борис Федорович! За такие речи — плаха. Ну да пусть холоп ворует, пусть царя поносит.

А Тимоха и вовсе разошелся. Шапку оземь:

— Нельзя нам без грамотки, князь. Коль насовсем отпустить не волен, дай грамотку на год. Без того нам не харчиться.

— Нет, родимые, о том меня и не просите. Ступайте с богом.

— С богом? — вошел в ярь Тимоха. — Не гневил бы бога-то, князь. У тебя амбары от жита ломятся. Аль то по-божески?

Князь Василий ахнул. Ишь куда замахнулся, смерд! Засучил на холопа рогатым посохом.

— Аль мерял мои сусеки, презорник! Давно воровство твое примечаю. На смуту прельщаешь, облыжник. Укажу батожьем высечь!

— Один черт подыхать! Батожье твое ведаем. Слюбно те над сирыми измываться. Ивашку Рыжана насмерть забил. Аль то по-божески? — сверкал белками, кипел Тимошка.

— И тебя забью горлохвата! — вышел из себя князь Василий. Отродясь не было, чтоб подлый смерд самого Рюриковича костерил. Да еще при ближней челяди. — Взять облыжника!

Послужильцы кинулись было к Тимохе, но того тесно огрудили холопы.

— Не замай Тимошку, боярин!

Толпа отчаянная; кое-кто за орясину схватился, вот-вот загуляет буча. Но бучи князь Василий страшился, хотелось отпустить холопов с миром. Время-то уж больно бунташное, как бы и вовсе дворовые не распоясались. Вон как озлобились, сермяжные рыла!

— Ступайте, неслухи!


После обедни дворецкий доложил:

— Афанасий Пальчиков к тебе, батюшка князь. Впущать ли?

— Впущай. Афанасия завсегда впущай.

Дворянин Пальчиков, хлебного веса целовальник[106], хоть и не родовитый, но князю Василию с давней поры друг собинный.

Афанасий приставил посох у порога, снял шапку, поклонился.

— В добром ли здравии, князь и боярин Василий Иваныч?

— Ныне не до здравия, Афанасий Якимыч, — вздохнул Шуйский. — Лихолетье!

— Лихолетье, князь, — поддакнул Пальчиков. Был он дороден, крутоплеч, держался степенно.

Князь Василий велел подать вина и закуски. Усадив Пальчикова на лавку, закряхтел, зажалобился:

— Худо, Афанасий Якимыч, ох, худо. Господ ныне ни в грош не ценят. Ты глянь, что на Москве деется. Народ бога забыл, ворует, на бояр замахивается. Довел Бориска царство.

С Пальчиковым князь Василий мог говорить смело, без утайки: дворянин ему предан.

— Довел, князь. Коль эдак пойдет, Руси не выстоять. Иноземцы токмо и ждут, чтоб у Московии пуп треснул. Был намедни в Посольском приказе. Дьяки в затуге. Ни ляхи, ни турки, ни крымцы о мире и не помышляют. Жди беды… И на бояр новая поруха.

— Аль что проведал? — насторожился Шуйский.

— Проведал, князь. Подручник из Казенного приказа шепнул: Борис Годунов новый указ готовит. Хлебный указ. Пойдут-де царевы приставы по боярам хлеб сыскивать. Излишки отберут — и черни. В Казенный приказ уже списки поданы.

Василий Иванович из кресла поднялся, побагровел.

— Вот змей!.. Ехидна. Да как то можно? Ужель бояре хлеб черни выкинут? Да никто и осьмины не пожалует.

И трех дней не минуло, как из Земского приказа приехали на подворье царевы дозорщики: вкупе с ними притащились выборные посадники да сотские из Съезжих изб. Шуйский к дозорщикам не вышел: сказался хворым. Сам же забрался на башенку-смотрильню. Был покоен. Прошлой ночью хлеб свезен в Донской монастырь. Игумен, друг-собинка, сбережет жито до зернышка. Взирал с башенки на амбары и хихикал:

«На-кось, Годун, выкуси! Пришли людишки о стену горох лепить, хе-хе… Так же и у других бояр. Пустая мошна никому не страшна, с носом останешься, Бориска».

Дозорщики управились быстро. Дивясь, развели руками:

— Вт те и князь Шуйский! Чем же он кормиться станет?

— Батюшка наш, князь и боярин Василий Иваныч, николи с запасом не жил. Что бог дал, тем и кормится, — смиренно отвечал дворецкий.

— Да у него ж набольшая вотчина на Руси. Богач из богачей! — ахали дозорщики.

— Батюшка князь николи на хлеб не зарился. Оброк деньгами брал. Хлеб же — товар ненадежный. То сгниет, то подмокнет. Убережешь ли? Да, поди, и сами хлеб с гнильцой зрели.

— Зрели! — серчали дозорщики. — Тому житу сорок лет.

— А другова нетути.

Царевы люди все сусеки излазили, но хлеба так больше и не сыскали.

После отъезда дозорщиков князь Василий спустился с башенки и повелел кликнуть приказчика.

— Порченый хлеб — седни же на торги. Возьмут! Возьмут, коль жрать неча.

Приказчик, не мешкая, поехал на торги. К вечеру же доставили его на подворье чуть живу. Крепко побили и послужильцев.

Князь Василий всполошился:

— Что за напасть? Приказчик в крови, с телеги встать не может.

— Поруха, князь. Стали было торговать, а народ озлобился, с кольями на нас. Вы-де государев указ рушите. Царь-де свои цены на хлеб установил.

— Свои цены? — протянул Шуйский. — И велики ли?

— По полтине за четь, батюшка. Впятеро твоей цены дешевле. Не захотели убытки нести. Тут нас и побили. А хлеб пограбили.

Князь Василий за голову схватился.

— Среди бела дня разбой!..

Вечером собрал челядь.

— Поутру облачайтесь в драные сермяги — и к царевым житницам. Скажитесь сирыми мужиками из деревеньки. Получайте жито и деньги. Царь ныне богат, всех одаряет. Ежедень ходите!

Выпроводив ближних челядинцев, Шуйский направился в крестовую. Молился истово, прося господа найти управу на царя-ирода.

Выходя из моленной, заслышал крики из покоев юного племянника Михаила.

«Да что там, пресвята богородица!»

Побежал по сенцам, рванул сводчатую дверь. Тьфу, прокудник! Рослый широкоплечий отрок бился на саблях с послужильцем Неверкой. Оба в чешуйчатых кольчугах, медных шеломах, при овальных красных щитах.

— Голову прикрой!.. Грудь! Крепко вдарю! — наседал на послужильца Михайла.

Шуйский, остановившись в дверях, залюбовался племянником. Пригож Михайла! Ловок, подвижен, глаза задорно сверкают.

«В дедаФедора. Тот всю жизнь в походах и сраженьях. В Вязьме воеводствовал, на Казань ходил».

Отец же Михайлы — Василий Федорович — ратными доблестями не отличался, однако в большом почете был. Много лет правил Псковом, затем возглавил Владимирский Судный приказ. Но при Борисе угодил в опалу. В опале и умер, оставив жене семилетнего сына, единственного наследника.

Мать, Евдокия Никитична, была до книг великая охотница. И Михайлу упремудрила. От книг за уши не оторвешь. Начитавшись о походах знатного полководца Александра Македонского, выезжал с послужильцами за Москву и неделями потешался боевыми игрищами.

Князь Василий часто говаривал:

— Быть тебе воеводой, Михайла. Шуйские завсегда славу державы множили. Взять деда твоего Федора. В четырнадцати походах ратоборствовал. А дядя твой, Иван Петрович? Не он ли Псков от чужеземцев оборонил, не он ли святую Русь спас? Велики Шуйские!

О знатных сородичах своих князь Василий никогда не забывал, напоминал о них и в Думе, и при домашних боярских застольях. Шуйские! Это не какие-нибудь Годуновы. Те ратной славы себе не снискали.

Заметив в дверях дядю, Михайла опустил саблю.

— Я тебе не единожды говаривал, Михайла. В покоях не место сечи, шел бы во двор.

— Прости, дядюшка. На дворе темно, не утерпел. Киот же я завесил, — винился отрок.

— Все едино грех, — ворчал Василий Иванович. Однако серчал больше для виду. Нравен был ему Михайла.


Глава 5 Царёва милость


Поднялись ни свет ни заря. Еще повечеру стрелец Аникей упредил:

— Вставайте с петухами, иначе к житнице не пробиться.

— А куды идти? — напялив драную шапчонку, вопросил Шмоток.

— Мудрено, братцы. У царя на Москве триста житниц… Ступайте в кремлевскую, что у Сибловой башни. Ведаешь, Афоня?

— Ведаю, паря. В государевом Кремле не раз бывал.

— Вот к башне и веди. Я там к подаче буду.

Еще в сумерках вышли из Зарядья к Мытному двору. Поднялись к храму Василия Блаженного. Афоня ахнул:

— Мать честная! Пожар[107] людом кишит. Ужель все к житницам?

Прошли мимо Лобного и свернули к Фроловским воротам. На мосту через ров — давка, столпотворение.

— Держись за меня, — обеспокоенно молвила сыну Василиса.

Никита, еще сонный, не проспавшийся, прижался к матери.

Гвалт, крики, брань; кого-то из нищебродов двинули по лицу, взвились костыли. Затрещали перильца; двое из нищебродов полетели в ров. Испуганный крик:

— Помогите-е-е!

— Убогие… Потонут, — пожалел Карпушка.

— Веревку бы, — вторил ему Афоня.

Но тут так надавили, что богородских поселян швырнуло к Фроловским воротам.

— Шапку, шапку, черти! — схватился за голову Афоня.

— Иди знай! Добро сам цел, — сердито бросил Семейка.

— Да ить, почитай, новехонька, — сокрушался бобыль.

Миновав ворота, очутились подле храма Георгия; обок — белая стена Вознесенского монастыря. Из обители приглушенно доносилось заунывное пение чернецов.

Народ, выйдя из Фроловских ворот, растекался по Кремлю в разные стороны: царь повелел открыть сразу несколько житниц.

Селяне, вслед за толпой, пошагали было к Соборной площади, но та была оцеплена конными стрельцами.

— Вспять! Вспять ступайте! — приподнимаясь в седле, хрипло орал сотник.

Толпа ощерилась, замахала костылями и орясинами.

— Пропущай, служилый! Не рушь царев указ!

Сотник еще гулче:

— Вспять! Аль не зрите? Дворец обок, ныне тут ходу нет. Ступайте мимо приказов!

Толпа подалась к Посольской избе. Вдоль крепкого дубового тына — стрельцы с бердышами. Кисло роняют:

— Прут и прут, сиволапые. Эк, набежало!

— Глянь — пал. И куды экий немощный.

— Волоки его к тыну.

— Помер, сатана. Возись с ним…

Вышли на Кремлевский холм. Царева житница под самой горой. У Карпушки ноги подкосились.

— Осподи!

Хлебный двор осадили тысячи людей. Гул, стоны, отчаянные крики.

Василиса перепугалась, не за себя — за Никитку. В таком месиве и вовсе задавят.

— Не пойдем, пожалуй, Никитушка.

— А как же хлебушек? Худо без хлеба, матушка, идти надо, — смело сказал Никитка и потянул мать за рукав.

— Нет, нет, сынок, не пущу!

Глянула на Семейку, но тот не знал, что и молвить. Много верст оттопали, ужель на попятную? Но без жита Василисе с Никитой долго не протянуть.

— Уж как бог тебе подскажет, Василиса…

Мужики начала спускаться с холма. Василиса же, глотая слезы, осталась. Приметила чей-то жилой сруб неподалеку и повела к нему Никитку.

— Ничего, сынок, ничего родимый. Проживем как-нибудь.


Хлебного веса целовальник с земскими ярыжками грозой сновал по Житному двору. Афанасия Пальчикова знали все московские хлебники, знали и боялись пуще сатаны. Лют Афанасий! Дня не пройдет, чтоб не нагрянул в пекарню. Корыстолюбцев вынюхивал да выискивал. Намедни пекаря Селивана Пупка отволок в Съезжую, батогами потчевал. Нагрянул в Хлебную избу к самому печеву. Селиван окстился: опять-таки занесло, черта рыжего!

— Рад тебя видеть в добром здравии, Афанасий Якимыч… Жарынь тут у нас, не угодно ли кваску?

От кваску Афанасий не отказался, выдул полкувшина. В пекарне три печи, подле них бочки и кади с водой; вдоль закопченных стен — столы и скамьи, полки и поставцы; на поставцах — ендовы и чаши с приправами, на столах и полках — хлебы: ситные, крупитчатые, овсяные… Здесь же булки, сайки, калачи, крендели, сухари… Душно, чадно, в воздухе мучная пыль. Сумеречно, свет едва пробивается сквозь зарешеченные оконца.

Хлебная изба на Смоленской одна из самых больших в Москве. Жил Селиван Пупок — беды не ведал. Богател, хоромы в три жилья на Великом посаде отгрохал. Доволен был. Но тут лихая година пала: лютый голод навалился. Хлебные приставы на пекарню зачастили — назойливые, въедливые, дерзкие. Но лютей всех Афанасий Пальчиков, не целовальник — Малюта Скуратов!

Селиван Пупок молитву бормочет: авось творец небесный и отведет беду. А Пальчиков за хлебы принялся: взвесил один каравай, другой.

— Без обману, батюшка, хоть все перевешай. Блюду царев указ, — смирехонько журчал Селиван, а у самого душа не на месте: откушает или не откушает?

Откушал, скислился, поднес каравай к огню. Разломил на ломти, вновь пожевал. Выплюнул, зло глянул на хлебника.

— Опять воруешь? А не я ль на тебя трижды взыск налагал? Не я ль за подмес батоги обещал?

— Не было подмесу, Афанасий Якимыч! — закрестился Пупок. — То хлебец неудашный. Работный поздно в печь посадил. Недогляд.

— Недогляд? Айда к другой печи.

Но там хлебы вышли еще «неудашнее». С подмесом оказались не только караваи, но и булки, калачи, крендели.

— Горазд ты, Селиван, горазд, — покачал головой целовальник. — И воды подлил вдоволь, и мякины не пожалел.

— Работные обмишулились, отец родной! Спьяну… Вечор еще наклюкались. Утром пришли, а башку-то не опохмелили. Сусеки перепутали. Укажу плетьми выстегать.

— Буде! — крикнул Пальчиков и кивнул ярыжкам. — В Съезжую!

Хлебник побелел: в Съезжей могли и до смерти запороть. Поманил целовальника рукой.

— Погодь, батюшка… Дельце у меня к тебе. Зайдем-ка в прируб.

Селиван плотно прикрыл дверь и протянул целовальнику кожаный мешочек с серебром.

— Прими, батюшка Афанасий Якимыч, на государево дело.

Но Пальчиков осерчал пуще прежнего, огрел хлебника плеткой.

— Мздоимством не грешен!

Толкнул ногой дверь.

— Ярыжки!

На Москве диву дивились: бессребреник Афанасий Якимыч! При такой-то службе да чтоб к рукам не прилипло! Кругом мздоимец на мздоимце. Этот же праведник и святоша. Чуден Афанасий!

Однако никто не ведал его помыслов. А помыслы Пальчикова были с дальним прицелом. Давно чаял он выбиться в думные дворяне, денно и нощно о том молился. И не напрасно: слух о его радении до Бориса Годунова дошел, вот-вот Пальчикова в думные пожалует. То-то залебезят дружки и недруги.

Усердствовал Афанасий Якимыч!


Раздачей царской милостыни ведал дьяк Силантий Карпыч Демидов. Чуть утренняя заря в оконце, а Силантий Карпыч уже на Житном дворе. Упаси бог проспать! Дел — тьма тьмущая, царь доверил хлеб и деньги. А сирых, убогих да нищих — тысячи. Теперь вся Русь в голоде, отбою нет. Забот столь, что и соснуть некогда.

Обошел житницу. Подле амбаров — люди оружные. Много их, но меньше и нельзя: народ озверел.

Зашагал к задним (запасным) воротам, открыл волоковое оконце калитки. За воротами толпилась добрая сотня нищих; полуголые, в ветхих рубищах, с большими котомами.

— Седни еще боле налезло. Ладно ли? — глянув в оконце, молвил стрелецкий пятидесятник.

Дьяк промолчал, лишь в густую бороду хмыкнул. Служилый же продолжал с опаской:

— Еще подходят… Чужих нет ли? Кабы впросак йе попасть, Силантий Карпыч.

— Не попадем. Впущать сам буду.

Открыл калитку. Впуская голь, зорко всматривался в лица. Пятидесятник вел счет. Закрыли калитку на сто пятом нищеброде. Грязная, драная толпа потянулась за дьяком в Хлебную избу. Силантий Карпыч уселся в кресло, кивнул низенькому ушастому подьячему, склонившемуся над длинным столом.

— Пиши, Митрич… Отпущено по московке сирым и убогим, что со Сретенской да Рождественской слободы…

Подьячий усердно заскрипел пером.

— Сколь люду записывать?

— Пиши три сотни.

У подьячего застыло перо в руке, глаза полезли на лоб.

— Пиши, Митрич! — повысил голос дьяк.

Деньги Силантий Карпыч выдавал сам. Говорил степенно и важно:

— Молитесь за государя Бориса Федоровича. Долгого ему царствования и крепкого здравия.

Один из сермяжных, подбросив на ладони серебряную монету, молвил обидчиво:

— Царь-то указал по две московки выдать, а ты по одной. Не по-божески, батюшка.

— Не по-божески? — сузил глаза Силантий Карпыч. — Креста на тебе нет, Егорша, в семой раз приходишь. Не получишь боле!

— Прости, батюшка, прости, благодетель, — низко кланяясь, залебезил Егорша.

— То-то ли! А теперь ступайте к амбару.

Пятидесятник, выпроваживая сермяжных, покрикивал:

— Проворь, проворь! Не ровен час, Пальчиков нагрянет.

Нищеброды, набив сумы и кули хлебом, потрусили к задним воротам. Пятидесятник бурчал в пегую бороду:

— Многонько же родни у дьяка. Эк, вырядились! Что ни ночь, тем боле приходят.

Однако приходили не только дьячии люди, но и сродники других приказных, кои под началом Силантия Карпыча житные дела вершили. Не был внакладе и стрелецкий пятидесятник.

Доволен Силантий Карпыч. Добро бы, голод подольше продержался.

У Житного двора бушевало людское море. И кого здесь только нет! Слободские тяглецы: кожевники, кузнецы, кадаши, гончары, бронники, скатерники, хамовники… Монастырские трудники, бобыли, мужики с деревень, калики, юродивые, нищие, гулящие люди, попы-расстриги, кабацкие ярыжки, судовые бурлаки… Остервенело, не жалея костей, лезли к воротам.

Крики, отчаянные вопли, драки, брань несусветная! Мелькают посохи, костыли, дубины.

Стрельцы охрипли от криков:

— Осади, осади, дьяволы! По сотне будем впущать. Осади-и-и!

Лезли!

Каждому хотелось побыстрей продраться к воротам; за ними — спасение, во дворе — жито и деньги.

Богородские мужики оказались середь толпы. Тяжко! Зажали так, что рукой не шевельнуть.

— Держитесь, братцы! — кричал Семейка.

— Выбраться бы, — стонал мужик-недосилок Карпушка. — Мочи нет… Загинем тут.

— Не скули! Терпи, Карпушка, как-нибудь выдюжим… Да куды ж ты прешь? Куды прешь, вражина!

Семейка оттолкнул широким плечом угрюмого космача в азяме. Тот ощерился и больно ткнул Семейку в живот. Семейка дал сдачи. Лохмач выхватил нож, но его ухватил за руку рослый сухотелый детина в кумачовой рубахе.

— Буде, Вахоня. Спрячь.

— А че он, Тимоха? Че руки протягивает?

— Спрячь!

Толпу, будто гигантской волной, качнуло к воротам; кого-то смяли, раздавили, послышались всполошные крики. Едва не угодил под ноги толпы и Карпушка, но его вовремя поддержал Тимоха Шаров.

— Крепись, мужичок.

С Карпушки пот градом, в темных провалившихся глазах страх и отчаяние, лицо будто мел. Вновь заканючил:

— Загину, робя. Мочи нет. Не видать мне жита.

— И полно, полно те, голуба, набирайсь духу. Глянь на меня. И весь-то, прости осподи, с рукавицу, а ить не раскис. Вот и ты крепись. На-ко пожуй, — Афоня запустил руку в торбу и протянул Карпушке черный закаменелый сухарик.

Тимоха Шаров подтолкнул Вахоню, присвистнул.

— Нет, ты глянь, глянь, Вахоня. Вон на того нищего, что костылем подперся. Признаешь?

Вахоня вытянул длинную грязную шею.

— Демьяшка Сыч!

— Ну… А обок с ним? Нет, ты глянь, сколь тут лизоблюдов Шуйского собралось. Ну, погодь!

Тимоха, ярый, могутный, расталкивая толпу, полез к Демьяшке. На него забранились, но холоп упрямо пробивался к дебелому губастому мужику в лохмотьях. Пробился, схватил за плечо.

— И ты оголодал, Демьяшка?

Мужик опешил; заискивающе, запинаясь, молвил:

— Здорово, Тимоха… Ты энто тово;.. Принуждился. Чай, вкупе у князя маялись.

— Вкупе? Нет, брат, не под тот угол клин колотишь. Овечкой прикинулся. Ишь, нищих собрал!

— Не гомони! — зашикал Сыч. Воровато оглянувшись на толпу, полез за пазуху. Украдкой сунул холопу гривну серебра.

Тимоха взорвался:

— Не купишь, собака! Слышь, народ православный! Глянь на экого сирого. То оборотень! То князя Василия Шуйского приказчик. Рожа шире сковороды, а он за милостыней. Ведаю его. Хоромы на Мясницкой, полны сусеки хлебом набиты, сукна да бархату не износить. Глянь, вырядился! Глянь на нищу братию, что с Демьяшкой притащилась. То все подручники Шуйского, поперек себя толще. Мало им, иродам!

Толпа всколыхнулась:

— Мы тут землю костьми мостим, а они нашей бедой наживаются. Кровососы!

Демьяшка Сыч и его содруги попятились, но толпа сомкнулась плотным кольцом.

— Бей! — закричал Тимоха и первым опустил тяжелый кулак на Демьяшку.

— Бей! — беспощадно вырвалось из сотен глоток.

— Ратуйте, православные! Не своей волей!.. Ратуйте-е-е!

Замелькали кулаки, посохи и дубинки; вмиг размозжили черепа. Карпушка Веденеев испуганно перекрестился.

— Вона как на Москве-то, мать-богородица.

— Туда им и дорога, — сплюнул Семейка.

Послышались громкие возгласы:

— Гись! Прочь с дороги!

К воротам пробивались конные стрельцы в лазоревых кафтанах. Толпа раздавалась нехотя, с трудом; стрельцы хлестали налево и направо плетками.

— Аникеюшка! — увертываясь от плети, обрадованно воскликнул Шмоток.

Аникей Вешняк, сдерживая горячую лошадь, крикнул богородским мужикам:

— Подь сюды!.. Держись за стремена. Крепче держись!

Мужики подскочили к лошадям. Аникей, продолжая размахивать плеткой, восклицал:

— Далече вам до ворот. До ночи бы стоять… Гись, гись, дьяволы!

С помощью стрельцов мужики проникли на Житный двор. Окованные медью ворота вновь захлопнулись.

— На смену едем, — утирая шапкой потное лицо, пояснил Аникей. Глянул на Карпушку, покачал головой.

— Никак худо тебе?

— Худо, служилый. Света божьего не вижу.

— То от бессытицы. Ну да ничо, выправишься, ныне с хлебом будешь.

Вешняк указал на Хлебную избу и повернул коня к воротам. Бросил на ходу:

— Ночевать — ко мне!

Перед Хлебной избой было не столь многолюдно. И часу не прошло, как мужики оказались перед дьяком. Силантий Карпыч самолично доставал из кожаного мешка серебряные копейки и важно, сановно приговаривал:

— Великий государь жалует. Молитесь за царя Бориса Федоровича.

Поклонившись дьяку, мужики направились к житным амбарам. У ларей, впереди Афони, очутился рыжебородый, угрюмого вида мужик в драном зипуне; дырявый войлочный колпак надвинут на самые глаза. Мужик топтался в очереди букой, ни с кем в разговоры не вступал. У ларей суетились шустрые весовщики с деревянными бадейками. Сыпали в сумы и торбы жито, поторапливали:

— Отходи! Чей черед?

Подошел черед рыжему мужику; вынул из котомы свою бадейку, коротко бросил:

— Сыпь.

— Чего ж не в котому?

— Сыпь!

Весовщик недоуменно глянул на мужика, растерянно поперхнулся, схватил у нищего бадейку и зачерпнул жита со стогом.

— Отходь… отходь, милок.

— Э нет, — усмешливо протянул мужик, высыпая зерно в ларь. — Сыпь своей мерой, мне чужого не надо.

— Отходь! Люди ждут.

— Подождут да еще спасибо скажут.

Мужик пересыпал жито из государевой мерки в свою бадейку и, сняв колпак, уселся на широкий приземистый стулец. Глянул на притихших весовщиков, вздохнул, молвил с укоризной:

— Грешно, милки, убогих проманывать. Почитай, на фунт обвешиваете. Грешно!

Прибежал подьячий, обомлел:

— Афанасий Якимыч!.. Гостенек дорогой.

Накинулся на весовщиков:

Вахлаки, недоумки! Да как же вы меру перепутали? Выгоню со двора!

Пальчиков поднялся, прошелся вдоль ларей.

— Буде скоморошить, Назар Митрич. Не мне пыль пускать. У тебя по всем амбарам меры перепутали. Глянь на хлебные сосуды. Что на четвериках и осьминах? Края сточены, обручи с клеймом сняты. А царь что повелел?

Подьячий, не срамясь мужиков, рухнул на колени: знал — ждет его тяжкое наказанье.

— Прости, Афанасий Якимыч! Не доглядел… С нерадивых сполна взыщу.

— Царь взыщет, — боднул подьячего колючим взглядом Пальчиков и пошел вглубь Житного двора.

— Вот те и рыжан, — одобрительно моргнул сосельникам Афоня. — Ишь, как кривду вывел.

— Отходи! — рыкнул на бобыля весовщик.

— А ты не шибко-то глотку дери. Привыкли народ объегоривать, — огрызнулся Семейка.

— Вестимо, — поддержали Семейку в толпе. — Плут на плуте, плутом подгоняет. Ишь, морду наел. На Съезжую надувал и обирох!

— На Съезжую!

Толпа загомонила, полезла к подьячему и весовщикам. Прибежали стрельцы, замахали бердышами.

Богородские мужики, бережно придерживая торбы, побрели к выходу. Карпушка, схватившись за грудь, вдруг с тихим стоном повалился наземь.

— Да что с тобой, голуба? — склонился над мужиком Шмоток.

Карпушка захрипел, на губах показалась кровавая пена; вытянулся и, не сказав ни слова, тихо преставился.

Мужики сняли шапки, закрестились.


Глава 6 «И люди людей ели»


Малей Томилыч Илютин пришел из Поместного приказа усталый. Да и как не устать, коль дел до одури. Одних челобитных на пяти возах не увезешь. И пишут, и пишут! Кажись, нет на Руси помещика, дабы о нужде своей не пекся. «Обнищали, оскудели, мужики в бегах, кормиться не с чего…»

Худо на Руси!

Ни при одном государе такого лихолетья не было. На Москве страшно выйти, жуть что творится! В самом царевом Кремле нельзя без оружной челяди шагу ступить. Намедни, перед самой избой, из темного заулка набежали шпыни[108] с дубинами. Добро, ближние люди были с самопалами. Пальнули. Двоих бродяг убили.

Тяжкое времечко!

Уж на что царь Борис башковит, да и тот растерялся. Мечется государь, о народе неустанно печется. У князей и бояр хлеб переписал и повелел продать по дешевой цене. Житницы пооткрывал, казны не пожалел. Сколь денег и хлеба на сирых ухлопал! А проку? Почитай, со всей Руси на Москву сбежались. Белокаменная будто муравейник кишела, голод еще боле за горло взял. А тут и чума навалилась. Что ни день — тысяча умерших. Пришлось Борису Федоровичу житные дворы закрыть. Народ на Москве поубавился, по Руси разбрелся да в разбойные ватаги сколотился. На царя и господ чернь поднялась. Борису Федоровичу не позавидуешь; хулит его чернь последними словами. Де, все беды от него, не нужон такой царь… О Дмитрии Углицком слух разнесся. Жив-де Дмитрий!

Борис Федорович указал ловить крамольников и казнить лютой смертью. Застенков не хватило. Повелел царь строить новые темницы. Но слух все ширится, и смуте нет конца.

Худо на Руси!

Тяжко сидеть и в приказах. Работали подьячие, как волы, себя не щадили, но дел не убавлялось. Голова кругом!

Приходя в избу, Малей Томилыч долго отлеживался на лавке, а уж потом садился за стол. Подавала ужин Василиса. Глядя на нее, подьячий веселел душой. Пригожа Василиса! Лицо чистое, белое, очи синие; под цветным убрусом уложены в тяжелый венец косы шелковые. Спросит:

— Велишь ли стол накрывать, батюшка?

— Накрывай, Василиса, да и сама со мной повечеряй.

Но женка как всегда молвит:

— Не обессудь, батюшка. Кушать мне с тобой не по чину. С Никитушкой поснедаю.

И вот так уже давненько. Вздохнет подьячий и ничего боле не скажет. И приказать не смеет: околдовала женка… Да ей и не прикажешь, все равно по-своему сделает. А чуть что — из избы вон. Так было, когда на первой поре норовил Василису приголубить. Трижды приходил ночами в ее горницу, и каждый раз женка гнала прочь. А как-то собрала Никитку — и бежать со двора. Добро, привратник не выпустил, а то бы не видать боле Василисы. Она ж молвила:

— Верна мужу своему, Малей Томилыч. Отпусти меня с богом. Не могу тебе утехой быть. Отпусти!

Подьячий не отпускает: поглянулась ему Василиса, из сердца не выкинешь.

— Не трону, вот те крест!

И впрямь на кресте поклялся.

— Об одном попрошу. Живи в доме моем, Василиса. Никто словом не обидит. И куда тебе бежать? Сама пропадешь и чадо загубишь.

Поверила Василиса подьячему, осталась. Да и впрямь- куда бежать в такое лихолетье? Всюду нужда да горе. В Богородском никто ее не ждет. Был дед Пахомий, да и тот помер. Запустело село, осиротело, торчат по косогору черные заброшенные избенки.

В тот день, когда побоялась с сыном пробиться к Житному двору, она долго горевала: впереди беда, без денег и хлеба ей с Никитушкой долго не протянуть.

Присела подле дубового тына, за которым виднелась крепкая просторная изба на высоком подклете. Из трубы вился сизый дымок, пахло свежим печевом.

«Тут беды не ведают. Хлебы пекут. Хоть бы корочку… Никитушка исхудал, вон как глазенки-то провалились».

Прижала сына и еще пуще залилась слезами.

Из ворот вышел с посохом высокий, сухотелый мужик в темно-зеленом суконном кафтане; глянул на Василису, остановился.

— О чем плачешь, женка?

Василиса подняла голову. У мужика темные желудевые глаза, рыжая курчавая борода, голос участливый.

Василиса смахнула слезу, смолчала. Мужик, увидев пустую котому, вздохнул:

— За хлебом шла?.. Тяжко ныне у Житного.

Говорил и разглядывал женку. Печаль красы не застила, кажись, век таких очей не видел.

Вновь вздохнул. В прошлые братчины[109] схоронил жену: остудилась в зазимье, занедужила да так и не встала.

— Чьих будешь?

— Из вотчины мы… князя Телятевского.

— Ведаю Андрея Андреевича… Пойдем-ка в избу, накормлю вас.

В избе потчевал да выведывал:

— А муж, поди, к Хлебному двору подайся?

— В бегах он, батюшка, давно в бегах.

— Так-так, женка. Ныне многи от бояр убрели… Звать-то как?

Долго выспрашивал, после же молвил:

— Побудь у меня, женка. Я ж в приказ наведаюсь. Ступай с чадом в светелку. Да смотри, со двора не ходи.

Василиса не ушла: за двором голод лютый.

Ночь.

Сирая избенка. Тускло мерцает огонек лучины. На лавке отходит слобожанка. Затуманенные мученические глаза подняты на киот с закоптелым ликом Христа. Слобожанка хочет перекреститься, но нет мочи шевельнуть рукой. Из блеклого безжизненного рта протяжный стон и тихий горестный шепот:

— За что караешь, господи-и-и?

Подле, в скорбном молчании, сидит слобожанин.

На полу, на черной ветхой овчине, лежат два мальца с восковыми лицами. (Бог взял их к себе этой ночью). Тут же, на овчине, умирает еще один малец.

— Ись хочу, тятенька… Ись!

Неутешная слеза скользит по впалой щеке слобожанина. Ему нечем накормить свое дитятко. В избе — шаром покати, последняя горбушка хлеба съедена неделю назад. Были пустые щи, да и те намедни выхлебали. Помрет, помрет дитятко!.. К соседу бежать? Мало проку. У того самого горе в лохмотьях, беда нагишом. И так по всей слободе. Люди мрут от голода и чумы, много мрут. А смерть-лиходейка и не думает отступать, косой валит тяглый посад.

— Ись хочу, тятенька!

Горбится, еще ниже горбится слобожанин. А с лавки страдальческий умоляющий шепот:

— Не сиди. Последыш умирает… Принеси чего-нибудь, господи!

И впрямь, чего сидеть истуканом? Последыш умирает. Любый чадушко. Веселый, синеглазенький чадушко, в коем души не чаял. Надо спасать, спасать!

Рогожу и дубинку в руки — и на двор. На разбой и душегубство. Не он первый. Лютый голодень так за горло схватил, что многих людей на самое жуткое дело послал. Прости, владыка небесный. Любый чадушко помирает. Прости!

Ночь. Черная, глухая, недобрая. Слобожанин крадется по заулку. Спотыкается. Подле грязных, босых ног — мертвец с оскаленным ртом. Слобожанин переступает и крадется дале. К мертвецу подбегают собаки, рвут на куски.

Слобожанин жмется к тыну. Застыл, опасаясь псов; те, насытившись, отбегают к овражку.

Из-за купола церкви выплыл месяц. От избы, через весь заулок, две длинные тени, приглушенные голоса:

— Не пужайсь, дитятко. Вот уж и храм господен… Свечку угоднику.

Слобожанин догоняет и взмахивает дубинкой. Старуха валится наземь, ребятенок вскрикивает. Сверкает нож. Завернув ребятенка в рогожу, слобожанин торопко несет добычу в избу.

Глаза сумасшедшие, отчаянные. Господи, прости! Прости!!!

Старцы-летописцы скрипели гусиными перьями в монастырских кельях:

«Лета 7000 во сто девятом году на сто десятый год бысть глад по всей Российския земли… А людей от гладу мерло по городам и по посадам и по волостям две доли, в треть оставалось…»

«Того же стодесятого году божиим изволением был по всей Русской земле глад велий — ржи четверть купили в три рубли, а ерового хлеба не было никакова, ни овощю, ни меду, мертвых по улицам и по дворам собаки не проедали».

«Много людей с голоду мерло, а иные люди мертвечину ели и кошки, и псину, и кору липовую, и люди людей ели, и много мертвых по путем валялось и по улицам и много сел позапустело, и много иных в разные города разбрелось».


Глава 7 Мужики-севрюки


В тяжкие, голодные годы, когда лишь в одной Москве умерли сотни тысяч людей[110], северскую землю заполонил беглый люд. Бежали оратаи и холопы, посадские тяглецы и гулящие люди, монастырские трудники и попы-расстриги, волжские бурлаки и судовые казаки-ярыжки…

Земля северская!

Юго-западная окраина Руси.

«Божья землица!»

Обильна окраина лесами, реками, хлебородными нивами. «Земли наши северские, — горделиво сказывали мужики-севрюки, — по Десне да Сейму. Всего вдоволь: и рыбы, и зверя, и меду, и жита».

Когда-то было на Руси богатейшее Черниговское княжество. Но минули века, и Чернигов, Новгород-Северский, Брянск, Стародуб, Рыльск, Севск, Путивль, Почеп, Моравск влились в Московское царство.

Старинные черносошные оратаи не знали ни бояр, ни поместных дворян: владели землей общиной. Жили сытно и вольно. Хватило благодатной землицы и пришлому люду.

Пришлые мужики, дивясь неслыханным урожаям, довольно говаривали:

— Под Москвой родит сам-два, и то слава богу. А тут впятеро боле. И впрямь божья землица!

Богатели. Держали свиней, овец и коров, имели по пять-шесть лошадей, Цо два-три десятка ульев.

На торги подались. Везли жито, мед, воск, птицу, свинину, баранину… Справно жили мужики-севрюки!

Правда, це обходилось и без напастей: бывало, и ордынцы задорили. Сходились в рати, поганым отпор давали. Народ дюжий, отчаянный. Были среди севрюков и лихие, что по тайному указу царя Ивана Грозного из темниц выпущены. Государь, даруя татям и разбойникам жизнь и волю, молвил: «Пусть идут на южные рубежи и защищают от ворогов».

Ордынцы набегали не так уж и часто: неудобно севрюков воевать. Глухие леса, глубокие реки да овражища, где уж тут разбежаться коннице. Да и города-крепости мощны. Уж лучше зорить тульские да рязанские земли, что более открыты и доступны.

Великие князья долго оставляли севрюков в покое. Лишь оброки собирали; но тягло было мужикам под силу. Деньги и жито не переводились.

Горе мыкать начали при Борисе Годунове. Повелел он в Северской У крайне новые города, засеки да крепостицы возводить. Послал на государеву службу дворян, детей боярских, пушкарей, затинщиков, стрелецких и казачьих голов. «Служилых по прибору» испомещал землей. Землю же отнимал у мужиков.

Севрюки взроптали:

«Сколь годов жили — порухи не ведали. А тут помещики навалились. Статочное ли дело бар терпеть!»

Одна беда не угасла, другая загорелась. Поубавились не только крестьянские десятины, самих мужиков за горло взяли: указал Борис Годунов свозить севрюков в города.

Царевы «стройщики» поясняли:

«Посады обезлюдели, государева казна впусте. Будете жить в городах и нести тягло. А тех, кто посадскому строению станет противиться, приказано бить кнутом и сажать в тюрьмы».

Севрюки — в новый ропот. Но беда бедой беду затыкает. Вскоре прознали мужики о «царской десятине». Велено было пахать на государя десятую часть своей земли. Пахать, боронить, сеять, растить хлеб, молотить, свозить в царевы житницы.

Севрюки взбунтовались, открыто кричали на Годунова:

— Злодей из злодеев! Сына Ивана Грозного убил! Татар на Русь навел!

— Юрьев день отменил! Помещиков на наши земли пригнал! В города свозит, воли лишил!

— Не хотим помещиков! Не хотим Годунова!

Уходили с посадов, не пахали «цареву десятину», убивали годуновских посланников.

Гиль по всей Северской У крайне!

Одних лишь беглых холопов скопилось здесь двадцать тысяч. Были дерзки и воинственны. Грозились побить не только дворян и бояр, но и государя всея Руси Бориса Годунова. Из беглых пуще всех ярились Хлопко, Тимоха Шаров да Карпунька Косолап.

Комарицкая волость всколыхнулась: зорили и жгли помещичьи усадьбы, убивали дворян и стрельцов. Крамола перекинулась на многие уезды. Повсюду началось «волнение велие». Восстали Владимир, Волок, Вязьма, Коломна, Малый Ярославец, Медынь, Можайск, Ржев…

Хлопко, сокрушая царских воевод, двигался на Москву. Борис Годунов выслал встречу окольничего[111] Ивана Басманова с «многою ратью». Окольничий Басманов был убит, но тяжело посекли и Хлопко. К вечеру восставшие отступили. Хлопко «изнемог от многих ран». Захваченных в плен люто казнили: четвертовали, сажали на колья, жгли на кострах.

Годунов повелел:

— Бунтовщики поднялись из Комарицкой волости. Вешать их от змеиного гнезда до Москвы.

Трупы болтались на деревьях, смердили, пугали странников, бредущих по дороге, обезображенными лицами. Но мертвецов не трогали: царь запретил снимать под страхом смертной казни.

А Русь захлестывали все новые и новые слухи. Теперь уже в каждой избе баяли:

— Жив царевич Дмитрий! В Польше-де объявился. Скоро, чу, на Русь придет.

«Царевич Дмитрий», с польским войском, перешел русский рубеж в октябре 1604 года. В первые же недели Лжедмитрия признали Путивль и Рыльск, Севск и Курск, Кромы и Моравск…

Тотчас спихнули годуновских правителей комарицкие мужики и холопы. Избивая тиунов и царских приказных, зло гомонили:

— Хватит, поизмывались! Земля наша николи не была боярской. Годун силком волость прибрал. Не бывать ярма годуновского!

Расправившись с царскими подручниками, всем миром отправились к «богоданному государю».

В начале января 1605 года Дмитрий Самозванец встречал народ на паперти храма. Никогда еще Севск не видал такого многолюдья. Сколь на соборной площади крестьян и холопов, казаков и стрельцов! Осаждают паперть юродивые, нищие, убогие и калики перехожие. Все жаждут глянуть на «истинного» царя, заступника народного.

Царь молод. Приземист. У него широкие плечи, широкая грудь и короткая толстая шея. Лицо круглое, грубоватое, ни усов, ни бороды. Волосы светлые, с рыжиной. Глаза юркие, маленькие. Нос похож на башмак, подле носа две большие бородавки. Руки царя грузные, одна короче другой.

Малый рост, квадратная фигура и некрасивое голое лицо делали Самозванца непривлекательным. Но в народе толковали: с лица не воду пить. Был бы корня царского. Этот же — сын самого Ивана Грозного, что бояр лихо шерстил.

Вот и Дмитрий о том же изрекает:

— Я — законный наследник великого государя Ивана Васильевича, пришел в державу свою, дабы дело батюшки своего продолжить. При нем на Руси порядок был. Крестьяне, посадский люд и холопы жили в тишине и покое. Бояр же, что праведный народ притесняли, Иван Васильевич жестоко казнил, никто не смел и головы поднять. А ныне что? Бояре вконец крестьянина, посадского тяглеца и холопа закабалили, Юрьев день отняли. Обнищал и оголодал народ, усеял погосты могилами. Престол захватил татарин Бориска. Злодей и душегуб! Не бывать ему боле на царстве! Вот скоро сяду на трон и укажу на плаху отвести ирода. Народу же своему дарую многие милости. Холопам повелю дать отпускные. Пусть живут вольно! Заповедные лета отменю и верну всему крестьянству Юрьев день!

Застывшая толпа радостно взорвалась:

— Слава государю!

— Слава царю праведному!

А самозванец разжигал толпу все новыми и новыми посулами:

— Корыстных дьяков повелю кнутом бить. Буде им жиреть на мздоимстве! Всех повыгоню! Посажу в приказы добрых людей, дабы народ чтили, не воровали и посулов не брали.

— Слава, слава государю!

А «государь» все щедрей и щедрей:

— Севск, Комарицкую волость и всю Украйну укажу освободить на десять лет от налогов и пошлин. Пусть живет здесь народ вольно и сытно! Без воевод и помещиков!

— Слава, слава истинному государю! — во всю мочь грянуло многолюдье.

Нищие, калики, юродивые пали на колени и поползли к ногам Самозванца. Лобзали красные сафьяновые сапоги, подол бобровой шубы и неистово, с горящими взорами восклицали:

— Молитесь за богом посланного царя! Молитесь за Красно Солнышко! Молите-е-есь!

Лжедмитрий вышел из Севска и 21 января 1605 года напал у деревни Добрыничи на царское войско. Но был разбит ратью Годунова. Лжецарь оставил на поле брани шесть тысяч убитых и с остатком войска бежал в Путивль.

Борис Годунов предал Комарицкую землю огню и мечу. Он послал на крамольников касимовского царька Симеона с сорокатысячным войском ордынцев.

«И они так разорили Комарицкую волость, что в ней не осталось ни кола, ни двора; они вешали мужчин за ноги на деревья, а потом жгли, женщин, обесчестив, сажали на раскаленные сковороды, также насаживали их на раскаленные гвозди и деревянные колья, детей бросали в огонь и воду; и чем больше мучили людей, тем более они склонялись признать Дмитрия своим законным государем».


Глава 8 Василий Шуйский и Дмитрий Самозванец


Самозванцу удалось оправиться от поражения и собрать новые силы. 16 мая 1605 года он выступил из Путивля и пошел через Кромы и Орел к Москве.

20 июня Дмитрий Самозванец, под оглушающий колокольный звон, въехал в столицу.

В тот же день князь Василий Иванович собрал ближних людей из челяди и торгового люда и молвил:

— Новый царь не сын Ивана Грозного. То беглый расстрига Гришка Отрепьев. Он отшатнулся от православной веры и целовал крест лагынянам. Святая церковь прокляла Гришку. Не место ему в христовой Руси. Расстрига добился трона обманом, окружил себя немцами и ляхами. Погубил Самозванец матушку Русь!

Ближние люди крестились, Шуйский же наущал:

— Ступайте в народ. Сказывайте о Воре, зовите к бунту.

— Позовем, князь, — твердо молвил купец суконной сотни Федор Конев, большой сутуловатый мужчина с густой темно-русой бородой. — Не быть Расстриге на царстве!

— Да, смотри, несите слово утайчиво. У Самозванца подручников хватает. Пуще всего опасайтесь Петьки Басманова!

Шуйский знал, кого посылал. Купец Федор Нилыч собаку на плутнях съел, не подкачает. Но Федор Нилыч «подкачал», попался как кур во щи. И двух дней не минуло, как угодил в руки царского любимца Петьки Басманова. Суеверный Василий Иванович плевался. И надо же такому статься! Уж лучше бы не поминать Гришкина лизоблюда. Черт его за язык дернул. Сидит теперь купчина в застенке Басманова. На дыбу, чу, подвесили. Ох, быть беде!

Шуйский как в воду глядел. После третьей попытки Федор Конев не устоял и вякнул:

— Винюсь, Петр Федорович. Шуйский на воровство подбил.


23 июня, на Аграфену-купальницу, князя Василия «взяли за пристава»[112]. Бояре шушукались:

— Конец Васильюшке. Из Пытошной не выбраться.

Красная площадь. Многолюдье. Помост, плаха, палач.

На преступнике белая длинная рубаха, в руках восковая свеча.

Восемь сотен стрельцов под началом Петра Басманова окружают помост. Царев любимец в алом бархатном кафтане с жемчужным козырем. Из-под высокой, опушенной соболем шапки, вьются густые черные кудри; темные красивые глаза наглы и дерзки.

Басманов кричит в толпу:

— Василий Шуйский помышлял учинить поруху[113] великому государю и Отечеству. Вор и злодей сам норовил вскочить на царство. Он подлый изменник!

Шуйский, щуря глаза, громко молвил:

— Буде те лаять, прихвостень Гришкин! Тебе ли, лизоблюду, Рюриковича поносить? Рылом не вышел. Батюшка твой, Федька Басманов, замест девки гулящей к царю приходил. Буде!

Басманов вспыхнул, поперхнулся (о блуде государя Ивана Васильевича с женоподобным ласкателем Федькой ведала вся Москва), слова застряли в горле. Придя в себя, сатанея, с хриплым визгом обрушился на Шуйского:

— Шубник! Тварь плюгавая!.. Николи того не было. Навет на батюшку! Поделом тебя, собаку, царь на плаху отправил!

Шуйский же, не дожидаясь своего часа, взошел на высокий помост и что есть мочи, обращаясь к народу, воскликнул:

— То не царь, а законопреступник Гришка Отрепьев! Приняли вы вместо Христа антихриста и поклоняетесь посланному от сатаны! Опомнитесь, да поздно будет. Приведет вас Расстрига к погибели!

Петр Басманов поспешно кивнул судному дьяку. Тот поднялся на Лобное место, развернул столбец и принялся оглашать народу сказку[114].

Василий Иванович молчаливо застыл на помосте. Не слушая государева дьяка, мысленно костерил народ: «Слеп ты, люд православный. Краснобай Гришка воровскими посулами башки неразумные застил. Воистину глаголят: мир с ума спятит — на цепь не посадишь. Темен народ, темен».

Дьяк, прочитав сказку, свернул столбец. Дюжий сивобородый кат подтолкнул Шуйского к плахе. Василий Иванович огрызнулся:

— Не спеши, Рыкуша.

Земно поклонился народу, молвил:

— Прощай, люд православный! Не держи зла, коль чем прогневал. Отдаю богу душу за правду, за веру Христову!

Низехонько поклонился Василию Блаженному. Глядя на купола, размашисто, истово крестясь, принялся за молитву. Затем положил голову на плаху.

— Прими, Иисусе Христе, раба грешного.

Рыкуня ухватился за остро отточенный топор, но в тот же миг раздался всполошный выкрик:

— Стой! Стой, палач! Государево слово!

Из Кремля прискакал к Лобному царский гонец с новым указом.

— Великий государь дарует Василию Шуйскому жизнь и ссылает его в галицкие земли!

Народ, дивясь царской щедрости, говорил:

— Милосерден наш государь. Молитесь за царя Дмитрия Иваныча!


А Шуйский в ссылке так и не побывал: Самозванец сделал новый милосердный жест. Василия Ивановича и двух его братьев вернули с дороги, отдали им поместья и вотчины, возвратили боярство.

Петр Басманов, сидя с Михайлой Молчановым подле царской бани, где Дмитрий Иванович тешился с очередной московской красавицей, горько сетовал:

— Дурью мается государь. Статочное ли дело Ваську Шуйского миловать? Пройдоха из пройдох. Давал за него черт грош, да спятился. Васька и сквозь сито проскочит. Хитрокозник! Будет ли он у царя в послушании.

— Не будет, — кивал Молчанов. — Не таков Шубник, чтоб в покое жить. Погоди, сызнова на государя зло умыслит… Чу, царь в предбанник вошел.

Провожая государя тайными переходами в опочивальню, науськивали на Шуйского. Но Самозванец, разомлевший от «бесовских» ласк, лениво отмахивался:

— И полно, полно вам боярина хулить. Шуйский мне будет верен.

Шуйский же и впрямь не помышлял о покаянии. Исподволь, сторожко готовил новый заговор. Подмечал каждый промах за Расстригой, ждал, когда народ озлобится против немчинов и ляхов.

Недовольство ширилось с каждым днем. Шляхта бесчинствовала на улицах, зорила дворы и лавки, оскверняла божьи храмы.

Москвитяне взроптали:

— Доколь терпеть ляхов? То насильники, душегубы и святотатцы!

То там, то здесь начинались шумные драки. Дело доходило до смертоубийств. Брожение усилилось в дни свадьбы Самозванца с Мариной Мнишек.

Венчались 8 мая 1606 года, накануне празднования дня святого Николая Чудотворца.

Народ возмущенно выплескивал:

— То грех великий!

— Кощунство!

Выползли блаженные во Христе, калики, убогие. Вопили:

— Сором, православные! Не простит господь святотатства. Грядет беда неминучая!

Венчанье было в Успенском соборе. Стрельцы пропускали ко храму лишь бояр, дворян, шляхтичей да иноземных купцов. Посадчан же грубо гнали бердышами прочь.

Ляхи стояли в соборе с оружием и в шапках. Бояре, зло поглядывая на иноверцев, крестились. Скверна храму! Всей православной вере поруганье!

На свадьбу приехали тысячи ляхов. Гостей разместили в Кремле, выгнав из хором не только дворян и купцов, но и многих бояр.

По площадям и торжищам шныряли люди Василия Шуйского, вещали:

— Сгинет Русь от немчинов. Царь-то, чу, православную веру надумал порушить. Храмы-де повелел пограбить и позакрыть, а замест их иноверческие костелы поставить. Загубит он Русь!

Народ роптал, а Дмитрий Самозванец упивался пирами да медовым месяцем. Пьяные ляхи скакали по улицам, давили москвитян, стреляли из пистолей и мушкетов, грабили прохожих, вламывались в хоромы и избы. Хвастливо орали:

— Что ваш царь?! Мы дали царя Москве! Повинуйтесь Речи Посполитой. Москва наша! Вы ж холопы и быдло!

Посадчане не сносили обид, лезли в драку, выходили на жолнеров с дубинами и топорами.

«Крик, вопль, говор неподобный! О, как огонь не сойдет с небеси и не попалит сих окаянных!» — воскликнул летописец.


Черная глухая ночь тринадцатого мая. Хоромы Шуйского.

В брусяных покоях князья, бояре, воеводы, головы и сотники псковского и новгородского войска, стянутого под Москву. Здесь же купцы и пастыри.

Подле Шуйского царица-инокиня Марфа, тайно прибывшая из Вознесенского монастыря.

Василий Иванович молвил:

— Час настал! Вся Москва готова подняться на иноверцев. Самозванец не должен боле сидеть на троне. Подлый Расстрига поругал святую веру, осквернил храмы божий и венчался с поганой полькой. Гришка Отрепьев разорил державную казну и отдал Псков и Новгород своей латынянке. Ежели и дале Расстригу терпеть, то Русь будет под пятой короля Жигмонда. Хотите ли оного?

— Не хотим, князь. Буде терпеть ляхов! Лавки пограбили, каменья и злато с икон обдирают, жен силят. Не хотим ляхов! — зашумели московские купцы.

Ратные же люди помалкивали. Верить ли князю Шуйскому? Новый-то царь милостив. Это не государь, а ляхи да немчины лиходейничают. Так царь-де повелел их, после свадьбы, в Речь Посполитую спровадить. Уйдут иноверцы, и вновь на Москве покойно станет. Шуйскому же не впервой народ мутить. Сам, чу, на престол замахнулся. А что, как Дмитрий-то Иванович истинный?

Шуйский же пощипал жидкую сивую бороденку и, словно разгадав думки служилых, добавил:

— Ведаю, ведаю, ратные, ваше молчанье. Сумленье взяло? Шуйский-де на кресте Дмитрия признал. Было оное. Но чего ради? Чтоб от злодея Бориски Годунова избавиться. Чаял, станет Самозванец защитником дедовских обычаев, а вышло наоборот. Он беглый расстрига! Да вот и матушка-царица о том изречет. Так ли, государыня?

— Так, князь! — сердито сверкнула очами Марфа. — Гришка Отрепьев ведовством и чернокнижием нарек себя сыном Ивана Васильевича. Нарек и омрачением бесовским прельстил в Польше и Литве многих людей. Меня ж и сродников устрашил смертию. Ныне всему миру поведаю: не мой он сын, не царевич Дмитрий, а вор, богоотступник и еретик! Гоните злодея с престола, гоните немедля, покуда господь не покарал нас за терпение. Христу не нужна латынянская вера. Гоните сатану!

Черные глаза инокини полыхали огнем. Слова ее всколыхнули служилых. Уж тут-то без лжи, не станет же мать на сына богохульствовать. Знать, и в самом деле сидит на царстве Расстрига.

И ратные люди загалдели:

— Прогоним, матушка царица! Не быть Гришке на троне!

— Сказывай, что делать нам, князь Шуйский.

— Как токмо заслышится набат, пусть все бегут по улицам и кричат, что ляхи хотят порешить царя и думных людей. Народ кинется на ляхов, мы ж побежим во дворец и покончим с Расстригой… А теперь, братья, помолимся. Да поможет нам Христос во святом деле! — заключил Шуйский.


В ночь на семнадцатое мая 1606 года в Москву вошли три тысячи ратников и заняли все двенадцать ворот Белого города.

На рассвете раздался набатный звон с колокольни храма Ильи Пророка, что у Гостиного двора Китай-города. Тотчас же ударили в сполох все сорок сороков московских. Толпы народа запрудили улицы и переулки. Отовсюду кричали:

— Литва помышляет убить царя Дмитрия Иваныча и завладеть Москвой. Бей Литву!

Москвитяне, вооружившись топорами и дубинами, ножами и рогатинами, бросились к домам польских панов.

— Бей, круши злыдней!

Бурные, гомонные потоки людей хлынули на Красную площадь. Здесь уже разъезжали на конях Василий Шуйский, Василий Голицын, Иван Куракин, Михайла Татищев с оружной челядью.

— Пора, православные! — истово молвил Василий Шуйский и тронулся к Фроловским воротам. В левой руке князя большой золоченый крест, в правой — меч. Подъехав к Успенскому собору, Василий Иванович сошел с коня и приложился к образу Владимирской богородицы. Когда обернулся к толпе, неказистое лицо его было суровым и воинственным.

— Буде царствовать Гришке Расстриге. Во имя божие зову на злого еретика!


Гулкий тревожный набат разбудил Самозванца. Вскочив с ложа и накинув бархатный кафтан, он побежал из царицыной опочивальни к своим покоям. Встречу Петр Басманов.

— Что за звон, боярин?

— Сказывают, пожар в Белом городе, государь.

Самозванец широко зевнул и поплелся досыпать к Марине. Но вскоре раздались выкрики под окнами дворца.

— Дева Мария! Что это? — испуганно поднялась с перины царица.

Самозванец окликнул Басманова.

— Глянь, боярин!

Басманов вернулся с побелевшим лицом.

— Бунт, государь!.. Упреждал, сколь раз упреждал. Не внял моим советам, — рывком распахнул окно. — Слышь, государь!

— Смерть еретику! Смерть Вору!

Лжедмитрий судорожно глотнул воздуху и кинулся к алебардщикам.

— Стража! Никого не впускать! Защитите своего государя, и вы получите по тысяче злотых. Заприте ворота!

Но алебардщиков было слишком мало. Озверелая толпа лезла вперед, бухала из самопалов и пистолей. Немцы попятились к государевым покоям. Народ бежал по переходам и лестницам.

Петр Басманов, схватив царский палаш, побежал навстречу.

— Стойте, стойте, православные! Побойтесь бога! Не делайте зла государю. То помазанник божий!

Один из заговорщиков, пробившись через оробевшую стражу, подлетел к Басманову.

— Врешь, прихвостень! Выдавай Вора!

— Сам вор!

Басманов сверкнул палашом и разрубил заговорщику голову. Толпа ринулась к боярину. Алебардщики взбежали наверх, оставив народу Басманова. Тут подоспели Василий Голицын и Михайла Татищев. Басманов норовил усовестить бояр:

— Остановите толпу! Одумайтесь, и царь щедро наградит вас!

— Не от Расстриги награду получать! — воскликнул Михайла Татищев и пырнул Басманова длинным ногайским ножом. Боярин рухнул под ноги толпы, его поволокли вниз по лестнице и сбросили с Красного крыльца.

Самозванец, размахивая мечом, выступил вперед.

— Я вам не Борис Годунов! Прочь из дворца!

Дворянин Григорий Валуев выбил из рук Самозванца меч. Обезоруженный царь отступил в покои. Алебардщики закрыли вход, но по дверям застучали топоры. Лжедмитрий перешел с телохранителями в опочивальню и в отчаянии закричал:

— Измена во дворце! Почему вас так Мало? Где остальная стража? Вашими алебардами курицы не зарубить. Где пистоли и ружья?

Дверь зашаталась под ударами топоров. Самозванец, в поисках спасения, побежал по дворцовому переходу к опочивальне царицы.

— Мятежники во дворце. Прячься, Марина!

Маленькая изящная царица с визгом вылетела из покоев. Самозванец же заперся в умывальне, но и здесь не нашел спасения: гневно орущая толпа приближалась к его последнему укрытию. Лжедмитрий ступил к открытому окну. Внизу, вдоль дворцовой стены, алели на солнце крашеные подмостки, срубленные для свадебного празднества. Поодаль, на Житном дворе и у Чертольских ворот, расхаживали караульные стрельцы.

«Выхода нет, надо прыгать. Стрельцы не оставят меня в беде», — смело подумал Самозванец и прыгнул из окна вниз. Хотел угодить на подмостки, чтоб по ним спуститься во двор, но сорвался. До земли было не менее пятнадцати сажен. Лжедмитрий, сломав ногу и разбив грудь, бездыханно распластался на земле.

Подбежали стрельцы, признав государя, отлили водой и оттащили к разрушенным хоромам Бориса Годунова.

Самозванец, придя в себя, тихо и просяще молвил:

— Вы всегда мне были верными слугами. Заступитесь и в сей горький час. Я выдам серебро за три года вперед и пожалую вас вотчинами изменников бояр. На том мое государево слово.

То была поистине царская награда. Стрельцы вскричали:

— Защитим, государь! Побьем изменников!

Служилые понесли Самозванца во дворец, где вовсю буйствовала толпа. Шуйский еще накануне выпустил из темниц лихих людей, напоил вином. Теперь они рушили и зорили государев дворец. Искали Лжедмитрия и Марину. Царица спряталась среди придворных польских фрейлин и московских боярышень. Здесь же был юный камердинер царицы Ян Осмульский. Он встал с обнаженной саблей возле закрытых дверей и храбро произнес:

— Не бойтесь, государыня. Я не позволю черни войти в ваши покои!

В двери ломились бывшие колодники. Фрейлины и боярышни испуганно сгрудились вокруг Марины. Слышался рев, угрожающие выкрики:

— Тут еретичка! Круши!

Двери зашатались. Марину бил холодный озноб. Сейчас московские варвары ворвутся в опочивальню и убьют ее. О, боже!

Марина юркнула под колокол-юбку своей гофмейстерины. Двери упали. Ян Осмульский бесстрашно кинулся на колодников, но его тотчас уложили тяжелой дубиной.

— Где царь и его латынянка? Сказывай, сучьи дети! — грубо прогудел лохматый, с рваными ноздрями, верзила.

— Мы не знаем, где царь. Как видите, здесь его нет. Царица же еще ночью уехала к своему отцу Юрию Мнишку, — ответила гофмейстерина.

— Врешь, стерва! Знаешь! — рявкнул все тот же детина, — А ну, робя, хватай женок!

— Хватай! — отозвалась толпа. — Ляхи наших баб не жалели. Силь латынянок!

Молодые фрейлины «были донага ограблены; их поволокли, каждый в свою сторону, как добычу, словно волки овец». Не тронули лишь старую гофмейстерину.

Мало погодя на женскую половину явились бояре…

— Буде непотребничать, ерыжники! Буде! — загремел высокий, дородный Василий Голицын.

Толпу едва уняли. Вынырнувшую Из-под юбки царицу и фрейлин увели в дальние покои.

— Православные, царь сыскался! Стрельцы от Житного двора несут! — заслышались выкрики.

Стрельцы доставили Самозванца к Красному крыльцу.

— Бей христопродавца! Бей Вора! — завопили колодники и люди Шуйского.

Стрельцы тесно обступили царя, ощетинились бердышами и ручными пищалями.

— Осади! То не Вор, а истинный государь. Осади!

Но толпа упрямо лезла на стрельцов; те пальнули из пищалей, человек пять-шесть лихих рухнули замертво. Толпа — вспять.

Бояре замешкались, глянули на Василия Шуйского.

«Все дело спортят, неслухи!» — подумал князь и бесстрашно спустился с Красного крыльца.

— Кого под защиту взяли, служилые? Еретика Гришку Отрепьева!

Стрельцы уперлись — в три дубины не проймешь. Народ увещевают:

— Осади! Не кинем царя-батюшку.

Долго препирались, ни из хомута, ни в хомут. Но тут Шуйского мыслишка-хитринка осенила, пустил ее в толпу, а та закричала:

— Православные, стрельцы еретику продались! Айда зорить стрелецкие дворы!

Служилые заколебались: народ в ярь вошел, возьмет да и порушит Стрелецкую слободу. Отступно молвили:

— Ладно, выдадим вам государя.

К Лжедмитрию ступил Василий Шуйский.

— Господь не захотел, чтоб подлый еретик терзал Московию. Власть твоя кончилась, Расстрига!

Григорий Отрепьев понял, что пришел его смертный час. Опираясь на рогатый посох и поглядывая на Шуйского, он поднялся.

— Пощадил я тебя, Васька, да напрасно. Жаль, не смахнул башку твою злокорыстную. Ну да и тебе, прохиндею, не царствовать.

К Самозванцу подскочил Григорий Валуев.

— Да что с ним толковать. Благословим польского свистуна!

Выстрелил в Отрепьева из пистоля.

Отрепьева и Басманова раздели донага, обвязали веревками, волоком потащили из Кремля на Красную площадь и бросили в грязь посреди торговых рядов. (Год назад на этом самом месте Самозванец хотел обезглавить Шуйского).

На площадь сбежались тысячи москвитян. Теснота, давка!

Шуйский приказал:

— Киньте Расстригу на прилавок. Петька же Басманов пущай на земле валяется.

Многие из посадчан царя оплакивали. Шуйский аж позеленел от злости. Молвил в Боярской думе:

— Чернь о Гришке скорбит. Надо выбить из нее эту дурь. Подвергнем Расстригу торговой казни.

Бояре согласно закивали бородами. К телу Самозванца явился палач и принялся стегать его кнутом. Подле стояли бояре и приговаривали:

— То подлый вор и богохульник Гришка Отрепьев! То гнусный Самозванец!..

Из дворца доставили безобразную «харю» (маску) и бросили ее на вспоротый живот Отрепьева. В рот сунули дудку.

— Глянь, народ православный! — восседая на коне, кричал Василий Шуйский. — Еретик и чародей Гришка заместо иконы поклонялся оной харе, кою держал у себя в спальне. Тьфу, поганец!

20 мая Шуйский велел убрать Самозванца с Красной площади. Труп привязали к лошади и поволокли к Божьему дому, что за Серпуховскими воротами. Басманова зарыли у храма Николы Мокрого.

А вскоре пошли толки о чудесных и странных видениях: на небесах сражались по ночам огненные полчища, являлись по два месяца; неслыханные бури сносили башни, купола и кресты с церквей; у людей, лошадей и собак рождались уроды; над могилой Самозванца летали в лунные ночи ангелы…

Народ баял:

— Никак и в самом деле истинного царя убили.

— Шуйский посад обманом взял. Литва-де царя бьет, спасайте государя! А сам его ж и порешил.

— И вовсе не порешил. Немчина убили. Царь же в Речь Посполитую от изменников ускакал.

— Жив Дмитрий! Чу, грамотка от него была, по народу ходит.

Василий Шуйский огневался.

Труп Самозванца вырыли и сожгли на Котлах. Прах смешали с порохом и пальнули из пушки в сторону Речи Посполитой.


ЧАСТЬ II Гроза над Русью

Глава 1 Порубежье

1606 год.

Май.

Из березового перелеска вышел могутный косматый бродяга в лохмотьях. Пред ним пустынное яровое поле в изумрудной зелени; в неохватном лазурном поднебесье весело и звонко поет жаворонок; за полем — сельцо с покосившейся рубленой церквушкой.

Бродяга ткнулся на колени, истово, со слезами закрестился.

— Господи!.. Святая Русь!.. Дошел, господи!

Пал крыжом в зеленя, прижался грудью к земле. Отчина! Русь! Сколь же лет чаял вступить на родную землю! Сколь же снились нивы, курные избенки, серебряные хороводы берез!

Русь!

Долго лежал пластом, вдыхая будоражащие запахи нивы. Затем сел подле развесистой белоногой березки и достал из холщовой сумы ломоть хлеба, щепоть соли да кусок сушеного мяса; ел, глядел на деревянную шатровую церквушку и благостно вздыхал, утирая рукавом рубахи слезы.

От деревушки, пересекая поле, бежали к перелеску трое мужиков; бежали торопко, оглядываясь и что-то крича.

Бродяга поднялся. Мужики неслись что есть духу. Показались всадники в красных кафтанах; сверкали на солнце бердыши и сабли.

«Стрельцы!»

Бродяга попятился в заросли.

«Не успеют, черти… Ужель за рубеж? Чего там не видели?»

Стрельцы настигли мужиков подле самого перелеска.

— Попались, собаки!

Один из беглецов выхватил пистоль, бухнул выстрел; стрелец схватился за грудь и скользнул вниз; застрял желтый кожаный сапог в стремени. Двое других мужиков остервенело отбивались дубинами.

— Не убивать! Живьем, паскудников! — рявкнул стрелецкий десятник.

Беглецов связали сыромятными ремнями, Стрельцы разъярились, топтали мужиков, кричали:

— Христопродавцы! К ляхам подались!

Русоголовый мужик, харкая кровью, хрипло выдавил:

— Не к ляхам, а к царю Дмитрию, заступнику народному… Он царь истинный. Вы ж Христа забыли и боярину Шуйскому крест целовали. Но тот не от бога… Накажет вас Дмитрий.

— Пес! Переметчик! — взревел десятник. — А ну привяжи его к березе!

Десятник, набычась, тяжело ступил к крамольнику.

— К вору бежать, сволочь!

Трижды, изо всех сил, стеганул мужика кнутом. Тот дернулся, сцепил зубы. С разбитого лица капала на белую рубаху кровь.

— Противу царя воровать! Нет твово Митьки. Порешили его на Москве. То беглый расстрига Гришка Отрепьев.

Мужик поднял голову; глаза отчаянные, злые.

— Лжешь, стрелец! Жив царь. Убили не Дмитрия, а немчина. В Польше государь укрылся. Войско сбирает, чтоб Шуйского с трона скинуть.

— Замолчь, собака!

Десятник пришел в неистовство, стегал мужика до тех пор, пока не обссилел.

Белая рубаха беглеца стала красной; грудь и спина — кровавое месиво. Мужик впал в беспамятство. Десятник саблей разжал его зубы, влил в рот вина из баклажки. Беглец очухался, поднял отяжелевшие веки.

— Отрекись от Вора. Присягай Шуйскому. Забью!

Десятник сорвал с шеи мужика нательный серебряный крест, поднес к разбитым губам.

— Целуй!

Беглец харкнул в лицо служилого кровью.

— Прочь, ирод!.. Смерть приму, но Дмитрия не предам, не предам заступника… Прочь!

Стрелец взмахнул саблей. Русая голова скатилась в траву.

— Зря ты, Мефодий. Живьем велено, — проронил один из служилых.

Десятник молча вложил в ножны саблю; стрельцы сели на коней. Мефодий, заслышав внезапный стук копыт, глянул влево и оторопел: к сельцу неслась полусотня ляхов. Сверкали панцири и сабли, колыхались высокие перья на боевых шапках.

— Шляхта, братцы!

Стрельцов было мало, и они попятились к перелеску. Но тут выскочил из чащобы огромный мужичина с длинной орясиной и заорал во всю мочь:

— Сюда! Сюда, ляхи!

Поляки услышали и повернули коней. Стрельцы приняли бой. Бродяга ловко орудовал тяжелой орясиной.

Вскоре все стихло. Ляхи слезли с коней, сняли с убитых суконные кафтаны, собрали оружие.

Коренастый, с пышными рыжими усами шляхтич подошел к связанным мужикам, что-то спросил на своем языке.

Беглые непонимающе пожали плечами. К шляхтичу ступил бродяга, сказал по-польски:

— Развяжите их, панове. Эти люди присягнули царю Дмитрию.

Шляхтич резко обернулся.

— Поляк?

— Русский.

— Московит?.. Откуда наш язык знаешь?

— В полоне обучился. Вместе с поляком к веслу был прикован.

— К какому веслу, москаль?

— А то, что на галере, панове.

Шляхтич хмыкнул, покрутил ус. Лицо москаля, в черной курчавой бороде, точно вылито из бронзы.

«Из этого москаля получился бы славный рыцарь», — невольно подумалось шляхтичу.

— Как звать?

— Иван Болотников.

— Куда идешь, Иван?

— На Русь, панове.

— А эти двое?

Болотников, расспросив мужиков, ответил:

— Они из Путивля. Посадские люди не захотели целовать крест царю Василию Шуйскому. Путивляне зовут на царство сына Ивана Грозного — Дмитрия Ивановича. Гонцы посланы сказать, что вся северская земля присягает Дмитрию и готова встать под его священные знамена.

— Добже, добже, — довольно закивал шляхтич. — А сам ты, Иван, какому царю хочешь служить?

— Семь лет я не был на Руси, панове. Но много наслышан о царе Дмитрии Иваныче. Я за того государя, кой тщится о народе своем. С боярским же царем мне не по дороге.

— Добже, добже. Свою верность Дмитрию ты уже доказал. Ты спас северских послов и убил стрельца. Государь Дмитрий не забудет твоей заслуги.

Шляхтич смотрел на дюжего московита и вспоминал слова короля Сигизмунда:

— Гришка Отрепьев убит, но выискался новый самозванец. Ему нужны деньги, оружие и верные люди. Ищите их в порубежных городах и приводите к Дмитрию.

Сейчас же шляхтичи пустились в малый набег; разорив и опустошив два-три русских сельца, они тотчас вернутся на рубеж. Сигизмунд не велит пока задорить московитов, но Речь Посполитая не столь в руках короля, сколь во власти ясновельможных панов. Всему голова сейм. На сейме же, не слушая короля, паны кричат:

— На Руси междоусобица. Раздоры бояр и смуты черни ослабили Московию. Только сейчас и поживиться!

Грабили, опустошали, терзали русские окраины.

Болотников ничего об этом не ведал.

— Ты, Иван, поедешь с послами к царю Дмитрию, — распорядился шляхтич.

— Но, панове… Я иду на Русь.

— Ты вернешься в Речь Посполитую! — повысил голос шляхтич.


Глава 2 Болотников и Молчанов


Ехали на конях под присмотром трех десятков жолнеров[115].

Болотников и послы держались вместе, Иван посматривал на мужиков, и на душе его светлело. Свои, русские! Бородатые, дюжие, в белых домотканых рубахах, в коротких темно-синих кафтанах, перехваченных зелеными кушаками. Узнал, что одного зовут Тимофеем Шаровым, другого — Матвеем Аничкиным.

— На Руси давно не был? — спросил Болотникова Шаров.

— Давно, друже… А что на Москве? Сказывают, дела дивные. Чу, народ всюду поднялся. Так ли?

— Гудит Русь, — кивнул Тимоха.

— За те годы, что ты в неволе был, на Руси заваруха за заварухой. Вначале Борис царствовал. То злодей и народа погубитель. При нем такой был голодень, что и вспомнить страшно. Не люб Борис был народу. А тут младший сын царя Ивана Васильевича объявился. По всем городам грамоты народу слал. Тяглому-де люду волю дам, а бояр-изменщиков истреблю. На Русь с войском пришел, в землю северскую. Мужики гужом к Дмитрию повалили, а тот на Москву двинулся. Царя Бориса будто бы удар хватил, помер в одночасье. Другие же сказывали — бояре отравили. А народ возрадовался. Конец пришел ироду! Ныне царь-избавитель на трон сядет. И тот не задолил. Борис-то на Мартынов день[116] преставился, а Дмитрия на Москве в июле встречали.

— Признали? Шуйский-то, когда в Углич ездил, сказывал, что царевич в падучей от ножа зарезался.

— Враки! Шуйский завсегда душой кривит. Годуна он побоялся, вот и навел поклеп на царевича. Сгиб в Угличе попов сын, а не Дмитрий. А как истинный-то царь на Москву пришел, Василий Шуйский одним из первых его признал. На Лобном крест целовал.

— Да што Шуйский, — вступил в разговор Матвей Аничкин. — Сама мать, инокиня Марья Нагая, сына признала.

— Ишь ты, — крутнул головой Болотников. — А как царь к народу? Дали послабленье?

— Еще как дал! — загорелся Тимоха. — Безвинный люд, что от бояр и помещиков пострадал, повелел из темниц вызволить. Всем тяглым великую льготу дал. Заповедные лета отменил. Мужикам и холопам Юрьев день вернул.

— Да неужто? — подивился Болотников.

— Вот те крест! Борис Годунов татарам Украйну кинул, а Дмитрий Иванович на десять лет севрюков от податей и налогов освободил. Живите, говорит, вольно и без тягла. Бывало ли допреж такое?

— Не бывало, други. Цари на милость скупы. Ай да Дмитрий Иваныч!

— За такого не грех и смерть принять, — продолжал Тимоха. — Зрел, как наш сопутник за Дмитрия стоял? Вот так весь народ готов Красному Солнышку[117] послужить.

— Ас дворянами что?

— Дворяне к севрюкам Годуновым присланы. Согнали их с наших земель да многих поубивали. Хватит ярма! Зажили по старине. Не стало ни бар, ни посадского строения, ни царской десятины. Вот он каков, истинный-то царь!

— Видели государя?

— А то как же. С Тимохой в его войске служили. От Кром до Москвы с царем шли. Прост Дмитрий Иваныч, всяк к нему мог прийти. Всех примал. Мужиков не обижал. Когда шел с войском по селам, крестьян не зорил. Тех, говорит, кто мужика пограбит аль насильство какое учинит, повелю казнить. Брал же то, что ему по доброй воле приносили. Тут его и вовсе возлюбили. Тыщами к избавителю шли. И на Москве Дмитрий народа не чурался. По средам и субботам челобитные на Красном крыльце принимал. Да не через дьяков, а в свои руки. Ни при одном государе так не было. Не чванился Дмитрий Иваныч. Часто в приказы наведывался. Дьякам и подьячим указал вершить дела без поминок и посулов[118]. Мздоимцев повелел кнутом бить. Приделистый царь! Провор великий. На ратных ученьях сам из пушек палили. Да так ловко, что знатным пушкарям лишь в пору.

— Славный царь, — не переставал изумляться Болотников.

— Народу — славен, боярам же — поперек горла, — нахмурился Аничкин. — Недолго Красное Солнышко поцарствовал.

— А что Шуйский?

— То не царь, — отмахнулся Аничкин. — Никто его не избирал. Шуйского бояре да купчишки выкликнули. Без Земского собора, без совета волостей и городов. Не токмо мужики, но дворяне на Шубника крепко осерчали. Служилые северских городов в один голос заявили: «Не хотим боярского ставленника, не будем ему крест целовать!»

— Да что служилые, — оборвал Матвея Шаров. — Вся Украйна в движение пришла.

Болотников слушал, и на душе его становилось все веселей и отрадней. Народ всколыхнулся! Не хочет тяглый люд жить в боярском хомуте. Вот то и добро. Давно пора.


Речь Посполитая. Сандомирский замок Юрия Мнишка.

В одном из дальних покоев расхаживает по комнате Михаил Молчанов. Смуглолиц: «нос немного покляп», чернокудр; коротко подстриженная бородка, черные усы, черные лохматые брови, небольшие бегающие карие глаза.

Далеко за полночь, но Молчанову не до сна. Днем получил от воеводы Георгия Шаховского грамоты. Воевода звал к себе в Путивль, и не просто звал, а слезно умолял сказаться сыном царя Ивана Васильевича. «На Руси смута. Явись Дмитрием Ивановичем — и престол в твоих руках…»

Явись! Легко сказать. Гришку-самозванца саблями изрубили. Назваться сыном Грозного просто, да вот как голову уберечь?.. Ну приду, ну явлюсь в Москву и сяду на царство. А дале? Крутись меж шляхтой и боярами. Те и другие — волки, попробуй угоди.

Нет, шапку Мономаха надевать не стоит. С боярами шутки плохи, враз башку свернут. Лучше тихо да мирно сидеть в Речи Посполитой. На самозванство же пусть другого шляхта подыскивает. Но и в тени оставаться нельзя. Князь Шаховской не дурак, перемены чует. Василий Шуйский, хоть и хитер да пронырлив, но царство его шаткое. На Руси брожение, гиль. Многие города от Шуйского отложились. Не признает нового царя и Григорий Шаховской. Человек он гордый и тщеславный, помышляет о высшем боярском чине. Но с московской знатью у князя нелады. Василий Шуйский его из Белокаменной к севрюкам сослал, вот и точит зубы Григорий Петрович на Шубника. И не только он: вся Украйна готова выступить супротив Шуйского. Позарез нужен новый Дмитрий. Недели не проходит, чтобы Шаховской не прислал грамотки. Зовет, зовет неустанно! Путивльский воевода ищет человека, который повел бы за собой чернь. И такой, кажись, нашелся.

Неделю назад к Молчанову пришел один из ближних его челядинцев и молвил:

— Ляхи захватили на рубеже Ивашку Болотникова.

— Кто такой?

— Лицо известное, — хмыкнул челядинец. — Когда-то на Волге шибко разбойничал. Бояре и купцы до сих пор его недобрым словом поминают.

— Тот самый Ивашка, что торговые караваны зорил? — заинтересованно глянул на челядинца Молчанов.

— Тот. Большими ватагами коноводил.

В тот же день Молчанов позвал к себе донцов и запорожцев, нашедших приют у сандомирского воеводы, и дотошно расспросил их о Болотникове. Казаки в один голос заявили:

— Иван Болотников и Дону и Волге ведом. После Ермака не было славней атамана. Лихо он с погаными бился, лихо и бояр громил. Слюбен он и казаку, и мужику.

Молчанов еще более заинтересовался и пригласил к себе бывшего донского атамана. С удивлением узнал, что Болотников, после турецкого рабства, побывал в Венеции и Германии, Чехии и Венгрии, прошел из конца в конец Польшу. Хорошо знает Болотников не только польский, но и немецкий, итальянский языки. Все это изумляло.

— Ничего диковинного, Михайла Андреич, — посмеиваясь, отвечал Болотников. — Вначале-то меня вкупе с немцем к веслу приковали, через два года — к поляку. А затем в Венецию угодил.

Был Болотников богатырски сложен, разговаривал неторопливо и веско, и за каждым его словом, за каждым движением чувствовалась уверенность и недюжинная сила.

«За таким и впрямь народ пойдет», — невольно думалось Молчанову. Однако не все нравилось в Болотникове: тот открыто хулил не только бояр, но и дворян.

— Ни мужику, ни посадскому бояре и помещики не надобны. Народ вольно хочет жить, без кнута и оков.

— Но как же без дворян? — норовил осадить Болотникова Молчанов. — На дворянском ополчении войско держится. Каково Руси, коль ворог нагрянет?

— А пусть дворяне не землей, а царским жалованьем кормятся.

— Но где ж царю казны набраться, коль дворяне без поместий останутся?

— Казна не оскудеет. Коль мужика хозяином на земле сделать, будет у него и достаток. А с достатка — царю налог. Будет и воля, и войско, и держава крепкая.

«Мудрен казак, — раздумывал после разговоров с Болотниковым Михайла. — Знать, скитания-то его многому научили. Но не слишком ли опасно такого на Русь отпускать? Поукладистей бы кого Шаховскому… Но рохле рати не водить. Пусть уж едет в Путивль, а там как бог укажет».

На другой день Молчанов вновь позвал к себе Болотникова.

— Ты, поди, уж наслышан о спасшемся Дмитрии.

— Наслышан, Михайла Андреич.

Молчанов с минуту помолчал, а затем ступил вплотную к Болотникову и тихо, но со значением вымолвил:

— Был я намедни у царя Дмитрия Иваныча… О тебе сказывал. Царю нужны ратные люди. Указал государь назначить тебя Большим воеводой.

— Воеводой? — озадаченно протянул Болотников. — Статочное ли то дело, Михайла Андреич? Куда уж нам с суконным рылом в калашный ряд. Никак шутишь?

— Ведай, Иван Исаевич: цари не шутят. Нравен ты стал государю своими ратными подвигами. И кому, как не тебе, воинство вверять! Согласен ли ты послужить Дмитрию Иванычу?

— То немалая честь.

— А ежели насмерть с Шуйским доведется биться?

— За доброго государя не грешно и голову сложить.

Молчанов остался доволен словами Болотникова. Чувствовалось, что тот не лукавит и крепко верит в «Дмитрия Ивановича».

Молчанов не ошибся: Болотникову по сердцу пришелся Красно Солнышко. То, что он увидел на рубеже и услышал от путивльских ходоков, взбудоражило его душу.

«Люди понапрасну под стрелецкие сабли не встанут. Ишь, с какой отвагой обрел смерть содруг Тимохи и Матвея. До сих пор его слова из головы не выходят: «Лучше смерть приму, но Дмитрия не предам, не предам заступника». Видно, и в самом деле Дмитрий Иваныч к народной нужде лицом повернулся».

Молчанов подошел к столу и открыл крышку темнозеленого ларца. Вынул грамоту, свернутую в трубку; на столбце три красные царские печати.

— Сей грамотой жалует тебя государь Дмитрий Иваныч.

Болотников, принимая столбец, низко поклонился. Молчанов же весомо продолжал:

— Поедешь в Путивль к воеводе Шаховскому. То собинный друг царя Дмитрия. Князь Григорий Петрович отказался целовать крест Шуйскому и поднял супротив него свое воеводство. Шаховской ждет тебя, Иван Исаевич. Поезжай с богом и выступай на подлых изменников. Твое дело свято!

В тот же день, с небольшим отрядом беглых севрюков, Болотников отбыл в Путивль. Вместе с ним поехали Тимофей Шаров и Матвей Аничкин.


Михайла Молчанов бежал из Москвы 17 мая 1606 года.

Казалось, ничто не предвещало беды. Неделю назад, ночью, вкупе с Петром Басмановым и полусотней жолнеров ехали по Чертольской к дворянину Афанасию Пальчикову.

Были наподгуле, с шумом и гамом ввалились в хоромы.

— Великая честь те, Афанасий, выпала. Царь Дмитрий Иваныч берет к себе во дворец дочь твою Настюшку. Будет в услуженьи у государыни, — молвил Молчанов.

Афанасий Якимыч стал мрачнее тучи: хорошо знал, что за «услуженье». Всей Москве ведомо: царь Дмитрий — первейший прелюбодей и бабник, что ни день — волокут в цареву опочивальню девку.

Сухо произнес:

— Спасибо за милость. Однако ж рано моей дочери на царицыну половину. Настеньке и шестнадцати нет.

— Девка в самой поре, — захохотал Петр Басманов. — Зови!

Но Афанасий и с места не стронулся. Грузный, наугрюмленный, осерчало молвил:

— Побойтесь бога, православные. Аль мало других девок? Не отдам Настеньку во дворец.

Молчанов нагло сощурился.

— Не чинись, Афонька. Не тебе, холопу царскому, государеву волю рушить, — обернулся к жолнерам. — Ищите девку!

Пальчиков метнулся к стенке, сорвал с колка саблю.

— Прочь, святотатцы!

— Но выхватить из ножен саблю не успел: накинулись жолнеры, повалили на пол, повязали сыромятными ремнями. Плачущую Настеньку вывели из светелки. Девка статная, красивая, пышная русая коса ниже пояса.

— Не хочу, не хочу к царице!

— Дура! — любуясь дворянской дочкой, прикрикнул Молчанов. — В злате-серебре будешь ходить, боярыней у царицы Марины станешь.

— Не хочу боярыней. С тятенькой и матушкой хочу жить!

Девку кинули поперек седла и повезли в Кремль.

• Михайла Молчанов «большой негодяй, льстец и злой лицемер, не боявшийся ни бога, ни людей, с помощью своих слуг повсюду выискивал красивых девиц, добывая их деньгами или силою, и тайно приводил их через потаенные ходы в баню к царю, а после того как царь натешится с ними, они ещё оказывались довольно хороши для Басманова и Молчанова. Если царь замечал красивую монахиню, коих в Москве много, то она уже не могла миновать его рук… После его смерти оказалось по крайней мере тридцать женщин, забеременевших от него».

Молчанов и Басманов в который уже раз сидели в предбаннике, освещенном слюдяными фонарями. Тянули из кубков мальвазию, посмеивались:

— Женолюбив Дмитрий Иваныч.

— Девки-то смачные, вот кровь и играет. Зрел Настюху? Ягодка!

— А Ксения и того краше.

— Сказал! То царь-девка! Во всем белом свете такой красы не сыщешь. Жаль, Марина взбунтовалась.

Перед приходом Самозванца в Москву Голицын, Мосальский, Молчанов и Шелефединов ворвались со стрельцами в годуновские покои. Царицу Марью удавили, молодого государя Федора Борисовича умертвили кинжалом, шестнадцатилетнюю же Ксению оставили в живых.

Прослышав о необычайной красоте царевны, Самозванец повелел доставить ее в свои покои. С того дня дочь Бориса Годунова стала его любимой наложницей.

Сандомирский воевода осердился: вот-вот Марина Мнишек выйдет замуж за Дмитрия и венчается на царство, а греховодник зятек у всех москалей на виду пустился в разврат. Юрий Мнишек отослал спешную грамоту:

«Поелику известная царевна, Борисова дочь, близко вас находится, то благоволите, ваше царское величество, вняв совету благоразумных с сей стороны людей, от себя ее отдалить. Ведайте, ваше царское величество, что люди самую малейшую в государях погрешность обыкновенно примечают и подозрение наводят».

Самозванец опечалился: юная Ксения влекла его днем и ночью. Но наложницей пришлось поступиться: допрежь всего дела державные. Ксению, под именем инокини Ольги, постригли и сослали в Белозерский монастырь[119].

…За дверями слышались приглушенные воркующие слова Дмитрия и всхлипы Настеньки. Царь тешился!

Молчанов и Басманов ухмылялись.

— Видать, по нраву пришлась государю девка.

— Доволен царь-батюшка. Вновь деньгу отвалит. Живем, Петр Федорыч!

— Живем, Михайла Андреич!

Оба веселы и довольны: ходят близ царя, заботушки не ведают. Награждены, обласканы, в почете великом. Дай бог Дмитрию Ивановичу долгих лет царствования!

Пили, ели и ждали царева выхода. Вот наконец-то и он появился. Поспешили облачить. Самозванец зачерпнул из кадки ячного квасу, выпил полный, ковш и, улыбаясь, хлопнув Молчанова по плечу, удалился из бани.

Михайла и Петр пошли к Настеньке; та, обнаженная, с распущенными волосами, лежала на мягком душистом сене. Молчанов и Басманов закрылись на крюк, разделись.

— Не хуже царского приласкаем, ладушка, — хохотнул Михайла.

Беда грянула нежданно-негаданно. После Пахомия-бокогрея[120] люди Василия Шуйского напали на государев дворец.

Самозванец был убит.

Зарезан Петр Басманов.

Михайла Молчанов, похитив государеву печать, кинулся в царскую конюшню. Вскочив на доброго скакуна, помчался из Москвы вон. По дороге в Польшу неустанно кричал:

— Жив великий государь! На Москве немчина убили. Спасся Дмитрий Иваныч. В Речи Посполитой от изменников упрятался. Не верьте Василию Шуйскому!

В Сандомирском замке Молчанов нашел приют у матери Марины Мнишек. Оба рассылали гонцов по всей Северной У крайне. Гонцы вещали:

— Жив Дмитрий! Скоро на Руси будет. Жив Красно Солнышко!


Глава 3 Князь Шаховской


Григорий Петрович стоял у распахнутого оконца. Во дворе, не замечая князя, прокудничали прибывшие с Дона казаки.

К амбарному срубу привалился чернявый длинноусый повольник Устимка в красных портках. Крепко спал, громко храпя и причмокивая губами. Подле — старая баранья трухменка и пустая баклажка Из-под горилки.

К спящему ступил богатырского вида казак с тонким татарским жильным арканом. Едва унимая смех, склонился над донцом. Повольники затаились. Ужель не проснется?

Казак лишь что-то промычал и еще пуще захрапел. Повольники — в хохот.

— Ай да Нечайка. Ловок, чертяка!

Нечайка, привязав аркан за ус, отошел к станичникам.

— Где чалку кинем, хлопцы?

Казаки завертели кудлатыми головами. Возле амбара, под телегой, притулился пьяненький батюшка Никодим в замызганном подряснике.

— Чепляй к благочинному, Нечайка.

Казак охомутал концом аркана батюшкин сапог и подсел к повольникам, потягивающим из баклажек горилку.

Ждали!

Но уснувших и пушкой не пробудишь, знай храпят.

— Эдак нам до ночи сидеть. Ишь, дрыхнут! — нетерпеливо загомонили казаки.

Нечайка вытянул из кармана зипуна кожаный кисет с турецким табаком и полез под телегу: кинул добрую щепоть в красные ноздри попа. Батюшка шевельнулся, приподнял голову и свирепо зачихал.

Казаки загоготали.

— Христов воскрес, отче!

Никодим чихал долго и натужно, слезы катились в сивую бороду. Отчихавшись, глянул в баклажку, вздохнул.

— Чарочку ба, сыне.

Казаки дружно молвили:

— Поднесем, отче, ступай к нам.

Батюшка на карачках выполз Из-под телеги, поднялся, широко зевнул, перекрестил рот и шагнул к казакам. Аркан натянулся и дернул Устимку за аршинный ус. Казака будто вилами кольнули. Охнул, очумело вытаращил глаза, схватился за ус.

— Ай, што?

Небывалый хохот потряс княжье подворье. Шаховской негромко рассмеялся. Ну, народ бедовый, ну, бадяжники![121]

Отошел к столу, опустился в дубовое резное кресло. Согнав улыбку с лица, призадумался. Мысли вновь и вновь возвращались к тому, что не давало покоя уже несколько дней.

Чем же ответит Михайла Молчанов? Назовется ли Дмитрием? Вначале, когда прибежал из Москвы в Путивль, он соглашался на самозванство. Что же скажет теперь? Северские города только и ждут появления «чудом спасшегося государя». Время не терпит, пора выступать на Москву, а «царя» все нет и нет. Шуйский же вот-вот двинет войско на Путивль, Елецк и Кромы. И за кем останется победа, один бог ведает. Скорее бы пришел ответ от Молчанова. Шаховской оказался в Путивле три недели назад. Явился опальным князем: Василий Шуйский не простил дружбы с первым самозванцем. Новый царь, опасаясь на Москве крамолы, сослал многих бояр в Северскую Украйну.

Но Шуйский оплошал, сослав своего недруга в Путивль. Город жил милостями Дмитрия Ивановича и кишел бунташным людом. Никто не хотел и слушать о воцарении Шуйского. Угомонить взроптавших попытался было старый воевода Андрей Иваныч Бахтеяров-Ростовский. С паперти соборного храма кричал толпе:

— Православные, киньте воровство и крамолы. Самозванец убит. Присягайте Василию Иванычу Шуйскому!

В ответ же неслось:

— Брешешь, воевода! Жив Дмитрий Иваныч!

Масла в огонь подбросил вновь прибывший воевода Григорий Шаховской. Молвил городу:

— Князь Ростовский — сподручник Шуйского. Ныне оба супротив истинного государя зло умышляют.

И толпа взорвалась:

— Не хотим Шуйского! Побьем изменщиков!

Князя Бахтеярова-Ростовского столкнули с паперти и посекли саблями. Убили путивльских голов Ивана Ловчикова и Петра Юшкова. Хоромы, дворы, конюшни и амбары пограбили и разорили.

Упиваясь расправой, горланили:

— Айда на дворян и купцов! Айда на приказных!

Шаховской едва утихомирил:

— Путивльские дворяне, купцы и приказные Дмитрию Иванычу крест целовали. Не будет от них тесноты.

Сидел Шаховской, как на пороховой бочке. Обеспокоился:

«Народ удила закусил, волей пьян, день-деньской на площади гомонит. Того гляди всех богатеев перебьет.»

Народного гнева побаивался: не хотелось мужика и холопа от ярма избавлять. Дай волю — на шею сядут. Но не по душе было и Шуйского терпеть. Ежели Мишка Молчанов назовет себя Дмитрием, то народ пойдет за ним. Мишка будет сидеть на троне, а править Русью станет он, Григорий Шаховской.

В этой тщеславной мысли Григорий Петрович давно уже укрепился. Именно он должен стать правителем великой державы. И даже более того: самозванцы не вечны, год-другой — и трон будет свободен. И тогда… и тогда правитель Шаховской венчается на Московское царство.

Взбудораженный и повеселевший, Григорий Петрович поднялся из кресла и вновь подошел к раскрытому оконцу. Во дворе по-прежнему дурачились казаки.

Богатырь Нечайка просил у щербатого кривоглазого Левки Кривца горилки. Тот жадничал.

— Нема, есаул. Пуста баклажка.

— Брешешь, Кривец.

Нечайка сорвал с головы донца меховую трухменку и шагнул к амбарному срубу.

— Ты что?

Нечайка приподнял сруб и сунул шапку под угол. Казаки довольно загутарили:

— Силен, есаул. Тут и впятером не поднять.

Есаул же, посмеиваясь, молвил:

— Либо горилка, либо шапка, Кривец.

Левка подбежал к срубу, схватился за выступы нижнего венца, поднатужился. Казаки подначили:

— Кишка тонка. Полны портки накладешь!

Кривец разогнулся, осерчало глянул на Нечайку.

— Трухменка-то новехонька. Доставай, леший.

Но Нечайка плюхнулся на телегу, достал огниво и медную люльку с насечками, едко задымил.

К амбару подошел могучий чернобородый казак в нарядном цветном кафтане. Донцы и не приметили, как тот появился на воеводском дворе.

— Забижают, друже?

Казак подмигнул Кривцу и легко приподнял сруб.

— Бери свою трухменку.

Донцы ахнули.

— Вот то детина!

— Откель такой выискался?

— Здоров, бисов сын!

Устим Секира вдруг очумело вытаращил глаза.

— Погодь, погодь… Никак нащ атаман… Хлопцы! Да то Иван Болотников!.. Батька, хлопцы!

Секира, ошалел от радости, кинулся к Болотникову.

— Ты, Устимка? — в глазах Ивана Исаевича блеснули слезы.

— Я, батько, я!

Обнялись, да так крепко, что затрещали кости. А тут и Нечайка Бобыль подбежал. Тискали друг друга в объятиях и плакали, не стесняясь слез.

— Батька!.. Друже, родной ты наш!

Болотникова тесно огрудили донцы. Многие из них знали атамана по Раздорам. Поднялся гвалт несусветный, в воздух полетели серые, рыжие и черные трухменки.

«Иван Болотников? — хмыкнул, стоя у окна, Григорий Шаховской. — Где-то я уже слышал это имя. Но где?.. От князя Телятевского. Тот к Астрахани купцов с хлебом снарядил, а караван пограбили. Телятевский гневался и сокрушался: «Двадцать тыщ пудов хлеба — псу под хвост. Да по нонешним временам тому хлебу цены нет! Разорили меня разбойники. И кто, думаешь, ими коноводил? Мой беглый холоп Ивашка Болотников! Доведется встретить, сам сказню, злодея».

Андрей Андреевич Телятевский был не только другом Шаховского: за князя былавыдана сестра Григория Петровича — Елена Шаховская. Правда, пожила она с Андреем Андреевичем не столь уж и долго: недуг в могилу свел. Телятевский венчался вдругорядь на дочери боярина Семена Годунова. В немалом почете ходил: свояк царю Борису Федоровичу!

Ныне же в опале, сослан Шуйским в Чернигов.

В дверь постучали. Вошел старый дворецкий.

— От царя Дмитрия к те, батюшка князь.

— От царя Дмитрия? — встрепенулся Шаховской. — Зови немедля!


Глава 4 В Путивле


Минула неделя, как Иван Исаевич прибыл в Путивль. Опьяненный встречами с донцами и волей, ходил по шумным улицам крепости, восклицал:

— Любо мне здесь, други! На душе хоть песню пой.

— А ты пой, батька. Пой наши, донские. Поди, и забыл в неволе? — весело гутарили Нечайка Бобыль, Устим Секира и Мирон Нагиба.

— Не забыл, други.

Запевал сильным, звучным, протяжным голосом:


Ай да как плыл по Дону струг-стружок,
С казаками плыл, с добра молодцами.
Ай да как стоял на кичке атаман-дубок,
Атаман-дубок разудаленький…

Донцы подпевали; гремел над крепостью богатырский сказ, пугал приказный люд и торговых сидельцев.

— Гуляют, шпыни. Лавки зорят. Бывало, улежно жили, в тиши и покое. Ныне же ни проходу, ни проезду. Почитай, пять тыщ казаков наехало. Святотатцы! Креста на них нет, — бранили донскую повольницу путивльские «лутчие люди».

Ждали царя Дмитрия, уж тот-то найдет управу!

Казаки ж гуляли! С приходом в Путивль знатного донского атамана Ивана Болотникова повольница и вовсе воспрянула.

— С таким батькой не пропадем!

Ни днем, ни ночью не расставался Иван Исаевич с казаками. А те жадно выпытывали:

— И не чаяли свидеться, батька. Да як ты от полону избавился?

— Вспоминать тяжко, в другой раз, — отмахивался Болотников.

Но казаки не отступали, и тогда, в одну из ночей, поведал им Иван Исаевич о своих мытарствах:

— Поди, помните тот день, когда мы в степи на орду напоролись? Так вот, други, с той поры я вас боле и не видел. Мнил, в сече полягу, ан не вышло, Мурза Давлет, что под Раздорами лихо бился, приказал меня в полон взять. Аркан кинули, с коня стащили и погнали в Бахчисарай. А там мурза меня кизилбашскому купцу продал. Тот все ходил да языком щелкал: хорош урус. Много золотых Давлет за тебя взял, но еще больше денег я получу в Кафе. Повез меня в кандалах на невольничий рынок. Турки набежали. Будто лошадь покупали. На галеру привели, приковали к веслу. И началось тут мое морское плаванье. Едва ли не пять годов в трюме просидел. Хватил лиха, други. Жара, харч скудный, плети. Чуть ли не еже-день полосовали. Не так глянул — плети, на море штиль — плети, корсары[122] показались — вновь плети. Греби что духу, раб! Османцы за шкуры свои тряслись. Настигнут корсары — и прощай жизнь. Товары пограбят, купцов же — акул кормить. Вот и драли наши спины. Гребцы подолгу не выдерживали. Сколь их, горемычных, за борт выкинули! На всяких нагляделся. Мавры, индусы, венецианцы, греки… Почитай, всех инородцев перевидал. Славные были люди, о воле помышляли. Да не привел господь… Мекал, и мне не выбраться. Неволя такая, хоть в петлю кидайся. Да не кинешься. Ни днем, ни ночью цепей не отмыкали. И до того намаялся, други, до того душой извелся, что сатанеть начал. Раскуй меня, кажись, весь корабль переверну. Не раб — зверь лютый. Худо мне было в тюремной клетке, ох, худо, братцы… Как-то подступил ко мне турок с плетью, а я с силами собрался и жах его цепью. Из турка дух вон. К себе подтянул, ятаганом завладел и давай оковы рушить. Однако ж не успел: еще двое османцев в трюм спустились. Один на меня с ятаганом наскочил, заверещал: «В куски изрублю, гяур[123]!» Другой же помешал: «Не тронь московита. Восемь дней до гавани плыть, а гребцов и половины не осталось. Дохнут, собаки! Придем же в гавань — на рее вздернем». Так и не тронули: в море раба не подменишь. Неделя минула, с весельниками стал прощаться. Смерти не пужался. Уж лучше погибель, чем злая неволя. Об одном жалел: Русь родимую не увидел, в полюшке не постоял, буйными травами не прошелся, земле-матушке не поклонился. Хоть бы одним глазком на отчину глянуть! То-то бы легче на смерть идти… Прощаюсь с гребцами, и вдруг гомон заслышали. Чуем, по палубе турки забегали, пушки забухали. Никак корсары напали. Да так и вышло. Корабль наш немчины-разбойники захватили. С янычарами разделались. — и в трюм. Лихой народ, отчаянный, зубы скалят. Что, гутарят, натерпелись? А ну выползай на свет божий! Расковали нас и на палубу вывели. Что тут в душе творилось, господи! Небо синее, чайки, воздух! Без вина охмелели, шалые стали. Ликуем, с корсарами братаемся. А те нас на свой корабль взяли — и в Венецию. Там-то и начались мои земные скитания. Едва ли не год по Италии бродяжил, потом на Русь двинулся. А Русь далече. Германию прошел, Чехию, Венгрию, Речь Посполитую. Сколь людей перевидел, сколь чудес насмотрелся.

— А ныне на Руси, батька! — обнимали атамана казаки.

Нечайка Бобыль тоже побывал в татарском полоне. Но полон его был недолгим: на Муравском шляху невольников отбил Федька Берсень.

— Повезло нам, — рассказывал Нечайка. — Мы-то с Васькой Шестаком позади тебя, Иван Исаевич, на ордынцев скакали. Врезались — и в сечу. С десяток поганых зарубили. Потом нас ордынцы заарканили. К татарскому сотнику в полон угодили. А тот жадный, дьявол. Все по степи рыскал да вот на Федьку Берсеня и угодил.

Узнал Иван Исаевич, что Берсень ходил с донцами под Азов, бил янычар, нападал на купеческие караваны и вернулся в Раздоры с богатой добычей. Казаки выкликнули его своим атаманом.

— А что с подлым изменщиком Васильевым?

— А его, батька, еще до прихода Федьки скинули, — отвечал Мирон Нагиба. — Как пришли мы с Жигулей в Раздоры, тотчас круг собрали, о Богдашкиной измене поведали. Круг огневался. Васильева саблями посекли. А вкупе с ним его лизоблюдов, что голытьбу предали.

— Да все по-старому, Иван Исаевич. С ордынцами бились, на море ходили, турок шевелили. Всяко было.

А ныне о царе Дмитрии Иваныче прослышали. Де, спасся от бояр Красно Солнышко. И мужику, и казаку всякие милости обещал. Дам-де Дону и пушки, и ядра, и хлеба, и цветные кафтаны, во все города впущать повелю. Снялись мы из Раздор — и в Путивль.

Мирон Нагиба привел с собой тысячу повольников. Донцы выбрали его походным атаманом. В есаулах же ходили Нечайка Бобыль и Устим Секира.

— А где ж Шестак да Берсень?

— Когда слух о царе прошел, ни Федьки, ни Васьки в Раздорах не было. Берсень на крымские улусы выступил, а Шестак на Волгу ушел гулять. Григорий Солома, уж на што казак домовитый, и тот не усидел. В ногайскую степь подался. Дикое Поле велико, батька.


В первый же день приезда Болотникова в Путивль князь Григорий Шаховской собрал на Соборной площади народ и произнес:

— Я вам, гражане, ежедень сказываю, что царь Дмитрий Иваныч жив, и вот тому новое подтвержденье. Государь назначил Ивана Исаевича Болотникова своим Большим воеводой. Зрите грамоту с царскими печатями.

Путивляне полезли на рундук, глянули на красные печати и радостно загомонили:

— Истинная грамота! Царская! Жив заступник!

— Жив Дмитрий Иваныч! — продолжал Шаховской. — Ныне государь сбирает войско. Вступайте под священные знамена царя Дмитрия! А поведет вас на изменников славный воевода Иван Исаевич Болотников. Вот он, гражане, пред вами!

Иван Исаевич поясно поклонился путивлянам, молвил:

— Челом бью, народ православный! Пришел я к вам от государя и великого князя Дмитрия Иваныча. Пришел с его наказом: собрать в северских, украинных и польских[124] городах ратных людей и идти на Москву. В Москве ж побьем Василия Шуйского и бояр, что ремесленный люд, мужиков и холопов в нужде и ярме держат. Скинем Шубника, изведем бояр и волю вернем. Пойдете ли со мной за волю биться?

— Любо, батько! — во всю мочь гаркнули прибывшие в Путивль казаки.

— Все как один выступим, воевода! Веди на бояр! Добудем волю! — закричали мужики и холопы.

А Иван Исаевич глядел с высокого рундука на тысячегласную дерзкую толпу и взбудораженно думал:

«Ишь, какая решимость в людях. Зол народ на господ. Намаялся. Опостылели боярские оковы. Чую, насмерть будет биться».


Все, что свалилось за последние дни на Болотникова, было не только отрадным, но и неожиданным. И трех недель не прошло, как он из бродяги-скитальца превратился в государева воеводу. То было нелегкое бремя. Теперь уже не до застолиц: ратные советы, подбор начальных людей, смотры и сборы войска…

Воеводская изба кишела людом. Атаманам, есаулам, головам, пушкарям, сотникам — всем было дело до Болотникова.

Князь Шаховской как-то попрекнул:

— У тебя тут, как в пчелиной борти. Ужель всякого привечать? Отсылай к Юрью Беззубцеву. Он твоя правая рука.

— Пусть, пусть, лезут, князь — посмеивался Иван Исаевич. — Мне с ними в поход идти.

Болотников дотошно приглядывался к каждому начальному человеку. Знал: от худого вожака жди беды. И сам оплошает, и людей загубит. Царевых стрельцов бить — не орехи щелкать, тут ум, отвага да сноровка надобны. Некоторых военачальников, отобранных князем Шаховским, от руководства войском отстранил.

Шаховской сердился:

— То люди надежные, не подведут. В Путивле их ведают. Один Томила Нелидов чего стоит. Первый посадник. Ты ж худородным мирволишь.

Болотников супился, мрачнел.

— В поле съезжаются, родом не считаются, князь. Томила твой в торговле ловок, к брани же не сподручен.

— Зато казаки твои сподручны, — съязвил Шаховской. — Что ни сотник, то гультяй.

— Казаков, князь, ратным хитростям учить не надо. Они в любых переделках были. Я с ними и ордынцев, и янычар, и стрельцов бил. Лучших вожаков мне и не сыскать.

Шаховской хоть и недовольствовал, но гордыни своей не выказывал: казаки, мужики и холопы души в Болотникове не чают. Такой-то сейчас и надобен.

Но когда приходил из Воеводской в свои покои, давал волю чувствам.

«Смерд, мужик сиволапый! Князем помыкает. Ну да пусть повластвует до поры-времени. Обрубим крылья. Скорее бы из Путивля вымелся».

Но Болотников не спешил.

— Выступать погожу, князь. Наскоре слепых рожают. С таким войском Шуйского не побьешь. У него, поди, тыщ сто наберется. Надобно клич по городам бросить. Шли именем царя гонцов. Пусть народ сбивается в рати и идет в Путивль.

И Шаховской вновь уступил: Болотников был непреклонен. В северские города с «царскими» грамотами полетели гонцы. Государева печать была у Шаховского: еще неделю назад, с великим береженьем, ее доставили из Сандомирского замка от Михайлы Молчанова.

Иван Исаевич, не доверяя «путиловскому правителю», собрал ближних соратников. Были на совете Мирон Нагиба, Нечайка Бобыль, Устим Секира, Тимофей Шаров и Матвей Аничкин.

— Пошлем своих гонцов. Надо немедля скакать в Дикое Поле. Звать донских, волжских и запорожских казаков. Звать посадчан, мужиков и холопов северских и польских городов. Поднимать народ!

— Дело, воевода! — горячо поддержал Матвей Аничкин. — Пошли меня, Иван Исаевич.

— Поезжай, друже.

Болотников глянул на Бобыля.

— А тебе, Нечайка, надо бы в Кромы наведаться. Спознай, чем народ дышит. Прощупай воеводу и голов, что Дмитрию Иванычу присягнули. Особо крепость погляди. Добра ли она для осады, много ли зелья и пушек, много ли ратников наберется.

— Спознаю, Иван Исаевич.

— Да долго не засиживайся… Тебе ж, Секира, в Елец ехать.

От Шаховского Болотников узнал, что царь Дмитрий, будучи еще в Москве, повелел стянуть в Елец войска, оружие и пушки. Дмитрий Иванович помышлял идти из Ельца на крымского хана. Поход не состоялся, но ратные доспехи, фураж и большой огнестрельный наряд остались в крепости.

— Все до последнего бердыша сочтешь. То зело важно. Коль оружия в Ельце вдоволь да коль станет в руках наших, тогда можно и с Шуйским биться.

— А мне куда ехать, Иван Исаевич? — спросил Тимофей Шаров.

— В Комарицкую волость. Сам же рассказывал, что собралось в ней до двадцати тысяч холопов. Людей тех Хлопко на бояр водил. Да и ты вкупе с атаманом был.

— Был, воевода, — не без гординки произнес Шаров. — Ведают меня комаричи. Чаю, всю волость поднять.

— Добро, Тимофей… Ну, а тебе, Нагиба, при мне оставаться. Дел невпроворот. Да помене к чаре прикладывайся. Ныне трезвые головы нужны.

В конце совета Иван Исаевич спросил:

— А что вы о Юрье Беззубцеве молвите?

Спросил неспроста: дворянин Беззубцев был головой служилых казаков Путивля, под его началом находилось до трех тысяч войска.

Взоры военачальников обратились к Аничкину и Шарову, знавших Беззубцева около двух лет.

— Городовые казаки о Юрье худого не сказывали. Черным людом не гнушается. Казаков бережет, в сечах смел, за спину не прячется. Думаю, и на Шуйского пойдет.

— Пойдет! — убежденно кивнул Аничкин. — Он сам на то казаков подбивает. Беззубцев и ране в войсках царя Дмитрия был. И с погаными он лихо бился. Дружок у меня есть, так тот с Юрьем на ордынцев хаживал. Славно Беззубцев рубился. Казакам он люб. Да и сам-то Юрий их городовых казаков. Поместьем же его царь Федор Иваныч пожаловал.

— Спасибо, други, — поднялся из-за стола Иван Исаевич. — Ну, а теперь в путь. Да поможет вам бог!


Глава 5 Царь Василий


Тяжко Василию Шуйскому!

Сел на трон, а покоя нет: что ни день, то пакостные вести. Поутру пришел боярин Иван Воротынский и доложил:

— Венев и Кашира заворовали, государь.

— Господи, мать богородица! — закрестился Василий Иванович. — Кто ж их смутил?

— Веневский сотник Истома Пашков. Поднял служилую мелкоту и целовал крест новому Самозванцу.

Василий Иванович из кресла вскочил и ногами затопал.

— Паскудник! Каиново семя!.. Какому Самозванцу? Где он? То Гришка Шаховской да чернокнижник Молчанов слух распустили. Нечестивцы!

А вечор князь Василий Долгорукий «порадовал»:

— В кабаке у Варвары ляха взяли. Кричал на посаде, что Дмитрий скоро выступит из Речи Посполитой и боярского царя покарает. Король-де Сигизмунд большое войско Дмитрию дал. Присягай, Москва, истинному государю. Шуйского же…

— Буде, буде! — закричал Василий Иванович. — Где оный крамольник?

— В Пытошную сволокли, государь.

— Сам приду пытать лиходея. Мало своих смутьянов, так с рубежа подсылают. Вот те и Жигмонд[125]. А не он ли в Сейме о мире кукарекал, облыжник!


Застенок Константино-Еленинской башни.

Польский лазутчик висит на дыбе. Ведет распросные речи царь Василий Иванович.

— Сказывай, кому воровские письма на Москве передал?

Лазутчик молчит. Шуйский кивает палачу; тот берет кнут и с оттяжкой, просекая кожу, стегает узника.

Стон, крик, свист кнута.

— Сказывай, вор!

Узник — нем.

— Клещами рви! Ломай ребра! — кричит Шуйский.

Кат вынимает из жаратки раскаленные добела длинные клещи, подступает к узнику, рвет белое тело.

Лазутчик корчится, не выдерживая боли, кричит:

— Будет!.. Все скажу!

Называет слободы, имена посадских. Тощий узколобый подьячий в киндячном сукмане, усердно скрипя пером, заносит крамольников на лист бумаги.

Царь поднимается с табурета и, в сопровождении стрельцов, отправляется во дворец.

День теплый, погожий, солнце бьет в глаза. Шуйский подслеповато щурится, прячет маленькие глаза за стоячий козырь кафтана. Но козырь не спасает, больные глаза слезятся.

«Надо бы в карете ехать», — сокрушается Шуйский, прячась за широкие спины стрельцов.

В спальных покоях дворца душно; круглая изразцовая печь пышет жаром. Василий Иванович любит тепло, но тут разгневался, истопников вздрючил:

— Пошто так калите, недоумки!

Истопники оробело тычутся на колени.

— Трое ден мочило, великий государь. Поостыли покои, вот мы и порадели.

— Прогоню за экое раденье!.. Окна, окна-то хоть откройте!

Прилег на постель; щуплое тело утонуло в лебяжьих паринах. Но сон не морил, в голове дела державные.

«Неймется Жигмонду! Пакостник. Одного Самозванца напустил, ныне другого на трон метит. И кого ж наущает? То был беглый монах, а ныне? Уж не Мишка ли Молчанов, этот прелюбодей и чернокнижник, на царскую корону замахивается? От него да от Гришки Шаховского гиль по Руси идет. Северские и польские города заворовали, мужики комарицкие. Мало их вешали да били. Своевольцы!.. Да и в самой Престольной смутьянов пруд пруди. Царь-де не тот, не истинный. Боярский царь-де. Вон как намедни один из посадских в Пытошной вякнул: «Не признает тебя народ, Василий Шуйский. Ты не миру, а боярам крест целовал. Не будет от тебя люду послабленья, не люб ты Руси».

Крамольник! На кол бунтовщика посадили, а он и с кола орет: «Гони, люд православный, Шубника! Держитесь государя Дмитрия. Целуйте крест заступнику!»

Вор, срамное рыло! Тыщу людей округ себя собрал, горлохват. А народ послушал, послушал да и давай вкупе с гилевщиком кричать: «Жив Дмитрий, коль за него велики муки примают. Не хотим боярского царя!»

Стрельцы наехали, разогнали. Но на каждый рот замок не повесишь. И на Варварке горло дерут, и на Арбатской, и на Троицкой… По всей Белокаменной воруют, смутьяны!

На другой день после своего воцарения Василий Иванович повелел доставить мощи «невинно убиенного младенца» Дмитрия из Углича в Архангельский собор Москвы.

Бояре ахнули:

— Да как сие можно, государь?! В храмы лишь мощи святых переносят. Пошто на Москве останки Дмитрия?

— Не останки, а мощи, — поправил Шуйский. — Чернь вновь ворует, о Самозванце мнит. Для подлого люда Самозванец — «заступник» да «Красно Солнышко». Народ сказкам мятежных людей верит. И покуда той сказке жить, не видать нам покоя на Руси. Упрячем «солнышко» в чулан.

— Как это? — не поняли бояре.

— Аль невдомек, — тоненько захихикал Василий Иванович. — Причислим Дмитрия к лику святых, в храм перенесем, икону намалюем. Вот те и Дмитрий-угодник.

Бояре рты разинули: Шуйский открыто шел на новую ложь. Но каково самому? Поверит ли чернь? Шуйский и без того изолгался без меры. В 1591 году, пресмыкаясь пред Борисом Годуновым, Василий Иванович прокричал с Лобного, что «царевич, играя в тычки, сам себя зарезал». Через пятнадцать лет, когда Самозванец шел к Москве, князь изрек: «Сын Ивана Грозного божьей милостью спасся и упрятался в Речи Посполитой». Теперь же повсюду заявляет и грамоты рассылает, что невинного младенца зарезали по приказу Бориса Годунова, а на престоле царском оказался беглый чернец Гришка Отрепьев.

«Мерзко Ваську слушать, — как-то обронил среди бояр князь Голицын. — Врет, что помелом метет. На одной неделе семь пятниц».

— Пошлем в Углич святых отцов, — продолжал Василий Иванович. — Пущай едет ростовский митрополит Филарет. Сей владыка чтим в народе. С ним же отправим добрых пастырей и Нагих. То дело богоугодное. Перенесем мощи в кремлевскую святыню — подлую чернь укротим. Буде трепать языками о спасении Дмитрия. Нравно ли то, бояре?

Бояре закивали бородами. Ловко придумал! Дмитрия — в святые, чернь — в смирение. То-то перестанут «законным царем» прикрываться. Глядишь, и смута утихнет. Ох, как нужно Руси покойное времечко!

Царь встречал «мощи» царевича у Сретенских ворот Белого города; встречал с синклитом духовенства, боярами, думными дворянами.

Василий Иванович, роняя слезу, благостно вздыхая и бормоча молитвы, нес тело новоявленного чудотворца до самого Архангельского собора. Подле, в великой скорби, ступала царица Мария Нагая.

Богомольные старушки заговорили:

— В святцы Дмитрия занесли.

— По всей Руси грамоты разослали.

— Святые отцы житие чудотворца пишут. Молитесь Дмитрию!

Посадские же тяглецы роняли иное:

— Сумленье берет, хрещеные! Нет Шуйскому веры, ведаем его козни.

— Не верьте Шубнику! Жив Красно Солнышко!

Истцы и соглядники доносили о крамоле государю.


Глава 6 В лугах


Дьяк Разрядного приказа писал:

«А как после Расстриги сел на государство царь Василий и в Польских, и в Украинных, и в Северских городах люди смутились и заворовали, крест царю Василию не целовали, воевод почали и ратных людей побивать и животы их грабить, и затеяли будто тот вор Расстрига из Москвы ушел, а в его место будто убит иной человек. В Борисове городе убили Михаила Богдановича Сабурова, в Белгороде убили князя Петра Ивановича Буйносова, а с Ливин Михайло Борисович Шейн утек душою да телом, а животы его и дворянские пограбили…»

Первым вернулся в Путивль Тимофей Шаров. Был взбудоражен, весел.

— Ладно съездил, воевода. Комарицкие мужики и холопы ждут тебя. Сказывают: все как один на боярского царя подымемся.

— Добро, Тимофей… Подождем, что другие посланцы скажут.

Прибыл Устим Секира.

— Елец полон оружия, батько. Есть и пушки, и зелье, и ратные доспехи.

— А пищали? — дотошно выпытывал Болотников. Когда обо всем разузнал, довольно подумал:

«Славный подарок оставил нам царь Дмитрий. Пойду на Елец, вооружу воинство, а там и на Москву».

Но на Елец идти не довелось. Прискакавший из Кром Нечайка Бобыль донес:

— Кромичи государю Дмитрию Иванычу присягнули. Народ ждет тебя, воевода… А еще, Иван Исаевич, прознал я, что на Кромы войско Шуйского движется. Ведет его боярин Михайла Нагой.

— Доподлинны ли вести?

— Доподлинны, Иван Исаевич. Из царского войска три ратника прибежали. Сказывают, Нагой в семи днях пути.

— Ай да Шубник, ай да хитрая лиса, — крутнул головой Болотников. — Никак опередить хочет. Мол, подавлю бунт в самом зародыше, покуда большой костер не запылал. Ловок, бестия.

— Кромичи просят твоей помощи, Иван Исаевич. Одним им с царской ратью не управиться.

Болотников в тот же день собрал совет.

— Пора на Москву идти, други. Но каким путем?

— И кумекать неча — через Елец. Там пищалей, сабель и брони на тыщи людей. Через Елец, батько! — уверенно произнес Секира.

О том же присоветовали Шаров и Нагиба. Но Юрий Беззубцев молвил иное:

— Поздно идти на Елец. Покуда за пищалями бежим, Михайла Нагой в Кромах будет. А терять Кромы нам нельзя — ближний путь на Москву.

— Близко видать, да далеко шагать, Юрий Данилыч, — сказал Секира. — Елец хоть и подале, но там оружье. Мужичье войско у нас, сам ведаешь, на топорах да рогатинах. На Елец, батько!

Но Болотников, неожиданно для всех, принял сторону Беззубцева.

— Плохо, други, коль кромцев в беде оставим. Не они ль первыми на Шуйского поднялись? На Кромы ныне весь народ смотрит. Сомнет крепость Шубник — и подрежет думы о волюшке. А то худо, думам тем надо крылья дать, дабы вольной птицей по Руси полетели. Негоже нам братьев своих покидать. Да и другое зело важно. Беззубцев прав: через Кромы прямой путь на Москву. Не зря ж Шуйский поспешает к оной крепости. Ведь на Елец же он не двинул рать, коварец. А там и пушки, и броня. Выходит, Кромы ему нужнее. Ближняя соломка-де лучше дальнего сенца. Не так ли, други?

— Пожалуй и так, батько, — согласился Устим Секира.

— На Кромы, воевода, — молвили Нечайка Бобыль и Тимофей Шаров.

Нагиба же отмолчался. Уходил с совета сумрачным.

«Не промахнулся ли, батька? Беззубцева послушал. А вдруг тот царев лазутчик? Что ему казаки да лапотная голь».

Выступать решили утром. А в тот же день в Путивль вернулся Матвей Аничкин. Вошел в Воеводскую с казаком в алой чуге. Казаку лет за сорок, чернявый, сухотелый, нос с горбинкой; загорелое лицо в сабельных шрамах, курчавая борода с сединой.

— Здорово жили, воевода… Не признал?

— Федор! — ахнул Иван Исаевич. — Федька, дьявол!

Воевода поспешно поднялся с лавки, крепко обнял Берсеня, а тот, несказанно радуясь встрече, восклицал:

— Жив, жив, друже любый!

Затем, отступив на шаг, зорко глянул на Ивана Исаевича.

— Однако ж хватил ты горюшка. Вон и борода в серебре, и кудри посеклись. А ведь каким орлом по степи летал.

— Да и тебя, Федор, жизнь изрядно тряхнула. Вижу, в курене не отлеживался. Ишь, как лицо изукрасили. Ятаганом?

— Было, Иван Исаевич. И ятаган, и ордынская сабелька. Дикое Поле!.. А сам-то как из полону выбрался?

— То сказ долгий, Федор, как-нибудь на досуге… Много ли донцов привел?

— Две тыщи.

Болотников вновь крепко обнял Берсеня.

— Доброе воинство. Приспел ты в самую пору, Федор.


Блеклое доранье.

Щербатый месяц свалился за шлемовидную маковку храма.

На караульных башнях клюют носами дозорные глядачи.

Путивль спит.

Иван Исаевич стоит на крепостной стене. Взор его устремлен в туманную даль. Вот-вот заиграет заря, опалив малиновым разливом поля и перелески.

Лицо Болотникова отрешенно-задумчиво.

«Господи, какая тишь! Какая благость окрест. Как будто нет на земле ни горя, ни лиха. Жить бы, радоваться да доброй работушкой душу тешить… Бывало, в эту пору с отцом в луга снаряжались. Славно-то как! Медвяные росы, густое сочное дикотравье в пояс. А воздух? Хмельной, пахучий. Душа поет… Отец без шапки, в белой рубахе. Косит — залюбень! Ловко, сноровисто, ходко. А как он стога вершил, какие одонья выкладывал!.. Добро в лугах, привольно».

И Болотникова неудержимо повлекло на простор. Он сошел вниз, сел на коня и выехал за ворота. Огрел плеткой Гнедка, гикнул и помчал. Скакал версты три, покуда не влетел в деревушку.

У избы, под поветью, сидел ражий крутоплечий мужик, отбивая на бабке косу.

Иван Исаевич спрыгнул с коня, спросил:

— Никак в луга?

Мужик искоса глянул на путника и продолжал громыхать ручником.

— Покос далече?

Лицо крестьянина показалось Болотникову знакомым. Где-то он видел этого широколобого бровастого мужика.

— Слышь, мил человек… Дозволь покосить.

Мужик глянул на проезжего зорче. Дюжой! Видать, из служилых. В чуге, при сабле, пистоль за поясом. Поди, и косы-то не ведал.

— Слышь… Готова твоя литовка. Дозволь.

Мужик кашлянул в русую бороду, поднялся. Молвил строго:

— Коса не для потехи, сердешный.

— Ведаю, друже. Да ты не сомневайся, не спорчу!

Мужик вдругорядь хмыкнул.

— Чудны дела твои, осподи… Пойдем.

Миновав деревеньку, вышли за околицу. Здесь, за хлебным полем, тянулось к березовому перелеску сенокосное угодье. Стояли высокие пахучие травы, облитые серебряной росой.

Мужик прошел вдоль загона, встал подле высохшей осиновой вехи.

— Отсель и зачинай, служивый.

Иван Исаевич снял пояс, сбросил темно-синюю чугу. Высокий, плечистый, шагнул к угодью. Набежавший ветер взлохматил кучерявую голову, дохнул пьянящим запахом трав. Темные глаза с молодым задором глянули на мужика.

— Зачну, друже.

Размашисто перекрестился, поплевал на ладони — и пошел гулять по дикотравью! Косил легко и ходко, оставляя за собой ровный широкий зеленый валок.

«Жжжах, жжах», — пела литовка, срезая мятлик, донник и горицветы.

Косил жадно, с упоением в лице, хмелея от мужичьей работы. Селянин, стоявший на краю угодья, перестал ухмыляться: казак шаркал косой, будто заправский крестьянин.

«Спор на руку служилый, — одобрительно крякнул мужик, — знать, из оратаев».

Уложив добрых полдесятины, Болотников вернулся к селянину. Лицо его взмокло, от рубахи валил пар. А глаза шалые.

— Ну, спасибо тебе, друже. Век не забуду.

— Ловок ты. Поди, и за сохой ходил?

— За сохой?.. За сохой, гутаришь? — наморщил лоб Иван Исаевич и весело хлопнул мужика по плечу. — Припомнил-таки! За сохой-то мы вкупе ходили.

— Да ну? — протянул мужик.

— Митяй Антипов!

— Митяй… Но тя не ведаю.

— Запамятовал, бедолага. Да ведь мы с тобой в Диком Поле повстречались. А ну-ка припомни, с кем ты у Медведицы новь подымал?

— У Медведицы?.. Погодь, погодь!..

Казачий атаман!.. Осподи, вот уж не чаял.

— Признал, — вновь хлопнул мужика Болотников и громко рассмеялся. — Нашел свою землицу? Давно тут?

— Давно, служилый. Почитай, с той поры, когда меня с казачьего Поля вымели… Вот уж не чаял!

— Судьба, Митяй. А ее, брат, на кривой не объедешь… На Шуйского не сбираешься?

— Не, служилый.

— Чего ж так? А ежели царево войско сюда нагрянет? Волость-то бунташная. Тогда прощай волюшка. Кто ж за нее станет биться?

— Авось не нагрянет, бог милостив.

— Вот ты как… Худо то, Митяй. На авось надежа плохая. Надо всем миром за волю стоять. Сиднем доброго житья не добудешь. Ты глянь окрест. Народ повсюду в рати сбивается.

— Не воин я, милок. Ты уж прости… Пойду я. Траву по росе косят.

Митяй шагнул к угодью, а Болотников, покачав головой, взмахнул на коня. Надо было поспешать в крепость.

Путивльский владыка отслужил в храме напутственный молебен. Войско заполонило городскую площадь.

Благословляя Болотникова иконой Иверской богоматери, архиерей изрек:

— Ратной удачи тебе, сыне. Да храйит тебя бог!

К Большому воеводе и войску обратился князь Шаховской:

— С нами бог и истинный государь Дмитрий Иваныч. Под его святыми знаменами вы дойдете до Москвы и скинете с трона неправедного Шубника, кой всей державе ворог. На престол сядет богоданный царь, рюрикович, наследный сын великого государя Ивана Васильевича. Он покарает недругов-бояр, а земли и богатства их повелит отдать своему христолюбивому воинству. Крепко помните — ждет вас щедрая царская награда. За истинного государя, православные! Слава Дмитрию Иванычу!

— Слава!

— Умрем за государя!

— Слава Красно Солнышку!

Болотников надел на голову высокий железный шишак с кольчатой бармицей, привстал на стременах; большой, осанистый, затянутый в серебристую кольчугу; зычно, на всю площадь, воскликнул:

— В путь, други!

Запели трубы, загремели тулумбасы, загудели рожки и дудки; войско двинулось к воротам. Впереди дружины, на конях, Большой воевода и военачальники: Федор Берсень, Юрий Беззубцев, Мирон Нагиба, Нечайка Бобыль, Тимофей Шаров, Матвей Аничкин.

Колыхались на упругом ветру стяги и хоругви, блестели на солнце кольчуги и панцыри, колонтари и бехтерцы, бердыши и секиры, отливали золотом затинные пищали и пушки.

Вслед за конной дружиной и пушкарским нарядом следовала пешая рать. Тут крестьяне и холопы, бобыли и монастырские трудники, посадчане и гулящие люди[126]. Вооружены чем попало: боевыми топорами и рогатинами, кистенями и шестоперами, прадедовскими мечами и дубинами…

Позади всего войска скрипел колесами обоз. На подводах: харчи, бочонки с водой, деготь, смола, топоры, веревки, сыромятные ремни, гвозди, подковы…

Вышли из Путивля.

Войско длинной извилистой змеей растянулось по дороге. Болотников въехал на пригорок, оглянулся.

— Силища, Иван Исаевич! — весело молвил Нечайка.

— Боле десяти тыщ. Шутка ли? — вторил ему Мирон Нагиба.

— То лишь начало. Погоди, обрастем новыми ратями, други, — сказал Болотников.

«Сколь мнилось о том, сколь дум передумал, — возбужденно поглядывал на повольников Иван Исаевич. — Еще в пору Бориса Годунова помышлял на бояр замахнуться. Не случись в Раздорах измены, пошел бы с казаками по Волге бояр громить. Жаль, ордынцы помешали, а то бы пылать красному петуху… Ныне же костер пожарче вспыхнет. Мужик да холоп на боярина поднялся! Народ! Чу, по всей Руси смута идет. Ныне токмо и биться, токмо и сколачивать народные рати. Сколачивать под единую руку, дабы крепче по господам вдарить».

Всплыли слова, сказанные Михайлой Молчановым: «Пойдешь по Руси Большим воеводой. То не всякому дано».

Дрогнуло в смутной тревоге сердце. Тут тебе не донская станица, тут бремя куда весомей. Удастся ли поднять весь народ и добыть у бояр волю?

Подернулось хмурью лицо.

«Справлюсь ли, господи! Под силу ли мне сие?»

— Нет, ты глянь, глянь, Иван Исаевич, как мужики идут! Оборонка — топор да рукавица, а задору! — подтолкнул Болотникова Мирон Нагиба.

Мужики и в самом деле шли мимо воеводы удалые. Рослые, кряжистые, крутоплечие, потрясая «оружьем», кричали:

— Побьем Шубника, воевода!

— Веди, Иван Исаевич!

Один из повольников, дюжий большеротый мужичина в сермяжном азяме, вскинув над кудлатой головой пудовую дубину, гаркнул:

— Слава воеводе!

— Слава! — дружно отозвалась пешая рать.

— Слава! — гулко прокатилось по конной дружине.

И этот мощный тысячеголосый клич отозвался в сердце Болотникова набатом. Рать идет сильная, отважная.

— Доброе войско, — крутнул пышный черный ус Федор Берсень.

— Доброе, — сказал Болотников, и на душе его посветлело.


Повольники двигались через Комарицкую волость.

Комарицкие мужики, встречая ратников, радостно галдели:

— Слава те, осподи! Пришли, избавители!

Мужики обнимали ратников, тянули в избы, угощали вином и снедью. На мирских сходах Иван Исаевич говорил:

— Назначен я воеводой царем Дмитрием Иванычем. Жив и здравствует великий государь. Дарует вам волю. Земли, леса, рыбные и сенокосные угодья — ваши! Владейте с богом.

Мужики — шапки кверху. Поуспокоившись, спросили:

— На землях-то помещики осели. За топоры браться?

— Браться, други! Бейте господ, жгите усадьбы. Комарицкая волость ране не ведала бояр и помещиков. Жили вы без господского кнута. Довольно тянуть с мира оброки да подати!

— Вестимо, батюшка, — кивали мужики. — Царь Дмитрий Иваныч на десять годков освободил волость от податей.

— И ныне то в силе. Царь Дмитрий по всей Руси повелит мужика от барской кабалы избавить. Но для того надобно Ваську Шубника на Москве скинуть и неправедных бояр истребить. Идите в мое войско, помогите рати деньгами и хлебом.

Комарицкие мужики дружно повалили в войско. Среди них оказалось немало «даточных» людей[127], в свое время набранных Годуновым в царскую рать. Но те послужили Борису недолго: стоило появиться на Руси Дмитрию Самозванцу, как «даточные» от Годунова отложились.

Волость всколыхнулась, по всем уездам начались расправы с помещиками и приказным людом.

Как-то в стан Болотникова прибежали двое мужиков.

— Из села Лугани мы, воевода. Царевы стрельцы крестьян батожьем бьют. Помог бы миру, батюшка!

Далее Болотников узнал, что в Лугани находилась Дворцовая приказная изба с дворцовым управителем и становыми старостами. Государева изба управляла всей Комарицкой волостью.

— Мы-то как услышали, что ты, батюшка воевода, из Путивля выступил, так и возрадовались. Перестали приказных слушать, на барщину не вышли. Управитель же на нас стрельцов кинул.

— Дозволь мне, воевода, в Лугани прогуляться, — обратился к Болотникову Федор Берсень.

— Скачи, Федор, помоги миру.

Берсень в тот же день возвратился к войску. Иван Исаевич глянул на коней, удивился.

— И лошадей не заморил. А ведь, почитай, полета верст.

— Не заморил, воевода, — весело отвечал Берсень. — Луганские мужики и без нас поуправились.

— Ужель стрельцов побили?

— Побили, воевода. Собрались скопом и всех до единого уложили. Лихие мужики. Мы их выручать, они — встречу. Да вон глянь на угор. К тебе едут.

На угоре показалась добрая сотня мужиков на конях. Впереди ехал приземистый вершник с густой темно-русой бородой. На мужике короткий домотканый зипун, войлочный колпак с разрезом, к широкому кожаному поясу пристегнута стрелецкая сабля.

— Здрав будь, воевода! — спрыгнув с коня, бодро молвил вершник и пристально уставился на Болотникова.

— Семейка! — ахнул Иван Исаевич. — Ужель ты, господи!

Перед ним стоял мужик из родного села. Земляк, соседушко из Богородского.


Пожалуй, никому так не радовался Иван Исаевич, как появлению в его стане сосельника. Да и как тут сердцу не возрадоваться! Сколь передумал об отчем крае, сколь мечтал земляка в скитаниях встретить! И вот свиделся. Разговоров, расспросов-то было!

— Жаль Пахома, жаль мужиков, что в землю легли. Эк голодень мир покосил… А Василису, речешь, три года назад видел? Как она?

— Все тебя ждала, Иван Исаевич. А тут, в самую затугу, всем селом на Москву подались. И Василиса с нами. В Белокаменной на цареву житницу пошли. Царь Борис повелел голодных да сирых деньгами и хлебом оделить. Мы-то к амбарам полезли, а Василиса на кремлевском холме осталась. Никитку свово пожалела. Смяли бы мальца в экой давке.

— Никитку?.. Какого Никитку, друже?

— Как какого? Да ты что, Иван Исаевич, аль не ведаешь? Чай, сына твово.

— Сына?! — ошарашенно выдохнул Болотников. Задрожала борода, комок подступил к горлу. Расслабленно опустился на походный стулец. — Сына, речешь? А я-то, пень березовый, и не чаял, что Василиса понесла. Да сколь же Никитке лет?

— Сколь? Да те, поди, лучше ведать. Ты-то после Крымского набега[128] в Поле бежал, а женка твоя зимой родила. Вот и прикинь.

— Бог ты мой! Да ему ж под шестнадцать. Мужик!

Иван Исаевич в смятении заходил по шатру, глаза его счастливо искрились. Ступил к спящему Нечайке, растолкал.

— Чо, батько? — поднял сонные, опухшие глаза Бобыль.

— Кличь содругов, кличь немедля!

— На совет, батько? Да ить ночь.

— Кличь! Праздник у меня ныне. Бочонок вина кати!

— Бочонок? Стрелой, батько!

Вскоре Мирон Нагиба, Федор Берсень и Устим Секира были в воеводском шатре. Иван Исаевич облачился в нарядный малиновый кафтан с золотыми нашивками. Улыбчиво поглядывая на дружков, молвил:

— Не серчайте за час неурочный. Славную весть доставил мне Семейка Назарьев… Сын объявился, други. Сын! Никита Болотников! Хочу выпить с вами за чадо свое.

— Да откуда оно свалилось, батька? — подивились содруги.

Болотников повернулся к Берсеню.

— Поди, не забыл Василису?

— Василису? — нахмурил лоб Федор. — Та, что на заимке бортника Матвея жила?

— То жена моя невенчаная, друже. Помышляли на Покров свадьбу сыграть, да бог по-своему распорядился. Я козаковать убрел, а Василиса, вишь ли, сыном одарила. Выпьем за Никиту, други!

— Выпьем, батька!

— С сыном тебя!

Дружно подняли чарки.


Утром выступили на Лугани.

Иван Исаевич неотлучно держал подле себя Назарьева. Вдругорядь расспрашивал Семейку о богородских мужиках, голодном лихолетье, скитаниях по Руси.

— Всяко было, Иван Исаевич. Шли на Москву артелью. Чаяли царевой подачей подкрепиться. Да куды там! Токмо и ходу, что из ворот да в воду. Стаяла наша ватага, с гладу да мору в землю сошла. Осталось нас четверо, да и тех соломиной перебьешь. Недосилки. Сидим как-то, кумекаем. В Богородское вертаться — погост засевать, на Москве приютиться, так в ней и без того Косая лютует. Ежедень тыщи мрут. Жуть, Иван Исаевич! Куды ни ступи, на мертвяка наткнешься. А живые? Озверел люд. Друг друга топорами секли и ели. Ели, Иван Исаевич! Оторопь брала. Не житье на Москве. Надумали спокинуть Белокаменную. Подбил мужиков к севрюкам сойти. Едва дотащились. А тут вдруг царь Дмитрий Иванович появился. Всем миром ему крест целовали. Вот тут-то было и вздохнули. Красно Солнышко годуновских доброхотов с земли северской повымел, а мужикам волю дал. От всех налогов, пошлин и податей освободил. Поокрепли, хлебушком разжились. На царя Дмитрия как на бога молились. Да и как не молиться? Не было ни чарочки, да вдруг ендова[129]. Ожили, Иван Исаевич! Но тешились недолго, бояре зло на Красно Солнышко умыслили. И года Дмитрий Иваныч не поцарствовал. Но, слава богу, уберег, чу, творец небесный заступника. Как прослышали мы о чудесном спасении да о том, что ты воеводой идешь, так за рогатины и взялись. Управитель из Дворцовой избы стрельцов нагнал. Нас — в батожье, да на козлы. Вот тут-то и вскипели, Иван Исаевич. Буде, грю, мужики, побои терпеть. Круши царевых псов! Навалились ночью всем миром — и сокрушили. Скопом и черта поборешь.

— Вестимо, друже! — бодро хлопнул Семейку по плечу Болотников. — Противу народа ни стрельцам, ни боярам не устоять. Молодцы луганские мужики. Хочу повидать их да доброе слово молвить.

— Повидаешь, Иван Исаевич, — сказал Семейка и чему-то затаенно улыбнулся.

Крестьяне всем селом высыпали на большак. Встречали войско с колокольным звоном, с чудотворной иконой и хоругвями.

А встречу Большому воеводе шел с хлебом-солью… Афоня Шмоток.


Глава 7 Когда говорят пушки


Царь Василий сбирал рать немешкотно.

— Подавлю гиль! — кричал он боярам. — Не позволю шагать смуте по Руси. Пресеку кромское воровство!

Бояре советовали послать на севрюков опытного воеводу. Царский выбор пал на Михайлу Нагого.

Бояре руками развели.

— Николи Мишка в воеводах не бывал. С девками блудить горазд, а штоб на брань ходить — не слыхивали. Другова искать!

Но царь Василий настоял на своем:

— Дадим Михайле добрых воевод во товарищи. Нагой же именем своим будет ворогов бить. Как? Аль не ведаете, откуда крамола идет? Речь Посполитая нового Самозванца черни подбросила. А мужику лишь бы блин показать. Веруют в него, окаянного. Так ту веру с корнем вырву. Пошлю на бунтовщиков сродника покойного царевича, а с ним — образ чудотворца Дмитрия. Да еще грамоту от царицы Марфы Нагой пошлю. Тут, гляди, чернь и одумается. Сам бог велит идти на Кромы Михайле Нагому.

И бояре согласились.

Шуйский напутствовал Нагого:

— Поспешай, боярин. Чу, Гришка Шаховской помышляет выслать на Кромы подмогу. Войско из черни сколачивает, святотатец. Кромы надо взять ране подхода воров путивльских.,

Михайла — чернявый, высоченный; царь, коль из кресла поднимется, до плеча не достанет.

— Да, мотри, о деле думай. Ведаю тебя, грехолюба. Девок с собой не вози.

— Зазорно слушать, государь, — кашлянув в кулак, заморгал цыганскими глазами Михайла. — Наплетут с три короба.

— Ведаю! — пристукнул посохом Шуйский.

Нагой же усмехнулся про себя: «Сам-то козел из козлов. Хоть и плюгав, а до девок падок».

Но того в укор Шуйскому не молвишь: царь!

— Пушкарский наряд тебе выделю, — строго продолжал Василий Иванович. — Головой — Куземка Смолянинов. Тот тертый калач в ратных делах. Не чванься, внимай Куземке. Без пушек ныне ворогов не осилить. Да бей бунтовщиков порознь. Допрежь Кромы возьми, опосля круши чернь путивльскую. Жду тебя со щитом, Михайла!

— Не посрамлю, государь. Побью лапотников.


Михайла Александрович Нагой пришел под Кромы ранее Болотникова. Осадил крепость. Зычные крикуны, выходя с образом Дмитрия-чудотворца под стены, орали.

— Открывайте ворота! Целуйте крест государю всеяРуси Василию Иванычу Шуйскому!

— Такого государя не ведаем. Наш царь — Дмитрий Иваныч! Вы же богоотступники! — отвечали со стен.

— Сами христопродавцы и воры! Присягнули вы не царю, а подлому Самозванцу. О том доподлинно сыскано. Привезли вам грамоту от святейшего патриарха Гермогена. Слушайте!

Один из глашатаев подъехал на коне к самым воротам и громко прочел:

«Литовский король Жигимонт преступил крестное целование и, умысля с панами радными, назвал страдника, вора, беглого чернеца расстригу, Гришку Отрепьева, князем Дмитрием Углицким для того, чтоб им бесовским умышлением своим в Российском государстве церкви божии разорить, костелы латинские и люторские поставить, веру христианскую попрать и православных христиан в латинскую и люторскую ересь привести и погубить. А нам и вам и всему миру подлинно ведомо, что князя Дмитрия Ивановича не стало на Угличе тому теперь четырнадцать лет; на погребении была мать его и ее братья, отпевал Геласий митрополит с освященным собором, а великий государь посылал на погребение бояр своих, князя Василья Ивановича Шуйского с товарищами».

— Буде! Буде лжу сказывать! — перебили вдруг глашатая с крепости. — Ведаем сего Шубника. Николи ему веры не было!

— Облыжна грамота! Васька сел на царство без совета городов. Северскую землю о том не спросили. Сел Шубник на царство боярским умыслом!

— Не желаем Ваську! Он клятвоотступник. Сколь раз святой крест во лже целовал. Дьявол ему подручник!

— Врет Шуйский о погибели Дмитрия! Врет о воровстве и чернокнижестве. То злой навет! Жив наш государь!

Глашатай, свернув грамоту в кожаный футляр, отъехал к войску. Михайла Нагой зло скривил пухлые красные губы.

«Святотатцы! Крепость пушками разнесу, воров саблями посеку. Скорей бы наряд подоспел».

Пушкарский наряд отстал на пять дней пути. Последнюю неделю лили дожди, дороги стали грязными и разбитыми. Тяжелые подводы с ядрами, пищалями и пушками остались далеко позади.

Кузьма Смолянинов несусветно бранился. Что ни день, то напасть! Только миновали сельцо, ступили на мост через речонку — и первая же подвода ухнула в воду. Придавило возницу, ушли на дно бочонки с порохом.

Голова, большой, рыжебородый, свирепо закричал:

— Зелье! Зелье спасайте!

Сам, не дожидаясь, пока «даточные» люди кинутся в речку, тяжело плюхнулся воду.

— Крючья, крючья, черти!

Зелье с грехом пополам удалось вытащить на берег. Смолянинов осмотрел мост и вновь закипел:

— И куды токмо глядят власти уездные! Головы бы поотрывал, лежням треклятым!.. Плотники! Ну чего рты раззявили? Лес рядом. Валите сосну. Да спешно, спешно, дьяволы!

«Даточные» с топорами и пилами кинулись к бору. Пушкарский голова, тяжело отдуваясь, принялся стягивать с себя сырую рубаху. Недовольно бурчал. Обоз громадный, а дорог путных нет. Что ни мост, то падает воз, что ни гать, то трухлявина. А пушка — не соломина, в одном лишь «Медведе» полтысячи пудов, да стан с колесами за двести. А ядра? А бочки с порохом, ямчугой[130] да картечью?

На одного «Медведя» с оснасткой шесть десятков подвод да сто двадцать лошадей надобны. Уйма! Да кабы лошади были! Наберись после таких перевозов!

Большое хозяйство у Кузьмы Смолянинова. Были в его наряде не только пушкари, пищальники и затинщики, но и кузнецы и плотники, возницы и землекопы. А скарбу? На подводах гвозди и подковы, топоры и пилы, лопаты и кирки, веревки и подъемные снасти, фонари и свечи, деготь и запасные колеса, хомуты и конская упряжь… Не перечесть! А кулей с овсом, а возов со снедью! Поспеть ли тут за ратью воеводы Нагого! Тот ежедень гонцов шлет, серчает, поторапливает. Без пушек-де крепостей не берут, поспешай, коль в опале не хочешь быть, Куземка.

Но как голова ни усердствовал, как ни бранился, а царево войско все больше и больше отрывалось от пушкарского наряда.


Лишь только через неделю гонцы донесли:

— Наряд в семи верстах, воевода!

— Наконец-то! — обрадованно воскликнул Михайла. Все эти дни он бездействовал. Войско обложило Кромы, но на приступ не шло: Нагой ждал подхода пушек.

В воеводском шатре было гомонно. Михайла, нарушив царское повеленье, бражничал, забавляясь с красной девицей, доставленной из ближней деревеньки.

Кузьма Андреевич разместил на ночь наряд в березовом перелеске. Но покоя пушкарям не дал. Чуть свет собрал к себе и приказал:

— Седни подойдем к войску. Готовьте наряд к смотру. Чтоб золотом пушки горели!

Вскоре к голове примчал на саврасой лошаденке боярский тиун из соседнего села.

— Беда, батюшка! Ворог идет на Кромы!

— Кой ворог? Очумел, борода. То ж дорога из Москвы.

Крамольников позади себя голова не ожидал. Ведал: воры должны идти на Кромы из Путивля.

— Ворог, батюшка, людишки мятежные! — напуганно баял тиун. — Ночью в село вошли. Цело войско. А воеводой у воров Ивашка Болотников. Де, послан царем Дмитрием.

— Велико ли войско? — встревожился Кузьма Андреевич.

— Велико, батюшка. Немалые тыщи. Поди уж, из Дубков наших выступили. Ты бы…

Кузьма Андреевич, не дослушав тиуна, кинулся к вершникам. Одного послал к селу, другого — к воеводе Нагому. Сам же приказал развернуть в сторону неприятеля пушки, зарядить их ядрами и дробом[131].

Вскоре лазутчик, посланный к селу, вернулся.

— Идут, голова!

— Впереди кто?

— Конные. Эдак тыщи в три. За ними пешая рать.

Кузьма Смолянинов решил принять бой. Надеялся на воеводу Нагого.

«Встречу воров нарядом. А там авось и полки Михайлы Александрыча подоспеют».

Бегая среди пушкарей, пищальников и «даточных» людей, кричал:

— Из лесу не высовываться! Палить по моему приказу!

Легкие полевые пушки голова расставил по всему перелеску, охватившему подковой дорогу на Кромы. Тяжелые пушки выдвинул на большак.

Кузьма Андреевич облачился в кольчугу, надел на голову железную шапку. Страха не было, не впервой ратоборствовать. При государе Иване Васильевиче ходил Смолянинов на ливонцев, при Федоре сражался с татарами, при Борисе Годунове бил воровских казаков в Диком Поле.

«Уж не тот ли самый Ивашка Болотников, с коим довелось у Медведицы сразиться? — подумалось Смолянинову. — Тот был воин отменный, немало с гультяями стрельцов уложил».

Когда вышли из Путивля, Иван Исаевич сразу же выслал встречу Михайле Нагому лазутчиков из ертаула.

— Скакать вам денно и нощно. Изведайте: далече ли царев воевода и много ли с ним войска.

Лазутчики, возвращаясь, доносили:

— Нагой миновал Одоев. Войско его тыщ в десять.

— Царева рать под Болховым.

— Нагой у Орла.

И вот настал день, когда один из лазутчиков известил:

— Михайла Нагой у Кром.

Появился в стане лазутчик не один, вместе с ним примчались к Болотникову семь конников в летних тегиляях[132],

— Из царева войска бежали, — пояснил лазутчик.

— Чего ж так? — усмехнулся Болотников. — Аль худо стало в государевой рати?

— Да кой там государь? — махнул рукой один из переметчиков. — Шубника бояре выкликнули, лют он к народу. Хотим истинному царю послужить. Примай, воевода!

Иван Исаевич весело глянул на своих ратников.

— Слыхали, други? Бежит от Шубника войско. Не было и не будет в боярской рати крепости.

— Вестимо, воевода, — отозвались повольники. — Мужик николи за боярина биться не станет. Да и на кой ляд ему за вотчинника кровь проливать?

— Верно, други. Не стоять мужику за барина.

Затем Болотников подробно пытал перебежчиков о войске Нагого, и те охотно отвечали:

— Рать сврю Михайла разбил на две половины. Одна — осадила Кромы, другая — стала на Путивльской дороге. В каждом войске по семь тыщ ратников.

— А стрельцов?

— Две тыщи, к Путивлю развернулись…

Отпустив перебежчиков. Иван Исаевич подумал:

«Нагой-то не дурак. И Кромы в кольцо замкнул, и дорогу из Путивля перекрыл. Врасплох Нагого не взять, придется сквозь стрельцов продираться».

Сказал на совете:

— В лоб не пойдем, ударим воеводу с тыла.

— Как это? — не поняли начальные люди. — На Кромы другого пути нет.

— Есть, други. Свернем к Оке, пойдем правобережьем и выйдем на Орловскую дорогу. Нагой оттуда нас не ждет. Правда, крюк немалый, но окупится удачей.

Крюк обошелся в четыре дня пути; шли запутицами, а то и вовсе по бездорожью, пересекая овраги, балки и мелкие речки. Войско поустало, и когда, наконец, выбралось на Орловскую дорогу, Болотников дал дружине передышку.

— Ничего, ничего, ребятушки, теперь уж скоро, — подбадривал повстанцев Иван Исаевич. — До Кром рукой подать.

Заночевали в Дубках, небольшом селе в десяток дворов. А рано поутру выступили на Кромы.

Вперед поскакал дозор в пять вершников; летели наметом, не таясь. Знали: вражьих ратников не встретят до самых Кром. Скакали весело и беззаботно, радуясь тихому солнечному утру. Когда миновали просторное ржаное поле и въехали в березовый перелесок, угодили в плотное кольцо служилых пушкарского наряда.

— Теперь гляди в оба. Вот-вот воры покажутся. И чтоб стоять храбро! С нами бог и государь! — кричал пушкарям Кузьма Смолянинов.

На большаке появились конные; ехали молодцевато, пятеро в ряд; мелькали черные, серые и рыжие шапки, позвякивали уздечки. То был передовой полк Федора Берсе ня.

Широкое медное лицо Смолянинова покрылось испариной, глаза недобро сощурились.

«Смело идут, крамольники. Подпущу поближе. Лишь бы пушкари не дрогнули. Не дай бог, коль ране меня выпалят».

И когда до перелеска осталось не более трех десятков саженей, голова взмахнул рукой.

— Пали по супостату!

Рявкнули мощные «василиски» и «гаковницы», «гауфницы» и мортиры, осыпав ядрами и картечью войско повстанцев. Сотни коней и наездников грянулись оземь. В грохоте пушек послышались испуганные выкрики, стоны раненых, ржание лошадей.

Вершники в замешательстве бросились вправо и влево к перелеску, но с обеих сторон их косил смертоносный дроб пищалей и пушек.

То был страшный час для повстанцев; враг бил в упор, усыпая дорогу и поле телами поверженных.

Болотников находился в Большом полку. Услышав неожиданные залпы пушек, встревожился.

— Откуда?! Откуда здесь пушки? Где дозор? — резко повернулся к стремянному. — Скачи в Передовой. Что там?

Стремянный огрел плеткой коня, полетел. На встречу уже неслись вестовые Федора Берсеня.

— Беда, воевода! На вражий наряд напоролись. Там сотни пушек. Гибнет полк! Что Берсеню сказать?

Болотников вскочил на коня, кровь прилила к лицу, тяжелая ладонь до боли стиснула рукоять меча.

Примчали новые вестовые.

— Берсень отступает!

Начальные глянули на воеводу.

— Что надумал, Иван Исаевич?

Нечайка Бобыль, горячий, порывистый, выхватил из ножен саблю.

— Прикажи, батька. Айда на ворога!

Болотникова и самого неудержимо тянуло ринуться на неприятеля, и был уже миг, когда он, так же как и Нечайка, хотел сверкнуть над головой тяжелым мечом, но все ж укротил себя.

— Не знавши броду, не суйся в воду, — мрачно и хрипло выдавил он. — Отступать… Отступать всему войску.


Глава 8 «Листы» Болотникова


В стане Михайлы Нагого праздник. Победа свалилась нежданно-негаданно.

«Ай да Куземка! Ай да голова! — ликовал боярин. — Славно побил мятежную рать!»

Но вслух о том не высказывал, говорил иное:

— То моим помыслом содеялось. Это я велел Куземке воров бить.

Воеводы же «во товарищах» таем посмеивались:

— Горазд брехать Михайла Александрович. Ловок, похвальбишка. Вон уж и гонца к царю с сеунчом[133] снарядил.

В Москву был отправлен любимец воеводы, его стремянной Андрюшка Колычев.

— Скачи, Андрюха, скачи что есть духу! Царю молвишь: вор Ивашка Болотников разбит, разбит воеводой Михайлой Нагим. А еще скажи, что на днях будут взяты Кромы. Царю то будет в радость.

Василий Иванович, и в самом деле, несказанно возрадовался. Сбежал с трона и, забыв про этикет, трехкратно облобызал гонца. Ступил к боярам.

— А что я говорил? Не посрамил меня Мишка. Не седни-завтре и в Кромы войдет!

Дрогобужанин Андрюшка Колычев был пожалован дворянским чином и поместьем.


Тяжело переживал неудачу Болотников. Под вражьими пушками пало около четырехсот ратников.

«Худой зачин. Полегли славные донцы-повольники… Но как же враг оказался в засаде? Нагой давно у Кром, и для осады ему позарез нужны пушки. Но почему он их оставил на орловской дороге? Почему развернул пушки вспять? Выходит, разгадал мой умысел. А может, кто-то из ратников Нагого уведомил? Ужель нашлась подлая душа?»

Терялся в догадках, но все оказалось куда проще. Матвей Аничкин, посланный дозирать пушкарский наряд, вернулся к Болотникову с языком — чернявым угрястым мужиком из обоза. Тот на расспросы воеводы молвил:

— Поотстали мы от царева войска. А тут из Дубков боярский тиун примчал. Воровская рать-де нагоняет. Голова наш, Кузьма Андреич, и не чаял беды оной, гонца к Михайле Нагому снарядил. Но воеводу ждать не стал, повелел пушкарям бой принять. А тут и твое воинство показалось. Зачал голова ядрами и дробом посыпать…

— Буде! — оборвал мужика Болотников.

Иван Исаевич отвел рать к селу Бордаковка. Собрал начальных.

— Думали Нагого врасплох взять, да сами угодили в ловушку, — с укором глянул на Берсеня. — Чего ж ты, Федор, идучи впереди войска, малый дозор выслал?

Берсень покривился: морщаясь, ухватился рукой за раненое плечо. Болотников, не щадя Федора, ронял сурово:

— И под пушками надо умеючи воевать. Негоже врагу спину показывать.

Федор вспылил.

— Да там и сам дьявол не устоял бы! Ад, пекло.

— Вестимо, — усмешливо бросил Болотников, — у страха глаза, что плошки, а не видят ни крошки. Надо похитрее быть. Уж коль на врага напоролся, да ежели силу его не ведаешь, напродир не иди. Отступи, но не сломя голову. Попытай конницу в обхват кинуть. Пушкарский наряд лишь в открытом бою хорош. А коль его обойти да в том же леске зажать, тут ему и конец.

— Да мы ж сами в обхвате были! — горячился Берсень. — Куда ни ступи — ядра да картечь.

— Буде, Федор, оплеуху языком не слижешь, — осадил Берсеня Иван Исаевич. — Давайте-ка лучше покумекаем, как нам дале держаться… Бранью делу не поможешь. Впредь быть умнее. Да и дозорам боле так не ходить. Отныне врага доглядать тремя разъездами, и чтоб каждый дозор друг с другом сносился.

— Дело, батька! — одобрил Мирон Нагиба.

— Бояре злы на народ, — продолжал Иван Исаевич. — Глотку перегрызут за свои пожитки. Но мы то зло будем вырубать мечом. И меч сей должен быть не токмо сильным, но и мудрым. Надобно и врага разбить, и мирскую рать сохранить. А посему боле спотыкаться нам не с руки. Побьют наше войско — беда непоправимая. Бояре и вовсе народ закабалят. Так не уроним же боле своей чести, други. Духом ратным укрепимся и зачнем крушить боярских псов. Так ли сказываю, братья-воеводы?

— Вестимо, батька, рук не опустим. За тот тумак, что получили, воздадим Нагому сторицей, — сказал Устим Секира.

— Воздадим! — пробасил Нечайка. — Первый блин всегда комом, боле не оплошаем. Литься вражьей кровушке!

— Литься! — разом заговорили Юшка Беззубцев, Матвей Аничкин, Тимофей Шаров…

Иван Исаевич обвел глазами суровые, полные отчаянной решимости лица. Воеводы не сникли, они крепко верят в победу. И то славно.

— Войску отныне ходить пятью полками, — твердо и веско ронял Болотников. — Полк Правой руки вверяю Юрью Беззубцеву, Левой — Мирону Нагибе. В Сторожевом быть Нечайке. Большой же полк сам поведу.

— А кому ж Передовой? — набычась, спросил Берсень.

— Тебе, Федор. Думаю, такой оплеухи боле не изведаешь. Так ли?

— Так, — буркнул Берсень. Но на душе его по-прежнему кипело, он серчал на Болотникова. Тот костерил его при всех начальных людях, а к этому Федор не привык. В Диком Поле, на вольном Дону, он был почитаемым атаманом. Казаки славили его за храбрость и дерзкие походы. И вдруг такой срам. Сидел Федор букой.

Болотников обратился к Аничкину:

— А тебе, Матвей, дело особое. Повезешь «листы» по городам и селам. Пусть народ знает, что идем мы на Москву избавительной войной. Подбери людей ловких да отважных — и с богом.

— А что в «листах», воевода? С каким словом в народ идти?

— С каким словом?

Болотников, искоса глянув на полковых воевод, горячо произнес:

— По всей Руси клич кликнем, дабы крестьяне, холопы и все черные люди посадские за топоры, рогатины и мечи брались. Именем великого государя Дмитрия Иваныча повелим изменников-бояр побивать, а вкупе с ними дворян, гостей и неправедных судей. Мзду и лихоимство — под корень! Холопам — волю, казну и пожитки господские, оратаям — барские нивы, леса, покосы, выгоны и рыбные угодья. Призовем крестьян громить кабальников, жечь усадьбы, перепахивать сумежья[134]. Буде страдникам жить под господским кнутом! Буде гнуть спину на барщине и платить оброки. Сказывать в селах, чтоб на Василия Шуйского пошлин и податей не давали, городовых и острожных поделок не делывали, «даточных людей», возниц и подвод не посылали. Шуйский — боярский царь, а посему враг мирской. Звать города и веси целовать крест законному государю Дмитрию, звать войной на бояр и Шуйского.

— Славно, батька! — загоревшись, воскликнул Нечайка.

— Любы будут «листы» народу. За такое и голову сложить не жаль, — молвил Тимофей Шаров.

— Мню, вся Русь подымется. Натерпелся народ! — произнес Мирон Нагиба.

— Натерпелся, други, — продолжал Болотников. — Хватил мытарства! Бояре в мужике лишь раба видят, смерда забитого. Ан нет! Народ, коль всколыхнется, всю Русь перевернет. Не быть мужику рабом! Ныне народ силу почуял, а чья сила, того и воля.

— Любо, батька! — вновь воскликнул Нечайка. — Буде терпеть господ.

— Буде, други. Брага терпит долго, а через край пойдет — не уймешь.

Беззубцев сидел молчком и все время о чем-то напряженно думал, шевеля темными мохнатыми бровями.

— А ты чего ж, Юрий Данилыч? — подтолкнул его Устим Секира. — Аль речи наши не любы?

— Любы, — кивнул Беззубцев. — Давно настала пора побить бояр и неправедных судей. Одного не пойму. Кто ж миром править будет? Кому у дел в городах и селах стоять?

— Кому? — стал супротив Юшки Болотников. — Сам о том не единожды кумекал, голова пухла. Кому-де подле доброго царя во товарищах быть? Ныне же ведаю, ведаю, други! На Москве — Земской думе, в городах — народному вече, в селах же — мирскому сходу.

— Толково, батька! — вскочил с походного стульца Устим Секира.

— Толково, — согласно кивнул Юшка Беззубцев.

— Выберем повсюду праведных людей и зачнется жизнь на Руси вольная да сытая, — весело высказал Аничкин.

— И на Дону заживем, — вступил в разговор Федор Берсень. — Будем и с хлебом, и с зельем, и с зипунами.

В шатре стало шумно.

Болотников с соратниками готовил для сермяжной Руси свои дерзкие, вольные «листы».


Глава 9 Крестный отец


Кромы взять Михайле Нагому так и не удалось. Горожане отбили все приступы. Не помог и пушкарский наряд.

— Худо, худо палят твои пушкари! — серчал боярин. — Другую неделю стоим, а ворота и стены целехоньки.

— Далече до крепости, воевода, — оправдывался Кузьма Андреевич. — Кабы у рва закрепиться. Отсель же большого урона не сделать, токмо попусту ядра и зелье изводим.

Нагой и сам видел, что пушки не рушили, а лишь «щекотали» крепость, но приблизить наряд ко рву он так и не смог: кромцы не только метко разили из тяжелых самострелов и самопалов, но и осыпали свинцовой картечью из затинных дробовых пушек. Войско пятилось, оставляя у рва десятки убитых.

К Нагому прискакал гонец от Василия Шуйского.

— Великий государь шлет новое войско на Кромы. Ведет полки Большой воевода, князь Юрий Никитич Трубецкой!

Михайла Нагой досадливо фыркнул.

— И сам бы управился.

Крепко обиделся на царя.

«Знать, разуверился во мне Шуйский. А не я ль Ивашку Болотникова побил? Не я ль мятежных кромцев в крепости зажал? Норовили к путивльским ворам пристать, ан не вышло, в капкан угодили. Долго им не брыкаться. Поставлю туры[135] — и прощай крепость. Город спалю, воров казню. То-то ли возрадуются царь и бояре. «Михайла Нагой мятеж подавил, слава Михайле!»

В тот же день воевода повелел ладить туры. «Даточные» люди побежали в лес; валили сосну, рубили сучья, тащили на подводах к крепостному рву.

Кузьма Смолянинов довольно покрякивал.

— Теперь ворам не устоять, Михайла Лександрыч. Лишь бы туры немешкотно поставить.

— Поспешай, Кузьма. Дело те, чу, знакомое. Не единожды, бают, возводил ты сии огневые башни. Поспешай!

— И недели не пройдет, Михайла Лександрыч.

Торопко и звонко стучали топоры.

Вскоре примчал от Большого воеводы новый гонец, и Михайла Нагой помрачнел: ден через пять Юрий Трубецкой будет у Кром.

«Для кого стараюсь? Для Юрья щербатого. С турами-то дурак крепость возьмет. Трубецкому — и победу праздновать, и почести принимать… На-кось, выкуси! Пущай лоб себе расколотит».

Едва гонца отправил, как тотчас к плотникам помчал.

— Буде, буде топорами тюкать!

— Чего ж так, Михайла Лександрыч? — спросил Смолянинов.

— И без туров бунтовщиков осилим.

— Да как же осилим? Не достать нам воров без башен. Поднимать надо!

— Цыц, Куземка! Не тебе, пушкаришке, мне указывать. Цыц!

Смолянинов в сердцах шапку оземь. Михайла же, не оборачиваясь, журавлем пошагал к шатру. На чем свет бранил Шуйского:

«Дня без пакости не проживет. Бывало в Угличе Нагих низил и опять. Слаб-де Михайла в ратном деле, пущай у Трубецкого в меньших походит… Слепец, недосилок слюнявый!»

Ударился в зелье. В села и починки поскакали стремянные холопы за девками. Закутил Михайла!

Иван Исаевич спозаранку ушел к пушкарям. Дотошно осмотрел наряд и остался недоволен. Молвил начальным:

— Многи пушкари набраны наспех, к бою они не евычны. Нужен толковый голова пушкарский. У Нагого нон какой досужий, век его порки не забыть. Вот и нам бы такого хитроумца выискать.

— Искать неча, — хмыкнул Федор Берсень. — Поди, не забыл, Иван Исаевич, раздорского голову?

— Тереху?.. Тереху Рязанца? — оживился Болотников. — Ужель жив?

— Жив и здравствует. До сей поры в Раздорах.

Иван Исаевич крепко обнял Федора за плечи.

— Да лучшего пушкаря нам и не сыскать. То всем пушкарям пушкарь!

В тот же день в Раздоры помчал спешный гонец.


Афоня Шмоток бродил за Болотниковым тенью. Воеводский стремянный Устим Секира как-то ревниво обронил:

— И че прилип! Откель выискался такой замухрышка? Гнал бы ты его, батька.

— Не трожь его, Устим. С Афоней мы старые друзья.

— Слыхал, Устюха? С Иваном Исаевичем мы в одном селе жили. Ты же сбоку припека.

— Сам ты не пришей кобыле хвост. Глянуть не на что, от горшка три вершка, щелчком собьешь.

— Мал мех, да туго набит, Устюха. Ты ж большой пень, да дурень.

— Это я-то? — ершился задетый за живое Секира. Ему ли, известному краснобаю, спуску давать? Да вон и казаки сбежались, гогочут, черти!

— Сам дурень. С твоей башкой в горохе пугалом сидеть. Спрячь помело-то.

Но не на того Секира напал: Афоню словом не прошибешь, сам кого хочешь уложит.

— А пошто прятать, Устюха? — картинно подбоченясь, отвечал Шмоток. — Рот, чать, не ворота, клином не запрешь.

Нашла коса на камень!

А ратники довольны: такую перебранку не часто услышишь, баюны-бакульники один другого хлеще.

Собралась вокруг Шмотка и Секиры добрая сотня повольников. Хохот на сто верст! А ратники все подваливали и подваливали. В задних рядах вытягивали шеи, переспрашивали:

— Че рекут-то? Не слышно, братцы.

Другие, что к говорунам поближе, утирая слезы, сказывали:

— Лих, мужичонка! Посрамит ныне Секиру. Чирей, грит, те в ухо, а камень в брюхо. Лих, дьявол!

— Не видим! Уж больно мужичонка мал!

Выпрягли лошадь, подкатили телегу, подняли баюнов над ратью. Иван Исаевич стоял среди повольников, посмеивался. Любуясь неказистым, кудлатым сосельником, молвил:

— Шмотка всей ратью не переспоришь. Говорит — что клещами вертит.

Молвил тепло, задушевно: с Афоней когда-то делили и горе, и радости. Вспоминал неугомона-мужика и в Диком Поле, и в татарском полоне, и за тяжелым веслом турецкой галеры.

Теперь же Афоня стал вдвойне дорог.

— Я ить сынка твово, Никитушку, от материна пупка отрывал. А где повитуху сыскать? Лес, глухомань, рази што баба-яга, хе-хе. Три года в землянке укрывались. А тут в Богородское подались. Тошно в лесу, Иван Исаевич, чать не скитники, на люди потянуло. Бреду на село, а сердце екает: Телятевский крутенок. А што, как в порубе[136] сгноит? Не сгноил, слава богу, однако ж батогами попотчевал, едва очухался. Опосля приказчик Калистрат наведался.

«Буде, Афонька, на полатях отлеживаться. Мужики на княжьей ниве зело надобны. Проворь, нечестивец!»

На барщину побрел, куды ж денешься. Хоть и лихо, а все на миру. А тут и Василиса с Никитушкой в Богородское вернулись. К батюшке Лаврентию с поклоном.

«Окрести, отче, дитя малое».

Тот же рыло воротит.

«Чадо твое, раба божья, от Ивашки Болотникова. А сей человек вор и богоотступник, христову паству на гиль поднял. Не стану крестить».

Я ж образок Спаса в руки и на колени.

«Чего ж ты, батюшка, христову заповедь рушишь? А не сын ли божий велел молиться, чтоб господь сохранил родильницу и новорожденного от всякого зла, покрыл их кровом крыл своих, простил грехи родильнице, восставил ее с одра недужного и сподобил младенца ее поклониться святому храму?»

Батюшку же словом не проймешь. Я к нему оком, а он боком. Не быть чаду в крестильнице — и все тут! Пришлось к бортнику Матвею на заимку бежать. Тот помог.

Вернулся к Лаврентию с мехами бобровыми. Прими, баю, святый отче, на храм божий. Принял, аж глаза загорелись. Велел за Никиткой идти. Я ж к Василисе со всех ног. Та рада-радешенька. Каково сыну без церкви-то божьей? Никитку твово, Иван Исаевич, от купели принимал, крестным отцом ему стал. Так что сроднички мы, воевода.

— Земно кланяюсь тебе, Афанасий. Спасибо великое, что Василису с Никиткой в беде не оставил, — обнимая крестного, растроганно молвил Болотников.


Дни стояли жаркие, душные. Солнце палило нещадно. Ратники лезли в воду, толковали:

— Эк солнце печет.

— Другу неделю жарит, и ни дождинки.

— Кабы нивы не засушило. Глянь, хлеба за угором. Сник колос.

Иван Исаевич слушал озабоченные речи мужиков и сам вступал в разговоры:

— По ниве тужите, ребятушки? Дождя ждете?

— Ждем, воевода. Как не ждать, истомилась землица. Ишь, хлеба-то как сникли. А травы? Ни соку, ни зелени. Сенцо-то жухлое будет. Прокормись тут! — сетовали мужики.

И эта мужичья боль хлестнула по сердцу.

«Господи, владыка всемогущий, оратай и на войне о земле-кормилице кручинится. Нива ему допрежь всего… Эх, кабы без бояр пожить да волюшку мужику дать».

Поздними вечерами, когда рать валилась на ночлег, Иван Исаевич уходил из душного шатра в поле. Нива неудержимо влекла, волновала душу.

— Стосковался в полону-то? — вопрошал неизменный сопутник Афоня и, не получив ответа, словоохотливо продолжал. — Да и как не стосковаться, сосельничек. Там, в полону-то, небось и нивы не видел. Земля у янычар, чу, неладящая. Горы да камень, негде сохой ковырнуть. На Руси же вон какое раздолье, паши не выпашешь. А землица? Богова землица. В этих краях без назему родит.

Иван Исаевич неторопливо шагал вдоль межи.

— Через пару недель и зажинать в пору. Так ли, Афоня?

— Боле и ждать неча. Вон какая сушь. На Илью-то уж всяко зашаркают.

— Зашаркают, Афоня, — с благостным упоением протянул Болотников и ступил в янтарную ниву. Эх, то-то бы с косой разгуляться! Снял бы суконный кафтан, облачился в чистую рубаху, помолился — и пошел валить знатный хлебушек. Звень, звень! Солнце пожигает, рубаха липнет к спине, а на душе покойно и радостно. Зажинки, перво-хлебье!

И грезится Ивану: мужики косами звенят, бабы перевяслами снопы вяжут. Иван идет позади Исая; тот, высокий и сухотелый, сноровисто и ловко кладет ярицу в широкий тугой валок; ветер треплет потемневшую от пота рубаху, кудлатит седые космы волос, колышет густую бороду. А коса знай пошаркивает, знай роняет на жниво спелый хлебушек. Любо в поле!

А тут, как полдник приспеет, и Василиса с узелком. Поклонится жнецам в пояс, молвит:

— Бог в помощь. Снедать пора.

Пригожая у Ивана женка, всему селу на загляденье. Старики и те дивятся:

«Экой красой бог девку оделил. И статью, и лицом взяла, и на работу досужа. Знатная молодка у Ивана».

Слушать отрадно, но еще отрадней жаркие Василисины слова внимать. Прильнет хмельной ночью, заголубит.

«Люб ты мне, Иванушка…»

А вот и Никитка полем бежит.

«Глянь на сына, Иванушка. Ишь, какой добрый молодец».

И впрямь: крепкий, кудрявый, будто дубок стоит. Сын, родной сын, чадо богоданное!

Шли полем, обнявшись за плечи: он, Василиса, Никитушка. То ли не счастье, господи!..

— Иван Исаевич!.. Батько!

Возвращаясь из сладких грез, обернулся на голос; пред затуманенными глазами — стремянный.

— Гонец из Путивля. Ждет тебя, батько.


Глава 10 Дела да заботы


Примчал посланец Шаховского; грамоты не было, молвил на словах:

— Князь Григорий Петрович повелел сказать, воевода, что он недоволен твоим стояньем. Князь велит немедля выступать на Кромы.

— Аль с; печки видней Шаховскому? Уж больно прыток! — Болотников взад-вперед заходил по шатру. — Донеси князю: пока большую рать не соберу, не выступлю.

Гонец поскакал в Путивль, Болотников же прилег отдохнуть. Но сон не шел, одолевали заботы; день-деньской на ногах, надо всюду поспеть, за всеми досмотреть: за головами и сотниками, что обучали молодых ратному делу, за пушкарями и пищальниками, что готовили наряд к сражениям, за походными кузнецами и бронщиками, ковавшими мечи, сабли, боевые топоры и рогатины… Всюду нужен глаз, подсказ да добрый совет. Забот — тьма-тьмущая! Из головы не выходили Кромы. Восставшие, осажденные царевым войском, ждали помощи.

«И все ж время еще не приспело, — раздумывал Иван Исаевич. — Ныне к Михайле Нагому князь Трубецкой подошел. Рать собралась немалая, наскоком ее не осилишь. Надо и дружину сколотить, и врага распознать».

Дружина полнилась с каждым днем. «Листы» взбудоражили польские и северские уезды. На стан прибывали крестьяне и холопы, бобыли и посадские тяглецы, монастырские трудники и гулящие люди; шли с топорами и косами, а то и просто с дубинами.

— Слабо оружье, — сожалело высказывал воеводам Иван Исаевич. — На кузнецов навалитесь. Но чтоб горячку не пороли. От худого оружья проку мало.

Кузнецы ковали денно и нощно, замаялись.

— На вас вся надежа, — подбадривал Болотников. — Скоро уж и на Кромы двинем. Будет вам и роздых, а покуда порадейте.

Но кольчуг, колонтарей и панцирей не хватило и на треть войска.

— Ничего, ребятушки, будет вам и полный доспех. Лишь бы до бояр добраться. Там и сукно, и кафтан, и оружье знатное.

Войско готовилось к сраженьям. Не дремали и лазутчики из ертаульного полка; не было дня, чтоб они не крались под Кромы.

Болотников упреждал:

— Будьте усторожливы. Трубецкой повсюду заставы выставил, проскочить их мудрено. А коль проскочите, зри в оба. Все примечайте: где и как войско встало, велика ли рать, где воеводский стяг и конная дружина. Особо о наряде изведайте. Много ли пушек и зелья к Кромам прибыло и где оные пушки расставлены. Считайте, смекайте и врагу не попадайтесь.

— Добро бы языка взять, — молвил Юшка Беззубцев.

Но языка схватить пока не удавалось: Трубецкой оградил стан крупными конными разъездами. Лазутчики доносили скупо.

Болотников тревожился:

— Мало, мало ведаем о вражьем войске. Надо проникнуть в самый стан. Пошлю, пожалуй, целую сотню.

— Сотню? — озадаченно глянули на воеводу военачальники.

— Сотню, други, — твердо молвил Иван Исаевич. — Но о том надо крепко покумекать.


Глава 11 Лазутчики


По московской дороге на Кромы тащились мужики.

Верст за пять от города наткнулись на конную стрелецкую сотню. Мужиков взяли в кольцо.

— Кто, куда и почему оружно? — строго вопросил чернявый, с рябинами на лице, сотник.

Из толпы мужиков выступил Афоня Шмоток, поклонился низехонько.

— Бежим мы от вора Ивашки Болотникова. Тот всю нашу волость разорил и пограбил. Супостат и святотатец Ивашка. Велит Расстриге крест целовать да на законного царя-батюшку Василья Иваныча войной идти. А кто оного не захочет, тому смерть лютая. Сколь добрых людей истребил, изувер окаянный! Не хотим под вором сидеть! Прослышали мы, что под Кромы царево войско на Расстригу прибыло, и решили всем миром послужить государю Василию!

Сотник крякнул, огладил широкой ладонью черную, в кольцах, бороду, голос смягчил:

— Из какой волости, православные?

— Из Севской, батюшка, из Севской, — загалдели мужики. — Уж так намаялись, мочи нет. Ивашка до последнего ошметка сусеки вымел, лиходей!

— Из Севской, сказываете? — переспросил служилый и повернулся к стрельцам. — Кажись, Митька Рыжан из Севской волости. Так ли, Митька?

— Так, батюшка Артемий Иваныч, — кивнул сотнику бровастый и широкоскулый стрелец с рыжей бородой.

— Вот и добро, — вновь крякнул сотник. — А не скажите ли, православные, чьих вы помещиков будете?

— Ране мы помещиков не ведали, — отвечали мужики. — Жили общиной. Опосля ж мирскую землю дворянам пожаловали. Стали мы за господами жить. Несли оброк Ивану Пырьеву, Демьяну Кислицыну, Григорию Ошане.

Мужики называли господ, а Митька Рыжан чутко ловил ухом.

— Слыхивал, — молвил он. — Ошаню в обличье зрел. Бывал у него на Пасху.

— Ну коли так, проводи их, Митька.

Стрельцы, оставив мужиков, поехали дозирать окрест, а Митька направился с крестьянами в стан.

Князь Трубецкой, на диво, принял мужиков радушно. Весть о «севских крестьянах» встретил с превеликой радостью.

— Мужики Из-под Вора бегут! И какие мужики? Севрюки, что своевольством известны. Знать, крепко насолили им путивльские крамольники. То нам на руку. Отпишем грамоту царю, в города и уезды гонцов пошлем. Пусть вся Русь ведает о расправах Болотникова.


Всех новоприбылых «ратников» направили к «даточным» людям, разместившимся на берегу Недны у перелеска.

— Ставьте себе шалаши — и за работу, — сказал мужикам сотский.

— А что за работа, батюшка? — спросил Семейка.

— Всяка: мосты рубить, перелазы ставить, землю копать, телеги чинить. Рассиживать некогда.

— Дело свычное, управимся, — сказал Семейка и прикрикнул на мужиков: — Лодыря не гонять, на службу пришли!

Пятый день лазутчики Болотникова в рати Трубецкого, Сведали многое, но Семейка недоволен. Ночью, лежа обок с Афоней, шептал:

— Иван Исаевич особливо о пушкарях наказывал. Мы ж о наряде ничего не знаем. И не проберешься.

— Заставами окружили, куды уж пробраться, — вздохнул Афоня.

На другой день чинили подводы; подновляли новыми тесинами телеги, стругали оглобли, мазали дегтем колеса.

Подъехал молодой пушкарь, хохотнул:

— Проворь, проворь, лапотники!.. Много ли дегтю?

— А те какова рожна? — вопросил Афоня.

— Пушкарскому обозу снадобилось. Велел Кузьма Андреич оставить три бочонка. Ужо приедет.

Афоня вдруг широко осклабился.

— Обличье твое прытко знакомо. Не Петруха ли Зайцев?

— Обознался, отец. Отроду Еремой Бобком величали.

— И впрямь обмишулился. У того глаза навыкате да и нос огурцом. Ты ж вон какой молодец. Девки тя, поди, любят.

— Не жалуюсь, — ухмыльнулся детина. — Ну будь здоров, отец. Недосуг.

Пушкарь уехал, а Шмоток раздумчиво скребанул перстом куцую бороденку.

— Еремей Бобок… Не забыть бы, прости осподи.

— Пошто тебе? — спросил Назарьев.

— Сгодится, Семеюшка… Сгодится, — все так же раздумчиво проронил Афоня.

— А ну тебя! — махнул рукой Назарьев. — Колеса мажь.

Но Афоне не работалось; вскоре подсел к Семейке и поведал о своей задумке. Назарьев отозвался не вдруг.

— Да ты не сумлевайся, Семеюшка. На сей раз выгорит.

— Кабы чего Кузьма не заподозрил. Хитрющий!

— Не заподозрит. Да и мешкать нам боле неколи. Поеду. Отпущай, Семеюшка.

И Назарьев отпустил: другого случая могло и не подвернуться. Подняли на подводу три бочонка дегтя, впрягли кобылу, и Афоня поехал. Дорогой поторапливал каурку да напевал песню.

Большак петлял вытоптанным ржаным полем; мимо сновали пешие и конные ополченцы. Влево от большака поднимался угор. На нем-то и разместился пушкарский наряд.

«Экое поглядное местечко выбрал Кузьма!» — подумал Афоня, сворачивая к угору. Но не проехал и десяти саженей, как натолкнулся на стрельцов.

— Стой!

— Здорово, соколики. Дай бог вам здоровья, — снимая войлочный колпачишко, приветствовал служилых Афоня.

Полдень, жара несусветная. Стрельцы потные, разморенные.

— Далече ли?

— К пушкарскому голове, соколики. Дегтю повелел Кузьма Андреич привезти. Наезжал от него пушкарь Еремей Бобок. Велел доставить немешкотно. Чать, Бобка-то видели?

— Видели, — лениво протянул десятник. — Проезжай.

Афоня поднялся на угор. Здесь было людно: большой войсковой наряд! Пушкари, затинщики, пищальники, кузнецы, лафетных дел мастера, плотники, работные люди. Одни чистили медные жерла орудий и драили потемневшие от дыма и копоти стволы, другие подновляли, крепя скобами, деревянные станины, третьи обтягивали пушки железными кольцами, четвертые готовили фитили и обкладывали бочонки с зельем мокрой шерстью и рогожами…

Афоня ехал неторопко и зорко поглядывал по сторонам. Считал наряд.

«Осподи, не сбиться бы. Изрядно же у головы пушек… Шешнадцать, осьмнадцать… Эти на большак поставлены… Еще пять. В лощину нацелены… А вот и зелейный погреб. Бочонки выкатывают… А там что? Подводы с ядрами. Батюшки, да сколь же их!»

Афоня аж взопрел. Остановил кобылу возле крайней подводы; на кулях с овсом сидел возница; в годах, в сермяжном кафтане, пеньковых чунях.

— Здрав будь, православный. Не укажешь ли, где пушкарского голову сыскать?

— А те пошто?

— Деготь везу… Где хоть шатер-то ево?

— Шатра нетути.

— Как нетути?

— Да так, — хмыкнул возница. — Кузьма Андреич подле пушек ночует. Рогожку подстелит — и храпака. Да кабы вволю спал. Чуть зорька, а он уж на ногах. И пушкарей и работных замаял.

— Непоседа?

— Непоседа. Экова тормоху с веку не видывал.

— А не ведаешь ли ты пушкаря Ерему Бобка?

— Не ведаю, милок. Много их тут. Ступай к зеленой яме да спознай.

— Пойду, пожалуй. Кобылу покеда тут оставлю. Тебя как звать-то?

— Епишкой.

Шмоток не спеша обошел весь угор. «Искал Бобка», но тот сам на него натолкнулся.

— А ты чего здесь вертишься?

— Слава те, осподи! — Обрадовался Афоня. — Тебя, детинушка, ищу.

— Да пошто?

— Как пошто? Сам же сказывал про деготь, вот я и привез.

— Так у нас же свои обозные, дурень, — рассмеялся Ерема.

Встречу шел стрелецкий пятидесятник в цветном кафтане; без шапки, узколобый, лысый. Глянул на Афоню, остановился: глянул зорче, вприщур.

— Никак луганский мужичок?.. Здорово, здорово, крамольничек.

— Окстись, батюшка, — захлопал глазами Афоня. — Николи в крамольниках не ходил.

— Николи? — багровея, рыкнул пятидесятник и ухватил Шмотка за ворот кафтана. — А не ты ль с луганскими бунтовщиками стрельцов загубил? Не ты ль брата мово живота лишил?

Выхватил саблю.

— В куски посеку, собака!


Глава 12 Суд праведный


Из Раздор прибыл Терентий Рязанец.

Иван Исаевич крепко обнял пушкаря.

— Рад тебя видеть в здравии, Терентий Авдеич. Крепок! А ведь, поди, шестой десяток повалил.

— Не жалуюсь, Иван Исаевич, — крякнул в темно-русую бороду Рязанец. Был он приземист и широк в плечах. — Выходит, надобен тебе, воевода?

— Надобен, еще как надобен, Терентий Авдеич! Камень с души снял. Отдохни — и к пушкам.

— На том свете отдохнем. Показывай наряд, Иван Исаевич.

В тот же день Рязанец с головой влез в пушкарские дела. Ходил с Болотниковым, недовольно высказывал.

— Запустили наряд, Иван Исаевич. Пушкари пороху не нюхали да и орудий не знают. Осадную пушку от полевой отличить не могут. Аль то дело?

— Учи, поясняй, Терентий Авдеич.

Рязанец собрал всех пушкарей; водил от орудия к орудию, рассказывал:

— То пушка, названьем «Инрог». Весу в ней четыреста пудов. Отлита на Москве знатным мастером Андреем Чоховым. Волока при ней в две сотни пудов да стан с колесами столь же. Ядра отлиты по пуду. Сией пушкой крепости осаждать. Бьет изрядно, бывает, одним ядром башню сносит… А вот пушка «Пасынок», весом в триста пудов, с двумя станами, осадная…

Пушек и пищалей было немало; оказались в наряде пушки и для прицельной стрельбы, и верховые мортиры для навесного боя, и дробовые тюфяки для стрельбы картечью, и гауфницы, палившие каменными ядрами; пищали — полковые, полуторные, вестовые, семипядные и девятипядные; пищали затинные дробовые, пищали затинные скорострельные… Довольно оказалось в наряде и ядер: каменных, железных, чугунных, свинцовых, начиненных картечью.

Рязанец облазил каждую колесницу и станину, проверил лотки, катки и повозки, осмотрел ямчугу и порох, подъемные снасти и кузнечный инструмент; колюче глянул на пушкарского военачальника Дему Евсеева.

— Негоже, браток. Запустил наряд. Как же врага станем бить? Лошадей и тех не перековал. Срам!

— А мне и невдомек, Терентий Авдеич, — простодушно признался Дема. — Знатных-то пушкарей не оказалось, вот меня к наряду и приставили.

Вечером Рязанец явился к Болотникову; поведал о пушкарских нуждах и спросил:

— Сколь ден мне даешь, Иван Исаевич?

— Придется подналечь, Терентий Авдеич. Добро, коль в пять ден управишься.

— Тяжеленько будет, Иван Исаевич. Аль выступать скоро?

— Скоро, друже. Надобно Кромы выручать. Поспешай.


Болотников нетерпеливо ждал лазутчиков, но те как в воду канули.

«Ужель князь Трубецкой мой умысел разгадал? Ужель сгибли повстанцы?» — тревожился Иван Исаевич.

Полковые воеводы начали поторапливать:

— Не пора ли, Иван Исаевич?

— Сенозарник на исходе, а нам еще на Москву идти.

— Зимой воевать худо.

Болотников неизменно отвечал:

— Вслепую на Трубецкого не пойду. Довольно с нас единой оплошки. Надо ждать, ждать, други. Отправлю новых лазутчиков.

Посылал лазутчиков малыми группами, в пять-шесть человек, но проскочить стрелецкие разъезды и взять языка не удавалось.

Полковые начальники еще более насели.

— Не томи рать, воевода. Пора!

На стороне Болотникова оказался один лишь Юшка Беззубцев.

— У Трубецкого и рать велика, и наряд крепок. А как войско стоит — не ведаем.

Всех больше недовольствовал Федор Берсень. С досадой передразнил Юшку:

— «И рать велика и наряд крепок». Не лишку ли осторожен? Дали раз по шапке, так в кустах сидеть? Да казакам без дела сидеть тошнехонько. В поход, воевода!

— Подождём! — сурово и непреклонно говорил Болотников.


В рать вливались все новые и новые силы. Прослышав о грамотах царя Дмитрия и «листах» Болотникова, в войско прибыли повольники с Дона и Волги, Хопра и Медведицы, Северного Донца и Маныча…

«Крепко же народ вознегодовал на бояр. Славная рать копится, — радовался Болотников. — Поглядел бы царь Дмитрий на свое воинство. Не довольно ли ему в Речи Посполитой сидеть? Не пора ли на Русь возвращаться?»

Намедни получил от Молчанова грамоту. Михайла отписывал: царь Дмитрий Иванович ждет от своего Большого воеводы решительных действий, повелевает немешкотно идти на Москву. Всем неймется: царю, Молчанову, Шаховскому, ратные воеводы одолели. Но сердце подсказывало: не торопись, спознай врага и вдарь наверняка. Не торопись, воевода!

Сновал по дружине. Как-то, поустав от хлопот, привалился на лугу к стожку сена; по другую сторону заслышал разговор ратников:

— Сенца-то, почитай, на весь обоз запасли. Добро, мужики не скареды, не пожалели покоса. И ить мирской луг подчистую скосили.

— Не скареды, — поддакнул другой. — И сенцом, и хлебушком снабдили. Последки, грят, отдадим, лишь бы Дмитрия Иваныча на престол утвердить.

— Добро бы так. Чать, помните, как Дмитрий Иваныч о народе пекся?

— Токмо и вздохнули при Дмитрии.

— Крепко вздохнули. Царску десятину не велел пахать, Юрьев день мужикам вернул. Праведный царь!

— Праведный! То-то вся северская земля за Дмитрия встала[137].

— А я, братцы, иное слышал. Чу, царь Дмитрий от православной веры отшатнулся.

— Брехня!

— Беглый поп московский сказывал. В Белокаменной его сана лишили, так он в Путивль утек. Ныне же в рати батюшкой. Сказывал, что-де государь Дмитрий Иваныч на Москве в храмы не ходил, а все с латынянами якшался. Де, настоль онемечился, что даже в царицы еретичку взял. Не грех ли то, православные?

— Врешь, Кирейка. Не возводи хулу на царя Дмитрия.

Иван Исаевич вышел из-за стога.

— Кто из вас Кирейка? — строго спросил он.

— Я, отец-воевода, — смирнехонько ответил неказистый, остролицый мужичонка с быстрыми бегающими глазами.

— Так, сказываешь, царь Дмитрий Иваныч христову веру предал?

— Я о том не сказывал, не сказывал, отец-воевода, — заюлил Кирейка. — То поп Евстафий изрекал.

— Что за поп? Что за блудная овца появилась в моей рати? Где он?

— В Передовом полку, отец-воевода, — продолжая низехонько кланяться, отвечал ратник.

— Добро бы глянуть на оного попа.


Отцу Евстафию учинили сыск. Иван Исаевич поручил расспросить попа вернувшемуся из северских городов Матвею Аничкину.

— Чую, неспроста рать мутит. Пытай накрепко. Матвей принялся за дело с усердием. Через два дня доложил:

— Евстафий сказался попом с Никольского прихода. Де, пять лет на Фроловке Белого города службу правил. Я ж московитян сыскал. Не знают такого батюшку. В Никольском храме отец Федор в попах ходил.

— Что мыслишь о том, Матвей?

— Мнится мне, лазутчик. Никак из Москвы Василием Шуйским заслан. Поп еще в Путивле царя Дмитрия хулил.

— А Кирейка?

— Кирейка пришел вместе с Евстафием.

Лицо Болотникова ожесточилось. Козни Шубника! Боярский царь ушами не хлопает. Норовит подорвать народное войско изнутри, лишить его веры в царя Дмитрия. Жестко молвил:

— Обоих пытать огнем. Змеиные души вытряхнуть! И «поп», и Кирейка пыток не вынесли. Не только во всем повинились, но и выдали имена других лазутчиков. Их оказалось пять человек, мутивших повольников во всех полках.

Вершил суд сам Болотников.

— Зрите, други, на этих христопродавцев. Засланы они в дружину самозванным царем Шубником. То боярские лизоблюды и прихвостни. Проникли они в рать, дабы на истинного государя Дмитрия Иваныча хулу возвести. Государь-де Дмитрий вор и богоотступник, еретик и народный притеснитель. А так ли оное, други?

Дружина гневно отозвалась:

— Врут, злыдни!

— Царь Дмитрий к народу милостив!

— Не Дмитрий Иваныч, а Васька Шуйский народа погубитель!

— Покарать изменников!

Иван Исаевич поднял руку.

— У Шубника в судьях — бояре да дьяки. Мы ж будем судить всенародно, и суд наш самый праведный. Что укажете изменникам?

— Казнить, воевода!

Лазутчиков повесили на осинах.


Глава 13 Афоня


— Погодь, Силантий, не горячись, — прикрывая Афоню, молвил Ерема.

— Зарублю! — продолжал яриться пятидесятник, отталкивая молодого пушкаря.

— Да уймись же, Силантий! Ужель экий сверчок стрельцов посек?

— Не один он был, а с луганскими мужиками. Те ж давно на стрельцов крысились, сволочи!

— И все ж уймись. Сведем мужичка к голове да спытаем. Уймись, Силантий.

Пятидесятник двинул кулаком Афоню по лицу и вложил в ножны саблю.

— Айда к Смолянинову.

Но Кузьмы Андреевича все еще не было: не вернулся от воеводы Трубецкого. Пятидесятник, свирепо зыркая на Афоню, сказал Ереме:

— Недосуг ждать, в караул пора. Стереги оного пса накрепко, вечор приду.

Силантий, еще раз огрев Шмотка кулаком, отбыл к сторожевой заставе. Афоня, утирая рукавом разбитые губы, молвил:

— Бес попутал служилого. Да ить мне и мухи не убить. А тут на-ка… Не верь ему, Еремушка, не за того меня стрельче принял.

— Верь не верь, но сыск тебе будет. Так что крепись, мужичок… Куды ж мне тебя девать?

Ерема кислым взглядом окинул тщедушную фигуру Шмотка.

— Хлипок ты. Где уж те под кнутом стоять. Кат у нас дюж, подковы гнет. Стеганет разок — и ко господу.

Пушкарь задумчиво постоял столбом, а затем потянул Афоню к зелейному погребу.

— В яме покуда посидишь. Там бочки да кади с зельем. Да, мотри, в кадь не заберись. Увезут замест пороха к наряду.

Подошли к погребу; подле стояли четверо стрельцов с бердышами. Ерема кивнул на Афоню.

— Темниц у нас нет, так пусть здесь посидит.

— Аль провинился в чем? — спросили стрельцы.

— А бог его ведает. Голова прибудет — расспросит.

Служилые подтолкнули Афоню к ступеням, хохотнули:

— Лезь вниз, лапотник, поохладись.

Зелейный погреб был довольно высок и просторен. Шмоток присел на нижнюю ступеньку, осмотрелся. Видны лишь первые ряды бочек, остальные потонули в темноте. Вдоль бочек, кадей и ядер — широкий проход; по бокам — дощатые настилы и сходни.

Афоня тяжело вздохнул. Живым теперь не выбраться, сказнят царевы люди неразумную головушку. Сам виноват: заболтался лишку. Надо было деготь у обоза свалить — и вспять. Нет, по наряду побрел, Ерему искать. А пошто? И без того все выглядел. И откуда этот пятидесятник свалился? В Луганях его не было. Там каждого стрельца в рожу знали. Ни один не ушел, всех порешили. Было два десятка и на погост сволокли два десятка. Откуда же? Диву дивился.

А было так.

Пятидесятник Силантий наведался в Лугани поздней ночью. Прибыл с грамоткой от князя Михайлы Нагого. Сказал брату:

— Повелел воевода стрельцов в свою рать отозвать. То по цареву указу. Так что поутру в поход снаряжайся.

— А как же село? — спросил Терентий. — Мужики тут своевольные. Того гляди за топоры возьмутся.

— Ныне, братец, всюду гиль. Цареву же войску подкрепленье надобно.

Судачили, тянули вино да бражку, а в полночь за избой шум заслышали.

— Знать, чего-то стряслось, — поднялся из-за стола Терентий и вышел во двор.

Силантий глянул в оконце. Огни факелов, крики.

— Попался, Тереха! Бей его, мужики!

«Бунт! — всполошился Силантий. Стало страшно: на дворе было людно. Попробуй сунься! Но и в избе торчать не резон: вот-вот мужики нагрянут.

Шагнул в сени, из них поднялся на чердак. Спотыкаясь о кади, кузова и рухлядь, пролез к чердачному оконцу.

Пламя факелов вырывало из тьмы бородатые мужичьи лица. Больше всех гомонил низенький, юркий мужичонка с куцей бородкой. Кричал, наседая с рогатиной на Терентия.

— То самый изверг, крещеные! Пуще всех батогами потчевал. Егоршу насмерть засек. Бей душегуба!

Мужики приперли Терентия рогатинами к амбару. Один из страдников выхватил саблю.

— Получай, дьявол!

Мужики, расправившись со стрельцом, покинули двор. Силантий же тихонько спустился вниз и огородами, мимо бань, прокрался к лесу…


Афоня ужом скользил по темному проходу; тихонько выстукивал кади и бочки.

«Полнехонька… И эта полнехонька».

Одна из бочек оказалась полупустой, крышка сдвинута. Шмоток запустил руку. Ямчуга. Опрокинул бочку в проход.

«Поди не приметят. В зелейник с огнем не ходят», — подумал Афоня и сторожко покатил бочку к выходу. Затем принес крышку; в крышку вбита малая железная скоба.

Прислушался. Наверху скучно, лениво переговаривались стрельцы! Жарынь! Смены ждут не дождутся.

Вскоре послышался скрип колес.

«Возницы едут… Ну, осподи, благослови!»

Афоня перекрестился и сиганул в бочку; прикрылся крышкой, ухватился обеими руками за скобу.

Обозные люди спустились вниз, кинули на ступеньки настилы.

— И когда экое мытарство кончится, — проворчал один из возниц.

— Э-ва, милок. Война токмо зачалась, ишо и не так пригорбит, — молвил другой.

«Епишка! — признал Афоня. — Перву бочку покатили, потом и за мою примутся. Помоги, смилостивись, мать-Богородица! Избавь от темницы вражьей!»

Мужики ступили к бочке, покатили. Шмоток что есть сил ухватился за скобу.

— Эта полегче, — произнес незнакомый возница.

Бочку по настилу закатили на подводу. Возницы вновь сошли в погреб.

Загрузив подводу, Епишка взгромоздился на переднюю бочку, хлестнул кобылу вожжами.

— Тяни, милушка. Ну-у, пошла!

Кобыла натужно всхрапнула и потянула за собой телегу.

«Мать-Богородица, теперь лишь бы с угора свалиться да стрелецкую заставу миновать. Помоги, осподи!» — продолжал горячо молиться Афоня.

В бочке темно и душно; Шмоток взопрел, дышал тяжело и часто.

«Эдак долго не протяну… Лошадка бегом пошла. Знать, с угора потряслась, слава те осподи… Съехала… Голова раскалывается. Задыхаюсь, осподи. Мочи нет!»

Надавил на скобу. Крышка ни с места.

«Заклинило, царица небесна! Пропаду, сгину!»

Двинул о крышку головой. Ни с места!

Бпишка же недоуменно глянул себе под ноги, свесившиеся с бочки. Дорога гладкая, накатанная, бежит телега без тряски, а тут будто из бочки по крышке дубиной ухнули… Да вот и сызнова! Грохот из бочки. Уж не дьявол ли там?!

Бпишка часто закрестился и соскочил с подводы. В бочке вновь что-то бухнуло; крышка скатилась под телегу.

— Так и есть — сила нечистая! Да вон и башка показалась. Сатана в бочке!

— Карау-у-ул! — завопил возница и опрометью пустился от телеги.

Афоня, стоя в бочке на коленях, завертел кудлатой головой. Никого не было, один лишь возница, крича и суматошно махая руками, во всю прыть несся к перелеску.

Афоня захихикал, крикнул вослед:

— Портки потеряешь, оглашенный!.. Стой!

Но Епишку и стрелой не догонишь, за версту умчал. Афоня, посмеиваясь, выбрался из бочки. Угор далеко позади, до реки же с «даточными» рукой подать.


Глава 14 На кромы!


Болотников дотошно расспрашивал Афоню о вражьем войске. Приказал принести перо и черниленку. Перенося сведения на бумажный лист, поминутно спрашивал:

— Так ли южный подступ к врагу выглядит? Тут ли лесок с болотцем?.. Не далече ли у меня наряд от увалов?..

Афоня, довольный и важный, вскидывая щепотью скудную бороденку, говорил:

— Лесок с полверсты от болотца, увалы — и того мене.

Тыкался бороденкой в чертеж, поправлял:

— Речонку покруче согни. Подковой стан огибает… Середний мост супротив рати Трубецкого, левый же — в обоз, к даточным людям ведет. Тут Семейка с сотней.

— Как он? Мужики не сробеют?

— Это севрюки-то? Будь спокоен, Иван Исаевич, крепкий народец.

— Ну, дай бог, — кивнул Болотников и вновь углубился в чертеж.

В тот же день собрал начальных людей.

— Ночью выступаем, воеводы.

— Ночью? — вскинул темные брови Берсень.

— Ночью, Федор. Врага мы должны взять врасплох.

— Мудрено, Иван Исаевич. До Кром не пять верст.

— Знаю, Федор. И все ж пойдем ночами, скрытно, чтоб Трубецкой не ведал. А для того выставим по всем дорогам конные ертаулы. Ни один вражий лазутчик не должен пронюхать о выступлении рати.

— Разумно, воевода, — молвил Юшка Беззубцев. — В такую жарынь токмо ночами и двигаться. О дорогах же лазутчики сведали, не заплутаем.

— А наряд? — спросил Мирон Нагиба. — Дороги не везде ладные. Тяжеленько будет Рязанцу.

— Наряд пойдет по большаку. Пройдешь, Терентий Авдеич?

— Пройду, Иван Исаевич. Мосты и гати подновили, сам проверял.

— Вот и добро… Теперь о вражьем войске. В рати поболе тридцати тыщ. Основная сила — служилые дворяне. Стянуты они из Новгорода, Пскова, Торопа и замосковных городов. Стрельцов с две тыщи, пушкарей около сотни. Остальное воинство — даточные и посошные люди. Рать хоть и под началом Юрия Трубецкого, но не едина. Михайла Нагой стоит особняком. Разбит и наряд. Большая часть пушек поставлена на путивльской дороге, другая же — отведена к московской. Князь Трубецкой опасается удара с тыла и опасается не зря. Была же у нас попытка обойти Кромы с Московского большака… А теперь зрите на чертеж… То расположение вражьей рати. Давайте-ка подумаем, как искусней к стану подступиться да как без лишнего урону дворянское войско разбить…

Совет затянулся.

Оставшись один, Болотников молча заходил по шатру. Кажись, все должно получиться на славу. Продумали до мелочей. Но все ли без сучка и задоринки? Стоит где-то оступиться — и вся задумка полетит в тартарары. Погибнет рать — и прощай надежа на житье вольное. Надо еще раз взять чертеж да изрядно поразмыслить. Нет ли где просчета да изъяна?.. Думай, Большой воевода, думай!

Теперь, когда улеглись жаркие споры и довольные, уверенные в победе военачальники разошлись по полкам, он еще и еще раз взвешивал каждый шаг своей рати. Что-то в плане сражения показалось ему неубедительным и легким. Но что? Все, кажись, толково и разумно. Но сердцем чувствовал: где-то промахнулся, недоглядел, и этот недогляд дорого обойдется рати.

Вновь и вновь вглядывался в чертеж, прикидывал версты, время внезапного налета полков, ответные шаги Трубецкого, Нагого и пушкарского головы Смолянинова… Смолянинов и Семейка Назарьев. Стоп, воевода!.. Семейка Назарьев… Не слишком ли велика ноша взвалена на сосельника?

Когда отсылал Назарьева во вражью рать, сказывал:

— Дело твое, друже, особое. Не только в стан Трубецкого пробраться, но и великую поруху ему учинить. Как зачнем бой, немедля подымай сотню и пробирайся к наряду Смолянинова. Наряд — всей дружине помеха. Перебьешь, а тут и мы подоспеем.

«Тут оплошка! Мало ли что может с Семейкой приключиться. Как ни говори — вражий стан. Сегодня — даточные люди подле угора, у реки, а завтра их могут за пять верст перекинуть. Доберись-ка до пушкарей! Вот и уповай на Семейку. Тонка ниточка. Нет, воевода, с изъяном твоя задумка. Надо что-то похитрее придумать».


Рать отдыхала.

На дорогах, лесных тропах и речных перелазах затаились болотниковские разъезды.

Большой воевода накрепко наказывал:

— Кромы — рядом. Врагу не показываться. А коль лазутчики появятся, взять до. единого. Мышь не должна проскочить.

Спит рать, копит силу после утомительного перехода.

Иван Исаевич, привалившись к старой замшелой ели, напряженно и взволнованно раздумывает:

«Час настал! Завтра — сеча. На смертный бой с боярским войском выйдет народная дружина. Прольется кровь, много крови. Враг силен. То не лях и не ордынец, а свой же русич. Сила пойдет на силу. Падет не только много недругов, но и верных содругов. Дворяне знают: мужики и холопы подняли меч за землю и волю. А без крепостей и поместий господам не жить. Сеча будет жестокой… Выдюжит ли дружина? Не дрогнет ли в ярой брани?»

Суровый, озабоченный, зашагал меж спящих ратников. Факел вырывал из тьмы бородатые лица. Вот мирно похрапывает, лежа на спине, дюжий комарицкий мужик в домотканом кафтане. Крутоплечий, бровастый, длинная рука откинута в мураву. Ладонь широкая, загрубелая.

«Крепка рученька, — невольно подумалось Ивану Исаевичу. — Знала и топор, и соху, и косу-горбушу».

Подле мужика — обитая железом палица. Болотников поднял, прикинул на вес. В палице добрый пуд. Могуч ратник! Такому враг не страшен, такой не дрогнет.

Вгляделся в другого. Тот не велик ростом, но жилист и сухотел.

«И этот спуску не даст. В бою будет сноровист и ловок».

Шел, всматривался в ратников, и на душе его полегчало. Силушкой повольники не обижены. Да и где им недосилками быть? Извечные трудники, от зари до зари на мужичьей работе.

Возвращался к шатру полем. Остановился среди ржи, коснулся рукой тугого тучного колоса. В ладонь брызнуло литое семя. Вздохнул.

«Осыпается хлеб. Припозднились тутошние мужики со жнивьем…»

Воткнул в землю факел, скинул кафтан и лег в рожь. По безлюдной ночной ниве гулял ветер. Хлеба шумели, клонились колосьями к лицу.

Иван Исаевич вдыхал полной грудью будоражащие запахи земли, смотрел на яркие звезды и чувствовал, как встревоженная, обеспокоенная душа обретает покой.

Вспомнился вчерашний разговор с местными мужиками; те пришли к нему всем селом.

— Прими в свою рать, батюшка воевода. Желаем государю Дмитрию Иванычу послужить.

Пришли в самую страду, покинув вызревшие нивы.

«Крепко же мужики в царя Дмитрия веруют, коль в самые зажинки за топоры взялись. Хлеб не пожалели. Воля-то всего дороже. Поди, не забыли, как Борис Годунов на северскую землю ордынцев напустил. Те ж лютовали. Мужиков вешали за ноги и жгли, женщин силили и насаживали на колья, детей бросали в костер. Век не забыть то народу, зло будет с боярскими подручниками биться… Теперь лишь бы похитрей на врага напасть и так по цареву войску ударить, чтоб по всей Руси слава пошла. Народ победил! Народ прогнал с северской земли рать боярскую! То-то всколыхнутся уезды и волости, то-то поднимется вся Русь!

Долго лежал в густой ниве, будто впитывал из земли животворные соки. Да, так и будет! Поднялся с горячим сердцем, отважный. Твердой, уверенной походкой вернулся к шатру, толкнул стремянного.

— Буди воевод, Секира. Поднимай полки!


Рать разбилась на четыре дружины.

Федор Берсень и пушкарский наряд Терентия Рязанца наступали по большаку.

Юшка Беззубцев и Тимофей Шаров должны пройти через леса и болота и ударить по войску Трубецкого с запада.

Нечайка Бобыль — с севера.

Иван Болотников задумал обогнуть крепость с востока. То был самый тяжелый путь: надо дважды пробраться через реку Кромы, миновать непролазные дебри и чащобы, пересечь множество овражищ.

Федор Берсень недовольно бросил:

— Напрасно, Иван Исаевич, по неудобицам прешься. Не по чину тебе с пешей ратью на Кромы продираться. Ты ж у нас Большой воевода! Веди дружину конно, большаком, а по лесам и оврагам иного пошли.

— Нет, Федор, что на совете порешили, тому и быть. У нас, поди, не царево войско, без мест, неча бояриться. Напасть же на Трубецкого с восхода — выиграть битву. По большаку конно сам пойдешь. Да не спеши, жди, покуда Нечайка с Беззубцевым не зачнут сечу.

Предупреждал не зря: Федька напорист, горяч, долго выжидать не любит, чуть что — лезет на рожон. Так было не раз в Диком Поле, когда Берсень схватывался с ордынцами.

— И наряд оберегай. Не оставь Рязанца одного, то погибель.

— Сам ведаю, — обидчиво фыркнул Берсень.

— Да ты не серчай, друже, — обнимая Федора за плечи, молвил Болотников. — Крепко верю в тебя, не посрамишь. На великое дело идем!

— Не посрамлю, воевода.

Попрощались и разошлись ратями.

Иван Исаевич шагал впереди войска; подле него Мирон Нагиба, Устим Секира, Афоня Шмоток. Дружина шла налегке, оставив в обозе коней и тяжелую броню.

Миновав ржаное поле, ступили в дремучий бор: темный, замшелый, угрюмый. Тут не только крню, человеку пройти тяжко. Но воевода спокоен: обок местные старожилы Мелентий Шапкин да Игоська Сучок. Мелентию за пятьдесят, крупный, пышнобородый, с зоркими, слегка раскосыми глазами. Игоська — сухотел, скудоросл, с маленькими кривыми ногами; семенит кренделем, быстро и длинно говорит:

— Проведу, батюшка воевода. Тропы ведаю. Я тут двадцать годков охотничьим делом промышляю.

Тропа была узкой, едва приметной, тонула в седых мхах; коряги и сучья цеплялись за порты и рубахи, армяки, зипуны и азямы, срывали шапки.

Пробивались час, другой; из-за малинового небосклона выползло румяное солнце, но в бору было по-прежнему сумрачно.

Лес оборвался внезапно. Игоська птахой выпорхнул из чащобы, бодро молвил:

— Вышли, батюшка воевода. Выходь, служивые! Вон уж и река Кромы виднеется.

Болотников повел дружину к реке. Вскоре ратники высыпали на песчаную отмель. Противоположный берег высился неприступными крутоярами.

— Ух ты! — присвистнул Афоня. — Тяжеленько взобраться. Ужель отложе места нет?

— Нет, милок. До самой Оки отложе места не сыскать, — ответил Мелентий.

Болотников повернулся к рати, воскликнул:

— Айда на кручу, ребятушки! Вяжите пояса и кушаки — и в потягушки. На кручу!

Рать разделась, полезла в воду. Река Кромы хоть и не широка, но глубока и быстра; дно не вязкое, песчаное, с галькой.

И часу не прошло, как войско стояло на крутояре. Вдоль всего берега темно-зеленой горбатой грядой тянулся высокий лес, и был он, казалось, еще дремучей и непроходимей.

— Тут и вовсе чертова преисподня, батюшка воевода. Кабы одному лезть, а ратью же не сунешься, — развел руками Игоська и глянул на Мелентия. — Тебе эти места боле ведомы. Чу, не единожды овражищами хаживал.

— Хаживал, — мотнул бородой Мелентий. Покосился на воеводские желтые сапоги из юфти, кашлянул. — Оно, конешно, сподручней бы в лаптишках… В сапогах по овражищам не больно тово.

— Кабы ране упредил, — рассмеялся Болотников. — Да ты не жалей моих сапог, Мелентий. Побьем царево войско, новые купим.

— Сапоги что… Ноги сотрешь, кой воин? В ногах же вся сила.

Мелентий вновь смущенно кашлянул и полез в торбу.

— Не погнушайся, воевода. Новехоньки.

Протянул Болотникову лапти-берестянки с оборами, чистые белые онучи. Иван Исаевич благодарно обнял мужика за плечи.

— Спасибо, друже.

Переобулся, притопнул ногой. Ратники заулыбались.

— Впору ли, воевода?

— Впору, ребятушки. В такой обувке сам черт не страшен. В путь, дружина!

Переплыв на конях небольшую речку Недну, казачье войско Юшки Беззубцева и Тимофея Шарова наткнулось на гнилые, топкие болотца.

— Тут самая низина, — толковали проводники. — Однако ж не пужайтесь, ведаем пути.

Ехали сторожко; меж низкорослых кустарников мелькали серые и черные бараньи трухменки с красными шлыками. В иных местах кони проваливались по брюхо, но их тотчас вытягивали на тропу.

Проводники кричали:

— Обок — зыбун!

— Ежжайте след в след!

Кое-где пришлось настилать гати; рубили саблями ивняк, кидали под ноги лошадей. И все ж с десяток лошадей провалились.

Тимофей Шаров с тревогой поглядывал на солнечный восход.

— Худо идем, Юрий Данилыч, мешкотно! Поспеем ли? Бог с ними, с конями.

— Коней терять не будем. Надо вытаскивать, — спокойно отвечал Юшка.

— Да ведь припозднимся!

— Не припозднимся. До полудня еще долго.

Но гиблой, глухой низине, казалось, не было конца и края. Тимофей и вовсе потерял терпение, то и дело вопрошал:

— Скоро ли, мужики?

— Теперь уж недалече. До леска рукой подать.

Наконец казаки выбрались в сухой березняк. Мужики молвили:

— Дале ноги не замочишь. Поля да перелески, а там уж и Кромы.

Юшка дал рати передышку.

— Подкрепитесь, казаки. Набирайтесь сил. Дале открыто пойдем.

Подозвал лазутчиков.

— Доглядайте вражий стан. Ждите, покуда Бобыль не ударит. Тотчас пальните из пистолей.

Повстанцы знали: начнет сечу дружина Нечайки.

Близился полдень. Тимофей Шаров, привалившись к березе, напряженно сцепил на колене жесткие ладони. Ждал!

Нечайка молчал.


Наконец-то одолели овражища! Поизодрались, поумаялись. Иван Исаевич, оглядев уставшую рать, ободрил:

— Ниче, ниче, ребятушки. Час терпеть, а век жить. Придет солнышко и к нашим окошечкам.

До полудня было еще добрых два часа. Дружина укрылась в бору.

Отдыхали. Жевали хлеб и сушеное мясо, запивая квасом из баклажек. Мирон Нагиба, прикладываясь к горлышку, блаженно крякал.

Афоня повел носом, подсел к Нагибе, рассмеялся.

— Знать, крепок квасок, Миронушка?

— Буде зубы-то скалить, — заворчал Мирон и воровато покосился на Болотникова. (Воевода на время похода приказал вылить из баклажек вино и горилку). Слава богу, не приметил. Сидит в сторонке и ведет речи с ратниками.

Нагиба показал Афоне кулак и сунул баклажку за пазуху. Шмоток, посмеиваясь, побрел меж дружинников.

Стал супротив могутного русобородого ратника в домотканом азяме. То был Добрыня Лагун из комарицких мужиков; подле Добрыни лежала огромная палица, обитая железом.

— И впрямь Добрыня Никитич… А все ж упарился, Добрынюшка. Рубаху хоть выжимай. За сошенькой легче ходить?

Лагун, высоченный, довольно молодой еще мужик, молча рвал крепкими зубами кус мяса. Афоня уже знал: Добрыня простодушен и неразговорчив, слово клещами не вытянешь.

Шмоток обеими руками ухватился за палицу и тотчас опустил наземь.

— Ну и ну! Да как же ты, голуба, эку дубину с собой таскаешь?!

— А че?

— Так ить тяжеленько, поди.

Добрыня безучастно жевал мясо.

Невдалеке, из чащобы, послышался голос кукушки. Один из повольников поднялся и вопросил, перекрестившись:

— А ну скажи, божья птаха, сколь мне годов жить?

Кукушка молчала. Повольник постоял, постоял и огорченно опустился в траву.

— Худы мои дела.

— Да ты не кручинься, голуба, — принялся утешать молодого ратника Афоня. — То ишо не беда, коль молчит. Вот кабы один разок прокуковала, тут уж не обессудь. Кому что на роду писано… Птица сия — вещая. Прокричит ку-ку над избой — жди в дому чьей-то смерти. Но, бывает, и счастье предрекает. Коль услышишь птицу попервости да идешь с деньгой — быть богату. Тако же и девушка. Пусть хоть с единой полушкой услышит — за богатым быть. Особливо страднику кукушка в утеху, кой в первый день засевать полосу выходит. Уж ежели ку-ку услышит — быть тучному колосу.

— Но есть птицы, кои одно зло предрекают. Так ли, дядька Афанасий?

— Так, голуба. Их и зовут зловещими. То ворон, грач, сыч, сова, филин, пугач да сорока. Кричат дико, аж волосы дыбом. Как-то ночью в лесную глухомань угодил. Жуть, паря! Вдруг слышу, кто-то человечьим голосом завопил, А голос страшный, отчаянный, будто на помощь к себе зовет. Я к земле прирос, душа в пятки. Опосля крик ребенка разнесся, плачет, чисто дитя малое. Потом хохот на весь лес. И такой, паря, хохот, будто Илья на колеснице громыхает, аж дерева шатаются. Под конец же — смертный стон. Тут и вовсе всего затрясло, удержу нет.

— Пугач был?

— Пугач, паря. Уж куды зла птица! Сколь бед людям причинила. От такой подальше. Но и от зловещей птицы можно уберечься.

— Заговором?

— Не, паря, ни кресту, ни заговору не поддается. Надобно когти филина при себе иметь. Вот тут-то наверняка зла не увидишь. Сусед мой, дед Акимыч, почитай, век прожил. А все отчего? Когти филина на шее носил.

Афоню тесно огрудили ратники.


Болотников и Нагиба вышли на крутояр. Откинув еловую лапу, увидели на другом берегу крепость.

Кромы! Высокая, мощная крепость с проезжими, глухими и наугольными башнями; крепость была настолько близкой, что казалось, выпусти из тугого лука стрелу — и она вонзится в толстое дубовое оградище.

— Ишь ты, под самые стены подошли, — негромко молвил Нагиба.

Иван Исаевич зорко окинул вражий стан. Рать расположилась так, как и рассказали лазутчики. Царево войско огибало крепость двумя полукольцами; в первом — отчетливо виден шелковый голубой шатер, в другом, более отдаленном, малиновый.

«Шатры Нагого и Трубецкого… И шатрами и ратями обособились. Меж ратями версты две… А где ж пушкарский наряд? Афоня сказывал, на взлобке. Угор тут один, левее стана Трубецкого. Здесь наряд!»

— Тихо в стане, батько. Одни плотники тюкают.

— Туры ладят. Высоко подняли. Не седни-завтра пушки начнут затаскивать.

— Вовремя пришли, батько. Супротив пушек Кромам не устоять. С тур поглядно, как на ладони, токмо ядра покидывай.

— Ныне не покидают…

Вражий стан усеян шалашами ополченцев; всюду дымятся костры; доносятся запахи рыбьей ухи, мясной похлебки, жареной баранины.

— Холопы снедь барам готовят. Ишь, вертела крутят… Не ждут нас, батько.

— Не ждут… Дело за Нечайкой.


Глава 15 Сеча


Заворовал городок Карачев. Служилые люди и посадчане не захотели целовать крест Василию Шуйскому.

Князь Трубецкой выслал на крамольных людей дружину в тысячу ратников. Воеводой рати — окольничий Василий Петрович Морозов. Ехал смурый.

Забыл Христа народишко, не живется покойно. Расстригу на Москве всем миром убивали, из пушки прах сатанинский выпалили. С чего бы воровать? Так нет же, гилевщики! Не верят. Жив царь Дмитрий Иваныч — и все тут! Рюриковича признавать не желают, а в беглого Расстригу веруют. То ли не полоумки! Воюй их, лиходеев.

Воевать же окольничему страсть не хотелось. Лежать бы на пуховиках в теплых покоях, трапезовать, чего душенька запросит, да с дородной супругой тешиться. Уж так-то сладко жилось да елось! Но тут вдруг южная окрайна заворовала, царь Василий повелел под Кромы тащиться. Ох-ти, господи! Покинуть Москву, Земский приказ, где прибыток сам в мошну течет, трястись сотни верст по разбитой дороге — и чего ради?!

Ехал, бранился, проклинал севрюков.

Казачья дружина Нечайки выступила со стана Болотникова раньше всех и шла на Кромы кружным путем.

К полдням выбрались из леса на дорогу. Мужики-проводники молвили:

— То дорога из Кром на крепостицу Карачев.

— А до Кром далече?

— Версты с три. Теперь уж сами, воевода. Да поможет вам бог!

Казаки наметом поскакали к крепости; теперь уже нечего было таиться, скакали дерзко, открыто.

Вымахнули на взлобок. Передние всадники, во главе с Нечайкой, осадили коней.

— Царево войско, донцы!

Встречу казачьей дружине ехала вражья рать. Донцы на какой-то миг опешили:

— Никак высмотрели нас, станишники.

— Упредить порешили.

— Ловок Трубецкой!

Со взлобка видно всю царскую рать. Впереди ехали конные, за ними — «даточные» и «посошные» люди с обозом.

Нечайка чертыхнулся: норовили бить врага в его стане, а враг сам перешел в наступление.

— Не увязнуть бы, — сторожко молвил сотник Степан Нетяга.

— Не лучше ли с другого бока Трубецкого лягнуть? — вторил ему Левка Кривец.

Бобыль недовольно глянул на казаков.

— Негоже гутарите, донцы. Ныне нас все войско ждет. И увязнуть нельзя, и другой бок искать недосуг.

Нечайка выхватил из ножен саблю.

— Спокажем казачью удаль, донцы! Разобьем бар — и тотчас на Кромы. Гайда, станишники!

— Гайда! — мощно прокатилось по казачьим рядам.

Василий Петрович Морозов оторопел. Царица небесная! С угора катилось на дворянскую рать грозно орущее войско. Бараньи шапки, зипуны, сабли и копья. Да то воровские казаки!

Побелел воевода, борода затряслась. Приходя в себя, закричал прерывисто и сипло:

— Разворачивай сотни! Примем бой! Постоим за царя-батюшку!

Соцкие в суматохе разбивали ополченцев на полки. Но казаки все ближе, все злей и яростней их воинственный клич:

— Ги, ги! Ги-и-и!

Впереди донцов на вороном коне мчался могутный Нечайка. Горели глаза, развевались русые кудри Из-под черной трухменки; когда до вражьего войска оставалось не более трети поприща[138], он гаркнул:

— Обходи бар, донцы!

Казаки только того и ждали — вмиг рассыпались и охватили рать двумя крыльями.

Сшиблись!

Зазвенела сталь, посыпались искры, полилась кровь…

Пешая рать Болотникова нетерпеливо ожидала появления Нечайки. То был утомительный, беспокойный час!

Афоня Шмоток, поглядывая из чащи на вражий стан, бормотал заговор:

Срываю три былинки: белая, черная, красная. Красную былинку метать буду за Окиян-море, на остров Буян, под меч-Кладенец; черную — покачу под черного ворона, того ворона, что свил гнездо на семи дубах, а в гнезде лежит уздечка бранная с коня богатырского; белую былинку заткну за пояс узорчатый, а в поясе узорчатом зашит, завит колчан с каленой стрелой. Красная былинка достанет Ивану Исаевичу меч-Кладенец, черная — уздечку бранную, белая — откроет колчан с каленой стрелой. С тем мечом-Кладенцом выйдет воевода на рать злу боярскую, с той уздечкой обротает коня ярого, с тем колчаном, с каленой стрелой одолеет силу вражью…

— Ты че губами шлепаешь? — подтолкнул Шмотка Устим Секира.

— Не встревай! — огрызнулся Шмоток. Знал: помеха при заклинании — худая примета. — Все дело спортишь, дуросвят.

Стремянный, посмеиваясь, отошел к Болотникову. У Ивана Исаевича напряженное лицо.

«Что ж с Нечайкой? Ужель в болотах застрял? Ежели так — все мои помыслы псу под хвост… Федор первым не выдержит. Полезет напролом и угодит под пушки. Потом ввяжется Юшка Беззубцев. И ему придется туго…»

— Глянь, Иван Исаевич!.. Скачут! — воскликнул Секира.

Болотников, приложив к челу ладонь козырьком, посмотрел на дорогу.

— Скачут, да не те… То не Бобыль.

Всадники неслись бешено, во всю прыть, и что-то отчаянно кричали; за ними показались новые вершники.

Лицо Болотникова посветлело.

— Нечайка!

К Кромам отступали остатки морозовской рати. Казачья лавина, сметая врага, приближалась к стану Трубецкого.

— Ну, слава богу! — размашисто перекрестился Болотников. — Скоро, други, и наш черед.

К шатру Трубецкого примчал всадник на взмыленном коне.

— Беда, воевода! Морозов разбит.

— Кем разбит? Откуда! — встрепенулся Юрий Никитич.

— Карачевскими ворами. Те сустречь Морозову выступили. Служилые казаки. Почитй, всю рать положили. Ныне на Кромы прут!

— Какие казаки? Чушь! В Карачеве и двух сотен служилых не наберется. А тут много ли?

— Тыщи с три, воевода.

Трубецкой тому немало подивился. Откуда свалилось казачье войско? Уж не с Брянска ли набежали? Там еще в мае от царя отложились.

Но дивило Трубецкого и другое. Как могли бунтовщики напасть на его стан с сорокатысячным войском? Дерзость неслыханная!

Застучали барабаны, заиграли рожки, запели трубы. Вражье войско изготовилось к бою.

По телу Ивана Исаевича пробежал легкий озноб. Вот он, решающий час! Сколь дней и ночей думал о нем, сколь готовился к сече!

На стены крепости высыпал весь город. Взоры кромцев обращены на полунощь. Что там? Кто пришел на подмогу?

Болотникову хорошо виден воеводский шатер Михайлы Нагого; воевода, закованный в латы, сидит на белом коне. Ни одна сотня не выслана к стану Трубецкого.

«Кромцев пасется, — подумал Иван Исаевич. — Нельзя боярину оставлять крепость. Кромцы ударят в спину».

Дружина Нечайки вклинилась в рать Трубецкого. Казаки давили конями, рубили саблями, разили из пистолей и самопалов.

— Гарно бьются, — крутил длинный смоляной ус Устам Секира.

— Так их, Нечаюшка; Колошмать неправедников! — восклицал Афоня.

— Увязли… Теперь тяжко будет, — посуровел Болотников.

Нечайке и в самом деле было тяжко: враг наседал со всех сторон. Закричал:

— Сбивайтесь в кулак, донцы! Крепись, хлопцы!

Сбились в ежа, ощетинились копьями, но многотысячная вражья рать сдавила клещами. Наседая на казаков, дворяне орали:

— Попались, гультяи!

— Кишки выдавим, крамольники!

Нечайка, рубя врага направо и налево восклицал:

— Не бывать тому, сучьи дети! А ну, получай!

Прикрываясь щитом, могуче взмахнул саблей и развалил дворянина до пояса. Быстро глянул на закат[139], повеселел.,

— Юшка выступил, хлопцы! Гайда, донцы!

— Гайда!

Трубецкой обомлел: с заката надвигалась новая конная рать. Окстился. Уж не дьявольское ли наважденье? Святые угодники! Да левей же стана болото на болоте. Как смогли воры зыбуны пройти?!

Однако мешкал недолго. Выставил перед казачьей лавиной пешую рать со щитами и копьями. Сотни сомкнулись рядами. Вперед же вымахнули налегке конные лучники. «Ловок Юрий Никитич! Бывал в сечах. Запросто Трубецкого не осилишь. Да вон и тяжелые самострелы подтянул. Ловок! — мысленно похвалил царского воеводу Болотников. Юшка Беззубцев не дрогнул. Привстав на стремена, гаркнул:

— Сомнем ворога, казаки! Впере-е-д!

Навстречу повольникам полетели длинные красные стрелы. Десятки казаков и коней были убиты. Одна из стрел смахнула с Юшкиной головы трухменку, но из оскаленного рта хриплый, неустрашимый клич:

— Впере-е-ед!

Лучники, опустошив меховые колчаны, спрятались за пеших ратников; те опустились на колени, заслонились щитами, высунули копья.

Казачьи сотни, напоровшись на железный заслон, остановились. Падали наземь кони, всадники.

Князь Трубецкой, взирая на битву с невысокого холма, довольно огладил бороду.

— Это вам не купчишек зорить, разбойники!

Кивнул тысяцким:

— Как токмо воры отступят, давите конницей.

Но казаки не отступили; во вражьем заслоне удалось прорубить окно.

Трубецкой, как будто его могли услышать ратники, закричал:

— Смыкайтесь! Не пущай воров!

Но в открывшуюся брешь вливались все новые и новые десятки казаков.

— Теперь не остановишь, теперь прорвутся! — повеселел Секира.

— Не пора ли и нам, Иван Исаевич? — нетерпеливо вопросил Мирон Нагиба.

— Рано, друже, рано.

А брешь все ширилась, и теперь уже не десятки, а сотни повольников вклинивались в боярское войско.

Заслон рухнул, распался. Пешие ратники, не выдержав казачьего напора, побежали.

— К Нечайке, к Нечайке, донцы! — послышался новый приказ Юшки Беззубцева.

Дружина Бобыля рубилась с удвоенной силой. Помощь приспела! Натиск врага ослаб: часть дворянской конницы выступила встречу Беззубцеву. Нечайка, увлекая за собой казаков, гулко, утробно орал:

— К донцам, хлопцы! К донцам!

Вскоре дружины Бобыля и Беззубцева слились. Битва разгоралась едва ли не по всему стану Трубецкого.

А Михайла Нагой все еще выжидал, лицо его то супилось, то вновь оживало. Вначале, когда внезапно нахлынувшее казачье войско оказалось в тисках Трубецкого, Михайла досадливо поморщился.

«Побьет вора Трубецкой. То-то ли занесется. Один-де побил, без Михайлы. Похвальбы-то в Боярской Думе! От царя щедроты. Нагим же — обсевки».

Но вот на стан Трубецкого набежало новое войско, потеснив пешую рать и конницу. Михайла злорадно ухмыльнулся. Пятится Юрий Никитич! Где уж ему с ворами управиться. Нет, князь, без Нагого не обойтись, кишка тонка. Пусть тебе воры наподдают, то-то спеси поубавится.

Ждал от Трубецкого гонца, но воевода покуда и не помышлял о помощи.

«Воров едва не впятеро мене, долго им не продержаться», — думал Юрий Никитич. — Да и стрелецкий полк еще в запасе. Побью воров и без Мишки».

Но когда воеводе донесли, что по путивльскому большаку движется в сторону Кром новое мятежное войско, Трубецкой потемнел лицом.

«То уж сам Ивашка Болотников! Отсиделся, вор… В двух верстах. Под самым носом! Но как же разъезды не приметили? Войско — не блошка, в рукавицу не упрячешь. Проморгали, верхогляды! Знать, Ивашка скрытно шел, ночами».

Надеялся на большой пушкарский наряд с Кузьмой Смоляниновым, на стрелецкий полк.

Но воры почему-то по путивльской дороге дальше не пошли: минуя увал с царскими пушками, стали просачиваться к стану перелесками.

Трубецкой и вовсе помрачнел.

«О наряде заранее сведали… На московском тракте обожглись, так осторожничать стали. Ну да еще поглядим, кто кого».

Трубецкой выслал на подмогу стрельцам конное войско в четыре тысячи. Теперь уже сеча началась с трех сторон. За восток же Юрий Никитич не опасался: там река Кромы, непролазный бор и крутые овражища. Воры с востока не появятся.

Сотня «даточных» мужиков, под началом Семейки Назарьева, находилась с обозами у речки Недны. Семейка озабочен: идет лютая сеча, а мужики без дела сидят.

— Куды ж нам? — тормошили его «даточные». — Надо бы к своим лезть.

— А проку? — отмахивался Семейка. — Покуда до своих продеремся, в куски посекут.

— Так нешто сиднем сидеть? Не простит нам Иван Исаевич.

Семейка не знал на что и решиться; потерянно сновал меж мужиков, затем сказал:

— Смекаю, воевода Нагой вот-вот к Трубецкому тронется. Не будет же он глядеть, как бар бьют.

— Ну?

Пойдет же Нагой и через Недну. А тут мосты, что мы ладили. Взять топоришки и… Кумекаете?

— Дело, Семейка. Айда к мостам!

Битва шла третий час.

Ожидал Нагой.

Ожидали кромцы.

Ожидал Болотников.

Наконец Трубецкой не утерпел и прислал к Нагому гонца.

— Воевода повелел снять половину твоей рати, князь Михайла.

— Аль лихо Юрью Никитичу? — усмешливо бросил Нагой.

— Покуда наравне с ворами бьется. А как твои, батюшки князь, подойдут, тут ворам и конец.

Михайла самодовольно глянул на тысяцких.

— Слыхали? Повыдохся Трубецкой. Не ему — нам венчать сечу. Нам — слава. В бой, воеводы!

Оставив под стенами крепости половину дружины, Михайла Нагой двинулся на выручку Трубецкому.

Дворяне-ополченцы, не единожды бывавшие в битвах, сражались остервенело. Ведали: пред ними подлая чернь. Злобно рубили мужиков и холопей, бунташныхказачишек, возмутивших Московское царство.

Иван Исаевич взирал на битву. Суровое сухощавое лицо его казалось окаменелым.

«Тяжко русскому на русского меч поднимать, — в который уже раз обожгла беспокойная, давящая мысль. — Жестокие будут сечи. Но без крови воли не добыть».

Мирон Нагиба тронул Болотникова за плечо.

— Не пора ли, Иван Исаевич.

Болотникову и самому не терпелось кинуться в бой, но ратное чутье подсказывало: не торопись, улучи момент — и ударь так, чтоб вражье войско было разбито наголову. Тем весомей и громче победа. А победы сей ждет вся сермяжная Русь.

Полки Нагого вклинились в ряды казаков. Этого-то и выжидал Болотников. Обернулся к рати, затаившейся в зарослях, воскликнул:

— Ныне и наше время приспело! На врага, други!

Пятитысячная дружина скатилась с крутояра, перебралась на левый берег. Оруженосцы подали воеводе широкий длинный меч, серебристую кольчугу, шлем-ерихонку[140], красный овальный щит с медными бляхами.

Болотников, облачившись в доспех, глянул на рать:

— В бой, ребятушки! Сокрушим господ-недругов!

В стане Нагого сумятица. Воровская рать будто с неба свалилась! Вновь заголосили рожки и трубы, загудели набаты; растерянно сбегались в сотни воины.

Тяжело стало на душе князя Трубецкого.

«В капкане!.. Вчистую объегорил Ивашка. Теперь лишь на господа бога уповать».

Надев на голову высокий золоченый шишак с кольчатой бармицей, молвил:

— С нами царь и бог. Айда на бунтовщиков!

Тяжелый, осанистый, в сверкающем панцире, повел на чернь отборную тысячу.

Пешая рать Болотникова сошлась с полками Михайлы Нагого. Подле воеводы сражались Мирор Нагиба и Устим Секира. Неотступно следовал за воеводой и Афоня Шмоток. Иван Исаевич хотел было оставить крестного на крутояре, но Афоня заершился.

— Не обижай, батюшка. Зазорно мне в кусту отсиживаться. Ты не мотри, что я мужичок с вершок. Ворога сноровкой бьют. Чать, бывал в сечах. Дозволь, батюшка!

Болотников скрепя сердце дозволил, однако ж Мирона упредил:

— Дорог мне Афоня. Молви ратникам, чтоб оберегали.

Дружина Болотникова навалилась на стан Нагого широко развернутыми крыльями. Мужики-севрюки яро насели на дворянское войско; насели с рогатинами и боевыми топорами, палицами и кистенями…

Страшен, неистов Болотников; его тяжелый меч вырубал улицы во вражьем войске. Мстил за горькую долю, боярские обиды, обездоленный люд. Сцепив зубы, бесстрашно и неукротимо лез вперед, увлекая за собой повольников.

Богатырствовал Добрыня Лагун, сокрушая бар пудовой палицей.

Богатырствовал казачий атаман Мирон Нагиба.

Богатырствовало народное войско.

Полки Михайлы Нагого, отступив, закрепились за подводами; соединили полукольцом сотни телег.

Повольники, наткнувшись на прочный заслон, остановились.

— Что будем делать, воевода? — вопросили начальные.

Болотников, оглядев поле брани, усеянное трупами и ранеными, приказал:

— Ловите барских коней.

Поймали с сотню. Иван Исаевич взметнул на белого аргамака. Теперь воеводу стало видно всей дружине.

— Не притомились, ребятушки? Знатно погуляли ваши топоры да сабли по барским шеям. За обозы попятились, недруги. Ну да клин клином вышибают. Не отсидеться барам за сей крепостью. Сколь кобылке ни прыгать, а быть в хомуте. Вперед, други! Круши царево воинство! Впере-е-ед!

Взмахнув мечом, поскакал на обоз; за воеводой бурным грозным потоком устремились вершники и пешие ратники.

Конь под Болотниковым резв и стремителен. Иван Исаевич припал к густой шелковистой гриве, сливаясь с горячим скакуном. Внезапно дохнуло ковыльной степью, Диким Полем, лихим казачьим набегом, когда он удало и неудержимо несся на злого ордынца.

Все ближе и ближе подводы, все быстрей и стремительней бег аргамака. За обозным тыном — длинные острые копья, сверкающие шеломы, злобные лица, смерть. На какой-то миг захотелось осадить коня, но короткую ознобную вспышку тотчас захлестнула всепоглощающая, ничем не обузданная ярость.

На полном скаку перемахнул через вражий заслон. Молнией засверкал меч. Чем-то острым и жгучим ударило в плечо, но Иван Исаевич, не замечая боли, крушил господ-недругов.

Подоспели Мирон, Нагиба, Устим Секира, Добрыня Лагун… В открывшийся проход густо хлынули ратники. Рубили врагов, раскидывали телеги. Дюжие мужики, вооружившись длинными, увесистыми оглоблями, били дворян по панцирям, колонтарям и шеломам, сбивали наземь.

Звон, лязг мечей и сабель, ржанье коней, злые отчаянные вскрики воинов, хрипы и стоны раненых…

Сеча!

Над ратным полем зычный воеводский клич:

— Навались, навались, ребятушки!

Не выдержав натиска, дворянские полки Нагого откатились к стану Трубецкого.

Кольцо замкнулось!

Дружины Болотникова, Берсеня, Нечайки и Беззубцева тугим обручем стянули царево войско.

Враг сник, заметался. А тут и оружные кромцы выскочили. Ратники Нагого, отступая, побежали к Недне. Но все пять мостов рухнули, служилые забарахтались в воде; кольчуги, латы и панцири тянули дворян на дно. Кое-кому удалось выбраться на берег, но тут набежала сотня Семейки Назарьева с топорами и орясинами.

Один из дворян, кошкой сиганувший на старую ветлу, заорал:

— Измена, служилые! Секи мужичье!

Семейка пальнул из пистоля. Дворянин охнул и грянулся оземь. Служилые кинулись было на мужиков, но, увидев скачущих казаков, побежали вдоль Недны к спасительному угору с пушкарским нарядом.

А кольцо все сужалось. Дворяне заполонили угор. Кузьма Смолянинов сокрушенно забегал среди воинства.

— Куды прете?! Мне ж палить надо. Прочь от наряда!

Но все смешалось: и пушкари, и обозные люди, и дворяне служилые. Встретить воров картечью и ядрами стало невозможно.

Федька Берсень, углядев переполох на увале, гаркнул:

— Добудем наряд, донцы! Гайда!

— Гайда!

Казачья лавина понеслась к увалу.

«Ныне мои будут пушки. Ныне не осыплют дробом. Кузьму Смолянинова в куски изрублю!» — несясь на гнедом скакуне, жестоко думал Федька.

Служилые встретили казаков в сабли. Берсень бился с дворянами и зыркал по сторонам: искал пушкарского голову. Знал: тот большой, могутный, рыжебородый, на кафтане его должна быть медная бляха с орлом.

И приметил-таки! Голова отбивался невдалеке от казаков; отбивался отважно, полосуя донцов тяжелой саблей; от могучих ударов летели казачьи головы.

— Не робей, не робей, пушкари! Постоим за царя-батюшку! — восклицал Смолянинов.

— Станишников губить, собака! — наливаясь клокочущим гневом и пробиваясь к наряду, закричал Федька.

Пушкарей оставалось все меньше и меньше.

Кузьма Смолянинов отскочил к пушке, схватил дымящийся фитиль, отчаянно крикнул:

— Не гулять вам по Руси, ироды! Не служить Расстриге!

Федька, углядев, как голова метнулся к бочонку, заорал:

— Вспять, вспять, донцы!

Но в ту же минуту раздался оглушительный взрыв. Десятка два казаков были убиты.

Федьку едва не вышибло из седла; усидел, зло скрипнул зубами.

— Смерть барам, станишники!

— Смерть! — яро отозвалась повольница.

Дворян смяли с угора, погнали к Недне.

Остатки полков Трубецкого и Нагого бежали к Орлу.

Дружина Болотникова ликовала.

Иван Исаевич снял шелом. Набежавший ветер взлохматил черные с серебром кудри. Глянул на рать, земно поклонился.

— Слава тебе, народ православный! Слава за победу, что немалой кровью добыли. Враг разбит, но то лишь начало. Нас ждут новые сечи. Впереди — царь Шуйский с боярами. На Москву, други! Добудем волю!


ЧАСТЬ III Огнем и мечом

Глава 1 Истома Пашков

Пятитысячное войско дворянской служилой мелкоты двигалось из Путивля к Ельцу. Ехали конно, с обозом и «даточным» людом. Воеводой — веневский сотник Истома Иваныч Пашков.

Среди дворянского войска находился и казачий отряд в три сотни; донцы примчали в Путивль с Раздоровского городка, примчали шумные, дерзкие. Галдели, потрясая саблями:

— Не люб нам боярский ставленник! Не видать Дону зипунов и хлеба. Гайда к царю Дмитрию!

Ярились, драли горло. Истома Иваныч довольно оглаживал русую бороду. Ишь как на Шуйского озлобились! То и добро. Чем больше у Шуйского недругов, тем скорее его погибель. Боярский царь на троне — горе дворянству. Не видать ни чинов, ни вотчин, ни мужика пахотного. Высокородцы все к себе пригребут. Шуйский боярам крест целовал. По гроб ваш-де буду, не допущу ко двору худородных! Не позволю издревле заведенные порядки рушить. Борис Годунов норовил на старину замахнуться, так бог его и наказал. Сдох в одночасье. Из святого храма изгнан.

Тело Бориса, погребенное по царскому чину в Архангельском соборе, выкопали с позором и, сунув в некрашенный гроб, отвезли на Сретенку и захоронили на подворье Варсонофьевского монастыря. Там же закопали царицу Марью и царевича Федора, убитых Голицыным, Молчановым и Шелефединовым.

Михайла Молчанов ныне у шляхты в Сандомире. Сказывают: высоко вознесся, подле самого царя Дмитрия ходит. Государь же вот-вот выступит на Русь. Худо придется Шубнику.

Пашков всегда недолюбливал князя Василия, а теперь и вовсе возненавидел. Случилось это два года назад, когда Истома был послан веневским головой на Москву. Время голодное. В стольном граде нещадно разбойничала чернь.

Ехал по Москве зимними сумерками. В одном из глухих переулков навалились на Истому лохматые мужики с дубинками; вмиг стащили с коня, натянули на голову мешок, опутали веревками и куда-то поволокли.

Мало погодя притащили Истому в душный, закоптелый сруб; скинули мешок, освободили от пут. В срубе смрадно чадил факел, воткнутый в железный ставец.

Пашков молчаливо обвел хмурыми глазами татей. Их было около десятка: кудлатые, в рваных дерюжках, в старых облезлых шапках.

— Перетрухнул, барин? — вопросил рослый сухотелый детина.

— Мне вас, лиходеев, пужаться неча, — спокойно отозвался Истома.

— Так ить живота лишим, — подскочил к Пашкову худой, длинношеий космач со злыми прищуренными глазами. Выхватил из-за голенища сапога нож, приставил к Истоминой груди. — Кровя выпущу, барин. Страшно, хе-хе.

— Страхов много, а смерть одна, тать.

Лихой присвистнул.

— Нет, ты глянь на него, Тимоха! — повернулся космач к детине. — Эких бар мы ишо не заарканивали. Ужель и впрямь не боится?

Кольнул Пашкова в шею, потекла кровь.

— Буде, Вахоня! — строго прикрикнул Тимоха и, поднявшись с лавки, подошел к Истоме.

— Ране не зрел тебя на Москве. Никак уездный дворянин? Чего ж без слуг пожаловал? В Белокаменной у нас лихо. Откуда ты?

— Не пред тобой мне ответ держать, — сердито молвил Пашков.

— Вестимо, — хмыкнул Тимоха. — Баре перед смердом шапку не ломают… А по одежде ты служилый. Вон и пистоль, и сабля, и бляха с царским орлом. В головах ходишь, а?

— Не твое песье дело. Кончай уж.

— Не задолим, барин, — вновь подскочил Вахоня. — В сей миг на тот свет отправим.

Истома глядел на лица татей и отрешенно думал:

«Не гадал, не ведал, что так помереть придется. Ну, да все от бога, каждому свой удел… Брониславу жаль. Кручиниться станет, с горя иссохнет… Чада? Чада погорюют малость и забудут. Ребячьи слезы иедолги. А супругу жаль. Славная женка…»

— Слышь, барии, за кого грех замаливать? — вопросил один из разбойников.

— Не вам, душегубам, за меня богу молиться, — насмешливо бросил Пашков. — Есть кому… Дайте весточку в Венев. Супруга там моя, Бронислава Захаровна Пашкова. Да не сказывайте, что от лихого ножа загиб. Преставился, мол, в одночасье. Все ей горевать полегче.

— Выходит, Пашков?.. А холопы у тебя водятся? — полюбопытствовал Тимоха.

— Не без того, тать.

— Так, кормишь ли? Мы-то с голодухи в разбой пошли. Князь Василий нас не прытко жалует.

— Мои люди разбоем не промышляют. Издельем заняты. А коль при деле, так и харч получают.

— И на сукно даешь?

— А чего ж не дать, коль лодыря не корчат. Таких драных у меня нет.

Пашков говорил все так же спокойно, как будто и не стоял у смертного порога.

— Да врет он, Тимоха. Все они одним миром мазаны. Че с ним толковать? Кончай дворянчика!

— Погодь, Вахоня, не суетись… Чую, правду сказывает. Снимите с него кафтан.

Тимоха протянул Пашкову свою сермягу.

— Не обессудь, барин, другой нет. Облачись — и ступай с богом.

— Ужель отпустишь? — насупился Вахоня. — Да он на нас стрельцов наведет. За татьбу не помилуют.

— Ниче, — рассмеялся Тимоха. — Барин, чу, не обидчив, авось не выдаст. А кафтан новый наживет. Проводи его, братцы.

Двое из холопов вывели Истому из подклета. На подворье — черным-черно. Шли мимо людских, амбаров, конюшен, поварен. Было ветрено и морозно, снег поскрипывал под ногами. Истому пронизывал холод. Рваная сермяга едва прикрывала тело. Вернуть бы теплый кафтан на лисьем меху!

Неподалеку послышались голоса, замелькали огни фонарей.

— Князь с обходом!

Лихие юркнули за амбар, Пашков же вскоре очутился среди оружных людей.

— Чего ночью по двору шастаешь? — подняв фонарь и пытливо вглядываясь в Истому, строго молвил щуплый скудобородый старичок в долгополой бобровой шубе.

— А ты кто? — спросил Истома.

— Я-то-о-о? — подслеповато щурясь, протянул старичок. — Сдурел, холоп!

Ближний от старичка человек, такой же низкорослый, но более плотный и густобородый, огрел Истому посохом.

— На колени, смерд!

Пашков аж побелел от гнева.

— Ни я, ни родичи мои в холопах не бывали!

Старичок захихикал, жидкая бороденка его задергалась, из глаз потекли слезы.

— Блаженный на мой двор приблудился.

— И впрямь, юрод. Морозище, а он без шапки. Да еще выкобенивается. Нет, ты зрел таких холопей, князь Василий?

— Не зрел, князюшка Митрий. Серди-и-тый, хе-хе. Как же кличут тебя, юрод?

Истома молвил с укором:

— Грешно вам, князья, надо мной измываться. Пред вами тульский дворянин Истома Иваныч Пашков.

Князья и послужильцы рассмеялись пуще прежнего.

— Всяких юродов видал, но чтоб себя дворянином возомнил, таких не встречал, — тоненько заливался князь Василий.

— Глянь, братец, он не токмо шапку, но и крест потерял. А без креста на Руси не живут. Глянь же, князюшка.

Истому наконец-то осенило. К князьям Шуйским угодил! К братовьям Дмитрию и Василию. Так вот они каковы!

— Стыдитесь, Шуйские! Крест лихие сорвали. Буде глумиться. Вольны вы над холопами своими, я ж вам не кабальный. Стыдитесь!

Князь Василий огрел Истому посохом.

— Шуйских корить?!.. Эгей, челядинцы, тащите малоумка в яму! Батожья не жалейте!

— А зачем в яму, братец? Седни же Крещенье, а юрод без креста, что ордынец поганый. Не лучше ли обратить в веру Христову? — посмеиваясь, молвил князь Дмитрий.

— В проруби выкупать?

— В проруби, братец.

Князь Василий согласно мотнул головой.

— Волоките в Иордань.

Послужильцы насели было на Пашкова, но тот, рослый, широкогрудый, дворовых растолкал, огневанно рванулся к Шуйским. Но дворовые вновь насели, связали кушаком руки и потащили к заснеженному пруду с черной дымящейся прорубью. Содрали сермягу, сапоги и, под гогот князей, трижды окунули в воду.

— С очищением тебя, Истома сын Иванов, — дурашливо кланяясь, произнес Дмитрий Шуйский.

— Авось поумнеет в христовой вере, — молвил князь Василий.

Перед ним вдруг оказался один из челядинцев.

Не прогневайся, батюшка князь. Дозволь слово молвить.

— Чего тебе, Еремка?

— Оно, вишь ли, батюшка князь… Не тово, батюшка. Не гневись. Оно, вишь ли, не совсем ладно.

— Эх, замолол. Да чего не ладно-то, дурень?

— Не юрода выкупали… Признал я. То воистину Истома Иваныч Пашков, барин мой бывший, — повернулся к Истоме. — Чать, помнишь меня, батюшка?

Пашков придвинулся к холопу, вгляделся, криво усмехнулся.

— Так вот ты к кому сошел Еремка Бобок.

Князь Василий, перестал хихикать, кашлянул в кулак.

— Шубу дворянину!

Накрыли шубой, привели в хоромы, подали вина. Князь Василий деланно повинился:

— Уж ты прости, батюшка. Бес попутал… Как же ты на подворье моем очутился? Уж не злой ли умысел держал, а?

— Довольно глумиться, князь, — зло отвечал Истома. — Дворовые твои схватили. Вот уж не ведал, что холопы Шуйского разбоем промышляют.

— Мои холопи? Чудишь, батюшка. За моими холопями лихоимства не примечал. Смиренные, младенца не тронут. Да вот и братец о том молвит.

— Доподлинно, — кивнул князь Дмитрий. — Благочестивей наших холопей на Москве не сыщешь. Да кто ж оные выискались?

Глаза князей смеялись. Братья продолжали потеху. Да и как не потешиться в крещенский вечерок? Утром с царем к Москве-реке на Иордань ходили, после в хоромах с шутами трапезовали, а тут худородного дворянишку господь послал.

— Кто ж оные? — вторил брату князь Василий. — Ай-я-яй, как негоже. От нехристи! Тульского дворянина сволокли, кафтан и крест сняли, хе-хе…

— Буде! — крикнул Истома. — Никогда не прощу сего глума. К царю пойду!

Пашков сапогом толкнул дверь и вышел в сени…

— Слышь, Истома Иваныч? — вывел Пашкова из раздумья казачий атаман Григорий Солома. — К донцам мужики прибежали. Помощи просят.

— Что стряслось, Григорий Матвеич? — хмуро отозвался Пашков, все еще видя перед собой ухмыляющееся, хитренькое лицо Василия Шуйского.

— На село Камушки, что верстах в двадцати от Курска, ратные люди князя Воротынского примчали. Мужиков зорят. Дозволь моим казакам прогуляться.

Пашков ответил не сразу. Прикинул: «Курск хоть и не так близко от Ельца, но все ж сломя голову кидаться не стоит. Воевода Воротынский не такой уж простачок, чтоб одаль ратников послать. Силу чует. Окрайна же бунташным огнем горит. Шуйский повелел предать Елец и Кромы, землю северскую мечу и огню. Повелеть-то повелел, да обжегся. Ни Елец, ни Кромы взять царевым воеводам не удается, которую неделю топчутся на месте… И все же царев свояк, князь Иван Воротынский, опасен. Ратные люди его аж под Курском промышляют. Что это? Ертаульный отряд или хитрый умысел? Гляди, мол, Пашков, к Ельцу не лезь. Царева рать по всей Окрайне капканы расставила.

— Много ли ратных в Камушках?

— Мужики гутарят, три десятка. Да ты не сомневайся, Истома Иваныч, казаки напродир не полезут, ордынцем научены, — разгадав мысли Пашкова, произнес донской атаман.

— Добро, Григорий Матвеич, высылай сотню. Да упреди, чтоб ехали сторожко. Пущай лазутчиков вышлют. Хорошо бы нам о войске Воротынского поболе сведать. Чую, неспроста он в Камушки ратников послал.

Солома отъехал к донцам, а Пашков оглянулся на дворян-ополченцев. Славное скопилось войско. Многие одвуконь, и оружья вдоволь: ручные пищали, самопалы, сабли, пистолеты. Ехали налегке: кольчуги, панцири, колонтари, бехтерцы, железные шапки, копья — сложены на телеги. Каждый дворянин со своими холопами-послужильцами. На возах не только броня, но и харч, бочонки с вином, конская упряжь, зимние овчинные полушубки, меховые шапки, зимние сапоги.

«Запасливо едут, — одобрительно подумал Истома. — Поход на Москву будет нелегким. Поди, и в морозы придется с царевым войском биться».

К Пашкову подскакал вершник, вытянул из-за пазухи грамотку.

— Из Путивля, от князя Шаховского!

Истома сорвал печати, прочел, ободрился: Григорий Петрович шлет вдогон новое войско. Крепнет Путивльское правление! Князь Шаховской, завладев государевой печатью, шлет от имени царя Дмитрия грамоты по Руси. Со всех сторон ручьями стекается в Путивль народ. Идут казаки и гулящие люди, крестьяне и холопы, бобыли и монастырские трудники, стрельцы и пушкари, дворяне и дети боярские.

Двухтысячная рать выступила из Путивля вслед Пашкову. То немалая подмога. Сдержал-таки слово Шаховской.

В Путивле Григорий Петрович не единожды высказывал:

— Выступай смело, Истома Иваныч. В беде не оставлю. Будет твое войско не мене, чем у князя Воротынского. Покуда до Ельца идешь, вдвое рать пополнишь. Ныне со всей Руси в Путивль сбегаются. Ни тебя, ни Болотникова не забуду. Есть кого послать. Верует Русь в царя Дмитрия, крепко верует.

Как-то, оставшись с глазу на глаз, пытливо спросил:

— А сам веруешь?.. Веруешь в спасение Дмитрия?

Пашков, чуть подумав, ответил:

— Ни мне, ни тебе, князь Григорий Петрович, при царе Шуйском не жить. Плаха нас ждет. А посему другой царь нам надобен, не потаковник боярский… А коль господь всемогущий и в самом деле Дмитрия Иваныча уберег, то всему народу спасенье: мужику, люду посадскому, дворянству. Царь-то Дмитрий всем избавленье даст.

Шаховской, отпив из кубка, вновь хитровато спросил:

— А ежели выйдет по-царскому, так, как Дмитрий Иваныч в грамотах своих сулит? Мужикам — землю, холопам — волю.

— Посулить можно, да токмо выше меры и конь не скачет. Смерд веками под барином жил, и никогда ему из хомута не выйти.

— Так, так, — протянул Григорий Петрович, продолжая пристально взглядываться в веневского сотника. Пашков пришел в Путивль одним из первых, приведя с собой две сотни мелкопоместных служилых дворян — детей боярских. «Мелкота» пошла за Пашковым охотно. Не было больших раздоров по выбору походного воеводы и в самом Путивле. Прибежавшие с южной окрайны помещики толковали:

— Давно знаем Пашкова. В ратных походах бывали с ним не единожды. С погаными храбро бился. Муж отважный!

— В делах рассудлив, не оплошлив.

— Боярскому царю — ворог лютый.

«Славно о Пашкове говорят, — подумывал Шаховской. — Идти ему на Елец воеводой. Но Шуйский — в Москве, а под Ельцом все те же дворяне. Поднимется ли рука Истомы на своего же брата? Это тебе не на ордынца ходить. Там — иноверец, извечный враг. Тут же — свой. Помещик пойдет на помещика. Истома — не Болотников. Тот из мужичья, коновод разбойной повольницы, воровской атаман. Дворян не пощадит, реки крови прольет… Но такой сейчас и надобен. Шуйский без боя не уступит, войско его велико и крепко, и лишь неустрашимый воевода способен выйти ему навстречу. А вот как поведет себя Истома? Одно дело на Шубника негодовать, другое — с дворянским ополчением биться».

Сомнение запало в душу.


Глава 2 «Царевич» Петр


Другой день «государев племянник» Петр бражничал в городке Цареве-Борисове. Бражничал с казаками. Гуляли широко, удало, булгача посад лихими разбойными песнями. Да и как не разгуляться? Петру-царевичу после длинного, утомительного похода?!

Царев-Борисов, засечную крепостицу, взяли почти без боя. Грозно вывалились со стругов, полезли на стены.

Воевода Михайла Сабуров, стоя на башне, всполошно орал:

— Пали по крамольникам!

Но ни стрельцам, ни пушкарям ввязываться в бучу не хотелось: многие порубежные крепостицы, отложившись от Василия Шуйского, целовали крест истинному, «праведному» царю Дмитрию Иванычу.

Воевода же гневом исходил, срываясь на визг, кричал:

— Обороняйтесь, изменники! Не быть вам живу, коль воров впустите. Рази бунтовщиков!

Один из могутных стрельцов ухватился за воеводу, вскинул на руки и швырнул с крепости. Озорно крикнул:

— Примай пса, казаки! То Бориске Годуну сродник!

«Царевич», вместе с повольницей лезший на стены, одобрительно воскликнул:

— Любо, стрельче. Награжу!

Михайлу Сабурова добили копьем, кинули в ров. Стрелец же, рыжий, лобастый, поднявшись на воеводское место, весело и гулко протрубил:

— Давно ждем, ребятушки! Неча нам под Шуйским ходить. Желаем царю Дмитрию послужить, — обернулся к стрельцам. — Открывай ворота, служивые!

Открыли!

«Царевич» снял с себя шелом и кольчугу и облачился в богатый парчовый кафтан с высоким жемчужным козырем. Один из стремянных подвел игреневого коня с нарядным посеребренным седлом и бархатной попоной. «Царевич» взмахнул на коня, приосанился.

Стрельцы и посадчане, взирая на молодого чернявого всадника, затолковали:

— Вот те и казак! Боярином воссел.

Казачий атаман, стоявший подле «царевича», горделиво крикнул:

— То не боярин! Пред вами царевич Петр Федорович, сын покойного государя Федора Иваныча и племянник ныне здравствующего царя Дмитрия Иваныча!

Борисовцы взбудораженно загалдели:

— Вот те на! — заломив колпак на потылицу, присвистнул один из посадчан. — У царя Федора никогда сына не было. Дочь Феодосью ему царица принесла. О том по всей Руси бирючи оглашали.

— Вестимо, — поддакнул пожилой затинщик. — Я тогда на Москве жил. А было тому, дай бог памяти, годов пятнадцать. Царица Ирина пушкарей деньгами одарила, чтоб веселей и громче из пушек палили.

— Пятнадцать, речешь? А глянь на молодца. Ему все двадцать, а то и боле.

Узрев замешательство в лицах горожан. Петр Федорович громко молвил:

— Ведай же, народ православный! Я законный сын царя Федора. Родила меня матушка государыня Ирина Федоровна. Но не суждено ей было меня на царство пестовать. Злодей и всей Руси притеснитель Борис Годунов выкрал меня из царских покоев. В матушкину же опочивальню подложил девочку Феодосью. Та ж вскоре занедужила и преставилась. Зелья отравного в молоко Бориска подлил. Помышлял, злодей, и меня извести, да бог уберег. Спасли меня добрые люди, в дальний монастырь упрятали. А как в лета вошел, надумал я по Руси походить, поглядеть, как живет народ православный. Везде побывал, везде постранствовал. И всюду видел суды неправедные, поборы и мзды великие, лихоимство боярское. В тесноте и обидах живет народ! Худо сидеть ему под боярским царем Василием. Прослышал я о законном царе, дяде моем Дмитрии Ивановиче, кой ныне в Речи Посполитой сидит и рать копит, дабы на Ваську Шубника выступить. Прослышал и возлюбил за то, что люд подневольный помышляет от невзгод избавить. И в делах оных я дяде своему верный пособник. Целуйте крест царю Дмитрию!

Стрелец, скинувший воеводу с крепости, крикнул:

— Люб нам царевич Петр! Бей в колокола, встречай хлебом-солью!

Звонари кинулись на колокольни.

«Царевич» торжественно въехал в город.


Второй воевода, князь Юрий Ростовский, ходивший у Сабурова «во товарищах», затворился с верными послужильцами на своем подворье. Но оборонялся недолго. Казаки перевалились через тын и, кромсая воеводских челядинцев, ворвались в хоромы.

Юрий Ростовский, грузный, огневанный, неустрашимо разил повольников тяжелым мечом. Один из казаков выстрелил из пистоля. Князь зашатался, глухо звякнул о пол выпавший меч.

В покои быстро вошел «царевич» Петр.

— Воинство мое сечь, собака! На кол изменника!

— Сам вор и изменник, — тяжело выдохнул князь. — Смерд, подлый самозванец!

Царевич сверкнул саблей. Приказал:

— Голову на копье — и на Соборную площадь. Пусть город ведает: царевич Петр суров к изменникам!


Петр Федорович, устав от пиров и гульбы, отдыхал в воеводских покоях. Хотелось уснуть, да больно прытко драли горло пьяные казаки, заполонившие хоромы.

— Не унять ли? — глянул на «царевича» стремянный Митька Астраханец. — Пойду, пожалуй, Илейка.

Илейка, потягиваясь на лавке, позевывая, лениво отмахнулся.

— Пущай гуляют… Подай-ка квасу.

Митыса подал и с разбегу плюхнулся на широкую, пышную, мягкую кровать; утонул в лебяжьих перинах, рассмеялся:

— И как тут токмо спалось воеводе? Чудно. Ни головы, ни ног не чую.

— Тебе б седло под башку.

— Во! И бабу под бок.

Илейка приподнялся на локте, лицо его стало недружелюбным.

— Еще намедни хотел тебе сказать. Девок-то не шибко соромь. Поутру посадские старосты жалобились, просили управу на тебя найти. Пошто девок бабишь?

— А сам-то? — прыснул в кулак Митька. — Не ты ль вечор боярску дочь тискал?

— Цыть! — бухнул кулаком о стенку Илейка. — Знай, чьих девок соромить. Посадчан же не трогай, не трогай, Митька! Да и купчишек зорить буде. Ты да Булатка Семенов пуще всех по амбарам и лавкам шастаете. Буде! Не ссорьте меня с посадом. А не то…

— Что «а не то»? Аль голову лучшему другу срубишь? — криво усмехнулся Астраханец.

— Срублю… срублю, коль поперек встрянешь.

— Вот ты как, — обидчиво фыркнул Митька. — А не я ль в твою пользу от «царевича» отказался, не я ль пуще всех на кругу горло драл? Век сидеть бы тебе в своем Муроме.

— Цыть! — Илейка запустил в Астраханца кувшином. Тот выскочил в соседние покои.

Илейка же откинулся на изголовье, закрыл глаза «Век сидеть бы тебе в своем Муроме».

Муром! Тихий, зеленый, деревянный городишко на Оке-реке. Вспомнился отчим Иван Коровин, огромный, тяжелый, неистребимо пропахший дымом. Отчима знал весь город. То был не только искусный колокольный мастер, но и первейший кулачный боец.

Ох, какцм сказочным богатырем выглядел Иван Коровин на Оке-реке! В масляную неделю на лед высыпал весь город. В расписном возке подкатывал воевода; угощал народ вином и блинами, а затем, кутаясь в теплую шубу и воссев на «красное» место, степенно говаривал:

— Разгуляйтесь, молодцы. Покажите удаль.

Каждая слобода выставляла своего кулачного бойца.

Посадчане, выводя «детинушку» в круг, напутствовали:

— Не робей, Васька! Постой за кожевников. Воевода деньгами и шубой одарит.

Васька опасливо косился на Ивана Коровина. Саженистый, кулачищи по пуду. Железный лом узлом завязывает, как тут не оробеть. А толпа знай задорит:

— Побьешь Ваньку Великого — по полтине скинемся. Боярином заживешь. Поднатужься, Васька!

Ванька же Великий — прозвали за рост — стоит руки в боки, ухмылка по лицу гуляет.

— Не бойсь, Васька, не бойсь, конопатый. Я тебя легонько. Плечиком толкну — и будя.

Васька наливается злостью. На весь Муром срам! Свирепо идет на Ваньку. А тому только того и надо: чем злей супротивник, тем дольше и постоит.

Но после второго удара никто не выдерживал, да и бил-то, казалось, Иван Великий вполсилы, как-то играючи, с прибауткой:

— Полетай, Васька, белу кашу хлебать!

Васька падал в сугроб.

Воевода сожалело качал головой:

— И этот не устоял. Ужель про’гиву Ваньки молодца не сыщется? А ну выходь, выходь, молодцы! Шубы бобровой не пожалею. Выходь!

Но детинушки, способного одолеть Ивана Великого, так и не находилось. Получив рубль серебром, боец кричал:

— Айда в кабак, посадские! Гульнем!

Толпа дружно валила за Иваном. Он не был жаден до денег, награду пропивал до последней полушки. Сам же, на диво питухов и кабацких ярыжок, пил помалу. Осушив косушку, говаривал:

— Буде.

Питухи ж наседали:

— Чудной ты, право, мужик, Ванька. Да в тебя хоть ведро влей. Давай еще по чарочке, уважь, родимый!

— Буде! Много пить — добру не быть, винцо с разумом не ладит, а мне головушка на дело надобна.

Поднимался, кланялся застолице — и вон из кабака. Муромцы знали: уйдет колокола лить. Знатные колокола! Бывало, зазвонят, а посадчане, крестясь на храм, толкуют:

— Экий звон красный. Ванькины колокола.

Иван Коровин целыми днями пропадал в Литейной избе. Тут его было не узнать: ворчливый, всегда чем-то недовольный.

Илейка не раз видывал, как отчим, снуя по плавильне, накидывался на подручного:

— Куда столь олова льешь, дурья башка! Сколь раз говорить: три меры меди, две — олова… А серебра чего жалеешь? Без серебра малинового звону не будет. На кой ляд сей колокол? Да ни один храм оное литье не возьмет. Взирай же, недоумок, как лить медь колокольную. Взирай!

Сам становился к топке, заполнял формы, подсыпал золы, чтоб не было угару… Черный, закоптелый возвращался в избу. Малость отдохнув и перекусив, лез в баню. И всегда брал с собой Илейку. Вручал пасынку жаркий распаренный веник, весело восклицал:

— Лупи, Илейка, хлещи во всю мочь!

Выходил из бани красный, разомлевший, пышущий здоровьем. Повечеряв с Ульяной и помолившись богу, тотчас ложился на лавку, раскинув вдоль простенка длинное могучее тело. Чуть свет поднимался, снедал — и вновь в Литейную избу.

Случалось, брал Илейку с «собой.

— Тебе уж десятый годок. Мужик! Приглядывайся, авось добрым литейцом будешь.

Но в плавильню Илейке не хотелось: дым, копоть, жара. То ли дело по слободе бегать!

Отчим досадливо вздыхал:

— Чую, не по душе тебе литейное дело. Худо, Илейка. Не мово ты корня — Вавилкина. Тот всю жизнь баклуши бил.

Ульяна нагуляла сына «без венца». Сама — девка на загляденье, а Вавилка — и того краше. Статный, веселый, кудрявый. Сколь девок по Вавилке сохли, сколь сердец истомилось! Вот и Ульяну детинушка захороводил. Погулял в цветень, обабил — и к другой красавушке подался. Ульяна в слезы, но где там. «Я с тобой под венец не собирался, сама прилипла». Погорюнилась, погорюнилась, да так и отступилась: Вавилку ни слезами, ни божьим словом не устыдишь, знай колобродит.

Пять лет без матушки и тятеньки Илейку нянчила, а тут как-то Иван Великий в избу зашел.

— Девка ты, чу, добрая. К рукоделью мастерица, в стряпне горазда. Выходи за меня. Авось не хуже людей проживем. Сына же твово не обижу.

Не обидел! Худым словом не попрекнул. На одно лишь сетовал:

— Вижу, не быть тебе, Илейка, колокольным мастером. А ремесло бы доброе, людям нравное… Не ведаю, к какому мастеру отдать. Может, к кожевнику?

Но ни к кожевнику, ни к кузнецу, ни к хамовнику Илейку не тянуло. Манили же его ребячьи потехи и гульбища, где любил верховодить. «Ватаманил» не только с озорством, но и с дерзостью. Посадчане нет-нет да и пожалуются Коровину. А тут как-то боярский сын, мелкопоместный дворянишко Сумин Кравков на коне подъехал.

— Уйми свово мальца, Ванька! В бочку со смольем факел кинул. Едва хоромы не спалил, абатур! Намедни же на Оке сеть поставил, так околотень твой и тут напаскудил, всю рыбу выпустил.

— Это как? — откровенно полюбопытствовал отчим.

— Да так! — бушевал Кравков. — Мырнул под сеть и ножом полоснул. Да кабы в одном месте. Весь невод изрезал, поганец!

— Нешто один управился?

— С огольцами. У твово абатура цела артель пакостников. Дело ли, Ванька? Твой дьяволенок всему Мурому осточертел!

— Ну ты уж молвишь, Сумин. «Всему Мурому». Малец от горшка два вершка. Глянь на него — ни росту, ни силенки. Ему ль атаманить? Навет, — защищал пасынка Коровин.

— Наве-е-ет? — багровел сын боярский. — Да я твово охломона за руку ухватил, когда он факел в смолье кинул.

— Чего ж не привел? — в глазах Ивана Великого дрожали смешинки.

— Приведешь, волчонка! Ишь, как меня зубами жамкнул. Попадется — вусмерть забью. Так и ведай, Ванька! Ишь распустил пригулыша!

— Но-но, буде, — хмурился отчим. — Ты оного не трожь. Илейка мне за сына. Не трожь!

— А коль за сына, так приглядывай. Неча ему лихоимничать. И смолье, и невод денежек стоят. Аль в убытке мне быть, Ванька?

— В убытке не будешь, — отчим шел в избу за деньгами.

Илейке же строго выговаривал:

— Негоже, чадо. То дело недоброе. С чего бы ты на Кравкова ополчился?

— Ордынец он! — сверкая черными глазенками, кричал Илейка. — Андрюху, дружка моего, поймал и вниз головой на ворота повесил. Андрюха едва не помер. Худой человек!

— Мал ты еще, чадо, чтоб людей хулить. Вот подрастешь, тогда и суди. Да и то не вдруг распознаешь. Рысь, брат, пестра сверху, а человек… В чужую душу не влезешь.

Отчима не стало, когда Илейке пошел четырнадцатый год: угорел в Литейной избе. Мать постриглась в Воскресенский монастырь и вскоре преставилась после тяжкого недуга.

Остался Илейка с немощной, дряхлой бабкой Минеихой, матерью Ивана Коровина.

— Пропадем, чадо, — тяжко вздыхала бабка.

В Фомино заговенье зашел в избу нижегородский купец Тарас Грозильников, много лет знавший Коровина. Купец наведался в Муром на пяти подводах: приехал за колоколами для нижегородских храмов. Услышав о смерти Ивана Коровина, сожалело молвил:

— Добрый был мастер.

— Худо ныне у нас, батюшка, — запричитала Минеиха. — Сироты мы. Вот и я скоро на погост уберусь.

Тарас Грозильников глянул на Илейку.

— Поедешь ко мне в Нижний?

— Поеду, дядя Тарас, — охотно согласился Илейка. Его давно манили новые города. Он и сам помышлял убежать из Мурома.

В шестнадцать лет стал Илейка сидельцем торговой лавки. «И сидел он в лавке с яблоками да с горшками».

Года через два довелось Илейке и на Москве побывать. Тарас Епифаныч, беря с собой Муромца, строго наставлял:

— В Белокаменной не зевай. Москва, брат, бьет с носка, ушлый живет народец. Особо на торгу держи уши топориком. Чуть что — объегорят. Шишей да шпыней — пруд пруди. И такие, брат, воры, что Из-под тебя лошадь украдут.

— Не оплошаю, Тарас Епифаныч, — заверял Илейка.

С полгода на Москве в лавке просидел, и ни разу впросак не попал. В свободное же время толкался по торгам и площадям, дивился. На Москве народ шебутной, отовсюду слышались бунташные речи. Посадская чернь негодовала на бояр и царя, толковала о Дмитрии Углицком.

Мятежных людей ловили стрельцы и земские ярыжки, тащили в Разбойный приказ, били кнутом, нещадно казнили на Ивановской площади.

Но чернь неустрашимо дерзила, исходила ропотом.

«Удал народ! — восхищался Илейка. — Ни бояр, ни царя не страшится. В Новгороде куда улежней».

Но и в Нижнем участились воровские речи. Ремесленный люд хулил воевод и приказных дьяков, судей и земских старост.

Нет-нет да и полыхнет по Новгороду бунташный костерок. Тарас Грозильников недовольно говорил:

— Неимется крамольникам, ишь распоясались. Приказных дьяков начали побивать, на боярские дворы петуха пущать… Ныне гляди в оба, народ и на купцов злобится.

Илейке надоело сидеть в лавке. Подмывало в кабаки, на гульбища, к молодым посадчанам, дерзившим нижегородским воеводам и дьякам.

Тарас Грозильников то подметил:

— Среди горлопанов тебя примечали. На торгу, вкупе с голодранцами, больших людей города хулил. Гляди, парень, до темницы не докатись. Коль еще услышу о тебе недоброе, сам к воеводе сведу. Мне экий сиделец не надобен.

Недели через две, покинув купца, Илейка пристал к ватаге гулящих людей. Те шатались по городам, похвалялись:

— Мы люди вольные, ни купцу, ни барину спину не гнем. Куда хотим, туда и идем.

Ходили десятками, сотнями, задирали прохожих, буянили в кабаках. Пропившись, спускались с нижегородского угора к Волге, осаждали насады и струги, весело кричали:

— Эгей, купцы тароватые, примай в судовые ярыжки! Много не возьмем. Нам лишь на харчишки да чарочку в день.

Илейка угодил в «кормовые казаки» на расшиву ярославского купца Козьмы Огнева, снарядившегося с товарами в Астрахань. И с того дня началась для Муромца бродяжная жизнь. Где только не удалось побывать! На Волге, Каме, Вятке, в Казани, Астрахани… Казаковал, бурлачил, нанимался к купцам, кормясь тем, что «имал де товары у всяких у торговых людей холсты и кожи, продавал на Тотарском базаре и от тово де давали ему денег по пяти и по шти».

В Астрахани жил Илейка у стрельца Харитонки. Тот вовсю подбивал Муромца на царскую службу.

— Буде тебе по Руси скитаться. Айда к нам во стрельцы. Царь Борис ныне служилых жалует — и деньгой, и хлебом, и сукнецом добрым. Жить можно. Айда к голове!

— Во стрельцы погожу, — толковал Илейка. — Докука, брат, на одном месте сидеть. Да и чего хорошего с бердышом за лихими гоняться? Не по мне то, Харитоша.

— Аль опять куда надумал?

— Надумал податься в казаки.

Стрелец негромко рассмеялся:

— Да ты каждый год в казаках гуляешь. Почитай, все реки облазил.

— Да не о тех казаках речь, — отмахнулся Илейка. — То казаки судовые, ярыжки, зимогоры… Меня, Харитоша, на Дон и Терек манит. Вот там козачество! Добро бы в поход куда сходить.

— Непоседлив ты, братец.

Бросив «имать товары», Илейка пристал к казачьему войску, идущему в далекую Тарскую землю[141]. Выдали Муромцу коня, самопал, копье и саблю, молвили:

— Идем в Дагестан персов и турок воевать. Гляди, не сбеги. Иноверец лихо бьется.

— Нашли кем пугать, — фыркнул Илейка. — Либо сена клок, либо вилы в бок. Не заробею!

Муромец не посрамил казачьего воинства. И в Тарках, и на Тереке сабля его была одной из самых ярых. Казаки довольно гутарили:

— Удал и проворен. Товариществу крепок. Добрый казак!

Побывал Муромец и в стрельцах, ходивших с воеводами в Шевкальский поход. Вернувшись в город Терки, «Илейка приказался во двор к Григорию Елагину». Но холопствовал лишь зиму: по весне удрал от боярского сына на Волгу. «Ходил с казаки Донские и Волские», покуда не угодил к голове Афанасию Андрееву.

Астраханский воевода Иван Хворостинин снарядил казаков на Терку. Молвил:

— Повелел царь Борис Федорович оберегать терскую землю накрепко. Будет за то вам достойная награда.

Казачий отряд Афанасия Андреева вышел из Астрахани летом. Зимовали в Терках. Поизодрались, пообносились, жили впроголодь. Недовольно галдели:

— Плохо тут, братцы. Вконец зануждались. Худая служба.

— Худая! Ни сукна, ни вина, ни хлеба. Проманул нас царь Борис.

Илейка бродил среди казаков, кричал:

— Жалованье наше бояре похватали. Мало им, мздоимцам!

— Задавили народ. Чу, гиль по всей Руси.

— Сказывают, царь Дмитрий объявился. Народ-де к нему валом валит. Праведный, чу, царь.

Войско роптало. Многие казаки призывали идти «на Кур реку, на море, громить Турских людей на судах».

— Неча сидеть. Айда в море за зипунами! А коль добычи не будет, пойдем кизылбашскому шаху Аббасу служить!

Илейка же звал на другое:

— Не под тот угол клин колотите, братцы. Шах Аббас могет и в ятаганы встретить. Не лучше ли на московских бояр податься, дабы изведали наши сабельки. От них все беды! Айда на Москву!

— Не хотим на Москву! Айда на море!

Войско раскололось. Шум, брань на сто верст!

Как-то бывалые казаки Булатка, Тимоха да Осипко явились к своему атаману Федору Бодырину и повели разговор:

— Весна скоро, батько. Пора в поход снаряжаться, буде голодовать… Так ты на бояр али как?

— На бояр, — твердо молвил Бодырин. — Все мои триста казаков о том помышляют. На бояр!

— Добро, батька… Мы тут об одном дельце покумекали. Но дельце то непростое.

Выслушав казаков, атаман надолго задумался. День думал, другой, покуда не позвал к себе Булатку.

— Пожалуй, хитро умыслили. Глядишь, с царевичем и бояр бить сподручней. Авось и поверит народ православный… Да токмо кого в царевичи ставить? Надо из молодых, и чтоб головой был крепок, а то сраму не оберешься.

Отбирали долго, усердно, пока не остановились на двух казаках: Илейке Муромце и Митьке Астраханце. Парни толковые, башковитые, хоть обоих «во царевичи».

— Нарекайте, атаманы-молодцы, — обратился Федор Бодырин к казакам. — Кого назовете, тому и быть Петром.

Долго судили да рядили, покуда не взобрался на бочонок Митька Астраханец.

— Послухайте меня, братья-казаки! Спасибо за великую честь, но быть мне царевичем не можно. Я на Москве никогда не бывал и московских порядков не ведаю. Пущай Илейка во царевичах ходит. Ему Москва не в диковинку.

На том казаки и «приговорили». Илейку облачили в боярский кафтан, усадили на белого коня, подали саблю в золоченых ножнах. Муромец приосанился, горделиво повел черной бровью, воскликнул:

— А будет вам за то любовь наша! Жалую всех зипунами, казной и хлебом. Есаулов и сотников — поместьями, атамана — шубой с моих царских плеч! Жить всем вольно, в достатке, почестях, без тесноты боярской!

Казаки довольно загоготали:

— И впрямь царевич, дьявол!

— Эк, выворотил. Любо, Илейка!

На бочонок поднялся Федор Бодырин.

— Кажись, не промахнули, атаманы-молодцы. Видит бог, истинный у нас царевич. Об Илейке же отныне забыть. Не было и не слышали такого казака. Перед вами сын государя Федора Иваныча — Петр Федорович, кой после долгих скитаний объявился в нашем войске. Не забывать оного ни днем, ни ночью, не выдавать ни под кнутом, ни на дыбе, ни на плахе. Умереть всем за царевича! А ежели кто язык высунет, того сказним по казачьему обычаю. Оберегайте, пестуйте царевича, служите верой и правдой. Но и ты, Петр Федорыч, не забудь наше радение. Будь своему слову крепок. Любо ли гутарю, атаманы-молодцы?

— Любо, батько! — взревело войско.

— А коль любо, целуйте крест Петру Федорычу. Отче, неси крест и икону!


Самовольно покинув городок, три сотни казаков поплыли вниз по Тереку к реке Быстрой; поплыли к набольшему войсковому атаману Гавриле Пану.

Терский воевода Петр Головин, услышав о Петре-царевиче, осерчал.

— Дело воровское, изменное. Мало на Руси одного самазванца, ныне еще появился. Богоотступники!

К воровским казакам немедля выслал голову Ивана Хомяка.

— Самозванца в оковы — и ко мне!

Но казаки Илейку не выдали. Прогнав Хомяка, отплыли из войскового городка на море. Стали неподалеку от устья Терки на острове.

Воевода Головин вновь и вновь присылал своих гонцов; грозил, уговаривал, норовил подкупить старшину. Но Федор Бодырин и его есаулы неизменно отвечали:

— Царевич Петр — истинный. Мы ему крест целовали. А коль силом сунетесь, отпор дадим!

Слухи об отважном атамане и Петре Федоровиче облетели все казачьи юрты[142]. Служилый люд, бросая городки и станицы, повалил к Бодырину. Едва ли не все терское войско собралось на бунташном острове.

Воевода Петр Головин места не находил. Потерянно сновал среди приказных, бранился:

— Нет, что делают, что делают, злодеи! Кому ныне на рубежах стоять? Как перед царем ответ держать? Ну, хоть бы половину войска в Терках оставили!

И вновь летели на остров гонцы, но Федор Бодырин и слышать ни о чем не хотел.

— Казаки не желают боле Годунову служить. Буде без жалованья сидеть! Ныне с царевичем Петром на Москву пойдем.

Казаки поплыли к Астрахани. Но в Астрахань «крамольников» не пустили. Казаки кричали со стругов:

— Дурни! Пошто закрылись? С нами сын государя Федора — царевич Петр Федорыч! Впущайте царевича!

Но стрельцы ворот не открыли. Воеводы, головы и сотники отвечали со стен и башен:

— Воров не впущаем!

— Не гулять вам по Астрахани, не грабить!

— Ступайте прочь со своим Самозванцем!

Казачье войско поплыло вверх по Волге. Это был дерзкий, разбойный поход. Донские, волжские и терские казаки, вырвавшись на волю, громили купеческие расшивы и насады, нападали на торговые и посольские караваны, зорили дворянские и боярские усадьбы.

Гудела, стонала, бесновалась матушка-Волга!

Из Москвы приходили добрые вести. Умер в одночасье царь Борис Федорович. Возликовали. К Москве движется государь Дмитрий Иванович. Возликовали вдвое!

«Царевич» на радостях воскликнул:

— Слава те, господи, свершилось! Дядя мой идет к Москве. Гуляй, казаки!


Воцарившийся Дмитрий Иваныч, узнав о четырехтысячном казачьем войске, выслал к «племяннику» своего гонца Третьяка Юрлова. Встреча произошла под Жигулями.

Гонец степенно молвил:

— Царь и великий князь Дмитрий Иванович шлет тебе, царевич Петр, свою грамоту.

Казаки довольно заулыбались: государь Дмитрий царевича признал, то добрый знак.

Принарядившийся Илейка принял грамоту, сорвал красные печати, молча прочел. Третьяк же Юрлов усмехнулся: какой же из него царский сын? Обычая не ведает. Царские особы сами грамот не читают.

Илейке же и невдомек, что промахнулся. Крутнув ус, весело глянул на войско.

— Дядя мой, государь Дмитрий Иваныч, велит идти нам к Москве. Обнять-де желает свого племянника. Любо ли, казаки?

— Любо! — взревела повольница.

— Слава государю!

— Айда к Москве!

С того дня поубавили разбой, заважничали. Сам государь к руке своей кличет, ждут всех на Москве щедроты царские.

Но за Свияжском, у Вязовых гор, радость казаков померкла. Бежавший из Москвы казак Гребенкин доставил худую весть: царя Дмитрия Иваныча убили в Белокаменной.

Сотники, головы, атаманы собрались на совет. Приговорили: войску идти вспять. Доплыв до Камышинки, вновь принялись «думу думати». Одни звали на Хвалынское море, другие — на Казань и Астрахань, третьи — в Дикое Поле. Спорили не день, не два, покуда не порешили: идти к донским атаманам. Волоком перетащились до реки Иловли и «перегребли на Дон, а Доном ехали до Монастырского».

Но оседлые, домовитые казаки встретили повольников с прохладцей:

— Неча у нас голытьбе делать. Один разбой на уме. Покуда Волгой шли, сколь добрых людей поубивали, да пограбили. Неча нас с царем Шуйским ссорить, пущай дале идут.

Атаманы в третий раз сошлись на совет. Федор Бодырин, выслушав начальных, молвил:

— Думаю, один нам ныне путь. В Сечь! Заодно с братьями-запорожцами будем промышлять.

На том и сошлись. Поплыли по Дону до Северного Донца, «а Донцом вверх погребли верст со сто».

К запорожцам «царевич» Петр не попал. Подле Айдара войско встретилось с гонцом из Путивля. То был посадский человек Онисим Горянин.

— Послан я к тебе, царевич Петр Федорыч, от князя Григория Шаховского и всех гражан путивльских. Велено сказать, что государь наш Дмитрий Иваныч жив, идет из Литвы с великой ратью в землю северскую и скоро будет в Путивле.

— Да может ли быть такое? — усомнился Илейка. — Царя Дмитрия на Москве людишки Шуйского убили.

— Злой навет! Убили попова сына, что обличьем на государя схож. Царь же Дмитрий Иваныч божьей милостью уберегся и бежал в Речь Посполитую. Ныне идет на Русь, дабы вернуть свой законный престол.

— Добро бы так, — все еще сомневаясь, протянул Илейка.

— Да ты глянь на печати, царевич, глянь! — показывая на свиток, вскричал посланец.

Илейка глянул. Красного воску, с орлами. Такие же печати он видел под Вязовыми горами у царского гонца Третьяка Юрлова, приехавшего с государевой грамотой из Москвы.

— Царская… Царская, казаки!

Повольники оживились, тесно огрудили Илейку.

— Чти, царевич!

Илейка прочел, весело и задорно крикнул:

— Слышали, казаки? Царь Дмитрий Иваныч жив! Государь и весь люд путивльский зовут нас в град Путивль. Послужим ли Красну Солнышку?

— Послужим, царевич!

Повольница двинулась по Северному Донцу на порубежный, «засечный» город Царев-Борисов.

— Засели в крепости наши злые недруги — людишки Шуйского, — говорил атаманам Илейка. — Надо порадовать Дмитрия Иваныча. Навалимся всем войском — и возьмем Борисов. Придем в Путивль с победой. Так ли, Федор Акимыч?

— Вестимо, царевич, — кивнул Бодырин. — Все не с пустыми руками придем.

Городок Царев-Борисов пал без боя.


На четвертый день «сиденья» в Борисове к Илейке доставили дюжего густобородого казака. Стремянный Булатко Семенов доложил:

— Матвей Аничкин. Послансц-де набольшего воеводы Ивана Болотникова.

— Болотникова? — живо заинтересовался Илейка. Он был немало наслышан об Иване Исаевиче. Слава об этом удалом казаке по всему Дикому Полю гуляет.

— То всем казакам казак, — гутарили бывалые повольники. — К барам, судьям и крючкам приказным зело был лют… Жаль, на ордынское войско нарвался, в сече сгиб.

И вдруг такая весть! Болотников жив, идет Большим воеводой на царя Шуйского.

— Да как же он из татарвы выбрался? — спросил Илейка. — Сказывали, сгиб донской атаман.

— Не сгиб, царевич, — отвечал Аничкин. — Ордынцы Ивана Исаевича в полон взяли, опосля ж в Кафе туркам продали. Османцы на галеру к веслу приковали…

Выслушав Матвея Аничкина, Илейка долго молчал, раздумывая над необычной судьбой Болотникова.

— Да-а, — протянул наконец. — Хлебнул лиха казак, через край хлебнул. Редкий человек сии невзгоды выдюжит… И где ж ныне Иван Исаевич?

— Пошел на выручку Кром, царевич. Народ там от Василия Шуйского отложился и целовал крест государю Дмитрию Иванычу.

— Доброе дело… А кого ж Васька Шубник на Кромы послал? И велику ли рать?

— Князя Михайлу Нагого. В рати дворяне, дети боярские да стрельцы. Тыщ эдак пятнадцать.

— Многонько же Шубник на Кромы послал. Городок-то, чу, невелик. Чего уж так напустился? Многонько… Хватит ли сил у Болотникова?

Матвей Аничкин оценивающе глянул на «царевича». Ради любопытства пытает или что-то для себя прикидывает?

— Кромы для Шуйского ныне самое опасное место. На Кромы все северские и польские города взирают. Вон какой бунташный огонь полыхнул! Побьют Шуйского под Кромами — вся Украина к Дмитрию Иванычу пристанет. Да и подмосковные уезды всколыхнутся. Вот и послал большую рать Василий Шуйский. Но супротив Болотникова Нагому не устоять. Побьет его Иван Исаевич. К Болотникову ныне все комарицкие мужики и холопы сошлись.

— И охотно пошли? — продолжал любопытствовать Илейка. — Мужик воевать не любит. Мудрено его от сохи оторвать.

— Вся комарицкая волость поднялась, царевич. Мужики на царя и бояр огневались. Ране-то они на черных землях[143] сидели, бар не ведали, одному лишь государю налоги и подати платили. А как на царство Борис Годунов сел, так и пропала мужичья волюшка. Годунов, почитай, всю землю мужиков-севрюков помещикам роздал. А те и навалились. Барщиной да оброками задавили. Да так захомутали, хоть помирай! Борис-то Годунов и сам маху не дал, лучшие земли себе оттяпал. Вот и взроптали мужики. Борис же на них — стрельцов. Кнут, дыба, плаха. А тут царь Дмитрий Иваныч объявился, обещал севрюков из ярма вызволить. Мужики все скопом от Бориса отшатнулись — и к Дмитрию. И жить бы им без затуги, но Василий Шуйский на царя ополчился. Поди, слышал, царевич, что на Москве содеялось?

— Как не слышать! Изменники бояре помышляли дядю моего извести. Ну, да бог милостив. Удалось бежать Дмитрию Иванычу… А дале что, казак?

— Севрюки не поверили брехне Шубника, что царя Дмитрия убили. И как токмо Красно Солнышко объявился, мужики за топоры взялись. Постоим-де за истинного государя, он нам землю и волю вернул! А тут и Болотников в Путивль пришел, пришел от самого Дмитрия Иваныча, с его царской грамотой. Большим воеводой государь Ивана Исаевича назначил. Болотников по всей Украине клич кинул, дабы народ брался за оружье и шел под стяги Дмитрия.

— С каких же земель и городов рать собралась? — не уставал задавать вопросы Илейка. Все ему вдруг захотелось Знать, обо всем дотошно изведать: о мужиках, о холопах, о казаках с Дикого Поля, о южных дворянах и детях боярских, приставших к царю Дмитрию Иванычу, о служилых людях «по прибору», перешедших к Болотникову… Особо взбудоражили Илейку, «листы» Ивана Исаевича.

— Удал Болотников! Древние порядки рушит. Тут ведь не просто господ поколотить, такое и допрежь случалось. Болотников под самый корень рубит. Боярство, приказы, суды неправедные — долой! В селах и деревнях — мир, в городах — вече. Избранники народные. Мужику — земля на веки вечные, холопу — воля… Ай да Иван Исаевич, ай да башка!


Глава 3 Сходились рати под Ельцом


Государь Василий Иванович ушам своим не поверил: мужичья рать разбила отборное царское войско!

— Да статочно ли оное?! — холодея от недобной вести, выдохнул он и весь съежился, сгорбился, убавился в росте. — Повтори!

— Войско Трубецкого и Нагого побито ворами. Восемь тыщ убито, две тыщи взяты в плен, остатки рати бежали к Орлу. Болотников идет на Москву, — тихо и скорбно произнес гонец. Знал, ждет его большая беда, цари за худые вести не жалуют. Покойный Иван Васильевич Грозный, случалось, и на плаху гонцов отправлял.

Царь поплелся в крестовую. Взирая на лики святых, смятенно восклицал:

— Господи, да что же это деется? За что наказуешь, трорец небесный? Неслыханны дела твои, господи!

В голове Василия Ивановича никак не укладывалось, чтоб мужичье, наспех собранное и кое-как вооруженное, смогло одолеть многотысячное царское войско, где и стрельцы, и дворянская конница, не раз бывавшие в сражениях, и Большой пушкарский наряд, способный сокрушить самого злого ворога. И вот на тебе! Смерды, холопишки, сиволапые людишки наголову разбили государеву рать. Да то слыхом не слыхано! Не бывало еще такого на Руси. Ни при каких царях и великих князьях смерды в бунташные рати не сбивались. Впервой такой громадой сошлись… Ужель мужик так силен, господи?!

Царя Василия обуял страх, да такой, какого он не изведал, пожалуй, за всю свою жизнь. Бывало, перед плахой стоял, и то не так было жутко. Тогда, на Красной площади, его захлестывала злость и гордыня, и не было даже мысли, что его страшит топор палача.

Ивашка Болотников с мужичьем идет на Москву! А что, как вся чернь поднимется?!

Пал на колени. Тычась лбом об узорчатый ковер, просил у господа утешения и защиты. Затем долго, понурый и расслабленный, сидел в креслах. Внезапно подумалось: поглядеть бы на этого Ивашку. Сказывают, дюжой, силы непомерной. Ну да не в плечах его сила. Мало ли богатырей на Руси… Ивашка, никак, головой крепок. Недоумку рати не водить. Но чем же он мужика взял, чем подлых людишек прельстил?

Велел кликнуть дьяка, что ведал тайными государевыми делами.

— Ты вот что, Петр Евсеич… Пошли-ка своих людей к Болотникову. Да тех, что похитрей да половчей. Пущай у Вора послужат. И чтоб всю подноготную об Ивашке изведали. А коль людишки твои до стола Вора дойдут, так пущай о зелье вспомнят. Изведут — награжу по-царски. Уразумел?

— Найду оных людей, государь.

— Да чтоб мужичье не мутили. Приметят. Пущай не щадят живота Ивашке служат… А рать мутить пошлешь других, да пошлешь поболе, дабы крамольное войско расшатать. Не забудь чернецов да попов заслать. Сходи-ка ныне к патриарху. Лют Гермоген к богоотступникам.

Наставив и отпустив дьяка, Василий Иванович вновь весь ушел помыслами к воровской У крайне. Худо не только под Кромами, но и под Ельцом. Елец же вооружен как ни одна из засечных крепостей. Пушек, ядер, зелья, пищалей, сабель и пистолей — на великую рать. Год назад Самозванец помышлял выступить из Ельца на крымских татар. Похвалялся:

— Надоели Руси поганые. Что ни год, то набег. Не пора ли наказать басурман? Соберу рать со всей державы. Сходиться дружинам во Ельце, везти туда броню и оружье. Из Ельца и выступлю. Отучу ордынцев ходить на Москву!

В поход Самозванец так и не сходил, но броня и оружье остались в Ельце.

«И кому в руки попало? — досадовал царь Василий. — Ворам! Ельчане не захотели целовать мне крест, побили воевод и шатнулись к Расстриге. Да оного злодея давно и в помине нет! Сколь на Москве люду зрело, как его Гришка Валуев из пистоля сразил. Веруют же, нечестивцы, вся Украйна верует!.. Да кабы токмо Украйна. В самой Москве гили хоть отбавляй. «Жив Красно Солнышко, жив истинный помазанник божий». Тьфу, охальники! Нашли кого «Солнышком» величать. Беглого монашка, чернокнижника, расстригу, еретика. Тьфу! Не он ли латынянами Москву наводнил, не он ли дозволял иноверцам входить в храмы и соборы, не он ли изгонял пастырей духовных из домов своих, вселяя в них ляхов. А кто помышлял Псков и Новгород чужеземцам отдать, кто нещадно казну державную зорил, кто великое множество девок обесчестил? Срамословил, блудил, прельщал чернь лживыми посулами. Веруют, веруют, малоумки!»

Закипел, забегал по палате, весь клокоча от гнева. Долго не мог успокоиться, пока внимание его не привлек высоченный широкогрудый стрелец, прохаживающийся с бердышом по двору. Вглядываясь через слюдяное оконце в служилого, подумал: ужель с такими молодцами воров не одолею? Стрельцов-то у меня десятки тыщ. Сила!.» Надо Ивану Воротынскому еще полков пять-шесть послать. Буде ему под Ельцом топтаться.

О ратях, посланных на Украйну, царь Василий еже-день помнил. Как-то молвил на Боярской думе:

— Надо поглядеть, что в войсках деется. Ведомо мне стало, что многи воеводы стоят на Северу худо. Бражничают, службу закинули, воров не теснят. Пошлем-ка к воеводам своих досмотрщиков. Пусть сыщут накрепко! Нерадивых гнать — и в опалу. К ратям же — искусных воевод, кои ордынцем и ливонцем испытаны.

Полки досматривали по всем северским и польским городам: в Орле, Новосиле, Серпухове, Калуге, Алексине, Кашире, Мценске… Под Елец царь отправил стольника Юрия Хворостинина. Сказал тому особо:

— Огляди, князь, полки дотошно. Изведай, нет ли какой порухи середь начальных. Воротынскому же молвишь: буде стоять под крепостью, буде попусту из пушек палить. Елец взять немедля! Пущай полвойска загубит, но взять, иначе всему царству беда. Так и поведай. Воров же на Москву пусть не везет. Казнить на месте нещадно. Поспешай, князь.

С того дня Шуйский с нетерпением ждал вестей. И вот наконец в день Агафона гуменника[144] постельничий доложил:

— Гонец из Ельца, великий государь!


Три дня лил дождь. Дороги разбухли! Грязь непролазная! Но рать не останавливалась, отдыхая лишь короткими летними ночами.

Дворяне ворчали:

— Экая распутица. Переждать бы погодье, Истома Иваныч. Одежу хоть выжимай. Да и кони повыдохлись.

— А пушкарям каково? Вконец замаялись. Дай передых, воевода!

Но Истома Пашков был непреклонен.

— Недосуг, надо к Ельцу поспешать.

— Да успеем мы к Ельцу, Истома Иваныч. Князю Воротынскому крепости не взять. Сказывают, у ельчан пушек видимо-невидимо. Дай роздых.

— Недосуг! — отрезал Пашков.

А спешил воевода не зря. Лазутчики проведали: из Москвы к Ельцу Шуйский выслал подкрепление. Об этом знали лишь он, Истома, да казачий атаман Григорий Солома, Меж собой договорились: рать покуда не извещать, пусть идет на Елец спокойно. Главное — опередить Шуйского.

Дворяне и дети боярские, глядя на воеводу (насквозь промок, но не унывает), переставали брюзжать.

Казакам же — и дождь не помеха. Бывалый народ! Ехали, прикладывались к баклажкам, на дворян посмеивались:

— Зазябли, мокрые тетери. Это те не в хоромах барствовать.

— В степь бы их на стылый ветерок, что коня сшибает.

На другой день дождь перестал лить, сквозь низкие серые облака проглянуло солнце. Дворяне повеселели.

В тот же день пришла радостная весть. На запаленных конях примчали гонцы из Кром.

— С победой, служилые! Воевода Иван Болотников разбил рати Нагого и Трубецкого. С победой! Слава Набольшему воеводе!

У казачьего атамана Григория Соломы радостно заблестели глаза. Ай да Иван Исаевич! И в Диком Поле, и на Волге знатно ратоборствовал. А ныне и под Кромами одержал славную победу.

Истома Иваныч дотошно расспросил гонцов. Ловок Иван Исаевич, хитро Трубецкого да Нагого побил, хитро. Вот тебе и бывший холоп!

Кольнула зависть, острая, обжигающая, но тотчас угасла под взглядами начальных людей.

— О победе изречь всему войску. Пусть каждый дворянин, сын боярский, казак, пушкарь, холоп барский, человек даточный знает о разгроме войска царя Шуйского. Сказывать о том мужикам в селах и деревеньках, чернецам и попам. Пусть несут добрую весть в народ.

— Любо, Истома Иваныч, — крякнул Григорий Солома. — Надо бы гонцов по всей округе разослать. Весть дюже добрая. Мужики еще пуще в рати повалят.

— Пошлем, Григорий Матвеич.


Войско Ивана Воротынского, узнав о Кромской битве, приуныло. Меж дворян и детей боярских поплыл невеселый говорок:

— Тыщи полегли. И не мужичье — конница дворянская.

— Знать, силен Вор. Сказывают, до самого Орла Трубецкого гнал.

— Кабы и нас воры не турнули. Истома Пашков на Елец прет. Войско-де с ним несметное. Выстоим ли?

Шли и крамольные речи, особо среди «даточных» людей, набранных из сел и посадов.

— Слышали, братцы, как Иван Болотников бар поколотил?

— Как не слыхать! Вся Русь о том ныне гудит. Ловко Иван Исаевич с господами поуправился. Все войско-де уложил. Ишь, как за Красно Солнышко народ бьется.

— И нас перебьют. У Истомы Пашкова, чу, дружина немалая. Да и казаки с Поля пришли. Удалый народец. Посекут, братцы.

— Посекут… Но какого рожна нам кровушку проливать? Аль царь Шуйский с боярами нам волю дали, аль Юрьев день вернули?

— Держи кукиш! Вконец заярмили, кровососы!

— Так зачем же нам за Василья Шуйского стоять? Не лучше ли к Дмитрию Иванычу податься? Он-то к народу милостив.

— Тише… Стрельцы идут.

Но и в стрельцах не было крепи:

— Худо под Кромами, служилые. Это ж надо так Трубецкому оплошать!

— А сколь нашего брата полегло! Вот те и Вор с дубинкой! Нет, служилые, никак силища у Самозванца. Дубинкой да орясиной стрельца не побьешь. Тяжко нам будет.

Поубавилось спеси и у самих воевод. А сошлось их немало: из Переславля Рязанского, Мценска, Новосили, Серпухова… Еще неделю назад начальные на совете говорили:

— Ельцу долго не удержаться. Пушек и ядер у нас довольно, чтоб стены порушить. А скоро, побив воров кромских, и князь Трубецкой подойдет. Вкупе-то враз крамольников осилим.

Теперь же воеводы сникли: и Елец стоит несокрушимо, и Трубецкой разбит.

Получив грозную грамоту Василия Шуйского, князь Воротынский вновь кинул войско на крепость, но в который уже раз штурм был отбит. Ельчане били царских ратников из пушек и пищалей, самопалов и тяжелых крепостных самострелов, давили бревнами и колодами. Воротынский нес большой урон, сокрушенно высказывал:

— Дернул же черт Гришку Отрепьева Елец оружить!

Норовил взять мятежников миром, посылая в город людей от Марфы Нагой. Но ельчане грамотам царицы не верили.

— Быть того не может, чтоб царевич от ножа закололся! А не Марфа ли Дмитрия Иваныча на Москве признала, когда тот из Литвы приехал? Не сама ли сына на престол благословила? Теперь же с ног на голову. Дудки! Шубника проделки. Лживей Василия на Руси на сыщешь. У него правды, как в решете воды.

Грамоту сжигали, посланцев с позором выгоняли, сопровождая свистом и охальными словами.

Воротынский осерчало сжимал кулаки, но гнева своего рати не выказывал: сердцем вражьего копья не переломишь. Надо головой хитромыслить. Но как ни ломал голову, как ни прикидывал, Елец взять не удавалось. А тут еще одна напасть — к рати близилось дворянское войско Пашкова. Пришлось несколько полков снять с осады и выставить на подступах к Ельцу. Отвели от стен и добрую треть пушкарского наряда.

И пушки и полки Воротынский расставил на удобной для себя местности: на горе Аргамыч, вдоль Быстрой Сосны, на увалах и речке Ельчике. Открытым для Пашкова оставался лишь огромный овражище, тянувшийся левее крепости. Куда бы Истома не сунулся, он всюду попадал в ловушку.


Выслушав лазутчиков, Пашков не торопился собирать голов и сотников на совет. Размышлял: царев свояк Иван Воротынский не такой уж простак в ратном деле. Пошел в отца — знаменитого Большого воеводу Михаила Воротынского, под началом которого были все засечные крепости. Ивана же Воротынского Истома Иваныч знал еще по Крымскому походу, когда тот искусно воевал ордынцев. Был князь хитер, изворотлив, но сам в сечу никогда не кидался, и не понять было служилым: то ли Воротынский голову бережет, то ли чересчур хладнокровен. Но его выдержка больше всего и была по душе Пашкову.

«Осторожен князь, рассудлив, головой об стенку не ударится, — раздумывал Истома Иваныч. — Ишь как хитро под Ельцом стал. Кажись, и не подступишься».

Совет не собирал, тянул, прикидывал, пока в шатер не заглянул Григорий Солома.

— С доброй вестью к тебе, Истома Иваныч. Примчали ко мне два казака с Волги. Василий Шестак на подмогу идет.

— Василий Шестак?.. Дворянин аль сын боярский?

— Какое! — усмехнулся Солома. — Был когда-то холопом окольничего Андрея Клешнина. Бежал под Ростов. Опосля по Руси скитался, покуда с Болотниковым на Дон не попал. Ныне — казачий атаман. Донских да волжских казаков с ним боле тыщи. Не седни-завтра здесь будут.

Озабоченное лицо Истомы Иваныча заметно повеселело. Воистину, добрая весть. Подмога немалая, казаки в сражениях одни из самых храбрых.

Солома же вдвойне был рад вести о Шестаке: как-никак, а дочерин муж. Правда, не так уж и часто в своем курене зятька видел, но обиды в сердце не носил: казаку всегда родней степь, конь да сабля острая. Любаву жаль, да что поделаешь, так уж заведено на Дону.

О своем родстве с Шестаком Истоме не заикнулся, спросил:

— Так обождем ли атамана, воевода?

— Обождем, — коротко подумав, сказал Истома Иваныч. — Вместе и на Воротынского навалимся.

— В обхват пойдем или впрямь ударим?

— Сам-то как мыслишь? — уклонился от ответа Пашков, и большие серые глаза его пытливо застыли на казачьем атамане.

«Скрытен же Истома» — в который уже раз мелькнуло в голове Григория Матвеевича.

— Погутарили мы с казаками. Воротынский крепко затворился, ну да худа та мышь, что одну лишь лазею знает. Князь на пушки да на заслоны надеется, а внутрь не смотрит. Изнутри надо бить…

Григорий Солома подробно рассказал о своей задумке. Истома поперхнулся. Сам о том же помышлял, сам! Не хотел раньше времени говорить — и вот на тебе! Солома будто подслушал его мысли. Мудрен же казак! Но промашку не исправишь: кто первее, тот и правее.

— Что, Истома Иваныч, аль не по нраву моя затея? — уловив непонятное замешательство в лице Пашкова, спросил атаман.

— Да нет, — крякнул Истома, сам о том думал. — Пожалуй, так и сделаем. Но допрежь казаков с Волги дождемся.


Все началось внезапно для Воротынского: едва наступило утро, как из крепостных ворот высыпала елецкая рать. Натиск был быстр и неожиданен: за всю долгую осаду ельчане и не помышляли о вылазке, а тут будто их шилом укололи — выскочили всем городом.

Самый тяжелый урон был нанесен пушкарям, спавшим возле орудий. Всполошные крики дозорных потонули в яростном реве набежавшей рати. Пушкарей, пищальников и стрельцов разили мечами и саблями, пистолями и самопалами, кололи рогатинами и пиками.

Воротынский смятенно выскочил из шатра. В ум не вспадало: полторы-две тысячи горожан обрушились на его пятнадцати тысячное войско! Дерзость неслыханная! На что надеются воры? Увязнут — и полягут все до единого.

А ельчане, смяв Передовой полк, отчаянно ринулись на Большой. Воротынский, придя в себя, приказал:

— Взять мятежников в кольцо!

Полки Правой и Левой руки, покинув становища, двинулись на ельчан.

В городе набатно забухали колокола.

«К чему звон?.. Чтоб сие значило?» — подумал Воротынский.

Вскоре к Большому воеводе примчали вестовые с дозорных застав.

— Истома Пашков! Идет всем войском!

Лицо Воротынского помрачнело. Так вот для чего сей звон. Ворам знак подавали.

— Далече ли Истома?

— Почитай, под Ельцом… Да вон глянь, воевода. Скачут!

Воротынский до хруста в пальцах сжал рукоять сабли. Перехитрили-таки, воры! Теперь уже разворачивать полки поздно. Хриплым, срывающимся голосом прокричал:

— Воров мене нас, захлебнутся! Круши богоотступников!

Первыми врезались в полки Воротынского казачьи сотни Василия Шестака и Григория Соломы. Налетели бешено, неудержимо, с устрашающим свистом и криком.

— Ги-и-и! Ги-и-и!

Дворяне и дети боярские, не ожидавшие столь мощного наскока, дрогнули, а затем и вовсе побежали, не выдержав грозного натиска. А тут подоспел и сам Истома Пашков с пятью полками, оставив в тылу лишь засадную рать.

Иван Воротынский, стоя на холме, с горечью взирал на сечу. Худо бьется царево воинство, вяло и робко. Где злость, где отвага, где верность царю? Стрельцы — и те попятились. Ужель войско обратится в бегство?

Почему-то вдруг всплыли слова Василия Шуйского:

— У меня на тебя, Иван Михайлыч, особая надежа. Покойный батюшка твой не знал ратного сраму. А ныне и ты, князь, удало постой. Да не так уж и грозна чернь лапотная. Легко с ворами поуправишься. Ране удачлив ты был в сечах. Быть же тебе и впредь со щитом, воевода!

Воротынский мрачно и зло подумал: «Самого бы сюда, черта лысого! Поглядел бы на эту «чернь лапотную». Ишь как озверело бьется!»

Прискакал вестовой с Быстрой Сосны.

— Беда, воевода! Даточные люди побросали оружье. Многие к ворогу перешли.

— Смерды! — презрительно оттопырил губу Воротынский.

А вести поступали все черней и неутешительней:

— На Аргамыче худо! Пушкарям долго не удержаться.

— С Ельчика дворяне побежали!

— Среди детей боярских измена! Две сотни к ворам пристали.

— Подлые переметчики! — позеленел от негодования Воротынский. Подъехали к Большому полку, громко воскликнул:

— Слушай меня, головы, сотники и все люди ратные! Знаю вас, как храбрых и верных воинов, ходивших со мной в походы. Славно мы били ворога, славно стояли за Отечество. Так будем же и ныне крепки духом. Не посрамим меча своего, разобьем крамольников!

И сам повел полк в сечу. Но битва была уже проиграна. Кромская победа Болотникова, набатным эхом прокатившаяся по У крайне, поколебала царскую рать. Большой полк сражался отважно, но силы его вскоре иссякли.

— Загинем, князь! — прокричал Воротынскому Григорий Сунбулов, прикрывая воеводу от казачьей сабли.

Воротынский же, злой и разгневанный, в запале валил мечом казаков.

— Загинем, Иван Михайлыч! — вновь закричал Сунбулов. — Глянь, мало нас. Уходить надо!

Воротынский глянул, и только теперь до него дошли слова дворянина Сунбулова; еще минута-другая — и погибель неминуема. Вражье войско не остановишь.

С остатками Большого полка Воротынский и Сунбулов бежали на Епифань.


Сотни дворян и детей боярских были захвачены в плен и теперь ждали суда на Соборной площади.

Пашков, Солома и Шестак собрались в Воеводской избе. Были веселы и хмельны, взбудоражены победой. Больше всех ликовал Шестак. Еще бы! Победа над царским войском, встреча с тестем Соломой, воскрешение ближнего содруга Ивана Болотникова!

А сколь было горечи и скорби, когда до него дошла черная весть:

— Сгиб наш батько, сгиб наш славный атаман.

Васюта с горя даже о своей молодой женке забыл.

Покинул курень, сколотил ватагу из голытьбы и ринулся в степи.

— Отомстим поганым за батьку!

Нападали на татарские кочевья, убивали крымчаков, зорили улусы. Лилась ордынская кровь. Поутихнув, Васюта Шестак вернулся в Раздоры, но и там долго не усидел: подался с повольницей на Волгу.

Шли годы — в походах, стычках с ордынцами, набегах на купеческие караваны, сторожевой службе. Васюта заматерел, огрубел лицом, но веселого своего нрава не потерял. Не видывал Шестака Дон в затуге.

Печаль же по Болотникову с годами утихла, зарубцевалась: тужи не тужи — с того света не вернешь… И вдруг неожиданная, всколыхнувшая все Дикое Поле весть. Жив Иван Исаевич! Идет с ратью Большим воеводой на царя и бояр. Встал за лапотную бедь, обездоленных и голодных, встал за правду и волю!

Васюта спешно поскакал с Волги на бунташную Украйну. А тут подвернулся гонец с Путивля — просил идти на подмогу к Истоме Пашкову. И вот встреча под Ельцом, победа.

— Что с барами будем делать? — глянув из окна на пленных дворян, спросил Солома.

Пашков, отставив кубок, не спеша молвил:

— Дело непростое, Григорий Матвеич… Русские, не какие-нибудь иноверцы. Подумать надо.

— А чего думать? — разом вспыхнул Васюта. — Баре эти хуже иноверцев, коль Шуйскому продались. Казнить!

— Казнить недолго… А ты бы как порешил, Григорий Матвеич?

Солома посмотрел на Пашкова, на Васюту и вдруг вспомнил своего бывшего нижегородского боярина, что однажды кинул двух мужиков в поруб. Кинул со словами:

— Сидеть вам без воды и хлеба, дабы господ чтили.

Ночью до боярского послужильца, сидевшего подле земляной тюрьмы, донеслись крики. Приподнял крышку.

— Чего орете?

— Вызволи, милостивец. Крысы! Дойди до боярина!

Руки и ноги узников были в колодках. Послу жилец доложил о мужиках лишь поутру. Боярин захихикал:

— Пущай, пущай посидят! Глядишь, боле не станут господ хулить.

Мужиков вынули из поруба с объеденными ушами и носами…

— Чего молчишь, Григорий Матвеич? — повернулся к тестю Васюта. — Аль бар жалко стало?

— Казнить, — сурово бросил Солома.

Слово было за воеводой.

— Сердиты же вы на дворян, казаки. Сердиты… Ну да и мне боярские потаковники не по нутру. Не пощажу…

— Вот и добро, — повеселел Васюта.

— А покуда пусть в тюрьме посидят. Мы ж — за пир честной. Надо же нам с ельчанами попраздновать… Знатно они Воротынского взбулгачили, — скользнул глазами по Соломе. — Удалась затея, Григорий Матвеич. Не худо за то и чару поднять.

Пировало войско, пировал город. Шумно, весело, дым коромыслом! А чуть схлынуло веселье, Истома Иваныч позвал к себе обоих казачьих атаманов.

— Лазутчики проведали, что под Новосилем войско Шуйского объявилось. С тыщу эдак. Надо побить. Казаки ваши быстры да и на винцо крепки. Мои ж — оклематься не могут, а дело спешное. Как, атаманы?

Солома и Шестак выступили под Новосиль. В тот же день Пашков повелел доставить на Торговую площадь пленных дворян. Молвил:

— В моей власти казнить вас смертью, дабы боле за Шубника не стояли. И все же карать вас не стану. Живите! Головы ваши сохраню, чтоб крепко умишком пораскинули, чтоб поняли, кому ныне крест целовать. Ужель вы от бояр тесноты не видели, ужель великородцы мужиков и холопей от вас не уводили! Ужель при боярском царе на чины и вотчины тщитесь? Да век такому не бывать, чтоб боярин служилой мелкоте дорогу уступил да к цареву двору приблизил. А вы? Шубнику поверили? Первому же лжецу и клятвоотступнику. Худо, неразумно то, дворяне. Вам есть кому послужить. Царю Дмитрию, истинному помазаннику божьему, что изменников бояр истребляет, дворян же всякими вольностями жалует — чинами, землями, делами судными… Дарую вам жизнь! Ступайте на Москву и всюду сказывайте о милости царя Дмитрия.

Стоявший рядом с воеводой один из начальных, нахмурившись, спросил:

— Неужто с миром отпустишь, Истома Иваныч?

— Зачем с миром? Пущай каждый кнута сведает. Добрая наука.

— А кафтанишки, зипуны, деньги?

— Без кафтанишек до Москвы дойдут, не зима, — насмешливо сказал Пашков.

«Наказав кнутом и ограбив», воевода отпустил пленных к Василию Шуйскому.


Царского войска под Новосилем казачьи атаманы не обнаружили. Посадчане, встретившие повольницу хлебом-солью и колокольным звоном, рассказали:

— Были допрежь царевы ратники, так они еще три недели назад под Елец к Воротынскому ушли. А тут мы о победе Ивана Исаевича прознали. Гонец от него с грамотой был. Прочли — и воеводу свово побили да всем миром Крас ну Солнышку крест целовали.

Солома и Шестак недоуменно переглянулись.

— Чудно, — протянул Григорий Матвеевич. — Обмишулился на сей раз Пашков.

— Лазутчики худо сведали, — предположил Васюта.

— Поспешали, коней запалили, — недовольно молвил Солома.

Два дня простояв в Новосиле, казачье войско снялось под Елец. В полдни попался встречу обоз с ранеными мужиками. Ехали в свои села и деревеньки. Признав казаков, повеселели.

— Мнили, войско вражье, а тут свои.

— Чего ж в Ельце не остались? — спросил Васюта.

— А чего там делать недужным? Кто за нами ходить станет? Дома-то, чать, скорее, подымемся, — отвечали «даточные» люди.

— Пожалуй, — кивнул Солома. — Ну, а как в силу войдете? За соху возьметесь аль вновь в рать?

— Коль бог даст подняться, в избе сидеть не будем. Не до сохи ныне. К царю Дмитрию пойдем.

Солома довольно крякнул.

— Любо гутарите, мужики. Одолеете недуг, — ступайте к Болотникову, к Набольшему воеводе царя Дмитрия. Иван-то Исаевич крепко за мужичью волю стоит.

— Наслышаны. О «листах» его по всей У крайне рекут. Праведный воевода. Бар не жалует, побивать велит. Это тебе не Истома Пашков!

— А что Пашков? — быстро спросил Васюта.

— Пашков дворян на волю отпустил, к царю Шуйскому.

Казаки ушам своим не поверили. Отпустить на волю врагов?! Отослать к Василию Шуйскому?! Но зачем, по какой надобности? Ведь в битве Пашков дворян не щадил. Да и дале, когда к Москве пойдет, не единожды ему биться с барами. Поднявши меч, вспять не оглядываются… Что же приключилось с Пашковым, откуда в нем вдруг такая жалость? Кажись, царя Шуйского на куски был готов разорвать… Выходит, лукавил?

— Не разглядели мы Истому… А я ему верил. Мнил из добрых людей, веневский сотник, — проронил Солома.

— Неспроста он нас и в степь спровадил. Корысть имел. «Не пощажу». Вот тебе и не пощадил! Обманул нас Истома, — зло сказал Васюта.

Казаки, слышавшие разговор атаманов, загомонили:

— Стоит ли идти к Пашкову? Не люб нам такой воевода!

На кругу порешили: повернуть на Белев и Перемышль, догонять Болотникова.


Глава 4 Сидорка Грибан


Войско стало на привал.

Ржанье коней, говор ратников, дымы костров; варили щи, уху, мясную похлебку, жарили на вертелах бараньи и говяжьи туши. Кормились сытно, вдоволь.

У Ивана Исаевича легко на сердце: рать ни в хлебе, ни в мясе нужды не ведает. Не поскупились мужики-севрюки!

Подумалось: когда это было, чтоб оратай даром хлеб отдавал? Хлеб! Да нет ничего дороже для мужика-страдника. Сколь потов изойдет, чтоб взрастить хлебушек на ниве страдной. Походишь за сохой, полелеешь полюшко. А пожинки, молотьба? Постучишь цепом. Бывало, дух вон, а отец знай поторапливает: «Поспешай, поспешай, Иванко. Пот на спине — так и хлеб на столе. Глянь, тучи набегают, да и мельник ждет». Знал: к мельнику припозднишься — и жди своего череда до Рождества. А ждать недосуг, сусек еще по весне до последнего зернышка выметен, заждались в избе хлебного печева. А как хорош, как душист и сладок каравай из нови! Ломоть тает во рту. Дорог хлеб для мужика! И вот поди ж ты, сами, без кнута и барского тиуна несут хлеб в рать.

— Лишь бы впрок, служивые. Ничего для вас не пожалеем, коль за мужика стоять надумали.

Не только войско кормили, но и сами в него гуртом вливались. Едва ли не две трети дружины из мужиков-севрюков да холопов.

«Нет, не бывало такого на Руси. Ишь как народ за волю поднялся! И в том сила, сила великая!»

Вышел из шатра и направился к ратникам.

— Отдохнул бы, Иван Исаевич, — участливо молвил стремянный.

— Ночь будет, — отмахнулся Болотников.

— Непоседлив ты, батько. Чую, и когда Москву возьмешь, покоя не изведаешь.

— Это отчего ж? — остановился Болотников. — Тебе-то откуда знать?

— Да уж знаю, — хмыкнул Устим Секира. — В Диком Поле завсегда казаков тормошил, а уж на Москве и подавно лежнем не будешь. С царем Дмитрием Иванычем начнешь боярские порядки рушить. А дело то нудное, тяжкое. Не так-то просто бояр из судов и приказов выбить.

— Выбьем, выбьем, Секира! — веско бросил Болотников и, больше не останавливаясь, зашагал к дубраве. Здесь разместился большой пушкарский наряд под началом Терентия Рязанца. Возле дубравы паслись кони — огромный табун в добрую тысячу. Под Кромами же их было гораздо меньше.

Терентий Рязанец, прибыв со Дикого Поля, тотчас заявил:

— Мало лошадей, Иван Исаевич. До Москвы не дотащимся. Наряд!

Наряд, и в самом деле, был немалый: десятки осадных, полковых и полевых пушек, бочки с порохом, ямчугой и серой, две тысячи чугунных ядер, походные кузни…

Да и мало ли всякой оснастки в громоздком пушкарском хозяйстве!

Рязанец запросил еще с полтысячи коней.

— Иначе не поспеть мне за войском, Иван Исаевич. Сам посуди — далече ли без запасных коней уедешь? За неделю на сто верст отстанем, худо то.

— Вестимо, худо, — кивнул Болотников. — Войску без пушек не ходить. Будут тебе кони, Терентий Авдеич.

Пришлось вновь идти на поклон к мужикам. Севрюки и на сей раз не поскупились.

— Для тебя ничего не жаль, воевода. Лишь бы с неправедным царем поуправился.

С Терентием Рязанцем прошелся по всему наряду. Похвалил:

— Покуда урядливо, голова. Вот так бы до самой Москвы.

Среди пушкарей Болотников увидел Афоню Шмотка; тот сидел на телеге и, клятвенно ударяя себя кулаком в грудь, восклицал:

— Разрази меня гром, ребятушки, было!

Пушкари гоготали, а Шмоток, войдя в раж, продолжал бакульничать:

— Это что, православные, чудней было. Как-то в лесах жил, медку захотелось. Пошел бортничать. Авось, мекаю, медку сыщу. Нашел! Мотрю, древо с дуплом, а над дуплом пчелка вьется. Тут-то уж наверняка медком разговеюсь. Сермяжку скинул — и шасть на дерево. В дупло руку сунул. Нетути! А пчелка вьется, так и норовит ужалить. Чего, мекаю, ей зря кружить? Тут медок. Лаптишки скинул, ноги в дупло свесил. И тут, братцы мои, — Афоня протяжно вздохнул, скребанул, прищурив левый глаз, затылок, — проруха вышла.

— Аль пчела в зад дробанула? — хохотнул один из пушкарей.

— Кабы пчела, — вновь горестно вздохнул Шмоток. — Тут братцы, такое, что и во сне не привидится… Сук оборвался. Со всеми потрохами в дупло ухнул.

— Да ну?! — разом воскликнули пушкари.

— Вот те крест! — вытаращив глаза, истово окстился Афоня. — Будто в трясину. Увяз в меду по самое горло. Тужусь выбраться — ан нет! Ухватиться не за что, дупло склизкое. Намертво засел. Пригорюнился, православные. Вот те и разговелся медком, дуросвят! Теперь сам господь бог не поможет выбраться, околею в дупле. Подыму глаза — небо с овчинку, слезой исхожу. Уж так жаль с белым светом прощаться… День сижу, другой, медком подкармливаюсь. До одури наелся. На третий день слабнуть начал. Голова тяжелая, будто дубиной шмякнули. Сон морит. Смертный сон… С бабой своей распрощался, с ребятенками, с мужиками. Не поминайте лихом бобыля Афанасия, в храме помяните! Прощаюсь эдакс миром, и тут вдруг чей-то рев заслышал. Тихий такой, урчащий. Да это, кажись, медведь к древу пожаловал. Так и есть! К дуплу полез, сучья трещат, шум на сто верст. Никак матерый медведище. Залез, лапу в дупло сунул. Пошарил, пошарил да как рявкнет. Осерчал: медку не загреб. Мотрю, заднюю лапу свесил. Меня ж думка прострелила. Была не была, Афоня! Хвать архимандрита за лапу да как заору: «Тащи, Михайло!» Медведь испужался, из дупла сиганул что есть духу. Меня на свет божий выкинул. Я-то, православные, на сучке червяком повис, а Топтыгин наземь кубарем свалился и в лес стреканул. Только его и видели.

— Н-да, — зачесали затылки пушкари. — Ловок же ты брехать, дядька Афанасий.

— Сумлеваетесь, православные? — разобиделся Афоня. — Да провалиться мне в преисподню, коль вру! Да жариться мне на сковороде дьявольской! — увидел за пушкарями улыбчивое лицо Болотникова, спрыгнул с телеги, затормошился, расталкивая ратников. — Удостоверь, воевода! О том все наши богородицкие мужики наслышаны, Чать, те сказывали?

— Сказывали, — посмеиваясь, кивнул Иван Исаевич. — Было то с Афоней.

Шмоток, довольный воеводским словом, вновь вскочил на телегу.

— Это что, православные. А то был случай…

Но рассказать Афоне не довелось: к Терентию Рязанцу, покосившись на Болотникова, ступил молодой пушкарь Дема Евсеев.

— Надо бы к обозу сходить, Терентий Авдеич.

— Что там?

Дема вновь глянул на воеводу, замялся.

— Сходить надо бы… Тут, вишь ли, какое дело. Мужики… Идем, Терентий Авдеич.

— Ты чего вокруг да около? Сказывай! — строго произнес Болотников.

Лицо пушкаря чем-то напоминало воеводе донского казака Емоху, славного, отважного повольника, взорвавшего себя вместе с турецкой галерой под Раздорами. Схож лишь глазами и носом, но не нравом своим. Тот был горяч и порывист, осторожничать не любил.

— Прости, воевода… Не шибко ладно в обозе. Мужик Сидорка Грибан семерых коней уморил.

— Как это уморил? — повысил голос Рязанец. — Да мне каждая лошадь дороже злата. С чего бы это они вдруг сдохли?

— А поди разберись, — развел руками Дема. — Намедни покормил, и всех будто холера унесла. Чудно, право.

— А ну пошли! — нахмурился Болотников.

Еще издалека заслышали шум. Зло, отчаянно ругались обозные мужики:

— Выпустить из него кишки, прихлебыш боярский!

— Удавить на вожжах!

Взметнулись кулаки, кнутья.

— Погодь, погодь, ребятушки! — зычным выкриком остановил мужиков Болотников.

Подвода. Вокруг — сдохшие лошади. На подводе лежит связанный Сидорка. Широкогрудый, горбоносый, заросший до ушей сивой нечесаной бородой. Глаза угрюмые, затравленные.

— Развязать, — приказал Болотников.

Развязали. Грибан сполз с телеги, поклонился.

— Нет на мне вины, воевода. Не морил лошадей.

— А это чья ж работа? — наливаясь гневом, повел глазами по мертвым коням Иван Исаевич.

— Не ведаю, не брал греха на душу. Завсегда берег лошадушек. Нет на мне греха! — с мольбой в глазах горячо произнес мужик.

Обозные вновь взвцлись:

— Не слушай его, воевода! Кони еще поутру живы были.

— Зелья подмешал, собака!

Лицо Болотникова ожесточилось, рука невольно потянулась к сабле. В одночасье кони не дохнут, уложила их подлая рука лазутчика. А давно ли, кажись, вывели на чистую воду «святого отца» Евстафия? Тот, вместе с сообщниками, рать крамолой мутил, царя Дмитрия Иваныча «беглым расстригой» называл. Теперь же за лошадей принялись, и не где-нибудь, а в пушкарском обозе, в самом нужном для войска месте. Наряд без коней — дохлое дело.

— Давно ли эта паскуда в обозе?

— Пятый день, воевода, — отвечали мужики. — Чу, с московского уезду к нам прибежал. От боярских неправд-де утек, лихоимец! Поверили, к походной кузне было приставили. Сидорка же к лошадям попросился. Дело-де свычное, всю жизнь за сохой ходил. Вечор закрепили за ним десяток лошадей. И вот дорвался, аспид!

Болотников еще ближе ступил к лазутчику!

— В мужичью дерюжку облачился, боярский оборотень! За сколь же серебреников Шуйскому продался?

В облике Сидорки разом что-то изменилось, глаза его дрогнули.

— Нешто тот самый?.. Постарел-то как, Иван Исаевич. Едва признал. Вон ты какой ныне, — глянул воеводе на ноги, усмехнулся. — Давно ли лапти-то износил?

— О чем ты? — резко и отчужденно бросил Болотников.

— Не признал, — протянул Сидорка. — Да и мудрено ли? Вон сколь годков минуло. Когда-то ты у меня в избе ночевал.

— В избе? — Болотников взламывает морщинами лоб и, еще раз зорко глянув на мужика, вдруг со всей отчетливостью увидел себя на лесной опушке середь крестьян, справлявших обряд «христовых онучей». Мужики злы, недовольны, понуро сетуют на горегорьскую жизнь.

Сидорка! Обозленный на бояр Сидорка из сельца Деболы. Крестьянин Сидорка, подаривший ему свои новые лапти.

Молвил тогда на прощанье:

«Спасибо за обувку, друже. Даст бог, свидимся».

И вот надо же так судьбе распорядиться. Свиделись!


В шатер вошел Матвей Аничкин.

— Лошади пали от зелья, Иван Исаевич… Прикажешь пытать Сидорку?

Болотников долго не отвечал. Худо было на его душе в эти минуты. Мужик из Деболов оказался боярским лазутчиком. В его торбе обнаружили зелье. И не только в торбе: зелье нашли и в Сидоркиной котоме, на что мужик лишь развел руками.

— Ума не приложу, православные. Не было сей скляницы в котоме. На кресте поклянусь!

Никто Сидорке не поверил. И все же Болотников отменил казнь. Ратники недоумевали:

— Что это с воеводой? Допрежь с врагами не цацкался. Чуть что — и голова с плеч. А тут? Ужель за измену пощадит? Неправедно!

Иван Исаевич впервые почувствовал недовольство рати, но что-то останавливало его покарать мужика.

— Не с руки тебе, воевода, предателя миловать. Повели вздернуть Сидорку, — упрямо настаивал Аничкин.

Не повелел.

— Нутром чую — не виновен сей мужик. Ты вот что, Матвей, покличь его ко мне. Сам хочу потолковать.

Толковал час, другой, но ни к чему расспросы не привели. Однако, когда Сидорка обмолвился о вознице из Красного Села, Болотников насторожился.

— Сказываешь, винцом потчевал?

— Потчевал, воевода. Добрый мужик, последнюю рубаху готов отдать. Сдружились, вместе ночи коротали.

Болотников и Аничкин переглянулись.

— Как твово знакомца звать?

— Овсейкой Жихарем. Нравный мужик. Сапоги, вишь, новехоньки мне подарил. Глянь, какая кожа, носить не износить.

— Добер Овсейка, — протянул Аничкин. — С чего бы так расщедрился?

— С чего? А бог его ведает, — простовато заморгал глазами Сидорка. — Знать, приглянулся я ему.

— Щедр, — крутнул головой Иван Исаевич. — А ведь из Красного Села. Слыхал о таком, Аничкин?

— Как не слыхать. Сидят в нем купцы да мужики торговые. Скупердяй на скупердяе.

— Приглядись к Жихарю.

Аничкин пригляделся. Спустя два дня, когда рать подходила к Орлу, вновь пришел к воеводе.

— Жихарь подсыпал зелье.

— Признался?

— Пришлось на огне поджарить. Не устоял. На Сидорке же вины нет.

Болотников повеселел: ныне повольникам можно спокойно в глаза глянуть. Нет хуже, когда меж воеводой и ратниками холодок пробежит.

— Жихарь на семерых показал, — продолжал Аничкин. — Почитай, по всем полкам пакостили.

Болотников окликнул стремянного.

— Пошли вестовых к воеводам. Пусть с полками идут к моему стану. Суд буду вершить!


Глава 5 Добрые вести


Разбитые полки Юрия Трубецкого и Михаилы Нагого поспешно отступали к Орлу. Там — мощная каменная крепость, там — спасение.

Князь Михайла недовольно высказывал:

— Уж больно прытко удираем, Юрий Никитич. Коней запалили. К чему такой спех?

— Надо, надо, Михайло Лександрыч! — зло отвечал Трубецкой. Злился на себя, на Нагого, на отступавших дворян. Злился на бунташную волость. Злился на ежедневные худые вести.

— Рыльск и Льгов ворам крест целовали!

— Карачев отложился!

— В Брянске крамола!..

Господи, да что это с Русью? То веками дремала, а тут будто вожжой подхлестнули. Загомонила, взроптала. Мужика не узнать! А ведь так тихо сидел! Ни дров, ни лучины, а жил без кручины. Куда все подевалось. Мужик в ярь вошел, ишь как люто на господ поднялся. Дворяне напуганы, бегут из полков, бросают цареву службу. Как тут к Орлу не спешить?

Разброд в полках напугал и Нагого.

— Срам, Юрий Никитич. Служилые по поместьям удирают. Намедни сразу пять сотен отъехало. С кем супротив Вора будем стоять?

— Напустись! Царевым судом пригрози.

— Не слушают. Бегут, отступники.

— Надо борзей в Орел. Там-то найдем управу.

Но и Орел не порадовал: узнав о победе Болотникова под Кромами, посадчане заворовали, в городе отовсюду слышались мятежные речи.

Неспокойно было и среди служилых. Дворяне, прибывшие в Орел из Новгорода, засобирались к своим поместьям. Воеводы Хованский и Барятинский снарядили к царю гонца. Василий Иванович тотчас выслал к Орлу три стрелецких полка под началом князя Данилы Мезецкого. Выслал с крепким наказом:

— Поспешай, Данила Иваныч. Уговори ратных людей, чтоб службу не кидали. Мятежников же казни без пощады. Войди в крепость и стой насмерть. Заслони путь Ивашке Болоту.

— А как же Трубецкой с Нагим? Они-то, чу, к Орлу идут, — спросил князь.

— Будешь заодно с ними стоять. Поспешай, князь!

Но ни Трубецкому, ни Мезецкому стоять в Орле не пришлось: город целовал крест Дмитрию, служилый же люд разбежался по своим усадищам.

Узнав о мятеже, Юрий Трубецкой «пробежал» мимо города. Поспешавший к крепости Мезецкий встретил орловских воевод у Лихвинской засеки.

Разбитые рати Трубецкого и Нагого отошли к Калуге.


И вновь Болотников в седле, вновь впереди своего Большого полка. День — хмурый, дождливый. Хмур и воевода: стоят в глазах казненные лазутчики. Среди царевых соглядников оказались трое посадчан из московской слободы. Не купцы, не торгаши-барышники, а тяглые ремесленные люди, угодившие в кабалу к боярину Дмитрию Шуйскому. Что заставило их пойти против рати народной, против того же тяглого мужика и холопа? Деньги, вера в «помазанника божьего» Василия Шуйского? Ежели вера — то страшнее. За веру на костер и плаху идут… И эти трое пошли. Смерти не устрашились. Ужель таких много на посадах?

От тягостных мыслей отвлекло показавшееся село на высокой горе. Оно чем-то напоминало Богородское. Иван Исаевич с грустью вздохнул. Эх, поглядеть бы сейчас на родную отчину! Пройтись бы по селу, по крестьянским нивам, подняться бы на крутояр, где когда-то говорили с дедом Пахомом о казачьей воле. Не там ли бередил свою душу дерзкими помыслами, не там ли впервые надумал побороться за народное счастье?

Родное село, вздыбившееся над полями и лесами взгорье, необъятные манящие дали. Ох, как хотелось вырваться из господского ярма и оказаться в том далеком, сказочном просторе, где нет боярских оков, плетей и дыбы! Там — воля, там — счастье, там — мужичья правда. Унестись туда, изведать!

Унесся, изведал. Ох, как нелегка ж эта казачья воля! Какими лишениями и невзгодами она добыта; сколь крови пролито, сколь буйных головушек полегло в седом ковыле! Сурово Дикое Поле, коварно. Чуть что — и обрушится на повольницу грозная ордынская лава. Принимай удар, казак, защищай волю. И загудит, заверещит, забряцает степь. Пыль, ржанье коней, вопли ратоборцев, смерть! Но все же там легче, душе легче, вольготней. Нет ни темниц, ни кнута, ни кривды боярской. Ты не смерд, не холоп, шапку не ломаешь. Ходишь гордо, забыв о покорности рабской. Степь пьянит, вливает силы. Волюшка!

На Руси же — тьма, неволя горькая. Задавили мужика кабальники, кабальным арканом глотку стянули, вот-вот вконец задушат. Попробуй вырвись, попробуй разогни спину! Тут тебя еще ниже пригорбят, еще крепче петлю накинут. Испокон веку стоял ты на коленях, стоять тебе и дале.

Ну нет, баре-бояре! Буде, поцарствовали, попили кровушки. Лопнуло терпение. Разогнул мужик ныне спину, оковы сбросил. Грохнул ими оземь, да так, что звон пошел по всей Руси. Огневался народ, силу в себе почуял, силу великую! Ишь как заметались господа, страшна кара народная. Будто крысы, с вотчин побежали. Мужик за топор схватился, схватился крепко! Не устоять ныне барам, не ярмить боле народ.

— Не ярмить! — вымолвил Болотников вслух.

— О чем ты, воевода? — спросил стремянный.

— О чем? — весело хлопнул Устима по плечу Иван Исаевич. — А ты глянь, друже, какая рать идет с нами. Глянь, сколь поднялось на бояр повольников. Зрел ты когда-нибудь такое великое войско?

— Нет, батько. Громада!

— Громада, Устим, Громада! — довольно воскликнул Болотников, и стремянный не узнал его лица. Обычно суровое, отяжеленное думами, оно вдруг по-молодому озарилось открытой светлой улыбкой. — А сколь еще люда на Москву идет, — продолжал Иван Исаевич. — Из-под Ельца, Путивля, Дикого Поля… Несметная рать стекается. Вся Русь на бояр поднялась. То ли не славно, Секира?!

Было чему радоваться Большому воеводе. Ежедень гонцы доносили:

— С Волги царевич Петр с казаками движется!

— Стародуб и Новгород-Северский поднялись!

— Истома Пашков под Ельцом царево войско побил!..

Добрые вести! Особо доволен был победой Пашкова.

Знатно сокрушил Истома Иваныч князя Воротынского. А сколь оружия в Ельце взял! Ныне у Пашкова самый мощный пушкарский наряд. Крепко, зубасто его войско. На Москву идет. Смело идет. Взял Новосиль, Мценск. Правда, не приступом взял, города сами от Шуйского отложились… Куда же даде Истома после Мценска пойдет? На Белев или Тулу?

Выслал к Пашкову гонцов.

— Молвите, что волей государя Дмитрия Иваныча я поставлен Большим воеводой. Хотелось бы знать: каким путем Пашков пойдет на Москву и нет ли у него желания слиться с моей ратью.

Пашков пока молчал.

А что с ратью царевича Петра? Не послать ли и к нему гонцов? Сказывают, идет царевич с волжской и донской повольницей, бояр и дворян бьет нещадно. За что же так царевич на бар взъярился? Сам тех же кровей… Да тех ли? Молва идет, что ведет голытьбу не царевич Петр Федорович, а казак Илейка Муромец. Отважен, за черный люд — горой. Добрый воевода!


Глава 6 Одной рукой и узла не завяжешь


Болотников готовился к осаде Орла, но крепость воевать не пришлось. В нескольких верстах от города воеводу встретили орловские посланцы.

— Челом бьем, Набольший воевода! Орел присягнул государю Дмитрию Иванычу.

— А как же Шубник? — рассмеялся Иван Исаевич. — Давно ли Василию крест целовали.

— Не хотим Шубника! — закричали посланцы. — Он царь не истинный, на кривде стоит. Хотим Дмитрия Иваныча на престол. Он-то праведный, к народу милостив.

— А как же воеводы с войском?

— Тебя устрашились, батюшка. Как прознали о твоей победе, перепужались шибко. А тут и слободы поднялись. Воеводы и вовсе струхнули. Снялись ночью — и деру. Дворянишки же по усадищам своим разбежались. Ждет тебя Орел, батюшка, встретит хлебом-солью.

— Спасибо на добром слове, други, — поклонился посланцам Иван Исаевич. — Царь Дмитрий Иваныч не забудет ваше радение. — Обернулся к стремянному. — Выдай по чаре вина да по кафтану цветному.

Затем позвал полковых воевод на совет.

— Поразмыслим, други, как дале идти. Орел свободен. Пройдем мимо, аль в город заглянем?

Голоса воевод разделились. Одни поспешали, на Москву, другим захотелось передохнуть и попировать в крепости. Особо настаивал на этом Федор Берсень:

— В Орле ныне великий праздник. Народ ждет нас. Негоже от хлеба-соли отказываться.

— Берсень дело толкует воевода, — поддержал Федьку Мирон Нагиба. — Ты ж самим царем Дмитрием в набольшие поставлен. Любо будет орлянам тебя встретить. Рать поустала, самая пора передохнуть.

Иван Исаевич глянул на Федьку и Мирона, хмыкнул. Не о рати у них дума — о пире. Уважают чару атаманы. Славу и почет уважают. Федька и вовсе любит побояриться. Вон как знатно в засечной крепости повоеводствовал. Самозванец! И ведь поверили, едва ли не год в воеводах ходил. То-то погулял, пображничал, то-то повыкобенивался!

Поднялся Юшка Беззубцев:

— Не так уж рать и устала. Вспомните, как на Кромы шли? С ног валились. Ныне же идем спокойно, ни один ратник не жалобится. Мыслю, Орел пройти мимо. Крюк все же немалый. Зачем на застолицы дни терять?

Федька недовольно фыркнул. Вечно этот Беззубцев сунется, вечно поперек! Ужель и на сей раз Болотников прислушается к Юшке?.. А что же Нечайка Бобыль? Тьфу ты! И этот поспешает.

Совет раскололся. Взоры воевод устремились на Болотникова.

— Посидеть в Орле не худо бы. Добрая крепость присягнула Дмитрию. Ой, как пригорюнится Шубник. Он-то, поди, задержать нас Орлом мыслил, остановить, дабы с новыми силами собраться. Не выгорело, на-ко выкуси, Василий Иваныч! — Болотников с веселой насмешкой выкинул кукиш. — Ныне не остановишь. Но царь Василий не дурак. Чу, спешно новые полки подтягивает. Наверняка и к Волхову, и к Белеву стрельцов с дворянами пришлет. Города ж эти на нашем пути, их не миновать. Так что пиры закатывать недосуг, на Москве погуляем. Ныне каждый день дорог. На Болхов, воеводы!

Сказал как отрезал. Знали: спорить теперь напрасно, Болотников непреклонен. Молча разъехались по полкам. В шатре остался лишь один Федька. Мрачный, насупленный.

— Чего темней тучи?

Берсень исподлобья глянул на Болотникова, зло брякнул:

— Тяжко мне с тобой, Иван… Тяжко!

Улыбка сползла с лица Болотникова. Пристально посмотрел Федьке в глаза, покачал головой.

— Обидчив ты, Федор.

— Обидчив, Иван, обидчив! — запальчиво продолжал Берсень. — Зачем помыкаешь мной, зачем перед начальными срамишь? В Диком Поле я и дня сраму не ведал. А ныне? Что ни совет, то Берсень в дураках. Казаки смеются.

— Напрасно ты так, — с сожалением произнес Болотников. — На то он и совет, чтоб истину выявить.

— Истина твоя — Юшка Беззубцев. Мудре-ен советчик. Берсень же — не пришей кобыле хвост, глупендяй. Куды уж ему воевод наставлять, малоумку.

— Буде, буде, Федор! — строго оборвал Иван Исаевич. — Обидели девку красную, речей ее не послушали. А вспомни казачий круг! В каких драчках дела вершили? За сабли хватались, чтоб к истине-то прийти… На Юшку сердца не держи, он худого не скажет. Гордыню же свою, Федор, подале запрячь, на ней далеко не ускачешь. Славы твоей ни Юшка, ни кто другой не отымет.

— Отпусти меня, Иван… Из рати отпусти, — глухо вымолвил Берсень.

— Что? — меняясь в лице, переспросил Болотников.

Но Федька уже вышел из шатра. Болотников хотел остановить, окликнуть и все же сдержался, не дал волю гневу. Научился укрощать себя в турецкой неволе. Сколь раз приходилось брать себя в руки, когда над тобой измывается иноверец с ятаганом. Но как это было тяжко — задавить в себе ярость! Казалось, легче принять смерть, чем перенести глумление. И все же переносил, переносил ради неугасающей надежды на избавление. Лишь однажды не одолел себя; это были дни, когда стало совсем невмоготу, когда вконец озверела, ожесточилась душа. Негодующий, осатаневший, готовый разнести невольничий корабль, он набросился на янычара — и лишь случай спас ему жизнь…

Иван Исаевич вышел из шатра. Рать давно уже спала, окутанная черным покрывалом августовской ночи. Улегся на траву, широко раскинул руки. По роще гулял теплый упругий ветер, заполняя ее тихим ласковым гулом.

Бесшумно вынырнул из тьмы стремянный, в руке — седою. Другого изголовья Болотников не терпит: казачья привычка.

— Кафтаном накрыть?

Иван Исаевич не отозвался, ни о чем не хотелось говорить в эту ночь. Полежать бы отрешенно, позабыв обо всем на свете, полежать тихо, умиротворенно. Ведь так редки безмятежные минуты! Как недостает их усталой, вечно терзающейся душе.

Смежил отяжелевшие веки, уходя в сладкое, легкое забытье… И вдруг, как стрела в сердце. Федька! Федька Берсень.

Сон начисто отлетел и вновь душу защемило, обдало недоброй смутной тревогой. Федька!.. Нет ближе, верней и надежней соратника… Сын крестьянский, страдник, атаман мужичьей ватаги. Не он ли укрывал беглых оратаев в лесных дебрях, не он ли громил боярские усадьбы, не он ли заронил в его душе смуту, прельщая волей? А мужичьи кабальные грамотки? Не с Федькой ли сжигали ненавистную кабалу на Матвеевой заимке? Не в Федькиной ли лесной землянке упрятались Василиса с Афоней Шмотком после бунта в селе Богородском?

Особо памятно Дикое Поле: воеводство Федьки в засечной крепости, ратоборство с ордынцами, степные походы…

Но с чего бы это вдруг Федька из рати уйти собрался? Какая блоха его укусила?

Думал, искал причину, покуда не всплыли Федькины слова:

«Не могу под уздой ходить. Тяжко мне под уздой!»

Молвил на победном кромском пиру, молвил с болью, с надрывом, даже кулаком по столу бухнул.

«О какой узде гутаришь?» — спросил тогда сидевший обок Нечайка Бобыль.

«Не понять тебе, — уклонился Берсень. — Давай-ка еще по чаре. Пей, Нечайка, заливай душу!»

Пил много, свирепо, с непонятным ожесточением, будто не победу обмывал, а заливал горькой тяжкую беду.

«Не могу под уздой ходить». Не тут ли истина? Такому, как Федька все узда — рать, советы. Большой воевода.

Пришедшее озарение болью отозвалось в сердце. Федьке не нужен Набольший, любой Набольший. Здесь, после Дикого Поля, после многолетнего атаманства, он стеснен, опутан, закован властью Набольшего, подавлен его волей.

«Но как же быть, друже? Ныне не до местничества, не в Боярской думе. Ныне на великое дело пошли, Русь подняли. Теперь лишь единение крепить, в кулак сойтись. Нечайке, Мирону, Юшке, Рязанцу, Аничкину… Без могучего кулака бояр не свалить. Худо биться порознь. Одной рукой и узла не свяжешь… Нет, Федька, не время славой считаться. Хочешь не хочешь, а надо в одной упряжке идти. Всем — и воеводам, и мужикам.

Думал Иван Исаевич, думал о своих содругах, думал о крестьянах и холопах, пришедших в народную рать.

Думал!

Роща гудела прерывисто и протяжно, то с нарастающим шумом, то замолкая, и тогда на опушке воцарялась недолгая зыбкая тишина, нарушаемая лишь робким шелестом трав. Но так продолжалось недолго: задремавший было ветер вновь выпутывался из кудрявых шапок и начинал незаметно, исподволь приводить в легкий трепет невесомые листья, потихоньку раскачивать примолкнувшие ветви и вершины; но вот ветер набрал силу и дерзко загулял по роще, да так напористо и мощно, что зашатались стволы берез.

Иван Исаевич поднялся, вздохнул полной грудью.

«Ишь какая сила! Дерева гнет. Вот так и верное дружество, все падет под его мощью. Нет, Федька, нет! Не отпущу тебя из рати».


Глава 7 В Юзовке


Село Юзовка встретило надрывными женскими плачами. У большой, с подклетом, избы толпились угрюмые мужики.

Иван Исаевич сошел с коня, спросил:

— Аль беда какая, ребятушки?

Мужики сдернули шапки, поклонились.

— Беда, воевода… Глянь-ка…

Мужики расступились. Возле крыльца лежали шесть крестьян с отрубленными головами.

— Кто? — тяжело выдохнул Болотников.

— Барин наш, Афанасий Пальчиков, — молвил один из пожилых мужиков.

— Сам убивал?

— Сам. С дворней своей.

У Болотникова гневом полыхнули глаза.

— За что он их, собака?

— За правду, батюшка, за правду, — начал рассказывать все тот же крестьянин.


Василий Шуйский, став царем, не забыл радение Пальчикова. Пожаловал дворянину крупное поместье под Болховым.

— Кормись, Афанасий. Две сотни мужиков будут на твоих землях. Служи и дале мне с усердием.

Кусок выпал жирный, но царская милость не слишком-то уж и порадовала Пальчикова: с восшествием на престол Шуйского, он ждал большего.

«Мог бы и в думные пожаловать. Сродников своих небось не забыл. Ныне и в Думе, и в приказах дела вершат», — пообиделся Афанасий Якимыч.

Царь ту обиду приметил, словами обласкал:

— Мню, при дворе хотел быть, Афанасий? Ну да не вдруг, не вдруг, сердешный. Ты уж потерпи маленько.

И трех недель не прошло, как вновь позвали Пальчикова во дворец. На сей раз Василий Иванович был озабочен. Завздыхал, заохал:

— Чу, наслышан о воровской У крайне, Афанасий? Ну что за народ, прости господи! Не живется покойно. И воруют, и воруют! Ныне опять за Расстригу ухватились, охальники!

Долго бранился, а затем, утерев шелковым убрусцем вспотевшую лысину (душно, жарко в государевых покоях), молвил о деле:

— Ты вот что, Афанасий. Поезжай-ка в Волхов с моей грамотой. Сказывай люду, что никакого царевича Дмитрия нет. Сгиб божьим судом, от черного недуга. О том царица Марья всенародно крест целовала. Повезешь и от Марьи грамоту. О святых мощах царевича не забудь изречь. Лежат мощи в Архангельском соборе. Сумленье возьмет — пусть от всего града посланцев шлют. Покажем. Покажем и икону чудотворца Дмитрия. И ты с образком поезжай. В храм с благочинными вознеси. Пусть молятся. Отбывать тебе, Афанасий, в сей же день.

— Отбуду, государь, — поклонился Пальчиков. — Да токмо… как бы это молвить…

Когда Василий Иванович был еще князем, Пальчиков в разговорах не стеснялся. Ныне же перед ним был царь, а с царями ухо держи востро.

— Чего мнешься? Сказывай!

— Скажу, государь, — решился Афанасий Якимыч. Разгладил пышную бороду и молвил смело, напрямик: — Худо на У крайне. Мужик там бунташный, да и в городах неспокойно. Злобится народ. По всем северским и польским городам смута.

— Ведаю, ведаю! — раздраженно пристукнул посохом Василий Иванович. — Чего попусту глаголить?

— Не попусту, государь. Я к тому, что на крамольную Украйну надобно многих людей послать. Многих, государь, и не одну сотню. Заткнуть ворам глотку. Ехать по городам не токмо с царскими грамотами, но и с патриаршими. Народ — христолюбив. Патриарх же — пастырь мирской, отче Руси, первый от бога. Его-то пуще послушают. А еще, — Пальчиков осекся, поразившись лицу царя: Василий Иванович позеленел от злости. Афанасий запоздало опомнился. Патриарх Гермоген не любит Шуйского, помыкает им, помыкает открыто. Царь же Василий честолюбив, гордыни в нем через край, зол он на Гермогена.

— Забылся, Афонька! — Шуйский замахнулся на Пальчикова рогатым посохом, затопал ногами. — Чего ты мне Гермогена суешь? «Пуще послушают!» Царя низить?!

— Прости, государь! И в мыслях не было. Клянусь Христом! — перекрестился Афанасий Якимыч.

— «Мирской отец, первый от бога!» — не унимался Василий Иванович. — Не будет того, Афонька! Не попы государю указ, государь — попам. Бог на небе, царь на земле. Царь — первый от бога, царь!

Не день и не два казнил себя Афанасий Якимыч за оплошку. Василий Иванович злопамятен, не сейчас, так потом воздаст. Шуйский ничего не забывает. На прощанье царь поулегся в гневе, поостыл.

— Ты, Афанасий, завсегда мне радел, и ныне крепко верю в тебя, сердешный. Мыслю, не подведешь, послужишь царю. Неси мое слово в народ, пресекай смуту. Я ж тебя не забуду.

Пальчиков «пресекал смуту» не только в Волхове, но и в Белеве, Одоеве, Козельске… Неустанно рыскал по волостям и уездам, хулил Расстригу, вовсю ратуя за царя Шуйского.

Василий Иванович наделил своего посланца небывалой властью:

— Крамольников неча на Москву везти. Казни на месте. О том я судьям и воеводам отпишу.

Казнил! Казнил за любое воровское слово. Волховский воевода — и тот не устрашился.

— Зело лют ты, Афанасий Якимыч. Кабы хуже народ не озлобился. Чай, не опричники. Поуймись.

— Воров жалеешь? — вскипал Пальчиков. — Они небось нас не жалеют. Слышал, как Ивашка Болото дворян под Кромами посек? Тысячи изрубил. Нет, воевода, не уймусь. На мужиков давно опричников надо. При Иване Грозном на карачках ползали, слова сказать не смели. А тут им волю дали, распустили. Вот и взбрыкнулся мужик. Рубить и вешать нещадно!

Пальчиков неистово радел не за Василия Шуйского: радел за царя, за господские устои, начавшие шататься от мужичьего топора.


Как-то в Волхов примчал приказчик Ерофей из поместья. Примчал перепуганный, в изодранном кафтане.

— Беда, батюшка! Мужики ослушались, на барщину не идут. Я их, было, на твою ниву послал, они ж — кулак в рыло.

— Так и не пошли?

— Куды там! У нас, грят, свой хлеб осыпается. Буде, походили на барщину.

— Так бы кнутом! — у Пальчикова веко задергалось.

— Норовил, батюшка, послужильцев твоих поднял. Те, было, мужиков в плети. Куды там! Взбунтовались, послужильцев дрекольем побили. И мне досталось. Почитай, все зубы высадили. Гли-ко.

— Ужель всем селом?

— Всем селом, батюшка. Воровские речи орут. Боле, грят, не станем терпеть барина. Царю Дмитрию — Красно Солнышку хотим послужить.

Имя «царя Дмитрия» приводило Афанасия Пальчикова в ярость. Век не забыть ему «государевой милости». Царевы подручники — Михайла Молчанов да Петр Басманов — ворвались в его дом, связали и увезли дочь Настеньку. На позор увезли. Вначале Расстрига в бане потешился, затем подручники. Каково было вынести такой срам!

— Я им покажу Красно Солнышко! Кровью захлебнутся!

Прихватив с собой оружную челядь, Пальчиков понесся в Юзовку. В селе спросил:

— Кто тут боле всех глотку драл?

Приказчик указал на шестерых. Мужиков приволокли с нивы к Ерофеевой избе. Пальчиков, сидя на коне, зло, набычась, глянул на крестьян. Срываясь в голосе, крикнул:

— Бунтовать, паскудники, барскую ниву бросать!.. А ну, кто тут из вас коноводил?

Из толпы мужиков выделился невысокий сухотелый крестьянин лет за сорок. В темных глазах ни страха, ни покорности.

— Коновода не ищи, барин. Так всем миром порешили. Не пойдем боле твой хлеб жать. Ране мы на своей земле господ не ведали. Буде!

— Та-а-ак… Воровских грамот наслушались? Красну Солнышку надумали послужить? Христопродавцу Расстриге?

— А ты, барин, Дмитрия Иваныча не хули, — дерзко продолжал крестьянин. — То царь праведный, он мужикам волю дал.

— Волю-ю-ю? — выхватывая саблю, побагровел Пальчиков. — Вот твоя воля, смерд!

Голова мужика скатилась под ноги коня. Конь фыркнул, отпрянул.

— Руби крамольников! — сатанея, заорал Пальчиков.

Приказчика Ерофея, после отъезда барина, охватил страх. Пал перед божьей матерью, горячо взмолился:

— Сохрани и помилуй, свята богородица! Избавь село от воровства и гили. Пронеси беду, заступница!..

Но святая дева не помогла: мало погодя один из послужильцев в испуге известил:

— Воровская рать идет, Ерофей Гаврилыч. На Волхов движется.

Приказчик переполошился: дорога на Волхов тянется через Юзовку. Затряслась борода.

— Далече ли воры?

— В пяти верстах, Ерофей Гаврилыч.

У приказчика ноги подкосились. Жуть обуяла. Воры, почитай, к селу подходят. Не миновать расправы. Ох, пропадай головушка!

Потерянно забегал по избе. Ближний послужилец смотрел на него оробелыми глазами.

— Надо бы уходить, батюшка. Ивашка Болото, сказывают, лют.

Ерофей сокрушенно заохал. Беда! Все пойдет прахом: добрая изба, животы, доходное местечко.

— Неси переметную суму, Захарка… Коня седлай!

Из тяжелого, окованного медью сундука полетели на пол сапоги, шубы, кафтаны… Дрожащей рукой сунул за пазуху кошель с серебром.

Поехали было на Волхов, но Ерофей вдруг одумался: дорога ныне неспокойная, шпыней да шишей хоть отбавляй. А пуще всего напугал послужилец:

— Как бы с воровским ертаулом не столкнуться. Ивашка Болото свои дозоры могет и под самую крепость послать. Не лучше ли в лесу отсидеться?

Захарка — послужилец тертый, досужий, когда-то в царевых ратниках хаживал.

— Пожалуй, — мотнул бородой приказчик, сворачивая к лесу.

И все же с бедой не разминулись: в лесу беглецов заприметил старый крестьянин Сысой, промышлявший медом. Старик явился в Юзовку, а на селе — рать Болотникова. Сысой — к мужикам.

— В лесу наш душегуб.


Иван Исаевич сидит на крыльце. Без шапки, алый кафтан нараспашку. В ногах приказчик Ерофей. Метет бородой крыльцо, слюнявит губами сапог.

— Пощади, воевода, пожалей деток малых. Верным псом твоим буду. Пощади, милостивец!

— Прочь! — брезгливо отпихивает приказчика Болотников; поднимается, хватает Ерофея за ворот кафтана и тащит к обезглавленным трупам. — Вот у кого пощады спрашивай… Нет, ты поклонись, поклонись — и спрашивай.

Ерофей растерянно оборачивается.

— Да как же их спрашивать, милостивец?

— Каждого, каждого, приказчик! — в глазах Болотникова неукротимый гнев. Таким его ни воеводы, ни ратники еще не видывали. — Спрашивай, собака!

Ерофей ползет на карачках к одному из казненных.

— Пощади…

Запинается и вновь оглядывается на Болотникова.

— Не узнаю без голов-то.

— Признать ли ему, — восклицает один из крестьян. — Мужик для него хуже скотины.

— Признает, — сквозь зубы цедит Болотников. — А ну, несите мешок!

Мешок опускают подле Ерофея.

— Разбирай головы, приказчик. Да, смотри, не перепутай.

Ерофей трясущимися руками вынимает из мешка голову. Лицо — белей снега.

— То, кажись, Митька Пупок.

— Приставь… К телу приставь!

Ерофей приставляет, но мужики кричат: не тот. Ерофей ползет к другому мертвецу. И вновь: не тот, не тот, приказчик!

Ерофей тянется к воеводскому сапогу.

— Ослобони, милостивец. Не могу-у-у!

— Ищи, ищи, пес!

Болотников поднимается, а приказчик волочет за волосы головы, волочет по земле к убитым.

— Что барам и приказным холуям мужик? — гремит с крыльца Болотников. Сейчас он обращается уже ко всем: юзовским мужикам, пешим и конным ратникам, пушкарям, казакам, обозным людям — ко всей многотысячной громаде, наблюдавшей за казнью. — Покуда живы бары и приказные, не видать народу воли. Веками стонать, веками ходить под ярмом, веками литься мужичьей крови. Зрите, как обездоленный люд баре секут. Секут не за разбой, не за татьбу, а за то, что помышляют пахать на себя землю-матушку. Доколь терпеть зло барское, доколь ходить под кнутом? Не пора ли мечом и огнем пройтись по барским усадищам? Смерть кабальникам!

— Смерть! — яро отозвалась громада.

Ерофея посекли на куски. К Ивану Исаевичу подвели молодого растрепанного парня в зеленом сукмане.

— Приказчиков сын. Что с ним, воевода?

— Рубить! — беспощадно бросил Болотников.


Глава 8 Волхов


Болховский воевода со дня на день ждал воровское войско. Страха не было. Ходил меж дворян и стрельцов, говорил:

— В крепость Вора не пустим. Не так-то уж он и силен. Идет мужичье с дубинками. Куды уж ему крепости брать!

К осаде воевода подготовился изрядно. Расчистили и заполнили водой крепостной ров, подсыпали земляной вал, подновили дубовые стены, ворота и башни, затащили на помосты пушки, затинные пищали и тяжелые самострелы. Не обижена крепость ядрами, картечью и порохом; вдоволь запасено смолы и каменных глыб.

Вместе с воеводой сновал по крепости Афанасий Пальчиков. Сказывал служилым:

— Не верьте подметным письмам Ивашки Болота. Никакого царя Дмитрия и в помине нет. На Москве сидел беглый расстрига Гришка Отрепьев. Храмы божии осквернил, старозаветные устои рушил. Помышлял с ляхами христову веру на Руси искоренить. Вместо храмов — иноверческие костелы и вера латынянская. Каков, святотатец! На Москве — богохульство неслыханное. Срам, блуд, разбои. Сколь Гришка государевой казны разворовал да пропил, сколь иноверцам раздал, сколь невинных девиц сраму предал. Ерник, прелюбодей, антихрист!

Ронял зло, отрывисто, накаляясь от гнева. Говорил о том и служилым, и тяглому посадскому люду, говорил на торгах и площадях.

— Ныне же нового святотатца выродили, вновь скверну на Русь пустили. На Москву-де идет, на царство Московское. Ужель вновь дозволим надругаться над верой христовой?!

Читал грамоты царя Василия, инокини Марфы, сулил болховскому люду государевы милости.

Усердствовали попы и чернецы. Молебны, крестные шествия с чудотворной иконой Дмитрия Углицкого, проклятия воров на литургиях, вещие вопли и кликуш и юродивых во Христе… Народ заколебался. Прежде царя Василия хулили, Дмитрия Иваныча как избавителя ждали, ныне же, после приезда из Москвы государева посланника и неистовых проповедей благочинных, поутихли, призадумались: а вдруг и в самом деле Дмитрий Иваныч не истинный?

Афанасий Якимыч доволен: тихо стало в городе, не слышно более горлопанов. Вывел крамолу. В первые дни, как приехал, бунташные речи сыпались из каждой слободы. Хватал, увечил в пыточной, казнил. Укоротил языки. Смолкли! И не только смолкли, но и в Красно Солнышко, кажись, изверились. Не подкачали пастыри. Ныне и стар, и мал на стены выйдет. Не взять Ивашке Болоту крепости, зубы сломает. А тут и царева рать подоспеет.


К Болхову подошли после полудня, окружили с трех сторон.

— А может, и реку перейдем? — предложил Нагиба.

— Уж брать, так в кольцо, — вторил ему Нечайка.

Но Иван Исаевич совета не принял:

— Под пушки лезть? Нет, обождем, други. Тесно тут войску.

Болотников объехал город, остановился на берегу Нугри.

— Добрая крепостица. Сказывают, ордынцы тут не раз спотыкались. Крепко стоит.

Болховцы высыпали на стены. Вокруг крепости стало огромное вражье войско; оно рядом, в трех перелетах стрелы — грозное, оружное.

У Пальчикова в смутной тревоге дрогнуло сердце: такой рати он не ожидал. Воров — тьма-тьмущая! Эк набежало мужичья. Да и казаков изрядно, не перечесть трухменок. Сколь же их с Дикого Поля привалило?.. Да вон и пушки подкатывают.

Заскребли кошки на душе и у болховского воеводы: туго придется. Ивашка Болото — воин отменный, лихо Трубецкого расколошматил. Восемь тыщ-де уложил. Каково?

Неспокойны стрельцы, служилые люди по прибору. С бунтовщиками биться будет тяжко. Слушай воеводу! «Мужичье с дубинами». Хороша голь. И сабли, и пистоли, и пушки.

— Крепкая рать, — уныло бросил один из стрельцов.

— Крепкая, — поддакнул другой. — Многи в броне.

Серебрились на солнце кольчуги, панцири, шеломы, кроваво полыхали овальные щиты.

Скребли затылки слобожане:

— За Вором бы экая силища не пошла. Как бы не промахнуться, православные.

— А владыка что сказывал? Вор-де.

— Так ить и владыкам не все ведомо.

— А царица Марья? Сама-де Дмитрия в Угличе похоронила. Ужель свово же сына хулить будет?

— Ох, неисповедимы пути господни, православные… А все ж царь-то Василий на лживые грамотки горазд. Не промахнуться бы.


Глашатай Болотникова подъехал к водяному рву, громко и зычно прочел грамоту царя Дмитрия Иваныча. Со стен закричали:

— Быть оного не может! В Угличе сгиб царевич Дмитрий!

— Воровская грамота!

Бирюч вознес над головой столбец.

— Глянь, с государевой печатью!

Со стен:

— Не верим! Государева печать на Москве у царя Василия!

— Облыжна грамота!

Кричали дворяне, стрелецкие головы и сотники, купцы, приказные Земской избы. Посадская же голь помалкивала, выжидала. Но вот выступил вперед известный всему городу кузнец Тимоха, прозвищем Окатыш. Крепкий, округлый, борода до пояса.

— А не поглядеть ли нам грамоту, православные?

— Глянем! Открывай ворота! — поддержали кузнеца слобожане.

Воевода недовольно поджал пухлые губы. Ишь, чего чернь удумала. Крепость ворогу открыть! Крикнул было стрельцам, чтоб пуще глаз стерегли ворота, но кто-то из посадских уже вынырнул из окованной медью калитки и подбежал ко рву.

— Кидай грамоту!

Глашатай повернулся к рати.

— Дай копье!

Дали. Глашатай вдел свиток на копье, метнул за роз. Посадский потрусил к воротам. Войдя в город, на стену не полез, сунулся с грамотой к слобожанам. Вертели в руках, щупали, осматривали, покуда свиток не оказался у Тимохи Окатыша.

— Че без толку пялиться? Мы царевых грамот сроду не видывали. Айда к приказным.

Пошли к дьяку. Тот глянул на печати, степенно крякнул.

— Царева. С оными же в приказ, — поперхнулся, наткнувшись на злые глаза государева посланника Афанасия Пальчикова. Тот выхватил грамоту, забушевал:

— Аль неведомо тебе, дьяк, как сия печать у воров оказалась? Похитил ее из дворца Мишка Молчанов да ляхам продал. В опалу захотел?

Дьяк понурился. Пальчиков же продолжал огневанно:

— Мишка Молчанов — бабник, богохулец и чернокнижник. Его еще Борис Годунов за колдовство кнутом стегал. Сидеть бы Мишке и не рыпаться, да вдруг на престоле Самозванец очутился. И кого же в свои любимцы взял Расстрига? Мишку Молчанова! Охальника и блудника, что Гришке Отрепьеву девок со всей Москвы и монастырей поставлял. Поди, слышали, как над Ксенией Годуновой лжецарь измывался? Да что Ксения! — побагровев, еще более взорвался Пальчиков. — Дочь мою Настеньку, чадо любое, Мишка Молчанов к Расстриге на блуд увез. Заодно насильничали!

По толпе пошел недовольный гул: ишь какой злыдень да ерник Самозванец.

— Проклять и сжечь сию грамоту! — рыкнул архиерей.

— Сжечь! — вторили ему попы и монахи.

— Сжечь! — грянуло воинство.

— Сжечь! — отозвалась посадская голь.

То было ответом на мирный призыв Болотникова.


С крепостных стен ударили пушки. Одно из дробовых ядер разорвалось в пяти саженях от орудийной прислуги. Трое болотниковцев были убиты.

— Вспять, вспять! — заорал Терентий Рязанец.

Наряд поспешно оттянули назад.

«Лихо начали, — невольно одобрил болховцев Иван Исаевич, и тотчас нахмурь испещрила лоб. — Быть крови. Не зря лазутчики донесли, что крепость верна Шуйскому».

Поехал к наряду. Ныне у пушкарей хлопот полон рот: насыпали раскаты для пушек, устанавливали заградительный дощатый тын, крепя его дубовыми подставами, калили чугунные ядра в походных кузнях, рыли глубокие ямы для зелья, подкатывали к орудиям бочки с водой.

С крепости вновь ухнули пушки, но ядра ткнулись, не долетев до тына.

— Буде, побаловались, — выкинул кукиш Рязанец и побежал к зелейным ямам, закричал: — Да разве можно одними досками крыть! А что, как загорятся? Дерном, дерном заваливай!

Через час-другой наряд изготовился к бою. Иван Исаевич неотлучно был среди пушкарей, приглядывался к Рязанцу. Сноровист и сметлив. С таким, кажись, не оплошаешь, думал он, ишь как гораздо пушки расставил.

Все четыре тяжелые осадные были нацелены на входные ворота, на вражеские жерла орудий.

— Начнем, воевода? — размашисто перекрестился Рязанец.

— С богом!

Пушкари поднесли горящие фитили к зелейникам. Взметнулось пламя, пушка дернулась, оглушительно рявкнула, выбросив из ствола тяжелое двухпудовое ядро. С воротной башни посыпалась щепа.

— Ловко,Терентий! — воскликнул Болотников. Не зря волокли осадные пушки. Таких у болховцев нет, их трем крепостным дальнобойникам не тягаться с полевыми.

После пятого залпа сбили верхушку башни с пищальниками; донеслись испуганные вопли. Терентий Рязанец, окутанный клубами порохового дыма, приказал орудийной прислуге слегка пригнуть стволы. Подрыли под станинами утрамбованную землю, подложили дубовые колоды. Дула поопустились.

— К зелейникам!

Вновь ухнули пушки. Два свинцовых ядра с гулким звоном ударились об окованные медью ворота.

— Корежь, вышибай, Авдеич!

Рязанец оглянулся на Болотникова, показал на уши: оглох, не слышу! Иван Исаевич подошел к пушкарю, хлопнул по плечу.

— Так палить, Авдеич!

Рязанец кивнул и побежал к другим пушкарям: пора кидать ядра на стены и за острог. Вскоре забухали, заревели, завизжали тюфяки и мортиры, гауфницы и фальконеты. Ядра: каменные, железные, свинцовые, чугунные, дробовые, литые и кованые — посыпались на город. Гул, грохот, вой, снопы искр, дым!

«А что на посаде?» — подумалось Болотникову. Но из-за стен крепости виднелись лишь голубые и алые маковки храмов. Велел кликнуть мужиков.

— Срубите-ка мне дозорную вышку, ребятушки. Да поспорей!

Вскоре с пятисаженной вышки оглядывал город. Теперь и крепость, и посад, и кремль были как на ладони. От каленых, облитых горячей зажигательной смесью ядер занялись сухие бревенчатые стены, рубленые храмы и избы, дворянские и купеческие терема. Огонь быстро расползался по всему городу. В кривых, узких улочках и переулках метались люди: с баграми, пожитками, бадейками воды… Крик, рев, смятение!

Иван Исаевич, оглядывая Болхов, невольно вспомнил вдруг Раздоры — гибнущую в огне казачью крепость. Сколь пожрало лютое пожарище добра и строений, сколь погибло стариков и детей! Погибло от иноверца, свирепого, злого ордынца, жаждущего добычи. Ныне русич гибнет от русича, гибнет тяглый посад, мужик-трудник, гибнет его родной очаг, скарб, ремесло.

И вновь тревожно стало на душе. Война! Горькая, кровавая война, где от огня и меча падает не только купец и дворянин, но и свой, всеми битый и гнутый, в три погибели закабаленный мытарь. Ох и дорого же ты даешься, волюшка!

«А может, остановить пальбу? — с неожиданной жалостью подсказало сердце. — Остановить разрушение и гибель, снять осаду».

Но тотчас захлестнула другая мысль — жестокая, решимая: Шубнику крест целовали, ниже брюха башку склонили, овцы смиренные! Ну и получайте, коль с карачек подняться не захотели. Тот, кто за Шубника и бояр, тот против воли. Гореть, гореть городу в огне!

Пожарище вовсю загуляло над Волховом. Со стец, на выручку посадским, побежали ратные люди. Хватали багры, раскатывали срубы.

«Наполовину стены оголили. Добро! Пали, Рязанец, пуще пали! Ворота выбьешь — поведу повольницу на крепость. Пали, Рязанец!»

По одной из улочек бежали мальцы, неслись во всю прыть, напуганные, всполошные, норовя укрыться от разбушевавшегося огня.

Из толстой, медной, тупоносой гауфницы с воем и свистом летело дробовое ядро; грохнулось и разорвалось среди десятка ребятишек. Болотников застыл с перекошенным ртом. Господи! Их-то за что?! Картечью… всех разом. Господи!

Спустился с дозорной вышки и, грузный, насупленный, заспешил к Рязанцу.

— Буде!.. Буде, Авдеич!

— Ядер хватит, Иван Исаевич. Чего ж так? — не вдруг понял Болотникова пушкарь.

— Буде! — не владея собой, крикнул Болотников.

Рязанец поопешил: что-то неожиданное вдруг открылось в Болотникове. В глазах его — и злость, и боль, и какая-то невиданная досель страдальческая гримаса до неузнаваемости исказила его лицо. Что-то разом надломило воеводу, и это больше всего поразило Рязанца.

— Буде так буде, — обескураженно буркнул он.

Болотников круто повернулся и быстро зашагал к своему шатру. Мало погодя к наряду примчал вестовой.

— Воевода приказал палить!

Наконец-то с большим опозданием пришел ответ от Истомы Пашкова. Грамоты не было, велел передать на словах:

— Вместе сойдемся у Москвы. Покуда же пойдем двумя ратями.

Отпустив гонца, Иван Исаевич крутнул головой. Хитер и досуж веневский сотник! Не зря гонца при себе придерживал. Не Болотников-де с мужичьем, а Истома Пашков с дворянами Москву колыхнет. Досуж!.. Ну да не надорви пуп, Истома Иваныч. Первая пороша — не санный путь. Обломает тебе крылья Шуйский. Без мужиков Москвы не взять. На бар надежа плохая. Им не за волю биться, а за чины и поместья. Не осилить тебе, Пашков, Москвы. Хочешь не хочешь, а мужичью рать ждать придется.

— Иван Исаевич… Батько! — прервал раздумья Болотникова стремянный Секира. — Глянь, стену пробили. Может, на приступ, а?

Иван Исаевич вышел из шатра, молчаливо обвел глазами дымящуюся крепость. Проломили степу в десяти саженях от стрельницы, ворота же пока не вышибли.

— Опоздаем, батько! Глянь, бревнами заваливают. Ударим в пролом, Иван Исаевич?

— Тебе что — горячих углей в портки насыпали? Не суетись, стремянный. Мало одной бреши. Покуда за ров перевалимся, дыры не будет. Допрежь ворота надо сбить.

Иван Исаевич взметнул на коня и наметом поехал к наряду. За ним устремились Секира с Аничкиным и десятка два ловких дюжих молодцов в голубых зипунах. То была личная охрана Большого воеводы, не покидавшая его ни днем, ни ночью. На охране настоял Аничкин, настоял после недавней дорожной порухи.

В тот день ехали темным глухим бором. На одной из полян внезапно просвистела тонкая певучая стрела. Конь под Болотниковым замертво рухнул. Кинулись искать врага, но того и след простыл. Матвей Аничкин осмотрел железный наконечник и еще больше насупился.

— Стрела отравлена, воевода. Под богом ходишь. Стрелу никак ветром качнуло. Вишь, какой ордынец[145], а то бы…

— Добрый лучник и в ордынец не промажет. Этот же худой… худой у Шубника лазутчик, — жестко произнес Болотников.

— Нам наука. Царь на любую пакость горазд. Поопасись без кольчуги ездить, Иван Исаевич. Да и без охраны тебе боле нельзя. Рать велика, недругу легко затеряться. Остерегись!

— Не каркай! — сердито оборвал Болотников, пересаживаясь на другого коня, и не понять было: то ли он осуждает осторожного Аничкина, то ли злится на коварство Шуйского.

Аничкин, не дожидаясь согласия воеводы, приставил к нему неотлучную охрану.


— Не поддаются, Авдеич? Ужель так ворота крепки?

— Крепки, Иван Исаевич. Одну створку разбили, другая держится. Поди, железом в пять вершков обили. Ни с места! — сокрушался Рязанец.

Иван Исаевич подошел к «Пасынку», самой крупной и тяжелой чугунной пушке весом в пятьсот пудов.

— А ну-ка подай ядро, ребятушки.

— Погодь маленько, воевода. Руки обожгли.

Пушка пыхала жаром, не дотронись. Один из пушкарей плюнул на ствол. Слюна зашипела и тотчас сварилась.

— Ого! Злее индюка. Знать, досталось Пасынку, ребятушки?

— Досталось, воевода. Почитай, полдня ухает. Теперь ни ядра вложить, ни зелья насыпать. Жаровня!

Принялись поливать пушку водой из кожаных мехов. Когда Пасынок остыл, Иван Исаевич подошел к груде каменных ядер. Облюбовал одно, поднял, понес к орудию. Пушкари переглянулись. Силен воевода! В ядре четыре пуда. Закатывали в дуло вдвоем, этот же один управился. Силен!

— Сколь пороху, Авдеич?

— По весу ядра. Но сьщлем на три фунта мене. Опасливо.

— Сыпь по полной!

Лубяным коробом (мерой) насыпали в пороховник четыре пуда зелья. Болотников зорко глянул на вражьи ворота, прицелился, обернулся к пушкарям.

— Понизь дуло на пару вершков, ребятушки.

Понизили. Иван Исаевич вновь прицелился. Кажись, ладно. Терентий Рязанец протянул фитиль.

— С богом, воевода.

Болотников приложил фитиль к запальной дыре. Сверкнуло пламя, горячим дыхнуло в лицо, затряслась колесница. Ядро прокорежило ворота, сбило створку, уперлось в железную полосу.

— Шалишь бердыш, пробьем! А ну добавь, ребятушки, полпуда зелья.

Пушкари замешкались, глянули на Рязанца, тот молвил строго:

— С пушкой не балуют, Иван Исаевич. Разорвет.

— Сыпь! Буде ядра переводить. Не палим — щекочем. Сыпь, Авдеич!

Но Рязанец и с места не сдвинулся. Тогда Болотников сам подошел к зелейной бочке, насыпал короб, понес к пушке. Дорогу загородил стремянный.

— Не пущу, батько. Разорвет!

Норовил остановить воеводу и Матвей Аничкин, но Болотникова было не удержать.

— Прочь! — зыкнул он, хватаясь за факел.

— Ну дай хоть я запалю! — взмолился Секира. — А ты отойди. Ну дай же, батько!

— Прочь! — отшвырнул стремянного Болотников, опуская фитиль на запальник.

Страшный, оглушающий взрыв громыхнул на десяток верст. Многопудовая каменная глыба пробила створки и железное оградище. Ворота рухнули. К Болотникову, пошатывающемуся в клубах едкого вонючего дыма, подскочил Секира.

— Цел, батько? Знатно вдарил!

Но Иван Исаевич ничего не слышал: заложило уши, Глянул на крепость, хрипло закричал:

— На Болхов, на Болхов, други!

Глядач, давно ожидавший воеводского приказа, замахал с дозорной вышки трухменкой с красным шлыком. Сигнал увидел Передовой полк Федьки Берсеня, стоявший против вражеских ворот. Повольники: с бревнами, колодами, хворостом, кулями с землей — хлынули ко рву. С дымящихся стен заухали выстрелы пушек и пищалей, пистолей и самопалов, полетели тучи стрел.

— Бей воров! — орал из-за бойницы Афанасий Пальчиков.

— Ворота, ворота заделывай! — кричал болховский воевода.

Но к воротам уже подбегали сотни повольников с мечами и копьями. Другие же, одолев ров, бросились с длинными штурмовыми лестницами к стенам. Заделать пролом вышибленных ворот болховцы не успели: по кулям и колодам лезли оружные казаки, лезли дерзко, неустрашимо, напирая на стрельцов. Лезли, прикрываясь щитами, на стецы. На повольников лили горячую смолу, кипяток, сбрасывали кади, бочки, телеги… С криками, воплями, стонами падали под стены, но на смену павшим поднимались все новые и новые сотни болотниковцев. Да вот и сам Большой воевода, высоченный, могутный, в легкой серебристой кольчуге, ринулся с тяжелым мечом к воротной башне. Кинул зычно:

— Побьем царевых псов! Круши-и-и!

Удвоились, утроились силы ратников: сам воевода впереди, не остался в стане, в сечу кинулся.

— Круши-и-и! — вырвалось из тысячи глоток.

Стрельцы, преграждавшие проем ворот, попятились.

Но тут подскочил Афанасий Пальчиков в железной шапке-мисюрке и в панцире. Размахивая саблей, увлек стрельцов на болотниковцев.

— Не впущать, не впущать воров! Рази богоотступников!

Рассек саблей повольника, заслоняясь от копья щитом, рубанул другого. Большой, неустрашимый, отчаянно полез на рвущуюся в ворота крамольную рать.

«Лихо рубит, дьявол!» — углядев воина в панцире, чертыхнулся Болотников. Напродир, валя направо и налево стрельцов, кинулся к осатаневшему Пальчикову. За ним — Устим Секира, Матвей Аничкин, Мирон Нагиба…

Пробившись к Пальчикову, Болотников гаркнул:

— Повольников бить, пес!

— Сам пес! — рявкнул Пальчиков, отражая щитом удар Болотникова. Щит разломился надвое, но Афанасий не струхнул, не попятился за спины стрельцов. Сабля его вновь взметнулась над головой. Пришел черед прикрываться Болотникову. Удар был настолько тяжел, что сабля Пальчикова не выдержала и переломилась, в кулаке Афанасия осталась лишь рукоять. Но и обезоруженный, Пальчиков не отступил. Понимая, что гибель неизбежна, он пошел на Болотникова с обломком сабли.

— Не жить и тебе, святотатец! Не гулять по Руси!

Болотников поднял меч. Враг стоял перед ним гордый и бесстрашный.

— Живьем пса! Казним принародно.

На Пальчикова навалились повольники, сбили наземь, связали. Болотников же вновь кинулся в самую гущу стрельцов. Служилые натиска не выдержали, рассыпались. В город бурным, неудержимым потоком влилась народная рать.

Сникли на стенах. Царево воинство, бросая оружие, сдалось. Болхов пал.


Убитых ратников хоронили в братской могиле. Войсковой поп Никодим густо и скорбно пел заупокойные молитвы. Иван Исаевич молчаливо застыл у края могилы; стоял без шапки, в черном суконном кафтане.

Хоронили не в поле, а на кладбище кремля. Волховский соборный поп, узнав о намерении Болотникова, недовольно изрек:

— В кремле простолюдинов не погребают. Укажи захоронить на слободском погосте, воевода.

— В кремле!

Поп рогатым посохом застучал.

— Не дозволю! У соборного храма покоятся усопшие из великородцев и пастырей духовных. Так по всем градам заведено. Не дозволю старину рушить!

— Дозволишь! Потеснятся твои высокородцы, — отчужденно молвил Болотников и, не глядя больше на попа, приказал: — Несите погибших.

Батюшка Никодим отпевал павших ратников; струился ладанный дымок из кадильницы. Иван Исаевич повел глазами по соборной звоннице. Колокола молчали. Зло подумалось: «Небось, кабы боярина хоронили, все бы храмы заупокойно гудели». И едва Никодим завершил панихиду, как Болотников приказал:

— Позвать звонарей на колокольни! Пусть с честью и славой отправят погибших!

Вскоре гулко и уныло загудел большой соборный колокол; редкие, тягучие удары его разбудили, остальные звонницы. Скорбный звон поплыл по Волхову. Батюшка Никодим, прослезившись, крестообразно посыпал на убитых землей и пеплом из кадильницы, полил елеем.

— Со святыми упокой. Прими, господи в царствие небесное.

Болотников повернулся к рати.

— Поскорбим, други. Пали славные сыны державы. Пали за землю и волю, за житье доброе. Жертвы горестны и тяжки, но без крови лучшей доли не добудешь. Впереди — новые сечи! Так поклянемся же перед павшими, что никогда не выроним из рук карающего меча. Смерть кабальникам!

— Смерть! — мощно прокатилось по рядам повольников.

Сменив черный кафтан на красный, Болотников поехал к приказной избе, где дожидались воеводского суда стрельцы и дворяне.

Пальчикова признали юзовские мужики, влившиеся в рать Болотникова. Закричали:

— Вот кто сосельников порубил! Попался, зверюга!

Раздались недовольные голоса и со стороны посадских:

— Вестимо, зверюга. Сколь людей в слободах загубил!

Болотников поднялся на рундук. Площадь смолкла, ожидая воеводского слова.

— Сии баре не захотели служить царю Дмитрию. Что для них истинный государь, кой помышляет дать народу землю, волю и суды праведные? Он для них враг! Баре с оружьем в руках встретили народное войско. Они не щадили ни казака, ни мужика, ни холопа. Двести повольников полегли от барской сабли. То кровь немалая! Пусть же захлебнутся в ней кабальники!

Болотников кивнул Аничкину, тот дал знак конникам с обнаженными саблями.

— Пальчикова не трогать.

Аничкин непонимающе глянул на воеводу и поспешил к вершникам, готовым начать казнь.

— Руби! — взмахнул рукой Болотников.

Вершники наехали на дворян, засверкали саблями. Устим Секира посмотрел на воеводу, и ему стало не по себе от жестоких, беспощадных глаз. Страшен же порой бывает, батька. Страшен!

Болотников приказал подвести Пальчикова. Афанасий закричал, забесновался:

— Не миновать и тебе скорой расправы, злодей! Недолго служить тебе Расстриге. Святотатец, вор богомерзкий, антихрист!

В лице Болотникова, казалось, ничего не изменилось, лишь еще больше потемнели неподвижно застывшие глаза.

— А ты никак Христос? А чьими же руками у посадских тяглецов языки вырывал? Чьими руками мужичьи головы сек?

— Не перед тобой, вором, мне ответ держать. Четвертует тебя Василий Шуйский. Не верьте, люди, приспешнику Расстриги. То богохульник и антихрист!

— Ишь, заладил, — хмыкнул Болотников. — А ну распять этого Христа на городской башне. Пусть изведает муки господни. Распять!

Руки и ноги Пальчикова пригвоздили к высокой деревянной стрельнице. Афанасий закорчился от жутких болей. Висеть ему на башне не один час, покуда не истечет кровью.

— Так будет с каждым, кто возведет хулу на царя Дмитрия, кто к черному люду станет опричником! — воскликнул Болотников.

— А что со стрельцами? — спросил Аничкин. — Сказывают, есть среди них и не шибко охочие к Шубнику. Может…

— Сам спытаю!

Иван Исаевич подъехад к стрельцам:

— Ну что, бердыши? Какому царю служить будете?

— Мы тут покумекали, воевода, — выступил из толпы один из стрельцов. — Послужим государю Дмитрию Иванычу. Чай, жалованьем не обидит. Бери в свое войско.

— Все так надумали?

Стрелец замялся, зыркнул черными глазами на сотника.

— Ясно… Выходи, начальные!

Вышли голова, сотник и три пятидесятника.

«Повольников секли… Голова, кажись, обок с Пальчиковым бился. Глаза волчьи».

Спросил глухо:

— На бояр пойдете?

Начальные бычатся, мертвая тишь на площади.

— Рубить!


У приказной избы — посадская голь. Собралась по зову Большого воеводы. Матвей Аничкин и Устим Секира вынесли на красное крыльцо два больших короба. Иван Исаевич поднял крышку, взял сверху одну из грамот.

— Ведаете ли, ребятушки, что у меня в руках?

— Как не ведать, батюшка. Кабала наша! — выкрикнул один из посадских.

— Истинно. Заложились вы, ребятушки, за бояр, купцов, крючков приказных. Так довольны ли? Славно ли вам за господами живется?

Холопы, бобыли, слободские тяглецы малость помолчали, а затем будто пороховая бочка взорвалась:

— Худо живется, воевода! Богатеи все жилы вытянули!

— Буде кабалу хлебать!

Кричали долго, выхлестывая из глоток горегорькие слова, и этот клокочущий людской гнев вливался в душу Болотникова гулким набатным звоном. Вот он — народ. Ярый, дерзкий!

Унимая посад, вскинул над головой руку.

— Отныне жить всему тяглому люду без ярма! Буде с вас бар и неправедных судей! С сего дня всяк холоп, бобыль, монастырский трудник, слободской ремесленник — волен. Волен, православные! Правьте сами, как встарь на Руси правили. На вече народном выкликните себе честных и праведных старост и судей и все мирские дела решайте по совести. Тех же, кто помыслит вновь за кнут взяться, побивайте нещадно. Чтоб ни одна господская плеть не гуляла по вашим спинам, чтоб голодом не морили, в темницы не сажали, на правежи не ставили. К кабале нет возврата! Целуйте крест государю Дмитрию Иванычу — и владейте городом!

Посад жадно внимал каждому слову. Неслыханные речи сказывает Иван Исаевич Болотников! Меньшим, захудалым людишкам, беди лапотной дарована власть и воля. Вот уж благо так благо. Да о том и во сне не погрезится.

— А как с барскими землями? — выкрикнул из толпы высоченный рыжебородый мужик.

Иван Исаевич отыскал глазами мужика, поманил к себе.

— Из села?

— Из села, воевода, — поклонился мужик. — Живем мы под барином Василием Коркиным.

— Давно ли?

— Да с того году, как на царство Борис Годунов сел. Ране мы без господ жили, а тут баре нагрянули, и житью нашему вольному конец пришел. По колени в землю вбили. Жуть, воевода!

Иван Исаевич глядел на крестьянина и подмечал: мужик хоть и сетует, но сам, по всему, не из робких; в серых немигающих, слегка прищуренных глазах его гуляла лукавая смешинка.

— Ужель по колени вбили?

— Да ить как сказать, — крякнул мужик. — Как проведали, что ты с войском идешь, так малость и осмелели.

— Малость?

— Малость, воевода, — мужик сдвинул войлочный колпак на широкие хохлатые брови, глаза стали озорными. — В нужнике свово барина утопили.

Болотников громко рассмеялся.

— Вот тебе и «по колени», ай да молодцы! Туда их, в самое дерьмо, ребятушки. Не все мужику-труднику горе мыкать да барские нужники чистить. Пусть ныне сами дерьмо хлебают. Так ли, други-болховцы?

Толпа, смеясь, дружно отвечала:

— Так, воевода. В дерьмо бар! Ныне всех перетопим!

— Всех, други! Буде, поцарствовали, попили народной кровушки, — Болотников повернулся к мужику. — О барских землях спрашивал? Нет ныне господской земли. Она ваша, мужичья. На барщину не ходить, налоги и пошлины Шуйскому не платить, подвод и возниц не выделять, царскую десятину не пахать! Выметывайте барские межевые столбы, выжигайте грани, забирайте выгоны и покосы, лесные и рыбные угодья. Земля — ваша! Барский же хлеб, да и какой он барский — ваш хлеб! Барин за сохой не ходит, соленый пот не глотает. Нет на земле барского хлеба! Захватывайте амбары и житницы и делите на миру поровну. Хоромы же господские жгите! Пусть костры полыхают. Костры гнева народного! — кивнул на коробья с долговыми и кабальными грамотами. — Факел мне!

Подали.

— Жечь кабалу! — метнул факел в короб. Занялись, закорчились свитки. — С волей вас, трудники! С волей!


Глава 9 Шмоток и Аничкин


Мечется царь Василий, покоя не ведает. Да и где покою быть, коль неслыханное воровство на Руси. Побит князь Юрий Трубецкой под Кромами, с позором бежал князь Иван Воротынский Из-под Ельца. Сиволапое мужичье осилило царево войско!

Норовил остановить Ивашку Болотникова у Орла, выслал на помощь городу князя Данилу Мезецкого с тремя стрелецкими полками, но и тут не выгорело: город целовал крест Расстриге. Служилый люд разъехался по своим усадищам. Орловские воеводы, бежав из города, встретили войско Мезецкого у Лихвинской засеки. Пришлось рати несолоно хлебавши повернуть на Москву. Срам!

Худо на Руси. Воруют города, пылают усадьбы бояр, бежит по домам воинство. Гиль, шатость, разброд! Худо и на Москве. Чернь голову подняла, орет на всех перекрестках: жив царь-избавитель, скоро в Белокаменной будет. Держитесь царя Дмитрия!

Казнил, четвертовал, клеймил каленым железом, растягивал на дыбе, вырывал языки — воруют, несут крамольное слово!

Лихо Василию Шуйскому, голова пухнет от тяжких мыслей. Не рад уж и трону. Ох, как нелегко на нем усидеть! Но усидеть надо. Думай, думай Василий, как унять расходившуюся Русь, как пополнить обнищавшую казну и укрепить мятежное царство. Думал, не спал ночами, советовался с боярами и дьяками, и вот наконец объявил в Думе:

— Воров встретим у Калуги!

И бояре, и дьяки поддержали (лучше и не придумаешь): Калуга — центр засечных крепостей в верховьях Оки, прикрывавших Москву с южной Украйны. Самое удобное место разбить Болотникова. Царь повелел собрать новое войско. Молвил:

— На уездную служилую мелкоту надежа плохая. Худо с бунтовщиками бьются, чуть что — и по домам бегут. Вот доберусь до них! Укажу поместья отобрать. Пущай нищими да сирыми походят, коль за царя не могут постоять. К Калуге же снаряжу лучших людей.

Собрал царь отборное войско из бояр и дворян московских, стольников и стряпчих, дворян из городов и жильцов. Выдал жалованье (монастыри не поскупились, пополнили казну), посулил щедро наградить деньгами, мужиками и землями за победу. Первым воеводой царь поставил своего брата Ивана Шуйского.

На Семенов день все было готово к походу, войско ждало указания царя. И вот «сентября в пятый день государь царь и великий князь Василий Иванович всея Русии послал с нарядом бояр и воевод под Калугу».


Среди стрельцов, перешедших к Болотникову, оказался и Аникей Вешняк. Признал его Афоня. Толкнул в плечо, затормошил:

— И ты у нас, голуба! Вот уж не чаял тебя увидеть. Здорово же, Аникеюшка! Да ты что глазами хлопаешь, аль запамятовал?

Вешняк вгляделся в пожилого ратника, улыбнулся:

— Афанасий Шмоток?.. Не мудрено и забыть, почитай, годков пять не виделись. А тебя и не узнать. Ишь, каким боярином вырядился.

— Не все, голуба, в драной сермяжке бегать, — рассмеялся Афоня. Был он в красном суконном кафтанце, подпоясанном зеленым кушаком, в ладных белых сапожках из юфти; на голове — меховая казачья шапка, за кушаком турецкий пистоль в два ствола.

Афоня, улучив момент, рассказал о стрельце Болотникову. Иван Исаевич оживился:

— Так это тот самый мальчонка, коего дед Терентий усыновил? Эк время бежит, — Болотников вздохнул, призадумался. С дедом Терентием он виделся лет пятнадцать назад, когда с Афоней поехал к Телятевскому добывать для селян жито. Тогда он был совсем молодой.

— Ночевали у стрельца с Никиткой и Василисой, — продолжал Афоня. — Это когда на Москву за царевой подачей ходили. Стрелец, кажись, добрый.

— Покличь мне его, — дрогнувшим голосом молвил Иван Исаевич. Ждал стрельца с нетерпением: Аникей Вешняк одним из последних видел жену и сына. А вдруг что-нибудь и поведает об их судьбе. Но Аникей ничего утешительного не сказал.

— За хлебом Василиса и Никитка вместе с Афоней ушли. С того дня боле их не встречал.

— Худо, худо, стрельче, — смуро молвил Болотников. Осушил корец вина (вино показалось чересчур горьким), усадил Вешняка напротив себя, положил тяжелую ладонь на плечо. — Никитку хорошо помнишь?.. Какой он?

Аникей пожал плечами: и зачем это воевода о женке с мальцом пытает? Кто они ему?

— Ладный паренек. Рослый, кудрявый, глаза с синевой.

В мать! У ней глаза васильковые… В кого ж сын нравом? Коль в Василису — добр и ласков, на чужую беду отзывчив. Таких девки любят. А вот вырастет ли из него воин? Сильный, отважный, на все решимый — на кровь, на любые невзгоды, на смерть? Каков все-таки он? Хоть бы одним глазком глянуть на чадо. Обнять, услышать его речи.

Забыв о стрельце, Иван Исаевич надолго ушел в себя.

Через откинутый полог шатра виднелись десятки костров, вокруг которых сидели ратники; пахло дымом и жареным мясом, повольники крутили на вертелах бараньи туши.

«С голоду у Болотникова не пухнут, — невольно подумалось Аникею. — И мясного и хлебного припасу вдоволь. Сытная покуда служба».

Когда ехал со стрельцами из Москвы, харчевался туго: крестьяне в селах глядели на служилых косо, не то что хлеба — воды не выпросишь. А тут на тебе — сами Болотникову несут. Чудно!

— Слышь, стрельче, — наконец-то заговорил Иван Исаевич. — Дед Терентий давно помер?

— Позалетось, воевода.

— Славный был старик, — Иван Исаевич поднялся, прошелся по шатру. Глаза стали ясными, пытливыми. — Зелейных погребов на Москве много?

— Что? — протянул, поперхнувшись, Аникей. Уж чересчур круто изменил разговор Болотников. — Зелейных погребов?.. Немало, воевода. Случалось, сам видел.

— Да ну? И где ж они?

— В Скородоме, на Яузе. В карауле не единожды стоял.

Болотников окликнул стремянного:

— Аничкина ко мне!

Мысль о Государевом Зелейном дворе давно уже не покидала Большого воеводу. Москва сильна пушками, взять ее приступом будет тяжко. Молвил как-то Аничкину:

— А не взорвать ли нам Зелейный двор к дьяволу!

Аничкин (уж на что невозмутим) ахнул: слишком дерзкой и невыполнимой показалась ему задумка Болотникова.


Дорога тянулась селами и починками, полями и перелесками. Маленький рыженький попик в черном подряснике, поглядывал окрест, горестно восклицал:

— Экое запустение, прости осподи!

Сирые, убогие избенки утонули в бурьяне, нивы заросли чертополохом и лебедой. Мертвая тишь, безлюдье.

— Сошел мужик, — вторил батюшке рослый чернявый детина в сером домотканом кафтане. — Едва ли не сто верст отмахали, а крестьян, почитай, и не видели. Довели ж, кабальники!

Детина зло сплюнул, перекинул с плеча на плечо тощую суму. Батюшка, стуча посошком, поддакнул:

— Довели, сыне. Впусте лежит мирская земля.

Путники, пройдя версты три, сели на обочину. Детина развязал котому.

— Последки. А до Москвы еще топать и топать. Дотащимся ли?

— Ниче, ниче, Матвеюшка, — успокаивал батюшка. — Даст бог, дотащимся.

Из-за поворота, усыпанного ельником, выехала подвода, за ней другая, третья. Обоз был большой, клади закрыты рогожами. Впереди и сзади обоза ехали стрельцы в темно-синих кафтанах. Один из служилых, с медной бляхой на груди, поравнявшись с путниками, молвил, обращаясь к батюшке:

— Будь здоров, отче. Куда снарядился?

— На Москву, сыне, поклониться святыням.

— А это кто с тобой?

— Дворовый Матвейка. С града Путивля бежим, сыне, — лицо батюшки посуровело. — Нет там боле христовой веры. Диавол вселился в души прихожан, диавол! — поп застучал посохом, забушевал. — Латынянам продались, беглому Расстриге крест целуют! Гришке Отрепьеву, что помышляет святую Русь ляхам на растерзание кинуть, божьи храмы порушить. Нет места в Путивле православному человеку!

— Всстимо, — кивнул служилый. — В бунташном городе попу не место, — серые навыкате глаза его перебежали на дворового. — Ну, а ты, милок, что скажешь?

Детина безучастно жевал горбушку. Пятидесятник, малость подождав, ткнул в Матвея кнутовищем.

— Аль язык отнялся?.. Молчишь? Да я тебя, сукина сына! — ожег детину плетью.

— Грешно убогого бить! — подскочил к служилому батюшка. — Эк взяли волю беззащитного сечь. Отроду нем он. Грешно!

Пятидесятник, пятясь от разгневанного попика, смиренно молвил:

— Прости, отче… Чего ж пешком? До Москвы еще далече. Садись на подводу.


Чем ближе к Москве, тем все Тягостнее становилось на душе Аничкина. Окрест все те же заброшенные села и деревни, поросшие лебедой нивы. Безлюдье! Это в самую-то горячую страдную пору, когда на полях вовсю звенят мужичьи косы! Довели, довели оратая. Уж на что мужик терпелив да покладист, уж на что от родимой избы не оторвешь, но тут вконец прорвало, невмоготу стало под барским ярмом ходить. Сбежал в леса, на Волгу, в землю северскую.

Вот когда-то и ему, Матвею, пришлось покинуть деревню. Отец долго крепился, все еще надеясь обойти на кривой беду. Нет-нет да и молвит сыну: авось выдюжим. Чу, барин оброки окоротит. Глядишь, и нам хлебушка останется.

Матвей же, рассудливый не по годам, говорил в ответ:

— Нет, батя, на барскую милость надежа плохая. Что ни год, то нужды боле. Не видать нам сытой жизни. Глянь, что вокруг деется. Зря мужик не побежит.

— Авось выдюжим, — упрямо твердил отец. Был он домовит, оседл, в Юрьев день за посох не хватался. Но как-то, после Покрова, когда в сусеке и зернышка не осталось, обреченно молвил:

— Все, Матюха, в пору на погост ложиться. Не пережить зиму, околеем.

— Бежать надо, батя, бежать!

Бежали ночью, прихватив с собой немудрящие пожитки. Пройдя с полверсты, Матвей остановился.

— Вы покуда в леске посидите, а я до села.

Вскоре вернулся. Над селом взметнулось зарево.

— Никак хоромы подпалил? Да за то ж нам всем погибель, — перепугался отец.

— И хоромы, и амбары с житом, — зло произиес Матвей.

Они бежали в ту самую черную годину, когда на Руси свирепствовал Великий голод[146], уложив на погосты сотни тысяч крестьян, бобылей и холопов. Не обошла стороной косая и Матвеевых родителей.

По Руси бойко гуляла смута. Аничкин примкнул к Хлопку, стал одним из ближних и верных его содругов. Но вскоре бунташное войско было разбито воеводами Бориса Годунова. Раненого Хлопко захватили в плен и зверски казнили. Матвей Аничкин укрылся в Северской Украйне…

А полям, заросшим лебедой, казалось, не было конца и края.

«Ну почему, почему такое запустенье? — горестно раздумывал Матвей. — Экая тишь на нивах! Баре довели, злыдни-баре… Ну, а они-то куда смотрят? Для них каждый мужик на золотом счету. Не будет пахатника, не станет и бархатника. От мужика — и хлеб, и кафтан, и шуба.

Что они без мужика? Да ничто! Порожний мех, ни хором, ни дворни, ни поместья. Все — от мужика. Так нет же, не берегут, не щадят оратая, три шкуры с него дерут. Будет ли он в деревне сидеть?! Одна дорога — в бега, подале от кнута и барского разбоя. Вот и зарастают нивы бурьяном, вот и скудеют усадища. А баре что? Ужель того не ведают, что мужиком живы, ужель все малоумки? Да на мужика им надо богу молиться. Так почему ж?»

Сколь раз ломал голову, но так и не находил ответа…

В сумерки обоз подошел к реке Наре.

Через два дня завиднелись золоченые кресты Донского и Даниловского монастырей. «Батюшка» истово закрестился.

— Слава те, владыка небесный! Зрю святые обители.

Спрыгнул с подводы и бодро зашагал, постукивая посошком.

— До Москвы еще пять верст. Сапог не хватит, отче, — посмеиваясь, молвил возница.

Сапоги у «батюшки» дышали на ладан, вот-вот развалятся, но отче и не думал вновь садиться на подводу. Знай семенит да горячо бормочет молитвы.

Вскоре подъехали к Скородому — мощной деревянной крепости на высоком земляном валу. У водяного рва (с мостом) обоз остановил караульный.

— Откуда, служилые? Че везете?

— По государеву делу! — строго отозвался пятидесятник. Был зол, утомлен дальней дорогой.

— Че, говорю, везете?

— Не мешкай! — закипел пятидесятник. — Подымай решетку!

Пока стрельцы бранились, Матвей зорко оглядывал крепость. Грозна, неприступна. Высятся четырехугольные стрельни с проездными воротами, десятки глухих башен; на стенах и башнях — тяжелые медные пушки и затинные пищали.

«Шуйского врасплох не возьмешь. Ишь, сколь пушек поставил. Берегись, народная рать! Крепкий орешек. Но это лишь Скородом, дале орешки еще крепче. Белый город, Китай-город, Кремль. Три каменных пояса. Сколь раз ордынцы о Них спотыкались. Мудрено Москву взять. Тяжко тут придется Ивану Исаевичу. О-го-го, какое войско надобно! А зелья, а пушек, а брони? С дубиной на стены не полезешь. Тяжко, тяжко Москву брать!»

Миновав Калужские ворота и оставив обоз, «батюшка» и Аничкин оказались в Наливках. Жили здесь дворцовые кадаши, стрельцы да иноземцы, заселившие улицу еще со времен Василия Третьего.

Неподалеку от храма Всемилостивого Спаса — приземистый сруб государева кабака; на дубовом подклете, с узкими зарешеченными оконцами, с красным петухом на тесовой кровле. Подле широких, настежь распахнутых дверей толпились бражники. Из кабака выплеснулась лихая, разухабистая песня:

Ох, ходил я, ходил, с кистснечком хаживал,
Убивал и зорил, и ватаги важивал…
— Смел питух, — одобрительно молвил Аничкин. — Под носом у стрельцов горло дерет. Смел! Нет, ты токо послушай, отче.

Матвею наскучило пребывать в немых, и теперь, после нескольких дней молчаливой поездки, его потянуло на разговор. Теперь можно и рот раскрыть. В немых же он решил идти лишь до Москвы, зная, что стрельцы проверяют на безлюдных дорогах каждого путника.

«Батюшка» замедлил шаг, кивнул на кабак. В шустрых, озорных глазах его мелькнули веселые искорки.

— Опрокинем по чарочке, сыне. Чай, по Москве идем.

— И не грех тебе, благочинный? — рассмеялся Аничкин. — Достойно ли в твоем сане по кабакам ходить? То лишь попу-расстриге дозволено.

«Батюшка» вздохнул и посеменил дальше, направляясь к Голутвенной слободке. Проходя мимо клетей и амбаров, обнесенных крепким деревянным тыном, пояснил:

— Подворье Голутвина монастыря, что в Коломне. Возят сюда чернецы хлеб, соль и рыбу… А вот и Болото. Ишь ты, новый мост перекинули. Глянь, какой ладный да крепкий. С чего бы это царь расщедрился?

— И гадать неча. Тяжелую пушку по худому мосту не перетащишь… А там что?

Москву Аничкин знал плохо, был в ней всего дважды, да и то наездом. Афоня же шел по стольному граду, как по своему селу: как-никак, а десять годов на Москве прожил, почитай, на каждой улочке побывал.

— А дале, Матвеюшка, торговые ряды, Конская площадка да кузни. Слышь, мастеровые постукивают? А за ними — Государев сад и дворы садовников. Нам же — к Белому городу.

Вскоре вышли к реке Москве. Вдоль белого Кремля и Китайгородской стены неслись по тихой воде красногрудые струги под синими парусами. Встречу им, от Яузы, шли на веслах купеческие расшивы и насады, шли к бревенчатому «живому» Москворецкому мосту, перекинутому от Зарядья к Балчугу.

— Экое загляденье, Афанасий! — восторженно воскликнул Аничкин, показывая рукой на мощный, величавый Кремль. В третий раз он в Москве, но разве можно когда-нибудь налюбоваться сказочным благолепием теремов, башен и соборов, разве не дрогнет сердце от неслыханной красоты.

Оба сняли шапки, закрестились на златоверхие храмы. Позади раздался громкий окрик:

— Гись!

Матвей отпрянул в сторону, но плеть достала, больно ожгла плечо. Мимо промчались боярские послужильцы — шумные, дерзкие. А вот и сам боярин верхом на игреневом коне. В летней золотиой шубе, высокой бобровой шапке. Прохожие жмутся к обочине, сгибаются в поясном поклоне. Один из послужильцев подъехал к Матвею.

— Гордыня обуяла?

Теперь уже хлесткая плеть прошлась по спине. Лопнула холщовая рубаха. Матвей сжал кулаки.

— Кланяйся, сыне, кланяйся! — торопливо подтолкнул его Афоня.

Аничкин и сам уже спохватился. Сдернул войлочный колпак, отвесил поклон. Послужилец, скаля белые зубы, отъехал к боярину. Аничкин звучно сплюнул. Афоня же назидательно молвил:

— Москва, сыне. Кинь шапкой — в боярина попадешь. Не зевай, ходи с оглядкой, иначе спины не хватит. Москва!

Аничкин, укрощая злость, опустился на землю. Ныли плечи, спина, но старался боли не замечать. Думал о другом: крепись, крепись, Матвей! Ныне ты не в Диком Поле, а в боярской Москве. Здесь, за этими высокими крепкими стенами, твой враг.

Теперь он смотрел на Кремль другими глазами, не замечая ни величия древнего каменного детинца, ни нарядных палат и теремов, щедро раскинутых по холмам. Все потускнело, померкло. Стены зло ощетинились башнями, бойницами и пушками. Все это вражье, все это надо брать великой кровью. Шуйский с боярами ворота не откроет. Сколь мужиков, казаков и холопов загинет, дабы оказаться в царском детинце. Крепись, Матвей, крепись!

Ныне ходить тебе по боярской Москве, как по горячей сковороде. И помни: тебя послала народная рать, послала на славный подвиг. Погибни, но сверши его! А покуда будь сметлив и осторожен. И терпенье, великое терпенье, Матвей!

Аничкин поднялся. Афоня коснулся его плеча.

— Больно голуба?

— У меня кожа дубленая. Случалось, и под батогами стоял.

— И меня не единожды потчевали, — сказал Афоня. — Ну да уж такая наша доля мужичья. Идем дале, голуба.

Деревянным мостом вышли к Водяной башне Белого города. Здесь стрельцы уже не задерживали, через проезжие ворота сновали толпы народа. Матвей, поотстав от Афони, шел неторопко, дотошно разглядывая башню. Крепка, неприступна, с подошвенным, средним и верхним боем. Вдоволь пищалей и пушек. Дубовые ворота обиты железом. Сейчас они распахнуты, висят пудовые замчищи на медных затворах. Сверху, над проемом (изнутри башни) виднеется толстая железная решетка; ночью она перекроет ворота. Вверху — набатный колокол. Над воротами — медный образ Николая-чудотворца и слюдяные фонари со свечами. Тянутся через ворота нищие, калики перехожие, блаженные во Христе. Их много: рваных, убогих, с худыми изможденными лицами, с тоскливыми взорами.

— Экая бедь на Москве, — говорит «батюшка». Осеняет сирую голь крестом и шустро продолжает путь.

Узким, кривым переулком вышли на Чертольскую. Улица длинная, широкая, мощенная бревнами. За глухими заборами высятся боярские каменные палаты и хоромы в три яруса. На крышах, в смотриленках, виднеются караульные глядачи; чуть где пожар, разбой, воровство — и захлебнется тревогой звонкое било, всколыхнется боярское подворье.

У церкви Похвала Богородице Афоня замедлил шаг.

— Запомни сей храм, Матвеюшка. Здесь покоится тело самого лютого опричника, самого страшного ката, что Русь сроду не видывала. Зовут его Малюта Скуратов.

— Наслышан, отче. Кто ж Мал юту не ведает. Знатно он бояр казнил. Вот бы ныне такого на господ напустить, то-то бы хвост поджали. Запомню сей храм! — весело молвил Аничкин.

— Запомни, Матвеюшка. Помер же Малюта не своей смертью. В Ливонии из немецкой пищали сразили. Царь Иван Грозный горевал шибко, в любимцах опричник у него ходил. Повелел привезли Малюту из неметчины и в оной церкви захоронить. Опричник-то тут, в Чертолье, жил. Зришь обитель за каменной оградой? То Алексеевский женский монастырь. Поставлен на месте дворов опричников. Тут и Малютины хоромы стояли. Всесильный был человек. Не зря ж, поди, Борис Годунов Малютину дочь Марию себе в жены взял. И людской молвы не побоялся. Не каждый дочь палача под венец поведет. Правда, сказывают, не любил Годунов свою благоверную…

«Батюшка» внезапно смолк, увидев перед собой кучерявого отрока в алом кафтане. Лицо паренька было на диво знакомым. Шагнул к отроку ближе. Господи, где ж он видел эти синие, широко распахнутые глаза?

— Послушай, чадо, — тихо молвил Афоня. Но паренек, скользнув по батюшке равнодушными глазами, прошел мимо и затерялся в толпе. Шмоток застыл столбом, напрягая память. Господи, где же!

— Ты чего? — спросил Аничкин.

— Погодь, Матвеюшка, погодь, — отмахнулся Афоня. — Ну где ж, господи! Наставь, творец небесный.

Шел дорогой, бормотал, морщил лоб и вдруг вновь остановился.

— Да что же это я, господи! И как сразу не признал? Да то ж Никитка. Никитка Болотников!


Ночевали в заброшенной избенке (их стало много на Москве), а утром пришли на Солянку Белого города.

— Теперь уж недалече, — сказал Афоня.

Аничкин шел неторопливо, с приглядочкой, а Шмоток негромко пояснял:

— Солянка — улица знаменитая. По ней Дмитрий Донской шел на Куликово поле, по ней же и возвращался с победой. Славный был князь… А вот дале царев Соляной двор. Ишь сколь амбаров. Соли тут тыщи пудов.

— Нам бы в рать, — мечтательно протянул Аничкин.

С солью у болотниковцев всегда было туго. Да и только ли у них? Почитай, вся крестьянская Русь не имела в достатке соли. Спрос на нее велик, а цены такие, что каждая щепоть на вес золота. Вся соль шла в цареву казну. Добытчики соли не имели даже права и малую толику продать. Нарушивших государев указ били кнутом, а кто в другой раз ослушается, того бросали в темницу. Все торговые люди должны были покупать соль из царских амбаров и продавать ее по установленной государем цене.

Вскоре миновали Яузские каменные ворота. Афоня показал рукой налево.

— Государев Денежный двор. Здесь серебряники чеканят царскую монету.

— Чеканьте, чеканьте, — усмехнулся Аничкин. — Скоро все у Ивана Исаевича будет.

Вышли к Яузе. На ней три мельницы и два обширных сруба за высоким тыном. Вокруг тына разъезжают стрельцы с пищалями.

— Вот и пришли, Матвеюшка. Зелейный двор и пороховые мельницы. Тут стоять нельзя.

Аничкин шел к деревянному мосту и зорко посматривал на Зелейный двор. Стрельцов много. Ночью же наверняка охрана будет усилена. Время смутное, бунташное. Царь Василий порох пуще глаз стережет. Тут и мышь не проскочит.

Тревожно стало на душе Аничкина. Неужели напрасно послал его Иван Исаевич?


Афоня сновал по улицам и слободам (искал Никитку), а Матвей сиднем сидел визбе. Думал, как к Зелейному двору подступиться. День сидел, два и вдруг как-то ночью спросил:

— Не ведаешь ли, чьи хоромы вокруг Зелейного двора?

— Не ведаю. Да и на кой ляд они тебе, Матвеюшка?

— Надо! — зло бросил Аничкин.

На другой день Афоня рассказал:

— Именитые люди живут, Матвеюшка. Царевы стряпчие, стольники, два окольничих.

— Кто именно?

— Назову, Матвеюшка. Михайла Калачов, Иван Данилов, Никита Тучков. Этот гордыней исходит. Царю Василию свояк.

Аничкин заинтересованно глянул на Афоню.

— Шуйскому свояк? Добро. Пойдем посмотрим его хоромы.

— Да пошто тебе? — недоумевал Афоня.

— Мыслишка появилась.

Хоромы окольничего Тучкова стояли неподалеку от Денежного двора.

Тихая звездная ночь. Стрельцы разъезжают вдоль тына.

— Глянь, служилые. Пожар! — молвил один из стрельцов.

— Шибко занялось. Никак стряпчему Данилову петуха пустили.

— Не… Кажись, Никита Тучков горит.

Дробный стук конских копыт. Перед воротами осадил коня всадник. Резкий, повелительный голос:

— Стрельцы! Дрыхнете, дьяволы! Аль пожара не видите?

— А пущай, — лениво отмахнулся старшой. — Наше дело в карауле стоять.

Старшой приблизился к всаднику, поднял слюдяной фонарь.

— А ты что за птица?

— Как разговариваешь, сучий сын! Я из царского дворца. Государев жилец. Был у Никиты Романыча Тучкова по царскому делу. А тут воровские люди хоромы подпалили. Никита Романыч, свояк великому государю, велит вам немедля поймать лихих и тушить пожар. Немедля!

— Так ить… неможно нам, — растерялся старшой. — Зелейный двор охраняем. Ты уж не серчай, мил человек. Неможно.

— Да как это неможно?! — разъярился Аничкин. — Подле хором Тучкова царский Денежный двор. Того гляди огонь и туда перекинется. Да государь вам башки посрубает за нерадение! Сколь вас тут?

— Три десятка.

— Кличь всех и проворь на пожарище. Живо!

Старшой оробел: дело-то не шутейное. Сгорит Денежный двор — и пропадай головушка. Нет, уж лучше подальше от греха.

— Айда, служилые. Надо подсобить. Царь-то и впрямь огневается.

Стрельцы замкнули ворота на пудовый замчище и поспешили на пожар.

«Вот черти!» — досадливо поморщился Аничкин и направил коня, вдоль тына. Вскоре поднялся на коня и прыгнул на ограду. Подтянулся и перевалился через тын. Глухо звякнула о сапог сабля.

У дверей зелейного сруба, освещенных огнем факела, смутно виднелись фигуры двух стрельцов.

«Тьфу ты!» — сплюнул Аничкин. Но назад пути уже не было.

— Сенька, ты, что ль?

— Ага.

— Чего-то рано меняете… А где второй?.. Да ты что?!

Молниеносный взмах сабли — и стрелец замертво осел наземь. Другой стрелец замахнулся было бердышом, но ударить не успел: и его уложила сабля Аничкина.

Матвей взял факел (огниво с кремнем теперь без надобности) и шагнул в сруб. Ого, сколько тут бочек с порохом! Тысячи и тысячи пудов.

Аничкин распахнул кафтан и начал разматывать с себя фитиль. Сунул конец в одну из бочек и направился к выходу.

— Ну, благослови господи! — истово перекрестился Матвей и поджег факелом другой конец фитиля. По дубовым ступенькам в сруб побежала тоненькая огненная змейка.

Аничкин вытянул из-за голенища сапога узкую веревку с острым крюком и побежал к тыну. Только отъехал от Зелейного двора, как на всю Москву громыхнул оглушительный взрыв.


Глава 10 Двум саблям в одних ножнах не ужиться


Хитер, хитер царь Василий! Ума ему не занимать. Кажись, мудрее и не придумаешь.

Еще совсем недавно Болотников всячески хулил царя, видел в нем лишь пакостника, лжеца и недалекого боярского потаковника, но чем ближе подступало народное войско к Москве, тем все опасней, изворотливей и сметливей действовал Василий Шуйский.

Калуга! Именно сюда ныне движется огромная царская рать. Лазутчики со счета сбились: и наряд велик, и полки несметны. Едва ли не двести тысяч воинов прет на Калугу. Это тебе не рать Трубецкого, побитая под Кромами. Тут, почитай, со всей Руси служилый люд собран. Да так споро, за какие-то две-три недели. Ай да Василий Иваныч, ай да разумник! Экую силищу собрал. Да и место указал наивернейшее. Калуга — в челе крепостей Оки и береговых городов. Здесь и только здесь можно остановить народную рать. Хитер Шубник!

Пожалуй, впервые так одобрительно подумалось о царе, но эта похвала лишь еще больше озаботила Ивана Исаевича: Шуйского запросто не свалишь. Сеча будет нещадной, кровавой, и тот, кто выйдет с поля брани со щитом, будет владеть и стольным градом. Велика ж цена Калужской битвы!

Лазутчики донесли, что вражья рать идет под началом Ивана Шуйского. Родного брата царя, шутка ли! Василий Иваныч на срам брата не пошлет: силу чует. Да и как в победу не уверовать, коль под царский стяг сошлись отборные дворянские полки. А наряд? Сказывают, пушек столь много, что и на крепостные стены не уставишь. Попробуй подступись!

Нет, Калугу отдавать врагу нельзя, надо опередить Шуйского, опередить во что бы то ни стало, иначе рать захлебнется под картечью и ядрами. Урон будет великий, осада долгой. Топтаться же неделями под стенами — проиграть войну. Шуйский и вовсе оправится, соберет еще большее войско, а то и ордынцев покличет. И тогда уж не выстоять, ни бог, ни царь Дмитрий не помогут.

Калуга!

Она была не так уж и далеко — неделя пешего пути. Но как важна эта неделя! Она-то все и решит. Опередить, опередить Шуйского, встретить его войско вне крепостных стен.

Торопил рать, засылал в Калугу лазутчиков с «листами» и ждал, неустанно ждал вестей. Как-то откликнутся посадчане, чью руку примут? Ночами же, забыв о сне, отягощенный заботами и думами, скликал начальных людей на совет. Федька Берсень как-то огрызнулся:

— Ни себе, ни рати покоя не даешь. Ну, добро, казак к походам свычный. Мужику ж невмоготу такой спех. Куда уж лапотнику.

— Лапотнику? — резко повернулся Болотников. — Ты мужика не обижай, Федор. Он и не такое лихо одолевал. Терпенью мужика и казак позавидует. Не клади на мужика охулки… Мнится, о себе боле печешься. Полк твой самый разгульный. Не супься, ведаю! Бражников у тебя хоть пруд пруди. А ныне не до веселья. Резвился Мартын, да свалился под тын. Забудь о гульбе и чарке, а не то карать стану. Сабли не пожалею!

Молвил веско, сурово; тяжелый безжалостный взгляд, казалось, пронзил Федьку насквозь. Тот вспыхнул, заиграли желваки на скулах.

— Карать?.. Меня под саблю?!

Устим Секира, бывший в воеводском шатре, охнул. Мать-богородица, эк сцепились богатыри-содруги! Грудь о грудь, лицом к лицу, гневосердые. Федька аж за пистоль схватился.

Устим подскочил к воеводам, дернул Берсеня за рукав кафтана.

— Остынь, Федор! Иван Исаевич дело гутарит. Не до застолиц ныне.

— Прочь! — зыкнул Федька и, оттолкнув Устима, выбежал из шатра. — Коня!.. Заснул, дьявол! — огрел зазевавшегося стремянного плеткой, взметнул на коня и поскакал вдоль перелеска по неоглядной равнине. Мчал бешено, во весь опор, низко пригнувшись к черной развевающейся гриве. Необузданный, ожесточенный, мчал неведомо куда, не выбирая дороги. Слепая ярость мутила разум, озлобляла душу, назойливо и неистребимо выплескивая обидные слова: «Сабли не пожалею!.. Сабли не пожалею!» И на кого? На Федора Берсеня, славного донского атамана! На все Дикое Поле известного казака!

Нет, не привык Федька ходить под упряжкой. Не привык! Сколь лет не знал над собой чьей-либо власти. Когда-то мужичью ватагу водил, громя боярские усадища, затем на Дону знатно атаманствовал. В славе жил. Она ж сладко пьянила, туманила голову, будоражила Федьку новыми дерзкими помыслами. А помыслов было немало. Хотелось Федьке и Азов у турок отнять, и под Стамбул сплавать, и в набольших раздорских атаманах походить. Спал и видел себя коноводом казачьей столицы, и вот, когда до заветного бунчука оставался один шаг, на У крайне объявился Болотников и позвал к себе. Несказанно обрадовался Федька: жив любый содруг! Собрался к Ивану Исаевичу споро, поторапливал донцов: Болотников кличет!

Поспешал, был приподнят и весел. Запомнилась встреча с Иваном Исаевичем, счастливая, радостная. Но радость вскоре померкла: не минуло и двух недель, как у Федьки на душе кошки заскребли. Болотников железной рукой наводил порядок в полках. Казачья старшина нет-нет да и посетует Федьке: никакой былой волюшки, ни вздохнуть, ни охнуть.

Федька поначалу недовольные речи пресекал, но затем и сам стал ворчать на болотниковские порядки. Уж чересчур строг да придирчив Набольший воевода, уж слишком крепко начальных людей прижимает. А на советах? Срам перед воеводами. Что ни совет, то подзатыльник. То ль не обида? Федором Берсенем еще никто не помыкал. И не будет! Даже от ближнего содруга не потерпит он боле острастки. Хватит срамных оплеух! Федор Берсень атаманом рожден, и никому над ним не стоять. Никому! Двум саблям в одних ножнах не ужиться.

Гнал коня час, другой, пока взмыленный, запаленный аргамак не грянулся оземь. Федька, перелетев через голову коня, упал в траву; на какое-то время потерял сознание, а когда очнулся и поднял отяжелевшие веки, увидел перед собой медное рябое лицо стремянного.

— Жив, батька? Слава те господи!


Едва заря заиграла над перелесками, а Болотников уже на ногах. Сказыйал ратникам:

— Поспешать надо, ребятушки, дабы Шубника упредить. Побьем боярского царя — отдохнем, погуляем.

Ратники (хоть и туго приходилось) шли ходко. Да и как мешкать, коль сам воевода заодно со всеми пешим идет.

Вскоре примчал Мирон Нагиба из Передового полка. Лицо встревоженное. У Болотникова от недоброго предчувствия заныло сердце.

Мирон глянул на ратников, шедших за воеводой, кашлянул в кулак.

— Тут такое дело, воевода… Отойдем обочь… Язык не поворачивается.

— Федька? — глядя в упор на Нагибу, спросил Болотников.

— Федька… Ночью из рати ушел… Совсем ушел, Иван Исаевич.

— Что-о-о? — немея от страшной вести, тяжело выдохнул Болотников и впервые, не владея собой, сорвался крик: — Да как он смел?! Догнать, немедля догнать! — в надрывном крике его — и гнев, и боль, и нескрываемое заме шательство.

— Поздно, батька. Федьку ныне и дьявол не достанет. Да и леший с ним, не пропадем. Идем-ка на угор. Глянь какое войско идет славное.

Нагибе не хотелось, чтоб ратники видели растерянное лицо Болотникова, тот же, не слыша Мироновых слов, шел к угору и зло, подавленно ронял:

— Гордыня заела… Удила закусил, изменщик!

Сбежал! Сбежал воровски, не упредив, сбежал в самую неподходящую пору, когда встречу враг идет, несметным числом и когда позарез нужно единенье.

Муторно стало на душе, скверно. Не радовали ни белые березки, обласканные теплым солнцем, ни синее без единого облачка небо, ни звонкая песнь жаворонка, кружившегося над угором. Да и не видел сейчас Иван Исаевич всей этой красы, черной пеленой глаза застило. Спросил глухо:

— Всем полком снялся?

— Да нет, батька, — бодро молвил Нагиба. — Чай, не все в полку такие гулебщики. И всего-то триста сабель. Нехай!

— А ну дай баклажку.

Нагиба и вовсе оживился:

— Испей, батька. Не горюй! Кручинного поля не изъездишь. Авось и вернется Федька. Испей!

Болотников осушил всю баклажку. Хотелось забыться, уйти от тягостных мыслей, но хмель не брал, голова, казалось, стала еще яснее. Нет, не уйти от горечи, боли и навязчивых дум.

— Далече ли подался Федька?

— Того не ведаю, батька. Да бог с ним!.. Ты погодь тут, а я еще баклажку доставлю, — кинулся к коню. — Стрелой, батька!

Болотников проводил казака рассеянным взором. В глазах же стоял Федька: рослый, кряжистый, с гордым дерзким лицом в сабельных шрамах. Эх, Федька, Федька! Поди, и не ведаешь, какую нанес тяжкую рану. Напрасно ты кипятился, набрасываясь на содругов-советчиков. Любили же тебя, дьявола! Любили за удаль, за лихие походы, за силушку богатырскую. Ан нет, обиделся, ужалил змей треклятый!

Въехал на угор Нагиба, весело протянул баклажку.

— Вот она, родимая! Приложись, батька, и как рукой сымет.

Болотников выхватил из Мироновых рук баклажку и запустил в кусты.

— Буде зубы скалить! Не тебя ль упреждал, питуха бражного! — стеганул Мирона плеткой и быстро зашагал с угора.

— Слава те, Никола-угодник! — размашисто перекрестился Нагиба. — В себя пришел.


Глава 11 Калуга


Наконец-то примчали лазутчики из Калуги. Иван Исаевич расспрашивал долго и дотошно. Особо поинтересовался купцами: как они, чью руку держат? Пытал не зря: Калуга — центр торговли хлебом и солью, самых ходовых товаров на Руси.

Отпустив лазутчиков, призадумался. Добро бы Калугу без осады и крови взять. То-то бы слава по Руси пошла, то-то бы народ заговорил: Калуга без боя Красному Солнышку перешла, с хлебом-солью, с колокольным звоном встретила его Набольшего воеводу. Никак крепко сидит государь Дмитрий Иваныч, велико и сильно его войско, коль торговая Калуга от Шуйского отшатнулась. Айда, народ, под хоругви царя истинного, айда к его Большому воеводе!

Добро бы! Но стоит ныне в Калуге стрелецкий гарнизон, верный боярскому царю, подтягиваются к Калуге бежавшие Из-под Кром и Ельца полки Трубецкого и Воротынского, идет к Калуге двухсоттысячная громада Василия Шуйского. Все взоры и помыслы на Калугу. А как же сам посад? Вот здесь-то и закавыка: в мае город дал клятвенную запись служить верой и правдой Шуйскому. Руку приложили воеводы, дворяне и приказные, купцы, попы и земские старосты. Трудники же встретили весть о воцарении Шуйского косо: уж слишком лжив и богомерзок новый государь. Трижды от своих крестоцеловальных слов отказывался. Как за такого царя богу молиться, как ему верить? Чу, и блудлив, и с ведунами знается, и боярам потатчик.

Ворчал ремесленный люд, но глотку шибко на площадях не драл. Ныне же, как доносят лазутчики, в слободах гамно. Ширится смута, и началась она не сегодня — всполошные костерки запылали с первых же вестей из Украйны, запылали дружно, неистребимо, норовя загулять огромным, ярым кострищем. Голь посадская радовалась появлению Дмитрия, войску, вышедшему из Путивля, Кромской победе Большого воеводы… Вовсю кричали: истинный царь близится, Избавитель идет!

Избавитель! — повторял про себя Иван Исаевич. Вот его грамоты. Каждую неделю доставляют из Путивля по целому коробу с царскими столбцами. Князь Григорий Шаховской не забывает Большого воеводу, шлет не только грамоты, но и хлеб, оружие, ратных людей. И все это именем царя Дмитрия.

Развернул одну из грамот, прочел. Да, государь многомилостив. Как тут не всколыхнуться трудникам! Не бывать на посадах заповедным годам, царской «десятинной пашни», «посадскому строению». То ль не милости! Заповедь — не только мужику, но и ремесленнику — мера горе-горькая. Ныне уж не уйдешь из посада, не побежишь в другой город, надеясь оседлать нужду непролазную. Заповедь! Сиди и тяни лямку, покуда не выроют ямку. Надо бы ране бежать, до царского указа. А каково на посаде сидеть? В слободах и трети трудников не осталось. Лихо им, бедуют! Ждет не дождется тяглый люд Избавителя.

Ждет, — хмыкнул Иван Исаевич, — однако ж за оружье посадские не берутся. Стрельцов опасаются, да и войско Шуйского на подходе. Не так-то просто посаду на открытый бунт решиться, экая силища на Калугу прет! Тут самый удалый призадумается. Шуйский, поди, и в мыслях не держит, чтоб Калуга от него отложилась. Наверняка идет. Войду-де в город без помехи, затащу на стены пушки и побью Вора. Побью насмерть, дабы впредь мужик головы не поднял, дабы на веки вечные запомнил: царь — наместник бога на земле, баре — господа, мужик же — раб покорный.

Ну нет, Василий Иваныч, — вскипал сердцем Болотников, — не бывать тому! Не одолеть тебе повольницу, подавишься, кровью захлебнешься. Не бывать!


В тот же день снарядил в Калугу Юшку Беззубцева, Семейку Назарьева и Нечайку Бобыля.

— Посылаю вас, други, на дело опасное и многотрудное. Ведаю, можете и головы положить, но идти надобно. Без Калуги нам царево войско не осилить. Ступайте в народ, читайте «листы», зовите посад на битву с Шуйским. Верю — трудник пойдет за нами, буде ему сидеть в оковах, буде горе мыкать. Сколь городов на Руси поднялось, быть и Калуге вольной.

Окинул каждого пытливым взором, спросил напрямик:

— Не заробеете? Пойдете ли под кнут и огонь, коль лихой час приключится? Все может быть, други. Так не лучше ли тут кому остаться?.. Не огневаюсь, сердца держать не буду. Пошлю тех, кои плахи не устрашатся.

— Срам тебя слушать, Иван Исаевич. Уж ты-то меня боле всех ведаешь. Срам! — возмущенно молвил Семейка.

Осерчали на Болотникова и Юшка с Нечайкой. Иван Исаевич крепко обнял каждого.

— Спасибо, други. Об ином и не думал. Возвращайтесь живыми.

Посланцы поскакали к Калуге.

Войско отдыхало на коротком привале. Ржали кони, дымились костры. К Болотникову шагнул стремянный Секира.

— Калужане до тебя, воевода.

— Калужане? — отодвинув мису с варевом, быстро поднялся Болотников. — Кличь!

Секира махнул рукой. Подошли двое посадских в полукафтаньях, поклонились.

— Здрав будь, воевода.

Ладные, справные, глаза же у обоих настороженные и прощупывающие.

— Из купцов, что ль? — спросил Болотников.

— У гадал, батюшка, — вновь поклонились посадчане. — Купцы мы. С превеликой нуждишкой до тебя, воевода. От всего торгового люда посланы. Защити, батюшка!

Лицо Ивана Исаевича заметно повеселело. Добрый знак, коль торговый мир защиты просит. Купцы — народ степенный, зря головой в омут не кинутся; выходит, и их допекло, коль в бунташное войско прийти не забоялись.

— Сказывайте вашу нужду.

Купцы глянули на воеводу, глянули на рать (с холма далеко видно). Большое войско у царя Дмитрия, оружья вдоволь. Болотников купцов не торопил: пусть убедятся в его ратной силе, пусть дивятся. Ишь как дотошно оглядывают, будто на зуб пробуют. Негромко рассмеялся:

— Добр ли товар?

Купцы хитровато ухмыльнулись:

— С таким товаром не промахнешься, воевода.

Один из купцов, большелобый и приземистый, шагнул к лошади и вытянул из седельной сумы соболью шубу. Понес на вытянутых руках к Болотникову.

— Прослышали мы, что идешь ты Большим воеводой царя Дмитрия Иваныча. Прими сей дар от калужского торгового люда. И дай тебе бог славы ратной.

Болотников повернулся к стремянному.

— Вина купцам!

Позвал в шатер, угостил, но долгого застолья не вел: пора поднимать войско.

— Сказывайте.

И купцы сказали: обнищали, оскудели, царь пошлинами задавил. Заморские же гости торгуют беспошлинно, живут вольно и льготно, русских купцов теснят, каменные подворья ставят. Великий разор и от московских гостей. Подмяли калужских, цены сбивают, хлеб и соль перекупают. Многие торговые люди по миру пошли. Набольшие купцы и те нужду хлебают.

— Так-так, — раздумчиво протянул Иван Исаевич. — Ну, а как слободской люд? Чью руку держит?

— Всяко было, батюшка. Народишко — он всю жизнь верткий. И туда, и сюда, как попова дуда. Намедни на Шуйского ярился, седни же присмирел, вот-вот к царю всем городом перекинется.

— Чего ж так? — спокойно, не подавая вида, что встревожен, спросил Болотников, однако на сердце сразу потяжелело.

— Царь третьего дня гонцов прислал. Много гонцов, будто горохом из лукошка сыпанул. Тут и от себя, и от Марьи Нагой, и от патриарха. Вот народишко и заколебался.

— Ужель Шубнику поверили? Лжецу, кривдолюбцу и боярскому потаковнику!

— Шуйскому-то не ахти верят, наслышаны о его пакостях. А вот инокине Марфе да владыке Гермогену, кажись, вняли. Патриарх карой божьей грозит. Пужается чернь, лихо в антихристах ходить.

— А вам не лихо?

— Купца не напужаешь, — крякнули торговые люди. — Нельзя нам туда и сюда, как бабье коромысло. Чай, не блохи. Мало ли чего гонцы насулят. За очи коня не покупают.

— Мудреный, однако ж, вы народ, — улыбнулся Болотников. — Как звать?

— Богдан Шеплин да Григорий Тишков.

— Запомню. И вот вам мой наказ: езжайте в Калугу и подбивайте посад. Дам вам грамоты от царя Дмитрия. Гляньте — грамоты истинные, с царскими печатями. Государь Дмитрий Иваныч жалует торговых людей и посадских льготами и милостями великими. Поможете взять Калугу — награжу щедро, и вот вам в том моя рука.

Отпустив купцов, вздохнул: худые доставили вести. Калужане вот-вот к Шуйскому переметнутся. Досуж, досуж Василий Иваныч! Марфу и владыку на помощь призвал. В самое темечко ударил: народ — христолюбив, не всякий захочет под патриарший гнев угодить. Изворотлив Шубник. Силой не взять, так хитрость на подмогу. Так, глядишь, и переманит калужан. Но то ж беда!

И вновь сдавило от тяжких дум виски. Калуга! Как много ныне зависит от тебя! Скорее бы уж дошли до трудников посланцы, скорее бы донесли праведное слово… А что, как схватят? Калуга полна стрельцами и соглядатаями Шуйского. Тогда и вовсе некому кинуть клич.

Выпил чарку вина, другую, и вдруг будто молния полыхнула. Самому! Самому скакать в Калугу. Скакать немедля!


Глава 12 В лесной деревушке


Юшку, Нечайку и Семейку настиг уже к вечеру.

— Аль что приключилось, воевода? — всполошились посланцы.

Иван Исаевич молчаливо сполз с коня. Посланцы недоуменные, встревоженные, ждали.

— Сам, сам пойду! — отрывисто буркнул Болотников. Посланцы обиделись: в ближних людях своих усомнился, в сотоварищах верных.

— Не чаяли мы от тебя такого, Иван Исаевич. Что ж нам — вспять ехать? — с сердитой горечью молвил Семейка.

— Вспять? — приходя в себя, переспросил Болотников, и только будто теперь увидел повольников, увидел их досадливые лица. — Зачем же вспять?

Размялся и вновь сел на коня. Велел ехать дальше. Чуть погодя оглянулся. Посланцы — темнее тучи.

— Да не серчайте же, дьяволы!.. Душа не на месте. Не серчайте!

Первым заговорил с Болотниковым Юшка. Понял: не в гонцах дело, воевода мечется, уж слишком важна для него Калуга, вот и пошел на отчаянный шаг, да никак пошел сгоряча.

— Напрасно ты, воевода. Сам же сказывал: можем и на плаху угодить. Мы — бог с ним, не велика потеря. Но ты ж Набольший! Нельзя тебе под обух идти. Нельзя!

— В большом деле без риска не бывает, — сказал Болотников, но слова его посланцев не убедили. Тягостно было у каждого на душе, тягостно стало и самому Болотникову. Отрезвел, пришел в себя. Юшка прав: под обух Набольшему идти не годится. Но и повернуть уже не мог: неведомая сила по-прежнему толкала к Калуге, толкала неудержимо и напролом. Он должен быть в Калуге, должен!

Придержав коня, поравнялся с Нечайкой.

— Возвращайся, друже. Скажешь Нагибе, чтоб вел войско.


Чем ближе к Калуге, тем осторожнее ехали путники. А вскоре и вовсе свернули с большака: опасались стрелецких разъездов. На третий день пути наехали на деревушку в пять черных избенок, крытых пожухлой соломой. Тихо, пустынно: ни громкого лая собак, ни утробного мычанья скотины, ни звонкого стука топора. Мертво, убого. За дворами вместо ржаных и ячменных нив — лохматые полосы бурьяна.

— В бегах, — молвил Семейка, молвил тяжко и скорбно, окидывая унылыми глазами мужичье разоренье.

Иван Исаевич посмотрел на Семейку, на его поникшее лицо, подумал: «Кажись, пора и привыкнуть к пустым селищам. Так нет же! Ишь как наугрюмился, страдная душа. Мужику безнивье — нож острый».

Семейка вдруг насторожился, приподнялся в седле.

— Погодь, погодь… Никак косарь. Чуете?

Болотников и Беззубцев прислушались. Из-за околицы, прикрытой березняком, донеслись звонкие, шаркающие звуки.

— Косарь, — кивнул Иван Исаевич. — Горбушу правит.

Тронулись к околице и вскоре увидели плотного русоголового мужика, точившего обломком татарского терпуга косу. По лужку, пощипывая донник, гуляла лошадь — чистая, ухоженная, сытая; лоснились округлые бока в рыжих подпалинах. На телеге — упряжь, раскрытая котомка со снедью, липовый бочонок с резной ручкой.

— Бог в помощь, — сойдя с лошади, молвил Болотников.

Мужик не спеша отложил горбушу, цепкими, прощупывающими глазами окинул путников.

— Один, что ль, в деревеньке?

— Один.

Из разговора с мужиком узнали: зовут Купрейкой Лабазновым, живет в Сосновке лет десять; раньше крестьянствовал, хлеб сеял, медом промышлял, ныне же заложился по кабальной грамотке за калужского купца.

— Аль в тягость нива стала? — спросил Беззубцев.

Купрейка колюче глянул в ответ.

— А кой прок в ниве, коль жита нет? У меня пять ртов, и все хлеба просят. Вовек бы к купцу в кабалу не пошел.

— А где другие мужики?

Купрейка замолчал, потупился.

— В бегах, поди? Да ты не таись, Купрей Лабазнов, сказывай смело.

Мужик поднял на Болотникова глаза. «Смело»! Ишь какой ловкий. Вон и кафтан алый доброго сукна, и сабля с пистолетом, и шапка с меховой опушкой.

— Не пужайсь, сказываю! — весело подтолкнул мужика Иван Исаевич. — За пристава не возьмем. Люди мы царя Дмитрия Иваныча, заступника всенародного. Не пужайсь!

Купрейка по-прежпему нем, переминается с ноги на ногу. Лицо постное, замкнутое.

— Аль не рад Дмитрию Иванычу? — в упор разглядывая мужика, спросил Болотников.

— Сидели и под Дмитрием, — хмуро отозвался крестьянин.

— Ну и как? Полегче, чем под Шуйским?

— Да никак! — сердито, с неожиданной смелостью выпалил мужик. — Вишь они, цари-то, — махнул рукой в сторону заброшенных полей. — Как были в чертополохе, так и ныне стоят. Цари! — плюнул в широкие ладони, взялся за косье и ожесточенно замахал горбушей.

«Занозист мужичок, — подумал Болотников, — такое не каждый брякнет. Удал!» Долго смотрел в спину Купрейки, любовался его ловкой сноровистой работой и наконец молвил:

— Посоветуемся, други. Дале ехать опасно. Надо стрельцов перехитрить.

Посоветовались, пошли к мужику.

— Сено когда к купцу повезешь?

— Седни.

— Вот и добро. Нас прихватишь.

— Сами не безлошадные, — недоуменно пожал плечами Купрейка.

— Коней здесь оставим. Повезешь нас скрытно, под сеном.

Купрейка закряхтел, насупился.

— Не повезу.

— Чего ж так, друже? Кажись, не из робких. Полтиной пожалую.

— Не повезу! — отрезал мужик.

— А коль силом заставим? — подступил к мужику Юшка. — У нас, милок, выхода нет. В Калугу открыто нам не войти.

— Хоть руби, не повезу, — стоял на своем мужик. — Не пойду на воровское дело.

— На воровское? — нахмурился Юшка. — Ты болтай, да меру знай. Нашел воров.

— За тебя ж, голова еловая, радеем, — сказал Семейка, — за волю мужичью, а ты?

— «За волю мужичью», — передразнил Купрейка. — Буде брехать-то. Нужен вам мужик, как мертвому кадило.

Болотников, казалось, был невозмутим, но это лишь с виду, в душе его сумятица: мужик и удивил, и встревожил.

— Ты вот что, Купрей… Знать, нас за бар принял? По кафтану не суди. Когда-то и мы за сохой ходили, соленым потом умывались. Ведаем, как хлебушек достается… Запрягай.

Мужик будто к земле прирос. Болотников подошел к лошади, ввел меж оглоблей, взялся за упряжь.

Купрейка сел на копешку сена, ухмыльнулся: давай, давай, барин. Это тебе не саблей махать.

Болотников же, подмигнув мужику, принялся запрягать лошадь. Упряжь: узда, хомут со шлеей, дуга, супонь, седелка, гужи, чересседельник, вожжи — крепкая, не затасканная. Похвалил:

— И конь у тебя добрый и упряжь на славу.

Мужик не отозвался, продолжая насмешливо поглядывать на барина. Однако вскоре усмешка сошла с его лица: барин запрягал сноровисто и толково. Вон и шлею ловко накинул, и хомутные клешни как надо супонью стянул, и оглобли в меру чересседельником подтянул. (Тут — не перебрать, тютелька в тютельку надо попасть, дабы лошади воз тянуть сподручней). Знать, и впрямь из мужиков. Ни барину, ни служилому человеку так ловко лошадь не запрячь.

Болотников, усевшись на подводу и взяв в руки вожжи, оглядел стожки сена.

— Который повезешь?

— Выбирай, — равнодушно бросил мужик.

Иван Исаевич, скинув кафтан, подошел к одному из стожков, сунул ладони в теплое, пахучее нутро. Вытянул пучок, приложил к ноздрям, помял меж пальцев. Купрейка стоял рядом. Болотников вложил пучок на место, огладил разворошенный край и зашагал к другому стожку. Затем к третьему, четвертому… Купрейка шел следом.

Болотников, вернувшись к одному из стожков, махнул рукой Семейке:

— Подъезжай!

Смурое лицо Купрейки оттаяло, губы тронула скупая улыбка. Угадал-таки, дьявол!.. А может, на авось?

— Чем же тебе этот стожок приглянулся?

— Аль сам не ведаешь? — с лукавинкой прищурился Иван Исаевич. — Еще неделя, другая — и от твоего сена одна труха останется. Зачем же добру пропадать? Косил ты на этот стожок месяц назад, косил в жарынь. Сушил по солнышку, да убрать припозднился. Не было тебя на пожне: по купецким делам отлучался. Сенцо-то и пересохло. А тут непогодье навалилось. Не мене недели дождь сыпал. Пришлось тебе, Купрей Лабазнов, вновь сено сушить да ворошить. А тут вдругорядь дождь. На чем свет ненастье костерил, покуда сено в стожок сложил. Не так ли?

— Та-а-ак, — удивленно протянул мужик. — Да ты что, мил человек, на сосне тут сидел?

Юшка и Семейка громко рассмеялись, а Болотников взял из подводы вилы и принялся кидать на телегу большие охапки сена.

— Уложишь ли все? — усомнился мужик.

— Уложу, Купрей, уложу! Телега твоя приемистая.

Вскоре на подводу взобрался Семейка. Принимая охапки сена, весело покрикивал:

— Помене, помене кидай, Иван Исаевич!.. Завалил. Помене!

Купрейка, глядя на Болотникова, довольно поглаживал бороду. Приделистый мужик! Видно, не один годок в страдниках хаживал. И лошадь знатно запряг, и стожок самый нужный выбрал, и воз на славу выкладывает. Не каждый мужик такой стожок на подводе разместит. Досуж!

Юшка Беззубцев не узнавал Болотникова. Обычно суровое и, зачастую, замкнутое лицо его было сейчас просветленным и добрым, по-крестьянски простоватым; разгладились морщины, лучились глаза, сыпались из улыбающегося рта смешинки-задоринки.

Перед отправкой в дорогу Юшка спросил:

— Купец твой в кремле аль на посаде живет?

— На посаде. У храма Богоявления, что на Спасской.

— Лошадь-то его? Ишь какая справная.

— По купцу и лошадь, — степенно молвил Купрейка и, поглядев на небо, поторопил. — Пора, православные. Ночью в город не пустят.

Залезли на воз, зарылись в сено. Купрейка перетянул и закрепил кладь веревками, перекрестился.

— Помоги, святая богородица!

Через час подъехали к крепости. Раздался недовольный окрик:

— Очумел, борода! Куда ж ты с таким возом?

У Болотникова екнуло сердце. Ворота! А воз, поди, выше стены. Дернул же черт перекидать на телегу весь стог. Дорвался, дурень! Сейчас стрельцы прикажут снять навершье — и беды не избыть. Налицо и лазутчики и сумы с подметными письмами. Ужель всему конец?


Глава 13 Клин клином вышибают


Мимо высокого тына Девичьего монастыря бредут двое посадских: согбенный старичок и ражий парень. Старичок замедляет шаг, тычет посохом о тын.

— Глико, Нефедка… Зришь?

— Зрю, — детина с любопытством глядит на лист, но в грамоте он не горазд. Поворачивается и машет рукой человеку в гороховом полукафтане. — Подь сюда, Левонтий.

Левонтий, маленький, взъерошенный, угрястый мужичонка, подходит и клещом впивается в грамотку.

— Че писано? — нетерпеливо вопрошает Нефедка.

Левонтия, площадного подьячего, кормившегося пером и чернилами, аж в пот кинуло.

— Дерзка и крамольна однако ж, — протянул. Оглянулся по сторонам и добавил: — Но зело праведна. Давно пора барам по шапке дать.

— Да ты толком сказывай.

— И скажу! Грамота сия Большим воеводой царя Дмитрия писана. Велит Болотников истреблять бояр и дворян, добро же их делить меж люда подневольного.

— Знатно, — крякнул детина.

Подошли еще несколько посадских, а вскоре у тына собралась огромная толпа.

Семейка доволен: ишь, как гудит народ, ишь, как всколыхнуло посадских слово Болотникова!

Не утерпел, отошел от избенки и нырнул в толпу. Шум, гвалт, бунташиые выкрики:

— Налоги и пошлины велено не платить!

— Праведно! И без того продыху нет. Неча на Шуйского жилы рвать! Сами с голоду пухнем!

— Неча и цареву десятину пахать. В украйных городах давно десятину кинули. И нам буде!

— А может, облыжна грамотка, крещеные? — усомнился один из посадских. — Мало ли всяких воров на Руси.

— Вестимо, — поддакнул другой. — Чу, царевич Петр Федорыч объявился. А кой он царевич, коль его патриарх Гермоген христопродавцем и вором кличет.

— Истинно, православные! Никогда не было сына у царя Федора!

— И Дмитрия Иваныча давно в живых нет! Во младенчестве помер на Угличе. Слыхали посланцев царицы Марьи и святейшего? То-то. Мы, люди торговые, не верим в сии воровские «листы». Облыжна грамотка!

— Рвать ее! — рявкнул, пристукнув посохом, дородный калужанин в малиновом охабне.

— Не трожь! — толкая торгового человека в грудь, взвился могутный Нефедка. — Ведаем тебя, Куземку-лизоблюда. Всю жизнь богатеям подпеваешь. Готов посад за полушку продать. Прочь от грамотки!

— Ты на кого, голь перекатная, руку подымаешь? Ишь, взяли волю. Да я тебя, горлохвата, в Съезжую упеку. Хватай его, ребятушки!

На Нефедку навалились Куземкины дружки, но не тут-то было: за детину вступились слобожане. И пошла потеха!

Мимо проезжал мужик на телеге. Семейка остановил лошадь, вскочил на подводу, закричал во всю мочь:

— Буде носы кровенить, православные! Буде!

Утихомирились, глянули на незнакомою посадского, а тот, усмешливо покачав головой, громко молвил:

— Чего попусту силу тратить? Спорили мыши за лобное место, где будут кота казнить. Так и вы. Криком да бранью избы не срубишь.

— А ты кто такой? Что-то тебя на Калуге не зрели. Откуль свалился? — ¦ закричали из толпы.

— Странник я. По городам и весям брожу, правду сыскиваю.

— Ну и нашел?

— Нашел, православные. Вот она — правда! — указал рукой в сторону грамотки. — Все в ней истинно, Христом клянусь. Был в городах, своими глазами зрел. И в Кромах, и в Ельце, и в Волхове, и в других городах, что Дмитрию крест целовали, живут ныне вольно, без бояр и царских воевод. Живут без налогов и пошлин, без посадского строения и царской десятины. Вольно живут!

— А холопы как? — выкрикнул, протолкавшись к телеге, молодцеватый, широкогрудый парень с бойкими черными глазами.

— И холопам воля дана, нет на них боле кабалы. Царь Дмитрий повелел прежние указы порушить. Кабала с холопов снята. Снята, православные! Буде ходить под ярмом!

Толпа вновь загалдела.

— У нас же ярма хватает. Не жизнь — маета!

— Ремесло захирело! Воеводы и дьяки поборами задавили!

— Суды неправедные!

— А чего ж терпите? Аль охота вам в кабале ходить? — громко закричал Семейка.

Один из посадских дернул его за полу кафтана.

— Стрельцы! Лезь в толпу, спрячем.

К Девичьему монастырю скакали всадники в темнозеленых кафтанах; блестели бердыши на ярком солнце. Толпа смолкла, на Семейку устремились сотни выжидающих, оценивающих глаз. А он стоял на виду у всех — осанистый, коренастый, уверенный в себе; лохматились седые пряди волос на резвом ветру.

— Чего, сказываю, терпите? — неустрашимо продолжал Семейка, и слова его зазвучали набатом. — Пошто в нужде и неволе живете? Бейте бар, забирайте их добро, выкликайте праведных старост и судей!

Стрельцы, размахивая плетками и тесня толпу, подъехали к телеге.

— Взять лиходея!

Юшка Беззубцев явился в избу лишь под вечер. Был он в драной сермяжке, разбитых лаптях, дырявом войлочном колпаке. Сирый, убогий мужичонка, да и только.

— А тебя и впрямь не узнать, — сказал Болотников.

— Покуда бог милует, — устало улыбнулся Юшка. Весь день он сновал по городу: был на торгу, в кабаках, на людных площадях и крестцах; тайно подкидывал и вывешивал «листы», вступал с калужанами в разговоры.

— Посад раскололся, Иван Исаевич. Одни Шуйскому мирволят, другие за Дмитрия готовы стоять.

— А стрельцы? Эти небось на повстанцев сабли точат.

— Кажись, не шибко. Надо бы и среди них потолкаться. Дозволишь?

— Покуда нет… Что-то Семейка припозднился.

Ждали Семейку час, другой, но тот так и не появился.

— Ужель схватили? — обеспокоенно глянул на Болотникова Юшка. Иван Исаевич не ответил, молчаливо улегся на лавку.

Ночевали в избенке старого звонаря Якимыча, о котором Болотникову поведали вернувшиеся из Калуги лазутчики: старик надежный, когда-то в Диком Поле казаковал.

В избушке полумрак, чуть мерцает неугасимая лампадка под закоптелым образом Спаса. За волоковыми оконцами беснуется ветер; ветхая избенка скрипит, стонет, ухает, вот-вот развалится под дерзкими порывами сиверка.

— К грозе, — кряхтит с полатей Якимыч.

Болотникову не спится, все еще теплится надежда на возвращение Семейки. Дорог ему этот мужик. Как-никак — сосельники, сколь годков вместе прожили, сколь страдных весен за сохой походили! Мужик-трудник, мужик-разумник, ныне всей рати слюбен, готов за народ и волю голову сложить.

Всплыло лицо Купрейки Лабазнова. Этот голову на плаху не положит. Ишь чего вывернул:

«Ни за Шуйского, ни за Дмитрия воевать не стану. Мое дело на своего хозяина молиться. Он для меня и царь, и боярин, и судья мирской».

«Да так ли? — воскликнул тогда Семейка. — А ежели купец задом к тебе повернется?»

«Не повернется. Человек праведный. Ни харчем, ни сукном, ни деньжонками не обижает».

«А коль убьют? Война».

«Нового хозяина пойду искать. Авось приветит. В рать же вашу ногой не ступлю».

Молвил, как топором отрубил.

У Ивана Исаевича защемило на душе. Вот тебе и крестьянин! Что ему народная рать и кровь людская, обильно пролитая за мужичье счастье. Пригрел купчик, показал алтын — и плевать ему на повстанцев. Вот и бейся за такого, отдавай тысячи жизней. А ежели таких много на Руси?

Смутно, черно стало на душе.

В полночь, с ударом колокола, Якимыч сполз с полатей, тронул Болотникова за плечо:

— Пора, родимый.

Иван Исаевич тотчас поднялся: он так и не уснул. Облачился в кафтан, опоясался кушаком, пристегнул саблю.

— Может, и я с тобой? — спросил Юшка, хотя уже давно все было решено.

— Нет. Жди Семейку.

Вышли во двор. Ночь черна, непроглядна. Ветер поулегся, но зато принялся бусить дождь. За невидимой Окой полыхнула молния, донеслись отдаленные раскаты грома. У Юшки сжалось сердце.

— Не ходил бы, Иван Исаевич. Опасно! Уж лучше я.

— Нет, друже, — твердо молвил Болотников. — Чему быть, того не миновать, — запихнул пистоль за пазуху (не отсырел бы порох), повернулся к старику. — Айда, дедко.

Болотников и звонарь пропали во тьме. Якимыч вел огородами, овражками и глухими переулками. Улицами же не проберешься: загорожены решетками и колодами, подле которых неусыпно бдят караульные с рогатинами. С тесовых крыш боярских и дворянских теремов доносились приглушенные, протяжные выкрики дозорных глядачей:

— Поглядыва-а-ай!

— Пасись лихого-о-о!

В одном из переулков Болотников оступился и ткнулся о забор. Забор оказался ветхим, накренился, затрещал. Громко, зло залаяла собака, за ней другая, третья. Встрепенулись караульные, решеточные сторожа, объезжие люди. Отовсюду вполошно донеслось: ай, что? Пасись лихого!..

В конце переулка послышались людские голоса и дробный цокот конских копыт. Огни факелов вырвали из тьмы бердыши и красные кафтаны.

— Стрельцы, — шепнул Болотников.

Спрятались за избу, замерли. Стрельцы проехали мимо. И все же с дозорными не разминулись: перед Никольской улицей, сворачивая к Успенскому собору, неожиданно наткнулись на трех пеших стрельцов с фонарями.

— А ну стой! Кто такие?

— Люди божьи, — смиренно поклонился Якимыч. — Идем на звонницу.

— На звонницу?.. Без фонаря, с саблей?.. Врешь, ананья!

Один из стрельцов направил на Болотникова пистоль.

— Идем в Разбойный.

— А может, полюбовно разойдемся, стрельче?

— Я те не девка. Двигай!

Пошли. Через несколько шагов Болотников резко обернулся, бухнул из пистоля. Стрелец осел наземь. Другой вскрикнул, отпрянул, рванул саблю из ножен, но опоздал: в багровом свете фонаря молнией полыхнула сабля; лохматая голова покатилась по бревенчатой мостовой. Третий стрелец, молодой и безусый (знать только поверстался), с испуганным воплем кинулся прочь.

— Ловок же ты, детинушка, — ахнул звонарь.

— Поспешим, дедко. Чуешь, как город взбулгачили?

— Теперь уж недолго. Лезь в пролом… Дале овражком.

Вскоре подошли к дощатому тыну, за которым высились хоромы в два жилья. Якимыч постучал в калитку; из оконца тотчас послышалось:

— Кого бог несет?

— Впущай, Ермила. С гостеньком я, — молвил Якимыч.

Калитка открылась.

В просторных покоях купца Григория Тишкова было многолюдно. На лавках сидели и шумно спорили калужские торговые люди. При виде Болотникова купцы притихли. Иван Исаевич снял шапку, перекрестился, молвил с поклоном:

— Здоровья вам, гости торговые.

Григорий Тишков ступил встречу, ответно поклонился.

— Будь и ты здрав, — повернулся к купцам. — То посланец Большого воеводы царя Дмитрия.

Торговые люди встали, поклонились.

— Честь и место!

Григорий Михайлович усадил Ивана Исаевича в красный угол. Оба (вместе с купцом Богданом Шеплиным) заранее договорились: представить Болотникова посланцем Большого воеводы, представить без имени.

Среди купцов Иван Исаевич увидел и стрелецкого пятидесятника.

— Свояк мой, Иван Фомин, — заметив настороженный взгляд Болотникова, пояснил Тишков. — Можешь говорить смело.

Иван Исаевич же заговорил не сразу. Надо было оглядеться, прийти в себя после опасной дороги, обрести уверенность, без чего с купцами толковать, что в бездонную кадку воду лить. Народ хитрющий, видалый. Ишь, как глазами жгут, будто на исповедь поставили. Попробуй слукавь — вмиг раскусят. Тертый люд!

— Допрежь позвольте передать вам земной поклон от Большого воеводы, — заговорил наконец Иван Исаевич. — Спасибо вам за дары, кои посланы от гостей калужских.

Молвил, и в голове запоздало мелькнуло: напрасно о дарах заговорил. Уж коль посланцем прибыл, надо ответно и самому поминками одаривать. Таков обычай. Купцы промашки не простят, ишь как выжидают. А все спешка, стрелой из рати выскочил, дурья башка!

Купцы молчали. Болотников же продолжал:

— Велено Большим воеводой сказать вам: целуйте крест царю Дмитрию Иванычу, и онпожалует город великими милостями. Торговать вам вольно и беспошлинно, как гостям заморским, ходить без помехи за рубеле, торговать хлебом и солью, пенькой и кожей, дегтем и воском и прочими товарами. Будет царь жаловать извозом и кораблями. Торгуйте с богом, торгуйте с прибытком.

Остановился, глянул на купцов. Купцы молчали.

— Не будет в городе ни царских воевод, ни бояр, ни худых судей. Посад сам выберет людей достойных.

Купцы молчали.

— Ныне едва ли не вся Украйна стала вольной. Перешли на службу к царю Путивль и Кромы, Елец и Новосиль, Болхов и Мценск, Белев и Одоев… Не седни-завтра отойдут от Шуйского и другие города. Не быть и Москве под началом Шубника. Истинный царь будет сидеть на троне.

Купцы молчали.

— Всем воздаст по заслугам. Воевод и бояр, что за Шуйского стояли, — под кнут и на плаху. Буде поборов, застенков и мздоимства! Те ж, кои помогут царю Дмитрию законный престол вернуть, будут награждены щедро. Так что решайте, купцы, — стоять вам за государя истинного либо Шубнику кланяться.

Купцы молчали. Истукан на истукане. Болотников глянул на Шлепнина с Тишковым, но те будто в рот воды набрали. Молчание затянулось. Что случилось, недоумевал Иван Исаевич, какая муха купцов укусила? Сами же в рать гонцов снаряжали, сами о помощи просили.

— Добро бы так, — наконец тихо молвил купец с густой благообразной серебряной бородой. (Сидел на почетном месте, обок с хозяином Григорием Тишковым.) — Тогда б чего не торговать. И беспошлинно, и с извозом, и с кораблями царскими. А то ведь и лошаденки не сыскать. Три шкуры в приказах дерут. Не то что до Холмогор, до Москвы не дотащишься. Извоз встает дороже товара. Поехал в кафтане, а вернулся нагишом… Ну, а коль с царевым извозом, то куды с добром.

Говорил купец чинно, неторопко, но, как показалось Болотникову, со скрытой усмешечкой.

— С извозом! — громко повторил Иван Исаевич. — Не довсдстся вам христарадничать.

— Добро, добро, — пощипывая бороду, протянул купец и глаза его, досель смотревшие куда-то в сторону, напрямик вперились в Болотникова. — Сказывают, лют твой Большой воевода. В Волхове всех дворян изрубил. Афанасия же Пальчикова, кой не единожды торговлишкой промышлял, на крепостной стене распял гвоздочками. Так ли?

— Так! — отрывисто бросил Болотников. — Дворянам, кои супротив парода воюют, пощады не будет. Афанасий же Пальчиков самолично крестьянам головы сек. И не только. На посаде тяглым людям языки вырывал, дабы царя Шуйского не хулили. Как сие прощать?

— Чу, и купцов многих сказнил.

— Купцов не тронул. Навет!

— Навет ли? — купец смотрел на Болотникова с едким прищуром, и Ивану Исаевичу вдруг показалось, что он уже где-то видел эти острые насмешливые глаза. — Воевода твой торговый люд не шибко жалует. В Болхове-то купцам досталось. Сколь лавок ратники разорили, сколь добрых домов пограбили.

Болотников поперхнулся: купец ударил не в бровь, а в глаз. Был разор, и немалый. Особо Федька Берсень отличился, лихо прогулялся он с казаками по купеческим хоромам… Прознали-таки, аршинники! И когда успели?

— Волхов ядрами и картечью войско царя Дмитрия встретил. Многие купцы воедино с дворянами стояли, вот и поозлобились ратники. Однако ж ни одного купца живота не лишили.

— Случалось, и живота лишали… С Жигулей кто купцов-то в Волгу швырял?

Лицо Болотникова дрогнуло. Нет, не почудилось. Да то ж Мефодий Кузьмич Хотьков! Тот самый Хотьков, с коим когда-то плыл до Тетюшей и коего едва не скинул с Жигулевских кручей. Сейчас он встанет и вякнет на всю избу: буде вора слушать! То сам Ивашка Болотников, бывший разбойник с Волги. На моих глазах купцов грабил, кнутом сек и с утеса метал. Нет ему веры!

И все ж не поднялся с лавки Мефодий Хотьков, не выдал Болотникова. Отчего-то сдержал себя, смолчал, лишь глаза стали еще усмешливей.

Болотников же после недолгой заминки (постарался скрыть ее) продолжал увещевать купцов. Обещал именем царя Дмитрия торговые льготы и милости, призывал воедино подняться на Шуйского, но купцы молчали.

«О болховской расправе наслушались, вот и поджали хвосты», — недовольно, начиная злиться, подумал Иван Исаевич.

Далеко за полночь Мефодий Хотьков бросил:

— А чего ж с московскими купцами?

— С московскими? — переспросил, утирая со лба пот, Иван Исаевич.

— С московскими, — повторил Мефодий Кузьмич. — У них и хлеб, и соль. — Хотьков на что-то намекал, это было видно, по его открывшемуся вдруг (куда хитринка-усмешка пропала!) дружелюбному лицу.

— И много?

— Да уж не чета нам, — Хотьков повел глазами по лицам купцов, и тех будто оса ожалила. Загалдели, закричали:

— Поперек горла нам московские гости!

— Торговлишку нашу рушат!

— Житья от них нет. Почитай, всю Калугу под себя подмяли!

Болотников жадно внимал каждому слову. Прорвало-таки, слава тебе господи! Вот где собака зарыта.

Долго шумели, долго гомонили, покуда Болотников властно и решительно не пристукнул по дубовому столу кулаком.

— Не будет московских купцов в Калуге! О том особо велено вам сказать. Торгуйте вольно. Хлеб же и соль, коими столичные гости владеют, Большой воевода передаст вам, купцам калужским.

— Ух ты, — крутнул головой один из купцов. — Ужель так и будет?

Иван Исаевич глянул на Шлепнина с Тишковым, глянул на Мефодия Хотькова; тот, в свою очередь, пытливо уставился на Болотникова.

— Слово Большого воеводы крепко, и вот вам на то его рука, — веско произнес Болотников, повернувшись к Шлепнину с Тишковым.

Купцы замешкались: не так-то просто (от всего торгового люда) принять воеводскую руку. Уж больно время-то лихое. Кой год на Руси замятия. Цари и воеводы приходят и уходят, а купец, что стрелец: оплошного ждет. Не промахнуться бы, не остаться бы в дураках.

Но тут поднялся с лавки и ступил к Болотникову Мефодий Хотьков. Принял руку (вот уж чего Иван Исаевич не ожидал!), глянул в упор:

— Верим твоему воеводе, посланец. Кажись, не вертлявый, без лжи и обману, и слову своему хозяин. Верим!

Тотчас Шлепнин с Тишковым поднялись: Мефодий Хотьков первый купец на Калуге, человек влиятельный и разумный, народом чтимый. За таким весь посад пойдет.


Глава 14 Битва на Угре-реке


Иван Исаевич неустанно сновал по полкам. За последние недели рать пополнилась отрядами из Путивля и Кром, Ельца и Волхова, Орла и Белева, Козельска и Одоева… Влились в войско мужики и холопы, казаки и служилые люди по прибору, ремесленники и стрельцы (из примкнувших к Болотникову городов), бобыли и монастырские трудники, волжские бурлаки и судовые ярыжки. Отряды разношерстные, к войне необученные. Сколь надо труда приложить, чтобы подготовить их к битве. За новоприбылыми ратниками закрепили опытных десятских, и сотских, что не единожды бывали в сечах.

— На вас вся надежа, ребятушки, — говаривал Иван Исаевич. — Враг силен, шапками не закидаешь. Ловчей да искусней учите, чтоб и копьем, и щитом, и саблей умели владеть.

Иногда не выдерживал и сам начинал показывать приемы. Взмахивая мечом (носил его неизменно, предпочитая сабле), покрикивал:

— Не суетись! Не за девкой гонишься… Выжди, приглядись… Плечо прикрой. А теперь с силушкой соберись. Вдарь!

Подставлял окованный медью щит. Оглушающий звонкий удар. Сабля отлетала в траву.

— Худо, худо, браток! Рукоять покрепче держи. А ну вдарь еще!

Возвращаясь в воеводский шатер, вздыхал. Нелегко будет мужикам с царским войском биться. Собрал Шуйский полки отборные, в боях искушенные… Да и с оружьем туго, лишь наполовину хватает самопалов, брони и сабель. Мужики же приходят с топорами и вилами.

Вновь и вновь наваливался на походных кузнецов: понукал, тормошил, подбадривал. И те старались, ковали денно и нощно.

— Вот кабы через Елец шли, — как-то обронил Нагиба. — Там оружья на всю бы рать с избытком хватило. Напрасно ты совета Федьки не послушал.

— А Кромы Трубецкому в лапы кинуть? Закрыть прямой путь на Москву? — недовольно произнес Болотников.

— Могли бы и окольными.

— Окольными? Нет, Мирон! Вспомни, куда Василий Шуйский войска свои двинул? Не на Елец же, где оружья с избытком. На Кромы, на Кромы двинул, хитроумец. Далеко вперед глядел. Восставшая крепость открывала ближнюю дорогу на Москву. Ближнюю, Мирон! Не стоять бы нам ныне под Калугой, коль Шуйский бы земли мужиков-севрюков захватил. Промашки не было, Мирон.

Однако слова Болотникова Нагибу не убедили. Ему, бывалому казаку, всегда казалось: где сабля, пика и пистоль, там и удача. Он не любил рассуждать, прикидывать, заглядывать в завтрашний день. Жил просто, неприхотливо, довольствуясь малым. Он не был прозорлив. О том Болотников знал (знал с Дикого Поля) и нередко поругивал Мирона за недалекие, высказанные вслух мысли. Но того уже было не переделать. И все же Иван Исаевич ценил Нагибу: в бою Мирон был незаменим, его дерзкая удаль увлекала казаков на самые отчаянные вылазки.

Неподалеку от шатра Болотников услышал буйный хохот ратников. Подошел. Ратники тотчас раздвинулись, пропустив воеводу к телеге, подле которой сидел Добрыня Лагун и безучастно жевал большой кусок сочного розоватого копченого сала. Тут же, с понурым видом поглядывая на убывающий ломоть окорока, стоял маленький, растрепанный, огненно-рыжий мужичок.

— Это ж надоть, до сечи берег… Это ж надоть.

— О чем печаль? — улыбнувшись, спросил мужичка Иван Исаевич.

Мужичок смущенно юркнул в толпу. Ратники вновь дружно захохотали.

— Да он, вишь ли, отец-воевода, — выступил вперед Сидорка Грибан. — С Добрыней на сало поспорил. Тот-де, как сказали Добрынины сосельпики, подводу с двумя мужиками поднимет. Не поверил. Вот и пришлось окорока лишиться. Не жалость ли?

Глаза Сидорки улыбались. Ожил мужик, отметил про себя Болотников. Недавно попросился из обоза в ратники: «Зол я на бояр. Сколь страдников на селе в могилу свели. Мочи нет терпеть! Пора барам и ответ держать». Хорошо молвил Сидорка. Давно пора!

— Ужель поднял? — рассматривая Добрышо, усомнился Иван Исаевич. — Крупны ли мужики?

— Да вот они, — повел рукой Сидорка в сторону двух рослых грузноватых ратников.

Болотников прикинул: телега с мужиками пудов на двадцать потянет. Крутнул головой.

— И поднял-таки, Добрыня?

— А че не поднять, — хмыкнул Лагун. — Гляди, коль не веришь.

Ратники вспрыгнули на подводу. Добрыня, вытерев короткие заскорузлые пальцы о портки, подлез под телегу, уперся о днище могучей спиной, ухватился грузными руками за дроги и начал не спеша выпрямляться. Молодое, круглое, широконосое лицо его стало медным.

— Лопнешь, чертяка. Брось! — крикнул Сидорка.

— Эка, — хрипло отозвался Добрыня. Поднялся и понес тяжелую поклажу меж ратников.

— Слава, слава Добрыне! — закричали повольники.

Лагун опустил подводу и вновь принялся за сало.

— Силен же ты, детинушка, — молвил Болотников и обнял Добрыню за округлые литые плечи. — А ну держи! — отстегнул длинный тяжелый меч в дорогих ножнах, протянул богатырю.

У Добрыни вывалился кусок из рук. Такого подарка век не увидишь. Честь неслыханная! Уж не шутит ли Большой воевода?

— Так при мне ж дубина.

— Ведаю твое оружье, детинушка. Знатно ты под Кромами бар колошматил. Но меч, поди, лучше?

— Да худо ли, — шмыгнул носом Добрыня.

— То-то. Бери, детинушка! Надеюсь, не посрамишь сего меча? Постоишь за народное счастье?

Добрыня принял меч, поклонился. В открытых синих глазах его и неожиданная безудержная радость, и спокойная, по-мужичьи уверенная решимость.

— Постою, воевода.

— Верю, верю, Добрыня! — Иван Исаевич повернулся к ратникам (на него устремились сотни глаз), горячо проронил: — Ужель с такими богатырями Шуйского не побьем? Ужель барская рука крепче мужичьей?

И ратники дружно отозвались:

— Побьем, воевода! Под Кромами били и под Калугой побьем!

— Хватит силушки! Стопчем бар!

Иван Исаевич вгляделся в лица ратников. Нет, крики повольников — не показная бесшабашная удаль. То была действительно сила — дерзкая, непреклонная. Пусть не хватает доспехов и сабель, пусть многие не бывали в жестоких сечах, пусть. Главное — вера, непоколебимость. С ним — народ. И коль народ поднялся — не устоять на Руси барам. Не устоять!


Царь Василий пришел в ярость. Калуга целовала крест Вору! Целовала под носом царской рати. Затворилась, ощетинилась пушками. Не помогли ни угрожающие божьей карой патриаршии грамоты, ни послания инокини Марфы, ни дворянско-стрелецкие полки. Придется бить Вора вне стен, без наряда (сколь пушек напрасно тащили!), с оглядкой на Калугу. Каково?

А намедни новая поруха. Возьми да и взорвись на Москве зелейные погреба. Урон такой, что и во сне не пригрезится. Москва осталась без пороха. И это в то время, когда Вор близится к столице! Беда за бедой.

Царь Василий с горя запил. Напившись же (во хмелю был шумлив и буен), гонял по палатам слуг, колотил жильцов и стряпчих. Унимал царя старый постельничий. Звал в покои сенных девок. Ведал, чем утихомирить: царь блудлив, на девок падок. И Василий Иваныч унимался.

А поутру новые вести:

— Вор Илейка Муромец, что царевичем Петром назвался, идет к Путивлю. С ним тыщ двадцать бунташного войска.

— Гиль в Вятке и Астрахани…

Успевай выслушивать. А выслушивать надо, и не только выслушивать, не только сетовать да охать, но и дело делать. Делать с умом. (Работа в государевых приказах не прекращалась и ночами.) Царь наседал на бояр, дьяков, воевод, стрелецких голов. Не уставал говорить:

— Были и ране воры. Заткнули глотки, кнутьем иссекли. И ныне так будет! Под Калугой Ивашке Болоту несдобровать. Брат мой, Иван Иваныч, на веревке в Москву приведет богоотступника.

Царь верил в свое многотысячное войско, верил в победу. За ним — казна, Боярская дума, приказы, святая церковь. Куда уж смерду Ивашке супротив всей державы!

Шуйский ждал Из-под Калуги радостных вестей.


Был долгий, бурный совет полковых воевод. Но последнее слово, как всегда, за Болотниковым.

— Мирону Нагибе и Нечайке Бобылю подойти к Угре, подняться вверх и переплыть реку. Укрыться в лесу и ждать начала сечи. Нападете на Ивана Шуйского с тыла. Да не спешите! Пусть прежде Иван Пуговка[147] в наших полках увязнет… Юрью Беззубцеву сидеть в селе Воротынском. А как от меня гонец примчит, спешно идти под Спасское. Бери полевей: село стоит на обрыве. Вольешься в рать после удара Нагибы с Нечайкой… Большой же полк перейдет Угру с вечера.


Стотысячная царская рать стояла в семи верстах от Калуги, стояла в устье Угры, втекающей в Оку.

На совете голоса начальных разделились. Одни предлагали встать всему войску у села Воротынского и выжидать, пока Иван Шуйский сам не выступит навстречу; другие советовали Болотникову дать бой близ Оки. Но Большой воевода выбрал Угру:

— Каждому русскому сия река памятна. Именно здесь, на Угре, был разбит хан Большой Орды Ахмат, именно на Угре кончилось для Руси злое татарское иго. И кто ж свершил сей подвиг? Народ, все те ж простолюдины, что и ныне в повстанческом войске. Вот и ныне Угре судьбу Руси решать. Только уж иную. Судьбу мужика и холопа. Быть им под барской кабалой или жить вольно? Ответ даст завтрашняя битва. Велика ж ее цена, велика! Побьем царево войско — и Москве несдобровать. А коль Шуйским будем биты, баре еще пуще мужика и холопа взнуздают. Стон пойдет по Руси… Ну нет!. Не бывать тому. Ране на Угре народ за себя постоял, и ныне так будет. Не опрокинуть барам мужика.


Семейка Назарьев привел с собой из Калуги две сотни посадских и полусотню стрельцов под началом Ивана Фомина.

— Два дня в застенке сидел. Думал, не видать мне боле белого света. Но тут Иван Фомин в темнице появился. Цепи велел снять. Ступай, говорит, на волю, странник. Калуга перешла на сторону Дмитрия. Вышел, но торопиться к тебе, воевода, не стал. На торгу клич кинул, дружину собрал. Так что принимай ратников.

Иван Исаевич крепко обнял Семейку.

— Спасибо, друже. Рад тебя в здравии видеть. За Калугу спасибо!

Знал Болотников: Семейка немало сделал, чтоб склонить на свою сторону посад.

— От Мефодия Хотькова тебе, воевода, поклон.

— От Мефодия?

Мефодий Хотьков весьма Болотникова удивил. Чудной купец! Таких, кажись, в жизни не встречал. А ведь мог бы он волжского разбоя не простить. Сколь добра лишился, сколь страху натерпелся! Не каждый купец такое забудет. Этот же первым и руку принял, и ночевать к себе позвал. Не устрашился!

В купеческой избе спросил Хотькова:

— Каким ветром в Калугу занесло? Кажись, в Ростове сидел.

— Э, брат, — улыбнулся Мефодий Кузьмич. — Купец единым городом не живет. Товар путей ищет. Поди, ведаешь, чем деньгу добывают? Мужик горбом, поп горлом, а купец торгом. Торг же ростовский захирел. Вот и привел господь в Калугу.

Но больше всего Ивана Исаевича мучил другой вопрос, и он, не ходя вокруг да около, напрямик спросил:

— От души ли в меня уверовал?

Хотьков отставил чару (сидели за столом). Выдерживая цепкий, немигающий, всевидящий взгляд Болотникова, спокойно и прямо ответил:

— Не в тебя, Иван Исаевич, не в тебя, — и замолчал, похрустывая ядреным огурчиком.

— А в кого ж? — с острым любопытством придвинулся к купцу Иван Исаевич.

— В силу, что за твоими плечами. Экая замятия поднялась. Такого Русь не ведала. Но то не твоя заслуга, не твоя, Иван Исаевич! Ты всего лишь струг, гонимый половодьем. Не будь тебя, другого бы замятия выпестовала.

— Мудрен ты, Мефодий Кузьмич, — протянул Болотников. Долго, вприщур разглядывал диковинного купца. — Выходит, в народ веруешь? В мужиков, кои не седни-завтра Москву возьмут и волю себе добудут?

— Может статься, и Москву возьмут. Но токмо воли, — купец хмыкнул, закачал головой, — воли мужикам вовек не знать. Видел татарин во сне кисель, так не было ложки.

— Это отчего ж? — насупился Болотников.

— Да все оттого ж, — вновь хмыкнул купец. — Земля порядком держится. Порядком, что на веки вечные богом установлен.

Болотников в гневе поднялся с лавки.

— На веки вечные? Терпеть кабалу, нужду и кнут боярский? Ну это ты брось, купец! Уж коль народ всем миром поднялся, старых порядков не будет. Не будет, Мефодий!

Но Мефодий в спор не полез. Встал из-за стола и покойно молвил:

— Засиделись мы ныне. Почивать пора, воевода.

Утром, выйдя во двор, Иван Исаевич увидел знакомого мужика, что доставил лазутчиков в город. То был Купрейка Лабазнов. Сидел на телеге, чинил хомут.

— Здорово, Купрей… Так вот ты у кого в работных.

Мужик обернулся и растерянно сполз с телеги: вот те на! Намедни с конюшни таем спровадил, а ныне открыто с хозяином стоит. Вот уж впрямь — неисповедимы пути господни.

— Аль встречались? — искоса глянул на Болотникова Мефодий Кузьмич.

— Было дело. До Калуги меня подвез… Не обижаешь Купрея?

— А чего его обижать? Мужик работящий, без дела не посидит. Коль таких буду обижать, сам без порток останусь. Добрые трудники ныне в цене.

— Не прост ты, купец! — хлопнул Мефодия по плечу Болотников.

Иван Шуйский на советах похвалялся:

— Войско наше могуче и сильно, как никогда. Ныне от Вора и ошметка не остается. Ждите награды.

Каждому дворянину, стрелецкому голове, сотнику и пятидесятнику царь пообещал прибавку денежного и хлебного жалованья.

Был боярин и князь Иван Иваныч маленький, кругленький (не зря народ окрестил Пуговкой), с торчкастой сивой бородой, с маленькими белесыми бегающими глазами; говорил всегда тихо, но торопко, дряблым ломающимся голосом; когда гневался, срывался на взвизгивающий крик, и тогда быстрых слов его уже было не понять.

Вышел Иван Шуйский из Москвы с восьмидесятитысячным войском, а когда подошел к Калуге, рать его округлилась до ста. Влились в войско бежавшие Из-под Кром и Орла полки воевод Юрия Трубецкого и Михайлы Нагого, Ивана Хованского и Михайлы Борятииского. Соединились с Иваном Шуйским и три московских стрелецких полка, поспешавшие было на выручку Орлу. (Стрельцы до Орла не дошли: повернули вспять, «видя в орленех шатость»).

Иван Пуговка и вовсе повеселел: куда уж теперь Болотникову! У него и рать, как доносят лазутчики, меньше наполовину, и с оружьем туго. С топорами и косами много не навоюешь. Да и в сраженьях мужичье не бывало. В первый же час битвы развалится войско Ивашки, как сноп без перевясла.

Князья Трубецкой и Нагой радость первого воеводы не разделяли, охолаживали Шуйского:

— Болотников не дурак, зря в сечу не кинется. От него любого подвоха можно ждать. Поопасись, воевода!

Шуйский же с издевкой посмеивался:

— Пуганый заяц и куста боится. Молчали бы уж, вояки. Мне от Ивашки бежать не придется. Много чести смерду.

Шуйский изготовился к бою на широком поле, близ деревни Плетневки. Битва началась поутру. Большой полк Болотникова вышел из леса и двинулся на царскую рать. Впереди, легким наметом, бежала двадцатитысячная конница под началом Матвея Аничкина и Тимофея Шарова.

Сверкали сабли, золотились на жарком литом солнце медные шеломы. Все ближе и ближе вражье войско. Аничкин, оглянувшись на скачущих конников, бешено крикнул:

— Круши бар!

— Круши! — воинственно, зычно отозвалась повольница.

Врезались в конные сотни, и зло, кроваво загуляла сеча. Натиск болотниковцев был неудержим: лучшую часть своего войска кинул Иван Исаевич на полки Шуйского. Дворяне дрогнули, попятились.

— Побежали! — весело воскликнул Устим Секира. — Глянь, батько!

Болотников с трехтысячной дружиной расположился на холме; как на ладони видно поле брани. Сухо оборвал стремянного:

— Погодь радоваться.

Войско Шуйского вскоре оправилось. На помощь дворянской коннице пришел стрелецкий полк Ивана Широконоса. Сеча разгорелась с новой силой. Часа через два Иван Шуйский ввел в битву полки Правой и Левой руки. Князь Трубецкой советовал не спешить, но первый воевода отмахнулся:

— Пора!

Конница Аничкина оказалась в кольце. Стало тяжко. Но тут, улучив момент, из-за рати Шуйского высыпали казачьи сотни Мирона Нагибы с Нечайкой Бобылем. У Пуговки ноги подкосились. Мать Богородица! Еще вечор лазутчики клялись-божились: не слыхать с московской стороны буиташных отрядов. И вот, поди ж ты, выскочили. Да как прут!

Сполз с коня, потерянно забегал, засуетился. Надо бы повелевать, а из поблеклого узкогубого рта лишь: «господи» да «царица небесна!»

Воевода Трубецкой сплюнул. Это тебе не в Думе выпендриваться. Там-то уж больно прыток.

Быстрые, разящие казачьи сотни ошеломили не только Ивана Пуговку, но и все его войско. Казаки были неудержимы, будто ураган по вражьей рати пронесся. Кольцо, в которое угодила конницу Аничкина, распалось.

Иван Шуйский бестолково сновал среди воевод, пока к нему не подошел князь Иван Хованский.

— Не послать ли стрельцов?

Спросил, как бы советуясь. Пуговке напрямую не скажешь: тщеславный, злопамятный. Наградил бог воеводой!

— Стрельцов? — переспросил Шуйский и спохватился: два полка ждут не дождутся. Обретая уверенность и делая вид, что оплошки не было, вновь полез на коня. Взобрался, тяжело выдохнул, хитровато прищурился на воевод.Покуда одного полка хватит, — метнул глаза на вестового. — Скачи к Петру Мусоргскому. Пущай на Вора навалится.

«Стратиг! — усмехнулся Юрий Трубецкой. — Без подсказки через губу не переплюнуть».

Стрельцы давно ждали своего часа: нет ничего хуже томиться, когда идет сеча, когда все равно придется схватиться за саблю. Уж лучше скорее ринуться на врага, чем ждать да гадать: быть тебе или не быть сегодня живу.

И стрельцы ринулись — тяжело, мощно, угрозливо.

У Болотникова защемило сердце. Не в сей ли час решится судьба битвы? Страшно, воинственно врезались стрельцы. Устоит ли рать?

— Велишь выступать, батько? — нетерпеливо вопросил Секира.

Болотников не отозвался. Напряженно думал: у Шуйского в запасе Засадный полк. Пуговка выжидает, пока я не двину оставшееся войско. Но знает ли Шуйский о затаившейся рати Юшки Беззубцева? Коль знает, то мне выступать рано. Шуйского не испугаешь трехтысячной дружиной. Сторожевой полк так и останется в запасе. Но то худо. Полк надо выманить, непременно выманить!

Повернулся к стремянному:

— Скачи к Беззубцеву. Пора ему!

Мужичья рать, под началом Беззубцева, скрытно подошла к Воротынскому. Ночью была у села Спасского, что стоит на высоком приокском обрыве, на заре же перешла Угру и укрылась в лесу. Беззубцев заждался: сеча началась утром, а теперь уже полдень. Вестей от Болотникова все нет и нет. Так и подмывало выбраться из бора, но суров воеводский наказ: ждать! Ратники волнуются, руки не к мечу — к сохе привычны. Каково-то будет в битве?

Сидорка Грибан, привалившись к сосне, в какой уже раз принимался перематывать онучи.

— Чего те все не так? — глянул на беспокойные руки мужика Семейка Назарьев.

— Лаптишки пожимают, — крякнул Сидорка. — Вишь, тесноваты.

— Босиком беги, — натянуто засмеялся Семейка. — Без лаптей тя любой ворог устрашится.

Неподалеку послышался храп, да такой свирепый и богатырский, что на версту слышно.

— Да кто ж это выводит? — поднялся Сидорка.

Глянули. Добрыня Лагун! Лежал навзничь, раскинув рогулей ноги и зажав в руке недоеденную горбушку хлеба. На румяных щеках полчища комаров, но Добрыня спит усладным, непробудным сном. Ратники дружно рассмеялись.

Юшка услышал хохот, порадовался. Не так-то уж и заледенели мужики, ишь как гогочут. Пусть, пусть хоть на миг забудут о битве… Но что ж Болотников? Почему так долго не шлет посыльного? Но вот наконец примчал Устим Секира.

— Вылезай, Юрий Данилыч!

При появлении пешей рати Иван Шуйский тотчас приказал снять из запаса последний полк.

— Погодил бы, Иван Иваныч! — раздраженно бросил князь Трубецкой.

Но Шуйский, не слушая советчика, смятенно (из леса будто тьма татарская высыпала) закричал:

— Навались, навались! Бей воров!

Видел — вышло из леса мужичье войско. С дубинами, косами, топорами.

— Бей, бей лапотников!

Но лапотники — экое диво! — ни дворян, ни стрельцов не испугались. Идут напродир, ломко. Стягивают дворян баграми с копей, разбивают топорьем головы. Тяжко дворянам! Глянь, к шатру попятились. Страшно стало Пуговке. Затравленно зыркнул на воевод, замахал руками:

— Чего стоите? Аль вам дела нет? Аль не вам воров бить? Скачите, скачите по полкам!

На душе Болотникова стало чуть полегче: ныне все полки Шуйского в сече. Теперь набираться отваги и воли. Кто злей и решимей — за тем и победа.

Гул, стон, рев гуляли над полем брани. Ржанье коней, звон мечей и сабель, тяжелые, хлесткие удары дубин, палиц и топоров, ярые возгласы, стоны, хрипы и вопли раненых.

Сеча! Свирепая, жуткая. Никто не хотел уступать. В бешеной, звериной злобе рубилось с мужичьем дворянство, остервенело хрипло: не видать вам, смерды, земли и воли, не зорить поместья и вотчины! Сидеть в заповеди без Юрьева дня, веки вечные гнуть спину!

Неистовствовала повольница. Из отчаянных, оскаленных глоток неукротимо рвалось: буде под кабалой ходить! Буде невыносимых оброков и заповедей! Буде ярма!

То была страшная битва, битва мужика с барином, кою Русь еще не видывала.

Сеча длилась целый день, а Болотников все еще стоял на холме. Секира истомился: ну чего, чего выжидает воевода?! Сколь же можно дружине в лесу отсиживаться?

— Пожалей ратников, батько. Извелись!

Но Болотников непоколебим. Ждать, ждать! — приказывал он сам себе. Надо выступить в самый нужный момент, пока не дрогнет один из вражьих полков. И вот наконец полк Левой руки повыдохся и начал откатываться к Плетневке.

— Коня!

Трехтысячная конница вышла из бора. Болотников, приподнявшись в седле, зычно крикнул:

— Пришел наш черед, ребятушки! За землю и волю!

Конница с гиком, ревом и свистом хлынула на войско Шуйского. Впереди, на быстром белогривом коне, летел Болотников. Сверкала серебристая кольчуга, багрово полыхал на закатном солнце шелом. Обок, низко пригнувшись к черной развевающейся гриве, мчал Устим Секира. Врезались, сшиблись, зазвенели сталью, и пошла злолютая сеча. Болотников страшно, могуче валил дворян мечом. Валил молча, протяжко хакая после каждого удара. Неугомон же Секира рубил бар с выкриками:

— Примай казачий гостинчик, собака!.. Подавись, бархатник!

Неподалеку ухал увесистым топором Сидорка Грибан. Сидел на лошади (Из-под убитого помещика) и ловко, сноровисто повергал врагов.

— Молодец, молодец, друже! — похвалил, заметив Сидорку, Болотников и вновь могуче надвинулся на дворян. Те отпрянули: непомерной, медвежьей силы человек!

Иван Исаевич использовал передышку, чтоб оглядеться. Полки Правой и Левой руки Шуйского потихоньку пятятся, Большой и Передовой бьются с казачьей конницей, бьются на равных. А вот стрелецкие полки начали теснить пешую мужичью рать. Худо! Если мужики отпрянут к лесу, стрельцы замкнут в кольцо Аничкина и Шарова и тогда беды уже не избыть.

Закричал во всю мочь:

— За мной, за мной други!

Через ратников Ивана Хованского пробились к стрельцам.

— Круши бердышей! — заорал Болотников, направляя горячего скакуна в гущу краснокафтанников.

Откуда-то сбоку выскочил Добрыня Лагун с огромной, окованной жестью дубиной. (Вначале рубил врагов воеводским мечом, но тут перешел на свое обычное «оружье»). Тяжело рыкнул, страшно взмахнул — трое стрельцов замертво рухнули.

— Знатно, Добрыня! — воскликнул Болотников.

А Лагун, не слыша в пылу боя воеводы, продолжал ломить врагов.

Мужики воодушевились: сам Болотников пришел на помощь. Вон как удало, не щадя себя, разит стрельцов. Духом воспрянули и будто живой воды глотнули. Так поперли на стрельцов, что те не устояли и повернули вспять. Вскоре начал пятиться и Большой полк. Князья Трубецкой и Хованский (бились храбро) попытались остановить служилых, но было уже поздно: отступало все войско. Повольники же все усиливали и усиливали натиск. И вот, перестав огрызаться, побежал полк воеводы Бориса Татева.

Иван Шуйский, не дожидаясь, пока побежит все его войско, не на шутку перепугавшись, отдал приказ:

— Отходить!

И первым потрусил в сторону московской дороги.

— С победой, с победой, други! — гаркнул, преследуя бежавшие полки, Иван Болотников.

Сгустившиеся сумерки остановили побоище. Войско Ивана Шуйского понесло тяжелый урон: свыше двадцати тысяч ратников погибло в калужской сече. Нелегко досталась победа и Болотникову. Тысячи повольников полегли под саблями врагов.

А впереди ждали новые кровавые битвы.


ЧАСТЬ IV Осада Москвы

Глава 1 Василиса

Уж сколь годов минуло, а кручина нет-нет да и всколыхнет сердце; вспадет былое, затуманятся очи.

…Пахучий бор, солнечная поляна в медвяном буйном дикотравье, избушка под вековыми елями. Она, в легком голубом сарафане, стоит на тропе. Алый румянец пожигает щеки, глаза счастливо искрятся.

Ждет!

Ждет сокола ненаглядного… А вот и он! Родной, желанный.

Кинется на широкую грудь, обовьет руками горячими, молвит:

— Люб ты мне, Иванушка. Все очи проглядела… Чего ж долго?

— Сенозарник, Василиса. Аль батю не ведаешь?

— Ведаю, ведаю. У батюшки твово всегда страда. Да ведь не все ж, поди, в лугах? Намедни дождь бусил.

— Аль соскучала?

— Соскучала, Иванушка. Худо мне без тебя.

Зацелует, заголубит…

Души в молодце не чаяла. Уж так-то слюбился! Но вдруг грянула беда. В Богородицком мужики страдные на князя Телятевского поднялись. А коноводом, чу, Иванка. Созвал он оратаев и дерзко молвил:

— Буде терпеть лихо! Побьем княжьих прихвостней и заберем хлеб. Айда на боярские житницы!

Княжьих послу жильце в дрекольем поколотили, барское жито из амбаров вывезли. Вздохнули: с хлебушком! Но ни калача, ни пирога так и не отведали: в Богородское княжья дружина наехала. Пришлось Иванке из села бежать. Чу, в Дикое Поле ускакал. Он еще до бунта сказывал:

— Душно мне в княжьей отчине, Василиса. Тяжко! Ярмо такое, что шагу не ступи. Надоели оковы. На простор манит, в края вольные…

Умчал, улетел добрый молодец. Ни слуху, ни весточки.

И год ждала, и другой, и третий… Сколь раз за околицу выходила, сколь горючих слез пролила! Не вернулся, не прилетел красным соколом. Сгинул.

Одна утеха — сын. Весь в Иванку: те же буйные кучерявые волосы, те же пытливые глаза с широкими черными бровями, та же неторопливость в речах. В добра молодца вымахал. Рослый, крутоплечий, а и всего-то пятнадцатый годок. Нравом, однако, не в отца: мягкий, покладистый. Да то и лучше: дерзких земля не носит, лихо им по боярской Руси ходить. Никитушка, глядишь, при матери останется.

Малей Томилыч сына не обижал. Правда, в первое время не шибко жаловал: и худого не молвит, и добрым словом не обогреет. Поглядит неулыбой, обронит вскользь:

— Ты бы, Никитка, помене в избе сидел… Шел бы к ребятне на игрище.

Василиса заступалась:

— Не гнал бы его, батюшка. Опасливо ныне на игрища ходить.

Малей Томилыч и сам ведал: опасливо. Лихо на Москве. Разбой такой, что ни приведи господи. Голодень лютый! Озверел народ. Слыхано ли дело, чтоб люди людей ели?! Сколь напастей окрест! Намедни у соседа, подьячего Разрядного приказа, двое сыновей сгинули. Пошли вечор с холопом к родному дяде и не вернулись. Провожатого нашли у Троицкого подворья с проломленной головой.

«Святотатство, — супился Малей Томилыч. — Малых чад режут на куски и варят замест говядины. Человечьим мясом в лавках торгуют».

Вздыхал, истово крестился. Хмуро поглядывая на Никитку, думал:

«Василиса сыном живет, вся забота о нем. Знай лелеет да пестует. Ничего, опричь сына, не видит… Кабы не он, давно бы Василиса хозяйкой в доме стала, супругой доброй да желанной… Помеха мне Никитка. Прибрал бы его господь».

Винясь грешным мыслям, подолгу простаивал у киота, отбивал земные поклоны, горячо молился. День, другой ходил тихий и умиротворенный, но потом, так и не задавив в себе беса, вновь начинал коситься на приемыша.

«Покуда Никитка подле матери, не дождаться мне Василисиной ласки».

Норовил улестить женку[148].

— Неча сыну твому без дела слоняться. Возьму Никитку в приказ, грамоте обучу, в люди выведу. Поначалу в писцах походит, а там, коль усердие покажет, в подьячие посажу. Будет и с деньгой, и с хлебом, и с сукном. Без подьячего, женка, ни одно дело не сладится. Как ни крути, как ни верти, а подьячего не обойдешь. Ему и мужик, и купец, и дворянин кланяются. У державных дел сидит!

Но Василиса на приманку не падка.

— Спасибо на добром слове, батюшка. Но рано Никитушке на государеву службу. Мал, неразумен.

Малей Томилыч говорил с укором:

— Не все ж твому сыну за подол держаться. Вон какой жердило. Самая пора в ученье отдавать. Рассуди-ка умом.

Но Василиса рассуждала сердцем: покуда Никитушка не войдет в лета, она неотлучно будет при сыне. А там как бог укажет. Авось и дале с Никиткой останется. Тот женится, детей заведет; ей же — внуков нянчить да на молодых радоваться.

Малей Томилыч хоть и серчал, душой вскипал, но волю гневу не давал: Василису окриком не возьмешь, чуть что — и со двора вон. Обуздывал себя.

Как-то крепко занедужил. Никогда не хварывал, а тут свалился, да так, что впору ноги протянуть. А было то на Филиппово заговенье. Малей Томилыч покатил через Москву-реку к Донскому монастырю и угодил в полынью. И лошади, и возница утонули, Малею же удалось выбраться на лед. Помогли мужики из Хаморной слободки. Замерзшего и обледенелого доставили в хоромы.

Хватив для сугреву чару вина, Малей Томилыч повелел истопить баню. Но на сей раз не помог чудодей-веник.

Занемог Малей Томилыч. Метался в жару, бредил, исходил потом. Дворовые шушукались:

— Плох подьячий. Сказывают, из полыпьи-то едва вытянули. Нутро застудил.

— Плох… Вот и супруга Феоктиста в зазимье померла. Как бы и Малей тово… Впору благочинного кликать.

Но благочинного Василиса не позвала. Верила: выходит, поднимет Малея Томилыча с недужного ложа. Варила снадобья из трав, поила, утешала:

— Ничего, ничего, батюшка, скоро поправишься.

Малей Томилыч слышал и не слышал, слова доносились будто сквозь сон. Раз очнулся, а перед ним Никитка; темные глаза добры и участливы, в руке легкий узорчатый корец[149].

— Испей, дядюшка Малей.

Подьячий обвел тяжелыми очами покои, спросил:

— Где ж матушка твоя?

— Притомилась, дядюшка. Соснула… Испей зелье.

Обнял подьячего за плечи, приподнял. Малей Томилыч выпил и вновь откинулся на мягкое изголовье.

— Теперь полегчает. Не седни-завтра в приказ пойдешь, — молвил Никитка матушкиными словами.

Сухие губы подьячего тронула скупая улыбка. А, кажись, добрый отрок. Смежил веки и сожалело вздохнул, в который раз уже посетовав на судьбу. Бог не подарил ему сына. Сколь раз супругу попрекал:

— Не чадородна ты, Феоктиста. Другие-то бабы не поспевают мальцов носить. Постыло без чад.

— Уж я ль не стараюсь, батюшка. Телеса мои не хуже других. Не сам ли в жены приглядел?

— Глазами в чрево не залезешь. Телеса добры, а проку?

— Да сам-то горазд ли? — обиженно поджимала губы Феоктиста.

— Цыц! — вскипал Малей Томилыч. — В нашем роду недосилков не было. Цыц, дура нежеребая!

Феоктиста — в рев. Серчая на мужа, затворялась в горнице. Не выходила день, другой, неделю, покуда Малей сам не пожалует.

— Буде… Буде уж.

Жарко припадал к ладному, горячему телу. Затем оба подолгу молились, прося у святых наследника.

Но ни бог, ни чудотворцы так и не смилостивились…

Малей Томилыч, поглядывая на статного, рослого отрока, думал:

«Кабы мне такого молодца. То-то бы подспорье. Добрый сын всегда в радость».

Пришла Василиса. Глянув на Малея, порадовалась:

— Никак в здравии. Вон и щеки зарумянились… А ты ступай, ступай, Никитушка.

— Не гони… Пущай со мной побудет, — задержав отрока за руку, тихо молвил Малей Томилыч.

С того дня будто что-то пробудилось в душе дьяка, глаза его все чаще и чаще тянулись к Никитке. Говаривал:

— Матушка твоя замаялась со мной. Пущай отдохнет.

«Что это с Малеем? — недоумевала Василиса. — Ужель Никитушка поглянулся? Дай-то бы бог… А может, покуда хворый? Подымется и вновь Никитушку перестанет замечать».

Нет, не перестал! Уж добрый год миновал после недуга, а дьяк все радушней к Никитушке, будто к родному чаду, привязался. Теперь без Никитки за стол не сядет.

У Василисы отлегло от сердца: покойно стало в дому, урядливо. Да и былая кручинушка так не гнетет. Знать, уж так на роду писано: не встретить ей больше Ивана, не голубить. Смирись с судьбой, Василиса, и живи тем, что бог послал.

И едва ли уж не смирилась, да вдруг будто громом ударило. Шла Великим торгом мимо Калашного ряда и неожиданно услышала из густой толпы:

— Жив Красно Солнышко… Войско собрал. Ведет рать Большой воевода Болотников.

Остановилась, охнула, сердце заколотилось. Господи, ужель почудилось?

Окстилась на храм Василия Блаженного, застыла, чутко ловя говор толпы.

— …В Путивле осел… Вся Комарицкая волость к Болотникову пристала.

Не почудилось!

О Болотникове рекут!

Бледнед, прислонилась к рундуку. Сердце вот-вот выскочит из груди.

Жив!.. Объявился!.. Воеводой в Путивле… Жив!

И все поплыло перед затуманенными очами: и многоликий торг, и благолепный храм Покрова, и белые стены Кремля.

Жив!

Василису кинуло в жар; не замечая слез, радостно думала:

«Господи, творец всемогущий! Уберег Иванушку, уберег сокола ненаглядного. Счастье-то какое, господи!»

— Ты че, женка? Аль обидел кто? — ступил к Василисе рыжекудрый детина в багряном зипуне. Глаза веселые, озорные, в руках — ендова и кружка с дымящимся сбитнем.

— Что? — рассеянно глянула на молодца Василиса.

— Че ревешь, грю? — широко осклабился детина. — Купец, что ль, обобрал? Не тужи, пригожая. С такой красой кручиниться грех… Испей-ка сбитню.

Сбитню? — все еще не приходя в себя, переспросила Василиса.

— Сбитню, пригожая. Такого питья по всей Москве не сыскать. Окажи милость, и денег не возьму, — кочетом рассыпался детина, любуясь женкой.

— Спасибо… Спасибо, мил человек. Пойду я.

— Где живешь, пригожая? — увязался за Василисой детина.

Василиса, не оборачиваясь, пошла через густую толпу к Фроловским воротам; обок услышала громкий выкрик:

— Держи, держи крамольника!

По толпе зашныряли стрельцы.

— К Ветошному ряду побег! Царя Василия воровскими словами хулил, бунташное рыло! — заверещал истец-соглядник, приведший стрельцов.

Служилые ринулись к Ветошному ряду. Кто-то из посадчан столкнулся с зазевавшимся сбитенщиком; ендова грянулась оземь. Детина, позабыв о красе-женке, полез в драку.

Василиса, миновав Фроловские ворота, вошла в Кремль. Здесь тише и благочинней, всюду разъезжают конные стрельцы. Людской гул доносится лишь с Ивановской площади, где зычные бирючи оглашают царевы указы, а дюжие каты секут и рубят государевых преступников.

Но сейчас Василиса не слышит ни глашатаев, ни свиста кнута, ни истошных вскриков лиходеев-крамольников; вся ее всколыхнувшаяся, взбудораженная душа заполнена Иваном.

Вот и пришла весточка, вот и сыскался ее добрый молодец. Хоть бы одним глазком глянуть! Были бы крылья, птицей полетела. Припала бы к груди широкой, молвила:

«Иванушка, любый мой!»

Остановилась вдруг.

«Да что же это я, свята богородица! Мало ли Болотниковых на белом свете. Да и как мог беглый бунташный мужик воеводой стать? То лишь боярам по чину. Вот неразумная!»

Но растревоженное сердце не унять.

Весь день, не находя места, потерянно сновала по избе, чтобы забыться, заглушить в себе навязчивые думы, принималась за дело, но все валилось из рук.

«Иванушка! Сокол ненаглядный… Иванушка», — стучало в голове.


Глава 2 Звень — поляна


Песня-угрюмушка, печалинка девичья, выплеснулась из души:


Туманно красно солнышко, туманно,
Что красного солнышка не видно!
Кручинна красна девица, печальна,
Никто ее кручинушки не знает!
Ни батюшка, ни матушка, ни родные,
Ни белая голубушка сестрица.
Печальна красна девица, печальна!
Не может мила друга позабыть.
Ни денною порою, ниночною,
Ни утренней зарею, ни вечерней.
В тоске своей возговорит девица:
Я в те поры милого друга забуду,
Когда подломятся мои скоры ноги,
Когда опустятся мои белы руки,
Засыплются глаза мои песками,
Закроются белы груди досками.
Туманно красно солнышко, туманно…

И не день, и не два тоска гложет. Не утерпела, пошла к старой ведунье, открылась.

Ведунья вздохнула:

— Непростое твое дело, голубушка, ох, непростое… Всяки люди у меня были, помогала. От сглазу дурного, от порчи, от винного запойства… Мало ли всякой напасти? Твоя ж печаль далеко сокрыта.

— Да хоть бы одно проведать: жив ли, не он ли воеводой объявился? Ты уж порадей, бабушка, сведай.

— Тяжело оное сведать… К омуту схожу, приходи позаутру.

Пришла, подарков принесла. Ведунья же даров не приняла.

— Не обессудь, голубушка. Не сведала. Уж всяко загадывала, да проку мало. Мутно все, черно, неведомо. Молись!

Василиса и вовсе закручинилась:

— Худо мне, бабушка. Ни за прялкой, ни за молитвой нет покоя. Истомилась, душой истерзалась. Ужель и открыть некому?

Ведунья, дряхлая, согбенная, с трясущейся косматой головой, надолго замолчала и все смотрела, смотрела на Василису глубоко запавшими выцветшими глазами.

— Чую, до скончания века запал тебе в душу сокол твой. И суждено ль тебе молодца зреть — один бог ведает.

— Уж я ль его не просила, бабушка!.. Молчит, нет от него знака. Ужель так и жить в неведеньи? Подскажи, посоветуй!

Василиса пала перед ведуньей на колени.

— Ох уж это бабье сердце горемычное, — протяжно вздохнула ведунья и легкой невесомой рукой огладила Василисины волосы. — Так уж и быть, подскажу тебе, голубушка… Есть за тридцать три версты от града стольного лес вельми дремуч. Осередь лесу — полянка малая. На полянке — кочедыжник[150], цветок всемогущий. А цветет он единожды в год, в ночь на Иванов день[151], и горит огнем ярым. И ежели кто сей кочедыжник отыщет, тому станут ведомы все тайны, и ждет его счастье неслыханное. Он может повелевать царями и правителями, ведьмами и лешими, русалками и бесами. Он ведает, где прячутся клады, и проникает в сокровищницы; лишь стоит ему приложить цветок к железным замкам — и все рассыпается перед ним…

Ведунья рассказывала долго. В избушке сумеречно, потрескивает лучина; пахнет сухими травами и кореньями, развешенными на колках по темным закопченным стенам.

В колдовском сумраке — тихий вещий голос:

— Но взять сей чудодей-цветок мудрено. Охраняет его адская сила, и лишь человеку хороброму дано сорвать сей огненный кочедыжник. С другого же злой дух сорвет голову. Не всякий дерзнет на оное.

— А я б пошла, пошла, бабушка. Неведение — хуже смерти. Молви, как найти дорогу к кочедыжнику. Не пожалею ни злата, ни серебра.

— Не нужно мне твое злато, голубушка… Помру в Великий пост. О сопутье же поведаю. Ходила девицей в сей лес, поляну с кочедыжником зрила.

— И цветок?

— Нет, голубушка. Кочедыжник на рождество Иоанна Крестителя расцветает, я ж допрежь приходила. Привела меня скитница Варвара да молвила: «Тут твое счастье, девонька. Явись в полночь на Иоанна Предтечу и жди, покуда кочедыжник огнем не загорит. Сорвешь — с тобой будет добрый молодец».

Я в ту пору красна молодца взлюбила, душой иссохла, а он к другой сердцем тянулся. Не пошла вдругорядь на поляну, одумалась: намедни видение было. Явился ко мне сам господь да изрек:

«Не ходи на рождество Иоанна в лес. Смертный грех — молодца от суженой уводить».

Не пошла. Поплакала, покручинилась — и смирилась. Так вот и прожила одна-одинешенька. А тебе поведаю, поведаю, голубушка, коль любовь меж вами была великая.

Все забыто: хоромы, Никитка, шумная Москва. В затуманенной голове — ведунья, поляна, цветок.

Погожее утро. Лес. Солнце брызжет через лохматые вершины.

«Лишь бы дойти, добраться, а там — как господь укажет».

— Не идет — летит по лесу. Легкий шелковый сарафан синим облачком мелькает середь красных сосен.

Шла час, другой, не чувствуя под собой ног. Выпорхнула на угор и невольно остановилась, ахнула:

— Мать богородица! Экое дивное озерцо!

Озерцо, тихое, бирюзовое, окаймленное вековыми елями, лежало внизу под увалом.

Спустилась, присела на бережок, свесила руку. Вода теплая, ласковая, манящая.

«Седни же Аграфена-купальница», — вспомнила она, и тотчас предстало перед глазами родное сельцо, подружки, игрища.

Солнце, спрятавшееся было в тучах за угором, вновь выплыло над озерцом, ослепило глаза. Василиса невольно зажмурилась и улыбнулась, припомнив, как ходили они с Иваном «караулить солнце».

Поднял их в доранье Афоня Шмоток и повел на Богородицкое взгорье. Всю дорогу рассказывал:

— В Иванов день солнце на восходе всегда играет. Выезжает из своего чертога на трех конях: золотом, серебряном и адамантовом[152]. Едет ко своему супругу месяцу. Вот и пляшет на радостях, будто младень тешится. Лепота! Век экой красы не узреть.

— Ужель когда и зрел? — усомнился Иванка. Ему-то такого чуда посмотреть еще не доводилось.

— А то как же! Вот те крест! Сколь раз. Солнце веселое, будто чарку поднесли, вовсю резвится. То, браг, спрячется, то вновь покажется, то повернется, то вниз уйдет, то блеснет голубым, то малиновым, а то и всем многоцветьем. А бывает, поскачет, поскачет да и в воду сиганет. Купается. Не тошно ли в экой жаре по белу свету бегать? Хоть раз в году охладится.

На взгорье поднимались всем селом.

Многие приходили на взгорье с вечера. Пили пиво и брагу, стучали в бубны, играли в дудки, рожки и сопели, плясали, разжигали костры, водили хороводы.

Василису обволокло жаром. Она глядела на лес и заливалась румянцем. Вот в таком же ельнике ее горячо ласкал Иванка. Как без вина хмельна была она в эту ночь. Каким счастьем полнились ее глаза, как ликовала душа!

Затем они бежали к реке и, вдоволь накупавшись, поднимались к костру. Его разводили на самом взгорье, разводили в честь солнца и чтобы «очиститься» перед зажинками.

С темнотой же парами разбрелись по лесу. Иванова ночь! Ночь греха и любви[153].

Скакали через костер от «немочей, порчи и заговоров». Верили: тех, кто прыгает в Иванову ночь через огонь, русалки не тронут. Парни и девушки прыгали парами, взявшись за руки; и ежели руки не разойдутся и вслед полетят искры, быть им после Покрова оженками.

Когда костер догорал, головешки раскидывали во все стороны — отпугивали ведьм. Всякая нечисть разгуливает в Иванову ночь; ведьмы ездили на Лысую гору на шабаш. Упаси бог выпустить в ночное лошадь со двора! Ведьма только того и ждет. Вспрыгнет, уцепится за гриву — и на Лысую гору. Пропадай коняга!

С усердием оберегали от нечисти избы и бани, конюшни и хлевы, гумна и нивы. За «обереги» принимались еще со дня Аграфены. В щели хлевов втыкали полынь и крапиву; хлев — любимое место ведьмы, так и норовит высосать молоко у коровы. Тут уж не плошай: втыкай перед дверью молодую осинку да разложи по всем углам ветви «ласточьего зелья».

На ворота вешали убитую сороку, приколачивали крест-накрест кусочки сретенской восковой свечи, вбивали в столбы зубья от бороны, привязывали косы — ведьма порежется.

Но пуще всего оберегали нивы: ведьмы любят передохнуть в жите. Вытопчут поле, оборвут колос, наделают «заломов». Прощай хлебушек! Чуть сутемь — мужики к полю. Всю Иванову ночь жгут костры, кидают головешки, шумят, орут, обходят нивы с косами.

Выкупавшись в озерце, Василиса тронулась дальше. Путь еще немалый, не дай бог к заветному месту припоздать. Только бы не сбиться. За озерцом, версты через три должны появиться овражища. За ними — дубовая чаща, речка, срубы скитников…

«Спросишь там отшельницу Исидору. Молвишь: бабка Фетинья прислала. Исидора тебя проводит. Да не забудь в скиту помолиться. Образок пресвятой богородицы с собой возьмешь».

Миновала и овражища, и дубовый лесок; вплавь одолела речку. Долго шла по лесной дорожке, а скитов все нет и нет. Обеспокоилась. Уж не перепутала ли чего бабка Фетинья?

Лесное одиночество не страшно. Привыкла: когда-то три года в лесных дебрях прожила. Вначале — у бортника Матвея, затем — в Федькиной землянке. Лес стал родным, привычным.

Вскоре почувствовала, что стала уставать, никак уж верст двадцать отмахала. Ноги отяжелели, будто к ним привязали вериги.

Опустилась под сенью березы, раскинула руки и тотчас забылась, погружаясь в сладкую дрему.

«Чуток полежу — и встану. Надо скит искать… Там отшельница Исидора… А вот и пустынь. Какой причудливый терем!.. Афоня Шмоток встречу. Махонький, неказистый, взъерошенный. В одной руке хомут, в другой — уздечка.

«Долгонько ты, Василисушка. Беги в терем!»

«Пошто, Афанасий?»

«Воевода ждет. Воевода Иван Исаевич».

Охнула — и птицей в терем. Сенями, гульбищами, переходами, и все наверх, наверх. Лесенке нет конца. Но сколь вдруг паутины! Будто сеть рыбачья вяжет по рукам и ногам. И все ж — бежит, продирается, но тут саженный паучище намертво запеленал тело. Закричала:

«Иванушка! Иванушка! Где ж ты? Помоги!»

Богородицкое взгорье. Круча под самыми небесами, далеко, далеко внизу — озерцо, охваченное шлемовидными елями. Из озерца вздымается на длинногривом белом коне Афоня Шмоток. В руке его огненный факел. Да это же кочедыжник! Как он горит, как играет, как слепит глаза! Афоня подлетает к круче, рвет Василису из паучьих пут. Паук не выпускает, сжимает клещами. Она ж бьется, кричит…

— Очнись, очнись, девонька.

Подняла глаза и в страхе зажмурилась.

— Да очнись же!

Очнулась, испуганно вскрикнула. Перед ней — баба Яга! Косматая, согбенная, с длинным крючковатым носом; подле — ступа с помелом.

Сотворила крестное знамение.

— Сгинь, сгинь!

Баба Яга тихонько рассмеялась.

— Эх заспалась, девонька. Аль что дурное привиделось? Кричала прытко.

Василиса поднялась, ступила Из-под солнца под тень березы. И вовсе не баба Яга. Маленькая седенькая старушка в темном монашеском одеянии; в руке плетеный кузовок, набитый пучками трав. Лицо доброе, улыбчивое.

— Уж не ко мне ль путь торишь, девонька?

— Тебя не ведаю… Иду ж я к отшельнице Исидоре.

— Так то ко мне, — вновь улыбнулась старушка. — Сон мне намедни привиделся — гостья будет. Сон-то в руку… Идем, идем, девонька.

Василиса растерянно оглянулась. Не диво ли? Никак отшельницу сам бог послал.

— А где ж скит твой, бабушка? Далече?

— Эва… Да вот же, на поляночке. Вот мое обиталище. Заходи, девонька.

Надо же! Заснула подле самого скита.

Изведав, что гостья пришла из Москвы от бабки Фетиньи, отшельница порадовалась:

— Жива еще Фетинья. Бывало, кажду Троицу приходила в скит помолиться. А тут пятый год не показывается. Мнила, преставилась раба божия.

— Неможется ей, едва бродит. Велела поклон передать да чтоб помолилась за упокой на Великий пост.

— Помолюсь, — вздохнула отшельница. Кроткие, усеянные мелкими морщинами глаза ее пристально глянули на Василису. — Ведаю, зачем пришла, девонька. Ну да о том опосля сказ. Допрежь откушай.

Напоила, накормила Василису и молвила:

— Чую, не грехи пришла замаливать. Иное душу твою гложет.

— Иное, бабушка. Неведение замучило. Жив мой суженный или сгиб в чужедальной сторонушке? А коль жив — по каким градам и весям ходит? Где зреть его, куда путь держать?

— А что ж Фетинья? Она-то горазда. Сколь людям, чу, открыла.

— Всяко гадала бабка Фетинья. Не сподобило.

— Так и подумала… На Звень-поляну Фетинья послала. Сон-то в руку, — с задумчивой печалинкой высказала отшельница и кивнула на божницу, освещенную неугасимой лампадкой. — Помолись, девонька, помолись господу и святым угодникам.

Помолилась.

— Чую, сердце у тебя доброе. На Звень-поляну Фетинья худого человека не пошлет, — молвила Исидора и сняла с киота малый позеленевший от времени, медный образок.

— Возьмешь с собой богородицу. Сия икона с Белозерской обители, из кельи святого великомученика Зосимы, что ходил с ней за тридевять земель в Царьград, ко владыке Вселенному. Бери, сохрани, и помоги тебе творец небесный.

— Спасибо, матушка Исидора, — низехонько поклонилась Василиса.

Отшельница подала посошок.

— А теперь в путь, голубушка. Посошок-то рябиновый, его черти боятся. Без него — ни-ни!

Чуть отошли от скита, и дорожка оборвалась. Лес стоял сплошной стеной, темный, замшелый, недоступный.

— А куда ж дале, матушка? — недоуменно глянула на отшельницу Василиса.

— Есть тропка заветная, — успокоила Исидора и, раздвинув колючие ветви, нырнула в чащобу.

Сколь пробирались, Василиса не ведала. Тропка была настолько узкой, петлявой и неприметной, что Василиса диву давалась, как это не заплутает в таких дебрях скитница!

Становилось все глуше и сумрачней, а вскоре и вовсе стало темно. Над самой головой что-то громко и протяжно застонало.

Исидора перекрестилась, присела на валежину.

— Экая напасть. Не повернуть ли вспять?

Голос скитницы показался Василисе напуганным. Ужель оробела отшельница, ужель не доведет ее до Звень-поляны?

— Нет, нет, матушка Исидора! Веди дале.

— Вот и добро, девонька. Одержима ты. Доведу, — обадривающим ласковым ручейком выплыли из тьмы слова отшельницы.

Василиса села рядом; рука старушки легла на ее плечо.

— Одержима, — довольно повторила скитница. — Вот то и славно, славно, девонька. Звень-поляна хилого духом не примет… Отдохнем маленько.

— Идти бы надо, матушка Исидора. Ночь!

— Да ты успокойся, девонька, не тормошись. Пришли мы. Дай-ко руку. Идем.

И десяти саженей не прошли, как лес поредел, раздвинулся, и перед Василисой предстала небольшая округлая поляна, высеребренная лунным светом.

— Звень-поляна, — прошептала отшельница и пала на колени; истово закрестилась, забормотала молитвы.

Василиса же с трепетом оглядела поляну, густо заросшую кочедыжником. Сердце учащенно забилось. Вот и дошла, дошла-таки! Вот он, чудодей-цветок! Но засветится ли, вспыхнет ли жарким огнем?

Скитница поднялась, ступила к Василисе и чуть слышно молвила:

— Нельзя мне боле тут. Пойду я, девонька, пойду! — почему-то заспешила отшельница.

— А когда ж настанет час полуночный, матушка Исидора?

— О том бог укажет… Ну, спаси тебя Христос!

Трижды осенила Василису двуперстием, облобызала и бесшумно скрылась в чащобе.

Василиса осталась одна, одна среди огромного дикого леса. Какое безмолвие! Застыл воздух, застыли травы, деревья, луна, яркие звезды. Все спит: птицы, звери, нечистая сила… Но что это? Василиса вздрогнула: неподалеку кто-то гулко, взахлеб захохотал.

Перекрестилась. Хохот смолк, но тотчас раздался пронзительный визг, от которого пробежал озноб по всему телу. Захотелось убежать, нырнуть в чащу, спрятаться.

Зашептала в страхе молитву:

«Господи, владыка небесный, сохрани и помилуй! Придай силы, обереги от нечистого духа…»

Визг прекратился, но вскоре послышался плач ребенка — тонкий, надрывный; затем поляну потряс отчаянный, душераздирающий вопль.

Василиса окаменела, сердце вот-вот выпрыгнет из груди.

— То — зловещая птица, сыч», — догадалась она, стараясь унять дрожь. Но где тут! Чем ближе полночь, тем все больше и больше выползает, выходит, вылетает нечистой силы.

Запыхтело, забурчало, забулькало.

«Див болотный проснулся… Пузыри пускает с лежбища… А это кто ж? Ух, как деревья ломает! Поди, леший. Треск, шум. Лыко принялся драть… Господи, а вот волчица завыла. Чу, к поляне бежит».

Страхи обрушились со всех сторон, и казалось, уже не было сил побороть себя, задавить в душе ужасы ночи. Но надо было идти вперед, идти к кочедыжнику, и она, унимая дрожь, тихо направилась вглубь поляны.

Внезапно почудился тихий, едва уловимый звон. Остановилась, прислушалась. Будто ручеек журчит. Вновь пошла вперед. Слышнее… еще слышнее. Почти у самых ног что-то заблестело. Да это и впрямь ручеек; бежит, катится в выямину, позвенивает серебряным бубенчиком.

А вот и кочедыжник!

«Выбирай, девонька, самый высокий. Он-то и вспыхнет в полночь».

Выбрала, очертила круг рябиновым посошком, молвила заговор и облегченно вздохнула. Теперь набраться сил — и ждать, ждать, не выходя из круга.

«Из круга — упаси бог, девонька, на вершок не ступи. Зри вовсю на кочедыжник, на почку-родильницу. Она-то на широк листе явится, махонькая, с ноготок. Допрежь чуть двинется, засим остановится, зашатается и начнет прыгать, как пьяный скоморох. Опосля ж защебечет тихонько. И все оное вытворяет адская власть, дабы не допустить христову душу до цветочка. Крепись, осеняй кочедыжник крестом. А в самую полночь, когда у божих храмов колокол ударит, почка разорвется с треском и все покроется огненным цветом так, что очи не могут вынести, жар разливает на версту. И тут уж не зевай, срывай немедля цветок. Но в сей же миг вылетят из ада черти, вылетят и примутся упрашивать, чтоб отдала цветок. А коль не отдашь, начнут пужать, грозить, скрежетать зубами… Прибегут ведьмы и русалки, бесы и лешие, оборотни и злые духи. Вся нечисть к кругу прибьется. Не ведай страха, не оборачивайся, не вступай в разговор. Коль отзовешься на голос аль переступишь круг — тотчас вырвут у тебя цветок и лишат жизни. Злой дух сорвет с тебя голову и пошлет твою душу в ад на мучение за то, что удумала похитить цветок. Будь тверда, девонька».

Василиса сидела в кругу и неотрывно глядела на листья кочедыжника. Уж пора бы и почке показаться. Где ж она, «махонька, с ноготок?»

Сидела час, другой. На коленях ее покоился образок; луна мягко высвечивала глубокие скорбные глаза Богоматери.

Подул ветерок, вначале робкий и тихий, но затем все сильней и порывистей. Заколыхались травы, качнулись ветви елей и сосен. На блеклое небо набежали тучи, упрятав луну и звезды.

Василису, кочедыжник, Звень-поляну окутало темное покрывало. Стало совсем черно, но страхи исчезли, улетучились. Шум леса убаюкивал, дурманили голову травы. Какой медвяный запах! Будто на Матвеевой заимке. Солнечная поляна, избушка, пчелиные борти. Дед Матвей подает соты, улыбается в дремучую бороду. «Откушай, дочка…» Она ж бежит с сотами к Иванке. Тот — подле избушки в белой полотняной рубахе, ладно облепившей широкую грудь. «Угощайся, Иванушка». Иванка обнимает ее за плечи, прижимает к себе, целует и насет на руках в мягкое дикотравье… Любый, желанный, век бы миловалась… По тропке к озерцу идут. Вокруг высокие красные сосны. «Глянь, Иванушка, как белка скачет. Глянь же!» Обернулась. Нет Иванки. Сидит на пне леший, гогочет: «Черти унесли твово молодца. На костре зажарили, хо-хо». Сорвала с груди крест — леший сгинул, но вместо него на поляне оказался Змей-Горыныч о трех главах. Страшный, огромный, из каждой главы огонь полыхает. «Не пущу в адов чертог! Прочь!» Не устрашилась, образок Богородицы подмяла, встречу шагнула. Горыныч пламенем дыхнул.

Загорелись травы, деревья. Василиса — встречу! Горыныч пуще дыхнул, обдал нестерпимым жаром. Вспыхнули волосы, сарафан! Встречу! Гром грянул, небеса разверзлись. Змей пропал. Среди поляны — пресвятая дева Мария, озаренная сияющим венцом. «Ведай же, раба божья: жив твой Иванка. Воеводой идет». Молвила и тотчас растворилась. На поляне же вновь ожили травы, поднялись и зазеленели деревья, весело защебетали птицы…

Очнулась при ярком солнце. Умылась у родника, напилась и будто живой воды глотнула.

«Жив! — радостно запела душа. — Жив мой сокол. Жив Иванушка!»


Глава 3 Князь Телятевский


Под самыми окнами грянула пьяная песня. Андрей Андреич досадливо сдвинул брови. Кто посмел? Шагнул к окну. Конюх Ермила, черт драный! Стоит с медной рожей и глотку дерет. В руке сулейка. С крыльца сбежал холоп — послужилец Якушка, прикрикнул:

— Умолкни, колоброд!

Ермила, черный, косматый, огрызнулся:

— Цыть! Седни Покров… Цыть, Якушка!

— Ступай к лошадям!

— Цыть!.. Хошь угощу? Здря. От вина да от бабы не отказываются. — Осушил до дна сулейку, блаженно крякнул, огладил живот. — У-ух добро! Будто Христос в лапоточках пробежался.

Якушка негромко рассмеялся:

— Не быть те в раю, Ермила.

— Чего ж так, паря?

— Не быть! Апостол Павел что сказывал? Не ведаешь? Да где те ведать, нечестивцу, коль в церковь три раза в год ходишь. А то сказывал, что пьяница не наследует царства небесного. В аду тебе мучиться.

— Дело привычное, паря. Куды уж мужику в рай! Да и винца там не поднесут. Тьфу!

Ермила звучно сплюнул и, шатаясь, побрел к конюшне.

Телятевский недовольно покачал головой. Своеволят холопы! В кои-то веки было, чтоб смерд под княжьими окнами вино трескал и пьяные песни орал. Боялись головы поднять. Ныне же дерзят, тиуну и дворецкому перечат. А то худо: кто слов не боится, тому и плеть не страшна. А плеть на холопа надобна. Дай волю, и князя перестанут слушать. Кое-где и перестали. Что ни день, то страшнее вести. В Ливнах разорили и пограбили хоромы воеводы Шейна, в Белгороде лишили живота князя Буйносова, в Цареве-Борисове убили воеводу Сабурова… Великая смута на Руси! Ныне и в Чернигове неспокойно. Чернь за Красно Солнышко обеими руками ухватилась. Да что чернь! Бояре — и те Самозванцу радешеньки: чем больше смуты, тем слабже государь и тем вольнее боярству. Многие из высокородцев кивают на Речь Посполитую. Там-де король под дудку панов пляшет, власти у него с гулькин нос. Паны что хотят, то и вытворяют. Вот так бы и на Руси…

Нет, не нужны боярству сильные государи. Уж пусть лучше Гришки Отрепьевы на царство являются.

Ух каким жадным клещом вцепился в Самозванца князь Григорий Шаховской. Ныне сидит опальным воеводой в Путивле и ждет не дождется, когда рать Лжедмитрия возьмет Москву. Уж тогда-то Шаховскому — и чины, и вотчины. Первым боярином помышляет стать, первым человеком Думы! Высоко замахнулся Григорий Петрович. Лелеет надежду и князь Василий Масальский. Шуйский хоть и выслал неугодного боярина в дальнюю порубежную крепостицу Корелу, но Василий Федорович не сник. Самозванец для него находка. Как-то еще в Москве обронил:

— Ваське Шубнику род Масальских в грязь не втоптать. Не позволим! Род наш высок и знатен. На У крайне вновь Дмитрий объявился. Надо за него стоять.

«И этот норовит поближе к трону пробиться, — усмехнулся Телятевский. — Да и мало ли бояр, помышлявших о власти! Мало ли обиженных, оттесненных с царского двора!»

Вот и ему, Телятсвскому, приходится торчать чуть ли не под носом Речи Посполитой. Свыше года столицы не видел. А Шуйский и не думает вызволять его из ссылки. Князь же Шаховской все настойчивей и настойчивей зовет Телятевского пристать к войску Самозванца. Недели не проходило, чтоб не приезжал из Путивля тайный гонец. «Не мешкай, князь. Рать Дмитрия Иваныча побила Шуйского под Калугой и ныне к Москве идет. Пора и тебе выступать». Телятевский медлил: силы Шуйского еще крепки, не оскудел он ни казной, ни войском. Монастыри (добра у них не занимать) денег не жалели, дружно стояли за царя. Не скупились ни на золото, ни на серебро, ни на хлеб, слали в государеву рать лошадей, оружие и своих монастырских трудников. Нет, Шуйский крепко еще стоит на ногах. Москву взять не просто. Как бы Ивашке Болотникову зубы не сломать.

Ивашка Болотников!.. Вот тут-то и загвоздка. Дело ли знатному князю вставать под руку холопа? Ходить у своего бывшего смерда в «воеводах»?!

Вспомнил Ивашку с мрачным лицом. Сколь урону нанес когда-то ему этот бунташный холоп! Разорил вотчину (одного хлеба тысячи четей пропало), убил ближнего челядинца, покинул пашню. За ним и другие мужики из вотчины побежали. Велика приключилась поруха… Не чаял больше о беглом холопе и услышать. А он вдруг выплыл.

Да еще как! Большим воеводой царя Дмитрия на Москву идет. Из грязи да в князи. Не чудо ли? Холоп — в воеводы! Слыхом не слыхано. И диво дивное: с холопьим-то умишком князей-воевод бьет. Трубецкого, Нагого, Шуйского… Бьет мужик-лапотник!

Норовил представить Ивашку воеводой, но никак не получалось. Видел лишь деревенского парня на отощалой лошаденке. Обыкновенный смерд, коих тысячи… Обыкновенный ли? А не Ивашку ли снарядил мир на Москву за житом? А не Ивашку ли взял к себе в ратные послужильцы? И не Ивашка ли был одним из самых храбрых на поле брани с татарским войском? И дюж, и башковит, и ратник отменный. И все же воеводой Ивашку (да еще Большим!) Телятевский не представлял: не мужику полки водить.

Вскоре в Чернигов примчал гонец из порубежного города Корелы.

— Князь Масальский идет с ратью к Туле!

Решился-таки. Сам пошел и его, черниговского воеводу, зовет. Пора-де, Андрей Андреич, и тебе на Шуйского выступить, довольно в Чернигове отсиживаться. Час настал! «Настал ли?» — напряженно раздумывал Телятевский. Две сотни ратников, с коими двинулся Масальский, — капля в море. Тут всем скопом надо на Шуйского навалиться. Многие же бояре пока загривки чешут, выжидают. Не то, что мужики. Эти будто с цепи сорвались, не остановишь. Экая громада всколыхнулась! Почитай, вся сермяжная Русь на дыбы встала. А почему?

Князь Телятевский уже не раз задавал себе такой вопрос. Вспомнился разговор с Масальским. Тот все сваливал на царя Ивана Грозного.

— Это он — царь Разбойник[154] — народ на Руси смутил. До него бояр чтили, смерды боялись слова молвить. Тише воды, ниже травы были. Разбойник же на бояр опричников напустил. Сколь высокородцев изничтожил, сколь в опалу разогнал, сколь по темницам сгноил! Ни в грош бояр не ставил. Вот и пали в народе нравы. Смерды головы подняли, на господ своих стали замахиваться. А чего им пужаться, коль сам царь боярам головы рубит. Пали, пали нравы.

— Вестимо, — кивнул Телятевский. — Кромешники Грозного немало порухи нанесли. Кому земли опальных бояр достались? Все тем же кромешникам, людишкам худородным, коих к себе государь приблизил. Бояр из уездов — метлой, на вотчины же — тысячу опричников. Своих псов царь не обидел, всех испоместил.

— Истинно. Коршунами накинулись на чужой-то каравай. Сколь добрых вотчин порушили!

— И не только, князь. Черные земли, что сроду помещиков не знали, и те расхватали. Пришлось мужикам и на царя, и на кромешников тягло нести. То-то ропот пошел.

— Пошел, Андрей Андреич, еще как пошел. Отец мой, царство ему небесное, как-то рассказывал. Вотчину на кромешников отписали, а те и давай мужиков силить. Оброки и барщину, почитай, впятеро подняли. Мужик терпел, терпел да и деру. Кто на Волгу, а кто в Дикое Поле. Так и захирела вотчина. Отец из темницы вернулся, а мужиков как языком слизали. А все он, царь Разбойник! От него смута… А война? Пошто на ливонцев замахнулся? Сколь лет понапрасну воевали, сколь казны ухлопали! Вконец обнищала Русь. Бояре — и те без порток остались.

Эк куда хватил Масальский! Бояре в войну, слава богу, не шибко оскудели. За все мужик отдувался.

— И казаки из-за Разбойника, — продолжал наседать на царя Ивана князь Масальский. — Ране-то их, почитай, и не было. Мужик на пашне сидел, о побеге и не помышлял. А тут всю Украйну заполонил. Экого змей-горыныча породил Разбойник! Вся поруха от казаков. Ишь какую замятию на Руси учинили. Бить их некому.

— Но и без казаков нельзя, — возразил Телятевский. — Ордынец под боком. Казаки — щит Руси, и щит довольно крепкий.

— А я бы всех этих гультяев под саблю! — закипел Масальский. — Они ни бояр, ни царя не почитают. И грабеж такой, аж стон стоит. Мужика — и того не щадят. Целу войну меж собой затеяли.

Так рассуждали бояре.

Бедная Русь! Чего ты только не выстрадала за три-четыре десятка лет: злая опричнина, долгая разорительная Ливонская война, опустошительные татарские набеги (двадцать один раз вторгались ордынцы за Ливонскую войну!), жесточайшие Голодные годы.

Стонала Русь, захлебывалась кровью, нищала казной и людом. Мужик задыхался от беспросветной нужды, заповедных лет, барских поборов (налоги и пошлины возросли в тридцать раз!). А царь и вотчинники все давили и давили, выжимали из мужика последние соки. Выдюжит-де, стерпит, сколь ни вгоняй в кабалу, все перенесет. На то он и мужик. Стерпит.

Не стерпел! Взял да и поднялся, да так, что небывалый гром пошел по Руси.


Телятевский метался. Ныне мужичью войну уже не остановишь. Ишь как ловко громит Ивашка Болотников царя Шуйского. Теперь к самой Москве подходит… Не хватит ли выжидать, не упустить бы время? Тут зевать нельзя: другие обскачут. Кому не захочется стоять подле самого трона? Но и поспешать опасливо: а вдруг Шуйский соберется с силами и сокрушит мятежную рать. Тут и голова с плеч.


Глава 4 Михаил Скопин-Шуйский


Племянник царя Михаил Васильевич Скопин-Шуйский возвращался из Коломны в Москву. Дозирал город. Въедливо и дотошно оглядел водяной ров и земляные валы, каменные стены и башни, стрельни и захабы, зелейные погреба и тайники-колодцы.

Коломенцы диву дивились: зело сметлив в воинском деле дозорщик! Знатные розмыслы-градодельцы — и те уважительно говаривали: младехонек, а головой светел. И когда только успел постичь ратные премудрости?! Ишь как коломенских воевод и земских старост вздрючил. И поделом: бунташная рать с Украйны прет, а крепость к обороне, почитай, и не готова. Крепко досталось. Первому воеводе, именем царя, повелел немедля на Москву отъехать. Не иначе в опалу угодит за нераденье. Но не только костерил и гневался: заставил поднять земляные валы, углубить и расширить ров, подновить башни. Сам сновал среди розмыслов и мастеров, давал умные советы, чем еще больше пришелся по душе коломенцам.

— Разумен царев племянник. Будто век крепости ставит.

На Покров Михайла Скопин-Шуйский отбыл в Москву. Вызвал царь, наказав прибыть немедля. По пути же велел заехать в Николо-Угрешский монастырь.

— Какая надобность? — спросил гонца князь.

— Надобно доставить на Москву монастырскую казну.

— Монастырскую? — несколько озадаченно протянул Скопин. Знал: дары и приношения монастырей обычно доставляли на Москву сами чернецы.

— То дело иноков.

— Тебе велено, князь. Казна-то немалая, — гонец понизил голос, оглянулся на дверь, — в пять тыщ рублев. Кругом же шиши да разбойники.

К Угрешскому монастырю отбывал Михайла смурый: не больно-то хотелось ехать в обитель — ратных дел невпроворот. Но царева наказа не ослушаешься.

Настоятель монастыря передавал казну в строжайшей тайне. Благословил Скопина, на добрый путь, а затем, цепко глянув на юного князя (и двадцати нет!), молвил:

— Дам тебе до Москвы своих людей.

— Обойдусь, — сухо отозвался Михайла. С ним было два десятка оружных послужильцев.

Выехали из монастыря в полдень. А часом раньше из обители вышел дюжий монах; обогнул тын, огляделся: торопко спустился к Москве-реке и прыгнул в челн.

Казну везли на телеге, в окованном медью сундуке, Верхом на пегой кобыле сидел монастырский конюх и угрюмо косил беспокойными глазами за немой тревожный лес. Он не знал, что везут в сундуке, однако догадывался: понапрасну столь много послужильцев охранять подводу не станут. В сундуке — богатство, и богатство немалое, о каком простолюдину и во сне не пригрезится. А коль богатство, ожидай беды.

Князь же ехал спокойно: казна хоть и обременяла, но на сердце тревоги не было. Москва — рядом, он доставит сундук без порухи. Только о том успел подумать, как перед самым конем рухнула вдруг огромная кудлатая ель, рухнула тяжело, гулко, с протяжным стоном. Из чащобы выскочила ватага лихих; человек сто — грозные, свирепые, с кистенями, рогатинами и дубинами.

— Круши! — заорал одноухий меднобородый верзила и достал тяжелой палицей одного из послужильцев. Всадник, кровеня голубой кафтан, замертво пал с коня.

— Подводу — в кольцо! Живо! — выхватывая саблю, прокричал Скопин-Шуйский. Зарубил лихого и подъехал к телеге. (Монастырский конюх, завидев разбойников, прямо с лошади сиганул в ельник).

Лихие помышляли ошеломить вершников, разом с ними покончить: холопы-челядинцы, хоть и оружные, но к лесным схваткам непривычны. Плевое дело их сокрушить.

Либо деру дадут, либо без боя в плен сдадутся: без охоты ныне холопы за князей стоят. Но эти, диво дивное, будто век воевали; тотчас, по княжьему кличу, охомутали подводу и принялись ловко разить лихих — кто саблей, кто из пистоля, а кто и арканом; кидали не хуже ордынцев. И где только наловчились? Что ни бросок, то заарканена буйная головушка.

Скопин-Шуйский, рубя саблей лихих, то и дело кричал:

— Из кольца не выходить! Держись плеча соседа! Не дозволяй пробить брешь!

Послужильцы держались спокойно, сплоченно, не давая разбойникам разрушить оборону. Одноухий верзила (знать, атаман), верткий, настырный, неистово горланил:

— Не робей, братцы! Казна тут несметная. Бей псов!

Лихие вновь остервенело накинулись. Двое из послужильцев были убиты. Особо напирали на Михайлу Шуйского, но тот так искусно отбивался, так знатно полосовал саблей, что разбойников оторопь брала. Не князь — дьявол на коне! Не подступишься.

Скопин же, быстро глянув по сторонам, внезапно для разбойников крикнул:

— Уходим! За мной!

Рассек лихого, гикнул и помчал по дороге; за ним ринулись послужильцы. Лихие победно загалдели, кинулись к сундуку.

— Наша казна, братцы! Хватай!

Побросав дубины, рогатины и кистени, полезли на телегу, скинули сундук.

— Ломай!

Но тут, как снег на голову, с обеих сторон дороги наскочили послужильцы, наскочили страшно, стремительно; давили, рубили, валили из пистолей. Разбойники, не ожидавшие столь ураганного натиска, сломя голову кинулись прочь от телеги. Казна была спасена.

Царь Василий, узнав о разбойном нападении, руками всплеснул:

— Под самой Москвой воровство! Ну, времечко непутевое.

Долго вздыхал, бормотал, охал, пока не встретился с острыми, напряженными глазами племянника.

— Чего стоишь? Ступай, ступай, Михайла. Мне в Думу пора.

Михайла не шелохнулся, в открытых немигающих глазах его застыл немой вопрос.

— Ступай, говорю! — пристукнул посохом Шуйский.

— Я с той же просьбой, государь. Поставь воеводой на Ивашку Болотникова.

— И не проси! — вновь стукнул посохом царь. — Молод ты рати водить. Ивашка зело хитер да изворотлив. Тебе ли, юнцу, с ним тягаться?

Михайла вспыхнул, светло-карие глаза потемнели, полыхнули гневом.

— Дед мой, Федор Иваныч, шестнадцати лет на ордынцев хаживал. Царь Иван Васильевич ему Большой полк доверил. Воевода Федор Скопин-Шуйский Казань брал. Царь его шубой со своих плеч пожаловал. Дай и мне войско.

— Буде! — в третий раз застучал посохом Василий Шуйский. — Ступай, Михайла!

Михайла выбежал дерзко, без поклона. Сколь же можно сносить царевы обиды?! «Молод рати водить… Юнец!» Нашел недоросля. (Михайла был росл и силен не по годам). Сам от горшка два вершка и других не видит. А уж пора бы разглядеть в нем, Михайле, воина. Пора!

Молодому князю не давали покоя ратные подвиги своих именитых предков. Основатель рода — Иван Васильевич Скопа — стал Большим воеводой Ивана Третьего, знатно воевал Литву. Был тяжко ранен мечом, но выжил и вновь пошел на литовцев. Сын его, Федор Иваныч, побывал в четырнадцати сражениях! Воин из воинов: удалый, искусный, до сих пор вспоминают о его доблестных походах. Но всех затмил дядя Михайлы Скопина — наиславнейший воевода Иван Петрович Шуйский. Защитник Пскова. Защитник Руси. Король Речи Посполитой двинул на Псков стотысячное войско, двинул громко, победно. На всю Европу прозвучали слова Стефана Батория: «Пскову не выстоять. Мои жолнеры и пушки в три дня разрушат крепость, а затем разрушат и Русь!»

Двести тридцать один раз кидалось войско Стефана Батория на штурм города, и столь же раз откатывалось, оставляя под закоптелой, обшарпанной, полуразрушенной крепостью сотни убитых.

Псковитяне не только стойко оборонялись, но и сами делали вылазки в стан врага. Зачастую вылазку возглавлял сам воевода — крупный, осанистый, он врезался в гущу поляков, разя их длинной увесистой саблей.

Королевское войско, несмотря на большой перевес в пушках и ратниках, так и не смогло одолеть русскую крепость. Стефан Баторий вынужден был снять осаду и заключить с московским царем перемирие. Псков заслонил Русь от дальнейшего вторжения. Русь славила Ивана Шуйского.

«Знатно бился дядя с ляхами, — восторженно думал об Иване Петровиче молодой Михайла Скопин. — Русь его никогда не забудет. А вот бояре (горько становилось на душе) забыли. Особо Борису Годунову дядя не поглянулся. Взял да и сослал воеводу на Белоозеро. И хоть бы в живых оставил. Приказал удавить знатного ратоборца».

Михайла Скопин родился в тот самый год, когда Ивана Петровича отправили в ссылку. Но о судьбе воеводы он узнал лишь в десять лет, и с той поры возненавидел Годунова. Открыто хулил его в хоромах дяди Василия Шуйского. Тот же — лютый враг Годунова — поощрял племянника и сам наливался злобой:

— Бориска Годунов многим боярам поперек дороги стал. Не царствовать ему долго. Повыше роды есть!

После внезапной смерти Годунова (разнесся слух, что царя отравили) Михайла Скопин стал «великим мечником» первого Самозванца. Честь для дворцовых чинов немалая. Самозванец, прослышав о потешных походах юного воеводы (в учениях и «боях» принимало участие около пятисот человек), сказал в Думе:

— Сей отрок достоин похвалы. Вижу в нем будущего полководца.

Михайла поразил Самозванца: он знал наизусть многие книги, повествующие о походах и сражениях византийских императоров, и не только знал, но и применял то, что сведал, в своих потешных баталиях на Воронцовом поле. (Учения продолжались и в бытность Лжедмитрия). Самозванец, побывавший на Воронцовом поле, воскликнул:

— Знатно, знатно, великий мечник! И полки ловко расставил, и врага искусно разбил. По весне дам тебе настоящее войско. Пойдешь крымцев воевать.

К Крымскому походу Михайла готовился всю зиму. Вновь и вновь перечитывал трактат византийского полководца Никифора Фоки «О сшибках с неприятелем». Грезил поединками, крупными битвами. А Самозванец и впрямь приказал собрать на татар войско. В Елец (сборный пункт) потянулись обозы с ратными доспехами, пищалями и пушками.

Но на ордынцев идти не пришлось…


Глава 5 Чтоб сатане было тошно!


В Брянске черные люди убили воеводу Бутурлина и целовали крест Дмитрию. Через два дня в соседнем Карачеве изрубили в куски князя Щербатого. Город перешел на сторону Болотникова.

Иван Исаевич доволен: чем ближе к Москве, тем все больше городов отходит от Шуйского. Особо порадовался гонцу от Берсеня. Федька возмутил Можайск и Вязьму. Добрая весть! Еще неделю назад молвил Аничкину:

— На Москву надо со всех сторон навалиться. Западные же города покуда Шуйского держатся. Смоленские дворяне рать скликают. Как бы нам в бок не ударили, придется упредить.

Помышлял послать на западные города Мирона Нагибу, но примчал гонец от Берсеня. Федька будто подслушал его мысли, ударил на пособников Шуйского в самое нужное время.

Молвил гонцу:

— Передай воеводе: сердца на него боле не держу. Здоровья ему и новых побед. Пусть и дале склоняет города царю Дмитрию.

Послал Федьке и грамоту, в коей отписывал: идти Берсеню на Драгобуж и Смоленск.

Болотников шел на Москву через Кромы, Белев, Калугу. Истома Пашков — через Елец, Новосиль, Крапивну. После разгрома под Ельцом войска князя Воротынского отступили к Туле. Царская рать таяла с каждым днем; помещики «все поехали по домам, а воевод покинули».

Истома Пашков, войдя в Тулу, сидел в ней всего лишь пять дней: поспешал на Москву. Но прямиком к столице не пошел: надо укрепить войско. А укрепить было чем: в Переяславле Рязанском стояли с дворянскими полками Прокофий Ляпунов и Григорий Сунбулов. Два дня назад Ляпунов прислал к Пашкову гонца. Звал к себе, звал горячо: приходи, Истома Иваныч, вместе будем Шуйского бить. Пашков же дал ответ не вдруг: Ляпунов неспроста снарядил посыльного; думы его не только о походе на Москву, но и о своем величии. В Рязани сольются две рати. А кому в Набольших воеводах быть? Вестимо, Ляпунрву! Пашков же в подручных походит.

Истоме Иванычу давно были известны тщеславные помыслы Прокофия Ляпунова. Да тот и не скрывал их, кичливо кричал:

— Ляпуновы — не лыком шиты. Мы старинного дворянского роду. Буде нас Шубнику низить. Ныне пришел наш час!

Ляпунов спит и видит себя Большим воеводой. По-другому и не мыслит, иначе не звал бы к себе тульскую рать. Но и Пашков не хотел сидеть под Ляпуновым. И все же к Рязани он выступил.

«За мной все мелкопоместные дворяне, — с тайной надеждой раздумывал Истома Иваныч. — Их и в Рязани сошлось довольно. Авось и перекричим родовитых».

«Старейшину» выбирали не день и не два. Прокофий Ляпунов из себя выходил, чтобы выбиться в Набольшие. Дело доходило до драк. Одного из служилых — сторонника Пашкова — Прокофий избил до полусмерти, чем подлил масла в огонь. Служилая мелкота избрала старейшиной Истому Пашкова. В него верили, на него надеялись, его чтили за Елецкую победу. Мелкопоместные говорили:

— Ляпуновы на одно буйство горазды. Пашков же степенен, разумен и воевода отменный. С таким не пропадем.

Прокофий Ляпунов с братом Захаром и Григорий Сунбулов, огорченные неудачей, крепко загуляли. Захар Ляпунов, напившись до чертиков, ревел белугой:

— Все едино не быть Истомке на коне. Спихнем Шуйского — и Пашкова коленом под зад. Неча худородным у трона вертеться. Вышибем!

— Вышибем! — рьяно кивал Григорий Сунбулов. — Добрым дворянам стоять у власти.

Два дня гуляли. Протрезвев, поутихли: обида обидой, но надо и дело вершить. А дело большое, нелегкое — идти на Москву и бить Василия Шуйского.

На Москву шли две рати. Одна — мирно, почти без крови, другая, под началом Болотникова, сурово и жестоко. «Бояр и воевод и всяких людей побивали разными смертями, бросали с башен, а иных за ноги вешали и к городовым стенам распинали и многими различными смертьми казнили».

В конце сентября «листы» Болотникова возмутили Алексин. Посад и воевода Лаврентий Кологривов присягнули царю Дмитрию. Вскоре Болотниковым был взят и Серпухов. До Москвы оставалось каких-то сто верст. Бояре, прослышав о великом войске Вора, начали потихоньку покидать столицу. Высокородцев обуял страх. Прятались в монастыри, дальние вотчины.

Царь же Василий и вовсе покой потерял: дни и ночи заседал в Думе. После одного из ночных советовповелел:

— Ивашку Болотникова надо остановить на реке Лопасне. Пошлю туда воевод Кольцова-Мосальского да Бориса Нащекина со стрельцами. Надо задержать Вора, дабы с силами собраться.

Воеводы, поставив заслон на Лопасне, сказывали ратникам:

— Вся надежда на вас, служилые. Не пустим Вора к Москве-матушке. Царь выдал вам наперед годовое жалованье, а коль побьете Ивашку, втройне наградит. Сокрушим бунтовщиков!

— Сокрушим! — дружно отвечали служилые.

Не сокрушили. Болотников, навалившись всем войском, в два часа смял царскую рать. Оставив на поле пять тысяч убитых, Кольцов-Мосальский и Нащекин бежали к реке Пахре.

За пологом шатра был слышен гомон стремянного и Афони Шмотка. Афоня, тоненько посмеиваясь, говорил:

— Твою загадку и малец разгадает. А вот ты мою попробуй, век не раскумекать. Слушай, Устимка: летела птица орел, садилась на престол, говорила со Христом: «Гой еси истинный Христос! Дал ты мне волю над всеми — над царями, над царевичами, над королями, над королевичами; не дал ты мне воли ни в лесе, ни в поле, ни на синем море».

Секира примолк, примолк надолго. Афоня довольно хихикал:

— Куды уж те, несмышленышу.

Губы Болотникова тронула улыбка. Сошлись, балагуры! Сейчас ратники сбегутся: где Секира с Афоней, там и веселье, там и смех на сто верст. Бакульничать не мешал: пусть, пусть отдохнут повольники. Сколь тягот перенесли, сколь ран в сечах приняли!

Вышел из шатра, бодро глянул на ратников.

— Живы, ребятушки? Дойдем до Москвы?

— Дойдем, воевода. Ишь как баре от Лопасни драпали. Знатно поколотили!

— Знатно, ребятушки. Запомнит Шуйский Лопасню. Сию победу и отметить не грех, а? — глаза веселые, шалые.

— Не худо бы, — тотчас отозвался Мирон Нагиба.

Аничкин же посмотрел на Большого воеводу с удивлением: что это вдруг с Иваном Исаевичем! Не сам ли запретил до Москвы зелену чару?

— Так гульнем, други, за победы наши? Москве в скорби быть, нам — чару пить. Пусть Шубник задохнется от злости, пусть знает, как веселится повольница! Гульнем, а? — кинул оземь шапку, лихо, бесшабашно тряхнул серебряными кудрями.

— Гульнем! — мощно грянуло войско.

Из обоза прикатили бочонки с вином. И пошел пир на весь мир! Иван Исаевич выпил три кубка кряду, стал хмельной, взбудораженный.

— Веселых с рожками!

Веселых и звать не надо: давно уже прибежали к воеводскому шатру — с дудками, свирелями, бубнами.

— Плясовую, ребятушки! Играй, чтоб сатане было тошно! Играй, веселые!

Заиграли, загремели, задудели; заиграли лихо, громко, задорно. Ноги сами понеслись в пляс; плясали Секира и Нагиба, Нечайка Бобыль и Тимофей Шаров, Юшка Беззубцев и Семейка Назарьев, плясала хмельная рать.

— Гись!

Болотников вошел в круг. Летят кушак и кафтан наземь (стремянный ловко поймал саблю). Высокий, бронзоволобый, белая рубаха с голубыми узорами обтянула могучие плечи.

— Веселей, дьяволы!

И пошел, пошел игриво, легко, молодцевато.

— Веселе-е-ей!

Сорвался в пляс: быстрый, буйный, залихватски-ухарский.

Матвей Аничкин — он единственный не пригубил и чарки — ужаснулся лицу Болотникова, оно показалось ему жестоким, мученически-отчаянным, будто Большой воевода не плясал, а яро втаптывал в землю гадюку. Сколь неукротимого гнева было в его лице!

У Аничкина дрогнуло сердце: Болотников устал! Устал от прежней каторжной жизни, непрестанных забот и бессонных дум, от неимоверно-тяжкого бремени, легшего на его плечи.

Пляска — забытье.

Пляска — веселье.

Пляска — крик!

— Гуляй, гуляй, вольница! Гуля-я-яй!

Плясал долго, свирепо, пока не иссякли силы. Шатаясь, побрел к шатру.

— Вина, Устимка!

Выпил, ожил и вновь брызнул шалым весельем.

— Славная у меня рать… Что ворога бить, что вино пить… Слышь, Устимка, покличь деда Михая с гуслями. Покличь!

Сыскали гусляра. Крепкий белобородый старик с густыми висячими бровями. Болотников поднес вина.

— Выпей, Михей Кудиныч, да песню сыграй.

Гусляр поклонился, принял чару.

— Какую сыграть, воевода?

Иван Исаевич присел рядом. Помолчал. Лицо стало отрешенным, задумчивым. Дед тихо перебирал струны гуслей, а Болотников вдруг запел:


Как с околицы идет молодец,
А навстречу красна девица,
А близехонько сходилися,
Низехонько поклонилися.
И говорит добрый молодец:
Здорова ли живешь, красна девица?
Здорова живу, мил сердечный друг,
Каково ты жил без меня один?
Давно друг с другом не видалися,
Что с той поры, как рассталися…

К Болотникову, пошатываясь, ступил Мирон Нагиба.

— Кинь песню, батька. Айда к столу!.. Слышь, батька!

Болотников не слышал: он весь в песне. Матвей Аничкин подхватил Нагибу под руку, повел к гулебщикам.

— Не тронь воеводу. Не в себе он ныне. Не тронь!

Аничкин усадил Мирона за стол и вернулся к Болотникову. Иван Исаевич пел, пел тоскующе и задушевно, пел со слезами на глазах.

«Знать, жену вспомнил, — вздохнул Аничкин. — Сколь годов не видел!»

Болотников смолк, столкнулся с участливыми глазами Аничкина, нахмурился.

— Чего тебе, Матвей?

— Мне?.. Добро спел, воевода. Еще спой, коль душа просит.

— Душа? — криво ухмыльнулся Болотников. — А ты у нас все-то ведаешь… Чего не пьешь? — голос колкий, сердитый.

— Выпью, выпью, воевода, — поторопился сказать Аничкин. Понял: Болотников догадался, догадался, что он, Матвей, увидел его слабым.

— Пей, сатана!.. И мне чарку, Устимка!

— Не хватит ли, Иван Исаевич? Тяжел ты, — молвил Юшка Беззубцев.

— Цыть!.. Устимка, дьявол!

Секира запропастился, но тотчас возник незнакомый Аничкину ратник. Широкогубый, лобастый, с оловянной чарой в руке.

— Испей, воевода.

— Дай! — метнулся к ратнику Аничкин. — Сам воеводе поднесу, — остро, прощупывающе впился глазами в повольника. — Кто такой?

— Человек божий, — поклонившись, широко осклабился ратник. — Бориска Лукин.

— Кто сотник твой?

— Ты чего, Матвей? — тяжело ворочая языком, ворчливо произнес Болотников. — Чего прицепился?.. Дождусь я чарки?

К Ивану Исаевичу подошел Нечайка Бобыль с полным кубком вина. Колобродный, рот до ушей.

— Знатно гуляем, батько! Плесни в душу грешную.

Болотников принял кубок, осушил, покачиваясь, пошел к застолице. Матвей же, слив чарку в баклажку, повернулся к ратнику. Но того и след простыл. Аничкин окликнул повольника из охраны Большого воеводы.

— В обозе собак видел. Доставьте одну.

Доставили. Аничкин кинул кусок мяса. Собака съела.

— Поглядите за ней.

Пошел к воеводе. Тот сидел в обнимку с Мироном Нагибой и тихо напевал казачью песню, напевал покойно, бездумно, закрыв глаза.

К Аничнику ступил один из телохранителей; косясь на Болотникова, молвил:

— Беда, Матвей Романыч… Пленные баре сбежали.

— Сбежали? — встрепенулся Аничкин и прикусил язык. Но Болотников услышал, открыл глаза.

— Давно ль?

— Коло часу, воевода.

Болотников насупленно глянул на Аничкина, а тот, не дожидаясь воеводской нахлобучки, живо приказал:

— Догнать! Пешие далече не уйдут. В погоню сотню конников. Быстро!

Иван Исаевич поднялся, боднул начальника Тайного приказа — вот уже три месяца был такой приказ в войске — недобрым взглядом.

— Худо царевых псов бдишь, Матвей. Худо!

Болотников огневался: из плена бежали дворяне, кои люто сражались с повстанцами. Сколь ратников полегло от их бешеных сабель! Хотел было дворян уничтожить, да Аничкин отсоветовал:

— Не лучше ли казнить под стенами Москвы? Пусть черный люд убедится, что у нас с врагами разговор короткий. Глядишь, и на Москве с барами расправятся.

Болотников согласился. И вот, поди ж ты, дворяне удрали Из-под самой надежной, казалось бы, охраны, удрали средь бела дня!

— Изменой пахнет, Матвей.

Аничкин и сам о том подумал. Без предательства не обошлось. А тут еще новая напасть: к ногам Матвея бросили собаку.

— Сдохла, Матвей Романыч.

Аничкин побелел.

— Под богом ходишь, воевода, — вытирая испарину со лба, деревянным голосом выдавил он. — В чарке, что ратник подносил, вино было отравлено.

У Болотникова голова хоть и чадная, но хмеля как и не было. Горечь, досада, гнев! Все могло рухнуть в один час: заботы, дерзкие помыслы, надежды. Рухнуть из-за подлой руки.

Лицо ожесточилось.

— Коня!.. Где эти суки, что рубили повольников? Догнать!

Взметнул на коня и бешено помчал к деревеньке, в покинутых избах которой были заперты пленные. За Болотниковым полетел Матвей Аничкин с полусотней всадников.

— К бору, к бору, воевода! Никак туда подались! — прокричал Матвей.

От деревеньки до бора несколько верст. Скакали брошенными, безжизненными полями, жидкими осинниками и березовыми перелесками. Десяток дворян настигли в полуверсте от бора; дворяне заметались, кинулись врассыпную.

— Не уйдешь! — хрипло, остервенело, разгоряченный гонкой, выкрикнул Болотников; настиг, страшно взмахнул мечом. Дворянин ткнулся в траву. Настиг другого — голова покатилась с плеч.

— Не уйде-е-ешь! — осатанело ревел Болотников, с неожиданной для себя жестокостью уничтожая безоружных врагов. Таким лютым, бессмысленно яростным Аничкин своего воеводу еще не видел; будто злой, беспощадный демон вселился в Болотникова.

— Все, что ль?!

Спрыгнул с коня, вытер окровавленный меч о траву. Глаза остановившиеся, безумные.

Тишь! Жуткая, застывшая.

Болотников тяжело грянулся наземь, широко раскинулся; часто, высоко вздымалась грудь. Матвей стоял рядом. Неподалеку разнесся громкий хрипящий стон. В луже крови корчился дворянин с отсеченной рукой. Молодой, русокудрый.

— Матушка родима-а-я!.. Ма-ту-шка!..

У Матвея застрял комок в горле.

— Добей же, дьявол! — донесся из травы глухой надтреснутый голос Болотникова.

У Аничкина опустились руки.

— Не могу… не могу, воевода.

— Добей!

Аничкин, не глядя на дворянина, бухнул из пистоля.


Глава 6 Пахра


Через день подошли к Пахре.

— Перейдем или здесь встанем? — спросил Юшка Беззубцев.

Солнце бежало к закату. Болотников, оглядев с коня местность, приказал полковым воеводам расположиться вдоль реки.

— Пахру утром перейдем.

Вскоре стали прибывать конные разъезды.

— Все спокойно, воевода.


Михаил Скопин-Шуйский, прознав, что Болотников остановился на Пахре, обрадовался. Слава богу! Он так и прикидывал, что воровское войско встанет у реки. Сам же поджидал Болотникова у села Ясеневки, надежно укрывшись в лесу. А двумя днями раньше Михаил Скопин дотошно оглядел Пахру, намечая возможные удары по войску неприятеля. Воевода нанес на бумагу каждый лесок и перелесок, каждый холм и овраг, каждую излучину реки. В последний день, проведав через лазутчиков о передвижении бунташной рати, Скопин начал расставлять свои полки. Молвил воеводам:

— Болотников идет к Пахре. Подойдет к реке вечером, но переходить Пахру не станет. Едва ли он захочет оставлять за спиной реку. Ночевать будет на правом берегу. Место сие просторное, но для битвы неудачное. Глянь, воеводы, — ткнул пальцем в чертеж. — Стан Болотникова оказался меж двух речек. Справа от стана, в трех верстах — Ружа, слева, в двух верстах, река Моча. С севера же — Пахра. Ударь Болотников от села Сенькова либо Климовки — и он в ловушке, из коей ему уже не выбраться.

Скопин-Шуйский говорил неторопливо и уверенно, будто век воеводствовал. Царь Василий уступил-таки просьбам племянника, однако упредил:

— Ну, Мишка, гляди. Коль побежишь от Вора, десяцким не поставлю.

Князь Кольцов-Мосальский, побитый Болотниковым на реке Лопаспе и назначенный вторым воеводой к Михаилу Скопину, ехидно кривил рот: легко тут говорить — в шатре на стульце, — а вот как запоешь, когда с Ивашкой Болотниковым сойдешься? Как бы сам в ловушку не угодил. На словах-то все горазды… Да и зело молод. Чудит царь Василий! Неуж поопытней воеводу не мог сыскать? Тут тебе не потешный полк. Тут десятки тыщ людей, коими надо хитро распорядиться. Слушал Скопина-Шуйского с ухмылкой, а тот мерно, степенно ронял:

— Большому полку стоять у Ясеневки. Полку Правой руки этой же ночью пересечь Пахру и идти вдоль Ружи. Встать у села Сенькова. Полку Левой руки идти вдоль реки Мочи. Ждать моего гонца у деревни Юрьевки. Пушкарскому голове со всеми пушками занять место у березового перелеска, на берегу Пахры, супротив Бабьего луга. Передовому полку на заре скрытно перейти Пахру и начать бой с Большим полком Болотникова.

Скопин-Шуйский верил в победу, лишь бы воеводы не оплошали. На рассвете, неожиданно для Болотникова, Передовой полк Шуйского перешел Пахру. Конные караулы открыли пальбу из пистолей, но было уже поздно: вражеские сотни, смяв разъезды, ворвались в спящий лагерь Болотникова. Ивана Исаевича поднял Аничкин.

— Царская рать, воевода!

— Как?.. Откуда? — всполошно выбежал из шатра Болотников. Однако замешательство его было недолгим. — Доспех!

Вскоре он уже был на коне. Зорко, въедливо оглядел поле брани. Большой полк, теснимый врагами, откатывался к его воеводскому шатру, откатывался с большим уроном. В полках же Правой и Левой руки лишь только сейчас тревожно заревели рожки, загремели тулумбасы. Иван Исаевич повернулся к вестовым:

— Скачите к Мирону Нагибе. Пусть тотчас снимается и идет на царское войско. Живо!

Вестовые сорвались. Секира нетерпеливо глянул на Болотникова.

— А полк Нечайки? Надо и ему выступать, батько. Ну, чего мешкаешь? Худо наше дело.

— Не каркай!.. Вестовые! Скачи до Бобыля. Пусть стоит!

У вестовых глаза на лоб: тут сейчас всему Большому полку придет конец, а воеводе будто очи застило. Помощь же надобна!

— Чего мешкаете? — закричал Болотников. — Скачи живо до Бобыля! Стоять ему, покуда новый вражий полк не покажется. Живо!

Устим Секира, унимая дрожь (как тут не взволноваться!), потянулся к баклажке. Воровато оглянувшись на воеводу, приложился. Болотников напряженно смотрел в сторону Пахры. Появится или не появится новый царский полк? Долго ли стоять Нечайке? Большому полку и впрямь тяжко. Но и Нечайку срывать нельзя. Никак нельзя! Вот-вот должно высыпать еще одно вражье войско. Удобней места для нападения не сыщешь… Надо бы повечеру там пушкарей поставить. Но кто ж ведал? Будто с неба свалились. Сам виноват. За победами осторожность забыл, караулам доверился. А те недалече, знать, и ездили, целу вражью рать проворонили. Башку сверну дьяволам!.. Но где же вражий полк, где? Должен же он появиться, иначе стоянье Нечайки дорого обойдется. Ишь с какими потерями бьются повольники… А может, двинуть Бобыля? То-то воодушевятся ратники… Нет! Надо ждать. Ждать! Враг выйдет, непременно выйдет!

И дождался-таки. Вот он, царский полк! Вылез именно из-за леска и теперь катится с увала. (Эх, ударить бы пушками!) Нечайка двинул свою конницу. Мощно двинул.

Устим Секира любовно глянул на Болотникова. Однако чутье у Ивана Исаевича, однако выдержка!

Неприятель же по-прежнему теснил Большой полк (вместе с ним и Передовой сражался. Вечером стал близ Большого, и теперь оба перемешались). Болотников давно заприметил Юшку Беззубцева. Тот храбро и умело отбивался от натиска врагов. Иван Исаевич вытянул из золоченых ножен меч. Бодро, уверенно глянул на ратников.

— Баре чаяли взять врасплох, чаяли перебить нас, но не выйдет! Не выйдет, ребятушки! За мной, покажем барам! За мно-о-ой!

Личная трехтысячная дружина Болотникова ринулась на дворян. Отступавшие ратники, увидев скачущего воеводу, воспрянули и вновь повернули на бар.

— Набольший с нами! Веселей, мужики!

Болотников кидался в самую гущу врагов.

Падали тела, летели головы. Люто гулял по дворянам меч.

Передовой и Большой полки Шуйского начали было отступать, но в это время с тыла выкатился еще один царский полк.

Болотников бросился с дружиной в сторону реки Ружи, чтоб успеть оказаться на невысоком угоре и отчаянно чертыхнулся: от реки, встречу повольникам, двигалось царское войско.

«Кто ж ныне так ловко бьется?»

Появление двух полков оказалось для Болотникова и вовсе неожиданным. Попытался отвести рать к Бабьему лугу (ох как верно угадал Михаил Скопин это перемещение!), но из березового перелеска вдруг мощно грянули пушки.

Войско Болотникова заметалось.

«Надо отступать к селу Никулину», — решил Иван Исаевич.

Но от Никулина показалась царская рать.

В западне!

Михаил Скопин, стоя у Пахры на холме, довольно (забывшись, по-мальчишески) захлопал в ладоши. Болотникову конец! Из такого силка никому не выбраться, будь это сам Александр Македонский. Теперь лишь мужичье рубить.

«Ай да Мишка! — похвалил Кольцов-Мосальский.

Ай да разумник! Болотникова в капкан загнал. Ныне уж Ивашке не уйти, спета его воровская песенка».

На болотниковцев со всех сторон навалились враги. Казалось, что уже ничто не спасет войско повольников от сокрушительного разгрома.

«Ужель всему конец? — остервенело рубясь с дворянами, подумал Матвей Аничкин.

«Кажись, отгуляли», — пронеслось в голове Мирона Нагибы.

«Гибель неминуема», — безысходно предрекал Юшка.

Тягостно, гнетуще стало и на душе Болотникова. Ему, искушенному воину, не раз бывавшему в самых тяжелых, непредсказуемых ратных переделках, стало ясно: сечу уже не выиграть. И от этой горькой, безжалостной мысли его охватила неистовая ярость.

— А-а-а! — дико, исступленно выплеснул он и с чудовищной, дьявольской силой попер на врагов. Проложил в стане дворян кровавую улицу и опустил меч: перед ним никого не было, враги с ужасом отпрянули на добрый десяток саженей. Рядом оказался Семейка Назарьев. (Он, Матвей Аничкин и Устим Секира прикрывали Болотникова от боковых ударов).

— Знатно ты их покромсал, Иван Исаевич.

— Что? — будто пробуждаясь ото сна, хрипло выдохнул Болотников.

— Знатно, говорю, по барам прогулялся, воевода.

— Всех не перебьешь, — процедил сквозь зубы Болотников. — Попали, как сом в вершу.

Семейка пристально глянул в лицо воеводы и похолодел. Болотников в отчаянии!

— Так уж и в вершу, — хмыкнул. — Над кем лиха беда не встряхивалась? Выстоим. Жидковат барин супротив мужика. Выстоим, воевода! Налетает и топор на сук. Так у нас топоров не занимать. Глянь, как мужики топориками бьются.

Болотников в упор глянул на Семейку; глаза того, смешливые, спокойные, будто и не свирепствует вокруг лютое побоище. И от этих мужичьих глаз на душе Ивана Исаевича разом что-то перевернулось. Мужик, сосельник из Богородского, не дрогнул! Не кинулся безумно на смерть. А он?! Раскис, потерял разум, тьфу!

— Выстоим, говоришь? — обретая обычную уверенность, переспросил Болотников. И ответил сам себе, ответил твердо: — Выстоим! Нельзя нам на Пахре гибнуть. Нам еще Москву брать. Выстоим, други!

Вокруг воеводы удало билась его трехтысячная дружина, сдерживая напиравших дворян. Болотников обозрел битву. Всюду тяжко, смертельная опасность нависла над полками, но обреченности в душе уже не было. Надо искать выход из западни. Надо! Крикнул Аничкину:

— Отправь полусотню к Бобылю! Пусть Нечайка кинет треть полка на выручку Нагибы!

Вскоре новый приказ:

— Шли вестовых к лугу! (Ратники, встреченные ядрами и картечью, отступили к Моче). Пусть к реке не жмутся. Перетопят. Пусть пробиваются к Юшке Беззубцеву.

— К Тимофею Шарову полусотню! Идти ему ко мне. Живо!..

Семейка Назарьев облегченно вздохнул: Иван Исаевич пришел в себя, теперь вся надежда) на его сметку. Нет ничего хуже, когда по рати загуляет неразбериха.

Болотников, сидя на коне (поле брани хорошо видно), принимал и отсылал вестовых (многие гибли, прорубаясь к полковым воеводам), сыпал приказами, норовя сбить войско в один кулак.

Михаил Скопин ждал решающего перелома; он близок, мужики, холопы и казаки вот-вот начнут сдаваться в плен, сопротивление бессмысленно. Но решающего перелома почему-то долго не наступало. А ведь был час, когда среди воровских полков началась невообразимая паника… Но что это? Сумятицы, кажись, боле и не видно, бунтовщики оправились. Как, почему, кто вдохнул в них свежие силы? Полки были разрозненны, теперь же они сбиваются в единую рать. И как сбиваются!

Удивлен, ошарашен Михайла! Чья-то смелая, искусная рука уводила воровские полки от неминуемой гибели. Скопин-Шуйский стоял на холме как зачарованный, забыв обо всем на свете. Вот это битва! Вот это игра! Вот это ходы! Ни в одной книге византийских полководцев такого не прочтешь. Хитро бьется Иван Болотников. Все его перемещения достойны высочайшей похвалы. Хитро!

А когда Болотников изловчился переместить один из полков в обход Бабьего луга (из такого-то месива!) и тем самым обезопасить войско от разящих выстрелов пушек, Михаил Скопин с восторгом воскликнул:

— Ловко, Болотников!

Второй воевода Кольцов-Мосальский удивленно глянул на Скопина вылинявшими дымчатыми глазами.

— Чему радуешься, Михайла Васильич? Ивашкиной досужести?

Скопин поперхнулся.

Битва шла до полудня. «И бысть бой велик и сеча зла. И многое множество обоих падоша».

Собрав рать в кулак, Болотников приказал отступать полкам к селу Никулину. Михаил Скопин попытался было удержать воровское войско в кольце, но Болотников вырвался.

Михаил Скопин послал на Москву с сеунчем окольничего Василия Бутурлина. Василий Шуйский, узнав, что наступление воровской рати по серпуховской дороге остановлено и что Ивашка Болотников бежал от Пахры, буйно возликовал:

— Молодцом, Мишка! Ныне о сей победе по всем городам отпишу. Пусть ведают, как расквасили нос Вору! В колокола звонить, из пушек палить! Пусть народ празднует.


Глава 7 Страх обуял Москву


Поле!

Черное, пустынное, раздольное. Черный конь, черная соха, черный пахарь.

Голос далекий, тоскующий:

«Ивану-у-ушка!»

Он отрывается от сохи. В неоглядной дали, облитая золотом закатного солнца, стоит Василиса. В алом кокошнике, в алых сапожках, в алом развевающемся сарафане. Протягивает руки.

«Ивану-у-ушка!»

«Иду-у-у! — во всю мочь кричит он, но голоса своего не слышит, и вновь налегает на соху. — Скорей, скорей, Гнедко!»

Бежит конь, бежит соха, корежа наральником землю, бежит он в черной рубахе.

А Василиса все далече.

«Ивану-у-ушка!»

«Иду-у-у!»

А соха все глубже и глубже. Конь храпит, исходит пеной, переходит на тяжкий шаг.

Он хочет оторваться от сохи, но руки намертво прилипли к поручням. Василису едва-едва слышно, алый сарафан едва-едва видно. Он изо всей силы хочет оторваться от сохи, но соха целиком погружается в землю.

Он — по колени в земле. Конь горячо, натужно бьет копытами пашню; тянет зло, упрямо, могуче.

Он же в земле по горло. Земля душит, стискивает грудь. В недосягаемой мутной дали исчезает алое пятно, меркнет солнце. Он летит в черную бездну, кричит:

«Нет! Не-е-ет!»

— Батько, ты что?.. Очнись, батько!

Болотников очнулся, поднял тяжелые веки. Тряслась борода, тряслись руки.

— Кричал шибко, батько. Аль худой сон привиделся? Не хошь ли квасу? Глянь, взмок весь.

Устим Секира побежал в сени, принес жбан. Иван Исаевич жадно выпил и снова повалился на лавку. В избе тихо, сумеречно, потрескивает лучина в светце. За оконцем, затянутым бычьим пузырем, бежит дозором комолая пустынная луна.

«А сон-то недобрый, вещий», — тревожно подумалось Ивану Исаевичу, и на душу накатилась тяжелая гнетущая волна — необоримая, терзающая.

— Нет! — грохнул кулаком по стене Болотников.

— Ты чего, батько? — вновь ступил к Ивану Исаевичу стремянный. — Чего мечешься?

— Налей чарку.

Выпил и постарался выбросить из головы тягостные мысли. Закрыл глаза. В ушах зазвенела, загремела вчерашняя жаркая, бешеная битва. Был миг, когда он, Большой воевода, потерял в себя веру, когда отчаяние захлестнуло разум. Кто ж отрезвил его, кто заставил вновь поверить в себя?

Семейка!.. Крестьянин Семейка. Мужик-оратай. Это он не дрогнул, это он вдохнул в него силы, это он не поддался барам.

Мужик! Сколь же в нем необъяснимой, нескудеющей силы, сколь несокрушимой воли, сколь неистребимой горячей веры! Да можно ли с таким мужиком отступить, согнуться, загинуть?! Нет, нет, господа-баре, не сломать вам мужика, не втоптать по горло в землю!

В первую неделю октября-зазимника стояли да редкость теплые дни. Казалось, вновь вернулось погожее красное лето.

— Экая ныне благодать! — довольно восклицали ратники.

Войско, оправившись после битвы на Пахре, готовилось к походу на Москву. Рать пополнилась новыми тысячами восставших. Иван Исаевич, встречая мужичьи отряды, радушно говаривал:

— Спасибо, спасибо за подмогу, ребятушки. Ныне со всей Руси войско сбирается.

Рать не только восстановила свои потери, но изрядно и выросла. Восемьдесят тысяч воинов собралось под воеводским стягом! Такой огромной рати у себя Иван Исаевич еще не видывал.

С пятнадцатитысячным войском пришли к Болотникову казачьи атаманы Василий Шестак и Григорий Солома. Встреча была бурной, радостной. Сколь годов не виделись! Но в рати своей воевода атаманов не оставил. Теперь, когда собралось огромное войско, он мог без опаски заняться западными крепостями, все еще служившими Шуйскому.

— Как ни любо с вами, други, но придется расстаться. Надо ударить по городам, что до сих пор Шубника держатся. Берите их, скликайте посадских в полки — и на Москву!

Болотников прощался к грустью. Особо не хотелось расставаться с Васютой Шестаком: когда-то молодыми парнями странствовали по Руси и стали побратимами. Самым близким и верным содругом был ему Васюта и в Диком Поле.

Как-то спросил:

— Любава твоя жива?

— Жива, батько. Двоих молодцов мне родила. Одному уже десяток годков. Орел! Скоро казаком станет.

Ответил весело и горделиво. Болотников же вздохнул: вот и у него была бы семья. Но где она? Живы ли Василиса с Никиткой?

Шестак и Солома выступили на западные города четвертого октября, а через три дня Болотников узнал, что Истома Пашков разбил царские войска под Коломной, взял боем город и пошел к Москве. А вскоре новая весть: Пашков разгромил царскую рать под селом Троицким.

— Знатно бьется Истома Иваныч, — похвалил Болотников.

— Вот тебе и дворяне! — сказал Мирон Нагиба.

— Дворяне ли? — живо отозвался Иван Исаевич. — Они лишь полками верховодят. Мужики царя бьют! Мужики тульские да рязанские. Их, сказывают, едва ли не сорок тыщ у Пашкова.

— А чего ж баре на бар пошли? Невдомек мне, Иван Исаевич.

— А тут и понимать неча. Охота ли ныне мелкопоместным да худородным под боярским царем ходить? Тут им и вовсе ни чинов, ни вотчин. Вот и поперли на Шубника.

Весь октябрь рать готовилась к решающему походу на Москву. Стали приходить вести от Василия Шестака и Григория Соломы:

— Взяты Боровск и Верея!

— Захвачены Звенигород и Руза!

«Добро, — удовлетворенно думал Иван Исаевич. — Молодцы, атаманы! Добро бы в одно время и ударить на Шуйского».


Царь занемог. Свалился-таки от суеты, дурных вестей и великих забот. Три дня его кидало то в жар, то в озноб, лежал едва не в беспамятстве (заморские лекари не выходили из постельной), но на пятые сутки полегчало, попросил щей.

Брат Иван Иваныч обрадованно перекрестился:

— Нужен ты еще богу.

— А боярам? Чу, смерти моей ждали, корыстолюбцы!

Иван Пуговка не стал омрачать брата: прознает о кознях бояр — и вовсе свалится. А козни были. Когда по дворцу разнесся слух, что государь при смерти, боярам будто ежа под зад сунули. Одни побежали к Мстиславским, другие к Романовым, третьи к Голицыным, надеясь посадить на трон (после смерти царя) своего ставленника. Что тут было!

— Чего молчишь? — пытал Василий Иваныч.

— Тихо было. Бояре здоровья тебе желали, в церквах за тебя молились.

— Врешь, Ванька, врешь!.. Чего рыло-то воротишь? По глазам вижу… Ну да проведаю, всем воздам!

Поправился, проведал и… не воздал. Лишь тягостно и горько подумал: не было верных бояр и не будет. Каждый лишь о своем пузе печется. И попробуй тронь хоть одного — лай подымут! Кто, мол, на кресте клятву давал, что бояр не тронет? Кто сулил верой и правдой служить боярству? Вот то-то и оно. На чьем возу сидишь, того и песенку пой. Да и не время ныне с боярами тягаться, надо всем скопом думать, как лихолетье пережить. Вот уже под Москвой. Вор грозный.

Думал, советовался с дьяками, хитрил. Чего только не делал царь Василий! И стягивал, стягивал к Москве огромную рать, стягивал всеми правдами и неправдами. Велел пустить слух: на Русь несметной ордой идут татары, надо спешно собирать войско. Скакали по городам и весям гонцы, пугали народ, тормошили воевод и старост, К Москве торопливыми ручьями потекли служилые по прибору, «даточные» и посошные люди. Ведали: с ордынцами шутки плохи, коль сильной ратью не сберешься, всю Русь испепелят.

Крепло, множилось на Москве войско. В самой же столице царь указал думным дьякам переписать мужчин. Приказные люди дотошно облазили все улицы, переулки и слободы, занесли мужчин старше шестнадцати лет в разрядные книги и велели явиться в Съезжие избы. Ослушников ждали батоги и тюрьмы. Вновь поверстанным выдали оружье и сбили в полки.

Но царь жил в постоянной треврге: чернь по-прежнему благоволила Вору, в слободах то тут, то там гуляло бунташное слово. Приказал резать языки, вешать на дыбы, казнить на Ивановской площади и на Болоте, но смута не затихала. «Листы» Ивашки Болотникова будоражили народ.

— Ума не приложу, — по-бабьи всплескивал руками Василий Иваныч. — На Москву без досмотра и комар не проскочит (стрельцы обыскивали каждого въезжающего в город), а воровские «листы» плодятся, как блохи на паршивой овце. Не в приказах ли их стряпают?

Повелел сличить руку дьяков и подьячих, но воровства не нашли. Шуйский накинулся на стрелецких голов.

— Худо Москву блюдете, нечестивцы! Коль так будете службу нести, башки поснимаю.

Но поток воровских грамот не убывал. Иван Болотников засылал на Москву лазутчиков, мятежил посад.

— Надо за Дмитрия Избавителя стоять, за его Большого воеводу! — кричали на торгах и крестцах посадчане.

— Вестимо! Царь Дмитрий никого не пощадит, коль ворота ему не откроем.

Москву обуял страх. Страшилась чернь, страшились купцы, страшилось боярство. Все злей и призывней звучали мятежные речи.

Страшился Шуйский. Вот-вот заполыхает на Москве всеобщий бунт, и тогда уже не только трона не видать, но и ног не унести.

— Только чудо может спасти Москву, — как-то неосторожно обронил в царской крестовой духовник.

— Чудо? — переспросил Василий Иваныч. — Чудо, речешь? — и призадумался. Через день он направился к Гермогену.

— Помогай, святейший.

Патриарх встретил Шуйского сухо. Он не любил царя. Во дворце знали о резких выпадах патриарха против государя, и если бы ни Великая смута, он не благословил бы Шуйского на царство. Патриарху хотелось видеть на троне более достойного помазанника божия.

— Мнится мне, что я токмо оным и занимаюсь, государь.

— Усердие твое велико, святейший. Однако ж церковь могла бы сделать и боле.

Глаза патриарха стали колючими.

— Боле? Аль мало проповедей и грамот моих о еретике и богоотступнике Гришке Отрепьеве? Аль мало проклятий на головы бунтовщиков, кои отступились от Христа, православной веры и покорились сатане? Аль мало дала церковь казны, оружья и монастырских трудников, дабы сокрушить Вора?

— Ведаю, святейший, — кивнул царь Василий.

Но Гермоген осерчало продолжал:

— А не я ль шлю в мятежные города неустанную инокиню Марфу, дабы рекла праведное слово о сыне своем Дмитрии? Не я ль, уступив твоим хитрым и корыстным помыслам, сотворил из Дмитрия Углицкого святого чудотворца и перенес его «нетленные» — ха! — мощи на Москву в благочестивый храм Михаила Архангела? Не я ль денно и нощно пекусь о твоем царствующем сане?

Царь Василий знал: Гермогена, коль войдет в запал, не остановишь. Ну да и пусть, пусть глаголит! О царствующем сане печется, хе. Дудки! О сане патриаршем, о попах, о землях владычных. Бунташное стадо для попов — как бельмо на глазу. И хлеб, и казна мужиком да посадским тяглецом копятся. Ныне же ни мужика, ни тяглеца, вот и усердствует церковь божья.

Патриарх Гермоген отнесся к восстанию черни с необычайной жестокостью. Его грамоты и проповеди были злы и пугающи, грозили «богоотступникам» страшными муками, адом, отлучением от христовой церкви. Неистовые, устрашающие грамоты патриарха не раз приводили в трепет города и села, внося раскол в обширнейший лагерь повстанцев. Лют был к воровской черни владыка Гермоген!

Дав выговориться патриарху, Василий Иваныч, никогда открыто не вступавший с Гермогеном в спор, учтиво молвил:

— Твое радение, святейший, зачтется богом. Мы ж, государь Московский, побив Вора, вернем долги церкви сторицей. О том не одиножды нами в Думе сказано.

«Вернешь, — желчно поджал губы Гермоген, — когда черт помрет, а он еще и не хворал». (Шуйский и будучи царем оставался великим скупердяем.)

— С чем пожаловал, государь? Аль вновь какая нужда?

— Вестимо, владыка, — царь откинулся в кресло, сощурил блеклые воспаленные глаза. (Государь, потеряв покой, потерял и сон.) Дряблое, узкобородое лицо стало хитреньким, щучьим.

Ох как не терпел это лицо Гермоген! Сейчас какую-нибудь пакость вывернет.

— Задумка в голову пала. Коль в дело ее пустить, у воров скамью Из-под ног вырвем. Лишь бы ты благословил, святейший.

— Говори.

— Надо бы недельный пост по всей Руси огласить. Ныне же огласить, святейший.

— Что-о-о? — у патриарха от изумления аж губы затряслись. Всего ожидал от Шуйского, но такого! — Да в своем ли ты уме, государь? Посты раз и навсегда установлены. До Филиппова же заговенья пять недель. Что за надобность?

— Видение было, святейший.

— Кому? — сердито выкрикнул Гермоген.

— Одному духовному лицу, кой поведал о чудесном видении благовещенскому протопопу Терентию.

«Видение» явилось самому Василию Шуйскому, он же, под строжайшей тайной, вдолбил его «одному духовному лицу». А тот поведал протопопу Терентию: было-де ему чудесное видение во сне, что сам Христос явился в Успенском соборе и вел беседу с Богородицей. Христос-де был в великом гневе и грозил страшною казнью московскому народу, кой досаждает ему лукавыми своими делами и сквернословием; приняли-де мерзкие обычаи, стригут бороды, содомские дела творят и суд неправедный, грабят чуждые имения. Богородица слезно просила Христа пощадить людей, на что тот ответил: «Много раз хотел помиловать их, мать моя, твоих ради молитв, но раздражают душу мою их окаянные стыдные дела, и сего ради, мать моя, изыди от места сего, и все святые с тобой; аз же предам их кровоядцев и немилостивых разбойников, да накажутся малодушные и придут в чувство, и тогда пощажу их». Богородица же три дня и три ночи умоляет Христа пощадить грешников, и Христос наконец смягчается: «Тебя ради, мать моя, пощажу их, если покаются; если же не покаются, то милости моей не будет, и быть всем разбойникам и кровоядцам на скором страшном суде».

— Чуешь, святейший? Смута — это гнев божий, наказание, посланное богом за грехи мирские. У черни единственный путь к спасению — покаяние! Прекратить воровство и покаяться, дабы не навлекать на себя гнева божьего. Каково? — лицо тожествующее, шельмовское.

Гермоген смотрел на Шуйского и лишний раз убеждался в изощренности, изворотливости, лукавости его ума. Неистощим на коварные выдумки царь Василий!

— Всеобщим покаянием разложить и смирить бунташную чернь? Отпугнуть христиан от мятежников? Сплотить их вокруг царя и церкви?

— Так, так, владыка! — загорелся царь Василий. — Чудесное видение, кое протопоп Терентий записал на бумагу, надо немедля прочесть по всем храмам. Пусть люди ведают о своем тяжком грехе, пусть его замаливают и постятся. Благослови на сие богоугодное дело, святейший.

— Я подумаю об оном видении, государь. Вечор пришлю к тебе послушника.

Гермоген, хоть и презирал царя, но новое «чудо» ему пришлось по душе. Какая бы смута по Руси ни гуляла, но мужики и посадские христолюбивы, им не отринуть бога, он накрепко сидит в их душах, и в этом великая сила царя, патриарха, державы. Силу же оную надо умненько в дело пустить.

«Повесть о видении некоему мужу духовну» по царскому велению была оглашена двенадцатого октября в Успенском соборе «вслух во весь народ, а миру собрание велико было». Патриарх объявил с амвона шестидневный пост, во время которого «молебны пели и по всем храмам и бога молили за царя и за все православное крестьянство, чтобы господь бог отвратил от нас праведный свой гнев и укротил бы межусобную брань и устроил бы мирне и безмятежне все грады и страны Московского государства в бесконечные веки».

Царь неустанно молился.

Гремел проповедями с амвона патриарх Гермоген.

Неистовствовали попы и монахи.

«То покрепче меча», — довольно думал Василий Шуйский.


Глава 8 Болотников и Пашков


Истома Пашков подошел к Москве 28 октября 1606 года. (Вначале взял Коломенское, затем перебросил свое войско к деревне Котлы, что в семи верстах от столицы.)

Иван Болотников подступал к Москве тремя днями позже.

К полудню завиднелись золотые купола Данилова, Симонова и Новодевичьего монастырей.

— Дошли, други! — размашисто перекрестился Иван Исаевич.

— Дошли, воевода! — приподнято молвил Семейка Назарьев.

— Дошли! — волнующе выкрикнул Устим Секира.

Рать встала.

Взирали на предместья Москвы мужики и холопы, казаки и монастырские трудники, бобыли и бурлаки, приставшие к войску с берегов Дона, Оки и Волги. Взирали десятские и сотские, пушкари и затинщики, воеводы и головы.

Взирал Болотников. Взирала рать.

Дошли-таки! Учащенно, взволнованно бились сердца. Дошли! Через бои, кровь и смерть, через все тяжкие испытания. Дошли!

Вот она, Москва-матушка! Лепая, белокаменная, столица всея Руси.

Вот она, грозная, царева, боярская. Засел за стенами враг — лютый, немилосердный; как-то его осилить, как-то спихнуть Шуйского с трона, дабы посадить на его место истинного царя, помазанника божьего, царя Избавителя, кой даст мужикам землю, холопам волю, кой заточит в темницы злое боярство, кой повелит повсюду избрать праведных старост и судей. И заживет мужик, заживет холоп, заживет счастьем и волюшкой. А волюшка рядом, близехонька, еще разок поднатужиться — и она в мужичьих руках.

Ликующе на душе Болотникова, в голове вихрь чувств буйных, жарких, заветных. Он, Большой воевода, привел к Москве народную рать, привел напродир, через частокол врагов, привел через хитрейшие козни Шуйского. Сколь отдано жизней, сколь сермяжной крови пролилось, чтоб стать перед Москвой! Еще одно побоище — самое тяжкое, самое яростное — и… Ужель сбудется вековая мечта черного люда, ужель наконец-то придет желанная воля, ужель Московское царство станет самым праведным среди других царств и государств. От дерзновенных мыслей хмелела голова. Ужель, господи?!

К Большому воеводе неспешно и степенно приближался долговязый костистый чернец. В черном клобуке, в черной рясе, с большим медным крестом в жилистой длиннопалой руке.

— Дозволь, сыне, благословить тебя на ратный подвиг, — молвил басовито и глухо, и тотчас, выхватив Из-под рясы нож, ударил им в грудь Болотникова…

Ратники ахнули. Иван Исаевич побелел, качнулся. (Вот она, волюшка!) Нож, пронзив кафтан, застрял в кольчуге. К чернецу подскочил Аничкин, сверкнул саблей.

— Погодь, Матвей, — вытягивая нож из кольчуги, ледяным голосом бросил Болотников.

Рать угрожающе загудела:

— В куски его!

— Смерть чернецу!

— Смерть ироду!

Кольчуга Болотникова обагрилась кровью.

— Ранен, батько? — кинулся к Ивану Исаевичу стремянный Секира. — Худо тебе?

— Ничего, ничего, жив буду, — морщась от боли, произнес Болотников и негодующе глянул на монаха.

— Этого пса покуда не трогать.

Монах, сверкая черными медвежьими глазами, закричал:

— Братья! Не верьте ему. То антихрист, предавшийся сатане! Он проклят богом! Отриньте от богоотступника, дабы не угодить в адово содомище. На Москве духовному лицу было видение. Христос разгневан злом, кое вы, поддавшись Ивашке-антихристу, повсюду творите. Ждет вас суровая кара божья! Покайтесь, и Христос вас простит, отриньте от сатаны!

— Буде, чернец! — Нечайка Бобыль взмахнул могучим кулаком. Монах грянулся оземь.

— К пытке его! — крикнул Аничкин.

В шатре Болотникову перевязали грудь. Рана оказалась неглубокой.

— Счастье, твое, воевода. Еще бы полвершка и… Добро, кольчуга оказалась крепкой, — сказал Аничкин.

Семейка Назарьев с откровенной досадой посмотрел на Аничкина. Тот понял его взгляд, нахмурился: провородили телохранители лазутчика. Да и кто мог знать, что он придет в облике монаха, придет смело, на виду всего войска, придет на явную свою погибель. Но что заставило его пожертвовать собой? Прежние лазутчики пытались убить Болотникова исподтишка, этот же нанес удар открыто.

Стоя под пыткой, чернец, неустрашимо глядя в лицо Болотникова, сурово изрек:

— Дело твое худо, вор!

— Чего ж так, отче? Зрел, какое у меня войско?

— Зрел. Войско твое скликано диавольским наущеньем, что вселилось в твою поганую душу. Ведай, вор: все, что создано диаволом, ложно и тленно. Бог всемогущ! Будет так, как повелит Христос. И никакая сатанинская сила не устоит перед богом. Христос сильнее диавола! Ты же и воровская рать твоя — кара божья, кара за смертные грехи, в коих погрязли люди. Покайся, смирись, повели христианам разойтись по домам — и всемилостивый бог простит тебя.

— Нет, отче, не-е-ет, — тяжело выдавил Болотников. — Покаяния моего не будет. Покайся, смирись-и вновь терпи? Нет, чернец! Христос заповедал жить праведно, дабы счастье, покой и мир на земле были, дабы человек жил вольно, без оков и притеснений. А где сие видно? Где праведники, коими бы держалась земля, где? Нет их, отче. Правда была, да вышла. Бояре ее своровали да в сундуки запрятали. Они всегда и во всем наверху, а мужик век оземь рожей. Он гол и сир, убог, как Лазарь, где уж ему правду у бояр сыскать. С сумой да с клюкой не натягаешься. Терпи, покуда потом и кровью не изойдешь. Однако ж терпя и камень треснет. Натерпелся мужик и пошел правду искать. «Ищите и обрящете!» Не так ли бог наказывал?

И пошел, яро пошел! Иныне мужика не остановишь. Он не смирится и не покается, покуда свое не возьмет, покуда правду у бояр не вырвет. Через кровь, через смерть, но вырвет, вырвет, отче! Не будет покаяния!

— Зрю, зрю, вор! Такие, как ты, не каются. Диавол твою душу загубил. Таких надо вживе умерщвлять, дабы духу сатанинского мене было.

— За тем и явился?

— За тем, вор. Богу было угодно, чтоб предать тебя, сатану, смерти.

— Врешь, отче, — усмехнулся Болотников, — не угодно, коль жив остался. Уберег меня Христос для дел праведных. Я еще поживу, над боярами потешусь, над кривдолюбцем Васькой Шубником.

— Не кощунствуй, сатана! — закричал чернец. — Царь — первый от бога. Творец небесный повелел повиноваться царю, как божией воле над нами. А кто царя не чтит, тот бога не боится, того и церковь низвергает. Не кощунствуй! Грядет и твой час, скорый час, антихрист!

Чернец забесновался.

— Казнить перед всей ратью, — приказал Болотников.


Истома Пашков раскинул свое войско в Котлах. Болотников, обозрев пашковский стан, похвалил: доброе занял место Истома Иваныч, пожалуй, лучше и не сыщешь. Один из своих полков Истома поставил в Коломенском, другой у села Заборье. И вновь Болотников похвалил: самые удобные позиции перед Москвой.

— Где ж нам вставать, воевода? — спросили начальные люди.

— В Котлах! — решительно молвил Болотников.

В темных усталых глазах Матвея Аничкина мелькнуло недоумение.

— Но там же Пашков.

Начальные люди обескураженно уставились на Большого воеводу, один лишь Юшка Беззубцев одобрительно кивнул.

— Пашкову стоять на другом месте.

Свое решение Болотников принял час назад, принял после долгих и противоречивых раздумий. Истома Пашков — крепкий, башковитый воевода. Победы под Ельцом и Троицким снискали ему громкую славу. В него уверовали не только мелкопоместные дворяне, но и мужики, и казаки, и холопы. Под стягом Пашкова — сорокатысячное войско. Сила!

Но в этой силе Иван Исаевич видел и немалые изъяны. В челе сотен, тысяч и полков стоят дворяне. Многие из них богатые помещики, все те ж баре, коим мужичьи помыслы о земле и воле — копье в сердце. Поведут ли стойко в самый решимый час за собой, не дрогнут ли? Пойдут ли на отчаянный штурм Москвы? Не шибко-то они любят кровь проливать. Им не за волю биться — не мужики! — а за более жирный кусок, за чины и вотчины, за царя дворянского. Мужикам не мужицкий царь надобен. Тут-то и загвоздка: рать одна, а думы в рати разные. Нет в войске Пашкова единенья, а коль его нет — не быть и войску крепкому. Пашков же занял под Москвой самые ключевые места. Так дело не пойдет, уж слишком велика цена московской битвы. В Котлах, Коломенском и Заборье должна стоять мужичья рать.

Но как-то Истома Иваныч отнесется к решению Большого воеводы? Не закусит ли удила, не заартачится ли? Что скажет гонцу?

Гонцом к Истоме Пашкову послал Юшку Беззубцева. Тот поехал в окружении тридцати (специально выбранных) посланцев. Все принарядились, ехали по рати Пашкова осанисто, молодцевато.

Истома Пашков встретил Юшку Беззубцева у своего шатра. Беззубцев слез с коня, чинно, с достоинством поклонился.

— Большой воевода царя Дмитрия Иваныча Иван Исаевич Болотников шлет тебе, воевода Истома Иваныч, свое слово приветное и желает доброго здоровья.

Пашков в ответ поясно поклонился. Стоявший за. спиной Прокофий Ляпунов с язвинкой хмыкнул. Пашков же, как всегда, был непроницаем и внешне спокоен, хотя тотчас резанули по сердцу слова: «Большой воевода царя Дмитрия». Он же, Пашков, просто «воевода». Степенно молвил:

— Доброго здоровья Ивану Исаевичу.

Юшка пристально глянул в глаза Пашкова. Что сие означает? Молвил уважительно, с поклоном, но без воеводского чина. Ужель с умыслом?

— Большой воевода Болотников зовет тебя, воевода Пашков, на свой совет.

Братья Ляпуновы, Григорий Сунбулов застыли. Идти на совет к бывшему беглому холопу? Дворянину к смерду?!

Молчание затянулось. Пашков ожидал другого: он первым подступил к Москве, он занял лучшие позиции для своего войска, он (в конце концов) был избран в Рязани старейшиной служилого дворянства. Уж коль дело дошло до совета, так не ему, а Болотникову надлежит быть у Пашкова в стане.

— Большой воевода ждет тебя, воевода Пашков, у себя в полдень, — так и не дождавшись ответа, весомо и громко произнес Беззубцев и вскочил на коня. Посланцы поехали к своему войску, расположившемуся в трех верстах от Котлов.

В полдень Истома Пашков к Болотникову не приехал. Иван Исаевич, малость подождав, приказал полкам двигаться на Котлы.

— Не наломаем дров? — спросил Мирон Нагиба. — Нехай стоит!

— Иного пути нет, — отрезал Болотников.

Рать, со всех сторон окружив Котлы, остановилась в полуверсте от войск Пашкова.

В шатре Истомы Иваныча шел бурный совет, он начался с той поры, когда Пашков узнал о передвижении войска Болотникова к Котлам. Братья Ляпуновы, всегда горячие и дерзкие, кричали:

— Неможно тебе, Истома Иваныч, идти к Ивашке Болотникову в шатер. Кто он такой, чтоб к нему на поклон ходили? Подлый человек, холоп!

Ляпуновым вторил Григорий Сунбулов:

— Пойти к Болотникову — признать себя вторым воеводой. Мыслимо ли дворянину под смердом ходить?

Пашков молчал, лицо его казалось отрешенным, будто и не бушевал в его шатре совет; однако за кажущимся спокойствием в душе его было далеко не безмятежно. Он и без совета знал, что скажут ему дворяне. Понять их труда не стоит: от самого Путивля шли победно, громко. Сколь царских полков разбили, сколь городов под свою руку взяли! Кичились, горделиво стучали кулаком в грудь: боярскому царю — крышка! Еще неделя, другая — и Василия Шуйского в помине не будет. На Москве сядет дворянский царь, боярскому засилью придет конец. Буде, попировали, посидели в Думе и государевых приказах. Ныне дворянству пришел черед.

И вдруг… и вдруг явился какой-то без роду, без племени холоп Ивашка и норовит подмять под себя дворян. Срамотища! Не бывать тому! Видит кот молоко, да рыло коротко. Не выйдет!

Дворяне шумели, ярились, Пашков же думал о другом. Не пойти к Болотникову — начать вражду меж двумя ратями. И это в ту пору, когда подошли к самой Москве, когда вот-вот грянет решающая битва? Худо. Не время ныне родами считаться. За Болотниковым — великая сила, у него стотысячное войско. Без такой рати ему, Пашкову (хоть и кичатся дворяне), Москву не взять. Здесь — именно здесь! — надо идти вместе. Только могучим кулаком можно свалить Василия Шуйского. Без Болотникова же кулака не будет. Он хоть и холоп, но воевода отменный. Видимо, сам бог велед ему рати водить.

Пашков поднялся из-за стола. Дворяне примолкли.

— Надо ехать.

Дворяне опешили: чего-чего, но такого от Истомы не ожидали. Молчал битый час и вдруг выпалил.

— Аль те не зазорно? — осуждающе покачал головой Захар Ляпунов.

— Не дело надумал, — проронил Григорий Сунбулов.

— Не срамись! — крикнул Прокофий Ляпунов.

— Надо ехать! — громко повторил Пашков.

— Рехнулся! — заартачился Захар Ляпунов. — Перед мужичьем себя низить?! Да мы и без лапотников обойдемся, без холопа Ивашки Москву возьмем. Наша ныне Москва!

— На рогоже сидя, о соболях не рассуждают, — веско бросил Истома Иваныч. — Без войска Болотникова о Москве и помышлять нечего. Нет у нас такой силы. Пусть Болотников в Больших воеводах походит… пока походит. Возьмем Москву — Большому воеводе на его место укажем. Холопу — ни в воеводах, ни у царского трона не ходить!.. Еду, дворяне.

С собой ни Ляпуновым, ни Сумбулову ехать не велел: полезут на рожон и все испортят; хотелось поговорить с Болотниковым без горячих голов.

— Едут, едут, батько! — весело закричал Устим Секира.

Напряженное лицо Болотникова посветлело. Наконец-то! Наконец Пашков выехал из своего стана… Однако Пашков ли? Не послал ли вместо себя другого?

— Он! — угадывая мысли Болотникова, воскликнул Юшка Беззубцев. Камень с плеч. Юшке с трудом верилось, что Истома Пашков, старейшина дворян, отбросив тщеславие, явится в мужичье войско.

Болотников встретил Пашкова неподалеку от шатра, встретил на коне, облаченный в полный ратный доспех.

«Могуч! — подумалось Истоме Иванычу. — Не зря говорят, что Болотников медвежьей силы. Могуч воевода!»

Пашков и Болотников остановили коней, испытующе глянули друг на друга. Пашкова сразу же привлекли к себе глаза Болотникова — проницательные, вдумчивые, властные; такие глаза обычно бывают у сильных духом, непреклонных людей.

— Здрав будь, воевода, — молвил Пашков.

— И тебе, Истома Иваныч, здоровья отменного, — молвил Болотников.

Пашков же отметил: голос у Болотникова неторопливый, густой и звучный.

Иван Исаевич сошел с коня — сошел легко, пружинисто — и широким радушным жестом пригласил Пашкова в шатер.

— Пожалуй, воевода.

Стол был уставлен винами и яствами. Болотников, посадив Пашкова по правую руку, взял чару, поднялся. Оглядев своих соратников и прибывших с Пашковым дворян, молвил:

— Выпьем за здоровье истинного государя нашего Дмитрия Иваныча! Скорого трона ему и славного царствования.

Все встали, дружно выпили. Чуть погодя, когда все закусили, Иван Исаевич вновь поднялся.

— А ныне, други, выпьем за доброе здоровье славного воеводы Истомы Иваныча Пашкова!

Выпили. Черед был за Пашковым. Его заздравной чары нетерпеливо ждали — и Болотников, и его воеводы, и дворяне, сторонники Пашкова. Как-то он провеличает предводителя мужичьей рати? Быть или не быть миру за столом? (Да и только ли за столом?)

Пашков не спешил, он закусывал и цепкими всевидящими глазами всматривался в воевод Болотникова. Думал увидеть неотесанных сиволапых мужиков в богатых зипунах и кафтанах (награбили!) — грубых, шумливых, взбалмошных, кои после первой же чарки покажут свое мерзопакостное нутро, но перед ним сидели степенные, знающие себе цену, умудренные вожаки. Это было видно по их немногословным, сдержанным и спокойным разговорам, а главное — по их глазам. (Глаза же Пашкова никогда не обманывали, по ним он легко распознавал людей.) За столом не было ни простаков, ни вахлаков, ни недоумков.

«Достойных сподвижников подобрал себе Болотников», — невольно подумалось Пашкову. Особо поглянулись ему Матвей Аничкин и Юшка Беззубцев, их умные, пытливые лица.

Разговоры понемногу смолкли. Иван Исаевич стиснул в руке чарку. Именно рука Болотникова и привлекла сейчас внимание Пашкова — грузная, с жесткими, загрубелыми пальцами. (Пашкову довелось услышать, что Болотников несколько лет был прикован к веслу турецкой галеры. Не в рабах ли он приобрел медвежью силу?) Такой могучей, железной руки Истома Иваныч никогда не видел. Поднял на Болотникова глаза. Боже! Что рука, что лицо железное.

Пашков дрогнул, по телу пробежал озноб. Этот мужик подавлял, подавлял своей силой, пронзительными, жгучими, властными глазами. Ноги, казалось, сами собой поднялись, сама собой в руке очутилась чарка, сами собой прозвучали ломкие, покорные слова:

— За здоровье Большого воеводы царя Дмитрия — Ивана Исаевича Болотникова!

Осушил весомую чарку до дна, дрожащей рукой (Болотников приметил) утер русую округлую бороду.

Застывшие губы Ивана Исаевича тронула едва уловимая улыбка. Признал-таки!

Соратники дружно потянулись к Болотникову — пили, славили, звенели чарками; дворяне же хоть и выкрикнули заздравное слово, но лица их были постные.

Юшка Беззубцев довольно поглаживал бороду: Пашков не только явился к Болотникову, но и признал себя вторым воеводой. И пусть дворяне запомнят это раз и навсегда.

Юшка встал, повернулся к Болотникову.

— Дозволь слово молвить, воевода?

Иван Исаевич кивнул.

— А теперь выпьем за наш союз, за товарищество верное. Пришли мы к Москве разными путями. Иван Исаевич, коего благословил на ратный подвиг и поставил своим Большим воеводой сам царь Дмитрий, пришел на Москву через Кромы, Калугу и Серпухов. Истома Иваныч, коего назначил воеводой князь Григорий Шаховской (ишь, как дворяне губы поджали: всего лишь незнатный князь Григорий Шаховской), явился к столице через Елец, Новосиль и Тулу. И Большим воеводой Болотниковым, и воеводой Пашковым одержаны славные победы. Ныне обе рати подошли к Москве, ныне предстоит главная битва. Так выпьем же, братья, за то, чтоб, слившись в одно могучее войско, пойти на штурм боярской Москвы, дабы скинуть с трона нелюбого всей Руси Василия Шуйского и поставить на престол законного наследника трона, сына Ивана Грозного, истинного государя и царя Избавителя Дмитрия Иваныча. За верное товарищество, за победу, братья!

И вновь все осушили чарки.

— Добро сказал, Юрий Данилыч, — молвил Болотников. — Без крепкого дружества, без единого войска нам нелегко будет взять Москву. Не так ли, Истома Иваныч?

— Крепкая рать любому воеводе надобна, — отозвался Пашков, и трудно было понять — одобряет он слова Беззубцева и Болотникова или от них уклоняется; и эта неопределенность насторожила Ивана Исаевича, но он не стал повторять своего вопроса. Все это время он зорко приглядывался к Пашкову. Сколь был наслышан о нем, сколь раз хотелось с ним встретиться! И вот он перед ним, сидит за одним столом, пьет и ест его вино и яства. Но пьет натянуто, будто через силу. (Ох как нелегко Пашкову сидеть с Болотниковым за одним столом! Ох как нелегко после блестящих побед вставать под руку холопа!)

Пашкову стало душно, шелковая рубаха прилипла к спине.

— Пойдем-ка на воздух, Истома Иваныч, — предложил Болотников.

Пашков согласно кивнул и вылез из-за стола; за ним потянулись было и дворяне, но Иван Исаевич, на правах хлебосольного хозяина, вновь усадил их за стол.

— Пируйте, пируйте, гости! А мы покуда с Истомой Иванычем перемолвимся.

Дворяне глянули на Пашкова — оставлять ли его один на один с Болотниковым, — тот коротко молвил:

— Сидите.

Вышли из шатра. Нежаркое дымное солнце клонилось в клочкастую иссиня-темную тучу. Над станом разбойничал злобный напористый ветер, наготя молодой белоногий березняк. Пашков застегнул кафтан, нахлобучил шапку на сдвинутые насупленные брови.

— К грозе.

— К грозе, Истома Иваныч, — поддакнул Болотников, взирая в сторону Москвы.

Глаза Пашкова, ищущие, пронырливо побежали по болотниковской рати. Войско стоит не стадом, а полками. Хорошо видны Передовой и Большой полки, полки Правой и Левой руки, Ертаульный, Сторожевой, Засадный. Пестрят на закатном солнце алые, белые и синие шатры воевод. У шатров разъезжают вестовые, готовые в любой миг сорваться по приказу начального человека. «Болотникова врасплох не возьмешь, — отметил Истома Иваныч. — Войско стоит боевыми порядками. Стоит ловко и удобно, будто к бою изготовилось… Наряд большой. Пушек, кажись, и не перечесть… Крепкое войско!»

— Ну так что, воевода, заодно станем царя Шуйского бить? — положив руку на плечо Пашкова, напрямик спросил Болотников.

— Заодно, — не раздумывая, ответил Пашков.

— Вот и славно, — бодро молвил Иван Исаевич. — Славно, Истома Иваныч! Единой ратью веселей будет Москву брать.

— А возьмем? — пристально глянул на Болотникова Истома Иваныч. — Москва — не Елец и не Кромы. Здесь и не такие рати спотыкались.

— Таких не было, Истома Иваныч, — сняв с плеча Пашкова руку и посуровев лицом, произнес Болотников. — Не было! Приходили под стены Москвы чужеземцы. Ныне же сама Русь, почитай, семьдесят городов за нами. Пришла под Москву рать народная, всерусская. И перед ней не устоять Ваське Шубнику с боярами. Не устоять, Истома Иваныч! Возьмем мы Москву. Но для того нам хитро надлежит войско расположить. Так расположить, чтоб Васька Шубник ни одним змеиным жалом нас не укусил. А посему я, как Большой воевода, встану своими полками у Котлов, Коломенского и Заборья. Тебе ж, Истома Иваныч, верней стать под Николо-Угрешским монастырем.

И без того замкнутое, застегнутое лицо Пашкова потемнело, глаза зло полыхнули.

— Того не будет… Никогда не будет, Болотников! Мои полки как стояли, так и будут стоять.

— Та-а-ак, — хрипло протянул Иван Исаевич. — Выходит, Большому воеводе ты подчиняться не станешь? И над полками твоими я не волен? Мне ж топтаться сзади тебя и ждать, покуда не снизойдет Истома Иваныч. Не пойдет так, воевода. С хвоста хомут не надевают. Одумайся! Мое войско едва ли не втрое больше твоего, и не мне, Большому воеводе, стоять на неудобицах.

Пашкова же захлестнула необузданная волна гнева. Смерд, лапотник! Ну, добро за ним первое воеводство признал (пусть потешится!), но чтоб холоп Ивашка его полками распоряжался?! Все дворянство усмеется. Снять полки с выгодных станов, убраться по приказу мужичьего коновода?! Да кто он такой, чтоб над дворянами измываться?

Махнул рукой стремянному, стоявшему наготове подле шатра.

— Коня!.. Кличь дворян.

Не дождавшись, пока дворяне выйдут из шатра, Пашков огрел плеткой коня и поскакал к своему стану.

«Гордыней захлебнулся», — сплюнул Болотников.

В эту ночь сон так и не одолел Пашкова. Назойливо, беспокойно кружила одна и та же мысль: покинуть Котлы и перейти под Угрешский монастырь… покинуть и перейти. (Дворянам он так и не сказал о намерении Болотникова). Подчиниться воле холопа? Дворянам уступить мужичью? Не бывать, не бывать!.. Но как же тогда Москву осаждать? Врознь? Да Шуйский только этого и ждет, чтоб расколоть вражеское войско. Его лазутчики шныряют по всем полкам. Сколь ни вылавливай, но их не убывает. А что начнется, коль Шуйский о вражде воевод прознает? То-то воспрянет духом. Ему ныне на Москве не сладко. Дела такие, хоть в петлю полезай. Чернь вот-вот возьмется за оружье. Бояре напуганы, разбегаются по своим усадищам, прячутся по глухим обителям. Шуйскому позарез нужно войско, но рать собирается туго. В городах запустенье, людей — кот наплакал, служилые же, прослышав о царе Дмитрии и бунте сел и городов, на Москву идут неохотно, многие по своим поместьям разбрелись. Тяжко царю Шуйскому войско собрать. Мечется, изыскивает ратных людей, оружье и деньги. Места себе не находит. Лазутчики сказывают: на волоске держится царь Шуйский, с лица-де сошел, и почернел, и позеленел. Ну и поделом, поделом Шубнику!

Истоме Пашкову вспомнилась зимняя Москва. Черная, стылая ночь. Василий Шуйский с братьями Дмитрием и Иваном. Ехидный смех Василия. Бесчестье. (Его, дворянина Пашкова, на глазах холопов бросили в ледяную прорубь). Вдоволь поглумился над ним князь Василий. Лжец, клятвоотступник, непотребник!

Ох как хотелось отомстить Василию Шуйскому за великий позор! Каким гневом исходило тщеславное сердце Пашкова! И случай представился — он одержал несколько побед над служилым людом Шуйского. Но этого ему было мало. Шуйского хотелось осрамить лицом к лицу, осрамить перед всей многотысячной Москвой, осрамить так, чтоб сроду больше не поднялся.

Ныне он, Пашков, под самой Москвой. Василий Шуйский заперся в Кремле. (Царь даже посада боится; кремлевские ворота закрыты наглухо). Но за стенами ему не отсидеться. Через неделю, другую он и Болотников возьмут штурмом Москву.

Болотников!

Сильный человек… отменный воевода. Ему б дворянский чин — далеко б пошел. Жаль, смердом родился.

Пашков, двигаясь к Москве и слыша о громких победах Болотникова, не раз с уважением думал об этом необычном человеке. Народ складывал о Болотникове песни. Бахари, калики перехожие сказывали люду о необыкновенной жизни Ивана Исаевича, полной мук, страданий и героических деяний. Сообщали о его битвах с ордынцами и злом татарском полоне, о его турецкой неволе и скитаниях по чужедальным странам; славили его стойкость, храбрость, бескорыстие. Бессребренник, правдолюбец, защитник народный! Сколь похвалы, сколь добрых слов о Болотникове. Не слишком ли народ честит и воспевает холопа? Вот тот и вознесся. Ныне же и вовсе о себе возомнит. Эк куда выбился! Дай волю на ноготок, а он возьмет на весь локоток. Да и как возьмет! Не только бояр, но и дворян не пощадит. Вон как в Волхове дворян рубил. Правда, те Шуйского держались, насмерть за него стояли. Ныне же подошли к Москве иные дворяне, враги Шуйского. Ивашке без союза не обойтись: чем больше войско, тем сподручней Москву брать. Но и дворянам без мужиков Москвы не осилить: Болотников надобен. Замкнутый круг… Но что ж тогда делать, как дале ратные дела вершить?

Пашков так и не нашел ответа. Утром войско его попрежнему стояло у Котлов.

Нашла коса на камень.


Раздумывал и Болотников.

— А что, батька, у нас вон какая громада. Возьмем и двинем на Пашкова. Шерсть полетит! — советовал Мирон Нагиба.

Болотников лишь рукой отмахнулся.

— А может, вновь послов снарядить? Авось и уговорим, — молвил Нечайка Бобыль.

— Едва ли, — отозвался Болотников и повернулся к Беззубцеву. — А ты что скажешь, Юрий Данилыч?

— Думаю, воевода, — пожал плечами Беззубцев, — Пашков человек крепкий. Тут поспешать нельзя. Как бы худа не сотворить.

Болотников хмуро расхаживал вдоль шатра. Ждали воеводы, ждала рать. Надо было что-то предпринимать, но ничего дельного, толкового на ум не приходило.

Нет, на Пашкова нападать нельзя. Тут Мирон Нагиба палку перегнул. Открыть войну с Пашковым — окрылить Шуйского. Тот — хитроныра из хитроныр — от радости до небес подскочит. Разброд в воровском войске! Скачите бирючи по городам и селам, оглашайте люду: воровские рати друг друга бьют, раскол в стане антихристов!

Нет, того допустить нельзя, не веселиться Шуйскому. Москву надо брать единой ратью. Но как ныне это сделать?.. Уступить Истоме Пашкову ключевые станы? Уступить дворянам?

Через час Болотников приказал вплотную подойти к войску Пашкова. Пашков не шелохнулся.

Семейка Назарьев, собрав два десятка ратников из мужиков, подошел к Болотникову.

— Прогуляемся-ка мы по стану Пашкова, воевода. Авось сосельников встретим, — глаза Семейки лукаво блеснули.

В полдень к шатру Истомы Иваныча прискакал Григорий Сунбулов.

— Полк Правой руки помышляет переметнуться к Ивашке Болотникову. Сотники едва удерживают мужиков.

— Переметнуться к Болотникову? — переспросил Пашков, и темные бессонные глаза его недоуменно застыли на Сунбулове.

— Почитай, всем полком, Истома Иваныч. Болотниковских мужиков наслушались. Не хотим-де боле под дворянами ходить. Нам-де с Болотниковым повадней. Он землю и волю обещает.

Не успел Сунбулов высказать, как в шатер ворвался огневанный Захар Ляпунов.

— Поруха! Замятия в полку! Мужичье к Болотникову уходит!

В глазах Пашкова мелькнул испуг. Гибнет рать! Коль мужики и холопы уйдут к Болотникову, он, Пашков, останется с тремя-четырьмя тысячами дворян, останется как обсевок в поле. Прощай далеко идущие помыслы! (А помышлял походить при новом царе первым думным боярином.) Прощай чины, богатство и вотчины!

Вскочил на коня и поспешил в полки: надо, надо немедля остановить мужиков.

Вечером того же дня Истома Пашков повелел войску отходить к Николо-Угрешскому монастырю.

Болотников крепко обнял Семейку Назарьева: и на сей раз мужик оказался мудрее всех.


Глава 9 Кат, Василиса и купец


Ивановская площадь.

Многолюдье. На помосте дюжий рыжебородый кат. Стонут под тяжелыми ногами половицы. В руке широкий острый топор.

Стрельцы вводят на помост преступника. Высокий, чернявый, с разлапистой бородой; лицо серое, изнеможенное.

Худощавый узкоплечий дьяк оглашает приговорный лист. Голос невнятный, блеклый.

— За что казнят? — вопрошают в задних рядах. — Кто такой?

— Федька Хамовник. Кричал, чтоб всей Москвой на Шуйского поднимались. Царя Дмитрия на трон звал.

— Вона… Удал Федька. За такие речи голову смахнут.

— Один черт подыхать! — отчаянно выкрикнул крутолобый посадский. — При царе Василии не жизнь, а маета. Ни ремесла, ни судов праведных, ни хлеба!

Толпа загудела:

— Хлеб бояре припрятали. У них амбары ломятся, а мы с голоду пухнем.

— За Дмитрия надо стоять, за царя истинного. Ему, почитай, вся Русь крест целовала. Войско его до самой Москвы дошло. Открыть ворота Болотникову! Неча за Шуйского стоять!

Показалась сотня конных стрельцов. Толпа примолкла. Дьяк продолжал оглашать приговорный лист. Закончил, колюче глянул на преступника и сошел с помоста. К Федьке ступил дебелый приземистый поп с крепкой кадыкастой шеей. Осенил медным крестом, молвил:

— Покайся, сыне, и господь простит твой смертный грех.

Федька (в связанных руках горящая свеча) дерзко тряхнул черными кудрями.

— Нет на мне смертного греха. Как на дыбе говорил, так и ныне перед всей Москвой скажу: царь Василий не по закону на престоле сидит. Истинный государь в войске Ивана Болотникова. Гоните, люди, Василия Шуйского и зовите Дмитрия Избавителя на царство!

На помост взбежал стрелецкий сотник, выхватил саблю.

— Замолчь, бунтовщик! Зарублю!

И зарубил бы, да помешал палач. Оттолкнул могучим плечом сотника, ухватил Федьку за ворот рубахи и потянул к плахе.

— Сам! — огрызнулся Федька.

Народ закрестился. Кат не спешил. Плюнул в широкую ладонь, медленно, вразвалку прошелся по помосту. Холодные диковатые глаза заскользили по толпе.

Толпа наугрюмилась: перед ней возвышался самый свирепый московский палач, прозванный в народе Малютой.

— У-у, глазищи-то! Зверь зверем, — громко молвил один из москвитян, стоявший неподалеку от помоста.

Малюта услышал, ожег посадчанина тяжелым взглядом. Посадчанин попятился. Подле него стояла красивая синеокая женка в малиновом опашне на серебряных пуговицах.

«Добрая баба, хе — хмыкнул Малюта и повел было глазами дальше, но что-то вновь вернуло его к пригожей женке. Вперился в белое чистое лицо и… вздрогнул. — Боже!.. Неужто та самая?! Вот это встреча! Только бы не упустить».

Поспешил к Федьке, взмахнул топором.


Дом Малюты находился неподалеку от подворья Кириллова монастыря. Дом крепкий, просторный, на высоком дубовом подклете.

Встречал Малюту работник Давыдка — кряжистый, чернобородый, с багровым шишкастым носом.

— Не появлялся? — спросил кат.

Давыдка молча развел руками. Малюта чертыхнулся.

— И куда запропастился, леший.

Обедал один, уставившись неподвижными глазами в темный угол избы. Из головы не выходила статная синеокая женка. Поснедав, окликнул работника:

— Дело есть, Давыдка… У подворья Данилова монастыря стоит изба подьячего Илютина. Проведай, что за женка у него живет.

Давыдка вернулся к вечеру.

— Илютинского холопа выглядел. Тот на Красную подался, и я за ним. В Калашном ряду словцом перекинулись. На Варварку в кабак позвал. За чаркой все и выболтал. Женка появилась на Москве года четыре назад. Сама из села Богородского, а звать Василисой.

«Она! — обрадовался Малюта. — Ныне уж не уйдешь от меня, девонька. Не уйдешь!»

— Живет с Малеем без венца, — продолжал Давыдка. — В Великий голод женку с парнюком пригрел.

— С парнюком? — насторожился Малюта.

— С сыном Василисы.

— С сыном? — ошарашенно протянул, подавшись вперед, Малюта. — Вот то весточка… Большой ли?

— Чу, годков шестнадцать.

У Малюты аж борода затряслась. Давыдка недоуменно крякнул.

— Пошто те женка, Багрей?

— Цыть! — прохрипел Малюта. — Забудь сие имя. Коль еще раз услышу, язык вырву!.. Ступай, Давыдка.

Давыдка вышел, а Багрей (он же Мамон Ерофеич, бывший пятидесятник князя Телятевского) зачерпнул из ендовы корец бражного меду. Выпил и лег на лавку.

Василиса!.. Та самая Василиса, кою когда-то неустанно искал и домогался. Тому уж немало годков минуло, а женка, кажись, стала еще пригожей. Смачна, дьяволица! Ныне уж в лесах не упрячешься, не отсидишься у бортника Матвея. Поди, сдох давно. Ныне не только тебя без труда ухвачу, но и с Ивашкой Болотниковым поквитаюсь. Сам бог мне тебя послал, женка! Не зря ж, выходит, я на Москву вернулся, ох, не зря…

Багрей появился в Престольной с воцарением Василия Шуйского. До того ж вылезать из лесов побаивался: на Москве князь Телятевский, век не простит своего бывшего послужильца за разбой и убийство тиуна. Век шастать Мамону по лесам. Однако ж бог милостив. Взял да и усадил на трон заклятого врага Андрея Телятевского — Василия Шуйского. Новый царь чуть ли не на другой день князя из Москвы вымел. Недруги Телятевского стали друзьями Шуйского. Тут и Мамон из лесов выбрался.

Хватит по норам лешаком жить! Пора и на люди показаться, пора и побояриться, и не где-нибудь, а в самой Белокаменной. Казны хватит.

Казна!.. Багреева казна!

Мамона кинуло в жар, глаза засверкали, загорелись. Ого-го, сколь у Багрея драгоценных каменьев, золотых монет и узорочья! Сундук едва двоим мужикам унести. Велик и богат клад разбойника Багрея! Сколь крови пролито, сколь невинных душ загублено!

Десять лет свирепствовал по купеческим дорогам разбойник Багрей, десять лет набивал казну. И вот настал час, когда ватага сказала:

— Пора делить мошну, атаман.

Багрей смирнехонько ответил:

— Пора, добры молодцы. Поделю по-божески, никого не обижу. Но прежде чем с лихим делом распрощаться, сходим-ка еще разок на купчишек. Уж больно обоз, чу, из Ярославля идет богат.

В тот же день помчал к Ярославлю верный подручник атамана, есаул Ермила Одноух.

В ватаге пять десятков разбойников. Купеческий обоз надумали встретить за селом Николином. (Ермила посоветовал.) К вечеру на разбойный стан вернулись всего лишь девять ватажников — изодранных, окровавленных.

— Беда, атаман! На стрельцов напоролись. Мы было на купцов, а тут стрельцы из леса. Почитай, всех изрубили.

— Худо, — звучно сплюнул, переглянувшись с Ермилой, Багрей.

— Стрельцы-то в засаде сидели. Уж не измена ли? — пытливо уставившись на Багрея, злобно молвил один из разбойников.

— Измена?.. Кто, кто посмел? Четвертую, собаку! — забушевал Багрей. Долго кричал, долго исходил гневом, затем молвил. — Ложитесь спать. Поутру казну поделим.

При казне неотлучно находился один из самых надежных людей атамана Левка Рябец — высоченный, угрюмого вида мужик с щербатым бульдожьим лицом. Был жесток, молчалив, скор на расправу. Разбойники (уж на что лиходей на лиходее) его побаивались.

Ватажники заваливались спать. Ермилу же атаман позвал в свою избу на совет. В полночь лесной стан озарился багровым пламенем пожарища. Загорелся подклет с ватажниками. Разбойники проснулись, загомонили, метнулись к двери. Но дверь была приперта снаружи тяжеленным бревном. Лихие жутко, заполошно закричали:

— Измена!

— Пощади, Багрей!

Треск. Летит наземь выбитая медная решетка. Из оконца высовывается лохматая истошно орущая голова.

— Пощади-и-и!

Багрей взмахивает саблей, голова падает на землю.

В избе — дикий, отчаянный рев. Разбойники, задыхаясь в дыму, суются в оконца. Молча сверкают саблями атаман, Ермила Одноух, Левка Рябец.

Вскоре все было кончено.

В доранье вышли из избы и потащили сундук. Тащили лесом — версту, две, десять… Поупарились. Вскоре лес поредел, раздвинулся, и показалось болото.

— Куды ж дале? — недоуменно глянул на атамана Левка. — Где твой скит?

— Середь болот. С версту пройдем — и островок покажется.

— Да куды ж в экие трясины! — ахнул Рябец. — И сами загинем, и казну утопим.

— Не утопим. Тропку ведаю. Ступайте за мной.

Багрей пошел с орясиной впереди, за ним, таща на носилках сундук, Ерема и Рябец. Шли неторопко и сторожко. Вокруг страшно булькали, ухали и бормотали лешачьи зыбуны. Ерема и Левка шептали молитвы. И когда ж только кончится это треклятое болотище! Вечер скоро, а болоту нет конца и края. Худое, пропащее место!

Остановились передохнуть. Багрей, кивнув на редкий чахлый осинник, протянул Левке саблю.

— Выруби-ка мне орясину подоле. У меня, вишь, сломалась.

Рябец сделал три шага к осиннику и тотчас ухнул по пояс в зыбун. Попытался вытянуть ноги, но ушел в трясину по грудь. Заорал:

— Кинь кушак!

Ермила сделал было шажок к Левке, но Багрей остановил повелительным окриком:

— Стоять!

Рябец побелел, срываясь на визг, завопил:

— У топну же! Киньте кушак! Спасите!

Багрей недобро скривил рот.

— Прощай, Левушка. Нешто бы я тебе, псу цепному, казны отвалил? Подыхай, хе.

— Иуда! — бешено, исступленно выкрикнул Левка и швырнул в Багрея саблю.

Багрей уклонился, а Рябец ушел к диву болотному. Ермила смуро молвил:

— Такого уговора, кажись, не было, атаман.

— Не жалей… не жалей, Ермила. Теперь вся казна наша. Плюнь на Левку. Глянь, какое богатство. После бога — деньги первые. Грехи ж замолим, хе. С деньгой и попа купим, и бога обманем.

— А как дале-то без Левки пойдем? Загинем! — растерянно оглянулся вокруг Ермила.

— Не пужайсь, — ухмыльнулся Багрей. — Почитай, до места пришли. За сим кустовьем островок поглянется. Веселей, Ермила!

И перелета стрелы не прошли, как показался островок.

— Слава тебе, владыка небесный! — возрадовался Одноух. — Экое чудо… Лесок, избушка. Надо ж куды забрался отшельиик. Ну и ну!

С отшельником Назарием Багрей повстречался два года назад. Как-то увидели на лесной тропе старца — дряхлого, согбенного, с серебряной бородой до пояса. Подивились:

— Как в наши дебри угодил, старче? Сюды лишь токмо медведи забредают, да и те опасаются, хо-хо!

Старец, подслеповато прищурясь, оглядел ватагу, смекнул:

— Никак, лихие.

— Угадал, старче. Не хошь ли винца?

— Сие питие греховно, не угодно богу, — нахмурился старец.

— Вот те на! — загоготали разбойники. — А мы век пьем и не ведаем. Пропадай наши головушки!

Багрей (и что вдруг на него накатило) позвал старца на свой стан. Лихие переглянулись: чужим людям на стан путь заказан. Атаман успокоил:

— Ниче, ниче, ребятушки. На очи тряпицу накинем.

Старец ничему не противился был покойным и отрешенным. Придя на стан, Багрей приказал щедро накормить странника, но тот, глянув на мясные яства, от застолья отказался.

— Все оное не от бога. Да и говею я ныне.

— Так-так, старче, — крякнул Багрей. — А не поведаешь ли, как звать тебя и куда путь держишь.

Старец не отозвался, погруженный в свои думы.

— Аль тайну какую держишь?

— Не держу, сыне. Тайны да умыслы лишь в греховном миру имел. Но когда то было… Много лет живу отшельником в пустыне. Зовут же меня Назарием. Ныне пробираюсь из града Ростова Великого. Дни мои сочтены, сыне. Сходил пред скончанием помолиться святым чудотворцам. Помру со спокоем. Седмица мне осталась.

— А далече ли скит твой, Назарий?

— День пути, сыне. Но к нему нет ходу ни пешему, ни конному. Стоит скит середь болот непролазных.

— А как же сам ходишь?

— Тропку ведаю, сыне.

— Так-так, — вновь протянул Багрей. — Середь болот, речешь… Ни конному, ни пешему… Дозволь проводить тебя, Назарий?

— Сам о том хотел попросить, сыне. Смерть за спиной стоит. Похоронил бы меня по-божески. Я ж за твои грехи помолюсь.

— Добро, старче.

Когда шли через болота до островка, Багрей оставлял вдоль потаенной тропки многочисленные пометы.

Старец преставился через пять дней.

Сундук дотащили до самого скита. Ермила устало привалился к темному замшелому срубу, молвил:

— Сюда и леший не заберется.

— Надежное местечко, хе, — довольно кивнул Багрей, скользнув по Ермиле острыми прищуренными глазами. — Надежное.

Одноух насторожился: прищуренный взгляд Багрея не предвещал ничего доброго. Да вон и рука к сабле потянулась.

— Ты чего? — похолодел Одноух.

— Не пужайсь, есаул, — крикливо ухмыльнулся Багрей. — Нужен ты мне… Нам еще с тобой не одно сопутье торить. Один ты у меня остался. Не пужайсь!

— А что с казной? — глядя на атамана недоверчивыми глазами, спросил Одноух.

— Казну покуда в ските оставим. Сами же на Москву подадимся. Буде по волчьи жить. Пора и нам поцарствовать, хе.

— Без казны? Хороши цари.

— С деньгой придем… Возьмем покуда по полтыщи рублен. То мошна немалая[155]. И на вино, и на девок, и на боярские шубы хватит. Живи да радуйся.

Мамон, убив тиуна князя Телятевского, раз и навсегда порешил: скрыться в лесах под другим именем. Никто не должен знать о Мамоне и его прежней жизни. Ныне для всех он разбойник Багрей, прибежавший в подмосковные леса из-за далекого Камня[156]. Лихим сказал:

— Был в казаках у купцов Строгановых. (Он и в самом деле помышлял когда-то за Камень уйти.) Приказчикам не приглянулся. Так одного саблей изрубил, другого своими руками задушил. (Пусть, пусть разбойнички Багрея боятся.) Ныне злоба у меня на купчишек. Походит по их головушкам сабелька.

Лихие рассказу поверили.

Багрей, еще раз зорко глянув на есаула, тяжело и неторопко зашагал вдоль скита.

— Надо сундук упрятать.

Сокровища зарыли неподалеку от избы отшельника[157].

Выбравшись из болот на лесную дорогу, Багрей молвил:

— Далее пойдем порознь. На Москве шибко не высовывайся. Оглядеться надо. Коль все слава богу, вновь к сундуку сходим. Не бойсь, не проману. Меня недели через две сыщешь в кабаке на Варварке. Но сразу ко мне не лезь, будь усторожлив… Ступай с богом, Ермила. Я ж покуда в Ростов наведаюсь.

Разошлись. Мало погодя Одноух огляделся и нырнул в лес. Покрался вспять. Хитрит Багрей! К Ростову ему идти опасно. Поди, в скит вернется. Вскоре сторожко выглянул на дорогу. Багрей шел к Ростову. Ермила крался версту, другую… Багрей шел к Ростову!

Одноух плюнул, вышел на дорогу и зашагал на Москву.

В тот же день Багрей вернулся в скит.


Так уж повелось на Руси — на Кузьму и Демьяна[158] резали кур. Приходские попы довольны: первая хохлатка — храму господню.

Вернувшись из церкви Успения Богородицы, что на Покровке, купец Суконной сотни Евстигней Саввич Пронькин тотчас начал собираться в Кремль. Не припоздать бы, сам царь во дворец зовет. Честь неслыханная! Государь будет с набольшими купцами совет держать.

Варвара же Егоровна сновала по дому. Хлопот на Кузьму немало: скребли и мыли полы, начисто выметали крыльца, лестницы и переходы, посыпали желтым и красным песком (через решета) двор и дорожки, курили жилье яичным пивом, дабы душистым сладким благовонием терем заполнить.

Варвара Егоровна принялась было снимать с киота иконы, но Евстигней Саввич не дозволил:

— Перед Святой неделей[159] сымешь.

Варвара вздохнула: образа позеленели, заплыли воском, закоптели, а до Светлого воскресения, почитай, полгода. Взять бы да почистить, но супруга не ослушаешься: строг Евстигней Саввич! Всегда и во всем обычая держится.

Пронькин, обувшись в красные сафьяновые сапоги с серебряными подковками, ступил к большому кипарисному сундуку, обитому белым железом. Поднял крышку, достал бобровую шубу.

— Надел бы заячью, батюшка. Уж больно на улицах грязно.

— К царю иду!

Холоп Гаврила, тот самый Гаврила, коего Евстигней держал при себе вот уже два десятка лет, поплескивая на сухие березовые полешки яичным пивом, едко бросил:

— Чай, не на пир кличет.

— Нишкни! — прикрикнул Евстигней Саввич. — Эк, волю взял языком трепать… Помене, помене плещи. Вон уж полбадьи опорожнил. Наберись тут. Пивко-то ныне денежек стоит.

Гаврила крякнул: ну и жаден Евстигней Саввич, чуть ли не в первые купцы выбился, а за полушку (как и раньше) удавится.

Евстигней начал примерять шубу — новехонька! — а Гаврила, воровато зыркнув на купца, приложился к бадейке. Варвара Егоровна углядела, но смолчала: как ни дозирай за колобродным Гаврилой, все равно где-нибудь назюзюкается.

Евстигней Саввич помолился на киот, надел шапку, взял посох и вышел из избы. Варвара Егоровна проводила супруга до ворот.

— С богом, батюшка.

Пошел от избы Пронькин степенно, вальяжно. Царь позвал! В кои-то веки побываешь в государевом дворце. Он, подлый человечишко, бывший тяглый мужик князя Телятевского, зван на совет к великому государю всея Руси! Скажи кому в селе Богородском — засмеют. Спятил-де Пронькин, давно ли на постоялом дворе в лаптях сидел, и вдруг из грязи да в князи. Засмеют!

В гору пошел Евстигней Саввич. Глядишь, через год-другой и до Гостиной сотни дотянется. То-то деньга в мошну потечет, то-то на царской льготе каменных лавок и торговых подворий поставит!

Бодр, доволен Евстигней Саввич.

Вышел на Покровку. Улица шумная, многолюдная; по обе стороны, за яблоневыми и вишневыми садами, высятся нарядные боярские хоромы. Что ни терем, то залюбень.

«Знатные хоромы, — с завистью подумалось Пронькину. — Добро бы себе такие поставить. В три жилья, на высоком подклете. Купцов позвать, пир закатить. Глянь, гости, какие хоромы у Проньки, не хуже боярских».

Сожалело вздохнул: царь заповедь наложил. Купецким теремам вровень с боярскими не быть. Знай сверчок свой шесток. Ни шапки высокой не носить (чем знатней чин, тем выше шапка), ни хоромам в три яруса не стоять.

На улице стыло, ветрено, сыплет мокрый, лохматый снег. Дорога, мощенная дубовыми бревнами, грязна и скользка.

— Гись!

Мимо, окруженная конной челядью, громыхает боярская колымага. Ошметки грязи летят на бобровую шубу. Евстигней Саввич жмется к обочине. И шубы жаль, и на боярина зло. Вот и тут купцу униженье. Отряхивай грязь и помалкивай. А сколь еще высокородцев до Кремля проедет! В каретах, колымагах, рыдванах. Теснят чернь (зазеваешься, так и кнута сведаешь), насмешничают, спесью исходят. Бояре, думцы, ближние царевы люди! Лишь только им можно в каретах покрасоваться. Купцу же (по цареву указу) ни в каком возке ездить по городу не дозволено. Бери посошок — и вышагивай. Свои ножки что дрожки, встал да поехал.

Миновав храм Николы в Блинниках, Златоустовский монастырь и Горшечный ряд, Пронькин вышел к Ильинским воротам Китайгородской стены. Через ров перекинут деревянный мост. На мосту тесно, людно, шумная перебранка: застряли две громоздкие колымаги. Меднобородый носастый боярин, высунувшись из дверки, густо, осерчало кричал:

— Осади, осади, Семка! Ко царю еду!

— Сам осади! — надорванно и визгливо голосил Семка.

— Тебе ли, Петьке Тулупову, моему выезду помеху чинить! Ведай, кто перед тобой! Князь и боярин Сицкий!

— Ведаю! Не возносись, Семка. Эко шапку выше Ивана Великого напялил. Чай, не из больших родов. Прадед твой в псарях-выжлятниках у Василия Третьего хаживал, хе-хе!

— Пра-а-дед? — зашелся Сицкий и, кипя гневом, выбрался из колымаги. Забесновался, застучал посохом. — А ты-то, клоп вонючий, давно ли из холопей в бояре выбился?! Да и как? Наушничал царю, на добрых людей поклепы возводил, вот царь-тотебя, лжеца паскудного, и пожаловал. Глянь, на наветчика, люди московские!

— Врешь, собака! — подскочил к Сицкому Тулупов. Ухватил за бороду, заверещал. — Николи того не было! Николи-и-и!

Тяжелый осанистый Сицкий отшиб Тулупова кулаком, крикнул своим челядинцам:

— Скидай в ров колымагу!

Но на челядь Сицкого набежала челядь Тулупова, и загуляло побоище.

Толпе — потеха. Свист, улюлюканье, хохот.

Набежали стрельцы, уняли, развели колымаги.

«Э-хе-хе, — усмехнулся Пронькин. — Ишь, как в боярах гордыня взыграла, ишь, как родами считаются. Где уж тут купцу в высокой горлатной шапке пощеголять (поруха всему боярству!), с головой сорвут».

На Ильинке Большого посада[160] конные стрельцы перегородили улицу подле Посольского двора.

— Чего стряслось? — спросил Евстигней Саввич.

— Послы едут, — ответили из толпы. — Чу, от цесаря римского[161].

Пронькин обеспокоился: как бы и впрямь к царю не опоздать. Оскорбление неслыханное! За такую вольность мигом в опалу угодишь, а того хуже — и в застенке окажешься. Царем-де погнушался, худой умысел держишь. Жуть подумать! Добро, ежели послы по Москве едут.

— На Тверской показались! — словно подслушав Евстигнеевы мысли, гулко оповестил звонарь с деревянной колокольни храма Дмитрия Солунского.

«Слава богу, — повеселел Пронькин. — Тут уж рукой подать. Воскресенские ворота минуют — и на Красную. Лишь бы нигде замешки не было».

Вдоль всей Ильинки выстроились стрельцы государева Стремянного полка; были в нарядных, лазоревых кафтанах с золотыми петлицами. Здесь же ожидали иноземных послов московские дворяне; пестрели дорогие цветные ферязи, подбитые соболями; звенели серебряные цепочки на поводьях богато убранных коней.

— Ряды проехали! На Ильинку вступили! — вновь гулко прокричал звонарь.

Вскоре люди римского цесаря чинно прошествовали к Посольскому двору — просторным высоким каменным палатам в три яруса.

Стрельцы разъехались, а Евстигней Саввич поспешил к Кремлю. Продравшись через торговые ряды Большого посада и Красной площади (тысячные толпы, несусветный гомон и зазывные выкрики сидельцев и «походячих» коробейников, толкотня!), глянул на часы Фроловской башни и поуспокоился: колокола не отбухали и семи часов[162], есть еще времечко.

В воротах, выделяясь из толпы, показался высоченный могутный человек в лисьей шапке и заячьей шубе. Шел неторопко, слегка сутулясь — пышнобородый, многопудовый. Увидев Пронькина, замедлил шаг; крупные зрачкастые глаза ожили. Стал супротив купца, запустил мясистую пятерню в рыжую бороду, крякнул:

— Ужель сосельничек?.. — Везет же мне ныне.

— Что тебе, милок? Проходи.

— Не спеши, Евстигней Саввич… И годы тебя не берут. Боголеп, дороден.

— Не ведаю тебя, милок, — развел руками Евстигней Саввич, однако ему почему-то вдруг стало не по себе, чем-то необъяснимо жутким, недобрым повеяло от диковато прищуренных глаз незнакомца.

— Отойдем-ка… Ужель не признал, Саввич? А ведь какие дела мы с тобой на мельнице вытворяли. Знатно ты мужичков-страдничков объегоривал. Не с той ли поры стал мошну свою набивать, хе.

— Мамон Ерофеич, — крестясь и пятясь, сдавленно выдохнул Пронькин. — Да как же ты, милок?.. Да тебя ж князь Андрей Андреич… Да мыслимо ли тут на Москве оказаться?

Пронькина кинуло в жар, глаза смятенно забегали. Перед ним стоял тать и душегуб, государев преступник, ограбивший боярские хоромы и убивший тиуна. (Больше ничего он о Мамоне не слышал.) Статочное ли дело очутиться вместе со злодеем, коего давно дожидается плаха! Еще, чего доброго, и его, Пронькина, в суд потянут, с преступником-де знаешься. Тут и с добрым именем распрощаться недолго. Кликнуть бы стрельцов, да опасливо. Возьмет да и пырнем ножом, аль шестопером перелобанит.

— Чего побелел, Саввич?.. Да ты не пужайсь, не пужайсь, сосельничек. Ране дружками были и ныне останемся… Никак в Кремль подался?

— В Кремль, к царю позван, — поспешно пролепетал Пронькин. (Скорей бы отделаться от злодея и век его больше не видеть.)

— Ишь ты. В большие люди, выходит, выбился. Купец, что ли?

— Купец, милок, купец. Тороплюсь я. Прощевай.

— Прощаться нам не с руки. Нужон ты мне, Саввич, — Мамон хлопнул Пронькина по плечу и тяжелой увалистой походкой зашагал к Великому торгу.

У купца гнетуще защемило сердце.


Возвращался из дворца безрадостный: царь запросил у именитых купцов денег. Увещевал, клялся вернуть сторицей. Купцы внимали царю смуро: клятвы Василия Шуйского невесомы и ненадежны. Сколь уж раз от слов своих отбрыкивался, хотя крест целовал прилюдно. Но и оставить государя без подмоги нельзя: воры подошли к самой Москве. Столица в осаде. Купцам — ни выходу, ни выезду; торговля захирела. В городах — бунтовщики, на дорогах — разбой. Товар лежнем лежит. И покуда Вора не побьют, купцам быть в убытке. А дабы бунтовщиков извести, нужно большое и крепкое войско. Войско же без денег не соберешь. Так что либо убытки неси, либо царю помогай. Авось с божьей помощью и положит конец Смуте. Купцам же смута — злее ордынца, разор, ни мошны, ни торговли. Купцам покойная, урядливая Русь надобна, без мятежей и разбоя.

«Хуже нет лихолетья», — угрюмо вздыхал Евстигней Саввич.

На другой день, перед самым обедом, в покои вошел привратник.

— Палач до тебя, батюшка.

— Кой палач? — похолодел Пронькин.

— Из кремлевского застенка. Тот, что на Ивановской бунтовщикам головы рубит.

— Не ведаю… Да и пошто? — Евстигней Саввич московских катов и в самом деле не знал: на казни никогда не ходил, страшился крови. — Чего надобно?.. Гони. Пущай себе идет.

Но кат, не дождавшись дозволения, ввалился уже в горницу. Снял шапку, отряхнул снег, перекрестился на божницу.

— Доброго здоровья, хозяин.

— Здорово, — неохотно буркнул Евстигней Саввич, и глаза его вновь, как и при первой встрече с Мамоном, смятенно забегали. (Чего, чего надо этому разбойнику?)

— Как сыскал?

— Сыскать немудрено. Кто ж купца Пронькина на Москве не ведает, коль его сам царь привечает, — густой мерный голос Мамона бодр и насмешлив.

Огляделся и все так же насмешливо молвил:

— Богато живешь, Саввич. И ковры заморские и сосуды золотые в поставцах… А чего в сундуках-то? — увидел перед собой оробелые глаза Пронькина и гулко захохотал. — Трясешься за добро, Саввич. Знать, много накопил. Ишь, сундуками уставился… Да не пужайсь, не пужайсь, зорить твою казну не стану. Чай, свои люди, хе.

— Чего пришел? — беспокойно ерзая на лавке, спросил Пронькин.

— Обычая не ведаешь, — хмыкнул Мамон. — Допрежь накорми, напои. Угостил бы чарочкой, а? Чай, и сам еще не снедал. Разорись, Саввич! В кои-то веки свиделись.

Пронькин кликнул Варвару из светелки, повелел подать на стол. Но обедать сели одни.

— Нам тут потолковать надо, — молвил супруге Евстигней Саввич.

Варвара вновь ушла в светелку, а Мамон, проводив хозяйку похотливыми глазами (статна, кобылица!), вздохнул.

— Не признала… Постарел я, никак.

— Признать ли тебя, — хмуро проронил Евстигней Саввич. — Ране-то черен был, будто из бочки с дегтем вынули. Ныне же рыж, как огонь. Татарской хной, что ли, бороду выкрасил?[163]

— А рыжим больше бог подает. Вон ты у нас какой богатенький, хо-хо!

— Что-то шибко весел, Мамон Ерофеич. Не к добру… Как на Москву не побоялся заявиться?

Мамон выпил чарку, откинулся широченной медвежьей спиной к стене.

— А мне ныне бояться неча, купец. Телятевский — опальный боярин. И не токмо. Вор, бунтовщик, государев изменник. — Сказывают, к Гришке Расстриге пристал. Слышал небось?.. Вот-вот. И ране-то он с Васильем Шуйским цапался, а ныне и вовсе лютым врагом его стал. Так что не страшен мне ныне Телятевский, тьфу на него, собаку! Не избыть ему плахи. Вот уж потешусь, на кусочки разделаю, гордынника!

— Злопамятен же ты, Мамон Ерофеич, — теребя бороду жирными пухлыми пальцами, поизнес Евстигней Саввич, а голову по-прежнему не покидала неистребимая пугающая мысль: зачем пришел сей лиходей, что ему надо?

— Злопамятен, Саввич, ух, злопамятен! Никогда в холопах не был, а Телятевский меня, как самого подлого смерда, сраму предал. Век не забуду сего позорища.

— Как в палачах оказался? Ужель те нравно людей убивать? Не божье то дело.

— Э, нет, Саввич, любое дело божье. И богу, и царю всяки слуги надобны. Каждому свое. Ты вот в купцах всю жизнь помышлял оказаться, а по мне и топор хорош.

— Да к тому ж обвыкнуть надо. Клопа раздавить — и то мерзко, а тут человек.

— А человек хуже клопа, Саввич, — жестко изронил Мамон, стискивая грузной рукой оловянную чарку. — Клоп лишь воняет да помалу кусает. То каждый стерпит, невелик злодей. Человек же, хе, лютей зверя. Лютей, Саввич! Он и зорит, и насилует, и убивает. Пакостник из пакостников. А как живет? В зависти и злобе, в похоти и плутнях. Куды уж зверю до человека.

— Страшен ты, Мамон Ерофеич, — перекрестился Пронькин, и ему в самом деле стало жутко от этого матерого мрачного ката с жестокими ненавидящими глазами. Чего ему надо, чего?! Как выпроводить из дома? Гаврилу, что ль, позвать.

— Ты вот что, Мамон Ерофеич… Мне по делам надобно. Купца ноги кормят.

Поднялся было из-за стола, но Мамон вновь притянул на лавку.

— Сиди, сиди, Саввич. У меня к тебе тоже дело, и немалое… Есть у нас с тобой дружок собинный. Знатный дружок.

— Кой еще дружок? — кисло отмахнулся Пронькин.

— Ивашка Болотников… О нем и потолкуем.


После ухода Мамона купец не находил себе места. В светелку ли к жене придет, на двор ли к работным спустится, но худые мысли не отпускают, орясиной из башки не выбьешь. И надо ж было богу вновь свести его с Мамоном! Век бы его не видать, треклятого! Эк чего с Болотниковым порешил сделать. И как только такое в башку втемяшилось? «Поквитаться надо с Ивашкой. Чай, и у тебя, Евстигней Саввич, на Ивашку кулаки зудят».

Зудят, еще как зудят! Болотников всему купечеству злой ворог. Сколь караванов позорил, сколь именитых гостей в Волгу покидал! Такого разбоя Русь, кажись, и не ведала. Стоном и кровью исходила матушка-Волга. Вот и ему, купцу Пронькину, крепко досталось. Вез хлеб, кожи, шубы собольи — и все это псу под хвост. Ивашка захватил, лиходей! Урон-то, урон-то! Одного хлеба двадцать тыщ пудов лишился. Это в голодные-то годы? Да тому хлебу цены нет. А красная юфть, а бархаты? Под метлу вымел, душегуб! Да что товар — сам едва жив остался. (Во время разбойного набега прыгнул с насада в Волгу и чуть не утонул, добро, берег оказался близко. Повезло: других-то купцов Ивашка с Жигулевских круч пометал).

Добрался до Москвы худой, изодранный, недужный. Брел без единой полушки, никто не кормил, ямщики не сажали. Довелось даже похристарадничать. Срам! А все из-за кого? Из-за холопа Ивашки, сосельника из княжьей вотчины.

Дорого обошелся Пронькину Ивашкин разбой! Почитай, без мошны остался, не знал, как и оправиться. Сунулся было за подмогой к дружкам из Суконной сотни, но те повздыхали, поохали — и руками развели: сами-де в нужде и убытках. Дожили до клюки, ни хлеба, ни муки. Скареды! Хоть бы грош кто подкинул. Куда там! Рады-радешеньки Евстигнееву разору: одним купцом на Москве меньше. Захирел, принуждался, хоть за суму берись. Не чаял уж и выбиться, да вновь князь Телятевский помог. Послал с житом своим в Холмогоры, молвил: «Хлеб там ныне в большой цене. Не продешевишь — пятая доля твоя». Не только не продешевил, но и загнал втридорога. Добрый куш в мошне осел. Князь же новый торговый обоз снарядил, и опять Пронькин внакладе не остался. Так мало-помалу и выкарабкался, достаток заимел.

Но недавно новая поруха от Ивашки. Великая поруха! В сенозарник отправил торговый обоз с солью в Калугу. Помышлял по осени продать с немалой выгодой, но не тут-то было: Ивашка захватил Калугу и отдал соль изменникам-купцам, что помогли Вору город взять. Тысячи пудов как не бывало! То ль не урон? Прав Мамон Ерофеич: такой лиходей всей Руси первейший супостат. Экую замятию в Московском царстве учинил! Всю Русь на воровство поднял. И это тот самый Ивашка, что Христа ради приходил к нему за пудишком хлеба на мельницу. Шапку ломал, в ноги кланялся. И вдруг на-ко! Большой воевода царя Дмитрия. Уму непостижимо! Холоп Ивашка побил знатных воевод и ныне на саму Москву ополчился. Царскому трону угрожает. Шуйского-де побью, бояр и купцов показню, а на престол мужицкого царя поставлю. Страху нагнал, да и какого! Вся Москва трясется. Вор-де, коль Престольную возьмет, никого не пощадит, изменников царя Дмитрия в крови утопит. Жутко на Москве! Особо богатым лихо. А что, как и в самом деле Болотников Москву захватит? Хоромы пожгет, казну отберет и почнет саблей потчевать. В Волхове всех лучших людей изрубил. Свиреп Болотников! Покуда не поздно, надо и казну припрятать, и о своей душе подумать. Мешкать и часу нельзя.

Пронькин не мешкал: еще до подхода к Москве Болотникова надежно припрятал деньги и вырыл под избой тайник с лазом со двора. (А вдруг и сгодится. В тайнике воды, вина и снеди не на одну неделю хватит.)

«Господи, владыка всемогущий! — тычась лбом о пол, горячо молился Евстигней Саввич. — Покарай праведной десницей душегуба и святохульца Ивашку. Избавь от еретика и антихриста. Даруй земле покой».

Но покой будто черти унесли.

Мамон же, вновь наведавшись, опять за свое:

— Не тяни, Саввич. Удача тебе сама в руки плывет, а ты все прикидываешь. Дело верное. Свершишь — царь в бояре пожалует. Не тяни!

— Опасливо, Мамон Ерофеич. Ивашка Болотников не дурак, ишь какими ратями коноводит. А вдруг не клюнет?

— Это на сына и женку? Дело верное. Клюнет! Наш будет Болотников.

— И все же опасливо, Мамон Ерофеич. Не по-божески. Опасливо!

— Это тебе-то, хе. На постоялом дворе небось не такие дела проворачивал… Не кривись, ведаю. Неча божьей овечкой прикидываться. Скажи кому на Москве — и нет купца Пронькина. Немало за тобой греха, Саввич, ох, немало.

В горнице душно, жарко, но Пронькину стало знобко. Навязался-таки на его душу кат! Ишь как ловко паучью сеть раскидывает.

— А ежели Малей Илютин проведает? — канючил Пронькин. — Он к самому государю вхож.

— Не проведает, да и не с руки ему сына и женки Болотникова держаться. Царь за то не помилует. Будет нем как рыба. Не промахнемся, Саввич!


Глава 10 Лихо Москву брать


Ветрено, морозно.

Иван Исаевич вышел из воеводской избы, и тотчас же его обдало снежной пылью. Метель, взрывая сугробы, мчалась по ратному стану, засыпая дороги и тропинки. Неподалеку громко, остудно кричали пушкари:

— Тяни! Тяни, леший вас забодай!

Кони (тянули розвальни с трехсотпудовой пушкой!) завязли в сугробах. Подбежал Тереха Рязанец в бараньем полушубке, закричал:

— Не бей, не бей, дьяволы. Пожалейте коней!.. Эгей, обозные, помогай!

Подошел Болотников, навалился на розвальни.

— А ну, поднатужься, ребятушки!

Поднатужились, вытянули коней из сугробов.

— Век живу, но такого снега в ноябре не видывал, — посетовал Рязанец.

— Тяжеленько, воевода, — вторил пушкарскому голове один из обозных.

— Ничего, ничего, ребятушки. Вон сколь верст отмахали. Ныне же, почитай, отмаялись. Дале Москвы не пойдем.

Знал Иван Исаевич: пушкарям и возницам, обслуживающим наряд, было и в самом деле лихо. Через какие только неудобицы не приходилось перетаскивать тяжеленные орудия! Зимой же наряду вдвойне худо.

«И не только наряду, — раздумывал Болотников. — Всему войску зимой тяжко. Зима — не лето. Эх, прийти бы к Москве месяца на два ране! И драться веселей, и с харчами получше. У зимы же брюхо велико. Напасись еды на стотысячную рать!»

Правда, повольники пока еще большой нужды в харчах не ведали, но чем дальше рать удалялась от богатых Украйных земель, тем все ощутимее таяли кормовые запасы. В голодных, заброшенных подмосковных деревнях и селах не было ни хлеба, ни мяса. Даже сена лошадям зачастую неоткуда было взять. Выручала все та же Украйна. От севрюков-мужиков тянулись к рати обозы с житом, говядиной, свининой, битой птицей. Мужики отдавали чуть ли не последки: помнили о неслыханной милости Дмитрия Иваныча — на десять лет освободить Комарицкую волость от налогов и пошлин!


Иван Исаевич сел на коня и поехал по стану. Его сопровождали Устим Секира и Матвей Аничкин. Всюду сновали повольники. Одни несли из леса сучья и разводили костры, другие, сбегая к дымящимся прорубям Москва-реки, поили коней, третьи сооружали шалаши.

Добро, лес рядом, отметил Иван Исаевич, добро, соломкой запаслись. В шалашах все потеплей. Но на душе было неспокойно: ранняя зима прибавила хлопот. Недоставало не только хлеба, мяса и сена, но и теплой одежды: валенок, полушубков, рукавиц, шапок.

«Прийти бы летом, — в который уже раз подумалось Болотникову. — То-то бы на Москву навалились!.. Ныне же с ходу Шуйского не возьмешь, зимой крепости брать тяжко. А тут сама Москва. Да и монастыри к бою изготовились. Что ни обитель, то твердыня».

Москву надежно прикрывали семь монастырей: Спасо-Андрониевский, Симонов, Новоспасский, Покровский, Даниловский, Новодевичий, Донской. Монастыри высокие, мощные, с толстыми каменными стенами, с башнями и бойницами, с крепкими воротами и амбразурами верхнего, среднего и нижнего боя. Лазутчики донесли: в крепостях-обителях засели стрельцы, уставились пищалями и пушками.

И в самой Москве ожидало Болотникова немало каменных преград. В Белом городе — Сретенский, Рождественский, Высокопетровский и Страстной монастыри. Китай-город прикрывали с востока Иваницкий и Златоустинский монастыри. Далее, к западу, у Большой Дмитровки, стоял Георгиевский монастырь, у Большой Никитской — Никитский, у Чертольских ворот — Алексеевский. Варваринская и Никольская улицы защищались стенами Знаменского, Богоявленского и Никольского монастырей…

Лихо, лихо Москву брать! Сколь мужичьей крови прольется… Вот если бы, как Калугу? Там подняли посад и взяли крепость без единого убитого ратника. Вот так бы и Москву всколыхнуть. Лазутчики доносят, что в столице неспокойно. Черный люд крамолен. На Сретенке и Мясницкой целое побоище с государевыми стрельцами было. Посадчане, прочитав «листы», ринулись на боярские дворы. Шуйский прислал конных стрельцов. Многих посадчан в застенок свели. Но гиль на Москве не утихает. Замятия прокатилась по Зарядью, Петровке, Ордынке… Москва шумит, вот-вот всем скопом грянет на самого Шуйского. Тот же в Кремле заперся, пушки на стены вытащил. Крепко, знать, черни испугался, коль от своего же народа за каменными стенами затворился… Нет, пожалуй, и ныне можно без крови обойтись. Надо побольше заслать на Москву лазутчиков. Пусть читают «листы», пусть поднимают народ. Пусть москвитяне сами откроют ворота. А покуда… покуда надо выждать. Выждать неделю-другую.

Эх, Иван Исаевич, Иван Исаевич! Кабы тебе все знать да предвидеть, но и тебе бог не дал быть о семи пядей во лбу. Не жди, не мешкай! Соберись с духом и вдарь по Шуйскому. Вдарь, пока Москва в смятении, пока не подтянула силы. Царю и боярам твоя промешка на руку… Да не забудь Москву в кольцо взять, не забудь все дороги перекрыть. Не забудь, Иван Исаевич!


— Глянь, воевода. Никак пополнение, — сказал Устим Секира, кивнув на густую толпу мужиков, идущих по дороге.

— Кажись, из горожан, — произнес Аничкин. Ни на одном из мужиков не было лаптей.

Впереди толпы ехал на чубаром коне Тимофей Шаров. Увидел Болотникова, весело молвил:

— Москва к тебе, воевода!.. Не хотят боле посадчане под Шуйским сидеть.

У Болотникова довольно заискрились глаза. Москвитяне начали покидать столицу! То добрый знак.

— Здрав будь, Большой воевода! — поясно поклонились москвитяне.

Иван Исаевич сошел с коня, приветливо молвил:

— И вам здоровья доброго… Шапки, шапки наденьте! Не студите головы. С чем ко мне пришли, други?

— Прими под свое начало, Большой воевода.

— А чего ж в Престолькой не сидится? Там и царь, и патриарх, и избы теплые. У меня ж здесь не рай. Вишь, как мои ратники в сугробы зарываются. Здесь на изразцах не полежишь, не погреешь бока. С чего бы это вдруг Москва ко мне, а?

Москва ответила:

— Не желаем боле Василия Шуйского на троне зреть. Тяглый люд в три погибели гнет, ни вздохнуть ни охнуть. Последни деньжонки отнял. Ремесло наше вконец захирело, кормиться боле не с чего. Затуга и голодень на Москве, воевода. Ты уж прими нас под свою руку, батюшка, не дай погибнуть.

— И много ли вас таких на Москве?

— Весь черный люд великую нужду терпит. Не люб народу Василий Шуйский. Лихо с ним. Москва об истинном царе помышляет. Чу, Дмитрий Иваныч к народу милостив, праведно станет царствовать.

— Праведно, други. О том вы, поди, из грамот его наслышаны. Боярам боле не мытарить простолюдина. Быть и судам праведным, и ремеслу жить!.. Приму вас к себе.

Москвитяне вновь сняли шапки и вновь закланялись. Один из них, широконосый, с большими висячими бровями, кашлянул в кулак и спросил:

— На Москве слушок прошел, воевода. Царь Дмитрий-де, коль боем столицу возьмет, показнит не токо бояр, но и всех посадчан, как своих изменников. Страшно то черному люду.

— Вранье! — резко кинул Болотников. — Слух тот Шубник пустил, дабы отпугнуть посадчан от царя Дмитрия. Никогда Дмитрий Иваныч не поднимет меча против своего народа. Рать его, в кою вы пришли, из крестьян и холопов. Так ужель трудник трудника на плаху потащит? Вранье!

— Спасибо тебе, батюшка, — в третий раз поклонились посадчане.

Иван Исаевич, распрощавшись с москвитянами, обеспокоился.

По доброй охоте или со страху пришли к нему эти три десятка посадчан? Коль со страху, то царя Дмитрия (да и воеводу его) за ката считают. Выходит, не верят. А коль не верят, за Шуйского будут стоять. Авось-де стены спасут, авось отсидятся. Глядишь, и голова целехонька. Зачем судьбу искушать? Уж лучше синица в руке, чем журавль в небе… Поди, о дворянских казнях наслушались. Шубник же и посадчан к ним пристегнул. Всех-де под корень Болотников вырубает. Пасись, народ, лиходея! Никому не будет пощады. Вор — душегуб и кровоядец!..

Нет, не зря тревожился Иван Исаевич: и на сей раз чутье не обмануло его. Патриарх Гермоген и царь Шуйский обрушили на посад устрашающие речи. Чем только не пугали простолюдина, какими только карами не грозили! И христолюбивый москвитянин робел, шел в храмы. Но… стоило выйти ему на многолюдье, стоило услышать чье-то дерзкое слово, и вновь начинала подниматься, рваться наружу, колготиться неспокойная душа, и вновь неистребимо тянулась к замятие.

Крамолой и страхом жила Москва.

Василий Шуйский неустанно советовался с воеводами. Убедившись, что Вор окончательно встал под Котлами и Коломенским, царь повелел:

— Осадными воеводами быть князю Дмитрию Туренину да думному дворянину Ивану Пушкину. Стоять им за Москвою-рекою у Серпуховских и Калужских ворот. Дозирать за воеводами приказываю боярину князю Ивану Одоевскому Большому.

Племяннику же своему молвил с глазу на глаз:

— Тебе, Михайла, быть на вылазке. Ивашке Болотникову ни днем, ни ночью покоя не давай. Дам тебе лучшие полки. И ведай, Михайла: зело великое дело на тебя возлагаю. Как бы не рухнуть под мужичьим топором. Ишь, какую огромную рать Вор собрал. Да и на Москве, как ведаешь, смуты хватает. На пороховой бочке сидим. Чернь, того гляди, на Кремль навалится. (Царь, боясь бунта, приказал разобрать все мосты, перекинутые из Кремля через ров, и поставить перед воротами пушки.) На тебя, Михайла, вся надежда. Наподдаешь Вору — и Москва угомонится. Нам бы лишь времечко выиграть. Скоро новые рати на помощь придут. Тут, всеми-то силами, Ивашку и прикончим. А покуда тереби, задорь, изматывай Ивашку. С богом, Михайла, с богом, родимый!

Царь аж прослезился, горячо облобызал племянника и тихо, умильно добавил:

— Стар уж я стал, Михайла, недолго мне царствовать. (А глаза хитрющие!) Тебя, а не братьев своих, на троне вижу. Не горазды они Московским царством править. Глупы, спесивы, ума в них ни на полушку. Развалят царство. Ты ж, Михайла, головой светел. Не по летам наградил тебя господь ясным разумом. Не вижу достойнее мужа… Ну, ступай, ступай, Михайла. Ныне благословит тебя на подвиг ратный владыка Гермоген. Ступай к нему.

Назначив осадных и «вылазных» воевод, царь приказал спешно поставить перед Серпуховскими и Калужскими воротами Скородома передвижной дощатый городок[164].

— Без сей крепостницы не обойтись. Вспомните-ка, бояре, последний набег Казы-Гирея. Знатно помогла крепостница, Москву оборонила. Споткнулся на ней хан. Ныне же и Болотников здесь споткнется. Немедля кличьте плотников!


Стояли в Котлах. Иван Исаевич, дотошно оглядев южные подступы к Москве, собрал начальных в свою воеводскую избу.

— Полки Шуйского стянуты в Замоскворечье. Здесь же и подвижная крепость поставлена. Шуйский — не дурак, но и мы не лыком шиты. Надо и нам свою рать обезопасить. Поставим свою крепость, да такую, чтоб никаким вражьим ядром не взять.

— Из дубовых бревен? — спросил Мирон Нагиба.

— Не угадал, друже. То дело долгое и хлопотное, а Шуйский может в любой день напасть.

— Тогда из чего ж? — недоуменно пожал плечами Тимофей Шаров.

— А про гуляй-город небось слышали?

— Гуляй-город? — протянул Устим Секира. — Как же не слышать, батько. О том каждый казак ведает. Но теперь не лето. Да и где уж телегам устоять против пушек. Разумно ли?

— И я сомневаюсь, — сказал Юшка Беззубцев. — В щепки такой гуляй-город разнесут.

Иван Исаевич с прищуром глянул на воевод, улыбнулся.

— Знатно же вы меня разделали… А про мужичью смекалку забыли? Все, кажись, когда-то жили в деревеньках, все когда-то ледяные горки и валы делали да на санках катались. Да и не токмо. Отец мой, бывало, с соседом поставят в зазимье телегу на телегу, обложат соломой да водой обольют — и вот тебе добрый ледник-морозильник. Что хочешь в нем храни, до Николы вешнего не расстает… Все еще невдомек? Ну так слушайте. Надо стянуть к Коломенскому и Заборью, что у речки Даниловки, сотни саней, поставить их в три ряда, плотно набить сеном и соломой и облить водой, да облить несколько раз, дабы крепость стала крепче камня. Тогда никакая пушка нас не возьмет.

— Любо, батько! — помолчав, грохнул по столу тяжелым кулачищем Нечайка.

— Знатно придумал, — одобрил Матвей Аничкин.

— Любо! — молвили воеводы.

Один лишь Нагиба продолжал сомневаться. Комкая лохматую трухменку, недоверчиво молвил:

— Выйдет ли, Иван Исаевич? Сроду такого не было.

— Не было, так будет. Война всему научит. Выйдет, други! Велю в сей же день поднять обозных людей и каждого пятого ратника. Поднять мужиков из ближних сел. Пусть везут сено и солому. Да чтоб не скупились. Осилим Шуйского — вернем сторицей. По полкам, други!


Василий Шуйский метался.

Дьяк Большого прихода Иван Тимофеев записал в своей летописи: «…новоцарюющему (Василию Шуйскому) во граде, яко пернатей в клетце, объяту сущу и затворене всеродно».

Ох как насмешливо и метко сказал современник! Василий Иваныч, и в самом деле, напоминал птицу, запертую в клетке. И бился, бился, из последних сил бился, чтоб отвести от себя, от Москвы и царства грозную беду.

В тот же день Иван Исаевич позвал к себе Матвея Аничкина, протянул грамоту.

— Прочти.

Матвей прочел. В карих глазах его застыл немой вопрос. Иван Исаевич насторожился.

— Аль что не так?.. Думаешь, посад не пойдет на то, чтоб выдать нам Василия, Ивана и Дмитрия Шуйских? Выдать, как главных изменников, кои помышляли убить царя Дмитрия. Не пойдет?

— Авось и пойдет. Злы посадские на Шуйских. Но не о том моя забота… Велишь ты купцов выдать. Не круто ли?

— Набольших купцов, Матвей! Тех, от кого все московские трудники стонут. Да и только ли московские? Припомни Калугу. Ишь как ремесленный люд на именитых купцов озлился. Задавили их гости. А мы возьми да и раздай посаду их товары. Сколь одного хлеба выдали! Не зря ж отшатнулись от Шуйского калужане. И ныне в московских тяглецов верю. Лютей зверя им купцы именитые. Все добро тяглецам отдам, коль помогут Москву осилить.

— Кому с грамотой ехать?.. Никак, мне.

— Тебе, Матвей, тебе, друже.

Знал Иван Исаевич: как никогда нужен сейчас войску Матвей Аничкин, его цепкий глаз, его уменье выискивать и ловить врагов. А врагов, когда подошли к Москве, стало и вовсе много. Чуть ли не каждый день вылавливали лазутчиков Шуйского. И все же выбор пал на Матвея: в Москве он теперь еще нужнее.

Аничкин вышел из избы, но слова его надолго засели в голове Болотникова. «Не круто ли?» Аничкин зря так не скажет… А может, и в самом деле круто. Не отпугнуть бы мелких и средних купцов. На Москве их пруд пруди. Коль все скопом сойдутся да каждый начнет горло драть — силища! Не приведи господь, коль всем торговым людом сторону Шуйского примут. Тогда миром Москву не взять… Вернуть, пока не поздно, Матвея? Переписать грамоту?

И посеял же в душе смуту, дьявол! «Не круто ли?» Не круто, не круто, Матвей! Неча набольших купцов щадить. От них кабала не мене боярской, все черные слободы в великой маете. Не станут мелкие торговцы — а кто в Москве не торгует! — за набольших купцов стоять. Не станут! Будет с них разору и притеснений. Вкупе с боярами выдадут гостей… Поезжай, Матвей, поезжай с богом!

Успокоившись, поднялся с лавки, надел теплый малиновый кафтан на лисьем меху. Надо было еще раз съездить к Коломенскому. Как там гуляй-город, хватило ли саней, сена и соломы?

Только было за порог, а встречу Юшка Беззубцев.

— Нельзя ли в избу вернуться, воевода? — спросил тот, глянув на вестовых и охрану.

Иван Исаевич вернулся: Беззубцев по пустякам не придет.

— Перебежали ратники Из-под Угрешского монастыря. Два десятка.

— От Пашкова?

— От Пашкова, воевода. Ратники из мужиков. Не хотят-де боле под дворянским стягом ходить.

Иван Исаевич удовлетворенно кивнул. Добро, коль от Истомы Пашкова мужики бегут. И это уже не первый случай. Добро! Пусть ведает Пашков, на чьей стороне правда. Мужик с бухты-барахты из одной рати в другую не кинется.

— Однако не так уж и спроста пришли ратники, воевода, — продолжал Беззубцев. — Охота, говорят, нам царя Дмитрия поглядеть. Он-де вместе с Большим воеводой в Котлах сидит.

— Что?.. Царь Дмитрий в Котлах!.. Вместе со мной? — слова Юшки привели Болотникова в замешательство. — Да кто ж им сию брехню пустил?

— От стремянных Пашкова услышали. О том-де ныне вся рать его говорит.

— С чего бы это вдруг Пашкову такое понадобилось?.. С чего, Юрий Данилыч?

— Ума не приложу, — пожал плечами Беззубцев. — Но крепко знаю: слух пущен с каким-то хитрым умыслом.

Непременно с умыслом, подумал Иван Исаевич. Но с каким? Пашкову, кажись, нет никакого резона такие речи сказывать. Дураку ясно: окажись царь Дмитрий Иваныч в мужичьей рати, ни одного бы воина в дружине Пашкова не осталось. Да и самому Истоме пришлось бы тотчас ехать в царский стан. Где государь, там и слуги… Было бы гораздо лучше для Истомы, рели бы царь Дмитрий (волею слухов) очутился в его, пашковском, стане. То-то бы на весь свет заговорили об его рати, то-то бы побежали к нему со всех земель повстанцы. К Дмитрию, к Красному Солнышку, к Избавителю!.. Пешков же назвал Дмитрия среди мужиков и холопов, назвал явно в ущерб себе. Что это? Добрый жест или коварная задумка?

Думай, думай, Иван Исаевич! Коль удастся вовремя (непременно вовремя!) разгадать пашковскую затею, быть тебе на коне. А коль останешься в неведении, добра не жди. Ох какой неожиданной бедой обернется подвох Истомы Пашкова!


Глава 11 Погром


Метели отбушевали, стихли, завалив черные курные избенки снегом. В селе Котлы три десятка срубов. На постое у мужиков — воеводы, сотники, казачьи атаманы. Ратники забились в шалаши и землянки.

Возле одного из костров дымя трубками, обогревались казаки Степан Нетяга и Вахоня Худяк. Степан к табаку привычный, лет двадцать не расстается с трубкой, Вахоня же пристрастился к «богомерзкому зелью» совсем недавно, с той поры, как сошелся в Волхове с Нетягой.

Во веки веков не забыть Худяку городка Волхова! В тот день, когда взяли крепость и когда вся рать праздновала победу, Вахоня Худяк, Степан Нетяга и Левка Кривец взяли разбоем купецкий двор. Купец — дряхлый, тщедушный, дали пинка — отлетел в угол. Сами же принялись разбивать сундуки и кубышки. Знатно пошарпали.

Купец возмущенно тряс бородой:

— Креста на вас нет, лиходеи! Ну да погодите, найду на вас управу. До воеводы вашего пойду.

— А вот это видел? — вытянул Вахоня саблю.

— Не пужай, душегуб. Я уж свое пожил. Ныне же к Болотникову пойду!

Купец шагнул к двери.

— Не дойдешь, пес! — крикнул Вахоня и сверкнул саблей.

Купец замертво рухнул. Из горницы выбежала молодая девка в голубом сарафане.

— Батюшка, роди-и-мый!

Вахоня похотливо осклабился: девка смачная, грудастая. С ухмылкой глянул на Степана Нетягу.

— Обабим?

Степан, ошалевший от вина и разбоя, молча кивнул.

Худяк повалил девку на пол, рванул застежки сарафана..»

Вышли на крыльцо с тяжелыми сумами. За высоким глухим забором грянула разухабистая казачья песня.

— Гуляют станишники, — хрипло протянул Левка. — Идем, что ль?

— А девка? — беспокойно глянул на Вахоню Нетяга. — А что, как к Болотникову пойдет?

— Показнит… Ей-богу, показнит, — смуро произнес Левка.

Купца и дочь его (зарубил Худяк) кинули в подполье. Сами же на улицу не пошли, а выбрались из подворья купца через сад.

— Кажись, никто не видел, — перекрестился Нетяга.

Но в городе — не в лесу. Заприметили! К казачьему атаману Мирону Нагибе заявился сосед купца — торговый «сиделец» Прошка Семенов — и поведал о разбое.

— Да быть того не может! — воскликнул Нагиба.

— Вот те крест! — клялся Прошка. — Воровские казаки твои в Рождественской слободке остановились. Идем-ка в избу, батюшка.

Мирон пошел. Казаки в избе бражничали, горланили песню.

— Глянь, батюшка, глянь, отец родной, — не успев войти, затараторил Прошка. — В кафтаны купца Захаркина вырядились. А вон и перстенечки на руках. Вели учинить сыск на злодеев.

Казаки присмирели. Первым пришел в себя Нетяга, деланно рассмеялся:

— Каки перстни, каки кафтаны?.. Рехнулся, паршивец!

— Рехнулся! — громыхнул кулаком по столу Левка Кривец.

— Казаков срамить?! — взвился Вахоня Худяк, запустив в Прошку оловянной чаркой.

Но Прошка не дрогнул, знай казаков хулит:

— Тати, шпыни треклятые! Эк вырядились, ярыжники! Нет, ты глянь на них, батюшка, глянь на святотатцев. Прикажи в избу Захаркина доставить. Своими очами увидишь, чего эти шпыни содеяли.

— А ну пошли, станишники, — приказал Нагиба. — Пошли, гутарю!

Казаки нехотя поплелись за атаманом. Оглядев купеческий дом, Мирон насупился.

— Негоже, станишники.

— Пусть они скажут, куда купца подевали, — мухой вился вокруг атамана Прошка.

— Ноги нашей тут не было, батька, — упрямо изронил Нетяга.

— Не было, гутаришь? — сердито молвил Нагиба и поднял с полу черную деревянную трубку с медными насечками. — А это кто обронил? Знакомая люлька.

По неспокойному рыжеусому лицу Нетяги пошли красные пятна. С натянутым смешком молвил:

— Тут, вишь ли, какое дело, батька… Шли мимо, глядим, слобожане купца зорят. Ну и мы с хлопцами заглянули.

— Врут, врут твои казаки, батюшка. Не было тут слобожан. Одни они грабили… Да вон и кровь на полу. Душегубы! Дай суд праведный, батюшка!

— Негоже, станишники, — вновь протянул Нагиба, но еще более сурово. — Ты ступай, Прохор Семенов, будет суд.

Прошка низехонько поклонился и вышел. Мирон Нагиба, тяжелый, нахохленный, колюче глянул на казаков.

— Как же так, станишники?

— Да ты б не серчал, батько, — заискивающе произнес Вахоня. — Эка невидаль — купчишку тряхнули.

— Аль, забыл, Мирон, как мы их с Жигулей кидали? — вторил Вахоне Нетяга. — Купцы да бояре — враги наши.

— Тут тебе не Жигули, и мы ныне не разбойники. Что простой люд о нас скажет? Негоже!

Знали казаки: атаман Нагиба без лжи и корысти, никто худого слова о нем не молвит. Был отважен, лих в сечах, не набивал добром сумы переметные. Жил просто, одним днем, радуясь верному товариществу и удалым походам. Казалось, ничто не заботило вечно спокойного, незлобивого атамана. Однако, случалось, и его прорывало, когда видел явную несправедливость. Тогда Мирон круто менялся. Казак, уличенный в воровстве или в кривде, сурово наказывался… Правда, сегодняшний случай особый: станишники не своего брата-казака обидели. Но все ж купец — тоже не враг, коль он миром повольнице сдался. Иван Исаевич не велел таких убивать.

Заметив нерешительность Нагибы, Степан моргнул Вахоне, тот понял, вышел из горницы, но вскоре вернулся с запыленным деревянным бочонком. Вышиб пробку, нюхнул.

— Дюже гарное винцо, братцы, — налил в корец, выпил. — Ух, ты-и-ы, век такого не пивал. Поди, сто лет выстояло. Гарно!

Мирон Нагиба повел носом.

— Ну-ка плесни.

(Эх, Мирон, Мирон! Все войско знает твою слабость. И ныне не устоял ты против чарки.) Вахоня угодливо подал. Мирон выпил, выпил другую, третью… Загулял атаман!

«Пронесло!» — потчуя Нагибу, думали казаки.


Сейчас все трое сидели у костра, дымили трубками и невесело толковали. Особо бурчал Вахоня:

— Хреновато живем, станишники. Ни тепла, ни доброго харча. Так и околеть недолго.

— Скоро обоз от севрюков придет, — молвил Левка.

— Обоз! — сплюнул Вахоня. — Захотел от кошки лепешки, от собаки блина. Выдохлись севрюки, не будет боле обоза. Надо бы по здешним селам пошарить. И чего сидим?

— У Пашкова, гутарят, посытнее, — вставил Левка.

— Сравнил! — хмыкнул Нетяга. — Там каждый барин со своим возом прибыл. И винцо, и харч, и броня. Сроду так воюют. Не мы — перекати-поле.

— С запасцем живут, — завистливо вздохнул. Вахоня.

Вахоня подался в казаки полгода назад, когда Иван Болотников пришел в Путивль. То были бурные, шалые дни. Черный люд, кидая ремесло, валом валил в казаки. Вахоня поверстался вместе с Тимохой Шаровым, с тем самым Тимохой, с которым ушли в Великий голод от князя Василия Шуйского.

Тимоха в рядовых казаках ходил недолго: его приметил Болотников, приблизил к себе. Вахоня же в гору не пошел, его не поставили даже десяцким. Худяк обидчиво думал: и с чего бы это он в начальные люди не выбьется?

Как-то поделился своей обидой с Нетягой, на что тот молвил:

— Хоть серчай, хоть не серчай на меня, но скажу: злой человек ты, Вахоня. А злых людей казаки не любят.

Худяк скрипнул зубами. Ох как не по сердцу пришлись ему слова Нетяги! «Злой». А другие добрячки, с медом ешь, последний кусок отдадут. Да таких простаков во всей рати не сыскать! Каждый лишь о своей шкуре печется, чтоб брюхо в сытости держать да побольше добра в котому набить. За тем и в войско подались — позорить, погулять, пограбить.

Вахоня бился с барами не за землю, не за волю, а за богатство, и он не упускал случая, чтоб пополнить свою мошну. Особо надеялся на Москву. Уж там-то он развернется, уж там-то пошарпает по боярским сундукам! С казной же не пропадешь. Золото не говорит, да чудеса творит. Недалек тот день, когда он, Вахоня Худяк, заживет, забарствует. Скорее бы Москву взять. И чего Болотников топчется? С харчами туго, да и морозы навалились. Охота ли сиднем сидеть?

Но в этот день сидеть долго у костра не довелось: к Степану Нетяге приехал вестовой от Мирона Нагибы.

— Поднимай сотню, Степан. Атаман велит по селам ехать. Пошукай хлеба, овса и сена у мужиков. Авось кто и одолжит.

Снялись. Два десятка саней потянулись к мужичьим избам. Но в селах ничем не разжились: Крестьяне сами в большой затуге, и не знают, как до весны дожить.

— Эк баре мужиков разорили! — ворчал Нетяга.

— А не наведаться ли нам в село Красное? — предложил Вахоня. — Там мужики богато живут.

— Далече, — отмахнулся Нетяга.

— Да всего-то верст пять. С добычей будем, казаки. Поедем, Степан, не прогадаешь.

— Как бы на стрельцов не нарваться.

— Не нарвемся, Степан. Стрельцов ныне и пушкой из Москвы не выбьешь, — беззаботно произнес Левка Кривец.

— Богатое село, гутаришь? — повернулся Нетяга к Вахоне.

— Богатое, вот те крест! Испокон веку торговлей промышляет. Что ни мужик, то купец. Сам бывал в Красном.

Нетяга колебался. Пять верст на санях — не велик крюк, но как бы в самом деле на стрельцов не напороться. Береженого бог бережет… Но и без припасу возвращаться худо. Еще неделя, другая — и вовсе без харчей останешься. Один бог ведает, сколь еще под Москвой торчать.

Мимо, визжа по ядреному снегу разбитыми лаптями, пробежал мужичок в дровяник. Вернулся с охапкой березовых полешков.

— Слышь, мил человек. Добро ли живут в селе Красном?

— В Красном? — переспросил мужичок. Стоял на морозе в ветхой дерюжке и в таком же ветхом заячьем треухе; болтался медный крест на голой шее. — Да уж не чета нашим мужикам, николи голодом не сидят. Справный народец.

И Нетяга решился: жадность перетянула. Авось и пополнеет его переметная сума. О жадности же Степана Нетяги ходили на Дону легенды. Не было скупее, загребистее казака не только в Родниковской станице, но и, казалось, во всем Диком Поле. Сколь раз Иван Болотников алчностью Степана попрекал, сколь раз казаки на смех поднимали, но Степана и в три дубины не проймешь. Жадность и скупость — его ангелы-хранители. Шилом горох хлебает, да и то отряхивает. Жажда наживы толкала Нетягу и в походы. Здесь он не уступал самому свирепому ордынцу, брал и хватал все, что попадало под руку. И копил, копил!

Из-за денег и к Болотникову пристал, хотя и недолюбливал своего бывшего родниковского атамана: уж слишком домовитых, богатых казаков на Дону прижимал и голытьбу привечал. На голытьбу же Степан Нетяга глядел косо: лихой народ, не только ордынцев задорит, но и супротив царя ворует. Вот и не жалуют цари ни зипунами, ни хлебом, ни зельем. Вся поруха от голытьбы. Особо же на беглых мужиков злобился, на тех, что вольный Дон заполонили. И без того жрать нечего, а мужичье все прет и прет. Болотников же — гнать бы пинком! — лапотную бедь в казаки принимает. Добычу на кругу — всем поровну. А чего в мошне осядет, коль голытьбы набежало тьма-тьмущая? Прибытку не жди. Вот и приходится в опасные походы снаряжаться.

Ехали к Красному селу с опаской. Впереди, в полуверсте от обоза, двигался ертаул из десяти казаков. Вскоре съехали к Яузе, по белому, игольчатому льду перебрались на правыйберег.

— Теперь гляди в оба, — молвил Нетяга, зорко поглядывая на дорогу, охваченную диким, потаенно-безмолвным бором.

Но до села добрались благополучно. Нетяга, увидев Красное, изумленно ахнул:

— Да тут целый город!

— Большое село, — поддакнул Вахоня. — Эдак тыщи на две. Есть где пошарпать.

— Дура! — покачал головой Нетяга. — Да тут костьми ляжешь. Миром просить.

Миром не получилось. Купцы и мужики, промышлявшие на Москве торговлей, ни хлеба, ни мяса, ни сена дать не пожелали.

— Сами в затуге. Нетути!

— Как это нетути? — взвился Вахоня. — Быть того не может. Вон какие двери у всех справные. Порадейте царю Дмитрию!

Мужики мялись, лица кислые, постные. Царю Дмитрию они крест не целовали, держались Шуйского.

— Надо помочь, православные, — степенно кашлянул в бороду Нетяга. — Царь Дмитрий Иваныч не забудет вас в своей милости.

— Нетути! — отрезали красносельцы.

Казаки возмущенно загалдели:

— Брешете! Мужики вы богатые. Царю Дмитрию не хотите помочь?!

Вахоня Худяк соскочил с саней, подбежал к одному из дворов, закричал:

— А ну пошукаем, станишники! Пошукаем у пособников Шуйского!

— Гайда, казаки! — кинул клич Левка Кривец.

— Гайда! — отозвалась сотня и ринулась к избам.

«Наделают беды», — подумалось Нетяге, а ноги, казалось, сами понесли к амбарам и избам, к желанной добыче.

Всего нашли: и хлеба, и туши свиные, и овса… Нашли и вина, тотчас загуляла по рукам бражная чарка. Хмель ударил в башку, прибавил буйства. Закипит, взорвется русская душа — не остановишь! Взорвется слепо, бездумно. Берегись, не становись на дороге. Сметет, сломит!

Вахоня выбежал из избы с увесистым ларцом. За казаком выскочил дебелый растрепанный мужичина в бараньем кожухе.

— Отдай, лиходей!

Вахоня двинул мужичину в зубы.

Красноселец, харкнув кровью, схватил орясину, скакнул к казаку.

— Получай, тать!

От могучего удара Вахоня рухнул в сугроб.

— Казаков убивают, станишники! — оголтело заорал Левка Кривец и выхватил из кожаных ножен саблю. — Бей вражьих пособников!

— Бей! — пьяно, свирепо гаркнули казаки и бросились на толпу красносельцев.

Погром был страшным, кровавым. Над селом часто, всполошно загремел колокол.


Глава 12 Прокофий Ляпунов


Неделя минула, как Истома Пашков отошел под Николо-Угрешский монастырь. Был хмур и неразговорчив; чтобы забыться от невеселых дум, ездил по рати, тормошил тысяцких и сотников:

— Быть настороже! Василий Шуйский воевод на вылазку снарядил. В любой час могут ударить.

Тормошил больше для острастки, зная, что вылазной воевода Скопин-Шуйский не кинется к Угрешскому монастырю, для него враг есть ближе и опасней — Иван Болотников. Под Котлами, Заборьем и Коломенским стычкам быть. И стычки уже начались, не было дня, чтоб Болотников со Скопиным-Шуйским не поцапались. Но до больших боев пока не доходило: слишком мало сил у Скопина-Шуйского, не по зубам ему стотысячная рать. Недоступен и крепок Болотников, наскоком его не опрокинешь.

Болотников!

И вновь — в который уже раз! — всплыло лицо Большого воеводы — упрямое, властное, непоколебимое. Сколь силы и уверенности в этом железном лице! Сколь непреклонной воли! Такого не согнуть, не купить и не сломать. А ведь из подлого люда, из мужичья. И какого же вожака народ себе выпестовал! Крепок, крепок Иван Болотников.

На душе Пашкова — и злость, и досада, и зависть. Ему, Истоме — уж он-то знает себя, — никогда таким не быть, за народ и волю ему не биться. Биться же за богатую вотчину да за местечко у трона. (И только-то!) Господи, как мало человеку надо. Дай сладкий пряник — вот он и утешился. И ради этого стоило воевать с Шуйским? Воевать за более жирный кусок и шапку боярскую?!. У Болотникова же помыслы иные, его пряником не прельстишь. Народ его выковал, за народ ему и кровь проливать. За народ! (А не за шапку.) За волю и землю. И бьется, остервенело бьется Иван Болотников, борется за новую жизнь. Там, где прошла его рать, старых порядков не стало. Мужики о государевой казне и помещиках и думать забыли. Ни оброку, ни налогу, ни пошлин. Дворян будто опричной метлой вымели, своевольцы!

Истоме вспомнились слова Прокофия Ляпунова:

— Черт дернул нас к Ивашке пристать. Мужики дворян топорами секут, а мы — под его руку. Тьфу! Не надо бы тебе, Истома, ни нас, ни себя низить.

Дворяне не могли простить Пашкову его неожиданную податливость. Нельзя, никак нельзя было ему уступать первого места. Неслыханный срам ходить под стягами холопа!

Пашков и сам мучительно переживал свое поражение: скрытого тщеславия было в нем не меньше, чем в необузданном Ляпунове. И как ни старался он подавить в себе злость и досаду, неприязнь к Болотникову нарастала с каждым днем. Не помогали ни частые выезды по полкам, ни охотничьи вылазки в лес.

Братья же Ляпуновы и Григорий Сунбулов бражничали; гуляли шумно и буйно, блудили с девками. Пашков, наведавшись в ляпуновское войско, пришел в ярость: наподгуле была вся дружина. Навались враг — и пропадай войско.

Огневанно поскакал к воеводческой избе. Прокофий и Захар — пьяней вина — лежали на лавках с девками. Истома выхватил плетку, девки с визгом кинулись в сени. Пашков рванул Прокофия за ворот рубахи, приподнял.

— Не до гульбы ныне, воевода!

Ляпунов — глаза мутные, курослепые — что-то невнятно промычал и повалился на лавку. Истома зло плюнул и выскочил из избы. Выговаривал Прокофию на другой день:

— Срам глядеть на твое войско. Не рать — пьянь кабацкая. Не рано ли в гульбу ударился?

— А чего бы и не погулять? — ухмыльнулся Ляпунов. Ухмыльнулся нагло, с издевкой. — До самой Москвы дошли, пора и повеселиться.

— Не время! Прекращай пиры, пока худа не дождался.

— Худа?.. Это какого же худа, воевода? У нас ныне все слава богу. И Шуйского в Москве заперли, и Престольную как медведя обложили, и Большого воеводу над собой поставили. Как тут чарочку не опрокинуть?

— Не юродствуй! Без Болотникова нам Москвы не взять. Кишка тонка.

— Куда уж нам без лапотника, — продолжал изгаляться Ляпунов. — Пропадем, загинем. Спасай, Иван Исаевич, воеводствуй! Мы ж — холопишки твои верные. И Ляпунов, и Пашков земно челом бьем, — Прокофий Ткнулся широким лбом о пол.

— Не юродствуй, сказываю! — сорвался на крик Пашков, и гневливое лицо его побагровело. — Не юродствуй, Прокофий! — сел на лавку. Малость поостыв, сурово молвил: — Болотников ныне сильней, ему и первое место. И неча о том плакаться. Мы ж покуда не так и опасны для Шуйского. Вдвое, втрое войско наше увеличить надобно. Слабы мы без Болотникова. Слабы, Прокофий!

— Слабы? А кто ж Шуйского под Ельцом и Троицким наголову побил? О ком слава по всей Руси гремит? Не о нашем ли дворянском войске? Речь Посполитая — и та в ладоши хлопает. Виват! Знатно Шуйского разбили… Дивлюсь твоим речам, Истома Иваныч. Войско наше как никогда в силе.

— Видел вчера твое войско, — колюче глянул на Ляпунова Пашков. — Пьянь на пьяне сидит и пьяного погоняет. Срам! Доведись самая малая рать Шуйского — и костьми ляжет все твой войско. Вновь сказываю: прекращай гульбу, Прокофий. Москва — не Елец. Боле крепкое войско надобно. И не гулящее! А коми не остановишь, пеняй на себя.

С Ляпунова ухмылку будто ветром сдуло, лицо стало спесивым.

— Кому это ты угрожаешь, Истома? Дворянину Ляпунову, коего все Московское царство давным-давно ведает?! Не забывайся, мелкота веневская!

Пашков зашелся от гнева. Захотелось выплеснуть из себя злое, обидное, но все же сдержал себя, сдержал с трудом, чувствуя, как лицо покрывается испариной.

— Негоже нам ныне, Прокофий Петрович, родами считаться. И не моя вина, что не тебя в Рязани старейшиной поставили. Такова была воля дворянского войска. Ныне же не обессудь и не посчитай за срам у меня во вторых воеводах походить. Дело у нас общее — боярского царя спихнуть. А для того единенье надобно. От тебя ж покуда — чванство да гульба. Худо то, Прокофий! Приди в себя, проснись…

— Сам ведаю! — криком оборвал Истому Ляпунов. Горячий, необузданный, схватился за саблю. — Не учи, веневский сотник! — пнул ногой дверь в сени, загремел. — Фомка!.. Фомка, дьявол! Тащи бочонок и кличь начальных!.. Девок кличь, гулять буду!

Пашков укоризненно покачал головой.

В тот же день в стане Прокофия Ляпунова разыгралась кровавая буча. Дворянин Никита Васюков в пьяном угаре зарубил ратника из «даточных» мужиков. Мужики подняли Васюкова на копья. Набежали дворяне с саблями.

— Бей сиволапых!

Но «сиволапые» не устрашились и убили пятерых дворян. Ляпунов рассвирепел:

— В куски изрубить бунтовщиков! Коня!

Но до коня Прокофий так и не добрался: его удержали начальные люди, удержали насильно. Выпусти Ляпунова — и беды не избыть. Пьяный он и подавно неукротим, может и себя погубить, и войско опустошить. Уговаривали:

— Мужичья в рати боле половины. Не с руки нам ныне с лапотниками квитаться. Побереги дворян, воевода!

Но Ляпунов раскидывал начальных и рвался за порог. Пришлось связать Прокофия.

Похмелье было тягостным. На монастырском погосте хоронили убитых дворян. Батюшка на рысях (ветрено, стыло, секучий снег леденит щеки) бормотал заупокойные молитвы, а Ляпунов зло глядел на мужиков с заступами; лица их замкнуты, ни печали, ни покорства в глазах. Навозные рыла! Будь другое время — живьем бы в землю зарыл. Эк взяли волю на господ руку поднимать. Погоди, дай срок, за каждого дворянина ответят, о воле и помышлять забудут. В крови захлебнутся!

Возвращаясь в свою воеводскую избу, Ляпунов видел все те же злые, непокорливые глаза мужиков. «А что, как ночью скопом навалятся? — резанула неожиданная мысль. — Перебьют — и к Ивашке Болотникову».

И эта мысль настолько крепко засела в голову, что тотчас повелел утроить охрану воеводской избы.

А тут новая напасть. Примчал гонец Семка Хохлов из Рязани, ошарашил:

— Мужики заворовали, воевода! Поместья зорят и жгут, хлеб из житниц тащат. Вся рязанская земля взбунтовалась.

Ляпунов принялся стегать Семку плеткой; вымещая злобу на гонце, бесновато орал:

— Смерды, нечестивцы, паскудники!

Едва не до смерти забил Семку. Затем велел позвать в избу дворян, что из начальных. Услышав о мужичьем бунте, дворяне зашумели:

— Мы тут за их Красно Солнышко воюем, а они усадища наши громят!

— Ивашкиных грамот наслушались! Сам первый вор и мужичье воровать наущает.

— Неча нам тут боле делать! — взорвался Захар Ляпунов. — Айда в Рязань спасать поместья. Накажем мужиков! Немедля надо сниматься!

Слова брата всколыхнули было и Прокофия. Подмывало подняться и решимо кинуть: идем на Рязань, идем карать мужиков!.. И все же каким-то чудом остановил себя.

— Обождать надо, дворяне. Домой всегда успеем. Наша судьба ныне здесь.

Уж слишком многого ждал от похода на Москву Прокофий Ляпунов! Не любы были ему ни высокородцы-бояре (все у них), ни сам боярский царь Василий: покуда правят бояре на Руси, дворянам ни в почете, ни в славе не быть, век ходить униженными по царским задворкам. «Нам нужен свой царь, дворянский! — говорил Прокофий. — Такой, дабы на одних дворян опирался. Нас на Руси десятки тыщ, и, не будь дворянского войска, давно бы топтали Московию иноземцы. Бояр же — хилая горстка. Хватит им верховодить. Настал наш черед у трона стоять!»

С теми заветными думами и двигался Ляпунов к Москве, но чем ближе его рязанское войско приближалось к столице, тем все смятенней и тягостней становилось на душе воеводы. И виной тому — мужики. Они, треклятые! Побросали сохи, вышли из сел и деревенек и огромнейшей ратью пошли на Москву. И как пошли! Зверски, угрозливо, зоря поместья и вотчины, убивая бояр и дворян. Шли и кричали: «Довольно с нас боярской кабалы. На себя хотим хлеб растить. Добудем волю!»

Клич был такой могучий, что Прокофию становилось не по себе. А вдруг мужичье и в самом деле Москву возьмет, что тогда? Не кинется ли с оружьем и на тех дворян, что оказались с ними в одном войске?

Страшно становилось Прокофию. Начал колебаться. (Да и только ли он!) На верном ли пути? В воровском ли стане его место?

Подтолкнул Прокофия тайный посланник Шуйского. Царь посулил Ляпунову крупное поместье и высокий чин думного дворянина. Через несколько дней — все это время Прокофий скрытно сносился с царем — дворянское войско Ляпунова, воспользовавшись «мглою и непогодою», перешло на сторону Василий Шуйского.


Глава 13 Послы Московские


Весть об измене воевод Ляпуновых и Григория Сунбулова застала Болотникова неподалеку от Донского монастыря. Выслушал молча, окаменело. Иуды! Подлые переметчики. Предали народное войско в самое неподходящее время. Вот оно, господское нутро! Пойдет ли барин на барина? Никогда того не будет. Ворон ворону глаз не выклюнет. Плевать барам на простолюдина. Лишь бы шкуру свою сберечь, себялюбцы!

Весть была и в самом деле черная. Дворяне не только пошли на раскол, но и на явную измену. Войско поубавилось. Что скажут теперь повольники, не повлияет ли бегство дворянской конницы на их решимость? Не посеет ли сомненье? Лазутчики царя и патриарха и без того мутят рать. Грозят божьей карой и отлучением от церкви, пугают великим войском, что идет на выручку Москве, страшат ордынцами, что вот-вот несметными полчищами хлынут на Русь… Тяжко, тяжко устоять мужику и холопу. Какую ж надо иметь веру в себя, чтоб не дрогнула душа!

И все же устоят, непоколебимо думалось Болотникову, непременно устоят! Не для того народ дошел с боями до Москвы, чтоб поддаться кривде Шуйского. Не смутит народ и подлая измена дворян. Лишний раз поймет, что баре не были и никогда не будут пособниками черного люда. Мужику с барином не по пути. На свою мужичью силу надейся, а сила та неиссякаема. Не видать переметчикам счастья, ждет их неминучая расправа. Для продажной псины — кол из осины!

Волевой, собранный, поехал по рати. На речи Ивана Исаевича повольники горячо отвечали:

— Не пропадем, воевода. Вон нас сколь собралось, и без дворян управимся.

— Добро, что не в сече предали. Знать, невтерпеж им боле с мужиками стоять. Быстро улепетнули, — проронил Сидорка Грибан.

— Быстрая вошка первая на гребешок попадает. Не уйти изменникам от погибели. И за стенами достанем! — степенно молвил Семейка Назарьев.

Достанем! — дружно вторили ратники.

Иван Исаевич велел позвать к себе Нечайку бобыля и Мирона Нагибу. Строго спросил:

— Дворянская конница меж ваших полков прошла. Почему не остановили? Почему дозволили сдаться?

— Обманом взяли, Иван Исаевич, — отвечал Нагиба. — Мы-то всегда настороже. Сутемь, снег, но дворян углядели, тотчас вестовых послали. Те вернулись и сказывают: дворяне надумали на царев гуляй-город навалиться. Надоело-де под Угрешским монастырем стоять. Мы с Нечайкой немало тому подивились: не столь уж и велико у них войско, чтоб гуляй-город взять. На гибель, гутарим, пошли. Трудно едут. Вот, дурни, мекаем, ухнут сейчас пушки дробом — и повалят конницу. Видим, под самый городок подъехали, а пушки молчат. Вот тут-то нас и осенило: измена! Подняли казаков — и вдогонку. Почитай, на хвосты сели, едва в гуляй-город не ворвались. Кабы чуть пораньше.

— Кабы, — буркнул Болотников. — Неча было ворон считать.

И надо ж было ему отлучиться в этот час под Данилов монастырь. Да и как не отлучиться? За последние два дня Михаил Скопин трижды налетал на полк Юшки Беззубцева, налетал дерзко, нанося ощутимый урон. Помогала воеводе и сама обитель: за каменными стенами засели не только оружные монахи, но и большой отряд московских стрельцов. С появлением конницы Скопина иноки и стрельцы выскакивали из ворот и храбро рубились с повольниками.

Болотников хотел поймать Скопина в западню, но молодой воевода ускользал из самых искусных, казалось бы, ловушек и продолжал лихо задорить рать, нападал то под Симоновым монастырем, то за Яузой, то у Заборья.

«Ловок же князь Скопин! — подумалось Ивану Исаевичу. — От такого любой беды можно ждать».

Раздумья Болотникова прервал колокольный звон — громкий, веселый, раскатистый; казалось, все сорок сороков московских загуляли праздничным перезвоном. А затем гулко заухали пушки.

— Что за веселье на Москве? — пожимая плечами, глянул на Ивана Исаевича Нечайка.

— Аль невдомек? — нахмурился Болотников. — Никак царь Василий Ляпунова чествует. То ль не победа, тьфу!

Добрый час гудели колокола и гремели пушки, добрый час терзали душу повстанцев.

«И зелья Шуйскому не жаль, — качал головой начальник пушкарского наряда Терентий Рязанец. — Ужель большой припас имеет?»

«Господи, звон-то какой! — истово крестился Сидорка Грибан, изумляясь заливистому медному реву тысяч колоколов. Ему, жившему век в сирой захудалой деревеньке, отроду не доводилось слышать такой веселой, неистовой, оглушительной гульбы звонниц. — Господи, творец всемогущий! Благость-то какая, будто сам Христос явился на Москву. Христос!.. А что, как и в самом деле?! — Сидорке стало жарко. На Москве духовному мужу видение было. Будто слышал он, как Богородица с Христом беседу вели. Чу, в московском храме то приключилось. Де, Христос страшно разгневан. Мужичья смута — кара божья за тяжкие грехи народа. Нельзя-де боле крамолить и проливать кровь. Остановитесь! Покиньте злого еретика и антихриста Ивашку Болотникова, он сатане предался. Ступайте с миром по домам, вернитесь к сохе. Чтите своих господ, кои царем и богом поставлены. А коль не кинете воровство, то еще более тяжкие беды ожидают Русь. Суда божьего околицей не объедешь, пошлет господь великий глад и мор, и никому не будет спасенья. Остановитесь, остановитесь, пока не грянул Страшный суд! Покайтесь — и всемогущий бог простит все грехи. Нет пути православному с Ивашкой Болотниковым. То злой ворог и разоритель веры христианской! Оставьте разбойника и кровоядца, покайтесь — и великий государь отведет от вас карающую десницу. Покайтесь!

А колокола все звенели и звенели, и чем дольше слышался их звон, тем все тягостнее и смятеннее становилось на душе Сидорки.

«Господи! И надо ли было убегать из деревеньки?» — внезапно подумалось ему.

А колокола все звенели и звенели, раздирали душу.

«Экая силища у Василия Шуйского! — думал Вахоня Худяк, слушая, как мощно ухают с московских стен тяжелые пушки. Вот тебе и Василий Шуйский. Давно ли на своем дворе с холопами лаялся (не забыть Вахоне холопства у князя Шуйского), давно ли с плеткой по людским бегал — и вдруг на царский трон взлетел. Эк пушками стращает! Силен, силен Василий Иваныч. Вот и слушай ныне Болотникова: Шубнику погибель неминуема, не мы, так сам народ московский его сокрушит. Не царствовать боле Шубнику!.. «Не царствовать». Легко сказать. Вон у него какая силища! Попробуй, сунься — костей не соберешь. Не зря ж, поди, Ляпунов с дворянами к Шуйскому переметнулся. У дворян нюх собачий: кто в силе — тому и службу нести… Не оплошать бы с Болотниковым, не потерять бы голову под московскими стенами».

«Звони не звони, а конец твой скорый, царь Василий, — посмеивался Семейка Назарьев. — Тщетны твои потуги: сам себя под мышку не подхватишь. Напрасно весельем исходишь. Не прельстить тебе не москвитян, ни повольницу. Гром твой, что мыльный пузырь. Не усидеть тебе ныне на престоле. Народна дубина тяжеленька, крепко шмякнет… Пали, пали. Грозила мышь кошке, да из норы».

Вернулся лазутчик из Москвы, принес весть от Аничкина.

— Ну как он, как посад? — нетерпеливо вопросил Иван Исаевич, жадно, цепко всматриваясь в лицо лазутчика. Уж слишком томительно ожидал он вестей от Матвея. Быть или не быть великой крови? Брать или не брать боем Москву? Все зависело от посада.

— Бог милостив, воевода! — бодро молвил лазутчик. — Матвей Аничкин привлек посад на нашу сторону. Народ согласен выдать братьев Шуйских. Завтра жди посольство от всего люда московского.

Иван Исаевич, не скрывая радости, налил лазутчику вина.

— Выпей, друже. Добрую весть Матвей прислал!

Молодец же Аничкин. Не зря послал его на Москву.

Молодец! Сколь сметки, сколь отваги понадобилось, чтоб всколыхнуть посад. «Народ согласен выдать братьев Шуйских». То ль не удача! Прорвался-таки нарыв. Не хочет боле терпеть черный люд боярского царя. Как ни хитрит, как ни тужится, как ни изворачивается Шубник, но веры ему нет. На кривде далеко не ускачешь. Изверился московский трудник в Шубнике.

Иван Исаевич поделился вестью от Аничкина с воеводами, те довольно загалдели. Один лишь Беззубцев в рот воды набрал.

— А ты чего молчишь, Юрий Данилыч?

— Думаю, Иван Исаевич… Завтра, сказываешь, послов принимать? Дело не простое.

— Эка невидаль! — рассмеялся Нагиба. — Примем казачьим обычаем. Была бы хата да горилка.

— Горилка сыщется, а вот о хате, Иван Исаевич, надо бы подумать. Не в сей же курной избенке послов встречать. Что они скажут, о чем подумают? Москва пришлет послов, чую, дотошных. Так неужель Большому воеводе царя Дмитрия в эдаких хоромах срам терпеть?

— Что предлагаешь, Юрий Данилыч?

— Коломенский дворец, воевода. Небось слышал, что в нем каждое лето цари проживают. Всей Руси сие знатное место ведомо. Случалось, тут и заморских послов принимали, великие дела оговаривали. Ныне и наше дело великое.

— Но мы ж не цари, — молвил Нагиба.

— Зато именем царя Дмитрия дело вершим! — громко и отрывисто заключил Юшка.

Совет Беззубцева пришелся Болотникову по душе. Пожалуй, и впрямь надо встретить посланников Москвы в Коломенском. Встретить достойно. Пусть Москва видит, что войско царя Дмитрия не только могуче и крепко, но и наделено его большой властью.

И о другом надумал воевода: перенести стан свой в село Коломенское. Пусть на высоком правом берегу Москвы-реки и встанут Большой и Передовой полки. Об этом Иван Исаевич еще подумывал, когда велел опоясать Коломенское крепостицей.

А крепостица получилась на славу.

— Ну что, Мирон, и ныне сомненье имеешь? — спросил Болотников, когда закончили поливать телеги и сани, набитые соломой.

— Кажись, изрядно получилось. Добро бы тяжелым ядром колупнуть. А вдруг не выдюжит?

— Все еще не веришь, дьявол! — Болотников повернулся к стремянным. — А ну скачите за Терентием Рязанцем. Пусть притащит самую могучую пушку.

По ледяному валу выпалили четырехпудовым чугунным ядром из тяжеленного осадного «медведя». Ядро будто от железной стены отскочило. Выпалили в другой раз, в третий, но крепость выстояла.

Мирон Нагиба снял перед Болотниковым шапку.

— Теперь верю, Иван Исаевич. Никакой вражине не пробить сию крепость. Ну и башка у тебя, воевода!

Иван Исаевич ходил по дворцу и не переставал изумляться:

— Знатные мастера ставили. Надо ж таким умельцам родиться.

Коломенский дворец и в самом деле был диковинный.

Легкий, воздушный, сказочный. Нарядные терема в затейливой резьбе, шлемовидные и шатровые башни и крыши. Ярко горят на солнце высеребренные и позолоченные купола, радуют глаз нарядные гульбища, парапеты и крыльца. А сколь благолепных сеней, переходов и присенков! Сколь резных петухов и причудливых зверей на искусно изукрашенных верхах!

— Вот перед кем надо шапку ломать, Нагиба, — восхищенно молвил Иван Исаевич. — Велик же русский трудник. Вот кто на Руси царь!

На другой день, часа за два до полудня, к Ивану Исаевичу вбежал стремянный Секира.

— Едут послы, воевода!

Послов встречали с почетом. За полверсты от Коломенского, по обе стороны дороги, выстроились отборные конные сотни. Вершники — в кольчугах, юшманах и бахтерцах, в медных шеломах и железных шапках. Грозные, бравые, молодцеватые.

«Доброе у Болотникова войско, — поглядывая на ратников, думал посадчанин Ошаня Тороп, ехавший в челе посланников. — И великое. Ишь какой огромный стан! Поди, и впрямь тыщ сто будет. Экая силища на Москву навалилась… И село укрепили знатно. Век такой диковинной крепости не видывал».

Неподалеку от дворца посланники сошли с коней. Иван Исаевич принял москвитян в Брусяной избе. Был в богатом цветном кафтане с жемчужным стоячим козырем, в алых сафьяновых сапогах с серебряными подковами; сверкали самоцветами позолоченные ножны и рукоять меча. По правую и левую руку от Болотникова — воеводы и казачьи атаманы в нарядных зипунах и кафтанах.

Посланники сняли шапки, перекрестились на киот.

— Здрав будь, Большой воевода. Москва челом тебе бьет! — громко молвил Ошаня Тороп и низко поклонился.

— И вам отменного здоровья, люди добрые, — приветливо отозвался Иван Исаевич. Глаза его зорки, цепки и живы, а на душе отрадно. «Москва челом бьет!» Вот и дождался ты, Иван Исаевич, заветного часа. Тебе, вожаку мужичьему, стольная Москва челом бьет. Рати народной, повольнице. Москва бьет челом мужику! Знать, совсем худо боярам и Шуйскому, коль люд московский с поклоном к мужику прибыл. Ужель скоро быть ему, Болотникову, в Престольной, ужель скоро устанавливать по всей Руси праведную жизнь! Без бояр, кабалы и господского кнута. Ужель?!

— Пришли к тебе, Большой воевода, от черных слобод, торгового люда и стрельцов.

— От стрельцов? — вскинул бровь Иван Исаевич. — Аль и служилые от царя отшатнулись?

— Отшатнулись, воевода, — кивнул Ошаня. — Да вот самого стрельца спытай. Подь наперед, Аникей.

Из толпы посланников протолкался к Торопу дюжий русобородый детина. Афоня Шмоток — стоял позади воевод, атаманов и сотников — ахнул: да это же Аникей Вешняк! Приемный сын деда Терентия, у коего останавливался когда-то Болотников. Вот и опять свиделись.

Аникей Вешняк перешел к Болотникову после падения Волхова, но долго быть в повольничьем войске ему не довелось. После разговора с Иваном Исаевичем стрельца позвал к себе Матвей Аничкин и сказал:

— Возвращайся в Москву, Аникей. Там ты нам боле пригодишься. От воров-де бежал. На Москве ж мути стрельцов. Авось и не станут за царя биться.

Признал стрельца и Иван Исаевич, но и вида не подал. Аникей же молвил:

— Ошаня Тороп правду сказывает, воевода. Надумали стрельцы царю Дмитрию Иванычу послужить.

— Молодцы, коль так надумали. Молодцы! Давно пора от Шубника отстать, — весело произнес Болотников и вновь перевел глаза на Торопа. — А каково посада слово?

— И посад за царя Дмитрия, воевода. Не желает московский люд под неправедным Шуйским стоять. Не видать с ним житья доброго. Выдадим тебе и бояр, и всех князей Шуйских. Так мы всем миром порешили.

— Добро, добро, послы московские!.. Теперь же прошу со мной потрапезовать. К столу, други!

Но послы ни с места.

— Вишь ли, Большой воевода, — крякнул Ошаня. — Нам бы вначале царю Дмитрию Иванычу поклониться. Не дозволишь ли пресветлые государевы очи увидеть? Допусти к царю Дмитрию челом ударить.

Улыбка сбежала с лица Болотникова. С удивлением глянул на Ошаню.

— К царю Дмитрию? — поперхнулся. — О чем речете, други?.. Царя Дмитрия в Коломенском нет.

— Как это нет? — в свою очередь удивился Тороп. — А нам поведали, что он у тебя, батюшка. Чудно, право… Так где ж государь?

— Царь Дмитрий в Речи Посполитой. Ждет, пока моя рать Москву не возьмет.

Длинное узкобородое лицо Ошани потускнело, острые зрачкастые глаза стали растерянными.

— А мы-то чаяли, — развел руками, — у тебя государь. Думали, коль царь Дмитрий нас примет да своим праведным словом обнадежит, то и Москву ему сдадим… Нет, выходит, Дмитрия… В Речи Посполитой. Так-так.

И, Ошаня, и все другие посланники заметно увяли. Хоть и пошли к столу, но веселого застолья не получилось. Пили, ели, слушали речи Болотникова и воевод, но так и не воспрянули. Под конец же застолья Ивану Исаевичу вновь пришлось испытать замешательство. Ошаня Тороп, осушив три корца, молвил:

— На Москву из села Красного мужики прибежали, воевода. В страхе прибежали. Де, твое воинство великий погром учинило. Мужиков зорили и смертным боем били.

У Болотникова дрогнула рука с чаркой, хмурые недоверчивые глаза вперились в Ошаню.

— Мои ратники мужиков не забижают. Навет!

Тороп кивнул одному из послов; тот, лысый, широколобый, поднялся и с укориной произнес:

— Не навет, воевода. Я сам из села Красного. После Михайлова дня набежали твои казаки и начали дома зорить. Будто ордынцы накинулись. Не токо грабили, но и убивали. Восьмерых мужиков саблями посекли. Да вот глянь! — скинул кафтан, рванул от ворота белую рубаху. Обнажилось плечо с кровоточащим сабельным шрамом. — Самого чуть не убили.

Болотников вспыхнул и на какой-то миг онемел. Повольница напала на мужиков! Ограбила и секла саблями. Пролила мужичью кровь!

Гневными глазами повел по лицам воевод. Кто? Чьи повольники набросились на село?.. Юшки Беззубцева? — Нет. Недоумен… Нечайки Бобыля? Глаза чистые… Мирона Нагибы? Сидит, будто собака побитая. Башку отвернул. Его казаки шарпали!

— Ныне все подмосковные мужики напуганы, воевода, — сыпал солью на рану Ошаня. — Унял бы свое воинство.

— Уйму! — тяжело бросил Болотников. — Дело сие худое, но случилось оно без моего ведома. В рати все знают: мужик для нас первый содруг. Едва ли не все войско мое мужичье. И никому не дозволено зорить и бить крестьянина. Тот же, кто посмел поднять руку на мужика, понесет тяжкую кару. Не бывать боле в рати погромщикам и душегубам! О том твердо на Москве скажите. И еще скажите: царь Дмитрий прибудет немешкотно. В сей же час снаряжу гонца к государю.

— Ну, а коль не прибудет? — в упор глянул на Болотникова Ошаня. И застолица смолкла. Установилась тишь — мертвая, тревожная.

— Сами Москву возьмем! — громко, отрывисто произнес Болотников, и посланники сразу заметили, как круто изменилось его лицо, став жестким и решимым. — Сами возьмем! — повторил Иван Исаевич. — Шубнику за каменными стенами не отсидеться. Силен медведь, да в болоте лежит. У нас же видели, какое войско? Могучее войско. Сметет оно и бояр и Шубника. О том крепко на Москве скажите.

— Скажем, воевода, скажем, — заверил Ошаня. — Видели, огромное у тебя войско. У Шуйского и половины нет. Плохи его дела… Вот кабы еще и царь Дмитрий у тебя объявился, враз бы всех Шуйских порешили.

— А без царя Дмитрия? — теперь уже Болотников глянул на Ошаню в упор. — Пойдет ли посад на бояр и Шубника?

Тороп вильнул глазами, и у Болотникова нехорошо стало на душе. Ужель посад не восстанет, ужель не поможет народному войску?

Ошаня ответил уклончиво:

— Мир послал нас к царю Дмитрию. Наказал: увидите царя — быть Москве в его руках… Жаль, что покуда Дмитрий Иваныч у ляхов. Однако ж слова твои, Большой воевода, народу передам. Авось и без царя Дмитрия прикончим Шуйских.

Еще день назад жизнь царя Василия висела на волоске: черный люд вот-вот ворвется в Кремль и выдаст его Болотникову. Не спасли бы Шуйского и стрельцы: те, услышав, что в стане Болотникова находится «истинный государь», собрались идти к нему на службу.

Братья Иван и Дмитрий Шуйские в тревоге явились к царю.

— Не отъехать ли в монастырь, пока гиль не уляжется?

— Дурни! — закричал Василий. — Коль из Москвы выпорхнем, обратной дороги не будет. Завтра же другого царя выкликнут. Захотелось в чернецах походить? Бегите, бегите, малоумки! Пиры и девок забудьте. Поститесь, схимничайте, чахните в кельях.

— Но и тут лихо. Уж лучше в иноках походить, чем без головы остаться. Чернь, того гляди, через стены хлынет, и удержать некому. Стрельцы на Красно Солнышко уповают. Каиново семя! Заодно с посадом ныне стоят. Посад же к Вору собрался. И как ты сие дозволил, государь? Зачем велел послов к Болотникову пропустить? Аль уж совсем нам крышка?

— Э-э-эх, — махнул рукой и покачал головой Василий Иваныч. — Вижу, последнего умишка лишились… Пусть, пусть сбегают охальники к Вору.

Царь Василий не только не противился посольству, но и тайком от бояр и братьев его поощрял.

В тот же день, когда посланники вернулись в Москву и когда весь московский люд узнал, что царя Дмитрия в рати Болотникова нет, Василий Шуйский разослал по Китаю, Белому городу и Скородому своих ближних людей. Те ж, облачившись в азямы, дерюги и сермяги (под голь посадскую), громко и неустанно кричали:

— Православные! Неча нам боле Ивана Болотникова держаться. Он — облыжник! Мы-то чаяли с царем Дмитрием идти, а того и в помине нет. То ли у ляхов, то ли у черта на куличках. Нет никаких грамот Дмитрия! То проделки чернокнижника Мишки Молчанова. Поди, не забыли сего святотатца? Мишку за колдовство на Ивановской площади кнутом били, а Гришка Расстрига сего ведуна и прелюбодея к себе приблизил. Не забыли, православные, как Мишка вкупе с Расстригой честных девок силил? Не забыли, как по приказу Самозванца он ляхов ублажал как божьи храмы зорил и рушил? Расстригу убили, а Мишка схитил цареву печать и к ляхам утек. Вот и рассылает оттоль свои воровские грамоты. Нет царя Дмитрия! На Руси один царь — Василий Шуйский. Стоять за Василия!

Кое-где крикунов слушать не захотели; гнали прочь, носы кровенили. На Варварке и в Зарядье побили насмерть.

— Сами облыжники! Жив Красно Солнышко! Стоять за Избавителя и воеводу его Болотникова!

В иных же местах к крикунам прислушивались. Особо поколебали московский люд речи красносельцев: Иван Болотников велит не только бояр и дворян побивать, но и самих мужиков. (Показывали головы убитых.)

Посад раскололся.

Царь Василий повеселел, ожил. Еще день, другой — и гиль на Москве пойдет на убыль. Да и патриарх Гермоген вовсю усердствует. Слово святейшего пуще стрелы бунтовщиков разит. Одумаются. Не так-то просто супротив царя и церкви крамолить. От бога отказаться — к сатане пристать. Одумаются! Не стоять им за еретика и разорителя веры христианской Ивашку Болотникова.

Молебны, проповеди захлестнули Москву.

Зол Иван Исаевич. Зол на Истому Пашкова. Так вот чем обернулась его хитродальняя байка. Выходит, нарочно распустил слух о царе Дмитрии. Как будто наперед все знал о посольстве. Предугадал — и ударил. Ударил коварно, исподтишка…

Послы уехали кислыми, без запала. И один теперь бог ведает — поднимется ли посад на Шуйского и бояр. Уж слишком на царя Дмитрия в Москве уповали. А где его взять, коль он за тыщу верст. И чего так долго у ляхов сидит, почему к Москве не поспешает? Войско у столицы, а царь за рубежом прохлаждается. Скорей, скорей надо ехать! (В Путивль к Шаховскому ускакали гонцы. Пусть поторопит князь государя Дмитрия, пусть тот немедля снимается к Москве.) Будь он здесь, въехал бы в столицу без боя и крови. Ныне же… ныне едва ли без крови обойдешься, едва ли посад откроет ворота.

Ждал новых вестей от Аничкина. Вести же пришли неутешительные: черный люд в ропоте поутих и повалил в храмы. Многие постятся и каются, другие же все еще поджидают из Речи Посполитой царя Дмитрия. Нужно чем-то вновь всколыхнуть посад.

Матвей прав: нужно всколыхнуть, непременно всколыхнуть! Выжиданьем и переговорами Москвы не взять. Пора показать Москве свою силу, пора готовить полки к сече. Нечего и Пашкову стоять без дела. Будет ему отсиживаться под Угрешью и разносить пакостные слухи, будет ему злобиться и чваниться. Чертов вестоплет!.. Да и только ли вестоплет? Не кроется ли за его опасными байками еще более мерзкая каверза? Не готовит ли дворянские полки к измене?

Неожиданная мысль показалась чересчур страшной и невероятной; постарался задавить ее, отбросить… Не хули, не хули Пашкова! Не такой он человек, чтоб пойти на измену. Уж слишком зло бил он царские рати. Человек он, по всему, достойный, да и мужиков, сказывают, в своем поместье не обижал. Лютой кабалой не давил, меру знал. А что спесив да честолюбив — так это у бар в крови. И все же… и все же гложет душу сомненье. Не послать ли его к Красному селу? Пусть дорогу с Ярославля и Вологды перекроет. Москву же надо запереть со всех сторон, дабы ни один хлебный обоз к Шуйскому не проскочил.

(Пораньше бы к этому пришел, Иван Исаевич! Уж чересчур опоздал ты, понадеявшись на мирную сдачу столицы! Пораньше бы, воевода!)

С приказом к Пашкову был послан Юшка Беззубцев.

— Выходить Истоме всеми полками, — сказал Болотников. — Взять Красное и перекрыть Москву с востока и севера. И чтоб мышь не прошмыгнула к Шуйскому! В Красном же — народ не трогать.

Село Красное — заноза в сердце. Сколь порухи нанес войску набег на торговых мужиков сотника Нетяги! На Москве только и разговоров: Болотников мирных, христолюбивых крестьян зорит и бьет… Да и в самой рати недобрые речи поплыли: казаки-де крестьян грабят и саблями рубят. То дело неправедное.

Вгорячах было приказал казнить Нетягу при всем войске, но казнь пришлось отменить: за Степана заступилась вся казачья сотня. Дерзко шумела: село купецкое, торговое, мужики там сохи не знают, товарами промышляют. Мошны им не занимать, купцами живут и царя Шуйского держатся. Помочь же войску наотрез отказались. Аль не злыдни-враги?

Заступился за казаков и Мирон Нагиба:

— Тут не в одном Степане дело, воевода. Казнить Нетягу — казаки огневаются.

Болотников, скрепя сердце отменил приказ: не ко времени сейчас раздоры. Однако с тревогой почувствовал: в крепко сбитой рати начинают появляться трещины. От Беззубцева, Бобыля и Нагибы нет-нет да и придут неутешительные вести: то ратники вражьих чернецов-лазутчиков с миром отпустят (наслушаются «христовых иноков»!), то на царевы подачки польстятся. Сколь уже повольников лазутчики подкупили, чтоб те полки мутили; многих вылавливали, но всех разве выудишь? Находились и такие, кои из войска в села и деревеньки свои уходили… Нет, нелегко стоять мужику под царевой Москвой, нелегко противиться карающим проповедям патриарха, коль он грозит отлучением от церкви христовой. Нелегко! Какую ж надо иметь силу, чтоб не убитб в себе чаяния о лучшей доле. И видит бог — сила та жива в мужике. Лишь немногие поддаются на крючок Шуйского и устрашающие речи Гермогена. Рать жива дерзкими помыслами о воле, о царстве без господ и неправедных судей. И помыслы эти неистребимы. Вот падет боярская столица и заживет мужик добрым житьем. Скоро, скоро тому быть! Не раз уж били царские войска на пути к Москве, будут разбиты они и под Москвой. Перед волей мужика, перед волей народа никакому врагу не устоять.


Глава 14 Бык и гусак в паре не пойдут


Услышав о бунте рязанских мужиков, Истома Иваныч сокрушенно подумал: и там крестьяне заворовали! Заворовали на землях дворян, кои на царя Шуйского пошли. Теперь и в тульских волостях ожидай беды.

Чутье Пашкова не обмануло: вскоре получил весть из Венева. Мужики отказались платить ему оброк, разорили поместье и захватили хлеб из житницы.

У Пашкова аж скулы свело от злости. Надеялся, что хоть его-то поместье крестьяне не тронут. Как могли, как посмели? Он тут с сечами к Москве пробивается, с царскими войсками бьется, а подлые мужики его усадище громят. Ну, не лиходеи ли!

— Болотниковских грамот наслушались, вот и заворовали, — пояснил гонец. — Нет-де ныне земли барской, вся земля теперь мужичья. Кто за сохой ходит — того и нива. Межевые столбы повыметывали и пожгли, земли на мирской сходке поделили. Шибко заворовали, воевода, по всем волостям.

— А что ж дворяне? Ужель на воров управы не найдут?

— Попробуй сунься. Сосед твой попытал было стрельцов на мужиков напустить, так мужики его дрекольем побили и в прорубь кинули. Сын прискакал — и его убили. Лихо ныне у нас, воевода.

Пашков стал сумрачней тучи. «Болотниковских грамот наслушались». Неприязнь — острая, бешеная — с новой силой всколыхнула Истому. Смерд сиволапый, холопье рыло! Эк мужичье взметнуло тебя на вершину. Не слишком ли высоко взлетел, лапотник? Ох как падать тебе будет тяжко. А падать придется. Не ходить смерду в воеводах: то дело дворянское. Не будет к тебе скоро никакого доверия, не будет, Болотников!

Пашков начал подсекать доверие к Болотникову с того дня, когда из «старейшины» превратился в подручного мужичьего воеводы, подсекать исподволь, утайчиво, но ощутимо. Чего только стоила молва о нахождении царя Дмитрия в болотниковском стане! Ныне не только на Москве, но и в самой рати пошатнулась вера в Большого воеводу. Да и в подмосковных уездах мужики засомневались: и царя нет, и добрых крестьян казаки громят — Пашков и здесь приложил руку, пугая мужиков зверской расправой повольницы, — стоит ли за Болотникова биться?

Доволен Пашков и московским посольством: получилось так, как он и задумал. Послы — они-то всерьез надеялись увидеть царя Дмитрия — вернулись на Москву невеселыми. Посад в унынии. Да и сам Болотников понял, что его помыслы о мирном захвате Москвы провалились. Ныне послал новые грамоты к городским низам и холопам. Покуда-де на Москве бояре, дворяне и купцы — на мирную сдачу они не пойдут. Восстаньте, перебейте господ и откройте ворота. Другого пути к воле нет!

Круто, круто повернул Болотников! Призвал чернь истребить не только бояр, но и дворян. Бар — под саблю, холопам — волю, мужикам — землю! Круто!

Измена дворянского полка Ляпунова не удивила Истому Иваныча, она лишь внесла еще больше сумятицы в его душу. Ляпунов зря не перебежит. Никак мужики-то пострашней бояр оказались. С боярами поладить еще можно, с мужиками — никогда! Бык и гусак в паре не пойдут. Ныне же и подавно с мужиком за одним столом не сидеть, коль он без разбору дворянские головы рубит… Нет, не царь Шуйский и не бояре враги Пашкова. Мужик — злейший враг. Мужик! Вот кого надо бить и на кого железную узду накинуть. Бить, покуда в смирение не придет. Бить вкупе с Василием Шуйским и боярами!

И эта мысль настолько потрясла Истому, что он целый день ходил сам не свой. А лазутчик Шуйского тут как тут, будто только и ждал отрезвления Пашкова. Истома прогнал лазутчика прочь. Нелегко, нелегко забыть срам от Василия Шуйского! Глумился, перед холопами низил, в ледяной воде выкупал. Как хотелось проучить Шуйского. Ужель простить, забыть о бесчестьи? Забыть и распрощаться с думами о высоких чинах и почете?.. Не спеши, не спеши, Истома Иваныч. Подумай, взвесь. У тебя мощное сорокатысячное войско и слава отменного воеводы, А вдруг удастся одолеть Шуйского? А вдруг на престоле будет дворянский царь, у трона которого ты станешь самым ближним. Ведать тебе Посольским или Разрядным приказом, йорочать делами державными. Ходить в высоких собольих шапках, ездить в золоченых каретах, принимать послов заморских. Жить широко и праздно, иметь десятки вотчин и тысячи мужиков… Мужиков! Тех самых мужиков, что ныне по всей Руси зорят поместья и убивают дворян? Сколь их уже погибло под мужичьей дубиной! А коль смерд Болотников возьмет Москву, то и вовсе дворянству не быть. Этот не пощадит, рука его недрогнет. Рука, рука Болотникова. Он вновь видит ее — грузную, задубелую, железную. Ох, с какой беспощадной жестокостью сечет она дворянские головы!.. Нет, Истома Иваныч, не попутник тебе Болотников. Он самый лютый недруг твой. Откинь, напрочь откинь все сомненья и отдай свое войско Москве, где царь, бояре и дворяне, где господа, с коими тебе идти рука об руку. Откинь сомненья!

Колебался Истома не день и не два, но когда от своих лазутчиков услышал, что на выручку Шуйскому идет из смоленских, новгородских и тверских городов дворянское войско, колебания его отпали.

Истома Пашков начал готовить измену.

К приказу Болотникова — идти на Красное село — отнесся спокойно. Однако выступил лишь на третий день, предупредив о своем выходе царского лазутчика.


К западным и северным городам, не занятым повстанцами, скакали и скакали многочисленные царские гонцы с грамотами Василия Шуйского и патриарха Гермогена. Звали спешно идти на помощь против «отпадших» крестьянской веры разбойников и губителей крестьянских, кои отступили от бога и православной веры и повинулись сатане»…

Но рати собирались плохо. Многие дворяне оказались в «нетчиках», уклонялись от службы, предпочитая «бегать или хорониться».

Царь Василий бушевал, грозил:

— Неслухи! Аль не ведают, какой силищей Ивашка Болотников навалился? Отберу поместья, в темницах сгною!

Как-то к царю наведался Михайла Скопин.

— Надо, государь, на Можайск, Вязьму и Волок треть рати из Москвы послать.

У Василия Иваныча лицо вытянулось по шестую пуговицу.

— Спятил, Михайла! Да у меня и без того каждый ратник на золотом счету. Не ведаю, как и от Вора обороняться. Спятил!

Лицо племянника было серьезным и озабоченным.

— Выслушай меня, государь. Вязьма, Можайск и Волок захвачены бунтовщиками. Города оные закрывают путь на Тверь и Смоленск. В Смоленске же собрано дворянское войско с воеводой Григорием Полтевым. Но выйти на Москву сей рати трудно: надо пробиваться по дороге с воровскими городами. То же самое и на Твери. Архиепископ Феоктист, как ты уже ведаешь, государь, поднял на борьбу с ворами торговых людей и уездных дворян. Рать собирается немалая, но и ей выходу нет. Путь к Москве заслоняют Волок и Ржевская Украйна. Без смоленского же и тверского войска нам Болотникова не осилить.

— Не каркай! — пристукнул посохом Василий Иваныч, и маленькие слезящиеся глаза его стали беспощадно злыми. — Не каркай, Михайла!

— Не осилить, государь, — невозмутимо и убежденно повторил Скопин. — Ни с юга, ни с востока помощь к нам не придет. Рать же, что собралась на Москве, способна лишь на оборону. Вся надежда на северные и западные города, но они заперты. Надо поставить воров под двойной удар. Послать одну рать на Вязьму и Можайск, другую — на Волок и Ржев. Тотчас упредить Смоленск и Тверь. Пусть и они на воров выступают. Навалиться на воров с двух сторон, разбить, соединиться всем ратям под Можайском — и единым войском прийти на Москву. Тогда и Болотникову несдобровать.

Василий Иваныч вскочил с кресла, зазвонил серебряным колокольцем. В покои вошел черноусый молодец.

— Квасу!

Выпил, утер блеклые вялые губы шелковым убрусцем и быстро, маленькими шажками, заходил по покоям. Затем остановился против Михайлы, пробуравил немигающим взглядом. (Скопин так и не понял, что выражали в эту минуту глаза царя) и вновь плюхнулся в кресло.

— Оставь меня, Михайла… Оставь!

Когда Скопин вышел, лицо Шуйского исказилось злой, ехидной гримасой. Зелень, выскочка! Царя уму-разуму учить! Тоже мне великий стратиг. Из Москвы треть войска вывести. В самую лихую пору! Ишь какой прыткий. Ивашка только того и ждет, чтоб Москва без войска осталась. Зелен, зелен ты еще, Мишка!

Костерил молодого Скопина долго: руганью хотел задавить в себе зависть — жгучую, ревнивую. (Царь не любил людей мудрей себя. Да и какой царь таких любит!) Ну почему, почему самого не осенило? Открыть дороги смоленскому и тверскому войску — и Москва спасена. Ай да Мишка Скопин, ай да голова! Наградил же господь златым разумом. Уж не дьявол ли ему пособник? В такие-то младые годы — и такой разумник! Бояре к Мишке прислушиваться стали; что ни его совет — то толковей и не придумаешь. В почете ходит ныне Мишка. А что будет, когда в зрелые лета войдет? Как бы и на престоле не очутился. А что? Возьмут да и выкликнут бояре и купцы. Да и чернь будет на Мишкиной стороне. На Москве Скопина почитают… Опасен, опасен сродничек![165].

И вновь ядовитая гримаса дернула губы Шуйского. Но как ни злился, как ни исходил завистью, но совет племянника ему пришлось принять: уж слишком отличный план выдвинул Михайла Скопин! Ныне не до склок и обид, коль решается судьба царства.

В Боярской думе Шуйский и словом не обмолвился о Скопине. Бойко и громко рассказал боярам о «своем» замысле и повелел:

— На Можайск и Вязьму идти в воеводах князю Дмитрию Мезецкому, на Волок и Ржевскую Украйну — окольничему Ивану Крюку-Колычеву.

Царь Василий с каждым днем чувствовал себя все бодрей. Все светлее и довольнее становилось его лицо. Порадовали вести от Мезецкого и Колычева — воров теснят и бьют, удачные вылазки Скопина, измена Ляпунова. Особо же повеселел, когда удалось склонить на свою сторону Пашкова.

Василий Иваныч и не чаял перетянуть к себе Истому: уж чересчур прытко шел на него Пашков, уж чересчур помышлял нового царя поставить. Дворянского! Такого, чтоб на южных служилых людей опирался.

Как-то был в кремлевском застенке, пытал полоненных дворян из Новгорода Северского. (Пленил Михайла Скопин в стычке под Симоновым монастырем). Дворяне осерчало сказывали:

— Нас московские цари не жалуют. Много ли мы на украйных землях жалованья получаем? По пять-шесть рублей в год. Московские же дворяне до ста рублей огребают. А поместья наши? Двести-триста четей — и буде. Дети же боярские и вовсе на клочках сидят, а их у нас тьма, почитай, каждый второй помещик из детей боярских. Прокормись с трех рублей и десяти четей земли! Вот и колотимся, как козел об ясли. Медной посуды — крест да пуговица; рогатой скотины — таракан да жужелица. Худая жизнь! И никакого тебе покоя: то ляхи, то черкасы, то татары набегут. Успевай саблю вытягивать. Кидай сев, покосы, жнивье — и на вражину. Будут ли когда полнехоньки амбары? В пору по миру идти… А мужиков? Пропащее дело. Беглые мужики в поместья не идут, сами божью землицу осваивают. Голод у нас на крестьян. Сами за сохой ходим. Московские же дворяне и тут нам ножку подставляют. Отменить-де надо пятилетний сыск беглых. Сыскивать мужиков десять, двадцать лет, а то и вовсе отменить урочные годы… А «царская десятина», будь она проклята! А «посадское строение», когда последнего мужика от нас забирают? А срам, кой от московских дворян и бояр терпим? Кличут нас «смердами» да «холопами». Можно ли такое сносить? Другой нам царь надобен. Праведный царь!

«Праведный» — зло думал Василий Иваныч. — Не много ли захотели бунташные рыла! Вот и Пашков о «праведном» царе возомнил. Не сиделось ему веневским сотником. Всю служилую мелкоту с Украйны собрал, сколотил войско огромное. Сорок тыщ у Истомы Пашкова. Лихо, лихо под Ельцом и Троицким воевали. Лихо и глотку драли: побьем Шуйского! Побьем боярского царя! На престол сына Ивана Грозного — Дмитрия Иваныча посадим. Он южных дворян и деньгами, и землями, и мужиками пожалует. «Пожалует», хе-хе. Захотели молочка от бычка. Особо на мужиков расщедрится. От бояр заберет — и дворянишкам худородным. Дудки! У мертвых пчел меду запросили. Дудки! Без бояр царству не быть. Ни мужикам, ни служилой мелкоте не порушить высокие древние роды. Будет так, как богом заведено: царь и бояре правят, дворяне — служат, мужики — пашут; пашут на господ, а не на себя, как Ивашка Болотников помышляет. Никогда не видать мужику ни земли, ни воли. Пусть хоть всем миром поднимутся… да и поднялись. Сколь добрых бояр загубили (И вновь царю Василию стало жутко. Мужик с топором каждую ночь снится.) Семьдесят городов в руках бунтовщиков. Ныне же на саму Москву замахнулись. Вот тебе и лапотники! Либо боярскому царству быть, либо мужичьему. Все устои рушатся. Никогда еще на Руси такого лихолетья не было: мужики осадили столицу! Тут и воровские дворяне устрашились: мужик и их сметет, коль Москву захватит. Не зря ж Истома Пашков одумался, И про срам свой забыл! Забудешь, Истома, коль мужик с топором подступает, забудешь! Давно пора тебе одуматься. Но один ты Москве не надобен. Сделай так, чтоб все твое воровское войско изменило Болотникову. И ты это сделаешь, коль жить хочешь и коль намерен в дворянах остаться. Сделаешь, Истома!

Ивашку же Болотникова — анафеме предать. Огласить со всех церковных амвонов, что он антихрист и безбожник. Предать немедля! Проклясть, отлучить от церкви и веры христовой — и чернь отвернется от еретика. Мужик с богом живет, и бог для него всего превыше!


Отлучить православного человека от церкви — дело редкостное, необычное. Пришлось идти к патриарху. Владыка, выслушав царя, долго молчал. Неужто колеблется, подумалось Василию Иванычу, неужто оставит Ивашку Болотникова в христианах?.. Да и впрямь сказать: мудрено на такое пойти. Сколь бы ни было бунташных коноводов на Руси, но никого еще из паствы не отринули. Однако ж пора и покарать. Уж слишком великую замятию Ивашка Болотников учинил: как-никак, а целая мужичья война на Руси. Ивашка же — первый заводчик. Первого его и от Христа отринуть.

— Быть посему, — качнувшись в кресле, жестко, враждебно молвил святейший. — Богомерзкому приспешнику диавола не ходить боле в христовом стаде. Не ходить!


Глава 15 Анафема


Лето минуло, осень на исходе, а в глазах Василисы все стоит и стоит Звень-поляна. Не зря в леса ходила, не зря великий страх изведала, не зря на чудодей-цветок ворожила: жив Иванушка, жив сокол любый! Именно он вышел с народной ратью из Путивля, именно он подступил ныне к Москве. Не обманул ее кочедыжник.

Была перед октябрем-свадебником в торговых рядах, слышала речи мужиков:

«На Угре цареву рать побил. Теперь к Престольной идет Иван Исаевич».

«Сказывают, дюж воевода?»

«Дюж. Высок и могуч. Был его посланец у нас на селе, так мы об Иване Исаевиче дотошно сведали. Ране он в селе Богородском на землях князя Телятевского сидел, за сошенькой ходил. Наших кровей, мужичьих!»

У Василисы сердце остановилось. Он! Правду сказал чудодей-цветок. Он, ее Иванушка!

Ожила, зарделась ярким румянцем и будто на крыльях полетела к дому. С того дня совсем потеряла покой; ходила отрешенной, все валилось из рук.

— Что это с тобой, Василиса? — спрашивал Малей Томилыч. — Аль занедужила чем?

— Все слава богу, батюшка, — тихо отвечала Василиса и принималась было за дела, но миновал час, другой — и вновь, забыв обо всем на свете, становилась она задумчиво-отрешенной.

«Уж не дурной ли сглаз? — тревожился подъячий. — Ни меня, ни сына не видит».

Василиса и впрямь никого не замечала. В глазах, на сердце, в думах — любый Иванушка, муж невенчанный.

Когда ж Болотников пришел к Москве, Василиса засобиралась в дорогу. Надо идти, ждать нечего, надо добраться до рати. Таем от сына и подъячего — тот был у себя в Поместном приказе — вышла из Кремля и направилась к Серпуховским воротам Скородома. Спасской улочкой спустилась с холма к Пловучему, «живому» мосту, миновала Москву-реку и очутилась (пройдя Балчуг и Харчевные ряды) на Ордынке. Василиса слышала, что здесь когда-то жили татары и русские дворцовые слуги — возили грамоты от Великого князя. Сюда же на Ордынку татары пригоняли табуны степных коней, быстроногих, сильных и выносливых. На торги приезжала в Замоскворечье вся Русь. Сколь было шума, крика и толкотни на Ордынке! (Здесь и Малей Томилыч выбрал себе коня. Привел на двор, довольно сказывал: хоть и приземист, но добрый конь).

Из Кадашевского переулка выехала боярская колымага, окруженная холопами. Один из вершников ожег молодецким взором статную женку, озорно крикнул:

— Садись ко мне, пригожая, на край света увезу. Садись, горячо приголублю!

Из колымаги высунулся скудобородый боярин в куньей шубе, поманил вершника пальцем. Холоп подъехал. Боярин распахнул дверцу, огрел детину плеткой:

— Не я ль сказывал: в пути рот не разевай. Блюди господина свово, презорник!

— Прости, боярин, — повинился холоп, а глаза удалые, смешливые.

Василиса улыбнулась с грустинкой: заглядываются на нее добры молодцы, проходу не дают, а вот приголубить некому — голубь был далече. Ну да уж скоро его увидит, припадет к груди широкой; жарко зацелует. Иванушка, родимый!..

Шла с затуманенными глазами до Серпуховских ворот.

— Куда путь держишь, женка?

У ворот густая толпа стрельцов — суровых, неприступных.

— Куда? — замешкалась Василиса. — Надо мне, служивые. В святую обитель богу помолиться.

— Спятила, женка! Аль царева указа не ведаешь?

— Какого указа?

— Вот неразумная! Никого из Москвы выпущать не велено — воровская рать под стенами. Нашла время по обителям ходить.

Василиса вздохнула и повернула вспять. Надо же какая незадача! А может, из других ворот выпустят?

Но всюду Василису гнали прочь: Москва наглухо закрылась от воров. Возвратилась домой опечаленная и измученная.

Тоска, смертная тоска на сердце: не ест, не пьет, не спит Василиса. Малей Томилыч, отчаявшись, надумал сходить до заморского лекаря. Правда, дело тяжкое: иноземные лекари лишь царя да знатных бояр ведали, но денег у цодъячего хватит, ублажит любого немчина. Лишь бы Василису избавить от неведомой хвори.

Василиса же вспомнила о бабке Фетинье. Укорила себя: давно у ведуньи не была. Авось и на сей раз Фетинья что=нибудь поворожит да посоветует.

И вновь таем засобиралась в дорогу. Но теперь и из Кремля не выйти: царь Василий, страшась черни, приказал закрыть кремлевские ворота и разобрать мосты через рвы. Стрельцы у Фроловской башни однако подсказали:

— Ступай к Боровицким, женка.

Боровицкие ворота оказались открытыми: через них пропускали обозы, прибывшие из Холмогор, Вологды и Ярославля. Выпускали же из Кремля лишь дворцовых слуг и приказных людей по государевым делам.

— А тебе по какой надобности, женка? — спросили стрельцы.

Василиса на сей раз не замешкалась, еще дома припасла ответ:

— Недалече, мне, служилые. На Пожар[166] за румянами.

— И без румян хороша, — рассмеялись стрельцы. — Проворь назад!

— Пропустили бы, ребятушки, — неожиданно заступился за Василису кряжистый чернобородый мужик с багровым шишкастым носом. — То женка подьячего Поместного приказа Малея Илютина… На-ка для сугреву, ребятушки, — сунул служилым несколько серебряных монет. — Зябко у ворот торчать. В кабак сходите.

— Ведаем Малея Илютина. Добрый человек, — оттаяв, молвили стрельцы. — Проходите.

— Спасибо, служилые, — поклонилась Василиса. Миновав мост через Неглинную и выйдя к Знаменке, спохватилась: надо поблагодарить чернобородого заступника. Оглянулась, но того и след простыл.

Знаменкой не пошла, а повернула к государеву Аптекарскому саду, тянувшемуся от Боровицкого до Троицкого моста по правому берегу Неглинной. За невысоким решетчатым тыном виднелись «пользительные» (целебные) деревья и кустарники, на которые опускался рыхлый снег. Затем потянулись дворы царских стряпчих и стольников, стрелецких голов и сотников, кремлевских архиереев.

Подул ветер — промозглый, напористый. Василиса, хоть и была в теплой телогрее на лисьем меху, зябко поежилась. Надо было шубу надеть, запоздало подумалось ей, ишь какой ветер остудный и знобкий.

У храма Николы Зарайского, что у Троицкого моста в Сапожке, густая толпа прихожан; норовят протиснуться внутрь, но весь храм забит богомольцами. Из открытых дверей вырывается могучий утробный голос дьякона:

— Вору, еретику и богоотступнику Ивашке Болотникову — анафе-ма-а-а!

Василиса вздрогнула, пошатнулась, в ужасе осенила себя крестом; оборвалось сердце, стало жарко, все поплыло перед глазами. А в уши бьет и бьет, корежит душу чугунный грохочущий бас:

— Ана-фе-ма-а-а! Ана-фе-ма-а-а! Ана-фе-ма-а-а!

Ноги подкосились; присела на рундук, заплакала. За что караешь, господи?! Назвать еретиком и богоотступником ее любого Иванушку?! Отринуть от христовой общины?! Проклясть?! Да как оное можно? Как рука поднялась у владыки Гермогена? Горе-то какое, господи!

Не помнила, сколь и просидела на рундуке. Чья-то легкая, сухонькая рука коснулась ее плеча.

— Вставай, голубушка. Остынешь;

Перед Василисой немощная согбенная старушка с глубоко запавшими выцветшими глазами.

— Бабушка Фетинья? — выдохнула Василиса. — Горе-то, бабушка!

— Обозналась, голубушка, — зашамкала беззубым ртом старушка. — Век Ульяной кличут.

— Ульяной? — будто во сне протянула Василиса. — А мне к бабушке Фетинье надо… К бабушке Фетинье пойду.

Долго шла улицами и переулками, и всюду из храмов неистово и жутко неслось: анафема, анафема, анафема! Тягуче, заунывно гудели колокола, гудели неумолчно и гнетуще. Православный люд снимал шапки, крестился, немея от замогильного звона и зловещих проклятий.

Избенка бабки Фетиньи находилась неподалеку от «Убогого» Варсонофьевского монастыря, в одном из глубоких рождественских переулков. Избенка, ветхая, покосившаяся, притулилась к краю пустынного Бабьего овражка. (К ведунье приходили лишь девицы и женки, приходили тайком от матерей и мужей, зачастую прячась в зарослях овражка.) Старое, шаткое крылечко занесло снегом. Василиса вошла в избу. Сыро, тихо, темно.

— Жива ли, бабушка Фетинья?

Никто не отозвался. Оглядела лавки, залезла на печь, пошарила рукой по полатям. Никого! Печь давным-давно остылая. Голые лавки, голый щербатый стол, одни лишь сухие пучки кореньев и трав висят по закопченным стенам. Ужель преставилась Фетинья?

Повернула было вспять, а навстречу, двое мужиков в овчинных полушубках. Один из них, княжистый и чернобородый (да это же тот самый мужик, узнала Василиса, что помог ей из Боровицких ворот выйти!) недобро молвил:

— Не спеши, женка, дельце есть.


Мамон упредил еще днем: жди гостей ночью. Евстигней поскучнел, заохал:

— Не по нутру мне твоя затея. Как бы в дураках не остаться.

Евстигней умел проворачивать торговые дела, объегоривать, ковать из полтины рубль, но в лихих делах терялся, чувствовал себя робко и неуверенно.

— В убытке не будешь. За Ивашку Болотникова полцарства Шуйский отвалит. Смелей, Саввич!.. Но чтоб Варвара и Гаврила твой шалопутный ни о чем не знали. Сам ночью встреть.

Встретил, указал на подклет старой избы. Мамон и Давыдка тащили Василису чуть ли не на руках: женка висла, падала и тихо стонала.

— Уж не вином ли опоили? — спросил Евстигней, когда женку положили на лавку.

— Зельем сонным. А то б и не привели. Брыкалась, как кобылица, едва уняли, хе.

— По Москве-то как шли? — удивился Евстигней: знал, что ночью все улицы перегорожены колодами и решетками — ни конному, ни пешему не проскочить.

— Не забывай, что я государев палач из кремлевской Пыточной. Грамоткой наделен, — ухмыльнулся Мамон. — Палачу дорога везде открыта, тем паче с женкой гулящей, хе.

Женку тотчас сморил сон; лежала на лавке с бледным, осунувшимся лицом; Из-под кики с жемчужными поднизями выбились густые шелковистые волосы. Евстигней долго разглядывал Василису, сопел крупным мясистым носом.

— Давно, поди, не видел женку? — спросил Мамон.

— Никак годков восемь. До сих пор ладная баба.

— Губа не дура, — хохотнул Мамон. — Не сподобишь ли женку? Бывало, горазд был. На себе-то всех баб изъездил.

— Буде зубы скалить. Грешно в пост о блуде толковать.

— Попы замолят, хо! Чтоб они делали, коль грешники перевелись. Ни служб, ни казны, ни жратвы. Нагишом бы в алтарь ходили. Вся христова вера на грешнике держится. Ублажи, сказываю!

— Не срамословь, богохульник! — осерчал Евстигней. — В моем доме ни блуда, ни святотатства не потерплю… Нельзя здесь быть женке.

— А где ж? Твои в новую избу перебрались. Запри на замок, никто и не сведает.

— Запереть недолго… А коль орать начнет да в дверь бухать? У меня тут днем людно, приказчики ходят.

— Связать, кляп в рот — и вся недолга.

— Чай, я не разбойник. Все ж она человек, душа христианская.

— Так куда ж? — недоуменно уставился на купца Мамон.

Евстигней помялся, повздыхал и наконец молвил:

— Ну да бог с тобой. Спрячу понадежней, — откинул рогожу с полу, ухватился за скобу крышки. — Тут у меня лаз в подземок.

Спустились с фонарем, пригнувшись, прошли пару сажен и очутились перед низкой сводчатой дверью с пудовым замчищем. Евстигней выудил из темного угла ключ, рука затряслась. Господи, опамятовался он, лиходея впускаю, пожитки снесет. И дернул же черт с Мамоном связаться! Разорит, ограбит!

— Чего возишься? Дай открою.

— Щас… щас, Ерофеич… Заходь.

Вошли. Мамон присвистнул. Подземок широк и просторен, выложен бревнами. Печь, сундуки, лавки, стол. В правом углу образ всемилостивого Спаса.

— Да тут целая изба! Есть где отсидеться… Ивашки Болотникова, что ль, испугался? Придет на Москву, а купец в подземок. Ай да Евстигней Саввич, ай да пройдоха!

— Буде, говорю, скалиться. Тащите женку.

Давыдка выследил и сына. Ходил за Никиткой по Великому торгу; тот сновал по рядом и пытал коробейников и торговых сидельцев: не видел ли кто вчера его пропавшей матушки, не случилось ли какого лиха на торгу. Дольше всего задержался в Бабьем ряду, куда частенько наведывалась матушка.

— Ведаем Василису, но вчера ее на торгу не примечали, — сказывали женки.

В Монистном ряду к Никитке ступил чернобородый мужик с шишкастым носом.

— Матушка, гришь, пропала. Гришь, в телогрее была? Видел. На голове кика с жемчужным очельем. Сапожки алые.

— Она! — обрадовался Никитка. — Где видел?

— Да тут, на Пожаре. Вчера я на извозе был. Матушку твою к бабке-ворожее возил. Никак у нее и заночевала.

— Так поехали!

— Ныне я без лошади. Подковы надо сменить. Айда пешком.

— Айда! — охотно кивнул Никитка.

Давыдка шел с парнюком, приглядывался. Рослый, ладный детинушка, в плечах широк. А и всего-то годков пятнадцать.

— Малей Томилыч, поди, с ног сбился?

— Он по божьим домам матушку ищет. Думал, лихие пристукнули.

Когда Никитка вошел в избушку бабки Фетиньи, встречу ему шагнул огромный, дикого вида мужичина с рыжей курчавой бородищей. Поднял свечу, вгляделся.

— Схож… Вся рожа Ивашкина, хе.


Удача, казалось, сама плыла в руки Мамона. И недели не пройдет, как Болотников угодит в его силки. Уж то-то потешится он над Ивашкой, то-то поизмывается! Дважды уходил из его рук Болотников, но в третий раз ему не выскользнуть. Сам придет, и аркан не понадобится. Без ума был от своей девки, наверняка и сейчас не забыл Василису. А тут еще и родной сын объявился! Наследник, отцовская плоть и кровь. Непременно клюнет Болотников, лишь бы похитрей дельце обставить.

В Мамоне взыграла охотничья страсть — звериная, безудержная. Он охотился всю жизнь — за беглыми людьми, за девками (великий распутник!), за казной. Нынешняя же охота за Болотниковым была самой хищной и возделенной. Аж кулаки зудели!

Вначале он помышлял спрятать Никитку у Пронькина, но передумал: вместе мать с сыном держать нельзя. Пусть Никитка остается в избе умершей Фетиньи, пусть покуда будет пленником. «Спасет» же его верный подручник Мамона — Ермила Одноух. (Это его ждал Мамон в тот день, когда впервые увидел Василису на Ивановской площади). Ермила появился лишь через неделю, понуро доложил: казну из Николо-Угрешского монастыря захватить не удалось. Князь Михаил Скопин, сопровождавший подводу с деньгами, изрубил со своими людьми едва ли не всю ватагу.

Мамон ушам своим не поверил: сотня лихих — в каких только стычках не были! — не могла осилить два десятка княжьих холопов.

— Век таких бар не видел, — разводил руками Одноух. — Будто сатана на коне. И удалью, и хитростью взял.

Мамон хоть и рассвирепел — сколь денег уплыло! — но долго на Ермилу не гневался: нужен ему был Одноух. Ловчей Ермилы никто в чернецы не «постригался». Сколь ризниц уже очистил!

К Василисе пришел ночью.

— В здравии ли, женка?

— Где я? — прижавшись к стене, спросила Василиса. — Зачем заточили сюда?

— Зачем? — поставив на стол фонарь, переспросил Мамоц. — Для дела, женка… Да ты не пужайсь, не трону.

— Кто ты? — Василиса не узнавала Мамона. — Какая корысть прятать меня?

— Деньги нужны, женка. Деньги — крылья, с ними ни ума, ни силы не надо. Стоит крякнуть да денежкой брякнуть — все будет, хе.

— Не ту похитил, — покачала головой Василиса. — У меня сроду своего алтына не было.

— Верю, женка, верю. В злате-серебре не купалась. Однако ж ныне цены тебе нет. За тебя никакой казны не пожалеют.

— Кто?

— Как кто?.. Отец сына твоего — Болотников Иван Исаевич.

Василиса ахнула, изумленные глаза застыли на Мамоне. Кто этот человек?! На Москве тайны ее никто не знает. Ни Малей Томилыч, ни приходской поп… Никитка? Ужель Никитка кому обмолвился? Вряд ли: строго-настрого заповедала никому и ничего не сказывать об отце, иначе несдобровать… Малей Томилыч? Когда пришла в его дом, сказалась женой беглого мужика. А тот даже имени не спросил, для него любой мужик — подлый человечишко без звания… Откуда ж этот рыжебородый проведал? Теперь беды не избыть.

— Зачем смеешься надо мной, батюшка? Я — супруга подьячего Малея Илютина, что в Поместном приказе сидит.

— Лукавишь, женка. Никогда супругой Малея ты не была. Не пошла с ним под венец. Не лукавь!.. Никитка твой весь в Ивана. Правда, нравом, кажись помягче, никак в тебя. А понесла ты его в лесу, когда с Афонькой Шмотком от княжьих людей укрывалась… Опосля в село Богородское пришла.

— Кто ты? — выдохнула Василиса.

— Аль не признала? — Мамон придвинул к себе фонарь. — А ну вглядись, вглядись, женка.

— Не ведаю тебя… нет, не ведаю.

Мамон довольно рассмеялся: изрядно же его ордынская хна изменила. Да и годков-то пролетело немало, мудрено признать.

— А я ведь тебя, женка, по всем лесам сыскивал.

Аль не помнишь, как в избе бортника Матвея впервой свиделись?

— Мамон! — дикий, цепенящий ужас обуял Василису. Мамон!.. Тот самый Мамон, от коего она пряталась в лесу, тот самый Мамон, коего люто возненавидел ее Иванушка, тот самый Мамон, кой карал страдников из села Богородского. Страшный, жестокий человек!.. Да он же ныне на Москве в катах ходит — и как сразу не признала! — топором головы рубит. Зверь, палач!

— Не пужайсь, не пужайсь, женка. Мы с тобой, чай, сосельнички, хе. Полюбовно поладим. Денежки, сказываю, надобны. Пусть Иван твой мошной тряхнет. При нем, поди, казна немалая. Пусть за тобой с деньгой придет. Дай ему весточку, да такую, дабы поверил, дабы и малейшего сомнения не закралось. Могу и подсказать, чтоб голову не ломала. Пусть посыльный напомнит твоему Ивану, как впервые, с ним ты встретилась. Где, в какую пору, да какие слова друг другу сказывали. Тут уж не усомнится и непременно выкупит тебя. На Москву же Ивана мой посыльный проведет и вспять без порухи отправит. Дело-то доброе, женка. Мне — денежки, тебе — муженек, хе.

Василиса смотрела на Мамона, слушала его вкрадчивую речь и не могла избавиться от страха, который сковал ее руки, ноги, горло, заледенил душу. Сжалась в комок.

— Ты чего, женка?.. Я тебя хочу к Ивану вернуть, а ты волком зыркаешь.

— Не верю тебе.

— Напрасно, женка. Ради чего ж я тебя от Малея выкрал? Блуд сотворить, телесами твоими потешиться? Нет, женка. Еще б в избе Фетиньи натешился… Деньги нужны, сказываю! Дай Ивану весть — и будешь с ним. Добрд тебе хочу.

— Не верю, — вновь глухо повторила Василиса. — Добром ты никогда не славился, Мамон Ерофеич. И на селе злей тебя не было, и на Москве Малютой провеличали. Худое замыслил, не дам весточки.

— Дашь, женка! — повысил голос Мамон. — Еще как дашь… О сынке не забудь. Ныне и он у меня в капкане.

— Где он, что с ним? — вскочила с лавки Василиса.

— Коль поладим, завтра же доставлю. А коль заупрямишься, без чада будешь. Жил раб божий Никитка — и нету!

— Зверь, кат!

— Остынь, женка. Некуда тебе деваться. Сказывай — с чем идти к Ивашке? А не то ты меня ведаешь, мигом в Пыточную сволоку. Войди в разум, чадо свое пожалей…

Долго назидал, долго увещевал, но глаза Василисы оставались враждебными. Не деньги ему нужны, а сам Болотников. Заманить надумал, заманить коварно и подло, заманить и убить. Уж лучше самой пойти на погибель. Ни под какой пыткой не поможет она врагам ее Иванушки… Чадо… Что этот душегуб говорит? Господи, что он говорит! Станет истязать Никитку на ее глазах. Сечь кнутом, жечь на огне… Что он говорит, господи?! Дай силы!


Глава 16 Матвей Аничкин


Крик. Пронзительный жуткий…

За стеной пытали. Жестоко. Подвесив на дыбу, палили огнем, ломали ребра, увечили. Стоны, хрипы, душераздирающие вопли.

Пыточная!

Холодно, темно, сыро. Тяжелые ржавые цепи повисли на теле, ноги стянуты деревянными колодками.

Мрачно, одиноко.

Узник шевельнулся, звякнул цепями.

Тяжелые, гулкие шаги. Нудный скрип железной решетки. Пляшущий багровый свет факела.

Двое стрельцов вталкивают рослого чернявого преступника в разодранной рубахе, приковывают к стене.

— Попался-таки, Матвейка, — голос стрельца злой, грубый. — У-у, пес! — пинает преступника тяжелыми сапогами.

Другой из стрельцов наотмашь бьет кулаком Матвея по лицу. Уходят. Матвей Аничкин молча утирает рукавом кровавые губы.

— За что заточили, детинушка? — спрашивает сосед-узник.

— За дело, — коротко отзывается Аничкин. Ему не хочется говорить. На душе безутешная горечь. Прощай, волюшка! Смерти не страшился. Сожалел о том, что не довелось дожить до той поры, когда Болотников возьмет Москву и вместе с новым царем установит на Руси праведную жизнь. Сколь об этом грезилось!

Все последние дни Аничкин сновал по тяглым слободам, оглашал «листы» Болотникова, звал ремесленный люд подняться на царя и бояр. Тяглецы внимали охотно, взбудораженные дерзкими горячими словами, кричали: стоять за Болотникова! Дело дошло до того, что Москва снарядила к Ивану Исаевичу посольство. Аничкин радовался: не зря бегал по Москве, не зря будоражил посад. Но когда посольство вернулось от Большого воеводы, Москва заметно утихла. Матвей вновь засновал по слободам, и вновь всколыхнулась столица. Но тут во всю мочь грянула по Москве анафема, грянула страшно, наводя ужас на христолюбивый народ. Москва сникла, повалила в храмы.

«Хитер же Шубник! — думал Аничкин. — Чего только не затеет, дабы подорвать силы Ивана Исаевича».

И Аничкин решился на отчаянный шаг. Хватит Шубнику царствовать и злые дела творить. Облачился в стрелецкий кафтан и проник в Кремль. Проведал: Шуйский едва ли не каждую обедню стоит в Успенском соборе. В один из царских выходов, когда Шуйский в окружении архиереев и бояр шествовал ко храму, Матвей выскочил из толпы служилых и метнулся к царю. Однако Шуйского достичь не успел: царя заслонили пятеро стрельцов. Двоих зарубил саблей, одного повалил ножом.

В тот же час Матвей оказался в застенке. По углам Пыточной в железных поставцах горели факелы. На широких приземистых лавках — ременные кнуты из сыромятной кожи и жильные плети, гибкие батоги и хлесткие нагайки, железные хомуты и длинные клещи, кольца, крюки и пыточные колоды. Подле горна, с раскаленными добела углями, стоит кадь с рассолом. Посреди Пыточной — дыба, забрызганная кровью.

Расспросные речи вел сам дьяк Разбойного приказа Левонтий Петрович. Сидел за длинным столом, откинувшись в кресло с пузатыми ножками. Дьяк высок и худощав, лицо блеклое, изможденное. Дьяк устал, устал от бессонных ночей и пыток, устал от свиста кнута и хруста выворачиваемых дыбными ремнями рук, от крови и запаха поджаренной человечьей кожи, от стонов и криков узников. Лихолетье! Крамолой исходила Москва, крамолой бушевала Русь. Разбойный приказ задыхался от воровских дел: на Москве не хватало темниц для бунташных людей. Тяжко, тяжко дьяку Разбойного приказа.

Подле Левонтия Петровича двое подъячих в темных долгополых сукманах. На столе — свечи в медных шандалах, гусиные перья, листы бумаги, оловянные черниленки.

На дубовом стульце, возле дымящейся жаратки, сидит кат — дюжий, косматый; грузные, широкопалые руки хищны и нетерпеливы. Дьяк скользнул тусклым взглядом по кату. Этого, кажись, никакая усталость не берет. Лют! На пытку как на праздник ходит.

Мамон, встретившись с глазами дьяка, повел плечами: скоро прикажет взяться за кнут и клещи. И он возьмется, возьмется с жадным упоением, возьмется с дьявольским огнем в глазах. Пытка — его утеха, его сладостный, вожделенный пир.

Узник сидит на скамье. Руки связаны, рубаха изодрана в клочья, лицо окровавлено.

— Сего вора, — остро глянув на преступника, молвил один из подьячих, — кличут Матвейкой Аничкиным. В ближних атаманах у Ивашки Болотникова ходил.

— Ведаю, — буркнул дьяк.

Мамон встрепенулся. Знатная птица в клетку угодила! Сыскные люди и земские ярыжки с ног сбились, чтоб изловить Аничкина.

— Как ты посмел, вор, на царя руку поднять? На помазанника божьего? — сурово вопросил дьяк.

— Царь на Руси один — Дмитрий Иваныч, сын Ивана Четвертого. А Шуйский… Шуйский — приспешник боярский. Не люб он народу.

«Воистину, — невольно и желчно подумалось дьяку, — царь никому не люб — ни черни, ни боярам. Бояре в Речь Посполитую тайных послов снарядили. Помышляют на троне Сигизмунда видеть либо королевича Владислава».

Дьяк знал многое, знал, от кого и кто направлен к московскому послу Григорию Волконскому (тот три месяца сидел в Речи Посполитой под Гродно и ожидал, когда будет допущен к Сигизмунду в Краков). Знал и помалкивал: не хотел видеть в царях Василия Шуйского. Не такой нужен великой Московской державе государь. Вся Русь возмущена его царствованием. Эк до какой замятии довел державу. Другой, другой царь надобен. И не Жигмонд с Владиславом. Эти станут пешками в руках бояр. Боярам же порядки польские всегда по нраву: короли пляшут под дуду панов, почитай, никакой власти не имеют. О том и московские бояре тщатся. Подавай им правление на польский лад!.. Но то худо, зело худо. Не станет крепкого царства, коль бояре будут царем помыкать. Не станет! Новый Иван Грозный надобен, чтоб о державе неустанно пекся, о силе и славе ее помышлял. У Шуйского же слава худая. Не токмо народ, но и бояре в него веру потеряли, не надеются на Шуйского. Не тот он, знать, человек, дабы крамолу извести. Надо к ляхам на поклон идти. Крепко же перепугались высокородцы. И не столь из-за правления Шуйского, сколь из-за мужиков и холопов. Возьмут Москву и примутся боярские головы сечь. Спасаться надо, ляхам в ноги кланяться. Дурни, чревоугодники, себялюбцы! Нет на вас Ивана Грозного. Ради своей корысти готовы сатане Русь продать. Тщеславны, князьки удельные! Борис Годунов им был не по сердцу. Еще бы! Тот бояр не шибко честил, норовил на дворян опираться, за море выйти. Норовил Русь укрепить и с иноземцами торговать. По нутру ли сие вотчинникам? Сколь Борису Годунову кровушки попортили! Уж на что здоров был, да и то не выдюжил. Жаль, жаль Бориса.

Обок громко кашлянул в кулак подьячий. Левонтий Петрович качнулся в кресле, повернулся к Аничкину.

— Поведай, вор, с кем на Москве людишек к гили подбивал?

— А чего народ подбивать? — усмехнулся Аничкин. — Москва сама к Болотникову ходила.

— Лукавишь, Матвейка. О воровских делах твоих давно на Москве наслышаны. Ты, почитай, в каждой слободе народ мутил. И не один, а заодно с другими ворами, что Болотниковым посланы. Назови лазутчиков, и царь сохранит тебе жизнь.

— Буде, дьяк, зубы заговаривать. Пожалел волк кобылу: оставил хвост да гриву.

— Языкаст, вор. Ну да кат у меня досужий. Он те язык ниже пяток пришьет.

— Не пугай, дьяк.

— Так и не укажешь своих подручников?

— Не скажу, дьяк.

— Скажешь, скажешь, вор, — кивнул Мамону. — Свиным голосом запоешь.

Мамон привязал Аничкина к скамье, стянул руки и ноги тонким сыромятным ремешком.

— Жарко будет, атаман, — взял с лавки кнут, дважды, разминаясь, рассек воздух, а затем широко отвел назад руку и с оттяжкой полоснул Матвея, вырезая на спине кровавую, рваную полосу. Аничкин заскрежетал зубами.

— Сказывай, вор! — прикрикнул дьяк.

Аничкин молчал. Свистнул кнут — в пятый, десятый, двадцатый раз. Спина — кровавое месиво.

«Стоек же вор, — подумалось Левонтию Петровичу. — Ужель не заговорит? У Малюты молчунов еще не бывало. Заговорит! Ишь как увечит. Могуча рученька. Иной вор после первого кнута заговаривает… Насмерть не забил бы. Эк дорвался».

— Буде пока. Полей-ка вора.

Мамон зачерпнул из кадки ковш рассолу и начал плескать на кровавые раны. Аничкин закорчился.

— Лей, кат, лей!.. Что, тяжко, вор? Змеей вьешься. Тяжко! А ты б не брал на себя столь греха. Назови людишек своих и покайся. Сними грех.

— Не выйдет, дьяк, — прохрипел Аничкин. — Буду на том свете попа в решете возить.

— Еще и шутишь, вор. А ну, кат, подогрей веселого.

Мамон сунул в жаратку длинные клещи, выхватил раскаленную добела пластину, прислонил к Матвеевой спине. Аничкин глухо застонал. Мамон же жег тело и кропил соленой водой раны. Матвей, чтобы не закричать от жуткой боли, глухо и деревянно рассмеялся:

— Сон намедни привиделся, дьяк. С чертями горилку пил… Был со мной еще один грешник. С тобой схож. Борода пегая, в терлике. Наверняка ты. Нос с горбинкой…

От вина ты отказался, грешно де в Великий пост, сроду-де чарки в пост не пригублял… Черти засомневались. Ужель, пытают, за семь недель к винцу не приложился? Нет, отвечаешь. Врешь, закричали черти. Нет такого человека на Руси, кой за Великий пост винца не отведает. Курица и вся три денежки, да и та пьет. Врешь! А ну сымите с него портки — и на сковородку… Сняли, на каленую сковороду посадили. Коль не пьешь-де, усидишь, стерпишь, бог муки зачтет, он мучеников любит, в рай принимает. А коль… Не успел гузно поджарить и заверещал: пью, грешник я, пью! А коль пьешь, сказывают черти, дуй ведро, да дуй до донышка, не то вновь на сковороду посадим. Выдул — и тотчас брюхо лопнуло. Окочурился… Слаб ты духом, дьяче. Ни в раю тебе не быть, ни в аду не веселиться. Собакой сдохнешь. Смерть же твоя скорая. Иван Исаевич вслед за Шубником повесит. Уж больно много ты, собака, людей на тот свет отправил.

— На дыбу! — приказал дьяк.

Мамон освободил Аничкина от сыромятных ремней, поднял, отвел руки назад и связал их у кисти веревкой, обшитой войлоком; другой конец веревки перекинул через поперечное бревно дыбы.

— Сказывай, вор!

— Напрасно стараешься, дьяк, — сипло выдохнул Аничкин.

— Дыбь!

Мамон принялся натягивать веревку, поднимая и выворачивая у Матвея руки. Подошел пыточный стрелец, накрепко связал ремнем ноги. Аничкин повис на вытянутых руках. Мамон звучно сплюнул и с такой силой нажал ногой на ремень, что руки Матвея хрустнули и вышли из суставов.

Теперь вновь загуляет кнут, загуляет страшно, жестоко, вырезая, словно ножом, лоскуты мяса до костей. Но Мамон на сей раз изменил черед пытки. Он взялся за ручник и стальные иглы. Он давно уже понял: ни от кнута, ни от рассола, ни от каленого железа Аничкин не заговорит. Он сам железный, но и на железных людей есть управа — ни один еще преступник не одолел его излюбленной пытки.

Мамон сел на табурет, притянул Матвеевы ступни и принялся неторопливо вбивать под ногти иглы. Ох, какими сладкими, опьяняющими звуками отдавались в его сердце протяжные стоны Аничкина!

Дьяк изумился бешеным, горячим глазам ката. Господи, да этот и матери родной не пощадит. С каким упоением он лютует и свирепствует! Господи, какое же адское терпенье надо иметь узнику!

Не выдержал, подбежал к кату, пнул ногой.

— Буде!.. Буде, Малюта! Мне живой вор надобен. Буде!


Минули сутки. Аничкин глухо стонал, метался в жару, гремел цепями. Узник, прикованный к железному кольцу неподалеку от Матвея, участливо ронял:

— Потерпи, потерпи, детинушка… Эк потешились над тобой изверги. Живого места нет.

Аничкин облизнул пересохшие губы.

— Пить!.. Пить, дьяволы!

Но кружку воды подадут лишь утром, надо ждать всю ночь.

— Потерпи, детинушка. За терпенье дает бог спасенье. Поживем, еще, погреемся на солнышке. Потерпи!

Узник был крепок телом, но стар годами, его еще не били кнутом и не подвешивали на дыбу.

— А ты как сюда угодил? — с трудом ворочая языком, спросил Аничкин.

— Эва, детинушка. Ныне пол-Москвы в темницах. На Варварском крестце Шуйского хулил. Изрекал, чтоб Болотникова держались.

— Веришь в него, отец?

— Верю, детинушка. Он человек праведный, за народ стоит. Даруй же, господь, ему победу. Уж так бы хотелось пожить в волюшке.

— Поживем, отец. Недолго уж боярам народ мытарить… Пить! Пить, дьяволы!

К тюремщику, дремавшему в каменном закутке на лавке, поднялся Мамон.

— Аничкин не сдох?

— Жив покуда. Воды просит.

— Воды?.. Напою молодца, хе.

Пошел с кружкой к узникам. Услышал приглушенный разговор, остановился.

— …Великий человек Иван Исаевич. Неистовый. Без кривды живет. Для него простолюдин — родной брат. За мужика и холопа глотку перегрызет. Лют он на бояр… Жаль, свидеться боле не придется. Надеялся он на меня. Когда на Москву провожал, ладанку с себя снял. Надень, говорит, Матвей, она принесет тебе удачу. С сей ладанкой я ордынцев в Диком Поле бил и от турецкой неволи спасся. С сей ладанкой на Москву шел. Ныне же тебе вручаю. Ступай с ней в столицу и поднимай народ.

У Мамона частыми толчками забилось сердце. Вот это подарочек! Метил в воробья, а попал в журавля. Знать, сам бог ему ныне во всем сопутствует.

Светя факелом и гулко громыхая сапогами, зашагал к узникам. Ступил к Аничкину, поднес к губам кружку.

— Водицы захотел, Матвейка?.. Глянь, добрая водица, холодненькая, будто из ключика, хе, — дразня, отпил несколько глотков, крякнул. — Добра! — плеснул на стену. Вновь приблизил кружку к Матвею, наклонился, выпуская тонкую струйку на пол. — Добра, добра водица! — громко захохотал.

— Погань! — кровавый плевок летит в лицо ката.

Мамон пихает сапожищем Матвея по ногам, срывает с груди ладанку на крученом шелковом гайтане.

— Не трожь, не трожь, кат! — громыхая цепями, рванулся к палачу Аничкин.

Мамон отшиб Матвея кулаком.


После третьей пытки царь приказал казнить атамана Аничкина на Красной площади.Казнить жестоко. Площадь запрудили тысячи москвитян. Государева преступника привезли на телеге.

Стрельцы, попы, каты. Подле Лобного места торчит заостренный кол. Аничкин — худой, изнеможденный, увечный, скелет с дерзкими огненными глазами.

Лающий, нудный голос дьяка, оглашавшего притворный лист. Низкий, раскатистый говор попа с иконой и крестом.

— Покайся, сыне! Покайся в тяжких грехах своих, и всемилостивый бог простит тебя.

— Цыть, отче! — голос булькающий, хриплый. — Прощай, народ православный, и прости, коль мало тебя на Шубника и бояр призывал.

— На кол!

Каты грубо толкнули к колу, посадили на заостренный верх. Резкая, чудовищная боль пронзила тело. Жуткий крик. Терпи, терпи, Матвей, терпи, повольник! Ты ж всегда был сильным. Терпи! Не видать боярам твоих слез, не слыхать твоих стонов. Терпи; Ишь, какое многолюдье на Красной. То трудники пришли с тобой прощаться, с тобой — воеводой Ивана Исаевича Болотникова. Крепись, соберись с духом. Москва ждет от тебя последнего слова.

И Аничкин, славный казак Матвей Аничкин, повольник Аничкин, собравшись с силами, громко, мятежно воскликнул:

— Люди! Не верьте Шуйскому. Он клятвоотступник. Не бывать при нем праведного царства! Жить под кнутом и в кабале. Целуйте крест царю Дмитрию. Жив Красно Солнышко! Перед святым храмом Василия Блаженного о том клятву даю. Жив! Держитесь Большого воеводы Ивана Болотникова. Он несет вам волю и житье доброе. Убейте Шубника, убейте бояр и откройте ворота рати народной. Восстаньте, люди!

Изо рта Аничкина хлынула кровь, он затих, корчась на колу, но его дерзкие бунташные слова всколыхнули Москву.

— Православные! — вскричал один из москвитян. — Аничкин правду сказывает. Неча нам бояр и Шуйского терпеть. Поборами задавили, ремесло захирело, с голоду пухнем. Божедомки мертвыми завалены. Буде лихоимцев терпеть! Круши бояр!

— Круши! — горячо отозвалось многолюдье и ринулось к боярским подворьям.


Глава 17 Болотников, Мамон и Давыдка


Болотников не узнавал Пашкова: воевал под Красным селом беззубо и робко, будто и не бил лихо царские рати под Ельцом и Троицким. Что с ним, почему так худо сражается? Пашков неизменно отвечал: прежде надо к врагу приглядеться, а потом ударить… Нет, не тот Пашков, как-будто подменили воеводу. Мешкать же больше нельзя: и без того время упустили, надо было давно перекрыть на Москву все дороги. Пора начинать решающую битву, пора навалиться на Шуйского всей ратью. На Москве хоть и не утихают бунташные речи, но, знать, так и не дождаться восстания москвитян. Коварно, расчетливо и хитро действует Шубник. Намедни перехватили царского гонца, скакавшего с грамотой в Суздаль. Царь отписывал, что он все изменничье войско поразил наголову. Гонец молвил, что такие «победные» грамоты разосланы по всем городам. И кое-где царю верили и слали Шуйскому обозы с хлебом, деньги и ратников.

Неделю назад вновь на Москве дружно и весело загремели колокола. Царь праздновал прибытие войска, «поведав всем людем, яко з Двины приидоша 4000 войских людей». Матвей же Аничкин донес, что на Москву пришло всего лишь две сотни стрельцов. И чего только не придумает Шубник, дабы утихомирить Москву, на какие только ухищрения не пустится! Даже до анафемы дошел. Ныне, он, Иван Исаевич Болотников, оглашен еретиком-безбожником и навеки проклят церковью. Богохульник, святотатец, подручник сатаны! Бегите от «злого осквернителя веры, покайтесь!» Крепко, крепко ударил Шуйский. Многие повольники встретили весть об анафеме богобоязненно, наиболее же христолюбивые даже покинули рать. Ушел из войска едва ли не каждый десятый, не выдержав устрашающих грамот патриарха Гермогена. Вот они — эти грамоты святейшего, все покои ими завалены.

«…пришли к царствующему граду Москве, в Коломенское, и стоят и разсылают воровские листы по городам и велят вмещати в шпыни и в боярские и детей боярских люди и во всяких воров всякие злые дела, на убиение и на грабеж, и велят целовати крест мертвому злодею и прелестнику Ростриге, сказывают его проклятаго жива».

Лют Гермоген! Для него царь Дмитрий — мертвый, проклятый злодей. Сколь мужиков смутил своими грозными грамотами. Жив ли Красно Солнышко?

И Путивль не утешил: князь Шаховской одними посулами отделывается. Скоро выступит-де царь Дмитрий, ждите. Но сколь же можно ждать? Почему так мешкает царь, почему не идет из Речи Посполитой к Москве?.. А может… а может, и в самом деле нет никакого царя Дмитрия?

Неожиданная мысль показалась страшной. Народ бился за землю и волю с именем Дмитрия в сердце. В него верили как в бога, на него надеялись, с ним связывали свои грезы о доброй жизни. Дмитрий — царь праведный, царь истинный, царь избавитель… Ужель нет в живых Дмитрия Углицкого?.. Быть того не может. Это происки Шуйского и Гермогена. Жив царь Дмитрий, жив!

Убеждал себя, отбрасывая сомненье, но сомненье уже властвовало, терзало душу. А душу каждый день будто бороной корежили. Чего только стоили вести из западных городов. Рати Федора Берсеня, Васюты Шестака и Григория Соломы разбиты. Царские воеводы Дмитрий Мевецкий и Крюк-Колычев вернули Можайск, Вязьму. Дорогобуж, Рославль, Серпейск, Волок, Ржев и Старицу. Смоленская и Ржевская Украйна полностью очищена от восставших. На подмогу Шуйскому идут тверская, новгородская и смоленкая рати. Воеводы Мезецкий и Крюк-Колычев намерены сойтись под Можайском и единым войском выступить к Москве. Искусно и дерзко расправился с повольниками Шубник. И как только додумался из Москвы рати послать? Такое лишь искушенному человеку могло в голову прийти. Ай да Шубник! Таких досужих атаманов побить… Живы ли ныне Берсень, Васюта и Солома? Жаль, коль сложат головы. Эх, Федька, Федька, тесно тебе со мной стало. С обидой рать покинул, захотел без опеки повоеводствовать. Но тут тебе не Дикое Поле, тут враг похитрей да поизворотливей. Тут одной удачи мало… Жаль, жаль, друже любый, коль не придется свидеться… Городов жаль, что вновь отошли к Шубнику. Ныне держи ухо востро: вражье войско вот-вот у Москвы окажется Худо! Худо, Большой воевода. Того допустить нельзя. Надо разбить Шуйского до прихода западных ратей, разбить во что бы то ни стало, иначе войско Шуйского удвоится и тогда одолеть его будет и вовсе тяжко. Надо немедля замкнуть Москву в кольцо.

На совете порешили: завтра утром снять из стана половину войска, перейти реку Москву и захватить Рогожскую слободу и Карачарово.


После совета стремянный Секира ввел к Болотникову кряжистого чернявого мужика в бараньем кожухе.

— Шибко до тебя просится, батько. Гутарит, по большому делу.

— Сказывай, — коротко бросил Иван Исаевич.

— Мне бы с глазу на глаз, воевода.

Секира не шелохнулся: мужик незнакомый, один бог ведает, что у него на уме.

— Сказывай! — хмуро повторил Болотников.

— Скажу, — крякнул мужик. — Чего ж не сказать… Я, вишь ли, воевода, от Василисы к тебе пожаловал.

— От Василисы?.. От какой Василисы? — насторожился Иван Исаевич.

— От твоей, воевода. Что из села Богородского.

Болотников порывисто шагнул к мужику.

— Жива? Ужель жива?.. Оставь нас, Устим… Где она, что с ней?

«Клюнет, — довольно подумалось Давыдке. — Ишь, как загорелся. Никак любил женку. Да и как не полюбить такую красавушку».

— В Москве твоя Василиса, воевода. И сын с ней. Жили у подьячего Поместного приказа Малея Илютина. Жили без беды, покуда подьячий о твоем родстве не знал. А как прознал, что Никитка твой сын, так худо замыслил. Хотел было Василису с чадом в темницу кинуть, да не успел. Нашлись добрые люди и надежно спрятали обоих.

— Что за люди?

— Надежные, баю… Аничкин Матвей. Он-то и вызволил Василису с чадом от Илютина.

Иван Исаевич зорко, испытующе глянул в дымчатые, бельмастые Давыдкины глаза.

— Аничкин в кремлевской Пыточной. (Болотников еще не знал о казни Матвея).

— Истинно, воевода. (Ох, какой пронизывающий взгляд у Болотникова, ох, как трудно его выдержать!) Аничкин допрежь Василису вызволил, а на другой день в застенок угодил.

— Чего ж Матвей своего человека не прислал?

Давыдка был готов и к этому вопросу: Багрей предусмотрел.

— Не успел, воевода, стрельцы схватили. А тут и я в застенке оказался. Меня на Ильинке вместе с крикунами служилые взяли. Думал, гнить мне в темнице. Но через два дня явился подьячий из Разбойного и молвил: царь милостив, завтра горлопанов на волю выпустит. (Здесь Давыдка сказал правду. Василий Шуйский, заигрывая с посадом, выпустил из темниц две сотни москвитян). Вот тут мне Аничкин и открылся, о Василисе с Никиткой поведал. Меня ж и впрямь отпустили. Всыпали десяток батогов и вытолкнули. Молись-де за царя Василия!

— Покажь.

Давыдка охотно оголил спину. Пусть, пусть поглядит Болотников, как его избили в царском застенке. (Багрей не на шутку постарался. Сказывал «слегка», а сам в раж вошел, сатана! Едва карачуна не дал. Багрей же посмеивался: потерпи, Давыдка. Коль дело выгорит, будешь с мошной, да с такой, что и купцу не снилось.)

— Знатно же тебя попотчевали.

— Шуйский народ не жалеет, — натягивая рубаху, заохал и заморщился Давыдка. — Ну да у меня шкура дубленая, выдюжу… Ты вот что, воевода. Поспешать надо.

Василиса с чадом хоть и у надежных людей, но на Москве сыщиков хватает. Надо немедля на Москву пробираться. С обозом проскочим, а засим на Сретенку…

Давыдка излагал свой план, а Иван Исаевич продолжал пытливо вглядываться в его округлое толстомясое лицо; что-то настораживало в этом человеке. Говорит уверенно, но глаза бегающие, тревожные.

— Аль не веришь, воевода? — почувствовав на себе подозрительный взгляд, спросил Давыдка.

— Чужая душа — темный лес, братец. На лбу у тебя не написано: враг ты аль друг.

— Истинно, воевода, — кивнул Давыдка и вынул из кармана ладанку на шелковом крученом гайтане. — Аничкин мне передал и сказал: с сей ладанкой тебе Иван Исаевич поверит.

Болотников взял ладанку, раскрыл. В ладанке — серебряный крестик, засушенный корешок и лик Богоматери. Недоверчивые суровые глаза оттаяли, подобрели. Подсел к Давыдке, обнял за плечи.

— О Никитке поведай. Какой он?

— Рослый детинушка. В добра молодца вымахал. Ладный, кудреватый. Тебя хочет дюже повидать.

Лицо Ивана Исаевича обмякло. Чадо любое, Василиса! Господи, неужели скоро свидимся. Сколь грезил о том. Василиса… Никитушка!

Угостил Давыдку вином, жадно расспрашивал, а тот, повеселев от вина и удачи (пронесло, поверил!), усердно, словоохотливо отвечал, нарушив строжайший наказ Багрея (Давыдка знал Багрея лишь под этим именем): лишнего не болтать и вина не пить. А как не выпить, коль сам Большой воевода честит. Да и винцо зело доброе.

— Пей, пей, друже, — радушно угощал Иван Исаевич. — Великую радость ты мне доставил. Коль поможешь Василису и сына вызволить, ничего не пожалею, — ступил к сундуку, рванул крышку. — Возьмешь столь, сколь унести сможешь.

Давыдка ахнул. Пьяный, обалдевший, запустил в золото и узорочье руки.

— Да мне б такой казны Багрей ни в жизнь не дал, — поперхнулся и тотчас перекинул речь на другое. — Покои-то у тебя какие лепые. В сем дворце, чу, цари бывали. Век такой красы не видал.

А Болотникова будто рогатиной кольнули.

— Багрей?! — всплыли в памяти лихие люди, схватившие его, когда бежал от князя Телятевского в Дикое Поле, разбойный стан, казнь купца, зверская рожа Багрея-Мамона, яма с холодной водой.

Резко спросил:

— От Багрея послан?

— От какого Багрея? — отшатнулся Давыдка, и глаза его заметались. — Ослышался, воевода.

— Буде юлить! — взорвался Болотников и толкнул Давыдку в грудь. Тот плюхнулся на лавку, дрожащей рукой ухватился за стол.

— Да ты что, да ты что, воевода?.. Я к тебе с добром, а ты…

— Врешь, паскудник! — Болотников выхватил меч и мощно рубанул по столу; стол развалился надвое.

Давыдка побелел, затрясся. Сейчас этот матерый разгневанный человечище вновь взмахнет мечом и отсечет ему голову. Поспешно, упреждая удар, повалился Болотникову в ноги.

— От Багрея, от Багрея, воевода!.. И ладанку мне передал.

Болотников рывком поднял Давыдку за ворот полушубка и швырнул на лавку.

— Рассказывай!

— Расскажу, воевода… Багрей приказал мне Василису и сына твоего выкрасть, — рассказывал торопко и напуганно, леденея от мрачного и негодующего взора воеводы.

Давыдкины слова корежили, раздирали душу. Василиса и Никитка в руках Мамона, в руках изувера, коего и свет не видывал. Собака! Слепой от ярости, вновь было выхватил меч, но Давыдка поспешно молвил:

— Убьешь — и твоих не станет. Так Багрей и наказал.

Болотников вложил в ножны меч. Этот лиходей прав:

Мамон прикончит Василису и Никитку, не задумываясь. Надо остыть, гнев рассудку не помощник. Выпил чарку, мрачными недобрыми глазами уставился на Давыдку.

Молчание было долгим и гнетущим. За слюдяным оконцем завывал резвый сердитый ветер, кружил лохматый метельный снег.

— Жить хочешь? — нарушил наконец молчание Болотников. — Хочешь. Ну так слушай… Пойдешь на Москву с моими людьми и покажешь, у кого спрятан сын и Василиса. Да не вздумай хитрить.

— Помогу, помогу, воевода, вот те крест! — горячо проронил Давыдка. — Мне ить Багрей самому омерзел.

Давно помышлял от него сойти. Помогу твоим людям, не сбегу.

— Да коль и сбежишь — не спасешься. Всех лазутчиков на Москве оповещу. Не уйти от кары. О том ты крепко помни.


Глава 18 Лютые сечи


Вьюжным мглистым утром 26 ноября 1606 года «умыслили, бесом вооружаеми, те проклятые богоотступники и крестьянские губители, бесом собранный свой скоп разделити на двое и послали половину злого своего скопу из Коломенского, через Москву реку, к тонной к Рогожской слободе».

В столице «ударили в набат; народ взволновался и бросился к Кремлю с ружьями и самопалами».

Сорок тысяч повольников двигались на Москву. К Рогожской слободе полки вели Юшка Беззубцев и Тимофей Шаров, к деревне Карачарово — Мирон Нагиба и Нечайка Бобыль. По задумке Болотникова обе рати, захватив слободу и Карачарово, должны немедля перейти Яузу и выйти к Красному селу. Иван Исаевич помышлял полностью окружить Москву уже на другой день. Наказывал воеводам:

— Новгородское и смоленское войско вот-вот подойдет к столице. Надо перекрыть на Москву все дороги, перекрыть так, дабы мышь к Шубнику не проскочила. Поспешайте, други!

Поспешили, но тут навалилось непогодье. Бесновалась, бушевала метель, обжигала стылым ветром лица, слепила густым секучим снегом глаза, заваливала тропинки и дороги. Кони и люди проваливались в сугробах.

Худо в кипень-завируху биться, думали воеводы. Ни пушкам, ни ратникам не развернуться. И все же шли и лезли, лезли упрямо, надеясь застать неприятеля врасплох.

Но «вылазной» воевода Михаил Скопин был начеку. Его полки столкнулись с болотниковцами у Карачарова. Битва была злая, упорная. Одолеть Скопина не удалось. Сеча стихла лишь к ночи.

Когда шло сражение, царь и бояре заседали в Думе. Здесь же были и набольшие купцы из гостиной и суконной сотен. Еще поутру осадили Думу, пуще всех кричали: «Воры на Москву поперли! И в самой престольной крамола. Чернь хоромы зорит, лучших людей побивает. Ноне же, как Ивашка Болотников на Москву своих воров двинул, жди самого худого. Чернь всем скопом подымется. Неча боле выжидать, государь. Выступай на Вора! Неча сидеть!»

Купцы вели себя шумно и дерзко, но Шуйский терпел, зная о силе торгового люда. Купцы его в цари выкликнули. Верили, надеялись, что укротит бунтовщиков, наведет порядок на Руси. Ишь, как горло дерут! Не угоди им — и с трона спихнут. Знать, и в самом деле настал самый решимый час. Ныне можно и выступить. Это не три недели назад. Ныне и казна пополнилась, и рать поокрепла. Да и воровской стан удалось расколоть. Изменило Ивашке рязанское войско Ляпунова, готовится измена в сорокатысячной рати Истомы Пашкова. То ль не удача! Да и рати западных городов в двух-трех днях пути от Москвы.

Выслушав купцов и бояр, громко молвил:

— Завтра выступать всему войску!

Воеводами назначили Михайлу Скопина, Ивана Воротынского и Федора Мстиславского.

— Войско дробить не станем. Ударим лишь по Коломенскому. Здесь главные силы Вора. Побьем — и на другие воровские рати навалимся. (Царь имел в виду Карачарово, Рогожскую гонную слободу и Красное село, куда были посланы отряды Болотникова). Без подмоги Ивашки оным ратям и часу не продержаться. (Башковит, башковит Мишка Скопин, вновь дельный совет подкинул.) Быстро поуправимся. Главное — Ивашку раздавить. И раздавим! Буде христопродавцу Русь мутить!


Метель унялась лишь к ночи; поозоровала, набедокурила и неведомо куда унеслась, завалив поля, леса и деревни густыми непроходимыми сугробами. И вскоре воцарилась настороженная, мертвая тишь. На мглистом клочковатом небе проклюнулись мелкие тусклые звезды, из пухлой крутобокой тучи выглянул двурогий щербатый месяц; подслеповато отряхнулся, приподнялся — и побежал серебряным дозором, озаряя заснеженную равнину холодным зеленоватым светом.

Дозор ныне тягостный, невеселый. Ишь, какое внизу угрюмое, истерзанное ратное поле; истоптанное, обагренное кровью. Мертвецы, сотни мертвецов! Страшные, закоченелые, обезображенные; отсеченные руки и головы; застывшие, вытаращенные глаза, оскаленные рты. Смутно поблескивают панцири и кольчуги, мисюрки и шеломы, топоры и рогатины, бердыши и секиры.

А это… а это кто несется к мертвому полю?.. Волчья стая; огромная, рыскучая, голодная; свирепо набрасывается, рвет тела; чей-то надорванный мучительный стон; обрывается, глохнет под острыми клыками.

Пир. Дикий, чудовищный пир!

Нырнуть бы вновь от ужаса в тучи, спрятать серебряные рога, но тучи рассеялись, разбежались, раздвинули и прояснили небо; да и робкие, стыдливые звезды замигали теперь крупными светозарными огнями. Гляди, дозирай, месяц! Оглядывай окрест, слушай. Чуешь, как неусыпно бдит коломенский стан? Горят, дымятся костры, скачут вестовые, покрикивают возницы, тужатся, ржут и хрипят кони, вытягивая тяжеленные (с пушками) сани к реке Москве, сыплются золотые искры, дробно стучат ручники и молоты в походных кузнях, шаркают, звенят терпуги о мечи и сабли. Не спит стан, готовится к сече.

И Москва бдит. Движутся к Серпуховским и Калужским воротам стрелецкие и дворянские сотни, движутся сани с пушками и пищалями, с зельем и ядрами.

А звезды все ясней, прозрачней и лучистей, заполонили золотым узорочьем необъятное стылое небо. Стынь же все злей и пробористей. Мороз давно уже проснулся, стряхнул с себя белое покрывало, потянулся, могуче дыхнул — и давай пощипывать, потрескивать да поскрипывать. Расходился, разгулялся, одел в мохнатый иней леса, раскидал алмазные блестки по седым сугробам, нарисовал на льду затейливые узоры.

Месяц плыл над Москвой, плыл над башнями и соборами, над избами и хоромами и вдруг зацепился за колокольню Ивана Великого. Что это?.. Что за диковинное действо середь ночи на Ивановской площади?


Из Константиновской башни — кремлевского застенка — стрельцы вывели сотню болотниковцев; голых, со связанными руками. (Их полонил Михайла Скопин под Карачаровом.) Толкая бердышами, подвели к помосту Ивановской площади.

— Никак головы рубить будут, — остудно прохрипел молодой пушкарь из наряда Терентия Рязанца. Пушки в бою не пригодились: уж чересчур вьюжный, непроглядный выдался денек, можно было и по своим выпалить. Но пушкарь у наряда не остался, кинулся в сечу.

На высоком помосте одиноко торчала плаха с воткнутым топором.

Повольников огрудили вокруг помоста, стянули веревками. Ни упасть, ни шагу ступить.

— Подыхайте, воры! — выкрикнул стрелецкий сотник.

Служилые постояли, поглядели на замерзающих пленников и разошлись: страшно взирать, как мучительной смертью гибнут люди, страшно слушать их стоны и гневные выкрики.

Месяц выкатился из-за купола Ивана Великого и, не оглядываясь (жуткий ныне дозор!), поплыл дальше, поплыл над подмосковными городками, селами и деревнями. Верст за пятьдесят от столицы увидел на Можайской дороге конное и пешее войско. Ночь, заснежье, но войско идет, поспешает к Москве.


Утро 27 ноября 1606 года.

Битву с Болотниковым царь Василий и патриарх Гермоген «начали» еще в стенах Москвы. Владыка в Архангельском храме стал «со всем освященным собором у гроба святого мученика царевича Дмитрия молебная пети».

Пелись молебны во всех церквах московских. Царь Василий доволен: службы неистовые! Вся Москва великого чудотворца Дмитрия Углицкого чтит. Нет в живых царевича (внимай, молись народ!), коль сам святейший патриарх у гроба святого мученика стоит.

Гудели храмы, молилась Москва. Царь спокоен: можно смело выходить из стен, чернь в спину не ударит.

Крестовый ход двинулся от Архангельского собора к Калужским воротам Деревянного города, двинулся к ратям. И вновь торжественный молебен. Освящение воды. Воевод и ратников кропит сам Гермоген.

Молебен идет на виду войска Болотникова; пусть глядят и слушают воры. Мощные дьяконы гулко и трубно сыплют проклятия на головы мятежников, пугают Страшным судом и адом.

Болотников смотрит на ратников. Лица угрюмые, у многих растерянные. Тяжко, тяжко христианину слушать проклятья! Нет мужика на Руси, чтоб без бога в душе жил, чтоб не верил в Христа. Какую же надо стойкость иметь, дабы не поколебалась и не заробела душа!

Отчаянно подумалось: кинуть боевой клич и стремительно броситься на врага, пока в его стане молебен. Но знал: рать останется на месте; пока в полках Шуйского патриарх и весь «освященный собор», ни один повольник не отважится выхватить из ножен саблю.

Болотников решил дать бой Шуйскому между Донским и Даниловым монастырями. Еще утром рать вышла из Коломенского, пересекла речку Котел и закрепилась на раздольном заснеженном поле против Калужских и Серпуховских ворот. Сюда же, еще ночью, подтянулся наряд Терентия Рязанца.

Еще не успел закончиться в царском стане молебен, как по рати Болотникова понесся неясный гул. Иван Исаевич, оглядев с невысокого холма войско, увидел скачущих меж расставленных полков вершников. Один из них на взмыленном коне подлетел к Болотникову, громко, всполошно закричал:

— Татары! Татары, воевода!

У Болотникова екнуло сердце. Не хватало еще татар! Откуда, когда успели? Ужель на войско нахлынут?

— Где?

— Украйну громят! Мужиков-севрюков! Путивль, Кромы, Елец позорили. Почитай, весь юг опустошили. Деревни жгут, женок и детей убивают. Несметная орда набежала. Поворачивай рать, спасай Украйну!

— Буде! — сердито оборвал гонца Болотников, видя замешательство в лицах ратников. Заныла, застонала душа. Час от часу не легче. Да есть ли ты на свете, господи?! Помочь бы мужику, укрепить его в силах, а ты знай его подсекаешь. Уж как некстати сия недобрая весть! Едва ли не все войско набрано с южной Украйны. В какой неслыханной тревоге ратники! Там, на У крайне, их жены и дети, братья и сестры, отцы и матери, там их земля, кою жгут, топчут, терзают ордынцы. До битвы ли им ныне!

— Буде! — взрываясь могуче грянул Болотников. — Буде нас ордынцами пугать! Тыщу раз пуганые: и татарами, и боярами, и сатаной! И кто нас только не пугал, кто не помышлял с ног свалить. Ан нет — стоим, стоим, други! Крепко стоим! Ни ордынцу, ни Шубнику, ни дьяволу не вколотить нас в землю. Ныне нас боятся. Глянь, к самой Москве дошли. Глянь, какое могучее у нас войско. Такой мужичьей силы баре еще не ведали. Под многими городами кабальников били и под Москвой побьем. Шубник на дворянские сабли не шибко и надеется, коль всех попов из храмов согнал. Они ж всегда господам в рот глядят. Поставим своего царя — другую песню запоют. Не бойтесь, други, поповских слов, то Шубник им приказал, дабы рать нашу расколоть. Всей Руси ведом сей гнусный пакостник. Жить ему недолго, ныне же отсечем ему башку подлую! Буде ему мытарить народ! Буде мужика и холопа кабалить! Настал час возмездия. Крепко верю в вас, други. Верю в вашу стойкость и силу. Народ сильнее кабальников! Сокрушим боярское царство! За землю и волю!

— Сокрушим! — мощно прокатилось по рати.

— За землю и волю!

Битва началась около полудня. На царское войско хлынул казачий полк Мирона Нагибы. Заухали вражьи пушки, западали кони, но казаки дерзко, неустрашимо мчали вперед.

— Гайда! Гайда, донцы! — орал Мирон Нагиба.

Удало лезут, подумалось Михайле Скопину. И пушки им не помеха… Прорвутся, наряд изрубят.

Кинул встречу дворянскую конницу. Сшиблись — и закипела жестокая сеча. Рубились зло, остервенело. Ржали кони, молнией полыхали сабли. Крики! Хриплые, натужные, неистовые.

— Теснят, теснят, батько! — задорно крутнув смоляной ус, воскликнул Устим Секира.

— Вижу, — коротко отозвался Болотников. Сидел на коне в высоком шишаке с кольчатой бармицей, в серебристой чешуйчатой кольчуге. Лицо напряженное, нетерпеливое. Так и подмывало ринуться в сечу. Но надо ждать, надо руководить полками, надо улучить для броска самый подходящий момент… Добро бьются казаки! Дворяне пятятся… Не кинуть ли полк Нечайки? Он, поди, давно поглядывает на вестового, когда тот замашет копьем с красной шапкой. Кинуть и смять Передовой полк дворян… Рано! Скопин хитер. Войско хоть и пятится, но он почему-то мешкает. Все его остальные полки стоят недвижимо.

Казаки же усилили натиск, врезаясь в дворянскую конницу клином. Болотников недовольно крутнул головой. Нельзя, нельзя так идти. Увязнут! Надо бы вновь развернуть крылья и бить во всю ширь, не сбиваясь в клин. Ужель Нагиба не видит? Да куда ж он рвется?! Остановись!

Мирон Нагиба был хорошо виден: подле воеводы скакал знаменщик с алым стягом; на стяге Георгий Победоносец на гривастом белом коне. Но Нагиба не остановился. Разгоряченный, возбужденный битвой, он лез напродир, увлекая за собой казаков. А дворяне, находившиеся в середине полка, все откатывались и откатывались, да так резво, что будто и не помышляли дальше биться. По бокам же полка продолжалась кровавая сеча, отчего казачий клин, не чувствуя преграды, все больше и больше втягивался внутрь дворянской конницы.

Да то ж обычная ордынская ловушка, забеспокоился Иван Исаевич. Побегут, увлекут за собой войска, заманят — и в капкане. Знать, Михаил Скопин нарочно конницу оттянул. Оглянись же, Нагиба!

Нагиба лез напролом! Дворяне бегут, победа близка. Скоро казаки ворвутся в Москву, перебьют бояр и установят на Руси казачье царство. Гайда, гайда, донцы! Громи вражье войско. Гайда!

Вскоре весь казачий полк Мирона Нагибы оказался в западне. Болотников кивнул вестовому, тот закрутил копьем с красной шапкой. На дворянскую конницу тотчас двинулся полк Нечайки Бобыля. Вовремя двинулся! Нагиба был спасен. Теперь уже Передовой полк дворян мог оказаться в кольце. Скопин послал на выручку полк Правой руки. Битва разгоралась с новой силой.

Примерно через час дворяне начали отступать обоими полками, но Михаил Скопин не спешил вводить свежие силы. Князья же Мстиславский и Воротынский торопили:

— Не мешкай, воевода. Воры дюже насели. Не мешкай!

Но Скопин продолжал молчаливо сидеть на коне. Все его мысли были заняты Болотниковым. Сейчас тот должен бросить на дворян свой Большой полк, бросить, дабы закрепить успех. Будь на месте Вора, он так бы и поступил. Но Болотников вопреки всему почему-то терпеливо выжидал. Почему? Самая пора навалиться его главной дружине. Дворяне не только отступают, но уже и бегут. Выходи, выходи, Болотников!.. Однако ж выдержка у Вора. Придется (ох, как не хотелось делать это прежде Болотникова!) самому кидать в сечу запасные полки, иначе конница будет разбита. Причем кидать так, дабы не только остановить воров, но и обратить их в бегство. А затем уже раздавить Болотникова Большим полком.

Молвил, обращаясь к Мстиславскому и Воротынскому:

— Добро бы, воеводы, в челе полков выйти.

— Выйду! — решительно кивнул Иван Воротынский. Ему, знатнейшему князю и досужему воеводе, не единожды бывавшему в самых жестоких сечах, давно уже хотелось выйти на повольничье войско. Зол был на мятежников князь Воротынский. Сколь сраму из-за воров принял! Бит ворами под Ельцом, бит под Троицким. Бояре посмеивались: худой-де ты стал воевода, княже, коль от воров сломя голову бежал. Неча тебе большое войско доверять.

Кипел от гнева, но лаяться с боярами — проку мало: после драки кулаками не машут. Докажи свое ратное уменье делом. И вот час настал. Сегодня он наконец-то покажет мужичью. Хватит насмешек! После битвы каждый боярин ему поклонится. В бой, воевода!

Мстиславский же отнесся к словам Михаила Скопина с ехидцей:

— Чего сам в челе не выходишь? Покажи свою удаль. Я ж покуда здесь постою да покумекаю, когда мне на Вора выступать.

Михайла вспыхнул. Даже тут Мстиславский гордыней исходит. Ну как же! С первого воеводского места оттеснили. Но до мест ли сейчас, когда решается судьба царства!

Не вступая в перебранку, сухо ответил:

— Настанет и мой час, князь Федор.

И тотчас вновь весь переключился на битву.

«Юнец, — ядовито подумал Мстиславский. — Давно ли в зыбке качался — и в первые воеводы».

Мстиславский считал себя обойденным: после убийства Самозванца о царской короне помышлял, да малость прозевал. Василий Шуйский попроворней оказался, всех Рюриковичей и гедеминовичей обскакал, проныра! Да и Мишка! Подумаешь, стратиг!

Хоть и костерил Мишку Скопина, но не переставал изумляться: молодо-зелено, а бьется и впрямь ловко, что ни бой, то удача. Вот и ныне умело воеводствует. Битва выровнялась. А все полк Воротынского. Удало налег на воров Иван Михайлович. Смел, смел Воротынский! Ну, да ему отваги не занимать, не вылазит из походов.

Скопин же был мрачен: Болотников так и не вводит в битву свой Большой полк. Все еще выжидает. Поманил одного из вестовых.

— Скачи к Донскому монастырю. Пусть выходят стрельцы и бьют воров из пищалей. Поторапливайся!

Пищальникам Скопин передал свой наказ еще ночью: по его сигналу выйти из монастыря, скрытно пересечь реку Чуру и ударить ворам в спину, Скопин надеялся, что появление пищального огня с тыла вызовет переполох в рати мятежников. Тогда-то и двинет свой Большой полк. Помышлял было подтянуть к пищальникам и пушки, но передумал: рискованно. Наряд тайком не перетащить, может угодить в руки Болотникова, да и слишком тяжело пушки по сугробам везти. Пищальники же легки и споры, побегут на лыжах, подбитых оленьими шкурами.

Уже через час послышались отдаленные глухие выстрелы. Дошли, напали, подумал Скопин. Сейчас в стане Болотникова начнется паника. Приподнялся на стременах. Большой полк Вора стоял непоколебимо. Выстрелы же вскоре стихли. Что случилось, почему умолкли пищальники?

— Беда, воевода! — крикнул глядач с дозорной вышки.

Скопин спрыгнул с коня и полез наверх. И впрямь беда! Пищальники угодили в плотное кольцо болотниковцев. Высыпали, как снег на голову, из леска, что в версте от воровского стана. Выходит, Болотников заранее предугадал о возможной вылазке стрельцов и ночью послал в лесок засаду.

Пищальники, застигнутые врасплох, полегли под саблями мятежников. Скопин чертыхнулся. Надо ж было так промахнуться! Сиволапый мужик оказался искусней. Битва идет уже несколько часов, но пошатнуть Вора так и не удается. Смекалист, смекалист Ивашка! И на Лопасне творил чудеса, и здесь знатно бьется. Ну да все одно ему сегодня не праздновать. Пора сломать Вору хребет.

Слез с вышки и послал на болотниковцев два конных полка.

Иван Исаевич облегченно вздохнул. Наконец-то! Наконец-то Скопин двинул на него последние запасные полки. Теперь дело за Юшкой Беззубцевым, за его казачьей десятитысячной дружиной. Юшка смел и прозорлив, дружина его одна из самых сплоченных и надежных. Юшка никогда еще не подводил.

Теперь на поле брани оказалось почти все казачье войско. Мужики же и холопы пока в сечу не вступали, они пойдут последними. Так решил Болотников, так им было сказано и на ночном совете: дворянские полки сильны, привычны к боям и хорошо вооружены; обескровить их могут лишь казачьи полки, коим любой враг не в диковинку. Измотать и обескровить!

Пока все шло по задумке Болотникова. Натиск Юшки Беззубцева был неудержим. Дворяне вновь откатились по всему полю сечи. Михаил Скопин не ожидал столь быстрого и яростного наскока. Болотников все больше и больше изумлял его. Когда и где он набрался ратного искусства?! Не в Диком же поле? Ну был когда-то станичным атаманом, ну задорил с сотней донцов крымских татар, ну лихо, сказывают, оборонялся от ордынцев в Раздорах! И все! Дале — полон, турецкая неволя, раб! И вот поди ж ты! До стен Москвы дошел. И как ловко царские войска под Кромами и Калугой бил! Ну откуда, откуда в Болотникове столь искусная воеводская жилка? Ведь смерд, подлый человечишко, бывший холопишко боярина Телятевского.

Недоумевал, досадовал и откровенно любовался действиями Болотникова. Перед ним был сильный, хитрый, опасный враг, разбить которого — немалая честь любому полководцу.

Подождав еще некоторое время и убедившись, что без Большого полка воров не остановить, Михаил Скопин поднял над золоченым шлемом саблю и воскликнул:

— За мной! Побьем мятежников!

И повел полк. Болотникова надо было сломить, сломить во что бы то ни стало: его победа поднимет на ноги всю мужичью Русь, под его стяги придут сотни тысяч черных людей и тогда Вора не уничтожишь никакой ратью. Настал переломный час. Либо Болотников возьмет Москву, либо он окончательно будет разбит и никогда уже подлый смерд не замыслит поднять руку на господские устои.

Сурово шел на повольницу Михаил Скопин!

Это заметил и Болотников. Двадцатитысячная громада дворян надвигалась грозным, сметающим валом. Сейчас загуляет самая кровавая, самая жестокая битва.

— Пора, други! Пора положить конец кабальному царству! Москва будет наша! Смерть барам!

— Смерть! — грянула повольница и ринулась на врага.

Вслед за конной дружиной Болотникова двинулась пешая мужичья рать. Вели ее Тимофей Шаров и Семейка Назарьев. Иван Исаевич хотел оставить Семейку при себе, но тот отказался:

— Мое место среди мужиков, воевода. Там я боле пригожусь.

Болотников знал: мужики Семейку уважают, уважают за рассудливость и смекалку, за праведный нрав и удаль в бою.

— Добро, — кивнул Иван Исаевич и крепко обнял сосельника. — Береги себя, жив будь. Нужен ты мне, друже.

— Жив буду, Иван Исаевич, — улыбнулся Семейка. — Не бывать мужику под барином.

Не бывать! — несясь на дворян, кричала болотниковская душа. Не быва-ать! Врезался в царское войско и страшно, могуче засверкал мечом. Рухнул с коня один дворянин, другой, третий… Ярость Болотникова была буйна и неукротима, его грозный исполинский вид и медвежья сила приводили в ужас всех, кто оказывался перед его конем.

Скопин-Шуйский был в перелете стрелы от Болотникова, но выйти с ним на поединок Михаил не решился. Он сразу понял: перед Болотниковым ему не устоять. Погибнуть же — потерять победу. Ныне, как никогда, нужны выдержка и ясная голова. (Эх, как неистово, как богатырски бьется Болотников! Приблизить бы его к царю, дать войско — какой бы наиславнейший воевода появился в державе! Нет, как бьется!)

— Пробиться со спины — и арканами! — крикнул Скопину Мстиславский.

— Нет! Подло! — резко и гневно отозвался Михайла.

Мстиславский глянул на воеводу ошарашенными глазами. Чудит Мишка, врага пожалел. Ну да на поле брани не до чести. Отъехал от Скопина и поманил сотника.

— Прорубайся к Ивашке. Умри, но зааркань! В бояре царь пожалует.

Конная сотня начала остервенело пробиваться к Болотникову.


Сеча!

Лютая, нещадная.

Неумолчный гул, звон мечей и сабель, ржанье коней, ярые кличи, стоны и вопли раненых.

Кровь! Груды поверженных.

Битва за Москву, битва за землю и волю, битва за праведную жизнь!

Битва за чины и вотчины, битва за господские устои, битва за нерушимую власть над чернью.

Сеча!

Рядом с Болотниковым бился Устим Секира. Бился сноровисто, но с оглядкой: оберегал от неожиданных ударов воеводу. Болотников же, не ведая устали, разил и разил своим тяжелым мечом.

Храбро ратоборствовали мужики и холопы. Били дворян топорами и рогатинами, кистенями и шестоперами, палицами и дубинами. Многие действовали баграми (Семейка посоветовал), стаскивали дворян с коней и добивали на снегу.

Богатырствовал Добрыня Лагун. Вначале рубил дворян болотниковским мечом, а затем (побаловавшись) вновь перешел на излюбленную «дубинушку». Могуче взмахнет, ухнет — и нет супротивника. Один из дворян вскользь угодил саблей в плечо. Добрыня рассвирепел, но дворянин отскочил, не достать. Добрыня шмякнул коня по голове. Конь рухнул, придавив собой наездника. Дворянина убил Афоня Шмоток. Он был в шеломе, с саблей и в легкой кольчужке. (Болотников оружил да еще велел приглянуть в сече за Афоней: в годах, силенки — не бог весть, долго не навоюет.)

— Ранен, Добрынюшка? Вон и кровушка хлынула.

— Ничо! — отмахнулся Добрыня и вновь свирепо двинулся на дворян.

Зло, отчаянно наседал на врагов Сидорка Грибан, кромсал бар топором, орал:

— Круши гадов! Круши барскую ехидну!

Крушили, рубили, давили.

Мужик и дворянин, повалившись на снег, схватили друг друга за горло.

— Вонючий сме-е-ерд! — тужился дворянин. — Сдохни, лапотник!

— Не выйдет! — хрипел мужик. — Сам подыха-а-ай! Сеча!..

Семейка Назарьев напролом не лез, был хладнокровен и расчетлив, успевал следить за битвой. Кидался лишь туда, где было особо горячо и где нужна была подмога. В разгар битвы углядел, что справа, ближе к Даниловскому монастырю, дворяне начали теснить мужичью рать. Если мужики откатятся, то баре могут зайти в спину казачьего полка Мирона Нагибы. Поспешно закричал:

— Эгей, мужички! Айда к монастырю! Навалимся!

Навалились, остановили дворян.

— Молодцы мужики! — похвалил Болотников. Нарубившись, выхлестнув неудержную ярость и оставив после себя груды сраженных дворян, от отъехал назад, чтобы цепкими всевидящими глазами окинуть поле брани. Удало, дружно били врагов и Нечайка Бобыль, и Мирон Нагиба, и Юшка Беззубцев. Молчали лишь пушки Терентия Рязанца: в таком месиве наряд бесполезен. Но пушки еще сгодятся, они расставлены в удобных местах. Рязанец скажет еще свое слово… А что Истома Пашков? Бьет ли царский полк под Красным селом? Почему так долго нет от него вестей?

— Глянь, батько, на войско Юшки. Знатно бар лупит! — крикнул Устим Секира.

— Вижу!

Полк Юшки Беззубцева, оказавшись на Калужской дороге, оттеснил дворян на добрые полверсты. Вовремя приспела помощь мужиков к Мирону Нагибе. Казаки воспрянули и вновь мощно насели на врага.

Добро! И правое и левое крылья дворян пятятся к стенам Москвы. Один лишь Большой полк Скопина продолжает сдерживать натиск повольницы. Все царское войско оказалось в подкове. Надо усилить натиск и захватить дворян в кольцо. Тогда уже им несдобровать. Тогда — победа!

И Болотников вновь кинул громкий призывный крич:

— Победа близка, други! За мно-о-ой! Гайда-а-а!

С грозным, яростным казачьим «гайда», приводившим в ужас врага, полетел на дворян.

— Гайда! — оголтело отозвались казачьи сотни.

Тяжел был новый удар Болотникова. Михаил Скопин помрачнел: если не остановить сейчас Вора, то сражение будет проиграно. И только ли сражение! На какой-то миг Скопин впал в растерянность. Запасных полков больше нет. Вся рать в сече. Мужик Ивашка оказался искуснее, искуснее его, изучившего десятки битв и походов величайших русских и иноземных стратигов… Боже, полки отступают! Хуже того — вот-вот окажутся в ловушке Болотникова. Не пройдет и получаса, как мужик будет торжествовать победу. Боже!

Но замешательство было коротким.

— Знаменщики, ко мне!

Глянул на Федора Мстиславского. Тот сидел на коне с побелевшим лицом. (Сотня с арканами так и не пробилась к Ивашке, а тот вон что вытворяет! Того и гляди побьет все царское войско.)

— Двинем вперед, воевода. Под стягами и хоругвями. Остановим! Не бывать Вору со щитом! За мной, за мно-о-ой, дружина!

Михаил Скопин в окружении знаменщиков бесстрашно кинулся вперед.


Царь Василий взирал на сечу от Калужских ворот, взирал с утомительным ожиданием. Битва была упорной. Воров так и не удавалось обратить в бегство. Бились остервенело. А ведь, почитай, полрати с одними дубинами. И на тебе, озверели! Знай колошматят дворян… Глянь, глянь! И вовсе стало худо. Многие дворяне к Москве повернули. Бегут!

Шуйский перекрестился. Обуял страх. К стенам Москвы откатывалось едва ли не все войско. Это погибель. Конец, смерть!

Кое-кто из бояр потрусил к воротам. Хотел остановить, но язык онемел. Собаки, псы продажные! Хвосты поджали — и по хоромишкам добро прятать. Хоть бы царя постыдились. Это в Думе все удалые храбрецы. И Голицыны покатили. У-у, гнусные изменщики! Шуйский для них плох, короля Жигмонда на трон подавай. (Василий Иваныч уже пронюхал о тайных сношениях бояр с Речью Посполитой.) На-кось, выкуси! Будет вам и Жигмонд, и сын его Владислав. Будет! Седни же мужики дубинами перебьют. Вон как зверски прут. Будет!

Закипел злостью: на бояр, на польского короля, на Смуту, что потрясла все его неспокойное (хоть бы день без беды прожить!), мятежное царство.

— А Большой-то полк, кажись, оправился. Глянь, государь, где ныне стяги Скопина. Молодец, Михайла! — повеселевшим голосом молвил князь Трубецкой.

— Надолго ли, — буркнул Шуйский. И чем больше он глядел на битву, тем все меньше у него оставалось надежды, что воры будут отброшены. Болотников все наседал и наседал.

И тогда Василий Шуйский пошел на отчаянный шаг. Горячо помолился на хоругви с ликами Христа и Богородицы и твердым, окрепшим голосом воскликнул:

— Сам пойду на воров! Пусть воины видят, что царь вместе с ними! На бунтовщиков, воеводы!

Летописец отметит: «Вседает. же борзо и сам царь Василий Иванович на свой бранный конь и приемлет в десницу свою скипетр непобедимыя державы и храбро выезжает ис царствующего града Москвы во многих и крепких и храбрых воеводах со всеми своими воинствы;.. и вси смело и единодушно на супротивныя идуще на брань».

Появление в войске царя приостановило бегство дворян. Скопину (умелыми маневрами) удалось-таки сдержать болотниковцев под Донским и Даниловым монастырями.

Сгущались сумерки. Жестокое побоище по-прежнему гудело на замоскворечном поле. Дворяне начали уставать. Вот бы где понадобились свежие силы! Но все полки были брошены в сечу.

И вдруг, когда стемнело и когда казалось, чтодворяне вот-вот начнут отступать, случилось совсем непредвиденное: в спину повольницы внезапно ударило чье-то большое войско.

— Ордынцы! Помилуй, господи! Ордынцы!

Болотников оцепенел. Прислушался. Нет, то не ордынцы: не слышно ни обычного татарского визга, ни устрашающего клича «уррагх!». Нет! Не-е-ет! Из уставшей, охриплой глотки вырвался надрывный, жуткий, мучительный стон. Измена! Истома Пашков, барин Пашков ударил мужику в спину, ударил подло, ударил сорокатысячной ратью!

Побелел, пошатнулся. Измена! Подлая измена!

— Что с тобой, батько?.. Ранен, батько? — встревожился Устим Секира.

— Пашков, — с глухим отчаянным стоном выдохнул Болотников. — Пес, иуда! — в слепой неуемной ярости рванулся встречу пашковцам и с дьявольской силой принялся рубить дворян. Убивал с хищным звериным рыком, видя в каждом дворянине Пашкова. Пес, иуда! Пес!..

— Батько! Слышь, батько! Отходить надо… Иван Исаевич!

Болотников с трудом пришел в себя. Повольники, преследуемые царскими войсками, отступали, отступали всей ратью. Битву выиграть уже было невозможно.

— В Коломенское!.. В Коломенское! — надорванно прокричал Болотников.


Объединенная рать Мезецкого, Крюк-Колычева, смоленских, новгородских и тверских городов вошла в столицу через два дня после битвы. И вновь заликовали звонницы московские.

По совету Михайла Скопина полки из Смоленской и Ржевской Украйны стали в Новодевичьем монастыре. Сюда же со своим полком подтянулся и брат царя Иван Шуйский. Сам Михаил Скопин, оставив позиции у Серпуховских ворот Деревянного города, выдвинул свою рать к Коломенскому, войдя в Даниловский монастырь. Накануне же молвил в Думе:

— Полки, что царским повеленьем (!) поставлены в Новодевичьем монастыре, нуждаются в передышке. Болотников о сем ведает и, мнится мне, попытает разбить уставшее войско. Надо упредить Болотникова и выдвинуть полки, что были на вылазке, к Даниловскому монастырю. Тогда Вор уже не посмеет выйти из Коломенского. Тем самым полки из западных городов через два-три дня будут готовы к битве. Надо соединиться и осадить Коломенское.

Но Болотников не захотел принимать бой в осаде и второго декабря сам вышел навстречу царским воеводам. Сражение произошло у деревни Котлы. И вновь была лютая сеча. Болотников «сразился аки лев», но силы теперь уже были не равны. Успех был на стороне Василия Шуйского. Повольники отступили в Коломенское. Царские полки преследовали болотниковцев до самого острога.

Вскоре по Коломенскому ударили пушки, но ядра отскакивали, как от железа. Михаил Скопин приказал доставить из Москвы тяжелые осадные орудия. На ледяной вал полетели четырехпудовые ядра, но и они не могли пробить диковинную крепость. И вновь (в который уже раз!) Скопин подивился ратной сметке Болотникова. О таких крепостях ему не доводилось и слышать. На другой день он велел закидать Коломенское огненными ядрами. Выпалили из ста пушек.

Теперь Болотникову несдобровать, подумал Скопин. Начнется пожар, да такой, что ворам придется выйти из крепости, дабы самим не стать головешками… Но что это? Огненный дождь заливает острог, а пожарищ почти и не видно. Что за диво?!

Михаил Скопин долго оставался в неведении. В голове не укладывалось — как и каким способом ворам удается затушить ядра. Болотников даже от ядер нашел защиту. Велик ли острог, а весь Большой Московский наряд бессилен. (А какие ране крепости разрушал!) Мужичья же крепость стоит целехонька. Скажи какому заморскому стратигу — не поверит! Мужики набили сани соломой да облили водой — вот тебе и вся премудрость. А разрушить такую крепость даже самые тяжелые пушки не могут. Ну, Болотников!

Большой Московский наряд «по острогу биша три дня, разбити же острога их не могоша, зане же в земли учинен крепко, сами же от верхового бою огненного укрывахуся под землю, ядра же огненные удушаху».

Но чем, чем все-таки Болотников ядра гасит, мучился Скопин. Приказал добыть языка. И «добр язык у них взяша, и вся их коварства и защищения до конца узнаша»…

Камень с плеч! Оказывается, воры укрощали ядра сырыми яловыми кожами. Казалось бы, чего проще, но додуматься надо! Михаил Скопин помчал в Москву на Пушечный двор, собрал мастеров. На другой день начали обстреливать Коломенское особыми ядрами, «учиниша огнены ядра с некою мудростью против их коварства». Теперь уже сырые яловые кожи не помогали. Коломенское заполыхало буйным всепожирающим костром. Повольники гибли от огня и ядер, задыхались в дыму.

Ночью остатки войск Болотникова вышли из южных ворот острога, прорвались через осадный полк Ивана Шуйского и двинулись на Серпухов.


ЧАСТЬ V Жива мужичья Русь

Глава 1 Город встал от мала до велика

Болотников помышлял остановиться в Серпухове. Спросил горожан: смогут ли прокормить его войско. Серпуховцы ответили: припасов нет, живем впроголодь, не обессудь, воевода.

Болотников пошел на Калугу. Снарядил гонцов, те вернулись довольные.

— Калуга ждет тебя, воевода! Припасов не пожалеет.

Калужане приняли Болотникова радушно: посад не забыл, как Большой воевода выдал тяглому люду хлеб, сукно и соль московских купцов. Иван Исаевич верил в Калугу: город крепкими торговыми нитями связан с Северской землей и Комарицкой волостью. Не забыл посад и сечи под Калугой, где Болотников разбил царскую рать Василия Шуйского.

Войдя в город, Иван Исаевич прежде всего оглядел крепость. Поставлена она более двух веков назад сыном Ивана Калиты Симеоном, дабы оборонять юго-западные рубежи Руси от Литвы и крымских татар. Стояла крепость на вершине высокого холма, стояла неприступно, защищенная рекой Окой и глубокими овражищами с речками Городенка и Березуйка.

Доброе место выбрано, думал Иван Исаевич, нелегко врагу подступиться. Одно плохо — крепость деревянная.

Оглядел рвы, стены и башни и обратился к калужанам:

— Обветшала крепость, други. А нам с Васькой Шубником биться. Здесь, с новыми силами, и побьем боярского царя. Пусть не громыхает в колокола, что народная рать под Москвой уступила. То подлой изменой Истомы Пашкова свершилось. В спину ударил повольнице, иуда! Но ни царю, ни барам долго не веселиться. Не седни-завтра придут к вольной Калуге новые рати. Вновь у нас будет могучее войско, и тогда Шубнику не ликовать. А покуда надо нам укрепить Калугу, укрепить так, дабы никакому ворогу не осилить. Возведем новый острог, выкопаем рвы, поднимем земляные валы. Ведаю — зима! Зимой крепости ладить тяжко. Но ладить надо, други! Верю — поможете рати.

На помост взошли Мефодий Хотьков, Богдан Шеплин и Григорий Тишков — набольшие торговые люди Калуги. Именно они помогли когда-то Болотникову склонить на его сторону горожан, именно они получили от Большого воеводы тысячи пудов соли, забранной у московских купцов. Молвили:

— В беде не оставим, Иван Исаевич. Василий Шуйский не токмо тебе, но и всей Калуге недруг. Сколь разору от него претерпели! Мы еще по осени царю Дмитрию крест целовали и ныне верны ему будем. Не нужон Калуге Василий Шуйский. Поможем твоему войску, воевода!

— Поможем! — единодушно отозвались посадчане.

Только было принялись возводить новый острог, как к Калуге подступил с тридцатитысячным войском Дмитрий Шуйский. Брат царя не сомневался в легкой победе: вор Ивашка только что разбит под Москвой, остатки его войск панически бежали и теперь лишь надо их добить. Верил в победу и сам царь:

— Ты, Митя, ныне легко поуправишься. Привези мне Ивашку живым в клетке.

Болотников уже знал, что по его пятам движется царская рать, и готовился к бою. В ближние города, что восстали против Шуйского, помчали гонцы с просьбой — немедля идти на подмогу народной рати. И подмога пришла — с Белева, Одоева, Перемышля, Козельска, Лихвина…

Болотников разделил войско на две половины: одну оставил в Калуге, другую под началом Юшки Беззубцева, послал к московской дороге, наказал:

— Зайдешь Шуйскому со спины и выступишь, когда тот пойдет к Калуге. И чтоб скрытно, Юрий Данилыч!

Дмитрий Шуйский подступил к Калуге и… удивился: Болотников не сел в оборону, а вышел встречу. А тут и Юшка Беззубцев ударил в спину царского войска. Дворяне дрогнули, заметались и побежали. Болотников преследовал дворян до Серпухова. Разгром был полный. Дмитрий Шуйский едва спасся. «Легло до 14 000 людей Шуйского. Это вызвало великое смятение и тревогу в Москве».

Царь Василий смятенно сновал по дворцу, клял брата, воевод и напуганно думал об Ивашке: века Русь стоит, но такого ушлого Вора еще не видела. Как бы вновь к Москве не подвалил.

Велел идти на Вора князю Даниле Мезецкому, что стоял с ратью под Алексином. Но и Мезецкий был разбит. И тогда «царь Василий послал за ворами под Калугу бояр и воевод на три полки: в Большом полку бояре Иван Иванович Шуйский да Иван Никитич Романов, в Передовом полку боярин князь Иван Васильевич Голицын да князь Данило Иванович Мезецкий, а в Сторожевом полку окольничей Василий Петрович Морозов да боярин Михайло Олександрович Нагой. У наряда Яков Васильев сын Зюзин да Дмитрей Пушечников».

Новая рать шла на Калугу с оглядкой. Во все стороны, опасаясь внезапных ударов Болотникова, были посланы конные разъезды.

Иван Шуйский подошел к Калуге и ахнул: над Окой высился новый крепкий острог. И когда только успел Вор?! Зимой, в морозы! Досуж. И крепость поставил, и рати поколотил. Ловок, Ивашка!

Лазутчики донесли: вдоль всего частокола вырыты два глубоких и широких рва — наружный и внутренний — тын надежно укреплен землей.

— В две недели! — воскликнул Михайла Нагой. — Знать, нечистая сила Вору помогает.

Скопин-Шуйский, изведав на Москве о калужском остроге, еще раз укрепился в мыслях, что Иван Болотников — искуснейший полководец. И вновь пожалел, что Болотников не друг, а ярый враг, поднявший на царя и бояр народ.

В святки полки Ивана Шуйского приступили к осаде. Полезли было на стены, но Болотников дал такой сокрушительный отпор, что у воевод отпала всякая охота брать острог штурмом. Обложили Калугу пушками, но и наряд не принес большой пользы.

Через неделю Михайла Нагой, тот самый Нагой, что был разбит Болотниковым под Кромами, послал своих людей по селам за девками. Иван Шуйский, убедившись, что Калугу ему быстро не осилить и что сидеть ему под крепостью не одну неделю, ударился в гульбу. Воеводы «только и делали, что стреляли без нужды, распутничали, пили и гуляли». Болотниковцы же «каждодневными вылазками причиняли московитам большой вред; да и почти не проходило дня, чтобы не полегло сорок или пятьдесят московитов, тогда как осажденные теряли одного».

Вылазки Болотникова не прекращались весь месяц. Иван Шуйский нес значительный урон, войско его таяло. В Москву поскакали гонцы за подмогой. Царь взбеленился:

— Ну сколь же можно из меня полки доить? Аль не ведает Ванька, что у меня ни казны, ни ратников. Аль у него малое войско? Почитай, шестьдесят тыщ! Чего топчется, чего Ивашку не побьет? Не будет ему боле ни ратника!

Кричал, стучал посохом, исходил гневом, а когда поостыл, собрал на совет бояр.

Дума была шумной и долгой, чуть ли не два дня безвылазно думали. В Москве находились последние царские полки. Послать их на Калугу и оставить Москву без войска — зело опасно! Близ Престольной десятки воровских городов. А что как соберут рать да на Москву двинут? Опасно!.. Но и Вора боле терпеть нельзя. Покуда жив на Руси Болотников, смуту не остановить, так и не стихнет в державе великая замятия. На Москве чернь вновь голову поднимает. Только и слышишь: Калуга, Калуга! К Калуге же стекаются новые воровские рати, везут оружие, порох и кормовые припасы. Промешкаешь месяц-другой и тогда Болотников наберет такую великую силу, что никакой казны и ратников на него уже не хватит. Нет, мешкать нельзя, надо, хоть и опасно, высылать на Вора последние полки. Надо!

Царь указал, а бояре приговорили: идти к Калуге новому войску под началом Михайлы Скопина и Федора Мстиславского. С войском царь «послал наряд большой и огненные пушки».

Прежде чем отправиться в поход, Михайла Скопин пришел к царю.

— Дозволь мне, государь, не стоять под рукой дяди Ивана Иваныча. Хочу по-своему с Вором сражаться. Укажи мне особо под Калугой стоять.

Василий Иванович призадумался: старший брат спесив и обидчив, не по нраву ему придется самостоятельное войско племянника. Как бы не заартачился, как бы грызню с Мишкой не учинил? И все же просьбе Скопина внял: нельзя даровитому воеводе под рукой Ивана Шуйского стоять.

Упреждая гнев брата, выслал к нему гонца с особой грамотой. Иван Иванович встретил Скопина прохладно: ни из воеводской избы не вышел, ни обычного доброго здоровья не пожелал, ни чарку вина не поднес. Лишь ехидно молвил:

— Уж коль такой умник, где хошь и вставай со своим войском. Чего тебе советовать, коль нас бог умишком не сподобил.

Дав передохнуть войску, Скопин через два дня кинул полки на приступ Калуги. Штурм продолжался до самой ночи, но взять крепость так и не удалось. Не принесли успеха и другие дни. Болотниковцы оборонялись стойко и умело. Скопин как можно ближе подтянул к острогу наряд. Загремели стенобитные пушки, полетели через тын на деревянный город огненные ядра. Крепость окуталась дымом, кое-где запылала. Но стены выдержали, пожарища укрощались ратниками и калужанами. Город встал от мала до велика, огонь тушили и дети, и подростки, и старики.

С острога били по царскому наряду пушки Терентия Рязанца. Били метко, разяще. Среди пушкарей находился Болотников: пропахший порохом, закопченный дымом, давал пушкарям дельные советы; иногда сам становился к орудию, наводил жерло, подносил фитиль к запальнику. При удачном выстреле довольно восклицал:

— Так палить, молодцы!

За неделю перестрелки Скопин потерял около двадцати пушек. Урон был настолько ощутим, что Скопин приказал оттянуть назад оставшиеся орудия. Раздосадованно подумал: у Болотникова отменный начальник наряда. Пушкари смелы и искусны.

Осада затягивалась. Болотников не прекращал свои вылазки, напротив, с приходом под Калугу Скопина, стал действовать еще более дерзко, он не давал покоя царским полкам, наносил им большие потери, срывал ратные задумки воевод. Частые и быстрые вылазки Болотникова сеяли панику в дворянском войске.

Болотников не походил на осажденного, он, казалось, дразнил Скопина-Шуйского. У тебя, мол, и войско большое и наряд велик, но проку от этого мало. Не разбить тебе, Скопин, повольничью рать, не владеть Калугой.

«Надо что-то придумать, — отчаянно размышлял Скопин. — Плох тот стратиг, что новинки не применит».

И Михаил Скопин придумал!


Глава 2 Василиса, Мамон и Давыдка


Давыдка на Москве так и не появился. Мамон досадовал. Знать, не поверил Болотников Давыдке и показнил. Жаль! Не Давыдку. (Леший с ним!) Жаль, с Ивашкой не довелось свидеться.

Во время битвы царя с Болотниковым Мамон находился на стенах Москвы. Подле были посадчане: купцы, попы и монахи, ремесленники и гулящие люди. Речи велись разные: одни переживали за царскую рать, другие (их было куда больше) за Болотникова. Мамон слушал посадскую голь, брюзжал: и чего подлый народишко к Ивашке льнет. Побьет его Шуйский — и язык на замок.

Однако гибели Болотникову не хотел. Живым нужен был ему Ивашка. Пусть хоть Москву возьмет, пусть! В Москве-то он скорее угодит в его руки.

Москву Болотников не взял, войско его бежало в Калугу. Мамон отправился на подворье Евстигнея Пронькина. Заявился среди бела дня, не таясь. Купец недовольно буркнул:

— Поостерегся бы, милок.

Мамон кисло отмахнулся:

— Чего уж теперь. Отпирай подклет, Саввич.

Велел принести вина. Много пил и сумрачно поглядывал на Василису.

— Поди, докука тебе тут, женка? Почитай, в темнице сидишь… Ниче, скоро тебя вызволю. К царю сведу. Пойдешь ли?.. Молчишь. Гляжу, неохота к царю-то? Надо, женка, надо. Молвишь Василию Шуйскому, что пришла к нему по доброй воле. И Никитку с собой возьмешь. Сына-де Ивашки Болотникова привела. Да пади с чадом в ноги царю. Вины-де на нас нет, ничего худого не замышляли, хотим в покое жить. Снаряди, царь-государь, от нас к Болотникову гонцов. Пусть, мол, воровать перестанет. И коль Ивашка послушает, царь его простит и позволит ему с тобой и сыном в добром здравии жить. А коль не послушает, показнит царь и тебя и чадо. Верь, женка, не захочет Ивашка сей погибели. Идем к царю. Да молвишь Шуйскому, что сей добрый совет я тебе дал. Глядишь, и меня царь пожалует. Идем, женка.

— Никуда я с тобой не пойду, Мамон, — отчужденно сказала Василиса. — Одно у тебя на уме — Иванушку моего заманить, дабы смерти его предать. Не помощница я в твоих черных делах. Уйди!

— Не уйду, женка. По доброй воле на захочешь — силом во дворец приволоку. Ты, чай, меня ведаешь. Собирайсь! — Мамон поднялся из-за стола, пьяно качнулся. — Собирайсь, сказываю!

— Напрасно кричишь. С тобой, катом, и шага не ступлю. Уходи прочь!

— Пойдешь, стерва — рассвирепел Мамон. — Пойдешь! — грязно выругался и грубо повалил Василису на пол. Василиса отчаянно сопротивлялась, Мамон стиснул Василису за горло и та начала слабеть. Вскоре Мамон поднялся, довольно осклабился. Выпил вина, хохотнул.

— Буде валяться, женка… Аль сомлела, хе. Подымайсь! — пнул Василису ногой, та не шелохнулась. — Да ты что, женка? Уж не окочурилась ли? — поднес к лицу Василисы свечу, отшатнулся. Отшатнулся от широко распахнутых, диких от ужаса, застывших глаз. Перекрестился. — И впрямь окочурилась. Тьфу ты, господи! На кой ляд ты мне дохлая. Чертова баба! — сплюнул с досады.

Позвал в подклет Евстигнея. Купец перепугался, сокрушенно повалился на лавку.

— Без ножа зарезал, Ерофеич! Доброе имя мое на всю Москву ославил. В доме купца Пронькина душегубство!

Да как же мне ныне торговлишкой промышлять, как людям в глаза смотреть?! Беда-то какая, царица небесная! Да меня за душегубство в Разбойный приказ притянут.

— Буде скулить! — прикрикнул Мамон. — Женку никто из твоих людишек не видел?

— Кажись, бог миловал.

— Тогда и скулить неча. Ночью закопаем — и вся недолга.


Давыдка появился у Мамона после Николы зимнего. Лицо в синяках и кровоподтеках. Поведал: Болотников поверил, но тотчас за Василисой и Никиткой не пошел. Молвил, что явится к ним не крадучим вором, а победителем Москвы. В Москве-де и встреча будет.

— Высоко хотел взлететь, да рожей оземь… Сам-то где шатался?

— Едва богу душу не отдал, — заохал Давыдка. — Глянь, что со мной содеяли. Я было вспять на Москву, да ночью на ратных людей Шуйского напоролся. За лазутчика меня приняли. Избили до полусмерти, живого места нет. Довезли до сельца, что под Даниловым монастырем, в избе связали и в чулан кинули. Утром-де в Москву на пытку отвезем. Этой же ночью шум заслышал. Дворяне спешно со двора съехали. А тут вскоре и битва грянула. В чулан мужик явился, развязал меня. А я закоченел весь, ни рукой, ни ногой не шевельнуть. Мекал, сдохну. Да, слава богу, мужик добрый оказался. Корец бражки поднес и на печь меня. Так, почитай, неделю и отлеживался.

— Баишь, поверил Ивашка… А не хитришь, не вступил ли с Ивашкой в сговор?

— Да ты что? Побойся бога, на кресте поклянусь!

— Буде! Крест ныне всяко слюнявят. Извертелись людишки.

— Да как же Болотников мог усомниться, коль свою же ладанку признал?

— Ну-ну… В избу бабки Фетиньи боле не ходи. Никитка у меня в подполье. Так-то надежней.

— А женка?

— О женке забудь. Ныне она в райском саду наливные яблочки вкушает, хе.

— Неуж порешил? — перекрестился Давыдка.

— Пришлось. Горда была… кобылица, — последнее слово молвил смачно, похотливо и Давыдка понял, что Багрей надругался над женкой.

— Зря ты… А как же теперь выкуп? Болотников без Василисы и полушки не отвалит. Что, как прознает?

— Не прознает. Евстигнею легче на плаху пойти, чем языком трепануть… Ты вот что. В дом никого не впущай. Ивашкино же отродье, коль орать начнет, угомони. Двинь по рылу — умолкнет. А я на Яузу мужиков голубить.

Мамон ушел, а Давыдка долго молчаливо сидел на лавке. За оконцем уньщо стонал резвый морозный ветер, кидая на слюду вязкий лохматый снег.

Под полом глухо звякнула цепь. Давыдка откинул западню лаза, взял свечу, спустился по лесенке вниз. Никитка лежал на охапке сена. На нем меховой полушубок и лисья шапка, лицо бледное, осунувшееся.

— Здорово, парень.

Никитка не отозвался, недобрыми глазами глянул на Давыдку.

«Похож на отца. И нос, и рот, и глаза батькины. Похож!»

— Поди, оголодал?

Никитка молчал. Давыдка, кряхтя, полез наверх. Вскоре спустился с миской горячих щей, ломтем хлеба и ковшом медовухи. — Поснедай, парень. Медовухи испей для сугреву. Никитка отроду хмельного в рот не брал, но тут выпил: мучила жажда. Выпил и принялся за варево, ел жадно и торопко.

— Знать и впрямь оголодал. Да ты не спеши, парень, еще принесу.

— Зачем похитили и на цепь посадили?

— Зачем?.. Аль те не сказывал Малюта? Нет… А ты потерпи, потерпи, парень. Мекаю, сидеть те в неволе недолго.

Накормив узника, Давыдка завалился на полати. Хотел соснуть, забыться, но сон не морил, в голову лезли неспокойные мысли. Багрей что-то заподозрил. Хитрющий! Насквозь видит. «Не вступил ли с Ивашкой в сговор?» Надо же какой собачий нюх… Нет, не вступил, не вступил, Багрей. Одно худо — имя твое спьяну брякнул. И откуда было знать, что Болотникову имя Багрея знакомо. Дернул же черт за язык!.. Пошел на Москву с людьми Болотникова. Думал, не отвертеться, да бог помог. Шли ночью леском, удалось в чащу сигануть. Не сыскали, темь, хоть глаз выколи. Все бы слава богу, но когда к дороге выбрался, на царских служилых напоролся. Ох, и избили же, черти! Едва жив остался. Но как ныне по Москве ходить?

У Болотникова лазутчиков пруд пруди, никак и нож припасли. Ходи теперь и оглядывайся. Не Багрей, так люди Болотникова прикончат. За околицей послышался чей-то громкий выкрик:

— Митька! Айда на Яузу! Глянем, как воров казнят.

Давыдка крикуна узнал, то был сын известного на Москве купца Гостиной сотни.

«Так вот зачем Багрей на Яузу ушел. Надо бы глянуть».

Сполз с полатей, оделся, запер избу и подался на Яузу. К реке вели сотни пленных болотниковцев — связанных, в одном исподнем.

— Да куда ж их нагих и босых, господи! — в страхе запричитала одна из старушек.

— В экий-то мороз! — вторила другая. — Аль нелюди? Помоги им, свята Богородица.

Посреди Яузы дымилась огромная черная прорубь. Вокруг толпились стрельцы с дубинами; были шумны, сыпали бранными словами.

«Да они ж на подгуле, — подумал Давыдка. — Теперь им и черт не страшен. Знать, Шуйский велел напоить».

К проруби подвели пленных, поставили в ряд. Подле стрельцов прохаживался Багрей с кистенем. (С таким кистеньком он на разбой ходил).

— Ну что, ребятушки, не пора ли разгуляться-потешиться?

— Пора, Малюта! — пьяно качнулся стрелецкий сотник. — Давно пора этих сволочей прикончить.

Багрей ступил к повольнику, подтолкнул к проруби.

— Помолись перед смертью, Ивашкин подручник… Помолись, собака!

— Сам собака! — зло отозвался повольник. — Не забудет тебя Иван Исаевич. Не ходить тебе, кату, по белу свету.

Багрей ощерился и шмякнул кистенем повольника по голове.

— Гуляй, служилые!

Стрельцы замахали дубинами. Повольники с размозженными черепами валились в прорубь.

«Будто быков убивают, — охнул Давыдка. — А Багрей-то как лютует. Жуть, господи!»

Всего навидался на своем веку Давыдка, ко всему, казалось, привык, но тут взяла его оторопь. Боже, владыка всемогущий, да можно ли так людей побивать!

Стоны, крики, глухие удары дубин. Снег почернел от крови. А мужиков все ведут и ведут, ведут к прорубям. Их сотни, тысячи! Да есть ли ты на свете, господи?! Как допустил, как дозволил такую страшную казнь? (В сечах под Москвой было захвачено в плен около двадцати тысяч мужиков и холопов. Царю не хватило темниц и он отослал болотниковцев в Псков и Новгород. Приказал: воров не щадить, всех до единого «посадить в воду». Новгородские стрельцы кидали повольников в реку Волхов до самой весны.)

Стемнело, на звонницах ударили к вечерне, но казнь продолжалась.

Давыдка побрел в избу. Всю дорогу перед его глазами мелькали руки Багрея — беспощадные, истязующие, забрызганные кровью.

В избе, оплывая воском, догорала свеча в медном шандане. Давыдка снял заснеженный полушубок, глянул на киот с неугасимой лампадкой и обомлел: Богородица держала на руках не младенца Иисуса, а черта. Шевелились рога.

Сотворил крестное знамение. Сгинь, сгинь, нечистый!.. Не сгинул. Сидит на коленях Богородицы и рогами шевелит. Сгинь, сгинь, черная сила! Чего ж Богородица терпит? Господи, да у нее и руки в крови!.. Нет, надо бежать, спасаться из этого дьявольского дома, коего Христос покинул. Жутко тут!

Давыдка попятился к двери; страшась глядеть на киот, закрыл глаза. А черный усатый тараканище, насидевшись на голове младенца, пополз к лику Богоматери.

Бежать, бежать, стучало в голове Давыдки. Багрей и впрямь дьявол, в крови плавает. Жить с ним — ходить у нечистого в подручниках. Хватит! Уж лучше с сумой побираться, чем дьяволу-кату служить. Деньгой все равно не пожалует. Пожалует ножом в горло, этого всего скорей жди. Уж коль кого заподозрит, тому не жить. Наверняка заподозрил. Вот и о Никитке ничего не сказал. Покумекаю-де. А сам небось давно покумекал. Выходит, доверять перестал… Убьет, ей-богу, убьет! Да и зачем ему при себе такого опасного работника держать? Он, Давыдка, единственный на Москве человек, кто ведает, что за кат пришел в Пыточную. Вякни кому о разбойнике Багрее — и нет раба божьего… Бежать! А куда? В леса дремучие? Кистенек в руку — и на купчишек. Дело привычное. Полтины и рублики в мошну потекут… А ежели другим путем деньгой разжиться? Есть такой путь. Правда, рисковый, но без риска дела не бывает. Авось и выгорит.

Давыдка поднял западню и спустился к узнику.


Глава 3 Путивль


Князь Андрей Телятевский пошел на Путивль после побед Болотникова над Дмитрием Шуйским и Данилой Мезецким.

Пора, думал он. Отсиживаться в Чернигове больше нельзя. Горожане целовали крест царю Дмитрию, собрали пятитысячное войско и надумали выступить к Калуге. Молвили:

— Пойдем к Большому воеводе Ивану Болотникову.

Молвили так горячо, что Телятевский понял: Чернигов не остановить. Либо он останется без войска, либо поведет его к Болотникову. Но к Болотникову не повел — убедил рать идти на Путивль, там племянник государя Дмитрия Иваныча царевич Петр с двадцатитысячным войском, там доверенное лицо государя князь Григорий Шаховской, там, чу, вот-вот и сам Дмитрий окажется из Речи Посполитой; Путивль ныне всему голова.

Черниговцы словам княжьим вняли и пошли на Путивль.

Подтолкнул Телятевского к походу и близкий человек из Речи Посполитой. Тот донес: тайные послы московских бояр приняты в Кракове королем Сигизмундом. То был добрый знак: если Сигизмунд согласится на просьбу бояр — на троне Шуйскому не усидеть. Надо торопиться: король большие надежды возлагает на Путивль — гнездо боярской крамолы против царя Василия.

Путивль встретил черниговскую рать с радостью.

— Наконец-то! — обнимая Телятевского, воскликнул Григорий Шаховской. — Наконец-то вижу доброго воеводу.

Григорий Петрович знал, что говорил: Телятевский умен и храбр, когда-то знатно с ордынцами ратоборствовал. За сметку и удаль отмечен золотым кубком Бориса Годунова. Такой воевода Путивлю зело надобен.

Илейка Муромец восторга Шаховского не разделил: надо еще поглядеть, что это за воевода. Одно дело с татарами биться, другое — на своего же русича с мечом выходить.

Настороженные глаза «царевича» не удивили Телятевского. Смерд всегда будет смердом. Любой господин для него яремник и враг. А то, что перед ним был не царевич, а самозванец из черных людишек, князь знал заране. Знал Телятевский, что нет никакого и царя Дмитрия: Гришка Отрепьев был убит на его глазах. Нового же Самозванца выдумал Михайла Молчанов. Вначале сам помышлял было походить в царях, да чего-то напугался. Ныне сидит в Сандомирском замке Юрия Мнишка и шлет на Русь грамоты именем «царя» Дмитрия. Пока его нет, но шляхта вовсю подыскивает нового Самозванца.

Но Телятевскому не надобны были на Московском царстве ни король Сигизмунд, ни сын его Владислав, ни самозванный ставленник польский. Ему, одному из самых верных сторонников покойного Бориса Годунова, грезилось видеть на троне крепкого и великомудрого царя, способного подавить на Руси воровство, укрепить державу, дабы ни один чужеземец боле не сунулся и дабы выйти на морские рубежи, чтоб вольно и прибыльно промышлять товарами с заморскими купцами. Ныне же, когда на престоле сидит Василий Шуйский, — и мужичьим бунтам полыхать и слабой державе быть. Надо Шуйского убрать… убрать с помощью Самозванца. Убрать и тех бояр, что крепко за старину стоят и мешают Московскому царству к морю пробиваться. Опосля ж и Самозванца коленом под зад. Нечего делать приспешнику ляхов на Руси. На трон изберут достойного царя, а он, Телятевский, станет одним из ближних его советников, одним из самых влиятельных людей в Московском царстве. Ради этого стоит ныне и «царевича» Петра признать, и Болотникова, как «Большого воеводу царя Дмитрия».

Илейка Муромец появился в Путивле на Филиппов пост, появился шумно. Изведав, что в тюрьме находятся воеводы Шуйского, высланные из восставших городов, тотчас повелел их казнить на Торговой площади. Шаховской просил повременить (не хотелось ему казнить бояр и наживать врагов среди их сородичей: времена шаткие!), но Илейка резко молвил:

— О том мне решать, князь. Я, царевич Петр, не затем пришел к тебе в Путивль, дабы боярам Шуйского задницы лизать. Нещадно казнить!

Разговор был в Воеводской избе, люди Шаховского недоуменно застыли, не зная кого и слушать. Илейка толкнул ногой дверь, крикнул из сеней Митьку Астраханца:

— Выкидывай из темниц бояр — и под сабли. Живо!

В тот же день воеводы Шуйского были казнены. Крутой нрав Илейки обеспокоил Шаховского. Не напрасно ли он позвал «царевича» в Путивль? Этот Ивашке Болотникову не уступит в лютости. Эк, как с боярами расправился! И его, путивльского воеводу, коего ныне вся Русь чтит, зело осрамил. Даже выслушать не захотел. Что приказные скажут? Тоже мне «царский корень!»

А «царский корень» во всю прыть занялся посольскими делами. К киевскому воеводе Острожскому помчал гонец с грамотой Петра Федоровича. «Царевич» просил пропустить его посланников в Речь Посполитую к королю Сигизмунду.

— Пусть Жигмонд ведает, что на Руси объявился сын покойного государя Федора Иваныча — прямой наследник трона Петр Федорович, — поглядывая на Шаховского бойкими властными глазами, говорил Илейка.

«Царевич» не только снарядил гонцов, но вскоре и сам отправился в Речь Посполитую. Поехал с сотней казаков. На рубеже пропустили. «Царевич» посетил Могилев, а затем прибыл в Оршу, где его встретил городской староста Андрей Сапега — маленький, сухонький человек с длинными обвисшими усами и с быстрыми, прощупывающими глазами. Был любезен, почтителен и… насторожен. А что за птица этот самозванный царевич? Умен ли и какими силами располагает?

«Царевич» долго рассказывал о своем «чудесном» спасении и скитаниях по Руси, а затем сказал:

— Ищу в вашем королевстве дядю своего Дмитрия Иваныча. Хочу припасть к его груди и молвить: идем на Москву, государь. Идем бить бояр-изменников. За нами пойдет весь народ русский.

Три дня находился Илейка в доме оршанского старосты Андрея Сапеги, три дня старался пронюхать — а не поддержит ли его король Сигизмунд и не даст ли ему крупное войско, с которым можно отправиться на Москву. Андрей Сапега послал своих людей в Краков, те вернулись и рассказали, что король Сигизмунд благосклонно встретил весть о появлении царевича Петра и, возможно, сумеет принять его у себя во дворце. Андрей Сапега посоветовал «царевичу» ехать в Краков, но Илейка отказался: посольские дела могут затянуться до весны, надо возвращаться на Русь.

«Важно, что Речь Посполитая заговорила обо мне, — думал Илейка. — Дело сделано!»

В Путивле его поджидал гонец от Ивана Болотникова.

— Большой воевода царя Дмитрия осажден в Калуге войсками Василия Шуйского. Иван Исаевич просит твоей помощи, царевич.

Илейка, Шаховской, Телятевский и Василий Масальский (неделей раньше Телятевского прибыл в Путивль) сошлись на совет. После долгих споров надумали выступать всем войском. Мешкать больше нельзя: на Калугу навалилась большая рать. Однако путивльскому войску надо идти не к Калуге, а в Тулу. Калуга осаждена, ее деревянную крепость могут разбить и спалить. В Туле же мощная каменная крепость, город прикрыт с Москвы Алексином и Веневом, верными Болотникову. Пока не поздно, надо войти в Тулу, а затем уже ударить и по войску Шуйского, обложившего Калугу.

Первыми выступили из Путивля полки Телятевского и Масальского. Они пошли на Венев, что был окружен ратью Шуйского под началом воеводы Андрея Хилкова.

Чуть позднее вышел из крепости Илейка Муромец.


Глава 4 Подмет


Тяжелые дни переживал Болотников. Калуга упорно, ожесточенно сражалась. По крепости били пушки, корежа тын медными, чугунными и свинцовыми ядрами; кое-где появились бреши, но их тотчас заделали бревнами и кулями с землей.

С крепости ответно палил наряд Терентия Рязанца, палил метко, разяще. Но ядер и пороху оставалось все меньше и меньше.

— Что делать будем, воевода? — спросил Рязанец.

Иван Исаевич слазил в зелейные погреба и приказал:

— Ни зелье, ни ядра боле не расходовать. Побережем на черный день.

— Худо будет, воевода.

— Выстоим, выстоим, Авдеич! Скоро подмога придет.

Иван Исаевич надеялся на царевича Петра. Еще по осени услышал он о казачьем войске, шедшем на Украйну с Волги. Казаков ведет сын царя Федора и племянник Дмитрия — царевич Петр. Ведет грозно, убивая и казня воевод Шуйского, громя барские усадища. Болотников тому немало подивился: царевич ли? Уж слишком жестоко расправляется с господами сын Рюриковича. Добро бы встретиться с Петром Федоровичем.

Когда подходили к Москве, Матвей Аничкин изловил лазутчиков Шуйского, мутивших рать. Один из них вовсю хулил царевича, называя его «самозванцем и вором Илейкой из города Мурома». И лейка-де тот подлого звания, на Волге казаковал и разбоем промышлял, был холопом сына боярского Григория Елагина. Бежал на Терек и там середь воров-казаков себя царевичем Петром назвал. У царя же Федора Иваныча никакого сына и в помине не было: дочь Феодосью родила ему Ирина Годунова. Илейка — самозванец и антихрист!

Так кто ж он все-таки, раздумывал Иван Исаевич, царских кровей аль из черного люда? Вестоплетам Шуйского и на полушку верить нельзя: сам изолгался и лазутчиков своих кривдой начинил. Ныне и в Калугу пролезли. Сколь не вылавливай, а их будто комаров на болоте, Аничкина бы сюда.

Аничкин!

С тоской, болью и гневом услышал о страшной казни Матвея. Не стало одного из самых надежных и верных содругов.

«Как ты был надобен рати, Матвей!.. Не помогла тебе и ладанка, кою снял со своей груди. Ладанку споганил Мамон. Он же Василису и Никитку схватил».

Стон, горький безысходный стон вырвался из груди Болотникова. На душе было так черно и тягостно, что, казалось, не было уже никаких сил, чтоб превозмочь себя, забыться, уйти от мрачных дум; думы те не покидали, они постоянно жили в нем, терзали сердце.

Мамон! Не человек — зверь, зверь страшный, кровожадный, и ныне в руках этого зверя жена и сын. Как вырвать, как спасти? Вся надежда на лазутчиков, что пошли с Давыдкой. Но удастся ли им вызволить?.. Василиса, Никитка. Как хочется глянуть на вас, обнять. Боже, сохрани им жизнь. Неужели им погибнуть от Мамона. Нет, хватит, хватит дурных мыслей! А они приходили ночами, когда крепость отдыхала от вражьих пушек и когда устанавливалась мертвая тишь, приносившая Болотникову не покой, а страдания. Все чаще и чаще его покидал сон и он, раздираемый черными думами, мучился до самого утра; чтобы не оставаться наедине с собой, среди ночи вываливался из душных, жарко натопленных воеводских покоев и рыскал по крепости; лазил по стенам и башням, заделывал вместе с ратниками бреши, проверял караулы, заглядывал в кузни, где и ночами не прекращалась работа.

— Себя не щадишь, батька, — как-то обронил стремянный Секира. — И чего мечешься?

— А ты не ходи за мной. Дрыхни!

Но Устим Секира не покидал Ивана Исаевича ни на шаг. (Сколь покушений было на Болотникова! Глаз да глаз за воеводой.)

Молчание болотниковских пушек окрылило царских воевод.

— Другой день палим, а Вор не отвечает. Знать, ядра кончились, — воодушевился Иван Шуйский. Собрал полковых воевод — лишь своих: войско Скопина стояло особняком — потолковал с каждым и пришел к решению — навалиться на крепость всей ратью и взять ее приступом.

— А Скопин? — спросил князь Федор Мстиславский.

— Обойдемся. И без Мишки воров осилим. Всем же дворянам надо молвить: возьмем Калугу — царь щедро наградит. И деньгами и землей пожалует, никого не забудет. Да велите выдать каждому по две чарки вина, дабы веселей на стены лезли.

На другое утро загремел весь Большой наряд; никогда еще на Калугу не обрушивалось столь великое множество ядер. Дрожала земля, сотрясалась крепость, едкие чадные клубы дыма обволокли острог. Одно из чугунных трехпудовых ядер упало на раскат, тот проломился и вместе с крепостной затинной пищалью и повольниками рухнул вниз. Терентий Рязанец, стоявший неподалеку, раздосадованно сплюнул. Эх, как сейчас нужны пушки! Ударить бы по вражьему наряду, сбить спесь. На что надеется Болотников? Зачем велел оставить про запас порох и ядра? Уж тратить бы до конца. Глянь, как ворог свирепствует!

На крепость сыпались не только стенобитные ядра, но и каленые, огненные, начиненные картечью. Полыхали пожарища, рушились дома, гибли люди. Но калужане не ведали ни смятения, ни страха, весь город поднялся на борьбу с огнем; тушили водой стены острога, заделывали бреши, раскидывали баграми пожираемые огнем избы. Болотников сновал от одного опасного места к другому, кричал:

— Не робей, не робей, ребятушки!

Часа через два пальба стихла. Дворяне, храбрые от вина и царских щедрот, кинулись к стенам острога, кинулись всей тридцатитысячной ратью. То был страшный час! Болотниковцы ответили со стен из мощных самострелов, самопалов и тяжелых крепостных пищалей (Вот где пригодились ядра и зелье!) Сотни дворян были сражены, но это не остановило врага. Приставив к тыну длинные штурмовые лестницы, дворяне отчаянно полезли на стены. На головы их посыпались бревна и каменные глыбы, колоды и бочки, полилась кипящая вода и горячая смола. Дворяне валились с лестниц, подминая своими телами других ратников. Трупы усеяли подножие крепости, но лавина врагов, сменяя убитых, все лезла и лезла на стены.

Болотников валил на дворян тяжеленные бревна и многопудовые каменные глыбы, сбивая и давя врагов десятками. Подле громко ухал Добрыня Лагун, опуская на головы дворян увесистую слегу. Трещали черепа, лилась кровь.

А внутри крепости кипела работа. Оружейники ковали в кузнях мечи и копья, плели кольчуги, обивали железом и медью палицы и дубины; повольники втаскивали на стены все новые и новые колоды и бревна, кули, бочки и кадки, набитые землей, бадьи с кипятком и смолой.

Штурм крепости продолжался до самого вечера, но дворянам так и не удалось перекинуться через стены. Иван Шуйский отдал приказ об отступлении. Тысячи убитых остались лежать под стенами крепости.

Михаил Скопин собрал из окрестных сел и деревень сотни мужиков с топорами, велел им рубить в лесу деревья, колоть дрова и возить в стан на санях. Вскоре вокруг Калуги были сложены огромные груды дров. Ни сотники, ни головы долго не ведали о «хитроумии» Скопина. Одним лишь воеводам — Федору Мстиславскому и Борису Татеву — рассказал Михайла о своей задумке.

— Возведем у Калуги деревянную гору и подтянем к стенам крепости. «Подмет» срубим из бревен, клети поставим на катки, дабы можно передвигать гору к тыну. Клети заполним сухими дровами и хворостом. Деревянную гору подведем вплотную к стенам и подожгем. Крепости от огня не уберечься. Болотникову придется сдаться, дабы не сгореть заживо.

Болотников не раз и не два поглядывал со стен на «хитроумие» Скопина. Невдомек было: зачем столь великое множество дров понадобилось Михайле? Ратникам для костров? Но тут дров и в пять зим не сжечь. Но вот напротив Покровских ворот стала подниматься бревенчатая стена из десятка клетей. Болотников продолжал недоумевать: неужели Скопин задумал тыном отгородиться? Надоели вылазки? Сколь урону претерпел!

Иван Исаевич засылал во вражий стан лазутчиков, но те возвращались и разводили руками: никто ничего не ведает.

Деревянная гора находилась в трети поприща от Калуги, стояла крепко, незыблимо и вдруг… и вдруг она зашевелилась и поползла к стенам крепости. Калужане ахнули: мать честная! Бревенчатая громада ожила и поехала к городу.

Болотникова аж в пот кинуло. Деревянная гора на колесах! Через две-три недели она подойдет к стенам и спалит крепость. Гибель Калуги неизбежна.

Медленно надвигающаяся гора привела в замешательство и калужан, и повольничью рать, и воевод. Все знали: ядер у пушкарей, почитай, не осталось, вражий «подмет» не разбить.

После бессонной изнурительнейшей ночи Иван Исаевич позвал Терентия Рязанца и вновь спустился к ним в пороховые погреба.

— Зелья — слава богу, а вот ядер кот наплакал. «Подмет» не сокрушить.

— Без ядер сокрушим, Авдеич.

— Без ядер?.. Шутишь, воевода.

Иван Исаевич пересчитал бочки с зельем, что-то про себя прикинул и бодро хлопнул Рязанца по плечу.

— Сокрушим! Не быть деревянной горе… Не таращи глаза, Авдеич. Не зря ж сказывают: голь на выдумку хитра. Найдем и на Михайлу Скопина управу. Выроем подкоп, заложим зелье и громыхнем, да так, что от «подмета» рожки да ножки останутся.

— Мудрено такую гору взорвать, — покачал головой Рязанец. — Да и времени мало. Сколь земли надо выкинуть.

— Таем выкинуть, Авдеич, таем. Дабы ни один повстанец не пронюхал. Вражьих лазутчиков у нас, как блох на паршивой овце.

— Да как сие можно? — откровенно удивился Рязанец. — Куда землю девать? Зима. На снегу и зернышко приметишь. А тут?

— Землю — в землю! И понюшки из подкопа невыносить. Один ход рыть для «подмета», другой — для выемки. Повольникам же, что будут тайник рыть, наверх не выходить. Сладить избы-подземки, снабдить водой и харчем — и пусть живут. Войску скажем, люди, коих хватились, по селам за хлебом посланы. Добро ли так будет, Авдеич?

Рязанец молчаливо теребил бороду. Зело многотрудное дело задумал Болотников! Деревянную гору таем взорвать — не лапоть скинуть. Ого-го, какой тонкий расчет надобен! Изведать когда и в какое место будет подведен «подмет», прикинуть время его хода и вес, с точностью до аршина выверить под землей место взрыва, прикинуть меру зелья и толщу земли… Тут и самые башковитые розмыслы могут промашку дать. Малейший просчет — и все потуги напрасны.

— Чего пыхтишь? — усмехнулся Иван Исаевич. — В затею мою не веришь? Не под силу-де мужику такое? Надо осилить, Авдеич, надо! Иначе всему войску гибель. Мужичьей войне — гибель. Так неужель дозволим боярам мужика в кострище кинуть. Нет, Авдеич, не быть такому лиху. И вражий «подмет» взорвем и боярскую рать одолеем.

Замкнутое лицо Терентия Рязанца ожило.

— Сколь ни знаю тебя, Иван Исаевич, не перестаю дивиться. Сила в тебе необоримая, великая сила. И в себя и в мужика крепко веришь. А коль с верой такой живешь, одолеем!

После Афанасьевских морозов с севера подули метельные ветры.

— Сиверко привалил. Теперь надолго, — судачили бывалые ратники.

С северо-восточной стороны надвигалась на крепость и деревянная гора.

«Разумно, Михайла Васильевич, — одобрил Болотников. — Выходит, надумал сиверко взять в помощники, по лихому ветру огонь пустить. Разумно! Ну, да ныне кто кого объегорит. Игра у нас с тобой, Михайла Васильич, будет жестокая».

Болотников заранее предугадал путь передвижения «подмета». Ни с южной, ни с западной, ни с восточной стороны наводить деревянный вал на крепость было неудобно: мешали Березуйский и Жировский овражища и приокский откос; однако по всем этим неудобицам были сложены огромные груды сухих дров, кои могли в любой час пойти в дело.

Иван Исаевич неустанно выверял, прикидывал (больше мужичьим чутьем и крестьянской сметкой; дважды пришлось менять направление главного хода подкопа) и почти безвылазно находился среди землероев; почернел, осунулся, но устали не выказывал, был бодр и подвижен:

— Великое дело на вас пало, други. Ведаю, тяжко тут, но надо выдюжить. Надо, ребятушки! Все войско вам в ноги поклонится.

— Да ты не сомневайся, воевода. Выдюжим! — отвечали повольники.


В конце января деревянная гора была подведена к стенам крепости. Клети передвигали на катках сотни «даточных» людей, прикрытых от пуль, картечи и стрел высоким бревенчатым валом. В клетях были вырублены бойницы для малых пушек и пищальников.

Иван Пуговка (Шуйский) посматривал на «подмет» и завистливо кусал губы. Мишка Скопин вновь обскакал. Экую диковину придумал! Сроду такого Русь не видела. А Мишка, юнец Мишка, придумал! Ныне и дураку ясно — Болотникову крышка, отвоевался смерд. Деревянная гора пожрет своим огнем и крепость и воров. Конец бунтовщикам. А слава — Мишке. Ну до чего ж везуч, идол!

— Воровской крепости боле не стоять!

Скопин верил в успех. Болотников обречен. Радовался своему творенью, радовался ветру, что порывисто дул на Калугу, радовался концу калужского стоянья. Наконец-то Болотников будет сломлен, ныне ему ни бог, ни удаль, ни ратные хитрости не помогут.

Среди ночи окликнул стремянного:

— Скачи к «подмету». Пора!

Скопин вышел из шатра. Лицо обдало легкой белогривой метелью. Ночь была черна, но не пройдет и трети часа, как все озарится окрест на многие версты.

И вдруг… и вдруг страшный, чудовищной силы взрыв потряс землю. «От лютости зелейные подняся земля и с дровы, и с людми, и с туры, и со щиты, и со всякими приступными хитростьми. И бысть беда велика, и много войска погибоша».

Михаил Скопин оторопел. А вокруг неслись отчаянные крики и вопли, ужас обуял дворянское войско.

Распахнулись Покровские ворота, из них хлынули конные болотниковцы под началом самого воеводы.

— Круши ба-а-ар! — громогласно разнесся над вражьим станом неистовый возглас.

Удар был стремителен и неудержим, будто адский ураган пронесся по дворянскому войску. Потери были огромны. Болотниковцы «многих людей побиша и пораниша».

Никогда еще бояре и дворяне не видали столь удрученным молодого воеводу. Скопин был настолько потрясен действиями Болотникова, что целую неделю не мог прийти в себя.

— Вор, холопишко, навозное рыло! — кляли Болотникова высокородцы.

— Буде! — не выдержав, прикрикнул на бояр Скопин. — Буде хулить. Болотников — величайший полководец, и я снимаю перед ним шапку.


Глава 5 Царь усердствует


Под Веневом стояли воеводы Андрей Хилков и Стефан Колтовский с десятитысячной ратью. В крепости затворились повольники, отступившие от Москвы. Трижды ходила царская рать на приступ, но повольники оборонялись стойко.

На Сретенье[167] пришли под Венев воеводы «царевича» Петра — Андрей Телятевский и Василий Масальский и наголову разбили царскую рать. С остатками войска Хилков и Колтовский бежали к Москве.

Для Василия Шуйского вновь наступили черные дни: смута на Руси не только не поубавилась, но и выросла как на дрожжах. Воровали Украйна, центральные и западные уезды, Нижний Новгород, Пермь, Астрахань… Калужские победы Болотникова вновь подхлестнули чернь. Воровству нет конца и края. Из Путивля на Тулу идет Вор и Самозванец Илейка Муромец, идет с большой ратью. Воеводишка его, Андрюха Телятевский, под Веневом князю Хилкову нос расквасил. Прытко побил, собака!

Василий Шуйский мстительно выпятил блеклые губы. Получать зуботычины от князя Телятевского всего досадней. (С молодых лет лютая вражда.) Сколь помышлял с Телятевским разделаться, допрежь втихую, через третьи руки — когда троном владели Федор Иванович и Борис Годунов — но Телятевского убрать так и не удалось. Ныне же его и вовсе не достать, с ворами сошелся. Жаль, жаль выслал его из Москвы на воеводство в Чернигов. Жаль! Надо бы сразу прижучить да так, дабы головы боле не поднял. А ныне — поди ж ты! — царских воевод колотит. Хилков с Колтовским как очумелые Из-под Венева прибежали. Нагнали воры страху! Да кабы только на них. У всей Москвы поджилки трясутся! А что как Ивашка Болотников выйдет из Калуги и вновь двинет на Престольную? А вкупе с ним — Илейка, Гришка Шаховской да Телятевский с войском.

Жуть берет царя Василия. Кажду ночь во сне мужики с дубинами да чертями видятся. Приказал поставить новый дворец. Заявил боярам: не хочу боле находиться в покоях, где еретик Гришка Отрепьев жил. Покои его нечисты, понеже Расстрига в них с дьяволом чародейничал.

Поставили новый дворец, освятили. Пришли по обычаю бояре, окольничии и дьяки с хлебом-солью и подарками, пожелали доброго житья и счастья. Василий Иваныч послал каждому кушанье на серебряном подносе и вина в золоченом кубке. Но новоселье было тусклым и безрадостным: страх гулял по Москве. «Злой еретик, антихрист и богоотступник Ивашка Болотников поднял на небеси деревянную гору и царевых ратников. То сатанинским наущением содеяно. Грядет и на Москву беда неминучая!» — вещали на крестцах и папертях блаженные во Христе.

Торговый люд заполонил дворцовую площадь, полез на Красное Крыльцо, ударил челом: повели, великий государь, за святым отцом Иовом в Старицкую обитель сходить. Пусть он явится на Москву и великомудрыми словами мир наставит. (Бывший патриарх Иов — доброхот Бориса Годунова — был низложен Самозванцем в 1605 году.)

Василий Иваныч снарядил в Старицу архиереев и «лучших» людей московских. Иов был стар, немощен и почти слеп, просил оставить его в покое, но его все же доставили в Москву. «Но его совет вместе со всеми другими советами ничему не мог помочь». Страх по-прежнему гулял по боярским, дворянским и купеческим хоромам. Вор неподалеку, того гляди навалится на Престольную и начнет рубить головы. Неуютно, жутко на Москве богатеям.

Андрей Телятевский после Веневской битвы пошел на Тулу, а Василий Масальский на Калугу. В семи верстах от крепости, у реки Вырки, пятнадцатитысячное войско Масальского столкнулось с царской ратью. В челе Большого полка был князь Иван Романов, Передового — Данила Мезецкий, Сторожевого — Михайла Нагой.

Василий Масальский оробел: полки были крупные, хорошо вооруженные. На прямую стычку не пошел, а велел окружить свой стан санями, связав «кони и сани друг за друга, дабы никто от них не избег».

Нелепая оборона незадачливого воеводы была налицо; нелепо, наспех, на неудобицах были расставлены и пушки, кои так и не принесли пользы: пушкари больше мешали, чем помогали повольнице.

Битва шла день и ночь. Тысячи ратников полегли под вражьими ядрами и картечью, царский наряд расстреливал в упор. Передовой полк Данилы Мезецкого, легко прорвав незатейливую оборону, храбро насел на повольников; среди них находился двухтысячный казачий отряд под началом Демы Евсеева, того самого Демы, что был в войске Болотникова; Дему послал Иван Исаевич в Путивль к царевичу Петру. Илейка встретил посланца Болотникова с почетом, выделил ему дружину из казаков. Дема выступил из Путивля под воеводством боярина «царевича» — Василия Масальского.

Казаки отбивались упорно и ожесточенно. Данила Мезецкий, чувствуя скорую победу, полез на рожон и угодил под саблю Демы Евсеева. Казак едва не отсек князю руку, а выстрелом из пистоля «пробил ногу выше колена». Князя чудом спасли.

Казакам удалось выбить Передовой полк Мезецкого из обоза, но тут вновь заухали пушки и пищали. Повольники гибли десятками, сотнями. Царев наряд, обложивший стан со всех сторон, на какое-то время умолк.

— Сдавайтесь, воры! — послышалось из вражьего войска. — Сдавайтесь, а то всех положим.

Дема бесстрашно крикнул:

— Казаки! Ужель к боярам в полон пойдем? Ужель срам примем? Не бывать тому! Уж лучше погибель, чем в пасть к кабальникам. Глянь, сколь у нас бочек с зельем. Спокажем барам, как казаки умирают. Гайда, станишники! — вскочил на бочонок, сунул в порох горящий фитиль. Ухнул оглушительный взрыв.

— Гайда! — взревела повольница и ринулась к зелью.

Взрывы — другой, третий… Взрывы отчаяния, взрывы удали, взрывы — подвиг. Более тысячи казаков предали себя страшной смерти.

Дворяне оторопело крестились. И до чего ж смелы воры! Какая ж в них сила, дабы пойти на такую злую смерть.

Поражение было тяжким. «Воров били на голову и наряд и обоз взяли». Князь Масальский был ранен, захвачен в плен и отвезен в Москву; в столице, не приходя в себя, умер.

Царь Василий ожил. По городам поскакали гонцы с сеунчем. А вскоре новая радость — воровская рать побита под Серебряными Прудами. Московские колокольни захлебнулись от веселого перезвона колоколов.

— Наподдавали ворам! — кричал Василий Иваныч. — Сто тыщ полегло под Выркой и Серебряными Прудами. Скоро от воров и ошметка не останется. Ныне воеводу Ивана Воротынского на Тулу пошлю. Сидят там изменники Гришка Шаховской да Андрюха Телятевский с самозванцем Петрушкой. Велю всех на аркане привести.

Войско Ивана Воротынского выступило на Тулу пятнадцатого марта, в разгар Великого поста. (Это была переломная пора: победи Воротынский — и мужичьей войне конец, проиграй — и осажденный в Калуге Болотников вновь обретет могучую силу: соединится с царевичем Петром и двинет объединенную рать на Москву.)

Царь Василий зачастил в храмы, неустанно молился, прося господа и чудотворца даровать победу христолюбивому воинству.

Но ни господь, ни чудотворцы не вняли горячим молитвам Шуйского: войско Воротынского было разбито. Илейка Муромец выступил из Тулы и обратил в бегство все московское войско… так что предводители его, Воротынский, Симеон Романович и Истома Пашков, бежали.

А на другой день в Москву пришло еще одно горестное известие: рать воевод Хилкова, Пушкина и Ододурова разгромлена под Дедиловым; многие ратные люди потонули в реке Шате, воевода Сергей Ододуров убит; остатки войска бежали в Каширу.

Пожалуй, ни один из прежних государей не позавидовал бы Василию Шуйскому: и царствует с гулькин нос, а бед и напастей на трех возах не увезешь.

— Постригусь, в дальний скит сойду, тяжкую схиму на себя наложу, — отчаявшись, устав от бренной жизни, молвил Василий Иваныч в Боярской думе. Оставил все дела и засобирался в обитель. Сородичи, свояки (а их — тьма-тьмущая!), набольшие торговые люди, что пуще всех Василия Иваныча на царство орали, всполошились:

— Не оставляй Москву сиротой, государь. Погибнет царство!

— Мочи моей нет, покину! Уж лучше схимником жить, чем такие муки терпеть. Сойду с царства! — стучал посохом Василий Иваныч.

А бояре посмеивались:

— Вновь хитрит Василий. У лисоньки-плутовки сорок три уловки. И шагу из Москвы не ступит.

Не ступил. Остался.

— Хомут надел, так тяни, — молвил брат Дмитрий.

— Никак так и помру в маяте, — тягостко вздыхал Василий Иваныч и шелковый платочек к глазам. — Скоро помру, не так уж и много мне до смертного одра.

Поплакался, постонал, поохал — и с удвоенной силой принялся за державные дела. Думные люди не вылезали из царских покоев. Думали, ломали головы как с ворами поуправиться. И надумали-таки!

— Надо Калугу, Тулу и другие воровские города корму лишить, — молвил царь. — Неча им хлеб и мясо жрать. Позову Касимовского царя опустошить все деревеньки и села, что под ворами. После ордынца и вонючего клопа не сыщешь. Уморить смердов! Холопов же, что от Воров побегут и явятся с повинной, не казнить. Давать им отпускные грамоты. Отменить указ, кой писан первым февралем девяносто седьмого года. (Добровольные холопы, прослужившие полгода, становились кабальными до конца жизни господина.) Из-за сего указа, почитай, и замятия началась. Пущай же ныне холопы волюшку хлебают… до поры, до времени. Пущай! Лишь бы Ивашку сим указом напрочь подсечь.

Служилых дворян новым Уложением приманим, дабы поместья крестьянами не оскудели. И сыск беглых до пятнадцати лет установим, и плату за «пожилое» с двух до трех рублей подымем. Не так-то просто будет крестьянину сойти. Дворяне будут довольны. Двух зайцев убьем. Пущай дворяне злей воров колотят. За каждого убитого воровского мужика — сто четей земли и десять, а то и пятнадцать рублей от казны. Прибавка весомая. Не оставлять в нужде и тех дворян, кои Ивашкой разорены. Давать им, женам и детям хлебного корму на пять недель по осьмине ржи да по осьмине овса да по три деньги на человека… Где казны набраться? Вновь собрать с городов таможные, кабацкие, ямские и прочие деньги. Монастыри и купцы пожалуют. Деньгами и хлебом они, слава богу, еще не оскудели. Жалеть им нечего, одной заботой надо жить. Не захотят державному войску помочь, так под вором окажутся. Тот ни полушки, ни зернышка не оставит. Помогут! А коль сыщутся такие монастыри, кои не захотят царству помочь, то нашим царским указом их принудим. В лихую годину не до уговоров. Ныне — кто кого. Либо петля надвое, либо шея прочь. Всем в одну дуду надо играть. Взять и нетчиков в шоры, неча им от службы отлынивать. Губным старостам всех нетчиков переписать и поместья их отобрать. Враз на службу побегут. И каждого, кто на Ивашку пойдет, деньгами пожаловать…

Деньги, деньги, деньги! Не перечесть сколь их надо на служилый люд. Монастыри, что побогаче, давали царю и по пять, и по десять тысяч; бедные же обители и по тысяче рублей не наскребли. Василий Иваныч прикинул — казны и на треть жалованья не хватит, вновь разбежится воинство. Прикинул, посоветовался с боярами и дьяками, и пошел на крайнюю меру — указал брать из храмов и монастырей драгоценную утварь, с тем, чтоб переплавить на серебряные монеты.

Отцы церкви возроптали: кощунство, святотатство, надругание над православной верой! (Келарь Троице-Сергиева монастыря Авраамий Палицын назовет действия царя «грабежом».) Но на попов и игуменов прикрикнул патриарх Гермоген, и отцы смирились.


Глава 6 Велик русский мужик


Касимовский царь обрушился на Русь — благо сам Василий Шуйский позволил — во второй половине марта 1607 года, обрушился с тридцатитысячным войском — быстрым, свирепым, жаждущим добычи. Вначале набежали на села, что под Путивлем. Села большие, богатые хлебом, мясом и медом.

В Никольском ударили в било. Мужики выскочили с топорами и рогатинами, но бой был коротким, мужики полегли под кривыми саблями ордынцев.

Митяй Антипов на сечу с татарами не вышел: кой прок, ежели тьма басурман навалилась. Откуплюсь, думал он, не тронут, деньжонки получат — и со двора вон.

В избу ворвался мурза с пятью воинами. Желтолицые, узкоглазые, в вывернутых мехом наружу овчинах, с обнаженными саблями. Митяй подал мурзе каравай хлеба на белом рушнике. Мурза довольно зацокал языком и ступил к сундуку, рванул крышку. На пол полетели шубы и полушубки, кафтаны и армяки, летники и сарафаны… Миг — и все Митяево богатство, скопленное за долгие годы, очутилось в необъятной переметной суме. Один из ордынцев снял с киота образок Спасителя в серебряной ризе. Митяй насупился.

— Оставили бы иконку. Грешно! — потянул было образок к себе, и тотчас крученая жильная плеть, разодрав рубаху, больно ожгла плечо.

Мурза толкнул ногой дверь в горницу, вошел. Жена Митяя и две дочери стояли на коленях и напуганно молились на киот с Богородицей. Мурза заулыбался, скинул с себя малахай и овчину и подошел к одной из девушек. Взял за подбородок.

— Карош урус девка… Карош!

Грубо повалил девушку на пол, та закричала, забилась.

— Спаси, тятенька!

Митяй что есть мочи пнул в живот одному из татар, выхватил из его ослабевших рук саблю и метнулся в горницу. Зарубил одного, другого и сам упал, пронзенный кинжалом. Убитых ордынцев унесли, но в избу вбежали другие татары и принялись насиловать женщин.

Митяй Антипов лежал без движения, но в нем еще теплилась жизнь. В потухающем сознании вдруг неожиданно ясно всплыл дюжий чернобородый казак. Жесткие, грузные руки его цепко ухватились за поручни деревянной сохи.

«На Шуйского войной не собираешься?»

«Не собираюсь, милок».

«А ежели царево войско сюда нагрянет? Тогда прощай волюшка».

«Авось не нагрянет. Бог милостив. Мое дело за сохой ходить».

«Худо, Митяй. Худо! Кому ж за землю и волю стоять, коль все в избах будут отсиживаться».

«Не воин я, милок. Ты уж прости».

Крик, отчаянный душераздирающий крик… Дочь Варвара… Господи, что они делают, что они делают?!. Ордынцы, будь они трижды прокляты!.. Чу, идет молва, Василий Шуйский татар позвал. Ирод!.. Твоя правда, Иван Исаевич. Твоя!

Крик — жуткий, невыносимый.

Митяй приподнимает чугунную голову. Ордынцы жестоко глумятся над женой и дочками. Из синего перекошенного рта надрывный хрип:

— Злыдни!

Мурза взмахивает саблей.


Михаил Скопин ушам своим не поверил: татары жгут, зорят, опустошают Русь, опустошают по просьбе (!) царя Василия. Разгневанный снарядился было в Москву, но тут приехал посыльный дворянин от Ивана Шуйского. Слова его не успокоили Скопина, гнев не остыл. То дело гнусное и подлое, горько раздумывал молодой воевода. Позвать ордынцев на Русь?! Испепелить землю. И все лишь ради того, дабы оставить воровские города без корму. Гнусно, подло! Руками ордынцев бить свой народ!.. Господи, и до чего ж лихо тебе ныне, Русь! То самозванцы, то ляхи, то ордынцы. Мужичья война! Истерзанная Русь. Навались сейчас швед аль турок — и нет Московского царства. Ужель о том не думают бояре, что не хотят сильного государя и плетут козни, подрывая державу. Что им до могучего самодержца. Чем слабже царь, тем вольней боярству. Недоумки! Ужель о том не думают мужики и холопы, кои рушат Русь своими бунтами. Чем дольше Смута, тем немощней держава. Горят крепости, тает державное войско. Запустенье в городах и весях, хиреет торговля. Разруха, голод! Русь катится в пропасть. Да оглянись же, бояре! Оглянись, народ! Останови войну и раздоры, останови, пока не поздно, пока не раздавил чужеземец. Оглянись, не бойся, не геройствуй понапрасну. Герой не тот, кто мечом и огнем расшатывает державу, а тот, кто помышляет о крепком царстве — без крамол и сеч. То не царство, внутри коего льются реки крови, то — приманка, лакомый кусок для внешнего ворога.

Князь Телятевский, узнав о подлости Шуйского, брезгливо сплюнул. Шубник, дабы на престоле усидеть, на самое черное дело горазд.

Мерзкий паук! Своих силенок не хватает, так норовит на басурманине выехать. Ловко придумал. Басурманин так пройдет по сусекам, что мышь крупинки не сыщет. Опустошит Украйну, опустошит села вокруг Калуги и Тулы, дабы Болотникова и царевича Петра голодом уморить. Коварней не придумаешь. Ордынец быстр, изворотлив, на одном месте не сидит. Поди, излови его. Да и ловить-то ныне некому…


Ордынский набег тотчас сказался на Калуге: в крепость перестали приходить хлебные обозы. Свои же запасы кончались.

— Как бы не заголодовать, батько. После татар и волк не рыщет. Треклятые! — мрачно молвил Устим Секира.

— Не ордынца вини — Шубника. Это по его зову татары по селам шарпают. За тридцать серебреников Русь продал. Иуда!

Недели через две Юшка Беззубцев известил: на Покровке и Никитской развешены подметные письма Василия Шуйского с новыми царскими указами. Шуйский призывает холопов покинуть воровские города; тем, кто «добьет челом и оставит вора Ивашку» будет дарована воля и выданы отпускные грамоты. Изловили двух царских лазутчиков, те шныряли по городу и подбивали ратников на измену. Кое-кто заколебался.

Иван Исаевич досадовал. Чего только не придумает Шубник, дабы расколоть народное войско! В крепости и без того стало тревожно: еще неделя-другая и людям нечего будет есть. С голодным брюхом долго не навоюешь.

Голод обрушился на калужан к середине Великого поста. «И бысть во граде глад велик и нужда, многого ради времени осадного: не токмо хлеб, но и скот весь рогатый, и конский весь изъядоша, и вси начаша изнемогати».

Дворяне кричали с приокской горы:

— Сдавайтесь, воры! Не держитесь Ивашки Болотникова, инако все подохнете. Идите к нам. Государь Василий Иваныч зело милостив, он сохранит вам жизнь, пожалует волей, деньгами и хлебом. Покиньте богоотступника и антихриста Ивашку. Сдавайтесь на милость царскую!

Калужане стойко отвечали:

— Никогда того не будет, чтоб к богомерзкому Ваське Шуйскому на поклон пошли. Хлеба же у нас и своего вдоволь. И вам тут недолго стоять. Скоро придет на подмогу царевич Петр Федорыч и от вашего войска останутся рожки да ножки. Царя же вашего, кривдолюбца, на осиновый кол посадим.

— Воры, изменники! — ярились дворяне. — Хлеба у вас и пудишка не сыщется. Кошек и собак жрете. Ведаем — Ивашкой запуганы. Чу, весь город давно перейти к царю Василию помышляет!

— Врете, вислобрюхие. На изменное дело не пойдем. Нашлись у нас три ублюдка-переметчика, так мы их кнутом били и в темницу кинули.

Болотников приказал казнить изменников на виду всего московского войска. Предателей распяли на Ильинской башне.

А голод брал за горло, брал жестоко. Погосты были усеяны могилами. Но дух повольницы не был сломлен, болотниковцы находили в себе силы не только оборонять от неприятеля крепость, но и изматывать его непрестанными вылазками, чему немало удивлялись и Воротынский, и Мстиславский и Скопин-Шуйский.

«Откуда в мужике такая сила? — не раз задавал себе вопрос князь Михайла. — На чем он держится? Ужель на одних лишь помыслах о воле? Ужель так силен верой, что никакие невзгоды не могут его поколебать… Велик, велик же русский мужик. Велик в работе и в сече. Духом велик. Тяжко с таким воевать».

И храброму Скопину становилось порой страшно.

Иван Исаевич большие надежды возлагал на весну. Сказывал воеводам:

— Ныне снегу навалило много, большому половодью быть. А коль так, ворог с берега Оки попятится. И тут не зевай, на струги — и вниз по Оке. Попытаем из вражьего кольца вырваться. А там — либо на Москву, либо к Туле.

Весна выдалась ядреная, красная; уже в конце марта вскрылась Ока и в Волгу потянул лед; разлив был столь большим, что царские воеводы вынуждены были отойти от берега на добрую версту.

Болотниковцы вовсю смолили и конопатили челны, барки и струги, готовясь в одну из ночей выйти на Оку. Но выбраться из крепости так и не удалось: сыскался предатель, который перешел во вражий стан и рассказал о намерении Болотникова. Скопин-Шуйский велел сбить по обеим сторонам Оки крепкие, тяжелые плоты и поставить на них пушки. Иван Исаевич отменил вылазку.

— А может, попробуем? Авось и проскочим, — молвил Мирон Нагиба.

— Не проскочим. Авось и как-нибудь до добра не доведут. Пока струги к реке тащим, всех до единого уложат. Будем сидеть!

И сидели, стойко снося голод и лишения. Вражья пальба из пушек в половодье стихла: царские воеводы ждали, когда Ока войдет в свои берега. Ждал и Болотников, ждал конца распутицы, ждал нетерпеливо: получил от царевича Петра грамоту, в коей тот сообщал, что скоро, как сойдет снег, придет к Калуге на помощь.

13 мая из Тулы было послано войско под началом Андрея Телятевского. Встречу ему, Из-под Калуги, вышли три полка с воеводами Борисом Татевым, Михаилом Барятинским и Андреем Черкасским. Битва разыгралась у села Пчельни. Царские полки были разгромлены, князья Татев и Черкасский убиты. Остатки войск бежали к Калуге. Во вражьем стане началась паника.

Из крепости вышли болотниковцы и дружно, напористо ударили по дворянам, довершив разгром царских полков, начатый на Пчельне. Вылазка была столь сокрушительна, что «вси воеводы устрашишася и бегству вдашася, и все воинство такожде вслед их побегоша, кто елико можаше».


Глава 7 Встреча


Путь к Болотникову от Москвы к Калуге был непрост. По всем дорогам рыскали конные разъезды, хватая каждого подозрительного путника. Давыдка и Никитка пробирались к Калуге лесами. Ободрались, поотощали. Часто коротали ночи в заброшенных селах и деревеньках, коих в подмосковных уездах и не перечесть. Что ни сельцо, то пустынь. Убогие, закоптелые избенки с зияющими черными дырами волоковых оконец.

— Экое лихолетье. И мужиком не пахнет, — ворчливо вздыхал Давыдка. — И чего бегут?

— А ты поживи под барином — белугой заревешь, — молвил Никитка.

— Тебе-то откуда ведать жизнь мужичью?

— Да уж ведаю. В селе Богородском князь Телятевский мужиков в три погибели гнул. Не зря ж всем селом в бега подались.

— И ты с матушкой сошел?

— Не помирать же с голоду. Сколь же можно лихо терпеть?

— Знать и ты в батьку. Он барское лихо смолоду не терпит.

Давыдка смотрел на сына Болотникова, дивился: парень не по годам серьезен.

На пятый день пути Давыдкина котома оскудела.

— Кабы ноги не протянуть, парень.

— Надо зверя добыть. У тебя два пистоля.

— Пистоли, парень, нам могут на другое сгодиться. Всюду царевы приставы шастают.

Пистоли сгодились в тот же день. Когда покинули одну из заброшенных деревенек и миновали околицу, из осинника выбежала навстречу стая волков — голодных, рыскучих.

— Пропали, — охнул Давыдка.

— А. может, гаркнуть? Уйдут.

— Не… Слышь, как зубами щелкают? Помоги, Николай угодник! — перекрестился Давыдка и выхватил из-за кушака пистоль в два ствола. Рука дрожала. Пять волков — бурых, свирепых — подступали все ближе и ближе; сейчас последует стремительный бросок и… Давыдка прицелился в самого матерого, но рука ходуном ходила.

— Промажешь. Дай мне, — шепотом произнес Никитка.

Давыдка молча, не сводя настороженных глаз со стаи, протянул Никитке другой пистоль. Первым метнулся на людей вожак, и тотчас Никитка выстрелил. Волк рухнул в пяти шагах. Не промахнулся и Давыдка, тяжело ранив волчицу; остальные звери отскочили. Никитка, ободренный удачным выстрелом, смело пошел на волков. Бухнул из другого ствола. Зверь закрутился на снегу. Два других волка убежали в заросли осинника.

— Удал ты, парень, — утирая рукавом полушубка вспотевший лоб, протянул Давыдка. — Где палить наловчился?

— Малей Томилыч на охоту брал… Дале пойдем?

— Дале идти рисково. В деревушке поживем.

Вернулись в избу, сладили силки, расставили по лесным тропам. Повезло: в силки угодили два зайца. А вскоре сохатый завалился в яму-ловушку. Давыдка повеселел:

— Теперь жить можно, теперь не помрем.

Как-то возвращались в деревушку из леса и вдруг услышали чьи-то резкие, гортанные выкрики.

— Татары! — похолодел Давыдка и потянул Никитку в ельник.

Татары — шумные, хищные — спрыгивали с приземистых длинногривых коней и вбегали в избы.

— Держи карман шире, — насмешливо бросил Давыдка.

Татары, оставшись без добычи, подожгли избы и тотчас с воем и визгом снялись.

— Свирепый народ, злей волков.

— Где зимовать теперь будем? — сожалело глядя на полыхающие избы, спросил Никитка.

— Сам, парень, не ведаю. Ну да бог милостив.

Набрели на лесной скит с отшельником, попросились на постой; старец просто и коротко молвил:

— Живите.

Жили до весны, ходили на охоту, били зверя. Никитка за зиму еще больше вытянулся, раздался в плечах.

— Тебя как на дрожжах прет. Едва ли не с батьку вымахал, — молвил Давыдка.

В конце апреля Давыдка выбрался на Калужскую дорогу; вернулся в скит сумрачный.

— Болотников все еще в осаде. В крепость нам, парень, не проскочить. Надо ждать.

Но ждать пришлось недолго: недели через две отшельник молвил:

— Ступайте ко граду без опаски. Раб божий Иван — заступник народный — одолел царя неправедного.

— А тебе откуда знать? — недоуменно вскинул лохматую бровь Давыдка. — Почитай, из скита не вылазишь.

Отшельник не отозвался и встал на молитву.

Давыдка повел Никитку на большак. По избитой, истерзанной дороге то тут, то там валялись телеги и дохлые кони. Версты через три показалось сельцо. Миновали околицу. Худой рыжеусый мужик вспарывал сохой полосу. Поведал:

— Царева рать к Москве бежала. Знатно поколотил бар Иван Исаевич.

— А сам ныне где? — спросил Никитка.

— В Тулу подался, к царевичу Петру Федорычу. Дай-то им бог бар осилить.

Путники повернули на Тулу.


К вечеру многотысячная рать Болотникова встала на привал, встала среди лугов на берегах Упы.

Иван Исаевич, утомленный дальним переходом, присел на походный стулец у воеводского шатра. Вечер был розовый и духмяный. Большое литое златоглавое солнце медленно опускалось в пухлую багряную тучу. Медвяно, будоражаще пахло луговыми травами. На душе Ивана Исаевича легко и покойно. Победа над царской ратью была полной и ощутимой. Убито свыше десяти тысяч дворян, тысячи захвачены в плен; захвачен и большой московский наряд с пушками, ядрами, свинцом и зельем. Есть чему порадоваться! В Туле ждет не дождется царевич Петр. У него большое и крепкое войско. Скорее бы с ним встретиться и воедино двинуть войско на Москву.

К Ивану Исаевичу ступил Секира.

— Давыдка до тебя, батько.

— Кой Давыдка? — рассеянно переспросил Иван Исаевич.

— Да вот сам глянь. Позарез, гутарит.

Перед Болотниковым предстал кряжистый мужик с дымчатыми бельмастыми глазами; обок застыл молодой чернокудрый детина в белой домотканной рубахе.

— Привел, воевода, — поклонился Давыдка.

Иван Исаевич глянул на мужика, глянул на детину и медленно, не сводя глаз с бравого широкогрудого парня, стал подниматься со стульца. Гулкими, частыми толчками забилось сердце, задрожала борода, повлажнели глаза.

— Никитка!.. Сыно-о-ок! — простонал-воскликнул Иван Исаевич, простонал протяжно, захлебываясь от буйной, пьянящей радости. Ошалевший, обезумевший от счастья, заключил Никитку в объятия. Тормошил, разглядывал, целовал и… плакал, плакал, слезами радости.

— Любый ты мой!.. Сынок… Никитка!..

На другой день, обласканный и одаренный воеводой, Давыдка неожиданно столкнулся с Ермилой Одноухом.

— А ты как здесь? — удивился Давыдка и весь внутренне насторожился: встреча с бывшим есаулом атамана Багрея ничего доброго не предвещала.

— Неисповедимы пути господни, — кося глазами на ратников, что были неподалеку, отозвался Ермила.

— Багрея давно не видел?

— Тихо… тихо, дурень, — прошептал Одноух. — Год не встречались.

«Слава те господи! — повеселел Давыдка. — Выходит, Ермила о бегстве моем не знает».

— Идем-ка в лесок. Потолковать надо… Сам-то чего здесь?

— Багрей послал. Дельце у него к Болотникову.

— Какое? — остро, вприщур уставился на Давыдку Ермила.

— Дельце?.. Да, вишь ли, Багрей никому не велел сказывать.

— Ну-ну, — протянул Одноух. Ухмыльнулся, хлопнул Давыдку по плечу. — А я надумал с Болотниковым в Тулу войти. Обители там богатые.

Давыдка знал, что Ермила последние годы промышлял по монастырям и храмам: то странствующим иноком прикинется, то в «служение» к батюшке поступит. Без казны к Багрею не возвращался.

Зашли в глубь леска. Ермила снял кафтан и протянул Давыдке.

— Подержи-ка… Жарынь ныне, — нагнулся, выхватил из-за голенища сапога нож и быстрым коротким взмахом вонзил его в живот Давыдки.

— Сука продажная!

Давыдка слабо охнул, выронил кафтан и замертво рухнул.

— Сука, пес! — зло бормотал Одноух, заваливая труп валежником. — Ныне и Никитке от Багрея не уйти. Не видать Болотникову сына.


Вначале была бурная радость. Пожалуй, за всю свою жизнь не был так счастлив Иван Исаевич. У него — сын! Любый, долгожданный!

Обнимал Никитку, всматривался в его лицо и узнавал в нем самого себя, свою молодость. А каким сладостным, чарующим звуком отзывалось в его сердце сыновье «батя».

Батя! Господи, уж не грезится ли ему, наяву ли все это? Он — отец. Отец! Вот и сын перед ним, и какой сын, какой добрый молодец! Ну, как тут не возрадоваться, как пьяну не быть?

Сиял, ликовал Иван Исаевич.

А на другой день поговорил с Давыдкой, и вновь почернела душа. Василисы боле нет, ее жестоко убил Мамон. Услышал — и помутнело в глазах, боль резанула сердце. Василиса!.. Как хотелось ее увидеть, глянуть в ее очи. Сколь думал о ней: и в Диком Поле, и в ордынском полоне, и в турецкой неволе. И была ж недавно совсем рядом: одна лишь московская крепостная стена разделяла. Кажись, позови, крикни — и родной голос отзовется. А голоса ее никогда не забыть, он всегда в нем — мягкий, ласковый: «Иванушка… Люб ты мне, сокол ненаглядный… Иванушка!» Как она любила-голубила. Ныне нет Василисы. А ведь могла и живой остаться. Могла, коль бы Мамона послушала. Никак, поняла, что Мамон недоброе задумал. Мужа своего оберегала. За мужа и на смерть пошла.

Мамон! Гнусный кат, зверь! Гнев, бешеный, беспощадный гнев захлестнул Болотникова.

Устим Секира зашел было в шатер, глянул в лицо воеводы и попятился. Ох и страшен же Иван Исаевич. Что это с ним? Только что весел был и вдруг…

Болотников велел позвать Юшку Беззубцева; тот, после гибели Матвея Аничкина, ведал тайным войсковым приказом.

— Когда-то мы из Коломенского на Москву лазутчиков посылали, дабы Василису с Никиткой от Мамона вызволить. Лазутчики, по-всему, не дошли. Мамон живет и здравствует. Собака! Людей наших, что в полон угодили, сотнями убивает. Народ сего ката Малютой прозвал. Нельзя такого гада боле терпеть. Нельзя, Данилыч!

В тот же день Беззубцев отправил на Москву новых лазутчиков. А на другой день из стана Болотникова пропал Никитка.


Глава 8 Советы, казни и сечи


Разгром царских полков под Калугой потряс Москву. Боярство было насмерть напугано: войско разбито, оборонять Москву некому, и недели не пройдет, как Ивашка Болотников захватит столицу. Боярству не спастись!

О падении Москвы с тревогой подумывал и Скопин-Шуйский: если Болотников двинет сейчас на столицу, его не остановить, Москва легко окажется в руках Вора.

Но Болотников… повернул на Тулу. Скопин был изумлен: просчет Болотникова был налицо. Передышка позволит царю собрать новые полки.

Бояре же Василию Шуйскому больше не верили; собравшись в хоромах Мстиславского, кричали:

— Довольно сидеть на троне Ваське! До погибели царство довел. Постричь Шуйского и в Чудов монастырь сослать. Звать короля Жигмонда на царство! Пущай войско свое приведет. Постричь Шуйского!

Кричали в хоромах, а затем повалили к Шуйскому во дворец. Царь выслушал, позеленел от злости и выгнал бояр. Поостыв от гнева, велел кликнуть думных дьяков Тимофея Витовтова да Тимофея Луговского. Час думали, другой и отправились на Патриарший двор. Гермоген, благословив, выслушал царя Василия и надолго замолчал. Открытая измена бояр не удивила святейшего: он давно ведал о кознях высокородцев. Ведал и осуждал: не ко времени сейчас раздоры, когда крамольная чернь вышла из послушания и вот-вот захватит Москву. Болотников опустошает не только боярские и дворянские вотчины и поместья, но и вовсю зорит монастырские и церковные земли. Болотников — наизлейший враг и господам и попам. Господские же распри лишь на руку Ивашке. Не вражда ныне нужна, а великое единенье. Надо немедля сплотить всех бояр, дворян и мелкопоместных детей боярских вокруг царя. Время не ждет. Либо господам властвовать, либо под мужиком сидеть.

И патриарх Гермоген благословил царя на Земский собор. Со всех городов Руси, верных Шуйскому, стали стекаться в Москву городовые дворяне и дети боярские, набольшие купцы и «лутчие» люди посадской верхушки.

Бояре не угомонились: всерусский собор служилого люда вселил надежду на избрание нового царя. Дивились решению Шуйского: уж чересчур на рисковую затею пошел. Земский собор — не десяток бояр — что повелит так и будет. Надо дворян и детей боярских на Шуйского ополчить. Но дело это оказалось не простое: дворянские вожаки Истома Пашков, Прокофий и Захар Ляпуновы, Григорий Сунбулов в сговор с боярами не вступили.

— Ныне о другом надо помышлять: как мужика побить. Болотников ни бояр, ни дворян не пощадит, коль верх возьмет. Будем крепко стоять за царя, — молвил Истома Пашков.

Василия Шуйского воодушевила поддержка дворян. Вот когда их петух в задницу клюнул. Поняли наконец, недоумки, что царь и барин в одной упряжке должны идти. Уж коль мужичий топор над башкою завис, тут не до распрей.

Дворянство было настроено решительно: пора покончить с мужичьей войной, пора вернуть мужика на барскую пашню!

Василий Шуйский заявил на соборе, что сам поведет войско на Тулу.

А тем временем спешно сколачивалась новая рать. Царь разослал по всем городам, уездам и монастырям грамоты, в коих приказывал собрать с посадов, дворцовых сел и черных волостей, с патриарших, митрополичьих и монастырских земель «даточных» людей по шесть человек с сохи[168] — по три человека конных да по три пеших с двухмесячным кормовым запасом. Местом сбора дворян, детей боярских и «даточных» людей был назван Серпухов.

Тульский поход Василия Шуйского начался 21 мая 1607 года. С государем были бояре и окольничии, стольники и стряпчие, дворяне московские и жильцы, головы стрелецкие и весь Разрядный (военный) приказ. На Москве Василий Иваныч оставил брата своего, князя Дмитрия Шуйского.

В Серпухове собралось огромное стотысячное войско. Царь торжественно присягнул перед всей ратью, что он либо сложит голову в походе, либо вернется в Москву со щитом.

«Царевич» Петр встретил Болотникова радушно и хлебосольно.

— Рад видеть тебя, Большой воевода! — обнял, облобызал и повел к столу, богато уставленному винами и яствами. Был «царевич» весел, подвижен; пил, закусывал, говорил и пытливо поглядывал на Болотникова. Могуч, могуч воевода! Особо притягивают к себе глаза — строгие, проницательные и, как показалось Илейке, мученические. Лицо Болотникова притягивало и чем-то настораживало, приводило в какое-то смутное, тревожное чувство. Илейке становилось не по себе от болотниковских глаз.

Пытливо наблюдал за царевичем и Болотников. Ныне с этим человеком на Москву идти. Не подведет ли? Прежде царевич бился с дворянами дерзко, но каков он будет под Москвой, где победу добыть чрезмерно тяжко. Коль царь Василий поставит над войском Михайлу Скопина, то одной дерзостью его не осилишь. Многое будет зависеть от единения и от того, кто встанет в челе народной рати. Он, Большой воевода царя Дмитрия, или бояре царевича Петра — Телятевский с Шаховским? Не погубят ли войско распри? Не переметнутся ли к Шуйскому господа-воеводы?.. Много, много вопросов возникало у Ивана Исаевича. Особо его занимал Телятевский. Как-то встретит князь Андрей Андреевич своего бывшего беглого холопа, что по закону должен был бит кнутом и возвращен к владельцу.

Телятевского раздирали противоречивые мысли. С одной стороны ему не хотелось встречаться, а тем более сидеть за одним столом с холопом Ивашкой, с другой же — за Болотниковым большая сила, без которой захват Москвы невозможен. Надо (надо, князь Андрей!) отбросить гордыню и сойтись на время с Болотниковым.

Они встретились в покоях «царевича» Петра. Телятевский с нескрываемым любопытством глянул на Болотникова и… не узнал своего бывшего холопа. Тот был молодой, обыкновенный парень, коих в тогдашней вотчине было сотни, а теперь перед ним возвышался пожилой седокудрый муж с властным непокорным лицом, на котором выделялись темные жгучие глаза. Оба молчали.

— Чего ж вы? — подтолкнул обоих Илейка.

И вновь молчание. В суровых, непроницаемых глазах Болотникова промелькнула усмешка. Тяжко князю! Он не знает, как его приветствовать — то ли Ивашкой назвать, то ли Иваном Исаевичем, то ли Большим воеводой.

Болотников негромко рассмеялся:

— Чего застыл, князь? Рад тебя в добром здравии видеть. И ране ты был зело крепок, и ныне в силе. Неуж не признал? Мы с тобой старые знакомцы. Правда, я за сошенькой ходил, а ты меды пил. Но жизнь не камень: на одном месте не лежит. Так что не обессудь, князь. Ныне перед тобой Иван Исаевич Болотников — Большой воевода царя Дмитрия. Буду рад, коль забудешь старые обиды и со мной на Ваську Шубника пойдешь. Дам тебе Большой полк. Воюй!

Илейка восхищенно ахнул: ай да Иван Исаевич! Сразу берет быка за рога.

Телятевский вспыхнул. Холоп, лапотник, навозное рыло! — кричала уязвленная душа. Но сдержался, не сказал того и лишь уклончиво, глянув на Илейку, молвил:

— Кому и у кого под рукой ходить — повелит царевич Петр Федорыч… воевода.

— К столу, к столу, Иван Исаевич и Андрей Андреевич! О делах опосля.

Телятевский досадливо поморщился: «царевич» назвал его вторым. Ужель так и дале будет?

Вечером Илейка позвал Болотникова в баню.

— Люблю, Иван Исаевич, веником похлестаться. Поди, и тебе охота после дальней дороги потешиться?

— Вестимо, царевич. Жуть как хочется!

Баня оказалась на славу. Срублена в одном ярусе с жилыми хоромами, отделяясь от них сенями. В мыленку вели особые «мовные» сени, в них лавки и стол, крытые красным сукном. На лавках — «мовная стряпня»: исподнее, колпаки, простыни, тафтяные опахала. В углу мыленки большая изразцовая печь с каменкой, наполненной круглым серым камнем — «спорником». На полу, под белым покрывалом, свежее пахучее сено с мелко нарубленным можжевельником. По стенам и лавкам — пучки душистых цветов и трав. Двери и окна мыленки обиты красным сукном. В переднем углу — икона Спасителя и Поклонный крест. Посреди мыльни — липовые кади и ушаты, деревянные шайки и медные луженые тазы со щелоком. Баня жарко натоплена.

— Благодать! — срывая исподнее, сладостно простонал Иван Исаевич.

Илейка зачерпнул ковшом из берестяного туеска ячного пива, плеснул на каменку и, окатившись банным квасом, полез на полок. Блаженно закряхтел, заохал, и принялся нахлестывать себя распаренным в горячем щелоке березовым веником.

— У-ух, добро!.. А ну поддай еще, Иван Исаевич!

Болотников поддал, и в бане стало нестерпимо жарко.

А Илейка знай хлещется, знай упоенно покрякивает. Затем наступил черед лезть на полок Ивану Исаевичу. Веник прытко загулял по смуглому литому телу.

— Поддай и ты, царевич!

— Да ты что? Глаза лопнут! — хохотнул Илейка.

— Поддай, дьявол! Поддай!

Вскоре выскочили в сени и повалились на лавки. Передохнули — и вновь на полок. Затем, чистые, красные, разомлевшие, долго сидели в предбаннике. Толковали. Илейка неожиданно молвил:

— Поди, ведаешь, Иван Исаевич: обо мне всякие байки ходят. А как ты думаешь — казак я аль царский корень?

— Вестимо — царевич, — улыбнулся Болотников. — Куды уж мужику-недосилку трижды на полке в лютый пар под лютым веником выстоять. Царе-е-евич!

Илейка ткнул кулаком Болотникова в бок, весело и громко рассмеялся.

— Хитер ты, Иван Исаевич, хитер!.. А теперь кваском да медком тебя потчевать буду.

Квас был из погребка — холодный, ядреный. Добрые были и ставленые меды: вишневый, смородиновый, малиновый…

— Давно таких не пивал. Богато живешь, царевич.

Илейка пристально глянул Болотникову в глаза.

— Никому не поведаю, а перед тобой откроюсь. Да тебя и не проведешь. Угадал ты, не царевич я. Одного мы с тобой, Иван Исаевич, звания — подлого. Был и холопом, и бурлаком, и казаком. Хватил лиха. От бар по горло ярма нахлебался. Ненавижу их, псов! Каждого бы на стене распял. Сколь я их переказнил и еще казнить буду… А вот ты мне люб. Я тебе, Иван Исаевич, готов земно в ноги поклониться. За жизнь твою праведную, за дела богатырские. Народ о тебе песни слагает. Крепко верю, что обрету в тебе содруга верного.

— Спасибо тебе, казак, — тепло проронил Иван Исаевич и стиснул Илейкину руку.

На другой день собрались на совет «царевич» Петр, Болотников, Григорий Шаховской и Андрей Телятевский. Думали каким путем идти на Москву.

— Надо идти на Серпухов. Побьем Шуйского — и к Москве. Иного пути не вижу, — убежденно высказывал Телятевский.

— Рисково, — возразил Иван Исаевич. — В Серпухове, как доносят лазутчики, стотысячное войско. У нас вдвое меньше. Сеча будет не из легких, не одну тыщу ратников потеряем. А сколь их уже пало! Хлебопашцев, городских ремесленников! Поберечь надо трудников. Победу можно и не столь тяжелой ценой добыть. Надо обойти главные силы царя. На Москву разумнее идти через Каширу и Коломну, войск там не так уж и много. Одолеем! Москва же осталась без рати. Все полки ушли в Серпухов. Взять ныне Москву будет куда проще. Так что в обход Серпухова, воеводы!

— А царское войско дремать будет? — усмехнулся Григорий Шаховской. — Он был на стороне Телятевского. — Да оно тотчас Москву осадит.

— Пусть осадит. Москву Шубнику не отдадим! — веско молвил Болотников. — С нами будут все москвитяне. Трудникам нужен новый царь. Праведный царь, дабы народ боле в оковах не жил. И войско наше возрастет десятикратно. Стоит нам овладеть столицей, как к Москве со всей Руси хлынут повстанцы. Шубник окажется меж двух огней. Ему не устоять. Да, мнится, и сечи не будет, коль в Москве утвердимся. Разбежится царево войско, как не раз уже разбегалось.

Но Телятевский был непреклонен: надо прежде всего разбить серпуховскую рать, всякие обходные пути к победе не приведут.

Поднялся Илейка.

— Иван Исаевич прав. Ныне идти на Серпухов рисково. А рисковать нам никак нельзя. Обойдем Серпухов. Веди на Каширу рать, Большой воевода! — молвил твердо, выделив последние слова.

У Телятевского задергалось веко. Шаховской глянул на своего друга и похолодел. Сейчас князь сорвется: «царевич» не только не принял его плана, но и не поставил в челе войска. Придется именитому князю идти под рукой своего же холопа. Непременно сорвется! В гневе же Андрей Андреевич страшен, может и «царевича» против себя настроить. А это опасно. Упреждая Телятевского, успокоительно молвил:

— Царевичу видней, Андрей Андреич. Пожалуй, и впрямь толковей идти на Каширу. Войско там махонькое, враз и осилим. А затем и Москву возьмем… Давайте-ка выпьем за удачливый поход.

Телятевский молчаливо и хмуро осушил чару.

В тот же день Илейка казнил дворян, взятых в плен на Пчельне. Казнил в кремле у Губной избы.

— Поглядим, воеводы, как изменники моего дяди-государя будут под саблями стоять.

Дворян казнили на высоком и просторном помосте — вводили сразу по четыре человека и отсекали головы.

— У меня этих псов боле пяти тыщ накопилось. Никого не пощажу, — сурово произнес Илейка.

Дворяне кричали:

— Вор, гнусный Самозванец! Не долго и тебе ходить по белу свету. Царь Василий на кол тебя посадит. Вор!

Пуще всех драл горло дебелый сивобородый дворянин с отсеченной по локоть рукой.

Илейка кивнул Митьке Астраханцу:

— Подведи ко мне этого краснобая.

Подвели. Илейка схватил дворянина за бороду.

— Шумишь, пес недобитый! Запомни, ублюдок, перед смертью запомни и на том свете скажи, что пал ты, сволота барская, от руки сына царя Федора — Петра Федорыча. И еще скажи, гад ползучий, что скоро тесно будет на том свете от сволочей дворян, коих мои люди тыщами посекут.

— Врешь, смердящее рыло! — прохрипел осатаневший от злобы дворянин и плюнул Илейке в лицо.

Илейка выхватил кинжал и пронзил дворянину горло.

— Душегуб, лиходей! Мужичья харя немытая! — вновь понеслись выкрики пленных.

— Сейчас я вас умою… Митька! Тащи бар в нужники. И мордой их, мордой! Пусть досыта дерьма похлебают. Кому шибко нелюбо станет — того к зверям под клыки. Волоки сволоту, Митька!

Лютые казни продолжались неделю. «Окаянный Петрушка повеле на всяк день числом человек по десяти и больше посекати, а иных повелел зверям живых на снедение давати».

Телятевский с Шаховским, затворившись в покоях, недовольно говорили: свиреп к дворянам Илейка. С Болотниковым спелся. Ну да кулик кулика видит издалека. Смерды! Скорее бы Москву взять, а там… а там каждому на свое холопье место указать. Покуда ж надо терпеть! За ворами великая сила, без которой о Москве нечего и помышлять.


План захвата Москвы через Каширу и Коломну был весьма удачен. В обоих городах стояли слабые гарнизоны, кои не смогли бы остановить Болотникова. Но в тайне план сохранить не удалось: из Тулы в Серпухов примчал лазутчик Шуйского. Василий Иваныч тотчас позвал Михайлу Скопина. (Царь давно уже перестал гнушаться советами молодого воеводы). Скопин-Шуйский, подумав, предложил заманить войско Болотникова в ловушку.

— Добро бы, государь, укрепить Каширу. Полк князя Голицына и часу не продержится. Сметет его Болотников. Добро бы несколько полков из Серпухова снять. Да снять рать из Переславля Рязанского с Прокофием Ляпуновым. Рать у Ляпунова немалая и конная, быстро к Кашире подойдет. В Кашире в осаде не сидеть, а всем полкам выйти из крепости и ждать Болотникова подле устья речки Восмы, что у села втекает в Беспуту. Сие место Болотников не минует. Уж слишком удобно здесь идти на Каширу. Полкам стоять скрытно, дабы Вор не изведал. Скрытно и пушки подвести. Удастся сие — Вор будет разбит.

Василий Иваныч совет Скопина принял. К Кашире потянулись многотысячные рати с пушками.

«Царевич» Петр послал на Каширу Болотникова и Телятевского с тридцатитысячным войском. Поход начался первого июня. Через три дня, как и предсказывал Скопин-Шуйский, рать Болотникова угодила в искусно приготовленную ловушку. У речек Восмы и Беспуты повстанцы неожиданно попали под разящий огонь пушек, пищалей и самопалов. На удобных позициях, прикрываясь речками, стояли крупные царские полки.

«Тыщ пятьдесят», — смятенно мелькнуло в голове Болотникова. Цепко, дотошно оглядел поле брани и позвал Мирона Нагибу.

— Лезь через Восму, сбей дворян и займи буерак. Зришь? Умри, но врагов задержи, иначе всему войску крышка. А я покуда попытаюсь полки развернуть. Поспешай, Нагиба!

Двухтысячный полк Мирона Нагибы неустрашимо полез через речку. Казачий натиск был яростен. Вскоре весь полк прорвался в буерак и начал мощно и дружно палить, из самопалов по дворянской коннице Прокофия Ляпунова и Федора Булгакова. Дворяне несли большой урон. «Воровские казаки из буерака из ружья стреляли по резанцам и людей ранили, и самих, и лошадей побивали и, прося у бога милости, резанцы, покиня тех воров, назад скочили всем полком к речке к Восме». Прокофий Ляпунов пытался задержать бегущих дворян, но тех было уже не остановить. Рязанский полк, спасаясь от казачьего огня, сломя голову несся к Восме.

«Молодец, молодец Нагиба! — воспрянул духом Иван Исаевич. — Теперь лишь бы успеть полки расставить».

Рязанцы бежали как очумелые, бежали в таком отчаянном страхе, что смяли передовые линии болотниковцев.

«Ничего, ничего, — не терял надежды Иван Исаевич. — Юшка Беззубцев пошел в обход. Скоро он выйдет из леска и опрокинет Большой полк дворян в реку… Но что это?! Ужель… ужель вновь измена?!

Тульский воевода Данила Телятин (послан Илейкой третьим воеводой) внезапно ударил своим пятитысячным полком в спину болотниковцев. Повольники дрогнули и побежали. А тут навалилась на повстанцев и вся царская рать, что еще больше усилило смятение. Болотникову с трудом удалось остановить бегущие полки. Войско вернулось в Тулу.

Казаки, засевшие в буераке, продолжали биться с дворянами; устроили небольшое укрепление и палили из самопалов. Отбивались один день, другой.

«И бояре и воеводы на третий день, в воскресенье велели всем полком и всеми ратными, людьми к тем ворам приступать, конным и пешим. И те воры билися на смерть, стреляли из ружья до тех пор, что у них зелья не стало. И тех воров в бояраке многих побили, а достальных всех в языках взяли и тех на завтре всех казнили за их злодейское кровопролитие что побили государственных людей».

Неудачной оказалась и трехдневная, ожесточенная битва Болотникова с царскими воеводами на реке Вороньей (в семи верстах от Тулы), где повольничья рать понесла тяжелые потери. Болотникову пришлось отойти под защиту стен каменной тульской крепости.

Тульский кремль был величав и суров, мощен и неприступен, со всех сторон его защищали преграды. С северо-востока кремль прикрывали полноводные реки Упа и Тулица, с юго-запада — Ржавское болото. По углам кремля высились четыре круглые белокаменные башни с деревянными шатрами. Каждая башня разделена дубовыми настилами на три-четыре яруса с тяжелыми пищалями. (Около сотни медных и железных пищалей «московского и немецкого литья» насчитал Иван Исаевич, когда осматривал кремль.)

Особо пришлись Болотникбву по душе навершья башен. В них, кроме обычных бойниц в зубцах, имелись дополнительные — навесного и косого боя, что позволяло стрелять не только вниз к подошве башен, но и поливать неприятеля горячей смолой и варом.

Проездные башни закрывались мощными дубовыми воротами и железными «герсами» (решетками). Внутри башен, на уровне боевого хода стен, были обходные галереи с бойницами.

— Ловко, ловко! — довольно восклицал Иван Исаевич. — Здесь можно обстреливать недруга даже тогда, когда он ворвется в башню. Пусть ворота пробьет, пусть герсы сломает, но от огня не уйдет. Ловко же русские мастера сработали! Что ни башня — крепость.

Стены мощные, высокие, до шести сажен; едва ли не в полторы сажени толщина стен. Вдоль всего кремля, над арками — боевой ход с двурогими зубчатыми бойницами. У подошвы стен выделаны бойницы подошвенного боя — для пушек и пищалей.

— Такие бойницы редкость на Руси. Лишь в московском Кремле имеются, — молвил один из старых мастеров-розмыслов.

— Знатная крепость! — не переставал восхищаться Болотников. Осмотрел Иван Исаевич и потайной подземный проход к реке из нижнего яруса Ивановской башни. Он был довольно просторен и крепок. Поглянулся Болотникову и деревянный острог из толстых дубовых бревен. Стена острога начиналась от Наугольной башни кремля и тянулась на три с половиной версты, замыкая посад Ивановской башней. Острог не обветшал, не осыпался земляными валами, стоял крепко, незыблемо.


Глава 9 Расплата


С тех пор, как Давыдка бежал с сыном Болотникова, Мамон чувствовал себя неспокойно. Наверняка Давыдка удрал в Калугу. Ивашка узнает о смерти Василисы и оповестит о нем, Мамоне, своих лазутчиков. Ныне держи ухо востро. Людишек Болотникова на Москве изрядно, того и гляди шестопером перелобанят.

Чутье не обмануло. Как-то на Масляной неделе шел Сивцовым Вражком и услышал позади себя шаги. Оглянулся — трое дюжих молодцов в кожушках. Прибавил шагу.

Смеркалось. Место глухое, безлюдное, надо скорей выбраться к улице. Шел торопко, а молодцы уже за спиной. У Мамона похолодел затылок. Так и есть — по его душу. Резко обернулся, выхватил пистоль.

— Прочь, дьяволы!

Молодцы отшатнулись, в руках одного воровато блеснул нож.

— Да ты что, дядя?.. Шагай себе.

— Порешу! — наливаясь кровью, рявкнул Мамон и едва уже не выпалил по одному из молодцов, но тут показались люди с фонарями.

Молодцы осту пили.

С того дня Мамон перестал выходить из Кремля. Ждал Ермилу Одноуха. Тот заявился лишь на Иванов день, молвил:

— Собачий нюх у тебя, атаман. Давыдка и впрямь к Болотникову подался.

— Ну? — хищно шагнул к Ермиле Мамон.

— Кишки на осину намотал.

Мамон довольно ощерился:

— Порадовал ты меня, Ермила… А с Ивашкиным отродьем что?

— Того не ведаю… Чу, сбежал от Давыдки.

Ведал, ведал Ермила! Но Багрею того не скажешь: злобой изойдет. Ермила подкараулил Никитку у лесного озерца, когда тот купался.

— От Ивана Исаевича к тебе, детинушка. Велел Большой воевода провести тебя к казачьему атаману Нечайке. Стан его недалече, с полверсты через лесок.

— Зачем к Нечайке?

— В казаки тебя будет принимать. Даст трухменку, зипун и саблю… Хочешь в казаки?

— Хочу! — весело кивнул Никитка.

В лесу Ермила сошел с тропы и полез в чащу.

— Так короче, детинушка.

Вскоре шею Никитки захлестнул татарский аркан; Никитка метнулся было в сторону, но крученая жильная петля еще сильнее стиснула горло. Начал задыхаться, рванул за петлю руками.

Ермила ударил парня по голове короткой дубинкой. Никитка зашатался и упал. Очнулся ночью. Во рту тряпица, руки и ноги связаны. Мотнул головой. Аркана на шее не было.

— Оклемался?.. Доверчив ты, парень, ай доверчив. Знай: человек хуже зверя. Человеку никогда не доверяй. Зол, корыстен, греховен, жаден и лукав он. Что зверь супротив человека? Тьфу!.. Не горюй, и тебя жизнь обломает, по другому на людей будешь зыркать… Утром поведу тебя на Москву. Пущай Иван Исаевич без тебя повоюет. Для тебя, парень, другая дфрожка уготована. И не вздумай дурить! Враз прикончу.

Ермила раздобыл лошадь и телегу, и повез связанного Никитку к Москве. Ехал без опаски: болотниковская рать еще день назад ушла к Туле. Государевым же людям, кои стали встречаться по дороге, сказывал:

— Везу в Разбойный приказ Никитку Илютина, что помышлял от подьячего Малея Томилыча к ворам уйти, — тыкал под нос служилым сыскную грамоту (Багрей снабдил). Служилые читали и пропускали.

И все же до столицы Ермила Никитку не довез. Верст за пятьдесят до Москвы столкнулись с большой ватагой скоморохов — буйной, дерзкой, веселой. Скоморохи, не слушая Ермилу, развязали Никитку и молвили:

— С волей тебя, добрый молодец. Айда с нами!.. А ты, щерба одноухая, заткни рот, коль жить хочешь!

Так и свели Никитку. Не мог о том поведать Ермила Багрею. А Багрей в Пыточной не отсиделся: царь Василий пошел на воров и позвал с собой палачей, дабы казнить бунташную чернь на месте.

Лазутчики Болотникова искали Багрея в Москве, а тот оказался неподалеку от Тулы.


Василий Иваныч шел на Тулу не спеша, шел с опаской: боялся измены на Москве. А вдруг бояре и купцы другого на престол выкликнут? Четвертую неделю сидел неподалеку от столицы, в Серпухове. Сидел и выжидал. Но не только боярской измены побаивался Василий Иваныч. Страшился Болотникова и Петрушки Самозванца. Ныне оба сошлись в Туле и обрели силу немалую. Уйдешь далече от Престольной, а воры — скок — и на столицу. Нет, поспешать ныне никак нельзя. Надо покуда войско близ Москвы держать.

Полегче стало царю, когда рать Болотникова была побита на Восме. Совсем же повеселел после сражения на реке Вороньей. Теперь можно и на Тулу двигаться: Ивашка Болотников и Петрушка Самозванец сели в осаду.

Но Василий Иваныч еще две недели простоял в Серпухове. Ну, как отойти за двести верст от Москвы?! И все-таки решился. 26 июня царь вышел из Серпухова и через четыре дня был под Тулой.


Юшка Беззубцев доложил:

— Из Москвы вернулся лазутчик. Мамон, оказывается, подле нас, Иван Исаевич… В царской рати.

— Подле нас? — откровенно удивился Болотников. — Да быть того не может… Лазутчик надежный?

— Надежный, Иван Исаевич. Царю Василию, видишь ли, каты в рать понадобились. Ныне каждый день пленных на Упе казнят. Мамон в набольших катах ходит. Намедни захватили языка, тот Мамона в лицо знает. Здесь кат!

— Так, та-а-ак, — зловеще протянул Болотников. — Теперь ему не уйти. Надо вылазку сделать… Где палачи Шубника обитаются? А ну-ка достань мне твоего языка.

Вылазку порешили сделать ночью. В челе казачьего отряда пошел сам Юшка. Вышли по Упе на челнах. Ночь была черна, как донце казана. Плыли, держась правого берега, плыли тихо, сторожко, без единого всплеска весел. На вылазку подобрали сотню казаков. Знали: палач повольницы находится в Дворовом полку Василия Шуйского, расположенном неподалеку от Упы близ села Ивана Матюханова сына Вельяминова». Приткнулись к левому берегу, вышли и тотчас услышали резкий окрик дозорного:

— Кого несет?

— Царевы стрельцы, — спокойно отозвался Юшка.

Дозорный сунул в полузатухший костер факел, запалил, ступил встречу.

— Чего не спится? (Казаки были в стрелецкой одежде).

— Служба, милок. Велено в Дворовый полк перейти.

— Дня вам мало, — позевывая, пробурчал дозорный.

«Стрельцы» без помехи пошли через спящую рать.

Подле Беззубцева шагал язык из «даточных» людей. Не заорал бы, побаивался Юшка. Но языку за Василия Шуйского погибать не хотелось.

Мамона захватили спящим; сунули тряпку в рот, связали и потащили к Упе.

Казаки радовались: вылазка на диво была удачной, без единой потери. И все ж без потерь не обошлось: в трети поприща от реки Мамону удалось выплюнуть кляп. Тотчас гулко, истошно закричал:

— Измена! Спасите! Подымайтесь, служилые! Воры!

Юшка вновь заткнул ему рот, но было уже поздно.

Царева рать пришла в движение. К реке пришлось пробиваться. Добро, суматоха, добро, ночка черная (разбери — где свои, где чужие), а то бы все полегли. В крепость вернулись без десяти казаков.

Мамона заточили в Тайницкую башню. Был подавлен. Страшился казни, страшился… встречи с Болотниковым. Ждал его, ждал час, другой, ждал, покрываясь липким потом.

Шаги!.. Тяжелые, гулкие, чугунные шаги… Он! И четверо людей с факелами.

— Еще огня!

«Зачем ему столько света?.. Боже, как страшен его взор!»

— Оставьте нас.

Болотников подносит факел к лицу Мамона. Смотрит, жутко смотрит. Мамон невольно поднимается и пятится к стене. Из дрожащих, помертвелых губ сбивчивые, сдавленные слова:

— Ты это… слышь… у меня казна несметная… Вызволи. Вот тебе… Слышь?

Молчит Болотников и все жгет, жгет Мамона ярыми, сатанинскими глазами. Какую же казнь придумать для этого выродка, чем и как истерзать его поганое тело? Четвертовать, сжечь на костре, бросить к зверям?

— Несметная казна, слышь? В золоте будешь купаться… А за женку не гневайся. Мало ли баб на Руси, хе…

Чудовищной силы удар отбросил Мамона к стене, голова стукнулась о камни.

Бешеный, неистовый крик:

— Пе-е-ес!

Мамон замертво рухнул на пол.


Глава 10 Крылья холопа


Нещадно жарило июльское солнце. В брусяных покоях душно, низкая сводчатая дверь настежь распахнута. Из сеней доносятся голоса Афони Шмотка и Устима Секиры:

— Чтоб ему не спалось семь недель, чтоб трясла его годовалая лихоманка, чтоб глаза его выклевал черный ворон, чтоб вползла в его чрево змея подколодная, чтобы сердце его высохло, как кора на дереве. Сдохни, царь треклятый!

— Проклятьем Шубника не одолеешь. Пику ему в брюхо!

— Скорей бы истинный государь на Руси объявился. Думали, из Путивля вместе с царевичем придет, а он, никак, все еще у ляхов сидит… Да и сидит ли? Есть ли Дмитрий Иваныч?

Вот и Афоня засомневался, горько подумалось Ивану Исаевичу. Не пришел царь Дмитрий на Русь, не Сел на престол. Не появился… Нет его, Афанасий, нет никакого Красна Солнышка.

Понял это Болотников еще в Калуге, понял после долгих раздумий, понял и будто что-то надорвалось в его душе. Вёрил, слепо верил он в царя Дмитрия. С именем царя вышел он из Путивля, с именем царя громил бояр и дворян в многочисленных жестоких сечаях, именем царя поднимал на господ мужиков и холопов, кои и поныне все еще ждут на Руси Избавителя. Нет его, други! Не немчина и не попова сына убили год назад на Москве, а Дмитрия Иваныча. (А может, и Гришку Расстригу, разбери теперь!) Худо, худо без праведного царя!.. Но биться надо, биться за землю и волю, биться за лучшую долю народную, дабы никогда боле не видеть господского ярма, дабы мужик и городской трудник дышали вольно. А царь?.. А царь сыщется. Всем миром его избрать — честного, праведного, народом чтимого;

«А ежели без царя? — как-то вспало на ум Болотникову. — Встарь же без царя жили, всеми делами народное вече вершило. Правда, были князья и бояре, с ними вече всегда враждовало: то вече верх возьмет, то господа под себя подомнут… Того б не стало. Лишь бы Москву захватить. Всех бы князей и бояр — под топор, дабы народу вольно жить не мешали. Под топор, кабальников! А править — Земской думе. Избрать людей достойных, дабы миру неправд от них не было. И будет житье доброе».

Так грезилось, так хотелось… Вот и на Украйне помышлял установить в городах добрые порядки. Выбили из них царских воевод, убрали приказных, выкликнули в правление праведных людей от посада. Но выборное правление оказалось недолгим: чем дальше народная рать уходила от украйных городов, тем все меньше оставалось в них вольностей. А вскоре и вовсе все пошло по-старому, вновь власть ухватили богатеи, вновь в судах и приказах засели дьяки и приказные, вновь пошла жизнь неправедная. Отчего так, с болью в сердце недоумевал Иван Исаевич, почему трудник не смог удержаться у власти и опятьтаки угодил в паучьи руки богатеев. Отчего? Мучился в догадках.


За оконцем послышался чей-то молодой, задорный выкрик:

— Степка! Проворь в хоромы. Царевич кличет!

Голос, как у моего Никитки, подумалось Болотникову и на сердце навалилась тоска, да такая, хоть волком вой. И трех дней с сыном не побыл. Юшка Беззубцев со своими людьми где только не искал Никитку, но того и след простыл.

«Тут без вражьей руки не обошлось», — молвил Юшка.

Вражья рука! Она всюду: в крепостях, полках, обозах и даже среди самых ближних, проверенных людей. Недавно пришлось казнить личного повара; казалось бы нет надежней человека, но и тот позарился на деньги Василия Шуйского, пообещав его лазутчикам влить в чарку отравного зелья. Быть бы на том свете, да бог уберег. Один из лазутчиков пришел в шатер и сказал: «Не хочу твоей погибели, Иван Исаевич. Завтра ты должен пасть от руки своего повара». Повара распяли на башне.

А сколь уже раз нависала над Болотниковым коварная вражья рука! Сколь раз хотели его пырнуть ножом, пора-: зить стрелой… Вражья рука! Она унесла самых верных и стойких содругов — Матвея Аничкина и Мирона Нагибу, Григория Солому и Федора Берсеня. (Солома и Берсень сложили головы под Можайском.) А жив ли Васюта Шестак? Последнюю весть о нем услышал пять недель назад. Отряд Шестака громил барские поместья в Смоленских землях. Громи, Васюта, и живи, живи, друже любый!

В покои вошел Юшка Беззубцев.

— В застенке старца-преступника Ивана Небника обнаружили. Чудной какой-то. Тебя кличет, Иван Исаевич.

— Меня?.. Старец? — рассеянно переспросил Иван Исаёвич.

— Десять лет просидел в темнице и выбираться не хочет.

— Тать?

— Диковинное о старце сказывают. Будто помышлял в молодости птицей на небо взлететь. Слышал небось о холопе Никите, что при Иване Грозном на крыльях в Александровой слободе летал? Так сей человек, сказывают, помогал Никите крылья ладить. Никиту царь казнил, а Ивана Небника в подземок отправил.

— Люто же царь обошелся… Охота мне глянуть на Ивана Небника.

В подземелье повеяло холодом и сыростью. При свете факелов разглядели узника, лежащего на охапке пожухлой соломы. Он дряхл и невесом. Живой скелет. Раскованный, (подле лежат колодки и ржавые цепи.) Серебряная клочкастая борода до пояса.

— Ты хотел видеть Большого воеводу. Он перед тобой, старче, — молвил Юшка.

Глубоко запавшие глаза узника ожили.

— Ужель и впрямь Иван Исаевич? — голос глухой, замогильный, заплесневелый. — А ну подсядь ко мне ближе. Хочу в лицо твое глянуть… Посветите, молодшие.

Болотников подсел. Огромные глаза узника — одни они только и остались — неподвижно, изучающе вперились в глаза Ивана Исаевича, и этот пронзительный взгляд был настолько долгим, что даже Юшка не выдержал.

— Аль сомневаешься, старче?

— Нет, молодший, — слабо качнулся Иван Небник и высохшей узловатой рукой провел по лицу Болотникова. — Выходит правду о тебе в народе сказывают. Теперь сам зрю. Чую, велик ты силой и духом, Иван Исаевич. Спасибо, что за простой люд бьешься и за него же безмерно страдаешь. Вельми тяжек твой крест, но тебя не подмять никакой силе. Погибать станешь, через лютые казни пройдешь, но народу будешь до конца верен. Стоек ты, Иван Исаевич. Ведай же: имя твое будет века жить.

Болотников обнял старика за щуплые согбенные плечи, спросил:

— Поведай о себе, старче. Неуж и в самом деле хотел на небо взлететь?

— И взлетел бы, Иван Исаевич, да злые люди помешали. А вот Никита, что в холопах у сына боярского Лупатова ходил, взлетел. То давно было. Я тогда молодой был. Помогал Никите крылья делать. Башковитый был человек, великий чудодей-разумник. Много лет он крылья. делал и переделывал, много лет норовил в небо подняться, дабы летать как птице. Падал, расшибался, но славных помыслов своих не оставлял. И начал летать-таки! Допрежь с мужичьей избы, опосля с теремов. Я и сам дважды на его крыльях малость полетал. Народ меня Небником прозвал. А Никита норовил все выше и выше подняться. И вот как-то взобрался на самую высокую колокольню, что в Александровой слободе, приладил к себе крылья и полетел. И так знатно получилось, что трижды облетел всю слободу. Народ вверх шапки кидал, Никиту славил, а царь и попы зело огневались. Никиту повели на казнь, грамоту зачли. По сей день злую грамоту ту помню: «Человек не птица, крыльев не имать. Аще приставит себе аки крылья деревянны, противу естества творит. То не божье дело, а от нечистой силы. За сие дружество с нечистою силою отрубить Никитке-выдумщику голову. Тело окаянного пса смердящего сбросить свиньям на съедение. А крылья, аки диавольской помощью снаряженные, после божественной литургии огнем сжечь». Никиту казнили, а меня в темницу кинули, дабы о небе помышлять забыл. Удалось бежать, много лет по Руси скитался, вдругорядь изловили, и вот, почитай, десять годов божьего света не видел.

— Чего ж с темницей не захотел расстаться?

— А пошто, Иван Исаевич? В миру жить горько. Бояре и дворяне терзают народ. Всюду нужда, неправды и оковы. Лихо в миру, постыло. Хоть и солнышко светит, а на душе черные потемки. Как был человек мытарем, так им и помрет. Простолюдин рожден на муки, не видать ему счастья.

— Ну нет, старче, не чую в словах твоих истины. Мытарь боле неправды терпеть не хочет. Разорвет он оковы, непременно разорвет! И того уже ждать недолго. Выйдет из тьмы вековечной народ. Ныне он дерзкий, богатырскую силу в себе почуял. Ты тут сидишь как крот и не ведаешь, как мужик по всей Руси кабальников бьет.

— Ведаю, ведаю, Иван Исаевич. Слух о рати твоей и в темницы проник. Вот почему и захотелось перед смертным часом в твой очи глянуть. Ныне можно и умирать покойно… С просьбой к тебе, добрый муж. Вели своим людям вынести меня на башню. Да чтоб на самую высь, дабы белый свет окрест окинуть.

— Добро, старче, — Иван Исаевич поднял узника на руки и понес из подземелья. Глаза старца были закрыты. По узким каменным ступенькам Болотников поднял Ивана Небника на дозорную башню, молвил:

— Полюбуйся миром, отец.

Тишь, кроткая задумчивая тишь. По неохватному синему нёбу плывет жаркое золотое солнце. За Упой ярко зеленеет высокий, спелый, вековечный бор. Искрится на солнце ясная, хрустально-светлая река; воздух чистый, упоительно-пряный.

Старец широко распахнул глаза, зажмурился, и вновь распахнул. Ахнул:

— Господи!.. Да то ж райское видение. Господи! — по впалым иссохшим щекам потекли сладостные неудержимые слезы. Старец с трудом стоял на ногах, голова его мелко тряслась.

— Господи! За что наказуешь, господи?! — с мучительной скорбью простонал он и, скользнув по камням слабыми сморщенными ладонями, повалился на пол.

— Что с тобой? — наклонился над узником Иван Исаевич.

— Вновь тьма в очах. Никак, ослеп… Отнеси меня к стене, сынок. На стене хочу постоять.

Болотников отнес.

— Подними меня, Иван Исаевич… А теперь прощай. Дай тебе бог никогда не видеть тьмы.

Старец перекинулся через стену и полетел вниз, развернув крыльями руки.

— Почему не задержал? — спросил Юшка.

— Зачем? — резко, отчужденно бросил Болотников к загадочно отрешенный шагнул в сводчатый проем башни.


Глава 11 Жива мужичья Русь


Тула была осаждена со всех сторон.

Большой, Передовой и Сторожевой полки стояли под острогом на левом берегу Упы. Здесь же стоял и Рязанский «прибылой» полк под началом воевод Бориса Лыкова, Федора Булгакова и Прокофия Ляпунова. На правом берегу Упы, по Каширской дороге, на Червленой горе, около реки Тулицы разместился Каширский полк князя Андрея Голицына. Подле него «стояли Казанского царства и Казанских городов и пригородков мурзы, и татаровя, и чуваша, и черемиса, многие люди, и романовские и арзамаские князи и мурзы, и служилые татаровя, а воевода с татары был князь Петр Арасланович Урусов». Царь Василий с «дворовыми» полками разместился на реке Воронье.

По обоим берегам Упы был размещен и Большой государев наряд. Пушки находились за турами напротив Крапивенских ворот и со стороны Каширской дороги, что позволяло простреливать Тулу с двух сторон.

Тулу обложила огромная стотысячная рать. Повольников же было впятеро меньше. Царь Шуйский норовил взять Тулу с ходу, но осажденные дали такой сокрушительный отпор, что Василий Иваныч пришел в ужас. В первый же день погибло свыше пяти тысяч дворян. Болотников и Муромец и не помышляли отсиживаться за каменными стенами. «Из Тулы вылазки были на все стороны, на всякий день по трижды и по четырежды, а все выходили пешие люди с огненным боем, и многих московских людей ранили и побивали».

Шуйский диву дивился: и как это воры не боятся выходить на такую великую рать! Дерзок же Ивашка. Сколь же силы и воли в этом холопе! Кажись, его ничем не устрашишь.

Опасаясь подмоги со стороны мятежных городов и помятуя неудачу под Калугой, царь Василий решил отсечь Тулу от воровских уездов. Вскоре были взяты Белев, Болхов, Лихвин, Дедилов, Крапивна, Одоев… Тула напрочь была отрезана от Северских и Украйных городов.

Шуйский довольно потирал ладоши: теперь-то уж Болотникову долго не продержаться. Шишь ему воровские рати! И кормовых запасов не будет. Басурман напущу.

И вновь «по повеленью царя Василия, татарам и черемисе велено Украинные и Северских городов уездов всяких людей воевать, и в полон имать и живот их грабить за их измену, и за воровство, что они воровали, против Московского государства и царя Васильевых людей побивали».

Жестоко, кровожадно гуляла по русским землям ордынская конница. Татары (по приказу Шуйского) зорили не толко мужичьи села и деревни, но и поместья служилых дворян, кои были в «нетчиках» либо бежали из царского войска. Василий Иваныч грозился: «Ни одного служилого не пощажу, коль помыслит из войска сойти. Пущай татары усадища громят и хлеба травят. Неча таких помещиков жалеть, коль за царя и державу не хотят биться».

Бегство служилого люда было приостановлено.

Шел второй месяц осады. В Туле кончились кормовые запасы, а помощи ждать было неоткуда: все дороги перекрыты царскими войсками. Начался голод. Купцы и местные дворяне стали прятать хлеб. Болотников и Муромец приказали доставлять укрывателей в Губную избу.

Тульский помещик Иван Фуников, владелец «осадных дворов», чуть позднее напишет в своем «Послании»: «А мне, государь, тульские воры выломали на пытках руки и нарядили, что крюки, да вкинули в тюрьму; и лавка, государь, была узка и взяла меня великая тоска. А послана рогожа и спать не погоже. Сидел 19 недель, а вон ис тюрьмы глядел. А мужики, что ляхи, дважды приводили к плахе, за старые шашни хотели скинуть з башни. А на пытках пытают, а правды не знают: правду де скажи, ничего не солжи. А яз им божился и с ног свалился и на бок ложился: не много у меня ржи, нет во мне лжи, истинно глаголю, воистенно не лжу. И они того не знают, больше того пытают».

Осада Тулы затягивалась. Ни голод, ни перекрестные обстрелы крепости, ни пожары, ни частые штурмы не сломили тульских сидельцев. Крепость стояла непоколебимо.

Наступила мозглая, гнилая осень. Неудачные штурмы, разящие вылазки болотниковцев и непогодье вызвали в войске Шуйского ропот. «Царь Василий, стоя при Туле и видя великую нужду, что уже время осеннее было, не знал, что делать: оставить его (город) был великий страх, стоять долго боялся, чтоб войско не привести в досаду и смятение».

А досада и смятение нарастали с каждым днем. Не осилить Вора, все безнадежней и громче кричали служилые. Надо по усадищам разъезжаться, надо оброчный хлеб с мужиков собирать.

Первым отъехал из войска Шуйского князь Петр Урусов с татарами, чувашами и черемисами. Дворяне еще больше осмелели: некому теперь поместья беглых дворян громить. Побежали! Побежали по своим усадищам десятками, сотнями. Царь Василий бранился, стращал, но удержать служилый люд было невозможно.

«Неуж на Москву возвращаться? — все чаще и чаще ловил себя на беспокойной мысли Василий Иваныч. — Неуж Болотникову и Петрушке Самозванцу позволить из Тулы вырваться?.. А клятва, кою перед всем войском изрекал?»

В один из таких смятенных дней к царю пришел дьяк Разрядного приказа и молвил:

— Был намедни у меня, государь, сын боярский Иван Кравков, что из города Мурома. На твое имя челобитную подал. Предложил сей сын боярский хитроумие сотворить, от коего ворам придет погибель.

— Сотворил один под Калугой, — усмехнулся Василий Иваныч, намекая на «подмет» Скопина-Шуйского, — так, почитай, двести верст сломя голову от воров бежали. Буде с меня всяких хитроумцев, буде!

Но дьяк не спешил уходить.

— Дело, кажись, стоящее, государь. Иван Кравков предлагает сделать заплот на реке Упе. Вода-де будет и в остроге, и в городе, и дворы потопит, да так, что вся Тула в воде окажется. Воры от потопу со стен начнут прыгать.

Василий Иваныч закатился от едкого, кудахтающего смеха.

— Ну, уморил!.. Целый город затопить. Это ж надо до такого додуматься. Ну и распотешник твой Ванька Кравков! Ужель в полном уме?

— Пусть, сказывает, государь меня казнит, коль Тулу не потоплю.

Царь Василий смеялся до слез. Посмеялись и бояре, прознавшие о задумке боярского сына из Мурома.

Но Скопин-Шуйский отнесся к Ивану Кравкову без ухмылки, намеренье его показалось Михайле весьма толковым, и чем дольше он беседовал с Кравковым, тем все больше убеждался, что перед ним наиумнейший человек, истинный самородок, коих нередко рождает русская земля.

Михайла пошел к царю.

— Иван Кравков зело разумен, государь. Тулу и впрямь можно затопить.

Василий Иваныч выслушал Скопина, выслушал Кравкова и собрал бояр на совет. Уж чересчур неслыханное дело затеял Ванька Кравков из Мурома! Сколько людей, сколь земли надо для заплота! И все ж надумали.

Место для заплота было выбрано при впадении в Упу реки Вороньей (чуть ниже ее устья), на правом, болотистом, пологом берегу. Заплот надо было поднять и протянуть на полверсты. Царь выделил «на пособ» Кравкову ратников, «даточных» людей и мельников. С утра до ночи «секли лес и клали солому и землю в мешках рогозинных и вели плотину по обе стороны реки Упы». Дело было тяжкое, долгое; чтобы ускорить работу, Михайла Скопин посоветовал ставить срубы-туры и набивать их мешками с землей.

Шел третий месяц осады. На тулян навалился жесточайший голод. «Бысть на них глад велик зело, даж и до того дойде, якоже и всяко скверно и нечисто ядаху: кошки и мыши и иная подобная им».

В городе стало неспокойно. Осмелели вражьи лазутчики, читали грамоты царя, прельщали «милостивыми посулами» Шуйского. Лазутчиков вылавливали, казнили, но смута тулян все ширилась.

Болотников сновал меж ратников и посадских людей, подбадривал. «День за днем он удерживал их, пока они, измученные голодом, не стали есть вонючую падаль и лошадей, источенных червями».

Князья Телятевский и Шаховской (убедившись в крахе своих честолюбивых помыслов) начали тайные сношения с Василием Шуйским. Вовсю готовилась измена. Примкнули к заговорщикам и набольшие посадские люди во главе со старостой Третьяком Зюзей, а также некоторые казаки: Степан Нетяга, Вахоня Худяк и Левка Кривец. На одном из тайных сборищ порешили: схватить Болотникова и Петра, и открыть ворота войскам Шуйского.

А царь Дмитрий, царь Избавитель, Красно Солнышко все не появлялся и не появлялся, и с каждым днем повольники все больше и больше теряли в него веру, и вот наступил день, когда взроптавшие туляне и ратники пришли к Григорию Шаховскому и заявили:

— Ты много раз сказывал, князь, что царь Дмитрий убежал вкупе с тобой из Москвы в Путивль. Где ж твой царь, почему не идет к Туле? Никто его и в глаза не видел. Облыжник ты, князь!

Шаховского связали и кинули в застенок, угрозливо молвили:

— Казним, коль Дмитрий Иваныч не появится.

Не пришел, не появился, не помог отчаявшемуся, изголодавшему люду. Не пришел Избавитель! Повольники умирали десятками, сотнями.

К Болотникову и Муромцу прибыл гонец Василия Шуйского, известил: царь предлагает мужикам, казакам и холопам покинуть город, иначе Тула будет затоплена. Царь никого не покарает, всем дарует жизнь. Каждый будет волен пойти туда, куда захочет.

Болотников и Муромец ответили отказом.

После Покрова заплот был готов. Василий Шуйский приказал ночью отвести все полки, что стояли на низких местах, и запереть плотину, «через что к утру так наполнилось, что люди принуждены были бежать на кровли и, видя, что вода прибывает, думали, что и на кровлях все потонут».

Болотников, Муромец, Беззубцев, Нечайка Бобыль и Тимофей Шаров сошлись на совет и порешили: Тулы не сдавать; всей ратью выйти из крепости и пробиваться через царское войско. Вылазку надумали предпринять ночью.

До ночи оставалось несколько часов. Болотников вновь (в который уже раз!) прошелся по рати и… вылазку отменил. Повстанцы хоть и горели желанием обрести волю, но были настолько истощены, что едва стояли на ногах. Нечего было и помышлять о битве. Повольников оставалось всего пятнадцать тысяч, у Шуйского же было служилого люда чуть ли не в семеро больше.

«Не пробиться, — с горечью раздумывал Иван Исаевич. — Все, как один поляжем. Но нельзя, никак нельзя допустить гибели лучших сынов народа русского. Они прошли через многие битвы, они закалились в сечах, воля их не сломлена. Зачем же им гибнуть? Они нужны для новых битв, кои еще не раз победно прокатятся по боярскому царству. Не сегодня, так завтра скинет народ кабальников, непременно скинет!

Послал к Василию Шуйскому гонца: повольники согласны покинуть Тулу, но с оружием.

Царь поклялся на кресте: ни с одного мужика, казака и холопа, ни с одного начального человека не упадет и волоса. Все могут возвращаться по своим домам оружно.

Болотников, зная цену клятв Шуйского, просил его заявить о своем обещании прилюдно. Царь Василий, не мешкая (ох, как нетерпелось ему покончить с бунтом), повторил свои слова, слюнявя губами крест, на виду всего войска.

Тула открыла проездные Пятницкие, Ивановские и Одоевские ворота, и в тот же час Болотников и Муромец были схвачены заговорщиками и доставлены Шуйскому.

Тула пала 10 октября 1607 года.


Василий Шуйский не рискнул тронуть повольников: страшился нового народного взрыва. Илейку же Муромца приказал заковать в цепи, посадить на клячу, везти без шапки в Москву и повесить на Серпуховской дороге под Даниловым монастырем.

Болотников был отправлен в Москву в середине октября, но царь не спешил с его казнью. Уж слишком боялся Василий Иваныч ожесточить чернь, уж слишком хотел показать свое «миролюбие» к набольшему Вору; нет-нет да и молвит: пожалуй, прощу Ивашку. Пусть идет землю пахать на боярина Телятевского. (Князь Телятевский был помилован, царь возвратил ему все прежние вотчины.)

До самого марта продержал царь в застенке Болотникова, а затемприказал:

— Буде на Ивашку тюремный корм изводить. Отправить Вора в Каргополь, выколоть глаза и утопить в проруби.

Так и не решился (а как хотелось!) расправиться с вождем мужичьей войны на Москве.

10 марта 1608 года Ивана Исаевича везли через Ярославль.

Бояре, увидев Болотникова в окружении стрельцов, зло, ехидно загомонили:

— Попался-таки, Вор! Попался, душегуб! Ныне уж недолго тебе, антихристу, белый свет поганить. Цепей, цепей на злодея поболе!

— Зря тщитесь, бояре. Не заковать вам в цепи ни меня, ни мужика! — громко молвил Болотников и, высоченный, могучий, седовласый, с ярыми глазами, надвинулся на бояр. — Недолог тот день, псы, когда я вас сам буду заковывать и в медвежьи шкуры зашивать. Геть, ублюдки!

Бояре попятились. Страшен, зело страшен Болотников!

Стрельцы увели Вора в застенок.

Вечером к Болотникову пропустили неказистого тщедушного мужичонку с редкой козлиной бородкой.

— Афанасий! — ахнул Иван Исаевич и голос его дрогнул. — Друже любый… Как ты здесь?

— А я за тобой от самой Москвы топаю. Попрощаться дозволили. Да токо прощаться мне с тобой не с руки. До Каргополя побегу. Туда, чу, царь тебя на жительство спровадил. Вместе будем горе мыкать. Все тебе со мной повадней.

— Ах ты, мужичок бедокурый, — тепло проронил Иван Исаевич и крепко обнял Афоню.

Шмоток смотрел на Болотникова и потихоньку безутешно вздыхал. Какого сокола в темницу упрятали! Ныне вся мужичья Русь об Иване Исаевиче скорбит… Постарел, осунулся, поседел как лунь… Серебряная голова, серебряная борода, серебряные усы. Глаза — черные, пронзительные, жгучие болотниковские глаза! — и те, кажись, поседели.

— Ты чего примолк, неугомон? — скупо улыбнулся Болотников. — Уж не меня ль оплакиваешь? Не моги о том и думать! Мы славно с тобой бар повоевали. Сколь их истребили. Почитай, всю державу барскими костьми усеяли. То ль не слава нам, Афанасий? На века запомнят господа мужичий топор. Так нам ли печалиться? — голос Болотникова звучал бодро. — А как на Руси, как повольники? Ужель все по домам разбежались?

— Не улеглась Русь, Иван Исаевич. На мужика ныне узду не накинешь. Земля Рязанская поднялась. Мужики вовсю бар громят. Украйна вновь всколыхнулась. Весной жарко будет.

— А города? — жадно выпытывал Иван Исаевич. — Не сник ремесленный люд?

— Куды там! Бурлят и Псков, и Нижний Новгород, и Пермь, и Астрахань, и Арзамас, и Алатырь. Мордва, чуваша и черемиса на бояр замахнулась. Ныне по всему Поволжью великая замятия. Бурлит, бурлит Русь, Иван Исаевич!

— Добро! — Болотников взволнованно заходил по темнице. Глаза его задорно, мятежно заискрились. Эх, вырваться бы вновь на волю!

— Юрий Беззубцев, Нечайка Бобыль и Тимоха Шаров на У крайне новую рать собирают.

— А Семейка Назарьев?

— Он ныне у рязанских мужиков в воеводах ходит.

На сердце Болотникова стало легко и празднично. Нет, не зря, не зря сохранил он тульских сидельцев. (Не зря кинул себя в лапы Василия Шуйского, заранее ведая о своей участи.) Не смирились повольники, вновь расправили плечи и пошли войной на бар. Добро!

— И еще одна весточка, Иван Исаевич… Знаешь, кто в есаулах у Семейки Назарьева? Век не угадать… Сын твой, Никита Болотников.

— Жив?! — обрадованно выдохнул Иван Исаевич.

— На Москве человека от Семейки Назарьева встретил. Тот о Никитке поведал. Скоморохи его вызволили. Помышлял в Тулу к тебе проскочить, да не вышло: царевы войска крепость обложили. В зазимье к Семейке пристал. Сказывают, удалой вожак из него будет…

Минула ночь. Болотникова вывели из темницы. Он шел среди палачей и стрельцов и радовался солнечному, ядреному, звонкому утру.

Впереди, в далекой каргопольской глуши, на пустынном озере Лача, его поджидала жестокая казнь, но на душе Ивана Исаевича было светло и приподнято.

Жив сын.

Жива повольница.

Жива мужичья Русь!


1977–1988 гг.

г. Ростов Великий


Валерий Замыслов ИВАН БОЛОТНИКОВ Исторический роман Книга третья «ОГНЕМ И МЕЧОМ»

Часть I ЛИХОЛЕТЬЕ

Зазимье.

Сидит мужик в курной избенке да скорбно загривок чешет. Угрюмушка на душе. Жита после нови — с гулькин нос: барину долги отдал, соседу-мироеду да мельнику за помол. А тут и тиун[169] нагрянул. Подавай в цареву казну подати, пошлины да налоги: стрелецкие, чтоб государево войско крепло да множилось, ямские, чтоб удалые ямщики — «соловьи» — по царевым делам в неметчину гоняли, полоняничьи, чтоб русских невольников из полона вызволить… Проворь деньгу вытряхать. А где на все набраться? Поскребешь, поскребешь загривок — и последний хлебишко на торги. Вернешься в деревеньку с мошной, но она не в радость: едва порог переступил, а тиун тут как тут.

— Выкладай серебро в государеву казну.

Выложишь, куда денешься? А избенка полна мальцов-огольцов; рваные, драные, сирые. Глянешь — сердце захолонет. Прокорми экую ораву! А тут еще баба вздохнет:

— Худо, батюшка, маятно. А ить зиму зимовать, перемрут ребятенки.

И вновь мужик потылицу чешет. Лихо жить у барина, голодно. Надо к новому помещику брести, авось у того посытей будет. Добро, Юрьев день на носу.

Захватив рубль за «пожилое», идет мужик на господский двор. Холопы дерзки, к дворянину не пускают.

— Недосуг барину. Ступай прочь.

— Нуждишка у меня.

Холопы серчают, взашей мужика гонят, вышибают из ворот. Мужик понуро садится возле тына, ждет. Час ждет, другой. На дворе загомонили, засуетились: барин в храм снарядился. Вышел из ворот в меховой шапке, теплой лисьей шубе.

Мужик — шасть на колени.

— Дозволь слово молвить, батюшка.

Дворянин супится.

— Ну!

— Сидел я на твоей землице, батюшка, пять годов. Справно тягло нес, а ныне, не гневись, сойти надумал.

— Сойти?.. Аль худо у меня?

— Худо, батюшка. Лихо!

— Лихо? — поднял бровь дворянин.

— Лихо, батюшка, невмоготу более тягло нести.

— Врешь, нечестивец! — закричал барин. — Не пущу!

— Да как же не пустишь, батюшка? На то и воля царская, дабы в Юрьев день крестьянину сойти. Оброк те сполна отдал, то тиун ведает. А вот те за пожилое.

Положил к ногам рубль серебром[170], поклонился в пояс.

— Прощай, государь.

Дворянин посохом затряс, распалился:

— Смерд, нищеброд, лапотник!

Долго бранился. Но мужика на тягло не вернуть: Юрьев день! И государь, и «Судебник» на стороне смерда. Уйдет мужик к боярину: тот и землей побогаче, и мошной покрепче; слабину мужику даст, деньжонок на избу и лошаденку. На один-два года, чтобы смерд вздохнул, барщину и оброки укоротит, а то и вовсе от тягла избавит. Пусть оратай хозяйством обрастает. Успеет охомутать: от справного двора — больше прибытку.

Дворяне роптали. Поместья малые, земли скудные, родят сам-два. Мужик живет впроголодь, по осени шапку оземь:

— Ухожу, батюшка!

И не удержишь: Юрьев день, будь он проклят! Бежит мужик, родовитых господ ищет. А те не моргают, лопатой мужика гребут. У иного оратая и деньжонок за пожилое не сыщется, так боярские тиуны помогут; в сумеречь прокрадутся в избу и прельщают:

— Ступай к нашему боярину. Будет житье вольготное.

— За пожилое задолжал, серебра нетути. Не сойти мне нонче, — вздохнет мужик.

— Дам тебе серебра. Снеси своему господину худородному — и в нашу вотчину. Будешь и с хлебом, и с сеном, и с конем добрым. Боярин наш милостив.

Так и сманят мужика. Да если бы одного — селами сводят! А помещику каково? Чем кормиться, как цареву службу нести? Государь что ни год — клич: татарина бить, ливонца воевать. Быть дворянину «конно, людно и оружно». Да где уж там «людно»! Где ратников набраться, на какие шиши доспехи справить?

Гуртуясь, дворяне шумели:

— Не сидит мужик на земле. Отменить Юрьев день!

Завалили государя челобитными, ехали в Москву, толпились, осаждая дьяков у Постельного крыльца.

И государь Иван Васильевич Грозный призадумался. Войско держится дворянским ополчением. Но поместья служилых людей запустели. Мужика надлежит привязать к земле накрепко.

И царь повелел: установить на землях дворян и бояр заповедные годы. Повелеть-то повелел, да не повсюду. Заповедь лишь на новгородские земли легла. Но как преставился грозный царь, за дело Борис Годунов взялся. Во всю ширь размахнулся! Хлынули в села и деревеньки приказные люди — заносить мужиков в особые писцовые книги. Мужики всполошились:

— Пошто за господами записывать? Веками жили без крепости.

Приказные пояснили:

— То по государеву указу. Повелел царь сидеть вам у господ без выходу, покуда земля не поустроится.

Многие мужики ослушались. В Юрьев день, по старинке, сошли было к новым господам, но их ловили, били кнутом и возвращали вспять. С той поры мужик и воскликнул:

— Вот те, бабушка, и Юрьев день!

Помещики же духом воспрянули. Теперь можно мужика закабалить и покрепче. Оброки возросли чуть ли не впятеро.

Взроптал мужик! В волостях и уездах вспыхнули бунты. Борис Годунов подавлял гиль жестоко, со свирепыми казнями.

Отчаявшись «сыскать правду», мужики укрывались в лесах, бежали за Волгу и в Дикое Поле.

Сермяжная Русь хлынула на вольные земли.

Глава 1 ЧИСТЫЙ ЧЕТВЕРГ

На Евдокию-плющиху привалило тепло.

Богородские мужики, поглядывали на проклюнувшиеся из-под снега поля, толковали:

— Раненько ныне весна пожаловала. Эко вёдро!

— Евдокия красна — и весна красна.

— Дай-то бы бог… Скоро уж и за сошеньку.

— Сошенька всегда при нас, да вот где жита набраться, — вступил в разговор бобыль Афоня Шмоток. — В сусеках — вошь на аркане да блоха на цепи. Худо, ребятушки.

— Худо, — вздохнул Семейка Назарьев. Округлое прыщеватое лицо его было темнее тучи. Намедни, на Касьяна, пала от бескормицы последняя лошаденка. Вышел утром на двор, а Буланка ноги протянула. Без лошади — пропащее дело, на своем горбу соху не потянешь. Мужик без лошади, что телега без колес.

— Худо, — вторил Карпушка. Мужичонка квелый, плюгавый, щелбаном свалишь. — У меня жито ишо на Рождество подъели. Надо тиуну кланяться.

— Цепом рыбу удить, — отмахнулся Семейка. — Ныне Калистрат и осьмины не даст.

— Не даст, — поддакнул Афоня, — попридержит хлебушек. Ныне жито в большой цене. Князь на черный день бережет.

— Так ить с голоду помрем, крещеные, — тоскливо протянул Карпушка.

Мужики примолкли, нахохлились, у каждого на душе — горечь полынная. На носу Егорий вешний, а хлеба посевного нет.

В мужичью кручину-беседушку врезался звонкий ребячий голосок:

— Барин едет!

Мужики глянули на дорогу. Вдоль села, покачиваясь в седлах, ехали оружные всадники с саблями и самопалами.

— Уж не князь ли? — всполошились мужики.

Впереди оружных возвышался тяжелый чернобородый наездник в богатом цветном кафтане.

— Чужой, — молвил Семейка, снимая шапку.

Встречу конникам по мутным лужам бежал деревенский дурачок Евдонька; в разбитых лаптях, драной сермяжке, дырявом войлочном колпаке набекрень; бежал торопко, размахивая березовым веником. Поскользнулся и плюхнулся в лужу, обдав переднего всадника грязью.

Чернобородый побагровел, широкое медное лицо его передернулось. Евдонька поднялся, с блаженной улыбкой вперился в барина, залюбовавшись стоячим козырем нарядного кафтана; по козырю — нити жемчужные, узоры шелковые золотные.

Всадник ожег Евдоньку кнутом. Дурачок заплакал.

— На колени!

Евдонька стоит, шмыгает длинным хрящеватым носом.

— На колени!

Могучий хлесткий удар сбивает Евдоньку с ног, валит в лужу, но в луже Евдоньке лежать не хочется, и он вновь поднимается.

Барин — лютей дьявола.

— Убью, навозное рыло!

Кнут принялся гулять по Евдонькиной спине.

— Не трогал бы христова человека, барин, — отделился от толпы мужиков Семейка. — Немой юрод.

— Не лезь!

Кнут прошелся по спине Семейки, разорвал армяк. Мужик набычился, не отступил.

— Грешно юрода сечь, барин.

Всадник поостыл: блаженные на Руси чтимы: унимая гнев, сунул кнут за голенище красного сафьянного сапога, натянул повод.

— Геть, нищеброды!

Надменный, осанистый, поехал дальше. Мужики вытащили Евдоньку из лужи, уложили подле завалины. Евдонька не шелохнулся.

— Никак преставился, братцы, — перекрестился Карпушка.

К мужикам вернулся один из господских послужильцев. Кинул несколько серебряных монет.

— Дворянин Прокофий Петрович Ляпунов блаженного полтиной жалует! Пущай новый кафтан справит аль в кабак сбегает.

— Отбегал, — мрачно бросил Семейка.

Послужилец молчаливо глянул на Евдоньку, огрел плеткой коня и помчался к Ляпунову.

— Ироды! — глухо кинул вслед Семейка.

Мужики озлобленно загалдели:

— Невинного человека загубили. Царю писать!

— Пустое, — отмахнулся Семейка. — У царя Бориса правды не сыщешь, лют он к мужику. Аль не он Юрьев день отнял?

— Где ж тогда правду сыскать? — с отчаянием вопросил Карпушка.

— Правда у бога, а кривда на земле, голуба. Вот и сыщи.

— А может, в бега податься? — молвил Афоня.

— А как словят да кнутьём? — оробел Карпушка.

— Это уж как бог даст. Коль подсобит — не словят. Так ли, Захарыч? — повернулся Семейка к старику Аверьянову.

— Бог-то бог, да сам не будь плох, — степенно отозвался Пахомий.

— И бежать надо умеючи.

Пахомий Аверьянов — мужик на селе бывалый. Смолоду утек в Дикое Поле, казаковал, бился с ордынцами, побывал в татарском полоне, бежал, а помирать на старости лет притащился на родимую сторонушку.

Пока мужики судили да рядили, на село нагрянул князь Телятевский. Ехал Андрей Андреевич с одной думкой:

«Мужика ныне и в капкане не удержишь. Уж лучше житом помочь, чем вотчину оголить. Кой прок в пустой ниве?»

Молвил оратаям:

— Прослышал о вашей нужде, мужики. Без хлеба сидите. Ну да не оставлю в беде. Дам вам жита. Сейте с богом!

Мужики рты разинули: в кои-то веки барин задарма хлеб давал! В ноги повалились.

Когда Андрей Андреевич удалился в хоромы, Пахомий задумчиво произнес:

— Ох, неспроста, мужики, щедроты княжьи. Каково-то будет по осени, как хлебушек соберем?

Но мужики наперед не загадывают: житу довольны.

Весна выдалась красная, ядреная, полосы хоть сейчас засевай. Но никто в поле не поехал: ждали Чистого четверга. Вот тогда можно и страду начинать. Свят обычай!

Великий четверг воистину велик. Упаси бог обряд не соблюсти! Накануне бабы скребли и мыли избы, топили бани, мужики чистили дворы, обихаживали лошадей, выметали сор из гуменников и овинов. Но превыше всего — омовение! Надо «очистить» на весь год тело, снять грехи, изгнать из себя всякую нечисть.

В глухую полночь Афоня Шмоток сполз с полатей, запалил лучину от неугасимой лампадки и толкнул похрапывающую Агафью.

— Будет ночевать. Пора!

Агафья поднялась с лавки, потянулась, глянула в оконце, затянутое бычьим пузырем. Темь непролазная. Заворчала:

— Вот всегда так, неугомон. Спать бы да спать.

— А я грю, пора! — осерчал бобыль. — Ворон ждать не будет. Эвон сколь водицы надо притащить. Глянь, ребятни-то.

Ребятни у Афони полна изба, наберись тут «четверговой» воды. Агафья поворчала, но стала собираться. Облачилась в сарафан, повязала плат на голову и с двумя бадейками вышла из избы. Перекрестилась.

— Страшно, Афонюшка. А что, как нечистый привяжется?

— Не привяжется. Нужна ты ему, беззубая. Проворь!

Агафья застыла. Идти на реку ночью жуть как не хочется. Но и Афоня не пойдет: мужики за святой водой не ходят.

На соседнем дворе скрипнули ворота. У бобылихи от сердца отлегло. Василиса! С той хоть через погост, баба не из пугливых. Но идти вкупе нельзя: за «четверговой» в одиночку ходят, да чтоб тихо, молчком.

Соседка прошла мимо. Шла неторопко, чуть слышно ступая по тропе. Агафья — следом.

Василиса спустилась к реке, но воду черпать не стала; присела на бережок, дожидаясь утренней зорьки. И получаса не прошло, как мрак рассеялся и заалел восход. Василиса глянула на лесное взгорье, крутой подковой обогнувшее озеро. Вздохнула, подернулись очи слезами.

«Сюда Иванушка любил хаживать. Где-то он, сокол мой? И куда его судьбина занесла? Бежал Иванушка из села и будто в воду канул. Ни слуху, ни весточки».

Закручинилась Василиса, про святую воду забыла. Но тут Агафья молчком прошествовала. Спохватилась! Вот-вот черный ворон на реку спустится. На Великий четверг он воронят купает. И велик грех после ворона воду брать!

Заспешила, зачерпнула бадейки.

Афоня Шмоток, выпроводив Агафью, достал из-за божницы катышки. Намедни сам готовил из воска запрестольной свечи, добавляя в катышки хлеб и соль.

Зажег пасхальную свечу, снял с киота Николая-чудотворца, вышел на улицу и трижды с наговором обошел двор и избу, ограждая себя, домочадцев и скотину от хвори, бед, напастей и нечистой силы. Вошел в хлев. Скотины у бобыля — кот наплакал: захудалая коровенка да пять курей. Поставил свечу и икону, развязал тряпицу и закатал катышки в коровий хвост. Вновь прошептал наговор и вернулся в избу. Но в избе душно и смрадно, воняет кислыми щами и овчиной. Не сидится Афоне. В голову блудная мысль пала. Хохотнул, накинул драный армячиш-ко и вон из избы. Ведал: в Чистый четверг, на зорьке, бабы нагишом объезжают жилища.

Остановился, скребнул перстом куцую бороденку. Куда ж податься? Супротив — избенка Карпушки Веденеева. Но женка его суха и квела, поглядеть не на что. К Семейке Назарьеву? Баба дородна, но старовата. Нет, всего лучше к приказчикову подворью: девки у Калистрата Егорыча одна другой краше.

Занялся небоскат малиновым заревом, заалели медные кресты храма Ильи Пророка, на дворах загомонили вторые петухи.

«Не опоздать бы, прости осподи», — вновь хохотнул Афоня и припустил к приказчиковой избе.

К задворкам крался тихо, сторожко, боясь вспугнуть Калистратовых собак. Вот уж близко. По ту сторону избы заслышались приглушенные голоса.

«Девки!.. Заговоры бормочут».

Афоня юркнул в малинник. Голоса все ближе и ближе. А вот и девки. Мать честная! Чисто русалки. Белотелые, с распущенными волосами, глаз не оторвешь. У Афони аж дыханье сперло. Век бы зреть эких лебедушек! Одна девка «объезжала» двор на помеле, другая — на клюке, третья — на кочерге. Позади тяжело и чинно шла дебелая приказчикова женка Авдотья с образом богородицы.

«Квашня квашней», — мельком глянул на Авдотью бобыль и вновь вперился в девок. Ух, добры, ух, пригожи!

Девки повернули за поветь, скрылись. Позади Афони послышался шорох, что-то сопело и тихо присвистывало.

«Осподи! Уж не сатана ли ко мне лезет?» — всполошился Афоня и тихо развернулся. Застыл на карачках.

Кусты качнулись, раздвинулись, и перед самым Афониным лицом выросла большая кудлатая голова с сивой бородой. Маленькие заплывшие жиром глаза очумело захлопали.

Бобыль тихонько захихикал:

— Святый отче… Ох, уморушка.

Батюшка Лаврентий побагровел; выйдя из оторопи, зашикал:

— Помолчи, сыне. Нишкни!

Но Афоню разобрал смех.

— Да как же ты, святый отче, хе-хе…

— Прокляну!

Батюшка больно дернул Шмотка за бороденку. Зло, надрывно, почуяв чужих людей, залаяли цепные собаки. Афоня и батюшка поползли вспять. Тучный, пузастый Лаврентий еще пуще засопел и засвистел носом.

Выбравшись из малинника, Шмоток озорно подморгнул батюшке и вновь неудержимо залился. Батюшка смущенно крякнул, а бобыль подтянул портки и шустро побежал к своей избенке.

Агафья, наносив «четверговой» воды, достала из-за божницы серебряную полушку и опустила ее в лохань.

— Приступай, Афонюшка.

Шмоток снял нательную рубаху, умылся. Утирался рушником и все посмеивался.

— И че тебя прорвало? Грешно сичас зубы-ти скалить. Эк разошелся,

— недовольно покачала косматой головой Агафья.

Афоня, не переставая хихикать, принялся будить ребятню.

— Вставай, рать чумазая!

Стаскивал мальцов с лавок, с полатей, с печи, весело покрикивал:

— К лохани, разбойники!

Перед выездом в поле Пахомий вымылся в бане, облачился в чистую белую рубаху, в которой ходил лишь причащаться, и сел за стол. Василиса поставила хлеб и соль, молвила сыну:

— Присядь и ты, Никитка.

Никита, рослый, чернокудрый паренек, опустился на лавку обок с Пахомием. Помолчали и вышли на двор. Дед и Никитка принялись запрягать лошадь, а Василиса, прислонившись к повети и глядя на сына, вновь пригорюнилась.

«Кабы Иванушку сюда. Любил он на пахоту выезжать. А как за сохой ходил! Ловчей да сноровистей его и не сыщешь. В отца. А тот на ниве так и преставился. А вскоре и Прасковья богу душу отдала. Засиротела изба Болотниковых, один Пахомий при дворе остался».

После мужичьего бунта Иванка бежал в Дикое Поле, а Василиса с Афоней подались в лес. Бортник Матвей упрятал их в землянке, покинутой Федькой Берснем. Здесь у Василисы и сын народился.

Афоня поглядывал на крепкого розовощекого младенца и довольно баял:

— Добрый будет парень, в батьку.

Землянка — в самой глухомани, один лишь бортник к ней тропку ведал; приносил мяса, хлеба, одежонку, говаривал:

— Тут не сыщут, живите с богом. В село же вам — ни-ни! Князь гневается. Семейку Назарьева в железа посадил, другим же мужикам — батоги.

— Мамон, поди, лютует.

— Хватился, — усмехнулся бортник. — Мамона ныне самого с приставом ищут. Княжьи хоромы обворовал, тиуна убил — и деру.

— Вот те и Мамон Ерофеич! — присвистнул Афоня.

Прожили в землянке год. Афоня наловчился бить птицу и зверя, добывать мед в бортных лесах. Впроголодь не сидели. Но все чаще и чаще Шмоток заговаривал о селе.

— Зверь — для лесу, мужик — для миру. Всякому от бога. Тошно мне тут, Василиса, на село охота.

— Сказывал же дед Матвей: на село нам нельзя, живу не быть. Не ты ль, Афоня, кабальные грамотки у приказчика схитил? Не ты ль их с Иванушкой на костре жег? Ни бог, ни царь тебя не простят.

— Не простят, пожалуй, — сокрушался Афоня.

По весне и вовсе Шмоток затосковал; ни ест, ни пьет, ночами не спит. Как-то спозаранку поклонился Василисе до земли и молвил:

— Уж ты прости меня, голубушка. Добегу до села, хоть глазком погляжу. Гляну — и вспять.

Но вспять Афоня не вернулся. Схватили его в Богородском — и к князю; тот из Москвы на село наведался.

— Аль нагулялся в бегах? — осерчало спросил Телятевский.

— Нагулялся, отец родной! — бухнулся на колени Афоня. — Нету мне жизни без села. Хошь кнутом бей, хошь голову руби, но тут останусь. Своя-то сторонушка и собаке мила, батюшка.

Телятевский призадумался. Вина за мужиком тяжкая: слыхано ли дело, чтоб кабальные грамотки воровать. Правда, то лиходейство Иванки Болотникова. Это он мужиков на бунт поднял, он же и грамотки пожечь замыслил. Сей же бобыль всегда жил мирно, нрав у него не бунташный.

— Ну вот что, смерд. Губить тебя не стану. Посажу на пашню.

— Благодарствую, отец родной!

Афоню выпороли. Телятевский после страды отбыл в стольный град. Василиса с Никиткой явились в село.

С той поры минуло немало лет.

Глава 2 ЦАРЕВ ДОЗОРЩИК

Заповедные лета не порадовали князя Телятевского. Бывало, в мужиках нужды не знал: что ни Юрьев день, то новоприходцы. Тянулись оратаи в богатую вотчину. А сколь тиуны тайным сговором от захудалых помещиков вывезли! Но вот царь на Юрьев день заповедь наложил, закрепив оратая за владельцем.

«Худо то боярам, — раздумывал Андрей Андреевич. — После Юрьева дня никто уж не придет, и переманить нельзя: государев указ строг. Живи тем, что бог послал, мужика держи. А мужик ныне в большой цене — где оратай, там и хлеб».

Но удержать мужика было тяжко. Воеводские и Губные избы[171] в запарке великой: к каждой деревеньке сыскных людей не приставишь. Пустели боярские вотчины, нищали. Ни хлеба, ни денег, ни кож, ни холстины, ни меда, ни воска… Чем хочешь, тем и живи. Телятевский же пока жил с запасцем. И торговлей, не в пример спесивым высокородцам, не гнушался. Скупал, перекупал, в неметчине и за морем товарами промышлял. Не бедствовал. Однако ж год от года кормиться вотчиной становилось все труднее: мужик побежал на южные окраины. Деревни обезлюдели, нивы запустели, оскудели боярские житницы. Кабы не запасы, довелось бы и Телятевскому познать разорение.

«Всё дело в мужике, — не раз думал Андрей Андреевич. — Ни бог, ни царь, ни вотчинник не в силах даровать державе хлеб. Удержать смерда! Удержать во чтобы то ни стало!»

Но мужиков и половины не осталось, а платить с вотчины надо за всех. Сидит ли мужик на пашне, нет ли, а налог государю подай. Таков царев указ.

Телятевский надеялся на новую перепись. Но государевых дозорщиков

— на разрыв. Пришлось в приказе дьяку — мзду сунуть — десять рублей да богатую шубу. Дьяк остался доволен. И двух недель не минуло, как в вотчину наехали дозорщики — подьячий с тремя писцами.

Накануне же Андрей Андреевич собрал старост и тиунов.

— Езжайте по деревенькам и каждого второго крестьянина упредите, чтоб дозорщикам бобылем сказался.

Тиуны и старосты разъехались по вотчине, а князь уселся за подсчеты. Куда б с добром крестьян бобылями записать: за бобыля в государеву казну платить вдвое меньше. Лишь бы дозорщиков объегорить. Но увидев подьячего, Телятевский помрачнел. Старый знакомец — Малей Томилыч! Хитроныра из хитроныр. Вот уж удружил приказный дьяк!

Но и виду не подал, встречал дозорщика радушно:

— Малей Томилыч!.. В здравии ли добрался?

— В здравии, князь, — отвечал с поклоном подьячий. Был он худощав и подвижен, скуп на слова; одевался просто, чуть ли не по-мужичьи. Кафтанишко затасканный из грубого сукна, порты из крашенины, колпак войлочный, сапоги из дешевой телячьей кожи. Переобуй подьячего в лапти

— вот тебе и крестьянин.

— В баньку с дорожки, Малей Томилыч?

— Недосуг, князь. Малость бы поснедать — да и по вотчине.

— Откушай, Малей Томилыч, откушай.

Угощал Малея щедро: снеди не приесть, вин да медов не припить. Но подьячий за столом не засиделся, похлебал лишь ухи да откушал щуки с чесноком. К пирогам же, мясным и сладким блюдам не прикоснулся, вина — чарки не пригубил.

— Чего ж так, Малей Томилыч? Аль снедь моя не по нраву?

— По нраву, князь, хлебосольство твое известно. Однако ж не обессудь, на трапезу не падок. Служба моя песья — по вотчинам рыскать

— вот и держу себя в черном теле.

Две недели «рыскал» подьячий по вотчине; заглядывал в каждый двор, совал нос на гумна, в риги и овины, обегал мужичьи полосы, а потом изрек:

— Многонько у тебя бобылей, князь Андрей Андреич.

— Две сотни с тридцатью, — кивнул Телятевский. — Вноси в книги, Малей Томилыч.

— Внести недолго, а вот царю каково?

— Что каково? — насторожился Андрей Андреевич.

— Каково убытки терпеть? Бобылей-то у тебя, князь, и полста душ не наберется.

— Да ты что, Малей Томилыч! У меня все по закону. Да ты глянь в порядные.

— Порядные порядными, но крестьян твоих бобылями писать не волен. За ними и земли вдоволь, и лошаденки водятся. То крестьяне.

— Земли вдоволь? Да ныне ее паши не выпашешь. Сам же сказывал, что в Московском уезде засевается ныне лишь седьмая часть пашенной земли. Седьмая!

Спорил, доказывал, но Малея в семи ступах не утолчешь. Даже от мзды — диво дивное! — отказался. А отваливал Телятевский куш немалый. Ужель бессребреник? Ужель на Руси есть приказный, кой от мзды открещивается?!

В последний день, когда сидели за малым застольем в саду, подьячий молвил:

— Не откажи в милости, князь. В баньке бы на дорожку попариться.

— Изволь, Малей Томилыч… Парашка! Кличь банщика.

Девка, проходившая с бадейками по саду, остановилась, отвесила поясной поклон.

— Бегу, батюшка.

Подьячий проводил девку пристальным взором. Телятевский то приметил. Баньку сготовили на славу. Не успел Малей Томилыч войти в предбанник, как Телятевский позвал Парашку.

— Ступай в мыльню. Помоги государеву человеку раздеться. Да не будь дурехой, ублажи Малея. Награжу ужо.

Вышел из бани Малей Томилыч умиротворенный, глаза шалые. Отлежался на лавке и пришел с Дозорной книгой к Телятевскому.

— О ста рублях намедни говаривал. Пожалуй, приму сей дар на приказ.

— Сто?! — ахнул Андрей Андреевич. — Ослышался ты, Малей Томилыч. Жаловал вдвое мене.

— Сто, князь, — твердо молвил подьячий. — И вот тебе Дозорная. Пущай твои мужики бобыльствуют.

Раскошелился. Окупятся! Лишь бы мужик сидел в вотчине.

Глава 3 ГЛАД И МОР

На нивах поднимались хлеба. Мужики, глядя на густую сочную зелень, радовались.

— Доброе жито тянется, с хлебом будем.

За неделю до Петрова дня[172] резко похолодало: потянул сиверко, небо заволокло низкими серыми тучами. А на святого Петра хлынул проливной дождь; лил день, другой, третий. Посельники забились в избы.

— Эк прорвало! Беда, коль надолго.

Самая пора в луга, мужики ладили косы, но дождь все лил и лил. Страдники завздыхали:

— Кабы без сенца не остаться. Скорей бы погодью конец.

Но погодье и не думало униматься: дождь шел уже третью неделю. Мужики вконец затужили:

— Хлеб мокнет. Самое время колосу быть, а жито в зеленях. За что господь наказует, православные?

Молились, били земные поклоны Христу и святым угодникам, выходили всем селом на молебны, но бог так и не смилостивился. Дождь, не переставая, лил десять недель. Хлеб не вызрел, стоял «зелен аки трава». В серпень же, на Ивана Постного[173], нивы побил «мраз великий». В избах плач:

— Пропадем, с голоду вымрем. Как зиму зимовать, господи!

Блаженные во Христе вещали:

— То кара божья. Создатель наказует за грехи тяжкие. Быть гладу и мору!

Сковало землю, повалил снег. Народ обуял страх; от мала до велика заспешили в храм.

— Изреки, батюшка, отчего летом мороз ударил? Отчего нивы снегом завалило?

Но батюшка и сам в немалом смятении. Слыхано ли дело, чтоб в жатву зима приходила!

— Все от бога, православные. Молитесь!

Молились рьяно, усердно, но хлеб погиб. А впереди — смурая осень и долгая, голодная зима.

Ринулись на торги. Продавали пряжу, холсты, рогожу, коробья из луба. Но покупали неохотно, пришлось сбывать втридешева. На серебро норовили купить жита, но, дойдя до хлебных лавок, очумело ахали: жито подорожало вдесятеро. Бранились:

— Аль креста на вас нет? Разбой!

Торговцы же отвечали:

— Найди дешевле. Завтра и по такой цене не купишь.

Мужики плевались, отходили от лавок и ехали на новый торг. Но и там хрен редьки не слаще. Скрепя сердце отдавали последние деньжонки и везли в деревеньку одну-две осьмины хлеба. Но то были крохи: в каждой курной избенке ютилось немало ртов. Минует неделя, другая — и вновь загуляет лютый голод.

А хлеб дорожал с каждым днем. Весной цены поднялись в сто раз! Сермяжная Русь уповала на новый урожай, слезно молилась: «Даруй же, господи!» Но господь не даровал: засеянные «зяблым житом» и «морозобитым овсом» крестьянские полосы не взошли.

На Русь обрушился неслыханный голод.

Затуга!

По селу, едва передвигая ноги, тяжело бредет белоголовый старик. Бредет ко храму. Высохшее лицо, трясущиеся руки; посох пляшет в руке. Старик падает близ Семейкиной избы. К умершему подбегает тощий лохматый кобель, рвет зубами хилое тело. Выходит Семейка, гонит орясиной собаку прочь.

Село таяло от гладу и мору. Скорбь, плачи, брожение.

По селу густой толпой плетутся нищеброды. Серые, изможденные лица, ветхие рубища, тягучие заунывные голоса:

— Подайте, Христа ради-и-и.

— Бог подаст, — с тяжкими вздохами отвечают селяне. — Самим за суму браться в пору.

Как-то Афоня Шмоток снарядился в Москву. Обвешался лаптями «для торгу», шапчонку напялил — и за порог. Добежал до большака — и вспять. Мужиков взбулгачил:

— Мы тут за лесами живем и ничё не ведаем. А на Москве царь народу деньги и хлеб раздает.

Мужики ахнули:

— Ужель вправду, Афоня? Откуль спознал?

— На большаке, православные. Народ валом валит. Айда и мы!

Богородское всколыхнулось, засобиралось в Белокаменную. Коноводом выбрали Назарьева.

— Веди, Семейка. Быть те за атамана, — порешили мужики.

До большака шли запутицей[174]. Обок с Василисой ступал Никитка. На нем дерюжный кафтанец, сермяжные портки да лапти-чуни из пеньковых очесов, за плечами холщовая сума. Хоть и голодно, живот подвело, но на душе Никитки весело. Еще бы! В стольный град с мужиками идет, а в нем, сказывают, крепости да башни невиданные, терема неслыханные. Диковинный город Москва! Вышли на большак, присели на обочину. По дороге в одиночку и толпами брели люди — молчаливые, затощалые. Семейка окликнул невысокого старичка, тяжело опиравшегося на посох.

— Передохни, отец.

Старичок ступил к мужикам, опустился наземь, скользнул выцветшими глазами по лицам селян.

— Никак и вы к царю?

Мужики кивнули. Старичок почему-то вздохнул.

— Зря тщитесь, православные. Не видать вам царской милости.

— Как же так? — встрепенулся Афоня. — Другим — и жито, и деньги, а нам что? Чай, и мы голодающие.

— Всю Русь не насытишь, — хмыкнул дед. — Вон какая прорва в Белокаменную прет. Где уж тут хлеба набраться.

— А сам-то чего ж?

— Я, милок, не за подаянием. Святыням иду поклониться.

Мужики переглянулись: ужель напрасно из села подались? А старичок ронял крамольные слова:

— Да и царь-то не истинный, не по породе. Кой же он наместник бога, коль дворянами да приказным людом на царство посажен? Веры ему нет. Не нравен Борис Годунов народу, лют он к мужику. Никто о Борисе доброго слова не сказывал. Идет о царе молва черная. Все беды на Руси от Бориса. Не он ли, православные, царевича Дмитрия погубил, дабы самому на трон сесть? Не он ли Москву поджег, дабы отвлечь честной люд от своего злодеяния. А кто крымского хана Казы-Гирея на Русь навел? Кто Юрьев день отменил? Серчает на царя люд православный. Небесный владыка — и тот огневался. Это за тяжкие грехи Бориса послал господь на нивы дожди и морозы. Глад и мор — божья кара. И покуда Борис будет во царях, терпеть простолюдину лихо да пить чашу горькую.

Мужики нахохлились. Старичок же, глянув на хмурые лица селян, тихо проронил:

— Однако и надежда есть, православные. Идет и другая молва. Чу, жив царевич Дмитрий.

— Да возможно ли оное, дед?! — перекрестился Семейка.

— Уберег, чу, господь Дмитрия, спас его от Бориса. Убивцы ко царевицу ночью явились, но мать подменила Дмитрия. Замест его сына попа в опочивальню положила. Тот и ликом-то весь в царевича, его и зарезали Борискины слуги. Дмитрия же увезли в места укромные. Жил-де он в святой обители, в краях полунощных. А ныне в лета вошел. Объявиться бы народу, да неможно: Борис на троне. Сошел пока Дмитрий в Польшу.

Селяне в себя не придут: вот уж весть так весть!

А странник горячо изрекал:

— Войско собирает Дмитрий. Скоро, чу, на Руси появится.

Селяне вышли к Яузе, стали на пригорке. У Никитки заблестели глаза. Вот она, Москва-матушка! Могучий величавый Кремль с высокими башнями, золоченые маковки церквей и соборов, нарядные боярские терема. А что за чудо-крепости опоясывают Кремль!

— То стена Великого Посада, — тыча перстом, поясняет пареньку Афоня. — А то Белый город. Глянь, какие башни. Крепость сию знатный мастер Федор Конь возводил… А перед нами — Скородом, либо же Деревянный город. В нем боле тридцати башен. Поставили Скородом, почитай, за один год.

— А сколь садов, сколь мельниц! — зачарованно воскликнул Никитка.

— Велика Белокаменная, — кивнул Афоня. — Одних храмов, сказывают, сорок сороков.

— А благовест заупокойный, — перекрестился Карпушка.

Колокола кремлевских и слободских звонниц гудели тоскливо и заунывно. Побрели к Скородому — мощной деревянной крепости на высоком земляном валу. Перед валом — глубокий водяной ров. Бревенчатая стена в три добрых сажени. В стене тридцать четыре стрельни с проездными воротами и около сотни глухих башен; стрельни нарядные, в четыре угла, обшитые тесом. На стенах и башнях грозно поблескивают бронзовые пушки.

У Яузских ворот стояли стрельцы с бердышами; разморило на солнышке, скучно зевали.

— По какой нужде, милочки? — спросил один из служилых.

— За царевой милостью, батюшка, — отвечал Семейка. — Оголодали в деревеньке.

— А-а, — кисло протянул стрелец. — И на Москве не слаще. Без мужичья тошно. И чё прётесь?

Лицо стрельца стало злым, но в ворота пропустил. Селяне зашагали Яузской слободой. А заунывный благовест все плыл и плыл, мытарил душу.

Из узкого кривого переулка выехали встречу три подводы. На подводах сидели возницы в смирной[175] одеже. Из-под рогож торчали босые ступни. Селяне перекрестились.

— На погост, — вздохнул Семейка. — Однако ж без родичей.

— То божедомы из Марьиной рощи, — догадался Афоня, не раз бывавший и живший в Москве. — В Убогий дом покойничков повезли… А вон, глянь, еще подвода… Еще! Да что же это, господи!

Угрюмо в слободе. Тусклые, серые лица; унылые, тягучие песнопения из храмов.

Чем ближе к Белому городу, тем гуще толпа по дороге. Все тянутся на Великий посад: нищие и калики перехожие, блаженные и кликуши, мужики из деревень и слободской люд; бредут с пестерями, сумами, кулями.

— К царевам житницам, — молвил Афоня. — Айда и мы, мужики.

— Не торопись, оглядеться надо, — степенно сказал Семейка. — У тебя на Москве есть знакомцы?

Бобыль призадумался.

— Знавал одного старичка, с Болотниковым к нему заходил. Занятный дед. Да вот не помер ли.

— Веди, Афоня. Авось здравствует. Далече?

— На Великом посаде, в Зарядье.

Не доходя Знаменского монастыря свернули в заулок, густо усыпанный курными избенками черного тяглого люда. Шмоток ступил к покосившемуся замшелому срубу, ударил кулаком в дверь, молвил обычаем:

— Господи, Иисусе Христе, сыне божий, помилуй нас, грешных!

— Входи, входи! — раздался из избушки молодой голос.

Афоня с Семейкой вошли в сруб. За столом, при сальных свечах, сидели двое стрельцов в лазоревых кафтанах. Рослые, молодцеватые; потягивали бражку из оловянных чаш. Семейка покосился на Шмотка. Привел же, баламут! Афоня приставил посох к стене, снял шапку, перекрестился на Богородицу.

— Хлеб да соль, служилые. Здоровья вам.

— С чем пожаловали? — спросил лобастый русокудрый детина.

— Ты уж прости, служилый, коль трапезе помешали. Живал тут когда-то дед Терентий. Из кожи хомуты выделывал. Не ведаешь ли?

— Как не ведать, — усмехнулся детина. — То мой отчим.

— Отчим? — всплеснул руками Афоня. — Так у него мальчонка Аникейка был. Ужель ты?

— Я самый. Аникей Вешняк.

— Вот радость-то, осподи! — воссиял Шмоток. — Экий ладный да пригожий. А меня не признаешь, Аникей? Я с твоим отчимом три года жил.

— Афоня Шмоток?

— Афоня! — и вовсе возрадовался бобыль.

Шагнул к стрельцу, облобызал. Вешняк позвал мужиков к столу.

— Да мы тут не одни, — кашлянул в бороду Семейка.

Стрелец вышел из избы, подпер крутым плечом дверной проем, рассмеялся

— Всей деревней… Уж не за хлебом ли снарядились?

— За хлебом, служилый.

Детина приметил среди толпы синеокую женку, подмигнул:

— И ты к царю, пригожая?

Василиса не ответила, опустила глаза.

— Да ты не пужайся, Аникей. Мы ненадолго, — сказал Афоня.

— А чего мне пужаться? — весело молвил детина. — Места хватит. Глянь на пустые избы. Заходите и живите с богом.

— А где ж хозяева? — спросил Семейка.

— Господь прибрал. Мор на Москве, православные.

Глава 4 КНЯЗЬ ВАСИЛИЙ

Ночь.

Над боярским подворьем яркие звезды. Серебряный круторогий месяц повис над звонницей Ивана Великого. Караульный, блеснув секирой, рыкнул гулко и тягуче:

— Погляды-ва-ай!

— Посматрива-ай! — вторит ему дозорный с боярской житницы.

Внизу застучали деревянными колотушками сторожа и воротники, свирепо залаяли цепные псы.

Настороже боярская усадьба, лихих пасется. Время лютое, что ни ночь, то разбой.

Не спится, не лежится на пуховиках князю Василию. Кряхтя, облачается в шубу, берет слюдяной фонарь и тихонько спускается из опочивальни на красное крыльцо. Дебелый, скудобородый, подслеповатый, чутко ловит ухом перекличку сторожей. Бдят, неслухи! Но все едино веры им нет. Поорут, поорут да и спать завалятся. Что им княжье добро, не свое, душу не тяготит.

Постоял, послушал и зашагал по усадьбе. А усадьба немалая: кожевни, портняжьи избы, поварни, хлебни, пивные сараи, житенные амбары, конюшни, погреба… Велик двор, успевай доглядывать.

Проходя мимо людской, остановился; за волоковым оконцем тускло мерцал огонек, доносились приглушенные голоса холопов. Василий Иванович прикрыл полой шубы фонарь, прилип к оконцу.

— …Боярин-то из Троицы прибыл, а хоромы пограблены. Все снесли, малой толики боярину не оставили.

— Так ему и надо. Холопей забижал.

— От Сицкого тоже сошли. Сто четей хлеба уволокли.

— Этот, бают, и вовсе дворовых не кормил.

— А нас кормят? Едва ноги волочем.

— Бежать надо, робя. Аль подыхать?

— Куда, Тимоха?

— На южные окраины, к севрюкам. Там, чу, жизнь сытая.

К людской брел сторож с колотушкой. Василий Иванович поспешил за подклет. Вскипел. Нечестивцы, своевольцы! Того гляди в разбой кинутся. А что? Вон Тучкову Меньшому какую поруху учинили.

Василий Иванович похолодел. Боярин Тучков остался гол как сокол. Хоромы и амбары его начисто разграбили, а самого едва живота не лишили.

«Не ровен час, и мои подымутся. Тимошка Шаров в бега подбивает. А коль соберутся, так и подворье пограбят, крамольники! Холопы давно своеволят, особо те, что пришли по своей воле. На царев указ[176] злобятся. Почитай, все холопство шумит. Не лишку ли хватил Борис Годунов? Указ его хоть боярству и нравен, но чернь на дыбы поднялась, Годуна хулит. И поделом царьку худородному!» Нет у князя Василия Шуйского злее ворога, чем царь Борис. И дня не проходило, чтоб не бранил того худым словом. Но костерил в узком кругу бояр, у себя в хоромах. В Думе же виду не показывал, был тих и покладист, ни в чем царю не перечил.

Шуйский выжидал. Годунов не вечен. Ныне уже не только бояре, но и весь народ недоволен Борисом. Глад и мор боярству на руку. Чем больше бед и нужды на Руси, темтяжелей царю. Трон под Годуновым шатается, вот-вот он выскользнет из-под Бориса. И тогда… тогда престол займет один из самых знатнейших. Кому, как не Рюриковичу, стать царем.

Такого Русь не ведала: князья, бояре, дворяне отпускали на волю холопов. Молви о том три года назад — просмеют! Где это видано, чтоб господин дворню за ворота. Да любой худородный дворянишко без челяди не дворянин. А князь? Чем больше дворни, тем больше спеси. Расступись, чернь сермяжная! К такому и на блохе не подскочишь. А тут — на тебе! По доброй воле от холопов открещиваются, гонят прочь со двора. Мстиславские, Воротынские, Трубецкие, Романовы… Что ни князь, то знатное имя. Им-то без холопов и ходить не пристало… Отпускают!

Пришел сей день и на подворье князя Шуйского. Василий Иванович собрал многоликую дворню и молвил:

— Велика беда на Русь пала. Два года господь не посылает земле хлеба, два года наказует за грехи тяжкие. Оскудели и мои житницы. Не под силу боле кормить вас, холопи. А посему, уповая на господа и скорбя душою, отпущаю вас на волю. Ступайте с богом!

Холопы понурились: воля не радовала. Сойдешь со двора — и вовсе с голоду загинешь, теперь ни один боярин к себе не возьмет.

Из дворни выступил Тимошка Шаров.

— А дашь ли нам грамотки отпускные, князь?

— Грамотки? Грамоток не дам, родимые. Отпущаю вас на время, покуда земля не поустроится.

Холопы загомонили:

— Никто нас без отпускных не возьмет. Де, беглые мы. Куды ж нам без грамоток?!

Князь же, прищурясь, свое гнет:

— Русь велика, родимые. Отпустить же с грамотками не волен, на то есть царевы указы. Ступайте к государю Борису Федоровичу да челом бейте. Авось новый указ отпишет.

— То за комаром с топором бегать, князь! — выкрикнул Тимошка. — Сыты мы царскими указами. Что ни повеленье, то хомут мужику да холопу. Ведаем мы Бориса, не истинный он царь!

Слова дерзкие, крамольные, но Шуйскому их слушать любо: ни одного царя так не хулили. Послушал бы Борис Федорович! За такие речи — плаха. Ну да пусть холоп ворует, пусть царя поносит.

А Тимоха и вовсе разошелся. Шапку оземь:

— Нельзя нам без грамотки, князь. Коль насовсем отпустить не волен, дай грамотку на год. Без того нам не харчиться.

— Нет, родимые, о том меня и не просите. Ступайте с богом.

— С богом? — вошел в ярь Тимоха. — Не гневил бы бога-то, князь. У тебя амбары от жита ломятся. Аль то по-божески?

Князь Василий ахнул. Ишь куда замахнулся, смерд! Засучил на холопа рогатым посохом.

— Аль мерял мои сусеки, презорник! Давно воровство твое примечаю. На смуту прельщаешь, облыжник. Укажу батожьем высечь!

— Один черт подыхать! Батожье твое ведаем. Слюбно те над сирыми измываться. Ивашку Рыжана насмерть забил. Аль то по-божески? — сверкал белками, кипел Тимошка.

— И тебя забью горлохвата! — вышел из себя князь Василий. Отродясь не было, чтоб подлый смерд самого Рюриковича костерил. Да еще при ближней челяди. — Взять облыжника!

Послужильцы кинулись было к Тимохе, но того тесно огрудили холопы.

— Не замай Тимошку, боярин!

Толпа отчаянная; кое-кто за орясину схватился, вот-вот загуляет буча. Но бучи князь Василий страшился, хотелось отпустить холопов с миром. Время-то уж больно бунташное, как бы и вовсе дворовые не распоясались. Вон как озлобились, сермяжные рыла!

— Ступайте, неслухи!

После обедни дворецкий доложил:

— Афанасий Пальчиков к тебе, батюшка князь. Впущать ли?

— Впущай. Афанасия завсегда впущай.

Дворянин Пальчиков, хлебного веса целовальник[177], хоть и не родовитый, но князю Василию с давней поры друг собинный. Афанасий приставил посох у порога, снял шапку, поклонился.

— В добром ли здравии, князь и боярин Василий Иваныч?

— Ныне не до здравия, Афанасий Якимыч, — вздохнул Шуйский. — Лихолетье!

— Лихолетье, князь, — поддакнул Пальчиков. Был он дороден, крутоплеч, держался степенно.

Князь Василий велел подать вина и закуски. Усадив Пальчикова на лавку, закряхтел, зажалобился:

— Худо, Афанасий Якимыч, ох, худо. Господ ныне ни в грош не ценят. Ты глянь, что на Москве деется. Народ бога забыл, ворует, на бояр замахивается. Довел Бориска царство.

С Пальчиковым князь Василий мог говорить смело, без утайки: дворянин ему предан.

— Довел, князь. Коль эдак пойдет, Руси не выстоять. Иноземцы токмо и ждут, чтоб у Московии пуп треснул. Был намедни в Посольском приказе. Дьяки в затуге. Ни ляхи, ни турки, ни крымцы о мире и не помышляют. Жди беды… И на бояр новая поруха.

— Аль что проведал? — насторожился Шуйский.

— Проведал, князь. Подручник из Казенного приказа шепнул: Борис Годунов новый указ готовит. Хлебный указ. Пойдут-де царевы приставы по боярам хлеб сыскивать. Излишки отберут — и черни. В Казенный приказ уже списки поданы.

Василий Иванович из кресла поднялся, побагровел.

— Вот змей!.. Ехидна. Да как то можно? Ужель бояре хлеб черни выкинут? Да никто и осьмины не пожалует.

И трех дней не минуло, как из Земского приказа приехали на подворье царевы дозорщики: вкупе с ними притащились выборные посадники да сотские из Съезжих изб. Шуйский к дозорщикам не вышел: сказался хворым. Сам же забрался на башенку-смотрильню. Был покоен. Прошлой ночью хлеб свезен в Донской монастырь. Игумен, друг-собинка, сбережет жито до зернышка. Взирал с башенки на амбары и хихикал:

«На-кось, Годун, выкуси! Пришли людишки о стену горох лепить, хе-хе… Так же и у других бояр. Пустая мошна никому не страшна, с носом останешься, Бориска».

Дозорщики управились быстро. Дивясь, развели руками:

— Вот те и князь Шуйский! Чем же он кормиться станет?

— Батюшка наш, князь и боярин Василий Иваныч, николи с запасом не жил. Что бог дал, тем и кормится, — смиренно отвечал дворецкий.

— Да у него ж набольшая вотчина на Руси. Богач из богачей! — ахали дозорщики.

— Батюшка князь николи на хлеб не зарился. Оброк деньгами брал. Хлеб же — товар ненадежный. То сгниет, то подмокнет. Убережешь ли? Да, поди, и сами хлеб с гнильцой зрели.

— Зрели! — серчали дозорщики. — Тому житу сорок лет.

— А другова нетути.

Царевы люди все сусеки излазили, но хлеба так больше и не сыскали.

После отъезда дозорщиков князь Василий спустился с башенки и повелел кликнуть приказчика.

— Порченый хлеб — седни же на торги. Возьмут! Возьмут, коль жрать неча.

Приказчик, не мешкая, поехал на торги. К вечеру же доставили его на подворье чуть живу. Крепко побили и послужильцев.

Князь Василий всполошился:

— Что за напасть? Приказчик в крови, с телеги встать не может.

— Поруха, князь. Стали было торговать, а народ озлобился, с кольями на нас. Вы-де государев указ рушите. Царь-де свои цены на хлеб установил.

— Свои цены? — протянул Шуйский. — И велики ли?

— По полтине за четь, батюшка. Впятеро твоей цены дешевле. Не захотели убытки нести. Тут нас и побили. А хлеб пограбили.

Князь Василий за голову схватился.

— Среди бела дня разбой!..

Вечером собрал челядь.

— Поутру облачайтесь в драные сермяги — и к царевым житницам. Скажитесь сирыми мужиками из деревеньки. Получайте жито и деньги. Царь ныне богат, всех одаряет. Ежедень ходите!

Выпроводив ближних челядинцев, Шуйский направился в крестовую. Молился истово, прося господа найти управу на царя-ирода.

Выходя из моленной, заслышал крики из покоев юного племянника Михайла.

«Да что там, пресвята богородица!»

Побежал по сенцам, рванул сводчатую дверь. Тьфу, прокудник! Рослый широкоплечий отрок бился на саблях с послужильцем Неверкой. Оба в чешуйчатых кольчугах, медных шеломах, при овальных красных щитах.

— Голову прикрой!.. Грудь! Крепко вдарю! — наседал на послужильца Михайла.

Шуйский, остановившись в дверях, залюбовался племянником. Пригож Михайла! Ловок, подвижен, глаза задорно сверкают.

«В деда Федора. Тот всю жизнь в походах и сраженьях. В Вязьме воеводствовал, на Казань ходил».

Отец же Михаилы — Василий Федорович — ратными доблестями не отличался, однако в большом почете был. Много лет правил Псковом, затем возглавил Владимирский Судный приказ. Но при Борисе угодил в опалу. В опале и умер, оставив жене семилетнего сына, единственного наследника.

Мать, Евдокия Никитична, была до книг великая охотница. И Михайлу упремудрила. От книг за уши не оторвешь. Начитавшись о походах знатного полководца Александра Македонского, выезжал с послужильцами за Москву и неделями потешался боевыми игрищами.

Князь Василий часто говаривал:

— Быть тебе воеводой, Михаила. Шуйские завсегда славу державы множили. Взять деда твоего Федора. В четырнадцати походах ратоборствовал. А дядя твой, Иван Петрович? Не он ли Псков от чужеземцев оборонил, не он ли святую Русь спас? Велики Шуйские!

О знатных сородичах своих князь Василий никогда не забывал, напоминал о них и в Думе, и при домашних боярских застольях. Шуйские! Это не какие-нибудь Годуновы. Те ратной славы себе не снискали.

Заметив в дверях дядю, Михайла опустил саблю.

— Я тебе не единожды говаривал, Михаила. В покоях не место сечи, шел бы во двор.

— Прости, дядюшка. На дворе темно, не утерпел. Киот же я завесил,

— винился отрок.

— Всё едино грех, — ворчал Василий Иванович. Однако серчал больше для виду. Нравен был ему Михаила.

Глава 5 ЦАРЕВА МИЛОСТЬ

Поднялись ни свет ни заря. Еще повечеру стрелец Аникей упредил:

— Вставайте с петухами, иначе к житнице не пробиться.

— А куды идти? — напялив драную шапчонку, вопросил Шмоток.

— Мудрено, братцы. У царя на Москве триста житниц… Ступайте в кремлевскую, что у Сибловой башни. Ведаешь, Афоня?

— Ведаю, паря. В государевом Кремле не раз бывал.

— Вот к башне и веди. Я там к подаче буду.

Еще в сумерках вышли из Зарядья к Мытному двору. Поднялись к храму Василия Блаженного. Афоня ахнул:

— Мать честная! Пожар[178] людом кишит. Ужель все к житницам? Прошли мимо Лобного и свернули к Фроловским воротам. На мосту через ров — давка, столпотворение.

— Держись за меня, — обеспокоенно молвила сыну Василиса.

Никита, еще сонный, не проспавшийся, прижался к матери.

Гвалт, крики, брань; кого-то из нищебродов двинули по лицу, взвились костыли. Затрещали перильца; двое из нищебродов полетели в ров. Испуганный крик:

— Помогите-е-е!

— Убогие… Потонут, — пожалел Карпушка.

— Веревку бы, — вторил ему Афоня.

Но тут так надавили, что богородских поселян швырнуло к Фроловским воротам.

— Шапку, шапку, черти! — схватился за голову Афоня.

— Иди знай! Добро сам цел, — сердито бросил Семейка.

— Да ить, почитай, новехонька, — сокрушался бобыль.

Миновав ворота, очутились подле храма Георгия; обок — белая стена Вознесенского монастыря. Из обители приглушенно доносилось заунывное пение чернецов.

Народ, выйдя из Фроловских ворот, растекался по Кремлю в разные стороны: царь повелел открыть сразу несколько житниц.

Селяне, вслед за толпой, пошагали было к Соборной площади, но та была оцеплена конными стрельцами.

— Вспять! Вспять ступайте! — приподнимаясь в седле, хрипло орал сотник.

Толпа ощерилась, замахала костылями и орясинами.

— Пропущай, служилый! Не рушь царев указ!

Сотник еще гулче:

— Вспять! Аль не зрите? Дворец обок, ныне тут ходу нет. Ступайте мимо приказов!

Толпа подалась к Посольской избе. Вдоль крепкого дубового тына — стрельцы с бердышами. Кисло роняют:

— Прут и прут, сиволапые. Эк, набежало!

— Глянь — пал. И куды экий немощный.

— Волоки его к тыну.

— Помер, сатана. Возись с ним…

Вышли на Кремлевский холм. Царева житница под самой горой. У Карпушки ноги подкосились.

— Осподи!

Хлебный двор осадили тысячи людей. Гул, стоны, отчаянные крики.

Василиса перепугалась, не за себя — за Никитку. В таком месиве и вовсе задавят.

— Не пойдем, пожалуй, Никитушка.

— А как же хлебушек? Худо без хлеба, матушка, идти надо, — смело сказал Никитка и потянул мать за рукав.

— Нет, нет, сынок, не пущу!

Глянула на Семейку, но тот не знал, что и молвить. Много верст оттопали, ужель на попятную? Но без жита Василисе с Никитой долго не протянуть.

— Уж как бог тебе подскажет, Василиса…

Мужики начала спускаться с холма. Василиса же, глотая слезы, осталась. Приметила чей-то жилой сруб неподалеку и повела к нему Никитку.

— Ничего, сынок, ничего родимый. Проживем как-нибудь.

Хлебного веса целовальник с земскими ярыжками грозой сновал по Житному двору. Афанасия Пальчикова знали все московские хлебники, знали и боялись пуще сатаны. Лют Афанасий! Дня не пройдет, чтоб не нагрянул в пекарню. Корыстолюбцев вынюхивал да выискивал. Намедни пекаря Селивана Пупка отволок в Съезжую, батогами потчевал. Нагрянул в Хлебную избу к самому печеву. Селиван окстился: опять-таки занесло, черта рыжего!

— Рад тебя видеть в добром здравии, Афанасий Якимыч… Жарынь тут у нас, не угодно ли кваску?

От кваску Афанасий не отказался, выдул полкувшина. В пекарне три печи, подле них бочки и кади с водой; вдоль закопченных стен — столы и скамьи, полки и поставцы; на поставцах — ендовы и чаши с приправами, на столах и полках — хлебы: ситные, крупитчатые, овсяные… Здесь же булки, сайки, калачи, крендели, сухари… Душно, чадно, в воздухе мучная пыль. Сумеречно, свет едва пробивается сквозь зарешеченные оконца.

Хлебная изба на Смоленской одна из самых больших в Москве. Жил Селиван Пупок — беды не ведал. Богател, хоромы в три жилья на Великом посаде отгрохал. Доволен был. Но тут лихая година пала: лютый голод навалился. Хлебные приставы на пекарню зачастили — назойливые, въедливые, дерзкие. Но лютей всех Афанасий Пальчиков, не целовальник — Малюта Скуратов!

Селиван Пупок молитву бормочет: авось творец небесный и отведет беду. А Пальчиков за хлебы принялся: взвесил один каравай, другой.

— Без обману, батюшка, хоть все перевешай. Блюду царев указ, — смирехонько журчал Селиван, а у самого душа не на месте: откушает или не откушает?

Откушал, скислился, поднес каравай к огню. Разломил на ломти, вновь пожевал. Выплюнул, зло глянул на хлебника.

— Опять воруешь? А не я ль на тебя трижды взыск налагал? Не я ль за подмес батоги обещал?

— Не было подмесу, Афанасий Якимыч! — закрестился Пупок. — То хлебец неудашный. Работный поздно в печь посадил. Недогляд.

— Недогляд? Айда к другой печи.

Но там хлебы вышли еще «неудашнее». С подмесом оказались не только караваи, но и булки, калачи, крендели.

— Горазд ты, Селиван, горазд, — покачал головой целовальник. — И воды подлил вдоволь, и мякины не пожалел.

— Работные обмишулились, отец родной! Спьяну… Вечор еще наклюкались. Утром пришли, а башку-то не опохмелили. Сусеки перепутали. Укажу плетьми выстегать.

— Буде! — крикнул Пальчиков и кивнул ярыжкам. — В Съезжую!

Хлебник побелел: в Съезжей могли и до смерти запороть. Поманил целовальника рукой.

— Погодь, батюшка… Дельце у меня к тебе. Зайдем-ка в прируб.

Селиван плотно прикрыл дверь и протянул целовальнику кожаный мешочек с серебром.

— Прими, батюшка Афанасий Якимыч, на государево дело.

Но Пальчиков осерчал пуще прежнего, огрел хлебника плеткой.

— Мздоимством не грешен!

Толкнул ногой дверь.

— Ярыжки!

На Москве диву дивились: бессребреник Афанасий Якимыч! При такой-то службе да чтоб к рукам не прилипло! Кругом мздоимец на мздоимце. Этот же праведник и святоша. Чуден Афанасий!

Однако никто не ведал его помыслов. А помыслы Пальчикова были с дальним прицелом. Давно чаял он выбиться в думные дворяне, денно и нощно о том молился. И не напрасно: слух о его радении до Бориса Годунова дошел, вот-вот Пальчикова в думные пожалует. То-то залебезят дружки и недруги.

Усердствовал Афанасий Якимыч!

Раздачей царской милостыни ведал дьяк Силантий Карпыч Демидов. Чуть утренняя заря в оконце, а Силантий Карпыч уже на Житном дворе. Упаси бог проспать! Дел — тьма тьмущая, царь доверил хлеб и деньги. А сирых, убогих да нищих — тысячи. Теперь вся Русь в голоде, отбою нет. Забот столь, что и соснуть некогда.

Обошел житницу. Подле амбаров — люди оружные. Много их, но меньше и нельзя: народ озверел.

Зашагал к задним (запасным) воротам, открыл волоковое оконце калитки. За воротами толпилась добрая сотня нищих; полуголые, в ветхих рубищах, с большими котомами.

— Седни еще боле налезло. Ладно ли? — глянув в оконце, молвил стрелецкий пятидесятник.

Дьяк промолчал, лишь в густую бороду хмыкнул. Служилый же продолжал с опаской:

— Еще подходят… Чужих нет ли? Кабы впросак не попасть, Силантий Карпыч.

— Не попадем. Впущать сам буду.

Открыл калитку. Впуская голь, зорко всматривался в лица. Пятидесятник вел счет. Закрыли калитку на сто пятом нищеброде. Грязная, драная толпа потянулась за дьяком в Хлебную избу. Силантий Карпыч уселся в кресло, кивнул низенькому ушастому подьячему, склонившемуся над длинным столом.

— Пиши, Митрич… Отпущено по московке сирым и убогим, что со Сретенской да Рождественской слободы…

Подьячий усердно заскрипел пером.

— Сколь люду записывать?

— Пиши три сотни.

У подьячего застыло перо в руке, глаза полезли на лоб.

— Пиши, Митрич! — повысил голос дьяк.

Деньги Силантий Карпыч выдавал сам. Говорил степенно и важно:

— Молитесь за государя Бориса Федоровича. Долгого ему царствования и крепкого здравия.

Один из сермяжных, подбросив на ладони серебряную монету, молвил обидчиво:

— Царь-то указал по две московки выдать, а ты по одной. Не по-божески, батюшка.

— Не по-божески? — сузил глаза Силантий Карпыч. — Креста на тебе нет, Егорша, в семой раз приходишь. Не получишь боле!

— Прости, батюшка, прости, благодетель, — низко кланяясь, залебезил Егорша.

— То-то ли! А теперь ступайте к амбару.

Пятидесятник, выпроваживая сермяжных, покрикивал:

— Проворь, проворь! Не ровен час, Пальчиков нагрянет.

Нищеброды, набив сумы и кули хлебом, потрусили к задним воротам. Пятидесятник бурчал в пегую бороду:

— Многонько же родни у дьяка. Эк, вырядились! Что ни ночь, тем боле приходят.

Однако приходили не только дьячии люди, но и сродники других приказных, кои под началом Силантия Карпыча житные дела вершили. Не был внакладе и стрелецкий пятидесятник.

Доволен Силантий Карпыч. Добро бы, голод подольше продержался.

У Житного двора бушевало людское море. И кого здесь только нет! Слободские тяглецы: кожевники, кузнецы, кадаши, гончары, бронники, скатерники, хамовники… Монастырские трудники, бобыли, мужики с деревень, калики, юродивые, нищие, гулящие люди, попы-расстриги, кабацкие ярыжки, судовые бурлаки… Остервенело, не жалея костей, лезли к воротам.

Крики, отчаянные вопли, драки, брань несусветная! Мелькают посохи, костыли, дубины.

Стрельцы охрипли от криков:

— Осади, осади, дьяволы! По сотне будем впущать. Осади-и-и!

Лезли!

Каждому хотелось побыстрей продраться к воротам; за ними — спасение, во дворе — жито и деньги.

Богородские мужики оказались середь толпы. Тяжко! Зажали так, что рукой не шевельнуть.

— Держитесь, братцы! — кричал Семейка.

— Выбраться бы, — стонал мужик-недосилок Карпушка. — Мочи нет… Загинем тут.

— Не скули! Терпи, Карпушка, как-нибудь выдюжим… Да куды ж ты прешь? Куды прешь, вражина!

Семейка оттолкнул широким плечом угрюмого космача в азяме. Тот ощерился и больно ткнул Семейку в живот. Семейка дал сдачи. Лохмач выхватил нож, но его ухватил за руку рослый сухотелый детина в кумачовой рубахе.

— Буде, Вахоня. Спрячь.

— А че он, Тимоха? Че руки протягивает?

— Спрячь!

Толпу, будто гигантской волной, качнуло к воротам; кого-то смяли, раздавили, послышались всполошные крики. Едва не угодил под ноги толпы и Карпушка, но его вовремя поддержал Тимоха Шаров.

— Крепись, мужичок.

С Карпушки пот градом, в темных провалившихся глазах страх и отчаяние, лицо будто мел. Вновь заканючил:

— Загину, робя. Мочи нет. Не видать мне жита.

— И полно, полно те, голуба, набирайсь духу. Глянь на меня. И весь-то, прости осподи, с рукавицу, а ить не раскис. Вот и ты крепись. На-ко пожуй, — Афоня запустил руку в торбу и протянул Карпушке черный закаменелый сухарик.

Тимоха Шаров подтолкнул Вахоню, присвистнул.

— Нет, ты глянь, глянь, Вахоня. Вон на того нищего, что костылем подперся. Признаешь?

Вахоня вытянул длинную грязную шею.

— Демьяшка Сыч!

— Ну… А обок с ним? Нет, ты глянь, сколь тут лизоблюдов Шуйского собралось. Ну, погодь!

Тимоха, ярый, могутный, расталкивая толпу, полез к Демьяшке. На него забранились, но холоп упрямо пробивался к дебелому губастому мужику в лохмотьях. Пробился, схватил за плечо.

— И ты оголодал, Демьяшка?

Мужик опешил; заискивающе, запинаясь, молвил:

— Здорово, Тимоха… Ты энто тово… Принуждился. Чай, вкупе у князя маялись.

— Вкупе? Нет, брат, не под тот угол клин колотишь. Овечкой прикинулся. Ишь, нищих собрал!

— Не гомони! — зашикал Сыч. Воровато оглянувшись на толпу, полез за пазуху. Украдкой сунул холопу гривну серебра.

Тимоха взорвался:

— Не купишь, собака! Слышь, народ православный! Глянь на экого сирого. То оборотень! То князя Василия Шуйского приказчик. Рожа шире сковороды, а он за милостыней. Ведаю его. Хоромы на Мясницкой, полны сусеки хлебом набиты, сукна да бархату не износить. Глянь, вырядился! Глянь на нищу братию, что с Демьяшкой притащилась. То все подручники Шуйского, поперек себя толще. Мало им, иродам!

Толпа всколыхнулась:

— Мы тут землю костьми мостим, а они нашей бедой наживаются. Кровососы!

Демьяшка Сыч и его содруги попятились, но толпа сомкнулась плотным кольцом.

— Бей! — закричал Тимоха и первым опустил тяжелый кулак на Демьяшку.

— Бей! — беспощадно вырвалось из сотен глоток.

— Ратуйте, православные! Не своей волей!.. Ратуй-те-е-е!

Замелькали кулаки, посохи и дубинки; вмиг размозжили черепа. Карпушка Веденеев испуганно перекрестился.

— Вона как на Москве-то, мать-богородица.

— Туда им и дорога, — сплюнул Семейка.

Послышались громкие возгласы:

— Гись! Прочь с дороги!

К воротам пробивались конные стрельцы в лазоревых кафтанах. Толпа раздавалась нехотя, с трудом; стрельцы хлестали налево и направо плетками.

— Аникеюшка! — увертываясь от плети, обрадованно воскликнул Шмоток.

Аникей Вешняк, сдерживая горячую лошадь, крикнул богородским мужикам:

— Подь сюды!.. Держись за стремена. Крепче держись!

Мужики подскочили к лошадям. Аникей, продолжая размахивать плеткой, восклицал:

— Далече вам до ворот. До ночи бы стоять… Гись, гись, дьяволы!

С помощью стрельцов мужики проникли на Житный двор. Окованные медью ворота вновь захлопнулись.

— На смену едем, — утирая шапкой потное лицо, пояснил Аникей. Глянул на Карпушку, покачал головой.

— Никак худо тебе?

— Худо, служилый. Света божьего не вижу.

— То от бессытицы. Ну да ничо, выправишься, ныне с хлебом будешь.

Вешняк указал на Хлебную избу и повернул коня к воротам. Бросил на ходу:

— Ночевать — ко мне!

Перед Хлебной избой было не столь многолюдно. И часу не прошло, как мужики оказались перед дьяком. Силантий Карпыч самолично доставал из кожаного мешка серебряные копейки и важно, сановно приговаривал:

— Великий государь жалует. Молитесь за царя Бориса Федоровича.

Поклонившись дьяку, мужики направились к житным амбарам. У ларей, впереди Афони, очутился рыжебородый, угрюмого вида мужик в драном зипуне; дырявый войлочный колпак надвинут на самые глаза. Мужик топтался в очереди букой, ни с кем в разговоры не вступал. У ларей суетились шустрые весовщики с деревянными бадейками. Сыпали в сумы и торбы жито, поторапливали:

— Отходи! Чей черед?

Подошел черед рыжему мужику; вынул из котомы свою бадейку, коротко бросил:

— Сыпь.

— Чего ж не в котому?

— Сыпь!

Весовщик недоуменно глянул на мужика, растерянно поперхнулся, схватил у нищего бадейку и зачерпнул жита со стогом.

— Отходь… отходь, милок.

— Э нет, — усмешливо протянул мужик, высыпая зерно в ларь. — Сыпь своей мерой, мне чужого не надо.

— Отходь! Люди ждут.

— Подождут да еще спасибо скажут.

Мужик пересыпал жито из государевой мерки в свою бадейку и, сняв колпак, уселся на широкий приземистый стулец. Глянул на притихших весовщиков, вздохнул, молвил с укоризной:

— Грешно, милки, убогих проманывать. Почитай, на фунт обвешиваете. Грешно!

Прибежал подьячий, обомлел:

— Афанасий Якимыч!.. Гостенек дорогой.

Накинулся на весовщиков:

Вахлаки, недоумки! Да как же вы меру перепутали? Выгоню со двора!

Пальчиков поднялся, прошелся вдоль ларей.

— Буде скоморошить, Назар Митрич. Не мне пыль пускать. У тебя по всем амбарам меры перепутали. Глянь на хлебные сосуды. Что на четвериках и осьминах? Края сточены, обручи с клеймом сняты. А царь что повелел?

Подьячий, не срамясь мужиков, рухнул на колени: знал — ждет его тяжкое наказанье.

— Прости, Афанасий Якимыч! Не доглядел… С нерадивых сполна взыщу.

— Царь взыщет, — боднул подьячего колючим взглядом Пальчиков и пошел вглубь Житного двора.

— Вот те и рыжан, — одобрительно моргнул сосельникам Афоня. — Ишь, как кривду вывел.

— Отходи! — рыкнул на бобыля весовщик.

— А ты не шибко-то глотку дери. Привыкли народ объегоривать, — огрызнулся Семейка.

— Вестимо, — поддержали Семейку в толпе. — Плут на плуте, плутом подгоняет. Ишь, морду наел. На Съезжую надувал и обирох!

— На Съезжую!

Толпа загомонила, полезла к подьячему и весовщикам. Прибежали стрельцы, замахали бердышами.

Богородские мужики, бережно придерживая торбы, побрели к выходу. Карпушка, схватившись за грудь, вдруг с тихим стоном повалился наземь.

— Да что с тобой, голуба? — склонился над мужиком Шмоток.

Карпушка захрипел, на губах показалась кровавая пена; вытянулся и, не сказав ни слова, тихо преставился. Мужики сняли шапки, закрестились.

Глава 6 «И ЛЮДИ ЛЮДЕЙ ЕЛИ»

Малей Томилыч Илютин пришел из Поместного приказа усталый. Да и как не устать, коль дел до одури. Одних челобитных на пяти возах не увезешь. И пишут, и пишут! Кажись, нет на Руси помещика, дабы о нужде своей не пекся. «Обнищали, оскудели, мужики в бегах, кормиться не с чего…»

Худо на Руси!

Ни при одном государе такого лихолетья не было. На Москве страшно выйти, жуть что творится! В самом царевом Кремле нельзя без оружной челяди шагу ступить. Намедни, перед самой избой, из темного заулка набежали шпыни[179] с дубинами. Добро, ближние люди были с самопалами. Пальнули. Двоих бродяг убили. Тяжкое времечко!

Уж на что царь Борис башковит, да и тот растерялся. Мечется государь, о народе неустанно печется. У князей и бояр хлеб переписал и повелел продать по дешевой цене. Житницы пооткрывал, казны не пожалел. Сколь денег и хлеба на сирых ухлопал! А проку? Почитай, со всей Руси на Москву сбежались. Белокаменная будто муравейник кишела, голод еще боле за горло взял. А тут и чума навалилась. Что ни день — тысяча умерших. Пришлось Борису Федоровичу житные дворы закрыть. Народ на Москве поубавился, по Руси разбрелся да в разбойные ватаги сколотился. На царя и господ чернь поднялась. Борису Федоровичу не позавидуешь; хулит его чернь последними словами. Де, все беды от него, не нужон такой царь… О Дмитрии Углицком слух разнесся. Жив-де Дмитрий!

Борис Федорович указал ловить крамольников и казнить лютой смертью. Застенков не хватило. Повелел царь строить новые темницы. Но слух все ширится, и смуте нет конца.

Худо на Руси!

Тяжко сидеть и в приказах. Работали подьячие, как волы, себя не щадили, но дел не убавлялось. Голова кругом!

Приходя в избу, Малей Томилыч долго отлеживался на лавке, а уж потом садился за стол. Подавала ужин Василиса. Глядя на нее, подьячий веселел душой. Пригожа Василиса! Лицо чистое, белое, очи синие; под цветным убрусом уложены в тяжелый венец косы шелковые. Спросит:

— Велишь ли стол накрывать, батюшка?

— Накрывай, Василиса, да и сама со мной повечеряй.

Но женка как всегда молвит:

— Не обессудь, батюшка. Кушать мне с тобой не по чину. С Никитушкой поснедаю.

И вот так уже давненько. Вздохнет подьячий и ничего боле не скажет. И приказать не смеет: околдовала женка. Да ей и не прикажешь, все равно по-своему сделает. А чуть что — из избы вон. Так было, когда на первой поре норовил Василису приголубить. Трижды приходил ночами в ее горницу, и каждый раз женка гнала прочь. А как-то собрала Никитку — и бежать со двора. Добро, привратник не выпустил, а то бы не видать боле Василисы. Она ж молвила:

— Верна мужу своему, Малей Томилыч, Отпусти меня с богом. Не могу тебе утехой быть. Отпусти!

Подьячий не отпускает: поглянулась ему Василиса, из сердца не выкинешь.

— Не трону, вот те крест!

И впрямь на кресте поклялся.

— Об одном попрошу. Живи в доме моем, Василиса, Никто словом не обидит. И куда тебе бежать? Сама пропадешь и чадо загубишь.

Поверила Василиса подьячему, осталась. Да и впрямь — куда бежать в такое лихолетье? Всюду нужда да горе. В Богородском никто ее не ждет. Был дед Пахомий, да и тот помер. Запустело село, осиротело, торчат по косогору черные заброшенные избенки.

В тот день, когда побоялась с сыном пробиться к Житному двору, она долго горевала: впереди беда, без денег и хлеба ей с Никитушкой долго не протянуть.

Присела подле дубового тына, за которым виднелась крепкая просторная изба на высоком подклете. Из трубы вился сизый дымок, пахло свежим печевом.

«Тут беды не ведают. Хлебы пекут. Хоть бы корочку… Никитушка исхудал, вон как глазенки-то провалились».

Прижала сына и еще пуще залилась слезами.

Из ворот вышел с посохом высокий, сухотелый мужик в темно-зеленом суконном кафтане; глянул на Василису, остановился.

— О чем плачешь, женка?

Василиса подняла голову. У мужика темные желудевые глаза, рыжая курчавая борода, голос участливый.

Василиса смахнула слезу, смолчала. Мужик, увидев пустую котому, вздохнул:

— За хлебом шла?.. Тяжко ныне у Житного.

Говорил и разглядывал женку. Печаль красы не застила, кажись, век таких очей не видел.

Вновь вздохнул. В прошлые братчины[180] схоронил жену: остудилась в зазимье, занедужила да так и не встала.

— Чьих будешь?

— Из вотчины мы… князя Телятевского.

— Ведаю Андрея Андреевича… Пойдем-ка в избу, накормлю вас.

В избе потчевал да выведывал:

— А муж, поди, к Хлебному двору подался?

— В бегах он, батюшка, давно в бегах.

— Так-так, женка. Ныне многи от бояр убрели… Звать-то как?

Долго выспрашивал, после же молвил:

— Побудь у меня, женка. Я ж в приказ наведаюсь. Ступай с чадом в светелку. Да смотри, со двора не ходи.

Василиса не ушла: за двором голод лютый.

Ночь.

Сирая избенка. Тускло мерцает огонек лучины. На лавке отходит слобожанка. Затуманенные мученические глаза подняты на киот с закоптелым ликом Христа. Слобожанка хочет перекреститься, но нет мочи шевельнуть рукой. Из блеклого безжизненного рта протяжный стон и тихий горестный шепот:

— За что караешь, господи-и-и?

Подле, в скорбном молчании, сидит слобожанин.

На полу, на черной ветхой овчине, лежат два мальца с восковыми лицами. (Бог взял их к себе этой ночью). Тут же, на овчине, умирает еще один малец.

— Ись хочу, тятенька… Ись!

Неутешная слеза скользит по впалой щеке слобожанина. Ему нечем накормить свое дитятко. В избе — шаром покати, последняя горбушка хлеба съедена неделю назад. Были пустые щи, да и те намедни выхлебали. Помрет, помрет дитятко!.. К соседу бежать? Мало проку. У того самого горе в лохмотьях, беда нагишом. И так по всей слободе. Люди мрут от голода и чумы, много мрут. А смерть-лиходейка и не думает отступать, косой валит тяглый посад.

— Ись хочу, тятенька!

Горбится, еще ниже горбится слобожанин. А с лавки страдальческий умоляющий шепот:

— Не сиди. Последыш умирает… Принеси чего-нибудь, господи!

И впрямь, чего сидеть истуканом? Последыш умирает. Любый чадушко. Веселый, синеглазенький чадушко, в коем души не чаял. Надо спасать, спасать!

Рогожу и дубинку в руки — и на двор. На разбой и душегубство. Не он первый. Лютый голодень так за горло схватил, что многих людей на самое жуткое дело послал. Прости, владыка небесный. Любый чадушко помирает. Прости!

Ночь. Черная, глухая, недобрая. Слобожанин крадется по заулку. Спотыкается. Подле грязных, босых ног — мертвец с оскаленным ртом. Слобожанин переступает и крадется дале. К мертвецу подбегают собаки, рвут на куски.

Слобожанин жмется к тыну. Застыл, опасаясь псов; те, насытившись, отбегают к овражку.

Из-за купола церкви выплыл месяц. От избы, через весь заулок, две длинные тени, приглушенные голоса:

— Не пужайсь, дитятко. Вот уж и храм господен… Свечку угоднику.

Слобожанин догоняет и взмахивает дубинкой. Старуха валится наземь, ребятенок вскрикивает. Сверкает нож. Завернув ребятенка в рогожу, слобожанин торопко несет добычу в избу.

Глаза сумасшедшие, отчаянные. Господи, прости! Прости!!!

Старцы-летописцы скрипели гусиными перьями в монастырских кельях:

«Лета 7000 во сто девятом году на стодесятый год бысть глад по всей Российския земли… А людей от гладу мерло по городам и по посадам и по волостям две доли, в треть оставалось…»

«Того же стодесятого году божиим изволением был по всей Русской земле глад велий — ржи четверть купили в три рубли, а ерового хлеба не было никакова, ни овощю, ни меду, мертвых по улицам и по дворам собаки не проедали».

«Много людей с голоду мерло, а иные люди мертвечину ели и кошки, и псину, и кору липовую, и люди людей ели, и много мертвых по путем валялось и по улицам и много сел позапустело, и много иных в разные города разбрелось».

Глава 7 МУЖИКИ-СЕВРЮКИ

В тяжкие, голодные годы, когда лишь в одной Москве умерли сотни тысяч людей[181], северскую землю заполонил беглый люд. Бежали оратаи и холопы, посадские тяглецы и гулящие люди, монастырские трудники и попы-расстриги, волжские бурлаки и судовые казаки-ярыжки… Земля северская!

Юго-западная окраина Руси.

«Божья землица!»

Обильна окраина лесами, реками, хлебородными нивами. «Земли наши северские, — горделиво сказывали мужики-севрюки, — по Десне да Сейму. Всего вдоволь: и рыбы, и зверя, и меду, и жита».

Когда-то было на Руси богатейшее Черниговское княжество. Но минули века, и Чернигов, Новгород-Северский, Брянск, Стародуб, Рыльск, Севск, Путивль, Почеп, Моравск влились в Московское царство.

Старинные черносошные оратаи не знали ни бояр, ни поместных дворян: владели землей общиной. Жили сытно и вольно. Хватило благодатной землицы и пришлому люду.

Пришлые мужики, дивясь неслыханным урожаям, довольно говаривали:

— Под Москвой родит сам-два, и то слава богу. А тут впятеро боле. И впрямь божья землица!

Богатели. Держали свиней, овец и коров, имели по пять-шесть лошадей, по два-три десятка ульев.

На торги подались. Везли жито, мед, воск, птицу, свинину, баранину… Справно жили мужики-севрюки!

Правда, не обходилось и без напастей: бывало, и ордынцы задорили. Сходились в рати, поганым отпор давали. Народ дюжий, отчаянный. Были среди севрюков и лихие, что по тайному указу царя Ивана Грозного из темниц выпущены. Государь, даруя татям и разбойникам жизнь и волю, молвил: «Пусть идут на южные рубежи и защищают от ворогов».

Ордынцы набегали не так уж и часто: неудобно севрюков воевать. Глухие леса, глубокие реки да овражища, где уж тут разбежаться коннице. Да и города-крепости мощны. Уж лучше зорить тульские да рязанские земли, что более открыты и доступны.

Великие князья долго оставляли севрюков в покое. Лишь оброки собирали; но тягло было мужикам под силу. Деньги и жито не переводились.

Горе мыкать начали при Борисе Годунове. Повелел он в Северской Украине новые города, засеки да крепостицы возводить. Послал на государеву службу дворян, детей боярских, пушкарей, затинщиков, стрелецких и казачьих голов. «Служилых по прибору» испомещал землей. Землю же отнимал у мужиков.

Севрюки взроптали:

«Сколь годов жили — порухи не ведали. А тут помещики навалились. Статочное ли дело бар терпеть!»

Одна беда не угасла, другая загорелась. Поубавились не только крестьянские десятины, самих мужиков за горло взяли: указал Борис Годунов свозить севрюков в города.

Царевы «стройщики» поясняли:

«Посады обезлюдели, государева казна впусте. Будете жить в городах и нести тягло. А тех, кто посадскому строению станет противиться, приказано бить кнутом и сажать в тюрьмы».

Севрюки — в новый ропот. Но беда бедой беду затыкает. Вскоре прознали мужики о «царской десятине». Велено было пахать на государя десятую часть своей земли. Пахать, боронить, сеять, растить хлеб, молотить, свозить в царевы житницы.

Севрюки взбунтовались, открыто кричали на Годунова:

— Злодей из злодеев! Сына Ивана Грозного убил! Татар на Русь навел!

— Юрьев день отменил! Помещиков на наши земли пригнал! В города свозит, воли лишил!

— Не хотим помещиков! Не хотим Годунова!

Уходили с посадов, не пахали «цареву десятину», убивали годуновских посланников.

Гиль по всей Северской Украйне!

Одних лишь беглых холопов скопилось здесь двадцать тысяч. Были дерзки и воинственны. Грозились побить не только дворян и бояр, но и государя всея Руси Бориса Годунова. Из беглых пуще всех ярились Хлопко, Тимоха Шаров да Карпунька Косолап.

Комарицкая волость всколыхнулась: зорили и жгли помещичьи усадьбы, убивали дворян и стрельцов. Крамола перекинулась на многие уезды. Повсюду началось «волнение велие». Восстали Владимир, Волок, Вязьма, Коломна, Малый Ярославец, Медынь, Можайск, Ржев…

Хлопко, сокрушая царских воевод, двигался на Москву. Борис Годунов выслал встречу окольничего[182] Ивана Басманова с «многою ратью». Окольничий Басманов был убит, но тяжело посекли и Хлопко. К вечеру восставшие отступили. Хлопко «изнемог от многих ран». Захваченных в плен люто казнили: четвертовали, сажали на колья, жгли на кострах.

Годунов повелел:

— Бунтовщики поднялись из Комарицкой волости. Вешать их от змеиного гнезда до Москвы.

Трупы болтались на деревьях, смердили, пугали странников, бредущих по дороге, обезображенными лицами. Но мертвецов не трогали: царь запретил снимать под страхом смертной казни.

А Русь захлестывали все новые и новые слухи. Теперь уже в каждой избе баяли:

— Жив царевич Дмитрий! В Польше-де объявился. Скоро, чу, на Русь придет.

«Царевич Дмитрий», с польским войском, перешел русский рубеж в октябре 1604 года. В первые же недели Лжедмитрия признали Путивль и Рыльск, Севск и Курск, Кромы и Моравск…

Тотчас спихнули годуновских правителей комарицкие мужики и холопы. Избивая тиунов и царских приказных, зло гомонили:

— Хватит, поизмывались! Земля наша николи не была боярской. Годун силком волость прибрал. Не бывать ярма годуновского!

Расправившись с царскими подручниками, всем миром отправились к «богоданному государю».

В начале января 1605 года Дмитрий Самозванец встречал народ на паперти храма. Никогда еще Севск не видал такого многолюдья. Сколь на соборной площади крестьян и холопов, казаков и стрельцов! Осаждают паперть юродивые, нищие, убогие и калики перехожие. Все жаждут глянуть на «истинного» царя, заступника народного.

Царь молод. Приземист. У него широкие плечи, широкая грудь и короткая толстая шея. Лицо круглое, грубоватое, ни усов, ни бороды. Волосы светлые, с рыжиной. Глаза юркие, маленькие. Нос похож на башмак, подле носа две большие бородавки. Руки царя грузные, одна короче другой.

Малый рост, квадратная фигура и некрасивое голое лицо делали Самозванца непривлекательным. Но в народе толковали: с лица не воду пить. Был бы корня царского. Этот же — сын самого Ивана Грозного, что бояр лихо шерстил.

Вот и Дмитрий о том же изрекает:

— Я — законный наследник великого государя Ивана Васильевича, пришел в державу свою, дабы дело батюшки своего продолжить. При нем на Руси порядок был. Крестьяне, посадский люд и холопы жили в тишине и покое. Бояр же, что праведный народ притесняли, Иван Васильевич жестоко казнил, никто не смел и головы поднять. А ныне что? Бояре вконец крестьянина, посадского тяглеца и холопа закабалили, Юрьев день отняли. Обнищал и оголодал народ, усеял погосты могилами. Престол захватил татарин Бориска. Злодей и душегуб! Не бывать ему боле на царстве! Вот скоро сяду на трон и укажу на плаху отвести ирода. Народу же своему дарую многие милости. Холопам повелю дать отпускные. Пусть живут вольно! Заповедные лета отменю и верну всему крестьянству Юрьев день!

Застывшая толпа радостно взорвалась:

— Слава государю!

— Слава царю праведному!

А самозванец разжигал толпу все новыми и новыми посулами:

— Корыстных дьяков повелю кнутом бить. Буде им жиреть на мздоимстве! Всех повыгоню! Посажу в приказы добрых людей, дабы народ чтили, не воровали и посулов не брали.

— Слава, слава государю!

А «государь» все щедрей и щедрей:

— Севск, Комарицкую волость и всю Украйну укажу освободить на десять лет от налогов и пошлин. Пусть живет здесь народ вольно и сытно! Без воевод и помещиков!

— Слава, слава истинному государю! — во всю мочь грянуло многолюдье.

Нищие, калики, юродивые пали на колени и поползли к ногам Самозванца. Лобзали красные сафьяновые сапоги, подол бобровой шубы и неистово, с горящими взорами восклицали:

— Молитесь за богом посланного царя! Молитесь за Красно Солнышко! Молите-е-есь!

Лжедмитрий вышел из Севска и 21 января 1605 года напал у деревни Добрыничи на царское войско. Но был разбит ратью Годунова. Лжецарь оставил на поле брани шесть тысяч убитых и с остатком войска бежал в Путивль.

Борис Годунов предал Комарицкую землю огню и мечу. Он послал на крамольников касимовского царька Симеона с сорокатысячным войском ордынцев.

«И они так разорили Комарицкую волость, что в ней не осталось ни кола, ни двора; они вешали мужчин за ноги на деревья, а потом жгли, женщин, обесчестив, сажали на раскаленные сковороды, также насаживали их на раскаленные гвозди и деревянные колья, детей бросали в огонь и воду; и чем больше мучили людей, тем более они склонялись признать Дмитрия своим законным государем».

Глава 8 ВАСИЛИЙШУЙСКИЙ И ДМИТРИЙ САМОЗВАНЕЦ

Самозванцу удалось оправиться от поражения и собрать новые силы. 16 мая 1605 года он выступил из Путивля и пошел через Кромы и Орел к Москве.

20 июня Дмитрий Самозванец, под оглушающий колокольный звон, въехал в столицу.

В тот же день князь Василий Иванович собрал ближних людей из челяди и торгового люда и молвил:

— Новый царь не сын Ивана Грозного. То беглый расстрига Гришка Отрепьев. Он отшатнулся от православной веры и целовал крест латынянам. Святая церковь прокляла Гришку. Не место ему в христовой Руси. Расстрига добился трона обманом, окружил себя немцами и ляхами. Погубил Самозванец матушку Русь!

Ближние люди крестились, Шуйский же наущал:

— Ступайте в народ. Сказывайте о Воре, зовите к бунту.

— Позовем, князь, — твердо молвил купец суконной сотни Федор Конев, большой сутуловатый мужчина с густой темно-русой бородой. — Не быть Расстриге на царстве!

— Да, смотри, несите слово утайчиво. У Самозванца подручников хватает. Пуще всего опасайтесь Петьки Басманова!

Шуйский знал, кого посылал. Купец Федор Нилыч собаку на плутнях съел, не подкачает. Но Федор Нилыч «подкачал», попался как кур во щи. И двух дней не минуло, как угодил в руки царского любимца Петьки Басманова. Суеверный Василий Иванович плевался. И надо же такому статься! Уж лучше бы не поминать Гришкина лизоблюда. Черт его за язык дернул. Сидит теперь купчина в застенке Басманова. На дыбу, чу, подвесили. Ох, быть беде!

Шуйский как в воду глядел. После третьей попытки Федор Конев не устоял и вякнул:

— Винюсь, Петр Федорович. Шуйский на воровство подбил.

23 июня, на Аграфену-купальницу, князя Василия «взяли за пристава»[183]. Бояре шушукались:

— Конец Васильюшке. Из Пытошной не выбраться.

Красная площадь. Многолюдье. Помост, плаха, палач.

На преступнике белая длинная рубаха, в руках восковая свеча.

Восемь сотен стрельцов под началом Петра Басманова окружают помост. Царев любимец в алом бархатном кафтане с жемчужным козырем. Из-под высокой, опушенной соболем шапки, вьются густые черные кудри; темные красивые глаза наглы и дерзки.

Басманов кричит в толпу:

— Василий Шуйский помышлял учинить поруху[184] великому государю и Отечеству. Вор и злодей сам норовил вскочить на царство. Он подлый изменник! Шуйский, щуря глаза, громко молвил:

— Буде те лаять, прихвостень Гришкин! Тебе ли, лизоблюду, Рюриковича поносить? Рылом не вышел. Батюшка твой, Федька Басманов, замест девки гулящей к царю приходил. Буде!

Басманов вспыхнул, поперхнулся (о блуде государя Ивана Васильевича с женоподобным ласкателем Федькой ведала вся Москва), слова застряли в горле. Придя в себя, сатанея, с хриплым визгом обрушился на Шуйского:

— Шубник! Тварь плюгавая!.. Николи того не было. Навет на батюшку! Поделом тебя, собаку, царь на плаху отправил!

Шуйский же, не дожидаясь своего часа, взошел на высокий помост и что есть мочи, обращаясь к народу, воскликнул:

— То не царь, а законопреступник Гришка Отрепьев! Приняли вы вместо Христа антихриста и поклоняетесь посланному от сатаны! Опомнитесь, да поздно будет. Приведет вас Расстрига к погибели!

Петр Басманов поспешно кивнул судному дьяку. Тот поднялся на Лобное место, развернул столбец и принялся оглашать народу сказку[185]. Василий Иванович молчаливо застыл на помосте. Не слушая государева дьяка, мысленно костерил народ: «Слеп ты, люд православный. Краснобай Гришка воровскими посулами башки неразумные застил. Воистину глаголят: мир с ума спятит — на цепь не посадишь. Темен народ, темен».

Дьяк, прочитав сказку, свернул столбец. Дюжий сивобородый кат подтолкнул Шуйского к плахе. Василий Иванович огрызнулся:

— Не спеши, Рыкуша.

Земно поклонился народу, молвил:

— Прощай, люд православный! Не держи зла, коль чем прогневал. Отдаю богу душу за правду, за веру Христову!

Низехонько поклонился Василию Блаженному. Глядя на купола, размашисто, истово крестясь, принялся за молитву. Затем положил голову на плаху.

— Прими, Иисусе Христе, раба грешного.

Рыкуня ухватился за остро отточенный топор, но в тот же миг раздался всполошный выкрик:

— Стой! Стой, палач! Государево слово!

Из Кремля прискакал к Лобному царский гонец с новым указом.

— Великий государь дарует Василию Шуйскому жизнь и ссылает его в галицкие земли!

Народ, дивясь царской щедрости, говорил:

— Милосерден наш государь. Молитесь за царя Дмитрия Иваныча!

А Шуйский в ссылке так и не побывал: Самозванец сделал новый милосердный жест. Василия Ивановича и двух его братьев вернули с дороги, отдали им поместья и вотчины, возвратили боярство.

Петр Басманов, сидя с Михайлой Молчановым подле царской бани, где Дмитрий Иванович тешился с очередной московской красавицей, горько сетовал:

— Дурью мается государь. Статочное ли дело Ваську Шуйского миловать? Пройдоха из пройдох. Давал за него черт грош, да спятился. Васька и сквозь сито проскочит. Хитрокозник! Будет ли он у царя в послушании.

— Не будет, — кивал Молчанов. — Не таков Шубник, чтоб в покое жить. Погоди, сызнова на государя зло умыслит… Чу, царь в предбанник вошел.

Провожая государя тайными переходами в опочивальню, науськивали на Шуйского. Но Самозванец, разомлевший от «бесовских» ласк, лениво отмахивался:

— И полно, полно вам боярина хулить. Шуйский мне будет верен.

Шуйский же и впрямь не помышлял о покаянии. Исподволь, сторожко готовил новый заговор. Подмечал каждый промах за Расстригой, ждал, когда народ озлобится против немчинов и ляхов.

Недовольство ширилось с каждым днем. Шляхта бесчинствовала на улицах, зорила дворы и лавки, оскверняла божьи храмы.

Москвитяне взроптали:

— Доколь терпеть ляхов? То насильники, душегубы и святотатцы!

То там, то здесь начинались шумные драки. Дело доходило до смертоубийств. Брожение усилилось в дни свадьбы Самозванца с Мариной Мнишек.

Венчались 8 мая 1606 года, накануне празднования дня святого Николая Чудотворца.

Народ возмущенно выплескивал:

— То грех великий!

— Кощунство!

Выползли блаженные во Христе, калики, убогие. Вопили:

— Сором, православные! Не простит господь святотатства. Грядет беда неминучая!

Венчанье было в Успенском соборе. Стрельцы пропускали ко храму лишь бояр, дворян, шляхтичей да иноземных купцов. Посадчан же грубо гнали бердышами прочь.

Ляхи стояли в соборе с оружием и в шапках. Бояре, зло поглядывая на иноверцев, крестились. Скверна храму! Всей православной вере поруганье!

На свадьбу приехали тысячи ляхов. Гостей разместили в Кремле, выгнав из хором не только дворян и купцов, но и многих бояр.

По площадям и торжищам шныряли люди Василия Шуйского, вещали:

— Сгинет Русь от немчинов. Царь-то, чу, православную веру надумал порушить. Храмы-де повелел пограбить и позакрыть, а замест их иноверческие костелы поставить. Загубит он Русь!

Народ роптал, а Дмитрий Самозванец упивался пирами да медовым месяцем. Пьяные ляхи скакали по улицам, давили москвитян, стреляли из пистолей и мушкетов, грабили прохожих, вламывались в хоромы и избы. Хвастливо орали:

— Что ваш царь?! Мы дали царя Москве! Повинуйтесь Речи Посполитой. Москва наша! Вы ж холопы и быдло!

Посадчане не сносили обид, лезли в драку, выходили на жолнеров с дубинами и топорами.

«Крик, вопль, говор неподобный! О, как огонь не сойдет с небеси и не попалит сих окаянных!» — воскликнул летописец.

Черная глухая ночь тринадцатого мая. Хоромы Шуйского.

В брусяных покоях князья, бояре, воеводы, головы и сотники псковского и новгородского войска, стянутого под Москву. Здесь же купцы и пастыри.

Подле Шуйского царица-инокиня Марфа, тайно прибывшая из Вознесенского монастыря.

Василий Иванович молвил:

— Час настал! Вся Москва готова подняться на иноверцев. Самозванец не должен боле сидеть на троне. Подлый Расстрига поругал святую веру, осквернил храмы божий и венчался с поганой полькой. Гришка Отрепьев разорил державную казну и отдал Псков и Новгород своей латынянке. Ежели и дале Расстригу терпеть, то Русь будет под пятой короля Жигмонда. Хотите ли оного?

— Не хотим, князь. Буде терпеть ляхов! Лавки пограбили, каменья и злато с икон обдирают, жен силят. Не хотим ляхов! — зашумели московские купцы.

Ратные же люди помалкивали. Верить ли князю Шуйскому? Новый-то царь милостив. Это не государь, а ляхи да немчины лиходейничают. Так царь-де повелел их, после свадьбы, в Речь Посполитую спровадить. Уйдут иноверцы, и вновь на Москве покойно станет. Шуйскому же не впервой народ мутить. Сам, чу, на престол замахнулся. А что, как Дмитрий-то Иванович истинный?

Шуйский же пощипал жидкую сивую бороденку и, словно разгадав думки служилых, добавил:

— Ведаю, ведаю, ратные, ваше молчанье. Сумленье взяло? Шуйский-де на кресте Дмитрия признал. Было оное. Но чего ради? Чтоб от злодея Бориски Годунова избавиться. Чаял, станет Самозванец защитником дедовских обычаев, а вышло наоборот. Он беглый расстрига! Да вот и матушка-царица о том изречет. Так ли, государыня?

— Так, князь! — сердито сверкнула очами Марфа. — Гришка Отрепьев ведовством и чернокнижием нарек себя сыном Ивана Васильевича. Нарек и омрачением бесовским прельстил в Польше и Литве многих людей. Меня ж и сродников устрашил смертию. Ныне всему миру поведаю: не мой он сын, не царевич Дмитрий, а вор, богоотступник и еретик! Гоните злодея с престола, гоните немедля, покуда господь не покарал нас за терпение. Христу не нужна латынянская вера. Гоните сатану!

Черные глаза инокини полыхали огнем. Слова ее всколыхнули служилых. Уж тут-то без лжи, не станет же мать на сына богохульствовать. Знать, и в самом деле сидит на царстве Расстрига.

И ратные люди загалдели:

— Прогоним, матушка царица! Не быть Гришке на троне!

— Сказывай, что делать нам, князь Шуйский.

— Как токмо заслышится набат, пусть все бегут по улицам и кричат, что ляхи хотят порешить царя и думных людей. Народ кинется на ляхов, мы ж побежим во дворец и покончим с Расстригой… А теперь, братья, помолимся. Да поможет нам Христос во святом деле! — заключил Шуйский.

В ночь на семнадцатое мая 1606 года в Москву вошли три тысячи ратников и заняли все двенадцать ворот Белого города.

На рассвете раздался набатный звон с колокольни храма Ильи Пророка, что у Гостиного двора Китай-города. Тотчас же ударили в сполох все сорок сороков московских. Толпы народа запрудили улицы и переулки. Отовсюду кричали:

— Литва помышляет убить царя Дмитрия Иваныча и завладеть Москвой. Бей Литву!

Москвитяне, вооружившись топорами и дубинами, ножами и рогатинами, бросились к домам польских панов.

— Бей, круши злыдней!

Бурные, гомонные потоки людей хлынули на Красную площадь. Здесь уже разъезжали на конях Василий Шуйский, Василий Голицын, Иван Куракин, Михаила Татищев с оружной челядью.

— Пора, православные! — истово молвил Василий Шуйский и тронулся к Фроловским воротам. В левой руке князя большой золоченый крест, в правой — меч. Подъехав к Успенскому собору, Василий Иванович сошел с коня и приложился к образу Владимирской богородицы. Когда обернулся к толпе, неказистое лицо его было суровым и воинственным.

— Буде царствовать Гришке Расстриге. Во имя божие зову на злого еретика!

Гулкий тревожный набат разбудил Самозванца. Вскочив с ложа и накинув бархатный кафтан, он побежал из царицыной опочивальни к своим покоям. Встречу Петр Басманов.

— Что за звон, боярин?

— Сказывают, пожар в Белом городе, государь.

Самозванец широко зевнул и поплелся досыпать к Марине. Но вскоре раздались выкрики под окнами дворца.

— Дева Мария! Что это? — испуганно поднялась с перины царица.

Самозванец окликнул Басманова.

— Глянь, боярин!

Басманов вернулся с побелевшим лицом.

— Бунт, государь!.. Упреждал, сколь раз упреждал. Не внял моим советам, — рывком распахнул окно. — Слышь, государь!

— Смерть еретику! Смерть Вору!

Лжедмитрий судорожно глотнул воздуху и кинулся к алебардщикам.

— Стража! Никого не впускать! Защитите своего государя, и вы получите по тысяче злотых. Заприте ворота!

Но алебардщиков было слишком мало. Озверелая толпа лезла вперед, бухала из самопалов и пистолей. Немцы попятились к государевым покоям. Народ бежал по переходам и лестницам.

Петр Басманов, схватив царский палаш, побежал навстречу.

— Стойте, стойте, православные! Побойтесь бога! Не делайте зла государю. То помазанник божий!

Один из заговорщиков, пробившись через оробевшую стражу, подлетел к Басманову.

— Врешь, прихвостень! Выдавай Вора!

— Сам вор!

Басманов сверкнул палашом и разрубил заговорщику голову. Толпа ринулась к боярину. Алебардщики взбежали наверх, оставив народу Басманова. Тут подоспели Василий Голицын и Михаила Татищев. Басманов норовил усовестить бояр:

— Остановите толпу! Одумайтесь, и царь щедро наградит вас!

— Не от Расстриги награду получать! — воскликнул Михаила Татищев и пырнул Басманова длинным ногайским ножом. Боярин рухнул под ноги толпы, его поволокли вниз по лестнице и сбросили с Красного крыльца.

Самозванец, размахивая мечом, выступил вперед.

— Я вам не Борис Годунов! Прочь из дворца!

Дворянин Григорий Валуев выбил из рук Самозванца меч. Обезоруженный царь отступил в покои. Алебардщики закрыли вход, но по дверям застучали топоры. Лжедмитрий перешел с телохранителями в опочивальню и в отчаянии закричал:

— Измена во дворце! Почему вас так мало? Где остальная стража? Вашими алебардами курицы не зарубить. Где пистоли и ружья?

Дверь зашаталась под ударами топоров. Самозванец, в поисках спасения, побежал по дворцовому переходу к опочивальне царицы.

— Мятежники во дворце. Прячься, Марина!

Маленькая изящная царица с визгом вылетела из покоев. Самозванец же заперся в умывальне, но и здесь не нашел спасения: гневно орущая толпа приближалась к его последнему укрытию. Лжедмитрий ступил к открытому окну. Внизу, вдоль дворцовой стены, алели на солнце крашеные подмостки, срубленные для свадебного празднества. Поодаль, на Житном дворе и у Чертольских ворот, расхаживали караульные стрельцы.

«Выхода нет, надо прыгать. Стрельцы не оставят меня в беде», — смело подумал Самозванец и прыгнул из окна вниз. Хотел угодить на подмостки, чтоб по ним спуститься во двор, но сорвался. До земли было не менее пятнадцати сажен. Лжедмитрий, сломав ногу и разбив грудь, бездыханно распластался на земле.

Подбежали стрельцы, признав государя, отлили водой и оттащили к разрушенным хоромам Бориса Годунова.

Самозванец, придя в себя, тихо и просяще молвил:

— Вы всегда мне были верными слугами. Заступитесь и в сей горький час. Я выдам серебро за три года вперед и пожалую вас вотчинами изменников бояр. На том мое государево слово.

То была поистине царская награда. Стрельцы вскричали:

— Защитим, государь! Побьем изменников!

Служилые понесли Самозванца во дворец, где вовсю буйствовала толпа. Шуйский еще накануне выпустил из темниц лихих людей, напоил вином. Теперь они рушили и зорили государев дворец. Искали Лжедмитрия и Марину. Царица спряталась среди придворных польских фрейлин и московских боярышень. Здесь же был юный камердинер царицы Ян Осмульский. Он встал с обнаженной саблей возле закрытых дверей и храбро произнес:

— Не бойтесь, государыня. Я не позволю черни войти в ваши покои!

В двери ломились бывшие колодники. Фрейлины и боярышни испуганно сгрудились вокруг Марины. Слышался рев, угрожающие выкрики:

— Тут еретичка! Круши!

Двери зашатались. Марину бил холодный озноб. Сейчас московские варвары ворвутся в опочивальню и убьют ее. О, боже!

Марина юркнула под колокол-юбку своей гофмейстерины. Двери упали. Ян Осмульский бесстрашно кинулся на колодников, но его тотчас уложили тяжелой дубиной.

— Где царь и его латынянка? Сказывай, сучьи дети! — грубо прогудел лохматый, с рваными ноздрями, верзила.

— Мы не знаем, где царь. Как видите, здесь его нет. Царица же еще ночью уехала к своему отцу Юрию Мнишку, — ответила гофмейстерина.

— Врешь, стерва! Знаешь! — рявкнул все тот же детина. — А ну, робя, хватай женок!

— Хватай! — отозвалась толпа. — Ляхи наших баб не жалели. Силь латынянок!

Молодые фрейлины «были донага ограблены; их поволокли, каждый в свою сторону, как добычу, словно волки овец». Не тронули лишь старую гофмейстерину.

Мало погодя на женскую половину явились бояре…

— Буде непотребничать, ерыжники! Буде! — загремел высокий, дородный Василий Голицын.

Толпу едва уняли. Вынырнувшую из-под юбки царицу и фрейлин увели в дальние покои.

— Православные, царь сыскался! Стрельцы от Житного двора несут! — заслышались выкрики.

Стрельцы доставили Самозванца к Красному крыльцу.

— Бей христопродавца! Бей Вора! — завопили колодники и люди Шуйского.

Стрельцы тесно обступили царя, ощетинились бердышами и ручными пищалями.

— Осади! То не Вор, а истинный государь. Осади!

Но толпа упрямо лезла на стрельцов; те пальнули из пищалей, человек пять-шесть лихих рухнули замертво. Толпа — вспять.

Бояре замешкались, глянули на Василия Шуйского.

«Все дело спортят, неслухи!» — подумал князь и бесстрашно спустился с Красного крыльца.

— Кого под защиту взяли, служилые? Еретика Гришку Отрепьева!

Стрельцы уперлись — в три дубины не проймешь. Народ увещевают:

— Осади! Не кинем царя-батюшку.

Долго препирались, ни из хомута, ни в хомут. Но тут Шуйского мыслишка-хитринка осенила, пустил ее в толпу, а та закричала:

— Православные, стрельцы еретику продались! Айда зорить стрелецкие дворы!

Служилые заколебались: народ в ярь вошел, возьмет да и порушит Стрелецкую слободу. Отступно молвили:

— Ладно, выдадим вам государя.

К Лжедмитрию ступил Василий Шуйский.

— Господь не захотел, чтоб подлый еретик терзал Московию. Власть твоя кончилась, Расстрига!

Григорий Отрепьев понял, что пришел его смертный час. Опираясь на рогатый посох и поглядывая на Шуйского, он поднялся.

— Пощадил я тебя, Васька, да напрасно. Жаль, не смахнул башку твою злокорыстную. Ну да и тебе, прохиндею, не царствовать.

К Самозванцу подскочил Григорий Валуев.

— Да что с ним толковать. Благословим польского свистуна!

Выстрелил в Отрепьева из пистоля.

Отрепьева и Басманова раздели донага, обвязали веревками, волоком потащили из Кремля на Красную площадь и бросили в грязь посреди торговых рядов. (Год назад на этом самом месте Самозванец хотел обезглавить Шуйского).

На площадь сбежались тысячи москвитян. Теснота, давка!

Шуйский приказал:

— Киньте Расстригу на прилавок. Петька же Басманов пущай на земле валяется.

Многие из посадчан царя оплакивали. Шуйский аж позеленел от злости. Молвил в Боярской думе:

— Чернь о Гришке скорбит. Надо выбить из нее эту дурь. Подвергнем Расстригу торговой казни.

Бояре согласно закивали бородами. К телу Самозванца явился палач и принялся стегать его кнутом. Подле стояли бояре и приговаривали:

— То подлый вор и богохульник Гришка Отрепьев! То гнусный Самозванец!..

Из дворца доставили безобразную «харю» (маску) и бросили ее на вспоротый живот Отрепьева. В рот сунули дудку.

— Глянь, народ православный! — восседая на коне, кричал Василий Шуйский. — Еретик и чародей Гришка заместо иконы поклонялся оной харе, кою держал у себя в спальне. Тьфу, поганец!

20 мая Шуйский велел убрать Самозванца с Красной площади. Труп привязали к лошади и поволокли к Божьему дому, что за Серпуховскими воротами. Басманова зарыли у храма Николы Мокрого.

А вскоре пошли толки о чудесных и странных видениях: на небесах сражались по ночам огненные полчища, являлись по два месяца; неслыханные бури сносили башни, купола и кресты с церквей; у людей, лошадей и собак рождались уроды; над могилой Самозванца летали в лунные ночи ангелы…

Народ баял:

— Никак и в самом деле истинного царя убили.

— Шуйский посад обманом взял. Литва-де царя бьет, спасайте государя! А сам его ж и порешил.

— И вовсе не порешил. Немчина убили. Царь же в Речь Посполитую от изменников ускакал.

— Жив Дмитрий! Чу, грамотка от него была, по народу ходит.

Василий Шуйский огневался.

Труп Самозванца вырыли и сожгли на Котлах. Прах смешали с порохом и пальнули из пушки в сторону Речи Посполитой.

Часть II ГРОЗА НАД РУСЬЮ

Глава 1 ПОРУБЕЖЬЕ

1606 год. Май.

Из березового перелеска вышел могутный косматый бродяга в лохмотьях. Пред ним пустынное яровое поле в изумрудной зелени; в неохватном лазурном поднебесье весело и звонко поет жаворонок; за полем — сельцо с покосившейся рубленой церквушкой.

Бродяга ткнулся на колени, истово, со слезами закрестился.

— Господи!.. Святая Русь!.. Дошел, господи!

Пал крыжом в зеленя, прижался грудью к земле. Отчина! Русь! Сколь же лет чаял вступить на родную землю! Сколь же снились нивы, курные избенки, серебряные хороводы берез!

Русь!

Долго лежал пластом, вдыхая будоражащие запахи нивы. Затем сел подле развесистой белоногой березки и достал из холщовой сумы ломоть хлеба, щепоть соли да кусок сушеного мяса; ел, глядел на деревянную шатровую церквушку и благостно вздыхал, утирая рукавом рубахи слезы.

От деревушки, пересекая поле, бежали к перелеску трое мужиков; бежали торопко, оглядываясь и что-то крича.

Бродяга поднялся. Мужики неслись что есть духу. Показались всадники в красных кафтанах; сверкали на солнце бердыши и сабли.

«Стрельцы!»

Бродяга попятился в заросли.

«Не успеют, черти… Ужель за рубеж? Чего там не видели?»

Стрельцы настигли мужиков подле самого перелеска.

— Попались, собаки!

Один из беглецов выхватил пистоль, бухнул выстрел; стрелец схватился за грудь и скользнул вниз; застрял желтый кожаный сапог в стремени. Двое других мужиков остервенело отбивались дубинами.

— Не убивать! Живьем, паскудников! — рявкнул стрелецкий десятник.

Беглецов связали сыромятными ремнями. Стрельцы разъярились, топтали мужиков, кричали:

— Христопродавцы! К ляхам подались!

Русоголовый мужик, харкая кровью, хрипло выдавил:

— Не к ляхам, а к царю Дмитрию, заступнику народному… Он царь истинный. Вы ж Христа забыли и боярину Шуйскому крест целовали. Но тот не от бога… Накажет вас Дмитрий.

— Пес! Переметчик! — взревел десятник. — А ну привяжи его к березе!

Десятник, набычась, тяжело ступил к крамольнику.

— К вору бежать, сволочь!

Трижды, изо всех сил, стеганул мужика кнутом. Тот дернулся, сцепил зубы. С разбитого лица капала на белую рубаху кровь.

— Противу царя воровать! Нет твово Митьки. Порешили его на Москве. То беглый расстрига Гришка Отрепьев.

Мужик поднял голову; глаза отчаянные, злые.

— Лжешь, стрелец! Жив царь. Убили не Дмитрия, а немчина. В Польше государь укрылся. Войско сбирает, чтоб Шуйского с трона скинуть.

— Замолчь, собака!

Десятник пришел в неистовство, стегал мужика до тех пор, пока не обессилел.

Белая рубаха беглеца стала красной; грудь и спина — кровавое месиво. Мужик впал в беспамятство. Десятник саблей разжал его зубы, влил в рот вина из баклажки. Беглец очухался, поднял отяжелевшие веки.

— Отрекись от Вора. Присягай Шуйскому. Забью!

Десятник сорвал с шеи мужика нательный серебряный крест, поднес к разбитым губам.

— Целуй!

Беглец харкнул в лицо служилого кровью.

— Прочь, ирод!.. Смерть приму, но Дмитрия не предам, не предам заступника… Прочь!

Стрелец взмахнул саблей. Русая голова скатилась в траву.

— Зря ты, Мефодий. Живьем велено, — проронил один из служилых.

Десятник молча вложил в ножны саблю; стрельцы сели на коней. Мефодий, заслышав внезапный стук копыт, глянул влево и оторопел: к сельцу неслась полусотня ляхов. Сверкали панцири и сабли, колыхались высокие перья на боевых шапках.

— Шляхта, братцы!

Стрельцов было мало, и они попятились к перелеску. Но тут выскочил из чащобы огромный мужичина с длинной орясиной и заорал во всю мочь:

— Сюда! Сюда, ляхи!

Поляки услышали и повернули коней. Стрельцы приняли бой. Бродяга ловко орудовал тяжелой орясиной.

Вскоре все стихло. Ляхи слезли с коней, сняли с убитых суконные кафтаны, собрали оружие.

Коренастый, с пышными рыжими усами шляхтич подошел к связанным мужикам, что-то спросил на своем языке.

Беглые непонимающе пожали плечами. К шляхтичу ступил бродяга, сказал по-польски:

— Развяжите их, панове. Эти люди присягнули царю Дмитрию.

Шляхтич резко обернулся.

— Поляк?

— Русский.

— Московит?.. Откуда наш язык знаешь?

— В полоне обучился. Вместе с поляком к веслу был прикован.

— К какому веслу, москаль?

— А то, что на галере, панове.

Шляхтич хмыкнул, покрутил ус. Лицо москаля, в черной курчавой бороде, точно вылито из бронзы.

«Из этого москаля получился бы славный рыцарь», — невольно подумалось шляхтичу.

— Как звать?

— Иван Болотников.

— Куда идешь, Иван?

— На Русь, панове.

— А эти двое?

Болотников, расспросив мужиков, ответил:

— Они из Путивля. Посадские люди не захотели целовать крест царю Василию Шуйскому. Путивляне зовут на царство сына Ивана Грозного — Дмитрия Ивановича. Гонцы посланы сказать, что вся северская земля присягает Дмитрию и готова встать под его священные знамена.

— Добже, добже, — довольно закивал шляхтич. — А сам ты, Иван, какому царю хочешь служить?

— Семь лет я не был на Руси, панове. Но много наслышан о царе Дмитрии Иваныче. Я за того государя, кой тщится о народе своем. С боярским же царем мне не по дороге.

— Добже, добже. Свою верность Дмитрию ты уже доказал. Ты спас северских послов и убил стрельца. Государь Дмитрий не забудет твоей заслуги.

Шляхтич смотрел на дюжего московита и вспоминал слова короля Сигизмунда:

— Гришка Отрепьев убит, но выискался новый самозванец. Ему нужны деньги, оружие и верные люди. Ищите их в порубежных городах и приводите к Дмитрию.

Сейчас же шляхтичи пустились в малый набег; разорив и опустошив два-три русских сельца, они тотчас вернутся на рубеж. Сигизмунд не велит пока задорить московитов, но Речь Посполитая не столь в руках короля, сколь во власти ясновельможных панов. Всему голова сейм. На сейме же, не слушая короля, паны кричат:

— На Руси междоусобица. Раздоры бояр и смуты черни ослабили Московию. Только сейчас и поживиться!

Грабили, опустошали, терзали русские окраины.

Болотников ничего об этом не ведал.

— Ты, Иван, поедешь с послами к царю Дмитрию, — распорядился шляхтич.

— Но, панове… Я иду на Русь.

— Ты вернешься в Речь Посполитую! — повысил голос шляхтич.

Глава 2 БОЛОТНИКОВ И МОЛЧАНОВ

Ехали на конях под присмотром трех десятков жолнеров[186]. Болотников и послы держались вместе, Иван посматривал на мужиков, и на душе его светлело. Свои, русские! Бородатые, дюжие, в белых домотканых рубахах, в коротких темно-синих кафтанах, перехваченных зелеными кушаками. Узнал, что одного зовут Тимофеем Шаровым, другого — Матвеем Аничкиным.

— На Руси давно не был? — спросил Болотникова Шаров.

— Давно, друже… А что на Москве? Сказывают, дела дивные. Чу, народ всюду поднялся. Так ли?

— Гудит Русь, — кивнул Тимоха.

— За те годы, что ты в неволе был, на Руси заваруха за заварухой. Вначале Борис царствовал. То злодей и народа погубитель. При нем такой был голодень, что и вспомнить страшно. Не люб Борис был народу. А тут младший сын царя Ивана Васильевича объявился. По всем городам грамоты народу слал. Тяглому-де люду волю дам, а бояр-изменщиков истреблю. На Русь с войском пришел, в землю северскую. Мужики гужом к Дмитрию повалили, а тот на Москву двинулся. Царя Бориса будто бы удар хватил, помер в одночасье. Другие же сказывали — бояре отравили. А народ возрадовался. Конец пришел ироду! Ныне царь-избавитель на трон сядет. И тот не задолил. Борис-то на Мартынов день[187] преставился, а Дмитрия на Москве в июле встречали.

— Признали? Шуйский-то, когда в Углич ездил, сказывал, что царевич в падучей от ножа зарезался.

— Враки! Шуйский завсегда душой кривит. Годуна он побоялся, вот и навел поклеп на царевича. Сгиб в Угличе попов сын, а не Дмитрий. А как истинный-то царь на Москву пришел, Василий Шуйский одним из первых его признал. На Лобном крест целовал.

— Да што Шуйский, — вступил в разговор Матвей Аничкин. — Сама мать, инокиня Марья Нагая, сына признала.

— Ишь ты, — крутнул головой Болотников. — А как царь к народу? Дали послабленье?

— Еще как дал! — загорелся Тимоха. — Безвинный люд, что от бояр и помещиков пострадал, повелел из темниц вызволить. Всем тяглым великую льготу дал. Заповедные лета отменил. Мужикам и холопам Юрьев день вернул.

— Да неужто? — подивился Болотников.

— Вот те крест! Борис Годунов татарам Украйну кинул, а Дмитрий Иванович на десять лет севрюков от податей и налогов освободил. Живите, говорит, вольно и без тягла. Бывало ли допреж такое?

— Не бывало, други. Цари на милость скупы. Ай да Дмитрий Иваныч!

— За такого не грех и смерть принять, — продолжал Тимоха. — Зрел, как наш сопутник за Дмитрия стоял? Вот так весь народ готов Красному Солнышку[188] послужить.

— А с дворянами что?

— Дворяне к севрюкам Годуновым присланы. Согнали их с наших земель да многих поубивали. Хватит ярма! Зажили по старине. Не стало ни бар, ни посадского строения, ни царской десятины. Вот он каков, истинный-то царь!

— Видели государя?

— А то как же. С Тимохой в его войске служили. От Кром до Москвы с царем шли. Прост Дмитрий Иваныч, всяк к нему мог прийти. Всех примал. Мужиков не обижал. Когда шел с войском по селам, крестьян не зорил. Тех, говорит, кто мужика пограбит аль насильство какое учинит, повелю казнить. Брал же то, что ему по доброй воле приносили. Тут его и вовсе возлюбили. Тыщами к избавителю шли. И на Москве Дмитрий народа не чурался. По средам и субботам челобитные на Красном крыльце принимал. Да не через дьяков, а в свои руки. Ни при одном государе так не было. Не чванился Дмитрий Иваныч. Часто в приказы наведывался. Дьякам и подьячим указал вершить дела без поминок и посулов[189]. Мздоимцев повелел кнутом бить. Приделистый царь! Провор великий. На ратных ученьях сам из пушек палили. Да так ловко, что знатным пушкарям лишь в пору.

— Славный царь, — не переставал изумляться Болотников.

— Народу — славен, боярам же — поперек горла, — нахмурился Аничкин. — Недолго Красное Солнышко поцарствовал.

— А что Шуйский?

— То не царь, — отмахнулся Аничкин. — Никто его не избирал. Шуйского бояре да купчишки выкликнули. Без Земского собора, без совета волостей и городов. Не токмо мужики, но дворяне на Шубника крепко осерчали. Служилые северских городов в один голос заявили: «Не хотим боярского ставленника, не будем ему крест целовать!»

— Да что служилые, — оборвал Матвея Шаров. — Вся Украйна в движение пришла.

Болотников слушал, и на душе его становилось все веселей и отрадней. Народ всколыхнулся! Не хочет тяглый люд жить в боярском хомуте. Вот то и добро. Давно пора.

Речь Посполитая. Сандомирский замок Юрия Мнишка.

В одном из дальних покоев расхаживает по комнате Михаил Молчанов. Смуглолиц: «нос немного покляп», чернокудр; коротко подстриженная бородка, черные усы, черные лохматые брови, небольшие бегающие карие глаза.

Далеко за полночь, но Молчанову не до сна. Днем получил от воеводы Георгия Шаховского грамоты. Воевода звал к себе в Путивль, и не просто звал, а слезно умолял сказаться сыном царя Ивана Васильевича. «На Руси смута. Явись Дмитрием Ивановичем — и престол в твоих руках…»

Явись! Легко сказать. Гришку-самозванца саблями изрубили. Назваться сыном Грозного просто, да вот как голову уберечь?.. Ну приду, ну явлюсь в Москву и сяду на царство. А дале? Крутись меж шляхтой и боярами. Те и другие — волки, попробуй угоди.

Нет, шапку Мономаха надевать не стоит. С боярами шутки плохи, враз башку свернут. Лучше тихо да мирно сидеть в Речи Посполитой. На самозванство же пусть другого шляхта подыскивает. Но и в тени оставаться нельзя. Князь Шаховской не дурак, перемены чует. Василий Шуйский, хоть и хитер да пронырлив, но царство его шаткое. На Руси брожение, гиль. Многие города от Шуйского отложились. Не признает нового царя и Григорий Шаховской. Человек он гордый и тщеславный, помышляет о высшем боярском чине. Но с московской знатью у князя нелады. Василий Шуйский его из Белокаменной к севрюкам сослал, вот и точит зубы Григорий Петрович на Шубника. И не только он: вся Украйна готова выступить супротив Шуйского. Позарез нужен новый Дмитрий. Недели не проходит, чтобы Шаховской не прислал грамотки. Зовет, зовет неустанно! Путивльский воевода ищет человека, который повел бы за собой чернь. И такой, кажись, нашелся.

Неделю назад к Молчанову пришел один из ближних его челядинцев и молвил:

— Ляхи захватили на рубеже Ивашку Болотникова.

— Кто такой?

— Лицо известное, — хмыкнул челядинец. — Когда-то на Волге шибко разбойничал. Бояре и купцы до сих пор его недобрым словом поминают.

— Тот самый Ивашка, что торговые караваны зорил? — заинтересованно глянул на челядинца Молчанов.

— Тот. Большими ватагами коноводил.

В тот же день Молчанов позвал к себе донцов и запорожцев, нашедших приют у сандомирского воеводы, и дотошно расспросил их о Болотникове. Казаки в один голос заявили:

— Иван Болотников и Дону и Волге ведом. После Ермака не было славней атамана. Лихо он с погаными бился, лихо и бояр громил. Слюбен он и казаку, и мужику.

Молчанов еще более заинтересовался и пригласил к себе бывшего донского атамана. С удивлением узнал, что Болотников, после турецкого рабства, побывал в Венеции и Германии, Чехии и Венгрии, прошел из конца в конец Польшу. Хорошо знает Болотников не только польский, но и немецкий, итальянский языки. Все это изумляло.

— Ничего диковинного, Михайла Андреич, — посмеиваясь, отвечал Болотников. — Вначале-то меня вкупе с немцем к веслу приковали, через два года — к поляку. А затем в Венецию угодил.

Был Болотников богатырски сложен, разговаривал неторопливо и веско, и за каждым его словом, за каждым движением чувствовалась уверенность и недюжинная сила.

«За таким и впрямь народ пойдет», — невольно думалось Молчанову. Однако не все нравилось в Болотникове: тот открыто хулил не только бояр, но и дворян.

— Ни мужику, ни посадскому бояре и помещики не надобны. Народ вольно хочет жить, без кнута и оков.

— Но как же без дворян? — норовил осадить Болотникова Молчанов. — На дворянском ополчении войско держится. Каково Руси, коль ворог нагрянет?

— А пусть дворяне не землей, а царским жалованьем кормятся.

— Но где ж царю казны набраться, коль дворяне без поместий останутся?

— Казна не оскудеет. Коль мужика хозяином на земле сделать, будет у него и достаток. А с достатка — царю налог. Будет и воля, и войско, и держава крепкая.

«Мудрен казак, — раздумывал после разговоров с Болотниковым Михайла. — Знать, скитания-то его многому научили. Но не слишком ли опасно такого на Русь отпускать? Поукладистей бы кого Шаховскому… Но рохле рати не водить. Пусть уж едет в Путивль, а там как бог укажет».

На другой день Молчанов вновь позвал к себе Болотникова.

— Ты, поди, уж наслышан о спасшемся Дмитрии.

— Наслышан, Михайла Андреич.

Молчанов с минуту помолчал, а затем ступил вплотную к Болотникову и тихо, но со значением вымолвил:

— Был я намедни у царя Дмитрия Иваныча… О тебе сказывал. Царю нужны ратные люди. Указал государь назначить тебя Большим воеводой.

— Воеводой? — озадаченно протянул Болотников. — Статочное ли то дело, Михайла Андреич? Куда уж нам с суконным рылом в калашный ряд. Никак шутишь?

— Ведай, Иван Исаевич: цари не шутят. Нравен ты стал государю своими ратными подвигами. И кому, как не тебе, воинство вверять! Согласен ли ты послужить Дмитрию Иванычу?

— То немалая честь.

— А ежели насмерть с Шуйским доведется биться?

— За доброго государя не грешно и голову сложить.

Молчанов остался доволен словами Болотникова. Чувствовалось, что тот не лукавит и крепко верит в «Дмитрия Ивановича».

Молчанов не ошибся: Болотникову по сердцу пришелся Красно Солнышко. То, что он увидел на рубеже и услышал от путивльских ходоков, взбудоражило его душу.

«Люди понапрасну под стрелецкие сабли не встанут. Ишь, с какой отвагой обрел смерть содруг Тимохи и Матвея. До сих пор его слова из головы не выходят: «Лучше смерть приму, но Дмитрия не предам, не предам заступника». Видно, и в самом деле Дмитрий Иваныч к народной нужде лицом повернулся».

Молчанов подошел к столу и открыл крышку темно-зеленого ларца. Вынул грамоту, свернутую в трубку; на столбце три красные царские печати.

— Сей грамотой жалует тебя государь Дмитрий Иваныч.

Болотников, принимая столбец, низко поклонился. Молчанов же весомо продолжал:

— Поедешь в Путивль к воеводе Шаховскому. То собинный друг царя Дмитрия. Князь Григорий Петрович отказался целовать крест Шуйскому и поднял супротив него свое воеводство. Шаховской ждет тебя, Иван Исаевич. Поезжай с богом и выступай на подлых изменников. Твое дело свято!

В тот же день, с небольшим отрядом беглых севрюков, Болотников отбыл в Путивль. Вместе с ним поехали Тимофей Шаров и Матвей Аничкин.

Михаила Молчанов бежал из Москвы 17 мая 1606 года.

Казалось, ничто не предвещало беды. Неделю назад, ночью, вкупе с Петром Басмановым и полусотней жолнеров ехали по Чертольской к дворянину Афанасию Пальчикову.

Были наподгуле, с шумом и гамом ввалились в хоромы.

— Великая честь те, Афанасий, выпала. Царь Дмитрий Иваныч берет к себе во дворец дочь твою Настюшку. Будет в услуженьи у государыни, — молвил Молчанов.

Афанасий Якимыч стал мрачнее тучи: хорошо знал, что за «услуженье». Всей Москве ведомо: царь Дмитрий — первейший прелюбодей и бабник, что ни день — волокут в цареву опочивальню девку.

Сухо произнес:

— Спасибо за милость. Однако ж рано моей дочери на царицыну половину. Настеньке и шестнадцати нет.

— Девка в самой поре, — захохотал Петр Басманов. — Зови!

Но Афанасий и с места не стронулся. Грузный, наугрюмленный, осерчало молвил:

— Побойтесь бога, православные. Аль мало других девок? Не отдам Настеньку во дворец.

Молчанов нагло сощурился.

— Не чинись, Афонька. Не тебе, холопу царскому, государеву волю рушить, — обернулся к жолнерам. — Ищите девку!

Пальчиков метнулся к стенке, сорвал с колка саблю.

— Прочь, святотатцы!

— Но выхватить из ножен саблю не успел: накинулись жолнеры, повалили на пол, повязали сыромятными ремнями. Плачущую Настеньку вывели из светелки. Девка статная, красивая, пышная русая коса ниже пояса.

— Не хочу, не хочу к царице!

— Дура! — любуясь дворянской дочкой, прикрикнул Молчанов. — В злате-серебре будешь ходить, боярыней у царицы Марины станешь.

— Не хочу боярыней, С тятенькой и матушкой хочу жить!

Девку кинули поперек седла и повезли в Кремль.

Михайла Молчанов «большой негодяй, льстец и злой лицемер, не боявшийся ни бога, ни людей, с помощью своих слуг повсюду выискивал красивых девиц, добывая их деньгами или силою, и тайно приводил их через потаенные ходы в баню к царю, а после того как царь натешится с ними, они еще оказывались довольно хороши для Басманова и Молчанова. Если царь замечал красивую монахиню, коих в Москве много, то она уже не могла миновать его рук… После его смерти оказалось по крайней мере тридцать женщин, забеременевших от него».

Молчанов и Басманов в который уже раз сидели в предбаннике, освещенном слюдяными фонарями. Тянули из кубков мальвазию, посмеивались:

— Женолюбив Дмитрий Иваныч.

— Девки-то смачные, вот кровь и играет. Зрел Настюху? Ягодка!

— А Ксения и того краше.

— Сказал! То царь-девка! Во всем белом свете такой красы не сыщешь. Жаль, Марина взбунтовалась.

Перед приходом Самозванца в Москву Голицын, Мосальский, Молчанов и Шелефединов ворвались со стрельцами в годуновские покои. Царицу Марью удавили, молодого государя Федора Борисовича умертвили кинжалом, шестнадцатилетнюю же Ксению оставили в живых.

Прослышав о необычайной красоте царевны, Самозванец повелел доставить ее в свои покои. С того дня дочь Бориса Годунова стала его любимой наложницей.

Сандомирский воевода осердился: вот-вот Марина Мнишек выйдет замуж за Дмитрия и венчается на царсво, а греховодник зятек у всех москалей на виду пустился в разврат. Юрий Мнишек отослал спешную грамоту:

«Поелику известная царевна, Борисова дочь, близко вас находится, то благоволите, ваше царское величество, вняв совету благоразумных с сей стороны людей, от себя ее отдалить. Ведайте, ваше царское величество, что люди самую малейшую в государях погрешность обыкновенно примечают и подозрение наводят».

Самозванец опечалился: юная Ксения влекла его днем и ночью. Но наложницей пришлось поступиться: допрежь всего дела державные. Ксению, под именем инокини Ольги, постригли и сослали в Белозерский монастырь[190]. …За дверями слышались приглушенные воркующие слова Дмитрия и всхлипы Настеньки. Царь тешился!

Молчанов и Басманов ухмылялись.

— Видать, по нраву пришлась государю девка.

— Доволен царь-батюшка. Вновь деньгу отвалит. Живем, Петр Федорыч!

— Живем, Михайла Андреич!

Оба веселы и довольны: ходят близ царя, заботушки не ведают. Награждены, обласканы, в почете великом. Дай бог Дмитрию Ивановичу долгих лет царствования!

Пили, ели и ждали царева выхода. Вот наконец-то и он появился. Поспешили облачить. Самозванец зачерпнул из кадки ячного квасу, выпил полный, ковш и, улыбаясь, хлопнув Молчанова по плечу, удалился из бани.

Михаила и Петр пошли к Настеньке; та, обнаженная, с распущенными волосами, лежала на мягком душистом сене. Молчанов и Басманов закрылись на крюк, разделись.

— Не хуже царского приласкаем, ладушка, — хохотнул Михайла.

Беда грянула нежданно-негаданно. После Пахомия-бокогрея[191] люди Василия Шуйского напали на государев дворец. Самозванец был убит.

Зарезан Петр Басманов.

Михайла Молчанов, похитивгосудареву печать, кинулся в царскую конюшню. Вскочив на доброго скакуна, помчался из Москвы вон. По дороге в Польшу неустанно кричал:

— Жив великий государь! На Москве немчина убили. Спасся Дмитрий Иваныч. В Речи Посполитой от изменников упрятался. Не верьте Василию Шуйскому!

В Сандомирском замке Молчанов нашел приют у матери Марины Мнишек. Оба рассылали гонцов по всей Северной Украине. Гонцы вещали:

— Жив Дмитрий! Скоро на Руси будет. Жив Красно Солнышко!

Глава 3 КНЯЗЬ ШАХОВСКОЙ

Григорий Петрович стоял у распахнутого оконца. Во дворе, не замечая князя, прокудничали прибывшие с Дона казаки.

К амбарному срубу привалился чернявый длинноусый повольник Устимка в красных портках. Крепко спал, громко храпя и причмокивая губами. Подле — старая баранья трухменка и пустая баклажка из-под горилки.

К спящему ступил богатырского вида казак с тонким татарским жильным арканом. Едва унимая смех, склонился над донцом. Повольники затаились. Ужель не проснется?

Казак лишь что-то промычал и еще пуще захрапел. Повольники — в хохот.

— Ай да Нечайка. Ловок, чертяка!

Нечайка, привязав аркан за ус, отошел к станичникам.

— Где чалку кинем, хлопцы?

Казаки завертели кудлатыми головами. Возле амбара, под телегой, притулился пьяненький батюшка Никодим в замызганном подряснике.

— Чепляй к благочинному, Нечайка.

Казак охомутал концом аркана батюшкин сапог и подсел к повольникам, потягивающим из баклажек горилку.

Ждали!

Но уснувших и пушкой не пробудишь, знай храпят.

— Эдак нам до ночи сидеть. Ишь, дрыхнут! — нетерпеливо загомонили казаки.

Нечайка вытянул из кармана зипуна кожаный кисет с турецким табаком и полез под телегу: кинул добрую щепоть в красные ноздри попа. Батюшка шевельнулся, приподнял голову и свирепо зачихал.

Казаки загоготали.

— Христов воскрес, отче!

Никодим чихал долго и натужно, слезы катились в сивую бороду. Отчихавшись, глянул в баклажку, вздохнул.

— Чарочку ба, сыне.

Казаки дружно молвили:

— Поднесем, отче, ступай к нам.

Батюшка на карачках выполз из-под телеги, поднялся, широко зевнул, перекрестил рот и шагнул к казакам. Аркан натянулся и дернул Устимку за аршинный ус. Казака будто вилами кольнули. Охнул, очумело вытаращил глаза, схватился за ус.

— Ай, што?

Небывалый хохот потряс княжье подворье. Шаховской негромко рассмеялся. Ну, народ бедовый, ну, бадяжники![192] Отошел к столу, опустился в дубовое резное кресло. Согнав улыбку с лица, призадумался. Мысли вновь и вновь возвращались к тому, что не давало покоя уже несколько дней.

Чем же ответит Михайла Молчанов? Назовется ли Дмитрием? Вначале, когда прибежал из Москвы в Путивль, он соглашался на самозванство. Что же скажет теперь? Северские города только и ждут появления «чудом спасшегося государя». Время не терпит, пора выступать на Москву, а «царя» все нет и нет. Шуйский же вот-вот двинет войско на Путивль, Елецк и Кромы. И за кем останется победа, один бог ведает. Скорее бы пришел ответ от Молчанова. Шаховской оказался в Путивле три недели назад. Явился опальным князем: Василий Шуйский не простил дружбы с первым самозванцем. Новый царь, опасаясь на Москве крамолы, сослал многих бояр в Северскую Украину.

Но Шуйский оплошал, сослав своего недруга в Путивль. Город жил милостями Дмитрия Ивановича и кишел бунташным людом. Никто не хотел и слушать о воцарении Шуйского. Угомонить взроптавших попытался было старый воевода Андрей Иваныч Бахтеяров-Ростовский. С паперти соборного храма кричал толпе:

— Православные, киньте воровство и крамолы. Самозванец убит. Присягайте Василию Иванычу Шуйскому!

В ответ же неслось:

— Брешешь, воевода! Жив Дмитрий Иваныч!

Масла в огонь подбросил вновь прибывший воевода Григорий Шаховской. Молвил городу:

— Князь Ростовский — сподручник Шуйского. Ныне оба супротив истинного государя зло умышляют.

И толпа взорвалась:

— Не хотим Шуйского! Побьем изменщиков!

Князя Бахтеярова-Ростовского столкнули с паперти и посекли саблями. Убили путивльских голов Ивана Ловчикова и Петра Юшкова. Хоромы, дворы, конюшни и амбары пограбили и разорили.

Упиваясь расправой, горланили:

— Айда на дворян и купцов! Айда на приказных!

Шаховской едва утихомирил:

— Путивльские дворяне, купцы и приказные Дмитрию Иванычу крест целовали. Не будет от них тесноты.

Сидел Шаховской, как на пороховой бочке. Обеспокоился:

«Народ удила закусил, волей пьян, день-деньской на площади гомонит. Того гляди всех богатеев перебьет».

Народного гнева побаивался: не хотелось мужика и холопа от ярма избавлять. Дай волю — на шею сядут. Но не по душе было и Шуйского терпеть. Ежели Мишка Молчанов назовет себя Дмитрием, то народ пойдет за ним. Мишка будет сидеть на троне, а править Русью станет он, Григорий Шаховской.

В этой тщеславной мысли Григорий Петрович давно уже укрепился. Именно он должен стать правителем великой державы. И даже более того: самозванцы не вечны, год-другой — и трон будет свободен. И тогда… и тогда правитель Шаховской венчается на Московское царство.

Взбудораженный и повеселевший, Григорий Петрович поднялся из кресла и вновь подошел к раскрытому оконцу. Во дворе по-прежнему дурачились казаки.

Богатырь Нечайка просил у щербатого кривоглазого Левки Кривца горилки. Тот жадничал.

— Нема, есаул. Пуста баклажка.

— Брешешь, Кривец.

Нечайка сорвал с головы донца меховую трухменку и шагнул к амбарному срубу.

— Ты что?

Нечайка приподнял сруб и сунул шапку под угол. Казаки довольно загутарили:

— Силен, есаул. Тут и впятером не поднять.

Есаул же, посмеиваясь, молвил:

— Либо горилка, либо шапка, Кривец.

Левка подбежал к срубу, схватился за выступы нижнего венца, поднатужился. Казаки подначили:

— Кишка тонка. Полны портки накладешь!

Кривец разогнулся, осерчало глянул на Нечайку.

— Трухменка-то новехонька. Доставай, леший.

Но Нечайка плюхнулся на телегу, достал огниво и медную люльку с насечками, едко задымил.

К амбару подошел могучий чернобородый казак в нарядном цветном кафтане. Донцы и не приметили, как тот появился на воеводском дворе.

— Забижают, друже?

Казак подмигнул Кривцу и легко приподнял сруб.

— Бери свою трухменку.

Донцы ахнули.

— Вот то детина!

— Откель такой выискался?

— Здоров, бисов сын!

Устим Секира вдруг очумело вытаращил глаза.

— Погодь, погодь… Никак наш атаман… Хлопцы! Да то Иван Болотников!.. Батька, хлопцы!

Секира, ошалел от радости, кинулся к Болотникову.

— Ты, Устимка? — в глазах Ивана Исаевича блеснули слезы.

— Я, батько, я!

Обнялись, да так крепко, что затрещали кости. А тут и Нечайка Бобыль подбежал. Тискали друг друга в объятиях и плакали, не стесняясь слез.

— Батька!.. Друже, родной ты наш!

Болотникова тесно огрудили донцы. Многие из них знали атамана по Раздорам. Поднялся гвалт несусветный, в воздух полетели серые, рыжие и черные трухменки.

«Иван Болотников? — хмыкнул, стоя у окна, Григорий Шаховской. — Где-то я уже слышал это имя. Но где?.. От князя Телятевского. Тот к Астрахани купцов с хлебом снарядил, а караван пограбили. Телятевский гневался и сокрушался: «Двадцать тыщ пудов хлеба — псу под хвост. Да по нонешним временам тому хлебу цены нет! Разорили меня разбойники. И кто, думаешь, ими коноводил? Мой беглый холоп Ивашка Болотников! Доведется встретить, сам сказню, злодея».

Андрей Андреевич Телятевский был не только другом Шаховского: за князя была выдана сестра Григория Петровича — Елена Шаховская. Правда, пожила она с Андреем Андреевичем не столь уж и долго: недуг в могилу свел. Телятевский венчался вдругорядь на дочери боярина Семена Годунова. В немалом почете ходил: свояк царю Борису Федоровичу!

Ныне же в опале, сослан Шуйским в Чернигов.

В дверь постучали. Вошел старый дворецкий.

— От царя Дмитрия к те, батюшка князь.

— От царя Дмитрия? — встрепенулся Шаховской. — Зови немедля!

Глава 4 В ПУТИВЛЕ

Минула неделя, как Иван Исаевич прибыл в Путивль. Опьяненный встречами с донцами и волей, ходил по шумным улицам крепости, восклицал:

— Любо мне здесь, други! На душе хоть песню пой.

— А ты пой, батька. Пой наши, донские. Поди, и забыл в неволе? — весело гутарили Нечайка Бобыль, Устим Секира и Мирон Нагиба.

— Не забыл, други.

Запевал сильным, звучным, протяжным голосом:

Ай да как плыл по Дону струг-стружок, С казаками плыл, с добра молодцами.

Ай да как стоял на кичке атаман-дубок, Атаман-дубок разудаленький…

Донцы подпевали; гремел над крепостью богатырский сказ, пугал приказный люд и торговых сидельцев.

— Гуляют, шпыни. Лавки зорят. Бывало, улежно жили, в тиши и покое. Ныне же ни проходу, ни проезду. Почитай, пять тыщ казаков наехало. Святотатцы! Креста на них нет, — бранили донскую повольницу путивльские «лутчие люди».

Ждали царя Дмитрия, уж тот-то найдет управу!

Казаки ж гуляли! С приходом в Путивль знатного донского атамана Ивана Болотникова повольница и вовсе воспрянула.

— С таким батькой не пропадем!

Ни днем, ни ночью не расставался Иван Исаевич с казаками. А те жадно выпытывали:

— И не чаяли свидеться, батька. Да як ты от полону избавился?

— Вспоминать тяжко, в другой раз, — отмахивался Болотников.

Но казаки не отступали, и тогда, в одну из ночей, поведал им Иван Исаевич о своих мытарствах:

— Поди, помните тот день, когда мы в степи на орду напоролись? Так вот, други, с той поры я вас боле и не видел. Мнил, в сече полягу, ан не вышло, Мурза Давлет, что под Раздорами лихо бился, приказал меня в полон взять. Аркан кинули, с коня стащили и погнали в Бахчисарай. А там мурза меня кизилбашскому купцу продал. Тот все ходил да языком щелкал: хорош урус. Много золотых Давлет за тебя взял, но еще больше денег я получу в Кафе. Повез меня в кандалах на невольничий рынок. Турки набежали. Будто лошадь покупали. На галеру привели, приковали к веслу. И началось тут мое морское плаванье. Едва ли не пять годов в трюме просидел. Хватил лиха, други. Жара, харч скудный, плети. Чуть ли не ежедень полосовали. Не так глянул — плети, на море штиль — плети, корсары[193] показались — вновь плети. Греби что духу, раб! Османцы за шкуры свои тряслись. Настигнут корсары — и прощай жизнь. Товары пограбят, купцов же — акул кормить. Вот и драли наши спины. Гребцы подолгу не выдерживали. Сколь их, горемычных, за борт выкинули! На всяких нагляделся. Мавры, индусы, венецианцы, греки… Почитай, всех инородцев перевидал. Славные были люди, о воле помышляли. Да не привел господь… Мекал, и мне не выбраться. Неволя такая, хоть в петлю кидайся. Да не кинешься. Ни днем, ни ночью цепей не отмыкали. И до того намаялся, други, до того душой извелся, что сатанеть начал. Раскуй меня, кажись, весь корабль переверну. Не раб — зверь лютый. Худо мне было в тюремной клетке, ох, худо, братцы… Как-то подступил ко мне турок с плетью, а я с силами собрался и жах его цепью. Из турка дух вон. К себе подтянул, ятаганом завладел и давай оковы рушить. Однако ж не успел: еще двое османцев в трюм спустились. Один на меня с ятаганом наскочил, заверещал: «В куски изрублю, гяур[194]!» Другой же помешал: «Не тронь московита. Восемь дней до гавани плыть, а гребцов и половины не осталось. Дохнут, собаки! Придем же в гавань — на рее вздернем». Так и не тронули: в море раба не подменишь. Неделя минула, с вёсельниками стал прощаться. Смерти не пужался. Уж лучше погибель, чем злая неволя. Об одном жалел: Русь родимую не увидел, в полюшке не постоял, буйными травами не прошелся, земле-матушке не поклонился. Хоть бы одним глазком на отчину глянуть! То-то бы легче на смерть идти… Прощаюсь с гребцами, и вдруг гомон заслышали. Чуем, по палубе турки забегали, пушки забухали. Никак корсары напали. Да так и вышло. Корабль наш немчины-разбойники захватили. С янычарами разделались — и в трюм. Лихой народ, отчаянный, зубы скалят. Что, гутарят, натерпелись? А ну выползай на свет божий! Расковали нас и на палубу вывели. Что тут в душе творилось, господи! Небо синее, чайки, воздух! Без вина охмелели, шалые стали. Ликуем, с корсарами братаемся. А те нас на свой корабль взяли — и в Венецию. Там-то и начались мои земные скитания. Едва ли не год по Италии бродяжил, потом на Русь двинулся. А Русь далече. Германию прошел, Чехию, Венгрию, Речь Посполитую. Сколь людей перевидел, сколь чудес насмотрелся.

— А ныне на Руси, батька! — обнимали атамана казаки.

Нечайка Бобыль тоже побывал в татарском полоне. Но полон его был недолгим: на Муравском шляху невольников отбил Федька Берсень.

— Повезло нам, — рассказывал Нечайка. — Мы-то с Васькой Шестаком позади тебя, Иван Исаевич, на ордынцев скакали. Врезались — и в сечу. С десяток поганых зарубили. Потом нас ордынцы заарканили. К татарскому сотнику в полон угодили. А тот жадный, дьявол. Все по степи рыскал да вот на Федьку Берсеня и угодил.

Узнал Иван Исаевич, что Берсень ходил с донцами под Азов, бил янычар, нападал на купеческие караваны и вернулся в Раздоры с богатой добычей. Казаки выкликнули его своим атаманом.

— А что с подлым изменщиком Васильевым?

— А его, батька, еще до прихода Федьки скинули, — отвечал Мирон Нагиба. — Как пришли мы с Жигулей в Раздоры, тотчас круг собрали, о Богдашкиной измене поведали. Круг огневался. Васильева саблями посекли. А вкупе с ним его лизоблюдов, что голытьбу предали.

— Да все по-старому, Иван Исаевич. С ордынцами бились, на море ходили, турок шевелили. Всяко было.

А ныне о царе Дмитрии Иваныче прослышали. Де, спасся от бояр Красно Солнышко. И мужику, и казаку всякие милости обещал. Дам-де Дону и пушки, и ядра, и хлеба, и цветные кафтаны, во все города впущать повелю. Снялись мы из Раздор — и в Путивль.

Мирон Нагиба привел с собой тысячу повольников. Донцы выбрали его походным атаманом. В есаулах же ходили Нечайка Бобыль и Устим Секира.

— А где ж Шестак да Берсень?

— Когда слух о царе прошел, ни Федьки, ни Васьки в Раздорах не было. Берсень на крымские улусы выступил, а Шестак на Волгу ушел гулять. Григорий Солома, уж на што казак домовитый, и тот не усидел. В ногайскую степь подался. Дикое Поле велико, батька.

В первый же день приезда Болотникова в Путивль князь Григорий Шаховской собрал на Соборной площади народ и произнес:

— Я вам, гражане, ежедень сказываю, что царь Дмитрий Иваныч жив, и вот тому новое подтвержденье. Государь назначил Ивана Исаевича Болотникова своим Большим воеводой. Зрите грамоту с царскими печатями.

Путивляне полезли на рундук, глянули на красные печати и радостно загомонили:

— Истинная грамота! Царская! Жив заступник!

— Жив Дмитрий Иваныч! — продолжал Шаховской. — Ныне государь сбирает войско. Вступайте под священные знамена царя Дмитрия! А поведет вас на изменников славный воевода Иван Исаевич Болотников. Вот он, гражане, пред вами!

Иван Исаевич поясно поклонился путивлянам, молвил:

— Челом бью, народ православный! Пришел я к вам от государя и великого князя Дмитрия Иваныча. Пришел с его наказом: собрать в северских, украинных и польских[195] городах ратных людей и идти на Москву. В Москве ж побьем Василия Шуйского и бояр, что ремесленный люд, мужиков и холопов в нужде и ярме держат. Скинем Шубника, изведем бояр и волю вернем. Пойдете ли со мной за волю биться?

— Любо, батько! — во всю мочь гаркнули прибывшие в Путивль казаки.

— Все как один выступим, воевода! Веди на бояр! Добудем волю! — закричали мужики и холопы.

А Иван Исаевич глядел с высокого рундука на тысячегласную дерзкую толпу и взбудораженно думал:

«Ишь, какая решимость в людях. Зол народ на господ. Намаялся. Опостылели боярские оковы. Чую, насмерть будет биться».

Все, что свалилось за последние дни на Болотникова, было не только отрадным, но и неожиданным. И трех недель не прошло, как он из бродяги-скитальца превратился в государева воеводу. То было нелегкое бремя. Теперь уже не до застолиц: ратные советы, подбор начальных людей, смотры и сборы войска…

Воеводская изба кишела людом. Атаманам, есаулам, головам, пушкарям, сотникам — всем было дело до Болотникова.

Князь Шаховской как-то попрекнул:

— У тебя тут, как в пчелиной борти. Ужель всякого привечать? Отсылай к Юрью Беззубцеву. Он твоя правая рука.

— Пусть, пусть, лезут, князь — посмеивался Иван Исаевич. — Мне с ними в поход идти.

Болотников дотошно приглядывался к каждому начальному человеку. Знал: от худого вожака жди беды. И сам оплошает, и людей загубит. Царевых стрельцов бить — не орехи щелкать, тут ум, отвага да сноровка надобны. Некоторых военачальников, отобранных князем Шаховским, от руководства войском отстранил.

Шаховской сердился:

— То люди надежные, не подведут. В Путивле их ведают. Один Томила Нелидов чего стоит. Первый посадник. Ты ж худородным мирволишь.

Болотников супился, мрачнел.

— В поле съезжаются, родом не считаются, князь. Томила твой в торговле ловок, к брани же не сподручен.

— Зато казаки твои сподручны, — съязвил Шаховской. — Что ни сотник, то гультяй.

— Казаков, князь, ратным хитростям учить не надо. Они в любых переделках были. Я с ними и ордынцев, и янычар, и стрельцов бил. Лучших вожаков мне и не сыскать.

Шаховской хоть и недовольствовал, но гордыни своей не выказывал: казаки, мужики и холопы души в Болотникове не чают. Такой-то сейчас и надобен.

Но когда приходил из Воеводской в свои покои, давал волю чувствам.

«Смерд, мужик сиволапый! Князем помыкает. Ну да пусть повластвует до поры-времени. Обрубим крылья. Скорее бы из Путивля вымелся».

Но Болотников не спешил.

— Выступать погожу, князь. Наскоре слепых рожают. С таким войском Шуйского не побьешь. У него, поди, тыщ сто наберется. Надобно клич по городам бросить. Шли именем царя гонцов. Пусть народ сбивается в рати и идет в Путивль.

И Шаховской вновь уступил: Болотников был непреклонен. В северские города с «царскими» грамотами полетели гонцы. Государева печать была у Шаховского: еще неделю назад, с великим береженьем, ее доставили из Сандомирского замка от Михайлы Молчанова.

Иван Исаевич, не доверяя «путиловскому правителю», собрал ближних соратников. Были на совете Мирон Нагиба, Нечайка Бобыль, Устим Секира, Тимофей Шаров и Матвей Аничкин.

— Пошлем своих гонцов. Надо немедля скакать в Дикое Поле. Звать донских, волжских и запорожских казаков. Звать посадчан, мужиков и холопов северских и польских городов. Поднимать народ!

— Дело, воевода! — горячо поддержал Матвей Аничин. — Пошли меня, Иван Исаевич.

— Поезжай, друже.

Болотников глянул на Бобыля.

— А тебе, Нечайка, надо бы в Кромы наведаться. Спознай, чем народ дышит. Прощупай воеводу и голов, что Дмитрию Иванычу присягнули. Особо крепость погляди. Добра ли она для осады, много ли зелья и пушек, много ли ратников наберется.

— Спознаю, Иван Исаевич.

— Да долго не засиживайся… Тебе ж, Секира, в Елец ехать.

От Шаховского Болотников узнал, что царь Дмитрий, будучи еще в Москве, повелел стянуть в Елец войска, оружие и пушки. Дмитрий Иванович помышлял идти из Ельца на крымского хана. Поход не состоялся, но ратные доспехи, фураж и большой огнестрельный наряд остались в крепости.

— Все до последнего бердыша сочтешь. То зело важно. Коль оружия в Ельце вдоволь да коль станет в руках наших, тогда можно и с Шуйским биться.

— А мне куда ехать, Иван Исаевич? — спросил Тимофей Шаров.

— В Комарицкую волость. Сам же рассказывал, что собралось в ней до двадцати тысяч холопов. Людей тех Хлопко на бояр водил. Да и ты вкупе с атаманом был.

— Был, воевода, — не без гординки произнес Шаров. — Ведают меня комаричи. Чаю, всю волость поднять.

— Добро, Тимофей… Ну, а тебе, Нагиба, при мне оставаться. Дел невпроворот. Да помене к чаре прикладывайся. Ныне трезвые головы нужны.

В конце совета Иван Исаевич спросил:

— А что вы о Юрье Беззубцеве молвите?

Спросил неспроста: дворянин Беззубцев был головой служилых казаков Путивля, под его началом находилось до трех тысяч войска.

Взоры военачальников обратились к Аничкину и Шарову, знавших Беззубцева около двух лет.

— Городовые казаки о Юрье худого не сказывали. Черным людом не гнушается. Казаков бережет, в сечах смел, за спину не прячется. Думаю, и на Шуйского пойдет.

— Пойдет! — убежденно кивнул Аничкин. — Он сам на то казаков подбивает. Беззубцев и ране в войсках царя Дмитрия был. И с погаными он лихо бился. Дружок у меня есть, так тот с Юрьем на ордынцев хаживал. Славно Беззубцев рубился. Казакам он люб. Да и сам-то Юрий их городовых казаков. Поместьем же его царь Федор Иваныч пожаловал.

— Спасибо, други, — поднялся из-за стола Иван Исаевич. — Ну, а теперь в путь. Да поможет вам бог!

Глава 5 ЦАРЬ ВАСИЛИЙ

Тяжко Василию Шуйскому!

Сел на трон, а покоя нет: что ни день, то пакостные вести. Поутру пришел боярин Иван Воротынский и доложил:

— Венев и Кашира заворовали, государь.

— Господи, мать богородица! — закрестился Василий Иванович. — Кто ж их смутил?

— Веневский сотник Истома Пашков. Поднял служилую мелкоту и целовал крест новому Самозванцу.

Василий Иванович из кресла вскочил и ногами затопал.

— Паскудник! Каиново семя!.. Какому Самозванцу? Где он? То Гришка Шаховской да чернокнижник Молчанов слух распустили. Нечестивцы!

А вечор князь Василий Долгорукий «порадовал»:

— В кабаке у Варвары ляха взяли. Кричал на посаде, что Дмитрий скоро выступит из Речи Посполитой и боярского царя покарает. Король-де Сигизмунд большое войско Дмитрию дал. Присягай, Москва, истинному государю. Шуйского же…

— Буде, буде! — закричал Василий Иванович. — Где оный крамольник?

— В Пытошную сволокли, государь.

— Сам приду пытать лиходея. Мало своих смутьянов, так с рубежа подсылают. Вот те и Жигмонд[196]. А не он ли в Сейме о мире кукарекал, облыжник!

Застенок Константино-Еленинской башни.

Польский лазутчик висит на дыбе. Ведет распросные речи царь Василий Иванович.

— Сказывай, кому воровские письма на Москве передал?

Лазутчик молчит. Шуйский кивает палачу; тот берет кнут и с оттяжкой, просекая кожу, стегает узника.

Стон, крик, свист кнута.

— Сказывай, вор!

Узник — нем.

— Клещами рви! Ломай ребра! — кричит Шуйский.

Кат вынимает из жаратки раскаленные добела длинные клещи, подступает к узнику, рвет белое тело.

Лазутчик корчится, не выдерживая боли, кричит:

— Будет!.. Все скажу!

Называет слободы, имена посадских. Тощий узколобый подьячий в киндячном сукмане, усердно скрипя пером, заносит крамольников на лист бумаги.

Царь поднимается с табурета и, в сопровождении стрельцов, отправляется во дворец.

День теплый, погожий, солнце бьет в глаза. Шуйский подслеповато щурится, прячет маленькие глаза за стоячий козырь кафтана. Но козырь не спасает, больные глаза слезятся.

«Надо бы в карете ехать», — сокрушается Шуйский, прячась за широкие спины стрельцов.

В спальных покоях дворца душно; круглая изразцовая печь пышет жаром. Василий Иванович любит тепло, но тут разгневался, истопников вздрючил:

— Пошто так калите, недоумки!

Истопники оробело тычутся на колени.

— Трое ден мочило, великий государь. Поостыли покои, вот мы и порадели.

— Прогоню за экое раденье!.. Окна, окна-то хоть откройте!

Прилег на постель; щуплое тело утонуло в лебяжьих перинах. Но сон не морил, в голове дела державные.

«Неймется Жигмонду! Пакостник. Одного Самозванца напустил, ныне другого на трон метит. И кого ж наущает? То был беглый монах, а ныне? Уж не Мишка ли Молчанов, этот прелюбодей и чернокнижник, на царскую корону замахивается? От него да от Гришки Шаховского гиль по Руси идет. Северские и польские города заворовали, мужики комарицкие. Мало их вешали да били. Своевольцы!.. Да и в самой Престольной смутьянов пруд пруди. Царь-де не тот, не истинный. Боярский царь-де. Вон как намедни один из посадских в Пытошной вякнул: «Не признает тебя народ, Василий Шуйский. Ты не миру, а боярам крест целовал. Не будет от тебя люду послабленья, не люб ты Руси».

Крамольник! На кол бунтовщика посадили, а он и с кола орет: «Гони, люд православный, Шубника! Держитесь государя Дмитрия. Целуйте крест заступнику!»

Вор, срамное рыло! Тыщу людей округ себя собрал, горлохват. А народ послушал, послушал да и давай вкупе с гилевщиком кричать: «Жив Дмитрий, коль за него велики муки примают. Не хотим боярского царя!»

Стрельцы наехали, разогнали. Но на каждый рот замок не повесишь. И на Варварке горло дерут, и на Арбатской, и на Троицкой… По всей Белокаменной воруют, смутьяны!

На другой день после своего воцарения Василий Иванович повелел доставить мощи «невинно убиенного младенца» Дмитрия из Углича в Архангельский собор Москвы.

Бояре ахнули:

— Да как сие можно, государь?! В храмы лишь мощи святых переносят. Пошто на Москве останки Дмитрия?

— Не останки, а мощи, — поправил Шуйский. — Чернь вновь ворует, о Самозванце мнит. Для подлого люда Самозванец — «заступник» да «Красно Солнышко». Народ сказкам мятежных людей верит. И покуда той сказке жить, не видать нам покоя на Руси. Упрячем «солнышко» в чулан.

— Как это? — не поняли бояре.

— Аль невдомек, — тоненько захихикал Василий Иванович. — Причислим Дмитрия к лику святых, в храм перенесем, икону намалюем. Вот те и Дмитрий-угодник.

Бояре рты разинули: Шуйский открыто шел на новую ложь. Но каково самому? Поверит ли чернь? Шуйский и без того изолгался без меры. В 1591 году, пресмыкаясь пред Борисом Годуновым, Василий Иванович прокричал с Лобного, что «царевич, играя в тычки, сам себя зарезал». Через пятнадцать лет, когда Самозванец шел к Москве, князь изрек: «Сын Ивана Грозного божьей милостью спасся и упрятался в Речи Посполитой». Теперь же повсюду заявляет и грамоты рассылает, что невинного младенца зарезали по приказу Бориса Годунова, а на престоле царском оказался беглый чернец Гришка Отрепьев.

«Мерзко Ваську слушать, — как-то обронил среди бояр князь Голицын. — Врет, что помелом метет. На одной неделе семь пятниц».

— Пошлем в Углич святых отцов, — продолжал Василий Иванович. — Пущай едет ростовский митрополит Филарет. Сей владыка чтим в народе. С ним же отправим добрых пастырей и Нагих. То дело богоугодное. Перенесем мощи в кремлевскую святыню — подлую чернь укротим. Буде трепать языками о спасении Дмитрия. Нравно ли то, бояре?

Бояре закивали бородами. Ловко придумал! Дмитрия — в святые, чернь — в смирение. То-то перестанут «законным царем» прикрываться. Глядишь, и смута утихнет. Ох, как нужно Руси покойное времечко!

Царь встречал «мощи» царевича у Сретенских ворот Белого города; встречал с синклитом духовенства, боярами, думными дворянами.

Василий Иванович, роняя слезу, благостно вздыхая и бормоча молитвы, нес тело новоявленного чудотворца до самого Архангельского собора. Подле, в великой скорби, ступала царица Мария Нагая.

Богомольные старушки заговорили:

— В святцы Дмитрия занесли.

— По всей Руси грамоты разослали.

— Святые отцы житие чудотворца пишут. Молитесь Дмитрию!

Посадские же тяглецы роняли иное:

— Сумленье берет, хрещеные! Нет Шуйскому веры, ведаем его козни.

— Не верьте Шубнику! Жив Красно Солнышко!

Истцы и соглядники доносили о крамоле государю.

Глава 6 В ЛУГАХ

Дьяк Разрядного приказа писал:

«А как после Расстриги сел на государство царь Василий и в Польских, и в Украинных, и в Северских городах люди смутились и заворовали, крест царю Василию не целовали, воевод почали и ратных людей побивать и животы их грабить, и затеяли будто тот вор Расстрига из Москвы ушел, а в его место будто убит иной человек. В Борисове городе убили Михаила Богдановича Сабурова, в Белгороде убили князя Петра Ивановича Буйносова, а с Ливии Ми-хайло Борисович Шеин утек душою да телом, а животы его и дворянские пограбили…»

Первым вернулся в Путивль Тимофей Шаров. Был взбудоражен, весел.

— Ладно съездил, воевода. Комарицкие мужики и холопы ждут тебя. Сказывают: все как один на боярского царя подымемся.

— Добро, Тимофей… Подождем, что другие посланцы скажут.

Прибыл Устим Секира.

— Елец полон оружия, батько. Есть и пушки, и зелье, и ратные доспехи.

— А пищали? — дотошно выпытывал Болотников. Когда обо всем разузнал, довольно подумал:

«Славный подарок оставил нам царь Дмитрий. Пойду на Елец, вооружу воинство, а там и на Москву».

Но на Елец идти не довелось. Прискакавший из Кром Нечайка Бобыль донес:

— Кромичи государю Дмитрию Иванычу присягнули. Народ ждет тебя, воевода… А еще, Иван Исаевич, прознал я, что на Кромы войско Шуйского движется. Ведет его боярин Михаила Нагой.

— Доподлинны ли вести?

— Доподлинны, Иван Исаевич. Из царского войска три ратника прибежали. Сказывают, Нагой в семи днях пути.

— Ай да Шубник, ай да хитрая лиса, — крутнул головой Болотников.

— Никак опередить хочет. Мол, подавлю бунт в самом зародыше, покуда большой костер не запылал. Ловок, бестия.

— Кромичи просят твоей помощи, Иван Исаевич. Одним им с царской ратью не управиться.

Болотников в тот же день собрал совет.

— Пора на Москву идти, други. Но каким путем?

— И кумекать неча — через Елец. Там пищалей, сабель и брони на тыщи людей. Через Елец, батько! — уверенно произнес Секира.

О том же присоветовали Шаров и Нагиба. Но Юрий Беззубцев молвил иное:

— Поздно идти на Елец. Покуда за пищалями бежим, Михаила Нагой в Кромах будет. А терять Кромы нам нельзя — ближний путь на Москву.

— Близко видать, да далеко шагать, Юрий Данилыч, — сказал Секира.

— Елец хоть и подале, но там оружье. Мужичье войско у нас, сам ведаешь, на топорах да рогатинах. На Елец, батько!

Но Болотников, неожиданно для всех, принял сторону Беззубцева.

— Плохо, други, коль кромцев в беде оставим. Не они ль первыми на Шуйского поднялись? На Кромы ныне весь народ смотрит. Сомнет крепость Шубник — и подрежет думы о волюшке. А то худо, думам тем надо крылья дать, дабы вольной птицей по Руси полетели. Негоже нам братьев своих покидать. Да и другое зело важно. Беззубцев прав: через Кромы прямой путь на Москву. Не зря ж Шуйский поспешает к оной крепости. Ведь на Елец же он не двинул рать, коварец. А там и пушки, и броня. Выходит, Кромы ему нужнее. Ближняя соломка-де лучше дальнего сенца. Не так ли, други?

— Пожалуй и так, батько, — согласился Устим Секира.

— На Кромы, воевода, — молвили Нечайка Бобыль и Тимофей Шаров.

Нагиба же отмолчался. Уходил с совета сумрачным.

«Не промахнулся ли, батька? Беззубцева послушал. А вдруг тот царев лазутчик? Что ему казаки да лапотная голь».

Выступать решили утром. А в тот же день в Путивль вернулся Матвей Аничкин. Вошел в Воеводскую с казаком в алой чуге. Казаку лет за сорок, чернявый, сухотелый, нос с горбинкой; загорелое лицо в сабельных шрамах, курчавая борода с сединой.

— Здорово жили, воевода… Не признал?

— Федор! — ахнул Иван Исаевич. — Федька, дьявол!

Воевода поспешно поднялся с лавки, крепко обнял Берсеня, а тот, несказанно радуясь встрече, восклицал:

— Жив, жив, друже любый!

Затем, отступив на шаг, зорко глянул на Ивана Исаевича.

— Однако ж хватил ты горюшка. Вон и борода в серебре, и кудри посеклись. А ведь каким орлом по степи летал.

— Да и тебя, Федор, жизнь изрядно тряхнула. Вижу, в курене не отлеживался. Ишь, как лицо изукрасили. Ятаганом?

— Было, Иван Исаевич. И ятаган, и ордынская сабелька. Дикое Поле!.. А сам-то как из полону выбрался?

— То сказ долгий, Федор. Как-нибудь на досуге… Много ли донцов привел?

— Две тыщи.

Болотников вновь крепко обнял Берсеня.

— Доброе воинство. Приспел ты в самую пору, Федор.

Блеклое поранье.

Щербатый месяц свалился за шлемовидную маковку храма.

На караульных башнях клюют носами дозорные глядачи.

Путивль спит.

Иван Исаевич стоит на крепостной стене. Взор его устремлен в туманную даль. Вот-вот заиграет заря, опалив малиновым разливом поля и перелески.

Лицо Болотникова отрешенно-задумчиво.

«Господи, какая тишь! Какая благость окрест. Как будто нет на земле ни горя, ни лиха. Жить бы, радоваться да доброй работушкой душу тешить… Бывало, в эту пору с отцом в луга снаряжались. Славно-то как! Медвяные росы, густое сочное дикотравье в пояс. А воздух? Хмельной, пахучий. Душа поет… Отец без шапки, в белой рубахе. Косит

— залюбень! Ловко, сноровисто, ходко. А как он стога вершил, какие одонья выкладывал!.. Добро в лугах, привольно».

И Болотникова неудержимо повлекло на простор. Он сошел вниз, сел на коня и выехал за ворота. Огрел плеткой Гнедка, гикнул и помчал. Скакал версты три, покуда не влетел в деревушку.

У избы, под поветью, сидел ражий крутоплечий мужик, отбивая на бабке косу.

Иван Исаевич спрыгнул с коня, спросил:

— Никак в луга?

Мужик искоса глянул на путника и продолжал громыхать ручником.

— Покос далече?

Лицо крестьянина показалось Болотникову знакомым. Где-то он видел этого широколобого бровастого мужика.

— Слышь, мил человек… Дозволь покосить.

Мужик глянул на проезжего зорче. Дюжой! Видать, из служилых. В чуге, при сабле, пистоль за поясом. Поди, и косы-то не ведал.

— Слышь… Готова твоя литовка. Дозволь.

Мужик кашлянул в русую бороду, поднялся. Молвил строго:

— Коса не для потехи, сердешный.

— Ведаю, друже. Да ты не сомневайся, не спорчу!

Мужик вдругорядь хмыкнул.

— Чудны дела твои, осподи… Пойдем.

Миновав деревеньку, вышли за околицу. Здесь, за хлебным полем, тянулось к березовому перелеску сенокосное угодье. Стояли высокие пахучие травы, облитые серебряной росой.

Мужик прошел вдоль загона, встал подле высохшей осиновой вехи.

— Отсель и зачинай, служивый.

Иван Исаевич снял пояс, сбросил темно-синюю чугу. Высокий, плечистый, шагнул к угодью. Набежавший ветер взлохматил кучерявую голову, дохнул пьянящим запахом трав. Темные глаза с молодым задором глянули на мужика.

— Зачну, друже.

Размашисто перекрестился, поплевал на ладони — и пошел гулять по дикотравью! Косил легко и ходко, оставляя за собой ровный широкий зеленый валок.

«Жжжах, жжах», — пела литовка, срезая мятлик, донник и горицветы.

Косил жадно, с упоением в лице, хмелея от мужичьей работы. Селянин, стоявший на краю угодья, перестал ухмыляться: казак шаркал косой, будто заправский крестьянин.

«Спор на руку служилый, — одобрительно крякнул мужик, — знать, из оратаев».

Уложив добрых полдесятины, Болотников вернулся к селянину. Лицо его взмокло, от рубахи валил пар. А глаза шалые.

— Ну, спасибо тебе, друже. Век не забуду.

— Ловок ты. Поди, и за сохой ходил?

— За сохой?.. За сохой, гутаришь? — наморщил лоб Иван Исаевич и весело хлопнул мужика по плечу. — Припомнил-таки! За сохой-то мы вкупе ходили.

— Да ну? — протянул мужик.

— Митяй Антипов!

— Митяй… Но тя не ведаю.

— Запамятовал, бедолага. Да ведь мы с тобой в Диком Поле повстречались. А ну-ка припомни, с кем ты у Медведицы новь подымал?

— У Медведицы?.. Погодь, погодь!..

Казачий атаман!.. Осподи, вот уж не чаял.

— Признал, — вновь хлопнул мужика Болотников и громко рассмеялся.

— Нашел свою землицу? Давно тут?

— Давно, служилый. Почитай, с той поры, когда меня с казачьего Поля вымели… Вот уж не чаял!

— Судьба, Митяй. А ее, брат, на кривой не объедешь… На Шуйского не сбираешься?

— Не, служилый.

— Чего ж так? А ежели царево войско сюда нагрянет? Волость-то бунташная. Тогда прощай волюшка. Кто ж за нее станет биться?

— Авось не нагрянет, бог милостив.

— Вот ты как… Худо то, Митяй. На авось надежа плохая. Надо всем миром за волю стоять. Сиднем доброго житья не добудешь. Ты глянь окрест. Народ повсюду в рати сбивается.

— Не воин я, милок. Ты уж прости… Пойду я. Траву по росе косят.

Митяй шагнул к угодью, а Болотников, покачав головой, взмахнул на коня. Надо было поспешать в крепость.

Путивльский владыка отслужил в храме напутственный молебен. Войско заполонило городскую площадь.

Благословляя Болотникова иконой Иверской богоматери, архиерей изрек:

— Ратной удачи тебе, сыне. Да хранит тебя бог!

К Большому воеводе и войску обратился князь Шаховской:

— С нами бог и истинный государь Дмитрий Иваныч. Под его святыми знаменами вы дойдете до Москвы и скинете с трона неправедного Шубника, кой всей державе ворог. На престол сядет богоданный царь, рюрикович, наследный сын великого государя Ивана Васильевича. Он покарает недругов-бояр, а земли и богатства их повелит отдать своему христолюбивому воинству. Крепко помните — ждет вас щедрая царская награда. За истинного государя, православные! Слава Дмитрию Иванычу!

— Слава!

— Умрем за государя!

— Слава Красно Солнышку!

Болотников надел на голову высокий железный шишак с кольчатой бармицей, привстал на стременах; большой, осанистый, затянутый в серебристую кольчугу; зычно, на всю площадь, воскликнул:

— В путь, други!

Запели трубы, загремели тулумбасы, загудели рожки и дудки; войско двинулось к воротам. Впереди дружины, на конях, Большой воевода и военачальники: Федор Берсень, Юрий Беззубцев, Мирон Нагиба, Нечайка Бобыль, Тимофей Шаров, Матвей Аничкин.

Колыхались на упругом ветру стяги и хоругви, блестели на солнце кольчуги и панцыри, колонтари и бехтерцы, бердыши и секиры, отливали золотом затинные пищали и пушки.

Вслед за конной дружиной и пушкарским нарядом следовала пешая рать. Тут крестьяне и холопы, бобыли и монастырские трудники, посадчане и гулящие люди[197]. Вооружены чем попало: боевыми топорами и рогатинами, кистенями и шестоперами, прадедовскими мечами и дубинами… Позади всего войска скрипел колесами обоз. На подводах: харчи, бочонки с водой, деготь, смола, топоры, веревки, сыромятные ремни, гвозди, подковы…

Вышли из Путивля.

Войско длинной извилистой змеей растянулось по дороге. Болотников въехал на пригорок, оглянулся.

— Силища, Иван Исаевич! — весело молвил Нечайка.

— Боле десяти тыщ. Шутка ли? — вторил ему Мирон Нагиба.

— То лишь начало. Погоди, обрастем новыми ратями, други, — сказал Болотников.

«Сколь мнилось о том, сколь дум передумал, — возбужденно поглядывал на повольников Иван Исаевич. — Еще в пору Бориса Годунова помышлял на бояр замахнуться. Не случись в Раздорах измены, пошел бы с казаками по Волге бояр громить. Жаль, ордынцы помешали, а то бы пылать красному петуху… Ныне же костер пожарче вспыхнет. Мужик да холоп на боярина поднялся! Народ! Чу, по всей Руси смута идет. Ныне токмо и биться, токмо и сколачивать народные рати. Сколачивать под единую руку, дабы крепче по господам вдарить».

Всплыли слова, сказанные Михайлой Молчановым: «Пойдешь по Руси Большим воеводой. То не всякому дано».

Дрогнуло в смутной тревоге сердце. Тут тебе не донская станица, тут бремя куда весомей. Удастся ли поднять весь народ и добыть у бояр волю?

Подернулось хмурью лицо.

«Справлюсь ли, господи! Под силу ли мне сие?»

— Нет, ты глянь, глянь, Иван Исаевич, как мужики идут! Оборонка — топор да рукавица, а задору! — подтолкнул Болотникова Мирон Нагиба.

Мужики и в самом деле шли мимо воеводы удалые. Рослые, кряжистые, крутоплечие, потрясая «оружьем», кричали:

— Побьем Шубника, воевода!

— Веди, Иван Исаевич!

Один из повольников, дюжий большеротый мужичина в сермяжном азяме, вскинув над кудлатой головой пудовую дубину, гаркнул:

— Слава воеводе!

— Слава! — дружно отозвалась пешая рать.

— Слава! — гулко прокатилось по конной дружине.

И этот мощный тысячеголосый клич отозвался в сердце Болотникова набатом. Рать идет сильная, отважная.

— Доброе войско, — крутнул пышный черный ус Федор Берсень.

— Доброе, — сказал Болотников, и на душе его посветлело.

Повольники двигались через Комарицкую волость.

Комарицкие мужики, встречая ратников, радостно галдели:

— Слава те, осподи! Пришли, избавители!

Мужики обнимали ратников, тянули в избы, угощали вином и снедью. На мирских сходах Иван Исаевич говорил:

— Назначен я воеводой царем Дмитрием Иванычем. Жив и здравствует великий государь. Дарует вам волю. Земли, леса, рыбные и сенокосные угодья — ваши! Владейте с богом.

Мужики — шапки кверху. Поуспокоившись, спросили:

— На землях-то помещики осели. За топоры браться?

— Браться, други! Бейте господ, жгите усадьбы. Комарицкая волость ране не ведала бояр и помещиков. Жили вы без господского кнута. Довольно тянуть с мира оброки да подати!

— Вестимо, батюшка, — кивали мужики. — Царь Дмитрий Иваныч на десять годков освободил волость от податей.

— И ныне то в силе. Царь Дмитрий по всей Руси повелит мужика от барской кабалы избавить. Но для того надобно Ваську Шубника на Москве скинуть и неправедных бояр истребить. Идите в мое войско, помогите рати деньгами и хлебом.

Комарицкие мужики дружно повалили в войско. Среди них оказалось немало «даточных» людей[198], в свое время набранных Годуновым в царскую рать. Но те послужили Борису недолго: стоило появиться на Руси Дмитрию Самозванцу, как «даточные» от Годунова отложились. Волость всколыхнулась, по всем уездам начались расправы с помещиками и приказным людом.

Как-то в стан Болотникова прибежали двое мужиков.

— Из села Лугани мы, воевода. Царевы стрельцы крестьян батожьем бьют. Помог бы миру, батюшка!

Далее Болотников узнал, что в Лугани находилась Дворцовая приказная изба с дворцовым управителем и становыми старостами. Государева изба управляла всей Комарицкой волостью.

— Мы-то как услышали, что ты, батюшка воевода, из Путивля выступил, так и возрадовались. Перестали приказных слушать, на барщину не вышли. Управитель же на нас стрельцов кинул.

— Дозволь мне, воевода, в Лугани прогуляться, — обратился к Болотникову Федор Берсень.

— Скачи, Федор, помоги миру.

Берсень в тот же день возвратился к войску. Иван Исаевич глянул на коней, удивился.

— И лошадей не заморил. А ведь, почитай, полста верст.

— Не заморил, воевода, — весело отвечал Берсень. — Луганские мужики и без нас поуправились.

— Ужель стрельцов побили?

— Побили, воевода. Собрались скопом и всех доединого уложили. Лихие мужики. Мы их выручать, они — встречу. Да вон глянь на угор. К тебе едут.

На угоре показалась добрая сотня мужиков на конях. Впереди ехал приземистый вершник с густой темно-русой бородой. На мужике короткий домотканый зипун, войлочный колпак с разрезом, к широкому кожаному поясу пристегнута стрелецкая сабля.

— Здрав будь, воевода! — спрыгнув с коня, бодро молвил вершник и пристально уставился на Болотникова.

— Семейка! — ахнул Иван Исаевич. — Ужель ты, господи!

Перед ним стоял мужик из родного села. Земляк, соседушко из Богородского.

Пожалуй, никому так не радовался Иван Исаевич, как появлению в его стане сосельника. Да и как тут сердцу не возрадоваться! Сколь передумал об отчем крае, сколь мечтал земляка в скитаниях встретить! И вот свиделся. Разговоров, расспросов-то было!

— Жаль Пахома, жаль мужиков, что в землю легли. Эк голодень мир покосил… А Василису, речешь, три года назад видел? Как она?

— Все тебя ждала, Иван Исаевич. А тут, в самую затугу, всем селом на Москву подались. И Василиса с нами. В Белокаменной на цареву житницу пошли. Царь Борис повелел голодных да сирых деньгами и хлебом оделить. Мы-то к амбарам полезли, а Василиса на кремлевском холме осталась. Никитку свово пожалела. Смяли бы мальца в экой давке.

— Никитку?.. Какого Никитку, друже?

— Как какого? Да ты что, Иван Исаевич, аль не ведаешь? Чай, сына твово.

— Сына?! — ошарашенно выдохнул Болотников. Задрожала борода, комок подступил к горлу. Расслабленно опустился на походный стулец. — Сына, речешь? А я-то, пень березовый, и не чаял, что Василиса понесла. Да сколь же Никитке лет?

— Сколь? Да те, поди, лучше ведать. Ты-то после Крымского набега[199] в Поле бежал, а женка твоя зимой родила. Вот и прикинь.

— Бог ты мой! Да ему ж под шестнадцать. Мужик!

Иван Исаевич в смятении заходил по шатру, глаза его счастливо искрились. Ступил к спящему Нечайке, растолкал.

— Чё, батько? — поднял сонные, опухшие глаза Бобыль.

— Кличь содругов, кличь немедля!

— На совет, батько? Да ить ночь.

— Кличь! Праздник у меня ныне. Бочонок вина кати!

— Бочонок? Стрелой, батько!

Вскоре Мирон Нагиба, Федор Берсень и Устим Секира были в воеводском шатре. Иван Исаевич облачился в нарядный малиновый кафтан с золотыми нашивками. Улыбчиво поглядывая на дружков, молвил:

— Не серчайте за час неурочный. Славную весть доставил мне Семейка Назарьев… Сын объявился, други. Сын! Никита Болотников! Хочу выпить с вами за чадо свое.

— Да откуда оно свалилось, батька? — подивились содруги.

Болотников повернулся к Берсеню.

— Поди, не забыл Василису?

— Василису? — нахмурил лоб Федор. — Та, что на заимке бортника Матвея жила?

— То жена моя невенчаная, друже. Помышляли на Покров свадьбу сыграть, да бог по-своему распорядился. Я козаковать убрел, а Василиса, вишь ли, сыном одарила. Выпьем за Никиту, други!

— Выпьем, батька!

— С сыном тебя! Дружно подняли чарки.

Утром выступили на Лугани.

Иван Исаевич неотлучно держал подле себя Назарьева. Вдругорядь расспрашивал Семейку о богородских мужиках, голодном лихолетье, скитаниях по Руси. — Всяко было, Иван Исаевич. Шли на Москву артелью. Чаяли царевой подачей подкрепиться. Да куды там! Токмо и ходу, что из ворот да в воду. Стаяла наша ватага, с гладу да мору в землю сошла. Осталось нас четверо, да и тех соломиной перебьешь. Недосилки. Сидим как-то, кумекаем. В Богородское вертаться — погост засевать, на Москве приютиться, так в ней и без того Косая лютует. Ежедень тыщи мрут. Жуть, Иван Исаевич! Куды ни ступи, на мертвяка наткнешься. А живые? Озверел люд. Друг друга топорами секли и ели. Ели, Иван Исаевич! Оторопь брала. Не житье на Москве. Надумали спокинуть Белокаменную. Подбил мужиков к севрюкам сойти. Едва дотащились. А тут вдруг царь Дмитрий Иванович появился. Всем миром ему крест целовали. Вот тут-то было и вздохнули. Красно Солнышко годуновских доброхотов с земли северской повымел, а мужикам волю дал. От всех налогов, пошлин и податей освободил. Поокрепли, хлебушком разжились. На царя Дмитрия как на бога молились. Да и как не молиться? Не было ни чарочки, да вдруг ендова[200]. Ожили, Иван Исаевич! Но тешились недолго, бояре зло на Красно Солнышко умыслили. И года Дмитрий Иваныч не поцарствовал. Но, слава богу, уберег, чу, творец небесный заступника. Как прослышали мы о чудесном спасении да о том, что ты воеводой идешь, так за рогатины и взялись. Управитель из Дворцовой избы стрельцов нагнал. Нас — в батожье, да на козлы. Вот тут-то и вскипели, Иван Исаевич. Буде, грю, мужики, побои терпеть. Круши царевых псов! Навалились ночью всем миром — и сокрушили. Скопом и черта поборешь.

— Вестимо, друже! — бодро хлопнул Семейку по плечу Болотников. — Противу народа ни стрельцам, ни боярам не устоять. Молодцы луганские мужики. Хочу повидать их да доброе слово молвить.

— Повидаешь, Иван Исаевич, — сказал Семейка и чему-то затаенно улыбнулся.

Крестьяне всем селом высыпали на большак. Встречали войско с колокольным звоном, с чудотворной иконой и хоругвями.

А встречу Большому воеводе шел с хлебом-солью… Афоня Шмоток.

Глава 7 КОГДА ГОВОРЯТ ПУШКИ

Царь Василий сбирал рать немешкотно.

— Подавлю гиль! — кричал он боярам. — Не позволю шагать смуте по Руси. Пресеку кромское воровство!

Бояре советовали послать на севрюков опытного воеводу. Царский выбор пал на Михайлу Нагого.

Бояре руками развели.

— Николи Мишка в воеводах не бывал. С девками блудить горазд, а штоб на брань ходить — не слыхивали. Другова искать!

Но царь Василий настоял на своем:

— Дадим Михайле добрых воевод во товарищи. Нагой же именем своим будет ворогов бить. Как? Аль не ведаете, откуда крамола идет? Речь Посполитая нового Самозванца черни подбросила. А мужику лишь бы блин показать. Веруют в него, окаянного. Так ту веру с корнем вырву. Пошлю на бунтовщиков сродника покойного царевича, а с ним — образ чудотворца Дмитрия. Да еще грамоту от царицы Марфы Нагой пошлю. Тут, гляди, чернь и одумается. Сам бог велит идти на Кромы Михайле Нагому.

И бояре согласились.

Шуйский напутствовал Нагого:

— Поспешай, боярин. Чу, Гришка Шаховской помышляет выслать на Кромы подмогу. Войско из черни сколачивает, святотатец. Кромы надо взять ране подхода воров путивльских.

Михайла — чернявый, высоченный; царь, коль из кресла поднимется, до плеча не достанет.

— Да, мотри, о деле думай. Ведаю тебя, грехолюба. Девок с собой не вози.

— Зазорно слушать, государь, — кашлянув в кулак, заморгал цыганскими глазами Михаила. — Наплетут с три короба.

— Ведаю! — пристукнул посохом Шуйский.

Нагой же усмехнулся про себя: «Сам-то козел из козлов. Хоть и плюгав, а до девок падок».

Но того в укор Шуйскому не молвишь: царь!

— Пушкарский наряд тебе выделю, — строго продолжал Василий Иванович. — Головой — Куземка Смолянинов. Тот тертый калач в ратных делах. Не чванься, внимай Куземке. Без пушек ныне ворогов не осилить. Да бей бунтовщиков порознь. Допрежь Кромы возьми, опосля круши чернь путивльскую. Жду тебя со щитом, Михаила!

— Не посрамлю, государь. Побью лапотников.

Михайла Александрович Нагой пришел под Кромы ранее Болотникова. Осадил крепость. Зычные крикуны, выходя с образом Дмитрия-чудотворца под стены, орали.

— Открывайте ворота! Целуйте крест государю всея Руси Василию Иванычу Шуйскому!

— Такого государя не ведаем. Наш царь — Дмитрий Иваныч! Вы же богоотступники! — отвечали со стен.

— Сами христопродавцы и воры! Присягнули вы не царю, а подлому Самозванцу. О том доподлинно сыскано. Привезли вам грамоту от святейшего патриарха Гермогена. Слушайте!

Один из глашатаев подъехал на коне к самым воротам и громко прочел:

«Литовский король Жигимонт преступил крестное целование и, умысля с панами радными, назвал страдника, вора, беглого чернеца расстригу, Гришку Отрепьева, князем Дмитрием Углицким для того, чтоб им бесовским умышлением своим в Российском государстве церкви божий разорить, костелы латинские и люторские поставить, веру христианскую попрать и православных христиан в латинскую и люторскую ересь привести и погубить. А нам и вам и всему миру подлинно ведомо, что князя Дмитрия Ивановича не стало на Угличе тому теперь четырнадцать лет; на погребении была мать его и ее братья, отпевал Геласий митрополит с освященным собором, а великий государь посылал на погребение бояр своих, князя Василья Ивановича Шуйского с товарищами».

— Буде! Буде лжу сказывать! — перебили вдруг глашатая с крепости.

— Ведаем сего Шубника. Николи ему веры не было!

— Облыжна грамота! Васька сел на царство без совета городов. Северскую землю о том не спросили. Сел Шубник на царство боярским умыслом!

— Не желаем Ваську! Он клятвоотступник. Сколь раз святой крест во лже целовал. Дьявол ему подручник!

— Врет Шуйский о погибели Дмитрия! Врет о воровстве и чернокнижестве. То злой навет! Жив наш государь!

Глашатай, свернув грамоту в кожаный футляр, отъехал к войску. Михаила Нагой зло скривил пухлые красные губы.

«Святотатцы! Крепость пушками разнесу, воров саблями посеку. Скорей бы наряд подоспел».

Пушкарский наряд отстал на пять дней пути. Последнюю неделю лили дожди, дороги стали грязными и разбитыми. Тяжелые подводы с ядрами, пищалями и пушками остались далеко позади.

Кузьма Смолянинов несусветно бранился. Что ни день, то напасть! Только миновали сельцо, ступили на мост через речонку — и первая же подвода ухнула в воду. Придавило возницу, ушли на дно бочонки с порохом.

Голова, большой, рыжебородый, свирепо закричал:

— Зелье! Зелье спасайте!

Сам, не дожидаясь, пока «даточные» люди кинутся в речку, тяжело плюхнулся воду.

— Крючья, крючья, черти!

Зелье с грехом пополам удалось вытащить на берег. Смолянинов осмотрел мост и вновь закипел:

— И куды токмо глядят власти уездные! Головы бы поотрыцал, лежням треклятым!.. Плотники! Ну чего рты раззявили? Лес рядом. Валите сосну. Да спешно, спешно, дьяволы!

«Даточные» с топорами и пилами кинулись к бору. Пушкарский голова, тяжело отдуваясь, принялся стягивать с себя сырую рубаху. Недовольно бурчал. Обоз громадный, а дорог путных нет. Что ни мост, то падает воз, что ни гать, то трухлявина. А пушка — не соломина, в одном лишь «Медведе» полтысячи пудов, да стан с колесами за двести. А ядра? А бочки с порохом, ямчугой[201] да картечью? На одного «Медведя» с оснасткой шесть десятков подвод да сто двадцать лошадей надобны. Уйма! Да кабы лошади были! Наберись после таких перевозов! Большое хозяйство у Кузьмы Смолянинова. Были в его наряде не только пушкари, пищальники и затинщики, но и кузнецы и плотники, возницы и землекопы. А скарбу? На подводах гвозди и подковы, топоры и пилы, лопаты и кирки, веревки и подъемные снасти, фонари и свечи, деготь и запасные колеса, хомуты и конская упряжь… Не перечесть! А кулей с овсом, а возов со снедью! Поспеть ли тут за ратью воеводы Нагого! Тот ежедень гонцов шлет, серчает, поторапливает. Без пушек-де крепостей не берут, поспешай, коль в опале не хочешь быть, Куземка.

Но как голова ни усердствовал, как ни бранился, а царево войско все больше и больше отрывалось от пушкарского наряда.

Лишь только через неделю гонцы донесли:

— Наряд в семи верстах, воевода!

— Наконец-то! — обрадованно воскликнул Михайла. Все эти дни он бездействовал. Войско обложило Кромы, но на приступ не шло: Нагой ждал подхода пушек.

В воеводском шатре было гомонно. Михайла, нарушив царское повеленье, бражничал, забавляясь с красной девицей, доставленной из ближней деревеньки.

Кузьма Андреевич разместил на ночь наряд в березовом перелеске. Но покоя пушкарям не дал. Чуть свет собрал к себе и приказал:

— Седни подойдем к войску. Готовьте наряд к смотру. Чтоб золотом пушки горели!

Вскоре к голове примчал на саврасой лошаденке боярский тиун из соседнего села.

— Беда, батюшка! Ворог идет на Кромы!

— Кой ворог? Очумел, борода. То ж дорога из Москвы.

Крамольников позади себя голова не ожидал. Ведал: воры должны идти на Кромы из Путивля.

— Ворог, батюшка, людишки мятежные! — напуганно баял тиун. — Ночью в село вошли. Цело войско. А воеводой у воров Ивашка Болотников. Де, послан царем Дмитрием.

— Велико ли войско? — встревожился Кузьма Андреевич.

— Велико, батюшка. Немалые тыщи. Поди уж, из Дубков наших выступили. Ты бы…

Кузьма Андреевич, не дослушав тиуна, кинулся к вершникам. Одного послал к селу, другого — к воеводе Нагому. Сам же приказал развернуть в сторону неприятеля пушки, зарядить их ядрами и дробом[202]. Вскоре лазутчик, посланный к селу, вернулся.

— Идут, голова!

— Впереди кто?

— Конные. Эдак тыщи в три. За ними пешая рать. Кузьма Смолянинов решил принять бой. Надеялся на воеводу Нагого.

«Встречу воров нарядом. А там авось и полки Михайлы Александрыча подоспеют».

Бегая среди пушкарей, пищальников и «даточных» людей, кричал:

— Из лесу не высовываться! Палить по моему приказу!

Легкие полевые пушки голова расставил по всему перелеску, охватившему подковой дорогу на Кромы. Тяжелые пушки выдвинул на большак.

Кузьма Андреевич облачился в кольчугу, надел на голову железную шапку. Страха не было, не впервой ратоборствовать. При государе Иване Васильевиче ходил Смолянинов на ливонцев, при Федоре сражался с татарами, при Борисе Годунове бил воровских казаков в Диком Поле.

«Уж не тот ли самый Ивашка Болотников, с коим довелось у Медведицы сразиться? — подумалось Смолянинову. — Тот был воин отменный, немало с гультяями стрельцов уложил».

Когда вышли из Путивля, Иван Исаевич сразу же выслал встречу Михайле Нагому лазутчиков из ертаула.

— Скакать вам денно и нощно. Изведайте: далече ли царев воевода и много ли с ним войска.

Лазутчики, возвращаясь, доносили:

— Нагой миновал Одоев. Войско его тыщ в десять.

— Царева рать под Болховым.

— Нагой у Орла.

И вот настал день, когда один из лазутчиков известил:

— Михайла Нагой у Кром.

Появился в стане лазутчик не один, вместе с ним примчались к Болотникову семь конников в летних тегиляях[203].

— Из царева войска бежали, — пояснил лазутчик.

— Чего ж так? — усмехнулся Болотников. — Аль худо стало в государевой рати?

— Да кой там государь? — махнул рукой один из переметчиков. — Шубника бояре выкликнули, лют он к народу. Хотим истинному царю послужить. Примай, воевода!

Иван Исаевич весело глянул на своих ратников.

— Слыхали, други? Бежит от Шубника войско. Не было и не будет в боярской рати крепости.

— Вестимо, воевода, — отозвались повольники. — Мужик николи за боярина биться не станет. Да и на кой ляд ему за вотчинника кровь проливать?

— Верно, други. Не стоять мужику за барина.

Затем Болотников подробно пытал перебежчиков о войске Нагого, и те охотно отвечали:

— Рать свою Михайла разбил на две половины. Одна — осадила Кромы, другая — стала на Путивльской дороге. В каждом войске по семь тыщ ратников.

— А стрельцов?

— Две тыщи, к Путивлю развернулись…

Отпустив перебежчиков. Иван Исаевич подумал:

«Нагой-то не дурак. И Кромы в кольцо замкнул, и дорогу из Путивля перекрыл. Врасплох Нагого не взять, придется сквозь стрельцов продираться».

Сказал на совете:

— В лоб не пойдем, ударим воеводу с тыла.

— Как это? — не поняли начальные люди. — На Кромы другого пути нет.

— Есть, други. Свернем к Оке, пойдем правобережьем и выйдем на Орловскую дорогу. Нагой оттуда нас не ждет. Правда, крюк немалый, но окупится удачей.

Крюк обошелся в четыре дня пути; шли запутицами, а то и вовсе по бездорожью, пересекая овраги, балки и мелкие речки. Войско поустало, и когда, наконец, выбралось на Орловскую дорогу, Болотников дал дружине передышку.

— Ничего, ничего, ребятушки, теперь уж скоро, — подбадривал повстанцев Иван Исаевич. — До Кром рукой подать.

Заночевали в Дубках, небольшом селе в десяток дворов. А рано поутру выступили на Кромы.

Вперед поскакал дозор в пять вершников; летели наметом, не таясь. Знали: вражьих ратников не встретят до самых Кром. Скакали весело и беззаботно, радуясь тихому солнечному утру. Когда миновали просторное ржаное поле и въехали в березовый перелесок, угодили в плотное кольцо служилых пушкарского наряда.

— Теперь гляди в оба. Вот-вот воры покажутся. И чтоб стоять храбро! С нами бог и государь! — кричал пушкарям Кузьма Смолянинов.

На большаке появились конные; ехали молодцевато, пятеро в ряд; мелькали черные, серые и рыжие шапки, позвякивали уздечки. То был передовой полк Федора Берсеня.

Широкое медное лицо Смолянинова покрылось испариной, глаза недобро сощурились.

«Смело идут, крамольники. Подпушу поближе. Лишь бы пушкари не дрогнули. Не дай бог, коль ране меня выпалят».

И когда до перелеска осталось не более трех десятков саженей, голова взмахнул рукой.

— Пали по супостату!

Рявкнули мощные «василиски» и «гаковницы», «гауфницы» и мортиры, осыпав ядрами и картечью войско повстанцев. Сотни коней и наездников грянулись оземь. В грохоте пушек послышались испуганные выкрики, стоны раненых, ржание лошадей.

Вершники в замешательстве бросились вправо и влево к перелеску, но с обеих сторон их косил смертоносный дроб пищалей и пушек.

То был страшный час для повстанцев; враг бил в упор, усыпая дорогу и поле телами поверженных.

Болотников находился в Большом полку. Услышав неожиданные залпы пушек, встревожился.

— Откуда?! Откуда здесь пушки? Где дозор? — резко повернулся к стремянному. — Скачи в Передовой. Что там?

Стремянный огрел плеткой коня, полетел. На встречу уже неслись вестовые Федора Берсеня.

— Беда, воевода! На вражий наряд напоролись. Там сотни пушек. Гибнет полк! Что Берсеню сказать?

Болотников вскочил на коня, кровь прилила к лицу, тяжелая ладонь до боли стиснула рукоять меча.

Примчали новые вестовые.

— Берсень отступает!

Начальные глянули на воеводу.

— Что надумал, Иван Исаевич?

Нечайка Бобыль, горячий, порывистый, выхватил из ножен саблю.

— Прикажи, батька. Айда на ворога!

Болотникова и самого неудержимо тянуло ринуться на неприятеля, и был уже миг, когда он, так же как и Нечайка, хотел сверкнуть над головой тяжелым мечом, но все ж укротил себя.

— Не знавши броду, не суйся в воду, — мрачно и хрипло выдавил он.

— Отступать… Отступать всему войску.

Глава 8 «ЛИСТЫ» БОЛОТНИКОВА

В стане Михаилы Нагого праздник. Победа свалилась нежданно-негаданно.

«Ай да Кузёмка! Ай да голова! — ликовал боярин. — Славно побил мятежную рать!»

Но вслух о том не высказывал, говорил иное:

— То моим помыслом содеялось. Это я велел Куземке воров бить. Воеводы же «во товарищах» таем посмеивались:

— Горазд брехать Михаила Александрович. Ловок, похвальбишка. Вон уж и гонца к царю с сеунчом[204] снарядил. В Москву был отправлен любимец воеводы, его стремянной Андрюшка Колычев.

— Скачи, Андрюха, скачи что есть духу! Царю молвишь: вор Ивашка Болотников разбит, разбит воеводой Михайлой Нагим. А еще скажи, что на днях будут взяты Кромы. Царю то будет в радость.

Василий Иванович, и в самом деле, несказанно возрадовался. Сбежал с трона и, забыв про этикет, трехкратно облобызал гонца. Ступил к боярам.

— А что я говорил? Не посрамил меня Мишка. Не седни-завтре и в Кромы войдет!

Дрогобужанин Андрюшка Колычев был пожалован дворянским чином и поместьем.

Тяжело переживал неудачу Болотников. Под вражьими пушками пало около четырехсот ратников.

«Худой зачин. Полегли славные донцы-повольники… Но как же враг оказался в засаде? Нагой давно у Кром, и для осады ему позарез нужны пушки. Но почему он их оставил на орловской дороге? Почему развернул пушки вспять? Выходит, разгадал мой умысел. А может, кто-то из ратников Нагого уведомил? Ужель нашлась подлая душа?»

Терялся в догадках, но все оказалось куда проще. Матвей Аничкин, посланный дозирать пушкарский наряд, вернулся к Болотникову с языком — чернявым угрястым мужиком из обоза. Тот на расспросы воеводы молвил:

— Поотстали мы от царева войска. А тут из Дубков боярский тиун примчал. Воровская рать-де нагоняет. Голова наш, Кузьма Андреич, и не чаял беды оной, гонца к Михайле Нагому снарядил. Но воеводу ждать не стал, повелел пушкарям бой принять. А тут и твое воинство показалось. Зачал голова ядрами и дробом посыпать…

— Буде! — оборвал мужика Болотников.

Иван Исаевич отвел рать к селу Бордаковка. Собрал начальных.

— Думали Нагого врасплох взять, да сами угодили в ловушку, — с укором глянул на Берсеня. — Чего ж ты, Федор, идучи впереди войска, малый дозор выслал?

Берсень покривился: морщаясь, ухватился рукой за раненое плечо. Болотников, не щадя Федора, ронял сурово:

— И под пушками надо умеючи воевать. Негоже врагу спину показывать.

Федор вспылил.

— Да там и сам дьявол не устоял бы! Ад, пекло.

— Вестимо, — усмешливо бросил Болотников, — у страха глаза, что плошки, а не видят ни крошки. Надо похитрее быть. Уж коль на врага напоролся, да ежели силу его не ведаешь, напродир не иди. Отступи, но не сломя голову. Попытай конницу в обхват кинуть. Пушкарский наряд лишь в открытом бою хорош. А коль его обойти да в том же леске зажать, тут ему и конец.

— Да мы ж сами в обхвате были! — горячился Берсень. — Куда ни ступи — ядра да картечь.

— Буде, Федор, оплеуху языком не слижешь, — осадил Берсеня Иван Исаевич. — Давайте-ка лучше покумекаем, как нам дале держаться. Бранью делу не поможешь. Впредь быть умнее. Да и дозорам боле так не ходить. Отныне врага доглядать тремя разъездами, и чтоб каждый дозор друг с другом сносился.

— Дело, батька! — одобрил Мирон Нагиба.

— Бояре злы на народ, — продолжал Иван Исаевич. — Глотку перегрызут за свои пожитки. Но мы то зло будем вырубать мечом. И меч сей должен быть не токмо сильным, но и мудрым. Надобно и врага разбить, и мирскую рать сохранить. А посему боле спотыкаться нам не с руки. Побьют наше войско — беда непоправимая. Бояре и вовсе народ закабалят. Так не уроним же боле своей чести, други. Духом ратным укрепимся и зачнем крушить боярских псов. Так ли сказываю, братья-воеводы?

— Вестимо, батька, рук не опустим. За тот тумак, что получили, воздадим Нагому сторицей, — сказал Устим Секира.

— Воздадим! — пробасил Нечайка. — Первый блин всегда комом, боле не оплошаем. Литься вражьей кровушке!

— Литься! — разом заговорили Юшка Беззубцев, Матвей Аничкин, Тимофей Шаров…

Иван Исаевич обвел глазами суровые, полные отчаянной решимости лица. Воеводы не сникли, они крепко верят в победу. И то славно.

— Войску отныне ходить пятью полками, — твердо и веско ронял Болотников. — Полк Правой руки вверяю Юрью Беззубцеву, Левой — Мирону Нагибе. В Сторожевом быть Нечайке. Большой же полк сам поведу.

— А кому ж Передовой? — набычась, спросил Берсень.

— Тебе, Федор. Думаю, такой оплеухи боле не изведаешь. Так ли?

— Так, — буркнул Берсень. Но на душе его по-прежнему кипело, он серчал на Болотникова. Тот костерил его при всех начальных людях, а к этому Федор не привык. В Диком Поле, на вольном Дону, он был почитаемым атаманом. Казаки славили его за храбрость и дерзкие походы. И вдруг такой срам. Сидел Федор букой.

Болотников обратился к Аничкину:

— А тебе, Матвей, дело особое. Повезешь «листы» по городам и селам. Пусть народ знает, что идем мы на Москву избавительной войной. Подбери людей ловких да отважных — и с богом.

— А что в «листах», воевода? С каким словом в народ идти?

— С каким словом?

Болотников, искоса глянув на полковых воевод, горячо произнес:

— По всей Руси клич кликнем, дабы крестьяне, холопы и все черные люди посадские за топоры, рогатины и мечи брались. Именем великого государя Дмитрия Иваныча повелим изменников-бояр побивать, а вкупе с ними дворян, гостей и неправедных судей. Мзду и лихоимство — под корень! Холопам — волю, казну и пожитки господские, оратаям — барские нивы, леса, покосы, выгоны и рыбные угодья. Призовем крестьян громить кабальников, жечь усадьбы, перепахивать сумежья[205]. Буде страдникам жить под господским кнутом! Буде гнуть спину на барщине и платить оброки. Сказывать в селах, чтоб на Василия Шуйского пошлин и податей не давали, городовых и острожных поделок не делывали, «даточных людей», возниц и подвод не посылали. Шуйский — боярский царь, а посему враг мирской. Звать города и веси целовать крест законному государю Дмитрию, звать войной на бояр и Шуйского.

— Славно, батька! — загоревшись, воскликнул Нечайка.

— Любы будут «листы» народу. За такое и голову сложить не жаль, — молвил Тимофей Шаров.

— Мню, вся Русь подымется. Натерпелся народ! — произнес Мирон Нагиба.

— Натерпелся, други, — продолжал Болотников. — Хватил мытарства! Бояре в мужике лишь раба видят, смерда забитого. Ан нет! Народ, коль всколыхнется, всю Русь перевернет. Не быть мужику рабом! Ныне народ силу почуял, а чья сила, того и воля.

— Любо, батька! — вновь воскликнул Нечайка. — Буде терпеть господ.

— Буде, други. Брага терпит долго, а через край пойдет — не уймешь.

Беззубцев сидел молчком и все время о чем-то напряженно думал, шевеля темными мохнатыми бровями.

— А ты чего ж, Юрий Данилыч? — подтолкнул его Устим Секира. — Аль речи наши не любы?

— Любы, — кивнул Беззубцев. — Давно настала пора побить бояр и неправедных судей. Одного не пойму. Кто ж миром править будет? Кому у дел в городах и селах стоять?

— Кому? — стал супротив Юшки Болотников. — Сам о том не единожды кумекал, голова пухла. Кому-де подле доброго царя во товарищах быть? Ныне же ведаю, ведаю, други! На Москве — Земской думе, в городах — народному вече, в селах же — мирскому сходу.

— Толково, батька! — вскочил с походного стульца Устим Секира.

— Толково, — согласно кивнул Юшка Беззубцев.

— Выберем повсюду праведных людей и зачнется жизнь на Руси вольная да сытая, — весело высказал Аничкин.

— И на Дону заживем, — вступил в разговор Федор Берсень. — Будем и с хлебом, и с зельем, и с зипунами.

В шатре стало шумно.

Болотников с соратниками готовил для сермяжной Руси свои дерзкие, вольные «листы».

Глава 9 КРЕСТНЫЙ ОТЕЦ

Кромы взять Михайле Нагому так и не удалось. Горожане отбили все приступы. Не помог и пушкарский наряд.

— Худо, худо палят твои пушкари! — серчал боярин. — Другую неделю стоим, а ворота и стены целехоньки.

— Далече до крепости, воевода, — оправдывался Кузьма Андреевич. — Кабы у рва закрепиться. Отсель же большого урона не сделать, токмо попусту ядра и зелье изводим.

Нагой и сам видел, что пушки не рушили, а лишь «щекотали» крепость, но приблизить наряд ко рву он так и не смог: кромцы не только метко разили из тяжелых самострелов и самопалов, но и осыпали свинцовой картечью из затинных дробовых пушек. Войско пятилось, оставляя у рва десятки убитых.

К Нагому прискакал гонец от Василия Шуйского.

— Великий государь шлет новое войско на Кромы. Ведет полки Большой воевода, князь Юрий Никитич Трубецкой!

Михайла Нагой досадливо фыркнул.

— И сам бы управился.

Крепко обиделся на царя.

«Знать, разуверился во мне Шуйский. А не я ль Ивашку Болотникова побил? Не я ль мятежных кромцев в крепости зажал? Норовили к путивльским ворам пристать, ан не вышло, в капкан угодили. Долго им не брыкаться. Поставлю туры[206] — и прощай крепость. Город спалю, воров казню. То-то ли возрадуются царь и бояре. «Михайла Нагой мятеж подавил, слава Михайле!» В тот же день воевода повелел ладить туры. «Даточные» люди побежали в лес; валили сосну, рубили сучья, тащили на подводах к крепостному рву.

Кузьма Смолянинов довольно покрякивал.

— Теперь ворам не устоять, Михайла Лександрыч. Лишь бы туры немешкотно поставить.

— Поспешай, Кузьма. Дело те, чу, знакомое. Не единожды, бают, возводил ты сии огневые башни. Поспешай!

— И недели не пройдет, Михайла Лександрыч.

Торопко и звонко стучали топоры.

Вскоре примчал от Большого воеводы новый гонец, и Михайла Нагой помрачнел: дён через пять Юрий Трубецкой будет у Кром.

«Для кого стараюсь? Для Юрья щербатого. С турами-то дурак крепость возьмет. Трубецкому — и победу праздновать, и почести принимать… На-кось, выкуси! Пущай лоб себе расколотит».

Едва гонца отправил, как тотчас к плотникам помчал.

— Буде, буде топорами тюкать!

— Чего ж так, Михайла Лександрыч? — спросил Смолянинов.

— И без туров бунтовщиков осилим.

— Да как же осилим? Не достать нам воров без башен. Поднимать надо!

— Цыц, Кузёмка! Не тебе, пушкаришке, мне указывать. Цыц!

Смолянинов в сердцах шапку оземь. Михайла же, не оборачиваясь, журавлем пошагал к шатру. На чем свет бранил Шуйского:

«Дня без пакости не проживет. Бывало в Угличе Нагих низил и опять. Слаб-де Михайла в ратном деле, пущай у Трубецкого в меньших походит… Слепец, недосилок слюнявый!»

Ударился в зелье. В села и починки поскакали стремянные холопы за девками. Закутил Михайла!

Иван Исаевич спозаранку ушел к пушкарям. Дотошно осмотрел наряд и остался недоволен. Молвил начальным:

— Многи пушкари набраны наспех, к бою они не свычны. Нужен толковый голова пушкарский. У Нагого вон какой досужий, век его порки не забыть. Вот и нам бы такого хитроумца выискать.

— Искать неча, — хмыкнул Федор Берсень. — Поди, не забыл, Иван Исаевич, раздорского голову?

— Тереху?.. Тереху Рязанца? — оживился Болотников. — Ужель жив?

— Жив и здравствует. До сей поры в Раздорах.

Иван Исаевич крепко обнял Федора за плечи.

— Да лучшего пушкаря нам и не сыскать. То всем пушкарям пушкарь!

В тот же день в Раздоры помчал спешный гонец.

Афоня Шмоток бродил за Болотниковым тенью. Воеводский стремянный Устим Секира как-то ревниво обронил:

— И че прилип! Откель выискался такой замухрышка? Гнал бы ты его, батька.

— Не трожь его, Устим. С Афоней мы старые друзья.

— Слыхал, Устюха? С Иваном Исаевичем мы в одном селе жили. Ты же сбоку припека.

— Сам ты не пришей кобыле хвост. Глянуть не на что, от горшка три вершка, щелчком собьешь.

— Мал мех, да туго набит, Устюха. Ты ж большой пень, да дурень.

— Это я-то? — ершился задетый за живое Секира. Ему ли, известному краснобаю, спуску давать? Да вон и казаки сбежались, гогочут, черти!

— Сам дурень. С твоей башкой в горохе пугалом сидеть. Спрячь помело-то.

Но не на того Секира напал: Афоню словом не прошибешь, сам кого хочешь уложит.

— А пошто прятать, Устюха? — картинно подбоченясь, отвечал Шмоток. — Рот, чать, не ворота, клином не запрешь.

Нашла коса на камень!

А ратники довольны: такую перебранку не часто услышишь, баюны-бакульники один другого хлеще.

Собралась вокруг Шмотка и Секиры добрая сотня повольников. Хохот на сто верст! А ратники все подваливали и подваливали. В задних рядах вытягивали шеи, переспрашивали:

— Че рекут-то? Не слышно, братцы.

Другие, что к говорунам поближе, утирая слезы, сказывали:

— Лих, мужичонка! Посрамит ныне Секиру. Чирей, грит, те в ухо, а камень в брюхо. Лих, дьявол!

— Не видим! Уж больно мужичонка мал!

Выпрягли лошадь, подкатили телегу, подняли баюнов над ратью. Иван Исаевич стоял среди повольников, посмеивался. Любуясь неказистым, кудлатым сосельником, молвил:

— Шмотка всей ратью не переспоришь. Говорит — что клещами вертит.

Молвил тепло, задушевно: с Афоней когда-то делили и горе, и радости. Вспоминал неугомона-мужика и в Диком Поле, и в татарском полоне, и за тяжелым веслом турецкой галеры.

Теперь же Афоня стал вдвойне дорог.

— Я ить сынка твово, Никитушку, от материна пупка отрывал. А где повитуху сыскать? Лес, глухомань, рази што баба-яга, хе-хе. Три года в землянке укрывались. А тут в Богородское подались. Тошно в лесу, Иван Исаевич, чать не скитники, на люди потянуло. Бреду на село, а сердце екает: Телятевский крутёнок. А што, как в порубе[207] сгноит? Не сгноил, слава богу, однако ж батогами попотчевал, едва очухался. Опосля приказчик Калистрат наведался. «Буде, Афонька, на полатях отлеживаться. Мужики на княжьей ниве зело надобны. Проворь, нечестивец!»

На барщину побрел, куды ж денешься. Хоть и лихо, а все на миру. А тут и Василиса с Никитушкой в Богородское вернулись. К батюшке Лаврентию с поклоном.

«Окрести, отче, дитя малое».

Тот же рыло воротит.

«Чадо твое, раба божья, от Ивашки Болотникова. А сей человек вор и богоотступник, христову паству на гиль поднял. Не стану крестить».

Я ж образок Спаса в руки и на колени.

«Чего ж ты, батюшка, христову заповедь рушишь? А не сын ли божий велел молиться, чтоб господь сохранил родильницу и новорожденного от всякого зла, покрыл их кровом крыл своих, простил грехи родильнице, восставил ее с одра недужного и сподобил младенца ее поклониться святому храму?»

Батюшку же словом не проймешь. Я к нему оком, а он боком. Не быть чаду в крестильнице — и все тут! Пришлось к бортнику Матвею на заимку бежать. Тот помог.

Вернулся к Лаврентию с мехами бобровыми. Прими, баю, святый отче, на храм божий. Принял, аж глаза загорелись. Велел за Никиткой идти. Я ж к Василисе со всех ног. Та рада-радешенька. Каково сыну без церкви-то божьей? Никитку твово, Иван Исаевич, от купели принимал, крестным отцом ему стал. Так что сроднички мы, воевода.

— Земно кланяюсь тебе, Афанасий. Спасибо великое, что Василису с Никиткой в беде не оставил, — обнимая крестного, растроганно молвил Болотников.

Дни стояли жаркие, душные. Солнце палило нещадно. Ратники лезли в воду, толковали:

— Эк солнце печет.

— Другу неделю жарит, и ни дождинки.

— Кабы нивы не засушило. Глянь, хлеба за угором. Сник колос.

Иван Исаевич слушал озабоченные речи мужиков и сам вступал в разговоры:

— По ниве тужите, ребятушки? Дождя ждете?

— Ждем, воевода. Как не ждать, истомилась землица. Ишь, хлеба-то как сникли. А травы? Ни соку, ни зелени. Сенцо-то жухлое будет. Прокормись тут! — сетовали мужики.

И эта мужичья боль хлестнула по сердцу.

«Господи, владыка всемогущий, оратай и на войне о земле-кормилице кручинится. Нива ему допрежь всего… Эх, кабы без бояр пожить да волюшку мужику дать».

Поздними вечерами, когда рать валилась на ночлег, Иван Исаевич уходил из душного шатра в поле. Нива неудержимо влекла, волновала душу.

— Стосковался в полону-то? — вопрошал неизменный сопутник Афоня и, не получив ответа, словоохотливо продолжал. — Да и как не стосковаться, сосельничек. Там, в полону-то, небось и нивы не видел. Земля у янычар, чу, неладящая. Горы да камень, негде сохой ковырнуть. На Руси же вон какое раздолье, паши не выпашешь. А землица? Богова землица. В этих краях без назему родит.

Иван Исаевич неторопливо шагал вдоль межи.

— Через пару недель и зажинать в пору. Так ли, Афоня?

— Боле и ждать неча. Вон какая сушь. На Илью-то уж всяко зашаркают.

— Зашаркают, Афоня, — с благостным упоением протянул Болотников и ступил в янтарную ниву. Эх, то-то бы с косой разгуляться! Снял бы суконный кафтан, облачился в чистую рубаху, помолился — и пошел валить знатный хлебушек. Звень, звень! Солнце пожигает, рубаха липнет к спине, а на душе покойно и радостно. Зажинки, первохлебье!

И грезится Ивану: мужики косами звенят, бабы перевяслами снопы вяжут. Иван идет позади Исая; тот, высокий и сухотелый, сноровисто и ловко кладет ярицу в широкий тугой валок; ветер треплет потемневшую от пота рубаху, кудлатит седые космы волос, колышет густую бороду. А коса знай пошаркивает, знай роняет на жниво спелый хлебушек. Любо в поле!

А тут, как полдник приспеет, и Василиса с узелком. Поклонится жнецам в пояс, молвит:

— Бог в помощь. Снедать пора.

Пригожая у Ивана женка, всему селу на загляденье. Старики и те дивятся:

«Экой красой бог девку оделил. И статью, и лицом взяла, и на работу досужа. Знатная молодка у Ивана».

Слушать отрадно, но еще отрадней жаркие Василисины слова внимать. Прильнет хмельной ночью, заголубит.

«Люб ты мне, Иванушка…»

А вот и Никитка полем бежит.

«Глянь на сына, Иванушка. Ишь, какой добрый молодец».

И впрямь: крепкий, кудрявый, будто дубок стоит. Сын, родной сын, чадо богоданное!

Шли полем, обнявшись за плечи: он, Василиса, Никитушка. То ли не счастье, господи!..

— Иван Исаевич!.. Батько!

Возвращаясь из сладких грез, обернулся на голос; пред затуманенными глазами — стремянный.

— Гонец из Путивля. Ждет тебя, батько.

Глава 10 ДЕЛА ДА ЗАБОТЫ

Примчал посланец Шаховского; грамоты не было, молвил на словах:

— Князь Григорий Петрович повелел сказать, воевода, что он недоволен твоим стояньем. Князь велит немедля выступать на Кромы.

— Аль с печки видней Шаховскому? Уж больно прыток! — Болотников взад-вперед заходил по шатру. — Донеси князю: пока большую рать не соберу, не выступлю.

Гонец поскакал в Путивль, Болотников же прилег отдохнуть. Но сон не шел, одолевали заботы; день-деньской на ногах, надо всюду поспеть, за всеми досмотреть: за головами и сотниками, что обучали молодых ратному делу, за пушкарями и пищальниками, что готовили наряд к сражениям, за походными кузнецами и бронщиками, ковавшими мечи, сабли, боевые топоры и рогатины… Всюду нужен глаз, подсказ да добрый совет. Забот — тьма-тьмущая! Из головы не выходили Кромы. Восставшие, осажденные царевым войском, ждали помощи.

«И все ж время еще не приспело, — раздумывал Иван Исаевич. — Ныне к Михайле Нагому князь Трубецкой подошел. Рать собралась немалая, наскоком ее не осилишь. Надо и дружину сколотить, и врага распознать».

Дружина полнилась с каждым днем. «Листы» взбудоражили польские и северские уезды. На стан прибывали крестьяне и холопы, бобыли и посадские тяглецы, монастырские трудники и гулящие люди; шли с топорами и косами, а то и просто с дубинами.

— Слабо оружье, — сожалело высказывал воеводам Иван Исаевич. — На кузнецов навалитесь. Но чтоб горячку не пороли. От худого оружья проку мало.

Кузнецы ковали денно и нощно, замаялись.

— На вас вся надежа, — подбадривал Болотников. — Скоро уж и на Кромы двинем. Будет вам и роздых, а покуда порадейте.

Но кольчуг, колонтарей и панцирей не хватило и на треть войска.

— Ничего, ребятушки, будет вам и полный доспех. Лишь бы до бояр добраться. Там и сукно, и кафтан, и оружье знатное.

Войско готовилось к сраженьям. Не дремали и лазутчики из ертаульного полка; не было дня, чтоб они не крались под Кромы.

Болотников упреждал:

— Будьте усторожливы. Трубецкой повсюду заставы выставил, проскочить их мудрено. А коль проскочите, зри в оба. Все примечайте: где и как войско встало, велика ли рать, где воеводский стяг и конная дружина. Особо о наряде изведайте. Много ли пушек и зелья к Кромам прибыло и где оные пушки расставлены. Считайте, смекайте и врагу не попадайтесь.

— Добро бы языка взять, — молвил Юшка Беззубцев.

Но языка схватить пока не удавалось: Трубецкой оградил стан крупными конными разъездами. Лазутчики доносили скупо.

Болотников тревожился:

— Мало, мало ведаем о вражьем войске. Надо проникнуть в самый стан. Пошлю, пожалуй, целую сотню.

— Сотню? — озадаченно глянули на воеводу военачальники.

— Сотню, други, — твердо молвил Иван Исаевич. — Но о том надо крепко покумекать.

Глава 11 ЛАЗУТЧИКИ

По московской дороге на Кромы тащились мужики.

Верст за пять от города наткнулись на конную стрелецкую сотню. Мужиков взяли в кольцо.

— Кто, куда и почему оружно? — строго вопросил чернявый, с рябинами на лице, сотник.

Из толпы мужиков выступил Афоня Шмоток, поклонился низехонько.

— Бежим мы от вора Ивашки Болотникова. Тот всю нашу волость разорил и пограбил. Супостат и святотатец Ивашка. Велит Расстриге крест целовать да на законного царя-батюшку Василья Иваныча войной идти. А кто оного не захочет, тому смерть лютая. Сколь добрых людей истребил, изувер окаянный! Не хотим под вором сидеть! Прослышали мы, что под Кромы царево войско на Расстригу прибыло, и решили всем миром послужить государю Василию!

Сотник крякнул, огладил широкой ладонью черную, в кольцах, бороду, голос смягчил:

— Из какой волости, православные?

— Из Севской, батюшка, из Севской, — загалдели мужики. — Уж так намаялись, мочи нет. Ивашка до последнего ошметка сусеки вымел, лиходей!

— Из Севской, сказываете? — переспросил служилый и повернулся к стрельцам. — Кажись, Митька Рыжан из Севской волости. Так ли, Митька?

— Так, батюшка Артемий Иваныч, — кивнул сотнику бровастый и широкоскулый стрелец с рыжей бородой.

— Вот и добро, — вновь крякнул сотник. — А не скажите ли, православные, чьих вы помещиков будете?

— Ране мы помещиков не ведали, — отвечали мужики. — Жили общиной. Опосля ж мирскую землю дворянам пожаловали. Стали мы за господами жить. Несли оброк Ивану Пырьеву, Демьяну Кислицыну, Григорию Ошане.

Мужики называли господ, а Митька Рыжан чутко ловил ухом.

— Слыхивал, — молвил он. — Ошаню в обличье зрел. Бывал у него на Пасху.

— Ну коли так, проводи их, Митька.

Стрельцы, оставив мужиков, поехали дозирать окрест, а Митька направился с крестьянами в стан.

Князь Трубецкой, на диво, принял мужиков радушно. Весть о «севских крестьянах» встретил с превеликой радостью.

— Мужики из-под Вора бегут! И какие мужики? Севрюки, что своевольством известны. Знать, крепко насолили им путивльские крамольники. То нам на руку. Отпишем грамоту царю, в города и уезды гонцов пошлем. Пусть вся Русь ведает о расправах Болотникова.

Всех новоприбылых «ратников» направили к «даточным» людям, разместившимся на берегу Недны у перелеска.

— Ставьте себе шалаши — и за работу, — сказал мужикам сотский.

— А что за работа, батюшка? — спросил Семейка.

— Всяка: мосты рубить, перелазы ставить, землю копать, телеги чинить. Рассиживать некогда.

— Дело свычное, управимся, — сказал Семейка и прикрикнул на мужиков: — Лодыря не гонять, на службу пришли!

Пятый день лазутчики Болотникова в рати Трубецкого. Сведали многое, но Семейка недоволен. Ночью, лежа обок с Афоней, шептал:

— Иван Исаевич особливо о пушкарях наказывал. Мы ж о наряденичего не знаем. И не проберешься.

— Заставами окружили, куды уж пробраться, — вздохнул Афоня.

На другой день чинили подводы; подновляли новыми тесинами телеги, стругали оглобли, мазали дегтем колеса.

Подъехал молодой пушкарь, хохотнул:

— Проворь, проворь, лапотники!.. Много ли дегтю?

— А те какова рожна? — вопросил Афоня.

— Пушкарскому обозу снадобилось. Велел Кузьма Андреич оставить три бочонка. Ужо приедет.

Афоня вдруг широко осклабился.

— Обличье твое прытко знакомо. Не Петруха ли Зайцев?

— Обознался, отец. Отроду Еремой Бобком величали.

— И впрямь обмишулился. У того глаза навыкате да и нос огурцом. Ты ж вон какой молодец. Девки тя, поди, любят.

— Не жалуюсь, — ухмыльнулся детина. — Ну будь здоров, отец. Недосуг.

Пушкарь уехал, а Шмоток раздумчиво скребанул перстом куцую бороденку.

— Еремей Бобок… Не забыть бы, прости осподи.

— Пошто тебе? — спросил Назарьев.

— Сгодится, Семеюшка… Сгодится, — все так же раздумчиво проронил Афоня.

— А ну тебя! — махнул рукой Назарьев. — Колеса мажь.

Но Афоне не работалось; вскоре подсел к Семейке и поведал о своей задумке. Назарьев отозвался не вдруг.

— Да ты не сумлевайся, Семеюшка. На сей раз выгорит.

— Кабы чего Кузьма не заподозрил. Хитрющий!

— Не заподозрит. Да и мешкать нам боле неколи. Поеду. Отпущай, Семеюшка.

И Назарьев отпустил: другого случая могло и не подвернуться. Подняли на подводу три бочонка дегтя, впрягли кобылу, и Афоня поехал. Дорогой поторапливал каурку да напевал песню.

Большак петлял вытоптанным ржаным полем; мимо сновали пешие и конные ополченцы. Влево от большака поднимался угор. На нем-то и разместился пушкарский наряд.

«Экое поглядное местечко выбрал Кузьма!» — подумал Афоня, сворачивая к угору. Но не проехал и десяти саженей, как натолкнулся на стрельцов.

— Стой!

— Здорово, соколики. Дай бог вам здоровья, — снимая войлочный колпачишко, приветствовал служилых Афоня.

Полдень, жара несусветная. Стрельцы потные, разморенные.

— Далече ли?

— К пушкарскому голове, соколики. Дегтю повелел Кузьма Андреич привезти. Наезжал от него пушкарь Еремей Бобок. Велел доставить немешкотно. Чать, Бобка-то видели?

— Видели, — лениво протянул десятник. — Проезжай.

Афоня поднялся на угор. Здесь было людно: большой войсковой наряд! Пушкари, затинщики, пищальники, кузнецы, лафетных дел мастера, плотники, работные люди. Одни чистили медные жерла орудий и драили потемневшие от дыма и копоти стволы, другие подновляли, крепя скобами, деревянные станины, третьи обтягивали пушки железными кольцами, четвертые готовили фитили и обкладывали бочонки с зельем мокрой шерстью и рогожами…

Афоня ехал неторопко и зорко поглядывал по сторонам. Считал наряд.

«Осподи, не сбиться бы. Изрядно же у головы пушек… Шешнадцать, осьмнадцать… Эти на большак поставлены… Еще пять. В лощину нацелены… А вот и зелейный погреб. Бочонки выкатывают… А там что? Подводы с ядрами. Батюшки, да сколь же их!»

Афоня аж взопрел. Остановил кобылу возле крайней подводы; на кулях с овсом сидел возница; в годах, в сермяжном кафтане, пеньковых чунях.

— Здрав будь, православный. Не укажешь ли, где пушкарского голову сыскать?

— А те пошто?

— Деготь везу… Где хоть шатер-то ево?

— Шатра нетути.

— Как нетути?

— Да так, — хмыкнул возница. — Кузьма Андреич подле пушек ночует. Рогожку подстелит — и храпака. Да кабы вволю спал. Чуть зорька, а он уж на ногах. И пушкарей и работных замаял.

— Непоседа?

— Непоседа. Экова тормоху с веку не видывал.

— А не ведаешь ли ты пушкаря Ерему Бобка?

— Не ведаю, милок. Много их тут. Ступай к зеленой яме да спознай.

— Пойду, пожалуй. Кобылу покеда тут оставлю. Тебя как звать-то?

— Епишкой.

Шмоток не спеша обошел весь угор. «Искал Бобка», но тот сам на него натолкнулся.

— А ты чего здесь вертишься?

— Слава те, осподи! — Обрадовался Афоня. — Тебя, детинушка, ищу.

— Да пошто?

— Как пошто? Сам же сказывал про деготь, вот я и привез.

— Так у нас же свои обозные, дурень, — рассмеялся Ерема.

Встречу шел стрелецкий пятидесятник в цветном кафтане; без шапки, узколобый, лысый. Глянул на Афоню, остановился: глянул зорче, вприщур.

— Никак луганский мужичок?.. Здорово, здорово, крамольничек.

— Окстись, батюшка, — захлопал глазами Афоня. — Николи в крамольниках не ходил.

— Николи? — багровея, рыкнул пятидесятник и ухватил Шмотка за ворот кафтана. — А не ты ль с луганскими бунтовщиками стрельцов загубил? Не ты ль брата мово живота лишил?

Выхватил саблю.

— В куски посеку, собака!

Глава 12 СУД ПРАВЕДНЫЙ

Из Раздор прибыл Терентий Рязанец.

Иван Исаевич крепко обнял пушкаря.

— Рад тебя видеть в здравии, Терентий Авдеич. Крепок! А ведь, поди, шестой десяток повалил.

— Не жалуюсь, Иван Исаевич, — крякнул в темно-русую бороду Рязанец. Был он приземист и широк в плечах. — Выходит, надобен тебе, воевода?

— Надобен, еще как надобен, Терентий Авдеич! Камень с души снял. Отдохни — и к пушкам.

— На том свете отдохнем. Показывай наряд, Иван Исаевич.

В тот же день Рязанец с головой влез в пушкарские дела. Ходил с Болотниковым, недовольно высказывал.

— Запустили наряд, Иван Исаевич. Пушкари пороху не нюхали да и орудий не знают. Осадную пушку от полевой отличить не могут. Аль то дело?

— Учи, поясняй, Терентий Авдеич.

Рязанец собрал всех пушкарей; водил от орудия к орудию, рассказывал:

— То пушка, названьем «Инрог». Весу в ней четыреста пудов. Отлита на Москве знатным мастером Андреем Чоховым. Волока при ней в две сотни пудов да стан с колесами столь же. Ядра отлиты по пуду. Сией пушкой крепости осаждать. Бьет изрядно, бывает, одним ядром башню сносит… А вот пушка «Пасынок», весом в триста пудов, с двумя станами, осадная…

Пушек и пищалей было немало; оказались в наряде пушки и для прицельной стрельбы, и верховые мортиры для навесного боя, и дробовые тюфяки для стрельбы картечью, и гауфницы, палившие каменными ядрами; пищали — полковые, полуторные, вестовые, семипядные и девятипядные; пищали затинные дробовые, пищали затинные скорострельные… Довольно оказалось в наряде и ядер: каменных, железных, чугунных, свинцовых, начиненных картечью.

Рязанец облазил каждую колесницу и станину, проверил лотки, катки и повозки, осмотрел ямчугу и порох, подъемные снасти и кузнечный инструмент; колюче глянул на пушкарского военачальника Дёму Евсеева.

— Негоже, браток. Запустил наряд. Как же врага станем бить? Лошадей и тех не перековал. Срам!

— А мне и невдомек, Терентий Авдеич, — простодушно признался Дема. — Знатных-то пушкарей не оказалось, вот меня к наряду и приставили.

Вечером Рязанец явился к Болотникову; поведал о пушкарских нуждах и спросил:

— Сколь дён мне даешь, Иван Исаевич?

— Придется подналечь, Терентий Авдеич. Добро, коль в пять ден управишься.

— Тяжеленько будет, Иван Исаевич. Аль выступать скоро?

— Скоро, друже. Надобно Кромы выручать. Поспешай.

Болотников нетерпеливо ждал лазутчиков, но те как в воду канули.

«Ужель князь Трубецкой мой умысел разгадал? Ужель сгибли повстанцы?» — тревожился Иван Исаевич.

Полковые воеводы начали поторапливать:

— Не пора ли, Иван Исаевич?

— Сенозарник на исходе, а нам еще на Москву идти.

— Зимой воевать худо.

Болотников неизменно отвечал:

— Вслепую на Трубецкого не пойду. Довольно с нас единой оплошки. Надо ждать, ждать, други. Отправлю новых лазутчиков.

Посылал лазутчиков малыми группами, в пять-шесть человек, но проскочить стрелецкие разъезды и взять языка не удавалось.

Полковые начальники еще более насели.

— Не томи рать, воевода. Пора!

На стороне Болотникова оказался один лишь Юшка Беззубцев.

— У Трубецкого и рать велика, и наряд крепок. А как войско стоит

— не ведаем.

Всех больше недовольствовал Федор Берсень. С досадой передразнил Юшку:

— «И рать велика и наряд крепок». Не лишку ли осторожен? Дали раз по шапке, так в кустах сидеть? Да казакам без дела сидеть тошнехонько. В поход, воевода!

— Подождем! — сурово и непреклонно говорил Болотников.

В рать вливались все новые и новые силы. Прослышав о грамотах царя Дмитрия и «листах» Болотникова, в войско прибыли повольники с Дона и Волги, Хопра и Медведицы, Северного Донца и Маныча…

«Крепко же народ вознегодовал на бояр. Славная рать копится, — радовался Болотников. — Поглядел бы царь Дмитрий на свое воинство. Не довольно ли ему в Речи Посполитой сидеть? Не пора ли на Русь возвращаться?»

Намедни получил от Молчанова грамоту. Михаила отписывал: царь Дмитрий Иванович ждет от своего Большого воеводы решительных действий, повелевает немешкотно идти на Москву. Всем неймется: царю, Молчанову, Шаховскому, ратные воеводы одолели. Но сердце подсказывало: не торопись, спознай врага и вдарь наверняка. Не торопись, воевода!

Сновал по дружине. Как-то, поустав от хлопот, привалился на лугу к стожку сена; по другую сторону заслышал разговор ратников:

— Сенца-то, почитай, на весь обоз запасли. Добро, мужики не скареды, не пожалели покоса. И ить мирской луг подчистую скосили.

— Не скареды, — поддакнул другой. — И сенцом, и хлебушком снабдили. Последки, грят, отдадим, лишь бы Дмитрия Иваныча на престол утвердить.

— Добро бы так. Чать, помните, как Дмитрий Иваныч о народе пекся?

— Токмо и вздохнули при Дмитрии.

— Крепко вздохнули. Царску десятину не велел пахать, Юрьев день мужикам вернул. Праведный царь!

— Праведный! То-то вся северская земля за Дмитрия встала[208].

— А я, братцы, иное слышал. Чу, царь Дмитрий от православной веры отшатнулся.

— Брехня!

— Беглый поп московский сказывал. В Белокаменной его сана лишили, так он в Путивль утек. Ныне же в рати батюшкой. Сказывал, что-де государь Дмитрий Иваныч на Москве в храмы не ходил, а все с латынянами якшался. Де, настоль онемечился, что даже в царицы еретичку взял. Не грех ли то, православные?

— Врешь, Кирейка. Не возводи хулу на царя Дмитрия.

Иван Исаевич вышел из-за стога.

— Кто из вас Кирейка? — строго спросил он.

— Я, отец-воевода, — смирнехонько ответил неказистый, остролицый мужичонка с быстрыми бегающими глазами.

— Так, сказываешь, царь Дмитрий Иваныч христову веру предал?

— Я о том не сказывал, не сказывал, отец-воевода, — заюлил Кирейка. — То поп Евстафий изрекал.

— Что за поп? Что за блудная овца появилась в моей рати? Где он?

— В Передовом полку, отец-воевода, — продолжая низехонько кланяться, отвечал ратник.

— Добро бы глянуть на оного попа.

Отцу Евстафию учинили сыск. Иван Исаевич поручил расспросить попа вернувшемуся из северских городов Матвею Аничкину.

— Чую, неспроста рать мутит. Пытай накрепко.

Матвей принялся за дело с усердием. Через два дня доложил:

— Евстафий сказался попом с Никольского прихода. Де, пять лет на Фроловке Белого города службу правил. Я ж московитян сыскал. Не знают такого батюшку. В Никольском храме отец Федор в попах ходил.

— Что мыслишь о том, Матвей?

— Мнится мне, лазутчик. Никак из Москвы Василием Шуйским заслан. Поп еще в Путивле царя Дмитрия хулил.

— А Кирейка?

— Кирейка пришел вместе с Евстафием.

Лицо Болотникова ожесточилось. Козни Шубника! Боярский царь ушами не хлопает. Норовит подорвать народное войско изнутри, лишить его веры в царя Дмитрия.

Жестко молвил:

— Обоих пытать огнем. Змеиные души вытряхнуть!

И «поп», и Кирейка пыток не вынесли. Не только во всем повинились, но и выдали имена других лазутчиков. Их оказалось пять человек, мутивших повольников во всех полках.

Вершил суд сам Болотников.

— Зрите, други, на этих христопродавцев. Засланы они в дружину самозванным царем Шубником. То боярские лизоблюды и прихвостни. Проникли они в рать, дабы на истинного государя Дмитрия Иваныча хулу возвести. Государь-де Дмитрий вор и богоотступник, еретик и народный притеснитель. А так ли оное, други?

Дружина гневно отозвалась:

— Врут, злыдни!

— Царь Дмитрий к народу милостив!

— Не Дмитрий Иваныч, а Васька Шуйский народа погубитель!

— Покарать изменников!

Иван Исаевич поднял руку.

— У Шубника в судьях — бояре да дьяки. Мы ж будем судить всенародно, и суд наш самый праведный. Что укажете изменникам?

— Казнить, воевода!

Лазутчиков повесили на осинах.

Глава 13 АФОНЯ

— Погодь, Силантий, не горячись, — прикрывая Афоню, молвил Ерема.

— Зарублю! — продолжал яриться пятидесятник, отталкивая молодого пушкаря.

— Да уймись же, Силантий! Ужель экий сверчок стрельцов посек?

— Не один он был, а с луганскими мужиками. Те ж давно на стрельцов крысились, сволочи!

— И все ж уймись. Сведем мужичка к голове да спытаем. Уймись, Силантий.

Пятидесятник двинул кулаком Афоню по лицу и вложил в ножны саблю.

— Айда к Смолянинову.

Но Кузьмы Андреевича все еще не было: не вернулся от воеводы Трубецкого. Пятидесятник, свирепо зыркая на Афоню, сказал Ереме:

— Недосуг ждать, в караул пора. Стереги оного пса накрепко, вечор приду.

Силантий, еще раз огрев Шмотка кулаком, отбыл к сторожевой заставе. Афоня, утирая рукавом разбитые губы, молвил:

— Бес попутал служилого. Да ить мне и мухи не убить. А тут на-ка… Не верь ему, Еремушка, не за того меня стрельче принял.

— Верь не верь, но сыск тебе будет. Так что крепись, мужичок… Куды ж мне тебя девать?

Ерема кислым взглядом окинул тщедушную фигуру Шмотка.

— Хлипок ты. Где уж те под кнутом стоять. Кат у нас дюж, подковы гнет. Стеганет разок — и ко господу.

Пушкарь задумчиво постоял столбом, а затем потянул Афоню к зелейному погребу.

— В яме покуда посидишь. Там бочки да кади с зельем. Да, мотри, в кадь не заберись. Увезут замест пороха к наряду.

Подошли к погребу; подле стояли четверо стрельцов с бердышами. Ерема кивнул на Афоню.

— Темниц у нас нет, так пусть здесь посидит.

— Аль провинился в чем? — спросили стрельцы.

— А бог его ведает. Голова прибудет — расспросит.

Служилые подтолкнули Афоню к ступеням, хохотнули:

— Лезь вниз, лапотник, поохладись.

Зелейный погреб был довольно высок и просторен. Шмоток присел на нижнюю ступеньку, осмотрелся. Видны лишь первые ряды бочек, остальные потонули в темноте. Вдоль бочек, кадей и ядер — широкий проход; по бокам — дощатые настилы и сходни.

Афоня тяжело вздохнул. Живым теперь не выбраться, сказнят царевы люди неразумную головушку. Сам виноват: заболтался лишку. Надо было деготь у обоза свалить — и вспять. Нет, по наряду побрел, Ерему искать. А пошто? И без того все выглядел. И откуда этот пятидесятник свалился? В Луганях его не было. Там каждого стрельца в рожу знали. Ни один не ушел, всех порешили. Было два десятка и на погост сволокли два десятка. Откуда же? Диву дивился.

А было так.

Пятидесятник Силантий наведался в Лугани поздней ночью. Прибыл с грамоткой от князя Михаилы Нагого. Сказал брату:

— Повелел воевода стрельцов в свою рать отозвать. То по цареву указу. Так что поутру в поход снаряжайся.

— А как же село? — спросил Терентий. — Мужики тут своевольные. Того гляди за топоры возьмутся.

— Ныне, братец, всюду гиль. Цареву же войску подкрепленье надобно.

Судачили, тянули вино да бражку, а в полночь за избой шум заслышали.

— Знать, чего-то стряслось, — поднялся из-за стола Терентий и вышел во двор.

Силантий глянул в оконце. Огни факелов, крики.

— Попался, Тереха! Бей его, мужики!

«Бунт! — всполошился Силантий. Стало страшно: на дворе было людно. Попробуй сунься! Но и в избе торчать не резон: вот-вот мужики нагрянут.

Шагнул в сени, из них поднялся на чердак. Спотыкаясь о кади, кузова и рухлядь, пролез к чердачному оконцу.

Пламя факелов вырывало из тьмы бородатые мужичьи лица. Больше всех гомонил низенький, юркий мужичонка с куцей бородкой. Кричал, наседая с рогатиной на Терентия.

— То самый изверг, крещеные! Пуще всех батогами потчевал. Егоршу насмерть засек. Бей душегуба!

Мужики приперли Терентия рогатинами к амбару. Один из страдников выхватил саблю.

— Получай, дьявол!

Мужики, расправившись со стрельцом, покинули двор. Силантий же тихонько спустился вниз и огородами, мимо бань, прокрался к лесу…

Афоня ужом скользил по темному проходу; тихонько выстукивал кади и бочки.

«Полнехонька… И эта полнехонька».

Одна из бочек оказалась полупустой, крышка сдвинута. Шмоток запустил руку. Ямчуга. Опрокинул бочку в проход.

«Поди не приметят. В зелейник с огнем не ходят», — подумал Афоня и сторожко покатил бочку к выходу. Затем принес крышку; в крышку вбита малая железная скоба.

Прислушался. Наверху скучно, лениво переговаривались стрельцы! Жарынь! Смены ждут не дождутся.

Вскоре послышался скрип колес.

«Возницы едут… Ну, осподи, благослови!»

Афоня перекрестился и сиганул в бочку; прикрылся крышкой, ухватился обеими руками за скобу.

Обозные люди спустились вниз, кинули на ступеньки настилы.

— И когда экое мытарство кончится, — проворчал один из возниц.

— Э-ва, милок. Война токмо зачалась, ишо и не так пригорбит, — молвил другой.

«Епишка! — признал Афоня. — Перву бочку покатили, потом и за мою примутся. Помоги, смилостивись, мать-Богородица! Избавь от темницы вражьей!»

Мужики ступили к бочке, покатили. Шмоток что есть сил ухватился за скобу.

— Эта полегче, — произнес незнакомый возница.

Бочку по настилу закатили на подводу. Возницы вновь сошли в погреб.

Загрузив подводу, Епишка взгромоздился на переднюю бочку, хлестнул кобылу вожжами.

— Тяни, милушка. Ну-у, пошла!

Кобыла натужно всхрапнула и потянула за собой телегу.

«Мать-Богородица, теперь лишь бы с угора свалиться да стрелецкую заставу миновать. Помоги, осподи!» — продолжал горячо молиться Афоня.

В бочке темно и душно; Шмоток взопрел, дышал тяжело и часто.

«Эдак долго не протяну… Лошадка бегом пошла. Знать, с угора потряслась, слава те осподи… Съехала… Голова раскалывается. Задыхаюсь, осподи. Мочи нет!»

Надавил на скобу. Крышка ни с места.

«Заклинило, царица небесна! Пропаду, сгину!»

Двинул о крышку головой. Ни с места!

Епишка же недоуменно глянул себе под ноги, свесившиеся с бочки. Дорога гладкая, накатанная, бежит телега без тряски, а тут будто из бочки по крышке дубиной ухнули… Да вот и сызнова! Грохот из бочки. Уж не дьявол ли там?!

Епишка часто закрестился и соскочил с подводы. В бочке вновь что-то бухнуло; крышка скатилась под телегу.

— Так и есть — сила нечистая! Да вон и башка показалась. Сатана в бочке!

— Карау-у-ул! — завопил возница и опрометью пустился от телеги.

Афоня, стоя в бочке на коленях, завертел кудлатой головой. Никого не было, один лишь возница, крича и суматошно махая руками, во всю прыть несся к перелеску.

Афоня захихикал, крикнул вослед:

— Портки потеряешь, оглашенный!.. Стой!

Но Епишку и стрелой не догонишь, за версту умчал. Афоня, посмеиваясь, выбрался из бочки. Угор далеко позади, до реки же с «даточными» рукой подать.

Глава 14 НА КРОМЫ!

Болотников дотошно расспрашивал Афоню о вражьем войске. Приказал принести перо и черниленку. Перенося сведения на бумажный лист, поминутно спрашивал:

— Так ли южный подступ к врагу выглядит?.. Тут ли лесок с болотцем?.. Не далече ли у меня наряд от увалов?..

Афоня, довольный и важный, вскидывая щепотью скудную бороденку, говорил:

— Лесок с полверсты от болотца, увалы — и того мене.

Тыкался бороденкой в чертеж, поправлял:

— Речонку покруче согни. Подковой стан огибает… Середний мост супротив рати Трубецкого, левый же — в обоз, к даточным людям ведет. Тут Семейка с сотней.

— Как он? Мужики не сробеют?

— Это севрюки-то? Будь спокоен, Иван Исаевич, крепкий народец.

— Ну, дай бог, — кивнул Болотников и вновь углубился в чертеж.

В тот же день собрал начальных людей.

— Ночью выступаем, воеводы.

— Ночью? — вскинул темные брови Берсень.

— Ночью, Федор. Врага мы должны взять врасплох.

— Мудрено, Иван Исаевич. До Кром не пять верст.

— Знаю, Федор. И все ж пойдем ночами, скрытно, чтоб Трубецкой не ведал. А для того выставим по всем дорогам конные ертаулы. Ни один вражий лазутчик не должен пронюхать о выступлении рати.

— Разумно, воевода, — молвил Юшка Беззубцев. — В такую жарынь токмо ночами и двигаться. О дорогах же лазутчики сведали, не заплутаем.

— А наряд? — спросил Мирон Нагиба. — Дороги не везде ладные. Тяжеленько будет Рязанцу.

— Наряд пойдет по большаку. Пройдешь, Терентий Авдеич?

— Пройду, Иван Исаевич. Мосты и гати подновили, сам проверял.

— Вот и добро… Теперь о вражьем войске. В рати поболе тридцати тыщ. Основная сила — служилые дворяне. Стянуты они из Новгорода, Пскова, Торопа и замосковных городов. Стрельцов с две тыщи, пушкарей около сотни. Остальное воинство — даточные и посошные люди. Рать хоть и под началом Юрия Трубецкого, но не едина. Михайла Нагой стоит особняком. Разбит и наряд. Большая часть пушек поставлена на путивльской дороге, другая же — отведена к московской. Князь Трубецкой опасается удара с тыла и опасается не зря. Была же у нас попытка обойти Кромы с Московского большака… А теперь зрите на чертеж… То расположение вражьей рати. Давайте-ка подумаем, как искусней к стану подступиться да как без лишнего урону дворянское войско разбить…

Совет затянулся.

Оставшись один, Болотников молча заходил по шатру. Кажись, все должно получиться на славу. Продумали до мелочей. Но все ли без сучка и задоринки? Стоит где-то оступиться — и вся задумка полетит в тартарары. Погибнет рать — и прощай надежа на житье вольное. Надо еще раз взять чертеж да изрядно поразмыслить. Нет ли где просчета да изъяна?.. Думай, Большой воевода, думай!

Теперь, когда улеглись жаркие споры и довольные, уверенные в победе военачальники разошлись по полкам, он еще и еще раз взвешивал каждый шаг своей рати. Что-то в плане сражения показалось ему неубедительным и легким. Но что? Все, кажись, толково и разумно. Но сердцем чувствовал: где-то промахнулся, недоглядел, и этот недогляд дорого обойдется рати.

Вновь и вновь вглядывался в чертеж, прикидывал версты, время внезапного налета полков, ответные шаги Трубецкого, Нагого и пушкарского головы Смолянинова… Смолянинов и Семейка Назарьев. Стоп, воевода!.. Семейка Назарьев… Не слишком ли велика ноша взвалена на сосельника?

Когда отсылал Назарьева во вражью рать, сказывал:

— Дело твое, друже, особое. Не только в стан Трубецкого пробраться, но и великую поруху ему учинить. Как зачнем бой, немедля подымай сотню и пробирайся к наряду Смолянинова. Наряд — всей дружине помеха. Перебьешь, а тут и мы подоспеем.

«Тут оплошка! Мало ли что может с Семейкой приключиться. Как ни говори — вражий стан. Сегодня — даточные люди подле угора, у реки, а завтра их могут за пять верст перекинуть. Доберись-ка до пушкарей! Вот и уповай на Семейку. Тонка ниточка. Нет, воевода, с изъяном твоя задумка. Надо что-то похитрее придумать».

Рать отдыхала.

На дорогах, лесных тропах и речных перелазах затаились болотниковские разъезды.

Большой воевода накрепко наказывал:

— Кромы — рядом. Врагу не показываться. А коль лазутчики появятся, взять до единого. Мышь не должна проскочить.

Спит рать, копит силу после утомительного перехода.

Иван Исаевич, привалившись к старой замшелой ели, напряженно и взволнованно раздумывает:

«Час настал! Завтра — сеча. На смертный бой с боярским войском выйдет народная дружина. Прольется кровь, много крови. Враг силен. То не лях и не ордынец, а свой же русич. Сила пойдет на силу. Падет не только много недругов, но и верных содругов. Дворяне знают: мужики и холопы подняли меч за землю и волю. А без крепостей и поместий господам не жить. Сеча будет жестокой… Выдюжит ли дружина? Не дрогнет ли в ярой брани?»

Суровый, озабоченный, зашагал меж спящих ратников. Факел вырывал из тьмы бородатые лица. Вот мирно похрапывает, лежа на спине, дюжий комарицкий мужик в домотканом кафтане. Крутоплечий, бровастый, длинная рука откинута в мураву. Ладонь широкая, загрубелая.

«Крепка рученька, — невольно подумалось Ивану Исаевичу. — Знала и топор, и соху, и косу-горбушу».

Подле мужика — обитая железом палица. Болотников поднял, прикинул на вес. В палице добрый пуд. Могуч ратник! Такому враг не страшен, такой не дрогнет.

Вгляделся в другого. Тот не велик ростом, но жилист и сухотел.

«И этот спуску не даст. В бою будет сноровист и ловок».

Шел, всматривался в ратников, и на душе его полегчало. Силушкой повольники не обижены. Да и где им недосилками быть? Извечные трудники, от зари до зари на мужичьей работе.

Возвращался к шатру полем. Остановился среди ржи, коснулся рукой тугого тучного колоса. В ладонь брызнуло литое семя. Вздохнул.

«Осыпается хлеб. Припозднились тутошние мужики со жнивьем…»

Воткнул в землю факел, скинул кафтан и лег в рожь. По безлюдной ночной ниве гулял ветер. Хлеба шумели, клонились колосьями к лицу.

Иван Исаевич вдыхал полной грудью будоражащие запахи земли, смотрел на яркие звезды и чувствовал, как встревоженная, обеспокоенная душа обретает покой.

Вспомнился вчерашний разговор с местными мужиками; те пришли к нему всем селом.

— Прими в свою рать, батюшка воевода. Желаем государю Дмитрию Иванычу послужить.

Пришли в самую страду, покинув вызревшие нивы.

«Крепко же мужики в царя Дмитрия веруют, коль в самые зажинки за топоры взялись. Хлеб не пожалели. Воля-то всего дороже. Поди, не забыли, как Борис Годунов на северскую землю ордынцев напустил. Те ж лютовали. Мужиков вешали за ноги и жгли, женщин силили и насаживали на колья, детей бросали в костер. Век не забыть то народу, зло будет с боярскими подручниками биться… Теперь лишь бы похитрей на врага напасть и так по цареву войску ударить, чтоб по всей Руси слава пошла. Народ победил! Народ прогнал с северской земли рать боярскую! То-то всколыхнутся уезды и волости, то-то поднимется вся Русь!

Долго лежал в густой ниве, будто впитывал из земли животворные соки. Да, так и будет! Поднялся с горячим сердцем, отважный. Твердой, уверенной походкой вернулся к шатру, толкнул стремянного.

— Буди воевод, Секира. Поднимай полки!

Рать разбилась на четыре дружины.

Федор Берсень и пушкарский наряд Терентия Рязанца наступали по большаку.

Юшка Беззубцев и Тимофей Шаров должны пройти через леса и болота и ударить по войску Трубецкого с запада.

Нечайка Бобыль — с севера.

Иван Болотников задумал обогнуть крепость с востока. То был самый тяжелый путь: надо дважды пробраться через реку Кромы, миновать непролазные дебри и чащобы, пересечь множество овражищ.

Федор Берсень недовольно бросил:

— Напрасно, Иван Исаевич, по неудобицам прешься. Не по чину тебе с пешей ратью на Кромы продираться. Ты ж у нас Большой воевода! Веди дружину конно, большаком, а по лесам и оврагам иного пошли.

— Нет, Федор, что на совете порешили, тому и быть. У нас, поди, не царево войско, без мест, неча бояриться. Напасть же на Трубецкого с восхода — выиграть битву. По большаку конно сам пойдешь. Да не спеши, жди, покуда Нечайка с Беззубцевым не зачнут сечу.

Предупреждал не зря: Федька напорист, горяч, долго выжидать не любит, чуть что — лезет на рожон. Так было не раз в Диком Поле, когда Берсень схватывался с ордынцами.

— И наряд оберегай. Не оставь Рязанца одного, то погибель.

— Сам ведаю, — обидчиво фыркнул Берсень.

— Да ты не серчай, друже, — обнимая Федора за плечи, молвил Болотников. — Крепко верю в тебя, не посрамишь. На великое дело идем!

— Не посрамлю, воевода.

Попрощались и разошлись ратями.

Иван Исаевич шагал впереди войска; подле него Мирон Нагиба, Устим Секира, Афоня Шмоток. Дружина шла налегке, оставив в обозе коней и тяжелую броню.

Миновав ржаное поле, ступили в дремучий бор: темный, замшелый, угрюмый. Тут не только коню, человеку пройти тяжко. Но воевода спокоен: обок местные старожилы Мелентий Шапкин да Игоська Сучок. Мелентию за пятьдесят, крупный, пышнобородый, с зоркими, слегка раскосыми глазами. Игоська — сухотел, скудоросл, с маленькими кривыми ногами; семенит кренделем, быстро и длинно говорит:

— Проведу, батюшка воевода. Тропы ведаю. Я тут двадцать годков охотничьим делом промышляю.

Тропа была узкой, едва приметной, тонула в седых мхах; коряги и сучья цеплялись за порты и рубахи, армяки, зипуны и азямы, срывали шапки.

Пробивались час, другой; из-за малинового небосклона выползло румяное солнце, но в бору было по-прежнему сумрачно.

Лес оборвался внезапно. Игоська птахой выпорхнул из чащобы, бодро молвил:

— Вышли, батюшка воевода. Выходь, служивые! Вон уж и река Кромы виднеется.

Болотников повел дружину к реке. Вскоре ратники высыпали на песчаную отмель. Противоположный берег высился неприступными крутоярами.

— Ух ты! — присвистнул Афоня. — Тяжеленько взобраться. Ужель отложе места нет?

— Нет, милок. До самой Оки отложе места не сыскать, — ответил Мелентий.

Болотников повернулся к рати, воскликнул:

— Айда на кручу, ребятушки! Вяжите пояса и кушаки — и в потягушки. На кручу!

Рать разделась, полезла в воду. Река Кромы хоть и не широка, но глубока и быстра; дно не вязкое, песчаное, с галькой.

И часу не прошло, как войско стояло на крутояре. Вдоль всего берега темно-зеленой горбатой грядой тянулся высокий лес, и был он, казалось, еще дремучей и непроходимей.

— Тут и вовсе чертова преисподня, батюшка воевода. Кабы одному лезть, а ратью же не сунешься, — развел руками Игоська и глянул на Мелентия. — Тебе эти места боле ведомы. Чу, не единожды овражищами хаживал.

— Хаживал, — мотнул бородой Мелентий. Покосился на воеводские желтые сапоги из юфти, кашлянул. — Оно, конешно, сподручней бы в лаптишках… В сапогах по овражищам не больно тово.

— Кабы ране упредил, — рассмеялся Болотников. — Да ты не жалей моих сапог, Мелентий. Побьем царево войско, новые купим.

— Сапоги что… Ноги сотрешь, кой воин? В ногах же вся сила.

Мелентий вновь смущенно кашлянул и полез в торбу.

— Не погнушайся, воевода. Новехоньки.

Протянул Болотникову лапти-берестянки с оборами, чистые белые онучи. Иван Исаевич благодарно обнял мужика за плечи.

— Спасибо, друже.

Переобулся, притопнул ногой. Ратники заулыбались.

— Впору ли, воевода?

— Впору, ребятушки. В такой обувке сам черт не страшен. В путь, дружина!

Переплыв на конях небольшую речку Недну, казачье войско Юшки Беззубцева и Тимофея Шарова наткнулось на гнилые, топкие болотца.

— Тут самая низина, — толковали проводники. — Однако ж не пужайтесь, ведаем пути.

Ехали сторожко; меж низкорослых кустарников мелькали серые и черные бараньи трухменки с красными шлыками. В иных местах кони проваливались по брюхо, но их тотчас вытягивали на тропу.

Проводники кричали:

— Обок — зыбун!

— Ежжайте след в след!

Кое-где пришлось настилать гати; рубили саблями ивняк, кидали под ноги лошадей. И все ж с десяток лошадей провалились.

Тимофей Шаров с тревогой поглядывал на солнечный восход.

— Худо идем, Юрий Данилыч, мешкотно! Поспеем ли? Бог с ними, с конями.

— Коней терять не будем. Надо вытаскивать, — спокойно отвечал Юшка.

— Да ведь припозднимся!

— Не припозднимся. До полудня еще долго.

Но гиблой, глухой низине, казалось, не было конца и края. Тимофей и вовсе потерял терпение, то и дело вопрошал:

— Скоро ли, мужики?

— Теперь уж недалече. До леска рукой подать.

Наконец казаки выбрались в сухой березняк. Мужики молвили:

— Дале ноги не замочишь. Поля да перелески, а там уж и Кромы.

Юшка дал рати передышку.

— Подкрепитесь, казаки. Набирайтесь сил. Дале открыто пойдем.

Подозвал лазутчиков.

— Доглядайте вражий стан. Ждите, покуда Бобыль не ударит. Тотчас пальните из пистолей.

Повстанцы знали: начнет сечу дружина Нечайки.

Близился полдень. Тимофей Шаров, привалившись к березе, напряженно сцепил на колене жесткие ладони. Ждал!

Нечайка молчал.

Наконец-то одолели овражища! Поизодрались, поумаялись. Иван Исаевич, оглядев уставшую рать, ободрил:

— Ниче, ниче, ребятушки. Час терпеть, а век жить. Придет солнышко и к нашим окошечкам.

До полудня было еще добрых два часа. Дружина укрылась в бору.

Отдыхали. Жевали хлеб и сушеное мясо, запивая квасом из баклажек. Мирон Нагиба, прикладываясь к горлышку, блаженно крякал.

Афоня повел носом, подсел к Нагибе, рассмеялся.

— Знать, крепок квасок, Миронушка?

— Буде зубы-то скалить, — заворчал Мирон и воровато покосился на Болотникова. (Воевода на время похода приказал вылить из баклажек вино и горилку). Слава богу, не приметил. Сидит в сторонке и ведет речи с ратниками.

Нагиба показал Афоне кулак и сунул баклажку за пазуху. Шмоток, посмеиваясь, побрел меж дружинников. Стал супротив могутного русобородого ратника в домотканом азяме. То был Добрыня Лагун из комарицких мужиков; подле Добрыни лежала огромная палица, обитая железом.

— И впрямь Добрыня Никитич… А все ж упарился, Добрынюшка. Рубаху хоть выжимай. За сошенькой легче ходить?

Лагун, высоченный, довольно молодой еще мужик, молча рвал крепкими зубами кус мяса. Афоня уже знал: Добрыня простодушен и неразговорчив, слово клещами не вытянешь.

Шмоток обеими руками ухватился за палицу и тотчас опустил наземь.

— Ну и ну! Да как же ты, голуба, эку дубину с собой таскаешь?!

— А че?

— Так ить тяжеленько, поди.

Добрыня безучастно жевал мясо.

Невдалеке, из чащобы, послышался голос кукушки. Один из повольников поднялся и вопросил, перекрестившись:

— А ну скажи, божья птаха, сколь мне годов жить?

Кукушка молчала. Повольник постоял, постоял и огорченно опустился в траву.

— Худы мои дела.

— Да ты не кручинься, голуба, — принялся утешать молодого ратника Афоня. — То ишо не беда, коль молчит. Вот кабы один разок прокуковала, тут уж не обессудь. Кому что на роду писано… Птица сия — вещая. Прокричит ку-ку над избой — жди в дому чьей-то смерти. Но, бывает, и счастье предрекает. Коль услышишь птицу попервости да идешь с деньгой

— быть богату. Тако же и девушка. Пусть хоть с единой полушкой услышит

— за богатым быть. Особливо страднику кукушка в утеху, кой в первый день засевать полосу выходит. Уж ежели ку-ку услышит — быть тучному колосу.

— Но есть птицы, кои одно зло предрекают. Так ли, дядька Афанасий?

— Так, голуба. Их и зовут зловещими. То ворон, грач, сыч, сова, филин, пугач да сорока. Кричат дико, аж волосы дыбом. Как-то ночью в лесную глухомань угодил. Жуть, паря! Вдруг слышу, кто-то человечьим голосом завопил. А голос страшный, отчаянный, будто на помощь к себе зовет. Я к земле прирос, душа в пятки. Опосля крик ребенка разнесся, плачет, чисто дитя малое. Потом хохот на весь лес. И такой, паря, хохот, будто Илья на колеснице громыхает, аж дерева шатаются. Под конец же — смертный стон. Тут и вовсе всего затрясло, удержу нет.

— Пугач был?

— Пугач, паря. Уж куды зла птица! Сколь бед людям причинила. От такой подальше. Но и от зловещей птицы можно уберечься.

— Заговором?

— Не, паря, ни кресту, ни заговору не поддается. Надобно когти филина при себе иметь. Вот тут-то наверняка зла не увидишь. Сусед мой, дед Акимыч, почитай, век прожил. А все отчего? Когти филина на шее носил.

Афоню тесно огрудили ратники.

Болотников и Нагиба вышли на крутояр. Откинув еловую лапу, увидели на другом берегу крепость.

Кромы! Высокая, мощная крепость с проезжими, глухими и наугольными башнями; крепость была настолько близкой, что казалось, выпусти из тугого лука стрелу — и она вонзится в толстое дубовое оградище.

— Ишь ты, под самые стены подошли, — негромко молвил Нагиба.

Иван Исаевич зорко окинул вражий стан. Рать расположилась так, как и рассказали лазутчики. Царево войско огибало крепость двумя полукольцами; в первом — отчетливо виден шелковый голубой шатер, в другом, более отдаленном, малиновый.

«Шатры Нагого и Трубецкого… И шатрами и ратями обособились. Меж ратями версты две… А где ж пушкарский наряд? Афоня сказывал, на взлобке. Угор тут один, левее стана Трубецкого. Здесь наряд!»

— Тихо в стане, батько. Одни плотники тюкают.

— Туры ладят. Высоко подняли. Не седни-завтра пушки начнут затаскивать.

— Вовремя пришли, батько. Супротив пушек Кромам не устоять. С тур поглядно, как на ладони, токмо ядра покидывай.

— Ныне не покидают…

Вражий стан усеян шалашами ополченцев; всюду дымятся костры; доносятся запахи рыбьей ухи, мясной похлебки, жареной баранины.

— Холопы снедь барам готовят. Ишь, вертела крутят… Не ждут нас, батько.

— Не ждут… Дело за Нечайкой.

Глава 15 СЕЧА

Заворовал городок Карачев. Служилые люди и посадчане не захотели целовать крест Василию Шуйскому.

Князь Трубецкой выслал на крамольных людей дружину в тысячу ратников. Воеводой рати — окольничий Василий Петрович Морозов. Ехал смурый.

Забыл Христа народишко, не живется покойно. Расстригу на Москве всем миром убивали, из пушки прах сатанинский выпалили. С чего бы воровать? Так нет же, гилевщики! Не верят. Жив царь Дмитрий Иваныч — и все тут! Рюриковича признавать не желают, а в беглого Расстригу веруют. То ли не полоумки! Воюй их, лиходеев.

Воевать же окольничему страсть не хотелось. Лежать бы на пуховиках в теплых покоях, трапезовать, чего душенька запросит, да с дородной супругой тешиться. Уж так-то сладко жилось да елось! Но тут вдруг южная окраина заворовала, царь Василий повелел под Кромы тащиться. Ох-ти, господи! Покинуть Москву, Земский приказ, где прибыток сам в мошну течет, трястись сотни верст по разбитой дороге — и чего ради?!

Ехал, бранился, проклинал севрюков.

Казачья дружина Нечайки выступила со стана Болотникова раньше всех и шла на Кромы кружным путем.

К полдням выбрались из леса на дорогу. Мужики-проводники молвили:

— То дорога из Кром на крепостицу Карачев.

— А до Кром далече?

— Версты с три. Теперь уж сами, воевода. Да поможет вам бог!

Казаки наметом поскакали к крепости; теперь уже нечего было таиться, скакали дерзко, открыто.

Вымахнули на взлобок. Передние всадники, во главе с Нечайкой, осадили коней.

— Царево войско, донцы!

Встречу казачьей дружине ехала вражья рать. Донцы на какой-то миг опешили:

— Никак высмотрели нас, станишники.

— Упредить порешили.

— Ловок Трубецкой!

Со взлобка видно всю царскую рать. Впереди ехали конные, за ними

— «даточные» и «посошные» люди с обозом.

Нечайка чертыхнулся: норовили бить врага в его стане, а враг сам перешел в наступление.

— Не увязнуть бы, — сторожко молвил сотник Степан Нетяга.

— Не лучше ли с другого бока Трубецкого лягнуть? — вторил ему Левка Кривец.

Бобыль недовольно глянул на казаков.

— Негоже гутарите, донцы. Ныне нас все войско ждет. И увязнуть нельзя, и другой бок искать недосуг.

Нечайка выхватил из ножен саблю.

— Спокажем казачью удаль, донцы! Разобьем бар — и тотчас на Кромы. Гайда, станишники!

— Гайда! — мощно прокатилось по казачьим рядам.

Василий Петрович Морозов оторопел. Царица небесная! С угора катилось на дворянскую рать грозно орущее войско. Бараньи шапки, зипуны, сабли и копья. Да то воровские казаки!

Побелел воевода, борода затряслась. Приходя в себя, закричал прерывисто и сипло:

— Разворачивай сотни! Примем бой! Постоим за царя-батюшку!

Соцкие в суматохе разбивали ополченцев на полки. Но казаки все ближе, все злей и яростней их воинственный клич:

— Ги, ги! Ги-и-и!

Впереди донцов на вороном коне мчался могутный Нечайка. Горели глаза, развевались русые кудри из-под черной трухменки; когда до вражьего войска оставалось не более трети поприща[209], он гаркнул:

— Обходи бар, донцы!

Казаки только того и ждали — вмиг рассыпались и охватили рать двумя крыльями.

Сшиблись!

Зазвенела сталь, посыпались искры, полилась кровь…

Пешая рать Болотникова нетерпеливо ожидала появления Нечайки. То был утомительный, беспокойный час!

Афоня Шмоток, поглядывая из чащи на вражий стан, бормотал заговор:

Срываю три былинки: белая, черная, красная. Красную былинку метать буду за Окиян-море, на остров Буян, под меч-Кладенец; черную — покачу под черного ворона, того ворона, что свил гнездо на семи дубах, а в гнезде лежит уздечка бранная с коня богатырского; белую былинку заткну за пояс узорчатый, а в поясе узорчатом зашит, завит колчан с каленой стрелой. Красная былинка достанет Ивану Исаевичу меч-кладенец, черная — уздечку бранную, белая — откроет колчан с каленой стрелой. С тем мечом-кладенцом выйдет воевода на рать злу боярскую, с той уздечкой обротает коня ярого, с тем колчаном, с каленой стрелой одолеет силу вражью…

— Ты че губами шлепаешь? — подтолкнул Шмотка Устим Секира.

— Не встревай! — огрызнулся Шмоток. Знал: помеха при заклинании — худая примета. — Все дело спортишь, дуросвят.

Стремянный, посмеиваясь, отошел к Болотникову. У Ивана Исаевича напряженное лицо.

«Что ж с Нечайкой? Ужель в болотах застрял? Ежели так — все мои помыслы псу под хвост… Федор первым не выдержит. Полезет напролом и угодит под пушки. Потом ввяжется Юшка Беззубцев. И ему придется туго…»

— Глянь, Иван Исаевич!.. Скачут! — воскликнул Секира.

Болотников, приложив к челу ладонь козырьком, посмотрел на дорогу.

— Скачут, да не те… То не Бобыль.

Всадники неслись бешено, во всю прыть, и что-то отчаянно кричали; за ними показались новые вершники.

Лицо Болотникова посветлело.

— Нечайка!

К Кромам отступали остатки морозовской рати. Казачья лавина, сметая врага, приближалась к стану Трубецкого.

— Ну, слава богу! — размашисто перекрестился Болотников. — Скоро, други, и наш черед.

К шатру Трубецкого примчал всадник на взмыленном коне.

— Беда, воевода! Морозов разбит.

— Кем разбит? Откуда! — встрепенулся Юрий Никитич.

— Карачевскими ворами. Те сустречь Морозову выступили. Служилые казаки. Почитай, всю рать положили. Ныне на Кромы прут!

— Какие казаки? Чушь! В Карачеве и двух сотен служилых не наберется. А тут много ли?

— Тыщи с три, воевода.

Трубецкой тому немалоподивился. Откуда свалилось казачье войско? Уж не с Брянска ли набежали? Там еще в мае от царя отложились.

Но дивило Трубецкого и другое. Как могли бунтовщики напасть на его стан с сорокатысячным войском? Дерзость неслыханная!

Застучали барабаны, заиграли рожки, запели трубы. Вражье войско изготовилось к бою.

По телу Ивана Исаевича пробежал легкий озноб. Вот он, решающий час! Сколь дней и ночей думал о нем, сколь готовился к сече!

На стены крепости высыпал весь город. Взоры кромцев обращены на полунощь. Что там? Кто пришел на подмогу?

Болотникову хорошо виден воеводский шатер Михайлы Нагого; воевода, закованный в латы, сидит на белом коне. Ни одна сотня не выслана к стану Трубецкого.

«Кромцев пасется, — подумал Иван Исаевич. — Нельзя боярину оставлять крепость. Кромцы ударят в спину».

Дружина Нечайки вклинилась в рать Трубецкого. Казаки давили конями, рубили саблями, разили из пистолей и самопалов.

— Гарно бьются, — крутил длинный смоляной ус Устим Секира.

— Так их, Нечаюшка; Колошмать неправедников! — восклицал Афоня.

— Увязли… Теперь тяжко будет, — посуровел Болотников.

Нечайке и в самом деле было тяжко: враг наседал со всех сторон. Закричал:

— Сбивайтесь в кулак, донцы! Крепись, хлопцы!

Сбились в ежа, ощетинились копьями, но многотысячная вражья рать сдавила клещами. Наседая на казаков, дворяне орали:

— Попались, гультяи!

— Кишки выдавим, крамольники!

Нечайка, рубя врага направо и налево восклицал:

— Не бывать тому, сучьи дети! А ну, получай!

Прикрываясь щитом, могуче взмахнул саблей и развалил дворянина до пояса. Быстро глянул на закат[210], повеселел.

— Юшка выступил, хлопцы! Гайда, донцы!

— Гайда!

Трубецкой обомлел: с заката надвигалась новая конная рать. Окстился. Уж не дьявольское ли наважденье? Святые угодники! Да левей же стана болото на болоте. Как смогли воры зыбуны пройти?!

Однако мешкал недолго. Выставил перед казачьей лавиной пешую рать со щитами и копьями. Сотни сомкнулись рядами. Вперед же вымахнули налегке конные лучники. «Ловок Юрий Никитич! Бывал в сечах. Запросто Трубецкого не осилишь. Да вон и тяжелые самострелы подтянул. Ловок! — мысленно похвалил царского воеводу Болотников. Юшка Беззубцев не дрогнул. Привстав на стремена, гаркнул:

— Сомнем ворога, казаки! Впере-е-д!

Навстречу повольникам полетели длинные красные стрелы. Десятки казаков и коней были убиты. Одна из стрел смахнула с Юшкиной головы трухменку, но из оскаленного рта хриплый, неустрашимый клич:

— Впере-е-ед!

Лучники, опустошив меховые колчаны, спрятались за пеших ратников; те опустились на колени, заслонились щитами, высунули копья.

Казачьи сотни, напоровшись на железный заслон, остановились. Падали наземь кони, всадники.

Князь Трубецкой, взирая на битву с невысокого холма, довольно огладил бороду.

— Это вам не купчишек зорить, разбойники!

Кивнул тысяцким:

— Как токмо воры отступят, давите конницей.

Но казаки не отступили; во вражьем заслоне удалось прорубить окно.

Трубецкой, как будто его могли услышать ратники, закричал:

— Смыкайтесь! Не пущай воров!

Но в открывшуюся брешь вливались все новые и новые десятки казаков.

— Теперь не остановишь, теперь прорвутся! — повеселел Секира.

— Не пора ли и нам, Иван Исаевич? — нетерпеливо вопросил Мирон Нагиба.

— Рано, друже, рано.

А брешь все ширилась, и теперь уже не десятки, а сотни повольников вклинивались в боярское войско.

Заслон рухнул, распался. Пешие ратники, не выдержав казачьего напора, побежали.

— К Нечайке, к Нечайке, донцы! — послышался новый приказ Юшки Беззубцева.

Дружина Бобыля рубилась с удвоенной силой. Помощь приспела! Натиск врага ослаб: часть дворянской конницы выступила встречу Беззубцеву. Нечайка, увлекая за собой казаков, гулко, утробно орал:

— К донцам, хлопцы! К донцам!

Вскоре дружины Бобыля и Беззубцева слились. Битва разгоралась едва ли не по всему стану Трубецкого.

А Михаила Нагой все еще выжидал, лицо его то супилось, то вновь оживало. Вначале, когда внезапно нахлынувшее казачье войско оказалось в тисках Трубецкого, Михайла досадливо поморщился.

«Побьет вора Трубецкой. То-то ли занесется. Один-де побил, без Михайлы. Похвальбы-то в Боярской Думе! От царя щедроты. Нагим же — обсевки».

Но вот на стан Трубецкого набежало новое войско, потеснив пешую рать и конницу. Михаила злорадно ухмыльнулся. Пятится Юрий Никитич! Где уж ему с ворами управиться. Нет, князь, без Нагого не обойтись, кишка тонка. Пусть тебе воры наподдают, то-то спеси поубавится.

Ждал от Трубецкого гонца, но воевода покуда и не помышлял о помощи.

«Воров едва не впятеро мене, долго им не продержаться», — думал Юрий Никитич. — Да и стрелецкий полк еще в запасе. Побью воров и без Мишки».

Но когда воеводе донесли, что по путивльскому большаку движется в сторону Кром новое мятежное войско, Трубецкой потемнел лицом.

«То уж сам Ивашка Болотников! Отсиделся, вор… В двух верстах. Под самым носом! Но как же разъезды не приметили? Войско — не блошка, в рукавицу не упрячешь. Проморгали, верхогляды! Знать, Ивашка скрытно шел, ночами».

Надеялся на большой пушкарский наряд с Кузьмой Смоляниновым, на стрелецкий полк.

Но воры почему-то по путивльской дороге дальше не пошли: минуя увал с царскими пушками, стали просачиваться к стану перелесками.

Трубецкой и вовсе помрачнел.

«О наряде заранее сведали… На московском тракте обожглись, так осторожничать стали. Ну да еще поглядим, кто кого».

Трубецкой выслал на подмогу стрельцам конное войско в четыре тысячи. Теперь уже сеча началась с трех сторон. За восток же Юрий Никитич не опасался: там река Кромы, непролазный бор и крутые овражища. Воры с востока не появятся.

Сотня «даточных» мужиков, под началом Семейки Назарьева, находилась с обозами у речки Недны. Семейка озабочен: идет лютая сеча, а мужики без дела сидят.

— Куды ж нам? — тормошили его «даточные». — Надо бы к своим лезть.

— А проку? — отмахивался Семейка. — Покуда до своих продеремся, в куски посекут.

— Так нешто сиднем сидеть? Не простит нам Иван Исаевич.

Семейка не знал на что и решиться; потерянно сновал меж мужиков, затем сказал:

— Смекаю, воевода Нагой вот-вот к Трубецкому тронется. Не будет же он глядеть, как бар бьют.

— Ну?

— Пойдет же Нагой и через Недну. А тут мосты, что мы ладили. Взять топоришки и… Кумекаете?

— Дело, Семейка. Айда к мостам!

Битва шла третий час.

Ожидал Нагой.

Ожидали кромцы.

Ожидал Болотников.

Наконец Трубецкой не утерпел и прислал к Нагому гонца.

— Воевода повелел снять половину твоей рати, князь Михайла.

— Аль лихо Юрью Никитичу? — усмешливо бросил Нагой.

— Покуда наравне с ворами бьется. А как твои, батюшки князь, подойдут, тут ворам и конец.

Михайла самодовольно глянул на тысяцких.

— Слыхали? Повыдохся Трубецкой. Не ему — нам венчать сечу. Нам — слава. В бой, воеводы!

Оставив под стенами крепости половину дружины, Михайла Нагой двинулся на выручку Трубецкому.

Дворяне-ополченцы, не единожды бывавшие в битвах, сражались остервенело. Ведали: пред ними подлая чернь. Злобно рубили мужиков и холопей, бунташных казачишек, возмутивших Московское царство.

Иван Исаевич взирал на битву. Суровое сухощавое лицо его казалось окаменелым.

«Тяжко русскому на русского меч поднимать, — в который уже раз обожгла беспокойная, давящая мысль. — Жестокие будут сечи. Но без крови воли не добыть».

Мирон Нагиба тронул Болотникова за плечо.

— Не пора ли, Иван Исаевич.

Болотникову и самому не терпелось кинуться в бой, но ратное чутье подсказывало: не торопись, улучи момент — и ударь так, чтоб вражье войско было разбито наголову. Тем весомей и громче победа. А победы сей ждет вся сермяжная Русь.

Полки Нагого вклинились в ряды казаков. Этого-то и выжидал Болотников. Обернулся к рати, затаившейся в зарослях, воскликнул:

— Ныне и наше время приспело! На врага, други!

Пятитысячная дружина скатилась с крутояра, перебралась на левый берег. Оруженосцы подали воеводе широкий длинный меч, серебристую кольчугу, шлем-ерихонку[211], красный овальный щит с медными бляхами. Болотников, облачившись в доспех, глянул на рать:

— В бой, ребятушки! Сокрушим господ-недругов!

В стане Нагого сумятица. Воровская рать будто с неба свалилась! Вновь заголосили рожки и трубы, загудели набаты; растерянно сбегались в сотни воины.

Тяжело стало на душе князя Трубецкого.

«В капкане!.. Вчистую объегорил Ивашка. Теперь лишь на господа бога уповать».

Надев на голову высокий золоченый шишак с кольчатой бармицей, молвил:

— С нами царь и бог. Айда на бунтовщиков!

Тяжелый, осанистый, в сверкающем панцире, повел на чернь отборную тысячу.

Пешая рать Болотникова сошлась с полками Михайлы Нагого. Подле воеводы сражались Мирон Нагиба и Устим Секира. Неотступно следовал за воеводой и Афоня Шмоток. Иван Исаевич хотел было оставить крестного на крутояре, но Афоня заершился.

— Не обижай, батюшка. Зазорно мне в кусту отсиживаться. Ты не мотри, что я мужичок с вершок. Ворога сноровкой бьют. Чать, бывал в сечах. Дозволь, батюшка!

Болотников скрепя сердце дозволил, однако ж Мирона упредил:

— Дорог мне Афоня. Молви ратникам, чтоб оберегали.

Дружина Болотникова навалилась на стан Нагого широко развернутыми крыльями. Мужики-севрюки яро насели на дворянское войско; насели с рогатинами и боевыми топорами, палицами и кистенями…

Страшен, неистов Болотников; его тяжелый меч вырубал улицы во вражьем войске. Мстил за горькую долю, боярские обиды, обездоленный люд. Сцепив зубы, бесстрашно и неукротимо лез вперед, увлекая за собой повольников.

Богатырствовал Добрыня Лагун, сокрушая бар пудовой палицей.

Богатырствовал казачий атаман Мирон Нагиба.

Богатырствовало народное войско.

Полки Михайлы Нагого, отступив, закрепились за подводами; соединили полукольцом сотни телег.

Повольники, наткнувшись на прочный заслон, остановились.

— Что будем делать, воевода? — вопросили начальные.

Болотников, оглядев поле брани, усеянное трупами и ранеными, приказал:

— Ловите барских коней.

Поймали с сотню. Иван Исаевич взметнул на белого аргамака. Теперь воеводу стало видно всей дружине.

— Не притомились, ребятушки? Знатно погуляли ваши топоры да сабли по барским шеям. За обозы попятились, недруги. Ну да клин клином вышибают. Не отсидеться барам за сей крепостью. Сколь кобылке ни прыгать, а быть в хомуте. Вперед, други! Круши царево воинство! Впере-е-ед!

Взмахнув мечом, поскакал на обоз; за воеводой бурным грозным потоком устремились вершники и пешие ратники.

Конь под Болотниковым резв и стремителен. Иван Исаевич припал к густой шелковистой гриве, сливаясь с горячим скакуном. Внезапно дохнуло ковыльной степью, Диким Полем, лихим казачьим набегом, когда он удало и неудержимо несся на злого ордынца.

Все ближе и ближе подводы, все быстрей и стремительней бег аргамака. За обозным тыном — длинные острые копья, сверкающие шеломы, злобные лица, смерть. На какой-то миг захотелось осадить коня, но короткую ознобную вспышку тотчас захлестнула всепоглощающая, ничем не обузданная ярость.

На полном скаку перемахнул через вражий заслон. Молнией засверкал меч. Чем-то острым и жгучим ударило в плечо, но Иван Исаевич, не замечая боли, крушил господ-недругов.

Подоспели Мирон, Нагиба, Устим Секира, Добрыня Лагун… В открывшийся проход густо хлынули ратники. Рубили врагов, раскидывали телеги. Дюжие мужики, вооружившись длинными, увесистыми оглоблями, били дворян по панцирям, колонтарям и шеломам, сбивали наземь.

Звон, лязг мечей и сабель, ржанье коней, злые отчаянные вскрики воинов, хрипы и стоны раненых…

Сеча!

Над ратным полем зычный воеводский клич:

— Навались, навались, ребятушки!

Не выдержав натиска, дворянские полки Нагого откатились к стану Трубецкого.

Кольцо замкнулось!

Дружины Болотникова, Берсеня, Нечайки и Беззубцева тугим обручем стянули царево войско.

Враг сник, заметался. А тут и оружные кромцы выскочили. Ратники Нагого, отступая, побежали к Недне. Но все пять мостов рухнули, служилые забарахтались в воде; кольчуги, латы и панцири тянули дворян на дно. Кое-кому удалось выбраться на берег, но тут набежала сотня Семейки Назарьева с топорами и орясинами.

Один из дворян, кошкой сиганувший на старую ветлу, заорал:

— Измена, служилые! Секи мужичье!

Семейка пальнул из пистоля. Дворянин охнул и грянулся оземь. Служилые кинулись было на мужиков, но, увидев скачущих казаков, побежали вдоль Недны к спасительному угору с пушкарским нарядом.

А кольцо все сужалось. Дворяне заполонили угор. Кузьма Смолянинов сокрушенно забегал среди воинства.

— Куды прете?! Мне ж палить надо. Прочь от наряда!

Но все смешалось: и пушкари, и обозные люди, и дворяне служилые. Встретить воров картечью и ядрами стало невозможно.

Федька Берсень, углядев переполох на увале, гаркнул:

— Добудем наряд, донцы! Гайда!

— Гайда!

Казачья лавина понеслась к увалу.

«Ныне мои будут пушки. Ныне не осыплют дробом. Кузьму Смолянинова в куски изрублю!» — несясь на гнедом скакуне, жестоко думал Федька.

Служилые встретили казаков в сабли. Берсень бился с дворянами и зыркал по сторонам: искал пушкарского голову. Знал: тот большой, могутный, рыжебородый, на кафтане его должна быть медная бляха с орлом.

И приметил-таки! Голова отбивался невдалеке от казаков; отбивался отважно, полосуя донцов тяжелой саблей; от могучих ударов летели казачьи головы.

— Не робей, не робей, пушкари! Постоим за царя-батюшку! — восклицал Смолянинов.

— Станишников губить, собака! — наливаясь клокочущим гневом и пробиваясь к наряду, закричал Федька.

Пушкарей оставалось все меньше и меньше.

Кузьма Смолянинов отскочил к пушке, схватил дымящийся фитиль, отчаянно крикнул:

— Не гулять вам по Руси, ироды! Не служить Расстриге!

Федька, углядев, как голова метнулся к бочонку, заорал:

— Вспять, вспять, донцы!

Но в ту же минуту раздался оглушительный взрыв. Десятка два казаков были убиты.

Федьку едва не вышибло из седла; усидел, зло скрипнул зубами.

— Смерть барам, станишники!

— Смерть! — яро отозвалась повольница.

Дворян смяли с угора, погнали к Недне.

Остатки полков Трубецкого и Нагого бежали к Орлу.

Дружина Болотникова ликовала.

Иван Исаевич снял шелом. Набежавший ветер взлохматил черные с серебром кудри. Глянул на рать, земно поклонился.

— Слава тебе, народ православный! Слава за победу, что немалой кровью добыли. Враг разбит, но то лишь начало. Нас ждут новые сечи. Впереди — царь Шуйский с боярами. На Москву, други! Добудем волю!

Часть III ОГНЕМ И МЕЧОМ

Глава 1 ИСТОМА ПАШКОВ

Пятитысячное войско дворянской служилой мелкоты двигалось из Путивля к Ельцу. Ехали конно, с обозом и «даточным» людом. Воеводой — веневский сотник Истома Иваныч Пашков.

Среди дворянского войска находился и казачий отряд в три сотни; донцы примчали в Путивль с Раздоровского городка, примчали шумные, дерзкие. Галдели, потрясая саблями:

— Не люб нам боярский ставленник! Не видать Дону зипунов и хлеба. Гайда к царю Дмитрию!

Ярились, драли горло. Истома Иваныч довольно оглаживал русую бороду. Ишь как на Шуйского озлобились! То и добро. Чем больше у Шуйского недругов, тем скорее его погибель. Боярский царь на троне — горе дворянству. Не видать ни чинов, ни вотчин, ни мужика пахотного. Высокородцы все к себе пригребут. Шуйский боярам крест целовал. По гроб ваш-де буду, не допущу ко двору худородных! Не позволю издревле заведенные порядки рушить. Борис Годунов норовил на старину замахнуться, так бог его и наказал. Сдох в одночасье. Из святого храма изгнан.

Тело Бориса, погребенное по царскому чину в Архангельском соборе, выкопали с позором и, сунув в некрашенный гроб, отвезли на Сретенку и захоронили на подворье Варсонофьевского монастыря. Там же закопали царицу Марью и царевича Федора, убитых Голицыным, Молчановым и Шелефединовым.

Михайла Молчанов ныне у шляхты в Сандомире. Сказывают: высоко вознесся, подле самого царя Дмитрия ходит. Государь же вот-вот выступит на Русь. Худо придется Шубнику.

Пашков всегда недолюбливал князя Василия, а теперь и вовсе возненавидел. Случилось это два года назад, когда Истома был послан веневским головой на Москву. Время голодное. В стольном граде нещадно разбойничала чернь.

Ехал по Москве зимними сумерками. В одном из глухих переулков навалились на Истому лохматые мужики с дубинками; вмиг стащили с коня, натянули на голову мешок, опутали веревками и куда-то поволокли.

Мало погодя притащили Истому в душный, закоптелый сруб; скинули мешок, освободили от пут. В срубе смрадно чадил факел, воткнутый в железный ставец.

Пашков молчаливо обвел хмурыми глазами татей. Их было около десятка: кудлатые, в рваных дерюжках, в старых облезлых шапках.

— Перетрухнул, барин? — вопросил рослый сухотелый детина.

— Мне вас, лиходеев, пужаться неча, — спокойно отозвался Истома.

— Так ить живота лишим, — подскочил к Пашкову худой, длинношеий космач со злыми прищуренными глазами. Выхватил из-за голенища сапога нож, приставил к Истоминой груди. — Кровя выпущу, барин. Страшно, хе-хе.

— Страхов много, а смерть одна, тать.

Лихой присвистнул.

— Нет, ты глянь на него, Тимоха! — повернулся космач к детине. — Эких бар мы ишо не заарканивали. Ужель и впрямь не боится?

Кольнул Пашкова в шею, потекла кровь.

— Буде, Вахоня! — строго прикрикнул Тимоха и, поднявшись с лавки, подошел к Истоме.

— Ране не зрел тебя на Москве. Никак уездный дворянин? Чего ж без слуг пожаловал? В Белокаменной у нас лихо. Откуда ты?

— Не пред тобой мне ответ держать, — сердито молвил Пашков.

— Вестимо, — хмыкнул Тимоха. — Баре перед смердом шапку не ломают… А по одежде ты служилый. Вон и пистоль, и сабля, и бляха с царским орлом. В головах ходишь, а?

— Не твое песье дело. Кончай уж.

— Не задолим, барин, — вновь подскочил Вахоня. — В сей миг на тот свет отправим.

Истома глядел на лица татей и отрешенно думал:

«Не гадал, не ведал, что так помереть придется. Ну, да все от бога, каждому свой удел… Брониславу жаль. Кручиниться станет, с горя иссохнет… Чада? Чада погорюют малость и забудут. Ребячьи слезы недолги. А супругу жаль. Славная женка…»

— Слышь, барин, за кого грех замаливать? — вопросил один из разбойников.

— Не вам, душегубам, за меня богу молиться, — насмешливо бросил Пашков. — Есть кому… Дайте весточку в Венев. Супруга там моя, Бронислава Захаровна Пашкова. Да не сказывайте, что от лихого ножа загиб. Преставился, мол, в одночасье. Все ей горевать полегче.

— Выходит, Пашков?.. А холопы у тебя водятся? — полюбопытствовал Тимоха.

— Не без того, тать.

— Так, кормишь ли? Мы-то с голодухи в разбой пошли. Князь Василий нас не прытко жалует.

— Мои люди разбоем не промышляют. Издельем заняты. А коль при деле, так и харч получают.

— И на сукно даешь?

— А чего ж не дать, коль лодыря не корчат. Таких драных у меня нет.

Пашков говорил все так же спокойно, как будто и не стоял у смертного порога.

— Да врет он, Тимоха. Все они одним миром мазаны. Чё с ним толковать? Кончай дворянчика!

— Погодь, Вахоня, не суетись… Чую, правду сказывает. Снимите с него кафтан.

Тимоха протянул Пашкову свою сермягу.

— Не обессудь, барин, другой нет. Облачись — и ступай с богом.

— Ужель отпустишь? — насупился Вахоня. — Да он на нас стрельцов наведет. За татьбу не помилуют.

— Ничё, — рассмеялся Тимоха. — Барин, чу, не обидчив, авось не выдаст. А кафтан новый наживет. Проводи его, братцы.

Двое из холопов вывели Истому из подклета. На подворье — черным-черно. Шли мимо людских, амбаров, конюшен, поварен. Было ветрено и морозно, снег поскрипывал под ногами. Истому пронизывал холод. Рваная сермяга едва прикрывала тело. Вернуть бы теплый кафтан на лисьем меху!

Неподалеку послышались голоса, замелькали огни фонарей.

— Князь с обходом!

Лихие юркнули за амбар, Пашков же вскоре очутился среди оружных людей.

— Чего ночью по двору шастаешь? — подняв фонарь и пытливо вглядываясь в Истому, строго молвил щуплый скудобородый старичок в долгополой бобровой шубе.

— А ты кто? — спросил Истома.

— Я-то-о-о? — подслеповато щурясь, протянул старичок. — Сдурел, холоп!

Ближний от старичка человек, такой же низкорослый, но более плотный и густобородый, огрел Истому посохом.

— На колени, смерд!

Пашков аж побелел от гнева.

— Ни я, ни родичи мои в холопах не бывали!

Старичок захихикал, жидкая бороденка его задергалась, из глаз потекли слезы.

— Блаженный на мой двор приблудился.

— И впрямь, юрод. Морозище, а он без шапки. Да еще выкобенивается. Нет, ты зрел таких холопей, князь Василий?

— Не зрел, князюшка Митрий. Серди-и-тый, хе-хе. Как же кличут тебя, юрод?

Истома молвил с укором:

— Грешно вам, князья, надо мной измываться. Пред вами тульский дворянин Истома Иваныч Пашков.

Князья и послужильцы рассмеялись пуще прежнего.

— Всяких юродов видал, но чтоб себя дворянином возомнил, таких не встречал, — тоненько заливался князь Василий.

— Глянь, братец, он не токмо шапку, но и крест потерял. А без креста на Руси не живут. Глянь же, князюшка.

Истому наконец-то осенило. К князьям Шуйским угодил! К братовьям Дмитрию и Василию. Так вот они каковы!

— Стыдитесь, Шуйские! Крест лихие сорвали. Буде глумиться. Вольны вы над холопами своими, я ж вам не кабальный. Стыдитесь!

Князь Василий огрел Истому посохом.

— Шуйских корить?!.. Эгей, челядинцы, тащите малоумка в яму! Батожья не жалейте!

— А зачем в яму, братец? Седни же Крещенье, а юрод без креста, что ордынец поганый. Не лучше ли обратить в веру Христову? — посмеиваясь, молвил князь Дмитрий.

— В проруби выкупать?

— В проруби, братец.

Князь Василий согласно мотнул головой.

— Волоките в Иордань.

Послужильцы насели было на Пашкова, но тот, рослый, широкогрудый, дворовых растолкал, огневанно рванулся к Шуйским. Но дворовые вновь насели, связали кушаком руки и потащили к заснеженному пруду с черной дымящейся прорубью. Содрали сермягу, сапоги и, под гогот князей, трижды окунули в воду.

— С очищением тебя, Истома сын Иванов, — дурашливо кланяясь, произнес Дмитрий Шуйский.

— Авось поумнеет в христовой вере, — молвил князь Василий.

Перед ним вдруг оказался один из челядинцев.

Не прогневайся, батюшка князь. Дозволь слово молвить.

— Чего тебе, Еремка?

— Оно, вишь ли, батюшка князь… Не тово, батюшка. Не гневись. Оно, вишь ли, не совсем ладно.

— Эх, замолол. Да чего не ладно-то, дурень?

— Не юрода выкупали… Признал я. То воистину Истома Иваныч Пашков, барин мой бывший, — повернулся к Истоме. — Чать, помнишь меня, батюшка?

Пашков придвинулся к холопу, вгляделся, криво усмехнулся.

— Так вот ты к кому сошел Еремка Бобок.

Князь Василий, перестал хихикать, кашлянул в кулак

— Шубу дворянину!

Накрыли шубой, привели в хоромы, подали вина. Князь Василий деланно повинился:

— Уж ты прости, батюшка. Бес попутал… Как же ты на подворье моем очутился? Уж не злой ли умысел держал, а?

— Довольно глумиться, князь, — зло отвечал Истома. — Дворовые твои схватили. Вот уж не ведал, что холопы Шуйского разбоем промышляют.

— Мои холопи? Чудишь, батюшка. За моими холопями лихоимства не примечал. Смиренные, младенца не тронут. Да вот и братец о том молвит.

— Доподлинно, — кивнул князь Дмитрий. — Благочестивей наших холопей на Москве не сыщешь. Да кто ж оные выискались?

Глаза князей смеялись. Братья продолжали потеху. Да и как не потешиться в крещенский вечерок? Утром с царем к Москве-реке на Иордань ходили, после в хоромах с шутами трапезовали, а тут худородного дворянишку господь послал.

— Кто ж оные? — вторил брату князь Василий. — Ай-я-яй, как негоже. От нехристи! Тульского дворянина сволокли, кафтан и крест сняли, хе-хе…

— Буде! — крикнул Истома. — Никогда не прощу сего глума. К царю пойду!

Пашков сапогом толкнул дверь и вышел в сени…

— Слышь, Истома Иваныч? — вывел Пашкова из раздумья казачий атаман Григорий Солома. — К донцам мужики прибежали. Помощи просят.

— Что стряслось, Григорий Матвеич? — хмуро отозвался Пашков, все еще видя перед собой ухмыляющееся, хитренькое лицо Василия Шуйского.

— На село Камушки, что верстах в двадцати от Курска, ратные люди князя Воротынского примчали. Мужиков зорят. Дозволь моим казакам прогуляться.

Пашков ответил не сразу. Прикинул: «Курск хоть и не так близко от Ельца, но все ж сломя голову кидаться не стоит. Воевода Воротынский не такой уж простачок, чтоб одаль ратников послать. Силу чует. Окраина же бунташным огнем горит. Шуйский повелел предать Елец и Кромы, землю северскую мечу и огню. Повелеть-то повелел, да обжегся. Ни Елец, ни Кромы взять царевым воеводам не удается, которую неделю топчутся на месте… И все же царев свояк, князь Иван Воротынский, опасен. Ратные люди его аж под Курском промышляют. Что это? Ертаульный отряд или хитрый умысел? Гляди, мол, Пашков, к Ельцу не лезь. Царева рать по всей Окраине капканы расставила.

— Много ли ратных в Камушках?

— Мужики гутарят, три десятка. Да ты не сомневайся, Истома Иваныч, казаки напродир не полезут, ордынцем научены, — разгадав мысли Пашкова, произнес донской атаман.

— Добро, Григорий Матвеич, высылай сотню. Да упреди, чтоб ехали сторожко. Пущай лазутчиков вышлют. Хорошо бы нам о войске Воротынского поболе сведать. Чую, неспроста он в Камушки ратников послал.

Солома отъехал к донцам, а Пашков оглянулся на дворян-ополченцев. Славное скопилось войско. Многие одву-конь, и оружья вдоволь: ручные пищали, самопалы, сабли, пистолеты. Ехали налегке: кольчуги, панцири, колонтари, бехтерцы, железные шапки, копья — сложены на телеги. Каждый дворянин со своими холопами-послужильцами. На возах не только броня, но и харч, бочонки с вином, конская упряжь, зимние овчинные полушубки, меховые шапки, зимние сапоги.

«Запасливо едут, — одобрительно подумал Истома. — Поход на Москву будет нелегким. Поди, и в морозы придется с царевым войском биться».

К Пашкову подскакал вершник, вытянул из-за пазухи грамотку.

— Из Путивля, от князя Шаховского!

Истома сорвал печати, прочел, ободрился: Григорий Петрович шлет вдогон новое войско. Крепнет Путивльское правление! Князь Шаховской, завладев государевой печатью, шлет от имени царя Дмитрия грамоты по Руси. Со всех сторон ручьями стекается в Путивль народ. Идут казаки и гулящие люди, крестьяне и холопы, бобыли и монастырские трудники, стрельцы и пушкари, дворяне и дети боярские.

Двухтысячная рать выступила из Путивля вслед Пашкову. То немалая подмога. Сдержал-таки слово Шаховской.

В Путивле Григорий Петрович не единожды высказывал:

— Выступай смело, Истома Иваныч. В беде не оставлю. Будет твое войско не мене, чем у князя Воротынского. Покуда до Ельца идешь, вдвое рать пополнишь. Ныне со всей Руси в Путивль сбегаются. Ни тебя, ни Болотникова не забуду. Есть кого послать. Верует Русь в царя Дмитрия, крепко верует.

Как-то, оставшись с глазу на глаз, пытливо спросил:

— А сам веруешь?.. Веруешь в спасение Дмитрия?

Пашков, чуть подумав, ответил:

— Ни мне, ни тебе, князь Григорий Петрович, при царе Шуйском не жить. Плаха нас ждет. А посему другой царь нам надобен, не потаковник боярский… А коль господь всемогущий и в самом деле Дмитрия Иваныча уберег, то всему народу спасенье: мужику, люду посадскому, дворянству. Царь-то Дмитрий всем избавленье даст.

Шаховской, отпив из кубка, вновь хитровато спросил:

— А ежели выйдет по-царскому, так, как Дмитрий Иваныч в грамотах своих сулит? Мужикам — землю, холопам — волю.

— Посулить можно, да токмо выше меры и конь не скачет. Смерд веками под барином жил, и никогда ему из хомута не выйти.

— Так, так, — протянул Григорий Петрович, продолжая пристально взглядываться в веневского сотника. Пашков пришел в Путивль одним из первых, приведя с собой две сотни мелкопоместных служилых дворян — детей боярских. «Мелкота» пошла за Пашковым охотно. Не было больших раздоров по выбору походного воеводы и в самом Путивле. Прибежавшие с южной окраины помещики толковали:

— Давно знаем Пашкова. В ратных походах бывали с ним не единожды. С погаными храбро бился. Муж отважный!

— В делах рассудлив, не оплошлив.

— Боярскому царю — ворог лютый.

«Славно о Пашкове говорят, — подумывал Шаховской. — Идти ему на Елец воеводой. Но Шуйский — в Москве, а под Ельцом все те же дворяне. Поднимется ли рука Истомы на своего же брата? Это тебе не на ордынца ходить. Там — иноверец, извечный враг. Тут же — свой. Помещик пойдет на помещика. Истома — не Болотников. Тот из мужичья, коновод разбойной повольницы, воровской атаман. Дворян не пощадит, реки крови прольет… Но такой сейчас и надобен. Шуйский без боя не уступит, войско его велико и крепко, и лишь неустрашимый воевода способен выйти ему навстречу. А вот как поведет себя Истома? Одно дело на Шубника негодовать, другое — с дворянским ополчением биться».

Сомнение запало в душу.

Глава 2 «ЦАРЕВИЧ» ПЕТР

Другой день «государев племянник» Петр бражничал в городке Цареве-Борисове. Бражничал с казаками. Гуляли широко, удало, булгача посад лихими разбойными песнями. Да и как не разгуляться? Петру-царевичу после длинного, утомительного похода?!

Царев-Борисов, засечную крепостицу, взяли почти без боя. Грозно вывалились со стругов, полезли на стены.

Воевода Михаила Сабуров, стоя на башне, всполошно орал:

— Пали по крамольникам!

Но ни стрельцам, ни пушкарям ввязываться в бучу не хотелось: многие порубежные крепостицы, отложившись от Василия Шуйского, целовали крест истинному, «праведному» царю Дмитрию Иванычу.

Воевода же гневом исходил, срываясь на визг, кричал:

— Обороняйтесь, изменники! Не быть вам живу, коль воров впустите. Рази бунтовщиков!

Один из могутных стрельцов ухватился за воеводу, вскинул на руки и швырнул с крепости. Озорно крикнул:

— Примай пса, казаки! То Бориске Годуну сродник!

«Царевич», вместе с повольницей лезший на стены, одобрительно воскликнул:

— Любо, стрельче. Награжу!

Михайлу Сабурова добили копьем, кинули в ров. Стрелец же, рыжий, лобастый, поднявшись на воеводское место, весело и гулко протрубил:

— Давно ждем, ребятушки! Неча нам под Шуйским ходить. Желаем царю Дмитрию послужить, — обернулся к стрельцам. — Открывай ворота, служивые!

Открыли!

«Царевич» снял с себя шелом и кольчугу и облачился в богатый парчовый кафтан с высоким жемчужным козырем. Один из стремянных подвел игреневого коня с нарядным посеребренным седлом и бархатной попоной. «Царевич» взмахнул на коня, приосанился.

Стрельцы и посадчане, взирая на молодого чернявого всадника, затолковали:

— Вот те и казак! Боярином воссел.

Казачий атаман, стоявший подле «царевича», горделиво крикнул:

— То не боярин! Пред вами царевич Петр Федорович, сын покойного государя Федора Иваныча и племянник ныне здравствующего царя Дмитрия Иваныча!

Борисовцы взбудораженно загалдели:

— Вот те на! — заломив колпак на потылицу, присвистнул один из посадчан. — У царя Федора никогда сына не было. Дочь Феодосью ему царица принесла. О том по всей Руси бирючи оглашали.

— Вестимо, — поддакнул пожилой затинщик. — Я тогда на Москве жил. А было тому, дай бог памяти, годов пятнадцать. Царица Ирина пушкарей деньгами одарила, чтоб веселей и громче из пушек палили.

— Пятнадцать, речешь? А глянь на молодца. Ему все двадцать, а то и боле.

Узрев замешательство в лицах горожан. Петр Федорович громко молвил:

— Ведай же, народ православный! Я законный сын царя Федора. Родила меня матушка государыня Ирина Федоровна. Но не суждено ей было меня на царство пестовать. Злодей и всей Руси притеснитель Борис Годунов выкрал меня из царских покоев. В матушкину же опочивальню подложил девочку Феодосью. Та ж вскоре занедужила и преставилась. Зелья отравного в молоко Бориска подлил. Помышлял, злодей, и меня извести, да бог уберег. Спасли меня добрые люди, в дальний монастырь упрятали. А как в лета вошел, надумал я по Руси походить, поглядеть, как живет народ православный. Везде побывал, везде постранствовал. И всюду видел суды неправедные, поборы и мзды великие, лихоимство боярское. В тесноте и обидах живет народ! Худо сидеть ему под боярским царем Василием. Прослышал я о законном царе, дяде моем Дмитрии Ивановиче, кой ныне в Речи Посполитой сидит и рать копит, дабы на Ваську Шубника выступить. Прослышал и возлюбил за то, что люд подневольный помышляет от невзгод избавить. И в делах оных я дяде своему верный пособник. Целуйте крест царю Дмитрию!

Стрелец, скинувший воеводу с крепости, крикнул:

— Люб нам царевич Петр! Бей в колокола, встречай хлебом-солью!

Звонари кинулись на колокольни.

«Царевич» торжественно въехал в город.

Второй воевода, князь Юрий Ростовский, ходивший у Сабурова «во товарищах», затворился с верными послужильцами на своем подворье. Но оборонялся недолго. Казаки перевалились через тын и, кромсая воеводских челядинцев, ворвались в хоромы.

Юрий Ростовский, грузный, огневанный, неустрашимо разил повольников тяжелым мечом. Один из казаков выстрелил из пистоля. Князь зашатался, глухо звякнул о пол выпавший меч.

В покои быстро вошел «царевич» Петр.

— Воинство мое сечь, собака! На кол изменника!

— Сам вор и изменник, — тяжело выдохнул князь. — Смерд, подлый самозванец!

Царевич сверкнул саблей. Приказал:

— Голову на копье — и на Соборную площадь. Пусть город ведает: царевич Петр суров к изменникам!

Петр Федорович, устав от пиров и гульбы, отдыхал в воеводских покоях. Хотелось уснуть, да больно прытко драли горло пьяные казаки, заполонившие хоромы.

— Не унять ли? — глянул на «царевича» стремянный Митька Астраханец. — Пойду, пожалуй, Илейка.

Илейка, потягиваясь на лавке, позевывая, лениво отмахнулся.

— Пущай гуляют… Подай-ка квасу.

Митька подал и с разбегу плюхнулся на широкую, пышную, мягкую кровать; утонул в лебяжьих перинах, рассмеялся:

— И как тут токмо спалось воеводе? Чудно. Ни головы, ни ног не чую.

— Тебе б седло под башку.

— Во! И бабу под бок.

Илейка приподнялся на локте, лицо его стало недружелюбным.

— Еще намедни хотел тебе сказать. Девок-то не шибко соромь. Поутру посадские старосты жалобились, просили управу на тебя найти. Пошто девок бабишь?

— А сам-то? — прыснул в кулак Митька. — Не ты ль вечор боярску дочь тискал?

— Цыть! — бухнул кулаком о стенку Илейка. — Знай, чьих девок соромить. Посадчан же не трогай, не трогай, Митька! Да и купчишек зорить буде. Ты да Булатка Семенов пуще всех по амбарам и лавкам шастаете. Буде! Не ссорьте меня с посадом. А не то…

— Что «а не то»? Аль голову лучшему другу срубишь? — криво усмехнулся Астраханец.

— Срублю… срублю, коль поперек встрянешь.

— Вот ты как, — обидчиво фыркнул Митька. — А не я ль в твою пользу от «царевича» отказался, не я ль пуще всех на кругу горло драл? Век сидеть бы тебе в своем Муроме.

— Цыть! — Илейка запустил в Астраханца кувшином. Тот выскочил в соседние покои.

Илейка же откинулся на изголовье, закрыл глаза «Век сидеть бы тебе в своем Муроме».

Муром! Тихий, зеленый, деревянный городишко на Оке-реке. Вспомнился отчим Иван Коровин, огромный, тяжелый, неистребимо пропахший дымом. Отчима знал весь город. То был не только искусный колокольный мастер, но и первейший кулачный боец.

Ох, каким сказочным богатырем выглядел Иван Коровин на Оке-реке! В масляную неделю на лед высыпал весь город. В расписном возке подкатывал воевода; угощал народ вином и блинами, а затем, кутаясь в теплую шубу и воссев на «красное» место, степенно говаривал:

— Разгуляйтесь, молодцы. Покажите удаль.

Каждая слобода выставляла своего кулачного бойца. Посадчане, выводя «детинушку» в круг, напутствовали:

— Не робей, Васька! Постой за кожевников. Воевода деньгами и шубой одарит.

Васька опасливо косился на Ивана Коровина. Саженистый, кулачищи по пуду. Железный лом узлом завязывает, как тут не оробеть. А толпа знай задорит:

— Побьешь Ваньку Великого — по полтине скинемся. Боярином заживешь. Поднатужься, Васька!

Ванька же Великий — прозвали за рост — стоит руки в боки, ухмылка по лицу гуляет.

— Не бойсь, Васька, не бойсь, конопатый. Я тебя легонько. Плечиком толкну — и будя.

Васька наливается злостью. На весь Муром срам! Свирепо идет на Ваньку. А тому только того и надо: чем злей супротивник, тем дольше и постоит.

Но после второго удара никто не выдерживал, да и бил-то, казалось, Иван Великий вполсилы, как-то играючи, с прибауткой:

— Полетай, Васька, белу кашу хлебать!

Васька падал в сугроб.

Воевода сожалело качал головой:

— И этот не устоял. Ужель противу Ваньки молодца не сыщется? А ну выходь, выходь, молодцы! Шубы бобровой не пожалею. Выходь!

Но детинушки, способного одолеть Ивана Великого, так и не находилось. Получив рубль серебром, боец кричал:

— Айда в кабак, посадские! Гульнем!

Толпа дружно валила за Иваном. Он не был жаден до денег, награду пропивал до последней полушки. Сам же, на диво питухов и кабацких ярыжок, пил помалу. Осушив косушку, говаривал:

— Буде.

Питухи ж наседали:

— Чудной ты, право, мужик, Ванька. Да в тебя хоть ведро влей. Давай еще по чарочке, уважь, родимый!

— Буде! Много пить — добру не быть, винцо с разумом не ладит, а мне головушка на дело надобна.

Поднимался, кланялся застолице — и вон из кабака. Муромцы знали: уйдет колокола лить. Знатные колокола! Бывало, зазвонят, а посадчане, крестясь на храм, толкуют:

— Экий звон красный. Ванькины колокола.

Иван Коровин целыми днями пропадал в Литейной избе. Тут его было не узнать: ворчливый, всегда чем-то недовольный.

Илейка не раз видывал, как отчим, снуя по плавильне, накидывался на подручного:

— Куда столь олова льешь, дурья башка! Сколь раз говорить: три меры меди, две — олова… А серебра чего жалеешь? Без серебра малинового звону не будет. На кой ляд сей колокол? Да ни один храм оное литье не возьмет. Взирай же, недоумок, как лить медь колокольную. Взирай!

Сам становился к топке, заполнял формы, подсыпал золы, чтоб не было угару… Черный, закоптелый возвращался в избу. Малость отдохнув и перекусив, лез в баню. И всегда брал с собой Илейку. Вручал пасынку жаркий распаренный веник, весело восклицал:

— Лупи, Илейка, хлещи во всю мочь!

Выходил из бани красный, разомлевший, пышущий здоровьем. Повечеряв с Ульяной и помолившись богу, тотчас ложился на лавку, раскинув вдоль простенка длинное могучее тело. Чуть свет поднимался, снедал — и вновь в Литейную избу.

Случалось, брал Илейку с собой.

— Тебе уж десятый годок. Мужик! Приглядывайся, авось добрым литейцом будешь.

Но в плавильню Илейке не хотелось: дым, копоть, жара. То ли дело по слободе бегать!

Отчим досадливо вздыхал:

— Чую, не по душе тебе литейное дело. Худо, Илейка. Не мово ты корня — Вавилкина. Тот всю жизнь баклуши бил.

Ульяна нагуляла сына «без венца». Сама — девка на загляденье, а Вавилка — и того краше. Статный, веселый, кудрявый. Сколь девок по Вавилке сохли, сколь сердец истомилось! Вот и Ульяну детинушка захороводил. Погулял в цветень, обабил — и к другой красавушке подался. Ульяна в слезы, но где там. «Я с тобой под венец не собирался, сама прилипла». Погорюнилась, погорюнилась, да так и отступилась: Вавилку ни слезами, ни божьим словом не устыдишь, знай колобродит.

Пять лет без матушки и тятеньки Илейку нянчила, а тут как-то Иван Великий в избу зашел.

— Девка ты, чу, добрая. К рукоделью мастерица, в стряпне горазда. Выходи за меня. Авось не хуже людей проживем. Сына же твово не обижу.

Не обидел! Худым словом не попрекнул. На одно лишь сетовал:

— Вижу, не быть тебе, Илейка, колокольным мастером. А ремесло бы доброе, людям нравное… Не ведаю, к какому мастеру отдать. Может, к кожевнику?

Но ни к кожевнику, ни к кузнецу, ни к хамовнику Илейку не тянуло. Манили же его ребячьи потехи и гульбища, где любил верховодить. «Ватаманил» не только с озорством, но и с дерзостью. Посадчане нет-нет да и пожалуются Коровину. А тут как-то боярский сын, мелкопоместный дворянишко Сумин Кравков на коне подъехал.

— Уйми свово мальца, Ванька! В бочку со смольем факел кинул. Едва хоромы не спалил, абатур! Намедни же на Оке сеть поставил, так околотень твой и тут напаскудил, всю рыбу выпустил.

— Это как? — откровенно полюбопытствовал отчим.

— Да так! — бушевал Кравков. — Мырнул под сеть и ножом полоснул. Да кабы в одном месте. Весь невод изрезал, поганец!

— Нешто один управился?

— С огольцами. У твово абатура цела артель пакостников. Дело ли, Ванька? Твой дьяволенок всему Мурому осточертел!

— Ну ты уж молвишь, Сумин. «Всему Мурому». Малец от горшка два вершка. Глянь на него — ни росту, ни силенки. Ему ль атаманить? Навет,

— защищал пасынка Коровин.

— Наве-е-ет? — багровел сын боярский. — Да я твово охломона за руку ухватил, когда он факел в смолье кинул.

— Чего ж не привел? — в глазах Ивана Великого дрожали смешинки.

— Приведешь, волчонка! Ишь, как меня зубами жамкнул. Попадется — вусмерть забью. Так и ведай, Ванька! Ишь распустил пригулыша!

— Но-но, буде, — хмурился отчим. — Ты оного не трожь. Илейка мне за сына. Не трожь!

— А коль за сына, так приглядывай. Неча ему лихоимничать. И смолье, и невод денежек стоят. Аль в убытке мне быть, Ванька?

— В убытке не будешь, — отчим шел в избу за деньгами.

Илейке же строго выговаривал:

— Негоже, чадо. То дело недоброе. С чего бы ты на Кравкова ополчился?

— Ордынец он! — сверкая черными глазенками, кричал Илейка. — Андрюху, дружка моего, поймал и вниз головой на ворота повесил. Андрюха едва не помер. Худой человек!

— Мал ты еще, чадо, чтоб людей хулить. Вот подрастешь, тогда и суди. Да и то не вдруг распознаешь. Рысь, брат, пестра сверху, а человек… В чужую душу не влезешь.

Отчима не стало, когда Илейке пошел четырнадцатый год: угорел в Литейной избе. Мать постриглась в Воскресенский монастырь ивскоре преставилась после тяжкого недуга.

Остался Илейка с немощной, дряхлой бабкой Минеихой, матерью Ивана Коровина.

— Пропадем, чадо, — тяжко вздыхала бабка.

В Фомино заговенье зашел в избу нижегородский купец Тарас Грозильников, много лет знавший Коровина. Купец наведался в Муром на пяти подводах: приехал за колоколами для нижегородских храмов. Услышав о смерти Ивана Коровина, сожалело молвил:

— Добрый был мастер.

— Худо ныне у нас, батюшка, — запричитала Минеиха. — Сироты мы. Вот и я скоро на погост уберусь.

Тарас Грозильников глянул на Илейку.

— Поедешь ко мне в Нижний?

— Поеду, дядя Тарас, — охотно согласился Илейка. Его давно манили новые города. Он и сам помышлял убежать из Мурома.

В шестнадцать лет стал Илейка сидельцем торговой лавки. «И сидел он в лавке с яблоками да с горшками».

Года через два довелось Илейке и на Москве побывать. Тарас Епифаныч, беря с собой Муромца, строго наставлял:

— В Белокаменной не зевай. Москва, брат, бьет с носка, ушлый живет народец. Особо на торгу держи уши топориком. Чуть что — объегорят. Шишей да шпыней — пруд пруди. И такие, брат, воры, что из-под тебя лошадь украдут.

— Не оплошаю, Тарас Епифаныч, — заверял Илейка.

С полгода на Москве в лавке просидел, и ни разу впросак не попал. В свободное же время толкался по торгам и площадям, дивился. На Москве народ шебутной, отовсюду слышались бунташные речи. Посадская чернь негодовала на бояр и царя, толковала о Дмитрии Углицком.

Мятежных людей ловили стрельцы и земские ярыжки, тащили в Разбойный приказ, били кнутом, нещадно казнили на Ивановской площади.

Но чернь неустрашимо дерзила, исходила ропотом.

«Удал народ! — восхищался Илейка. — Ни бояр, ни царя не страшится. В Новгороде куда улежней».

Но и в Нижнем участились воровские речи. Ремесленный люд хулил воевод и приказных дьяков, судей и земских старост.

Нет-нет да и полыхнет по Новгороду бунташный костерок. Тарас Грозильников недовольно говорил:

— Неймется крамольникам, ишь распоясались. Приказных дьяков начали побивать, на боярские дворы петуха пущать… Ныне гляди в оба, народ и на купцов злобится.

Илейке надоело сидеть в лавке. Подмывало в кабаки, на гульбища, к молодым посадчанам, дерзившим нижегородским воеводам и дьякам.

Тарас Грозильников то подметил:

— Среди горлопанов тебя примечали. На торгу, вкупе с голодранцами, больших людей города хулил. Гляди, парень, до темницы не докатись. Коль еще услышу о тебе недоброе, сам к воеводе сведу. Мне экий сиделец не надобен.

Недели через две, покинув купца, Илейка пристал к ватаге гулящих людей. Те шатались по городам, похвалялись:

— Мы люди вольные, ни купцу, ни барину спину не гнем. Куда хотим, туда и идем.

Ходили десятками, сотнями, задирали прохожих, буянили в кабаках. Пропившись, спускались с нижегородского угора к Волге, осаждали насады и струги, весело кричали:

— Эгей, купцы тароватые, примай в судовые ярыжки! Много не возьмем. Нам лишь на харчишки да чарочку в день.

Илейка угодил в «кормовые казаки» на расшиву ярославского купца Козьмы Огнева, снарядившегося с товарами в Астрахань. И с того дня началась для Муромца бродяжная жизнь. Где только не удалось побывать! На Волге, Каме, Вятке, в Казани, Астрахани… Казаковал, бурлачил, нанимался к купцам, кормясь тем, что «имал де товары у всяких у торговых людей холсты и кожи, продавал на Тотарском базаре и от тово де давали ему денег по пяти и по шти».

В Астрахани жил Илейка у стрельца Харитонки. Тот вовсю подбивал Муромца на царскую службу.

— Буде тебе по Руси скитаться. Айда к нам во стрельцы. Царь Борис ныне служилых жалует — и деньгой, и хлебом, и сукнецом добрым. Жить можно. Айда к голове!

— Во стрельцы погожу, — толковал Илейка. — Докука, брат, на одном месте сидеть. Да и чего хорошего с бердышом за лихими гоняться? Не по мне то, Харитоша.

— Аль опять куда надумал?

— Надумал податься в казаки.

Стрелец негромко рассмеялся:

— Да ты каждый год в казаках гуляешь. Почитай, все реки облазил.

— Да не о тех казаках речь, — отмахнулся Илейка. — То казаки судовые, ярыжки, зимогоры… Меня, Харитоша, на Дон и Терек манит. Вот там козачество! Добро бы в поход куда сходить.

— Непоседлив ты, братец.

Бросив «имать товары», Илейка пристал к казачьему войску, идущему в далекую Тарскую землю[212]. Выдали Муромцу коня, самопал, копье и саблю, молвили:

— Идем в Дагестан персов и турок воевать. Гляди, не сбеги. Иноверец лихо бьется.

— Нашли кем пугать, — фыркнул Илейка. — Либо сена клок, либо вилы в бок. Не заробею!

Муромец не посрамил казачьего воинства. И в Тарках, и на Тереке сабля его была одной из самых ярых. Казаки довольно гутарили:

— Удал и проворен. Товариществу крепок. Добрый казак!

Побывал Муромец и в стрельцах, ходивших с воеводами в Шевкальский поход. Вернувшись в город Терки, «Илейка приказался во двор к Григорию Елагину». Но холопствовал лишь зиму: по весне удрал от боярского сына на Волгу. «Ходил с казаки Донские и Волские», покуда не угодил к голове Афанасию Андрееву.

Астраханский воевода Иван Хворостинин снарядил казаков на Терку. Молвил:

— Повелел царь Борис Федорович оберегать терскую землю накрепко. Будет за то вам достойная награда.

Казачий отряд Афанасия Андреева вышел из Астрахани летом. Зимовали в Терках. Поизодрались, пообносились, жили впроголодь. Недовольно галдели:

— Плохо тут, братцы. Вконец зануждались. Худая служба.

— Худая! Ни сукна, ни вина, ни хлеба. Проманул нас царь Борис.

Илейка бродил среди казаков, кричал:

— Жалованье наше бояре похватали. Мало им, мздоимцам!

— Задавили народ. Чу, гиль по всей Руси.

— Сказывают, царь Дмитрий объявился. Народ-де к нему валом валит. Праведный, чу, царь.

Войско роптало. Многие казаки призывали идти «на Кур реку, на море, громить Турских людей на судах».

— Неча сидеть. Айда в море за зипунами! А коль добычи не будет, пойдем кизылбашскому шаху Аббасу служить!

Илейка же звал на другое:

— Не под тот угол клин колотите, братцы. Шах Аббас могет и в ятаганы встретить. Не лучше ли на московских бояр податься, дабы изведали наши сабельки. От них все беды! Айда на Москву!

— Не хотим на Москву! Айда на море!

Войско раскололось. Шум, брань на сто верст!

Как-то бывалые казаки Булатка, Тимоха да Осипко явились к своему атаману Федору Бодырину и повели разговор:

— Весна скоро, батько. Пора в поход снаряжаться, буде голодовать… Так ты на бояр али как?

— На бояр, — твердо молвил Бодырин. — Все мои триста казаков о том помышляют. На бояр!

— Добро, батька… Мы тут об одном дельце покумекали. Но дельце то непростое.

Выслушав казаков, атаман надолго задумался. День думал, другой, покуда не позвал к себе Булатку.

— Пожалуй, хитро умыслили. Глядишь, с царевичем и бояр бить сподручней. Авось и поверит народ православный… Да токмо кого в царевичи ставить? Надо из молодых, и чтоб головой был крепок, а то сраму не оберешься.

Отбирали долго, усердно, пока не остановились на двух казаках: Илейке Муромце и Митьке Астраханце. Парни толковые, башковитые, хоть обоих «во царевичи».

— Нарекайте, атаманы-молодцы, — обратился Федор Бодырин к казакам. — Кого назовете, тому и быть Петром.

Долго судили да рядили, покуда не взобрался на бочонок Митька Астраханец.

— Послухайте меня, братья-казаки! Спасибо за великую честь, но быть мне царевичем не можно. Я на Москве никогда не бывал и московских порядков не ведаю. Пущай Илейка во царевичах ходит. Ему Москва не в диковинку.

На том казаки и «приговорили». Илейку облачили в боярский кафтан, усадили на белого коня, подали саблю в золоченых ножнах. Муромец приосанился, горделиво повел черной бровью, воскликнул:

— А будет вам за то любовь наша! Жалую всех зипунами, казной и хлебом. Есаулов и сотников — поместьями, атамана — шубой с моих царских плеч! Жить всем вольно, в достатке, почестях, без тесноты боярской!

Казаки довольно загоготали:

— И впрямь царевич, дьявол!

— Эк, выворотил. Любо, Илейка!

На бочонок поднялся Федор Бодырин.

— Кажись, не промахнули, атаманы-молодцы. Видит бог, истинный у нас царевич. Об Илейке же отныне забыть. Не было и не слышали такого казака. Перед вами сын государя Федора Иваныча — Петр Федорович, кой после долгих скитаний объявился в нашем войске. Не забывать оного ни днем, ни ночью, не выдавать ни под кнутом, ни на дыбе, ни на плахе. Умереть всем за царевича! А ежели кто язык высунет, того сказним по казачьему обычаю. Оберегайте, пестуйте царевича, служите верой и правдой. Но и ты, Петр Федорыч, не забудь наше радение. Будь своему слову крепок. Любо ли гутарю, атаманы-молодцы?

— Любо, батько! — взревело войско.

— А коль любо, целуйте крест Петру Федорычу. Отче, неси крест и икону!

Самовольно покинув городок, три сотни казаков поплыли вниз по Тереку к реке Быстрой; поплыли к набольшему войсковому атаману Гавриле Пану.

Терский воевода Петр Головин, услышав о Петре-царевиче, осерчал.

— Дело воровское, изменное. Мало на Руси одного самозванца, ныне еще появился. Богоотступники!

К воровским казакам немедля выслал голову Ивана Хомяка.

— Самозванца в оковы — и ко мне!

Но казаки Илейку не выдали. Прогнав Хомяка, отплыли из войскового городка на море. Стали неподалеку от устья Терки на острове.

Воевода Головин вновь и вновь присылал своих гонцов; грозил, уговаривал, норовил подкупить старшину. Но Федор Бодырин и его есаулы неизменно отвечали:

— Царевич Петр — истинный. Мы ему крест целовали. А коль силом сунетесь, отпор дадим!

Слухи об отважном атамане и Петре Федоровиче облетели все казачьи юрты[213]. Служилый люд, бросая городки и станицы, повалил к Бодырину. Едва ли не все терское войско собралось на бунташном острове. Воевода Петр Головин места не находил. Потерянно сновал среди приказных, бранился:

— Нет, что делают, что делают, злодеи! Кому ныне на рубежах стоять? Как перед царем ответ держать? Ну, хоть бы половину войска в Терках оставили!

И вновь летели на остров гонцы, но Федор Бодырин и слышать ни о чем не хотел.

— Казаки не желают боле Годунову служить. Буде без жалованья сидеть! Ныне с царевичем Петром на Москву пойдем.

Казаки поплыли к Астрахани. Но в Астрахань «крамольников» не пустили. Казаки кричали со стругов:

— Дурни! Пошто закрылись? С нами сын государя Федора — царевич Петр Федорыч! Впущайте царевича!

Но стрельцы ворот не открыли. Воеводы, головы и сотники отвечали со стен и башен:

— Воров не впущаем!

— Не гулять вам по Астрахани, не грабить!

— Ступайте прочь со своим Самозванцем!

Казачье войско поплыло вверх по Волге. Это был дерзкий, разбойный поход. Донские, волжские и терские казаки, вырвавшись на волю, громили купеческие расшивы и насады, нападали на торговые и посольские караваны, зорили дворянские и боярские усадьбы.

Гудела, стонала, бесновалась матушка-Волга!

Из Москвы приходили добрые вести. Умер в одночасье царь Борис Федорович. Возликовали. К Москве движется государь Дмитрий Иванович. Возликовали вдвое!

«Царевич» на радостях воскликнул:

— Слава те, господи, свершилось! Дядя мой идет к Москве. Гуляй, казаки!

Воцарившийся Дмитрий Иваныч, узнав о четырехтысячном казачьем войске, выслал к «племяннику» своего гонца Третьяка Юрлова. Встреча произошла под Жигулями.

Гонец степенно молвил:

— Царь и великий князь Дмитрий Иванович шлет тебе, царевич Петр, свою грамоту.

Казаки довольно заулыбались: государь Дмитрий царевича признал, то добрый знак.

Принарядившийся Илейка принял грамоту, сорвал красные печати, молча прочел. Третьяк же Юрлов усмехнулся: какой же из него царский сын? Обычая не ведает. Царские особы сами грамот не читают.

Илейке же и невдомек, что промахнулся. Крутнув ус, весело глянул на войско.

— Дядя мой, государь Дмитрий Иваныч, велит идти нам к Москве. Обнять-де желает свого племянника. Любо ли, казаки?

— Любо! — взревела повольница.

— Слава государю!

— Айда к Москве!

С того дня поубавили разбой, заважничали. Сам государь к руке своей кличет, ждут всех на Москве щедроты царские.

Но за Свияжском, у Вязовых гор, радость казаков померкла. Бежавший из Москвы казак Гребенкин доставил худую весть: царя Дмитрия Иваныча убили в Белокаменной.

Сотники, головы, атаманы собрались на совет. Приговорили: войску идти вспять. Доплыв до Камышинки, вновь принялись «думу думати». Одни звали на Хвалынское море, другие — на Казань и Астрахань, третьи — в Дикое Поле. Спорили не день, не два, покуда не порешили: идти к донским атаманам. Волоком перетащились до реки Иловли и «перегребли на Дон, а Доном ехали до Монастырского».

Но оседлые, домовитые казаки встретили повольников с прохладцей:

— Неча у нас голытьбе делать. Один разбой на уме. Покуда Волгой шли, сколь добрых людей поубивали, да пограбили. Неча нас с царем Шуйским ссорить, пущай дале идут.

Атаманы в третий раз сошлись на совет. Федор Бодырин, выслушав начальных, молвил:

— Думаю, один нам ныне путь. В Сечь! Заодно с братьями-запорожцами будем промышлять.

На том и сошлись. Поплыли по Дону до Северного Донца, «а Донцом вверх погребли верст со сто».

К запорожцам «царевич» Петр не попал. Подле Айдара войско встретилось с гонцом из Путивля. То был посадский человек Онисим Горянин.

— Послан я к тебе, царевич Петр Федорыч, от князя Григория Шаховского и всех гражан путивльских. Велено сказать, что государь наш Дмитрий Иваныч жив, идет из Литвы с великой ратью в землю северскую и скоро будет в Путивле.

— Да может ли быть такое? — усомнился Илейка. — Царя Дмитрия на Москве людишки Шуйского убили.

— Злой навет! Убили попова сына, что обличьем на государя схож. Царь же Дмитрий Иваныч божьей милостью уберегся и бежал в Речь Посполитую. Ныне идет на Русь, дабы вернуть свой законный престол.

— Добро бы так, — все еще сомневаясь, протянул Илейка.

— Да ты глянь на печати, царевич, глянь! — показывая на свиток, вскричал посланец.

Илейка глянул. Красного воску, с орлами. Такие же печати он видел под Вязовыми горами у царского гонца Третьяка Юрлова, приехавшего с государевой грамотой из Москвы.

— Царская… Царская, казаки!

Повольники оживились, тесно огрудили Илейку.

— Чти, царевич!

Илейка прочел, весело и задорно крикнул:

— Слышали, казаки? Царь Дмитрий Иваныч жив! Государь и весь люд путивльский зовут нас в град Путивль. Послужим ли Красну Солнышку?

— Послужим, царевич!

Повольница двинулась по Северному Донцу на порубежный, «засечный» город Царев-Борисов.

— Засели в крепости наши злые недруги — людишки Шуйского, — говорил атаманам Илейка. — Надо порадовать Дмитрия Иваныча. Навалимся всем войском — и возьмем Борисов. Придем в Путивль с победой. Так ли, Федор Акимыч?

— Вестимо, царевич, — кивнул Бодырин. — Все не с пустыми руками придем.

Городок Царев-Борисов пал без боя.

На четвертый день «сиденья» в Борисове к Илейке доставили дюжего густобородого казака. Стремянный Булатко Семенов доложил:

— Матвей Аничкин. Посланец-де набольшего воеводы Ивана Болотникова.

— Болотникова? — живо заинтересовался Илейка. Он был немало наслышан об Иване Исаевиче. Слава об этом удалом казаке по всему Дикому Полю гуляет.

— То всем казакам казак, — гутарили бывалые повольники. — К барам, судьям и крючкам приказным зело был лют… Жаль, на ордынское войско нарвался, в сече сгиб.

И вдруг такая весть! Болотников жив, идет Большим воеводой на царя Шуйского.

— Да как же он из татарвы выбрался? — спросил Илейка. — Сказывали, сгиб донской атаман.

— Не сгиб, царевич, — отвечал Аничкин. — Ордынцы Ивана Исаевича в полон взяли, опосля ж в Кафе туркам продали. Османцы на галеру к веслу приковали…

Выслушав Матвея Аничкина, Илейка долго молчал, раздумывая над необычной судьбой Болотникова.

— Да-а, — протянул наконец. — Хлебнул лиха казак, через край хлебнул. Редкий человек сии невзгоды выдюжит… И где ж ныне Иван Исаевич?

— Пошел на выручку Кром, царевич. Народ там от Василия Шуйского отложился и целовал крест государю Дмитрию Иванычу.

— Доброе дело… А кого ж Васька Шубник на Кромы послал? И велику ли рать?

— Князя Михаилу Нагого. В рати дворяне, дети боярские да стрельцы. Тыщ эдак пятнадцать.

— Многонько же Шубник на Кромы послал. Городок-то, чу, невелик. Чего уж так напустился? Многонько… Хватит ли сил у Болотникова?

Матвей Аничкин оценивающе глянул на «царевича». Ради любопытства пытает или что-то для себя прикидывает?

— Кромы для Шуйского ныне самое опасное место. На Кромы все северские и польские города взирают. Вон какой бунташный огонь полыхнул! Побьют Шуйского под Кромами — вся Украина к Дмитрию Иванычу пристанет. Да и подмосковные уезды всколыхнутся. Вот и послал большую рать Василий Шуйский. Но супротив Болотникова Нагому не устоять. Побьет его Иван Исаевич. К Болотникову ныне все комарицкие мужики и холопы сошлись.

— И охотно пошли? — продолжал любопытствовать Илейка. — Мужик воевать не любит. Мудрено его от сохи оторвать.

— Вся комарицкая волость поднялась, царевич. Мужики на царя и бояр огневались. Ране-то они на черных землях[214] сидели, бар не ведали, одному лишь государю налоги и подати платили. А как на царство Борис Годунов сел, так и пропала мужичья волюшка. Годунов, почитай, всю землю мужиков-севрюков помещикам роздал. А те и навалились. Барщиной да оброками задавили. Да так захомутали, хоть помирай! Борис-то Годунов и сам маху не дал, лучшие земли себе оттяпал. Вот и взроптали мужики. Борис же на них — стрельцов. Кнут, дыба, плаха. А тут царь Дмитрий Иваныч объявился, обещал севрюков из ярма вызволить. Мужики все скопом от Бориса отшатнулись — и к Дмитрию. И жить бы им без затуги, но Василий Шуйский на царя ополчился. Поди, слышал, царевич, что на Москве содеялось?

— Как не слышать! Изменники бояре помышляли дядю моего извести. Ну, да бог милостив. Удалось бежать Дмитрию Иванычу… А дале что, казак?

— Севрюки не поверили брехне Шубника, что царя Дмитрия убили. И как токмо Красно Солнышко объявился, мужики за топоры взялись. Постоим-де за истинного государя, он нам землю и волю вернул! А тут и Болотников в Путивль пришел, пришел от самого Дмитрия Иваныча, с его царской грамотой. Большим воеводой государь Ивана Исаевича назначил. Болотников по всей Украине клич кинул, дабы народ брался за оружье и шел под стяги Дмитрия.

— С каких же земель и городов рать собралась? — не уставал задавать вопросы Илейка. Все ему вдруг захотелось знать, обо всем дотошно изведать: о мужиках, о холопах, о казаках с Дикого Поля, о южных дворянах и детях боярских, приставших к царю Дмитрию Иванычу, о служилых людях «по прибору», перешедших к Болотникову… Особо взбудоражили Илейку, «листы» Ивана Исаевича.

— Удал Болотников! Древние порядки рушит. Тут ведь не просто господ поколотить, такое и допрежь случалось. Болотников под самый корень рубит. Боярство, приказы, суды неправедные — долой! В селах и деревнях — мир, в городах — вече. Избранники народные. Мужику — земля на веки вечные, холопу — воля… Аи да Иван Исаевич, ай да башка!

Глава 3 СХОДИЛИСЬ РАТИ ПОД ЕЛЬЦОМ

Государь Василий Иванович ушам своим не поверил: мужичья рать разбила отборное царское войско!

— Да статочно ли оное?! — холодея от недоброй вести, выдохнул он и весь съежился, сгорбился, убавился в росте. — Повтори!

— Войско Трубецкого и Нагого побито ворами. Восемь тыщ убито, две тыщи взяты в плен, остатки рати бежали к Орлу. Болотников идет на Москву, — тихо и скорбно произнес гонец. Знал, ждет его большая беда, цари за худые вести не жалуют. Покойный Иван Васильевич Грозный, случалось, и на плаху гонцов отправлял.

Царь поплелся в крестовую. Взирая на лики святых, смятенно восклицал:

— Господи, да что же это деется? За что наказуешь, творец небесный? Неслыханны дела твои, господи!

В голове Василия Ивановича никак не укладывалось, чтоб мужичье, наспех собранное и кое-как вооруженное, смогло одолеть многотысячное царское войско, где и стрельцы, и дворянская конница, не раз бывавшие в сражениях, и Большой пушкарский наряд, способный сокрушить самого злого ворога. И вот на тебе! Смерды, холопишки, сиволапые людишки наголову разбили государеву рать. Да то слыхом не слыхано! Не бывало еще такого на Руси. Ни при каких царях и великих князьях смерды в бунташные рати не сбивались. Впервой такой громадой сошлись… Ужель мужик так силен, господи?!

Царя Василия обуял страх, да такой, какого он не изведал, пожалуй, за всю свою жизнь. Бывало, перед плахой стоял, и то не так было жутко. Тогда, на Красной площади, его захлестывала злость и гордыня, и не было даже мысли, что его страшит топор палача.

Ивашка Болотников с мужичьем идет на Москву! А что, как вся чернь поднимется?!

Пал на колени. Тычась лбом об узорчатый ковер, просил у господа утешения и защиты. Затем долго, понурый и расслабленный, сидел в креслах. Внезапно подумалось: поглядеть бы на этого Ивашку. Сказывают, дюжой, силы непомерной. Ну да не в плечах его сила. Мало ли богатырей на Руси… Ивашка, никак, головой крепок. Недоумку рати не водить. Но чем же он мужика взял, чем подлых людишек прельстил?

Велел кликнуть дьяка, что ведал тайными государевыми делами.

— Ты вот что, Петр Евсеич… Пошли-ка своих людей к Болотникову. Да тех, что похитрей да половчей. Пущай у Вора послужат. И чтоб всю подноготную об Ивашке изведали. А коль людишки твои до стола Вора дойдут, так пущай о зелье вспомнят. Изведут — награжу по-царски. Уразумел?

— Найду оных людей, государь.

— Да чтоб мужичье не мутили. Приметят. Пущай не щадят живота Ивашке служат… А рать мутить пошлешь других, да пошлешь поболе, дабы крамольное войско расшатать. Не забудь чернецов да попов заслать. Сходи-ка ныне к патриарху. Лют Гермоген к богоотступникам.

Наставив и отпустив дьяка, Василий Иванович вновь весь ушел помыслами к воровской Украйне. Худо не только под Кромами, но и под Ельцом. Елец же вооружен как ни одна из засечных крепостей. Пушек, ядер, зелья, пищалей, сабель и пистолей — на великую рать. Год назад Самозванец помышлял выступить из Ельца на крымских татар. Похвалялся:

— Надоели Руси поганые. Что ни год, то набег. Не пора ли наказать басурман? Соберу рать со всей державы. Сходиться дружинам во Ельце, везти туда броню и оружье. Из Ельца и выступлю. Отучу ордынцев ходить на Москву!

В поход Самозванец так и не сходил, но броня и оружье остались в Ельце.

«И кому в руки попало? — досадовал царь Василий. — Ворам! Ельчане не захотели целовать мне крест, побили воевод и шатнулись к Расстриге. Да оного злодея давно и в помине нет! Сколь на Москве люду зрело, как его Гришка Валуев из пистоля сразил. Веруют же, нечестивцы, вся Украйна верует!.. Да кабы токмо Украина. В самой Москве гили хоть отбавляй. «Жив Красно Солнышко, жив истинный помазанник божий». Тьфу, охальники! Нашли кого «Солнышком» величать. Беглого монашка, чернокнижника, расстригу, еретика. Тьфу! Не он ли латынянами Москву наводнил, не он ли дозволял иноверцам входить в храмы и соборы, не он ли изгонял пастырей духовных из домов своих, вселяя в них ляхов. А кто помышлял Псков и Новгород чужеземцам отдать, кто нещадно казну державную зорил, кто великое множество девок обесчестил? Срамословил, блудил, прельщал чернь лживыми посулами. Веруют, веруют, малоумки!»

Закипел, забегал по палате, весь клокоча от гнева. Долго не мог успокоиться, пока внимание его не привлек высоченный широкогрудый стрелец, прохаживающийся с бердышом по двору. Вглядываясь через слюдяное оконце в служилого, подумал: ужель с такими молодцами воров не одолею? Стрельцов-то у меня десятки тыщ. Сила!.. Надо Ивану Воротынскому еще полков пять-шесть послать. Буде ему под Ельцом топтаться.

О ратях, посланных на Украйну, царь Василий ежедень помнил. Как-то молвил на Боярской думе:

— Надо поглядеть, что в войсках деется. Ведомо мне стало, что многи воеводы стоят на Северу худо. Бражничают, службу закинули, воров не теснят. Пошлем-ка к воеводам своих досмотрщиков. Пусть сыщут накрепко! Нерадивых гнать — и в опалу. К ратям же — искусных воевод, кои ордынцем и ливонцем испытаны.

Полки досматривали по всем северским и польским городам: в Орле, Новосиле, Серпухове, Калуге, Алексине, Кашире, Мценске… Под Елец царь отправил стольника Юрия Хворостинина. Сказал тому особо:

— Огляди, князь, полки дотошно. Изведай, нет ли какой порухи середь начальных. Воротынскому же молвишь: буде стоять под крепостью, буде попусту из пушек палить. Елец взять немедля! Пущай полвойска загубит, но взять, иначе всему царству беда. Так и поведай. Воров же на Москву пусть не везет. Казнить на месте нещадно. Поспешай, князь.

С того дня Шуйский с нетерпением ждал вестей. И вот наконец в день Агафона гуменника[215] постельничий доложил:

— Гонец из Ельца, великий государь!

Три дня лил дождь. Дороги разбухли! Грязь непролазная! Но рать не останавливалась, отдыхая лишь короткими летними ночами.

Дворяне ворчали:

— Экая распутица. Переждать бы погодье, Истома Иваныч. Одежу хоть выжимай. Да и кони повыдохлись.

— А пушкарям каково? Вконец замаялись. Дай передых, воевода!

Но Истома Пашков был непреклонен.

— Недосуг, надо к Ельцу поспешать.

— Да успеем мы к Ельцу, Истома Иваныч. Князю Воротынскому крепости не взять. Сказывают, у ельчан пушек видимо-невидимо. Дай роздых.

— Недосуг! — отрезал Пашков.

А спешил воевода не зря. Лазутчики проведали: из Москвы к Ельцу Шуйский выслал подкрепление. Об этом знали лишь он, Истома, да казачий атаман Григорий Солома. Меж собой договорились: рать покуда не извещать, пусть идет на Елец спокойно. Главное — опередить Шуйского.

Дворяне и дети боярские, глядя на воеводу (насквозь промок, но не унывает), переставали брюзжать.

Казакам же — и дождь не помеха. Бывалый народ! Ехали, прикладывались к баклажкам, на дворян посмеивались:

— Зазябли, мокрые тетери. Это те не в хоромах барствовать.

— В степь бы их на стылый ветерок, что коня сшибает.

На другой день дождь перестал лить, сквозь низкие серые облака проглянуло солнце. Дворяне повеселели.

В тот же день пришла радостная весть. На запаленных конях примчали гонцы из Кром.

— С победой, служилые! Воевода Иван Болотников разбил рати Нагого и Трубецкого. С победой! Слава Набольшему воеводе!

У казачьего атамана Григория Соломы радостно заблестели глаза. Ай да Иван Исаевич! И в Диком Поле, и на Волге знатно ратоборствовал. А ныне и под Кромами одержал славную победу.

Истома Иваныч дотошно расспросил гонцов. Ловок Иван Исаевич, хитро Трубецкого да Нагого побил, хитро. Вот тебе и бывший холоп!

Кольнула зависть, острая, обжигающая, но тотчас угасла под взглядами начальных людей.

— О победе изречь всему войску. Пусть каждый дворянин, сын боярский, казак, пушкарь, холоп барский, человек даточный знает о разгроме войска царя Шуйского. Сказывать о том мужикам в селах и деревеньках, чернецам и попам. Пусть несут добрую весть в народ.

— Любо, Истома Иваныч, — крякнул Григорий Солома. — Надо бы гонцов по всей округе разослать. Весть дюже добрая. Мужики еще пуще в рати повалят.

— Пошлем, Григорий Матвеич.

Войско Ивана Воротынского, узнав о Кромской битве, приуныло. Меж дворян и детей боярских поплыл невеселый говорок:

— Тыщи полегли. И не мужичье — конница дворянская.

— Знать, силен Вор. Сказывают, до самого Орла Трубецкого гнал.

— Кабы и нас воры не турнули. Истома Пашков на Елец прет. Войско-де с ним несметное. Выстоим ли?

Шли и крамольные речи, особо среди «даточных» людей, набранных из сел и посадов.

— Слышали, братцы, как Иван Болотников бар поколотил?

— Как не слыхать! Вся Русь о том ныне гудит. Ловко Иван Исаевич с господами поуправился. Все войско-де уложил. Ишь, как за Красно Солнышко народ бьется.

— И нас перебьют. У Истомы Пашкова, чу, дружина немалая. Да и казаки с Поля пришли. Удалый народец. Посекут, братцы.

— Посекут… Но какого рожна нам кровушку проливать? Аль царь Шуйский с боярами нам волю дали, аль Юрьев день вернули?

— Держи кукиш! Вконец заярмили, кровососы!

— Так зачем же нам за Василья Шуйского стоять? Не лучше ли к Дмитрию Иванычу податься? Он-то к народу милостив.

— Тише… Стрельцы идут.

Но и в стрельцах не было крепи:

— Худо под Кромами, служилые. Это ж надо так Трубецкому оплошать!

— А сколь нашего брата полегло! Вот те и Вор с дубинкой! Нет, служилые, никак силища у Самозванца. Дубинкой да орясиной стрельца не побьешь. Тяжко нам будет.

Поубавилось спеси и у самих воевод. А сошлось их немало: из Переславля Рязанского, Мценска, Новосили, Серпухова… Еще неделю назад начальные на совете говорили:

— Ельцу долго не удержаться. Пушек и ядер у нас довольно, чтоб стены порушить. А скоро, побив воров кромских, и князь Трубецкой подойдет. Вкупе-то враз крамольников осилим.

Теперь же воеводы сникли: и Елец стоит несокрушимо, и Трубецкой разбит.

Получив грозную грамоту Василия Шуйского, князь Воротынский вновь кинул войско на крепость, но в который уже раз штурм был отбит. Ельчане били царских ратников из пушек и пищалей, самопалов и тяжелых крепостных самострелов, давили бревнами и колодами. Воротынский нес большой урон, сокрушенно высказывал:

— Дернул же черт Гришку Отрепьева Елец оружить!

Норовил взять мятежников миром, посылая в город людей от Марфы Нагой. Но ельчане грамотам царицы не верили.

— Быть того не может, чтоб царевич от ножа закололся! А не Марфа ли Дмитрия Иваныча на Москве признала, когда тот из Литвы приехал? Не сама ли сына на престол благословила? Теперь же с ног на голову. Дудки! Шубника проделки. Лживей Василия на Руси не сыщешь. У него правды, как в решете воды.

Грамоту сжигали, посланцев с позором выгоняли, сопровождая свистом и охальными словами.

Воротынский осерчало сжимал кулаки, но гнева своего рати не выказывал: сердцем вражьего копья не переломишь. Надо головой хитромыслить. Но как ни ломал голову, как ни прикидывал, Елец взять не удавалось. А тут еще одна напасть — к рати близилось дворянское войско Пашкова. Пришлось несколько полков снять с осады и выставить на подступах к Ельцу. Отвели от стен и добрую треть пушкарского наряда.

И пушки и полки Воротынский расставил на удобной для себя местности: на горе Аргамыч, вдоль Быстрой Сосны, на увалах и речке Ельчике. Открытым для Пашкова оставался лишь огромный овражище, тянувшийся левее крепости. Куда бы Истома не сунулся, он всюду попадал в ловушку.

Выслушав лазутчиков, Пашков не торопился собирать голов и сотников на совет. Размышлял: царев свояк Иван Воротынский не такой уж простак в ратном деле. Пошел в отца — знаменитого Большого воеводу Михаила Воротынского, под началом которого были все засечные крепости. Ивана же Воротынского Истома Иваныч знал еще по Крымскому походу, когда тот искусно воевал ордынцев. Был князь хитер, изворотлив, но сам в сечу никогда не кидался, и не понять было служилым: то ли Воротынский голову бережет, то ли чересчур хладнокровен. Но его выдержка больше всего и была по душе Пашкову.

«Осторожен князь, рассудлив, головой об стенку не ударится, — раздумывал Истома Иваныч. — Ишь как хитро под Ельцом стал. Кажись, и не подступишься».

Совет не собирал, тянул, прикидывал, пока в шатер не заглянул Григорий Солома.

— С доброй вестью к тебе, Истома Иваныч. Примчали ко мне два казака с Волги. Василий Шестак на подмогу идет.

— Василий Шестак?.. Дворянин аль сын боярский?

— Какое! — усмехнулся Солома. — Был когда-то холопом окольничего Андрея Клешнина. Бежал под Ростов. Опосля по Руси скитался, покуда с Болотниковым на Дон не попал. Ныне — казачий атаман. Донских да волжских казаков с ним боле тыщи. Не седни-завтра здесь будут.

Озабоченное лицо Истомы Иваныча заметно повеселело. Воистину, добрая весть. Подмога немалая, казаки в сражениях одни из самых храбрых.

Солома же вдвойне был рад вести о Шестаке: как-никак, а дочерин муж. Правда, не так уж и часто в своем курене зятька видел, но обиды в сердце не носил: казаку всегда родней степь, конь да сабля острая. Любаву жаль, да что поделаешь, так уж заведено на Дону.

О своем родстве с Шестаком Истоме не заикнулся, спросил:

— Так обождем ли атамана, воевода?

— Обождем, — коротко подумав, сказал Истома Иваныч. — Вместе и на Воротынского навалимся.

— В обхват пойдем или впрямь ударим?

— Сам-то как мыслишь? — уклонился от ответа Пашков, и большие серые глаза его пытливо застыли на казачьем атамане.

«Скрытен же Истома» — в который уже раз мелькнуло в голове Григория Матвеевича.

— Погутарили мы с казаками. Воротынский крепко затворился, ну да худа та мышь, что одну лишь лазею знает. Князь на пушки да на заслоны надеется, а внутрь не смотрит. Изнутри надо бить…

Григорий Солома подробно рассказал о своей задумке. Истома поперхнулся. Сам о том же помышлял, сам! Не хотел раньше времени говорить — и вот на тебе! Солома будто подслушал его мысли. Мудрен же казак! Но промашку не исправишь: кто первее, тот и правее.

— Что, Истома Иваныч, аль не по нраву моя затея? — уловив непонятное замешательство в лице Пашкова, спросил атаман.

— Да нет, — крякнул Истома, сам о том думал. — Пожалуй, так и сделаем. Но допрежь казаков с Волги дождемся.

Все началось внезапно для Воротынского: едва наступило утро, как из крепостных ворот высыпала елецкая рать. Натиск был быстр и неожиданен: за всю долгую осаду ельчане и не помышляли о вылазке, а тут будто их шилом укололи — выскочили всем городом.

Самый тяжелый урон был нанесен пушкарям, спавшим возле орудий. Всполошные крики дозорных потонули в яростном реве набежавшей рати. Пушкарей, пищальников и стрельцов разили мечами и саблями, пистолями и самопалами, кололи рогатинами и пиками.

Воротынский смятенно выскочил из шатра. В ум не вспадало: полторы-две тысячи горожан обрушились на его пятнадцатитысячное войско! Дерзость неслыханная! На что надеются воры? Увязнут — и полягут все до единого.

А ельчане, смяв Передовой полк, отчаянно ринулись на Большой. Воротынский, придя в себя, приказал:

— Взять мятежников в кольцо!

Полки Правой и Левой руки, покинув становища, двинулись на ельчан.

В городе набатно забухали колокола.

«К чему звон?.. Чтоб сие значило?» — подумал Воротынский.

Вскоре к Большому воеводе примчали вестовые с дозорных застав.

— Истома Пашков! Идет всем войском!

Лицо Воротынского помрачнело. Так вот для чего сей звон. Ворам знак подавали.

— Далече ли Истома?

— Почитай, под Ельцом… Да вон глянь, воевода. Скачут!

Воротынский до хруста в пальцах сжал рукоять сабли. Перехитрили-таки, воры! Теперь уже разворачивать полки поздно. Хриплым, срывающимся голосом прокричал:

— Воров мене нас, захлебнутся! Круши богоотступников!

Первыми врезались в полки Воротынского казачьи сотни Василия Шестака и Григория Соломы. Налетели бешено, неудержимо, с устрашающим свистом и криком.

— Ги-и-и! Ги-и-и!

Дворяне и дети боярские, не ожидавшие столь мощного наскока, дрогнули, а затем и вовсе побежали, не выдержав грозного натиска. А тут подоспел и сам Истома Пашков с пятью полками, оставив в тылу лишь засадную рать.

Иван Воротынский, стоя на холме, с горечью взирал на сечу. Худо бьется царево воинство, вяло и робко. Где злость, где отвага, где верность царю? Стрельцы — и те попятились. Ужель войско обратится в бегство?

Почему-то вдруг всплыли слова Василия Шуйского:

— У меня на тебя, Иван Михайлыч, особая надежа. Покойный батюшка твой не знал ратного сраму. А ныне и ты, князь, удало постой. Да не так уж и грозна чернь лапотная. Легко с ворами поуправишься. Ране удачлив ты был в сечах. Быть же тебе и впредь со щитом, воевода!

Воротынский мрачно и зло подумал: «Самого бы сюда, черта лысого! Поглядел бы на эту «чернь лапотную». Ишь как озверело бьется!»

Прискакал вестовой с Быстрой Сосны.

— Беда, воевода! Даточные люди побросали оружье. Многие к ворогу перешли.

— Смерды! — презрительно оттопырил губу Воротынский.

А вести поступали все черней и неутешительней:

— На Аргамыче худо! Пушкарям долго не удержаться.

— С Ельчика дворяне побежали!

— Среди детей боярских измена! Две сотни к ворам пристали.

— Подлые переметчики! — позеленел от негодования Воротынский. Подъехали к Большому полку, громко воскликнул:

— Слушай меня, головы, сотники и все люди ратные! Знаю вас, как храбрых и верных воинов, ходивших со мной в походы. Славно мы били ворога, славно стояли за Отечество. Так будем же и ныне крепки духом. Не посрамим меча своего, разобьем крамольников!

И сам повел полк в сечу. Но битва была уже проиграна. Кромская победа Болотникова, набатным эхом прокатившаяся по Украйне, поколебала царскую рать. Большой полк сражался отважно, но силы его вскоре иссякли.

— Загинем, князь! — прокричал Воротынскому Григорий Сунбулов, прикрывая воеводу от казачьей сабли.

Воротынский же, злой и разгневанный, в запале валил мечом казаков.

— Загинем, Иван Михайлыч! — вновь закричал Сунбулов. — Глянь, мало нас. Уходить надо!

Воротынский глянул, и только теперь до него дошли слова дворянина Сунбулова; еще минута-другая — и погибель неминуема. Вражье войско не остановишь.

С остатками Большого полка Воротынский и Сунбулов бежали на Епифань.

Сотни дворян и детей боярских были захвачены в плен и теперь ждали суда на Соборной площади.

Пашков, Солома и Шестак собрались в Воеводской избе. Были веселы и хмельны, взбудоражены победой. Больше всех ликовал Шестак. Еще бы! Победа над царским войском, встреча с тестем Соломой, воскрешение ближнего содруга Ивана Болотникова!

А сколь было горечи и скорби, когда до него дошла черная весть:

— Сгиб наш батько, сгиб наш славный атаман.

Васюта с горя даже о своей молодой женке забыл. Покинул курень, сколотил ватагу из голытьбы и ринулся в степи.

— Отомстим поганым за батьку!

Нападали на татарские кочевья, убивали крымчаков, зорили улусы. Лилась ордынская кровь. Поутихнув, Васюта Шестак вернулся в Раздоры, но и там долго не усидел: подался с повольницей на Волгу.

Шли годы — в походах, стычках с ордынцами, набегах на купеческие караваны, сторожевой службе. Васюта заматерел, огрубел лицом, но веселого своего нрава не потерял. Не видывал Шестака Дон в затуге.

Печаль же по Болотникову с годами утихла, зарубцевалась: тужи не тужи — с того света не вернешь… И вдруг неожиданная, всколыхнувшая все Дикое Поле весть. Жив Иван Исаевич! Идет с ратью Большим воеводой на царя и бояр. Встал за лапотную бедь, обездоленных и голодных, встал за правду и волю!

Васюта спешно поскакал с Волги на бунташную Украйну. А тут подвернулся гонец с Путивля — просил идти на подмогу к Истоме Пашкову. И вот встреча под Ельцом, победа.

— Что с барами будем делать? — глянув из окна на пленных дворян, спросил Солома.

Пашков, отставив кубок, не спеша молвил:

— Дело непростое, Григорий Матвеич… Русские, не какие-нибудь иноверцы. Подумать надо.

— А чего думать? — разом вспыхнул Васюта. — Баре эти хуже иноверцев, коль Шуйскому продались. Казнить!

— Казнить недолго… А ты бы как порешил, Григорий Матвеич?

Солома посмотрел на Пашкова, на Васюту и вдруг вспомнил своего бывшего нижегородского боярина, что однажды кинул двух мужиков в поруб. Кинул со словами:

— Сидеть вам без воды и хлеба, дабы господ чтили.

Ночью до боярского послужильца, сидевшего подле земляной тюрьмы, донеслись крики. Приподнял крышку.

— Чего орете?

— Вызволи, милостивец. Крысы! Дойди до боярина!

Руки и ноги узников были в колодках. Послужилец доложил о мужиках лишь поутру. Боярин захихикал:

— Пущай, пущай посидят! Глядишь, боле не станут господ хулить.

Мужиков вынули из поруба с объеденными ушами и носами…

— Чего молчишь, Григорий Матвеич? — повернулся к тестю Васюта. — Аль бар жалко стало?

— Казнить, — сурово бросил Солома.

Слово было за воеводой.

— Сердиты же вы на дворян, казаки. Сердиты… Ну да и мне боярские потаковники не по нутру. Не пощажу…

— Вот и добро, — повеселел Васюта.

— А покуда пусть в тюрьме посидят. Мы ж — за пир честной. Надо же нам с ельчанами попраздновать… Знатно они Воротынского взбулгачили,

— скользнул глазами по Соломе. — Удалась затея, Григорий Матвеич. Не худо за то и чару поднять.

Пировало войско, пировал город. Шумно, весело, дым коромыслом! А чуть схлынуло веселье, Истома Иваныч позвал к себе обоих казачьих атаманов.

— Лазутчики проведали, что под Новосилем войско Шуйского объявилось. С тыщу эдак. Надо побить. Казаки ваши быстры да и на винцо крепки. Мои ж — оклематься не могут, а дело спешное. Как, атаманы?

Солома и Шестак выступили под Новосиль. В тот же день Пашков повелел доставить на Торговую площадь пленных дворян. Молвил:

— В моей власти казнить вас смертью, дабы боле за Шубника не стояли. И все же карать вас не стану. Живите! Головы ваши сохраню, чтоб крепко умишком пораскинули, чтоб поняли, кому ныне крест целовать. Ужель вы от бояр тесноты не видели, ужель великородцы мужиков и холопей от вас не уводили! Ужель при боярском царе на чины и вотчины тщитесь? Да век такому не бывать, чтоб боярин служилой мелкоте дорогу уступил да к цареву двору приблизил. А вы? Шубнику поверили? Первому же лжецу и клятвоотступнику. Худо, неразумно то, дворяне. Вам есть кому послужить. Царю Дмитрию, истинному помазаннику божьему, что изменников бояр истребляет, дворян же всякими вольностями жалует — чинами, землями, делами судными… Дарую вам жизнь! Ступайте на Москву и всюду сказывайте о милости царя Дмитрия.

Стоявший рядом с воеводой один из начальных, нахмурившись, спросил:

— Неужто с миром отпустишь, Истома Иваныч?

— Зачем с миром? Пущай каждый кнута сведает. Добрая наука.

— А кафтанишки, зипуны, деньги?

— Без кафтанишек до Москвы дойдут, не зима, — насмешливо сказал Пашков.

«Наказав кнутом и ограбив», воевода отпустил пленных к Василию Шуйскому.

Царского войска под Новосилем казачьи атаманы не обнаружили. Посадчане, встретившие повольницу хлебом-солью и колокольным звоном, рассказали:

— Были допрежь царевы ратники, так они еще три неделиназад под Елец к Воротынскому ушли. А тут мы о победе Ивана Исаевича прознали. Гонец от него с грамотой был. Прочли — и воеводу свово побили да всем миром Красну Солнышку крест целовали.

Солома и Шестак недоуменно переглянулись.

— Чудно, — протянул Григорий Матвеевич. — Обмишулился на сей раз Пашков.

— Лазутчики худо сведали, — предположил Васюта.

— Поспешали, коней запалили, — недовольно молвил Солома.

Два дня простояв в Новосиле, казачье войско снялось под Елец. В полдни попался встречу обоз с ранеными мужиками. Ехали в свои села и деревеньки. Признав казаков, повеселели.

— Мнили, войско вражье, а тут свои.

— Чего ж в Ельце не остались? — спросил Васюта.

— А чего там делать недужным? Кто за нами ходить станет? Дома-то, чать, скорее, подымемся, — отвечали «даточные» люди.

— Пожалуй, — кивнул Солома. — Ну, а как в силу войдете? За соху возьметесь аль вновь в рать?

— Коль бог даст подняться, в избе сидеть не будем. Не до сохи ныне. К царю Дмитрию пойдем.

Солома довольно крякнул.

— Любо гутарите, мужики. Одолеете недуг, — ступайте к Болотникову, к Набольшему воеводе царя Дмитрия. Иван-то Исаевич крепко за мужичью волю стоит.

— Наслышаны. О «листах» его по всей Украйне рекут. Праведный воевода. Бар не жалует, побивать велит. Это тебе не Истома Пашков!

— А что Пашков? — быстро спросил Васюта.

— Пашков дворян на волю отпустил, к царю Шуйскому.

Казаки ушам своим не поверили. Отпустить на волю врагов?! Отослать к Василию Шуйскому?! Но зачем, по какой надобности? Ведь в битве Пашков дворян не щадил. Да и дале, когда к Москве пойдет, не единожды ему биться с барами. Поднявши меч, вспять не оглядываются… Что же приключилось с Пашковым, откуда в нем вдруг такая жалость? Кажись, царя Шуйского на куски был готов разорвать… Выходит, лукавил?

— Не разглядели мы Истому… А я ему верил. Мнил из добрых людей, веневский сотник, — проронил Солома.

— Неспроста он нас и в степь спровадил. Корысть имел. «Не пощажу». Вот тебе и не пощадил! Обманул нас Истома, — зло сказал Васюта.

Казаки, слышавшие разговор атаманов, загомонили:

— Стоит ли идти к Пашкову? Не люб нам такой воевода!

На кругу порешили: повернуть на Белев и Перемышль, догонять Болотникова.

Глава 4 СИДОРКА ГРИБАН

Войско стало на привал.

Ржанье коней, говор ратников, дымы костров; варили щи, уху, мясную похлебку, жарили на вертелах бараньи и говяжьи туши. Кормились сытно, вдоволь.

У Ивана Исаевича легко на сердце: рать ни в хлебе, ни в мясе нужды не ведает. Не поскупились мужики-севрюки!

Подумалось: когда это было, чтоб оратай даром хлеб отдавал? Хлеб! Да нет ничего дороже для мужика-страдника. Сколь потов изойдет, чтоб взрастить хлебушек на ниве страдной. Походишь за сохой, полелеешь полюшко. А пожинки, молотьба? Постучишь цепом. Бывало, дух вон, а отец знай поторапливает: «Поспешай, поспешай, Иванко. Пот на спине — так и хлеб на столе. Глянь, тучи набегают, да и мельник ждет». Знал: к мельнику припозднишься — и жди своего череда до Рождества. А ждать недосуг, сусек еще по весне до последнего зернышка выметен, заждались в избе хлебного печева. А как хорош, как душист и сладок каравай из нови! Ломоть тает во рту. Дорог хлеб для мужика! И вот поди ж ты, сами, без кнута и барского тиуна несут хлеб в рать.

— Лишь бы впрок, служивые. Ничего для вас не пожалеем, коль за мужика стоять надумали.

Не только войско кормили, но и сами в него гуртом вливались. Едва ли не две трети дружины из мужиков-севрюков да холопов.

«Нет, не бывало такого на Руси. Ишь как народ за волю поднялся! И в том сила, сила великая!»

Вышел из шатра и направился к ратникам.

— Отдохнул бы, Иван Исаевич, — участливо молвил стремянный.

— Ночь будет, — отмахнулся Болотников.

— Непоседлив ты, батько. Чую, и когда Москву возьмешь, покоя не изведаешь.

— Это отчего ж? — остановился Болотников. — Тебе-то откуда знать?

— Да уж знаю, — хмыкнул Устим Секира. — В Диком Поле завсегда казаков тормошил, а уж на Москве и подавно лежнем не будешь. С царем Дмитрием Иванычем начнешь боярские порядки рушить. А дело то нудное, тяжкое. Не так-то просто бояр из судов и приказов выбить.

— Выбьем, выбьем, Секира! — веско бросил Болотников и, больше не останавливаясь, зашагал к дубраве. Здесь разместился большой пушкарский наряд под началом Терентия Рязанца. Возле дубравы паслись кони — огромный табун в добрую тысячу. Под Кромами же их было гораздо меньше.

Терентий Рязанец, прибыв со Дикого Поля, тотчас заявил:

— Мало лошадей, Иван Исаевич. До Москвы не дотащимся. Наряд!

Наряд, и в самом деле, был немалый: десятки осадных, полковых и полевых пушек, бочки с порохом, ямчугой и серой, две тысячи чугунных ядер, походные кузни… Да и мало ли всякой оснастки в громоздком пушкарском хозяйстве!

Рязанец запросил еще с полтысячи коней.

— Иначе не поспеть мне за войском, Иван Исаевич. Сам посуди — далече ли без запасных коней уедешь? За неделю на сто верст отстанем, худо то.

— Вестимо, худо, — кивнул Болотников. — Войску без пушек не ходить. Будут тебе кони, Терентий Авдеич.

Пришлось вновь идти на поклон к мужикам. Севрюки и на сей раз не поскупились.

— Для тебя ничего не жаль, воевода. Лишь бы с неправедным царем поуправился.

С Терентием Рязанцем прошелся по всему наряду. Похвалил:

— Покуда урядливо, голова. Вот так бы до самой Москвы.

Среди пушкарей Болотников увидел Афоню Шмотка; тот сидел на телеге и, клятвенно ударяя себя кулаком в грудь, восклицал:

— Разрази меня гром, ребятушки, было!

Пушкари гоготали, а Шмоток, войдя в раж, продолжал бакульничать:

— Это что, православные, чудней было. Как-то в лесах жил, медку захотелось. Пошел бортничать. Авось, мекаю, медку сыщу. Нашел! Мотрю, древо с дуплом, а над дуплом пчелка вьется. Тут-то уж наверняка медком разговеюсь. Сермяжку скинул — и шасть на дерево. В дупло руку сунул. Нетути! А пчелка вьется, так и норовит ужалить. Чего, мекаю, ей зря кружить? Тут медок. Лаптишки скинул, ноги в дупло свесил. И тут, братцы мои, — Афоня протяжно вздохнул, скребанул, прищурив левый глаз, затылок, — проруха вышла.

— Аль пчела в зад дробанула? — хохотнул один из пушкарей.

— Кабы пчела, — вновь горестно вздохнул Шмоток. — Тут братцы, такое, что и во сне не привидится… Сук оборвался. Со всеми потрохами в дупло ухнул.

— Да ну?! — разом воскликнули пушкари.

— Вот те крест! — вытаращив глаза, истово окстился Афоня. — Будто в трясину. Увяз в меду по самое горло. Тужусь выбраться — ан нет! Ухватиться не за что, дупло склизкое. Намертво засел. Пригорюнился, православные. Вот те и разговелся медком, дуросвят! Теперь сам господь бог не поможет выбраться, околею в дупле. Подыму глаза — небо с овчинку, слезой исхожу. Уж так жаль с белым светом прощаться… День сижу, другой, медком подкармливаюсь. До одури наелся. На третий день слабнуть начал. Голова тяжелая, будто дубиной шмякнули. Сон морит. Смертный сон… С бабой своей распрощался, с ребятенками, с мужиками. Не поминайте лихом бобыля Афанасия, в храме помяните! Прощаюсь эдак с миром, и тут вдруг чей-то рев заслышал. Тихий такой, урчащий. Да это, кажись, медведь к древу пожаловал. Так и есть! К дуплу полез, сучья трещат, шум на сто верст. Никак матерый медведище. Залез, лапу в дупло сунул. Пошарил, пошарил да как рявкнет. Осерчал: медку не загреб. Мотрю, заднюю лапу свесил. Меня ж думка прострелила. Была не была, Афоня! Хвать архимандрита за лапу да как заору: «Тащи, Михайло!» Медведь испужался, из дупла сиганул что есть духу. Меня на свет божий выкинул. Я-то, православные, на сучке червяком повис, а Топтыгин наземь кубарем свалился и в лес стреканул. Только его и видели.

— Н-да, — зачесали затылки пушкари. — Ловок же ты брехать, дядька Афанасий.

— Сумлеваетесь, православные? — разобиделся Афоня. — Да провалиться мне в преисподню, коль вру! Да жариться мне на сковороде дьявольской! — увидел за пушкарями улыбчивое лицо Болотникова, спрыгнул с телеги, затормошился, расталкивая ратников. — Удостоверь, воевода! О том все наши богородицкие мужики наслышаны, Чать, те сказывали?

— Сказывали, — посмеиваясь, кивнул Иван Исаевич. — Было то с Афоней.

Шмоток, довольный воеводским словом, вновь вскочил на телегу.

— Это что, православные. А то был случай…

Но рассказать Афоне не довелось: к Терентию Рязанцу, покосившись на Болотникова, ступил молодой пушкарь Дема Евсеев.

— Надо бы к обозу сходить, Терентий Авдеич.

— Что там?

Дема вновь глянул на воеводу, замялся.

— Сходить надо бы… Тут, вишь ли, какое дело. Мужики… Идем, Терентий Авдеич.

— Ты чего вокруг да около? Сказывай! — строго произнес Болотников.

Лицо пушкаря чем-то напоминало воеводе донского казака Емоху, славного, отважного повольника, взорвавшего себя вместе с турецкой галерой под Раздорами. Схож лишь глазами и носом, но не нравом своим. Тот был горяч и порывист, осторожничать не любил.

— Прости, воевода… Не шибко ладно в обозе. Мужик Сидорка Грибан семерых коней уморил.

— Как это уморил? — повысил голос Рязанец. — Да мне каждая лошадь дороже злата. С чего бы это они вдруг сдохли?

— А поди разберись, — развел руками Дема. — Намедни покормил, и всех будто холера унесла. Чудно, право.

— А ну пошли! — нахмурился Болотников.

Еще издалека заслышали шум. Зло, отчаянно ругались обозные мужики:

— Выпустить из него кишки, прихлебыш боярский!

— Удавить на вожжах!

Взметнулись кулаки, кнутья.

— Погодь, погодь, ребятушки! — зычным выкриком остановил мужиков Болотников.

Подвода. Вокруг — сдохшие лошади. На подводе лежит связанный Сидорка. Широкогрудый, горбоносый, заросший до ушей сивой нечесаной бородой. Глаза угрюмые, затравленные.

— Развязать, — приказал Болотников.

Развязали. Грибан сполз с телеги, поклонился.

— Нет на мне вины, воевода. Не морил лошадей.

— А это чья ж работа? — наливаясь гневом, повел глазами по мертвым коням Иван Исаевич.

— Не ведаю, не брал греха на душу. Завсегда берег лошадушек. Нет на мне греха! — с мольбой в глазах горячо произнес мужик.

Обозные вновь взвились:

— Не слушай его, воевода! Кони еще поутру живы были.

— Зелья подмешал, собака!

Лицо Болотникова ожесточилось, рука невольно потянулась к сабле. В одночасье кони не дохнут, уложила их подлая рука лазутчика. А давно ли, кажись, вывели на чистую воду «святого отца» Евстафия? Тот, вместе с сообщниками, рать крамолой мутил, царя Дмитрия Иваныча «беглым расстригой» называл. Теперь же за лошадей приялись, и не где-нибудь, а в пушкарском обозе, в самом нужном для войска месте. Наряд без коней — дохлое дело.

— Давно ли эта паскуда в обозе?

— Пятый день, воевода, — отвечали мужики. — Чу, с московского уезду к нам прибежал. От боярских неправд-де утек, лихоимец! Поверили, к походной кузне было приставили. Сидорка же к лошадям попросился. Дело-де свычное, всю жизнь за сохой ходил. Вечор закрепили за ним десяток лошадей. И вот дорвался, аспид!

Болотников еще ближе ступил к лазутчику!

— В мужичью дерюжку облачился, боярский оборотень! За сколь же сребреников Шуйскому продался?

В облике Сидорки разом что-то изменилось, глаза его дрогнули.

— Нешто тот самый?.. Постарел-то как, Иван Исаевич. Едва признал. Вон ты какой ныне, — глянул воеводе на ноги, усмехнулся. — Давно ли лапти-то износил?

— О чем ты? — резко и отчужденно бросил Болотников.

— Не признал, — протянул Сидорка. — Да и мудрено ли? Вон сколь годков минуло. Когда-то ты у меня в избе ночевал.

— В избе? — Болотников взламывает морщинами лоб и, еще раз зорко глянув на мужика, вдруг со всей отчетливостью увидел себя на лесной опушке середь крестьян, справлявших обряд «христовых онучей». Мужики злы, недовольны, понуро сетуют на горегорьскую жизнь.

Сидорка! Обозленный на бояр Сидорка из сельца Деболы. Крестьянин Сидорка, подаривший ему свои новые лапти.

Молвил тогда на прощанье:

«Спасибо за обувку, друже. Даст бог, свидимся».

И вот надо же так судьбе распорядиться. Свиделись!

В шатер вошел Матвей Аничкин.

— Лошади пали от зелья, Иван Исаевич… Прикажешь пытать Сидорку?

Болотников долго не отвечал. Худо было на его душе в эти минуты. Мужик из Деболов оказался боярским лазутчиком. В его торбе обнаружили зелье. И не только в торбе: зелье нашли и в Сидоркиной котоме, на что мужик лишь развел руками.

— Ума не приложу, православные. Не было сей скляницы в котоме. На кресте поклянусь!

Никто Сидорке не поверил. И все же Болотников отменил казнь. Ратники недоумевали:

— Что это с воеводой? Допрежь с врагами не цацкался. Чуть что — и голова с плеч. А тут? Ужель за измену пощадит? Неправедно!

Иван Исаевич впервые почувствовал недовольство рати, но что-то останавливало его покарать мужика.

— Не с руки тебе, воевода, предателя миловать. Повели вздернуть Сидорку, — упрямо настаивал Аничкин.

Не повелел.

— Нутром чую — не виновен сей мужик. Ты вот что, Матвей, покличь его ко мне. Сам хочу потолковать.

Толковал час, другой, но ни к чему расспросы не привели. Однако, когда Сидорка обмолвился о вознице из Красного Села, Болотников насторожился.

— Сказываешь, винцом потчевал?

— Потчевал, воевода. Добрый мужик, последнюю рубаху готов отдать. Сдружились, вместе ночи коротали.

Болотников и Аничкин переглянулись.

— Как твово знакомца звать?

— Овсейкой Жихарем. Нравный мужик. Сапоги, вишь, новехоньки мне подарил. Глянь, какая кожа, носить не износить.

— Добер Овсейка, — протянул Аничкин. — С чего бы так расщедрился?

— С чего? А бог его ведает, — простовато заморгал глазами Сидорка. — Знать, приглянулся я ему.

— Щедр, — крутнул головой Иван Исаевич. — А ведь из Красного Села. Слыхал о таком, Аничкин?

— Как не слыхать. Сидят в нем купцы да мужики торговые. Скупердяй на скупердяе.

— Приглядись к Жихарю.

Аничкин пригляделся. Спустя два дня, когда рать подходила к Орлу, вновь пришел к воеводе.

— Жихарь подсыпал зелье.

— Признался?

— Пришлось на огне поджарить. Не устоял. На Сидорке же вины нет.

Болотников повеселел: ныне повольникам можно спокойно в глаза глянуть. Нет хуже, когда меж воеводой и ратниками холодок пробежит.

— Жихарь на семерых показал, — продолжал Аничкин. — Почитай, по всем полкам пакостили.

Болотников окликнул стремянного.

— Пошли вестовых к воеводам. Пусть с полками идут к моему стану. Суд буду вершить!

Глава 5 ДОБРЫЕ ВЕСТИ

Разбитые полки Юрия Трубецкого и Михайлы Нагого поспешно отступали к Орлу. Там — мощная каменная крепость, там — спасение.

Князь Михайла недовольно высказывал:

— Уж больно прытко удираем, Юрий Никитич. Коней запалили. К чему такой спех?

— Надо, надо, Михайло Лександрыч! — зло отвечал Трубецкой. Злился на себя, на Нагого, на отступавших дворян. Злился на бунташную волость. Злился на ежедневные худые вести.

— Рыльск и Льгов ворам крест целовали!

— Карачев отложился!

— В Брянске крамола!..

Господи, да что это с Русью? То веками дремала, а тут будто вожжой подхлестнули. Загомонила, взроптала. Мужика не узнать! А ведь так тихо сидел! Ни дров, ни лучины, а жил без кручины. Куда все подевалось. Мужик в ярь вошел, ишь как люто на господ поднялся. Дворяне напуганы, бегут из полков, бросают цареву службу. Как тут к Орлу не спешить?

Разброд в полках напугал и Нагого.

— Срам, Юрий Никитич. Служилые по поместьям удирают. Намедни сразу пять сотен отъехало. С кем супротив Вора будем стоять?

— Напустись! Царевым судом пригрози.

— Не слушают. Бегут, отступники.

— Надо борзей в Орел. Там-то найдем управу.

Но и Орел не порадовал: узнав о победе Болотникова под Кромами, посадчане заворовали, в городе отовсюду слышались мятежные речи.

Неспокойно было и среди служилых. Дворяне, прибывшие в Орел из Новгорода, засобирались к своим поместьям. Воеводы Хованский и Барятинский снарядили к царю гонца. Василий Иванович тотчас выслал к Орлу три стрелецких полка под началом князя Данилы Мезецкого. Выслал с крепким наказом:

— Поспешай, Данила Иваныч. Уговори ратных людей, чтоб службу не кидали. Мятежников же казни без пощады. Войди в крепость и стой насмерть. Заслони путь Ивашке Болоту.

— А как же Трубецкой с Нагим? Они-то, чу, к Орлу идут, — спросил князь.

— Будешь заодно с ними стоять. Поспешай, князь!

Но ни Трубецкому, ни Мезецкому стоять в Орле не пришлось: город целовал крест Дмитрию, служилый же люд разбежался по своим усадищам.

Узнав о мятеже, Юрий Трубецкой «пробежал» мимо города. Поспешавший к крепости Мезецкий встретил орловских воевод у Лихвинской засеки.

Разбитые рати Трубецкого и Нагого отошли к Калуге.

И вновь Болотников в седле, вновь впереди своего Большого полка. День — хмурый, дождливый. Хмур и воевода: стоят в глазах казненные лазутчики. Среди царевых соглядников оказались трое посадчан из московской слободы. Не купцы, не торгаши-барышники, а тяглые ремесленные люди, угодившие в кабалу к боярину Дмитрию Шуйскому. Что заставило их пойти против рати народной, против того же тяглого мужика и холопа? Деньги, вера в «помазанника божьего» Василия Шуйского? Ежели вера — то страшнее. За веру на костер и плаху идут… И эти трое пошли. Смерти не устрашились. Ужель таких много на посадах?

От тягостных мыслей отвлекло показавшееся село на высокой горе. Оно чем-то напоминало Богородское. Иван Исаевич с грустью вздохнул. Эх, поглядеть бы сейчас на родную отчину! Пройтись бы по селу, по крестьянским нивам, подняться бы на крутояр, где когда-то говорили с дедом Пахомом о казачьей воле. Не там ли бередил свою душу дерзкими помыслами, не там ли впервые надумал побороться за народное счастье?

Родное село, вздыбившееся над полями и лесами взгорье, необъятные манящие дали. Ох, как хотелось вырваться из господского ярма и оказаться в том далеком, сказочном просторе, где нет боярских оков, плетей и дыбы! Там — воля, там — счастье, там — мужичья правда. Унестись туда, изведать!

Унесся, изведал. Ох, как нелегка ж эта казачья воля! Какими лишениями и невзгодами она добыта; сколь крови пролито, сколь буйных головушек полегло в седом ковыле! Сурово Дикое Поле, коварно. Чуть что

— и обрушится на повольницу грозная ордынская лава. Принимай удар, казак, защищай волю. И загудит, заверещит, забряцает степь. Пыль, ржанье коней, вопли ратоборцев, смерть! Но все же там легче, душе легче, вольготней. Нет ни темниц, ни кнута, ни кривды боярской. Ты не смерд, не холоп, шапку не ломаешь. Ходишь гордо, забыв о покорности рабской. Степь пьянит, вливает силы. Волюшка!

На Руси же — тьма, неволя горькая. Задавили мужика кабальники, кабальным арканом глотку стянули, вот-вот вконец задушат. Попробуй вырвись, попробуй разогни спину! Тут тебя еще ниже пригорбят, еще крепче петлю накинут. Испокон веку стоял ты на коленях, стоять тебе и дале.

Ну нет, баре-бояре! Буде, поцарствовали, попили кровушки. Лопнуло терпение. Разогнул мужик ныне спину, оковы сбросил. Грохнул ими оземь, да так, что звон пошел по всей Руси. Огневался народ, силу в себе почуял, силу великую! Ишь как заметались господа, страшна кара народная. Будто крысы, с вотчин побежали. Мужик за топор схватился, схватился крепко! Не устоять ныне барам, не ярмить боле народ.

— Не ярмить! — вымолвил Болотников вслух.

— О чем ты, воевода? — спросил стремянный.

— О чем? — весело хлопнул Устима по плечу Иван Исаевич. — А ты глянь, друже, какая рать идет с нами. Глянь, сколь поднялось на бояр повольников. Зрел ты когда-нибудь такое великое войско?

— Нет, батько. Громада!

— Громада, Устим, Громада! — довольно воскликнул Болотников, и стремянный не узнал его лица. Обычно суровое, отяжеленное думами, оно вдруг по-молодому озарилось открытой светлой улыбкой. — А сколь еще люда на Москву идет, — продолжал Иван Исаевич. — Из-под Ельца, Путивля, Дикого Поля… Несметная рать стекается. Вся Русь на бояр поднялась. То ли не славно, Секира?!

Было чему радоваться Большому воеводе. Ежедень гонцы доносили:

— С Волги царевич Петр с казаками движется!

— Стародуб и Новгород-Северский поднялись!

— Истома Пашков под Ельцом царево войско побил!..

Добрые вести! Особо доволен был победой Пашкова. Знатно сокрушил Истома Иваныч князя Воротынского. А сколь оружия в Ельце взял! Ныне у Пашкова самый мощный пушкарский наряд. Крепко, зубасто его войско. На Москву идет. Смело идет. Взял Новосиль, Мценск. Правда, не приступом взял, города сами от Шуйского отложились… Куда же дале Истома после Мценска пойдет? На Белев или Тулу?

Выслал к Пашкову гонцов.

— Молвите, что волей государя Дмитрия Иваныча я поставлен Большим воеводой. Хотелось бы знать: каким путем Пашков пойдет на Москву и нет ли у него желания слиться с моей ратью.

Пашков пока молчал.

А что с ратью царевича Петра? Не послать ли и к нему гонцов? Сказывают, идет царевич с волжской и донской повольницей, бояр и дворян бьет нещадно. За что же так царевич на бар взъярился? Сам тех же кровей… Да тех ли? Молва идет, что ведет голытьбу не царевич Петр Федорович, а казак Илейка Муромец. Отважен, за черный люд — горой. Добрый воевода!

Глава 6 ОДНОЙ РУКОЙ И УЗЛА НЕ ЗАВЯЖЕШЬ

Болотников готовился к осаде Орла, но крепость воевать не пришлось. В нескольких верстах от города воеводу встретили орловские посланцы.

— Челом бьем, Набольший воевода! Орел присягнул государю Дмитрию Иванычу.

— А как же Шубник? — рассмеялся Иван Исаевич. — Давно ли Василию крест целовали.

— Не хотим Шубника! — закричали посланцы. — Он царь не истинный, на кривде стоит. Хотим Дмитрия Иваныча на престол. Он-то праведный, к народу милостив.

— А как же воеводы с войском?

— Тебя устрашились, батюшка. Как прознали о твоей победе, перепужались шибко. А тут и слободы поднялись. Воеводы и вовсе струхнули. Снялись ночью — и деру. Дворянишки же по усадищам своим разбежались. Ждет тебя Орел, батюшка, встретит хлебом-солью.

— Спасибо на добром слове, други, — поклонился посланцам Иван Исаевич. — Царь Дмитрий Иваныч не забудет ваше радение. — Обернулся к стремянному. — Выдай по чаре вина да по кафтану цветному.

Затем позвал полковых воевод на совет.

— Поразмыслим, други, как дале идти. Орел свободен. Пройдем мимо, аль в город заглянем?

Голоса воевод разделились. Одни поспешали на Москву, другим захотелось передохнуть и попировать в крепости. Особо настаивал на этом Федор Берсень:

— В Орле ныне великий праздник. Народ ждет нас. Негоже от хлеба-соли отказываться.

— Берсень дело толкует воевода, — поддержал Федьку Мирон Нагиба.

— Ты ж самим царем Дмитрием в набольшие поставлен. Любо будет орлянам тебя встретить. Рать поустала, самая пора передохнуть.

Иван Исаевич глянул на Федьку и Мирона, хмыкнул. Не о рати у них дума — о пире. Уважают чару атаманы. Славу и почет уважают. Федька и вовсе любит побояриться. Вон как знатно в засечной крепости повоеводствовал. Самозванец! И ведь поверили, едва ли не год в воеводах ходил. То-то погулял, пображничал, то-то повыкобенивался!

Поднялся Юшка Беззубцев:

— Не так уж рать и устала. Вспомните, как на Кромы шли? С ног валились. Ныне же идем спокойно, ни один ратник не жалобится. Мыслю, Орел пройти мимо. Крюк все же немалый. Зачем на застолицы дни терять?

Федька недовольно фыркнул. Вечно этот Беззубцев сунется, вечно поперек! Ужель и на сей раз Болотников прислушается к Юшке?.. А что же Нечайка Бобыль? Тьфу ты! И этот поспешает.

Совет раскололся. Взоры воевод устремились на Болотникова.

— Посидеть в Орле не худо бы. Добрая крепость присягнула Дмитрию. Ой, как пригорюнится Шубник. Он-то, поди, задержать нас Орлом мыслил, остановить, дабы с новыми силами собраться. Не выгорело, на-ко выкуси, Василий Иваныч! — Болотников с веселой насмешкой выкинул кукиш. — Ныне не остановишь. Но царь Василий не дурак. Чу, спешно новые полки подтягивает. Наверняка и к Волхову, и к Белеву стрельцов с дворянами пришлет. Города ж эти на нашем пути, их не миновать. Так что пиры закатывать недосуг, на Москве погуляем. Ныне каждый день дорог. На Болхов, воеводы!

Сказал как отрезал. Знали: спорить теперь напрасно, Болотников непреклонен. Молча разъехались по полкам. В шатре остался лишь один Федька. Мрачный, насупленный.

— Чего темней тучи?

Берсень исподлобья глянул на Болотникова, зло брякнул:

— Тяжко мне с тобой, Иван… Тяжко!

Улыбка сползла с лица Болотникова. Пристально посмотрел Федьке в глаза, покачал головой.

— Обидчив ты, Федор.

— Обидчив, Иван, обидчив! — запальчиво продолжал Берсень. — Зачем помыкаешь мной, зачем перед начальными срамишь? В Диком Поле я и дня сраму не ведал. А ныне? Что ни совет, то Берсень в дураках. Казаки смеются.

— Напрасно ты так, — с сожалением произнес Болотников. — На то он и совет, чтоб истину выявить.

— Истина твоя — Юшка Беззубцев. Мудре-ен советчик. Берсень же — не пришей кобыле хвост, глупендяй. Куды уж ему воевод наставлять, малоумку.

— Буде, буде, Федор! — строго оборвал Иван Исаевич. — Обидели девку красную, речей ее не послушали. А вспомни казачий круг! В каких драчках дела вершили? За сабли хватались, чтоб к истине-то прийти… На Юшку сердца не держи, он худого не скажет. Гордыню же свою, Федор, подале запрячь, на ней далеко не ускачешь. Славы твоей ни Юшка, ни кто другой не отымет.

— Отпусти меня, Иван… Из рати отпусти, — глухо вымолвил Берсень.

— Что? — меняясь в лице, переспросил Болотников.

Но Федька уже вышел из шатра. Болотников хотел остановить, окликнуть и все же сдержался, не дал волю гневу. Научился укрощать себя в турецкой неволе. Сколь раз приходилось брать себя в руки, когда над тобой измывается иноверец с ятаганом. Но как это было тяжко — задавить в себе ярость! Казалось, легче принять смерть, чем перенести глумление. И все же переносил, переносил ради неугасающей надежды на избавление. Лишь однажды не одолел себя; это были дни, когда стало совсем невмоготу, когда вконец озверела, ожесточилась душа. Негодующий, осатаневший, готовый разнести невольничий корабль, он набросился на янычара — и лишь случай спас ему жизнь…

Иван Исаевич вышел из шатра. Рать давно уже спала, окутанная черным покрывалом августовской ночи. Улегся на траву, широко раскинул руки. По роще гулял теплый упругий ветер, заполняя ее тихим ласковым гулом.

Бесшумно вынырнул из тьмы стремянный, в руке — седло. Другого изголовья Болотников не терпит: казачья привычка.

— Кафтаном накрыть?

Иван Исаевич не отозвался, ни о чем не хотелось говорить в эту ночь. Полежать бы отрешенно, позабыв обо всем на свете, полежать тихо, умиротворенно. Ведь так редки безмятежные минуты! Как недостает их усталой, вечно терзающейся душе.

Смежил отяжелевшие веки, уходя в сладкое, легкое забытье… И вдруг, как стрела в сердце. Федька! Федька Берсень.

Сон начисто отлетел и вновь душу защемило, обдало недоброй смутной тревогой. Федька!.. Нет ближе, верней и надежней соратника… Сын крестьянский, страдник, атаман мужичьей ватаги. Не он ли укрывал беглых оратаев в лесных дебрях, не он ли громил боярские усадьбы, не он ли заронил в его душе смуту, прельщая волей? А мужичьи кабальные грамотки? Не с Федькой ли сжигали ненавистную кабалу на Матвеевой заимке? Не в Федькиной ли лесной землянке упрятались Василиса с Афоней Шмотком после бунта в селе Богородском?

Особо памятно Дикое Поле: воеводство Федьки в засечной крепости, ратоборство с ордынцами, степные походы…

Но с чего бы это вдруг Федька из рати уйти собрался? Какая блоха его укусила?

Думал, искал причину, покуда не всплыли Федькины слова:

«Не могу под уздой ходить. Тяжко мне под уздой!»

Молвил на победном кромском пиру, молвил с болью, с надрывом, даже кулаком по столу бухнул.

«О какой узде гутаришь?» — спросил тогда сидевший обок Нечайка Бобыль.

«Не понять тебе, — уклонился Берсень. — Давай-ка еще по чаре. Пей, Нечайка, заливай душу!»

Пил много, свирепо, с непонятным ожесточением, будто не победу обмывал, а заливал горькой тяжкую беду.

«Не могу под уздой ходить». Не тут ли истина? Такому, как Федька все узда — рать, советы. Большой воевода.

Пришедшее озарение болью отозвалось в сердце. Федьке не нужен Набольший, любой Набольший. Здесь, после Дикого Поля, после многолетнего атаманства, он стеснен, опутан, закован властью Набольшего, подавлен его волей.

«Но как же быть, друже? Ныне не до местничества, не в Боярской думе. Ныне на великое дело пошли, Русь подняли. Теперь лишь единение крепить, в кулак сойтись. Нечайке, Мирону, Юшке, Рязанцу, Аничкину… Без могучего кулака бояр не свалить. Худо биться порознь. Одной рукой и узла не свяжешь… Нет, Федька, не время славой считаться. Хочешь не хочешь, а надо в одной упряжке идти. Всем — и воеводам, и мужикам.

Думал Иван Исаевич, думал о своих содругах, думал о крестьянах и холопах, пришедших в народную рать.

Думал!

Роща гудела прерывисто и протяжно, то с нарастающим шумом, то замолкая, и тогда на опушке воцарялась недолгая зыбкая тишина, нарушаемая лишь робким шелестом трав. Но так продолжалось недолго: задремавший было ветер вновь выпутывался из кудрявых шапок и начинал незаметно, исподволь приводить в легкий трепет невесомые листья, потихоньку раскачивать примолкнувшие ветви и вершины; но вот ветер набрал силу и дерзко загулял по роще, да так напористо и мощно, что зашатались стволы берез.

Иван Исаевич поднялся, вздохнул полной грудью.

«Ишь какая сила! Дерева гнет. Вот так и верное дружество, все падет под его мощью. Нет, Федька, нет! Не отпущу тебя из рати».

Глава 7 В ЮЗОВКЕ

Село Юзовка встретило надрывными женскими плачами. У большой, с подклетом, избы толпились угрюмые мужики.

Иван Исаевич сошел с коня, спросил:

— Аль беда какая, ребятушки?

Мужики сдернули шапки, поклонились.

— Беда, воевода… Глянь-ка…

Мужики расступились. Возле крыльца лежали шесть крестьян с отрубленными головами.

— Кто? — тяжело выдохнул Болотников.

— Барин наш, Афанасий Пальчиков, — молвил один из пожилых мужиков.

— Сам убивал?

— Сам. С дворней своей.

У Болотникова гневом полыхнули глаза.

— За что он их, собака?

— За правду, батюшка, за правду, — начал рассказывать все тот же крестьянин.

Василий Шуйский, став царем, не забыл радение Пальчикова. Пожаловал дворянину крупное поместье под Болховым.

— Кормись, Афанасий. Две сотни мужиков будут на твоих землях. Служи и дале мне с усердием.

Кусок выпал жирный, но царская милость не слишком-то уж и порадовала Пальчикова: с восшествием на престол Шуйского, он ждал большего.

«Мог бы и в думные пожаловать. Сродников своих небось не забыл. Ныне и в Думе, и в приказах дела вершат», — пообиделся Афанасий Якимыч.

Царь ту обиду приметил, словами обласкал:

— Мню, при дворе хотел быть, Афанасий? Ну да не вдруг, не вдруг, сердешный. Ты уж потерпи маленько.

И трех недель не прошло, как вновь позвали Пальчикова во дворец. На сей раз Василий Иванович был озабочен. Завздыхал, заохал:

— Чу, наслышан о воровской Украйне, Афанасий? Ну что за народ, прости господи! Не живется покойно. И воруют, и воруют! Ныне опять за Расстригу ухватились, охальники!

Долго бранился, а затем, утерев шелковым убрусцем вспотевшую лысину (душно, жарко в государевых покоях), молвил о деле:

— Ты вот что, Афанасий. Поезжай-ка в Болхов с моей грамотой. Сказывай люду, что никакого царевича Дмитрия нет. Сгиб божьим судом, от черного недуга. О том царица Марья всенародно крест целовала. Повезешь и от Марьи грамоту. О святых мощах царевича не забудь изречь. Лежат мощи в Архангельском соборе. Сумленье возьмет — пусть от всего града посланцев шлют. Покажем. Покажем и икону чудотворца Дмитрия. И ты с образком поезжай. В храм с благочинными вознеси. Пусть молятся. Отбывать тебе, Афанасий, в сей же день.

— Отбуду, государь, — поклонился Пальчиков. — Да токмо… как бы это молвить…

Когда Василий Иванович был еще князем, Пальчиков в разговорах не стеснялся. Ныне же перед ним был царь, а с царями ухо держи востро.

— Чего мнешься? Сказывай!

— Скажу, государь, — решился Афанасий Якимыч. Разгладил пышную бороду и молвил смело, напрямик: — Худо на Украйне. Мужик там бунташный, да и в городах неспокойно. Злобится народ. По всем северским и польским городам смута.

— Ведаю, ведаю! — раздраженно пристукнул посохом Василий Иванович. — Чего попусту глаголить?

— Не попусту, государь. Я к тому, что на крамольную Украйну надобно многих людей послать. Многих, государь, и не одну сотню. Заткнуть ворам глотку. Ехать по городам не токмо с царскими грамотами, но и с патриаршими. Народ — христолюбив. Патриарх же — пастырь мирской, отче Руси, первый от бога. Его-то пуще послушают. А еще, — Пальчиков осекся, поразившись лицу царя: Василий Иванович позеленел от злости. Афанасий запоздало опомнился. Патриарх Гермоген не любит Шуйского, помыкает им, помыкает открыто. Царь же Василий честолюбив, гордыни в нем через край, зол он на Гермогена.

— Забылся, Афонька! — Шуйский замахнулся на Пальчикова рогатым посохом, затопал ногами. — Чего ты мне Гермогена суешь? «Пуще послушают!» Царя низить?!

— Прости, государь! И в мыслях не было. Клянусь Христом! — перекрестился Афанасий Якимыч.

— «Мирской отец, первый от бога!» — не унимался Василий Иванович.

— Не будет того, Афонька! Не попы государю указ, государь — попам. Бог на небе, царь на земле. Царь — первый от бога, царь!

Не день и не два казнил себя Афанасий Якимыч за оплошку. Василий Иванович злопамятен, не сейчас, так потом воздаст. Шуйский ничего не забывает. На прощанье царь поулегся в гневе, поостыл.

— Ты, Афанасий, завсегда мне радел, и ныне крепко верю в тебя, сердешный. Мыслю, не подведешь, послужишь царю. Неси мое слово в народ, пресекай смуту. Я ж тебя не забуду.

Пальчиков «пресекал смуту» не только в Болхове, но и в Белеве, Одоеве, Козельске… Неустанно рыскал по волостям и уездам, хулил Расстригу, вовсю ратуя за царя Шуйского.

Василий Иванович наделил своего посланца небывалой властью:

— Крамольников неча на Москву везти. Казни на месте. О том я судьям и воеводам отпишу.

Казнил! Казнил за любое воровское слово. Болховский воевода — и тот не устрашился.

— Зело лют ты, Афанасий Якимыч. Кабы хуже народ не озлобился. Чай, не опричники. Поуймись.

— Воров жалеешь? — вскипал Пальчиков. — Они небось нас не жалеют. Слышал, как Ивашка Болото дворян под Кромами посек? Тысячи изрубил. Нет, воевода, не уймусь. На мужиков давно опричников надо. При Иване Грозном на карачках ползали, слова сказать не смели. А тут им волю дали, распустили. Вот и взбрыкнулся мужик. Рубить и вешать нещадно!

Пальчиков неистово радел не за Василия Шуйского: радел за царя, за господские устои, начавшие шататься от мужичьего топора.

Как-то в Болхов примчал приказчик Ерофей из поместья. Примчал перепуганный, в изодранном кафтане.

— Беда, батюшка! Мужики ослушались, на барщину не идут. Я их, было, на твою ниву послал, они ж — кулак в рыло.

— Так и не пошли?

— Куды там! У нас, грят, свой хлеб осыпается. Буде, походили на барщину.

— Так бы кнутом! — у Пальчикова веко задергалось.

— Норовил, батюшка, послужильцев твоих поднял. Те, было, мужиков в плети. Куды там! Взбунтовались, послужильцев дрекольем побили. И мне досталось. Почитай, все зубы высадили. Гли-ко.

— Ужель всем селом?

— Всем селом, батюшка. Воровские речи орут. Боле, грят, не станем терпеть барина. Царю Дмитрию — Красно Солнышку хотим послужить.

Имя «царя Дмитрия» приводило Афанасия Пальчикова в ярость. Век не забыть ему «государевой милости». Царевы подручники — Михайла Молчанов да Петр Басманов — ворвались в его дом, связали и увезли дочь Настеньку. На позор увезли. Вначале Расстрига в бане потешился, затем подручники. Каково было вынести такой срам!

— Я им покажу Красно Солнышко! Кровью захлебнутся!

Прихватив с собой оружную челядь, Пальчиков понесся в Юзовку. В селе спросил:

— Кто тут боле всех глотку драл?

Приказчик указал на шестерых. Мужиков приволокли с нивы к Ерофеевой избе. Пальчиков, сидя на коне, зло, набычась, глянул на крестьян. Срываясь в голосе, крикнул:

— Бунтовать, паскудники, барскую ниву бросать!.. А ну, кто тут из вас коноводил?

Из толпы мужиков выделился невысокий сухотелый крестьянин лет за сорок. В темных глазах ни страха, ни покорности.

— Коновода не ищи, барин. Так всем миром порешили. Не пойдем боле твой хлеб жать. Ране мы на своей земле господ не ведали. Буде!

— Та-а-ак… Воровских грамот наслушались? Красну Солнышку надумали послужить? Христопродавцу Расстриге?

— А ты, барин, Дмитрия Иваныча не хули, — дерзко продолжал крестьянин. — То царь праведный, он мужикам волю дал.

— Волю-ю-ю? — выхватывая саблю, побагровел Пальчиков. — Вот твоя воля, смерд!

Голова мужика скатилась под ноги коня. Конь фыркнул, отпрянул.

— Руби крамольников! — сатанея, заорал Пальчиков.

Приказчика Ерофея, после отъезда барина, охватил страх. Пал перед божьей матерью, горячо взмолился:

— Сохрани и помилуй, свята богородица! Избавь село от воровства и гили. Пронеси беду, заступница!..

Но святая дева не помогла: мало погодя один из послужильцев в испуге известил:

— Воровская рать идет, Ерофей Гаврилыч. На Болхов движется.

Приказчик переполошился: дорога на Болхов тянется через Юзовку. Затряслась борода.

— Далече ли воры?

— В пяти верстах, Ерофей Гаврилыч.

У приказчика ноги подкосились. Жуть обуяла. Воры, почитай, к селу подходят. Не миновать расправы. Ох, пропадай головушка!

Потерянно забегал по избе. Ближний послужилец смотрел на него оробелыми глазами.

— Надо бы уходить, батюшка. Ивашка Болото, сказывают, лют.

Ерофей сокрушенно заохал. Беда! Все пойдет прахом: добрая изба, животы, доходное местечко.

— Неси переметную суму, Захарка… Коня седлай!

Из тяжелого, окованного медью сундука полетели на пол сапоги, шубы, кафтаны… Дрожащей рукой сунул за пазуху кошель с серебром.

Поехали было на Болхов, но Ерофей вдруг одумался: дорога ныне неспокойная, шпыней да шишей хоть отбавляй. А пуще всего напугал послужилец:

— Как бы с воровским ертаулом не столкнуться. Ивашка Болото свои дозоры могет и под самую крепость послать. Не лучше ли в лесу отсидеться?

Захарка — послужилец тертый, досужий, когда-то в царевых ратниках хаживал.

— Пожалуй, — мотнул бородой приказчик, сворачивая к лесу.

И все же с бедой не разминулись: в лесу беглецов заприметил старый крестьянин Сысой, промышлявший медом. Старик явился в Юзовку, а на селе — рать Болотникова. Сысой — к мужикам.

— В лесу наш душегуб.

Иван Исаевич сидит на крыльце. Без шапки, алый кафтан нараспашку. В ногах приказчик Ерофей. Метет бородой крыльцо, слюнявит губами сапог.

— Пощади, воевода, пожалей деток малых. Верным псом твоим буду. Пощади, милостивец!

— Прочь! — брезгливо отпихивает приказчика Болотников; поднимается, хватает Ерофея за ворот кафтана и тащит к обезглавленным трупам. — Вот у кого пощады спрашивай… Нет, ты поклонись, поклонись

— и спрашивай.

Ерофей растерянно оборачивается.

— Да как же их спрашивать, милостивец?

— Каждого, каждого, приказчик! — в глазах Болотникова неукротимый гнев. Таким его ни воеводы, ни ратники еще не видывали. — Спрашивай, собака!

Ерофей ползет на карачках к одному из казненных.

— Пощади…

Запинается и вновь оглядывается на Болотникова.

— Не узнаю без голов-то.

— Признать ли ему, — восклицает один из крестьян. — Мужик для него хуже скотины.

— Признает, — сквозь зубы цедит Болотников. — А ну, несите мешок!

Мешок опускают подле Ерофея.

— Разбирай головы, приказчик. Да, смотри, не перепутай.

Ерофей трясущимися руками вынимает из мешка голову. Лицо — белей снега.

— То, кажись, Митька Пупок.

— Приставь… К телу приставь!

Ерофей приставляет, но мужики кричат: не тот. Ерофей ползет к другому мертвецу. И вновь: не тот, не тот, приказчик!

Ерофей тянется к воеводскому сапогу.

— Ослобони, милостивец. Не могу-у-у!

— Ищи, ищи, пес!

Болотников поднимается, а приказчик волочет за волосы головы, волочет по земле к убитым.

— Что барам и приказным холуям мужик? — гремит с крыльца Болотников. Сейчас он обращается уже ко всем: юзовским мужикам, пешим и конным ратникам, пушкарям, казакам, обозным людям — ко всей многотысячной громаде, наблюдавшей за казнью. — Покуда живы бары и приказные, не видать народу воли. Веками стонать, веками ходить под ярмом, веками литься мужичьей крови. Зрите, как обездоленный люд баре секут. Секут не за разбой, не за татьбу, а за то, что помышляют пахать на себя землю-матушку. Доколь терпеть зло барское, доколь ходить под кнутом? Не пора ли мечом и огнем пройтись по барским усадищам? Смерть кабальникам!

— Смерть! — яро отозвалась громада.

Ерофея посекли на куски. К Ивану Исаевичу подвели молодого растрепанного парня в зеленом сукмане.

— Приказчиков сын. Что с ним, воевода?

— Рубить! — беспощадно бросил Болотников.

Глава 8 БОЛХОВ

Болховский воевода со дня на день ждал воровское войско. Страха не было. Ходил меж дворян и стрельцов, говорил:

— В крепость Вора не пустим. Не так-то уж он и силен. Идет мужичье с дубинками. Куды уж ему крепости брать!

К осаде воевода подготовился изрядно. Расчистили и заполнили водой крепостной ров, подсыпали земляной вал, подновили дубовые стены, ворота и башни, затащили на помосты пушки, затинные пищали и тяжелые самострелы. Не обижена крепость ядрами, картечью и порохом; вдоволь запасено смолы и каменных глыб.

Вместе с воеводой сновал по крепости Афанасий Пальчиков. Сказывал служилым:

— Не верьте подметным письмам Ивашки Болота. Никакого царя Дмитрия и в помине нет. На Москве сидел беглый расстрига Гришка Отрепьев. Храмы божий осквернил, старозаветные устои рушил. Помышлял с ляхами христову веру на Руси искоренить. Вместо храмов — иноверческие костелы и вера латынянская. Каков, святотатец! На Москве — богохульство неслыханное. Срам, блуд, разбои. Сколь Гришка государевой казны разворовал да пропил, сколь иноверцам раздал, сколь невинных девиц сраму предал. Ерник, прелюбодей, антихрист!

Ронял зло, отрывисто,накаляясь от гнева. Говорил о том и служилым, и тяглому посадскому люду, говорил на торгах и площадях.

— Ныне же нового святотатца выродили, вновь скверну на Русь пустили. На Москву-де идет, на царство Московское. Ужель вновь дозволим надругаться над верой христовой?!

Читал грамоты царя Василия, инокини Марфы, сулил болховскому люду государевы милости.

Усердствовали попы и чернецы. Молебны, крестные шествия с чудотворной иконой Дмитрия Углицкого, проклятия воров на литургиях, вещие вопли и кликуш и юродивых во Христе… Народ заколебался. Прежде царя Василия хулили, Дмитрия Иваныча как избавителя ждали, ныне же, после приезда из Москвы государева посланника и неистовых проповедей благочинных, поутихли, призадумались: а вдруг и в самом деле Дмитрий Иваныч не истинный?

Афанасий Якимыч доволен: тихо стало в городе, не слышно более горлопанов. Вывел крамолу. В первые дни, как приехал, бунташные речи сыпались из каждой слободы. Хватал, увечил в пыточной, казнил. Укоротил языки. Смолкли! И не только смолкли, но и в Красно Солнышко, кажись, изверились. Не подкачали пастыри. Ныне и стар, и мал на стены выйдет. Не взять Ивашке Болоту крепости, зубы сломает. А тут и царева рать подоспеет.

К Болхову подошли после полудня, окружили с трех сторон.

— А может, и реку перейдем? — предложил Нагиба.

— Уж брать, так в кольцо, — вторил ему Нечайка.

Но Иван Исаевич совета не принял:

— Под пушки лезть? Нет, обождем, други. Тесно тут войску.

Болотников объехал город, остановился на берегу Нугри.

— Добрая крепостица. Сказывают, ордынцы тут не раз спотыкались. Крепко стоит.

Болховцы высыпали на стены. Вокруг крепости стало огромное вражье войско; оно рядом, в трех перелетах стрелы — грозное, оружное.

У Пальчикова в смутной тревоге дрогнуло сердце: такой рати он не ожидал. Воров — тьма-тьмущая! Эк набежало мужичья. Да и казаков изрядно, не перечесть трухменок. Сколь же их с Дикого Поля привалило?.. Да вон и пушки подкатывают.

Заскребли кошки на душе и у болховского воеводы: туго придется. Ивашка Болото — воин отменный, лихо Трубецкого расколошматил. Восемь тыщ-де уложил. Каково?

Неспокойны стрельцы, служилые люди по прибору. С бунтовщиками биться будет тяжко. Слушай воеводу! «Мужичье с дубинами». Хороша голь. И сабли, и пистоли, и пушки.

— Крепкая рать, — уныло бросил один из стрельцов.

— Крепкая, — поддакнул другой. — Многи в броне.

Серебрились на солнце кольчуги, панцири, шеломы, кроваво полыхали овальные щиты.

Скребли затылки слобожане:

— За Вором бы экая силища не пошла. Как бы не промахнуться, православные.

— А владыка что сказывал? Вор-де.

— Так ить и владыкам не все ведомо.

— А царица Марья? Сама-де Дмитрия в Угличе похоронила. Ужель свово же сына хулить будет?

— Ох, неисповедимы пути господни, православные… А все ж царь-то Василий на лживые грамотки горазд. Не промахнуться бы.

Глашатай Болотникова подъехал к водяному рву, громко и зычно прочел грамоту царя Дмитрия Иваныча. Со стен закричали:

— Быть оного не может! В Угличе сгиб царевич Дмитрий!

— Воровская грамота!

Бирюч вознес над головой столбец.

— Глянь, с государевой печатью!

Со стен:

— Не верим! Государева печать на Москве у царя Василия!

— Облыжна грамота!

Кричали дворяне, стрелецкие головы и сотники, купцы, приказные Земской избы. Посадская же голь помалкивала, выжидала. Но вот выступил вперед известный всему городу кузнец Тимоха, прозвищем Окатыш. Крепкий, округлый, борода до пояса.

— А не поглядеть ли нам грамоту, православные?

— Глянем! Открывай ворота! — поддержали кузнеца слобожане.

Воевода недовольно поджал пухлые губы. Ишь, чего чернь удумала. Крепость ворогу открыть! Крикнул было стрельцам, чтоб пуще глаз стерегли ворота, но кто-то из посадских уже вынырнул из окованной медью калитки и подбежал ко рву.

— Кидай грамоту!

Глашатай повернулся к рати.

— Дай копье!

Дали. Глашатай вдел свиток на копье, метнул за ров. Посадский потрусил к воротам. Войдя в город, на стену не полез, сунулся с грамотой к слобожанам. Вертели в руках, щупали, осматривали, покуда свиток не оказался у Тимохи Окатыша.

— Че без толку пялиться? Мы царевых грамот сроду не видывали. Айда к приказным.

Пошли к дьяку. Тот глянул на печати, степенно крякнул.

— Царева. С оными же в приказ, — поперхнулся, наткнувшись на злые глаза государева посланника Афанасия Пальчикова. Тот выхватил грамоту, забушевал:

— Аль неведомо тебе, дьяк, как сия печать у воров оказалась? Похитил ее из дворца Мишка Молчанов да ляхам продал. В опалу захотел?

Дьяк понурился. Пальчиков же продолжал огневанно:

— Мишка Молчанов — бабник, богохулец и чернокнижник. Его еще Борис Годунов за колдовство кнутом стегал. Сидеть бы Мишке и не рыпаться, да вдруг на престоле Самозванец очутился. И кого же в свои любимцы взял Расстрига? Мишку Молчанова! Охальника и блудника, что Гришке Отрепьеву девок со всей Москвы и монастырей поставлял. Поди, слышали, как над Ксенией Годуновой лжецарь измывался? Да что Ксения! — побагровев, еще более взорвался Пальчиков. — Дочь мою Настеньку, чадо любое, Мишка Молчанов к Расстриге на блуд увез. Заодно насильничали!

По толпе пошел недовольный гул: ишь какой злыдень да ерник Самозванец.

— Проклять и сжечь сию грамоту! — рыкнул архиерей.

— Сжечь! — вторили ему попы и монахи.

— Сжечь! — грянуло воинство.

— Сжечь! — отозвалась посадская голь.

То было ответом на мирный призыв Болотникова.

С крепостных стен ударили пушки. Одно из дробовых ядер разорвалось в пяти саженях от орудийной прислуги. Трое болотниковцев были убиты.

— Вспять, вспять! — заорал Терентий Рязанец.

Наряд поспешно оттянули назад.

«Лихо начали, — невольно одобрил болховцев Иван Исаевич, и тотчас нахмурь испещрила лоб. — Быть крови. Не зря лазутчики донесли, что крепость верна Шуйскому».

Поехал к наряду. Ныне у пушкарей хлопот полон рот: насыпали раскаты для пушек, устанавливали заградительный дощатый тын, крепя его дубовыми подставами, калили чугунные ядра в походных кузнях, рыли глубокие ямы для зелья, подкатывали к орудиям бочки с водой.

С крепости вновь ухнули пушки, но ядра ткнулись, не долетев до тына.

— Буде, побаловались, — выкинул кукиш Рязанец и побежал к зелейным ямам, закричал: — Да разве можно одними досками крыть! А что, как загорятся? Дерном, дерном заваливай!

Через час-другой наряд изготовился к бою. Иван Исаевич неотлучно был среди пушкарей, приглядывался к Рязанцу. Сноровист и сметлив. С таким, кажись, не оплошаешь, думал он, ишь как гораздо пушки расставил.

Все четыре тяжелые осадные были нацелены на входные ворота, на вражеские жерла орудий.

— Начнем, воевода? — размашисто перекрестился Рязанец.

— С богом!

Пушкари поднесли горящие фитили к зелейникам. Взметнулось пламя, пушка дернулась, оглушительно рявкнула, выбросив из ствола тяжелое двухпудовое ядро. С воротной башни посыпалась щепа.

— Ловко, Терентий! — воскликнул Болотников. Не зря волокли осадные пушки. Таких у болховцев нет, их трем крепостным дальнобойникам не тягаться с полевыми.

После пятого залпа сбили верхушку башни с пищальниками; донеслись испуганные вопли. Терентий Рязанец, окутанный клубами порохового дыма, приказал орудийной прислуге слегка пригнуть стволы. Подрыли под станинами утрамбованную землю, подложили дубовые колоды. Дула поопустились.

— К зелейникам!

Вновь ухнули пушки. Два свинцовых ядра с гулким звоном ударились об окованные медью ворота.

— Корежь, вышибай, Авдеич!

Рязанец оглянулся на Болотникова, показал на уши: оглох, не слышу! Иван Исаевич подошел к пушкарю, хлопнул по плечу.

— Так палить, Авдеич!

Рязанец кивнул и побежал к другим пушкарям: пора кидать ядра на стены и за острог. Вскоре забухали, заревели, завизжали тюфяки и мортиры, гауфницы и фальконеты. Ядра: каменные, железные, свинцовые, чугунные, дробовые, литые и кованые — посыпались на город. Гул, грохот, вой, снопы искр, дым!

«А что на посаде?» — подумалось Болотникову. Но из-за стен крепости виднелись лишь голубые и алые маковки храмов. Велел кликнуть мужиков.

— Срубите-ка мне дозорную вышку, ребятушки. Да поспорей!

Вскоре с пятисаженной вышки оглядывал город. Теперь и крепость, и посад, и кремль были как на ладони. От каленых, облитых горячей зажигательной смесью ядер занялись сухие бревенчатые стены, рубленые храмы и избы, дворянские и купеческие терема. Огонь быстро расползался по всему городу. В кривых, узких улочках и переулках метались люди: с баграми, пожитками, бадейками воды… Крик, рев, смятение!

Иван Исаевич, оглядывая Болхов, невольно вспомнил вдруг Раздоры — гибнущую в огне казачью крепость. Сколь пожрало лютое пожарище добра и строений, сколь погибло стариков и детей! Погибло от иноверца, свирепого, злого ордынца, жаждущего добычи. Ныне русич гибнет от русича, гибнет тяглый посад, мужик-трудник, гибнет его родной очаг, скарб, ремесло.

И вновь тревожно стало на душе. Война! Горькая, кровавая война, где от огня и меча падает не только купец и дворянин, но и свой, всеми битый и гнутый, в три погибели закабаленный мытарь. Ох и дорого же ты даешься, волюшка!

«А может, остановить пальбу? — с неожиданной жалостью подсказало сердце. — Остановить разрушение и гибель, снять осаду».

Но тотчас захлестнула другая мысль — жестокая, решимая: Шубнику крест целовали, ниже брюха башку склонили, овцы смиренные! Ну и получайте, коль с карачек подняться не захотели. Тот, кто за Шубника и бояр, тот против воли. Гореть, гореть городу в огне!

Пожарище вовсю загуляло над Болховом. Со стен, на выручку посадским, побежали ратные люди. Хватали багры, раскатывали срубы.

«Наполовину стены оголили. Добро! Пали, Рязанец, пуще пали! Ворота выбьешь — поведу повольницу на крепость. Пали, Рязанец!»

По одной из улочек бежали мальцы, неслись во всю прыть, напуганные, всполошные, норовя укрыться от разбушевавшегося огня.

Из толстой, медной, тупоносой гауфницы с воем и свистом летело дробовое ядро; грохнулось и разорвалось среди десятка ребятишек. Болотников застыл с перекошенным ртом. Господи! Их-то за что?! Картечью… всех разом. Господи!

Спустился с дозорной вышки и, грузный, насупленный, заспешил к Рязанцу.

— Буде!.. Буде, Авдеич!

— Ядер хватит, Иван Исаевич. Чего ж так? — не вдруг понял Болотникова пушкарь.

— Буде! — не владея собой, крикнул Болотников.

Рязанец поспешил: что-то неожиданное вдруг открылось в Болотникове. В глазах его — и злость, и боль, и какая-то невиданная досель страдальческая гримаса до неузнаваемости исказила его лицо. Что-то разом надломило воеводу, и это больше всего поразило Рязанца.

— Буде так буде, — обескураженно буркнул он.

Болотников круто повернулся и быстро зашагал к своему шатру. Мало погодя к наряду примчал вестовой.

— Воевода приказал палить!

Наконец-то с большим опозданием пришел ответ от Истомы Пашкова. Грамоты не было, велел передать на словах:

— Вместе сойдемся у Москвы. Покуда же пойдем двумя ратями.

Отпустив гонца, Иван Исаевич крутнул головой. Хитер и досуж веневский сотник! Не зря гонца при себе придерживал. Не Болотников-де с мужичьем, а Истома Пашков с дворянами Москву колыхнет. Досуж!.. Ну да не надорви пуп, Истома Иваныч. Первая пороша — не санный путь. Обломает тебе крылья Шуйский. Без мужиков Москвы не взять. На бар надежа плохая. Им не за волю биться, а за чины и поместья. Не осилить тебе, Пашков, Москвы. Хочешь не хочешь, а мужичью рать ждать придется.

— Иван Исаевич… Батько! — прервал раздумья Болотникова стремянный Секира. — Глянь, стену пробили. Может, на приступ, а?

Иван Исаевич вышел из шатра, молчаливо обвел глазами дымящуюся крепость. Проломили стену в десяти саженях от стрельницы, ворота же пока не вышибли.

— Опоздаем, батько! Глянь, бревнами заваливают. Ударим в пролом, Иван Исаевич?

— Тебе что — горячих углей в портки насыпали? Не суетись, стремянный. Мало одной бреши. Покуда за ров перевалимся, дыры не будет. Допрежь ворота надо сбить.

Иван Исаевич взметнул на коня и наметом поехал к наряду. За ним устремились Секира с Аничкиным и десятка два ловких дюжих молодцов в голубых зипунах. То была личная охрана Большого воеводы, не покидавшая его ни днем, ни ночью. На охране настоял Аничкин, настоял после недавней дорожной порухи.

В тот день ехали темным глухим бором. На одной из полян внезапно просвистела тонкая певучая стрела. Конь под Болотниковым замертво рухнул. Кинулись искать врага, но того и след простыл. Матвей Аничкин осмотрел железный наконечник и еще больше насупился.

— Стрела отравлена, воевода. Под богом ходишь. Стрелу никак ветром качнуло. Вишь, какой ордынец[216], а то бы…

— Добрый лучник и в ордынец не промажет. Этот же худой… худой у Шубника лазутчик, — жестко произнес Болотников.

— Нам наука. Царь на любую пакость горазд. Поопасись без кольчуги ездить, Иван Исаевич. Да и без охраны тебе боле нельзя. Рать велика, недругу легко затеряться. Остерегись!

— Не каркай! — сердито оборвал Болотников, пересаживаясь на другого коня, и не понять было: то ли он осуждает осторожного Аничкина, то ли злится на коварство Шуйского.

Аничкин, не дожидаясь согласия воеводы, приставил к нему неотлучную охрану.

— Не поддаются, Авдеич? Ужель так ворота крепки?

— Крепки, Иван Исаевич. Одну створку разбили, другая держится. Поди, железом в пять вершков обили. Ни с места! — сокрушался Рязанец.

Иван Исаевич подошел к «Пасынку», самой крупной и тяжелой чугунной пушке весом в пятьсот пудов.

— А ну-ка подай ядро, ребятушки.

— Погодь маленько, воевода. Руки обожгли.

Пушка пыхала жаром, не дотронись. Один из пушкарей плюнул на ствол. Слюна зашипела и тотчас сварилась.

— Ого! Злее индюка. Знать, досталось Пасынку, ребятушки?

— Досталось, воевода. Почитай, полдня ухает. Теперь ни ядра вложить, ни зелья насыпать. Жаровня!

Принялись поливать пушку водой из кожаных мехов. Когда Пасынок остыл, Иван Исаевич подошел к груде каменных ядер. Облюбовал одно, поднял, понес к орудию. Пушкари переглянулись. Силен воевода! В ядре четыре пуда. Закатывали в дуло вдвоем, этот же один управился. Силен!

— Сколь пороху, Авдеич?

— По весу ядра. Но сыплем на три фунта мене. Опасливо.

— Сыпь по полной!

Лубяным коробом (мерой) насыпали в пороховник четыре пуда зелья. Болотников зорко глянул на вражьи ворота, прицелился, обернулся к пушкарям.

— Понизь дуло на пару вершков, ребятушки.

Понизили. Иван Исаевич вновь прицелился. Кажись, ладно. Терентий Рязанец протянул фитиль.

— С богом, воевода.

Болотников приложил фитиль к запальной дыре. Сверкнуло пламя, горячим дыхнуло в лицо, затряслась колесница. Ядро прокорежило ворота, сбило створку, уперлось в железную полосу.

— Шалишь бердыш, пробьем! А ну добавь, ребятушки, полпуда зелья.

Пушкари замешкались, глянули на Рязанца, тот молвил строго:

— С пушкой не балуют, Иван Исаевич. Разорвет.

— Сыпь! Буде ядра переводить. Не палим — щекочем. Сыпь, Авдеич!

Но Рязанец и с места не сдвинулся. Тогда Болотников сам подошел к зелейной бочке, насыпал короб, понес к пушке. Дорогу загородил стремянный.

— Не пущу, батько. Разорвет!

Норовил остановить воеводу и Матвей Аничкин, но Болотникова было не удержать.

— Прочь! — зыкнул он, хватаясь за факел.

— Ну дай хоть я запалю! — взмолился Секира. — А ты отойди. Ну дай же, батько!

— Прочь! — отшвырнул стремянного Болотников, опуская фитиль на запальник.

Страшный, оглушающий взрыв громыхнул на десяток верст. Многопудовая каменная глыба пробила створки и железное оградище. Ворота рухнули. К Болотникову, пошатывающемуся в клубах едкого вонючего дыма, подскочил Секира.

— Цел, батько? Знатно вдарил!

Но Иван Исаевич ничего не слышал: заложило уши, Глянул на крепость, хрипло закричал:

— На Болхов, на Болхов, други!

Глядач, давно ожидавший воеводского приказа, замахал с дозорной вышки трухменкой с красным шлыком. Сигнал увидел Передовой полк Федьки Берсеня, стоявший против вражеских ворот. Повольники: с бревнами, колодами, хворостом, кулями с землей — хлынули ко рву. С дымящихся стен заухали выстрелы пушек и пищалей, пистолей и самопалов, полетели тучи стрел.

— Бей воров! — орал из-за бойницы Афанасий Пальчиков.

— Ворота, ворота заделывай! — кричал болховский воевода.

Но к воротам уже подбегали сотни повольников с мечами и копьями. Другие же, одолев ров, бросились с длинными штурмовыми лестницами к стенам. Заделать пролом вышибленных ворот болховцы не успели: по кулям и колодам лезли оружные казаки, лезли дерзко, неустрашимо, напирая на стрельцов. Лезли, прикрываясь щитами, на стены. На повольников лили горячую смолу, кипяток, сбрасывали кади, бочки, телеги… С криками, воплями, стонами падали под стены, но на смену павшим поднимались все новые и новые сотни болотниковцев. Да вот и сам Большой воевода, высоченный, могутный, в легкой серебристой кольчуге, ринулся с тяжелым мечом к воротной башне. Кинул зычно:

— Побьем царевых псов! Круши-и-и!

Удвоились, утроились силы ратников: сам воевода впереди, не остался в стане, в сечу кинулся.

— Круши-и-и! — вырвалось из тысячи глоток.

Стрельцы, преграждавшие проем ворот, попятились. Но тут подскочил Афанасий Пальчиков в железной шапке-мисюрке и в панцире. Размахивая саблей, увлек стрельцов на болотниковцев.

— Не впущать, не впущать воров! Рази богоотступников!

Рассек саблей повольника, заслоняясь от копья щитом, рубанул другого. Большой, неустрашимый, отчаянно полез на рвущуюся в ворота крамольную рать.

«Лихо рубит, дьявол!» — углядев воина в панцире, чертыхнулся Болотников. Напродир, валя направо и налево стрельцов, кинулся к осатаневшему Пальчикову. За ним — Устим Секира, Матвей Аничкин, Мирон Нагиба…

Пробившись к Пальчикову, Болотников гаркнул:

— Повольников бить, пес!

— Сам пес! — рявкнул Пальчиков, отражая щитом удар Болотникова. Щит разломился надвое, но Афанасий не струхнул, не попятился за спины стрельцов. Сабля его вновь взметнулась над головой. Пришел черед прикрываться Болотникову. Удар был настолько тяжел, что сабля Пальчикова не выдержала и переломилась, в кулаке Афанасия осталась лишь рукоять. Но и обезоруженный, Пальчиков не отступил. Понимая, что гибель неизбежна, он пошел на Болотникова с обломком сабли.

— Не жить и тебе, святотатец! Не гулять по Руси!

Болотников поднял меч. Враг стоял перед ним гордый и бесстрашный.

— Живьем пса! Казним принародно.

На Пальчикова навалились повольники, сбили наземь, связали. Болотников же вновь кинулся в самую гущу стрельцов. Служилые натиска не выдержали, рассыпались. В город бурным, неудержимым потоком влилась народная рать.

Сникли на стенах. Царево воинство, бросая оружие, сдалось. Болхов пал.

Убитых ратников хоронили в братской могиле. Войсковой поп Никодим густо и скорбно пел заупокойные молитвы. Иван Исаевич молчаливо застыл у края могилы; стоял без шапки, в черном суконном кафтане.

Хоронили не в поле, а на кладбище кремля. Болховский соборный поп, узнав о намерении Болотникова, недовольно изрек:

— В кремле простолюдинов не погребают. Укажи захоронить на слободском погосте, воевода.

— В кремле!

Поп рогатым посохом застучал.

— Не дозволю! У соборного храма покоятся усопшие из великородцев и пастырей духовных. Так по всем градам заведено. Не дозволю старину рушить!

— Дозволишь! Потеснятся твои высокородцы, — отчужденно молвил Болотников и, не глядя больше на попа, приказал: — Несите погибших.

Батюшка Никодим отпевал павших ратников; струился ладанный дымок из кадильницы. Иван Исаевич повел глазами по соборной звоннице. Колокола молчали. Зло подумалось: «Небось, кабы боярина хоронили, все бы храмы заупокойно гудели». И едва Никодим завершил панихиду, как Болотников приказал:

— Позвать звонарей на колокольни! Пусть с честью и славой отправят погибших!

Вскоре гулко и уныло загудел большой соборный колокол; редкие, тягучие удары его разбудили, остальные звонницы. Скорбный звон поплыл по Болхову. Батюшка Никодим, прослезившись, крестообразно посыпал на убитых землей и пеплом из кадильницы, полил елеем.

— Со святыми упокой. Прими, господи в царствие небесное.

Болотников повернулся к рати.

— Поскорбим, други. Пали славные сыны державы. Пали за землю и волю, за житье доброе. Жертвы горестны и тяжки, но без крови лучшей доли не добудешь. Впереди — новые сечи! Так поклянемся же перед павшими, что никогда не выроним из рук карающего меча. Смерть кабальникам!

— Смерть! — мощно прокатилось по рядам повольников.

Сменив черный кафтан на красный, Болотников поехал к приказной избе, где дожидались воеводского суда стрельцы и дворяне.

Пальчикова признали юзовские мужики, влившиеся в рать Болотникова. Закричали:

— Вот кто сосельников порубил! Попался, зверюга!

Раздались недовольные голоса и со стороны посадских:

— Вестимо, зверюга. Сколь людей в слободах загубил!

Болотников поднялся на рундук. Площадь смолкла, ожидая воеводского слова.

— Сии баре не захотели служить царю Дмитрию. Что для них истинный государь, кой помышляет дать народу землю, волю и суды праведные? Он для них враг! Баре с оружьем в руках встретили народное войско. Они не щадили ни казака, ни мужика, ни холопа. Двести повольников полегли от барской сабли. То кровь немалая! Пусть же захлебнутся в ней кабальники!

Болотников кивнул Аничкину, тот дал знак конникам с обнаженными саблями.

— Пальчикова не трогать.

Аничкин непонимающе глянул на воеводу и поспешил к вершникам, готовым начать казнь.

— Руби! — взмахнул рукой Болотников.

Вершники наехали на дворян, засверкали саблями. Устим Секира посмотрел на воеводу, и ему стало не по себе от жестоких, беспощадных глаз. Страшен же порой бывает, батька. Страшен!

Болотников приказал подвести Пальчикова. Афанасий закричал, забесновался:

— Не миновать и тебе скорой расправы, злодей! Недолго служить тебе Расстриге. Святотатец, вор богомерзкий, антихрист!

В лице Болотникова, казалось, ничего не изменилось, лишь еще больше потемнели неподвижно застывшие глаза.

— А ты никак Христос? А чьими же руками у посадских тяглецов языки вырывал? Чьими руками мужичьи головы сек?

— Не перед тобой, вором, мне ответ держать. Четвертует тебя Василий Шуйский. Не верьте, люди, приспешнику Расстриги. То богохульник и антихрист!

— Ишь, заладил, — хмыкнул Болотников. — А ну распять этого Христа на городской башне. Пусть изведает муки господни. Распять!

Руки и ноги Пальчикова пригвоздили к высокой деревянной стрельнице. Афанасий закорчился от жутких болей. Висеть ему на башне не один час, покуда не истечет кровью.

— Так будет с каждым, кто возведет хулу на царя Дмитрия, кто к черному люду станет опричником! — воскликнул Болотников.

— А что со стрельцами? — спросил Аничкин. — Сказывают, есть среди них и не шибко охочие к Шубнику. Может…

— Сам спытаю!

Иван Исаевич подъехал к стрельцам:

— Ну что, бердыши? Какому царю служить будете?

— Мы тут покумекали, воевода, — выступил из толпы один из стрельцов. — Послужим государю Дмитрию Иванычу. Чай, жалованьем не обидит. Бери в свое войско.

— Все так надумали?

Стрелец замялся, зыркнул черными глазами на сотника.

— Ясно… Выходи, начальные!

Вышли голова, сотник и три пятидесятника.

«Повольников секли… Голова, кажись, обок с Пальчиковым бился. Глаза волчьи».

Спросил глухо:

— На бояр пойдете?

Начальные бычатся, мертвая тишь на площади.

— Рубить!

У приказной избы — посадская голь. Собралась по зову Большого воеводы. Матвей Аничкин и Устим Секира вынесли на красное крыльцо два больших короба. Иван Исаевич поднял крышку, взял сверху одну из грамот.

— Ведаете ли, ребятушки, что у меня в руках?

— Как не ведать, батюшка. Кабала наша! — выкрикнул один из посадских.

— Истинно. Заложились вы, ребятушки, за бояр, купцов, крючков приказных. Так довольны ли? Славно ли вам за господами живется?

Холопы, бобыли, слободские тяглецы малость помолчали, а затем будто пороховая бочка взорвалась:

— Худо живется, воевода! Богатеи все жилы вытянули!

— Буде кабалу хлебать!

Кричали долго, выхлестывая из глоток горегорькие слова, и этот клокочущий людской гнев вливался в душу Болотникова гулким набатным звоном. Вот он — народ. Ярый, дерзкий!

Унимая посад, вскинул над головой руку.

— Отныне жить всему тяглому люду без ярма! Буде с вас бар и неправедных судей! С сего дня всяк холоп, бобыль, монастырский трудник, слободской ремесленник — волен. Волен, православные! Правьте сами, как встарь на Руси правили. На вече народном выкликните себе честных и праведных старост и судей и все мирские дела решайте по совести. Тех же, кто помыслит вновь за кнут взяться, побивайте нещадно. Чтоб ни одна господская плеть не гуляла по вашим спинам, чтоб голодом не морили, в темницы не сажали, на правежи не ставили. К кабале нет возврата! Целуйте крест государю Дмитрию Иванычу — и владейте городом!

Посад жадно внимал каждому слову. Неслыханные речи сказывает Иван Исаевич Болотников! Меньшим, захудалым людишкам, беди лапотной дарована власть и воля. Вот уж благо так благо. Да о том и во сне не погрезится.

— А как с барскими землями? — выкрикнул из толпы высоченный рыжебородый мужик.

Иван Исаевич отыскал глазами мужика, поманил к себе.

— Из села?

— Из села, воевода, — поклонился мужик. — Живем мы под барином Василием Коркиным.

— Давно ли?

— Да с того году, как на царство Борис Годунов сел. Ране мы без господ жили, а тут баре нагрянули, и житью нашему вольному конец пришел. По колени в землю вбили. Жуть, воевода!

Иван Исаевич глядел на крестьянина и подмечал: мужик хоть и сетует, но сам, по всему, не из робких; в серых немигающих, слегка прищуренных глазах его гуляла лукавая смешинка.

— Ужель по колени вбили?

— Да ить как сказать, — крякнул мужик. — Как проведали, что ты с войском идешь, так малость и осмелели.

— Малость?

— Малость, воевода, — мужик сдвинул войлочный колпак на широкие хохлатые брови, глаза стали озорными. — В нужнике свово барина утопили.

Болотников громко рассмеялся.

— Вот тебе и «по колени», ай да молодцы! Туда их, в самое дерьмо, ребятушки. Не все мужику-труднику горе мыкать да барские нужники чистить. Пусть ныне сами дерьмо хлебают. Так ли, други-болховцы?

Толпа, смеясь, дружно отвечала:

— Так, воевода. В дерьмо бар! Ныне всех перетопим!

— Всех, други! Буде, поцарствовали, попили народной кровушки, — Болотников повернулся к мужику. — О барских землях спрашивал? Нет ныне господской земли. Она ваша, мужичья. На барщину не ходить, налоги и пошлины Шуйскому не платить, подвод и возниц не выделять, царскую десятину не пахать! Выметывайте барские межевые столбы, выжигайте грани, забирайте выгоны и покосы, лесные и рыбные угодья. Земля — ваша! Барский же хлеб, да и какой он барский — ваш хлеб! Барин за сохой не ходит, соленый пот не глотает. Нет на земле барского хлеба! Захватывайте амбары и житницы и делите на миру поровну. Хоромы же господские жгите! Пусть костры полыхают. Костры гнева народного! — кивнул на коробья с долговыми и кабальными грамотами. — Факел мне!

Подали.

— Жечь кабалу! — метнул факел в короб. Занялись, закорчились свитки. — С волей вас, трудники! С волей!

Глава 9 ШМОТОК И АНИЧКИН

Мечется царь Василий, покоя не ведает. Да и где покою быть, коль неслыханное воровство на Руси. Побит князь Юрий Трубецкой под Кромами, с позором бежал князь Иван Воротынский из-под Ельца. Сиволапое мужичье осилило царево войско!

Норовил остановить Ивашку Болотникова у Орла, выслал на помощь городу князя Данилу Мезецкого с тремя стрелецкими полками, но и тут не выгорело: город целовал крест Расстриге. Служилый люд разъехался по своим усадищам. Орловские воеводы, бежав из города, встретили войско Мезецкого у Лихвинской засеки. Пришлось рати несолоно хлебавши повернуть на Москву. Срам!

Худо на Руси. Воруют города, пылают усадьбы бояр, бежит по домам воинство. Гиль, шатость, разброд! Худо и на Москве. Чернь голову подняла, орет на всех перекрестках: жив царь-избавитель, скоро в Белокаменной будет. Держитесь царя Дмитрия!

Казнил, четвертовал, клеймил каленым железом, растягивал на дыбе, вырывал языки — воруют, несут крамольное слово!

Лихо Василию Шуйскому, голова пухнет от тяжких мыслей. Не рад уж и трону. Ох, как нелегко на нем усидеть! Но усидеть надо. Думай, думай Василий, как унять расходившуюся Русь, как пополнить обнищавшую казну и укрепить мятежное царство. Думал, не спал ночами, советовался с боярами и дьяками, и вот наконец объявил в Думе:

— Воров встретим у Калуги!

И бояре, и дьяки поддержали (лучше и не придумаешь): Калуга — центр засечных крепостей в верховьях Оки, прикрывавших Москву с южной Украйны. Самое удобное место разбить Болотникова. Царь повелел собрать новое войско. Молвил:

— На уездную служилую мелкоту надежа плохая. Худо с бунтовщиками бьются, чуть что — и по домам бегут. Вот доберусь до них! Укажу поместья отобрать. Пущай нищими да сирыми походят, коль за царя не могут постоять. К Калуге же снаряжу лучших людей.

Собрал царь отборное войско из бояр и дворян московских, стольников и стряпчих, дворян из городов и жильцов. Выдал жалованье (монастыри не поскупились, пополнили казну), посулил щедро наградить деньгами, мужиками и землями за победу. Первым воеводой царь поставил своего брата Ивана Шуйского.

На Семенов день все было готово к походу, войско ждало указания царя. И вот «сентября в пятый день государь царь и великий князь Василий Иванович всея Русии послал с нарядом бояр и воевод под Калугу».

Среди стрельцов, перешедших к Болотникову, оказался и Аникей Вешняк. Признал его Афоня. Толкнул в плечо, затормошил:

— И ты у нас, голуба! Вот уж не чаял тебя увидеть. Здорово же, Аникеюшка! Да ты что глазами хлопаешь, аль запамятовал?

Вешняк вгляделся в пожилого ратника, улыбнулся:

— Афанасий Шмоток?.. Не мудрено и забыть, почитай, годков пять не виделись. А тебя и не узнать. Ишь, каким боярином вырядился.

— Не все, голуба, в драной сермяжке бегать, — рассмеялся Афоня. Был он в красном суконном кафтанце, подпоясанном зеленым кушаком, в ладных белых сапожках из юфти; на голове — меховая казачья шапка, за кушаком турецкий пистоль в два ствола.

Афоня, улучив момент, рассказал о стрельце Болотникову. Иван Исаевич оживился:

— Так это тот самый мальчонка, коего дед Терентий усыновил? Эк время бежит, — Болотников вздохнул, призадумался. С дедом Терентием он виделся лет пятнадцать назад, когда с Афоней поехал к Телятевскому добывать для селян жито. Тогда он был совсем молодой.

— Ночевали у стрельца с Никиткой и Василисой, — продолжал Афоня.

— Это когда на Москву за царевой подачей ходили. Стрелец, кажись, добрый.

— Покличь мне его, — дрогнувшим голосом молвил Иван Исаевич. Ждал стрельца с нетерпением: Аникей Вешняк одним из последних видел жену и сына. А вдруг что-нибудь и поведает об их судьбе. Но Аникей ничего утешительного не сказал.

— За хлебом Василиса и Никитка вместе с Афоней ушли. С того дня боле их не встречал.

— Худо, худо, стрельче, — смуро молвил Болотников. Осушил корец вина (вино показалось чересчур горьким), усадил Вешняка напротив себя, положил тяжелую ладонь на плечо. — Никитку хорошо помнишь?.. Какой он?

Аникей пожал плечами: и зачем это воевода о женке с мальцом пытает? Кто они ему?

— Ладный паренек. Рослый, кудрявый, глаза с синевой.

В мать! У ней глаза васильковые… В кого ж сын нравом? Коль в Василису — добр и ласков, на чужую беду отзывчив. Таких девки любят. А вот вырастет ли из него воин? Сильный, отважный, на все решимый — на кровь, на любые невзгоды, на смерть? Каков все-таки он? Хоть бы одним глазком глянуть на чадо. Обнять, услышать его речи.

Забыв о стрельце, Иван Исаевич надолго ушел в себя.

Через откинутый полог шатра виднелись десятки костров, вокруг которых сидели ратники; пахло дымом и жареным мясом, повольники крутили на вертелах бараньи туши.

«С голоду у Болотникова не пухнут, — невольно подумалось Аникею.

— И мясного и хлебного припасу вдоволь. Сытная покуда служба».

Когда ехал со стрельцами из Москвы, харчевался туго: крестьяне в селах глядели на служилых косо, не то что хлеба — воды не выпросишь. А тут на тебе — сами Болотникову несут. Чудно!

— Слышь, стрельче, — наконец-то заговорил Иван Исаевич. — Дед Терентий давно помер?

— Позалетось, воевода.

— Славный был старик, — Иван Исаевич поднялся, прошелся по шатру. Глаза стали ясными, пытливыми. — Зелейных погребов на Москве много?

— Что? — протянул, поперхнувшись, Аникей. Уж чересчур круто изменил разговор Болотников. — Зелейных погребов?.. Немало, воевода. Случалось, сам видел.

— Да ну? И где ж они?

— В Скородоме, на Яузе. В карауле не единожды стоял.

Болотников окликнул стремянного:

— Аничкина ко мне!

Мысль о Государевом Зелейном дворе давно уже не покидала Большого воеводу. Москва сильна пушками, взять ее приступом будет тяжко. Молвил как-то Аничкину:

— А не взорвать ли нам Зелейный двор к дьяволу!

Аничкин (уж на что невозмутим) ахнул: слишком дерзкой и невыполнимой показалась ему задумка Болотникова.

Дорога тянулась селами и починками, полями и перелесками. Маленький рыженький попик в черном подряснике, поглядывал окрест, горестно восклицал:

— Экое запустение, прости осподи!

Сирые, убогие избенки утонули в бурьяне, нивы заросли чертополохом и лебедой. Мертвая тишь, безлюдье.

— Сошел мужик, — вторил батюшке рослый чернявый детина в сером домотканом кафтане. — Едва ли не сто верст отмахали, а крестьян, почитай, и не видели. Довели ж, кабальники!

Детина зло сплюнул, перекинул с плеча на плечо тощую суму. Батюшка, стуча посошком, поддакнул:

— Довели, сыне. Впусте лежит мирская земля.

Путники, пройдя версты три, сели на обочину. Детина развязал котомку.

— Последки. А до Москвы еще топать и топать. Дотащимся ли?

— Ничё, ниче, Матвеюшка, — успокаивал батюшка. — Даст бог, дотащимся.

Из-за поворота, усыпанного ельником, выехала подвода, за ней другая, третья. Обоз был большой, клади закрыты рогожами. Впереди и сзади обоза ехали стрельцы в темно-синих кафтанах. Один из служилых, с медной бляхой на груди, поравнявшись с путниками, молвил, обращаясь к батюшке:

— Будь здоров, отче. Куда снарядился?

— На Москву, сыне, поклониться святыням.

— А это кто с тобой?

— Дворовый Матвейка. С града Путивля бежим, сыне, — лицо батюшки посуровело. — Нет там боле христовой веры. Диавол вселился в души прихожан, диавол! — поп застучал посохом, забушевал. — Латынянам продались, беглому Расстриге крест целуют! Гришке Отрепьеву, что помышляет святую Русь ляхам на растерзание кинуть, божьи храмы порушить. Нет места в Путивле православному человеку!

— Вестимо, — кивнул служилый. — В бунташном городе попу не место,

— серые навыкате глаза его перебежали на дворового. — Ну, а ты, милок, что скажешь?

Детина безучастно жевал горбушку. Пятидесятник, малость подождав, ткнул в Матвея кнутовищем.

— Аль язык отнялся?.. Молчишь? Да я тебя, сукина сына! — ожег детину плетью.

— Грешно убогого бить! — подскочил к служилому батюшка. — Эк взяли волю беззащитного сечь. Отроду нем он. Грешно!

Пятидесятник, пятясь от разгневанного попика, смиренно молвил:

— Прости, отче… Чего ж пешком? До Москвы еще далече. Садись на подводу.

Чем ближе к Москве, тем все тягостнее становилось на душе Аничкина. Окрест все те же заброшенные села и деревни, поросшие лебедой нивы. Безлюдье! Это в самую-то горячую страдную пору, когда на полях вовсю звенят мужичьи косы! Довели, довели оратая. Уж на что мужик терпелив да покладист, уж на что от родимой избы не оторвешь, но тут вконец прорвало, невмоготу стало под барским ярмом ходить. Сбежал в леса, на Волгу, в землю северскую.

Вот когда-то и ему, Матвею, пришлось покинуть деревню. Отец долго крепился, все еще надеясь обойти на кривой беду. Нет-нет да и молвит сыну: авось выдюжим. Чу, барин оброки окоротит. Глядишь, и нам хлебушка останется.

Матвей же, рассудливый не по годам, говорил в ответ:

— Нет, батя, на барскую милость надежа плохая. Что ни год, то нужды боле. Не видать нам сытой жизни. Глянь, что вокруг деется. Зря мужик не побежит.

— Авось выдюжим, — упрямо твердил отец. Был он домовит, оседл, в Юрьев день за посох не хватался. Но как-то, после Покрова, когда в сусеке и зернышка не осталось, обреченно молвил:

— Все, Матюха, в пору на погост ложиться. Не пережить зиму, околеем.

— Бежать надо, батя, бежать!

Бежали ночью, прихватив с собой немудрящие пожитки. Пройдя с полверсты, Матвей остановился.

— Вы покуда в леске посидите, а я до села.

Вскоре вернулся. Над селом взметнулось зарево.

— Никак хоромы подпалил? Да за то ж нам всем погибель, — перепугался отец.

— И хоромы, и амбары с житом, — зло произнес Матвей.

Они бежали в ту самую черную годину, когда на Руси свирепствовал Великий голод[217], уложив на погосты сотни тысяч крестьян, бобылей и холопов. Не обошла стороной косая и Матвеевых родителей. По Руси бойко гуляла смута. Аничкин примкнул к Хлопку, стал одним из ближних и верных его содругов. Но вскоре бунташное войско было разбито воеводами Бориса Годунова. Раненого Хлопко захватили в плен и зверски казнили. Матвей Аничкин укрылся в Северской Украйне…

А полям, заросшим лебедой, казалось, не было конца и края.

«Ну почему, почему такое запустенье? — горестно раздумывал Матвей. — Экая тишь на нивах! Баре довели, злыдни-баре… Ну, а они-то куда смотрят? Для них каждый мужик на золотом счету. Не будет пахатника, не станет и бархатника. От мужика — и хлеб, и кафтан, и шуба. Что они без мужика? Да ничто! Порожний мех, ни хором, ни дворни, ни поместья. Все — от мужика. Так нет же, не берегут, не щадят оратая, три шкуры с него дерут. Будет ли он в деревне сидеть?! Одна дорога — в бега, подале от кнута и барского разбоя. Вот и зарастают нивы бурьяном, вот и скудеют усадища. А баре что? Ужель того не ведают, что мужиком живы, ужель все малоумки? Да на мужика им надо богу молиться. Так почему ж?»

Сколь раз ломал голову, но так и не находил ответа…

В сумерки обоз подошел к реке Наре.

Через два дня завиднелись золоченые кресты Донского и Даниловского монастырей. «Батюшка» истово закрестился.

— Слава те, владыка небесный! Зрю святые обители.

Спрыгнул с подводы и бодро зашагал, постукивая посошком.

— До Москвы еще пять верст. Сапог не хватит, отче, — посмеиваясь, молвил возница.

Сапоги у «батюшки» дышали на ладан, вот-вот развалятся, но отче и не думал вновь садиться на подводу. Знай семенит да горячо бормочет молитвы.

Вскоре подъехали к Скородому — мощной деревянной крепости на высоком земляном валу. У водяного рва (с мостом) обоз остановил караульный.

— Откуда, служилые? Чё везете?

— По государеву делу! — строго отозвался пятидесятник. Был зол, утомлен дальней дорогой.

— Чё, говорю, везете?

— Не мешкай! — закипел пятидесятник. — Подымай решетку!

Пока стрельцы бранились, Матвей зорко оглядывал крепость. Грозна, неприступна. Высятся четырехугольные стрельни с проездными воротами, десятки глухих башен; на стенах и башнях — тяжелые медные пушки и затинные пищали.

«Шуйского врасплох не возьмешь. Ишь, сколь пушек поставил. Берегись, народная рать! Крепкий орешек. Но это лишь Скородом, дале орешки еще крепче. Белый город, Китай-город, Кремль. Три каменных пояса. Сколь раз ордынцы о них спотыкались. Мудрено Москву взять. Тяжко тут придется Ивану Исаевичу. О-го-го, какое войско надобно! А зелья, а пушек, а брони? С дубиной на стены не полезешь. Тяжко, тяжко Москву брать!»

Миновав Калужские ворота и оставив обоз, «батюшка» и Аничкин оказались в Наливках. Жили здесь дворцовые кадаши, стрельцы да иноземцы, заселившие улицу еще со времен Василия Третьего.

Неподалеку от храма Всемилостивого Спаса — приземистый сруб государева кабака; на дубовом подклете, с узкими зарешеченными оконцами, с красным петухом на тесовой кровле. Подле широких, настежь распахнутых дверей толпились бражники. Из кабака выплеснулась лихая, разухабистая песня:

Ох, ходил я, ходил, с кистенечком хаживал, Убивал и зорил, и ватаги важивал…

— Смел питух, — одобрительно молвил Аничкин. — Под носом у стрельцов горло дерет. Смел! Нет, ты токо послушай, отче.

Матвею наскучило пребывать в немых, и теперь, после нескольких дней молчаливой поездки, его потянуло на разговор. Теперь можно и рот раскрыть. В немых же он решил идти лишь до Москвы, зная, что стрельцы проверяют на безлюдных дорогах каждого путника.

«Батюшка» замедлил шаг, кивнул на кабак. В шустрых, озорных глазах его мелькнули веселые искорки.

— Опрокинем по чарочке, сыне. Чай, по Москве идем.

— И не грех тебе, благочинный? — рассмеялся Аничкин. — Достойно ли в твоем сане по кабакам ходить? То лишь попу-расстриге дозволено.

«Батюшка» вздохнул и посеменил дальше, направляясь к Голутвенной слободке. Проходя мимо клетей и амбаров, обнесенных крепким деревянным тыном, пояснил:

— Подворье Голутвина монастыря, что в Коломне. Возят сюда чернецы хлеб, соль и рыбу… А вот и Болото. Ишь ты, новый мост перекинули. Глянь, какой ладный да крепкий. С чего бы это царь расщедрился?

— И гадать неча. Тяжелую пушку по худому мосту не перетащишь… А там что?

Москву Аничкин знал плохо, был в ней всего дважды, да и то наездом. Афоня же шел по стольному граду, как по своему селу: как-никак, а десять годов на Москве прожил, почитай, на каждой улочке побывал.

— А дале, Матвеюшка, торговые ряды, Конская площадка да кузни. Слышь, мастеровые постукивают? А за ними — Государев сад и дворы садовников. Нам же — к Белому городу.

Вскоре вышли к реке Москве. Вдоль белого Кремля и Китайгородской стены неслись по тихой воде красногрудые струги под синими парусами. Встречу им, от Яузы, шли на веслах купеческие расшивы и насады, шли к бревенчатому «живому» Москворецкому мосту, перекинутому от Зарядья к Балчугу.

— Экое загляденье, Афанасий! —восторженно воскликнул Аничкин, показывая рукой на мощный, величавый Кремль. В третий раз он в Москве, но разве можно когда-нибудь налюбоваться сказочным благолепием теремов, башен и соборов, разве не дрогнет сердце от неслыханной красоты.

Оба сняли шапки, закрестились на златоверхие храмы. Позади раздался громкий окрик:

— Гись!

Матвей отпрянул в сторону, но плеть достала, больно ожгла плечо. Мимо промчались боярские послужильцы — шумные, дерзкие. А вот и сам боярин верхом на игреневом коне. В летней золотной шубе, высокой бобровой шапке. Прохожие жмутся к обочине, сгибаются в поясном поклоне. Один из послужильцев подъехал к Матвею.

— Гордыня обуяла?

Теперь уже хлесткая плеть прошлась по спине. Лопнула холщовая рубаха. Матвей сжал кулаки.

— Кланяйся, сыне, кланяйся! — торопливо подтолкнул его Афоня.

Аничкин и сам уже спохватился. Сдернул войлочный колпак, отвесил поклон. Послужилец, скаля белые зубы, отъехал к боярину. Аничкин звучно сплюнул. Афоня же назидательно молвил:

— Москва, сыне. Кинь шапкой — в боярина попадешь. Не зевай, ходи с оглядкой, иначе спины не хватит. Москва!

Аничкин, укрощая злость, опустился на землю. Ныли плечи, спина, но старался боли не замечать. Думал о другом: крепись, крепись, Матвей! Ныне ты не в Диком Поле, а в боярской Москве. Здесь, за этими высокими крепкими стенами, твой враг.

Теперь он смотрел на Кремль другими глазами, не замечая ни величия древнего каменного детинца, ни нарядных палат и теремов, щедро раскинутых по холмам. Все потускнело, померкло. Стены зло ощетинились башнями, бойницами и пушками. Все это вражье, все это надо брать великой кровью. Шуйский с боярами ворота не откроет. Сколь мужиков, казаков и холопов загинет, дабы оказаться в царском детинце. Крепись, Матвей, крепись! Ныне ходить тебе по боярской Москве, как по горячей сковороде. И помни: тебя послала народная рать, послала на славный подвиг. Погибни, но сверши его! А покуда будь сметлив и осторожен. И терпенье, великое терпенье, Матвей!

Аничкин поднялся. Афоня коснулся его плеча.

— Больно голуба?

— У меня кожа дубленая. Случалось, и под батогами стоял.

— И меня не единожды потчевали, — сказал Афоня. — Ну да уж такая наша доля мужичья. Идем дале, голуба.

Деревянным мостом вышли к Водяной башне Белого города. Здесь стрельцы уже не задерживали, через проезжие ворота сновали толпы народа. Матвей, поотстав от Афони, шел неторопко, дотошно разглядывая башню. Крепка, неприступна, с подошвенным, средним и верхним боем. Вдоволь пищалей и пушек. Дубовые ворота обиты железом. Сейчас они распахнуты, висят пудовые замчищи на медных затворах. Сверху, над проемом (изнутри башни) виднеется толстая железная решетка; ночью она перекроет ворота. Вверху — набатный колокол. Над воротами — медный образ Николая-чудотворца и слюдяные фонари со свечами. Тянутся через ворота нищие, калики перехожие, блаженные во Христе. Их много: рваных, убогих, с худыми изможденными лицами, с тоскливыми взорами.

— Экая бедь на Москве, — говорит «батюшка». Осеняет сирую голь крестом и шустро продолжает путь.

Узким, кривым переулком вышли на Чертольскую. Улица длинная, широкая, мощенная бревнами. За глухими заборами высятся боярские каменные палаты и хоромы в три яруса. На крышах, в смотриленках, виднеются караульные глядачи; чуть где пожар, разбой, воровство — и захлебнется тревогой звонкое било, всколыхнется боярское подворье.

У церкви Похвала Богородице Афоня замедлил шаг.

— Запомни сей храм, Матвеюшка. Здесь покоится тело самого лютого опричника, самого страшного ката, что Русь сроду не видывала. Зовут его Малюта Скуратов.

— Наслышан, отче. Кто ж Малюту не ведает. Знатно он бояр казнил. Вот бы ныне такого на господ напустить, то-то бы хвост поджали. Запомню сей храм! — весело молвил Аничкин.

— Запомни, Матвеюшка. Помер же Малюта не своей смертью. В Ливонии из немецкой пищали сразили. Царь Иван Грозный горевал шибко, в любимцах опричник у него ходил. Повелел привезли Малюту из неметчины и в оной церкви захоронить. Опричник-то тут, в Чертолье, жил. Зришь обитель за каменной оградой? То Алексеевский женский монастырь. Поставлен на месте дворов опричников. Тут и Малютины хоромы стояли. Всесильный был человек. Не зря ж, поди, Борис Годунов Малютину дочь Марию себе в жены взял. И людской молвы не побоялся. Не каждый дочь палача под венец поведет. Правда, сказывают, не любил Годунов свою благоверную…

«Батюшка» внезапно смолк, увидев перед собой кучерявого отрока в алом кафтане. Лицо паренька было на диво знакомым. Шагнул к отроку ближе. Господи, где ж он видел эти синие, широко распахнутые глаза?

— Послушай, чадо, — тихо молвил Афоня. Но паренек, скользнув по батюшке равнодушными глазами, прошел мимо и затерялся в толпе. Шмоток застыл столбом, напрягая память. Господи, где же!

— Ты чего? — спросил Аничкин.

— Погодь, Матвеюшка, погодь, — отмахнулся Афоня. — Ну где ж, господи! Наставь, творец небесный.

Шел дорогой, бормотал, морщил лоб и вдруг вновь остановился.

— Да что же это я, господи! И как сразу не признал? Да то ж Никитка. Никитка Болотников!

Ночевали в заброшенной избенке (их стало много на Москве), а утром пришли на Солянку Белого города.

— Теперь уж недалече, — сказал Афоня.

Аничкин шел неторопливо, с приглядочкой, а Шмоток негромко пояснял:

— Солянка — улица знаменитая. По ней Дмитрий Донской шел на Куликово поле, по ней же и возвращался с победой. Славный был князь… А вот дале царев Соляной двор. Ишь сколь амбаров. Соли тут тыщи пудов.

— Нам бы в рать, — мечтательно протянул Аничкин.

С солью у болотниковцев всегда было туго. Да и только ли у них? Почитай, вся крестьянская Русь не имела в достатке соли. Спрос на нее велик, а цены такие, что каждая щепоть на вес золота. Вся соль шла в цареву казну. Добытчики соли не имели даже права и малую толику продать. Нарушивших государев указ били кнутом, а кто в другой раз ослушается, того бросали в темницу. Все торговые люди должны были покупать соль из царских амбаров и продавать ее по установленной государем цене.

Вскоре миновали Яузские каменные ворота. Афоня показал рукой налево.

— Государев Денежный двор. Здесь серебряники чеканят царскую монету.

— Чеканьте, чеканьте, — усмехнулся Аничкин. — Скоро все у Ивана Исаевича будет.

Вышли к Яузе. На ней три мельницы и два обширных сруба за высоким тыном. Вокруг тына разъезжают стрельцы с пищалями.

— Вот и пришли, Матвеюшка. Зелейный двор и пороховые мельницы. Тут стоять нельзя.

Аничкин шел к деревянному мосту и зорко посматривал на Зелейный двор. Стрельцов много. Ночью же наверняка охрана будет усилена. Время смутное, бунташное. Царь Василий порох пуще глаз стережет. Тут и мышь не проскочит.

Тревожно стало на душе Аничкина. Неужели напрасно послал его Иван Исаевич?

Афоня сновал по улицам и слободам (искал Никитку), а Матвей сиднем сидел в избе. Думал, как к Зелейному двору подступиться. День сидел, два и вдруг как-то ночью спросил:

— Не ведаешь ли, чьи хоромы вокруг Зелейного двора?

— Не ведаю. Да и на кой ляд они тебе, Матвеюшка?

— Надо! — зло бросил Аничкин.

На другой день Афоня рассказал:

— Именитые люди живут, Матвеюшка. Царевы стряпчие, стольники, два окольничих.

— Кто именно?

— Назову, Матвеюшка. Михаила Калачов, Иван Данилов, Никита Тучков. Этот гордыней исходит. Царю Василию свояк.

Аничкин заинтересованно глянул на Афоню.

— Шуйскому свояк? Добро. Пойдем посмотрим его хоромы.

— Да пошто тебе? — недоумевал Афоня.

— Мыслишка появилась.

Хоромы окольничего Тучкова стояли неподалеку от Денежного двора.

Тихая звездная ночь. Стрельцы разъезжают вдоль тына.

— Глянь, служилые. Пожар! — молвил один из стрельцов.

— Шибко занялось. Никак стряпчему Данилову петуха пустили.

— Не… Кажись, Никита Тучков горит.

Дробный стук конских копыт. Перед воротами осадил коня всадник. Резкий, повелительный голос:

— Стрельцы! Дрыхнете, дьяволы! Аль пожара не видите?

— А пущай, — лениво отмахнулся старшой. — Наше дело в карауле стоять.

Старшой приблизился к всаднику, поднял слюдяной фонарь.

— А ты что за птица?

— Как разговариваешь, сучий сын! Я из царского дворца. Государев жилец. Был у Никиты Романыча Тучкова по царскому делу. А тут воровские люди хоромы подпалили. Никита Романыч, свояк великому государю, велит вам немедля поймать лихих и тушить пожар. Немедля!

— Так ить… неможно нам, — растерялся старшой. — Зелейный двор охраняем. Ты уж не серчай, мил человек. Неможно.

— Да как это неможно?! — разъярился Аничкин. — Подле хором Тучкова царский Денежный двор. Того гляди огонь и туда перекинется. Да государь вам башки посрубает за нерадение! Сколь вас тут?

— Три десятка.

— Кличь всех и проворь на пожарище. Живо!

Старшой оробел: дело-то не шутейное. Сгорит Денежный двор — и пропадай головушка. Нет, уж лучше подальше от греха.

— Айда, служилые. Надо подсобить. Царь-то и впрямь огневается.

Стрельцы замкнули ворота на пудовый замчище и поспешили на пожар.

«Вот черти!» — досадливо поморщился Аничкин и направил коня, вдоль тына. Вскоре поднялся на коня и прыгнул на ограду. Подтянулся и перевалился через тын. Глухо звякнула о сапог сабля.

У дверей зелейного сруба, освещенных огнем факела, смутно виднелись фигуры двух стрельцов.

«Тьфу ты!» — сплюнул Аничкин. Но назад пути уже не было.

— Сенька, ты, что ль?

— Ага.

— Чего-то рано меняете… А где второй?.. Да ты что?!

Молниеносный взмах сабли — и стрелец замертво осел наземь. Другой стрелец замахнулся было бердышом, но ударить не успел: и его уложила сабля Аничкина.

Матвей взял факел (огниво с кремнем теперь без надобности) и шагнул в сруб. Ого, сколько тут бочек с порохом! Тысячи и тысячи пудов.

Аничкин распахнул кафтан и начал разматывать с себя фитиль. Сунул конец в одну из бочек и направился к выходу.

— Ну, благослови господи! — истово перекрестился Матвей и поджег факелом другой конец фитиля. По дубовым ступенькам в сруб побежала тоненькая огненная змейка.

Аничкин вытянул из-за голенища сапога узкую веревку с острым крюком и побежал к тыну. Только отъехал от Зелейного двора, как на всю Москву громыхнул оглушительный взрыв.

Глава 10 ДВУМ САБЛЯМ В ОДНИХ НОЖНАХ НЕ УЖИТЬСЯ

Хитер, хитер царь Василий! Ума ему не занимать. Кажись, мудрее и не придумаешь.

Еще совсем недавно Болотников всячески хулил царя, видел в нем лишь пакостника, лжеца и недалекого боярского потаковника, но чем ближе подступало народное войско к Москве, тем все опасней, изворотливей и сметливей действовал Василий Шуйский.

Калуга! Именно сюда ныне движется огромная царская рать. Лазутчики со счета сбились: и наряд велик, и полки несметны. Едва ли не двести тысяч воинов прет на Калугу. Это тебе не рать Трубецкого, побитая под Кромами. Тут, почитай, со всей Руси служилый люд собран. Да так споро, за какие-то две-три недели. Ай да Василий Иваныч, ай да разумник! Экую силищу собрал. Да и место указал наивернейшее. Калуга — в челе крепостей Оки и береговых городов. Здесь и только здесь можно остановить народную рать. Хитёр Шубник!

Пожалуй, впервые так одобрительно подумалось о царе, но эта похвала лишь еще больше озаботила Ивана Исаевича: Шуйского запросто не свалишь. Сеча будет нещадной, кровавой, и тот, кто выйдет с поля брани со щитом, будет владеть и стольным градом. Велика ж цена Калужской битвы!

Лазутчики донесли, что вражья рать идет под началом Ивана Шуйского. Родного брата царя, шутка ли! Василий Иваныч на срам брата не пошлет: силу чует. Да и как в победу не уверовать, коль под царский стяг сошлись отборные дворянские полки. А наряд? Сказывают, пушек столь много, что и на крепостные стены не уставишь. Попробуй подступись!

Нет, Калугу отдавать врагу нельзя, надо опередить Шуйского, опередить во что бы то ни стало, иначе рать захлебнется под картечью и ядрами. Урон будет великий, осада долгой. Топтаться же неделями под стенами — проиграть войну. Шуйский и вовсе оправится, соберет еще большее войско, а то и ордынцев покличет. И тогда уж не выстоять, ни бог, ни царь Дмитрий не помогут.

Калуга!

Она была не так уж и далеко — неделя пешего пути. Но как важна эта неделя! Она-то все и решит. Опередить, опередить Шуйского, встретить его войско вне крепостных стен.

Торопил рать, засылал в Калугу лазутчиков с «листами» и ждал, неустанно ждал вестей. Как-то откликнутся посадчане, чью руку примут? Ночами же, забыв о сне, отягощенный заботами и думами, скликал начальных людей на совет. Федька Берсень как-то огрызнулся:

— Ни себе, ни рати покоя не даешь. Ну, добро, казак к походам свычный. Мужику ж невмоготу такой спех. Куда уж лапотнику.

— Лапотнику? — резко повернулся Болотников. — Ты мужика не обижай, Федор. Он и не такое лихо одолевал. Терпенью мужика и казак позавидует. Не клади на мужика охулки… Мнится, о себе боле печешься. Полк твой самый разгульный. Не супься, ведаю! Бражников у тебя хоть пруд пруди. А ныне не до веселья. Резвился Мартын, да свалился под тын. Забудь о гульбе и чарке, а не то карать стану. Сабли не пожалею!

Молвил веско, сурово; тяжелый безжалостный взгляд, казалось, пронзил Федьку насквозь. Тот вспыхнул, заиграли желваки на скулах.

— Карать?.. Меня под саблю?!

Устим Секира, бывший в воеводском шатре, охнул. Мать-богородица, эк сцепились богатыри-содруги! Грудь о грудь, лицом к лицу, гневосердые. Федька аж за пистоль схватился.

Устим подскочил к воеводам, дернул Берсеня за рукав кафтана.

— Остынь, Федор! Иван Исаевич дело гутарит. Не до застолиц ныне.

— Прочь! — зыкнул Федька и, оттолкнув Устима, выбежал из шатра. — Коня!.. Заснул, дьявол! — огрел зазевавшегося стремянного плеткой, взметнул на коня и поскакал вдоль перелеска по неоглядной равнине. Мчал бешено, во весь опор, низко пригнувшись к черной развевающейся гриве. Необузданный, ожесточенный, мчал неведомо куда, не выбирая дороги. Слепая ярость мутила разум, озлобляла душу, назойливо и неистребимо выплескивая обидные слова: «Сабли не пожалею!.. Сабли не пожалею!» И на кого? На Федора Берсеня, славного донского атамана! На все Дикое Поле известного казака!

Нет, не привык Федька ходить под упряжкой. Не привык! Сколь лет не знал над собой чьей-либо власти. Когда-то мужичью ватагу водил, громя боярские усадища, затем на Дону знатно атаманствовал. Во славе жил. Она ж сладко пьянила, туманила голову, будоражила Федьку новыми дерзкими помыслами. А помыслов было немало. Хотелось Федьке и Азов у турок отнять, и под Стамбул сплавать, и в набольших раздорских атаманах походить. Спал и видел себя коноводом казачьей столицы, и вот, когда до заветного бунчука оставался один шаг, на Украйне объявился Болотников и позвал к себе. Несказанно обрадовался Федька: жив любый содруг! Собрался к Ивану Исаевичу споро, поторапливал донцов: Болотников кличет!

Поспешал, был приподнят и весел. Запомнилась встреча с Иваном Исаевичем, счастливая, радостная. Но радость вскоре померкла: не минуло и двух недель, как у Федьки на душе кошки заскребли. Болотников железной рукой наводил порядок в полках. Казачья старшина нет-нет да и посетует Федьке: никакой былой волюшки, ни вздохнуть, ни охнуть.

Федька поначалу недовольные речи пресекал, но затем и сам стал ворчать на болотниковские порядки. Уж чересчур строг да придирчив Набольший воевода, уж слишком крепко начальных людей прижимает. А на советах? Срам перед воеводами. Что ни совет, то подзатыльник. То ль не обида? Федором Берсенем еще никто не помыкал. И не будет! Даже от ближнего содруга не потерпит он боле острастки. Хватит срамных оплеух! Федор Берсень атаманом рожден, и никому над ним не стоять. Никому! Двум саблям в одних ножнах не ужиться.

Гнал коня час, другой, пока взмыленный, запаленный аргамак не грянулся оземь. Федька, перелетев через голову коня, упал в траву; на какое-то время потерял сознание, а когда очнулся и поднял отяжелевшие веки, увидел перед собой медное рябое лицо стремянного.

— Жив, батька? Слава те господи!

Едва заря заиграла над перелесками, а Болотников уже на ногах. Сказывал ратникам:

— Поспешать надо, ребятушки, дабы Шубника упредить. Побьем боярского царя — отдохнем, погуляем.

Ратники (хоть и туго приходилось) шли ходко. Да и как мешкать, коль сам воевода заодно со всеми пешим идет.

Вскоре примчал Мирон Нагиба из Передового полка. Лицо встревоженное. У Болотникова от недоброго предчувствия заныло сердце.

Мирон глянул на ратников, шедших за воеводой, кашлянул в кулак.

— Тут такое дело, воевода… Отойдем обочь… Язык не поворачивается.

— Федька? — глядя в упор на Нагибу, спросил Болотников.

— Федька… Ночью из рати ушел… Совсем ушел, Иван Исаевич.

— Что-о-о? — немея от страшной вести, тяжело выдохнул Болотников и впервые, не владея собой, сорвался крик: — Да как он смел?! Догнать, немедля догнать! — в надрывном крике его — и гнев, и боль, и нескрываемое замешательство.

— Поздно, батька. Федьку ныне и дьявол не достанет. Да и леший с ним, не пропадем. Идем-ка на угор. Глянь какое войско идет славное.

Нагибе не хотелось, чтоб ратники видели растерянное лицо Болотникова, тот же, не слыша Мироновых слов, шел к угору и зло, подавленно ронял:

— Гордыня заела… Удила закусил, изменщик!

Сбежал! Сбежал воровски, не упредив, сбежал в самую неподходящую пору, когда встречу враг идет несметным числом и когда позарез нужно единенье.

Муторно стало на душе, скверно. Не радовали ни белые березки, обласканные теплым солнцем, ни синее без единого облачка небо, ни звонкая песнь жаворонка, кружившегося над угором. Да и не видел сейчас Иван Исаевич всей этой красы, черной пеленой глаза застило. Спросил глухо:

— Всем полком снялся?

— Да нет, батька, — бодро молвил Нагиба. — Чай, не все в полку такие гулебщики. И всего-то триста сабель. Нехай!

— А ну дай баклажку.

Нагиба и вовсе оживился:

— Испей, батька. Не горюй! Кручинного поля не изъездишь. Авось и вернется Федька. Испей!

Болотников осушил всю баклажку. Хотелось забыться, уйти от тягостных мыслей, но хмель не брал, голова, казалось, стала еще яснее. Нет, не уйти от горечи, боли и навязчивых дум.

— Далече ли подался Федька?

— Того не ведаю, батька. Да бог с ним!.. Ты погодь тут, а я еще баклажку доставлю, — кинулся к коню. — Стрелой, батька!

Болотников проводил казака рассеянным взором. В глазах же стоял Федька: рослый, кряжистый, с гордым дерзким лицом в сабельных шрамах. Эх, Федька, Федька! Поди, и не ведаешь, какую нанес тяжкую рану. Напрасно ты кипятился, набрасываясь на содругов-советчиков. Любили же тебя, дьявола! Любили за удаль, за лихие походы, за силушку богатырскую. Ан нет, обиделся, ужалил змей треклятый!

Въехал на угор Нагиба, весело протянул баклажку.

— Вот она, родимая! Приложись, батька, и как рукой сымет.

Болотников выхватил из Мироновых рук баклажку и запустил в кусты.

— Буде зубы скалить! Не тебя ль упреждал, питуха бражного! — стеганул Мирона плеткой и быстро зашагал с угора.

— Слава те, Никола-угодник! — размашисто перекрестился Нагиба. — В себя пришел.

Глава 11 КАЛУГА

Наконец-то примчали лазутчики из Калуги. Иван Исаевич расспрашивал долго и дотошно. Особо поинтересовался купцами: как они, чью руку держат? Пытал не зря: Калуга — центр торговли хлебом и солью, самых ходовых товаров на Руси.

Отпустив лазутчиков, призадумался. Добро бы Калугу без осады и крови взять. То-то бы слава по Руси пошла, то-то бы народ заговорил: Калуга без боя Красному Солнышку перешла, с хлебом-солью, с колокольным звоном встретила его Набольшего воеводу. Никак крепко сидит государь Дмитрий Иваныч, велико и сильно его войско, коль торговая Калуга от Шуйского отшатнулась. Айда, народ, под хоругви царя истинного, айда к его Большому воеводе!

Добро бы! Но стоит ныне в Калуге стрелецкий гарнизон, верный боярскому царю, подтягиваются к Калуге бежавшие из-под Кром и Ельца полки Трубецкого и Воротынского, идет к Калуге двухсоттысячная громада Василия Шуйского. Все взоры и помыслы на Калугу. А как же сам посад? Вот здесь-то и закавыка: в мае город дал клятвенную запись служить верой и правдой Шуйскому. Руку приложили воеводы, дворяне и приказные, купцы, попы и земские старосты. Трудники же встретили весть о воцарении Шуйского косо: уж слишком лжив и богомерзок новый государь. Трижды от своих крестоцеловальных слов отказывался. Как за такого царя богу молиться, как ему верить? Чу, и блудлив, и с ведунами знается, и боярам потатчик.

Ворчал ремесленный люд, но глотку шибко на площадях не драл. Ныне же, как доносят лазутчики, в слободах гамно. Ширится смута, и началась она не сегодня — всполошные костерки запылали с первых же вестей из Украйны, запылали дружно, неистребимо, норовя загулять огромным, ярым кострищем. Голь посадская радовалась появлению Дмитрия, войску, вышедшему из Путивля, Кромской победе Большого воеводы… Вовсю кричали: истинный царь близится, Избавитель идет!

Избавитель! — повторял про себя Иван Исаевич. Вот его грамоты. Каждую неделю доставляют из Путивля по целому коробу с царскими столбцами. Князь Григорий Шаховской не забывает Большого воеводу, шлет не только грамоты, но и хлеб, оружие, ратных людей. И все это именем царя Дмитрия.

Развернул одну из грамот, прочел. Да, государь многомилостив. Как тут не всколыхнуться трудникам! Не бывать на посадах заповедным годам, царской «десятинной пашни», «посадскому строению». То ль не милости! Заповедь — не только мужику, но и ремесленнику — мера горе-горькая. Ныне уж не уйдешь из посада, не побежишь в другой город, надеясь оседлать нужду непролазную. Заповедь! Сиди и тяни лямку, покуда не выроют ямку. Надо бы ране бежать, до царского указа. А каково на посаде сидеть? В слободах и трети трудников не осталось. Лихо им, бедуют! Ждет не дождется тяглый люд Избавителя.

Ждет, — хмыкнул Иван Исаевич, — однако ж за оружье посадские не берутся. Стрельцов опасаются, да и войско Шуйского на подходе. Не так-то просто посаду на открытый бунт решиться, экая силища на Калугу прет! Тут самый удалый призадумается. Шуйский, поди, и в мыслях не держит, чтоб Калуга от него отложилась. Наверняка идет. Войду-де в город без помехи, затащу на стены пушки и побью Вора. Побью насмерть, дабы впредь мужик головы не поднял, дабы на веки вечные запомнил: царь

— наместник бога на земле, баре — господа, мужик же — раб покорный.

Ну нет, Василий Иваныч, — вскипал сердцем Болотников, — не бывать тому! Не одолеть тебе повольницу, подавишься, кровью захлебнешься. Не бывать!

В тот же день снарядил в Калугу Юшку Беззубцева, Семейку Назарьева и Нечайку Бобыля.

— Посылаю вас, други, на дело опасное и многотрудное. Ведаю, можете и головы положить, но идти надобно. Без Калуги нам царево войско не осилить. Ступайте в народ, читайте «листы», зовите посад на битву с Шуйским. Верю — трудник пойдет за нами, буде ему сидеть в оковах, буде горе мыкать. Сколь городов на Руси поднялось, быть и Калуге вольной.

Окинул каждого пытливым взором, спросил напрямик:

— Не заробеете? Пойдете ли под кнут и огонь, коль лихой час приключится? Все может быть, други. Так не лучше ли тут кому остаться?.. Не огневаюсь, сердца держать не буду. Пошлю тех, кои плахи не устрашатся.

— Срам тебя слушать, Иван Исаевич. Уж ты-то меня боле всех ведаешь. Срам! — возмущенно молвил Семейка.

Осерчали на Болотникова и Юшка с Нечайкой. Иван Исаевич крепко обнял каждого.

— Спасибо, други. Об ином и не думал. Возвращайтесь живыми.

Посланцы поскакали к Калуге.

Войско отдыхало на коротком привале. Ржали кони, дымились костры. К Болотникову шагнул стремянный Секира.

— Калужане до тебя, воевода.

— Калужане? — отодвинув мису с варевом, быстро поднялся Болотников. — Кличь!

Секира махнул рукой. Подошли двое посадских в полукафтаньях, поклонились.

— Здрав будь, воевода.

Ладные, справные, глаза же у обоих настороженные и прощупывающие.

— Из купцов, что ль? — спросил Болотников.

— Угадал, батюшка, — вновь поклонились посадчане. — Купцы мы. С превеликой нуждишкой до тебя, воевода. От всего торгового люда посланы. Защити, батюшка!

Лицо Ивана Исаевича заметно повеселело. Добрый знак, коль торговый мир защиты просит. Купцы — народ степенный, зря головой в омут не кинутся; выходит, и их допекло, коль в бунташное войско прийти не забоялись.

— Сказывайте вашу нужду.

Купцы глянули на воеводу, глянули на рать (с холма далеко видно). Большое войско у царя Дмитрия, оружья вдоволь. Болотников купцов не торопил: пусть убедятся в его ратной силе, пусть дивятся. Ишь как дотошно оглядывают, будто на зуб пробуют. Негромко рассмеялся:

— Добр ли товар?

Купцы хитровато ухмыльнулись:

— С таким товаром не промахнешься, воевода.

Один из купцов, большелобый и приземистый, шагнул к лошади и вытянул из седельной сумы соболью шубу. Понес на вытянутых руках к Болотникову.

— Прослышали мы, что идешь ты Большим воеводой царя Дмитрия Иваныча. Прими сей дар от калужского торгового люда. И дай тебе бог славы ратной.

Болотников повернулся к стремянному.

— Вина купцам!

Позвал в шатер, угостил, но долгого застолья не вел: пора поднимать войско.

— Сказывайте.

И купцы сказали: обнищали, оскудели, царь пошлинами задавил. Заморские же гости торгуют беспошлинно, живут вольно и льготно, русских купцов теснят, каменные подворья ставят. Великий разор и от московских гостей. Подмяли калужских, цены сбивают, хлеб и соль перекупают. Многие торговые люди по миру пошли. Набольшие купцы и те нужду хлебают.

— Так-так, — раздумчиво протянул Иван Исаевич. — Ну, а как слободской люд? Чью руку держит?

— Всяко было, батюшка. Народишко — он всю жизнь верткий. И туда, и сюда, как попова дуда. Намедни на Шуйского ярился, седни же присмирел, вот-вот к царю всем городом перекинется.

— Чего ж так? — спокойно, не подавая вида, что встревожен, спросил Болотников, однако на сердце сразу потяжелело.

— Царь третьего дня гонцов прислал. Много гонцов, будто горохом из лукошка сыпанул. Тут и от себя, и от Марьи Нагой, и от патриарха. Вот народишко и заколебался.

— Ужель Шубнику поверили? Лжецу, кривдолюбцу и боярскому потаковнику!

— Шуйскому-то не ахти верят, наслышаны о его пакостях. А вот инокине Марфе да владыке Гермогену, кажись, вняли. Патриарх карой божьей грозит. Пужается чернь, лихо в антихристах ходить.

— А вам не лихо?

— Купца не нагружаешь, — крякнули торговые люди. — Нельзя нам туда и сюда, как бабье коромысло. Чай, не блохи. Мало ли чего гонцы насулят. За очи коня не покупают.

— Мудреный, однако ж, вы народ, — улыбнулся Болотников. — Как звать?

— Богдан Шеплин да Григорий Тишков.

— Запомню. И вот вам мой наказ: езжайте в Калугу и подбивайте посад. Дам вам грамоты от царя Дмитрия. Гляньте — грамоты истинные, с царскими печатями. Государь Дмитрий Иваныч жалует торговых людей и посадских льготами и милостями великими. Поможете взять Калугу — награжу щедро, и вот вам в том моя рука.

Отпустив купцов, вздохнул: худые доставили вести. Калужане вот-вот к Шуйскому переметнутся. Досуж, досуж Василий Иваныч! Марфу и владыку на помощь призвал. В самое темечко ударил: народ — христолюбив, не всякий захочет под патриарший гнев угодить. Изворотлив Шубник. Силой не взять, так хитрость на подмогу. Так, глядишь, и переманит калужан. Но то ж беда!

И вновь сдавило от тяжких дум виски. Калуга! Как много ныне зависит от тебя! Скорее бы уж дошли до трудников посланцы, скорее бы донесли праведное слово… А что, как схватят? Калуга полна стрельцами и соглядатаями Шуйского. Тогда и вовсе некому кинуть клич.

Выпил чарку вина, другую, и вдруг будто молния полыхнула. Самому! Самому скакать в Калугу. Скакать немедля!

Глава 12 В ЛЕСНОЙ ДЕРЕВУШКЕ

Юшку, Нечайку и Семейку настиг уже к вечеру.

— Аль что приключилось, воевода? — всполошились посланцы.

Иван Исаевич молчаливо сполз с коня. Посланцы недоуменные, встревоженные, ждали.

— Сам, сам пойду! — отрывисто буркнул Болотников.

Посланцы обиделись: в ближних людях своих усомнился, в сотоварищах верных.

— Не чаяли мы от тебя такого, Иван Исаевич. Что ж нам — вспять ехать? — с сердитой горечью молвил Семейка.

— Вспять? — приходя в себя, переспросил Болотников, и только будто теперь увидел повольников, увидел их досадливые лица. — Зачем же вспять?

Размялся и вновь сел на коня. Велел ехать дальше. Чуть погодя оглянулся. Посланцы — темнее тучи.

— Да не серчайте же, дьяволы!.. Душа не на месте. Не серчайте!

Первым заговорил с Болотниковым Юшка. Понял: не в гонцах дело, воевода мечется, уж слишком важна для него Калуга, вот и пошел на отчаянный шаг, да никак пошел сгоряча.

— Напрасно ты, воевода. Сам же сказывал: можем и на плаху угодить. Мы — бог с ним, не велика потеря. Но ты ж Набольший! Нельзя тебе под обух идти. Нельзя!

— В большом деле без риска не бывает, — сказал Болотников, но слова его посланцев не убедили. Тягостно было у каждого на душе, тягостно стало и самому Болотникову. Отрезвел, пришел в себя. Юшка прав: под обух Набольшему идти не годится. Но и повернуть уже не мог: неведомая сила по-прежнему толкала к Калуге, толкала неудержимо и напролом. Он должен быть в Калуге, должен!

Придержав коня, поравнялся с Нечайкой.

— Возвращайся, друже. Скажешь Нагибе, чтоб вел войско.

Чем ближе к Калуге, тем осторожнее ехали путники. А вскоре и вовсе свернули с большака: опасались стрелецких разъездов. На третий день пути наехали на деревушку в пять черных избенок, крытых пожухлой соломой. Тихо, пустынно: ни громкого лая собак, ни утробного мычанья скотины, ни звонкого стука топора. Мертво, убого. За дворами вместо ржаных и ячменных нив — лохматые полосы бурьяна.

— В бегах, — молвил Семейка, молвил тяжко и скорбно, окидывая унылыми глазами мужичье разоренье.

Иван Исаевич посмотрел на Семейку, на его поникшее лицо, подумал: «Кажись, пора и привыкнуть к пустым селищам. Так нет же! Ишь как наугрюмился, страдная душа. Мужику безнивье — нож острый».

Семейка вдруг насторожился, приподнялся в седле.

— Погодь, погодь… Никак косарь. Чуете?

Болотников и Беззубцев прислушались. Из-за околицы, прикрытой березняком, донеслись звонкие, шаркающие звуки.

— Косарь, — кивнул Иван Исаевич. — Горбушу правит.

Тронулись к околице и вскоре увидели плотного русоголового мужика, точившего обломком татарского терпуга косу. По лужку, пощипывая донник, гуляла лошадь — чистая, ухоженная, сытая; лоснились округлые бока в рыжих подпалинах. На телеге — упряжь, раскрытая котомка со снедью, липовый бочонок с резной ручкой.

— Бог в помощь, — сойдя с лошади, молвил Болотников.

Мужик не спеша отложил горбушу, цепкими, прощупывающими глазами окинул путников.

— Один, что ль, в деревеньке?

— Один.

Из разговора с мужиком узнали: зовут Купрейкой Лабазновым, живет в Сосновке лет десять; раньше крестьянствовал, хлеб сеял, медом промышлял, ныне же заложился по кабальной грамотке за калужского купца.

— Аль в тягость нива стала? — спросил Беззубцев.

Купрейка колюче глянул в ответ.

— А кой прок в ниве, коль жита нет? У меня пять ртов, и все хлеба просят. Вовек бы к купцу в кабалу не пошел.

— А где другие мужики?

Купрейка замолчал, потупился.

— В бегах, поди? Да ты не таись, Купрей Лабазнов, сказывай смело.

Мужик поднял на Болотникова глаза. «Смело»! Ишь какой ловкий. Вон и кафтан алый доброго сукна, и сабля с пистолетом, и шапка с меховой опушкой.

— Не пужайсь, сказываю! — весело подтолкнул мужика Иван Исаевич.

— За пристава не возьмем. Люди мы царя Дмитрия Иваныча, заступника всенародного. Не пужайсь!

Купрейка по-прежнему нем, переминается с ноги на ногу. Лицо постное, замкнутое.

— Аль не рад Дмитрию Иванычу? — в упор разглядывая мужика, спросил Болотников.

— Сидели и под Дмитрием, — хмуро отозвался крестьянин.

— Ну и как? Полегче, чем под Шуйским?

— Да никак! — сердито, с неожиданной смелостью выпалил мужик. — Вишь они, цари-то, — махнул рукой в сторону заброшенных полей. — Как были в чертополохе, так и ныне стоят. Цари! — плюнул в широкие ладони, взялся за косье и ожесточенно замахал горбушей.

«Занозист мужичок, — подумал Болотников, — такое не каждый брякнет. Удал!» Долго смотрел в спину Купрейки, любовался его ловкой сноровистой работой и наконец молвил:

— Посоветуемся, други. Дале ехать опасно. Надо стрельцов перехитрить.

Посоветовались, пошли к мужику.

— Сено когда к купцу повезешь?

— Седни.

— Вот и добро. Нас прихватишь.

— Сами не безлошадные, — недоуменно пожал плечами Купрейка.

— Коней здесь оставим. Повезешь нас скрытно, под сеном.

Купрейка закряхтел, насупился.

— Не повезу.

— Чего ж так, друже? Кажись, не из робких. Полтиной пожалую.

— Не повезу! — отрезал мужик.

— А коль силом заставим? — подступил к мужику Юшка. — У нас, милок, выхода нет. В Калугу открыто нам не войти.

— Хоть руби, не повезу, — стоял на своем мужик. — Не пойду на воровское дело.

— На воровское? — нахмурился Юшка. — Ты болтай, да меру знай. Нашел воров.

— За тебя ж, голова еловая, радеем, — сказал Семейка, — за волю мужичью, а ты?

— «За волю мужичью», — передразнил Купрейка. — Буде брехать-то. Нужен вам мужик, как мертвому кадило.

Болотников, казалось, был невозмутим, но это лишь с виду, в душе его сумятица: мужик и удивил, и встревожил.

— Ты вот что, Купрей… Знать, нас за бар принял? По кафтану не суди. Когда-то и мы за сохой ходили, соленым потом умывались. Ведаем, как хлебушек достается… Запрягай.

Мужик будто к земле прирос. Болотников подошел к лошади, ввел меж оглоблей, взялся за упряжь.

Купрейка сел на копешку сена, ухмыльнулся: давай, давай, барин. Это тебе не саблей махать.

Болотников же, подмигнув мужику, принялся запрягать лошадь. Упряжь: узда, хомут со шлеёй, дуга, супонь, седелка, гужи, чересседельник, вожжи — крепкая, не затасканная. Похвалил:

— И конь у тебя добрый и упряжь на славу.

Мужик не отозвался, продолжая насмешливо поглядывать на барина. Однако вскоре усмешка сошла с его лица: барин запрягал сноровисто и толково. Вон и шлею ловко накинул, и хомутные клешни как надо супонью стянул, и оглобли в меру чересседельником подтянул. (Тут — не перебрать, тютелька в тютельку надо попасть, дабы лошади воз тянуть сподручней). Знать, и впрямь из мужиков. Ни барину, ни служилому человеку так ловко лошадь не запрячь.

Болотников, усевшись на подводу и взяв в руки вожжи, оглядел стожки сена.

— Который повезешь?

— Выбирай, — равнодушно бросил мужик.

Иван Исаевич, скинув кафтан, подошел к одному из стожков, сунул ладони в теплое, пахучее нутро. Вытянул пучок, приложил к ноздрям, помял меж пальцев. Купрейка стоял рядом. Болотников вложил пучок на место, огладил разворошенный край и зашагал к другому стожку. Затем к третьему, четвертому… Купрейка шел следом.

Болотников, вернувшись к одному из стожков, махнул рукой Семейке:

— Подъезжай!

Смурое лицо Купрейки оттаяло, губы тронула скупая улыбка. Угадал-таки, дьявол!.. А может, на авосъ?

— Чем же тебе этот стожок приглянулся?

— Аль сам не ведаешь? — с лукавинкой прищурился Иван Исаевич. — Еще неделя, другая — и от твоего сена одна труха останется. Зачем же добру пропадать? Косил ты на этот стожок месяц назад, косил в жарынь. Сушил по солнышку, да убрать припозднился. Не было тебя на пожне: по купецким делам отлучался. Сенцо-то и пересохло. А тут непогодье навалилось. Не мене недели дождь сыпал. Пришлось тебе, Купрей Лабазнов, вновь сено сушить да ворошить. А тут вдругорядь дождь. На чем свет ненастье костерил, покуда сено в стожок сложил. Не так ли?

— Та-а-ак, — удивленно протянул мужик. — Да ты что, мил человек, на сосне тут сидел?

Юшка и Семейка громко рассмеялись, а Болотников взял из подводы вилы и принялся кидать на телегу большие охапки сена.

— Уложишь ли все? — усомнился мужик.

— Уложу, Купрей, уложу! Телега твоя приемистая.

Вскоре на подводу взобрался Семейка. Принимая охапки сена, весело покрикивал:

— Помене, помене кидай, Иван Исаевич!.. Завалил. Помене!

Купрейка, глядя на Болотникова, довольно поглаживал бороду. Приделистый мужик! Видно, не один годок в страдниках хаживал. И лошадь знатно запряг, и стожок самый нужный выбрал, и воз на славу выкладывает. Не каждый мужик такой стожок на подводе разместит. Досуж!

Юшка Беззубцев не узнавал Болотникова. Обычно суровое и, зачастую, замкнутое лицо его было сейчас просветленным и добрым, по-крестьянски простоватым; разгладились морщины, лучились глаза, сыпались из улыбающегося рта смешинки-задоринки.

Перед отправкой в дорогу Юшка спросил:

— Купец твой в кремле аль на посаде живет?

— На посаде. У храма Богоявления, что на Спасской.

— Лошадь-то его? Ишь какая справная.

— По купцу и лошадь, — степенно молвил Купрейка и, поглядев на небо, поторопил. — Пора, православные. Ночью в город не пустят.

Залезли на воз, зарылись в сено. Купрейка перетянул и закрепил кладь веревками, перекрестился.

— Помоги, святая богородица!

Через час подъехали к крепости. Раздался недовольный окрик:

— Очумел, борода! Куда ж ты с таким возом?

У Болотникова екнуло сердце. Ворота! А воз, поди, выше стены. Дернул же черт перекидать на телегу весь стог. Дорвался, дурень! Сейчас стрельцы прикажут снять навершье — и беды не избыть. Налицо и лазутчики и сумы с подметными письмами. Ужель всему конец?

Глава 13 КЛИН КЛИНОМ ВЫШИБАЮТ

Мимо высокого тына Девичьего монастыря бредут двое посадских: согбенный старичок и ражий парень. Старичок замедляет шаг, тычет посохом о тын.

— Глико, Нефедка… Зришь?

— Зрю, — детина с любопытством глядит на лист, но в грамоте он не горазд. Поворачивается и машет рукой человеку в гороховом полукафтане.

— Подь сюда, Левонтий.

Левонтий, маленький, взъерошенный, угрястый мужичонка, подходит и клещом впивается в грамотку.

— Чё писано? — нетерпеливо вопрошает Нефедка.

Левонтия, площадного подьячего, кормившегося пером и чернилами, аж в пот кинуло.

— Дерзка и крамольна однако ж, — протянул. Оглянулся по сторонам и добавил: — Но зело праведна. Давно пора барам по шапке дать.

— Да ты толком сказывай.

— И скажу! Грамота сия Большим воеводой царя Дмитрия писана. Велит Болотников истреблять бояр и дворян, добро же их делить меж люда подневольного.

— Знатно, — крякнул детина.

Подошли еще несколько посадских, а вскоре у тына собралась огромная толпа.

Семейка доволен: ишь, как гудит народ, ишь, как всколыхнуло посадских слово Болотникова!

Не утерпел, отошел от избенки и нырнул в толпу. Шум, гвалт, бунташные выкрики:

— Налоги и пошлины велено не платить!

— Праведно! И без того продыху нет. Неча на Шуйского жилы рвать! Сами с голоду пухнем!

— Неча и цареву десятину пахать. В украйных городах давно десятину кинули. И нам буде!

— А может, облыжна грамотка, крещеные? — усомнился один из посадских. — Мало ли всяких воров на Руси.

— Вестимо, — поддакнул другой. — Чу, царевич Петр Федорыч объявился. А кой он царевич, коль его патриарх Гермоген христопродавцем и вором кличет.

— Истинно, православные! Никогда не было сына у царя Федора!

— И Дмитрия Иваныча давно в живых нет! Во младенчестве помер на Угличе. Слыхали посланцев царицы Марьи и святейшего? То-то. Мы, люди торговые, не верим в сии воровские «листы». Облыжна грамотка!

— Рвать ее! — рявкнул, пристукнув посохом, дородный калужанин в малиновом охабне.

— Не трожь! — толкая торгового человека в грудь, взвился могутный Нефедка. — Ведаем тебя, Куземку-лизоблюда. Всю жизнь богатеям подпеваешь. Готов посад за полушку продать. Прочь от грамотки!

— Ты на кого, голь перекатная, руку подымаешь? Ишь, взяли волю. Да я тебя, горлохвата, в Съезжую упеку. Хватай его, ребятушки!

На Нефедку навалились Куземкины дружки, но не тут-то было: за детину вступились слобожане. И пошла потеха!

Мимо проезжал мужик на телеге. Семейка остановил лошадь, вскочил на подводу, закричал во всю мочь:

— Буде носы кровенить, православные! Буде!

Утихомирились, глянули на незнакомого посадского, а тот, усмешливо покачав головой, громко молвил:

— Чего попусту силу тратить? Спорили мыши за лобное место, где будут кота казнить. Так и вы. Криком да бранью избы не срубишь.

— А ты кто такой? Что-то тебя на Калуге не зрели. Откуль свалился? — закричали из толпы.

— Странник я. По городам и весям брожу, правду сыскиваю.

— Ну и нашел?

— Нашел, православные. Вот она — правда! — указал рукой в сторону грамотки. — Все в ней истинно, Христом клянусь. Был в городах, своими глазами зрел. И в Кромах, и в Ельце, и в Болхове, и в других городах, что Дмитрию крест целовали, живут ныне вольно, без бояр и царских воевод. Живут без налогов и пошлин, без посадского строения и царской десятины. Вольно живут!

— А холопы как? — выкрикнул, протолкавшись к телеге, молодцеватый, широкогрудый парень с бойкими черными глазами.

— И холопам воля дана, нет на них боле кабалы. Царь Дмитрий повелел прежние указы порушить. Кабала с холопов снята. Снята, православные! Буде ходить под ярмом!

Толпа вновь загалдела.

— У нас же ярма хватает. Не жизнь — маета!

— Ремесло захирело! Воеводы и дьяки поборами задавили!

— Суды неправедные!

— А чего ж терпите? Аль охота вам в кабале ходить? — громко закричал Семейка.

Один из посадских дернул его за полу кафтана.

— Стрельцы! Лезь в толпу, спрячем.

К Девичьему монастырю скакали всадники в темно-зеленых кафтанах; блестели бердыши на ярком солнце. Толпа смолкла, на Семейку устремились сотни выжидающих, оценивающих глаз. А он стоял на виду у всех — осанистый, коренастый, уверенный в себе; лохматились седые пряди волос на резвом ветру.

— Чего, сказываю, терпите? — неустрашимо продолжал Семейка, и слова его зазвучали набатом. — Пошто в нужде и неволе живете? Бейте бар, забирайте их добро, выкликайте праведных старост и судей!

Стрельцы, размахивая плетками и тесня толпу, подъехали к телеге.

— Взять лиходея!

Юшка Беззубцев явился в избу лишь под вечер. Был он в драной сермяжке, разбитых лаптях, дырявом войлочномколпаке. Сирый, убогий мужичонка, да и только.

— А тебя и впрямь не узнать, — сказал Болотников.

— Покуда бог милует, — устало улыбнулся Юшка. Весь день он сновал по городу: был на торгу, в кабаках, на людных площадях и крестцах; тайно подкидывал и вывешивал «листы», вступал с калужанами в разговоры.

— Посад раскололся, Иван Исаевич. Одни Шуйскому мирволят, другие за Дмитрия готовы стоять.

— А стрельцы? Эти небось на повстанцев сабли точат.

— Кажись, не шибко. Надо бы и среди них потолкаться. Дозволишь?

— Покуда нет… Что-то Семейка припозднился.

Ждали Семейку час, другой, но тот так и не появился.

— Ужель схватили? — обеспокоенно глянул на Болотникова Юшка. Иван Исаевич не ответил, молчаливо улегся на лавку.

Ночевали в избенке старого звонаря Якимыча, о котором Болотникову поведали вернувшиеся из Калуги лазутчики: старик надежный, когда-то в Диком Поле казаковал.

В избушке полумрак, чуть мерцает неугасимая лампадка под закоптелым образом Спаса. За волоковыми оконцами беснуется ветер; ветхая избенка скрипит, стонет, ухает, вот-вот развалится под дерзкими порывами сиверка.

— К грозе, — кряхтит с полатей Якимыч.

Болотникову не спится, все еще теплится надежда на возвращение Семейки. Дорог ему этот мужик. Как-никак — сосельники, сколь годков вместе прожили, сколь страдных весен за сохой походили! Мужик-трудник, мужик-разумник, ныне всей рати слюбен, готов за народ и волю голову сложить.

Всплыло лицо Купрейки Лабазнова. Этот голову на плаху не положит. Ишь чего вывернул:

«Ни за Шуйского, ни за Дмитрия воевать не стану. Мое дело на своего хозяина молиться. Он для меня и царь, и боярин, и судья мирской».

«Да так ли? — воскликнул тогда Семейка. — А ежели купец задом к тебе повернется?»

«Не повернется. Человек праведный. Ни харчем, ни сукном, ни деньжонками не обижает».

«А коль убьют? Война».

«Нового хозяина пойду искать. Авось приветит. В рать же вашу ногой не ступлю».

Молвил, как топором отрубил.

У Ивана Исаевича защемило на душе. Вот тебе и крестьянин! Что ему народная рать и кровь людская, обильно пролитая за мужичье счастье. Пригрел купчик, показал алтын — и плевать ему на повстанцев. Вот и бейся за такого, отдавай тысячи жизней. А ежели таких много на Руси?

Смутно, черно стало на душе.

В полночь, с ударом колокола, Якимыч сполз с полатей, тронул Болотникова за плечо:

— Пора, родимый.

Иван Исаевич тотчас поднялся: он так и не уснул. Облачился в кафтан, опоясался кушаком, пристегнул саблю.

— Может, и я с тобой? — спросил Юшка, хотя уже давно все было решено.

— Нет. Жди Семейку.

Вышли во двор. Ночь черна, непроглядна. Ветер поулегся, но зато принялся бусить дождь. За невидимой Окой полыхнула молния, донеслись отдаленные раскаты грома. У Юшки сжалось сердце.

— Не ходил бы, Иван Исаевич. Опасно! Уж лучше я.

— Нет, друже, — твердо молвил Болотников. — Чему быть, того не миновать, — запихнул пистоль за пазуху (не отсырел бы порох), повернулся к старику. — Айда, дедко.

Болотников и звонарь пропали во тьме. Якимыч вел огородами, овражками и глухими переулками. Улицами же не проберешься: загорожены решетками и колодами, подле которых неусыпно бдят караульные с рогатинами. С тесовых крыш боярских и дворянских теремов доносились приглушенные, протяжные выкрики дозорных глядачей:

— Поглядыва-а-ай!

— Пасись лихого-о-о!

В одном из переулков Болотников оступился и ткнулся о забор. Забор оказался ветхим, накренился, затрещал. Громко, зло залаяла собака, за ней другая, третья. Встрепенулись караульные, решеточные сторожа, объезжие люди. Отовсюду вполошно донеслось: ай, что? Пасись лихого!..

В конце переулка послышались людские голоса и дробный цокот конских копыт. Огни факелов вырвали из тьмы бердыши и красные кафтаны.

— Стрельцы, — шепнул Болотников.

Спрятались за избу, замерли. Стрельцы проехали мимо. И все же с дозорными не разминулись: перед Никольской улицей, сворачивая к Успенскому собору, неожиданно наткнулись на трех пеших стрельцов с фонарями.

— А ну стой! Кто такие?

— Люди божьи, — смиренно поклонился Якимыч. — Идем на звонницу.

— На звонницу?.. Без фонаря, с саблей?.. Врешь, ананья!

Один из стрельцов направил на Болотникова пистоль.

— Идем в Разбойный.

— А может, полюбовно разойдемся, стрельче?

— Я те не девка. Двигай!

Пошли. Через несколько шагов Болотников резко обернулся, бухнул из пистоля. Стрелец осел наземь. Другой вскрикнул, отпрянул, рванул саблю из ножен, но опоздал: в багровом свете фонаря молнией полыхнула сабля; лохматая голова покатилась по бревенчатой мостовой. Третий стрелец, молодой и безусый (знать только поверстался), с испуганным воплем кинулся прочь.

— Ловок же ты, детинушка, — ахнул звонарь.

— Поспешим, дедко. Чуешь, как город взбулгачили?

— Теперь уж недолго. Лезь в пролом… Дале овражком.

Вскоре подошли к дощатому тыну, за которым высились хоромы в два жилья. Якимыч постучал в калитку; из оконца тотчас послышалось:

— Кого бог несет?

— Впущай, Ермила. С гостеньком я, — молвил Якимыч.

Калитка открылась.

В просторных покоях купца Григория Тишкова было многолюдно. На лавках сидели и шумно спорили калужские торговые люди. При виде Болотникова купцы притихли. Иван Исаевич снял шапку, перекрестился, молвил с поклоном:

— Здоровья вам, гости торговые.

Григорий Тишков ступил встречу, ответно поклонился.

— Будь и ты здрав, — повернулся к купцам. — То посланец Большого воеводы царя Дмитрия.

Торговые люди встали, поклонились.

— Честь и место!

Григорий Михайлович усадил Ивана Исаевича в красный угол. Оба (вместе с купцом Богданом Шеплиным) заранее договорились: представить Болотникова посланцем Большого воеводы, представить без имени.

Среди купцов Иван Исаевич увидел и стрелецкого пятидесятника.

— Свояк мой, Иван Фомин, — заметив настороженный взгляд Болотникова, пояснил Тишков. — Можешь говорить смело.

Иван Исаевич же заговорил не сразу. Надо было оглядеться, прийти в себя после опасной дороги, обрести уверенность, без чего с купцами толковать, что в бездонную кадку воду лить. Народ хитрющий, видалый. Ишь, как глазами жгут, будто на исповедь поставили. Попробуй слукавь — вмиг раскусят. Тертый люд!

— Допрежь позвольте передать вам земной поклон от Большого воеводы, — заговорил наконец Иван Исаевич. — Спасибо вам за дары, кои посланы от гостей калужских.

Молвил, и в голове запоздало мелькнуло: напрасно о дарах заговорил. Уж коль посланцем прибыл, надо ответно и самому поминками одаривать. Таков обычай. Купцы промашки не простят, ишь как выжидают. А все: спешка, стрелой из рати выскочил, дурья башка!

Купцы молчали. Болотников же продолжал:

— Велено Большим воеводой сказать вам: целуйте крест царю Дмитрию Иванычу, и он пожалует город великими милостями. Торговать вам вольно и беспошлинно, как гостям заморским, ходить без помехи за рубеж, торговать хлебом и солью, пенькой и кожей, дегтем и воском и прочими товарами. Будет царь жаловать извозом и кораблями. Торгуйте с богом, торгуйте с прибытком.

Остановился, глянул на купцов. Купцы молчали.

— Не будет в городе ни царских воевод, ни бояр, ни худых судей. Посад сам выберет людей достойных.

Купцы молчали.

— Ныне едва ли не вся Украйна стала вольной. Перешли на службу к царю Путивль и Кромы, Елец и Новосиль, Болхов и Мценск, Белев и Одоев… Не седни-завтра отойдут от Шуйского и другие города. Не быть и Москве под началом Шубника. Истинный царь будет сидеть на троне.

Купцы молчали.

— Всем воздаст по заслугам. Воевод и бояр, что за Шуйского стояли, — под кнут и на плаху. Буде поборов, застенков и мздоимства! Те ж, кои помогут царю Дмитрию законный престол вернуть, будут награждены щедро. Так что решайте, купцы, — стоять вам за государя истинного либо Шубнику кланяться.

Купцы молчали. Истукан на истукане. Болотников глянул на Шлепнина с Тишковым, но те будто в рот воды набрали. Молчание затянулось. Что случилось, недоумевал Иван Исаевич, какая муха купцов укусила? Сами же в рать гонцов снаряжали, сами о помощи просили.

— Добро бы так, — наконец тихо молвил купец с густой благообразной серебряной бородой. (Сидел на почетном месте, обок с хозяином Григорием Тишковым.) — Тогда б чего не торговать. И беспошлинно, и с извозом, и с кораблями царскими. А то ведь и лошаденки не сыскать. Три шкуры в приказах дерут. Не то что до Холмогор, до Москвы не дотащишься. Извоз встает дороже товара. Поехал в кафтане, а вернулся нагишом… Ну, а коль с царевым извозом, то куды с добром.

Говорил купец чинно, неторопко, но, как показалось Болотникову, со скрытой усмешечкой.

— С извозом! — громко повторил Иван Исаевич. — Не доведется вам христарадничать.

— Добро, добро, — пощипывая бороду, протянул купец и глаза его, досель смотревшие куда-то в сторону, напрямик вперились в Болотникова.

— Сказывают, лют твой Большой воевода. В Болхове всех дворян изрубил. Афанасия же Пальчикова, кой не единожды торговлишкой промышлял, на крепостной стене распял гвоздочками. Так ли?

— Так! — отрывисто бросил Болотников. — Дворянам, кои супротив народа воюют, пощады не будет. Афанасий же Пальчиков самолично крестьянам головы сек. И не только. На посаде тяглым людям языки вырывал, дабы царя Шуйского не хулили. Как сие прощать?

— Чу, и купцов многих сказнил.

— Купцов не тронул. Навет!

— Навет ли? — купец смотрел на Болотникова с едким прищуром, и Ивану Исаевичу вдруг показалось, что он уже где-то видел эти острые насмешливые глаза. — Воевода твой торговый люд не шибко жалует. В Болхове-то купцам досталось. Сколь лавок ратники разорили, сколь добрых домов пограбили.

Болотников поперхнулся: купец ударил не в бровь, а в глаз. Был разор, и немалый. Особо Федька Берсень отличился, лихо прогулялся он с казаками по купеческим хоромам… Прознали-таки, аршинники! И когда успели?

— Болхов ядрами и картечью войско царя Дмитрия встретил. Многие купцы воедино с дворянами стояли, вот и поозлобились ратники. Однако ж ни одного купца живота не лишили.

— Случалось, и живота лишали… С Жигулей кто купцов-то в Волгу швырял?

Лицо Болотникова дрогнуло. Нет, не почудилось. Да то ж Мефодий Кузьмич Хотьков! Тот самый Хотьков, с коим когда-то плыл до Тетюшей и коего едва не скинул с Жигулевских кручей. Сейчас он встанет и вякнет на всю избу: буде вора слушать! То сам Ивашка Болотников, бывший разбойник с Волги. На моих глазах купцов грабил, кнутом сек и с утеса метал. Нет ему веры!

И все ж не поднялся с лавки Мефодий Хотьков, не выдал Болотникова. Отчего-то сдержал себя, смолчал, лишь глаза стали еще усмешливей.

Болотников же после недолгой заминки (постарался скрыть ее) продолжал увещевать купцов. Обещал именем царя Дмитрия торговые льготы и милости, призывал воедино подняться на Шуйского, но купцы молчали.

«О болховской расправе наслушались, вот и поджали хвосты», — недовольно, начиная злиться, подумал Иван Исаевич.

Далеко за полночь Мефодий Хотьков бросил:

— А чего ж с московскими купцами?

— С московскими? — переспросил, утирая со лба пот, Иван Исаевич.

— С московскими, — повторил Мефодий Кузьмич. — У них и хлеб, и соль. — Хотьков на что-то намекал, это было видно, по его открывшемуся вдруг (куда хитринка-усмешка пропала!) дружелюбному лицу.

— И много?

— Да уж не чета нам, — Хотьков повел глазами по лицам купцов, и тех будто оса ожалила. Загалдели, закричали:

— Поперек горла нам московские гости!

— Торговлишку нашу рушат!

— Житья от них нет. Почитай, всю Калугу под себя подмяли!

Болотников жадно внимал каждому слову. Прорвало-таки, слава тебе господи! Вот где собака зарыта.

Долго шумели, долго гомонили, покуда Болотников властно и решительно не пристукнул по дубовому столу кулаком.

— Не будет московских купцов в Калуге! О том особо велено вам сказать. Торгуйте вольно. Хлеб же и соль, коими столичные гости владеют, Большой воевода передаст вам, купцам калужским.

— Ух ты, — крутнул головой один из купцов. — Ужель так и будет?

Иван Исаевич глянул на Шлепнина с Тишковым, глянул на Мефодия Хотькова; тот, в свою очередь, пытливо уставился на Болотникова.

— Слово Большого воеводы крепко, и вот вам на то его рука, — веско произнес Болотников, повернувшись к Шлепнину с Тишковым.

Купцы замешкались: не так-то просто (от всего торгового люда) принять воеводскую руку. Уж больно время-то лихое. Кой год на Руси замятия. Цари и воеводы приходят и уходят, а купец, что стрелец: оплошного ждет. Не промахнуться бы, не остаться бы в дураках.

Но тут поднялся с лавки и ступил к Болотникову Мефодий Хотьков. Принял руку (вот уж чего Иван Исаевич не ожидал!), глянул в упор:

— Верим твоему воеводе, посланец. Кажись, не вертлявый, без лжи и обману, и слову своему хозяин. Верим!

Тотчас Шлепнин с Тишковым поднялись: Мефодий Хотьков первый купец на Калуге, человек влиятельный и разумный, народом чтимый. За таким весь посад пойдет.

Глава 14 БИТВА НА УГРЕ-РЕКЕ

Иван Исаевич неустанно сновал по полкам. За последние недели рать пополнилась отрядами из Путивля и Кром, Ельца и Болхова, Орла и Белева, Козельска и Одоева… Влились в войско мужики и холопы, казаки и служилые люди по прибору, ремесленники и стрельцы (из примкнувших к Болотникову городов), бобыли и монастырские трудники, волжские бурлаки и судовые ярыжки. Отряды разношерстные, к войне необученные. Сколь надо труда приложить, чтобы подготовить их к битве. За новоприбылыми ратниками закрепили опытных десятских, и сотских, что не единожды бывали в сечах.

— На вас вся надежа, ребятушки, — говаривал Иван Исаевич. — Враг силен, шапками не закидаешь. Ловчей да искусней учите, чтоб и копьем, и щитом, и саблей умели владеть.

Иногда не выдерживал и сам начинал показывать приемы. Взмахивая мечом (носил его неизменно, предпочитая сабле), покрикивал:

— Не суетись! Не за девкой гонишься… Выжди, приглядись… Плечо прикрой. А теперь с силушкой соберись. Вдарь!

Подставлял окованный медью щит. Оглушающий звонкий удар. Сабля отлетала в траву.

— Худо, худо, браток! Рукоять покрепче держи. А ну вдарь еще!

Возвращаясь в воеводский шатер, вздыхал. Нелегко будет мужикам с царским войском биться. Собрал Шуйский полки отборные, в боях искушенные… Да и с оружьем туго, лишь наполовину хватает самопалов, брони и сабель. Мужики же приходят с топорами и вилами.

Вновь и вновь наваливался на походных кузнецов: понукал, тормошил, подбадривал. И те старались, ковали денно и нощно.

— Вот кабы через Елец шли, — как-то обронил Нагиба. — Там оружья на всю бы рать с избытком хватило. Напрасно ты совета Федьки не послушал.

— А Кромы Трубецкому в лапы кинуть? Закрыть прямой путь на Москву? — недовольно произнес Болотников.

— Могли бы и окольными.

— Окольными? Нет, Мирон! Вспомни, куда Василий Шуйский войска свои двинул? Не на Елец же, где оружья с избытком. На Кромы, на Кромы двинул, хитроумец. Далеко вперед глядел. Восставшая крепость открывала ближнюю дорогу на Москву. Ближнюю, Мирон! Не стоять бы нам ныне под Калугой, коль Шуйский бы земли мужиков-севрюков захватил. Промашки не было, Мирон.

Однако слова Болотникова Нагибу не убедили. Ему, бывалому казаку, всегда казалось: где сабля, пика и пистоль, там и удача. Он не любил рассуждать, прикидывать, заглядывать в завтрашний день. Жил просто, неприхотливо, довольствуясь малым. Он не был прозорлив. О том Болотников знал (знал с Дикого Поля) и нередко поругивал Мирона за недалекие, высказанные вслух мысли. Но того уже было не переделать. И все же Иван Исаевич ценил Нагибу: в бою Мирон был незаменим, его дерзкая удаль увлекала казаков на самые отчаянные вылазки.

Неподалеку от шатра Болотников услышал буйный хохот ратников. Подошел. Ратники тотчас раздвинулись, пропустив воеводу к телеге, подле которой сидел Добрыня Лагун и безучастно жевал большой кусок сочного розоватого копченого сала. Тут же, с понурым видом поглядывая на убывающий ломоть окорока, стоял маленький, растрепанный, огненно-рыжий мужичок.

— Это ж надоть, до сечи берег… Это ж надоть.

— О чем печаль? — улыбнувшись, спросил мужичка Иван Исаевич.

Мужичок смущенно юркнул в толпу. Ратники вновь дружно захохотали.

— Да он, вишь ли, отец-воевода, — выступил вперед Сидорка Грибан.

— С Добрыней на сало поспорил. Тот-де, как сказали Добрынины сосельники, подводу с двумя мужиками поднимет. Не поверил. Вот и пришлось окорока лишиться. Не жалость ли?

Глаза Сидорки улыбались. Ожил мужик, отметил про себя Болотников. Недавно попросился из обоза в ратники: «Зол я на бояр. Сколь страдников на селе в могилу свели. Мочи нет терпеть! Пора барам и ответ держать». Хорошо молвил Сидорка. Давно пора!

— Ужель поднял? — рассматривая Добрыню, усомнился Иван Исаевич. — Крупны ли мужики?

— Да вот они, — повел рукой Сидорка в сторону двух рослых грузноватых ратников.

Болотников прикинул: телега с мужиками пудов на двадцать потянет. Крутнул головой.

— И поднял-таки, Добрыня?

— А че не поднять, — хмыкнул Лагун. — Гляди, коль не веришь.

Ратники вспрыгнули на подводу. Добрыня, вытерев короткие заскорузлые пальцы о портки, подлез под телегу, уперся о днище могучей спиной, ухватился грузными руками за дроги и начал не спеша выпрямляться. Молодое, круглое, широконосое лицо его стало медным.

— Лопнешь, чертяка. Брось! — крикнул Сидорка.

— Эка, — хрипло отозвался Добрыня. Поднялся и понес тяжелую поклажу меж ратников.

— Слава, слава Добрыне! — закричали повольники.

Лагун опустил подводу и вновь принялся за сало.

— Силен же ты, детинушка, — молвил Болотников и обнял Добрыню за округлые литые плечи. — А ну держи! — отстегнул длинный тяжелый меч в дорогих ножнах, протянул богатырю.

У Добрыни вывалился кусок из рук. Такого подарка век не увидишь. Честь неслыханная! Уж не шутит ли Большой воевода?

— Так при мне ж дубина.

— Ведаю твое оружье, детинушка. Знатно ты под Кромами бар колошматил. Но меч, поди, лучше?

— Да худо ли, — шмыгнул носом Добрыня.

— То-то. Бери, детинушка! Надеюсь, не посрамишь сего меча? Постоишь за народное счастье?

Добрыня принял меч, поклонился. В открытых синих глазах его и неожиданная безудержная радость, и спокойная, по-мужичьи уверенная решимость.

— Постою, воевода.

— Верю, верю, Добрыня! — Иван Исаевич повернулся к ратникам (на него устремились сотни глаз), горячо проронил: — Ужель с такими богатырями Шуйского не побьем? Ужель барская рука крепче мужичьей?

И ратники дружно отозвались:

— Побьем, воевода! Под Кромами били и под Калугой побьем!

— Хватит силушки! Стопчем бар!

Иван Исаевич вгляделся в лица ратников. Нет, крики повольников — не показная бесшабашная удаль. То была действительно сила — дерзкая, непреклонная. Пусть не хватает доспехов и сабель, пусть многие не бывали в жестоких сечах, пусть. Главное — вера, непоколебимость. С ним

— народ. И коль народ поднялся — не устоять на Руси барам. Не устоять!

Царь Василий пришел в ярость. Калуга целовала крест Вору! Целовала под носом царской рати. Затворилась, ощетинилась пушками. Не помогли ни угрожающие божьей карой патриарший грамоты, ни послания инокини Марфы, ни дворянско-стрелецкие полки. Придется бить Вора вне стен, без наряда (сколь пушек напрасно тащили!), с оглядкой на Калугу. Каково?

А намедни новая поруха. Возьми да и взорвись на Москве зелейные погреба. Урон такой, что и во сне не пригрезится. Москва осталась без пороха. И это в то время, когда Вор близится к столице! Беда за бедой.

Царь Василий с горя запил. Напившись же (во хмелю был шумлив и буен), гонял по палатам слуг, колотил жильцов и стряпчих. Унимал царя старый постельничий. Звал в покои сенных девок. Ведал, чем утихомирить: царь блудлив, на девок падок. И Василий Иваныч унимался.

А поутру новые вести:

— Вор Илейка Муромец, что царевичем Петром назвался, идет к Путивлю. С ним тыщ двадцать бунташного войска.

— Гиль в Вятке и Астрахани…

Успевай выслушивать. А выслушивать надо, и не только выслушивать, не только сетовать да охать, но и дело делать. Делать с умом. (Работа в государевых приказах не прекращалась и ночами.) Царь наседал на бояр, дьяков, воевод, стрелецких голов. Не уставал говорить:

— Были и ране воры. Заткнули глотки, кнутьем иссекли. И ныне так будет! Под Калугой Ивашке Болоту несдобровать. Брат мой, Иван Иваныч, на веревке в Москву приведет богоотступника.

Царь верил в свое многотысячное войско, верил в победу. За ним — казна, Боярская дума, приказы, святая церковь. Куда уж смерду Ивашке супротив всей державы!

Шуйский ждал из-под Калуги радостных вестей.

Был долгий, бурный совет полковых воевод. Но последнее слово, как всегда, за Болотниковым.

— Мирону Нагибе и Нечайке Бобылю подойти к Угре, подняться вверх и переплыть реку. Укрыться в лесу и ждать начала сечи. Нападете на Ивана Шуйского с тыла. Да не спешите! Пусть прежде Иван Пуговка[218] в наших полках увязнет… Юрью Беззубцеву сидеть в селе Воротынском. А как от меня гонец примчит, спешно идти под Спасское. Бери полевей: село стоит на обрыве. Вольешься в рать после удара Нагибы с Нечайкой… Большой же полк перейдет Угру с вечера.

Стотысячная царская рать стояла в семи верстах от Калуги, стояла в устье Угры, втекающей в Оку.

На совете голоса начальных разделились. Одни предлагали встать всему войску у села Воротынского и выжидать, пока Иван Шуйский сам не выступит навстречу; другие советовали Болотникову дать бой близ Оки. Но Большой воевода выбрал Угру:

— Каждому русскому сия река памятна. Именно здесь, на Угре, был разбит хан Большой Орды Ахмат, именно на Угре кончилось для Руси злое татарское иго. И кто ж свершил сей подвиг? Народ, все те ж простолюдины, что и ныне в повстанческом войске. Вот и ныне Угре судьбу Руси решать. Только уж иную. Судьбу мужика и холопа. Быть им под барской кабалой или жить вольно? Ответ даст завтрашняя битва. Велика ж ее цена, велика? Побьем царево войско — и Москве несдобровать. А коль Шуйским будем биты, баре еще пуще мужика и холопа взнуздают. Стон пойдет по Руси… Ну нет! Не бывать тому. Ране на Угре народ за себя постоял, и ныне так будет. Не опрокинуть барам мужика.

Семейка Назарьев привел с собой из Калуги две сотни посадских и полусотню стрельцов под началом Ивана Фомина.

— Два дня в застенке сидел. Думал, не видать мне боле белого света. Но тут Иван Фомин в темнице появился. Цепи велел снять. Ступай, говорит, на волю, странник. Калуга перешла на сторону Дмитрия. Вышел, но торопиться к тебе, воевода, не стал. На торгу клич кинул, дружину собрал. Так что принимай ратников.

Иван Исаевич крепко обнял Семейку.

— Спасибо, друже. Рад тебя в здравии видеть. За Калугу спасибо!

Знал Болотников: Семейка немало сделал, чтоб склонить на свою сторону посад.

— От Мефодия Хотькова тебе, воевода, поклон.

— От Мефодия?

Мефодий Хотьков весьма Болотникова удивил. Чудной купец! Таких, кажись, в жизни не встречал. А ведь мог бы он волжского разбоя не простить. Сколь добра лишился, сколь страху натерпелся! Не каждый купец такое забудет. Этот же первым и руку принял, и ночевать к себе позвал. Не устрашился!

В купеческой избе спросил Хотькова:

— Каким ветром в Калугу занесло? Кажись, в Ростове сидел.

— Э, брат, — улыбнулся Мефодий Кузьмич. — Купец единым городом не живет. Товар путей ищет. Поди, ведаешь, чем деньгу добывают? Мужик горбом, поп горлом, а купец торгом. Торг же ростовский захирел. Вот и привел господь в Калугу.

Но больше всего Ивана Исаевича мучил другой вопрос, и он, не ходя вокруг да около, напрямик спросил:

— От души ли в меня уверовал?

Хотьков отставил чару (сидели за столом). Выдерживая цепкий, немигающий, всевидящий взгляд Болотникова, спокойно и прямо ответил:

— Не в тебя, Иван Исаевич, не в тебя, — и замолчал, похрустывая ядреным огурчиком.

— А в кого ж? — с острым любопытством придвинулся к купцу Иван Исаевич.

— В силу, что за твоими плечами. Экая замятия поднялась. Такого Русь не ведала. Но то не твоя заслуга, не твоя, Иван Исаевич! Ты всего лишь струг, гонимый половодьем. Не будь тебя, другого бы замятия выпестовала.

— Мудрен ты, Мефодий Кузьмич, — протянул Болотников. Долго, вприщур разглядывал диковинного купца. — Выходит, в народ веруешь? В мужиков, кои не седни-завтра Москву возьмут и волю себе добудут?

— Может статься, и Москву возьмут. Но токмо воли, — купец хмыкнул, закачал головой, — воли мужикам вовек не знать. Видел татарин во сне кисель, так не было ложки.

— Это отчего ж? — насупился Болотников.

— Да все оттого ж, — вновь хмыкнул купец. — Земля порядком держится. Порядком, что на веки вечные богом установлен.

Болотников в гневе поднялся с лавки.

— На веки вечные? Терпеть кабалу, нужду и кнут боярский? Ну это ты брось, купец! Уж коль народ всем миром поднялся, старых порядков не будет. Не будет, Мефодий!

Но Мефодий в спор не полез. Встал из-за стола и покойно молвил:

— Засиделись мы ныне. Почивать пора, воевода.

Утром, выйдя во двор, Иван Исаевич увидел знакомого мужика, что доставил лазутчиков в город. То был Купрейка Лабазнов. Сидел на телеге, чинил хомут.

— Здорово, Купрей… Так вот ты у кого в работных.

Мужик обернулся и растерянно сполз с телеги: вот те на! Намедни с конюшни таем спровадил, а ныне открыто с хозяином стоит. Вот уж впрямь

— неисповедимы пути господни.

— Аль встречались? — искоса глянул на Болотникова Мефодий Кузьмич.

— Было дело. До Калуги меня подвез… Не обижаешь Купрея?

— А чего его обижать? Мужик работящий, без дела не посидит. Коль таких буду обижать, сам без порток останусь. Добрые трудники ныне в цене.

— Не прост ты, купец! — хлопнул Мефодия по плечу Болотников.

Иван Шуйский на советах похвалялся:

— Войско наше могуче и сильно, как никогда. Ныне от Вора и ошметка не остается. Ждите награды.

Каждому дворянину, стрелецкому голове, сотнику и пятидесятнику царь пообещал прибавку денежного и хлебного жалованья.

Был боярин и князь Иван Иваныч маленький, кругленький (не зря народ окрестил Пуговкой), с торчкастой сивой бородой, с маленькими белесыми бегающими глазами; говорил всегда тихо, но торопко, дряблым ломающимся голосом; когда гневался, срывался на взвизгивающий крик, и тогда быстрых слов его уже было не понять.

Вышел Иван Шуйский из Москвы с восьмидесятитысячным войском, а когда подошел к Калуге, рать его округлилась до ста. Влились в войско бежавшие из-под Кром и Орла полки воевод Юрия Трубецкого и Михайлы Нагого, Ивана Хованского и Михайлы Борятинского. Соединились с Иваном Шуйским и три московских стрелецких полка, поспешавшие было на выручку Орлу. (Стрельцы до Орла не дошли: повернули вспять, «видя в орленех шатость»).

Иван Пуговка и вовсе повеселел: куда уж теперь Болотникову! У него и рать, как доносят лазутчики, меньше наполовину, и с оружьем туго. С топорами и косами много не навоюешь. Да и в сраженьях мужичье не бывало. В первый же час битвы развалится войско Ивашки, как сноп без перевясла.

Князья Трубецкой и Нагой радость первого воеводы не разделяли, охолаживали Шуйского:

— Болотников не дурак, зря в сечу не кинется. От него любого подвоха можно ждать. Поопасись, воевода!

Шуйский же с издевкой посмеивался:

— Пуганый заяц и куста боится. Молчали бы уж, вояки. Мне от Ивашки бежать не придется. Много чести смерду.

Шуйский изготовился к бою на широком поле, близ деревни Плетневки. Битва началась поутру. Большой полк Болотникова вышел из леса и двинулся на царскую рать. Впереди, легким наметом, бежала двадцатитысячная конница под началом Матвея Аничкина и Тимофея Шарова.

Сверкали сабли, золотились на жарком литом солнце медные шеломы. Все ближе и ближе вражье войско. Аничкин, оглянувшись на скачущих конников, бешено крикнул:

— Круши бар!

— Круши! — воинственно, зычно отозвалась повольница.

Врезались в конные сотни, и зло, кроваво загуляла сеча. Натиск болотниковцев был неудержим: лучшую часть своего войска кинул Иван Исаевич на полки Шуйского. Дворяне дрогнули, попятились.

— Побежали! — весело воскликнул Устим Секира. — Глянь, батько!

Болотников с трехтысячной дружиной расположился на холме; как на ладони видно поле брани. Сухо оборвал стремянного:

— Погодь радоваться.

Войско Шуйского вскоре оправилось. На помощь дворянской коннице пришел стрелецкий полк Ивана Широконоса. Сеча разгорелась с новой силой. Часа через два Иван Шуйский ввел в битву полки Правой и Левой руки. Князь Трубецкой советовал не спешить, но первый воевода отмахнулся:

— Пора!

Конница Аничкина оказалась в кольце. Стало тяжко. Но тут, улучив момент, из-за рати Шуйского высыпали казачьи сотни Мирона Нагибы с Нечайкой Бобылем. У Пуговки ноги подкосились. Мать Богородица! Еще вечор лазутчики клялись-божились: не слыхать с московской стороны бунташных отрядов. И вот, поди ж ты, выскочили. Да как прут!

Сполз с коня, потерянно забегал, засуетился. Надо бы повелевать, а из поблеклого узкогубого рта лишь: «господи» да «царица небесна!»

Воевода Трубецкой сплюнул. Это тебе не в Думе выпендриваться. Там-то уж больно прыток.

Быстрые, разящие казачьи сотни ошеломили не только Ивана Пуговку, но и все его войско. Казаки были неудержимы, будто ураган по вражьей рати пронесся. Кольцо, в которое угодила конница Аничкина, распалось.

Иван Шуйский бестолково сновал среди воевод, пока к нему не подошел князь Иван Хованский.

— Не послать ли стрельцов?

Спросил, как бы советуясь. Пуговке напрямую не скажешь: тщеславный, злопамятный. Наградил бог воеводой!

— Стрельцов? — переспросил Шуйский и спохватился: два полка ждут не дождутся. Обретая уверенность и делая вид, что оплошки не было, вновь полез на коня. Взобрался, тяжело выдохнул, хитровато прищурился на воевод. — Покуда одного полка хватит, — метнул глаза на вестового.

— Скачи к Петру Мусоргскому. Пущай на Вора навалится.

«Стратиг! — усмехнулся Юрий Трубецкой. — Без подсказки через губу не переплюнуть».

Стрельцы давно ждали своего часа: нет ничего хуже томиться, когда идет сеча, когда все равно придется схватиться за саблю. Уж лучше скорее ринуться на врага, чем ждать да гадать: быть тебе или не быть сегодня живу.

И стрельцы ринулись — тяжело, мощно, угрозливо.

У Болотникова защемило сердце. Не в сей ли час решится судьба битвы? Страшно, воинственно врезались стрельцы. Устоит ли рать?

— Велишь выступать, батько? — нетерпеливо вопросил Секира.

Болотников не отозвался. Напряженно думал: у Шуйского в запасе Засадный полк. Пуговка выжидает, пока я не двину оставшееся войско. Но знает ли Шуйский о затаившейся рати Юшки Беззубцева? Коль знает, то мне выступать рано. Шуйского не испугаешь трехтысячной дружиной. Сторожевой полк так и останется в запасе. Но то худо. Полк надо выманить, непременно выманить!

Повернулся к стремянному:

— Скачи к Беззубцеву. Пора ему!

Мужичья рать, под началом Беззубцева, скрытно подошла к Воротынскому. Ночью была у села Спасского, что стоит на высоком приокском обрыве, на заре же перешла Угру и укрылась в лесу. Беззубцев заждался: сеча началась утром, а теперь уже полдень. Вестей от Болотникова все нет и нет. Так и подмывало выбраться из бора, но суров воеводский наказ: ждать! Ратники волнуются, руки не к мечу — к сохе привычны. Каково-то будет в битве?

Сидорка Грибан, привалившись к сосне, в какой уже раз принимался перематывать онучи.

— Чего те все не так? — глянул на беспокойные руки мужика Семейка Назарьев.

— Лаптишки пожимают, — крякнул Сидорка. — Вишь, тесноваты.

— Босиком беги, — натянуто засмеялся Семейка. — Без лаптей тя любой ворог устрашится.

Неподалеку послышался храп, да такой свирепый и богатырский, что на версту слышно.

— Да кто ж это выводит? — поднялся Сидорка.

Глянули. Добрыня Лагун! Лежал навзничь, раскинув рогулей ноги и зажав в руке недоеденную горбушку хлеба. На румяных щеках полчища комаров, но Добрыня спит усладным, непробудным сном. Ратники дружно рассмеялись.

Юшка услышал хохот, порадовался. Не так-то уж и заледенели мужики, ишь как гогочут. Пусть, пусть хоть на миг забудут о битве… Но что ж Болотников? Почему так долго не шлет посыльного? Но вот наконец примчал Устим Секира.

— Вылезай, Юрий Данилыч!

При появлении пешей рати Иван Шуйский тотчас приказал снять из запаса последний полк.

— Погодил бы, Иван Иваныч! — раздраженно бросил князь Трубецкой.

Но Шуйский, не слушая советчика, смятенно (из леса будто тьма татарская высыпала) закричал:

— Навались, навались! Бей воров!

Видел — вышло из леса мужичье войско. С дубинами, косами, топорами.

— Бей, бей лапотников!

Но лапотники — экое диво! — ни дворян, ни стрельцов не испугались. Идут напродир, ломко. Стягивают дворян баграми с коней, разбивают топорьем головы. Тяжко дворянам! Глянь, к шатру попятились. Страшно стало Пуговке. Затравленно зыркнул на воевод, замахал руками:

— Чего стоите? Аль вам дела нет? Аль не вам воров бить? Скачите, скачите по полкам!

На душе Болотникова стало чуть полегче: ныне все полки Шуйского в сече. Теперь набираться отваги и воли. Кто злей и решимей — за тем и победа.

Гул, стон, рев гуляли над полем брани. Ржанье коней, звон мечей и сабель, тяжелые, хлесткие удары дубин, палиц и топоров, ярые возгласы, стоны, хрипы и вопли раненых.

Сеча! Свирепая, жуткая. Никто не хотел уступать. В бешеной, звериной злобе рубилось с мужичьем дворянство, остервенело хрипло: не видать вам, смерды, земли и воли, не зорить поместья и вотчины! Сидеть в заповеди без Юрьева дня, веки вечные гнуть спину!

Неистовствовала повольница. Из отчаянных, оскаленных глоток неукротимо рвалось: буде под кабалой ходить! Буде невыносимых оброков и заповедей! Буде ярма!

То была страшная битва, битва мужика с барином, кою Русь еще не видывала.

Сеча длилась целый день, а Болотников все еще стоял на холме. Секира истомился: ну чего, чего выжидает воевода?! Сколь же можно дружине в лесу отсиживаться?

— Пожалей ратников, батько. Извелись!

Но Болотников непоколебим. Ждать, ждать! — приказывал он сам себе. Надо выступить в самый нужный момент, пока не дрогнет один из вражьих полков. И вот наконец полк Левой руки повыдохся и начал откатываться к Плетневке.

— Коня!

Трехтысячная конница вышла из бора. Болотников, приподнявшись в седле, зычно крикнул:

— Пришел наш черед, ребятушки! За землю и волю!

Конница с гиком, ревом и свистом хлынула на войско Шуйского. Впереди, на быстром белогривом коне, летел Болотников. Сверкала серебристая кольчуга, багрово полыхал на закатном солнце шелом. Обок, низко пригнувшись к черной развевающейся гриве, мчал Устим Секира. Врезались, сшиблись, зазвенели сталью, и пошла злолютая сеча. Болотников страшно, могуче валил дворян мечом. Валил молча, протяжко хакая после каждого удара. Неугомон же Секира рубил бар с выкриками:

— Примай казачий гостинчик, собака!.. Подавись, бархатник!

Неподалеку ухал увесистым топором Сидорка Грибан. Сидел на лошади (из-под убитого помещика) и ловко, сноровисто повергал врагов.

— Молодец, молодец, друже! — похвалил, заметив Сидорку, Болотников и вновь могуче надвинулся на дворян. Те отпрянули: непомерной, медвежьей силы человек!

Иван Исаевич использовал передышку, чтоб оглядеться. Полки Правой и Левой руки Шуйского потихоньку пятятся, Большой и Передовой бьются с казачьей конницей, бьются на равных. А вот стрелецкие полки начали теснить пешую мужичью рать. Худо! Если мужики отпрянут к лесу, стрельцы замкнут в кольцо Аничкина и Шарова и тогда беды уже не избыть.

Закричал во всю мочь:

— За мной, за мной други!

Через ратников Ивана Хованского пробились к стрельцам.

— Круши бердышей! — заорал Болотников, направляя горячего скакуна в гущу краснокафтанников.

Откуда-то сбоку выскочил Добрыня Лагун с огромной, окованной жестью дубиной. (Вначале рубил врагов воеводским мечом, но тут перешел на свое обычное «оружье»). Тяжело рыкнул, страшно взмахнул — трое стрельцов замертво рухнули.

— Знатно, Добрыня! — воскликнул Болотников.

А Лагун, не слыша в пылу боя воеводы, продолжал ломить врагов.

Мужики воодушевились: сам Болотников пришел на помощь. Вон как удало, не щадя себя, разит стрельцов. Духом воспрянули и будто живой воды глотнули. Так поперли на стрельцов, что те не устояли и повернули вспять. Вскоре начал пятиться и Большой полк. Князья Трубецкой и Хованский (бились храбро) попытались остановить служилых, но было уже поздно: отступало все войско. Повольники же все усиливали и усиливали натиск. И вот, перестав огрызаться, побежал полк воеводы Бориса Татева.

Иван Шуйский, не дожидаясь, пока побежит все его войско, не на шутку перепугавшись, отдал приказ:

— Отходить!

И первым потрусил в сторону московской дороги.

— С победой, с победой, други! — гаркнул, преследуя бежавшие полки, Иван Болотников.

Сгустившиеся сумерки остановили побоище. Войско Ивана Шуйского понесло тяжелый урон: свыше двадцати тысяч ратников погибло в калужской сече. Нелегко досталась победа и Болотникову. Тысячи повольников полегли под саблями врагов.

А впереди ждали новые кровавые битвы.

Часть IV ОСАДА МОСКВЫ

Глава 1 ВАСИЛИСА

Уж сколь годов минуло, а кручина нет-нет да и всколыхнет сердце; вспадет былое, затуманятся очи.

…Пахучий бор, солнечная поляна в медвяном буйном дикотравье, избушка под вековыми елями. Она, в легком голубом сарафане, стоит на тропе. Алый румянец пожигает щеки, глаза счастливо искрятся.

Ждет!

Ждет сокола ненаглядного… А вот и он! Родной, желанный.

Кинется на широкую грудь, обовьет руками горячими, молвит:

— Люб ты мне, Иванушка. Все очи проглядела… Чего ж долго?

— Сенозарник, Василиса. Аль батю не ведаешь?

— Ведаю, ведаю. У батюшки твово всегда страда. Да ведь не все ж, поди, в лугах? Намедни дождь бусил.

— Аль соскучала?

— Соскучала, Иванушка. Худо мне без тебя.

Зацелует, заголубит…

Души в молодце не чаяла. Уж так-то слюбился! Но вдруг грянула беда. В Богородицком мужики страдные на князя Телятевского поднялись. А коноводом, чу, Иванка. Созвал он оратаев и дерзко молвил:

— Буде терпеть лихо! Побьем княжьих прихвостней и заберем хлеб. Айда на боярские житницы!

Княжьих послужильцев дрекольем поколотили, барское жито из амбаров вывезли. Вздохнули: с хлебушком! Но ни калача, ни пирога так и не отведали: в Богородское княжья дружина наехала. Пришлось Иванке из села бежать. Чу, в Дикое Поле ускакал. Он еще до бунта сказывал:

— Душно мне в княжьей отчине, Василиса. Тяжко! Ярмо такое, что шагу не ступи. Надоели оковы. На простор манит, в края вольные…

Умчал, улетел добрый молодец. Ни слуху, ни весточки.

И год ждала, и другой, и третий… Сколь раз за околицу выходила, сколь горючих слез пролила! Не вернулся, не прилетел красным соколом. Сгинул.

Одна утеха — сын. Весь в Иванку: те же буйные кучерявые волосы, те же пытливые глаза с широкими черными бровями, та же неторопливость в речах. В добра молодца вымахал. Рослый, крутоплечий, а и всего-то пятнадцатый годок. Нравом, однако, не в отца: мягкий, покладистый. Да то и лучше: дерзких земля не носит, лихо им по боярской Руси ходить. Никитушка, глядишь, при матери останется.

Малей Томилыч сына не обижал. Правда, в первое время не шибко жаловал: и худого не молвит, и добрым словом не обогреет. Поглядит неулыбой, обронит вскользь:

— Ты бы, Никитка, помене в избе сидел… Шел бы к ребятне на игрище.

Василиса заступалась:

— Не гнал бы его, батюшка. Опасливо ныне на игрища ходить.

Малей Томилыч и сам ведал: опасливо. Лихо на Москве. Разбой такой, что ни приведи господи. Голодень лютый! Озверел народ. Слыхано ли дело, чтоб люди людей ели?! Сколь напастей окрест! Намедни у соседа, подьячего Разрядного приказа, двое сыновей сгинули. Пошли вечор с холопом к родному дяде и не вернулись. Провожатого нашли у Троицкого подворья с проломленной головой.

«Святотатство, — супился Малей Томилыч. — Малых чад режут на куски и варят замест говядины. Человечьим мясом в лавках торгуют».

Вздыхал, истово крестился. Хмуро поглядывая на Никитку, думал:

«Василиса сыном живет, вся забота о нем. Знай лелеет да пестует. Ничего, опричь сына, не видит… Кабы не он, давно бы Василиса хозяйкой в доме стала, супругой доброй да желанной… Помеха мне Никитка. Прибрал бы его господь».

Винясь грешным мыслям, подолгу простаивал у киота, отбивал земные поклоны, горячо молился. День, другой ходил тихий и умиротворенный, но потом, так и не задавив в себе беса, вновь начинал коситься на приемыша.

«Покуда Никитка подле матери, не дождаться мне Василисиной ласки».

Норовил улестить женку[219].

— Неча сыну твому без дела слоняться. Возьму Никитку в приказ, грамоте обучу, в люди выведу. Поначалу в писцах походит, а там, коль усердие покажет, в подьячие посажу. Будет и с деньгой, и с хлебом, и с сукном. Без подьячего, женка, ни одно дело не сладится. Как ни крути, как ни верти, а подьячего не обойдешь. Ему и мужик, и купец, и дворянин кланяются. У державных дел сидит!

Но Василиса на приманку не падка.

— Спасибо на добром слове, батюшка. Но рано Никитушке на государеву службу. Мал, неразумен.

Малей Томилыч говорил с укором:

— Не все ж твому сыну за подол держаться. Вон какой жердило. Самая пора в ученье отдавать. Рассуди-ка умом.

Но Василиса рассуждала сердцем: покуда Никитушка не войдет в лета, она неотлучно будет при сыне. А там как бог укажет. Авось и дале с Никиткой останется. Тот женится, детей заведет; ей же — внуков нянчить да на молодых радоваться.

Малей Томилыч хоть и серчал, душой вскипал, но волю гневу не давал: Василису окриком не возьмешь, чуть что — и со двора вон. Обуздывал себя.

Как-то крепко занедужил. Никогда не хварывал, а тут свалился, да так, что впору ноги протянуть. А было то на Филиппово заговенье. Малей Томилыч покатил через Москву-реку к Донскому монастырю и угодил в полынью. И лошади, и возница утонули, Малею же удалось выбраться на лед. Помогли мужики из Хамовной слободки. Замерзшего и обледенелого доставили в хоромы.

Хватив для сугреву чару вина, МалейТомилыч повелел истопить баню. Но на сей раз не помог чудодей-веник.

Занемог Малей Томилыч. Метался в жару, бредил, исходил потом. Дворовые шушукались:

— Плох подьячий. Сказывают, из полыньи-то едва вытянули. Нутро застудил.

— Плох… Вот и супруга Феоктиста в зазимье померла. Как бы и Малей тово… Впору благочинного кликать.

Но благочинного Василиса не позвала. Верила: выходит, поднимет Малея Томилыча с недужного ложа. Варила снадобья из трав, поила, утешала:

— Ничего, ничего, батюшка, скоро поправишься.

Малей Томилыч слышал и не слышал, слова доносились будто сквозь сон. Раз очнулся, а перед ним Никитка; темные глаза добры и участливы, в руке легкий узорчатый корец[220].

— Испей, дядюшка Малей.

Подьячий обвел тяжелыми очами покои, спросил:

— Где ж матушка твоя?

— Притомилась, дядюшка. Соснула… Испей зелье.

Обнял подьячего за плечи, приподнял. Малей Томилыч выпил и вновь откинулся на мягкое изголовье.

— Теперь полегчает. Не седни-завтра в приказ пойдешь, — молвил Никитка матушкиными словами.

Сухие губы подьячего тронула скупая улыбка. А, кажись, добрый отрок. Смежил веки и сожалело вздохнул, в который раз уже посетовав на судьбу. Бог не подарил ему сына. Сколь раз супругу попрекал:

— Не чадородна ты, Феоктиста. Другие-то бабы не поспевают мальцов носить. Постыло без чад.

— Уж я ль не стараюсь, батюшка. Телеса мои не хуже других. Не сам ли в жены приглядел?

— Глазами в чрево не залезешь. Телеса добры, а проку?

— Да сам-то горазд ли? — обиженно поджимала губы Феоктиста.

— Цыц! — вскипал Малей Томилыч. — В нашем роду недосилков не было. Цыц, дура нежеребая!

Феоктиста — в рев. Серчая на мужа, затворялась в горнице. Не выходила день, другой, неделю, покуда Малей сам не пожалует.

— Буде… Буде уж.

Жарко припадал к ладному, горячему телу. Затем оба подолгу молились, прося у святых наследника.

Но ни бог, ни чудотворцы так и не смилостивились…

Малей Томилыч, поглядывая на статного, рослого отрока, думал:

«Кабы мне такого молодца. То-то бы подспорье. Добрый сын всегда в радость».

Пришла Василиса. Глянув на Малея, порадовалась:

— Никак в здравии. Вон и щеки зарумянились… А ты ступай, ступай, Никитушка.

— Не гони… Пущай со мной побудет, — задержав отрока за руку, тихо молвил Малей Томилыч.

С того дня будто что-то пробудилось в душе дьяка, глаза его все чаще и чаще тянулись к Никитке. Говаривал:

— Матушка твоя замаялась со мной. Пущай отдохнет.

«Что это с Малеем? — недоумевала Василиса. — Ужель Никитушка поглянулся? Дай-то бы бог… А может, покуда хворый? Подымется и вновь Никитушку перестанет замечать».

Нет, не перестал! Уж добрый год миновал после недуга, а дьяк все радушней к Никитушке, будто к родному чаду, привязался. Теперь без Никитки за стол не сядет.

У Василисы отлегло от сердца: покойно стало в дому, урядливо. Да и былая кручинушка так не гнетет. Знать, уж так на роду писано: не встретить ей больше Ивана, не голубить. Смирись с судьбой, Василиса, и живи тем, что бог послал.

И едва ли уж не смирилась, да вдруг будто громом ударило. Шла Великим торгом мимо Калашного ряда и неожиданно услышала из густой толпы:

— Жив Красно Солнышко… Войско собрал. Ведет рать Большой воевода Болотников.

Остановилась, охнула, сердце заколотилось. Господи, ужель почудилось?

Окстилась на храм Василия Блаженного, застыла, чутко ловя говор толпы.

— …В Путивле осел… Вся Комарицкая волость к Болотникову пристала.

Не почудилось!

О Болотникове рекут!

Бледнея, прислонилась к рундуку. Сердце вот-вот выскочит из груди.

Жив!.. Объявился!.. Воеводой в Путивле… Жив!

И все поплыло перед затуманенными очами: и многоликий торг, и благолепный храм Покрова, и белые стены Кремля.

Жив!

Василису кинуло в жар; не замечая слез, радостно думала:

«Господи, творец всемогущий! Уберег Иванушку, уберег сокола ненаглядного. Счастье-то какое, господи!»

— Ты че, женка? Аль обидел кто? — ступил к Василисе рыжекудрый детина в багряном зипуне. Глаза веселые, озорные, в руках — ендова и кружка с дымящимся сбитнем.

— Что? — рассеянно глянула на молодца Василиса.

— Чё ревешь, грю? — широко осклабился детина. — Купец, что ль, обобрал? Не тужи, пригожая. С такой красой кручиниться грех… Испей-ка сбитню.

Сбитню? — все еще не приходя в себя, переспросила Василиса.

— Сбитню, пригожая. Такого питья по всей Москве не сыскать. Окажи милость, и денег не возьму, — кочетом рассыпался детина, любуясь женкой.

— Спасибо… Спасибо, мил человек. Пойду я.

— Где живешь, пригожая? — увязался за Василисой детина.

Василиса, не оборачиваясь, пошла через густую толпу к Фроловским воротам; обок услышала громкий выкрик:

— Держи, держи крамольника!

По толпе зашныряли стрельцы.

— К Ветошному ряду побег! Царя Василия воровскими словами хулил, бунташное рыло! — заверещал истец-соглядник, приведший стрельцов.

Служилые ринулись к Ветошному ряду. Кто-то из посадчан столкнулся с зазевавшимся сбитенщиком; ендова грянулась оземь. Детина, позабыв о красе-женке, полез в драку.

Василиса, миновав Фроловские ворота, вошла в Кремль. Здесь тише и благочинней, всюду разъезжают конные стрельцы. Людской гул доносится лишь с Ивановской площади, где зычные бирючи оглашают царевы указы, а дюжие каты секут и рубят государевых преступников.

Но сейчас Василиса не слышит ни глашатаев, ни свиста кнута, ни истошных вскриков лиходеев-крамольников; вся ее всколыхнувшаяся, взбудораженная душа заполнена Иваном.

Вот и пришла весточка, вот и сыскался ее добрый молодец. Хоть бы одним глазком глянуть! Были бы крылья, птицей полетела. Припала бы к груди широкой, молвила:

«Иванушка, любый мой!»

Остановилась вдруг.

«Да что же это я, свята богородица! Мало ли Болотниковых на белом свете. Да и как мог беглый бунташный мужик воеводой стать? То лишь боярам по чину. Вот неразумная!»

Но растревоженное сердце не унять.

Весь день, не находя места, потерянно сновала по избе, чтобы забыться, заглушить в себе навязчивые думы, принималась за дело, но все валилось из рук.

«Иванушка! Сокол ненаглядный… Иванушка», — стучало в голове.

Глава 2 ЗВЕНЬ — ПОЛЯНА

Песня-угрюмушка, печалинка девичья, выплеснулась из души:

Туманно красно солнышко, туманно, Что красного солнышка не видно!

Кручинна красна девица, печальна, Никто ее кручинушки не знает!

Ни батюшка, ни матушка, ни родные, Ни белая голубушка сестрица.

Печальна красна девица, печальна!

Не может мила друга позабыть.

Ни денною порою, ни ночною, Ни утренней зарею, ни вечерней.

В тоске своей возговорит девица:

Я в те поры милого друга забуду, Когда подломятся мои скоры ноги, Когда опустятся мои белы руки, Засыплются глаза мои песками, Закроются белы груди досками.

Туманно красно солнышко, туманно…

И не день, и не два тоска гложет. Не утерпела, пошла к старой ведунье, открылась.

Ведунья вздохнула:

— Непростое твое дело, голубушка, ох, непростое… Всяки люди у меня были, помогала. От сглазу дурного, от порчи, от винного запойства… Мало ли всякой напасти? Твоя ж печаль далеко сокрыта.

— Да хоть бы одно проведать: жив ли, не он ли воеводой объявился? Ты уж порадей, бабушка, сведай.

— Тяжело оное сведать… К омуту схожу, приходи позаутру.

Пришла, подарков принесла. Ведунья же даров не приняла.

— Не обессудь, голубушка. Не сведала. Уж всяко загадывала, да проку мало. Мутно все, черно, неведомо. Молись!

Василиса и вовсе закручинилась:

— Худо мне, бабушка. Ни за прялкой, ни за молитвой нет покоя. Истомилась, душой истерзалась. Ужель и открыть некому?

Ведунья, дряхлая, согбенная, с трясущейся косматой головой, надолго замолчала и все смотрела, смотрела на Василису глубоко запавшими выцветшими глазами.

— Чую, до скончания века запал тебе в душу сокол твой. И суждено ль тебе молодца зреть — один бог ведает.

— Уж я ль его не просила, бабушка!.. Молчит, нет от него знака. Ужель так и жить в неведеньи? Подскажи, посоветуй!

Василиса пала перед ведуньей на колени.

— Ох уж это бабье сердце горемычное, — протяжно вздохнула ведунья и легкой невесомой рукой огладила Василисины волосы. — Так уж и быть, подскажу тебе, голубушка… Есть за тридцать три версты от града стольного лес вельми дремуч. Осередь лесу — полянка малая. На полянке — кочедыжник[221], цветок всемогущий. А цветет он единожды в год, в ночь на Иванов день[222], и горит огнем ярым. И ежели кто сей кочедыжник отыщет, тому станут ведомы все тайны, и ждет его счастье неслыханное. Он может повелевать царями и правителями, ведьмами и лешими, русалками и бесами. Он ведает, где прячутся клады, и проникает в сокровищницы; лишь стоит ему приложить цветок к железным замкам — и все рассыпается перед ним… Ведунья рассказывала долго. В избушке сумеречно, потрескивает лучина; пахнет сухими травами и кореньями, развешенными на колках по темным закопченным стенам.

В колдовском сумраке — тихий вещий голос:

— Но взять сей чудодей-цветок мудрено. Охраняет его адская сила, и лишь человеку хороброму дано сорвать сей огненный кочедыжник. С другого же злой дух сорвет голову. Не всякий дерзнет на оное.

— А я б пошла, пошла, бабушка. Неведение — хуже смерти. Молви, как найти дорогу к кочедыжнику. Не пожалею ни злата, ни серебра.

— Не нужно мне твое злато, голубушка… Помру в Великий пост. О сопутье же поведаю. Ходила девицей в сей лес, поляну с кочедыжником зрила.

— И цветок?

— Нет, голубушка. Кочедыжник на рождество Иоанна Крестителя расцветает, я ж допрежь приходила. Привела меня скитница Варвара да молвила: «Тут твое счастье, девонька. Явись в полночь на Иоанна Предтечу и жди, покуда кочедыжник огнем не загорит. Сорвешь — с тобой будет добрый молодец».

Я в ту пору красна молодца взлюбила, душой иссохла, а он к другой сердцем тянулся. Не пошла вдругорядь на поляну, одумалась: намедни видение было. Явился ко мне сам господь да изрек:

«Не ходи на рождество Иоанна в лес. Смертный грех — молодца от суженой уводить».

Не пошла. Поплакала, покручинилась — и смирилась. Так вот и прожила одна-одинешенька. А тебе поведаю, поведаю, голубушка, коль любовь меж вами была великая.

Все забыто: хоромы, Никитка, шумная Москва. В затуманенной голове

— ведунья, поляна, цветок.

Погожее утро. Лес. Солнце брызжет через лохматые вершины.

«Лишь бы дойти, добраться, а там — как господь укажет».

— Не идет — летит по лесу. Легкий шелковый сарафан синим облачком мелькает середь красных сосен.

Шла час, другой, не чувствуя под собой ног. Выпорхнула на угор и невольно остановилась, ахнула:

— Мать богородица! Экое дивное озерцо!

Озерцо, тихое, бирюзовое, окаймленное вековыми елями, лежало внизу под увалом.

Спустилась, присела на бережок, свесила руку. Вода теплая, ласковая, манящая.

«Седни же Аграфена-купальница», — вспомнила она, и тотчас предстало перед глазами родное сельцо, подружки, игрища.

Солнце, спрятавшееся было в тучах за угором, вновь выплыло над озерцом, ослепило глаза. Василиса невольно зажмурилась и улыбнулась, припомнив, как ходили они с Иваном «караулить солнце».

Поднял их в доранье Афоня Шмоток и повел на Богородицкое взгорье. Всю дорогу рассказывал:

— В Иванов день солнце на восходе всегда играет. Выезжает из своего чертога на трех конях: золотом, серебряном и адамантовом[223]. Едет ко своему супругу месяцу. Вот и пляшет на радостях, будто младень тешится. Лепота! Век экой красы не узреть.

— Ужель когда и зрел? — усомнился Иванка. Ему-то такого чуда посмотреть еще не доводилось.

— А то как же! Вот те крест! Сколь раз. Солнце веселое, будто чарку поднесли, вовсю резвится. То, брат, спрячется, то вновь покажется, то повернется, то вниз уйдет, то блеснет голубым, то малиновым, а то и всем многоцветьем. А бывает, поскачет, поскачет да и в воду сиганет. Купается. Не тошно ли в экой жаре по белу свету бегать? Хоть раз в году охладится.

На взгорье поднимались всем селом.

Многие приходили на взгорье с вечера. Пили пиво и брагу, стучали в бубны, играли в дудки, рожки и сопели, плясали, разжигали костры, водили хороводы.

Василису обволокло жаром. Она глядела на лес и заливалась румянцем. Вот в таком же ельнике ее горячо ласкал Иванка. Как без вина хмельна была она в эту ночь. Каким счастьем полнились ее глаза, как ликовала душа!

Затем они бежали к реке и, вдоволь накупавшись, поднимались к костру. Его разводили на самом взгорье, разводили в честь солнца и чтобы «очиститься», перед зажинками.

С темнотой же парами разбрелись по лесу. Иванова ночь! Ночь греха и любви[224]. Скакали через костер от «немочей, порчи и заговоров». Верили: тех, кто прыгает в Иванову ночь через огонь, русалки не тронут. Парни и девушки прыгали парами, взявшись за руки; и ежели руки не разойдутся и вслед полетят искры, быть им после Покрова оженками.

Когда костер догорал, головешки раскидывали во все стороны — отпугивали ведьм. Всякая нечисть разгуливает в Иванову ночь; ведьмы ездили на Лысую гору на шабаш. Упаси бог выпустить в ночное лошадь со двора! Ведьма только того и ждет. Вспрыгнет, уцепится за гриву — и на Лысую гору. Пропадай коняга!

С усердием оберегали от нечисти избы и бани, конюшни и хлевы, гумна и нивы. За «обереги» принимались еще со дня Аграфены. В щели хлевов втыкали полынь и крапиву; хлев — любимое место ведьмы, так и норовит высосать молоко у коровы. Тут уж не плошай: втыкай перед дверью молодую осинку да разложи по всем углам ветви «ласточьего зелья».

На ворота вешали убитую сороку, приколачивали крест-накрест кусочки сретенской восковой свечи, вбивали в столбы зубья от бороны, привязывали косы — ведьма порежется.

Но пуще всего оберегали нивы: ведьмы любят передохнуть в жите. Вытопчут поле, оборвут колос, наделают «заломов». Прощай хлебушек! Чуть сутемь — мужики к полю. Всю Иванову ночь жгут костры, кидают головешки, шумят, орут, обходят нивы с косами.

Выкупавшись в озерце, Василиса тронулась дальше. Путь еще немалый, не дай бог к заветному месту припоздать. Только бы не сбиться. За озерцом, версты через три должны появиться овражища. За ними — дубовая чаща, речка, срубы скитников…

«Спросишь там отшельницу Исидору. Молвишь: бабка Фетинья прислала. Исидора тебя проводит. Да не забудь в скиту помолиться. Образок пресвятой богородицы с собой возьмешь».

Миновала и овражища, и дубовый лесок; вплавь одолела речку. Долго шла по лесной дорожке, а скитов все нет и нет. Обеспокоилась. Уж не перепутала ли чего бабка Фетинья?

Лесное одиночество не страшно. Привыкла: когда-то три года в лесных дебрях прожила. Вначале — у бортника Матвея, затем — в Федькиной землянке. Лес стал родным, привычным.

Вскоре почувствовала, что стала уставать, никак уж верст двадцать отмахала. Ноги отяжелели, будто к ним привязали вериги.

Опустилась под сенью березы, раскинула руки и тотчас забылась, погружаясь в сладкую дрему.

«Чуток полежу — и встану. Надо скит искать… Там отшельница Исидора… А вот и пустынь. Какой причудливый терем!.. Афоня Шмоток встречу. Махонький, неказистый, взъерошенный. В одной руке хомут, в другой — уздечка.

«Долгонько ты, Василисушка. Беги в терем!»

«Пошто, Афанасий?»

«Воевода ждет. Воевода Иван Исаевич».

Охнула — и птицей в терем. Сенями, гульбищами, переходами, и все наверх, наверх. Лесенке нет конца. Но сколь вдруг паутины! Будто сеть рыбачья вяжет по рукам и ногам. И все ж — бежит, продирается, но тут саженный паучище намертво запеленал тело. Закричала:

«Иванушка! Иванушка! Где ж ты? Помоги!»

Богородицкое взгорье. Круча под самыми небесами, далеко, далеко внизу — озерцо, охваченное шлемовидными елями. Из озерца вздымается на длинногривом белом коне Афоня Шмоток. В руке его огненный факел. Да это же кочедыжник! Как он горит, как играет, как слепит глаза! Афоня подлетает к круче, рвет Василису из паучьих пут. Паук не выпускает, сжимает клещами. Она ж бьется, кричит…

— Очнись, очнись, девонька.

Подняла глаза и в страхе зажмурилась.

— Да очнись же!

Очнулась, испуганно вскрикнула. Перед ней — баба Яга! Косматая, согбенная, с длинным крючковатым носом; подле — ступа с помелом.

Сотворила крестное знамение.

— Сгинь, сгинь!

Баба Яга тихонько рассмеялась.

— Эх заспалась, девонька. Аль что дурное привиделось? Кричала прытко.

Василиса поднялась, ступила из-под солнца под тень березы. И вовсе не баба Яга. Маленькая седенькая старушка в темном монашеском одеянии; в руке плетеный кузовок, набитый пучками трав. Лицо доброе, улыбчивое.

— Уж не ко мне ль путь торишь, девонька?

— Тебя не ведаю… Иду ж я к отшельнице Исидоре.

— Так то ко мне, — вновь улыбнулась старушка. — Сон мне намедни привиделся — гостья будет. Сон-то в руку… Идем, идем, девонька.

Василиса растерянно оглянулась. Не диво ли? Никак отшельницу сам бог послал.

— А где ж скит твой, бабушка? Далече?

— Эва… Да вот же, на поляночке. Вот мое обиталище. Заходи, девонька.

Надо же! Заснула подле самого скита.

Изведав, что гостья пришла из Москвы от бабки Фетиньи, отшельница порадовалась:

— Жива еще Фетинья. Бывало, кажду Троицу приходила в скит помолиться. А тут пятый год не показывается. Мнила, преставилась раба божия.

— Неможется ей, едва бродит. Велела поклон передать да чтоб помолилась за упокой на Великий пост.

— Помолюсь, — вздохнула отшельница. Кроткие, усеянные мелкими морщинами глаза ее пристально глянули на Василису. — Ведаю, зачем пришла, девонька. Ну да о том опосля сказ. Допрежь откушай.

Напоила, накормила Василису и молвила:

— Чую, не грехи пришла замаливать. Иное душу твою гложет.

— Иное, бабушка. Неведение замучило. Жив мой суженный или сгиб в чужедальной сторонушке? А коль жив — по каким градам и весям ходит? Где зреть его, куда путь держать?

— А что ж Фетинья? Она-то горазда. Сколь людям, чу, открыла.

— Всяко гадала бабка Фетинья. Не сподобило.

— Так и подумала… На Звень-поляну Фетинья послала. Сон-то в руку, — с задумчивой печалинкой высказала отшельница и кивнула на божницу, освещенную неугасимой лампадкой. — Помолись, девонька, помолись господу и святым угодникам.

Помолилась.

— Чую, сердце у тебя доброе. На Звень-поляну Фетинья худого человека не пошлет, — молвила Исидора и сняла с киота малый позеленевший от времени, медный образок.

— Возьмешь с собой богородицу. Сия икона с Белозерской обители, из кельи святого великомученика Зосимы, что ходил с ней за тридевять земель в Царьград, ко владыке Вселенному. Бери, сохрани, и помоги тебе творец небесный.

— Спасибо, матушка Исидора, — низехонько поклонилась Василиса.

Отшельница подала посошок.

— А теперь в путь, голубушка. Посошок-то рябиновый, его черти боятся. Без него — ни-ни!

Чуть отошли от скита, и дорожка оборвалась. Лес стоял сплошной стеной, темный, замшелый, недоступный.

— А куда ж дале, матушка? — недоуменно глянула на отшельницу Василиса.

— Есть тропка заветная, — успокоила Исидора и, раздвинув колючие ветви, нырнула в чащобу.

Сколь пробирались, Василиса не ведала. Тропка была настолько узкой, петлявой и неприметной, что Василиса диву давалась, как это не заплутает в таких дебрях скитница!

Становилось все глуше и сумрачней, а вскоре и вовсе стало темно. Над самой головой что-то громко и протяжно застонало.

Исидора перекрестилась, присела на валежину.

— Экая напасть. Не повернуть ли вспять?

Голос скитницы показался Василисе напуганным. Ужель оробела отшельница, ужель не доведет ее до Звень-поляны?

— Нет, нет, матушка Исидора! Веди дале.

— Вот и добро, девонька. Одержима ты. Доведу, — обадривающим ласковым ручейком выплыли из тьмы слова отшельницы.

Василиса села рядом; рука старушки легла на ее плечо.

— Одержима, — довольно повторила скитница. — Вот то и славно, славно, девонька. Звень-поляна хилого духом не примет… Отдохнем маленько.

— Идти бы надо, матушка Исидора. Ночь!

— Да ты успокойся, девонька, не тормошись. Пришли мы. Дай-ко руку. Идем.

И десяти саженей не прошли, как лес поредел, раздвинулся, и перед Василисой предстала небольшая округлая поляна, высеребренная лунным светом.

— Звень-поляна, — прошептала отшельница и пала на колени; истово закрестилась, забормотала молитвы.

Василиса же с трепетом оглядела поляну, густо заросшую кочедыжником. Сердце учащенно забилось. Вот и дошла, дошла-таки! Вот он, чудодей-цветок! Но засветится ли, вспыхнет ли жарким огнем?

Скитница поднялась, ступила к Василисе и чуть слышно молвила:

— Нельзя мне боле тут. Пойду я, девонька, пойду! — почему-то заспешила отшельница.

— А когда ж настанет час полуночный, матушка Исидора?

— О том бог укажет… Ну, спаси тебя Христос!

Трижды осенила Василису двуперстием, облобызала и бесшумно скрылась в чащобе.

Василиса осталась одна, одна среди огромного дикого леса. Какое безмолвие! Застыл воздух, застыли травы, деревья, луна, яркие звезды. Все спит: птицы, звери, нечистая сила… Но что это? Василиса вздрогнула: неподалеку кто-то гулко, взахлеб захохотал.

Перекрестилась. Хохот смолк, но тотчас раздался пронзительный визг, от которого пробежал озноб по всему телу. Захотелось убежать, нырнуть в чащу, спрятаться.

Зашептала в страхе молитву:

«Господи, владыка небесный, сохрани и помилуй! Придай силы, обереги от нечистого духа…»

Визг прекратился, но вскоре послышался плач ребенка — тонкий, надрывный; затем поляну потряс отчаянный, душераздирающий вопль.

Василиса окаменела, сердце вот-вот выпрыгнет из груди.

— То — зловещая птица, сыч», — догадалась она, стараясь унять дрожь. Но где тут! Чем ближе полночь, тем все больше и больше выползает, выходит, вылетает нечистой силы.

Запыхтело, забурчало, забулькало.

«Див болотный проснулся… Пузыри пускает с лежбища… А это кто ж? Ух, как деревья ломает! Поди, леший. Треск, шум. Лыко принялся драть… Господи, а вот волчица завыла. Чу, к поляне бежит».

Страхи обрушились со всех сторон, и казалось, уже не было сил побороть себя, задавить в душе ужасы ночи. Но надо было идти вперед, идти к кочедыжнику, и она, унимая дрожь, тихо направилась вглубь поляны.

Внезапно почудился тихий, едва уловимый звон. Остановилась, прислушалась. Будто ручеек журчит. Вновь пошла вперед. Слышнее… еще слышнее. Почти у самых ног что-то заблестело. Да это и впрямь ручеек; бежит, катится в выямину, позванивает серебряным бубенчиком.

А вот и кочедыжник!

«Выбирай, девонька, самый высокий. Он-то и вспыхнет в полночь».

Выбрала, очертила круг рябиновым посошком, молвила заговор и облегченно вздохнула. Теперь набраться сил — и ждать, ждать, не выходя из круга.

«Из круга — упаси бог, девонька, на вершок не ступи. Зри вовсю на кочедыжник, на почку-родильницу. Она-то на широк листе явится, махонькая, с ноготок. Допрежь чуть двинется, засим остановится, зашатается и начнет прыгать, как пьяный скоморох. Опосля ж защебечет тихонько. И все оное вытворяет адская власть, дабы не допустить христову душу до цветочка. Крепись, осеняй кочедыжник крестом. А в самую полночь, когда у божих храмов колокол ударит, почка разорвется с треском и все покроется огненным цветом так, что очи не могут вынести, жар разливает на версту. И тут уж не зевай, срывай немедля цветок. Но в сей же миг вылетят из ада черти, вылетят и примутся упрашивать, чтоб отдала цветок. А коль не отдашь, начнут пужать, грозить, скрежетать зубами… Прибегут ведьмы и русалки, бесы и лешие, оборотни и злые духи. Вся нечисть к кругу прибьется. Не ведай страха, не оборачивайся, не вступай в разговор. Коль отзовешься на голос аль переступишь круг — тотчас вырвут у тебя цветок и лишат жизни. Злой дух сорвет с тебя голову и пошлет твою душу в ад на мучение за то, что удумала похитить цветок. Будь тверда, девонька».

Василиса сидела в кругу и неотрывно глядела на листья кочедыжника. Уж пора бы и почке показаться. Где ж она, «махонька, с ноготок?»

Сидела час, другой. На коленях ее покоился образок; луна мягко высвечивала глубокие скорбные глаза Богоматери.

Подул ветерок, вначале робкий и тихий, но затем все сильней и порывистей. Заколыхались травы, качнулись ветви елей и сосен. На блеклое небо набежали тучи, упрятав луну и звезды.

Василису, кочедыжник, Звень-поляну окутало темное покрывало. Стало совсем черно, но страхи исчезли, улетучились. Шум леса убаюкивал, дурманили голову травы. Какой медвяный запах! Будто на Матвеевой заимке. Солнечная поляна, избушка, пчелиные борти. Дед Матвей подает соты, улыбается в дремучую бороду. «Откушай, дочка…» Она ж бежит с сотами к Иванке. Тот — подле избушки в белой полотняной рубахе, ладно облепившей широкую грудь. «Угощайся, Иванушка». Иванка обнимает ее за плечи, прижимает к себе, целует и насет на руках в мягкое дикотравье… Любый, желанный, век бы миловалась… По тропке к озерцу идут. Вокруг высокие красные сосны. «Глянь, Иванушка, как белка скачет. Глянь же!» Обернулась. Нет Иванки. Сидит на пне леший, гогочет: «Черти унесли твово молодца. На костре зажарили, хо-хо». Сорвала с груди крест — леший сгинул, но вместо него на поляне оказался Змей-Горыныч о трех главах. Страшный, огромный, из каждой главы огонь полыхает. «Не пущу в адов чертог! Прочь!» Не устрашилась, образок Богородицы подняла, встречу шагнула. Горыныч пламенем дыхнул.

Загорелись травы, деревья. Василиса — встречу! Горыныч пуще дыхнул, обдал нестерпимым жаром. Вспыхнули волосы, сарафан! Встречу! Гром грянул, небеса разверзлись. Змей пропал. Среди поляны — пресвятая дева Мария, озаренная сияющим венцом. «Ведай же, раба божья: жив твой Иванка. Воеводой идет». Молвила и тотчас растворилась. На поляне же вновь ожили травы, поднялись и зазеленели деревья, весело защебетали птицы…

Очнулась при ярком солнце. Умылась у родника, напилась и будто живой воды глотнула.

«Жив! — радостно запела душа. — Жив мой сокол. Жив Иванушка!»

Глава 3 КНЯЗЬ ТЕЛЯТЕВСКИЙ

Под самыми окнами грянула пьяная песня. Андрей Андреич досадливо сдвинул брови. Кто посмел? Шагнул к окну. Конюх Ермила, черт драный! Стоит с медной рожей и глотку дерет. В руке сулейка. С крыльца сбежал холоп — послужилец Якушка, прикрикнул:

— Умолкни, колоброд!

Ермила, черный, косматый, огрызнулся:

— Цыть! Седни Покров… Цыть, Якушка!

— Ступай к лошадям!

— Цыть!.. Хошь угощу? Здря. От вина да от бабы не отказываются. — Осушил до дна сулейку, блаженно крякнул, огладил живот. — У-ух добро! Будто Христос в лапоточках пробежался.

Якушка негромко рассмеялся:

— Не быть те в раю, Ермила.

— Чего ж так, паря?

— Не быть! Апостол Павел что сказывал? Не ведаешь? Да где те ведать, нечестивцу, коль в церковь три раза в год ходишь. А то сказывал, что пьяница не наследует царства небесного. В аду тебе мучиться.

— Дело привычное, паря. Куды уж мужику в рай! Да и винца там не поднесут. Тьфу!

Ермила звучно сплюнул и, шатаясь, побрел к конюшне.

Телятевский недовольно покачал головой. Своеволят холопы! В кои-то веки было, чтоб смерд под княжьими окнами вино трескал и пьяные песни орал. Боялись головы поднять. Ныне же дерзят, тиуну и дворецкому перечат. А то худо: кто слов не боится, тому и плеть не страшна. А плеть на холопа надобна. Дай волю, и князя перестанут слушать. Кое-где и перестали. Что ни день, то страшнее вести. В Ливнах разорили и пограбили хоромы воеводы Шеина, в Белгороде лишили живота князя Буйносова, в Цареве-Борисове убили воеводу Сабурова… Великая смута на Руси! Ныне и в Чернигове неспокойно. Чернь за Красно Солнышко обеими руками ухватилась. Да что чернь! Бояре — и те Самозванцу радешеньки: чем больше смуты, тем слабже государь и тем вольнее боярству. Многие из высокородцев кивают на Речь Посполитую. Там-де король под дудку панов пляшет, власти у него с гулькин нос. Паны что хотят, то и вытворяют. Вот так бы и на Руси… Нет, не нужны боярству сильные государи. Уж пусть лучше Гришки Отрепьевы на царство являются.

Ух каким жадным клещом вцепился в Самозванца князь Григорий Шаховской. Ныне сидит опальным воеводой в Путивле и ждет не дождется, когда рать Лжедмитрия возьмет Москву. Уж тогда-то Шаховскому — и чины, и вотчины. Первым боярином помышляет стать, первым человеком Думы! Высоко замахнулся Григорий Петрович. Лелеет надежду и князь Василий Масальский. Шуйский хоть и выслал неугодного боярина в дальнюю порубежную крепостицу Корелу, но Василий Федорович не сник. Самозванец для него находка. Как-то еще в Москве обронил:

— Ваське Шубнику род Масальских в грязь не втоптать. Не позволим! Род наш высок и знатен. На Украйне вновь Дмитрий объявился. Надо за него стоять.

«И этот норовит поближе к трону пробиться, — усмехнулся Телятевский. — Да и мало ли бояр, помышлявших о власти! Мало ли обиженных, оттесненных с царского двора!»

Вот и ему, Телятевскому, приходится торчать чуть ли не под носом Речи Посполитой. Свыше года столицы не видел. А Шуйский и не думает вызволять его из ссылки. Князь же Шаховской все настойчивей и настойчивей зовет Телятевского пристать к войску Самозванца. Недели не проходило, чтоб не приезжал из Путивля тайный гонец. «Не мешкай, князь. Рать Дмитрия Иваныча побила Шуйского под Калугой и ныне к Москве идет. Пора и тебе выступать». Телятевский медлил: силы Шуйского еще крепки, не оскудел он ни казной, ни войском. Монастыри (добра у них не занимать) денег не жалели, дружно стояли за царя. Не скупились ни на золото, ни на серебро, ни на хлеб, слали в государеву рать лошадей, оружие и своих монастырских трудников. Нет, Шуйский крепко еще стоит на ногах. Москву взять не просто. Как бы Ивашке Болотникову зубы не сломать.

Ивашка Болотников!.. Вот тут-то и загвоздка. Дело ли знатному князю вставать под руку холопа? Ходить у своего бывшего смерда в «воеводах»?!

Вспомнил Ивашку с мрачным лицом. Сколь урону нанес когда-то ему этот бунташный холоп! Разорил вотчину (одного хлеба тысячи четей пропало), убил ближнего челядинца, покинул пашню. За ним и другие мужики из вотчины побежали. Велика приключилась поруха… Не чаял больше о беглом холопе и услышать. А он вдруг выплыл. Да еще как! Большим воеводой царя Дмитрия на Москву идет. Из грязи да в князи. Не чудо ли? Холоп — в воеводы! Слыхом не слыхано. И диво дивное: с холопьим-то умишком князей-воевод бьет. Трубецкого, Нагого, Шуйского… Бьет мужик-лапотник!

Норовил представить Ивашку воеводой, но никак не получалось. Видел лишь деревенского парня на отощалой лошаденке. Обыкновенный смерд, коих тысячи… Обыкновенный ли? А не Ивашку ли снарядил мир на Москву за житом? А не Ивашку ли взял к себе в ратные послужильцы? И не Ивашка ли был одним из самых храбрых на поле брани с татарским войском? И дюж, и башковит, и ратник отменный. И все же воеводой Ивашку (да еще Большим!) Телятевский не представлял: не мужику полки водить.

Вскоре в Чернигов примчал гонец из порубежного города Корелы.

— Князь Масальский идет с ратью к Туле!

Решился-таки. Сам пошел и его, черниговского воеводу, зовет. Пора-де, Андрей Андреич, и тебе на Шуйского выступить, довольно в Чернигове отсиживаться. Час настал! «Настал ли?» — напряженно раздумывал Телятевский. Две сотни ратников, с коими двинулся Масальский, — капля в море. Тут всем скопом надо на Шуйского навалиться. Многие же бояре пока загривки чешут, выжидают. Не то, что мужики. Эти будто с цепи сорвались, не остановишь. Экая громада всколыхнулась! Почитай, вся сермяжная Русь на дыбы встала. А почему?

Князь Телятевский уже не раз задавал себе такой вопрос. Вспомнился разговор с Масальским. Тот все сваливал на царя Ивана Грозного.

— Это он — царь Разбойник[225] — народ на Руси смутил. До него бояр чтили, смерды боялись слова молвить. Тише воды, ниже травы были. Разбойник же на бояр опричников напустил. Сколь высокородцев изничтожил, сколь в опалу разогнал, сколь по темницам сгноил! Ни в грош бояр не ставил. Вот и пали в народе нравы. Смерды головы подняли, на господ своих стали замахиваться. А чего им пужаться, коль сам царь боярам головы рубит. Пали, пали нравы.

— Вестимо, — кивнул Телятевский. — Кромешники Грозного немало порухи нанесли. Кому земли опальных бояр достались? Все тем же кромешникам, людишкам худородным, коих к себе государь приблизил. Бояр из уездов — метлой, на вотчины же — тысячу опричников. Своих псов царь не обидел, всех испоместил.

— Истинно. Коршунами накинулись на чужой-то каравай. Сколь добрых вотчин порушили!

— И не только, князь. Черные земли, что сроду помещиков не знали, и те расхватали. Пришлось мужикам и на царя, и на кромешников тягло нести. То-то ропот пошел.

— Пошел, Андрей Андреич, еще как пошел. Отец мой, царство ему небесное, как-то рассказывал. Вотчину на кромешников отписали, а те и давай мужиков силить. Оброки и барщину, почитай, впятеро подняли. Мужик терпел, терпел да и деру. Кто на Волгу, а кто в Дикое Поле. Так и захирела вотчина. Отец из темницы вернулся, а мужиков как языком слизали. А все он, царь Разбойник! От него смута… А война? Пошто на ливонцев замахнулся? Сколь лет понапрасну воевали, сколь казны ухлопали! Вконец обнищала Русь. Бояре — и те без порток остались.

Эк куда хватил Масальский! Бояре в войну, слава богу, не шибко оскудели. За все мужик отдувался.

— И казаки из-за Разбойника, — продолжал наседать на царя Ивана князь Масальский. — Ране-то их, почитай, и не было. Мужик на пашне сидел, о побеге и не помышлял. А тут всю Украйну заполонил. Экого змей-горыныча породил Разбойник! Вся поруха от казаков. Ишь какую замятию на Руси учинили. Бить их некому.

— Но и без казаков нельзя, — возразил Телятевский. — Ордынец под боком. Казаки — щит Руси, и щит довольно крепкий.

— А я бы всех этих гультяев под саблю! — закипел Масальский. — Они ни бояр, ни царя не почитают. И грабеж такой, аж стон стоит. Мужика — и того не щадят. Целу войну меж собой затеяли.

Так рассуждали бояре.

Бедная Русь! Чего ты только не выстрадала за три-четыре десятка лет: злая опричнина, долгая разорительная Ливонская война, опустошительные татарские набеги (двадцать один раз вторгались ордынцы за Ливонскую войну!), жесточайшие Голодные годы.

Стонала Русь, захлебывалась кровью, нищала казной и людом. Мужик задыхался от беспросветной нужды, заповедных лет, барских поборов (налоги и пошлины возросли в тридцать раз!). А царь и вотчинники все давили и давили, выжимали из мужика последние соки. Выдюжит-де, стерпит, сколь ни вгоняй в кабалу, все перенесет. На то он и мужик. Стерпит.

Не стерпел! Взял да и поднялся, да так, что небывалый гром пошел по Руси.

Телятевский метался. Ныне мужичью войну уже не остановишь. Ишь как ловко громит Ивашка Болотников царя Шуйского. Теперь к самой Москве подходит… Не хватит ли выжидать, не упустить бы время? Тут зевать нельзя: другие обскачут. Кому не захочется стоять подле самого трона? Но и поспешать опасливо: а вдруг Шуйский соберется с силами и сокрушит мятежную рать. Тут и голова с плеч.

Глава 4 МИХАИЛ СКОПИН-ШУЙСКИЙ

Племянник царя Михаил Васильевич Скопин-Шуйский возвращался из Коломны в Москву. Дозирал город. Въедливо и дотошно оглядел водяной ров и земляные валы, каменные стены и башни, стрельни и захабы, зелейные погреба и тайники-колодцы.

Коломенцы диву дивились: зело сметлив в воинском деле дозорщик! Знатные розмыслы-градодельцы — и те уважительно говаривали: младехонек, а головой светел. И когда только успел постичь ратные премудрости?! Ишь как коломенских воевод и земских старост вздрючил. И поделом: бунташная рать с Украйны прет, а крепость к обороне, почитай, и не готова. Крепко досталось. Первому воеводе, именем царя, повелел немедля на Москву отъехать. Не иначе в опалу угодит за нераденье. Но не только костерил и гневался: заставил поднять земляные валы, углубить и расширить ров, подновить башни. Сам сновал среди розмыслов и мастеров, давал умные советы, чем еще больше пришелся по душе коломенцам.

— Разумен царев племянник. Будто век крепости ставит.

На Покров Михайла Скопин-Шуйский отбыл в Москву. Вызвал царь, наказав прибыть немедля. По пути же велел заехать в Николо-Угрешский монастырь.

— Какая надобность? — спросил гонца князь.

— Надобно доставить на Москву монастырскую казну.

— Монастырскую? — несколько озадаченно протянул Скопин. Знал: дары и приношения монастырей обычно доставляли на Москву сами чернецы.

— То дело иноков.

— Тебе велено, князь. Казна-то немалая, — гонец понизил голос, оглянулся на дверь, — в пять тыщ рублев. Кругом же шиши да разбойники.

К Угрешскому монастырю отбывал Михайла смурый: не больно-то хотелось ехать в обитель — ратных дел невпроворот. Но царева наказа не ослушаешься.

Настоятель монастыря передавал казну в строжайшей тайне. Благословил Скопина на добрый путь, а затем, цепко глянув на юного князя (и двадцати нет!), молвил:

— Дам тебе до Москвы своих людей.

— Обойдусь, — сухо отозвался Михайла. С ним было два десятка оружных послужильцев.

Выехали из монастыря в полдень. А часом раньше из обители вышел дюжий монах; обогнул тын, огляделся: торопко спустился к Москве-реке и прыгнул в челн.

Казну везли на телеге, в окованном медью сундуке, Верхом на пегой кобыле сидел монастырский конюх и угрюмо косил беспокойными глазами за немой тревожный лес. Он не знал, что везут в сундуке, однако догадывался: понапрасну столь много послужильцев охранять подводу не станут. В сундуке — богатство, и богатство немалое, о каком простолюдину и во сне не пригрезится. А коль богатство, ожидай беды.

Князь же ехал спокойно: казна хоть и обременяла, но на сердце тревоги не было. Москва — рядом, он доставит сундук без порухи. Только о том успел подумать, как перед самым конем рухнула вдруг огромная кудлатая ель, рухнула тяжело, гулко, с протяжным стоном. Из чащобы выскочила ватага лихих; человек сто — грозные, свирепые, с кистенями, рогатинами и дубинами.

— Круши! — заорал одноухий меднобородый верзила и достал тяжелой палицей одного из послужильцев. Всадник, кровеня голубой кафтан, замертво пал с коня.

— Подводу — в кольцо! Живо! — выхватывая саблю, прокричал Скопин-Шуйский. Зарубил лихого и подъехал к телеге. (Монастырский конюх, завидев разбойников, прямо с лошади сиганул в ельник).

Лихие помышляли ошеломить вершников, разом с ними покончить: холопы-челядинцы, хоть и оружные, но к лесным схваткам непривычны. Плевое дело их сокрушить. Либо деру дадут, либо без боя в плен сдадутся: без охоты ныне холопы за князей стоят. Но эти, диво дивное, будто век воевали; тотчас, по княжьему кличу, охомутали подводу и принялись ловко разить лихих — кто саблей, кто из пистоля, а кто и арканом; кидали не хуже ордынцев. И где только наловчились? Что ни бросок, то заарканена буйная головушка.

Скопин-Шуйский, рубя саблей лихих, то и дело кричал:

— Из кольца не выходить! Держись плеча соседа! Не дозволяй пробить брешь!

Послужильцы держались спокойно, сплоченно, не давая разбойникам разрушить оборону. Одноухий верзила (знать, атаман), верткий, настырный, неистово горланил:

— Не робей, братцы! Казна тут несметная. Бей псов!

Лихие вновь остервенело накинулись. Двое из послужильцев были убиты. Особо напирали на Михайлу Шуйского, но тот так искусно отбивался, так знатно полосовал саблей, что разбойников оторопь брала. Не князь — дьявол на коне! Не подступишься.

Скопин же, быстро глянув по сторонам, внезапно для разбойников крикнул:

— Уходим! За мной!

Рассек лихого, гикнул и помчал по дороге; за ним ринулись послужильцы. Лихие победно загалдели, кинулись к сундуку.

— Наша казна, братцы! Хватай!

Побросав дубины, рогатины и кистени, полезли на телегу, скинули сундук.

— Ломай!

Но тут, как снег на голову, с обеих сторон дороги наскочили послужильцы, наскочили страшно, стремительно; давили, рубили, валили из пистолей. Разбойники, не ожидавшие столь ураганного натиска, сломя голову кинулись прочь от телеги. Казна была спасена.

Царь Василий, узнав о разбойном нападении, руками всплеснул:

— Под самой Москвой воровство! Ну, времечко непутевое.

Долго вздыхал, бормотал, охал, пока не встретился с острыми, напряженными глазами племянника.

— Чего стоишь? Ступай, ступай, Михайла. Мне в Думу пора.

Михайла не шелохнулся, в открытых немигающих глазах его застыл немой вопрос.

— Ступай, говорю! — пристукнул посохом Шуйский.

— Я с той же просьбой, государь. Поставь воеводой на Ивашку Болотникова.

— И не проси! — вновь стукнул посохом царь. — Молод ты рати водить. Ивашка зело хитер да изворотлив. Тебе ли, юнцу, с ним тягаться?

Михайла вспыхнул, светло-карие глаза потемнели, полыхнули гневом.

— Дед мой, Федор Иваныч, шестнадцати лет на ордынцев хаживал. Царь Иван Васильевич ему Большой полк доверил. Воевода Федор Скопин-Шуйский Казань брал. Царь его шубой со своих плеч пожаловал. Дай и мне войско.

— Буде! — в третий раз застучал посохом Василий Шуйский. — Ступай, Михайла!

Михайла выбежал дерзко, без поклона. Сколь же можно сносить царевы обиды?! «Молод рати водить… Юнец!» Нашел недоросля. (Михаила был росл и силен не по годам). Сам от горшка два вершка и других не видит. А уж пора бы разглядеть в нем, Михайле, воина. Пора!

Молодому князю не давали покоя ратные подвиги своих именитых предков. Основатель рода — Иван Васильевич Скопа — стал Большим воеводой Ивана Третьего, знатно воевал Литву. Был тяжко ранен мечом, но выжил и вновь пошел на литовцев. Сын его, Федор Иваныч, побывал в четырнадцати сражениях! Воин из воинов: удалый, искусный, до сих пор вспоминают о его доблестных походах. Но всех затмил дядя Михайлы Скопина — наиславнейший воевода Иван Петрович Шуйский. Защитник Пскова. Защитник Руси. Король Речи Посполитой двинул на Псков стотысячное войско, двинул громко, победно. На всю Европу прозвучали слова Стефана Батория: «Пскову не выстоять. Мои жолнеры и пушки в три дня разрушат крепость, а затем разрушат и Русь!»

Двести тридцать один раз кидалось войско Стефана Батория на штурм города, и столь же раз откатывалось, оставляя под закоптелой, обшарпанной, полуразрушенной крепостью сотни убитых.

Псковитяне не только стойко оборонялись, но и сами делали вылазки в стан врага. Зачастую вылазку возглавлялсам воевода — крупный, осанистый, он врезался в гущу поляков, разя их длинной увесистой саблей.

Королевское войско, несмотря на большой перевес в пушках и ратниках, так и не смогло одолеть русскую крепость. Стефан Баторий вынужден был снять осаду и заключить с московским царем перемирие. Псков заслонил Русь от дальнейшего вторжения. Русь славила Ивана Шуйского.

«Знатно бился дядя с ляхами, — восторженно думал об Иване Петровиче молодой Михайла Скопин. — Русь его никогда не забудет. А вот бояре (горько становилось на душе) забыли. Особо Борису Годунову дядя не поглянулся. Взял да и сослал воеводу на Белоозеро. И хоть бы в живых оставил. Приказал удавить знатного ратоборца».

Михайла Скопин родился в тот самый год, когда Ивана Петровича отправили в ссылку. Но о судьбе воеводы он узнал лишь в десять лет, и с той поры возненавидел Годунова. Открыто хулил его в хоромах дяди Василия Шуйского. Тот же — лютый враг Годунова — поощрял племянника и сам наливался злобой:

— Бориска Годунов многим боярам поперек дороги стал. Не царствовать ему долго. Повыше роды есть!

После внезапной смерти Годунова (разнесся слух, что царя отравили) Михайла Скопин стал «великим мечником» первого Самозванца. Честь для дворцовых чинов немалая. Самозванец, прослышав о потешных походах юного воеводы (в учениях и «боях» принимало участие около пятисот человек), сказал в Думе:

— Сей отрок достоин похвалы. Вижу в нем будущего полководца.

Михайла поразил Самозванца: он знал наизусть многие книги, повествующие о походах и сражениях византийских императоров, и не только знал, но и применял то, что сведал, в своих потешных баталиях на Воронцовом поле. (Учения продолжались и в бытность Лжедмитрия). Самозванец, побывавший на Воронцовом поле, воскликнул:

— Знатно, знатно, великий мечник! И полки ловко расставил, и врага искусно разбил. По весне дам тебе настоящее войско. Пойдешь крымцев воевать.

К Крымскому походу Михайла готовился всю зиму. Вновь и вновь перечитывал трактат византийского полководца Никифора Фоки «О сшибках с неприятелем». Грезил поединками, крупными битвами. А Самозванец и впрямь приказал собрать на татар войско. В Елец (сборный пункт) потянулись обозы с ратными доспехами, пищалями и пушками.

Но на ордынцев идти не пришлось…

Глава 5 ЧТОБ САТАНЕ БЫЛО ТОШНО!

В Брянске черные люди убили воеводу Бутурлина и целовали крест Дмитрию. Через два дня в соседнем Карачеве изрубили в куски князя Щербатого. Город перешел на сторону Болотникова.

Иван Исаевич доволен: чем ближе к Москве, тем все больше городов отходит от Шуйского. Особо порадовался гонцу от Берсеня. Федька возмутил Можайск и Вязьму. Добрая весть! Еще неделю назад молвил Аничкину:

— На Москву надо со всех сторон навалиться. Западные же города покуда Шуйского держатся. Смоленские дворяне рать скликают. Как бы нам в бок не ударили, придется упредить.

Помышлял послать на западные города Мирона Нагибу, но примчал гонец от Берсеня. Федька будто подслушал его мысли, ударил на пособников Шуйского в самое нужное время.

Молвил гонцу:

— Передай воеводе: сердца на него боле не держу. Здоровья ему и новых побед. Пусть и дале склоняет города царю Дмитрию.

Послал Федьке и грамоту, в коей отписывал: идти Берсеню на Драгобуж и Смоленск.

Болотников шел на Москву через Кромы, Белев, Калугу. Истома Пашков — через Елец, Новосиль, Крапивну. После разгрома под Ельцом войска князя Воротынского отступили к Туле. Царская рать таяла с каждым днем; помещики «все поехали по домам, а воевод покинули».

Истома Пашков, войдя в Тулу, сидел в ней всего лишь пять дней: поспешал на Москву. Но прямиком к столице не пошел: надо укрепить войско. А укрепить было чем: в Переяславле Рязанском стояли с дворянскими полками Прокофий Ляпунов и Григорий Сунбулов. Два дня назад Ляпунов прислал к Пашкову гонца. Звал к себе, звал горячо: приходи, Истома Иваныч, вместе будем Шуйского бить. Пашков же дал ответ не вдруг: Ляпунов неспроста снарядил посыльного; думы его не только о походе на Москву, но и о своем величии. В Рязани сольются две рати. А кому в Набольших воеводах быть? Вестимо, Ляпунову! Пашков же в подручных походит.

Истоме Иванычу давно были известны тщеславные помыслы Прокофия Ляпунова. Да тот и не скрывал их, кичливо кричал:

— Ляпуновы — не лыком шиты. Мы старинного дворянского роду. Буде нас Шубнику низить. Ныне пришел наш час!

Ляпунов спит и видит себя Большим воеводой. По-другому и не мыслит, иначе не звал бы к себе тульскую рать. Но и Пашков не хотел сидеть под Ляпуновым. И все же к Рязани он выступил.

«За мной все мелкопоместные дворяне, — с тайной надеждой раздумывал Истома Иваныч. — Их и в Рязани сошлось довольно. Авось и перекричим родовитых».

«Старейшину» выбирали не день и не два. Прокофий Ляпунов из себя выходил, чтобы выбиться в Набольшие. Дело доходило до драк. Одного из служилых — сторонника Пашкова — Прокофий избил до полусмерти, чем подлил масла в огонь. Служилая мелкота избрала старейшиной Истому Пашкова. В него верили, на него надеялись, его чтили за Елецкую победу. Мелкопоместные говорили:

— Ляпуновы на одно буйство горазды. Пашков же степенен, разумен и воевода отменный. С таким не пропадем.

Прокофий Ляпунов с братом Захаром и Григорий Сунбулов, огорченные неудачей, крепко загуляли. Захар Ляпунов, напившись до чертиков, ревел белугой:

— Все едино не быть Истомке на коне. Спихнем Шуйского — и Пашкова коленом под зад. Неча худородным у трона вертеться. Вышибем!

— Вышибем! — рьяно кивал Григорий Сунбулов. — Добрым дворянам стоять у власти.

Два дня гуляли. Протрезвев, поутихли: обида обидой, но надо и дело вершить. А дело большое, нелегкое — идти на Москву и бить Василия Шуйского.

На Москву шли две рати. Одна — мирно, почти без крови, другая, под началом Болотникова, сурово и жестоко. «Бояр и воевод и всяких людей побивали разными смертями, бросали с башен, а иных за ноги вешали и к городовым стенам распинали и многими различными смертьми казнили».

В конце сентября «листы» Болотникова возмутили Алексин. Посад и воевода Лаврентий Кологривов присягнули царю Дмитрию. Вскоре Болотниковым был взят и Серпухов. До Москвы оставалось каких-то сто верст. Бояре, прослышав о великом войске Вора, начали потихоньку покидать столицу. Высокородцев обуял страх. Прятались в монастыри, дальние вотчины.

Царь же Василий и вовсе покой потерял: дни и ночи заседал в Думе. После одного из ночных советов повелел:

— Ивашку Болотникова надо остановить на реке Лопасне. Пошлю туда воевод Кольцова-Мосальского да Бориса Нащекина со стрельцами. Надо задержать Вора, дабы с силами собраться.

Воеводы, поставив заслон на Лопасне, сказывали ратникам:

— Вся надежда на вас, служилые. Не пустим Вора к Москве-матушке. Царь выдал вам наперед годовое жалованье, а коль побьете Ивашку, втройне наградит. Сокрушим бунтовщиков!

— Сокрушим! — дружно отвечали служилые.

Не сокрушили. Болотников, навалившись всем войском, в два часа смял царскую рать. Оставив на поле пять тысяч убитых, Кольцов-Мосальский и Нащекин бежали к реке Пахре.

За пологом шатра был слышен гомон стремянного и Афони Шмотка. Афоня, тоненько посмеиваясь, говорил:

— Твою загадку и малец разгадает. А вот ты мою попробуй, век не раскумекать. Слушай, Устимка: летела птица орел, садилась на престол, говорила со Христом: «Гой еси истинный Христос! Дал ты мне волю над всеми — над царями, над царевичами, над королями, над королевичами; не дал ты мне воли ни в лесе, ни в поле, ни на синем море».

Секира примолк, примолк надолго. Афоня довольно хихикал:

— Куды уж те, несмышленышу.

Губы Болотникова тронула улыбка. Сошлись, балагуры! Сейчас ратники сбегутся: где Секира с Афоней, там и веселье, там и смех на сто верст. Бакульничать не мешал: пусть, пусть отдохнут повольники. Сколь тягот перенесли, сколь ран в сечах приняли!

Вышел из шатра, бодро глянул на ратников.

— Живы, ребятушки? Дойдем до Москвы?

— Дойдем, воевода. Ишь как баре от Лопасни драпали. Знатно поколотили!

— Знатно, ребятушки. Запомнит Шуйский Лопасню. Сию победу и отметить не грех, а? — глаза веселые, шалые.

— Не худо бы, — тотчас отозвался Мирон Нагиба.

Аничкин же посмотрел на Большого воеводу с удивлением: что это вдруг с Иваном Исаевичем! Не сам ли запретил до Москвы зелену чару?

— Так гульнем, други, за победы наши? Москве в скорби быть, нам — чару пить. Пусть Шубник задохнется от злости, пусть знает, как веселится повольница! Гульнем, а? — кинул оземь шапку, лихо, бесшабашно тряхнул серебряными кудрями.

— Гульнем! — мощно грянуло войско.

Из обоза прикатили бочонки с вином. И пошел пир на весь мир! Иван Исаевич выпил три кубка кряду, стал хмельной, взбудораженный.

— Веселых с рожками!

Веселых и звать не надо: давно уже прибежали к воеводскому шатру

— с дудками, свирелями, бубнами.

— Плясовую, ребятушки! Играй, чтоб сатане было тошно! Играй, веселые!

Заиграли, загремели, задудели; заиграли лихо, громко, задорно. Ноги сами понеслись в пляс; плясали Секира и Нагиба, Нечайка Бобыль и Тимофей Шаров, Юшка Беззубцев и Семейка Назарьев, плясала хмельная рать.

— Гись!

Болотников вошел в круг. Летят кушак и кафтан наземь (стремянный ловко поймал саблю). Высокий, бронзо-волобый, белая рубаха с голубыми узорами обтянула могучие плечи.

— Веселей, дьяволы!

И пошел, пошел игриво, легко, молодцевато.

— Веселе-е-ей!

Сорвался в пляс: быстрый, буйный, залихватски-ухарский.

Матвей Аничкин — он единственный не пригубил и чарки — ужаснулся лицу Болотникова, оно показалось ему жестоким, мученически-отчаянным, будто Большой воевода не плясал, а яро втаптывал в землю гадюку. Сколь неукротимого гнева было в его лице!

У Аничкина дрогнуло сердце: Болотников устал! Устал от прежней каторжной жизни, непрестанных забот и бессонных дум, от неимоверно-тяжкого бремени, легшего на его плечи.

Пляска — забытье.

Пляска — веселье.

Пляска — крик!

— Гуляй, гуляй, вольница! Гуля-я-яй!

Плясал долго, свирепо, пока не иссякли силы. Шатаясь, побрел к шатру.

— Вина, Устимка!

Выпил, ожил и вновь брызнул шалым весельем.

— Славная у меня рать… Что ворога бить, что вино пить… Слышь, Устимка, покличь деда Михая с гуслями. Покличь!

Сыскали гусляра. Крепкий белобородый старик с густыми висячими бровями. Болотников поднес вина.

— Выпей, Михей Кудиныч, да песню сыграй.

Гусляр поклонился, принял чару.

— Какую сыграть, воевода?

Иван Исаевич присел рядом. Помолчал. Лицо стало отрешенным, задумчивым. Дед тихо перебирал струны гуслей, а Болотников вдруг запел:

Как с околицы идет молодец, А навстречу красна девица, А близехонько сходилися, Низехонько поклонилися.

И говорит добрый молодец:

Здорова ли живешь, красна девица?

Здорова живу, мил сердечный друг, Каково ты жил без меня один?

Давно друг с другом не видалися, Что с той поры, как рассталися…

К Болотникову, пошатываясь, ступил Мирон Нагиба.

— Кинь песню, батька. Айда к столу!.. Слышь, батька!

Болотников не слышал: он весь в песне. Матвей Аничкин подхватил Нагибу под руку, повел к гулебщикам.

— Не тронь воеводу. Не в себе он ныне. Не тронь!

Аничкин усадил Мирона за стол и вернулся к Болотникову. Иван Исаевич пел, пел тоскующе и задушевно, пел со слезами на глазах.

«Знать, жену вспомнил, — вздохнул Аничкин. — Сколь годов не видел!»

Болотников смолк, столкнулся с участливыми глазами Аничкина, нахмурился.

— Чего тебе, Матвей?

— Мне?.. Добро спел, воевода. Еще спой, коль душа просит.

— Душа? — криво ухмыльнулся Болотников. — А ты у нас все-то ведаешь… Чего не пьешь? — голос колкий, сердитый.

— Выпью, выпью, воевода, — поторопился сказать Аничкин. Понял: Болотников догадался, догадался, что он, Матвей, увидел его слабым.

— Пей, сатана!.. И мне чарку, Устимка!

— Не хватит ли, Иван Исаевич? Тяжел ты, — молвил Юшка Беззубцев.

— Цыть!.. Устимка, дьявол!

Секира запропастился, но тотчас возник незнакомый Аничкину ратник. Широкогубый, лобастый, с оловянной чарой в руке.

— Испей, воевода.

— Дай! — метнулся к ратнику Аничкин. — Сам воеводе поднесу, — остро, прощупывающе впился глазами в повольника. — Кто такой?

— Человек божий, — поклонившись, широко осклабился ратник. — Бориска Лукин.

— Кто сотник твой?

— Ты чего, Матвей? — тяжело ворочая языком, ворчливо произнес Болотников. — Чего прицепился?.. Дождусь я чарки?

К Ивану Исаевичу подошел Нечайка Бобыль с полным кубком вина. Колобродный, рот до ушей.

— Знатно гуляем, батько! Плесни в душу грешную.

Болотников принял кубок, осушил, покачиваясь, пошел к застолице. Матвей же, слив чарку в баклажку, повернулся к ратнику. Но того и след простыл. Аничкин окликнул повольника из охраны Большого воеводы.

— В обозе собак видел. Доставьте одну.

Доставили. Аничкин кинул кусок мяса. Собака съела.

— Поглядите за ней.

Пошел к воеводе. Тот сидел в обнимку с Мироном Нагибой и тихо напевал казачью песню, напевал покойно, бездумно, закрыв глаза.

К Аничнику ступил один из телохранителей; косясь на Болотникова, молвил:

— Беда, Матвей Романыч… Пленные баре сбежали.

— Сбежали? — встрепенулся Аничкин и прикусил язык. Но Болотников услышал, открыл глаза.

— Давно ль?

— Коло часу, воевода.

Болотников насупленно глянул на Аничкина, а тот, не дожидаясь воеводской нахлобучки, живо приказал:

— Догнать! Пешие далече не уйдут. В погоню сотню конников. Быстро!

Иван Исаевич поднялся, боднул начальника Тайного приказа — вот уже три месяца был такой приказ в войске — недобрым взглядом.

— Худо царевых псов бдишь, Матвей. Худо!

Болотников огневался: из плена бежали дворяне, кои люто сражались с повстанцами. Сколь ратников полегло от их бешеных сабель! Хотел было дворян уничтожить, да Аничкин отсоветовал:

— Не лучше ли казнить под стенами Москвы? Пусть черный люд убедится, что у нас с врагами разговор короткий. Глядишь, и на Москве с барами расправятся.

Болотников согласился. И вот, поди ж ты, дворяне удрали из-под самой надежной, казалось бы, охраны, удрали средь бела дня!

— Изменой пахнет, Матвей.

Аничкин и сам о том подумал. Без предательства не обошлось. А тут еще новая напасть: к ногам Матвея бросили собаку.

— Сдохла, Матвей Романыч.

Аничкин побелел.

— Под богом ходишь, воевода, — вытирая испарину со лба, деревянным голосом выдавил он. — В чарке, что ратник подносил, вино было отравлено.

У Болотникова голова хоть и чадная, но хмеля как и не было. Горечь, досада, гнев! Все могло рухнуть в один час: заботы, дерзкие помыслы, надежды. Рухнуть из-за подлой руки.

Лицо ожесточилось.

— Коня!.. Где эти суки, что рубили повольников? Догнать!

Взметнул на коня и бешено помчал к деревеньке, в покинутых избах которой были заперты пленные. За Болотниковым полетел Матвей Аничкин с полусотней всадников.

— К бору, к бору, воевода! Никак туда подались! — прокричал Матвей.

От деревеньки до бора несколько верст. Скакали брошенными, безжизненными полями, жидкими осинниками и березовыми перелесками. Десяток дворян настигли в полуверсте от бора; дворяне заметались, кинулись врассыпную.

— Не уйдешь! — хрипло, остервенело, разгоряченный гонкой, выкрикнул Болотников; настиг, страшно взмахнул мечом. Дворянин ткнулся в траву. Настиг другого — голова покатилась с плеч.

— Не уйде-е-ешь! — осатанело ревел Болотников, с неожиданной для себя жестокостью уничтожая безоружных врагов. Таким лютым, бессмысленно яростным Аничкин своего воеводу еще не видел; будто злой, беспощадный демон вселился в Болотникова.

— Все, что ль?!

Спрыгнул с коня, вытер окровавленный меч о траву. Глаза остановившиеся, безумные.

Тишь! Жуткая, застывшая.

Болотников тяжело грянулся наземь, широко раскинулся; часто, высоко вздымалась грудь. Матвей стоял рядом. Неподалеку разнесся громкий хрипящий стон. В луже крови корчился дворянин с отсеченной рукой. Молодой, русокудрый.

— Матушка родима-а-я!.. Ма-ту-шка!..

У Матвея застрял комок в горле.

— Добей же, дьявол! — донесся из травы глухой надтреснутый голос Болотникова.

У Аничкина опустились руки.

— Не могу… не могу, воевода.

— Добей!

Аничкин, не глядя на дворянина, бухнул из пистоля.

Глава 6 ПАХРА

Через день подошли к Пахре.

— Перейдем или здесь встанем? — спросил Юшка Беззубцев.

Солнце бежало к закату. Болотников, оглядев с коня местность, приказал полковым воеводам расположиться вдоль реки.

— Пахру утром перейдем.

Вскоре стали прибывать конные разъезды.

— Все спокойно, воевода.

Михаил Скопин-Шуйский, прознав, что Болотников остановился на Пахре, обрадовался. Слава богу! Он так и прикидывал, что воровское войско встанет у реки. Сам же поджидал Болотникова у села Ясеневки, надежно укрывшись в лесу. А двумя днями раньше Михаил Скопин дотошно оглядел Пахру, намечая возможные удары по войску неприятеля. Воевода нанес на бумагу каждый лесок и перелесок, каждый холм и овраг, каждую излучину реки. В последний день, проведав через лазутчиков о передвижении бунташной рати, Скопин начал расставлять свои полки. Молвил воеводам:

— Болотников идет к Пахре. Подойдет к реке вечером, но переходить Пахру не станет. Едва ли он захочет оставлять за спиной реку. Ночевать будет на правом берегу. Место сие просторное, но для битвы неудачное. Глянь, воеводы, — ткнул пальцем в чертеж. — Стан Болотникова оказался меж двух речек. Справа от стана, в трех верстах — Ружа, слева, в двух верстах, река Моча. С севера же — Пахра. Ударь Болотников от села Сенькова либо Климовки — и он в ловушке, из коей ему уже не выбраться.

Скопин-Шуйский говорил неторопливо и уверенно, будто век воеводствовал. Царь Василий уступил-таки просьбам племянника, однако упредил:

— Ну, Мишка, гляди. Коль побежишь от Вора, десяцким не поставлю.

Князь Кольцов-Мосальский, побитый Болотниковым на реке Лопасне и назначенный вторым воеводой к Михаилу Скопину, ехидно кривил рот: легко тут говорить — в шатре на стульце, — а вот как запоешь, когда с Ивашкой Болотниковым сойдешься? Как бы сам в ловушку не угодил. На словах-то все горазды… Да и зело молод. Чудит царь Василий! Неуж поопытней воеводу не мог сыскать? Тут тебе не потешный полк. Тут десятки тыщ людей, коими надо хитро распорядиться. Слушал Скопина-Шуйского с ухмылкой, а тот мерно, степенно ронял:

— Большому полку стоять у Ясеневки. Полку Правой руки этой же ночью пересечь Пахру и идти вдоль Ружи. Встать у села Сенькова. Полку Левой руки идти вдоль реки Мочи. Ждать моего гонца у деревни Юрьевки. Пушкарскому голове со всеми пушками занять место у березового перелеска, на берегу Пахры, супротив Бабьего луга. Передовому полку на заре скрытно перейти Пахру и начать бой с Большим полком Болотникова.

Скопин-Шуйский верил в победу, лишь бы воеводы не оплошали. На рассвете, неожиданно для Болотникова, Передовой полк Шуйского перешел Пахру. Конные караулы открыли пальбу из пистолей, но было уже поздно: вражеские сотни, смяв разъезды, ворвались в спящий лагерь Болотникова. Ивана Исаевича поднял Аничкин.

— Царская рать, воевода!

— Как?.. Откуда? — всполошно выбежал из шатра Болотников. Однако замешательство его было недолгим. — Доспех!

Вскоре он уже был на коне. Зорко, въедливо оглядел поле брани. Большой полк, теснимый врагами, откатывался к его воеводскому шатру, откатывался с большим уроном. В полках же Правой и Левой руки лишь только сейчас тревожно заревели рожки, загремели тулумбасы. Иван Исаевич повернулся к вестовым:

— Скачите к Мирону Нагибе. Пусть тотчас снимается и идет на царское войско. Живо!

Вестовые сорвались. Секира нетерпеливо глянул на Болотникова.

— А полк Нечайки? Надо и ему выступать, батько. Ну, чего мешкаешь? Худо наше дело.

— Не каркай!.. Вестовые! Скачи до Бобыля. Пусть стоит!

У вестовых глаза на лоб: тут сейчас всему Большому полку придет конец, а воеводе будто очи застило. Помощь же надобна!

— Чего мешкаете? — закричал Болотников. — Скачи живо до Бобыля! Стоять ему, покуда новый вражий полк не покажется. Живо!

Устим Секира, унимая дрожь (как тут не взволноваться!), потянулся к баклажке. Воровато оглянувшись на воеводу, приложился. Болотников напряженно смотрел в сторону Пахры. Появится или не появится новый царский полк? Долго ли стоять Нечайке? Большому полку и впрямь тяжко. Но и Нечайку срывать нельзя. Никак нельзя! Вот-вот должно высыпать еще одно вражье войско. Удобней места для нападения не сыщешь… Надо бы повечеру там пушкарей поставить. Но кто ж ведал? Будто с неба свалились. Сам виноват. За победами осторожность забыл, караулам доверился. А те недалече, знать, и ездили, целу вражью рать проворонили. Башку сверну дьяволам!.. Но где же вражий полк, где? Должен же он появиться, иначе стоянье Нечайки дорого обойдется. Ишь с какими потерями бьются повольники… А может, двинуть Бобыля? То-то воодушевятся ратники… Нет! Надо ждать. Ждать! Враг выйдет, непременно выйдет!

И дождался-таки. Вот он, царский полк! Вылез именно из-за леска и теперь катится с увала. (Эх, ударить бы пушками!) Нечайка двинул свою конницу. Мощно двинул.

Устим Секира любовно глянул на Болотникова. Однако чутье у Ивана Исаевича, однако выдержка!

Неприятель же по-прежнему теснил Большой полк (вместе с ним и Передовой сражался. Вечером стал близ Большого, и теперь оба перемешались). Болотников давно заприметил Юшку Беззубцева. Тот храбро и умело отбивался от натиска врагов. Иван Исаевич вытянул из золоченых ножен меч. Бодро, уверенно глянул на ратников.

— Баре чаяли взять врасплох, чаяли перебить нас, но не выйдет! Не выйдет, ребятушки! За мной, покажем барам! За мно-о-ой!

Личная трехтысячная дружина Болотникова ринулась на дворян. Отступавшие ратники, увидев скачущего воеводу, воспрянули и вновь повернули на бар.

— Набольший с нами! Веселей, мужики!

Болотников кидался в самую гущу врагов.

Падали тела, летели головы. Люто гулял по дворянам меч.

Передовой и Большой полки Шуйского начали было отступать, но в это время с тыла выкатился еще один царский полк.

Болотников бросился с дружиной в сторону реки Ружи, чтоб успеть оказаться на невысоком угоре и отчаянно чертыхнулся: от реки, встречу повольникам, двигалось царское войско.

«Кто ж ныне так ловко бьется?»

Появление двух полков оказалось для Болотникова и вовсе неожиданным. Попытался отвести рать к Бабьему лугу (ох как верно угадал Михаил Скопин это перемещение!), но из березового перелеска вдруг мощно грянули пушки.

Войско Болотникова заметалось.

«Надо отступать к селу Никулину», — решил Иван Исаевич.

Но от Никулина показалась царская рать.

В западне!

Михаил Скопин, стоя у Пахры на холме, довольно (забывшись, по-мальчишески) захлопал в ладоши. Болотникову конец! Из такого силка никому не выбраться, будь это сам Александр Македонский. Теперь лишь мужичье рубить.

«Ай да Мишка! — похвалил Кольцов-Мосальский. — Ай да разумник! Болотникова в капкан загнал. Ныне уж Ивашке не уйти, спета его воровская песенка».

На болотниковцев со всех сторон навалились враги. Казалось, что уже ничто не спасет войско повольников от сокрушительного разгрома.

«Ужель всему конец? — остервенело рубясь с дворянами, подумал Матвей Аничкин.

«Кажись, отгуляли», — пронеслось в голове Мирона Нагибы.

«Гибель неминуема», — безысходно предрекал Юшка.

Тягостно, гнетуще стало и на душе Болотникова. Ему, искушенному воину, не раз бывавшему в самых тяжелых, непредсказуемых ратных переделках, стало ясно: сечу уже не выиграть. И от этой горькой, безжалостной мысли его охватила неистовая ярость.

— А-а-а! — дико, исступленно выплеснул он и с чудовищной, дьявольской силой попер на врагов. Проложил в стане дворян кровавую улицу и опустил меч: перед ним никого не было, враги с ужасом отпрянули на добрый десяток саженей. Рядом оказался Семейка Назарьев. (Он, Матвей Аничкин и Устим Секира прикрывали Болотникова от боковых ударов).

— Знатно ты их покромсал, Иван Исаевич.

— Что? — будто пробуждаясь ото сна, хрипло выдохнул Болотников.

— Знатно, говорю, по барам прогулялся, воевода.

— Всех не перебьешь, — процедил сквозь зубы Болотников. — Попали, как сом в вершу.

Семейка пристально глянул в лицо воеводы и похолодел. Болотников в отчаянии!

— Так уж и в вершу, — хмыкнул. — Над кем лиха беда не встряхивалась? Выстоим. Жидковат барин супротив мужика. Выстоим, воевода! Налетает и топор на сук. Так у нас топоров не занимать. Глянь, как мужики топориками бьются.

Болотников в упор глянул на Семейку; глаза того, смешливые, спокойные, будто и не свирепствует вокруг лютое побоище. И от этих мужичьих глаз на душе Ивана Исаевича разом что-то перевернулось. Мужик, сосельник из Богородского, не дрогнул! Не кинулся безумно на смерть. А он?! Раскис, потерял разум, тьфу!

— Выстоим, говоришь? — обретая обычную уверенность, переспросил Болотников. И ответил сам себе, ответил твердо: — Выстоим! Нельзя нам на Пахре гибнуть. Нам еще Москву брать. Выстоим, други!

Вокруг воеводы удало билась его трехтысячная дружина, сдерживая напиравших дворян. Болотников обозрел битву. Всюду тяжко, смертельная опасность нависла над полками, но обреченности в душе уже не было. Надо искать выход из западни. Надо! Крикнул Аничкину:

— Отправь полусотню к Бобылю! Пусть Нечайка кинет треть полка на выручку Нагибы!

Вскоре новый приказ:

— Шли вестовых к лугу! (Ратники, встреченные ядрами и картечью, отступили к Моче). Пусть к реке не жмутся. Перетопят. Пусть пробиваются к Юшке Беззубцеву.

— К Тимофею Шарову полусотню! Идти ему ко мне. Живо!..

Семейка Назарьев облегченно вздохнул: Иван Исаевич пришел в себя, теперь вся надежда на его сметку. Нет ничего хуже, когда по рати загуляет неразбериха.

Болотников, сидя на коне (поле брани хорошо видно), принимал и отсылал вестовых (многие гибли, прорубаясь к полковым воеводам), сыпал приказами, норовя сбить войско в один кулак.

Михаил Скопин ждал решающего перелома; он близок, мужики, холопы и казаки вот-вот начнут сдаваться в плен, сопротивление бессмысленно. Но решающего перелома почему-то долго не наступало. А ведь был час, когда среди воровских полков началась невообразимая паника… Но что это? Сумятицы, кажись, боле и не видно, бунтовщики оправились. Как, почему, кто вдохнул в них свежие силы? Полки были разрозненны, теперь же они сбиваются в единую рать. И как сбиваются!

Удивлен, ошарашен Михайла! Чья-то смелая, искусная рука уводила воровские полки от неминуемой гибели. Скопин-Шуйский стоял на холме как зачарованный, забыв обо всем на свете. Вот это битва! Вот это игра! Вот это ходы! Ни в одной книге византийских полководцев такого не прочтешь. Хитро бьется Иван Болотников. Все его перемещения достойны высочайшей похвалы. Хитро!

А когда Болотников изловчился переместить один из полков в обход Бабьего луга (из такого-то месива!) и тем самым обезопасить войско от разящих выстрелов пушек, Михаил Скопин с восторгом воскликнул:

— Ловко, Болотников!

Второй воевода Кольцов-Мосальский удивленно глянул на Скопина вылинявшими дымчатыми глазами.

— Чему радуешься, Михайла Васильич? Ивашкиной досужести?

Скопин поперхнулся.

Битва шла до полудня. «И бысть бой велик и сеча зла. И многое множество обоих падоша».

Собрав рать в кулак, Болотников приказал отступать полкам к селу Никулину. Михаил Скопин попытался было удержать воровское войско в кольце, но Болотников вырвался.

Михаил Скопин послал на Москву с сеунчем окольничего Василия Бутурлина. Василий Шуйский, узнав, что наступление воровской рати по серпуховской дороге остановлено и что Ивашка Болотников бежал от Пахры, буйно возликовал:

— Молодцом, Мишка! Ныне о сей победе по всем городам отпишу. Пусть ведают, как расквасили нос Вору! В колокола звонить, из пушек палить! Пусть народ празднует.

Глава 7 СТРАХ ОБУЯЛ МОСКВУ

Поле!

Черное, пустынное, раздольное. Черный конь, черная соха, черный пахарь.

Голос далекий, тоскующий:

«Ивану-у-ушка!»

Он отрывается от сохи. В неоглядной дали, облитая золотом закатного солнца, стоит Василиса. В алом кокошнике, в алых сапожках, в алом развевающемся сарафане. Протягивает руки.

«Ивану-у-ушка!»

«Иду-у-у! — во всю мочь кричит он, но голоса своего не слышит, и вновь налегает на соху. — Скорей, скорей, Гнедко!»

Бежит конь, бежит соха, корежа наральником землю, бежит он в черной рубахе.

А Василиса все далече.

«Ивану-у-ушка!»

«Иду-у-у!»

А соха все глубже и глубже. Конь храпит, исходит пеной, переходит на тяжкий шаг.

Он хочет оторваться от сохи, но руки намертво прилипли к поручням. Василису едва-едва слышно, алый сарафан едва-едва видно. Он изо всей силы хочет оторваться от сохи, но соха целиком погружается в землю.

Он — по колени в земле. Конь горячо, натужно бьет копытами пашню; тянет зло, упрямо, могуче.

Он же в земле по горло. Земля душит, стискивает грудь. В недосягаемой мутной дали исчезает алое пятно, меркнет солнце. Он летит в черную бездну, кричит:

«Нет! Не-е-ет!»

— Батько, ты что?.. Очнись, батько!

Болотников очнулся, поднял тяжелые веки. Тряслась борода, тряслись руки.

— Кричал шибко, батько. Аль худой сон привиделся? Не хошь ли квасу? Глянь, взмок весь.

Устим Секира побежал в сени, принес жбан. Иван Исаевич жадно выпил и снова повалился на лавку. В избе тихо, сумеречно, потрескивает лучина в светце. За оконцем, затянутым бычьим пузырем, бежит дозором комолая пустынная луна.

«А сон-то недобрый, вещий», — тревожно подумалось Ивану Исаевичу, и на душу накатилась тяжелая гнетущая волна — необоримая, терзающая.

— Нет! — грохнул кулаком по стене Болотников.

— Ты чего, батько? — вновь ступил к Ивану Исаевичу стремянный. — Чего мечешься?

— Налей чарку.

Выпил и постарался выбросить из головы тягостные мысли. Закрыл глаза. В ушах зазвенела, загремела вчерашняя жаркая, бешеная битва. Был миг, когда он, Большой воевода, потерял в себя веру, когда отчаяние захлестнуло разум. Кто ж отрезвил его, кто заставил вновь поверить в себя?

Семейка!.. Крестьянин Семейка. Мужик-оратай. Это он не дрогнул, это он вдохнул в него силы, это он не поддался барам.

Мужик! Сколь же в нем необъяснимой, нескудеющей силы, сколь несокрушимой воли, сколь неистребимой горячей веры! Да можно ли с таким мужиком отступить, согнуться, загинуть?! Нет, нет, господа-баре, не сломать вам мужика, не втоптать по горло в землю!

В первую неделю октября-зазимника стояли на редкость теплые дни. Казалось, вновь вернулось погожее красное лето.

— Экая ныне благодать! — довольно восклицали ратники.

Войско, оправившись после битвы на Пахре, готовилось к походу на Москву. Рать пополнилась новыми тысячами восставших. Иван Исаевич, встречая мужичьи отряды, радушно говаривал:

— Спасибо, спасибо за подмогу, ребятушки. Ныне со всей Руси войско сбирается.

Рать не только восстановила свои потери, но изрядно и выросла. Восемьдесят тысяч воинов собралось под воеводским стягом! Такой огромной рати у себя Иван Исаевич еще не видывал.

С пятнадцатитысячным войском пришли к Болотникову казачьи атаманы Василий Шестак и Григорий Солома. Встреча была бурной, радостной. Сколь годов не виделись! Но в рати своей воевода атаманов не оставил. Теперь, когда собралось огромное войско, он мог без опаски заняться западными крепостями, все еще служившими Шуйскому.

— Как ни любо с вами, други, но придется расстаться. Надо ударить по городам, что до сих пор Шубника держатся. Берите их, скликайте посадских в полки — и на Москву!

Болотников прощался к грустью. Особо не хотелось расставаться с Васютой Шестаком: когда-то молодыми парнями странствовали по Руси и стали побратимами. Самым близким и верным содругом был ему Васюта и в Диком Поле.

Как-то спросил:

— Любава твоя жива?

— Жива, батько. Двоих молодцов мне родила. Одному уже десяток годков. Орел! Скоро казаком станет.

Ответил весело и горделиво. Болотников же вздохнул: вот и у него была бы семья. Но где она? Живы ли Василиса с Никиткой?

Шестак и Солома выступили на западные города четвертого октября, а через три дня Болотников узнал, что Истома Пашков разбил царские войска под Коломной, взял боем город и пошел к Москве. А вскоре новая весть: Пашков разгромил царскую рать под селом Троицким.

— Знатно бьется Истома Иваныч, — похвалил Болотников.

— Вот тебе и дворяне! — сказал Мирон Нагиба.

— Дворяне ли? — живо отозвался Иван Исаевич. — Они лишь полками верховодят. Мужики царя бьют! Мужики тульские да рязанские. Их, сказывают, едва ли не сорок тыщ у Пашкова.

— А чего ж баре на бар пошли? Невдомек мне, Иван Исаевич.

— А тут и понимать неча. Охота ли ныне мелкопоместным да худородным под боярским царем ходить? Тут им и вовсе ни чинов, ни вотчин. Вот и поперли на Шубника.

Весь октябрь рать готовилась к решающему походу на Москву. Стали приходить вести от Василия Шестака и Григория Соломы:

— Взяты Боровск и Верея!

— Захвачены Звенигород и Руза!

«Добро, — удовлетворенно думал Иван Исаевич. — Молодцы, атаманы! Добро бы в одно время и ударить на Шуйского».

Царь занемог. Свалился-таки от суеты, дурных вестей и великих забот. Три дня его кидало то в жар, то в озноб, лежал едва не в беспамятстве (заморские лекари не выходили из постельной), но на пятые сутки полегчало, попросил щей.

Брат Иван Иваныч обрадованно перекрестился:

— Нужен ты еще богу.

— А боярам? Чу, смерти моей ждали, корыстолюбцы!

Иван Пуговка не стал омрачать брата: прознает о кознях бояр — и вовсе свалится. А козни были. Когда по дворцу разнесся слух, что государь при смерти, боярам будто ежа под зад сунули. Одни побежали к Мстиславским, другие к Романовым, третьи к Голицыным, надеясь посадить на трон (после смерти царя) своего ставленника. Что тут было!

— Чего молчишь? — пытал Василий Иваныч.

— Тихо было. Бояре здоровья тебе желали, в церквах за тебя молились.

— Врешь, Ванька, врешь!.. Чего рыло-то воротишь? По глазам вижу… Ну да проведаю, всем воздам!

Поправился, проведал и… не воздал. Лишь тягостно и горько подумал: не было верных бояр и не будет. Каждый лишь о своем пузе печется. И попробуй тронь хоть одного — лай подымут! Кто, мол, на кресте клятву давал, что бояр не тронет? Кто сулил верой и правдой служить боярству? Вот то-то и оно. На чьем возу сидишь, того и песенку пой. Да и не время ныне с боярами тягаться, надо всем скопом думать, как лихолетье пережить. Вот уже под Москвой. Вор грозный.

Думал, советовался с дьяками, хитрил. Чего только не делал царь Василий! И стягивал, стягивал к Москве огромную рать, стягивал всеми правдами и неправдами. Велел пустить слух: на Русь несметной ордой идут татары, надо спешно собирать войско. Скакали по городам и весям гонцы, пугали народ, тормошили воевод и старост. К Москве торопливыми ручьями потекли служилые по прибору, «даточные» и посошные люди. Ведали: с ордынцами шутки плохи, коль сильной ратью не сберешься, всю Русь испепелят.

Крепло, множилось на Москве войско. В самой же столице царь указал думным дьякам переписать мужчин. Приказные люди дотошно облазили все улицы, переулки и слободы, занесли мужчин старше шестнадцати лет в разрядные книги и велели явиться в Съезжие избы. Ослушников ждали батоги и тюрьмы. Вновь поверстанным выдали оружье и сбили в полки.

Но царь жил в постоянной тревоге: чернь по-прежнему благоволила Вору, в слободах то тут, то там гуляло бунташное слово. Приказал резать языки, вешать на дыбы, казнить на Ивановской площади и на Болоте, но смута не затихала. «Листы» Ивашки Болотникова будоражили народ.

— Ума не приложу, — по-бабьи всплескивал руками Василий Иваныч. — На Москву без досмотра и комар не проскочит (стрельцы обыскивали каждого въезжающего в город), а воровские «листы» плодятся, как блохи на паршивой овце. Не в приказах ли их стряпают?

Повелел сличить руку дьяков и подьячих, но воровства не нашли. Шуйский накинулся на стрелецких голов.

— Худо Москву блюдёте, нечестивцы! Коль так будете службу нести, башки поснимаю.

Но поток воровских грамот не убывал. Иван Болотников засылал на Москву лазутчиков, мятежил посад.

— Надо за Дмитрия Избавителя стоять, за его Большого воеводу! — кричали на торгах и крестцах посадчане.

— Вестимо! Царь Дмитрий никого не пощадит, коль ворота ему не откроем.

Москву обуял страх. Страшилась чернь, страшились купцы, страшилось боярство. Все злей и призывней звучали мятежные речи.

Страшился Шуйский. Вот-вот заполыхает на Москве всеобщий бунт, и тогда уже не только трона не видать, но и ног не унести.

— Только чудо может спасти Москву, — как-то неосторожно обронил в царской крестовой духовник.

— Чудо? — переспросил Василий Иваныч. — Чудо, речешь? — и призадумался. Через день он направился к Гермогену.

— Помогай, святейший.

Патриарх встретил Шуйского сухо. Он не любил царя. Во дворце знали о резких выпадах патриарха против государя, и если бы ни Великая смута, он не благословил бы Шуйского на царство. Патриарху хотелось видеть на троне более достойного помазанника божия.

— Мнится мне, что я токмо оным и занимаюсь, государь.

— Усердие твое велико, святейший. Однако ж церковь могла бы сделать и боле.

Глаза патриарха стали колючими.

— Боле? Аль мало проповедей и грамот моих о еретике и богоотступнике Гришке Отрепьеве? Аль мало проклятий на головы бунтовщиков, кои отступились от Христа, православной веры и покорились сатане? Аль мало дала церковь казны, оружья и монастырских трудников, дабы сокрушить Вора?

— Ведаю, святейший, — кивнул царь Василий.

Но Гермоген осерчало продолжал:

— А не я ль шлю в мятежные города неустанную инокиню Марфу, дабы рекла праведное слово о сыне своем Дмитрии? Не я ль, уступив твоим хитрым и корыстным помыслам, сотворил из Дмитрия Углицкого святого чудотворца и перенес его «нетленные» — ха! — мощи на Москву в благочестивый храм Михаила Архангела? Не я ль денно и нощно пекусь о твоем царствующем сане?

Царь Василий знал: Гермогена, коль войдет в запал, не остановишь. Ну да и пусть, пусть глаголит! О царствующем сане печется, хе. Дудки! О сане патриаршем, о попах, о землях владычных. Бунташное стадо для попов — как бельмо на глазу. И хлеб, и казна мужиком да посадским тяглецом копятся. Ныне же ни мужика, ни тяглеца, вот и усердствует церковь божья.

Патриарх Гермоген отнесся к восстанию черни с необычайной жестокостью. Его грамоты и проповеди были злы и пугающи, грозили «богоотступникам» страшными муками, адом, отлучением от христовой церкви. Неистовые, устрашающие грамоты патриарха не раз приводили в трепет города и села, внося раскол в обширнейший лагерь повстанцев. Лют был к воровской черни владыка Гермоген!

Дав выговориться патриарху, Василий Иваныч, никогда открыто не вступавший с Гермогеном в спор, учтиво молвил:

— Твое радение, святейший, зачтется богом. Мы ж, государь Московский, побив Вора, вернем долги церкви сторицей. О том не одиножды нами в Думе сказано.

«Вернешь, — желчно поджал губы Гермоген, — когда черт помрет, а он еще и не хворал». (Шуйский и будучи царем оставался великим скупердяем.)

— С чем пожаловал, государь? Аль вновь какая нужда?

— Вестимо, владыка, — царь откинулся в кресло, сощурил блеклые воспаленные глаза. (Государь, потеряв покой, потерял и сон.) Дряблое, узкобородое лицо стало хитреньким, щучьим.

Ох как не терпел это лицо Гермоген! Сейчас какую-нибудь пакость вывернет.

— Задумка в голову пала. Коль в дело ее пустить, у воров скамью из-под ног вырвем. Лишь бы ты благословил, святейший.

— Говори.

— Надо бы недельный пост по всей Руси огласить. Ныне же огласить, святейший.

— Что-о-о? — у патриарха от изумления аж губы затряслись. Всего ожидал от Шуйского, но такого! — Да в своем ли ты уме, государь? Посты раз и навсегда установлены. До Филиппова же заговенья пять недель. Что за надобность?

— Видение было, святейший.

— Кому? — сердито выкрикнул Гермоген.

— Одному духовному лицу, кой поведал о чудесном видении благовещенскому протопопу Терентию.

«Видение» явилось самому Василию Шуйскому, он же, под строжайшей тайной, вдолбил его «одному духовному лицу». А тот поведал протопопу Терентию: было-де ему чудесное видение во сне, что сам Христос явился в Успенском соборе и вел беседу с Богородицей. Христос-де был в великом гневе и грозил страшною казнью московскому народу, кой досаждает ему лукавыми своими делами и сквернословием; приняли-де мерзкие обычаи, стригут бороды, содомские дела творят и суд неправедный, грабят чуждые имения. Богородица слезно просила Христа пощадить людей, на что тот ответил: «Много раз хотел помиловать их, мать моя, твоих ради молитв, но раздражают душу мою их окаянные стыдные дела, и сего ради, мать моя, изыди от места сего, и все святые с тобой; аз же предам их кровоядцев и немилостивых разбойников, да накажутся малодушные и придут в чувство, и тогда пощажу их». Богородица же три дня и три ночи умоляет Христа пощадить грешников, и Христос наконец смягчается: «Тебя ради, мать моя, пощажу их, если покаются; если же не покаются, то милости моей не будет, и быть всем разбойникам и кровоядцам на скором страшном суде».

— Чуешь, святейший? Смута — это гнев божий, наказание, посланное богом за грехи мирские. У черни единственный путь к спасению — покаяние! Прекратить воровство и покаяться, дабы не навлекать на себя гнева божьего. Каково? — лицо тожествующее, шельмовское.

Гермоген смотрел на Шуйского и лишний раз убеждался в изощренности, изворотливости, лукавости его ума. Неистощим на коварные выдумки царь Василий!

— Всеобщим покаянием разложить и смирить бунташную чернь? Отпугнуть христиан от мятежников? Сплотить их вокруг царя и церкви?

— Так, так, владыка! — загорелся царь Василий. — Чудесное видение, кое протопоп Терентий записал на бумагу, надо немедля прочесть по всем храмам. Пусть люди ведают о своем тяжком грехе, пусть его замаливают и постятся. Благослови на сие богоугодное дело, святейший.

— Я подумаю об оном видении, государь. Вечор пришлю к тебе послушника.

Гермоген, хоть и презирал царя, но новое «чудо» емупришлось по душе. Какая бы смута по Руси ни гуляла, но мужики и посадские христолюбивы, им не отринуть бога, он накрепко сидит в их душах, и в этом великая сила царя, патриарха, державы. Силу же оную надо умненько в дело пустить.

«Повесть о видении некоему мужу духовну» по царскому велению была оглашена двенадцатого октября в Успенском соборе «вслух во весь народ, а миру собрание велико было». Патриарх объявил с амвона шестидневный пост, во время которого «молебны пели и по всем храмам и бога молили за царя и за все православное крестьянство, чтобы господь бог отвратил от нас праведный свой гнев и укротил бы межусобную брань и устроил бы мирне и безмятежне все грады и страны Московского государства в бесконечные веки».

Царь неустанно молился.

Гремел проповедями с амвона патриарх Гермоген.

Неистовствовали попы и монахи.

«То покрепче меча», — довольно думал Василий Шуйский.

Глава 8 БОЛОТНИКОВ И ПАШКОВ

Истома Пашков подошел к Москве 28 октября 1606 года. (Вначале взял Коломенское, затем перебросил свое войско к деревне Котлы, что в семи верстах от столицы.) Иван Болотников подступал к Москве тремя днями позже.

К полудню завиднелись золотые купола Данилова, Симонова и Новодевичьего монастырей.

— Дошли, други! — размашисто перекрестился Иван Исаевич.

— Дошли, воевода! — приподнято молвил Семейка Назарьев.

— Дошли! — волнующе выкрикнул Устим Секира.

Рать встала.

Взирали на предместья Москвы мужики и холопы, казаки и монастырские трудники, бобыли и бурлаки, приставшие к войску с берегов Дона, Оки и Волги. Взирали десятские и сотские, пушкари и затинщики, воеводы и головы.

Взирал Болотников. Взирала рать.

Дошли-таки! Учащенно, взволнованно бились сердца. Дошли! Через бои, кровь и смерть, через все тяжкие испытания. Дошли!

Вот она, Москва-матушка! Лепа, белокаменна, столица всея Руси.

Вот она, грозная, царева, боярская. Засел за стенами враг — лютый, немилосердный; как-то его осилить, как-то спихнуть Шуйского с трона, дабы посадить на его место истинного царя, помазанника божьего, царя Избавителя, кой даст мужикам землю, холопам волю, кой заточит в темницы злое боярство, кой повелит повсюду избрать праведных старост и судей. И заживет мужик, заживет холоп, заживет счастьем и волюшкой. А волюшка рядом, близехонька, еще разок поднатужиться — и она в мужичьих руках.

Ликующе на душе Болотникова, в голове вихрь чувств — буйных, жарких, заветных. Он, Большой воевода, привел к Москве народную рать, привел напродир, через частокол врагов, привел через хитрейшие козни Шуйского. Сколь отдано жизней, сколь сермяжной крови пролилось, чтоб стать перед Москвой! Еще одно побоище — самое тяжкое, самое яростное — и… Ужель сбудется вековая мечта черного люда, ужель наконец-то придет желанная воля, ужель Московское царство станет самым праведным среди других царств и государств. От дерзновенных мыслей хмелела голова. Ужель, господи?!

К Большому воеводе неспешно и степенно приближался долговязый костистый чернец. В черном клобуке, в черной рясе, с большим медным крестом в жилистой длиннопалой руке.

— Дозволь, сыне, благословить тебя на ратный подвиг, — молвил басовито и глухо, и тотчас, выхватив из-под рясы нож, ударил им в грудь Болотникова.

Ратники ахнули. Иван Исаевич побелел, качнулся. (Вот она, волюшка!) Нож, пронзив кафтан, застрял в кольчуге. К чернецу подскочил Аничкин, сверкнул саблей.

— Погодь, Матвей, — вытягивая нож из кольчуги, ледяным голосом бросил Болотников.

Рать угрожающе загудела:

— В куски его!

— Смерть чернецу!

— Смерть ироду!

Кольчуга Болотникова обагрилась кровью.

— Ранен, батько? — кинулся к Ивану Исаевичу стремянный Секира. — Худо тебе?

— Ничего, ничего, жив буду, — морщась от боли, произнес Болотников и негодующе глянул на монаха.

— Этого пса покуда не трогать.

Монах, сверкая черными медвежьими глазами, закричал:

— Братья! Не верьте ему. То антихрист, предавшийся сатане! Он проклят богом! Отриньте от богоотступника, дабы не угодить в адово содомище. На Москве духовному лицу было видение. Христос разгневан злом, кое вы, поддавшись Ивашке-антихристу, повсюду творите. Ждет вас суровая кара божья! Покайтесь, и Христос вас простит, отриньте от сатаны!

— Буде, чернец! — Нечайка Бобыль взмахнул могучим кулаком. Монах грянулся оземь.

— К пытке его! — крикнул Аничкин.

В шатре Болотникову перевязали грудь. Рана оказалась неглубокой.

— Счастье, твое, воевода. Еще бы полвершка и… Добро, кольчуга оказалась крепкой, — сказал Аничкин.

Семейка Назарьев с откровенной досадой посмотрел на Аничкина. Тот понял его взгляд, нахмурился: проворонили телохранители лазутчика. Да и кто мог знать, что он придет в облике монаха, придет смело, на виду всего войска, придет на явную свою погибель. Но что заставило его пожертвовать собой? Прежние лазутчики пытались убить Болотникова исподтишка, этот же нанес удар открыто.

Стоя под пыткой, чернец, неустрашимо глядя в лицо Болотникова, сурово изрек:

— Дело твое худо, вор!

— Чего ж так, отче? Зрел, какое у меня войско?

— Зрел. Войско твое скликано диавольским наущеньем, что вселилось в твою поганую душу. Ведай, вор: все, что создано диаволом, ложно и тленно. Бог всемогущ! Будет так, как повелит Христос. И никакая сатанинская сила не устоит перед богом. Христос сильнее диавола! Ты же и воровская рать твоя — кара божья, кара за смертные грехи, в коих погрязли люди. Покайся, смирись, повели христианам разойтись по домам

— и всемилостивый бог простит тебя.

— Нет, отче, не-е-ет, — тяжело выдавил Болотников. — Покаяния моего не будет. Покайся, смирись — и вновь терпи? Нет, чернец! Христос заповедал жить праведно, дабы счастье, покой и мир на земле были, дабы человек жил вольно, без оков и притеснений. А где сие видно? Где праведники, коими бы держалась земля, где? Нет их, отче. Правда была, да вышла. Бояре ее своровали да в сундуки запрятали. Они всегда и во всем наверху, а мужик век оземь рожей. Он гол и сир, убог, как Лазарь, где уж ему правду у бояр сыскать. С сумой да с клюкой не натягаешься. Терпи, покуда потом и кровью не изойдешь. Однако ж терпя и камень треснет. Натерпелся мужик и пошел правду искать. «Ищите и обрящете!» Не так ли бог наказывал? И пошел, яро пошел! И ныне мужика не остановишь. Он не смирится и не покается, покуда свое не возьмет, покуда правду у бояр не вырвет. Через кровь, через смерть, но вырвет, вырвет, отче! Не будет покаяния!

— Зрю, зрю, вор! Такие, как ты, не каются. Диавол твою душу загубил. Таких надо вживе умерщвлять, дабы духу сатанинского мене было.

— За тем и явился?

— За тем, вор. Богу было угодно, чтоб предать тебя, сатану, смерти.

— Врешь, отче, — усмехнулся Болотников, — не угодно, коль жив остался. Уберег меня Христос для дел праведных. Я еще поживу, над боярами потешусь, над кривдолюбцем Васькой Шубником.

— Не кощунствуй, сатана! — закричал чернец. — Царь — первый от бога. Творец небесный повелел повиноваться царю, как божией воле над нами. А кто царя не чтит, тот бога не боится, того и церковь низвергает. Не кощунствуй! Грядет и твой час, скорый час, антихрист!

Чернец забесновался.

— Казнить перед всей ратью, — приказал Болотников.

Истома Пашков раскинул свое войско в Котлах. Болотников, обозрев пашковский стан, похвалил: доброе занял место Истома Иваныч, пожалуй, лучше и не сыщешь. Один из своих полков Истома поставил в Коломенском, другой у села Заборье. И вновь Болотников похвалил: самые удобные позиции перед Москвой.

— Где ж нам вставать, воевода? — спросили начальные люди.

— В Котлах! — решительно молвил Болотников.

В темных усталых глазах Матвея Аничкина мелькнуло недоумение.

— Но там же Пашков.

Начальные люди обескураженно уставились на Большого воеводу, один лишь Юшка Беззубцев одобрительно кивнул.

— Пашкову стоять на другом месте.

Свое решение Болотников принял час назад, принял после долгих и противоречивых раздумий. Истома Пашков — крепкий, башковитый воевода. Победы под Ельцом и Троицким снискали ему громкую славу. В него уверовали не только мелкопоместные дворяне, но и мужики, и казаки, и холопы. Под стягом Пашкова — сорокатысячное войско. Сила!

Но в этой силе Иван Исаевич видел и немалые изъяны. В челе сотен, тысяч и полков стоят дворяне. Многие из них богатые помещики, все те ж баре, коим мужичьи помыслы о земле и воле — копье в сердце. Поведут ли стойко в самый решимый час за собой, не дрогнут ли? Пойдут ли на отчаянный штурм Москвы? Не шибко-то они любят кровь проливать. Им не за волю биться — не мужики! — а за более жирный кусок, за чины и вотчины, за царя дворянского. Мужикам не мужицкий царь надобен. Тут-то и загвоздка: рать одна, а думы в рати разные. Нет в войске Пашкова единенья, а коль его нет — не быть и войску крепкому. Пашков же занял под Москвой самые ключевые места. Так дело не пойдет, уж слишком велика цена московской битвы. В Котлах, Коломенском и Заборье должна стоять мужичья рать.

Но как-то Истома Иваныч отнесется к решению Большого воеводы? Не закусит ли удила, не заартачится ли? Что скажет гонцу?

Гонцом к Истоме Пашкову послал Юшку Беззубцева. Тот поехал в окружении тридцати (специально выбранных) посланцев. Все принарядились, ехали по рати Пашкова осанисто, молодцевато.

Истома Пашков встретил Юшку Беззубцева у своего шатра. Беззубцев слез с коня, чинно, с достоинством поклонился.

— Большой воевода царя Дмитрия Иваныча Иван Исаевич Болотников шлет тебе, воевода Истома Иваныч, свое слово приветное и желает доброго здоровья.

Пашков в ответ поясно поклонился. Стоявший за спиной Прокофий Ляпунов с язвинкой хмыкнул. Пашков же, как всегда, был непроницаем и внешне спокоен, хотя тотчас резанули по сердцу слова: «Большой воевода царя Дмитрия». Он же, Пашков, просто «воевода». Степенно молвил:

— Доброго здоровья Ивану Исаевичу.

Юшка пристально глянул в глаза Пашкова. Что сие означает? Молвил уважительно, с поклоном, но без воеводского чина. Ужель с умыслом?

— Большой воевода Болотников зовет тебя, воевода Пашков, на свой совет.

Братья Ляпуновы, Григорий Сунбулов застыли. Идти на совет к бывшему беглому холопу? Дворянину к смерду?! Молчание затянулось. Пашков ожидал другого: он первым подступил к Москве, он занял лучшие позиции для своего войска, он (в конце концов) был избран в Рязани старейшиной служилого дворянства. Уж коль дело дошло до совета, так не ему, а Болотникову надлежит быть у Пашкова в стане.

— Большой воевода ждет тебя, воевода Пашков, у себя в полдень, — так и не дождавшись ответа, весомо и громко произнес Беззубцев и вскочил на коня. Посланцы поехали к своему войску, расположившемуся в трех верстах от Котлов.

В полдень Истома Пашков к Болотникову не приехал. Иван Исаевич, малость подождав, приказал полкам двигаться на Котлы.

— Не наломаем дров? — спросил Мирон Нагиба. — Нехай стоит!

— Иного пути нет, — отрезал Болотников.

Рать, со всех сторон окружив Котлы, остановилась в полуверсте от войск Пашкова.

В шатре Истомы Иваныча шел бурный совет, он начался с той поры, когда Пашков узнал о передвижении войска Болотникова к Котлам. Братья Ляпуновы, всегда горячие и дерзкие, кричали:

— Неможно тебе, Истома Иваныч, идти к Ивашке Болотникову в шатер. Кто он такой, чтоб к нему на поклон ходили? Подлый человек, холоп!

Ляпуновым вторил Григорий Сунбулов:

— Пойти к Болотникову — признать себя вторым воеводой. Мыслимо ли дворянину под смердом ходить?

Пашков молчал, лицо его казалось отрешенным, будто и не бушевал в его шатре совет; однако за кажущимся спокойствием в душе его было далеко не безмятежно. Он и без совета знал, что скажут ему дворяне. Понять их труда не стоит: от самого Путивля шли победно, громко. Сколь царских полков разбили, сколь городов под свою руку взяли! Кичились, горделиво стучали кулаком в грудь: боярскому царю — крышка! Еще неделя, другая — и Василия Шуйского в помине не будет. На Москве сядет дворянский царь, боярскому засилью придет конец. Буде, попировали, посидели в Думе и государевых приказах. Ныне дворянству пришел черед.

И вдруг… и вдруг явился какой-то без роду, без племени холоп Ивашка и норовит подмять под себя дворян. Срамотища! Не бывать тому! Видит кот молоко, да рыло коротко. Не выйдет!

Дворяне шумели, ярились, Пашков же думал о другом. Не пойти к Болотникову — начать вражду меж двумя ратями. И это в ту пору, когда подошли к самой Москве, когда вот-вот грянет решающая битва? Худо. Не время ныне родами считаться. За Болотниковым — великая сила, у него стотысячное войско. Без такой рати ему, Пашкову (хоть и кичатся дворяне), Москву не взять. Здесь — именно здесь! — надо идти вместе. Только могучим кулаком можно свалить Василия Шуйского. Без Болотникова же кулака не будет. Он хоть и холоп, но воевода отменный. Видимо, сам бог велел ему рати водить.

Пашков поднялся из-за стола. Дворяне примолкли.

— Надо ехать.

Дворяне опешили: чего-чего, но такого от Истомы не ожидали. Молчал битый час и вдруг выпалил.

— Аль те не зазорно? — осуждающе покачал головой Захар Ляпунов.

— Не дело надумал, — проронил Григорий Сунбулов.

— Не срамись! — крикнул Прокофий Ляпунов.

— Надо ехать! — громко повторил Пашков.

— Рехнулся! — заартачился Захар Ляпунов. — Перед мужичьем себя низить?! Да мы и без лапотников обойдемся, без холопа Ивашки Москву возьмем. Наша ныне Москва!

— На рогоже сидя, о соболях не рассуждают, — веско бросил Истома Иваныч. — Без войска Болотникова о Москве и помышлять нечего. Нет у нас такой силы. Пусть Болотников в Больших воеводах походит… пока походит. Возьмем Москву — Большому воеводе на его место укажем. Холопу

— ни в воеводах, ни у царского трона не ходить!.. Еду, дворяне.

С собой ни Ляпуновым, ни Сумбулову ехать не велел: полезут на рожон и все испортят; хотелось поговорить с Болотниковым без горячих голов.

— Едут, едут, батько! — весело закричал Устим Секира.

Напряженное лицо Болотникова посветлело. Наконец-то! Наконец Пашков выехал из своего стана… Однако Пашков ли? Не послал ли вместо себя другого?

— Он! — угадывая мысли Болотникова, воскликнул Юшка Беззубцев. Камень с плеч. Юшке с трудом верилось, что Истома Пашков, старейшина дворян, отбросив тщеславие, явится в мужичье войско.

Болотников встретил Пашкова неподалеку от шатра, встретил на коне, облаченный в полный ратный доспех.

«Могуч! — подумалось Истоме Иванычу. — Не зря говорят, что Болотников медвежьей силы. Могуч воевода!»

Пашков и Болотников остановили коней, испытующе глянули друг на друга. Пашкова сразу же привлекли к себе глаза Болотникова — проницательные, вдумчивые, властные; такие глаза обычно бывают у сильных духом, непреклонных людей.

— Здрав будь, воевода, — молвил Пашков.

— И тебе, Истома Иваныч, здоровья отменного, — молвил Болотников.

Пашков же отметил: голос у Болотникова неторопливый, густой и звучный.

Иван Исаевич сошел с коня — сошел легко, пружинисто — и широким радушным жестом пригласил Пашкова в шатер.

— Пожалуй, воевода.

Стол был уставлен винами и яствами. Болотников, посадив Пашкова по правую руку, взял чару, поднялся. Оглядев своих соратников и прибывших с Пашковым дворян, молвил:

— Выпьем за здоровье истинного государя нашего Дмитрия Иваныча! Скорого трона ему и славного царствования.

Все встали, дружно выпили. Чуть погодя, когда все закусили, Иван Исаевич вновь поднялся.

— А ныне, други, выпьем за доброе здоровье славного воеводы Истомы Иваныча Пашкова!

Выпили. Черед был за Пашковым. Его заздравной чары нетерпеливо ждали — и Болотников, и его воеводы, и дворяне, сторонники Пашкова. Как-то он провеличает предводителя мужичьей рати? Быть или не быть миру за столом? (Да и только ли за столом?) Пашков не спешил, он закусывал и цепкими всевидящими глазами всматривался в воевод Болотникова. Думал увидеть неотесанных сиволапых мужиков в богатых зипунах и кафтанах (награбили!) — грубых, шумливых, взбалмошных, кои после первой же чарки покажут свое мерзопакостное нутро, но перед ним сидели степенные, знающие себе цену, умудренные вожаки. Это было видно по их немногословным, сдержанным и спокойным разговорам, а главное — по их глазам. (Глаза же Пашкова никогда не обманывали, по ним он легко распознавал людей.) За столом не было ни простаков, ни вахлаков, ни недоумков.

«Достойных сподвижников подобрал себе Болотников», — невольно подумалось Пашкову. Особо поглянулись ему Матвей Аничкин и Юшка Беззубцев, их умные, пытливые лица.

Разговоры понемногу смолкли. Иван Исаевич стиснул в руке чарку. Именно рука Болотникова и привлекла сейчас внимание Пашкова — грузная, с жесткими, загрубелыми пальцами. (Пашкову довелось услышать, что Болотников несколько лет был прикован к веслу турецкой галеры. Не в рабах ли он приобрел медвежью силу?) Такой могучей, железной руки Истома Иваныч никогда не видел. Поднял на Болотникова глаза. Боже! Что рука, что лицо — железное.

Пашков дрогнул, по телу пробежал озноб. Этот мужик подавлял, подавлял своей силой, пронзительными, жгучими, властными глазами. Ноги, казалось, сами собой поднялись, сама собой в руке очутилась чарка, сами собой прозвучали ломкие, покорные слова:

— За здоровье Большого воеводы царя Дмитрия — Ивана Исаевича Болотникова!

Осушил весомую чарку до дна, дрожащей рукой (Болотников приметил) утер русую округлую бороду.

Застывшие губы Ивана Исаевича тронула едва уловимая улыбка. Признал-таки!

Соратники дружно потянулись к Болотникову — пили, славили, звенели чарками; дворяне же хоть и выкрикнули заздравное слово, но лица их были постные.

Юшка Беззубцев довольно поглаживал бороду: Пашков не только явился к Болотникову, но и признал себя вторым воеводой. И пусть дворяне запомнят это раз и навсегда.

Юшка встал, повернулся к Болотникову.

— Дозволь слово молвить, воевода?

Иван Исаевич кивнул.

— А теперь выпьем за наш союз, за товарищество верное. Пришли мы к Москве разными путями. Иван Исаевич, коего благословил на ратный подвиг и поставил своим Большим воеводой сам царь Дмитрий, пришел на Москву через Кромы, Калугу и Серпухов. Истома Иваныч, коего назначил воеводой князь Григорий Шаховской (ишь, как дворяне губы поджали: всего лишь незнатный князь Григорий Шаховской), явился к столице через Елец, Новосиль и Тулу. И Большим воеводой Болотниковым, и воеводой Пашковым одержаны славные победы. Ныне обе рати подошли к Москве, ныне предстоит главная битва. Так выпьем же, братья, за то, чтоб, слившись в одно могучее войско, пойти на штурм боярской Москвы, дабы скинуть с трона нелюбого всей Руси Василия Шуйского и поставить на престол законного наследника трона, сына Ивана Грозного, истинного государя и царя Избавителя Дмитрия Иваныча. За верное товарищество, за победу, братья!

И вновь все осушили чарки.

— Добро сказал, Юрий Данилыч, — молвил Болотников. — Без крепкого дружества, без единого войска нам нелегко будет взять Москву. Не так ли, Истома Иваныч?

— Крепкая рать любому воеводе надобна, — отозвался Пашков, и трудно было понять — одобряет он слова Беззубцева и Болотникова или от них уклоняется; и эта неопределенность насторожила Ивана Исаевича, но он не стал повторять своего вопроса. Все это время он зорко приглядывался к Пашкову. Сколь был наслышан о нем, сколь раз хотелось с ним встретиться! И вот он перед ним, сидит за одним столом, пьет и ест его вино и яства. Но пьет натянуто, будто через силу. (Ох как нелегко Пашкову сидеть с Болотниковым за одним столом! Ох как нелегко после блестящих побед вставать под руку холопа!) Пашкову стало душно, шелковая рубаха прилипла к спине.

— Пойдем-ка на воздух, Истома Иваныч, — предложил Болотников.

Пашков согласно кивнул и вылез из-за стола; за ним потянулись было и дворяне, но Иван Исаевич, на правах хлебосольного хозяина, вновь усадил их за стол.

— Пируйте, пируйте, гости! А мы покуда с Истомой Иванычем перемолвимся.

Дворяне глянули на Пашкова — оставлять ли его один на один с Болотниковым, — тот коротко молвил:

— Сидите.

Вышли из шатра. Нежаркое дымное солнце клонилось в клочкастую иссиня-темную тучу. Над станом разбойничал злобный напористый ветер, наготя молодой белоногий березняк. Пашков застегнул кафтан, нахлобучил шапку на сдвинутые насупленные брови.

— К грозе.

— К грозе, Истома Иваныч, — поддакнул Болотников, взирая в сторону Москвы.

Глаза Пашкова, ищущие, пронырливо побежали по болотниковской рати. Войско стоит не стадом, а полками. Хорошо видны Передовой и Большой полки, полки Правой и Левой руки, Ертаульный, Сторожевой, Засадный. Пестрят на закатном солнце алые, белые и синие шатры воевод. У шатров разъезжают вестовые, готовые в любой миг сорваться по приказу начального человека. «Болотникова врасплох не возьмешь, — отметил Истома Иваныч. — Войско стоит боевыми порядками. Стоит ловко и удобно, будто к бою изготовилось… Наряд большой. Пушек, кажись, и не перечесть… Крепкое войско!»

— Ну так что, воевода, заодно станем царя Шуйского бить? — положив руку на плечо Пашкова, напрямик спросил Болотников.

— Заодно, — не раздумывая, ответил Пашков.

— Вот и славно, — бодро молвил Иван Исаевич. — Славно, Истома Иваныч! Единой ратью веселей будет Москву брать.

— А возьмем? — пристально глянул на Болотникова Истома Иваныч. — Москва — не Елец и не Кромы. Здесь и не такие рати спотыкались.

— Таких не было, Истома Иваныч, — сняв с плеча Пашкова руку и посуровев лицом, произнес Болотников. — Не было! Приходили под стены Москвы чужеземцы. Ныне же сама Русь, почитай, семьдесят городов за нами. Пришла под Москву рать народная, всерусская. И перед ней не устоять Ваське Шубнику с боярами. Не устоять, Истома Иваныч! Возьмем мы Москву. Но для того нам хитро надлежит войско расположить. Так расположить, чтоб Васька Шубник ни одним змеиным жалом нас не укусил. А посему я, как Большой воевода, встану своими полками у Котлов, Коломенского и Заборья. Тебе ж, Истома Иваныч, верней стать под Николо-Угрешским монастырем.

И без того замкнутое, застегнутое лицо Пашкова потемнело, глаза зло полыхнули.

— Того не будет… Никогда не будет, Болотников! Мои полки как стояли, так и будут стоять.

— Та-а-ак, — хрипло протянул Иван Исаевич. — Выходит, Большому воеводе ты подчиняться не станешь? И над полками твоими я не волен? Мне ж топтаться сзади тебя и ждать, покуда не снизойдет Истома Иваныч. Не пойдет так, воевода. С хвоста хомут не надевают. Одумайся! Мое войско едва ли не втрое больше твоего, и не мне, Большому воеводе, стоять на неудобицах.

Пашкова же захлестнула необузданная волна гнева. Смерд, лапотник! Ну, добро за ним первое воеводство признал (пусть потешится!), но чтоб холоп Ивашка его полками распоряжался?! Все дворянство усмеется. Снять полки с выгодных станов, убраться по приказу мужичьего коновода?! Да кто он такой, чтоб над дворянами измываться?

Махнул рукой стремянному, стоявшему наготове подле шатра.

— Коня!.. Кличь дворян.

Не дождавшись, пока дворяне выйдут из шатра, Пашков огрел плеткой коня и поскакал к своему стану.

«Гордыней захлебнулся», — сплюнул Болотников.

В эту ночь сон так и не одолел Пашкова. Назойливо, беспокойно кружила одна и та же мысль: покинуть Котлы и перейти под Угрешский монастырь… покинуть и перейти. (Дворянам он так и не сказал о намерении Болотникова). Подчиниться воле холопа? Дворянам уступить мужичью? Не бывать, не бывать!.. Но как же тогда Москву осаждать? Врознь? Да Шуйский только этого и ждет, чтоб расколоть вражеское войско. Его лазутчики шныряют по всем полкам. Сколь ни вылавливай, но их не убывает. А что начнется, коль Шуйский о вражде воевод прознает? То-то воспрянет духом. Ему ныне на Москве не сладко. Дела такие, хоть в петлю полезай. Чернь вот-вот возьмется за оружье. Бояре напуганы, разбегаются по своим усадищам, прячутся по глухим обителям. Шуйскому позарез нужно войско, но рать собирается туго. В городах запустенье, людей — кот наплакал, служилые же, прослышав о царе Дмитрии и бунте сел и городов, на Москву идут неохотно, многие по своим поместьям разбрелись. Тяжко царю Шуйскому войско собрать. Мечется, изыскивает ратных людей, оружье и деньги. Места себе не находит. Лазутчики сказывают: на волоске держится царь Шуйский, с лица-де сошел, и почернел, и позеленел. Ну и поделом, поделом Шубнику!

Истоме Пашкову вспомнилась зимняя Москва. Черная, стылая ночь. Василий Шуйский с братьями Дмитрием и Иваном. Ехидный смех Василия. Бесчестье. (Его, дворянина Пашкова, на глазах холопов бросили в ледяную прорубь). Вдоволь поглумился над ним князь Василий. Лжец, клятвоотступник, непотребник!

Ох как хотелось отомстить Василию Шуйскому за великий позор! Каким гневом исходило тщеславное сердце Пашкова! И случай представился

— он одержал несколько побед над служилым людом Шуйского. Но этого ему было мало. Шуйского хотелось осрамить лицом к лицу, осрамить перед всей многотысячной Москвой, осрамить так, чтоб сроду больше не поднялся.

Ныне он, Пашков, под самой Москвой. Василий Шуйский заперся в Кремле. (Царь даже посада боится; кремлевские ворота закрыты наглухо). Но за стенами ему не отсидеться. Через неделю, другую он и Болотников возьмут штурмом Москву.

Болотников!

Сильный человек… отменный воевода. Ему б дворянский чин — далеко б пошел. Жаль, смердом родился.

Пашков, двигаясь к Москве и слыша о громких победах Болотникова, не раз с уважением думал об этом необычном человеке. Народ складывал о Болотникове песни. Бахари, калики перехожие сказывали люду о необыкновенной жизни Ивана Исаевича, полной мук, страданий и героических деяний. Сообщали о его битвах с ордынцами и злом татарском полоне, о его турецкой неволе и скитаниях по чужедальним странам; славили его стойкость, храбрость, бескорыстие. Бессребренник, правдолюбец, защитник народный! Сколь похвалы, сколь добрых слов о Болотникове. Не слишком ли народ честит и воспевает холопа? Вот тот и вознесся. Ныне же и вовсе о себе возомнит. Эк куда выбился! Дай волю на ноготок, а он возьмет на весь локоток. Да и как возьмет! Не только бояр, но и дворян не пощадит. Вон как в Болхове дворян рубил. Правда, те Шуйского держались, насмерть за него стояли. Ныне же подошли к Москве иные дворяне, враги Шуйского. Ивашке без союза не обойтись: чем больше войско, тем сподручней Москву брать. Но и дворянам без мужиков Москвы не осилить: Болотников надобен. Замкнутый круг… Но что ж тогда делать, как дале ратные дела вершить?

Пашков так и не нашел ответа. Утром войско его по-прежнему стояло у Котлов.

Нашла коса на камень.

Раздумывал и Болотников.

— А что, батька, у нас вон какая громада. Возьмем и двинем на Пашкова. Шерсть полетит! — советовал Мирон Нагиба Болотников лишь рукой отмахнулся.

— А может, вновь послов снарядить? Авось и уговорим, — молвил Нечайка Бобыль.

— Едва ли, — отозвался Болотников и повернулся к Беззубцеву. — А ты что скажешь, Юрий Данилыч?

— Думаю, воевода, — пожал плечами Беззубцев, — Пашков человек крепкий. Тут поспешать нельзя. Как бы худа не сотворить.

Болотников хмуро расхаживал вдоль шатра. Ждали воеводы, ждала рать. Надо было что-то предпринимать, но ничего дельного, толкового на ум не приходило.

Нет, на Пашкова нападать нельзя. Тут Мирон Нагиба палку перегнул. Открыть войну с Пашковым — окрылить Шуйского. Тот — хитроныра из хитроныр — от радости до небес подскочит. Разброд в воровском войске! Скачите бирючи по городам и селам, оглашайте люду: воровские рати друг друга бьют, раскол в стане антихристов!

Нет, того допустить нельзя, не веселиться Шуйскому. Москву надо брать единой ратью. Но как ныне это сделать?.. Уступить Истоме Пашкову ключевые станы? Уступить дворянам?

Через час Болотников приказал вплотную подойти к войску Пашкова. Пашков не шелохнулся.

Семейка Назарьев, собрав два десятка ратников из мужиков, подошел к Болотникову.

— Прогуляемся-ка мы по стану Пашкова, воевода. Авось сосельников встретим, — глаза Семейки лукаво блеснули.

В полдень к шатру Истомы Иваныча прискакал Григорий Сунбулов.

— Полк Правой руки помышляет переметнуться к Ивашке Болотникову. Сотники едва удерживают мужиков.

— Переметнуться к Болотникову? — переспросил Пашков, и темные бессонные глаза его недоуменно застыли на Сунбулове.

— Почитай, всем полком, Истома Иваныч. Болотниковских мужиков наслушались. Не хотим-де боле под дворянами ходить. Нам-де с Болотниковым повадней. Он землю и волю обещает.

Не успел Сунбулов высказать, как в шатер ворвался огневанный Захар Ляпунов.

— Поруха! Замятия в полку! Мужичье к Болотникову уходит!

В глазах Пашкова мелькнул испуг. Гибнет рать! Коль мужики и холопы уйдут к Болотникову, он, Пашков, останется с тремя-четырьмя тысячами дворян, останется как обсевок в поле. Прощай далеко идущие помыслы! (А помышлял походить при новом царе первым думным боярином.) Прощай чины, богатство и вотчины!

Вскочил на коня и поспешил в полки: надо, надо немедля остановить мужиков.

Вечером того же дня Истома Пашков повелел войску отходить к Николо-Угрешскому монастырю.

Болотников крепко обнял Семейку Назарьева: и на сей раз мужик оказался мудрее всех.

Глава 9 КАТ, ВАСИЛИСА И КУПЕЦ

Ивановская площадь.

Многолюдье. На помосте дюжий рыжебородый кат. Стонут под тяжелыми ногами половицы. В руке широкий острый топор.

Стрельцы вводят на помост преступника. Высокий, чернявый, с разлапистой бородой; лицо серое, изнеможенное.

Худощавый узкоплечий дьяк оглашает приговорный лист. Голос невнятный, блеклый.

— За что казнят? — вопрошают в задних рядах. — Кто такой?

— Федька Хамовник. Кричал, чтоб всей Москвой на Шуйского поднимались. Царя Дмитрия на трон звал.

— Вона… Удал Федька. За такие речи голову смахнут.

— Один черт подыхать! — отчаянно выкрикнул крутолобый посадский.

— При царе Василии не жизнь, а маета. Ни ремесла, ни судов праведных, ни хлеба!

Толпа загудела:

— Хлеб бояре припрятали. У них амбары ломятся, а мы с голоду пухнем.

— За Дмитрия надо стоять, за царя истинного. Ему, почитай, вся Русь крест целовала. Войско его до самой Москвы дошло. Открыть ворота Болотникову! Неча за Шуйского стоять!

Показалась сотня конных стрельцов. Толпа примолкла. Дьяк продолжал оглашать приговорный лист. Закончил, колюче глянул на преступника и сошел с помоста. К Федьке ступил дебелый приземистый поп с крепкой кадыкастой шеей. Осенил медным крестом, молвил:

— Покайся, сыне, и господь простит твой смертный грех.

Федька (в связанных руках горящая свеча) дерзко тряхнул черными кудрями.

— Нет на мне смертного греха. Как на дыбе говорил, так и ныне перед всей Москвой скажу: царь Василий не по закону на престоле сидит. Истинный государь в войске Ивана Болотникова. Гоните, люди, Василия Шуйского и зовите Дмитрия Избавителя на царство!

На помост взбежал стрелецкий сотник, выхватил саблю.

— Замолчь, бунтовщик! Зарублю!

И зарубил бы, да помешал палач. Оттолкнул могучим плечом сотника, ухватил Федьку за ворот рубахи и потянул к плахе.

— Сам! — огрызнулся Федька.

Народ закрестился. Кат не спешил. Плюнул в широкую ладонь, медленно, вразвалку прошелся по помосту. Холодные диковатые глаза заскользили по толпе.

Толпа наугрюмилась: перед ней возвышался самый свирепый московский палач, прозванный в народе Малютой.

— У-у, глазищи-то! Зверь зверем, — громко молвил один из москвитян, стоявший неподалеку от помоста.

Малюта услышал, ожег посадчанина тяжелым взглядом. Посадчанин попятился. Подле него стояла красивая синеокая женка в малиновом опашне на серебряных пуговицах.

«Добрая баба, хе — хмыкнул Малюта и повел было глазами дальше, но что-то вновь вернуло его к пригожей женке. Вперился в белое чистое лицо и… вздрогнул. — Боже!.. Неужто та самая?! Вот это встреча! Только бы не упустить».

Поспешил к Федьке, взмахнул топором.

Дом Малюты находился неподалеку от подворья Кириллова монастыря. Дом крепкий, просторный, на высоком дубовом подклете.

Встречал Малюту работник Давыдка — кряжистый, чернобородый, с багровым шишкастым носом.

— Не появлялся? — спросил кат.

Давыдка молча развел руками. Малюта чертыхнулся.

— И куда запропастился, леший.

Обедал один, уставившись неподвижными глазами в темный угол избы. Из головы не выходила статная синеокая женка. Поснедав, окликнул работника:

— Дело есть, Давыдка… У подворья Данилова монастыря стоит изба подьячего Илютина. Проведай, что за женка у него живет.

Давыдка вернулся к вечеру.

— Илютинского холопа выглядел. Тот на Красную подался, и я за ним. В Калашном ряду словцом перекинулись. На Варварку в кабак позвал. За чаркой все и выболтал. Женка появилась на Москве года четыре назад. Сама из села Богородского, а звать Василисой.

«Она! — обрадовался Малюта. — Ныне уж не уйдешь от меня, девонька. Не уйдешь!»

— Живет с Малеем без венца, — продолжал Давыдка. — В Великий голод женку с парнюком пригрел.

— С парнюком? — насторожился Малюта.

— С сыном Василисы.

— С сыном? — ошарашенно протянул, подавшись вперед, Малюта. — Вот то весточка… Большой ли?

— Чу, годков шестнадцать.

У Малюты аж борода затряслась. Давыдка недоуменно крякнул.

— Пошто те женка, Багрей?

— Цыть! — прохрипел Малюта. — Забудь сие имя. Коль еще раз услышу, язык вырву!.. Ступай, Давыдка.

Давыдка вышел, а Багрей (он же Мамон Ерофеич, бывший пятидесятник князя Телятевского) зачерпнул из ендовы корец бражного меду. Выпил и лег на лавку.

Василиса!.. Та самая Василиса, кою когда-то неустанно искал и домогался. Тому уж немало годков минуло, а женка, кажись, стала еще пригожей. Смачна, дьяволица! Ныне уж в лесах не упрячешься, не отсидишься у бортника Матвея. Поди, сдох давно. Ныне не только тебя без труда ухвачу, но и с Ивашкой Болотниковым поквитаюсь. Сам бог мне тебя послал, женка! Не зря ж, выходит, я на Москву вернулся, ох, не зря…

Багрей появился в Престольной с воцарением Василия Шуйского. До того ж вылезать из лесов побаивался: на Москве князь Телятевский, век не простит своего бывшего послужильца за разбой и убийство тиуна. Век шастать Мамону по лесам. Однако ж бог милостив. Взял да и усадил на трон заклятого врага Андрея Телятевского — Василия Шуйского. Новый царь чуть ли не на другой день князя из Москвы вымел. Недруги Телятевского стали друзьями Шуйского. Тут и Мамон из лесов выбрался.

Хватит по норам лешаком жить! Пора и на люди показаться, пора и побояриться, и не где-нибудь, а в самой Белокаменной. Казны хватит.

Казна!.. Багреева казна!

Мамона кинуло в жар, глаза засверкали, загорелись. Ого-го, сколь у Багрея драгоценных каменьев, золотых монет и узорочья! Сундук едва двоим мужикам унести. Велик и богат клад разбойника Багрея! Сколь крови пролито, сколь невинных душ загублено!

Десять лет свирепствовал по купеческим дорогам разбойник Багрей, десять лет набивал казну. И вот настал час, когда ватага сказала:

— Пора делить мошну, атаман.

Багрей смирнехонько ответил:

— Пора, добры молодцы. Поделю по-божески, никого не обижу. Но прежде чем с лихим делом распрощаться, сходим-ка еще разок на купчишек. Уж больно обоз, чу, из Ярославля идет богат.

В тот же день помчал к Ярославлю верный подручник атамана, есаул Ермила Одноух.

В ватаге пять десятков разбойников. Купеческий обоз надумали встретить за селом Никелином. (Ермила посоветовал.) К вечеру на разбойный стан вернулись всего лишь девять ватажников — изодранных, окровавленных.

— Беда, атаман! На стрельцов напоролись. Мы было на купцов, а тут стрельцы из леса. Почитай, всех изрубили.

— Худо, — звучно сплюнул, переглянувшись с Ермилой, Багрей.

— Стрельцы-то в засаде сидели. Уж не измена ли? — пытливо уставившись на Багрея, злобно молвил один из разбойников.

— Измена?.. Кто, кто посмел? Четвертую, собаку! — забушевал Багрей. Долго кричал, долго исходил гневом, затем молвил. — Ложитесь спать. Поутру казну поделим.

При казне неотлучно находился один из самых надежных людей атамана Левка Рябец — высоченный, угрюмого вида мужик с щербатым бульдожьим лицом. Был жесток, молчалив, скор на расправу. Разбойники (уж на что лиходей на лиходее) его побаивались.

Ватажники заваливались спать. Ермилу же атаман позвал в свою избу на совет. В полночь лесной стан озарился багровым пламенем пожарища. Загорелся подклет с ватажниками. Разбойники проснулись, загомонили, метнулись к двери. Но дверь была приперта снаружи тяжеленным бревном. Лихие жутко, заполошно закричали:

— Измена!

— Пощади, Багрей!

Треск. Летит наземь выбитая медная решетка. Из оконца высовывается лохматая истошно орущая голова.

— Пощади-и-и!

Багрей взмахивает саблей, голова падает на землю.

В избе — дикий, отчаянный рев. Разбойники, задыхаясь в дыму, суются в оконца. Молча сверкают саблями атаман, Ермила Одноух, Левка Рябец.

Вскоре все было кончено.

В доранье вышли из избы и потащили сундук. Тащили лесом — версту, две, десять… Поупарились. Вскоре лес поредел, раздвинулся, и показалось болото.

— Куды ж дале? — недоуменно глянул на атамана Левка. — Где твой скит?

— Середь болот. С версту пройдем — и островок покажется.

— Да куды ж в экие трясины! — ахнул Рябец. — И сами загинем, и казну утопим.

— Не утопим. Тропку ведаю. Ступайте за мной.

Багрей пошел с орясиной впереди, за ним, таща на носилках сундук, Ерема и Рябец. Шли неторопко и сторожко. Вокруг страшно булькали, ухали и бормотали лешачьи зыбуны. Ерема и Левка шептали молитвы. И когда ж только кончится это треклятое болотище! Вечер скоро, а болоту нет конца и края. Худое, пропащее место!

Остановились передохнуть. Багрей, кивнув на редкий чахлый осинник, протянул Левке саблю.

— Выруби-ка мне орясину подоле. У меня, вишь, сломалась.

Рябец сделал три шага к осиннику и тотчас ухнул по пояс в зыбун. Попытался вытянуть ноги, но ушел в трясину по грудь. Заорал:

— Кинь кушак!

Ермила сделал было шажок к Левке, но Багрей остановил повелительным окриком:

— Стоять!

Рябец побелел, срываясь на визг, завопил:

— Утопну же! Киньте кушак! Спасите!

Багрей недобро скривил рот.

— Прощай, Левушка. Нешто бы я тебе, псу цепному, казны отвалил? Подыхай, хе.

— Иуда! — бешено, исступленно выкрикнул Левка и швырнул в Багрея саблю.

Багрей уклонился, а Рябец ушел к диву болотному. Ермила смуро молвил:

— Такого уговора, кажись, не было, атаман.

— Не жалей… не жалей, Ермила. Теперь вся казна наша. Плюнь на Левку. Глянь, какое богатство. После бога — деньги первые. Грехи ж замолим, хе. С деньгой и попа купим, и бога обманем.

— А как дале-то без Левки пойдем? Загинем! — растерянно оглянулся вокруг Ермила.

— Не пужайсь, — ухмыльнулся Багрей. — Почитай, до места пришли. За сим кустовьем островок поглянется. Веселей, Ермила!

И перелета стрелы не прошли, как показался островок.

— Слава тебе, владыка небесный! — возрадовался Одноух. — Экое чудо… Лесок, избушка. Надо ж куды забрался отшельник. Ну и ну!

С отшельником Назарием Багрей повстречался два года назад. Как-то увидели на лесной тропе старца — дряхлого, согбенного, с серебряной бородой до пояса. Подивились:

— Как в наши дебри угодил, старче? Сюды лишь токмо медведи забредают, да и те опасаются, хо-хо!

Старец, подслеповато пришурясь, оглядел ватагу, смекнул:

— Никак, лихие.

— Угадал, старче. Не хошь ли винца?

— Сие питие греховно, не угодно богу, — нахмурился старец.

— Вот те на! — загоготали разбойники. — А мы век пьем и не ведаем. Пропадай наши головушки!

Багрей (и что вдруг на него накатило) позвал старца на свой стан. Лихие переглянулись: чужим людям на стан путь заказан. Атаман успокоил:

— Ниче, ниче, ребятушки. На очи тряпицу накинем.

Старец ничему не противился был покойным и отрешенным. Придя на стан, Багрей приказал щедро накормить странника, но тот, глянув на мясные яства, от застолья отказался.

— Все оное не от бога. Да и говею я ныне.

— Так-так, старче, — крякнул Багрей. — А не поведаешь ли, как звать тебя и куда путь держишь.

Старец не отозвался, погруженный в свои думы.

— Аль тайну какую держишь?

— Не держу, сыне. Тайны да умыслы лишь в греховном миру имел. Но когда то было… Много лет живу отшельником в пустыне. Зовут же меня Назарием. Ныне пробираюсь из града Ростова Великого. Дни мои сочтены, сыне. Сходил пред скончанием помолиться святым чудотворцам. Помру со спокоем. Седмица мне осталась.

— А далече ли скит твой, Назарий?

— День пути, сыне. Но к нему нет ходу ни пешему, ни конному. Стоит скит середь болот непролазных.

— А как же сам ходишь?

— Тропку ведаю, сыне.

— Так-так, — вновь протянул Багрей. — Середь болот, речешь… Ни конному, ни пешему… Дозволь проводить тебя, Назарий?

— Сам о том хотел попросить, сыне. Смерть за спиной стоит. Похоронил бы меня по-божески. Я ж за твои грехи помолюсь.

— Добро, старче.

Когда шли через болота до островка, Багрей оставлял вдоль потаенной тропки многочисленные пометы.

Старец преставился через пять дней.

Сундук дотащили до самого скита. Ермила устало привалился к темному замшелому срубу, молвил:

— Сюда и леший не заберется.

— Надежное местечко, хе, — довольно кивнул Багрей, скользнув по Ермиле острыми прищуренными глазами. — Надежное.

Одноух насторожился: прищуренный взгляд Багрея не предвещал ничего доброго. Да вон и рука к сабле потянулась.

— Ты чего? — похолодел Одноух.

— Не пужайсь, есаул, — крикливо ухмыльнулся Багрей. — Нужен ты мне… Нам еще с тобой не одно сопутье торить. Один ты у меня остался. Не пужайсь!

— А что с казной? — глядя на атамана недоверчивыми глазами, спросил Одноух.

— Казну покуда в ските оставим. Сами же на Москву подадимся. Буде по волчьи жить. Пора и нам поцарствовать, хе.

— Без казны? Хороши цари.

— С деньгой придем… Возьмем покуда по полтыщи рублев. То мошна немалая[226]. И на вино, и на девок, и на боярские шубы хватит. Живи да радуйся. Мамон, убив тиуна князя Телятевского, раз и навсегда порешил: скрыться в лесах под другим именем. Никто не должен знать о Мамоне и его прежней жизни. Ныне для всех он разбойник Багрей, прибежавший в подмосковные леса из-за далекогоКамня[227]. Лихим сказал:

— Был в казаках у купцов Строгановых. (Он и в самом деле помышлял когда-то за Камень уйти.) Приказчикам не приглянулся. Так одного саблей изрубил, другого своими руками задушил. (Пусть, пусть разбойнички Багрея боятся.) Ныне злоба у меня на купчишек. Походит по их головушкам сабелька.

Лихие рассказу поверили.

Багрей, еще раз зорко глянув на есаула, тяжело и неторопко зашагал вдоль скита.

— Надо сундук упрятать.

Сокровища зарыли неподалеку от избы отшельника[228]. Выбравшись из болот на лесную дорогу, Багрей молвил:

— Далее пойдем порознь. На Москве шибко не высовывайся. Оглядеться надо. Коль все слава богу, вновь к сундуку сходим. Не бойсь, не проману. Меня недели через две сыщешь в кабаке на Варварке. Но сразу ко мне не лезь, будь усторожлив… Ступай с богом, Ермила. Я ж покуда в Ростов наведаюсь.

Разошлись. Мало погодя Одноух огляделся и нырнул в лес. Покрался вспять. Хитрит Багрей! К Ростову ему идти опасно. Поди, в скит вернется. Вскоре сторожко выглянул на дорогу. Багрей шел к Ростову. Ермила крался версту, другую… Багрей шел к Ростову!

Одноух плюнул, вышел на дорогу и зашагал на Москву.

В тот же день Багрей вернулся в скит.

Так уж повелось на Руси — на Кузьму и Демьяна[229] резали кур. Приходские попы довольны: первая хохлатка — храму господню. Вернувшись из церкви Успения Богородицы, что на Покровке, купец Суконной сотни Евстигней Саввич Пронькин тотчас начал собираться в Кремль. Не припоздать бы, сам царь во дворец зовет. Честь неслыханная! Государь будет с набольшими купцами совет держать.

Варвара же Егоровна сновала по дому. Хлопот на Кузьму немало: скребли и мыли полы, начисто выметали крыльца, лестницы и переходы, посыпали желтым и красным песком (через решета) двор и дорожки, курили жильё яичным пивом, дабы душистым сладким благовонием терем заполнить.

Варвара Егоровна принялась было снимать с киота иконы, но Евстигней Саввич не дозволил:

— Перед Святой неделей[230] сымешь. Варвара вздохнула: образа позеленели, заплыли воском, закоптели, а до Светлого воскресения, почитай, полгода. Взять бы да почистить, но супруга не ослушаешься: строг Евстигней Саввич! Всегда и во всем обычая держится.

Пронькин, обувшись в красные сафьяновые сапоги с серебряными подковками, ступил к большому кипарисному сундуку, обитому белым железом. Поднял крышку, достал бобровую шубу.

— Надел бы заячью, батюшка. Уж больно на улицах грязно.

— К царю иду!

Холоп Гаврила, тот самый Гаврила, коего Евстигней держал при себе вот уже два десятка лет, поплескивая на сухие березовые полешки яичным пивом, едко бросил:

— Чай, не на пир кличет.

— Нишкни! — прикрикнул Евстигней Саввич. — Эк, волю взял языком трепать… Помене, помене плещи. Вон уж полбадьи опорожнил. Наберись тут. Пивко-то ныне денежек стоит.

Гаврила крякнул: ну и жаден Евстигней Саввич, чуть ли не в первые купцы выбился, а за полушку (как и раньше) удавится.

Евстигней начал примерять шубу — новехонька! — а Гаврила, воровато зыркнув на купца, приложился к бадейке. Варвара Егоровна углядела, но смолчала: как ни дозирай за колобродным Гаврилой, все равно где-нибудь назюзюкается.

Евстигней Саввич помолился на киот, надел шапку, взял посох и вышел из избы. Варвара Егоровна проводила супруга до ворот.

— С богом, батюшка.

Пошел от избы Пронькин степенно, вальяжно. Царь позвал! В кои-то веки побываешь в государевом дворце. Он, подлый человечишко, бывший тяглый мужик князя Телятевского, зван на совет к великому государю всея Руси! Скажи кому в селе Богородском — засмеют. Спятил-де Пронькин, давно ли на постоялом дворе в лаптях сидел, и вдруг из грязи да в князи. Засмеют!

В гору пошел Евстигней Саввич. Глядишь, через год-другой и до Гостиной сотни дотянется. То-то деньга в мошну потечет, то-то на царской льготе каменных лавок и торговых подворий поставит!

Бодр, доволен Евстигней Саввич.

Вышел на Покровку. Улица шумная, многолюдная; по обе стороны, за яблоневыми и вишневыми садами, высятся нарядные боярские хоромы. Что ни терем, то залюбень.

«Знатные хоромы, — с завистью подумалось Пронькину. — Добро бы себе такие поставить. В три жилья, на высоком подклете. Купцов позвать, пир закатить. Глянь, гости, какие хоромы у Проньки, не хуже боярских».

Сожалело вздохнул: царь заповедь наложил. Купецким теремам вровень с боярскими не быть. Знай сверчок свой шесток. Ни шапки высокой не носить (чем знатней чин, тем выше шапка), ни хоромам в три яруса не стоять.

На улице стыло, ветрено, сыплет мокрый, лохматый снег. Дорога, мощенная дубовыми бревнами, грязна и скользка.

— Гись!

Мимо, окруженная конной челядью, громыхает боярская колымага. Ошметки грязи летят на бобровую шубу. Евстигней Саввич жмется к обочине. И шубы жаль, и на боярина зло. Вот и тут купцу униженье. Отряхивай грязь и помалкивай. А сколь еще высокородцев до Кремля проедет! В каретах, колымагах, рыдванах. Теснят чернь (зазеваешься, так и кнута сведаешь), насмешничают, спесью исходят. Бояре, думцы, ближние царевы люди! Лишь только им можно в каретах покрасоваться. Купцу же (по цареву указу) ни в каком возке ездить по городу не дозволено. Бери посошок — и вышагивай. Свои ножки что дрожки, встал да поехал.

Миновав храм Николы в Блинниках, Златоустовский монастырь и Горшечный ряд, Пронькин вышел к Ильинским воротам Китайгородской стены. Через ров перекинут деревянный мост. На мосту тесно, людно, шумная перебранка: застряли две громоздкие колымаги. Меднобородый носастый боярин, высунувшись из дверки, густо, осерчало кричал:

— Осади, осади, Семка! Ко царю еду!

— Сам осади! — надорванно и визгливо голосил Семка.

— Тебе ли, Петьке Тулупову, моему выезду помеху чинить! Ведай, кто перед тобой! Князь и боярин Сицкий!

— Ведаю! Не возносись, Сёмка. Эко шапку выше Ивана Великого напялил. Чай, не из больших родов. Прадед твой в псарях-выжлятниках у Василия Третьего хаживал, хе-хе!

— Пра-а-дед? — зашелся Сицкий и, кипя гневом, выбрался из колымаги. Забесновался, застучал посохом. — А ты-то, клоп вонючий, давно ли из холопей в бояре выбился?! Да и как? Наушничал царю, на добрых людей поклепы возводил, вот царь-то тебя, лжеца паскудного, и пожаловал. Глянь, на наветчика, люди московские!

— Врешь, собака! — подскочил к Сицкому Тулупов. Ухватил за бороду, заверещал. — Николи того не было! Николи-и-и!

Тяжелый осанистый Сицкий отшиб Тулупова кулаком, крикнул своим челядинцам:

— Скидай в ров колымагу!

Но на челядь Сицкого набежала челядь Тулупова, и загуляло побоище.

Толпе — потеха. Свист, улюлюканье, хохот.

Набежали стрельцы, уняли, развели колымаги.

«Э-хе-хе, — усмехнулся Пронькин. — Ишь, как в боярах гордыня взыграла, ишь, как родами считаются. Где уж тут купцу в высокой горлатной шапке пощеголять (поруха всему боярству!), с головой сорвут».

На Ильинке Большого посада[231] конные стрельцы перегородили улицу подле Посольского двора.

— Чего стряслось? — спросил Евстигней Саввич.

— Послы едут, — ответили из толпы. — Чу, от цесаря римского[232]. Пронькин обеспокоился: как бы и впрямь к царю не опоздать. Оскорбление неслыханное! За такую вольность мигом в опалу угодишь, а того хуже — ив застенке окажешься. Царем-де погнушался, худой умысел держишь. Жуть подумать! Добро, ежели послы по Москве едут.

— На Тверской показались! — словно подслушав Евстигнеевы мысли, гулко оповестил звонарь с деревянной колокольни храма Дмитрия Солунского.

«Слава богу, — повеселел Пронькин. — Тут уж рукой подать. Воскресенские ворота минуют — и на Красную. Лишь бы нигде замешки не было».

Вдоль всей Ильинки выстроились стрельцы государева Стремянного полка; были в нарядных, лазоревых кафтанах с золотыми петлицами. Здесь же ожидали иноземных послов московские дворяне; пестрели дорогие цветные ферязи, подбитые соболями; звенели серебряные цепочки на поводьях богато убранных коней.

— Ряды проехали! На Ильинку вступили! — вновь гулко прокричал звонарь.

Вскоре люди римского цесаря чинно прошествовали к Посольскому двору — просторным высоким каменным палатам в три яруса.

Стрельцы разъехались, а Евстигней Саввич поспешил к Кремлю. Продравшись через торговые ряды Большого посада и Красной площади (тысячные толпы, несусветный гомон и зазывные выкрики сидельцев и «походячих» коробейников, толкотня!), глянул на часы Фроловской башни и поуспокоился: колокола не отбухали и семи часов[233], есть еще времечко. В воротах, выделяясь из толпы, показался высоченный могутный человек в лисьей шапке и заячьей шубе. Шел неторопко, слегка сутулясь

— пышнобородый, многопудовый. Увидев Пронькина, замедлил шаг; крупные зрачкастые глаза ожили. Стал супротив купца, запустил мясистую пятерню в рыжую бороду, крякнул:

— Ужель сосельничек?.. — Везет же мне ныне.

— Что тебе, милок? Проходи.

— Не спеши, Евстигней Саввич… И годы тебя не берут. Боголеп, дороден.

— Не ведаю тебя, милок, — развел руками Евстигней Саввич, однако ему почему-то вдруг стало не по себе, чем-то необъяснимо жутким, недобрым повеяло от диковато прищуренных глаз незнакомца.

— Отойдем-ка… Ужель не признал, Саввич? А ведь какие дела мы с тобой на мельнице вытворяли. Знатно ты мужичков-страдничков объегоривал. Не с той ли поры стал мошну свою набивать, хе.

— Мамон Ерофеич, — крестясь и пятясь, сдавленно выдохнул Пронькин. — Да как же ты, милок?.. Да тебя ж князь Андрей Андреич… Да мыслимо ли тут на Москве оказаться?

Пронькина кинуло в жар, глаза смятенно забегали. Перед ним стоял тать и душегуб, государев преступник, ограбивший боярские хоромы и убивший тиуна. (Больше ничего он о Мамоне не слышал.) Статочное ли дело очутиться вместе со злодеем, коего давно дожидается плаха! Еще, чего доброго, и его, Пронькина, в суд потянут, с преступником-де знаешься. Тут и с добрым именем распрощаться недолго. Кликнуть бы стрельцов, да опасливо. Возьмет да и пырнем ножом, аль шестопером перелобанит.

— Чего побелел, Саввич?.. Да ты не пужайсь, не пужайсь, сосельничек. Ране дружками были и ныне останемся… Никак в Кремль подался?

— В Кремль, к царю позван, — поспешно пролепетал Пронькин. (Скорей бы отделаться от злодея и век его больше не видеть.)

— Ишь ты. В большие люди, выходит, выбился. Купец, что ли?

— Купец, милок, купец. Тороплюсь я. Прощевай.

— Прощаться нам не с руки. Нужон ты мне, Саввич, — Мамон хлопнул Пронькина по плечу и тяжелой увалистой походкой зашагал к Великому торгу.

У купца гнетуще защемило сердце.

Возвращался из дворца безрадостный: царь запросил у именитых купцов денег. Увещевал, клялся вернуть сторицей. Купцы внимали царю смуро: клятвы Василия Шуйского невесомы и ненадежны. Сколь уж раз от слов своих отбрыкивался, хотя крест целовал прилюдно. Но и оставить государя без подмоги нельзя: воры подошли к самой Москве. Столица в осаде. Купцам — ни выходу, ни выезду; торговля захирела. В городах — бунтовщики, на дорогах — разбой. Товар лежнем лежит. И покуда Вора не побьют, купцам быть в убытке. А дабы бунтовщиков извести, нужно большое и крепкое войско. Войско же без денег не соберешь. Так что либо убытки неси, либо царю помогай. Авось с божьей помощью и положит конец Смуте. Купцам же смута — злее ордынца, разор, ни мошны, ни торговли. Купцам покойная, урядливая Русь надобна, без мятежей и разбоя.

«Хуже нет лихолетья», — угрюмо вздыхал Евстигней Саввич.

На другой день, перед самым обедом, в покои вошел привратник.

— Палач до тебя, батюшка.

— Кой палач? — похолодел Пронькин.

— Из кремлевского застенка. Тот, что на Ивановской бунтовщикам головы рубит.

— Не ведаю… Да и пошто? — Евстигней Саввич московских катов и в самом деле не знал: на казни никогда не ходил, страшился крови. — Чего надобно?.. Гони. Пущай себе идет.

Но кат, не дождавшись дозволения, ввалился уже в горницу. Снял шапку, отряхнул снег, перекрестился на божницу.

— Доброго здоровья, хозяин.

— Здорово, — неохотно буркнул Евстигней Саввич, и глаза его вновь, как и при первой встрече с Мамоном, смятенно забегали. (Чего, чего надо этому разбойнику?)

— Как сыскал?

— Сыскать немудрено. Кто ж купца Пронькина на Москве не ведает, коль его сам царь привечает, — густой мерный голос Мамона бодр и насмешлив.

Огляделся и все так же насмешливо молвил:

— Богато живешь, Саввич. И ковры заморские и сосуды золотые в поставцах… А чего в сундуках-то? — увидел перед собой оробелые глаза Пронькина и гулко захохотал. — Трясешься за добро, Саввич. Знать, много накопил. Ишь, сундуками уставился… Да не пужайсь, не пужайсь, зорить твою казну не стану. Чай, свои люди, хе.

— Чего пришел? — беспокойно ерзая на лавке, спросил Пронькин.

— Обычая не ведаешь, — хмыкнул Мамон. — Допрежь накорми, напои. Угостил бы чарочкой, а? Чай, и сам еще не снедал. Разорись, Саввич! В кои-то веки свиделись.

Пронькин кликнул Варвару из светелки, повелел подать на стол. Но обедать сели одни.

— Нам тут потолковать надо, — молвил супруге Евстигней Саввич.

Варвара вновь ушла в светелку, а Мамон, проводив хозяйку похотливыми глазами (статна, кобылица!), вздохнул.

— Не признала… Постарел я, никак.

— Признать ли тебя, — хмуро проронил Евстигней Саввич. — Ране-то черен был, будто из бочки с дегтем вынули. Ныне же рыж, как огонь. Татарской хной, что ли, бороду выкрасил?[234]

— А рыжим больше бог подает. Вон ты у нас какой богатенький, хо-хо!

— Что-то шибко весел, Мамон Ерофеич. Не к добру… Как на Москву не побоялся заявиться?

Мамон выпил чарку, откинулся широченной медвежьей спиной к стене.

— А мне ныне бояться неча, купец. Телятевский — опальный боярин. И не токмо. Вор, бунтовщик, государев изменник. — Сказывают, к Гришке Расстриге пристал. Слышал небось?.. Вот-вот. И ране-то он с Васильем Шуйским цапался, а ныне и вовсе лютым врагом его стал. Так что не страшен мне ныне Телятевский, тьфу на него, собаку! Не избыть ему плахи. Вот уж потешусь, на кусочки разделаю, гордынника!

— Злопамятен же ты, Мамон Ерофеич, — теребя бороду жирными пухлыми пальцами, произнес Евстигней Саввич, а голову по-прежнему не покидала неистребимая пугающая мысль: зачем пришел сей лиходей, что ему надо?

— Злопамятен, Саввич, ух, злопамятен! Никогда в холопах не был, а Телятевский меня, как самого подлого смерда, сраму предал. Век не забуду сего позорища.

— Как в палачах оказался? Ужель те нравно людей убивать? Не божье то дело.

— Э, нет, Саввич, любое дело божье. И богу, и царю всяки слуги надобны. Каждому свое. Ты вот в купцах всю жизнь помышлял оказаться, а по мне и топор хорош.

— Да к тому ж обвыкнуть надо. Клопа раздавить — и то мерзко, а тут человек.

— А человек хуже клопа, Саввич, — жестко изронил Мамон, стискивая грузной рукой оловянную чарку. — Клоп лишь воняет да помалу кусает. То каждый стерпит, невелик злодей. Человек же, хе, лютей зверя. Лютей, Саввич! Он и зорит, и насилует, и убивает. Пакостник из пакостников. А как живет? В зависти и злобе, в похоти и плутнях. Куды уж зверю до человека.

— Страшен ты, Мамон Ерофеич, — перекрестился Пронькин, и ему в самом деле стало жутко от этого матерого мрачного ката с жестокими ненавидящими глазами. Чего ему надо, чего?! Как выпроводить из дома? Гаврилу, что ль, позвать.

— Ты вот что, Мамон Ерофеич… Мне по делам надобно. Купца ноги кормят.

Поднялся было из-за стола, но Мамон вновь притянул на лавку.

— Сиди, сиди, Саввич. У меня к тебе тоже дело, и немалое… Есть у нас с тобой дружок собинный. Знатный дружок.

— Кой еще дружок? — кисло отмахнулся Пронькин.

— Ивашка Болотников… О нем и потолкуем.

После ухода Мамона купец не находил себе места. В светелку ли к жене придет, на двор ли к работным спустится, но худые мысли не отпускают, орясиной из башки не выбьешь. И надо ж было богу вновь свести его с Мамоном! Век бы его не видать, треклятого! Эк чего с Болотниковым порешил сделать. И как только такое в башку втемяшилось? «Поквитаться надо с Ивашкой. Чай, и у тебя, Евстигней Саввич, на Ивашку кулаки зудят».

Зудят, еще как зудят! Болотников всему купечеству злой ворог. Сколь караванов позорил, сколь именитых гостей в Волгу покидал! Такого разбоя Русь, кажись, и не ведала. Стоном и кровью исходила матушка-Волга. Вот и ему, купцу Пронькину, крепко досталось. Вез хлеб, кожи, шубы собольи — и все это псу под хвост. Ивашка захватил, лиходей! Урон-то, урон-то! Одного хлеба двадцать тыщ пудов лишился. Это в голодные-то годы? Да тому хлебу цены нет. А красная юфть, а бархаты? Под метлу вымел, душегуб! Да что товар — сам едва жив остался. (Во время разбойного набега прыгнул с насада в Волгу и чуть не утонул, добро, берег оказался близко. Повезло: других-то купцов Ивашка с Жигулевских круч пометал).

Добрался до Москвы худой, изодранный, недужный. Брел без единой полушки, никто не кормил, ямщики не сажали. Довелось даже похристарадничать. Срам! А все из-за кого? Из-за холопа Ивашки, сосельника из княжьей вотчины.

Дорого обошелся Пронькину Ивашкин разбой! Почитай, без мошны остался, не знал, как и оправиться. Сунулся было за подмогой к дружкам из Суконной сотни, но те повздыхали, поохали — и руками развели: сами-де в нужде и убытках. Дожили до клюки, ни хлеба, ни муки. Скареды! Хоть бы грош кто подкинул. Куда там! Рады-радешеньки Евстигнееву разору: одним купцом на Москве меньше. Захирел, принуждился, хоть за суму берись. Не чаял уж и выбиться, да вновь князь Телятевский помог. Послал с житом своим в Холмогоры, молвил: «Хлеб там ныне в большой цене. Не продешевишь — пятая доля твоя». Не только не продешевил, но и загнал втридорога. Добрый куш в мошне осел. Князь же новый торговый обоз снарядил, и опять Пронькин внакладе не остался. Так мало-помалу и выкарабкался, достаток заимел.

Но недавно новая поруха от Ивашки. Великая поруха! В сенозарник отправил торговый обоз с солью в Калугу. Помышлял по осени продать с немалой выгодой, но не тут-то было: Ивашка захватил Калугу и отдал соль изменникам-купцам, что помогли Вору город взять. Тысячи пудов как не бывало! То ль не урон? Прав Мамон Ерофеич: такой лиходей всей Руси первейший супостат. Экую замятию в Московском царстве учинил! Всю Русь на воровство поднял. И это тот самый Ивашка, что Христа ради приходил к нему за пудишком хлеба на мельницу. Шапку ломал, в ноги кланялся. И вдруг на-ко! Большой воевода царя Дмитрия. Уму непостижимо! Холоп Ивашка побил знатных воевод и ныне на саму Москву ополчился. Царскому трону угрожает. Шуйского-де побью, бояр и купцов показню, а на престол мужицкого царя поставлю. Страху нагнал, да и какого! Вся Москва трясется. Вор-де, коль Престольную возьмет, никого не пощадит, изменников царя Дмитрия в крови утопит. Жутко на Москве! Особо богатым лихо. А что, как и в самом деле Болотников Москву захватит? Хоромы пожгет, казну отберет и почнет саблей потчевать. В Болхове всех лучших людей изрубил. Свиреп Болотников! Покуда не поздно, надо и казну припрятать, и о своей душе подумать. Мешкать и часу нельзя.

Пронькин не мешкал: еще до подхода к Москве Болотникова надежно припрятал деньги и вырыл под избой тайник с лазом со двора. (А вдруг и сгодится. В тайнике воды, вина и снеди не на одну неделю хватит.) «Господи, владыка всемогущий! — тычась лбом о пол, горячо молился Евстигней Саввич. — Покарай праведной десницей душегуба и святохульца Ивашку. Избавь от еретика и антихриста. Даруй земле покой».

Но покой будто черти унесли.

Мамон же, вновь наведавшись, опять за свое:

— Не тяни, Саввич. Удача тебе сама в руки плывет, а ты все прикидываешь. Дело верное. Свершишь — царь в бояре пожалует. Не тяни!

— Опасливо, Мамон Ерофеич. Ивашка Болотников не дурак, ишь какими ратями коноводит. А вдруг не клюнет?

— Это на сына и женку? Дело верное. Клюнет! Наш будет Болотников.

— И все же опасливо, Мамон Ерофеич. Не по-божески. Опасливо!

— Это тебе-то, хе. На постоялом дворе небось не такие дела проворачивал… Не кривись, ведаю. Неча божьей овечкой прикидываться. Скажи кому на Москве — и нет купца Пронькина. Немало за тобой греха, Саввич, ох, немало.

В горнице душно, жарко, но Пронькину стало знобко. Навязался-таки на его душу кат! Ишь как ловко паучью сеть раскидывает.

— А ежели Малей Илютин проведает? — канючил Пронькин. — Он к самому государю вхож.

— Не проведает, да и не с руки ему сына и женки Болотникова держаться. Царь за то не помилует. Будет нем как рыба. Не промахнемся, Саввич!

Глава 10 ЛИХО МОСКВУ БРАТЬ

Ветрено, морозно. Иван Исаевич вышел из воеводской избы, и тотчас же его обдало снежной пылью. Метель, взрывая сугробы, мчалась по ратному стану, засыпая дороги и тропинки. Неподалеку громко, остудно кричали пушкари:

— Тяни! Тяни, леший вас забодай!

Кони (тянули розвальни с трехсотпудовой пушкой!) завязли в сугробах. Подбежал Тереха Рязанец в бараньем полушубке, закричал:

— Не бей, не бей, дьяволы. Пожалейте коней!.. Эгей, обозные, помогай!

Подошел Болотников, навалился на розвальни.

— А ну, поднатужься, ребятушки!

Поднатужились, вытянули коней из сугробов.

— Век живу, но такого снега в ноябре не видывал, — посетовал Рязанец.

— Тяжеленько, воевода, — вторил пушкарскому голове один из обозных.

— Ничего, ничего, ребятушки. Вон сколь верст отмахали. Ныне же, почитай, отмаялись. Дале Москвы не пойдем.

Знал Иван Исаевич: пушкарям и возницам, обслуживающим наряд, было и в самом деле лихо. Через какие только неудобицы не приходилось перетаскивать тяжеленные орудия! Зимой же наряду вдвойне худо.

«И не только наряду, — раздумывал Болотников. — Всему войску зимой тяжко. Зима — не лето. Эх, прийти бы к Москве месяца на два ране! И драться веселей, и с харчами получше. У зимы же брюхо велико. Напасись еды на стотысячную рать!»

Правда, повольники пока еще большой нужды в харчах не ведали, но чем дальше рать удалялась от богатых Украйных земель, тем все ощутимее таяли кормовые запасы. В голодных, заброшенных подмосковных деревнях и селах не было ни хлеба, ни мяса. Даже сена лошадям зачастую неоткуда было взять. Выручала все та же Украйна. От севрюков-мужиков тянулись к рати обозы с житом, говядиной, свининой, битой птицей. Мужики отдавали чуть ли не последки: помнили о неслыханной милости Дмитрия Иваныча — на десять лет освободить Комарицкую волость от налогов и пошлин!

Иван Исаевич сел на коня и поехал по стану. Его сопровождали Устим Секира и Матвей Аничкин. Всюду сновали повольники. Одни несли из леса сучья и разводили костры, другие, сбегая к дымящимся прорубям Москва-реки, поили коней, третьи сооружали шалаши.

Добро, лес рядом, отметил Иван Исаевич, добро, соломкой запаслись. В шалашах все потеплей. Но на душе было неспокойно: ранняя зима прибавила хлопот. Недоставало не только хлеба, мяса и сена, но и теплой одежды: валенок, полушубков, рукавиц, шапок.

«Прийти бы летом, — в который уже раз подумалось Болотникову. — То-то бы на Москву навалились!.. Ныне же с ходу Шуйского не возьмешь, зимой крепости брать тяжко. А тут сама Москва. Да и монастыри к бою изготовились. Что ни обитель, то твердыня».

Москву надежно прикрывали семь монастырей: Спасо-Андрониевский, Симонов, Новоспасский, Покровский, Даниловский, Новодевичий, Донской. Монастыри высокие, мощные, с толстыми каменными стенами, с башнями и бойницами, с крепкими воротами и амбразурами верхнего, среднего и нижнего боя. Лазутчики донесли: в крепостях-обителях засели стрельцы, уставились пищалями и пушками.

И в самой Москве ожидало Болотникова немало каменных преград. В Белом городе — Сретенский, Рождественский, Высокопетровский и Страстной монастыри. Китай-город прикрывали с востока Иваницкий и Златоустинский монастыри. Далее, к западу, у Большой Дмитровки, стоял Георгиевский монастырь, у Большой Никитской — Никитский, у Чертольских ворот — Алексеевский. Варваринская и Никольская улицы защищались стенами Знаменского, Богоявленского и Никольского монастырей…

Лихо, лихо Москву брать! Сколь мужичьей крови прольется… Вот если бы, как Калугу? Там подняли посад и взяли крепость без единого убитого ратника. Вот так бы и Москву всколыхнуть. Лазутчики доносят, что в столице неспокойно. Черный люд крамолен. На Сретенке и Мясницкой целое побоище с государевыми стрельцами было. Посадчане, прочитав «листы», ринулись на боярские дворы. Шуйский прислал конных стрельцов. Многих посадчан в застенок свели. Но гиль на Москве не утихает. Замятня прокатилась по Зарядью, Петровке, Ордынке… Москва шумит, вот-вот всем скопом грянет на самого Шуйского. Тот же в Кремле заперся, пушки на стены вытащил. Крепко, знать, черни испугался, коль от своего же народа за каменными стенами затворился… Нет, пожалуй, и ныне можно без крови обойтись. Надо побольше заслать на Москву лазутчиков. Пусть читают «листы», пусть поднимают народ. Пусть москвитяне сами откроют ворота. А покуда… покуда надо выждать. Выждать неделю-другую.

Эх, Иван Исаевич, Иван Исаевич! Кабы тебе все знать да предвидеть, но и тебе бог не дал быть о семи пядей во лбу. Не жди, не мешкай! Соберись с духом и вдарь по Шуйскому. Вдарь, пока Москва в смятении, пока не подтянула силы. Царю и боярам твоя промешка на руку… Да не забудь Москву в кольцо взять, не забудь все дороги перекрыть. Не забудь, Иван Исаевич!

— Глянь, воевода. Никак пополнение, — сказал Устим Секира, кивнув на густую толпу мужиков, идущих по дороге.

— Кажись, из горожан, — произнес Аничкин. Ни на одном из мужиков не было лаптей.

Впереди толпы ехал на чубаром коне Тимофей Шаров. Увидел Болотникова, весело молвил:

— Москва к тебе, воевода!.. Не хотят боле посадчане под Шуйским сидеть.

У Болотникова довольно заискрились глаза. Москвитяне начали покидать столицу! То добрый знак.

— Здрав будь, Большой воевода! — поясно поклонились москвитяне.

Иван Исаевич сошел с коня, приветливо молвил:

— И вам здоровья доброго… Шапки, шапки наденьте! Не студите головы. С чем ко мне пришли, други?

— Прими под свое начало, Большой воевода.

— А чего ж в Престолькой не сидится? Там и царь, и патриарх, и избы теплые. У меня ж здесь не рай. Вишь, как мои ратники в сугробы зарываются. Здесь на изразцах не полежишь, не погреешь бока. С чего бы это вдруг Москва ко мне, а?

Москва ответила:

— Не желаем боле Василия Шуйского на троне зреть. Тяглый люд в три погибели гнет, ни вздохнуть ни охнуть. Последни деньжонки отнял. Ремесло наше вконец захирело, кормиться боле не с чего. Затуга и голодень на Москве, воевода. Ты уж прими нас под свою руку, батюшка, не дай погибнуть.

— И много ли вас таких на Москве?

— Весь черный люд великую нужду терпит. Не люб народу Василий Шуйский. Лихо с ним. Москва об истинном царе помышляет. Чу, Дмитрий Иваныч к народу милостив, праведно станет царствовать.

— Праведно, други. О том вы, поди, из грамот его наслышаны. Боярам боле не мытарить простолюдина. Быть и судам праведным, и ремеслу жить!.. Приму вас к себе.

Москвитяне вновь сняли шапки и вновь закланялись. Один из них, широконосый, с большими висячими бровями, кашлянул в кулак и спросил:

— На Москве слушок прошел, воевода. Царь Дмитрий-де, коль боем столицу возьмет, показнит не токо бояр, но и всех посадчан, как своих изменников. Страшно то черному люду.

— Вранье! — резко кинул Болотников. — Слух тот Шубник пустил, дабы отпугнуть посадчан от царя Дмитрия. Никогда Дмитрий Иваныч не поднимет меча против своего народа. Рать его, в кою вы пришли, из крестьян и холопов. Так ужель трудник трудника на плаху потащит? Вранье!

— Спасибо тебе, батюшка, — в третий раз поклонились посадчане.

Иван Исаевич, распрощавшись с москвитянами, обеспокоился.

По доброй охоте или со страху пришли к нему эти три десятка посадчан? Коль со страху, то царя Дмитрия (да и воеводу его) за ката считают. Выходит, не верят. А коль не верят, за Шуйского будут стоять. Авось-де стены спасут, авось отсидятся. Глядишь, и голова целехонька. Зачем судьбу искушать? Уж лучше синица в руке, чем журавль в небе… Поди, о дворянских казнях наслушались. Шубник же и посадчан к ним пристегнул. Всех-де под корень Болотников вырубает. Пасись, народ, лиходея! Никому не будет пощады. Вор — душегуб и кровоядец!..

Нет, не зря тревожился Иван Исаевич: и на сей раз чутье не обмануло его. Патриарх Гермоген и царь Шуйский обрушили на посад устрашающие речи. Чем только не пугали простолюдина, какими только карами не грозили! И христолюбивый москвитянин робел, шел в храмы. Но… стоило выйти ему на многолюдье, стоило услышать чье-то дерзкое слово, и вновь начинала подниматься, рваться наружу, колготиться неспокойная душа, и вновь неистребимо тянулась к замятне.

Крамолой и страхом жила Москва.

Василий Шуйский неустанно советовался с воеводами. Убедившись, что Вор окончательно встал под Котлами и Коломенским, царь повелел:

— Осадными воеводами быть князю Дмитрию Туренину да думному дворянину Ивану Пушкину. Стоять им за Москвою-рекою у Серпуховских и Калужских ворот. Дозирать за воеводами приказываю боярину князю Ивану Одоевскому Большому.

Племяннику же своему молвил с глазу на глаз:

— Тебе, Михайла, быть на вылазке. Ивашке Болотникову ни днем, ни ночью покоя не давай. Дам тебе лучшие полки. И ведай, Михайла: зело великое дело на тебя возлагаю. Как бы не рухнуть под мужичьим топором. Ишь, какую огромную рать Вор собрал. Да и на Москве, как ведаешь, смуты хватает. На пороховой бочке сидим. Чернь, того гляди, на Кремль навалится. (Царь, боясь бунта, приказал разобрать все мосты, перекинутые из Кремля через ров, и поставить перед воротами пушки.) На тебя, Михайла, вся надежда. Наподдаешь Вору — и Москва угомонится. Нам бы лишь времечко выиграть. Скоро новые рати на помощь придут. Тут, всеми-то силами, Ивашку и прикончим. А покуда тереби, задорь, изматывай Ивашку. С богом, Михайла, с богом, родимый!

Царь аж прослезился, горячо облобызал племянника и тихо, умильно добавил:

— Стар уж я стал, Михайла, недолго мне царствовать. (А глаза хитрющие!) Тебя, а не братьев своих, на троне вижу. Не горазды они Московским царством править. Глупы, спесивы, ума в них ни на полушку. Развалят царство. Ты ж, Михайла, головой светел. Не по летам наградил тебя господь ясным разумом. Не вижу достойнее мужа… Ну, ступай, ступай, Михайла. Ныне благословит тебя на подвиг ратный владыка Гермоген. Ступай к нему.

Назначив осадных и «вылазных» воевод, царь приказал спешно поставить перед Серпуховскими и Калужскими воротами Скородома передвижной дощатый городок[235].

— Без сей крепостницы не обойтись. Вспомните-ка, бояре, последний набег Казы-Гирея. Знатно помогла крепостница, Москву оборонила. Споткнулся на ней хан. Ныне же и Болотников здесь споткнется. Немедля кличьте плотников!

Стояли в Котлах. Иван Исаевич, дотошно оглядев южные подступы к Москве, собрал начальных в свою воеводскую избу.

— Полки Шуйского стянуты в Замоскворечье. Здесь же и подвижная крепость поставлена. Шуйский — не дурак, но и мы не лыком шиты. Надо и нам свою рать обезопасить. Поставим свою крепость, да такую, чтоб никаким вражьим ядром не взять.

— Из дубовых бревен? — спросил Мирон Нагиба.

— Не угадал, друже. То дело долгое и хлопотное, а Шуйский может в любой день напасть.

— Тогда из чего ж? — недоуменно пожал плечами Тимофей Шаров.

— А про гуляй-город небось слышали?

— Гуляй-город? — протянул Устим Секира. — Как же не слышать, батько. О том каждый казак ведает. Но теперь не лето. Да и где уж телегам устоять против пушек. Разумно ли?

— И я сомневаюсь, — сказал Юшка Беззубцев. — В щепки такой гуляй-город разнесут.

Иван Исаевич с прищуром глянул на воевод, улыбнулся.

— Знатно же вы меня разделали… А про мужичью смекалку забыли? Все, кажись, когда-то жили в деревеньках, все когда-то ледяные горки и валы делали да на санках катались. Да и не токмо. Отец мой, бывало, с соседом поставят в зазимье телегу на телегу, обложат соломой да водой обольют — и вот тебе добрый ледник-морозильник. Что хочешь в нем храни, до Николы вешнего не расстает… Все еще невдомек? Ну так слушайте. Надо стянуть к Коломенскому и Заборью, что у речки Даниловки, сотни саней, поставить их в три ряда, плотно набить сеном и соломой и облить водой, да облить несколько раз, дабы крепость стала крепче камня. Тогда никакая пушка нас не возьмет.

— Любо, батько! — помолчав, грохнул по столу тяжелым кулачищем Нечайка.

— Знатно придумал, — одобрил Матвей Аничкин.

— Любо! — молвили воеводы.

Один лишь Нагиба продолжал сомневаться. Комкая лохматую трухменку, недоверчиво молвил:

— Выйдет ли, Иван Исаевич? Сроду такого не было.

— Не было, так будет. Война всему научит. Выйдет, други! Велю в сей же день поднять обозных людей и каждого пятого ратника. Поднять мужиков из ближних сел. Пусть везут сено и солому. Да чтоб не скупились. Осилим Шуйского — вернем сторицей. По полкам, други!

Василий Шуйский метался.

Дьяк Большого прихода Иван Тимофеев записал в своей летописи:«…новоцарюющему (Василию Шуйскому) во граде, яко пернатей в клетце, объяту сущу и затворене всеродно».

Ох как насмешливо и метко сказал современник! Василий Иваныч, и в самом деле, напоминал птицу, запертую в клетке. И бился, бился, из последних сил бился, чтоб отвести от себя, от Москвы и царства грозную беду.

В тот же день Иван Исаевич позвал к себе Матвея Аничкина, протянул грамоту.

— Прочти.

Матвей прочел. В карих глазах его застыл немой вопрос. Иван Исаевич насторожился.

— Аль что не так?.. Думаешь, посад не пойдет на то, чтоб выдать нам Василия, Ивана и Дмитрия Шуйских? Выдать, как главных изменников, кои помышляли убить царя Дмитрия. Не пойдет?

— Авось и пойдет. Злы посадские на Шуйских. Но не о том моя забота… Велишь ты купцов выдать. Не круто ли?

— Набольших купцов, Матвей! Тех, от кого все московские трудники стонут. Да и только ли московские? Припомни Калугу. Ишь как ремесленный люд на именитых купцов озлился. Задавили их гости. А мы возьми да и раздай посаду их товары. Сколь одного хлеба выдали! Не зря ж отшатнулись от Шуйского калужане. И ныне в московских тяглецов верю. Лютей зверя им купцы именитые. Все добро тяглецам отдам, коль помогут Москву осилить.

— Кому с грамотой ехать?.. Никак, мне.

— Тебе, Матвей, тебе, друже.

Знал Иван Исаевич: как никогда нужен сейчас войску Матвей Аничкин, его цепкий глаз, его уменье выискивать и ловить врагов. А врагов, когда подошли к Москве, стало и вовсе много. Чуть ли не каждый день вылавливали лазутчиков Шуйского. И все же выбор пал на Матвея: в Москве он теперь еще нужнее.

Аничкин вышел из избы, но слова его надолго засели в голове Болотникова. «Не круто ли?» Аничкин зря так не скажет… А может, и в самом деле круто. Не отпугнуть бы мелких и средних купцов. На Москве их пруд пруди. Коль все скопом сойдутся да каждый начнет горло драть — силища! Не приведи господь, коль всем торговым людом сторону Шуйского примут. Тогда миром Москву не взять… Вернуть, пока не поздно, Матвея? Переписать грамоту?

И посеял же в душе смуту, дьявол! «Не круто ли?» Не круто, не круто, Матвей! Неча набольших купцов щадить. От них кабала не мене боярской, все черные слободы в великой маете. Не станут мелкие торговцы — а кто в Москве не торгует! — за набольших купцов стоять. Не станут! Будет с них разору и притеснений. Вкупе с боярами выдадут гостей… Поезжай, Матвей, поезжай с богом!

Успокоившись, поднялся с лавки, надел теплый малиновый кафтан на лисьем меху. Надо было еще раз съездить к Коломенскому. Как там гуляй-город, хватило ли саней, сена и соломы?

Только было за порог, а встречу Юшка Беззубцев.

— Нельзя ли в избу вернуться, воевода? — спросил тот, глянув на вестовых и охрану.

Иван Исаевич вернулся: Беззубцев по пустякам не придет.

— Перебежали ратники из-под Угрешского монастыря. Два десятка.

— От Пашкова?

— От Пашкова, воевода. Ратники из мужиков. Не хотят-де боле под дворянским стягом ходить.

Иван Исаевич удовлетворенно кивнул. Добро, коль от Истомы Пашкова мужики бегут. И это уже не первый случай. Добро! Пусть ведает Пашков, на чьей стороне правда. Мужик с бухты-барахты из одной рати в другую не кинется.

— Однако не так уж и спроста пришли ратники, воевода, — продолжал Беззубцев. — Охота, говорят, нам царя Дмитрия поглядеть. Он-де вместе с Большим воеводой в Котлах сидит.

— Что?.. Царь Дмитрий в Котлах!.. Вместе со мной? — слова Юшки привели Болотникова в замешательство. — Да кто ж им сию брехню пустил?

— От стремянных Пашкова услышали. О том-де ныне вся рать его говорит.

— С чего бы это вдруг Пашкову такое понадобилось?.. С чего, Юрий Данилыч?

— Ума не приложу, — пожал плечами Беззубцев. — Но крепко знаю: слух пущен с каким-то хитрым умыслом.

Непременно с умыслом, подумал Иван Исаевич. Но с каким? Пашкову, кажись, нет никакого резона такие речи сказывать. Дураку ясно: окажись царь Дмитрий Иваныч в мужичьей рати, ни одного бы воина в дружине Пашкова не осталось. Да и самому Истоме пришлось бы тотчас ехать в царский стан. Где государь, там и слуги… Было бы гораздо лучше для Истомы, если бы царь Дмитрий (волею слухов) очутился в его, пашковском, стане. То-то бы на весь свет заговорили об его рати, то-то бы побежали к нему со всех земель повстанцы. К Дмитрию, к Красному Солнышку, к Избавителю!.. Пешков же назвал Дмитрия среди мужиков и холопов, назвал явно в ущерб себе. Что это? Добрый жест или коварная задумка?

Думай, думай, Иван Исаевич! Коль удастся вовремя (непременно вовремя!) разгадать пашковскую затею, быть тебе на коне. А коль останешься в неведении, добра не жди. Ох какой неожиданной бедой обернется подвох Истомы Пашкова!

Глава 11 ПОГРОМ

Метели отбушевали, стихли, завалив черные курные избенки снегом. В селе Котлы три десятка срубов. На постое у мужиков — воеводы, сотники, казачьи атаманы. Ратники забились в шалаши и землянки.

Возле одного из костров дымя трубками, обогревались казаки Степан Нетяга и Вахоня Худяк. Степан к табаку привычный, лет двадцать не расстается с трубкой, Вахоня же пристрастился к «богомерзкому зелью» совсем недавно, с той поры, как сошелся в Болхове с Нетягой.

Во веки веков не забыть Худяку городка Болхова! В тот день, когда взяли крепость и когда вся рать праздновала победу, Вахоня Худяк, Степан Нетяга и Левка Кривец взяли разбоем купецкий двор. Купец — дряхлый, тщедушный, дали пинка — отлетел в угол. Сами же принялись разбивать сундуки и кубышки. Знатно пошарпали.

Купец возмущенно тряс бородой:

— Креста на вас нет, лиходеи! Ну да погодите, найду на вас управу. До воеводы вашего пойду.

— А вот это видел? — вытянул Вахоня саблю.

— Не пужай, душегуб. Я уж свое пожил. Ныне же к Болотникову пойду!

Купец шагнул к двери.

— Не дойдешь, пес! — крикнул Вахоня и сверкнул саблей.

Купец замертво рухнул. Из горницы выбежала молодая девка в голубом сарафане.

— Батюшка, роди-и-мый!

Вахоня похотливо осклабился: девка смачная, грудастая. С ухмылкой глянул на Степана Нетягу.

— Обабим?

Степан, ошалевший от вина и разбоя, молча кивнул. Худяк повалил девку на пол, рванул застежки сарафана…

Вышли на крыльцо с тяжелыми сумами. За высоким глухим забором грянула разухабистая казачья песня.

— Гуляют станишники, — хрипло протянул Левка. — Идем, что ль?

— А девка? — беспокойно глянул на Вахоню Нетяга. — А что, как к Болотникову пойдет?

— Показнит… Ей-богу, показнит, — смуро произнес Левка.

Купца и дочь его (зарубил Худяк) кинули в подполье. Сами же на улицу не пошли, а выбрались из подворья купца через сад.

— Кажись, никто не видел, — перекрестился Нетяга.

Но в городе — не в лесу. Заприметили! К казачьему атаману Мирону Нагибе заявился сосед купца — торговый «сиделец» Прошка Семенов — и поведал о разбое.

— Да быть того не может! — воскликнул Нагиба.

— Вот те крест! — клялся Прошка. — Воровские казаки твои в Рождественской слободке остановились. Идем-ка в избу, батюшка.

Мирон пошел. Казаки в избе бражничали, горланили песню.

— Глянь, батюшка, глянь, отец родной, — не успев войти, затараторил Прошка. — В кафтаны купца Захаркина вырядились. А вон и перстенечки на руках. Вели учинить сыск на злодеев.

Казаки присмирели. Первым пришел в себя Нетяга, деланно рассмеялся:

— Каки перстни, каки кафтаны?.. Рехнулся, паршивец!

— Рехнулся! — громыхнул кулаком по столу Левка Кривец.

— Казаков срамить?! — взвился Вахоня Худяк, запустив в Прошку оловянной чаркой.

Но Прошка не дрогнул, знай казаков хулит:

— Тати, шпыни треклятые! Эк вырядились, ярыжники! Нет, ты глянь на них, батюшка, глянь на святотатцев. Прикажи в избу Захаркина доставить. Своими очами увидишь, чего эти шпыни содеяли.

— А ну пошли, станишники, — приказал Нагиба. — Пошли, гутарю!

Казаки нехотя поплелись за атаманом. Оглядев купеческий дом, Мирон насупился.

— Негоже, станишники.

— Пусть они скажут, куда купца подевали, — мухой вился вокруг атамана Прошка.

— Ноги нашей тут не было, батька, — упрямо изронил Нетяга.

— Не было, гутаришь? — сердито молвил Нагиба и поднял с полу черную деревянную трубку с медными насечками. — А это кто обронил? Знакомая люлька.

По неспокойному рыжеусому лицу Нетяги пошли красные пятна. С натянутым смешком молвил:

— Тут, вишь ли, какое дело, батька… Шли мимо, глядим, слобожане купца зорят. Ну и мы с хлопцами заглянули.

— Врут, врут твои казаки, батюшка. Не было тут слобожан. Одни они грабили… Да вон и кровь на полу. Душегубы! Дай суд праведный, батюшка!

— Негоже, станишники, — вновь протянул Нагиба, но еще более сурово. — Ты ступай, Прохор Семенов, будет суд.

Прошка низехонько поклонился и вышел. Мирон Нагиба, тяжелый, нахохленный, колюче глянул на казаков.

— Как же так, станишники?

— Да ты б не серчал, батько, — заискивающе произнес Вахоня. — Эка невидаль — купчишку тряхнули.

— Аль, забыл, Мирон, как мы их с Жигулей кидали? — вторил Вахоне Нетяга. — Купцы да бояре — враги наши.

— Тут тебе не Жигули, и мы ныне не разбойники. Что простой люд о нас скажет? Негоже!

Знали казаки: атаман Нагиба без лжи и корысти, никто худого слова о нем не молвит. Был отважен, лих в сечах, не набивал добром сумы переметные. Жил просто, одним днем, радуясь верному товариществу иудалым походам. Казалось, ничто не заботило вечно спокойного, незлобивого атамана. Однако, случалось, и его прорывало, когда видел явную несправедливость. Тогда Мирон круто менялся. Казак, уличенный в воровстве или в кривде, сурово наказывался… Правда, сегодняшний случай особый: станишники не своего брата-казака обидели. Но все ж купец — тоже не враг, коль он миром повольнице сдался. Иван Исаевич не велел таких убивать.

Заметив нерешительность Нагибы, Степан моргнул Вахоне, тот понял, вышел из горницы, но вскоре вернулся с запыленным деревянным бочонком. Вышиб пробку, нюхнул.

— Дюже гарное винцо, братцы, — налил в корец, выпил. — Ух, ты-и-ы, век такого не пивал. Поди, сто лет выстояло. Гарно!

Мирон Нагиба повел носом.

— Ну-ка плесни.

(Эх, Мирон, Мирон! Все войско знает твою слабость. И ныне не устоял ты против чарки.) Вахоня угодливо подал. Мирон выпил, выпил другую, третью… Загулял атаман!

«Пронесло!» — потчуя Нагибу, думали казаки.

Сейчас все трое сидели у костра, дымили трубками и невесело толковали. Особо бурчал Вахоня:

— Хреновато живем, станишники. Ни тепла, ни доброго харча. Так и околеть недолго.

— Скоро обоз от севрюков придет, — молвил Левка.

— Обоз! — сплюнул Вахоня. — Захотел от кошки лепешки, от собаки блина. Выдохлись севрюки, не будет боле обоза. Надо бы по здешним селам пошарить. И чего сидим?

— У Пашкова, гутарят, посытнее, — вставил Левка.

— Сравнил! — хмыкнул Нетяга. — Там каждый барин со своим возом прибыл. И винцо, и харч, и броня. Сроду так, воюют. Не мы — перекати-поле.

— С запасцем живут, — завистливо вздохнул Вахоня.

Вахоня подался в казаки полгода назад, когда Иван Болотников пришел в Путивль. То были бурные, шалые дни. Черный люд, кидая ремесло, валом валил в казаки. Вахоня поверстался вместе с Тимохой Шаровым, с тем самым Тимохой, с которым ушли в Великий голод от князя Василия Шуйского.

Тимоха в рядовых казаках ходил недолго: его приметил Болотников, приблизил к себе. Вахоня же в гору не пошел, его не поставили даже десяцким. Худяк обидчиво думал: и с чего бы это он в начальные люди не выбьется?

Как-то поделился своей обидой с Нетягой, на что тот молвил:

— Хоть серчай, хоть не серчай на меня, но скажу: злой человек ты, Вахоня. А злых людей казаки не любят.

Худяк скрипнул зубами. Ох как не по сердцу пришлись ему слова Нетяги! «Злой». А другие добрячки, с медом ешь, последний кусок отдадут. Да таких простаков во всей рати не сыскать! Каждый лишь о своей шкуре печется, чтоб брюхо в сытости держать да побольше добра в котому набить. За тем и в войско подались — позорить, погулять, пограбить.

Вахоня бился с барами не за землю, не за волю, а за богатство, и он не упускал случая, чтоб пополнить свою мошну. Особо надеялся на Москву. Уж там-то он развернется, уж там-то пошарпает по боярским сундукам! С казной же не пропадешь. Золото не говорит, да чудеса творит. Недалек тот день, когда он, Вахоня Худяк, заживет, забарствует. Скорее бы Москву взять. И чего Болотников топчется? С харчами туго, да и морозы навалились. Охота ли сиднем сидеть?

Но в этот день сидеть долго у костра не довелось: к Степану Нетяге приехал вестовой от Мирона Нагибы.

— Поднимай сотню, Степан. Атаман велит по селам ехать. Пошукай хлеба, овса и сена у мужиков. Авось кто и одолжит.

Снялись. Два десятка саней потянулись к мужичьим избам. Но в селах ничем не разжились: Крестьяне сами в большой затуге, и не знают, как до весны дожить.

— Эк баре мужиков разорили! — ворчал Нетяга.

— А не наведаться ли нам в село Красное? — предложил Вахоня. — Там мужики богато живут.

— Далече, — отмахнулся Нетяга.

— Да всего-то верст пять. С добычей будем, казаки. Поедем, Степан, не прогадаешь.

— Как бы на стрельцов не нарваться.

— Не нарвемся, Степан. Стрельцов ныне и пушкой из Москвы не выбьешь, — беззаботно произнес Левка Кривец.

— Богатое село, гутаришь? — повернулся Нетяга к Вахоне.

— Богатое, вот те крест! Испокон веку торговлей промышляет. Что ни мужик, то купец. Сам бывал в Красном.

Нетяга колебался. Пять верст на санях — не велик крюк, но как бы в самом деле на стрельцов не напороться. Береженого бог бережет… Но и без припасу возвращаться худо. Еще неделя, другая — и вовсе без харчей останешься. Один бог ведает, сколь еще под Москвой торчать.

Мимо, визжа по ядреному снегу разбитыми лаптями, пробежал мужичок в дровяник. Вернулся с охапкой березовых полешков.

— Слышь, мил человек. Добро ли живут в селе Красном?

— В Красном? — переспросил мужичок. Стоял на морозе в ветхой дерюжке и в таком же ветхом заячьем треухе; болтался медный крест на голой шее. — Да уж не чета нашим мужикам, николи голодом не сидят. Справный народец.

И Нетяга решился: жадность перетянула. Авось и пополнеет его переметная сума. О жадности же Степана Нетяги ходили на Дону легенды. Не было скупее, загрёбистее казака не только в Родниковской станице, но и, казалось, во всем Диком Поле. Сколь раз Иван Болотников алчностью Степана попрекал, сколь раз казаки на смех поднимали, но Степана и в три дубины не проймешь. Жадность и скупость — его ангелы-хранители. Шилом горох хлебает, да и то отряхивает. Жажда наживы толкала Нетягу и в походы. Здесь он не уступал самому свирепому ордынцу, брал и хватал все, что попадало под руку. И копил, копил!

Из-за денег и к Болотникову пристал, хотя и недолюбливал своего бывшего родниковского атамана: уж слишком домовитых, богатых казаков на Дону прижимал и голытьбу привечал. На голытьбу же Степан Нетяга глядел косо: лихой народ, не только ордынцев задорит, но и супротив царя ворует. Вот и не жалуют цари ни зипунами, ни хлебом, ни зельем. Вся поруха от голытьбы. Особо же на беглых мужиков злобился, на тех, что вольный Дон заполонили. И без того жрать нечего, а мужичье все прет и прет. Болотников же — гнать бы пинком! — лапотную бедь в казаки принимает. Добычу на кругу — всем поровну. А чего в мошне осядет, коль голытьбы набежало тьма-тьмущая? Прибытку не жди. Вот и приходится в опасные походы снаряжаться.

Ехали к Красному селу с опаской. Впереди, в полуверсте от обоза, двигался ертаул из десяти казаков. Вскоре съехали к Яузе, по белому, игольчатому льду перебрались на правый берег.

— Теперь гляди в оба, — молвил Нетяга, зорко поглядывая на дорогу, охваченную диким, потаенно-безмолвным бором.

Но до села добрались благополучно. Нетяга, увидев Красное, изумленно ахнул:

— Да тут целый город!

— Большое село, — поддакнул Вахоня. — Эдак тыщи на две. Есть где пошарпать.

— Дура! — покачал головой Нетяга. — Да тут костьми ляжешь. Миром просить.

Миром не получилось. Купцы и мужики, промышлявшие на Москве торговлей, ни хлеба, ни мяса, ни сена дать не пожелали.

— Сами в затуге. Нетути!

— Как это нетути? — взвился Вахоня. — Быть того не может. Вон какие двери у всех справные. Порадейте царю Дмитрию!

Мужики мялись, лица кислые, постные. Царю Дмитрию они крест не целовали, держались Шуйского.

— Надо помочь, православные, — степенно кашлянул в бороду Нетяга.

— Царь Дмитрий Иваныч не забудет вас в своей милости.

— Нетути! — отрезали красносельцы.

Казаки возмущенно загалдели:

— Брешете! Мужики вы богатые. Царю Дмитрию не хотите помочь?!

Вахоня Худяк соскочил с саней, подбежал к одному из дворов, закричал:

— А ну пошукаем, станишники! Пошукаем у пособников Шуйского!

— Гайда, казаки! — кинул клич Левка Кривец.

— Гайда! — отозвалась сотня и ринулась к избам.

«Наделают беды», — подумалось Нетяге, а ноги, казалось, сами понесли к амбарам и избам, к желанной добыче.

Всего нашли: и хлеба, и туши свиные, и овса… Нашли и вина, тотчас загуляла по рукам бражная чарка. Хмель ударил в башку, прибавил буйства. Закипит, взорвется русская душа — не остановишь! Взорвется слепо, бездумно. Берегись, не становись на дороге. Сметет, сломит!

Вахоня выбежал из избы с увесистым ларцом. За казаком выскочил дебелый растрепанный мужичина в бараньем кожухе.

— Отдай, лиходей!

Вахоня двинул мужичину в зубы.

Красноселец, харкнув кровью, схватил орясину, скакнул к казаку.

— Получай, тать!

От могучего удара Вахоня рухнул в сугроб.

— Казаков убивают, станишники! — оголтело заорал Левка Кривец и выхватил из кожаных ножен саблю. — Бей вражьих пособников!

— Бей! — пьяно, свирепо гаркнули казаки и бросились на толпу красносельцев.

Погром был страшным, кровавым. Над селом часто, всполошно загремел колокол.

Глава 12 ПРОКОФИЙ ЛЯПУНОВ

Неделя минула, как Истома Пашков отошел под Николо-Угрешский монастырь. Был хмур и неразговорчив; чтобы забыться от невеселых дум, ездил по рати, тормошил тысяцких и сотников:

— Быть настороже! Василий Шуйский воевод на вылазку снарядил. В любой час могут ударить.

Тормошил больше для острастки, зная, что вылазной воевода Скопин-Шуйский не кинется к Угрешскому монастырю, для него враг есть ближе и опасней — Иван Болотников. Под Котлами, Заборьем и Коломенским стычкам быть. И стычки уже начались, не было дня, чтоб Болотников со Скопиным-Шуйским не поцапались. Но до больших боев пока не доходило: слишком мало сил у Скопина-Шуйского, не по зубам ему стотысячная рать. Недоступен и крепок Болотников, наскоком его не опрокинешь.

Болотников!

И вновь — в который уже раз! — всплыло лицо Большого воеводы — упрямое, властное, непоколебимое. Сколь силы и уверенности в этом железном лице! Сколь непреклонной воли! Такого не согнуть, не купить и не сломать. А ведь из подлого люда, из мужичья. И какого же вожака народ себе выпестовал! Крепок, крепок Иван Болотников.

На душе Пашкова — и злость, и досада, и зависть. Ему, Истоме — уж он-то знает себя, — никогда таким не быть, за народ и волю ему не биться. Биться же за богатую вотчину да за местечко у трона. (И только-то!) Господи, как мало человеку надо. Дай сладкий пряник — вот он и утешился. И ради этого стоило воевать с Шуйским? Воевать за более жирный кусок и шапку боярскую?!. У Болотникова же помыслы иные, его пряником не прельстишь. Народ его выковал, за народ ему и кровь проливать. За народ! (А не за шапку.) За волю и землю. И бьется, остервенело бьется Иван Болотников, борется за новую жизнь. Там, где прошла его рать, старых порядков не стало. Мужики о государевой казне и помещиках и думать забыли. Ни оброку, ни налогу, ни пошлин. Дворян будто опричной метлой вымели, своевольцы!

Истоме вспомнились слова Прокофия Ляпунова:

— Черт дернул нас к Ивашке пристать. Мужики дворян топорами секут, а мы — под его руку. Тьфу! Не надо бы тебе, Истома, ни нас, ни себя низить.

Дворяне не могли простить Пашкову его неожиданную податливость. Нельзя, никак нельзя было ему уступать первого места. Неслыханный срам ходить под стягами холопа!

Пашков и сам мучительно переживал свое поражение: скрытого тщеславия было в нем не меньше, чем в необузданном Ляпунове. И как ни старался он подавить в себе злость и досаду, неприязнь к Болотникову нарастала с каждым днем. Не помогали ни частые выезды по полкам, ни охотничьи вылазки в лес.

Братья же Ляпуновы и Григорий Сунбулов бражничали; гуляли шумно и буйно, блудили с девками. Пашков, наведавшись в ляпуновское войско, пришел в ярость: наподгуле была вся дружина. Навались враг — и пропадай войско.

Огневанно поскакал к воеводской избе. Прокофий и Захар — пьяней вина — лежали на лавках с девками. Истома выхватил плетку, девки с визгом кинулись в сени. Пашков рванул Прокофия за ворот рубахи, приподнял.

— Не до гульбы ныне, воевода!

Ляпунов — глаза мутные, курослепые — что-то невнятно промычал и повалился на лавку. Истома зло плюнул и выскочил из избы. Выговаривал Прокофию на другой день:

— Срам глядеть на твое войско. Не рать — пьянь кабацкая. Не рано ли в гульбу ударился?

— А чего бы и не погулять? — ухмыльнулся Ляпунов. Ухмыльнулся нагло, с издевкой. — До самой Москвы дошли, пора и повеселиться.

— Не время! Прекращай пиры, пока худа не дождался.

— Худа?.. Это какого же худа, воевода? У нас ныне все слава богу. И Шуйского в Москве заперли, и Престольную как медведя обложили, и Большого воеводу над собой поставили. Как тут чарочку не опрокинуть?

— Не юродствуй! Без Болотникова нам Москвы не взять. Кишка тонка.

— Куда уж нам без лапотника, — продолжал изгаляться Ляпунов. — Пропадем, загинем. Спасай, Иван Исаевич, воеводствуй! Мы ж — холопишки твои верные. И Ляпунов, и Пашков земно челом бьем, — Прокофий ткнулся широким лбом о пол.

— Не юродствуй, сказываю! — сорвался на крик Пашков, и гневливое лицо его побагровело. — Не юродствуй, Прокофий! — сел на лавку. Малость поостыв, сурово молвил: — Болотников ныне сильней, ему и первое место. И неча о том плакаться. Мы ж покуда не так и опасны для Шуйского. Вдвое, втрое войско наше увеличить надобно. Слабы мы без Болотникова. Слабы, Прокофий!

— Слабы? А кто ж Шуйского под Ельцом и Троицким наголову побил? О ком слава по всей Руси гремит? Не о нашем ли дворянском войске? Речь Посполитая — и та в ладоши хлопает. Виват! Знатно Шуйского разбили… Дивлюсь твоим речам, Истома Иваныч. Войско наше как никогда в силе.

— Видел вчера твое войско, — колюче глянул на Ляпунова Пашков. — Пьянь на пьяне сидит и пьяного погоняет. Срам! Доведись самая малая рать Шуйского — и костьми ляжет все твой войско. Вновь сказываю: прекращай гульбу, Прокофий. Москва — не Елец. Боле крепкое войско надобно. И не гулящее! А коли не остановишь, пеняй на себя.

С Ляпунова ухмылку будто ветром сдуло, лицо стало спесивым.

— Кому это ты угрожаешь, Истома? Дворянину Ляпунову, коего все Московское царство давным-давно ведает?! Не забывайся, мелкота веневская!

Пашков зашелся от гнева. Захотелось выплеснуть из себя злое, обидное, но все же сдержал себя, сдержал с трудом, чувствуя, как лицо покрывается испариной.

— Негоже нам ныне, Прокофий Петрович, родами считаться. И не моя вина, что не тебя в Рязани старейшиной поставили. Такова была воля дворянского войска. Ныне же не обессудь и не посчитай за срам у меня во вторых воеводах походить. Дело у нас общее — боярского царя спихнуть. А для того единенье надобно. От тебя ж покуда — чванство да гульба. Худо то, Прокофий! Приди в себя, проснись…

— Сам ведаю! — криком оборвал Истому Ляпунов. Горячий, необузданный, схватился за саблю. — Не учи, веневский сотник! — пнул ногой дверь в сени, загремел. — Фомка!.. Фомка, дьявол! Тащи бочонок и кличь начальных!.. Девок кличь, гулять буду!

Пашков укоризненно покачал головой.

В тот же день в стане Прокофия Ляпунова разыгралась кровавая буча. Дворянин Никита Васюков в пьяном угаре зарубил ратника из «даточных» мужиков. Мужики подняли Васюкова на копья. Набежали дворяне с саблями.

— Бей сиволапых!

Но «сиволапые» не устрашились и убили пятерых дворян. Ляпунов рассвирепел:

— В куски изрубить бунтовщиков! Коня!

Но до коня Прокофий так и не добрался: его удержали начальные люди, удержали насильно. Выпусти Ляпунова — и беды не избыть. Пьяный он и подавно неукротим, может и себя погубить, и войско опустошить. Уговаривали:

— Мужичья в рати боле половины. Не с руки нам ныне с лапотниками квитаться. Побереги дворян, воевода!

Но Ляпунов раскидывал начальных и рвался за порог. Пришлось связать Прокофия.

Похмелье было тягостным. На монастырском погосте хоронили убитых дворян. Батюшка на рысях (ветрено, стыло, секучий снег леденит щеки) бормотал заупокойные молитвы, а Ляпунов зло глядел на мужиков с заступами; лица их замкнуты, ни печали, ни покорства в глазах. Навозные рыла! Будь другое время — живьем бы в землю зарыл. Эк взяли волю на господ руку поднимать. Погоди, дай срок, за каждого дворянина ответят, о воле и помышлять забудут. В крови захлебнутся!

Возвращаясь в свою воеводскую избу, Ляпунов видел все те же злые, непокорливые глаза мужиков. «А что, как ночью скопом навалятся? — резанула неожиданная мысль. — Перебьют — и к Ивашке Болотникову».

И эта мысль настолько крепко засела в голову, что тотчас повелел утроить охрану воеводской избы.

А тут новая напасть. Примчал гонец Семка Хохлов из Рязани, ошарашил:

— Мужики заворовали, воевода! Поместья зорят и жгут, хлеб из житниц тащат. Вся рязанская земля взбунтовалась.

Ляпунов принялся стегать Семку плеткой; вымещая злобу на гонце, бесновато орал:

— Смерды, нечестивцы, паскудники!

Едва не до смерти забил Семку. Затем велел позвать в избу дворян, что из начальных. Услышав о мужичьем бунте, дворяне зашумели:

— Мы тут за их Красно Солнышко воюем, а они усадища наши громят!

— Ивашкиных грамот наслушались! Сам первый вор и мужичье воровать наущает.

— Неча нам тут боле делать! — взорвался Захар Ляпунов. — Айда в Рязань спасать поместья. Накажем мужиков! Немедля надо сниматься!

Слова брата всколыхнули было и Прокофия. Подмывало подняться и решимо кинуть: идем на Рязань, идем карать мужиков!.. И все же каким-то чудом остановил себя.

— Обождать надо, дворяне. Домой всегда успеем. Наша судьба ныне здесь.

Уж слишком многого ждал от похода на Москву Прокофий Ляпунов! Не любы были ему ни высокородцы— бояре (все у них), ни сам боярский царь Василий: покуда правят бояре на Руси, дворянам ни в почете, ни в славе не быть, век ходить униженными по царским задворкам. «Нам нужен свой царь, дворянский! — говорил Прокофий. — Такой, дабы на одних дворян опирался. Нас на Руси десятки тыщ, и, не будь дворянского войска, давно бы топтали Московию иноземцы. Бояр же — хилая горстка. Хватит им верховодить. Настал наш черед у трона стоять!»

С теми заветными думами и двигался Ляпунов к Москве, но чем ближе его рязанское войско приближалось к столице, тем все смятенней и тягостней становилось на душе воеводы. И виной тому — мужики. Они, треклятые! Побросали сохи, вышли из сел и деревенек и огромнейшей ратью пошли на Москву. И как пошли! Зверски, угрозливо, зоря поместья и вотчины, убивая бояр и дворян. Шли и кричали: «Довольно с нас боярской кабалы. На себя хотим хлеб растить. Добудем волю!»

Клич был такой могучий, что Прокофию становилось не по себе. А вдруг мужичье и в самом деле Москву возьмет, что тогда? Не кинется ли с оружьем и на тех дворян, что оказались с ними в одном войске?

Страшно становилось Прокофию. Начал колебаться. (Да и только ли он!) На верном ли пути? В воровском ли стане его место?

Подтолкнул Прокофия тайный посланник Шуйского. Царь посулил Ляпунову крупное поместье и высокий чин думного дворянина. Через несколько дней — все это время Прокофий скрытно сносился с царем — дворянское войско Ляпунова, воспользовавшись «мглою и непогодою», перешло на сторону Василий Шуйского.

Глава 13 ПОСЛЫ МОСКОВСКИЕ

Весть об измене воевод Ляпуновых и Григория Сунбулова застала Болотникова неподалеку от Донского монастыря. Выслушал молча, окаменело. Иуды! Подлые переметчики. Предали народное войско в самое неподходящее время. Вот оно, господское нутро! Пойдет ли барин на барина? Никогда того не будет. Ворон ворону глаз не выклюнет. Плевать барам на простолюдина. Лишь бы шкуру свою сберечь, себялюбцы!

Весть была и в самом деле черная. Дворяне не только пошли на раскол, но и на явную измену. Войско поубавилось. Что скажут теперь повольники, не повлияет ли бегство дворянской конницы на их решимость? Не посеет ли сомненье? Лазутчики царя и патриарха и без того мутят рать. Грозят божьей карой и отлучением от церкви, пугают великим войском, что идет на выручку Москве, страшат ордынцами, что вот-вот несметными полчищами хлынут на Русь… Тяжко, тяжко устоять мужику и холопу. Какую ж надо иметь веру в себя, чтоб не дрогнула душа!

И все же устоят, непоколебимо думалось Болотникову, непременно устоят! Не для того народ дошел с боями до Москвы, чтоб поддаться кривде Шуйского. Не смутит народ и подлая измена дворян. Лишний раз поймет, что баре не были и никогда не будут пособниками черного люда. Мужику с барином не по пути. На свою мужичью силу надейся, а сила та неиссякаема. Не видать переметчикам счастья, ждет их неминучая расправа. Для продажной псины — кол из осины!

Волевой, собранный, поехал по рати. На речи Ивана Исаевича повольники горячо отвечали:

— Не пропадем, воевода. Вон нас сколь собралось, и без дворян управимся.

— Добро, что не в сече предали. Знать, невтерпеж им боле с мужиками стоять. Быстро улепетнули, — проронил Сидорка Грибан.

— Быстрая вошка первая на гребешок попадает. Не уйти изменникам от погибели. И за стенами достанем! — степенно молвил Семейка Назарьев.

— Достанем! — дружно вторили ратники.

Иван Исаевич велел позвать к себе Нечайку бобыля и Мирона Нагибу. Строго спросил:

— Дворянская конница меж ваших полков прошла. Почему не остановили? Почему дозволили сдаться?

— Обманом взяли, Иван Исаевич, — отвечал Нагиба. — Мы-то всегда настороже. Сутемь, снег, но дворян углядели, тотчас вестовых послали. Те вернулись и сказывают: дворяне надумали на царев гуляй-город навалиться. Надоело-де под Угрешским монастырем стоять. Мы с Нечайкой немало тому подивились: не столь уж и велико у них войско, чтоб гуляй-город взять. На гибель, гутарим, пошли. Трудно едут. Вот, дурни, мекаем, ухнут сейчас пушки дробом — и повалят конницу. Видим, под самый городок подъехали, а пушки молчат. Вот тут-то нас и осенило: измена! Подняли казаков — и вдогонку. Почитай, на хвосты сели, едва в гуляй-город не ворвались. Кабы чуть пораньше.

— Кабы, — буркнул Болотников. — Неча было ворон считать.

И надо ж было ему отлучиться в этот чac под Данилов монастырь. Да и как не отлучиться? За последние два дня Михаил Скопин трижды налетал на полк Юшки Беззубцева, налетал дерзко, нанося ощутимый урон. Помогала воеводе и сама обитель: за каменными стенами засели не только оружные монахи, но и большой отряд московских стрельцов. С появлением конницы Скопина иноки и стрельцы выскакивали из ворот и храбро рубились с повольниками.

Болотников хотел поймать Скопина в западню, но молодой воевода ускользал из самых искусных, казалось бы, ловушек и продолжал лихо задорить рать, нападал то под Симоновым монастырем, то за Яузой, то у Заборья.

«Ловок же князь Скопин! — подумалось Ивану Исаевичу. — От такого любой беды можно ждать».

Раздумья Болотникова прервал колокольный звон — громкий, веселый, раскатистый; казалось, все сорок сороков московских загуляли праздничным перезвоном. А затем гулко заухали пушки.

— Что за веселье на Москве? — пожимая плечами, глянул на Ивана Исаевича Нечайка.

— Аль невдомек? — нахмурился Болотников. — Никак царь Василий Ляпунова чествует. То ль не победа, тьфу!

Добрый час гудели колокола и гремели пушки, добрый час терзали душу повстанцев.

«И зелья Шуйскому не жаль, — качал головой начальник пушкарского наряда Терентий Рязанец. — Ужель большой припас имеет?»

«Господи, звон-то какой! — истово крестился Сидорка Грибан, изумляясь заливистому медному реву тысяч колоколов. Ему, жившему век в сирой захудалой деревеньке, отроду не доводилось слышать такой веселой, неистовой, оглушительной гульбы звонниц. — Господи, творец всемогущий! Благость-то какая, будто сам Христос явился на Москву. Христос!.. А что, как и в самом деле?! — Сидорке стало жарко. На Москве духовному мужу видение было. Будто слышал он, как Богородица с Христом беседу вели. Чу, в московском храме то приключилось. Де, Христос страшно разгневан. Мужичья смута — кара божья за тяжкие грехи народа. Нельзя-де боле крамолить и проливать кровь. Остановитесь! Покиньте злого еретика и антихриста Ивашку Болотникова, он сатане предался. Ступайте с миром по домам, вернитесь к сохе. Чтите своих господ, кои царем и богом поставлены. А коль не кинете воровство, то еще более тяжкие беды ожидают Русь. Суда божьего околицей не объедешь, пошлет господь великий глад и мор, и никому не будет спасенья. Остановитесь, остановитесь, пока не грянул Страшный суд! Покайтесь — и всемогущий бог простит все грехи. Нет пути православному с Ивашкой Болотниковым. То злой ворог и разоритель веры христианской! Оставьте разбойника и кровоядца, покайтесь — и великий государь отведет от вас карающую десницу. Покайтесь!

А колокола все звенели и звенели, и чем дольше слышался их звон, тем все тягостнее и смятеннее становилось на душе Сидорки.

«Господи! И надо ли было убегать из деревеньки?» — внезапно подумалось ему.

А колокола все звенели и звенели, раздирали душу.

«Экая силища у Василия Шуйского! — думал Вахоня Худяк, слушая, как мощно ухают с московских стен тяжелые пушки. Вот тебе и Василий Шуйский. Давно ли на своем дворе с холопами лаялся (не забыть Вахоне холопства у князя Шуйского), давно ли с плеткой по людским бегал — и вдруг на царский трон взлетел. Эк пушками стращает! Силен, силен Василий Иваныч. Вот и слушай ныне Болотникова: Шубнику погибель неминуема, не мы, так сам народ московский его сокрушит. Не царствовать боле Шубнику!.. «Не царствовать». Легко сказать. Вон у него какая силища! Попробуй, сунься — костей не соберешь. Не зря ж, поди, Ляпунов с дворянами к Шуйскому переметнулся. У дворян нюх собачий: кто в силе — тому и службу нести… Не оплошать бы с Болотниковым, не потерять бы голову под московскими стенами».

«Звони не звони, а конец твой скорый, царь Василий, — посмеивался Семейка Назарьев. — Тщетны твои потуги: сам себя под мышку не подхватишь. Напрасно весельем исходишь. Не прельстить тебе не москвитян, ни повольницу. Гром твой, что мыльный пузырь. Не усидеть тебе ныне на престоле. Народна дубина тяжеленька, крепко шмякнет… Пали, пали. Грозила мышь кошке, да из норы».

Вернулся лазутчик из Москвы, принес весть от Аничкина.

— Ну как он, как посад? — нетерпеливо вопросил Иван Исаевич, жадно, цепко всматриваясь в лицо лазутчика. Уж слишком томительно ожидал он вестей от Матвея. Быть или не быть великой крови? Брать или не брать боем Москву? Все зависело от посада.

— Бог милостив, воевода! — бодро молвил лазутчик. — Матвей Аничкин привлек посад на нашу сторону. Народ согласен выдать братьев Шуйских. Завтра жди посольство от всего люда московского.

Иван Исаевич, не скрывая радости, налил лазутчику вина.

— Выпей, друже. Добрую весть Матвей прислал!

Молодец же Аничкин. Не зря послал его на Москву. Молодец! Сколь сметки, сколь отваги понадобилось, чтоб всколыхнуть посад. «Народ согласен выдать братьев Шуйских». То ль не удача! Прорвался-таки нарыв. Не хочет боле терпеть черный люд боярского царя. Как ни хитрит, как ни тужится, как ни изворачивается Шубник, но веры ему нет. На кривде далеко не ускачешь. Изверился московский трудник в Шубнике.

Иван Исаевич поделился вестью от Аничкина с воеводами, те довольно загалдели. Один лишь Беззубцев в рот воды набрал.

— А ты чего молчишь, Юрий Данилыч?

— Думаю, Иван Исаевич… Завтра, сказываешь, послов принимать? Дело не простое.

— Эка невидаль! — рассмеялся Нагиба. — Примем казачьим обычаем. Была бы хата да горилка.

— Горилка сыщется, а вот о хате, Иван Исаевич, надо бы подумать. Не в сей же курной избенке послов встречать. Что они скажут, о чем подумают? Москва пришлет послов, чую, дотошных. Так неужель Большому воеводе царя Дмитрия в эдаких хоромах срам терпеть?

— Что предлагаешь, Юрий Данилыч?

— Коломенский дворец, воевода. Небось слышал, что в нем каждое лето цари проживают. Всей Руси сие знатное место ведомо. Случалось, тут и заморских послов принимали, великие дела оговаривали. Ныне и наше дело великое.

— Но мы ж не цари, — молвил Нагиба.

— Зато именем царя Дмитрия дело вершим! — громко и отрывисто заключил Юшка.

Совет Беззубцева пришелся Болотникову по душе. Пожалуй, и впрямь надо встретить посланников Москвы в Коломенском. Встретить достойно. Пусть Москва видит, что войско царя Дмитрия не только могуче и крепко, но и наделено его большой властью.

И о другом надумал воевода: перенести стан свой в село Коломенское. Пусть на высоком правом берегу Москвы-реки и встанут Большой и Передовой полки. Об этом Иван Исаевич еще подумывал, когда велел опоясать Коломенское крепостицей.

А крепостица получилась на славу.

— Ну что, Мирон, и ныне сомненье имеешь? — спросил Болотников, когда закончили поливать телеги и сани, набитые соломой.

— Кажись, изрядно получилось. Добро бы тяжелым ядром колупнуть. А вдруг не выдюжит?

— Все еще не веришь, дьявол! — Болотников повернулся к стремянным. — А ну скачите за Терентием Рязанцем. Пусть притащит самую могучую пушку.

По ледяному валу выпалили четырехпудовым чугунным ядром из тяжеленного осадного «медведя». Ядро будто от железной стены отскочило. Выпалили в другой раз, в третий, но крепость выстояла.

Мирон Нагиба снял перед Болотниковым шапку.

— Теперь верю, Иван Исаевич. Никакой вражине не пробить сию крепость. Ну и башка у тебя, воевода!

Иван Исаевич ходил по дворцу и не переставал изумляться:

— Знатные мастера ставили. Надо ж таким умельцам родиться.

Коломенский дворец и в самом деле был диковинный. Легкий, воздушный, сказочный. Нарядные терема в затейливой резьбе, шлемовидные и шатровые башни и крыши. Ярко горят на солнце высеребренные и позолоченные купола, радуют глаз нарядные гульбища, парапеты и крыльца. А сколь благолепных сеней, переходов и присенков! Сколь резных петухов и причудливых зверей на искусно изукрашенных верхах!

— Вот перед кем надо шапку ломать, Нагиба, — восхищенно молвил Иван Исаевич. — Велик же русский трудник. Вот кто на Руси царь!

На другой день, часа за два до полудня, к Ивану Исаевичу вбежал стремянный Секира.

— Едут послы, воевода!

Послов встречали с почетом. За полверсты от Коломенского, по обе стороны дороги, выстроились отборные конные сотни. Вершники — в кольчугах, юшманах и бахтерцах, в медных шеломах и железных шапках. Грозные, бравые, молодцеватые.

«Доброе у Болотникова войско, — поглядывая на ратников, думал посадчанин Ошаня Тороп, ехавший в челе посланников. — И великое. Ишь какой огромный стан! Поди, и впрямь тыщ сто будет. Экая силища на Москву навалилась… И село укрепили знатно. Век такой диковинной крепости не видывал».

Неподалеку от дворца посланники сошли с коней. Иван Исаевич принял москвитян в Брусяной избе. Был в богатом цветном кафтане с жемчужным стоячим козырем, в алых сафьяновых сапогах с серебряными подковами; сверкали самоцветами позолоченные ножны и рукоять меча. По правую и левую руку от Болотникова — воеводы и казачьи атаманы в нарядных зипунах и кафтанах.

Посланники сняли шапки, перекрестились на киот.

— Здрави будь, Большой воевода. Москва челом тебе бьет! — громко молвил Ошаня Тороп и низко поклонился.

— И вам отменного здоровья, люди добрые, — приветливо отозвался Иван Исаевич. Глаза его зорки, цепки и живы, а на душе отрадно. «Москва челом бьет!» Вот и дождался ты, Иван Исаевич, заветного часа. Тебе, вожаку мужичьему, стольная Москва челом бьет. Рати народной, повольнице. Москва бьет челом мужику! Знать, совсем худо боярам и Шуйскому, коль люд московский с поклоном к мужику прибыл. Ужель скоро быть ему, Болотникову, в Престольной, ужель скоро устанавливать по всей Руси праведную жизнь! Без бояр, кабалы и господского кнута. Ужель?!

— Пришли к тебе, Большой воевода, от черных слобод, торгового люда и стрельцов.

— От стрельцов? — вскинул бровь Иван саевич. — Аль и служилые от царя отшатнулись?

— Отшатнулись, воевода, — кивнул Ошаня. — Да вот самого стрельца спытай. Подь наперед, Аникей.

Из толпы посланников протолкался к Торопу дюжий русобородый детина. Афоня Шмоток — стоял позади воевод, атаманов и сотников — ахнул: да это же Аникей Вешняк! Приемный сын деда Терентия, у коего останавливался когда-то Болотников. Вот и опять свиделись.

Аникей Вешняк перешел к Болотникову после падения Болхова, но долго быть в повольничьем войске ему не довелось. После разговора с Иваном Исаевичем стрельца позвал к себе Матвей Аничкин и сказал:

— Возвращайся в Москву, Аникей. Там ты нам боле пригодишься. От воров-де бежал. На Москве ж мути стрельцов. Авось и не станут за царя биться.

Признал стрельца и Иван Исаевич, но и вида не подал. Аникей же молвил:

— Ошаня Тороп правду сказывает, воевода. Надумали стрельцы царю Дмитрию Иванычу послужить.

— Молодцы, коль так надумали. Молодцы! Давно пора от Шубника отстать, — весело произнес Болотников и вновь перевел глаза на Торопа.

— А каково посада слово?

— И посад за царя Дмитрия, воевода. Не желает московский люд под неправедным Шуйским стоять. Не видать с ним житья доброго. Выдадим тебе и бояр, и всех князей Шуйских. Так мы всем миром порешили.

— Добро, добро, послы московские!.. Теперь же прошу со мной потрапезовать. К столу, други!

Но послы ни с места.

— Вишь ли, Большой воевода, — крякнул Ошаня. — Нам бы вначале царю Дмитрию Иванычу поклониться. Не дозволишь ли пресветлые государевы очи увидеть? Допусти к царю Дмитрию челом ударить.

Улыбка сбежала с лица Болотникова. С удивлением глянул на Ошаню.

— К царю Дмитрию? — поперхнулся. — О чем речете, други?.. Царя Дмитрия в Коломенском нет.

— Как это нет? — в свою очередь удивился Тороп. — А нам поведали, что он у тебя, батюшка. Чудно, право… Так где ж государь?

— Царь Дмитрий в Речи Посполитой. Ждет, пока моя рать Москву не возьмет.

Длинное узкобородое лицо Ошани потускнело, острые зрачкастые глаза стали растерянными.

— А мы-то чаяли, — развел руками, — у тебя государь. Думали, коль царь Дмитрий нас примет да своим праведным словом обнадежит, то и Москву ему сдадим… Нет, выходит, Дмитрия… В Речи Посполитой. Так-так.

И Ошаня, и все другие посланники заметно увяли. Хоть и пошли к столу, но веселого застолья не получилось. Пили, ели, слушали речи Болотникова и воевод, но так и не воспрянули. Под конец же застолья Ивану Исаевичу вновь пришлось испытать замешательство. Ошаня Тороп, осушив три корца, молвил:

— На Москву из села Красного мужики прибежали, воевода. В страхе прибежали. Де, твое воинство великий погром учинило. Мужиков зорили и смертным боем били.

У Болотникова дрогнула рука с чаркой, хмурые недоверчивые глаза вперились в Ошаню.

— Мои ратники мужиков не забижают. Навет!

Тороп кивнул одному из послов; тот, лысый, широколобый, поднялся и с укориной произнес:

— Не навет, воевода. Я сам из села Красного. После Михайлова дня набежали твои казаки и начали дома зорить. Будто ордынцы накинулись. Не токо грабили, но и убивали. Восьмерых мужиков саблями посекли. Да вот глянь! — скинул кафтан, рванул от ворота белую рубаху. Обнажилось плечо с кровоточащим сабельным шрамом. — Самого чуть не убили.

Болотников вспыхнул и на какой-то миг онемел. Повольница напала на мужиков! Ограбила и секла саблями. Пролила мужичью кровь!

Гневными глазами повел по лицам воевод. Кто? Чьи повольники набросились на село?.. Юшки Беззубцева? Нет. Недоумен… Нечайки Бобыля? Глаза чистые… Мирона Нагибы? Сидит, будто собака побитая. Башку отвернул. Его казаки шарпали!

— Ныне все подмосковные мужики напуганы, воевода, — сыпал солью на рану Ошаня. — Унял бы свое воинство.

— Уйму! — тяжело бросил Болотников. — Дело сие худое, но случилось оно без моего ведома. В рати все знают: мужик для нас первый содруг. Едва ли не все войско мое мужичье. И никому не дозволено зорить и бить крестьянина. Тот же, кто посмел поднять руку на мужика, понесет тяжкую кару. Не бывать боле в рати погромщикам и душегубам! О том твердо на Москве скажите. И еще скажите: царь Дмитрий прибудет немешкотно. В сей же час снаряжу гонца к государю.

— Ну, а коль не прибудет? — в упор глянул на Болотникова Ошаня. И застолица смолкла. Установилась тишь — мертвая, тревожная.

— Сами Москву возьмем! — громко, отрывисто произнес Болотников, и посланники сразу заметили, как круто изменилось его лицо, став жестким и решимым. — Сами возьмем! — повторил Иван Исаевич. — Шубнику за каменными стенами не отсидеться. Силен медведь, да в болоте лежит. У нас же видели, какое войско? Могучее войско. Сметет оно и бояр и Шубника. О том крепко на Москве скажите.

— Скажем, воевода, скажем, — заверил Ошаня. — Видели, огромное у тебя войско. У Шуйского и половины нет. Плохи его дела… Вот кабы еще и царь Дмитрий у тебя объявился, враз бы всех Шуйских порешили.

— А без царя Дмитрия? — теперь уже Болотников глянул на Ошаню в упор. — Пойдет ли посад на бояр и Шубника?

Тороп вильнул глазами, и у Болотникова нехорошо стало на душе. Ужель посад не восстанет, ужель не поможет народному войску?

Ошаня ответил уклончиво:

— Мир послал нас к царю Дмитрию. Наказал: увидите царя — быть Москве в его руках… Жаль, что покуда Дмитрий Иваныч у ляхов. Однако ж слова твои, Большой воевода, народу передам. Авось и без царя Дмитрия прикончим Шуйских.

Еще день назад жизнь царя Василия висела на волоске: черный люд вот-вот ворвется в Кремль и выдаст его Болотникову. Не спасли бы Шуйского и стрельцы: те, услышав, что в стане Болотникова находится «истинный государь», собрались идти к нему на службу.

Братья Иван и Дмитрий Шуйские в тревоге явились к царю.

— Не отъехать ли в монастырь, пока гиль не уляжется?

— Дурни! — закричал Василий. — Коль из Москвы выпорхнем, обратной дороги не будет. Завтра же другого царя выкликнут. Захотелось в чернецах походить? Бегите, бегите, малоумки! Пиры и девок забудьте. Поститесь, схимничайте, чахните в кельях.

— Но и тут лихо. Уж лучше в иноках походить, чем без головы остаться. Чернь, того гляди, через стены хлынет, и удержать некому. Стрельцы на Красно Солнышко уповают. Каиново семя! Заодно с посадом ныне стоят. Посад же к Вору собрался. И как ты сие дозволил, государь? Зачем велел послов к Болотникову пропустить? Аль уж совсем нам крышка?

— Э-э-эх, — махнул рукой и покачал головой Василий Иваныч. — Вижу, последнего умишка лишились… Пусть, пусть сбегают охальники к Вору.

Царь Василий не только не противился посольству, но и тайком от бояр и братьев его поощрял.

В тот же день, когда посланники вернулись в Москву и когда весь московский люд узнал, что царя Дмитрия в рати Болотникова нет, Василий Шуйский разослал по Китаю, Белому городу и Скородому своих ближних людей. Те ж, облачившись в азямы, дерюги и сермяги (под голь посадскую), громко и неустанно кричали:

— Православные! Неча нам боле Ивана Болотникова держаться. Он — облыжник! Мы-то чаяли с царем Дмитрием идти, а того и в помине нет. То ли у ляхов, то ли у черта на куличках. Нет никаких грамот Дмитрия! То проделки чернокнижника Мишки Молчанова. Поди, не забыли сего святотатца? Мишку за колдовство на Ивановской площади кнутом били, а Гришка Расстрига сего ведуна и прелюбодея к себе приблизил. Не забыли, православные, как Мишка вкупе с Расстригой честных девок силил? Не забыли, как по приказу Самозванца он ляхов ублажал как божьи храмы зорил и рушил? Расстригу убили, а Мишка схитил цареву печать и к ляхам утек. Вот и рассылает оттоль свои воровские грамоты. Нет царя Дмитрия! На Руси один царь — Василий Шуйский. Стоять за Василия!

Кое-где крикунов слушать не захотели; гнали прочь, носы кровенили. На Варварке и в Зарядье побили насмерть.

— Сами облыжники! Жив Красно Солнышко! Стоять за Избавителя и воеводу его Болотникова!

В иных же местах к крикунам прислушивались. Особо поколебали московский люд речи красносельцев: Иван Болотников велит не только бояр и дворян побивать, но и самих мужиков. (Показывали головы убитых.) Посад раскололся.

Царь Василий повеселел, ожил. Еще день, другой — и гиль на Москве пойдет на убыль. Да и патриарх Гермоген вовсю усердствует. Слово святейшего пуще стрелы бунтовщиков разит. Одумаются. Не так-то просто супротив царя и церкви крамолить. От бога отказаться — к сатане пристать. Одумаются! Не стоять им за еретика и разорителя веры христианской Ивашку Болотникова.

Молебны, проповеди захлестнули Москву.

Зол Иван Исаевич. Зол на Истому Пашкова. Так вот чем обернулась его хитродальняя байка. Выходит, нарочно распустил слух о царе Дмитрии. Как будто наперед все знал о посольстве. Предугадал — и ударил. Ударил коварно, исподтишка…

Послы уехали кислыми, без запала. И один теперь бог ведает — поднимется ли посад на Шуйского и бояр. Уж слишком на царя Дмитрия в Москве уповали. А где его взять, коль он за тыщу верст. И чего так долго у ляхов сидит, почему к Москве не поспешает? Войско у столицы, а царь за рубежом прохлаждается. Скорей, скорей надо ехать! (В Путивль к Шаховскому ускакали гонцы. Пусть поторопит князь государя Дмитрия, пусть тот немедля снимается к Москве.) Будь он здесь, въехал бы в столицу без боя и крови. Ныне же… ныне едва ли без крови обойдешься, едва ли посад откроет ворота.

Ждал новых вестей от Аничкина. Вести же пришли неутешительные: черный люд в ропоте поутих и повалил в храмы. Многие постятся и каются, другие же все еще поджидают из Речи Посполитой царя Дмитрия. Нужно чем-то вновь всколыхнуть посад.

Матвей прав: нужно всколыхнуть, непременно всколыхнуть! Выжиданьем и переговорами Москвы не взять. Пора показать Москве свою силу, пора готовить полки к сече. Нечего и Пашкову стоять без дела. Будет ему отсиживаться под Угрешью и разносить пакостные слухи, будет ему злобиться и чваниться. Чертов вестоплет!.. Да и только ли вестоплет? Не кроется ли за его опасными байками еще более мерзкая каверза? Не готовит ли дворянские полки к измене?

Неожиданная мысль показалась чересчур страшной и невероятной; постарался задавить ее, отбросить… Не хули, не хули Пашкова! Не такой он человек, чтоб пойти на измену. Уж слишком зло бил он царские рати. Человек он, по всему, достойный, да и мужиков, сказывают, в своем поместье не обижал. Лютой кабалой не давил, меру знал. А что спесив да честолюбив — так это у бар в крови. И все же… и все же гложет душу сомненье. Не послать ли его к Красному селу? Пусть дорогу с Ярославля и Вологды перекроет. Москву же надо запереть со всех сторон, дабы ни один хлебный обоз к Шуйскому не проскочил.

(Пораньше бы к этому пришел, Иван Исаевич! Уж чересчур опоздал ты, понадеявшись на мирную сдачу столицы! Пораньше бы, воевода!) С приказом к Пашкову был послан Юшка Беззубцев.

— Выходить Истоме всеми полками, — сказал Болотников. — Взять Красное и перекрыть Москву с востока и севера. И чтоб мышь не прошмыгнула к Шуйскому! В Красном же — народ не трогать.

Село Красное — заноза в сердце. Сколь порухи нанес войску набег на торговых мужиков сотника Нетяги! На Москве только и разговоров: Болотников мирных, христолюбивых крестьян зорит и бьет… Да и в самой ратинедобрые речи поплыли: казаки-де крестьян грабят и саблями рубят. То дело неправедное.

Вгорячах было приказал казнить Нетягу при всем войске, но казнь пришлось отменить: за Степана заступилась вся казачья сотня. Дерзко шумела: село купецкое, торговое, мужики там сохи не знают, товарами промышляют. Мошны им не занимать, купцами живут и царя Шуйского держатся. Помочь же войску наотрез отказались. Аль не злыдни-враги?

Заступился за казаков и Мирон Нагиба:

— Тут не в одном Степане дело, воевода. Казнить Нетягу — казаки огневаются.

Болотников, скрепя сердце отменил приказ: не ко времени сейчас раздоры. Однако с тревогой почувствовал: в крепко сбитой рати начинают появляться трещины. От Беззубцева, Бобыля и Нагибы нет-нет да и придут неутешительные вести: то ратники вражьих чернецов-лазутчиков с миром отпустят (наслушаются «христовых иноков»!), то на царевы подачки польстятся. Сколь уже повольников лазутчики подкупили, чтоб те полки мутили; многих вылавливали, но всех разве выудишь? Находились и такие, кои из войска в села и деревеньки свои уходили… Нет, нелегко стоять мужику под царевой Москвой, нелегко противиться карающим проповедям патриарха, коль он грозит отлучением от церкви христовой. Нелегко! Какую ж надо иметь силу, чтоб не убить в себе чаяния о лучшей доле. И видит бог — сила та жива в мужике. Лишь немногие поддаются на крючок Шуйского и устрашающие речи Гермогена. Рать жива дерзкими помыслами о воле, о царстве без господ и неправедных судей. И помыслы эти неистребимы. Вот падет боярская столица и заживет мужик добрым житьем. Скоро, скоро тому быть! Не раз уж били царские войска на пути к Москве, будут разбиты они и под Москвой. Перед волей мужика, перед волей народа никакому врагу не устоять.

Глава 14 БЫК И ГУСАК В ПАРЕ НЕ ПОЙДУТ

Услышав о бунте рязанских мужиков, Истома Иваныч сокрушенно подумал: и там крестьяне заворовали! Заворовали на землях дворян, кои на царя Шуйского пошли. Теперь и в тульских волостях ожидай беды.

Чутье Пашкова не обмануло: вскоре получил весть из Венева. Мужики отказались платить ему оброк, разорили поместье и захватили хлеб из житницы.

У Пашкова аж скулы свело от злости. Надеялся, что хоть его-то поместье крестьяне не тронут. Как могли, как посмели? Он тут с сечами к Москве пробивается, с царскими войсками бьется, а подлые мужики его усадище громят. Ну, не лиходеи ли!

— Болотниковских грамот наслушались, вот и заворовали, — пояснил гонец. — Нет-де ныне земли барской, вся земля теперь мужичья. Кто за сохой ходит — того и нива. Межевые столбы повыметывали и пожгли, земли на мирской сходке поделили. Шибко заворовали, воевода, по всем волостям.

— А что ж дворяне? Ужель на воров управы не найдут?

— Попробуй сунься. Сосед твой попытал было стрельцов на мужиков напустить, так мужики его дрекольем побили и в прорубь кинули. Сын прискакал — и его убили. Лихо ныне у нас, воевода.

Пашков стал сумрачней тучи. «Болотниковских грамот наслушались». Неприязнь — острая, бешеная — с новой силой всколыхнула Истому. Смерд сиволапый, холопье рыло! Эк мужичье взметнуло тебя на вершину. Не слишком ли высоко взлетел, лапотник? Ох как падать тебе будет тяжко. А падать придется. Не ходить смерду в воеводах: то дело дворянское. Не будет к тебе скоро никакого доверия, не будет, Болотников!

Пашков начал подсекать доверие к Болотникову с того дня, когда из «старейшины» превратился в подручного мужичьего воеводы, подсекать исподволь, утайчиво, но ощутимо. Чего только стоила молва о нахождении царя Дмитрия в болотниковском стане! Ныне не только на Москве, но и в самой рати пошатнулась вера в Большого воеводу. Да и в подмосковных уездах мужики засомневались: и царя нет, и добрых крестьян казаки громят — Пашков и здесь приложил руку, пугая мужиков зверской расправой повольницы, — стоит ли за Болотникова биться?

Доволен Пашков и московским посольством: получилось так, как он и задумал. Послы — они-то всерьез надеялись увидеть царя Дмитрия — вернулись на Москву невеселыми. Посад в унынии. Да и сам Болотников понял, что его помыслы о мирном захвате Москвы провалились. Ныне послал новые грамоты к городским низам и холопам. Покуда-де на Москве бояре, дворяне и купцы — на мирную сдачу они не пойдут. Восстаньте, перебейте господ и откройте ворота. Другого пути к воле нет!

Круто, круто повернул Болотников! Призвал чернь истребить не только бояр, но и дворян. Бар — под саблю, холопам — волю, мужикам — землю! Круто!

Измена дворянского полка Ляпунова не удивила Истому Иваныча, она лишь внесла еще больше сумятицы в его душу. Ляпунов зря не перебежит. Никак мужики-то пострашней бояр оказались. С боярами поладить еще можно, с мужиками — никогда! Бык и гусак в паре не пойдут. Ныне же и подавно с мужиком за одним столом не сидеть, коль он без разбору дворянские головы рубит… Нет, не царь Шуйский и не бояре враги Пашкова. Мужик — злейший враг. Мужик! Вот кого надо бить и на кого железную узду накинуть. Бить, покуда в смирение не придет. Бить вкупе с Василием Шуйским и боярами!

И эта мысль настолько потрясла Истому, что он целый день ходил сам не свой. А лазутчик Шуйского тут как тут, будто только и ждал отрезвления Пашкова. Истома прогнал лазутчика прочь. Нелегко, нелегко забыть срам от Василия Шуйского! Глумился, перед холопами низил, в ледяной воде выкупал. Как хотелось проучить Шуйского. Ужель простить, забыть о бесчестьи? Забыть и распрощаться с думами о высоких чинах и почете?.. Не спеши, не спеши, Истома Иваныч. Подумай, взвесь. У тебя мощное сорокатысячное войско и слава отменного воеводы. А вдруг удастся одолеть Шуйского? А вдруг на престоле будет дворянский царь, у трона которого ты станешь самым ближним. Ведать тебе Посольским или Разрядным приказом, ворочать делами державными. Ходить в высоких собольих шапках, ездить в золоченых каретах, принимать послов заморских. Жить широко и праздно, иметь десятки вотчин и тысячи мужиков… Мужиков! Тех самых мужиков, что ныне по всей Руси зорят поместья и убивают дворян? Сколь их уже погибло под мужичьей дубиной! А коль смерд Болотников возьмет Москву, то и вовсе дворянству не быть. Этот не пощадит, рука его не дрогнет. Рука, рука Болотникова. Он вновь видит ее — грузную, задубелую, железную. Ох, с какой беспощадной жестокостью сечет она дворянские головы!.. Нет, Истома Иваныч, не попутник тебе Болотников. Он самый лютый недруг твой. Откинь, напрочь откинь все сомненья и отдай свое войско Москве, где царь, бояре и дворяне, где господа, с коими тебе идти рука об руку. Откинь сомненья!

Колебался Истома не день и не два, но когда от своих лазутчиков услышал, что на выручку Шуйскому идет из смоленских, новгородских и тверских городов дворянское войско, колебания его отпали.

Истома Пашков начал готовить измену.

К приказу Болотникова — идти на Красное село — отнесся спокойно. Однако выступил лишь на третий день, предупредив о своем выходе царского лазутчика.

К западным и северным городам, не занятым повстанцами, скакали и скакали многочисленные царские гонцы с грамотами Василия Шуйского и патриарха Гермогена. Звали спешно идти на помощь против «отпадших» крестьянской веры разбойников и губителей крестьянских, кои отступили от бога и православной веры и повинулись сатане»…

Но рати собирались плохо. Многие дворяне оказались в «нетчиках», уклонялись от службы, предпочитая «бегать или хорониться».

Царь Василий бушевал, грозил:

— Неслухи! Аль не ведают, какой силищей Ивашка Болотников навалился? Отберу поместья, в темницах сгною!

Как-то к царю наведался Михайла Скопин.

— Надо, государь, на Можайск, Вязьму и Волок треть рати из Москвы послать.

У Василия Иваныча лицо вытянулось по шестую пуговицу.

— Спятил, Михайла! Да у меня и без того каждый ратник на золотом счету. Не ведаю, как и от Вора обороняться. Спятил!

Лицо племянника было серьезным и озабоченным.

— Выслушай меня, государь. Вязьма, Можайск и Волок захвачены бунтовщиками. Города оные закрывают путь на Тверь и Смоленск. В Смоленске же собрано дворянское войско с воеводой Григорием Полтевым. Но выйти на Москву сей рати трудно: надо пробиваться по дороге с воровскими городами. То же самое и на Твери. Архиепископ Феоктист, как ты уже ведаешь, государь, поднял на борьбу с ворами торговых людей и уездных дворян. Рать собирается немалая, но и ей выходу нет. Путь к Москве заслоняют Волок и Ржевская Украйна. Без смоленского же и тверского войска нам Болотникова не осилить.

— Не каркай! — пристукнул посохом Василий Иваныч, и маленькие слезящиеся глаза его стали беспощадно злыми. — Не каркай, Михайла!

— Не осилить, государь, — невозмутимо и убежденно повторил Скопин. — Ни с юга, ни с востока помощь к нам не придет. Рать же, что собралась на Москве, способна лишь на оборону. Вся надежда на северные и западные города, но они заперты. Надо поставить воров под двойной удар. Послать одну рать на Вязьму и Можайск, другую — на Волок и Ржев. Тотчас упредить Смоленск и Тверь. Пусть и они на воров выступают. Навалиться на воров с двух сторон, разбить, соединиться всем ратям под Можайском — и единым войском прийти на Москву. Тогда и Болотникову несдобровать.

Василий Иваныч вскочил с кресла, зазвонил серебряным колокольцем. В покои вошел черноусый молодец.

— Квасу!

Выпил, утер блеклые вялые губы шелковым убрусцем и быстро, маленькими шажками, заходил по покоям. Затем остановился против Михайлы, пробуравил немигающим взглядом. (Скопин так и не понял, что выражали в эту минуту глаза царя) и вновь плюхнулся в кресло.

— Оставь меня, Михайла… Оставь!

Когда Скопин вышел, лицо Шуйского исказилось злой, ехидной гримасой. Зелень, выскочка! Царя уму-разуму учить! Тоже мне великий стратиг. Из Москвы треть войска вывести. В самую лихую пору! Ишь какой прыткий. Ивашка только того и ждет, чтоб Москва без войска осталась. Зелен, зелен ты еще, Мишка!

Костерил молодого Скопина долго: руганью хотел задавить в себе зависть — жгучую, ревнивую. (Царь не любил людей мудрей себя. Да и какой царь таких любит!) Ну почему, почему самого не осенило? Открыть дороги смоленскому и тверскому войску — и Москва спасена. Ай да Мишка Скопин[236], ай да голова! Наградил же господь златым разумом. Уж не дьявол ли ему пособник? В такие-то младые годы — и такой разумник! Бояре к Мишке прислушиваться стали; что ни его совет — то толковей и не придумаешь. В почете ходит ныне Мишка. А что будет, когда в зрелые лета войдет? Как бы и на престоле не очутился. А что? Возьмут да и выкликнут бояре и купцы. Да и чернь будет на Мишкиной стороне. На Москве Скопина почитают… Опасен, опасен сродничек!.

И вновь ядовитая гримаса дернула губы Шуйского. Но как ни злился, как ни исходил завистью, но совет племянника ему пришлось принять: уж слишком отличный план выдвинул Михайла Скопин! Ныне не до склок и обид, коль решается судьба царства.

В Боярской думе Шуйский и словом не обмолвился о Скопине. Бойко и громко рассказал боярам о «своём» замысле и повелел:

— На Можайск и Вязьму идти в воеводах князю Дмитрию Мезецкому, на Волок и Ржевскую Украйну — окольничему Ивану Крюку-Колычеву.

Царь Василий с каждым днем чувствовал себя все бодрей. Все светлее и довольнее становилось его лицо. Порадовали вести от Мезецкого и Колычева — воров теснят и бьют, удачные вылазки Скопина, измена Ляпунова. Особо же повеселел, когда удалось склонить на свою сторону Пашкова.

Василий Иваныч и не чаял перетянуть к себе Истому: уж чересчур прытко шел на него Пашков, уж чересчур помышлял нового царя поставить. Дворянского! Такого, чтоб на южных служилых людей опирался.

Как-то был в кремлевском застенке, пытал полоненных дворян из Новгорода Северского. (Пленил Михаила Скопин в стычке под Симоновым монастырем). Дворяне осерчало сказывали:

— Нас московские цари не жалуют. Много ли мы на украйных землях жалованья получаем? По пять-шесть рублей в год. Московские же дворяне до ста рублей огребают. А поместья наши? Двести-триста четей — и буде. Дети же боярские и вовсе на клочках сидят, а их у нас тьма, почитай, каждый второй помещик из детей боярских. Прокормись с трех рублей и десяти четей земли! Вот и колотимся, как козел об ясли. Медной посуды

— крест да пуговица; рогатой скотины — таракан да жужелица. Худая жизнь! И никакого тебе покоя: то ляхи, то черкасы, то татары набегут. Успевай саблю вытягивать. Кидай сев, покосы, жнивье — и на вражину. Будут ли когда полнехоньки амбары? В пору по миру идти… А мужиков? Пропащее дело. Беглые мужики в поместья не идут, сами божью землицу осваивают. Голод у нас на крестьян. Сами за сохой ходим. Московские же дворяне и тут нам ножку подставляют. Отменить-де надо пятилетний сыск беглых. Сыскивать мужиков десять, двадцать лет, а то и вовсе отменить урочные годы… А «царская десятина», будь она проклята! А «посадское строение», когда последнего мужика от нас забирают? А срам, кой от московских дворян и бояр терпим? Кличут нас «смердами» да «холопами». Можно ли такое сносить? Другой нам царь надобен. Праведный царь!

«Праведный» — зло думал Василий Иваныч. — Не много ли захотели бунташные рыла! Вот и Пашков о «праведном» царе возомнил. Не сиделось ему веневским сотником. Всю служилую мелкоту с Украйны собрал, сколотил войско огромное. Сорок тыщ у Истомы Пашкова. Лихо, лихо под Ельцом и Троицким воевали. Лихо и глотку драли: побьем Шуйского! Побьем боярского царя! На престол сына Ивана Грозного — Дмитрия Иваныча посадим. Он южных дворян и деньгами, и землями, и мужиками пожалует. «Пожалует», хе-хе. Захотели молочка от бычка. Особо на мужиков расщедрится. От бояр заберет — и дворянишкам худородным. Дудки! У мертвых пчел меду запросили. Дудки! Без бояр царству не быть. Ни мужикам, ни служилой мелкоте не порушить высокие древние роды. Будет так, как богом заведено: царь и бояре правят, дворяне — служат, мужики — пашут; пашут на господ, а не на себя, как Ивашка Болотников помышляет. Никогда не видать мужику ни земли, ни воли. Пусть хоть всем миром поднимутся… да и поднялись. Сколь добрых бояр загубили (И вновь царю Василию стало жутко. Мужик с топором каждую ночь снится.) Семьдесят городов в руках бунтовщиков. Ныне же на саму Москву замахнулись. Вот тебе и лапотники! Либо боярскому царству быть, либо мужичьему. Все устои рушатся. Никогда еще на Руси такого лихолетья не было: мужики осадили столицу! Тут и воровские дворяне устрашились: мужик и их сметет, коль Москву захватит. Не зря ж Истома Пашков одумался. И про срам свой забыл! Забудешь, Истома, коль мужик с топором подступает, забудешь! Давно пора тебе одуматься. Но один ты Москве не надобен. Сделай так, чтоб все твое воровское войско изменило Болотникову. И ты это сделаешь, коль жить хочешь и коль намерен в дворянах остаться. Сделаешь, Истома!

Ивашку же Болотникова — анафеме предать. Огласить со всех церковных амвонов, что он антихрист и безбожник. Предать немедля! Проклясть, отлучить от церкви и веры христовой — и чернь отвернется от еретика. Мужик с богом живет, и бог для него всего превыше!

Отлучить православного человека от церкви — дело редкостное, необычное. Пришлось идти к патриарху. Владыка, выслушав царя, долго молчал. Неужто колеблется, подумалось Василию Иванычу, неужто оставит Ивашку Болотникова в христианах?.. Да и впрямь сказать: мудрено на такое пойти. Сколь бы ни было бунташных коноводов на Руси, но никого еще из паствы не отринули. Однако ж пора и покарать. Уж слишком великую замятню Ивашка Болотников учинил: как-никак, а целая мужичья война на Руси. Ивашка же — первый заводчик. Первого его и от Христа отринуть.

— Быть посему, — качнувшись в кресле, жестко, враждебно молвил святейший. — Богомерзкому приспешнику диавола не ходить боле в христовом стаде. Не ходить!

Глава 15 АНАФЕМА

Лето минуло, осень на исходе, а в глазах Василисы все стоит и стоит Звень-поляна. Не зря в леса ходила, не зря великий страх изведала, не зря на чудодей-цветок ворожила: жив Иванушка, жив сокол любый! Именно он вышел с народной ратью из Путивля, именно он подступил ныне к Москве. Не обманул ее кочедыжник.

Была перед октябрем-свадебником в торговых рядах, слышала речи мужиков:

«На Угре цареву рать побил. Теперь к Престольной идет Иван Исаевич».

«Сказывают, дюж воевода?»

«Дюж. Высок и могуч. Был его посланец у нас на селе, так мы об Иване Исаевиче дотошно сведали. Ране он в селе Богородском на землях князя Телятевского сидел, за сошенькой ходил. Наших кровей, мужичьих!»

У Василисы сердце остановилось. Он! Правду сказал чудодей-цветок. Он, ее Иванушка!

Ожила, зарделась ярким румянцем и будто на крыльях полетела к дому. С того дня совсем потеряла покой; ходила отрешенной, все валилось из рук.

— Что это с тобой, Василиса? — спрашивал Малей Томилыч. — Аль занедужила чем?

— Все слава богу, батюшка, — тихо отвечала Василиса и принималась было за дела, но миновал час, другой — и вновь, забыв обо всем на свете, становилась она задумчиво-отрешенной.

«Уж не дурной ли сглаз? — тревожился подьячий. — Ни меня, ни сына не видит».

Василиса и впрямь никого не замечала. В глазах, на сердце, в думах — любый Иванушка, муж невенчанный.

Когда ж Болотников пришел к Москве, Василиса засобиралась в дорогу. Надо идти, ждать нечего, надо добраться до рати. Таем от сына и подьячего — тот был у себя в Поместном приказе — вышла из Кремля и направилась к Серпуховским воротам Скородома. Спасской улочкой спустилась с холма к Пловучему, «живому» мосту, миновала Москву-реку и очутилась (пройдя Балчуг и Харчевные ряды) на Ордынке. Василиса слышала, что здесь когда-то жили татары и русские дворцовые слуги — возили грамоты от Великого князя. Сюда же на Ордынку татары пригоняли табуны степных коней, быстроногих, сильных и выносливых. На торги приезжала в Замоскворечье вся Русь. Сколь было шума, крика и толкотни на Ордынке! (Здесь и Малей Томилыч выбрал себе коня. Привел на двор, довольно сказывал: хоть и приземист, но добрый конь).

Из Кадашевского переулка выехала боярская колымага, окруженная холопами. Один из вершников ожег молодецким взором статную женку, озорно крикнул:

— Садись ко мне, пригожая, на край света увезу. Садись, горячо приголублю!

Из колымаги высунулся скудобородый боярин в куньей шубе, поманил вершника пальцем. Холоп подъехал. Боярин распахнул дверцу, огрел детину плеткой:

— Не я ль сказывал: в пути рот не разевай. Блюди господина свово, презорник!

— Прости, боярин, — повинился холоп, а глаза удалые, смешливые.

Василиса улыбнулась с грустинкой: заглядываются на нее добры молодцы, проходу не дают, а вот приголубить некому — голубь был далече. Ну да уж скоро его увидит, припадет к груди широкой; жарко зацелует. Иванушка, родимый!..

Шла с затуманенными глазами до Серпуховских ворот.

— Куда путь держишь, женка?

У ворот густая толпа стрельцов — суровых, неприступных.

— Куда? — замешкалась Василиса. — Надо мне, служивые. В святую обитель богу помолиться.

— Спятила, женка! Аль царева указа не ведаешь?

— Какого указа?

— Вот неразумная! Никого из Москвы выпущать не велено — воровская рать под стенами. Нашла время по обителям ходить.

Василиса вздохнула и повернула вспять. Надо же какая незадача! А может, из других ворот выпустят?

Но всюду Василису гнали прочь: Москва наглухо закрылась от воров. Возвратилась домой опечаленная и измученная.

Тоска, смертная тоска на сердце: не ест, не пьет, не спит Василиса. Малей Томилыч, отчаявшись, надумал сходить до заморского лекаря. Правда, дело тяжкое: иноземные лекари лишь царя да знатных бояр ведали, но денег у подьячего хватит, ублажит любого немчина. Лишь бы Василису избавить от неведомой хвори.

Василиса же вспомнила о бабке Фетинье. Укорила себя: давно у ведуньи не была. Авось и на сей раз Фетинья что-нибудь поворожит да посоветует.

И вновь таем засобиралась в дорогу. Но теперь и из Кремля не выйти: царь Василий, страшась черни, приказал закрыть кремлевские ворота и разобрать мосты через рвы. Стрельцы у Фроловской башни однако подсказали:

— Ступай к Боровицким, женка.

Боровицкие ворота оказались открытыми: через них пропускали обозы, прибывшие из Холмогор, Вологды и Ярославля. Выпускали же из Кремля лишь дворцовых слуг и приказных людей по государевым делам.

— А тебе по какой надобности, женка? — спросили стрельцы.

Василиса на сей раз не замешкалась, еще дома припасла ответ:

— Недалече, мне, служилые. На Пожар[237] за румянами.

— И без румян хороша, — рассмеялись стрельцы. — Проворь назад!

— Пропустили бы, ребятушки, — неожиданно заступился за Василису кряжистый чернобородый мужик с багровым шишкастым носом. — То женка подьячего Поместного приказа Малея Илютина… На-ка для сугреву, ребятушки, — сунул служилым несколько серебряных монет. — Зябко у ворот торчать. В кабак сходите.

— Ведаем Малея Илютина. Добрый человек, — оттаяв, молвили стрельцы. — Проходите.

— Спасибо, служилые, — поклонилась Василиса. Миновав мост через Неглинную и выйдя к Знаменке, спохватилась: надо поблагодарить чернобородого заступника. Оглянулась, но того и след простыл.

Знаменкой не пошла, а повернула к государеву Аптекарскому саду, тянувшемуся от Боровицкого до Троицкого моста по правому берегу Неглинной. За невысоким решетчатым тыном виднелись «пользительные» (целебные) деревья и кустарники, на которые опускался рыхлый снег. Затем потянулись дворы царских стряпчих и стольников, стрелецких голов и сотников, кремлевских архиереев.

Подул ветер — промозглый, напористый. Василиса, хоть и была в теплой телогрее на лисьем меху, зябко поежилась. Надо было шубу надеть, запоздало подумалось ей, ишь какой ветер остудный и знобкий.

У храма Николы Зарайского, что у Троицкого моста в Сапожке, густая толпа прихожан; норовят протиснуться внутрь, но весь храм забит богомольцами. Из открытых дверей вырывается могучий утробный голос дьякона:

— Вору, еретику и богоотступнику Ивашке Болотникову — анафе-ма-а-а!

Василиса вздрогнула, пошатнулась, в ужасе осенила себя крестом; оборвалось сердце, стало жарко, все поплыло перед глазами. А в уши бьет и бьет, корежит душу чугунный грохочущий бас:

— Ана-фе-ма-а-а! Ана-фе-ма-а-а! Ана-фе-ма-а-а!

Ноги подкосились; присела на рундук, заплакала. За что караешь, господи?! Назвать еретиком и богоотступником ее любого Иванушку?! Отринуть от христовой общины?! Проклясть?! Да как оное можно? Как рука поднялась у владыки Гермогена? Горе-то какое, господи!

Не помнила, сколь и просидела на рундуке. Чья-то легкая, сухонькая рука коснулась ее плеча.

— Вставай, голубушка. Остынешь.

Перед Василисой немощная согбенная старушка с глубоко запавшими выцветшими глазами.

— Бабушка Фетинья? — выдохнула Василиса. — Горе-то, бабушка!

— Обозналась, голубушка, — зашамкала беззубым ртом старушка. — Век Ульяной кличут.

— Ульяной? — будто во сне протянула Василиса. — А мне к бабушке Фетинье надо… К бабушке Фетинье пойду.

Долго шла улицами и переулками, и всюду из храмов неистово и жутко неслось: анафема, анафема, анафема! Тягуче, заунывно гудели колокола, гудели неумолчно и гнетуще. Православный люд снимал шапки, крестился, немея от замогильного звона и зловещих проклятий.

Избенка бабки Фетиньи находилась неподалеку от «Убогого» Варсонофьевского монастыря, в одном из глубоких рождественских переулков. Избенка, ветхая, покосившаяся, притулилась к краю пустынного Бабьего овражка. (К ведунье приходили лишь девицы и женки, приходили тайком от матерей и мужей, зачастую прячась в зарослях овражка.) Старое, шаткое крылечко занесло снегом. Василиса вошла в избу. Сыро, тихо, темно.

— Жива ли, бабушка Фетинья?

Никто не отозвался. Оглядела лавки, залезла на печь, пошарила рукой по полатям. Никого! Печь давным-давно остылая. Голые лавки, голый щербатый стол, одни лишь сухие пучки кореньев и трав висят по закопченным стенам. Ужель преставилась Фетинья?

Повернула было вспять, а навстречу двое мужиков в овчинных полушубках. Один из них, княжистый и чернобородый (да это же тот самый мужик, узнала Василиса, что помог ей из Боровицких ворот выйти!) недобро молвил:

— Не спеши, женка, дельце есть.

Мамон упредил еще днем: жди гостей ночью. Евстигней поскучнел, заохал:

— Не по нутру мне твоя затея. Как бы в дураках не остаться.

Евстигней умел проворачивать торговые дела, объегоривать, ковать из полтины рубль, но в лихих делах терялся, чувствовал себя робко и неуверенно.

— В убытке не будешь. За Ивашку Болотникова полцарства Шуйский отвалит. Смелей, Саввич!.. Но чтоб Варвара и Гаврила твой шалопутный ни о чем не знали. Сам ночью встреть.

Встретил, указал на подклет старой избы. Мамон и Давыдка тащили Василису чуть ли не на руках: женка висла, падала и тихо стонала.

— Уж не вином ли опоили? — спросил Евстигней, когда женку положили на лавку.

— Зельем сонным. А то б и не привели. Брыкалась, как кобылица, едва уняли, хе.

— По Москве-то как шли? — удивился Евстигней: знал, что ночью все улицы перегорожены колодами и решетками — ни конному, ни пешему не проскочить.

— Не забывай, что я государев палач из кремлевской Пыточной. Грамоткой наделен, — ухмыльнулся Мамон. — Палачу дорога везде открыта, тем паче с женкой гулящей, хе.

Женку тотчас сморил сон; лежала на лавке с бледным, осунувшимся лицом; из-под кики с жемчужными поднизями выбились густые шелковистые волосы. Евстигней долго разглядывал Василису, сопел крупным мясистым носом.

— Давно, поди, не видел женку? — спросил Мамон.

— Никак годков восемь. До сих пор ладная баба.

— Губа не дура, — хохотнул Мамон. — Не сподобишь ли женку? Бывало, горазд был. На себе-то всех баб изъездил.

— Буде зубы скалить. Грешно в пост о блуде толковать.

— Попы замолят, хо! Чтоб они делали, коль грешники перевелись. Ни служб, ни казны, ни жратвы. Нагишом бы в алтарь ходили. Вся христова вера на грешнике держится. Ублажи, сказываю!

— Не срамословь, богохульник! — осерчал Евстигней. — В моем доме ни блуда, ни святотатства не потерплю… Нельзя здесь быть женке.

— А где ж? Твои в новую избу перебрались. Запри на замок, никто и не сведает.

— Запереть недолго… А коль орать начнет да в дверь бухать? У меня тут днем людно, приказчики ходят.

— Связать, кляп в рот — и вся недолга.

— Чай, я не разбойник. Все ж она человек, душа христианская.

— Так куда ж? — недоуменно уставился на купца Мамон.

Евстигней помялся, повздыхал и наконец молвил:

— Ну да бог с тобой. Спрячу понадежней, — откинул рогожу с полу, ухватился за скобу крышки. — Тут у меня лаз в подземок.

Спустились с фонарем, пригнувшись, прошли пару сажен и очутились перед низкой сводчатой дверью с пудовым замчищем. Евстигней выудил из темного угла ключ, рука затряслась. Господи, опамятовался он, лиходея впускаю, пожитки снесет. И дернул же черт с Мамоном связаться! Разорит, ограбит!

— Чего возишься? Дай открою.

— Щас… щас, Ерофеич… Заходь.

Вошли. Мамон присвистнул. Подземок широк и просторен, выложен бревнами. Печь, сундуки, лавки, стол. В правом углу образ всемилостивого Спаса.

— Да тут целая изба! Есть где отсидеться… Ивашки Болотникова, что ль, испугался? Придет на Москву, а купец в подземок. Ай да Евстигней Саввич, ай да пройдоха!

— Буде, говорю, скалиться. Тащите женку.

Давыдка выследил и сына. Ходил за Никиткой по Великому торгу; тот сновал по рядом и пытал коробейников и торговых сидельцев: не видел ли кто вчера его пропавшей матушки, не случилось ли какого лиха на торгу. Дольше всего задержался в Бабьем ряду, куда частенько наведывалась матушка.

— Ведаем Василису, но вчера ее на торгу не примечали, — сказывали женки.

В Монистном ряду к Никитке ступил чернобородый мужик с шишкастым носом.

— Матушка, гришь, пропала. Гришь, в телогрее была? Видел. На голове кика с жемчужным очельем. Сапожки алые.

— Она! — обрадовался Никитка. — Где видел?

— Да тут, на Пожаре. Вчера я на извозе был. Матушку твою к бабке-ворожее возил. Никак у нее и заночевала.

— Так поехали!

— Ныне я без лошади. Подковы надо сменить. Айда пешком.

— Айда! — охотно кивнул Никитка.

Давыдка шел с парнюком, приглядывался. Рослый, ладный детинушка, в плечах широк. А и всего-то годков пятнадцать.

— Малей Томилыч, поди, с ног сбился?

— Он по божьим домам матушку ищет. Думал, лихие пристукнули.

Когда Никитка вошел в избушку бабки Фетиньи, встречу ему шагнул огромный, дикого вида мужичина с рыжей курчавой бородищей. Поднял свечу, вгляделся.

— Схож… Вся рожа Ивашкина, хе.

Удача, казалось, сама плыла в руки Мамона. И недели не пройдет, как Болотников угодит в его силки. Уж то-то потешится он над Ивашкой, то-то поизмывается! Дважды уходил из его рук Болотников, но в третий раз ему не выскользнуть. Сам придет, и аркан не понадобится. Без ума был от своей девки, наверняка и сейчас не забыл Василису. А тут еще и родной сын объявился! Наследник, отцовская плоть и кровь. Непременно клюнет Болотников, лишь бы похитрей дельце обставить.

В Мамоне взыграла охотничья страсть — звериная, безудержная. Он охотился всю жизнь — за беглыми людьми, за девками (великий распутник!), за казной. Нынешняя же охота за Болотниковым была самой хищной и вожделенной. Аж кулаки зудели!

Вначале он помышлял спрятать Никитку у Пронькина, но передумал: вместе мать с сыном держать нельзя. Пусть Никитка остается в избе умершей Фетиньи, пусть покуда будет пленником. «Спасет» же его верный подручник Мамона — Ермила Одноух. (Это его ждал Мамон в тот день, когда впервые увидел Василису на Ивановской площади). Ермила появился лишь через неделю, понуро доложил: казну из Николо-Угрешского монастыря захватить не удалось. Князь Михаил Скопин, сопровождавший подводу с деньгами, изрубил со своими людьми едва ли не всю ватагу.

Мамон ушам своим не поверил: сотня лихих — в каких только стычках не были! — не могла осилить два десятка княжьих холопов.

— Век таких бар не видел, — разводил руками Одноух. — Будто сатана на коне. И удалью, и хитростью взял.

Мамон хоть и рассвирепел — сколь денег уплыло! — но долго на Ермилу не гневался: нужен ему был Одноух. Ловчей Ермилы никто в чернецы не «постригался». Сколь ризниц уже очистил!

К Василисе пришел ночью.

— В здравии ли, женка?

— Где я? — прижавшись к стене, спросила Василиса. — Зачем заточили сюда?

— Зачем? — поставив на стол фонарь, переспросил Мамон. — Для дела, женка… Да ты не пужайсь, не трону.

— Кто ты? — Василиса не узнавала Мамона. — Какая корысть прятать меня?

— Деньги нужны, женка. Деньги — крылья, с ними ни ума, ни силы не надо. Стоит крякнуть да денежкой брякнуть — все будет, хе.

— Не ту похитил, — покачала головой Василиса. — У меня сроду своего алтына не было.

— Верю, женка, верю. В злате-серебре не купалась. Однако ж ныне цены тебе нет. За тебя никакой казны не пожалеют.

— Кто?

— Как кто?.. Отец сына твоего — Болотников Иван Исаевич.

Василиса ахнула, изумленные глаза застыли на Мамоне. Кто этот человек?! На Москве тайны ее никто не знает. Ни Малей Томилыч, ни приходской поп… Никитка? Ужель Никитка кому обмолвился? Вряд ли: строго-настрого заповедала никому и ничего не сказывать об отце, иначе несдобровать… Малей Томилыч? Когда пришла в его дом, сказалась женой беглого мужика. А тот даже имени не спросил, для него любой мужик — подлый человечишко без звания… Откуда ж этот рыжебородый проведал? Теперь беды не избыть.

— Зачем смеешься надо мной, батюшка? Я — супруга подьячего Малея Илютина, что в Поместном приказе сидит.

— Лукавишь, женка. Никогда супругой Малея ты не была. Не пошла с ним под венец. Не лукавь!.. Никитка твой весь в Ивана. Правда, нравом, кажись помягче, никак в тебя. А понесла ты его в лесу, когда с Афонькой Шмотком от княжьих людей укрывалась… Опосля в село Богородское пришла.

— Кто ты? — выдохнула Василиса.

— Аль не признала? — Мамон придвинул к себе фонарь. — А ну вглядись, вглядись, женка.

— Не ведаю тебя… нет, не ведаю.

Мамон довольно рассмеялся: изрядно же его ордынская хна изменила. Да и годков-то пролетело немало, мудрено признать.

— А я ведь тебя, женка, по всем лесам сыскивал. Аль не помнишь, как в 'избе бортника Матвея впервой свиделись?

— Мамон! — дикий, цепенящий ужас обуял Василису. Мамон!.. Тот самый Мамон, от коего она пряталась в лесу, тот самый Мамон, коего люто возненавидел ее Иванушка, тот самый Мамон, кой карал страдников из села Богородского. Страшный, жестокий человек!.. Да он же ныне на Москве в катах ходит — и как сразу не признала! — топором головы рубит. Зверь, палач!

— Не пужайсь, не пужайсь, женка. Мы с тобой, чай, сосельнички, хе. Полюбовно поладим. Денежки, сказываю, надобны. Пусть Иван твой мошной тряхнет. При нем, поди, казна немалая. Пусть за тобой с деньгой придет. Дай ему весточку, да такую, дабы поверил, дабы и малейшего сомнения не закралось. Могу и подсказать, чтоб голову не ломала. Пусть посыльный напомнит твоему Ивану, как впервые с ним ты встретилась. Где, в какую пору, да какие слова друг другу сказывали. Тут уж не усомнится и непременно выкупит тебя. На Москву же Ивана мой посыльный проведет и вспять без порухи отправит. Дело-то доброе, женка. Мне — денежки, тебе — муженек, хе.

Василиса смотрела на Мамона, слушала его вкрадчивую речь и не могла избавиться от страха, который сковал ее руки, ноги, горло, заледенил душу. Сжалась в комок.

— Ты чего, женка?.. Я тебя хочу к Ивану вернуть, а ты волком зыркаешь.

— Не верю тебе.

— Напрасно, женка. Ради чего ж я тебя от Малея выкрал? Блуд сотворить, телесами твоими потешиться? Нет, женка. Еще б в избе фетиньи натешился… Деньги нужны, сказываю! Дай Ивану весть — и будешь с ним. Добра тебе хочу.

— Не верю, — вновь глухо повторила Василиса. — Добром ты никогда не славился, Мамон Ерофеич. И на селе злей тебя не было, и на Москве Малютой провеличали. Худое замыслил, не дам весточки.

— Дашь, женка! — повысил голос Мамон. — Еще как дашь… О сынке не забудь. Ныне и он у меня в капкане.

— Где он, что с ним? — вскочила с лавки Василиса.

— Коль поладим, завтра же доставлю. А коль заупрямишься, без чада будешь. Жил раб божий Никитка — и нету!

— Зверь, кат!

— Остынь, женка. Некуда тебе деваться. Сказывай — с чем идти к Ивашке? А не то ты меня ведаешь, мигом в Пыточную сволоку. Войди в разум, чадо свое пожалей…

Долго назидал, долго увещевал, но глаза Василисы оставались враждебными. Не деньги ему нужны, а сам Болотников. Заманить надумал, заманить коварно и подло, заманить и убить. Уж лучше самой пойти на погибель. Ни под какой пыткой не поможет она врагам ее Иванушки… Чадо… Что этот душегуб говорит? Господи, что он говорит! Станет истязать Никитку на ее глазах. Сечь кнутом, жечь на огне… Что он говорит, господи?! Дай силы!

Глава 16 МАТВЕЙ АНИЧКИН

Крик. Пронзительный жуткий…

За стеной пытали. Жестоко. Подвесив на дыбу, палили огнем, ломали ребра, увечили. Стоны, хрипы, душераздирающие вопли.

Пыточная!

Холодно, темно, сыро. Тяжелые ржавые цепи повисли на теле, ноги стянуты деревянными колодками.

Мрачно, одиноко.

Узник шевельнулся, звякнул цепями.

Тяжелые, гулкие шаги. Нудный скрип железной решетки. Пляшущий багровый свет факела.

Двое стрельцов вталкивают рослого чернявого преступника в разодранной рубахе, приковывают к стене.

— Попался-таки, Матвейка, — голос стрельца злой, грубый. — У-у, пес! — пинает преступника тяжелыми сапогами.

Другой из стрельцов наотмашь бьет кулаком Матвея по лицу. Уходят. Матвей Аничкин молча утирает рукавом кровавые губы.

— За что заточили, детинушка? — спрашивает сосед-узник.

— За дело, — коротко отзывается Аничкин. Ему не хочется говорить. На душе безутешная горечь. Прощай, волюшка! Смерти не страшился. Сожалел о том, что не довелось дожить до той поры, когда Болотников возьмет Москву и вместе с новым царем установит на Руси праведную жизнь. Сколь об этом грезилось!

Все последние дни Аничкин сновал по тяглым слободам, оглашал «листы» Болотникова, звал ремесленный люд подняться на царя и бояр. Тяглецы внимали охотно, взбудораженные дерзкими горячими словами, кричали: стоять за Болотникова! Дело дошло до того, что Москва снарядила к Ивану Исаевичу посольство. Аничкин радовался: не зря бегал по Москве, не зря будоражил посад. Но когда посольство вернулось от Большого воеводы, Москва заметно утихла. Матвей вновь засновал по слободам, и вновь всколыхнулась столица. Но тут во всю мочь грянула по Москве анафема, грянула страшно, наводя ужас на христолюбивый народ. Москва сникла, повалила в храмы.

«Хитер же Шубник! — думал Аничкин. — Чего только не затеет, дабы подорвать силы Ивана Исаевича».

И Аничкин решился на отчаянный шаг. Хватит Шубнику царствовать и злые дела творить. Облачился в стрелецкий кафтан и проник в Кремль. Проведал: Шуйский едва ли не каждую обедню стоит в Успенском соборе. В один из царских выходов, когда Шуйский в окружении архиереев и бояр шествовал ко храму, Матвей выскочил из толпы служилых и метнулся к царю. Однако Шуйского достичь не успел: царя заслонили пятеро стрельцов. Двоих зарубил саблей, одного повалил ножом.

В тот же час Матвей оказался в застенке. По углам Пыточной в железных поставцах горели факелы. На широких приземистых лавках — ременные кнуты из сыромятной кожи и жильные плети, гибкие батоги и хлесткие нагайки, железные хомуты и длинные клещи, кольца, крюки и пыточные колоды. Подле горна, с раскаленными добела углями, стоит кадь с рассолом. Посреди Пыточной — дыба, забрызганная кровью.

Расспросные речи вел сам дьяк Разбойного приказа Левонтий Петрович. Сидел за длинным столом, откинувшись в кресло с пузатыми ножками. Дьяк высок и худощав, лицо блеклое, изможденное. Дьяк устал, устал от бессонных ночей и пыток, устал от свиста кнута и хруста выворачиваемых дыбными ремнями рук, от крови и запаха поджаренной человечьей кожи, от стонов и криков узников. Лихолетье! Крамолой исходила Москва, крамолой бушевала Русь. Разбойный приказ задыхался от воровских дел: на Москве не хватало темниц для бунташных людей. Тяжко, тяжко дьяку Разбойного приказа.

Подле Левонтия Петровича двое подьячих в темных долгополых сукманах. На столе — свечи в медных шандалах, гусиные перья, листы бумаги, оловянные черниленки.

На дубовом стульце, возле дымящейся жаратки, сидит кат — дюжий, косматый; грузные, широкопалые руки хищны и нетерпеливы. Дьяк скользнул тусклым взглядом по кату. Этого, кажись, никакая усталость не берет. Лют! На пытку как на праздник ходит.

Мамон, встретившись с глазами дьяка, повел плечами: скоро прикажет взяться за кнут и клещи. И он возьмется, возьмется с жадным упоением, возьмется с дьявольским огнем в глазах. Пытка — его утеха, его сладостный, вожделенный пир.

Узник сидит на скамье. Руки связаны, рубаха изодрана в клочья, лицо окровавлено.

— Сего вора, — остро глянув на преступника, молвил один из подьячих, — кличут Матвейкой Аничкиным. В ближних атаманах у Ивашки Болотникова ходил.

— Ведаю, — буркнул дьяк.

Мамон встрепенулся. Знатная птица в клетку угодила! Сыскные люди и земские ярыжки с ног сбились, чтоб изловить Аничкина.

— Как ты посмел, вор, на царя руку поднять? На помазанника божьего? — сурово вопросил дьяк.

— Царь на Руси один — Дмитрий Иваныч, сын Ивана Четвертого. А Шуйский… Шуйский — приспешник боярский. Не люб он народу.

«Воистину, — невольно и желчно подумалось дьяку, — царь никому не люб — ни черни, ни боярам. Бояре в Речь Посполитую тайных послов снарядили. Помышляют на троне Сигизмунда видеть либо королевича Владислава».

Дьяк знал многое, знал, от кого и кто направлен к московскому послу Григорию Волконскому (тот три месяца сидел в Речи Посполитой под Гродно и ожидал, когда будет допущен к Сигизмунду в Краков). Знал и помалкивал: не хотел видеть в царях Василия Шуйского. Не такой нужен великой Московской державе государь. Вся Русь возмущена его царствованием. Эк до какой замятни довел державу. Другой, другой царь надобен. И не Жигмонд с Владиславом. Эти станут пешками в руках бояр. Боярам же порядки польские всегда по нраву: короли пляшут под дуду панов, почитай, никакой власти не имеют. О том и московские бояре тщатся. Подавай им правление на польский лад!.. Но то худо, зело худо. Не станет крепкого царства, коль бояре будут царем помыкать. Не станет! Новый Иван Грозный надобен, чтоб о державе неустанно пекся, о силе и славе ее помышлял. У Шуйского же слава худая. Не токмо народ, но и бояре в него веру потеряли, не надеются на Шуйского. Не тот он, знать, человек, дабы крамолу извести. Надо к ляхам на поклон идти. Крепко же перепугались высокородцы. И не столь из-за правления Шуйского, сколь из-за мужиков и холопов. Возьмут Москву и примутся боярские головы сечь. Спасаться надо, ляхам в ноги кланяться. Дурни, чревоугодники, себялюбцы! Нет на вас Ивана Грозного. Ради своей корысти готовы сатане Русь продать. Тщеславны, князьки удельные! Борис Годунов им был не по сердцу. Еще бы! Тот бояр не шибко честил, норовил на дворян опираться, за море выйти. Норовил Русь укрепить и с иноземцами торговать. По нутру ли сие вотчинникам? Сколь Борису Годунову кровушки попортили! Уж на что здоров был, да и то не выдюжил. Жаль, жаль Бориса.

Обок громко кашлянул в кулак подьячий. Левонтий Петрович качнулся в кресле, повернулся к Аничкину.

— Поведай, вор, с кем на Москве людишек к гили подбивал?

— А чего народ подбивать? — усмехнулся Аничкин. — Москва сама к Болотникову ходила.

— Лукавишь, Матвейка. О воровских делах твоих давно на Москве наслышаны. Ты, почитай, в каждой слободе народ мутил. И не один, а заодно с другими ворами, что Болотниковым посланы. Назови лазутчиков, и царь сохранит тебе жизнь.

— Буде, дьяк, зубы заговаривать. Пожалел волк кобылу: оставил хвост да гриву.

— Языкаст, вор. Ну да кат у меня досужий. Он те язык ниже пяток пришьет.

— Не пугай, дьяк.

— Так и не укажешь своих подручников?

— Не скажу, дьяк.

— Скажешь, скажешь, вор, — кивнул Мамону. — Свиным голосом запоешь.

Мамон привязал Аничкина к скамье, стянул руки и ноги тонким сыромятным ремешком.

— Жарко будет, атаман, — взял с лавки кнут, дважды, разминаясь, рассек воздух, а затем широко отвел назад руку и с оттяжкой полоснул Матвея, вырезая на спине кровавую, рваную полосу. Аничкин заскрежетал зубами.

— Сказывай, вор! — прикрикнул дьяк.

Аничкин молчал. Свистнул кнут — в пятый, десятый, двадцатый раз. Спина — кровавое месиво.

«Стоек же вор, — подумалось Левонтию Петровичу. — Ужель не заговорит? У Малюты молчунов еще не бывало. Заговорит! Ишь как увечит. Могуча рученька. Иной вор после первого кнута заговаривает… Насмерть не забил бы. Эк дорвался».

— Буде пока. Полей-ка вора.

Мамон зачерпнул из кадки ковш рассолу и начал плескать на кровавые раны. Аничкин закорчился.

— Лей, кат, лей!.. Что, тяжко, вор? Змеей вьешься. Тяжко! А ты б не брал на себя столь греха. Назови людишек своих и покайся. Сними грех.

— Не выйдет, дьяк, — прохрипел Аничкин. — Буду на том свете попа в решете возить.

— Еще и шутишь, вор. А ну, кат, подогрей веселого.

Мамон сунул в жаратку длинные клещи, выхватил раскаленную добела пластину, прислонил к Матвеевой спине. Аничкин глухо застонал. Мамон же жег тело и кропил соленой водой раны. Матвей, чтобы не закричать от жуткой боли, глухо и деревянно рассмеялся:

— Сон намедни привиделся, дьяк. С чертями горилку пил… Был со мной еще один грешник. С тобой схож. Борода пегая, в терлике. Наверняка ты. Нос с горбинкой… От вина ты отказался, грешно де в Великий пост, сроду-де чарки в пост не пригублял… Черти засомневались. Ужель, пытают, за семь недель к винцу не приложился? Нет, отвечаешь. Врешь, закричали черти. Нет такого человека на Руси, кой за Великий пост винца не отведает. Курица и вся три денежки, да и та пьет. Врешь! А ну сымите с него портки — и на сковородку… Сняли, на каленую сковороду посадили. Коль не пьешь-де, усидишь, стерпишь, бог муки зачтет, он мучеников любит, в рай принимает. А коль… Не успел гузно поджарить и заверещал: пью, грешник я, пью! А коль пьешь, сказывают черти, дуй ведро, да дуй до донышка, не то вновь на сковороду посадим. Выдул — и тотчас брюхо лопнуло. Окочурился… Слаб ты духом, дьяче. Ни в раю тебе не быть, ни в аду не веселиться. Собакой сдохнешь. Смерть же твоя скорая. Иван Исаевич вслед за Шубником повесит. Уж больно много ты, собака, людей на тот свет отправил.

— На дыбу! — приказал дьяк.

Мамон освободил Аничкина от сыромятных ремней, поднял, отвел руки назад и связал их у кисти веревкой, обшитой войлоком; другой конец веревки перекинул через поперечное бревно дыбы.

— Сказывай, вор!

— Напрасно стараешься, дьяк, — сипло выдохнул Аничкин.

— Дыбь!

Мамон принялся натягивать веревку, поднимая и выворачивая у Матвея руки. Подошел пыточный стрелец, накрепко связал ремнем ноги. Аничкин повис на вытянутых руках. Мамон звучно сплюнул и с такой силой нажал ногой на ремень, что руки Матвея хрустнули и вышли из суставов.

Теперь вновь загуляет кнут, загуляет страшно, жестоко, вырезая, словно ножом, лоскуты мяса до костей. Но Мамон на сей раз изменил черед пытки. Он взялся за ручник и стальные иглы. Он давно уже понял: ни от кнута, ни от рассола, ни от каленого железа Аничкин не заговорит. Он сам железный, но и на железных людей есть управа — ни один еще преступник не одолел его излюбленной пытки.

Мамон сел на табурет, притянул Матвеевы ступни и принялся неторопливо вбивать под ногти иглы. Ох, какими сладкими, опьяняющими звуками отдавались в его сердце протяжные стоны Аничкина!

Дьяк изумился бешеным, горячим глазам ката. Господи, да этот и матери родной не пощадит. С каким упоением он лютует и свирепствует! Господи, какое же адское терпенье надо иметь узнику!

Не выдержал, подбежал к кату, пнул ногой.

— Буде!.. Буде, Малюта! Мне живой вор надобен. Буде!

Минули сутки. Аничкин глухо стонал, метался в жару, гремел цепями. Узник, прикованный к железному кольцу неподалеку от Матвея, участливо ронял:

— Потерпи, потерпи, детинушка… Эк потешились над тобой изверги. Живого места нет.

Аничкин облизнул пересохшие губы.

— Пить!.. Пить, дьяволы!

Но кружку воды подадут лишь утром, надо ждать всю ночь.

— Потерпи, детинушка. За терпенье дает бог спасенье. Поживем, еще, погреемся на солнышке. Потерпи!

Узник был крепок телом, но стар годами, его еще не били кнутом и не подвешивали на дыбу.

— А ты как сюда угодил? — с трудом ворочая языком, спросил Аничкин.

— Эва, детинушка. Ныне пол-Москвы в темницах. На Варварском крестце Шуйского хулил. Изрекал, чтоб Болотникова держались.

— Веришь в него, отец?

— Верю, детинушка. Он человек праведный, за народ стоит. Даруй же, господь, ему победу. Уж так бы хотелось пожить в волюшке.

— Поживем, отец. Недолго уж боярам народ мытарить… Пить! Пить, дьяволы!

К тюремщику, дремавшему в каменном закутке на лавке, поднялся Мамон.

— Аничкин не сдох?

— Жив покуда. Воды просит.

— Воды?.. Напою молодца, хе.

Пошел с кружкой к узникам. Услышал приглушенный разговор, остановился.

— …Великий человек Иван Исаевич. Неистовый. Без кривды живет. Для него простолюдин — родной брат. За мужика и холопа глотку перегрызет. Лют он на бояр… Жаль, свидеться боле не придется. Надеялся он на меня. Когда на Москву провожал, ладанку с себя снял. Надень, говорит, Матвей, она принесет тебе удачу. С сей ладанкой я ордынцев в Диком Поле бил и от турецкой неволи спасся. С сей ладанкой на Москву шел. Ныне же тебе вручаю. Ступай с ней в столицу и поднимай народ.

У Мамона частыми толчками забилось сердце. Вот это подарочек! Метил в воробья, а попал в журавля. Знать, сам бог ему ныне во всем сопутствует.

Светя факелом и гулко громыхая сапогами, зашагал к узникам. Ступил к Аничкину, поднес к губам кружку.

— Водицы захотел, Матвейка?.. Глянь, добрая водица, холодненькая, будто из ключика, хе, — дразня, отпил несколько глотков, крякнул. — Добра! — плеснул на стену. Вновь приблизил кружку к Матвею, наклонился, выпуская тонкую струйку на пол. — Добра, добра водица! — громко захохотал.

— Погань! — кровавый плевок летит в лицо ката.

Мамон пихает сапожищем Матвея по ногам, срывает с груди ладанку на крученом шелковом гайтане.

— Не трожь, не трожь, кат! — громыхая цепями, рванулся к палачу Аничкин.

Мамон отшиб Матвея кулаком.

После третьей пытки царь приказал казнить атамана Аничкина на Красной площади. Казнить жестоко. Площадь запрудили тысячи москвитян. Государева преступника привезли на телеге.

Стрельцы, попы, каты. Подле Лобного места торчит заостренный кол. Аничкин — худой, изможденный, увечный, скелет с дерзкими огненными глазами.

Лающий, нудный голос дьяка, оглашавшего приговорный лист. Низкий, раскатистый говор попа с иконой и крестом.

— Покайся, сыне! Покайся в тяжких грехах своих, и всемилостивый бог простит тебя.

— Цыть, отче! — голос булькающий, хриплый. — Прощай, народ православный, и прости, коль мало тебя на Шубника и бояр призывал.

— На кол!

Каты грубо толкнули к колу, посадили на заостренный верх. Резкая, чудовищная боль пронзила тело. Жуткий крик. Терпи, терпи, Матвей, терпи, повольник! Ты ж всегда был сильным. Терпи! Не видать боярам твоих слез, не слыхать твоих стонов. Терпи; Ишь, какое многолюдье на Красной. То трудники пришли с тобой прощаться, с тобой — воеводой Ивана Исаевича Болотникова. Крепись, соберись с духом. Москва ждет от тебя последнего слова.

И Аничкин, славный казак Матвей Аничкин, повольник Аничкин, собравшись с силами, громко, мятежно воскликнул:

— Люди! Не верьте Шуйскому. Он клятвоотступник. Не бывать при нем праведного царства! Жить под кнутом и в кабале. Целуйте крест царю Дмитрию. Жив Красно Солнышко! Перед святым храмом Василия Блаженного о том клятву даю. Жив! Держитесь Большого воеводы Ивана Болотникова. Он несет вам волю и житье доброе. Убейте Шубника, убейте бояр и откройте ворота рати народной. Восстаньте, люди!

Изо рта Аничкина хлынула кровь, он затих, корчась на колу, но его дерзкие бунташные слова всколыхнули Москву.

— Православные! — вскричал один из москвитян. — Аничкин правду сказывает. Неча нам бояр и Шуйского терпеть. Поборами задавили, ремесло захирело, с голоду пухнем. Божедомки мертвыми завалены. Буде лихоимцев терпеть! Круши бояр!

— Круши! — горячо отозвалось многолюдье и ринулось к боярским подворьям.

Глава 17 БОЛОТНИКОВ, МАМОН И ДАВЫДКА

Болотников не узнавал Пашкова: воевал под Красным селом беззубо и робко, будто и не бил лихо царские рати под Ельцом и Троицким. Что с ним, почему так худо сражается? Пашков неизменно отвечал: прежде надо к врагу приглядеться, а потом ударить… Нет, не тот Пашков, как-будто подменили воеводу. Мешкать же больше нельзя: и без того время упустили, надо было давно перекрыть на Москву все дороги. Пора начинать решающую битву, пора навалиться на Шуйского всей ратью. На Москве хоть и не утихают бунташные речи, но, знать, так и не дождаться восстания москвитян. Коварно, расчетливо и хитро действует Шубник. Намедни перехватили царского гонца, скакавшего с грамотой в Суздаль. Царь отписывал, что он все изменничье войско поразил наголову. Гонец молвил, что такие «победные» грамоты разосланы по всем городам. И кое-где царю верили и слали Шуйскому обозы с хлебом, деньги и ратников.

Неделю назад вновь на Москве дружно и весело загремели колокола. Царь праздновал прибытие войска, «поведав всем людем, яко з Двины приидоша 4000 войских людей». Матвей же Аничкин донес, что на Москву пришло всего лишь две сотни стрельцов. И чего только не придумает Шубник, дабы утихомирить Москву, на какие только ухищрения не пустится! Даже до анафемы дошел. Ныне, он, Иван Исаевич Болотников, оглашен еретиком-безбожником и навеки проклят церковью. Богохульник, святотатец, подручник сатаны! Бегите от «злого осквернителя веры, покайтесь!» Крепко, крепко ударил Шуйский. Многие повольники встретили весть об анафеме богобоязненно, наиболее же христолюбивые даже покинули рать. Ушел из войска едва ли не каждый десятый, не выдержав устрашающих грамот патриарха Гермогена. Вот они — эти грамоты святейшего, все покои ими завалены.

«…пришли к царствующему граду Москве, в Коломенское, и стоят и разсылают воровские листы по городам и велят вмещати в шпыни и в боярские и детей боярских люди и во всяких воров всякие злые дела, на убиение и на грабеж, и велят целовати крест мертвому злодею и прелестнику Ростриге, сказывают его проклятаго жива».

Лют Гермоген! Для него царь Дмитрий — мертвый, проклятый злодей. Сколь мужиков смутил своими грозными грамотами. Жив ли Красно Солнышко?

И Путивль не утешил: князь Шаховской одними посулами отделывается. Скоро выступит-де царь Дмитрий, ждите. Но сколь же можно ждать? Почему так мешкает царь, почему не идет из Речи Посполитой к Москве?.. А может… а может, и в самом деле нет никакого царя Дмитрия?

Неожиданная мысль показалась страшной. Народ бился за землю и волю с именем Дмитрия в сердце. В него верили как в бога, на него надеялись, с ним связывали свои грезы о доброй жизни. Дмитрий — царь праведный, царь истинный, царь избавитель… Ужель нет в живых Дмитрия Углицкого?.. Быть того не может. Это происки Шуйского и Гермогена. Жив царь Дмитрий, жив!

Убеждал себя, отбрасывая сомненье, но сомненье уже властвовало, терзало душу. А душу каждый день будто бороной корежили. Чего только стоили вести из западных городов. Рати Федора Берсеня, Васюты Шестака и Григория Соломы разбиты. Царские воеводы Дмитрий Мевецкий и Крюк-Колычев вернули Можайск, Вязьму. Дорогобуж, Рославль, Серпейск, Волок, Ржев и Старицу. Смоленская и Ржевская Украйна полностью очищена от восставших. На подмогу Шуйскому идут тверская, новгородская и смоленкая рати. Воеводы Мезецкий и Крюк-Колычев намерены сойтись под Можайском и единым войском выступить к Москве. Искусно и дерзко расправился с повольниками Шубник. И как только додумался из Москвы рати послать? Такое лишь искушенному человеку могло в голову прийти. Ай да Шубник! Таких досужих атаманов побить… Живы ли ныне Берсень, Васюта и Солома? Жаль, коль сложат головы. Эх, Федька, Федька, тесно тебе со мной стало. С обидой рать покинул, захотел без опеки повоеводствовать. Но тут тебе не Дикое Поле, тут враг похитрей да поизворотливей. Тут одной удачи мало… Жаль, жаль, друже любый, коль не придется свидеться… Городов жаль, что вновь отошли к Шубнику. Ныне держи ухо востро: вражье войско вот-вот у Москвы окажется Худо! Худо, Большой воевода. Того допустить нельзя. Надо разбить Шуйского до прихода западных ратей, разбить во что бы то ни стало, иначе войско Шуйского удвоится и тогда одолеть его будет и вовсе тяжко. Надо немедля замкнуть Москву в кольцо.

На совете порешили: завтра утром снять из стана половину войска, перейти реку Москву и захватить Рогожскую слободу и Карачарово.

После совета стремянный Секира ввел к Болотникову кряжистого чернявого мужика в бараньем кожухе.

— Шибко до тебя просится, батько. Гутарит, по большому делу.

— Сказывай, — коротко бросил Иван Исаевич.

— Мне бы с глазу на глаз, воевода.

Секира не шелохнулся: мужик незнакомый, один бог ведает, что у него на уме.

— Сказывай! — хмуро повторил Болотников.

— Скажу, — крякнул мужик. — Чего ж не сказать… Я, вишь ли, воевода, от Василисы к тебе пожаловал.

— От Василисы?.. От какой Василисы? — насторожился Иван Исаевич.

— От твоей, воевода. Что из села Богородского.

Болотников порывисто шагнул к мужику.

— Жива? Ужель жива?.. Оставь нас, Устим… Где она, что с ней?

«Клюнет, — довольно подумалось Давыдке. — Ишь, как загорелся. Никак любил женку. Да и как не полюбить такую красавушку».

— В Москве твоя Василиса, воевода. И сын с ней. Жили у подьячего Поместного приказа Малея Илютина. Жили без беды, покуда подьячий о твоем родстве не знал. А как прознал, что Никитка твой сын, так худо замыслил. Хотел было Василису с чадом в темницу кинуть, да не успел. Нашлись добрые люди и надежно спрятали обоих.

— Что за люди?

— Надежные, баю… Аничкин Матвей. Он-то и вызволил Василису с чадом от Илютина.

Иван Исаевич зорко, испытующе глянул в дымчатые, бельмастые Давыдкины глаза.

— Аничкин в кремлевской Пыточной. (Болотников еще не знал о казни Матвея).

— Истинно, воевода. (Ох, какой пронизывающий взгляд у Болотникова, ох, как трудно его выдержать!) Аничкин допрежь Василису вызволил, а на другой день в застенок угодил.

— Чего ж Матвей своего человека не прислал?

Давыдка был готов и к этому вопросу: Багрей предусмотрел.

— Не успел, воевода, стрельцы схватили. А тут и я в застенке оказался. Меня на Ильинке вместе с крикунами служилые взяли. Думал, гнить мне в темнице. Но через два дня явился подьячий из Разбойного и молвил: царь милостив, завтра горлопанов на волю выпустит. (Здесь Давыдка сказал правду. Василий Шуйский, заигрывая с посадом, выпустил из темниц две сотни москвитян). Вот тут мне Аничкин и открылся, о Василисе с Никиткой поведал. Меня ж и впрямь отпустили. Всыпали десяток батогов и вытолкнули. Молись-де за царя Василия!

— Покажь.

Давыдка охотно оголил спину. Пусть, пусть поглядит Болотников, как его избили в царском застенке. (Багрей не на шутку постарался. Сказывал «слегка», а сам в раж вошел, сатана! Едва карачуна не дал. Багрей же посмеивался: потерпи, Давыдка. Коль дело выгорит, будешь с мошной, да с такой, что и купцу не снилось.)

— Знатно же тебя попотчевали.

— Шуйский народ не жалеет, — натягивая рубаху, заохал и заморщился Давыдка. — Ну да у меня шкура дубленая, выдюжу… Ты вот что, воевода. Поспешать надо. Василиса с чадом хоть и у надежных людей, но на Москве сыщиков хватает. Надо немедля на Москву пробираться. С обозом проскочим, а засим на Сретенку…

Давыдка излагал свой план, а Иван Исаевич продолжал пытливо вглядываться в его округлое толстомясое лицо; что-то настораживало в этом человеке. Говорит уверенно, но глаза бегающие, тревожные.

— Аль не веришь, воевода? — почувствовав на себе подозрительный взгляд, спросил Давыдка.

— Чужая душа — темный лес, братец. На лбу у тебя не написано: враг ты аль друг.

— Истинно, воевода, — кивнул Давыдка и вынул из кармана ладанку на шелковом крученом гайтане. — Аничкин мне передал и сказал: с сей ладанкой тебе Иван Исаевич поверит.

Болотников взял ладанку, раскрыл. В ладанке — серебряный крестик, засушенный корешок и лик Богоматери. Недоверчивые суровые глаза оттаяли, подобрели. Подсел к Давыдке, обнял за плечи.

— О Никитке поведай. Какой он?

— Рослый детинушка. В добра молодца вымахал. Ладный, кудреватый. Тебя хочет дюже повидать.

Лицо Ивана Исаевича обмякло. Чадо любое, Василиса! Господи, неужели скоро свидимся. Сколь грезил о том. Василиса… Никитушка!

Угостил Давыдку вином, жадно расспрашивал, а тот, повеселев от вина и удачи (пронесло, поверил!), усердно, словоохотливо отвечал, нарушив строжайший наказ Багрея (Давыдка знал Багрея лишь под этим именем): лишнего не болтать и вина не пить. А как не выпить, коль сам Большой воевода честит. Да и винцо зело доброе.

— Пей, пей, друже, — радушно угощал Иван Исаевич. — Великую радость ты мне доставил. Коль поможешь Василису и сына вызволить, ничего не пожалею, — ступил к сундуку, рванул крышку. — Возьмешь столь, сколь унести сможешь.

Давыдка ахнул. Пьяный, обалдевший, запустил в золото и узорочье руки.

— Да мне б такой казны Багрей ни в жизнь не дал, — поперхнулся и тотчас перекинул речь на другое. — Покои-то у тебя какие лепые. В сем дворце, чу, цари бывали. Век такой красы не видал.

А Болотникова будто рогатиной кольнули.

— Багрей?! — всплыли в памяти лихие люди, схватившие его, когда бежал от князя Телятевского в Дикое Поле, разбойный стан, казнь купца, зверская рожа Багрея-Мамона, яма с холодной водой.

Резко спросил:

— От Багрея послан?

— От какого Багрея? — отшатнулся Давыдка, и глаза его заметались.

— Ослышался, воевода.

— Буде юлить! — взорвался Болотников и толкнул Давыдку в грудь. Тот плюхнулся на лавку, дрожащей рукой ухватился за стол.

— Да ты что, да ты что, воевода?.. Я к тебе с добром, а ты…

— Врешь, паскудник! — Болотников выхватил меч и мощно рубанул по столу; стол развалился надвое.

Давыдка побелел, затрясся. Сейчас этот матерый разгневанный человечище вновь взмахнет мечом и отсечет ему голову. Поспешно, упреждая удар, повалился Болотникову в ноги.

— От Багрея, от Багрея, воевода!.. И ладанку мне передал.

Болотников рывком поднял Давыдку за ворот полушубка и швырнул на лавку.

— Рассказывай!

— Расскажу, воевода… Багрей приказал мне Василису и сына твоего выкрасть, — рассказывал торопко и напуганно, леденея от мрачного и негодующего взора воеводы.

Давыдкины слова корежили, раздирали душу. Василиса и Никитка в руках Мамона, в руках изувера, коего и свет не видывал. Собака! Слепой от ярости, вновь было выхватил меч, но Давыдка поспешно молвил:

— Убьешь — и твоих не станет. Так Багрей и наказал.

Болотников вложил в ножны меч. Этот лиходей прав: Мамон прикончит Василису и Никитку, не задумываясь. Надо остыть, гнев рассудку не помощник. Выпил чарку, мрачными недобрыми глазами уставился на Давыдку.

Молчание было долгим и гнетущим. За слюдяным оконцем завывал резвый сердитый ветер, кружил лохматый метельный снег.

— Жить хочешь? — нарушил наконец молчание Болотников. — Хочешь. Ну так слушай… Пойдешь на Москву с моими людьми и покажешь, у кого спрятан сын и Василиса. Да не вздумай хитрить.

— Помогу, помогу, воевода, вот те крест! — горячо проронил Давыдка. — Мне ить Багрей самому омерзел. Давно помышлял от него сойти. Помогу твоим людям, не сбегу.

— Да коль и сбежишь — не спасешься. Всех лазутчиков на Москве оповещу. Не уйти от кары. О том ты крепко помни.

Глава 18 ЛЮТЫЕ СЕЧИ

Вьюжным мглистым утром 26 ноября 1606 года «умыслили, бесом вооружаеми, те проклятые богоотступники и крестьянские губители, бесом собранный свой скоп разделити на двое и послали половину злого своего скопу из Коломенского, через Москву реку, к гонной к Рогожской слободе».

В столице «ударили в набат; народ взволновался и бросился к Кремлю с ружьями и самопалами».

Сорок тысяч повольников двигались на Москву. К Рогожской слободе полки вели Юшка Беззубцев и Тимофей Шаров, к деревне Карачарово — Мирон Нагиба и Нечайка Бобыль. По задумке Болотникова обе рати, захватив слободу и Карачарово, должны немедля перейти Яузу и выйти к Красному селу. Иван Исаевич помышлял полностью окружить Москву уже на другой день. Наказывал воеводам:

— Новгородское и смоленское войско вот-вот подойдет к столице. Надо перекрыть на Москву все дороги, перекрыть так, дабы мышь к Шубнику не проскочила. Поспешайте, други!

Поспешили, но тут навалилось непогодье. Бесновалась, бушевала метель, обжигала стылым ветром лица, слепила густым секучим снегом глаза, заваливала тропинки и дороги. Кони и люди проваливались в сугробах.

Худо в кипень-завируху биться, думали воеводы. Ни пушкам, ни ратникам не развернуться. И все же шли и лезли, лезли упрямо, надеясь застать неприятеля врасплох.

Но «вылазной» воевода Михаил Скопин был начеку. Его полки столкнулись с болотниковцами у Карачарова. Битва была злая, упорная. Одолеть Скопина не удалось. Сеча стихла лишь к ночи.

Когда шло сражение, царь и бояре заседали в Думе. Здесь же были и набольшие купцы из гостиной и суконной сотен. Еще поутру осадили Думу, пуще всех кричали: «Воры на Москву поперли! И в самой престольной крамола. Чернь хоромы зорит, лучших людей побивает. Ноне же, как Ивашка Болотников на Москву своих воров двинул, жди самого худого. Чернь всем скопом подымется. Неча боле выжидать, государь. Выступай на Вора! Неча сидеть!»

Купцы вели себя шумно и дерзко, но Шуйский терпел, зная о силе торгового люда. Купцы его в цари выкликнули. Верили, надеялись, что укротит бунтовщиков, наведет порядок на Руси. Ишь, как горло дерут! Не угоди им — и с трона спихнут. Знать, и в самом деле настал самый решимый час. Ныне можно и выступить. Это не три недели назад. Ныне и казна пополнилась, и рать поокрепла. Да и воровской стан удалось расколоть. Изменило Ивашке рязанское войско Ляпунова, готовится измена в сорокатысячной рати Истомы Пашкова. То ль не удача! Да и рати западных городов в двух-трех днях пути от Москвы.

Выслушав купцов и бояр, громко молвил:

— Завтра выступать всему войску!

Воеводами назначили Михайлу Скопина, Ивана Воротынского и Федора Мстиславского.

— Войско дробить не станем. Ударим лишь по Коломенскому. Здесь главные силы Вора. Побьем — и на другие воровские рати навалимся. (Царь имел в виду Карачарово, Рогожскую гонную слободу и Красное село, куда были посланы отряды Болотникова). Без подмоги Ивашки оным ратям и часу не продержаться. (Башковит, башковит Мишка Скопин, вновь дельный совет подкинул.) Быстро поуправимся. Главное — Ивашку раздавить. И раздавим! Буде христопродавцу Русь мутить!

Метель унялась лишь к ночи; поозоровала, набедокурила и неведомо куда унеслась, завалив поля, леса и деревни густыми непроходимыми сугробами. И вскоре воцарилась настороженная, мертвая тишь. На мглистом клочковатом небе проклюнулись мелкие тусклые звезды, из пухлой крутобокой тучи выглянул двурогий щербатый месяц; подслеповато отряхнулся, приподнялся — и побежал серебряным дозором, озаряя заснеженную равнину холодным зеленоватым светом.

Дозор ныне тягостный, невеселый. Ишь, какое внизу угрюмое, истерзанное ратное поле; истоптанное, обагренное кровью. Мертвецы, сотни мертвецов! Страшные, закоченелые, обезображенные; отсеченные руки и головы; застывшие, вытаращенные глаза, оскаленные рты. Смутно поблескивают панцири и кольчуги, мисюрки и шеломы, топоры и рогатины, бердыши и секиры.

А это… а это кто несется к мертвому полю?.. Волчья стая; огромная, рыскучая, голодная; свирепо набрасывается, рвет тела; чей-то надорванный мучительный стон; обрывается, глохнет под острыми клыками.

Пир. Дикий, чудовищный пир!

Нырнуть бы вновь от ужаса в тучи, спрятать серебряные рога, но тучи рассеялись, разбежались, раздвинули и прояснили небо; да и робкие, стыдливые звезды замигали теперь крупными светозарными огнями. Гляди, дозирай, месяц! Оглядывай окрест, слушай. Чуешь, как неусыпно бдит коломенский стан? Горят, дымятся костры, скачут вестовые, покрикивают возницы, тужатся, ржут и хрипят кони, вытягивая тяжеленные (с пушками) сани к реке Москве, сыплются золотые искры, дробно стучат ручники и молоты в походных кузнях, шаркают, звенят терпуги о мечи и сабли. Не спит стан, готовится к сече.

И Москва бдит. Движутся к Серпуховским и Калужским воротам стрелецкие и дворянские сотни, движутся сани с пушками и пищалями, с зельем и ядрами.

А звезды все ясней, прозрачней и лучистей, заполонили золотым узорочьем необъятное стылое небо. Стынь же все злей и пробористей. Мороз давно уже проснулся, стряхнул с себя белое покрывало, потянулся, могуче дыхнул — и давай пощипывать, потрескивать да поскрипывать. Расходился, разгулялся, одел в мохнатый иней леса, раскидал алмазные блестки по седым сугробам, нарисовал на льду затейливые узоры.

Месяц плыл над Москвой, плыл над башнями и соборами, над избами и хоромами и вдруг зацепился за колокольню Ивана Великого. Что это?.. Что за диковинное действо середь ночи на Ивановской площади?

Из Константиновской башни — кремлевского застенка — стрельцы вывели сотню болотниковцев; голых, со связанными руками. (Их полонил Михаила Скопин под Карачаровом.) Толкая бердышами, подвели к помосту Ивановской площади.

— Никак головы рубить будут, — остудно прохрипел молодой пушкарь из наряда Терентия Рязанца. Пушки в бою не пригодились: уж чересчур вьюжный, непроглядный выдался денек, можно было и по своим выпалить. Но пушкарь у наряда не остался, кинулся в сечу.

На высоком помосте одиноко торчала плаха с воткнутым топором.

Повольников огрудили вокруг помоста, стянули веревками. Ни упасть, ни шагу ступить.

— Подыхайте, воры! — выкрикнул стрелецкий сотник.

Служилые постояли, поглядели на замерзающих пленников и разошлись: страшно взирать, как мучительной смертью гибнут люди, страшно слушать их стоны и гневные выкрики.

Месяц выкатился из-за купола Ивана Великого и, не оглядываясь (жуткий ныне дозор!), поплыл дальше, поплыл над подмосковными городками, селами и деревнями. Верст за пятьдесят от столицы увидел на Можайской дороге конное и пешее войско. Ночь, заснежье, но войско идет, поспешает к Москве.

Утро 27 ноября 1606 года.

Битву с Болотниковым царь Василий и патриарх Гермоген «начали» еще в стенах Москвы. Владыка в Архангельском храме стал «со всем освященным собором у гроба святого мученика царевича Дмитрия молебная пети».

Пелись молебны во всех церквах московских. Царь Василий доволен: службы неистовые! Вся Москва великого чудотворца Дмитрия Углицкого чтит. Нет в живых царевича (внимай, молись народ!), коль сам святейший патриарх у гроба святого мученика стоит.

Гудели храмы, молилась Москва. Царь спокоен: можно смело выходить из стен, чернь в спину не ударит.

Крестовый ход двинулся от Архангельского собора к Калужским воротам Деревянного города, двинулся к ратям. И вновь торжественный молебен. Освящение воды. Воевод и ратников кропит сам Гермоген.

Молебен идет на виду войска Болотникова; пусть глядят и слушают воры. Мощные дьяконы гулко и трубно сыплют проклятия на головы мятежников, пугают Страшным судом и адом.

Болотников смотрит на ратников. Лица угрюмые, у многих растерянные. Тяжко, тяжко христианину слушать проклятья! Нет мужика на Руси, чтоб без бога в душе жил, чтоб не верил в Христа. Какую же надо стойкость иметь, дабы не поколебалась и не заробела душа!

Отчаянно подумалось: кинуть боевой клич и стремительно броситься на врага, пока в его стане молебен. Но знал: рать останется на месте; пока в полках Шуйского патриарх и весь «освященный собор», ни один повольник не отважится выхватить из ножен саблю.

Болотников решил дать бой Шуйскому между Донским и Даниловым монастырями. Еще утром рать вышла из Коломенского, пересекла речку Котел и закрепилась на раздольном заснеженном поле против Калужских и Серпуховских ворот. Сюда же, еще ночью, подтянулся наряд Терентия Рязанца.

Еще не успел закончиться в царском стане молебен, как по рати Болотникова понесся неясный гул. Иван Исаевич, оглядев с невысокого холма войско, увидел скачущих меж расставленных полков вершников. Один из них на взмыленном коне подлетел к Болотникову, громко, всполошно закричал:

— Татары! Татары, воевода!

У Болотникова екнуло сердце. Не хватало еще татар! Откуда, когда успели? Ужель на войско нахлынут?

— Где?

— Украйну громят! Мужиков-севрюков! Путивль, Кромы, Елец позорили. Почитай, весь юг опустошили. Деревни жгут, женок и детей убивают. Несметная орда набежала. Поворачивай рать, спасай Украйну!

— Буде! — сердито оборвал гонца Болотников, видя замешательство в лицах ратников. Заныла, застонала душа. Час от часу не легче. Да есть ли ты на свете, господи?! Помочь бы мужику, укрепить его в силах, а ты знай его подсекаешь. Уж как некстати сия недобрая весть! Едва ли не все войско набрано с южной Украйны. В какой неслыханной тревоге ратники! Там, на Украйне, их жены и дети, братья и сестры, отцы и матери, там их земля, кою жгут, топчут, терзают ордынцы. До битвы ли им ныне!

— Буде! — взрываясь могуче грянул Болотников. — Буде нас ордынцами пугать! Тыщу раз пуганые: и татарами, и боярами, и сатаной! И кто нас только не пугал, кто не помышлял с ног свалить. АН нет — стоим, стоим, други! Крепко стоим! Ни ордынцу, ни Шубнику, ни дьяволу не вколотить нас в землю. Ныне нас боятся. Глянь, к самой Москве дошли. Глянь, какое могучее у нас войско. Такой мужичьей силы баре еще не ведали. Под многими городами кабальников били и под Москвой побьем. Шубник на дворянские сабли не шибко и надеется, коль всех попов из храмов согнал. Они ж всегда господам в рот глядят. Поставим своего царя — другую песню запоют. Не бойтесь, други, поповских слов, то Шубник им приказал, дабы рать нашу расколоть. Всей Руси ведом сей гнусный пакостник. Жить ему недолго, ныне же отсечем ему башку подлую! Буде ему мытарить народ! Буде мужика и холопа кабалить! Настал час возмездия. Крепко верю в вас, други. Верю в вашу стойкость и силу. Народ сильнее кабальников! Сокрушим боярское царство! За землю и волю!

— Сокрушим! — мощно прокатилось по рати.

— За землю и волю!

Битва началась около полудня. На царское войско хлынул казачий полк Мирона Нагибы. Заухали вражьи пушки, западали кони, но казаки дерзко, неустрашимо мчали вперед.

— Гайда! Гайда, донцы! — орал Мирон Нагиба.

Удало лезут, подумалось Михайле Скопину. И пушки им не помеха… Прорвутся, наряд изрубят.

Кинул встречу дворянскую конницу. Сшиблись — и закипела жестокая сеча. Рубились зло, остервенело. Ржали кони, молнией полыхали сабли. Крики! Хриплые, натужные, неистовые.

— Теснят, теснят, батько! — задорно крутнув смоляной ус, воскликнул Устим Секира.

— Вижу, — коротко отозвался Болотников. Сидел на коне в высоком шишаке с кольчатой бармицей, в серебристой чешуйчатой кольчуге. Лицо напряженное, нетерпеливое. Так и подмывало ринуться в сечу. Но надо ждать, надо руководить полками, надо улучить для броска самый подходящий момент… Добро бьются казаки! Дворяне пятятся… Не кинуть ли полк Нечайки? Он, поди, давно поглядывает на вестового, когда тот замашет копьем с красной шапкой. Кинуть и смять Передовой полк дворян… Рано! Скопин хитер. Войско хоть и пятится, но он почему-то мешкает. Все его остальные полки стоят недвижимо.

Казаки же усилили натиск, врезаясь в дворянскую конницу клином. Болотников недовольно крутнул головой. Нельзя, нельзя так идти. Увязнут! Надо бы вновь развернуть крылья и бить во всю ширь, не сбиваясь в клин. Ужель Нагиба не видит? Да куда ж он рвется?! Остановись!

Мирон Нагиба был хорошо виден: подле воеводы скакал знаменщик с алым стягом; на стяге Георгий Победоносец на гривастом белом коне. Но Нагиба не остановился. Разгоряченный, возбужденный битвой, он лез напродир, увлекая за собой казаков. А дворяне, находившиеся в середине полка, все откатывались и откатывались, да так резво, что будто и не помышляли дальше биться. По бокам же полка продолжалась кровавая сеча, отчего казачий клин, не чувствуя преграды, все больше и больше втягивался внутрь дворянской конницы.

Да то ж обычная ордынская ловушка, забеспокоился Иван Исаевич. Побегут, увлекут за собой войска, заманят — и в капкане. Знать, Михаил Скопин нарочно конницу оттянул. Оглянись же, Нагиба!

Нагиба лез напролом! Дворяне бегут, победа близка. Скоро казаки ворвутся в Москву, перебьют бояр и установят на Руси казачье царство. Гайда, гайда, донцы! Громи вражье войско. Гайда!

Вскоре весь казачий полк Мирона Нагибы оказался в западне. Болотников кивнул вестовому, тот закрутил копьем с красной шапкой. На дворянскую конницу тотчас двинулся полк Нечайки Бобыля. Вовремя двинулся! Нагиба был спасен. Теперь уже Передовой полк дворян мог оказаться в кольце. Скопин послал на выручку полк Правой руки. Битва разгоралась с новой силой.

Примерно через час дворяне начали отступать обоими полками, но Михаил Скопин не спешил вводить свежие силы. Князья же Мстиславский и Воротынский торопили:

— Не мешкай, воевода. Воры дюже насели. Не мешкай!

Но Скопин продолжал молчаливо сидеть на коне. Все его мысли были заняты Болотниковым. Сейчас тот должен бросить на дворян свой Большой полк, бросить, дабы закрепить успех. Будь на месте Вора, он так бы и поступил. Но Болотников вопреки всему почему-то терпеливо выжидал. Почему? Самая пора навалиться его главной дружине. Дворяне не только отступают, но уже и бегут. Выходи, выходи, Болотников!.. Однако ж выдержка у Вора. Придется (ох, как не хотелось делать это прежде Болотникова!) самому кидать в сечу запасные полки, иначе конница будет разбита. Причем кидать так, дабы не только остановить воров, но и обратить их в бегство. А затем уже раздавить Болотникова Большим полком.

Молвил, обращаясь к Мстиславскому и Воротынскому:

— Добро бы, воеводы, в челе полков выйти.

— Выйду! — решительно кивнул Иван Воротынский. Ему, знатнейшему князю и досужему воеводе, не единожды бывавшему в самых жестоких сечах, давно уже хотелось выйти на повольничье войско. Зол был на мятежников князь Воротынский. Сколь сраму из-за воров принял! Бит ворами под Ельцом, бит под Троицким. Бояре посмеивались: худой-де ты стал воевода, княже, коль от воров сломя голову бежал. Неча тебе большое войско доверять.

Кипел от гнева, но лаяться с боярами — проку мало: после драки кулаками не машут. Докажи свое ратное уменье делом. И вот час настал. Сегодня он наконец-то покажет мужичью. Хватит насмешек! После битвы каждый боярин ему поклонится. В бой, воевода!

Мстиславский же отнесся к словам Михаила Скопина с ехидцей:

— Чего сам в челе не выходишь? Покажи свою удаль. Я ж покуда здесь постою да покумекаю, когда мне на Вора выступать.

Михайла вспыхнул. Даже тут Мстиславский гордыней исходит. Ну как же! С первого воеводского места оттеснили. Но до мест ли сейчас, когда решается судьба царства!

Не вступая в перебранку, сухо ответил:

— Настанет и мой час, князь Федор.

И тотчас вновь весь переключился на битву.

«Юнец, — ядовито подумал Мстиславский. — Давно ли в зыбке качался

— и в первые воеводы».

Мстиславский считал себя обойденным: после убийства Самозванца о царской короне помышлял, да малость прозевал. Василий Шуйский попроворней оказался, всех Рюриковичей и гедеминовичей обскакал, проныра! Да и Мишка! Подумаешь, стратиг!

Хоть и костерил Мишку Скопина, но не переставал изумляться: молодо-зелено, а бьется и впрямь ловко, что ни бой, то удача. Вот и ныне умело воеводствует. Битва выровнялась. А все полк Воротынского. Удало налег на воров Иван Михайлович. Смел, смел Воротынский! Ну, да ему отваги не занимать, не вылазит из походов.

Скопин же был мрачен: Болотников так и не вводит в битву свой Большой полк. Все еще выжидает. Поманил одного из вестовых.

— Скачи к Донскому монастырю. Пусть выходят стрельцы и бьют воров из пищалей. Поторапливайся!

Пищальникам Скопин передал свой наказ еще ночью: по его сигналу выйти из монастыря, скрытно пересечь реку Чуру и ударить ворам в спину. Скопин надеялся, что появление пищального огня с тыла вызовет переполох в рати мятежников. Тогда-то и двинет свой Большой полк. Помышлял было подтянуть к пищальникам и пушки, но передумал: рискованно. Наряд тайком не перетащить, может угодить в руки Болотникова, да и слишком тяжело пушки по сугробам везти. Пищальники же легки и споры, побегут на лыжах, подбитых оленьими шкурами.

Уже через час послышались отдаленные глухие выстрелы. Дошли, напали, подумал Скопин. Сейчас в стане Болотникова начнется паника. Приподнялся на стременах. Большой полк Вора стоял непоколебимо. Выстрелы же вскоре стихли. Что случилось, почему умолкли пищальники?

— Беда, воевода! — крикнул глядач с дозорной вышки.

Скопин спрыгнул с коня и полез наверх. И впрямь беда! Пищальники угодили в плотное кольцо болотниковцев. Высыпали, как снег на голову, из леска, что в версте от воровского стана. Выходит, Болотников заранее предугадал о возможной вылазке стрельцов и ночью послал в лесок засаду.

Пищальники, застигнутые врасплох, полегли под саблями мятежников. Скопин чертыхнулся. Надо ж было так промахнуться! Сиволапый мужик оказался искусней. Битва идет уже несколько часов, но пошатнуть Вора так и не удается. Смекалист, смекалист Ивашка! И на Лопасне творил чудеса, и здесь знатно бьется. Ну да все одно ему сегодня не праздновать. Пора сломать Вору хребет.

Слез с вышки и послал на болотниковцев два конных полка.

Иван Исаевич облегченно вздохнул. Наконец-то! Наконец-то Скопин двинул на него последние запасные полки. Теперь дело за Юшкой Беззубцевым, за его казачьей десятитысячной дружиной. Юшка смел и прозорлив, дружина его одна из самых сплоченных и надежных. Юшка никогда еще не подводил.

Теперь на поле брани оказалось почти все казачье войско. Мужики же и холопы пока в сечу не вступали, они пойдут последними. Так решил Болотников, так им было сказано и на ночном совете: дворянские полки сильны, привычны к боям и хорошо вооружены; обескровить их могут лишь казачьи полки, коим любой враг не в диковинку. Измотать и обескровить!

Пока все шло по задумке Болотникова. Натиск Юшки Беззубцева был неудержим. Дворяне вновь откатились по всему полю сечи. Михаил Скопин не ожидал столь быстрого и яростного наскока. Болотников все больше и больше изумлял его. Когда и где он набрался ратного искусства?! Не в Диком же поле? Ну был когда-то станичным атаманом, ну задорил с сотней донцов крымских татар, ну лихо, сказывают, оборонялся от ордынцев в Раздорах! И все! Дале — полон, турецкая неволя, раб! И вот поди ж ты! До стен Москвы дошел. И как ловко царские войска под Кромами и Калугой бил! Ну откуда, откуда в Болотникове столь искусная воеводская жилка? Ведь смерд, подлый человечишко, бывший холопишко боярина Телятевского.

Недоумевал, досадовал и откровенно любовался действиями Болотникова. Перед ним был сильный, хитрый, опасный враг, разбить которого — немалая честь любому полководцу.

Подождав еще некоторое время и убедившись, что без Большого полка воров не остановить, Михаил Скопин поднял над золоченым шлемом саблю и воскликнул:

— За мной! Побьем мятежников!

И повел полк. Болотникова надо было сломить, сломить во что бы то ни стало: его победа поднимет на ноги всю мужичью Русь, под его стяги придут сотни тысяч черных людей и тогда Вора не уничтожишь никакой ратью. Настал переломный час. Либо Болотников возьмет Москву, либо он окончательно будет разбит и никогда уже подлый смерд не замыслит поднять руку на господские устои.

Сурово шел на поволышцу Михаил Скопин!

Это заметил и Болотников. Двадцатитысячная громада дворян надвигалась грозным, сметающим валом. Сейчас загуляет самая кровавая, самая жестокая битва.

— Пора, други! Пора положить конец кабальному царству! Москва будет наша! Смерть барам!

— Смерть! — грянула повольница и ринулась на врага.

Вслед за конной дружиной Болотникова двинулась пешая мужичья рать. Вели ее Тимофей Шаров и Семейка Назарьев. Иван Исаевич хотел оставить Семейку при себе, но тот отказался:

— Мое место среди мужиков, воевода. Там я боле пригожусь.

Болотников знал: мужики Семейку уважают, уважают за рассудливость и смекалку, за праведный нрав и удаль в бою.

— Добро, — кивнул Иван Исаевич и крепко обнял сосельника. — Береги себя, жив будь. Нужен ты мне, друже.

— Жив буду, Иван Исаевич, — улыбнулся Семейка. — Не бывать мужику под барином.

Не бывать! — несясь на дворян, кричала болотниковская душа. Не быва-ать! Врезался в царское войско и страшно, могуче засверкал мечом. Рухнул с коня один дворянин, другой, третий… Ярость Болотникова была буйна и неукротима, его грозный исполинский вид и медвежья сила приводили в ужас всех, кто оказывался перед его конем.

Скопин-Шуйский был в перелете стрелы от Болотникова, но выйти с ним на поединок Михаил не решился. Он сразу понял: перед Болотниковым ему не устоять. Погибнуть же — потерять победу. Ныне, как никогда, нужны выдержка и ясная голова. (Эх, как неистово, как богатырски бьется Болотников! Приблизить бы его к царю, дать войско — какой бы наиславнейший воевода появился в державе! Нет, как бьется!)

— Пробиться со спины — и арканами! — крикнул Скопину Мстиславский.

— Нет! Подло! — резко и гневно отозвался Михайла.

Мстиславский глянул на воеводу ошарашенными глазами. Чудит Мишка, врага пожалел. Ну да на поле брани не до чести. Отъехал от Скопина и поманил сотника.

— Прорубайся к Ивашке. Умри, но зааркань! В бояре царь пожалует.

Конная сотня начала остервенело пробиваться к Болотникову.

Сеча!

Лютая, нещадная.

Неумолчный гул, звон мечей и сабель, ржанье коней, ярые кличи, стоны и вопли раненых.

Кровь! Груды поверженных.

Битва за Москву, битва за землю и волю, битва за праведную жизнь!

Битва за чины и вотчины, битва за господские устои, битва за нерушимую власть над чернью.

Сеча!

Рядом с Болотниковым бился Устим Секира. Бился сноровисто, но с оглядкой: оберегал от неожиданных ударов воеводу. Болотников же, не ведая устали, разил и разил своим тяжелым мечом.

Храбро ратоборствовали мужики и холопы. Били дворян топорами и рогатинами, кистенями и шестоперами, палицами и дубинами. Многие действовали баграми (Семейка посоветовал), стаскивали дворян с коней и добивали на снегу.

Богатырствовал Добрыня Лагун. Вначале рубил дворян болотниковским мечом, а затем (побаловавшись)вновь перешел на излюбленную «дубинушку». Могуче взмахнет, ухнет — и нет супротивника. Один из дворян вскользь угодил саблей в плечо. Добрыня рассвирепел, но дворянин отскочил, не достать. Добрыня шмякнул коня по голове. Конь рухнул, придавив собой наездника. Дворянина убил Афоня Шмоток. Он был в шеломе, с саблей и в легкой кольчужке. (Болотников оружил да еще велел приглянуть в сече за Афоней: в годах, силенки — не бог весть, долго не навоюет.)

— Ранен, Добрынюшка? Вон и кровушка хлынула.

— Ничо! — отмахнулся Добрыня и вновь свирепо двинулся на дворян.

Зло, отчаянно наседал на врагов Сидорка Грибан, кромсал бар топором, орал:

— Круши гадов! Круши барскую ехидну!

Крушили, рубили, давили.

Мужик и дворянин, повалившись на снег, схватили друг друга за горло.

— Вонючий сме-е-ерд! — тужился дворянин. — Сдохни, лапотник!

— Не выйдет! — хрипел мужик. — Сам подыха-а-ай! Сеча!..

Семейка Назарьев напролом не лез, был хладнокровен и расчетлив, успевал следить за битвой. Кидался лишь туда, где было особо горячо и где нужна была подмога. В разгар битвы углядел, что справа, ближе к Даниловскому монастырю, дворяне начали теснить мужичью рать. Если мужики откатятся, то баре могут зайти в спину казачьего полка Мирона Нагибы. Поспешно закричал:

— Эгей, мужички! Айда к монастырю! Навалимся!

Навалились, остановили дворян.

— Молодцы мужики! — похвалил Болотников. Нарубившись, выхлестнув неудержную ярость и оставив после себя груды сраженных дворян, от отъехал назад, чтобы цепкими всевидящими глазами окинуть поле брани. Удало, дружно били врагов и Нечайка Бобыль, и Мирон Нагиба, и Юшка Беззубцев. Молчали лишь пушки Терентия Рязанца: в таком месиве наряд бесполезен. Но пушки еще сгодятся, они расставлены в удобных местах. Рязанец скажет еще свое слово… А что Истома Пашков? Бьет ли царский полк под Красным селом? Почему так долго нет от него вестей?

— Глянь, батько, на войско Юшки. Знатно бар лупит! — крикнул Устим Секира.

— Вижу!

Полк Юшки Беззубцева, оказавшись на Калужской дороге, оттеснил дворян на добрые полверсты. Вовремя приспела помощь мужиков к Мирону Нагибе. Казаки воспрянули и вновь мощно насели на врага.

Добро! И правое и левое крылья дворян пятятся к стенам Москвы. Один лишь Большой полк Скопина продолжает сдерживать натиск повольницы. Все царское войско оказалось в подкове. Надо усилить натиск и захватить дворян в кольцо. Тогда уже им несдобровать. Тогда — победа!

И Болотников вновь кинул громкий призывный крич:

— Победа близка, други! За мно-о-ой! Гайда-а-а!

С грозным, яростным казачьим «гайда», приводившим в ужас врага, полетел на дворян.

— Гайда! — оголтело отозвались казачьи сотни.

Тяжел был новый удар Болотникова. Михаил Скопин помрачнел: если не остановить сейчас Вора, то сражение будет проиграно. И только ли сражение! На какой-то миг Скопин впал в растерянность. Запасных полков больше нет. Вся рать в сече. Мужик Ивашка оказался искуснее, искуснее его, изучившего десятки битв и походов величайших русских и иноземных стратигов… Боже, полки отступают! Хуже того — вот-вот окажутся в ловушке Болотникова. Не пройдет и получаса, как мужик будет торжествовать победу. Боже!

Но замешательство было коротким.

— Знаменщики, ко мне!

Глянул на Федора Мстиславского. Тот сидел на коне с побелевшим лицом. (Сотня с арканами так и не пробилась к Ивашке, а тот вон что вытворяет! Того и гляди побьет все царское войско.)

— Двинем вперед, воевода. Под стягами и хоругвями. Остановим! Не бывать Вору со щитом! За мной, за мно-о-ой, дружина!

Михаил Скопин в окружении знаменщиков бесстрашно кинулся вперед.

Царь Василий взирал на сечу от Калужских ворот, взирал с утомительным ожиданием. Битва была упорной. Воров так и не удавалось обратить в бегство. Бились остервенело. А ведь, почитай, полрати с одними дубинами. И на тебе, озверели! Знай колошматят дворян… Глянь, глянь! И вовсе стало худо. Многие дворяне к Москве повернули. Бегут!

Шуйский перекрестился. Обуял страх. К стенам Москвы откатывалось едва ли не все войско. Это погибель. Конец, смерть!

Кое-кто из бояр потрусил к воротам. Хотел остановить, но язык онемел. Собаки, псы продажные! Хвосты поджали — и по хоромишкам добро прятать. Хоть бы царя постыдились. Это в Думе все удалые храбрецы. И Голицыны покатили. У-у, гнусные изменщики! Шуйский для них плох, короля Жигмонда на трон подавай. (Василий Иваныч уже пронюхал о тайных сношениях бояр с Речью Посполитой.) На-кось, выкуси! Будет вам и Жигмонд, и сын его Владислав. Будет! Седни же мужики дубинами перебьют. Вон как зверски прут. Будет!

Закипел злостью: на бояр, на польского короля, на Смуту, что потрясла все его неспокойное (хоть бы день без беды прожить!), мятежное царство.

— А Большой-то полк, кажись, оправился. Глянь, государь, где ныне стяги Скопина. Молодец, Михайла! — повеселевшим голосом молвил князь Трубецкой.

— Надолго ли, — буркнул Шуйский. И чем больше он глядел на битву, тем все меньше у него оставалось надежды, что воры будут отброшены. Болотников все наседал и наседал.

И тогда Василий Шуйский пошел на отчаянный шаг. Горячо помолился на хоругви с ликами Христа и Богородицы и твердым, окрепшим голосом воскликнул:

— Сам пойду на воров! Пусть воины видят, что царь вместе с ними! На бунтовщиков, воеводы!

Летописец отметит: «Вседает же борзо и сам царь Василий Иванович на свой бранный конь и приемлет в десницу свою скипетр непобедимыя державы и храбро выезжает ис царствующего града Москвы во многих и крепких и храбрых воеводах со всеми своими воинствы;.. и вси смело и единодушно на супротивныя идуще на брань».

Появление в войске царя приостановило бегство дворян. Скопину (умелыми маневрами) удалось-таки сдержать болотниковцев под Донским и Даниловым монастырями.

Сгущались сумерки. Жестокое побоище по-прежнему гудело на замоскворечном поле. Дворяне начали уставать. Вот бы где понадобились свежие силы! Но все полки были брошены в сечу.

И вдруг, когда стемнело и когда казалось, что дворяне вот-вот начнут отступать, случилось совсем непредвиденное: в спину повольницы внезапно ударило чье-то большое войско.

— Ордынцы! Помилуй, господи! Ордынцы!

Болотников оцепенел. Прислушался. Нет, то не ордынцы: не слышно ни обычного татарского визга, ни устрашающего клича «уррагх!». Нет! Не-е-ет! Из уставшей, охриплой глотки вырвался надрывный, жуткий, мучительный стон. Измена! Истома Пашков, барин Пашков ударил мужику в спину, ударил подло, ударил сорокатысячной ратью!

Побелел, пошатнулся. Измена! Подлая измена!

— Что с тобой, батько?.. Ранен, батько? — встревожился Устим Секира.

— Пашков, — с глухим отчаянным стоном выдохнул Болотников. — Пес, иуда! — в слепой неуемной ярости рванулся встречу пашковцам и с дьявольской силой принялся рубить дворян. Убивал с хищным звериным рыком, видя в каждом дворянине Пашкова. Пес, иуда! Пес!..

— Батько! Слышь, батько! Отходить надо… Иван Исаевич!

Болотников с трудом пришел в себя. Повольники, преследуемые царскими войсками, отступали, отступали всей ратью. Битву выиграть уже было невозможно.

— В Коломенское!.. В Коломенское! — надорванно прокричал Болотников.

Объединенная рать Мезецкого, Крюк-Колычева, смоленских, новгородских и тверских городов вошла в столицу через два дня после битвы. И вновь заликовали звонницы московские.

По совету Михайла Скопина полки из Смоленской и Ржевской Украйны стали в Новодевичьем монастыре. Сюда же со своим полком подтянулся и брат царя Иван Шуйский. Сам Михаил Скопин, оставив позиции у Серпуховских ворот Деревянного города, выдвинул свою рать к Коломенскому, войдя в Даниловский монастырь. Накануне же молвил в Думе:

— Полки, что царским повеленьем (!) поставлены в Новодевичьем монастыре, нуждаются в передышке. Болотников о сем ведает и, мнится мне, попытает разбить уставшее войско. Надо упредить Болотникова и выдвинуть полки, что были на вылазке, к Даниловскому монастырю. Тогда Вор уже не посмеет выйти из Коломенского. Тем самым полки из западных городов через два-три дня будут готовы к битве. Надо соединиться и осадить Коломенское.

Но Болотников не захотел принимать бой в осаде и второго декабря сам вышел навстречу царским воеводам. Сражение произошло у деревни Котлы. И вновь была лютая сеча. Болотников «сразился аки лев», но силы теперь уже были не равны. Успех был на стороне Василия Шуйского. Повольники отступили в Коломенское. Царские полки преследовали болотниковцев до самого острога.

Вскоре по Коломенскому ударили пушки, но ядра отскакивали, как от железа. Михаил Скопин приказал доставить из Москвы тяжелые осадные орудия. На ледяной вал полетели четырехпудовые ядра, но и они не могли пробить диковинную крепость. И вновь (в который уже раз!) Скопин подивился ратной сметке Болотникова. О таких крепостях ему не доводилось и слышать. На другой день он велел закидать Коломенское огненными ядрами. Выпалили из ста пушек.

Теперь Болотникову несдобровать, подумал Скопин. Начнется пожар, да такой, что ворам придется выйти из крепости, дабы самим не стать головешками… Но что это? Огненный дождь заливает острог, а пожарищ почти и не видно. Что за диво?!

Михаил Скопин долго оставался в неведении. В голове не укладывалось — как и каким способом ворам удается затушить ядра. Болотников даже от ядер нашел защиту. Велик ли острог, а весь Большой Московский наряд бессилен. (А какие ране крепости разрушал!) Мужичья же крепость стоит целехонька. Скажи какому заморскому стратигу — не поверит! Мужики набили сани соломой да облили водой — вот тебе и вся премудрость. А разрушить такую крепость даже самые тяжелые пушки не могут. Ну, Болотников!

Большой Московский наряд «по острогу биша три дня, разбити же острога их не могоша, зане же в земли учинен крепко, сами же от верхового бою огненного укрывахуся под землю, ядра же огненные удушаху».

Но чем, чем все-таки Болотников ядра гасит, мучился Скопин. Приказал добыть языка. И «добр язык у них взяша, и вся их коварства и защищения до конца узнаша»…

Камень с плеч! Оказывается, воры укрощали ядра сырыми яловыми кожами. Казалось бы, чего проще, но додуматься надо! Михаил Скопин помчал в Москву на Пушечный двор, собрал мастеров. На другой день начали обстреливать Коломенское особыми ядрами, «учиниша огнены ядра с некою мудростью против их коварства». Теперь уже сырые яловые кожи не помогали. Коломенское заполыхало буйным всепожирающим костром. Повольники гибли от огня и ядер, задыхались в дыму.

Ночью остатки войск Болотникова вышли из южных ворот острога, прорвались через осадный полк Ивана Шуйского и двинулись на Серпухов.

Часть V ЖИВА МУЖИЧЬЯ РУСЬ

Глава 1 ГОРОД ВСТАЛ ОТ МАЛА ДО ВЕЛИКА

Болотников помышлял остановиться в Серпухове. Спросил горожан: смогут ли прокормить его войско. Серпуховцы ответили: припасов нет, живем впроголодь, не обессудь, воевода.

Болотников пошел на Калугу. Снарядил гонцов, те вернулись довольные.

— Калуга ждет тебя, воевода! Припасов не пожалеет.

Калужане приняли Болотникова радушно: посад не забыл, как Большой воевода выдал тяглому люду хлеб, сукно и соль московских купцов. Иван Исаевич верил в Калугу: город крепкими торговыми нитями связан с Северской землей и Комарицкой волостью. Не забыл посад и сечи под Калугой, где Болотников разбил царскую рать Василия Шуйского.

Войдя в город, Иван Исаевич прежде всего оглядел крепость. Поставлена она более двух веков назад сыном Ивана Калиты Симеоном, дабы оборонять юго-западные рубежи Руси от Литвы и крымских татар. Стояла крепость на вершине высокого холма, стояла неприступно, защищенная рекой Окой и глубокими овражищами с речками Городенка и Березуйка.

Доброе место выбрано, думал Иван Исаевич, нелегко врагу подступиться. Одно плохо — крепость деревянная.

Оглядел рвы, стены и башни и обратился к калужанам:

— Обветшала крепость, други. А нам с Васькой Шубником биться. Здесь, с новыми силами, и побьем боярского царя. Пусть не громыхает в колокола, что народная рать под Москвой уступила. То подлой изменой Истомы Пашкова свершилось. В спину ударил повольнице, иуда! Но ни царю, ни барам долго не веселиться. Не седни-завтра придут к вольной Калуге новые рати. Вновь у нас будет могучее войско, и тогда Шубнику не ликовать. А покуда надо нам укрепить Калугу, укрепить так, дабы никакому ворогу не осилить. Возведем новый острог, выкопаем рвы, поднимем земляные валы. Ведаю — зима! Зимой крепости ладить тяжко. Но ладить надо, други! Верю — поможете рати.

На помост взошли Мефодий Хотьков, Богдан Шеплин и Григорий Тишков

— набольшие торговые люди Калуги. Именно они помогли когда-то Болотникову склонить на его сторону горожан, именно они получили от Большого воеводы тысячи пудов соли, забранной у московских купцов. Молвили:

— В беде не оставим, Иван Исаевич. Василий Шуйский не токмо тебе, но и всей Калуге недруг. Сколь разору от него претерпели! Мы еще по осени царю Дмитрию крест целовали и ныне верны ему будем. Не нужон Калуге Василий Шуйский. Поможем твоему войску, воевода!

— Поможем! — единодушно отозвались посадчане.

Только было принялись возводить новый острог, как к Калуге подступил с тридцатитысячным войском Дмитрий Шуйский. Брат царя не сомневался в легкой победе: вор Ивашка только что разбит под Москвой, остатки его войск панически бежали и теперь лишь надо их добить. Верил в победу и сам царь:

— Ты, Митя, ныне легко поуправишься. Привези мне Ивашку живым в клетке.

Болотников уже знал, что по его пятам движется царская рать, и готовился к бою. В ближние города, что восстали против Шуйского, помчали гонцы с просьбой — немедля идти на подмогу народной рати. И подмога пришла — с Белева, Одоева, Перемышля, Козельска, Лихвина…

Болотников разделил войско на две половины: одну оставил в Калуге, другую под началом Юшки Беззубцева, послал к московской дороге, наказал:

— Зайдешь Шуйскому со спины и выступишь, когда тот пойдет к Калуге. И чтоб скрытно, Юрий Данилыч!

Дмитрий Шуйский подступил к Калуге и… удивился: Болотников не сел в оборону, а вышел встречу. А тут и Юшка Беззубцев ударил в спину царского войска. Дворяне дрогнули, заметались и побежали. Болотников преследовал дворян до Серпухова. Разгром был полный. Дмитрий Шуйский едва спасся. «Легло до 14 000 людей Шуйского. Это вызвало великое смятение и тревогу в Москве».

Царь Василий смятенно сновал по дворцу, клял брата, воевод и напуганно думал об Ивашке: века Русь стоит, но такого ушлого Вора еще не видела. Как бы вновь к Москве не подвалил.

Велел идти на Вора князю Даниле Мезецкому, что стоял с ратью под Алексином. Но и Мезецкий был разбит. И тогда «царь Василий послал за ворами под Калугу бояр и воевод на три полки: в Большом полку бояре Иван Иванович Шуйский да Иван Никитич Романов, в Передовом полку боярин князь Иван Васильевич Голицын да князь Данило Иванович Мезецкий, а в Сторожевом полку окольничей Василий Петрович Морозов да боярин Михайло Олександрович Нагой. У наряда Яков Васильев сын Зюзин да Дмитрей Пушечников».

Новая рать шла на Калугу с оглядкой. Во все стороны, опасаясь внезапных ударов Болотникова, были посланы конные разъезды.

Иван Шуйский подошел к Калуге и ахнул: над Окой высился новый крепкий острог. И когда только успел Вор?! Зимой, в морозы! Досуж. И крепость поставил, и рати поколотил. Ловок, Ивашка!

Лазутчики донесли: вдоль всего частокола вырыты два глубоких и широких рва — наружный и внутренний — тын надежно укреплен землей.

— В две недели! — воскликнул Михаила Нагой. — Знать, нечистая сила Вору помогает.

Скопин-Шуйский, изведав на Москве о калужском остроге, еще раз укрепился в мыслях, что Иван Болотников — искуснейший полководец. И вновь пожалел, что Болотников не друг, а ярый враг, поднявший на царя и бояр народ.

В святки полки Ивана Шуйского приступили к осаде. Полезли было на стены, но Болотников дал такой сокрушительный отпор, что у воевод отпала всякая охота брать острог штурмом. Обложили Калугу пушками, но и наряд не принес большой пользы.

Через неделю Михаила Нагой, тот самый Нагой, что был разбит Болотниковым под Кромами, послал своих людей по селам за девками. Иван Шуйский, убедившись, что Калугу ему быстро не осилить и что сидеть ему под крепостью не одну неделю, ударился в гульбу. Воеводы «только и делали, что стреляли без нужды, распутничали, пили и гуляли». Болотниковцы же «каждодневными вылазками причиняли московитам большой вред; да и почти не проходило дня, чтобы не полегло сорок или пятьдесят московитов, тогда как осажденные теряли одного».

Вылазки Болотникова не прекращались весь месяц. Иван Шуйский нес значительный урон, войско его таяло. В Москву поскакали гонцы за подмогой. Царь взбеленился:

— Ну сколь же можно из меня полки доить? Аль не ведает Ванька, что у меня ни казны, ни ратников. Аль у него малое войско? Почитай, шестьдесят тыщ! Чего топчется, чего Ивашку не побьет? Не будет ему боле ни ратника!

Кричал, стучал посохом, исходил гневом, а когда поостыл, собрал на совет бояр.

Дума была шумной и долгой, чуть ли не два дня безвылазно думали. В Москве находились последние царские полки. Послать их на Калугу и оставить Москву без войска — зело опасно! Близ Престольной десятки воровских городов. А что как соберут рать да на Москву двинут? Опасно!.. Но и Вора боле терпеть нельзя. Покуда жив на Руси Болотников, смуту не остановить, так и не стихнет в державе великая замятня. На Москве чернь вновь голову поднимает. Только и слышишь: Калуга, Калуга! К Калуге же стекаются новые воровские рати, везут оружие, порох и кормовые припасы. Промешкаешь месяц-другой и тогда Болотников наберет такую великую силу, что никакой казны и ратников на него уже не хватит. Нет, мешкать нельзя, надо, хоть и опасно, высылать на Вора последние полки. Надо!

Царь указал, а бояре приговорили: идти к Калуге новому войску под началом Михайлы Скопина и Федора Мстиславского. С войском царь «послал наряд большой и огненные пушки».

Прежде чем отправиться в поход, Михайла Скопин пришел к царю.

— Дозволь мне, государь, не стоять под рукой дяди Ивана Иваныча. Хочу по-своему с Вором сражаться. Укажи мне особо под Калугой стоять.

Василий Иванович призадумался: старший брат спесив и обидчив, не по нраву ему придется самостоятельное войско племянника. Как бы не заартачился, как бы грызню с Мишкой не учинил? И все же просьбе Скопина внял: нельзя даровитому воеводе под рукой Ивана Шуйского стоять.

Упреждая гнев брата, выслал к нему гонца с особой грамотой. Иван Иванович встретил Скопина прохладно: ни из воеводской избы не вышел, ни обычного доброго здоровья не пожелал, ни чарку вина не поднес. Лишь ехидно молвил:

— Уж коль такой умник, где хошь и вставай со своим войском. Чего тебе советовать, коль нас бог умишком не сподобил.

Дав передохнуть войску, Скопин через два дня кинул полки на приступ Калуги. Штурм продолжался до самой ночи, но взять крепость так и не удалось. Не принесли успеха и другие дни. Болотниковцы оборонялись стойко и умело. Скопин как можно ближе подтянул к острогу наряд. Загремели стенобитные пушки, полетели через тын на деревянный город огненные ядра. Крепость окуталась дымом, кое-где запылала. Но стены выдержали, пожарища укрощались ратниками и калужанами. Город встал от мала до велика, огонь тушили и дети, и подростки, и старики.

С острога били по царскому наряду пушки Терентия Рязанца. Били метко, разяще. Среди пушкарей находился Болотников: пропахший порохом, закопченный дымом, давал пушкарям дельные советы; иногда сам становился к орудию, наводил жерло, подносил фитиль к запальнику. При удачном выстреле довольно восклицал:

— Так палить, молодцы!

За неделю перестрелки Скопин потерял около двадцати пушек. Урон был настолько ощутим, что Скопин приказал оттянуть назад оставшиеся орудия. Раздосадованно подумал: у Болотникова отменный начальник наряда. Пушкари смелы и искусны.

Осада затягивалась. Болотников не прекращал свои вылазки, напротив, с приходом под Калугу Скопина, стал действовать еще более дерзко, он не давал покоя царским полкам, наносил им большие потери, срывал ратные задумки воевод. Частые и быстрые вылазки Болотникова сеяли панику в дворянском войске.

Болотников не походил на осажденного, он, казалось, дразнил Скопина-Шуйского. У тебя, мол, и войско большое и наряд велик, но проку от этого мало. Не разбить тебе, Скопин, повольничью рать, не владеть Калугой.

«Надо что-то придумать, — отчаянно размышлял Скопин. — Плох тот стратиг, что новинки не применит».

И Михаил Скопин придумал!

Глава 2 ВАСИЛИСА, МАМОН И ДАВЫДКА

Давыдка на Москве так и не появился. Мамон досадовал. Знать, не поверил Болотников Давыдке и показнил. Жаль! Не Давыдку. (Леший с ним!) Жаль, с Ивашкой не довелось свидеться.

Во время битвы царя с Болотниковым Мамон находился на стенах Москвы. Подле были посадчане: купцы, попы и монахи, ремесленники и гулящие люди. Речи велись разные: одни переживали за царскую рать, другие (их было куда больше) за Болотникова. Мамон слушал посадскую голь, брюзжал: и чего подлый народишко к Ивашке льнет. Побьет его Шуйский — и язык на замок.

Однако гибели Болотникова не хотел. Живым нужен был ему Ивашка. Пусть хоть Москву возьмет, пусть! В Москве-то он скорее угодит в его руки.

Москву Болотников не взял, войско его бежало в Калугу. Мамон отправился на подворье Евстигнея Пронькина. Заявился среди бела дня, не таясь. Купец недовольно буркнул:

— Поостерегся бы, милок.

Мамон кисло отмахнулся:

— Чего уж теперь. Отпирай подклет, Саввич.

Велел принести вина. Много пил и сумрачно поглядывал на Василису.

— Поди, докука тебе тут, женка? Почитай, в темнице сидишь… Ниче, скоро тебя вызволю. К царю сведу. Пойдешь ли?.. Молчишь. Гляжу, неохота к царю-то? Надо, женка, надо. Молвишь Василию Шуйскому, что пришла к нему по доброй воле. И Никитку с собой возьмешь. Сына-де Ивашки Болотникова привела. Да пади с чадом в ноги царю. Вины-де на нас нет, ничего худого не замышляли, хотим в покое жить. Снаряди, царь-государь, от нас к Болотникову гонцов. Пусть, мол, воровать перестанет. И коль Ивашка послушает, царь его простит и позволит ему с тобой и сыном в добром здравии жить. А коль не послушает, показнит царь и тебя и чадо. Верь, женка, не захочет Ивашка сей погибели. Идем к царю. Да молвишь Шуйскому, что сей добрый совет я тебе дал. Глядишь, и меня царь пожалует. Идем, женка.

— Никуда я с тобой не пойду, Мамон, — отчужденно сказала Василиса. — Одно у тебя на уме — Иванушку моего заманить, дабы смерти его предать. Не помощница я в твоих черных делах. Уйди!

— Не уйду, женка. По доброй воле не захочешь — силом во дворец приволоку. Ты, чай, меня ведаешь. Собирайсь! — Мамон поднялся из-за стола, пьяно качнулся. — Собирайсь, сказываю!

— Напрасно кричишь. С тобой, катом, и шага не ступлю. Уходи прочь!

— Пойдешь, стерва — рассвирепел Мамон. — Пойдешь! — грязно выругался и грубо повалил Василису на пол. Василиса отчаянно сопротивлялась, Мамон стиснул Василису за горло и та начала слабеть. Вскоре Мамон поднялся, довольно осклабился. Выпил вина, хохотнул.

— Буде валяться, женка… Аль сомлела, хе. Подымайсь! — пнул Василису ногой, та не шелохнулась. — Да ты что, женка? Уж не окочурилась ли? — поднес к лицу Василисы свечу, отшатнулся. Отшатнулся от широко распахнутых, диких от ужаса, застывших глаз. Перекрестился.

— И впрямь окочурилась. Тьфу ты, господи! На кой ляд ты мне дохлая. Чертова баба! — сплюнул с досады.

Позвал в подклет Евстигнея. Купец перепугался, сокрушенно повалился на лавку.

— Без ножа зарезал, Ерофеич! Доброе имя мое на всю Москву ославил. В доме купца Пронькина душегубство! Да как же мне ныне торговлишкой промышлять, как людям в глаза смотреть?! Беда-то какая, царица небесная! Да меня за душегубство в Разбойный приказ притянут.

— Буде скулить! — прикрикнул Мамон. — Женку никто из твоих людишек не видел?

— Кажись, бог миловал.

— Тогда и скулить неча. Ночью закопаем — и вся недолга.


Давыдка появился у Мамона после Николы зимнего. Лицо в синяках и кровоподтеках. Поведал: Болотников поверил, но тотчас за Василисой и Никиткой не пошел. Молвил, что явится к ним не крадучим вором, а победителем Москвы. В Москве-де и встреча будет.

— Высоко хотел взлететь, да рожей оземь… Сам-то где шатался?

— Едва богу душу не отдал, — заохал Давыдка. — Глянь, что со мной содеяли. Я было вспять на Москву, да ночью на ратных людей Шуйского напоролся. За лазутчика меня приняли. Избили до полусмерти, живого места нет. Довезли до сельца, что под Даниловым монастырем, в избе связали и в чулан кинули. Утром-де в Москву на пытку отвезем. Этой же ночью шум заслышал. Дворяне спешно со двора съехали. А тут вскоре и битва грянула. В чулан мужик явился, развязал меня. А я закоченел весь, ни рукой, ни ногой не шевельнуть. Мекал, сдохну. Да, слава богу, мужик добрый оказался. Корец бражки поднес и на печь меня. Так, почитай, неделю и отлеживался.

— Баишь, поверил Ивашка… А не хитришь, не вступил ли с Ивашкой в сговор?

— Да ты что? Побойся бога, на кресте поклянусь!

— Буде! Крест ныне всяко слюнявят. Извертелись людишки.

— Да как же Болотников мог усомниться, коль свою же ладанку признал?

— Ну-ну… В избу бабки Фетиньи боле не ходи. Никитка у меня в подполье. Так-то надежней.

— А женка?

— О женке забудь. Ныне она в райском саду наливные яблочки вкушает, хе.

— Неуж порешил? — перекрестился Давыдка.

— Пришлось. Горда была… кобылица, — последнее слово молвил смачно, похотливо и Давыдка понял, что Багрей надругался над женкой.

— Зря ты… А как же теперь выкуп? Болотников без Василисы и полушки не отвалит. Что, как прознает?

— Не прознает. Евстигнею легче на плаху пойти, чем языком трепануть… Ты вот что. В дом никого не впущай. Ивашкино же отродье, коль орать начнет, угомони. Двинь по рылу — умолкнет. А я на Яузу мужиков голубить.

Мамон ушел, а Давыдка долго молчаливо сидел на лавке. За оконцем уныло стонал резвый морозный ветер, кидая на слюду вязкий лохматый снег.

Под полом глухо звякнула цепь. Давыдка откинул западню лаза, взял свечу, спустился по лесенке вниз. Никитка лежал на охапке сена. На нем меховой полушубок и лисья шапка, лицо бледное, осунувшееся.

— Здорово, парень.

Никитка не отозвался, недобрыми глазами глянул на Давыдку.

«Похож на отца. И нос, и рот, и глаза батькины. Похож!»

— Поди, оголодал?

Никитка молчал. Давыдка, кряхтя, полез наверх. Вскоре спустился с миской горячих щей, ломтем хлеба и ковшом медовухи. — Поснедай, парень. Медовухи испей для сугреву. Никитка отроду хмельного в рот не брал, но тут выпил: мучила жажда. Выпил и принялся за варево, ел жадно и торопко.

— Знать и впрямь оголодал. Да ты не спеши, парень, еще принесу.

— Зачем похитили и на цепь посадили?

— Зачем?.. Аль те не сказывал Малюта? Нет… А ты потерпи, потерпи, парень. Мекаю, сидеть те в неволе недолго.

Накормив узника, Давыдка завалился на полати. Хотел соснуть, забыться, но сон не морил, в голову лезли неспокойные мысли. Багрей что-то заподозрил. Хитрющий! Насквозь видит. «Не вступил ли с Ивашкой в сговор?» Надо же какой собачий нюх… Нет, не вступил, не вступил, Багрей. Одно худо — имя твое спьяну брякнул. И откуда было знать, что Болотникову имя Багрея знакомо. Дернул же черт за язык!.. Пошел на Москву с людьми Болотникова. Думал, не отвертеться, да бог помог. Шли ночью леском, удалось в чащу сигануть. Не сыскали, темь, хоть глаз выколи. Все бы слава богу, но когда к дороге выбрался, на царских служилых напоролся. Ох, и избили же, черти! Едва жив остался. Но как ныне по Москве ходить? У Болотникова лазутчиков пруд пруди, никак и нож припасли. Ходи теперь и оглядывайся. Не Багрей, так люди Болотникова прикончат. За околицей послышался чей-то громкий выкрик:

— Митька! Айда на Яузу! Глянем, как воров казнят.

Давыдка крикуна узнал, то был сын известного на Москве купца Гостиной сотни.

«Так вот зачем Багрей на Яузу ушел. Надо бы глянуть».

Сполз с полатей, оделся, запер избу и подался на Яузу. К реке вели сотни пленных болотниковцев — связанных, в одном исподнем.

— Да куда ж их нагих и босых, господи! — в страхе запричитала одна из старушек.

— В экий-то мороз! — вторила другая. — Аль нелюди? Помоги им, свята Богородица.

Посреди Яузы дымилась огромная черная прорубь. Вокруг толпились стрельцы с дубинами; были шумны, сыпали бранными словами.

«Да они ж на подгуле, — подумал Давыдка. — Теперь им и черт не страшен. Знать, Шуйский велел напоить».

К проруби подвели пленных, поставили в ряд. Подле стрельцов прохаживался Багрей с кистенем. (С таким кистеньком он на разбой ходил).

— Ну что, ребятушки, не пора ли разгуляться-потешиться?

— Пора, Малюта! — пьяно качнулся стрелецкий сотник. — Давно пора этих сволочей прикончить.

Багрей ступил к повольнику, подтолкнул к проруби.

— Помолись перед смертью, Ивашкин подручник… Помолись, собака!

— Сам собака! — зло отозвался повольник. — Не забудет тебя Иван Исаевич. Не ходить тебе, кату, по белу свету.

Багрей ощерился и шмякнул кистенем повольника по голове.

— Гуляй, служилые!

Стрельцы замахали дубинами. Повольники с размозженными черепами валились в прорубь.

«Будто быков убивают, — охнул Давыдка. — А Багрей-то как лютует. Жуть, господи!»

Всего навидался на своем веку Давыдка, ко всему, казалось, привык, но тут взяла его оторопь. Боже, владыка всемогущий, да можно ли так людей побивать!

Стоны, крики, глухие удары дубин. Снег почернел от крови. А мужиков все ведут и ведут, ведут к прорубям. Их сотни, тысячи! Да есть ли ты на свете, господи?! Как допустил, как дозволил такую страшную казнь? (В сечах под Москвой было захвачено в плен около двадцати тысяч мужиков и холопов. Царю не хватило темниц и он отослал болотниковцев в Псков и Новгород. Приказал: воров не щадить, всех до единого «посадить в воду». Новгородские стрельцы кидали повольников в реку Волхов до самой весны.) Стемнело, на звонницах ударили к вечерне, но казнь продолжалась.

Давыдка побрел в избу. Всю дорогу перед его глазами мелькали руки Багрея — беспощадные, истязующие, забрызганные кровью.

В избе, оплывая воском, догорала свеча в медном шандане. Давыдка снял заснеженный полушубок, глянул на киот с неугасимой лампадкой и обомлел: Богородица держала на руках не младенца Иисуса, а черта. Шевелились рога.

Сотворил крестное знамение. Сгинь, сгинь, нечистый!.. Не сгинул. Сидит на коленях Богородицы и рогами шевелит. Сгинь, сгинь, черная сила! Чего ж Богородица терпит? Господи, да у нее и руки в крови!.. Нет, надо бежать, спасаться из этого дьявольского дома, коего Христос покинул. Жутко тут!

Давыдка попятился к двери; страшась глядеть на киот, закрыл глаза. А черный усатый тараканище, насидевшись на голове младенца, пополз к лику Богоматери.

Бежать, бежать, стучало в голове Давыдки. Багрей и впрямь дьявол, в крови плавает. Жить с ним — ходить у нечистого в подручниках. Хватит! Уж лучше с сумой побираться, чем дьяволу-кату служить. Деньгой все равно не пожалует. Пожалует ножом в горло, этого всего скорей жди. Уж коль кого заподозрит, тому не жить. Наверняка заподозрил. Вот и о Никитке ничего не сказал. Покумекаю-де. А сам небось давно покумекал. Выходит, доверять перестал… Убьет, ей-богу, убьет! Да и зачем ему при себе такого опасного работника держать? Он, Давыдка, единственный на Москве человек, кто ведает, что за кат пришел в Пыточную. Вякни кому о разбойнике Багрее. — и нет раба божьего… Бежать! А куда? В леса дремучие? Кистенек в руку — и на купчишек. Дело привычное. Полтины и рублики в мошну потекут… А ежели другим путем деньгой разжиться? Есть такой путь. Правда, рисковый, но без риска дела не бывает. Авось и выгорит.

Давыдка поднял западню и спустился к узнику.

Глава 3 ПУТИВЛЬ

Князь Андрей Телятевский пошел на Путивль после побед Болотникова над Дмитрием Шуйским и Данилой Мезецким.

Пора, думал он. Отсиживаться в Чернигове больше нельзя. Горожане целовали крест царю Дмитрию, собрали пятитысячное войско и надумали выступить к Калуге. Молвили:

— Пойдем к Большому воеводе Ивану Болотникову.

Молвили так горячо, что Телятевский понял: Чернигов не остановить. Либо он останется без войска, либо поведет его к Болотникову. Но к Болотникову не повел — убедил рать идти на Путивль, там племянник государя Дмитрия Иваныча царевич Петр с двадцатитысячным войском, там доверенное лицо государя князь Григорий Шаховской, там, чу, вот-вот и сам Дмитрий окажется из Речи Посполитой; Путивль ныне всему голова.

Черниговцы словам княжьим вняли и пошли на Путивль.

Подтолкнул Телятевского к походу и близкий человек из Речи Посполитой. Тот донес: тайные послы московских бояр приняты в Кракове королем Сигизмундом. То был добрый знак: если Сигизмунд согласится на просьбу бояр — на троне Шуйскому не усидеть. Надо торопиться: король большие надежды возлагает на Путивль — гнездо боярской крамолы против царя Василия.

Путивль встретил черниговскую рать с радостью.

— Наконец-то! — обнимая Телятевского, воскликнул Григорий Шаховской. — Наконец-то вижу доброго воеводу.

Григорий Петрович знал, что говорил: Телятевский умен и храбр, когда-то знатно с ордынцами ратоборствовал. За сметку и удаль отмечен золотым кубком Бориса Годунова. Такой воевода Путивлю зело надобен.

Илейка Муромец восторга Шаховского не разделил: надо еще поглядеть, что это за воевода. Одно дело с татарами биться, другое — на своего же русича с мечом выходить.

Настороженные глаза «царевича» не удивили Телятевского. Смерд всегда будет смердом. Любой господин для него яремник и враг. А то, что перед ним был не царевич, а самозванец из черных людишек, князь знал заранее. Знал Телятевский, что нет никакого и царя Дмитрия: Гришка Отрепьев был убит на его глазах. Нового же Самозванца выдумал Михайла Молчанов. Вначале сам помышлял было походить в царях, да чего-то напугался. Ныне сидит в Сандомирском замке Юрия Мнишка и шлет на Русь грамоты именем «царя» Дмитрия. Пока его нет, но шляхта вовсю подыскивает нового Самозванца.

Но Телятевскому не надобны были на Московском царстве ни король Сигизмунд, ни сын его Владислав, ни самозванный ставленник польский. Ему, одному из самых верных сторонников покойного Бориса Годунова, грезилось видеть на троне крепкого и великомудрого царя, способного подавить на Руси воровство, укрепить державу, дабы ни один чужеземец боле не сунулся и дабы выйти на морские рубежи, чтоб вольно и прибыльно промышлять товарами с заморскими купцами. Ныне же, когда на престоле сидит Василий Шуйский, — и мужичьим бунтам полыхать и слабой державе быть. Надо Шуйского убрать… убрать с помощью Самозванца. Убрать и тех бояр, что крепко за старину стоят и мешают Московскому царству к морю пробиваться. Опосля ж и Самозванца коленом под зад. Нечего делать приспешнику ляхов на Руси. На трон изберут достойного царя, а он, Телятевский, станет одним из ближних его советников, одним из самых влиятельных людей в Московском царстве. Ради этого стоит ныне и «царевича» Петра признать, и Болотникова, как «Большого воеводу царя Дмитрия».

Илейка Муромец появился в Путивле на Филиппов пост, появился шумно. Изведав, что в тюрьме находятся воеводы Шуйского, высланные из восставших городов, тотчас повелел их казнить на Торговой площади. Шаховской просил повременить (не хотелось ему казнить бояр и наживать врагов среди их сородичей: времена шаткие!), но Илейка резко молвил:

— О том мне решать, князь. Я, царевич Петр, не затем пришел к тебе в Путивль, дабы боярам Шуйского задницы лизать. Нещадно казнить!

Разговор был в Воеводской избе, люди Шаховского недоуменно застыли, не зная кого и слушать. Илейка толкнул ногой дверь, крикнул из сеней Митьку Астраханца:

— Выкидывай из темниц бояр — и под сабли. Живо!

В тот же день воеводы Шуйского были казнены. Крутой нрав Илейки обеспокоил Шаховского. Не напрасно ли он позвал «царевича» в Путивль? Этот Ивашке Болотникову не уступит в лютости. Эк, как с боярами расправился! И его, путивльского воеводу, коего ныне вся Русь чтит, зело осрамил. Даже выслушать не захотел. Что приказные скажут? Тоже мне «царский корень!»

А «царский корень» во всю прыть занялся посольскими делами. К киевскому воеводе Острожскому помчал гонец с грамотой Петра Федоровича. «Царевич» просил пропустить его посланников в Речь Посполитую к королю Сигизмунду.

— Пусть Жигмонд ведает, что на Руси объявился сын покойного государя Федора Иваныча — прямой наследник трона Петр Федорович, — поглядывая на Шаховского бойкими властными глазами, говорил Илейка.

«Царевич» не только снарядил гонцов, но вскоре и сам отправился в Речь Посполитую. Поехал с сотней казаков. На рубеже пропустили. «Царевич» посетил Могилев, а затем прибыл в Оршу, где его встретил городской староста Андрей Сапега — маленький, сухонький человек с длинными обвисшими усами и с быстрыми, прощупывающими глазами. Был любезен, почтителен и… насторожен. А что за птица этот самозванный царевич? Умен ли и какими силами располагает?

«Царевич» долго рассказывал о своем «чудесном» спасении и скитаниях по Руси, а затем сказал:

— Ищу в вашем королевстве дядю своего Дмитрия Иваныча. Хочу припасть к его груди и молвить: идем на Москву, государь. Идем бить бояр-изменников. За нами пойдет весь народ русский.

Три дня находился Илейка в доме оршанского старосты Андрея Сапеги, три дня старался пронюхать — а не поддержит ли его король Сигизмунд и не даст ли ему крупное войско, с которым можно отправиться на Москву. Андрей Сапега послал своих людей в Краков, те вернулись и рассказали, что король Сигизмунд благосклонно встретил весть о появлении царевича Петра и, возможно, сумеет принять его у себя во дворце. Андрей Сапега посоветовал «царевичу» ехать в Краков, но Илейка отказался: посольские дела могут затянуться до весны, надо возвращаться на Русь.

«Важно, что Речь Посполитая заговорила обо мне, — думал Илейка. — Дело сделано!»

В Путивле его поджидал гонец от Ивана Болотникова.

— Большой воевода царя Дмитрия осажден в Калуге войсками Василия Шуйского. Иван Исаевич просит твоей помощи, царевич.

Илейка, Шаховской, Телятевский и Василий Масальский (неделей раньше Телятевского прибыл в Путивль) сошлись на совет. После долгих споров надумали выступать всем войском. Мешкать больше нельзя: на Калугу навалилась большая рать. Однако путивльскому войску надо идти не к Калуге, а в Тулу. Калуга осаждена, ее деревянную крепость могут разбить и спалить. В Туле же мощная каменная крепость, город прикрыт с Москвы Алексином и Веневом, верными Болотникову. Пока не поздно, надо войти в Тулу, а затем уже ударить и по войску Шуйского, обложившего Калугу.

Первыми выступили из Путивля полки Телятевского и Масальского. Они пошли на Венев, что был окружен ратью Шуйского под началом воеводы Андрея Хилкова.

Чуть позднее вышел из крепости Илейка Муромец.

Глава 4 ПОДМЁТ

Тяжелые дни переживал Болотников. Калуга упорно, ожесточенно сражалась. По крепости били пушки, корежа тын медными, чугунными и свинцовыми ядрами; кое-где появились бреши, но их тотчас заделали бревнами и кулями с землей.

С крепости ответно палил наряд Терентия Рязанца, палил метко, разяще. Но ядер и пороху оставалось все меньше и меньше.

— Что делать будем, воевода? — спросил Рязанец.

Иван Исаевич слазил в зелейные погреба и приказал:

— Ни зелье, ни ядра боле не расходовать. Побережем на черный день.

— Худо будет, воевода.

— Выстоим, выстоим, Авдеич! Скоро подмога придет.

Иван Исаевич надеялся на царевича Петра. Еще по осени услышал он о казачьем войске, шедшем на Украину с Волги. Казаков ведет сын царя Федора и племянник Дмитрия — царевич Петр. Ведет грозно, убивая и казня воевод Шуйского, громя барские усадища. Болотников тому немало подивился: царевич ли? Уж слишком жестоко расправляется с господами сын Рюриковича. Добро бы встретиться с Петром Федоровичем.

Когда подходили к Москве, Матвей Аничкин изловил лазутчиков Шуйского, мутивших рать. Один из них вовсю хулил царевича, называя его «самозванцем и вором Илейкой из города Мурома». Илейка-де тот подлого звания, на Волге казаковал и разбоем промышлял, был холопом сына боярского Григория Елагина. Бежал на Терек и там середь воров-казаков себя царевичем Петром назвал. У царя же Федора Иваныча никакого сына и в помине не было: дочь Феодосью родила ему Ирина Годунова. Илейка — самозванец и антихрист!

Так кто ж он все-таки, раздумывал Иван Исаевич, царских кровей аль из черного люда? Вестоплетам Шуйского и на полушку верить нельзя: сам изолгался и лазутчиков своих кривдой начинил. Ныне и в Калугу пролезли. Сколь не вылавливай, а их будто комаров на болоте, Аничкина бы сюда.

Аничкин!

С тоской, болью и гневом услышал о страшной казни Матвея. Не стало одного из самых надежных и верных содругов.

«Как ты был надобен рати, Матвей!.. Не помогла тебе и ладанка, кою снял со своей груди. Ладанку споганил Мамон. Он же Василису и Никитку схватил».

Стон, горький безысходный стон вырвался из груди Болотникова. На душе было так черно и тягостно, что, казалось, не было уже никаких сил, чтоб превозмочь себя, забыться, уйти от мрачных дум; думы те не покидали, они постоянно жили в нем, терзали сердце.

Мамон! Не человек — зверь, зверь страшный, кровожадный, и ныне в руках этого зверя жена и сын. Как вырвать, как спасти? Вся надежда на лазутчиков, что пошли с Давыдкой. Но удастся ли им вызволить?.. Василиса, Никитка. Как хочется глянуть на вас, обнять. Боже, сохрани им жизнь. Неужели им погибнуть от Мамона. Нет, хватит, хватит дурных мыслей! А они приходили ночами, когда крепость отдыхала от вражьих пушек и когда устанавливалась мертвая тишь, приносившая Болотникову не покой, а страдания. Все чаще и чаще его покидал сон и он, раздираемый черными думами, мучился до самого утра; чтобы не оставаться наедине с собой, среди ночи вываливался из душных, жарко натопленных воеводских покоев и рыскал по крепости; лазил по стенам и башням, заделывал вместе с ратниками бреши, проверял караулы, заглядывал в кузни, где и ночами не прекращалась работа.

— Себя не щадишь, батька, — как-то обронил стремянный Секира. — И чего мечешься?

— А ты неходи за мной. Дрыхни!

Но Устим Секира не покидал Ивана Исаевича ни на шаг. (Сколь покушений было на Болотникова! Глаз да глаз за воеводой.) Молчание болотниковских пушек окрылило царских воевод.

— Другой день палим, а Вор не отвечает. Знать, ядра кончились, — воодушевился Иван Шуйский. Собрал полковых воевод — лишь своих: войско Скопина стояло особняком — потолковал с каждым и пришел к решению — навалиться на крепость всей ратью и взять ее приступом.

— А Скопин? — спросил князь Федор Мстиславский.

— Обойдемся. И без Мишки воров осилим. Всем же дворянам надо молвить: возьмем Калугу — царь щедро наградит. И деньгами и землей пожалует, никого не забудет. Да велите выдать каждому по две чарки вина, дабы веселей на стены лезли.

На другое утро загремел весь Большой наряд; никогда еще на Калугу не обрушивалось столь великое множество ядер. Дрожала земля, сотрясалась крепость, едкие чадные клубы дыма обволокли острог. Одно из чугунных трехпудовых ядер упало на раскат, тот проломился и вместе с крепостной затинной пищалью и повольниками рухнул вниз. Терентий Рязанец, стоявший неподалеку, раздосадованно сплюнул. Эх, как сейчас нужны пушки! Ударить бы по вражьему наряду, сбить спесь. На что надеется Болотников? Зачем велел оставить про запас порох и ядра? Уж тратить бы до конца. Глянь, как ворог свирепствует!

На крепость сыпались не только стенобитные ядра, но и каленые, огненные, начиненные картечью. Полыхали пожарища, рушились дома, гибли люди. Но калужане не ведали ни смятения, ни страха, весь город поднялся на борьбу с огнем; тушили водой стены острога, заделывали бреши, раскидывали баграми пожираемые огнем избы. Болотников сновал от одного опасного места к другому, кричал:

— Не робей, не робей, ребятушки!

Часа через два пальба стихла. Дворяне, храбрые от вина и царских щедрот, кинулись к стенам острога, кинулись всей тридцатитысячной ратью. То был страшный час! Болотниковцы ответили со стен из мощных самострелов, самопалов и тяжелых крепостных пищалей (Вот где пригодились ядра и зелье!) Сотни дворян были сражены, но это не остановило врага. Приставив к тыну длинные штурмовые лестницы, дворяне отчаянно полезли на стены. На головы их посыпались бревна и каменные глыбы, колоды и бочки, полилась кипящая вода и горячая смола. Дворяне валились с лестниц, подминая своими телами других ратников. Трупы усеяли подножие крепости, но лавина врагов, сменяя убитых, все лезла и лезла на стены.

Болотников валил на дворян тяжеленные бревна и многопудовые каменные глыбы, сбивая и давя врагов десятками. Подле громко ухал Добрыня Лагун, опуская на головы дворян увесистую слегу. Трещали черепа, лилась кровь.

А внутри крепости кипела работа. Оружейники ковали в кузнях мечи и копья, плели кольчуги, обивали железом и медью палицы и дубины; повольники втаскивали на стены все новые и новые колоды и бревна, кули, бочки и кадки, набитые землей, бадьи с кипятком и смолой.

Штурм крепости продолжался до самого вечера, но дворянам так и не удалось перекинуться через стены. Иван Шуйский отдал приказ об отступлении. Тысячи убитых остались лежать под стенами крепости.

Михаил Скопин собрал из окрестных сел и деревень сотни мужиков с топорами, велел им рубить в лесу деревья, колоть дрова и возить в стан на санях. Вскоре вокруг Калуги были сложены огромные груды дров. Ни сотники, ни головы долго не ведали о «хитроумии» Скопина. Одним лишь воеводам — Федору Мстиславскому и Борису Татеву — рассказал Михайла о своей задумке.

— Возведем у Калуги деревянную гору и подтянем к стенам крепости. «Подмет» срубим из бревен, клети поставим на катки, дабы можно передвигать гору к тыну. Клети заполним сухими дровами и хворостом. Деревянную гору подведем вплотную к стенам и подожгем. Крепости от огня не уберечься. Болотникову придется сдаться, дабы не сгореть заживо.

Болотников не раз и не два поглядывал со стен на «хитроумие» Скопина. Невдомек было: зачем столь великое множество дров понадобилось Михайле? Ратникам для костров? Но тут дров и в пять зим не сжечь. Но вот напротив Покровских ворот стала подниматься бревенчатая стена из десятка клетей. Болотников продолжал недоумевать: неужели Скопин задумал тыном отгородиться? Надоели вылазки? Сколь урону претерпел!

Иван Исаевич засылал во вражий стан лазутчиков, но те возвращались и разводили руками: никто ничего не ведает.

Деревянная гора находилась в трети поприща от Калуги, стояла крепко, незыблимо и вдруг… и вдруг она зашевелилась и поползла к стенам крепости. Калужане ахнули: мать честная! Бревенчатая громада ожила и поехала к городу.

Болотникова аж в пот кинуло. Деревянная гора на колесах! Через две-три недели она подойдет к стенам и спалит крепость. Гибель Калуги неизбежна.

Медленно надвигающаяся гора привела в замешательство и калужан, и повольничью рать, и воевод. Все знали: ядер у пушкарей, почитай, не осталось, вражий «подмет» не разбить.

После бессонной изнурительнейшей ночи Иван Исаевич позвал Терентия Рязанца и вновь спустился к ним в пороховые погреба.

— Зелья — слава богу, а вот ядер кот наплакал. «Подмет» не сокрушить.

— Без ядер сокрушим, Авдеич.

— Без ядер?.. Шутишь, воевода.

Иван Исаевич пересчитал бочки с зельем, что-то про себя прикинул и бодро хлопнул Рязанца по плечу.

— Сокрушим! Не быть деревянной горе… Не таращи глаза, Авдеич. Не зря ж сказывают: голь на выдумку хитра. Найдем и на Михайлу Скопина управу. Выроем подкоп, заложим зелье и громыхнем, да так, что от «подмета» рожки да ножки останутся.

— Мудрено такую гору взорвать, — покачал головой Рязанец. — Да и времени мало. Сколь земли надо выкинуть.

— Таем выкинуть, Авдеич, таем. Дабы ни один повстанец не пронюхал. Вражьих лазутчиков у нас, как блох на паршивой овце.

— Да как сие можно? — откровенно удивился Рязанец. — Куда землю девать? Зима. На снегу и зернышко приметишь. А тут?

— Землю — в землю! И понюшки из подкопа не выносить. Один ход рыть для «подмета», другой — для выемки. Повольникам же, что будут тайник рыть, наверх не выходить. Сладить избы-подземки, снабдить водой и харчем — и пусть живут. Войску скажем, люди, коих хватились, по селам за хлебом посланы. Добро ли так будет, Авдеич?

Рязанец молчаливо теребил бороду. Зело многотрудное дело задумал Болотников! Деревянную гору таем взорвать — не лапоть скинуть. Ого-го, какой тонкий расчет надобен! Изведать когда и в какое место будет подведен «подмет», прикинуть время его хода и вес, с точностью до аршина выверить под землей место взрыва, прикинуть меру зелья и толщу земли… Тут и самые башковитые розмыслы могут промашку дать. Малейший просчет — и все потуги напрасны.

— Чего пыхтишь? — усмехнулся Иван Исаевич. — В затею мою не веришь? Не под силу-де мужику такое? Надо осилить, Авдеич, надо! Иначе всему войску гибель. Мужичьей войне — гибель. Так неужель дозволим боярам мужика в кострище кинуть. Нет, Авдеич, не быть такому лиху. И вражий «подмет» взорвем и боярскую рать одолеем.

Замкнутое лицо Терентия Рязанца ожило.

— Сколь ни знаю тебя, Иван Исаевич, не перестаю дивиться. Сила в тебе необоримая, великая сила. И в себя и в мужика крепко веришь. А коль с верой такой живешь, одолеем!

После Афанасьевских морозов с севера подули метельные ветры.

— Сиверко привалил. Теперь надолго, — судачили бывалые ратники.

С северо-восточной стороны надвигалась на крепость и деревянная гора.

«Разумно, Михаила Васильевич, — одобрил Болотников. — Выходит, надумал сиверко взять в помощники, по лихому ветру огонь пустить. Разумно! Ну, да ныне кто кого объегорит. Игра у нас с тобой, Михаила Васильич, будет жестокая».

Болотников заранее предугадал путь передвижения «подмета». Ни с южной, ни с западной, ни с восточной стороны наводить деревянный вал на крепость было неудобно: мешали Березуйский и Жировский овражища и приокский откос; однако по всем этим неудобицам были сложены огромные груды сухих дров, кои могли в любой час пойти в дело.

Иван Исаевич неустанно выверял, прикидывал (больше мужичьим чутьем и крестьянской сметкой; дважды пришлось менять направление главного хода подкопа) и почти безвылазно находился среди землероев; почернел, осунулся, но устали не выказывал, был бодр и подвижен:

— Великое дело на вас пало, други. Ведаю, тяжко тут, но надо выдюжить. Надо, ребятушки! Все войско вам в ноги поклонится.

— Да ты не сомневайся, воевода. Выдюжим! — отвечали повольники.

В конце января деревянная гора была подведена к стенам крепости. Клети передвигали на катках сотни «даточных» людей, прикрытых от пуль, картечи и стрел высоким бревенчатым валом. В клетях были вырублены бойницы для малых пушек и пищальников.

Иван Пуговка (Шуйский) посматривал на «подмет» и завистливо кусал губы. Мишка Скопин вновь обскакал. Экую диковину придумал! Сроду такого Русь не видела. А Мишка, юнец Мишка, придумал! Ныне и дураку ясно — Болотникову крышка, отвоевался смерд. Деревянная гора пожрет своим огнем и крепость и воров. Конец бунтовщикам. А слава — Мишке. Ну до чего ж везуч, идол!

— Воровской крепости боле не стоять!

Скопин верил в успех. Болотников обречен. Радовался своему творенью, радовался ветру, что порывисто дул на Калугу, радовался концу калужского стоянья. Наконец-то Болотников будет сломлен, ныне ему ни бог, ни удаль, ни ратные хитрости не помогут.

Среди ночи окликнул стремянного:

— Скачи к «подмету». Пора!

Скопин вышел из шатра. Лицо обдало легкой белогривой метелью. Ночь была черна, но не пройдет и трети часа, как все озарится окрест на многие версты.

И вдруг… и вдруг страшный, чудовищной силы взрыв потряс землю. «От лютости зелейные подняся земля и с дровы, и с людми, и с туры, и со щиты, и со всякими приступными хитростьми. И бысть беда велика, и много войска погибоша».

Михаил Скопин оторопел. А вокруг неслись отчаянные крики и вопли, ужас обуял дворянское войско.

Распахнулись Покровские ворота, из них хлынули конные болотниковцы под началом самого воеводы.

— Круши ба-а-ар! — громогласно разнесся над вражьим станом неистовый возглас.

Удар был стремителен и неудержим, будто адский ураган пронесся по дворянскому войску. Потери были огромны. Болотниковцы «многих людей побита и пораниша».

Никогда еще бояре и дворяне не видали столь удрученным молодого воеводу. Скопин был настолько потрясен действиями Болотникова, что целую неделю не мог прийти в себя.

— Вор, холопишко, навозное рыло! — кляли Болотникова высокородцы.

— Буде! — не выдержав, прикрикнул на бояр Скопин. — Буде хулить. Болотников — величайший полководец, и я снимаю перед ним шапку.

Глава 5 ЦАРЬ УСЕРДСТВУЕТ

Под Веневом стояли воеводы Андрей Хилков и Стефан Колтовский с десятитысячной ратью. В крепости затворились повольники, отступившие от Москвы. Трижды ходила царская рать на приступ, но повольники оборонялись стойко.

На Сретенье[238] пришли под Венев воеводы «царевича» Петра — Андрей Телятевский и Василий Масальский и наголову разбили царскую рать. С остатками войска Хилков и Колтовский бежали к Москве. Для Василия Шуйского вновь наступили черные дни: смута на Руси не только не поубавилась, но и выросла как на дрожжах. Воровали Украйна, центральные и западные уезды, Нижний Новгород, Пермь, Астрахань… Калужские победы Болотникова вновь подхлестнули чернь. Воровству нет конца и края. Из Путивля на Тулу идет Вор и Самозванец Илейка Муромец, идет с большой ратью. Воеводишка его, Андрюха Телятевский, под Веневом князю Хилкову нос расквасил. Прытко побил, собака!

Василий Шуйский мстительно выпятил блеклые губы. Получать зуботычины от князя Телятевского всего досадней. (С молодых лет лютая вражда.) Сколь помышлял с Телятевским разделаться, допрежь втихую, через третьи руки — когда троном владели Федор Иванович и Борис Годунов — но Телятевского убрать так и не удалось. Ныне же его и вовсе не достать, с ворами сошелся. Жаль, жаль выслал его из Москвы на воеводство в Чернигов. Жаль! Надо бы сразу прижучить да так, дабы головы боле не поднял. А ныне — поди ж ты! — царских воевод колотит. Хилков с Колтовским как очумелые из-под Венева прибежали. Нагнали воры страху! Да кабы только на них. У всей Москвы поджилки трясутся! А что как Ивашка Болотников выйдет из Калуги и вновь двинет на Престольную? А вкупе с ним — Илейка, Гришка Шаховской да Телятевский с войском.

Жуть берет царя Василия. Кажду ночь во сне мужики с дубинами да чертями видятся. Приказал поставить новый дворец. Заявил боярам: не хочу боле находиться в покоях, где еретик Гришка Отрепьев жил. Покои его нечисты, понеже Расстрига в них с дьяволом чародейничал.

Поставили новый дворец, освятили. Пришли по обычаю бояре, окольничий и дьяки с хлебом-солью и подарками, пожелали доброго житья и счастья. Василий Иваныч послал каждому кушанье на серебряном подносе и вина в золоченом кубке. Но новоселье было тусклым и безрадостным: страх гулял по Москве. «Злой еретик, антихрист и богоотступник Ивашка Болотников поднял на небеси деревянную гору и царевых ратников. То сатанинским наущением содеяно. Грядет и на Москву беда неминучая!» — вещали на крестцах и папертях блаженные во Христе.

Торговый люд заполонил дворцовую площадь, полез на Красное Крыльцо, ударил челом: повели, великий государь, за святым отцом Иовом в Старицкую обитель сходить. Пусть он явится на Москву и великомудрыми словами мир наставит. (Бывший патриарх Иов — доброхот Бориса Годунова

— был низложен Самозванцем в 1605 году.) Василий Иваныч снарядил в Старицу архиереев и «лучших» людей московских. Иов был стар, немощен и почти слеп, просил оставить его в покое, но его все же доставили в Москву. «Но его совет вместе со всеми другими советами ничему не мог помочь». Страх по-прежнему гулял по боярским, дворянским и купеческим хоромам. Вор неподалеку, того гляди навалится на Престольную и начнет рубить головы. Неуютно, жутко на Москве богатеям.

Андрей Телятевский после Веневской битвы пошел на Тулу, а Василий Масальский на Калугу. В семи верстах от крепости, у реки Вырки, пятнадцатитысячное войско Масальского столкнулось с царской ратью. В челе Большого полка был князь Иван Романов, Передового — Данила Мезецкий, Сторожевого — Михаила Нагой.

Василий Масальский оробел: полки были крупные, хорошо вооруженные. На прямую стычку не пошел, а велел окружить свой стан санями, связав «кони и сани друг за друга, дабы никто от них не избег».

Нелепая оборона незадачливого воеводы была налицо; нелепо, наспех, на неудобицах были расставлены и пушки, кои так и не принесли пользы: пушкари больше мешали, чем помогали повольнице.

Битва шла день и ночь. Тысячи ратников полегли под вражьими ядрами и картечью, царский наряд расстреливал в упор. Передовой полк Данилы Мезецкого, легко прорвав незатейливую оборону, храбро насел на повольников; среди них находился двухтысячный казачий отряд под началом Демы Евсеева, того самого Демы, что был в войске Болотникова; Дему послал Иван Исаевич в Путивль к царевичу Петру. Илейка встретил посланца Болотникова с почетом, выделил ему дружину из казаков. Дема выступил из Путивля под воеводством боярина «царевича» — Василия Масальского.

Казаки отбивались упорно и ожесточенно. Данила Мезецкий, чувствуя скорую победу, полез на рожон и угодил под саблю Демы Евсеева. Казак едва не отсек князю руку, а выстрелом из пистоля «пробил ногу выше колена». Князя чудом спасли.

Казакам удалось выбить Передовой полк Мезецкого из обоза, но тут вновь заухали пушки и пищали. Повольники гибли десятками, сотнями. Царев наряд, обложивший стан со всех сторон, на какое-то время умолк.

— Сдавайтесь, воры! — послышалось из вражьего войска. — Сдавайтесь, а то всех положим.

Дёма бесстрашно крикнул:

— Казаки! Ужель к боярам в полон пойдем? Ужель срам примем? Не бывать тому! Уж лучше погибель, чем в пасть к кабальникам. Глянь, сколь у нас бочек с зельем. Спокажем барам, как казаки умирают. Гайда, станишники! — вскочил на бочонок, сунул в порох горящий фитиль. Ухнул оглушительный взрыв.

— Гайда! — взревела повольница и ринулась к зелью.

Взрывы — другой, третий… Взрывы отчаяния, взрывы удали, взрывы

— подвиг. Более тысячи казаков предали себя страшной смерти.

Дворяне оторопело крестились. И до чего ж смелы воры! Какая ж в них сила, дабы пойти на такую злую смерть.

Поражение было тяжким. «Воров били на голову и наряд и обоз взяли». Князь Масальский был ранен, захвачен в плен и отвезен в Москву; в столице, не приходя в себя, умер.

Царь Василий ожил. По городам поскакали гонцы с сеунчем. А вскоре новая радость — воровская рать побита под Серебряными Прудами. Московские колокольни захлебнулись от веселого перезвона колоколов.

— Наподдавали ворам! — кричал Василий Иваныч. — Сто тыщ полегло под Выркой и Серебряными Прудами. Скоро от воров и ошметка не останется. Ныне воеводу Ивана Воротынского на Тулу пошлю. Сидят там изменники Гришка Шаховской да Андрюха Телятевский с самозванцем Петрушкой. Велю всех на аркане привести.

Войско Ивана Воротынского выступило на Тулу пятнадцатого марта, в разгар Великого поста. (Это была переломная пора: победи Воротынский — и мужичьей войне конец, проиграй — и осажденный в Калуге Болотников вновь обретет могучую силу: соединится с царевичем Петром и двинет объединенную рать на Москву.) Царь Василий зачастил в храмы, неустанно молился, прося господа и чудотворца даровать победу христолюбивому воинству.

Но ни господь, ни чудотворцы не вняли горячим молитвам Шуйского: войско Воротынского было разбито. Илейка Муромец выступил из Тулы и обратил в бегство все московское войско… так что предводители его, Воротынский, Симеон Романович и Истома Пашков, бежали.

А на другой день в Москву пришло еще одно горестное известие: рать воевод Хилкова, Пушкина и Ододурова разгромлена под Дедиловым; многие ратные люди потонули в реке Шате, воевода Сергей Ододуров убит; остатки войска бежали в Каширу.

Пожалуй, ни один из прежних государей не позавидовал бы Василию Шуйскому: и царствует с гулькин нос, а бед и напастей на трех возах не увезешь.

— Постригусь, в дальний скит сойду, тяжкую схиму на себя наложу,

— отчаявшись, устав от бренной жизни, молвил Василий Иваныч в Боярской думе. Оставил все дела и засобирался в обитель. Сородичи, свояки (а их

— тьма-тьмущая!), набольшие торговые люди, что пуще всех Василия Иваныча на царство орали, всполошились:

— Не оставляй Москву сиротой, государь. Погибнет царство!

— Мочи моей нет, покину! Уж лучше схимником жить, чем такие муки терпеть. Сойду с царства! — стучал посохом Василий Иваныч.

А бояре посмеивались:

— Вновь хитрит Василий. У лисоньки-плутовки сорок три уловки. И шагу из Москвы не ступит.

Не ступил. Остался.

— Хомут надел, так тяни, — молвил брат Дмитрий.

— Никак так и помру в маяте, — тягостно вздыхал Василий Иваныч и шелковый платочек к глазам. — Скоро помру, не так уж и много мне до смертного одра.

Поплакался, постонал, поохал — и с удвоенной силой принялся за державные дела. Думные люди не вылезали из царских покоев. Думали, ломали головы как с ворами поуправиться. И надумали-таки!

— Надо Калугу, Тулу и другие воровские города корму лишить, — молвил царь. — Неча им хлеб и мясо жрать. Позову Касимовского царя опустошить все деревеньки и села, что под ворами. После ордынца и вонючего клопа не сыщешь. Уморить смердов! Холопов же, что от Воров побегут и явятся с повинной, не казнить. Давать им отпускные грамоты. Отменить указ, кой писан первым февралем девяносто седьмого года. (Добровольные холопы, прослужившие полгода, становились кабальными до конца жизни господина.) Из-за сего указа, почитай, и замятня началась. Пущай же ныне холопы волюшку хлебают… до поры, до времени. Пущай! Лишь бы Ивашку сим указом напрочь подсечь.

Служилых дворян новым Уложением приманим, дабы поместья крестьянами не оскудели. И сыск беглых до пятнадцати лет установим, и плату за «пожилое» с двух до трех рублей подымем. Не так-то просто будет крестьянину сойти. Дворяне будут довольны. Двух зайцев убьем. Пущай дворяне злей воров колотят. За каждого убитого воровского мужика

— сто четей земли и десять, а то и пятнадцать рублей от казны. Прибавка весомая. Не оставлять в нужде и тех дворян, кои Ивашкой разорены. Давать им, женам и детям хлебного корму на пять недель по осьмине ржи да по осьмине овса да по три деньги на человека… Где казны набраться? Вновь собрать с городов таможные, кабацкие, ямские и прочие деньги. Монастыри и купцы пожалуют. Деньгами и хлебом они, слава богу, еще не оскудели. Жалеть им нечего, одной заботой надо жить. Не захотят державному войску помочь, так под вором окажутся. Тот ни полушки, ни зернышка не оставит. Помогут! А коль сыщутся такие монастыри, кои не захотят царству помочь, то нашим царским указом их принудим. В лихую годину не до уговоров. Ныне — кто кого. Либо петля надвое, либо шея прочь. Всем в одну дуду надо играть. Взять и нетчиков в шоры, неча им от службы отлынивать. Губным старостам всех нетчиков переписать и поместья их отобрать. Враз на службу побегут. И каждого, кто на Ивашку пойдет, деньгами пожаловать…

Деньги, деньги, деньги! Не перечесть сколь их надо на служилый люд. Монастыри, что побогаче, давали царю и по пять, и по десять тысяч; бедные же обители и по тысяче рублей не наскребли. Василий Иваныч прикинул — казны и на треть жалованья не хватит, вновь разбежится воинство. Прикинул, посоветовался с боярами и дьяками, и пошел на крайнюю меру — указал брать из храмов и монастырей драгоценную утварь, с тем, чтоб переплавить на серебряные монеты.

Отцы церкви возроптали: кощунство, святотатство, надругание над православной верой! (Келарь Троице-Сергиева монастыря Авраамий Палицын назовет действия царя «грабежом».) Но на попов и игуменов прикрикнул патриарх Гермоген, и отцы смирились.

Глава 6 ВЕЛИК РУССКИЙ МУЖИК

Касимовский царь обрушился на Русь — благо сам Василий Шуйский позволил — во второй половине марта 1607 года, обрушился с тридцатитысячным войском — быстрым, свирепым, жаждущим добычи. Вначале набежали на села, что под Путивлем. Села большие, богатые хлебом, мясом и медом.

В Никольском ударили в било. Мужики выскочили с топорами и рогатинами, но бой был коротким, мужики полегли под кривыми саблями ордынцев.

Митяй Антипов на сечу с татарами не вышел: кой прок, ежели тьма басурман навалилась. Откуплюсь, думал он, не тронут, деньжонки получат

— и со двора вон.

В избу ворвался мурза с пятью воинами. Желтолицые, узкоглазые, в вывернутых мехом наружу овчинах, с обнаженными саблями. Митяй подал мурзе каравай хлеба на белом рушнике. Мурза довольно зацокал языком и ступил к сундуку, рванул крышку. На пол полетели шубы и полушубки, кафтаны и армяки, летники и сарафаны… Миг — и все Митяево богатство, скопленное за долгие годы, очутилось в необъятной переметной суме. Один из ордынцев снял с киота образок Спасителя в серебряной ризе. Митяй насупился.

— Оставили бы иконку. Грешно! — потянул было образок к себе, и тотчас крученая жильная плеть, разодрав рубаху, больно ожгла плечо.

Мурза толкнул ногой дверь в горницу, вошел. Жена Митяя и две дочери стояли на коленях и напуганно молились на киот с Богородицей. Мурза заулыбался, скинул с себя малахай и овчину и подошел к одной из девушек. Взял за подбородок.

— Карош урус девка… Карош!

Грубо повалил девушку на пол, та закричала, забилась.

— Спаси, тятенька!

Митяй что есть мочи пнул в живот одному из татар, выхватил из его ослабевших рук саблю и метнулся в горницу. Зарубил одного, другого и сам упал, пронзенный кинжалом. Убитых ордынцев унесли, но в избу вбежали другие татары и принялись насиловать женщин.

Митяй Антипов лежал без движения, но в нем еще теплилась жизнь. В потухающем сознании вдруг неожиданно ясно всплыл дюжий чернобородый казак. Жесткие, грузные руки его цепко ухватились за поручни деревянной сохи.

«На Шуйского войной не собираешься?»

«Не собираюсь, милок».

«А ежели царево войско сюда нагрянет? Тогда прощай волюшка».

«Авось не нагрянет. Бог милостив. Мое дело за сохой ходить».

«Худо, Митяй. Худо! Кому ж за землю и волю стоять, коль все в избах будут отсиживаться».

«Не воин я, милок. Ты уж прости».

Крик, отчаянный душераздирающий крик… Дочь Варвара… Господи, что они делают, что они делают?!. Ордынцы, будь они трижды прокляты!.. Чу, идет молва, Василий Шуйский татар позвал. Ирод!.. Твоя правда, Иван Исаевич. Твоя!

Крик — жуткий, невыносимый.

Митяй приподнимает чугунную голову. Ордынцы жестоко глумятся над женой и дочками. Из синего перекошенного рта надрывный хрип:

— Злыдни!

Мурза взмахивает саблей.

Михаил Скопин ушам своим не поверил: татары жгут, зорят, опустошают Русь, опустошают по просьбе (!) царя Василия. Разгневанный снарядился было в Москву, но тут приехал посыльный дворянин от Ивана Шуйского. Слова его не успокоили Скопина, гнев не остыл. То дело гнусное и подлое, горько раздумывал молодой воевода. Позвать ордынцев на Русь?! Испепелить землю. И все лишь ради того, дабы оставить воровские города без корму. Гнусно, подло! Руками ордынцев бить свой народ!.. Господи, и до чего ж лихо тебе ныне, Русь! То самозванцы, то ляхи, то ордынцы. Мужичья война! Истерзанная Русь. Навались сейчас швед аль турок — и нет Московского царства. Ужель о том не думают бояре, что не хотят сильного государя и плетут козни, подрывая державу. Что им до могучего самодержца. Чем слабже царь, тем вольней боярству. Недоумки! Ужель о том не думают мужики и холопы, кои рушат Русь своими бунтами. Чем дольше Смута, тем немощней держава. Горят крепости, тает державное войско. Запустенье в городах и весях, хиреет торговля. Разруха, голод! Русь катится в пропасть. Да оглянись же, бояре! Оглянись, народ! Останови войну и раздоры, останови, пока не поздно, пока не раздавил чужеземец. Оглянись, не бойся, не геройствуй понапрасну. Герой не тот, кто мечом и огнем расшатывает державу, а тот, кто помышляет о крепком царстве — без крамол и сеч. То не царство, внутри коего льются реки крови, то — приманка, лакомый кусок для внешнего ворога.

Князь Телятевский, узнав о подлости Шуйского, брезгливо сплюнул. Шубник, дабы на престоле усидеть, на самое черное дело горазд.

Мерзкий паук! Своих силенок не хватает, так норовит на басурманине выехать. Ловко придумал. Басурманин так пройдет по сусекам, что мышь крупинки не сыщет. Опустошит Украйну, опустошит села вокруг Калуги и Тулы, дабы Болотникова и царевича Петра голодом уморить. Коварней не придумаешь. Ордынец быстр, изворотлив, на одном месте не сидит. Поди, излови его. Да и ловить-то ныне некому…

Ордынский набег тотчас сказался на Калуге: в крепость перестали приходить хлебные обозы. Свои же запасы кончались.

— Как бы не заголодовать, батько. После татар и волк не рыщет. Треклятые! — мрачно молвил Устим Секира.

— Не ордынца вини — Шубника. Это по его зову татары по селам шарпают. За тридцать серебреников Русь продал. Иуда!

Недели через две Юшка Беззубцев известил: на Покровке и Никитской развешены подметные письма Василия Шуйского с новыми царскими указами. Шуйский призывает холопов покинуть воровские города; тем, кто «добьет челом и оставит вора Ивашку» будет дарована воля и выданы отпускные грамоты. Изловили двух царских лазутчиков, те шныряли по городу и подбивали ратников на измену. Кое-кто заколебался.

Иван Исаевич досадовал. Чего только не придумает Шубник, дабы расколоть народное войско! В крепости и без того стало тревожно: еще неделя-другая и людям нечего будет есть. С голодным брюхом долго не навоюешь.

Голод обрушился на калужан к середине Великого поста. «И бысть во граде глад велик и нужда, многого ради времени осадного: не токмо хлеб, но и скот весь рогатый, и конский весь изъядоша, и вси начаша изнемогати».

Дворяне кричали с приокской горы:

— Сдавайтесь, воры! Не держитесь Ивашки Болотникова, инако все подохнете. Идите к нам. Государь Василий Иваныч зело милостив, он сохранит вам жизнь, пожалует волей, деньгами и хлебом. Покиньте богоотступника и антихриста Ивашку. Сдавайтесь на милость царскую!

Калужане стойко отвечали:

— Никогда того не будет, чтоб к богомерзкому Ваське Шуйскому на поклон пошли. Хлеба же у нас и своего вдоволь. И вам тут недолго стоять. Скоро придет на подмогу царевич Петр Федорыч и от вашего войска останутся рожки да ножки. Царя же вашего, кривдолюбца, на осиновый кол посадим.

— Воры, изменники! — ярились дворяне. — Хлеба у вас и пудишка не сыщется. Кошек и собак жрете. Ведаем — Ивашкой запуганы. Чу, весь город давно перейти к царю Василию помышляет!

— Врете, вислобрюхие. На изменное дело не пойдем. Нашлись у нас три ублюдка-переметчика, так мы их кнутом били и в темницу кинули.

Болотников приказал казнить изменников на виду всего московского войска. Предателей распяли на Ильинской башне.

А голод брал за горло, брал жестоко. Погосты были усеяны могилами. Но дух повольницы не был сломлен, болотниковцы находили в себе силы не только оборонять от неприятеля крепость, но и изматывать его непрестанными вылазками, чему немало удивлялись и Воротынский, и Мстиславский и Скопин-Шуйский.

«Откуда в мужике такая сила? — не раз задавал себе вопрос князь Михайла. — На чем он держится? Ужель на одних лишь помыслах о воле? Ужель так силен верой, что никакие невзгоды не могут его поколебать… Велик, велик же русский мужик. Велик в работе и в сече. Духом велик. Тяжко с таким воевать».

И храброму Скопину становилось порой страшно.

Иван Исаевич большие надежды возлагал на весну. Сказывал воеводам:

— Ныне снегу навалило много, большому половодью быть. А коль так, ворог с берега Оки попятится. И тут не зевай, на струги — и вниз по Оке. Попытаем из вражьего кольца вырваться. А там — либо на Москву, либо к Туле.

Весна выдалась ядреная, красная; уже в конце марта вскрылась Ока и в Волгу потянул лед; разлив был столь большим, что царские воеводы вынуждены были отойти от берега на добрую версту.

Болотниковцы вовсю смолили и конопатили челны, барки и струги, готовясь в одну из ночей выйти на Оку. Но выбраться из крепости так и не удалось: сыскался предатель, который перешел во вражий стан и рассказал о намерении Болотникова. Скопин-Шуйский велел сбить по обеим сторонам Оки крепкие, тяжелые плоты и поставить на них пушки. Иван Исаевич отменил вылазку.

— А может, попробуем? Авось и проскочим, — молвил Мирон Нагиба.

— Не проскочим. Авось и как-нибудь до добра не доведут. Пока струги к реке тащим, всех до единого уложат. Будем сидеть!

И сидели, стойко снося голод и лишения. Вражья пальба из пушек в половодье стихла: царские воеводы ждали, когда Ока войдет в свои берега. Ждал и Болотников, ждал конца распутицы, ждал нетерпеливо: получил от царевича Петра грамоту, в коей тот сообщал, что скоро, как сойдет снег, придет к Калуге на помощь.

13 мая из Тулы было послано войско под началом Андрея Телятевского. Встречу ему, из-под Калуги, вышли три полка с воеводами Борисом Татевым, Михаилом Барятинским и Андреем Черкасским. Битва разыгралась у села Пчельни. Царские полки были разгромлены, князья Татев и Черкасский убиты. Остатки войск бежали к Калуге. Во вражьем стане началась паника.

Из крепости вышли болотниковцы и дружно, напористо ударили по дворянам, довершив разгром царских полков, начатый на Пчельне. Вылазка была столь сокрушительна, что «вси воеводы устрашишася и бегству вдашася, и все воинство такожде вслед их побегоша, кто елико можаше».

Глава 7 ВСТРЕЧА

Путь к Болотникову от Москвы к Калуге был непрост. По всем дорогам рыскали конные разъезды, хватая каждого подозрительного путника. Давыдка и Никитка пробирались к Калуге лесами. Ободрались, поотощали. Часто коротали ночи в заброшенных селах и деревеньках, коих в подмосковных уездах и не перечесть. Что ни сельцо, то пустынь. Убогие, закоптелые избенки с зияющими черными дырами волоковых оконец.

— Экое лихолетье. И мужиком не пахнет, — ворчливо вздыхал Давыдка. — И чего бегут?

— А ты поживи под барином — белугой заревешь, — молвил Никитка.

— Тебе-то откуда ведать жизнь мужичью?

— Да уж ведаю. В селе Богородском князь Телятевский мужиков в три погибели гнул. Не зря ж всем селом в бега подались.

— И ты с матушкой сошел?

— Не помирать же с голоду. Сколь же можно лихо терпеть?

— Знать и ты в батьку. Он барское лихо смолоду не терпит.

Давыдка смотрел на сына Болотникова, дивился: парень не по годам серьезен.

На пятый день пути Давыдкина котома оскудела.

— Кабы ноги не протянуть, парень.

— Надо зверя добыть. У тебя два пистоля.

— Пистоли, парень, нам могут на другое сгодиться. Всюду царевы приставы шастают.

Пистоли сгодились в тот же день. Когда покинули одну из заброшенных деревенек и миновали околицу, из осинника выбежала навстречу стая волков — голодных, рыскучих.

— Пропали, — охнул Давыдка.

— А может, гаркнуть? Уйдут.

— Не… Слышь, как зубами щелкают? Помоги, Николай угодник! — перекрестился Давыдка и выхватил из-за кушака пистоль в два ствола. Рука дрожала. Пять волков — бурых, свирепых — подступали все ближе и ближе; сейчас последует стремительный бросок и… Давыдка прицелился в самого матерого, но рука ходуном ходила.

— Промажешь. Дай мне, — шепотом произнес Никитка.

Давыдка молча, не сводя настороженных глаз со стаи, протянул Никитке другой пистоль. Первым метнулся на людей вожак, и тотчас Никитка выстрелил. Волк рухнул в пяти шагах. Не промахнулся и Давыдка, тяжело ранив волчицу; остальные звери отскочили. Никитка, ободренный удачным выстрелом, смело пошел на волков. Бухнул из другого ствола. Зверь закрутился на снегу. Два других волка убежали в заросли осинника.

— Удал ты, парень, — утирая рукавом полушубка вспотевший лоб, протянул Давыдка. — Где палить наловчился?

— Малей Томилыч на охоту брал… Дале пойдем?

— Дале идти рисково. В деревушке поживем.

Вернулись в избу, сладили силки, расставили по лесным тропам. Повезло: в силки угодили два зайца. А вскоре сохатый завалился в яму-ловушку. Давыдка повеселел:

— Теперь жить можно, теперь не помрем.

Как-то возвращались в деревушку из леса и вдруг услышали чьи-то резкие, гортанные выкрики.

— Татары! — похолодел Давыдка и потянул Никитку в ельник.

Татары — шумные, хищные — спрыгивали с приземистых длинногривых коней и вбегали в избы.

— Держи карман шире, — насмешливо бросил Давыдка.

Татары, оставшись без добычи, подожгли избы и тотчас с воем и визгом снялись.

— Свирепый народ, злей волков.

— Где зимовать теперь будем? — сожалело глядя на полыхающие избы, спросил Никитка.

— Сам, парень, не ведаю. Ну да бог милостив.

Набрели на лесной скит с отшельником, попросились на постой; старец просто и коротко молвил:

— Живите.

Жили до весны, ходили на охоту, били зверя. Никитка за зиму еще больше вытянулся, раздался в плечах.

— Тебя как на дрожжах прёт. Едва ли не с батьку вымахал, — молвил Давыдка.

В конце апреля Давыдка выбрался на Калужскую дорогу; вернулся в скит сумрачный.

— Болотников все еще в осаде. В крепость нам, парень, не проскочить. Надо ждать.

Но ждать пришлось недолго: недели через две отшельник молвил:

— Ступайте ко граду без опаски. Раб божий Иван — заступник народный — одолел царя неправедного.

— А тебе откуда знать? — недоуменно вскинул лохматую бровь Давыдка. — Почитай, из скита не вылазишь.

Отшельник не отозвался и встал на молитву.

Давыдка повел Никитку на большак. По избитой, истерзанной дороге то тут, то там валялись телеги и дохлые кони. Версты через три показалось сельцо. Миновали околицу. Худой рыжеусый мужик вспарывал сохой полосу. Поведал:

— Царева рать к Москве бежала. Знатно поколотил бар Иван Исаевич.

— А сам ныне где? — спросил Никитка.

— В Тулу подался, к царевичу Петру Федорычу. Дай-то им бог бар осилить.

Путники повернули на Тулу.

К вечеру многотысячная рать Болотникова встала на привал, встала среди лугов на берегах Упы.

Иван Исаевич, утомленный дальним переходом, присел на походный стулец у воеводского шатра. Вечер был розовый и духмяный. Большое литое златоглавое солнце медленно опускалось в пухлую багряную тучу. Медвяно, будоражаще пахло луговыми травами. На душе Ивана Исаевича легко и покойно. Победа над царской ратью была полной и ощутимой. Убито свыше десяти тысяч дворян, тысячи захвачены в плен; захвачен и большой московский наряд с пушками, ядрами, свинцом и зельем. Есть чему порадоваться! В Туле ждет не дождется царевич Петр. У него большое и крепкое войско. Скорее бы с ним встретиться и воедино двинуть войско на Москву.

К Ивану Исаевичу ступил Секира.

— Давыдка до тебя, батько.

— Кой Давыдка? — рассеянно переспросил Иван Исаевич.

— Да вот сам глянь. Позарез, гутарит.

Перед Болотниковым предстал кряжистый мужик с дымчатыми бельмастыми глазами; обок застыл молодой чернокудрый детина в белой домотканной рубахе.

— Привел, воевода, — поклонился Давыдка.

Иван Исаевич глянул на мужика, глянул на детину и медленно, не сводя глаз с бравого широкогрудого парня, стал подниматься со стульца. Гулкими, частыми толчками забилось сердце, задрожала борода, повлажнели глаза.

— Никитка!.. Сыно-о-ок! — простонал-воскликнул Иван Исаевич, простонал протяжно, захлебываясь от буйной, пьянящей радости. Ошалевший, обезумевший от счастья, заключил Никитку в объятия. Тормошил, разглядывал, целовал и… плакал, плакал, слезами радости.

— Любый ты мой!.. Сынок… Никитка!..

На другой день, обласканный и одаренный воеводой, Давыдка неожиданно столкнулся с Ермилой Одноухом.

— А ты как здесь? — удивился Давыдка и весь внутренне насторожился: встреча с бывшим есаулом атамана Багрея ничего доброго не предвещала.

— Неисповедимы пути господни, — кося глазами на ратников, что были неподалеку, отозвался Ермила.

— Багрея давно не видел?

— Тихо… тихо, дурень, — прошептал Одноух. — Год не встречались.

«Слава те господи! — повеселел Давыдка. — Выходит, Ермила о бегстве моем не знает».

— Идем-ка в лесок. Потолковать надо… Сам-то чего здесь?

— Багрей послал. Дельце у него к Болотникову.

— Какое? — остро, вприщур уставился на Давыдку Ермила.

— Дельце?.. Да, вишь ли, Багрей никому не велел сказывать.

— Ну-ну, — протянул Одноух. Ухмыльнулся, хлопнул Давыдку по плечу. — А я надумал с Болотниковым в Тулу войти. Обители там богатые.

Давыдка знал, что Ермила последние годы промышлял по монастырям и храмам: то странствующим иноком прикинется, то в «служение» к батюшке поступит. Без казны к Багрею не возвращался.

Зашли в глубь леска. Ермила снял кафтан и протянул Давыдке.

— Подержи-ка… Жарынь ныне, — нагнулся, выхватил из-за голенища сапога нож и быстрым коротким взмахом вонзил его в живот Давыдки.

— Сука продажная!

Давыдка слабо охнул, выронил кафтан и замертво рухнул.

— Сука, пес! — зло бормотал Одноух, заваливая труп валежником. — Ныне и Никитке от Багрея не уйти. Не видать Болотникову сына.

Вначале была бурная радость. Пожалуй, за всю свою жизнь не был так счастлив Иван Исаевич. У него — сын! Любый, долгожданный!

Обнимал Никитку, всматривался в его лицо и узнавал в нем самого себя, свою молодость. А каким сладостным, чарующим звуком отзывалось в его сердце сыновье «батя».

Батя! Господи, уж не грезится ли ему, наяву ли все это? Он — отец. Отец! Вот и сын перед ним, и какой сын, какой добрый молодец! Ну, как тут не возрадоваться, как пьяну не быть?

Сиял, ликовал Иван Исаевич.

А на другой день поговорил с Давыдкой, и вновь почернела душа. Василисы боле нет, ее жестоко убил Мамон. Услышал — и помутнело в глазах, боль резанула сердце. Василиса!.. Как хотелось ее увидеть, глянуть в ее очи. Сколь думал о ней: и в Диком Поле, и в ордынском полоне, и в турецкой неволе. И была ж недавно совсем рядом: одна лишь московская крепостная стена разделяла. Кажись, позови, крикни — и родной голос отзовется. А голоса ее никогда не забыть, он всегда в нем

— мягкий, ласковый: «Иванушка… Люб ты мне, сокол ненаглядный… Иванушка!» Как она любила-голубила. Ныне нет Василисы. А ведь могла и живой остаться. Могла, коль бы Мамона послушала. Никак, поняла, что Мамон недоброе задумал. Мужа своего оберегала. За мужа и на смерть пошла.

Мамон! Гнусный кат, зверь! Гнев, бешеный, беспощадный гнев захлестнул Болотникова.

Устим Секира зашел было в шатер, глянул в лицо воеводы и попятился. Ох и страшен же Иван Исаевич. Что это с ним? Только что весел был и вдруг…

Болотников велел позвать Юшку Беззубцева; тот, после гибели Матвея Аничкина, ведал тайным войсковым приказом.

— Когда-то мы из Коломенского на Москву лазутчиков посылали, дабы Василису с Никиткой от Мамона вызволить. Лазутчики, по-всему, не дошли. Мамон живет и здравствует. Собака! Людей наших, что в полон угодили, сотнями убивает. Народ сего ката Малютой прозвал. Нельзя такого гада боле терпеть. Нельзя, Данилыч!

В тот же день Беззубцев отправил на Москву новых лазутчиков. А на другой день из стана Болотникова пропал Никитка.

Глава 8 СОВЕТЫ, КАЗНИ И СЕЧИ

Разгром царских полков под Калугой потряс Москву. Боярство было насмерть напугано: войско разбито, оборонять Москву некому, и недели не пройдет, как Ивашка Болотников захватит столицу. Боярству не спастись!

О падении Москвы с тревогой подумывал и Скопин-Шуйский: если Болотников двинет сейчас на столицу, его не остановить, Москва легко окажется в руках Вора.

Но Болотников… повернул на Тулу. Скопин был изумлен: просчет Болотникова был налицо. Передышка позволит царю собрать новые полки.

Бояре же Василию Шуйскому больше не верили; собравшись в хоромах Мстиславского, кричали:

— Довольно сидеть на троне Ваське! До погибели царство довел. Постричь Шуйского и в Чудов монастырь сослать. Звать короля Жигмонда на царство! Пущай войско свое приведет. Постричь Шуйского!

Кричали в хоромах, а затем повалили к Шуйскому во дворец. Царь выслушал, позеленел от злости и выгнал бояр. Поостыв от гнева, велел кликнуть думных дьяков Тимофея Витовтова да Тимофея Луговского. Час думали, другой и отправились на Патриарший двор. Гермоген, благословив, выслушал царя Василия и надолго замолчал.Открытая измена бояр не удивила святейшего: он давно ведал о кознях высокородцев. Ведал и осуждал: не ко времени сейчас раздоры, когда крамольная чернь вышла из послушания и вот-вот захватит Москву. Болотников опустошает не только боярские и дворянские вотчины и поместья, но и вовсю зорит монастырские и церковные земли. Болотников — наизлейший враг и господам и попам. Господские же распри лишь на руку Ивашке. Не вражда ныне нужна, а великое единенье. Надо немедля сплотить всех бояр, дворян и мелкопоместных детей боярских вокруг царя. Время не ждет. Либо господам властвовать, либо под мужиком сидеть.

И патриарх Гермоген благословил царя на Земский собор. Со всех городов Руси, верных Шуйскому, стали стекаться в Москву городовые дворяне и дети боярские, набольшие купцы и «лутчие» люди посадской верхушки.

Бояре не угомонились: всерусский собор служилого люда вселил надежду на избрание нового царя. Дивились решению Шуйского: уж чересчур на рисковую затею пошел. Земский собор — не десяток бояр — что повелит так и будет. Надо дворян и детей боярских на Шуйского ополчить. Но дело это оказалось не простое: дворянские вожаки Истома Пашков, Прокофий и Захар Ляпуновы, Григорий Сунбулов в сговор с боярами не вступили.

— Ныне о другом надо помышлять: как мужика побить. Болотников ни бояр, ни дворян не пощадит, коль верх возьмет. Будем крепко стоять за царя, — молвил Истома Пашков.

Василия Шуйского воодушевила поддержка дворян. Вот когда их петух в задницу клюнул. Поняли наконец, недоумки, что царь и барин в одной упряжке должны идти. Уж коль мужичий топор над башкою завис, тут не до распрей.

Дворянство было настроено решительно: пора покончить с мужичьей войной, пора вернуть мужика на барскую пашню!

Василий Шуйский заявил на соборе, что сам поведет войско на Тулу.

А тем временем спешно сколачивалась новая рать. Царь разослал по всем городам, уездам и монастырям грамоты, в коих приказывал собрать с посадов, дворцовых сел и черных волостей, с патриарших, митрополичьих и монастырских земель «даточных» людей по шесть человек с сохи[239] — по три человека конных да по три пеших с двухмесячным кормовым запасом. Местом сбора дворян, детей боярских и «даточных» людей был назван Серпухов. Тульский поход Василия Шуйского начался 21 мая 1607 года. С государем были бояре и окольничий, стольники и стряпчие, дворяне московские и жильцы, головы стрелецкие и весь Разрядный (военный) приказ. На Москве Василий Иваныч оставил брата своего, князя Дмитрия Шуйского.

В Серпухове собралось огромное стотысячное войско. Царь торжественно присягнул перед всей ратью, что он либо сложит голову в походе, либо вернется в Москву со щитом.

«Царевич» Петр встретил Болотникова радушно и хлебосольно.

— Рад видеть тебя, Большой воевода! — обнял, облобызал и повел к столу, богато уставленному винами и яствами. Был «царевич» весел, подвижен; пил, закусывал, говорил и пытливо поглядывал на Болотникова. Могуч, могуч воевода! Особо притягивают к себе глаза — строгие, проницательные и, как показалось Илейке, мученические. Лицо Болотникова притягивало и чем-то настораживало, приводило в какое-то смутное, тревожное чувство. Илейке становилось не по себе от болотниковских глаз.

Пытливо наблюдал за царевичем и Болотников. Ныне с этим человеком на Москву идти. Не подведет ли? Прежде царевич бился с дворянами дерзко, но каков он будет под Москвой, где победу добыть чрезмерно тяжко. Коль царь Василий поставит над войском Михайлу Скопина, то одной дерзостью его не осилишь. Многое будет зависеть от единения и от того, кто встанет в челе народной рати. Он, Большой воевода царя Дмитрия, или бояре царевича Петра — Телятевский с Шаховским? Не погубят ли войско распри? Не переметнутся ли к Шуйскому господа-воеводы?.. Много, много вопросов возникало у Ивана Исаевича. Особо его занимал Телятевский. Как-то встретит князь Андрей Андреевич своего бывшего беглого холопа, что по закону должен был бит кнутом и возвращен к владельцу.

Телятевского раздирали противоречивые мысли. С одной стороны ему не хотелось встречаться, а тем более сидеть за одним столом с холопом Ивашкой, с другой же — за Болотниковым большая сила, без которой захват Москвы невозможен. Надо (надо, князь Андрей!) отбросить гордыню и сойтись на время с Болотниковым.

Они встретились в покоях «царевича» Петра. Телятевский с нескрываемым любопытством глянул на Болотникова и… не узнал своего бывшего холопа. Тот был молодой, обыкновенный парень, коих в тогдашней вотчине было сотни, а теперь перед ним возвышался пожилой седокудрый муж с властным непокорным лицом, на котором выделялись темные жгучие глаза. Оба молчали.

— Чего ж вы? — подтолкнул обоих Илейка.

И вновь молчание. В суровых, непроницаемых глазах Болотникова промелькнула усмешка. Тяжко князю! Он не знает, как его приветствовать

— то ли Ивашкой назвать, то ли Иваном Исаевичем, то ли Большим воеводой.

Болотников негромко рассмеялся:

— Чего застыл, князь? Рад тебя в добром здравии видеть. И ране ты был зело крепок, и ныне в силе. Неуж не признал? Мы с тобой старые знакомцы. Правда, я за сошенькой ходил, а ты меды пил. Но жизнь не камень: на одном месте не лежит. Так что не обессудь, князь. Ныне перед тобой Иван Исаевич Болотников — Большой воевода царя Дмитрия. Буду рад, коль забудешь старые обиды и со мной на Ваську Шубника пойдешь. Дам тебе Большой полк. Воюй!

Илейка восхищенно ахнул: ай да Иван Исаевич! Сразу берет быка за рога.

Телятевский вспыхнул. Холоп, лапотник, навозное рыло! — кричала уязвленная душа. Но сдержался, не сказал того и лишь уклончиво, глянув на Илейку, молвил:

— Кому и у кого под рукой ходить — повелит царевич Петр Федорыч… воевода.

— К столу, к столу, Иван Исаевич и Андрей Андреевич! О делах опосля.

Телятевский досадливо поморщился: «царевич» назвал его вторым. Ужель так и дале будет?

Вечером Илейка позвал Болотникова в баню.

— Люблю, Иван Исаевич, веником похлестаться. Поди, и тебе охота после дальней дороги потешиться?

— Вестимо, царевич. Жуть как хочется!

Баня оказалась на славу. Срублена в одном ярусе с жилыми хоромами, отделяясь от них сенями. В мыленку вели особые «мовные» сени, в них лавки и стол, крытые красным сукном. На лавках — «мовная стряпня»: исподнее, колпаки, простыни, тафтяные опахала. В углу мыленки большая изразцовая печь с каменкой, наполненной круглым серым камнем — «спорником». На полу, под белым покрывалом, свежее пахучее сено с мелко нарубленным можжевельником. По стенам и лавкам — пучки душистых цветов и трав. Двери и окна мыленки обиты красным сукном. В переднем углу — икона Спасителя и Поклонный крест. Посреди мыльни — липовые кади и ушаты, деревянные шайки и медные луженые тазы со щелоком. Баня жарко натоплена.

— Благодать! — срывая исподнее, сладостно простонал Иван Исаевич.

Илейка зачерпнул ковшом из берестяного туеска ячного пива, плеснул на каменку и, окатившись банным квасом, полез на полок. Блаженно закряхтел, заохал, и принялся нахлестывать себя распаренным в горячем щелоке березовым веником.

— У-ух, добро!.. А ну поддай еще, Иван Исаевич!

Болотников поддал, и в бане стало нестерпимо жарко. А Илейка знай хлещется, знай упоенно покрякивает. Затем наступил черед лезть на полок Ивану Исаевичу. Веник прытко загулял по смуглому литому телу.

— Поддай и ты, царевич!

— Да ты что? Глаза лопнут! — хохотнул Илейка.

— Поддай, дьявол! Поддай!

Вскоре выскочили в сени и повалились на лавки. Передохнули — и вновь на полок. Затем, чистые, красные, разомлевшие, долго сидели в предбаннике. Толковали. Илейка неожиданно молвил:

— Поди, ведаешь, Иван Исаевич: обо мне всякие байки ходят. А как ты думаешь — казак я аль царский корень?

— Вестимо — царевич, — улыбнулся Болотников. — Куды уж мужику-недосилку трижды на полке в лютый пар под лютым веником выстоять. Царе-е-евич!

Илейка ткнул кулаком Болотникова в бок, весело и громко рассмеялся.

— Хитер ты, Иван Исаевич, хитер!.. А теперь кваском да медком тебя потчевать буду.

Квас был из погребка — холодный, ядреный. Добрые были и ставленые меды: вишневый, смородиновый, малиновый…

— Давно таких не пивал. Богато живешь, царевич.

Илейка пристально глянул Болотникову в глаза.

— Никому не поведаю, а перед тобой откроюсь. Да тебя и не проведешь. Угадал ты, не царевич я. Одного мы с тобой, Иван Исаевич, звания — подлого. Был и холопом, и бурлаком, и казаком. Хватил лиха. От бар по горло ярма нахлебался. Ненавижу их, псов! Каждого бы на стене распял. Сколь я их переказнил и еще казнить буду… А вот ты мне люб. Я тебе, Иван Исаевич, готов земно в ноги поклониться. За жизнь твою праведную, за дела богатырские. Народ о тебе песни слагает. Крепко верю, что обрету в тебе содруга верного.

— Спасибо тебе, казак, — тепло проронил Иван Исаевич и стиснул Илейкину руку.

На другой день собрались на совет «царевич» Петр, Болотников, Григорий Шаховской и Андрей Телятевский. Думали каким путем идти на Москву.

— Надо идти на Серпухов. Побьем Шуйского — и к Москве. Иного пути не вижу, — убежденно высказывал Телятевский.

— Рисково, — возразил Иван Исаевич. — В Серпухове, как доносят лазутчики, стотысячное войско. У нас вдвое меньше. Сеча будет не из легких, не одну тыщу ратников потеряем. А сколь их уже пало! Хлебопашцев, городских ремесленников! Поберечь надо трудников. Победу можно и не столь тяжелой ценой добыть. Надо обойти главные силы царя. На Москву разумнее идти через Каширу и Коломну, войск там не так уж и много. Одолеем! Москва же осталась без рати. Все полки ушли в Серпухов. Взять ныне Москву будет куда проще. Так что в обход Серпухова, воеводы!

— А царское войско дремать будет? — усмехнулся Григорий Шаховской. — Он был на стороне Телятевского. — Да оно тотчас Москву осадит.

— Пусть осадит. Москву Шубнику не отдадим! — веско молвил Болотников. — С нами будут все москвитяне. Трудникам нужен новый царь. Праведный царь, дабы народ боле в оковах не жил. И войско наше возрастет десятикратно. Стоит нам овладеть столицей, как к Москве со всей Руси хлынут повстанцы. Шубник окажется меж двух огней. Ему не устоять. Да, мнится, и сечи не будет, коль в Москве утвердимся. Разбежится царево войско, как не раз уже разбегалось.

Но Телятевский был непреклонен: надо прежде всего разбить серпуховскую рать, всякие обходные пути к победе не приведут.

Поднялся Илейка.

— Иван Исаевич прав. Ныне идти на Серпухов рисково. А рисковать нам никак нельзя. Обойдем Серпухов. Веди на Каширу рать, Большой воевода! — молвил твердо, выделив последние слова.

У Телятевского задергалось веко. Шаховской глянул на своего друга и похолодел. Сейчас князь сорвется: «царевич» не только не принял его плана, но и не поставил в челе войска. Придется именитому князю идти под рукой своего же холопа. Непременно сорвется! В гневе же Андрей Андреевич страшен, может и «царевича» против себя настроить. А это опасно. Упреждая Телятевского, успокоительно молвил:

— Царевичу видней, Андрей Андреич. Пожалуй, и впрямь толковей идти на Каширу. Войско там махонькое, враз и осилим. А затем и Москву возьмем… Давайте-ка выпьем за удачливый поход.

Телятевский молчаливо и хмуро осушил чару.

В тот же день Илейка казнил дворян, взятых в плен на Пчельне. Казнил в кремле у Губной избы.

— Поглядим, воеводы, как изменники моего дяди-государя будут под саблями стоять.

Дворян казнили на высоком и просторном помосте — вводили сразу по четыре человека и отсекали головы.

— У меня этих псов боле пяти тыщ накопилось. Никого не пощажу, — сурово произнес Илейка.

Дворяне кричали:

— Вор, гнусный Самозванец! Не долго и тебе ходить по белу свету. Царь Василий на кол тебя посадит. Вор!

Пуще всех драл горло дебелый сивобородый дворянин с отсеченной по локоть рукой.

Илейка кивнул Митьке Астраханцу:

— Подведи ко мне этого краснобая.

Подвели. Илейка схватил дворянина за бороду.

— Шумишь, пес недобитый! Запомни, ублюдок, перед смертью запомни и на том свете скажи, что пал ты, сволота барская, от руки сына царя Федора — Петра Федорыча. И еще скажи, гад ползучий, что скоро тесно будет на том свете от сволочей дворян, коих мои люди тыщами посекут.

— Врешь, смердящее рыло! — прохрипел осатаневший от злобы дворянин и плюнул Илейке в лицо.

Илейка выхватил кинжал и пронзил дворянину горло.

— Душегуб, лиходей! Мужичья харя немытая! — вновь понеслись выкрики пленных.

— Сейчас я вас умою… Митька! Тащи бар в нужники. И мордой их, мордой! Пусть досыта дерьма похлебают. Кому шибко нелюбо станет — того к зверям под клыки. Волоки сволоту, Митька!

Лютые казни продолжались неделю. «Окаянный Петрушка повеле на всяк день числом человек по десяти и больше посекати, а иных повелел зверям живых на снедение давати».

Телятевский с Шаховским, затворившись в покоях, недовольно говорили: свиреп к дворянам Илейка. С Болотниковым спелся. Ну да кулик кулика видит издалека. Смерды! Скорее бы Москву взять, а там… а там каждому на свое холопье место указать. Покуда ж надо терпеть! За ворами великая сила, без которой о Москве нечего и помышлять.

План захвата Москвы через Каширу и Коломну был весьма удачен. В обоих городах стояли слабые гарнизоны, кои не смогли бы остановить Болотникова. Но в тайне план сохранить не удалось: из Тулы в Серпухов примчал лазутчик Шуйского. Василий Иваныч тотчас позвал Михайлу Скопина. (Царь давно уже перестал гнушаться советами молодого воеводы). Скопин-Шуйский, подумав, предложил заманить войско Болотникова в ловушку.

— Добро бы, государь, укрепить Каширу. Полк князя Голицына и часу не продержится. Сметет его Болотников. Добро бы несколько полков из Серпухова снять. Да снять рать из Переславля Рязанского с Прокофием Ляпуновым. Рать у Ляпунова немалая и конная, быстро к Кашире подойдет. В Кашире в осаде не сидеть, а всем полкам выйти из крепости и ждать Болотникова подле устья речки Восмы, что у села втекает в Беспуту. Сие место Болотников не минует. Уж слишком удобно здесь идти на Каширу. Полкам стоять скрытно, дабы Вор не изведал. Скрытно и пушки подвести. Удастся сие — Вор будет разбит.

Василий Иваныч совет Скопина принял. К Кашире потянулись многотысячные рати с пушками.

«Царевич» Петр послал на Каширу Болотникова и Телятевского с тридцатитысячным войском. Поход начался первого июня. Через три дня, как и предсказывал Скопин-Шуйский, рать Болотникова угодила в искусно приготовленную ловушку. У речек Восмы и Беспуты повстанцы неожиданно попали под разящий огонь пушек, пищалей и самопалов. На удобных позициях, прикрываясь речками, стояли крупные царские полки.

«Тыщ пятьдесят», — смятенно мелькнуло в голове Болотникова. Цепко, дотошно оглядел поле брани и позвал Мирона Нагибу.

— Лезь через Восму, сбей дворян и займи буерак. Зришь? Умри, но врагов задержи, иначе всему войску крышка. А я покуда попытаюсь полки развернуть. Поспешай, Нагиба!

Двухтысячный полк Мирона Нагибы неустрашимо полез через речку. Казачий натиск был яростен. Вскоре весь полк прорвался в буерак и начал мощно и дружно палить, из самопалов по дворянской коннице Прокофия Ляпунова и Федора Булгакова. Дворяне несли большой урон. «Воровские казаки из буерака из ружья стреляли по резанцам и людей ранили, и самих, и лошадей побивали и, прося у бога милости, резанцы, покиня тех воров, назад скочили всем полком к речке к Восме». Прокофий Ляпунов пытался задержать бегущих дворян, но тех было уже не остановить. Рязанский полк, спасаясь от казачьего огня, сломя голову несся к Восме.

«Молодец, молодец Нагиба! — воспрянул духом Иван Исаевич. — Теперь лишь бы успеть полки расставить».

Рязанцы бежали как очумелые, бежали в таком отчаянном страхе, что смяли передовые линии болотниковцев.

«Ничего, ничего, — не терял надежды Иван Исаевич. — Юшка Беззубцев пошел в обход. Скоро он выйдет из леска и опрокинет Большой полк дворян в реку… Но что это?! Ужель… ужель вновь измена?!

Тульский воевода Данила Телятин (послан Илейкой третьим воеводой) внезапно ударил своим пятитысячным полком в спину болотниковцев. Повольники дрогнули и побежали. А тут навалилась на повстанцев и вся царская рать, что еще больше усилило смятение. Болотникову с трудом удалось остановить бегущие полки. Войско вернулось в Тулу.

Казаки, засевшие в буераке, продолжали биться с дворянами; устроили небольшое укрепление и палили из самопалов. Отбивались один день, другой.

«И бояре и воеводы на третий день, в воскресенье велели всем полком и всеми ратными людьми к тем ворам приступать, конным и пешим. И те воры билися на смерть, стреляли из ружья до тех пор, что у них зелья не стало. И тех воров в бояраке многих побили, а достальных всех в языках взяли и тех на завтре всех казнили за их злодейское кровопролитие что побили государственных людей».

Неудачной оказалась и трехдневная, ожесточенная битва Болотникова с царскими воеводами на реке Вороньей (в семи верстах от Тулы), где повольничья рать понесла тяжелые потери. Болотникову пришлось отойти под защиту стен каменной тульской крепости.

Тульский кремль был величав и суров, мощен и неприступен, со всех сторон его защищали преграды. С северо-востока кремль прикрывали полноводные реки Упа и Тулица, с юго-запада — Ржавское болото. По углам кремля высились четыре круглые белокаменные башни с деревянными шатрами. Каждая башня разделена дубовыми настилами на три-четыре яруса с тяжелыми пищалями. (Около сотни медных и железных пищалей «московского и немецкого литья» насчитал Иван Исаевич, когда осматривал кремль.) Особо пришлись Болотникову по душе навершья башен. В них, кроме обычных бойниц в зубцах, имелись дополнительные — навесного и косого боя, что позволяло стрелять не только вниз к подошве башен, но и поливать неприятеля горячей смолой и варом.

Проездные башни закрывались мощными дубовыми воротами и железными «герсами» (решетками). Внутри башен, на уровне боевого хода стен, были обходные галереи с бойницами.

— Ловко, ловко! — довольно восклицал Иван Исаевич. — Здесь можно обстреливать недруга даже тогда, когда он ворвется в башню. Пусть ворота пробьет, пусть герсы сломает, но от огня не уйдет. Ловко же русские мастера сработали! Что ни башня — крепость.

Стены мощные, высокие, до шести сажен; едва ли не в полторы сажени толщина стен. Вдоль всего кремля, над арками — боевой ход с двурогими зубчатыми бойницами. У подошвы стен выделаны бойницы подошвенного боя — для пушек и пищалей.

— Такие бойницы редкость на Руси. Лишь в московском Кремле имеются, — молвил один из старых мастеров-розмыслов.

— Знатная крепость! — не переставал восхищаться Болотников. Осмотрел Иван Исаевич и потайной подземный проход к реке из нижнего яруса Ивановской башни. Он был довольно просторен и крепок. Поглянулся Болотникову и деревянный острог из толстых дубовых бревен. Стена острога начиналась от Наугольной башни кремля и тянулась на три с половиной версты, замыкая посад Ивановской башней. Острог не обветшал, не осыпался земляными валами, стоял крепко, незыблемо.

Глава 9 РАСПЛАТА

С тех пор, как Давыдка бежал с сыном Болотникова, Мамон чувствовал себя неспокойно. Наверняка Давыдка удрал в Калугу. Ивашка узнает о смерти Василисы и оповестит о нем, Мамоне, своих лазутчиков. Ныне держи ухо востро. Людишек Болотникова на Москве изрядно, того и гляди шестопером перелобанят.

Чутье не обмануло. Как-то на Масляной неделе шел Сивцовым Вражком и услышал позади себя шаги. Оглянулся — трое дюжих молодцов в кожушках. Прибавил шагу.

Смеркалось. Место глухое, безлюдное, надо скорей выбраться к улице. Шел торопко, а молодцы уже за спиной. У Мамона похолодел затылок. Так и есть — по его душу. Резко обернулся, выхватил пистоль.

— Прочь, дьяволы!

Молодцы отшатнулись, в руках одного воровато блеснул нож.

— Да ты что, дядя?.. Шагай себе.

— Порешу! — наливаясь кровью, рявкнул Мамон и едва уже не выпалил по одному из молодцов, но тут показались люди с фонарями.

Молодцы оступили.

С того дня Мамон перестал выходить из Кремля. Ждал Ермилу Одноуха. Тот заявился лишь на Иванов день, молвил:

— Собачий нюх у тебя, атаман. Давыдка и впрямь к Болотникову подался.

— Ну? — хищно шагнул к Ермиле Мамон.

— Кишки на осину намотал.

Мамон довольно ощерился:

— Порадовал ты меня, Ермила… А с Ивашкиным отродьем что?

— Того не ведаю… Чу, сбежал от Давыдки.

Ведал, ведал Ермила! Но Багрею того не скажешь: злобой изойдет. Ермила подкараулил Никитку у лесного озерца, когда тот купался.

— От Ивана Исаевича к тебе, детинушка. Велел Большой воевода провести тебя к казачьему атаману Нечайке. Стан его недалече, с полверсты через лесок.

— Зачем к Нечайке?

— В казаки тебя будет принимать. Даст трухменку, зипун и саблю… Хочешь в казаки?

— Хочу! — весело кивнул Никитка.

В лесу Ермила сошел с тропы и полез в чащу.

— Так короче, детинушка.

Вскоре шею Никитки захлестнул татарский аркан; Никитка метнулся было в сторону, но крученая жильная петля еще сильнее стиснула горло. Начал задыхаться, рванул за петлю руками.

Ермила ударил парня по голове короткой дубинкой. Никитка зашатался и упал. Очнулся ночью. Во рту тряпица, руки и ноги связаны. Мотнул головой. Аркана на шее не было.

— Оклемался?.. Доверчив ты, парень, ай доверчив. Знай: человек хуже зверя. Человеку никогда не доверяй. Зол, корыстен, греховен, жаден и лукав он. Что зверь супротив человека? Тьфу!.. Не горюй, и тебя жизнь обломает, по другому на людей будешь зыркать… Утром поведу тебя на Москву. Пущай Иван Исаевич без тебя повоюет. Для тебя, парень, другая дорожка уготована. И не вздумай дурить! Враз прикончу.

Ермила раздобыл лошадь и телегу, и повез связанного Никитку к Москве. Ехал без опаски: болотниковская рать еще день назад ушла к Туле. Государевым же людям, кои стали встречаться по дороге, сказывал:

— Везу в Разбойный приказ Никитку Илютина, что помышлял от подьячего Малея Томилыча к ворам уйти, — тыкал под нос служилым сыскную грамоту (Багрей снабдил). Служилые читали и пропускали.

И все же до столицы Ермила Никитку не довез. Верст за пятьдесят до Москвы столкнулись с большой ватагой скоморохов — буйной, дерзкой, веселой. Скоморохи, не слушая Ермилу, развязали Никитку и молвили:

— С волей тебя, добрый молодец. Айда с нами!.. А ты, щерба одноухая, заткни рот, коль жить хочешь!

Так и свели Никитку. Не мог о том поведать Ермила Багрею. А Багрей в Пыточной не отсиделся: царь Василий пошел на воров и позвал с собой палачей, дабы казнить бунташную чернь на месте.

Лазутчики Болотникова искали Багрея в Москве, а тот оказался неподалеку от Тулы.

Василий Иваныч шел на Тулу не спеша, шел с опаской: боялся измены на Москве. А вдруг бояре и купцы другого на престол выкликнут? Четвертую неделю сидел неподалеку от столицы, в Серпухове. Сидел и выжидал. Но не только боярской измены побаивался Василий Иваныч. Страшился Болотникова и Петрушки Самозванца. Ныне оба сошлись в Туле и обрели силу немалую. Уйдешь далече от Престольной, а воры — скок — и на столицу. Нет, поспешать ныне никак нельзя. Надо покуда войско близ Москвы держать.

Полегче стало царю, когда рать Болотникова была побита на Восме. Совсем же повеселел после сражения на реке Вороньей. Теперь можно и на Тулу двигаться: Ивашка Болотников и Петрушка Самозванец сели в осаду.

Но Василий Иваныч еще две недели простоял в Серпухове. Ну, как отойти за двести верст от Москвы?! И все-таки решился. 26 июня царь вышел из Серпухова и через четыре дня был под Тулой.

Юшка Беззубцев доложил:

— Из Москвы вернулся лазутчик. Мамон, оказывается, подле нас, Иван Исаевич… В царской рати.

— Подле нас? — откровенно удивился Болотников. — Да быть того не может… Лазутчик надежный?

— Надежный, Иван Исаевич. Царю Василию, видишь ли, каты в рать понадобились. Ныне каждый день пленных на Упе казнят. Мамон в набольших катах ходит. Намедни захватили языка, тот Мамона в лицо знает. Здесь кат!

— Так, та-а-ак, — зловеще протянул Болотников. — Теперь ему не уйти. Надо вылазку сделать… Где палачи Шубника обитаются? А ну-ка достань мне твоего языка.

Вылазку порешили сделать ночью. В челе казачьего отряда пошел сам Юшка. Вышли по Упе на челнах. Ночь была черна, как донце казана. Плыли, держась правого берега, плыли тихо, сторожко, без единого всплеска весел. На вылазку подобрали сотню казаков. Знали: палач повольницы находится в Дворовом полку Василия Шуйского, расположенном неподалеку от Упы близ села Ивана Матюханова сына Вельяминова». Приткнулись к левому берегу, вышли и тотчас услышали резкий окрик дозорного:

— Кого несет?

— Царевы стрельцы, — спокойно отозвался Юшка.

Дозорный сунул в полузатухший костер факел, запалил, ступил встречу.

— Чего не спится? (Казаки были в стрелецкой одежде).

— Служба, милок. Велено в Дворовый полк перейти.

— Дня вам мало, — позевывая, пробурчал дозорный.

«Стрельцы» без помехи пошли через спящую рать. Подле Беззубцева шагал язык из «даточных» людей. Не заорал бы, побаивался Юшка. Но языку за Василия Шуйского погибать не хотелось.

Мамона захватили спящим; сунули тряпку в рот, связали и потащили к Упе.

Казаки радовались: вылазка на диво была удачной, без единой потери. И все ж без потерь не обошлось: в трети поприща от реки Мамону удалось выплюнуть кляп. Тотчас гулко, истошно закричал:

— Измена! Спасите! Подымайтесь, служилые! Воры!

Юшка вновь заткнул ему рот, но было уже поздно. Царева рать пришла в движение. К реке пришлось пробиваться. Добро, суматоха, добро, ночка черная (разбери — где свои, где чужие), а то бы все полегли. В крепость вернулись без десяти казаков.

Мамона заточили в Тайницкую башню. Был подавлен. Страшился казни, страшился… встречи с Болотниковым. Ждал его, ждал час, другой, ждал, покрываясь липким потом.

Шаги!.. Тяжелые, гулкие, чугунные шаги… Он! И четверо людей с факелами.

— Еще огня!

«Зачем ему столько света?.. Боже, как страшен его взор!»

— Оставьте нас.

Болотников подносит факел к лицу Мамона. Смотрит, жутко смотрит. Мамон невольно поднимается и пятится к стене. Из дрожащих, помертвелых губ сбивчивые, сдавленные слова:

— Ты это… слышь… у меня казна несметная… Вызволи. Вот тебе… Слышь?

Молчит Болотников и все жгет, жгет Мамона ярыми, сатанинскими глазами. Какую же казнь придумать для этого выродка, чем и как истерзать его поганое тело? Четвертовать, сжечь на костре, бросить к зверям?

— Несметная казна, слышь? В золоте будешь купаться… А за женку не гневайся. Мало ли баб на Руси, хе…

Чудовищной силы удар отбросил Мамона к стене, голова стукнулась о камни.

Бешеный, неистовый крик:

— Пе-е-ес!

Мамон замертво рухнул на пол.

Глава 10 КРЫЛЬЯ ХОЛОПА

Нещадно жарило июльское солнце. В брусяных покоях душно, низкая сводчатая дверь настежь распахнута. Из сеней доносятся голоса Афони Шмотка и Устима Секиры:

— Чтоб ему не спалось семь недель, чтоб трясла его годовалая лихоманка, чтоб глаза его выклевал черный ворон, чтоб вползла в его чрево змея подколодная, чтобы сердце его высохло, как кора на дереве. Сдохни, царь треклятый!

— Проклятьем Шубника не одолеешь. Пику ему в брюхо!

— Скорей бы истинный государь на Руси объявился. Думали, из Путивля вместе с царевичем придет, а он, никак, все еще у ляхов сидит… Да и сидит ли? Есть ли Дмитрий Иваныч?

Вот и Афоня засомневался, горько подумалось Ивану Исаевичу. Не пришел царь Дмитрий на Русь, не сел на престол. Не появился… Нет его, Афанасий, нет никакого Красна Солнышка.

Понял это Болотников еще в Калуге, понял после долгих раздумий, понял и будто что-то надорвалось в его душе. Верил, слепо верил он в царя Дмитрия. С именем царя вышел он из Путивля, с именем царя громил бояр и дворян в многочисленных жестоких сечаях, именем царя поднимал на господ мужиков и холопов, кои и поныне все еще ждут на Руси Избавителя. Нет его, други! Не немчина и не попова сына убили год назад на Москве, а Дмитрия Иваныча. (А может, и Гришку Расстригу, разбери теперь!) Худо, худо без праведного царя!.. Но биться надо, биться за землю и волю, биться за лучшую долю народную, дабы никогда боле не видеть господского ярма, дабы мужик и городской трудник дышали вольно. А царь?.. А царь сыщется. Всем миром его избрать — честного, праведного, народом чтимого.

«А ежели без царя? — как-то вспало на ум Болотникову. — Встарь же без царя жили, всеми делами народное вече вершило. Правда, были князья и бояре, с ними вече всегда враждовало: то вече верх возьмет, то господа под себя подомнут… Того б не стало. Лишь бы Москву захватить. Всех бы князей и бояр — под топор, дабы народу вольно жить не мешали. Под топор, кабальников! А править — Земской думе. Избрать людей достойных, дабы миру неправд от них не было. И будет житье доброе».

Так грезилось, так хотелось… Вот и на Украйне помышлял установить в городах добрые порядки. Выбили из них царских воевод, убрали приказных, выкликнули в правление праведных людей от посада. Но выборное правление оказалось недолгим: чем дальше народная рать уходила от украйных городов, тем все меньше оставалось в них вольностей. А вскоре и вовсе все пошло по-старому, вновь власть ухватили богатеи, вновь в судах и приказах засели дьяки и приказные, вновь пошла жизнь неправедная. Отчего так, с болью в сердце недоумевал Иван Исаевич, почему трудник не смог удержаться у власти и опять-таки угодил в паучьи руки богатеев. Отчего? Мучился в догадках.

За оконцем послышался чей-то молодой, задорный выкрик:

— Степка! Проворь в хоромы. Царевич кличет!

Голос, как у моего Никитки, подумалось Болотникову и на сердце навалилась тоска, да такая, хоть волком вой. И трех дней с сыном не побыл. Юшка Беззубцев со своими людьми где только не искал Никитку, но того и след простыл.

«Тут без вражьей руки не обошлось», — молвил Юшка.

Вражья рука! Она всюду: в крепостях, полках, обозах и даже среди самых ближних, проверенных людей. Недавно пришлось казнить личного повара; казалось бы нет надежней человека, но и тот позарился на деньги Василия Шуйского, пообещав его лазутчикам влить в чарку отравного зелья. Быть бы на том свете, да бог уберег. Один из лазутчиков пришел в шатер и сказал: «Не хочу твоей погибели, Иван Исаевич. Завтра ты должен пасть от руки своего повара». Повара распяли на башне.

А сколь уже раз нависала над Болотниковым коварная вражья рука! Сколь раз хотели его пырнуть ножом, поразить стрелой… Вражья рука! Она унесла самых верных и стойких содругов — Матвея Аничкина и Мирона Нагибу, Григория Солому и Федора Берсеня. (Солома и Берсень сложили головы под Можайском.) А жив ли Васюта Шестак? Последнюю весть о нем услышал пять недель назад. Отряд Шестака громил барские поместья в Смоленских землях. Громи, Васюта, и живи, живи, друже любый!

В покои вошел Юшка Беззубцев.

— В застенке старца-преступника Ивана Небника обнаружили. Чудной какой-то. Тебя кличет, Иван Исаевич.

— Меня?.. Старец? — рассеянно переспросил Иван Исаевич.

— Десять лет просидел в темнице и выбираться не хочет.

— Тать?

— Диковинное о старце сказывают. Будто помышлял в молодости птицей на небо взлететь. Слышал небось о холопе Никите, что при Иване Грозном на крыльях в Александровой слободе летал? Так сей человек, сказывают, помогал Никите крылья ладить. Никиту царь казнил, а Ивана Небника в подземок отправил.

— Люто же царь обошелся… Охота мне глянуть на Ивана Небника.

В подземелье повеяло холодом и сыростью. При свете факелов разглядели узника, лежащего на охапке пожухлой соломы. Он дряхл и невесом. Живой скелет. Раскованный, (подле лежат колодки и ржавые цепи.) Серебряная клочкастая борода до пояса.

— Ты хотел видеть Большого воеводу. Он перед тобой, старче, — молвил Юшка.

Глубоко запавшие глаза узника ожили.

— Ужель и впрямь Иван Исаевич? — голос глухой, замогильный, заплесневелый. — А ну подсядь ко мне ближе. Хочу в лицо твое глянуть… Посветите, молодшие.

Болотников подсел. Огромные глаза узника — одни они только и остались — неподвижно, изучающе вперились в глаза Ивана Исаевича, и этот пронзительный взгляд был настолько долгим, что даже Юшка не выдержал.

— Аль сомневаешься, старче?

— Нет, молодший, — слабо качнулся Иван Небник и высохшей узловатой рукой провел по лицу Болотникова. — Выходит правду о тебе в народе сказывают. Теперь сам зрю. Чую, велик ты силой и духом, Иван Исаевич. Спасибо, что за простой люд бьешься и за него же безмерно страдаешь. Вельми тяжек твой крест, но тебя не подмять никакой силе. Погибать станешь, через лютые казни пройдешь, но народу будешь до конца верен. Стоек ты, Иван Исаевич. Ведай же: имя твое будет века жить.

Болотников обнял старика за щуплые согбенные плечи, спросил:

— Поведай о себе, старче. Неуж и в самом деле хотел на небо взлететь?

— И взлетел бы, Иван Исаевич, да злые люди помешали. А вот Никита, что в холопах у сына боярского Лупатова ходил, взлетел. То давно было. Я тогда молодой был. Помогал Никите крылья делать. Башковитый был человек, великий чудодей-разумник. Много лет он крылья делал и переделывал, много лет норовил в небо подняться, дабы летать как птице. Падал, расшибался, но славных помыслов своих не оставлял. И начал летать-таки! Допрежь с мужичьей избы, опосля с теремов. Я и сам дважды на его крыльях малость полетал. Народ меня Небником прозвал. А Никита норовил все выше и выше подняться. И вот как-то взобрался на самую высокую колокольню, что в Александровой слободе, приладил к себе крылья и полетел. И так знатно получилось, что трижды облетел всю слободу. Народ вверх шапки кидал, Никиту славил, а царь и попы зело огневались. Никиту повели на казнь, грамоту зачли. По сей день злую грамоту ту помню: «Человек не птица, крыльев не имать. Аще приставит себе аки крылья деревянны, противу естества творит. То не божье дело, а от нечистой силы. За сие дружество с нечистою силою отрубить Никитке-выдумщику голову. Тело окаянного пса смердящего сбросить свиньям на съедение. А крылья, аки диавольской помощью снаряженные, после божественной литургии огнем сжечь». Никиту казнили, а меня в темницу кинули, дабы о небе помышлять забыл. Удалось бежать, много лет по Руси скитался, вдругорядь изловили, и вот, почитай, десять годов божьего света не видел.

— Чего ж с темницей не захотел расстаться?

— А пошто, Иван Исаевич? В миру жить горько. Бояре и дворяне терзают народ. Всюду нужда, неправды и оковы. Лихо в миру, постыло. Хоть и солнышко светит, а на душе черные потемки. Как был человек мытарем, так им и помрет. Простолюдин рожден на муки, не видать ему счастья.

— Ну нет, старче, не чую в словах твоих истины. Мытарь боле неправды терпеть не хочет. Разорвет он оковы, непременно разорвет! И того уже ждать недолго. Выйдет из тьмы вековечной народ. Ныне он дерзкий, богатырскую силу в себе почуял. Ты тут сидишь как крот и не ведаешь, как мужик по всей Руси кабальников бьет.

— Ведаю, ведаю, Иван Исаевич. Слух о рати твоей и в темницы проник. Вот почему и захотелось перед смертным часом в твои очи глянуть. Ныне можно и умирать покойно… С просьбой к тебе, добрый муж. Вели своим людям вынести меня на башню. Да чтоб на самую высь, дабы белый свет окрест окинуть.

— Добро, старче, — Иван Исаевич поднял узника на руки и понес из подземелья. Глаза старца были закрыты. По узким каменным ступенькам Болотников поднял Ивана Небника на дозорную башню, молвил:

— Полюбуйся миром, отец.

Тишь, кроткая задумчивая тишь. По неохватному синему небу плывет жаркое золотое солнце. За Упои ярко зеленеет высокий, спелый, вековечный бор. Искрится на солнце ясная, хрустально-светлая река; воздух чистый, упоительно-пряный.

Старец широко распахнул глаза, зажмурился, и вновь распахнул. Ахнул:

— Господи!.. Да то ж райское видение. Господи! — по впалым иссохшим щекам потекли сладостные неудержимые слезы. Старец с трудом стоял на ногах, голова его мелко тряслась.

— Господи! За что наказуешь, господи?! — с мучительной скорбью простонал он и, скользнув по камням слабыми сморщенными ладонями, повалился на пол.

— Что с тобой? — наклонился над узником Иван Исаевич.

— Вновь тьма в очах. Никак, ослеп… Отнеси меня к стене, сынок. На стене хочу постоять.

Болотников отнес.

— Подними меня, Иван Исаевич… А теперь прощай. Дай тебе бог никогда не видеть тьмы.

Старец перекинулся через стену и полетел вниз, развернув крыльями руки.

— Почему не задержал? — спросил Юшка.

— Зачем? — резко, отчужденно бросил Болотников и загадочно отрешенный шагнул в сводчатый проем башни.

Глава 11 ЖИВА МУЖИЧЬЯ РУСЬ

Тула была осаждена со всех сторон.

Большой, Передовой и Сторожевой полки стояли под острогом на левом берегу Упы. Здесь же стоял и Рязанский «прибылой» полк под началом воевод Бориса Лыкова, Федора Булгакова и Прокофия Ляпунова. На правом берегу Упы, по Каширской дороге, на Червленой горе, около реки Тулицы разместился Каширский полк князя Андрея Голицына. Подле него «стояли Казанского царства и Казанских городов и пригородков мурзы, и татаровя, и чуваша, и черемиса, многие люди, и романовские и арзамаские князи и мурзы, и служилые татаровя, а воевода с татары был князь Петр Арасланович Урусов». Царь Василий с «дворовыми» полками разместился на реке Воронье.

По обоим берегам Упы был размещен и Большой государев наряд. Пушки находились за турами напротив Крапивенских ворот и со стороны Каширской дороги, что позволяло простреливать Тулу с двух сторон.

Тулу обложила огромная стотысячная рать. Повольников же было впятеро меньше. Царь Шуйский норовил взять Тулу с ходу, но осажденные дали такой сокрушительный отпор, что Василий Иваныч пришел в ужас. В первый же день погибло свыше пяти тысяч дворян. Болотников и Муромец и не помышляли отсиживаться за каменными стенами. «Из Тулы вылазки были на все стороны, на всякий день по трижды и по четырежды, а все выходили пешие люди с огненным боем, и многих московских людей ранили и побивали».

Шуйский диву дивился: и как это воры не боятся выходить на такую великую рать! Дерзок же Ивашка. Сколь же силы и воли в этом холопе! Кажись, его ничем не устрашишь.

Опасаясь подмоги со стороны мятежных городов и помятуя неудачу под Калугой, царь Василий решил отсечь Тулу от воровских уездов. Вскоре были взяты Белев, Болхов, Лихвин, Дедилов, Крапивна, Одоев… Тула напрочь была отрезана от Северских и Украйных городов.

Шуйский довольно потирал ладоши: теперь-то уж Болотникову долго не продержаться. Шишь ему воровские рати! И кормовых запасов не будет. Басурман напущу.

И вновь «по повеленью царя Василия, татарам и черемисе велено Украинные и Северских городов уездов всяких людей воевать, и в полон имать и живот их грабить за их измену, и за воровство, что они воровали, против Московского государства и царя Васильевых людей побивали».

Жестоко, кровожадно гуляла по русским землям ордынская конница. Татары (по приказу Шуйского) зорили не толко мужичьи села и деревни, но и поместья служилых дворян, кои были в «нетчиках» либо бежали из царского войска. Василий Иваныч грозился: «Ни одного служилого не пощажу, коль помыслит из войска сойти. Пущай татары усадища громят и хлеба травят. Неча таких помещиков жалеть, коль за царя и державу не хотят биться».

Бегство служилого люда было приостановлено.

Шел второй месяц осады. В Туле кончились кормовые запасы, а помощи ждать было неоткуда: все дороги перекрыты царскими войсками. Начался голод. Купцы и местные дворяне стали прятать хлеб. Болотников и Муромец приказали доставлять укрывателей в Губную избу.

Тульский помещик Иван Фуников, владелец «осадных дворов», чуть позднее напишет в своем «Послании»: «А мне, государь, тульские воры выломали на пытках руки и нарядили, что крюки, да вкинули в тюрьму; и лавка, государь, была узка и взяла меня великая тоска. А послана рогожа и спать не погоже. Сидел 19 недель, а вон ис тюрьмы глядел. А мужики, что ляхи, дважды приводили к плахе, за старые шашни хотели скинуть з башни. А на пытках пытают, а правды не знают: правду де скажи, ничего не солжи. А яз им божился и с ног свалился и на бок ложился: не много у меня ржи, нет во мне лжи, истинно глаголю, воистенно не лжу. И они того не знают, больше того пытают».

Осада Тулы затягивалась. Ни голод, ни перекрестные обстрелы крепости, ни пожары, ни частые штурмы не сломили тульских сидельцев. Крепость стояла непоколебимо.

Наступила мозглая, гнилая осень. Неудачные штурмы, разящие вылазки болотниковцев и непогодье вызвали в войске Шуйского ропот. «Царь Василий, стоя при Туле и видя великую нужду, что уже время осеннее было, не знал, что делать: оставить его (город) был великий страх, стоять долго боялся, чтоб войско не привести в досаду и смятение».

А досада и смятение нарастали с каждым днем. Не осилить Вора, все безнадежней и громче кричали служилые. Надо по усадищам разъезжаться, надо оброчный хлеб с мужиков собирать.

Первым отъехал из войска Шуйского князь Петр Урусов с татарами, чувашами и черемисами. Дворяне еще больше осмелели: некому теперь поместья беглых дворян громить. Побежали! Побежали по своим усадищам десятками, сотнями. Царь Василий бранился, стращал, но удержать служилый люд было невозможно.

«Неуж на Москву возвращаться? — все чаще и чаще ловил себя на беспокойной мысли Василий Иваныч. — Неуж Болотникову и Петрушке Самозванцу позволить из Тулы вырваться?.. А клятва, кою перед всем войском изрекал?»

В один из таких смятенных дней к царю пришел дьяк Разрядного приказа и молвил:

— Был намедни у меня, государь, сын боярский Иван Кравков, что из города Мурома. На твое имя челобитную подал. Предложил сей сын боярский хитроумие сотворить, от коего ворам придет погибель.

— Сотворил один под Калугой, — усмехнулся Василий Иваныч, намекая на «подмет» Скопина-Шуйского, — так, почитай, двести верст сломя голову от воров бежали. Буде с меня всяких хитроумцев, буде!

Но дьяк не спешил уходить.

— Дело, кажись, стоящее, государь. Иван Кравков предлагает сделать заплот на реке Упе. Вода-де будет и в остроге, и в городе, и дворы потопит, да так, что вся Тула в воде окажется. Воры от потопу со стен начнут прыгать.

Василий Иваныч закатился от едкого, кудахтающего смеха.

— Ну, уморил!.. Целый город затопить. Это ж надо до такого додуматься. Ну и распотешник твойВанька Кравков! Ужель в полном уме?

— Пусть, сказывает, государь меня казнит, коль Тулу не потоплю.

Царь Василий смеялся до слез. Посмеялись и бояре, прознавшие о задумке боярского сына из Мурома.

Но Скопин-Шуйский отнесся к Ивану Кравкову без ухмылки, намеренье его показалось Михаиле весьма толковым, и чем дольше он беседовал с Кравковым, тем все больше убеждался, что перед ним наиумнейший человек, истинный самородок, коих нередко рождает русская земля.

Михайла пошел к царю.

— Иван Кравков зело разумен, государь. Тулу и впрямь можно затопить.

Василий Иваныч выслушал Скопина, выслушал Кравкова и собрал бояр на совет. Уж чересчур неслыханное дело затеял Ванька Кравков из Мурома! Сколько людей, сколь земли надо для заплота! И все ж надумали.

Место для заплота было выбрано при впадении в Упу реки Вороньей (чуть ниже ее устья), на правом, болотистом, пологом берегу. Заплот надо было поднять и протянуть на полверсты. Царь выделил «на пособ» Кравкову ратников, «даточных» людей и мельников. С утра до ночи «секли лес и клали солому и землю в мешках рогозинных и вели плотину по обе стороны реки Упы». Дело было тяжкое, долгое; чтобы ускорить работу, Михаила Скопин посоветовал ставить срубы-туры и набивать их мешками с землей.

Шел третий месяц осады. На тулян навалился жесточайший голод. «Бысть на них глад велик зело, даж и до того дойде, якоже и всяко скверно инечисто ядаху: кошки и мыши и иная подобная им».

В городе стало неспокойно. Осмелели вражьи лазутчики, читали грамоты царя, прельщали «милостивыми посулами» Шуйского. Лазутчиков вылавливали, казнили, но смута тулян все ширилась.

Болотников сновал меж ратников и посадских людей, подбадривал. «День за днем он удерживал их, пока они, измученные голодом, не стали есть вонючую падаль и лошадей, источенных червями».

Князья Телятевский и Шаховской (убедившись в крахе своих честолюбивых помыслов) начали тайные сношения с Василием Шуйским. Вовсю готовилась измена. Примкнули к заговорщикам и набольшие посадские люди во главе со старостой Третьяком Зюзей, а также некоторые казаки: Степан Нетяга, Вахоня Худяк и Левка Кривец. На одном из тайных сборищ порешили: схватить Болотникова и Петра, и открыть ворота войскам Шуйского.

А царь Дмитрий, царь Избавитель, Красно Солнышко все не появлялся и не появлялся, и с каждым днем повольники все больше и больше теряли в него веру, и вот наступил день, когда взроптавшие туляне и ратники пришли к Григорию Шаховскому и заявили:

— Ты много раз сказывал, князь, что царь Дмитрий убежал вкупе с тобой из Москвы в Путивль. Где ж твой царь, почему не идет к Туле? Никто его и в глаза не видел. Облыжник ты, князь!

Шаховского связали и кинули в застенок, угрозливо молвили:

— Казним, коль Дмитрий Иваныч не появится.

Не пришел, не появился, не помог отчаявшемуся, изголодавшему люду. Не пришел Избавитель! Повольники умирали десятками, сотнями.

К Болотникову и Муромцу прибыл гонец Василия Шуйского, известил: царь предлагает мужикам, казакам и холопам покинуть город, иначе Тула будет затоплена. Царь никого не покарает, всем дарует жизнь. Каждый будет волен пойти туда, куда захочет.

Болотников и Муромец ответили отказом.

После Покрова заплот был готов. Василий Шуйский приказал ночью отвести все полки, что стояли на низких местах, и запереть плотину, «через что к утру так наполнилось, что люди принуждены были бежать на кровли и, видя, что вода прибывает, думали, что и на кровлях все потонут».

Болотников, Муромец, Беззубцев, Нечайка Бобыль и Тимофей Шаров сошлись на совет и порешили: Тулы не сдавать; всей ратью выйти из крепости и пробиваться через царское войско. Вылазку надумали предпринять ночью.

До ночи оставалось несколько часов. Болотников вновь (в который уже раз!) прошелся по рати и… вылазку отменил. Повстанцы хоть и горели желанием обрести волю, но были настолько истощены, что едва стояли на ногах. Нечего было и помышлять о битве. Повольников оставалось всего пятнадцать тысяч, у Шуйского же было служилого люда чуть ли не в семеро больше.

«Не пробиться, — с горечью раздумывал Иван Исаевич. — Все, как один поляжем. Но нельзя, никак нельзя допустить гибели лучших сынов народа русского. Они прошли через многие битвы, они закалились в сечах, воля их не сломлена. Зачем же им гибнуть? Они нужны для новых битв, кои еще не раз победно прокатятся по боярскому царству. Не сегодня, так завтра скинет народ кабальников, непременно скинет!

Послал к Василию Шуйскому гонца: повольники согласны покинуть Тулу, но с оружием.

Царь поклялся на кресте: ни с одного мужика, казака и холопа, ни с одного начального человека не упадет и волоса. Все могут возвращаться по своим домам оружно.

Болотников, зная цену клятв Шуйского, просил его заявить о своем обещании прилюдно. Царь Василий, не мешкая (ох, как нетерпелось ему покончить с бунтом), повторил свои слова, слюнявя губами крест, на виду всего войска.

Тула открыла проездные Пятницкие, Ивановские и Одоевские ворота, и в тот же час Болотников и Муромец были схвачены заговорщиками и доставлены Шуйскому.

Тула пала 10 октября 1607 года.

Василий Шуйский не рискнул тронуть повольников: страшился нового народного взрыва. Илейку же Муромца приказал заковать в цепи, посадить на клячу, везти без шапки в Москву и повесить на Серпуховской дороге под Даниловым монастырем.

Болотников был отправлен в Москву в середине октября, но царь не спешил с его казнью. Уж слишком боялся Василий Иваныч ожесточить чернь, уж слишком хотел показать свое «миролюбие» к набольшему Вору; нет-нет да и молвит: пожалуй, прощу Ивашку. Пусть идет землю пахать на боярина Телятевского. (Князь Телятевский был помилован, царь возвратил ему все прежние вотчины.) До самого марта продержал царь в застенке Болотникова, а затем приказал:

— Буде на Ивашку тюремный корм изводить. Отправить Вора в Каргополь, выколоть глаза и утопить в проруби.

Так и не решился (а как хотелось!) расправиться с вождем мужичьей войны на Москве.

10 марта 1608 года Ивана Исаевича везли через Ярославль.

Бояре, увидев Болотникова в окружении стрельцов, зло, ехидно загомонили:

— Попался-таки, Вор! Попался, душегуб! Ныне уж недолго тебе, антихристу, белый свет поганить. Цепей, цепей на злодея поболе!

— Зря тщитесь, бояре. Не заковать вам в цепи ни меня, ни мужика!

— громко молвил Болотников и, высоченный, могучий, седовласый, с ярыми глазами, надвинулся на бояр. — Недолог тот день, псы, когда я вас сам буду заковывать и в медвежьи шкуры зашивать. Геть, ублюдки!

Бояре попятились. Страшен, зело страшен Болотников!

Стрельцы увели Вора в застенок.

Вечером к Болотникову пропустили неказистого тщедушного мужичонку с редкой козлиной бородкой.

— Афанасий! — ахнул Иван Исаевич и голос его дрогнул. — Друже любый… Как ты здесь?

— А я за тобой от самой Москвы топаю. Попрощаться дозволили. Да токо прощаться мне с тобой не с руки. До Каргополя побегу. Туда, чу, царь тебя на жительство спровадил. Вместе будем горе мыкать. Все тебе со мной повадней.

— Ах ты, мужичок бедокурый, — тепло проронил Иван Исаевич и крепко обнял Афоню.

Шмоток смотрел на Болотникова и потихоньку безутешно вздыхал. Какого сокола в темницу упрятали! Ныне вся мужичья Русь об Иване Исаевиче скорбит… Постарел, осунулся, поседел как лунь… Серебряная голова, серебряная борода, серебряные усы. Глаза — черные, пронзительные, жгучие болотниковские глаза! — и те, кажись, поседели.

— Ты чего примолк, неугомон? — скупо улыбнулся Болотников. — Уж не меня ль оплакиваешь? Не моги о том и думать! Мы славно с тобой бар повоевали. Сколь их истребили. Почитай, всю державу барскими костьми усеяли. То ль не слава нам, Афанасий? На века запомнят господа мужичий топор. Так нам ли печалиться? — голос Болотникова звучал бодро. — А как на Руси, как повольники? Ужель все по домам разбежались?

— Не улеглась Русь, Иван Исаевич. На мужика ныне узду не накинешь. Земля Рязанская поднялась. Мужики вовсю бар громят. Украйна вновь всколыхнулась. Весной жарко будет.

— А города? — жадно выпытывал Иван Исаевич. — Не сник ремесленный люд?

— Куды там! Бурлят и Псков, и Нижний Новгород, и Пермь, и Астрахань, и Арзамас, и Алатырь. Мордва, чуваша и черемиса на бояр замахнулась. Ныне по всему Поволжью великая замятня. Бурлит, бурлит Русь, Иван Исаевич!

— Добро! — Болотников взволнованно заходил по темнице. Глаза его задорно, мятежно заискрились. Эх, вырваться бы вновь на волю!

— Юрий Беззубцев, Нечайка Бобыль и Тимоха Шаров на Украйне новую рать собирают.

— А Семейка Назарьев?

— Он ныне у рязанских мужиков в воеводах ходит.

На сердце Болотникова стало легко и празднично. Нет, не зря, не зря сохранил он тульских сидельцев. (Не зря кинул себя в лапы Василия Шуйского, заранее ведая о своей участи.) Не смирились повольники, вновь расправили плечи и пошли войной на бар. Добро!

— И еще одна весточка, Иван Исаевич… Знаешь, кто в есаулах у Семейки Назарьева? Век не угадать… Сын твой, Никита Болотников.

— Жив?! — обрадованно выдохнул Иван Исаевич.

— На Москве человека от Семейки Назарьева встретил. Тот о Никитке поведал. Скоморохи его вызволили. Помышлял в Тулу к тебе проскочить, да не вышло: царевы войска крепость обложили. В зазимье к Семейке пристал. Сказывают, удалой вожак из него будет…

Минула ночь. Болотникова вывели из темницы. Он шел среди палачей и стрельцов и радовался солнечному, ядреному, звонкому утру.

Впереди, в далекой каргопольской глуши, на пустынном озере Лача, его поджидала жестокая казнь, но на душе Ивана Исаевича было светло и приподнято.

Жив сын.

Жива повольница.

Жива мужичья Русь!

1977–1988 гг.
г. Ростов Великий

Замыслов Валерий  «Святая Русь» - «Князь Василько»  Книга 1-я

Предисловие


Залесская Русь (или Суздальщина) – «Земля за великим лесом» в одиннадцатом веке была далекой окраиной огромного государства Рюриковичей. Эта обширная и богатая земля, со многими реками и речками, лесами, болотами и плодородными «опольями» в те времена еще только заселялась. Однако Суздальщина не привлекала пока киевских князей, кои называли свою далекую окраину «Чудским захолустьем».

Но шли годы, и вот Владимир Мономах, деятельный и скорый на ногу князь, «стал проявлять интерес к этой жемчужине своих семейных владений». В своем «Поучении» он не без гордости вспоминал о том, как в свои молодые годы проехал диким лесным краем, через который пролегала небезопасная дорога к Ростову – главному граду Верхневолжья. Неоднократно Владимир Красное Солнышко отправлялся в путь на северо-восток Руси, и во время своей последней поездки в 1108 году основал на крутом берегу реки Клязьмы город, назвав его Владимиром.

Владимир Мономах скончался в 1125 году, и с этого времени прекратилась зависимость Ростово-Суздальской земли. Сын Мономаха – Юрий Долгорукий стал первым самостоятельным князем Залесской Руси. На своих просторных землях князь неустанно строил города (Переяславль–Залесский, Переяславль–Хмельницкий, Переяславль–Рязанский), возводил и украшал храмы и монастыри. В то же время Юрий Долгорукий не оставлял надежды занять Киевский престол и вел кровопролитные войны за Киев. Проведя несколько удачных сражений, князь Юрий осуществил свою мечту, в 1155 году став великим князем Киевским. Юрий Владимирович «роста немалого, толстый, лицом белый, глаза не вельми велики, нос долгий и накривленный, брада малая, великий любитель жен, сладких пищ и пития», завладев огромным государством, не успокаивался на достигнутом. Ему хотелось приумножать и приумножать свои земли. Князь нажил себе немало врагов. Через два года Юрий Долгорукий был отравлен киевскими боярами. Еще при жизни отца, его сын Андрей Юрьевич, самовольно уехал на Север, взяв с собой из Вышгорода (город недалеко от Киева) чудотворную икону Богоматери, ставшую впоследствии святыней Владимирской земли. Юрия пригласили княжить в Залесской Руси местные бояре, кои рассчитывали, что юный князь во всем им будет послушен. Но они ошиблись. Дальновидный и честолюбивый Андрей Боголюбский постепенно поставил себя над боярами.

«Хотя самовластец быти всеи Суждальской земли», он прогнал четверых из своих братьев, двух племянников и « старших бояр отца своего». Пытаясь учредить на северо-востоке Руси свою митрополию, князь добивался своей независимости от Киева, и, наперекор всем традициям, перенес княжеский престол во Владимир, а рядом с ним, в селе Боголюбове, построил себе дворец с роскошными теремами и соборами. По названию села, Андрей и получил прозвище Боголюбский.

Андрей Юрьевич вел себя как суровый и своенравный хозяин не только в своем княжестве. Он пытался подчинить своей воле южных князей.

Киев отказался стать под руку Боголюбского. Тогда Андрей Юрьевич, собрав со всех своих земель дружины, взял приступом Киев и произвел там страшное разорение и опустошение. Победители два дня грабили Киев – «Подолие и Гору, и монастыри, и Софию, и Десятинную Богородицу (главные святыни города). И не было пощады никому и ни откуда. Церкви горели, христиане были убиваемы, а другие связываемы, женщины ведомы в плен, разлучаемые силою с мужьями своими, младенцы рыдали, глядя на матерей своих. И захватили имущество множество, и в церквах пограбили иконы, и книги, и одеяния, и колокола. И были в Киеве среди всех людей стенания туга, и скорбь неутешимая, и слезы непрестанные». Древняя столица, «матерь градом русским», окончательно потеряла былое величие и мощь.

Андрей Боголюбский, жестоко опустошив бывшую столицу, не захотел княжить в Киеве и, подобно своему отцу, вернулся на Клязьму в град Владимир. Затем он решил покорить гордый Новгород и потерпел сокрушительное поражение. Новгородцы взяли в полон тысячи суздальцев и продавали их в рабство по цене втрое дешевле овцы.

Давно тлевшее недовольство бояр, напуганных самовластием князя, привело к заговору.

Летом 1174 года двадцать бояр (среди которых были потомки Степана Кучки), пировали в Боголюбове, по соседству с дворцом Юрьевича. Один из сыновей Кучки, изрядно хватив зелена вина, произнес:

- А не хватит ли, бояре, нам унижаться и терпеть злодеяния Боголюбского! Он моего брата казнил, а завтра нам головы порубает. Пора его живота лишить!

После убийства Андрея Боголюбского, боярство, казалось, отстояло свои прадедовские права и взяло верх над княжеской властью. Но заговор бояр привел к смуте. Два года Залесская Русь не знала порядка, пока на Владимирский престол не сел младший сын Юрия Долгорукого - Всеволод Большое Гнездо. Воспитанный в Греции, Всеволод женился на чешской княжне Марии, которая принесла ему (кроме девочек) восемь сыновей. Он стал действительно основателем «Большого Гнезда», из которого позднее вышло немало княжеских линий. Вновь бояре оказались под сильной княжеской властью, которая способствовала становлению единого и крепкого государства.

Всеволод первым из русских князей официально принял титул великого князя.

В начале тринадцатого века Владимиро-Суздальская земля стала главенствующей среди других княжеств. Сила и влияние владимирских князей были столь велики, что их боялись не только все другие княжества, но и половецкие ханы.

Перед своей кончиной, в 1211 году Всеволод торжественно передал престол своему старшему сыну Константину, вручив ему меч и крест – символы власти. Но радость Константина была омрачена, когда он узнал, что отец отдал Ростов второму сыну Юрию. Константин «сидел» в Ростове пять лет и все эти годы мечтал, чтобы стольным центром княжества стал город на озере Неро.

Всеволод убеждал сына подчиниться его воле, но Константин отказался принять великое княжение во Владимире. Тогда Всеволод Большое Гнездо собрал «совет всея земли» (первый в отечественной истории Собор), где присутствовали «все бояре с городов и областей, епископ и игумены, и попы, и купцы, и дворяне, и все люди», и вече Владимира.

Всеволод повторил Константину свое прежнее решение, но тот вновь потребовал перенести столицу княжества в Ростов. И тогда «совет всея земли» провозгласил наследником Всеволода - Юрия Всеволодовича.

Константин же остался в Ростове и не захотел подчиниться Владимиру. При нем Ростов впервые стал столицей самостоятельного княжества. Время правления Константина Всеволодовича стали называть «золотым» для Ростова.

Летописцы в один голос говорили о князе Константине, как о строителе и книжнике. Всю свою жизнь он собирал библиотеку, где только греческих книг насчитывалось более тысячи. Прекрасно образованный князь писал и переписывал книги


* * *

Со смертью Всеволода началась кровавая усобица между Константином, не признающим решения Собора, и Юрием.

Юрий «воздвиг» на своего брата «многие брани», намереваясь согнать его из Ростова. Когда Юрий подошел к городу, Константин отошел к Костроме, обещая его сжечь.

Князь Юрий стал под Ростовом в Пужболе, войско же его расположилось за две версты от города по реке Ишне.

В отсутствие Константина и его дружины, Ростов обороняет Александр Попович. «Александр же, выходя многы люди великого князя Юрия избиваше, их же костей накладены могилы велики и доныне на реке Ишне».

Дружина в этом летописном повествовании не упоминается, но упоминаются «храбрые», оборонявшие Ростов, Александр Попович и слуга его Тороп.

Еще «многажды» приходил Юрий к Ростову на «братие достояние», но каждый раз с позором возвращался назад, ибо ростовцы побеждали «молитвами Пречистога и своего правдого и храброго Александром Поповичем, слугою его Торопом, Тимоней и Добрыней Златым Поясом. (Знатнейшие русские купцы в немецких известиях являются под названием «золотых поясов»).

Александр Попович принимал участие и в решающей битве междоусобной войны, которая состоялась 21 апреля 1216 года на берегу реки Липицы близ Юрьева – Польского. Она была вызвана действиями младшего брата Юрия и Константина – Ярослава (отца Александра Невского). Получив в удел Переяславль, князь Ярослав не довольствовался оным, и решил занять Новгород. Новгородцы не захотели принять его, тогда Ярослав засел в Торжке и не пропускал хлеб в Новгород, который везли с Волги. В городе начался голод. Новгородцы обратились к Мстиславу Удалому за помощью. Он пришел из Торопца. К новгородцам присоединились смоленские и псковские войска, и Константин Ростовский. На стороне Ярослава выступили братья Юрий Владимирский и Святослав Юрьевопольский. Братья не сомневались в удаче и строили планы раздела русской земли. Начавшееся вслед за этим двухдневное ожесточенное сражение окончилось паническим бегством Юрия, Ярослава и Святослава.

Великое княжение перешло к Константину, Юрий же сел в Городце, потом в Суздале. Новгород же вышел из зависимости суздальских князей. С той поры в Суздальской земле не стало единодержавной власти, она разделилась на несколько княжений.


                                                    Часть первая.  Глава 1.  ПОСТРИГ.

Ростов Великий праздновал Николу Зимнего по древнему обычаю: хмельными медами, пивом, пирогами и шумной веселой гульбой, без ссор и брани, широким гостеваньем.

А как же? Истари повелось – на Николу и друга и недруга в гости зови, позабудь все обиды, будь ты смерд или ремесленник, или сам князь. Обычай!

На Николу князь Константин Всеволодович вызволил из порубов1 даже тюремных сидельцев. Правда, не всех: бунтовщикам и душегубам мерзнуть и гнить в холодной земляной яме. К душегубам князь жесток, жалости к ним нет. Разве можно пощадить смерда, кой убил его вирника Илюту?

Вирник усердно служил князю добрый десяток лет. После Покрова Богородицы новый вирник Ушак, взяв с собой мечника и отрока из младшей княжьей дружины, выехал в сельцо Белогостицы, дабы собрать с мужиков виру.2 Время самое доходное: мужики после страды впроголодь не живут, есть, чем поживиться!

Прибыл Ушак на пяти подводах и тотчас повелел собрать сельскую общину – виру. Веско и жестко молвил:

- Поганое ваше сельцо. В день Агафона Гуменника один из смердов поднял руку на княжьего человека и лишил ее живота. Белым днем, при видоках! За оное злодейство князь Константин Всеволодович наложил на вас виру. Сполна заплатите!

Мужики хмурые, поникшие, молчали.

- Чего насупились? Надо пасть на колени и повиниться за своего паршивца. Аль неведома вам «Русская правда» великого князя Ярослава Мудрого, по коей вы должны принести по две ногаты3, барана или пол говяжьей туши, семь бадей солоду… На корм нам с мечником и отроком - ежедень по две куры, по сыру и хлеба вдосталь. Лошадям же на всяк день овса по полной торбе.

«Русская Правда» князя Ярослава давала на распутывание убийства и на сбор виры всего одну неделю, но Ушак, просидев положенный урочный срок, выезжать из Белогостиц не спешил: чем больше вира, тем больше прибыток. Пятая доля с каждой гривны4 шла, минуя князя, вирнику. Худо ли? Собрал десять гривен, а две в свою мошну. Как тут не постараться? В Белогостицах и вовсе случай особый: убит княжий тиун, собиравший по людную дань. За него смерды должны внести сорок гривен. Деньги огромные! Но деньги для мужика – редкость. Несли вирнику хлеб, меды, говяжьи туши, меха…

Люто бранились:

- Совести у тебя нет, Ушак. Сколь же можно село грабить?!

- Сами виноваты, сердито щерил редкие зубы вирник. – Не вы ли, худые людишки, тиуна порешили? Какое зло содеяли! Вот ныне и расплачивайтесь. Все по «Правде».

- Да какая уж тут к дьяволу, правда, коль ты виру втрое поднял! - наскочил на Ушака дюжий, чернобородый мужик в сермяге.

- Кто таков? – повернулся к старосте вирник.

- Кличут его Скитником. Ямщичьим делом промышляет. Почитай, по всей Руси шастает, а ныне в родное село заскочил. Дерзкий мужик! – словоохотливо пояснил староста.

- Вот такие горазды на княжьих людей и руку поднять. Собака!

Ушак ожег Скитника плетью. Мужик вскипел, не удержался и двинул по круглому мясистому лицу вирника кулаком.

Ушак грянулся оземь. На ямщика тотчас навалились мечник, отрок из княжьей дружины и староста.

- Связать смерда! Плетьми сечь! – заорал Ушак.

На помощь отцу кинулся, было рослый не по годам мальчонка Лазутка, но его облапили мужики.

- Не лезь, а то и тебя увезут.

В тот же день Ушак вернулся в Ростов. Скитника привели на княжий суд. Выслушав вирника и бунтовщика. Константин Всеволодович сурово приказал:

- Ямщика - в поруб!


* * *

Ростовцы праздновали Николу, но князю было не до веселья. Вот уже, который час его лицо оставалось встревоженным. На женской половине хором вот-вот должна разрешиться чадом супруга Анна Мстиславна. Князь ждал наследника, ждал долго. Вот так же долго ждал наследника и знаменитый его отец, князь Всеволод Юрьевич. Широко известный в Западной Европе князь Всеволод женился на чешской принцессе, крестившейся по приезде на Русь под именем Марии. Но брак оказался неудачным: прошло много лет, но великокняжеский престол так и оставался без княжича. Всеволод помышлял отправить Марию в монастырь, но так и не отправил, пожалел. И Бог, казалось, услышал его добродетель. Через десять лет замужества, 18 мая 1186 года княгиня принесла Всеволоду долгожданного сына, коего окрестили Константином, в честь одноименного святого, чье празднование отмечали 21 мая. Счастливый Всеволод закатил «пир на весь мир».

А за Марию будто и впрямь всемилостивый Бог усердно молился: теперь чуть ли не каждый год все на сносях да на сносях. Родила она князю еще пятерых сыновей – Юрия, Святослава, Ярослава, Владимира и Ивана да дочерей – Всеславу и Верхуславу. А всего чадородная Мария принесла великому князю восьмерых сыновей, но Андрея и Мстислава, еще в младенчестве Бог прибрал.

Всеволод с великой пользой для княжества распоряжался будущим своих детей. Искусный политик, он собрал из отдельных княжеств могучую Ростово-Суздальскую Русь, расширив ее земли победными походами против Булгарии и Мордовии. Однако, имея сильное войско, Всеволод не искал больших сражений, а часто добивался успеха упорным выжиданием или мудрым бракосочетанием. Так, женив свою дочь Всеславу на Черниговском князе, Всеволод расколол союз Чернигова и Рязани против Владимиро-Суздальского княжества. Женитьбой другой дочери на сыне киевского княжича Ростиславе, Всеволод разрушил союз южнорусских князей, в результате чего рязанские и киевские князья встали под могучую руку Всеволода.

Своего сына Константина великий князь женил в десять(!) лет 25 октября 1196 года на дочери Смоленского князя Мстислава Романовича – Анне Мстиславне. Этот брак был крайне нужен: влияние Всеволода Большого Гнезда распространилось в «срединных» русских землях, спор за которые в конце ХII века шел между стольным Владимиром и Галичем. Галич перехватил у Киева роль южнорусского центра. При помощи смоленских князей Всеволод заставил Чернигов пойти на мир – на выгодных для князя Владимирского условиях.

Начало ХIII века ознаменовалось тем, что Владимиро-Ростово-Суздальская земля стала главенствующей среди других русских княжеств.

Великая княгиня Мария, славная благочестием и мудростью, в последние семь лет жизни страдала тяжким недугом, но была удивительно терпелива, а за восемнадцать дней до кончины постриглась в монастырь. Перед смертью Мария призвала к своему одру шестерых сыновей, и умоляла их жить в любви и согласии, напомнив им слова Ярослава Мудрого, что междоусобицы губят князей и отечество, возвеличенное трудами предков; советовала детям быть набожными, не увлекаться зеленым змием, всячески почитать и уважать старцев, следуя Библии: «во мнозем времени премудрость, во мнозе житии ведение». Летописцы, восхваляя Марию за премудрость, называли ее второй Ольгою.

Ростовский князь Константин не раз вспоминал пророческие слова матери. А сейчас, когда ростовцы праздновали Николу Зимнего, князю было не до веселья. На женской половине терема вот-вот должна разрешиться чадом супруга Анна Мстиславна. Целых тринадцать лет ждал Константин наследника! Он беспокойно ходил по покоям. Только бы родилась не девка. Господи, только бы не девка! Дочь – чужая добыча. Любой простолюдин жаждет сына, а тут - сам князь!

В муках рожала Анна Мстиславна. Князь то и дело посылал к двери супруги своего ближнего боярина Еремея Глебовича Ватуту, но тот возвращался и разводил руками:

- Повитуха сенным девкам сказывала: тяжко Анне Мстиславне. Богу надо молиться.

Константин Всеволодович не находил себе места. Жену он свою любил и страшился ее смерти.

Где-то к полуночи в покои не вошел, а вбежал Еремей Глебович.

- С сыном тебя, князь!

- А княгиня?

- И княгиня слава Богу.

Радости Константина Всеволодовича не было предела. Дал же Господь наследника!

Княжич родился 7 декабря 1209 года. Его нарекли Василием (хотя это имя было распространено в южнорусских землях). Василий - христианское имя киевского князя Владимира Красно Солнышко, принятое им накануне крещения Руси. Именно в его честь назвал своего первенца ростовский князь Константин, сам носивший имя римского императора, кой сделал христианство государственной религией в своих обширных владениях. По летописному преданию князь Владимир - Василий Киевский в 989 году прибыл в Ростовскую землю и здесь « постави град в свое имя… и постави церковь соборную… и вси люди крести».

Князь Константин Всеволодович готовил наследника к суровой жизни. Уже 25 мая 1213 года Василько принял обряд пострига и « всажения на конь». А перед постригом епископ Кирилл отслужил молебен в храме, а затем взял острые ножницы и отхватил из головы княжича прядь русых волос, кою закатал в воск и передал на хранение княгине, кою Анна Мстиславна будет беречь как зеницу ока «в драгоценной заветной шкатулке, позади благословенной, родительской иконы. Он же, трехлетний малец, уже мужчина. Теперь возьмут его с женской половины из-под опеки матери, от всех этих тетушек, мамушек, нянек и приживалок, и переведут на мужскую половину. И отныне у него будет свой конь, и свой меч по его силам, и тугой лук будет сделан княжичу в рост, и такой, чтобы под силу напрячь, и стрелы в колчане малиноволм будут орлиным пером перенные, - такие же, как князю – отцу!.. А там, глядишь, и за аз, за буки посадят. Прощай, сыночек, - вздохнет Анна Мстиславна, - к другой ты матери отошел, к державе»! А сегодня был торжественный день. В детинце у княжеского терема было многолюдно. Константин Всеволодович в окружении бояр, епископа, священников, тысяцкого, гридней5, тиунов и городской знати, сидел в нарядном дубовом кресле и громко, возбужденно произносил:

- Был мне вещий сон, в коем явился Георгий Победоносец и заявил: «Быть твоему сыну зело мужественным и знатным ратоборцем, да таким, что прославит имя свое на века». Тому, выходит, и быть. А ныне добрый и памятный день настал для княжича. Сегодня кончилось его младенчество, и наступил час рождения воина. Хватит Васильку воспитываться в материнском тереме. Отныне я приставляю к княжичу дядьку из искушенных в битвах воевод. В добрый час, Василько Константинович!

Все, приглашенные на торжественный обряд, подняли чаши с вином, а стремянные повели коня по кругу.

Василько не испугался, не заревел. Ему понравилось сидеть на коне. Обойдя круг, стремянные попытались снять княжича из седла, но Василько заупрямился.

- Нет! Еще хочу!

Константин Всеволодович одобрительно рассмеялся:

- Ай, да сынок. А я что говорил? Пусть сидит, пока не устанет.

На третьем кругу дорогу внезапно пересек, неизвестно откуда взявшийся, черный кот. Прирученный конь взбрыкнул и Василько едва не вывалился из седла. Княжий двор замер: еще миг, другой - и княжич окажется на земле. Худая примета!

Но Василько, забыв про узду, весь подался вперед, наклонился, обеими руками вцепился в шелковистую конскую гриву и вновь восторженно закричал:

- Еще хочу, еще!

- И впрямь отважным ратоборцем будет твой сын, князь Константин Всеволодович, - степенно произнес Еремей Ватута.

- Непременно будет, - похвально молвил другой боярин Воислав Добрынич.

И был пир на весь мир, коего не ведали княжьи слуги: бояре, старшие и младшие дружинники, стольники и спальники, стряпчие и ключники, тиуны и вирники, купцы и «лутчие» люди города. Пили, поднимали заздравные чаши за славного князя Константина, его сына Василька, за преумножение земель Ростовского княжества.

- Да будет на то воля Господня! - воскликнул князь. - Быть Ростову Великому стольным градом!

Ростовский удел всегда был тесен Константину. Он, старший сын великого князя Всеволода Большого Гнезда, жаждал завладеть всей Залесской Русью.

- Быть Васильку великим князем! - словно подслушав мысли Константина, прокричал третий боярин, Борис Сутяга.

Константин Всеволодович окинул испытующим взглядом бояр и невольно подумал: «Сейчас все из кожи вон лезут, дабы княжичу свое почтение оказать. Но что будет после моей кончины? Тот же Бориска Сутяга затеет свару и призовет на княжий стол чужака из другого удела. Бояре хитры и коварны. На одних лишь Еремея Ватуту да Воислава Добрынича можно смело положиться... А в дядьках у княжича ходить Емельяну».

Когда Константин Всеволодович объявил о своем решении, а затем вновь посмотрел на Сутягу, то удивился ему искаженному лицу. Узкогубый, клыкастый рот его искривился, капустные глаза зло прищурились. Он, как самый старший и самый богатый боярин, ожидал иного княжеского слова. Княжьи мужи не сомневались, что Василько будет поручен в «дядьки» Борису Сутяге. Но Константин Всеволодович зачастую был непредсказуем. Вот и сегодня отдал княжича в руки молодого и неродовитого боярина Ватуты.

Десять лет назад князь Константин собирал дань в селе Пужболе. На глаза ему попался рослый, богатырского вида детина с веселыми открытыми глазами.

- Чьих будешь? - спросил Константин.

- Еремей, сын Глеба Ватуты, что кожи мнет, а я у него в подручных.

- Вижу, силушкой не обижен.

- Да есть маненько, князь.

Константин Всеволодович был в добром настроении: и дань собрана богатая и погодье, как никогда бодрящее - с легким морозцем и мягким серебряным снегом.

Константин Всеволодович был не только великим книжником, но и заядлым любителем медвежьей потехи и кулачного боя. Князь подозвал к себе любимого меченошу Неклюда и указал ему на Еремку.

- Поборешь?

Неклюд оценивающими глазами оглядел Еремку и самоуверенно произнес:

- И не таких укладывал.

- Молодец, Неклюд. Ну а ты, Еремка, согласен на борьбу?

Еремка пожал широкими плечами и спокойно отозвался:

- А чо не побаловаться.

Не прошло и минуты, как меченоша Неклюд был прижат лопатками к земле. Князь немало тому подивился: Неклюд - сильнейший в дружине, и это он доказал в злых сечах. И вдруг какой-то Еремка поверг богатыря наземь.

- Хочешь ко мне в дружину?

- Я бы пошел, князь, да батя не отпустит. Ему без подручного, как мужику без лошади.

- С твоим отцом мы поладим, - с улыбкой молвил князь.

С того дня Еремей Ватута стал княжьим дружинником: допрежь в младшей дружине, а затем и в старшей. Проверен был Ватута и в сечах. Меч его был несокрушим и неистов. О богатырских подвигах Ватуты прознала вся Ростово-Суздальская земля.

Через пять лет Константин Всеволодович назначил Еремея своим первым мечником, возвел его в боярский чин и пожаловал угодья в Пужболе.

Боярин Сутяга злорадно хихикал:

- Из грязи да в князи. И кого? Безродного Еремку, смерда?

Константин Всеволодович прознал о словах Сутяги, пригласил в свои покои и резко произнес:

- Когда и кому быть боярином - дело мое, княжье. И перестань, Борис Михайлыч, злорадствовать. Что-то я не видел тебя в сечах впереди рати. Всё в хвосте отсиживаешься, а Ватута живота своего не щадит за Ростов Великий.

Сутяга будто оплеуху получил, хотел что-то возразить, но сдержался, ведая, что Константин крут и горяч. Сказал лишь:

- Прости, князь, но я слишком стар, чтобы в добрых молодцах ходить.

- Это в сорок-то лет? - усмехнулся Константин Всеволодович.

Сутяга проглотил обидные слова, смолчал, но князь ведал, что от сего боярина можно ожидать любой пакости.


Г л а в а 2 ГДЕ ЧЕСТЬ, ТАМ И РАЗУМ

Тревожными были первые годы младенчества княжича Василька. Еще и полгода не прошло после пострига, как на Ростов двинулось войско князя владимирского Юрия Всеволодовича. Близлежащие села и деревеньки были разграблены и сожжены. Дымы пожарищ доходили до города. Ростовцы поднимались на стены крепости и с тревогой думали: как там дружина, не слегла ли под копьями и мечами неприятеля? Тогда беда. Князь Юрий Всеволодович зол на Ростов, никого не пощадит

Василько, глядя в беспокойные лица челядинцев, спросил:

- А где дядька мой Еремей?

- Дядька твой, боярин Еремей Глебович, ушел с дружиной на неприятеля.

- А почему меня не взял? Меня ж на коня сажали, сказывали, что отныне я воин.

О том же и матери молвил, на что Анна Мстиславна, тихонько вздохнув, с грустной улыбкой ответила:

- Мал ты еще, Василько. Не пришло время твое, но чует мое сердце, еще навоюешься.

- А я ныне хочу! - топнул ножкой княжич.

Дружина вернулась в Ростов Великий под победный колокольный звон. Усталый Еремей Глебович, скинув с себя тяжелую броню, первым делом повстречался с Васильком. Вскинул могучими, широко палыми руками мальца над головой, спросил:

- Ну, как ты, княжич? Небось, скучал по дядьке?

- Скучал, Еремей. К тебе на войну хотел, но матушка не отпустила.

- Ох, воин ты мой любый!

В княжьем тереме вовсю говорили о подвигах Александра Поповича.

- Поведай, Еремей.

- Выходит, об Алеше6 хочешь изведать? Добро, княжич. Алеша - сын попа Ивана, что в храме Покрова Богородицы приход имел. Поп-то Иван еще в молодых летах преставился.

- От хвори?

- Какое там, - улыбнулся в пышные рыжеватые усы Еремей Глебович. - Отче Иван был силы непомерной, быка за рога валил. Ему бы не кадилом махать, а мечом булатным… Доводилось. Чуть князь на ворога - и поп Иван среди дружины. Бывает, молебен отслужит - и рясу долой. Доспех на себя, двуручный меч в тяжёлу рученьку и на супротивника. Лихой! Вражьи вои его побаивались. Напродир шел, мечом недруга до пояса рассекал. Князь не единожды говаривал: тебе, отче, не требы справлять, а добрым ратником быть. На приход твой иного епископ рукоположит, а тебе в гриднях7 ходить.

Но отче лишь посмеивался. Сеча завершится - и вновь в рясу облачается. Князю молвит: служу тебе лишь в беде, а Богу до скончания живота. На то обет8 давал.

Веселый был поп. Ростовцы его чтили. На злато и серебро не зарился, душой не кривил, перед владыкой и княжьими мужами9 не пресмыкался. Таких попов поискать. Корыстолюбцев ныне и среди святых отцов хватает.

- Так от чего ж преставился? - нетерпеливо вопросил Василько.

- Не по своей воле, а по Божьей… Подойди-ка к оконцу. Ишь, как ноне солнышко греет. Залезай на подоконник. Зришь развалины храма Успения? Когда-то здесь, в конце десятого века, стояла дубовая церковь красоты невиданной. По словам летописца, Успенская церковь « была толико чудна, яково не бывало и потом не будет». Жаль, сгорела в пожаре лютом. Начисто сгорел и весь Ростов, - и княжьи терема, и детинец, и крепость с башнями. Сии беды обрушились и на Владимир. В 1185 году огонь разрушил там 32 церкви каменные и соборную, зело богато украшенную Андреем Боголюбским. Все серебряные паникадила, златые сосуды, одежды служебные, вышитые жемчугом, драгоценные иконы, парчи, куны и деньги, хранимые в тереме, и все книги стали жертвою пламени. Не миновало и пяти лет, как вновь огонь вновь едва ли не весь пожрал Владимир. Едва удалось отстоять дворец княжеский. А в Новгороде многие люди, устрашенные беспрестанными пожарами, оставили дома и жили в поле. В один день сгорело там более четырех тысяч домов. Лютые шли по Руси пожары. Люди трепетали и падали ниц от страха.

А Ростов пришлось заново отстраивать. Боголюбивый князь Андрей, что сидел во Владимире, зело опечалился гибелью чудесной церкви и повелел на ее месте заложить белокаменный храм. Землекопы обнаружили десятки захоронений, среди коих нашли и гроб с Леонтием - третьим епископом ростовским. До него были Федор и Илларион, но судьба их оказалась горькой. В Ростове жили язычники, кои поклонялись идолам и противились крещению. Идоложрецы с побоями изгнали первых епископов из города. Язычники поклонялись каменным и деревянным истуканам: Перуну - богу грома, молнии и грозы, Велесу - покровителю скота, торговли и богатства , а также Стрибогу, Яриле, Купаве и Берегине. Особо почитали Велеса. Он возвышался на берегу Неро1011 и был выложен из разноцветных камней. Во время богослужения из глаз, рта и ушей Велеса вырывались дым, искры и пламя. Язычники с криками, воплями и стонами падали ниц, в страхе ожидая, что повелит их бог. Коль будет много дыма и огня, то бог гневается, жди великой беды и несчастий. А коль исходит от Велеса всего понемножку - быть покою.

- Чудеса, - заворожено слушая Ватуту, протянул Василько.

- И впрямь чудеса, ежели бы не обман жрецов. Они втайне от идолопоклонников сотворили нутро языческого божества полым. В Велесе имелась лестница, ведущая к голове идола. Жрец залезал на лестницу еще ночью, а утром поджигал просмоленные факела и сосновые полешки. Именно жрец силой дыма и огня мог успокоить или устрашить толпу. Если бог страшно гневался, то старцы язычников говорили: «Бросим жребий на отроков и девиц, на кого падет он, того и отдадим в жертву Велесу».

- Экие страсти! - перекрестился Василько.

- Суровое было время, княжич. Тяжко было первым ростовским попам язычников в христову веру обратить. Вот и Леонтию досталось. Сам-то он, до прихода на Неро, жил в келье Киево-Печерской обители. Умнейший был монах. Хаживал в Царьград, зело постиг греческий язык, наизусть знал многие христианские книги. Как истинный подвижник, надолго уходил в самые глухие селища, рассказывал о Спасителе и крестил людей. Слава о Леонтии прокатилась по многим княжествам. Как-то он вернулся в Киев и молвил архиереям:

- Много наслышан я о чудесном граде Ростове, что на Неро-озере. Лютуют там идолопоклонники, священников побивают и изгоняют. Худо сие, владыки. Большой град живет без единого храма. Пора и в Ростове христовой вере быть.

Архиереи в ответ:

- И сами о том помышляли. Лучшего пастыря нам и не сыскать. Возведем тебя в сан епископа - и ступай с Богом. Но токмо помни: зело многотрудны, будут дела твои в Ростове. Тамошний народ слепо повинуется жрецам.

- В душе моей страха нет, - отвечал Леонтий. - В душе моей - Христос. Пусть погибну, но чует сердце, что и в диком граде найду людей, кои придут к христовой вере.

Истово помолился Леонтий и отправился на Север, к далекому Ростову. В диком граде увидел он десятки языческих капищ с идолами, потемневших от непогодья, опаленных пламенем жертвенных кострищ. Сурово встретили язычники Леонтия:

- Наш народ поклонялся, и будет поклоняться своим богам. Если ты пришел опоганить Велеса, то мы тебя кинем в костер.

Леонтий норовил успокоить жрецов:

- Я пришел к вам с миром, дабы рассказать о новой христианской религии. Она мудра и прекрасна, несет в себе свет, добро и любовь. Она…

- Замолчи, иноверец. Прочь из города!

- Но вы хоть послушайте. Клянусь своим Богом, что христианство не принесет вам никакого зла. Напротив!

На Леонтия посыпался град камней. Жестоко побитый, истекая кровью, он отошел от города на какие-то две версты и остановился на пустынном берегу озера. Придя в себя, он горячо помолился и твердо решил:

- Я поставлю здесь храм Архангела Михаила.12 Христос поможет мне.

Подвижник обошел окрест, сыскал себе подручных людей и умельцев, и поставил-таки храм. Так близ Ростова появилась первая православная церковь. И не токмо! Появились и первые крещеные прихожане. Леонтий совершил подвиг.

Язычники, почуяв для себя угрозу, надумали убить отважного епископа. С камнями и дрекольем они подошли к церкви и закричали:

- Бог Велес гневается! Мы принесем тебя в жертву. Выходи, иноверец!

Врата храма распахнулись, и перед язычниками предстал Леонтий, сияющий своим светлым святительским облачением. Изумленные сверкающим великолепием, идолопоклонники пали ниц, а затем обратились в бегство. После того дня Леонтий крестил в храме сотни ростовцев. Он был искуснейшимпросветителем, но кончина его была мучительной. В 1073 году по всей Руси прокатился чудовищный мор. От голода умирали тысячи людей. Мор начался и в Ростове. Из Ярославля пришли два волхва и заявили язычникам:13

- Многие ростовцы предали наших богов и стали ходить молиться к Леонтию. Боги в наказанье напустили на Ростовскую землю великий глад. Надо убить Леонтия.

Подвижник умирал страшно, его мучили и терзали до заката солнца. Позднее Андрей Боголюбский положит мощи Леонтия в каменный гроб, кой был допрежь положен в церковь Иоанна Богослова, а затем перенесен в Успенский собор. А когда деревянный собор сгорел, священники отрыли гроб Леонтия и поразились: епископ, кой был похоронен девяносто лет назад, сохранился. Целы оказались и одежды. Нетленность мощей доказывало святость Леонтия. Андрей Боголюбский был зело обрадован. Чудо из чудес! Великое событие для Северо-Восточной Руси. Рим славен учеником Христа, апостолом Павлом, где и покоится в раке. В Киеве похоронен великий князь Владимир Святославович, крестивший Русь. Отныне будет святой и в среднерусской земле. Князь Андрей Боголюбский повелел построить вместо сгоревшего деревянного храма новый белокаменный собор. Зело знатный собор, княжич. И возвели его за два года. Такой большой постройки не было во всей Северо-Восточной Руси. А по своей лепоте и убранству Ростовский собор не уступал Успенскому во Владимире, собору в Боголюбове и дивному храму Покрова на Нерли. Сколь наезжало богомольцев, дабы полюбоваться белокаменной сказкой и поклониться святым мощам Леонтия.

Но вновь храму не повезло. Спустя сорок два года, в 1204 году, у собора начали рушиться своды. А виной тому, как напишет летописец: «от неискусства немчина Куфирана». Вот тогда-то и наступил горький и торжественный час для попа Ивана. Он подбежал к воротам храма и воскликнул:

- Надо икону пресвятой Богоматери спасать!

Попу норовили помешать: собор вот-вот рухнет. Но Ивана уже было не остановить, отчаянный был человек. В храме находилась самая почитаемая икона, кою прислал в Ростов еще Владимир Мономах. Собор зашатался и начал оседать. Толпа закрестилась. Конец Ивану! Но тот, всем на диво - есть же Божья воля - успел выскочить из храма. В руках его была святая икона. Спас-таки, отче, Богоматерь, но сам сгиб под белокаменной глыбой.

Князь Константин Всеволодович повелел похоронить Ивана с великими почестями, как хоронят епископа. Я как-нибудь покажу тебе, княжич, его усыпальницу… Остался у Ивана сын Алеша, четырнадцати годков. Великий князь Всеволод Юрьевич, прослышав о чудесном подвиге ростовского попа, приказал доставить овдовевшую матушку и Алешу в град Владимир. Всеволод пригласил Поповича к себе на княжий двор, а когда тому исполнилось шестнадцать, взял гриднем в младшую дружину. Алеша, хоть ростом и не великого, но силушкой пошел в отца. И трех лет не прошло, как он превратился в самого удалого и могучего ратоборца.

В 1207 году Всеволод Третий отправил сына Константина княжить в Ростов Великий. Алеша Попович пришел к Всеволоду Юрьевичу и бил челом:

- Отпусти меня, великий князь, с сыном твоим в Ростов.

Всеволод тому немало подивился:

- Аль худо было у меня, Алеша? Аль обидел чем?

- Всем доволен, великий князь. Ни в чем нужды не ведал, но охота мне на родную сторонушку вернуться, да и сыну твоему буду верным слугой. Отпусти, великий князь!

Всеволоду Юрьевичу не хотелось отпускать Алешу, и все же, скрепя сердце, он молвил:

- Дружинник - не холоп. Он волен перейти на службу к любому князю. Уж так издревле на Руси повелось. Ступай с Константином, Алеша, и будь ему верным дружинником.

В Ростове князь Константин не нахвалится Алешей: храбр, нравом добрый, разумом светел, в сечах необорим. За последние годы сколь подвигов Алеша совершил! И произошли сии подвиги после кончины великого князя Всеволода. Княжил он 37 лет, а преставился на 58-ом году, в ночь на 15 апреля 1212 года. Перед своей кончиной Всеволод Третий собрал у себя всех сыновей и изъявил свою волю - владеть стольным градом Владимиром старшему сыну Константину. И был торжественный обряд. На Соборной площади собрались княжичи, бояре, старшая и младшие дружины, епископ, попы и игумены и ремесленный люд. Под звон колоколов Всеволод Юрьевич передал Константину знаки власти - меч, ключ и крест.

- Владей престолом, Константин.

Все заметили довольную улыбку Константина. Но радость его вскоре померкла.

- Ростов же отдаю твоему брату Юрию.

При этих словах лицо Константина стало темнее тучи. Он княжил в Ростове последние пять лет и все эти годы лелеял надежду, чтобы стольным градом княжества стал древнейший город на озере Неро. О том он резко молвил и отцу:

- Не Владимиру, а Ростову быть стольным градом. Сей град славен историей, старшинством своим и вечевыми сходками. Ростов уже два с половиной века стоял, а Владимира и в помине не было. Это Андрей Боголюбский из замшелого поселения, кой основал князь Владимир, не помышляя о стольном граде, начал престольный городишко возводить, забыв о старейших и знатных городах Суздале и Ростове. Владимир - наш захудалый пригород, и не бывать тому, чтобы он стоял в челе Ростово-Суздальской земли.

Княжич Василько слушал Еремея Глебовича, открыв рот, и восторгался отцом.

- Тятенька мой Всеволода не напужался. Ишь, как о нашем Ростове печется.

- Еще как печется, княжич. Для него Ростов Великий - лучший град Руси. Не зря же здесь и Ярослав Мудрый, и Владимир Мономах и Юрий Долгорукий славно княжили, приумножая Ростово-Суздальскую Русь.

Слова же Константина для отца, как кость в горле. Он давно не любил ростовских бояр. Горды и своевольны, старыми заслугами кичатся. Еще недавно Ростов Великий был стольным градом Ростово-Суздальской Руси. Шутка ли, княжич? Вот в каком славном и удивительном граде ты родился и ныне живешь. Никогда не забывай и всегда чти Ростов Великий. А князю Всеволоду Третьему давно ростовские вольности не по нутру. Особенно вече.

- Слышал оное слово, но на вече не бывал. Поведай, Еремей.

- Любопытен ты, княжич, о всем-то хочешь изведать. То дело доброе. Будущему князю надо много все знать. Так внимай же… Вече - собрание всего городского люда, кое созывается вечевым колоколом, что висит на звоннице. Вече решает быть войне или миру, призывает на престол князей, а коль князь будет неугоден народу, того изгоняют. Вече принимает законы и заключает договоры с другими землями, выбирает себе в управление посадника и земских старост, кои пекутся о том, дабы крепость не обветшала и стояла доброй, дабы земляные валы были высоки и водные рвы были чисты и заполнены водой. А когда ворог пойдет на град войной, то вече собирает народное ополчение и выступает вкупе с княжьей дружиной, и ополченец бьется так лихо, что иному дружиннику не под силу.

- Да как же так, дядька Еремей? Сильней княжьего?

- Бывает. Ведь ополченец защищает не токмо свой город и село, но и мать с отцом, своих детей - кровинушек. Вот и бьется, не щадя своего живота. Ты это тоже запомни, княжич. Дружина - хорошо, но с ополчением надежней… А теперь вновь об отце твоем молвлю. Как не упрашивал Всеволод Юрьевич остаться на Владимирском престоле старшего сына своего, не захотел того Константин, в Ростов Великий уехал. Вкупе с ним и Алеша Попович. Всеволод был в досаде. Не любил гордый князь, когда поперек его воли шли. Молвил на прощанье:

- Худо поступил Константин, зело худо. Жаль! Вновь не бывать миру между Владимиром и Ростовом.

Всеволод Большое Гнездо не зря предрекал. Не мог великий князь забыть измену ростовцев, когда те задумали убить его дядю Андрея Боголюбского. Андрей захотел быть «самовласцем в своей земле». Он изгнал из Ростово-Суздальской земли младших братьев с племянниками и старших бояр своего отца. Он пренебрег Суздалем и Ростовом и начал превращать молодой городишко Владимир в княжескую столицу. Он, подобно Соломону, создал великолепный храм Успения, Золотые Ворота детинца, в селе Боголюбове, что в одиннадцати верстах от Владимира - загородный замок, а в полутора верстах от села - диковинный храм Покрова на Нерли. Летописец умилялся: «Боголюбский град же Владимир расширил и умножил всяких в нем жителей, яко купцов, хитрых рукодельников и ремесленников разных населил. В воинстве был храбр и мало кто из князей подобный ему находился. Ростом он был невелик, но широк и силен вельми, власы черные, кудрявые, лоб высокий, очи велики и светлы». Осев во Владимире, князь Андрей начал борьбу со старыми городами. Ему захотелось овладеть Суздалем и Ростовом.

- И какая нужда, Еремей? Экий кровожадный, - сердито прервал рассказ Ватуты княжич.

- Была, Василько Константинович. Любо мне, княжич, когда пытлив ты. Вокруг Ростова и Суздаля находились обширные боярские владения. В самих же городах - богатые купцы, кои имели тесные торговые связи со многими городами. Во Владимире же не было ни крупных боярских владений, ни знатных купцов. Дружина же у Андрея Боголюбского была немалая. Ее надо не токмо прокормить, но и наделить землями, одарить гривнами и мехами. Еще двадцать лет назад Андрей Боголюбский сходил к Москве-реке и отобрал у ростовского боярина Степана Иваныча Кучки его владение. Теперь же он надумал оттяпать и другие ростовские земли. И не токмо ростовские. Князем Андреем недовольны были в далеком Галиче. В 1173 году бояре сожгли в срубе княжескую полюбовницу, мать наследника престола, а суздальские бояре наотрез отказались идти в дружину Боголюбского. Андрей Юрьевич был разгневан, всюду ему мерещились происки ростовских бояр. Он жестоко казнил брата Якима Кучковича - одного из ближайших родственников своих по жене. Ростовцы больше не захотели терпеть самовластца, кой открыто замахнулся на боярство. В пятницу 28 июня 75 года ростовские бояре, под началом Кучковичей, приехали в Боголюбово. Среди них были Яким Кучкович и зять его Петр. Всего же собралось двадцать человек, и прибыли они якобы отпраздновать именины Петра, чьи хоромы стояли подле княжеского дворца. Андрей Боголюбский ничего не заподозрил. Бояре днем пировали, а ночью надумали лишить живота князя. Нашлись и подручные с княжеского дворца. Одним из них оказался жид Анбал Ясин. Когда-то он пришел к Андрею в затрапезном виде и был принят в дворовые. Сумел втереться к князю в доверие и получил место ключника, кой заведует съестными припасами, питьями и погребами. Другой подручный, жид Ефрем Моисеевич, был готов за гривну Христа продать. Получив мзду, оба заверили бояр, что порадеют их делу. И порадели! Еще днем Анбал выкрал из спальни Андрея меч, а Моисеевич надежно его спрятал.

- Худые были у князя слуги, - посетовал Василько.

- Худые,- кивнул Еремей Глебович. - Всем князьям наука. Ты это на всю жизнь запомни. Дворовый слуга хоть и не велика птаха, но может так напакостить, что целой вражьей дружине не под силу. Так что, как в лета войдешь, подбирай себе слуг самых испытанных и надежных.

- Добро, Еремей. Дале рассказывай.

- Ночью, в условленный час, заговорщики вооружились и пошли к Андреевой спальне. Однако оробели, да так, что ужас напал на них. Бросились бежать из сеней, но их остановил брат казненного Яким Кучкович:

- Коль ныне Андрея не убьем и уйдем с миром, то князь нас всех загубит. Анбал и Ефрем - людишки подлые, на деньги завидущие, вновь к Андрею переметнутся. Опрокинем-ка еще по чарке, ободримся - и князя прикончим.

Так и сделали. Подкрепились вином и вновь подкрались к спальне. Зять Кучковича Петр постучал в дверь, дабы узнать находится ли князь в ложенице.

- Господин! Господин!

Андрей Боголюбский проснулся, недовольно крикнул:

- Кого Бог несет?

В ответ услышал:

- Прокопий!

Прокопий был любимцем князя, чем и раздражал ростовских бояр. Андрей же голосу не поверил, хотел схватить меч, коим искусно владел, но меча не было. Выбив дверь, двое бояр вбежали в спальню и бросились на князя, но Андрей был очень силен, и успел уже одного повалить, но тут вбежали остальные заговорщики. Андрей долго отбивался, несмотря на то, что со всех сторон его секли мечами, саблями, кололи копьями. Наконец князь упал под ударами. Бояре, думая, что дело кончено, пошли вон из спальни. Андрей, на диво, поднялся на ноги и, громко стоная, пошел под сени. Бояре, услышав стоны, вернулись в ложеницу, но князя не оказалось. Заговорщики переполошились:

- Андрей спрятался. Теперь мы погибли! Искать, искать князя!

Бояре запалили свечи и факела, и нашли Андрея по кровавому следу. Боголюбский сидел на каменных ступенях Лестничной башни. Увидев бояр, он не стал просить пощады, молвил лишь:

- Нечестивцы! Бог отомстит вам за мои муки и ваше злодейство.

Зять Кучковича отсек Андрею правую руку, а Яким вонзил в грудь князя копье.

- Это тебе за казнь моего брата!

Андрей успел сказать:

- Господи, в руки твои передаю дух мой.

И скончался.

Разделавшись с князем, бояре убили первого его любимца Прокопия, затем пошли в покои, вынули золото, дорогие каменья, ткани и всякие пожитки, навьючили на лошадей и до света отослали к себе по домам, а сами разобрали княжье оружие и стали набирать дружину, пасясь, чтоб владимирцы не ударили на них. Убийцы, впрочем, опасались напрасно: владимирцы не двинулись. Не привыкшие без князя действовать самостоятельно, они стали дожидаться, что скажут старшие города.

Жители же Боголюбова, узнав, что их владелец убит, кинулись зорить дворец. Вот так-то, Василько. Не любит русский мужик безначалия, привык он к окрику да сильной руке, а когда оного нет, ударяется в пьянство, дуреет, пускается во вся тяжкие. Пограбили боголюбовцы, что осталось от заговорщиков, а потом бросились на церковных и палатных мастеров, коих призвал к себе князь Андрей, и их пограбили. Разбой перекинулся и на Владимир. Народ зорил и бил княжьих людей, посадников и тиунов. Люто разбойничал!

Тело же убитого князя оставалось не погребенным. Слуга Кузьма Киевлянин обошел весь княжий двор, но тела Боголюбского не обнаружил. Стал всюду искать, и, наконец, один из дворовых ростовского боярина зло молвил:

- Князя выволокли в огород, но ты не смей брать его. Все хотят выбросить его собакам, а если кто за него примется, то будет нам враг, убьем и его.

Но преданный князю слуга подошел к телу и начал оплакивать:

- Господин мой! Как же ты не почуял скверных и нечестивых врагов, когда они шли на тебя? Как это ты не сумел победить их? Ведь ты прежде умел побеждать дружины враждебных князей и полки булгар.

Тут подошел ключник Анбал. Кузьма осерчал:

- Сучий сын! Дай хоть ковер подослать и прикрыть князя.

- Ступай прочь, - отвечал Анбал, - мы желаем бросить его на съедение собакам.

Кузьма и вовсе вскинулся:

- Ах ты, жид! Собакам выбросить?! Да помнишь ли ты, поганец, в какой драной одежонке ты пришел во дворец? Ныне ты стоишь в бархате, а князь нагой лежит. Не гневи Бога!

Анбал, хоть и с неохотой, но принес ковер и корзно. Кузьма обвернул тело и доставил его в церковь Рождества Богородицы. Но храм ему не отворили.

Погоревав, Кузьма положил тело в притворе, прикрыл корзном, и здесь оно пролежало трое суток. На другой день пришел игумен Арсений и молвил:

- Долго ли нам ждать повеления старших владык и долго ли этому князю лежать? Отоприте церковь, отпою усопшего, и положим его в гроб.

Через шесть дней владимирский игумен Феодул привез тело князя в город и погреб в златоверхом храме Богоматери.

Неустройство и смятение господствовали в землях Суздальских. Народ, как бы обрадованный убиением князя, везде грабил и зорил хоромы княжеских людей, лишал их живота. Отцы церкви не на шутку перепугались и, желая восстановить тишину, прибегли, наконец, к священным обрядам. Игумены, иереи, облаченные в ризы, ходили с образами по улицам, моля Спасителя, дабы он укротил замятню.14 Владимирцы не думали о наказании злодейства, убийцы торжествовали. Всем казалось, что Ростово-Суздальская Русь освободилась от жестокого правителя. Хотя Андрей Боголюбский по сказанию летописцев был не токмо набожен, но и благотворителен. Щедр не токмо для духовных, но и для бедных, вдов и сирот. Слуги его нередко развозили по улицам и темницам мед и брашно15со стола княжеского. Но в самих упреках, сделанных летописцами неблагодарному народу, мы находим причину сей странности: «Вы не рассудили, - говорят они современникам, - что царь, самый добрый и мудрый, не в силах искоренить зла человеческого, что где закон, там и многие обиды». Отсюда вывод, княжич: общее недовольство идет от худого исполнения законов и неправедных судей. Любому государю надо ведать, что он не может быть любим без строгого и правого правосудия, и что народ за хищность судей ненавидит царя, самого добродушного и милосердного. Убийцы Андрея ведали сию ненависть и дерзнули на злодеяние. Хочу сказать тебе, княжич, что Андрей Боголюбский, прозванный за ум вторым Соломоном, был одним из умнейших князей Руси. Он жаждал единовластия, не раз говоря, что токмо крепкое и могучее государство может противостоять чужеземцам. Но всякое единовластие князя - боярину острый нож. А вот слабый властелин, при коем все дозволено, ему самый добрый друг. При таком князе все расцветает: и непослушание, и мздоимство, и казнокрадство, и суды неправедные. Боярин сладко пьет и ест и волюшки через край. Ему - рай, а бедному - ад. Так будет ли сирый и нищий народ князем доволен?

- Так как же быть, дядька Еремей? - недоуменно развел ручонками Василько. - Бояр утеснить, так они с мечом на князя. Ишь, как с Андреем Боголюбским разделались.

Еремей Глебович довольно огладил ладонью пышную бороду. Пытлив, пытлив мальчонка. То и добро. Вырастет любознательным, значит, будет мудрым.

- Главная заповедь - честным быть. Где честь, там и разум. Без разума сила все равно, что железо гнило. И еще, княжич. Не надо пужаться многотрудных дел. Чем они труднее, тем выше честь. А честных да справедливых все уважают и таким верно служат - и бояре и народ. Ты это тоже запомни, княжич. Что же касается добра, то надо быть добрым, но упаси Бог - добреньким. Добрый человек всегда правдой живет, такого любят, а на добреньком воду возят. Такой, что понурая кобыла: за повод возьми да куда хочешь, веди.

- Никогда не буду понурой кобылой! - Василько аж притопнул ножкой в зеленом сафьяновом сапожке.

- Добро, добро, княжич, - не переставал радоваться Еремей Глебович. Верю: ждут тебя великие дела.

- А что стало с идолом Велесом? – вдруг вспомнил Василько.

- С Велесом?.. После гибели Леонтия в Ростов прибыл новый епископ Исайя, где он встретился с бесстрашным монахом Авраамием. Инок жил в келье и постоянно думал о том, как сокрушить каменного идола Велеса. По преданию однажды к нему явился старец и посоветовал иноку сходить в Царьград, дабы найти там жилище Иоанна Богослова, где он получит желаемое. Монах зело опечалился: уж слишком далек путь. Но старец утешил келейника, заявив, что Бог сократит путь. Старец куда-то удалился, а инок отправился в дальнюю дорогу. Только перешел реку Ишню, как ему встретился пожилой человек с жезлом. Авраамий пал к его ногам. Изведав, куда и зачем идет монах встречный передал ему жезл и молвил, чтобы он этим жезлом сразил идола Велеса во имя Иоанна Богослова, и исчез. Это и был Иоанн Богослов.

Авраамий вернулся к капищу и с одного удара разбил идола на куски. Слава о подвиге ростовского монаха разошлась далеко окрест, к нему потянулись многие люди. Но с праведного пути Авраамия задумал совратить черт. Он явился в келью монаха и залез в кувшин. Авраамий накрыл кувшин крестом и удалился из кельи.

В келью же зашел ростовский князь, взял крест и черт вылетел из кувшина. Он начал чинить монаху всчякие пакости, а затем, приняв облик воина, черт пришел к князю и оклеветал инока. Князь повелел схватить Авраамия и приказал предать его суду, по коему монах был казнен.

- Жаль-то как… А что с язычниками сталось?

- Еще до своей смерти Авраамий крестил язычников Чудского конца и заложил на месте капища первый в Северо-Восточной Руси монастырь. «Велесово дворище», кое находилось за озером, также было разрушено. Волхвы скрылись в лесах. Место это стало называться «Чертовым городищем, но вскоре по указанию ростовского епископа оно было переименовано в Ангелово16.

- Как всё интересно, дядька Еремей.

В покои вошел стольник, поясно поклонился Васильку и боярину, молвил:

- Зовут к трапезе, княжич.

Василько закрутил головой.

- Не желаю к трапезе. Хочу с дядькой Еремеем говорить. Мне еще об Алеше Поповиче надо услышать. Так, Еремей?

- Услышишь, княжич, и даже увидишь. Завтра к Алеше поедем. Дело у меня к нему. Через озеро на лодии поплывем. Любо ли, княжич?

- Любо! - радостно отозвался Василько.


Г л а в а 3 НЕ ПОСРАМИ МЕЧА БОГАТЫРСКОГО !

Княжеский двор Константина Всеволодовича стоял на правом берегу Пижермы, у впадения в озеро Неро. Подле белокаменных палат - храм Бориса и Глеба, двор епископа, к коему примыкали Григорьевский и Иоанновский монастыри.

Удачное место было подобрано ростовскими князьями для своего дворца. Здесь, на берегу Неро-озера, под слюдяными окнами затейливых хором, кипела жизнь древнего Ростова Великого, тесно связанного со многими городами Руси. Да и не только: зачастую торговались здесь ростовцы с купцами из «Неметчины»17и Скандинавии, Византии и Арабского Востока, Хорезма и Волжской Булгарии.

Велика и богата была Ростово-Суздальская Русь, древней столицей коей был Ростов Великий. Княжество охватывало обширнейшую территорию: от Нижнего Новгорода до Твери по Волге, до Гороховца, Можайска и Коломны на юге, включало Устюг и Белоозеро на севере. Его рубежи соприкасались с рубежами Рязанского, Черниговского, Смоленского княжеств и особенно широко с Новгородской республикой, через земли коей тянулась северная часть волжского торгового пути. В Новгородскую землю владения Ростово-Суздальской Руси вдавались глубокими клиньями в северное Подвинье, к Прионежью и к Торжку.


* * *

Утром боярин Еремей Ватута отправился к небольшой крепости на высоком берегу реки Гда (нижнее течение реки Сары, длиной около девяти верст от озера Неро). Там, у «Гремячего Колодезя», на крутояре возвышался укрепленный замок Александра (Алеши) Поповича.

Ватута был послан князем Константином:

- Поезжай к Алеше, Еремей Глебович. Зело нужен будет со своей дружиной. Владимирский князь вновь собирается на Ростов… Возьми с собой и Василька. Пусть привыкает к речным путям.

В Ростово-Суздальской Руси, наполненной непроходимыми лесами, болотами, озерами и реками, самый удобный путь для войск был водный. Водою ходили на ближайшего соседа-неприятеля, на волжских булгар и мазовшан… Плыли на лодиях и стругах. На водах воевали, на водах же и строились. Русские деревеньки и села обычно лепились к озерам и рекам, на них же ставились и города. «Река снабжала наших предков рыбой, пернатой дичью, самым лучшим бобровым мехом, обеспечивала добычливую охоту на диких копытных у бродов, звериных водопоев, речных обрывов, давала воду для приготовления пищи, омовений, полива садов и огородов, корм для домашней водоплавающей птице и луговую траву для скота. И еще, очень важное - никаких дорог в те времена не было, и река представляла легкий, идеально гладкий путь: летом на воде, зимой по льду.

Нередко случались зимой и ратные походы. Русь, покрытая множеством рек и болот, прокладывала для войска ледяные мосты и облегчала путь. Правда, князья спешили закончить поход до таяния снегов и разлива рек. Весной ходить на брань и вовсе нежелательно: мужик, призванный в ополчение, должен не за копье браться, а за сошеньку. Его дело полевать.


* * *

Василько рад радешенек. Еще бы! Впервые он поплывет на княжеской лодии по Неро-озеру. Лодия стояла у причала - нарядная, с причудливым резным драконом на носу, под белыми парусами. Княжича провожал Константин Всеволодович. Он в богатом зеленом кафтане, поверх коего - синее корзно с алым подбоем, застегнутом на правом плече красною запоной с золотыми отводами. Держал Василька за руку, говорил:

- Ныне ветерок, ишь, как волна играет. Будет покачивать, но того не страшись. Привыкай, чадо. По воде тебе не раз с дружиной хаживать. Качки же, сказываю, не страшись.

- Не страшусь, тятенька. Я ж воином рожден. Сам же говаривал, тятенька.

Довольный Константин Всеволодович потрепал Василька по русой, кудрявой голове.

У сходней и причала толпился народ, кланялся в пояс князю и княжичу. На лодии сидели в ожидании десяток отроков из младшей дружины и гребцы.

Уже на сходнях Константин Всеволодович вскинул Василька на руки, облобызал, а затем вновь опустил на дощатый настил.

- С Богом, сынок! Ныне ветер в паруса. Значит, путь будет добрый.

Передал Василька боярину Ватуте.

- Пуще глаз береги чадо, Еремей Глебович. Мало ли чего…

- Да ты не переживай, князь, - пытливо глянув в лицо Константина Всеволодовича, обнадежил Ватута. Понимал дядька-воспитатель: крепко любит своего наследника князь, но когда-то надо приучать его и к походной жизни. Словно птенца из гнезда к первому полету выпустил.

- Вернемся в добром здравии

- С богом!

С северной стороны налетел ветер, алое корзно на Константине взметнулось над головой. Как тут не быть тревоге? Ветер не шуточный, ишь, как лодия покачивается. Дернул черт отпустить с Еремеем княжича, чадо любое, наследника… Нет, долой худые мысли. Так уж издревле на Руси повелось - княжич с малых лет должен привыкать к суровой жизни. Идут беспрестанные брани, едва ли не каждый год приходится отражать наскоки неприятеля. Быть тихим и робким - беда. Такого заклюют, стопчут, загубят. Княжич должен быть ратоборцем. Не зря ж его сажают на коня в младенческом возрасте, а в отрочестве он уже становится свидетелем бесконечных битв, и принимает участие в походах, набираясь боевого опыта, осваивая ратное мастерство. И все это для того, что бы чуть повзрослев, взяться за меч и под личным княжеским стягом поскакать на врага.

Нередко случалось, что князья участвовали в походах и рассылались по княжествам очень рано, иногда в 5-7 лет.

Женили сыновей также на редкость рано, в 10-11 лет, а дочерей иногда отдавали замуж «осьми лет».

Сам Константин Всеволодович пошел в свой первый и весьма далекий поход в 12 лет, пошел вместе с отцом, кой зимой 1199 года начал собирать со всей Ростово-Суздальской земли конное и пешее войско. Сторожевые заставы донесли в Киев и Чернигов, что степные кочевники собираются летом в набег. Ростово-Суздальская Русь не раз уже испытывала на себе свирепые удары степняков. Великий князь Всеволод Юрьевич, узнав о готовящемся набеге, тотчас собрал дружину, коя постоянно находилась при князе, а затем попросил собрать городское вече. Вече не осталось в стороне: торговый и ремесленный люд решительно изъявил свою волю:

- Степняки обнаглели! Они вновь надумали разорить и пограбить наши города и веси, увести в полон тысячи людей. Будя! Скликай, князь, со всей земли большое войско и веди на !

Вече состоялось в стылый, морозный день после великого праздника Рождества Христова. Всеволод Юрьевич ведал: надо спешить и упредить степняков. Половцы через заснеженные леса, реки и болота не наскакивают. Их кони низкорослы, тонут по самое брюхо в сугробах. Где уж на таких воевать неприятеля. Степной конь хорош летом, он стойко переносит лютую жару и неприхотлив к воде и корму. Вот тут его тяжко остановить. Надо собрать войско зимой.

По городам и весям полетели гонцы. В Киеве дал добро выступить с ратью князь Рюрик, кой утвердился на киевском столе после смерти отца Святослава в 1194 году. Рюрик получил стол лишь с согласия признанного «старейшины», великого князя Всеволода Юрьевича.

1 апреля войско Ростово-Суздальской Руси двинулось к Дикому Полю. Юный Константин, гордый и восторженный, сидел на боевом коне. Он, почитай, в челе дружины. Впереди его, всего лишь на две-три пяди, сам Всеволод Большое Гнездо. Ах, какой красавец-конь под княжичем! Стройный, тонконогий, игреневой масти; дорогая сверкающая сбруя, седло, украшенное тисненым сафьяном, высокое с подпругой (с такого удобного седла далеко видно); стремена серебряные, с затейливой насечкой; поперек коня - легкий, нарядный бухарский ковер шитый золотом и яркими шелковыми многоцветными нитями.

Обочь Всеволода и княжича едут удалые, испытанные в сечах меченоши. Глядя на них, Константин досадливо кусает губы: ну почему (почему?) меч не при нем? Уж так хочется, чтобы его меч оказался на его опояске. Но отец строг: «Перед битвой!»

Всё оружие рати везут на санях. И чего только на них не было! Личины и кожаные кояры (для защиты коней), изготовленные из кусков твердой кожи или металлических пластинок, связывающихся между собой ремешками, «ременными скреплениями». Мечи, копья «харлужные», кончары, боевые топорики, самострелы, стрелы каленые, сулицы, шеломы, шишаки, колонтари, щиты - круглые, треугольные и прямоугольные - червленые и зеленые, обтянутые кожей, топоры-чеканы, рогатины, метательные дротики-сулицы, булавы палицы и кистени с пятью большими и восьмью малыми шипами, сабли и байданы (пластинчатые кольчуги) булатные, стальные шеломы с личинами и высоким шпилем для еловца (флажка), крюки серповидные железные на длинных древках для стаскивания всадников с коней… И не перечислить!

Константин оглядывается на растянувшийся вдоль лесного угора обоз, в который раз дивится обилию оружия, и в который уже раз ему не терпится облачиться в доспех - кольчатую броню - рубаху из мелких, переплетенных между собой, железных колец и «брони», сделанной из железных пластин, нашитых на кожаный подкольчужник, в виде чешуи. На голове - шелом с шишаком, в коем вставлен яркий султан-еловец. И будет как в былине: у богатыря « шишак на голове, как огонь горит». И вся броня сверкает серебром и позолотой… Скорее бы сеча! Скорее бы побить ненавистных всей Руси степняков. Его меч будет одним из самых ярых. Отец Всеволод Юрьевич теперь не станет говорить:

- Все-то ты в библиотеке, все-то с книгами. Дело сие доброе, но пора и ратной мудрости набираться.

Ох, как неторопко движется дружина, а обоз и того мешкотней, ему, кажется, нет конца и края. Кроме оружия на санях - шатры, хоругви, сигнальные барабаны и трубы, котлы, вертела, мешки и кули из рогожи с сушеными сухарями, воблой, мясом; на отдельных санях - бочонки с медом; кроме того, за обозом, движется овечье стадо с суетливыми, издерганными погонщиками (овцы брыкаются в разные стороны, успевай приглядывать!). Но куда денешься: рать велика, каждого воя на привале надо накормить и напоить. Поход легким не бывает.

Двигалась рать с привалами и ночлегами, верста за верстой, оставляя позади себя русские селения. И вот пришел день, когда великий князь приказал всем воям облачиться в доспехи: войско подходило к Дикому Полю. Еще одно- два поприща и рать вступила на землю кочевников. Войско остановилось. Княжич жадно вглядывался в степь. Вот оно - Дикое Поле!

Матерый орел парит над высоким рыжим курганом, а затем опускается на безглазую каменную бабу.

Тихо, затаенно, пустынно.

У подножия холма, в мягком степном ковыле, белеют два человечьих черепа; тут же - поржавевшая кривая сабля и тяжелый широкий меч. А чуть поодаль, покачиваясь в траве, заунывно поет на упругом, горячем ветру длинная красная стрела.

Великому князю представился шум яростной битвы: пронзительное ржание коней, гортанные выкрики, лязганье оружия…

С опаленных, знойных курганов полетят на кровавый пир вороны-стервятники.

Дикое Поле!

Огромное, степное, раздольное.

Жажда добычи снимала степняков со своих кочевий и собирала в сотни и тысячи. Половцев манили дорогие, невиданной красоты, русские меха, золотая и серебряная утварь княжеских и боярских хором и золотое убранство храмов, синеокие русские полонянки, которым нет цены на невольничьих рынках.

Дикое Поле! Ратное поле удали, подвигов и сражений. Поле смерти. Поле - щит.

Подле серой каменной бабы продолжала свою скорбную песнь тонкая стрела. Тихо и задумчиво шелестели травы. От каменного идолища протянулась длинная тень. На череп наткнулось колючее перекати-поле, будто остановилось на короткий отдых; но вот подул ветер, степной бродяга шелохнулся и вновь побежал по седому ковылю.

Константин продолжал вглядываться в степь - жуткую, опасную, готовую в любой миг огласиться гортанными выкриками злых степняков в лохматых шапках, с кривыми саблями. Их кони, хоть и низкорослы, но ловки и быстры, вот-вот они выскочат из-за курганов. Но сейчас в неохватной степи ни единого кочевника.

- Тихо, князь, - молвил воевода Воислав Добрынич.

- Степняки где-то затаились, - произнес Еремей Ватута.

- Выжидать не будем. Вперед! - приказал великий князь. Ему не терпелось проучить половцев, кои не единожды нагло набегали и опустошали Русь.

Миновали несколько верст. Тишина! Но вот из далекого синего окоема вынырнул десяток всадников и помчал к русскому войску.

- Половцы! - перекрестился боярин Борис Сутяга. - Никак, лазутчики. Норовят наше войско доглядеть - и вспять. Жди беды.

- Не трясись, боярин, - усмехнулся Всеволод. - То скачет сторожевая застава.

Дозорные, представ перед князем, молвили:

- Заставы доносят, что кочевники уходят вглубь степей. Кажись, они не желают вступать в сечу.

- Куда уж им, - вновь усмехнулся Всеволод Юрьевич. - Половцы любят исподтишка ударить… И все же дойдем до Дона.

Простояв на Дону двое суток и убедившись, что половцы и в самом деле углубились на юг, великий князь повелел возвращаться вспять.

Тот поход никогда не забыть Константину. Он увидел красивейшую степь. От ярких маков рябило в глазах, они усыпали огромное пространство, кроваво сливаясь с далеким мглистым горизонтом. Такого на Руси не увидишь, на Руси своя дивная красота.


* * *

Лодия подплывала к Перунову острову,18что с полверсты от берега. Когда-то на этом острове язычники поставили дубового идола, после пролетья приплывали к нему на однодеревках и молились. Каждый знал: Перун - бог грозы, в руках его лук со стрелами и дубина. Он бьет дубиной (отсюда гром), стрелами-молниями рассекает тучи, поливает землю дождем и страшен в гневе своем: посылает на землю ливни и бури, выбивает градом хлеба на полях, поджигает жилища, убивает скот и людей.

После принятия Ростовом христианства, местный епископ приказал сжечь идола. Ростовцы поехали на остров с опаской: сжечь самого Перуна! Сколь столетий ему поклонялись и вдруг - спалить. Как бы беды не наделать. Громовержец, никак, посильней Христа будет. Библия - слова да все мудреные, попы в храмах и те путаются. Перун же - живехонек, он каждое лето себя показывает. Ох, страшнехонько его трогать!

Но слова епископа были непреклонны:

- Никаким языческим идолам не бывать боле на Ростовской земле. Не бойтесь! Я первым подойду с огнивом.

Вокруг Перуна набросали соломы. Епископ, подобрав рясу, высек кресалом огонь, приложил бересту и подул на трут. Береста занялась огнем. И минуты не прошло, как высохший идол утонул в пламени костра. Ростовцы закрестились - пронеси, Господи! - и побежали к челнам. Все лето ждали лиха, но и в это, ни на другое лето Перун не побил градом хлеба и не выжег дотла город. Поуспокоились ростовцы…

Ветер сбивал лодию на остров, но кормчий Томилка умело налег на кормовое весло и корабль, слегка изменив направление, пошел в сторону селения Поречье. Томилка родился и вырос на озере и знает его как свои пять пальцев: каждую отмель и глубоководье, каждый залив, которым нет числа. Дотошно знает и все реки (а их девятнадцать), кои впадают в Неро-озеро. До тридцати лет Томилка работал на княжьих ловах, затем ходил в подручных у главного кормчего, а затем несколько раз побывав (через Вексу и Которосль) на Волге и, сходив с княжьим войском на булгар,19заменил подряхлевшего Васюту, двадцать лет простоявшего за кормчим веслом.

Был Томилка сухотел и кряжист, с прищурыми мрачноватыми глазами и густой дремучей бородой; всем своим видом походил на мужика-дюку,20коего надо обходить стороной. Но каждый ростовец ведал: за диковатым обличьем кормчего скрывается добрейшая душа.

Василько (обок дядька) стоял на носу палубы и любовался озером. Ишь, какое оно великое, не зря его кличут Тинным морем. Конечно же, море, коль заморские корабли к берегу пристают. А как приятно приплясывает лодия на волнах. Славно! Будто летишь по небу на ковре-самолете.

- Хорошо-то как, дядька Еремей.

- Понравилось, княжич? - обняв Василько за плечи, спросил Ватута. - Вот и слава Богу. Твой первый водный поход.

Вскоре ветер усилился, небо заволокли низкие, лохматые тучи. Вода потемнела, волны стали покруче; вскоре забусил вялый моросящий дождь. Василько и Еремей Глебович прошли в кормовую избушку, специально вделанную в лодию. Здесь тепло и сухо, вдоль рубленых стен стоят лавки, крытые коврами, посреди - небольшой стол под льняной скатертью, в красном углу образ Николая Чудотворца в серебряном окладе. В волоковое оконце проникает свежий воздух с каплями дождя. Окно можно задвинуть и засветить от лампадки восковую свечу в бронзовом шандане.21

- И зачем этот дождь? - нахмурился Василько. Ему не хотелось уходить с палубы.

- К любому непогодью надо привыкать, княжич. А коль дождь приключился в первом твоем походе, то это к счастью. Есть такая добрая примета. Ты уж потерпи, княжич. Гридням, гляди, и дождь нипочем. Слышь, байки сказывают да хохочут.

Томилка, нахлобучив на крутолобую голову войлочный колпак, исподволь начал поворачивать лодию вправо. Надутые ветром паруса стали обвисать, лодия резко сбавила ход. Гребцы, не ожидая приказа кормчего (люди бывалые) налегли на весла. Лодия вошла в устье реки Гда.22

- Далече ли до Алеши? - вопросил Василько.

- Где-то плыть еще верст девять, - степенно отвечал Ватута. - На сей реке одно село Поречье-Рыбное да две деревеньки - Огарево и Ново. Алеша же живет у Гремячего Колодезя.

- Что за Колодезь?

- То ручей. Всегда журчит и пошумливает, камешков в нем много. Ручей протекает между Поречьем и Огаревом. Огаревский выступ навис над Гдой. Он довольно высок и обрывист. Здесь же в реку и ручей вбегает. Место зело удобное. На Огаревском выступе Алеша поставил небольшую крепостицу. В ней - боярский терем, в коем живет Алеша со своей небольшой дружиной да несколько изб для дворни. Ну да сам увидишь


* * *

На бреге высоком стоял дозорный Гремучего Колодезя. Отсюда окрест видно на многие версты. Заметив одинокую лодию, дозорный поспешил к крепостице, опоясанной частоколом из дубовых бревен с острым навершием. Громко застучал в обитые медью ворота.

- Аль, весть какая? - донеслось из-за ворот.

- Весть. К Колодезю лодия приближается. Доложи боярину.

Вскоре из ворот вышел любимый слуга боярина Тороп. Забросал дозорного вопросами:

- Купец чужедальний с товаром, аль ростовец? А может, лодия княжья?

Дозорный развел руками:

- А пойми тут.

- Так чего же я боярину буду докладывать, дурья башка!

Тороп поспешил к берегу. Был он словоохотлив и непоседлив, минуту не посидит без дела, за что и прозвали Торопыгой-Торопом. Чуток постояв на берегу, Тороп принялся костерить дозорного:

- Чучело ты огородное, а не страж. И зачем такого в доглядчики ставить? Аль не зришь, слепой дьявол, что на лодии княжеский стяг Константина Всеволодовича?

- Далече было, не приметил.

- А-а, - отмахнулся Тороп, и побежал вспять к воротам.

Лодия, с помощью гребцов и кормчего, пристала к небольшому деревянному причалу. Василько с Ватутой вышли на палубу. Княжич глянул на высокий обрывистый берег и недоуменно повернулся к дядьке.

- А как взбираться? Да тут токмо птице взлететь.

Гридни, вышедшие на причал, тихонько рассмеялись, но на них прикрикнул Еремей Глебович:

- Буде!

Гридни примолкли. Ватута же пояснил:

- Я ж говорил тебе, княжич, что Алеша выбрал зело удобное место. Любому ворогу мудрено к крепостице подобраться. Гостям же Алеша лестницы спускает… А вот и они.

- Принимай! - голосисто раздалось с берега.

Гридни приняли длинные, но довольно легкие лестницы.

- А вот и Алеша показался, - молвил Ватута.

- Где? Какой из себя? - загорелся Василько. Наконец-то он увидит знаменитого богатыря и ратоборца, кой не единожды выручал ростовцев.

- Ничем особо Алеша не выделяется. И ростом не взял, и зычным голосом не владеет. Зато силен и крепок, как дубок… Вот тот, что в зеленом кафтане и шапке с алым верхом.

Разглядев на лодии боярина Ватуту и княжича, Алеша быстро спустился с лестницы и, взойдя на причал, поясно поклонился.

- Рад видеть тебя в добром здравии, княжич Василько Константинович, - ровным, твердым голосом произнес Алеша.

- И я тебя рад видеть, - молвил Василько, шагнув навстречу Поповичу. - Мне дядька о тебе рассказывал, как ты храбро ворогов бил. Мечом-де ты искусней всех владеешь. Научишь меня, Алеша?

- Да у тебя дядька - воин хоть куда, - поздоровавшись с Ватутой, произнес Алеша. Мне самому у твоего дядьки учиться надо. Не так ли, Еремей Глебович?

- Не скромничай, Александр Иванович… Все ли слава Богу у тебя, боярин?

Боярский чин Попович получил от великого князя Всеволода еще шесть лет назад, когда Алеше было восемнадцать. Перебравшись в Ростов, Алеша не остался в городе. После кончины Всеволода Третьего новый великий князь Владимирский, второй сын Всеволода - Юрий, не раз пытался завладеть непокорным Ростовом, и каждый раз в лютых сечах ему крепко мешал Александр Попович. Князь же Юрий был мстителен и коварен. Несколько раз он подсылал в Ростов своих людей, дабы убить или отравить «хороброго» ратоборца, но Алешу, знать, Бог берег. Вскоре он объехал окрест и надумал обособиться на крутояре реки Гда, где и поставил небольшую крепостицу. Константин Всеволодович не возражал.

Дождь кончился, когда еще лодия выходила из озера в реку. Ветер разогнал тучи, и вновь загуляло благодатное веселое солнце. От земли, как всегда после теплого дождичка, парило.

- Вот и опять погожий денек. Экая теплынь… Не дозволишь ли, княжич, мне искупаться? Большой любитель я в реке побарахтаться.

Василько вопросительно глянул на дядьку, а тот пожал плечами:

- Ты княжич, тебе и решать.

- А чего тут решать? Пусть купается.

Алеша вновь поясно поклонился княжичу.

- Я недолго, Василько Константинович. Не задержу.

Молодой боярин сбросил с себя кафтан, белую льняную рубаху, сафьяновые сапоги и бархатные порты, а затем, не смущаясь (девок-то нет), снял с себя и исподнее. Вот тогда-то и предстало перед всеми богатырское тело - литое, ядреное, с бугристыми мышцами. На левом плече виднелся зарубцевавшийся шрамот меча.

Алеша прямо с причала пружинисто нырнул в реку, малость поплавал и вышел на узкую песчаную отмель, над которой, чуть ли не козырьком, навис крутой берег.

Облачившись, Алеша спросил:

- Не изволишь ли, Василько Константинович, в моем тереме побывать?

- Еще как хочу! - загорелся княжич и побежал к лестнице.

- Давай ко мне на плечи. Вмиг залезем! - весело предложил хозяин Гремячего Колодезя.

- Не хочу на плечи. Сам!

- Молодец, Василько Константинович, - одобрил Алеша.

Был он с разлетистыми темными бровями, с небольшими русыми усами и русой бородкой, с открытыми, с лукавой задоринкой чистыми, светло-зелеными глазами, прямым носом, тугими очерченными губами; на голове - шапка густых, волнистых, русых волос.

Понравился княжичу Алеша Попович. Понравился и его терем: высокий, резной, в три яруса, расписанный жар-птицами, петухами и чудо-зверями, с нарядными башенками, гульбищами и голубятнями. Приглянулось и нутро терема, кое резко отличалось от княжьего. В ростовских хоромах все полы, рундуки и лавки покрыты и застланы богатыми узорчатыми тканями и коврами, устланы многочисленными поставцами с золотыми и серебряными яндовами23 и жбанами, блюдами, мисами и подносами, кубками, чашами и чарками… Княжеский терем большой, но настолько забит всякой утварью,24что, кажется, и ногой некуда ступить. В тереме Алеши ничего не загромождено, ничего лишнего - ни ковры, ни поставцы с золотой и серебряной посудой не бросаются в глаза. В сенях, опочивальне и гриднице25 нет и в помине какой-либо роскоши. От голых и гладких стен духовито пахнет сосной и смолой, будто ты находишься в бору. Полы всюду чистые, выскоблены добела, отдают приятной прохладой.

Легко дышится в тереме Алеши! Особо привлекла Василька ложеница-опочивальня. На широкой стене - оружье да такое, что глаз не оторвешь. Еще ранее дядька Еремей сказывал:

- У Алеши самое лучшее оружье. Любой князь может позавидовать.

- Откуда взял-то? - простодушно спросил Василько.

- Иногда покупал. Как проведает, что какой-нибудь торговый гость26привез знатное оружье, сам не свой деется. Выкупит, сколь бы купец не запросил. Вдругорядь у наших кузнецов-оружейников добывал. Умельцев на Руси, слава Богу, хватает. Зачастую же у врагов захватывал. На богатыря Алешу Поповича с худым оружьем не нападают. И меч, и кольчуга, и шелом так искусно сработаны, что редкому ратоборцу одолеть. Алеша же в сече - сущий дьявол, никто супротив него не устоит. Вот так и пополнял свое оружье богатырь. Славное оружье.

- Славное! - вспомнив рассказ Ватуты, вслух произнес Василько, зачарованно разглядывая мечи и доспехи Алеши. Долго стоял, пока не услышал голос Поповича:

- Чую, любо тебе, княжич. Выбирай себе меч, кой по душе придется.

Василько не растерялся:

- Вот этот! - показал он ручонкой на один из мечей.

То был тяжелый, двуручный булатный меч в злаченых ножнах.

- Ну и ну! - восхитился Алеша. - То меч самого Юряты.

- Юряты? - обернулся к дядьке княжич.

- Юрята - любимый богатырь князя Юрия Всеволодовича, - пояснил Ватута и продолжил. - Владимирский князь в очередной раз пошел воевать Ростов. Сеча произошла на реке Ишне, под Угодичами, где Алеша и сразился с Юрятой. Долго длился их поединок и все же наш Алеша победил первого богатыря Владимира. Вражье войско дрогнуло, а затем пятки показало. Лихо владимирцев ростовцы побили, и главная заслуга в том Александра Иваныча... А мечу Юряты цены нет.

Алеша снял со стены меч и протянул княжичу.

- Держи, Василько Константинович. И дай Бог, чтобы ты сего меча никогда не посрамил, дабы всегда он приносил тебе победу.

- Благодарю, Алеша, - растроганно промолвил Василько и протянул ручонки.

«Не уронил бы, меч-то богатырский», - обеспокоено подумал Еремей Глебович.

Руки Василька под тяжестью оружья опустились, колени согнулись, и все же меч княжич удержал.

- Коль в такие годы не подкачал, то в отроках станешь богатырствовать. Молодец, Василько Константинович! - похвалил Алеша.

Затем Александр Иванович позвал княжича и дружинников в сени, где были уже накрыты столы с яствами и питиями.

- Снедайте, - молвил Ватута, - а мы пока с боярином в покоях потолкуем.

В ложенице Еремей Глебович изъявил княжью волю:

- Владимирский князь Юрий Всеволодович вновь надумал идти на Ростов. Чу, собирает большое войско. Князь Константин Всеволодович повелел тебе, боярин, покуда, сидеть на месте и никуда не уходить. В случае чего упредим.

- Добро, боярин.


Г л а в а 4 МЕЖДОУСОБИЦЫ И ЗЛЫЕ СЕЧИ

Князь Константин Всеволодович не мог заснуть до утра: одолевали думы. Устав лежать на мягкой постели, не выспавшийся и раздраженный, поднялся и заходил в одном исподнем по ложенице, но назойливые думы не покидали. Константин Всеволодович с силой грохнул кулаком по столу:

- Всему виной Андрей Боголюбский! Это он взбаламутил Ростово-Суздальскую Русь, предал старину и раздул усобицы. Он!

Уже много лет недолюбливал Константин сына Юрия Долгорукого и внука Владимира Мономаха, князя Андрея. Недолюбливал, порой недоумевал, а иногда… и восхищался. Уж слишком необычен был Андрей Боголюбский. Родился он в Ростово-Суздальской земле. «Это был настоящий северный князь, где он прожил большую половину своей жизни, так и не увидев юга Руси. Юрий Долгорукий дал сыну Владимир на Клязьме, крохотный захудалый городишко, « пригород ростовский», в коем Андрей просидел более тридцати лет, не побывав в Киеве.

На юге Андрей появился лишь в 38 лет и, всем на диво, скоро выделился из толпы тогдашних князей. В сечах он не уступал своему удалому сопернику Изяславу Волынскому, двоюродному брату Юрия Долгорукого, кой вознамерился захватить Киев. Андрей в разгар битвы забывал обо всем на свете, его заносило в самые опасные места свалки, даже не замечая, как с него сбили шелом. Бился простоволосый, неистовый… Однако ж после горячей сечи он становился осторожным, благоразумным и осмотрительным распорядителем. У Андрея всегда всё было в порядке и наготове; его нельзя было захватить врасплох. Он не терял головы среди общего переполоха. Привычкой ежеминутно быть настороже и всюду вносить порядок, он напоминал своего деда Владимира Мономаха.

Несмотря на свою ратную удаль Андрей не любил войны и после удачного сражения первый шел к отцу Юрию с просьбой мириться с побитым врагом.

Константин Всеволодович, великий книжник и собиратель русских летописей (для этого во многие княжества посылал к летописцам своих переписчиков) дословно помнит изречение южнорусского летописца: «Не величав был Андрей на ратный чин, то есть не любил величаться боевой доблестью, но ждал похвалы лишь от Бога». Точно так же Андрей не разделял страсти своего отца к Киеву, был вполне равнодушен к матери городов русских и ко всей южной Руси.

В 1151 году Юрий Долгорукий был побежден-таки Изяславом. Андрей пришел к отцу и молвил:

- Нам теперь, батюшка, здесь делать больше нечего. Уйдем-ка отсюда затепло в Ростово-Суздальскую Русь. Там хорошо.

- Не смей об этом, и думать! - резко отозвался Юрий Долгорукий. - Я никогда не откажусь от великокняжеского стола. А когда Бог призовет меня, тебе владеть Киевом.

После смерти Изяслава князь Юрий прочно уселся на киевском столе. У него было 11 сыновей, и самым надежным он считал Андрея. Он посадил его у себя под рукою в Вышгороде,51-71 близ стольного города. Но Андрею не жилось на юге, не прельщало его и желание отца - стать великим князем киевским. Его место, не раз думалось Андрею, на любимом русском Севере. И он так утвердился в своей мысли, что однажды в самое доранье, не спросившись отца, тихонько ушел на свою родную Ростово-Суздальскую Русь, захватив с собой из Вышгорода, принесенную из Греции, чудотворную икону Божьей матери. По старинному обычаю икону везли летом на санях. Какие только чудеса (по записям летописца) не происходили с ней по дороге! Она спасла тонувшего в реке возничего, уберегла от смерти женщину, на кою налетел взбесившийся конь, помогла исцелиться умирающему, вернула зрение слепцу. Немного уже оставалось до Владимира, и вдруг… кони встали. Никакая сила не могла сдвинуть их с места. Много раз меняли коней, но сани так и не сдвинулись, словно вросли в землю. Тогда решили, что икона желает остаться во Владимирской земле навсегда. В городе Владимире ей построили «Дом Богоматери» - Успенский собор. Туда и поместили икону. С тех пор она и называется Владимирской. (Когда Русь освободилась от татаро-монгольского ига, икону Владимирской Богоматери переселили в Успенский собор Московского Кремля).

И вновь Константин Всеволодович вспомнит летопись, что объясняла необычный поступок Боголюбского: «Смущался князь Андрей, видя нестроение своей братии, племянников и всех сродников своих: вечно они в смятении и волнении, всё добиваясь великого княжения киевского, ни у кого из них ни с кем мира нет, и оттого все княжения запустели, а со стороны степи всё половцы выпленили; скорбел об этом много князь Андрей в тайне своего сердца и, не сказавшись отцу, решился уйти к себе в Ростов и Суздаль - там-де поспокойнее».

Тайный уход Андрея удивил всех князей: люто бился с усобниками, защищая великий киевский стол, сам же от него и отказался. Такого на Руси еще не случалось: каждый князь и княжич лелеет надежду хоть седмицу посидеть на киевском троне. Андрей же не захотел. Ни малейшей гордыни и тщеславия. Не дурень ли?

Нет, князь Андрей не дурень, раздумывал Константин. Ум истиной просвещается, сердце любовью согревается, а любовь Андрея к родному Северу безгранична, тут его осуждать нельзя. Вот и он, Константин, отказался от великого княжения во Владимире, хотя отец Всеволод Юрьевич настойчиво его об этом просил. Ростов Константину оказался милее, и сей город на Неро-озере он не променяет ни на какой другой… А вот насчет отсутствия гордыни и тщеславия у Андрея - это еще как сказать. И того и другого у Боголюбского не отнять, и это он доказывал всей своей последующей жизнью.

После кончины Юрия Долгорукого на киевском столе сменилось несколько князей и, наконец, уселся сын Юрьева соперника, Андреев двоюродный племянник - Мстислав Изяславич Волынский. Андрей Боголюбский, считая себя старшим, выждал удобный час и послал на юг с сыном суздальское ополчение, к коему примкнули полки многих других князей, недовольных Мстиславом, и взяли Киев "«копьем» и «на щит», и разграбили его. Победители не щадили ни храмов, ни жен, ни детей. «Были тогда в Киеве на всех людях стон и туга, скорбь неутешная и слезы непрестанные». Жесток оказался боголюбивый Андрей! Но опять-таки, взяв Киев, он не сел на стол отца и деда. Киев был отдан младшему Андрееву брату Глебу. Но тот в Афанасьевские морозы27 крепко занедужил, да так и не встал с одра. Андрей отдал Киевскую землю своим смоленским племянникам Ростиславичам. Старший из них, Роман, сел в Киеве, младшие его братья были разосланы по ближайшим городам. Сам Андрей носил звание Великого князя, живя в своем северном Владимире.

Именно Андрей Боголюбский начал рушить старину. Князь, признанный старшим среди родичей, обыкновенно садился в Киеве. Андрей изменил издревле заведенный порядок: он заставил себя признать великим князем всей Русской земли, не покинув Ростово-Суздальской Руси. Великое княжение, дотоле единое киевское, разделилось на две части: князь Андрей со своей северной Русью отделился от Руси южной, образовал другое великое княжение и сделал Владимир великокняжеским столом.

Раскол! Вот этого Константин Всеволодович не мог простить Андрею Боголюбскому. Глубоко образованный князь понимал, что дробление Руси приведет к междоусобицам, беспрестанным войнам, что обескровит Русь, коя станет удобным лакомым куском для иноземцев. Как же рассудительный, во всем расчетливый Андрей не мог всего этого предвидеть?!

Чтобы ни делал князь на Севере, он действовал не по старине. Его отец предназначал Ростовскую землю младшим своим сыновьям. И старшие города, Ростов с Суздалем, заранее, не по обычаю, на том ему крест целовали, что примут к себе меньших его сыновей. Но по смерти Долгорукого позвали к себе старшего сына Андрея. Тот, хоть и чтил память своего отца, но вопреки его воле пошел на зов нарушителей крестного целования. Но Андрей Боголюбский (каков все-таки хитрец!) не захотел делиться доставшейся ему волостью с ближайшими родичами и погнал (жестоко погнал!) из Ростовской земли своих братьев, как соперников, у коих перехватил наследство, а вместе с ним, кстати, прогнал и своих племянников. По заведенному порядку он должен был сидеть и править в старшем городе своей волости, при содействии и соглашению с вече. В Ростовской земле было два таких вечевых города, Ростов и Суздаль, но князь Андрей не любил ни того, ни другого и стал жить в давно знакомом ему маленьком пригороде Владимире на Клязьме, где не были в обычае вечевые сходки. Андрей сосредоточил на нем все свои заботы, укреплял и украшал, «сильно строил» его, наполнив Владимир «купцами хитрыми, ремесленниками и рукодельниками всякими», пришедшими к великому князю из южной Руси. И переселенцев было столь много, что они, перемешавшись с коренным населением, наводнили всю Ростово-Суздальскую Русь.

Перенос княжеского стола из старших городов сердило ростовцев и суздальцев. Бояре и «градские мужи» яро шумели:

- Князь Андрей издевается над нами. В кои-то веки было, чтоб в зачуханном пригороде сидел великий князь!

- А сколь чужаков на земли наших отцов и дедов привалило? Да все людишки захудалые - смерды, мужики лапотные да черный ремесленный люд. Ну, спасибо тебе, князюшка!

А князь Андрей все больше и больше гневил бояр. Он шаг за шагом избавился от старшей отцовой дружины и окончательно отдалился от ростовских бояр: не делил с ними даже своих развлечений, не брал с собой на охоту, повелев им «особно утеху творити, где им угодно», а сам ездил на охоту лишь с немногими отроками из младшей дружины. Наконец (что особенно возмущало), желая безраздельно властвовать, Андрей выгнал из Ростовской земли, вслед за своими братьями и племянниками, и «передних мужей» отца своего - набольших отцовых бояр, желая быть самовластцем всей Ростовской земли.

От Андрея Боголюбского, продолжал размышлять Константин Всеволодович, всегда веяло чем-то новым, но эта новизна зачастую была недоброй. Суровый и своенравный властитель был двойственен в своих поступках. Современники заметили в нем эту двойственность: смесь силы со слабостью, власти с капризом. «Такой умник во всех делах, такой доблестный, князь Андрей погубил свой смысл невоздержанием», недостатком самообладания. Живя сиднем в своем Боголюбове, Андрей наделал немало дурных дел: собирал и посылал большие рати грабить то Киев, то Новгород, раскидывал паутину властолюбивых козней по всей Русской земле из своего темного угла на Клязьме. Повести дела так, чтобы 400 новгородцев на Белоозере обратили в бегство семитысячную суздальскую рать, потом сотворить такой поход на Новгород, после коего новгородцы продавали суздальцев втрое дешевле овец, - все это можно было сделать и без Андреева ума. Прогнав из Ростовской земли набольших отцовых бояр, он окружил себя такой дворней, коя, в благодарность за его барские милости, отвратительно его убила и разграбила его дворец.

А другого и быть не могло. Сам себе учинил погибель князь Андрей. Тут тебе и Бог не помог. А ведь как был набожен и нищелюбив, сколь поставил церквей, сам перед заутреней зажигал свечи в храме; как заботливый церковный староста велел развозить по улицам пищу и питье для хворых и нищих. А уж как пестовал свой Владимир, задумав создать из него второй Киев. Построил в детинце золотые ворота и помышлял открыть их к городскому празднику Успения божьей матери, молвив боярам:

- Пусть сии дивные ворота увидит весь народ.

Но известка не успела укрепиться и высохнуть, и когда народ собрался на праздник, ворота рухнули и накрыли более десятка владимирцев. Народ вначале перепугался, а затем взроптал:

- Худые твои рукодельники, князь!

Другие же закрестились: то знамение Господне, грядет на Владимир беда неминучая. Князь Андрей некоторое время пребывал в замешательстве, а затем бросился в собор, упал перед иконой пресвятой Богородицы и взмолился:

- Если ты не спасешь этих людей, я, грешный, буду повинен в их погибели.

И случилось чудо: когда подняли ворота, то все придавленные ими люди оказались живы и здоровы. С того дня укрепилась вера, но не в князя Андрея, а в чудотворную икону. Сам же Андрей со времени своего побега из Вышгорода и многолетнего, почти безвылазного сидения в своей волости, учинил вокруг себя такое скверное окружение, что тотчас после его смерти народ принялся грабить, избивать и убивать всех княжеских приближенных. Андрей Боголюбский приблизил к себе таких людей, коих народ возненавидел. Никогда еще на Руси смерть князя не сопровождалась таким срамом.

В заговоре против Боголюбского участвовала даже его вторая жена Улита. И зачем понадобилось Андрею привозить невесту из Камской Булгарии, по коей князь прошелся огнем и мечом. Улита отомстила за зло, кое причинил Андрей ее родине. Крепко же просчитался Боголюбский, понадеявшись на свою свиту. «Ненавидели князя Андрея свои домашние, и была брань лютая в Ростовской и Суздальской земле».

- Самодур, - недовольно бросил Константин Всеволодович. Сколь крови пролилось в Ростове Великом. Неразборчивость к людям и самодурство властителей дорого стоят народу.

Смерть Андрея Боголюбского привела Ростово-Суздальскую Русь к невиданным усобицам: младшие дяди тотчас заспорили со старшими племянниками. Младшие братья Андрея - Михаил и Всеволод - разругались со своими племянниками, детьми их старшего брата, давно умершего, с Мстиславом и Ярополком Ростиславичами.

У народа же появилась возможность выбора между князьями. Ростов и Суздаль позвали Андреевых племянников, а Владимир, недавно ставший великокняжеским стольным градом, пригласил к себе братьев Андрея - Михаила и Всеволода. Вот и загуляла усобица! Вначале верх одержали племянники. Старший из них, Мстислав, сел в Ростове, а Ярополк во Владимире («пригороде»). Но мало погодя владимирцы поднялись на племянников и на старшие города, и опять призвали к себе дядей, кои на сей раз одержали победу и разделили между собой Ростово-Суздальскую Русь, бросив старшие города и рассевшись по младшим, во Владимире и Переяславле.

С кончиной старшего дяди Михаила, усобица разгорелась между братом Андрея Боголюбского Всеволодом, коему присягнули владимирцы и переяславцы, и старшим племянником Мстиславом, за коего опять встали ростовцы. Мстислав был разбит в двух битвах, под Юрьевом и на реке Колакше. Великим князем Ростово-Суздальской земли стал Всеволод Юрьевич, сын Юрия Долгорукого.

Усобицы приостановились. Восторжествовав над племянниками, Всеволод Третий княжил до 1212 года. Подобно старшему брату, он заставил себя признать Великим князем всей Русской земли и, как и тот, не поехал в Киев сесть на стол отца и деда. Он правил южной Русью с берегов далекой северной Клязьмы: в Киеве князья назначались из его руки, являясь его подручниками. Не всем южанам это было по душе, многие считали себя оскорбленными. Соседи Всеволода Третьего, князья рязанские, чувствовали на себе его тяжелую руку, ходили в его воле, по его указу посылали свои полки в походы.

И все же самолюбивые рязанцы не выдержали и задумали освободиться от власти Всеволода. Но не тут-то было! Всеволод приказал заковать в железа28рязанских князей и привезти их во Владимир, коих продержал у себя в плену до самой своей смерти. По всем же рязанским городам он назначил своих посадников. Когда же непокорные рязанцы вдругорядь вышли из неповиновения Всеволоду, и изменили его сыну Константину (Константин Всеволодович побывал и в князьях рязанских), тогда великий князь приказал переловить всех горожан с семьями и заточил их по разным уделам, а Рязань сжег. Рязанская земля была присоединена к великому княжеству Владимирскому.

И другим соседям тяжело приходилось от Всеволода. Князь смоленский просил прощения за неугодный ему поступок. Всеволод самовластно хозяйничал в Великом Новгороде, посылал ему князей по своей воле, нарушал его старину, казнил его «мужей» без объявления вины. От одного имени Всеволода Третьего трепетала вся Русь.

Всеволод силой удерживал государство и напоминал наездника, ухватившегося за повод брыкавшегося во все стороны злого, необузданного коня.

Сын, Константин Всеволодович, еще в молодые годы понимал, что так долго продолжаться не может. Семена раздора, необдуманно брошенные Андреем Боголюбским, бурно прорастали. По Руси (в который уже раз!) вот-вот беспощадно загуляет междоусобица. Отец все больше недужит и уже с трудом удерживает князей и сродников, готовых люто схватиться за великокняжеский стол и еще больше ослабить государство.

Господи, как же Андрей Боголюбский и Всеволод Большое Гнездо не могли видеть своих ошибок?! Зачем им надо было драться за Киев и разрушать издревле отлаженные порядки? Южные князья и бояре за 200 лет борьбы с печенегами и половцами хорошо приспособились к нуждам обороны, готовности к сидению в осаде и походам на степняков. Ничего этого не было в Ростово-Суздальской земле, коя прочно отгородилась от Половецкой степи Брянскими, Московскими и Мещерскими лесами. Только за последние пять лет Андрей Боголюбский снарядил пять далеких походов, разоряя и подрывая Ростово-Суздальскую Русь. Под стягами Андрея рати прошли более восьми тысяч верст по лесам, болотам и рекам, потратив не менее года только на одно передвижение к намеченному месту, не считая длительных осад.

Честолюбивые замыслы Андрея воплотились в Всеволоде Третьем. Зачем ему надо было дробить сильные и крупные княжества на мелкие уделы, выделяемые своим сыновьям. Зачем надо было расчленять Северо-восточную Русь на куски?

«Сей великий князь ростом был муж велик и вельми толст, власов мало на главе имел, брада широкая, очи немалые, нос долгий, мудр был в советах и судах, для того, кого хотел, того мог оправдать или обвинить. Много наложниц имел и более в веселиях, нежели в расправах, упражнялся. Через сие киевлянам от него тягость была, и как умер, то едва кто по нем, кроме баб любимых, заплакал, и более были рады, ведая его нрав свирепый и гордый».

Сын осуждал отца, но еще более он костерил Андрея Боголюбского, хотя тот немало сотворил и доброго: возвел новые города, кои стали не только крепостями, но и средоточием ремесла и торговли. Прославил Ростово-Суздальскую Русь князь Андрей великолепными белокаменными соборами, Золотыми Воротами, чудесным дворцом в Боголюбове и храмом Покрова на Нерли… Князь неустанно выискивал по Руси искусных зодчих, дабы те сотворили дивные постройки на века. За все это Константин Всеволодович готов перед Андреем Боголюбским шапку снять и земно поклониться. А вот за другие его дела, он был рад Андрея жестоко наказать. Не успели Всеволода Третьего похоронить, как на Ростовскую земли обрушились новые войны. Юрий Владимирский, второй сын Всеволода, не раз и не два выходил на старшего брата под Ростов, но Константину удалось отстоять свой любимый град. И немалая в этом заслуга верного боярина Александра Поповича с его богатырской дружиной.

При встрече с глазу на глаз Константин Всеволодович молвил:

- Как ты ведаешь, боярин Александр, покойный отец мой Всеволод не захотел перенести великокняжеский стол в Ростов Великий. Он оставил его во Владимире и посадил там моего брата Юрия, кой собирался прошлым летом сызнова идти на Ростов. Я к тебе тогда Ватуту с Васильком посылал, да что-то Юрий передумал. Ныне же он решил показать всей Руси, что его власть велика и нерушима, как у Всеволода Третьего. Его лазутчики донесли, что новгородские, смоленские и торопецкие князья хотят выйти из-под его руки. Юрий разгневался, и ныне собирает огромное войско, дабы разбить дружины взроптавших князей, а затем со щитом двинуться и на Ростов.

- Не много ли захотел князь Владимирский. Видит кот молоко, да рыло коротко.

- Не скажи, Алеша, - осторожно произнес Константин Всеволодович. ( Иногда, как и некоторые из старших дружинников-бояр, он называл Поповича Алешей). - Юрий силен и коварен. Он уже на Аксинью полухлебницу29 начал собирать войско, а после Благовещенья30 двинет его на Смоленск и Новгород.

- А чего ж князья?.. Неуж в осаду сядут?

- Не сядут, Алеша. Были промеж нас гонцы. Сиднем сидеть не будем. Договорились встретить полки Юрия на реке Липице, что у города Юрьева Польского. В челе новгородских и смоленских полков встанет князь Мстислав Удалой, сын Мстислава Ростиславича Храброго, кой еще с Андреем Боголюбским враждовал.

- Ведаю Мстислава. Сей князь не подведет, - довольно молвил Алеша.

Имя Мстислава Удалого было широко известно на Руси. Этот молодой князь, горячо любивший свое отечество, с тревогой и печалью смотрел на междоусобицы, раздиравшие Русь, и намеревался употребить все силы свои, дабы хоть как-то примирить князей. Раздоры шли и в Киеве, и в Новгороде, и в Галиче…

Особенно сильны были волнения в Новгороде, и начались они после того, когда Великий князь Всеволод Большое Гнездо направил в Новгород на княжение своего четырехлетнего сына Святослава с целой толпой корыстных владимирских бояр, кои начали всячески унижать, притеснять и обирать новгородцев.

Изведав о назревающем бунте, Мстислав Удалой, вернулся в Новгород и объявил себя его защитником.

Горожане приняли его с восторгом, называя Мстислава своим отцом и спасителем. Удалой усмирил владимирских бояр и отправил их вместе с малолетним Святославом к Великому князю. Затем Мстислав защитил Новгородские земли от литовцев и немецких рыцарей, принудил Чудь заплатить городу дань и, наконец, приведя в порядок новгородские дела, огласил на вече, что он должен отправиться в Южную Русь. дабы защитить её от Венгрии и Польши.

Новгородцы со слезами расстались со своим благодетелем и призвали на престол зятя его, Ярослава Всеволодовича. И какое же их ждало разочарование!…

- Когда выступать в поход, - спросил Алеша.

- Дружина готова. На сборы ополчения, обоза и обслуги - седмица. И с Богом.

Войско вышло из Ростова 15 марта 1216 года. Василько с княгиней стояли на стене крепости. У княжича - слезы градом. Опять его не взяли воевать, а ведь как упрашивал отца!

Константин Всеволодович, прижав наследника к своей груди, успокаивал:

- Потерпи, чадо. Через два-три года и ты пойдешь в поход. Время птицей летит, настанет и твой час.

- И когда токмо он настанет? - утирая кулачком слезы, спросил княжич.

- Настанет, сынок, - почему-то тяжко вздохнул отец. - Но едва ли то будет твоим радостным часом. Чаще горькими бывают походы. Да хранит тебя Бог!

С тем и ушел Константин Всеволодович. Теперь жди вестей - худых или добрых.

Алеша Попович ушел вкупе со своими содругами-богатырями: Тимоней Златым Поясом, Добрыней Рязаничем, Нефедом Дикуном и слугой Торопом. Эти знаменитые на всю Русь добрые молодцы наводили ужас на воинов любой вражьей рати.

- Тятенька с Алешей победят, - не раз говорил обеспокоенной княгине Анне Мстиславне Василько.

- Победят, сынок, - кивала мать, но глаза ее были грустными. Она очень любила Константина и теперь, когда супруг ушел в далекий поход, денно и нощно за него молилась, ведая, что истовые молитвы жены за мужа более действенны, чем молитвы священников.

Прошла неделя, другая… Каждый раз после заутрени Анна Мстиславна брала с собой Василька, взбиралась с ним на башенку - смотрильню и пристально вглядывалась в противоположный берег Неро-озера. Что там? Не покажется ли войско? Свое или чужое, не приведи Господи.


* * *

Еще за неделю до битвы Мстислав Удалой попытался убедить Юрия Всеволодовича замириться со своим старшим братом Константином и признать его Великим князем, но Юрий ответил решительным отказом.

Битва на Липице состоялась 25 апреля. Накануне сечи младшие Всеволодовичи - Юрий, Ярослав и Святослав,- собрали в шатер бояр. Князь Юрий, подняв чашу с вином, непререкаемо молвил:

- Никогда еще я не собирал такую большую рать. Константину и Мстиславу не сдобровать. Их войско, почитай втрое меньше, оно будет на щите. После победы я, по праву старшинства, оставлю себе лучшую волость Ростово-Владимирскую, мой второй брат Ярослав заберет волость Новгородскую, третий брат Святослав - Смоленскую, ну а Киев, - лицо Юрия стало пренебрежительным, как будто он говорил не о матери городов русских, а о каком-нибудь захолустном городишке, - пущай пойдет кому-то из князей черниговских.

- Кинем, как собаке кость, - хихикнул один из бояр.

Бояре не зря посмеивались над Киевской землей: «даже мизинные люди владимирские стали свысока посматривать на другие области Русской земли».

Захмелевший боярин Ратибор, молодой, богатырского вида, новый (после гибели Юряты) любимец князя Юрия Всеволодовича, хвастливо молвил:

- Не бывало того ни при деде, ни при отце вашем, чтобы кто-нибудь вошел ратью в могучую землю Суздальскую и вышел из нее со щитом. Да пусть хоть соберется вся земля Русская - и Галицкая, и Новгородская, и Рязанская, и Киевская, и Смоленская, и Черниговская, пусть придет на помощь врагам вся земля Половецкая, даже тогда мы раздавим Константина и Мстислава, как вонючих клопов, да мы их седлами закидаем и кулаками побьем!

В хвалебные речи вмешался старейший боярин Андрей Станиславич Творимир, кой много повидал на своем веку:

- Позволь и мне, великий князь, сказать слово.

Юрий Всеволодович глянул на старика с подчеркнутым равнодушием. Этого боярина давно все считали выжившим из ума: ему уже под семьдесят, а он, глупендяй, в поход снарядился.

- Сказывай уж, - ворчливо дозволил Юрий Всеволодович.

- Прости, великий князь, но скажу в глаза. Не зря люди говорят: не хвались, идучи на рать, а хвались, с рати идучи. Хвастливое слово гнило. Советую тебе, князь Юрий, и братьям твоим Ярославу и Святославу, замириться со старшим братом вашим Константином Всеволодовичем и отдать ему старейшинство.

По шатру понесся недовольный гул.

- Да как ты смеешь, неразумный старец, такое предлагать?! - вскричал боярин Ратибор.

Юрий Всеволодович, с трудом сохраняя выдержку, поднял руку.

- Пусть договаривает.

- И договорю, князь… Отмени битву. В войске Константина не токмо Мстислав Удалой, но и великие богатыри: Добрыня Рязанич, Нефед Дикун, Тимоня Златой Пояс и Тороп, кои под началом самого Алеши Поповича. Все они храбры, как львы и не слышат на себе ран, Алеша Попович…

- Буде! - взорвался от ярости Юрий Всеволодович, кой люто возненавидел Поповича с тех пор, когда тот убил его любимца Юряту. - Прочь с глаз моих, безумец!

Согбенный, побледневший Творимир шагнул к пологу шатра, затем обернулся и молвил в заключение:

- Охолонь, князь, пока не поздно. Замирись с братом.

- Про-о-очь!

И великий князь, и бояре долго не могли остыть. Каждый осуждал «безмозглого» старика и каждый верил в блестящую победу.

- Алешка Попович последний день живет. В сече я смахну мечом его башку, вздерну на копье и покажу всему вражьему войску, - заверил Ратибор.

Еще за два дня до битвы Юрий Всеволодович приказал обвести свой стан плетнем и насовать в него кольев (был обычай отгораживаться и засеками).

Сеча началась перед полуднем. Ростовская конная дружина и пешцы-ополченцы неторопко, но уверенно двинулись на полки Юрия. Мстислав же Удалой дал новгородцам выбор:

- Как сражаться хотите - на конях или пешем?

Новгородцы ответили:

- Не желаем помирать на лошадях. Станем биться пешем, как бились наши отцы на реке Колакше, под Юрьевом Польским, - "и, сбросив с себя сапоги, побежали босые на неприятеля».

Страшной, трагичной была эта междоусобная сеча. Русич убивал русича, убивал зло, остервенело. (Эх, остановить бы, остановить бы их, Господи! Молодые мужики в самом соку поливали обильной кровью зазеленевшую пойму реки Липицы. Зачем же вы, русские князья, привели тысячи соотичей на смертельную схватку, зачем?! Вы раздробили Русь, уложили в землю, ради корысти своей, едва ли не треть ратников государства. И это незадолго до нашествия несметных татаро-монгольских туменов.31 Зачем?!.. Нет, сечу уже не остановить).

Богатырствовали Мстислав Удалой и Алеша Попович со своими верными содругами. Где-то через час, к Алеше прорубился могучий Ратибор и закричал на всю рать:

- Ныне ты умрешь, Олешка Попович!32

Ах, какой это был поединок! Оба в сверкающей золоченой броне, с круглыми червлеными щитами и крепкими булатными мечами. Ни Алеша, ни Ратибор, известные удальцы на всю Русь, никогда не ведали поражений, каждый верил в свою необоримую силу. Долгим и утомительным был этот поединок. Более грузный Ратибор начал уставать, сберегая силы, все реже и реже взмахивал он крыжатым мечом, все чаще и чаще прикрывался щитом. У Алеши же, менее высокого и более легкого, казалось, удвоились силы. Одним из могучих ударов он рассек щит Ратибора пополам, другим - сбил с головы неприятеля стальной шелом, третьим же ударом он рубанул Ратибора по голове. Богатырь тяжелым кулем сполз с седла наземь, левая нога застряла в серебряном стремени.

Юрий Всеволодович, наблюдавший с коня за битвой, побелел и заскрипел зубами. Это конец! Его рать бежит, многие тонут в реке.

- Вот те и закидал седлами, - вздохнул старый Творимир.

Князь Юрий потерпел сокрушительное поражение. В его войске погибло свыше девяти тысяч ратников. Таких огромных людских потерь Ростово-Суздальская Русь еще не ведала.

Юрий Всеволодович прибежал во Владимир на четвертом коне, а трех заморил, прибежал в одной сорочке, подклад и тот бросил.

Во Владимире оставался один безоружный люд: попы, монахи, жены да дети. Увидев с крепостных стен, что кто-то к Владимиру скачет, горожане обрадовались:

- Наши одолевают!

- То вестник с победой!

- Открывай ворота!

В крепость влетел Юрий Всеволодович, закричал:

- Враг идет на Владимир! Укрепляйте стены!

Тотчас все встревожились, вместо веселья поднялся плач. К вечеру стали прибегать раненые дружинники и ополченцы.

Утром Юрий Всеволодович приказал собрать народ к Успенскому собору. Произнес:

- Братья владимирцы! Затворимся в городе и отобьемся от Константина! С нами Бог и пресвятая Богородица!

Но владимирцы удрученно отозвались:

- Князь Юрий! С кем нам затворяться? Братья наши побиты, другие взяты в плен, остальные, едва живехоньки, притащились без оружья. С кем нам быть в осаде?

Никогда еще владимирцы не видели такого жалкого, растерянного князя.

- Ну, хорошо... Токмо поклянитесь, что не выдадите меня Константину. Я сам, по своей воле уйду из города.

- Не выдадим, великий князь, - заверили Юрия Всеволодовича владимирцы.

Брат Юрия - Ярослав, заморив четверых коней, прибежал в Переяславль на пятом и затворился в городе. Мало ему было первого зла, говорит летописец, не насытился крови человеческой: избивши в Новгороде многих людей, и в Торжке, и на Волоке, этого было ему всё недостаточно. Прибежав в Переяславль, он приказал и тут схватить всех новгородцев и смольнян, прибывших в его город для торговли, «и велел их покидать одних в погреба, других запереть в тесной избе, где они и перемерли все, числом полтараста».

Не так поступили Константин, Мстислав Удалой и другие князья из рода Ростиславова. Они продолжительное время оставались на месте побоища, а если бы погнались за неприятелем, то князьям Юрию и Ярославу не уйти бы, да и Владимир был бы взять врасплох. Но Ростилавичи тихо подошли к городу, объехали его и стали думать, откуда взять, а когда ночью загорелся княжий двор и новгородцы хотели воспользоваться этим случаем для приступа, то Мстислав не пустил их.

Князь Юрий направил к неприятелю посла с грамотой, в коей было написано: «Не ходите на меня нынче, а завтра я сам пойду из города». И точно, на другой день рано утром Юрий Всеволодович выехал из крепостных стен и, смирив гордыню, поклонился князьям. Те не тронули его, но повелели удалиться на восточную окраину Ростово-Суздальской Руси - в Городец Радилов. Князь Юрий, с княгиней и всем двором сели на лодии и поплыли вниз по Клязьме.

Затем духовенство и народ пошли встречать нового великого князя Константина, кой богато одарил в тот день князей и бояр, а народ привел к присяге.

Между тем Ярослав все злобился и не хотел покоряться, задумав отсидеться за крепостными стенами, но когда Константин подошел к городу с большим войском, князь запросил мира.

Мстислав Удалой и Владимир Смоленский было уперлись: уж слишком много зла нанес Ярослав людям новгородским и смоленским, с ним надо также жестоко поступить.

Князей замирил великодушный Константин


Г л а в а 5 УМЕЛЬЦЫ РУССКИЕ

Май 1216 года. В княжьем тереме суета сует. Княгиня Анна Мстиславна собирала своих сыновей в стольный град Владимир. Поездка предстояла хлопотная: уж слишком малы еще дети. Васильку нет еще и семи лет, Всеволоду - пять, а Владимиру и двух лет еще не исполнилось. А от Ростова до Владимира путь немалый. Забот полон рот. Худо, что и дядьки Ватуты нет: в битве на Липице он был тяжело посечен мечом и теперь залечивал раны во Владимире

Константин Всеволодович приказал сопровождать семью Алеше Поповичу с его малой дружиной. Княжич Василько доволен, важно рассказывает братику Всеволоду:

- Нас сам Алеша Попович повезет. Богатырь! Он на Липице самого Ратибора побил… Матушка сказывала, что лесами поедем, а там всё лешаки, ведьмы и прочая нечистая сила.

- Боюсь, - захныкал Всеволод.

- Экий ты пугливый. Говорю ж тебе - мы с Алешей Поповичем поедем. Ему ни леший, ни Змей Горыныч ни страшен. Всех своим мечом посечет.

Перед поездкой княгиня Анна Мстиславна повела своих детей в храм, дабы помолиться на дорогу и поклониться раке ростовского епископа Пахомия, кой преставился две седмицы назад. Когда-то он пять лет был иноком Печерского монастыря, где усердно служил Богу. Усердие его не осталось незамеченным братией и в монастыре святого Петра. После кончины игумена его место занял Пахомий, где он и возглавлял обитель тринадцать лет. В 1214 году Пахомий был поставлен митрополитом всея Руси в ростовские епископы.

Анне Мстиславне по нраву пришелся новый владыка: мудрый, степенный, незаносчивый, не жадный до богатых приношений и денег, великий богомолец. Владыку возлюбили все ростовцы, особенно сирые и убогие, коим Пахомий неустанно помогал. Княгиня часто приглашала епископа в свои покои и вела с ним душеспасительные беседы. Уходя, тихо вздыхала: всем люб владыка, да вот только часто недужит. Исхудал, поблек, все точит и точит его какая-то неведомая болезнь…

При выходе из храма Анна Мстиславна увидела диковинного, страшного на вид мужика. Все лицо его заросло дремучей, косматой бородой, и она была настолько длинна, что спускалась ниже колен; вместо рубахи и портов - рваные лохмотья, едва прикрывавшие немощное худосочное тело; грязные босые ноги покрылись кровоточащими струпьями; из-под лохматых, нависших бровей сверкали запавшие, жгучие глаза.

- Леший, - испуганно спрятался за спину старшего брата Всеволод.

Васильку тоже стало не по себе: и впрямь, уж не леший ли прибежал из темных, неприютных лесов? Правда почему-то не зеленый, а седой.

- Кто такой? - миролюбиво спросила Анна Мстиславна.

- Раб божий, - глухим, простуженным голосом отозвался мужик.

Один из нищебродов, кои всегда толпились на паперти, толкнул костылем “раба божия” в бок.

- Кланяйся, то великая княгиня Анна Мстиславна.

Мужик слегка поклонился, но глаза его оставались злыми.

- Ты уж ответь мне, мил человек, - настояла княгиня.

Но мужик словно в рот воды набрал.

- Спесив, - протянул ростовский купец Глеб Якурин. - Чванится, как холоп на воеводском стуле. Отвечай княгине!

Рослый детина, стоявший подле “лешего”, глянул в его глаза и почувствовал, что еще миг, другой - и мужик взорвется. Поспешил молвить:

- То ямщик Егорша Скитник, мой отец, коего великий князь Константин Всеволодович повелел выпустить из поруба.

Тихая, благочестивая Анна Мстиславна замешкалась. Князь Константин приказал выпустить из темниц всех татей и бунтовщиков по случаю победы на Липице. Слишком кроткая и мягкая, она всегда жалела людей, томящихся в узилищах.

- И долго сидел? - спросила княгиня и тотчас спохватилась: не надо было говорить этих слов.

- Да, почитай, семь лет, матушка княгиня.

- Семь?! - невольно ахнула Анна Мстиславна. Какие же мучения выпали на долю этого человека! Помоги ему, пресвятая Богородица.

- За оные годы, - продолжал Скитник, - в порубе пять человек побывало. В добрые хоромы поселил нас князь Константин Всеволодович. Все пятеро Богу душу отдали. Один я выжил. Спасибо великому князю. Земно кланяюсь за его праведный суд. Живехонек, радость -то какая.

Ехидно-усмешливая, укорительная речь ямщика пришлась по нраву гордым ростовцам. Все ведали: ямщик вирника не убивал, а лишь заступился за белогостицких мужиков, на коих наложил небывало большую виру новый княжеский вирник Ушак. Тот первым ударил ямщика, а Скитник не удержался и дал сдачи. Суд Константина Всеволодовича был короток: коль поднял руку на княжьего человека - в поруб. Аль так праведно?

Вирник Ушак был среди челяди, коя сопровождала великую княгиню. Он стоял и зло кривил узкий поджатый рот. Ишь, разошелся бунтовщик. Выполз, как крыса из норы и теперь зубы показывает. Надо укорот дать.

- Ты не слишком бы ерничал, Егорша, а то опять в вонючей яме насидишься.

Ямщик повернул на голос вирника лицо.

- И ты здесь, мздоимец. Ай, бедный, как исхудал. Поперек себя толще.

- Да уж не ты, худерьба. Никакой стати, - хихикнул, подчеркивая свое дородное тело Ушак.

- Вот-вот. Живот толстый, да лоб пустой.

Толпа рассмеялась. Умеет же подковырнуть ямщик. Вот и сын его такой же растет - пальца в рот не клади.

- Так его, Скитник!

- Помолчали бы! Чего рты раззявили? - напустился на ростовцев вирник.

Толпа еще дружней захохотала.

- И впрямь наш вирник дурень!

Ушак повернулся к дружинникам:

- Чего стоите? Над княжьим человеком измываются!

Но дружинники сами посмеивались. Тогда руку подняла княгиня.

- Успокойтесь, люди добрые.

Кажись, и не громко, и не повелительно сказала, но горожане тотчас примолкли: уважали княгиню ростовцы.

Анна же Мстиславна подозвала ключника33и приказала:

- Сему ямщику выдать новое платье и дать на прокорм денег. И чтоб не скупиться!

Ключник поклонился, но в глазах его застыло явное замешательство.

- Прости, великая княгиня, но такогоповеленья князя Константина Всеволодовича не было.

- Князю я доложу.

Ростовцам приказ Анны Мстиславны был встречен с одобрением. Один лишь Ушак продолжал кривить рот.


* * *

Княгине не хотелось уезжать из Ростова: не только привыкла к древнему городу, но и полюбила, как любил его и князь Константин Всеволодович. Ростов понравился ей больше, чем Смоленск, где прошло ее детство.

Тяжело расставаться с городом на озере Неро. Впереди ждет немилый ее сердцу великокняжеский Владимир, кой многие годы напускал свои враждебные рати на Ростов. И зачем только остался супруг в этом злом городе? Великокняжеский стол его никогда не прельщал, он еще четыре года назад отказался от Владимира ради Ростова Великого. Но ехать надо: где муж, там и жена.

Без особого веселья собирался во Владимир и Алеша Попович: не только князь Юрий, но и горожане затаили на него зло за победу над владимирским богатырями Юрятой и Ратибором, такого никогда не прощают. В любом городе гибель местного богатыря вызывает всеобщее уныние и острое желание отомстить обидчику. Каково жить среди владимирцев?

Князь Константин щедро наградил Алешу и его дружину, столь много сделавших для поражения вражьей рати. Поповичу князь подарил новую вотчину.

- Лихо сражался, Алеша. Не зря когда-то мой отец взял тебя в дружину. Поболе бы таких воев среди моих гридней. Дарую тебе, боярин, угодья по реке Гда с Поречьем-селом, деревнями Огарево и Ново, с бортями,34 сенокосными угодьями и рыбными ловами. Все, что окрест Гремячего Колодезя, отныне твоё, боярин!

- Благодарствую, великий князь, за щедроты твои, - поясно поклонился Попович. Да токмо…

На щеках Алеши вспыхнул смущенный румянец.

- Аль что не так?

- Да я, великий князь, никогда еще мужиками и угодьями не владел. Мое дело ратоборствовать, а тут хлопот не оберешься.

- Экая незадача, - рассмеялся Константин Всеволодович. - Мужиками управлять - не мечом махать. Толкового тиуна подбери.

- Непременно подберу, великий князь.

- Чудной ты у нас, Алеша, - молвил воевода Воислав Добрынич. - Ему вотчину дают, а он чуть ли руками не отмахивается.

- Чудной, - не без злорадства протянул боярин Борис Сутяга. Его грызли раздражение и зависть. Который уже год князь Константин не наделяет его новыми угодьями и все корит одними же словами: худо-де в сечах бьешься, в опасных стычках никогда не бываешь. А чего на рожон-то лезть? Голова не для того, чтобы ее, как кочан капусты, мечом смахнули. Не все же родились Алешками Поповичами. Другие-то бояре не шибко в сечу кидаются.

Зол был на великого князя Борис Сутяга.


* * *

До Владимира добирались древним Суздальским трактом, кой петлял среди дремучих лесов. Княгиня и бояре с домочадцами ехали в повозках, дружинники и челядь тряслись на конях. Позади двигался небольшой обоз с кормовым запасом.

Майское утро было теплое, румяное. От зеленоглавого, непроглядного леса духовито пахло смолой. В некоторых местах лес суживался, и тогда мохнатые ветки скользили по плечам и лицам наездников, шуршали по повозкам. Впереди княжьего поезда мчали два десятка оружных холопов; то были сторожевые доглядчики. Лесной путь непредсказуем, случалось по нему и разбойные ватаги шастали, нападая на богатые купеческие караваны. За княгининой же повозкой ехала малая дружина Алеши Поповича. С ней надежно, покойно, душа Анны Мстиславны не ведает страха.

А Василька и его братиков разбирает любопытство. Там, где лес отступает, и повозка плывет по цветущему дикотравью, мальчонки высовывают головы из раздвижного оконца и жадно вглядываются в косматые ели и сосны, где прячется всякая нечисть.

- Матушка, глянь. Махонький леший по дереву скачет! - закричал Василько.

- Да что ты, Господь с тобой.… Да это же белка прыгает. Добрый, пушистый зверек.

Василько никогда еще не видел живой белки.

- И я хочу поглядеть, - высунулся из повозки Всеволод. - Где, где белка?

- Проехали уже, сынок, не огорчайся. Увидишь еще, дорога наша дальняя.

Иногда поезд по той или иной надобности останавливался. Василько, не дожидаясь услужливой руки челядинца, выпрыгивал из повозки и каждый раз подбегал к Алеше Поповичу, кой был в сверкающем драгоценном доспехе.

- Не устал, княжич?

- Нет, подушки мягкие. Это ты, поди, устал в седле сидеть, да и доспех тяжелый. Поди, одна кольчуга целый пуд.

- Полегче, - широко улыбнулся Алеша. - Фунтов двенадцать, пушинка. Но на мне не кольчуга, а панцирь. Слыхал о таком доспехе?

- А как же… Да я ж его в твоих хоромах видел. С кольчугой схож.

- Схож, да не совсем…Добрыня Рязанич, подь-ка сюда. Вот он в кольчуге. Зришь разницу?

- Колечки иные.

- Молодец, Василько Константинович. Запоминай: панцирь отличен от кольчуги тем, что вместо проволочных круглых и, как говорят мастера, «облых» колец, панцирь плетется из плоских колечек, клепанных на «гвоздь». Такие кольца наши оружейники стали ковать еще лет двадцать назад. А для чего? Ну-ка глянь на меня с Торопом, вокруг обойди. Угадал?

- Угадал! - от радости Василько аж в ладошки хлопнул. - Панцирь-то почти вдвое больше тело прикрывает. В таком доспехе никакому врагу не одолеть.

- Вдругорядь молодец, Василько Константинович. Железное поле именно вдвое больше, чем у кольчуги. Русские умельцы такой панцирь сотворили, что его вес остается не тяжелее кольчуги. Ты подумай, Василько Константинович, какие на Руси кудесники.

- И впрямь кудесники. Железа вдвое больше, а вес одинаков. Добрые у нас мастера. Попрошу батюшку, чтоб всему войску такие панцири выдал.

К Васильку подошел один из слуг:

- Великая княгиня в повозку зовет. Дале едем.

В повозку Василька уже не манит. Он глянул на коня Алеши в дорогом убранстве и попросил:

- Посади меня на коня, Алеша. Уж так хочется!

- Да я с великой радостью, княжич, но токмо надо княгиню спросить.

Анна Мстиславна милостиво дозволила.

И вот Василько на богатырском коне Алеши Поповича. Радость из радостей! Ишь, с какой завистью поглядывают на него из повозки братики Всеволод и Владимир. Им такое счастье и во сне не пригрезится. Какое ловкое седло у Алеши, как легко и пружинисто рысит его знаменитый конь. Эх, вырваться бы сейчас впереди поезда и стрелой помчать к стольному граду!

Лицо Василька разрумяненное, восторженное. Но затем он вновь ехал в повозке. Восторг как рукой смахнули. Почему-то вспомнился дядька Еремей Ватута, чу, израненный в тереме лежит. Жаль его, человек он добрый, как Алеша Попович.

Скучал Василько о дядьке. Сколь тот всему научил, сколь всего рассказывал, особенно о его именитом деде Всеволоде Большое Гнездо, прадеде Юрии Долгоруком и прапрадеде Владимире Мономахе, о брате деда Андрее Боголюбском, коего убили Кучковичи.

Вспомнил Кучковичей, и нахмурился. Дед, Всеволод Юрьевич, казнил всех заговорщиков - ростовских бояр, убивших его брата Андрея Боголюбского. Злодеев Кучковичей повел зашить в короб и бросить в озеро Пловучее, что близ города Владимира. Дворовые сказывали, что сей короб до сих пор плавает в озере. Страх-то, какой!

Василько глянул в задумчивое лицо матери и спросил:

- А правда, что Кучковичи в озере плавают? В коробе деревянном.

- Ты и об этом слышал? - насторожилась Анна Мстиславна. Страсть не любила она разговоров о войнах и казнях.

- Слышал, матушка… Плавают?

- Небылицы. Никакие короба по озеру не плавают… Ты глянь, чадо, какая лепая35 деревенька на угоре завиднелась. Там и поснедаем.


Г л а в а 6 КНЯЗЬ КОНСТАНТИН

- Едут, великий князь! В полуверсте.

Константин Всеволодович, в окружении княжьих мужей, стоял на отлогом берегу реки Нерль. Встречал супругу с детьми. Анна Мстиславна все красоты владимирские видела, а вот сыновья ни разу. Пусть запомнят да полюбуются.

На берегу застыла в ожидании княжеская лодия с гребцами. На князе синее корзно с малиновым подбоем, застегнутое на правом плече золотою запоною, под корзном - зеленый, шитый золотом кафтан, перетянутый рудо-желтым поясом, на голове соболья шапка с алым верхом.

По левую руку Константина встречал великую княгиню и новый ростовский епископ Кирилл, кой ушел вместе с княжеской дружиной на Липицу еще в марте. На владыке длинная, просторная мантия, панагия,36 и нагрудный серебряный крест. Длинная, пышная борода колышется на легком благовонном ветерке.

По правую руку князя стоял владимиро-суздальский епископ Симон. Редкая, странная картина! Два равнозначных владыки при одном князе. У обоих напряженные, озабоченные лица.

Ростовский Кирилл пребывал в том состоянии духа, про которое можно сказать: один Бог ведает, что и как будет. Князь Константин Всеволодович владыку огорчил. Обычно любой князь, заняв великокняжеский стол, оставляет в своей земле своего же пастыря. Кирилл, со дня поражения Юрия Всеволодовича, должен встать во главе Владимиро-Суздальской-Ростовской епархии. Но этого не случилось. Константин не захотел почему-то изгонять Симона, чем удивил не только ростовских бояр, но и владимирцев. И среди прихожан путаница. Собор во Владимире один, а кому службу вести никто не ведает - ни кот, ни кошка, ни поп Ерошка. Князь Константин все чего-то выжидает. Но чего? Суровый и решительный Всеволод Третий и часу бы не потерпел церковного двоевластия. Жаль, Константин не в отца, он не сторонник крутых мер. Но ведь какое-то решение ему придется принимать, и оно на слуху, все об этом глаголят: епископом всей Ростово-Суздальской Руси должен стать владыка Кирилл. Надо как-то подтолкнуть Константина.

Владимиро-Суздальский епископ Симон тоже в немалом замешательстве. Новый великий князь должен наконец-то определиться, кого-то выбрать, и послать на рукоположение к киевскому митрополиту. Скорее всего, к нему поедет ростовский епископ Кирилл, верный подручник Константина... Обидно! Сколь усилий приложил Симон для процветания храмов своей епархии, сколь новых церквей поднялось на Владимиро-Суздальской земле! И теперь всё это передать чужаку, кой и единой монеты не вложил на возведение и украшение храмов. Горько, на сердце тошно. Скоро придет тот день, когда напыщенный Кирилл встанет у амвона37 собора Успения Божьей матери. Горько!

Просветлевший Константин Всеволодович троекратно облобызал жену и детей, а затем повел семью на княжескую лодию.

Ветерок был тиховейный и вялый, поэтому паруса не поднимали, и судно шло на веслах. Река Нерль словно заснула в своем дремотном покое.

Великий князь Константин Всеволодович, обняв Василька, стоял на палубе. Показывая рукой на обширные пойменные луга, зеленые леса, красавицу Нерль с рыбными ловами, довольно говорил:

- Ныне это всё твое, сынок. Мой век не такой уж и долгий. Владимирская земля богата не токмо всякими угодьями, но и прекрасными храмами.

- А храм Покрова на Нерли увижу?

Увидел Василько и чудеснейший храм на Нерли и великолепный белокаменный дворец в селе Боголюбове и сам Владимир с Золотыми Воротами, окованными золоченой медью и "«лепый» собор Успения Божьей матери. Не зря нахваливал дядька Еремей искусных рукодельников, сысканных со всей Руси Андреем Боголюбским. Вот тебе и «пригород»! А какой дивный княжеский терем, в коем жил совсем недавно Юрий Всеволодович.

Любознательный Василько в первый же день обегал все многочисленные переходы, сени, повалуши, горницы, светелки, изукрашенные затейливой резьбой башенки-смотрильни… Просторен и красив владимирский терем, пожалуй, побогаче чем ростовский. Хорошо в таком тереме жить.

Пришел Василько и в ложеницу Ватуты. Дядька Еремей лежал на широкой постели. Подле него сидел церковный лекарь38 с пользительной мазью в склянице. Увидев княжича, Еремей Глебович приподнялся на правый локоть, заулыбался.

- Рад видеть тебя, Василько Константинович. Не забыл своего дядьку?

- Никогда не забуду!

Василько подбежал к недужному, обнял ручонками за шею.

- Не забыл. Спасибо тебе, чадо, - растрогался Ватута. - Все ли у тебя слава Богу? Не хворал без меня?

- Да я-то в добром здравии, а вот ты, зрю, занемог. Вон вся перевязь в крови… Мечом полоснули?

- Мечом, княжич. Едва леву руку не отсекли. Ну да ничего, Бог милостив. Срастется, как на собаке. Жаль, город тебе не покажу.

- Не горюй, дядька Еремей. Тятенька обещал показать, а ты борзей поправляйся. Я к тебе ежедень приходить буду.

Ватута смахнул слезу со щеки.

- Добрым ты растешь, княжич. То славно… Не забывай грамоту постигать. Отец-то книжник из книжников. Дай Бог и тебе таким стать.

- Стану, дядька Еремей, непременно стану. Тятенька меня уже многому научил.

- Вдругорядь славно. В книгах великая мудрость.


* * *

Константин Всеволодович и сам ведал: нельзя оставлять двух епископов в одном граде, да и народ давно ждет княжеского решения. Брат Юрий бы не колебался: возьми он Ростов, тотчас бы изгнал Кирилла. И не только! Огнем и мечом прошелся по княжеским и боярским вотчинам - хоромы пожег, бояр и слуг посек мечами, ремесленников и смердов обложил непосильной данью. Так поступали многие русские князья.

Константин Всеволодович после Липицкой победы никого и ничего не тронул. Всюду было улежно и покойно, словно и не было столь кровопролитной сечи. Владимирцы тому немало дивились, однако, на ростовского князя поглядывали косо. Выжидает! Покуда смирен как пень, а потом ощетинится и почнет все рушить.

Неуютно чувствовали себя во Владимире и прибывшие с Константином бояре. Совсем недавно отец нынешнего князя, Всеволод Третий, люто расправился с ростовскими боярами: приказал зарубить их мечами и покидать в Пловучее озеро, а Кучковичей зашить в дубовый короб. Владимирцы всячески поддержали злодейство Всеволода. Ныне же жди ответного удара, не могут же ростовские бояре простить смерть своих сродников.

Ходили победители по владимирским улицам с опасом: того и гляди кинут камнем, а то и пустят стрелу из-за плетня. Неуютно во Владимире!

Неприязнь и едва прикрытую враждебность горожан чувствовал на себе и великий князь. Бывал ли в храме, проезжал ли улицами, Константин Всеволодович ловил на себе колючие, испод лобные взгляды, и от этого на душе его становилось неспокойно. Епископ Кирилл и княжьи мужи советовали:

- Надо показать Владимиру свое могущество. Пусть ведают, что к ним пришел суровый и властный хозяин. Народ любит твердую, сильную руку, иначе он поглядит, поглядит, да и вновь призовет на княжение Юрия.

Говорили не в бровь, а в глаз, но великий же князь слушал и ничего «властного» для владимирцев не предпринимал. Напротив, он оставил епископа Симона во Владимире, а Кириллу повелел возвращаться в Ростов.

- Твое место в родном городе. Поезжай с Богом, владыка.

Епископ Кирилл помрачнел: князь совершает непростительную ошибку, ростовцы его не поймут, но убеждать Константина бесполезно: его решения всегда глубоко обдуманы.

Среди бояр самым недовольным оказался Борис Сутяга. Толковал своей дородной супруге Наталье:

- Князь-то наш из ума выжил. Своего-то владыку, кой ему верой и правдой служит, от себя удалил, а вражьего попа к себе приблизил. Ну, где у Константина разум? Да будь моя воля!..

Боярин Сутяга много лет недолюбливал старшего сына Всеволода Третьего, особенно с тех пор, когда молодой князь при всех гриднях насмешливо молвил:

- В тяжбах погряз, Борис Михайлыч. Даже из-за пустяков. Не зря кличка Сутяга за тобой укоренилась.

Укоренилась! Допрежь от отца (правда, в другом смысле), теперь от князя. Когда-то отец его был из «подлых», худородных людишек. (И здесь не повезло!). Сапожничал в ремесленной слободке Ростова, заполонив сени и избу дратвой-сутягой. Так и прилипла за отцом безобидная кличка Мишка Сутяга. По-другому, с иным с иным оттенком, зазвучало прозвище за его сыном Борисом. Еще отроком ему удалось выбиться в младшие дружинники, выбиться мерзко, погано. Бориска выкрал у отца годами накопленные деньги и всучил их княжьему тиуну, а тот привел шестнадцатилетнего парня на княжой двор. Его путь до боярского чина был долгим - через хитрость, угодничество, наветничество. Часто Борис Михайлыч заводил тяжбы, вздорно судился, стараясь, что-нибудь оттягать. Так стал он Сутягой. Кличка укоренилась прочно, и теперь жить с ней Сутяге до скончания дней своих.

Больше всех был удивлен решением князя епископ Симон. Он-то уж не питал никаких надежд на Владимиро-Суздальскую епархию. И вот на тебе! Князь - недруг, как на золотом блюде преподнес. Владей, Симон, как и допрежь, владел. Дивны дела твои, Господи!

Многие не понимали Константина, а он, чтобы не видеть недоуменных взглядов, уединялся в библиотеке, где ему никто не мешал и где хорошо думалось.

Константин Всеволодович терпеть не мог жестокости, междоусобиц и козней бояр. «Ладить миром», - любимое изречение князя.

1 ноября 1207 года, в «курячьи именины», когда по всей Руси кур забивают, Всеволод Третий послал своего старшего сына княжить в Ростов. Было тогда Константину 21 год. Ноябрь оказался холодным и снежным. Князь прибыл в Ростов санным путем. Ростовцы встретили Константина Всеволодовича довольно прохладно: из «пригорода» Владимира прибыл!

Епископ Иоанн в первый же день откровенно сказал:

- Ростовские бояре не слишком жалуют Всеволода Юрьевича. Тебе, князь, не легко здесь будет.

- Я полажу с боярами, владыка, а ты мне поможешь. Я не хочу враждовать.

И князь, и владыка приложили немало усилий, дабы сломить гордыню ростовской знати. Где-то через год боярам настолько пришелся по нраву Константин, что они уже и не помышляли о другом властителе.

«Ладить миром» неоднократно приходилось Константину еще и до прибытия в Ростов.

Начало Х111 века ознаменовалось усилением Ростово-Суздальской земли над другими землями. Городское вече Великого Новгорода обычно выбирало себе наместника из наиболее могущественных княжеских семей. Всеволод Большое Гнездо отправил в Новгород своего тринадцатилетнего сына Святослава. Вече его приняло. Однако вскоре Всеволоду донесли: Мстислав Удалой, захвативший Галицкое княжество, норовит сесть наместником в Новгороде. Город на Волхове раскололся. Святослава Всеволодовича поддержали посадник Михалка Степанович и его сын Твердислав. На Мстислава же Удалого решила опереться группа бояр и купцов под началом Дмитрия Мирошкинича. Юный Святослав растерялся: ему не доставало ни опыта, ни сил, чтобы повести борьбу с Мирошкиничем.

Всеволод Юрьевич, не дожидаясь худого исхода, послал в Великий Новгород девятнадцатилетнего Константина, кой тогда уже отличался сметливым, прозорливым умом. Константин выехал из Владимира 1 марта 1205 года. Великий князь приказал, чтоб его проводили младшие братья и бояре, но, добравшись до реки Шедакши, Константин молвил:

- Дале поеду один. Так будет лучше…для новгородцев лучше.

- Но как быть с приказом великого князя? Он может твое намерение, и осудить, - строго произнес брат Юрий Всеволодович.

- Мыслю, не осудит. Время покажет.

Едва ли не три седмицы (с десятком отроков из младшей дружины) добирался Константин до Великого Новгорода. Горожане хоть и встретили нового князя с хлебом и солью, но ладу не получилось: Новгород разъедали распри. А тут еще пришла горькая весть из Владимира. Великая княгиня Мария, распрощавшись с любимым сыном, на другой же день постриглась в монахини, а 19 марта преставилась.

Константин не стеснялся неутешных слез: он любил свою мудрую мать, коя многому его научила; от Марии он постиг чешский и латинский языки, что было важно для расширения связей с Западной Европой. Другие же братья к чужим языкам относились с пренебрежением, говоря: «Зачем башку забивать неметчиной? На то есть толмачи.39

После смерти посадника Михалки Степаныча, стоявшего за Константина, раздоры в Новгороде усилились. Новым посадником Господин Великий Новгород избрал на вече Дмитрия Мирошкинича. Дело доходило до того, что одна улица билась с орясинами и на кулаках с другой, выкрикивая: «Бей Мирошкиничей!» «Бей Константиновичей!». Разладу, казалось, не было конца и края. И все же шаг за шагом, настойчиво и кропотливо Константин остудил противоборствующие стороны и привел их к долгожданному миру.

Были и другие мирные победы, одержанные старшим сыном Всеволода, после коих великий князь вновь возвратил Святослава в Новгород, а Константина направил в Ростов.

Наладив спокойную жизнь с боярами, Константин Всеволодович с головой ушел в любимое дело. В книги! Еще с девяти лет он на всю жизнь запомнил одно изречение: «Ум без книг, аки птица подбитая, якоже она взлететь не может, такоже и ум недомыслится совершенна разума без книг».

Константин Всеволодович жаден был не только до священных писаний, но и до древней истории. Его обширная библиотека (за «ростовское сидение») пополнилась сотнями греческих рукописных книг. Князь пригласил в Ростов ученых мужей, коим молвил:

- Скопилось много старинных и обветшавших рукописей. Надо их переписать, а наиболее ценные перевести на язык русский, дабы сохранить для потомков.

«Лаврентьевская летопись» назовет Константина Мудрым за то, что тот любил всякие книги «паче всякого имения».

Ростовский князь всю свою жизнь почитал своего праправнука Владимира Мономаха и предка Ярослава Мудрого. Владимир Мономах написал замечательную вещь «Поучение чадам».40

Заимел Константин и рукопись неизвестного автора «Слово о князьях», кой описывал события, происшедшие во времена правления в Чернигове сына Святослава Ярославича - Давида, умершего в 1123 году. Автор «Слова» восхвалял справедливое княжение старшего брата и упрекал младших за то, что они не желают даже стерпеть малой обиды от старших, готовы по любому поводу начать смертоносную войну и даже призывают на братьев половцев. Безымянный обличитель решительно выступал против распрей перед лицом половецкой опасности.

А с каким удовольствием читал Константин величественную «Повесть временных лет» Нестора и блистательное «Слово» Даниила Заточника, черниговского игумена, совершившего в самом начале Х11 века паломничество в Святую землю. Через Царьград он прошел в Яффу, Иерусалим, побывал на Иордане, Тивериадском озере и Мертвом море, был в Акре, Бейруте, Иерихоне и других местах Ближнего Востока, оставив замечательное описание своего двухгодичного путешествия.

А как не восторгаться «Русской правдой» Ярослава Мудрого и рукописью Климента Смолятича, написанной в середине Х11 века, знатока Гомера, Аристотеля и Платона, русским златоустом Кириллом…

Константин Всеволодович гордился своим городом. Ростов Великий становится крупным духовным центром Руси. В богатом, чтимом не только в Ростовской земле, монастыре Григория Богослова, именовавшемся также «Григорьевском затворе», возникла школа иконописания и было учреждено духовное училище, в коем кроме богословия и философии ученые монахи преподавали славянский и греческий языки. (Позднее из Григорьевского затвора вышли известные древнерусские писатели и просветители Стефан Пермский и Епифаний Поемудрый. Сергий Радонежский, выдающий церковный и политический деятель Х1У века, сторонник идеи объединения Руси, вдохновитель Куликовской битвы, был сыном ростовского боярина Кирилла).

«Велик и славен Ростов Великий своим духовным центром. А посему зело велико значение книг, - продолжал раздумывать князь. - «Ум без книги, аки птица подбитая, якоже она взлететь не может». Лучше не скажешь. Надо собрать в Ростове все старинные рукописи.

Константин Всеволодович задумает Свод русской истории, ведая, что берется за величайший труд, в надежде размножить его и раздать всем князьям русским. А вдруг задумаются, а вдруг перестанут враждовать.

Вот и во Владимире, став практически великим князем всей Руси, Константин Всеволодович вел себя так, как учили его мудрые книги. Никаких распрей, никакой замятни! Утихомирилось боярство, успокоился народ.

Всегда бы так, тешил себя надеждой Константин. Всегда и во всем ладить миром. Но впереди еще уйма дел, только бы дал Бог здоровья.

А здоровье князя стало резко сдавать, всё чаще и чаще побаливало сердце, и все настойчивей его тянуло в Ростов. Предчувствуя свою скорую кончину, он вновь решается посетить древний город, дабы побывать на освящении церкви Бориса и Глеба. Это произошло 25 августа 1218 года. Вместе с Константином в Ростов прибыла и великая княгиня Мария с детьми - Васильком, Всеволодом и Владимиром.

Больше всех радовался возвращению в Ростов Василько. Как постоял на берегу Неро-озера (это тебе не вертлявая, узкая Клязьма), как полюбовался ее покойной изумрудной ширью, да нагляделся на облепившие причалы красавицы лодии, так тотчас и побежал к отцу.

- Не хочу боле во Владимир! Останемся здесь, тятенька.

- Вижу, люб тебе Ростов?

- Люб, тятенька. Вот бы здесь мне княжить.

- Будешь княжить, - твердо произнес Константин Всеволодович. - Именно здесь, в любом тебе граде.

Бояре недоуменно переглянулись. А как же великокняжеский стол Владимира, кой должен унаследовать Василько?

Недоумение княжьих мужей можно было понять: они-то давненько стали замечать недуг Константина, и каждый для себя уверовал, что владимирский стол займет после его смерти ростовец Василько. Но что это вдруг с великим князем?

В сентябре Константин Всеволодович вернулся с семьей в стольный град. Недуг князя еще больше обострился. Через месяц он позвал к себе брата Юрия и замирился с ним. А в Рождественские морозы он вновь пригласил Юрия и молвил при Анне Мстиславне, княжьих мужах и епископе Симоне:

- Чую, мне уж недолго осталось. По смерти моей отдаю тебе, брат Юрий, великокняжеский престол… А теперь о сыновьях. Василько будет княжить в Ростове, Всеволод - в Ярославле, а Владимир - в Угличе. Скрепим все это крестным целованием и договором.

За седмицу до смерти князь собрал сыновей и долго поучал их своим Словом. В конце же своей тихой, но проникновенной речи он просил сыновей следовать христианским добродетелям, любить ближних и быть милостивыми к сирым и убогим.

В конце января Константин Всеволодович, за два дня до своей смерти, в третий раз встретился с братом Юрием.

- Великая к тебе просьба, брате. Крепи Русь, не заводи усобиц и возлюби сынов моих. Бог тебе за это воздаст сторицей… Исполнишь ли предсмертную волю мою?

- Клянусь, брате, - заверил, приложившись к кресту, Юрий.

Великий князь Константин Всеволодович скончался 2 февраля 1219 года, не дожив и 33 лет. Его княжение в Ростове летописцы назовут «золотым».


Г л а в а 7 ЕГОРША СКИТНИК

Смерды на боярского тиуна не обижались: хотя и строг, но не спесив, и справедлив, плеть из голенища не вынимает. Да и данью обложил не слишком тяжкой. И на себя остается, и на боярина хватает. С Егоршей Фомичем можно жить.

Тиун же про себя посмеивался: из грязи да в князи.

Года три назад он столкнулся на Соборной площади с боярином Александром Поповичем, кой прибыл в Ростов,дабы подобрать себе тиуна.

- Тю, да это ты, Егорша. Как извоз?

- Нашел чего вспомнить, боярин, - вяло отмахнулся Егорша. - Едва ноги волочу.

Когда-то Алеша Попович, выполняя поручение князя Константина, подрядил Скитника (как бывалого ямщика) довезти его до Углича. Скитник пришелся молодому боярину по душе: сноровистый, прямодушный, уверенный в себе, на деньги не жаден. Вернувшись из Углича в Ростов, Алеша молвил:

- Добрый ты мужик, Егорша. Приведет случай - вновь с тобой прокачусь.

Тогда был Скитник в ядреном теле. Теперь же перед Алешей стоял седобородый мужик с постаревшим осунувшимся лицом. Еще и двух седмиц не прошло, как Скитника выпустили из поруба. Единственное, что изменилось в нём, так укороченная борода да чистая рубаха с портами.

- Чего так исхудал, Егорша?

- Исхудаешь. Поруб - не хоромы с пирогами.

- Поруб?.. А ну-ка поведай мне. Ты, кажись, не из тех, кого в поруб кидают.

Скитник поведал, ничего не утаил, на что Алеша после недолгого раздумья молвил:

- Верю тебе, Егорша. Наслышан я об Ушаке, худой человек… А вот на князя ты зла не держи. И на большие умы живет промашка. Зело не любит князь не токмо усобицы, но и бунтовщиков, кои порядок рушат. Ты ж, чую, не из таких. Погорячился, вот и вдарил по Ушаку. Уважаю тех, кои за себя постоять могут.

- Спасибо на добром слове, боярин.

Алеша постоял, подумал минутку, а затем хлопнул ямщика по плечу.

- Знать, тебя сам Бог послал. Пойдешь ко мне в тиуны?

- В тиуны? - опешил Егорша. - Шутишь, боярин.

- И вовсе не шучу, Егорша. Князь меня вотчиной наградил, тиун понадобился. Я-то всё в походах, хозяйничать недосуг. А тут надо за мужиками и угодьями доглядывать, оброк собирать. Соглашайся, Егорша.

Скитник пребывал в замешательстве.

- Нет, боярин… Да какой же из меня тиун? Я отроду над людьми не стоял, а тут цела вотчина. Без опыта и хомута для починки в руки не возьмешь.

- Справишься, Егорша. Ты много в своей жизни повидал, почитай, всю Русь исколесил. Тертый калач. Ты токмо начни, а коль не по нраву придется, уйдешь. Вольному воля.

- Не один я, боярин, - продолжал упираться Скитник. - Жена у меня да сын Лазутка.

- Велик ли?

- В добра молодца вымахал, толковый детина, - не без удовольствия произнес Скитник.

- Да то совсем удача, - повеселел Алеша. - С сыном-то все дела сладишь. Оброк же я за тебя внесу, и приступай с Богом.

Уговорил-таки ямщика Алеша.

Боярин, увидев в Гремячем Колодезе сына Егорши, присвистнул:

- И впрямь добрый молодец. Богатырь! Да тебе не в подручных у отца бегать, а в дружине моей быть. Пойдешь?

- Извиняй, боярин, но не пойду. Я отца семь лет ждал и никогда его не покину.

- Похвально, Лазутка, - одобрил Попович. - Не всякий сын чтит отца своего. Похвально!

Повелел Алеша жить семье в своем боярском тереме.

- У меня тут просторно, места хватит.

Но Егорша заупрямился:

- Ты уж прости, боярин, но в крестьянской избе нам будет повадней.

- Срубим! - не стал спорить Попович. - А пока потерпи, поживешь в хоромах.

Избу надумал Егорша срубить добротную, дабы века стояла. Он, как и любой мужик, живший среди лесов, знал толк в дереве, кое надо выбрать и подготовить так, дабы изба не только века стояла, но чтоб пребывал в ней чистый, живительный дух. А для этого надо после Покрова пометить подходящие деревья, зимой вырубить и вывезти из леса, в марте-апреле сладить сруб: точно подогнать бревно к бревну, возвести стены, и оставить на несколько месяцев. Тут спешить никак нельзя: под собственной тяжестью бревна плотнехонько прижимались и медленно высыхали. Но упаси Бог, чтобы они пересохли, иначе намучишься с их обделкой. Строили, чтобы было не только удобно, а что бы изба радовала глаз, «как мера и красота скажут».

Подле избы поставил Егорша клеть и амбар, в коих будет хранить утварь, жито и прочие запасы. Изба, клеть и амбар - крестьянский двор, то, что и возводил каждый мужик на Руси, что и берег пуще всего.

Отогрелась, оттаяла душа Скитника: на таком добром дворе можно спокойно и век доживать. Радовался за Лазутку - ловкий, старательный, не хуже мастеров – дроводелов топором владеет. Подрядившиеся «в помочь» мужики и те похваливали:

- Умельца выпестовал, Егорша Фомич.

- Он у меня в любом деле лицом в грязь не ударит.

Доволен Егорша Лазуткой. Теперь бы жить, не тужить да на внуков поглядеть. Но сын приводить в дом невестку не спешит.

- Не приглядел еще, батя.

- А ты пригляди. Вкупе со мной по деревням ездишь. Аль, девок не зрел? Я хоть очами не востер, да и то одну приметил. Видная девка.

- Это кто ж такая? - усмехнулся Лазутка.

- Не ухмыляйся. С оглоблю вымахал, а девки, как дитю малому, и на ум не идут, - посетовал Егорша.

- Да я все при деле, - оправдывался Лазутка. - Без тебя и в кузнецах и в кожевниках побывал. Мать надо было кормить.

- Ныне, слава Богу, не бедствуем. Пора!.. Будешь в деревне Огареве, зайди в избу Гурьяна. Кажись, Маняшкой дочку кличут. Гурьян-то мужик на работу хваткий, поди, и дочка в него.

- Зайду как-нибудь, - неохотно произнес Лазутка.

- Не как-нибудь, а на сей неделе! - осерчал Егорша.

Отца не ослушаешься. Заглянул Лазутка к Гурьяну. Девка и впрямь пригожая. Свататься пришел Егорша со своей женой Варварой. И матери Маняшка приглянулась.

Гурьян не отказал: сам боярский тиун пришел свататься. Да и сын его хоть куда.

Егорша не захотел дожидаться Покрова Свадебника. Чего тянуть, коль на внуков глянуть невтерпеж. Свадьбу сыграли через две седмицы.

Лазутка хоть и уважил родителей, но женился без любви. (Да и редко кто на Руси по любви сходился, - будь то княжеский, боярский или крестьянский сын. На какую родитель укажет - с той и живи до скончания века. Таков уж обычай на Руси).

Маняша принесла сына. Егорша и вовсе воспрянул духом.


* * *

После смерти Константина великокняжеский престол занял его брат Юрий Всеволодович. На первом же совете со старшей дружиной великий князь резко произнес:

- Олешка Попович - злейший враг. Он убил моих лучших богатырей Юряту и Ратибора. Я жестоко отомщу Олешке.

Негодующие слова Юрия быстро дошли до Поповича: дурные вести на резвом коне скачут, добрые плетутся прихрамывая.

Попович, Тороп, Тимоня Златой Пояс, Нефед Дикун и Добрыня Рязанич сошлись в гриднице. Они долго говорили о постоянных усобицах и братоубийстве владимирских князей и мстительном нраве Юрия.

- Не ведаю как вы, но служить такому князю я не намерен. Уж лучше к Мстиславу в Киев уйти, - молвил Алеша.

Содруги были единодушны.

О своем решении Алеша не забыл сказать и Егорше.

- Был ты добрым тиуном, Фомич. Жаль, но придется распрощаться. Может, навсегда. Дале поступай, как сердце подскажет, но ведай: вотчина достанется другому боярину, всего скорее одному из Юрьевых княжьих мужей. Не думаю, что тот сбережет моих людей.

Егорша низехонько поклонился Поповичу.

- Благодарствую за доброту твою, боярин. Мне терять нечего. Вернусь в свою избу, в Белогостицы. С таким сыном не пропадем.

На прощанье Алеша не только облобызал Егоршу, но и Лазутку.

- Взял бы тебя в дружину, детинушка, но помню твои слова. И все же, коль какая надобность будет, приходи ко мне в Киев.

- Спасибо, боярин. Если судьба покличет - приду.

- Да хранит тебя Бог, - перекрестил Алешу Егорша.


* * *

Убитая горем Анна Мстиславна, на другой же день после похорон мужа, постриглась в инокини, приняв монашеское имя Агафии, но оставить малолетних детей она не могла и выехала вместе с ними в Ростов Великий. Смерть любимого супруга настолько подорвала здоровье Анны Мстиславны, что она таяла на глазах, и вскоре, 24 января 1220 года, преставилась в 30 лет.

Ростовский князь, десятилетний Василько Константинович, стал младшим братьям Всеволоду и Владимиру «в отца место». Василько потерял не только родителей, но и своего дядьку Еремея Ватуту, кой, с трудом оправившись от тяжелой раны, остался с домочадцами во Владимире. Таково было решение великого князя Юрия, не захотевшего отпускать искусного воеводу в Ростов.

Древнее Ростовское княжество стал терять величие и силу. Булгары заметно оживились. Хан собрал своих приближенных и заявил:

- Великий князь Юрий зол на Ростовское княжество и не станет его защищать. Василько млад, как щенок. Его дружина с уходом богатура Поповича ослабла. Настал удачный момент ударить на урусов. Их земли обширны и богаты. Мои славные воины давно жаждут добычи.

Свой первый удар булгары нанесли на северные ростовские земли, захватив Устюг. Разграбив город и взяв в полон для ханского гарема многих девушек, булгары пошли на Унжу.

Великий князь Юрий, узнав о нашествии булгар на ростовские земли, и не подумал о посылке дружины. О своем обещании, данном умирающему брату, он тотчас забыл, выйдя из покоев Константина. Злость на ростовцев не покидала его многие годы. Когда Алеша Попович ушел в Киев, князь разгневался, а затем поостыл: дружина Поповича творила чудеса храбрости в любой сече, ныне же ростовцы остались без лучших ратоборцев и при первой же битве будут разбиты. Ну и пусть! То-то поубавится у ростовцев гордыни. Булгары захватили Устюг, вот и добро. Пусть ростовцы встанут перед ним, великим князем, на колени и умоляют о помощи, пусть поунижаются.

Но десятилетний Василько и не думал перед Юрием унижаться. Он, много унаследовавший от отца, сохранял свое достоинство. Сиротство не сломило его, напротив, с каждым месяцем Василько становился все более волевым и зрелым.

Неизменный воевода Воислав Добрынич довольно говаривал боярам:

- Наш князь, слава Богу, мужает.

Бояре, хорошо ладившие с Константином Всеволодовичем, возлагали большие надежды на его сына, кой не даст в обиду Ростов. Лишь бы быстрее рос и дал отпор притязаниям князя Владимирского. А пока тот спит и видит на ростовском княжении своего подручника. Что ему «братий» договор?! Не тот Юрий человек, дабы сдержать, скрепленное владычным благословением, свое слово. Булгары Устюг взяли, а он и пальцем не пошевелил. Вот тебе и дядя родной! Злой. Сердце с перцем, душа с чесноком.

Князь Василько, выслушав гонцов из Устюга и Унжи, велел позвать к себе боярина Воислава Добрынича.

- Не худо бы дать булгарам отпор, воевода.

- Дружина готова, Василько Константинович.

- Булгары пришли числом великим. Может, вече собрать? Мыслю, ростовцы дадут добро на сбор ополчения. Что скажешь, Воислав Добрынич?

Василько уже в который раз проверял свои задумки на умудренном воеводе, кой всегда давал дельные советы.

- С ополчением гораздо надежней, Василько Константинович.

Ростовцы, собравшись на вече, поддержали князя. Тотчас были выбраны «градские старцы»41 и тысяцкий, кои разошлись по улицам и слободам, дабы набрать «тысячу» - городской полк; сотских и десятских также выкликали на вече.

Затем бирючи-глашатаи поскакали по селам и деревням. По решению вече смерды были обязаны не только дать лошадей для конницы, но и выделить крепких мужиков для пешего ополчения.

Через седмицу ростовская рать под началом воеводы Воислава Добрынича выступила на булгар и выбила их из своих северных пределов.

Великий князь Юрий Всеволодович был немало удивлен победным походом войска юного племянника.

- Никак у Василька зубки прорезались. Я-то думал, что он не посмеет, и высунуться из своего Ростова. Борзеет, волчонок! - высказал князь боярам. Те же заметили: в словах Юрия Всеволодовича не было раздражения. Уж не перестал ли он таить обиду на ростовцев?

Нет, бояре ошиблись. Не перестал! Неприязнь его к Ростову Великому сохранится на всю жизнь. Здесь было другое. Подрастающий Василько, с его дружиной, ему скоро сгодятся. Юрий Всеволодович давно уже задумывал покорить Волжскую Булгарию. Но булгары сильны, и чтоб разбить их войско, надо собрать в совместный поход многих русских князей.

По Руси разъехались гонцы. Прибыл один из них и в Ростов.

- Великий князь Юрий Всеволодович повелевает тебе, князь Василько Константинович, двинуться с дружиной на Городец Радилов.

- Почему именно на Городец?

- Там великий князь назначил сбор всему русскому войску, дабы из Городца выступить на Булгарию.

Дружина вышла из Ростова под началом самого Василька. Это был его первый ратный поход. Путь предстоял далекий: на конях добраться до Ярославля, затем пересесть на лодии и плыть вниз по Волге к Городцу.

Василько никогда еще не был в Ярославле, кой был основан ростовским князем Ярославом Мудрым. Кажись, совсем недавно это было, и живы в памяти предания, рассказанные отцом Константином и Еремеем Ватутой. Умен же и отважен был предок Василька, и никогда не сотрется в памяти людской его поход в Медвежий угол.


Г л а в а 8 МЕДВЕЖИЙ УГОЛ

С дальней, лесной сторожи, мчался к Ростову гонец. На разгоряченном взмыленном коне влетел в детинец. Спешился на княжьем дворе, подбежал к крыльцу, но дорогу преградили четверо стражников: высокие, плечистые, с мечами булатными.

- Ошалел, парень! Куда прешь?

- С волжской сторожи. Худые вести. Допустите к князю, - поспешно вымолвил гонец.

Один из дружинников взбежал на высокое крыльцо, крикнул отрока из темных сеней.

- Никушка!.. Проводи к князю.

Отрок довел гонца до покоев, перед которыми прохаживался боярин.

- С волжской сторожи, Роман Юрьич,- почтительно произнес отрок, кивнув на гонца.

- Сказывай, - строго приказал боярин.

- Велено самому князю, - поклонился гонец.

Боярин нахмурился, однако стародавний обычай не посмел рушить: гонец должен встать перед князем.

Ростовский князь Ярослав Мудрый сидел за столом, обложившись тяжелыми рукописными книгами. Лицо его было задумчиво.

- Дозволь, князь. Вой прискакал с волжской сторожи, - негромко доложил боярин.

- Вой? - резко повернулся к боярину Ярослав. - Впусти немедля.

Гонец вошел в покои, низко поклонился. Лицо его было встревожено.

- Говори.

- Булгары пришли с Волги. На заре вошли в Которосль.

- Много лодий?

- Два десятка, князь.

Ярослав отпустил гонца, насупившись, пристукнул кулаком по столу.

- Вновь булгары!

За последние годы это уже был третий басурманский набег. Опять булгары разграбят и сожгут поречные села и деревеньки, уведут в полон сотни смердов.

Боярин стоял молча, ждал княжьего слова.

- Подымай дружину, Роман Юрьич, - молвил после раздумья князь. - Встретим булгар на берегу.

- На берегу?.. Но ладно ли так будет, князь?

- В чем сомненье твое?

- Река бежит по лесам. Непролазные дебри, князь. Конному дороги нет.

- Пешем прогуляемся. Не всё на конях трястись.

- Но где ж дружина встанет? - продолжал недоумевать Роман Юрьич.

- Найдем и дружине место. Не забыл, как к Волге на лодиях ходили? Ведаешь излучину у Дебрянки? Здесь самое место поганых бить.

- Добро, князь. Пойду прикажу в сполох ударить, дабы вече собрать.

- Не нужно, боярин. Обойдемся без ополчения.

- Но…поход будет тяжек.

- Поздно народ поднимать. Покуда мужиков снаряжаем, поганые в Ростове будут. Управимся и своей дружиной.

Вскоре старшая и молодшая дружины выступили из детинца. На Вечевой плошади было тесно от народа. Ростовцы провожали войско.

- Удачи вам, вои!

- Сокрушите басурман!

- Возвращайся со щитом, князь Ярослав!

Молодой князь Ярослав Владимирович был в алом корзно, под которым виднелась серебристая кольчуга. Снял шелом, перекрестился на купола Успенского храма и обратился к народу:

- Булгары вновь идут на нашу землю. Они хотят испепелить наши веси,42осквернить храмы, увести в полон детей и женщин. Не бывать тому! Ждите нас с победой!

Повернулся к воям, в жгучих глазахрешимость и отвага.

- Так ли, дружина верная?

- Так, князь! Сокрушим нехристей!

- Не посрамим земли Русской!

Покинули Ростов, а затем несколько часов шли через лес. Поустали. Боярин Роман Юрьич предложил остановиться на привал, но Ярослав отказался.

- Надо спешить, боярин. К Дебрянке мы должны прийти ранее булгар. Опоздаем - жди беды.

Ярослав шагал впереди дружины, и это воодушевляло воев. Никто не роптал, не просил отдыха.

Вскоре свернули в самую чащобу.

- А не рано, князь? - усомнился Роман Юрьич.

- Мыслю, в самый раз. Версты через две выйдем к Дебрянке.

Теперь уже шли напродир, коряги и сучья цеплялись за ратные доспехи. Дружинники взмокли. Боярин Роман Юрьич в изнеможении пал наземь.

- Останови дружину, князь… Мочи нет.

Ярослав усмехнулся:

- Устарел ты, боярин. А ведь, кажись, и четвертого десятка не разменял. Это тебе не в хоромах брюхом трясти. Вставай!

К боярину подошли двое отроков, повели под руки.

Ярослав не ошибся: вскоре лес поредел, и дружина вышла к Дебрянке, небольшой деревеньке в восемь изб.

- Слава Богу, успели, - довольно перекрестился Ярослав.

Из изб высыпали мужики, увидев князя, низехонько поклонились.

- Здрав будь, князь Ярослав Владимирович!

Ярослав приказал дружине отдыхать, а сам обратился к смердам.

- Все ли у вас по-доброму?

Из толпы оробело вышел староста, низкорослый, чернобородый мужик в посконной рубахе.

- По-доброму, князь. Ничем тя не прогневали. Дань по осени сполна отдали.

- Не о том пытаю, староста. Нет ли каких худых вестей? Не слышно ли о поганых?

- Покуда Бог милостив, князь. Ныне ворога не ведали.

- Ворог близок и скоро будет здесь.

Мужики угрюмо насупились, а бабы запричитали. Мало ли горя натерпелись от басурман? В последний набег избы пожгли, хлеб и пожитки выгребли. Добро еще сами успели в лесу упрятаться.

Ярослав поднял руку, и толпа смолкла.

- Слушай мой наказ. Берите топоры и валите сосну и ель. А вы, бабы, несите веревки. Запрем реку от поганых.

Мужики и бабы кинулись в избы, а Ярослав вышел к Которосли. Река в этом месте круто изгибалась, образуя небольшой лесистый полуостров.

«Отменно, - подумал князь. - Зажмем булгар с двух сторон. И берега здесь высокие. Булгарам из лодий не выбраться. Сунуться вперед, а там засека из дерев. Повернут вспять, а мы их стрелами. Не уйти ныне врагу… Теперь дело за смердами. Успеть бы».

Поспешил к дружине. Вои снедали без горячего варева: Ярослав запретил жечь костры, еще заранее наказал?

- Костры на стане не палить. Ежели булгары приметят дымы - все пропало.

Ратники жевали хлеб и сушеное мясо; когда князь подошел, дружинники поднялись.

- Нарушу вашу трапезу, вои. Надо смердам подсобить.

Ярослав показал рукой на излучину.

- Несите к брегу деревья.

К Ярославу ступил Роман Юрьич. По красному лицу его струился обильный пот.

- Где шатер повелишь раскинуть, князь?

- Потом, боярин, потом!

Ярослав вновь заспешил к берегу. Дружинники и смерды начали подносить срубленные сосны и ели.

- Вбивайте сваи. Вяжите дерева и тяните к тому берегу. Да не по одному, а по четыре в ряд.

Вои, раздевшись, полезли в воду. К ночи засека была готова. Ярослав поставил старшую дружину на правом изгибе, младшую - на левом.

Вернулись лазутчики, доложили:

- Булгары в трех верстах, князь. Встали на ночлег.

- На берегу или в лодиях?

- На берегу, князь.

Ярослав остался доволен: раз булгары выбрались на берег, значит, не таятся и не ждут засады.

Прошел в шатер, где гридни приготовили ужин. Спал недолго. Чуть заиграла заряница, как был уже на ногах; но уставшую дружину поднимать не стал: ждал новых вестей от лазутчиков. Они прибежали, когда солнце уже поднялось над бором.

- Снялись, князь.

Облачившись в ратный доспех, князь пошел к воям. Те уже были наготове. У каждого - меч, копье, лук и колчан со стрелами.

- Булгары плывут к Дебрянке. Скоро их лодии будут здесь. На берег никому не выходить, всем укрыться в чаще и ждать сигнала трубы. Потом немешкотно выйти на берег и закидать поганых стрелами. Ни одна лодия не должна уйти вспять к Волге. Полезут на берег - биться на мечах. А теперь в лес, вои. С нами Бог! - громко произнес князь.

Дружина исчезла в лесу, а Ярослав с боярами укрылись в прибрежных зарослях; здесь же были и вои с трубами.

По реке бежала темная рябь, гонимая упругим ветром. По такой воде хорошо идти на парусах, это радовало Ярослава. Булгарам сопутствует сиверко,43лодии их быстры, но как-то им придется супротив ветра?

- Плывут, князь, - молвил дозорный.

Ярослав раздвинул кусты. В трети версты показалась лодия с воинами, за ней другая, третья… А вот и весь басурманский караван, его хорошо видно. Булгары в суконных чекменях и чабанах, на головах овчинные шапки с отворотами. Лица смуглые, безбородые. Близ каждого воина круглый щит, обтянутый кожей, саадак с тугим изогнутым луком и красными стрелами, короткое копье с белым конским хвостом на конце.

Пока плыли до излучины, булгарам не было видно засеки. Они спокойно сидели в лодиях, и пили из бурдюков кумыс. Но вот первая лодия начала огибать полуостров, и с носа судна послышался резкий гортанный крик. Воины повскакали с мест, суматошно замахали руками. Но было уже поздно - лодия на полном ходу врезалась в дерева с заостренными сучьями. Поднялся вой, судно стало тонуть, а воины начали прыгать в воду. К преграде же приближались все новые и новые лодии. Булгары кинулись убирать паруса.

Ярослав обернулся к трубачам.

- Пора!

Громко, протяжно запели трубы. Из чащи высыпали дружинники, натянули луки.

- Бей поганых, вои! - зычно воскликнул Ярослав и сам, опустившись на левое колено, натянул крученую тетиву. Сотни стрел полетели на булгар. Многие воины повалились замертво, другие же прикрылись щитами, но стрелы разили с обеих сторон. Слышались стоны, отчаянные вопли:

- Урусы!.. Урусы!

Часть булгар сумела выбраться на берег. Ярослав скинул с плеча корзно и бросился в сечу. Перед ним оказался сильный, коренастый воин с кривой саблей. Он только что зарубил двух воев из молодшей дружины и теперь свирепо накинулся на Ярослава.

Князь успел прикрыться овальным красным щитом. Удар булгарина был тяжел, и Ярослав сразу понял, что вышел ратоборствовать с отважным воином, обладающим богатырской рукой.

Вновь сошлись. Зазвенела сталь, посыпались искры. Булгарин пошатнулся, однако не остановил своего натиска. Собрав всю силу, Ярослав могуче взмахнул мечом в другой раз. Вражеский щит развалился надвое, а тяжелый меч опустился на голову басурманина.

Издавая восторженные возгласы, дружинники с удвоенной силой набросились на булгар. Вскоре все было покончено.

Дружина пировала.

Князь Ярослав сидел посреди воинов и поднимал победную чашу.

- Поганые разбиты. Выпьем за славный русский меч, вои!

- Выпьем, князь. Слава Ярославу!

Дружина чествовала князя и пила хмельной мед. А староста Дебрянки украдкой вздыхал: оскудеет деревенька. Все запасы поела дружина, до нови-то еще долго ждать.

Староста тужил, а мужики пировали вкупе с дружиной: дозволил на радостях князь. Кричали:

- Порадел за деревеньку, князь Ярослав Владимирович. Дай те Бог доброго здоровья!

После пира Ярослав ушел в шатер. Сел на походный стулец, задумчиво теребил русую кудреватую бородку. Раздвинув полог шатра, ввалился боярин Роман Юрьич. В руках его две чаши.

- Рано ушел, князь. И пил мало. Давай еще за победу.

- В бою тебя не зрел, а на мед ты горазд.

- Облыжно, князь, - обиделся боярин. - За спинами не прятался… Осуши за победу велику.

- То еще не велика, боярин. Врагов окрест много, и не единожды нам за меч браться… Оставь меня.

Ярослав долго сидел один. Рассеянно слушал песни воев и все больше погружался в раздумье.

Ростовское княжество на самом краю Руси. За ним - дремучие леса и Волга с булгарами и хазарами. Народы сильные, жестокие, не раз набегавшие на Ростовские земли. Не худо бы оградить княжество от нашествий. Где-то нужно поставить заслон. Но где?.. Может, срубить крепость в Медвежьем Углу? Чего лучше! Высокий, обрывистый мыс между Волгой и Которослью. Поставить на мысу крепкий острог и врагу он будет недоступен. Враг не посмеет войти в Которосль, не сунется он и к Ростову. А ежели кто захочет с Ростовом торговать, пусть караван без опаски идет в гости.

Но Медвежий Угол не пуст, в нем селище язычников - мерян, поклоняющимся богам солнца, огня, скота и священной медведице. Надо прийти к язычникам с миром и обратить их в Христову веру. Надо приумножить Ростовское княжество.

На другой день Ярослав держал совет с дружиной. Так было заведено издревле: ни одного важного дела русские князья не решали без ратных содругов.

Ярослав поведал дружине свои мысли. Вои долго молчали: задумал князь дело не простое. Крепость на Волге нужна, спору нет, но захочет ли чудь44 покориться? Народ сильный и дерзкий, сколь раз ростовские купцы попадали под его острые стрелы. Поплывут с товаром на Волгу и не вернутся.

- Нам и в Ростове ладно. Пошто к чуди лезть? - молвил Роман Юрьич.

- А ежели булгары всем войском навалятся? На печи отсидишься, боярин? - сердито произнес Ярослав.

Роман Юрьич поперхнулся и ничего не молвил в ответ. Затем поднялся другой боярин.

- Мудры твои помыслы, князь Ярослав Владимирович. Нельзя Ростову без порубежной крепости. Булгар и хазар на Волге тьма, в любой день могут набежать.

- Воистину речешь, - поддержал другой из княжьих мужей. - Без крепости пропадем, да и торговать нам надобно. Близ Волги живем, а купцов снарядить пугаемся. Веди на чудь, князь.

- Веди! - дружно воскликнула дружина.

- Быть по сему! - твердо произнес Ярослав. - В Ростов гонца отправлю.

Князь отыскал глазами гридня Никушку.

- Бери коня в деревеньке и скачи в Ростов. Передай нашу волю воеводе. Пусть немедля попов соберет, чудь будем крестить. А еще пусть добрых мастеров кличет, кои знатную крепость могут срубить. И чтоб борзо!

- Как идти из Ростова? - довольный княжьим повелением, вопросил Никушка.

- На лодиях. Скоро ли попы притащатся? На лодиях, Никушка. Будем ждать их в Медвежьем Углу. Скачи, отрок.


Ярослав весел. Сидел с боярами на переднем судне, изрекал, поблескивая глазами:

- Старший брат мой Вышеслав своим Господином Великим Новгородом похваляется. Де и богатством он славен и купцами заморскими, а мы-де сидим в лесах да на болотах и ничего не видим. Так нет же, быть и Ростову градом Великим! Будем и мы за море ходить.

Чем дальше к северу, тем непроходимее и угрюмее становились леса. Места глухие, безлюдные, изобиловавшие всяким зверем.

Когда солнце поднялось над головами, берега Которосли стали заметно раздвигаться, а вскоре и вовсе вышли на самую ширь. Глазам дружинников открылась величавая раздольная Волга.

Неприступным богатырским утесом высился над рекой Медвежий Угол, утонувший в дремучем лесу.

- Вот это брег! - изумленно ахнул один из дружинников.


* * *

Мерянин в короткой звериной шкуре стрелой летел к хижине вождя. Тот сидел у очага и ждал, когда женщины сварят в котле оленье мясо.

- Беда, Сиворг! На реке чужеземцы! - воскликнул мерянин.

Вождь поспешно поднялся и вместе с одноплеменником побежал к обрыву селища. Выглянув из зарослей, Сиворг увидел под крутояром десятки лодий с рослыми, бородатыми воинами в кольчугах.

Руситы!

Глаза вождя сверкнули злым огнем. Вновь пришли к Медвежьему селищу эти люди. Они были здесь прошлым летом, в тот день, когда Сиворг напал на купеческий караван, шедший в Хазарское царство. Мерян ждала богатая добыча, но помешали внезапно появившиеся руситы. Они выплыли из Которосли и ударили по мерянам. Бой был свирепым и долгим, но руситы оказались сильнее. Меряне сдались русскому князю Ярославу. Тот не стал убивать пленников. Князь взял с мерян клятву - жить с русичами в мире и платить дань граду Ростову.

Ярослав на другой день повернул вспять в свое княжество, а Сиворг затаил злобу. Он и не думал покориться руситам. Меряне - свободное племя и оно не захочет чужой власти и дани.

Но вот руситы вновь у Медвежьего селища. Их много. На переднем судне реет княжеский стяг со львом, зажавшим меч в поднятых лапах.

Князь Ярослав!

Зачем он пришел к селищу? Зачем привел так много воинов?.. А может, руситы встали на отдых, а затем поплывут далее?

Нет, руситы начали сходить на берег. Они пришли с войной.

Сухощавое, будто высеченное из камня лицо Сиворга ожесточилось. Приказал мерянину:

- Созывай племя к Велесову капищу. Поднимай волхвов!

Мерянин убежал в селище, а Сиворг еще долго наблюдал за высадкой руситов. Они вышли на берег Которсли и принялись разводить костры, но пока никто из них не поднимался на утес.

Сиворг направился в селище, из которого донеслись глухие удары бубна. Меряне, покинув жилища, сошлись у Велесова капища.

Сиворг встал у деревянного идола и поднял руку.

- Слушай меня, соплеменники! Руситы подошли к нашему селищу.

- Не хотим руситов! Они пришли за данью! - недовольно закричали меряне.

Мужчины были в овчинных и оленьих шкурах, у каждого поверх груди - подвеска с фигурками зверей, птиц и змей, в мочках ушей - продолговатые кольца.

Сиворг ступил к древнему волхву, заросшему до колен серебряной бородой.

- Тебе слово!

Волхв вскинул обе руки над головой и повернулся к капищу.

- Молитесь Велесу!

Меряне рухнули на колени, подняв лица на истукана. Из глазниц и ушей бога повалил густой сизый дым.

Волхв продолжал неподвижно стоять с поднятыми руками. Бескровные губы его шептали молитву. Он просил Велеса отвести беду от племени. Пусть руситы покинут селище и уйдут в свою землю. Но смилостивится ли бог?

Чудь ждала, уставившись на идола. Но вот изо рта Велеса посыпались огненные искры, а затем вырвалось пламя. Меряне устрашились:

- Бог гневается!

- Горе нам люди!

- Велес требует жертвы!

Сиворг вновь подошел к волхву.

- Что повелишь?

- Велес уже повелел вождь. Он хочет жертвы.

- Какой?

- Богатой. Надо выбрать самую красивую девушку, отдать ее священной медведице, и тогда руситы покинут нашу землю.

Сиворг обратился к племени:

- Принесем ли жертву медведице?

- Принесем, Сиворг. Так желает Велес! - согласно закричали меряне.

Выбрали Радмиру. Это из-за неё шли раздоры юношей; каждый хотел заполучить юную красавицы в жены. Так пусть же не будет раздоров. Радмира достанется священному зверю.

Девушку окружил волхвы, сняли с неё одежды и украшения, кинули их в костер.

- Мужайся, Радмира. Тебе выпала большая честь послужить всему племени. Скоро ты уйдешь в другой мир и станешь духом бога Велеса, - сказал старший древний волхв.

Загремели бубны. Радмиру повели на окраину селища, откуда начинался глубокий Медведицкий овраг. Здесь, под узловатыми корнями вековой сосны, была вырыта огромная пещера; вход в нее был забран крепкой металлической решеткой, увешанной фигурками богов. За решеткой виднелись голые черепа и обглоданные кости. Каждую неделю племя убивало в лесах зверя и приносило его медведице. Жертву кидали через верхнее отверстие.

Послышалось злое рычание. Медведица вышла из тьмы пещеры и обхватила передними лапами решетку.

Меряне упали на колени, а волхвы с Радмирой поднялись на пещеру и отодвинули решетку. Медведица, обнажив клыки, свирепо заревела, сотрясая утробным воем селище.

Радмира отшатнулась.

- Нет, не хочу! Не хочу быть духом!

Сиворг взмахнул рукой, и Радмиру кинули в пещеру. Раздался душераздирающий крик, а затем все смолкло.

Священная медведица приняла жертву.


Князь Ярослав три дня стоял у Медвежьего селища и ждал подхода священнослужителей. Лодии пришли около полудня. С иконами и хоругвями на берег сошли дьяконы и пресвитеры во главе с епископом.

С других судов выбрались на берег деревянных дел мастера с топорами. Оглядывая лес, говорили:

- Добрая сосна. Высокая и звонкая.

Подошел Ярослав, спросил:

- Слюбно ли здесь, мастера?

- Слюбно, князь. Поставим крепость - ни один ворог не возьмет, - дружно ответили крепостных дел умельцы.

Ярослав приказал всем подняться в гору.

- От Волги и Которосли нам не взобраться, токмо через овраг, - молвил он.

Медведицкий овраг был глубок, глух и угрюм, густо заросший хвойным лесом. Солнце в овраг никогда не проникало, застревая в косматых вершинах.

Поднимались с трудом, цепляясь руками за сучья, коряги и узловатые корни. Протяжно и гулко ухнул филин. Боярин Роман Юрьич, кряхтя и охая, напуганно сотворил крестное знамение, недовольно пробурчал.

- К черту на рога лезем.

Дальше лес слегка поредел, но зато пошел плотный саженный бурьян. Ярослав взял у дружинника секиру и стал прорубать себе дорогу.

Когда, наконец, поднялись из оврага, то увидели перед собой мерянских воинов с мечами, дротиками и луками. Лица их были суровы и враждебны.

От воинов отделился Сиворг. Прошел несколько шагов и остановился неподалеку от князя.

- Зачем ты сюда пришел, Ярослав?

- Ты нарушил своё слово, Сиворг. Не стал служить мне и не привез в Ростов дань.

Вождь мерян гордо ответил:

- На этой земли жили наши деды и прадеды, они никому не собирали дань. И мы не будем. Уходи, князь!

Ярослав не заметил, как волхвы отодвинули решетку, закрывавшую вход в пещеру. Послышалось грозное рычание. Из пещеры выскочила огромная медведица, поднялась на задние лапы и с яростным ревом двинулась на Ярослава.

«Конец тебе, русский князь. Никто не устоит перед владычицей лесов. В ней все злые духи. Сейчас медведица раздерет Ярослава, и руситы обратятся в бегство», - подумал Сиворг.

Дружина ахнула и попятилась в заросли. Кто-то метнул в зверя копье, но оно упало чуть впереди Ярослава. Князь не отступил, он тотчас поднял копье и остался один на один с разъяренной медведицей. Возле ног Ярослава лежала острая секира.

Матерая темно-бурая медведица, с оскаленной пастью приближалась к князю. Подпустив зверя, Ярослав сильным и коротким ударом вонзил острие копья в грудь медведице. Зверь раскатисто заревел и ткнулся мордой в землю. Ярослав схватил секиру, а медведица вновь поднялась на задние лапы. Ярослав могуче размахнулся и опустил секиру на голову раненого зверя.

Священная медведица рухнула у ног князя.

Потрясенные меряне пали ниц. Последним опустился на колени Сиворг.

- Не бойтесь меня, люди! - громко произнес Ярослав. - Я не хочу идти на вас с мечом. Мы пришли с миром.

- Мое племя в твоей воле, князь, - склонив голову, покорно молвил Сиворг.

- Вот и добро, - улыбнулся Ярослав и подошел к мерянам. - Встаньте! Мы не сделаем вам зла. Мы хотим, чтобы вы стали нашими братьями. Здесь мы заложим крепость, заживем воедино, и будем защищать вас от булгар и хазаров.

В тот же день в селище зазвенели топоры.

И вскоре поднялся в Медвежьем Углу, над широким волжским простором, рубленый град Ярослав.


Г л а в а 9 МИР - ВО СЛАВУ, ВОЙНА - В ОТРАВУ

Отплывая на лодии от Ярославля, Василько глядел на крепость и думал: не зря был поход его прародителя Ярослава Мудрого. На Ростовской земле вырос большой город, много лет прикрывающий Ростово-Суздальскую Русь от чужеземцев. Ныне же рубеж отодвинулся еще на триста верст: на высоком левом берегу Волги, перед булгарскими землями, Всеволод Большое Гнездо основал в 1183 году новую крепость Городец Радилов. Воевода Добрынич рассказывал, что сия крепость хоть и не велика собой, но неприступна. Булгары не раз пытались ее захватить, но Городец каждый раз отбивался.

Василько любовался крутыми берегами, ширью великой русской реки и, не скрывая восхищения, говорил:

- Экая лепота, Воислав Добрынич. Отец мне сказывал, что Волга самая большая река. Длина её чуть ли не четыре тысячи верст. Уму непостижимо!

- Могучая река, - кивнул воевода. - Аж до Хвалынского моря45бежит. По Волге самый удобный торговый путь. Пока до Городца плывем, немало купецких караванов встретим. На всяких инородцев можно наглядеться.

- И как токмо булгар не боятся?

- Купцы - люди рисковые. Ни булгар, ни других басурман они не пугаются. Плывут по Волге, пристают к городам инородцев и нужные товары им доставляют.

- Пора и нашим купцам вниз по Волге ходить.

- Раньше ходили, но как дед твой, Всеволод Третий, начал булгар теснить, русских купцов перестали на Хвалынь пропускать.

- Худо, Воислав Добрыничч, зело худо. Вот и ныне мы на булгар войной идем.

Лицо юного князя стало задумчивым.

- Но и булгары, как ведаешь, Василько Константинович, не единожды на Русь набегали.

- Ведаю.

Васильку памятны рассказы отца. Булгары пришли в Поволжье в седьмом веке. Перемешавшись с местными племенами, булгары к десятому веку захватили богатые земли к югу от нижней Камы, правобережье этой реки, часть Чувашского Поволжья и продвинулись на восток до реки Урал. Волжская Булгария по землям своим стала весьма большим государством со многими городами. Наиболее крупные из них - Болгар, Биляр и Сувар, в коих живет много купцов и ремесленного люда. Кузнецы, кричники, медники, оружейники, ювелиры, гончары изготовляли в своих мастерских массу разнообразных вещей. На булгарские базары приезжали купцы из Хорезма, Ирана, Китая, Руси, Византии…Население городов было пестрым. В них жили булгары, угро-финны, хорезмийцы46

Стольным градом Волжской Булгарии в Х11 веке, вместо Болгара, стал Биляр, кой получил наименование Великого города.

Сельские жители сеяли рожь, пшеницу, овес, ячмень, просо и горох. Занимались они и скотоводством.

Долгое время булгары платили дань хазарам. Тяжелую дань. Отпала она в 965 году, когда киевский князь Святослав одержал громкую победу над хазарами. С этого года и началась самостоятельная жизнь Булгарского царства, вся история коего наполнена борьбой с русскими князьями. Последний большой поход на булгар состоялся при Всеволоде Третьем.

- Напрасно мой дед на булгар напал. Не бей в чужие ворота плетью: не ударили бы в твои дубиной. Так мой отец говаривал. С соседом надо миром ладить.

Боярин Воислав Добрынич давно уже понял: Василько во многом хочет походить на своего отца, кой всю свою недолгую жизнь посвятил тому, дабы «ладить миром» не только с удельными князьями, но и с чужеземными народами. Иногда ему приходилось браться за меч, но он осуждал войны.

- Буду говорить дяде, дабы он не воевал булгар. Такой народ не покорить. Да и о купцах надо помыслить. Без доброй торговли любое княжество оскудеет.

Умудренный Воислав Добрынич с удовольствием слушал князя. Ни по дням, а по часам взрослеет Василько. Его речи разумны. И впрямь - с булгарами лучше замириться. Народ гордый и сильный. Ныне можно побить его, но он быстро оправится и нанесет ответный удар.

В Городце собралась большая рать. Воинов было настолько много, что их не могли разместить по избам жителей крепости. Гридни младших дружин ночевали под открытым небом, благо стояла майская теплынь.

Князьям и тысяцким хватило места в просторных хоромах воеводы крепости Данилы Кудимова, крепкого осанистого мужчины с пегой, окладистой бородой и темными выразительными глазами.

На совете князей городецкий воевода обстоятельно поведал о недавних басурманских набегах, вооружении булгар, численности войск. В заключение же молвил:

- Стольный град Биляр, коим правит хан Гилюк, хорошо укреплен и силен большим войском. Ныне, узнав о движении к Городцу русской рати, хан собрал джигитов со всей Булгарии.

- Есть ли какие вести о выступлении хана из Биляра? - спросил Юрий Всеволодович.

- Мои лазутчики, великий князь, пока доносят, что из Биляра хан Гилюк не выходил, чего-то выжидает.

- Странно, - поскреб пятерней русую бороду Юрий Всеволодович. - Булгары, как и половцы, насколько я ведаю, при походе на них русских ратей, в своих становищах не отсиживаются.

- Доподлинны твои слова, великий князь, - согласно кивнул воевода Воислав Добрынич. - Они либо откатываются, либо идут стречу.

- Что ж на сей раз? - продолжал задумчиво теребить бороду Юрий Всеволодович.

На совете на какое-то время воцарилось молчание: никто не мог предположить, чем ответит на поход русских войск хан Гилюк.

- Гадать не буду, - подчеркивая свое старшинство, мерно и твердо прервал тишину великий князь. - Завтра приказываю выступить Биляр.

Василько глянул на вопросительно озабоченное лицо Воислава Добрынича и, неожиданно для всех, высказал:

- А стоит ли идти войной, дядя? Уж лучше миром поладить. Сие принесет нам больше выгоды и пользы, Мир - во славу, война - в отраву.

Юрий Всеволодович вспыхнул. Отцовский корень! Тот вечно, книжная моль, «ладком да мирком». И этот туда же. Умник!

Однако одергивать ростовского князя не стал: издревле повелось - на совете князей надо выслушать мнение каждого и только потом принимать окончательное решение.

- Кто еще так мыслит? - повел по князьям нахмурившимися глазами Юрий Всеволодович.

Намеревался поддержать Василька воевода Воислав Добрынич, но пока сдержал себя: допрежь должны сказать свое слово князья.

- А что? - с одобрительной улыбкой посмотрел на Василька киевский князь Мстислав Мстиславович Удалой. - Может, и впрямь с булгарами замириться?

Юрий Всеволодович не ожидал таких слов от Мстислава. Коль он, по его повелению, привел свою дружину из далекого Киева, значит, согласился со старшинством князя Владимирского.

Но Юрий Всеволодович ошибался: Мстислав пришел не по приказу, а по своей воле. Ростово-Суздальские дружины не раз приходили на помощь киевским князьям, когда на них набегали половцы. На добро надо отвечать добром. Что же касается старшинства, то Мстислав всем своим видом показывал свою независимость. Да и чем он ниже князя Владимирского? Киевская Русь гораздо старше Ростово-Суздальской, и это лишь при Андрее Боголюбском да Всеволоде Третьем пришлось временно уступить первое место. Киев еще вернет свое былое могущество, и в это твердо уверовал Мстислав Удалой. Его дружина одна из самых сильных, и она выглядела бы еще могучей, если бы в ней оказался Алеша Попович со своими богатырями. Но Алешу, зная о неприязни к нему Юрия Всеволодовича, князь Мстислав с собой не взял.

После слов киевского князя вновь установилась тишина, пока Юрий Всеволодович сурово не глянул на своих братьев. И те, Ярослав, Святослав и Иван,ужно высказались: великий князь прав, надо немешкотно идти на булгар.

Рязанский и черниговский же князья приняли сторону Мстислава и Василька. Совет раскололся. Глаза Юрия Всеволодовича стали раздраженными. Его, великого князя всея земли Русской, ослушались, почитай, при всех удельных князьях. Но это же небывалый срам! Он - то чаял, что, как и при отце его, никто не помыслит великому князю возразить. Нет, пока не поздно, надо показать свою силу.

Непререкаемо и веско произнес:

- Завтра пойдем на булгар. На том завершаю совет. Все!

Сторонники Юрия Всеволодовича поднялись из кресел и лавок, а Мстислав Удалой и не шелохнулся, глаза его оставались насмешливыми.

- Бухнул как молотом по наковальне, но бывает и молот промашку дает.

- Ухмыляешься?.. Да как ты смеешь?! - зашелся от злости Юрий Всеволодович.

- Охолонь, князь.

- Великий князь! Не забывайся, Мстислав. Эко из себя властелина корчишь. Да не тебя ли владимирская рать из Торжка выбила?

Гордый Мстислав резко вскочил из кресла и схватился за рукоять меча.

- Лжешь, князь!

И началась брань великая.

«Вот она, усобица, - невольно подумалось Васильку. - Даже на совете князья готовы друг друга мечами изрубить. То ль не беда для Руси?».

Юному князю захотелось встать перед Юрием и Мстиславом, и отчаянно крикнуть: «Остановитесь!», но тут в воеводскую гридницу вошел мечник великого князя и громко воскликнул:

- Послы хана Гилюка!

Булгары, узнав о великой рати урусов, запросили мира, и он был принят на выгодных для Руси условиях. В том же 1221 году, великий князь Юрий Всеволодович, дабы прикрыть с востока Русь от булгарских набегов, основал на Волге, в 53 верстах от Городца, мощную крепость Нижний Новгород.


* * *

Егорша Скитник, прибыв с Лазуткой, Маняшей и внуком в село Белогостицы, встал перед отчей избой, низко поклонился и размашисто осенил себя крестом.

- Слава тебе, Господи. Целехонька, родимая. Ныне буду здесь век доживать.

Еще два года назад, прибыв по делам из усадьбы боярина Поповича в Ростов, Егорша случайно увидел у храма Спаса на Торгу белогостицкого старосту, и спросил:

- Жива ли изба моя, Митрич?

- Жива, Егорша Фомич, - уважительно отозвался староста. Как же? Ныне бывший ямщик высоко взлетел. Боярский тиун! О том все село наслышано.

- Ты пригляди за избой-то, Митрич. Я в долгу не останусь.

Аль в село надумал вернуться? - хитровато прищурился староста.

- Всякое может статься. Сколько дней у Бога напереди, столько и напастей.

Как в воду глядел! Осмотрел Егорша старенькую избу, заросший бурьяном надел, кой когда-то орал47 сошенькой, но не опечалился: своя земля и в горсти мила. Ныне и Лазутка в силе, и невестку здоровьем Бог не обидел. Расчистят, унавозят десятины, добрым житом засеют и будут с хлебушком. На жито, лошадь и пожитки боярин деньгой не поскупился: щедро пожаловал своего тиуна Алеша Попович, грех жаловаться. И первый, и второй год прожили безбедно, да и третью зиму прозимовали с хлебушком, а тут и весна-красна приспела, да такая, что уже на Благовещенье весь жухлый снег, как языком слизало, а со дня мученика Федула48 установилась такая жарынь, кой отроду не бывало.

- Не дай Бог, засуха привалит, - вздыхали сосельники. - Ни дождинки!

Мужики шли в каменный храм Георгия, истово молились, но жарынь не только не спадала, а становилась все сильнее.

- Быть беде, - ступая по горячей земле босыми ступнями, с горечью молвил Егорша. - В кои-то веки было, чтоб жито не взошло.

Тревогу белогостицких мужиков подстегнули худые вести из Ростова. В Диком-де Поле появились огромные орды неведомого люда, коих одни называли «безбожными маовитянами», другие «таурменами», третьи - «татарами», неизвестно откуда пришедшими.

- А может, печенеги вернулись? - предположил один из мужиков.

Слухи, обрастая новыми домыслами, множились с каждым днем.


* * *

В Ростов Великий примчали гонцы от южных князей.

- С недобрыми вестями к тебе, князь Василько Константинович. Неведомые иноверцы, числом бессметным, изрубили алан49 разбили половцев и двинулись к рубежам южной Руси. Половцы, кои остались в живых, прискакали к Половецкому валу50 и запросили помощи.

- А что князья? - спросил Василько.

- Князья обеспокоены. Половцы в ужасе поведали, что неведомых басурман столь велико, что они могут попленить не токмо Русь, но и всю землю, кою Господь создал

- Всю землю? - удивился Василько.

- Так сказывают половцы. Южные князья надумали оказать им помощь и направили к великому князю Владимирскому посольство, кои попросят Юрия Всеволодовича поддержать их своими дружинами.

Гонец от князя Владимирского прибыл в Ростов на другой же день.

-Великий князь повелевает тебе, Василько Константинович, прибыть во Владимир на совет.

Перед угрозой величайшей опасности совет принял довольно странное решение: общерусскую дружину не собирать, а идти в помощь южным князьям… одному ростовскому войску.

17 мая 1223 года Василько отправился в ратный поход - единственный князь от всей северо-западной и северо-восточной Руси, кой возглавил войско в…13 лет.

- На погибель тебя послал Юрий Всеволодович. Даже своего племянника не пощадил, - напрямик осуждающе высказал воевода Воислав Добрынич.

Василько хмуро отмолчался. Хоть дядя жесток и злопамятен, но в подлость его не верилось. Всего скорее он решил приберечь основные силы на случай вторжения на Ростово-Суздальские земли вражьих войск. Хотелось бы на этом предположении, и утвердиться, но умудренный Воислав Добрынич толкует об ином. Ужель он прав? Но так могут поступать лишь самые вероломные люди.


Г л а в а 10 ПРИШЛА НЕСЛЫХАННАЯ РАТЬ

«Пришла неслыханная рать. Их же никто хорошо не знает, кто они и откуда пришли, и какого они племени, и какая вера их», - недоумевал русский летописец, рассказывая о появлении у рубежей Руси нового опасного врага.

Ни Русь, ни Неметчина не ведали о событиях, кои произошли на Востоке. В степях, не известных ни грекам, ни римлянам, ни русичам, скитались орды монголов. Сей народ, как скажет историк, был дикий и рассеянный, питался ловлею зверей, скотоводством и грабежом, и зависел от татар ниучей, кои господствовали на севере Китая; но около половины Х11 века монголы значительно усилились и начали славиться победами. Хан Езукай Багадур, завоевав соседей и, скончав дни свои в цветущих летах, оставил в наследство 13 летнему сыну, Темучину, 40 тысяч подвластным ему данников. Сей отрок, воспитанный в суровых условиях степной жизни, унаследовал от отца его воинственность и жестокость, вскоре удивит весь мир, покорив миллионы людей и сокрушив государства, знаменитые крепкими войсками, цветущими искусствами, науками и мудростью своих древних законодателей.

По кончине Багадура многие из данников отложились от его сына. Тогда Темучин собрал 30 тысяч воинов, разбил мятежников и в семидесяти котлах, наполненных кипящей водой, сварил главных зачинщиков бунта.

Юный монгольский хан всё еще признавал над собой власть хана татарского, но скоро, уверовав в блестящие успехи своего победоносного оружия, захотел независимости и первенства. Он взял за правило ужасать врагов местью, питать усердие друзей щедрыми наградами и казаться народу сверхчеловеком. Все известные военачальники монгольских и татарских орд покорились Темучину. Он собрал их на берегу быстрой реки Онон, с торжественным обрядом пил её хрустально-чистую холодную воду и клялся делить с ними все беды и радости в жизни.

Но хан Кераитский, присутствующий на курултае51 дерзнул обнажить меч на сего Аттилу и лишился головы. (Позднее череп его, окованный серебром, стал в Татарии памятником Темучинова гнева).

Однажды, когда многочисленное монгольское войско, расположившись в девяти станах на берегу Амура, под разноцветными шатрами, с благоговением взирало на своего юного монарха, ожидая его новых повелений, появился там какой-то святой пророк - пустынник и возвестил, что бог отдает Тимучину всю землю, и что сей властелин мира должен впредь именоваться Чингисханом, или великим ханом.

Нукеры52 и мурзы единодушно согласились быть послушными воли небесной: народы следовали их примеру. Киргизы южной Сибири и славные просвещением игуры, обитавшие на границах Малой Бухарии, назвали себя подданными Чингисхана. Сии игуры терпели у себя магометан и христиан, любили науки, художества и показали грамоту всем другим народам татарским. Признал Чингисхана своим повелителем и царь Тибета.

Достигнув столь знаменитого величия, сей гордый хан вновь собрал всю монголо-татарскую знать на курултай и торжественно отрекся платить дань властелину ниучей и северных земель Китая, велев сказать ему в насмешку: «Китайцы издревле называют своих государей сынами неба, а ты человек - смертный!»

Китай ограждала большая каменная стена, но она не остановила дерзких монголов: они взяли там 90 городов, разбили бесчисленное неприятельское войско и умертвили множество пленных стариков, как людей бесполезных.

Монарх ниучей смягчил гнев своего жестокого врага, подарив ему 500 юношей и столько же прекрасных девушек, 3000 коней, много шелка и золота. Но Чингисхан, вторично вступив в Китай, осадил столицу его, Пекин. Китайцы отчаянно сопротивлялись, но не могли спасти города. Монголы овладели им в 1215 году и подожгли дворец, кой горел около месяца. Свирепые победители нашли в Пекине богатую добычу и мудреца Иличуцая, родственника последних китайских императоров и славного в истории благодетеля: ибо он, заслужив любовь и доверие Чингисхана, спас миллионы несчастных от погибели, умерял его жестокость и давал ему мудрые советы для просвещения диких монголов.

Оставив сильное войско в Китае, Чингисхан устремился на запад. Там, в конце Х11 века, возвеличилась новая турецкая династия монархов хивинских, кои завладели большей частью Персии и Бухарии. В период похода Чингисхана на западные земли, там царствовал Магомет Второй, кой гордо называл себя вторым Александром Македонским. Чингисхан питал к нему уважение и помышлял заключить выгодный для обоих союз. Но Магомет приказал умертвить монгольских послов.

Тогда Чингисхан прибегнул к суду меча своего и неба; три ночи он молился на горе и торжественно объявил, что бог в сновидении обещал ему победу устами епископа христианского, жившего в земле игуров.

Началась война, ужасная остервенением варварства и гибельная для Магомета, кой, имея рать бесчисленную, боялся сразиться с Чингисханом в поле и думал только о защите городов. Сия часть Верхней Азии, именуемая Великой Бухарией, издревле славилась не только своими плодоносными долинами, богатыми рудами, красотою лесов и вод, но и художествами, многолюдными городами и цветущей столицей, под именем Бохары. Столица не могла сопротивляться. Чингисхан, приняв городские ключи из рук старейшины, въехал на коне в главную мечеть и, увидев в ней лежащий Ал-коран, с презрением выбросил его из мечети.

Бохара была обращена в пепел. Хива, Термет, Балх (где находилось 1200 мечетей и 200 бань для странников) испытали подобную же участь, вместе со многими иными городами. Свирепые нукеры Чингисхана в два-три года опустошили земли от моря Аральского до Инда так, что они в течении шести следующих веков уже не могли вновь достигнуть своего прежнего цветущего состояния.

Магомет, гонимый из места в место жестоким, неумолимым врагом, уехал на один из островов Хвалынского моря и там в отчаянии покончил с собой.

Около 1223 года, Чингисхан, желая овладеть западными берегами Хвалынского моря, послал двух знаменитых военачальников, Суджая Баядура и Чепновиана на Шамаху и Дербент. Первый город сдался, и монголы пошли к Дербенту кратчайшим путем, но, обманутые проводниками, ордынцы оказались в тесных ущельях и были со всех сторон окружены аланами-ясами, жителями Дагестана и половцами.

Монголы, убедившись, что будут уничтожены, пошли на хитрость. Суджай Баядур отправил к половцам богатые дары и велел сказать им, что они, будучи единоплеменниками монголов, не должны вступать в битву со своими братьями и дружить с аланами, которые совсем иной крови.

Половцы, прельщенные ласковыми речами послов и щедрыми дарами, оставили алан, и ордынцы, пользуясь благоприятным случаем, их разбили.

Половецкий хан Юрий Кончакович, узнав, что монголы хотят господствовать в его земле, раскаялся в своей ошибке и помышлял бежать в степи. Но монголы его поймали и жестоко умертвили, а затем покорили ясов, абазинцев, касогов53 и докатились до вала Половецкого, от коего уже начинались южные рубежи Руси.

Половцы, обезумев от страха, побежали в разные стороны: одни - к Дону, другие - в Крым, третьи - в Русскую землю. Половецкий хан Котян, тесть галицкого князя Мстислава Мстиславовича Удалого (тот уже не княжил в Киеве), спешно «пришел с поклоном с князьями половецкими к зятю своему и ко всем русским князьям, и дары принес многие, кони, верблюды и девки и одарил князей русских, а сказал так: « Нашу землю отняли сегодня, а вашу завтра возьмут, обороните нас. Если не поможете нам, мы ныне иссечены будем, а вы завтра иссечены будете!»

Мстислав Удалой разослал по всем русским князьям гонцов, предложив съехаться в Киев на совет. Но некоторые из князей, занятые внутренними распрями, не откликнулись на призыв Мстислава Галицкого. Не прибыл и великий князь Владимирский.

На совет в Киев собрались три Мстислава: Галицкий, Киевский и Черниговский, и некоторые другие князья, кои решили выступить со своими дружинами в Половецкие степи, дабы встретить врага в поле, за рубежами Русской земли.

Войско было значительным по размерам, но разобщенным: не было единого начала, каждый князь хотел сражаться сам по себе и мог по своей воле покинуть поле брани.

Первым перешел на левый берег Днепра князь Мстислав Удалой. Под его началом была тысяча отборных конников. Обнаружив выдвинутые вперед «сторожи татарские», Мстислав стремительно напал на них и обратил в бегство.

О победе Мстислава Галицкого изведали и другие князья, кои перешли Днепр, напали на передовой монгольский отряд, разбили его и гнали далеко в поле. Преследование продолжалось восемь дней. Княжеские дружины растянулись по степи и потеряли связь друг с другом. Однако это не обеспокоило князей. Опьяненные успехом, они забыли о всякой предосторожности. Оказывается, не так уж и страшна эта «неслыханная рать».

Не гадали, не ведали русские князья, что коварные монголо-татарские военачальники Субудай и Джебэ заманивают их в ловушку. На десятый день преследования, 31 мая 1223 года, за рекой Калкой князья неожиданно увидели сомкнутый строй огромной вражеской конницы, изготовившейся к бою.

Князья пришли в замешательство. Мстислав Киевский посчитал, что идти на монголов в поле опасно, надо расположиться на высоком правом берегу Калки и начать строить укрепленный лагерь.

Мстислав же Удалой и другие князья высказались за немедленное наступление. Мстислав Киевский, будучи в давней ссоре с Мстиславом Галицким, наотрез отказался.

Раскол! (Ох уж эта княжеская спесь и вражда!) Мстислав Удалой приказал Даниилу Волынскому и начальнику половцев Яруну выступить вперед. «Пылкий Даниил изумил врагов мужеством; вместе с Олегом Курским теснил густые толпы их и, копием в грудь уязвленный, не думал о своей ране. Но малодушные половцы не выдержали удара монголов: смешались, обратили тыл, в беспамятстве ужаса устремились на россиян, смяли их ряды и даже отдаленный стан, где два Мстислава, Киевский и Черниговский, еще не успели изготовиться к битве. Юный Даниил вместе с другими искал спасения в бегстве; прискакав к реке, остановил коня, чтобы утолить жажду, и только тогда почувствовал свою рану. Татары гнали россиян, убив их множество, и в том числе шесть князей, а также отличного витязя, именем Александра Поповича, и еще 70 славных богатырей. Земля русская от начала своего не видала подобного бедствия: войско прекрасное, бодрое, сильное совершенно исчезло, едва десятая часть его спаслась, одних киевлян легло на месте 10 тысяч. А мнимые друзья наши, половцы, виновники сей войны и сего несчастья, убивали россиян, чтобы взять их коней или одежду.

Мстислав Галицкий,испытав в первый раз ужасное непостоянство судьбы, изумленный, горестный, бросился в лодию, переехал за Днепр и велел жечь и рубить суда, чтобы татары не могли за ним гнаться».

Между тем Мстислав Киевский еще оставался на берегах Калки в своем укрепленном стане. Он видел отступление дружины Мстислава Удалого, но и с места не тронулся. Оставаясь безучастным зрителем разгрома русских войск, он… злорадствовал. Пусть, наконец, побьют этого везучего, удалого князя. Пусть!

Но Мстиславу Киевскому не удалось отсидеться на каменистой горе над Калкой. Разбив главное войско, монголы окружили деревянное укрепление и три дня осаждали его. Наконец, Мстислав вынужден был сдаться: монголы обещали отпустить его с войском домой. Наивный князь жестоко просчитался. Монголы «всех людей посекли, а князей задавили, положив под доски, а сами наверх сели обедать».

Уничтожив русские дружины, монголы дошли до Новгорода Святопольского, и стали возвращаться назад. Жители русских городов и сел, лежавших на их пути, выходили к ним навстречу с крестами и иконами, но были убиты копьями и саблями.

«И погиба много бещисла людей, и бысть вопль, и плач и печали… Татары же возвратишася от реки Днепра; и не сведаем, откуда они пришли и куда делись опять».

Жестоким поражением закончилась первая встреча объединенных русских войск и половцев с татаро - монголами.

Князь Василько Ростовский, дойдя до Чернигова и узнав о гибели русских ратей на Калке, повернул назад. (Что можно предпринять против огромной орды одной, не столь уж и многочисленной дружиной?). Да и неизвестно, куда дальше хлынет орда. Может случиться так, что иноверцы нанесут следующий удар по Ростово-Суздальской земле. Надо немешкотно обезопасить отчий край.

Ростово-Суздальская Русь встречала дружину Василька небывалой жарой. Конники ехали как в непроглядном тумане. Смрадный дым исходил из горящих лесов и болот.

Перед конем князя шлепнулась оземь черная птица, затем другая, третья. Обочь, с громким рыком, пробежал медведь.

- Господи, да что это деется, - перекрестился Василько.

Дым был настолько густ, что птицы не могли летать и падали на землю. Звери: медведи, вепри54, туры55 волки и лисицы, с устрашающим ревом и воем бежали из пылающих лесов к людям - в села и деревеньки.

Страх обуял все живое на земле. Страх вселился в людские души.

Осенью же, после Покрова Богородицы, на небе появилась хвостатая звезда и целую неделю в сумерки показывалась на западе, озаряя небо блестящим лучом.

- Господи! - в ужасе крестились русичи. - То недобрый знак. Грядут на Русь новые неслыханные беды.

Урок, преподнесенный татарами56 на Калке, не пошел в прок. Еще не оправившись от сокрушительного поражения, «россияне растравили свежую рану отечества новыми междоусобиями».

(Какая неслыханная беспечность русских князей! Остановитесь, призадумайтесь, пока не поздно. Ведь пройдет немного времени и уже вся Русь будет испепелена и разорена ордами свирепого хана Батыя. Нет, не остановились, не призадумались).

В тот же 1223 год по Руси загуляла новая замятня. Новгородцы изгнали юного Всеволода Юрьевича, сына великого князя Владимирского. Всеволод со своим двором занял Торжок, а отец его, Юрий Всеволодович, недовольный своеволием новгородцев, начал собирать на них рать. Вскоре сам великий князь, его брат Ярослав, племянник Василько Ростовский и шурин Михаил Черниговский прибыли с дружинами в Торжок, откуда намеревались затем выступить на Новгород, дабы их сурово наказать и показать, кто на Руси хозяин.

Новгородцы отправили к великому князю двух послов, кои передали: Юрий Всеволодович должен убраться из Торжка и прислать в Новгород сына. Великий князь высокомерно ответил:

- Пусть выдадут мне зачинщиков, кои посмели взроптать на сына моего, иначе будет худо. Я поил своих коней из Тверцы, напою и из Волхова.

Сей ответ не напугал новгородцев. Вече заявило:

- Сам Андрей Боголюбский не смирил нас оружьем, не смирить и Юрию. Укрепим стены города, перекроем все важные дороги сильными дружинами. Не посрамим Господин Великий Новгород!

К Юрию Всеволодовичу отправились новые послы.

- Кланяемся тебе, князь, но своих братьев-новгородцев не выдадим. А коль ты жаждешь кровопролития, то и у нас меч найдется. Умрем за святую Софию!

Великий князь вначале погорячился, но затем поостыл: брать мощную крепость Новгорода дело нешуточное, да и сородичи идти на приступ не советуют. Даже четырнадцатилетний Василько своего дядю уму-разуму учит:

- Мало нам Калки. Теперь, как допрежь, русич на русича пойдет? Худо так-то, дядя.

Тоже советчик выискался. Хоть и недовольный, но вступил великий князь с новгородцами в переговоры. Порешили на том, чтоб в Новгород поехал княжить шурин Юрия - Михаил Черниговский.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ Г л а в а 1
КНЯЗЬ ИГОРЬ СЕВЕРСКИЙ

В свои неполные семнадцать лет князь Василько выглядел добрым молодцем. Рослый, крутоплечий, с русокудрой головой. (Поглядели бы покойные Константин и Анна на свое любимое чадо!).

Ближний боярин Воислав Добрынич еще год назад утвердился в мысли: у Василька гибкий ум Константина, твердость деда Всеволода и отвага Мстислава Удалого (правда, не бесшабашная и безрассудная, а спокойная и не показная). Как и отец, Василько увлекался древними рукописями, но целыми днями и ночами в библиотеке не засиживался. Были в нем еще две страсти: охота и игра в меч-кладенец.57 Последнему увлечению Василько обычно отводил утренние часы. Летом - на своем княжеском дворе, зимой - в просторной гриднице. Допрежь искусству боя Василька обучал Еремей Глебович, затем Воислав Добрынич, а в последнее время напарником князя стал молодой и сильный, побывавший в сечах меченоша Славутка Завьял, чем-то напоминавший Алешу Поповича.

Сего ростовского богатыря, павшего на Калке, невозможно было забыть. Уже позднее Васильку удалось узнать подробности последнего боя Алеши. Три дня он со своими содругами отчаянно отбивался от татар. Его ярый меч прокладывал улицы в туменах ордынцев, кои, убедившись, что такого богатыря не уничтожить, с ужасом донесли об этом самому Субудаю. Тот приказал бросить на Алешу отборную сотню нукеров, чья слава гремела по всем монголо-татарским полчищам. Однако и им долго не удавалось поразить отважного уруса. Тот, изрубив более десятка багатуров, начал изнемогать от многих ран, и, наконец, был сражен копьем. Погибли и все содруги Поповича.

Горестная весть, опечалила Василька: он любил Алешу, и ему казалось, что тот будет богатырствовать еще долго - долго, а он погиб в 23 года. У Василька остался подаренный Алешей меч, с коим юный князь ходил в ратные походы, а они были чуть ли не каждый год.

Вот и в апреле, на Ирину заиграй овражки,58 примчал гонец от Юрия Владимирского.

- Великий князь собирает войско на Олега Курского, кой помышляет побить шурина Юрия Всеволодовича - Михаила Черниговского. Быть тебе, князь Василько Константинович, с дружиной своей во Владимире.

Всегда хмуро встречал такие вести ростовский князь. Вновь усобица! Когда же князья перестанут терзать многострадальную Русь?! Но в поход идти придется: отказ заставит великого князя двинуть свое войско на Ростов. Но это опять-таки усобица, коя приведет к неминучим бедствиям.

Поддерживает Василька и епископ Кирилл. Он не боится осуждать великого князя и часто твердит усобникам:

- Молю вас, не погубите Русской земли! Коль будете воевать между собою, поганые возрадуются и возьмут землю нашу, кою отцы и деды стяжали трудом своим великим и мужеством.

Мольбы Кирилла находили горячий отклик не только у простонародья, но и среди духовных пастырей Ростово-Суздальской Руси. Влияние ростовского владыки распространилось и на стольный град Владимир. К воззваниям Кирилла стали прислушиваться князья и княжичи, чем вызвали недовольство Юрия Всеволодовича.

22 мая 1226 года умер Владимиро-Суздальский епископ Симон. Многие полагали, что его место займет влиятельный Кирилл. Но шли дни, а великий князь так и не отправил епископа в Киев для поставления к митрополиту всея Руси. Больше того, Юрий Всеволодович не захотел, чтобы Кирилл оказался вместе с Васильком во Владимире.

«Надо оградить моего племянника от этого златоуста, - раздумывал великий князь. - Слишком много воли взял. Чернь и попы его чтят, и коль митрополит рукоположит его на Владимиро-Суздальскую епархию, то Кирилла и вовсе будет не достать. Но тому не бывать! Он, великий князь, ни с кем делиться властью не намерен. Надо уговорить в Киеве Кирилла (киевский митрополит носил тоже имя), чтобы он не благоволил к ростовскому епископу. Есть кого поставить…Хотя бы соборного попа Митрофана, кой во всем будет потакать великому князю».

Юрий Всеволодович всегда добивался, чтобы церковь была послушным орудием в его руках. Да и только ли он? Каждый удельный князь норовил подмять под себя пастыря.

Не всегда Юрий Всеволодович ходил в челе войска, но на сей раз, он двинулся в поход с большой охотой, хотя поход для него был всего лишь предлогом: главное - вовлечь киевского митрополита к примирению двух князей. Кирилла надо использовать в своих целях.


* * *

В княжеском саду всё цветет, благоухает. Воздух хрустально-чистый, живительный.

Юная княжна Мария раскачивается на качелях и задорно восклицает:

- Наддай!.. Еще наддай, Любава!

Качели все выше и выше, у княжны захватило дух. Славно-то как!

Пришла старая мамка Устинья, погрозила Любаве клюкой:

- Буде, неразумная! Загубишь дитятко. Буде!

Боярышня отошла от качелей, но княжна напустила на себя недовольный вид.

- И всего-то ты, мамка, пугаешься. Я ж не впервой на качелях.

- Береженого Бог бережет, дитятко…Аль я не сказывала, чего с дочкой боярина Вахони приключилось?

Мария глянула на боярышень и прикрыла улыбку ладонью. Мамка уже в который раз напоминала о «зло-несчастной боярышне» Феклуше.

- Не сказывала, мамка, не сказывала.

- Не сказывала?.. Запамятовала, старая. Так вот, послушай. В прошлое лето, после первого Спаса,59 Феклуша в саду на качелях сидела да семечки лузгала, а с дерева яблоко, вот эконькое, - мамка развела руками, - с добрую дыню слетело и шмяк по голове Феклуши. Боярышня с качелей оземь грянулась.

Княжна и боярышни громко рассмеялись. Мамка же сердито застучала клюкой:

- Буде ржать, глупые! Феклушка-то едва не окочурилась.

Девушки рассмеялись пуще прежнего, но тут появилась запыхавшаяся сенная девка и возбужденно крикнула:

- Едут!

Девушек как ветром сдуло. Прибежали к терему, а затем по крыльчикам и сенями, переходами и лесенками поднялись в башенку-смотрильню.

Княжна еще намедни изведала, что в Чернигов едет сам Великий князь с братьями и племянниками. Батюшка сказывал: Юрий Всеволодович ополчился на Олега Курского, кой помыслил на Чернигов подняться.

Войско длинной серебристой змеей вползало в распахнутые настежь ворота крепости. (Великий князь перед Черниговом приказал дружине облачиться в кольчуги и шеломы, дабы торжественно, с блеском войти в город).

- Какая сильная рать, - молвила Мария. - Едва ли теперь Олег Курский пойдет на моего батюшку.

Дружина, миновав ворота, осталась в посаде, а великий князь, с князьями и боярами, въехал в детинец. Теперь каждого всадника хорошо видно. Девушки с неподдельным любопытством разглядывали знатных ростово-суздальских властителей. Рядом с отцом княжны (он встретил великого князя еще за версту от города) ехал, сверкая золочеными доспехами, Юрий Всеволодович. Грузный, величавый, на гордом белогривом коне.

- Глянь, княжна, какой пригожий, - с улыбкой наклонилась к Марии ближняя боярышня Любава.

- Великий князь?.. Ничего пригожего.

- Да нет. Вон тот, что шелом снял… Зришь? На коне чубаром.

- Зрю.

- Ну и как?

Мария пожала плечами, хотя молодой всадник ей и в самом деле приглянулся: на полголовы выше великого князя, осанистый, русокудрый.

- Кто-то из племянников, - продолжала Любава.- Ну, ей Богу, пригожий, - и залилась румянцем.

Отец Любавы, боярин Святозар, сложил голову на Калке. Убитая горем мать постриглась в монастырь. Любава же осталась при княжне. Веселая, жизнерадостная боярышня пришлась по душе князю Михаилу Всеволодовичу Черниговскому.

А затем был пир. И каких только питий и яств на столах не было! (Черниговское княжество одно из самых богатейших на Руси. Земля жирная, плодородная, воткни кол - без навоза вырастет. Чего и говорить - цветущее, изобильное княжество. Лакомый кусок не только для чужеземца-ворога, но и для любого русского князя).

Юрий Всеволодович, вальяжный, степенный, говорил негромкие речи, отпивал вино из золотой чары, а в голове его всё крутилась и крутилась одна назойливая мысль: он хоть и женат на родной сестре Михаила Всеволодовича, но шурин не шибко-то ему и кланяется. Человек он властный и гордый, и надо его еще крепче привязать к себе.

- Всё-то мы в неустанных заботах, всё-то о своих землях печемся, кровь за неё проливаем, а чего ради?

За столами примолкли: великий князь речет! А Юрий Всеволодович неторопливо и раздумчиво продолжал:

- Ради потомства своего, чад любых, дабы они нужды не ведали и крепко на ногах стояли. Не так ли, Михайла Всеволодович?

- Доподлинно, великий князь. Добрые дети - дому венец, для того и взращиваем, - утвердительно отозвался князь Черниговский, не ведая, к чему клонит Юрий Всеволодович.

- Именно венец, - кивнул великий князь. - Но и для оного надо постараться, дабы худых отпрысков не было. Дитятко что тесто: как замесил, так и выросло… У тебя, чу, дочь - красная девица.

- Грех жаловаться.

- Чего ж от гостей прячешь? Я ведь ее с малых лет не видел. А еще шурин. Негоже, - с легкой, добродушно-хитрой улыбкой погрозил пальцем Юрий Всеволодович.

Михаил Всеволодович пытливо глянул на великого князя. С чего бы это вдруг он о дочери заговорил? Неспроста…

- Пусть зелена - вина мне поднесет. Хочу выпить из ее рук.

Михаил Всеволодович обернулся к дворецкому, стоявшему за спиной.

- Покличь Марию.

По обычаям того времени женщины на пиры не допускались. Но если самый влиятельный гость (другим не дозволялось) надумал выпить чару из рук хозяйки или её дочери, то отказать в такой просьбе было нельзя.

Мария появилась в гриднице в сопровождении матери, княгини Евдокии Романовны. На княжне алый сарафан, поверх коего шелками шитый расписной летник, на голове кокошник, украшенный дорогими каменьями, на ногах башмачки золотные, в руках золотой поднос с чарой.

Мария, смущенная, зардевшаяся, ступила к Юрию Всеволодовичу, поясно поклонилась и молвила:

- Угощайся, великий князь, на доброе здоровье.

Юрий Всеволодович поднялся из кресла и взял с подноса золотую чару. Округлое, упитанное лицо его тронула довольная улыбка.

- Экая лепая выросла.

Перед ним стояла милолицая, зеленоглазая девушка с темнорусой пышной косой, обвитой жемчужной перевязью.

Великий князь выпил, трехкратно расцеловал Марию и повернулся к княгине.

- Добрую дочь вскормила, Евдокия Романовна.

- Заботами супруга моего, - скромно молвила княгиня и, поклонившись мужу, добавила. - Души в ней не чает.

Зять ласково, по-отечески глянул на шурина.

- Славная у тебя семья, Михайла Всеволодович. У всех бы так.

- Благодарствую на добром слове, великий князь, - сдержанно отозвался князь Черниговский, продолжая пребывать в некотором недоумении. Обычно от Юрия Всеволодовича не дождешься хвалебного слова, а тут при всех князьях и боярах на него не скупится.

Великий князь метнул острый взгляд на Василька. Тот с интересом поглядывал на Марию, и это еще больше подстегнуло захмелевшего Юрия Всеволодовича:

- Пью за доблестного князя Черниговского и его славных домочадцев!

Пир загулял с новой силой!

На другой день, после полудня, Юрий Всеволодович и Михаил Черниговский уединились. Разговор пошел о курском князе Олеге, кой затеял вражду с Черниговским княжеством.

Вражда имела глубокие корни. В 1164 году умер князь Святослав Ольгович, владетель курских, черниговских и новгород-северских земель. Чернигов по все правам должен был отойти племяннику от старшего брата, Святославу Всеволодовичу. Но супруга покойного Ольговича вступила в тайный сговор с епископом Антонием, тысяцким Юрием и знатными боярами. На совете решили: никому не говорить о смерти Святослава Ольговича три дня, дабы иметь время послать за сыном вдовы, Олегом.

Тайный гонец примчал к Олегу в Чернигов и передал тому наказ матери:

- Поспешай, князь! Святослав Всеволодович худо жил не токмо с отцом твоим, но и с тобой. Не замыслил бы какого лиха.

Олег успел приехать в Курск прежде Святослава. Все надеялись на благополучный исход заговора. Засомневался лишь тысяцкий Юрий:

- Не шибко-то я доверяю епископу Антонию. Этот грек хоть и целовал образ Спасителя, но клятву свою может нарушить.

Слова тысяцкого дошли до Антония, и тогда он вдругорядь заявил:

- Бог и Пресвятая Богоматерь мне свидетели, что я не пошлю к Святославу Всеволодовичу вестника о княжеской смерти, да и вам сие делать запрещаю, дабы не погибнуть нам душою и не уподобится Иуде.

Коварен и хитер был грек Антоний. На словах он поддержал княгиню и бояр, но в голове его блуждали иные мысли. Трудно сказать, кто будет со щитом. У Святослава не только крепкая дружина, но и много сторонников. Случись его победа - и ему, епископу, не видать епархии, как своих ушей. А епархия зело доходная, богатствами своими владыка не уступал самому князю. Он должен остаться святителем.

Глухой ночью, нарушив крестное целование, этот «преданный Богу святитель» посылает своего верного послушника с грамотой к Святославу, в кой написал: « Дядя твой умер, послали за Олегом; дружина по городам далеко. Княгиня сидит с детьми без памяти, а владений у неё множество. Ступай борзей и управься с Олегом».

Святослав, прочтя грамоту, тотчас отправил по городам посадников, дабы города присягали ему, как законному наследнику Святослава Ольговича, а сам пошел с дружиной на Чернигов.

Олег, не прислушавшись к советам матери и княжьих мужей, не решился на битву, и уступил Святославу Чернигов, а сам, вместе со своим братом Игорем, сел в Новгороде Северском.

Спустя 14 лет, князь Олег преставился и его место занял брат киевского князя Ярослав Всеволодович, а после его кончины черниговский стол достался Игорю Святославичу. (Именно об этом доблестном и печально-известном князе и будет чуть позднее написано знаменитое « Слово о полку Игореве»).

Князь Игорь правил то в Чернигове, то в Новгороде Северском, и все последние десятилетия на Русь, чуть ли не каждый год, набегали половцы. Зимой 1174 года они хлынули на киевские земли и опустошили множество сел. Затем степняки набежали на порубежные земли по реке Рось.

Князь Игорь собрал сильную дружину и веско молвил:

- Хватит поганым зорить землю Русскую. Надо дать им жестокий отпор.

Изведав от лазутчиков, что два хана, Кобяк и Кончак, отправились опустошать Переяславль,60 Игорь погнался за ними, обратил половецкое войско в бегство и отнял богатую добычу.

Несколько лет на южных рубежах была тишина, но в 1183 году хан Кончак вновь пошел на Русь. Навстречу им двинулись дружины Игоря Северского и Владимира Переяславского, но между князьями возник спор за старшинство.

- Я пойду в челе войска! - непреклонно заявил князь Владимир.

- Это почему ж? - загорячился Игорь. - Не забывай какого я роду-племени. В челе дружины быть мне!

Гордый Владимир Рязанский так рассердился, что повернул свою дружину на…Новгород Северский(!), а князь Игорь отправился на половцев. И вновь была успешная сеча, и вновь хан Кончак обратился в бегство.

Несмотря на ряд поражений, половцы и не думали прекращать набеги на Русь. Хан решил собрать огромное войско. И вот « в 1184 году пошел окаянный, безбожный и треклятый Кончак со множеством половцев на Русь с тем, чтоб попленить города русские и пожечь их огнем. Нашел он одного басурманина, который стрелял живым огнем, были у половцев также луки тугие самострельные, которые едва могли натянуть 50 человек».

Половцы остановились на реке Хороле. Кончак, как сказано в летописи, надумал обмануть Ярослава Черниговского и направил к нему посла, как будто мира просить. Ярослав, ничего не заподозрив, послал к хану своего боярина для переговоров. Но Святослав Киевский спешно отправил к Ярославу вестника:

- Брате! Не верь поганым, я сам на них пойду.

Князья Южной Руси под началом Святослава Всеволодовича, не сказав ни слова Игорю Северскому, пошли против половцев и 30 июля одержали над ними славную победу, взяв в плен 7000 человек, 417 князьков, в том числе знаменитого хана Кобяка, множество прекрасных степных коней и разного оружия. Даже самый храбрый из ханов, Кончак, был разбит ими.

Слава о громкой победе разнеслась по всей земле Русской. И большие, и маленькие говорили о храбрых князьях; певцы пели о них в песнях, сказочники рассказывали в сказках. Многие завидовали такой славе, и среди них… князь Игорь Северский, кой "с самых молодых лет был чрезвычайно храбр, любил войну и для славы готов был с радостью умереть". Он совершенно потерял спокойствие и веселость свою, сердился на князей за то, что они не пригласили его идти вместе с ними, и думал только о том, чтобы прославиться больше их, и для этого начал вместе с меньшим братом своим, Всеволодом Курским, тайно готовиться к походу. Не прошло и девяти месяцев, как братья, со своими боярами, дружиной и нанятыми черными клобуками 61 выступили 23 апреля 1185 года в поход.

Северские князья дошли до Донца. После солнечного полудня вдруг наступили сумерки. Игорь взглянул на небо и изумился: «солнце стояло точно месяц».

- Гляньте-ка, что сие означает? Небывалая затемь.

На лицах дружинников застыл испуг.

- Князь! То знамение недоброе. Не повернуть ли вспять?

Игорь постарался дружину успокоить:

- Божьей тайны никто не ведает, а знамению всякому и всему миру - Бог творец. Увидим, что сотворит он нам - добро или зло. Вспять же идти - великий срам!

В тот необычно пасмурный день Игорь переправился за Донец и пришел к городу Осколу, где простоял два дня, дожидаясь подхода дружины брата Всеволода, кой шел иным путем из Курска. Из Оскола все направились к реке Сальнице, куда примчала одна из степных сторожевых застав.

- Поганые собрали несметное войско. Их впятеро больше. Поезжайте назад!

Князь Игорь обратился к дружине:

- Братья, мы не единожды ходили на поганых и всегда их было больше. Если мы теперь, не обнажив меча, возвратимся вспять, то срам нам будет хуже смерти. Зову вас ехать на врага!

- Мы с тобой, князь Игорь! - с решимостью отозвалась дружина.

Ехали всю ночь, утро, а к полудню увидели полки половецкие. « Поганые собрались от мала до велика» и стояли на противоположном берегу реки Сююрили, изготовившись к битве.

Князь Игорь принялся расставлять полки. Сам, с большим полком, встал посередине, по правую руку поставил полк брата Всеволода, по левую - племянника Святослава, а наперед - полк сына своего Владимира с отрядом черниговских коуев.

Оглядев с невысокого холма рать, Игорь поднял руку с обнаженным мечом. Тотчас запели боевые трубы. Дружины неторопливо, но угрозливо двинулись вперед.

Из половецкого войска выехали лучники, «пустили по стреле на Русь и бросились бежать». Дружины не успели еще переправиться и через реку, как побежали и остальные половцы. Передовой полк Владимира погнался за ними, начал бить их и хватать.

Старшие князья, Игорь и Всеволод, шли, не распуская своих полков. «Половцы пробежали мимо своих веж62, русские их заняли и захватили многих в полон».

Три дня рать праздновала победу. Князья возбужденно и весело говорили:

- Братья наши, с князем Святославом, ходили на поганых и бились с ними, оглядываясь на Киев и Переяславль. В землю Половецкую они не посмели войти, а мы вошли, множество поганых изрубили, детей и жен их взяли в полон. Теперь пойдем за Дон и до конца истребим нехристей. Засим двинемся к Лукоморью,63 куда и деды наши не хаживали.

«Сия гордость витязей мужественных, но малоопытных и неосторожных имела для них самые гибельные следствия. Разбитые половцы сбились с новыми толпами, отрезали россиян от воды и, в ожидании еще большей помощи, не хотели сразиться копьями, три дня действуя одними стрелами. Число варваров беспрестанно умножалось. Половцы окружили россиян со всех сторон, они бились храбро, отчаянно, но изнуренные кони худо служили всадникам».

Некоторые из бояр норовили склонить князя Игоря к отступлению, на что тот жестко ответил:

- Коль побежим, то сами спасемся, но черных людей оставим и погубим, и будет на нас тяжкий грех перед Богом. Уж лучше костьми ляжем.

Порешив на этом, все сошли с коней, и вновь кинулись в сечу, хотя все уже изнемогали от безводья. Бились целый день до вечера, и много было раненых и убитых в полках русских.

Игорь еще в начале битвы был посечен саблей в руку и потому сел на коня. Увидев, что коуи бегут, он поскакал к ним наперерез, но вернуть обезумевших от страха иноверцев не удалось.

Игорь, сидя на коне, сбросил с себя шелом, чтобы ратники видели его лицо, и ведали: князь жив, князь сражается вместе с дружиной. И он, истекая кровью, люто сражался и вдохновлял воев.

Яро бился с половцами и его брат Всеволод. Наконец он остался без оружия, «изломив свое копье и меч».

Окруженные со всех сторон погаными, израненный Игорь и Всеволод были взяты в полон. Все северские дружины были разбиты, почти (кроме 15 человек) никто не спасся, ибо, «как стенами крепкими, были огорожены полками половецкими». Поганые, как и татары на Калке, перехитрили русичей и заманили их в ловушку.

Хан Кончак не умертвил русских князей. Во-первых, он был восхищен их отвагой, а во-вторых, надумал взять за них большой выкуп.Что же касается князя Игоря, то Кончак пощадил его и по другой причине. В жилах Игоря Северского немало было и половецкой крови: по отцу он доводился правнуком хана Осолука, а по матери - хана Аепы. Пусть живет этот полуполовец! Князю Игорю хан предоставил большую свободу. Приставил к нему двадцать стражей, но давал ему волю ездить на охоту, куда хочет, и брать с собой своих слуг. Многое получил князь от благосклонного Кончака: добрые питье и яства, слуг, охоту и даже наложниц, но Игорь чувствовал себя, как птица в золотой клетке. Его неистребимо тянуло на Русь, в Новгород Северский, Путивль и Чернигов, к любимой супруге Ефросинье Ярославне…Голая, безлесная степь настолько опостылела, что хотелось волком выть.

Как-то во время охоты к Игорю подъехал начальник надсмотрщиков Лавор и произнес:

- Тебя уже и охота не влечет, князь. Тоска в твоих глазах.

- Тебе что за нужда? - с раздражением отозвался Игорь.

- Не сердись, князь… Твое сердце давно уже покинуло степь. Я хочу бежать с тобой на Русь.

- Бежать? - еще больше осерчал Игорь. - Я мог уйти во время битвы, но не желал обесславить себя бегством. Не желаю и теперь.

- Твоя удаль и гордость всем известны. И все же подумай над моими словами, князь. Надо бежать.

- Но ты же - половец. Верный пес хана Кончака. Надеешься получить калиту64 золота? - с усмешкой произнес Игорь.

- Половец живет добычей. С золотом нигде не пропадешь.

- И ради этого ты готов предать свою землю, покинуть свой очаг?

- У кочевника нет постоянного становища и очага. Это вы, урусы, привязаны к своим избам. В поисках добычи мы, как перекати-поле, рыскаем с места на место.

Ливор снял лисий малахай, обнажив наголо бритую голову, и, метнув острый взгляд на надсмотрщиков, кои сидели у костра и варили в котле баранье мясо, приглушенно продолжал:

- Не хочу больше быть цепным псом Кончака. Он увел из юрты мою десятилетнюю дочь, взял ее силой, а затем выбросил своим нукерам. На другой день Матлиба привязала себя к лошади и затянула на шее аркан. Я потерял любимую дочь и возненавидел хана. Я хочу бежать на Русь. Решайся, князь. И твой и мой бог будут к нам благосклонны. Вчера Кончак подался из степей на урусские земли.

- Опять? - потемнел лицом князь.

Игорь большне не колебался: он надумал воспользоваться неожиданной помощью Лавора.

В назначенное время, когда стало темнеть, и когда половцы напились хмельного кумыса, пришел княжий конюший и объявил, что Лавор ждет.

Игорь поднял полог шатра и вылез вон. «Сторожа веселились, думая, что Игорь спит, а он уже был за рекою и мчался по степи». В 11 дней князь достиг города Донца, откуда поехал в свой Новгород Северский..

Игорь бежал, оставив в плену у Кончака сына Владимира и брата Всеволода. Однако жестокий, но хитрый хан простил бегство князя Северского. Дабы усыпить бдительность русских князей, он выдал свою дочь за Владимира и отпустил его вместе с дядей Всеволодом на Русь.

Поход Игоря состоялся лишь через пять лет, в 1191 году, и был он на сей раз удачным. Зимой Игорь с Ольговичами вновь было двинулся на половцев, но степняки собрали внушительные силы и Ольговичи, не рискнув вступить в битву, ночью ушли назад.

Борьба с половцами продолжалась многие годы. Победы сменялись поражениями. Войне, казалось, не было конца и края, и всё это время на Руси продолжались междоусобицы. Ольговичи враждовали м Мономаховичами. Брат шел на брата, племянник на родного дядю.

Ничего не вынесли для себя князья и после сокрушительного поражения на Калке. Вражда разгорелась с новой силой.

Прибежав с Калки, сын Игоря (тот умер в 1202 году), Олег Игоревич, взял себе Чернигов и заявил:

- Отец мой княжил в Чернигове. По праву и старине! Ныне мой черед сидеть на Черниговском столе!

Но князь Михаил Всеволодович, сын киевского князя Всеволода Святославича, был другого мнения:

- По праву и старине мне быть в Чернигове! Мало ли когда Игорь в нем княжил. Все последние годы Черниговский стол занимал мой отец Всеволод Черемной. Теперь приспела моя пора.

И Михаил Всеволодович, покинув Великий Новгород, двинул свою дружину на Чернигов. Поддержал своего шурина и великий князь Юрий Всеволодович с Ростово-Суздальскими дружинами.

Олег Игоревич, убедившись, что в Чернигове ему не усидеть, отвел свою рать в Курск и высказал:

- Пусть Мишка не радуется. Я соберу дружины всех северских князей и верну себе Чернигов.

В северские города помчали гонцы, и уже через неделю к Курску начали стягиваться не только дружины, но и народные ополчения. По Южной Руси вот-вот должны прокатиться новые кровавые сечи.


Г л а в а 2 ВАСИЛЬКО И МАРИЯ

И великий князь, и его шурин ведали: старшинство Олега Курского на Черниговский стол признает и митрополит Кирилл.

- Как никак, а духовный пастырь всея земли Русской, - хмуря густые, рыжеватые брови, произнес Михаил Всеволодович.

- Зачем же тягаться? «Поладить миром», как говаривал мой брат Константин, - молвил Юрий Всеволодович.

- Но митрополит прилюдно заявил о старшинстве Олега. Он на попятную не пойдет. Сказанное слово в кадык назад не вернешь. Кирилл о том во всё горло с амвона глаголил.

- Мало ли что глаголил, - усмешливо изронил великий князь. - Горлом изба не рубится. Дело твое, Михайла, не простое, но не всё еще потеряно…Собирайся-ка, зятек, к митрополиту в Киев. Придется тряхнуть калитой. Богатства тебе не занимать, ни злата, ни серебра не жалей.

- Но Кирилл, сказывают, бессребренник.

- Э-э, брат, - не снимая усмешки с лица, махнул рукой Юрий Всеволодович. Нашел на Руси бессребренников, мздоимец на мздоимце. Деньги и попа купят и грехи скроют. Святителю лишняя гривна не помешает. Аль тебя учить всё надо? На храм-де жертвуем, на скудность церковную, хе-хе. Глядишь, Кирилл на твою калиту новый собор поставит. Аль Богу то неугодно?

Прежде чем отъехать в Киев, князья пригласили к себе Василька Ростовского.

- Оставляем на тебя, Василько Константиныч, град Чернигов. В случае чего, шли гонца, - молвил великий князь. Задержавшись в сенях, молвил с глазу на глаз:

- Ты бы, Василько, к княжне пригляделся. Потолкуй, расположи к себе. Кажись, клад-девка.

У Василька зарумянились щеки.

- Зачем, дядя?

- Эка…С оглоблю вымахал, а ума, как у муравья говна… Да ты не серчай, не серчай, племянничек, я ведь на доброе дело тебя наставляю. Пораскинь умишком своим. Мария, как жена, любого князя украсит. Мне б твои годы, не упустил бы.

Смущение долго не покидало Василька. Выходит, великий князь задумал женить его на черниговской княжне. Не зря он позвал ее на пир, не зря метнул на Василька свой хитрый, многозначительный взгляд… Да, Мария хороша собой, но это еще ни о чем не говорит. В народе сказывают: не ищи красоты, а ищи доброты, ибо добрая жена дом сбережет, а плохая рукавом растрясет… Какова ж Мария душой своей?

Не «пригляделся» Василько к Марии ни в первый, ни на другой день: все мысли его были заняты Черниговом. На случай осады дотошно осматривал земляные валы и водяной ров, проездные ворота, башни и стены крепости. Всё было сработано надежно и основательно, Чернигов мог выстоять длительную осаду. Да то и понятно: черниговские князья на крепостные сооружения казны не жалели. Враг совсем близко, из степей в любой час могут хлынуть жаждущие добычи половцы. Горожане чуть ли не каждый год чистили рвы, подсыпали валы, подновляли крепкими дубовыми бревнами обветшавшие места острога.

Чем больше Василько осматривал крепость, тем всё чаще не покидала его неутешная дума: родной-то град Ростов гораздо хуже укреплен. От степей он далеко, отгородился от поганых непроходимыми болотами и лесами, поэтому не шибко-то и заботится о своей крепости. Но всё до поры-времени, надо немешкотно подновить крепость.

Славен был Чернигов и своими соборами: Спасо-Преображенским, Борисоглебским и Пятницкой церковью. Сразу бросалось - ставлены и украшены они искусными зодчими и изографами65,в каждом храме своя особенная красота.

«А вот в Ростове Успенский собор всё еще не возведен, - с сожалением подумалось Васильку. - Был чудный деревянный храм, но сгорел в 1204 году, и вот уже свыше двадцати лет ростовцы не имеют собора. Уж слишком неторопко возводят его мастера. Теперь стоять ему из белого камня, с одной главой и золоченым шлемом. Кровля будет покрыта оловом, а пол устлан майоликовыми плитами зеленого и желтого цвета. Зело великолепным и величественным задуман ростовский Успенский собор. Надо потолковать с зодчими и побольше выделить им казны, дабы побыстрей войти в новый храм с молитвой.

Трижды за день - ранним утром, перед полуднем и вечером - к Васильку прибывали лазутчики и доносили одну и ту же весть:

- Дружины князя Олега пока стоят в Курске.

- И дале бдите. Олег может выйти в любой момент.

Выслушав лазутчиков, Василько объезжал дружины, строго предупреждал:

- Не разбредаться, на рыбные ловы и в питейные избы не ходить. Сотские! Поглядывайте за своими воями. Коль в гульбе кто будет замечен, без пощады наказывайте.

Сотские заверяли князя, что глаз с воев не спустят. Однако не всё было гладко.

Как-то Василько собрал начальных людей в гриднице, но двух сотских из черниговской дружины не оказалось. Князь отыскал глазами тысяцкого.

- Где?

Тысяцкий замялся:

- Вишь ли, князь… Посылал за ними, а те как в воду канули.

- Разыскать! - резко бросил Василько.

Сотских нашли лишь на другой день в Гончарной слободке, где начальные люди бражничали с тремя женками.66

Василько вспылил:

- Не я ль сказывал, чтоб никто в гульбу не ударился? Снять обоих с сотских и бить плетьми на торговой площади.

- Не чересчур ли строго, Василько Константиныч? - осторожно молвил Воислав Добрынич.

- Строго? - недоуменно глянул на воеводу князь и заходил взад-вперед по покоям, в коих, кроме него и Воислава Добрынича, никого не было. - А коль бы враг к Чернигову подступил? Надо в битву воев вести, а сотские языком лыка не вяжут. Плетьми!

- Прости, Василько Константиныч, - вновь осторожно кашлянул в кулак Воислав Добрынич. - Коль на тебя войско оставили, ты волен снять бражников с сотских, но плетьми наказывать не советую.

- Это почему ж?

- Сотские - дружинники князя Михаила Всеволодовича, и токмо он их может наказать. Таков уж порядок на Руси.

- Да ведаю, ведаю! - продолжал серчать Василько.- В чужой монастырь со своим уставом не лезь. Вот с таким порядком мы и на Калке осрамились. Каждый князь не о Руси думал, а о том, чтобы не дай Бог под чью-то руку угодить. Спесь да чванство - превыше всего. Тьфу!

- Твоя правда, Василько Константиныч, - вздохнул воевода. - Вот и Олег Курский с Михаилом Черниговским драку затеяли. А чего ради? Доказать у кого род знатней.

- Половцам на радость. Они токмо и ждут, когда князья сцепятся и Русь обескровят.

Смуро стало на душе Василька. Как и отец, он терпеть не мог усобиц, а они, знай, разгораются. И ничто не останавливает князей - ни поражение от татар на Калке, ни половецкие нашествия, ни гибель от междоусобных войн тысяч русичей.

А сотских Василько все же наказал: не только снял из начальных людей, но и посадил в поруб.

Сотские, было, возмутились:

- Наш князь, Михайла Черемной, за такую малую провинность в поруб бы нас не кинул.

- Вот до вашего князя и посидите.

Начальные люди стали относиться к своей службе более ретивей: крутенек, оказывается, князь Ростовский.

Василько же, занятый ратными делами, почитай, и забыл о наказе Юрия Всеволодовича. С княжной он так и не повстречался, однако увидел её в самом неожиданном месте. Ближе к вечеру князь зашел в книгохранилище и услышал приглушенный голос:

- Пиши дале, Мария: «И пошел князь Михаил Всеволодович Черемной с великим князем Владимирским в Киев…». Ровней, ровней води писалом, да не поставь кляксу на пергамент, ему цены нет.

В глубине библиотеки, при неярком свете трех восковых свечей в бронзовом шандане, за широким столом, заваленном свитками, сидели седобородый монах в рясе и княжна Мария в голубом летнике.

Василько был немало удивлен: обычно летописи пишут монастырские иноки, а тут молодая девушка сидит за пергаментом. При виде князя, и чернец и Мария встали из-за стола и приветствовали Василька поклоном.

- То инок Порфирий, - пояснила Мария. - Он еще при моем деде, Всеволоде Черемном, летописанием занимался.

Говорила юная княжна спокойно, без всякой робости, и это понравилось Васильку, хотя сам он при виде Марии слегка смутился.

- То дело доброе, - молвил Василько и оглядел библиотеку. В ней было довольно много рукописных книг, облаченных в цветной сафьян с медными застежками; они лежали на стольцах и поставцах, размещенных вдоль сухих, бревенчатых стен. Довольно солидная была библиотека у Михаила Черемного-Черниговского, и все же ей далеко до ростовской книжницы, коя славилась на всю Русь.

- Продолжайте, а я, пока, в книги загляну.

Мария вновь склонилась над пергаментным листом. Робкий, трепетный свет мягко озарял ее чистое, одухотворенное лицо с крупными, живыми глазами.

Василько придвинул к себе подсвечник и раскрыл одну из древних книг с пожелтевшими листами. Читал и…украдкой поглядывал на княжну. Сердце его учащенно забилось. Что это с ним? Сколь княжеских дочерей и боярышень видел, но ни одна из них не вызывала каких-либо чувств, всегда он оставался равнодушным. А тут?.. Выходит, дядя не зря велел «приглядеться», он-то уж знает толк в женщинах. (Юрий Всеволодович, не обращая внимания на супругу, имел много полюбовниц).

- А теперь зачнем новую строку. Достань краски, нарисуй писалом красную буквицу и укрась ее золотом. Да не торопись, княжна, на века создаем, коль Бог сохранит. Ты уж, как и намедни, постарайся, - степенно молвил старый инок.

- Постараюсь, учитель.

Мария оторвалась от пергамента, и глаза её на какой-то миг встретились с глазами Василька. И тут князь заметил, как ее лицо тотчас зарделось густым румянцем. Дрогнуло писало в длинных, изящных пальцах. Заглавная буквица получилась корявой, и от этого лицо Марии и вовсе стало пунцовым.

- Прости, учитель, рука подвела.

- Рука?

Старый инок глянул на князя, затем на Марию, и улыбка тронула его сухие, поблекшие губы.

- На сегодня довольно, княжна.

Мария, легкая, гибкая, тотчас выпорхнула из библиотеки, а Василько подошел к монаху.

- И давно Мария книжной премудрости набирается?

- Её с малых лет к книгам тянет, княже. Зело светлым умом её Бог наградил.

- И много ли постигла?

- Не по годам её, княже. Уже в десять лет чла Псалтырь, Часослов, Апостола, Евангелие и Минею служебную, а затем захотелось ей познать латинский и греческий. Познала! Ныне чтет греческие сочинения Георгия Арматола и Иоанна Малалы.

- Да то ж диво дивное, - не сдержал своего восхищения Василько.

- Ты прав, княже, - кивнул Порфирий. - Я прожил долгую жизнь, но никогда не слышал, чтобы какая-нибудь девица книгами увлекалась. Пожалуй, таких и нет на Руси.


* * *

Поездка князей в Киев увенчалась успехом. Обласканный богатыми приношениями, митрополит Кирилл вступил в переговоры с князем Олегом Игоревичем и добился того, что Олег распустил северские дружины и отказался от черниговского стола. (Кирилл, родом из Греции, присланный в Киев константинопольским патриархом, считался не только высоко образованным святителем, но и искусным дипломатом). «Сей муж ученый, благонамеренный, отвратил войну и примирил врагов, после чего Михаил княжил спокойно».

Доволен был Юрий Всеволодович и другим делом. Митрополит пообещал поставить на Владимиро-Суздальскую епархию не ростовского владыку, а владимирского протопопа Митрофана, кой будет усердно служить великому князю.

Коль дважды удача пришла, жди и следующей. Так и получилось. Черниговский князь Михаил согласился выдать свою дочь Марию за Василька. Пожалуй, никогда еще Юрий Всеволодович не пребывал в таком добром расположении духа. Все его задумки свершились. Черниговское княжество, одно из самых могущественных на Руси, станет его надежным союзником. То ль не блестящий успех!

Свадьбу Василька и Марии надумали сыграть перед Крещенскими сочельниками на Васильев день.67

Во Владимир, вместе с семьей Михаила Черниговского, прибыл и сам митрополит Кирилл, кой и обвенчал молодых в Успенском храме. А затем был пир, да такой шумный, веселый и грандиозный, коего владимирцы еще и не ведали: и по усам текло, и в рот гораздо всем попало. Крепко расщедрился Юрий Всеволодович!

Едва ли не шесть седмиц пробыли Василько и Мария во Владимире, а когда спали Власьевские морозы,68 они сели в возок и покатили по зимней, лесной дороге в Ростов Великий. Город «ликовал, встречая своего князя с молодой княгиней».

Владыка Кирилл отслужилпраздничную службу, но на душе его кошки скребли. В стольном Владимире, где загостился киевский митрополит, решалась его судьба - взойдет ли он на Владимиро-Суздальскую епархию или по-прежнему останется ростово-переяславским владыкой. Время тянулось мучительно долго, и вот 14 марта наступил для Кирилла черный день. Митрополит рукоположил в епископы Владимира и Суздаля протопопа Митрофана, отняв у Кирилла даже Переяславль. Такого болезненного удара ростовский владыка не ожидал.

« А чего ж князь-то Василько не вмешался?» - с горечью подумал обиженный и оскорбленный Кирилл. - Ужель напугался великого князя? Тот ныне в большой силе, почитай, все русские князья ему в рот глядят. Но князь Василько далеко не угодник. Всегда он отстаивал интересы своей епархии и вдруг пошел на поводу Юрия Всеволодовича. Сколь церковных переяславских владений перешло Митрофану! Аль того Василько не разумеет? Теперь ростовская епархиальная казна едва ли не вдвое оскудеет. Да как же мог князь Василько пойти на это? Аль, женившись на дочери шурина великого князя, стал его верным подручником? Ох, не приведи Господи зреть на Ростовском княжестве такого покорного властителя. Тогда беда. От былого величия Ростова Великого и следа не останется».

Долго сокрушался епископ Кирилл!

Не был доволен решением киевского митрополита и князь Василько. Вот и в духовных делах потерял Ростов свое старшинство. «Пригород» Владимир завладел не только великокняжеским столом, но и получил церковное главенство. А не Ростов ли был и остается центром духовной жизни всей Северо-Восточной Руси? Владимира еще и в помине не было, когда Ростов процветал старанием самых великих и почитаемых на Руси князей - Ярослава Мудрого, Владимира Мономаха, Юрия Долгорукого. Ростов славился своими учеными мужами, богатейшими книгохранилищами, знаменитой школой богословия, открытой в Григорьевском «затворе»- монастыре. И вот «пригород» Ростова Великого - Владимир, история коего гораздо беднее и тусклее (город начали возводить лишь в 12 веке), ныне вознесся над древнейшим градом Ростово-Суздальской Руси. Это Андрей Боголюбский, убежав тайно, как вор, из своего Вышгорода, перенес столицу из Ростова в махонький Владимир. Не обидно ли? Обидно! Но у жизни и времени свои законы. Теперь князь Владимирский владеет самой могучей дружиной, ему подвластны многие княжества. Заступиться за епископа Кирилла - начать новую усобицу с кровопролитной войной, и тут ростовскому войску со щитом не быть.

Василько проводил с Кириллом продолжительные беседы. Тот разумом понимал, но сердцем... Епископ не мог простить Юрия Всеволодовича до самой своей кончины.

- Князь Владимирский сеет пагубу, кою зачал еще Андрей Боголюбский, его жестокий сродник. (Отец Юрия Всеволодовича доводился братом Боголюбскому). Андрей возомнил себя выше Господа и обращался с ростовскими епископами, как со своими холопами. Владыка Леон норовил пристыдить князя, и Андрей с позором выгнал его с епархии. А что приключилось с епископом Федором? Андрей Боголюбский настолько распоясался, что владыка отлучил его от церкви. Не забыл, князь Василько Константиныч, как в летописи сказано?

- Такое памятно: епископ Федор повелел все церкви во Владимире затворить и ключи церковные взять, и не было ни звону, ни пенья по всему граду.

Вот до чего довел владыку Андрей Боголюбский, что тот даже службы приостановил. Хотел усовестить князя, а тот, «великий боголюбец», приказал духовного пастыря казнить. Казнить!.. Не зря Андрея Господь наказал. Даже супруга его, и та от него отвернулась. А ныне Юрий Всеволодович ни во что благочинных не ставит. Аки диавол сей князь!

Нет, никак не мог успокоиться святитель Кирил


Г л а в а 3 НЕ СНИСКАЛ ЯРОСЛАВ СЛАВЫ

Многие годы не ведала Ростово-Суздальская Русь покоя. То ее раздирали междоусобные войны, то на ее земли набегали волжские булгары, а в последние годы насела и Мордва, разорив и опустошив многие порубежные селения.

Князю Василько вновь пришлось собирать дружину и народное ополчение. На вече он молвил:

- Иноверцы топчут наши земли, жгут деревни и села, уводят в полон детей, девушек и молодых мужчин, а стариков секут саблями. Не довольно ли терпеть мокшан и эрзя?69 Не пора ли достойно ответить нехристям?

- Пора, князь. Город выступит вкупе с твоей дружиной. Накажем поганых! - дружно отозвались ростовцы.

Василько благодарно поклонился вече в пояс, на душе его потеплело. Добро, когда своего князя поддерживают горожане. То немалая честь. В иных вечевых городах князей и с помоста скидывают, и гонят взашей. Взять Великий Новгород, там редкое вече без драки. А уж сколь князей изгнали - не перечесть! Здесь же, в Ростове, не только простолюдины, но и гордые, властные бояре Константина Всеволодовича возлюбили и искренне оплакивали его смерть. Вот и его, Василька, пока ростовцы во всех делах поддерживают. И на подновление крепости не поскупились, и на восстановление Успенского собора денег не пожалели. Работы всюду заметно оживились.

Василько намеревался выступить в поход после Матрены зимней, когда зима на ноги встает и налетают морозы. Но в зазимье хлынули затяжные дожди, кои лили до самого января, и поход пришлось отложить. А тут и великий князь наконец-то не вытерпел мордовских набегов и приказал собрать со всех подвластных ему княжеств дружины.

Среди эрзя и мокшан не было единогласия. Одни мордовцы, расселившиеся по рекам Пьянс, Суре и Мокше, под началом князя Пуреша, давно дружили с русскими князьями и помогали им сражаться с булгарами. Другие, жившие по рекам Выше и Уне, во главе с князем Пургасом, зачастую вместе с булгарами нападали на русские земли.

10 января 1228 года, когда землю наконец-то сковал мороз, ростовская рать вышла из города на сборный пункт. До самых крепостных ворот Василька провожала молодая княгиня. Ехала обочь на коне, с тревожной и грустной печалинкой глядела на Василька и сердобольно говорила:

- Береги себя, любый мой. Сказывали мне, что в сечах ты предерзок, в самую гущу врагов кидаешься. Остерегись! Ты и мне, и Ростову, и сыну моему живым нужен.

- Аль наверняка сын будет? - улыбнулся Василько.

- Будет, мой любый. Именно сын!

Василько спешился, снял с коня княгиню и горячо обнял.

- Тем более вернусь со щитом, Мария.

Расцеловав жену, князь легко и пружинисто вскочил на седло и, привстав на серебряные стремена, оглядел свою рать. Доброе собралось войско, хорошо оружное. Даже ополченцам не пожалели бояре выделить коней из своих табунов. Села и деревни дали войску крепких мужиков и парней, кои силой своей не уступают дружинникам. Руки смердов всегда за нелегкой работой - наваливаются на орала,70 молотят увесистым цепом осеннее жито, валят топором неохватные дерева... Как не быть силушке? Взять вон того высоченного детину, что возвышается на буланом коне. Хоть и засельщина, но под распахнутым бараньим кожухом его поблескивает кольчуга, а на поясе - меч в кожаных ножнах. И откуда только добыл доспехи этот богатырь?

А на буланом коне сидел Лазутка Скитник. Он, на всякое дело умелец, отковал себе кольчугу и меч в сельской кузне. Отковал загодя, ведая, что настанет время, когда белогостицкая община пошлет его в княжье войско.

В избе остались отец с матерью, жена Маняша и двое сыновей. Старый Егорша, провожая Лазутку в поход, молвил:

- И конь у тебя добрый, и доспех сработал крепкий. Мир на тебя надеется. Ты уж не осрамись.

- Да ты что, батя? Аль для сраму я меч острил? - загорячился Лазутка. - Да я на медведя с рогатиной хаживал.

- Ну-ну, не петушись. На медведя хаживал, а в сечах не бывал. Там от одной крови рука дрогнет.

- У меня не дрогнет, батя.

На Лазутке повисла Маняша, запричитала:

- И пошто ты воевать собрался, родненький! На кого малых чад покидаешь?

- Ну, буде, буде, - отстраняясь от жены, ворчливо произнес Лазутка.

Мать, тем временем, набивала седельную суму сухарями, лепешками и сушеным мясом, а затем продела через голову Лазутки ладанку-оберег на крученом гайтане71 и трижды перекрестила.

- Да хранит тебя Бог, сынок.

В Ростове ополченцев разбили на сотни и десятки. Сотский, оглядев своих подопечных, сразу же заприметил могутного воя в кольчуге.

- Будешь десяцким.

- Да я ж отроду в начальных не хаживал.

- Ничо, привыкай. И чтоб твои робяты дурака не валяли. На брань идем!

Под началом Лазутки оказались шестеро мужиков из Белогостиц, остальные - из соседнего села, кои были хорошо знакомы. Так-то и лучше: приглядываться не надо, а то ведь чужая душа - потемки.

Мужики и парни на старшинство Лазутки были согласны: земляк, нравом незлобивый, в любых делах сноровист, пусть коноводит.

Ростовская рать шла на сборный пункт под началом братьев Василька и Всеволода. Всеволоду седмицу назад исполнилось восемнадцать лет, и он очень был похож на брата своего: такой же рослый, русокудрый, широкий в плечах. Василько и Всеволод, не в пример другим сородичам, никогда не враждовали и жили дружно, хорошо помня завет отца, кой перед своей кончиной назначил старшего Василька на стол ростовский, а Всеволода - на ярославский, молвив при этом:

- Сыновья мои! Будьте в любви между собой, всей душой бойтесь Бога, соблюдая его заповеди, подражайте моим нравам и обычаям: нищих и вдов не презирайте, церкви не отлучайтесь, иерейский и монашеский чин любите, книжного поучения слушайтесь. Слушайтесь и старших, кои вас добру учат, ибо вы оба еще молоды. Я чувствую дети, что конец мой приближается, и поручаю вас Богу, пречистой его матери, брату Юрию, кой будет вам вместо меня.

Никогда братья не забывали предсмертных слов отца и княжили плечо к плечу, всячески поддерживая друг друга. Ярославский стол Всеволод получил в восемь лет, но большую часть времени провел вкупе с Васильком в Ростове, под присмотром матери Анны Мстиславны. Когда Всеволоду исполнилось семнадцать, великий князь отправил своего племянника в Переяславль, но княжение его там было недолгим. Не прошло и года, как князь Владимирский отозвал Всеволода из Переяславля, а на его место послал своего брата Святослава. Замена оказалась неожиданной для Всеволода. Он приехал в Ростов к брату и лишь развел руками:

- Дядя наш непредсказуем. А ведь Переяславль принял меня с радушием.

- В том-то и твоя беда. Я хорошо ведаю, как ты сдружился с переяславцами. Тебя признали и начали говорить: «Это не брат Юрия - Ярослав Всеволодович, коего мы из Переяславля выгнали». Дядюшке же нашему сии разговоры, как нож в сердце. Он никогда не любил ростовских князей. А вот за Ярослава он неустанно печется, надежный заступник, дружины своей не щадит. Вот так-то, брате.

Юрий и Ярослав были близки по духу: оба жесткие и коварные, во многом похожие на своего отца Всеволода Третьего. Ярослав же особенно выделялся. О его вздорном, неуживчивом характере ведала вся Русь. Семь лет он княжил в Переяславле Залесском, и все эти годы враждовал не только с боярами, но и с посадским людом. Дело дошло до того, что Ярославу пришлось убраться из города. Тогда Всеволод послал своего сына на княжение в Рязань, но и здесь Ярослав пришелся не ко двору. Рязанцы «стали хватать и ковать людей его и некоторых уморили, засыпавши в погребах». Разгневанный Ярослав запросил помощи у отца. Всеволод немешкотно пошел с дружиной к Рязани и приказал горожанам выйти на Оку на ряды, то есть на суд с князем своим Ярославом. Но рязанцы по-прежнему не захотели видеть у себя на княжении Ярослава. Взбешенный сын закричал отцу:

- Огнем и мечом!

Всеволод повелел захватить вышедших на Оку рязанцев, «потом послал войско в город захватить их жен и детей; город был зажжен, а жители его расточены по разным городам». Месть Всеволода за изгнание Ярослава из Рязани была настолько велика, что он приказал сжечь города Белгород и Серенск, за их поддержку рязанцев.

В 1215 году новгородский князь Мстислав Удалой собрал вече и объявил Господину Великому Новгороду, что неотложные дела отзывают его в Южную Русь и что он всегда будет защитником новгородцев, однако ж дает им волю избрать себе другого князя.

Народ с сожалением распрощался с Мстиславом и долго рассуждал, кем заменить столь великодушного князя. А может, позвать Мстиславова зятя, кой был женат на дочери Удалого? Ярослав хоть крут и горяч, но коль породнился с Мстиславом, будет таким же добрым и справедливым.

Крепко же ошиблись новгородцы! Ярослав начал свое правление «строгостию и наказаниями», сослав в Тверь некоторых закованных в цепи бояр и повелев разграбить двор тысяцкого. В Новгороде (в который уже раз!) вспыхнула замятня, улица пошла на улицу, стенка на стенку. Досталось и знати. Убили боярина Овстрата с сыном, бросив их тела в ров.

Многие были недовольны новым князем. Раздосадованный Ярослав уехал в Торжок, затаив злобу на новгородцев.

- Дождутся они у меня! В ногах будут ползать - не прощу!

И случай притеснить Новгород и привести его в свою волю скоро представился. В самый серпень на Новгородскую волость вдруг ударил невиданный мороз и побил весь хлеб.

Ярослав, ослепленный злобой, захватил весь хлеб в изобильных местах и приказал не пропускать ни одного воза в Новгород. Ослушников ожидала смертная казнь.

В Новгороде начался голод. Кадь ржи покупали по десяти гривен, овса - по три гривны, воз репы - по две. Бедняки-простолюдины если сосновую кору, липовый лист, мох, отдавали детей в вечное холопство. А голод свирепствовал. Скудельница была полна от трупов. Мертвые валялись на площадях, улицах, на полях, коих не успевали съедать собаки. Вымерла большая часть новгородцев, оставшиеся в живых послали к Ярославу на переговоры знатных людей, но князь их даже выслушать не захотел. Ядовито и враждебно высказал:

- Дождались! Да по мне пусть сдохнет весь Новгород - и всё едино не прощу! Вас же укажу в железа заковать и уморить голодом.

(Таким злым и жестоким, увы, был отец Александра Невского). Новгород, и в самом деле, мог поголовно вымереть, но 11 февраля 1216 года в город приехал Мстислав Удалой. Его встретили с восторгом. Князь заявил, что помнит свое обещание и что освободит из неволи невинных новгородцев, заключенных в Торжке и восстановит благоденствие Новгорода.

- Быть посему или сложу свою голову!

Народ дал клятву не расставаться с Мстиславом «ни в животе, ни в смерти». Удалой приказал схватить Ярославова наместника и заковать всех его приближенных, а затем позвал к себе уважаемого новгородцами священника и отправил его к Ярославу с дружелюбной грамотой: «Сын! Кланяюсь тебе: мужей и купцов отпусти, из Торжка выйди, а со мною любовь возьми».

Но и на сей раз Ярослав остался верен своему характеру. Он отверг мирное предложение, а сам же изготовился к войне: возвел на пути к Торжку засеки, укрепления и снарядил к Мстиславу сто новгородцев, казавшихся ему преданными, с поручением - поднять против Мстислава бунт и выпроводить его из города. Но сии посланцы, видя единодушие сограждан, примкнули к ним.

Разгневанный Ярослав собрал всех бывших у него новго­родцев, числом более двух тысяч, оковал цепями и разослал по своим городам, отняв у них коней, пожитки и деньги. В наде­жде на могущество брата, Юрия Всеволодовича, он грозился наказать тестя.

Великий князь Владимирский начал собирать на Мсти­слава большую рать, но тот запросил помощи у Константина Ростовского, на коего неоднократно ходил войной Юрий Всеволодович.

Константин выступил из Ростова с сильной дружиной. Знаменитая битва состоялась на Липицах, где Юрий и Ярослав были посрамлены и жестоко разгромлены.

Князь Ярослав не снискал на Руси ни славы, ни любви народной. Зато сторицею это сделал его сын Александр Невский.


Г л а в а 4 ЖИЗНЬ КРАСНА ДЕЛАМИ

В конце января 1228 года русская рать вошла в землю мордовского князя Пургаса, «пожгла и потравила хлеб, перебила скот, а пленников отправила домой». Мордва скрылась в лесах и твердях, а кои не успели спрятаться, тех перебила младшая дружина Юрия Всеволодовича.

Князья и на сей раз действовали обособленно. Юрий Всеволодович расположился в одном мордовском селении, Ярослав в другом, Василько в третьем. Ростовский князь, находясь в избе старосты с Воиславом Добрыничем, сетовал:

- Надо бы собрать на совет князей, а Юрий того не захотел. У Пургаса мы разбили лишь передовые полки. Сам он откатился назад, а когда мы покинем его земли, он вновь пойдет на Русь. Надо идти дальше, разбить главные силы и вынудить Пургаса заключить мир.

Воислав Добрынич, опростав после обеденной трапезы жбан квасу, отер усы и бороду и пытливо глянул на Василька.

- А коль булгары вступят в союз с Пургасом? Их войска довольно многочисленны.

- И о том думал, воевода. Ныне и наши войска зело крепки, и коль мы вошли в Пургасову волость, надо решительно действовать, а то когда еще соберемся.

Василько прошелся по избе. В подслеповатые оконца, затянутые бычьими пузырями, била снежная пороша, слышался воющий, неугомонный ветер.

- Дело сказываешь, княже. Не худо бы и дале двинуться... Не худо бы, - раздумчиво произнес Воислав Добрынич, но в словах его чувствовалось какая-то недосказанность, и это насторожило Василька.

- Аль что не так, Воислав Добрынич?

- Впереди - непроходимые дебри, глухие места, да и сугробы выше головы. Искать войска Пургаса - немалый риск.

- Не узнаю тебя, воевода. Побеждать без риска - побеждать без славы. Сугробы, вишь ли, помеха. А на что мы лыжи прихватили? Издревле наши вои ходили на лыжах, пролезали по любым неудобицам и уничтожали врагов. Чего ж ныне так не предпринять?

- Предпринять можно, Василько Константиныч. Но ты попытай убедить в том князя Юрия.

- И попытаю! Неча пиры задавать, когда и полдела не сделано. Неча!

Василько толкнул ногой дверь и окликнул своего ближнего гридня - меченошу:

- Славутка!..Седлай коней!

Воислав Добрынич лишь головой крутанул. Молодая кровь в князе играет. Едва ли чего он от князя добьется. Тот зело не любит, когда племянники начинают ему что-то советовать. Он сам-де семи пядей во лбу.

Дружина Юрия Всеволодовича расположилась в селении князька Янгина, кой, потеряв добрую сотню джигитов, скрылся в лесах. Всюду дымились костры, неистребимо пахло жареным мясом. Подвыпившие вои, вырезав у мордовских мужиков скот, подвесили на вертела говяжьи и бараньи туши.

Из одной избы выбежала полуголая мокшанка, что-то истошно закричала на своем языке. За девушкой устремились трое воев, настигли и с хохотом повалили в сугроб.

Василько подскочил на коне к насильникам и принялся их стегать плеткой.

- Прочь, прочь, жеребцы!

Вои поползли в стороны, но князь, перегнувшись в седле, всё стегал и стегал гридней. Меченоша Славутка от удивления даже рот раскрыл: никогда еще он не видел Василька в такой ярости.

На помощь «жеребцам» побежали от костров дружинники, выхватили мечи, закричали:

- А ну стой!

- В куски посечем!

На Васильке не было княжеского корзно, иначе бы гридни и слова сказать не посмели. А тут - чужак в обычном зимнем полукафтане, в кои облачены многие дружинники.

Увидев, как на него набегают вои с обнаженными мечами, Василько вытянул из ножен и свой меч.

- Да я сам вам головы посрубаю!

И быть бы крови, если б не торопливый возглас Славутки:

- Стой, гридни! То князь Ростовский!

Гридни тотчас опустил мечи. Затуманенными глазами уставились на всадника на стройном чубаром коне. И впрямь князь Ростовский: высокий, могутный, с волевым продолговатым лицом. Поклонились в пояс:

- Прости, княже. Не признали.

Василько, остывая от внезапно нахлынувшего гнева, подъехал к насильникам и сердито молвил:

- Вы хоть и не мои гридни, но коль вновь изведаю о вашем похабстве, то попрошу князя Юрия содрать с вас три шкуры... А девушку эту облачите в кафтан и отведите домой.

- Отведем, князь.

Гридни проводили Василька хмурыми глазами. Этот князь слов на ветер не бросает. В Чернигове троих дружинников снял с сотских и приказал кинуть в поруб. Дружинники норовили найти защиту у своего князя, но тот встал на сторону Василька: те, кто не исполняет волю князей, должны отвечать по всей строгости, о том и «Русская правда» глаголит.

У нарядного дворца местного князька Янгина толпились старшие дружинники - бояре и княжьи мужи в теплых шапках и меховых шубах: ждали выхода Юрия Всеволодовича. При виде князя Ростовского расступились, но особого почтения не выказали: поклоны их были едва заметны, а взгляды холодны. Каждый ведал: великий князь открыто недолюбливает своего племянника. Да и как быть неприязни, коль Юрий Всеволодович не единожды ходил с дружиной на Ростов, и каждый раз был бит ростовцами. А срам от Константина Ростовского на реке Липице, когда Юрий, потеряв свыше девяти тысяч убитыми, перепуганный и униженный, бежал в свой Владимир, где ему пришлось поклониться ростовскому князю и удалиться в ссылку на Волгу, в порубежный Городец Радилов. Тогда он потерял всё: честь, власть и великокняжеский стол. Казалось, никогда уже больше Юрию Всеволодовичу не увидеть былого величия. Он уже готовился уйти в монастырь, и вдруг в городок примчал гонец и заявил, что его хочет видеть Константин Всеволодович.

- Я прощаю тебя, брате, и возвращаю тебе великокняжеский стол.

Константин удивил всех русских князей. Владимирский стол - самый могущественный, и вдруг отдать его не сыну Васильку, а самому злейшему врагу?! Такого еще Русь не ведала. Щедрый же подарок преподнес Константин Юрию! Теперь-то уж тот перестанет злиться на ростовцев, и поклянется им в вечной любви.

Юрий целовал крест перед Константином, но стал клятвопреступником. Никогда он не смирится со своим унижением, никогда не возлюбит сыновей Константина - Василька, Всеволода и Владимира. Никогда!

Василько надеялся переговорить с великим князем с глазу на глаз, но в столовой избе он увидел и Ярослава Всеволодовича. Братья трапезовали и были наподгуле. Лицо Василька стало сумрачным: разговора не получится.

- А вот и племянничек пожаловал. Присаживайся к столу да испей медку, гостенек ты наш дорогой, - с напускным радушием произнес Юрий.

Проворный слуга тотчас наполнил из братины серебряный кубок. Василько снял шапку и присел на стулец, но кубок только пригубил.

- Э, брате, да он нами гнушается. За великого князя не хочет выпить. Так на Руси не водится. Аль гордыня взыграла?- прищурив на Василька осовелые, желудевые глаза, с ехидцей высказал Ярослав.

- Напрасно ты так, дядя. Никогда не гнушался. Не до медов ныне.

- Аль, горе, какое?.. Нет, ты глянь на него, Юрий. Ишь, как нахохлился. Будто перед ним не родные дядюшки, а заклятые враги. Даже мед в глотку не лезет, - продолжал язвить Ярослав.

Юрий качнулся грузным телом в кресле, вяло махнул рукой.

- Погодь, Ярослав... С чем пожаловал, племянничек?

- Да ни с чем, - пожал плечами Василько. - Мимо ехал, вот и заглянул.

- Мимо?.. Не хитри, Василько. Старого воробья на мякине не проведешь.

- Тебе еще далеко до старости, великий князь.

Юрию Всеволодовичу шел сорок первый год, а Ярослав был на четыре года моложе. Оба - крепкотелые, не обиженные здоровьем.

- Не годы старят, а жизнь, племянничек. Жизнь! - вздернул перст над головой Юрий Всеволодович и вновь потянулся к кубку с медом. Василько давно ведал: великий князь на иных застольях выпивал много, но головы не терял, зато в такие минуты он любил слушать только самого себя, стараясь поучать других.

Юрий Всеволодович закусил куском сочного подрумяненного мяса, откинулся на спинку резного кресла и назидательно продолжил:

- Не тот живет больше, кто живет дольше. Жизнь красна делами, ибо судят о людях не по словам, а по делам.

- Доподлинно речешь, брате. Не смотри, как рот дерет, смотри, как дело идет. Вот разбил ты Пургаса, и всей Руси стал красен.

- Погодь, Ярослав, не перебивай... Всей Руси никогда не будешь красен. Князья завистливы, а то зело худо. Завистливый человек злее волка голодного. И ведь что? Чем больше о государстве своем печешься, чем больше пределы его преумножаешь и порубежных крепостей ставишь, тем злей на тебя смотрят князья. Взять Олега Курского. До сих пор зуб точит. А Мстислав Удалой, кой женат на дочери Ярослава? Близкий сродничек. Уж чего бы моим делам завидовать? Так нет же! Мстислав спит и видит себя государем всея Руси, в любой момент ножку подставит.

- Прости, брате, порадую тебя, хе, - ухмыльнувшись, опять прервал Юрия Ярослав. - Перед походом изведал: крепко недужит мой тестюшка. Скоро, чу, окочурится.

- Во-от! - вновь вскинул перст над головой Юрий Всеволодович. - А я о чем глаголю? Железо ржа съедает, а завистливый от зависти помирает.72То - возмездие от Бога. Вникай и на ус мотай, Василько. Ты ведь тоже не херувим, не шибко-то дядюшку и уважаешь. Не забыл, как в Городце меня, великого князя, ослушался? Вкупе с Мстиславом заартачился. Да этот Мстислав готов всё наше княжество с потрохами сожрать. Руки у него загребущие, а глаза завидущие, и все норовит умней всех быть. Удалью своей похваляется. Я-де второй Егорий Храбрый. А этому Егорию татары на Калке так по шапке дали, что тот, как последний трус, с поля брани стрелой помчал. А ты, племянничек, на его умишко понадеялся. Ну и дурень. Живи своим умом, а чужого спрашивайся. Есть еще на Руси башковитые князья. Вот у них и набирайся уму-разуму, а не у выскочек...

Юрий Всеволодович еще долго не прерывал свою нравоучительную речь, пока в покои робко не заглянул ближний княжеский гридень.

- Прости, великий князь. Дозорные вои оружного мордвина в лесу изловили.

Юрий Всеволодович не спеша, отпил новую порцию меда, пожевал баранину и лишь тогда глянул на гридня.

- Чего сказывал мордвин?

- Вначале-то ничего не сказывал, брыкался и верещал, как боров недорезанный, а когда его на вертел привязали да огоньком поджарили, заговорил. На реке Уне расположился станом отряд мокшан.

- Велик ли?

- Чу, в триста сабель.

- И что намерены делать басурмане?

- О том языку не ведомо.

- Пусть дале мордвина пытают, - вышел из-за стола Ярослав. - А коль на огне молчать будет, ломайте ему ребра и отсекайте ноги. Заговорит! Я, пожалуй, сам пойду на пытку.

- Сходи, брате, сходи, - мотнул короткошеей головой Юрий Всеволодович. - Да токмо вряд ли язык чего добавит. Брось его в костёр, брате.

- Брошу, но допрежь кости переломаю.

Князь Ярослав, нетвёрдо ступая на ногах, подошел к стене, снял с колка медвежью шубу и шапку на бобровом меху, облачился и вышел из покоев.

« Жестокость у Ярослава в крови», - с сожалением подумал Василько, а вслух сказал:

- Дозволь мне на мокшан сходить, дядя.

- Тебе?.. Нет уж, племянничек. Пошлю-ка я свою молодшую дружину, а тебя надо поберечь. Князь-то, Михаил Черниговский, для чего за тебя свою дочь выдал? Дабы доброе потомство заиметь. А он, гляди-ка, на басурман рвется, головушку свою хочет положить. Не дозволю, сродничек.

Юрий Всеволодович говорил, не скрывая иронии. Василько порывисто шагнул к двери.

- Пойду я, князь. Спасибо за угощение.

- Ступай, ступай с Богом.

У высокого крыльца поджидал князя Славутка. Глянул в лицо Василька и всё понял: князь не в духе.


Г л а в а 5 ЛОВУШКА

Ближе к вечеру прибежали на лыжах лазутчики и донесли:

- В лесах мы заметили дымы. Пошли сторожко и обнаружили мордву. Кажись, та самая, что за Пургаса билась. Где-то в пяти верстах... Великого князя упредить?

- Обойдемся.

Василько приказал кликнуть воеводу.

- Князь Юрий послал на реку Уну молодшую дружину. От нас он отмахнулся. Чужая слава ему - поперек горла, но и я кланяться князю больше не хочу. Пошлю-ка я, Воислав Добрынич, на мокшан свою молодшую дружину. На лыжах пошлю.

- Добро, Василько Константиныч.

Лазутка Скитник, прознав, что младшие гридни снаряжаются в поход, подошел к начальнику дружины, молодому боярину Неждану Корзуну.

- С просьбой к тебе, боярин. Возьми меня на мокшан.

Неждан оглядел дюжего ополченца в добротной кольчуге и провел ребром ладони по заиндевелым усам.

- На лыжах когда-нибудь ходил?

- А как же. Среди лесов живем. И на белку ходил, и на сохатого. Да и в лесах я никогда не блуждаю, разные приметы ведаю.

- Ну, коль так - беру! - с улыбкой молвил Неждан Корзун.

Выступать из мордовского поселения решили утром. Василько стоял на крыльце и наблюдал за гриднями. Здоровые, молодые, с разрумянившимися от легкого морозца лицами. Слышались оживленные, задорные возгласы:

- Засиделись, братцы. Побьем мордву!

Все - в шеломах и кольчугах, на опоясках мечи в кожаных ножнах, за плечами - тугие луки и колчаны со стрелами. Сейчас дружина встанет на широкие короткие лыжи и тронется к лесу, а где-то через час, другой она вступит в сечу, дабы наказать мокшан, разоривших порубежные русские села и деревеньки, убивших стариков и младенцев и уведших полон девушек и безоружных мужчин. Зло губится злом. Вои настроены решительно, их мечи будут ярыми, они проучат врага. Никому нельзя отсиживаться в теплых избах.

Вои хотели было уже тронуться, но их остановил неожиданный возглас Василька:

- Погодь, дружина. Я с тобой!

На князя недоуменно глянул Воислав Добрынич.

- Да как же так, Василько Константиныч?.. Без старшей дружины?

- Старшую дружину на тебя оставляю, воевода... Славутка! Неси доспехи!

То был внезапный и неудержимый порыв, от коего Василька было уже не остановить. Воислав Добрынич вздохнул: князь всё меньше и меньше нуждается в его опеке, и все чаще принимает самостоятельные решения, кои не всегда глубоко продуманы. Молодой ум, что молодая брага. Князь, не просчитав последствий, рвется в бой. Он, полон желания, отомстить недругу, покусившемуся на русскую землю. Господи, помоги же ему вернуться со щитом!

Молодшая дружина, в пятьсот воев, шла по дикому заснеженному лесу. Сугробы были глубоки и рыхлы, и если бы не лыжи, рать давно бы выдохлась.

Впереди войска, по своим же прежним следам, двигались лазутчики, кои обнаружили в лесах скопления мордвы. Когда до иноверцев оставалось с полверсты, лазутчики вновь почувствовали запах дыма. Не снялись! Надо незаметно приблизиться к самому становищу, дотошно его разглядеть и поведать обо всем князю. Так и сделали.

- Мордва расположилась на поляне. Её более трех сотен, сидит у костров и варит в котлах мясо.

- Чем оружны?

- Сабли, копья, щиты, луки со стрелами.

Василько малость подумал, а затем приказал:

- Разойдемся по сотням и окружим поляну. Начинать битву по сигналу трубы. С богом, ростовцы!

Вскоре, раздвинув заснеженные ветви ели, Василько разглядывал вражий стан. Мокшане вели себя беспечно, они даже не удосужились выставить караулы. Тем хуже для них.

Подождав еще несколько минут, князь обернулся к трубачам.

- Зачинай!

Гулко, протяжно загудели боевые трубы, и тотчас дружинники, освободившись от лыж, выскочили из дебрей на вытоптанную поляну. Мокшане с визгом и гортанными выкриками схватились за оружье. И началась лютая брань! Поляна огласилась звоном мечей и сабель. Луки и стрелы уже не пригодились: в рукопашной их применять поздно. Лязгала сталь, сыпались огненные искры, слышались отчаянные крики и предсмертные стоны раненых, лилась кровь.

Василько разил басурман знаменитым Алешиным мечом. Крепкий, булатный меч мог выдержать любой богатырский удар. Неистов и беспощаден был меч Василька.

Лихо сражался и Лазутка Скитник. Он оказался неподалеку от князя и зло покрикивал:

- Получай, погань!.. Еще получай!

Его меч хоть и был из обычной местной руды, но прошел искусную закалку, такой меч не подведет.

И Василько, и меченоша Славутка, кой бился обок с князем, и Лазутка, и молодые вои поразили немало врагов. Их полегло уже не меньше сотни, но до конца битвы было еще далеко. Мокшане отчаянно сопротивлялись, а затем, по приказу своего князька-военачальника, сбились в крепкий кулак и вырвались из окружения.

Опьяненный сечей, Василько смахнул пот со лба и молвил:

- Не дадим басурманам уйти. В погоню, вои!

Но мордва кинулась в самые дебри, на ней не было тяжелых доспехов, и она всё больше отрывалась от преследователей.

- Не остановиться ли нам, Василько Константиныч? Пожалуй, не догоним, - сказал Славутка.

- Догоним! - непоколебимо бросил Василько.

Мордва не отходила в одном направлении, а хитроумно петляла.

- Нехристи хотят нас запутать, но и мы не среди степей живем. Сыщем! - убежденно высказал Василько.

Дружина всё глубже забиралась в дремучие леса. Ноги воев выше колен тонули в сугробах. С дружинников сходило семь потов. От Василька последовал новый приказ:

- Дале пойдем без кольчуг.

Боярин Неждан Корзун недоуменно уставился на князя.

- А куда ж доспехи? Под ели свалить? Да и как воевать без брони?

- И бросать не будем, и воевать без брони не станем. Кольчуги понесет сотня гридней, коя пойдет позади дружины. Мы же двинемся налегке и выследим мокшан, а как выследим, обождем гридней, облачимся в доспехи - и в бой.

- Толково, князь, - одобрительно молвил Корзун.

Дружинники, оставшись без доспехов, малость передохнули, перекусили сушеным мясом и сухарями, глотнули из фляжек воды и двинулись дальше - по следам убегавших мокшан.

Внезапно с тонким свистом пропела длинная черная стрела и, пробив подколенную рубаху, вонзилась в правую ногу князя. Василько осел в сугроб, к нему тотчас подбежал Славутка.

- Как же так, княже?!.. Господь с тобой.

- Буде причитать! - морщась от боли, сердито произнес Василько, и указал рукой, в перщатой рукавице, на высокую разлапистую сосну. - Кажись, от нее пускали.

Вои кинулись к сосне. От дерева тянулся глубокий след.

- Догнать, гада! - зло прокричал боярин Корзун.

Впереди всех оказался проворный, длинноногий Лазутка Скитник. Он напродир, не обращая внимания на колючие ветки, кои хлестали по голове и царапали лицо, лез через чащобу.

- Не уйдешь, не уйдешь, погань!

Мокшанин был быстрым и юрким, и всё же Лазутка его настиг. Иноверец бросил в сугроб лук (некогда натягивать тетиву и прикладывать стрелу) и выхватил из коричневых ножен саблю. Но схватка была короткой: Лазутка после второго же удара рассек саблю надвое. Вновь было, взмахнул мечом, но вовремя опомнился: князю понадобится «язык».

Над Васильком, тем временем, склонился войсковой лекарь. Острым ножом распорол кожаные порты, осмотрел кровоточащую рану. Весь наконечник стрелы ушел в мякоть бедра. Лекарь покачал головой.

- Худо дело, князь. Глубоко впилась.

- Так вытаскивай!

- Не вытянется, князь. Надо делать разрез. Будет зело больно. Ох, ты, Господи. Треклятый басурманин...

- Буде болтать. Кромсай, дьявол!

Лекарь, остролицый, с редкой куцей бороденкой, размашисто осенил себя крестом и начал рассекать княжью ногу. Василько не проронил ни слова, лишь заскрежетал зубами.

Вытащив стрелу, лекарь, дабы остановить кровь, присыпал рану каким-то мелким золотистым порошком, а затем натуго перевязал ногу чистой белой тряпицей.

- Добро, не в кость впилась. Бог милостив, княже. Но подниматься нельзя: руда73 пойдет. Три дня надо лежать.

Пока князю сооружали носилки, боярин Корзун пытал мокшанина.

- Почему мордва петляет? Куда она нас хочет завести?

Но мокшанин лишь сверкал узкими злыми глазами и ничего не хотел рассказывать.

- Говори или примешь смерть.

- Ты сам скоро сдохнешь, шайтан! И твой князь, и все его шакалы. Тьфу!

Мордвин плюнул боярину в лицо. Корзун бешено взмахнул мечом. Затем он ступил к лежавшему на носилках Васильку. Рука его слегка вздрагивала, лицо нервное, возбужденное.

- Ужель вспять пойдем, князь?

- Зачем же вспять... Я уже не ходок, а ты, Неждан, ищи мордву. Они где-то недалече. Найди и уничтожь.

С Васильком возвращались десять гридней, а Корзун еще долгое время блуждал по дебрям. Мордва всё плела и плела свои загадочные кружева, и вот, наконец, она перестала петлять. Следы басурман привели гридней к продолговатой лощине, над которой, с обеих сторон, возвышались довольно высокие лесистые угоры.

К Неждану поспешил Лазутка.

- Следы утроились, боярин. Мы - в каком-то овраге, а на угорах следов не видно. Впереди крутой изгиб. А что за ним?

Длинный овражище тянулся саженей на двести, затем лощина резко поворачивала вправо, упираясь в непроходимый лес. - Так что за изгибом? - усталым голосом переспросил Корзун.

- Следы могут исчезнуть.

- Черти что ли унесли? - усмехнулся Неждан. - Двинемся дале и поглядим.

- А надо ли, боярин? Не по нутру мне сей овраг, как бы в ловушку не угодить.

- Чепуху несешь. Какая ловушка? Да мордва нас, как черт ладана боится, не зря целый день бегает. Дале пойдем!

- Рисково, боярин. Надо бы подождать воев с доспехами.

- Ну, хватит! - сердито произнес Корзун. - Тебе ль меня поучать? Тоже мне стратиг. Вперед, вои!

Гридни, так и не отдохнув, двинулись меж угоров, и когда вся дружина втянулась в лощину и первый десяток дошел до излучины, с вершин неожиданно посыпались сотни стрел. Мокшане били довольно метко: почти каждая стрела попадала в цель. То была жуткая картина: суматоха, всполошные крики, смерть. Русичи погибали десятками.

Не ведали молодые дружинники, что мокшане, хитро петляя по дебрям, не только сбили их с толку, но и утроили свои силы, встретившись в одном из урочищ с крупным отрядом в шестьсот сабель. Объединенное войско, повернув за излучину, влезло на угоры и подготовило для стрельбы луки.

Русичи попали в западню.

- Наза- ад! Наза-ад! - истошно кричал Корзун, видя, как молодшая дружина гибнет на его глазах.

Но и путь к отступлению оказался закрыт. Добрая сотня мокшан сбежала с угоров и загородила выход. И вновь на обезумивших русичей посыпались тучи стрел.

«Видя успех Юрьевой дружины, младшая дружина Василько тайком отправилась на другой день в дремучий лес на поиски за мордвою; мордва дала ей зайти в глубину леса, потом окружила её и одних побила на месте, других поволокла в свои укрепления и там перебила».

Через мордву прорубились лишь немногие гридни. Среди них был и Лазутка. На своих плечах он вынес из сечи тяжело раненого Неждана Корзуна.



Г л а в а 6 ПАКОСТЬ ЯРОСЛАВА

Тяжело переживал гибель молодшей дружины князь

Василько. На стан вернулись всего семнадцать воев. Князь, мрачный, подавленный, лежал на лавке, покрытой медвежьей шкурой, и казнил себя за оплох. Зачем надо было, после победы над мордвой, кидаться за ней в леса? Зачем повелел снять гридням доспехи? Зачем не увел дружину вспять, когда мордва принялась отступать необъяснимыми зигзагами? Понадеялся на легкую победу, и не захотел вовремя остановиться, призадуматься. Теперь-то дураку ясно, для чего петляли иноверцы. Самонадеянный полководец! Срам-то, какой!

Стыдно смотреть в глаза Воислава Добрынича. «Оставляю на тебя старшую дружину». Надо же такую глупость сморозить: ни искушенную в битвах дружину с собой не взял, ни опытного воеводу, как будто не на сечу собрался, а на веселую охоту. Мордву-де враз одолею, не всё дядюшке во славе ходить. Вот и «одолел». Сколь молодых гридней загубил, Господи!

Воислав Добрынич, опершись обеими руками на рукоять меча, сидел на лавке молчком, сутуля покатые плечи. Он не хотел утешать князя: будет еще хуже. Василько уже не в том возрасте, чтобы его успокаивали, как младеня. Пусть перекипит.

Пришел лекарь, сторожко снял с ноги перевязь и принялся натирать рану пользительными мазями.

- Бог милостив, - опять свое заладил знахарь. - У басурман бывают и отравленные стрелы, тогда никакая мазь не поможет. Господь милостив, но вставать, княже, упаси Бог.

Не успел лекарь перевязать ногу, как Василько тотчас сел на лавку.

- Нельзя, княже. Ложись, ложись ради Христа! - замахал руками знахарь.

- Пошел прочь! - вскинулся раздраженный Василько. - Прочь, сказываю, Епишка!

Епишка осуждающе глянул на князя, вздохнул и вышел из избы. Василько притулился к стене и тотчас почувствовал, как закружилась голова. И впрямь он еще слаб. Всю ночь его кидало в жар, кой удалось снять целебными настоями.

- Избавлю от недуга, княже. Выпьешь багульника болотного да очанки и полегчает. Не зря ж я их захватил в поход, не зря сушил на чердаках. Сии коренья и травки имеют большую силу.

Словоохотливый знахарь положил багульник и очанку в горшок, налил в него воды и сунул на ухвате в печь.

- Потерпи, княже, часок. Опосля будешь пить трижды за ночь по чаре. Хворь, как рукой сымет.

В избе от нагретой печи тепло. Князь пил настой и обливался потом. Епишка и меченоша Славутка не успевали менять рубахи.

- Коль потом исходишь, то добрый знак, княже. Жар спадает. Он при каждом недуге разный. Ежели при лихоманке...

- Много болтаешь, Епишка. Шел бы к Неждану.

- И Неждан не забыт, княже. Отварами и мазями пользовал, а в ночь его мауном74 напоил. Ныне крепко спит боярин.

- Как бы вечным сном не упокоился. Сказывают, едва жив Неждан. Помрет - головой ответишь, Епишка.

Неждан Корзун был одним из любимых бояр князя Василька, не зря он его поставил в челе молодшей дружины. Напорист, удал, прямодушный.

Прорубаясь сквозь гущу мордвы, Корзун посек немало врагов, но и сам получил два тяжелых сабельных удара, и если бы его вовремя не подхватил Лазутка Скитник, то не лежал бы сейчас Неждан в соседней избе.

Лазутка спас не только боярина. Вырвавшиеся из сечи шестнадцать воев, не знали дороги назад. Еще в период битвы на лес обрушился густой, метельный снег, запорошив следы. Гридни растерялись.

- Как будем к стану выходить, братцы?

- Экая поднялась завируха. Сгинем!

На носилках глухо стонал, и что-то бредил боярин. От него уже нечего ждать совета.

Лазутка оглядел несколько дерев и успокоил гридней:

- Не заплутаем. Шагайте за мной.

- А ты что - чародей? Да тут сам леший заплутает, - усомнились дружинники.

- Леший, может, и заплутает, а мы к ночи будем у стана. По приметам на деревах поведу.

- Да по каким еще приметам? Все дерева одинакие!

- Неча спорить. За мной шагайте!

Лазутка не сомневался в удачном исходе. Никогда еще приметы его не подводили. В любую непогодь он выбирался из самой непроходимой чащобы.

В сумерках гридни вышли к стану. Боярин Неждан был едва живехонек. Один из воев заспешил к лекарю. Понурых гридней обступили старшие дружинники. Тягостный, невеселый услышали они рассказ.

Пришла худая весть и от великого князя. Его молодшую дружину мордва также заманила в леса и уничтожила. Юрий Всеволодович был вне себя от досады. Его рать потеряла около тысячи молодых воев. Слишком хитер оказался князь Пургас. Его джигиты действуют также коварно, как и половцы. Они не любят открытого боя. Русские князья между собой так не дерутся. Дружина идет на дружину, полк наполк.

Когда Юрий Всеволодович получил известие о гибели молодшей дружина Василька, то он еще не ведал о поражении своих молодых гридней. Он немошкотно позвал Ярослава и злорадно молвил:

- Племянничек-то наш совсем как Игорь Северский. И тайком ушел, и с великим князем не посоветовался, вот и приволокли на щите. Чу, пластом лежит, а дружину начисто порешили. Аль не я ему говорил, зазнаю, чтоб со мной по каждому делу совет держал, почитал, как святую икону, и был в послушании, не я ль?

- Наказать гордеца!

- И накажу, Ярослав. Лишу его Ростовского княжества. Сторицею заплатит он мне за свою гордыню. Молодшей дружиной, вишь ли, захотел мордву истребить. Пусть все теперь о его сраме ведают.

Но в тот же день мысли князя круто изменились. Он и сам попал впросак: полегла и его молодшая дружина. Первоначальная победа над Пургасом оказалась не такой уж и славной. Пургас с лихвой отомстил за своих погибших джигитов... Что же ныне предпринять? Все мордовские отряды укрылись в лесах. Идти и искать их - пустая затея. За примерами далеко ходить не надо. Бесславно возвращаться на Русь и слушать неутешные вопли матерей, жен и сестер погибших воев? Подорвать веру великого князя, принизить его величие? Но сколь же можно? И без того его судьба полна унижений. Владимирский стол может вновь зашататься. Многие норовят подсидеть князя Владимирского, выжидают удобного момента. И вот он - на золотом блюдце. Как же быть?

Поделился своими думами с Ярославом, на что тот, почесав потылицу, молвил:

- А всё на Василька свалим. Пургаса мы разбили и помышляли со щитом возвращаться домой, а Василька одолела зависть. Он, не спросясь великого князя, подбил на тайный поход не токмо своих гридней, но и нашу молодшую дружину. Полководец же из него аховый. И самого стрелой подшибли, и гридней загубил. Всем народом проклясть такого непутевого князя, кой по своей глупости и заносчивости тыщу людей на земле нехристей оставил. К сему делу епископа Митрофана подключи. Он тебе по гроб жизни обязан. Коль заставишь, мать родную от церкви отлучит, хе.

- Не слишком ли, брате? Михайле Черниговскому сия затея будет не по нутру. Как-никак, зять.

- Да что Михайла? Ему ныне не до нас. Сам же намедни сказывал: половцы готовят набег на киевские и черниговские земли. Ему, дай Бог, свои пределы отстоять.

- Но не забывай о ростовских боярах. Они-то с Васильком не цапаются. Зело угоден им такой князь.

- Угоден, да не всем. Поди, ведаешь боярина Сутягу?.. Этот давно на Василька нож точит. Один из самых влиятельных бояр. Хоть и богат, но первейший скряга. С зубов кожу сдирает, за монету удавится. Посулить ему новую вотчину да пятьсот золотых гривен - к черту на рога полезет и Василька подсидит. На пакостные дела он горазд. Не потолковать ли с ним, брате?

Юрий Всеволодович смотрел на Ярослава и думал: надо же так ненавидеть Василька. Ярослав чересчур жесток, в этом он перещеголял любого русского князя.

- А не жаль тебе своего племянника?

- Да ты что, брате? - откровенно удивился Ярослав. - Ты ж сам Василька недолюбливаешь. Да и много ли у нас князей-сородичей в любви живут? Отец режет сына, сын - отца. А тут всего-то племянничек, хе. Нет, надо все же потолковать и с Митрофаном, и с Бориской Сутягой.

Юрий же Всеволодович пока ничего о Васильке не решил. В тот же день он отдал приказ: войску возвращаться на Русь.


Г л а в а 7 КНЯЗЬ - ОБОРОТЕНЬ

Миновало пять седмиц. В Сретенские морозы75 дни стояли в Ростове ядреные и солнечные, серебряные и бодрящие.

Рана на ноге Василька зажила: сошли синева и опухоль, лишь небольшой темный рубец напоминал князю о басурманской стреле. Но если б только стрела! Не давала покоя душевная рана. Город все еще оплакивал смерть молодшей дружины. Горе коснулось многих ростовцев, и они давно уже не ведали такой большой беды. Сколь скорбных лиц, а главное - насупленных, укоряющих глаз, коих Василько раньше не примечал.

Ближний гридень Славутка доносил: на всех крестцах76 и торжищах ростовцы осуждают князя, а кое-кто хулит дерзко, с враждебными призывами - созвать вече и изгнать Василька из Ростова.

- Даже так? - еще больше хмурился князь. - И кто ж так хулит?

- Дворовые людишки боярина Сутяги. Да всё норовят исподтишка, под сурдинку, дабы не приметили... Может, повязать их да в поруб?

- То делать негоже. Ростовцы ещё больше озлобятся. Гром и народ не заставишь умолкнуть. И коль вече быть - встану! Исполню любую волю.

- И всё же кой-кому язык надо бы укоротить.

- Я уже сказал, Славутка. Ступай!

Василько давно ведал, что боярин Сутяга (в силу своего характера) многие годы косо смотрит на ростовских князей. Допрежь - на Константина, а ныне на Василька и Всеволода. (Средний брат в поход на мордву не ходил: Василько оставил его оберегать Ростов). Но никогда еще Сутяга так смело не ратовал за наказание князей. Даже на Боярской думе не побоялся Василька с издевочкой подковырнуть:

- Раньше-то хоть на Алешу Поповича надежа была, а ныне, приключись война, Ростову несдобровать. Ни храбрости, ни умишка не хватит у теперешних властителей. Вот тут и призадумаешься.

Василько вспыхнул, норовил на дерзость ответить дерзостью, и все же нашел в себе силы обуздать себя. Надо допрежь послушать, что другие бояре скажут.

- Околесицу несешь, Борис Михайлыч,- вступил в разговор Воислав Добрынич. - Легко осуждать, сидя на печи. Все в поход собрались, а ты хворым прикинулся. Князь Василько о землях своих ратовал, о защите городов и весей. Он за святую Русь, аки барс на врагов кинулся. Меч его был лют и не ведал страха. Но в сечах всякое случается. На Калке и Алеша Попович не вышел победителем, так и с Мордвой произошла осечка. И неча тебе, боярин Сутяга, нашего князя подначивать. Он едва голову за Русь не сложил, на морозе, в сугробах рудой истекал, ты же в теплых хоромах на пуховиках отлеживался, да всё молился, чтобы Василько и вовсе в Мордве сгинул. Ведаю, ведаю! Не сверкай глазами.

Сутяга, как ужаленный, вскочил с лавки, застучал о пол кипарисовым посохом.

- Навет! И в мыслях того не было. За бесчестье мое на княжой суд тебя притяну, как по «Правде» Ярослава. На княжой суд! Вирой не отделаешься!

- Сутяжничать ты горазд, - усмехнулся Воислав Добрынич. - Хлебом не корми. И с кем ты токмо не тягался? Ну, да я готов. Может, на мечах потягаемся?.. Чего рот раззявил? Ты ж у нас наипервейший ратоборец. Сколь врагов уложил - не перечесть.

- Опять измываешься?! - Сутяга аж слюной забрызгал. - Аль такое можно сносить, бояре? Заступитесь за честь боярскую!

Но бояре помалкивали и посмеивались. Не в бровь, а в глаз изрек Воислав Добрынич.

Боярская дума Сутягу ни в чем не поддержала, и это несколько утешило Василька, но слуги Бориса Михайлыча продолжали мутить народ, что немало удивило князя. Обычно Сутяга плел свои козни крайне осторожно, втихую, а тут вдруг осмелел и действовал всё настырней. Если раньше его людишки несли крамолу исподтишка, то после Боярской думы на виду у всех кричали в людных местах:

- На кой ляд нам такой князь, кой дружину свою загубил! Собирать вече и звать Ярослава! Он ныне за нашего епископа Кирилла ратует, за ростовскую епархию. То и нам и Богу угодно! Звать Ярослава!

Но народ на такие призывы откликался с прохладцей:

- Ведаем мы переяславского князя. Его нигде не жалуют, и нам такой князь не нужон!

Боярин Воислав Добрынич, бывая у Василька, недоуменно говаривал:

- С чего бы это вдруг наш Сутяга любовью к Ярославу воспылал? Уж не хочет ли к нему на службу переметнуться?

- Вряд ли. Все вотчины боярина на ростовской земле. Здесь что-то другое. Всего скорее Ярослав Сутяге богатую калиту всучил, вот он и запел в три голоса.

- А причем тут Кирилл и епархия?

Василько отозвался не сразу. Вопрос, кой подкинул ему ростовский воевода, был далеко не прост. После того, как переяславская епархия была отобрана у Ростова и перешла в руки владимирского епископа Митрофана, скорбел о том не только Кирилл, но и... князь Ярослав. Почитай, добрая треть переяславских земель принадлежала церкви - с селами, деревнями, починками, с рыбными ловами, сенокосными и бортными угодьями, и вот теперь сей жирный кусок достался владимирскому пастырю.

Ярослав хоть и был зело дружен с братом, кой не раз выручал его от всяких напастей, но потерять церковные владения не захотел. Допрежь говорил с великим князем мирно.

- Ты бы не забирал у меня епархию, брате. Совсем тоща переяславская казна, не знаю как воев оружить. А Митрофан твой, и без того богат.

- Не прибедняйся, Ярослав, и твои сундуки не меряны. А богатству не завидуй, оно от смерти не избавит.

- Не скажи, брате. Богатого, хоть дурака, но почитают. И не токмо. У рака мощь в клешне, а у богатого в мошне. А как моему княжеству сильным быть, когда ты у меня треть земель отсекаешь. Негоже так, брате.

- Да я-то причем? - развел широкопалыми руками Юрий Всеволодович. - Так митрополит всея Руси порешил. Я ж в церковные дела не вмешиваюсь и тебе не советую.

- Да ведаю, ведаю, как ты не вмешиваешься! Скажи кому другому... Не забирай епархию, брате.

Но Юрий Всеволодович не внял просьбам Ярослава: попы должны ходить под его рукой и усердно служить великому князю.

Ярослав крепко осерчал на Юрия. Приехав из Владимира в Переяславль, он вызвал в свои покои сотника Агея Букана из старшей дружины, и молвил:

- Предстоит тебе особое дельце, Букан. И чтоб ни одна душа не изведала о том, что я тебе скажу.

- Чай, не впервой, Ярослав Всеволодович.

Был сотник невысокого роста, но кряжист. Глаза цепкие, пронырливые; рыжая окладистая борода, крепкая бычья шея; обладал Букан непомерной силой и зычным голосом. Вот уж добрый десяток лет он был доверенным человеком князя, выполняя его самые тайные поручения.

- Вновь поскачешь в Ростов. Надень худую одежонку. Перед городом коня брось и войди в Ростов нищебродом.

- Жалко коня-то.

- Слушай, что тебе велят!.. На обратном пути коня тебе Сутяга даст, у него табунов хватает. Передашь Бориске еще одну калиту, в ней пятьдесят гривен серебра. Скажешь: Василька пусть боле не костерит, а меня на княжение в Ростов не зовет.

У Букана - глаза на лоб.

- Дык, за что ему гривны, князь? Всё с ног на голову.

- Не твоего ума дело, Агей. Слушай дале... Пусть Сутяга наведается к епископу Кириллу и молвит, что переяславский князь не желает отдавать епархию в руки Митрофана, а хочет её оставить Кириллу. Тот будет зело рад, ибо готов любому горло перегрызть за свои потерянные владения. Скажешь еще, что Кирилл должен встать не только на сторону Ярослава, но и призвать на защиту епархии и ростовского князя.

Епископ Кирилл охотно согласился на предложение Ярослава. Он до сих пор не мог успокоиться, что лишился своих богатых владений. Ростово - переяславская епархия должна вновь стать единой.

Кирилл пошел в народ.

- Церковь - не слиток гривны, её нельзя рубить. То дело не богоугодное. Аль можно рубить икону надвое? То - святотатство! Сколь лет мы жили в одной епархии, а ныне её, как мечом рассекли. Не бывать расколу! Сие тяжкий грех. Переяславские прихожане давно сие уразумели и желают, как и допрежь, молиться у одного пастыря. А их заставляют под владимирским владыкой ходить.

Кирилл бил по больному месту. Ростовцам никогда не забыть жестоких походов владимирцев на их град.

- Не желаем Митрофана!

- Пущай не загребает нашу епархию!

- Вкупе стоять с переяславцами!

Но кое-кто толковал и другое:

- А может, суседи наши и не шибко-то перечат Митрофану? Как - никак, а Ярослав - брат великого князя.

- Перечат! - убежденно сказывал Кирилл. - А коль сомненье есть, пошлем в Переяславль ходоков..

- Воистину, владыка. Пошлем!

Ростов отрядил семерых ходоков. Кирилл был спокоен: переяславцы вот уже многие годы не только не любят владимирских князей, но и их подручных пастырей, да и Ярослав ныне вовсю усердствует. Ему-то с церковных земель перепадает немалый куш.

Через неделю ходоки вернулись в Ростов.

- Владыка Кирилл истину глаголил. Переяславский люд намерен отшатнуться от Митрофана. Ярослав просит Василька быть в одном кулаке, дабы помешать князю Владимирскому... Стоять за Кирилла!

Дело принимало серьезный оборот. Ярослав, не желая терять смачный кусок, бросил вызов брату Юрию. Теперь дело за Константиновичами: ростовским князем Васильком, ярославским - Всеволодом и углицким - Владимиром. И коль три княжества выступят заодно с переяславским - Юрий Всеволодович не решится идти войной на брата и племянников.

Ярослав пригласил Константиновичей на совет, но Василько ехать в Переяславль отказался и предложил Ярославу прибыть в Ростов.

- Дядя должен ехать на совет к племяннику?! - возмутился князь.

Но того ж потребовали и остальные Константиновичи. Ярославу ничего не оставалось делать, как обуздать свою гордыню. После пролетья, на Акулину гречишницу,77 он выехал в Ростов, где собрались уже все его племянники.

Все последние дни Василько провел в напряженных думах. Пожалуй, впервые в Ростово-Суздальской земле может разразиться кровавая брань не из-за «стола», а из-за церковных владений. Четыре княжества из пяти сошлись на том, чтобы Ростову и Переяславлю, как и в былые времена, сохранить единую епархию. Разорвать её - еще больше усилить могущество князя Владимирского. Православие, в княжеских устремлениях, стало играть великую роль: народ набожен, за кого святые отцы - за того и народ. Ныне в любом княжестве глас духовного владыки может поднять тысячи людей. Воистину: сильна Божья рука, она пути кажет.

Обычно надменный князь Ярослав на совете держался скромником. Ни родом, ни старшинством не кичился, вел себя с племянниками учтиво. Он первым произнес свою речь:

- Не так уж часто и видим мы друг друга, племянники. Всё в походах, заботах и хлопотах. И вот привел Господь потолковать с вами о богоугодном деле. Богоугодном! Никогда еще того не было, дабы четыре княжества не захотели раздела ростово-переяславской церкви. И что зело славно, любые мои племяннички, что не токмо мы, но и сам народ того не желает. Чернь с нами! А это, скажу я вам, уже победа. В сей светлый и достопамятный день мы заключим р я д , скрепим его своими княжьими печатями, благословим владычным знамением и отошлем брату моему Юрию. Думаю, великий князь прислушается к нашей просьбе, и не будет чинить нам порухи... Не так ли, Василько Константиныч?

- А ты уверен, дядя, что Юрий Всеволодович прислушается? Допрежь у тебя был с ним разговор?

Ярослав замешкал с ответом. Он наверняка знал, что Юрий, изведав о его тайной встрече с племянниками, впадет в небывалый гнев, потому-то он и готовил р я д за спиной великого князя, дабы поставить его перед совершившимся фактом. Другого пути, как считал Ярослав, нет. Брат уважает только силу. А сила и разум, и солому ломит. Князь примирится и вернет епархию... А с племянниками придется хитрить, иначе все его козни и денежные затраты - псу под хвост.

Долгое молчание Ярослава на совете могло насторожить князей, но Ярослав, пристально глянув на племянника, насмешливо изронил:

- Я вот всё смотрю на тебя, Василько, и думаю. До чего ж ты Фома Неверующий. Да говорил, говорил я с братом. Он так сказал: коль все будут заодно - перечить не стану, верну Ростову и Переяславлю епархию.

Всеволод и Владимир оживились.

- Добро, дядя. Верим тебе. Не должен же Юрий Всеволодович на нас обиду держать. Дело-то наше и впрямь богоугодное.

Князь Василько подписал грамоту последним, однако, повернувшись к Ярославу, молвил:

- Дай Бог, Ярослав Всеволодович, чтобы твои слова о брате оказались доподлинными, иначе бы я к р я д у руку не приложил.

- Опять ты за свое, Василько. Ведь сказал уж!.. Грамоту лично сам отвезу. Ждите гонца с добрыми вестями.


Юрий Всеволодович был взбешен. Он сорвал с грамоты княжеские печати и швырнул ими в лицо Ярослава.

- Иуда! Ишь, какое дельце обстряпал. Поганец, оборотень! Не зря тебя из многих городов изгоняли. Да как ты смел на меня, твоего верного заступника, племянников подбить?! Иуда!

- Погодь, брате, не кипятись... Тут моей вины нет. Так, самая малость. Василько кашу заварил. С братьями грамоту настрочил и мне подсунул, да ещё молвил, что с тобой обо всем заранее договорился. Вот и я за гусиное перышко взялся. Был с великого похмелья. Сам ведаешь, как перепью, ничего не соображаю.

- Буде изворачиваться, пакостник! Твоих рук дело. Тотчас же прикажу собирать дружину.

- Но то ж война, брате. И Углич, и Ярославль, и Ростов выступят с крепкими дружинами... Может, отступиться и отдать им епархию? Пущай себе молятся, хе. Всё-таки за ними большая сила, три дружины, - с некоторой надеждой, как утопающий за соломинку, цеплялся Ярослав Всеволодович.

- Да клал я на них с Успенской колокольни! - великий князь грязно выругался и вновь повторил. - Каждого племянника в бараний рог согну!

Гневу Юрия Всеволодовича не было предела. Над Северо-Восточной Русью нависла новая опасность лютой междоусобицы.

Константиновичи вновь сошлись на совет.

- Не зря я с великим сомненьем подписывал р я д . Негоже поступил с нами переяславский дядюшка. Врал, но не поперхнулся. Чаял, нашим р я д о м князя Юрия образумить. Не на того напал. Юрий и пяди от себя не отстегнет. И как мы могли Ярославу поверить? Воистину: век живи, век учись, - с горечью молвил Василько.

- А что же дальше, братец? - вопросил младший Владимир, и почему-то посмотрел на Всеволода, с коим они уже о многом переговорили, когда ехали в Ростов.

- Я своего слова, Владимир, не изменил. Не знаю, как Василько мыслит, но я бы спуску Юрию не давал. Наши дружины могут с ним и побороться. Да и новгородский князь нам может помочь.

Владимиру с Федора Летнего78 исполнилось 15 лет, но он, как и свои старшие братья, был крепким и рослым не по годам и трижды уже ходил в ратные походы в челе своей углицкой дружины.

- Нечего нам Юрия пужаться. Пора показать, что и мы не лыком шиты. А ты что скажешь, большак?

Василько раздумчиво ходил по гриднице, понимая, что от его ответа будет зависеть очень многое.

- Вы оба правы, братья, - наконец заговорил он. - Мы уже не мальчики у Юрия на побегушках. Наши княжества - древнейшие, не то что Владимирское. Есть у нас и славные дружины, кои уже не раз показывали свое превосходство над Юрием. Били его под Ростовом, и на Липице, даст Бог - разобьем и ныне, и он навсегда забудет ходить в наши пределы. Всё бы это так. И народ, и духовные пастыри на нашей стороне. Осталось сплотиться в дружины и проучить князя Владимирского.

- Так и проучим! - загорелся Всеволод.- Когда-то надо сказать Юрию веское слово. Он понимает только силу меча.

- Вот и ударим! Мы непременно будем со щитом, братец, - приподнято произнес Владимир. - Когда выступать?

- Ныне выступать не будем.

Лица братьев вытянулись.

- Да как же так, Василько?- порывисто поднялся из кресла Всеволод. - Ныне самое удачное время. Сам же сказывал: и народ и пастыри на нашей стороне. Дело за немногим.

- За войной?

- За войной! - одновременно воскликнули Всеволод и Владимир.

Василько подошел к окну из наборного цветного стекла, распахнул. Лицо обдало легкокрылым, теплым ветром, из окна виднелось тихое, голубое озеро с тремя резными лодиями под алыми парусами. Над озером, в неохватном лазурном небе, с криком кружились, сверкая белизной, быстролетные чайки. Всё дышало упоительным, благодатным покоем.

Ветер шевельнул на голове Василька мягкие, густые кудри, разбросанные по широким плечам. Князь повернулся к братьям и твердо молвил словами отца:

- Поладим миром. Ныне не до брани. Мужики к зажинкам готовятся, а купцы на Нерль и Клязьму снарядились. Когда великий князь пойдет на Ростов, то пройдется по многим весям огнем и мечом, а пепел конским хвостом разметет. В оном деле он беспощаден. Прежде чем его побьем, он пол-княжества испепелит. Слишком дорогой ценой дастся нам победа.

- А как же епископ Кирилл? Он-то пуще всех за епархию ратовал, и народ за него стоял. Чего ж теперь - на попятную? Неладно как-то, Василько, - хмуря темные колосистые брови, произнес Всеволод.

- Всё так, брат. Кирилл наипаче всех заинтересован в переяславской епархии. Там у него немало и храмов и монастырей с угодьями, и терять бы их епископу зело не хотелось. Владыка понадеялся на благоразумие Юрия Всеволодовича, но когда дядюшка объявил нам войну, Кирилл перестал ему противоборствовать. Всем княжествам наш владыка известен, как ярый противник любых междоусобиц. Не его ли когда-то мудрые, зажигательные проповеди смиряли князей? Всякая брань для Кирилла - величайшее бедствие. И не токмо для владыки. В кой раз уже говорил, и буду говорить: междоусобицы расшатывают и зело ослабляют Русь в угоду разным чужеземцам. Никогда не забывайте о том, братья... Кирилла же я лонись79 послал к великому князю.

- И он поехал? - удивился Владимир.

- Поехал... Ради мира поехал.

Поездка владыки увенчалась успехом. Юрию Всеволодовичу пришелся по душе миролюбивый шаг племянников. Он уже готов был выступить с дружиной на Ростов, хотя и понимал, что победа будет трудной, а если Василько призовет на помощь новгородцев, то и вовсе исход битвы будет неясен.

Вовремя прибыл во Владимир епископ Кирилл. Юрий Всеволодович встретил святителя настороженно, но когда его выслушал, то на душе его полегчало: Василько без боя отдает Владимиру переяславскую епархию. Что это? Трусость... Нет, Василько по натуре своей довольно храбрый муж. Он проявил подлинно государственную мудрость. Ай да племянничек! Вот бы таким здравым, прозорливым умом Бог Ярослава наградил. Не сподобил, а жаль...

Примирение князей состоялось в декабре 1229 года, в Суздале, в дни празднования Рождества Христова.

Вскоре Ярослав (даже и после многих добрых дел Кирилла) решил окончательно избавиться от влиятельного на Руси святителя. Он затеял тяжбу с епископом, и лишил почти всех его имений. К чести Кирилла он не стал жаловаться на князя и раздал остаток своего достояния нищим и убогим, и, подобно Иову, страдая от недуга телесного, удалился в Суздальский монастырь святого Дмитрия. По его совету ростовским владыкой стал архимандрит Рождественского монастыря Кирилл Второй.


Г л а в а 8 БОЯРИН НЕЖДАН

Возвратившись из Пургасовых земель, боярин Неждан Корзун долго недужил. Коренья и травы знахаря Епишки медленно восстанавливали силы: уж слишком тяжелы, оказались басурманские раны.

В боярский терем часто наезжал Василько, подбадривал:

- Крепись, Неждан, крепись!

- Да, знать, Богу не угоден, - тихо вздыхал боярин.

- Выкинь из головы, Неждан. И мне и Богу ты зело угоден. Нам с тобой надо еще много добрых дел сотворить. И сотворим!

- Спасибо, Василько Константинович... Народ-то как? Простил нас?

- Не переживай, Неждан. Народ не глупее нас, он давно уже во всем разобрался. Да и нельзя ему без князя. Сноп без перевясла - солома. А молодшую дружину заново набрали. Ждут тебя в челе на боевом коне твои гридни.

- Вдругорядь спасибо, Василько Константинович... Жаль, Лазутка в гридни не пошел. Жизнью ему обязан.

- Удалый детина, - кивнул Василько. - Видел его в сече.

- Позвал его намедни, щедро наградил, в дружинники звал. Отказался. Мое дело-де землю орать да ямщичьим делом промышлять.

- Необычный детинушка. Каждый человек норовит в княжью дружину угодить. И жизнь посытней да повольготней, и до боярского чина можно дослужиться. Прямо-таки рвутся на княжой двор. Этому же, вишь ли, «землю орать». Редкий человек.

Лазутка же, когда вышел из боярского терема, вскоре увидел у храма Спаса на Торгу пятерых знакомых ямщиков с косматыми бородами в сосульках. (Морозец давал о себе знать!). Ямщики аж присвистнули:

- Да ты ль это, Лазутка?

На ямщике - горностаевая шапка с малиновым верхом, теплая богатая шуба на лисьем меху, на ногах - белые сафьяновые сапоги с серебряными кисточками на голенищах.

- Ну, чисто боярин! Да твоя Манька увидит - умом тронется. Экий важный господин пожаловал. На какие шиши вырядился?

- Боярин Корзун за службу пожаловал.

- Дык с тебя причитается, Лазутка.

- А кто бы отказывал? - широко улыбнулся ямщик. Распахнул шубу, похлопал по тугой калите, что была привязана к поясу. - И деньгой боярин не обидел. Айда в избу питейную!

На широкую ногу погулял Лазутка. Угощал всех, кто заходил в питейную избу. Под вечер в избе яблоку негде было упасть. Калита заметно оскудела, но Лазутка - не скряга, денег не жалел. Пусть народ повеселится, в другой раз и его не забудет.

Ямщичий возок домчал Лазутку до самых Белогостиц; правда, оказался он в избе без богатой шапки - то ли в питейной избе обронил, то ли лихие людишки похитили. Но то не беда, была бы голова цела.

А боярин Неждан вспоминал Лазутку с добрым чувством. Побольше бы таких людей на Руси, честных да бескорыстных. И от шубы и от денег отказывался:

- Да я ж от чистого сердца, боярин. Не принято на Руси соратника в сече бросать. Ничего мне не надобно.

- Коль не хочешь обидеть меня, возьми. Я тоже от чистого сердца.

И всё же зело жаль, что Лазутка в дружину не пошел.

На широкую Масленицу навестила Неждана княгиня Мария с горячими блинами. Появилась она с ближней боярыней Любавой.

Корзун лежал на мягком ложе - бледный, осунувшийся, с глубоко запавшими голубыми глазами. Шелковистые русые кудри разметались по изголовью.

- Откушай блинов наших, боярин Неждан Иваныч. Не погнушайся, сами с Любавой пекли.

При виде молодой княгини и Любавы лицо Неждана порозовело. Он еще в Чернигове засматривался на юную боярышню, а затем видел её на свадьбе Василька и Марии во Владимире, но так к Любаве и не подошел. Не встретился Неждан с боярышней и перед походом на Мордву. Тогда он был здоровый, цветущий, а теперь вот захудалый и немощный, как старик. Господи, и зачем она тут появилась!

- Боярышня, подай блинков Неждану Иванычу.

Любава, стройная, с гибким станом и большими лучистыми глазами, сняла крышку с серебряного подноса и с поклоном ступила к ложу боярина.

- Откушай, Неждан Иваныч. Горяченькие, поджаристые, на масле. Сами в рот просятся.

Голос Любавы мягкий и задушевный, карие глаза улыбчивы и ласковы, от таких глаз любое сердце трепетно забьется.

Неждан, не боявшийся на медведя с рогатиной ходить, вдруг засмущался и оробел, и как будто язык проглотил.

- Аль не рад нам, боярин?.. Аль блины наши худо состряпаны? Уж мы-то с Любавой старались, - тепло, певуче и с легкой лукавинкой молвила Мария.

Наконец Неждан пришел в себя. Приподнялся на ложе, молвил взволнованным и прерывистым голосом:

- Рад видеть тебя княгиня... И тебя... Любава Святозаровна. Откушаю.

Любава присела на ложе, а поднос поставила к себе на колени. Неждан потянулся за блином, но ослабевшее тело вновь начало оседать на изголовье. Любава не растерялась, обняла левой рукой боярина за плечи, и, не давая ему опомниться, молвила с повелительной задоринкой:

- И чтоб все до единого блинчика!

Неждан в объятиях боярыни и вовсе залился румянцем. Куда только нездоровая бледность исчезла? Утонул в больших, лучистых очах Любавы, вдругорядь смущенно улыбнулся и... принялся за блины. Съел один, другой...

А Любава готова была обнимать Неждана целую вечность.

С того дня боярин Корзун пошел на поправку. Лекарь Епишка довольно высказывал:

- Я ж говорил тебе, боярин. Мои отвары и настойки кого хошь на ноги поставят. Вот уже и к вареву потянулся. То добрый знак.

Княгиня Мария, зная, как хочется Любаве вновь повстречаться с Нежданом, не раз и не два навещала боярина, и каждый раз замечала, как оживал при виде боярышни Корзун, и как счастливо искрились у обоих глаза.

Любава, распрощавшись с боярином, как на крыльях по сеням летала. Щеки её пылали, глаза блестели.

Княгиня же шла не торопко, улыбалась. Вот и еще скоро одной свадьбе быть. А ведь сколь в Чернигове на Любаву боярских сынков заглядывались. Были и красавцы писаные, но боярышня ни на кого даже смотреть не хотела. И вдруг в тяжело недужного Неждана влюбилась, только и разговоров о нем. Пойми вот тут сердце женское. Женятся, чада пойдут, добро бы сыновья.

Сама Мария была на четвертом месяце. Князь Василько прибыл из похода не на коне, а в возке. В терем входил, опираясь на двух гридней. Мария, встревоженная, с заплаканными глазами, встретила мужа на крыльце.

- Господи! Никак, ранен, любый мой.

Горячо обняла Василька, и всё заглядывала, заглядывала в его неспокойные, нахмуренные глаза.

- Ничего, ничего, Мария. Зацепили малость. То еще не беда.

Прислонил ладонь к округлившемуся животу, улыбнулся.

- Так, сказывала, сын будет?

- Сын, любый мой. Сын!


* * *

В Серпень, на святого Лаврентя,80 белогостицкие мужики, по обычаю, ходили в полдни на Вексу глядеть, как бежит река; коль тихо, то осень будет тихая, благодатная, а зима без вьюг.

- Ну, слава тебе Господи! - размашисто крестились мужики. - С хлебушком ноне будем.

- Не скажи, - хмуро произнес Лазутка. - Теленок еще в брюхе, а хозяин с обухом.

- К чему клонишь, Скитник?

- Серпень по Мокриде81 примечают, а на Мокриду всю ночь дождь лил.

- Не каркай! - ворчливо обронил староста Митяй.

- Каркай, ни каркай, а примету не обманешь.

Митяй погрозил Лазутке мослатым кулаком:

- Типун те на язык!

То, что вскоре хлынут небывалые дожди, замечал Лазутка и по другим приметам. Так и вышло. С половины августа до самого декабря густая тьма закрыла небо, и шли беспрестанные дожди. Хлеб и сено погнили на полях и лугах; житницы стояли пустые.

По Руси загулял глад и мор. За четь82 ржи платили уже по гривне серебра, но простолюдинам такие цены были недоступны.

Лазутка отнес на торги дареную Нежданом шубу, но купцы даже от богатой мягкой рухляди отворачивались, требовали злата, серебра и драгоценных каменьев. Еле выторговал Лазутка шубу за семь фунтишков хлеба, но у зимы брюхо велико. Уже в марте сосельники приели собак и кошек, а затем принялись готовить варево изо мха, из коры сосны и липы. Началась повальная смерть. Оставшиеся в живых, «простая чадь резаху людей живых и ядаху; а оные мертвячину в трупах обрезали и ядаху».

Семья Егорши и к мертвечине не прикасалась, и на разбой (как многие) не выходила.

- То - святотатство, - умирая, говорил старый Скитник. - Глад и мор по грехам нашим. - Князья, в нелюбье своем, забыли Бога и всё враждуют. Вот и наказывает всех Господь. Не пора ли одуматься властителям нашим?..

Это были последние слова Егорши. Он ушел первым в иной мир. За ним - старая Варвара, Маняша и двое сыновей.

Лихолетье бродило по Руси.


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ Г л а в а 1
ОЛЕСЯ

- Беда, Василь Демьяныч!

Купец Богданов, степенный, дородный, с кудреватой светло-русой бородой, недоуменно глянул на запыхавшегося холопа.

- Чего ты, как загнанная лошадь?

- Беда, сказываю... Лазутка Скитник твою Олесю увез!

- Как это увез?

- На Соборной площади кинул в возок - и был таков. Я, было, погнался, да где там. Умчал Лазутка, теперь ищи - свищи.

Василь Демьяныч угрозливо поднялся с лавки, вытянул плетку из-за голенища сапога и стеганул Харитонку.

- Куда смотрел, пес?! Забью!

Хлесткие удары обрушились на холопа, пока в повалуше не оказалась жена купца Секлетея.

- Да что ты, государь мой? Охолонь!

Василь Демьяныч отшвырнул плетку и приказал:

- Беги, шелудивый пес, на конюшню. Выводи с Митькой коней - и в погоню. А я к князю Василько. Авось сыскных людей даст.

- Да что стряслось, государь мой? - вопросила супруга.

- Срам на мою голову, вот что. Треклятый ямщик Лазутка дочь похитил. Белым днем. За неделю до венца!

Секлетея всплеснула руками и залилась горькими слезами.


* * *

Пятнадцать лет назад молодой ростовский купец Василий Богданов уехал по торговым делам в Углицкое княжество. Уезжал после Покрова, а вернуться в Ростов Великий норовил к Егорию вешнему.83 Всю долгую осень и зиму проживал у знакомого купца Демида Осинцева. Был Василий Богданов в ту пору не столь уж и богат, но промышлял торговлишкой довольно умело. В свои тридцать пять выглядел куда молодцом. Рослый, с широкими покатыми плечами и благолепным лицом. Женщины заглядывались на купца-молодца, но он, казалось, не замечал их взглядов: верен был супруге своей Секлетее.

И всё же как-то на торгу, что близ деревянного княжеского детинца, запомнилась купцу одна молодка - среднего роста, белолицая, большеглазая, с пушистыми иссиня-черными бровями.

Молодка долго присматривалась к круглой бобровой шапке и тихонько вздыхала.

- Аль приглянулась? - спросил Василь Демьяныч.

Молодка подняла на купца свои лучистые, васильковые глаза, улыбнулась краешками полных вишневых губ и... смутилась, отчего на её бархатных, мягких щеках заиграл румянец.

У Василия Демьяныча аж сердце оборвалось. Ну и лепая же молодка, Господи!

- Приглянулась, но... но я вдругорядь зайду.

- От чего ж вдругорядь? - заволновался купец. - Коль дорого, уступлю. А коль не обидишься - так отдам.

Молодка еще больше вспыхнула.

- Спасибо на добром слове. Пойду я.

Тихо молвила и вышла из лавки. А Василий Демьяныч вначале застыл столбом, а затем выскочил из лавки и поманил одного из мальчонок, крутившихся на торгу.

- Зришь женку? Ту, что в малиновой шубке.

- Ну!

- Ступай за ней и изведай, где её дом. Резаной одарю.

- Да я за такую деньгу в лепешку расшибусь! - обрадовался мальчонка.

Мало погодя, купец проведал: женку зовут Олесей Васильевной. Вдова. Муж был княжьим дружинником. Живет неподалеку от храма Константина и Елены. Чад малых не имеет.

С того дня купца Богданова будто подменили. Ночами перестал спать, и все думы об одном - Олеся, Олеся! Имя-то, какое чудесное.

- Уж не занедужил ли, Василь Демьяныч? - обеспокоенно спросил Демид Осинцев. - Весь какой-то чумной, будто сглазил кто, упаси Господи.

- Сглазил, Демид Ерофеич, - открылся купец. - Вдовую женку дружинника Евдокима повстречал. Олесю. И вот ныне душой маюсь.

- Ясно, - хмыкнул в рыжеватую бороду Демид. - Хорошо знавал я Евдокима. Жену свою он из Полоцка привез... Добрая женка - и нравом и красотой. Рукодельница, мужа своего чтила... Но с чего ты загорелся? Аль супругу разлюбил?

- Да я, можно сказать, и любви-то не изведал. Ведь как у нас на Руси? Отец присмотрел, сосватал - ну и получай супружницу... Прижилась, хозяйка не из худших, но любви не получилось... Не ведаю, как дальше быть.

- В таком деле тебе я не советчик. Как душа подскажет.

А душа Василия рвалась к избе Олеси, что подле храма. Женка в его лавке так больше и не появилась. Набрался духу молодой купец, собрал подарки и... постучал в желанную калитку.

Олеся не затворилась, впустила. Василий же прямо с порога брякнул:

- Хоть серчай, хоть гони прочь, но люба ты мне. Что хочешь, делай, но жить я без тебя уже не сумею... Всё в лавке тебя поджидал.

В лавку же Олеся не захотела больше идти. Оробела. Уж больно понравился ей молодой купец, чем-то похожий на её погибшего супруга. Такой же высокий, крутоплечий, с темнорусой шелковистой бородкой. Как увидела, так едва ноги до избы донесла. Затем встала у кивота, и всё молилась, молилась, прося у Богоматери прощения за грешные мысли. Несколько дней провела в молитвах, и зарок себе дала: к лавке больше не ходить, купца-молодца не видеть... А он, нежданно - негаданно, сам заявился. И дрогнуло сердце Олеси, про зарок свой забыла, ночевать (да прости её, Господи!) оставила.

Страстная, хмельная была эта ночь!

Купец Василий задержался в Угличе дольше задуманного. Уж как он любил все эти месяцы Олесю! Обрадовался, когда она затяжелела. Молвил:

- От жены своей я чад не имел. Не дал ей Бог стать матерью... Пусть идет в монастырь. Тебя ж, ладушка моя, в жены возьму.

- Грех это, Василий, не хочу его на душу брать.

- Грех - не чадородной быть. Не принимай близко к сердцу. Всё уладится.

Трудными были роды Олеси. Бабка-повитуха головой качала:

- Как бы не преставилась. Ох, тяжело чадо на свет божий идет.

Роженица, словно предчувствуя смерть, молвила страдальческим голосом:

- Коль помру, выполни мою последнюю волю, Васенька... Сын появится, то нареки в честь тебя, Василием, а коль дочь - Олесей. Не покидай её.

Родив дочь, Олеся умерла.

Вернулся Василий Демьяныч в Ростов Великий с дочкой Олесей.


Г л а в а 2 ЛАЗУТКА

В Ростове Великом набольшим купцом был Глеб Митрофаныч Якурин. Хоромы его стояли неподалеку от крепости, за земляным валом, на углу Ильинки. Прослыл Глеб Митрофаныч не только знатным купцом, но и усердным богомольцем. Не пропускал ни заутреню, ни обедню, ни всенощную, одаривал храмы богатыми приношениями. Владыка не нарадовался: все бы так купцы щедро на церковь жаловали.

Простолюдины же радость владыки не разделяли:

- Купец Якурин хочет грехи свои замолить, а они - тяжкие. В молодости, чу, татьбой84 промышлял, невинные души губил. Кровавы его денежки.

Всякое говорили про купца, однако толком никто ничего не ведал. В Ростове Глеб Митрофаныч осел лет десять назад, а где он раньше был и чем занимался известно лишь одному Богу.

Как-то в Пасхальную ночь Глеб Митрофаныч увидел на женской половине храма юную девушку необычайной красоты. Подле неё, держа свечку в руке, молилась жена купца Богданова Секлетея. Сам купец, как и Якурин, стояли на мужской половине.

«Красна девка, - подметил про себя Якурин. - Надо к Василь Демьянычу в гости пожаловать».

Купца Богданова он хорошо знал, но в избе его никогда не был: не пристало первому ростовскому купцу к меньшим торговым людям в гости набиваться. Пусть они кланяются. Но здесь дело особое. У купца Якурина - великовозрастный сын, давно пора его оженить. Хватит на отцовской шее сидеть, пусть отделяется и добывает калиту своим умом.

Пришел купец Якурин к купцу Богданову после Светлого Воскресения. Василий Демьяныч немало тому подивился. С какой это стати Якурин в его дом завалился? Но ясно одно - не по пустякам.

Богданов усадил Якурина в красный угол, и повелел Секлетее и Олесе накрыть стол. Глеб Митрофаныч, близехонько разглядев девушку, окончательно решил: лучшей жены его сыну Власу не сыскать.

Когда стол уставился медами и обильной снедью, женщины, как это и полагалось на Руси, удалились, а между купцами начался неторопливый мужской разговор. Долго толковали о торговых делах, потягивали мед, закусывали снедью, и лишь где-то часа через два для Василия Демьяныча всё прояснилось.

- Как ни петляй, не ходи вокруг да около, но пришло время о важном деле покалякать... У тебя, Василь Демьяныч, красна-девица на выданье, у меня сын - добрый молодец. Не породниться ли нам? Глядишь, и торговля твоя в гору пойдет. Я помогу, без всякой корысти, как сват свату.

Обескуражил Глеб Митрофаныч купца Богданова. Отдать в чужой дом родное дитятко, дочь ненаглядную?.. Нет, нет! Остаться без Олеси - пустить в дом тоску и кручину.

Василий Демьяныч, кажется, только сейчас осознал, насколько дорога ему дочь. Она вся была похожа на мать, которую он так безоглядно любил.

- Чего замолчал, Василь Демьяныч? Аль сватовство моё не по нраву?

- По нраву, Глеб Митрофаныч. Спасибо за честь... Но токмо не приспела пора моей Олесе. Всего-то пятнадцать годков. Ты уж не обессудь.

- Самая пора, Василь Демьяныч. Чай, ведаешь, князья своих дочек едва не с осьми лет замуж отдают. А то - пятнадцать! Удивил, называется. Не век же ей в девках сидеть. Как ни заплетай косу, а не миновать расплетать.

- Так-то оно так, - вздохнул Василий Демьяныч. - Не век сидеть. И все же обождем годок.

Купец Якурин поднялся из-за стола.

- Чую, тебя не свернешь, но и я на попятную не пойду. Подожду и годок... Но токмо береги свою дочку. От всего береги - от сглазу и порчи, от молодца-ухарца. За год всякое может приключиться.

Купец Якурин как в воду глядел. Приключилось! Любимое чадо выкрал ямщик Лазутка.


* * *


Лазутка Скитник давно был известен всему Ростову Великому. Дюжий, первый кулачный боец, к любому ремеслу свычен - хоть кузнец, хоть оружейник, хоть кожевник, хоть древодел... Всё горело в его проворных, сильных руках. Да и нравом был добрым, открытым, отзывчивым на людскую беду, за что Лазутку и любил ремесленный люд.

Скитнику было за двадцать, когда всю его семью погубила моровая язва. Страшным было его горе! Обычно веселый и непоседливый, он надолго замкнулся, закручинился, и лишь на третьем году, после смерти домочадцев, стал приходить в себя. С его ямщичьего возка вновь послышались озорные, задорные выкрики:

- Кому на Ивановскую?.. Кому на Чудской конец? Налетай, православные, вмиг доставлю!

Возок его - на Соборной площади, где раскинулся многолюдный торг. И ростовцы подходили - кто с закупленной липовой кадушкой, кто с кулем жита, кто с тяжелым железным сручьем...

Ямщичье дело Лазутка выбрал по наследству. Отец всю жизнь колесил по Древней Руси и довольно говаривал:

- Свое дело, сынок, ни на какое другое не променяю. Все дни на волюшке. Сидишь на коне, кнутом помахиваешь, а окрест такая лепота, такие просторы, что дух захватывает. И всюду луга зеленые, леса дремучие, реки широкие. А зимой? Ветерок да морозец лицо пожигают, снежок метельный сечет, а тебе всё в радость. Никакой бес тебя в бараньем полушубке не продерет. Скачешь, вдыхаешь ядреный морозец, а душа поет. Как ни тяжка ямщичья служба, а лучше её не сыскать. Чего токмо не наглядишься!

С десяти лет (как поводырь калик перехожих85) отец скитался по Руси, отчего и закрепилась за ним кличка Скитника.

Вот и Лазутка, перепробовав много ремесел, подался в ямщики. То возил по городам и весям княжьих дружинников, то перебивался торговым извозом. За деньгами особо не гнался, и никогда их не копил. Чуть что - в питейную избу, дабы подсесть к каликам перехожим, угостить их медком или брагой, и послушать их дивные сказы. Старец-гусляр - самый желанный человек для Лазутки. Он готов был слушать бояна день и ночь. Песни сказителя - гусляра о веках давно минувших, о славных богатырях бередили душу. В такие минуты Лазутка готов был взметнуть на лихого коня, и мчатся в далекие степи, дабы, как ростовец Алеша Попович, сразиться с дикими кочевниками, набегавшими на Русь.

- Чую, по нраву тебе сказы мои? - вопрошал гусляр.

- По нраву, старче. Какие удалые богатыри Русь защищали! Один Илья Муромец чего стоит... Испей, старче, медку, да еще спой.

- Спою, детинушка.

Гусляр пел, калики подтягивали, а Лазутка чутко вслушивался в былинный сказ, после коего щедро угощал странников, опустошая свою калиту.

Любил Лазутка Скитник и ростовский торг, когда город вырастал заезжим людом едва ли не впятеро. Торг шумел,гомонил, заполнялся звонкими выкриками «походячих» торговцев.

* * *


Весенний майский день выдался теплым, погожим. На синем бездонном небе ни облачка. Из-за княжьего терема духовито пахло черемухой и сиренью.

- Экая благодать,- молвила Секлетея, проходя торговыми рядами.

- Благодать, матушка, - кивнула Олеся.

Купец Василий Богданов отбыл в Ярославль, а жена его и дочь, пользуясь случаем (Василий Демьяныч крайне редко выпускал женщин из дома), надумали сходить на торг и хоть как-то развеяться.

Секлетея надолго застряла в «красном» ряду, где купцы продавали нарядные бухарские ковры и богатые ткани любых цветов. Товар радовал глаз, мимо не пройдешь.

Олеся же, на какое-то время, забыв про мать, оказалась в «кокошном» ряду. Была она в голубом летнике, в алых сапожках из юфти; на спине колыхалась пышная темно-русая коса, заплетенная бирюзовыми лентами. В маленьких мочках ушей поблескивали золотые сережки. Красивая девушка бросалась всем в глаза.

К Олесе подскочили трое «походячих» торговцев с лукошками, начали приставать:

- Чьих будешь, красна-девица?

- Пойдем с нами гулять.

- Всё злато-серебро будет твое!

Олеся вспыхнула и попыталась вернуться к матери, но разбитные торговцы, скаля зубы, еще теснее обступили девушку и продолжали насмешничать.

Лазутка только что вернулся из поездки: отвозил покупателя с двумя кадками на Ивановскую улицу. Спрыгнул с коня и увидел девушку, окруженную подвыпившими парнями, кои становились все развязнее и наглее.

- А ну бросьте охальничать! - прикрикнул Лазутка.

Парни оглянулись на Скитника, осерчали.

- А это что за указчик?

- Крути хвост кобыле и не вмешивайся!

Торг замер: что-то будет. Эти, не весть, откуда прибывшие на торжище парни, видимо не слышали о Скитнике. Лазутка же спуску не даст, детина не из робких.

Лазутка ступил к охальникам, и вновь повторил:

- А я, сказываю, бросьте. Ну!

Но парни не захотели отступать, захорохорились.

- А ну беги на Лысую гору ко всем чертям. Живо!

Один из торговцев поднял было на Скитника руку, но Лазутка успел её перехватить и перекинул парня через себя.

- Наших бьют! - заорал содруг потерпевшего.

К охальникам подскочили еще трое приезжих молодцов, но торг не вмешивался, верил в Лазутку. Да и чем не потеха задарма?

И началась потасовка. Лазутке пришлось показать всю свою силушку. И минуты не прошло, как все охальники были положены наземь.

Олеся отошла в сторонку, испуганно прислонилась к возку.

Лазутка, под восторженный гул ростовцев, подошел к девушке, глянул в её лицо и... подхватил на руки.

- Успокойся, лебедушка. Здесь на торгу и не такое бывает... Где живешь?

- На Ильинке, - прошептала Олеся.

Лазутка бережно посадил девушку в возок, а сам лихо взметнул на коня.

- Мигом довезу!

Сзади послышался заполошный голос Секлетеи:

- Погодь, вражья сила! Останови-ись!

Но Лазутка остановил возок лишь на углу Ильинки.

- Куда дале, лебедушка?

- Да вот и дом мой, - взволнованным голосом молвила Олеся и спохватилась. - А как же матушка?

- Не пропадет твоя матушка. - Лазутка подал девушке руку, и та сошла из возка. Скитник глянул в глаза Олеси и нежданно-негаданно для самого себя смутился и даже как-то оробел. Скрывая смущение, несвойственным ему голосом молвил:

- Ступай, лебедушка. Теперь тебя никто в Ростове не обидит.

- Спасибо тебе, добрый человек.

Олеся поклонилась в пояс и гибкой, мягкой походкой пошла к дому.

Лазутка проводил ее завороженным взглядом, а затем вспрыгнул на коня и помчал к торгу.

С того дня запала Олеся в Лазуткину душу. Да и Олеся его не забывала, нет-нет, да и вспомнит Скитника. Какой же он сильный! Ишь, как ловко её обидчиков раскидал. И лицом пригож.

В другой раз они встретились через неделю, когда к берегу Неро-озера пристал большой торговый караван, пришедший через Которосль из Ярославля. Поглазеть на нарядные суда и товары выходил весь Ростов Великий.

Пришел на Подозерку и купец Богданов со своими домочадцами: не так уж часто торговые караваны к городу прибывали.

Лазутка, кинув на Соборной площади извоз, вышел на берег речки Пижермы. Здесь начинались избы Рыболовнолй слободки. На плетнях и заборах сушились сети, бредни и мережи, пахло сушеной и вяленой рыбой.

С Подозерки открылось озеро - тихое, спокойное, простиравшееся вдоль на много верст. У причалов, с вбитыми в землю дубовыми сваями, стояли на якорях лодии и струги, насады и расшивы; среди них возвышалось большое двухярусное судно с резным драконом на носу.

- Нешто корабль? - подивился, застывший подле Лазутки чернобородый мужичок в пеньковых лаптях, прибывший в Ростов из лесной бортной избушки. О кораблях он слышал только по рассказам стариков да калик перехожих.

- Что, брат, в диковинку?

- В диковинку, - признался мужичок. - Живу в глухомани, у черта на куличках. Отсюда, коль ехать в Переяславль Залесский, то добрых двадцать верст. Бортничаю на князя Василька. Где уж нам корабли видеть? - словоохотливо произнес мужичок.

- У тебя изба под сосной, баня-мыленка да журавль86 подле ели. Не так ли?

- Та-ак, - изумленно протянул бортник. - Как проведал-то? Ты у меня николи не был.

- Был, - рассмеялся Лазутка. - Куда токмо меня черти не заносили. Просидел в твоей избенке с утра до полудня, но ты так и не появился.

- Да я, никак, борти проверял. То-то я заметил, что в яндове медку поубавилось.

- Ты уж прости, брат, - улыбнулся Скитник. - Но долг платежом красен. Верну сторицею. Как звать тебя?

- Зови Петрухой... Петрухой Бортником. Так меня княжьи люди кличут.

- А меня Лазуткой. Ишь, какой корабль - красавец. Мы тут всяких нагляделись. Озеро-то у нас большое, многие его Тинным морем величают. Бывает, из Хвалынского моря причаливают с товарами заморскими.

Скитник внезапно увидел Олесю, и сердце его учащенно забилось.

- Ты прости меня, Петруха. Отойти мне надо.

Ноги, казалось, сами понесли к Олесе. Встал неподалеку. Надо бы, как и всем зевакам, морской корабль разглядывать, но глаза тянулись совсем в другую сторону. Стоял, любовался девушкой и недоумевал. Что это с ним? Почему так хочется подойти и поговорить с купеческой дочкой? Но не подойдешь: Василий Демьяныч уж куды как строг, крепко держится стародавних обычаев, не даст и рта раскрыть. Понравилась дочка - поговори допрежь с отцом, но разговора не получится. Куда уж простолюдину до богатой купеческой дочки? Знай сверчок свой шесток.

Олеся каким-то неизведанным чувством уловила Лазуткин взгляд. Она слегка повернулась, и их глаза встретились. Лицо Олеси залил яркий румянец. Она потупила очи, обернулась к Тинному морю, но вскоре ей вновь захотелось встретиться глазами с высоким чернокудрым ямщиком. Так продолжалось несколько раз, пока она не почувствовала, что вся дрожит от какого-то неизведанного, сладостного ощущения. Господи, что это с ней, в свою очередь думала Олеся. Почему хочется и хочется смотреть на этого мужчину, коего и видит во второй раз. И это «почему» стало постоянным и назойливым, оно не покидало её ни днем, ни ночью. Ямщик, с шапкой густых волнистых волос и кудреватой бородкой заслонил ей отца, мать и сверстниц-подружек, кои иногда посещали с матерями ее родительский дом.

- Уж не занедужила ли ты, дочка? Замкнулась, отвечаешь невпопад. Будто порчу на тебя навели, не приведи Господи. Тревожусь я.

- Не тревожься, матушка, никакой хвори у меня нет.

Секлетея лишь первые месяцы косо смотрела на пригулыша, но затем попривыкла, а затем полюбила и стала называть дочкой. Росла Олеся доброй и ласковой, не ведая, что Секлетея будет ей мачехой.

Василий Демьяныч в первый же день приезда из Углича строго-настрого наказал:

- Коль чадо не примешь, то уйдешь, Секлетея, в монастырь.

Секлетея пригулыша приняла, да так, что любовь её к Олесе стала глубокой и необоримой.

Василий Демьяныч частенько отлучался из города по своим торговым делам. Уезжая, всегда Секлетее говорил:

- Дочь пуще глаз береги.

Секлетея берегла, ни на шаг от себя не отпускала, но как-то крепко застудилась, легла под образа и скорбно молвила:

- Никак, смертушка приходит. Вся грудь огнем горит.

Говорила она хрипло и утробно кашляла.

- Надо бы к знахарке, - участливо молвила Олеся.

- Надо бы, доченька, но Харитонка и Митька, сама ведаешь, с отцом уехали. А мне уж не дойти, мочи нет.

- Так я добегу, матушка! Где знахарка живет?

- На Покровской... Да токмо нельзя тебе со двора. Народ-то всё бедовый, особливо ухари-молодцы. Помнишь торг?.. Помолись лучше за меня, доченька, видно Бог к себе зовет.

Но Олеся первый раз ослушалась. Выскочила из избы - и на Покровскую. А тут (вот что значит судьба!) - Лазутка с возком. Увидел Олесю, спрыгнул с коня, обрадованно молвил:

- Здравствуй, Олеся Васильевна. Куда бежишь, будто на пожар.

- На Покровскую к знахарке. Матушка занемогла.

- К старушке Меланье, поди?

- К ней, наверное. Имечко её не ведаю.

- К ней, одна она на Покровке. Садись в возок. Садись, не стесняйся. Да вон и дождь расходится.

Олеся уселась в крытый летний возок, а Скитник глянул на небо, по коему наплывала с юга черная, зловещая туча. Вскоре подул неистовый шальной ветер, ослепительно вспыхнула змеистая молния, и тотчас раздался резкий оглушительный гром. Непроглядный ливень обрушился на Ростов.

Лазутка покинул коня и забрался в возок, в коем напугано съежилась Олеся.

- Надо малость переждать.

- Какая адская гроза, - пролепетала девушка и перекрестилась.

Вблизи страшно полыхнула молния, и также страшно ударил трескучий, яростный гром.

- Ой! - и вовсе перепугалась Олеся и невольно прижалась к Скитнику. Тот легонько обнял её за плечи, принялся успокаивать:

- Да ты не бойся, лебедушка. Сия гроза скоротечная, быстро уйдет.

Лазутка обнимал девушку, касался щекой её лица, чувствовал её горячее трепетное тело и молчал, радуясь нежданной встречи.

Молчала и Олеся. Испуг её исчез. Прижавшись к Скитнику, она забыла обо всем на свете. Душа её пела, наполнялась невиданным до сих пор чувством - захватывающим, блаженным. Как хорошо с этим ямщиком, какие сильные и нежные его руки. Так бы и сидела, сидела веки вечные.

- Олеся... Лебедушка ты моя.

- Что? - сладостно выдохнула Олеся, и закрыла глаза, ожидая новых ласковых слов.

- Люба ты мне, Олеся. Нет мне покоя, все думы о тебе.

По кожаному пологу возка говорливым шумным потоком бил ливень, и тихие взволнованные слова Скитника были едва слышны, но Олеся их чутко уловила.

- Что скажешь мне, лебедушка?

Олеся в ответ лишь теснее прижалась к ямщику, и тот понял, что он не безразличен этой девушке. Душа Лазутки возликовала. Боже ты мой, как она хороша! Он робко коснулся рукой её пушистой косы, затем слегка провел по её густым, черным бровям и вдруг услышал желанное:

- И ты мне люб, Лазутка.

И тогда Скитник не удержался и поцеловал девушку в губы. Олеся не оттолкнула, это был первый поцелуй в её жизни. Какой же он упоительный и сладостный. А затем был другой, третий... пока не услышали чей-то громкий возглас:

- Эгей, чо застряли среди дороги? Поезжай!

Лазутка очнулся, выглянул из возка. Ливень кончился, над Ростовом загуляло солнце. Ямшик сошел из повозки, сел на коня и помчал вдоль улицы к избе знахарки.


Г л а в а 3 ДА ПОМОГИ ИМ БОГ !

К Богдановым вдругорядь наведался купец Якурин. Он был хмур и чем-то озабочен. Оставшись с глазу на глаз с Василием Демьянычем, молвил:

- Дочка твоя, кажись, без пригляду живет. Одна-одинешенька по городу шастает.

- Да быть того не может! Без Секлетеи и шагу не ступит.

- Тебе, конечно, видней, - крякнул купец, - но народ зря слушок не распустит. Чу, Олеся твоя с ямщиком Лазуткой спуталась, в возке его катается.

Василия Демьяныча как плетью стеганули, лицо его ожесточилось.

- Да быть того не может... Секлетея!

Секлетея отпираться не стала:

- Седмицу назад недуг меня свалил, а ты, государь мой, по торговым делам с холопями отлучился. Пришлось дочку за знахаркой послать. А тут ливень приключился. Дочка возок остановила, коим Лазутка правил. На возке и знахарку привезли. Помогли её отвары, а то колодой валялась. Ты уж не серчай, государь мой, но послать было некого.

- Ступай! - ворчливо бросил Василий Демьяныч.

Но купец Якурин продолжал зудить:

- Извозчик где должон сидеть? На коне. А людишки с Покровской зрели, как Лазутка Скитник твою дочь в возке тискал. Не срам ли, Василь Демьяныч?

- Подлый навет! Дочь моя - великая скромница, честь свою блюдет. А тут такое!

- Людскую молву кляпом не заткнешь. Ты, Василь Демьяныч, дочке свой спрос учини. Да с пристрастием! Вышиби из неё всякую дурь... Наш же разговор остается в силе. Прощай покуда, Василь Демьяныч.

После ухода Якурина, купец Богданов долго не мог прийти в себя. Экая недобрая молва прокатилась по Ростову Великому. И о ком? О его ненаглядной доченьке, в коей души не чаял. Неуж и в самом деле она к ямщику ластилась? Надо потолковать с Олесей. Лгать она не умеет.

Когда Олеся появилась перед пристальными глазами отца, она всё поняла: ведает! Честно призналась:

- Люб мне Лазутка, тятенька.

У Василия Демьяныча глаза полезли на лоб. Уж чего, чего, но такого он не ожидал. Откровенные слова своей любимицы привели купца в замешательство. Обычно с холопами он был скор на расправу, становился грозным и крутым. Но тут родная дочь, на которую за всю ее жизнь он и голоса не повысил.

- Да как же так? Купеческой дочке ямщик поглянулся. Какой же срам на мою седую голову.

На глаза Олеси навернулись слезы. Она опустилась на колени и всхлипывающим голосом заговорила:

- Ты уж прости меня, тятенька. Мил мне Лазутка, из сердца не выкинешь.

Василий Демьяныч надолго замолчал, затем опустил свою крепкую сухую ладонь на голову Олеси и кротко молвил:

- А ты из головы выкинь, доченька. Такое случается по младости лет. Коль не хочешь позора отцу родному, то забудь ямщика. Забудь, доченька.

- Не знаю, не знаю, тятенька, но я попробую.

- Вот и добро, доченька. Успокоила ты меня.

С того дня стала Олеся затворницей, будто в монастырской келье поселилась. Секлетея, по строжайшему наказу супруга, со двора и шагу не ступала. Обе сидели за прялками, а вечерами подолгу молились у кивота. Правда, в погожие дни выходили в сад, наглухо обнесенным высоким тыном.

Так прошел месяц, другой... Дождливая осень подвалила. Как-то отец пришел в девичью горницу, подсел к Олесе и молвил:

- Ну что, доченька. Всему приходит своя пора. Как ни жаль, но настало время быть тебе за мужем. Завтра купец Глеб Митрофаныч Якурин с супругой своей и сыном Власом свататься придут.

Олеся так и обмерла, лицом побелела.

- Никак, перепугалась, доченька? Дело-то обычное. Семья добрая, богатая и Влас - жених не из последних. Правда, лицом рябоват, ну да с лица не воду пить. Стерпится, слюбится. Якурин - набольший купец в Ростове Великом. Так что через недельку и под венец.

- Тятенька, милый! - взмолилась Олеся. - Не хочу под венец. Христом Богом прошу!

Но Василий Демьяныч был непреклонен.

- Прости, доченька, но дело решенное. Не плачь, всё уладится.

Василий Демьяныч долго сидел подле дочери, пока у той слезы не высохли. Но как только отец вышел из горницы, Олеся встала на колени перед киотом и горячо взмолилась:

- Помилуй меня, пресвятая Богородица, отведи от беды! Прости и помоги мне, рабе грешной!..

Улучив момент, когда отец и Секлетея принялись разглядывать в сундуках приданое, Олеся вышла во двор, а затем, что есть духу, побежала к калитке, коя, на её счастье, оказалась незапертой.

Повезло Олесе и на Соборной площади, где Лазутка подзывал к возку очередного покупателя с поклажей. Увидев Олесю, Скитник бросился ей навстречу, а та, вся запыхавшаяся, тотчас вымолвила:

- Коль люба тебе, увези меня, Лазутка. Борзей увези!

Скитник взял ослабевшую девушку на руки и посадил в возок. Спросил:

- Что стряслось, лебедушка?

- Отец замуж меня выдает. Завтра - смотрины, а через неделю - под венец. Вези борзей! Вон и холоп Харитонка сюда бежит.

- Не догонит!

Лазутка впрыгнул на коня и помчал под угор. Крепость вскоре осталась позади, а впереди - дорога на Переяславль.

«Куда, куда дале? - точила Скитника навязчивая мысль. - Купец Богданов непременно пошлет погоню, для чего возьмет свежих коней с оружными холопами. Его Гнедок, хоть и не плохой скакун, но староват, далеко на нем не уедешь. Вон уже и сейчас натужно храпит, вот-вот загнанный грянется оземь».

Лазутка остановил Гнедка, спрыгнул с коня и подошел к возку.

- Вспять не надумаешь, Олеся?

- Нет, с тобой хоть на край света.

- Но путь будет тяжкий. Отныне мы - беглые люди... Нас повсюду будут искать. Придется нам укрываться в лесных дебрях, то и не каждому мужику под силу. Способна ты на такую жизнь, Олеся?

- Я всё преодолею, Лазутка. Люб ты мне.

Скитник благодарно поцеловал девушку и перекрестился:

- Да помоги нам Бог!

Лазутка взял Гнедка под уздцы и потянул его с дороги к лесу, но вскоре лес стал непроходимым. Скитник освободил от оглобель коня, утащил возок в чащобу, вернулся и молвил:

- Дале пешечком, Олеся.

- И куда ж мы пойдем?

- К избушке Петрухи Бортника.


* * *


Почитай, весь день Петруха пропадал в лесу, а когда вернулся на поляну, то немало подивился: из волоковых окон черной избы валил сизый, кудлатый дым, а к разлапистой сосне был привязан гнедой конь.

Петруха окстился. К добру или к худу? Еще никогда к нему на коне никто не приезжал. Да и немудрено: к его заимке прямой дороги нет, есть лишь едва приметные тропинки, по коим и коня-то трудно провести. Чудны дела твои, Господи! Неуж с княжьего двора за медом? Но мед еще две недели назад отнесен.

В конце каждого лета Петруха приходил в Ростов к тиуну Василька Константиновича и говорил:

- Медок готов.

Тиун снаряжал подводу. Четверо холопов ставили на неё липовые кадушки, торбы и кули с мукой, толокном, сухарями, сушеной и вяленой рыбой, сальными свечами и отправлялись в путь. Верст через двадцать подвода останавливалась, один из холопов, дабы кто не схитил коня, продолжал сидеть на телеге, другие, вместе с Петрухой, следовали узкими тропинками к избе. Здесь липовые кадушки заливали медом и на носилах тащили к дороге. Случалась одна ходка, а то и две, когда был добрый медовый взяток.

Зимовать Петруха остававлся в своей избе, ибо княжьей снеди и других припасов хватало до весны. Зимой Петруха долбил новые колоды, искал бортные деревья с дуплами.

Петруха долго не решался войти в избу, пока из неё не вышел дюжий, могучего вида детина и направился к дровянику. Да это... это, кажись, тот самый Лазутка, с коим стояли на берегу Неро и любовались кораблем. Вот те на! Вдругорядь заявился.

Скитник, увидев Петруху, извинился:

- Ты уж не обессудь, друже. Опять к тебе незваные гости.

- Выходит, судьба, - крякнул бортник, - её на кривых оглоблях не объедешь.

Каково же было удивление Петрухи, когда он увидел в избе девушку. Пришлось Лазутке всё рассказать, после чего Бортник простодушно молвил:

- Живите, места хватит. Опасаться некого. Сюда, окромя медведей, никто не заглядывает. Да и мне с вами повадней будет.

- Спасибо тебе, добрый человек, - поклонилась в пояс Олеся.


Г л а в а 4 В ИЗБУЩКЕ БОРТНИКА


Разнолик сентябрьский денек. То вдруг небо затянется тучами и дождь заморосит, а, глядишь, через час вновь солнце покажется и сразу вся природа оживет, повеселеет. Вот и сейчас солнце проглянуло через косматые вершины сосен.

Вечером, сидя за небогатым столом, Петруха спросил:

- Возок-то надежно ли упрятал, Лазутка? Не дай Бог кто наткнется и заподозрит неладное.

- Не тревожься, Петруха. Возок я в трущобе упрятал... Давно бортничаешь?

- Да, почитай, лет пятнадцать, как отец помер. Он-то много лет на князя мед добывал, а я в Угожах проживал.

- За сошенькой ходил?

- Да нет... в дьячках при храме. Поглянулся батюшке, тот меня в дьячки и рукоположил, а как отец мой Авдей помер, князь Константин мне бортничать указал.

- В дьячках, говоришь? - раздумчиво произнес Лазутка. - А справа дьяческая сохранилась?

- Да здесь, - кивнул на лубяной короб Петруха. - И подрясник, и клобук, и медный крест. Лежат - хлеба не просят.

- Добро! - еще больше оживился Лазутка и глянул на Олесю.

Девушка находилась словно во сне. Возбуждение от побега схлынуло, казалось, все страхи позади, надо успокоиться и всё внимание переключить на Лазутку, любимого человека, ради коего она и сбежала из отчего дома. Но на душе её было далеко не празднично. Она совершила смертный грех, покинув мать и отца, и выйдя из их послушания. Такого, кажись, еще не было в Ростове Великом. Что скажут соседи и все люди, знавшие отца? Любимая, ни в чем не нуждавшаяся дочь, убежала из доброго, благочестивого дома, о коем ведал сам князь Василько Константинович, и прыгнула в возок ямщика. Срам-то какой тятеньке, кой был без ума от своей ненаглядной дочери. Ужас! Что ж ты натворила, Олеся?! Ни отец, ни мать, ни Бог тебя никогда не простят. Никогда! Но с таким грехом жить нельзя. Надо... надо сказать Лазутке, чтобы он отвез её назад в Ростов, в отчий дом, к матушке и тятеньке. Тятенька! Твердый на слово тятенька. Если уж он ударил по рукам с купцом Якуриным, то назад своё слово купеческое не возьмет. Он непременно выдаст ее за рябого Власа, с коим без любви придется прожить всю жизнь. С постылым человеком!.. Нет, уж лучше головой в омут... Господи, что же делать, что делать?

Сумеречно стало на душе Олеси, пока не встретилась с глазами Лазутки - всё понимающими, ласковыми, излучающими любовь.

- Не кручинься, лебедушка. Печаль твоя скоро минует. Придет к тебе радость, поверь слову моему.

- Добро бы так, любый. Пока же неспокойно мне.

- Верю, Олеся, но всё уладится. А сейчас пора тебе отдохнуть. Будем почивать. Утро вечера мудренее.

- Хорошо, любый мой... Но токмо не тревожь меня.

- Не буду, лебедушка. Всему свой срок.

Несколько дней Олеся приходила в себя, а затем как-то подошла к бортнику и спросила:

- Где веник лежит, Петр Авдеич? Надо бы в избе прибраться.

Петруха (по отчеству его сроду не величали, да и не принято на Руси простолюдинов отчеством наделять) довольно улыбнулся и принес из сеней веник.

- Ты уж прости, Олеся Васильевна, подзапустил я свои хоромы, хе-хе. Не зря говорят: без хозяйки - дом сирота. Уж так получилось, но я всю жизнь бобылем... А может, я сам подмету, доченька?

- Не мужское дело с веником ходить.

И закипела работа! Всё-то Олеся вымела, выскребла, посуду горячей водой вымыла, а затем принялась за баню-мыленку.

Петруха удвленно ахал:

- Вот те и купецка дочь! Глянь, какую чистоту навела. Сразу видно - не лежебока.

- Добрая будет хозяюшка, - не нарадовался Скитник. Одно смущало: Олеся совсем еше юная девушка, только-только шестнадцать лет миновало, он же на десять годков старше. Да и пойдет ли она еще замуж? Девичье сердце изменчиво... Но и в полюбовницы он её не возьмет, лучше отпустит домой с миром. Ему нужна верная жена, а не наложница.

Скитник не торопил события. Вот уже неделю живут они с Олесей в избе Бортника, но ни разу больше Лазутка свою лебедушку не поцеловал, не улещал жаркими словами. Пусть Олеся привыкнет, поразмышляет над своей судьбой. Он, Лазутка, ни в чем принуждать её не будет.

Пока же Скитник, не привыкший к безделью, срубил для Гнедка пристрой, ибо Покров на носу, а затем смастерил пару силков, рогатину и два самострела.

- Не за горами зима, Авдеич. Буду зверя добывать, птицу и белку бить. В голоде сидеть не будем.

- Добыча не помешает, но будь осторожен. Тут окрест и медведи и вепри, и рыси водятся. Зри в оба, детинушка.

Как-то Лазутка ушел на промысел с утра, но к вечеру не вернулся. Олеся забеспокоилась:

- Никак, беда приключилась, Петр Авдеич.

- Едва ли, - успокоил Бортник. - Лазутка твой - мужик ловкий, скоро вернется.

Но Скитник не вернулся и утром. Олеся вся в слезах упала на колени перед образом Спаса, взмолилась:

- Господи! Спаси, сохрани и помилуй раба твоего Лазутку. Спаси моего любого!..

Скитник, прихрамывая, в изодранном кафтане, появился в избе лишь после полудня. Олеся кинулась ему на шею.

- Жив! Любый ты мой, жив!

Петруха протяжно крякнул, а Олеся неистово целовала Лазуткино лицо, вся светясь от радости.

- Где ж пропадал, любый мой? Вижу, поранился. Садись борзей на лавку, надо перевязать тебя.

Скитник поведал:

- Силки ставил. Вспять пошел и сам в ловушку угодил. Бац - и в яме сохатого.

- Да куда ж тебя занесло? - ахнул Петруха. - Почитай, отсель верст пятнадцать. Ту ловушку я еще по весне сработал. Забыл тебя упредить: как увидишь посохшую ель с тремя зарубинами - обочь её западня. Кто ж мог подумать, что ты в такую даль пустишься. Легко еще отделался, о край бухнулся, а кабы осередь - поминай как звали.

Петруха осмотрел Лазуткину ногу и перекрестился:

- Слава Богу, острие кола лишь мякоть пронзило. В рубашке родился, детинушка... Заживет, у меня пользительная мазь имеется. Недельку похромаешь, а дальше хоть в пляс на свадебку.

Всю неделю Олеся неотлучно находилась подле Лазутки. Лучистые глаза её были сердобольны и... счастливы. Обовьет ночью горячей рукой за шею, спросит:

- Полегче ли тебе, любый?

- Полегче, Олеся. Спасибо тебе, родная... Добрая ты, ласковая... Вот такую бы мне в жены.

- Так возьми, любый!

- А не пожалеешь? Коль возьму, так на всю жизнь.

- Не пожалею. Буду верна тебе до конца.

Лазутка поцеловал Олесю страстным, пьянящим поцелуем.

Утром Скитник обратился к Бортнику:

- Слышь, Авдеич, а обряд венчания ты не забыл?

- Такое не забывается, - понимающе глянул на Лазутку Бортник.

- Так сделай милость, повенчай нас с Олесей.

- Повенчать бы можно, да токмо кое-каких вещей не достает для оного обряда.

- Ничего, обойдемся, Авдеич. Доставай свой подрясник и приступай.

- Не гони лошадей, детинушка. Дело-то сурьезное. Допрежь надо баньку истопить и очиститься, затем перед иконой встать и покаяться... Дело-то, сказваю, сурьезное.


* * *


У зимы брюхо хоть и велико, но не голодовали. Без мяса и хлеба не жили. Мясо добывали охотой мужчины, а хлеба выпекать давно уже научилась Олеся.

Бортник не нарадовался:

- Знатная у тебя жена, Лазутка. И караваи пышные и пироги с зайчатиной сами в рот просятся. Жаль, муки маловато, не чаял, что у меня будут еще два едока. Но как-нибудь протянем.

- Продержимся, Авдеич. Зверя в лесах довольно.

Еще в зазимье удалось завалить крупного сохатого, так что в мясе не нуждались. Были у Бортника и другие запасы: сушеные и соленые грибы, орехи и мед, моченая брусника... Одним словом, не бедствовали.

В дикой лесной глуши счастливо тянулись дни для Олеси и Лазутки. Скитник не мог наглядеться на свою лебедушку. Верна оказалась своему слову Олеся.

- Есть у меня тятенька и матушка, но с ними мне все равно бы не жить. Выдали бы меня за нелюбого человека, что страшней смерти. Отныне ты для меня самый близкий и самый родной человек. Навсегда запомни это, Лазутка. Отныне ты - государь мой, - убежденно и ласково молвила Олеся после первой брачной ночи.

Лазутка зацеловал девушку. Три месяца минуло, а Олеся оставалась всё такой же пылкой, нежной и заботливой женушкой.

Авдееич и то подметил:

- Зрю, великая любовь между вами. И дай Бог, чтобы она никогда не померкла.

Покойно и безоблачно было на лесной заимке. Казалось, ничего не предвещало беды.


Г л а в а 5 ПОГОНЯ


В один из январских дней князь Василько Константинович позвал к себе известного зверолова-медвежатника Вавилку Грача и повелел:

- Дам тебе, Вавилка, десять гридней из молодшей дружины и ступай в леса. Подними из берлоги медведя и доставь в Ростов.

-Доставлю, князь, - поклонился Вавилка. Был он коренаст, сухотел и обличьем черен, за что и заимел кличку Грач.

Зима была метельная и среброснежная, дремучие леса утонули в высоких сугробах. Охотники пошли на коротких и широких лыжах, обитых выделанной лосиной кожей. Метели отшумели две недели назад, поэтому снег отстоялся, сделался плотным и упругим, на коем отчетливо отпечатывался любой след. Но ни птичьи, ни звериные следы Грача не волновали. Медведь сейчас спит в своем лежбище, и наткнуться на него не так-то просто: каждый год медведь меняет свою берлогу.

На другой день охотники остановились перед непроходимой трущобой.

- Надо глянуть, - молвил Грач.

Путь к середине трущобы прокладывали топорами, обрубая заснеженные ветви.

- А ну сюда, робяты! - воскликнул Вавилка.

Гридни подошли и оторопели: перед ними оказался летний, заледенелый возок.

- Чудеса-а! - протянул Вавилка. - И как токмо он здесь очутился?

- Уж не с ковра ли самолета скинули? - всерьез предположил один из дружинников.

- На что хочешь и думай, Пятунка. От дороги-то, почитай, с версту, - молвил другой молодой гридень.

- Ежели человек упрятал, то какую же силищу надо иметь! Но зачем сюда тащить возок? - недоумевал Вавилка.

- Нет, братцы, тут дело нечистое. Не ковер-самолет, так дьяволы затащили. Нечистое место! - перекрестился Пятунка.

-Правда твоя, десятник, - молвил Вавилка и, еще раз осмотрев трущобу и обледенелый возок, добавил. - Уходим, братцы, от греха подальше.

Но чудеса продолжались. Где-то часа через два наткнулись на свежую лыжню.

- Э-ге-гей! - что есть мочи гаркнул Вавилка, но никто не отозвался, хотя, судя по свежему следу, человек должен голос услышать.

- Никак, кто-то без дозволния князя Василька на пушного зверя охотится. Догнать бы надо, да изведать, - произнес Вавилка, глянув на десятника.

- И догоним! - воскликнул Пятунка.

Погоня была долгой, но безуспешной. Вскоре дружинники и Грач остановились, от них валил пар.

- Скор же на ногу сей охотник, - проворчал Вавилка. - Не угнаться за ним.

- Но изведать всё же надо. Передохнем и пойдем дале. След куда-нибудь да выведет, - непререкаемым голосом произнес Пятунка.

- А как же медведь? - спросил Грач.

- На медведя нам князь пять дней отвел. Успеем. Допрежь надо вора изловить.

И вновь началась погоня. След вывел на хорошо обкатанный санями большак, кой связывал Ростов с Переяславлем.

Грач долго и пытливо осматривал дорогу.

- Здесь вор снял лыжи и пошел пешком, но в какую сторону - одному Богу известно. Надо разделиться. Где-то вор вновь станет на лыжи.

Разделились. Одни пошли к Ростову Великому, другие - к Переяславлю. Но вскоре, как на грех, началась бесноватая метель. Гридни прекратили погоню.

- Теперь ищи ветра в поле, - недовольно произнес Пятунка.

- Да уж, - кивнул Вавилка. - Завируха всё скроет. Нам же впору готовить ночлег.

Для бывалого Грача обустроить ночлег в зимнем лесу - не велика проблема: нарубить топоришком сушняку, развести огнивом кострище, накидать на выжженное место лапнику, соорудить из ветвей шалаш - вот тебе и терем. Гридни одеты в теплые бараньи полушубки, ватные штаны и валенки - уляди, не замерзнут. Да еще глотнут на ночь доброго крепкого меда, что хранят на поясах в баклажках. Есть в сумах и пропитание: лепешки, сухари, заранее заготовленные куски мяса.

На медвежью берлогу набрели на другой день. Расставили вокруг прочные тенета и принялись разбирать лежбище, а когда показался мохнатый медвежий бок, начали сторожко тыкать в зверя рогатинами. Медведь зашевелился, заурчал.

- За сеть! - тотчас закричал Грач. - Пускай стрелу в полсилы!

Стрела довольно больно уколола зверя; тот поднялся на задние лапы и, с угрожающим ревом, пошел на обидчиков. Но прочны оказались тенета!

Князь Василько Константинович остался доволен Грачом.

- Матерый зверь. Получай, Вавилка, кубок серебряный.

Грач низехонько поклонился.

- Благодарствую, князь. Сей щедрый дар - и мне и детям, и внукам в добрую память.

- Ступай, Вавилка.

Грач попятился, но у самых дверей остановился.

- Прости, князь, но дозволь слово молвить.

- Сказывай.

И Вавилка рассказал всё, что он и дружинники обнаружили в лесу.

Чужаку-зверолову князь Василько не удивился: не впервой по его угодьям мужики без порядной грамотки шастают. Таких надо вылавливать и наказывать. А вот спрятанный в трущобе ямщичий возок, князя явно обескуражил.

- Дело сие странное. И кому это пришло в голову спрятать в лесу возок?

- Мекаю, лихому человеку, князь. Не зря ж, поди, укрыл в трущобе.

- Лихому человеку, - раздумчиво повторил Василько. - Уж не ямщику ли Лазутке, кой выкрал у купца дочку.


Г л а в а 6 ДЕРЗКИЙ ВЫЗОВ


В тот день, когда сбежала Олеся, купец Василий Богданов торопко заспешил в княжий детинец, обнесенный высоким дубовым тыном с тремя проезжими воротами.

Детинец красен двумя белокаменными храмами - Борисоглебской церквью и Собором Успения Божьей Матери. Собор только что закончили строить в 1231 году. Южнее его находился двор епископа Кирилла Второго, к коему примыкали два монастыря: с запада Иоанновский, с юга - Григорьевский затвор, в коем находилось духовное училище, перенесенное сюда из Ярославля князем Константином.

Неподалеку от Успенского собора высились Княжьи терема - нарядные, дивной резьбой изукрашенные.

На красном крыльце дорогу Богданову перегородили трое дружинников с мечами и копьями.

- По какой надобности? - строго вопросил один из гридней.

- Купец Василий Богданов. Дочь мою ямщик Лазутка похитил. Порошу у князя милости, дабы погоню учинил.

Дружинники переглянулись, присвистнули. Неслыханное дело для Ростова Великого. Надо звать дворецкого Дорофея: без его дозволения никто к Васильку Константиновичу войти не мог.

Дорофей выслушал купца и поднялся к князю. Вернулся без замешки.

- Князь Василько Константинович ждет тебя, купец Василий.

Князь принял Богданова в своей опочивальне. Василий Демьяныч низко поклонился князю и поведал о своей беде, на что Василько молвил:

- Выходит, твоя дочь сама к ямщику сбежала.

- Сама, князь, врать не стану. Уж больно по сердцу этот Лазутка ей пришелся. Но мало ли чего неразумному чаду в голову втемяшится. Она, забыв о всяком благочестии, нарушила старозаветные устои и вышла из родительского послушания. Через неделю я помышлял ее благословить на свадьбу с сыном купца Якурина, а она, вишь ли, к смерду подалась. Помоги, князь Василько Константинович, сыск Лазутке учинить.

Василько какое-то время помолчал, а затем молвил:

- Смерд Лазутка не так уж и повинен. Наслышан об этом удальце и в сече его видел. Помышлял в дружину свою взять, а он с девкой умчался... Но в другом ты, купец, прав. Я никому не позволю старину рушить. Выделю тебе, купец Василий, сыскных людей из молодшей дружины. Пусть молодцы разомнутся. Лазутку - в поруб!

Но сыск завершился неудачей: Олесю и Лазутку нигде не нашли. Василий Демьяныч ходил темнее тучи. Теперь каждый из ростовцев мог ткнуть в него пальцем и с насмешкой сказать:

- Это тот самый купец, кой свою единственную дочку проворонил. Помышлял от Якурина богатый куш захватить, да с носом остался.

Ростовцы посмеивались, а Василия Демьяныча еще больше охватывала злость. Он готов был Скитника на куски разорвать. Смерд, подлый человечишко! Так осрамить на весь город.

Приходя домой после торгов, срывал злость на Секлетее:

- Куда смотрела, раззява! Убить тебя мало!

Секлетея, ведая, что муженек крут на расправу, падала на колени, причитала:

- Глаз не спущала, государь мой. Уж не знаю, как и выпорхнула.

Купец Якурин теперь и знать не хотел купца Богданова: кому ж нужна обесчещенная девка?

Сыскные люди и в другой и в третий раз возвращались к князю с пустыми руками.

- Всё княжество обшарили, но бежане словно в землю провалились. Ни слуху, ни духу, князь Василько Константиныч.

- Худо, - вздохнул Василько.

Молодой князь и в самом деле сожалел о случившемся. Ростовские купцы сетовали:

- Как же так, князь? Ныне нам и на торги не уехать. Чего доброго, жен и дочерей наших среди дня похитят. Нет порядка в княжестве!

Василько понимающе кивал и посылал сыскивать бежан всё новых и новых людей, но все усилия князя были тщетны. Василько не зря старался поддержать купцов: те были богатыми и влиятельными людьми, и не раз оказывали князю помощь в возведении собора и храмов, в ратных делах. Когда наступала для Ростовского княжества опасность, торговые люди вливались в городское ополчение, и храбро бились с врагами.

Нет, от купечества нельзя отмахиваться, слишком велика их роль в городе. Без купцов нет и торговли. А ныне выйди на торжище - и чего только не увидишь! Заморские и русские купцы, ходившие в далекие плавания, поражают ростовцев византийской роскошью: шелковыми тканями, цветными сукнами, яркими коврами, оружием из дамсской стали, ароматными смолами для благовоний, всевозможными пряностями и сладостями (перец, гвоздика, корица, имбирь, мускатный орех, чернослив, изюм, миндаль...). Здесь же на торжище продавали свои изделия и местные ремесленники: кузнецы, гончары, оружейники, ювелиры-златокузнецы... Наводняли торжище и смерды из сел и деревень, привозя с собой хлеб, мясо, мед, холсты, кожу, пеньку, деготь...

Без торговли нет купца, нет и города. А городу нужен порядок. Лазутка же Скитник бросил дерзкий вызов не только Ростову Великому, но и древним устоям, записанным в «Русской правде».

Смел ямщик, думал Василько. Но на что он надеется? Если он в Ростовской земле, то не сегодня-завтра будет сыскан и приведен на княжий суд... А ежели сбежал к другому князю, то взять его обратно будет непросто. Между князьями вечное нелюбье, чуть ли не каждый год вспыхивают междоусобицы.


Г л а в а 7 СИДОРКА


Лазутка вернулся на заимку Бортника лишь под вечер. У крыльца скинул с катанок лыжи, стряхнул с шапки и бараньего полушубка снег. Вокруг бесновалась гулкая свирепая метель.

Лазутка вошел в избу, и тотчас к нему метнулась Олеся.

- Запропастился, любый мой. Да как же ты охотился в экую завируху. Борода и усы в снегу... Чу, глаза твои невеселые. Аль что случилось?

Лазутка поцеловал Олесю, легонько отстранил от себя, сел на лавку и надолго замолчал.

- Да ты не таись, детинушка, не уходи в себя. Аль впрямь что случилось?

Лазутка вздохнул и кивнул головой.

- Случилось, Авдеич. Гнались за мной оружные люди на лыжах, никак, княжьи.

- Видели тебя? - встревоженно спросил Авдеич.

- Нет. Гнались за мной по лыжне, да я всё петлял. На дорогу выскочил, а тут метель навалилась, она-то и спасла.

На глаза Олеси навернулись слезы.

- То нас ищут. Мой тятенька никаких денег не пожалеет, чтобы сыскать меня. Пропадем, любый мой!

- Да ты не горюй раньше времени, дочка. Мало ли кого княжьи люди сыскивали. Лиходеи никогда не переводятся. А коль, упаси Бог, меня в чем заподозрили, то давно бы в избе побывали. Дорогу ко мне ведают. Так что, успокойся, дочка.

Но Скитник был встревожен не на шутку. Княжьи люди, думал он, может быть, и не ведали за кем гоняются, но когда возвратятся в Ростов и расскажут о «воровском человеке» князю, тот, со своей башковитой головой, обо всем догадается. Купец Богданов наверняка не единожды к князю наведывался, и Василько не отступится от поисков... Выходит, на заимке не отсидеться. Надо искать выход, но он один - вновь бежать. Но сейчас зима, как быть с Олесей? Прятаться по зимним урочищам - и крепкому мужику тяжко. Олеся не выдюжит. Но как же быть? Не сидеть же, сложа руки, пока не схватят тебя княжьи дружинники и увезут на суд в Ростов... Погодь, погодь. А что если?..


* * *


Курная избенка ямщика Сидорки Ревяки находилась на Чудском конце города. Авдеич постучал в разбухшую от мороза дверь, молвил обычаем:

- Господи, Исусе Христе, помилуй нас!

- Заходи! - послышалось из избы.

Авдеич вошел, снял шапку, перекрестился на закоптелый образ Николая Чудотворца, поклонился хозяину и молвил:

- Здоров будь, Сидорка.

- И тебе доброго здоровья, - недоуменно поглядывая на незнакомого мужика, отозвался ямщик.

Авдеич осмотрелся. В избе сумеречно, волоковые оконца затянуты мутными бычьими пузырями, пахнет ямщичьей справой, развешенной по стенам на колках, и кислыми щами; от приземистой печи исходит тепло, на ней сушатся онучи и рукавицы; подле печи - кадка с водой, на коей висит деревянный ковш с узорной ручкой; вдоль передней и правой стены - лавки, крытые грубым сермяжным сукном; посреди избы - щербатый стол; у левой стены - невысокий деревянный поставец с немудрящей посудой: оловянными мисками, ложками, медной яндовой, тремя чарками.

Сидорка поступил так, как и положено на Руси: накорми, напои, затем вестей расспроси.

- Щтец похлебаешь?

- Да не худо бы, - не отказался, проголодавшийся за дальнюю дорогу Авдеич.

Ревяка налил шей полную миску, отрезал от каравая ломоть хлеба и поставил жбан с квасом.

- Угощайся, мил человек.

Авдеич перекрестил лоб, вновь поклонился хозяину и сел за стол. После молчаливой трапезы вдругорядь перекрестился, поблагодарил хозяина за хлеб-соль и приступил к разговору:

- Петрухой меня кличут... Вижу, бобылем живешь. Небось, тяжеленько без бабы?

- Привык я, Петруха. А когда-то с бабой жил. Да какая же с ямщиком уживется? День - в избе, а две недели в гоньбе. Ямщичье дело известное... С какой нуждой ко мне, Петруха?

- Есть нужда и немалая. Надо Лазутку Скитника выручать.

- Лазутку? - встрепенулся Ревяка. - Жив, слава тебе Господи! Да то мой лучший дружок. Сказывай, что с ним. Ведь он дочку купца увез. Почитай, весь Ростов шумит.

Авдеич ничего не утаил, а в конце рассказа молвил:

- Отвези Лазутку и жену его в Углич. Там никто его искать не будет.

- Далече, Петруха, - вздохнул Сидорка.

- Далече, но так уж Лазутка порешил. И жена его согласна. Но самый опас - перевезти их через Ростов. Другого санного пути на Углич нет.

- Вестимо нет. Но как провезти? В Ростове Лазутку каждая собака знает, как бы в беду не угодить.


* * *


У ворот Сидорку остановили караульные люди из молодшей княжьей дружины.

- Куда путь правишь, ямщик, и кого везешь?

- Везу, люди добрые, Петруху Бортника с товаришком. А вспять - сенца захвачу.

Авдеич сошел с саней, поклонился.

- На князя Василька Константиновича бортничаю, да вот солью оскудел. Купил семь фунтишков и ямщика подрядил. Пешечком-то далече.

- Чай, слыхали о Петрухе Бортнике? - подал голос с коня Сидорка.

- Слыхали. Проезжайте!

Миновав ворота, Ревяка рысью погнал коня по переяславской дороге. Где-то версты через две сани остановились. Сидорка спрыгнул с коня и указал на заснеженный стожок.

- Вот исенцо, о коем тебе поведал Лазутка. То я накосил. Стоять бы ему до весны, но придется пудишков пять взять.

Далее Петруха ехал на большой груде душистого сена. Пока всё шло благополучно, как и замыслил Скитник.

Верст через пятнадцать Авдеич крикнул:

- Приехали, Сидорка!

На дорогу вышли из леса Лазутка и Олеся.

- Спасибо, друже. Разворачивай своего каурого! - живо, приподнято произнес Скитник.

Подъезжая к городу, Сидорка перекрестился. Помоги, Господи, без беды проскочить. У ворот стояли те же караульные. Увидели Сидорку с возом сена и открыли ворота.

Зимний денек короток, надвигалась тихая звездная ночь. Ревяка остановил коня и шагнул к саням.

- Живы ли, православные?

- Живы, Сидорка, - глухо послышалось из воза. Головы Лазутки и Олеси были лишь слегка припорошены снегом.

- Не замерзли?

- Это в медвежьей-то шубе? Сидим, как в бане. Не так ли, лебедушка?

- С таким мужиком не замерзнешь, - хохотнул Сидорка. - Еды не забыли взять? Чу, у вас есть сальцо и лепешки. Поснедайте, милочки. Впереди - дорожка дальняя.


Г л а в а 8 ОДИН БОГ БЕЗ ГРЕХА

Углич хоть и моложе Ростова Великого на два с половиной века, но насельники его известны с древнейших времен. Еще в седьмом столетии в Углицком крае жили меряне, кои с первой половины Х1 века постепенно слились с новгородскими славянами и смолянами - кривичами.

По некоторым источникам Углич первоначально располагался у Грехова ручья. Бытует предание, что город был основан в 947 году сборщиком дани, присланный в этот край княгиней Ольгой. Насельники у Грехова ручья имели небольшое укрепленное городище, однако, оно было недостаточно надежным. Тогда насельники, собравшись всем племенем, решили уйти на Волгу, что в семи верстах от Грехова ручья, и поставить на высоком крутом берегу мощную крепость. Переселение произошло в первой четверти Х11 века.

Место для сооружения детинца было выбрано удачно - на мысу, омываемом с двух сторон Шелковкой и Каменным ручьем. С юга обе речки соединялись рвом, и на валах вдоль берегов искусственно поднявшегося острова, возвели дубовую крепость.

Впервые город под названием Углич упоминается в Ипатьевской летописи в 1148 году. Под эти же годом помещен рассказ, в коем описывается междоусобная война Киевского, Смоленского и Новгородского князей против Ростово-Суздальского властителя Юрия Долгорукого. Князья подошли к городу Снятину и начали разорять города и веси по обоим берегам Волги и «поидоста оттоле на Оуглече поле», а далее к устью Мологи.

До 1218 года Углич входил в состав Ростовского княжества. Но после смерти Всеволода Третьего могучее Ростово-Суздальское княжество распалось на ряд самостоятельных уделов. Получил самостоятельность и Углич. Его первым независимым князем стал внук Всеволода и родной брат ростовского князя Василька - Владимир Константинович.

Братья никогда не враждовали. Больше того - многие годы князь Углицкий провел в Ростове.


* * *


У своего двоюродного дяди Малея Шибана Лазутке довелось побывать лишь единожды. Давно это было, почитай, годков двадцать назад.

Как-то Егорша засобирался в Углич, молвил:

- Подрядил меня один из кузнецов кусок уклада87 в Углич отвезти - Малею нашему.

- И всего-то? - подивилась Варвара. - А сам-то чего не поехал? Чудно.

- А какой кузнец без чудинки? Допрежь санные полозья мне укладом оковал, и топор с укладом в руки сунул. Покажи-де полозья, топор и кусок укладный Малею. И боле ничего не изрек.

- Чудной, - вновь повторила Варвара. - Чай, не без денег в эку одаль послал?

- Не скряга, деньгой не обидел. Заодно, глядишь, на Малея гляну. Давненько его не зрел.

Вот тут-то Лазутка и напросился:

- Возьми меня, тятя. Охота мне другие города посмотреть. Возьми!

Мать было запротестовала:

- Куда мальца в такую дорогу? Да и мороз на дворе.

Отец же вначале малость призадумался, а затем одобрительно хлопнул Лазутку по плечу.

- А что? Пора и тебе Русь поглядеть. Поехали, сынок!

Никогда не забыть Лазутке свой первой ямщичьей поездки.

Летели сани. На Лазутке - теплый малахай и овчинный шубячок. Мороз не в мороз! И какая лепота окрест. Лазутка восторженно закричал:

- Гони, тятя, гони!

Мимо мелькали мохнатые, высоченные ели и сосны. Веселое, златоглавое солнце, сказочный заиндевелый лес, звон бубенцов, ярый бег коней.

- Борзей, тятя! Борзей!

Егорша оглянулся на сына, задорно отозвался:

- Гоню!

Гикнул, взмахнул кнутом - стрелой помчали кони. Дорога широкая, укатанная, спорая. (Две недели не было метелей, ежедень сновали торговые обозы).

Весело, славно Лазутке. Легкие сани будто по воздуху летели в серебре сугробов.

- Гони-и-и!

Блестели глаза, алели щеки, вились смоляные кудри из-под заячьей шапки. Э-эх, как мчат сани! Дух захватывает. Ветер бьет в лицо, пожигает ядреным морозцем; заливисто поют бубенчики, вздымается косматая конская грива.

Любо Лазутке!..

В Угличе впервые увидел он кузнеца Малея - крепкотелого, жилистого мужика с черной окладистой бородой и прищурыми насмешливыми глазами.

- Всё ямщичьей гоньбой промышляешь, Егорша? Не надоело?

- А тебе у горна стоять не наскучило? Вот так-то, Малей. Каждому - своя планида.

Малей долго разглядывал топор, а затем, в сопровождении Егорши и Лазутки, вошел в кузню и размашисто ударил лезвием топора по железной заготовке. На лезвии оказалась лишь небольшая зазубрина. Кузнец крутнул головой.

- Вот те и Ошаня... Дьявол!

Малей удрученно опустился на груду железа.

- Да ты чего закручинился? - непонимающе уставился на сродника Егорша.

- А-а, - вяло отмахнулся Малей. - Всего не расскажешь... Дьявол ему помощник.

Кузнец долго не мог прийти в себя. Понуро вздыхал, скреб твердыми, загрубелыми пальцами опаленную бороду.

Уже позднее Лазутка узнал, что между ростовским кузнецом Ошаней и Малеем шло давнее соперничество - кто крепче изготовит уклад. Допрежь в лучших мастерах ходил угличанин, а затем счастье улыбнулось Ошане.

Вот таким сумрачным и запомнился Лазутке его дядя Малей...

Ямщик Сидорка Ревяка распрощался с бежанами за версту от Углича.

- Соваться в город не буду. Я тут среди посадских примелькался. Вспять поверну, от греха подальше... Кузнечную-то слободку не забыл?

- Не забыл, Сидорка. На самом взгорье, у храма Николая Чудотворца... А тебе по гроб жизни спасибо, выручил. Тут нас искать не будут.

- Дай-то Бог, - подтягивая супонь хомута, сторожко кашлянул в черную, торчкастую бороду Ревяка. - И все же не сглазь, Лазутка. Не берись лапти плести, не надравши лык. Жисть она с выкрутасами.

- Да будет тебе, Сидорка. Всё-то у нас будет славно с Олесей. Не так ли, лебедушка? - обняв жену за плечо, бодро и уверенно сказал Лазутка.

Олеся доверчиво прижалась к мужу, но глаза её были робкими.

Ямщик развернул сани, попрощался с молодыми и перекрестил обоих:

- Да храни вас Бог!

Скитник и Олеся долго смотрели ему вслед, а затем повернулись к Угличу. Что ждет их в этом граде?

Их лица обдал довольно порывистый и прохладный ветер с мелкой снежной порошей. Вокруг дороги затаился матерый нахмуренный лес. Где-то неподалеку жутко, зловеще ухнул филин.

Олеся еще теснее прижалась к Лазутке.

- Что-то страшно мне, любый мой.

- Выкинь тревогу, лебедушка. В Угличе нам опасаться некого. Всё будет хорошо. Ты уж поверь мне.

Олеся глянула в спокойные Лазуткины глаза, и на душе её стало чуть полегче.

- Не замерзнешь?

- Кожушок теплый да и ичиги на добром меху. Не замерзну.

Посад широко раскинулся за стенами крепкой дубовой крепости; он довольно разросся за последние двадцать лет. Небольшая Кузнечная слободка превратилась в крупную слободу; на ней, кроме деревянного храма Николы, высились несколько добротных хором и изб на подклетах.

- Никак, разбогатели кузнецы. А может, и купцы хоромы понаставили, - молвил Лаутка, отыскивая глазами избу Малея Шибана. Да вот и она - крепкая и ладная, с просторным огородом и журавлем близ дымящейся кузни. Жив, выходит, Малей Якимыч!

Кузнец не сразу признал Лазутку. Перед ним стоял дюжий, высокий, молодой мужик в черной, кучерявой броде. Долго приглядывался своими пытливыми, прищурыми глазами и, наконец, вымолвил:

- Кровь не обманешь. Вот таким же Егор был в твои годы. Но ты покрупней, Лазутка. Эк, вымахал!.. А это кто с тобой?

- Жена моя, Олеся.

Олеся молча и смущенно поклонилась кузнецу.

- Наградил же Бог красотой, - довольно крякнул Малей. - Где ж сыскал такую?

- То долгий сказ, Малей Якимыч.

- Что верно, то верно. Айда в избу.

На удивление Лазутки, кузнец не так-то и постарел, хотя и перешагнул уже шестой десяток. Всё такой же крепкий, сухотелый, лишь в черной бороде появилась серебряная паутина.

Подстать Малею была и его жена Прасковья - подвижная, сухопарая, с прямой подбористой фигурой.

Накормив и напоив нежданных гостей, Малей и Прасковья, в ожидании рассказа, уселись на лавку. Слушали, кивали, допрежь с улыбкой, а затем с озабоченными лицами; под конец и вовсе расстроились.

- Вот оно как, - хмуро протянул Малей. - Выходит, без родительского благословения, церковного венчания, да еще беглые. Худо!

- Да уж, - скорбно покачала головой Прасковья. - Неладно всё как-то, не по-людски.

В избе застыла угнетающая тишина; слышно было даже, как стрекочет сверчок под печью.

Олеся съежилась, как подшибленный воробушек, на глазах её выступили слезы.

Затяжным было это тягостное молчание. Малей все свои годы жил по правде и старине, строго придерживаясь дедовских устоев. То, что сделал Лазутка - грех, а то, что Олеся - грех вдвойне. Дочери ослушаться отца и матери, сбежать из отчего дома - неслыханный позор для родителей. На старозаветной Руси такого не прощают.

- Надо покаяться, доченька - и домой, - сердобольно молвила Прасковья. - Тятенька с маменькой пожурят, пожурят да и простят. Все же - дите родное. Родительское сердце отходчиво.

Олеся подняла заплаканные глаза на Лазутку.

- Что делать-то будем, любый?

Лазутка положил обе ладони на плечи Олеси и долго, долго смотрел в её печальные глаза, а она - в его, такие влюбленные и родные.

- Сама решай, лебедушка... Что сердце твое подскажет, так и будет.

- Сердце? - грустно улыбнулась Олеся. - Сердце давно уже с тобой, любый мой. Как ни жаль мне тятеньку и маменьку, но я уже обет себе дала. Хоть на край света, но с тобой.

- Да как же так, доченька? Грех-то какой, - тяжко вздохнула Прасковья. - Домой все-таки надо. Домой!

- Погоди, мать, - вмешался, наконец, в разговор Малей. - Любовь-то, вишь, всякие устои рушит. Оставайтесь и живите с Богом.

- Да ить грешно, - не отступалась Прасковья.

- И первый человек греха не миновал, и последний не избудет. Каждый ведает: один Бог без греха... Живите, сказываю, и чтоб никаких попреков, Прасковья, а то ты меня ведаешь.

- Живите, - покорно кивнула Прасковья.


Г л а в а 9 ДВА НАДЕЖНЫХ ЩИТА

Чем старше становился князь Василько Константинович, тем все чаще он посещал богатейшую книжницу, коя, еще со времен Константина находилась в Григорьевском Затворе - каменном монастыре. В княжьем деревянном тереме много книг хранить опасно: пожар может приключиться в любой час, и сколь уже лютых пожаров было только на последнем веку Ростова Великого!

За крепкими же каменными стенами книгам надежней и покойней.

Вкупе с Васильком приходила в библиотеку и Мария, куда её влекло, чуть ли не каждый день. Василько не переставал удивляться: супруга одержима книгами, она, совсем еще молодая женщина, готова, как старая келейница, сидеть за древними рукописями день и ночь. Не знавал еще таких женщин на Руси князь Василько, не знавал и тем больше любил и ценил Марию.

- Ты послушай, мой милый супруг, что в сей рукописи сказано.

Василько подсел к Марии, мягко улыбнулся.

- Слушаю, милая женушка.

Княгиня придвинула бронзовый подсвечник к рукописи и неторопливо прочла: «Прошли те благословенные времена, когда государи наши не собирали имения, а воевали за отечество, покоряя чуждые земли; не угнетали людей налогами и довольствовались одними справедливыми вирами, отдавая и те своим воинам на оружье. Боярин не твердил государю: «мне мало двухсот гривен», а кормился жалованьем и говорил товарищам: «станем за князя, станем за землю Русскую!». Тогда жены боярские носили не златые, а просто серебряные кольца. Ныне другие времена!» Нет, каково сказано!

- Золотые слова. Воистину: «другие времена». Далеко не те стали русские князья, а бояре - и того хуже. Один наш Борис Сутяга чего стоит. На Отечество ему - наплевать. Случись любая война, хворым прикинется. А коль все же пойдет, великой казны затребует и новых владений, скряга! Он и с камня лыки дерет. За злато и серебро готов дьяволу служить. Где уж такому о Руси заботиться?

- Худой он человек, Василько. Чу, до сей поры сносится с Ярославом. Боярин Воислав Добрынич его зело не любит.

- Да его и другие-то бояре не шибко в гости привечают, - усмехнулся Всилько.

- Остерегайся его. От Сутяги любой пакости можно ожидать.

- Не хочу здесь о нем толковать, - нахмурился Василько. - Давай-ка еще в книги заглянем.

Князь достал с полки одну из толстых тяжелых рукописей, облаченную в доски с позеленевшими медными застежками, раскрыл пожелтевшую пергаментную страницу, отмеченную закладкой, и молвил:

- Люблю о Святославе Игоревиче честь. Вот то был полководец!

Мария задумчиво, напрягая память, прошлась по книгохранилищу, затем остановилась и четко, безошибочно произнесла:

«В лето шесть тысяч четыреста семьдесят второе88, когда князь Святослав вырос и возмужал, начал он воев собирать многих и храбрых; ходя легко, как барс, вел он многие войны. В походах не возил он за собой обозов, ни котлов, не варил мяса, но тонко нарезав конину ли, или зверину, или говядину, жарил её на углях и ел. Не имел он походного шатра, но спал на конском потнике, положивши седло под голову. Таковы были и другие его вои. Перед началом похода он посылал послов к странам, говоря: «Хочу идти на вас». Перед сечей Святослав всегда говорил дружине: «Либо победим, либо ляжем костьми, но не отступим и не посрамим земли русской, а мертвые сраму не имут». Он был настоящий полководец.

Мария повергла Василька в очередное изумление.

- Никогда не видел, чтоб ты держала в руках сию книгу. Мария, Бог ты мой!

Княгиня тихонько рассмеялась.

- Держала, и не раз. В Чернигове.

- Однако ж память у тебя. Восхищаюсь тобой, Мария. И как токмо тебе удается запоминать?

- Сама не знаю... Но самые яркие места рукописи у меня всегда остаются в голове.

Мария встала на стулец и потянулась за одной из книг. Темно-вишневый летник плотно обтянул округлившийся живот.

Василько тотчас подскочил к супруге и снял её со стульца. Мария застыла в теплых объятиях князя.

- Опять не бережешь себя, женушка ненаглядная. В каждой книге едва ли не полпуда. Ну, зачем же так?

Первая беременность Марии оказалась неудачной: случился выкидыш. И княгиня, и Василько очень переживали: первым младенцем, как и предрекала Мария, был сын, коего так ждал князь.

- И не помышляй более доставать книги. Слышишь?

Мария поцеловала Василька и заверила:

- Теперь всё будет слава Богу. Не волнуйся, милый супруг.

Василько взял книгу, кою помышляла посмотреть Мария.

- О варягах хотела почитать?.. А ведаешь ли ты путь «из варяг в греки»?

- Ведаю.

Василько опустился на лавку, покрытую цветастым персидским ковром.

- И ты присядь, Мария, и поведай. Многие мои бояре о том «пути» ничего не слышали. Не столь уж и интересуются они нашей историей.

Княгиня села на лавку, вытянула ноги в алых сафьяновых сапожках, а затем положила голову на колени супруга.

- Худо, кто забывает свои корни. Надо бы приучить бояр к книгам. То-то бы они больше радели не о своем животе, а о своем Отечестве. Тысячу раз готова повторять, что « ум без книг, аки птица опешена, якоже она взлетети не может, такоже и ум недомыслится совершенна разума без книг». Как прекрасно сказано, Василько!

Василько нежно перебирал густые шелковистые волосы Марии, и слушал, слушал её мягкий, одухотворенный голос:

- Путь же «из варяг в греки» известен еще с шестого века. Посельники северных стран, кои жили по берегам Варяжского моря89 и коих называли варягами, через земли русские, по рекам и посуху, могли добираться до Черного моря, где жили греки. Торговое путешествие занимало многие месяцы, а иногда и годы. Проплывая по Руси, иноземные купцы останавливались в Киеве и Чернигове, Полоцке и Смоленске, Пскове и Новгороде. Они чинили корабли, пополняли запасы еды и воды, покупали меха, мед, воск, кольчуги и мечи русские, крепче коих не было на белом свете.

- А ведаешь ли ты, Мария, что первым князем на Руси был человек не русский?

- Да как же не ведать, милый? Первым русским князем был варяг Рюрик. Славяне пригласили его на княжение в Новгород, где он и княжил семнадцать лет, а когда умер, то править Новгородом стал старший в Рюриковом доме - князь Олег, кой перенес свою столицу в Киев. Затем Русью правили Рюриковичи - Игорь, Ольга, Святослав, Ярослав Мудрый, Владимир Мономах... И в тебе, муж мой любый, есть варяжская кровь.

- И всё-то ты ведаешь, - вновь поцеловал жену Василько.

- Далеко не всё. Ох, как многое еще надо познать. Хотелось бы побольше о Владимире Святом изведать. Ты-то о нем, сказывал, многие книги чёл. Вот и послушаю тебя.

- А не пора ли тебе за обеденный стол? Сын-то, небось, проголодался.

Светлая, счастливая улыбка пробежала по чистому лицу Марии.

- Ничего, пусть немного потерпит. Он у меня сильный, выдюжит. Рассказывай, милый.

- Ну, если выдюжит... Русь при Владимире была огромным государством. Она простиралась от Карпат на западе, до Волги на востоке, от Онежского озера на севере до Дона и Днепра на юге. За радение о своей державе Владимира воспевали в былинах и называли Красным Солнышком. Он неустанно крепил южные рубежи. Там были построены крепости, поставлены «богатырские заставы» и возведены сигнальные башни, на коих, в случае опасности, зажигали огни, заметные издалека. А дозорные, сидящие на высоких деревьях, увидев эти сигналы, передавали их дальше. Не успевали враги приблизиться, как о них уже знали. Никогда не удавалось застать Владимира врасплох. В былинах сей пресветлый князь наделен самыми высокими достоинствами. Он знаменует собой единение и силу русских земель. Съезжались к нему со всей Руси богатыри послужить князю и народу, защитить страну от поганых. Именно Владимир крестил языческую Русь и распространил по всей стране христианство.

- О том я наслышана. Но когда возникло само христианство?

- Давно это произошло, Мария, еще в первом веке до новой эры. Около двух тысяч лет назад в иудейском селении Вифлееме, в семье плотника Иосафа и его жены Марии родился мальчик, коего нарекли Иисусом. Когда он подрос, то стал читать проповеди в Иудее, население, коей исповедовало свою религию - иудаизм, поэтому иудейские священники враждебно приняли Иисуса Христа и его учеников. А поскольку Иудея находилась под властью Римской империи, то священники утверждали, что Иисус якобы призывает народ на восстание против Рима. Христос был схвачен и распят на кресте по приказу римского наместника Понтия Пилата, но через три дня он воскрес, а еще через некоторое время его ученики - апостолы разошлись по всей стране и начали проповедовать его учение. Христиане считают, что Христос своей смертью искупил грехи человечества. Священной книгой христиан стала Библия, коя, как ты уже знаешь, Мария, состоит из Ветхого Завета и Нового Завета. В Ветхий Завет входит несколько книг, кои рассказывают о сотворении мира, об Адаме и Еве, всемирном потопе, о Моисее и его заповедях, об истории древних иудеев. Новый Завет составляют тексты четырех Евангелий: от Марка, Матфея, Луки и Иоанна - святых учеников - апостолов Иисуса Христа... А ведаешь, Мария, что означает Евангелие в переводе с греческого?

- Благая весть. О том мне в Чернигове монах Порфирий еще поведал. Добрый был инок, жаль, в минувшее пролетье скончался. А я уж так за его молилась! Как отца родного чтила я Порфирия. Ведь это он меня с десяти лет грамоте научил, он же и любовь к книгам привил. Зело мудрым был сей монах. Как-то он мне хотел о церковном расколе рассказать, да не успел. Приехал залетный молодец и выкрал меня из Чернигова.

Оба рассмеялись, и вновь в жарком поцелуе слились их уста. Затем Василько продолжил:

- Раскол в христианстве произошел в 1054 году. Христианство распалось на две церкви: Западную и Восточную. Западная римская церковь стала называться к а т о л и ч е с к о й, то есть всемирной. Её центром стал Ватикан в Риме, а главой - римский папа. Восточная же церковь получила название п р а в о с л а в н о й, то есть п р а в и л ь н о й, во главе с греческим патриархом.

- А вот об этом, я, к своему стыду, и не слышала. Выходит, слово «православный» означает «правильный». Правильный!.. Но это же прекрасно, Василько... А почему бы еще не сотворилось в христианстве одно прекрасное дело?

- Какое?

- Дабы патриархом был русич, дабы не зависели наши епископы и митрополиты от греческого святителя. Так было бы справедливо.

- Эк, куда замахнулась! Руси - своего патриарха? Мысль государственного мужа.

- А что? Собрать на Руси православный Собор и отказаться от греческого святителя.

- Ты это всерьез, Мария?

- Конечно же, Василько. Русь была бы еще более верующей и могучей. Крепкое государство и глубокая вера - это два самых надежных щита, кои не порушить ни одному иноземцу.

- Тебе не женщиной надо было родиться, а великим русским князем. Истина в твоих словах... Ну, довольно на сегодня. Мы еще порассуждаем о патриархах. А сейчас - к столу. Сына кормить!


Г л а в а 10 ОБЕЩАЛ БЫЧКА, А ДАЛ ТЫЧКА

Хоромы боярина Сутяги стояли неподалеку от Ильинской церкви. После княжьего терема, почитай, самые богатые хоромы в Ростове Великом. Высокие, изукрашенные причудливой резьбой, кичливые! Сразу видно, что живет в них знатный боярин.

Отстояв в храме обедню, Борис Михайлыч, в сопровождении ближних челядинцев, обошел свою обширную усадьбу.

На боярине летний, шитый золотом кафтан и кунья шапка с вишневым верхом. На дворе - теплынь, легкий, освежающий ветерок приятно обдает лобастое, меднобородое лицо. Из сада доносится дурманящий запах сирени. Добрый выдался июньский денек, но зрачкастые, капустные глаза Сутяги далеко не добрые - въедливые, подозрительные. Усадьба велика: кожевни, портняжьи избы, поварни, хлебни, пивные сараи и медуши, житницы, конюшни, холодильные погреба... Велик двор, успевай доглядывать. Нет ли где порухи? Надо всё обойти и дотошно осмотреть. Холопы хоть и страшатся боярина, но без пригляда нельзя, глаз да глаз за ними. Всегда что-то находил Сутяга неладное, и ни один его досмотр не обходился без порки. За широким кушаком боярина - всегда увесистая плеточка с медными бляшками. Стеганешь нерадивого раз, стеганешь два - до костей пробьет, на всю жизнь плеточка запомнится.

На сей раз обошлось без порки. Только Борис Михайлыч подошел к поварне, как к нему подбежал запыхавшийся тиун Ушак. (Два года назад боярин предложил ему перейти из вирников в тиуны). Низехонько поклонился и произнес:

- Дозволь слово молвить, милостивец.

- Сказывай, - недовольно буркнул Сутяга.

Но тиун замешкался, оглянулся на холопов.

Сутяга смекнул: Ушак прибежал с тайной вестью. Поманил ключника.

- Поручаю тебе досмотреть, Лупан. И чтоб везде был порядок!

Борис Михайлыч степенно зашагал к хоромам.

- Сказывай.

- Прибыл человек от князя Ярослава, - тихонько молвил из-за спины боярина Ушак.

Сутяга остановился, лицо его озаботилось.

- Агей Букан?.. Куда провел?

- В сени.

Боярин немного помолчал, а затем приказал:

- Я в ложенице буду. Агей же пусть посидит полчасика.

Тиун недоуменно посмотрел на Сутягу. Обычно боярин принимал тайного посланца князя Ярослава немешкотно.

- Пусть посидит! Молвишь Букану, что боярину недосуг. С приказчиками-де и старостами о делах вотчинных толкует.

Поднявшись в ложеницу, Сутяга с хитроватой ухмылкой уселся в кресло. Обождет! Нечего перед Буканом распинаться. Ярослав вновь что-то замыслил, и без его, Сутяги, ему никак не обойтись. А коль так - надо свою значимость выказать. Ярославу ни одно дельце в Ростове не провернуть, ежели Сутяга не поможет. А за помощь князь спасибом не отделается, из спасиба шапки не сошьешь. Пусть золотые гривны достает из калиты, хе-хе.

Едва ли не целый час томил боярин Букана в сенях, наконец, повелел кликнуть.

Агей был хмур и раздражен. Такого униженья он не ожидал. Да как посмел этот клыкастый жадень княжьего посла оскорблять?! Выйти из сумрачных сеней, подняться в боярский покой и дерзко, в лицо молвить: «Князь Ярослав - брат великого князя. И не ему срам терпеть!»

И все же Букан поостыл, одумался. Он - посол не открытый, а тайный, и дело его злое и коварное, за кое и головы срубают. А посему надо всё перетерпеть.

Сутяга, выдавив на меднобородом лице радушную улыбку, принял гостя с извинениями:

- Ты уж прости, Агей. Из сел и деревенек старост принимал. Дела-то худо идут. Смерды ныне своевольные. Леса вырубают, на моих рыбных ловах щуку сетями тягают, сенокосные угодья выкашивают. Шалят, паскудники! Вот и учил старост уму-разуму. В гневе-то своем и о тебе запамятовал... Откушай медку да яств и поведай, какая нужда тебя привела?

Букан не любил ходить вокруг да около, сразу приступил к сути:

- Ныне будет особый разговор, боярин... Небось, никто нас не подслушает.

Сутяга подошел к низкой сводчатой двери и рывком её распахнул.

- Напрасно опасаешься, сотник. У меня не подслушивают, за то - голова с плеч... Рассказывай.

- Князь Ярослав давно ведает, что ты, боярин, в большом нелюбье к Васильку Константинычу. Мыслю, об этом не стоило бы и напоминать. Князь ваш остался без отца и матери. Приключись чего с ним, не приведи Господи, и Ростовское княжество останется без властителя. У Василька пока еще даже и наследника нет.

- Скоро, чу, появится. Княгиня на сносях.

- Младенцы, как ты ведаешь, не управляют княжеством.

- И что из этого? К чему клонишь, Агей?

- А тебе будто и невдомек, боярин. Не хитри, Борис Михайлыч, ты-то уж наверняка всё докумекал.

- Ну.

- С Васильком Константинычем, сказываю, беда может, не дай Бог, приключиться. Был князь - и преставился, все мы смертны.

- Да он здоров, как бык. Силушка по жилушкам огнем бежит.

Букан пристально глянул на Сутягу, криво ухмыльнулся.

- Так, ить, не той ухи похлебал, аль не того винца выпил... Бывает, от питий и яств можно окочуриться.

У Сутяги дрогнуло волосатое, приспущенное веко. Ошарашил-таки его княжий сотник. Выходит, отравить намерен князя Ростовского Ярослав. Ну и ну! Долго моргал выпученными глазами и, наконец, выдохнул:

- Да кто ж на оное отважится?

- Ты, боярин. Ты! - напрямик бухнул Агей.

Сутяга и вовсе очумел, даже зубатый рот раззявил от изумленья.

- Да ты в своем уме, Агей?!

- Пока на башку свою не жалуюсь... Ты пораскинь мозгами, боярин. Коль Василька не станет, великий князь Юрий Всеволодович вынужден будет прислать в Ростов другого князя. И кого ты, думаешь? Брата своего Ярослава. Коль Юрий не взял Ростов ратью, то возьмет его миром, прислав своего наместника. На то он имеет полное право. И тогда ты, боярин Борис Михайлыч Сутяга, станешь его правой рукой. И не токмо. Князь Ярослав непоседлив, на одном месте сидеть не любит. Ростов же Великий на тебя, ближнего боярина и воеводу, будет оставлять. Вся власть станет в твоих руках.

Пока Букан говорил, Сутяга помаленьку приходил в себя. Ну и дельце замыслил Ярослав! Ох, как ему охота занять Ростовский стол. Самый древний, самый знатный стол Ростово-Суздальской Руси. Нет почетней княжества!

Борис Михайлыч отпил из серебряной чары хмельного меда, пожевал неровными, но крепкими зубами пареную репу (страсть любил боярин этот овощ!) и глубокомысленно изрек:

- Власть себе в сласть, да не каждому она в руки дается. Всё - от Бога, сотник.

- На Бога надейся, а сам не плошай. Мудрено присловье. Вот и ты, боярин, не упускай случай. Ярослав тебя не токмо в первые бояре княжества возведет, но и наградит так, что и другому князю не снилось.

- Обещал бычка, а даст тычка. Как бы с носом не остаться, а того хуже - попадешь, как сом в вершу

- Удивляешь меня, боярин. Аль мало гривен тебе дал когда-то Ярослав Всеволодович? Кажись, в накладе не остался.

- Да, ить, как сказать... Деньги, что вода: пришли и ушли. Родись, крестись, женись, умирай - за всё денежки подай, им нет заговенья. Я на одних холопей, почитай, всю калиту извел. Уж больно жрать любят, окаянные, да и мрут, как мухи. У нас, ить, сам ведаешь, то лютое непогодье с голодухой, то моровая язва. Напасись тут калиты. Дай Бог на репу пока хватает. Худая жизнь!

- Тебе ли, боярин, о скудости говорить, - насмешливо изронил Агей. - И не хватит ли кружева плести? Я должен дать Ярославу ответ... Возьмешься Василька извести?

- Чудишь, сотник. Да неуж я смогу князю отравного зелья влить?

- Не сам же, боярин. Покумекай, пораскинь головой. Всякие людишки на белом свете водятся, глядишь, кто-то и сыщется. Не тебя мне уму-разуму учить... Пятьсот гривен золота князь Ярослав пожалует.

Сутяга аж руками замахал:

- Уволь, уволь, милок. Извести князя за такую малость?!

Теперь пришел черед изумляться Букану.

- Малость?! Да то ж шесть пудов золота!

- Нет, нет, не возьмусь, милок. Мне своя голова дороже.

Букан порывисто поднялся.

- Как знаешь, боярин. Пойду я.

Сутяга выдавил на лице умильную улыбку.

- Зачем же спешить, милок? Ты, чай, у меня завсегда гость дорогой. Отведу тебе повалушу, отдохни с дальней дорожки. Не спеши.

Агей зорко, вприщур посмотрел на боярина и согласно кивнул:

- Добро, отдохну в твоей повалуше.

Не час и не два сидел в одиноком раздумье Борис Михайлыч, и, наконец, облегченно вздохнул. Кажись, дельце и выгорит: сыщется такой человек.

Пришел к Букану в повалушу и сокрушенно молвил:

- На какой же тяжкий грех меня князь Ярослав подбивает. Ни епитимьей, ни схимой не замолишь. Ох, тяжкий грех... Но шибко нравен мне князь Ярослав. Так уж и быть, порадею за тыщу гривен.

- Что-о-о? - вытаращил глаза Букан.

- Что слышал, милок, что слышал. Сущий пустяк для Ярослава. Ростовское княжество куда дороже стоит.


Г л а в а 11 СУТЯГА И ФЕТИНЬЯ

Бориска родился на Чудском Конце города, в старенькой закопченной избенке, коя топилась по черному, в семье бедного сапожника. Родился хилым и болезненным, исходил ревом дни и ночи.

Отец Михайла тяжко вздыхал: и надо же такому дитятку на свет божий появиться. Орет и орет! При свете лучины сучил дратву, но, злясь на ребенка, часто её рвал и еще больше ожесточался.

- Да угомони его как-нибудь, мать. Терпенья нет!

- Да как я его угомоню, Михайла. У него, поди, киляк90 в животе. Знахарку бы надо, авось заговорит.

- Так ступай, Матрена, мочи нет!

Знахарка жила в самом конце улицы. Старая избенка ее покосилась, утонула в бурьяне. К развалившемуся крыльцу вела еле приметная тропка.

Матрена истово перекрестилась и открыла дверь. В сумеречной избе было тихо. Топилась печь, едкий, сизый дым выбивался через волоковые оконца. На всех стенах избенки висели пучки засушенных трав и кореньев. На шестке в чугунках что-то кипело и булькало.

- Господи, Иусе Христе, есть кто дома?

С полатей свесилась косматая голова.

- Кого надо, тётенька? - детским голосом отозвалась голова.

- А, это ты дочка. Мне бы мать твою.

- Померла седмицу назад.

Девочка слезла с полатей, хлюпнула носом.

- Худо мне без маменьки.

- Худо, - вздохнула Матрена, - а я, было, к ней наладилась. Мальчонка Бориска у меня занемог. Чу, киляк к нему привязался. Плачем исходит. Ныне ума не приложу, что и делать.

- Коль желаешь, тетенька, так я помогу. Меня маменька многому научила.

- Звать-то тебя как, дитятко?

- Фетиньюшкой... Да ты не сумлевайся, тетенька. Помогу!

Матрена посидела, помолчала и... решилась.

- Идем, дитятко.

Михайла поначалу удивился, а потом, досадливо глянув на орущего Бориску, махнул рукой.

- Пущай пользует.

Фетиньюшка сняла драную шубейку из овчины, подошла к люльке и минуту-другую наблюдала за Бориской. Тот плакал и корчился всем телом.

- Надо бы рубашонку снять.

Из закута, откинув, занавесь из рогожи, вышел чумазый малец лет восьми и, скосив черные глазенки на Фетиньюшку, произнес:

- А сказывают, твоя мать ведьмака.

- И вовсе не ведьмака, - обидчиво отозвалась девочка, и вопросительно посмотрела на хозяина избы.

Михайла погрозил мальчонке кулаком.

- Ступай в закут, и чтоб носа не высовывал.

Слова мальца не некоторое время вывели девочку из себя. Она нахмурилась и посуровела личиком. Вот и делай людям добро. Многие знахарку за ведьму принимают. Напраслина всё это, словами матери подумала Фетиньюшка. Знахаркой была её мать, а не чародейкой, то ж отличать надо. Колдун всегда прячется от людей и окутывает свои чары величайшей тайной. Знахари же творят своё дело в открытую, без креста и молитвы не приступают к делу. Даже все целебные заговоры не обходятся без молитвенных просьб к Богу и святым угодникам. Правда, знахари тоже нашептывают тихо, вполголоса, но затем открыто и смело молвят: «Встанет раб Божий, благословясь и перекрестясь, умоется свежей водой, утрется рушником чистым; выйдет из избы к дверям, пойдет к храму, подойдет поближе да поклонится пониже».

Знахаря не надо разыскивать по питейным домам и видеть его во хмелю, выслушивать грубости и мат, смотреть, как он ломается, вымогает деньги, и страшит своим косым медвежьим взглядом и посулом горя и напастей. У знахаря - не «черное слово», кое всегда приносит беду, а везде «крест - креститель, крест - красота церковная, крест вселенный - дьяволу устрашение, человеку спасение. Крест опускают в воду перед тем, как задумывают наговаривать её таинственными словами заговора, и тем самым вводят в неё могущественную целебную силу. У знахаря на дверях замка не висит, входная дверь открывается всегда легко и свободно; теплая изба отдает запахом сушеных трав, коими увешены стены и обложен палатный брус; всё на виду, и лишь только перед тем, как начать пользовать, знахарь уходит за перегородку Богу помолиться, снадобье приготовить.

На всю жизнь запомнила Фетиньюшка и другие слова матери. Знахаря по пустякам не навещают. Прежде чем придти к нему за советом, недужный уже пользовался домашними средствами: ложился на горячую печь животом, накрывали его с головой всем, что находили под рукой теплого и овчинного; водили в баню и околачивали на полке веником до голых прутьев, натирали тертой редькой, дегтем, салом, поили квасом с солью - словом, всё делали, и теперь пришли к знахарю, догадавшись, что хворь приключилась не от простой «притки» (легкого нечаянного припадка), а прямо-таки от «уроков», лихой порчи, или злого насыла, напуска, наговора и теперь надо раскинуть умом знахарю, дабы отгадать, откуда взялась эта порча и каким путем вошла в белое тело, в ретивое сердце...

Многое, зело многое изведала от матери Фетиньюшка!

Вот и ныне, забыв про обиду, обо всем дотошно расспросила родителей, на что те отвечали, что и на горячую печь животом клали, и в баню водили, и квасом с солью поили...

Фетиньюшка слушала, кивала кудрявой, не расчесанной головенкой, а затем серьезным голосом молвила:

- Принесите чистой водицы из колодезя.

Михайла принес бадейку и поставил на лавку.

- Зачерпните ковш - и на стол.

Михайла выполнил и эту просьбу.

Фетиньюшка сняла с себя нательный крест, окунула его в ковш и, обратившись лицом к иконе Богоматери, молча зашептала какую-то молитву. Закончив её, трижды обошла стол, а затем, побрызгала из ковша во все стороны водой и подошла с крестом к плачущему Бориске. Сердобольно, как не раз говаривала мать, молвила:

- Не плачь, дитятко. С нами Бог и крестная сила.

Теплые, нежные ручонки заскользили по Борискиному животику. Долго оглаживала, то посильней, то помягче, да всё с невнятным Михайле и Матрене заговором. Ладони ее всё двигались медленнее, наконец, и вовсе остановились.

Бориска похныкал, похныкал и вскоре затих, а Фетиньюшка, встав перед киотом на колени, вновь зашептала молитву:

- Господи, Иисусе Христе, сыне Божий, спаси, сохрани и помилуй раба твоего Бориса, отведи от него дурной сглаз, порчу и недуги. Спаси и сохрани его, милостивый Господи...

Усердно, истово, со слезами на глазах читала молитву юная знахарка. Бориска затих и уснул непробудным сном.

Фетиньюшка поднялась и убежденно молвила:

- Теперь он будет долго спать, а когда проснется, то напоите его святой водицей, кою давайте и утром и на ночь. Бориска не будет больше плакать.

- А как же киляк? - вопросил Михайла.

- Никакого киляка у младенца нет. Забудьте о сей хвори... Пойду я.

- Погоди, дочка, отблагодарить тебя надо. Экое чудо содеяла, - молвил Михайла.

- Да и куда ты пойдешь, дочка? Лихо одной-то без маменьки, - участливо произнесла Матрена.

- Лихо, - тихо отозвалась Фетиньюшка. - Ну да Бог милостив.

Матрена собрала на стол и накормила девочку, а прощаясь, молвила:

- Навещай нас, дитятко. Как кручина найдет, так и приходи.

- Спасибо на добром слове, тетенька.

С того дня Бориска и впрямь перестал плакать, но как-то через седмицу вновь занедужил. А приключилось это в лютые крещенские морозы. За ночь избу выстудило, и слабенький Бориска простудился, да так, что его одолел нещадный кашель.

На сей раз к знахарке направился сам Михайла. Зашел в сумеречную избенку и озадаченно крякнул: избенка пуста, а печь давно не топлена.

- Жива, дочка?

Фетиньюшка не отозвалась. Михайла заглянул в закут - никого, заглянул, привстав на носки, на печь, и наконец-то увидел в груде лохмотьев кудлатую головенку девочки.

- Господи, жива ли ты, дочка?

Фетиньюшка не отозвалась. Михайла потряс девочку за плечо, но та не шелохнулась. Никак, заснула и замерзла, бедняга.

Михайла стащил девочку с печи, положил на лавку и принялся её тормошить. Фетиньюшка глухо застонала. Жива, слава тебе Господи! Еще бы какой-то час - и вовсе бы Богу душу отдала.

Когда девочка пришла в себя, Михайла закутал её в полушубок, прижал к груди и поспешил к своей избе. Прибежав домой, заставил Фетиньюшку выпить немного бражки и положил её на теплую печь. Девочка была спасена. Потом она поведала, что собрала на дворе остатки дров, растопила печь и забралась на неё, в надежде согреться, и крепко заснула.

- Бог тебя сберег, дитятко, да еще Бориска. Кабы он не закашлял, не довелось бы моему Михайле за тобой идти, - молвила Матрена.

- Спасибо тебе, дяденька, - благодарно произнесла Фетиньюшка и подошла к Бориске. Послушала, затем приложилась ухом к груди и молвила:

- Нужны, дяденька Михайла, травы багульника, горицвета и тимьяна ползучего. Надобно мне в избу идти.

- Да куда ж тебе в экий морозище? Сам сбегаю. Ты токмо укажи, где находятся твои травы.

- Не найти тебе, дяденька, их много… Да ты не пужайся, я уж отогрелась. Идем!

Из засушенных трав Фетиньюшка приготовила настоев, и принялась поить ими Бориску. На другой день кашель у младенца пропал.

Михайла и Матрена только ахали: и до чего ж разумная маленькая знахарка!

- Нельзя тебе жить одной, дочка. Оставайся у нас, Фетиньюшка, за родную дочь будешь, - молвил Михайла.

Согласна была и Матрена: Бориска часто недужит, а тут своя лекариха.

Фетиньюшка подумала, подумала и осталась, став мальчонке верной и надежной нянькой. Бориска и в самом деле часто недужил, и если бы не знахаркины травы и коренья, давно бы его уже на белом свете не было. Однако лет через пять, благодаря старанию подросшей Фетиньи, Бориска окреп и перестал хворать, постепенно наливаясь здоровьем и силой. Михайла и Матрена не нарадовались на молодую знахарку и всё больше привыкали к ней, а та одержимо привязалась к Бориске, пронеся свою любовь к нему на всю жизнь.

Местные пареньки чурались «ведьмаки», обходили её стороной, а то и кидали в неё камнями и палками.

Девушка приходила домой, забивалась в чулан и потихоньку плакала. Какие же недобрые люди, и что худого она сделала?

В свои пятнадцать лет Фетинья выглядела красивой девушкой, но душа её всё больше ожесточалась. Одна у неё утеха и радость - Бориска, за коего она была готова отдать жизнь. Её привязанность к нему была глубокой и беспредельной.

И еще была одна утеха у Фетиньи. Лес! Здесь, когда она собирала пользительные травы, отдыхала душой, на сердце её становилось легко и празднично, иногда даже песня выплескивалась из её души. Она чувствовала себя птицей, готовой вспарить над солнечным, зеленоглавым, волшебным лесом. Ей всегда казалось, что этот таинственный, прекрасный лес будет для неё всегда чудесным, отрадным местом.

Однако в один из летних, погожих дней радость её померкла. На поляну, где она собирала в суму целебные травы и цветы, внезапно выскочили семеро мужиков - дюжих, бородатых, с рогатинами, луками и кистенями.

Фетинья испуганно охнула: разбойная ватага! Теперь жди беды. Хотела бежать, но ноги приросли к земле.

Разбойники окружили девушку, довольно ухмылялись:

- Смачная девка.

- Грудь торчком и зад ядреный, хе-хе.

- Надо бы полакомиться, атаман.

Атаман, довольно еще молодой кряжистый мужик, с рябым, губастым лицом, окинул похотливым взглядом девушку, криво усмехнулся:

- Аль оголодали, добры - молодцы?

- Оголодали, Рябец. Почитай уж год, как баб не шерстили. Страсть оголодали!

- Сам Бог послал экую ягодку, - вновь усмехнулся атаман и обеими руками рванул на Фетинье домотканный сарафан. Посыпались застежки в траву.

- Не надо, не надо дяденька! - прикрывая груди, закричала Фетинья.

- Мужняя, аль нет? - для чего-то вопросил Рябец.

- Девушка, дяденька. Мне всего-то пятнадцать. Тяжкий грех девушек бабить. Накажет вас Господь!

Глаза Рябца и вовсе стали похотливыми.

- Целехонька, хе-хе. Ну, так я тебя первым ублажу. Повезло нам, ребятушки. А ну ложись, кобылка!

Фетинья начала яростно вырываться, закричала, что было сил, в надежде, что кто-то её услышит и спасет от недобрых людей в глухом лесу.

Но где там вырваться от семерых мужиков!

- Кляп ей в рот, чтоб не орала! - приказал Рябец и навалился на оголенную Фетинью.

Каждый насиловал долго и грубо. Фетинья впала в беспамятство. Когда мужики закончили, наконец, надругательство, то присели, дабы передохнуть на сваленное буреломом дерево и, поглядывая на бесчувственное белое тело Фетиньи, заговорили:

- Чо делать с девкой,атаман?

- Может, кистеньком по башке?

- Девок я еще на тот свет не отправлял. Да и чего с них взять?

- Как чего? - захохотал один из разбойников. - Мужикам на потребу. Может, еще по разу приладимся?

- Будя. Кой толк полумертвую драть. Пущай живет, коль очухается. Пора нам, ребятушки.

Ватага снялась, как её и не было.

Не скоро пришла в себя Фетинья, а затем залилась горючими слезами. Теперь веселый и ласковый лес стал для неё угрюмым и неприютным. Небывалая злость заполнила её душу. Её растерзали и обесчестили жестокие люди. Нелюди! Да покарай же их своей десницей, Господи!

И не час и не два оставалась на опушке подавленная Фетинья. Ей не хотелось жить. В полуверсте от нее протекала река Ишня. Надо выйти на брег и кинуться в холодный омут. Надо!

Фетинья поднялась, плотнее запахнула на себе разодранный сарафан, и вдруг увидела возле ног, в помятой траве, маленький кожаный мешочек на шелковом крученом гайтане. Наклонилась, взяла в ладони, развязала. Да это же ладанка! В мешочке - ароматный комочек смолки, серебряный нательный крест и малюсенький лоскуток выбеленной телячьей кожи, на коей были нанесены киноварью несколько мелких, кудреватых слов. Девушка сожалело вздохнула: в грамоте она была не горазда. А жаль! Уже сейчас бы она знала имя насильника - атамана. Именно с него она сорвала в пылу борьбы кожаный мешочек. Рябец же - всего скорее кличка. Надо непременно изведать имя этого треклятого паскудника.

Ладанка заставила передумать Фетинью об омуте. Ей надо жить и, во что бы то ни стало, отомстить Рябцу.

Девушка, закинув за плечо суму с цветами, кореньями и травами, превозмогая боль, потихоньку побрела к дороге. Но её злоключения не закончились. Невдалеке от дороги она услышала приглушенные голоса:

- Их трое, атаман. Закидаем стрелами.

- А коль пораним, кистенями добьем.

- Теперь - молчок, ребятушки. Вот-вот покажутся.

Фетинья затаилась в зарослях. Рябец замыслил новое черное дело.

Вскоре на дороге показались трое всадников в богатых цветных кафтанах. Из леса с тонким свистом полетели оперенные стрелы с железными наконечниками. Двое из вершников, смертельно раненые, повалились с коней, а третий выхватил было из красных сафьяновых ножен меч, но и его достала безжалостная стрела.

На дорогу высыпали разбойники и принялись, для верности, бить по головам всадников кистенями.

- Всё, ребятушки. Тащи мертвяков в лес, от греха подальше. И коней сведем. Поспешай! Береженого Бог бережет.

Где-то в десяти саженях от притаившейся Фетиньи, разбойники сняли с мертвецов кафтаны, сафьяновые сапоги и шапки, заглянули в переметные сумы.

- Повезло, братцы. Пять гривен серебра.

- Да вот и грамота с печатью. Княжеская.

- Никак, гонцы в Ростов ехали. Важные птахи.

- Здесь оставим, Рябец?

- Упаси Бог. Тут глухой овраг недалече. Сбросим и валежником закидаем. Поспешим, ребятушки.

Разбойники потащили убитых в овраг, а Фетинья выбралась из чащобы, перешла на другую сторону дороги и пошла к Ростову лесом.

С того дня душа Фетиньи ожесточилась, она возненавидела всех мужчин. Лицо ее стало пасмурным и суровым, улыбка никогда уже не тронет её губы.

Сапожник Михайла и Матрена диву дивились: как будто подменили их приемную дочь. Как явилась из лесу, так и ходит, как в воду опущенная.

- Ты уж поведай, доченька. Что приключилось? Вон и сарафан весь изорванный, - сердобольно спрашивала Матрена.

- Ничего не приключилось… А сарафан… Через трущобы продиралась, сучьями порвала.

И весь ответ. Больше - ни единого словечка. Замкнулась Фетинья. Хуже того - сделалась, как полоумная. То сидит молчаливым истуканом, то выйдет во двор, но людей будто не видит и не слышит. И так продолжалось несколько недель, пока Бориска вновь не занедужил. Кинулась к мальцу Фетинья, прижала к себе, запричитала:

- Да что же это с тобой, Борисынька! Не плачь. Исцелю твой недуг, любый ты мой! Отварами, настоями. Крепеньким станешь.

Михайла и Матрена облегченно вздохнули. Оттаяла, кажись, Фетинья. Но напрасно лелеяли они надежду: оттаяла Фетинья лишь для Бориски.

Крепко привязался и Бориска к своей няньке. Он рос хитреньким и завистливым. Уже в десять лет он с издевочкой сказал отцу:

- Ты всё, тятька, дратву сучишь да старые сапожонки латаешь. А сосед твой в купцы выбился, и ныне белые калачи да пряники ест. А ты чего ж?

- Не всякому чернецу в игуменах быть, Бориска. Кому пряник, а кому и дырка от бублика…А ты, мотрю, всё по богатеньким вздыхаешь, и к сапожному делу тебя не влечет. Худо, чадо. Сапожник тоже не последний человек.

- Тоже мне человек, - ехидно рассмеялся Бориска. - То ли дело княжой тиун, аль сам дружинник. Вот бы куда взлететь.

Михайла шлепнул сына по загривку.

- Взлетишь - оземь рожей. Куда уж сыну чернолюдина? Прыгнул бы на коня, да ножки коротки. Ты эти помыслы навсегда забудь.

Но Бориска не забывал. В шестнадцать лет он выкрал у отца годами скопленные деньжонки и всучил их княжьему тиуну, и тот привел его на княжеский двор…

Михайла, обнаружив пропажу, кинулся искать Бориску, но тот, облаченный в новенький суконный кафтан, нагло молвил:

- И в глаза не видел твоих денег, тятя… А на княжой двор больше не приходи. Могут и взашей вытолкать.

У Михайлы аж на сердце стало худо. И кого он токмо вырастил? Едва до избы своей добрел, да с того дня и слег.

Матрена, отчаявшись, робко молвила:

- А может, отец, Бориску на княжой суд поставить?

- В своем уме, мать? На сына родного?.. Да как я буду людям в глаза смотреть? Нет уж, на такой срам не пойду.

А Фетинья не находила себе места: её повзрослевший любимый чадо ушел из избы. Она была в отчаянии. Она жила только Бориской, и теперь всё для нее опостылело. Каждый день, печальная и осунувшаяся, она подходила к княжескому детинцу и часами стояла неподалеку от ворот, в надежде увидеть своего любимца. Но чаще всего караульные гнали «ведьмаку» в черном убрусе91 прочь. Однажды Фетинья не выдержала и смело подошла к самим воротам.

- Чего тебе? - грубо спросил караульный с копьем.

- Нельзя кликнуть Бориску?

- Какого еще Бориску?

- Бориску Сутягу, милостивец, кой две седмицы назад на княжий двор пришел. Нянька-де его зовет.

- Нянька зовет! - рассмеялись караульные.

Фетинья опустилась на колени.

- Покличьте, милостивые. Христом Богом прошу!

- Ну уж коль Христом Богом, - сжалился один из караульных. - Приходи завтра после обедни.

«Придет ли? - мучалась всю ночь Фетинья. - Теперь он княжой человек. Слух прошел, что в гридни его берут. Экая честь Бориске выпала. А вдруг и нос задерет? Ступай-де прочь, нянька!»

Нет, не задрал нос Бориска. Вышел из детинца.

- Голубь ты мой! - бросилась ему на грудь Фетинья. - Тоска смертная мне без тебя. Жизнь не мила!

- Не горюй, нянька. Скоро меня в молодшую дружину возьмут. Добрую избу на подклете заимею и тебя к себе возьму. Будешь снедь мне готовить.

- Да я что угодно ради тебя, голубь мой! Токмо возьми.

- Возьму, нянька. Вот-вот буду в гриднях ходить, - горделиво повел плечом Бориска. - Жди!

Ушла от детинца Фетинья повеселевшая, но ждать пришлось еще долго, целых два месяца. Бориска учился скакать на коне, стрелять из лука, биться на мечах. Старался, ведая, что если всему не обучится, - прощай сытая жизнь и княжеский двор. Усердие Бориски не осталось не замеченным. На день Егория Храброго92 его приняли наконец-то в дружинники. А еще через две недели Фетинья вошла в новую избу своего ненаглядного чада.


Г л а в а 12 СВЯТОПОЛК ОКАЯННЫЙ

Наследник князя Василька родился в знаменательный день двух святых - Бориса и Глеба - 24 июля 1231 года. Князь и княгиня долго имя не выбирали: быть первенцу Борисом. Когда-то тот был ростовским князем и доводился сыном Владимира Крестителя. Всего же у Владимира Красного Солнышка было 12 сыновей, и каждый оставил тот или иной след в богатейшей истории Руси.

После шумного, веселого, недельного пира, когда появление княжеского наследника отмечал каждый ростовец (Василько был щедр на меды и подарки), счастливый князь спросил Марию:

- А почему всё-таки Борис? Только потому, что церковь причислила его к лику святых?

Мария уже изучила князя: вопрос его далеко не праздный. Василько хочет узнать, насколько глубоко она ведает о той трагической эпохе и Борисе.

- И не токмо из-за оного. Имя Бориса стало знаковым для Руси. Именно ростовский князь Борис норовил остановить не токмо междоусобицы, но и братоубийства… А ведь Владимир Первый, великий князь киевский, был не таким уж и святым.

- Но в былинах его зело воспевают, и нет на Руси князя, коего бы так боготворили сказители. Что ты имеешь против Красного Солнышка, Мария?

- А ты будто, Василько, и не ведаешь. Ведь хитришь.

- И в мыслях не было, милая женушка, - пряча улыбку в пышных, густых усах, заверил Василько.

- Ну, так слушай... По смерти Святослава его сын Ярополк княжил в Киеве, Олег - в древлянской земле, а Владимир в Новгороде. Но Ярополк, в отличие от отца, не сумел удержать в Киевской Руси единодержавия. И брат пошел на брата. Знаменитый воевода Свенельд убедил Ярополка идти войной на древлянского князя Олега и соединить его земли с Киевскими. Свенельд ненавидел Олега, кой убил его сына на псовой охоте в своем владении.

Олег, изведав о намерении брата, также собрал войско, но был разбит, и бежал в древлянский город Овруч. Воины его, гонимые Ярополком, теснились на мосту у городских ворот, и столкнули своего князя в глубокий ров, и он был раздавлен множеством людей и лошадьми.

Владимир, князь новгородский, сведав о кончине брата и завоевании древлянской земли, устрашился Ярополкова властолюбия и… бежал за море к варягам. Ярополк, узнав о бегстве брата, отправил в Новгород своих наместников и сделался единодержавным государем Руси.

Владимир два года пробыл в древнем отечестве своих предков, в земле варяжской и всё это время мечтал вернуться на Русь с могуществом и славою. И вот, наконец, он собрал под свой стяг многих варягов, переплыл на лодиях море и без сечи взял Новгород, заявив с гордостью посадникам: «Идите к брату моему. Пусть знает, что я против него».

В земле Полоцкой властвовал тогда варяг Рогволод, кой пришел из-за моря, чтобы служить великому князю Ярополку, и получил от него в удел Полоцк. Он имел прелестную дочь Рогнеду, уже сговоренную за Ярополка.

Владимир, готовясь отнять державу у брата, хотел лишить его и невесты, и через послов требовал её руки. Но Ронегда, верная Ярополку, гордо ответила: «Не желаю вступать в брак с сыном рабы!»

- Владимир Красно Солнышко - сын рабы?.. Да быть того не может, Мария. - с неподдельным удивлением молвил Василько.

- Вновь хитришь… Рогнеда права. Мать Владимира была ключницей княгини Ольги. Ключницей!

- И чем же ответил Владимир Святой Равноапостольный?

- Он поступил подло и ужасно. Владимир Святой был взбешен отказом красавицы Рогнеды. Он взял на щит Полоцк, жестоким образом убил воеводу Рогволода, двух его сыновей и насильно женил на себе Рогнеду. Совершив величайшее зло, Красно Солнышко пошел на Киев, дабы убить и отца Рогнеды. Войско его состояло из дружины варягов, новгородцев, чуди и кривичей. Ярополк не дерзнул выйти на битву и затворился в Киеве. Владимир Святой пошел на коварство, вступив в тайные переговоры с любимцем Ярополка - воеводой Блудом. «Ты получишь несметные богатства и будешь мне вторым отцом, когда не станет Ярополка». Гнусный любимец не усомнился предать своего государя, заявив, что киевляне хотят изменить ему и тайно зовут Владимира. Ярополк, дабы спастись от мнимого заговора, бежал в Родню. Сей город стоял на том месте, где Рось впадает в Днепр. Но изменник Блуд склонил князя к миру и, Ярополк, убедившись, что отразить войска Владимира не удастся, горестно молвил: «Послушаю твоего совета, Блуд. Пусть Владимир владеет Киевом, а мне другой удел даст».

Ярополк и предатель отправились в Киев, где Владимир ожидал князя в теремном дворце Святослава. Блуд ввел легковерного своего государя в жилище брата, как в вертеп разбойников, и запер дверь. И там два варяга зарубили Ярополка мечами. Он оставил беременную супругу, прекрасную греческую монахиню, кою захватил когда-то в полон князь Святослав. Он был женат еще при своем отце, но мечтал о Рогнеде.

Владимир же стал великим государем с помощью кровавых злодеяний и чужеземцев - варягов.

- Худо, Мария. Вот и слушай боянов - сказителей, кои неустанно восхваляют добродетели Владимира Святого. Так ли уж надо слепо верить былинам?

- А ты-то как отнесешься к этому, Василько?

- Врать не стану, Мария. Чем больше я углублялся в рукописные книги, тем всё с большим недоверием относился к былинам. Во-первых, они зачастую рассказывали о том, чего и не было, а во-вторых, многие придворные летописцы, приукрашивали жизнь князей и не писали об их злодеяниях.

- Согласна с тобой, Василько. Я еще в Чернигове с большим сомнением читала некоторые летописи. Тогда инок Порфирий показывал мне другие рукописи, и я ужасалась тому, что в них было рассказано. С тех пор многие славные князья предстали в моих думах в ином виде.

- А сколько еще загадок и темных страниц в русской истории! Мы еще не раз поговорим об этом, Мария, а сейчас я готов тебя вновь слушать о Владимире.

- Братоубийца, утвердив свою власть, предался похоти и наслаждениям. Как я уже говорила, первой его супругой была Рогнеда, коя принесла ему Изяслава, Мстислава, Ярослава, Всеволода и двух дочерей. Убив Ярополка, он взял в наложницы его беременную жену, коя родила Святополка. От другой законной супруги, богемки Адели, имел сына Вышеслава, от третьей, чехини, - Святослава и Мстислава, от четвертой, болгарской царевны Анны, двоюродной сестры императоров Василия и Константина - Бориса и Глеба. Сверх того у Владимира Святого было 300 наложниц в Вышгороде, 300 - в Белогородке, что близ Киева, и 200 - в селе Берестове. Всякая прелестная жена и девица страшилась его любострастного взора, ибо Красно Солнышко презирал святость брачных союзов и девичьей невинности.

- А ты не вспомнишь, Мария, как метко назвал его один из летописцев?

- Вторым Соломоном в женолюбии.

- Молодчина, Мария… Ну а что же стало с красавицей Рогнедой?

- Летописец Нестор назвал Рогнеду, по её страданиям и горестям, Гориславой. Она простила супругу убийство отца и братьев, но не могла простить измены в любви: ибо великий князь предпочитал ей других жен и выслал Гориславу из своего дворца в уединенное жилище на берегу Лыбеди, что неподалеку от Киева. Однажды Владимир посетил свою бывшую супругу, изрядно выпил меду и заснул крепким сном. Горислава решила отомстить неверному мужу, и схватила кинжал, но князь проснулся и отвел удар. Он решил собственной рукой казнить преступницу. В жилище оказался юный сын Гориславы - Изяслав. Он подал отцу в руки обнаженный меч и сказал: «Ты не один здесь, отец. Сын будет свидетелем».

Владимир бросил меч и удалился на совет к боярам. «Государь! - сказали они. - Прости виновную для сего младенца, и дай им в удел бывшую вотчину отца ее Рогволода».

Владимир, скрепя сердце, согласился и велел поставить новый город, назвав его Изяславом, и отправил в него мать и сына.

- Ты изрядно изучала рукописи, Мария. Не перестаю восхищаться тобой. Но у нас речь зашла о Борисе. Теперь и о нем поведай.

- Хорошо, Василько. Любо мне, когда ты слушаешь меня. Ведь рассказы о нашей истории для меня - сущее наслаждение, - с упоением в лице молвила Мария и продолжила:

- Как тебе известно, Владимир усыновил сына наложницы Святополка. С этим именем Русь хорошо знакома. Многие летописцы отмечали, что Владимир невзлюбил своего племянника и предвидел в нем будущего злодея. Он не далек был от истины. Святополк, получив от Владимира Туровскую волость, женился на дочери польского короля Болеслава и, по наущению своего тестя, задумал отложиться от Руси. Владимир, изведав о том, приказал заключить неблагодарного племянника, жену его и немецкого епископа Реинберна, кой приехал с дочерью Болеслава, в темницу. Однако Владимир, перед кончиной, простил Святополка. А тот обрадовался смерти Владимира, объявил себя государем Киевским и принялся раздавать горожанам щедрые дары. Но киевляне принимали дары без радости, ибо их друзья и братья находились в походе с князем Борисом, коего очень любил не только Владимир, но и весь народ.

Ростовский князь Борис, ушел в степи, дабы сразиться с войском печенегов. На берегу Альты ему принесли весть о кончине отца. Дружина Владимира, в челе коей был Борис, сказала: «Князь! С тобою дружина и воины отца твоего. Поди в Киев и будь государем Руси!»… А теперь внимательно послушай, Василько, чем ответил Борис. «Могу ли я поднять руку на брата старейшего? Так может поступить только Каин».

Ответ Бориса достоин наивысшей похвалы. Но дружина Владимира, привыкшая к вероломству и братоубийствам, не захотела больше служить праведному Борису и ушла к Святополку. Но князь не оценил великодушного поступка Бориса. «Святополк имел только дерзость злодея». Он послал к Борису гонца, дабы уверить того в своей безграничной любви, пообещав дать ему новые владения. Сам же ночью отправил на реку Альту своих убийц. Они вломились в шатер и проткнули копьями Бориса, а также его верного, юного меченошу Георгия, кой был сердечно любим своим князем и, в знак его милости носил на шее золотую гривну. Убийцы не могли гривну снять, и тогда они отрубили отроку голову, а тело Бориса завернули в намет и повезли к Святополку. Увидев, что окровавленный брат его все еще жив, Святополк приказал двум варягам добить Бориса. Один из них вонзил меч в сердце умирающего…

Мария замолчала. Лицо её стало печальным и задумчивым. Василько прошел в конец книгохранилища, достал одну из рукописей, осторожно перевернул несколько пергаментных страниц и повернулся к Марии:

- Ты конечно не помнишь, как нарисовал Бориса летописец?

- Увы, Василько. Я даже сей рукописи не видела. Какой же умница твой отец, Константин Всеволодович, кой собирал книги со всей Руси. То, что я рассказала - мне поведал монах Порфирий.

- Так вот послушай, Мария. «Сей несчастный юноша, стройный, величественный, пленял всех небывалой красотою и любезностию; имел взор приятный и веселый; отличался храбростию в битвах и мудростию в советах». Вот таким запечатлела история ростовского князя Бориса. Честь ему и хвала. Передал Нестор будущим векам и имена главных убийц. Вот они: Путш, Талец, Ляшко и Елович. До сих пор свежи в памяти эти омерзительные люди. Святополк щедро наградил сиих подонков. И ты ведаешь для чего, Мария?

- Опять-таки со слов моего учителя Порфирия. Едва убив брата, он снарядил гонца к муромскому князю Глебу, повелев сказать тому, что великий князь Владимир тяжко болен и желает его видеть. Сын, с малочисленной дружиной, поспешил в Киев. Дорогой он упал с лошади и повредил себе ногу, однако не пожелал остановиться и продолжал свой путь от Смоленска рекою. Но тут появились убийцы, обманом завладели лодией и зарезали Глеба. Труп его несколько дней лежал на берегу, и был, наконец, погребен в вышгородском храме святого Василия, вкупе с телом Бориса. Но гнусный Святополк не насытился кровью братьев и приказал убить еще одного своего брата, князя Святослава.

- Я не хочу больше слушать об этом мерзавце, - прервал княгиню Василько.

- И все же дослушай, - настояла Мария. - Этот мерзавец, как ты говоришь, опоганил всю Русь. Он ведь задумал убить и брата Ярослава, но тот собрал крепкое войско. Тогда Каин бежал к постоянным врагам Отечества - печенегам и привел их к берегам Альты. Ярослав стоял на месте, обагренном кровью святого Бориса. Он поклялся жестоко отомстить Святополку. И началась битва, коей, как сказал летописец, не было еще в нашем Отечестве. Целых три дня шла лютая сеча, и вот Святополк дрогнул и обратился в бегство. Потеряв рассудок, он миновал Польшу и погиб злой смертью в Богемских пустынях, заслужив вечное проклятие и современников и потомков. Имя О к а я н н о г о Святополка навсегда запомнится русичам. И ныне едва ли уже кто назовет своего сына его именем… А вот Борис… - и вновь мягкая улыбка осветила прекрасное лицо Марии.


Г л а в а 13 ЗЕЛЬЕ

На веселом и шумном пиру князя Василька был и боярин Борис Михайлыч Сутяга. Поднимал в честь наследника заздравную чару, высказывал:

- Да будет великим русским князем твой наследник Борис! Да восславит он Русь на века!

Льстил, говорил угодливые речи, а вернувшись в свои хоромы, недовольно бурчал:

- Копье те в брюхо и твоему наследнику. Тоже мне ростовский князь. Затворник книжный. В монаси бы шел. Червь!

- Да что ты так, батюшка, гневаешься. Князь-то своего отпрыска Борисом назвал. Ведь и тебя Борисом отец нарек, - молвила дебелая боярыня Наталья.

Своим именем Сутяга был доволен: всё ж назвали в честь святого, но покойного отца он вспоминал с неприязнью. Подлого звания, сапожник. Да еще с такой неблагозвучной кличкой Сутяга. Тьфу!

Мать умерла вскоре за отцом. Не повезло и братику: моровая язва прибрала. Вот что значит голь перекатная. Кому жить, а кому гнить. Бог-то токмо богатых бережет.

В покои вошла дочь Дорофея - приземистая, округлая, как кадушка, с тыквенным, широконосым лицом.

Сутяга вздохнул: не наградил Господь красотой Дорофею. Уж двадцать пятый годок, и никто еще к ней не сватался. Не горе ли для отца?

- Чего тебе, Дорофея?

- Как чего?.. Обещал приглядеть кого-нибудь на пиру-то. Чай, и бояричи, и княжьи дружинники были. Неуж никого в гости не позвал?

Сутяга вновь вздохнул:

- Потерпи, дочка. Сыщется и для тебя добрый жених.

- Да когда, батюшка? Сколь же мне в перестарках-то ходить?

По свекольным щекам Дорофеи покатились слезы. К дочери подошла мать и с укором глянула на супруга.

- И впрямь, батюшка. Засиделась в девках наша Дорофеюшка. Чай, не простолюдина дочь, а знатного боярина. Уж ты бы порадел, государь мой. Одна у нас ненаглядная доченька.

И тоже заревела.

- Ну буде, буде! - прикрикнул Сутяга. - Ступайте на свою половину.

Жена и дочь покорно поклонились и ушли с горестными глазами, а боярин повелел кликнуть тиуна Ушакака.

- Разыщи-ка мне мамку.

Вскоре в ложеницу вошла худая, костистая старуха; вся в темном облачении, как монашка, лицо строгое, постное.

- Звал, голубь мой? Уж как тебя в хоромах нет, так мне худо становится. Всё пужаюсь, как бы чего не приключилось.

- Упаси Бог, Фетинья.

Уже много лет живет в боярских хоромах Фетинья, а как родилась Дорофея, стала ей мамкой, но особой любви к ней не испытывала, оставаясь бесконечно преданной своему «Борисыньке».

- Садись подле меня, мамка... В лесах-то давно не бывала?

- Давно, голуба мой. Аль нужда в том есть? Так я мигом.

- А ноги-то бегают? Почитай, шестой десяток разменяла.

- Эка... Стар дуб, да корень свеж. Ишо побегаю.

Фетинья впилась зоркими глазами в лицо боярина и облегченно вздохнула.

- А я-то уж напужалась - не прихворнул ли, мой голуба. Кажись, Бог миловал.

- Миловал, Фетинья. Но травка надобна.

- Ты уж прости, боярин. Не для мужской ли силы? Есть такие коренья: ятрышник, заманиха, цветы барвинки малой... Так я насбираю, голуба. Как молодой жених будешь.

- Не о том снадобье речь, Фетинья... А впрочем, - боярин, как бы нехотя бросил, кашлянув в кулак. - Коль ненароком попадутся - прихвати. Мне другие корешки надобны... Зелье, отравное зелье, Фетинья.

Старуха разом поднялась с лавки, лицо ее побледнело.

- Аль что худое с собой надумал содеять, голуба?

- Не ведал, что у тебя голова куриная... Да ты не серчай, не поджимай губы... Признаюсь: для худого человека надобно, коего невзлюбил люто. Да и он меня рад бы на тот свет отправить.

- Змий треклятый! Да как он смел на тебя, голуба, такое замыслить?! Змий! - зло вскинулась старуха. - Да кто этот лиходей?

- Есть такой, сын вражий, но имя его не поведаю... Так сыщешь ли такого зелья, мамка?

- Завтра же соберусь, токмо не в леса, а на болота. Будет у тебя зелье, голуба. Будет!


ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ Г л а в а в 1
КОЕГО И РУСЬ НЕ ВЕДАЛА

Лазутка вскинул под самый потолок ребенка, весело молвил:

- Крепким расти, Никитка. В батьку!

- Не напугай сына, Лазутка, - сидя на лавке, счастливо молвила Олеся.

Радость переполняла ее сердце. Лазутка оказался прав: всё-то хорошо будет в Угличе. Так и вышло. Приняли их в дом добрые люди, ни в чем больше не попрекнули. Кузнец Малей Якимыч, хоть и казался с виду суровым человеком, но душа у него была добрая и отзывчивая. А жена Прасковья и вовсе стала для Олеси второй матерью. И Никитушку сразу приняла, и полюбила.

Добрая жизнь пока шла у кузнеца Малея. Изба его просторная, высокая (на подызбице), с горенкой и летней повалушой. За избой был огород с садом.Проворная, скорая на ногу Олеся, то обихаживала грядки, то управлялась по избе, то бегала за водой на колодезь.

Прасковья не нарадовалась: приделистой, работящей оказалась Олеся, и не скажешь, что купеческая дочь. Об отце и матери старалась не вспоминать: зачем ранить девичье сердце, коль ей Лазутка оказался милее.

А Лазутка пришелся явно ко двору. Малей, обычно скупой на похвалу, и то как-то обронил:

- Зело толковый у меня подручный, Прасковья. Его хоть сейчас в кузнецы ставь. Смекалистый коваль! А главное, работает с душой.

А как-то племянник и вовсе удивил. Малей, усевшись на груду железа, озабоченно молвил:

- Руда кончается. Надо кричникам кланяться.

- Была нужда, - хмыкнул Лазутка.- Сами добудем.

- Добыть можно, а варить?

- Сварим, дядя Малей. Какой разговор.

Кузнец поправил сыромятный ремешок, перехватывающий на закопченном лбу седые пряди волос, и изумленно глянул на племянника.

- А ты что и крицу варить можешь?

- Так, ить, на селе в ковалях ходил. За рудой к кричникам не набегаешься. Да и большие деньги заламывают. На селе кузнец всё делает сам - и мечи, и копья, и сохи кует. Сам же и руду добывает, и крицу варит.… Болота с рудой ведаешь?

- Да как кузнецу не ведать. И челн найдется.

- Вот и добро, Якимыч. С утречка и тронемся.

Волгой плыли версты три, а затем Малей протянул вправо руку и показал на узкую речонку.

- До болот доведет.

А где-то через полчаса Малей изронил:

- А теперь греби на протоку.

Вскоре Лазутка выпрыгнул на берег и потянул на себя челн.

- Глянь, сколь мху и кочкарника. Вот здесь наши кричники и добывают руду.

Заболоченная луговина тянулась до самого леса на добрую версту. Всюду виднелись ямы с набросанными вокруг их кучами бурой земли.

С двумя бадьями и заступами, в длинных бахилах,93 мужики пошли вглубь луга. Лазутка дотошно осматривал каждую груду и, наконец, определился, остановившись подле глубокой и довольно обширной ямы с обвалившимися краями. Малей присел и опустил заступ, кой окунулся в воду едва ли не до половины держака.

- Ну и выбрал же ты яму. Вода урчит и булькает и пузырями исходит, да и дно вязкое. Как бы зыбун не засосал, - озабоченно молвил кузнец.

- Это такого-то дылду? - сверкнул белыми, крепкими зубами Лазутка. - И яма добрая и руда здесь отменная.

Лазутка спустился в яму и принялся выкидывать куски ржавой маслянистой грязи.

- Примай, дядюшка. Набивай бадьи!

Кузнец помял руками куски и довольно крякнул: руда и впрямь отменная.

После полудня, загрузив челн рудой, кузнецы покинули ржавое, мшистое болото и поплыли к Угличу. Лазутка сидел на корме и греб веслом, а Малей был на носу и удовлетворенно скреб пятерней бороду. Молодец, Лазутка, теперь руды, почитай, до зазимья хватит. Живи - не горюй… Правда, без кричника всё равно не обойтись.

Молвил об этом Лазутке, на что тот, малость поразмыслив, сказал:

- А стоит ли кричнику кланяться, дядя? Может, сами домницу поставим. Дело мне знакомое. Коль в калите денежка найдется, то закупим криничный горн и молот, а глиняные трубки, через кои воздух нагнетается, сами смастерим. Эдак-то, со своей-то домницей, борзей и дешевле будет. Покумекай, Якимыч. Прикинь.

- Однако, ты мужик - хват. Да у нас на весь Углич три домницы. Железо и сталь варить - дело нешутейное. Не каждый кузнец за оное возьмется… Эк чего надумал, чертяка!

- И все же покумекай, Якимыч. Пора бы лучшему кузнецу Углича и свою домницу заиметь.

- Про лучшего из головы выкинь, - тотчас нахмурился Малей. - До сих пор Ошанину премудрость не постиг. Вот то кузнец!

- Так он же в Ростове кует.

- А по мне хоть в Киеве! - еще больше осерчал Якимыч, и закричал, приподнимаясь с носа.

- Много болтаешь! Аль не видишь - лодия на нас идет. Двинет по нашему утлому судёнушку - и поминай, как звали.

Лазутка повернул голову в сторону лодии и пожал плечами: до судна три перелета стрелы. Это Якимыч свою злость прикрывает. Малейшее упоминание о ростовском ковале Ошане вызывает у него раздражение.

До самого Углича плыли молчком, а когда челн приткнулся к берегу, Малей, наконец, немногословно буркнул:

- Покумекаю.

Два дня навещал кричников, приглядывался к домницам и, наконец, решился:

- Приступим с Божьей помощью. Авось и у нас получится.

- Получится, Якимыч . И трех недель не пройдет, как задымит наша домница.


* * *


Рождество Пресвятой Богородицы - великий праздник. Малей и Прасковья, Лазутка и Олеся, принарядившись, отправились в храм. Олеся хотела стать обок с мужем, да вовремя опомнилась: женщины, как того требовал обычай, должны стоять на женской половине. Знай свое место! Упаси Бог по правую сторону встать.

А причащение? К царским вратам и вершка не шагни: там лишь мужчинам причащаться дозволено, а женщинам - поодаль, в сторонке. Родившая младенца жена, сорок дней считается нечистой, тут и вовсе о храме забудь. А минует срок - в церковь допустят, только до алтаря, в алтаре же женщинам век не бывать: не дозволено.

Да и много ли чего дозволено женщине? Почитай, на всю жизнь бесправная раба. Выйдешь на улицу - волосы надежно спрячь под плат или рогатую кичку, ни один мужчина не должен увидеть твоих волос, иначе срам на весь мир. Любой мужчина может плюнуть в твое лицо, ударить посохом или стегануть плеткой, да еще обозвать постыдными словами «прелюбодейка, гулящая женка». Постригшая по плечи волосы, предавалась всеобщему проклятию. А как же? Волосы - Бог дал, дабы всегда помнила о покорности мужу.

А коль надоела жена благоверному, у того и заботы нет, строго молвит:

- Ступай в монастырь!

Жена поперек слова не скажет: таков стародавний обычай. Простится с домом, детьми, родней и - в инокини. Муж же новую жену приведет, более молодую и такую же смиренную и безропотную. Гордых, сварливых, непокладистых жен мужья не терпели. Чуть что - долой со двора. «Ежели кому жена была уже не мила и неугодна, или ненадобна ради каких-нибудь причин - оных менять, продавать и даром отдавать, водя по улицам, вкруг крича: кому мила, кому наджобна?»»

Страшная кара - за измену жены. Супруг мог, не таясь, блудить - никто не осудит, но чтоб жена впала в грех - величайший позор. Имя прелюбодейки склоняли по всем улицам, дворам, торгам и площадям. Муж - рогоносец имел право убить жену. Такую неверную супругу в Ростове кидали в озеро Неро. «За продерзости, за ч у ж е л о в с т в о и за иные вины, связав руки и ноги, и насыпавши за рубашку полны пазухи песку, и зашивши оную, или с камнем навязавши, в воду метали и топили».

Тяжка была женская доля на Руси! Редко кто купался в счастье. А вот Олесе повезло. Она была горячо любима. Вот он, стоит на своей мужской половине, а сам, даже в храме, когда всеми мыслями надо уйти в молитвы, нет- нет да и кинет ласковый взгляд на Олесю. А уж какой лепый! Высокий, чернокудрый, с покатыми, могутными плечами. Но главное - его глаза: нежные, добрые. Вот уже, почитай, год живет она с Лазуткой и, никогда не слышала от него худого слова, малейшего попрека. Он действительно носил свою ненаглядную на руках.

Олеся усердно молилась, благодарила Пресвятую Богородицу за счастливую жизнь, а затем, решив поставить свечки чудотворцам, она остановилась напротив Николая Угодника, и тотчас перед глазами всплыл ее отец, чем-то похожий обличьем на святого. И Олеся заволновалась, встревожилась. Как-то там родимый тятенька? Поди, убивается по своей любимой доченьке, места себе не находит.

Из глаз Олеси покатились крупные неутешные слезы. Ну почему тятенька не захотел её выслушать и приветить Лазутку? Почему потянулся за богатством, решив отдать её за какого-то рябого Власа, кой, девки сказывали, еще и малость глуповат. Ну, зачем же так, тятенька?!

В тот день в храме оказался и купец Демид Осинцев. За последние годы он заметно погрузнел, раздался в плечах, но зато и калита его довольно потяжелела. Демид Ерофеич стал одним из знатных углицких купцов, о коем ведали во многих городах Ростово-Суздальской Руси. В храме он стоял лишь позади бояр и княжьих мужей, стоял достойно, зная себе цену.

Обычно праздничные службы были всегда долгими и утомительными, поэтому Демид Ерофеич не выдерживал, и потихоньку удалялся из церкви. Когда он пошел к выходу, то неожиданно увидел молодую женщину с необычайно красивым лицом. Купец даже остановился. Господи, и до чего ж знакомо это лицо!.. Да это же… да это Олеся, юная жена ростовского купца Василия Богданова!.. Да быть того не может. Она же померла при родах. Уж не видение ли?

Демид Ерофеич перекрестился, но видение не исчезло. Да как же так, Господи! Неуж бывает такое сходство?

Полюбовался красавицей, подивился и направился в свои хоромы, мысленно повторяя: бывают же чудеса на белом свете.

Как-то, недели через две, в Углич приехал один из ростовских купцов, добрый знакомый Осинцева, кой на дни торговли всегда останавливался у Демида. Вечером за трапезой разговорились:

- Давненько не бывал в Угличе, Кузьмич. Аль в другие города всё шастаешь?

- Купца ноги кормят.

- Это уж точно. Сиднем барыша не добудешь…А как Василий Демьяныч торговлишкой промышляет? Года два его не видел.

- Промышляет. Башковитый купец, без деньги не сидит… Да токмо пагуба94 в его дом привалила.

- Аль обокрали?

- Кабы обокрали. Хуже, Демид Ерофеич. Есть у нас в Ростове ямщик - Лазутка Скитник. Удалый детинушка, провор! Взял да и увел дочку Василия из дома - и как сгинули, словно черти их унесли.

- Как это увел? - оторопел Демид.- Да так токмо тать может.

- Дочка сама ушла. Любовь, вишь ли, между ними. Выскочила из дома - и к ямщику. С того дня уж боле года миновало. Горюет по Олесе старик.

- Олеся?! - ахнул Демид Ерофеич. - Так вот кого я видел в храме.

- Видел в храме? - в свою очередь удивился Кузьмич.

- В храме. Вылитая мать. Лет шестнадцать назад у меня гостевал Василий Богданов, и крепко влюбился в молодую вдовушку Олесю, что была за погибшим княжьим дружинником. Сошлись. Олеся девочку родила, велела своим именем назвать, а сама при родах преставилась. Василий-то девочку в Ростов увез. Супруга-то его погоревала, погоревала да так и приняла падчерицу…Так вот куда, значит, приблудились Лазутка и Олеся.

- Неслыханная наглость, Ерофеич. Такие недобрые дела на Руси наказываются. Строго наказываются! Дай черни волю - они и не такое натворят, нечестивцы. Олеся глупа, что с нее взять? Курица не птица, а баба не человек. А вот ямщик… Хорошо ведаю я этого Лазутку Скитника. Отец у него был бунтовщик. Княжьего вирника едва ли не убил. Князь Константин его на семь лет в поруб кинул. И Лазутка такой же смутьян. Случись крамола, первым за кнут возьмется. Надо бы воеводе донести. Пущай обоих в Ростов на княжой суд отправит.

- Допрежь выследить надо. У кого-то прижились.

- Выследить не мудрено. Углич не велик.


* * *


Малей довольно крякал: добрая получилась домница. Теперь только бы не подкачал Лазутка, кой, как он не раз говаривал, варил в селе крицу.

- Да ты не переживай, Якимыч. Сейчас набросаем смоляных полешков, поставим горшки с рудой и навалимся на мехи.

- Ну-ну, наваливайся.

И Лазутка навалился, нагнетая воздух, раз, другой, третий, пока не вспыхнули сухие березовые кругляши и не выплыли из домницы борзые огненные языки. Где-то через полчаса, в длинных глиняных горшках закипела руда, а затем поплыл по тоненьким желобкам выплавленный металл…

Лазутка смахнул со лба капельки пота, поправил на себе кожаный фартук и с задорной лукавинкой подмигнул Малею.

- Живем, Якимыч!

Кузнецы увлеклись работой и про обед забыли. Но тут - Олеся с узелком в руке. Рассмеялась:

- Чумазые-то какие. Поснедайте, чем Бог послал.

Малей глянул на Олесю, и в кой уже раз подумал:

«Славная у Лазутки жена. Повезло племяннику».

Светло, приподнято было на душе старого кузнеца. Теперь есть на кого и дом и кузню с домницей оставить. У Лазутки и впрямь золотые руки. Быть ему первостатейным ковалем. Мозговит, глядишь, и с укладом повезет, и ростовского кузнеца Ошаню обставит. Откует такой меч, кой любой богатырский кладенец 95рассечет.

Малей не оставлял надежды «посрамить» Ошаню, и он уже был близок изготовить наилучший уклад, настолько близок, что каждый день, проведенный в кузне, приближал его к долгожданной цели.

И вот заветный час его настал.

- Лазутка! Доставай Ошанин топор.

Лазутка обшарил глазами кузню и развел руками.

- Не вижу, Якимыч.

- Очумел, племянник. Да сей топор богаче любой золотой гривны. В избу беги. Под лавкой!

Лазутка принес и застыл с топором в руке подле настежь открытых ворот кузни.

Малей вышел со своим топором. Бросалось в глаза его неспокойное, взволнованное лицо. Он начал прохаживаться вдоль кузни и всё чего-то неразборчиво бормотал.

Лазутка понял: Малей оттягивает пробу. Он так напряжен, что на его закопченном лбу заискрились капли пота. Сейчас, пожалуй, наступила главная минута в его жизни. Еще юнотой он начал мечтать об изготовке такого крепкого меча, коего и Русь не ведала.

- Ставь на наковальню, Лазутка. Острием кверху, - неузнаваемым, охрипшим голосом произнес кузнец.

Малей перекинул топор в левую руку, размашисто перекрестился и ступил к наковальне.

- Крепче держи. Бить буду, что есть мочи.

Малей широко размахнулся и с силой опустил свой топор, да так, что лезвие на добрый вершок вонзилось в лезу Ошаниного топора.

- Вот так удар, Якимыч! - одобрительно произнес Лазутка.

А Малей поспешно оглядел лезу своего топора, и аж молодецки подпрыгнул.

- Конец твоей славе, Ошаня!.. Ты глянь, Лазутка. На моем - лишь малая зазубрина.

- И впрямь, - удивленно ахнул Скитник. - Да тебе ж всем кузнецам надо в ноги поклониться. Вот я первым тебе кланяюсь.

- Ну, буде, буде, - засмущался Якимыч. - Чай, не князь.

- И князьям тебе надо кланяться. Да коль таких мечей вдоволь накуем - никакому врагу нас не одолеть. Ну, Якимыч!

Восторгу Лазутки не было предела. Да и у Малея счастливо искрились глаза.

- Завтра же примусь за новый меч.


Г л а в а 2 В ПОРУБ !

Найти в Угличе чужаков - не иголку в стогу сена сыскать. Купец Демид Осинцев немешкотно доложил о бежанах воеводе, а тот (дело-то не шутейное) самому князю.

Владимир Константинович строго молвил:

- Ямщика Лазутку схватить, заковать в железа и отвезти на княжеский суд в Ростов, к Васильку. Девицу же доставить родителям.

Воевода Протас Черток, долговязый, средних лет мужичина, с сивой хохлатой бородой, поклонился в пояс и низким, густым голосом молвил:

- Пошлю надежных сыскных людей, княже. Седни же закую ямщика - и тотчас в Ростов.

Протас повернулся и поспешил к низким сводчатым дверям, но его остановил князь:

- Впрочем, везти в Ростов не надо. Сам через седмицу собираюсь навестить брата. Кинь покуда в поруб.

- А девку?

- Девку?..Тоже до моего отъезда оставь.

- Где прикажешь держать, княже?

- А пусть с моими сенными девками посидит.

Сыскные люди, расспросив дотошно купца Осинцева про обличье Лазутки, обнаружили ямщика на другой же день. Молвили воеводе:

- Подручным у кузнеца Малея трудничает. Могутный, дьявол. Поди, отбиваться будет.

- Не отобьется. У меня на таких молодцев ушлый соцкий есть… А Малею за укрывательство преступника - двадцать плетей и в поруб!

Лазутку пришли брать пятеро гридней с десяцким.

- Отгулял, вор. Вяжи его, братцы!

Скитник глянул на дружинников, и на сердце его похолодело: сыскали-таки его княжьи люди. Ну, уж нет! Надо вырваться - и бежать. Надо спасать Олесю!

Лазутка выхватил из груды железа ржавый прут, отчаянно крикнул:

- Не подходи! Зашибу!

Гридни оробели: уж слишком мужик могутный, шмякнет железиной по башке - и поминай как звали. Но соцкий свирепо рявкнул:

- Взять!

Все пятеро навалились было на Лазутку, но тотчас трое рухнули наземь, остальные растерянно застыли. Экого богатыря мечами токмо брать.

Лазутка во всю прыть побежал к воротам изгороди, за коими виднелась изба кузнеца. Но ушлый соцкий, десяток лет ловивший всякого рода лихих людей, лишь усмехнулся. Не уйдет!

Как только Лазутка выскочил из ворот, тотчас на него была наброшена рыбачья сеть.

- Я ж баял - отгулял вор. Вязать его - и в поруб!


* * *


Все сенные девки, кои обслуживали княгиню Углицкую и ее боярышень, были немало удивлены, когда в их светелку, в сопровождении воеводы Протаса Чертка, ввели заплаканную девушку в темно зеленом сарафане.

- Приглядывайте за ней.

Черток еще раз окинул внимательным взглядом пленницу, почмокал тугими мясистыми губами, хмыкнул и удалился. Миновав сени и выйдя на высокое крыльцо, наказал караульным дружинникам:

- Девка, кою видели, чтоб из сеней и шагу не ступила!

Олесю же била нервная дрожь. Утирая рукавом сарафана горькие слезы, она замкнулась, и не отвечала на любопытные вопросы сенных девок. Она словно окаменела, душу ее заполонило отчаяние.

Лазутку уводили на ее глазах. Она побежала было за ним, но ее грубо остановили и повели совсем в другую сторону - к княжьему двору.

- Отпустите! Умоляю вас, отпустите! Дома остался мой сынишка Никитушка!

- Ничо, - скалил кривые зубы соцкий, и грязно добавил. - Не пропадет твой вы….! Шагай борзей, а то плетки сведаешь, прелюбодейка!


Г л а в а 3 КНЯЗЬ И ОЛЕСЯ

Если Василько и Мария с первой же встречи понравились друг другу, а затем и полюбили, то совсем иначе произошло с князем Владимиром. В 1231 году, когда у его брата родился сын Борис, юному углицкому князю не исполнилось и семнадцати.

Дядя, великий князь Юрий Всеволодович, дабы укрепить свое влияние на Полоцкую землю, женил Владимира на дочери полоцкого князя Гордиславе.

Княгиня была старше своего мужа на четыре года и полностью оправдывала свое имя. О ее чрезмерной гордости вскоре стало известно всемуУглицкому княжеству. Своенравная, строптивая хозяйка «Углече поле» чуть ли не с первого дня принялась вмешиваться в правление молодого князя. Боярам то пришлось не по нраву.

- Наша княгиня вся в мать Святохну Казимировну, - молвил один из княжьих мужей. - Та помыкала своим мужем Борисом Давыдовичем, а когда тот преставился, Святохна задумала отравить пасынков Василька и Вячеслава, но пагуба сорвалась. Тогда мачеха попыталась изгнать обоих из Полоцкой земли, но вмешались бояре, кои решили заступиться за сынов покойного князя. Гордая дочь польского короля впала в гнев и повелела своей свите уничтожить всех полоцких бояр, кои ей были враждебны. Были убиты тысяцкий и посадник. Горожане ожесточились: «Святохна не токмо бояр бьет, но и народ грабит! Буде терпеть иноверку!»

Ненавистную Святохну схватили и заключили в темницу… Вот такая была матушка у нашей княгини. Как бы Гордислава и за нас не принялась. Князь-то Владимир не слишком тверд, не чета своему брату Васильку. Тот вертеть собой не позволит.

-Истину сказываешь. Мягковат наш князь.

Разговоры бояр доходили до Владимира. Он мрачнел и злился на супругу, кою… не любил. Лицо ее хоть и было привлекательным, но на нем застыла неизгладимая печать холодности и каприза.

Владимир не хотел жениться на дочери польской принцессы, но против воли дяди не пойдешь. Он - великий князь Ростово-Суздальской Руси, и ему нужны добрые отношения с Неметчиной. Рыцари-крестоносцы давно уже кровожадно посматривают на Псков и Новгород, как на жирные куски, и сей брак пока приносит плоды. Вот и приходится терпеть надменную супругу.

В своем тереме Владимир долго сидеть не любил. Он то целыми неделями пропадал на охоте, то уезжал погостить к Васильку, где, в бывшем отеческом тереме, всегда пребывал в добром расположении духа.

Владимир выезжал в Ростов с тремя десятками дружинников, своими верными слугами, готовыми по малейшему приказу умереть за своего князя.

Верны были Владимиру и дворовые слуги, коих он никогда не старался обидеть, наказать за лень и нерадивость. Да и повода к тому не было: слуги, чувствуя добрый и справедливый нрав господина, держались хорошего места и старались во всем услужить князю. Гордислава пыталась приблизить к себе бояр, княжьих мужей и молодых гридней, надеясь через них усилить свое влияние на Владимира. Но у нее ничего не получилось: никто не захотел переходить на ее сторону и служить тайным и корыстным помыслам княгини. И это крайне раздражало и бесило дочь бывшей польской принцессы. Здесь, в этой дикой, лесной, заболоченной стране, она ничего не может. Как и все русские бабы, она должна быть покорной и не высовывать носа дальше женской половины княжеских хором. Да разве можно сравнить варварские обычаи княжеского русского двора с жизнью великолепного двора короля Казимира, о котором с таким увлечением рассказывала ее мать.

А Владимир лишь посмеивался:

- Здесь тебе не Варшава, на Руси другие заповеди. Они - в чистоте душевной да в служении Богу. Каждый день, женушка, надлежит тебе пропеть вечерню, павечерницу, полунощницу в тишине, со вниманием и смирением, с молитвами и поклонами, а после молитвы уже ничего не пить и не есть. Ложась спать, класть три земных поклона, а в полночь, тайком встав, со слезами прилежно Богу молиться о своих согрешениях и отпущении грехов, о здравии супруга своего. А утром, встав чуть свет, вновь Богу молиться… А в церкви стоять на службе со страхом и молча молиться, по сторонам не озираться, ни к стене, ни к столбу не прислоняться, с ноги на ногу не переступать. Руки сложить на груди крестом, молиться со страхом и трепетом, со вздохами и слезами. А, придя домой, помолившись, тотчас сесть за рукоделие да за прялку…

- Довольно, князь! - не выдерживала Гордислава.

- Да я еще и малой толики тебе не поведал, как доброй женой и хозяйкой в доме быть.

- Довольно меня учить! - Гордислава даже ногой топнула.

Владимир же всё с тем же спокойствием и скрытой усмешкой продолжал:

- Да как же, женушка? Коль муж супругу не учит и дом свой не по заповедям Божьим устраивает, и о своей душе не радеет, то и сам он погибнет, и дом свой погубит. Ведь как Ярослав Мудрый поучает: «Если же добрый муж радеет о своем спасении и жену наставляет, и домочадцев страху Божию учит и правильному христианскому житию, то он со всеми вместе в благоденствии с Богом жизнь свою проживет и милость Божию получит». А еще: «Да убоится жена мужа…»

- Оставь меня! - с неудержимой злостью закричала княгиня.

- Оставлю, женушка. А ты помолись, помолись да за прялку садись.

- Пся крев! - услышал уже в дверях Владимир и рассмеялся.

Когда он вернулся в свои покои, то вспомнил свою последнюю встречу с братом Васильком, кой привел слова о злой жене великого князя Святослава: "Лучше жить в пустыне, чем с женой долгоязычной и сварливой. Как червяк губит дерево, так мужа жена злая. Как капель в дождливый день выгоняет человека из жилья, так и жена долгоязычная. Что кольцо золотое в носу у свиньи, то же красота жене зломысленной. Никакая тварь не сравнится со злой женой. Что свирепее льва среди четвероногих? Злая жена".

- Да пошла она к дьяволу! - вслух произнес Владимир и кликнул меченошу:

- Подавай коня!


* * *

Как-то Владимир побывал у великого князя и поведал тому о прохладных отношениях с женой, на что Юрий Всеволодович насмешливо изронил:

- Экая вселенская задача - с бабой постель не поделил. Не будь дураком, плюнь! Бери пример с великих и мудрых князей, хотя бы со Святослава Святого, у коего было свыше тыщи наложниц. Да и другие князья маху не давали. Дед твой, Всеволод Большое Гнездо, и жену крепко ублажал и полюбовниц не забывал.96Да и какой мужик не грешит от жены? Без греха веку не изживешь, без стыда рожи не износишь. Ныне праведников не сыщешь. Кто молится: «Помилуй, Господи, мя, безгрешного!» - тот будет в аду. Так, говорят, в одном писании сказано, хе-хе.

Владимир ведал, что Юрий Всеволодович сам великий охотник до женского пола.

Умудренный и всевидящий боярин Протас Черток, как-то пришел к Владимиру и молвил:

- Именины у меня через седмицу, княже. Сочту за большую честь видеть тебя, Владимир Константиныч, в моих хоромишках.

- Буду, - коротко отозвался князь. Протас Черток - его ближний боярин и воевода, доверенный советник, грех отказать.

После веселого и шумного пира, Черток повел князя в повалушу.

- Отдохни, Владимир Константиныч. Ксюшка тебе постель разберет. Она, девка, сладкая.

Ксюшка и в самом деле оказалась сладкой. Её горячие ласки были бурными и неистовыми. С того дня Владимир стал появляться у Чертка чуть ли не каждую неделю.

В один из летних дней князь спустился из своих покоев в сени и увидел, как из одной светелок выходят сенные девушки в голубых сарафанах. Лишь одна из них оказалась в темно-зеленом платье. Владимир нахмурился: непорядок в его тереме, служанки всю неделю должны быть в одном облачении. Совсем распустила свою прислугу Гордислава.

При виде князя, девушки низко поклонились и застыли вдоль стены, освещенной бронзовыми подсвечниками. Владимир кинул взгляд на незнакомую служанку в темно-зеленом сарафане и невольно остановился: перед ним оказалась девушка удивительной красоты. Какое изумительное лицо, глаза, губы! Господи, да как она здесь оказалась?!

Застыли девушки, застыл и князь истуканом. Он во все глаза смотрел на красавицу, и у него учащенно забилось сердце.

- Кто ты? - не свойственным ему осекшимся голосом, наконец, спросил он.

- Олеся, - тихо отозвалась девушка.

- Олеся?.. Так вот кто ты. Слышал о тебе.

- Беда у меня, князь.

Владимир хотел еще что-то расспросить, но его остановили печальные, страдальческие глаза.

- Ну, хорошо, я подумаю о твоей беде.

Владимир вышел из сеней, а девушки потянулись в рукодельную горницу.

С той минуты лицо Олеси не выходило у князя из головы. Не прошло и дня, как ему вновь захотелось встретиться с этой необыкновенной красавицей. Но, как и где? В свои покои, куда вхожа Гордислава, ее не позовешь, да и в хоромы Чертка везти негоже: разговоры пойдут по всему Угличу.

И вновь ему пришел на помощь его верный и ближний боярин, хотя тот, помогая князю, ставил перед собой определенную цель. Нет, не корыстную, а благовидную. Намедни он узнал, что Владимир собирается погостить к своему брату Васильку. Обычно, он отлучался на три-четыре недели и всегда оставлял Углич на его, воеводу Чертка. Но так было до женитьбы Владимира. Ныне же появилась княгиня Гордислава, и она непременно захочет единовластно повелевать городом во время отсутствия супруга. Но эта самодурка может таких дров наломать, что и всем Угличем не расхлебаешь. Надо уговорить Владимира Константиныча, дабы он собрал Боярскую думу и дружину, пригласил на совет княгиню и твердо объявил, что город остается на воеводу Чертка. Решение князя сразу же возвысит его не только среди дружины, но и среди всех угличан. Довольно Владимиру потакать Гордиславе.

Но допрежь боярин поговорил с князем о юной бежанке:

- Прости, князь, может, что не так… но я увез Олесю из Углича.

- Куда? - порывисто спросил Владимир.

- В свой охотничий терем. Там ей будет повадней.

- Добром или силой увез? - нахмурился князь.

- Допрежь супротивничала: зачем да куда? Но затем успокоилась. Я ей сказал, что так повелел князь, кой пообещал, что избавит ее от беды. Она даже обрадовалась.

- Молодец, боярин. Хитро придумал.

- Всегда рад тебе услужить, Владимир Константиныч.


* * *

Владимир прибыл в охотничий терем Протаса Чертка после полудня. Спешился у нарядного высокого крыльца, кинул повод подбежавшему гридню.

- Все ли слава Богу?

- Всё спокойно, князь.

Владимир взошел на крыльцо, огляделся. Он никогда еще не бывал в охотничьем угодье боярина. И впрямь прекрасное место: изукрашенный причудливой резьбой терем стоит близ тихого небольшого озерца, окаймленного зеленоглавым, светлым бором. Воздух хрустально-чистый, живительный. Благодать!

Протас Черток норовил сопровождать князя: мало ли потребуется какая помощь. Но Владимир наотрез отказался:

- Дело тут собинное, боярин. Обойдусь без нянек. Пусть лишь твой человек дорогу покажет.

Владимир не спешил уходить с крыльца. Сейчас он был явно взволнован, никогда еще не был он таким возбужденным. Почему эта девушка так будоражит его сердце? Что это с ним? Он даже не решается войти в терем. Но когда робость приходит - победа уходит. Он же всесильный князь! Смелей, Владимир! Девушка его давно ждет, а он присмирел, как овца под рогатиной.

Перед светелкой князя встретила миловидная служанка.

- Всё ли готово?

- Да, князь, - с поясным поклоном ответила служанка.

- И столы накрыты?

- А как же, князь? И яства добрые и лучшие вина заморские.

- Добро. Коль понадобишься, жди у дверей.

Владимир решительно вошел в светелку и тотчас увидел девушку, стоящую подле оконца. На ней было алое парчовое платье, расписанное золотной вышивкой и жемчугами, на шее - ожерелье сканого серебра, в мочках ушей - сверкающие золотые сережки с драгоценными камушками; на ногах - алые сафьяновые сапожки с серебряными кистями.

Постарался боярин Черток. Это по его приказу облачили в богатые наряды Олесю. Она же не хотела:

- Мне и в своем сарафане хорошо, не хочу наряжаться.

Но Черток и слушать ничего не хотел:

- Негоже так, девица. Сам князь к тебе пожалует. Ты ж не простолюдинка, а дочь именитого ростовского купца.

Олеся неохотно согласилась.

- А где плат или кика?97- спросила она служанку, помогавшую ей облачаться.

- Боярин не велел покрывать твои волосы. Будешь в жемчужном налобнике.

- Но то ж грех! - запротестовала Олеся. - Я - замужняя женщина.

- О том ничего не ведаю. Таков боярский приказ…

Вот и предстала Олеся перед князем в полной своей красе, да такой, что вновь повергли Владимира в изумление. Великолепный наряд, со вкусом подобранные украшения и роскошные волосы превращали Олесю в девушку неземной красоты. И вновь князь растерянно застыл, куда только девалась его решительность. Он не мог отвести от Олеси глаз, коя робко стояла у окна.

- Здравствуй, Олеся.

- И тебе доброго здоровья, князь.

И вновь тягостное молчанье.

«Нет, надо было с собой боярина взять, а то буду стоять столбом», - подумалось князю.

С большим трудом, преодолев смущение, Владимир пригласил девушку к столу.

- Откушай, Олеся.

- Спасибо, князь, но я не голодна.

- И всё же я прошу тебя. Глянь, какие вкусные яства.

- Прости, князь, но я, в самом деле, неголодна.

Владимир подсел к столу и вновь пригласил Олесю:

- И всё же не откажи князю, хоть что-нибудь да откушай.

Олеся повиновалась, ведая, что отказаться от приглашения потрапезовать, исходящего даже от простолюдина - осрамить и хозяина и его дом. Она села за стол, покрытой чистой льняной скатертью. И чего только на нем не было! Всякие яства чудесные, меды сладкие, душистые вина заморские, ромейские сладости, фрукты - и всё это на золотых и серебряных подносах и блюдах, в кубках и чарках, ендовах и братинах, жбанах и корчагах… От яств, питий и пряностей глаз не отведешь!

Владимир поднимал крышку того или иного блюда и предлагал:

- Может, жареного лебедя или осетринки, или кусочек мяса под чабером? Всё сочно, духовито, с пылу - жару, само в рот просится. Я, извини, ладушка, с дороги проголодался, откушаю и тебе советую. Ну, хоть самую малость.

- Откушаю, князь, - всё также тихо и робко молвила Олеся, и потянулась за румяным яблочком.

- Да разве с этого пир начинают? - улыбнулся Владимир. - Вот ты глянь на меня, - и князь принялся за сочный, поджаристый кусок мяса, запивая его хмельным медом.

- Принимайся и ты, ладушка.

Но Олеся, кроме яблочка, ни к чему больше не притронулась..

- Еще раз прости меня, князь. Ничегошеньки не хочу! Лишь одна у меня думка.

Владимир, выпив чашу меду, заметно осмелел, смущение его улетучилось. Он подсел к Олесе и спросил:

- И что за думка у нашей ладушки?

Олеся подняла на князя свои прекрасные, но печальные глаза, скорбно вздохнула и молвила:

- Ведь сын у меня, князь, любый Никитушка. Один он теперь, без своей маменьки. Душой извелась.

- Ведаю о твоем сыне.

- Что с ним? Где он? - встрепенулась Олеся.

- Не пугайся, ладушка. За сыном твоим жена кузнеца приглядывает.

- Да он же совсем махонький. Ему мать нужна. Мать!

Слезы покатились из глаз Олеси. Она опустилась на колени и, с мольбой в голосе, попросила:

- Ты сказывал, милостивый князь, что подумаешь о моей беде.

- Встань, встань, ладушка!.. Ну, не плачь же, Господи!

Олеся поднялась. Владимир положил ладони на ее плечи, заглянул в ее лучистые, бездонные глаза с пушистыми, иссиня-черными бровями и…задохнулся от переполнивших его чувств.

- Я уже подумал о твоей беде, Олеся. Тотчас прикажу доставить к тебе Никитушку.

- Правда? - встрепенулась девушка.

- Слово князя, ладушка.

Олеся, в порыве благодарности, уткнулась лицом в грудь рослого Владимира, радостно зашептала:

- Спасибо тебе, милостивый князь, спасибо!

А Владимир гладил рукой ее роскошные волосы, чувствовал ее гибкое, упругое тело и счастливо вздыхал, стараясь продлить упоительные минуты. Какое же это блаженство держать в объятиях эту дивную девушку!

Владимир наклонился и попытался поцеловать Олесю в губы, но та мягко выскользнула из его рук.

- Не надо, не надо, князь.

И он послушался, уловив испуг в ее глазах.

- Не буду, ладушка. Я ж норовил, как лучше, прости…

Князь еще раз окинул девушку ласковым, нежным взором и пошел к двери. Обернулся и весело молвил:

- Я за Никитушкой. Жди!

На дворе толпились слуги боярина Чертка. Они ждали нового приказа князя. Он же, пребывая в приподнятом, радужном настроении, повелел:

- В тереме добрый стол накрыт. Потрапезуйте. Я же скоро вернусь.

Молодой гридень - стремянный подвел князю чубарого коня. Владимир пружинисто взметнул на богато украшенное седло, слегка огрел коня плеткой, гикнул и стрелой помчал вдоль бора по зеленому лугу. Его душа пела. Он впервые по настоящему влюбился, влюбился безоглядно. «Олеся, Олеся!» - неотрывно звучало в его голове.


Г л а в а 4 БОГ ЛЮБИТ ТРОИЦУ

Набольший купец Ростова Великого Глеб Митрофаныч Якурин славился не только своими высокими нарядными хоромами, но и двумя богатыми дворами - псарным и сокольим. Нет, он не считался заядлым охотником, и никогда к этому не стремился, но Глеб Митрофаныч, ведая, как увлекаются псовой охотой и соколиной «потехой» князь и его бояре, решил извлечь из своих дворов немалую выгоду. Он принялся разводить редкие породы собак и сокольих птиц, кои были редкостью не только у великих князей, но и у иноземных властителей. Он не жалел никаких денег, хорошо зная, что они окупятся сторицей. Его щенки и птенцы, из коих потом вырастут отменные для охоты псы, кречеты, беркуты и соколы, принесут такую мошну, что другим купцам и во сне не пригрезится.

Так и получилось. Князь Василько Константиныч, изведав о необыкновенных псах и ловчих птицах, сам приехал на дворы купца Якурина. Как увидел, аж глаза загорелись.

- Да это же камский беркут! Я видел его лишь однажды у Михайлы Черниговского. С одного удара сей огромный орел сразил дикую лошадь. Каков красавец!

- Сей беркут, князь, бьет сайгу и лисицу, волка и оленя, - подсказал было Глеб Митрофаныч.

- Да ведаю, ведаю! - восхищенно поглядывая на могучую птицу, произнес князь. - Сколько золотых гривен запросишь, купец, за сего беркута?

Глеб Митрофаныч степенно кашлянул в черную, осанистую бороду. Рябое, толстогубое лицо его слегка порозовело. Вот и настал его благодатный час!

- Не всё измеряется деньгами, князь. Твоё радение о купцах ростовских куда дороже сей птицы…Прими в дар беркута.

Княжья свита ахнула: щедрый подарок преподносит хитроумный купец! Ростом не так уж и велик, но далеко глядит.

Василько Константиныч расчувствовался, обнял кряжистого купца за дюжие плечи.

- Порадовал ты меня. Отныне в большом долгу перед тобой, Глеб Митрофаныч.

Отстранился от купца и, еще раз полюбовался сокольничим двором.

- Кто ж у тебя тут за всем приглядывает?

Купец указал рукой в сторону приземистого, рябого парня в льняной рубахе.

- То Влас - сын мой. День и ночь тут пропадает. Все птичьи повадки на зубок ведает, сам и к руке приручает. В этом деле он у меня горазд.

- А ну подойди ближе, - молвил князь.

Влас, явно робея, подошел. От волнения рябое лицо его покрылось капельками пота. Первый раз в жизни он стоял перед самим князем.

- Хочешь пойти ко мне сокольничим?

Влас захлопал глазами и раскрыл от удивленья рот: быть княжьим сокольничим - большая честь.

Боярин Воислав Добрынич слегка подтолкнул купецкого сына.

- Чего губами шлепаешь? Аль сокольничим быть не хочешь? Отвечай князю.

- Хочу. Еще как хочу!

Василько улыбнулся и хлопнул жесткой, тяжелой ладонью Власа по плечу.

- Завтра же придешь на княжеский двор.

- Приду, милостивый князь, - отошел от страха Влас. - А беркута ныне же в клетке привезу.

С того дня купец Глеб Якурин заметно пошел в гору, калита его еще больше потяжелела: за «якуринскими» псами и соколами повалили бояре и княжьи мужи - с ловчими, доезжачими и выжлятниками. Зело доволен был купец своим промыслом! Да и Влас его оправдал надежды. Хоть и был недалек умом, но в сокольничих делах ему не было равных. Князь Василько Константиныч брал его на каждую охоту.

Гордо ходил по Ростову Глеб Якурин, казалось, ничто не омрачало его душу. Он - набольший купец, ни славы, ни денег ему не занимать. Чего еще надо? Ныне жить да богатеть, да спереди горбатеть, и на чернь свысока поглядывать. Простолюдину же никогда до него не дотянуться. Воистину: свинье коню и рылом под хвост не достать. Да что там чернь! Любой купец перед Глебом Якуриным (кой в княжеский терем вхож) ныне шапку ломает…Впрочем, не любой. Василий Богданов уж куда как холоден, при встрече даже головой не кивнет. А с чего бы ему чваниться, когда сам по уши в сраме, как в говне увяз. Родная дочь, плюнув на отца и мать, из родительского дома бежала. И с кем? С простолюдином, ямщиком, пропахшим конским потом и навозом. Сбежала, как последняя гулящая девка. Такой срам купцу Богданову век не отмыть, и в торговых делах ему никогда не достать Глеба Якурина. И помышлять о том нечего: из дуги оглобли не сделаешь. А Васька все-таки помышляет, хоть и в позоре, но торгует бойко, по многим городам за товаром шастает. Но как не суетись, Васька, не угнаться тебе за самым именитым купцом… А дочку свою, ты, кажись, окончательно потерял. Целый год - ни слуху, ни духу. Девка, ямщичья подстилка!

Глеб Митрофаныч хоть и костерил «прелюбодейку», но как всплывет она перед его глазами, так купца всего жаром окинет. Хороша, уж так хороша, ягодка! Таких красивых девиц Глеб сроду не видывал, не зря ее он и сыну подбирал, да с дальним прицелом. Влас-то глуповат, до девок не охоч. Глядишь, невестка в его бы, якуринскую, сеть угодила. А уж сети Глеб Митрофаныч умеет раскидывать… Э-эх, попользовался бы юной кобылкой!

Купец даже вожделенно губами зачмокал.

Его лавки находились в наилучшем месте, неподалеку от княжеского двора, у храма Спаса на Торгу. Сам купец в лавках не сидел: для того есть торговые приказчики и сидельцы. Якурин же вальяжно прохаживался по торгу, приглядывался к товарам, перекидывался словцом с другими купцами, а сам оценивал тот или иной товар. Иному купцу так и хотелось сказать: «Продешевил, Фомич. Даже в Переяславле твой товар намного дороже стоит. Не дуралей ли?» Но того не скажешь: купцов на торгу не учат, сами с усами, на торгу же деньга проказлива.

Однажды, прохаживаясь вдоль лавок, Якурин увидел перед собой остановившуюся худую, костистую старуху, облаченную в строгое, черное одеяние. Старуха, опираясь правой рукой на клюку, смотрела на него острыми, отчужденными глазами.

Якурину стало не по себе, где-то он уже видел эти враждебные глаза.

- Ну, чего уставилась? Проходи! - грубо произнес Якурин.

Но старуха и с места не стронулась, и всё смотрела, смотрела на него своими жгучими, испепеляющими глазами. И… купец, не сказав больше и слова, круто развернулся, и пошел в обратную сторону, продолжая чувствовать на себе недобрый взгляд.

В эту ночь, обычно не ведая бессонницы, он так и не мог уснуть. Почему-то его очень встревожила эта старуха. Где ж и когда он с ней встречался, и отчего так нехорошо стало на душе? И лишь под самое утро он вспомнил, что, кажется, видел эту каргу (нет, еще не каргу, а пожилую женщину лет пятидесяти), коя вот также бросила на него всё тот же враждебный, испепеляющий взгляд, от которого у него пошли мурашки по коже. Произошло это на Ильинке, подле его дома, когда он с приказчиками возвращался с торга. Женщина, увидев его, остановилась, как вкопанная. Он вспомнил также, что у неё задрожали руки, а затем всё лицо налилось ненавистью.

С той поры эта странная женщина на его пути больше не попадалась, и вдруг новая встреча на городском торгу. Ни в первый, ни во второй раз она не произнесла ни слова… Чертова немушка с недобрым колдовским взглядом! Забыть, забыть о карге. Но как Глеб Митрофаныч не старался, карга не выходила из головы. И купец собрался в церковь. Надо избавиться от наваждения. Мало ли всяких ведьмак на Руси, и сглаз и порчу напустят. Одна от них оборона - животворящий крест да неистовая молитва. А дорогу в храм купец никогда не забывал, и на богатые приношения не скупился. У епископа Кирилла Второго Глеб Митрофаныч находился в чести…

Только ступил на паперть, а в затылок -шелестящий, зловещий шепот:

- Бог любит троицу!

Якурин напуганно оглянулся, но сзади никого не оказалось. Купец торопливо заспешил в открытые двери храма.


Г л а в а 5 ХРИСТОВА ЗАПОВЕДЬ

Фетинья неслышно вошла в покои.

- Звал, голубь мой?

- Звал…Ходила ли по травки, нянька?

- А то как же, батюшка. Ходила, насушила.

- Надежного ли зелья набрала?

- Не сумлевайся, батюшка. Полщепотки быка свалит.

- Принеси. Ужо проверю.

После сытного обеда и полуденного сна (как это принято на Руси), боярин Сутяга спустился во двор, дабы в который уже раз дотошно осмотреть свои хозяйственные службы. За ним семенили тиун Ушак и новый ключник Лупан с дворовыми.

Старого ключника пришлось прогнать: в одном из погребов прокис квас яблочный, и Сутяга пришел в немалый гнев:

- Экую поруху мне нанес, недоумок. Две бочки квасу - псу под хвост! Выпороть - и в холопи. Опосля ж на конюшню к стойлам - навоз выскребать. Нечестивец!

Теперь же Сутяга долго и дотошно поучал Лупана:

- А в житницах у доброго ключника должен быть всякий запас и разное жито, солод и рожь, и овес, и пшеница, не сгнившее, не подмоченное, и не высохшее, не изгаженное мышами, не слеглось бы и не стало затхлым. А какая в бочках или в коробах мука и прочий припас, и горох, и конопля, и греча, и толокно и сухари ржаные и пшеничные, - то всё было бы закрыто, в посуде крепкой и бочке, не намокло бы, и не сгнило, и не стало затхлым… А в сушильне мясо и солонина вяленые, тушки и языки, и красная рыба распластанная, и прочая рыба, вяленая и сушеная, в рогожах и в корзинах снетки и хохолки - чтобы было всё развешено, провялено и разложено, сохранялось бы то бережно, и не сгнило, не намокло, и не измялось - береглось бы от всякой пакости и всегда под замками пудовыми.

А в погребе, и на ледниках, и в подвалах хлебы и калачи, сыры, сметана, яйца и лук, чеснок и всякое мясо, свежее и солонина, и рыба свежая и соленая, и мед пресной, и еда вареная, мясная и рыбная, студень и всякий припас едомый, и огурцы, и капуста, соленая и свежая, и репа, и всякие овощи и рыжики, и икра, и рассолы готовые, и морс, и квасы яблочные, и воды брусничные, и вина сухие и горькие, и меды всякие, и пива на меду, и брага, - весь этот запас ведать ключнику. А сколь чего в кладовой поставлено, и на леднике, и в погребе, - всё то было бы сосчитано и перемечено, и записано, и сколь чего и куда отдаст ключник по приказу боярскому, и сколь чего разойдется, - всё было бы в счете, было бы что господину сказать и отчет во всем дать. Да было бы то всё и чисто, и накрыто, и не задохлось, и не заплесневело, и не прокисло. И вина сухие и медовые взвары и прочие лучшие напитки - в особом погребе за замком держать и самому за ними следить.

А в клетях и в подклетях, и в амбарах ключнику содержать по боярскому наказу всякие пожитки: платье старое и дорожное, и работное, и полсти, и епанчи, и шапки, и рукавицы, и ковры, и попоны, и войлоки, и седла, и саадаки с луками и стрелами, и мечи, и сабли, и топорики, и рогатины, и узды, и плети, и кнутье, и вожжи моржовой кожи, ременные, и шлеи, и хомуты, и дуги, и оглобли, и перины, и мешки меховые, и сумки, и мешки холщовые, и занавеси, и шатры, и пологи, и лен, и посконь, и веревки, и мыло, и золу, и разное старье и обрезки, и гвозди, и цепи, и замки, и топоры, и заступы, и всякий железный припас, и всякую рухлядь, - всё то разобрать, что пригодно - по коробьям разложить да по бочкам, а иное по полкам, что на крюк, что в короб, куда что удобно, там и пристроить, сухим и завернутым от мышей и сырости, и от снега беречь и от всякой пакости.

А в других подклетях, или под сенями, или в амбаре расставить сани, дровни, телеги, колеса, повозки, дуги, хомуты, оглобли, рогожи, посконные вожжи, лыка и мочала, веревки лычные, оборти, тяжи, шлеи, попоны и иной запас дворовый для коней. А лучшие сани, возы, каптаны, колымаги укрыть на подставках, дабы беречь их в сухости и под замком…

Долго наставлял ключника Лупана досужий боярин, а затем, направившись к свинарнику, молвил:

- Один схожу, а то как узреют толпу доглядчиков, тотчас кормушки набьют. Ленятся, подлые, худо растут свиньи. Вот я их, нечестивцев!

Тиун и ключник недоуменно развели руками: никогда еще боярин не ходил в свинарник без сопровождения ближних дворовых.

Свинарь, ражий, округлый мужик с лопатистой, нечесаной бородой, лежал на куче жухлой соломы и густо, утробно храпел.

Борис Михайлыч выхватил было плетку, но спохватился: сам Бог ему помогает.

В деревянных стойлах, опустошив корыта с пойлом и варевом, лежали, похрюкивали и почесывались щетинистые боровы и хохряки, хавроньи и чушки. Морщась от едкого, отвратительного запаха, Сутяга отыскал в сумеречном углу черпак с длинным держаком, зачерпнул из чана воды и воровато огляделся. Никого! Вытянул из-за пазухи склиницу, отлил из нее зелья в черпак и просунул его в стойло - под рыло хохряку. Затем осторожно поставил опорожненный черпак на место.

Вскоре на спящего свинаря обрушилась плеть.

- Это так-то ты моё добро блюдешь, смердящее рыло!

Свинарь подскочил, как ужаленный, увидел боярина и бухнулся в ноги.

- Прости, милостивец! Закимарил маненько.

Сутяга вдругорядь ожег работника плетью.

- А кто за свиньями будет ухаживать, каиново семя!

- Дык, всех накормил, стойла почистил. Не погуби, милостивец!

- Молчи, дуросвят! У тебя тут не продохнешь. Волоковое оконце и то не открыл, недоумок!

- Так, ить, другие-то открыты, а про энто запамятовал. Прости, милостивец!

- Не прощу! - продолжал негодовать боярин. - Худо о хозяйстве моем радеешь. А ну вставай! Сам хочу глянуть.

Боярин неторопко пошел вдоль стойл, ворчал:

- Худо, худо кормишь. За неделю, почитай, никакого привесу нет. Да я за такой убыток прикажу тебя усмерть батогами забить… А этот хряк чего верещит, как свинья недорезанная.

- Дык, свинья - она и есть свинья, милостивец.

- Молчать, дуросвят!.. Глянь, на храп перешел… копыта откинул. Уж не сдох ли?

- Упаси Бог, милостивец. С чего бы такому борову сдохнуть?

- Зайди в стойло да глянь.

Свинарь ударил борова сапогом, но тот и не шелохнулся, ударил что есть силы - ни малейшего движения. Свинарь побелел лицом.

- Никак, чем-то подавился и задохнулся. Отродясь такого не было. Не погуби, милостивец!

Боярин, еще раз полоснув работника плеткой, вышел из свинарника и направился к хоромам. На встречу ему двинулись тиун и ключник.

- Ох, нерадивы работнички мои, ох, нерадивы, - страдальчески заохал Сутяга. - Свинарь доброго хохряка загубил. Какой убыток, какой убыток …Тридцать батогов свинарю и кормить един раз в день. Эк брюхо нажрал, бездельник!


* * *

Небольшая горенка Фетиньи больше напоминала монашескую келью. Глухая, сумрачная, с киотом и негасимой лампадкой, чадящей деревянным маслом; по всем стенам, на колках, развешены пучки засушенных трав и кореньев; на деревянных полках поставца - настои и отвары в наглухо закрытых скляницах.

Еще давно боярин помышлял было разместить свою бывшую няньку в более просторной и светлой комнате, но Фетинья наотрез отказалась:

- Благодарствую, голуба, но жить в светелке не хочу. И не упрашивай!

Сутяга махнул рукой: его нянька всю жизнь с причудами. Замкнута, нелюдима, на люди редкий раз выходит, бывает, палкой не выгонишь, а вот в лес или в луга сходить за травками - сама напрашивается.

Сейчас Фетинья сидела на лавке, перебирала руками костяные четки и всё думала, думала… Все ее мысли были обращены к одному человеку, кой когда-то опоганил и изломал ее жизнь, и ныне не знала она, что с ним сотворить. А допрежь ведала, крепко ведала! Тогда (ох, сколь лет с той поры минуло!) ей было всего пятнадцать, и думки у неё были совсем другими. Коль встретится ей этот подлый человек, она непременно воткнет кинжал в его сердце. Ее сочтут за убийцу и казнят. Ну и пусть! Чего стоит ее жизнь после такого позора? Пусть! Зато будет отправлен в ад отъявленный негодяй и злодей Рябец.

Настоящее имя ката Фетинья узнала где-то через две недели, после своего возвращения из леса. Она пошла в храм на Покровке и, дождавшись, когда батюшка завершит свою долгую службу, подошла к нему и протянула махонькую грамотку.

- Прочти, святый отче, что здесь написано.

Батюшка приблизился к подсвечнику, прищурился (уж слишком мелкими буквицами написано) и неторопливо прочел:

«Храни, Господь, раба божия Глеба сына Митрофанова».

- Благодарствую, батюшка.

- Кем тебе сей раб Божий доводится?

- Сродником, святый отче, - зажав грамотку в кулачке, молвила Фетинья и, низко поклонившись батюшке, поспешила из храма. Весь обратный путь молча твердила: «Прости, пресвятая Богородица за ложь мою. Но то грех невелик, замолю».

Потом Фетинья много лет оставалась в неведенье, пока случайно не услышала разговор боярина с дворецким:

- Собираюсь на княжой пир. Надо бы новый кафтан купить с жемчужным козырем, да такой, дабы у всех бояр глаза на лоб от зависти выползли.

- Куплю, батюшка боярин.

- Допрежь подыщи, а я уж сам приценюсь. К именитым купцам загляни.

- Ныне богатый купец в Ростове объявился. У него даже на самого князя одёжу закупают.

- Кто таков?

- Глеб Митрофаныч Якурин…

Фетинья, как услышала, так и обмерла. Неуж тот самый?.. Тот, чует сердце, тот. Никак, сам Господь привел его в Ростов. Ну, держись теперь, паскудник!

Фетинья была крайне возбуждена, она не могла дождаться следующего утра, чтобы собраться, запрятать в свое темное одеяние кинжал и выйти на торг. Всю ее, без остатка, переполняла месть. Но купца в лавке не оказалось, вместо него сидел чернобородый приказчик, с острыми, пронырливыми глазами.

«Поди, тоже из лиходеев, - подумалось Фетинье. - Уж слишком лицо у него разбойное».

Купца она встретила лишь на пятый, в будний, не торговый день, встретила случайно на Ильинке, когда острого ножа у неё с собой не было. Как увидела, так и застыла на одном месте. Хоть и немало лет миновало, но это он, Глеб Митрофанов! Рябое, толстогубое лицо никуда не спрячешь.

А потом купец вновь исчез едва ли не на полгода. Говорили, что уехал торговать в далекий Царьград.

Фетинья о своей тайне боярину не поведала, и всё ждала, ждала. Душа ее была переполнена ненавистью, но как-то, в своей сумеречной каморке, она поглядела на кинжал, а затем на всевидящие, испытующие глаза Богородицы, и в душе ее что-то надломилось. «Не убий!» - молнией пронеслось в голове, и она вся съежилась, сникла, осознавая, что никогда уже не сможет поднять руку на своего заклятого врага, ибо всю жизнь она блюла Христовы заповеди. С того дня она еще больше ушла в себя, целыми неделями не выходя из своего «угла». Трижды в день сенная девка приносила ей пищу на медном подносе, но Фетинья почти не прикасалась к трапезе.

Вывел ее из гнетущего состояния сам боярин, коего она до сих пор беззаветно почитала, и любила, как верный, преданный пёс. Она вновь понадобилась своему ненаглядному Бореньке, и готова выполнить всё, что он прикажет.

Намедни похвалил:

- Доброе зелье сготовила, нянька, доброе!

- Старалась, голуба мой, дабы лютый ворог твой на тебя боле зла не помышлял.

- Помышляет, нянька. Ума не приложу, как к нему и подступиться.

Фетинья пытливо глянула на боярина.

- Чую, страшно тебе самому-то, голуба… Ох, нелегко на лихо решиться, ох, нелегко.

- Нелегко, нянька, в оном деле не долго и голову потерять.

- А ты не сам, голуба, чужой рученькой.

Сутяга тяжко вздохнул:

- Всяко прикидывал, не сыскать мне такого. Скорее сам ноги протяну.

- Да ты что, голуба! - всплеснула худыми руками Фетинья. - Да и думать о том не смей!.. Видать, в большой силе твой злодей.

- В зело большой, - вновь тяжко вздохнул Борис Михайлыч.

И тогда Фетинья отчаянно молвила:

- Пошли меня, голуба. Уж моя-то рука не дрогнет. Пусть сама погибну, но и злодея за собой в могилу сведу. Пошли, батюшка!

В который уже раз Сутяга убеждался в необычайной преданности своей няньки.

- Спасибо тебе, Фетиньюшка, спасибо. Но к ворогу тебя не пропустят, тут знатный человек надобен. Вот и ломаю башку.

- Знатный, говоришь?.. Надо и мне подумать, голуба мой. Крепко подумать, а как надумаю, так тебе тотчас поведаю… Пошла к себе я, батюшка.

- Ступай, Фетиньюшка.

Сутяга проводил няньку недоуменными глазами: где уж надумать какой-то старухе. Вот незадача. А князь Ярослав всё ждет - поджидает.


Г л а в а 6 ПАУЧЬЯ СЕТЬ

Купец Якурин был немало удивлен, когда в его хоромы самолично прибыл дворецкий боярина Сутяги и заявил:

- Боярин Борис Михайлыч будет рад видеть тебя, Глеб Митрофаныч, в своих покоях.

- Аль какой товар понадобился боярину?

- Товар не надобен. В гости тебя зовет Борис Михайлыч.

С тем дворецкий и удалился, оставив купца в замешательстве. Слыхано ли дело, чтоб знатный боярин купца в гости звал? То немалая честь. Как бы не был торговый человек богат, но за одним столом ему с боярином не сидеть, а тем более с Сутягой, кой известен в народе, как самый влиятельный и кичливый боярин.

С чего бы это вдруг? Якурин терялся в догадках, однако душу его подогревало тщеславие. То-то пойдет разговор в Ростове: купца Якурина сам Сутяга потчевал. А ведь потчевать он не горазд. Скупой: в мороз льду не выпросишь. А тут нако - купца в гости позвал. Высоко, высоко взлетает Глеб Митрофаныч!

Долго дивился Якурин, долго про себя важничал, а затем стал прикидывать: боярину что-то надо, он непременно о чем-то попросит, и просьбу его надо выполнить с наибольшей выгодой. Лишь бы не оплошать. Сутяга - человек коварный и хитрый, но и он, Глеб Якурин, в темечко не колочен, на умишко не жалуется. Кабы его не было, перед ним бы шапку не ломали. Чужим умом в люди не выйдешь… Зело интересный предстоит разговор с боярином.

Борис Михайлыч принимал купца, как высокого гостя: не в покоях, а у крыльца встретил (чем вновь удивил Якурина).

- Проходи в дом, дорогой гостенек, откушай моих яств и питий.

Обнял и облобызал по русскому обычаю и повел Якурина в трапезную комнату. Длинный стол, покрытый белой льняной скатертью, мог разместить добрый десяток гостей. На столе - обилие изысканных яств и море разливанное питий. (Расщедрился Борис Михалыч!).

Зачин столу - рыбная закуска: осетровая, белужья провесная, стерляжья, севрюжья…В серебряных мисах - икра разных засолов, черная и красная.

После зачина, когда выпили по первой чаре за здоровье князя и княгини, хозяин, как это и полагается, поднял

И вновь у Якурина недоуменные глаза.

- Да кто ж не хочет? Но то дело несбыточное. Из песка кнута не сплетешь. В боярские чины князь возводит.

- Князь, спору нет…А вот Ярослав Всеволодович тебя бы возвел.

- Помилуй, Борис Михайлыч, - широко развел руками Якурин. - Это за какие же заслуги?

- Будут, коль верой и правдой ему послужишь.

- Не понимаю тебя, сват, не понимаю.

- Сейчас поймешь.

Пришлось боярину раскрыть свои карты.

Глеб Митрофаныч вдругорядь опешил. Он долго смотрел на боярина ошарашенными глазами и, наконец, заговорил: чару за гостя, после чего стольники в белых, парчовых кафтанах, положили с блюд всевозможное жаркое: сочные, румяные, поджаристые куски баранины и говядины, ножки, лопатки и крылышки гуся и индейки, рябчика и тетерева, утки и куропатки под «всевозможными взварами». Пили под русскую водочку, под заморские аликант и мальвазию, рейнское ,бургундское и фряжское…А коль заморское не по нраву, испей домашней настоечки - анисовой, гвоздичной, рябиновой, померанцевой…А уж сладостей да пряностей невперечет!

Однако ни боярин, ни купец на богатые пития особо не налегали, а лишь пригубляли: и тот и другой ведал, что впереди большой разговор, ради коего и состоялся этот загадочный пир.

И первым этот разговор начал Сутяга:

- Поди, сидишь, Глеб Митрофаныч, и всё кумекаешь: зачем-де меня боярин в гости позвал. Не так ли?

- Воистину так, - кивнул Якурин.

Борис Михайлыч отпустил слуг, и когда закрылась за ними дверь, продолжил:

- Долго петлять не буду, Глеб Митрофаныч. Ты у нас набольший купец в Ростове, богатств тебе не занимать, злату и серебру твоему иной боярин может позавидовать.

- Не слишком ли, Борис Михайлыч? Не так уж моя калита и весома.

- Не прибедняйся, Глеб Митрофаныч. Калита твоя уж куда, как полнехонька. Без деньги за море не ездят, а ты у нас каждый год то в Царьград, то в Кафу, то в Бухару снаряжаешься. Чего и толковать - набольший купец! Вот и надумал я тебе честь оказать… Чего бы нам не породниться?

У Якурина (хлебал уху) даже ложка выпала из рук.

- Породниться? - ахнул он.

- Породниться, Глеб Митрофаныч, породниться. У меня дочь на выданье, у тебя сын - добрый молодец.

Купец настолько опешил, что и слова не мог вымолвить. Чего он слышит, Господи! Когда это было, чтоб боярин свою дочь за сына торгового человека выдавал? Да никогда! Почему такой диковинный выбор?

Дочь боярина Дорофею он видел всего один раз. Маленькая, румяная толстушка. Прямо надо сказать - невеста не завидная, женихи от таких нос воротят, вот и засиделась в девках. Ни один боярич, по всему, за неё не пошел, вот и пришлось Сутяге на купцов перекинуться. А кто самый богатый купец? Глеб Митрофанов.

Борис Михайлыч, выжидая, уставился на Якурина, кой так и не открывал своего губастого рта.

- Чего примолк, Глеб Митрофаныч? Аль худое тебе предложение сделал? Аль зазорно тебе с боярином породниться?.. Дочь моя не слишком казиста? Так ведь, какова ни будь красна девка, а придет пора - выцветет. Ты, как я знаю, купец башковитый, далеко смотришь. Молвлю тебе без утайки.Я -то уж годами стар, порой, недуги одолевают, и никого у меня, окромя Дорофеи, нет. Сын же твой Влас одну соколиную потеху знает, до вотчины моей ему дела не будет. А как скрутит меня хворь, всё тебе достанется. Влас-то у тебя, чего уж скрывать, глуповат. Так что, будешь полным властелином. И не токмо! Глядишь, Глеб Миторофаныч, и боярский чин получишь, коль станешь владельцем боярской вотчины.

Наконец, Якурин окончательно пришел в себя. Он поднялся из резного дубового кресла и поклонился Сутяге в пояс.

- Спасибо за честь, боярин Борис Михайлыч. Конечно, ошеломил ты меня. Дай всё же подумать над твоими словами. Дело-то собинное.

- А чего думать Глеб Митрофаныч? Может, на Дорофею мою хочешь глянуть?

- Дочь твою видел, можно и без смотрин.

- Ну, так чего время тянуть? Хочу слышать твое слово купецкое. По рукам али как?

- По рукам, боярин.

- Облобызаемся, Глеб Митрофаныч.

Когда купец Якурин удалился, Сутяга довольно потирал ладоши. Одно дело на мази. Ай, да Фетиньюшка! Ай, да разумница! Глядишь, и Дорофея будет пристроена. А то так бы и сидеть ей в старых девах: за сына боярского ее вовек не выдать. Ну и что, что купец? Богатый, именитый, сам князь его привечает. А бояре… бояре похихикают, да и примолкнут. Плевать на них!.. Якурин-то рад. Еще бы! На боярской дочери своего глупендяя женит, то ль не честь? И о недугах его, поди, поверил. Год, другой потянет Борис Михайлыч - и прощай белый свет. Шиш тебе, Глеб Митрофаныч. Это в голопузом детстве он прихварывал, а ныне здоровьем Бог не обидел,живот едва в двери протаскивает. А пока жирный исхудает, худого черт возьмет. Нянька напророчила, что проживет он до глубокой старости, а у няньки глаз наметанный. Дело ныне за свадебкой, а уж там…


* * *

Разговор с Власом был коротким:

- За дочь боярина Сутяги тебя выдаю.

- За дочь боярина?.. Ух, ты! - обрадовался Влас.

- Звать ее Дорофеей.

- А по мне, хоть как угодно, лишь бы дочь боярская. Честь-то какая, тятенька, - расплываясь в довольной улыбке, молвил сын и повалился отцу в ноги.

«И впрямь глуповат. Хороша ли, плоха ли невеста - даже не спросил. Тюфяк! Ну да это и к лучшему. Сутяга прав: управлять боярской вотчиной Влас никогда не сможет».

В одно Глеб Митрофаныч не шибко верил - в недуги боярина. Зело привирает Борис Михайлыч, здоров, будто молотками на наковальне сколочен. Ну, это он переусердствовал, норовил как можно больше его, купца Якурина, прельстить. А вдруг он от его девки-репки откажется? Не откажется, боярин. Ты хоть сейчас и здоров, как бык, но всякое может с тобой приключится. Худо ты Глеба Якурина знаешь, зело худо…

Со свадебкой тянуть не стали. Венчал молодых сам епископ Кирилл Второй. А после шумного пира, кой, как и положено у князей и бояр, длился целую неделю, Борис Михайлыч пригласил Якурина в свою ложеницу.

- О приданом мы заранее обговорили, а ныне, сваток, о другом потолкуем…Хочу изведать: Влас тебе во всём послушен?

- Лишний вопрос, сват. Это ведь не девка купца Богданова, коя из родительского послушания вышла. У меня Влас в крепкой узде.

- Вот и добро, сваток…Ныне мы с тобой, как-никак, а сродники, одной веревочкой связаны, а посему никаких тайн друг от друга держать не должны. Не так ли, Глеб Митрофаныч?

- Воистину, Борис Михайлыч. Друг другу терем ставит, а недруг недругу гроб ладит.

- Золотые слова, сваток. Вот и будем друг другу зело помогать, калиту приумножать да высокие чины получать… Хочешь этим же летом боярином стать?

- Отравить князя Василько?.. В своем уме, боярин?

- В своем, сваток, в своем. Влас твой ныне у князя в сокольничих ходит. В охотничьем имении его, что в сельце Василькове, вкупе с ним пирует. За его спиной стоит да из корчаги винцом потчует. И всего-то малую толику зелья влить. Не робей, сваток. Ярослав Всеволодович, повелением великого князя Владимирского, станет князем Ростовским и тебя, Глеб Митрофаныч, в бояре произведет. Слышишь?

- Нет, боярин, нет! - твердо отрезал Якурин. - Это еще надвое бабушка сказала. Мне своя голова дороже. И не упрашивай! Старого волка в тенета не загонишь. Нет!

- Это твое последнее слово?

- Да, боярин. На душегубство я не пойду.

- На душегубство, вишь ли, не пойдет, - захихикал Борис Михайлыч. - Экий праведник у меня сваток. Ну, чисто ангел безгрешный… Буде святошей прикидываться, лиходей Рябец!

- Что-о-о? - глухо, испуганно выдохнул Якурин и побелел, как полотно.

- Что слышал, сваток, что слышал. Великий тать и убивец, к тому же насильник.

В напуганной голове купца - рой мыслей: кто рассказал, кто? Откуда изведал этот хитроумный боярин?.. Нет, надо отпираться.

- Поклеп, боярин. Я в Ростове не первый год, меня здесь все ведают, и никто, никто, боярин, на меня пальцем еще не показал. Да сам епископ Кирилл называет меня самым благочестивым прихожанином. Надо же такую скверну тебе выдумать!

- Ведал, сваток, что будешь запираться, но я пустых слов на ветер не кидаю.

Боярин поднялся из кресла, подошел к двери, распахнул и крикнул вглубь сеней:

- Фетинью ко мне!

Вскоре в ложеницу вошла худая, костистая старуха в темном облачении.

Глеб Митрофаныч обмер. Та же самая! В третий раз видит он эту каргу. Не зря, недели три назад, перед храмом, ему погрезилось: «Бог любит троицу». Господи, и что за напасть? И что надо этой старой ведьме? Ишь, как буравит своими злыми, пронзительными глазами.

Старуха в трех шагах остановилась перед Якуриным и ядовито спросила:

- Не признаешь, тать?

Глеб Митрофаныч обернулся к Сутяге, взмолился:

- Ради Бога, убери с глаз моих эту старуху! Знать ее не знаю!

- Да ты охолонь, сваток. Старушка у меня добрая. Продолжай, Фетинья.

- Мудрено признать, тать. Годков-то много уплыло. Да и ты уж не борзой конь. А ведь какой резвый да молодешенький был.

- Не ведаю тебя. Сгинь!

- Ведаешь, ватаман Рябец.

Якурина будто молния прострелила. Правая рука его, свисающая с кресла, затряслась, веко задергалось.

- Какой еще ватаман?.. Какой Рябец?

- Ну, будя дураком прикидываться, - грубо и жестко произнесла Фетинья и села на стулец с высокой резной спинкой. - Выведу-ка тебя, тать, на чистую воду. Пришла пора за все грехи расплатиться. Тако послушай…Когда-то мне было пятнадцать годков, я пошла в лес, и ты меня, со своими разбойниками, девичьей чести лишил. Не округляй глаза, душегуб.

- Навет! - колыхнулся в кресле Якурин. - Язык без костей, вот и мелешь чепуху.

- Напрасно, тать. Язык иглы острее. Ты дале послушай.

- И слушать не хочу! Кто тебе поверит, старбень?

- Поверит, тать. Когда ты меня сильничал, я с тебя ладанку сорвала, а в ней - серебряный нательный крестик, комочек смолки и махонькая грамотка. А в грамотке написано: «Храни, Господь, раба божия Глеба, сына Митрофанова».

- Вре-е-ешь! - на весь терем отчаянно закричал Якурин. - Где, где эта ладанка?

- Вдругорядь сказываю: охолонь, Глеб Митрофаныч. – вновь вмешался в разговор Сутяга. - Ладанка в надежном месте. Ты уж поверь мне… Все еще сумленье берет? Ну, тогда придется показать, но токмо с моим меченошей. А то, кто тебя ведает, глядишь, и на меня накинешься. Кликнуть меченошу?

- Не надо, - глухо отозвался купец.

- Вот и ладненько. Да ты приди в себя, сваток. Никто о твоем прошлом и знать не будет. Зачем нам, сродникам, сор из избы выносить. Ты своё дельце с Власом справишь, и обо всем забудем.

- Не заставляй, Христом Богом прошу, не заставляй. Не хочу новый грех брать на душу.

- Не хочешь, сваток? И всё же придется… Фетиньюшка, продолжай свой сказ.

- И продолжу! Сей кат еще больший грех совершил, тяжкий грех. Со своими разбойниками он убил трех княжеских гонцов, сбросил в глухой овраг и закидал валежником.

Якурин весь обмяк, через силу выдавил:

- Но ты ж не видела, ведьма.

- Видела, - ответил за Фетинью Сутяга.- Перед свадебкой я ходил в тот лесок и в овраг спускался. До сей поры три черепа и скелеты лежат.

Глеб Митрофаныч окончательно сник. Ныне он в руках этого паука, из сетей коего ему уже не выбраться.

Сутяга же на другой день надумал сходить в храм. Правду сказать, он не был истовым богомольцем, но, на сей раз, ему надо было помолиться за успех своего непростого предприятия. Господь всемогущий должен помочь в его делах и отпустить невольные грехи.

В Успенский храм Борис Михайлыч всегда опаздывал: любил приходить, когда вся паства уже соберется, и вот он, влиятельный боярин, на глазах у всех, чинно и вальяжно пройдет сквозь толпу богомольцев и встанет в первом ряду, перед самым амвоном.

Из узких окон нового белокаменного собора тянулись струйки зыбкого, кадильного дыма, доносился протяжный и зычный голос дьякона, прерываемый благозвучным и сладкогласным пением певчих.

Когда Сутяга встал на свое "почетное" место и принялся, глядя на лики святых, осенять себя крестом, владыки еще не было. Сутяга, в отличие от многих бояр, недолюбливал и Кирилла. Уж слишком много глаголет проповедей - хлебом не корми! Не было службы, чтобы епископ подолгу не поучал прихожан.

Владыка вышел на амвон в длинной, до пят, позолоченной фелони, в епитрахили, обернутой вокруг шеи. На голове - митра, расшитая мелкими, дорогими самоцветами, с четырьмя иконками и крестиком сверху. На груди - также украшенная драгоценными каменьями - панагия на золотой цепочке.

Владыка проводил службу густым, полнозвучным голосом, а когда он переходил на священные поучения, голос его становился проникновенным и страстным:

- … А кто не по божьи живет, не по-христиански, чинит всякую неправду, насилие и обиду: силой отнимает, томит волокитой (Сутяге показалось, что слова владыки были обращены именно к нему), младшего по чину во всем изобидит, с соседями не добр…

" А чего быть с ними добрым, коль каждый камень за пазухой держит. Так и норовят какую-нибудь пакость поднести. Ведаю!"

… в селе на своих крестьян накладывает тяжкие дани и незаконные налоги, или чужую ниву распахал, или луг перекосил, или ловил рыбу на чужой ловле, или борти, перевесища и всякие ловчие угодья неправдою и насильем захватит и ограбит…

"Да какой же боярин смерду слабину даст? Ищи дураков! Смерда надо в крепкой узде держать, дабы век оземь рожей. А дашь волю, так он и вовсе перестанет дань платить, а то и на гиль98 поднимется. Коли вожжи порвались, за хвост не управишь. За мужиком токмо гляди. Не доглядишь оком, заплатишь боком".

… или в рабство неповинных лукавством или насилием охолопит, или ложно свидетельствует, или к кающимся немилостив, или лошади и всякое животное, и всякое имущество, села, сады, дворы и всякие угодья силою отнимет, или задешево в неволю купит, или сутяжничеством оттянет…

Сутягу как будто вилами кольнули. С чего бы это вдруг владыка бельма на него выпучил? Ишь выискал сутягу! То князь недоброе слово кинет, а ныне и Кирилл принялся. Нашли сутяжника. Да он николи оным делом не занимался, а всё по правде, (по правде!) свои дела вершил. Ну и пастырь! Эк, на всем миру скверну пустил. Княжий подручник. Что он, что Василько - два сапога - пара. Ну, погодите, охальники, скоро наступят и ваши черные деньки.

А владыка, увлеченный назиданием, и не думал смотреть на осерчалого боярина. Он продолжал:

- Ежели всякие непотребные дела: блуд, распутство, сквернословие, срамословие, клятвопреступление, ярость, гнев, злопамятство, - сам господин или госпожа творят, или дети их, или люди, или крестьяне их, а они, господа, в том не возбранят им, не уберегут от зла и управы на них не найдут, - точно будут все в аду, и прокляты будут на земле, ибо за все грешные дела хозяин такой Богом не прощен и народом проклят, обиженные им вопиют к Богу. И своей душе погибель, и дому запустение, всё проклято, а не благословлено: и владеть, и есть, и пить - то всё стяжение не Божие, но бесовское. Исходят в ад их живые души, и милостыню их от неправедного богатства не приемлет Бог ни при жизни их, ни после смерти. Ежели хочешь от вечной муки избавиться, отдай неправдой захваченное обиженному, и впредь обещай не поступать так - ни самому, ни домашним твоим. Ибо писано: "Скоро Господь на милость свою истинно кающихся принимает и от великих грехов освобождает". Всякому - по делам своим. Добро сотворившие - жизнь вечную в Царствии Небесном, зло сотворившие - муку вечную в аду кромешном…

"Творю зло во имя добра!" - захотелось крикнуть боярину в лицо владыки.

Сутяга отвел насупленный взгляд от Кирилла, перевел глаза на образ Спасителя в серебряной ризе и … вздрогнул. Сурово смотрел на боярина Христос!


Г л а в а 7 СТРОПТИВИЦА

Оттаяла душой Олеся, даже повеселела: другой день лелеет своего Никитушку. Как тут не порадоваться! С ней - чадо родное, любый сын, о коем так сердце истосковалось.

Князь Владимир сдержал-таки свое слово, еще намедни его слуги привезли в нарядном возке Никитушку. Какой же он добрый, не зря сказывал, что поможет в её беде, вернул ей сына.

Глядит на Никитушку Олеся, не нарадуется. Какое же это счастье - быть рядом с ребенком: кормить его, прижимать к своей груди, видеть его васильковые глаза…Любимый, желанный сын Лазутки… Лазутка!

Дрогнуло и вновь сжалось от боли сердце Олеси. Никитушка на какое-то время избавил ее от тоски, но когда сын засыпал и она оставалась наедине со своими думами, то вновь на неё наваливалась гнетущая тоска. Без Лазутки никогда не обрести ей счастья. Ныне, в оковах, сидит он в черном, холодном порубе. Сидит, гремит железами и рвется к жене и сыну. Господи, как же ему тяжело! Как ему помочь, как вырвать из темницы?.. А может, вновь умолить князя Владимира? Душа у него добрая, а вдруг и вызволит Лазутку из поруба. Скорее бы он появился!

Князь, будто подслушав ее мысли, приехал в терем в тот же день, под вечер. Приехал нарядный, русокудрый, с веселыми глазами.

- Ну как ты, ладушка? Довольна ли?

Олеся низехонько поклонилась.

- Зело довольна, милостивый князь. Спасибо тебе за сына.

- Не стоит благодарности, ладушка. Рад был тебе оказать услугу.

Глаза князя сияли. Вновь перед ним эта необыкновенная девушка. Господи, и до чего ж она хороша! И как же ее хочется обнять! Сегодня ее глаза не такие уж и неприступные, как в прошлый раз. Добрый знак. Но спешить не надо, только бы не вспугнуть.

Владимир подошел к двери, распахнул и повелел слугам:

- Вина и снедь на стол!

Вернулся к Олесе.

- Надо отпраздновать возвращение твоего сына, ладушка. Грешно сие не отметить. Не так ли?

- Так… так, князь, - неуверенно отозвалась Олеся.

Владимир был обрадован ее согласием. Неуверенного оттенка в голосе Олеси он даже не заметил. Когда стол был накрыт и слуги удалились, князь скинул с себя богатый, шитый золотом кафтан, и остался в алой, шелковой рубахе, подпоясанной широким, желтым поясом, вышитом серебряными нитями. Высокий, статный, улыбчивый, подсел к Олесе и подал из своей руки небольшую золотую чарку, наполненную вином.

- То - заморский аликант. Зело редкое, вкусное вино, кое предпочитают пить принцессы и княгини. Откушай и ты, ладушка.

Олеся безропотно приняла, чему вновь порадовался Владимир. (Вот и еще один добрый знак). Себе же он налил в чарку померанцевой.

- Выпьем, ладушка, за здоровье сына твоего. Пусть никогда не изведает он недугов. Да будет счастлива его жизнь!

Олеся поднялась из креслица, поклонилась Владимиру в пояс.

- Спасибо, милостивый князь. Век не забуду твоей доброты.

Вновь поклонилась и пригубила чарку. Владимир мягко запротестовал:

- Так нельзя, ладушка. За здоровье отца, матери и детей своих пьют до дна, иначе к ним лихо придет.

- Лихо? Не хочу лиха… Выпью до дна.

Первый раз в жизни осушила Олеся полную чарку. И вскоре на душе ее стало безмятежно и весело. Глаза ее заблестели, щеки разрумянились, захотелось говорить:

- Уж так я благодарна тебе, милостивый князь, так благодарна! Ведь это ты вернул мне сына…Хочешь на него поглядеть? Сейчас он спит, но он такой пригожий!

- Отчего ж не поглядеть? С удовольствием, ладушка.

Светелка была соединена дверью с горенкой, освещенной тремя подсвечниками, в коей и спал Никитка. Князь вгляделся в лицо младенца и душевно молвил:

- Зело красивый у тебя сын, ладушка.

- Правда? - вскинула на князя свои голубые, лучистые глаза Олеся.

И Владимир задохнулся от этих волшебных, чарующих глаз, с темными густыми бровями и мягкими шелковистыми ресницами.

- Правда, ладушка моя, - тихо и нежно произнес князь и заключил Олесю в объятия. - Правда. Я всё для тебя сделаю. Ямщика твоего из поруба вызволю. Желанная ты моя!

И она… не оттолкнула, как будто провалилась в глубокий, сладкий сон, а Владимир неистово целовал её полные, сочные губы, шею, глаза, а затем, обуреваемый жаркой, неуемной страстью, принялся ее раздевать, и вот уже его руки коснулись высоких упругих грудей. И тут только Олеся пришла в себя, опамятовалась:

- Нет, нет, князь!.. Да отпусти же!

Олеся резко оттолкнула Владимира. Пресвятая Богородица, да как она могла так забыться! Еще минута, другая - и князь бы овладел ею. Какой позор!

Олеся торопливо, дрожащими руками, привела себя в порядок.

- Негоже, негоже так, князь!

Владимир, укрощая в себе страсть, замешательство и злость, в оторопи сидел на лавке и нервно кусал губы. Он не ожидал такого дерзкого отпора. Дикая кошка, недотрога! Вот и делай добро для таких строптивиц. Ишь, какие неприступные, сердитые глаза. Да как она смела отвергнуть его, к н я з я ! Да десятки девушек, даже боярышень, готовы стать его наложницами. Только пальцем помани. А эта?!

- А ведь ты даже мужа не пощадила. Разве это любовь?

- Любовь, князь. Я всегда буду верна своему мужу.

- Ну и дура. Да сгниет он в земляной яме, даже костей не останется, - не остыв еще от досады, жестко и зло бросил Владимир.

Глаза Олеси сверкнули.

- Не сгниет!

- А я, говорю, сгниет! То в моей воле!

Олеся порывисто шагнула к Владимиру. Сейчас она и впрямь напоминала дикую кошку.

- А я-то, думала, что ты князь добрый, а ты… ты злой, злой!

Князь вспыхнул, глянул на Олесю отчаянными глазами и выскочил из горенки.


* * *

По хмурым глазам юного князя Протас Черток тотчас определил: Владимир Константиныч чем-то недоволен. Не из-за девки же! Тут князю сопутствовала удача: ни одна из красавиц не посмеет отказать удельному государю. Князь расстроен чем-то другим. Надо его успокоить. Спросил с улыбкой:

- Всё ли слава Богу в охотничьем теремке, княже? Как прошла темна ноченька?

По лицу Владимира пошли малиновые пятна - верный признак гнева.

- Чего ты лыбишься, боярин? Нашел кого подсунуть!

Тигрицу!..Сегодня же отвези девку домой, а отцу накажи, дабы плеточкой её попотчевал. Сегодня же!

Владимир Константиныч был явно не в духе. Давненько боярин не видел такого раздражительного князя. Выходит, с девкой у него не заладилось. Чудеса! Беглая дочь какого-то торгаша, отдалась мужику, потеряла девичью честь, но не сочла нужным покориться самому князю. Слыхано ли дело? Ну и девка…Все его, Чертка, заботы оказались напрасны. Князь теперь не сразу придет в себя. Вся беда в его молодости. Юноши, в таких делах, всегда чувствуют себя униженными и оскорбленными. Нет ничего хуже - быть отвергнутым женщиной. Сейчас нельзя тревожить Владимира Константиныча. Никаких дел к нему, никаких вопросов. Надо выждать время, и оно придет, князь успокоится. Молоденький умок, что весенний ледок.

И впрямь: на третий день князь как будто и не был в охотничьем теремке. Вызвал боярина и весело молвил:

- Завтра собираюсь к брату в Ростов. Возьму с собой три десятка дружинников. Упреди и отбери, боярин.

У Протаса екнуло под ложечкой: сейчас решится его судьба.

- А мне где прикажешь быть, князь?

- Тебе?.. Ты ж у нас воевода. Женке моей прикажешь город оберегать? - негромко рассмеялся князь. - На тебя Углич оставляю, на тебя! О том при боярах и Гордиславе молвлю. Скликай Думу!

По лицу Чертка пробежала довольная улыбка, Вот и сбылась его мечта: не высокомерная полячка, а он будет управлять Углицким княжеством в отсутствие Владимира. Гордислава, конечно же, будет взбешена, но к ее крикам бояре начинают привыкать. Давно пора ее поставить на место.


Г л в а 8 КНЯЖЬЯ ЩЕДРОСТЬ


Лазутку в железах везли на телеге четверо гридней, кои должны были присоединиться в Ростове к княжеской дружине. Сумрачно было на душе Скитника. Надо же было так судьбе повернуться. Воистину сказывают: беду и на кривых оглоблях не объехать. И не чаял Лазутка, что в Угличе судьба придет, ноги сведет, а руки свяжет. Счастье прахом разлетелось. А ведь как славно в городе зажили! С Малеем и Прасковьей сдружились, а затем Никитушка родился, домницу к кузне пристроили, Малей заветный уклад отковал, коего, почитай, и на Руси еще не было. Уж такой веселый кузнец ходил!.. И вдруг великого умельца батогами исполосовали и еле живого в поруб кинули. Едва Богу душу не отдал. Жаль кузнеца и обидно: такого мастера едва живота не лишили. И за что? Только за то, что его с Олесей в свою избу принял, «преступников-де». Да какие они с Олесей преступники, коль полюбили друг друга. Аль за то так можно жестоко наказывать? По «Русской правде» Ярослава в поруб-де кинули. Да какая же, к дьяволу, эта правда! Ее князья выдумали, дабы народ за малейшую провинность в узде держать. Чуть что - и в земляную тюрьму. Вот и отец когда-то пострадал. Вишь ли, на княжеского вирника руку поднял, по его жирной харе шмякнул. Вирник целую неделю село внаглую обирал, вместо одной виры - три взял, как липку мужиков ободрал. Вот и не выдержал отец. Семь лет в порубе гнил. Где ж тут справедливость? Правда твоя, мужичок, а полезай-ка в мешок. Худые законы на Руси!

Лазутка серчал, зло гремел железами. Гридни покрикивали:

- Потише, ямщик. Буде цепями звякать. Надоел!

- Вас бы так, - сверкал глазами Лазутка. - Ни за что, ни про что - в железа да на суд княжой.

- Упаси Бог, - незлобиво отвечали гридни, с любопытством поглядывая на могутного молодого мужика. Силен! Не зря воевода Черток упреждал:

- Везите с пристрастием. Окуней носом не ловите. Сей бунтовщик силы непомерной, может и оковы развалить. Глаз не спускайте!

Не спускали, но особого «бунтовщика» в Лазутке не усматривали. Каждый ведал, что ямщик взят в поруб на полюбовном деле. Даже подшучивали:

- Слышали, что красаву свою из купецкого дома выкрал. Чудак! Поклонился бы купцу да бочонок меду поставил, вот и миловался бы со своей девахой.

- Воистину. Да кто ж, дурень, девок на Руси крадет? Ну, чистый половец.

- Буде зыбы скалить! - продолжал греметь цепями Лазутка. И чем дальше он отъезжал от Углича, то всё тоскливей становилось на его сердце. Как там Олеся с Никитушкой? Где они?

Он ничего не ведал о судьбе жены и сына, и это всего больше тревожило и изматывало его душу.

Дважды за день гридни останавливали подводу, коей управлял один из княжьих конюхов, сходили с лошадей и принимались за снедь. Совали лепешку и ямщику.

- Пожуй, грешник!

А когда румяное солнце завалилось за лес и наступили сумерки, гридни приказали вознице съехать на опушку.

- Тут и заночуем, - молвил старший из дружинников, коего звали Филатом.

Вскоре на опушке запылал костер. Не успели гридня развязать седельные сумы, дабы поснедать на сон грядущий, как услышали на дороге дробный цокот копыт.

Филат насторожил уши, приказал:

- Опоясаться мечами и на коней.

Дружинники ведали, что по ночам иногда шастают разбойные ватаги. На дороге завиднелся десяток вершников. Раздался молодой, зычный голос:

- Двинем, братцы на огонь!

- Мечи из ножен! - неустрашимо приказал Филат.

Десяток вершников взял в кольцо четверых гридней; те, с напряженными лицами, вгляделись в незнакомцев. Молодые, в цветных кафтанах, при мечах.

- Кто такие? - всё тем же голосом вопросил один из вершников.

Пламя костра высветило плечистого, статного наездника в ярко-красном кафтане и в собольей шапке с малиновым верхом; лицо слегка продолговатое, с короткой русой бородкой.

- А ты кто? - не снимая руки с меча, спросил Филат.

Вершник, в ярко-красном кафтане, оценивающе оглядел «супротивника», усмехнулся.

- Никак, гридни князя Владимира. Куда это вас черти понесли?.. Да снимите руки с мечей. Я - боярин Неждан Корзун.

Гридни духом воспрянули, повеселели, слезли с коней. Кто ж не ведает любимого боярина князя Василька Константиныча!

- Здрав будь, боярин Неждан Иваныч! - сдернув с головы шапку, поклонился Филат. - Прошу к нашему огню.

Боярин повернулся к своим дружинникам:

- А не заночевать ли и нам здесь, братцы?

- Воля твоя, боярин.

Корзун приблизился к телеге и увидел дюжего мужика в железах.

- Знать, лихого везете?

- Лихого, боярин, - отвечал Филат. - Князь Владимир Константиныч приказал доставить преступника в Ростов на княжой суд.

- Кажись, я где-то видел сего лиходея. А ну подай головешку.

Шустрый боярский меченоша выхватил из костра горящий кусок валежины и тотчас подбежал к Корзуну. Боярин поднес головешку к лицу лиходея и невольно, про себя, ахнул. Да это Лазутка!.. Тот самый Лазутка, кой спас его в сече с мокшанами. Постоял, помолчал и отошел к костру. Швырнув головешку в огонь, молвил:

- Обознался… Какая вина за этим мужиком?

- Да как сказать, - неопределенно пожал плечами Филат. - У ростовского купца дочь выкрал и бежал с ней в Углич. Здесь его и схватили.

Об этом случае боярин уже был наслышан.

- А что еще?

- Боле ничего, боярин.

- Ну ладно… Князь Василько Константиныч справедлив. Он-то уж в оном деле праведно рассудит. Праведно!

Последнее слово Корзун произнес значительно громче других, видимо хотел, чтобы его расслышал на телеге преступник.

Затем боярин несколько раз прошелся вдоль костра и ступил к Филату.

- Вижу, вечерять задумали? Пожалуй, и мы потрапезуем. Доставай, братцы, бутыль и баклажки с моим боярским вином. Гридни с гриднями встретились. Не грех и выпить!

Послужильцы князя Владимира довольно загудели:

- Благодарствуем, боярин, то дело доброе.

- Доброе, братцы, - кивнул Корзун. - А слышал я еще и такое: вино пьют не токмо для своей утехи, но и в знак дружбы. Князь Василько как-то рассказывал про воинов полководца Александра, кой жил еще в четвертом веке до нашей эры.

- Русич? - спросил Филат.

- Да нет. Хоть имя у него и русское, но был он царем Македонии и лихо персов воевал. Так вот, когда Александр Македонский встречался с дружественным ему войском, то всегда угощал его вином. И воины выпивали столько, сколь их нутро принимало.

- Зело похвально поступал, - молвил Филат, подкидывая в костер сушняку.

- Похвально, - вновь кивнул боярин. - Тому доброму примеру хочу и я следовать. Угощайтесь, вои, дружественного княжества. Всё вино ваше! Надеюсь, среди вас слабаков нет?

- Кой разговор, боярин! Благодарствуем за щедрость твою.

Поднес Корзун целую баклажку вина и удивленному вознице. Тот пил, блаженно крякал и всё крутил лохматой головой. Век таких чудаковатых бояр не видывал!

Гридни же Корзуна раскинули, тем временем, походный боярский шатер. Неждан приказал:

- И вам пора спать. Завтра зарано тронемся.

Гридни послушно принялись укладываться на ночлег. На опушке лишь галдели четверо перепившихся дружинников князя Владимира. А возница уже свалился подле телеги и звучно похрапывал.

Неждан лежал в своем шатре, но не спал. Из головы его не выходил Лазутка. Эк натворил дел! И всё из-за какой-то купеческой дочки. Правда, сказывают, красоты невиданной. У Лазутки губа не дура, но он грубо нарушил издревле заведенные порядки и должен за это понести наказание. А ведь отменный человек! Добродушный, общительный, на чужую беду отзывчивый.

А каков воин? Удалый, неустрашимый. Это он вытащил его, тяжело раненого Неждана, из гущи врагов и спас от верной погибели. И вот теперь ждет в Ростове Лазутку суровый княжеский суд. Конечно, можно вернуться завтра к Васильку и заступится за ямщика. Но князь от суда не откажется: уж слишком возмущены поступком Лазутки многие ростовцы, особенно купцы и бояре, ревностно соблюдавшие «Русскую правду» Ярослава. Князь ведает о Лазутке, как о добром воине, но он должен поступить по закону. Ямщик, так или иначе, но окажется в порубе. И всё из-за этой девицы… Погодь, погодь. Уж не сегодня ли утром он видел ее?

Когда выезжал из Ростова, встречу попался открытый возок, окруженный молодыми гриднями. Внимание боярина привлекло красивое, но печальное лицо девушки с заплаканными глазами, на руках коей находился младенец.

- За что такую красну - девицу обидели? - шутливо спросил тогда Неждан.

- Она сама кого хошь обидит. Огонь-девка! - ответил один из гридней.

- Кто ж такая?

- Бежанка. Ныне к отцу везем из Углича.

Корзун больше ничего не спросил и тронул коня дальше. Он ехал в Углич по наказу князя Василько:

- Брат присылал гонца, кой передал, что Владимир прибудет в Ростов х.на Казанскую99. Неделя минула, а его и в помине нет. Уж не случилось ли чего? Поезжай, Неждан, в Углич, проведай Владимира. Жду его.

Корзун поехал, и вот эта неожиданная встреча с Лазуткой, коего он надумал освободить.

Послужильцы князя Владимира, наконец, угомонились, где сидели с баклажками, там и рухнули. Теперь спали чугунным сном.

Молодой боярин тихонько вышел из шатра, прислушался. Кажется, всё тихо, лишь стреноженные кони сочно похрупывали свежей травой. Костер давно погас, да и луна закатилась за косматые вершины сосен. Темь! Телега едва проглядывается.

В руке Неждана нож и терпуг100. Осторожно обходя спящих гридней, боярин подошел к телеге.


ЧАСТЬ ПЯТАЯ Г л а в а 1
САРСКОЕ ГОРОДИЩЕ

Известный зверолов, медвежатник Вавилка Грач, добрые две недели по приказу Василька Константиныча провел в княжеских угодьях.Вернулся смурым и встревоженным.

- С худыми вестями, князь.

- Мужики балуют?

- Кабы свои мужики… Людишки князя Ярослава Всеволодовича зело крепко воруют.

- Ярослава? - нахмурился Василько Константиныч. - Аль изловили кого?

Вавилка Грач ходил в леса в сопровождении пятерых отроков из молодшей дружины.

- Изловили, но всех, князь, не переловишь. Великую пагубу людишки Ярослава тебе чинят. На бобров ставят силки, на рыбных ловах - сети, стирают именные знаки на бортных деревах, уничтожают бортные межи в лесчах, зорят дупла с медом, вырубают кондовые сосны на срубы.

Чем дольше рассказывал Вавилка Грач, тем всё больше ожесточалось лицо Василька Константиныча. Вот и здесь мстительный дядюшка показывает свой норов. И до чего ж пакостлив!

- Прикажу воров пытать с пристрастием… А ты, Вавилка, отдохни денька три - и вновь в леса. Ступай!

Василько долго не мог успокоиться. Дядюшка переходит все границы дозволенного. Ну разве можно так поступать сроднику? И до чего ж надо опуститься! Красть у племянника, красть нагло, чуть ли не в открытую. А ведь своих промыслов и угодий у Ярослава не перечесть. Ну до чегож мерзкая натура! Это тебе не Михаил Всеволодович Черниговский, отец Марии. Тот всей Руси известен, как честный, справедливый, во всех делах порядочный. Тот никогда не сделает гадости. (Заметим, что князь Михаил Черниговский был всегда горячо предан своей Руси).

Гораздо позднее он решительно отверг заманчивые предложения хана Батыя и был жестоко им казнен за неповиновение. Ярослав же пошел на унижения и оскорбления, всячески льстил и угождал Батыю, за что и получил от него ярлык на великое княжение.

Ныне же Ярослав гадит своему соседу. Прощать его нельзя. Надо послать в Переяславль гонца и строго сказать:

- Ежели ты, князь Ярослав, не перестанешь красть, то твои пойманные воры будут жестоко наказаны.

Правда, едва ли эти слова возымеют на князя. Но что же предпринять? Не ставить же на южных рубежах княжества засеки супротив Ярослава. То на всю Русь посмешище, то-то удельные князья захихикают: племянник от дядюшки засеками отгородился, как от врага лютого.

Хочешь не хочешь, но число доглядчиков придется увеличить. Конечно, всё это неким бременем ляжет на казну, но в данном случае скупиться нельзя. На сохранении одних лишь бобров можно великие деньги выручить. Этот зверь всегда в большой цене. Не зря же за похищение одного бобра из ловищ накладывается огромная вира в двенадцать гривен. Это, почитай, шесть фунтов чистого золота! А чего стоит сохранность меда, осетра, белуги и севрюги, чья красная и черная икра закупается иноземными купцами за бешеные деньги. Нет, скупиться нельзя, никак нельзя!

Василько прохаживался вдоль покоев. Из настежь открытых оконцев донесся глухой, дробный перестук ручников. Кузни, хоть и отдалены от княжьего терема (они притулились к озеру), но когда в окна дует ветер с Неро, работа ковалей слышна. Обширный княжеский двор богат ремесленным людом. Он обеспечен не только кузнецами и бронниками, но и гончарами, кожевниками, бондарями, древоделами, косторезами, хамовниками,101 столешниками, порных дел мастерами, ювелирами - златокузнецами… Десятки, сотни «трудников» создавали тончайшие изделия из бронзы, серебра и золота, украшенные филигранью, ч е р н ь ю (черный фон узорчатых серебряных пластинок) и невыцветающими красками эмали. Князь Василько давно уже ведал, что в золотой росписи по меди, в технике з е р н и ( выделка узлов из мельчайших спаянных зёрен металла) и с к а н ь ю (выделка узоров из проволоки), в изготовлении тончайших литейных форм русские мастера значительно опередили западноевропейских ремесленников. Честь им и хвала!

Князь Василько знал в лицо каждого именитого умельца, иногда посещал их, но чаще всего он виделся со ковалем и бронных дел мастером Ошаней, кой искусно выделывал не только мечи, боевые топоры и копья, но и шеломы, панцири и кольчуги.

Последний раз он виделся с Ошаней две недели назад. Коваль - крепкий, жилистый старик, с медным, сухощавым лицом в волнистой серебряной бороде, кой вел себя с дос­тоинством.

Василько первым делом спрашивал о здоровье, на что Ошаня степенно отвечал:

- Не жалуюсь, князь. Бог милостив.

Но в последнюю встречу Ошаня почему-то тяжко вздохнул.

- Рука еще молот держит, а вот очи…очи стали зреть худо, а то для кузнеца - беда.

- Опечалил ты меня, Ошаня Данилыч. Может, прислать моего лекаря? У него на всякую хворь - снадобье.

- Спасибо, князь. Лекаря Епифана твоего давно ведаю. Но он уже мне не поможет. Слепну не от недуга, а от ста­рости, почитай, скоро восемьдесят годков стукнет.

- Да не ужель? - искренне удивился князь. - А я-то, думал, годков на пятнадцать моложе.

- А трудник, коль без хлебушка не сидит и не голодует, всегда выглядит моложе, - произнес Ошаня и добавил. - Это не боярин, кой и в сорок лет весь рыхлый.

- Воистину, Ошаня Данилыч.… Но как дальше быть? Как оружье ковать? Таких мастеров, кажись, и со всей Руси не сыскать.

- Вдругорядь спасибо, Василько Константиныч, на слове добром, - крякнул в опаленную бороду Ошаня. - В Ростове, может, и не сыскать, но ведаю я и других добрых мастеров.

- Далече?

- Да как сказать… Коль на коне поехать - два поприща. В Угличе, князь, у брата твоего Владимира.

- Ну и кто же? - оживился Василько.

- Есть такой. Еще не старый, на седьмом десятке.

Легкая улыбка тронула лицо Василька: в 22 года все люди, старше пятидесяти, кажутся уже стариками. Но Ошаня не заметил княжьей улыбки и продолжал:

-Толковый, башковитый, коваль от Бога, но в Ростов он ни за какие коврижки не поедет.

- Аль город ему не по душе?

- Город-то ему нравен. Бывал он здесь, хвалил Ростов. Но всё дело во мне. Мы ведь с ним давно соперничаем. Оружье-то мое, не хвастаясь, покрепче выходит. Вот и серчает Малей, тайну моего уклада раскрыть не может. Шибко серчает.

- А подручный твой ведает тайну?

- Подручный?.. Подручных у меня двое, князь. Вон, в сторонке стоят. Многое от меня постигли, но главный свой секрет пока побаиваюсь раскрывать. Может, когда совсем ослепну, да и то еще подумаю.

- Аль чего боишься, Ошаня Данилыч? Крепкое оружье нам завсегда требуется, врагов всяких еще хватает. Зачем же тайну в могилу уносить?

В словах князя Ошаня уловил недовольство, но старый коваль стоял на своем:

- Да ты пойми меня, Василько Константиныч. Ведь к этой тайне я всю жизнь шел. Сколь с рудой мучался да с закалкой. Каждой стали свой огонь надобен. Прилаживался, переделывал. Ну, никак желанный меч не получался. Сердцем вскипал, злился, ночами не спал. Это ведь, как жар-птицу ухватить. Не каждому то дано. Десятки лет маялся. И вот поймал - таки на шестом десятке. На шестом, князь! И теперь подай да выложи молодому подручному на золотом блюдечке. На него же надежа плохая. Молодо-зелено, погулять велено, а бывает и того хуже. Молодые опенки, да черви в них. У всякого своя душа, бывает и поганая. Открой ему свою тайну, а он к чужому князю-недругу переметнется да за гривну весь секрет и выложит. Всякое на Руси случалось, князь. Надо еще приглядеться к моим добрым молодцам.

- Приглядись, Ошаня Данилыч. И все же верю,

что твоя тайна и к недругам не попадет и в могилу не уйдет. Человек ты мудрый.

Беседа с ковалем запомнилась князю. Старый Ошаня, как и всякий знатный мастер, по-своему хитрил. Конечно же, ему тяжко расставаться со своей тайной, но он наверняка её передаст, хотя и ворчит на своих подручных. Не такой уж он простофиля, чтобы держать подле себя Иуд… А его слова об углицком кузнеце Малее надо не забыть. Скоро прибудет брат Владимир, он-то уж наверняка знает о своем искусном кузнеце. А кузнецов князь Василько уважал, пожалуй, больше всех. А началось это с той поры, когда он, шестилетний малец, перебирался вкупе с матерью Анной Мстиславной, в один из майских дней 1216 года в стольный град Владимир.

Возок княгини сопровождал Алеша Попович со своими богатырями - содругами. На одной из остановок Василько подошел к Поповичу и залюбовался его панцирем, кой был по весу не тяжелее кольчуги, но вдвое больше прикрывал своим железным полем ратоборца. Василько тому очень удивился, а затем, выслушав рассказ Алеши Поповича о русских кузнецах - умельцах, произнес: «Когда буду князем, прикажу, чтобы такие панцири на каждом воине были». И Василько сдержал свое слово. Когда он прибыл в Ростов княжить, то на другой же день отправился к кузнецам, и в первую очередь - к Ошане. С того дня и начались его встречи с именитым ковалем, чьи панцири, кольчуги, боевые топорики и копья славились далеко за пределами Ростовского княжества.

Уважал кузнецов Василько Константинович и во всем им помогал, дабы не ведали никакой нужды. Он отчетливо понимал, что доброе оружье - надежный щит Ростова Великого, и без такого щита, когда идут беспрестанные войны, княжеству не устоять… И жаль, зело жаль, что самый лучший кузнец может ослепнуть. Надо, на всякий случай, с лекарем Епишкой потолковать. Может, какие настои Ошаню спасут.

Не забывал Василько Константинович и мастеров по осиновой плитке. Ростов особенно славился их заготовкой. Серебряные, чешучатые покрытия из осиновой плитки были не только на многих храмах и шатровых крышах боярских теремов Ростова, но и в других городах княжеств. Ростовские плитки долго не гнили, не страшились дождей и суровых морозов. Вот тебе и осина!


* * *


Молодая княгиня стала реже пропадать в книгохранилище Григорьевского затвора. Теперь каждый день она, отстраняя мамок, проводила с сыном, чадом любым Борисом.

Мамки обижались:

- Да мы и сами с дитятком управимся, княгиня. И накормим, и погуляем, и вовремя спать уложим. Отдыхала бы, матушка Мария Михайловна.

Но Мария хотела быть с сыном. Неужели эти глупые мамки не понимают, что ничего нет счастливей, лелеять своего ребеночка. Это же такое счастье!

Вот и Василько к ней часто заходит. Как увидит сына, так и засияет. Радостный, веселый, все заботы (а их у князя немало) улетучиваются. Возьмет Бориса на руки и непременно молвит:

- Растешь, Борис? Экий ты у меня славный. Жду, не дождусь, когда тебя на коня посажу.

Счастливая же Мария любуется и мужем и сыном. Господи, продли эти радостные минуты!

Никогда не думала Мария, что ее материнство обернется таким всепоглощающим блаженством.

Когда Василько покидал женскую половину терема, она часто подходила с сыном к окну, подолгу смотрела на Неро, и ласково говорила Бориске:

- Глянь, чадо любое, какое красивое озеро…Широкое, раздольное... А вот и корабль под белыми парусами. То купцы плывут. Из дальних стран и городов, а может, из самого Чернигова, от твоего дедушки.

Мария вспоминала Чернигов довольно часто, особенно в первый год пребывания в Ростове. Далекая родная сторонушка являлась и во снах - с изумрудными лугами, привольными деснянскими плесами и белокаменным красавцем Черниговом. Но особенно помнились княгине неоглядные цветущие степи, окаймленные зелеными дубравами.

В четырнадцать лет она пришла к отцу и заявила:

- Хочу, тятенька, на коне по степи скакать.

- На коне?.. Это кто ж тебя надоумил?

- Никто, тятенька. У половцев каждая девушка на коне лихо скачет, а мы чем хуже? Случись, не дай Бог, беда - от половцев в сарафане не убежишь. А на коне-то можно и за сабельку взяться.

- А что? - прищурил на Марию карие глаза Михайла Михайлыч. - Пожалуй, ты права, дочка. Сделаю из тебя доброго наездника.

Обучение началось на другой же день. А еще через пять дней Мария уже довольно прилично держалась в седле. И как же влюбилась она в эти скачки! С каким восторгом и упоением летала она по степи. Летала, сливаясь с быстроногим, златогривым конем, навстречу упругому ветру. Душа ее пела, ликовала!

К семнадцати годам Мария стала отменным наездником, она даже наловчилась метать на скаку половецкий аркан. Отец, Михайла Черниговский, был доволен:

- Молодец, Мария. Теперь тебя ворог врасплох не возьмет.

Мысли о конных скачках не покидали Марию и в Ростове. Как-то она отважилась и сказала об этом Васильку, на что тот отозвался не вдруг. В Ростове ни княгини, ни боярышни, ни другие лица женского пола конными скачками не увлекались. Не принято! Да и места здесь не черниговские: всюду леса, речки да болота. Не до лихих скачек.

Рассказал об этом Марии. Княгиня явно опечалилась:

- Неужели нет места, где можно на коне разгуляться? Ну и дремучий же у вас край, Василько.

- Тем и сильны, Мария. Ни татары, ни половцы не решаются лезть на Ростов через наши дебри. А место можно подобрать. Есть у нас и луга, и мужицкие пашни. Вот страда закончится, и скачи по пожне.

- Ехала в Ростов - видела. Не так уж и велики крестьянские загоны. Жаль!

- Гляжу, ты очень хочешь оседлать коня, - улыбнулся Василько.

- Очень!

Ну, разве мог отказать Василько любимой супруге!

- Так и быть, женушка, разгуляешься. Найдутся и в лешачьих местах раздольные места. Завтра поедем к Сарскому городищу - бывшему Ростову Великому.

Княгиня недоуменно взглянула на Василька, и тотчас, как истинная любительница истории, заинтересовалась:

- Непременно поведай мне, Василько. Я ничегошеньки об этом не знаю.

- О древней Ростовской земле тебе еще много придется изведать, Мария… Что же касается Сарского городища, то оно возникло в конце седьмого века. Обитали в нем мерянские племена, состоящие из черемисов и мордвы.

- Мордвы? - вновь недоуменно глянула на мужа Мария. - Против коей ты ходил в поход и едва не погиб?

- Именно мордвы. Она-то и населяла земли будущего Ростовского княжества, да и других соседних княжеств, а по языку делилась на мокшан и эрзя. Собирательное же имя мерян - чудь. Одна из улиц Ростова до сих пор носит название «Чудской конец». Сама же меря состояла из нескольких групп родственных племен, коих отделяли леса и болота. Располагались они гнездами и жили в селищах. Меря, коя населяла берега озера Неро и Плещеева озера, подчинялась одному племенному центру - Сарскому городищу. Здесь пребывали вожди, старейшины, дружина и жрецы, кои поклонялись языческим богам. Само же городище разместилось на вершине длинного и хорошо укрепленного холма в излучине реки Сары. Меряне выбрали зело удачное место. Его надежно защищали не только склоны холма и река, но и четыре поперечных вала укреплений. Были и городни - срубы, засыпанные землей, кои соединяли два последних, ближайших к излучине вала. В крайнем - находились крепкие ворота, но чтобы попасть в них, надо было миновать все укрепления. Оборонительные сооруженияСарского городища были внушительных размеров, высотой около трех саженей. В основание же валов были заложены обожженные бревна. Взять такую крепость было крайне сложно, да и сама дружина имела доброе оружье. И не только стрелы и копья, но и мечи, шеломы и кольчуги.

В восьмом веке Сарское городище стало важным торговым центром. Купцы плыли на своих судах по Саре до озера Неро, а из него, через Вексу и Которосль, выходили на Волгу и доставляли свои товары в Волжскую Булгарию. Но и это не предел. Купцы торговали даже с варяжскими странами.

- Прекрасно. Вот тебе и чудь! - восхитилась Мария.

- Гордый народ. В первое время, когда меряне были не так уж и сильны, они платили дань варягам, а когда окрепли, прогнали сборщиков дани за море. В 862 году они вошли в состав государства Рюрика, а затем приняли участие в походе князя Олега на Царьград и взяли его на щит.

- Ты рассказываешь удивительные вещи. Но как же погибло Сарское городище?

- Оно не погибло, Мария. В десятом веке на земли мерян пришли новгородские славяне и кривичи с верховьев Днепра. Они стали возводить на берегах Неро свой город. Рост славянского населения, возникновение Ростова, его усиление и возросшее могущество княжеской власти вызвали распад мерянских общин и сделали невозможным существование Сарского городища.

Лицо Марии стало озадаченным.

- Конец Сарского городища мне понятен. Но не понятно другое, Василько. Славяне пришли на Неро в десятом веке, а по летописи Ростов появился в 862 году. Недоразумение.

- Похвально, что ты это заметила, Мария. Я и сам об этом не раз раздумывал и пришел к выводу, что монах Нестор…

- Нестор? - прервала Василька княгиня. - Монах Киево - Печерского монастыря, что написал «Житие Бориса и Глеба»?

- Вот именно, Мария. Он же, как утверждают некоторые летописцы, написал и «Повесть временных лет», и совершил ошибку, рассказывая о 862 годе. Ростова тогда и в помине не могло быть. Поэтому этот год - год включения мерян в державу князя Рюрика. Ростов же вновь упоминается через 126 лет. До этого же о нем не сказано ни единого слова! Выходит, его и не было. Летописец упомянул его в 988 году, когда маленький погост на Неро-озере перешел во владения Ярослав Мудрого. Ростов стал местом сбора дани, и он, почти сто лет, мирно жил с Сарским городищем. Никаких войн! Ныне бы так соседствовали удельные князья.

- А как произошло название города?

- Когда-то отец мой, великий книжник, рассказывал, что свое название город получил от личного имени: Ростов - город Роста. Он действительно быстро рос, и уже в двенадцатом веке превратился в великий город. Однако отец сделал и оговорку. Ростов мог получить название и от уменьшительного имени Ростислава. Но как было на самом деле, потомкам уже никогда не изведать…Но вернемся, Мария, к Сарскому городищу. Окончательный распад мерянских племен произошел в княжение Ярослава Мудрого. В начале одиннадцатого века меряне покинули Сарское городище. А жаль: оно оказалось ненужным не только своему племени, но государству, от имени коего выступал Ростов со своими боярами. Ярослав Мудрый, поставив в Медвежьем Углу, на Волге, град под своим именем, зело усилился, и посчитал, что соседи - меряне ему больше не нужны. Они же ушли на восток и осели на землях Волжской Булгарии, с коей Русь давно враждует..

- Таковы исторические превратности, - вздохнула Мария. - Теперь мне вдвойне хочется взглянуть на остатки городища.

- Не только взглянуть, но и полетать на коне. Меж рекой и холмами - раздольная луговина. Отведешь свою душеньку, Мария.


Г л а в а 2 КОРМЧИЙ ТОМИЛКА

Лазутка Скитник шел к Ростову лесами. Ведал: большаком идти нельзя, его ищут княжьи люди. Продирался через дремучие леса и всё вспоминал боярина Корзуна. Вот тебе и Неждан Иваныч! Смел. Ни князя Владимира, ни брата его Василька не забоялся. За такую дерзость можно и в опалу угодить. А он возьми да и выручи из беды ямщика - простолюдина. Ну и боярин! Когда тот обрезал веревки, коими накрепко был привязан к телеге Лазутка, тихо молвил:

- В Углич не суйся. Олесю твою в Ростов к отцу спровадили.

- Спаси тебя Христос, боярин. Но ты-то как выкрутишься? Князья тебя не простят.

- За меня не тревожься. Я всё продумал…А теперь к лесу, Лазутка.

В чаще боярин начал распиливать терпугом оковы, но и до половины не допилил: Лазутка повел могучими руками, и железа развалились.

- Однако ж силен ты, ямщик. Чисто медведь, - молвил Корзун и протянул Скитнику узелок. - Тут кое-какая снедь, подкормишься.

Лазутка поклонился боярину в пояс.

- Вдругорядь спасибо, Неждан Иваныч. Да храни тебя Бог.

На том и распрощались. Любопытно, как выкрутится боярин?

Затем мысли Скитника перекинулись на Олесю. Корзун как-то проведал, что ее отправили в Ростов к отцу. Молодец, боярин, а то бы рвался сейчас Лазутка в Углич, хотя проку от этого было бы мало: княжьи люди не дремлют, ловко же они его схватили.. И как им это удалось? Никто ж в Угличе ни его, Лазутку, ни Олесю не знал. Сродники кузнеца Малея - и всё тут. Так кто ж выдал, какая черная душа напакостила?… Ныне Олеся с Никитушкой у купца Василья Богданова. Как они там? Отец-то строг, небось, родную дочь не пожалел и плеточкой попотчевал. Но это самое легкое наказание. Купец может и в подполье Олесю посадить, а то, не приведи Господь, и в монастырь отправить. Вот тогда беда. Коль Олеся постриг примет, в мир уже не вернется, а потому надо спешить. Идти же до Ростова далече. Был бы конь - птицей полетел.

Лазутка сожалело вздохнул: и чего он коня у гридней не свел? Теперь тащись! Улита едет, когда-то будет.

Вначале он сноровисто шел вдоль большака, а затем передумал: дорога петляет и гораздо удлиняет его путь. Так и в три дня до Ростова не дойдешь. Надо идти напрямик, по приметам: по солнышку на восток, а когда оно спрячется - по лишайникам на деревьях, кой всегда лепится с одной стороны, или же - по густоте ветвей на вершинах, кои всегда гуще с юга. Приметы Лазутку никогда не подводили. Даже в пургу - завируху (неся Корзуна на носилах), он вывел остаток молодшей дружины к ратному стану. А ныне пробираться и того проще: лето. Он должен пересечь реку Улейму, а затем Устье. Но надо спешить, спешить!

Лазутка отдыхал мало, даже ночь его была короткой. Едва забрезжил свет, он тотчас выбрался из-под густой, развесистой ели и пошагал на восток. И всё время его занимала одна неотступная мысль: пока не поздно, надо вызволить от купца Богданова Олесю, непременно вызволить! Он вновь должен жить со своей лебедушкой и Никиткой.

На коротком привале, прислонившись к смолистой сосне и устало вытянув ноги, Лазутку вдруг обожгла новая мысль: Ростов его хлебом-солью не встретит. Стоит ему появиться в городе, как его тотчас схватят княжьи послужильцы и бросят в поруб. Конечно, в посад можно проникнуть и ночью, но к хоромам купца Богданова и близко не подойдешь. Бешено залают псы, загомонят караульные сторожа с колотушками - и ступай восвояси. Попробуй, выкради Олесю. Но что же делать? Неужель покориться судьбе и разлучиться с любимым человеком? А может, в Ростов не рыпаться, и уйти куда-нибудь на Север, где тебя искать никто не будет. Срубить избу, подобрать добрую хозяйку - и жить себе, без горя и лиха.Но это была лишь короткая, усмешливая мысль. Лазутка еще в избушке бортника Петрухи окончательно решил: без Олеси ему не жить. А посему, он все равно пойдет в Ростов и любыми путями вызволит свою лебедушку. Так что, хватит сидеть Лазутка, надо поспешать.

И Скитник вновь сноровисто зашагал к Ростову, навстречу неведомой судьбе.

Вплавь, вытянув вверх левую руку с узелком, он пересек прозрачную, каменистую Улейму, а затем, обувшись в сапоги и натянув рубаху, пошел в сторону реки Устье.


* * *

К Ростову он подошел ветреной, кромешной ночью. Ни луны, ни звезд не было видно, и это было Лазутке на руку. Ветер усиливался, небо заволокло густыми низкими тучами, и вскоре заморосил обложной, бисерный дождь.

Лазутка устал, казалось, что нет уже и сил, чтобы сделать еще один шаг. Последнюю версту он пробирался по мшистому кочкарнику, подступавшему с северной стороны к самому Ростову. И вот теперь, совсем обессиленный, он сидел под дождем на кочке и вглядывался в город.

Ростов будто вымер, ни огонька, лишь смутно виднеются черные, курные избы ремесленных слобод.

А дождь и не думал утихать. Лазутка насквозь промок. Надо идти в слободу и где-то укрыться от непогодицы. Он поднялся и почувствовал страшную тяжесть в ногах, кои ныли, гудели и просили отдыха.

«Сейчас, сейчас, где-нибудь притулюсь».

Он тяжело и неторопливо шел вдоль слободы и вглядывался в черные глазницы волоковых окон, затянутых бычьими пузырями. Господи, ни единого светца! К кому постучаться? Спят непробудным сном ростовские трудники.

И вот в одной из изб он заметил смутный, мерцающий огонек лучины. Но как постучаться? Глухой ночью ни один хозяин в избу незнакомого человека не впустит: в такую пору лишь лиходеи шастают. Ночь темней - вору прибыльней. Придется назваться, а далее, как Бог даст.

И Лазутка постучался. В избе долго никто не отзывался, знать, крепко сморил сон. Скитник вдругорядь постучал, и, наконец, услышал в сенях скрипучие шаркающие шаги.

- Кого Бог несет?

- Ямшик… Лазутка Скитник.

- Вона, - глуховатым, удивленным голосом протянул хозяин избы и открыл дверь.

Перед Лазуткой оказался приземистый крутолобый старик с дремучей, лешачьей бородой. В руке его - огарок свечи.

- Заходи, еситное горе.

- Никак ты, Томилка? - повеселел Лавруха, признав в старике княжьего кормчего. В Ростове ведали его, как молчуна – дюку, а если уж Томилка заговаривал, то произносил своё неизменное присловье: «Еситное горе», а что за «еситное», так никто и не узнал. Никто не ведал и отчества кормчего. Старику, почитай, уж лет семьдесят, а его все - Томилка да Томилка.

Лазутка перекрестился на закоптелый образ в правом «красном» углу, сел на лавку и устало привалился к стене. Старик, молча, тоже уселся на лавку, разложил на коленях порванную сеть - мережу, и принялся ее чинить.

Скитник огляделся. Обычная изба простолюдина. У входа, рядом с печью, висит глиняный горшок (умывальник) с носиком. Печь - широкая, добротная, р у с с к а я, с подпечьем, голбецом, шестком, загнетком, челом-устьем, полатями и бабьим закутом, где стояли ушаты, бадейки, квашня и висела полка, на коей расставлены деревянные миски, ложки и ковши.

Перед лавкой - чисто выскобленный стол. Жилье освещает светец с сухой лучиной. Красные угольки падают в лохань с водой и трескуче шипят. По бревенчатой стене, от трепетного огонька, пляшут причудливые тени.

«Бедновато в избе, - невольно подумалось Лаврухе. - А ведь княжой кормчий. Не шибко жалует его, Василько Константиныч».

В избе застыла мертвая тишина. Ни ямщику, ни Томилке, казалось, не хотелось говорить. Старик, словно спохватившись, поднялся, снял с колка сермяжный кафтан и протянул Лазутке. Тот молча благодарно кивнул и накинул сермягу на широкие, литые плечи.

На полатях вдруг что-то негромко зачмокало и невнятно забормотало. Скитник глянул на кормчего.

- Старуха во сне, - немногословно отозвался Томилка, продолжая латать мережу.

Когда Лазутка малость пообсох и отогрелся, кормчий вдругорядь поднялся с лавки и шагнул к печи. Вскоре на столе появились три пареных репы, миска со щами, кружка кваса и ломоть ржаного хлеба.

Скитник сглотнул слюну: последний раз он ел ранним утром, и теперь был готов черта съесть.

- Поснедай, ямщик.

Лазутка поклонился хозяину, перекрестил на икону лоб и тотчас навалился на щи. Богатырскому телу требовалась богатырская трапеза, но и на том спасибо. Теперь настал черед рассказа, и он вкратце поведал Томилке свою невеселую историю. Утаил лишь про боярина Корзуна.

- Наслышан, паря… Но чтобы так, - вздохнул старик. - Худо дело твое.

- Худо, кормчий.

Томилка махнул рукой.

- Был кормчий, да весь вышел. Я уж, почитай, третий год на лодию не вступал.

- Аль князю не по нраву пришелся? То-то я гляжу в избе твоей бедновато. А ведь славился на всё княжество. Знатно же тебя Василько Константиныч наградил.

- Не суесловь, еситное горе, - сердито заговорил Томилка и попробовал руками на крепость сеть. (Не порвалась). - Не возводи хулу на князя. Он строг, но справедлив.

- Что-то сомневаюсь я, отец.

- А ты не сумлевайся! - повысил голос Томилка. - Молод ишо на князя ёрничать. Он меня, как лучшего кормчего, честь честью проводил, золотую гривну на грудь повесил и снял шубу со своего плеча. Вот так-то, паря.

- Да ну.

- Вот те и ну! - разошелся немногословный Томилка. - И изба у меня была другая. Добрая, высокая изба. На Подозерке. Жил с сыном Гришкой. Двадцать лет его в подручных держал. А тот, еситное горе, всё долбил и долбил: не пора ли, батя, мне за кормовое весло встать. Вот и уступил сыну. Василько Константиныч не отпущал, а я толкую: пора, век за веслом не простоишь. Да и Гришку жаль. А он на радостях женился, девку в дом привел, ребятни настрогал. Заважничал, грудь колесом, на нас, со старухой, стал косо поглядывать. Тесны, вишь ли, ему хоромы стали, еситное горе. Вот мы и оказались в этой избенке.

- Негоже твой Гришка поступил.

- А ничо, одумается. Внукам-то, чу, дед с бабкой понадобятся. Одумается, еситное горе.

Томилка протяжно вздохнул и вновь принялся за сеть.

Помолчали. На полатях звучно похрапывала старуха, а где-то за печью вел свою одинокую, стрекучую песню сверчок. За оконцами выл неугомонный, заунывный ветер, а в бычьи пузыри хлестал косой, надоедливый дождь.

- Не ведаю, чем тебе и помочь, паря, - прервал тягостное молчание Томилка

- Вот и я не шибко ведаю. Но одно скажу - либо голова с плеч, либо выкраду у купца свою Олесю. Другого мне не дано, отец.

- Тяжко тебе придется, ямщик… А теперь, давай-ка почивать. Утро вечера мудренее.


Г л а в а 3 БОГОМ ВЕНЧАНА

Всю ночь Лазутка проспал непробудным, свинцовым сном. За оконцами было тихо, через бычьи пузыри пробивался робкий солнечный свет. Скитник поднялся бодрым и посвежевшим, как будто и не было долгого утомительного пути. Захотелось тотчас выскочить из избы и побежать на Ильинку.

- Никак ожил, паря. Вечор-то квелым был, - молвил Томилка. Он словно и не уходил с лавки: на коленях его по-прежнему лежала сеть.

У печки орудовала длинным, рогатым ухватом маленькая поджарая старушка в темном убрусе на голове; она то задвигала в устье горшок, то вытягивала на шесток широкий железный противень с двумя румянами ковригами хлеба. Березовые полешки давно уже прогорели, и от печи исходило благодатное тепло.

Глянув на неспокойное, напряженное лицо Лазутки, старик предупредительно молвил:

- Чую, в город рвешься, паря. Сиди в избе - и не выглядывай.

- Сидеть, как барсук в норе? Да ты что, отец? Не для того я в Ростов шел.

- Молодость да силушка в тебе играют, еситное горе. Ты допрежь меня послушай. Я, почитай, всю ночь о тебе кумекал. Ты покуда сиди, а я на торг схожу, изведаю, что народ о купецкой дочке толкует. Жди с вестями… А ты, мать, гостя займи, покорми, что Бог послал.

Томилка облачился в сермяжный кафтан, натянул на косматую голову войлочный колпак с продольным разрезом спереди и сзади, взял посошок в правую руку и удалился из избы.

Лазутка страдальчески вздохнул и увидел перед собой улыбчивые, добрые глаза старухи.

- А ты не кручинься, милок. Авось, всё и уладится. Старик-то мой не зря о тебе всю ночь кумекал. Бог его добрым разумом наградил..

- Как звать тебя, мать?

- А клич бабкой Аглаей… Я тебя-то ведаю, часто на торгу видела. Извозом промышлял.

- Промышлял, - вновь вздохнул Скитник.

- Придет время - опять станешь промышлять. Забудь кручину. Садись-ка к столу да поснедай, милок.

- Спасибо, бабка Аглая… Старик-то твой надолго ушел?

- Опять ты за своё. Угомонись, милок, торопливость делу не поможет.

Лазутка снедал без всякой охоты. Вся душа его истомилась и рвалась на Ильинку. Уж скорее бы вернулся старик.

А бывший кормчий заявился лишь после полудня. Приставил посох к стене, разоблачился и молчаливо сел на лавку.

- Ну! - нетерпеливо воскликнул Лазутка.

Томилка головой крутнул.

- Эк тебе не терпится, паря. Да жива, жива твоя красная девка. Василь Богданов ее, чу, крепко поругал и ныне из избы никуда не выпущает… И о тебе на торгу вовсю калякают. Чу, сбежал от гридней князя Владимира, но - вот тут порадуйся - в Ростов-де боле носа не покажет, мужик-де с головой, зачем ему на погибель соваться. Это уж и вовсе надо дураком быть. Так что не ждут тебя здесь, еситное горе.

- Чему радоваться, отец? Ждут - не ждут. Мне-то от этого ни жарко, ни холодно. Да не могу я сиднем сидеть!

Лазутка порывисто поднялся с лавки и шагнул к двери.

- Погодь, недоумок! - закричал Томилка. - У тебя и впрямь мозги набекрень. Сядь! Я не всё еще тебе поведал… Завтра наведаюсь к купцу, глядишь, и девку твою увижу.

- Ты?.. К купцу? - уставился ошарашенными глазами на старика Лазутка. - Да он тебя и на порог-то не пустит. Экий боярин выискался.

- Пустит, - кинул усмешку в лешачью бороду Томилка. - Да ищо спасибо скажет.

Лазутка недоуменно подсел к старику.

- А ну не томи душу. Рассказывай, дед!

- Эк, загорелся, неугомонный. Потерпишь, те ноне спешить некуда… Мать, подавай на стол.

Аглая с довольным видом поглядела на супруга и потянулась с ухватом в печь. Вскоре на столе задымилась миска с горячими щами. Лазутка хлебал варево и вопрошающе поглядывал на Томилку, а тот, будто дразня нетерпеливого ямщика, снедал неторопливо, степенно, каждый раз задерживая ложку возле сухого щербатого рта. Но его не поторопишь: домашняя трапеза - святыня, коль большак молчит, остальным нельзя и рта раскрыть, а то, чего доброго, и ложкой по лбу получишь.

Наконец дед поснедал, помолился на Спасителя и пересел на лавку.

- А вот теперь послушай, паря. Василь Богданов, как купец, иногда и рыбой промышляет. Добрая икра всегда в цене. Случалось, и мне кланялся. Ты-де озеро, как свою длань ведаешь. Где лучше невод закинуть? Купец на деньгу не жадный, не то, что Глеб Якурин. Показывал Богданову нужный заливчик.

Лазутка еще и раньше ведал, что Томилка не только искусный княжеский кормчий, но и лучший рыбак на озере.

- Дождь всю ночь лил. Дорогая рыба на свои места подалась, где кормежки поболе. Придется подсказать купцу Богданову.

- А может, и Олесю увидишь! - загорелся Скитник.

- Всё от Бога, паря.

- Шепни ей, что я в Ростове и скоро вызволю её. Уж ты постарайся, отец, порадуй Олесю. Люба она мне!

Томилка посмотрел на ямщика долгим, пристальным взглядом и неожиданно теплым, проникновенным голосом молвил:

- Чую, всем сердцем любишь, Лазутка… Слышь, мать?

Аглая подсела на лавку к Томилке. Глаза ее как-то разом посветлели, разгладились морщинки на лице. Старик раздумчиво кашлянул в кулак и коснулся плеча супруги, а та, слегка зарумянившись, улыбнулась Лазутке и участливо поведала:

- Была и промеж нас любовь великая. Молодой-то он лепый был, сердцем добрый. На озере и повстречались. Раз, другой…Отец проведал - люто забранился. Он-то на княжьем дворе в медоварах ходил, чванился. У самого-де князя служу, а Томилка твой - голь перекатная, душа сермяжья. Я, сказывает, тебе княжьего слугу приглядел, в подручных у повара ходит. Вот-вот сам в повара выбьется. Я ж - ни в какую! Без Томилки жизнь немила. Отец меня в плети, а я вырвалась - и в колодезь. Слава Богу, вытащили меня, откачали. Отец перепугался и рукой махнул. «Пущай придет твой рыбак». Вот так-то, милок. С той поры, почитай, пятьдесят годков прожили. Всякое в жизни было - и горе и лихо, троих детей моровая язва унесла, а нас Бог миловал… Я-то, с государем своим, всю жизнь счастливо прожила, худым словом меня не попрекнул. Сердце у него золотое.

- Ну, буде, буде, мать, - смущенно крякнул Томилка.

У Лазутки потеплело на душе. Вот сидят перед ним два старых человека, и до сих пор между ними глубокая любовь. Не часто такое увидишь на Руси.

- Вот и ты не отчаивайся, милок, - сердобольно продолжала Аглая. - Все-то уладится. А пока слушайся государя моего, он худого не посоветует. Жди.

Лазутка подошел к Томилке, положил ладонь на его плечо и молвил:

- Будь по-твоему, отец.


* * *

Купец Василий Демьяныч ходил по дому темнее тучи. Все разговоры о его «непутевой» дочке стали уже помаленьку стихать, и вдруг новый гвалт на весь Ростов Великий. На телеге, через весь город, дочь, как преступницу, княжьи гридни привезли, да еще с пригулышем. Вот срам, так уж срам! Стыдно из избы выйти. Наделала же греха его любимая доченька!

Вскипел Василий Демьяныч и Олесю плеткой стеганул. Пусть ведает отцовский гнев. Секлетее же сурово наказал:

- И за порог не выпускать!

О том же молвил и своим дворовым, Харитонке да Митьке:

- Глаз не спускать. В прошлый раз проворонили, верхогляды! Ныне прозеваете - до смерти забью.

Не один час Василий Демьяныч ходил сумрачный и раздраженный по двору; заходил в амбары, осматривал и пересчитывал товар, но товара как будто и не видел: голова была забита совсем другим. Как, как она могла такое натворить? Росла доброй, ласковой и во всем послушной. Не нарадовался на свою красавицу дочь - и вдруг! Словно бес в нее вселился. Потешила отца родного, на всё княжество осрамила. Да что княжество! Купцы по всей Руси разъезжают и, поди, всюду о его сраме рассказывают. И за что ты так отца опозорила, доченька? Аль не отец тебя лелеял и любил больше всего на свете. Господи, за что такое наказанье?.. К ямщику сбежала, а тот, нечестивец, в Углич дочку увез. Ну, появись только здесь, ямщик треклятый! Сам, без княжьего суда, расправлюсь. Возьму меч и зарублю. И никто не осудит! Виру в десять гривен серебра заплачу - и вся недолга. Вира большая, но деньги - дело наживное. А вот ямщику более на белом свете не жить. Только сунься в Ростов!.. Эк, куда дочь увез, в Углич. Давно бы надо к купцу Демиду Осинцеву наведаться. Город не так уж и велик, каждый новый человек на виду, а тут, почитай, целый год в Угличе… Да так ли? Может, где-нибудь и в другом месте Олеся с ямщиком укрывались. Надо спрос учинить.

Василий Демьяныч вернулся в дом и велел Секлетее позвать из горницы Олесю. Та вошла бледная, сумрачная, с осунувшимся заплаканным лицом.

У купца дрогнуло сердце: такой жалкой, несчастной дочери он еще никогда не видел. Сейчас она должна во всем раскаяться и упасть отцу в ноги. Но она пока стоит, низко опустив голову.

- Признаешь ли свою вину, дочь?

Олеся ответила не вдруг, и это больше всего удивило Василия Демьяныча. Его дочь как бы собиралась с мыслями и, наконец, она тихо молвила:

- Грешна я, тятенька.

- Еще бы не грешна. Такое содеяла! Кайся, кайся, чадо.

- Каюсь, тятенька, но лишь в одном, что без родительского благословения замуж вышла.

- Замуж? - сердито свел широкие, колосистые брови Василий Демьяныч. - Без отчего благословения и венца?

- Я венчана, тятенька.

- Кем, когда? - еще больше закипел отец.

Олеся вновь замолчала. Упаси Бог о бортнике Авдеиче рассказывать! Проведают - и жестоко накажут добрейшего человека, кой, как бывший церковный служитель, обвенчал их с Лазуткой.

- Рот на замок. А всё от того, что сама на себя поклёп наводишь. И не стыдно тебе, дочь?

- Не стыдно, тятенька… Бог нас венчал.

- Бо-ог? - приподнимаясь с лавки, протянул Василий Демьяныч. - Да ты в своем уме?!

- В своем, тятенька. Бог! И я буду верна супругу своему по гроб жизни.

Последние слова свои Олеся вымолвила горячо и твердо.

- Та-а-ак! - и вовсе закипел Василий Демьяныч. - Ну, спасибо тебе, доченька, успокоила отца. Выходит, не откажешься от своего ямщика и будешь дальше народ смешить?

- Не откажусь, тятенька. Хоть плетью меня изувечь, хоть совсем жизни лиши - не откажусь!

Сейчас перед отцом стояла неприступная, на всё решительная, влюбленная женщина, кою он никогда не ведал. И Василий Демьяныч на какой-то миг растерялся. Разговаривать дальше с дочкой ему уже не хотелось.

- Ступай, - мрачно сказал он и тяжело вздохнул.

Раздражение и гнев не покидали его весь оставшийся день, но и ночь не принесла ему покоя. А утром, после трапезы, к нему постучался Харитонка и доложил:

- К тебе, батюшка Василь Демьяныч, кормчий Томилка. Впущать ли? (Ростовцы до сих пор почтительно называли Томилку кормчим).

Купцу никого не хотелось видеть, но Томилку он всё же примет: сам когда-то ему кланялся. Этот старик ведает на Неро-озере самые богатые рыбные ловы.

- Пропусти.

Харитонка пошел к дубовым воротам тына.

- Купец ждет тебя, кормчий.

Томилка неторопко дошел до крыльца и, кряхтя, уселся на нижнюю ступеньку.

- Старость - не радость. Ноги стали сдавать, мил человек. Передохну малость.

Харитонка сел обочь, а Томилка повел глазами по обширному двору, и, как бы нехотя, спросил:

- Всё ли слава Богу у Василь Демьяныча?

- Да как сказать, - простодушно почесал потылицу Харитонка. - Без напасти не проживешь. Ныне хозяин сам не свой.

- Да ну! - сотворил удивленное лицо кормчий. - Завсегда степенным был. Аль беда какая приключилась?

Харитонка рукой махнул.

- Беда, да еще какая. Да ты и сам, поди, ведаешь. Весь Ростов о том шумит. Дочь - гулёну купцу привезли.

- Да ну!

- Вот те и ну. Василь Демьяныч шибко серчает.

- Вона… А дочка-то как?

- А что дочка? В горнице с мальчонкой сидит да о Лазутке слезой исходит. Вот, дуреха! Нашла о ком горевать. Лазутка теперь и носа в Ростов не покажет.

- Воистину, мил человек, не покажет…Ну, да пора к купцу идти.

При виде Томилки, Василий Демьяныч постарался забыть о своем дурном настроении.

- Рад тебя видеть, кормчий. В добром ли здравии?

- Да по всякому, Василь Демьяныч. Ноги отказывают. Ну да еще пошаркаю, другие-то старики и вовсе недужат.

- Да уж, не приведи Господь. Супруга моя кой месяц прихварывает, даже еда на ум нейдет.

- Худо, Василь Демьяныч. Хворому и мед не вкусен, а здоровый и камень ест.

Купец усадил кормчего за красный угол, поднес чару доброго вина.

- За здоровье твоё, Василь Демьяныч, и супруги твоей, - молвил Томилка и осушил чару. Закусив соленым груздем и рыжиком (купец уже ведал, что кормчий большой охотник до грибов), Томилка перешел к делу:

- Есть добрый заливчик, Василь Демьяныч. Пудов двадцать возьмешь.

Лицо купца заметно оживилось: с двадцати пудов немало ценной икры можно взять, кою нарасхват берут чужедальние «гости».102

- Премного благодарен тебе, кормчий. Деньгой не обижу.

- Ведаю: не жаден ты, Василь Демьяныч. Да и много ли старику надо? А деньги, что каменья - тяжело на душу ложатся.

- Это ты к чему?

- Лишние деньги - лишняя забота. Без денег сон крепче. Встретился как-то с набольшим купцом Глебом Якуриным и едва узнал. Состарился, сумрачный весь. То ли торговые дела худо пошли, то ли за сынка своего переживает, коим боярин Сутяга помыкает. За богатством погонишься - горе наживешь. Частенько так бывает. Уж лучше хлеб с водой, чем пирог с бедой. И зачем ему надо было с боярином родниться? Вот ныне и ходит, как в воду опущенный. Так что счастье - ни в деньгах, и не в славе… Ну, да я это так, к слову. Когда заливчик показать, Василь Демьяныч?

- А чего время терять? Купцу мешкать нельзя. Пора деньгу кует. Сегодня и покажешь.


Г л а в а 4 СОКОЛИНАЯ ПОТЕХА

Потешила свою душеньку княгиня Мария, полетала на белогривом коне. А какой конь! Сильные стройные ноги, упругий стан, будто стянутый обручем, широкая грудь, длинная шея - всё для скачек.

Василько любовался женой. Она и впрямь добрая наездница, любо-дорого поглядеть. Веселая, разрумянившаяся, лихо мчится вдоль реки по Сарскому раздолью и задорно восклицает:

- Ги! Ги - и!

Всё стремительней бег легкого, подбористого коня, всё красивей и захватывающей смотрится молодая, цветущая княгиня.

Бояре, приехавшие вместе с князем к Сарскому городищу, диву дивятся: таких княгинь Ростов Великий еще не ведал.

- Ай, да Мария Михайловна! - довольно говорит боярин и воевода Воислав Добрынич, сидящий на чубаром коне подле Василька. - Я - то думал, что она токмо к книжному делу горазда, а тут еще и наездница отменная. Поздравляю, Василько Константиныч.

- Моей заслуги в том нет. Отца Михаила Всеволодовича надо благодарить. Это он из Марии всадника сотворил, - с удовлетворенным, отрадным лицом молвил Василько.

- Славно скачет, - с похвалой заговорили «княжьи мужи».

А вот у Бориса Сутяги лицо было кислое. Чего радуются, ехидно думал он. Княгиня, будто басурманка, по степи скачет. Тьфу! Срам глядеть. Да когда это было, чтобы бабы в мужских портках на коней залезали. Глум на весь мир, а бояре рты раззявили. Эк нашли чему радоваться, княжьи лизоблюды. Была б его воля - кнутом бы Марию попотчевал, дабы святую Русь не поганила. Господи, накажи презорницу! Пусть с коня свалится да насмерть расшибется. Накажи!.. А князь-то, князь-то как сияет. Богохульник! Ну погоди, не долго уж тебе осталось древние устои поганить, совсем недолго.

Мария, завершив скачки, наметом подлетела к Васильку с боярами и властной, умелой рукой вздыбила коня. Тот тонко, пронзительно заржал, взбрыкнулся, норовя сбросить дерзкую наездницу, но не тут-то было: та же ловкая, искусная рука укротила коня.

Отвела душеньку Мария!


* * *

Василько встретил Владимира у проездных ворот крепости.

- Наконец-то! - радостно воскликнул князь.

Братья спешились с коней, крепко обнялись и трехкратно облобызались. На Васильке - пушистая, соболья шапка с алым верхом и красное корзно, окаймленное золотою тесьмою, с запоной на правом плече в виде золотой головы барса; на Владимире - кунья шапка и синее корзно с вишневым подбоем, застегнутое красной пряжкой с золотыми отводами.

Князья вновь сели на коней. Набежавший ветер взвихрил легкие княжеские плащи, под коими завиднелись летние, шитые золотом, кафтаны. Оба - рослые, молодцеватые, нарядные. В сопровождении бояр и дружинников, князья неторопливо поехали к детинцу. Посадские люди сдергивали с голов колпаки и шапки, кланялись.

Владимир обратил внимание, что лица простолюдинов были приветливыми, а не смурыми и отчужденными, и это порадовало князя.

- Вижу, уважают тебя ростовцы, брате. Был как-то в Переяславле у дядюшки, так там народ злющий, едва за дреколье не хватается. Не любит он Ярослава.

- А за что его любить? Он ремесленный люд и смердов такими поборами обложил, что ни вздохнуть, ни охнуть. Того гляди, переяславцы вновь изгонят своего князя.

- А ты, как я слышал, трудников своих не обижаешь. Тягло, чу, посильное.

- Зачем слишком обременять, Владимир? Себе в убыток. Стоит трудника прижать, задавить пошлинами да оброками, - дань и в половину не соберешь, да и оружья на войско станет поступать меньше. Тягло должно быть посильным. Это, как хомут: и ослабить, и перетянуть нельзя. Всё должно быть в меру. Непомерное же тягло и ремесленника, и мужика подомнет. Тогда беда. Через силу и конь не везет. Ты это намотай на ус, Владимир. Покойный отец наш, Константин Всеволодович, царство ему небесное, никогда трудника в кабале не держал, за что народ и прозвал его правление «золотым».

Вместе с князем Владимиром вернулся в Ростов и боярин Неждан Корзун. Он ехал позади Василька, краем уха слушал разговор братьев, а мысли его, уже в который раз, возвращались к той памятной ночи, в кою он вызволил из оков ямщика Лазутку.

Когда он возвращался к своему шатру, на привале всё было тихо и спокойно. Возница и гридни спали мертвенным сном.

«Крепко же я всех споил», - усмехнулся Неждан. Сам же он спать не стал: надо было до конца выполнить задуманный план.

Летняя ночь коротка, и едва забрезжил рассвет, как боярин вышел из шатра и громко закричал:

- Буде спать! Буде спать, ядыжники!103

Но многие так и не шелохнулись, лишь возница высунул из-под телеги очумелую голову.

Тогда боярину пришлось взяться за плеточку.

- Поднимайтесь, поднимайтесь же, остолопы!

Плеточка подействовала. А боярин накинулся на гридней князя Владимира Углицкого:

- Так-то вы преступника стережете! Добро, вас разбойная ватага не прикончила. Ядыжники!

Гридни осовелыми и ошалевшими глазами смотрели то на опустевшую телегу, то на разгневанного Корзуна.

- Где ямщик?.. Какая ватага? - наконец пришел в себя старшой из углицких гридней Филат.

- Крепки на сон, ядыжники! Бить бы вас нещадно!

- Да ты толком обскажи, боярин.

Боярин, унимая гнев, поведал:

- Проснулся я от звона цепей. Подумал, что это ямщик своими оковами гремит, и дале норовил заснуть. А вскоре услышал на дороге топот копыт и глухие голоса. Подумал, что-то неладное. Так и есть. Вышел из шатра, а ямщика как черти унесли. Уразумели? Седлайте коней - и за разбойной ватагой! Лихие, по топоту копыт, в сторону Углича подались.

Гридни поспешили к стреноженным коням, а Неждан сердито добавил:

- Поспешайте! Лихие могут и в лес свернуть. Тогда ищи - свищи.

Где-то через полчаса удрученные гридни вернулись на поляну.

- Да разве теперь сыщешь, боярин. Всего скорее в чащобах укрылись. Чего делать-то прикажешь? - мрачно произнес Филат.

Неждан развел руками:

- Я вам приказывать не могу. Чай, знаете кому служите. Вот его и спрашивайте. Однако князю Владимиру замолвлю за вас словечко, дабы крепко не наказывал. Дернул же черт меня вас винцом угостить. Да кто ж ведал…

Неждан, и в самом деле, рассказал князю Владимиру о случившемся, и взял вину на себя:

- Наши гридни и твои гридни, князь Владимир Константиныч, всегда в дружбе, в боях бок обок идут. Встретились, обрадовались, добрым вином угостил. Уж так на Руси заведено… А ямщик был не токмо в железах, но и крепко к телеге привязан. Кто мог подумать, что на поляне разбойная ватага окажется. Уж ты бы своих послужильцев, князь, не слишком наказывал. Мой грех.

- Я учту твою просьбу, боярин. И всё же получат они у меня на орехи. Ямщик должен был предстать перед князем Васильком. Что теперь я ему скажу? Ночью гридни караул не выставили. Смешно!.. Кстати, каков из себя этот ямщик?

В последних словах Владимира боярин уловил откровенное любопытство. С чего бы это вдруг?

- А Бог его знает, - пожал плечами Корзун. - Я особо-то и не приглядывался, да и темно было.

- Жаль, - вздохнул Владимир, и глаза его почему-то стали задумчивыми.

Не знал, не ведал Неждан, что было тогда на душе молодого князя. А Владимир сожалел, что в свое время не рассмотрел ямщика. Что это за Лазутка, коего предпочла ему неприступная красавица? Неужели он так пригож, что в него безумно влюбилась Олеся, и оттолкнула самого князя. Он, властитель целого удела, получил пощечину от какой-то купеческой дочки, и всё ради какого-то ямщика. Простолюдина, смерда! Да что в нем нашла Олеся?! У смерда ни красоты, ни души - и быть не может. Его дело: соха, вожжи да кобыла, пару слов толком не вымолвить. Сунь ему грамоту, а он будет пялиться, как баран на новые ворота. Да и можно ли сравнивать князя с мужиком - невеждой. Нашла кого полюбить Олеся. Чудны дела твои, Господи!

Владимир хотя и постарался забыть Олесю, но неприятный осадок в его душе далеко не исчез, и каждое напоминание об этой удивительной девушке вновь будоражило его впечатлительное сердце.

У высокого, красного крыльца княжьего терема Углицкого князя встречала Мария. Светлая, улыбчивая, поцеловала гостя в щеку и радушно молвила:

- Заждались тебя, Владимир. Аль дела были неотложные?

Юный князь еще не научился врать, лицо его зарделось от нежного румянца. Все его «неотложные дела» были связаны с Олесей, но об этом не скажешь.

- Забот хватало, Мария. Княжество!

Однако княгиня уловила некоторое смущение в лице Владимира, но больше ни о чем расспрашивать его не стала, а лишь улыбчиво молвила:

- А теперь - к твоей любимой тройной ухе.

Владимир довольно рассмеялся:

- Не забыла, княгинюшка. Вот уж осчастливила!

Повара готовили уху в большом медном котле. Долпрежь кидали в него ершей и мелких окуней, отваривали, вычерпывали, а затем в котел шла рыба покрупней: язи, караси, налимы. Вновь отваривали и вычерпывали рыбу, и в тот же отвар опускали куски щук (но не старых!). Не забывали о приправах и пряностях: луке, укропе, петрушке, перце… Уха «по ростовски» получалась удивительно ароматной и вкусной.

За обедом, не обращая внимания на другую обильную снедь, Владимир, как обычно, выхлебал две миски. Из вин же он предпочитал русские настойки - анисовую, померанцевую и рябиновую.

Повеселевший, разрумянившийся спросил:

- Когда на охоту, брате?

- Да хоть завтра. Самому невтерпеж. Всё тебя поджидал. Отдохни с дороги, выспись - и на охоту.


* * *

Князья и бояре ехали по берегу реки Вексы. Денек выдался на славу: солнечный, лазоревый, с сухим, легкокрылым ветерком.

На братьях - куньи шапки, полукафтанья и кожаные порты, заправленные в алые, сафьяновые сапоги.

Над головой - неохватное, голубое небо, в кое, со звонкими трелями, взлетают с луговины жаворонки; слева, в полуверсте, дремлет завороженно-молчаливый, зеленый лес; справа, внизу, утопая в густых камышах, лениво извивается Векса, богатая пернатой дичью.

На правой согнутой руке в сафьяновой рукавице, вышитой золотой канителью, Василько держал любимого кречета Булата. Пестрый кречет (с красными и белыми пятнами) обряжен «большим нарядом». Ноги ловчей птицы обвернуты суконными «обносцами» - онучами, причем одна нога обвита легко развязываемым «должником» - тонким золотным шнурком, пришитым к княжеской рукавице. Глаза кречета закрыты клобучком - бархатной шапочкой, чтоб до начала охоты не глазел по сторонам. К среднему перу в хвосте прикреплены крохотные серебряные колокольчики. (Иногда кречет, увлекшись погоней за своей добычей, исчезал в лесу, где его и находили по звону колокольчиков).

За князьями следовал главный ловчий, молодой, с черными, проворными глазами, в темно-зеленом зипуне. Позади же ловчего ехали десять сокольников в голубых кафтанах. Каждый держал на правой руке сокола разных пород. Здесь: и черный сапсан, и челиг, и дербник, и балабан…

Встречу охотникам, от крутой излучины, осторожно спешил сокольник Влас Якурин. Василько придержал коня.

- Сидит, князь, - негромко доложил сокольник.

- Что за птица?

- Журавль.

- Добро! - возбужденно воскликнул Василько и тотчас предупредительно приложил палец к губам.

Ехали к излучине сторожко и тихо, стараясь как можно ближе подкрасться к птице. Чуткий журавль, услышав охотников, взмахнул длинными крыльями и поднялся над лугом.

- Спускай! - нетерпеливо закричал Владимир.

- Не уйдет, - спокойно отозвался Василько.

- Да спускай же! - вторил князь.

- Булат не подведет!

Василько не спеша сдернул с кречета обносцы, снял с глаз бархатную шапочку и оттолкнул ловчую птицу с руки.

- Ну, Булат, догоняй!

Кречет, взмахнув могучими крыльями, закружил над Вексой.

- Ужель не заметил птицу? - забеспокоился Владимир. - Давай еще одного спустим.

- Плохо ты знаешь Булата… Заметил, заметил. Зорок Булат!

Кречет, догоняя журавля, устремился ввысь. Василько аж в ладоши захлопал.

- А будет ли играть сокол? - спросил Владимир.

- Непременно! - заверил Василько. - Булат по три-четыре взлета делает.

Кречет поднялся уже выше журавля, а затем камнем стал опускаться на добычу.

- Зело красна сия потеха соколья! - охваченный азартом, воскликнул Василько.

Он не ошибся: Булат решил поиграть с журавлем. Вот он, сложив крылья, и чуть не задев свою добычу, пролетел мимо, а затем стремглав вновь взлетел ввысь.

- Нет, каков лёт, каков лёт! - запрокинув голову, восхищенно произнес Владимир.

После третьего взлета сокола, уставший от погони журавль резко изменил направление своего полета и устремился к лесу, чтобы укрыться в густых зарослях, но кречет, с пронзительным криком, успел настичь улетающую птицу, молнией упал на нее и нанес сокрушительный удар в голову.

- Молодец, Булат! Никогда не видел такого боя. Лепота глядеть, Василько.

- Еще увидишь. Теперь твой черед сокола спускать… Влас! Подавай князю Амара.

Влас Якурин уже поджидал эту счастливой минуту. Он, в нарядном цветном полукафтане, с кречетом на правой руке, неторопливо и торжественно поднесет ловчую птицу самому удельному князю. Поднесет при боярах и всех сокольниках. Это ли не почет!

- Удачи тебе, князь Владимир Константиныч.

- Спасибо, сокольник.

Влас, распираемый от гордости, поклонился обоим князьям, повернулся и поспешил к реке: надо выискивать для Амара новую добычу.

Долго ждать не пришлось. Вскоре сокольник вернулся и радостно доложил:

- Стая гусей!

- Стая? - еще более оживился Василько. - Велика ли числом?

- Шесть гусей.

- Лепота! - загорелся Владимир. - Шесть соколов будут в небе. Лепота!

Князь радовался, как мальчишка. Вот это потеха! Не подведи, Амар.

Ни Амар, ни другие ловчие птицы не подвели. Соколиная потеха удалась на славу.

Слуги раскинули на обрывистом берегу Вексы шатер. Князь Василько позвал на пир всех сокольников. Так было всегда, когда охота оказывалась удачной. Поднимал чару и благодарил сокольников за добрую службу. Особой чести удостоил Власа Якурина:

- Сей молодец, - рассказывал он брату, - приручает к руке всех диких соколов. А вынашивать их - дело многотрудное, но зело увлекательное.

- Поведай, Влас, - молвил Владимир.

Влас растерянно заморгал выкаченными, капустными глазами. Округлое, рябое лицо его стало пунцовым.

- Дык, вынашиваю… Сижу и вынашиваю, и всё тута.

Владимир с вопросительной улыбкой глянул на брата.

- Он у нас не ахти какой говорун. Не в отца пошел, тот за словом в карман не полезет. Уж лучше, Владимир, я тебе поведаю. Лет пять сокольи хитрости познаю.

- Рад буду послушать, брате.

И Василько рассказал, что соколы с древнейших времен обучались для охоты за разной дичью, но сие обучение являлось трудной наукой, требующей от охотника большого терпения и навыка. Среди соколов различали «ветвенников», то есть птенцов, кои начинали уже вылетать из гнезда, и «гнездарей», кои еще не покидали своих гнезд и легче поддавались выучке, а потому и ценились выше ветвенников. Гнездовые соколята, выкормленные без матери, весьма тяжело переносили период линяния или «мыта». Лучшими для охоты считались соколы, перенесшие четыре мыта.

- А когда их начинали вынашивать?

- Тогда, Владимир, когда гнездовой сокол начинал летать. Ночью на голову его надевали шелковый клобучок, кой закрывал глаза, а на ноги, как ты уже видел, натягивали кожаные «обносцы», в виде ременной петли с двумя кольцами на конце. Через эти кольца продевался повод, прикрепленный к стоячему железному шесту с перекладиной, на кою сажали сокола. А дабы приучить к дневному свету, глаза соколаосвобождали от клобучка исподволь, с большими предосторожностями.

Если приходилось приручать к клобучку дикого сокола, пойманного на воле, то его вначале пеленали, сажали в небольшой полотняный мешок, оставляя снаружи только голову птицы и кончик хвоста, при этом подрезали у нее на ногах когти.

Сокола, кой уже привык к клобучку, приучали брать корм с руки охотника. Начинали с того, что не кормили птицу целые сутки. После этого охотник натягивал толстые кожаные рукавицы, сажал сокола на руку и предлагал корм.

- А ежели не захочет брать с руки?

- И такое зачастую случалось, Владимир. Тогда сокола оставляли голодным на тот же срок, и повторяли это несколько раз, пока, наконец, сокол не начнет есть с руки. Затем наступала новая пора вынашивания - сокола приучали повиноваться голосу, свисту или жесту охотника, по коему он должен лететь к нему на «вабило», то есть на приманку.

- На какую-то птицу?

- Верно, Владимир. На живую птицу, чаще всего голубя со связанными крыльями. А потом - выучка под открытым небом. Пожалуй, это самый трудный период. Голову сокола накрывали клобучком, сажали на подвешенное кольцо и три дня подряд не давали заснуть, раскачивая, когда это понадобится, кольцо. Мало-помалу сокол приучался взлетать по сигналу с руки охотника, хватать на лету добычу и приносить ее своему хозяину. Вот такой, Владимир, долгий и тяжкий путь вынашивания сокола. Породы же их разнообразны, но самый красивый и крупный сокол - это кречет. Добыть его очень нелегко. Есть у меня купец, Глеб Якурин, отец вот этого Власа, кой посылает своих людей аж на Печеру, за Камень104 и на Крайний Север. Поймать там кречета невероятно сложно, ибо гнездятся они на неприступных скалах и на вершинах самых высоких деревьев.

- Да как же их ловят, брате?

- Сетями. Ищут высокий холм, на уровне макушек деревьев, и устраивают особую западню, коя имеет со всех сторон дверцы. В середину западни помещают сетку в виде фонаря, куда сажают приманку - голубя или другую птицу. И как только кречет подлетал к приманке, все четыре дверцы захлопывались, и кречет оказывался в ловушке. Пойманного сокола называют «дикомытом» или «чиркуном». Самцы отличаются большой резвостью полета, зато самка превосходит их силой, и ценится дороже. Размах крыльев у кречета превышает полсажени.

- А как ловчие доставляют кречетов с Крайнего Севера? Это ж уму непостижимо!

- Воистину, Владимир. Высокой похвалы достойны эти ловчие. Доставляют кречетов по зимнему санному пути, в особых коробах, обитых внутри овчинами, дабы не повредить птицам крылья. Долгими неделями длится возвращение ловчих. Зело тяжек и многотруден их путь.

- Занимательно, брате. Но откуда ты ведаешь такие подробности?

- От самих ловчих. Не единожды с ними беседовал. Они привозят диких птиц купцу Якурину, а вынашивавет их, как я уже сказывал, его сын Влас. Днюет и ночует на сокольем дворе. Таких сокольников редко где и сыщешь. Зело рачителен к делу своему. Честь тебе, Влас!

Василько взял с походного стольца серебряный кубок и ступил к Власу.

- Жалую тебе, сокольник.

Влас, ошалевший от радости и неслыханного почета, бухнулся князю в ноги.

- Ну, ну. Зачем же так? Поднимись.

Счастливый сокольник заплакал от навернувшихся, сладостных слез.


Г л а в а 5 ПСОВАЯ ОХОТА

Дня через два князь Василько пригласил брата и бояр в свой охотничий городок.

- Ты еще не бывал у меня в нем, Владимир. Правда, ехать далече, верст двадцать.

- Да ты что, брате. Такая одаль! - удивился Владимир. - Куда тебя занесло?

- Вот именно занесло. Год назад охотился я с беркутом…

- У тебя и беркут есть?

- Был. Всё тот же купец Якурин из-за Камы доставил. Гордая птица. Влас ее, почитай, десять недель укрощал и приручил-таки. Могуч оказался беркут. Я с ним и на лисицу, и на вепря охотился, а в последний раз на матерого волка. Ты бы видел сию потеху, Владимир! Одной ногой беркут вкогтился волку в башку, а другой - в пах, и тотчас все чрева волчьи из зверя вон. Беркут, как поведали ловчие, даже дикого коня с первого удара сбивает. Жаль, потеряли сию хищную птицу. В тот день беркут погнался над лесом за коршуном и скрылся из глаз. Долго искали, объехали многие версты, но он так и пропал. А когда искали, то увидели дивные для охоты места. Вот и надумал я там поставить охотничий терем с псарным двором. Ловчим, доезжачим и выжлятникам, дабы за всем приглядывали, приказал срубить избы. В народе место сие Васильковым городком прозвали. Вот туда-то и направимся, и разгуляемся с борзыми. Да и бояре мои повеселятся. На соколиную потеху они не слишком горазды, а вот псовая охота для них всегда праздник. Отец мой, бывало, говаривал: от соколиной потехи душа светлеет, псовая же охота - сердце горячит. Не так ли, Воислав Добрынич?

- Воистину, князь. Горячит. Нет ничего занятней.

На сей раз был приглашен на охоту и купец Якурин. Как проведал от сына, что князь собирается в Васильково, так и оживился:

- Попроси князя, дабы меня на охоту взял. Хочу своих борзых в деле поглядеть. Так и скажи.

- Да смогу ли я, тятенька? - засопел Влас. - Князь купцов николи не берет.

- А меня возьмет, дурень! Своих-де борзых хочет в деле поглядеть. Не откажет.

Князь и впрямь не отказал, напротив, молвил об отце добрые слова:

- Передай, Глебу Митрофанычу, что он и без просьбы может на любую охоту являться. Отец твой давно этого заслужил.

- Так и сказал?

- Слово в слово запомнил, тятенька.

Смурое лицо Якурина посветлело. Чтит его князь, зело чтит. Когда это было, чтобы купец, наравне с боярами, в княжеской охоте принимал участие? То ль не высокая честь? Теперь ходить бы тебе, Глеб Митрофаныч, важно и горделиво, и беды не ведать. Не о том ли мечтал всю жизнь - в «лутчие» люди выбиться. И вот мечта сбылась: и богат, и здоровьем не обижен, и самому князю чуть ли не «собинный» друг. Чего б не радоваться?.. Но радость с недавних пор черти на рогах унесли. Вот уже другой месяц купца Якурина как будто подменили. Он стал неспокойным и подавленным.

Приказчики в толк не могли взять: что это с Глебом Митрофанычем? Торговля его процветает, у князя в почете, а он ходит мрачнее тучи. Да и с лица сошел. Уж не точит ли его какая-нибудь тяжкая хворь? Норовили спросить купца, на что тот сердито ответил:

- Глупости! Вы бы лучше за сидельцами105 приглядывали. Воруют, нечестивцы. Да и с вас нельзя глаз спускать.

Приказчики пожимали плечами, а купец становился всё злей и удрученней, он даже сон потерял.

«Будь ты проклят, Сутяга! - злобно раздумывал Глеб Митрофаныч. - Всю подноготную вынюхал. И надо же так случиться, что Фетинья его бывшей нянькой окажется. Как из-под земли выросла, ведьма! И вот теперь он полностью в руках Сутяги, из сетей коего ему не выбраться. Эк, чего задумал мерзкий паук! Руками Власа князя отравить. Да разве то сыну под силу? Ему и курицы не загубить. Чересчур робкий, а робкого и пень страшит. Куда уж такому рохле князя на тот свет спровадить. Но Сутяга настаивает, и от него никак не отвяжешься. Что же делать, Господи?!»

На другой день, после разговора с боярином, Глеб Митрофаныч чуть ли не засобирался в бега. Надо всё бросить - и удирать, пока голова цела. Русь велика. Прихватить побольше золота и дорогих самоцветов - и бежать, бежать!

Купец начал было вынимать из тайников свои ларцы, но затем руки его опустились. Куда бежать? Его ведают в каждом городе. Сутяга непременно поведает о беглеце князю Ярославу, а у того руки длинные, всюду достанет… Сызнова в лесах укрыться и забиться как волк в норе? Но он уже далеко не молод, да и на кой черт тогда ему золото и самоцветы, когда окрест будут лесные тверди. Сиди, как леший, и вспоминай, что у тебя в Ростове богатые хоромы, коим и бояре даже завидуют, десятки амбаров, набитые всякими редкими товарами, соколиный и псовый дворы, кои славятся на всю Русь, небывалый почет у самого князя. Да к этому он тяготел всю свою жизнь! И всё это теперь псу под хвост?.. Ну, уж нет! Не для того Глеб Якурин свое богатство татьбой наживал, не единожды головой рисковал, чтобы теперь всё бросить. Не для того! Он будет и далее в именитых купцах ходить, в почете и славе век доживать. А вот Сутягу… Сутягу он порешит - и концы в воду. Только надо всё хитро обдумать, дабы комар носа не подточил.

Первая задумка была такова: явиться к свату, потолковать за пирком, а затем, когда останутся с глазу на глаз, задушить его крепким крученым гайтаном. Дворовым же молвить: боярину вдруг стало худо, никак от грудной жабы106 повалился.

Но после некоторого раздумья, его затея показалась неубедительной. Когда покойника станут обмывать, то на его шее обнаружат след от тесьмы, и тотчас же его, купца Якурина, уличат в убийстве. Надо дельце обстряпать еще заковыристей, дабы прикончить Сутягу вне его хором. Боярин иногда выезжает осматривать свою вотчину, и путь его в некоторые села и деревеньки лежит через леса. Вот там-то и порешить паука. Лихой мужик у Якурина найдется, а от него уже Сутяге не избавиться. Не зря говорят: от черта - крестом, от свиньи - пестом, а от лихого человека - ничем. Пустит из чащи меткую стрелу - и прощай, сваток.

Но Якурин так и не дождался боярского выезда. По Ростову же Сутяга, с недавних пор, стал перемещаться с целой сворой оружных послужильцев. Никак, что-то неладное почуял. Хитер, хитер, как лиса, сваток.

И вновь купец впал в уныние, да в такое, что изнемогать стал.

Сердобольная, довольно толковая и разумная супруга его всполошилась:

- Гляжу, печаль тебя гложет. Нельзя так, государь мой. Радость прямит, а кручина крючит. Оставь ты её: кручинного поля не изъездишь. Но что случилось-то? В толк не возьму.

Пелагея не ведала о прошлом своего супруга, взял ее Якурин, совсем молоденькой, из купеческой семьи. Ныне же ей немногим за тридцать - статная, милолицая, с добрым, участливым сердцем.

- Ничего не случилось, - хмуро отозвался Глеб Митрофаныч. - Так… заботы одолели. Кто торгует, тот и горюет. Голова кругом идет.

И впрямь: не спит, не ест Глеб Митрофаныч, гнетущие думы раздирают. И, наконец, додумал-таки. Теперь-то уж Сутяге несдобровать.


* * *

Ехали с привалами: до Василькова городка путь и впрямь далекий. Перекусив, князья и бояре вновь садились на коней. Василько и Владимир вели беспрестанные разговоры. Соскучились, есть о чем потолковать: о семейных делах, женах, проблемах княжеств, междоусобицах… Вспоминали и своих пращуров.

- А ведь Мономах был тоже заядлым охотником, - сказал Владимир.

- Ты читал его «Поучение детям», кое он написал незадолго до своей кончины?

- Не успел, брате. А если честно - поленился.

- Напрасно. Сие «Поучение» надо знать, как «Отче наш». Много мудрого и полезного в его книге. Вот ты сказал: поленился. А лень прежде нас родилась, и ох как живуча она в русском человеке! И добра она не приносит. Наш предок в сей книге сказал: «Лень - мать всем порокам, ибо ленивый человек не токмо ни чему не научится, но и забудет то, чему выучился»… Да ты не хмурься, в оных словах - истина. В сей же книге Мономах приводит в пример своего отца, Всеволода, кой постиг пять иноземных языков. Своих же детей князь предостерегает от лжи, пьянства и блуда. Чего греха таить, скверны сей у нас, хоть отбавляй. Захлебнулись! Едва ли не каждый князь, на басурманский повадок, целые гаремы заводит, жен своих, церковью венчанных, ни во что не ставит. Худо это, Владимир.

Если бы в эту минуту Василько посмотрел на брата, то заметил бы, как побагровело его лицо.

- Владимир Мономах, - продолжал Василько, -осуждал и жестокие междоусобицы. Совершая походы по своим землям, он говорил: не давайте своим и чужим воинам делать пакости, ни в селах, ни на засеянных полях, иначе они будут прокляты. Он высказал прекрасные слова, кои никто не должен забывать: « Не хочу я лиха, но добра хочу братии и всей земле Русской». Вот такие бы чистые помыслы каждому князю.

- Поучительно, - кивнул Владимир. - Поменьше бы корысти и нелюбья нашим князьям… Но я вдругорядь скажу, что Мономах и в охоте зело преуспел.

- Преуспел, Владимир. Мнится мне, такого охотника также Русь не ведала. Из той же книги можно узнать, что Мономах укротил и связал несколько десятков диких коней, дважды тур метал его на свои рога, бодал олень, а однажды лось топтал его ногами. В другом случае вепрь сорвал с бедра меч, медведь едва не подмял под себя, а «лютый зверь» повалил его вместе с лошадью. «И с коня падал, - говорит он про себя, - голову разбивал дважды, и руки и ноги свои повреждал, не жалея жизни своей, не щадя головы». Вот таким отчаянно храбрым был наш пращур.

Среди бояр находился и Борис Михайлыч Сутяга. Лицо его было напряженным. Он искоса посматривал на затылок Василька и коварно думал:

«В последний раз ты едешь на охоту, князь. Спета твоя песенка. Уже завтра ты будешь лежать в домовине. И недели не пройдет, как Ростовское княжество получит Ярослав Всеволодович, а я буду его правой рукой. Хватит Воиславу в ближних боярах и воеводах ходить. А коль заартачится, отправим его в опалу. Сдохнет от злобы. Туда ему и дорога. Я ж стану вторым человеком княжества, самым влиятельным и богатым. В калите окажется тысяча гривен золота. Всё будет в моих руках - и новые вотчины, и власть, и деньги. Всё!.. Лишь бы сын Якурина не оплошал».

Сутяга оглянулся и отыскал глазами в толпе выжлятников и доезжачих Власа. Лицо веселое, безмятежное, значит, рука не дрогнет. Еще бы! Этому глупендяю обещан чин главного сокольничего, вот и рожа веселая.

- Ты так и передай своему Власу, - наставлял купца в своем последнем разговоре Борис Михайлыч. - Важным человеком станет. А там, глядишь, и до боярского чина недалече. Князь Ярослав на щедроты и милости свои не поскупится.

А охотничий поезд всё ближе и ближе продвигался к Василькову. Каждый ведал: сегодня, после полудня, он будет в княжьем городке, отдохнет, а спозаранку примет участие в шумной и веселой охоте - любимой господской затее.

Охотой увлекались с древних времен. Под Ростовом, в окружавших его густых лесах, водились в большом количестве дикие быки и кабаны, лоси, косули и зайцы, медведи, волки, бобры и лисицы. Охоту вели посредством травли зверя собаками. Оружием служил лук со стрелами. Стальной лук, вделанный в деревянную «соху» (приклад) с полосою «ложем», назывался самострелом; толстая тетива его спускалась особым самострельным «коловратом».

Князья обычно выезжали на охоту с большой свитой бояр, имея в качестве оружия два длинных ножа и кинжал, висевшие на поясе, а за спиной - кистень в виде рукоятки с подвешенным на ремне металлическим шаром. По давно заведенному обычаю и сам князь и знатные «княжьи мужи» во время охоты собственноручно вели охотничьих собак. В «поле» находилось около двухсот всадников. В ряду стояло до сотни охотников; из них одна половина имела одежду желтую, а другая - черную. Невдалеке от них размещались остальные всадники, дабы воспрепятствовать зайцам перебегать в их сторону.

Вот таким же способом, на другой день, расставил князь Василько всех охотников. А затем он поднял руку, и главный ловчий затрубил в рог. С громким криком все спустили своих борзых и гончих собак, кои заранее были доставлены в Васильев городок. Раздался громкий, разноголосый лай. Когда появился первый заяц, на него, со всех сторон, наскочило несколько кобелей.

Нападение на «косого» сопровождалось задорными криками:

- Хватай его! Хватай!

А когда появился еще один заяц, князь, стеганув плеткой коня, сам пустился в «поле» со своими борзыми.

Затем показались еще несколько зайцев. И тут началось! Лай собак, топот коней, протяжный и звонкий рёв рожков, азартные возгласы охотников:

- Ату, ату его!..

Натешившись гоньбой за зайцами (было затравлено более трех десятков «русаков»), Василько, после небольшого отдыха, отдал приказ главному ловчему, чтобы тот начинал подготовку охоты на вепрей и лосей. Здесь уже в дело пойдут кинжалы и рогатины, самострелы и кистени. Малейшая промашка - и жди неминучей беды от разъяренного зверя. Но чем больше риск, тем больше запал. Только в такой охоте познаются отвага и сметка.

В прошлую охоту Василько едва не угодил под копыта раненого вепря, но ему пришел на выручку боярин Неждан Корзун, кой добил зверя рогатиной.

На сей раз князь был более удачлив. Он сразил зверя меткой стрелой из тугого лука. Был бесконечно доволен:

- Не промахнулся-таки, а! - возбужденно поблескивая глазами, воскликнул Василько.

- Молодцом, князь. В голову угодил. Редкий выстрел, зело похвально, - одобрительно молвил Воислав Добрынич.

Удачу князя ловчие отметили победными, голосистыми рогами.

- А теперь в городок. За трапезу!

«Тут тебе и конец, - безжалостно и ядовито подумал боярин Сутяга.


Г л а в а 6 ОСЕРДЯСЬ НА ВШЕЙ ДА ШУБУ В ПЕЧЬ

Лазутка Скитник пятый день укрывался в избе Томилки. Дневал и ночевал в тесном, загроможденном рухлядью и рыбачьими снастями чулане.

В самой избе находиться было опасно: иногда к бывшему кормчему заходили слобожане, а намедни наведался сын Гришка и пробыл у отца добрых два часа. Когда тот ушел, Томилка появился в сумеречном чулане и тяжко вздохнул:

- Ну и Гришка, еситное горе. Вот жадность-то замаяла.

- Чего ему понадобилось? - ворчливым голосом спросил Лазутка.

- Отца родного отлаял. Зачем-де рыбный заливчик купцу Богданову указал.

- А ему-то кой прок?

- Большой. Ныне он, а не я, княжой кормчий, ему и рыбные ловы показывать. А того, дурень, не понимает, что рыбьи повадки ему не гораздо и ведомы. Тоже мне знаток выискался.

- Токмо за это и отлаял?

- Если бы, - махнул рукой старик. - Жадность, баю, замаяла. Всё мало ему, скряге. Тебе, грит, добрый куш купец отвалил. Эти деньги могли бы мне достаться. И до того разохался, еситное горе, что отдал ему весь куш. Пусть подавится.

- Жадён твой сынок, - с усмешкой произнес Лазутка.

- Воистину: жадный глаз токмо сырой землей насытится… И в кого мой Гришка пошел? Аглая моя никогда на деньгу не зарилась, а я и вовсе за калитой не гонялся. А мог бы мошну набить. И князь Константин Всеволодович, и сын его Василько не раз меня серебряной гривной награждали, а я, голова еловая, всю Подозерку соберу - и в питейную избу, награду- обмывать. Бывало, по два-три дня гуляли. Так всю гривну и прокучу.

- Так я весь в тебя, отец, - рассмеялся Лазутка.

- Да уж ведаю. Когда тебя боярин Неждан Корзун шубой и деньгой наделил, то весь город гулял. Ты-то, слава Богу, не сквалыга.

Томилка подсел к Скитнику и участливо молвил:

- Ты уж извини, паря. У меня ноне всё народ. То соседи заглянут, то сынок. Оголодал, небось. Сейчас тебе Аглая поесть принесет.

- Да ты не переживай, отец. У меня кусок в глотку не лезет.

Настроение Лазутки было по-прежнему паршивое. Поход Томилки к купцу Богданову кое-что и прояснил, но этого было мало. Известно немногое: Олеся с Никиткой живут взаперти, из дома их ни на шаг не отпускают, даже в сад не позволяют выйти. О том, чтобы отправить грешную дочь в монастырь, таких разговоров не слышно. (Хоть в этом-то для Лазутки небольшое успокоение). Вот, пожалуй, и всё. Томилке так и не удалось увидеться с Олесей и шепнуть ей, что Лазутка сбежал, ныне находится в Ростове, и намерен выкрасть ее из дома. Конечно, выкрасть Олесю не так-то и просто, но ей было бы гораздо легче, если бы она узнала, что Лазутка находится где-то рядом. Она-то, бедная, думает, что ее муж до сих пор сидит у князя Владимира в темнице, и бесконечно страдает. Купец же, назло дочери, ни за что ей не поведает, что Лазутка сбежал. Но что же делать?

- Терпи, паря. И скоморох ину пору плачет. Я хоть и не вещун, но чует мое сердце, что всё когда-то уладится. Терпи.

- Но сколь же можно, батя? Всякому терпенью приходит конец. Хватит! Сегодня же вызволю Олесю!

- Эк закипел, еситное горе. Да как, неразумный?

- Подъеду на возке к тыну, перемахну через него - и к Олесе в избу.

- А возок где сыщешь?

- Да мне ни один извозчик не откажет.

- Верю… А людишки купца?

- Не велика помеха. Их всего-то двое. Раскидаю.

- А Василь Богданов?

- Так я - в торговый день. Он и по будням-то редкий день в избе сидит.

- Ну, а княжьи гридни?

- Не успеют опомниться.

- А крепостные ворота как минуешь?

- В торговые дни ворота всегда настежь. Вырвусь, отец! Вырвусь!

- Уж больно ты прыткий, еситное горе, - кудахтающим смехом зашелся дед.

- Будешь прытким.

- Ну, это ты зря, паря. Прытью людей не удивишь. Разорвись надвое - скажут: а что не начетверо. Ничего-то у тебя не выгорит.

- Да почему?

- Да потому. Так токмо в сказке бывает. Не разумом глаголишь, а сердцем. Всё на богатырскую силушку свою надеешься?

- Надеюсь, отец. Сила солому ломит.

- Не всегда, ямщик. Силою не всё возьмешь. Вся задумка твоя - под обух идти. Где-то непременно промашку дашь. Тогда и себя загубишь и Олесю на всю жизнь кручиной повяжешь. А бывает и того хуже: с горя-то и руки на себя может наложить. Так что, не горячись, паря.

- Да не могу я, отец, не могу! Зло меня берет на неправедную жизнь.

- Вот опять за своё: осердясь на вшей, да шубу в печь. Отчаянный же ты, еситное горе. Такие дела кулаком не решают. Тут головой надо как следует пораскинуть, а ты знай своё гнешь. Остынь, еситное горе!

- Прости, отец, - омягчил голос Лазутка. - Накипело. Я и сам ведаю, что несу околесицу, но душа-то к семье рвется, и ничего поделать не могу. Ну хоть режь меня!

Томилка положил свою руку на колено Лазутки и всё так же участливо молвил:

- Вот и я так же когда-то метался. Готов был отца моей Аглаи на куски разорвать, едва грех на душу не взял. А, вишь, как обошлось. И у тебя всё уладится.

- Твоими бы устами, отец, - понуро вздохнул Скитник.

- Вот ты баял, что через тын перемахнешь. Едва ли, паря. Вчера прошелся мимо усадьбы купца Богданова. Плотники у тына толпятся. Спросил будто бы ненароком: «Аль к купцу подрядились, ребятушки?» Отвечают: « Василь Демьяныч норовит новый тын поставить. Повыше да покрепче. С неделю топориками протюкаем». Чуешь? В опасе живет купец.

- Новый тын, говоришь?.. А кто у плотников в большаках ходит?

Томилка запустил пятерню в дремучую бороду, призадумался.

- Дай Бог памяти. Не та уж стала голова-то. Раньше, почитай, каждого ростовца в лицо ведал… Да этот, как его…Он зимой-то на извозе, а летом за топор берется…. Сидорка, кажись. Борода рыжая.

- Уж не Сидорка ли Ревяка?

- Угадал, паря. Вот память-то молодая.

Лазутка порывисто и возбужденно стиснул старика за плечи.

- Порадовал ты меня, отец! Вот теперь-то можно и головой покумекать.

- Аль знакомец твой?

- Знакомец, отец. Еще какой знакомец!


* * *

Сидорка Ревяка, ядреный, рыжебородый мужик, довольно толковал плотникам:

- Купец не токмо тын, но и новый амбар попросил срубить. Без работенки пока не останемся.

- Всё богатеет Василь Демьяныч. Никак, двух амбаров ему уже мало, - молвил один из древоделов.

А было их, кроме Сидорки, трое. Каждый - добрый умелец, затейливые хоромы у бояр ставил. Но хоромы господа возводят не каждый день, случались с новым подрядом и заторы.

Зато плотничий топор бойко стучал после пожаров. Ростов выгорал дотла несколько раз, после чего и наступала горячая пора древоделов. Пожары лишали крова тысячи людей, помощь требовалась немешкотная, и плотник был самым нужным человеком.

На Чудском конце города (поближе к лесу) шло массовое изготовление и продажа готовых сборных изб, кои быстро собирались и разбирались. На перевозку и установку дома уходило один-два дня. Торговля такими домами шла весьма живо, спрос на них был огромный. Но лютые пожары были не такими уж и частыми, посему древоделы были рады каждому подвернувшемуся подряду.

Обычная плотничья артель (а их было в Ростове несколько) состояла из четырех-пяти мастеров. Большего числа на избу или амбар не требовалось. Но если какой-нибудь боярин возводил роскошные хоромы, то он набирал сразу несколько артелей. Их большаки - коноводы107 перед зачином собирались на совет: обговаривали «дневки», «кормовые», плату за постройку, а затем шли на «ряд» к боярину. Торговались! Иногда переговоры длились несколько дней. И только после того, как ударят «по рукам», начиналась спорая работа.

Усадьба у купца Богданова довольно обширная, с частоколом, пожалуй, и за две недели не управиться. Сколь крепкого дерева надо извести, сколь бревен изладить: нарубить по высоте, обтесать, заострить вершины, густо просмолить комли, углубить в землю.

Сидорка Ревяка удовлетворенно хмыкал в густую бороду. Подрядились, слава Богу, удачно. Василь Богданыч ни деньгой, ни «кормовыми» не обидел. Плотники довольны.

Дня через два, когда древоделы сели на бревно передохнуть, Сидорка озабоченно молвил:

- Свояк у меня объявился. Жил в дальней деревеньке, да беда приключилась. Ливень прошел с градом, всю ниву побило. Без хлебушка остался, а у него пятеро ртов.

- Худо дело, - посочувствовал плотник Луконя.

- Худо, мужики. Надо жито купить, а всех богатств у него - вошь на аркане, да блоха на цепи. Без хлебушка пропадет. Ребятня голодует, есть просит.

- Вестимо. Один крест хлеба не ест… Ну и чего твой свояк?

- Норовит куда-нибудь подрядиться. Мужик он ловкий, работящий, топором гораздо владеет. Уж не ведаю, куда его и направить.

- А силенка-то есть?

- Уж куды с добром. Он у меня, Луконя, мужик могутный.

- Пусть в судовые грузчики наймется, кули и тюки купцам таскать.

- И о том мекал, Луконя. Но сам ведаешь, торговые суда не каждый день причаливают… Вот ежели бы древоделом.

Плотники примолкли. Сидорка явно намекает на их артель. Но взять его свояка - поделить «рядную» плату на пять частей, понести убыток.

Сидорка повел пытливыми глазами по напряженным лицам мужиков и молвил:

- А, может, недельки на три к себе возьмем? Я бы от своей доли отказался и свояку передал. Рябятенки-то у него с голоду пухнут. Жаль ребятенок-то. Конечно, вам решать, мужики.

Предложение Сидорки мужиков устроило: в убытке не будут, да и лишние руки сгодятся.

- Пущай приходит твой свояк.

Свояк появился на другой же день. И впрямь могутный. Высоченный, косая сажень в плечах, с большой, огненно-рыжей бородой.

- Ну и сродничек у тебя, - добродушно рассмеялся Луконя. - От бороды хоть трут запаливай. Как звать?

Свояк Сидорки в ответ лишь что-то промычал.

- Чего, чего?

- Не пытайте его, мужики. Отроду немой. А кличут его Кирьяном.

- Вот те на, - покачал головой Луконя. - Добро, что не глухой. Ну да ничего, умел бы топор держать. С Богом, Кирья


Г л а в а 7 БЕС ВСЕЛИЛСЯ

Олеся ходила по избе как тень: поникшая, молчаливая.

Секлетея глянет на дочь и тяжело вздохнет. Вконец кручина замаяла Олесю. И пожалеть нельзя. Василь Демьяныч строго наказал:

- Чтоб никакой поблажки, Секлетея. Ревёт и пусть ревёт. Неча ее жалеть, сама виновата.

Но у Секлетеи сердце не каменное. Как супруг за порог - она к дочери.

- Ты бы покаялась, доченька. Упади отцу в ноги и во всем расскайся. Во всем, во всем! У него сердце отходчивое, простит тебя.

- Не упрашивай, матушка. От Лазутки, мужа своего любого, я никогда не откажусь.

Вновь вздохнет Секлетея. Дочь на путь истинный не наставишь. И до чего ж крепко возлюбила она своего Лазутку! И ничего, видно, с ней не поделаешь. Но и продолжаться так долго не может. Олеся тает на глазах: исхудала, побледнела, а в очах - тоска смертная.

Осмелившись, поведала о том супругу:

- Как бы совсем не свалилась наша дочка, государь мой. Ну, чисто монашка после епитимьи108. Да и Никитушка бледненький. Может, государь мой, дозволишь Олесе в сад выходить? А то как бы…

- Буде! - сурово оборвал супругу Василий Демьяныч.

На Никитушку он и глядеть не хотел. Привезла его Олеса закутанного в одеяльце, а в светелку Василий Демьяныч так больше и не заходил. Нечего ему там делать. Приблудный ребенок - несмываемый срам для всей семьи. Не видит его Василий Демьяныч и видеть не собирается.

Секлетея примолкла. Строг государь, против его воли не пойдешь.

Олеся иногда видела отца во дворе. Тогда она брала Никитушку на руки, подходила к оконцу и, показывая рукой на Василия Лемьяныча, говорила:

- Это твой дедушка, сынок. Дедушка Василий. Смотри, какая у него красивая борода. Запоминай, сыночек.

Никитушка оказался смышленым: как-то он сам указал на Василия Демьяныча ручонкой и пролепетал:

- Деда…Бодода.

- Ах, какой ты у меня разумный, Никитушка, - на какой-то миг повеселела Олеся, но радость ее была короткой, она вновь замкнулась.

И все же, в один из погожих дней, Василий Демьяныч буркнул Секлетее:

- В сад Олесе - дозволяю.

В саду за Олесей зорко приглядывал холоп Харитонка, ведая, что от купеческой дочки всего можно ожидать. Ретивая оказалась девка. Ей уж было под венец, а она - шасть со двора - и к ямщику в возок. Ни отца родного, ни людской огласки не побоялась. И откуда смелости набралась? Росла скромницей, смиренницей, в храм пойдет - боится без матери шаг ступить. Мужики и парни глаза на красну - девицу пялят, а она - очи долу. Всем взяла купеческая дочка - и красотой своей невиданной, и девичьей стыдливостью, и старанием к рукоделию. Тиха, застенчива. И вдруг, словно бес в девку вселился. Разом все древние устои порушила. Теперь вот ходи за ней и во все глаза поглядывай: как бы вновь чего не отчебучила, а главное, не сбежала бы. Тогда беда! Василь Демьяныч больше не пощадит, может и живота лишить.

По пятам ходит Харитонка за шальной купеческой дочкой.

Олеся же ничего не замечает: ни холопа, ни щебетанья птиц, ни доброго, ласкового солнышка, ни густого тенистого сада - с вишнями и яблонями, окаченных плодами. Она бродит, будто во сне. Никитушка уснул на ее руках, а Олеся (который уже день!) погружена в свои неотвязные грустные думы. И чем бы она не занималась, чтобы не делала, а в голове лишь одно: Лазутка, Лазутка, Лазутка…Сидит в Угличе, в черном, холодном порубе. Да и в порубе ли? Князь Владимир оказался злосердым, никогда не забыть его жестоких слов: «Да сгниет он в земляной яме. Даже костей не останется!» Жуткие слова произнес князь. Она ж воспротивилась: не сгниет! Но Владимир еще злее добавил: «А я, говорю, сгниет! То в моей воле!»

Неужели князь приказал умертвить Лазутку?.. Тогда и она жить не станет. Ни что уже не мило будет ее сердцу. Для чего тогда жить, когда ее любимого человека не будет на белом свете. Для чего? Для отца, кой загубил ее счастье? Для людей, кои называют ее прелюбодейкой?.. Для Никитушки? Но какому сыну нужна такая «грешная» мать, на кою каждый будет тыкать пальцем и кидать ей в след срамные слова. Нет, нет! Такой матери Никитушке не надо. Уж лучше пусть он останется с бабушкой, а она, Олеся, покончит с собой. Как изведает, что Лазутку казнили, так и покончит.

Углубленная в свои неутешные, горькие мысли, Олеся оказалась в густом малиннике, облепившем южную часть частокола из крепких заостренных дерёв. Головы ее, наглухо покрытом темным убрусом, не стало видно, и Харитонка забеспокоился. С чего бы это вдруг купеческая дочка в малинник полезла? Уж не задумала ли чего недоброго? Всё может статься, коль ходит, как полоумная.

Харитонка напродир кинулся в кустарник. Увидел перед собой измученное, помертвелое лицо Олеси с остановившимися безумными глазами, и ему стало страшно.

- Шла бы ты в светелку, Олеся Васильевна.

- Что?.. Это ты, Харитонка, - выходя из оцепенения, тихо молвила Олеся.

- Я, Олеся Васильевна. Шла бы, сказываю, домой.

- Зачем ты здесь?

- Как зачем?.. Батюшка твой повелел…, - Харитонка чуть не ляпнул, что приставлен к Олесе в стражники, но вовремя поправился: - Батюшка повелел оберегать тебя от лихих людей.

- От лихих? - в очах Олеси промелькнул испуг. Она вспомнила, как ее грубо схватили у избы кузнеца Малея княжьи люди и насильно повели к терему Владимира. Она вырывалась, кричала:

-У меня же в доме Никитушка, Никитушка! Отпустите меня к сыну!

Но княжьи люди и слушать ничего не хотели. А затем, когда она отвергла Владимира, те же княжьи слуги кинули ее на телегу и с охальными словами повезли в Ростов. Они и впрямь недобрые люди, готовые на всякое лихо.

Не успела Олеся выйти из малинника, как услышала гулкие удары топоров по частоколу. В страхе перекрестилась. Господи! Да вот они уже и в тын ломятся. За ней и Никитушкой! Бежать, борзей бежать!

И Олеся, прижимая к груди ребенка, быстро побежала к дому. Запыхавшись, влетела в избу, увидела Секлетею и напугано закричала:

- Спрячь меня, матушка! Борзее спрячь с Никитушкой!

- Аль напасть какая? - всполошилась Секлетея.

- Лихие за мной с топорами гонятся!

Секлетея ошарашенно плюхнулась на лавку. Плоский поджатый рот ее открылся, руки и ноги затряслись. На ее счастье в избу вошел Харитонка.

Секлетея, показывая дрожащей рукой на дочь, заплетающимся языком вопросила:

- Чего это… чего это Олеся сказывает? С топорами, чу, за ней лихие гонятся.

- С топорами? - удивился Харитонка, а затем смекнул. - Да это плотники начали старый тын рушить, вот Олесе Васильевне и почудилось.

- Нет, нет, не почудилось. Спрячь меня с Никитушкой, матушка! Спрячь!

Секлетея пытливо глянула на лицо Олеси и охнула, схватившись за голову. Никак, дочка разума лишилась. Господи, беда-то какая!

- Ступай, Харитонка…Нет, погоди. Разыщи Василия Демьяныча.

Харитонка пожал покатыми плечами.

- Не ведаю, где и разыскивать, хозяйка.

- Вот и я не ведаю. Он никогда о своих делах не сказывает... Как же быть-то, пресвятая Богородица? Но он где-то в городе. Может, к купцам ушел. Ищи, Харитонка!

Харитонка обегал всех богатых торговых людей, но купца никто не видел. Часа через два холоп вернулся в избу в надежде, что Василий Демьяныч появился дома, но Секлетея огорчила:

- Не был. И куда запропастился государь мой? А с дочкой-то совсем худо. Ходит с блаженным лицом, как наш юродивый на паперти, и всё чего-то бормочет. И чего делать - ума не приложу. Вдругорядь ищи, Харитонка.

Но и вдругорядь не удалось найти холопу купца Богданова. Тот заявился в дом лишь к вечеру.

- Да где ж ты пропадал-то, батюшка? Обыскались тебя!

- В храме был, - хмуро отозвался Василий Демьяныч.

- В храме? - подивилась Секлетея.

Купец Богданов никогда не считался усердным прихожанином. Ходил в церковь, когда не был в отлучке, лишь раз в неделю, да и то с семьей. Один же - в жизни не хаживал, а тут провел в храме едва ли не весь день, что и удивило Секлетею.

- Чего искали? - всё также пасмурно спросил купец.

- Беда, государь мой. Дочка-то, кажись, умом тронулась.

- Что-о-о?

- Да ты сам погляди. Несуразицу несет.

Василий Демьяныч по сумрачной лесенке поднялся в светелку. За ним последовала и Секлетея.

Олеся, при свете бронзового шандана из трех оплывших сальных свечей, тихонько раскачивала зыбку и негромко приговаривала:

- В могилке покойно, Никитушка. Никто меня не найдет… В могилке покойно.

Василий Дёемьяныч подошел к Олесе и тронул ее за плечо.

- Ты чего это, дочка?

Олеся испуганно отпрянула от отца.

- Нашли!.. А где топор? Токмо Никитушку не погубите!

Василий Демьяныч переглянулся с Секлетеей и сокрушенно опустился на лавку. Помрачневшие глаза его устремились к иконе Спасителя. За что наказуешь, Господи? За что?!


* * *

Старый, местами подгнивший частокол плотники рушить не стали. Так купец приказал.

- Аль двойным тыном надумал от улицы отгородиться, Василь Демьяныч? - со скрытой усмешкой вопросил Сидорка Ревяка.

Купец сердито ответил:

- А надо бы! Уж слишком много воровских людей развелось.

Молвил и пошел прочь.

- Вот и пойми его, - развел Сидорка руками. - «Надо бы!» Да двойным тыном даже бояре не отгораживаются. И чего опасается?

- Девку выкрали, вот и опасается. А тут, глядишь, и Секлетею его уволокут, - хохотнул Луконя.

- Буде ржать. У человека горе, а вам бы всё шуточки. Дерева рубите! - напустив на себя строгий вид, произнес Сидорка.

Неподалеку стучал топором дюжий Кирьян. Был он в сермяге, подпоясанной лыком, и в войлочном колпаке, низко надвинутом на самые брови. Огненно-рыжую бороду трепал густой говорливый ветер. Работал споро, без устали. Луконя обработал одно дерево, а Кирьян уже за третье принялся.

Плотник глазам своим не поверил: обтесал, поди, кое-как. Подошел, цепко оглядел кругляш и головой крутнул. Ну и немтырь! Ловко обстругал.

- Ты чего так торопишься, Кирьян? Силы побереги, а то и дух вон.

Но «немтырь», знай топором звенит.

Луконя поглядел, поглядел и вернулся к Сидорке.

- А свояк твой топоришко держать умеет.

- А я че говорил? Мужик работящий.

- Уж больно прыткий, как бы пуп не надорвал.

- Не надорвет. Он у меня двужильный, за троих ломит.

Немтырь «ломил», а сам нет-нет да и глянет на видневшуюся за тыном кровлю купеческого терема. А то вонзит топор в древо и поглядит на солнышко. Уж скорее бы оно над головой повисло. Тогда - полдень, обеденная трапеза в купеческом подклете. Так сказывал Сидорка. Как неторопко тянется время!

Сидорка же ошкуривал сосновый кругляш и думал о купце. Странный он какой-то. Говорит мало, глаза отрешенные, даже нового плотника утром не заметил. Видать, за дочку переживает. Тяжко приходится купцу. Еще бы! Родная дочь из родительского дома сбежала. Такого случая Ростов еще не ведал, вот и ходит Василь Демьяныч, как потерянный. Каково знатному и горделивому купцу? Зол он на Лазутку. Слух прошел, что готов без княжеского суда своей рукой ямщика живота лишить. Ох, по острию ножа ходишь, Лазутка. Зело нелегкое дело задумал ты. А сколь подготовки было!

Дней пять назад к Сидорке заявился бывший кормчий Томилка и всё рассказал ему о Лазутке Скитнике.

- Да как же он не побоялся в Ростов сунуться? - поразился Ревяка.

- А вот спроси его, еситное горе. Ныне в артель твою просится. Как проведал, что вы купцу Богданову новый частокол ставите, так весь и загорелся. Ступай, грит, к Сидорке. Пусть он меня в артель примет. А вдруг удастся с Олесей свидеться.

Ревяка и вовсе дался диву:

- Да он что, спятил? Его тотчас схватят и на княжой суд поведут. Лазутку каждая собака в городе знает. Ну и дуралей.

- Ныне не узнают. Надумал Лазутка рыжим стать.

- ?

- И голову и бороду хной109 покрасит, и к тому ж в немого обратится.

- Чудит ямщик. А проку? Озеро соломой не зажжешь. Вот так и Лазутке не видать Олеси, как собственных ушей. Да кто ж чужака в артель возьмет?

- И о том с ямщиком покумекали. Назовешь его свояком, и слезно артели челом ударишь.

- Да какой еще свояк? - продолжал дивиться Сидорка.

- А вот какой. Слушай да на ус мотай, еситное горе…

Ревяка нехотя согласился, хотя затею Лазутки посчитал рисковой. Ямщик, Бог даст, и увидит свою жену, а что дальше? Олеся тотчас обрадуется, кинется Лазутке на грудь - и всё пропало. Конечно, можно и возок к воротам подать, но Олеся теперь связана по рукам и ногам своим младенцем, и без него она никуда не поедет. А коль и поедет, всё равно бежан настигнут быстрые княжеские кони. Ничего-то не получится у Скитника. Под полой печь не унесешь.

Артель, как и в прошлые дни, позвали обедать в подызбицу купеческого терема.

Лазутка снял колпак и тряхнул густыми, волнистыми волосами да так, что они, рассыпавшись, закрыли глаза, упав ниже переносицы. Сутулясь, хлебал ложкой наваристые щи и напрягал слух. А вдруг Олеся находится над подызбицей в горенке? Может, голос ее донесется. А может, и Никитушка заплачет… Нет, всё глухо.

На другой день в подызбицу заглянул сам купец. Вид у него был какой-то затравленный и угрюмый. Рассеянный взгляд его остановился на Лазутке.

- А это кто? Кажись, ране не видывал.

У Скитника екнуло сердце, дрогнула ложка в руке. Неужто узнает?!

- Свояк мой, Василь Демьяныч. Плотник от Бога. Артель соврать не даст.

- Древодел! - поддакнул Луконя.

- Добро, - коротко молвил купец и отвел глаза от незнакомого плотника. А затем, как бы нехотя, всё с теми же мрачными, рассеянными глазами, спросил:

- Довольны ли кормом?

- Благодарствуем, Василь Демьяныч. Артель не в обиде, - с поклоном ответил Сидорка.

Купец больше ничего не спросил и вышел из подызбицы.

У Лазутки отлегло от сердца. Не узнал! Теперь он может работать гораздо спокойней и ждать благоприятного случая.

Г л а в а 8
«»ВЕСЕЛУХА «

В Васильевом городке, обнесенном неболь обшаривал глазами просторный, ветвистый сад, в надежде высмотреть жену и Никитушку, но… тщетно. Олесю, видимо, купец даже не выпускал из горницы.

«И это отец, - невесело раздумывал ямщик. - Как он безжалостен. Родную дочь даже в сад не выпускает. А ведь совсем другим ведали ростовцы Василия Богданова. Допрежь был он, хотя и строгим, но незлобивым и общительным, никто не мог сказать, что Василь Демьяныч худой, жестокий человек. Как же ростовцы заблуждались!»

И вновь Лазутка не знал, что ему предпринять, вновь захотелось ему плюнуть на все предосторожности и ворваться в горницу Олеси. Неведение и ожидание - хуже смерти.

Но ямщика сдерживал Сидорка Ре шим, но крепким дубовым частоколом, шел пир горой.

Князь Василько отмечал удачную охоту. По правую его руку сидел боярин и воевода Воислав Добрынич, по левую - молодой боярин Неждан Корзун.

Борис Сутяга в ядовитой усмешке кривил узкогубый клыкастый рот: вот и здесь Василько древние устои рушит. Какой-то сосунок, без году неделю боярин, восседает обок с удельным князем, а он, кой едва ли не три десятка лет носит высокий боярский чин, оказался чуть ли не в конце стола, вкупе с выжлятником. С псарем! Неслыханное бесчестье! Эка, возвел новый порядок молодой князь:

- На охотничьих пирах прошу бояр - без мест. Не на Думе! Здесь первые люди те, кто зело на охоте отличилсь.

Да как такое мог сказать, князь Ростовский! «Первые люди». Это псари-то первые люди?! Срамотища. Вон их сколь набилось. Смерды! Снедь пожирают, вино лопают, а главное - рты свои поганые открывают. И до чего дошло - сидят супротив! Один из них крепко назюзюкался, чарку пролил, а сосед его гогочет: «Ох, жаль, Митяй. Вино не пшеничка: прольешь - не подклюешь. Держи чарку крепче и пей досуха, чтоб не болело брюхо». А Митяй отчего-то вскипел, и доезжачему кулаком погрозил. Дал же волюшку подлым людям Василько. А те, когда изрядно наберутся, и больших господ начинают задирать. Всё так: вино с разумом не ладит. Пьян - храбрится, а проспится - свиньи боится. Смердящие рыла! Взять бы кнут да по рожам, по рожам, дабы ведали свое место.

Когда Борис Михайлыч глянул на князя, то злость его сменилась на злорадство. Пир в самом разгаре, и обычно он затягивался до глубокой ночи. В это время многие уже будут мертвецки пьяны, поперек глазу пальца не видят, да и слуги не такие уже чуткие и радетельные: они сами наподгуле. Вот тут и не зевай,Влас. Никто и не заметит, как чарка с отравленным вином окажется в руке князя. Он сдохнет не сразу (Фетинья - не дура), а утром, когда будет лежать в постели. Тогда никто и не подумает, что Василько преставился от яда. Один пойдет разговор: во сне помер, от перепоя. Такое случалось. Винцо и молодых губит. Два года назад, на пиру у великого князя Юрия Всеволодовича, молодешенький боярин окочурился. Так что всё пройдет без сучка, без задоринки.

А Влас, тем временем, разливал из братин вино. Серебряный ковш то и дело мелькал в его ловкой руке. Был он весел и необычайно взволнован. Сегодня его, на всем миру, зело похвалил сам князь. Честь-то какая! Он не токмо лучший сокольничий, но и добрый выжлятник. Его гончие собаки оказались самыми удачливыми. Как тут не возгордиться! Вот и отец, поди, довольный. Сидит подле главного сокольничего, но пьет отчего-то мало. Да и тесть не шибко навеселе. И чего б ему не порадоваться за затя?

Вскоре Влас наполнил до краев боярскую чару. Когда наклонялся к тестю, тот чуть слышно молвил:

- Уж к ночи… Не забывай.

- Как можно? - почему-то рассмеялся Влас и, обойдя столы, направился к поставцам с корчагами, яндовами и братинами. Затем он встретился глазами с отцом, и тот, мотнув своей густой, окладистой бородой, поднялся с лавки.

В столовой палате было шумно, но ежели кто-нибудь из гостей поднимался, дабы сказать речь, шум стихал.

- Дозволь, милостивый князь, слово молвить?

- Говори, купец. Рад тебя выслушать.

- Благодарствую, князь, за великую честь, - с поклоном продолжал Глеб Митрофаныч. - Впервой я на княжеском пиру. Скажу от всего ростовского купечества. Премного довольны мы твоим правлением, князь Василько Константиныч. Торговлишку нашу ты не теснишь, большими налогами не обременяешь, от того и Ростову Великому польза немалая. Сколь калита позволяет, жертвуем мы и на храмы, и на крепостные постройки, и на воинство твоё. Дай Бог тебе славно править еще многие годы. Крепкого здоровья тебе, князь Василько Константиныч!

- Спасибо на добром слове, Глеб Митрофаныч, - тепло изронил Василько.

За здоровье князя, как того требовал обычай, каждый должен был выпить до дна. Осушил свою чару и Борис Михайлыч.

Сын и отец вновь переглянулись, а где-то через полчаса Влас недоуменно пожал плечами. Боярин как сидел букой, так и сидит, а ведь должен бы уже в пляс пойти. Крепок же Борис Михайлыч! Его даже «веселуха» не берет.

Перед охотой у отца с сыном произошел непродолжительный разговор.

- Тестюшка твой, боярин Сутяга, бывает ли на пирах веселым?

- Не примечал, тятенька.

- И не приметишь. Всегда сидит с кислым видом и хохлится, как ехидна. Так?

- Кажись так, тятенька.

- Тогда слушай, Влас. Поспорил я с одним знатным человеком, кой на пиру будет, что боярин Сутяга в пляс пойдет. На золотую гривну поспорил. А человек тот: «Ни в жизть не пойдет! Сутяга и под копьем плясать не станет». Так вот, Влас, надо нам эту золотую гривну в свою калиту положить. Надумал я подшутить над тестюшкой. На пиру налей-ка ему «веселухи».

- Чо эко, тятенька?

- А ты и не слыхивал?

- Да где мне, тятенька. Я всё с борзыми да кречетами, в винах же бестолков.

- Оно и видно, хе-хе. Придется показать бестолковому.

Глеб Митофаныч достал из посудницы маленькую скляницу с указательный палец, заполненную темно-зеленой жидкостью и сотворил на лице добродушно-хитрую улыбку.

- Вот она, «веселуха». Настоечка от докуки и печали. Нальешь в чару с пол-ложки - и в пляс пошел!

- Эдак-то и мне охота, тятенька.

- Тебе?.. Одурел, парень. Аль запамятовал, что самому князю будешь прислуживать? Чтоб маковой росинки во рту не было! Уразумел?

- Уразумел, тятенька.

- Внимай дале. Как токмо все станут в крепком подпитии, незаметно достань скляницу, вылей малость в ковш и наполни чару Сутяги.

- Наполню, тятенька. Вот потеха будет! - рассмеялся Влас.

- Но чтоб неприметно, дабы ни одна душа не ведала. Это ты хорошо запомни. Не подведи, Влас. Я тебе за это еще одного отменного кречета добуду.

Влас повалился отцу в ноги. Каждый новый кречет был для него сказочным подарком.

- Не подведу, тятенька!..

Влас как ни глядел на боярина Сутягу, но тот так в пляс и не пошел. Напротив, лицо его стало каким-то бледным и потухшим. Вот тебе и «веселуха»! Не подействовала тятенькина настойка. Жаль-то как! Целой гривны тятенька лишится.

Но Влас особо не горевал: отцу - денег не занимать, не оскудеет его мошна. Он же, Влас, всё сделал так, как просил его тятенька. Отец браниться не будет.

После полуночи Василько Константиныч отбыл в свои покои почивать. Сутяга проводил его колючим взглядом.

«Это твой последний пир, князь. Сейчас ты уснешь и более не проснешься. Хватит, повластвовал! Теперь князю Ярославу и мне, боярину Сутяге, быть властителями земли Ростовской».

После ухода Василька, некоторые еще продолжали пировать, а другие, отягощенные обильными яствами и винами, потянулись на ночлег. Среди них оказался и Борис Михайлыч. Он улегся на спальную лавку, покрытую медвежьей шкурой, повернулся на правый бок и вдруг почувствовал режущую боль в животе. Тогда он перевернулся на спину, но боль стала еще острей, да и на сердце будто навалилась тяжелая каменная глыба. Сутяге нечем стало дышать. Он попытался кликнуть слугу, но из широко открытого рта лишь раздался протяжный, надрывный хрип. Боярин весь покрылся холодным потом, глаза его широко раскрылись, лицо посинело, изо рта пошла розовая пена. В голове промелькнула жуткая мысль. Корчась от удушья, нестерпимой боли и яростной злобы, боярин закричал: «Купец! Перехитрил, собака!..»

Но боярина уже никто не мог услышать. Сутяга умер с открытым ртом и выпученными глазами


Г л а в а 9 ДАБЫ ЧЕРТА НЕ ОБОЗЛИТЬ

Другую неделю плотничал Лазутка Скитник на купца Богданова, но с Олесей так и не удалось свидеться. Когда шел от тына снедать в подызбицу, Лазутка зорко вяка. В своей избе он высказывал:

- Не суйся, ижица, наперед аза. Охолонь, Лазутка. Терпеньем города берут. Денька через два тын закончим и к амбару перейдем. От него весь купецкий терем, как на ладони. Быть того не может, чтоб твоя женка за весь день из горницы не вышла. Непременно выйдет!

- Сомнительно, Сидорка. Десятый день в подызбицу ходим.

- Так, ить, когда ходим? В обед. Мы снедаем и Олеся твоя за трапезой сидит. От частокола же нам одна кровля видна да печной дым.

- Купец будто назло старый тын оставил. Тьфу!

- И правильно! Купец - не дурак. Зачем же ему старый тын рушить, пока еще новый не поставлен. Чтобы ночами лихие в усадьбу лезли? Наберись, грю, терпенья, свояк. Вот-вот за амбар примемся.

- Уж скорее бы!

Амбар на Руси (после избы и терема) - и для мужика, и для купца, и для боярина - самая необходимейшая постройка. В нем будут храниться зерно и мука. Хлеб - русская святыня, ибо он всему голова и кормилец.

Рубить надо амбар с большим умением. Малейшая погрешность - и жито110 пропадет. Тогда клади зубы на полку. Без ума проколотишься, а без хлеба не проживешь. Да и про древнее поверье нельзя забыть. При возведении избы, конюшни, бани, колодца, сарая, амбара следует прежде всего изведать - не занято ли это место чертом. Для этого хозяин клал на ночь, по всем четырем углам первого венца, по краюшке хлеба. Ранним утром он поднимался, горячо молился и тихонько шел к венцу. Если хлеб оставался нетронутым, то, стало быть, черта на постройке нет, а коль пропадет хоть одна из краюшек - место нечистое, в тот же час передвигай бревна. Ничего не возводят и на том месте, где когда-то пролегала дорога или тропинка: тут шатался дьявол.

Верили также, что в конюшнях всегда поселяется черт, а поэтому никогда нельзя входить в нее с горящим фонарем или свечой, и никогда нельзя свистеть, дабы не обозлить черта, кой в отместку может замучить лошадей.

Еще перед тем, как возводить тын и амбар, купец Богданов учинил Сидорке тщательную проверку.

- Житницы ране рубил?

- Доводилось, Василь Демьяныч.

- И какой она должна быть?

- Обижаешь, купец, - нахмурился Сидорка.

- Ты уж не серчай, плотник, но у меня в амбаре будет хлеб лежать, а не кадушка с грибами. Хлеб! А я не шибко в плотницких делах кумекаю. Уж поведай мне, Христа ради.

- Хитришь, Василий Демьяныч. Ну да Бог с тобой… Дабы лучше хлеб сохранить, житница должна быть холодной, сухой и хорошо проветриваемой.

- Так-так, плотник. Поближе к саду будешь ставить, чтоб подальше от глаз воровских?

- Зачем же подле сада? Тогда прохлады в житнице не будет. Ставить надо на открытом месте, дверями и оконцами на север.

- Ишь ты, - крутнул головой купец. - А насчет сухого амбара мне тужить не надо. Лес я еще с зимы заготовил. Холопы давно ошкурили и высушили. Вам токмо напилить по размеру, вырубить пазы и складывать венец к венцу.

- И всё? - хитровато прищурился на купца Сидорка.

- И всё.

- Ну и пропал твой хлеб, Василь Демьяныч. В три месяца отсыреет.

- Да ну! - простодушно уставился на древодела Богданов.

- Вот те и ну, - усмехнулся Сидорка. - Амбар надо приподнять на два аршина над землей, и учинить всё так, чтобы хлеб в сусеках, упаси Бог, не касался наружных стен. Вот тогда-то он будет лежать в сухости.

- Ишь ты. А я и не ведал, - с лукавинкой молвил купец. - Ну а что надо делать для проветривания?

Лукавинка в глазах купца не осталась без внимания Сидорки.

- Буде насмешничать, Василь Демьяныч. Всё-то ты ведаешь.

- А я, толкую, не горазд в оном деле. Дале рассказывай.

- Слушай, коль не надоело, но боле не перебивай. Дабы жито проветривалось, надо проложить сквозь сусеков дощатые трубы с просверленными стенками, концы коих должны выходить в отверстия, сделанные уже в наружных стенках. Отверстия эти скошены вниз, к наружу - для защиты от дождя, и имеют, кроме того, задвижки. В потолке также надобно учинить вытяжные трубы. Дверь должна быть значительных размеров: около одной сажени шириной и три с половиной аршина высотой. Кроме наружной двери, потребуется и внутренняя, решетчатая, коя закрывает амбар при проветривании. Закрома же надо уладить так, чтобы хлеб насыпался сверху, а выбирался снизу, с помощью отверстий с лоточками, кои будут сделаны у дна сусеков, и закрываться задвижками. При таком устройстве зерно долго не залёживается, ибо сперва выбирается то, кое было раньше насыпано. Кроме того, опускаясь при выборке вниз, оно пересыпается и проветривается. Дно сусеков следует приподнять над полом вершков на десять…

Сидорка еще долго рассказывал, а Василий Демьяныч степенно кивал головой и думал:

«Башковитый плотник. Ставил житницы. Теперь можно за хлебушек не беспокоиться».

Когда, наконец, Сидорка закончил, купец благодарно молвил:

- Спасибо за урок, древодел. На всю жизнь запомню.

А Сидорка, всё также хитровато прищурясь и сдвинув на потылицу войлочный колпак, произнес:

- Не худо бы, Василь Демьяныч, перед зачином амбара артель чарочкой попотчевать, дабы житница века стояла.

- Попотчую, - коротко пообещал купец.

И вот настал день, когда плотники завершили работу над частоколом и перешли к зачину житницы. Усевшись на заготовленные бревна, древоделы поглядывали на высокое крыльцо купеческого терема, ожидая выхода Василия Демьяныча. Сейчас купец подойдет к артели и радушно молвит:

- Пожалуйте к столу, древоделы. Испейте доброго вина перед зачином.

Но купец так и не вышел.

- Неуж пожадничал? - вопросительно глянул на большака Луконя.

- Непонятно, мужики. Богданов, кажись, не из тех людей, кои слово свое рушат. Поди, запамятовал, - молвил Сидорка.

- Да вон Харитонка показался. Сейчас к столу кликнет, - заулыбался Луконя.

Но Харитонка и не думал подходить к артели. Он торопко шел к воротам тына.

- Погодь, милок! - окликнул холопа Сидорка. - Разговор к тебе есть.

Но Харитонка артель огорчил:

- Ничего не ведаю, мужики. Василь Демьяныча в тереме нет.

- Да где ж он?

- К епископу Кириллу спозаранку ушел.

Мужики приуныли. Вот тебе и Василь Демьяныч! Не ожидали.

- А ты куда поспешаешь? - спросил Сидорка

- Да я энто…Дела у меня энто… Дела, мужики.

- Буде губами шлепать. Аль чего случилось?

- А-а, - кисло махнул рукой Харитонка и побежал к воротам.

Лазутка проводил холопа тревожными глазами. Что-то неладное происходит в тереме Богданова. Сам купец спозаранку к владыке ушел, а теперь вот и холоп куда-то заспешил. Уж не с Олесей ли какая беда? Господи, терем совсем близко, а не войдешь и не спросишь… А может, войти, пока хозяина в доме нет?

Сидорка увидел напряженное лицо Лазутки и, как можно спокойней, молвил:

- Ладно, мужики. Обойдемся без зачинной чарки. С окончаньем пображничаем. Давайте-ка за топоры.

На сей раз Лазутка трудился без всякой охоты. Он то и дело поглядывал на терем, всё еще робко надеясь, что Олеся покажется во дворе.

- Ты чего, Немтырь, как сонная муха? Пошевеливайся!

Лазутку охватила злость - на свою беспомощность, на купца, заточившего в тереме свою дочь, на неведение, кое хуже смерти. И он, весь осыпанный смолистой щепой, так «пошевелился», так яро загулял по пазу бревна топором, что конец венца отвалился.

- Очумел, Немтырь! - осерчал Луконя. - Готовое бревно загубил.

Большак решил всё свести на шутку:

- Это он, мужики, на купца озлился. Чарку не поднес - вот и пошел топором махать. Винцо мой свояк жуть как уважает. Братину за один присест вылакает.

- Такой верзила вылакает. И все ж горяч, никак, твой свояк, Сидорка. Речами тих да сердцем лих.

Лазутка с трудом взял себя в руки, однако, рубил пазы, стиснув зубы.

Василий Демьяныч подошел к артели лишь на другое утро. Повинился:

- Простите меня, мужики. Совсем за делами запамятовал.

- Да мы не в обиде, Василь Демьяныч. С кем не бывает, - благодушно молвил Сидорка.

- Вот и добро. Прошу к столу, в подызбицу.

- Благодарствуем, хозяин. Чарочка не помешает, - повеселел Луконя.

Лазутка старался на купца не глядеть, а вот Сидорке бросилось в глаза, как еще больше осунулось, и поблекло лицо Богданова.

«Что-то его мучает, - невольно подумал он. - Неужто так из-за дочки убивается? Крепко же его родное чадо подкосило. А может, самого какая-нибудь хворь одолела? Здоровье приходит годами, а уходит часами. Цветущий купец на глазах меркнет».

Стол, накрытый белой льняной скатертью, был уставлен снедью и питиями.

Василий Демьяныч осушил первую чару вкупе с артелью и, сославшись на неотложные дела, вышел из подызбицы.

Луконя, удовлетворенный богатым столом, потянулся за малосольным, пупырчатым огурчиком и довольно крякнул:

- Свежей засолки. Люблю под огурчик. Лепота!

- Где огурцы, тут и пьяницы, - хохотнул, сидевший обок с Луконей, долговязый плотник с черными нависшими бровями. - Навались, мужики! Первая чарка колом, вторая соколом, остальные - мелкими пташками. Навались, ребятушки!

- Ты не шибко-то наваливайся, Епишка. Слышал, как намедни боярин Сутяга от перепою дуба дал? - молвил большак.

- Как не слышать. Весь Ростов о том толкует. Но мы - не бояре. В мужичьем животе долото сгниет, - вновь хохотнул Епишка, теперь уже закусывая куском сочного, поджаристого мяса.

- А мне Сутягу и вовсе не жаль, - сказал Луконя. - Годков пять назад баньку ему рубил. Ох, и скряга! Порядился за одну плату, а он выдал вдвое меньше.

- И по рукам били? - удивился Епишка.

- А как же? Всё сполна-де, милок, получишь. А когда баньку сладил, Сутяга и чарки не поднес и цену ополовинил. Ты, бает, трое дён на сеновале дрых. Я ж ему: «Так трое дён потопный дождь лил». А Сутяга: «Ничего не знаю, милок. Про дождь у нас разговору не было. Ступай с Богом». Как липку ободрал, сквалыга!

- Будешь знать, с кем по рукам бить, - усмехнулся Сидорка. Этого боярина весь Ростов ведал. Скорее у курицы молока выпросишь, чем у него кусок хлеба. Ни один ростовец Сутягу не пожалел и добрым словом не вспомнил. Как говорится: собаке - собачья смерть.

- А твой-то свояк и впрямь горазд на винцо, - подтолкнул Сидорку, разомлевший от сытной трапезы и вина Луконя. - Чарку за чаркой опрокидывает. Дорвалась душа до бражного ковша. Горазд!

А Лазутка глушил чаркой тоску и горе. Ему хотелось забыться, и хоть на какое время не думать о жене и Никитушке. Но хмель не брал, не мутил голову, назойливая мысль не покидала: «Олеся, Олеся!.. Почему не выходишь в сад? Что с тобой? Что?..»


* * *

Василий Демьяныч, убедившись, что Олеся тронулась умом, и растерялся и ужаснулся. В первые часы он не ведал, что предпринять, а затем, после мучительных раздумий, позвал дворовых и накрепко наказал:

- О недуге дочери - ни слова. Кто проболтается - самолично язык вырву. Спрашивать будут - отвечайте: всё, слава Богу, сидит в светелке и рукодельем занимается.

Затем Василий Демьяныч удалился в белокаменный Успенский храм, где истово и долго молился перед Христом, Божьей Матерью и святыми чудотворцами, дабы оказали милость свою и избавили его неразумного чадо от тяжкого недуга.

Приходил в собор и на другой день и на третий, но Олесе не становилось лучше.

- Лекаря бы надо, государь мой, - советовала заплаканная Секлетея.

Но лекаря купцу звать не хотелось: такую хворь излечить едва ли ему под силу, да и приводить его в дом зело опасно: тогда весь Ростов изведает о страшном недуге Олеси. То-то вновь заговорят злые языки. Блудливая дочка, мол, купца Богданова, допрежь с ямщиком спуталась, в бега с ним, не от великого ума, ударилась, а ныне и вовсе спятила… Нет, нельзя звать лекаря, никак нельзя! Может, Олеся еще придет в себя.

Но тщетны были ожидания, и тогда Василий Демьяныч отправился к епископу Кириллу Второму, весьма почитаемому ростовцами архиерею.

Вот уже третий год возглавлял Ростовскую епархию новый владыка. За это время он близко сошелся не только с князем Василько, его супругой Марией, но и со многими боярами. Степенный, уравновешенный, благоразумный, он пришелся по душе и городской знати и простолюдинам. А неустанное радение Кирилла о сирых и убогих, принесло ему еще большее уважение.

Василий Демьяныч был допущен к руке владыки в первый же день. В покои епископа его проводил молодой послушник, кой, перед низкой сводчатой дверью, тихо и почтительно молвил:

- Святой отец ждет тебя, купец.

Владыка обладал крупной, внушительной фигурой. Ему было немногим за сорок; лицо округлое, широколобое, с открытыми, пристальными глазами, мясистым, шишкастым носом и русой, благообразной бородой. Облачен был Кирилл по-домашнему: без мантии, митры111 и панагии112, одетый в лиловую шелковую рясу с серебряным нагрудным крестом.

Василий Демьяныч перекрестился на киот, низко поклонился владыке и тихо молвил:

- Благослови, святый отче.

Кирилл осенил купца крестным знамением и произнес по обычаю:

- Во имя отца и сына и святого духа благословляю раба Божия Василия… Что привело тебя, сын мой?

- Беда, святой отец.

И Василий Демьяныч всё рассказал, ничего не утаив.

- Велика твоя беда, сын мой, но всё - в руках Господних. И как сказал апостол: « Честен брак - и ложе не скверно. Прелюбодеев же судит Бог». Не миновала и дочь твоя наказанья.

- Но как же быть теперь, владыка? Как? - с отчаянием в голосе вопросил купец.

Владыка поднялся из кресла, шурша просторной рясой, прошелся по покоям, заменил догоревшую свечу в бронзовом шандане, а затем ступил к застывшему в томительном ожидании купцу, и участливо молвил:

- Молись, Василий Демьяныч. Неустанно молись. Токмо в том спасение.

- А может, окажешь милость свою и пришлешь лекаря, святый отче? Недуг-то у дочери редкостный, - робко произнес Василий Демьяныч.

- Молись! - кратко и твердо изронил епископ.

- Как? Вразуми, владыка! - чуть ли не со слезами на глазах обратился к архиерею Василий Демьяныч.

- Поведай, сын мой, а гораздо ли у чада твоего разум помутился?

- Не так уж и гораздо, владыка. Бывают и просветленья.

- К киоту с молитвой подходит?

- И не единожды, владыка.

- Тогда не всё еще так худо, сын мой… А теперь зело накрепко запомни слова мои: ежели Бог пошлет на кого болезнь или какое страдание, - исцеляться ему Божьею милостью, да слезами, да молитвою, да постом, да милостынею, да искренним покаянием, да благодарностью и прощением, и милосердием. И отцов духовных подвигнуть на моление Богу: петь молитвы, воду святить с честных крестов, и со святых мощей, и с чудотворных образов, и освящаться маслом, и по святым чудотворным местам пойти по обету и молиться со всею чистой совестью. И тем самым исцеление от разных недугов от Бога получить, и впредь от всяких грехов уклоняться и никакого зла не творить. А наказы духовных отцов соблюдать и епитимьи совершать: тем очистишься от греха, и душевные и телесные недуги исцелишь, и заслужишь от Бога милость. Вот памятка, как каждому христианину исцелять себя от самых разных недугов душевных и телесных, от душетленных и болезненных страданий: жить по заповедям Господним, по отеческому преданию и по христианскому закону, - тогда и Богу он угодит, и душу спасет, и от греха избавится, и здоровье получит душевное и телесное, и станет наследником вечных благ… Всё ли уразумел, сын мой?

- Ничего не запамятую, святой отец.

- Да поможет тебе Господь. Закажи сорокоуст о здравии чада твоего с молебном - и я сам помолюсь.

Василий Демьяныч опустился на колени и поцеловал епископу руку.

- Благодарствую, владыка, - растрогался Василий Демьяныч.

Затем он поднялся, распахнул темно-вишневый кафтан и расстегнул калиту, прикрепленную к кожаному ремню, опоясывающему льняную рубаху.

- Прими, святой отец, на украшение храма. То - от всего сердца.

Но Кирилл отвел руку купца с тугим, набитым золотыми монетами кошелем.

- Коль от всего сердца, то передай моему казначею. Храм нуждается в благой помощи.


Г л а в а 10 ВЛАС И ФЕТИНЬЯ

Смерть своего любимого «Борисыньки» оказалась для Фетиньи полной неожиданностью. Когда услышала, грянулась оземь и забилась в надрывном, неутешном плаче. Её горе было отчаянным и безмерным. Фетинье не хотелось жить.

Боярина, как и всякого «княжьего мужа», хоронили с почестями. Соборовал и отпевал усопшего сам епископ Кирилл. А затем в покои вошел князь Василько в смирном113 платье, а за ним духовенство с хоругвями и крестами.

Тело боярина лежало под золотым балдахином. После отпевания ближние слуги понесли усопшего с верхнего жилья хором, сенями и переходами, к красному крыльцу. Другие же слуги несли надгробную доску, покрытою серебряной объярью. На красном крыльце боярина положили на приготовленные сани114, обитые золотым атласом. Подождав некоторое время, дабы усопший простился со своим домом, слуги понесли сани на руках к воротам тына. Перед телом шли священники и дьяконы со святыми иконами и крестами; за ними - певчие епископа, кои уныло тянули надгробное пение. Замыкали траурное шествие князь Василько и Кирилл.

Супругу боярина, дородную Наталью Никифоровну, также по древнему обычаю несли на санях, обитых черным сукном, за коими следовали княгиня Мария Михайловна с верховыми боярынями, боярышнями и ближними служанками Натальи. Все были в смирных платьях.

Когда боярина выносили из ворот тына, позади траурного шествия раздался душераздирающий крик Фетиньи…

Хоронили Сутягу торжественно, но толковали о нем скупо, и никто не проронил о нем доброго слова. Худая жизнь - худая память.

Одна лишь Фетинья убивалась. Всю ночь она пролежала на могиле, не замечая ни прохладной августовской ночи, ни мелкого, моросящего дождя, начавшегося после всенощного бдения.

От могилы ее оторвал Влас Якурин, кой до сих пор пребывал в растерянности. Он больше всех изумился, когда ему сказали о кончине тестя. Застыв с открытым ртом, долго не мог прийти в себя. Вот тебе и «веселуха!» Да как же так? Тесть должон в пляс пойти, а он взял, да и скапутился».

- Да я ж…да я ж, - растерянно глядя на слуг, забормотал он, но тут подошел отец и с горестным видом прижал к себе Власа.

- Беда-то какая, сынок.

Глеб Митрофаныч выдавил из глаз скорбную слезу и, обняв за Власа за плечо, повел его во двор. Там, у коновязи, сердито молвил:

- Ты чего это губами зашлепал? О веселухе помышлял вякнуть?

- Дык, че худого-то, тятенька? Веселуха - для веселья.

- Дурак! Не я ль тебя наставлял, дабы никому ни слова! Запамятовал, обалдуй. Никому! Помирают не с веселухи, а с перепою. Уразумел?

- Уразумел, тятенька.

- Вот так-то. А теперь ступай к покойнику и поплачь. Всё же тесть твой упокоился…

Влас с трудом оттащил Фетинью от могилы.

- Пойдем в терем, баушка. Иззябла вся. Боярыня Наталья тебя ждет.

Фетинья, вся продрогшая, черная, как грач, с обезумившими глазами, шла от погоста к терему и горестно причитала:

- Голуба ты мой, Борисынька-а-а! Как же я без тебя жить буду?… Борисынька-а-а…

Три дня лежала пластом Фетинья в своей сумеречной каморке, а затем исхудавшая, с глубоко запавшими глазами, поднялась с жесткого ложа и стала понемногу приходить в себя. Всё это время она пила только святую воду, а сейчас попросила постной снеди. Ей было нужно как-то подкрепиться, иначе ей не хватит сил выйти из терема и добраться до псарного двора Власа. Она ведала, что тот, забыв молодую жену, днюет и ночует на своем дворе.

Влас, увидев костлявую старуху в черном убрусе и черном платье, с черными, мученическими глазами, невольно перекрестился. Жутко смотреть на Фетинью! Аж мурашки пробежали по телу.

- Ты… ты пошто сюды, баушка?

Влас находился среди доезжачих и выжлятников, коих всегда были на его дворе.

Фетинья, сгорбившись, упираясь на клюку, повела по псарям мрачными глазами и тихо молвила:

- Изнемогла я за дорогу, Влас. Отведи меня в избу да квасом попотчуй.

- Отведу, баушка.

Псарная изба была довольно высокой и просторной, стояла на дубовом подклете. Обок, соединенная сенями, стояла клеть под соломенной кровлей, с большой печью, коя топилась по черному. Здесь псари готовили варево для охотничьих собак.

Влас привел Фетинью в горенку, коя служила ему опочивальней, и подал старухе оловянную кружку с квасом.

Фетинья приняла трясущейся рукой, но пить не стала, глянула на Власа жуткими, пронзительными глазами.

- Недобрая у тебя рука, - скрипучим голосом произнесла она. - Ох, недобрая…Ты пошто боярину чару с зельем поднес?

- С каким… с каким зельем? - оторопел Влас.

- Аль не ведаешь? - колдовские глаза Фетиньи так и жгли княжьего псаря и сокольника. - А с тем зельем, кой повелел тебе отец боярину подать.

- Ах ты про это, баушка… Выходит, тятенька уже тебе сказал про веселуху?

- Сказал, сказал, зятек.

Глаза Фетиньи и вовсе впились во Власа.

- Пожурила твоего батюшку. И пошто токмо ты сунулся с этой веселухой?

- Так ить тятенька помышлял развеселить Бориса Михайлыча. А то сидит на пиру, как монах в келье. Полей, грит, ему из склиницы в чару веселухи - в пляс пойдет. Я всё ждал, ждал, когда он навеселе будет, да так и не дождался.

- Господи! - потрясенная рассказом Власа, заломила руки Фетиня. - Да я ж сама надоумила. Господи!

Старуха свалилась кулем с лавки и скрючилась на полу в беспамятстве.

- Баушка, что с тобой приключилось? Баушка?! - опешил Влас.

Но Фетинья не шелохнулась, она казалась мертвой. Влас перепугался и побежал за псарями. Один из них догадался и припал ухом к груди старухи.

- Дышит, Влас Глебович. Никак, обмируша хватила. Плесните-ка ей водицы на лицо.

Мало погодя, Фетинья пришла в себя. Затуманенным взором окинула псарей и вновь остановила свои глаза на Власе.

- Мне уж не дойти. Прикажи увезти меня в боярский терем.

- Увезу, сам увезу, баушка. Я, енто, быстро!

В каморке своей Фетинья молвила:

- Отцу своему о нашей встрече не сказывай.

- Дык, че тут собинного-то?

- Не любит он меня, и на тебя зело осерчает.

- Ладно, не расскажу, баушка.

Фетинья сняла с киота образ Спасителя и поднесла его Власу.

- Христом Богом поклянись. Целуй святой образ… Вот так-то. А теперь ведай: коль нарушишь крестное целование, будет погибель на твою голову.

Влас испуганно перекрестлся.

- Будь уверена, баушка. Не нарушу! Боженька накажет.

Когда Влас ушел, Фетинья издала отчаянный стон. Ведь это она надоумила боярина отравить худого человека (Фетинья так и не знала кого) руками сына купца Якурина. Как же она сплоховала, Господи! Лютый ворог перехитрил ее любимого Борисыньку и отравил, отравил ее же зельем.

Фетинья упала перед киотом на колени и взмолилась:

- Господи, Исусе Христе, сыне Божий, прости и помилуй меня, грешную. Это я, несмышленая, свела пресветлого боярина в могилу. Но я не хотела того, Господи. Это изувер Глеб Якурин лишил меня ненаглядного Борисыньки. Прокляни же его, царь небесный! Прокляни- и -и!

Иступленное лицо Фетиньи ожесточилось, и всю ее душу заполонила неодолимая ярость. Надо, наконец-то, погубить злодея. Надо!

Фетинья легла на лавку и погрузилась в напряженные думы. Погубить лютого ворога будет непросто. В боярском тереме он может и появиться, но ни к питью, ни к снеди не прикоснется, да и кинжалом его не возьмешь. Ослабла рука Фетиньи, гораздо ослабла, а удар должен быть зело крепким и смертельным… Слугу нанять? Но кого на сие подвигнуть. Даже жадный на деньгу тиун Ушак не отважится. Но как же быть-то, Господи! Ужель извергу, и после его нового злодейства, жить на белом свете? Да разве такое прощают, царь небесный?!

Думай, думай Фетинья!

И она думала дни и ночи напролет, пока, наконец, не посетила ее удачная, спасительная мысль. И с той минуты Фетинья принялась укреплять свои силы. Не пройдет и двух недель, как ее насильник, тать, ирод и кровопивец обретет неминучую смерть.


Г л а в а 11 И НАСТАЛ ЛАЗУТКИН ЧАС

За Олесю и епископ Кирилл молился, и сам купец, и супруга его Секлетея, но Олесю все чаще и чаще одолевало помешательство, и все реже к ней приходило просветление.

Василий Демьяныч, забросив торговлю и выполняя наказы владыки, все дни проводил в храме. Никогда еще ростовцы не ведали такого усердного богомольца. Но когда тот, ближе к вечеру, возвращался домой, то все надежды его угасали: Олеся пребывала всё в том же безумном мире.

Убитая горем Секлетея поведала:

- Утром от жуткого крика пробудилась. Поднялась в светелку, а там Олеся криком исходит: «Дьяволы!Дьяволы!» Трясется вся и рукой на дверь показывает. А меня даже не признала. Страсти-то какие, пресвятая Богородица!

Василий Демьяныч тяжко вздохнул: совсем худо дочке.

- А ныне что?

- Забилась за прялку и тихонько плачет… Что делать-то будем, государь мой?

- Молись, молись, Секлетея! - словами епископа Кирилла произнес Василий Демьяныч.

- Да я ль не молюсь, батюшка? Все ночи перед киотом простаиваю.

- Молись!

Секлетея молча поклонилась и пошла к стряпухе, дабы та всё приготовила к вечерней трапезе, а купец, сгорбившись, продолжал сидеть на лавке.

Все последние дни, когда Олеся лишилась рассудка, он перестал серчать на «непутевую дочь». Вначале его охватила тревога, а потом острая жалость. Ведь это с его родным и любимым чадом приключилась большая беда, с его Олесей…

Олеся!

И Василий Демьяныч невольно вспомнил свои молодые годы, поездку в Углич и встречу с вдовой бывшего княжьего дружинника. Ах, как полюбилась ему робкая и застенчивая красавица! Он был безмерно счастлив, и летал как на крыльях. Олеся пленила его душу, заставила обо всем забыться. Как она его горячо ласкала, какие нежные слова говорила. До сих пор звучит в ушах ее задушевный, ласковый голос: «Сокол ты мой ненаглядный… Любый ты мой… Желанный…»

Девять месяцев, проведенные в Угличе, оказались для него самыми светлыми и счастливыми в его жизни. Он познал величайшую любовь, коя дана не каждому мужчине.

«Да то ж сам Бог меня Олесей наградил», - подумалось вдруг Василию Демьянычу. Бог!.. Господь дал мне и дочку, коя выросла, и стала как две капли воды похожа на мать. Та же изумительная красота, тот же мягкий и добрый голос, те же лучистые, васильковые глаза. И вот теперь его любимое чадо погибает. Погибает! В любой час она может покончить с собой.

Василий Демьяны порывисто поднялся с лавки и пошел в светелку Олеси. Дверь была открыта. Дочь сидела за прялкой и, мотая из стороны в сторону головой, с блаженной улыбкой, что-то невнятно напевала. Подле неё стоял годовалый Никитка в легком, малиновом кафтанчике и в красных сапожках из юфти.115 Услышав шаги, мальчонка повернулся к Василию Демьянычу и, растягивая слова, пролепетал:

- Ба-да-да… Де-да.

Купец, оторопев от неожиданности, так и застыл у порожка.

- Ты чего… ты чего это сказал?

- Де - да.

Василий Демьяныч растроганно глянул на мальчонку. Перед ним же - внук, внук! И он назвал его своим дедушкой.

Василий Демьяных поднял Никитушку на руки и, обуреваемый светлыми трогательными чувствами, молвил:

- Я - дедушка твой, внучек. Дедушка.

По впалой щеке Василия Демьяныча скользнула благостная слеза.

Увидев супруга с Никитушкой на руках, Секлетея несказанно обрадовалась. Слава тебе Господи! Дошли молитвы до Спасителя. Признал-таки государь ее внука. А то и видеть не хотел. Всё: пригулыш да пригулыш, и нечего на него глядеть.

Сама Секлетея, хоть и журила Олесю, но Никитушку с первых дней пожалела. Он-то ни в чем не виноват, на нем греха нет, зачем же его от сердца отрывать? И не отрывала: как Василий Демьяныч за порог - Секлетея тотчас к Олесе в светелку. Внук еще три недели назад ее «бабусей» назвал. Сколь радости у Секлетеи было! И вот настал черед Василия Демьяныча. Другой час с Никитушкой по терему ходит, аж лицом посветлел. Как тут не разутешиться?

- Ты боле внука-то с дочкой не оставляй. Мало ли чего… Днюй и ночуй в светелке.

- Давно бы так, государь мой, - вовсе воспрянула Секлетея, и тотчас решилась попросить о том, о коем бы никогда и язык не повернулся:

- У покойного боярина Сутяги старая мамка его, Фетинья, проживает. Ты, небось, слышал о ней, государь мой?

- Ну?

- Знахарство ведает. Многих людей, чу, исцелила. Не послать ли за ней?

Лицо супруга нахмурилось, посуровело. Всплыли слова владыки Кирилла: «Кто обращается к нечистым бесам, от коих отрекались в святом крещении, как и от дел их, призывает к себе чародеев и кудесников, и волхвов, и всяких колдунов и знахарей с их корешками, - тот готовит себя диаволу на муки вечные».

- Более и думать о том не смей, глупая баба!.. Зрел как-то Фетинью. Чистая ведьма.

- Прости, государь мой, - поспешила повиниться Секлетея. - Я-то, и впрямь глупая, помышляла как лучше. Прости, батюшка!

Василий Демьяныч, ничего не сказав, передал внука супруге, а сам удалился в ложеницу. Встал перед образом Спасителя и принялся истово молиться.


* * *

Другую неделю плотники рубили амбар, но Лазутка так и не увидел свою Олесю. Худо было на его душе, да и дни пошли мозглые, с докучными, моросящими дождями.

Как-то Луконя посмотрел на Лазутку и удивленно молвил:

- Гляньте, мужики. У Немтыря борода чернеть принялась.

- И впрямь, - разинул щербатый рот Епишка. - Чудеса!

- Да никаких чудес нет, - вмешался в разговор находчивый Сидорка Ревяка. - Утром пошел по нужде на двор и дегтем изляпался. Целую бутыль опрокинул. На притолоке стояла. А он с оглоблю вымахал, а башку-то дырявую не пригнул. И смех, и грех, мужики.

- Вот теперь и пусть ходит, как конь чубарый, - хохотнул Луконя.

Лазутка же, внутренне усмехаясь, вспомнил слова кормчего Томилки:

- Хну на торгу купил. Дорогая, заморская. Купец сказывал, что ни в какой бане целый год не отмоешь. Так что ходить тебе, Лазутка, до другого лета рыжим.

Вот тебе и целый год! Ну да на торгу два дурака. Купец, что стрелец: оплошного бьет. Еще день, другой - и вовсе вся борода почернеет. Завтра же надо новой хны добывать.

В этот день древоделы настилали полы в амбаре. Лазутка выходил под надоедный, рясный дождь за толстенными досками, и каждый раз поглядывал на высокое нарядное крыльцо купеческого терема. Ну, покажись, покажись же, Олеся! Сколь же можно сидеть в своей светелке?! Не заточил же тебя купец в оковы. Покажись! Терпеть - нет уже никаких сил. Всему есть предел. К черту эту заморскую хну! Завтра он смоет с себя весь рыжий окрас и, на глазах у всех, ворвется в терем. И его никто не в силах будет остановить. Он непременно увидит Никитушку и Олесю. А там - что будет. Он уже не боится ни княжьего суда, ни холодного черного поруба. Всё произойдет завтра.

И от этой мысли Лазутке стало легче. Его неведению скоро придет конец.

Когда Скитник в очередной раз вышел из амбара, то увидел холопа Харитонку, кой направлялся к конюшенному двору. Лазутка только собрался его окликнуть, как увидел выскочившую на крыльцо Секлетею, коя истошным голосом закричала:

- Харитонка! Беги борзей за хозяином! Борзей!

Холоп побежал к купеческим погребам, а у Лазутки екнуло сердце. Олеся! С ней что-то случилось, она в беде!

Лазутка поспешил к терему. И тотчас он увидел, как распахнулось оконце светелки, и в нем показалась его жена, с отчаянным, испуганным криком:

- Дьяволы!.. Помогите, дьяволы!

Скитнику показалось, что Олеся вот-вот выкинется из окна, и он бросился в терем.

- Куда? - растопыривая руки, пыталась преградить ему дорогу Секлетея, но Лазутка оттолкнул ее плечом и сенями, переходами, лесенками, ворвался в светелку. Олеся и в самом деле протискивала свое тело в оконце; еще бы миг, другой - и она бы полетела к земле.

Лазутка схватил ее за ноги и вытянул из оконца.

- Дьявол! Дьявол! - продолжала жутко кричать Олеся.

Скитник сбросил с головы колпак, откинул волосы назад, кои закрывали его глаза, взял жену за плечи и притянул к себе.

- Не бойся, лебедушка. Это я - Лазутка. Лазутка!

Олеся перестала кричать и подняла лицо на Скитника. Губы ее задрожали, глаза широко распахнулись.

- Лазутка? - тихо переспросила она, и всё продолжала и продолжала пытливо всматриваться в его глаза. И вдруг застывшие очи ее дрогнули и заискрились.

- Лазутка, - счастливо выдохнула Олеся и обвила шею Скитника руками. - Любый ты мой… Лазутка!


Г л а в а 12 СВЯТОТАТЕЦ

Вдовая боярыня Наталья Никифоровна не долго убивалась по своему покойному супругу. И ради чего в кручину впадать, коль супруг за всю жизнь ласкового слова не изронил. Был он не только скуп, но и во всех делах привередлив и жесток. Боярыня никогда не чувствовала себя хозяйкой. Напротив, Сутяга обращался с ней, как с рабыней, случалось, и плеточкой потчевал.

Теперь же боярыня духом воспрянула. Она - полновластная хозяйка, независимая и богатая. Каждый челядинец - ее верный пес, готовый тотчас выполнить любе повеление.

И Наталья упивалась своей властью. Слуги ее боялись не меньше, чем прежнего хозяина. Была Наталья строга и строптива, и за малейшую провинность жестоко наказывала.

Строго предупредила боярыня и тиуна Ушака с ключником Лупаном:

- С дворовых глаз не спущайте. Коль непорядок где замечу, не пеняйте!

- Неустанно радеть будем, матушка боярыня, - низехонько поклонился Ушак.

Тиун не шибко радовался крутой хозяйке: одно дело боярину верой и правдой служить, другое - быть у супруги на побегушках. На бабьи же прихоти не напасешься. Ходит с утра до вечера и всё покрикивает да покрикивает. Уж так осточертела! А что поделаешь? Бабий язык не заткнешь ни пирогом, ни рукавицей. Да и прижимиста боярыня. Борис-то Михайлыч хоть и был сквалыгой, но по великим праздникам тиуна добрым сукном на новый кафтан оделял, а эта даже на день святых Бориса и Глеба116 ничего не подарила… Уж не податься ли на службу к другому боярину? Не велика честь бабе служить.

Почувствовала на себе властную руку боярыни и Фетинья. Наталья и раньше-то с прохладцей к ней относилась, а ныне и вовсе стала черствой. Как будто не видит и не слышит старую мамку.

Боярин Борис Михайлыч не посвящал супругу в свои тайны, поэтому Наталья ничего об отравном зелье, приготовленном Фетиньей, не ведала. Она, как и все дворовые и ростовцы, думала, что Сутяга опился на пиру вином и от того помер.

Ничего не ведал о заговоре против князя Василька и тиун Ушак: в таком деле Сутяга не доверял даже самым близким людям, а тем более Ушаку, кой за гривну родную мать продаст.

Лишь один человек знал о зелье - купец Глеб Якурин. Это ему передал скляницу из рук в руки Сутяга. Боярин ничего не сказал ему о Фетинье, но та не сомневалась, что хитрый купец догадался, кто изготовил смертельный отвар.

«Ныне его за стол и под рогатиной не посадишь, - раздумывала Фетинья. - В боярский терем и носу не кажет, никаким калачом не заманишь и силой не приведешь. Ну да где силой не возьмешь, там хитрость на подмогу…Скорее бы Палашка появилась».

Палашка до недавних пор ходила у боярышни Дорофеи в сенных девках. Была веселая, озорная, собой видная. Боярину Сутяге давно уж приелась толстая и старая супружница, и он положил глаз на грудастую и задастую двадцатилетнюю Палашку. Та не воспротивилась и стала его полюбовницей. Но года через два боярин перестал захаживать в горенку своей наложницы.

- Аль обидела чем боярина? - спросила Фетинья, пригласив девку в свою каморку.

Палашка рассмеялась:

- Да у него… у него морковка поникла. Я уж всяко его голублю, а он токмо мусолит. Отгрешил наш боярин.

- Ты о том никому ни слова, - предупредила Фетинья. - Сама должна ведать: придет старость - наступит слабость. Всему своя пора. Ни кому!

- Упаси Бог, мамка! - перекрестилась Палашка, но глаза ее лукаво улыбались.

Когда боярская дочь Дорофея наконец-то вышла замуж за Власа Якурина, то она забрала к себе и Палашку. Сутяга не возражал, однако сказал дочери:

- Ты за ней приглядывай. Девка, вишь ли, - боярин крякнул в седую бороду, - не без греха. Держи её в ежовых рукавицах.

- Пригляжу за ней, тятенька. У меня блудить не станет.

Но Дорофея особой строгостью не отличалась. Была она ленивой и спокойной, ко всему безучастной.

«Ну и невестушку Бог послал, - покачивал головой Глеб Якурин. - И в кого токмо она уродилась? Родители-то - злыдни, чисто Змии Горынычи, а эта, как сонная муха, ей всё трын-трава».

На Палашку же купец сразу польстился: «грудь лебедина, походка павлина, очи сокольи, брови собольи». Бедовая, так глазами и стреляет. Такую девку ни замок, ни запор не удержат. И седмицы не прошло, как Палашка оказалась на ложе Якурина. Полюбовница немало подивилась: это тебе не Сутяга, хоть и в больших годах, но любого молодца за пояс заткнет. Солощий на девок! Жена и Дорофея - в храм помолиться, а он - греховодничать. Ай, да Глеб Митофаныч, ай да жеребец! Знать, немало он девок перепортил. Как-то сам обмолвился:

- Погрешил же я, Палашка, ох, погрешил! У кого на уме молитва да пост, а у меня бабий хвост. А бабьему хвосту нет посту. Не так ли, Палашка - милашка?

- Вестимо, Глеб Митрофаныч, - залилась смехом полюбовница. - Чего уж себя блюсти, коль бабий век такой короткий. Какова ни будь красна девка, а придет пора - выцветет.

- А те не стыдно? - нарочито подковырнул купец.

- Не-а. Девичий стыд до порога: переступила и забыла.

И вновь звонко рассмеялась Палашка.

- Лихая же ты девка, - крутнул головой Якурин. - А коль брюхо тебе наращу?

- То - Божья благодать, - нашлась Палашка. - Коль ребеночка почую, за своего дворового меня выдашь. Чай, так все господа делают. Не пропаду!

Любо купцу с беспечной полюбовницей, да и вообще Глеб Митрофаныч после смерти боярина Сутяги повеселел. Гроза миновала, ушла его тайна в могилу. Правда, осталась еще Фетинья. Но она пока сидит тихо, никак поняла, что без боярина ей уже ничего не сотворить… Князю поведает? Но кто поверит этой старой ведьме? Да и не дойдет она до князя: надежный человек денно и нощно приглядывает за старухой, пусть только сунется… И всё же с Фетиньей не мешало бы разделаться. Вот тогда и вовсе наступит полный покой. Пора, давно пора отправить в мир иной каргу зловредную. Надо как следует покумекать - и отправить…

Палашка иногда появлялась в боярских хоромах с каким-нибудь поручением Дорофеи. И когда она в последний раз выходила уже из покоев, в сенях ее встретила Фетинья, коя тотчас ласково зашамкала беззубым ртом:

- И до чего ж ты стала пригожая, девонька. Знать, ладно тебе живется в купецком тереме.

- Ладно, мамка.

- Вот и, слава Богу, касатка. Зайди-ка ко мне, да поведай о своем житье - бытье. Уж потешь, старуху. Ведь ты одна со мной токмо и калякала. Ныне же и словом перемолвиться не с кем.

В каморке своей Фетинья первым делом расспросила о Дорофее, на что Палашка ответила:

- Живет - не тужит. Одно худо…

Сенная девка замялась, на румяных, припухлых губах ее застыла насмешливая улыбка.

- Ты уж договаривай, касатка. Аль недуг какой приключился?

- Какое там, - махнула рукой Палашка и брякнула. - Отъелась, как свинья на барде. Кровь с молоком, чуть не лопнет.

- Вот и, слава Богу, - повторила Фетинья. - Деньги и одёжа - тлен, а здоровье - всего дороже. Так чего худого-то?

- Мужа своего неделями не видит, вот чего. Тот всё на своем сокольем дворе пропадает.

- В кручине?

- Да по Дорофее не видно. Она, по всему, не шибко-то на мужью забаву и охочая.

Палашка, не удержавшись, прыснула.

- А ты, никак, охочая? Небось, опять растелешилась… Не отводи очи бедовые, не отводи. С приказчиком спуталась?

- Нужен мне! - фыркнула Палашка. - Получше нашла.

- Уж не самого ли Глеба Якурина?

- А что? - игриво блеснула глазами Палашка и бесстыдно добавила. - Он на любовь хоть куда.

«Вот оно! - не подавая вида, обрадовалась старуха. - Значит, так тому и быть».

Вслух же недоверчиво молвила:

- Да быть того не может. Купец-то, сказывают, великий богомолец. Кажинный день храм посещает.

- Посещал, а ныне супругу свою и Дорофею в храм выпроваживает, дабы помехи не было. Уж такой грехолюб!

- Ох, не верю тебе, касатка. Купец-то чуть ли не святой. Чу, богатые дары на храмы жалует. Ох, не верю.

- Да ты что, мамка? Аль когда я тебя проманывала?

- Не верю! - отрезала Фетинья. - На что угодно могу поспорить. Не тот Глеб Митрофаныч человек, дабы под старость прелюбодейством заняться. Не тот!

Палашка, сидевшая на лавке, откинулась к бревенчатой стене и удивленными глазами уставилась на Фетинью.

- Чудная ты, мамка. Нашла святого… Ну давай, давай поспорим. На что?

Фетинья вытянула из-за киота небольшой темно-зеленый ларец и, вздохнув, с грустью и теплотой в голосе, молвила:

- Чтил меня голубь мой, Борис Михайлыч, царствие ему небесное. Глянь, что подарил мне, когда я помоложе была.

Фетинья открыла крышку и поднесла ларец к Палашке. Та ахнула:

- Господи! Экое богатство!

Фетинья бережно вынула из сундучка золотые переливчатые сережки со светлыми камушками, серебряное запястье и серебряные колты117 сканого серебра.

У сенной девки аж глаза загорелись.

- Нравятся, касатка?

- Еще как, мамка! Такие токмо у боярышни можно увидеть. Лепые!

- Лепые, касатка. А вот, коль докажешь, - твой ларец будет. Мне ныне он без надобности, на погост скоро отнесут. А тебе токмо эку красу и носить… Так выспоришь ли, девонька?

- Еще как выспорю, мамка! Своими глазами узришь. Приходи ужо в пятницу. Боярышня и жена купецкая в сей день непременно в храм ходят. А купец на торговые дела ссылается, недосуг, мол. А сам до амбаров своих сбегает, с приказчиком малость потолкует - и вспять. На постелю меня тащит.

- Это в пятницу-то? - перекрестившись, вытаращила увядшие, студенистые глаза Фетинья. - В день распятия Христа?

- Вот и я о том ему сказывала. А купец: опосля-де грех замолю.. Дары щедрые внесу. Господь милостив.

Фетинья помолчала, покачала головой, а затем молвила:

- Тяжко в сие поверить, девонька… В кой час заглянуть?

- А как в храмах к обедне118 приступят.

- И долго милуетесь на ложе греховном?

- Я-то недолго. А вот Глеба Митрофаныча после этого… Ну, после греха-то сон морит.

Палашка зашлась от заливистого смеха.

- И долог его сон?

- Да больше часу дрыхнет. Опосля вновь к амбарам идет. Всё товары свои перекладывает да пересчитывает.

- Ох, страмник, ох, страмник. И всё ж сумлеваюсь я. Знаю тебя. Ты и наврешь с три короба. Ну да наведаюсь в пятницу. Ты буде меня, как с ложа-то сойдешь, встреть у ворот.

Три дня провела Фетинья в томительном ожидании. И вот наконец наступила пятница. Дождавшись, когда звонари ударят в колокола к обедне, Фетинья направилась к хоромам купца Якурина. Опираясь на клюку, застыла неподалеку от ворот, пока из них не вышла Палашка.

- Идем, мамка. Дрыхнет. Ныне нам сам Бог помогает. Холопы в подклете за издельем сидят, а приказчика купец куда-то по делам отослал.

Тихонько вошли в покои. Глеб Митрофаныч в одном исподнем раскинулся на мягком ложе и густо похрапывал.

- Ступай за печь, в закуток, - зашептала Палашка. - А я вновь к купцу. Растормошу его. Сама увидишь, какой он греховодник.

Палашка шагнула было к ложу, но Фетинья удержала ее за рукав сарафана.

- Погодь. Теперь-то уж верю тебе. Вон и божница задернута119. Ты ступай к себе, а я передохну маленько. Ноги старые утрудила.

Палашка недоуменно пожала плечами и тихо удалилась, прикрыв за собой дверь, а Фетинья вытянула из запазухи нож в кожаном чехле и, неслышно ступая мягкими чоботами, подошла к изголовью постели.

Купец лежал на спине и, после горячих ласк полюбовницы, спал блаженным сном.

Шандан (из трех горящих свечей) стоял на поставце и ронял бледный, дрожащий свет на широкое румяное лицо купца с густой, торчкастой бородой.

Фетинья извлекла из чехла нож и впилась злыми глазами в тугую плотную шею с большим кадыком.

«Вот и настал твой смертный час, святотатец, - жестоко подумала она. - Почитай, всю жизнь ждала, изувер треклятый! Теперь-то уж от возмездия не уйдешь. Дошли мои молитвы до Господа. Ступай в ад кромешный, злодей!»

Фетинья поднесла острый нож к шее купца, но рука затряслась, и всю ее окинула жаром. Ну же, ну же, Фетинья! Перед тобой лютый ворог, кой изломал твою жизнь и сделал несчастной, кой загубил твоего любимого Борисыньку. Ну же! Отправь изверга в геенну огненную.

Но рука трясется, трясется. Никогда еще Фетинья не губила людей. Господи, да помоги же!

Она подняла лицо на киот, освещенный негасимой лампадкой, висящей на золоченой цепочке перед образом Спасителя в серебряной ризе, и тотчас в ее ушах прозвучал глас Божий: «Не убий!» Вот уже в вдругорядь она отчетливо слышит проникновенный и повелительный голос Христа, и рука Фетиньи безвольно опустилась, из глаз ее брызнули слезы. Она спрятала нож и, опустошенная, подавленная, опустилась на лавку.

В покои вошла Палашка со жбаном в руке. Глянула на плачущее, мученическое лицо Фетиньи и испуганно, шепотом спросила:

- Что с тобой, мамка?

- Ничего, девонька, ничего… О купце плачу, о заблудшей душе его.

- О купце?! - ахнула Палашка. - Нашла о ком слезы лить. О грехолюбе!

Палашка от удивления чуть ли не заговорила в полный голос, но Фетинья, поглядывая на сосуд, приложила свой крючковатый палец к губам.

- Тише, касатка… Чего жбан-то принесла?

- А купец, как проснется, целый жбан квасу выдует… Пойдем ко мне, мамка.

- Приду, касатка, приду. Ты ж ступай, а еще помолюсь за душу заблудшую.

Палашка вновь пожала округлыми плечами, поставила жбан на столец и удалилась.

«Слава тебе, Господи!» - перекрестилась Фетинья.

Когда она собиралась к купцу, то захватила с собой не только нож, но и скляницу с зельем.

Вскоре Фетинья оказалась в горенке Палашки. Лицо ее было умиротворенным и благостным.

- Помолилась, мамка?

- Помолилась, девонька, помолилась, а теперь к себе побреду. А ты завтра за ларцем ко мне забеги.

- И впрямь отдашь? - недоверчиво вопросила Палашка.

- Отдам, девонька. Своему слову верна… А сама… сама в монастырь уйду грехи замаливать.


ЧАСТЬ ШЕСТАЯ Г л а в а 1
ОРАТАЙ

Мария и Василько выехали из леса и придержали коней. Их взорам открылась небольшая деревушка, окаймленная белоногими березами, и страдное поле, кое поднимал оратай в белой посконной рубахе и холщовых портках.

Мужик, на замечая наездников, старательно налегал на соху и негромко понукал саврасую лошадь, кою тянула за уздцы невысокая худощавая баба в длинной, до пят, пестрядинной рубахе. Соха слегка подпрыгивала в натруженных руках мужика; наральник острым носком с хрустом входил в землю, отваливая к борозде черный, лоснящийся пласт.

Позади супружеской четы остановились пятеро гридней в летних малиновых шапках, отороченных мехом, и в голубых полукафтанах, расшитых серебряными узорами. Среди них был и ближний княжий послужилец - меченоша Славутка на стройном чубаром коне. Гридни молча посматривали на князя, выжидая, когда тот тронется дальше.

- Вот кто нас кормит, - раздумчиво произнес Василько Константиныч.

- Так не зря же в народе говорят: без пахатника не будет и бархатника, - вторила супругу княгиня. - Может, подъедем к оратаю?

- Подъедем, - согласно кивнул Василько Константиныч и тронул коня. Остановился у межи, негромко кликнул:

- Бог в помощь!

Оратай и баба оглянулись и, увидев перед собой князя и княгиню, опустились на колени.

- Благодарствую, князь, - оробевшим голосом произнес страдник.120

- Поднимись, оратай. Гляжу, борозду проложил. С зачином тебя. Как звать?

- Кирьяшка Ревяка, князь… Но энто ищо не зачин, а первый вертень.121 Землицу перед Егорьевым днем пробую.

Мужику - лет под сорок. Дюжий, высокий, с курчавой, огненно-рыжей бородой. (Не врал, оказывается, Сидорка Ревяка, рассказывая плотникам о своем брате, хотя и назвал его своим свояком).

- Ну и готова ли землица?

Страдник захватил в ладонь полную горсть земли и помял ее меж круглых заскорузлых пальцев. Земля не липла, мягко рассыпалась.

- Пора, кажись. Отошла, матушка…Но надо бы наверняка проверить.

- И как же? - заинтересовалась Мария. - Ты уже, кажется, проверил.

- Не совсем, матушка княгиня. Земля кажинный год поспевает по - разному. И тут, упаси Бог, ошибиться. Коль в стылую землю жито покидаешь, без хлебушка останешься. А если и уродится сам - два, то и на оброк не натянешь. Но твой тиун нагрянет с плеточкой и последни крохи из сусека выскребет. Ему-то не голодовать длинную зиму, не видеть, как мрут ребятенки. Он…

Мужик разом осекся и замолчал: лишнего сболтнул, дурень! Князь за такие речи может и кнутом по спине прогуляться.

Но Василько лишь нахмурился.

- Выходит, последки выгребают мои тиуны?

Мужик вновь рухнул на колени.

- Прости, князь…Энто я не то вякнул… Свой язык первый супостат. Коня на вожжах удержишь, а слово с языка не воротишь. Прости, коль можешь.

Мария с улыбкой глянула на супруга.

- Сочно и красно в народе говорят. Запомнить бы надо.

- Запомни, Мария. А ты поднимись, Кирьян, и истинную правду мне сказывай. Худого тебе не сделаю… Неправедно сбирают дань мои тиуны?

- Да уж не без греха, князь. Бывает, подчистую выгребают и себя николи не забудут. Долю - князю, пятую часть - себе.

А слово молвишь поперек, так спину кнутом погреют или зубы вышибут. Пригляду за ними нет. В старые времена оратаю легче жилось.

- И почему, Кирьян? - вновь задала вопрос Мария.

- А потому, матушка княгиня, что ране на полюдье122 сам князь всегда выезжал. Лишку, почитай, никогда не забирал и слугам своим не давал волюшки. Мужик с хлебушком оставался. И на зиму худо - бедно хватало, и на посев.

- А ныне? Коль пашешь - и жито есть.

- А-а, - махнул грузной рукой оратай и лицо его стало тусклым. - Ведал бы ты, князь, как мне это жито досталось.

- Так поведай.

- Пришлось коровенку на мясо забить. Продал на торгу и жита прикупил. А у меня пятеро огальцов, без молочка на воде да квасе не поднимешь.

Василько Константиныч пружинисто спрыгнул с коня и подошел к мужику.

- Ты уж прости меня, оратай, за моих тиунов. Не ведал. Непременно накажу мздоимцев. Отные, как в добрые, старые времена, сам буду после Покрова123 объезжать веси, а там, где не успею, надежных людей к тиунам приставлю.

Мужик низехонько поклонился.

- Всем миром на тебя будем молиться, батюшка князь.

- Ну, а теперь о земле досказывай. Пора или не пора?

- Доскажу, матушка княгиня. По приметам можно сев зачинать. Коль по весне лягушки квакают, комар над головой вьется, береза распускается и черемуха зацветает, то смело бери лукошко и выходи на полюшко. Но у меня есть особая примета. Энто еще от деда моего.

Кирьян вышел на межу, сел наземь, размотал онучи, скинул лапти, поднялся, размашисто перекрестился, ступил босыми ногами на свежую запашку и пошел, сутулясь, погружая крупные ступни в подминавшуюся, рыхлую землю, до конца первой, только что проложенной борозды. Когда вернулся к князю и княгине, довольно молвил:

- Ну, вот теперь самая пора. Ноги не зябнут. Можно всё полюшко орать.

- Занятная у тебя примета. И никогда не подводила?

- Никогда князь. Ни деда, ни отца моего.

- Занятно… Надо бы всем сельским старостам о том поведать… Значит, сегодня допашешь, а завтра с лукошком выйдешь?

- Выйду, князь, как все мужики поля свои вспашут, - крякнув в рыжую бороду, степенно ответил оратай.

- А чего ждать?

- На сев у нас всем миром выходят. Так уж издревле повелось. С заговорами и обрядами. Без оного никак нельзя. Илья пророк или градом ниву побьет, или бороду завяжет.

- Сие зело любопытно, - молвила Мария. - Хочу поглядеть.

- Поглядеть можно, матушка княгиня. Но лучше - в селе, где храм и мужиков побольше.

- А причем тут храм?

- А как же, матушка княгиня? Святого отца по полю катают.

- Священника? - удивилась Мария и повернулась к супругу. - Язычество какое-то. Надо непременно посмотреть. Как ты, Василько?

Со своими просьбами княгиня обращалась не так уж и часто, и князь никогда ей ни в чем не отказывал. Ведал Василько Константинович и о другом: за последние годы Мария стала записывать в свою пергаментную книгу различные народные присловья и обряды.

- Добро, Мария, - молвил Василько и оглянулся на меченошу Славутку, кой переминался у коня и трепал рукой его шелковистую гриву.

- Кто по сей деревне в тиунах ходит?

Тиунами обычно занимался княжеский дворецкий, но Славутка ведал про каждого всю подноготную.124

- Ушак, княже.

- Ушак? - но он, кажись, у боярина Сутяги служил.

- Он - как птица перелетная. Ищет где потеплей да посытней. Боярыня-то Наталья Никифоровна уж куды как скупа и сварлива. Вот и покинул ее Ушак. Он еще батюшке твоему служил.

- Ужо я потолкую с этим тиуном.

Василько Константинович взметнул на коня и распрощался с оратаем. (Жена его так и простояла смиренно на меже, не проронив ни слова).

- Продолжай с Богом, Кирьян. После Покрова я в вашу деревеньку еще наведаюсь.

- Да уж окажи милость, князь, - с поясным поклоном молвил оратой, и не понятно было: то ли он сказал с радушием, то ли без всякой радости. Но князь и княгиня уже повернули коней.


* * *

Княжий любимец, боярин Неждан Корзун, посоветовал Васильку и Марии выехать на сев в свое вотчинное село Угожи.

-Там у меня и староста отменный и поп лихой.

- Лихой? - подняла свои зеленые, крупные глаза на боярина Мария.

- На охоту с рогатиной ходит, медом зело балуется и попадью свою во хмелю поколачивает.

Сочные губы Марии тронула улыбка.

- И впрямь лихой.

- А староста не мздоимец? - спросил князь.

- Человек праведный. Да ты его ведаешь, княже. Лазутка Скитник.

- Лазутка?.. Тот, что лет пят назад у купца Богданова дочку выкрал?

- Он, княже. Купец его простил, потому и суда твоего княжьего не было. Норовил его в свою дружину взять, но Лазутка отказался. Война, сказывает, приключится, сам приду. Не по душе-де мне без изделья подле господ околачиваться. Либо вновь в ямщики, либо в пахари. Вот и надоумил его пойти старостой. Его отец когда-то в тиунах у Алеши Поповича служил. Мужиков в строгости держал, но три шкуры не драл. Мужики не серчали. Вот и Лазуткой угожане довольны… Богатырь! Чай, помнишь, княже, его в сече с мордвой?

- Помню, - хмуро отозвался Василько Константинович. Не любил он вспоминать то страшное, злое побоище, в коем чуть ли не целиком полегла его молодшая дружина.

Не забыть князю и Лазутку, кой своим лихим поступком бросил дерзкий вызов не только князю, но и всему городу с издревле заведенными устоями. Ждало ямщика суровое наказание, но его спас не только оскорбленный отец беглянки, но и боярин Корзун, кой пришел к Васильку и молвил:

- Прости ямщика, княже. Ведаю, что многие купцы и бояре жаждут нещадно наказать Лазутку, но я ему жизнью обязан.

- Народ простит, а вот господа меня не поймут. Они-то крепко за старину держатся. Ну да приму удар на себя…А кто за ямщика бесчестье будет платить? У него, поди, и единой монеты не найдется. Не забыл «Устав Ярослава?»

Неждан Иваныч замешкал с ответом: с книгами он был не ахти как дружен.

- Не читал, а жаль. «Устав Ярослава» надо каждому боярину ведать. «А еще кто умчит и похитит боярскую дочь, то за сором пять гривен золота».

- Но Олеся - дочь купеческая.

- И о том в «Уставе» сказано. Ежели похитил дочь у добрых людей - за сором пять гривен серебра. Твоему ямщику такая вира не по карману. Лет десять надо извозом заниматься.

- Я за него внесу, княже.

- Внеси, коль жизнью обязан. Но что б Лазутка на всем миру купцу Богданову гривны отдавал. Пусть весь Ростов Великий сего покаяльника увидит.

Благодарствую, княже.

Василько хоть и на­пускал на себя строгий вид, но в душе своей ему по нраву пришелся Лазутка, кой ради большой любви пошел на отчаянный шаг и преодолел все невзгоды и тяготы, дабы вновь оказаться вместе с Олесей. То не каждому мужчине по плечу.

«А мог ли я пойти на такое»? – невольно подумалось князю.

В юности своей он не испытал пылкой любви. Мария ему просто поглянулась - и не больше. Любовь же стала приходить уже после свадьбы, когда он увидел в супруге не просто привлекательную женщину, а верного, умного и нежного друга, способного на глубокое чувство и самопожертвование.

Васильку никогда не забыть слов Марии, когда он как-то сильно простудился на зимней охоте и так занемог, что лекарь Епишка перепугался и сказал княгине:

- Совсем плох князь. Даже сердце сдает.

Мария семь дней и ночей неотлучно находилась у постели недужного, кой постоянно бредил и метался в жару. Похудевшая и осунувшаяся от длинных бессонных ночей, сама поила его настойками и отварами и всё успокаивала, успокаивала:

- Потерпи, сокол мой. Я с тобой. Скоро ты поправишься любимый.

А когда Василько перестал бредить, она поцеловала его в спекшиеся губы, взяла его руку в свои мягкие ладони и нежно молвила:

- Ты знаешь, любимый, я бы тебе свое сердце отдала.

У Василька навернулись слезы на глазах. В эту минуту он окончательно понял, насколько безоглядно и самозабвенно любит его Мария. И все последующие годы он отвечал такой же безраздельной и неистребимой любовью.

«Ради жены я готов на самый отчаянный и безрассудный поступок… Этот дерзкий ямщик достоин уважения. Его же супруга – замечательная женщина. Она не поддалась на заманчивые посулы и богатые подарки князя Владимира и решительно отвергла его похотливые притязания. (Простодушный Владимир как-то не удержался и рассказал о своем неудачном любовном похождении). Лазутка и Олеся – достойны друг друга и дай Бог пронести им свою большую любовь до скончания дней своих».

Прежде чем выезжать в Угожи, Василько Константинович вызвал к себе дворецкого и повелел:

- Вот что, Дорофей. Вызови тиуна Ушака. Пусть он свои деньги купит добрую корову и немешкотно доставит ее в деревню Малиновку мужику Кирьяну.

Дворецкий недоуменно заморгал плоскими, прищурыми глазами.

- Мужику – корову?

- Ты что, тугой на ухо стал? И чтоб молока давала по две бадьи! И чтоб малым ребятам калачей и пряников привез. Уразумел?

- Уразумел, батюшка князь.

когда я вернусь из Угожей, покличь мне всех тиунов. Разговор будет к ним.


Г л а в а 2 УРОДИСЬ,СНОП, КАК ТОЛСТЫЙ ПОП

Неро в этот день было покойным. Алые парусалодии поникли и гребцам приходилось налегать на весла. Высокие борта лодии нарядные, изукрашенные резьбой, нос – в виде причудливого дракона с широко открытой пастью.

За рулевым веслом стоял сын бывшего кормчего Томилки – Гришка. Плотный, коренастый, чернобородый мужик лет сорока. С важным видом покрикивал на гребцов:

Навались, навались, ребятушки!

Гребцы посмеивались:

Ишь горло дерет, будто сами не ведаем.

Отец его редко покрикивал, а этот, как петух надрывается. И чего орет?

- Это он перед князем выпендривается.

Гребцы толковали негромко, их голоса приглушали скрип уключин, хлюпанье ныряющих в воду весел и пронзительные крики, кружившихся над лодией чаек.

Князь и княгиня стояли на носу. Над их головами – безбрежное сине-голубое небо без единого облачка, с ласковым лучезарным солнцем.

- Красное сегодня утро, - любуясь просторным, дремотным озером, молвила Мария.

- Красное, - кивнул Василько, обнимая Марию за плечи. – Вот так бы и жизнь продолжалась – светлая и покойная. Пятый год живем без брани.

- Пятый год… Вот и отец твой, Константин Всеволодович, пять лет безмятежно правил. Летописец назвал это время золотым. А дальше вновь начались кровавые междоусобицы. Иногда на сердце становится тревожно, как будто ждет наше княжество да и всю Русь ужасная, смертная беда.

- Напрасно ты так, Мария. Выкинь из головы дурные мысли. Тебе нельзя беспокоиться. Не я ль тебе Глебушку заказал, а?

- Будет тебе Глебушка, милый. Но всё же сердце – вещун.

- Ничего, ничего, Мария. Будем надеяться на время доброе.

У пристани князя и княгиню встречали заранее предупрежденные гридни с оседланными конями. Перед сходнями Василько подхватил Марию на руки и понес ее к причалу.

Уронишь, я сама… Ну зачем же? – засмущалась супруга, но глаза ее счастливо искрились.

Василько донес Марию до коня и осторожно посадил на седло.

На поле или в Мстиславов терем? – спросил боярин Неждан Корзун.

На поле еще успеем. Допрежь – в терем, - решил князь.

От озера до села чуть больше версты. Угожи – село старинное, известное еще с десятого века. Когда-то ростовский князь Мстислав Владимирович поставил здесь дубовый терем, в коем любил останавливаться, когда приезжал в Угожи на охоту. Не раз бывал в «Мстиславом тереме» и Константин Всеволодович и сын его Василько. Дважды побывала в тереме и княгиня Мария.

Гридни, ехавшие за княжеской четой, недоумевали: вот уже и село показалось, но не встречают Василька и Марию ни колокольным звоном, ни староста с хлебом – солью. В селе тихо, улежно, никакой суеты.

Не ведали гридни, что накануне Василько Константинович наказал боярину Неждану:

- Мужиков не булгачить, иначе они и про сев забудут. Одного лишь попа Никодима упреди. Пусть моего приезда не пугается и справляет обряд так, как и позалетось справлял.

- Никодима я упрежу, но мужики, княже, коль ты среди них появишься, весь обряд поломают.

- Пожалуй, ты прав, Неждан… Как же быть, Мария?

Как? – слегка призадумалась княгиня. - Да очень просто. Облачимся в крестьянские армяки, никого с собой не возьмем и где-нибудь встанем незаметно. Согласен, Василько?

- Да уж куда денешься, коль тебе так безумно захотелось на обряд глянуть.

- Для истории запишу, князь. Для истории.


За околицей собралось всё село.

Мужики по обычаю вышли на сев, как, как на праздник, - надели чистые белые рубахи, расчесали кудлатые бороды.

Из села со звонницы раздался тягучий удар колокола. Батюшка Никодим, дородный, с округлым красным лицом в длинной сивой бороде, с маленькими, заплывшими щелочками – глазками, осенил густую толпу медным крестом и начал недолгий молебен в честь –святого Николая чудотворца, покровителя крестьян и лошадей.

Мужики и бабы, парни и девки опустились на колени, закрестились. А в уши бил звучный, басовитый батюшкин голос:

- Помолимся же, братия, чудотворцу Николаю, дабы умолил Господа нашего Исуса Христа и пресвятую Богородицу даровать рабам Божиим страды благодатной, колоса тучного…

Батюшка машет кадилом, обдавая сизым дымком мужичьи бороды. Старательно голосят певчие.

В нужное время раскатисто и громоподобно рявкнул дьякон, спугнув с березы ворон.

- Господи, поми-лу-уй!

Низкорослый и скудобородый дьячок подает в руки священника икону Николая угодника; батюшка, перекрестившись, лобзает образ и глаголет:

- Приложимся, православные, к чудотворцу нашему.

Мужики поднимаются с колен, оправляют рубахи и по очереди подходят к иконе. Поцеловав правое плечо угодника (к лицу прикладываться не принято), истово крестятся, поясно кланяются и уступают место другому богомольцу.

Затем батюшка берет у псаломщика кропило со святой водой и обходит лошадей, привязанных поводьями к специально построенной на меже коновязи из столбиков и жердей. Никодим брызжет водицей поначалу на хозяина, а затем и на саму лошадь, приговаривая:

- Даруй, Николай чудотворец, милость свою сеятелю и коню. Отведи от них всякие напасти, недуги и силу нечистую…

После обряда посвящения, староста Лазутка Скитник подошел к батюшке, земно поклонился и молвил:

- Благослови, отче, мир и ниву.

Батюшка троекратно осенил толпу крестом и подал знак псаломщику; тот принялся снимать с Никодима церковное облачение – шитую золотом ризу, поручи125 и епитрахиль126, оставив батюшку лишь в легком подряснике.

Никодим воровато глянул в сторону Мстиславова терема. Он уже ведал о прибытии князя и княгини, и откровенно побаивался приниматься за древний языческий обряд, кой каждую весну свершали когда-то славянские племена со своими старейшинами и вождями. Но у терема всё было тихо. Даже почему-то боярин Корзун к полю не вышел. Правда, неподалеку от «действа» сидит на меже незнакомый мужик с бабой, но они батюшке не помеха: должно быть из соседней деревеньки бредут, вот и присели отдохнуть.

Никодим шагнул на вспаханное поле, размашисто перекрестился и, кряхтя, опустился на землю.

Лазутка поднял руку. Из сосельников вышел древний седобородый старец, начертал перед батюшкой рябиновым посошком (всякая нечистая сила –боится рябины, как черт ладана) три крестных знамения и проникновенно молвил:

С Богом, православные.

К лежащему попу подошли три мужика – рослые, дюжие, отобранные миром на «освящение нивы». Никодим, скрестив пухлые руки на животе, пробасил:

Уродись, сноп, как толстый поп!

Перекатывали мужики Никодима сажен десять, затем батюшка приказал остановиться. Толпа довольно загудела:

- Освятил святый отче нашу землицу.

Топерь Никола хлебушка даст…

Мужики помогли подняться Никодиму с земли, отряхнули подрясник от пыли. Батюшка вновь облачился в ризу и епитрахиль и, подняв крест над головой, изрек:

- Святой Николай угодник, окажи милость свою рабам Божиим. Будь им заступником от колдуна и колдуницы, еретика и еретицы, от всякой злой напасти…

Затем батюшка вновь троекратно осенил крестом толпу и молвил напоследок:

- Приступайте к севу, миряне. Да помогут вам Господь и святые чудотворцы.

Лазутка поднес Никодиму от всего мира полный ковш бражного меду.

- Прими, святый отче, за труды благочестивые.

Батюшка вновь воровато оглянулся на Мстиславов терем и (Бог простит!) с вожделением приложился к ковшу.


Г л а в а 3 "БЕСОВСКИЕ ИГРИЩА"

К новому увлечению жены – посещать народные обрядовые праздники – князь Василько отнесся спокойно. Мария решила отобразить их в своей рукописи. Дело сие доброе: потомки должны ведать, как жили их предки. Одно смущает: христианские обряды тесно переплетаются с языческими. В народе живучи древние славянские обычаи, и их, пожалуй, не искоренить. Может, пройдут века, а народ так и будет, как и дохристианских времен, встречать и провожать «широку масленицу», украшать избы березками в святую Троицу, прыгать через кострища в ночь на Ивана Купалу… Какая причудливая вязь! И сколько у народа любви к дохристианским верованиям! И не только. Сия любовь к языческому быту заметна и в княжеской среде.

Мария как-то призналась:

- В Чернигове я не только посещала языческие обряды, но и сама принимала в них участие.

И через костер прыгала?

Прыгала!

Васильку показалось, что жена ответила даже с каким-то дерзким вызовом.

Марии никогда не забыть, как она провела ночь на Ивана Купалу. Тогда ей было шестнадцать лет. Еще с вечеру они с Любавой сняли с себя дорогие сережки, ожерелья и запястья и облачились в простые сарафаны. Поднялись чуть свет и тайком от старой благочестивой мамки, коя безмятежно спала в соседней горенке, вышли из женской половины терема.

Гридни, стоявшие на карауле у дубовых ворот, не задержали. Еще накануне Мария пришла к отцу и молвила:

- Тятенька, не забыл наш уговор?

Какой еще уговор? Что-то запамятовал, доченька.

Да ты что, тятенька? И всего-то год миновал.

Год для князя целый век. Бывает, за год столь всего приключится, что и про всякие уговоры забудешь.

- Тогда напомню, тятенька. Ты сказал: когда мне шестнадцать исполнится, тогда и на Ивана Купалу отпустишь. А слово ты свое всегда держишь.

- Ишь ты, - ласково провел рукой по голове своей любимицы Михайла Всеволодович.- Знаешь, чем отца задобрить… Ну ежели обещал, то отпускаю. Мамка, конечно, как истинная богомолица, с тобой не пойдет…

- Да я с Любавой.

- Да уж ведаю твою озорницу, но то тебе не охрана. Пойдете с ключником Фомой Тычком. Он и силен как бык и все обряды ведает.

- Ой, как хорошо, тятенька! Мне такого и надо, чтоб обряды ведал.

Фома Тычок когда-то ходил в сельских старостах, а затем Михайла Всеволодович взял его в свои хоромы.

Сам же князь Черниговский не только не запрещал древние славянские обряды, но и сам частенько выезжал на тот или иной языческий праздник.

Епископ же сурово выговаривал:

Тяжкий грех берешь на душу свою, сын мой. Ты, как мирской пастырь, должен подавать пример народу своему, а ты с крестом на шее, идешь на бесовские игрища.

Прости, отче. На бесовские игрища, как ты глаголешь, почитай, идет весь народ. Ничего не вижу в том зазорного. Надо же когда-то людям отдохнуть с себя невзгоды. Жизнь-то у них бурная, на крови замешена. То набеги поганых отражают, то в усобицах рубятся, то на ремесле да нивах горбатятся. Пусть от всего забудутся и повеселятся. Не велик грех.

Богохульные речи глаголешь, сын мой. И чадам своим как я ведаю, взирать на языческий глум не заповедаешь. То еще более тяжкий грех.

И вновь прости, отче, но не я первый дохристианский быт не хулю. Больше того – многие князья помышляют возродить славянские обряды.

Ведаю! – и вовсе осерчал владыка. – Не уподобь себя Игорю Северскому. Тому Господь с небес знак подал127. Уходи, Игорь, уводи вспять дружину, иначе беда грядет. А он плюнул на Божье знамение, ослушался – вот и покарал его Господь. И теперешних князей покарает. Церковь никогда не узаконит языческие обряды128. Не для того Владимир Святой крестил Русь, дабы вновь появились капища идолов.

Не о капищах речь, владыка. О народных обычаях. Их никакой анафемой не истребишь.

Вот-вот, и ты туда же, Ольгово семя. У всех Ольговичей один шаг до ереси.

Их спор затягивался. Однако могущественный князь Черниговский ведал, что владыка на рожон не полезет и к митрополиту всея Руси кляузную грамоту не пошлет.

Когда шли к Десне, ключник Фома всю дорогу рассказывал:

Народ на Ивана всякие приметы подмечает. Коль на Ивана просо поднялось с ложку, то будет и в ложке. Коль ночь звездная – грибов будет вдоволь…

Мария внимательно слушала, а затем сбросила с ног замшевые башмачки, сошла с тропинки и побежала по траве.

Ой! – съежилась Любава. – Застудишься.

- Не застужусь. Обильная роса – добрый лекарь. Неделю босой походишь – семь недугов снимешь.

- Воистину, княжна, - крякнул Тычок. – И откуда токмо ведаешь?

- А я, дядька Фома, люблю дворовых людей слушать. Они-то много всего ведают.

Они наговорят, токмо слушай. И непотребное словцо выкинут, презорники.

А непотребные я не запоминаю, - рассмеялась Мария. – И до чего ж щедрая роса! Огурцов будет – не обрать.

И это ты ведаешь, княжна?

Так от презорников, - вновь рассмеялась Мария и глянула на порозовевшее с восточной стороны небо. – Надо поспешать, дядька Фома. Как бы солнце не прозевать.

Не прозеваем. Солнце на восходе играет. Выезжает из своего чертога на трех конях: золотом, серебряном и адамантовом129. Едет к своему супругу месяцу. Вот и пляшет на радостях, будто младень тешится. Лепота! Век экой красы не узреть.

Ужель когда и зрел? – усомнилась боярышня Любава.

Вот те крест! Сколь раз, когда еще на селе жил. Там солнце чуть ли не каждый год в реке купается. Веселое, будто чарку поднесли. То спрячется, то вновь покажется, то повернется, то вниз уйдет, то блеснет голубым, то малиновым. А бывает, поскачет, поскачет, да и в воду сиганет. Купается. Не тошно ли в экой несусветной жаре по белу свету ходить?

Княжна, боярышня и ключник остановились на высоком обрывистом берегу, где уже собрались сотни черниговцев. Самый древний старец города, с длинной до пояса серебряной бородой, упал на колени и, воздев руки к солнцу, воскликнул:

Даруй же благодать свою изобильную, светило!

После слов старика вся толпа опустилась на колени и, также воздев над головами руки, запросила:

Даруй, Князь Земли! Взойди, обогрей землю нашу и одолей Князя Тьмы!

Мария и Любава также стояли на коленях и теми же словами вторили толпе.

Старец же истово обращался к светилу с новой мольбой:

Отведи, Князь Земли, глад и мор, распри и брани. Повели никому не обнажать меча и учини благодатный мир!..

Еще долго столетний старец простирал свои дряхлые иссохшие руки к светилу. Затем раздались гулкие удары бубна, заиграли и запели дудки, рожки и сопели, и вся толпа принялась спускаться к Десне, дабы «очиститься» в освященной Князем Земли воде. Вошли в прохладную десну и Мария с Любавой, но боярышня лишь только окунулась, а княжна купалась столь длительное время, что ключник Фома Забеспокоился:

Довольно, княжна! Теперь-то уж и впрямь застудишься.

Не застужусь! – захваченная всеобщим веселым купаньем, с восторгом отозвалась Мария. – В сей обряд никто не простужается!

И все же ключник накинул на Марию заранее приготовленный теплый кафтан.

А вечером княжна и боярышня поднялись на Черную Могилу, на коей когда-то возвышалось древнее капище, и стали смотреть, как девушки парни прыгают через огонь. Мария уже ведала, что скакали через костер от «немочей, порчи и заговоров». Верил: тех, кто прыгает в Иванову ночь через огонь, русалки не тронут. Парни и девушки прыгали парами, взявшись за руки, и ежели руки не разомкнуться и –вслед полетят искры, быть им после Покрова оженками130

Когда костер догорал, головешки раскидывали во все стороны – отпугивали ведьм: всякая нечисть разгуливает в Иванову ночь. Ведьмы ездят на Лысую гору на шабаш. Упаси Бог выпустить в ночное лошадь со двора! Ведьма только того и ждет. Вспрыгнет, уцепится за гриву – и на Лысую гору. Прощай коняга!

С усердием оберегали от нечисти избы и бани, хлевы и конюшни, гумна и нивы. За «обереги» принимались еще со дня Аграфены. В щели хлевов втыкали полынь и крапиву; хлев – любимое место ведьмы, так и норовит высосать молоко у коровы. Тут уж не плошай: втыкай перед дверью молодую осинку да разложи по всем углам «ласточьего зелья».

На ворота вешали убитую сороку, приколачивали крест-накрест кусочки сретенской восковой свечи, вбивали в столбы зубья от бороны, привязывали косы – ведьма порежется.

С горы хорошо видно, как запылали ночные костры в селах и деревеньках.

Какая дивная красота! – воскликнула Мария. – Что это, дядька Фома?

Мужики пуще всего оберегают нивы. Ведьмы страсть любят в них отдыхать. Вытопчут поле, оборвут колосья, наделают заломов. Прощай хлебушек! Чуть сутемь – мужики к полю. Всю Иванову ночь жгут костры, кидают головешки, шумят, галдят, обходят нивы с косами.

Как всё это увлекательно. Эх, сейчас бы на коня да к оратаям! Какое же очарование во всех этих языческих обрядах…


* * *


Мария повторила свои слова Васильку и добавила:

Скажу больше. Я люблю все обряды, посвященные Велесу и Перуну, Ярилу и Стрибогу, Купале и Берегине. Будь моя воля, я запретила бы церкви чинить гонения на языческие верования. Что плохого в том, что на Ивана Купалу девушки собирают цветы, сплетают их в венок и кидают в реку, чтобы загадать придет ли к ним любовь. Разве это не прелесть? Зачем же пастырям хулить этих девушек и чуть ли не отлучать от церкви. Глупо! Ведь это наши славянские корни. А гадания в ночь на Ивана Купалу? Бытует поверье, что деревья в эту ночь разговаривают, а папоротник расцветает чудесным огненным цветком и счастливец, сумевший достать цветок, станет красивым, сильным и будет понимать язык животных и птиц. Какое чудесное поверье!

То-то я замечаю, что ты никогда не торопишься уезжать из леса. – Ты хочешь понять пение птиц?

А почему бы и нет? Мне всегда нравится в лесу. Сколько в нем загадочного! Лес всегда разный. То он ласковый и веселый, то молчаливый и задумчивый, то завороженный и волшебный, то неприютный и осиротевший, то сумрачный и суровый, то буйный и зловещий. А бывает и былинный.

Былинный?

Да, да, былинный, Василько. Глянешь на него, так и вспомнишь сказки бахарей131 и калик перехожих – о ведьмах и кикиморах, чертях и леших. А уж леший непременно в каждом лесу водится. Только и ждет человека, дабы его в глушь заманить. Хитрющий. Он свищет и поет, пляшет и плачет. Бывает и волком прикинется, а то и в мужика с котомкой. Лукав лесовик. И как всё это занимательно и волшебно. Надо непременно всё записывать.

И Мария не только всё записывала, но и всегда привечала в терем странствующих боянов и бахарей, гусляров – сказителей и калик перехожих. Кормила их и поила, обувала и одевала, лечила недужных, а главное, с неизменным упоением в лице слушала о чудесных, полных приключений странствиях, впитывая в себя живой и напевный, пленительный и поэтичный народный язык. Она готова была слушать сказителей –долгими часами, пока не приходила ближняя боярыня Любава Святозаровна и докладывала:

Князь Василько Константинович ждет к трапезе, княгиня Мария Михайловна.

И всегда Мария покидала странников с сожалением, говоря:

Жду вас завтра, мои милые старички.

Васильку же высказывала:

- Какие волшебные сказы, какой самобытный язык! Полагаю, такого меткого, усладительного языка на всем белом свете не сыскать.


Г л а в а 4 КНЯГИНЯ МАРИЯ И КНЯЗЬ ИГОРЬ

Старая мамка Устинья, хоть с малых лет и любила свое «ненаглядное чадо», но постоянно ворчала:

Ты, Мария, хоть и в лета вошла, но наставлять тебя я до самой смертушки не перестану. Уж больно реденько ты в крестовую палату ходишь. То ль не грех, матушка княгиня?

Грех, мамка. Да у меня всё дела неотложные.

Ведаю твои дела. Где бы лишний раз перед образами постоять, а ты всё в книжнице пропадаешь. Ох, не доведут тебя книги до добра. Вся головушка твоя ими забита, а надо и о душе подумать.

О душе? И как же, моя милая мамка?

Не лукавь, Мария. А то и не ведаешь? Возлюби Господа Бога твоего от всей души своей и со всей твердостью, и стремись, дитятко, чтобы дела твои и нравы отвечали Христовым заповедям. Страх Божий всегда имей в сердце своем и помни о смерти: волю Божию твори и в заповедях его ходи. Ибо сказал Господь: «В каких делах тебя застану, за то и сужу». Так что надо быть готовым к встрече с господом – жить добрыми делами, в чистоте и покаянии, всегда исповедоваться, постоянно ожидая смертного часа.

Мамка, да если того каждый день ожидать, так всё из рук валиться будет. Уж лучше в монастырь уйти. Ну как же можно денно и нощно на молитве стоять?

То-то тебя в крестовую не загонишь. К духовному чину всегда обращайся и должную честь им воздавай, и благословения и духовного наставника проси у них, и припадай к ногам их, и во всем слушайся во славу Божию. А что повелят святые отцы, всё исполни, каясь в грехах, ибо они – слуги и молельщики небесного царя, дано им право просить о добром и полезном для душ наших, и о прощении грехов, и о жизни вечной. Всегда помни о том, грешное чадо.

Мамка Устинья – из древнего рода Ольговичей, посему была горазда в грамоте, почти наизусть знала «Псалтырь», «Часослов» и другие богослужебные книги. Ее христианские нравоучения Мария слушала чуть ли не с пеленок, но как ни старалась чересчур набожная Устинья превратить княжну в усердную богомолицу, у нее так ничего и не получилось. Мария больше находилась в библиотеке, чем в крестовой палате.

Ты как-то обмолвилась, что помышляешь написать книгу о князе Игоре Северском.132 Это серьезно? – спросил Василько.

Они находились в книгохранилище Григорьевского монастыря и сидели за столом, заваленном пергаментными свитками и тяжелыми книгами с серебряными и медными застежками.

У Марии порозовели щеки, она явно смутилась. В вопросе супруга она уловила едва скрытую иронию. Женщина –летописец, сочинитель! Такого на Руси еще не было.

Если честно… Помышляю, но побаиваюсь, духу не хватает.

Понимаю, Мария. Дабы книгу сочинить, надо иметь не только зрелый ум, но и Божий дар, а сие дано не каждому… А почему именно о князе Игоре Северском?

Он не только Северский, но и князь Черниговский. Последние четыре года он княжил в Чернигове. А сей город, как и Киев, положил начало земле Русской. Хочешь, я тебе поведаю историю Чернигова? Она весьма любопытна.

Не откажусь, Мария. Признаюсь, историю этого древнего княжества я знаю скудно.

Воистину, древнего. Он гораздо старше Ростова Великого. Черниговское княжество сложилось еще в –шестом веке. Ему принадлежали земли радимичей и вятичей. Северо-восточный рубеж доходил почти до Москвы. На Юге Чернигов целые столетия служил щитом Руси, ибо его соседями были половцы и приморская Тмутаракань133. Если половцы были вечными врагами, то Тмутаракань, начиная с храброго Мстислава, принадлежала черниговским князьям до начала двенадцатого века. В морском городе этом жили греки и русичи, хазары и армяне, евреи и адыгейцы. Они постоянно торговали с Черниговом и никогда не помышляли о войне.

Всё круто изменилось к середине двенадцатого века. Всякие связи Тмутаракани с Черниговом оборвались. Морской порт захватили половцы. Чернигов потерял важный торговый путь к Русскому морю134, на Кавказ, в Крым и Византию. Если Киев владел днепровским путем из «грек в варяги», то Чернигов обладал своими дорогами к синему морю, только теперь эти дороги стали прочно закрыты. Эта одна из причин похода Игоря на половцев.

Ты так считаешь? У меня об этом даже мысли не возникало.

Считаю, Василько, - твердо произнесла Мария. – К такому выводу я пришла после долгих раздумий. Но об этом чуть позднее. Игорь же родился в 1150 году и через 28 лет стал Новгород-Северским князем. А через два года он зашел в глубь Смоленского княжества и дал бой Давыду Ростиславичу под Друцком. Затем он двинулся к Киеву и отвоевал великое княжение для Святослава Всеволодовича. Три года спустя, он воюет против половцев, вместе с братом Всеволодом нападает на половецкие становища по реке Мерлу и захватывает богатую добычу. И вот наступил тот знаменитый 1185 год. Ранней весной «окаянный и треклятый», как скажут летописцы, хан Кончак двинулся на Русь.

Об этом мне как-то рассказывал отец. Смутно припоминаю, но Чернигов, кажется, не послал свою дружину на половцев. Не странно ли, Мария?

В тот год Черниговом правил Ярослав Всеволодович, брат киевского князя Святослава.

Тем более странно.

Согласно летописи половцы остановились на реке Хороле. Кончак решил обмануть Ярослава Черниговского и направил к нему послов, кои запросили мира. Ярослав поверил и отправил для переговоров к Кончаку своего боярина.

А что князь Игорь Северский?

Он также не выступил на Кончака. Если судить по летописи, то гонец из Киева слишком поздно прискакал, да и боярская дума отговорила от похода Игоря. Но мне кажется, что летописец исказил правду.

Исказил? Ты подозреваешь, что Игорь и не помышлял идти на Кончака?

Нет, не подозреваю, хотя у многих князей такое подозрение осталось. Ведь в жилах Игоря течет немало половецкой крови. По отцу он доводился правнуком хану Осолуку, а по матери – хану Аепу. Истинную правду открыл другой летописец. Князь Ярослав Черниговский послал своего боярина к Кончаку не для мирных переговоров.

А для чего ж?

Чтобы изменнически свестись с ханом для своих своекорыстных целей. Князь же Игорь, изведав о том, резко скажет Ярославу: «Не приведи Господь на поганых не ездити, ибо они всем нам общие вороги». Между тем, первого марта киевский князь наголову разбил половецкое войско, а затем Святослав побил Кончака в апреле и овеял себя такой славой, что о нем заговорила вся Русь.

Не тому ли позавидовал князь Игорь?

Отчасти ты прав, Василько. Игорь – человек тщеславный. Таким же честолюбивым был и его дед Олег. Едва Святослав вернулся в Киев из победного похода, как Игорь начал собирать дружины из подвластных ему городов: Новгорода Северского, Путивля, Курска, Рыльска, Козельска и Трубачевска. Когда дружины пришли в Новгород, Игорь будто бы воскликнул: «А мы что же, не князья? Пойдем в поход и себе тоже славы добудем!» Вот таким хвастливым и завистливым вывел Игоря летописец твоего деда Всеволода Большое Гнездо. И как ты думаешь – почему?

Видимо, так летописец сказал в угоду Всеволоду, ибо тот недолюбливал каждого Ольговича.

Недолюбливал?.. Пощадил ты своего деда, Василько. Ненавидел! И каждый летописец об этом знал. Всеволод дотошно дозирал каждую летопись, в коей бы рассказывалось об Ольговичах. Его ненависть к ним не знала границ. А всё дело в том, что он не по праву завладел киевским столом и присвоил себе звание Великого князя.

Присвоил?

Другого слова не подберу. Киевский стол должен был наследовать Игорь Святославич, кой на три года был старше восемнадцатилетнего Всеволода. Всеволод же решил показать свое старшинство над всеми русскими князьями, но он просидел на общерусском княжении всего пять недель и убрался из «отчего злата стола» в свой Владимир, и все силы свои направил на захват других княжеств. Под его рукой оказались и Киев, и Новгород, и Смоленск, и Рязань, и многие другие города. Чрезмерно властолюбивый и хитрый Всеволод был трусливым полководцем. Он захватывал княжества не силой, а подкупами, посулами и обманами. К слабым же противникам он был беспощаден. Много лет он преследовал своего племянника, младшего сына Андрея Боголюбского – Юрия. Изгнанный из Ростова-Суздальской земли, Юрий укрылся в Чернигове, а затем произошло невероятное. Юная грузинская царевна Тамара135, дочь царя Георгия Третьего, наследовала престол родителя. Духовенство и князья стали подбирать Тамаре жениха. Тифлисский эмир Абуласан собрал у себя князей и предложил совету , что сын великого русского государя Андрея Боголюского, дядею Всеволодом изгнанный и заточенный в Савалату, ушел оттуда в Свинч к хану кипчакскому, и что сей юноша, знаменитый родом, умом, храбростью, достоин быть супругом их царицы. Предложение Абуласана одобрили и послали за Юрием. Тамара побеседовала с русским князем. Молодой Юрий произвел на нее благоприятное впечатление, однако сочетаться браком царица не торопилась. Но духовенство и вельможи, боясь усиления гордой и властолюбивой Тамары, упросили ее как можно скорее обвенчаться с русским князем.

Став государем Грузии, Юрий удачно и отважно воевал с врагами своего нового отечества. Многие грузинские князья в него так уверовали, что помышляли увидеть в нем самостоятельного государя. Но гордая Тамара не хотела делиться властью. Между супругами всё чаще и чаще стали возникать ссоры, и дело дошло до того, что Тамара развелась с мужем и отправила его в Константинопль. Но Юрий пробыл там недолго и вновь вернулся в Грузию. В его пользу выступили многие города, и опять возвели Юрия Боголюбского на грузинский престол. Ты представляешь, Василько? Русский изгнанник в другой раз становится государем очень влиятельной чужеземной страны. Значит, в нем признали и цепкий ум, и полководческий дар и умение управлять целой страной. Не зря же твой дед испугался соперничества с сыном Андрея Боголюбского, не зря превратил его в изгоя… И всё же чужбина – мачеха. Не долго царствовал Юрий Андреевич. Тамара собрала преданных ей людей и с их помощью вернула трон. Следует заметить, что сия молодая царица славилась победами, одержанными ею на персиянами и турками, она завоевала разные города и земли, любила науки, историю, стихотворчество, и время ее считалось золотым веком грузинской словесности.

- А что же с князем Андреем?

- Андрей был вынужден покинуть Грузию и сгинул в безвестности.

- Где ты взяла такие сведения, Мария? В нашей библиотеке, кажется, ничего подобного нет.

- В Чернигове, Василько. Учитель мой, инок Порфирий, не только переписывал на русский язык греческие книги, но и грузинские. Среди них оказалась и книга о царице Тамаре. Я конечно же заинтересовалась судьбой Юрия Боголюбского. Сам факт его царствования говорит о многом. Сколько же даровитых князей погибло на Руси из-за властолюбия отдельных князей. За Всеволодом Третьим числится немало смертных грехов. В 1177 году он коварством захватил в плен Глеба Ростиславича и приказал ему покинуть Рязанское княжество. Но Глеб резко ответил: «Лучше приму погибель но с земли родной не уйду!» Всеволод бросил его в поруб, где Глеб и умер от холода и голода. В этом же году Всеволод Большое Гнездо совершил еще одно преступление. Ему не по нутру стала возрастающая слава Мстислава Ростиславича, и тогда он приказал выколоть глаза своему племяннику. Чересчур худым человеком был Всеволод Третий, вот почему я и решила высмеять его доблести в «Слове». Летописцы вовсю расхваливают его победы над волжскими булгарами. Но что это были за победы? В 1183 году Всеволод обратился к девяти влиятельным князьям и попросил их пойти с дружинами на булгар. Во Владимире собралось огромное войско, кое на ладьях – насадах спустилось по Клязьме, Оке и Волге, а затем высадилось на берег и пошло к стольному граду булгар. Три дня дружины Всеволода пытались взять столицу, но успеха не имели. Великий князь распустил войско и вернулся восвояси. Через два года он вновь захотел «расплескать веслами Волгу», но булгары отразили натиск. Два злополучных похода так отрезвили Всеволода, что он до самой смерти князя Игоря не решался больше искать себе славы в Волжской Булгарии. Ох уж и похвалю я лихоречьем136 Всеволода! Ведь он за полвека своего княжения, до самой кончины, ни разу не помогал южно-русским князьям отражать нашествия половцев. Ни разу! Хотя жестокие степняки набегали на Рязанские, Киевские и Переяславские земли чуть ли не каждый год. И хоть бы когда-то Всеволод решил поблюсти «отчий златый стол». В своем «Слове», если я на него отважусь, буду призывать всех русских князей загородить Полю ворота, вступить «в злат стремень за землю Русскую, за раны Игоревы». Призову и Всеволода Третьего. У меня уже сейчас готовы эти строки: «Великий князь Всеволод! Неужели и мысленно тебе не прилететь издалека отчий златой стол поблюсти? Ты ведь можешь Волгу веслами расплескать, а Дон шеломами вычерпать! Ты ведь можешь посуху живые копья метать – удалых сыновей Глебовых».

- Изрядно же ты хочешь подначить моего деда. Лихоречьем бьет каждое твое слово.

- А разве того не заслужил Всеволод? Поганые младенцев на копье поднимают, а он, извини, с наложницами развлекается. А еще на «Поучение» своего сородича ссылается. Но «Поучение» сие во многих местах настолько лживо, что на душе становится мерзко.

- Ты обвиняешь самого Владимира Мономаха? – пришел в замешательство Василько.

- Обвиняю! – жестко произнесла Мария. – Владимир Мономах был еще большим трусом, чем Всеволод.

- Но… но как же его 83 похода на половцев? Ты взвешиваешь свои слова, Мария?

Княгиня отодвинула от себя тяжелую книгу с медными застежками, откинулась на спинку кресла и метнула на Василька выразительный взгляд.

- Запомни, мой милый супруг. Я никогда не высказываюсь голословно. Все мои доводы и утверждения зиждятся на бесстрастных исторических фактах. На истине!

Сейчас Василько как будто увидел перед собой новую женщину: незаурядную, дерзновенную, с необыкновенно изящным, пытливым умом, блестяще образованную137.

Мария продолжала:

- Я не потому обвиняю Мономаха, что он был яростным врагом Ольговичей, а потому, что он бессовестно лгал, когда рассказывал о своих победах над половцами. «Поучение чадам» он написал в 1099 году, за четверть века до своей кончины. Неужели возможно поверить, что Мономах предпринял к году написания книги 83 больших военных походов? Это явно неосуществимо. По три-четыре похода в год! А ведь Мономаху приходилось еще заниматься своими многочисленными хозяйственными делами, поездками на полюдье, приемами послов, сокольей и псовой охотой. А длительные поездки к отцу? Он выезжал в Киев около ста раз. Ты и теперь веришь в его 83 похода?

- Засомневался. Но зачем ему лгать?

- А со лжи пошлин не берут. Помнишь его знаменитые слова из «Поучения»? «Много я поту утер за землю Русскую». Каков трудолюб Такого лицемера я еще не ведала. Не потом, а кровью народной залил он всю землю Русскую. В перечне своих полководческих заслуг, он числит множество походов, именно по русским землям, на «братию» – Чернигов, Смоленск, Великий Новгород, Владимир, Переяславль, Ростов Великий, Стародуб, Полоцк, Минск, Туров…, и даже не постыдился написать, что он «ходил с половцами войною, пожег землю и повоевал ее»». И что с погаными выжег Полоцк и Минск, не оставив в них « ни челядина, ни скотины». Какая слава перед Отечеством! «Се моё и то моё». Мономах многие годы грабил, жег и разорял Русь и никогда не ходил на своих друзей – половцев.

- А как же походы в 1103, 1107 и в 1111 году?

- У тебя отличная память, Василько. Однако они не были походами Мономаха, ибо все эти три общерусские выступления учредил великий князь Киевский – Святополк Изяславич. Хвастливое же слово в «Поучении» понадобилось для того, чтобы убедить киевское боярство в пригодности Мономаха на великокняжеский стол, и когда он занял его, то все летописи были подчищены в пользу Мономаха… Как-то я тебя видела за шахматами138.

И что из этого?

- Хитрый и лицемерный Мономах всю свою жизнь вел на Руси сложную шахматную игру: то выводил из нее Олега Святославича, то загонял в далекий новгородский угол старейшего из племянников, опасного соперника – князя Святополка, то оттеснял изгоев Ростиславичей, то вдруг рукой убийцы выключал из игры другого соперника – Ярополка Изяславича. А зачастую, как я уже говорила, расправлялся с русскими князьями половецкими саблями.

- Но ведь и Олег Святославич в 1094 году обратился за помощью к половцам?

- Прекрасно, Василько! – Мария даже в ладони захлопала. – Всё-то ты знаешь и лишь делаешь вид несведущего человека. Хитренький Мономахович!

Василько подошел к жене и ласково обнял ее за плечи.

- Еще какой хитренький. Иначе с Ольговной никак нельзя…И все же ответь на мой вопрос.

- Олег Святославич, дух коего будет витать в моем «Слове», воистину обратился за поддержкой к половцам. Но он выступил не против земли Русской, а против иезуитского Мономаха, ибо считал себя совершенно правым, так как в нарушение законного наследования у него был отнят Чернигов. Но хочу заметить, что никакой братоубийственной сечи тогда не состоялось. Мономах побоялся сражения и ушел в Переяславль, а через два года он все-таки выгнал Олега из Чернигова. Что же касается половцев, то именно они связали его в Тмутаракани и, по наущению Мономаха, отправили в византийскую ссылку. Последние же годы Олег неоднократно ходил на кочевников, но никогда не вел междоусобных войн… Но мне хочется вернуться к князю Игорю. Ему было всего 13 лет, когда умер его отец. Старший брат Игоря, Олег Святославич, узнав о тяжелом недуге отца, тотчас выехал из Курска в Чернигов. Да и бояре его поторопили: «Поспешай, князь, ибо твой двоюродный брат Святослав Всеволодович Новгород-Северский может замыслить лихое и силой захватить черниговский стол».

Мать Игоря, побаиваясь Святослава, сговорилась с епископом Антонием и боярами, и утаила смерть мужа. Три дня никто не ведал о его кончине. Княгиня, заботясь о передаче престола Олегу, привела бояр и епископа к присяге, что никто из них не пошлет гонца в Новгород Северский. Святитель Антоний поклялся Богом и пресвятой Богородицей, целовал крест и лобзал икону, что никоим образом извета не положит, и обращался к боярам, чтобы никто из них не уподобился Иуде. Однако грек Антоний сам оказался Иудой. Тотчас после крестоцелования он снарядил тайного гонца в Новгород Северский с грамотой, в коей доносил: «Старый князь умер, а по Олега послали. Княгиня сидит в беспамятстве с детьми и богатств у нее множество. Приезжай борзей, забери престол и товары».

Святой отец даже написал о богатствах княгини, коими легко можно завладеть. Святослав немедля помчал с дружиной в Чернигов, изгнал из него прибывшего Олега, несчастную вдову и ее детей… Ты знаешь, Василько, у меня часто возникает в глазах этот февральский день. Растерянная, плачущая княгиня в черном одеянии едет с детьми в санях, едет сквозь бесноватую метель, кляня и святителя и, быть может, веру эту неверную, принесенную на Русь его земляками – греками. И, конечно же, с тоской вспоминает свой родной Господин Великий Новгород, к коему ведет эта вьюжная зимняя дорога по реке Десне… А княжич Игорь, уже всё понимавший, бесконечно потрясен. Кончина отца, неутешное горе матери, подлое предательство Антония, наглость и жестокость Святослава, потеря семьей княжеского стола. На душе отрока – смятение и горечь. Что стоят клятвы и присяга святителя, его проповеди и его нравоучения? Что стоят священные книги и храмы с ликами святых? Всё это – ложь, ложь! Предательство владыки настолько потрясло Игоря, что он на долгие годы невзлюбил церковь и перестал верить в учение Христа.

- Чересчур смелое предположение, Мария. Князь – двоеверец?

Мария поднялась из-за стола и медленно прошлась по библиотеке. Чистое, большеглазое лицо ее, озаренное трепетным светом шандана, показалось Васильку напряженным. После недолгого молчания, Мария кинула на мужа загадочный взгляд и молвила:

- Я всё больше убеждаюсь, что Игорь был ни двоеверцем, ни прилежным христианином. Конечно же, перед походом на половцев был проведен, как того требовал обычай, молебен, но Игорь не верил в силу молитв.

- Князь – язычник?

- Нет, закоренелым язычником он не был, хотя больше склонялся к дохристианским верованиям. Мы уже говорили о них. И в княжеских, и в боярских семьях до сих пор бытуют древние славянские обряды139. Конечно же, Игорь не поклонялся Велесу и Перуну, но очень хорошо относился к древним верованиям, одухотворяющим природу. В моей книге не будет ни единого упования, ни на Господа Бога, ни обращений к священным писаниям, в отличие от «Поучения» Мономаха, «Хождения» игумена Даниила и «Слова» Даниила Заточника. Ни единого слова о Боге!

- Но это же… это же ересь, Мария. Как ты дошла до такого?

- Но это же не я, - мягко улыбнулась супруга. – Таким я вижу князя Игоря.. Я наполню книгу о нем языческими божествами. Боян у меня будет внуком Велеса, ветры – внуки Стрибога, а русичи – внуки солнца Даждьбога.

- И с такой верой будет сражаться с погаными князь Игорь?

- А вот здесь ты ошибаешься, Василько. Князь Игорь, будучи истинным патриотом, глубоко верил в особую ценность Отчизны, земли Русской. Ни христианские или языческие боги, ни вера или поверья должны спасти Русь, а человек своими деяниями – вот глубочайшее убеждение князя Игоря. Он ждет помощи земле Русской не от потустороннего мира, а от сильных и могущественных князей и воинов. Еще раз повторю: Игорь верит не в силу Божью, а в силу человека. Его идеал – Русская земля, а не царство небесное, и волнуют его, прежде всего, честь и слава родины, русского оружия, а не заповеди Христовы.

- Но такого князя должна возненавидеть церковь.

- Вот здесь ты не ошибся, Василько. Игоря воистину возненавидели святые отцы.

- У тебя есть доказательства?

- Есть, Василько, но отвечу исподволь. Как ты и сам ведаешь, последние четыре года князь Игорь сидел на черниговском столе. Но тебе что-нибудь известно о его княжении в этот период?

- Ничего!

- Так бы ответил каждый князь, знакомый с летописанием тех лет. Невольно возникает вопрос. Почему в 1198 – 1202 годы князь Черниговский не захотел овладеть Киевским столом, кой должен ему принадлежать по наследному праву? Чтобы не ковать крамолу мечом, не ослаблять Русь и не множить число Гориславичей? Хочется ответить на это утвердительно. Князь Игорь, кой всю жизнь призывал князей к единению, не желал начинать междоусобную войну. Но была еще одна важная причина. Всеволод Третий решительно не хотел видеть на киевском престоле князя Игоря и утвердил на нем своего подручника, Рюрика Ростиславича, хотя Игорь на династической лестнице был на ступеньку выше и старше всех Мономаховичей и того же Всеволода. И вот тут случилось то, чего не было за всю жизнь Рюрика. Когда его ставили на киевский стол, церковь по наущению Всеволода Третьего, подняла Рюрика на такую божественную высоту, что того хоть к лику святых причисляй.

Мария подошла к книжной стенке, взяла одну из рукописей и раскрыла ее на закладке.

- Послушай, какой панегирик Рюрику. «Вси начинания его от страха Божия и любомудрия, полагаша бо себе во основание воздержание, чистоту и целомудрие по Иосифу, добродетель по Моисею. Кротость Давыдову, и протчие добродетели прикладая в соблюдение заповедей Божиих». Что скажешь?

Василько рассмеялся:

- Да такой хвалы ни один русский князь не удостаивался. Рюрик умер лет двадцать назади, и я помню его по рассказам отца. Жестокий усобник. Что же касается его целомудрия, то я бы его записал в великие грешники. Прелюбодей из пррелюбодеев.

- А его святые отцы с каждого амвона славили. Рюрик-де, чуть ли не святой, ему самое место на великом киевском столе. И христолюбивый народ принял панегирик за чистую монету. Но этого Всеволоду показалось мало, ибо он ни на час не забывал, что только Игорь – законный наследник киевского престола. И тогда Всеволод предпринял в 1198 году единственный поход на половцев. И здесь вновь возникают вопросы. Почему Всеволод Третий, никогда раньше не собиравший общерусскую рать на кочевников, затеял этот поход именно весной 1198 года? Почему этот поход оказался столь длительным? Почему не состоялось ни одного сражения с половцами? Да всё потому, что Всеволод вообще не ставил своей целью повоевать кочевников. На его княжество половцы никогда не нападали, а на интересы Руси ему было наплевать. Убеждена, что большое войско Всеволода остановилось на рубеже Черниговского княжества только с одной целью – показать князю Игорю свою мощь, чтобы спокойно внедрить на киевское княжение Рюрика. В том же 1198 году церковь предприняла еще один шаг против Игоря. Она вывела рязанскую церковь из черниговской, хотя святые отцы жили в одной епархии сто лет. Попы дали Игорю понять, что он, посягнувший на святая святых, будет и дальше наказан за своё нелюбье церкви. Так и произошло. Самый известный князь Руси, внук Ольгов, умерший в 1202 году, не был похоронен в Спасо – Преображенском соборе Чернигова, усыпальнице всех чернигово-северских князей. В летописи – одна скупая строчка: «Преставися князь черниговский Игорь, сын Святослав». И ни единого слова о месте его погребения. Зато о жене Всеволода, не оставившей никакого заметного следа в жизни Руси, написано со всеми подробностями: что она пролежала в немощи семь лет и видев кончину свою, постриглась в монастырь, и пробыв в нем восемнадцать дней, преставилась 19 марта. Прежде отхода своего, призвала чад и много их поучала, как жить в мире и любви. По смерти же ее положили в гроб каменный и погребли в храме святой Богородицы. Враждебная же Игорю «Лаврентьевская летопись» не удостоила покойного даже отчества. Однако самое загадочное я открыла в Любечском140 синодике. В нем названы по имени и отчеству все черниговские князья, даже самые незначительные. А великий князь Черниговский даже не упоминается.

- Невероятно, Мария.

- Невероятно. Известно, что с 1198 по 1202 год Черниговом правил Игорь, но Любечский синодик помещает некоего «Великого князя Феодосия Черниговского». Но на черниговском столе никогда не сидел князь Феодосий, да и вообще не было на Руси такого князя.

Василько вновь удивился:

- Выходит, что в поминальник под именем Феодосия записан князь Игорь?

- Да! – твердо произнесла Мария. – Смею утверждать, что перед своей кончиной князь Игорь постригся в монастырь и принял схиму под именем Феодосия.

- Но это же целое открытие, Мария. А вдруг ошибка?

- Я тоже вначале удивилась, но затем все сомнения отпали. В тот же синодик, в ту же строку местные священники записали и княгиню Ефросинью. А как тебе известно, супругой Игоря была Ефросинья Ярославна.

Василько с восхищением глянул на жену.

- Я преклоняюсь перед твоим кропотливым исследованием, Мария. До сих пор не могу привыкнуть, что рядом со мной живет такая необыкновенная женщина.

- Не перехвали, мой милый супруг, - шутливо погрозила пальцем Мария. – Опасно жен хвалить. Не забыл: «Да убоится жена мужа».

- Не для тебя сие сказано… И когда же ты примешься за свою книгу?

- Не знаю, не знаю, Василько. Мне страшно. Это я перед тобой храбрюсь. Глянь на эту сокровищницу. Здесь более тысячи книг, и среди них есть не только очень древние, но и бесценные, блестяще написанные. Такие будут служить века и будоражить умы многих людей. Твой отец, коего летописцы справедливо назвали Константином Мудрым, как и ростовского князя Ярослава, не уставал повторять: «Ум без книги, аки птица подбитая, якоже она взлететь не может». Прекрасно сказано. Уж очень велико значение книги, но создать ее, особенно с блистательным слогом, дело архитяжкое. Вот почему мне так страшно браться за свое «Слово», Василько. Надо многое еще исследовать, понять, переосмыслить. Не хотелось, чтобы моя книга напоминала обычную былину.

- Почему?

- В былинах, как правило, герой один выступает против несметных врагов и всегда побивает «улицами», «перулками». Топчет своим конем, избивает неприятелей палицей или дубиной. Это неправдоподобно. Игорь же сражается со своими неустрашимыми земляками – воинами… Многое еще будет зависеть и от слога книги. Он должен быть изящным и поэтичным, простым и ясным, и… народным.

- Народным?

- Непременно народным, Василько. Ничего нет восхитительней живого народного языка, кой я тщилась впитывать в себя с детства, и уже в тринадцать лет заносила в свою особую книжицу. На земле Черниговской народный говор особенно сочен и ярок. Повити – воспитать, вереженый – поврежденный, свычай – обычай…И другое. Надо бы отразить в книге и охоту, ибо Игорь, как и все князья, очень ее любил. Не ведаю, как у меня это получится, но я благодарна отцу, кой не только приучил меня к коню, но и много раз брал на охотничьи потехи. Никогда не забыть гоньбу с пардусом.

- Пардусом? Это что – одна из пород гончих собак?

- На сей раз ты не угадал, Василько. Пардус – быстроногий азиатский гепард. Его подарил моему отцу один из половецких ханов. Ты бы только глянул, что это за увлекательная охота! Пардуса я непреложно вставлю в свое «Слово». У меня уже и строка придумана: «На реке на Каяле тьма свет покрыла: по Русской земле простерлись половцы, аки пардусы».

- Замечательно сказано, Мария. У тебя богатое воображение.

- Не знаю, Василько. Но я часто не сплю ночами и представляю разные красочные картины: дружина Игоря едет по степи. Горят на солнце червленые щиты, поблескивают доспехи, клекочут могучие степные орлы. Вижу яркие маки, мягкий седой ковыль, колючее перекати – поле, высокие курганы, безглазые каменные бабы…А вот и сама битва. Лязг мечей и сабель, крики и стоны раненых, ржание коней, кровь, заливающая вытоптанную степь. Вижу умирающих от жажды воинов, с воспаленными глазами и иссохшими губами, кои из последних сил пробиваются к спасительной воде. Князь Игорь тяжело ранен, но он неистово сражается с погаными. Но погибель дружины неизбежна. Природа скорбит. От печали и горя склоняются к земле деревья и поникает трава…А иногда я слышу плач Ефросиньи Ярославны. Она плачет рано поутру, смотря с городской стены Путивля в чистое поле. О ветер сильный! Для чего легкими крыльями своими наносишь ты стрелы ханские на воинов моего друга? Разве мало тебе веять на горах подоблачных и лелеять корабли на синем море? Для чего, о сильный, развеял ты веселие мое? О

Днепр славный! Ты пробил горы каменные, стремяся в землю Половецкую. Ты лелеял на себе ладии Святославовы до стана Кобяка. Принеси же и ко мне друга милого, чтоб не посылала я к нему рано утром слез моих в синее море! Любящее сердце Ярославны горюет и тоскует, и предчувствует беду. Тут и зловещая кукушка закуковала, и ласковое солнышко упряталось в черные тучи. Господи, что с милым Игорем?! Спаси и сохрани его!…Как же близки мне ее смятенные мысли, Василько. Когда ты уходил в походы, я всегда была в отчаянии и не находили себе места. Я также стояла на стене и вглядывалась в заозерную одаль. Думаю, что плач Ярославны у меня должен получится. Мне не надо ничего додумывать.

- Мне кажется, Мария, что плач Ярославны будет у тебя самым прекрасным местом «Слова».

Ты действительно его выстрадала. Но ответь мне: почему ты княгиню называешь Ярославной, а не Ефросиньей? Не чересчур ли почтительно? Она что – была уже немолодой женщиной?

- А разве ты не знаешь, сколько ей было лет?

- Совершенно не знаю. Да и не к чему

этим интересоваться. Ну, прожила с Игорем лет пятнадцать – двадцать. И что в этом необычного?

- Ах, милый ты мой супруг. Как мало ты знаешь о женах Ольговичей. Ефросинья – вторая жена Игоря, и прожил он с ней чуть меньше года. Князь Игорь овдовел в 33 го

да и вскоре женился на шестнадцатилетней Ефросинье, дочери именитого князя Ярослава Владимировича Галицкого, по прозвищу Осмомысл. Это был очень мудрый и влиятельный князь, много сделавший для усиления своего княжества. Послушай, как я хочу сказать о нем в своем «Слове»: «Ярослав Осмомысл Галицкий! Высоко сидишь ты на своем златокованном столе; ты подпер горы Венгерские своими железными полками, заступил путь королю венгерскому, затворил ворота к Дунаю, отворяешь ворота к Киеву!» Сам же Ярослав Осмомысл был женат на Ольге, дочери Юрия Долгорукого. Но, к сожалению, жизнь его с женой складывалась дурно, и тогда он завел себе любовницу Настасью. А дальше следует интригующая история, полная приключений и трагизма. От Настасьи родился сын Олег. Когда он подрос, княгиня со своим законным сыном Владимиром и некоторыми галицкими боярами, не выткрпев унижения мужа, уехала из Галича в Польшу. Прожив восемь месяцев с матерью, Владимир пошел на Волынь, где думал временно поселиться, но на дороге его встретил гонец от бояр из Галича: «Ступай домой, Владимир Ярославич. Отца мы твоего схватили, свиту его перебили, полюбовницу Настасью сожгли на костре, а сына её сослали в заточение». С Ярослава взяли клятву, что будет жить с княгинею, как подобает законному супругу.

Через тринадцать лет Ярослав Осмомысл крепко занедужил. Чувствуя приближение смерти, он собрал бояр, белое духовенство, монахов, покаялся в грехах и изложил свою волю: «Я одною своею худою головою удержал Галицкую землю, а вот теперь приказываю свое место Олегу, меньшому сыну моему, а старшему Владимиру, даю Перемышль». Владимир вместе с боярами присягнули умирающему Осмомыслу, но тотчас после его кончины Владимир и бояре нарушили клятву и выгнали Олега из Галича, а Владимир сел на отцовском и дедовском столе. Но бояре вскоре увидели, что крепко ошиблись в своем выборе. Владимир, по словам летописца, любил только пить, а не любил думы думать со своими боярами. Он отнял у попа жену и стал жить с ней, которая родила ему двоих сыновей. Мало того, приглянется ему чья-нибудь жена или дочь, возьмет насильно.

Недовольные бояре обратились к ближайшенму соседу, Волынскому князю Роману Мстиславичу. Тот хоть и находился в близком родстве с Владимиром, - дочь его была выдана за старшего сына князя Галицкого, - но задумал помочь боярам, чтобы самому утвердиться на галицком столе. Роман и бояре собрали многие полки, утвердились крестным целованием, и всё же не посмели явно восстать на Владимира и убить его. Заговорщики придумали иной путь: «Князь! Мы не на тебя встали, но не хотим кланяться попадье и решили убить её. А ты, где хочешь, там и возьми жену». Владимир, опасаясь, чтобы и его любовницу не постигла та же участь, какая постигла Настасью, забрал много золота и серебра, попадью, двоих сыновей и сбежал в Венгрию. Извини за небольшое отступление, Василько.

- Любопытное отступление, Мария… Но насколь искренен плач юной Ярославны, коя прожила с Игорем чуть меньше года.

- Искренен, Василько. Еще в Чернигове мне много рассказывали, как горячо и беззаветно полюбила своего мужа

Ярославна. О том же мне поведали и люди из Новгород – Северского. Ее любовь была глубока и всепоглощающа. Поэтому, повторю, что «плач Ярославны» мне очень близок, и ничего не надо додумывть. А вот о князе Игоре… В его время он был не только умным и отважным, но и самым почитаемым князем на Руси.

- Отец отзывался о нем, как о достойном человеке.

- И не только твой отец, Василько. В черниговской библиотеке монах Порфирий отыскал летопись, в коей было сказано:

«Сей муж своего ради постоянства любим был у всех, он был муж твердый».

Это не пустые слова. Князь Игорь заслужил их. Когда он многие годы обращался к единению всех русских князей, то думал о великой процветающей державе, способной отразить любое нашествие. Такой вывод он сделал из своего героического и трагического похода. Его поражение не какой-то частный случай, а беда всей земли Русской. Нельзя отстоять Отечество в одиночку. Только единение князей принесет славу русскому оружию. Будучи знатным и влиятельным князем, Игорь помышлял о том, чтобы все удельные князья объединились вокруг его имени, и если бы это произошло, то жили бы мы сейчас в могучей Руси, под началом единого государя. Но этого не захотели ни Всеволод Третий, ни другие князья – властолюбцы. Кто во что горазд, тот в то и трубит. Напади сильный враг – никому не устоять. Но то ж беда для Руси.

- Похвально, Мария. Может, ты станешь второй княгиней Ольгой?

- Шутишь, Василько. Куда уж мне до великой Ольги.


Г л а в а 5 ПОКАЯЛЬНИК

Угожи – вотчинное село боярина Неждана отсеялись, к старосте прибыл боярский тиун и молвил.

- Боярин повелел тебе, Лазутка, рыбу из погребов доставать. Пора!

- Пора, - кивнул Лазутка.

Погреба со льдом издавна находились во дворе «Мстиславова терема», и когда князь Василько Константинович передал Угожи во владение Корзуна, то «терем» со всеми его хозяйственными службами, перешел боярину.

Рыбу заготавливали с начала зимы. Всем селом выходили на озеро Неро и принимались за лов. Рыбу забрасывали снегом и поливали водой, пока она не замерзнет, а затем свозили на свои дворы и укладывали под открытым небом крест-накрест, как поленья. Пятую долю рыбы (боярский оброк) увозили в погреба «Мстиславова терема».

Мороженую рыбу мужики возили на санях в Ростов и в отдаленные (от Неро) поселения, и продавали. Покупали охотно: после оттаивания рыба, пролежавшая даже пять или шесть месяцев, выглядела так же прекрасно, как будто только что была выловлена из воды.

Весной и летом рыбу на продажу привозили на телегах, наполненных льдом, в коем она была замурована.

Рыба для мужика и ремесленника – второй хлеб. Ею спасались в страшные голодные годы. Но мужики ведали: сия спасительная снедь во многом зависит от Батюшки Водяного. Этот нечистый бес сидит не только в омутах и бучалах, но и в озере. Он ходит нагой и косматый, с зеленой бородой, он – содруг лешему и полевому, недруг домовому, но злее их всех, и ближе в родстве с нечистой силой. Надо всенепременно угостить водяного, когда тот просыпается от зимней спячки в Никитин день141. Упаси Бог не задобрить! Водяной так осерчает, что не видать тебе ни карася, ни окуня, ни щуки.

Мужики за три дня до угощения приходили к старосте, сдергивали с патлатых голов шапки и упрашивали:

- Никитин день на носу. Ты бы сходил, Лазута Егорыч, в лес на сохатого.

Мужики знали к кому обращаться: староста и лес изрядно ведает, и искусный охотник.

Лазутка никогда селу не отказывал. Вот уже шестой год (как боярин Корзун поставил его старостой) он, прихватив с собой троих мужиков, ходил охотиться на сохатого, и каждый раз был добычлив. Удалось убить лося и на сей раз.

В Никитин же день, с восходом солнца, сохатого везли на телеге к озеру. Вслед шло всё село – и стар и млад. Было поверье: того, кто не явится угощать водяного, ожидает худой рыбный лов. Каждый хозяин избы нес за плечами котомку, набитую подарками – ломтями хлеба, сухарями и пареной репой.

Сохатого топили в воде (с помощью лодок-однодеревок) в тринадцати саженях – чертова дюжина! – от берега и восклицали:

- Прими, дедушка, гостинчик на новоселье! Люби да жалуй наше село!

Опорожнив котомки, мужики не торопились уходить вспять, а еще добрый час стояли на берегу и поглядывали на озеро: а вдруг водяной высунется из воды, недовольно затрясет своей зеленой, косматой бородой и погрозит миру трезубцем? Тогда добывай дедушке тура или вепря. Но, слава Богу, не высунулся. Доволен дедушка.

Отправив из боярских погребов замороженную рыбу, Лазутка пошел глянуть на поле. Добро поднимаются озимые. Теперь, коль Илья Пророк не подведет, будет семья с хлебушком. А в семье, как не говори, три мужика растут: Никитушка, Егорка и Василько. Второго сына назвали в честь Лазуткиного отца, а младшенького - в честь отца Олеси.

Купец Василий Демьяныч Богданов, после рождения третьего внука, приехал в Угожи, долго разглядывал младенца, а затем молвил:

- Горластый… Как нарекли?

- В честь тебя, тятенька. Василием, - с готовностью отозвалась Олеся.

Василий Демьяныч крякнул в густую с сединой бороду. На загорелом лице его застыла довольная улыбка.

- Поснедаешь с нами, тятенька?

Василий Демьяныч отозвался не вдруг. Улыбка исчезла с его лица. Олеся замерла в напряженном ожидании. Отец редко посещал их дом. Случалось это лишь в те дни, когда купец наезжал в Угожи по торговым делам, но никогда он не оставался ночевать. И даже от обеда отказывался. Ссылаясь на неотложные дела, пытливо оглядев дочку и передав внукам гостинцы, уходил из избы.

Лазутка и Олеся понимали, что Василий Демьяныч до сих пор еще не оттаял душой.

А в тот незабываемый день, когда Олеся пришла в себя, и к ней вернулся разум, Василий Демьяныч настолько обрадовался, что забыл про все Лазуткины грехи.

- Тятенька, это мой супруг любый. Не проганяй его, тятенька! – с мольбой в голосе восклицала Олеся.

- Не прогоню, доченька, не прогоню.

Три дня счастливый Лазутка жил в купеческом тереме, но затем Василий Демьяныч (когда радость его поулеглась), строго молвил Скитнику:

- Пора и честь знать, ямщик. Людишки всякое про тебя болтают. Натерпелся я из-за тебя сраму. Надо бы тебя наказать нещадно, да Олесю жалко. В ноги ей кланяйся. Ты же за сором заплатишь мне виру в пять гривен и перед всем ростовским людом покаешься.

- Да где ж я такие деньжищи найду?

- О том не мне кумекать, ямщик. Но коль тебе моя дочь дорога, найдешь! Сумел набедокурить – сумей и ответ держать. По правде сказать, мне твои деньги и на дух не надобны. Но всё должно быть содеяно по старине, по уложению Ярослава. Токмо тогда я отдам за тебя дочь.

Лазутка понял: спорить с купцом бесполезно: «Правда» Ярослава на его стороне.

- Добро, Василий Демьяныч. Пойду наживать калиту.

- И как ты ее будешь наживать? – хмыкнул купец. – Ямщичьим извозом? Да тебе, милок, и за пять лет такую виру не отработать.

- Сыщется и другое зделье. В кузнецы подамся. Стану на князя копья и кольчуги ковать.

- Ну-ну, - всё так же насмешливо протянул купец. Но токмо ведай: пока калиту не сколотишь, порог моего дома не переступишь.

- А как же Олеся?

- Потерпит, ямщик, потерпит!

- Жесток ты, Василий Демьяныч.

- Жесток? Не забывай: не в лесу среди зверья живем, а среди людей. Мне честь своя дороже.

- Да ведь Олеся вновь в кручину ударится. Как бы опять не помешалась. Хоть бы раз в неделю дозволил свидеться.

Василий Демьяныч призадумался. Ямщик бьет в самое больное место. Типун ему на язык!

- Леший с тобой. Раз в неделю забежишь. На часок – и не боле!

- Спасибо, тестюшка, уж так потешил, - низехонько поклонился Лазутка.

- Не юродствуй!

Через несколько дней слух о Лазутке докатился до боярина Неждана Корзуна, кой приказал своим послужильцам доставить ямщика в хоромы.

- В подручные кузнеца Ошани подался?

- Нужда привела, боярин.

- Да уж ведаю. О тебе тут всяких чудес порасказывали.

- Да, кажись, никаких чудес.

- Ой, ли? А что за рыжий немой топором купцу амбар рубил? Скоморох, да и токмо! – рассмеялся Корзун.

- Жизнь вынудила, боярин.

- Жизнь?.. А я, думаю, любовь. Ради нее хоть к черту на рога полезешь, но не каждый на сие рожден. Нравен ты мне, ямщик. Дам тебе пять гривен – и ступай к своей ладушке.

- Благодарствую, боярин. Но я хотел бы на свои деньги Олесю выкупить. Не гоже мне так. Уж лучше буду в кузне молотом грохать.

- Гордый ты, но и том ведаю… Так я ж тебе в долг.

- Слишком большие деньги, Неждан Иваныч. Годы надо отрабатывать.

- Отработаешь! Мне в Угожах староста понадобился. Село большое, хлопот будет немало. Доброе жалованье положу.

Лазутка подумал, подумал и согласился. В тот же день он заявился в купеческий терем и выложил Василию Демьянычу пять слитков серебра. У купца – глаза на лоб.

- Аль ограбил кого?

- Молотом наковал. Брякну раз – гривна, брякну два – другая, - отшутился Скитник.

- Ты мне зубы не заговаривай.

Но Лазутка, знай, посмеивается. Купец же строго молвил:

- Серебро мне не суй. Я же сказывал: по старине! Выйди в воскресный день на торжище, встань на помост, с коего бирючи княжьи повеления оглашают, повинись перед всем честным людом, и коль народ тебя, презорника, простит, тогда и виру мне передашь. Да с земным поклоном!

- Крыжом упаду, тестюшка.

- Не ёрничай, а делай так, как я сказал.

- Да уж куда денешься, - перестал ухмыляться Лазутка. Как не считал он себя правым, но покаянной речи на торжище ему не избежать. Ради Олеси и сына Никитушки он на всё пойдет.

Честной народ после покаянных слов Лазутки раскололся надвое. Купцы и «лутчие» люди города недовольно загалдели:

- Неча ямщику поблажку давать!

- Эдак, каждый почнет девок хитить!

- В поруб вора!

Черный же люд гомонил иное:

- Лазутка николи не был вором! Ведаем его!

- Рубаха-парень!

- Купецкая дочь сама в возок прыгнула!

- Простить Лазутку!

Но богатеи закричали пуще прежнего:

- В порубе нечестивца сгноить!

Чернь:

- Помиловать!

И понеслось: «Помиловать!», «Сгноить!» Никто не хотел отступать. Один из разгневанных «лутчих» людей, не выдержав, схватил голосистого шорника за козлиную бороденку.

- Закрой рот, смердящее рыло!

- Сам закрой! – озлился шорник и шмякнул богатея по мясистому носу.

- Градских мужей бьют! – раздался визгливый голос.

Шорника тотчас подмяли, но тут прозвучал призывный возглас из бедноты:

- Бей толстосумов, православные!

И закипела на торжище буча!

Лазутка, кой стоял на помосте в ожидании приговора, вначале посмеивался, но, когда брань разгорелась не на шутку, сбежал с возвышения и… принялся дубасить супротивников черни.

Степенный купец Богданов в драку не встревал, лишь осуждающе покачивал головой. Ну и дурень же этот ямщик! Ишь, как кулаками машет. Теперь и вовсе не миновать ему поруба.

Градской муж, обладавший визгливым голосом, с оторванным рукавом вишневой однорядки, вскочил на помост и, показывая растопыренными пальцами на Лазутку, истошно заверещал:

- Видите, видите, какой он лиходей! Гридни, хватай вора! Хвата-а-ай!

Но гридни, оказавшиеся на торгу, и не шелохнулись: они уже ведали, что князь Василько Константинович не велел «вязать» провинившегося ямщика на свой княжой суд. Да и не принято народ унимать, коль он сам суд вершит. Почитай, редкое вече обходится без потасовки.

Неизвестно, сколько бы продолжалась свалка, если бы на помосте не оказался Неждан Корзун. Утихомирив зычным голосом толпу, он вопросил:

- Лазутка виру принес?

- Принес, боярин!

- Покаялся миру?

- Покаялся, боярин!

- Мир простил?

Толпа вновь раскололась, на что Неждан Иваныч, выслушав выкрики, молвил:

- Слышу, что большинство за ямщика. И остальных прошу его помиловать.

Градские мужи и купцы, изрядно помятые в потасовке, по-прежнему стояли на своем. Тогда Корзун снял шапку, опушенную собольим мехом, поклонился миру в пояс и перекрестился на золоченые кресты Успенского собора.

- Поручаюсь за ямщика Лазутку, ростовцы. О том перед святым храмом клянусь. Не станет более он девок красть. Коль мне доверяете, примите всем миром покаянное слово Лазутки и простите его.

Боярина Неждана уважали и градские мужи и черные люди. Грех ему отказать: всему честному люду поклонился, и крестное знамение перед миром совершил.

- Прощаем ямщика, боярин.

Лазутка поклонился ростовцам на все четыре стороны.

У Василия Демьяныча отлегло от сердца. Теперь никто хулы на него не возведет, не кинет в спину срамное слово. Всё завершилось добром, по старине, и всё же горький осадок на душе остался: не так легко забыть, когда любимое чадо не послушалась отца и убежала из родительского дома. Не так легко!


* * *

- Поснедаешь, тятенька? – переспросила Олеся.

Василий Демьяныч, так ничего и не ответив, вновь подошел к зыбке. Младенец, перестав плакать, не мигая, смотрел на незнакомца.

- Глазастый. Ишь, как на деда уставился.

Олеся с Лазуткой переглянулись: впервые Василий Демьяныч назвал себя дедом.

- Гляди, гляди, Васютка, и запоминай. Авось и ты в купцы выбьешься, с добродушной улыбкой продолжал Василий Демьяныч и, наконец, произнес долгожданное:

- А, может, и впрямь поснедать нам, Васютка? Что-то я ныне проголодался.

Олеся обрадованно метнулась к накрытому столу. Отец не только с удовольствием откушал, но и выпил чашу меда. А когда выходил из-за стола, молвил:

- Приезжайте с ребятней в Ростов. Мать внучат хочет глянуть.

- Благодарствуем за приглашение, Василий Демьяныч, - радушно произнес Лазутка.

А Олеся вся засветилась от радости. Наконец-то! Целых пять лет ждала она этих слов.

- Спасибо тебе, милый тятенька, спасибо!

Прижалась к отцу, поцеловала, из глаз покатились счастливые слезы.

- Ну, будет, будет, дочка. Чего уж теперь… А где Никитка с Егоркой?

- В светелке, тятенька.

Побывав в светелке с внуками, Василий Демьяныч дотошно оглядел и повалушу, и горницу, и высокий подклет. Всюду было урядливо. Не поскупился на похвалу:

- Добрая изба.

- Стараемся, Василий Демьяныч, - степенно молвил Лазутка и, глянув на ликующую Олесю, добавил:

- С такой хозяюшкой избу не запустишь. Она у меня – клад.

Лицо Олеси залилось смущенным румянцем. После рождения трех сыновей, она оставалась такой же яркой красавицей, а материнство придало ей еще большую женственность и очарование.

- Добро, когда муж жену хвалит. Вот и живите с Богом.


Г л а в а 6 КНЯЖИЙ СУД

Ушак кипел злобой. Надо же до такого додуматься князю. Его, тиуна, послал отвести коровенку подлому смерду! А до деревеньки – не рукой подать, почитай, шесть верст. Холопы – и те посмеиваются. То ль не унижение?

Плелся (с двумя холопами) за коровенкой и негодовал. Ну, погоди, Кирьяшка, аукнется тебе молочко с маслицем, забудешь, где у коровы хвост.

А корова оказалась упрямой и непослушной: то внезапно останавливалась, то брыкалась в разные стороны. Ушак зло кричал на холопов:

- Кнутом ее, стерву, кнутом!

Холопы изрядно устали; измаялся и тучный Ушак, пот градом катился с его лица. Никогда он не посещал села и деревеньки пешком. Хотел, было, и на сей раз отправиться в Малиновку на коне, но дворецкий Дорофей передал строгий княжий наказ: идти пешком, как пастуху – погоняльщику. Вот и сошло с тиуна семь потов.

Кирьян, возвращаясь с поля, глазам своим не поверил: к воротам привязана корова. Ну, и ну! Выходит, князь не пошутил и сдержал свое слово. Вот так Василько Константинович! Не погнушался мужиком… Батюшки светы! А это кто избу подпирает? Да это сам тиун пожаловал.

Ушак как доплелся до избы, так и рухнул на завалинку. Увидев перед собой хозяина избы (хозяйки же с ребятней дома не было: ушли на прополку), тиун, не скрывая раздражения, процедил сквозь щербатые зубы:

- Забирай, смерд, коровенку.

Один из холопов высыпал из котомки на крыльцо пряники и леденцы.

- То мальцам твоим от князя.

Кирьян благодарно молвил:

- Пошли, Господи, милостивому князю доброго здоровья и долгие лета.

- Повезло тебе, смерд, - покривился Ушак. – Но шибко не ликуй. Коль вновь заимел коровенку, то на оброк не пеняй.

- Да уж куды нам, - хмыкнул мужик. – Мы – людишки малые, подневольные.

- Вот-вот! Николи не задирай нос, знай свое место. Ишь, взяли волю – князю жаловаться. Так ведай же: князь в вашу деревеньку ненароком заехал и николи боле не появится. Здесь я, тиун, каждому подлому смерду Бог и судья. Не забывай о том, Кирьяшка.

- Всегда помню, милостивец, - вдругорядь хмыкнул в рыжую бороду мужик.

- Не шибко-то по твоей роже видно. Кривое веретено не выправишь, смерд. Меня не проведешь. Я каждого мужика наскрозь вижу. Сволота!..

С того злополучного дня Ушак не раз и не два бывал в Малиновке, и каждый раз думал, как досадить Кирьяшке. И надумал-таки. Когда мужики завершали сенокос, тиун вновь поехал в деревеньку. Всю дорогу злорадствовал: взвоет от нового оброка Кирьяшка. Вдвое больше стогов сена на князя надо поставить. Заартачится: за лен надо приниматься, а там и серпень на носу, хлеб ждать не будет, каждый день на золотом счету. А тут – две лишние недели с сеном возиться: выкосить, высушить, сложить в зароды142. Когда же к жатве приступать?.. То-то Кирьяшка взмолится. Будет знать, как князю сетовать. На коленях будет ползать, дабы такого тягла не нести. Но не умолить тебе, поганец!

Выехал зарано: не терпелось отомстить Кирьяшке.. Нарочито не взял с собой холопов, дабы те не ведали о «новом княжьем оброке», кой тиун придумал по своей воле.

На отведенном мужику покосе Ушак увидел стреноженную лошадь, зарод сена и валки свежей, подрезанной травы.

«А где же Кирьяшка? – приподнялся на стременах тиун. Зорко оглядел покос и, наконец, заметил лапти, высунувшиеся из-под телеги. – От солнца спрятался. Никак, дрыхнет».

Ушак подъехал к телеге и сошел с коня. Кирьян отправился на покос чуть ли не с первыми петухами, а затем, когда солнце стало припекать, решил малость отдохнуть. Да так притомился, что тотчас заснул. Лежал, подвернув натруженные руки под голову, и негромко похрапывал. Широкая грудь его, обтянутая посконной рубахой, мерно вздымалась.

«Эк растелешился, смерд!»

Ушака охватила необоримая ярость. Дрожащими руками схватил с телеги вилы, наклонился и со всей силой вонзил их в живот мужика. Кирьян издал протяжный стон и навеки затих.

Тиун полез было на коня, но одумался: надо увести в поводу и Кирьяшкину лошадь. Когда подъезжал к лесу, оглянулся и… оцепенел. С другой стороны, к покосу, шла худенькая женщина с узелком в руке. Ушак поспешил в лес. Истово перекрестился. Господи, пронеси! Токмо бы не заметила.

Добрый час углублялся в лес, пока не остановился в дремучей чащобе. Здесь привязал мужичью лошадь к дереву и сожалело спохватился. Надо бы и бабу порешить, тогда бы уж наверняка никто не догадался. Но теперь поздно: если по лугу шла жена Кирьяшки, то она уже сейчас булгачит деревню… Ну и пусть булгачит: цыгане то тут, то там крадут лошадей. Он же, тиун, в деревеньке не был, и никто его не видел. Всемогущий Господь милостив.


* * *


Похоронив мужа, убитая горем Устинья пришла к Сидорке Ревяке в Ростов и поведала о своей беде.

- Чего ж ты меня на похороны не позвала? – опечалился Сидорка. – Брат все же.

- Да когда, родимый ты мой? В тот же день на погост отнесли143.

Сидорка долго сидел с убитым лицом, а затем вопросил:

- Татя искали?

- Искали, да мало проку. Лес-то, поди, на тыщу верст тянется.

- Вестимо, - угрюмо кивнул Сидорка. – Одного не пойму. Лошадей, случается, и крадут, но чтоб людей убивали… Поведай-ка еще раз о лиходее.

- Зрела его мельком, перед самым лесом. Уводил Буланку в поводу. Токмо спину его и запомнила. Толстая спина. Вот и всё, родимый.

- Немного, Устинья… А масть лошади не запомнила?

- Каурая.

- Так. А в какой одеже тать ехал?

- То ли в кафтане малиновом, то ли в зипуне. Точно не углядела.

- А на голове?

- На голове?.. Дай Бог памяти. Кажись, в круглой шапке.

- Не в мужичьем колпаке?

- Нет, в шапке.

- А в деревню никто не заезжал?

- Не заезжал. Чужих не видели, родимый.

Сидорка призадумался. Странным оказался конокрад. В круглых шапках ( а они всегда оторочены дорогим мехом) и в малиновых кафтанах обычно богатые люди разъезжают, но они лошадей не крадут.

Когда Устинья засобиралась к ребятне домой, сидорка протянул ей небольшой кожаный мешочек с серебряными монетами.

- Ты ныне без кормильца, сгодятся. А к брату на могилу я в девятины приеду. Крепись!… В какой день беда приключилась?

- На Петров день, родимый.

Дня через два Сидорка обогнал на своем ямщичьем возке (этим летом он занимался извозом) дородного всадника на кауром коне и услышал вдогонку недовольный окрик:

- Глядеть надо, охламон!

Сидорка оглянулся. Ба, да это княжий тиун Ушак в забрызганном кафтане. (Недавно прошел ливень, оставив после себя глубокие лужи). Ямщик усмехнулся и помчал было дальше, но вскоре остановился от неожиданной мысли: толстая спина, каурый конь, малиновый кафтан и круглая шапка. Вдругорядь оглянулся. Всё сходится. Сидорку аж оторопь взяла.

Ушак проехал мимо и погрозил увесистым кулаком. На ямщика же прикрикнул пышнобородый купец из открытого летнего возка.

- Чего застыл? На Рождественскую поспешай!

Доставив купца на Рождественскую улицу, Сидорка хотел было ехать к избе тиуна, но передумал. Скорый поспех – людям на смех. Ушак – человек изворотливый: и сквозь сито и сквозь решето проскочит, ему на хвост не наступишь. Допрежь надо крепко покумекать.


* * *


Не день и не два заходил Ревяка в питейную избу, но долго не засиживался. Оглядит подгулявших питухов, осушит ковш браги – и к своему возку. Но на четвертый день он и про извоз забыл: в питейную избу зашел наконец-то один из холопов Ушака – невысокий, юркий мужичок с редкой, неряшливой бородой и бойкими, плутоватыми глазами. Взяв чарку вина и немудрящей закуски, холоп, расплатившись с целовальником144, уселся за щербатый стол. Вскоре подле него оказался и Сидорка, кой знал чуть ли не каждого человека в Ростове.

- Гуляем, Тимоня?

- Какое там, - кисло отозвался холоп. – На какие шиши?

- Да твой хозяин, кажись, калитой не бедствует. Худо жалует?

- Захотел от кошки лепешки, от собаки блина. Аль ты нашего Ушака не ведаешь?

- Ведаю. И скряга и спеси через край. Намедни на возке его обогнал, так на всю улицу заорал. Как-де подлый человек посмел княжьего тиуна обойти!

- Гордый. Не чета нам, малым людишкам.

- Куда уж нам, Тимоня, - поддакнул Сидорка. – Нищему гордость, что корове седло. Все мы оземь рожей.

Холоп поднес чарку к губам и кинул привычное для себя присловье:

- Пошла на место!

Выпил и довольно огладил живот.

- Уважаешь винцо, Тимоня?

- Кто ж душегрейку не уважает? Не пить, так на свете не жить. Глянь, сколь бражников набилось. А ить Петровский пост.

- А бедняку – пост не пост, - рассмеялся Сидорка. – Рада бы душа посту, да тело бунтует.

- Воистину, Сидорка. Сколько дней у Бога в году, столько святых в раю, а мы, грешные, им празднуем. Вот и ты, мотрю, не говеешь.

- Так у меня седни именины.

- Да ну! – оживился Тимоня. – С тебя причитается. Грех не отметить.

- И отметим!

Сидорка на угощение не поскупился. Сам пил в меру, а вот Тимоня на дармовщинку опрокидывал чарочку за чарочкой.

- Надоело, поди, с тиуном по селам и деревенькам шастать?

- Это как посмотреть, Сидорка. В доме у тиуна живем впроголодь, а у старост пузо набиваем. Попробуй, не накорми.

- И в дальние деревеньки заглядываете?

- Бывает… Как-то в Малиновку пришлось топать. Дьявол бы ее забрал!

- Чего так?

- Да коровенку одному мужику вели. Умаялись. Наш тиун был готов мужика на куски разорвать. Злющий! Кажись, боле ногой туда не ступит, а он в сенокос опять туда снарядился.

- В сенокос? – сделал удивленные глаза Сидорка. – Да чего там тиуну в эку пору делать? Самая голодуха, не хлебный Покров. Чудно.

- Вот и нам чудно. В Петроов день все люди в храмы пошли, а он в Малиновку подался. Один! Николи того не было, чтоб Ушак без холопов ездил.

У Сидорки отпали все сомнения. Его брата загубил тиун. На другой же день он отправился к Устинье в Малиновку.


* * *


Княжеский детинец денно и нощно оберегали гридни из молодшей дружины. Простолюдину достучаться со своей надобностью до дворецкого - дело безнадежное. Допрежь ступай к своим земским властям – сотскому и посаднику, а уж те, коль посчитают нужным, доложат дворецкому, и только он окончательно решал: докладывать или не докладывать удельному государю ту или иную челобитную.

- Эдак мы, Устинья, ничего не добьемся, - вздыхал Сидорка. – Земские людишки тотчас донесут весть до Ушака, тот сунет мзду – и всё заглохнет. Шире рыла не плюнешь.

- Да как же правду сыскать, родимый?

- Тяжко, Устинья. Правда, что у мизгия145 в тенетах: шмель пробьется, а муха увязнет. Но наше дело собинное. Будем кумекать. И мы не на руку лапоть обуваем.

Всяко прикидывал Сидорка и, наконец, его осенило: боярин Корзун! Он напрямик к князю вхож. Неждан Иваныч в народе чтим, чернью не гнушается. Ишь, как за Лазутку перед всем миром заступился. Правда, Лазутке он жизнью обязан, но и тут случай не простой.

- Пойдем, Устинья, к боярину. Авось, и примет.

Но привратник к хоромам не пропустил: не велики птахи, чтобы боярина домогаться.

- Дело-то у нас, милок, важное.

- У всех важное. Не пущу!

Пришлось Сидорке соврать, что пришел он от ямщика Лазутки Скитника.

- От Лазутки? Так бы сразу и толковали, - подобрел привратник. – Ждите. Боярскому приказчику доложу.

И часу не прошло, как Сидорка и Устинья очутились в покоях Корзуна. Выслушав печальный рассказ, Неждан Иваныч посуровел лицом.

- Наслышан я об этом тиуне, но чтоб такое… Сегодня же князю поведаю.

Ушак хитрил, изворачивался и клялся всеми святыми, что в Петров день он не был в Малиновке.

- А как же холоп твой и жена Кирьяна?

- Навет, князь! Да и разве могут оные людишки быть послухами? Не о них ли в «Уставе» Ярослава сказано?

- За «Устав» ухватился?

- Так, ить, по нему, милостивый князь, вся Русь живет. Ни смерд, ни холоп послухами быть не могут. Какая подлым людишкам вера?

- Эти подлые людишки тебя, мерзавца, кормят и обувают, - жестко произнес Василько Константинович.

Ушак тотчас спохватился и заюлил:

- Воистину, милостивый князь, воистину! Ты уж прости, коль не так слово молвил.

- Прощать тебя или не прощать – суд покажет.

Ушак упал Васильку Константиновичу в ноги.

- Не доводи до суда, милостивый князь! Верой и правдой тебе служил и дале, как преданный пес, буду тебе служить. Не слушай облыжников!

Василько Константинович брезгливо отпихнул от себя тиуна.

- Не елозь. Быть суду!

Княжеский суд проводился по строго заведенному порядку. Накануне бирючи-глашатаи садились на коней и разъезжались по всему городу. Ударяя палкой в медную тарелку, повешенную на грудь, громко оповещали:

- Собирайтесь завтра, православные, на княжой суд!

Ростовцы уже ведали: суд всегда вершили на соборной площади, перед главной святыней Ростова Великого – храмом Успения Божьей Матери. Здесь же ставили два помоста. Один – широкий и нарядный, покрытый персидскими коврами – для князя и ближних бояр, другой – чуть поменьше и без ковров – для обвиняемых. Князь восседал на высоком кресле, бояре –становились по левую и правую руку.

Народу собралось – яблоку негде упасть. Василько Константинович повел цепкими глазами по многолюдью и невольно подумал: «Вот он - гордый Ростов Великий, кой не терпит и малейших посягательств. Сколь раз пытались взять его силой, и каждый раз получали достойный отпор. Еще ни разу не покорились ростовцы властолюбивому чужаку, и на престол восходил лишь тот, кто заручался поддержкой народа. Князь же без народа, что ножны без меча. И не приведи Господи от сего народа стеной отгородиться».

На малый помост ввели тиуна, и по многолюдью, как по волнам, покатился возбужденный гул:

- Да то сам Ушак! Вот те на!

- Давно пора его перед миром поставить!

- А за что судят-то?

Еще больше удивились ростовцы, когда увидели на помосте незнакомую худенькую женщину в лапотках, черном убрусе и в холщовом сарафане.

Устинья, увидев перед собой гомонящее людское море, растерялась, и вся съежилась, словно подшибленный воробушек. Ее жалкое, испуганное лицо повергло Сидорку в ужас. Всё! Устинья и рта не раскроет. Но то ж беда. Пройдоха Ушак и мертвый из петли вывернется.

А бирюч тем временем огласил суть дела:

- Женка Кирьяшки Ревяки сказывает, что княжой тиун убил на покосе ее мужа, а Ушак речет, что на покосе в тот день не был.

- Не был! – закричал тиун. – Женка меня и в глаза не зрела! Пригрезилось! Да и не пристало жене смерда быть видоком. Ростов всегда «Устава» Ярослава держался!

Народ пришел в замешательство: разберись тут!

- Говори, женка! – повелел старший боярин Воислав Добрынич.

Но оробевшая Устинья лишь заплакала в три ручья.

Тогда на малый помост, нарушая издревле заведенный порядок, взбежал Сидорка Ревяка.

- Прости, народ православный, что старину рушу. Но дозволь мне, брату убиенного, слово молвить.

Ямщика и плотника Сидорку каждый ростовец хорошо ведал: мужик честный и справедливый, на вече к его слову даже княжьи и градские мужи прислушиваются.

- Дозволяем! – дружно отозвалась толпа.

Василько Константинович глянул на ямщика, и его обожгла ревнивая мысль: «Вот он – представитель черного люда. Даже дозволения князя не спросил. Народ для него выше удельного государя. Дерзки и вольнолюбивы ростовцы!»

- Ушак невинной овечкой прикидывается. Но все мы ведаем этого мизгиря и облыжника. Ведаем! – звучно и отрывисто начал свою обличительную речь Сидорка, и рассказал всё то, что удалось ему выяснить в последние дни.

Отовсюду понеслись возмущенные голоса:

- Из-за коровенки отомстил!

- Тимоня брехать не будет!

- Не молчи, Устинья!

Последний возглас подхватило всё многолюдье:

- Не молчи! Сказывай!

И худенькая, пришибленная Устинья ожила. Подняла голову, распрямилась.

- И скажу, люди добрые! Муж мой, Кирьян, не раз говаривал: от тиуна всякой гадости можно ожидать. Никогда он не забудет, что милостивый князь коровушку нам пожаловал. Никогда! – голос Устиньи значительно окреп. – Вся деревня над тиуном потешалась, когда узнала, что тот из самого Ростова коровушку пешем гнал. Вот тиун и затаил зло.

Устинья повернулась к Ушаку и, показывая на него рукой, гневно сверкая глазами, высказала:

- Это тебя я зрела на покосе, тиун! Это ты моего кормильца загубил, тать!

И так пошла на Ушака, что тот попятился от разгневанной женки к перильцам, а народ довольно закричал:

- Молодец, Устинья!

- Так его, убивца!..

Долго кричали ростовцы, а когда, наконец, шум поулегся, побледневший Ушак обратился к князю:

- Князь Василько Константиныч! Ты всегда чтил «Правду» Ярослава, и на сей раз не позволишь рушить старину. В кой раз говорю: не могут смерд и холоп быть на суде послухами. Я же Богом клянусь, что не поднимал руки на Кирьяшку. Богом!

На Соборной площади стало тихо. Ростовцы замерли в ожидании княжеского слова. Судить по «Правде» Ярослава – встать на сторону тиуна, оказаться на стороне жены смерда – нарушить «Правду».

Василько Константинович поднялся из кресла. Был он в синей шапке с темно-красной опушкой, в летнем зеленом кафтане, поверх коего – синее корзно с вишневым подбоем, застегнутое на правом плече красной запоной с золотыми отводами. Теперь высокий, плечистый князь был виден всему народу. Строгие глаза его остановились на Ушаке..

- Богом клянешься? Ну что ж, поглядим, – истинны ли твои клятвы. Отнеси-ка, Ушак, железо к алтарю храма Успения.

Многолюдье с восторгом восприняла слова Василька Константиновича:

- Любо, князь!

Ушак же бухнулся всем своим тучным телом на колени.

- Помилуй, князь! Помилуй ради Христа!

- Железом пытать! – непоколебимо и резко произнес Василько Константинович.

- Любо! – вновь грянула толпа.

Вскоре подле храма заполыхал костер, в кой проворные послужильцы сунули железную пластину. Испытание железом было введено всё тем же ростовским князем Ярославом Мудрым. Обвиняемый в убийстве (не уличенный свидетелями из «добрых» людей), должен выхватить из огня раскаленную добела пластину и донести ее до алтаря церкви. Донесет – не виновен.

Ушак с ужасом смотрел на костер. Его подталкивали к огню послужильцы, а ноги не шли. На низком лбу тиуна выступил холодный пот.

- Чего мешкаешь, Ушак? Докажи князю, народу и Господу свою неповинность. Ну же! – прикрикнул боярин Воислав Добрынич.

- Докажу… всем докажу, - осевшим голосом выдавил тиун и трясущейся рукой вытянул из красных угольев пластину. Ступил шаг к дверям храма, заорал дурным голосом и выронил железо.

- Тать! Душегуб! – взревела толпа.

Василько Константинович вдругорядь поднялся и кинул в многолюдье страшные для Ушака слова:

- В поруб до скончания живота, злодея!


Г л а в а 7 ПЕРЕД ВТОРЖЕНИЕМ

«О светло-светлая и прекрасно украшенная земля Русская и многими красотами преисполненная: озерами многими, реками и источниками, месточестными горами, крутыми холмами, высокими дубравами, чистыми полянами, дивными зверями различными, птицами бессчисленными, городами великими, селами дивными, садами обильными, домами церковными и князьями грозными… Всем ты наполнена, земля Русская!.. Отсюда до венгров и до поляков, и до чехов, от чехов до ятвагов и от ятвагов до литвы, от немцев до корел, от корел до Устюга, где были тоймичи язычники, и за дышущее море (Ледовитый океан), от моря до болгар (камских), от болгар до буртас, от буртас до черемис, от черемис до мордвы, - то всё покорено было христианскому языку, великому князю Всеволоду, отцу его Юрью, князю Киевскому, деду его Владимиру Мономаху, которым половцы детей своих пугали в колыбели. А литва из болот на свет не вылезала, и венгры укрепляли каменные города железными воротами, чтобы на них великий Владимир не наехал, а немцы радовались, будучи далече за синим морем…» – с гордостью писал неизвестный автор «Слова о погибели Русской земли о Руси накануне татаро-монгольского нашествия.


* * *

Всё тревожнее становилось на душе Василька Константиновича: татары всё ближе и ближе подходили к пределам Руси. Еще пять лет назад они зимовали неподалеку от стольного града Волжской Булгарии, жестоко расправившись с местными жителями.

(В памятнике монгольской литературы «Сокровенном сказании», некто спросил Джамаху, главного лекаря Чингисхана: «Кто эти, преследующие наших, как волки?» Лекарь пояснил: «Это четыре пса моего Темучина (Чингисхана), выкормленные человеческим мясом, он привязал их на железную цепь… Вместо конской плетки у них кривая сабля. Они пьют росу, ездят по ветру, в боях пожирают человеческое мясо. Теперь они спущены с цепи. Эти четыре пса: Чжебе, Хубилай, Чжелме и Субудай»).

Василько Константинович был хорошо наслышан о кровожадных военачальниках Чингисхана, кои творили неописуемые зверства в завоеванных землях. Никогда не забыть Васильку своего первого ратного похода, когда он в 13 лет выступил на татар, переступивших Половецкий вал. Юный князь, единственный из Ростово-Суздальской земли, пошел на помощь южно-русским князьям и 31 мая 1223 года достиг Чернигова. В этот же день он узнал страшную весть: русское войско потерпело тяжелое поражение на Калке от Чжебе и Субудая. А затем ему довелось услышать жуткие рассказы о чудовищной жестокости татар. И вот теперь эти дикие орды вновь приближаются к пределам Русской земли.

Купцы доносили: несметные орды татар идут под началом старшего внука Чингисхана – Батыя, одного из самых опытных и варварских полководцев, кой уже завоевал и разорил множество стран.

Неспокойно было и на душе Марии.

- Не зря мое сердце предвещало беду, Василько. Думаю, кончились наши безмятежные годы. Хан Батый не остановит свои орды. Русь для него – лакомый кусок.

- Ничего, ничего, Мария, - успокаивал Василько. – Русь не только лакомый кусок, но и крепкий орешек.

- Не такой уж и крепкий, Василько, - вздохнула Мария. – Давно расколотый. Враждой, усобицами… Да ты и сам ведаешь.

Ведал, еще, как ведал! Приближение кочевников к Руси не остудило головы удельных князей. Кровавые междоусобицы не прекращались ни на год! Раздираемая внутренними распрями, Русь напоминала разбитый корабль в бушующем море с неуправляемой командой. Кто во что горазд, тот в то и трубил. От разговоров переходили к перекорам, от перекоров к драке. А корабль несет на скалы.

- Не худо бы князьям опомниться и подумать о новом Любече.

- Давно пора, Василько. Но и Любеч не оправдал надежд, - с грустью молвила Мария.

Угроза широкого половецкого нашествия вынудила враждовавших князей съехаться в 1097 году на «строение мира» в город Любеч, что на Днепре.

- Был там, кажется, князь и из Ростово-Суздальской земли.

- Конечно же, был. Именно он горячо призывал: «Зачем губим Русскую землю, поднимаем сами на себя вражду, а половцы раздирают землю нашу на части и радуются, что между нами рать? Давайте жить в одно сердце и блюсти землю Русскую!» Князья вняли его призыву и заключили мир: «Пусть каждый держит вотчину свою и не посягает на чужую». Князья дали клятву, что не нарушат соглашение, и всеобщими усилиями будут карать каждого, кто затеет усобицу. Казалось бы, мир восстановлен. Теперь надо собирать общерусское войско на половцев, натиск которых становился угрожающим, но…

- Не успели князья разъехаться со «строения мира», как мир был нарушен. Великий князь Святополк Киевский вероломно захватил князя Василька Теребовальского и ослепил его. У Василька нашлись сторонники, и усобица вспыхнула с новой силой.

- А половцы, Василько, продолжали опустошать порубежные княжества.

- Гордыня и корыстолюбие князей – было и есть самое великое зло Руси. Ныне же, повторяю, самая пора новому Любечу быть, иначе беды не миновать.

Мария пытливо глянула на мужа.

- Ты уже что-то задумал, Василько?

- Да… Но не хотел тебе об этом говорить.

- Почему?

- Из-за Глебушки.

Второй сын Василька родился шесть недель назад. Мария ходила счастливая.

- Я же говорила тебе, что еще одного сына принесу.

- Бог любит троицу, Мария. А там… Чем мы хуже Всеволода Большое Гнездо? – довольно высказывал Василько.

- Да ни чем, любый ты мой. Будут тебе и сыновья и дочери. Лишь бы покой Бог послал.

А покой, неделю назад, был нарушен неожиданным недугом младенца. Мария не отходила от колыбели. Недосыпала ночи, исхудала, и всё просила постаревшего лекаря:

- Ты уж исцели Глебушку моего, Епифан. Он такой крохотный. Нельзя ему умирать.

- Живехонек будет, княгиня, спадет жар, - утверждал лекарь.

На пятый день Глебушке заметно полегчало.

- Рассказывай, Василько. Сын поправится.

Но Василько надолго замолчал. В оконца покоев, из наборного цветного стекла, хлестал косой рясный дождь, в изразцовой печи заунывно пел тоскливый неуютный ветер.

Мария замерла в напряженном ожидании. Она хорошо изучила супруга: если уж он замыкается и уходит в себя, то после этого надо ждать какого-то необычного решения.

- Не ведаю, как ты на это посмотришь, Мария, - наконец заговорил Василько, - но я надумал собрать всех князей в Ростове. Время не ждет. Татары вот-вот овладеют Булгарией, а затем хлынут на Русь.

- В Ростове? – несколько удивилась Мария.

- А что? Ростов – один из древнейших городов. Не так уж и давно был столицей огромной Ростово-Суздальской Руси. Здесь правили и Ярослав Мудрый и Владимир Мономах, и Юрий Долгорукий. Да что тебе сказывать? Ты историю лучше меня ведаешь.

- Достоинства Ростова Великого неоспоримы, Василько. Киев, Чернигов, Новгород, Суздаль и Ростов Великий - старейшие и знатные города. Но ты подумал о великом князе Владимирском?

- Я понимаю, что ты хочешь сказать. Юрий Всеволодович, давнишний недоброхот ростовцев, может не дать согласия на съезд князей.

- Не сомневаюсь в этом, Василько. Для него съезд в Ростове – звонкая пощечина.

- Постараюсь его разубедить. Завтра собираюсь во Владимир.

Разговор с дядей оказался тяжелым. В Юрии Всеволодовиче взыграло самолюбие. Он, поучавший всех князей, как им править уделами, вдруг должен жить по указке своего племянника, кой возомнил из себя миротворца всей Руси. Выскочка!

- Напрасно кипятишься, Юрий Всеволодович. Охолонь! Не о славе своей тщусь, а о Руси, коя может угодить под копыта татарских коней. Не дашь добро на Ростов - собирай князей во Владимире. Мешкать и дня нельзя.

- Поезжай-ка ты домой, племянничек. В советниках не нуждаюсь. Как-нибудь своим умишком обойдусь.

Василько резко поднялся с приземистого стульца (Юрий Всеволодович, принимая подвластных ему князей, всегда усаживал их на маленький стулец, сам же возвышался на высоком престоле) и вперил в великого князя тяжелый, осуждающий взгляд.

- Давно тебя ведаю, дядя.. Но ты всё такой же тщеславный и упрямый, и всегда кичишься. Но всё это не от великого ума.

- Что? – вспыхнул Юрий Всеволодович. – Да как ты смеешь?

- Смею! Как сродник сроднику. Кто ж тебе такое сможет сказать? Я давно уже не юнота.

- Щенок! Я проучу тебя!

На щеках Василька заиграли желваки.

- Жаль мне тебя, Юрий Всеволодович. Умный любит учиться, а дурак – учить. Прощай!

Василько ушел, даже не поклонившись. Великий князь переломил в бешенстве кипарисовый посох через колено. Пока он обдумывал, как поступить с племянником, тот уже был вне крепости. Летел (вкупе с тремя десятками дружинников) на белогривом коне и досадовал. Князь Юрий никого и ничего не хочет слушать. К нему оком, а он боком. Сколько же в нем ехидства, зла и спеси! Он до сих пор ненавидит Ростов, и всегда норовит его унизить. Напыщенный самодур! Даже в предвестие войны с татарами, он не помышляет о единении князей. На что он надеется? На свою пятитысячную дружину? Смешно. Несметному войску Батыя может противостоять лишь общерусская рать.

Холодный, тугокрылый ветер бил князю в разгоряченное лицо, вздымал за плечами алое корзно.

Проскакав версты три, Василько Константинович остановил коня. К нему тотчас подъехал неизменный меченоша Славутка Завьял.

- На привал, княже?

Василько Константинович, ничего не ответив, обратился к дружине:

- Надумал я, други мои, повернуть коней на Суздаль, а затем и на Переяславль. Ныне каждый час дорог. Жду вашего согласия.

Гридни не только уважали, но и любили Василька Константиновича. Он, не в пример другим удельным князьям, всегда советовался с дружиной, и если добрая половина ее, в чем-то сомневалась, то князь откладывал своё решение, памятуя, что ум хорошо, а два лучше. Никогда он не переходил на повелительный окрик, и если уж в чем-то был не согласен, то убеждал дружину и не раз, и не два, и всегда находил понимание. Летописцы назвали отца Василька Константином Мудрым. Его знаменитое «Поладить миром» долго не забудется не только в Ростовском княжестве, но и в других пределах. Во многом напоминал своего отца и Василько Константинович.

Дружинники, хорошо ведавшие о намерениях князя, ответили без раздумий:

- Мы с тобой, князь!

- Спасибо, други.

Поездка была утомительной, но удачной. Суздальский князь не только радушно принял Василька, но и заверил:

- Ростов и Суздаль, почитай, никогда не враждовали. Напротив, как старшие города, всегда чтили друг друга и держались вместе. Так будет и ныне.

Порадовал Василька и новый переяславский князь (Ярослав Всеволодович опять овладел Новгородским столом):

- Опасность велика, Василько Константинович. В случае чего, я готов присоединиться к твоей дружине. Ныне не до усобиц.

Прибыв в Ростов, Василько снарядил гонцов к князьям Углицкому и Ярославскому. Когда Владимир и Всеволод приехали, Василько молвил:

- Вот что, братья. На великого князя надежда худая. Не намерен он съезд собирать. Пойдем другим путем. Я уже заручился поддержкой двух князей, но этого мало. Русь разорвана на десятки уделов. Мыслю, обратиться к ним от пяти княжеств с единым письмом, дабы остановили усобицы и принялись за укрепление городов и усиление дружин, и дабы, в случае вторжения татар, немешкотно сходились в общерусскую рать. Письмо готов подписать и епископ Кирилл. Более того, своего посланника он хочет направить к киевскому митрополиту. И коль князья и церковь прислушаются к нашему призыву, беду можно миновать.

Братья, никогда не враждовавшие между собой, предложение Василька встретили с одобрением.

- Добрая задумка, брате. Ныне сам Бог велит порадеть за святую Русь, - молвил Всеволод.

- Воззвание должно быть вдохновенным и зажигательным, дабы проняло каждого князя, - молвил возмужавший Владимир.

- Такое воззвание надо писать горячим сердцем. Сие не каждому летописцу по плечу… Кому ж поручим, Василько?

- Марии.

- Марии?.. Прости, брате, но то не женское дело. Никогда еще призывы к князьям не писали женщины.

- Мыслю, лучше Марии никто не напишет. Бог наградил ее не только зрелым умом, но и даром к сочинительству. Вскоре вы и сами в этом убедитесь.

Мария трудилась над воззванием несколько дней. Она вносила в него все свои тревоги и боль за Отчизну, страстно призывая князей к единению.

Владимир Углицкий, прочитав пергаментный свиток, был приятно изумлен:

- Ай да княгиня Мария! Какое яркое, пламенное слово!

В тот же день Василько Константинович посадил за свиток всех своих грамотеев-переписчиков. А на другой день помчались по всем уделам шустрые, молодцеватые гонцы.


* * *

За трапезой Василько спросил Владимира (Всеволод уезжал в Ярославль всегда раньше):

- Как-то мы с тобой о кузнецах – оружейниках толковали. Жив твой Малей?

- Жив. Крепкий старик. Ныне я его над всеми кузнецами поставил и от всех налогов и пошлин освободил. Знатное оружье кует. Ни одна басурманская сабля не устоит против его меча.

- Береги, брате, Малея. Пусть поменьше у горна стоит… Что ж касается налогов и пошлин, советую всем ковалям поблажку дать. До зарезу нужно доброе оружье. Я ныне каждую неделю к мастерам наведываюсь. Ошаня мой, хоть и плохо видит, но к его слову прислушиваются самые искусные кузнецы.

Не забыл спросить Василько и о купцах:

- Не скупятся на калиту? Ныне на войско немало денег надо.

- Скупятся, брате. Купцы – люди прижимистые, на мытников моих жалуются. Много-де пошлин с товаров дерут.

- И сколько же?

- С тяжелого воза – по две беличьей мордке, с легкого – по одной.

- Не много ли? Я приказал брать по одной мордке с тяжелого воза и по одной с трех легких. Купцы не ропщут. Надо бы и тебе им слабину дать. Да и мытников своих на торгах проверь. Народ вороватый, за ними – глаз да глаз. Я своих давно проучил..

- Кнутом?

- Бывает, и кнутом дело не поправишь. Приказал выявить самых вороватых мытников, и поставил их в торговый день на лобное место.

- На бесчестье?

- На великое бесчестье, Владимир. С утра до вечера стояли с голым задом. А подле лобного – веники жгучей крапивы. Кто хотел – тот и хлестал.

Владимир зашелся от неудержимого, раскатистого смеха.

- Однако, брате. Ловко придумал. Сей урок мытник по гроб жизни не забудет. Надо и мне кое-кого крапивой попотчевать… А у тебя купцы за море ходят?

- Когда-то ходил один, Глеб Якурин. Был самым богатым купцом, до Царьграда плавал, но лет шесть назад умер странной смертью.

- Странной?

- Никогда на здоровье не жаловался, и вдруг внезапно занемог и угас за неделю. Другие за море не ходят. Правда, есть один купец, Василий Богданов. Третий год на своих насадах к волжским булгарам плавает.

- Не трогают?

- Ныне не трогают. Я с купцами князю Пургасу мирную грамоту посылаю, дабы, и он с нами торговал. Отзывается, теперь и его купцы в Ростове бывают.

- А ведь совсем недавно булгары были нашими врагами.

- Были, но теперь булгарам нежелательно с Русью воевать: татары под боком. Пургас всюду возводит укрепления.

- А как ты думаешь, брате, хан Батый двинет свою орду на булгар?

- Батый не тот человек, дабы останавливаться на полпути. И он, и все его мурзы открыто похваляются, что они испепелят все чужеземные страны. Ныне татары невероятно сильны и опасны, и об этом надо неустанно твердить всем князьям.

О призывах Василька Константиновича вскоре изведала вся Русь, его имя было у всех на устах. Ростовский князь становится одним из самых заметных людей Северо-Восточной Руси.

Разговоры о князе Васильке Константиновиче дошли до самого Батыя. На очередном курултае146  он зая­вил:

- Мои юртджи147 донесли, что князь Ростовский рыскает по Руси, чтобы уговорить князей прекратить всякие свары и хорошо подготовиться к войне с моими отважными багатурами.

- Этому шакалу, мой повелитель, мы отрубим голову, вскинем ее на копье, и будем показывать всем урусам, - высказал знатный эмир, «один из свирепых псов Чингисхана», Бурундуй.

- Отрубить голову – дело не хитрое. С такими людьми, как Василько Ростовский, надо поступать мудрее. Мой великий дед, несравненный Чингисхан, не уставал говорить: «Ум золота дороже». Ты, Бурундуй, чем больше казнишь, тем больше ожесточаешь врагов и тем больше теряешь моих славных джигитов. И если уж тебе придется брать войной Ростовского князя, то куда полезней будет, если ты уговоришь его перейти на службу правоверных.

- Твоя мудрость не знает границ, мой повелитель. Но захочет ли этот гяур148 воспользоваться таким предложением?

- Лестным предложением, - подчеркнул внук Чингисхана. – Мы завоевали много стран и нередко одерживали победы с помощью местных князей и ханов. Мы давали им свои отважные тумены149 и власть над неверными. А власть всегда заманчива. Кто в чин входил лисой, тот в чине будет волком. Прирученным волком!

- Я всегда буду помнить твои слова, мой повелитель, - приложив правую руку к груди, поклонился Бурундуй.

В 1235 году новый великий хан Угедей (Чингисхан умер в 1227 году) «во второй раз устроил большой курултай и назначил совещание относительно уничтожения и истребления остальных непокорных народов. Состоялось решение завладеть странами Булгар, Асов и Руси, которые находились по соседству становища Батыя, не были еще покорены и гордились своей многочисленностью».

Новый поход был обще-монгольским, в нем участвовали четырнадцать знатнейших ханов, потомков Чингиса. Под началом хана Батыя было 300 тысяч воинов. Обычно каждый из царевичей - темников150 командовал 10-тысячным отрядом.

Всё лето 1236 года двигавшиеся из разных улусов151 орды провели в пути, а осенью «в пределах Булгарии царевичи соединились. От множества войск земля –стонала и гудела, а от многочисленности и шума полчищ столбенели дикие звери и хищные животные».

В ноябре 1236 года, прорвав укрепления на рубежах Волжской Булгарии, татары, уничтожая всё на своем пути, обрушились на булгарские земли, «силой и штурмом взяли город Булгар, который известен был в мире недоступностью местности и большой населенностью». «Избили оружием от старца до юного и до младенца, сосущего молоко, и взяли товара множество, а город пожгли огнем, и всю землю их пленили».

Войско, вторгшееся в Булгарию, шло под началом Субудая. Его тумены разорили и пожгли не только Великий город, но и Булар, Кернек, Сувар и другие города.

Угроза страшного вторжения нависла над Русью. Никогда еще она не ведала такого несметного и хорошо организованного войска.

В сентябре 1236 года, купец Василий Демьяныч Богданов вернулся с торговым караваном из Булгарии и тотчас поспешил к Васильку Константиновичу.

- Довелось мне многое изведать о войске татар, князь. О всяких их хитростях.

- Как же тебе удалось, Василий       Демьяныч?

- Знать, Бог помог. В городе Буларе пришел ко мне византиец, прозвищем Плано Карпини, и рассказал, что по просьбе римского папы Иннокентия Четвертого ездил в ставку великого хана, и теперь возвращается в Византию. Он-то и решил поведать мне об ордынском войске.

- Любопытно, - заинтересованно глянул на купца Василько Константинович. – И почему этот Карпини надумал тебе об этом рассказать?

- Вот и я его об этом спросил. Он же ответил, что Византия и Русь одной православной веры, и он не хочет, чтобы Русь оказалась под игом воинов ислама. Поспеши, купец, в свою отчизну и расскажи своим князьям о военных повадках и ухищрениях ордынцев. Пусть знают, к чему готовиться. И вот что мне византиец поведал: «Чингисхан приказал, чтобы во главе десяти человек был поставлен один десятник, а во главе десяти десятников был поставлен один сотник, а во главе десяти сотников был поставлен один тысячник. Когда же орда находится на войне, то если из десяти человек побежит один, то весь десяток умерщвляется. Если татары не отступают сообща, то всех бегущихубивают. А бывает и так. Если один воин из десятка вступает в бой, а девять остальных того не делают, то всех девятерых уничтожают.

- Жестокий обычай.

- Жестокий, князь. Коль один татарин из десятка попадает в полон, а другие девять его не освобождают, то всех рубят саблями. Каждый воин имеет по два или три лука и три больших колчана со стрелами, один топор и веревки, дабы тянуть осадные тараны. Остальные же имеют острые, кривые сабли. Есть у татар не только шеломы и латы, но и прикрытия для лошадей.

- Прикрытия для лошадей? Из чего ж они сотворены?

- Из кожи, князь. Для оного они берут три или четыре ремня, сделанные из бычьей кожи, шириною в ладонь, заливают их смолой и связывают узкими ремешками.… У многих татар имеются копья, но не такие, как у нас, а с крюками, коими они стаскивают противника с седла. Длина их стрел достигает без малого два аршина. Железные наконечники весьма остры и режут с обеих сторон, наподобие обоюдоострого меча. Ордынцы всегда носят при колчане терпуги - напильники для заточки стрел.

- Ну, терпугами и стрелами нас не удивишь…А что еще тебе необычного византиец поведал?

- О том, как ордынцы переправляются через реки. У нас на Руси такого не увидишь. Ордынцы набивают кожаные мешки походной пищей, оружьем, седлами и одеждой, затем привязывают их к конским хвостам и тянут лошадей в воду. Ухватившись за гриву, они плывут рядом с конями, и выбираются на берег.

Когда татары идут на врагов, то каждый из них бросает в своих противников три или четыре стрелы. И коль они убедятся, что не смогут победить неприятеля, то отступают вспять. И это они делают ради одурачивания, дабы враги преследовали их до тех мест, где они устроили засаду. Здесь коварные ордынцы окружают неприятеля и уничтожают.

- В такие половецкие ловушки мы уже не раз попадали. Выходит, и татары их применяют.

- Применяют, князь. В сечу же, в отличие от наших полководцев, их военачальники не ходят. Никогда не ходят.

- Берегут свои головы, отсиживаются? Однако не такие уж и храбрецы ханы, мурзы и темники. Прятаться за спинами своих воинов - бесславие для русского князя. А твой византиец ничего не перепутал?

- Нет, князь. Он сам был очевидцем одной из битв. Во время сечи хан, мурзы и темники стояли одаль и имели рядом с собой множество конных юношей, а также женщин и детей. И, кроме того, вокруг вождей на сотнях лошадей были прикреплены чучела, изображающие воинов.

- Однако, - усмехнулся Василько Константинович. – На какие токмо уловки не идут ордынцы. Коварный народ. У них и без того войск хватает, а тут еще и чучела на коней сажают. Гляди-де, какое у нас великое войско.

- И другое, князь. Когда начинается битва, татары посылают вперед своих пленников из других народов - с копьями, стрелами и саблями, и приказывают: сражайтесь насмерть, иначе всех на куски порежем. Бывает, даже женщин перед своим войском выставляют.

- Какое же изуверство! – с негодованием воскликнул Василько Константинович. – Ничего нет подлей.

- Есть и другая особенность, князь. Ежели у нас полки правой и левой руки стоят на виду всего войска, то татары скрытно посылают вправо и влево по два-три тумена, затем, в разгар боя, их передовые отряды вдруг начинают отступать, и бегут во всю прыть. Противник ликует, устремляется в погоню, полки отделяются друг от друга, и вот тогда темники выводят свои скрытые тумены, берут в кольцо врага и всех истребляют.

- Вот здесь у татар есть чему поучиться. Перемещения их войск хотя и каверзны, но хитроумны. Полагаю, надо бы взять это на заметку всем князьям, дабы избежать всяких неожиданностей… А про осаду крепостей византиец тебе рассказывал?

- Да, князь. Крепость татары окружают со всех сторон и идут на приступ большими силами. И приступ сей они не прекращают ни днем, ни ночью, дабы обескровить и измотать противника. Защитникам крепости некогда даже передохнуть, а вот многие ордынские тумены в это время отдыхают, ибо в осаду обычно идет лишь третья часть войска. Но опять-таки, ордынцы допрежь всего кидают на стены крепости тысячи невольников. Тех же, кто идет со страхом, они умерщвляют, и мостят их телами рвы. Их жесткость беспредельна. Зачастую ордынцы убивают невольников, вырезают из них жир и в растопленном виде поливают им стены крепости, а затем пускают на них огненные стрелы. Луки у них огромны, в рост человека. К древкам стрел татары прикручивают по клочку промасленного войлока. Подле каждого лучника стоит воин-зажигальщик с кремнем и огнивом. Но и это не всё. Некоторые стрелы ордынцы снабжают пугающими свистульками, в виде маленьких трубочек из глины, кои при полете стрелы издают устрашающий вой.

Есть у татар и осадные орудия, кои они называют пороками и таранами. Из пороков они метают тяжелые каменные глыбы и зачастую пробивают им ворота крепости. Таран же – это громоздкое бревно, с заостренным концом, окованным железом. Его несут на цепях десятки воинов, раскачивают несколько раз и таранят стену. Как поведал византиец, с помощью пороков и таранов татары взяли свыше сотни городов. Для примера византиец назвал город Нишабур, на кой татары обрушили триста пороков, из коих выпустили три тысячи каменных глыб и семьсот горшков с горящей смолой.

- Сие не могли придумать эти варвары. Еще три века назад подобные пороки применяли греки и римляне при осаде крепостей. Татары же искусно переняли сей навык.

- А бывает, князь, - продолжал Василий Демьяныч, - что некоторые города ордынцы захватывают и без боя. Подъезжают к стенам и предлагают горожанам сдаться, обещая всяческие милости. Осажденные верят и прекращают оборону. Тогда татары говорят:

«Выйдите, чтобы сосчитать вас, согласно нашему обычаю». И когда горожане выйдут, то татары спрашивают, кто из них ремесленники, и их оставляют, а других, кроме тех, кого хотят иметь рабами, уничтожают. Женщин же и девушек, и даже маленьких девчушек зверски насилуют.

Особо хотелось бы рассказать о татарских лошадях. Они хоть и низкорослы, но крепки, выносливы и привычны к самым длительным походам, жаре и лютому холоду. Они не только быстро мчат своих наездников, но и помогают им в битвах, разрывая зубами и круша копытами противников. Татарская лошадь весьма неприхотлива. Даже зимой из-под снега она добывает себе пропитание и не требует почти никакого ухода. Сама же, в случае нужды, кормит своего владельца молоком, мясом и конской кровью, кою ордынцы пьют, дабы обрести еще большую силу. Вот уж воистину кровожадный народ…

Чем больше рассказывал купец Богданов о татарах, тем всё пасмурнее и озабоченнее становилось лицо Василька Константиновича. Русь подстерегает лютый враг: жесткий, вероломный, свирепый в битвах, с железным порядком. Такого врага можно остановить лишь общерусской ратью. Но где она – эта рать? Многие князья так и не хотят прекращать междоусобную брань, и это больше всего возмущало Василька Константиновича. В то время, когда татары опустошали порубежную с Русью Волжскую Булгарию, князь Ярослав Всеволодович двинул свою дружину на Киев, намереваясь овладеть знатным киевским престолом.. На Ярослава же выступили Галицкий, Волынский и Смоленский князья и… началась брань лютая. .Корыстолюбивые слепцы! Остановитесь, одумайтесь, пока не поздно! На Русь вот-вот хлынут орды Батыя.

После разгрома Волжской Булгарии и появления в русских землях бежан из Поволжья, князь Василько и другие лица неоднократно советовали князю Владимирскому «городы крепить и со всеми князьми согласиться к сопротивлению, ежели оные нечестивые татары придут на землю его, но он, надеясь на силу свою, яко и прежде, оное презрил» В результате каждое русское княжество встретится с полчищами хана Батыя один на один.

Откровенная беспечность Юрия Всеволодовича крайне удивляла Василька Константиновича. Тот не только не захотел собирать удельных князей на совет, но и издевательски отнесся к призывам Ростовского, Переяславского, Суздальского, Углицкого и Ярославского князей:

- Племянничек мой, Василько, в портки наклал, вот и начал князей мутить. Грязного степнякка испужался, хе-хе. Отроду степняк не ходил на Северо-Восточную Русь. Куда уж ему через болота и дремучие леса лезть? Никогда не гуляли поганые по нашим землям и никогда не будут. А коль, не от великого ума, напасть осмелятся, то так по шапке дадим, что навек забудут в мое княжество соваться. На грамоты же племянничка – плюнуть и растереть. Эк из себя державного государя корчит. Всякая мокрица хочет летать, как птица. Не выйдет! Сиди на своем Тинном море и не высовывайся…

Великий князь говорил о племяннике не только с насмешкой, но и с раздражением: некоторые из князей стали прислушиваться к призывам Василька и начали подталкивать Юрия Всеволодовича к тому, дабы он всё-таки собрал съезд во Владимире. Влияние Василька заметно выросло, у многих его имя стало притчей во языцех, что приводило великого князя в неописуемый гнев. Дело дошло до того, что, ослепленный ненавистью к племяннику, Юрий Всеволодович заявил на Боярской думе:

- Василько помышляет выйти из-под руки великого князя. Он подбивает своих братьев и других князей собрать единое войско, дабы двинуть его на Владимир, и самому утвердиться на великом столе. Разговоры же о кочевниках, всего лишь хитрое прикрытие. Василько зазнался. Надо проучить этого выскочку. Его села и деревеньки давно не видали огня. В них есть, чем поживиться. Не так ли, бояре?

Но бояре молчали. Юрий Всеволодович перехватил через край. Миролюбивый Василько Константинович никогда и не помышлял о Владимирском столе. Уж чересчур Юрий Всеволодович заносчив и обидчив.

- Чего рты на замке? Аль оглохли?

С лавки поднялся старый воевода Еремей Глебович.

- Прости, великий князь, но не время ныне брань заводить. Я много лет ведал Василька, и он всегда выступал против усобиц. И ныне сей князь лишь о Руси печется. Татары – не такие уж слабаки. Калка показала, что…

- На Калке моих дружин не было! – резко оборвал воеводу Юрий Всеволодович. – Князей там, как несмышленышей, в ловушку заманили. И неча раньше времени поганых бояться. Над пуганым соколом и вороны играют. Ныне же, сказываю, надо племянничку крылышки подрезать.

Но бояре покашляли, покряхтели в дремучие бороды, да так ничего и не молвили.

- Толку от вас, как от козла, - ни молока, ни шерсти, - махнул на бояр рукой Юрий Всеволодович. - Надо дружину поднимать.

С дружиной великий князь перестал советоваться вот уже лет пятнадцать назад, с тех пор, как утвердился на великом Владимирском столе. Дружинник, презрительно думал он, всего лишь военный слуга, а со слугами нечего советоваться. Многие гридни ушли от спесивого князя на службу к другим властителям. Юрий Всеволодович нанял новых – во всем ему покорных и послушных, готовых по любому приказу сорваться с места. А чтобы гридни не заикались о «старине» (по коей все значительные вопросы решались на совете дружины), Юрий Всеволодович, один из самых богатых князей Руси, удвоил послужильцам жалование, и те уже ни во что не вмешивались, слова поперек не могли князю сказать.

Поход на Ростов Великий Юрию Всеволодовичу пришлось всё-таки отложить: его сумасбродный братец Ярослав вновь не ужился с новгородцами и, как всегда, запросил у Юрия помощи.

Князь Василько Константинович, тем временем, неустанно готовился к предстоящим битвам с ордынцами. Приказал углубить водяной ров, подсыпать земляной вал и подновить крепость. Теперь каждый день заходил он к кузнецам – оружейникам. Говорил Ошане, поставленному старшим над всеми кузнецами:

- Ты уж порадей, Ошаня Данилыч. Злой ворог стоит у пределов. Твоим мечам, копьям и кольчугам нет цены. Намедни твоим мечом с одного удара кольчугу рассек. С другого - щит развалил надвое. Но такого оружья ныне много понадобится. Надо поспешать.

Старый же мастер, пропустив мимо ушей похвалу, хмурился и ворчал:

- Ты меня не понукай, князь. В нашем деле поспешать негоже. Ежели хочешь доброго оружья, не понукай!

- Вновь прости, Ошаня Данилыч. Дружину-то я втрое преумножил, да и мужиков в поход буду кликать.

- Да мы и так, князь, в кузнях днюем и ночуем. Почитай, от горна не отходим. Сами ведаем – ворог лютый. Но не всегда утешно, что поспешно.

Ошаня вынес из кузни два меча и протянул Васильку Константиновичу.

- Выбирай, князь. Кой те больше поглянулся?

Василько Константинович дотошно осмотрел мечи и пожал плечами.

- Кажись, оба одинаковые – и по виду и по весу.

Ошаня окликнул дюжего подручного:

- Федька!…Побейся с князем. Испытай-ка наши мечи.

Федька, чумазый от копоти, в прожженном кожаном запоне, оробело застыл подле кузни. Василько Константинович протянул ему один из мечей и задорно молвил:

- Смелей, Федька! Представь, что перед тобой ордынец. Нападай!

Подручный глянул на Ошаню, глянул на князя и… напал. Зазвенела сталь, посыпались огненные искры, и всё тяжелей, резче становились удары супротивников.

- Не сдавай, Федька! - азартно закричали кузнецы. – Наддай!

И Федька так наддал, что меч князя переломился. Василько Константинович с удивлением посмотрел на обрубок кладенца. Лицо его нахмурилось.

- То не меч, коль и минуты в сече не продержался. Как же так, Ошаня Данилыч?

- Сетуешь, Василько Константинович? Вот тебе и «поспешай». Сей меч, кой оказался в твоих руках, не прошел должной закалки. Таких мечей можно одним махом наковать, а проку?

Василько Константинович ступил к кузнецу и поклонился в пояс.

- Спасибо за науку, Ошаня Данилыч… А копья с крючьями татарскими начали ковать?

- Начали, князь. Но наши копья будут половчей и похитрей татарских. На три вершка прибавили, и с двумя крючьями. И наконечники к стрелам удлинили. Стрелы же изготовляем калеными. Любой ордынский щит пробьет. Коль надумаешь, испытай.

- Непременно, Ошаня Данилыч. Всё твое оружье испытаю. Раздам гридням и заставлю биться. И лучников позову.

- А коль дело до рукопашной дойдет?

- И в рукопашной схватимся. Боевых топоров, кистеней и палиц, слава Богу, хватает. И в том твоя заслуга, Ошаня Данилыч.

Старый мастер степенно крякнул и повернулся к подручному.

- Федька, принеси-ка наши последние поделки.

Вскоре в руке князя оказалась длинная, тонкая, сильно загнутая к концу сабля, а затем – более легкий, укороченный меч.

- Сабля похожа на половецкую. Такими, сказывают, и татары пользуются. Зело удобна, Ошаня Данилыч.

- И зело крепка, князь. Особую закалку прошла. Супротив нашей сабли ни одна басурманская не устоит. Жаль, маловато наковали. Ну да еще впереди целая зима.

- А отчего сей меч короче, и легче стал?

- А помаши-ка целый час тяжелым мечом. У любого богатыря рука устанет. А сечи одним часом не венчаются. Конец же сего меча заострен.

- Понял, Ошаня Данилыч. Таким мечом можно не только рубить, но и колоть. Искусный же ты у меня мастер. Изрядно придумал.

- Да то не я один, - поскромничал Ошаня. – С добрыми ковалями покумекали – вот и породили сей кладенец.

Василько Константинович расцеловал Ошаню и молвил:

- Вдругорядь скажу. Береги себя, мастер. Уж очень надобен ты Руси.

Растроганный старик, окруженный подручными, поправил на лбу узкий сыромятный ремешок, перехватывающий седые пряди волос, и взволнованно сбивчиво произнес:

- Да то… да то мои ребятушки постарались.

- И ребятушек твоих достойно награжу. Ни одного коваля не забуду.


Князь проводил учения с дружиной, и всё время его не покидала навязчивая мысль: с какой стороны нападут на Русь татары. Было известно, что орды Батыя до вторжения зимовали под Черным лесом, в междуречье Воронежа и Дона. Но куда они пойдут дальше? Их нападения, зачастую, непредсказуемы и неожиданны.

Василько вновь собрал князей единомышленников. На совете молвил:

- Надо быть готовым к любому внезапному наскоку. А для оного – выдвинуть далеко вперед сторожи. В случае опасности тотчас оповестить друг друга. Свои дружины и на день нельзя распускать. Ни по каким делам! И коль придет недобрая весть, всем дружинам немешкотно идти на врага. Немешкотно! Мыслю, тем самым мы хоть пять княжеств обезопасим. Досадно и горько, что ни Юрий Всеволодович, ни князья Южной Руси не желают того делать. А мы же давайте поклянемся, что встретим врага воедино.

Князья поклялись.


Глава 8 НАШЕСТВИЕ

В декабре 1237 года татары (вопреки мнению Юрия Всеволодовича) прошли через лесистые земли Прикамья и появились в пределах Рязанского княжества. «Того же лета на зиму придоша от восточьные страны на Рязаньскую землю лесом безбожные татары с царем Батыем и, пройдя, стали сначала на Онузе152 и отправили послов своих, женщину чародейку и двух мужчин с нею, к князьям рязанским, потребовав от них десятину (десятую часть) во всем: и в князьях, и в людях, и в конях».

Князья рязанские, Юрий Игоревич с двумя пл

емянниками Олегом и Романом, а также князья Муромский и Пронский ответили гордым отказом: «Передайте своему хану Бытыю:коли нас не будет, то всё ваше будет».

Ордынские послы уехали не солоно хлебавши. А князь Юрий Рязанский тот час направил гонцов к великому князю Владимирскому, «дав ему знать, что пришло время крепко стать за отечество и веру, просили от него помощи. Но великий князь, надменный своим могуществом, хотел один управиться с татарами и, с благородною гордостью отвергнув их требование, предал им Рязань в жертву. Провидение, готовое наказать людей, ослепляет их разум»

Рязанские посланники вдругорядь пришли к великому князю:

- Лазутчики донесли, что у Батыя несметное войско. Рязани не устоять. Постой же за землю Русскую, князь Юрий!

Великий князь с ехидцей ответил:

- Никак, хвост поджал ваш Юрий Игоревич. Так ему и надо. Не я ль ему когда-то говорил: поклонись лишний раз князю Владимирскому, встань под его руку. А Юрия гордыня обуяла. Вот пусть и повоюет с татарами.

Когда разневанные гонцы удалились, великий князь довольно хлопнул в ладоши: ежели татары намнут бока Юрию Рязанскому, с коим он долгие годы соперничал, то княжество его гораздо ослабнет, зато значение князя Владимирского еще больше поднимется.

Об отказе Юрия Всеволодовича довелось узнать и хану Батыю. Он никогда еще не воевал с урусами, и почему-то всегда думал, что гяуры, в случае его вторжения, объединяться в одну рать, и тогда победить их будет непросто. Ныне же руки хана Батыя были развязаны: он станет бить русских князей по одиночке.

И всё же хан Батый несколько дней мешкал. Рязань довольно мощно укреплена, и взять ее будет непросто. Надо подтянуть к городу пороки и тараны.

Юрий Игоревич, услышав неутешительный ответ своих посланцев, был взбешен. Он был убежден, что князь Владимирский непременно придет на помощь. Нет же, его тщеславие всего дороже. Что ему Русь?! Самолюбивый индюк!

Пока хан Батый поджидал отставшие обозы с пороками и таранами, Юрий Игоревич послал за братьями своими, за князем Давидом Муромским и за князем Глебом Коломенским. Прибыли в Рязань и Олег Красный с князем Всеволодом Пронским. «Юрий Рязанский, оставленный великим князем, послал сына своего, Федора, с дарами к Батыю, который узнав о красоте жены Федоровой, Евпраксии, хотел видеть ее; но сей юный князь ответствовал ему, что христиане не показывают жен злочестивым язычникам. Батый велел умертвить его; а несчастная Евпраксия, сведав о погибели любимого супруга, вместе с младенцем своим, Иоанном, бросилась из высокого терема на землю и лишилась жизни».

Как только к становищу ордынцев подоспели пороки, осадные лестницы и тараны, хан Батый, зверски расправившись с сыном рязанского князя и другими посланниками, приказал татарским туменам вырваться на просторы Рязанской земли.

Страшные вести полетели от села к селу, от деревеньки к деревеньке. Мужики, прихватив с собой топоры и рогатины, побежали в укрепленные города – «становиться под княжеские знамена, биться с супостатами».

Бабы же с ребятенками укрывались в землянках по глухим оврагам, либо же бежали в дремучие Мещерские леса, где уже не раз приходилось прятаться от половецких кочевников.

На совете князей Юрий Игоревич молвил:

- Никогда не помышлял, что великий князь Владимирский окажется Иудой. Но Бог такого не прощает. Не хочу больше об этом подлеце и думать. Давайте помыслим, братья, как нам с Бытыгой сражаться. Он не прнял наших даров и кинул псам на растерзание моего сына Федора. Тем самым, он захотел нас запугать. Велика его сила, но мы же русичи, и не будем за стенами отсиживаться. Предлагаю всем дружинам выйти в поле, навстречу ордынцам. Уж лучше нам умереть, чем в поганой воле быть. Согласны ли на сие, князья?

Князья согласились без раздумий.

Конные татарские тумены встретили русское войско до укрепленных рубежей на степной границе. «Русичи начали биться крепко и мужественно, и была сеча зла и ужасна. Многие сильные Батыевы полки пали. А Батыева сила была велика, один рязанец бился с тысячею, а два с тьмою (десятью тысячами)… Все полки татарские дивились крепости и мужеству рязанскому. И едва одолели их сильные полки татарские». В неравной сече полегли «многие князья местные, и воеводы крепкие, и воинство: удальцы и резвецы рязанские. Ни один из них не возвратился вспять: все вместе мертвые лежали…»

Князю Юрию Игоревичу, с немногими уцелевшими дружинниками, удалось вырваться из сечи и ускакать в Рязань, дабы учредить оборону своей столицы. Старая Рязань представляла собой довольно мощную крепость. Она высилась на правом берегу Оки, ниже устья Прони. С трех сторон крепость окружали мощные земляные валы и глубокие водяные рвы. С четвертой стороне к Оке обрывался крутой речной берег. Насыпные валы достигали пяти саженей, рвы имели глубину до четырех сажен. Валы опоясывали крепкие дубовые стены из плотно приставленных друг к другу бревенчатых срубов, заполненных тщательно утрамбованной землей, камнями и глиной. Такие стены отличались необыкновенной прочностью.

Татары на пути к Рязани разорили до основания Пронск, Белгород, Ижеславец, убивая всех людей без милосердия, и, 16 декабря, приступив к Рязани, оградили ее острогом, дабы удобнее было биться с осажденными. Кровь лилась пять дней. Воины хана Батыя подменялись, а осажденные, едва могли стоять на стенах от усталости. На шестой день, 21 декабря, ордынцы поутру, изготовив осадные лестницы, начали действовать стенобитными орудиями и зажигательными стрелами. Пробив ворота, ордынцы, по трупам своих поверженных воинов, ворвались в город, истребляя всё огнем и мечом. В злой сече погиб и Юрий Рязанский.

Веселясь отчаянием и муками людей, татары истязали пленников или, связав им руки, стреляли в них из луков, как в цель для забавы. Весь город с окрестными монастырями обратился в пепел. Убитые князья, воеводы тысячи достойных витязей лежали рядом на мерзлом ковыле, занесенные снегом.

«Пришли в церковь соборную и великую княгиню Агрепену, мать великого князя, со снохами и прочими княгинями мечами иссекли, а епископа и священников в святой церкви сожгли. А в городе многих людей, и женщин, и детей малых мечами иссекли. И иных в реке потопили, и весь город сожгли, и всё богатство рязанское взяли. Оскверняли святыню храмов насилием юных монахинь, знаменитых жен и девиц в присутствии умирающих супругов и матерей; жгли иереев или кровью их обагряли алтари. И не осталось в городе ни одного живого: все равно умерли и единую чашу смертную испили. Не было тут ни стонущего, ни плачущего – ни отцу и матери о детях, ни брату о брате, ни ближнему о родственниках, но все вместе мертвые лежали».

Город Рязань был настолько разорен, что на прежнем месте он больше никогда не восстанавливался.(Городище «Старая Рязань» находится теперь недалеко от города Спасска.)

Ордынцы ликовали победу.

Рязанский боярин Евпатий Коловрат, пребывавший тогда в Чернигове, изведав страшную весть, тотчас помчал к Рязани. Увидев опустошенный город, сожженные храмы и горы убитых людей, Евпатий собрал 1700 воинов и погнался за Батыем, дабы отомстить за кровь христианскую. Евпатий Коловрат настиг тумены Батыя уже в земле Суздальской. «И начали сечь без милости, и смешались полки татарские, татары же стали как пьяные и безумные. Воины Евпатия били их так нещадно, что и мечи их притупились, и взяв татарские мечи, секли их татарские полки проезжая. Татары же думали, что мертвые восстали, и сам Батый боялся»

Ордынцы сумели поймать пять русских витязей, изнемогших от ран, и привести к ханскому шатру.

- Какой вы веры, и какой земли? – спросил Батый.

Витязи отвечали:

- Веры мы христианской, а воины мы князя Юрия Рязанского, полка Евпатия Коловрата. Посланы мы тебя злого Батыгу почтить и с честью проводить.

Хан удивился их ответу и мудрости, и послал на Евпатия шурина своего Хозтоврула, и с ним многие полки татарские. Хозтоврул похвалился:

- Спасибо за великую честь, покоритель земель. Я возьму Евпатия живого своими руками и приведу его к тебе на аркане.

Шурин хана Батыя был одним из самых прославленных богатырей. И вновь сошлись полки в жестокой сече. Евпатий наехал на Хозтоврула и с первого удара рассек его мечом надвое до седла. «И начал сечь силу татарскую, и многих татарских богатырей побил».Батый рассвирепел и приказал навести на Евпатия множество пороков, «и начали пороки бить по нему, и едва сумели убить так крепко-русского и дерзкого сердцем и львояростного Евпатия»

Когда поверженного богатыря принесли к хану, то Батый долго стоял над витязем, поражаясь храбрости и мужеству Евпатия., а затем приказал отдать тело оставшейся дружине. И сказал Батый:

- Мы со многими царями воевали и на многих бранях были, но таких удальцов не видали, и отцы наши не рассказывали нам. Сии люди крылаты и не имеют смерти, так крепко и мужественно бьются, один с тысячей, а два с тьмой. И ни один из них не захотел уйти живым с поля боя… О, Евпатий Коловрат! Многих сильных богатырей моей орды побил ты, и многие полки пали. Если бы у меня такой служил – держал бы я его против сердца своего!»

Евпатий Коловрат покрыл неувядаемой славой свое имя. Он погиб в неравной сече, но тысячи других народных героев были готовы грудью встретить полчища ордынцев.

Великий князь Владимирский спохватился, когда хан Батый приблизился к пределам Ростов- Суздальской Руси. Быстрое продвижение ордынских туменов оказалось для него полной неожиданностью. Юрий Всеволодович был растерян. Войско хана Батыя, как поведали из южных земель бежане, столь многочисленно, что его трудно кому - либо остановить. Надо незамедлительно собирать дружины И тут только Юрия Всеволодовича осенило: а не к тому ли призывал Василько, не он ли неустанно предлагал, как можно быстрее подготовиться к ордынскому нашествию. Но ощущение вины было мимолетным. Даже на сей раз, над Юрием Всеволодовичем верх взяла гордыня. Нет, он не поклониться Васильку, не пойдет на унижение. У него достаточно сил, чтобы дать хану Батыю достойный отпор.

По городам поскакали спешные гонцы. Великий князь зовет к себе на совет удельных князей, зовет с дружинами. Во Владимир прибыли остатки рязанских дружин, отряды из Пронска, Москвы, Переяславля, Суздаля, Юрьева Польского и некоторых других городов.

Братьев Константиновичей великий князь к себе не пригласил, хотя их дружины были уже давно готовы к походу.

Василько Константинович прибыл во Владимир без приглашения. Не отдохнув от утомительной дороги, в запорошенном снегом малиновом кафтане, явился прямо на совет. Снял шапку и, не поклонившись, как того требовал обычай великому князю, громко произнес:

- Доброго здоровья, князья и воеводы!

Молвил, и, как ни в чем не бывало, уселся на лавку.

Еремей Глебович встретил его одобрительной улыбкой: молодец, Василько Константинович. Никогда не был лизоблюдом, знает себе цену. Князья его уважают, и даже, при некоторых условиях, готовы выдвинуть его на великокняжеский стол. Тверд, умен, решителен, ярый сторонник объединения русских земель. Именно такой князь и надобен сейчас раздробленной Руси….А у Юрия Всеволодовича довольно злое лицо. Он страшно ревнив. Крупные, нервные пальцы в дорогих перстнях стиснуты в кулак. Сейчас он либо вспылит, либо отпустит в сторону племянника колкое слово. Лишь бы Василько Константинович не вступил в перебранку.

- А вот и наш книжник пожаловал. Небось, опять будешь грамотами сотрясать? Уму-разуму несмышленышей учить. Починай, племянничек, починай. А то ить нам без тебя только и ходу, что из ворот да в воду.

Но Василько Константинович и не помышлял отвечать на издевательские слова великого князя. Спокойно и немногословно ответил:

- Явился я на совет, дабы князей и воевод послушать.

- Ну, послушай, послушай…. Сказывай, князь Пронский!

- Мыслю, татар надо встретить во Владимире. Здесь и великое войско твое, Юрий Всеволодович, и крепость неприступна.

Поддержали князя Владимирского и другие князья. Наконец, Юрий Всеволодович повернулся к своему сыну Владимиру Московскому. У того вертелось на языке иное предложение, но он так и не решился его высказать. Старый, опытный воевод Филипп Нянька толкнул его в бок, но Владимир Юрьевич так и не сумел преодолеть свою робость.

- Я как все, батюшка. Всем надо тебя держаться и стоять во Владимире.

- На том и порешим! – пристукнул грузной рукой о подлокотник кресла Юрий Всеволодович.

Князь Василько порывисто поднялся с лавки.

- Извини, великий князь, но старину на совете преступать негоже. Ты не со мной не посоветовался, ни с воеводами. Дозволь, Господин Совет, и мне слово сказать?

Великий князь (хоть и с трудом ему это далось) смолчал. Другие же, нестройными голосами, молвили:

- Говори, князь Ростовский.

- Мыслю я, что местом сбора великокняжеских дружин должна стать Коломна.

- Коломна? - с удивлением глянули на Василька Константиновича князья…С какой стати? Дело ли сказываешь, Василько?

- Дело! – вызывающе бросил князь Ростовский. – Прямого пути от Рязани к Владимиру нет. Глухие и почти безлюдные леса к северу от Оки, по обе стороны реки Пры, являются недоступной преградой для больших масс ордынской конницы, коя движется с великими обозами и тяжелыми осадными орудиями. Единственно удобный зимний путь к Владимиру лежит по льду Москвы-реки и дальше по реке Клязьме. Этот самый путь запирает Коломна, коя расположена, как вы знаете, у впадения в Оку реки Москвы. В Коломне самое удачное место встретить хана Батыя.

- Толково! – воскликнул воевода Еремей Глебович.

- Лучшего не придумаешь, - поддержал Василька князь Суздальский.

- А что, великий князь, кажись, разумное предложение, - молвил воевода Юрия Всеволодовича – Петр Ослядакович.

- Разумное! – послышались дружные голоса.

Лицо Юрия Всеволодовича покрылось багровыми пятнами. Предложение «племянничка» оказалось действительно мудрым. И как же он сам не мог до этого додуматься! Но признать правоту Василька – признать свое скудоумие и умалить величие и достоинство великого князя. Но это опасно. Каждый должен ведать, что великий князь – столп мудрости и ратной доблести. Любое его слово – непререкаемо. На то он и великий князь, дабы всех поучать и наставлять, и дабы все смотрели ему в рот. А тут?! Ворвался на совет незваный князь и всё переиначил. Даже самый преданный воевода, Петр Ослядакович, принял сторону Василька. Надо как-то изворачиваться.

Выдавив на лице хитроватую усмешку, Юрий Всеволодович молвил:

- Оказывается не все у меня малоумки. Ты прав, Петр Ослядакович. Не зря я тебе про Коломну говорил.

Воевода кинул на Юрия Всеволодовича недоуменный взгляд, но тотчас спохватился: надо выручать своего властителя.

- Говорил, князь…Еще седмицу назад говорил.

- Во-от! – довольно вскинул палец над головой великий князь. – Ловко же я вас всех испытал. Ох, как мало у меня толковых людей. Да я коломенскому князю еще неделю назад грамоту послал. Известил, что придем туда всеми дружинами, и повелел ему других князей известить. Вот и племянничек мой, надеюсь, сие послание получил.

Князь Василько лишь усмехнулся и ничего не сказал. Ловко же дядя вывернулся, ну да пусть потешится. Он же всегда должен быть на коне.

- Войско пойдет под единым началом, - продолжал Юрий Всеволодович.

- Мы все готовы встать под твои знамена, - подобострастно произнес князь Юрьевпольский.

- Веди, великий князь!

Никто не сомневался, что в такой ответственный момент в челе русского войска окажется сам великий князь. Именно он, своим могуществом и влиянием, мог сплотить разрозненные дружины, чтобы дать достойный отпор ордам хана Батыя.

Но Юрий Всеволодович молвил совсем неожиданное:

- Войско поведет мой сын Всеволод.

По величественной и сказочно богатой гриднице проплыл неясный гул. Такого решения никто не мог ожидать. Великий князь имел трех сыновей: Всеволода, Мстислава и Владимира, и никто из них не отличался ратными успехами. А старший сын Всеволод и вовсе никогда не вынимал из ножен меча.

- Слышу гул, но не слышу слов. Что скажете? – вопросил Юрий Всеволодович.

- Всеволод ратей не водил, великий князь. Гораздо лучше, коль сам встанешь в челе войска. А к себе во товарищи поставь отважных князей и воевод. Сыщутся у нас такие, - молвил воевода Еремей Глебович, поглядывая на Василька Константиновича.

Юрий Всеволодович вновь нервно стиснул подлокотник кресла. На племянника намекает, старый пес! Чего доброго, и в челе войска намерен его увидеть. Да и другие князья на князя Ростовского поглядывают. Ишь, чего захотели! Победи Василько басурман, и слава о нем пойдет по всей Руси. Тогда и вовсе Владимирский стол зашатается. Но тому не бывать! Василько не только не будет поставлен во «товарищи», но и вообще не окажется в походе.

Молвил веско:

- Стольный град великие князья не покидают. Буду здесь оберегать Владимир… Что же касается опытных воевод, то они у моего Всеволода будут. Во товарищах пойдут Еремей Глебович и Петр Ослядакович… А князю Василько, и братьям его, Всеволоду и Владимиру, повелеваю стоять в Ростове, Угличе и Ярославле.

- Да ты что, Юрий Всеволодович?! – изумился Василько. - Наши дружины давно готовы к сечам.Не нам ли быть в Коломне?

- Пока я еще государь Ростово-Суздальской земли, и мне лучше ведать, куда и какие дружины на ворога отправлять. Под рукой хана Батыя десятки мурз и эмиров с многотысячными войсками. И один Бог ведает, куда они могут повернуть. Ярославль и Углич стоят на Волге, да и Ростов от реки недалече. А Волга ныне под ордынцами. И не делай, Василько, гневного лица. Всё! Совет завершен!

Василько Константинович вернулся в Ростов с тяжелым сердцем. Великий князь допустил непростительную ошибку. Надо было всеми войсками идти к Коломне. А что получилось? Мощная рать Юрия Всеволодовича осталась во Владимире, а наиболее подготовленные дружины Константиновичей - в своих городах. Дело может принять дурной оборот.

Русское войско под началом Всеволода Юрьевича расположилось станом под Коломной, за надолбами. Вперед был послан сторожевой полк воеводы Еремея Глебовича Ватуты. Напряженное ожидание было недолгим. Тумены Батыя, быстро преодолев путь от Рязани, обрушилось на русский стан. Целый день продолжалась сеча. Сражение было упорным. Русская рать «билась крепко, и была сеча великая». Впервые хан Батый встретил такое ожесточенное сопротивление. Его сотники, тысячники и темники руководили своими воинами, находясь, по татарскому обычаю, позади боевых рядов, и никогда еще хан Батый не отдавал им приказа – идти вперед. И вот такой приказ наступил:

- Гяуры дерзки. Они бьются не только на равных, но и храбро вторгаются вглубь моих туменов. Скачите вперед, мои славные багатуры!

Но и появление в разгар сечи военачальников не привело ордынцев к успеху. Больше того, один из близких сродников Чингисхана, искусный полководец Кулькан был сражен от меча неизвестного русского богатыря. Ордынцы пришли в замешательство. (Эх, если бы в этом сражении оказались дружины Ростова, Углича, Ярославля и Владимира! Едва бы тогда устояли полчища Батыя, и едва бы они продолжили нашествие на святую Русь. А коль так - не изведала бы наша древняя Отчизна татаро - монгольского ига. Что ж ты наделал, князь Юрий Всеволодович!).

После гибели многих ордынских военачальников и хана Кулькана, русские воины уверовали в свою победу. Татары побежали, и тогда хан Батый пустил в ход свои сокрытые тумены, кои обложили русичей со всех сторон, и начали их теснить их к надолбам. Воспользовавшись численным превосходством, ордынцы переломили ход боя, и добились победы. В лютой сече погиб воевода Еремей Глебович Ватута. Сыну великого князя, Всеволоду Юрьевичу, удалось пробиться с малой дружиной через кольцо ордынцев и лесными тропами прибежать во Владимир.

Путь к Ростово-Суздальскому княжеству оказался открытым. Но татаро-монгольское войско прежде всего повернуло на север, дабы захватить Москву. В то время это был небольшой городок, обнесенный деревянным частоколом. Москву обороняла небольшая дружина под началом младшего сына великого князя Владимира Юрьевича, и воеводы Филиппа Няньки. Дружина села в осаду, но выдержать приступ многочисленного врага не смогла. Огненные стрелы, пороки и тараны сделали свое дело. «Воеводу Филиппа Няньку убили, а князя Владимира взяли руками, а людей избили от старца до младенца, а город и храмы предали огню, и монастыри все и села пожгли».

Ордынцы хлынули на Владимир.


Г л а в а 9 ЛЮТЫЕ СЕЧИ

Тумены хана Батыя на первых порах шли по льду Москвы-реки, а затем по Клязьме. Путь от Рязани до Владимира составлял около 300 верст. Батый к столице Северо-Восточной Руси двигался довольно медленно, преодолевая за день не более десяти верст. Осторожный хан не хотел отрываться от своих тяжелых обозов и осадных машин. Без пороков и таранов Владимир не взять. Юртджи доложили, что город окружен высокими деревянными стенами и укреплен мощными каменными башнями. С севера и востока Владимир прикрывала река Лыбедь, с крутыми обрывистыми берегами и оврагами, с юга – Клязьма. Но и это не всё: юртджи не без тревоги рассказывали, что пробиться к центру крепости крайне сложно. Надо преодолеть три оборонительные преграды: водяной ров, земляные валы и стены Нового города, после него – стены «Мономахова города» и наконец каменные стены детинца, кой мастера сложили из крепких туфовых плит. Укрепления же самого детинца дополнялось могучей надвратной башней с церковью Анны и Иоакима.

- Самое же мощное оборонительное укрепление Владимира, великий повелитель, представляют Золотые ворота, перед которыми, как утверждают гяуры, бессильны наши пороки и тараны.

- Чепуха! Мои пороки пробивали и не такие крепости. Что же в них необычного?

- Золотые ворота, покоритель земель, представляют не только очень высокую каменную башню с толстенными каменными стенами, но и башню со многими бойницами, под которой, в глубоком проеме, спрятаны недоступные для таранов и пороков створки ворот. И, кроме того, повелитель, оборону Владимира дополняют бесчисленные каменные церкви и монастыри. А еще, лучезарный…

- Довольно! – оборвал лазутчиков Батый. – Для моих туменов не существует преград.

Первым, кто принес горькую весть о поражении русских войск под Коломной, был Всеволод Юрьевич, прибежавший во Владимир с остатками дружины. Великий князь был страшно перепуган. Он метался по своему роскошному дворцу и не знал, что предпринять. Наконец он собрал у себя княжьих и градских мужей и приказал им высказаться.

Мнения разделились. «Многие разумные советовали княгинь и всё имение и утвари церковные вывезти в лесные места, а в городе только оставить военных для обороны». Другие же возражали, что в этом случае воины «оборонять город прилежно не будут, и призывали «оставить в городе с княгинею и молодыми князьями войска довольно, а князю со всеми полками, собравшись, стать недалеко от города в крепком месте, дабы татары, ведая войско вблизи, не смели города добывать»

Таким удрученным и растерянным Великого князя никто еще никогда не видел. Несмотря на мощные оборонительные укрепления Владимира, он не захотел остаться в крепости. Отверг он и предложения советников. Всю ночь он провел в мучительных раздумьях, а утром направил гонцов к своим племянникам. Василько, Всеволод и Владимир прибыли со своими дружинами немешкотно. И вновь состоялся совет. Василько предложил всеми силами оборонять Владимир, но Юрий Всеволодович от этого решительно отказался.

- Надо ехать в Суздаль и там поджидать Батыя.

- Это не выход, Юрий Всеволодович. Чтобы нанести ощутимый удар Батыю, надо собрать полки в безопасном, достаточно удаленном от ордынцев месте. Только так мы можем сколотить большую рать.

- И где ж это место?

- Река Сить.

- Сить?.. Лешачьи места. Туда, почитай, и нога человека не ступала. Ты в своем уме, племянничек?

- В своем, Юрий Всеволодович. Дремучие леса прикроют наш стан от наступления ордынских полчищ, коим в зимнюю пору будет тяжко передвигаться по лесным урочищам. На это уйдет не меньше четырех недель. Мы же за это время призовем на помощь войска из других городов и княжеств, кои еще не тронуты татарами. Мощное войско может прийти из Киева и от твоего брата Ярослава из Новгорода, и из других Северо-Западных земель. Нельзя забывать и о том, что Сить – приток Мологи.. По ее льду проходят проторенные санные пути: с юга – от Волги, с севера – от Белоозера. По ним могут прибыть значительные подкрепления из богатых приволжских и северных городов. А в случае опасности – на войне всякое бывает, всего не предусмотришь, - эти пути послужили бы отходом в труднодоступные северные земли, куда ордынцы никогда не пойдут. Другого выбора для нас нет. Соглашайся, Юрий Всеволодович.

И великий князь, выслушав одобрительные слова других князей, первый раз за свою жизнь согласился с доводами Василька Константиновича.

- Быть по сему, - молвил он. – Оборону же Владимира я оставляю на сыновей своих Всеволода, Мстислава и воеводу Петра Ослядаковича (который фактически и стал руководить обороной). Мыслю, такой мощной крепости Батыю не одолеть.

В тот же день Василько Константинович позвал к себе меченошу Славутку Завьяла и молвил:

- Возьми с собой десяток гридей и спешно скачи в Ростов. Привезешь на Сить княгиню с детьми. А ростовцам скажешь: кто способен держать в руках меч, пусть идет в мою дружину. А женщины, старики и дети пусть уходят в глухие леса, ибо город оберегать некому. Пусть и кузнецы забирают своё кузнечное зделье, и надежно укроются. Они еще зело пригодятся.

Расставание на Сити было тягостным. Распрощавшись с малолетними детьми, Василько Константинович ступил к Марии. Она не скрывала своих слез.

-Может, мне с тобой остаться, любый ты мой?

- А как же Борис с Глебушкой?

- Их увезет на Белоозеро епископ Кирилл под надежной охраной, не пропадут. Я же с тобой хочу остаться. Так мне будет легче. Прошу тебя, Василько!

Князь поглядел на жену, и его охватила острая, мучительная жалость. С трудом сдерживая волнение, Василько ласково взял лицо Марии в свои ладони и проникновенно произнес:

- Нельзя тебе здесь, родная. Никак нельзя! Никто из князей своих жен и детей здесь не оставил. Не место им быть в лютой сече. Хочу тебя видеть с Борисом и Глебушкой в добром здравии. За меня ж не переживай. Останусь со щитом. Вернусь с поле брани, и заживем лучше прежнего. Я ж тебе еще пятерых сыновей заказал. Не забыла? Чтоб как у Всеволода Большое Гнездо.

- Не забыла, любый ты мой.

- Вот и добро… Поезжай с Кириллом, и «Слово» свое о князе Игоре зачинай.

- Зачну. Непременно зачну.

- Ну давай прощаться. Великий князь на совет трубит.

Дети уже были в зимнем крытом возке. Подошел епископ Кирилл, благословил князя, а затем пошел благословлять дружину.

Мария горячо прижалась к мужу и долго не могла от него оторваться. Василько крепко расцеловал ее и молвил напоследок:

- Да хранит тебя Бог, родная.

Мария села в возок, но прежде чем закрыть за собой дверцу, обитую теплой медвежьей шкурой, еще раз посмотрела на мужа печальными, затуманенными от слез глазами, и внезапно ее обожгла жуткая мысль: она больше никогда не увидит своего любимого Василька, никогда!

Она хотела выпрыгнуть из возка и кинуться на грудь мужа, но дюжий возница в овчинном тулупе стеганул кнутом по кореннику, и кони рысью помчались по заснеженной дороге.

А Василько оцепенел, не чувствуя, как хлесткий секучий снег бьет в страдальческое лицо. «Мария! Желанная ты моя…Богом данная Мария!..» – неотвязно стучало в голове.


* * *


Орды Батыя подошли к Владимиру четвертого февраля 1238 года. После отъезда Юрия Всеволодовича на Сить, оборона горда возлегла на малочисленные дружины сыновей великого князя Всеволода и Мстислава, посадских людей и крестьян, прибежавших из окрестных сел и деревень под защиту крепостных стен.

Еще с утра владимирцы поднялись на стены крепости и зорко наблюдали за передвижением ордынцев.

- Вот это скопище! – присвистнул один из молодых гридней, кой никогда еще не видел такого огромного татарского войска.

Воевода Петр Ослядакович внимательно глянул в его лицо и заметил в глазах молодого воина смятение.

«Волнуются гридни. Чего уж говорить про посадских людей и мужиков. Но то не страх, а озноб перед битвой. Несвычно вокруг татар находится. Вон их сколь привалило. Всю округу заполонили. Жарко будет. Ордынцы свирепы, они притащили пороки и тараны. Выдюжат ли башни, ворота и стены? И хватит ли кипящей смолы, бревен и каменных глыб на вражьи головы?» – с беспокойством поглядывал на орду воевода.

- Глянь, робя! Татары за Клязьму повалили! – закричал, стоявший обок с Ослядаковичем всё тот же молодой дружинник. – Куды это они?

- А всё туды. Перейдут и встанут.

- Пошто?

- Аль невдомек тебе, Махоня? Дабы от подмоги нас отрезать. Охомутали нас, как Сивку-бурку.

Вокруг крепости на много верст чернели круглые войлочные шатры и кибитки; из стана ордынцев доносились резкие, гортанные выкрики тысячников, сотников и десятников, ржание коней, глухие удары барабанов; развевались татарские знамена из белых, черных и пегих конских хвостов, прикрепленных к древкам копий, установленных над шатрами темников и тысячников; дымились десятки тысяч костров, разнося по городу острые запахи жареного бараньего мяса и конины.

- Махан153 жрут, погань! – сплюнул один из пожилых дружинников, бывавший когда-то в степных походах.

- А че им? У басурман табунов хватает. Вишь, сколь нагнали, целый год не прожрать.

До самого вечера простояли владимирцы на стенах, но орда так и не ринулась на приступ.

«Странно. Татары, как сказывают, не любят мешкать у крепостей. Эти же почему-то выжидают. Но чего? Подхода новых туменов? Но тут и без них весь окрест усеян. Пожалуй, на каждого владимирца по тысяче ордынцев придется. Тогда ж почему не лезут?» – раздумывал старый воевода.

Со стен никто не уходил: татары могли начать штурм крепости и ночью. Вечеряли прямо на помостах; хлебали из медных казанов мясную похлебку, прикусывали ломтями хлеба, лепешками и сухарями; жевали вяленую и сушеную рыбу, запивая снедь квасом.

За стенами, в кромешной вьюжной ночи, пламенели бесчисленные языки костров. Отовсюду слышались воинственные песни ордынцев, кои плясали вокруг костров, размахивая кривыми саблями.

Осажденные цедили сквозь зубы:

- Тешатся, сучьи дети.

- Кумыса напились.

- Копье им в брюхо!

На другое утро небольшой отряд ордынцев подскакал к Золотым воротам. Один из тысячников, желтолицый, коренастый, в лисьем малахае и малиновом чекмене поверх теплого полушубка, что-то громко прокричал на своем резком, гортанном языке, а затем ткнул кнутовищем нагайки в спину толмача154. Тот перевел:

- В городе ли ваш великий князь Юрий Всеволодович?

- О том вам, поганым, знать не ведомо! – отвечали владимирцы и пустили по татарам несколько стрел. Те тоже пустили по стреле на Золотые ворота, а затем закричали:

- Не стреляйте! Сейчас мы покажем вам сына великого князя Владимира, которого мы захватили в полон в Москве. Откройте ворота и мы сохраним жизнь вашему князю.

Всеволод и Мстислав стояли на Золотых воротах. Владимир был настолько «уныл лицом и изнеможен», что его было трудно узнать.

- Это я, братья, - слабым голосом отозвался Владимир. – Не слушайте поганых и не открывайте ворота. Бейтесь!

Тысяцкий ожег нагайкой плечо Владимира.

- Крепись, брате! – воскликнул Мстислав. – Мы лучше умрем с честью, чем сдадим город. Крепись!

Татары поволокли Владимира в свой стан.

6 Февраля, «в субботу мясопустную», татары начали ставить пороки от утра до вечера, а к ночи огородили тыном весь Владимир. Выйти из города уже никто не мог. Затем ордынцы начали обстрел из тяжелых метательных орудий. Многопудовые глыбы мало-помалу разрушали стены и башни Владимира. Через городские стены полетели не только огненные стрелы, но и горшки с горючими веществами. Владимир заполыхал от многочисленных пожаров. Особенно досталось Новому городу: на него татары обрушили главный удар.

Чтобы устрашить защитников крепости, ордынцы подводили к стенам тысячи пленных русских, включая женщин и детей. Нещадно били их плетьми и кричали:

- Сдавайтесь урусы!

Но владимирцы стойко держались, отбивая приступы врага.

Рано утром, 7 февраля, хан Батый отдал приказ об общем штурме стольного города. В татарском стане запели рожки и завыли трубы, загремели барабаны и бубны, послышались резкие команды сотников и тысячников. Ордынцы полезли и на стены посада, и на деревянный детинец, возвышавшийся над рекой Клязьмой, и на валы Мономахова города. Крепостные же рвы татары еще заранее завалили до краев вязанками хвороста, срубленными деревьями, каменными глыбами и землей.

Защитники крепости ударили со стен из мощных самострелов и луков. Длинные стрелы с железными наконечниками пробивали татар насквозь, но это ордынцев не остановило. На место убитых набегали новые тысячи басурман, с длинными штурмовыми лестницами.

- Бей поганых! – охрипшими голосами кричали и Всеволод и Мстислав и воевода Ослядакович.

Со стен посыпались на ордынцев бревна и каменные глыбы, колоды и бочки, горбыли, набитые гвоздями и тележные колеса; полилась горячая смола и кипящая вода.

Татары с воплями валились с лестниц, подминая своими телами других ордынцев. Трупы усеяли подножие крепости, но лавина озверевших, жаждущих добычи басурман, сменяя поверженных, всё лезла и лезла на стены крепости, и этой неистово орущей массе кочевников, казалось, не было конца и края.

Но и ярость владимирцев была великой. Сокрушая врагов, они кричали:

- Вот вам наши головы!

- А вот ясырь155156!

- А то вам девки и женки!

Сам юный князь Мстислав, рослый и сильный, валил на татар тяжелые бревна и колоды, сбивая и давя ордынцев десятками.

- Не видать вам Владимира, сучьи выродки! Получай! – то и дело восклицал он, поднимая на руки очередную кряжину.

Обок орудовал и князь Всеволод, кой опускал на головы татар длинную слегу с обитым жестью концом. Трещали черепа, лилась кровь…

А внутри крепости кипела работа. Кузнецы-оружейники по-прежнему ковали в кузнях мечи, сабли и копья, плели кольчуги, обивали железом палицы и дубины; другие, свободные от боя, подтаскивали к помостам всё новые и новые колоды и бревна, кряжи, слеги и лесины, бочки и кадки, набитые землей, котлы с горячей смолой. Всё это затаскивалось на дощатые настилы и обрушивалось на головы татар.

Часа через три разгневанный хан Батый приказал подтащить еще несколько пороков и таранов. И вот в конце концов рухнула стена южнее Золотых ворот, а затем, почти одновременно были пробиты стены у Ирининых, Медных и Волжских ворот.

Татары, как отметит историк, штурмовали проломы в конном строю, что было необычно для русичей. Ордынские кони скользили на окровавленных скатах вала, проваливались копытами в щели между бревнами, падали, подминали под себя всадников, а по их головам и спинам, по расщепленным бревнам, по расколотым щитам и опрокинутым котлам со смолой, спотыкаясь о трупы, скользя в лужах стынущей крови, визжа и воя, карабкались в проломы всё новые и новые ордынские тысячи.

Перебив осажденных, «воины ислама» пробились через вал и с воинственными криками ринулись по пылающим улочкам Нового города.

Но сеча не прекратилась. Уцелевшие русские воины, скучивались на перекрестках улиц и отчаянно рубились в узких проходах, между глухими частоколами, в тесноте дворов, уничтожали татар стрелами из окон. Тогда ордынцы принялись поджигать избы, деревянные храмы и хоромы. Владимирцы погибали в огне, но не сдавались врагу. Лишь немногие из них сумели пробиться к валам Мономахова города. Но туда уже ворвались свежие тумены Батыя.

Ордынцы сходу прорвали и последний оплот защитников стольного града – детинец Юрия Всеволодовича. Супруга великого князя, Агафия, дочь его, снохи, внучата ( не пощадил жестокий Юрий Всеволодович свою семью, бросил, заведомо зная, что Владимиру не устоять с малой ратью), бояре и часть народа укрылись в Успенском соборе. Но хан Батый приказал поджечь храм. Одни задохнулись от дыма, другие погибли в пламени или от мечей татар, ибо ордынцы выбили двери и ворвались в святой храм, прослышав о великих его сокровищах. Серебро, золото, драгоценные каменья, украшения икон и книг, вместе с богатыми одеждами княжескими, хранимыми в сей и в других церквах, сделались добычей иноверцев, которые «плавая в крови жителей, немногих брали в плен; и сии немногие, будучи нагие и влекомые в стан неприятельский, умирали от сильного мороза».

Князья Всеволод и Мстислав пробились сквозь толпы ордынцев, и все же сложили головы вне города.

Хан Батый явно не ожидал такого яростного сопротивления от незначительного русского гарнизона. Он понес ощутимый урон. (Эх, если бы великий князь прислушался к советам Василька Константиновича! Тогда едва ли могли одолеть ордынцы крупное русское войско. Едва ли!).

Стольный град Ростово-Суздальской Руси героически пал. Завоевав Владимир, татары разделились. Одни пошли к волжскому Городцу и костромскому Галичу, другие к Ростову и Ярославлю. В феврале месяце татары взяли 14 городов.

Хан Батый действовал расчетливо и продуманно. Его бесчисленные тумены прошлись по всем основным речным и торговым путям, и разрушили города, кои были центрами сопротивления и опорой русской ратной силы. Бытый надеялся, что Русь, лишенная крепостей и существенной части своего войска, станет беззащитной и покорится победителям.

Кроме того, хан Батый учитывал, что на Сити, в заволжских лесах, продолжал собирать войско великий князь Юрий Всеволодович. Завоевав многие города, он отрезал великокняжеский стан от северо-западных и западных земель Руси. В результате февральских походов 1238 года татарами были разрушены русские города на огромном пространстве – от Средней Волги до Твери. «И не было места, ни волости, где бы не воевали на Суздальской земле, и взяли городов четырнадцать в один месяц февраль».

- Теперь очередь за Ситью, - заявил Батый на очередном курултае. – Мои славные багатуры окружат войско неверных гяуров и уничтожат его. А дальше я пойду покорять другие страны. Я – наместник Аллаха на земле – завоюю весь мир!


Г л а в а 10 ПОДВИГ ВАСИЛЬКА

Великий князь Юрий Всеволодович, как только прибыл на Сить, недовольно поджал губы: на реке не оказалось крупных поселений. Вместо них – убогие деревеньки, раскинутые друг от друга на пять-десять верст.

Привыкший к удобным, теплым хоромам и роскоши, он не прожил в крестьянской избе и одного дня. Собрал с окрестных деревень мужиков и приказал спешно рубить терем.

- И чтоб за неделю управились!

Князю же Васильку было не до личного обустройства. В первый же день он пришел к Юрию Всеволодовичу и напомнил:

- Обещал ты, великий князь, разослать гонцов по соседним городам и землям, дабы шли к тебе с дружинами на Сить. Скачут ли гонцы?

- А тебе что – шлея под хвост попала? – ворчливо отозвался Юрий Всеволодович. – Вечно ты с докукой лезешь. Аль не чуешь, какие морозы? У писцов моих чернила стынут.

- Так ты своих бояр из изб выгони, а писцов к печам посади. Время не ждет, дядя!

- Без тебя ведаю, где кого сажать, - начал серчать Юрий Всеволодович. – Да в такую глухомань татары и сунуться не подумают. Чем им здесь поживиться? Лесной кикиморой?

- Напрасно шутишь, дядя. От татар нигде не отсидеться. Нужны подкрепления.

- Да ведаю! – вскинулся великий князь. – Будут подкрепления!

Но русские князья не торопились на помощь своему «брату старейшему», коего сами совсем недавно признали в «отца место». Не пришел на Сить, казалось бы самый надежный союзник великого князя, его брат со своими сильными новгородскими полками.

Летописец с горечью отметит: «И ждал Юрий Всеволодович брата своего Ярослава, и не было его».

Отказ Ярослава прийти на Сить привело князя Юрия в небывалое смятение. Сколь раз за свою жизнь он спасал и выручал брата, сажая его на разные «хлебные места». И вот тебе благодарность! В самый опасный час Ярослав и пальцем не пошевелил, дабы оказать брату помощь.

Не привел свои сильные полки и Александр Невский157. А ведь от Сити до многолюдного Новгорода вела сухопутная дорога, надежно прикрытая лесами от татарских полчищ.

Крайне встревожен был и князь Василько. Многие надежды его были связаны с мощными новгородскими и южнорусскими дружинами, приход коих на Сить обеспечивал надежный щит от татарских завоевателей. Не пришли! Отсиживаются по своим углам, в смутной надежде, что ордынцы не пойдут их воевать. Худая надежда. Даже киевскому князю, с его большой дружиной и сильной крепостью, не устоять против ордынцев. Только могучая, объединенная рать способна разбить воинов хана Батыя и выгнать их с русских земель. Ну, как не могут понять этого князья?! Ну, в какой другой державе могут так беспечно вести себя властители!

Досадовал, вскипал сердцем Василько и, чтобы как-то забыться, начинал обходить свою рать, в коей были не только старшая и «молодшая» дружины, но и войско из посадских людей и пешцев - мужиков. Лица ратников - суровы и напряженны. Каждого можно было понять: покинуты родной город и селища, оставлены жены и дети. Как они там? Упрятались ли по дальним урочищам и глухим деревенькам? Жалели Ростов, на что Василько Константинович отвечал:

- Город наш хоть и назван Ростовом Великим, но в нем, сами ведаете, чуть больше двух тысяч жителей. Ордынское же войско несметно.

- Понимаем, князь. Коль бы в Ростове остались – все костьми полегли. А здесь поганым мы зададим перцу. Как ни говори – семь княжьих ратей собралось. Сила!

20 февраля на Сить подошла небольшая дружина из Юрьева Польского, а через два дня великий князь получил известие, что к нему, окольными путями, продвигается конное и пешее войско князя Ивана Стародубского.

После захвата Владимира, тумены Батыя двинулись по льду Клязьмы к Стародубу, но местный князь, учитывая свои силы, заблаговременно отправил в заволжские леса не только свою семью, но и всех жителей города, не способных взяться за оружие. Увезены были в урочища и все богатства древнего Стародуба. Ордынцы остались без поживы. Не задержавшись в пустынном городе, татары напрямик, через леса, вышли к Городцу, стоявшему на левом берегу Волги, а далее двинулись вверх по реке и «все города попленили». Отдельные отряды татарской конницы заходили далеко на север и северо-восток, появлялись у Галича-Мерьского и даже у Вологды.

(Войско Ивана Стародубского к битве на Сити прийти так и не успело).

Восемь дружин разместились на Сити. И всё же, раздумывал Василько, этого было крайне недостаточно, дабы достойно сразиться с полчищами Батыя. Хан привел на Русь 500-тысячное войско, а на Сити удалось собрать чуть больше 25 тысяч ратников, причем едва ли не третью часть из них представляли плохо вооруженные, не испытанные в сечах посадские черные люди и крестьяне.

И другое беспокоило князя Василька. Пять из восьми дружин были разбросаны по отдаленным деревням. Случись внезапное нападение ордынцев – и битва проиграна. Высказывал об этом великому князю:

- Надо сбить войско в один кулак, иначе все наши дружины татары разобьют поодиночке.

Юрий Всеволодович, как всегда не терпевший чьих-либо советов, гнул свое:

- Ты что, племянничек, хочешь всё мое войско загубить? Выглянь в окно. Мороз и железо рвет, и на лету птицу бьет.

- Преувеличиваешь, дядя. Не так уж и велики нынешние морозы. Ни один ратник из наших трех дружин не замерз, и другим нечего по дальним деревням околачиваться.

Дружины трех братьев – Василька, Всеволода и Владимира – расположились вблизи великокняжеского стана, разместившись в шалашах и рогожных палатках, утепленных войлоком, сеном и еловыми лапами в несколько слоев. У шалашей и палаток день и ночь горели костры. Князьям же и воеводам умелые гридни расставили походные шатры; окутали их медвежьими шкурами, закидали снегом, а внутри устлали досками и тюфяками, снятыми с розвальней из обоза.

- Собрать дружины успею! Меня врасплох не возьмешь.

Великий князь был уверен, что времени у него предостаточно. Глухие леса надежно прикроют Сить от ордынской конницы, и она, коль полезет, наверняка завязнет в снегах и заблудится в дремучих лесах.

- Да и целый сторожевой полк татар доглядывает. Воевода Дорофей – старый воробей, его на мякине не проведешь.

- Не слишком-то я доверяю твоему Дорофею Федоровичу.

- Это почему ж?

- Он хоть и старый воин, но нерасторопный. Как бы не прозевал ордынцев. Может, кого-то еще послать?

- Небось, твоего Неждана Корзуна? – с насмешкой произнес Юрий Всеволодович. – Ведаю, ведаю твоего любимца.

- Можно и Корзуна. Человек надежный.

- Обойдусь! – отмахнулся Юрий Всеволодович.

Каждый раз уходил Василько от великого князя с худым настроением. Горбатого да упрямого не переделаешь. Ты ему на голову масло лей, а он все говорит, что сало. И до чего ж не любит выслушивать советы! Несчастьем всё это может обернуться, большим несчастьем.

Князя Василька не покидала тревога, и она еще больше усилилась, когда в стан примчал сторожевой воевода Дорофей Федорович, стоявший у истоков реки Сити.

- Беда, великий князь! От Углича навалился Бурундуй с великим войском!

- Как это навалился?! – опешил Юрий Всеволодович. – А куда твой сторожевой полк глядел?

Воевода повинно заморгал бельмастыми, испуганными глазами.

- Прозевали мы татар, великий князь. Как туча налетела… Весь полк разбит.

- Как разбит? – и вовсе обмер Юрий Всеволодович.

- Разбит, великий князь, - понуро выдавил сторожевой воевода. – Конница Бурундуя идет на стан.

Надо было видеть смятенное лицо Юрия Всеволодовича. Он плюхнулся на крыльцо и повел растерянными глазами по князьям и боярам.

- Пресвятая Богородица, да что же это?.. Идет на стан, пресвятая Богородица…

- Довольно бормотать, дядя! – взорвался Василько. – Посылай немедля гонцов за дружинами. Нам же надо расставлять полки.

- Надо, - кивнул общевойсковой воевода Жирослав Михайлович.

Засуетились гонцы, запели рожки и свирели, заголосили трубы. Дружины великого князя и братьев Константиновичей принялись облачаться в доспехи.

Остальные дружины стали подтягиваться к великокняжескому стану лишь через два-три часа. Сам же Юрий Всеволодович приказал привести знахаря.

- Чти заговор противу ворога.

И знахарь, не раз выполнявший подобные повеления, забормотал:

- Срываю три былинки: белую, черную и красную. Красную былинку метать буду за Окиян-море, на остров Буян, под меч кладенец; черную былинку покачу под черного ворона, того ворона, что свил гнездо на семи дубах, а в гнезде лежит уздечка бранная с коня богатырского. Белую былинку заткну за пояс узорчатый, а в поясе узорчатом зашит, завит колчан с каленой стрелой. Красная былинка притащит мне меч кладенец, черная – достанет уздечку бранную, белая - откроет колчан с каленой стрелой. С тем мечом отобью силу чужеземную, с той уздечкой обратаю коня ярого, с тем колчаном, с каленой стрелой разобью врага басурманского.

- Разобьем, разобьем, Фатейка…Господи, лишь бы успеть расставить полки. Спаси, сохрани и помилуй, всемилостивый Господи! - взмолился Юрий Всеволодович.

Но полки расставить так и не удалось. Опоздали! Русские дружины были раскиданы по всей реке.

Бурундуй, еще перед битвой, изведав через юрких юртджи расположение русских полков, решил разделить свое войско на две части. Одни тумены двинулись по Волге и вышли в тыл урусам со стороны нынешнего Рыбинска. Другие тумены подощли со стороны Некоуза.

Сеча началась неожиданно для русских ратников. В самое доранье татары напали на передовой отряд Дорофея Федоровича и разбили его.

Юрий Всеволодович, узнав о внезапном нападении, спохватился, но собрать полки ему так и не удалось. Одновременно с севера напали тумены татар, шедшие от Ярославля. Они продвигались по Сити и уничтожали наспех собранные отряды русичей.

И всё же наскок татар удалось остановить. Сильнейший бой разгорелся подле деревни Красное, и был он настолько яростен и жесток, что после сечи «буквально текли реки крови». Был убит в этом ужасающем бою и Юрий Всеволодович.

(Историки и местные краеведы долго не могли понять, как татары могли так стремительно пройти в тыл деревни Станилово, в коем находился стан великого князя. Наиболее убедительный ответ, на наш взгляд, дал рыбинский краевед Владимир Гаврилов).

Со стороны Некоуза, рассказывает он, протекает речка Княжица, но упирается в глухие, непроходимые болота. Когда же краевед был в тех местах, то наткнулся на деревню Первовское. Возможно, она раньше называлась Перевозка и располагалась как раз на берегу небольшого озера, превратившегося со временем в болото. По льду озера татары и проникли в тыл.

Остатки русских войск были выдавлены на лед Сити. Под напором несколько тысяч человек, зажатых в одном месте, лед провалился, и воины очутились в реке. Татары добивали их стрелами. В тот день погибло настолько много ратников, что трупы скопились в излучине реки. Создалась самопроизвольная плотина. Река вышла из берегов. (Это место до сих пор именуют в народе «плотищи». А деревня Раково называется так потому, говорит легенда, что это место стало поистине роковым для нескольких сотен пленных русских воинов. Озверевшие после битвы татары, отрубив им руки и ноги, заставляли ползти в церковь, где и сожгли всех без исключения).

Многие женщины, видя зверства иноземцев, бежали из деревень и собрались на небольшой горе, на берегу Сити. Там их и настигли татары, безжалостно надругались и уничтожили. Теперь эта гора называется «Бабьей».

Ордынцы налетели со всех сторон и жестоко расправлялись с неподготовленным к сече русским войском. Такого подарка мурза Бурундуй не ожидал. С гяурами тяжко биться, когда они непоколебимо стоят в хорошо изготовленных к бою полках: передовом, большом, полках правой и левой руки, сторожевом и засадном. В таком открытом, «полевом» сражении победить урусов крайне трудно. А здесь сам Аллах помог: большинство дружин так и не успели принять боевые порядки. Лишь три дружины изловчились к бою. (Эх, Юрий Всеволодович, Юрий Всеволодович! Поставить бы тебе с первого дня общевойсковым воеводой князя Василька Ростовского!).

Здесь сеча оказалась лютой. С невероятной храбростью сражались не только искушенные в боях дружинники, но и мужики. Не зря проводил учения Василько Константинович с пешей ратью. Он садился на коня, брал копье и рассказывал:

- Если поганый наезжает на тебя сбоку, бей копьем под щит, в живот, где доспеха нет. А коль татарин прямо напирает и никак не достать его из-за конской головы, то упри копье древком в землю и вали поганого вместе с конем. Без коня же степняк худой воин…

Сам показывал и других учил: как толковей мечом владеть, луком, сулицей и палицей, как искусней щитом прикрываться… Крепко же пригодилось учение мужикам – ополченцам!

Богатырствовал Лазутка Скитник. Боярин Неждан Корзун вновь взял его в свою дружину. От тяжелого, крыжатого меча Лазутки летели басурманские головы. Скитник разил татар, и старался быть ближе к молодому боярину, кой также отважно рубился с ордынцами.

Сеча принимала затяжной характер. Известный полководец Бурундуй посылал на русичей тумен за туменом, но русичи бились с таким ожесточением, что мурза не переставал удивляться. Эти гяуры всегда сражаются, как барсы. Диковинный народ! Во всех битвах, даже если они и в меньшинстве, гяуры оказывают отчаянное сопротивление. Вот и сейчас неверные взяты врасплох, со всех сторон окружены, но они не только не дрогнули, но и пытаются переломить ход сражения. Особенно опасны воины князя Василька Ростовского. (Бурундуй через своих юртджи уже знал, что Василько находится в стане великого князя, и что он в любую минуту готов выставить свое войско на татарские тумены). Не зря про ростовского князя предупреждал сам хан Батый:

- Этого князя не убивать. Взять в полон и переманить на сторону правоверных. Дать ему всё, что он запросит. Если Василько предпочтет жизнь, а не смерть, то с его помощью мы куда легче завоюем остальные урусские земли. Этот князь пользуется большим весом в своей стране. Такие люди нам всегда пригодятся. После покорения Руси, мы дадим ему ярлык на великое княжение. Не забудь ни одного моего слова, Бурундуй.

«Не забуду, - размышлял мурза. – Хан Батый не прощает и малейшего неповиновения. За любую крохотную провинность он отрубает головы даже самым ближним своим приближенным. Свирепость хана Батыя известна каждому правоверному».

Бурундуй не был трусом. Напротив, он считался одним из самых даровитых полководцев грозного Батыя. Он самозабвенно «любил блеск войны, гул и грохот боевых барабанов, хриплый вой боевых труб, призывающих в поход». Сама же битва, гибель людей и жажда добычи пьянили его кровь. Еще в молодости , как отметит известный историк, Бурундуй считался первейшим лучником рода и знал, как такими становятся. Он не помнил, когда отец дал ему первый маленький лук, как не помнил и того часа, когда его впервые оставили одного у гривы коня. Хорошо только запомнился день, в какой Бурундуй убил зазевавшегося у норы детеныша тарбагана, нажарил в костре и съел его нежное жирное мясо, посверкивая глазами на голодных неудачливых ровесников. И день, когда он всех победил в стрельбе из лука на ежегодном родовом празднике, другой великий праздник в том же памятном году, когда стрела Бурундуя догнала всадника-керанта, вошла ему в спину и пронзила сердце.

Он оценил радости степной охоты, новых побед в соперничестве и, посылая в пылу сражений стремительную легкую смерть впереди себя, познал высшее счастье стрелка из лука – глаз и стрела, рука и тетива становятся одним страстным, до предела напряженным центром вселенной, властителем расстояния, ветра, времени, цели; сей вожделенный миг он ценил дороже всего на свете и, казалось в ту пору, никогда б ни променял его, подобно иным, на доброе вино или власть над людьми, на самого лучшего сокола или коня, на горсти прозрачных камней или забавы с юной наложницей. Однако небо распорядилось так, что он получил всё это взамен уходящей воинской молодости, а сверх того мудрую, ревнивую и строгую опеку Субудая, чему вот-вот, кажется, должен наступить печальный конец, и капризную волю Бату, конца которой не предвидится, и неизвестность, скоропреходящую, мелкую, сегодняшнюю и великую завтрашнюю, когда он поведет степные войска к далекому западному морю!

Но Бурундуй не забывал и сладкую жизнь. Полководец любил перечитывать знаменитую книгу великого Чингисхана, который в своей «Яссе» сказал: «В чем наслаждение, в чем блаженство монгола? Оно в том, чтобы наступить пятою на горло возмутившихся и непокорных; заставить течь слезы по лицу и носу их; ездить на их тучных, приятно идущих иноходцах; сделать живот и пупок жен их постелью и подстилкою монгола; ласкать рукою, еще теплой от крови и от внутренностей мужей и сыновей их, розовые щечки их и аленькие губки их сосать…».

Бурундуй понимал толк в женщинах. Белотелые, русокосые юные полонянки приводили Бурундуя в неслыханное возбуждение. В своем гареме он держал свыше трехсот прекрасных русских наложниц. Многие из них пытались сопротивляться, но это еще больше возбуждало мурзу, и он овладевал ими силой. Самых же дерзких и неприступных, которые плевали ему в лицо и даже пытались его убить, он отдавал сотне нукеров.

- Насилуйте до тех пор, пока не сдохнут!

В его стане постоянно были и его соплеменницы. Это уже совсем другие женщины – покладистые, услужливые и ко всему привычные. Они, как и мужчины рождаются на телегах и в арбах и вырастают в седле; могут скакать без отдыха несколько дней и спать, сидя верхом на коне. Охотясь круглый год вместе с мужчинами, они ловко кидают аркан и бьют стрелой без промаха. Во время походов они «заведовали верблюдами, вьючными конями и возами, в которых берегли полученную при дележе добычу. Они вместе с пленными доили кобылиц, коров и верблюдиц, а во время стоянок варили в медных котлах пищу.

Маленькие дети, рожденные за время походов, сидели в повозках или в кожаных переметных сумах, иногда по двое, по трое на вьючных конях, а также за спиной ехавших верхом монголок.

Особенно Бурундуй ценил своих соплеменниц за то, что они очень воинственны, и не только метко спускают с лука стрелу, но и отчаянно сражаются на саблях и никогда, без особого приказа, как и воины – мужчины, не поворачивают вспять. Они сами рвутся в бой, и за последние месяцы, когда результат сечи был непредсказуем, Бурундуй неоднократно посылал соплеменниц на урусов.

Сейчас же, привстав на стременах, полководец чутко прислушивался к шуму битвы. Он был в шелковом малиновом чекмене, подбитом соболем. На низколобой голове –белый остроконечный колпак, опушенный красной лисой, на ногах – червленые гутулы158 из верблюжьей замши; сбоку, в зеленых сафьяновых ножнах, висела длинная сабля, с широкой рукоятью, сверкающая алмазами.

Подле Бурундуя сидели на конях могучие тургадуры159. Один из них держал на руках доспехи полководца – серебристую стальную кольчугу и китайский золотой шлем с бармицей-назатыльником, украшенный наверху крупным драгоценным алмазом; со шлема ниспадали четыре лисьих хвоста. Но Бурундуй облачаться в доспехи не спешил. Пока вовсю наступают правоверные. Слышны их беспрестанные, воинственные крики:

- Уррагах! Уррагах!160

Бурундуй спокоен: неверные, хоть и ожесточенно сопротивляются, но они будут разбиты. Слишком большой перевес в ордынском войске. Вскоре весь берег Сити будет усеян трупами урусов.

Бурундуй был настолько уверен в своей победе, что пригласил темников в шатер на достархан161. Проворные слуги, как всегда перед достарханом, переодели своего господина. Теперь мурза восседал на высоко взбитых подушках в белоснежной чалме из тончайшей ткани, усеянной жемчугом и алмазами, в парчовом халате с широким золотым поясом, усыпанном самоцветами, и в красных сафьяновых сапогах с нарядной вязью. Восседал и тянул кальян.162 На толстых циновках и пестрых коврах расселись темники и некоторые из тысячников. Весь обширный шатер увешан струйчатыми цветными материями. Золоченые решетчатые окна шатра были узки и скупо пропускали свет, но в высоких медных светильниках ярко полыхали толстые свечи из бараньего сала.

В зимнем шатре не так уж и тепло.

- Принесите мангал, - приказал Бурундуй.

Слуги кинулись к вьючным животным, а затем втащили в шатер походную жаровню на глинобитной подушке, раздули угли, раскалили мангал, и в шатре стало тепло.

- Достархан! – раздалось новое повеление Бурундуя.

Один из слуг- невольников, с серебряным кольцом в носу, ловким движением накинул на приземистый столик желтую шелковую скатерть, другие же слуги уставили достархан винами и яствами.

Бурундуй отправлял в рот поджаристые лепешки с запеченными кусочками сала и поглядывал на полог шатра, в который, каждые десять минут, входил вестник и докладывал:

- Битва еще не закончена, повелитель. Гяуры не сдаются.

- Они никогда не сдаются: не тот народ. Но конец их скор.

А вскоре не вошел, а вбежал новый вестник с радостным лицом.

- Великий князь Юрий убит! Его голова вскинута на копье!

Бурундуй поднялся с подушек и довольно хлопнул в ладоши.

- Кто сразил великого князя?

- Сотник Давлет. Он прорвался со своими джигитами прямо к шатру. Большой князь долго и храбро отбивался, но наш славный Давлет проткнул его копьем и отрубил саблей голову.

- Давлет – знатный воин, - кивнул Бурундуй и веселыми глазами повел по лицам темников. – Победа близка.

Темники подобострастно закричали:

- Слава великому полководцу Бурундую!

- Слава покорителю русских земель!

- Мы давно знаем тебя, несравненный Бурундуй, - начал свою льстивую речь темник Джанибек. – Ты великий воин. Сердце твое не знает страха. Мы помним все твои блистательные походы. Ты никогда не терпел поражений и всегда приносил наместнику Аллаха на земле, хану Батыю, богатую добычу. Теперь перед тобой полки Ростово-Суздальского княжества, которым не уйти от твоей карающей руки. Не пройдет и получаса, как мы будем скакать по телам падших гяуров. Слава великому полководцу!

Бурундуй вновь глянул на военачальников и громко произнес:

- Пейте кумыс и хорзу, и любуйтесь моими плясуньями.

У Бурундуя была привычка: перед концом победной битвы радовать себя и приближенных танцами полуобнаженных наложниц. Вскоре в шатре появились трое девушек: персиянка, булгарка и кахетинка. Сбросив с себя верхние одежды, плясуньи пали перед мурзой ниц.

Бурундуй взмахнул рукой, и в шатре зазвучали звонкие, мелодичные зурны. Плясуньи, большеглазые, юные, в легких прозрачных одеждах, тотчас поднялись и с улыбками начали свой танец. Все они были необычайно стройны и красивы, их гибкие полуголые тела замелькали вокруг достархана.

Темники и тысяцкие пили, ели и похотливо пожирали глазами наложниц Бурундуя.

Мурза довольно поглаживал короткую, подкрашенную хной бороду. Его танцовщицы могли украсить любой гарем. Жаль, не удается приручить к пляскам русских девушек. Во время битвы с соотичами они готовы умереть, чем плясать перед чужеземцами. Таковы уж эти упрямые, дерзкие гяурки.

В шатер вошел следующий вестовой, лицо его было встревоженным.

- Русский князь Василько прошел через твоих славных воинов, как нож через масло. Его дружина прорывается к стану, повелитель.

- Что? – изумился Бурундуй.

Смолкли зурны, наложницы прекратили пляски. Все военачальники повскакали со своих мест.

Полководец повернулся к Джанибеку и резко распорядился:

- Бросай навстречу свой тумен. Туфан и Саип – в обхват! Но не забудьте мой приказ. Василька доставить ко мне только живым.

Темники и тысяцкие выскочили из шатра. Бурундуй вновь поднялся на коня. Не прошло и пяти минут, как свежие ордынские полки ринулись на войско Василька. Полководец же невольно похвалил русского князя: « Василька не смутила даже смерть своего великого князя. Смел, смел ростовский багатур!»

Василько сражался, не снимая своего алого княжеского корзна. Пусть все ратники видят, что он жив и яростно бьется с врагами. После гибели Юрия Всеволодовича и большого воеводы, он принял командование войском на себя. Ему удалось собрать под своим стягом не только дружины братьев Всеволода и Владимира, но и остатки других полков.

В самый разгар битвы, улучив удобный момент, Василько Константинович направил к братьям посыльных с наказом: как только затрубит труба, всем воинам тотчас откатиться назад, а затем выпустить вперед лучников. (О такой уловке братья договорились еще перед сечей).

Так и сделали. Пока татары приходили в себя от неожиданного отступления урусов, перед ними вдруг оказались три тысячи лучников. Тугие луки, с крепкими жильными тетивами, были сделаны из дуба и даже из воловьих рогов, закрепленных комлями в железной оправе.

Великолепны были и стрелы, изготовленные подручными Ошани и Малея – оперенные, двукрылые и довольно длинные, заправленные в кожаные колчаны.

Вскоре тысячи каленых стрел с острыми, железными наконечниками полетели на ордынцев. И пущены они были так ловко и с такой силой, что «злые остроклювые птицы» пронизывали татар насквозь. Сотни ордынцев, вскидывая руками, западали со своих приземистых, косматых лошадей. А ратники вновь натягивали тетивы, неторопко водили острием, отыскивая нужную цель, и, наконец, спускали стрелы, которые со страшной силой вонзались в поганых.

Ордынцы, понеся ощутимый урон, дрогнули и повернули коней. Василько призывно и громогласно воскликнул:

- Вперед, славяне! Побьем поганых!

Русские дружины понеслись на степняков. Ордынцы попытались остановить натиск урусов своими лучниками, но их меткие стрелы отлетали от крепких кольчуг. (Знатно же постарались русские кузнецы!)

А дружины Василька всё продолжали и продолжали свой устрашающий напор. Вот тогда-то и помчал к Бурундую испуганный вестник.

Вскоре Василько увидел, как из заснеженного перелеска, с копьями наперевес, угрозливо вываливаются на истоптанное поле свежие тысячи ордынцев. Это был страшный час. Нет ничего в битве ужаснее, когда конница идет на конницу не с мечами и саблями, а именно с копьями.

- Держись, славяне! - вновь зычно воскликнул Василько.

И тут понеслось:

- Держись, Ростов!

- Держись, Углич!

- Держись, Ярославль!

В правой руке и русского и татарского всадника – длинное копье на увесистом ратовище, прижатое к боку, обладающее страшной убойной силой, и силу эту удваивает, утраивает бешено мчащийся конь. Столкнувшись со всего разгону, супротивники наносят такой чудовищный удар, что копье вбивается в человеческое тело, как нож в полть мяса и выходит наружу на добрый аршин. Здесь самое главное не промахнуться и первым нанести смертельный удар. Многое зависит не только от всадника, но и от умелого коня. Малейшая оплошность – и гибель неизбежна.

«Перехитрить, перехитрить врага!» – с такой мыслью мчался каждый всадник. И вот русичи и татары сшиблись. Потери с обеих сторон были огромны, не было перевеса ни на той, ни на другой стороне. А затем, когда всё смешалось, началась жестокая рубка на мечах и саблях. Здесь уже искуснее оказались русичи: не зря татары избегали открытых боев с более рослыми и сильными гяурами.

Князь Василько, пронзив копьем ордынца, теперь сражался своим знаменитым мечом, когда-то подаренным Алешей Поповичем. На всю жизнь запомнились его слова: «Не посрами, Василько, меча богатырского». И Василько не посрамил.

Лазутка же Скитник теперь уже орудовал с обеих рук. В правой – меч, в левой – увесистый кистень, прикрепленный к руке змеистой цепочкой. Этот железный ком с острыми шипами кузнецы прозвали «гасилом», ибо он, как свечку гасит жизнь человеческую. Могучий Скитник уложил десятки татар.

Пешцы-ополченцы разили степняков боевыми топорами на длинных рукоятках или окованными железом гвоздатыми дубинами, вдеваемые на кисть руки кожаными ремнями. Вот Сидорка Грибан взмахнул топором ( а уж его тяжела рученька давно привычна к топору) и размозжил татарину череп. Вкупе с ним билась и плотничья артель.

- Погуляем топориками, древосеки! Не робей, круши погань! – то и дело подбадривал свою артель Ревяка.

И топорики погуляли!

Другие же ополченцы ловко стягивали с коней татар острыми крючьями и уже на земле их добивали. В ход шли и ножи и палицы, и шестоперы.

Хрипящие кони, покрытые железными и кожаными панцирями, оставшись без всадников, метались по полю брани. Многие из них были ранены мечами, копьями и сулицами и, истекая кровью, норовили выбраться из лютой сечи. Другие же кони, татарские, - «звери с большой головой и со злыми глазами, рвали зубами и копытами свои собственные, облитые кровью кишки, мешающие им скакать, дыбиться и обрушивать свои передние копыта на череп, на лицо, на грудь врага, проламывая и кольчугу и грудь. Страшен взбесившийся, израненный ордынский конь! (Русский конь к такому не привычен: он более миролюбив).

Злая сеча продолжалась. Вой, визг, крики, хрипы, стоны раненых… Кровь стекала по обнаженным мечам и саблям, по их рукоятям и прилипала к рукам враждующих воинов. Всё больше и больше устилались берега Сити телами павших воинов.

Князь Василько ожесточенно рубился и изредка поглядывал на тающие дружины. И все же его не покидала надежда. Он должен непременно прорваться и вывести оставшееся войско в непроходимые для ордынцев леса.

И вдруг он с горечью заметил, как слева и справа на его дружины накатываются свежие татарские тумены на быстрых, лохматых конях с устрашающим кличем:

- Кху – Кху – Кху – Кху!

И этот звериный рык был настолько воинственен и жуток, что русичи дрогнули. Они и без того уже устали сражаться с несметными полчищами татар, а тут набегают новые орды.

Князь Василько поняв, что остатки его дружин вот-вот начнут отходить, во всю мочь закричал:

- Держитесь, други! Собьемся в кулак и прорубимся к лесу! За мно-о-ой!

И усталые, обескровленные дружины ринулись к Васильку, а тот будто живой воды глотнул, и с такой яростью обрушился на татар, что его богатырский меч вырубал улицы в ордынском войске.

Бурундуй,облаченный в золоченые доспехи, в окружении отборной сотни нукеров и тургадуров, выехал посмотреть на побоище. Урусы всё ближе и ближе подступают к спасительному лесу, но биться им осталось совсем недолго.

Острые, рысьи глаза Бурундуя тотчас отыскали в сече высокого, могучего всадника в алом плаще. Как он отважно бьется! Сколько же ярости и необоримой силы в этом удалом князе!

- Его трудно взять в полон, - с беспокойством произнес мурза. – Нет, каков багатур! Этот князь украсил бы войско самого великого хана. Но как схватить бесстрашного барса?

- Все тысячники и сотники предупреждены, - сказал темник Джанибек. - Он, конечно, барс, но даже барс выдохнется, если на него набросится тысяча шакалов.

- Ты прав, Джанибек… О, что я вижу? К барсу приближается наш славный воин Давлет. Он не уйдет без добычи. Он лучше всех кидает аркан.

Василько еще полчаса назад, в отчаянной свалке, был ранен в ногу и левое плечо, но он, и виду не подав, не сошел с коня, и теперь, истекая кровью, начал слабеть. У него закружилась голова, и в этот момент искусно брошенный аркан захлестнул его шею.


* * *


Князь Василько очнулся в полдень другого дня. Он оказался в походной арбе, утепленной звериными шкурами. Войско Бурундуя двигалось на другие княжества.

Весь вечер и всю ночь над Васильком колдовали табибы163: перевязывали раны, смазывали целебными мазями, поили отварами.

Василько открыл глаза и тотчас услышал голос толмача:

- Тебе лучше, князь?

Василько приподнялся и откинул войлочный полог арбы. Сердце его сжалось: арба перемещалась в середине ордынского войска.

- Почему я здесь?

- Ты потерял много крови, князь, и ушел в забытье, но тебя, слава Аллаху, вернули к жизни лучшие в мире табибы.

Где-то через час, дойдя до Шеренского леса, войско остановилось, и Василька повели к походному шатру Бурундуя.

- Ты отважный воин, князь. Хан Батый приказал сохранить тебе жизнь, и я выполнил его повеление.

- Зачем?

- Ради твоей славы и твоего величия, князь Ростовский. Если ты примешь нашу веру, то будешь не только сказочно богат, но и станешь верховным правителем всей Русской земли.

- Какая честь, - усмехнулся Василько. – И всего-то стать воином ислама.

- Именно так, князь Но прежде ты должен пройти обряд очищения огнем.

- Что за обряд?

- Древние поборники ислама воткнут два копья, перетянут их навершия веревкой и разложат под ней два костра. Ты должен, низко склонив голову, пройти меж двух огней под заклинания шаманок. А после первого очищения ты примешь вино и пищу, посланные с блюда нашего бога.

- Так-то уж прямо с блюда вашего бога, - рассмеялся Василько. - Он что, ваш бог, по земле в верблюжьих гутулах бегает?

- Не издевайся, князь! Великий Аллах всегда находится на небе, а его подобия – на земле. Видишь войлочного идола, что стоит на повозке близ моего шатра? Это и есть подобие Аллаха. От него-то ты и примешь пищу, которая завершит твое очищение. И не только твое. Не пройдет и двух лун, как правоверные завоюют весь мир, и все покоренные народы мы заставим принять ислам. Тебе выпала большая честь, князь Ростовский. Хан Батый выделит тебе отменное войско. Ты станешь одним из самых ближних сановников покорителя земель, но за это будешь собирать дань со своих урусов. А затем…

- Довольно! – резко оборвал мурзу Василько. – Я, православный христианин, никогда не пойду на такое унижение и никогда не предам ни Христа, ни своего Отечества!

- Не горячись, князь Василько, - повысил голос Бурундуй. – Чего стоит твоя вера, когда твой намалеванный на деревяшке бог позволил погибнуть почти всему русскому народу.

- Чушь, мурза! На Руси еще хватит народа, дабы остановить цепных псов Батыя. Настанет время, когда все ваши поганые орды костьми лягут на земле Русской.

- Одумайся, князь! – с раздражением произнес Бурундуй. – К вечеру ты дашь мне окончательный ответ. Надеюсь на твой разум.

- Не надейся, Бурундуй.

Однако у мурзы теплилась мысль, что русский князь всё же передумает: уж слишком заманчивы предложения хана Батыя, против них трудно устоять.

Василька увели в юрту, кою окружили два десятка конных нукеров и тургадуров. Бурундуй приказал принести князю сундук с золотом и драгоценными каменьями, и поставить на достарханный столик кувшин с кумысом и обильные татарские кушанья.

«Таких сокровищ русский князь и во сне не видывал. Они наверняка размягчат его сердце. Золото не говорит, да чудеса творит», - раздумывал Бурундуй.

Однако до вечера ждать не пришлось: явился один из нукеров и доложил:

- Урус выбросил из юрты кумыс и пищу.

- А золото?

- И золото выбросил в сугроб, мой повелитель.

Бурундуй зашелся от гнева.

- Связать ему руки и доставить ко мне!

Мурза вышел из шатра. Над ордынским станом закрутилась бесноватая метель. Бурундуй застыл в нервозном ожидании.

Василька привел десяток нукеров. Он был без шапки. Русые кудри, разметавшиеся по широким плечам, были присыпаны снежной порошей. Глаза – суровые, непоколебимые.

«Красив же и статен этот ростовский князь», - невольно отметил мурза.

- Каков же твой окончательный ответ?

- Всё тот же, мурза. Я никогда не приму вашу поганую веру, - твердо и веско отозвался Василько.

- Тогда ты умрешь. Твоя смерть будет жуткой.

- Я не страшусь смерти. Жизнь дает один только Бог, а отнимает всякая гадина. Однако ведай, ханский ублюдок, что божья кара не минует ни одного поганого, поднявшего на православного человека меч. И тебе не долго не жить, выродок сатаны.

Бурундуй пришел в ярость:

- Нукеры, начинайте казнь!

Нукеры подступили к Васильку с кинжалами, острыми длинными иглами и железными терпугами с заточенными наконечниками.

- Режьте его, как барана, и раздробите все его кости.

Такую чудовищную казнь никто еще не выдерживал, но, на удивление Бурундуя и его палачей, Василько не издал ни единого стона. Обессиленный, он опустился разбитыми коленями в сугроб.

Бурундуй подошел к окровавленному князю и злобно прохрипел:

- Вот так каждый урус будет стоять перед правоверными на коленях.

Василько, превозмогая неописуемую, адскую боль, нашел в себя силы подняться.

- Тому не бывать! Знай же, ублюдок: никто и никогда не поставит Русь на колени. Никогда!

Это были последние слова Василька. Бурундуй в бешенстве взмахнул саблей.


ВМЕСТО ЭПИЛОГА

Татарские полчища преследовали остатки русских дружин до устья Сити.

Несмотря на поражение русского войска (по существенной вине великого князя Юрия Всеволодовича), сражение на Сити занимает важное место в героической борьбе Руси против нашествия Батыя. Татаро-монголы понесли большой урон. Но не только в этом значение битвы на Сити. Хану Батыю пришлось выдвинуть далеко на Север, в сторону от основных центров Руси, огромные силы. В результате войско татаро-монгол, шедшее на северо-запад было значительно обессилено. Не случайно отряды Батыя надолго задержались у стен небольшого города Торжка. Время наступления на Новгород и другие города Северо-западной Руси было упущено.

Завоевание Руси татаро-монгольскими полчищами шло четыре года. «Батый, как лютый зверь, пожирал целые области, терзая когтями остатки», храбрейшие князья Руси пали в битвах; другие скитались в чуждых землях. Матери плакали о детях, пред их глазами растоптанных конями ордынскими, а девушки о своей невинности: сколь многие из них, желая уйти от позора, бросались на острый нож или в глубокие реки!.. Живые завидовали спокойствию мертвых…Но и татары понесли громадные потери. Войска хана Батыя вышли на западные рубежи Русской земли серьезно ослабленными. Героическая оборона русским народом родной земли, родных городов, явилась решающей причиной, благодаря которой сорвался план татаро-монгольских захватчиков завоевать всю Европу. Великое всемирно-историческое значение подвига русского народа состояло в том, что он подорвал силу монгольских войск. Русский народ защитил народы Западной Европы от надвигавшейся на них лавины татаро-монгольских полчищ и тем самым обеспечил для них возможность нормального экономического и культурного развития.

В битве же на Сити погибли не только князь Василько Константинович и бездарный великий князь Юрий Всеволодович, но и его брат Святослав Юрьевич, а также брат Василька - Всеволод Константинович Ярославский и другие князья.

Владимиру Углицкому и боярину Неждану Корзуну удалось спастись, а вот старый воевода Воислав Добрынич скончался от многочисленных ран.

Живы остались Лазутка Скитник и Сидорка Грибан, оба вернулись на Ростовскую землю.

После гибели Юрия Всеволодовича, ярлык на великое княжение получил из рук хана Батыя – Ярослав Всеволодович, пройдя «очищение огнем». Ради власти он пошел на неслыханное унижение и оскорбление и, заполучив заветный ярлык, тотчас (во время Батыева нашествия, когда татары громили Переяславские и Черниговские земли) двинул свою дружину на русичей и «взял град Каменец (Подольский) и княгиню Михайлову, со множеством пленных привел в свои волости»!

Тело Василька было найдено в Шеренском лесу сыном сельского попа, неким Андреяном и его женой Марией, и было спрятано в укромном месте. Некоторое время спустя, тело Василька Константиновича было доставлено в Ростов и положено с большими почестями в белокаменном Успенском соборе, «между престолом и царскими вратами». По Васильку скорбела вся Ростовская земля: он был уважаем и любим в народе. Не случайно «Лаврентьевская летопись» назовет его, как и отца, «мудрым».

Княгиня Мария, вернувшись в Ростов Великий, горячо оплакала своего любимого мужа. Ее горе было безмерно и безутешно.

Уже в Ростове она займется не только летописанием, но и напишет-таки своё блистательное «Слово о полку Игорев»164. Через несколько лет Ростов Великий станет одним из центов подготовки антиордынского восстания. Активными участниками его станут Александр Невский, княгиня Мария, ее сыновья Борис и Глеб, а также герои настоящего романа Неждан Корзун, Лазутка Скитник, его жена Олеся, Сидорка Грибан и другие ростовцы.

Но это уже иное повествование…

СНОСКИ:

←1 П о р у б - земляная тюрьма.

←2 В и р а - денежный штраф за найденного убитого.

←3 Ногаты - древняя монеты; по «Русской Правде» за 1 куну давали 4 но-гаты; к у н а или «кунья мордка» - денежный знак, когда беличьи, лисьи, куньи, бобровые и собольи меха заменяли деньги.

←4 Гривна - основная денежная единица в древней до монгольской Руси - равная полфунту золотого или серебряного слитка.

←5 Гридни - дружинники, мечники, меченоши.

←6 Уменьшительно-ласкательное имя Александра. Ростовцы любовно называли Поповича - Алешей.

←7 О б е т - обещание, обязательство, принятое из религиозных побуждений.

←8

←9  К н я ж ь и  м у ж и - старшие дружинники, бояре.

←10 На месте Велеса в ХІ веке был основан Богоявленский – Авраамиев монастырь.

←11

←12 В районе Спасо-Яковлевского монастыря Ростова.

←13 Л е п о т а - красота.

←14 З а м я т н я - разбой, погромы, мятеж и т. п.

←15 Б р а ш н о - еда, пища, хлеб-соль, корм, варево, яства

←16 Впоследствии родина ростовского митрополита , создателя Кремля, Ионы Сысоевича.

←17 Н е м е т ч и н а - так называли в Древней Руси Западную Европу.

←18 Позднее - Рождественский остров, теперь же - Левский.

←19 Б у л г а р ы - народы, населявшие территорию Среднего Поволжья.

←20 Д ю к а - угрюмый, нелюдимый человек.

←21 Ш а н д а н - подсвечник.

←22 Г д а - древнее название реки Сара.

←23 Я н д о в а или е н д о в а - большой низкий сосуд.

←24 У т в а р ь - совокупность предметов необходимых в обиходе.

←25 Г р и д н и ц а - строение при княжеском дворце для совещаний с гриднями и пиров.

←26 Г о с т ь - иноземный или иногородний купец, живущий и торгующий не там, где приписан.

←27 А ф а н а с ь е в с к и е м о р о з ы - с 18 января.

←28 Ж е л е з а - вязи, оковы, кандалы, ножные и ручные цепи.

←29 А к с и н ь я  п о л у х л е б н и ц а - 24 января.

←30 Б л а г о в е щ е н ь е - 25 марта.

←31 Т у м е н - отряд в 10 тысяч воинов.

←32 Так называет Алешу Поповича «Никоновская летопись».

←33 К л ю ч н и к - придворный чин, заведовавший съестными припасами, погребом, слугами и пр. В монастырях тоже бывают ключники.

←34 Б о р т ь - дуплястое дерево, дуплявый пень, дупляк, в котором водятся пчелы. Б о р т н и к - человек, занимающийся пчеловодством в бортных лесах.

←35 Л е п ы й - красивый.

←36 П а н а г и я - нагрудный знак православных епископов в виде небольшой, обычно украшенной драгоценными камнями иконки, носимой на груди, поверх одеяния.

←37  А м в о н - возвышенная площадка в церкви перед так называемы ми царскими вратами.

←38 В описываемый период лекари («лечцы») входили в число церковных людей и обслуживали княжеские и боярские дворы.

←39 Т о л м а ч - переводчик.

←40 Литературную форму для своего «Поучения» Владимир Мономах нашел в изборнике Святослава, содержащем, в частности, «Поучение к своим сыновьям» Ксенофонта и «Поучение к своему сыну» Феодоры.[

←41 Г р а д с к и е  с т а р ц ы - выборные военные власти города, которые имели право заседать в Боярской думе князя.

←42 В е с и - деревни и села.

←43 С и в е р к о - северный ветер.

←44 Ч у д ь - финские племена.

←45 Х в а л ы н с к о е  м о р е - Каспийское.

←46 Х о р е з м и й ц ы - древний ирано-язычный народ, населявший Хорезм, слившийся затем с другими племенами.

←47 О р а т ь - пахать.

←48 5 апреля.

←49 А л а н ы - осетины.

←50 П о л о в е ц к и й  в а л - отгораживал Русь от степи.

←51 К у р у л т а й - съезд монголо - татарской знати.

←52 Н у к е р ы - воины.

←53 К а с о ги - черкесы.

←54 В е п р и - зубры.

←55 Т у р - дикий кабан.

←56 Т а т а р ы - так на Руси называли монголо-татар.

←57 М е ч к л а д е н е ц - булатный меч.

←58 15 апреля.

←59 П е р в ы й  С п а с - 15 августа.

←60 Имеется ввиду Переяславль Южный. Переяславское княжество, древне-русское, по левым притокам Днепра – Суле, Пслу и др; разорено монголо-татарами в 1239 году. Переяславль известен с 911 года. (Ныне Переяславль Хмельницкий).

←61 Ч е р н ы е  к л о б у к и, или к о у и - степные кочевники, близкие мпо языку и быту к половца.

←62 В е ж и - становища кочевников.

←63 Л у к о м о р ь е - древнее название морского берега, залива, бухты. Половцы, которые жили на берегах Азовского моря, назывались «Лукоморскими половцами».

←64 К а л и т а - кожаная сума или кошель для денег, которые носили на поясе; подвесной карман.

←65 И з о г р а ф - художник, живописец.

←66 Ж е н к а - женщина, баба, вдова простолюдина, не венчанная жена.

←67 В а с и л ь е  в д е н ь - 1 января. (Все даты приведены по старому стилю).

←68 В л а с ь е в с к и е  м о р о з ы - с 3 по 11 февраля.

←69 М о к ш а н е  и  э р з я - древнее название мордовцев.

←70 О р а л а - сохи.

←71 Г а й т а н - снурок, плетежок, тесьма, на которых носят нательный крест.

←72 Мстислав Удалой умрет в 1228 году.

←73 Р у д а - кровь.

←74 М а у н - древнее название валерианы лекарственной.

←75 С р е т е н с к и е  м о р о з ы - со 2 февраля.

←76 К р е с т е ц - перекресток.

←77  к у л и н а  г р е ч и ш н и ц а - 13 июня.

←78 Ф е д о р  Л е т н и й - 8 июня.

←79 Л о н и с ь - вчера, недавно, намедни.

←80 Св. Лаврентий - 10 августа.

←81 М о к р и д а - 19 июля.

←82 Ч е т ь или ч е т в е р т ь - старая русская мера объема сыпучих тел, содержащая в себе 8 четвериков (около 200 литров).

←83 Е г о р и й  в е ш н и й - 9 мая.

←84 Т а т ь - вор, грабитель, разбойник, злодей.

←85 К а л и к а п е р е х о ж и й - паломник, странник, нищий, большей частью слепой, собирающий милостыню пением духовных стихов.

←86 Ж у р а в л ь - колодец.

←87 У к л а д - древнее название стали, которую накладывают или наваривают на различные орудия или оружие.

←88 964 год по новому летоисчислению.

←89 В а р я ж с к о е  м о р е - Балтийское.

←90 К и л я к - старинное название килы, грыжи.

←91 У б р у с - платок.

←92 Е г о р и й Х р а б р ы й - 23 апреля.

←93 Б а х и л ы - б р о д н и - рабочие сапоги с голенищами на помочах.

←94 П а г у б а - горе, несчастье, беда.

←95 К л а д е н е ц - булат, сталь, уклад. Меч кладенец.

←96  В описываемые времена некоторые русские князья имели целые гаремы наложниц, следуя примеру мусульманских властителей - ханов и шахов.

←97 К и к а - женский головной убор, плотно закрывающий волосы.

←98 Г и л ь - мятеж, бунт.

←99 К а з а н с к а я  Б о г о м а т е р ь - 8 июля.

←100 Т е р п у г - напильник, которым точили мечи, сабли и др. оружие.

←101 Х а м о в н и к - ткач, скатерник, полотнянщик.

←102 Г о с т и - иноземные или иногородние купцы, живущие и торгующие не там, где приписаны.

←103 Я д ы ж н и к и - гуляки.

←104 К а м е н ь - так в древности называли Уральские горы.

←105 Т о р г о в ы е   с и д е л ь ц ы - продавцы.

←106 Г р у д н а я  ж а б а - сердечный приступ.

←107 К о н о в о д - в данном случае, вожак, руководитель в каком-нибудь деле,зачинщик.

←108 Е п и т и м ь я - род наказания, налагаемого церковью на нарушившего религиозные нормы (состоит в посте, длительных молитвах т..п.

←109 Х н а - красно-желтая краска, употребляемая для окраски шерсти, а также для окраски волос, ногтей и т.п. Известна с древних времен. На Руси хной часто пользовались ряженые скоморохи.

←110 Ж и т о - название в одних местах - ржи, в других - ячменя, в третьих - вообще всякого хлеба в зерне или на корню.

←111  М и т р а - высокий, с круглым верхом позолоченный и украшенный религиозными эмблемами головной убор высшего духовенства и заслуженных православных священников, надеваемый при полном облачении.

←112 П а н а г и я - нагрудный знак православных епископов в виде небольшой, обычно украшенной драгоценными камнями иконки на цепочке, носимой на шее поверх одеяния.

←113 С м и р н о м - траурном, черном.

←114 В Древней Руси и зимой и летом покойников хоронили на санях.

←115 Ю ф т ь – кожа рослого быка или коровы, выделанная по русскому способу, на чистом дегте. Белая или черная юфть.

←116 24 июля по ст. стилю.

←117 К о л т ы - женское украшение в виде подвески.

←118 О б е д н я - главная церковная служба у христиан, совершаемая утром или в первую половину дня; литургия.

←119 На Руси существовал обычай: прежде, чем супругам заняться любовью, иконы закрывали занавесью; этот обычай существует в некоторых религиозных семьях и до сих пор.

←120 С т р а д н и к - пахарь, крестьянин.

←121 В е р т е н ь - расстояние на пашне между точками поворота сохи.

←122 П о л ю д ь е - сбор дани с княжеских вассалов в древней Руси.

←123 П о к р о в - 1 октября. После Покрова на Руси обычно начинали собирать с крестьян оброк.

←124 П о д н о г о т н а я - правда, истина, тщательно скрываемые обстоятельства, подробности чего-либо (от старинной пытки - запускания гвоздей под ногти допрашиваемого, чтобы заставить его рассказать всю правду.

←125 П о р у ч и - короткие рукава в облачении священнослужителей,нарукавники.

←126 Е п и т р а х и л ь - в православной церкви часть обрядового облачения священника, представляющая собой длинную ленту, надеваемую на шею и спускающуюся на грудь.

←127 Имеется ввиду солнечное затмение, которое произошло во время похода князя Игоря Северского на половцев.

←128 Имеются научные сведения о попытках сохранения и водворения дохристианских верований в конце ХІІ – начале ХІІІ вв.

←129 А д а м а н т – бриллиант.

←130 В Древней Руси свадьбы обычно играли после Покрова Свадебника, т.е. после 1 октября.

←131 Б а х а р ь (Бахорь) – сказочник.

←132 В данной главе автор опирался на исследования историка В. Чивилихина.

←133 Т м у т а р а к а н ь - современная Тамань – древний город у Керченского пролива, бывший большой международный порт.

←134 Р у с с к о е   м о р е - Черное море.

←135 Т а м а р а - царица Грузии (1184 – 1207). В ее царствование Грузия добилась больших военно-политических успехов. Ей пос вящена поэма Шота Руставели «Витязь в барсовой шкуре».

←136 Л и х о р е ч ь е – едкая сатира.

←137 Многие ученые и историки, в т.ч. и академик Д.С. Лиха- чев, считали Марию самой образованной женщиной средневековья.

←138 Шахматы известны на Руси с девятого века. Изобрели же эту игру в Индии, в шестом веке.

←139 «Браслеты с изображением русалок находят в составе боярских и княжеских кладов ХІІ – ХІІІ вв. Наличие среди них подчеркнуто языческих сцен показывает, что боярыни и княгини эпохи «Слова о полку Игореве», очевидно принимали участие в народных ритуальных танцах плодородия подобно тому, как Иван Грозный в молодости пахал весеннюю пашню в Коломне». (Б.А. Рыбаков. Язычество древних славян).

←140 Любеч - древне-русский город Черниговской области. Упомянут летописью в 882 году. В Любече проходил один из княжеских съездов в 1097 году.

←141 3 апреля.

←142 З а р о д - стог сена, скирда.

←143 описываемые времена покойника хоронили в день смерти.

←144  Ц е л о в а л ь н и к - выборное должность лицо. Слово это произошло «целования креста» в том, что служба буде выполняться честно.

←145  И з г и р ь - паук.

←146

←147  И р т д ж и – разведчики.

←148  Г я у р – так татары называли русских людей.

←149 Т у м е н – отряд в десять тысяч воинов.

←150 Т е м н и к – начальник тумена.

←151 У л у с – становище кочевников.

←152 Точное местоположение Онузы неизвестно; видимо, это где-то в среднем течении рек Лесной Воронеж и Польный Воронеж.

←153 М а х а н – жареное мясо конины.

←154 Т о л м а ч - переводчик.

←155

←156 Я с ы р ь - пленники.

←157 Александр Ярославич Невский самостоятельно правил Новгородом с 1236 года.

←158 Г у т у л ы - татаро-монгольские сапоги без каблуков.

←159 Т у р г а д у р ы - телохранители.

←160 У р р а г а х - вперед.

←161 Д о с т а р х а н - угощение, а также нарядная скатерть, накрываемая для пиршества. Обычно татары перед битвой устраивали малый достархан, а после победы – большой.

←162 К а л ь я н - восточный курительный прибор, в котором табачный дым очищается, проходя через сосуд с водой.

←163 Т а б и б ы - татаро-монгольские лекари.

←164 Создатель «Слова о полку Игореве» не известен, однако существуют гипотезы некоторых исследователей, предполагающих авторство княгини Марии Ростовской, к которым присоединяется и автор данного произведения.

Валерий Замыслов КНЯГИНЯ МАРИЯ

Часть первая

Глава 1 НАРОД ЗАХОЧЕТ, БЕЗДНУ ПЕРЕСКОЧИТ

Княгиня Мария, вернувшись из Белоозера в Ростов, похоронив мужа, не стала, как того требовал обычай, постригаться в монахини. Молвила епископу Кириллу:

— Прости, владыка, но я не пойду в обитель. Мне надлежит малолетних детей поднять.

— Но… как же на сие посмотрят благочестивые люди? Ведь можно, княгиня, управлять княжеством и из обители.

— Обитель — для служения Богу, а не для княжеских дел, — твердо произнесла Мария.

И епископ больше не приставал к Марии с этим вопросом. Ведал: княгиня, коль что задумает, решения своего не изменит. Значит, так Богу угодно.

Марии Михайловне после битвы на Сити было 28 лет. Совсем еще молодая женщина, но она даже не могла себе представить, какого чрезмерного труда потребует ростовское княжение.

После девятин, поблекшая и почерневшая от горя, Мария пришла к своему духовному отцу и заявила:

— Надумала я, владыка, монастырь ставить.

— Дело богоугодное, дочь моя, — осторожно кашлянул в густую бороду Кирилл. — Но по силам ли нам сие? Время ли ныне женские обители воздвигать?

— Допрежь отвечу на твой первый вопрос, святой отец. Сил, и в самом деле, мало. Казна пуста, вся она ушла на дружину и ополчение. А многих древоделов и каменных дел мастеров безбожные татары в полон свели. И всё же нам повезло. Не зря Василько Константинович добрым мастерам приказал в лесах упрятаться. Самому на злую сечу идти, а у него дума о будущем Ростове. И о другом мыслил мой супруг. Придут ордынцы в Ростов, а в нем ни людей, ни богатств, нечем поживиться. Вот татары и ушли не солоно хлебавши. Бурундуй со зла приказал выжечь город, но как только избы и хоромы огнем занялись, небывалая гроза с ливнем навалилась. Бог всё видит. Бурундуй к Угличу спешил, почти весь Ростов и сохранился.

— Ты права, дочь моя. Божьим промыслом град уцелел… И всё же где казны на монастырь сыскать? Я, конечно, внесу свой вклад, но этого зело мало. Женский монастырь — не церковь — обыденка[240].

— Не женский, а мужской, — поправила епископа Мария Михайловна.

— Мужской, — удивился владыка. — А я-то думал, что для себя хочешь обитель поставить, дабы, как дети подрастут, о душе своей подумать… Но на мужской монастырь денег еще более понадобится.

— Понадобится, еще, как понадобится. То будет не простой монастырь, а добрая крепость. Есть у нас твердыня на восточной стороне Ростова — Авраамиев монастырь, — будет и на западной.

— Надеюсь, и место приглядела, дочь моя?

— Приглядела, владыка. На мысу озера Неро, в двух верстах от города, кой закроет подступы врагу с запада. На дороге будет стоять, коя ведет в Переяславль-Залесский и Москву, откуда и пришли ордынские полчища. Имя же монастырю, коль благословишь, будет Спасским, ибо Спас — защитник.

— Русь лежит в развалинах, не успела еще кровь высохнуть, а ты уже о защите державы печешься. Не рано ли, дочь моя? Сейчас, дай Бог, из пепелищ подняться. Нет такого князя, кто помышлял бы меч на Орду поднять.

— Есть такой князь, владыка. Двоюродный брат Василька Константиновича — Александр Ярославич.

Глаза епископа холодно блеснули.

— Сын нашего врага Ярослава Всеволодовича, кой вкупе с братом своим Юрием не единожды помышлял взять копьем Ростов? И не просто взять, а поубивать людей, и пройтись огнем и мечом по всему Ростовскому княжеству. Отец Александра нелюбим всем народом русским. Не побоюсь этого слова. Но он подобен Иуде. Не он ли лобзал ноги Батыя, дабы получить от него ярлык на великое княжение. Выюлил! Даже брата своего, Юрия Всеволодовича, предал. Да ежели бы он пришел на Сить со всем войском, не видать бы Бурундую победы. Тьфу!

Владыка распалился не на шутку. Мария ведала: причина его гнева крылась глубже. Князь Ярослав Всеволодович отнял у ростовской епархии все церковные владения, находящиеся в переяславских землях. И не только: Переяславль был передан в церковное подчинение Владимиру. Такого грубого вмешательства в церковные дела новый ростовский епископ Кирилл Второй терпеть не мог.

— Речь не о Ярославе Всеволодовиче, святой отец, — мягко произнесла Мария. — Бог ему за всё воздаст. Сын же за Ярослава не в ответе. Встречалась с ним в минувшее пролетье. Ныне ему восемнадцать, но совсем не похож на отца. Честен, отважен, горячо ратует за Русь. Мыслю, не пройдет и трех-четырех лет, как о нем заговорят во всех княжествах. Вижу в нем не стяжателя, и не корыстолюбца, а государственного мужа.

— Поглядим, поглядим, что из сего молодого князя получится, — продолжал осторожничать владыка. — И всё же, где ты казны на монастырь наберешься, после такого разорения?

— Твердыня нужна прежде всего народу, вот к нему и обращусь. Как сказывают: народ захочет, бездну перескочит. Кликну на помочь или на толоку, как в миру говорят.

Мария подняла на епископа свои усталые, воспаленные глаза и молвила с надеждой:

— Ты всегда помогал мне, владыка. Обратись и ты к народу. Твое пасторское слово много значит.

— Помогу, княгиня. Я буду молиться за тебя во всех делах твоих.

Владыке можно было верить. Шесть лет он в Ростовской епархии, и все эти годы был Васильку Константиновичу и Марии Михайловне надежным другом.


* * *
Монах Дионисий шел из Москвы в Ростов Великий. Позади остались выжженная обитель и храмы, дотла спаленная крепостица и трупы павших в лютой сече москвитян.

Монах был одним из «ученых мужей», отменным книжником и летописцем. Он не был еще стар и имел довольно крепкое тело. Шел берегом Москвы-реки в затрапезном подряснике и черной скуфье, опираясь на рогатый посох. За покатыми, выносливыми плечами — тощая котома со скудным брашном; под мышкой висела на кожаном ремне скорописная доска, с вделанной в нее скляницей с чернилами, завинченной медной крышкой и связкой гусиных перьев.

Свежий майский ветер трепал продолговатую волнистую бороду, колыхал легкокрылые белые навершья тщательно очищенных перьев.

Дионисий вышел к одному из поселений и содрогнулся. Все избы сожжены, а вокруг них валяются обглоданные собаками и вороньем тела зарубленных мужчин, женщин и детей. Видимо поганые навалились внезапно, многие из мужчин не успели даже схватиться за топоры и рогатины. Ордынцы не пощадили даже стариков и младенцев. Тела молодых женщин и девушек были полностью обнажены и обесчещены, в некоторых из них торчали заостренные колья.

Инок упал на колени, закрестился. Господи! Какая злая погибель и какое же изуверство и варварское надругательство! Накажи изуверов, Господь всемогущий!

И чем дальше шел Дионисий по опустошенной Руси, тем всё больше он видел страшные разорения и погибших русичей. Над костьми и жутко оскаленными голыми черепами всё еще кружились стаи воронов.

Иногда монаху встречались истощенные люди, пробиравшиеся из лесных урочищ к своим пепелищам, дабы предать земле сосельников. Тяжко было смотреть в их мученические, изможденные лица.

— А дале как быть, отче? — спрашивали погорельцы.

— Вся Русь впусте лежит. Помощи ждать неоткуда. Сбивайтесь в артели и рубите новые избы. Надо заново Русь поднимать.

Глава 2 НЕ ПОСТОЯЛ ЗА СВЯТУЮ РУСЬ

Не успели, как следует просохнуть дороги, как через Ростов из Новгорода проследовала дружина Ярослава Всеволодовича, торопившегося занять, выклянченный у хана Батыя, великокняжеский престол.

Встреча с княгиней Марией Михайловной была недружелюбной и короткой. Ярослав ни брашна не откушал, ни вина не пригубил. Властно молвил:

— Как великий князь всея Руси отдаю Ростов и Суздаль на княжение брату своему Святославу.

Ростовские бояре недоуменно глянули на Марию Михайловну. Княгиня же, обычно уравновешенная, на сей раз вспылила:

— Побойся Бога, князь Ярослав Всеволодович! До совершеннолетия Бориса Ростов должен унаследовать, оставшийся в живых, брат Василька Константиновича — Владимир.

— Кому и где владеть княжеством — мне решать, великому князю. И закончим на этом разговор. А коль замятню надумаешь учинить, то тебя и бояр твоих своевольных укажу в железа заковать.

Ярослав Всеволодович поднялся из кресла и ступил к окну.

— Глянь на мою мощную дружину. Весь детинец заполонила. А что у тебя, сирой вдовицы? Положил свою дружину на Сити твой неразумный муженек. Батый ему дружбу предлагал, а он, видишь ли, погеройствовать захотел, самого хана победить, вот и получил по шапке.

Мария Михайловна гневно сверкнула очами:

— Муж мой за Отчизну кровь проливал, а вот ты и пальцем не пошевелил, дабы за святую Русь постоять. Больше того, на позорный поклон к Батыю побежал…

— Буде! — взорвался Ярослав. — Еще одно слово и я прикажу кинуть тебя в темницу. Буде!

К Марии Михайловне поспешил Неждан Корзун и, нарушая всякий этикет, крепко стиснул кисть ее правой руки.

— Ради Бога, успокойся, княгиня. Успокойся!

Мария Михайловна кинула на Ярослава осуждающий взгляд и молча вышла из покоев.

Неждан Иванович поспешил загладить ссору:

— Ты уж прости ее, великий князь. Ведь она токмо мужа оплакала. Мы в твоей воле.

— Ну-ну… Давно бы так, ближний боярин, — остывая, усмехнулся Ярослав. — У брата моего, Святослава, быть вам в полном послушании. Прощайте, бояре.

Великий князь, оставив в Ростове Святослава, повел свою дружину к Владимиру.

Бояре хорошо понимали, что Неждану Ивановичу Корзуну пришлось принять удар на себя. Не подойди он вовремя к княгине, и дело бы приняло дурной оборот. Понимали бояре и другое: Корзун, как и все ростовцы, презирают новоиспеченного великого князя и готовы схватиться с ним в любую минуту. Но время сейчас играет на Ярослава: за ним не только сильная дружина, но и мощная поддержка хана Батыя. Ростову же надо выждать, и вести тонкую дипломатичную игру. Этим новым искусством должна овладеть Мария.

Княгиня, провожая брата Василька — Владимира, с грустью молвила:

— Чаяла тебя видеть князем Ростовским и Углицким, да сам видел, не получилось. Ты уж не забывай меня в своем Угличе, навещай.

— Не забуду, Мария…А коль худо какое Ярослав замыслит, скачи в Углич, укрою тебя.

— Спасибо, Володя, но Ростов я ни при каких бедах не покину. Здесь муж мой покоится. Я ведь к нему каждый день хожу.


* * *
Святослав Всеволодович, шестой сын Всеволода Большое Гнездо, рожденный в 1196 году, правил Ростовом Великим спустя рукава. Он не был похож на своего вероломного и мстительного брата Ярослава, но мзду и всякие угощения уважал пуще меры. Бояре же (а ряды их после битвы на Сити заметно поредели) на мзду скупились: самим дай Бог прокормиться. Многие села и деревеньки смердов спалены, мужики разбежались в леса, поэтому на оброк надёжа худая. А мужик, ох, как надобен. От него и хлеб, и лен, и мед, свиные и говяжьи туши… Он кормит, поит и одевает. Совсем худо без мужика!

Боярские холопы рыскали по лесам, вы надежде разыскать оратаев, но оратаи (не лыком шиты) упрятались надежно — и от супостата, и от боярской кабалы. Сыщи-ка их!

Князь Святослав норовил бояр поприжать, но любое его повеление бояре встречали враждебно. Они, как и прежде, на дух не переносили ни бывшего Юрия Всеволодовича, ни нынешних братьев его. Одного корня! Известные недоброхоты Ростова, десятилетиями жаждущие подмять под пяту древнее, гордое княжество. Не получится! Видит кот молоко, да рыло коротко.

Тоскливо, неуютно чувствовал себя Святослав Всеволодович в Ростове Великом. Поглядел, поглядел на скудное ростовское сидение и через полгода укатил в Суздаль: может, там посытней, и повеселей будет жизнь.

Старший брат пригласил Святослава во Владимир, забранился:

— Чего тебе в Ростове не сидится. Аль Мария с боярами угрожают?

— Не слышно, брате, крамолу не возводят. Да, ить, пора и в Суздале покняжить, теперь там посижу.

— Посиди, да недолго. Нельзя нам Ростов упускать. За ним — глаз да глаз. Хитрей да горделивей ростовцев на Руси нет. К лету опять в Ростов поезжай.

Глава 3 НА ОДНОМ ПОЛОЗУ ДАЛЕКО НЕ УЕДЕШЬ

Вдругорядь Лазутка Скитник спас жизнь боярину Неждану Корзуну. (Первый раз в сечах с волжскими булгарами). Если бы ни его богатырский меч, не удалось бы Неждану Ивановичу вырваться из ордынского окружения. Сложил бы голову на Сити боярин Корзун.

Уже в Ростове Неждан Иванович молвил:

— Ты у меня, как ангел — хранитель, Лазутка. По гроб жизни с тобой не рассчитаюсь. Ты только скажи, чем тебя наградить?

— Заблуждаешься, боярин. Это я тебе обязан. Пять-то гривен серебра я тебе еще не отработал.

— Нашел чего вспомнить, — рассмеялся Корзун. — Хочешь, я тебя старшим дружинником поставлю. Вотчину дам, а там и до боярского чина один шаг.

Лазутка поклонился в пояс.

— Добр ты, Неждан Иваныч. Но я смердом родился, смердом и помру. Всяк кулик на своем месте велик. Ни о какой награде и мыслить не хочу.

— Редкостный ты человек, однако. Ну, хоть что-то попросишь.

— Попрошу, Неждан Иваныч, еще как попрошу. Когда-то ты меня в сельские старосты уговорил. Нет ныне села Угожей, нет и мужиков, а без села нет и старосты. Так?

— Выходит так.

— А коли так, отпусти меня, боярин. Мне надо семью свою сыскать.

— И упрашивать нечего. Дело святое. Дам тебе в помощь двух дружинников — и сыскивай с Богом.

— Я уж как-нибудь один, боярин. Лес, как свою длань ведаю. Сыщу!

— Ну, как знаешь, Лазутка. А когда сыщешь, приходи ко мне. Хотел бы тебя подле себя видеть.

Лазутке долго искать свою семью не пришлось. Прежде чем уйти с дружиной на Сить, он молвил Олесе:

— Поезжай с детьми к отцу, и уходите к бортнику Петрухе. Туда к вам после Сити приду.

— А может в селе остаться?

— Нельзя, родная. Чай, слышала, что толкуют о поганых. Они выжигают села и деревни, старых людей и младенцев убивают, а молодых уводят в полон. Пойдут на Ростов — спалят и Угожи. Надо немешкотно уходить. До избы бортника татары не доберутся.

Лазутка ушел на Сить. Олеся плакала навзрыд. На злую брань ушел ее самый любимый человек, ее ненаглядный, всегда желанный Лазутка. Уж так счастливо жили они последние годы! И вдруг эти треклятые ордынцы. Теперь — всё покинуть: крепкий, добротный дом на высоком подклете, с белой избой, летней повалушей и нарядной светелкой, баню-мыленку, кою Лазутка срубил всем Угожам на загляденье, изукрасив ее дивной деревянной резьбой, будто саму избу украшал; покинуть просторный двор с погребами, ледниками и медушами. Всюду с любовью прошлась и ее заботливая, ловкая рука. Как берегла, как лелеяла она свой дом!

Лазутка не нарадовался:

— Вот уж и не чаял, что купецкая дочь такой рачительной хозяюшкой будет. Воистину: хозяйкой дом стоит. И до чего же славная ты у меня, Олеся!

Зардеется Олеся, глаза счастливо заискрятся: мужья похвала — лучший подарок. Уж такой довольной сделается.

А Лазутка стоит, любуется своей женой, глаз не сводит. Наделил же Бог супругу не только искусной рукодельницей, неустанной труженицей, но и невиданной красотой, коя не только не поблекла после рождения троих сыновей, но еще больше расцвела.

Не выдержит, подхватит свою лебедушку на руки и закружит, закружит. А ночами, когда ребятня уснет, жарко прильнет к ее горячему телу. Страстными, хмельными были эти сладкие ночи!

Нет, тяжело было расставаться со своим домом Олесе. На селе суетятся встревоженные мужики, плачут бабы и мало-помалу покидают свои жилища. А Олеся всё чего-то ждет — выжидает. Вот замаячит сейчас на околице гонец на взмыленном коне, что мчит от Ростова и радостно крикнет:

— Татары разбиты! Дружина со щитом возвращается домой.

Но доброго гонца всё нет и нет, лишь каждый день доходят до села худые вести:

— Поганые сожгли Переяславль.

— Татары близятся к Ростову!

Угожи почти опустели, в селе остались лишь самые стойкие семьи, коим, как и Олесе, не хотелось бросать свои давно обжитые дома. Они-то и явились к Лазуткиному двору.

— Чего не уходишь, Олеся Васильевна?

Олеся пожала плечами.

— И сама не ведаю. Дом жалко.

— Вот и нам жалко. Пришли к тебе, как к жене старосты. Посоветуй, как дале быть.

— Плохая я вам советчица. Но супруг мой велел немедля уходить. Да и сами слышите: супостат, чу, совсем близко.

— А куда уходить-то, Олеся Васильевна? Ведь с ребятней. Да и зима.

Олеся обвела глазами страдальческие лица сосельников, и вдруг решилась:

— Ведаю одно укромное место. Коль хотите, поедемте со мной. Авось, как-нибудь разместимся.

— Поедем, Олеся Васильевна. Мы уж давно собрались.

Олеся погрузила узлы в сани, посадила на них тепло укутанных детей, а затем взяла в руки икону пресвятой Богоматери и долго стояла с ней на коленях перед крыльцом, умоляя заступницу спасти и сохранить от злого ворога ее дом.

В Ростове отца и матери не оказалось. Город был пуст, и даже спросить было некого. Блуждали по осиротевшему Ростову лишь отощалые собаки.


* * *
Мужики ни коней, ни саней не захотели терять. Кое-где прорубались к заимке Петрухи топорами; два дня пробивались и вот, наконец, выехали на поляну с бортничьей избой. Из избы валил густой духмяный дым.

— Слава тебе, пресвятая Богородица, — перекрестилась Олеся. — Жив, выходит, Петр Авдеич.

Подождав, когда на поляну выберутся остальные сани, Олеся взяла на руки младшенького Васютку и, поскрипывая белыми валенками по искристому, кипенно-белому снегу, пошла к избе.

Бортник, не слыша что творится за оконцами, затянутыми бычьими пузырями, ладил новую пчелиную колоду, и когда дверь с тягучим скрипом распахнулась, от неожиданности едва не выронил из рук топор.

— Можно ли к тебе, Петр Авдеич?

— Олеся Васильевна?! — радостно встрепенулся бортник… — Какими судьбами, голубушка? А я уж, подумал, ведмедь в избу вломился… Давай сынка-то на лавку.

Олеся виновато вздохнула.

— Не одна я, Петр Авдеич. От татар укрываемся. Лазутка к тебе надоумил. Ты выйди-ка из избы.

Петруха вышел и обмер. Батюшки — светы! Да тут, почитай, целая деревня привалила. Одной ребятни десятка три. Да где эку ораву разместить?

— То моя вина, Петр Авдеич. Лазутка-то меня одну с родителями посылал, а я, видишь ли, и других с собой прихватила. Теперь сама вижу, что неладное сотворила.

На Петруху выжидательно уставились хмурые мужики. Бабы же поглядели, поглядели, и, взяв с саней ребятишек, рухнули на колени.

— Ты уж не гони нас, милостивец. Христом Богом просим!

Петруха от смущения сел на крыльцо, заморгал белесыми глазами и развел руками.

— Чай, не князь. Поднимитесь, православные. Всех приму. И в тесноте людишки живут, а на просторе волки воют. В лихую годину, чем смогу, тем и помогу.

Полная изба набилась ребятни, а мужикам и бабам притулиться негде. Но Петруха успокоил:

— Есть сарай с сеновалом, конюшня, баня. Разместимся на первых порах. А завтра начнем избенки рубить. Сосны, слава Богу, хватает. Почитай, уж март приспел, солнышко пригревает. Проживем, ребятушки


* * *
Конь Лазутки выехал на лесную поляну с другой стороны: Скитник ведал иные потайные тропы.

— Мать честная! — ахнул Лазутка, глазам своим не веря. На поляне выросли несколько маленьких избушек, с такими же маленькими дворишками. А подле них, радуясь погожему майскому дню, носились десятки ребятишек. Один из них, лет пяти-шести, вдруг остановился и с радостным криком кинулся к всаднику:

— Батя! Батеня-я-я!

Лазутка спрыгнул с коня и подхватил на руки старшего сына.

— Никитушка!.. С матерью всё благополучно?

— А то как же, — важно отвечал Никитка. — Мамка моя за старосту, ее все слушаются.

— Ишь ты, — крутанул пышный ус Лазутка. — Мамка в избе у бортника?

— А где ж ей быть? Снедь готовит.

А Олеся (вот уж сердце вещун!) вышла с липовой кадушкой к журавлю. Увидела высокого молодого мужика в голубой льняной рубахе, и кадушка выскользнула из ее руки.

— Лазутка! Любый ты мой!

Счастливо заплакала, зацеловала, заголоубила, и лишь спустя некоторое время, когда на руках супруга оказались все трое ребятишек, обо всем поведала, добавив в конце:

— Ты уж не серчай на меня. К отцу и матери я припоздала. А мужиков и баб сребятенками пожалела, ослушалась тебя и с собой взяла.

— Да кто ж тебя винит, любушка? Молодец, что взяла. А бортник где?

— С мужиками ушел лес корчевать. Мужики-то надумали пашню орать, кое-кто с житом приехал.

— Далече ли?

— Версты за две. Там не густой перелесок. За неделю управятся.

Мужики встретили своего бывшего старосту и с удивлением и… с напряженным ожиданием. Чего-то скажет человек боярина Корзуна? Да и другое волновало: чем закончилась сеча с погаными?

Лазутка повел разговор с последнего:

— Вести мои будут неутешительны, мужики. Почитай, вся рать на Сити погибла. Сложил голову и наш князь Василько Константинович и брат его Всеволод Ярославский. В живых остался лишь Владимир Углицкий.

Мужики понурились.

— Никак крепки татары? — мрачно вопросил пожилой, коренастый мужик Силуян с рыжеватой бородой.

— Не столь крепки, сколь многочисленны. Каждый наш воин бился с десятком ордынцев. Будь у нас новгородская и киевская дружины, не быть бы со щитом татарам. Бросили нас эти князья, да и не токмо они, вот и пришлось биться из последних сил.

— А что великий князь?

— На Юрии Всеволодовиче самая большая вина. Он все дружины по деревенькам распустил, и сторожевой полк неудачно поставил. Ордынцы к сторожевым подкрались и всех перебили, а когда на стан великого князя напали, он токмо тогда начал дружины расставлять, но поставить полки так и не успел. Основной удар приняло на себя войско Василька Константиновича с его братьями. Князю Юрию Всеволодовичу ордынцы саблей голову отсекли. Взяли нас татары в кольцо, но кое-кому удалось прорубиться, и мне с боярином Корзуном.

— Выходит, живехонек остался наш боярин? — подал голос всё тот же мужик Силуян. И не понятно было: то ли радуется оратай, то ли он огорчен.

— Был поранен, но остался жив.

— Да и у тебя на щеке отметина, — изронил один из мужиков.

— Ордынец сабелькой прогулялся. Слава Богу, вскользь.

— А что слыхать о наших Угожах? — с робкой надеждой спросил другой мужик, худосочный, с острыми, бегающими глазами.

Лазутка вздохнул.

— Нет ныне, Вахоня, ни Белогостиц, ни Угожей, ни других поселений.

Мужиков эта новость омрачила больше других. Бабы заревели, а мужики еще больше насупились: нет тяжелее известия о гибели родного очага.

Лазутка, увидев вместо своего дома черное попелище, долго не мог прийти в себя. Жалость и злость заполонили его душу. Когда думал о свирепых ордынцах, скрипел зубами. Отомстить, отомстить извергам!

Поехал к боярину Неждану Корзуну и зло бросил:

— Ты вот меня к семье отпустил, а я, как увидел свой спаленный двор, так нет у меня иной думы — вновь с погаными схватиться. Поеду татар сечь, они ныне по всем уделам рыскают.

— Глупо, Лазутка. Один в поле не воин. Ну, как богатырь, срубишь несколько голов и сам ляжешь. Велик ли прок?

— Так как же быть, Неждан Иваныч, как быть? — сжимая рукоять меча, горячо спросил Лазутка.

— Как? Нам теперь одно остается — выжидать и копить силы, а уж потом вдарить. Терпи!

Прав боярин: на одном полозу далеко не уедешь. И впрямь надо терпеть. Настанет и для татар гибельный час.

С теми чувствами и поехал к лесной избушке бортника…

Удрученные сосельники мяли в натруженных руках войлочные колпаки, тяжко вздыхали и все почему-то поглядывали на Силуяна.

«Знать, большаком выбрали», — невольно подумалось Лазутке.

Так и есть: Силуян кинул на старосту цепкий, схватчивый взгляд и напрямик вопросил:

— Никак к боярину нас сведешь? Аль, может, самому князю донесешь?

Лазутка отозвался не вдруг, замешкался. Не простой вопрос подкинул Силуян.

— А что-то Авдеича среди вас не вижу.

— Был с утра, а затем в лес убежал борть искать. У него своих дел хватает, — пояснил Вахоня.

— Так — так, — неопределенно протянул Скитник и уселся на выкорчеванное дерево. Думал, скребя черную, кудреватую бороду. Если уж быть честным, то надо непременно боярину о мужиках доложить. Вотчины его обезлюдили, оскудели, в немалой нужде сидит Неждан Иванович. Каждый мужик на золотом счету. Пошлет боярин своих смердов в осиротевшие вотчины и посадит на тягло. Конечно, на первых порах слабину даст, а затем поставит мужиков на полный оброк. Но такая жизнь мужиками не шибко-то и по нраву. Боярин хоть и не прижимист, но своего не упустит. Его двор обширен, всяких хозяйственных служб не перечесть, и все надо заполнить: хлебом, мясом, рыбой, медом, льном… Много всякого припасу надо: на то он и боярин, чтобы не бедствовать… Мужики же, по всему, надумали здесь остаться, на воле, без боярской кабалы. Места дальние, глухие, никто бы и не изведал. Обрастут более просторным избами, срубят часовенку, где можно Богу помолиться, раскорчуют леса, вспашут новины оралами, засеют их житом — и живи, поживай…

А как же Петруха Бортник? После третьего Спаса явятся к нему за медом княжьи люди, увидят деревеньку — и пропадай вольная община. Правда, бывший князь и не ведал, где бортничает на него Петруха. Знали о нем лишь четверо гридней, кои раз в год наведывались к Бортнику. (За Петрухой так и закрепилась эта кличка). Гридни Василька Константиновича. Да они, почитай, все полегли на берегах Сити, едва ли кто из четверых остался в живых. В Ростов вернулась горстка дружинников, но все они из послужильцев боярина Корзуна, так что о заимке Петрухи никто не ведает. А уж новый князь Святослав Всеволодович, тем более ничего не знает. Значит, дело за ним, Лазуткой.

Скитник поднялся с валежины, глянул в напряженные лица сосельников и молвил:

— Я вам никогда недругом не был. Возьму грех на себя. Ни боярину, ни князю о вас не поведаю. Коль надумали здесь лихую годину пережить, оставайтесь.

Мужики и бабы (вот уж русский обычай по любому поводу бухаться в ноги) повалились на колени.

— Премного благодарны тебе, староста!

Николи не забудем милость твою, Лазута Егорыч!

— Может, и сам с нами останешься? Завсегда рады такому старосте.

— Неисповедимы пути Господни, мужики, — загадочно отозвался Лазутка и сел на коня.


* * *
Скитник прожил с семьей три дня (успел и с Петрухой наговориться), а на четвертый — пошел седлать коня.

— Куда же ты, любый мой? — обеспокоилась Олеся.

— В Ростов. Надо о тесте разузнать. Не ты ль о родителях беспокоишься?

— Да как же не беспокоиться. Всё же — отец и мать, да и о внучатах тревожатся.

— Всё распознаю. А уж о внуках наверняка горюют. Угожи-то, сама ведаешь…

Лазутка распрощался с детьми, Олесей и помчал в Ростов. В городе ему повезло. Едва успел взбежать на крыльцо купеческого терема, как тотчас столкнулся с Секлетеей, коя увидела въехавшего во двор всадника из окна светелки.

Узнала Лазутку, всплеснула руками, запричитала:

— Горе-то какое, зятек. Доченьку с внучатами татаре загубили! От села — одни головешки, и людей, чу, всех саблями посекли.

— Не реви раньше смерти, теща. Дома ли Василий Демьяныч?

— В отлучке государь мой. На свой страх и риск по торговым делам уехал.

— Смел тестюшка.

— Уж куды как смел. Всюду татары шастают, а он в Новгород подался. Там, бает, басурман нет. Ох, не сносить ему буйной головушки.

— А где же он ране-то был, до татарского набега?

— Да всё там же. Еще в зазимье туда укатил. Вот и сберег его Господь.

— А сама как уцелела?

— И меня Господь в беде не оставил. Все ростовцы город покинули, а я не посмела, волю государя своего исполняла. Строго наказывал: «Пуще глаз дом стереги. Авось и дочка с внучатами приедет». Вот и сидела, всех поджидаючи. А когда татары нагрянули, я на конюшне в сене спряталась. Весь день и всю ночь просидела, а потом, когда шум улегся, в избу потихоньку пошла. Тут у меня и ноженьки подкосились. В избе-то голо, шаром покати. Всё, что годами наживали — псу под хвост. Жито, меды, вина, одёжу, посуду, иконы — всё выгребли. Деревянные ложки — и те забрали. Государь мой две седмицы назад вернулся — и за сердце схватился. Уж так сокрушался, сердешный! Но самая страшная беда, когда о погибели деточек изведал.

Секлетея вновь заголосила.

— Хватит лить слезы, теща. Порадую тебя. Живы твои деточки.

— Ой ли, зятек? — не веря своим ушам, воскликнула Секлетея.

— Живы! И Олеся и внуки твои. Токмо сегодня от них.

Секлетея кинулась к киоту (Василий Демьяныч успел поставить новые иконы), закрестилась.

Весь вечер просидел Лазутка у тещи, но самое главное утаил.

— Живы — и слава Богу, а где — не пытай. Мужу скажешь: в надежном месте. Успокой его, когда вернется. Я еще к вам наведаюсь.

Глава 4 АЛЕКСАНДР НЕВСКИЙ

Нет, не зря предрекала Мария великую славу двоюродному брату Василька — князю Александру Ярославичу, не зря спорила с владыкой Кириллом, кой продолжал сомневаться в пророчестве княгини.

— Свинья не родит сокола. Каков батюшка, таковы у него и детки, — осторожничал епископ.

— В народе есть и другая пословица: «Отец отопком щи хлебал, а сын в воеводы попал». Александр — тверд, разумен, сторонник единой державы и горячий патриот Отечества. Он еще скажет свое веское слово. Убеждена!

Не прошло и двух лет после сражения на берегах Сити, как о двадцатилетнем князе заговорила вся Русь.

Родился Александр 30 мая 1220 года в Переяславле- Залесском, где княжил его печально известный отец Ярослав Всеволодович, кой сидел много лет и в Великом Новгороде. (Дело в том, что новгородский князь приглашался из других удельных княжеств вечем, кое заключало с ним ряд — договор. Всю жизнь отец князя Александра то ссорился с новгородцами, то опять ладил с ними. Несколько раз его прогоняли за крутой нрав и насилия).

Детство Александра прошло в Переяславле. Княжеский постриг — обряд посвящения в воины — Александр принял в три с половиной года. Обряд совершался в Спасо-Преображенском соборе суздальским епископом Симоном. От владыки получил юный княжич первое благословение на ратное служение, на защиту земли Русской и русской церкви.

В 1228 году отец посадил отрока-князя и его старшего, одиннадцатилетнего брата Федора на княжение в Новгород. Когда Федор неожиданно скончался в 1233 году, Александр стал самостоятельно править вольным городом.

Великий Новгород называли феодальной республикой, коя не испытала ужасов ордынского нашествия. Попытка хана Батыя двинуть свои полчища на Новгород не увенчались успехом, благодаря мужеству русичей. (Тем не менее, новгородцы вынуждены были признать себя зависимыми от Золотой Орды и платить дань ее ханам).

Положение в Северо-западной Руси было тревожное. Русскую землю опустошали татаро-монголы, а на северо-западных рубежах Новгородско-Псковской земли стягивались силы немецких, шведских и датских феодалов. В то же время Литовское великое княжество пыталось захватить уцелевшие от татаро-монгольского разорения земли Полоцко-Минской Руси и Смоленска.

В этот трудный момент новгородский князь Александр принял ряд спешных мер по укреплению западных рубежей Руси. Прежде всего, надо было защитить Смоленск, где обосновался литовский князь. Александр (с помощью отца) разбил вражеское войско, взял в плен литовского князя, «потом урядил смольнян» и посадил им князя Всеволода, сына Мстислава Романовича, «и возвратился домой с большою добычею и честию». Именно с 1239 года и началось восхождение звезды восемнадцатилетнего Александра.

Тогда же по распоряжению Александра новгородцы соорудили укрепления на реке Шелони, вдоль которой проходил в Новгород путь с запада.

Побеспокоился Александр Ярославич и о том, дабы в том же году упрочить связи Владимиро-Суздальской земли с Полоцком, женившись на дочери полоцкого князя Александре Брячиславне. Смысл этого брака был подчеркнут тем, что он праздновался в Торопце — опорном пункте обороны от литовских феодалов. Все эти военные и дипломатические меры принесли свои плоды: в течение ближайших лет войска Литовского княжества не нарушали русских рубежей.

Кстати, Александр праздновал два свадебных пира, называемых тогда «кашею». Один — в Торопце, другой — в Новгороде, словно хотел сделать новгородцев участниками семейного торжества.

Жених был среднего роста, «и красив, как никто другой, и голос его — как труба в народе, лицо его — как лицо Иосифа, которого египетский царь поставил вторым царем в Египте, сила же его была частью от силы Самсона, и дал ему бог премудрость Соломона, храбрость же его — как у царя римского Веспасиана, который покорил всю землю Иудейскую. Потому-то один из именитых мужей Западной страны, из тех, что называют себя слугами божьими, пришел, желая видеть зрелость силы его, как в древности приходила к Соломону царица Савская, желая послушать мудрых речей его. Так и этот, по имени Андреаш, (Андрей Вельвен — «муж опытный и добрый сподвижник великого ливонского магистра Германа Зальца») повидав князя Александра, удивился его красоте, разуму, благородству и, возвратясь в Ригу, говорил, по словам нашего летописца: «Я прошел многие страны, знаю свет, людей и государей, но видел и слушал Александра Новгородского с изумлением. Я не видел такого ни царя среди царей, ни князя среди князей».

Иначе сложились дела на северо-западных рубежах. Немецкие крестоносцы готовили решительное вторжение на Русскую землю. Опасность усугублялась тем, что на этот раз в походе участвовала также и Швеция. Именно они первыми двинулись в наступление на Русь.

Князь Александр Ярославич незамедлительно позаботился об охране не только западных, но и северных рубежей, установив тщательную охрану залива и Невы. Здесь были низменные, серые лесистые земли, места трудно проходимые, и пути шли только вдоль рек. В районе Невы, к югу от неё, между Вотьской (с запада) и Лопской (с востока) новгородскими волостями находилась Ижорская земля, в коей имелся специальный тиун, поставленный Новгородом. Старейшине Пелгусию князь Александр поручил «стражу морскую», то есть охрану путей к Новгороду с моря, коя стояла по обоим берегам залива.

Для похода на Русь шведский король Эрих Картавый выделил значительное войско под началом ярла (князя) Ульфа Фаси и зятя короля — Биргера.

Охотников поживиться русскими землями, уцелевшими после нашествия татаро-монголов, нашлось немало: шли светские духовные и светские рыцари-феодалы, искавшие в грабительском походе средств поправить свои дела, спешившие туда, где, казалось, можно было поживиться без особого труда.

Грабительский смысл похода прикрывался разговорами о необходимости распространить среди русских «истинное христианство» — католичество. К походу были привлечены и подсобные финские отряды из покоренных земель еми и суми.

Однажды на рассвете июльского дня 1240 года, когда старейшина Пелгусий был в дозоре на берегу Финского залива, он вдруг увидел шведские корабли «много зело», посланные в поход королем, кой собрал множество воинов: шведских рыцарей с князем и епископами, «мурманов» и финов. Пелгусий торопко отправился в Новгород и рассказал князю Александру о кораблях. Александр Ярославич тотчас приказал собрать на Софийской площади свою дружину.

Шведские корабли, тем временем, прошли по Неве до устья Ижоры. Биргер и Ульф решили сделать здесь временную остановку. Большая часть кораблей пристала к берегу Невы.

С причаливших судов были переброшены мостки, на берег сошла шведская знать с Биргером и Ульфом Фаси в сопровождении епископов; за ними высадились рыцари. Слуги Биргера раскинули для него большой, шитый золотом, шатер.

Зять короля не сомневался в успехе. Новгород переживает тяжелые времена: помощи ему ждать неоткуда, татаро-монгольские захватчики опустошили Северо-восточную Русь. Без владимирских полков Новгород не страшен.

Биргер, вождь опытный, дотоле удачливый, думал завоевать Ладогу и Новгород. Через своих послов он велел надменно сказать Александру:

— Ратоборствуй со мной, если смеешь. Я стою уже в земле твоей. Всех твоих воинов я уничтожу, а головы их побросаю в Неву.

— Силен ваш Биргер, — усмехнулся Александр Ярослвич. — Да токмо передайте вашему полководцу: не хвались, идучи на рать, а хвались, с рати идучи. Хвастливое слово гнило.

Пока гридни[241] и часть новгородцев-ополченцев собиралась на Софийской площади, князь сходил в собор, усердно помолился, принял благословение архиепископа Спиридона, а затем вышел к своей малочисленной дружине. С веселым лицом молвил:

— Нас немного, а враг силен, но Бог не в силе, а в правде. Тотчас же и выступим, други, и сокрушим свеев.[242]

Посадский люд, прибежавший к ратникам, немало тому подивился:

— Рискуешь, князь Александр! Надо собрать всё войско и тогда уже наваливаться на свеев.

Но князь не стал дожидаться ни полков отцовских, ни пока соберутся все силы Новгородской земли.

— Пока всю рать собираем, враг у Волхова будет!

Дружина и пешцы выступили в воскресенье 15 июля 1240 года. Александр преднамеренно ускорил выступление войска, желая, во-первых, нанести удар свеям неожиданно и, во-вторых, именно на Ижоре и Неве. Только внезапный удар по более многочисленному врагу, по мнению Александра, мог принести успех.

Он исходил из того, что большая часть неприятельских судов стояла у высокого и крутого берега Невы, значительная часть войска находилась на кораблях (остановка была временная), а рыцарская, наиболее боеспособная часть войска, была на берегу. Конная дружина князя Александра должна была ударить вдоль Ижоры в центр расположения неприятельских войск. Одновременно пешцы, под началом посадского человека Михаила, должны были наступать вдоль Невы и, тесня врагов, уничтожать мостки, соединявшие корабли с сушей, отрезая рыцарям, опрокинутым неожиданным ударом конницы, путь к отступлению и лишая их возможности получить помощь.

В случае успеха этой задумки численное соотношение войск на суше должно быть серьезно измениться в пользу русичей: двойным ударом вдоль Невы и Ижоры важнейшая часть вражьего войска оказывалась зажатой в угол, образуемый реками. В ходе битвы пешая и конная рати, соединившись, должны были оттеснить свеев к реке и сбросить их в воду.

Таков был дерзкий и превосходный план Александра Ярославича.

Русские войска внезапно обрушились на шведский лагерь. Летописец не оставил описания хода боя, но поведал о наиболее выдающихся подвигах русских воинов. Так, он говорит о важном эпизоде битвы, когда князь Александр, пробившись в самый центр расположения шведских войск, вызвал Биргера на поединок и тяжело ранил его копьем: «возложи ему печать на лице острым своим копием».

Молодой гридень Савва «наехал на шатер великый и златоверхый и подсече столп шатерный». Падение шатра Биргера еще больше воодушевило русских воинов.

Пешее ополчение, продвигавшееся вдоль берега Невы, не только рубило мостки, отбиваясь от шведов с суши и реки, но даже захватило и «погубило три корабли».

Дружинник Гаврило Олексич, преследуя бежавших шведского епископа и королевича, кои «втекоша пред ним в корабль», ворвался на коне вслед за ними по сходням, Произошел беспримерный бой. Шведам удалось сбросить Гаврилу Олексича в воду вместе с конем, но он сумел быстро выбраться «и опять наиха и бися крепко с самым воеводою посреде полку их», убив епископа и воеводу.

Бой был жестокий. Русские воины были «страшны в ярости мужества своего», а талантливый полководец Александр Ярославич сумел уверенно направить их на врага.

Новгородец Сбыслав Якунович много раз нападал на свеев и бился с одним топором. «И пали многие от руки его, и дивились силе и храбрости его».

Княжий ловчий Яков, родом полочанин, напал на полк с мечом и порубил добрый десяток врагов…

«И была сеча великая, и перебил свеев князь Александр бесчисленное множество».

Бой, проведенный в стремительном темпе, принес блестящую победу войску Александра. Бесславно, в панике бежали шведские захватчики «и множество их паде». Русские воины собрали трупы наиболее знатных рыцарей, сложили их на двух кораблях и потопили в море. Прочих же похоронили в общей яме.

Новгородцев и ладожан пало всего двадцать человек.

За мужество, проявленное в битве, народ прозвал князя Александра Ярославича «Невским».

(Борьба за устье Невы была борьбой Руси за сохранение выхода к морю. Русский народ на пути своего развития в великую державу не мог быть изолированным от морей. Борьба за свободный выход России к Балтийскому морю в форме решительных военных столкновений началась именно в XIII веке..

Невская битва была важным этапом борьбы. Победа русского войска, под началом нашего великого предка Александра Невского, предотвратила потерю берегов Финского залива и полную экономическую блокаду Руси, не дала прервать её торговый обмен с другими странами и тем самым облегчила дальнейшую борьбу русского народа за независимость, за свержение татаро-монгольского ига. Наш народ до начала XVII века успешно оборонял Неву. Временный захват её Швецией кончился для последней крахом. Разбитая Россией при Петре I, Швеция потеряла значение крупной морской державы. Считая себя прямым продолжателем дела Александра Невского, Петр I приказал перевезти прах Александра Ярославича в основанный им Петербург).

Новгородцы любили видеть Александра в челе своих дружин, «но недолго могли ужиться с ним, как с правителем, ибо Александр шел по следам отцовским и дедовским». Нет, далеко не прав летописец! Да, кое-что передалось Невскому от его предков. Иногда он был чересчур суров и горяч. Нещадно наказывал мздоимцев и кидал виновных в поруб. Несомненно, был он гордым, тщеславным и честолюбивым. Но никогда Александр не был вероломным и высокомерным, деспотичным и жестоким, мстительным и мерзопакостным, как его отец Ярослав Всеволодович. Чрезмерная взыскательность зачастую приводила к ссоре с вольнолюбивыми новгородцами, и когда те затевали перебранку и свару, Александр Ярославич уезжал в свое родовое гнездо — Переяславль Залесский.

Смута в Новгороде назрела к зиме победного 1240 года. Готовясь к войне с Литвой, шведами и немецкими крестоносцами, князь Александр, не рассчитывая на большую помощь из недавно разоренной татаро-монголами Валадимиро-Суздальской Руси, возложил на новгородское боярство крупные расходы и постарался (после Невской битвы) упрочить свою власть в республике. Бояре же, ставя свои интересы выше интересов Отчизны, вступили с князем в столкновение, в результате коего в декабре 1240 года, Александр Ярославич с матерью Феодосьей, женой Александрой и детьми уехал в Переяславль.

Перед отъездом резко молвил боярам:

— Живите, пауки. Но ведайте: на кошелях своих вам не отсидеться.

Ливонские рыцари не помогали свеям, однако, сами хотели завладеть Новгородом. Нашлись для них и русские изменники. Ярослав, сын Владимира Псковского, еще в 1233 году сосланный в Суздальские земли, обретя свободу, свил гнездо у немцев в Эстонии и питал ненависть к россиянам. В Пскове также нашлись предатели, одним из которых оказался некий Твердило Иваныч, склонявший рыцарей овладеть городом.

Крестоносцы собрали войско в Одеппе, Дерпте, Фелине и с князем Ярославом Псковским взяли Изборск. Псковитяне надумали сразиться с крестоносцами, но претерпев великий урон и желая спасти город, зажженный неприятелем, должны были согласиться на постыдный мир. Рыцари потребовали аманатов:[243] знатнейшие люди передали им своих детей, а гнусный изменник Твердило начал господствовать в Пскове, широко делясь властью с немцами и грабя села новгородские.

Многие псковитяне побежали в Новгород к Александру, дабы попросить его защиты. Но Александр был уже в Переяславле.

Рыцари, пользуясь отсутствием знаменитого князя, вступили в Новгородскую республику, обложили данью вожан и, намереваясь стать твердой ногой в Новгородской земле, построили крепость на берегу Финского залива, в Копорье. По берегам Луги рыцари забрали всех лошадей и скот; по селам нельзя было землю пахать, да и нечем; по дорогам, в тридцати верстах от Новгорода неприятель бил купцов. А бояре дремали или тратили время в личных ссорах.

Черный люд, видя беду, потребовал себе защитника от великого князя Ярослава Всеволодовича Владимирского. Тот прислал своего второго сына Андрея, но зло не миновало. Литва, немцы, чудь продолжали опустошать Новгородскую землю. Бояре спохватились и решили отправиться с архиепископом в Переяславль к Александру.

Князь встретил их неприветливо:

— Чего прибежали? Не я ль сказывал, что на кошелях своих не отсидитесь. Зовите другого князя.

— Другого нам не надо. Немец взял Псков и вот-вот Новгородом овладеет.

— Так вам и надо. Гривну мне на войско пожалели, а немец придет — до последней нитки обберет, хоромишки ваши разорит, город спалит, а вас, спесивых дураков, вкупе с женами и детьми в огонь покидает. Немец жесток и кровожаден, как тот же ордынец.

— Прости и забудь вину Новгорода, Александр Ярославич! — умоляли бояре. — Боле не будем тебе помехи чинить. Весь народ тебя просит!

— Весь народ?.. Что-то я простолюдинов среди вас не приметил.

— Прости, Александр Ярославич. Есть и простолюдины.

Толпа бояр раздвинулась, и перед князем оказались некоторые из городских ополченцев, лихо сражавшихся на берегах Невы.

— Чего за спины бояр спрятались? Они в сечу не ходили. За сундуки свои тряслись, — глаза Александра Ярославича продолжали оставаться хмурыми и суровыми. — Им не до отчего края, а вам — честь и слава. Вам и слово держать.

Новгородцы поклонились князю в пояс и горячо молвили:

— Народ ждет тебя, Александр Ярославич. Спаси Господин Великий Новгород. Не дай надругаться над Святой Софией. Встань на защиту матерей, жен и детей!

И только после этих слов смягчилась душа князя.

— Встану!

Бояре довольно загалдели, но Александр Ярославич остановил их движением руки.

— Не шибко-то радуйтесь. Самовластно встану! Никакой вашей замятни не потерплю. И тот, кто на войне мне не будет помогать, тому крепко не поздоровится. У меня рука тяжелая.

— Да уж ведаем, князь. Знатно ты свеев бил. Слава твоя далеко пошла.

— Вчерашней славой на войне не живут, а чтобы новую добыть, надо зело много потрудиться.

— Потрудись, князь. А мы уж калиты не пожалеем.

Александр Ярославич вновь усмехнулся:

— А куда ж вам деваться, коль всё можете потерять… В Новгород!

— Да поможет тебе Бог, — осенил князя крестом владыка.


* * *
Прибыв в Новгород, Александр Ярославич незамедлительно собрал войско из новгородцев, ладожан, карел, ижорян и выступил против крестоносцев. Неожиданным ударом рать Невского выбила врага из Копорья, а затем вступила в землю эстов; от действий войска Невского зависела судьба Русской земли.

Начав наступление на Тевтонский Орден[244], Александр вдруг свернул к Пскову. Неожиданным «изгоном» его полки освободили от врагов и предателей-бояр древний русский город. Пленных рыцарей князь «сковав» отправил в Новгород, а предателей приказал казнить.

После освобождения Пскова, Невский вновь повел свое войско на Тевтонский Орден, остановившись на западном берегу Чудского озера.

Дозорный отряд под началом Домиша Твердиславича изведал расположение войска немецких «псов-рыцарей» и решил завязать с ними бой, но был разбит, наткнувшись на неожиданную расстановку полков тевтонов. Отважный Домаш был убит, остатки дозорного отряда «к князю прибегоша в полк».

Александр Ярославич дозорных не похвалил, сурово молвил:

— Не зная броду, — не суйтесь в воду. Псы-рыцари избрали хитрое построение войск. На них нужна особая уловка.

Еще два года назад Александр Ярославич дотошно собирал сведения о войске Тевтонского Ордена, и изведал много любопытного. Вступая в Орден, каждый рыцарь давал обет беспрекословного послушания. Конные рыцари применяли особый строй войска в виде клина, который наши летописцы называли «свиньей». Пешими (кнехтами) в бой шли слуги. У тевтонов кнехты состояли из горожан-колонистов, отрядов, выставляемых покоренными народами. Первыми в битву вступали рыцари, а кнехты стояли под отдельным стягом, и когда их вводили в бой, то их строй замыкался рядом рыцарей, так как кнехты были ненадежны. Задача клина — раздробить центральную, наиболее сильную часть войска противника, и закованной в панцири «свинье» это всегда удавалось, что приносило ей победу.

«Стальная «свинья» крепка, но и мы не лаптем щи хлебаем», — подумалось Невскому.

Приближалась решительная битва, которую искало русское войско, и о которой с тревогой и надеждой думал народ: и в Новгороде, и в Пскове, и в Ладоге, и в Москве, и в Твери, и в Ростове Великом (Княгиня Мария, через своих посланцев, внимательно следила за ратными действиями двоюродного брата Василька).

Что же предпринял Александр Невский? Какую свинью он надумал подложить железной «свинье» непобедимого Тевтонского Ордена?

После длительных и мучительных раздумий, он вдруг приказал… отступить своей рати на лёд Чудского озера, решив значительно изменить всегдашний порядок расположения русских полков перед битвой. Обычно боевой строй русских войск состоял из сильного центра, где стоял Большой полк («чело»), и двух менее сильных «крыльев». Такое построение не было надежным для победы над «свиньей» крестоносцев, и Александр Невский смело сломал сложившийся обычай, он сосредоточил основные силы на флангах, что и способствовало победе. Новая расстановка полков и вызвала отступление русских на лёд Чудского озера. Как и следовало ожидать «немцы поидоша на них».

Князь Александр поставил полк у крутого восточного берега озера, у Вороньего Камня, против устья реки Желча, что было крайне выгодно, так как «псы-рыцари», двигавшиеся по открытому льду, были лишены возможности углядеть расположение, численность и состав рати Невского.

5 апреля 1242 года, «на солнечном восходе», вся громада немецких войск устремилась на противника, успешно пробилась «свиньей» сквозь русские полки и погнала рать Невского. Крестоносцы считали битву выигранной. Никто и никогда не сможет противостоять войску железных рыцарей.

Но что это? Кто так мощно и угрозливо несется на них слева и справа?! Да это же основная сила русских, сосредоточенная, вопреки обычаям, на «крыльях». Этот дьявол Невский перехитрил Орден!

И «бысть сеча тут велика немцам». Русские лучники с самострелами внесли полное расстройство в ряды окруженных рыцарей. А затем в «свинью» врезались полки Невского. «И стоял треск от ломающихся копий и звон от ударов мечей, и казалось, что двинулось замерзшее озеро, и не было видно льда, ибо покрылось оно кровью». Рыцарский клин, пробившийся сквозь русский заслон, попал в клещи. Крестоноцы обратились в бегство.

Победа Невского была решительная: он преследовал немцев до Суболичьского берега. Было убито только 400, закованных в латы, рыцарей, многие были захвачены в плен. Тела эстов лежали на семи верстах.

Изумленный победой Александра Невского, магистр Ордена с трепетом ожидал Александра под стенами Риги и поспешил отправить посольство в Данию, умоляя короля спасти рижскую Богоматерь от россиян. Но Александр Ярославич, довольный разгромом крестоносцев, вложил меч в ножны и возвратился в Псков.

Немецкие пленные, потупив глаза в землю, тащились в своей тяжелой рыцарской одежде за русскими всадниками. Духовенство встретило героя с крестами и священными песнями, славя Бога и Александра. Народ стремился к нему толпами, именуя его отцом и спасителем.

Новгородцы радовались не менее псковитян, и скоро послы Ордена заключили с ними мир, разменялись пленными и возвратили псковских заложников, отказавшись не только от Луги и Водской земли, но и уступив Александру знатную часть Летгалии.

(Победа на Чудском озере — Ледовое побоище — имела огромное значение для всей Руси, для всего русского и связанных с ним народов, так как эта победа спасла их от иноземного ига. Крупнейшей битвой раннего европейского средневековья впервые в истории был положен предел грабительскому продвижению на восток, которое немецкие правители непрерывно осуществляли в течение нескольких столетий. Не удалось крестоносцам «укоротить словеньский язык ниже себе».

Древний автор «Жития» нашего великого предка князя Александра отметил, что с этой поры «Нача слышати имя Олександрово по всем странам и до моря Хупожьского (Каспийского), и до гор Апавитьских, и об ону страну моря Варяжского (Балтийского), и до Рима».

Александр же Невский одержал немало еще славных побед.

Глава 5 МАРИЯ И ОТЕЦ

Миновало семь лет после битвы на Сити.

Смуро, тревожно лицо Марии. Час назад в Ростов примчал тайный гонец и доложил:

— Возвращается посольство из Золотой Орды, княгиня.

Сжалось сердце Марии: вот уже полгода пребывает она в томительном ожидании. Как-то там юный сын Борис Василькович и ее отец, князь Черниговский?

Еще в марте 1245 года в Ростов Великий прибыл Михайла Всеволодович из далекого южного Чернигова. Зоркими очами глянул в лицо дочери, сдержанно вздохнул и заключил в объятия.

— Как долго же я тебя не видел, Мария!

Дочь не удержалась от слез.

— Долго, отец, долго… Сколь воды утекло.

— Если бы токмо воды, — раздумчиво произнес Михайла Всеволодович.

Последний раз князь Черниговский приезжал в Ростов на именины своего первого внука, кой родился 24 июля 1231 года, в день святых Бориса и Глеба. Тогда Михайле Всеволодовичу шел пятьдесят первый год. Был он по-прежнему свеж, крепок, в добром расположении духа.

— А ну показывайте долгожданного внука. Чу, Борисом нарекли. Доброе имя. Пусть несет его с честью.

И был пир на весь мир! Всю неделю отмечал Ростов появление княжеского наследника. И Василько Константинович и Мария Михайловна светились от радости. А князь Черниговский всё поглядывал на молодых и довольно говаривал:

— Ох, не зря вас свела судьба. Вижу, в любви живете. Повезло тебе, Василько. С доброй женой горе — полгоря, а радость вдвойне. Нагляделся я на иных супругов. Живут, как кошка с собакой, никакого ладу, а от того и дела не спорятся.

Всю неделю Мария старалась, как можно больше быть с отцом. Уж так соскучилась по родителю, кой безмерно любил свою дочь. Суровый, строгий в жизни и с виду, Михайла Всеволодович тотчас оттаивал сердцем, когда видел свою «ненаглядную Марийку», и всегда ее к чему-то приучал; мать — к рукоделию, отец (сам большой любитель книг) к грамоте, к меткой стрельбе из лука и скачкам на коне. Княгиня иногда ворчала:

— Чай, не сына пестуешь. Не к чему отроковице ратные доблести постигать. Ее место за прялкой.

— Худые речи твои, мать. Под половцем живем. Случись набег, за прялкой не спрячешься.

Мария была благодарна отцу. Он прав: степняки чуть ли не каждый год набегали на богатое Черниговское княжество, и не раз Марии, чтобы быть ко всему готовой, приходилось садиться на коня.

Но особенно она была признательна отцу за грамоту. Уже с пяти лет он приставил к ней ученого монаха Порфирия, а тот, увидев перед собой усердного любознательного ребенка, решил вложить в него все свои богатые знания и, когда Марии стало шестнадцать лет, инок Порфирий молвил:

— Бог наделил тебя большим даром познания. Ты не по годам разумна, княжна. Я уж стар и мало чему тебя научу. Ты была достойной ученицей, и коль с таким же усердием продолжишь и далее постигать всё новые и новые науки, то станешь одной из самых образованных женщин средневековья. Да пусть Господь всемогущий и впредь помогает тебе в книжной премудрости…

Трудно переживала Мария кончину монаха Порфирия.

После именин Бориса, Михайла Всеволодович не появлялся в Ростове целых пятнадцать лет. Тяжкими были эти годы для Чернигова: то междоусобные войны, то непрекращающиеся набеги степняков, а затем жуткое нашествие ордынцев.

Весной 1239 года татары подступили к Переяславлю Южному, мощной порубежной крепости, прикрывавшей Киевские и Черниговские земли от степняков. Никогда еще ни половцам, ни другим кочевникам не удавалось взять «отчину» Владимира Мономаха. Высокие валы, крепкие стены, крутые берега рек Трубежа и Альты, с трех сторон окружавшие древний град, делали его неприступным. И все же перед многочисленными стенобитными орудиями и несметными ордынскими полчищами, жаждующими добычи, Переяславль не выстоял и был «взят копьем» и страшно разорен.

Хан Батый приказал стереть крепость с лица земли, дабы подобные порубежные крепости не могли помешать дальнейшему нашествию. (Разгром, учиненный полчищами Батыя был настолько жестоким, что, даже спустя триста лет после вторжения ордынцев, Переяславль Южный представлял собой «град без людей»; Соборный храм пролежал в развалинах до середины XVII века). Немногие уцелевшие переяславцы, подались в ближайшее Черниговское княжество в надежде, что к Чернигову, «богатому воинами», «славному мужеством горожан», «крепкому и многолюдному», татары не пойдут, ибо близость к степной границе, с её постоянными ратными походами и победами, создали Чернигову широкую известность на Руси, как непобедимому городу.

Укрепления Чернигова казались непреодолимыми. Три оборонительные линии преграждали дорогу степнякам: на высоком берегу реки Десны стоял детинец, прикрытый с востока речкой Стрижень. Вокруг детинца высился «окольный град» (острог), укрепленный насыпным земляным валом. И, наконец, третий вал опоясывал обширное «предгородье».

Защитники крепости были убеждены: супостату Чернигова не добыть.

Но не так считали татарские ханы. Чернигов нужно взять любой ценой, ибо он открывает путь к главным центрам Южной Руси.

Осенью 1239 года «неслыханная рать» подступила к Чернигову «в силе великой» и окружило город со всех сторон.

Михайла Черниговский, «испытанный храбрый муж» и его двоюродный брат Мстислав Глебович решили встретить злого ворога у стен крепости, как бы показывая степнякам, что они их и в малейшей степени не пугаются и готовы победить в открытой сече.

«Лютый был бой у Чернигова», — скажет летописец. А когда степняки пробивались к стенам, то, к их немалому удивлению, горожане обстреливали татар из метательных орудий огромнейшими глыбами, кои были настолько тяжелыми, что их едва могли «четыре человека сильные поднять».

Хан Батый был изумлен: ни один из русских городов не встречал его такими мощными метательными снарядами, кои уничтожают сотни правоверных. Этот князь Черниговский слишком опытный полководец, он быстро и хитро применил то, что до сих пор не удавалось ни одному русскому князю.

И тогда хан приказал своим темникам[245]:

— Выставить наилучших лучников!

Лучники Батыя были действительно лучшими в мире. Они поражали врагов из своих больших, тугих луков с трехсот шагов, отправляя в минуту, одну за другой, шесть стрел без единого промаха. Метальщики понесли большой урон, да и войску Михайлы Черниговского после «лютого боя» не удалось отогнать ордынцев от города: уж слишком были они «в силе великой», на каждого русича приходилась сотня татар.

Войску пришлось сесть в длительную осаду. Штурм Чернигова оказался для Батыя чересчур тяжелым. Его тумены несли небывалый урон, и всё же 18 октября, когда ряды защитников крепости значительно поредели, «взяли татары Чернигов, и град пожгли, и людей избили и монастырь пограбили».

Но Батый был разъярен: под стенами Чернигова остались лежать десятки тысяч его славных воинов. И другое бесило хана: князю Михайле Черниговскому удалось спастись.

С тяжелейшими боями и неисчислимыми потерями, покорив значительную часть Руси, тщеславный хан Батый обосновался на нижней Волге, где образовал новое государство — Золотую Орду, со столицей в городе Сарае. Земли, подвластные Золотой Орде, простирались от Иртыша до Дуная, на северо-востоке она включала Поволжье и Приуралье, на юге — Крым и Северный Кавказ до Дербента.

Земли Средней Азии обособились под властью сына Чингисхана — Чагатая. В особый улус выделилась территория, в состав которой вошли нынешний Туркменистан (до Аму-Дарьи), Закавказье, Персия и ближневосточные области до Ефрата. Во главе этого государства стал внук Чингисхана — Хулагу.

Золотая Орда, государство Хулагидов и Чигитайское государство находились в определенной зависимости от монгольского великого хана, пребывавшего в Каракоруме[246]. Под личной властью великого хана, владевшего Китаем, оставались земли Центральной Азии, Югов-Восточной Сибири и Дальнего Востока.

Владения трех улусов стали первым шагом на пути распада Монгольского государства.

Глава 6 КНЯЗЬ МИХАЙЛА ЧЕРНИГОВСКИЙ

Приезд Михайлы Черниговского со своим ближним боярином Федором, в марте 1245 года, для Марии оказался полной неожиданностью. Отец после последней встречи заметно постарел: ему шел 66 год. Но гордая осанка и суровые, властные глаза оставались прежними. Чтобы объяснить свое внезапное появление, Михайла Всеволодович, оставшись с глазу на глаз с дочерью, хмуро молвил:

— Хан Батый вызвал в Золотую Орду.

— В Орду? — похолодела Мария и подсела к отцу. — А может, не ездить?.. Может, как-то обойдется?

— Не обойдется, дочка. С тех пор, как мой зятек Ярослав дорогу в Орду проторил, остальным князьям в своих хоромах не отсидеться.

В глазах Марии сразу встал Ярослав Владимирский, — вероломный, пакостливый и трусливый князь, кой не снискал себе ни ратной славы, ни уважения людского. Его выгоняли с княжения из многих городов, он же в отместку беспрестанно ходил войной на русичей, не пропускал торговые караваны с хлебом в умирающие от голода города. А во время Батыева нашествия не захотел прислать свою могучую дружину на выручку русской рати, расположившейся на реке Сить. Хуже того, когда полчища татар обрушились на русские города, князь Ярослав (через унижение и позор) добился от Батыя ярлык на великое княжение и… тотчас пошел войной на соотчей (!). «Сей Ярослав — второй Святополк Окаянный. Ордынский прислужник и лизоблюд», — недобрым словом поминали князя Владимирского на Руси.

— В хоромах не отсидеться, — пасмурно кивнула Мария. — Вот и к моему Борису две недели назад пришло ханское повеление — княжение у Батыя добывать. А ведь ему всего-то пятнадцатый годок. Страшно мне, отец. И чего только не творится в Золотой Орде! О мире татары и не помышляют.

— Свирепый народ, — жестко произнес Михайла Всеволодович.

(ПланоКарпини, папский посланник, писал: «Надо знать, что татары не заключают мира ни с каким народом, потому что имеют приказ от Чингисхана, чтобы навсегда подчинить себе все народы. И вот чего требуют от них: чтобы они шли с ними в войске против всякого неприятеля, когда им угодно…Они посылают также за государями земель, чтобы те являлись к ним без замедления; а когда они придут туда, то не получают никакого должного почета, а считаются наряду с другими презренными личностями, и им надлежит подносить великие дары, как вождям, так и их женам, и чиновникам, тысячникам и сотникам; мало того, все вообще, даже рабы, просят у них даров с великою надоедливостью, и не только у них, но даже у их послов, когда тех посылают к ним. Для некоторых также они находят случай, чтобы их убить, некоторых они губят напитками или ядом. Ибо их замысел заключается в том, чтобы одним господствовать на земле, поэтому они выискивают всякие случаи против знатных лиц, чтобы убить их. У других же, которым они позволяют вернуться, они требуют их сыновей или братьев, которых больше никогда не отпускают. И если отец или брат умирает без наследника, то они никогда не отпускают сына или брата; мало того, они забирают себе всецело его государство…

Баскаков[247] или наместников своих татары ставят в земле тех, кому позволяют вернуться; как вождям, так и другим подобает баскакам повиноваться, и если люди какого-нибудь города или земли не делают этого, то татары разрушают их город и землю, а людей, которые в них находятся, убивают при помощи сильного отряда татар, которые приходят без ведома жителей по приказу того правителя, которому повинуется упомянутая земля, и внезапно бросаются на них… И не только государь татар, захвативший землю, или наместник его, но и всякий татарин, проезжающий через эту землю или город, является как бы владыкой над жителями, в особенности тот, кто считается у них более знатным. Сверх того, они требуют и забирают без всякого условия золото и серебро и другое, что угодно и сколько угодно».

— Держу Бориса в Ростове, — продолжала Мария, — но чует сердце — не удержать. Всё на отца ссылается. Он-де в тринадцать лет на половцев рать водил, пора-де и мне полновластным князем стать. Надо в Орду за ярлыком ехать, а то Батый другому княжество отдаст.

— Отдаст — и глазом не моргнет. Пока Русь под игом, выпендриваться не приходится. С Батыем шутки плохи. На непокорных он может, и полчища свои послать, всю остатную силу добьет. Хочешь, не хочешь, а ехать надо, Мария. Бориске-то со мной всё полегче будет, вот почему я и поехал в ставку хана окольным путем.

— Спасибо тебе, отец…Выходит, и нам надо подарки в Орду собирать.

— А это уж, как должное, — усмешливо проронил Михайла Всеволодович. — Без щедрой мзды нечего к татарам и соваться… Да ты не хлопочи, дочь. Я и на долю Бориса мзды прихватил.

И вот потянулись мучительные для Марии месяцы ожидания. За всю свою жизнь лишь дважды ей довелось так тягостно и терпеливо ждать вестей. Первый раз — в Белоозере, куда отослал ее с берегов Сити Василько Константинович вместе с малолетними детьми. Она потеряла покой и сон, все дни и ночи простояла перед киотом, прося у Господа и пресвятой Богородицы великой милости для супруга своего в его ратных делах.

Но вскоре пришла черная весть. Обезумевшая от горя Мария, кинулась к месту лютой сечи, но на Сити мужа не отыскала. Однако, через два дня изувеченное тело мужа привезли с берегов реки Шерны[248].

Андреян, сын сельского священника, поведал:

— Сами-то мы из селища Угорья. Батюшка наш решил при церкви остаться. Старенький он. Коль супостаты придут, то приму, бает, смерть в святом храме. А нам, с женой моей Марией, велел в лесу укрыться. Когда к Шерне из лесу вышли, а на берегу, убитый воин лежит. Пригляделись — в богатой одёже. То ли князь, то ли боярин. Правда, истерзанный весь, супостатом замученный. Вернулись в Угорье, людей кликнули, на санях повезли…

Горе Марии было глубоким и безутешным… И вот вновь она ждет весточки. Сердце на части разрывается. Живы ли отец с Борисом? Гонец ничего толком не поведал, одно только и услышал в Нижнем Новгороде: возвращаются!

Всё прояснилось спустя две недели. В Ростов прибыл изнеможенный, похудевший Борис Василькович, его ближний боярин Неждан Иванович Корзун и десяток дружинников под началом боярина Славуты Завьяла.

Мария глянула в измученный глаза сына и тот опустил голову.

— Что?.. Что с моим отцом, Борис?

— Погубили, изверги.


* * *
В Орду хан Батый вызвал многих русских князей, но ни одного из них не допустил во дворец. Томил, унижал, через своих слуг говорил о своей большой занятости.

Князья ожидали ханского приема по несколько месяцев, а случалось и по два года. Такого оскорбления князья, если им доводилось выезжать в Неметчину[249], ни в одном царстве, ни в одном государстве не имели.

Кончалось терпение, таяла мзда, а «покоритель земель» забавлялся шумными увеселительными достарханами[250] и охотой.

Михайла Черниговский негодовал:

— Довольно срам терпеть, князья! Батый обращается с нами, как с рабами. Плюнуть на хана — и домой!

— Ныне о доме забудь, Михайла Всеволодович. Ордынцы нас, как волков обложили, никому не уйти. Попадешься в татарские руки — натерпишься муки. Охолонь, князь, и жди своего часа, — норовил урезонить Михайлу Всеволодовича ближний боярин Федор Андреевич.

Когда пошел пятый месяц хан Батый наконец-то начал допускать до себя «неверных» гяуров[251]. По одному в день. Но прежде всего каждый князь должен был пройти через обряд «очищения». Перед дворцом разжигали два костра, втыкали подле них два копья с конскими хвостами и натягивали на концы копий волосяной аркан. Каждый князь, низко согнувшись под арканом, должен пройти между двух огней, а затем поклониться исламскому богу, что по мнению татар очищает душу и убивает всякие злые мысли.

— Противно, — молвил юный Борис Василькович, когда пришла его очередь — идти к Батыю. — Не хочу!

Михайла Всеволодович положил свою тяжелую руку на плечо внука.

— А ты через не могу. Надо, Борис Василькович. Тебе еще жить да жить. Настанет время — и ты отомстишь ордынцам за свой позор. Ступай через поганое чистилище. Ступай, внук, и запомни, что я тебе сказал.

И Борис послушался, твердо, по-мужски, высказав:

— Я исполню твою волю, дед, и непременно отомщу безбожным татарам..

— Вот то слова мужа.

Хан Батый долго рассматривал юного князя. Не по годам рослый, русокудрый, с живыми, умными глазами.

«Этот щенок весь в отца, — невольно подумалось хану. — Но не приведи Аллах, чтобы этот шайтан оказался в него и нравом. Волчонок вырастет в матерого волка и начнет поднимать урусов против моего славного войска. Так нужно ли выдавать ему ярлык? Не лучше ли уже сейчас отсечь волчонку голову?»

— Отца своего помнишь?

— Как же не помнить хан? Только последний негодяй может забыть своего отца.

— Хорошо сказал, Бориска… А будешь ли ты жить по заветам своего отца?

В золоченых покоях ханского дворца установилась мертвая тишина. И Борис, и приближенные хана понимали, что от ответа юного князя будет зависеть его дальнейшая судьба. Стоит ему дать утвердительный ответ — и жизнь его может тотчас закончиться. Хан Батый, восемь лет назад, очень раздраженно воспринял решительный отказ Василька Константиновича послужить воинам ислама.

Борис метнул глазами на своего ближнего боярина Корзуна (ему единственному была предоставлена честь войти к хану вместе со своим князем) и увидел его побледневшее, окаменелое лицо. Он явно напряжен, и ждет от своего князя благоразумного ответа.

На сухих, обвисших губах Батыя застыла насмешливая улыбка. Сейчас этот волчонок укорит отца в чрезмерной гордыни и произнесет верноподданническую речь.

Затем глаза Бориса наткнулись на мурзу в белоснежной чалме и ярком шелковом халате, перехваченном широким поясом с драгоценными каменьями. Смуглое, скуластое лицо его было язвительным и напыщенным.

Бурундуй! Жестокий мучитель и убийца отца. Борис вспыхнул и, не отдавая отчета своим словам, резко произнес:

— Я и на пядь не отступлю от заветов своего отца.

Рука Батыя, теребившая черную косичку за ухом, опустилась на рукоять кривой сабли в драгоценных ножнах.

— Щенок!

Верные тургадуры[252] готовы были кинуться к дерзкому гяуру, посмевшему вызвать недовольство «наместника Аллаха на земле», но хан остановил их движением руки. После минутного молчания, он спросил:

— И чего же завещал тебе отец?

— Любить свою Отчизну, не притеснять чрезмерными поборами свой народ и призывать князей не заниматься распрями и междоусобными войнами.

— И всё?

— Нет не всё. Неустанно черпать мудрость в книгах. В той же «Ясе»[253] твоего деда Чингисхана есть много поучительного.

— Ты читал «Ясу?» — оживился Батый. — Тогда скажи что-нибудь из этой великой книги.

— Скажу, хан… «Не мудрено голову срубить, мудрено приставить».

Теперь уже губы Батыя тронула одобрительная улыбка. Он увлекался ««Ясой» с юных лет и считал творение деда самой блистательной книгой мира.

— А может, это единственное изречение Священного Правителя[254] вселенной, которое ты запомнил?

— Почему же, хан? Я уже говорил, что сын должен жить по заветам своего отца и всегда его чтить и боготворить В «Ясе» сказано, что некоторые подданные недостаточно уважают своих родителей: сами объедаются на пиршествах, а старых отцов, матерей и дедов морят голодом. И вот за то, что бессердечные сыновья и дочери оскорбляют своих родителей, праведное небо обрушивается на людей, карая их молнией и громом. В связи с этим твой дед, Священный Правитель, издал особый закон о почтительности к родителям.

Лицо Батыя расцвело:

— Слышите, ханы, беки и мурзы? «Ясу» даже читают неверные.

— Слава Великому Потрясателю вселенной! — подобострастно закричали приближенные Батыя.

Находчивые ответы Бориса спасли не только ему жизнь, но и растопили сердце жестокого хана:

— Я дам тебе ярлык на княжение, Бориска. Но навсегда запомни и другое изречение Чингисхана: «Голой кости и собака не гложет». Для этого надо много потрудиться. Пусть твое княжество станет богатым, чтобы мои сборщики дани привозили в Сарай тучные переметные сумы и вьюки. И если твое княжество станет голой костью, я прикажу передать ярлык другому князю. Старайся, Бориска!

Молодой князь, придя в отведенную ему юрту, тотчас вспомнил о матери: ведь это она вырвала его от смерти. Перед поездкой она пришла к нему с книгой Чингисхана и настоятельно попросила:

— Тщательно изучи сию книгу.

— Книгу врага? Где ты ее достала?

— Такую книгу постоянно возит с собой каждый баскак. Одолжила у Туфана, переписала и трижды прочла.

— Но это же книга врага! — вновь повторил Борис.

— Не говори так, сынок. Чтобы хорошо познать врага, надо хорошо постигнуть законы по которым он живет, тем боле тогда, когда ты едешь в его страну. Непременно прочти!

«Матушка… Любимая матушка. Как же ты прозорлива!..»

Последним к хану Батыю был вызван князь Михайла Черниговский, но он не пошел на унизительный обряд очищения.

— Я — христианин, и не хочу поганить свою душу басурманским обрядом. Если хан намерен мне выдать ярлык, то путь дает его без своего шутовского действа.

Михайлу Всеволодовича принялись уговаривать князья:

— Да плюнь ты на этот обряд. Не ты первый, не ты последний. Все князья через это пройдут. Пожалей свою седую голову, Михайла Всеволодович.

Но князь Черниговский был неумолим.

— Я не предам свою душу дьяволу. Уж лучше смерть, чем несмываемый позор.

Слова взбунтовавшегося князя передали Батыю, но они не вызвали у него вспышки ярости. Он заведомо чувствовал, что гордый князь откажется от исполнения обряда, хотя ему очень хотелось, чтобы этот черниговский властитель прошел между двух священных огней, и вот тогда-то бы и потешился над ним хан Батый: «Ты, Михайла, покорился Аллаху, но ярлыка ты не увидишь, как собственных ушей. Слишком много ты зла причинил моим воинам. Два тумена полегли под стенами твоей крепости, и за это ты будешь казнен».

Но над князем Черниговским не пришлось потешиться. Когда его повели на казнь, Борис рванулся, было к дворцу, но его вовремя затащили в юрту и связали кушаками.

— Потерпи, Борис Василькович!

Казнь была страшной. Михайлу Всеволодовича положили лицом вниз к земле. Один из тучных татар встал князю коленями на спину, а другой, страшным рывком за голову, начал ломать хребет…

Участь своего князя разделил и ближний его боярин Федор Андреевич.

Глава 7 АГЕЙ БУКАН И ПАЛАШКА

Владимир понемногу оживал, отстраивался. Великий князь всея Руси все меры применял, дабы стольный град принял былой облик. Для этого силой выколачивал из подвластных ему княжеств не только калиту[255], но и мастеровой люд.

Князья всячески противились (сами кое-как перебивались) и всё же делились последним. С Ярославом Всеволодовичем ныне долго не поспоришь: и дружины крохотные и «содруг» у него могучий. Не сам ли хан Батый Ярослава в великие князья возвел? Попробуй, возропщи. Пришлет своего ближнего боярина Агея Букана — только держись!

Агей Букан когда-то служил сотником и был доверенным лицом Ярослава, выполняя его самые тайные поручения. Много числилось за Агеем черных дел, а когда его господин стал великим князем, он возвел своего старшего дружинника в боярский чин.

Гордо ездил по Владимиру Агей Ерофеич Букан. Став ближним боярином великого князя, он достиг вершин власти. Ныне — живи, не тужи, да на черных людишек поплевывай. И не только на чернь. Теперь каждый купец, каждый боярин перед ним шапку ломает.

Букан невысок ростом, но кряжист, глаза хитрые пронырливые, широкая рыжая борода стелется по крутой груди; шея тугая, воловья, голос грубый и зычный. В народе прозвали Агея Быком.

В сорок лет чувствовал себя Агей Ильей Муромцем. Подковы гнул и цепи разрывал своими грузными широкопалыми руками. Всем взял Букан — и силой, и богатством и… неистощимой плотью. Последним особенно гордился. Другие-то толстобрюхие бояре в любовных делах были недосилками, пользительные травки всякие пили, но проку было мало. Уж чего Бог не дал, никакие настойки не помогут. Букан же на девок был чересчур солощий, в этом он самого Ярослава Всеволодовича перещеголял. Тот еще лет пять назад (на ханский манер) содержал десятки наложниц, но затем плоть его стала увядать.

Как-то, будучи в крепком подпитии, Букан, посмеиваясь, посоветовал:

— Всё дело, Ярослав Всеволодович, в самой полюбовнице. Есть такие прыткие на любовь, что мертвого на ноги поднимут.

— Подари, коль не жаль.

Букан тотчас подумал о Палашке, бывшей сенной девке боярина Бориса Сутяги. Он, как увидел сию девку, так весь и загорелся. Хороша, кобылка! Грудастая, задастая, с похабными, озорными глазами. Такая полюбовница наверняка в постели неутомима.

Последний раз он наведался в хоромы боярина Сутяги, когда прознал, что тот внезапно окочурился. Агей ушам своим не поверил. Концы отдать (по тайному приказу Ярослава Всеволодовича) должен был Василько Константинович, а вышло наоборот. И в чем тут загадка — Букан так и не дознался. Но смерть боярина пришлась ему на руку. Тысячу гривен серебра отвалил Ярослав боярину на покушение князя Ростовского, и Букан надумал их вернуть. После недолгого раздумья выбор его пал на Палашку. Она, как наложница Сутяги, много раз бывала в покоях боярина и должна ведать, где тот прячет серебро.

Палашка вначале отнекивалась:

— Уж мне ли о том ведать, Агей Ерофеич? Боярин-то наш уж куда как усторожлив был.

— А в своей опочивальне?

— Не прятал в опочивальне! — без колебаний молвила Палашка.

Пронырливые глаза Агея так и вперились в сенную девку.

— А ты, почему так уверена? Никак, сама всю ложеницу облазила? А ну-ка рассказывай.

Палашка прикинулась невинной овечкой:

— И рассказывать нечего, Агей Ерофеич. После кончины боярина и ноги моей в ложенице не было.

— Лукавишь, девка. Сейчас пойду к боярыне и спрошу: не пропало ли чего из опочивальни. Я-то уж ведаю, сколь было серебряных гривен у боярина. Ведаю!

И вот тут Палашка перепугалась. Боярыня никогда не знала, сколь гривен лежит у Сутяги в ларцах и кубышках. Скрытен был боярин. Но если Букан назовет точную цифру, а он назовет (Палашке как-то довелось подслушать тайный разговор Агея с боярином о тысяче гривен), то ей не жить. Боярыня Наталья сварлива и жестока. Но Палашка (ума ей не занимать) быстро пришла в себя и блеснула лукавыми глазами на Букана.

— Однако хитер же ты, Агей Ерофеич. Пришел в чужой дом и норовишь боярыню обокрасть. Добро, Наталья Никифоровна к обедне ушла, а то бы замолвила ей словечко и…

— Молчи, дура!

Железные руки Букана стиснули Палашкину шею.

— Меня не проведешь. Сколь взяла?

Шея хрустнула, еще миг, другой — и конец Палашке.

— Пять…пять гривен, — прохрипела она.

— Так… Остальные где? — не разжимая рук, выпытывал Букан.

— Покажу… Только отпусти… Боярыня у себя перепрятала.

С тяжелыми седельными сумами уезжал Агей со двора боярыни. Воротные сторожа его давно знали и пропускали без всяких расспросов.

А через день в Ростов притащилась добрая полусотня нищебродов. Днем толпились на папертях, а ночью, перебив сторожей, ворвались в хоромы ни о чем не подозревавшей боярыни. Наталью заперли в светелке. Сами же учинили погром в ее опочивальне. Из хором никого не выпустили. Холопов, мирно спавших в подизбице, накрепко связали, сенных девок обесчестили, а Палашку скрутили кушаками, кинули на коня, коего вывели из конюшни, и увезли с собой.

После первой же ночи с Палашкой Букан сказал:

— Запомни: я не тать. Вернул гривны великому князю Ярославу Всеволодовичу. Это его серебро. Те же гривны, кои ты похитила, я своим серебром отдал.

— За что ж такая ко мне милость?

— За твои ласки, — довольно ухмыльнулся Агей. — Они дорого стоят. Много у меня было девок, но чтоб такая… И до чего ж ты ненасытная, кобылица.

С той поры минуло пять лет. Ярослав Всеволодович стал великим князем, а сотник Букан его ближним боярином.

А Палашку, казалось, и годы не старили. Напротив, в свои двадцать восемь лет, она еще больше расцвела и еще больше стала желанной для мужчин. Такое на ложе вытворяла! Вот Букан и пожалел увядающего Ярослава. (Супруга его Феодосия, оставленная им в Новгороде, скончалась там, в 1244 году; за малое время до смерти постриглась в Георгиевском монастыре и была похоронена в обители подле ее старшего сына Федора, убитого отцом в 1233 году).

А Ярослав Всеволодович и впрямь ожил: другую неделю живет со своей наложницей, но пыл его все не остывает. Ну и девку же подсунул Агей, ну и сладострастницу! Да за такую полюбовницу никаких денег не жаль.

И великий князь наградил Букана еще одной вотчиной. Агей еще больше зачванился, и такую власть взял, что без его ведома ни один приезжий удельный князь не мог явиться во дворец великого князя. Высоко, высоко взлетел Агей Ерофеич!


* * *
После шумных именин пришел Ярослав Всеволодович к своей разлюбезной Палашке с кувшином крепкого заморского вина и приказал:

— Угощайся, Пелагея. Сегодня все пьяны и тебя хочу видеть навеселе. Погляжу, какова ты будешь в постели наподгуле. Пей чару… до дна пей!

Палашка послушно выпила, наморщилась, замотала головой.

— Ничего, Пелагея. Первая — колом, вторая — соколом. Пей! То приказ великого князя.

Палашке, отроду не пившей столь много вина, пришлось осушить и вторую объемистую чару. Выпила, да так и рухнула на мягкое пышное ложе.

— Слаба, оказывается, на винцо. Как же ты теперь меня ублажать будешь? А ну шевели чреслами!

Но Палашка настолько опьянела, что и ногой не шевельнуть. Раскинулась на ложе во всей свое красе и лыка не вяжет. В Ярославе же, напротив, плоть взбесилась. И так и этак крутит полюбовницу, но та сделалась, будто мертвая.

— Ах ты, сучка! — вскинулся Ярослав и давай стегать наложницу плетью. — Ублажай, сказываю!

Палашка с трудом пришла в себя. Привстала на ложе, молвила:

— Погодь маленько…Сейчас оклемаюсь.

И оклемалась таки! (Вся весельем брызжет). Накинулась на Ярослава, да с такой бешеной страстью, что князь вожделенно заохал. Добрый час Палашка неистово потешала князя, пока тот пощады не запросил:

— Довольно, дьяволица. Да ты пьяная-то еще желанней. Награжу тебя щедро.

— Давно пора, — пьяно рассмеялась Палашка. — У тебя денег-то, чу, куры не клюют. Один Букан тебе тыщу гривен вернул.

— Вернул? — недоуменно уставился на полюбовницу Ярослав. — Когда ж такое было?

— Да уж давненько. У боярыни Сутяги забрал. Тыщу гривен, сам мне сказывал.

— Тэ-эк, — зловеще протянул великий князь.

В тот же день звезда Букана закатилась. (Надо знать мстительность Ярослава!). Он не только забрал у Агея все гривны, но и лишил его боярского чина, да еще осрамил перед всеми холопами:

— Прочь с моего двора, волчья сыть!

Глава 8 ЗАГОВОР

Высоко поднялся, да низко опустился Агей Букан. Вздулся, как пузырь водяной, и лопнул. Крепко же великий князь ударил!

Жадность всякому горю начало. После неудачного покушения на князя Василька Ростовского и смерти боярина Сутяги, Ярослав Всеволодович позвал к себе Букана и приказал:

— Поезжай к вдове и забери у нее все гривны. А коль заартачится, припугни. Ты на это дело горазд, учить тебя не надо.

Агей к вдове съездил, деньги присвоил, а князю сказал:

— Вдова — тертая баба. Я, было, ее постращал, а она: ничего не ведаю, и ведать не хочу. А коль настаивать будешь, расскажу Васильку Константиновичу и всем ростовцам, как Ярослав Переяславский (Ярослав в то время княжил в Переяславле) помышлял за тыщу гривен нашего князя извести. Вот и пришлось возвращаться.

— Худо дело, — проворчал Ярослав. — Но вдова о деньгах не вякнет.

— Да скорее сдохнет!

— Ну, дай-то Бог, лишь бы не проболталась, — отступился князь.

Своему сотнику он всегда доверял: сколь темных дел с ним провернул. И в голову никогда не втемяшится, что Букан сможет его обмануть. И на тебе! Чего не чаешь, то скорее сбудется. Собака!

Падение повергло Букана в ужас. Расстаться с властью и потерять всё в одночасье! Теперь стыдобушка на улицу выйти. Ну и подвела же его Палашка. Непотребная женка, подстилка! Не зря говорят: бабий язык на замок не запрешь и рукавицей не заткнешь… Сам виноват, нечего было Палашке о гривнах выбалтывать. Правдолюбцем себя хотел показать. Я-де, не вор и не тать, все денежки Ярославу вернул. Нашел чем перед бабой хвастаться. Вот и похвастался на свою голову. Свой язык — первый супостат.

Целую неделю горевал Букан. В зелено вино ударился. Да так напивался, что его вели в опочивальню за белы рученьки. А того Агей не любил, люто бранился:

— Я сам! Прочь, холопы! Аль не слышали, что меня Быком прозвали? Да меня хоть на медведя выпускай.

— Ведаем, батюшка, о твоей силе непомерной. Но тут лесенки крутые, не поскользнулся бы. Вот и помогаем маненько.

— Дурни! Думаете куриными мозгами, что я пьян. Так слушайте и запоминайте, глупендяи. Не тот пьян, что двое ведут, а третий ноги переставляет, а тот пьян, что лежит, дышит, собака рыло лижет, а он и слышит, да не может сказать: цыц! Уразумели?

— Уразумели, батюшка, уразумели.

— То-то, недоумки. Гляди у меня!

Бражничал, дрался, буянил, и опомнился от непробудного пьянства лишь на третью неделю, когда стал перед собой не холопов видеть, а чертей. Утром опохмелился и сказал себе: «Хватит! Надо думу думать, как из беды выходить».

И день, и два, заложив руки за спину, расхаживал Букан по своей опочивальне. И надумал-таки! От радости даже в ладоши захлопал. И радость его усилилась, когда переговорил с некоторыми влиятельными боярами, недовольными правлением Ярослава.

Ранним утром его утробный голос загремел по всем хоромам:

— Седлайте коня! И себе седлайте. Со мной — два десятка оружных послужильцев.

В Суздале ближнего боярина великого князя приняли с почестями. (Здесь еще о падении Букана никто не ведал). Святослав Ярославич встретил Агея у самого крыльца.

— Рад видеть тебя, боярин Агей Ерофеич. Прошу в покои. Потрапезуем, что Бог послал.

Во время трапезы Букан, хорошо ведая сильные и слабые стороны младшего брата Ярослава Всеволодовича, деловито кашлянул в кулак и начал свою вкрадчивую и многозначительную речь:

— От владимирских бояр я к тебе, князь Святослав Всеволодович. Но разговор между нами должен держаться в строгой тайне.

— Само собой, — простодушно отозвался Святослав. — От каких бояр-то?

— Ты уж прости, князь, но я крест боярам целовал, а посему не могу я клятвоотступником стать.

— Коль целовал, помалкивай, негоже Иудой быть, — одобрительно кивнул Святослав. — Ты мне самую суть выложи.

— Суть такова: бояре в большой затуге. Великий князь большое зло супротив ордынского хана замышляет. Не останови — вновь полчища Батыя нахлынут, и вновь в пепел всю Ростово-Суздальскую Русь превратят.

Святослав оторопел:

— Да быть того не может. Мой брат — верный содруг хана Батыя. Не из его ли рук он ярлык получил и всем русским князьям сказал: «Я чту тебя, Ярослав и мужей твоих». А, отпуская на Русь, добавил: «Ярослав! Будешь ты старшим всем князьям в русском языке». «И вернулся Ярослав в свою землю с великой честью». Так по всем летописям велено записать. Надысь, я в летопись заглядывал.

— Время изменилось, князь. Брат твой посчитал, что на Батыя пора собирать общерусское войско. Его посланцы помчали в Новгород, Псков, Смоленск, Полоцк, Минск и Витебск, по всем городам Северо-Западной Руси, кои не подвергались Батыеву погрому. Больше того, брат твой послал гонца и к галицкому князю Даниилу Романовичу, кой одержал над татарами несколько побед. Каково будет хану узнать об измене великого князя? Гонец за гонцом.

Речь Букана не была лишена правды. Северо-Западная Русь, не испытавшая разорения Батыя, стояла перед новой угрозой Тевтонского Ордена и Литовского княжества, и она запросила помощи у князя Владимирского. Ярослав Всеволодович не мог ответить отказом: в случае поражения Северо-Западных княжеств, Литва и Тевтонский Орден могли двинуться вглубь Руси. Вот и поскакали из Владимира гонцы с ответом, что Ярослав Всеволодович не оставит в беде северные города. Ни о каком же заговоре против хана Батыя и речи не было. «Заговор» придумали Букан с боярами, дабы сместить с Владимирского престола неугодного Ярослава.

— Да то ж беда, — огорчился Святослав. — Хан Батый за сие по головке не погладит. Не тот он человек, дабы измену прощать.

— Мудры слова твои, князь Святослав Всеволодович. Вот и владимирские бояре о том же. Ярослав до беды Русь доведет. Уж лучше бы хан Батый другому князю ярлык передал. Не так ли, Святослав Всеволодович?

— Да, пожалуй, что и так. И без того досыта крови нахлебались. Покой нужен Руси.

— Золотые слова, князь, — не скупился на лесть Букан. — О том все бояре пекутся. Вот бы нам, сказывают они, увидеть великим князем мудрого Святослава Всеволодовича.

— Меня? — неуверенно спросил князь.

— А кого же боле? Ты — единственный престолонаследник из братьев Всеволодовичей. Хан Батый наши права на наследие не трогает. Юрий Всеволодович был его врагом, а на Владимирский стол хан посадил его брата Ярослава. Теперь твой настанет черед, Святослав Всеволодович. Тебе и только тебе быть великим князем. Над всей землей Русской будет твоя власть.

Святослав, хоть и был безвольным, недалеким человеком, но власть любил. Страсть любил! Пора и ему посидеть на знатном владимирском троне. Чем он хуже Юрия или Ярослава?

Святослав Всеволодович даже в кресле приосанился.

— Какие будут приказания князь?

— Какие?.. Да у меня и на ум ничего не приходит. Уж как Бог рассудит, так тому и быть.

«Рохля! Да тут и дурак смекнет», — с презрением подумал о князе Агей. Вслух же, выдавив на лице подобострастную улыбку, молвил:

— Хан Батый может ненароком, и прознать о кознях великого князя. В ставку свою вызовет… Ненароком! — подчеркнул Букан. — Так что готовься к великому княжению, Святослав Всеволодович. А мы уж, бояре, тебе верой и правдой послужим. Ярослав-то нас сторонится. Меня-то шибко отлаял. Помышлял ему дельный совет дать, а он за посох схватился. Прочь-де из хором!

— Братец у меня крутой. Случалось, и меня посохом поколачивал. Ты уж прости его, Агей Ерофеич. Я-то драться с боярами не буду. Всех, кто хотел меня на Владимирском столе видеть, щедро награжу. А тебя ближним боярином оставлю.

Букан низехонько поклонился:

— Все ведают, что твоё слово твердое и нерушимое. Скоро быть тебе великим князем!

Уезжал Букан из Суздаля довольным.


* * *
Попытка Литвы и Тевтонского Ордена напасть на Северо-Западную Русь вновь была успешно пресечена решительными действиями Александра Невского. Что же касается князя Владимирского, то и пяти недель не прошло, как хан Батый узнал «ненароком» о «коварных происках» Ярослава Всеволодовича. Хан всегда был подозрителен и никому не доверял, даже угодливому Ярославу, который предал своего родного брата Юрия. Причем, пакостил и предавал не единожды, не зря его так не любят урусы. И есть за что: змея один раз в году меняет кожу, а предатель — каждый день.

Но недовольны были Ярославом и при дворе великого хана Гуюка, сидевшего в далеком Каракоруме. Здесь тайно действовала большая группа придворных великой ханши Огуль Гамиш, не доверявшая золотоордынскому хану Батыю. Назначение Ярослава правителем Руси было встречено знатью великой ханши с неодобрением: Каракорум хотел иметь собственного ставленника на Руси. И вот случай подвернулся. Узнав, что Батый намерен вызвать Ярослава в Сарай, представитель Гуюка заявил, что Ярослав должен выехать из ставки Батыя в Каракорум.

— Зачем? — поинтересовался Батый.

— О том мне неизвестно. Я выполняю лишь приказ великого хана.

И Батыю пришлось подчиниться: по служебной лестнице он подвластен Гуюку.

В 1246 году князь Ярослав, ничего не подозревая, с большой свитой был отправлен из Сарая в Каракорум.

— Ты хорошо послужил Золотой Орде, князь Ярослав. А теперь тебя хочет утвердить на княжение сам великий хан Гуюк, — с натянутой улыбкой сказал князю Батый.

— Сочту за большую честь. Я оправдаю надежды великого хана, — согнулся в низком поклоне Ярослав.

Дорога в Каракорум была дальняя и тяжелая, добраться туда было нелегко, многие люди из княжеской свиты погибли.

При дворе великого хана 56-летний Ярослав не получил «никакого должного почета». Здесь было уже решено убить князя, чтобы «свободнее и окончательнее завладеть его землей». Мать великого хана Гуюка — Огуль Гамиш, как бы в знак особенного благоволения предложила Ярославу отравленную пищу из собственных рук. Яд на седьмой день, 30 сентября 1246 года, прекратил жизнь князя.

Ярослав Всеволодович, не снискав себе народной славы на Руси, умер на чужбине.

Разделавшись с владимирским князем, ханша Огуль Гамиш, пользовавшаяся огромным влиянием при дворе часто болевшего сына Гуюка, поспешно отправила гонца в Новгород к Александру Невскому, зовя его к себе под тем предлогом, что «хочет подарить ему землю отца». Однако Александр Ярославич «не пожелал поехать», ибо все говорили, что хитрая ханша умертвит его или подвергнет вечному плену.

Хан же Батый принял брата убитого князя — Святослава Всеволодовича и, в соответствии с русским обычаем, назначил его великим князем.

Агей Букан торжествовал: он вновь ближний боярин правителя Руси. Князь же Святослав отметил свое великое княжение пышным пиром. Владимирские бояре успокоились: нет больше сварливого и вероломного князя. Наконец-то избавилась Русь от гнусного человек

Глава 9 МАРИЯ И АЛЕКСАНДР

Не так уж и долго сладко ел и пил, и ездил на золоченой карете князь Святослав Всеволодович: в Каракоруме не признали назначение Святослава, исходившего от Батыя.

В 1247 году великий хан Монгольской империи Гуюк, по совету матери Огуль, решил сместить великого князя и вызвал в Каракорум двух братьев — Александра и Андрея Ярослвичей. На сей раз Александр Невский, прикинув обстановку на Руси, надумал поехать в Каракорум. Поездка в Монголию оказалась длительной и заняла два года. Пока братья добирались до Каракорума, в 1248 году умер великий хан Гуюк и престолом завладела Огуль Гамиш.

Ханша давно уже пристально наблюдала за боевыми успехами Александра Невского. И Чингисхан, и Гуюк, и Батый предполагали нанести сокрушительный удар по всей Западной Европе, но русичи настолько ослабили татаро-монгольские тумены, что ханам пришлось отказаться от своих честолюбивых захватнических планах.

И то, что князь Александр Невский блестяще побил немцев и шведов, пришлось по душе властолюбивой Огуль. Этот храбрый урус обладает великолепным полководческим даром. Имя Александра прославилось не только по всей Руси, но и во многих странах. Сейчас он в зените славы, и он уверен, что получит ярлык на великое княжение. Этого ждет и хан Батый. Он давно благосклонен к Александру. Многие называют хана мудрым, но они заблуждаются: мудростей много, а премудрость одна. Именно она, великая Огуль Гамиш, должна быть самой умной, расчетливой и дальновидной. Она никогда не поставит Александра великим князем. Это опасно. Такой незаурядный человек, наделенный огромной властью, может объединить вокруг себя всех русских князей и получит 100–150 — тысячное войско, которое будет способно защитить Русь от татаро-монгол. Тогда вся предыдущая война с гяурами окажется напрасной.

Нет, Александр не получит ярлыка на великое княжение. Оно достанется его младшему брату Андрею, который ни чем еще себя не проявил. Невский, конечно, будет раздражен, между братьями возникнет вражда, (они и без того не очень ладят между собой), но тем лучше для великой монгольской империи: русские княжества вновь будут разобщены и ослаблены, да и влияние Батыя на Руси значительно подорвется.

Огуль не любила внука Чингисхана. Тому уже мало предела Золотой Орды, он давно мечтает завладеть троном Монгольской империи, и всё делает для того, чтобы принизить влияние великой ханши. У Огуль всюду свои глаза и уши. Недавно Батый неосторожно сказал:

— Участь женщины быть рабыней и наложницей. Она не может быть наместником Аллаха на земле. Это противоречит его заповедям.

Намек был более чем прозрачен. Батый исподволь готовит силы, чтобы сместить Огуль, и у него есть много сторонников, особенно его двоюродный брат Менгу и сын Сартак, который не только благосклонно настроен к русским князьям, но и явно (что удивительно для сына правоверного) поддерживает несторианство[256] — одно из учений в христианстве. Он, как и его отец, готов посадить на великое княжение Александра Невского и поддерживает всех удельных князей, готовых сблизиться с Ярославичами. Стало известно, что особенно желают встать под стяги Невского Владимир Углицкий и Василий Ярославский (родной брат и племянник Василька Ростовского). Они уже сейчас дожидаются Александра во Владимире, и им во всем потакает Сартак. Но этого допускать нельзя. Ростово-Суздальская Русь, как и прежде, должна быть раздроблена на мелкие уделы. Надо немедленно послать в Золотую Орду своего доверенного человека. В Орде есть на кого опереться. Один из них — брат Батыя — Берке. Этот жестокий хан ненавидит русских князей и готов выполнить любое поручение Огуль.

Берке, получив тайное послание великой ханши, тотчас отправил во Владимир мурзу Давлета, своего преданного человека.

— Пригласишь Владимира Углицкого и Василия Ярославского на достархан. Пусть примут наши угощения, приготовленные искусным китайским поваром и врачевателями. Но ни один урус ничего не должен заподозрить. Яд должен действовать очень медленно.

Владимир Углицкий и Василий Ярославский были приглашены на достархан в начале декабря 1248 года. Первый скончался через три недели, а второй 7 февраля 1249 года.

Смерть молодых князей вызвала удивление не только у Батыя, но и у Сартака. Батый вспылил:

— Я покорил Русь и мне лучше знать, кого казнить, кого миловать. Только я имею право вмешиваться в дела русских князей. Эта Огуль многое из себя корчит. Чем сильней князь, тем больше он соберет для меня дани. А эта шайтанка режет и травит их, как шелудивых собак. Она ничего не смыслит в русских делах… Слушай, Сартак. Я поручаю тебе Золотую Орду, а сам займусь Монголией. Берегись моего брата. Берке давно мечтает завладеть Ордой, но я этого не допущу.

С отъездом Батыя в Монголию, вражда между его сыном и Берке усилилась…

А Огуль как задумала, так и решила. Великим князем она назначила Андрея Ярославича, за Невским же закрепила Новгородское, Киевское, Черниговское и Переяславское княжества.

В декабре 1249 года князья вернулись на Русь. Андрей тотчас проследовал во Владимир, а Невский надумал заглянуть в Ростов, к Марии, к своей доброй советчице.

— Ну, как ты, Мария Михайловна? — пытливо глянул на княгиню гость.

— Трудно, Александр, — откровенно призналась Мария. — Беда за бедой. Недавно брата Василька похоронила, а затем и его племянника… Странная смерть. Оба на здоровье не жаловались.

— Соболезную, Мария Михайловна. Слышал. Ты права — странная. Думаю, без руки ханши Огуль тут не обошлось.

— И я ее подозреваю… Ну, да ладно о грустном. Были и радостные минуты. Бориса моего не видел?

— Не успел, Мария Михайловна. Сразу к тебе.

— Летом свадьбу сыграли.

— Да ну? И когда только подрос. Сколь уж ему?

— В лета вошел. Восемнадцать. Прошлым летом, когда ты еще в Каракоруме сидел, женился на муромской княжне Марии Ярославне.

— Довольна ли молодой княгиней?

— Пока ничего худого не замечала. Кажись, удачный будет брак… И другая добрая новость. Определила я младшего Глеба. Нынешней весной он ездил к хану Сартаку и получил ярлык на княжение в Белоозере. А третью добрую весть ты сам привез.

— Отлучение от великого княжения? — усмехнулся Невский. — Аль ты рада тому?

— Конечно же, никакой радости я от этого не испытываю, но я наверняка знала, что великокняжеский стол тебе не отдадут.

— Наверняка? — удивился Невский. — Хотя, зачем я тебя спрашиваю. Ты, Мария Михайловна, всегда прозорлива.

— Я просто взвесила обстановку на Руси и подумала, что прославленного Невского опасно ставить на великое княжение. Уж лучше отодвинуть его подальше от центра Руси — к Киеву, Чернигову, Новгороду. Поближе к половцам, немцам и шведам. Пусть там сражается и ослабляет русские рати.

— А ведь ты права, Мария Михайловна… Но какую же я тебе добрую весть привез?

— За тобой, Александр, закрепили мой отчий Чернигов. И теперь я бесконечно счастлива, что место моего покойного батюшки займет такой достойный человек.

— Ты меня переоцениваешь, Мария Михайловна, — поскромничал Александр. — Достойные люди и в Чернигове найдутся… Кого бы ты хотела видеть наместником?

— Я знала, — вздохнула княгиня, — что ты вновь сядешь в Новгороде. Там, где враги обок, там и ты… Что же касается наместника, сам решай. Тебе видней, лишь бы о Чернигове, как и мой отец, неустанно радел.

— Надежного человека подберу, ты уж не сомневайся, — заверил Невский.

— А что же с остальной Русью, Александр? Тяжело под игом сидеть, вся Отчизна стонет. Вот уж десять лет под ордынским ярмом живем. Неужели не сыщется муж, кой кинет клич по Руси, дабы подняться всему люду православному? Неужели?!

В глазах Марии — и боль, и отчаяние, и неудержимый порыв, от коего пошел по телу Александра озноб. Эта княгиня настолько измучалась и настрадалась душой, что готова сама схватиться за меч и призвать русичей на священную войну с поработителями.

Александр Ярославич поднялся из-за стола и, подойдя к Марии, положил свои тяжелые ладони на ее мягкие, хрупкие плечи.

— Рано, Мария Михайловна, рано! У самого скорбит душа, самому хочется схватить меч, но это всего лишь порыв. Рано! Сила по силе — осилишь, а сила не под силу — осядешь, и так осядешь, что уж вовек не подняться. Как это ни горько, но сейчас перед Русью стоит иная задача: дабы предотвратить новые татарские нашествия, надо поддерживать мирные отношения с ханами и при этом объединять все русские земли на Северо-Западе, чтобы оказывать решительный отпор Литве, немцам, свеям и папской курии[257]. Другого пока не дано. Ни один князь, будь он семи пядей во лбу, не способен сейчас нанести победный удар по татаро-монголам. Ни один князь!

Александр Ярославич снял с плеч Марии руки и вновь уселся за стол.

— Разумом понимаю, но сердцем…

В глазах Марии застыла глубокая печаль.

Невский осушил чарку, надвое разломил ломоть ржаного хлеб, понюхал.

— Какая прелесть. Славно пахнет. Отвык я от русской пищи. Свой выпекаешь?

— Свой. Потихоньку засеваем старые пахотные земли. Главный упор делаем на рожь. Она устойчива к переменам погоды, рано созревает и реже попадает под ранние заморозки.

— А ты, я вижу, крестьянские дела не худо ведаешь.

— Жизнь заставляет, Александр. Без ума проколотишься, а без хлеба не проживешь. Вот и налегаем на рожь, и не только: и овсы, и ячмень, и просо и горох возделываем. Немалое подспорье. Как в народе говорят: от земли взят и землей кормлюсь.

— Добро, Мария Михайловна. А вот в Новгороде с хлебушком всегда туго. Так что, когда окрепнете, к вам за хлебом приеду.

— Милости просим… Ты вот о папской курии заикнулся. А ведь нелегко тебе будет, Александр. Курия развернула широкое наступление на страны Восточной Европы, и особое внимание, как впрочем и Тевтонского Ордена, ее привлекает Русь, коя имеет устойчивые отношения в Прибалтике, Карелии, в земле финнов и даже в Польше.

— Ты изрядно осведомлена, — с глубоким интересом посмотрел Александр на Марию.

Да, «самая образованная женщина средневековья» хорошо ведала, что творится за пределами Новгородско-Псковской земли.

Тринадцатый век явился временем расцвета могущества папы Римского, кой вел борьбу с германскими императорами, стремясь утвердить свою власть в Европе. Весьма значительные событияпроизошли также в Восточной Европе. В 1204 году пал, захваченный латинскими крестоносцами, Константинопль, кой подвергся варварскому разгрому. Патриарх и византийский император перебрались в Никею, где и возникла Никейская империя.

Вскоре, после захвата Константинопля, папа Иннокентий Третий обратился к русским князьям с посланием, в коем, ссылаясь на то, что пал центр православной церкви, предлагал Руси принять католичество и подчиниться власти курии. Одновременно Иннокентий потребовал от властителей Польши, Ордена, Швеции, Норвегии и других стран прекратить всякие торговые сношения с русскими князьями. Однако немецкие купцы не могли в то время существовать в отрыве от таких крупных торговых центров, как Новгород, Полоцк, Смоленск и других городов. Немецкое купечество нарушило папское предписание и заключило торговые договоры с русскими городами.

Русские князья не только отвергли папские домогательства, но и изгнали папских монахов (лазутчиков) из Киевской и Ростово-Суздальской земли.

Татаро-монгольское нашествие, казалось, открывало перед курией новые возможности. Во-первых, в связи с тем, что татаро-монгольские ханы установили власть над Русью, можно было попытаться склонить их к принятию католичества, а затем договориться с ними, как с сюзеренами русских князей и получить из ханских рук признание за папством прав верховного управления русской церковью. (Экономические и политические выгоды такого акта не вызывали сомнений), хотя сама попытка склонить татаро-монгольских ханов к принятию католичества оказалась явно авантюрной. Во-вторых, опасаясь угрозы тем странам Восточной Европы, которые признали церковную власть папства, курия соглашением с ханами надеялась обеспечить безопасность своих отношений в этих государствах. В-третьих, курия стремилась договором с татаро-монгольскими ханами устранить возможность их сближения с Никейской империей, которая и без того всё сильнее угрожала крестоносцам в Константинополе.

Наряду с военным наступлением папская курия в это время предприняла широкое дипломатическое наступление на Русь.

— Я хорошо ведаю, — заключила Мария, — что Иннокентий Четвертый отправил ряд писем влиятельным русским князьям, предложив им принять католичество. Уверена, что одним из первых такое послание получил знаменитый Невский. Не так ли, Александр?

Александр Ярославич всё с большим интересом посматривал на княгиню и думал:

«Прав был когда-то мой двоюродный брат Василько, говоря, что его супруга, обладает необычайным умом». Она действительно выдающаяся женщина, и только ей было по силам написать изумительное «Слово о полку Игореве», кое Александр прочел в стенах Григорьевского затвора».

— Было послание от папы, Мария Михайловна. И что, ты думаешь, католики предлагают взамен?

— Ответ очевиден, Александр. Иннокентий Четвертый сулит свое покровительство и помощь против татар. Я права?

— Несомненно, княгиня. Ко мне прибыли даже два папских кардинала. Вот уж хитрецы! Из кожи лезли, дабы прельстить меня католичеством. Но я им жестко заявил: «Папа хочет толкнуть Русь на войну с Золотой Ордой, дабы облегчить ливонским рыцарям захватить наши Северо-Западные земли. Тому не бывать. Русь была и будет православной!

— Достойный ответ, Александр. Недаром тебя поддержали отцы церкви. Митрополит Кирилл, после поездки в Никею к патриарху, перебрался во Владимир и ныне с тобой в доброй дружбе.

— И всё-то ты ведаешь, княгиня!

Александр вновь поднялся из-за стола и прошелся по покоям. А Мария залюбовалась князем. Статный, широкоплечий, с умным, красивым лицом. Ему не исполнилось еще и тридцати, но в русой, кудреватой бородке уже залегла серебряная паутинка… Сейчас ему двадцать девять, сколь было и Васильку, и как он похож на своего брата!

Василько!.. Милый, родной Василько. Как тебя не хватает все эти тяжкие годы. Народ до сих пор тебя вспоминает добрым словом. Ты был строгим, но справедливым князем. Господи, и как же ты любил жизнь!

Александр молчаливо постоял у окна, из коего виднелось тихое, изумрудное Неро, затем повернулся к княгине и неожиданно спросил:

— А почему ты свое «Слово» не отдашь переписчикам и не размножишь книгу для других княжеств?

Тугие, рдеющие губы Марии тронула мягкая, нерешительная улыбка. Она всегда смущалась, когда речь заходила о ее рукописи.

— Не могу преодолеть себя, Александр. Такой же вопрос мне задал ученый монах Дионисий, кой пришел в Ростов из Москвы. Всю жизнь он занимался летописями, прочел сотни знаменитых книг, и теперь настаивает, чтобы «Слово» отдать переписчикам. Но… но я до сих пор страшусь. Я до сих пор не считаю свою рукопись совершенной. Пусть пока полежит в Григорьевском монастыре.

— Чересчур скромничаешь, Мария Михайловна. Уверяю тебя: твое «Слово» — изумительное творение, кое должно стать достоянием всей Руси.

— Не знаю, не знаю, Александр. Может быть я когда-нибудь и решусь на размножение книги о своем пращуре (Мария была внучкой великого киевского князя Всеволода Святославича Черемного, кой доводился старшим племянником князю Игорю)… А сейчас поговорим об ином. Ты заедешь к своему брату Андрею?

— Во Владимир? Честно признаюсь, за два года в Монголии, мы досыта наговорились с братом, а посему я не думал посещать Владимир. Есть в том нужда, Мария Михайловна?

— Сам решай, Александр, — загадочно отозвалась княгиня. — А сейчас я бы хотела с тобой посетить Гри- горьевский монастырь.

— Хочешь показать лучшую на Руси библиотеку?

— И не только, — вновь загадочно молвила княгиня.

Григорьевский затвор стоял в западной части детинца, вблизи от княжеских белокаменных палат. Книгохранилище было хорошо освещено восковыми свечами в бронзовых шанданах. За крепкими, дубовыми, слегка наклонными столами трудились более трех десятков «ученых мужей» в черных подрясниках. Поскрипывали по пергаментным листам гусиные перья. На каждом столе — скляница с чернилами, киноварь, точила для перьев, песочницы…Лица ученых мужей сосредоточенные.

При виде княгини и Александра Невского иноки оторвались от рукописей и почтительно поклонились.

Мария молча, легким взмахом руки, повелела монахам продолжать работу. Князь же Александр с восхищением осматривал библиотеку. Сколько же тут сотен книг! Древних, облаченные в кожи и доски, с медными и серебряными застежками. Да тут целое сокровище!

— Мне рассказывали о ростовской библиотеке, но чтоб такое!

— Спасибо отцу Василька — Константину Всеволодовичу. Он собрал только греческих книг более тысячи. Часть закупил, а часть ему были подарены восточными патриархами. Перед своей кончиной Константин Всеволодович завещал свою библиотеку ярославскому духовному училищу, но оно там просуществовало недолго. Уже через два года, вместе с учителями, учениками и библиотекой, оно было переведено в Ростов. Богатейшая книжница еще более пополнилась при моем супруге. Он не жалел никаких денег ни на книги, ни на само училище. Именно при Константине и Васильке Ростов стал духовным и культурным центром Руси. С тех пор и начали называть Григорьевский монастырь «затвором», то есть школой, где изучались языки, велось летописание, переписывались древние рукописи, а во время богослужений песнопения исполнялись на двух языках — славянском и греческом.

Александр подошел к одной из низких сводчатых дверей, за которыми послышались нестройные голоса.

— Что сие, княгиня?

— То ученый муж Дионисий отроков греческому языку обучает. Вельми разумен, сей монах. Глубокий знаток античной литературы. Это — и Гомер, и Вергилий, и Аристотель, и Платон. Не говорю уже о русских авторах.

— Как появился у тебя сей ученый муж?

— В год Батыева нашествия из Москвы пришел. Молвил: «Все города разорены, мирские и духовные книги брошены в костер. Хотел с горя в скит удалиться, но тут услышал благую весть, что Ростов, и библиотека его чудом сохранились. Вот и подался в сей град».

Однако Мария Михайловна не всё рассказала. Дионисий при встрече с ней молвил и другие слова:

— Много наслышан о тебе, княгиня, как о первой на Руси женщине — летописце, о твоих зело больших познаниях философии и литературы. Аристотеля, Гомера, Платона и других сочинителей ты почти знаешь наизусть. Мне тебя учить, думаю, нечему. Поэтому я пришел сюда не за тем, чтобы от меня набиралась книжной мудрости известная всей Руси княгиня, а затем, чтоб в твоей благословенной школе кое-чему научить твоих славных отроков. Не гони меня, пресветлая и премудрая кудесница слова. Я буду зело рад, если мои скромные знания принесут хоть малую лепту в сокровищницу Ростова Великого. Причем, я не потребую никакой платы. Я видел страшные разорения, и черный ломоть хлеба да кружка кваса будут для меня наилучшим брашном.

Мария с радостью приняла ученого мужа. А затем она добилась того, чтобы великокняжеское летописание было перенесено из сожженного Владимира в Ростов, и уже в 1239 году Мария составляет первый великокняжеский свод (спустя тридцать лет — второй).

— Почему ты взялась за сей огромный труд? — спросил Александр Ярославич.

— Если откровенно, то меня вынудило к этому нашествие ордынцев. После гибели мужа я не могла взять в руки меча, но у меня появилась другая возможность — сберечь от уничтожения русскую письменность, сохранить её, как величайшую сокровищницу, коя никакой цене не поддается. Составление летописи в лихую годину — наиболее яркая страница борьбы ручичей за свою независимость. Ведь летописи, над коими я и мои сподвижники сидели, отражали не только годовые события Ростова, но и других княжеств. Эти летописи мы отправляем во многие города, где их переписывают, а зачастую читают в виде проповедей с амвона церквей, кои разжигают в сердцах русских людей огонь гнева и возмущения бесчинствами и жестокостью врагов.

— Другими словами сказать, что из обычных летописных сводов, сложившихся на Руси, своды княгини Марии обрели общенародный патриотический глас.

— Ты прав, Александр, — твердо произнесла Мария. — Мы того и добиваемся, чтобы наши своды были глашатаями борьбы против ненавистного ига, придавая им нравственно — религиозное обрамление.

— И надо признать, княгиня, что собрание некрологов русским князьям, кои решительно отказались служить ненавистной Орде, звучат набатом. Чего стоят твои «Жития» Василька Ростовского и Михаила Черниговского. Ты, княгиня, взялась за труднейший и зело ответственный труд по созданию героических рассказов о подвигах русских князей, но не на поле брани, а в другом, более тяжком для них положении. Их зверски пытали, но они не захотели перейти на сторону врагов. Именно таким образом ты, Мария Михайловна, воспитываешь своими сводами убежденность и уверенность в победе русичей, вселяешь в их сердца стойкость и непремиримость. Ведь надо честно признаться, что многие князья пали духом, растерялись, их обуял животный страх перед ордынцами. И вот сыскался человек, коему надо было их ободрить, вселить веру в будущую победу. Этот хрупкий, но мужественный человек передо мной. Тебе, княгиня, должна быть благодарна вся Русь.

Тонкое, чистое лицо Марии зарделось.

— Не слишком ли, Александр? Зачем такие высокие слова.

— Не слишком, Мария Михайловна. Все твои деяния говорят о величайшем значении, как самого Ростова, так и составленных в нем сводов для истории и культуры всего русского народа. Ты творишь огромное дело!

— Если так, то ловлю тебя на слове. Не зря я тебе заикнулась о Владимире. Ходят слухи, что Владимир намерен вернуть из Ростова великокняжеское летописание. Князь Андрей честолюбив и он…

— Можешь не договаривать, Мария Михайловна, — по лицу Невского пробежала тень. — Я хорошо ведаю своего брата. Ты, пожалуй, права, но постараюсь убедить Андрея. Твои труды стоят того, чтобы я сделал крюк во Владимир.

Княгиня благодарно поклонилась Невскому в пояс. Он еще долго находился в «затворе»: беседовал с отроками, учеными мужами и особенно с Дионисием, который произвел на него неизгладимое впечатление. Сей муж знал не только несколько языков, не только блестяще цитировал иноземных литераторов, историков и ученых, но и весьма мудро отвечал на разные житейские вопросы. Глубина его мыслей была поразительной.

«Побольше бы таких ученых людей на Руси, как Мария и Дионисий», — невольно подумалось Александру.

Княгиня чутко прислушивалась к разговору князя и монаха и удовлетворенно кивала головой. Пусть Александр ведает, какие ученые мужи живут в Ростове, и что ни монах, то кладезь ума, и никто из них не собирается уходить во Владимир.

Покидал Невский Григорьевский затвор в возбужденном состоянии. Ни в одном городе Руси нет такого литературно-духовного средоточия. И не только. Ростов Великий, если дать ему определенное направление, может стать центром подготовки восстаний против ордынского ига. Но поймет ли Мария, какая громадная ответственность ляжет на ее плечи? Думается, поймет. Этой исключительной женщине ни мужества, ни силы духа не занимать.

Александр Невский, еще в начале вторжения полчищ Батыя, задался целью — выгнать с родной земли жестоких завоевателей, но когда он увидел, что почти все русские княжества разорены и уничтожены, цель его несколько изменилась: надо выждать, когда княжества оправятся, и тогда уже готовить удар на ордынцев. Пока же надо вести с ханами тонкую игру и исподволь накапливать силы. И в этом плане Ростов должен занять ведущее место.

После шумной и веселой встрече с молодыми, Александр Ярославич остался один на один с Борисом. Молвил:

— Жену свою, Марию Ярославну, не обижай. Кажись, славная она у тебя.

— И в мыслях того нет, Александр Ярославич. Надеюсь прожить так, как родители мои жили.

— Добрый пример… А теперь о делах потолкуем. С баскаком как живешь?

При упоминании баскака Туфана лицо молодого князя подернулось хмурью.

— В печенках сидит этот баскак. Стараюсь не враждовать, но противно видеть его рожу. Так и хочется схватиться за меч.

— О мече пока забудь, Борис. Напрочь забудь!

— И об этом мне говорит сам Александр Невский?! Да как можно спокойно взирать на эту надутую харю?

— Не кипятись, князь. Попусту меч из ножен токмо глупцы вынимают, и не тебе, пожалуй, это объяснять. Не время! Слушай свою мать, она у тебя мудрая женщина. Постарайся жить с баскаком мирно. Почаще дари подарки, приглашай на охоту. Татары это любят. А сам, тем временем, копи силу.

— Да как копить, Александр Ярославич? Баскак наперечет знает каждого моего дружинника. Сто человек — и не больше! И это на всё княжество. Таков приказ хана Батыя. Ни меча, ни кольчуги не позволяет обновить. Каждую кузницу дозирает. Как-то один из ковалей попытался кольчужную рубаху отковать. Так того коваля воины баскака увели к Туфану, и тот приказал его высечь плетьми. Ремесленный люд, было, возроптал, да и дружина моя возмутилась. Быть бы побоищу, да мать меня остановила.

— Вдругорядь скажу: умница твоя мать. Ну, побил бы ты Туфана, так хан бы на Ростов целый тумен[258] прислал. Ростов бы на, сей раз, сжег, а весь ремесленный люд и дружину твою в один час уничтожил.

— Так что же делать, Александр Ярославич? Терпя, и камень треснет.

— Терпи, Борис, терпи. Тебе есть у кого доброго совета послушать… А я же такой бы совет дал. Добрые ремесленники, кои оружье могут ковать, пусть из Ростова в глухие места уходят. Забирают своё сручье[259] и потихоньку уходят.

— В лесах тайно оружье ковать? — оживился князь.

— Молодец Борис Василькович, быстро смекнул. Ковать и ковать! Думаю, такие дебри у вас найдутся. Поразмысли над этим, сыщи надежного кузнеца и поручи ему подобрать тайное лесное угодье с рудой и речушкой, чтоб ни один поганый о нем не пронюхал. Баскаку же, коль убыль в ремесленниках заподозрит, скажешь: бегут, неслухи, к каждому посадскому гридня не приставишь. И до нашествия из городов бежали и ныне бегут, нечестивцы. И серчай, серчай побольше!

— Ловко придумал, Александр Ярославич! Вот так бы по всем княжествам оружья наготовить.

Невский лишь многозначительно улыбнулся.

Глава 10 СТАРШИЙ БРАТ НЕВСКОГО

Распрощавшись с Борисом, Александр Ярославич вновь вернулся в покои княгини. Их беседа была продолжительной, но носила уже иной характер. К концу разговора Мария Михайловна внезапно спросила:

— А ты помнишь, Александр, своего брата Федора?

— Федора? — переспросил Невский, и лицо его резко изменилось, стало замкнутым и отчужденным.

— Прости, Александр. Мы не так часто с тобой видимся, и один Бог ведает, увидимся ли вновь. Не знаю, как для тебя, но смерть твоего брата до сих пор остается для меня загадкой.

— А что твоя сестра говорит?

— Ефросинья в полном неведении.

Невский еще больше замкнулся.


* * *
Федор родился в 1216 году и был на четыре года старше Александра. Это был крепкий и красивый княжич, к тому же веселый и добрый. Княжича любил весь Переяславль.

— Не в отца поднимается Федор.

— Ярослав-то Всеволодович уж куды как зол и пакостлив, а сын его готов последнюю рубаху с себя снять. Худого слова от него не услышишь, не то, что отец.

До Ярослава Всеволодовича доходили слова переяславцев, и он срывал гнев на сыне:

— Нет в тебе моего корня, Федька. Ты черни должен плеть показывать, а не калитой трясти. Ты чего это Ваське кожемяке полную горсть серебра отвалил?

— Он в кулачном бою всех побил, вот я его и наградил.

— А твоего ли это ума дело? Ты что, князь Переяславский? Придурок!

Ярослав Всеволодович доставал из-за голенища сафьянового сапога крученую плеть и принимался стегать сына.

— Да ты что, батя! — увертываясь от хлестких ударов, восклицал Федор. — Я же от чистого сердца Ваську наградил. Ты что?

Но Ярослав Всеволодович, знай, норовит достать плеткой сына. Кстати, плетки на Федора он никогда не жалел, потчевал за малейшую провинность, а то и просто так — для острастки. Ворчал:

— Не выйдет из тебя путного князя. Глуп, как осел. А не я ль тебя наставляю, как настоящим князем стать?

— Через мерзость, подкупы и вероломство? Я так не могу, батя. Хочу честно людям в глаза смотреть.

— Опять ты за своё, дурак набитый!

И вновь принималась свистеть крученая плеточка.

Когда Федору стукнуло семнадцать лет, Ярослав Всеволодович решил: «Женить, дурака, и непременно на умнице. Такую сыскать, дабы от всяких глупостей муженька отлучила».

Надумал с братом своим посоветоваться, великим князем Юрием Всеволодовичем. Тот долго не раздумывал, как на блюдце поднес:

— Есть такая умница, даже чересчур. Давно в девках засиделась. А всё из-за чего? В науки разные, вишь ли, влезла, за уши не оттащишь. Сказывают, шесть языков иноземных ведает, ума-де палата.

— Да кто ж такая? — удивился Ярослав. — Неужель, брате, еще одна Мария Черниговская на Руси появилась?

— В самую точку угодил. Старшая сестра ее, Феодулия. И умом взяла и лицом пригожа. На Марию смахивает.

— Ну что ж, брате… Породниться с Михайлой Черниговским — большая честь для любого князя. Отдаст ли?

— Отдаст, коль сам великий князь поклонится.

— Уж порадей, брате.

— Порадею. Михайла Черниговский ныне на половца намерен идти, у Северских князей помощи затребовал, но те не шибко-то и разбежались. Вновь свары меж собой затеяли, берегут свои дружины. А я Михайле пятьсот воинов пришлю, то немалое подспорье.

Ярослав Всеволодович с удивлением глянул на великого князя. И чего это он вдруг расщедрился? Обычно скуп, воды из него не выжмешь, а тут целое войско Михайле Черниговскому отвалил. Не из-за Федьки же!

— Спросил напрямик:

— Какая выгода тебе, брате, такую дружину посылать?

— А когда я без выгоды чего делал? — довольно ухмыльнулся Юрий Всеволодович. — Это вас всех учить надо, пропали бы без меня. Так мотай на ус. Давненько меня притягивает Черная Русь[260]. Лакомый кусок, не зря на него Немецкий Орден и Литва зарятся. Я Михайле помогу, а он мне. Пирогом же вместе поделимся, хе-хе.

Михайла Черниговский отнесся к предложению великого князя с должным пониманием. Он, горячий сторонник объединения всех русских земель, и сам давно помышлял сблизиться с Черной Русью.

Венчание наметили на Покров — свадебник 1233 года. Жених и невеста друг друга до свадьбы не видели. (Смотрин зачастую не делали: всё решали родители). Правда, Феодулии рассказали, что жених красив лицом и нравом добрый. Видел жениха ближний боярин Федор Андреевич, бывавший по делам в Переяславском княжестве. А ближнему боярину, одному из своих учителей, княжна бесконечно доверяла.

— Славный княжич, душевный, нравом веселый. С таким счастливо проживешь.

Княжна была весьма довольна рассказом боярина, а вот княжич Федор Ярославич с первого же дня, узнав о намерении отца, потерял всякий покой. Он уже второй год был безумно влюблен в местную боярышню Аринушку, стройную, кареглазую девушку с ласковым сердцем. Встречались редко, накоротке, да и то украдкой. Но какими были эти счастливые минуты! Какое блаженство испытывали Федор и Аринушка!

Однажды всепоглощающая страсть их так захватила, что Аринушка полностью отдалась своему любимому. Это случилось в конце июля, и через месяц боярышня еще ничего не почувствовала. Не догадывался о беременности своей лады и княжич Федор. Как-то им удалось еще раз встретиться, и вновь был незабываемый, волшебный час.

И вдруг, как гром среди ясного неба. В покои вбежал разгневанный отец и коршуном налетел на сына:

— Кто тебе позволил с дочкой боярина Григория Хоромского снюхаться?! Сучий сын!

Федор на какой-то миг растерялся, он не знал, что и ответить отцу. А может, он еще ничего толком и не ведает?

— Чего застыл, как пень? Не такой, оказывается, ты простачок. И времечко подобрал подходящее. Я — в Чернигов, а Хоромский с боярыней на богомолье снарядились, а деточки — в глухой садик. Ах ты, поганец!

Долго бушевал, а когда остыл, ткнул мясистым перстом на лавку и жестко молвил:

— Садись и слушай мое отцовское повеление. На Покров женю тебя, дурака, на дочери князя Черниговского, княжне Феодулии.

Неожиданная новость повергла княжича в оторопь.

— Невеста богатая, умом горазда. Хватит тебе баклуши бить.

Федор встал на колени.

— Не нужна мне княжна Черниговская. Выдай меня за Арину Хоромскую. Христом Богом умоляю, батюшка!

— Ты что оглох или белены объелся? Сказано за Феодулию, и будь радешенек родительскую волю исполнять.

Федор был потрясен: он закрылся в своей комнате и никого не впускал, а затем, за день до свадьбы, бледный, весь потухший, зашел к своему младшему брату Александру, кой уже слышал о предстоящей свадьбе.

Федор, со слезами на глазах, ходил взад-вперед по покоям и с отчаянием в голосе твердил:

— Не хочу никакой свадьбы. Не хочу!.. Уж лучше сбегу куда-нибудь. Я одну Аринушку люблю, одну Аринушку!

— А возьми да и сбеги, подумаешь родительская воля, — неожиданно для себя ляпнул вдруг кощунствующие слова тринадцатилетний Александр.

— И сбегу! А то и…

… После продолжительного молчанья Александр Невский раздумчиво и горько произнес.

— Это были последние слова, кои услышал я от брата. А дальше…дальше сплошные загадки. Отец приставил к Федору стражу. Брат не мог выйти даже на крыльцо. Под окнами его комнаты стояли караульные. Тем временем, приехали великий князь с княгиней Феодосьей, твои родители с дочерью Феодулией. Близился час венчания в соборном храме, но жених так и не вышел к невесте. Зато вышел отец с заплаканным лицом и объявил:

— Княжич Федор скончался от сердечного удара.

Феодудия упала в беспамятстве, и на другой же день постриглась в суздальский Ризположенский монастырь, под именем Ефросиньи. Ты ведь посещала Суздаль, княгиня?

— И неоднократно. Но сестра ничего не знает о таинственной смерти твоего брата… Да и что она может знать, или о чем-то догадываться. Ведь она в глаза не видела Федора.

— А ты, Мария Михайловна, о чем-то догадываешься?

— Да, Александр. Твой брат не мог погибнуть от внезапного сердечного приступа. Он никогда не жаловался на сердце. Это уж твой отец распустил слух, что его сын иногда страдал грудной жабой. Сущая ложь. Здесь одно из двух: либо Федор сам выпил отравленное зелье, либо ему подмешал в кубок отец. Я даже представляю себе такую картину. Все высокие и почетные гости собрались в храме, а твой отец с сыном так и не могут выйти из своих хором. Федор наотрез отказывается выйти к венцу. Ярослав Всеволодович всячески уговаривает, но сын тверд и неумолим. Тогда князь Ярослав со страхом понимает: его ждет несмываемый позор. Великий позор! Сын вышел из послушания отца. Ярослав представляет, как над ним будет смеяться вся Русь. И тогда он принимает чудовищное решение — убить сына. Это единственный способ избавиться от позора. Ярослав примиренчески говорит Федору:

«Хорошо, сын. Я пойду тебе навстречу и отменю свадьбу. Жди меня здесь с ответом невесты. Я придумал, что ей сказать».

Но Ярослав идет не в храм, а в свои покои и возвращается с двумя кубками.

«Я всё уладил, сынок. Выпьем за благополучный исход».

«Но что ты сказал невесте?» — жалея Феодулию, спрашивает Федор.

«Она — умная девушка, Немного огорчилась, но простила тебя. А теперь выпьем к твоей радости. Отдам тебя за дочь Хоромского».

Федор с удовольствием осушает кубок и замертво падает. Ярослав надежно прячет кубок в своих покоях, а затем посылает ближнего холопа в покои сына.

«Глянь, собрался ли, наконец, к венцу Федор. Уж до чего нерасторопный!».

Холоп вскоре возвращается:

— Твой сын мертв, князь!

Ярослав Всеволодович делает испуганное лицо и бежит в комнату Федора…

— У тебя богатое воображение, Мария Михайловна, но оно настолько убедительно, что начинаешь верить в твое предположение. Теперь мне легче понимать, как ты писала свое «Слово»… Но есть и другая загадка. Что стало с дочерью Хоромского?

— Мне известно, Александр, лишь то, что известно и тебе. В день смерти Федора, Арина Хоромская бесследно исчезла. Можно выдвинуть несколько домыслов, правда, один из них вполне вероятен. Арина, догадавшись, что у нее будет ребенок, решила покинуть отчий дом. Если у нее где-то родилась дочь, то ей сейчас уже шестнадцать лет. А может, и отыщется когда-нибудь твоя племянница, Александр.

— А лучше бы племянник, — грустно улыбнулся Невский и добавил. — Но мне почему-то кажется, что Арина покончила с собой. Уж слишком трудно вынести бесчестье на Руси, уж слишком крепки наши древние устои.

Перед самым отъездом Александр Ярославич вспомнил про Спасо-Песковский Княгинин монастырь.

— Ведутся ли работы твоей западной крепости?

— С трудом, Александр. Десятый год монастырь поднимаем. Хочешь глянуть?

— Непременно, Мария Михайловна.

Перед обителью, коя возводилась в двух верстах от Ростова, Александр Ярославич снял шапку и широко перекрестился на купола храма, что стоял вблизи строящегося монастыря.

— То храм Архангела Михаила, — пояснила княгиня. — Священное для ростовцев место. Поставлен храм епископом Леонтием в одиннадцатом веке. Не случайно обок и монастырь поднимается.

— Доброе место выбрала, Мария Михайловна. На мысу озера. Вижу, годика через два готов будет твой мужской монастырь. Для любого ворога — крепкий орешек…Ну, а что касается твоей просьбы, я не забуду. Может и впрямь такое случится, что Ростов Великий станет центром подготовки восстаний против лютого ордынца. Да хранит тебя Бог, Мария!

Глава 11 ЛАЗУТКА СКИТНИК

Молодому князю Борису Васильковичу крепко запали в душу слова Александра Невского, своего двоюродного дяди. Оружейных мастеров — в леса! Хитро придумано. Оружье до зарезу нужно. С дубиной на татарина не пойдешь… Но с чего начать и с кем повести нелегкий разговор? Не каждый кузнец снимется с насиженного места.

Пригласил к себе ближнего боярина и воеводу Неждана Ивановича Корзуна. Тот был мрачен и неразговорчив, куда девалась его прежняя общительность и веселость. Три недели назад боярин схоронил жену Любаву Святозаровну, кою (все ведали) бесконечно любил.

Любава крепко застудилась, когда уезжала вкупе с другими семьями от татар в Белоозеро. Кажись, поправилась, но с тех пор стала покашливать, а последние годы всё чаще и чаще стала жаловать на боли в правой стороне груди. Да так и слегла. Неждан Иванович тяжело переживал, когда шел за гробом не скрывал неутешных слез.

Потрясена была смертью и княгиня Мария: скончалась ее любимица, ближняя боярыня. Чуть ли не каждый день она посещала Неждана и как могла его утешала. А Корзун был беспредельно подавлен: трудно, чрезвычайно трудно свыкнуться, когда из жизни уходит самый любимый человек.

Было Корзуну около сорока лет, возраст для мужчины солидный, но Неждан Иванович своих лет не ощущал, выглядел моложаво, был подвижен, строен и гибок телом. Молодцевато, по-юношески взлетал на коня. Русые кудри, красиво разметанные по широким плечам, такая же красивая курчавая бородка и улыбчивые синие глаза сводили с ума многих боярышень, но Неждан Иванович, казалось, не замечал на себе жарких ищущих взглядов. Такую, как его Любавушка, думал он, ему уже не найти. Он будет жить вдовцом, так, как живет княгиня Мария, в 28 лет оставшись без мужа. А ведь коль не ушла в монастырь, могла бы вновь жить при новом супруге. («Правда» Ярослава Мудрого такое дозволяет), но Мария настолько глубоко любила своего Василька, что и мысли не допускала о каком-то другом муже. Великая женщина!

Витаясь[261] с боярином, Борис Василькович не стал лишний раз бередить рану Неждану воспоминанием о супруге, а сразу перешел к делу, рассказав о предложении Невского.

Неждан тотчас заинтересовался:

— Добрую мысль подал Александр Ярославич. Надо бы с Ошаней потолковать.

— Кто такой?

Корзун, не скрывая удивления, глянул на князя.

— Прости, Борис Василькович, но я-то думал, что ты нашего знаменитого кузнеца ведаешь.

— Ране мне не до кузнецов было, — строго отозвался князь. — То в Белоозере скрывался, то к ханам на поклон ездил, то беглых оратаев разыскивал. Дань-то этому треклятому баскаку, хоть тресни, но платить надо… Что за Ошаня?

— Ему уже за восемьдесят, но еще крепкий старик. С малых лет простоял у горна, но ныне ослеп. В кузню свою до сей поры ходит и на подручных покрикивает. Отец твой, Василько Константинович, жаловал кузнеца, от всякого тягла его освободил. Ныне же Ошаня Данилыч скучает. Подручные его сохи мужикам, да ухваты бабам куют. Работа грубая, не тонкая. Это тебе не булатный меч и не кольчуга.

— Кой прок от слепого старика?

— Вдругорядь прости, князь. Этого старика почитает весь ремесленный люд, и коль он попросит уйти мастеров в лес, его послушают. Но здесь и наше слово будет не последним.

— Позови мне этого старика.

Корзун незаметно вздохнул: юн еще Борис, никак не привыкнет к своему высокому княжескому званию, кое обязывает его лишь повелевать и приказывать, а то, что в таком серьезном деле ему самому надо наведаться к ковалю, до него не доходит. Ошаня-то и зрячим никогда в княжеских палатах не бывал, к нему и Константин, и сын его Василько сами в кузню приходили.

— Пожалей слепого, князь. Не лучше ли нам самим Ошаню посетить, как это всегда делал Василько Константинович.

Борис старался во многом походить на отца, поэтому ответил без раздумий:

— Ты прав, Неждан Иванович. Наведаемся к ковалю.

Ошаню долго уговаривать не пришлось. Ожил, загорелся старик:

— Давно пора за доброе оружье взяться. Мои ребятушки истосковались, срам в кузню ходить.

— Но пойдут ли в леса?

— За своих ручаюсь, князь. Никто из пятерых и слова поперек не скажет. А вот за других ковалей поручиться не могу. Толковать надо.

— Потолкуй, Ошаня Данилыч, — как можно теплее попросил Борис Василькович. — А я уж ничем не обижу, щедро награжу.

— Деньги — пух, — махнул рукой Ошаня, — дунь на них и нет их. Настоящий коваль, коль работа по сердцу, о барыше не думает. Дело в другом, князь. У всех путных ковалей семьи. Каково в дебри с ребятней срываться?

— И в дебрях помогу обустроиться. Главное, добрую артель сколотить.

— Потолкую, — вновь молвил Ошаня.


* * *
Неожиданно всё дело уперлось в Лазутку.

Через три дня вновь навестив кузнеца, боярин Корзун спросил:

— Как потолковал, Ошаня Данилыч?

— Да, кажись, не худо. Уговорил десяток мастеров.

— Молодцом, Ошаня Данилыч… Но всяк ли надежный? Никто не проговорится? Об этом ни одна душа не должна узнать — татары под боком.

— Обижаешь, боярин. Я этих мастеров с зыбки ведаю. Кремень, лишнего не вякнут… Тут об ином речь. Кузня не токмо леса требует, но и руды с водой. Много руды! Без оного кузне не дымить. Просто так в лес не сунешься, особливые места надо ведать. А среди нас такого лесовика нет.

Неждан пощипал, пощипал русую бородку и обнадеживающе молвил:

— Есть такой. Леса вдоль и поперек знает, приметы всякие ведает, по ним и руду сыщет. Сам постараюсь его разыскать.

— Ты уж порадей, боярин.

Ошаня Данилыч стоял, опираясь на клюку. Медное, сухощавое лицо его, обрамленное волнистой серебряной бородой, продолжало оставаться озабоченным.

— Что-то еще, Ошаня Данилыч?

— Ковалю кузня — дом родной, а вот хозяйка с ребятней в шалаше не проживет. Избенка нужна, а для оного плотничья артель понадобится. Вот в чем загвоздка, Неждан Иваныч.

— Есть добрый древодел на примете?

— Добрых древоделов, слава Богу, на Ростове хватает. И работы у них ныне по горло. Выжженные села и деревеньки рубят. Отозвать их тяжко. Тут башковитый вожак нужен, и желательно тот, кой ныне в Ростове топоришком тюкает. С деревенек снимать никак нельзя.

— Да уж ведаю, Ошаня Данилыч. Что в деревне родится, тем и город живет… Так кого же из ростовских надоумить?

— Ведаю одного искусного древодела. На Сить ходил, сберег его Господь. Сидорка Ревяка. Может, слышал такого?

— Как не слыхать? На вече он самый речистый мужик. Помню, как он княжьего тиуна за лихоимство в поруб засадил. Смелый мужик.

— Смелый, боярин. Но мне его не уговорить. Он человек с задоринкой, к нему особливый подход нужен.

— А не слышал, где он ныне?

— У княгини Марии в монастыре трудничает.

Отъезжая с Подозерки в свои хоромы, Неждан Иванович раздумывал:

«Вот и здесь нужен Лазутка. Древодел Сидорка Ревяка один из его дружков. Они и на Сити держались вместе, и из ордынского заслона вместе пробивались. Надо немешкотно искать Лазутку. Говорят, что видели его две недели назад в городе и с тех пор, как в воду канул. Знать, нашел свою семью и исчез. Хоть бы в терем зашел, словом обмолвился. И когда он теперь в Ростове появится?


* * *
Утром все мужики пришли к избе старосты.

— С великой нуждой к тебе, Лазута Егорыч. Запасы соли давно у всех кончились. Может, окажешь милость свою и выберешься в Ростов?

— Выбраться не мудрено. Мудрено соли купить. Варницы басурманами порушены, а за привозную соль купцы такую цену заламывают, что никаких денег не хватит. У меня, вишь ли, всех богатств — вошь на аркане, да блоха на цепи.

— Верим, милостивец, но и мы без денег сидим.

Деньги в Ядрове (так мужики прозвали свою деревню) не требовались. Жили на всем готовом: сами засевали рожь и ячмень, горох и овес, прихваченные из сусеков еще в год бегства, сами убирали в страду и складывали в суслоны хлеб, сами молотили цепами на мирском гумне и мололи на тяжелых самодельных жерновах. С хлебом не бедствовали: ни князь, ни боярин, ни тиун над душой не стоят, что наработал, то и в свой сусек. Тоже и с мясцом и с рыбой. Наловчились зверя и дичь бить, щуку, окуня и карася вершами, мережами и бреднями вылавливать. И медок имели. Теперь бортник Петруха и носу из леса не показывал: новый князь и не ведал, что у него пропадает доброе бортное угодье. Петруха — не скряга, много меду и в два горла не съешь, почитай, всю добычу раздавал мужикам, а те делились хлебушком, мясом и рыбой.

Одним словом: не сидела в затуге деревенька Ядрово. На четвертый год татарского нашествия и своим льном разжились, бабы вспомнили про прялки и веретена, одежонка появилась.

А вот с солью — сущая беда. Без соли на Руси и за стол не садятся, но куда денешься. Вся надежда на старосту. В Ростове его не трогают: добрый знакомец ближнего боярина Неждана Корзуна. Лазутку сама княгиня Мария ведает. Но как ему удастся без денег соль раздобыть? Надо полную седельную суму (что коню наперевес) набить. Это добрых четыре пуда. Мудрено!


* * *
Третье посещение Ростова обернулось для Лазутки удачей. Тесть два дня назад прибыл из Новгорода, и теперь сидел с зятем за обеденным столом.

— Порадовал ты меня, Лазутка. И Олеся и внуки в добром здравии. Скоро ли в дом?

— В Угожах надо новую избу рубить, а в Ростов возвращаться — и того хуже. Поганые в любой час могут на город навалиться. Степняки злы. Чуть князь с ними не поладит или на дань поскупится — и прощай град. Так что потерпи, Василий Демьяныч. Дочь твоя и внуки в более надежном месте.

— Да уж Секлетея сказывала, — хмурил крылатые, колосистые брови купец, но сердца на Лазутку не держал. Лихолетье на Руси, может, зять и прав. Одно странно: зять ни в какую не хочет говорить, где отсиживается Олеся с внуками.

— И чего таишься? Я ведь тебе не чужой, к соседу языком трепать не побегу.

— Береги бровь, глаз цел будет, — ввернул Лазутка. Настанет время, всё узнаешь.

Если бы у Петрухи бортника жила одна Олеся, Лазутка бы не стал скрытничать. Но теперь на заимке Петрухи выросла целая беглая деревня, поэтому лучше держать язык за зубами.

— Я ведь к тебе с просьбой, Василий Демьяныч. Помощь нужна.

— Коль, что внукам аль Олесе — всегда готов. Сказывай!

— И внукам, и Олесе, и мне на расходы. Три гривны серебра.

— Три гривны? — ахнул купец. — Деньги немалые… Коль ребятенки обносились, так я и без денег одежонку дам. Я, чай, купец, товаришко имею. И для Олеси обнову из Новгорода привез. И летник, и сапожки на меху, и добрый кожушок для зимы. Забирай без всяких денег, Лазутка.

Скитник попал впросак: надо было похитрее о деньгах спрашивать. Пришлось изворачиваться:

— За наряды спасибо, Василь Демьяныч. Кожушок непременно Олесе захвачу. Но мне нужны живые деньги. Именно три гривны. Ты не удивляйся и не переживай, деньги я тебе верну. Слово даю.

— Аль опять к боярину Корзуну побежишь, своему благодетелю? Вот бы и попросил у него, не откажет.

— Не откажет, но к боярину я за деньгами не пойду. Я к тебе пришел, Василь Демьяныч… Ну, а коль не при деньгах — извиняй.

Лазутка вышел из-за стола и нахлобучил шапку.

— Не суетись! — строго прикрикнул купец, и, ничего не сказав зятю, пошел в опочивальню. Вернулся с деньгами.

— Получай свои гривны, хотя и темнишь ты, Лазутка. Не был бы мужем Олеси, и единой монеты не дал.

— Так я знал, чью девку красть, — рассмеялся Скитник.


* * *
Один из холопов донес:

— Лазутка Скитник в городе, боярин. Ныне у своего тестя остановился.

Не показывая холопу своего удовлетворения, Неждан Иванович сухо приказал:

— Ступай вспять. Когда Лазутка выйдет, молви, что боярин Корзун ждет по важному делу. Но чтоб не на глазах купца.

Где-то через час Лазутка оказался в покоях боярина. Выслушав Неждана Ивановича, Скитник надолго ушел в себя, и боярин никак не мог истолковать, почему надолго замолчал этот мужик: ямщик, плотник, кузнец, пахарь, воин, чьи богатырские руки свычны к любой работе. Конечно, он понимает, какой груз ответственности ложится на его плечи, но думка его наверняка не об этом, а, о чем-то более затаенном и глубоком.

— Всё, кажись, выполнимо, боярин — и оружейных мастеров разместить, и рудные места показать, и древоделов подобрать.

— Тогда в чем заковыка?

— А заковыка в том, боярин, что один Ростов погоды не сделает.

— Выходит, одному Ростову и замышлять нечего?

— Нечего, боярин! — веско произнес Лазутка. — На оные тайные поселения надо многих князей подбить, иначе не стоит и дело затевать. Одной рукой и узла не завяжешь.

Неждан Иванович одобрительно посмотрел на Скитника.

— Здраво мыслишь, Лазутка. Ни одному княжеству ныне с Ордой не управиться. Хочу тебя обрадовать. Такие поселения ныне и в других уделах окажутся. И княгиня Мария, и князь Борис, и переяславский Александр Ярославич благословили лесные братства. Так что, Ростово-Суздальская Русь без оружья не останется.

— Слава тебе, Господи! — истово и размашисто перекрестился Лазутка. — Тогда другое дело, Неждан Иваныч. Воистину порадовал ты меня, а то на душе кошки скребли. Вместе хорошо любого недруга бить.

— Но будь осторожен, Лазутка, и других о том упреди. Ни один татарин не должен изведать о лесных скрытнях.

— Мог бы и не предупреждать боярин, — произнес Скитник и вновь о чем-то призадумался. Кузнецов и артель плотников, если всё получится, он сведет в Ядрово. Там и речушка есть, и ржавые болота с рудой. Но как быть с беглыми мужиками? Они бы изрядно помогли на первых порах новопришельцам. Боярин же, несомненно надумает побывать в «лесных скрытнях» и увидит там своих бежан из Угожей. Хочешь, не хочешь, но придется боярину всё рассказать.

И Лазутка выдал свою тайну, на что Корзун и не подумал гневаться, напротив, даже повеселел:

— А я уж грешным делом подумал, что сгинули мои мужички, а они живут — и в ус не дуют. Ну, Лазутка! Нечего было и раньше скрывать. Никого в Угожи не погоню, и никого на оброк не посажу, уж, коль так судьба распорядилась. Лишь с тебя, старосты, будет особый спрос.

— И какой же боярин?

— Дабы на добрую дружину оружья наковал.

Глава 12 ЗА ПРАВОЕ ДЕЛО!

Десять ковалей с подручными и шестеро древоделов собрались глухой ночью в кузню Ошани. С минуты на минуту ждали боярина Корзуна.

Подле Лазутки сидел на груде железного хлама Сидорка Ревяка. С ним был самый трудный разговор. Сидорку увлекла работа в Княгинином монастыре: это тебе не амбар или избу рубить. Здесь дерево — лишь подспорье для каменных дел мастеров, но это подспорье надо настолько точно, искусно подогнать, что душа радуется. Такой затейливой работы никогда еще Ревяке делать не приходилось. Вот почему он сразу наотрез отказался от любого другого дела.

— И не упрашивай, друже. На сей раз я тебе не помощник. И чего я втвоих лешачьих местах не видел?

— А татар в Ростове видел, как они хозяевами по городу разъезжают и плетками народ стегают?

— Да причем тут басурмане?

Пришлось Лазутке всё выложить, ничего не скрывая, но и после этого Сидорка отнесся к словам Скитника настороженно:

— Что-то я сомневаюсь, друже. Неужели князья и некоторые бояре всерьез надумали готовить народ и дружины против Орды?

— Корзуну доверяешь?

— Этому боярину доверяю. Не худо бы его послушать.

— Послушаешь. Я скажу, когда и куда прийти, но с собой возьми самых надежных людей.

— Среди моих — Иуд не бывает. Не первый год друг друга ведаем.

И вот, наконец, Корзун появился. С ним пришел еще один человек, закутанный в черный плащ. Он сдернул с головы башлык и вполголоса заговорил:

— Я очень благодарна вам, ростовцы, что надумали помочь своей Отчизне в самую трудную для нее годину…

— Княгиня Мария! — пронеслось по толпе.

Люди заволновались, теснее обступили Марию Ростовскую.

— Да, мы потерпели поражение, временное поражение, и виной тому не народ, а княжеские раздоры. Каждый город встречал полчища Батыя в одиночку. Но врагов было столь много, что ни одному княжеству не удалось биться с ними на равных. Причина великой беды нашей теперь всем ясна. Князья осознали, что только общерусская дружина сможет противостоять такой бешеной, неистовой рати. Сейчас мы — под строгим надзором поганых и не можем открыто готовить своих воинов к решающей сече. Вынуждены это делать тайно. Поэтому, верные мои ростовцы, я земно вам кланяюсь и всем сердцем прошу откликнуться на наш зов — оказать благодетельную помощь в подготовке восстания против поработителей. Хватить терпеть насильников! Они не только взимают с каждого двора десятую часть дани, не только требуют, чтобы наши воины участвовали в их жестоких и грабительских походах, но и по-прежнему разбойничают в русских городах и весях, оскверняют храмы и уводят в полон молодых мужчин и девушек. Именно так татары поступили уже в эти дни, набежав на отдаленные села и деревушки: Малиновку и Зверинец. Так неужели мы, православные люди, исповедующие веру Христа, будем стоять на коленях перед дикими варварами и спокойно взирать на их зверства? Хотите вы того?

— Не хотим, княгиня! — горячо отозвался мастеровой люд.

— Спасибо, ростовцы. Видимо, так Богу угодно, чтобы Ростов Великий восстал первым, оправдывая своё гордое звание первого стольного града Ростово-Суздальской Руси. Но за нами восстанут и другие города: Ярославль, Углич, Суздаль, Переяславль, Владимир… Вся Русь всколыхнется. Уверена, что если сам народ захочет выступить на борьбу с супостатом, то злому ворогу уже не устоять, и никогда больше не топтать ордынскими копытами святую Русь.

Страстная, проникновенная речь княгини никого не оставила равнодушным. Сидорка близко ступил к Марии и поцеловал свой нательный крест.

— Клянемся, княгиня, постоять за матушку Русь!

— Клянемся! — вторили мастера.

Часть вторая

Глава 1 ОТШЕЛЬНИЦА

В звериной дикой пустоши облюбовал себе скит отшельник. А через шестьдесят лет пришел в пустынь молодой монах Фотей, дабы похоронить отжившего свой долгий век дряхлого старца Иова. В последнюю встречу, отшельник молвил:

— Дни мои сочтены, Фотей. Через седмицу отойду. Готов ли ты покинуть свою обитель и жить в пустыне?

— Готов, старче.

Но убежденный ответ не оставил отшельника удовлетворенным:

— О, бренный человек, не знающий даже и того, что ты такое и сам в себе. Укроти себя, смирися, умолкни бедный перед Богом, Тварь перед Творцом, раб перед Господом! Дело Божие есть учреждать и повелевать, а твое — повиноваться и исполнять его святую волю. Возьми на себя, человек, ярмо Христово и сиим ярмом укрепи себя в правилах богомыслия и веры. Неси бремя Христово и сим бременем заменяй все тяготы мирские.

— Я исполню, старче, святые заповеди Христа.

Иов скончался ровно через неделю. Он оставил после себя потемневший от времени скит и нового отшельника. Через новые шестьдесят лет Фотею завернуло на девятый десяток. Он ходил в ветхом рубище, под коим виднелась власяница, грубая одежда из конского волоса, носимая ради изнурения тела, — и в зной летний и в стужу зимнюю.

Позеленевший крест, икона пресвятой Богоматери, монашеская ряса, да божественные книги составляли богатство отшельника.

С отроческих лет — пост, воздержание и забвение страстей приготовили его к принятию монашества. Но обитель, где Фотей принял постриг, недолго задержала в своих стенах инока. Приняв благословение игумена, Фотей удалился в пустынный скит, в коем преуспевал в вере и любви к Богу. Неустанные молитвы и чтение слова Божьего были ежедневным занятием Фотея; и так текла его благочестивая жизнь — в трудах, посте и молитвах.

Раз в год он отправлялся в свой Белогостицкий Георгиевский монастырь, очищал от согрешений душу в таинстве покаяния, и, приобщившись святых тайн, вновь возвращался в свой излюбленный скит, несмотря на просьбы игумена остаться в обители, дабы служить примером братии.

Иногда какой-нибудь княжеский или боярский охотник, случайно забредший в скит, вступал с Фотеем в беседу и начинал сомневаться в святости жизни иноческой, описывая прелести мира, веселую, полную довольства жизнь. Фотей постом и молитвами побеждал соблазны. Ему не нужны были ни слава, ни богатства, и он не покидал кельи, усиливая свои подвиги.

Но мало-помалу нечестивые мысли стали одолевать ум Фотея при чтении священного писания. Многие слова Божии в святых книгах старец стал почитать за неправильные, за недостойные величия Господа. Многое казалось ему неясным, не славящим, не возносящим имя Божие, а умаляющим его.

Сомнения волновали душу отшельника, и он, вместо молитв, стал предаваться иногда размышлениям, смущавшим его душу. Незаметно для себя, скитник дал возможность сомнению завладеть его умом и сердцем и стал пропускать своё обычное келейное правило[262].

Фотей ясно осознал, что грешит, страшно грешит мыслью, что близок к бездне падения, и с усилием боролся против искушений. С горячей молитвой припадал он к иконе Богоматери. Молитва успокаивала его, но теперь не было того сладостного покоя и торжества душевного, как прежде. Сомнения всё больше и больше отвлекали Фотея от покаяния и молитвы.

Измученный от душевных страданий, скитник надумал сходить к ростовскому епископу Кириллу.

«Припаду к ногам его, поведаю о своих сомнениях, и пусть святитель помолится обо мне и грехах моих, ибо нет покоя душе».

Собрался с силами, положил в суму священные книги и пошел к Ростову Великому. Но в городе владыки не оказалось.

— Во Владимире он, старче, — пояснил отшельнику монах Дионисий, с любопытством разглядывая келейника, одетого в ветхое рубище, через кое виднелась власяница. Отшельник был в преклонных летах, с изможденной согбенной фигурой и длинной седой бородой.

Власяница больше всего привлекла внимание Дионисия. Её мог надеть на себя лишь схимник, но всех людей ростовской епархии, принявших суровый обет, монах знал.

— Издалече ли к владыке, старче?

— Издалече, брат. Из пустыни, — блеклым, дребезжащим голосом ответил келейник.

— Из пустыни?.. Уж не сам ли скитник Фотей к нам пожаловал?

— Пожаловал, да зря ноги утруждал.

— Пойдем к нам в Григорьев затвор. Отдохнешь, старче, — с почтением в голосе предложил Дионисий.

Отшельник не отказался. Вскоре узнав, что перед ним сидит ученый монах, келейник оживился, и решил ему открыться.

— А не покажешь ли свои священные книги, старче?

— Отчего ж не показать? Еще в Белогостицком монастыре наслышан был я о тебе, брат Дионисий.

— Укажи, старче, какие места писания наталкивают тебя на нечестивые мысли.

Фотей указал, после чего Дионисий положил в сморщенные, дряхлые руки отшельника книгу из затвора.

— Чти сии нечестивые строки.

Келейник прочел и очам своим не поверил:

— Господи! Здесь всё достойно твоего величия… Как же могло оное случиться? Чудеса, брат Дионисий.

— Никаких чудес нет, старче. Твои священные книги когда-то переписал с греческого весьма недобросовестный переписчик, местами исказив священный слог. Такие неправильные писания встречались и в нашем затворе, но мы их исправили. Если пожелаешь, то оставь свои книги у нас, а мы, за твои подвиги, подарим божественные писания с чистым, выверенным слогом.

— Охотно приму, брат Дионисий.

С того дня отшельник вновь обрел душевный покой.


* * *
К скиту отшельника Фотея пробиралась старая, худая монахиня в рясе с рябиновой клюкой в руке. За ее сутулыми, хилыми плечами болталась легкая холщовая котома с немудрящими харчами. Черница, хоть и в почтенных годах, шла по летнему лесу споро. Иногда останавливалась, и, опираясь обеими руками на изогнутую рукоять клюки, любовалась дремотным лесом.

— Господи, какая лепота! — благостно произносила черница.

Целых десять лет она прожила в женском монастыре, дни и ночи проведя в тоскливой, закоптелой, сумеречной келье, и не было дня, чтобы она не вспоминала чудесный зеленоглавый лес, кой манил к себе все последние годы.

«Обитель не для меня», — наконец решила черница, и, не спросив благословения властной, взыскательной игуменьи, ушла из монастыря.

Когда-то лес был ее вторым домом. Знахарка-мать с пяти лет брала ее с собой за пользительными травами и кореньями, а после ее смерти, она уже сама, почти до глубокой старости, посещала окрестные, завороженно-таинственные леса. Она знала каждую травинку-былинку, знала волшебную и злую силу того или иного корня, могущего поставить тяжело недужного человека на ноги, или свалить самого здорового крепыша одной каплей зелья.

Многое, ох, многое повидала на своем веку эта невзрачная старуха!

На пустынь же ее неожиданно навела мать. Семилетняя девчушка увидела внезапно открывшийся скит и страшно удивилась:

— Что это, мамка?

— То пустынь отшельника Иова.

— Зайдем к нему, мамка. Я пить хочу.

Но мамка почему-то посуровела лицом.

— Нельзя, никак нельзя знахарке к богочтимому подвижнику. Уходим, дочка… А водицей я тебя из родничка напою.

Когда не стало матери, она уже отроковицей набрела на скит и тайком видела, как отшельник рубит вторую, а затем и третью, четвертую келью. Думала:

«Зачем ему лишние кельи, когда он живет один?»

Этот вопрос у нее долго не выходил из головы, но ответа она так и не находила. Потом узнала, что старый келейник умер, а на его место пришел новый отшельник. К нему-то она и шла.


* * *
Сильный недуг скрутил Фотея. Он, скрестив невесомые руки на впалой груди, лежал в жесткой домовине и отпевал сам себя. Восковая свеча, сжатая в тех же пожелтевших руках, плясала трепетными огоньками по закоптелым стенам кельи.

Отшельник вздрогнул: у подножия гроба стояла старя черная старуха и смотрела на него выцветшими, немигающими глазами.

«Вот и смерть пришла, — ничуть не удивляясь, подумал старец. — А почему не в саване?»

— Ты малость поспешила, смёртушка. Дай мне завершить отходную молитву, а затем возьми мою душу.

— Рано ты собрался в мир иной, — зашамкала беззубым ртом старуха. — Ты еще поживешь на белом свете, преподобный Фотей. Я — не твоя смерть.

— Кто ж ты? — слабым голосом вопросил отшельник.

— Раба Божия Фетинья, коя пришла тебе поклониться и исцелить твои недуги.

Старец тихо шевельнулся в домовине.

— Дивны дела твои, Господи.

— Дивны, преподобный. Ты покуда полежи, а я за пользительными травками схожу.

Через три дня старец встал из домовины, а через неделю начал бродить по келье.

— Кто тебя послал, Фетинья?

— Бог, — коротко и просто ответила старуха.

— Значит, не зря мне видение было.

— И мне было, преподобный, — схитрила старуха. — Явилась ночью пресвятая Богородица, аж келья моя лучезарным светом озарилась, и молвила: «Ступай, раба Божия Фетинья, в пустынь к преподобному Фотею и недуг его исцели. Не приспело еще его время стать небожителем».

Старец упал перед образом на колени и принялся за долгую молитву. А Фетинья, тем временем, оглядела остальные кельи. Доброе жилье. Ай да отшельник Иов, зря время не терял. Вот и сегодня сгодилась одна из его келий. Да только пустит ли на постоянное житие старец Фотей?

Еще через неделю, когда отшельник стал выходить из скита на поляну, он молвил:

— Исцелен я, Фетинья, Божьим промыслом. Ныне ты вольна уходить.

Фетинья опустилась перед старцем на колени:

— Оставь меня здесь, преподобный. Хочу век свой дожить в благочестивом месте.

Старец недоуменно развел руками:

— Никогда того не было, дабы в одной пустыне вкупе мужчины и женщины обитали. Дозволено ли то Господом?

— Прости меня, преподобный, но пустынь твоя не монастырь, и жить я буду, коль дозволишь, в самой отдаленной келье. Вместе и беды легче переносятся.

— Живи, коль тебя сама Богородица прислала.

Глава 2 АРИНУШКА

Близилась страда[263] и Фетинья всё дальше углублялась в леса. Она до сих пор не жаловалась на ноги и, казалось, никогда не уставала. А лес всё манил и манил ее. Она же искала новые грибные, брусничные и клюквенные места, кои зело пригодятся в долгую стылую зиму. Находила Фетинья и ореховые заросли, и пчелиные дупла с медом. Всё сгодится!

Как-то незаметно, незаметно, но верст двадцать от скита прошагала. Присела на валежину передохнуть и вдруг почувствовала запах дыма. Принюхалась острым крючковатым носом и несказанно удивилась: дым-то печной! Никак вблизи изба топится.

Фетинья сторожко пошла на запах дыма, раздвинула заросли и перед ней оказалась небольшая деревушка в три приземистых избы.

Старуха затаилась. Неведомая деревня может оказаться и мирным поселением (в глухих лесных урочищах нередко скрывались смерды, не захотевшие нести господского тягла) и разбойным станом, в коих, после татьбы и грабежа, прятались лихие люди.

Наметанным глазом Фетинья определила, что, судя по избам, деревня появилась лет семьдесят назад, срублена она была неприхотливо, наспех, без основательной и дотошной крестьянской руки; ни нарядных наличников, изукрашенных деревянной резьбой, ни красных крылец, ни причудливо вырезанных петушков. Всё — серо, обыденно, докучливо. Даже пустынь отшельника Фотея выглядела теремом. Две избы, крытые дерном, и вовсе заросли бурьяном. На крышах поднялась молодая поросль из корявых березок.

«В этих избах уже не живут, даже крыльцо утонуло в чертополохе, — определила Фетинья. — Дым идет из волоковых окон последней избы. Но кто ж ее обитатели?».

Долго ждала Фетинья. Но вот на крыльцо вышла юная девушка в холщовом сарафане и берестяных лапотках с липовым ведерком в руке и пошла к колодцу с журавлем. Старуха сразу определила, что девушка хороша собой: легкая прямая походка, гибкая, выше среднего роста, с пышной льняной косой, заплетенной простой тряпичной лентой.

А затем на крыльце появилась маленькая старушка в грубой сермяге.

— Поосторожней у журавля, внучка. Склизко тамотки.

«Слава тебе, Господи, — перекрестилась Фетинья. — Не разбойный стан. Можно смело выходить».

Девушка, увидев перед собой старуху в черном облачении, выронила от испуга ведерко. Шестнадцать лет она не видела в деревушке незнакомых людей.

— Не пужайся, касатка, — как можно ласковей произнесла Фетинья. — Худа ни тебе, ни вашему дому я не сотворю.

Перекрестилась (хозяйка дома облегченно вздохнула: неведомая старуха на ведьму похожа, вон даже седые космы выбились из-под черного убруса[264]), поклонилась избе и вдругорядь молвила:

— Не пужайтесь, люди православные. Да хранит вас Господь.

Лишь после этих слов хозяйка малость оттаяла и пригласила старуху в избу. Молча, ничего не говоря (по древнему русскому обычаю) вытянула ухватом из загнетка горшок кислых щей, горшок пареной репы, отрезала ломоть хлеба и усадила гостью за стол.

Фетинья поблагодарила за угощенье (ела как всегда мало), осенила себя на образ Спаса крестом и заговорила, поглядывая на хозяйку и девушку испытующими глазами.

— Чую, неведенье одолевает? Обскажу, родимые, всё обскажу. Сама я из пустыни преподобного старца Фотея. Не слыхали? Да и где вам слыхать. Далече его пустынь. Пришла к нему из обители, дабы поклониться его подвигам и жизни праведной. Да так и осталась в его скиту. А седни далече ушла, дабы новые клюквенные болотца открыть, и на вас набрела. Вот и весь сказ. А ноне, коль у вас отая в сердце нет, хотела бы вас послушать.

Только успела вымолвить, как дверь открылась и в избу вошла молодая женщина с берестяным кузовком, наполненном белыми грибами.


* * *
Два дня прожила Фетинья в лесной деревушке и много дивного для нее открылось.

Боярышня Аринушка Хоромская бежала из Переяславля Залесского в тот самый день, когда изведала о кончине своего любимого княжича Федора. Бежала полями, лесами, лугами, пока не выпорхнула на высокий обрывистый крутояр. В голове — лишь одна лихорадочная мысль: «Феденька умер! Феденька умер!.. Не хочу жить!»

Ничего было не мило для Аринушки в эти скорбные, отчаянные минуты. Покров выдался холодным и ветреным. Правда, снегу еще не было, но землю уже сковал легкий морозец. Но Аринушка не чувствовала ни студеного ветра, ни пронизывающего холода. Ей было жарко в теплой горностаевой шубке и алых меховых сапожках.

Она глянула с крутояра вниз и увидела черную гремучую воду. Сейчас, сейчас! Дрожащими пальцами расстегнула малиновые застежки шубки и ступила на самый край обрыва.

«Сейчас мы встретимся с тобой, Феденька, и снова будем вместе. Бог нас познакомил, Бог дал нам счастье и Бог нас воссоединит. Нам вновь будет хорошо, Феденька. Обниму тебя горячими руками, поцелую твои медовые уста и молвлю: я вновь с тобой, мой любый Феденька, и наше чадо с тобой. Глянь, какой он пригожий, глянь на свое чадо ненаглядное».

Чадо! И вдруг Аринушку, будто молния пронзила. Зачем же чадо в студеную воду? Зачем его, малюсенького, губить? Зачем?!

И Аринушка попятилась от крутояра. Она повернула вспять и, думая только о ребенке, вновь углубилась в лесные дебри. А затем ее мысли вернулись к отчему дому. Нет, она никогда больше не войдет в родительский терем. Отец и мать строги и благочестивы, они не вынесут ее позора. Пригульное дитё для родителей — самый великий срам на Руси. Пусть уж лучше ничего не ведают. Посокрушаются, поскорбят — и забудут.

Целый день металась по лесу Аринушка, а когда остановилась и прижалась к зябкой смолистой ели, наконец-то опомнилась. Господи, где ж она?

Ее окружал неприютный нахмуренный лес. Уже смеркалось. Еще какой-то час и в лесу будет совсем темно. Выползет всякая нечисть: лешие, кикиморы, бабы-яги… Зашуршат по земле ползучие гады, страшно заухают филины, завоют голодные волки, жутко зарычат, ломая деревья, злые медведи…

— Пресвятая Богородица, спаси меня! — испуганно закрестилась Аринушка.

Теперь она, казалось, не смогла сделать и шагу: ее обуял страх, безжалостный, зловещий страх.

А ветер усиливался, и также страшно гудел. Еще больше похолодало, сквозь лохматые вершины елей завиднелись дрожащие, среболучистые звездочки. Повалил колкий, зернистый снежок.

Аринушку стал бить озноб; вскоре ноги ее подкосились, и она упала под ель. Замерзая, свернувшись клубочком, Аринушка думала:

«Любые мои Феденька и чадушко… Феденька и чадушко…».

В полдень очнулась она в закоптелой крестьянской избе.

Глава 3 ДАНИИЛ ГАЛИЦКИЙ И МАРИЯ

Русь, Русь, Русь! Все заботы Марии Ростовской о стонущей под гнетом татаро-монгольского ига святорусской земле.

Младшему брату Александра Невского, великому князю Андрею Ярославичу, пора жениться, но пока двоюродный племянник не задумывается об этом важном деле, предаваясь греховной любви с прелюбодейкой. И что за напасть на многих князей?! Издревле, чуть ли не с десятого века, на мусульманский манер, заводят себе целые гаремы, забывая, что они христиане, кои обязаны любить лишь одну законную жену. Венчание в храме обязывает не только к единобрачию, но и к вечной верности супругов. Но князья грубо нарушают не только мирские старозаветные устои, но и церковные каноны[265].

Взять Юрия Долгорукого, «великого любителя жен», кой содержал в своем Боголюбове сотни наложниц. А Всеволод Большое Гнездо? «Множество наложниц имел и более в веселиях, чем в делах упражнялся…И как умер, то едва кто по нем, кроме баб любимых заплакал».

Всеволод содержал по своим городам около тысячи женщин. Недалеко ушли от него и его сыновья — Юрий и Ярослав Всеволодовичи. Да и другие князья-сластолюбцы не обижены обилием наложниц. Почему церковь не пресекает их тяжкий грех?.. Да, что о том говорить. Любой архипастырь под властью князей. Церковь лишь на словах попрекает сладострастников, но дальше своих сетований не идет, заведомо зная, что князь подавит любое грубое вмешательство церкви в его личную жизнь. Худо это. Лишь немногие князья удерживаются от соблазна и остаются верны своим супругам. Таким был Василько Константинович. За десять лет деятельной, напряженной и чистой жизни, Василько даже в мыслях не мог себя представить с какой-то другой женщиной.

Это тебе не двоюродный брат Андрей Ярославич, коего вначале ублажала известная всем девка Палашка, а ныне юные наложницы, купленные у восточных ханов, шахов и султанов. Рассказывают, что Андрей чрезмерно похотлив, но пригоже ли великому князю так расточать свои силы? Его надо немедленно женить, и женить с большой пользой для Владимиро-Суздальской Руси.

Мария надолго задумалась и перебрала в памяти наиболее влиятельных русских князей. И выбор ее, в конце концов, пал на одного из самых знаменитых князей — Даниила Романовича Галицкого Волынского.

Прежде чем принять окончательное решение Мария Михайловна пришла в Григорьевский затвор и углубилась в летописи.


* * *
Галицкое княжество занимало северо-восточные склоны Карпатских гор. На севере Галицкая земля граничила с Волынью (название которой произошло от древнего города Волынь на реке Гучве), на северо-западе — с Польшей, на юго-западе «горы Угорские» (Карпаты) отделяли ее от Венгрии; в горах и за ними лежала Карпатская Русь, захваченная Венгрией в XI веке, но часть ее, с городами Брашев, Бардуев и другими, оставалась за Галицкой землей. На юге-востоке в ее пределы вошли земли Причерноморья, простиравшиеся от Южного Буга до Дуная; северо-восточные рубежи Галицкой земли подходили к Киевскому княжеству.

Волынская земля обнимала средне Побужье. Западное, лесное порубежье с Польшей проходило между Бугом и Вислой; на севере волынские владения охватывали часть литовских земель, а восточнее включали соседнюю Полоцкому княжеству Черную Русь; далее Волынь граничила с Пинским и Киевским княжествами и, наконец, с Галицкой землей.

Галичина, древним центром которой был Перемышль, после кровавых раздоров с киевским великим князем Святополком Изяславичем обособилась к началу XII века. Исторически сложившееся здесь сильное боярство в своих распрях с князьями искало помощи Венгрии и Польши, и долгое время препятствовало объединению края.

Подъем Галицкой земли падает на время княжения Ярослава Владимировича Осмомысла (1153–1187). Летопись сообщает, что тогда широко велось строительство новых городов.

Ярослав Осмомысл, с помощью волынских князей, разбил киевского князя. Тот и его союзники — Византия, Венгрия, Польша и половцы — вынуждены были признать права галицких князей на придунайские земли. Вмешавшись в распри при византийском дворе, Ярослав установил мир с Византией, а союз с Венгрией скрепил браком своей дочери с королем Стефаном Третьим. Галицкие войска с большим успехом участвовали в походе против султана Саладина.

Силу Галицкого княжества, его борьбу с половцами и оборону русскими Дуная обрисовала княгиня Мария в своем «Слове о полку Игореве»:

«Галицкий Осмомысл Ярослав! Высоко сидишь ты на своем златокованном престоле, подпер горы венгерские своими железными полками, загородив королю путь, затворив Дунаю ворота, меча тяжести через облака, суды, рядя до Дуная. Грозы твои по землям текут, отворяешь Киеву ворота, стреляешь с отчего золотого престола салтанов за землями».

В конце XII века галицкие и волынские земли соединились под властью волынского князя Романа Мстиславича. Преодолев сопротивление Ростово-Суздальского князя Всеволода Большое Гнездо, Роман занял Киев и провозгласил себя великим князем.

После гибели Романа (1205) в одном из походов, боярство, с помощью Венгрии и Польши, захватило власть в Галичине, продав ее независимость врагам. По договору в Спиши (1214) правители Венгрии и Польши, с благословения папской курии, поделили между собой Галицко-Волынскую Русь. Однако народ сорвал все расчеты захватчиков. Восстание охватило страну. Галицкие горожане изгнали венгерские гарнизоны и передали власть торопецкому князю Мстиславу Удалому.

Поднялось и крестьянство: уцелевшие еще венгерские войска были перебиты смердами, и никому из врагов не удалось скрыться.

На Волыни, после кончины Мстислава Удалого, с помощью большой дружины и при поддержке городов, утвердился князь Даниил Романович, нанесший ряд поражений венгерским правителям и галицким боярам. Позднее земли Галичины, а затем и Киева соединились под властью волынского князя Даниила.

В конце 30-х годов князь Конрад мазовецкий (польский) попытался использовать Тевтонский Орден для борьбы с Даниилом. Однако галицко-волынский князь решительно пресек попытку тевтонов продвинуться на юго-восток в русские земли. По словам волынского летописца, он заявил: «Нелепо есть держати наши отчины крестоносцам… и поидоста на них в силе тяжьце».

Князь Даниил разгромил тевтонов и захватил в плен самого Бруно, под началом которого находились добжинские рыцари.

В 1244 году, опасаясь усиления Даниила Галицкого, бояре вступили в сговор с венгерскими и польскими войсками, и задумали широкое наступление на земли именитого полководца. Венгрия и Польша попытались покончить с существованием Юго-Западной Руси, ослабленной татаро-монгольским нашествием.

Летом 1245 года по приказу короля Белы Четвертого рыцарское венгерское войско, под началом зятя короля Ростислава и старого венгерского полководца Фили, в сопровождении польских дружин, возглавляемых Флорианом Войцеховичем Авданцем, двинулись в Галицкую землю — предмет давнишних вожделений венгерской и польской знати. Войска с боем заняли Перемышль и направились к Ярославу. То был «крепок град», и жители его дали врагу «бой велик перед градом», а затем укрылись за его стенами. Противник, не ожидавший такого сопротивления, отправил отряд в Перемышль, поручив доставить «сосуды ратные и градные пороки». Началась осада города. Горожане метали со стен камни и стрелы.

Враг был уверен в победе и не спешил со штурмом. Под стенами города осаждавшие устраивали рыцарские турниры.

Пока враги стояли, задержанные сопротивлением города Ярослава, галицко-волынский князь Даниил Романович, узнав про «ратное пришествие», стал собирать дружину и ополчение и «скоро собравши вои».

Когда русское войско было готово к походу, вперед был выслан дозорный отряд дворского Андрея с поручением, разведать силы врага, а также известить ярославцев о близкой помощи.

Сам же князь Даниил повел войско из Холма вслед за отрядом дворского Андрея к реке Сану. Не доходя до реки, полки Даниила остановились; из обоза было извлечено оружие и роздано войскам. Узнав от дворского о силе противника, князь наметил место переправы.

Получив известие о том, что полки Даниила приближаются, Филя, Ростислав и Фолиан оставили пешее войско у «врат» Ярослава, чтобы горожане не ударили с тыла и с рыцарскими дружинами выступили навстречу русским войскам.

Князь Даниил расположил свой главный полк на левом фланге, центр приказал держать «малой дружине» дворского Андрея; на правом фланге против польских войск был поставлен брат Даниила — Василько Романович.

Битва произошла 17 августа 1245 года. Лучники обстреляли друг друга, а затем Ростислав с главными силами двинулся на дружину дворского Андрея. Дружинники приняли венгерских воинов в копья. Битва была ожесточенной, с обеих сторон «мнози падше с коней и умроша». И всё же воины дворского Андрея упорно сдерживали натиск противника и «крепци боряшеся», медленно отходили к Сану.

Князь Даниил, заинтересованный в том, чтобы большая часть неприятеля была задействована войском Андрея, отрядил ему в помощь подкрепление.

Сам же князь с основными силами через лесные дебри вышел в тыл наступавшим. Здесь стоял «задний полк» Фили; его рыцари должны были завершить битву победой. Даниил, развернув свои дружины, выехал вперед, стремительно обрушился на врага, смял венгерских рыцарей, опрокинул их и обратил в бегство.

Даниил Романович пробился к центру венгерского войска, где стояла хоругвь Фили; князь сорвал ее, и разодрал в клочья. Венгерские рыцари поспешно бежали.

Узнав об этом, дрогнули дружины Ростислава и Флориана, они также «наворотишася на бег». Их преследовали отряды дворского Андрея и Василька Романовича. Воевода Флориан попал в плен, опытный полководец Филя пытался скрыться, но был захвачен дворским Андреем, только Ростислав успел ускакать в Краков.

Войска Даниила и освобожденные горожане Ярослава торжествовали победу. Даниил Романович приказал казнить Филю, в прошлом жестоко угнетавшего Галицкую землю.

Битва под Ярославом показала высокий боевой дух русских пеших и конных полков, а также незаурядное полководческое дарование князя Даниила и его воевод. Эта битва явилась крупнейшей вехой в истории Юго-Западной Руси; ею завершилась 40-летняя феодальная война, приведшая к восстановлению на некоторое время государственного единства Галицко-Волынской Руси.

Позднее князь Даниил одержит еще немало громких побед. Он и Александр Невский обрели вечную славу на Руси. И не было полководцев, кои могли сравниться с ними.


«Если при подготовке восстания против Орды удастся заполучить в содруги Даниила Галицкого, то можно надеется на успех, — думала княгиня Мария. — Сейчас у Даниила одна из крупнейших дружин. Надо ехать во Владимир к двоюродному брату Василька — Андрею, и если получится добрый разговор, то пусть он засылает сватов к знаменитому Даниилу».

Однако первоначальный замысел Марии изменился: князь Андрей, увлеченный своими любовными похождениями, возможно и даст согласие на женитьбу с дочерью Даниила Аглаей, но торопиться с посылкой сватов не будет. Сейчас он опьянен своей свободой, а породнившись с могущественным князем, он может ее потерять. Даниил наверняка любит свою юную, тринадцатилетнюю дочь, и он не позволит Андрею вести разгульную жизнь. Галицкий князь суров в походах, но суров он и в быту. С княжной во Владимир приедет немало людей Даниила, и если Аглая начнет испытывать супружескую неверность, то об этом станет известно в Галиче. Князь Андрей Ярославич тотчас об этом смекнет, и едва ли он поспешит расстаться со своей бурной, холостяцкой жизнью.

Выход один, продолжала раздумывать Мария. Надо самой ехать в далекий Галич. Уж очень важен для Руси этот династический брак. Александру Невскому он придется по душе… А митрополиту Кириллу? Именно владыка всея Руси должен благословить молодых и скрепить союз двух самых влиятельных княжеств. Но сия задача может оказаться не из легких… Владыка очень дорожит тарханной грамотой, выданной ему самим Бату-ханом, по коей все церковные владения не облагаются даже малейшей татарской данью. Каждый епископ, поп, дьякон, пономарь, просвирня, каждый игумен и простой монах были под защитой тарханного ярлыка. Князья и народ разорялись, а церковь богатела, и не хотела ссориться с татаро-монгольскими ханами.

Но ссора, как сорняк в поле, стала все же прорастать. Чтобы распространить свое влияние на угров[266], Даниил Романович попросил митрополита Кирилла устроить женитьбу своего сына Льва на дочери венгерского короля Бэлы — Кунигунде. Кирилл не посмел отказать князю Галицкому. (До татарского нашествия он не раз пользовался услугами Даниила Романовича). Свадьба состоялась.

Хан Батый был раздражен. «Главный поп» неверных способствовал усилению Юго-Западной Руси. А вскоре Кирилл примирил Ольговичей Черниговских с Мономаховичами Владимиро-Суздальскими, что еще больше привело в негодование Батыя, так как постоянная вражда двух самых высоких родов и была как раз краеугольным камнем, на коем зиждилась вся политика татаро-монгольских ханов на Руси.

А что будет, если владыка благословит родственный союз Галицкой и Владимиро-Суздальской земли? Хан Батый может этого и не простить. Возьмет да и лишит русскую церковь тархана. Владыка в таком исходе не заинтересован. Ханские баскаки хлынут в церковные и монастырские владения, — и прощай богатые епархии. Земли захиреют, казна оскудеет, святые отцы превратятся в побирушек…Едва ли решится митрополит всея Руси учинить еще одну громкую свадьбу. А без его благословения ни великий князь Владимирский, ни, тем более, князь Даниил Галицкий, на «приниженный» брак не пойдут.

Как же поступить тебе, Мария? Ты задалась весьма высокой и достохвальной целью, но она чересчур трудна и едва ли выполнима.

И Марию (в который уже раз!) охватило острое, ненавистное чувство к ордынцам. Дожили! Ныне и детей повенчать можно лишь с дозволения магометан. Пресвятая Богородица, какое же унижение русского достоинства! И когда всё это кончится?! Неужели нет никакого выхода?

Мария размышляла час, другой, и, наконец, в ее голове мелькнуло: «Яса!» Знаменитая книга Повелителя Вселенной, заповеди коего не смеет нарушать ни один мусульманин, даже сам великий каган. В «Ясе» же черным по белому сказано, что русская церковь будет жить под защитой тархана, и тот, кто посмеет это нарушить, навеки осрамит «Ясу» Величайшего. Нет, внук прославленного Чингисхана не пойдет на нарушение «Ясы». Эта книга является для мусульманина священной, как сам Коран. Значит, хан Батый, хоть и будет разгневан на митрополита Кирилла, не отберет у него тарханный ярлык. Церковь в накладе не останется, но все же отношения между владыкой всея Руси и ханами могут еще более обостриться. Кириллу это совсем некстати. Какому святителю захочется ощущать на себе постоянную угрозу жестокого Батыя? Видит Бог, что владыку придется долго убеждать. Но он же русский человек, и должен, в конце концов, принять сторону Марии. Он также заинтересован в укреплении Руси. Ведь только сильное государство способно сбросить с себя татаро-монгольское иго.

Княгиня решительно поднялась из кресла. Надо ехать! Поездка предстоит тяжелая и дальняя: во Владимир, Галич, Киев, а возможно и в Новгород к Александру Невскому. Дела будут многотрудны, но того требует святая Русь.

Глава 4 РАЗБОЙНЫЙ СТАН

Бесхитростная Аринушка ничего не утаила. Аким и Матрена, жалея девушку, поохали, повздыхали и молвили:

— Коль в отчий дом возвращаться не хочешь, живи у нас. Будешь нам вместо дочки. Деточек-то наших моровая язва унесла и суседей всех извела. Одних нас Бог пожалел.

И Акиму и Матрене уже под шестьдесят, но были еще в силе. Пахали, сеяли, взращивали хлебушек и разную ботву[267]. Худо-бедно, но перебивались.

— А сами-то как в такой деревушке оказались?

Аким крякнул и настороженно глянул на старуху.

— Да чего уж там, — махнула рукой Матрена. — Поведай.

И Аким поведал. В молодых летах он был силен, как медведь, и нередко хаживал с ножом и рогатиной на тура[268]. Как-то глухой осенью поранил зверя и тот, крепкий и могучий, стал уходить в самые дебри. Охотник изодрал в клочья сермяжный кафтан, потерял в каком-то буреломе заячий треух, но страсть наживы гнала его всё дальше и дальше. И вот, истекающий от крови тур, неожиданно выскочил на деревушку в три избы и обессилено повалился у колодца. Аким стал было зверя добивать, а тут мужики из изб вывалили, и от удивления онемели. Глядят на Акима, как баран на новые ворота. Наконец, один из них, коренастый рябой мужик, ступил к колодцу и спросил:

— Ты откуда свалился?

— Из села Покровского.

— Ничего себе! — удивились мужики. — Почитай, тридцать верст отмахал. — Чего делать-то будем, Рябец?

— Дураку ясно, — недобро хмыкнул рябой. — Зверя на вертеле поджарим, а охотничку кишки выпустим, дабы дорогу забыл к нашему стану. Согласны, ребятушки?

— Согласны! — без раздумий согласились мужики.

— Да вы чего? — оторопел Аким и схватился за рогатину, но было поздно: ушлые «ребятушки» накинулись всей ватагой, повалили Акима наземь и скрутили веревками.

— Добрый подарок приготовил нам сей охотничек. Экого быка жрать не сожрать.

— Было бы чего жрать, атаман, — гоготали разбойники. — Угадал на самый посошок.

Аким, сваленный у колодца, осмотрелся. У коновязи переминались и прядали ушами оседланные кони с туго навьюченными сумами. Некоторые из них не были еще связаны сыромятными ремнями, поэтому в сумах виднелись, сверкающие на низком осеннем солнце, золотые и серебряные чащи и кубки, потиры и другие священные церковные сосуды.

«Богатые поклажи. Эти тати даже храмы разоряли», — враждебно подумал Аким.

— Рябец!.. А бочонок вина куда?

— В переметную суму, дурень!

— Да уж полнехонька.

— Тогда дуй в три горла!

И вновь разбойники загоготали. Затем они принялись разводить костер, дабы поджарить на вертеле быка.

«Эдак часа два провозятся, — прикинул Аким. — А там и ночь на носу. Неужели впотьмах поедут?».

О том же, словно подслушав мысли Акима, подумал и атаман.

— Все дела наши переиначил этот мужик. Придется заночевать, ребятушки.

— А нам один черт, атаман. Зато мясца вдоволь пожрем.

Когда зверь был готов для еды, разбойники нарезали десятки сочных, подрумяненных кусков и понесли на стол в атаманскую избу. Приволокли в дом и Акима.

— А может, в ватагу его, атаман? — спросил один из татей.

— Чего? — недовольно протянул Рябец и покрутил перстом по виску. — Осла знать по ушам, медведя — по когтям, а дурака — по речам. Да ты не супь брови! Разве можно непроверенного человека в ватагу брать? Да он сейчас готов мать родную продать, дабы живота не лишиться.

Рябец вышел из-за стола и пнул Акима сапогом.

— Пойдешь ко мне?

— Уж лучше смерть приму, чем к тебе, святотатцу.

— Смел, охотничек. А ну-ка киньте его в подполье, ребятушки, дабы глаза не мозолил.

Почитай, всю ночь гуляла ватага. Аким, хоть и приглушенно, но слышал хвалебные речи атамана:

— Хватит, ребятушки, погуляли. Сколь купеческих караванов пограбили, сколь кровушки пролили. Пять лет — срок немалый. Пора и о душе подумать. Разбредемся в разные города и станем жить припеваючи. Злата, серебра и каменьев на всю жизнь хватит. Но будьте осмотрительны, на церковь пожертвований не жалейте, с попами подружитесь, и храм не забывайте. Тогда каждый скажет: явился в град человек благочестивый, Богу угодный…

— А чего с избами, атаман? Спалить к дьяволу!

— С избами? — замешкал с ответом Рябец, а затем многозначительно воздел перст над головой. — Жизнь, ребятушки, идет зигзагами. Авось кому-нибудь из нас еще и сгодятся. Пусть стоят, хлеба не просят.

Утром разбойники снимались со своего стана.

— Охотничка выводить будем, атаман? Шмякнем кистеньком — и вся недолга.

— Легкая смерть, ребятушки… Из подполья всё выгребли?

— Да уж медов не оставили, — хохотнул один из ватажников.

— Вот пусть и подыхает с голоду. А крышку бревном припрем. Прощай, раб Божий, и не поминай лихом…


— Да как же ты выбрался, Аким Захарыч?

— Бог помог, Аринушка. Вот ведь и тебя Господь отвел от беды. Пошел я утром силки ставить по первой пороше, глянь, — красна девка под елью. И всего-то с полверсты до деревни не дошла… Вот и в моем случае Господь в беде не покинул. Когда крышку не сдвинул, подумал, что и в самом деле околевать придется. Руками начал всюду шарить, и, на мое счастье, долото нащупал, коим нижние венцы мхом конопатят. Духом воспрянул, стал подкоп делать. К вечеру выбрался на свет Божий.

Аринушка помолчала (глаза ее продолжали недоумевать), а затем вновь вопросила:

— А как же вы с супругой в разбойную избу не побоялись прийти?

— Тут особый сказ, Аринушка. Я к этим избам года три наведывался. Тихо, никого нет. И вот тогда подговорил я своих соседей в этой деревушке укрыться. Был такой грех.

— Грех?

— Да это как посмотреть. Боярин наш лютым оказался. Такие оброки и повинности на мужиков возложил, что ни вздохнуть, ни охнуть. Вот мы и сбежали тайком от боярина. На первых порах тяжеленько было. Пришлось леса корчевать, новые поля поднимать, сенокосные и рыбные угодья сыскивать, бани рубить. Но работали в охотку. Золотая волюшка милее всего. Только и вздохнули в своей Нежданке. Так мы свою деревушку прозвали. Но беда с мужиком всегда обок ходит. Токмо обжились, токмо о невзгодах забыли, как вдруг беда нагрянула. Сходил один из соседей тайком своего старшего брата проведать, а в Покровском — моровое поветрие, почитай, всех выкосило, и соседа сей черный недуг сцапал. Вернулся недужным. Через неделю худущий стал. Кости, что крючья, хоть хомут вешай. Помер и других за собой потянул. И жену свою с ребятней, и соседей, что по леву руку, и моих четверых ребят. Остались мы вдвоем с Матреной…

А через десять лет не стало и Акима: медведь шатун в лесах разодрал.

— Может, в Переяславль свой вернешься, Аринушка? — спросила после смерти мужа Матрена.

Но Арина, теперь уже 26-летняя женщина, наотрез отказалась:

— Поздно, Матрена Порфирьевна. Моей Любавушке уж одиннадцатый годок. Здесь наш дом.

— Так ведь совсем нам будет худо без мово Акима. Хозяйство!

— Не переживай, Матрена Порфирьевна. Бог даст, и без Акима Захарыча проживем.

Арина с первых дней появления в лесной деревушке называла хозяев по имени-отчеству. Сама же не скоро втянулась в крестьянскую жизнь, да, по правде сказать, никто и не заставлял заниматься тяжелой работой бывшую боярышню. Привыкала Аринушка незаметно, исподволь, а с годами и стога метать наловчилась, и траву косить, ихлебы выпекать, и за скотиной ухаживать… Одно не получалось: весной на Егория вешнего соху за лошадью тянуть. Попробует, но соха выскакивает из борозды и, знай, кривуляет.

Матрена решительно отбирала соху, и сама наваливалась на деревянные поручи.

— Не бабье это дело за сохой ходить. Я хоть плоховато, но справляюсь. Ты ж, Аринушка, лошадь веди. Она у нас умница, не собьется.

Рядом бежала Любавушка и, вспоминая слова деда Акима, по-хозяйски покрикивала на лошадь:

— Так, Буланка, молодцом!.. Будет тебе вечор овес!

В повседневных трудах и заботах пролетело еще шесть лет. Вот тогда и появилась в деревушке Фетинья, вот тогда-то и изведала она историю Аринушки и разбойного стана.

Глава 5 НАКАЗАНИЕ ГОСПОДНЕ

Уж сколь лет минуло, а Фетинье не забыть своего «ненаглядного Борисоньки». С малых лет с ним нянчилась да недуги его исцеляла. Рос Борис Сутяга до отрочества хворобым и лишь после женитьбы стал входить в силу. Уж так радовалась за «дитятко» заботливая нянька! И «дитятко» никогда не забывал свою пестунью. Взял ее в боярские хоромы, доверял самые сокровенные тайны. И всё же, как ни молилась за своего благодетеля приживалка Фетинья, не уберегла она Бориса Сутягу от ворога заклятого. Отравил «Борисоньку» купец Глеб Якурин. Да и не купец вовсе, а бывший злодей Рябец, атаман разбойной ватаги.

И до чего ж неисповедимы пути Господни! Этот треклятый тать изнасиловал ее пятнадцатилетней девчонкой, надругался над ней всей ватагой. Святотатец! И вот теперь, на закате своих лет, она оказалась в разбойном стане Рябца, в той самой атаманской избе, где доживает свой век беглая крестьянка Матрена, а с ней… вот чудеса, так чудеса, бывшая переяславская боярышня Арина Хоромская и ее дочь — красавица Любава, чья красота расцвела в диком лесном урочище. Каких только чудес не бывает на белом свете!

Лесные обитатели даже не слышали о страшном татарском нашествии. Может, это и к лучшему, что не видели они неописуемых ужасов ордынского набега. Но как дальше им жить? Матрена не так уж и здорова, всё чаще и чаще на грудную жабу жалуется. Пройдет два-три года и Матрена окажется на погосте.

Арина пока спокойна. Шестнадцать лет, проведенных в лесной глуши, не прошли для нее даром. Сейчас, на четвертом десятке, она заметно поблекла, руки ее огрубели, но она никогда не унывает, у нее кроткая, уживчивая натура. А вот дочь Любава несколько иная: веселая, задорная и непоседливая. Минуты не посидит на месте, ее всегда куда-то тянет. Но спокойную, невозмутимую мать она, слава Богу, слушается.

Иногда Фетинья обходила вокруг все избы, и сердце ее наполнялось злобой. Сие место должно быть проклято Богом. Все три избы срубили тати, у коих по локоть руки в крови. Эти злодеи не только грабили людей, не только насиловали женщин, но и оскверняли храмы. Нельзя жить на проклятом Богом месте, иначе случится непоправимая беда.

Обо всем этом Фетинья поведала обитателям дома, на что благочестивая Матрена испуганно закрестилась:

— Ты права, матушка отшельница. Страшно слушать твои речи. Но куда же нам податься?

— Есть богоугодное место. Пустынь преподобного старца Фотея.

— Место святое, богоугодное… Но как же нам ниву покидать? Да и супруг мой здесь с детками на погосте лежат. Вы с Аринушкой ступайте, а я уж тут свой век буду доживать.

— И мы с тобой, — без раздумий произнесла Арина. — Ведь ты мне за мать была, а Любаву внучкой называешь. С тобой остаемся, Матрена Порфирьевна.

Фетинья обвела женщин своими еще зоркими глазами и с сожалением вздохнула:

— Вижу, родина не там, где ты родился, а там где ты живешь. Никак, душа человека может прикипеть и к худому месту. Ну да Бог нас рассудит… Вечор уж близко, заночую — и в пустынь.

А вечор собирался на редкость тихим и душным.

— Уж, не к грозе ли, пронеси Господи, — глянула на посиневшее небо Матрена.

— К грозе, — кивнула отшельница.

И часу не прошло, как подул ветер, вначале ленивый и сонный, затем всё говорливей и напористей. Небо же затянулось сплошным аспидно-черным покрывалом; где-то в полуверсте громыхнул гром, затем другой раз, третий, и вот уже на деревушку надвинулся нещадный, дьявольский ветер, да такой адской силы, что принялся ломать кудлатые вершины и целиком выворачивать дерева с корнями. Совсем рядом с треском и шипом заблистали ослепительные змеистые молнии.

Матрена, Арина и Любава со страху спрятались в закут, а Фетинья, черная, косматая, стояла на крыльце и зло бормотала:

— Покарай змеиное гнездо, Господь всемогущий. Сокруши исчадие дьявола!

Рядом с избой быстролетная, стрельчатая молния вонзилась в вековую ель, и она, замшелая и смолистая, тотчас вспыхнула ярым кострищем, и в ту же секунду ударил оглушительный трескучий гром.

Жутко загуляло неистовое непогодье, на избу обрушился невиданный град с буйным ливнем. По земле поскакал белый град с куриное яйцо.

— Карай, карай, Господи! — зловеще кричала Фетинья.

И Господь покарал. Он не только поломал десятки деревьев, но и побил градом весь хлеб.

Матрена, как увидела результат лютой грозы, так и рухнула на краю уничтоженной нивы.

— За что, за что, пресвятая Богородица?!

Поднялась, чтобы воздеть руки к небу и вдруг негромко охнула, схватилась за грудь и осела в истребленное поле.

— Матрена Порфирьевна! — кинулась к ней Арина, но хозяйка испустила дух.

Глава 6 КНЯЗЬ И БАСКАК

Длительная поездка княгини Марии к великому князю Андрею Ярославичу, Даниилу Галицкому и владыке всея Руси Кириллу увенчалась успехом. То была самая трудная поездка Марии. Свадьба Андрея и дочери Галицкого князя Аглаи состоялась во Владимире. Венчал молодых сам митрополит Кирилл.

Александр Невский при встрече с княгиней с восхищением произнес:

— Поражаюсь, как тебе это удалось, Мария Михайловна. Уму непостижимо! Сомневаюсь, что мне бы удалось уговорить таких разных людей, как Андрей, Даниил и владыка Кирилл. Ей Богу, ты совершила настоящий подвиг.

— Не преувеличивай, князь Александр, — улыбнулась своей мягкой улыбкой Мария. — Это ты у нас совершаешь великие подвиги. Я же… я же просто путешествовала и беседовала.

— Ох, скромничаешь, Мария Михайловна. Твои так называемые беседы дорого стоят. Русь тебе будет всегда благодарна. Исполать тебе[269], княгиня Ростовская, за труды неутомимые и созидательные, — и Александр Невский низко поклонился, коснувшись пальцами правой руки пестрого заморского ковра.

Лицо Марии зарделось. Похвала именитого полководца ее явно смутила.

— Ну, зачем же так, Александр Ярославич?.. Давай лучше поговорим о наших ратных приготовлениях.

— Охотно, Мария Михайловна. Охотно!


* * *
Стараниями княгини Марии и боярина Неждана Корзуна на ростовской земле вот уже второй год действовала «лесная скрытня».

До баскака Туфана дошла весть, что в Ростове заметно поубавилось число мастеровых людей, причем, самых искусных умельцев.

Туфан осерчал:

— Седлайте коней к князю Борису!

Шатер для баскака и юрты для его сотни воинов были отведены на Чудском конце. Ордынцы, хоть и победители, отгородились от урусов крепким деревянным острогом и жили по своим строго заведенным обычаям.

Девятнадцатилетний князь Борис Василькович готовился выехать к Спасской обители, где, завершая строительство мужского монастыря, почти все дни пропадала княгиня Мария Михайловна, но тут в покои вошел боярин Корзун и доложил:

— От Туфана прибыл чауш[270]. Через два часа мурза будет в детинце.

— Не сидится поганому! — поморщился князь. — Чего он хочет?

— О том вестовой не сказал. Одно удалось выведать: Туфан зол.

— А когда мы его видели довольным? — усмехнулся князь.

Баскак приехал с десятком отборных нукеров. Борис Василькович встречал Туфана на крыльце, как дорогого гостя. (Попробуй, не прими, не окажи особого почета). Ты даже в своем городе не хозяин, а всего лишь вассал золотоордынского хана, коему должен беспрекословно подчиняться и выполнять все его приказы. Дань — это лишь одно унижение. Десятая часть дани с каждого двора, хоть и обременительна, но пока выполнима. Есть у князя табун в сто лошадей — десять отдай. С мужика же — десятый сноп, десятую курицу, десятое яйцо…Не минует татарское обложение ни князя, ни боярина, ни мужика, ни ремесленника.

Другое унижение — хуже смерти. По первому приказу из Золотой Орды любой русский князь должен выделить пятую часть дружины на службу хана. Тот же кидал русичей не только на иноземцев, но и на дружественные Руси народы. И русским дружинникам приходилось ожесточенно драться, иначе в действие вступала железная татаро-монгольская дисциплина, при которой уничтожался целый десяток, если с поля брани убежит хотя бы один воин. И так далее… Ничего не было горше для князей, когда из его дружины приходилось отдавать (почитай, на верную погибель) своих воинов.

Баскаки (по поручению ордынских ханов) дозирали не только перемещение князей, но и следили за количеством дружины. Каждая новая полусотня требовала объяснений.

Князья же обычно говорили:

— Наши дружины полегли в сечах. А как без гридней дань собирать, как дворцы, терема и житницы охранять, как купеческие караваны без охраны пускать?

На многое ссылались князья, и баскакам приходилось идти на уступки, особенно тогда, когда им привозили щедрые дары. Каждый хотел разбогатеть и побольше собрать дани.

Немало собирал с Ростовского княжества баскак Туфан. Немало! Но, как и всякий сборщик дани, и про свою калиту не забывал. Сказочно богател Туфан.

— Какая нужда привела, мурза? — с трудом скрывая свою неприязнь, спросил Борис Василькович?

— Нехорошо, князь! Твой город скоро опустеет, как обмелевшая река в знойной пустыне.

— Не ведаю, о чем твоя цветастая речь, несравненный мурза.

Всё ты ведаешь, князь. Где твои кузнецы?

— Работают, мурза… А ну подойди к окну.

Мурза, поправив белоснежную чалму, неторопливо подошел.

— Слышишь, как кузнецы по наковальням стучат на Подозерке?

— Не глухой. Не прикидывайся хитрым волком, князь. Можно перехитрить одного, но нельзя перехитрить всех. Мне хорошо известно, что десять лучших кузнецов ушли из города.

— Да ну?! — откровенно удивился князь.

Боярин Неждан Корзун, присутствующий при беседе, не сдержал улыбки: Борис Василькович хорошо изображает несведущего человека.

— Разве княжье дело своих рабов пересчитывать? Никак, в другие города сбежали, неслухи. К каждому ковалю дружинника не приставишь.

— В какие города? — прищурил и без того узкие заплывшие глаза мурза. — Уж, не к Александру ли Невскому?

— Почему к Невскому?

— Его город мой лучезарный хан Батый не осаждал. Новгород богат и сманивает к себе искусных мастеров.

— Ну вот видишь, — простодушно развел руками Борис Василькович. — Ты, мурза, оказывается, лучше меня всё знаешь. Предупреждать надо, а то я и впрямь скоро останусь без единого ремесленника.

Мурза, поняв, что угодил в ловушку, погрозил Борису Васильковичу пальцем.

— Не останешься, князь. Нет раба — нет дани, а нет дани — нет князя. Великий хан вызовет в Орду, отберет ярлык, а самого… — мурза чиркнул ребром ладони по жирной смуглой шее и тонко, по-бабьи рассмеялся.

Опустошив положенное угощенье (попробуй, не угости!) и, вытерев масленые пальцы о полы халата, Туфан напоследок произнес:

— Хоть весь город убеги, но дань будешь платить сполна.

— Да уж как водится, мурза. Хан в обиде не будет.

— Хорошо, князь, хорошо. Но с одного вола двух шкур не дерут. Гляди, князь, не обмани, а не то…

Мурза не договорил, но многозначительно вытянул наполовину свою кривую саблю, а затем с силой вбил ее в драгоценные ножны.

У Бориса Васильковича заходили желваки на скулах, в глазах сверкнул огонь, еще миг, другой — и он сорвется, но тут вовремя вмешался боярин Корзун.

— Ты не волнуйся, мурза. Ростовский князь никогда не подводил хана Сартака. Ты будешь доволен.

Проводив до крыльца гостя, Борис Василькович вернулся в свои покои и бешено ударил мечом по оловянной миске, из коей только что выхватывал горячую баранину мурза. Миска разлетелась надвое, а меч глубоко врезался в толстый дощатый стол.

— Ордынская собака! Какое унижение приходится терпеть! Доколь, воевода? Мне каждый раз хочется вынуть меч, дабы срубить башку этому тучному борову.

Но Корзун ничего не ответил: любое утешительное слово бесполезно. Ни один человек не скажет, сколько еще быть Руси под пятой варварских полчищ. Ни один!

Борис Василькович, укротив в себе злость, спросил:

— В Скрытне давно не был?

— Недель пять, княже.

— Еще раз наведайся и привези мне шелом, меч и кольчугу. Хочу сам глянуть.

— Добро, князь.

Корзун пробирался к скрытне с двумя дружинниками (гридни надежные, проверенные) и думал:

«Князю не терпится глянуть на оружье».

За последний год Неждан Иванович присмотрел ему сотню молодых, крепких парней, готовых влиться в княжескую дружину, но нужны были доспехи, и они усердно готовились.

Теперь Скрытню не узнать. Бывшее княжеское бортное угодье (а Борис Василькович до сих пор не изведал, что это его угодье) превратилось в большую лесную деревню, и не только с десятком кузней, но и с пашнями, сенокосами, бобровыми и рыбьими ловами. Расторопный мужик преуспел во всем, и это не только радовало Корзуна, но и удивляло. Раньше ему казалось, что без боярского пригляду, строгой господской руки и въедливого тиуна-приказчика, мужики начнут работать спустя рукава и всё хозяйство захиреет. Но произошло совсем иначе. В городе даже работящие кузнецы едва концы с концами сводят. Еды всякой закупи, железа, одежонку для ребятни… Да и не перечесть, сколь всего надо для семьи коваля. А тут еще разные налоги и повинности.

Тяжело живется и оратаю. Мужики часто голодуют, и даже не в лихие годины в бега от бояр подаются. Вот тебе и «строгая господская рука!»

Но — диво дивное! Мужиков и ремесленников будто подменили, когда они почувствовали, что никто уже не стоит над ними. Полная волюшка. Никаких тебе пошлин, никаких оброков. Мужик хлеб собрал — и в сусек. И душа спокойна. После страды тиун не появится, и не выгребет добрую половину. И зимой не голодовать, и на посев хватит.

Кузнец тоже нужды не ведает. Пока он кует оружье, мужики ему и хлебушек выделят, рыбой, мясом и медом снабдят. Крестьянский мир не обеднеет, припасов вдоволь заготовлено. (Кузнец же перед мужиком в долгу не останется: без топора, косы и кочерги не оставит).

И другое удивительно. Ремесленники и крестьяне объединились в одну общину (Такого единения нигде нет). А под началом ее — Лазутка Скитник. И те и другие его уважают. Человек честный, праведный, ничего под себя не гребет. Община не захотела называть его старостой: уж слишком много худого веет от этого звания. Как-то само собой Лазутку стали величать Большаком. Заслужил! По сусекам и медушам не лазит, всё добывает своим горбом. С мужиками землю пашет, невод тянет, стога мечет, на овины снопы затаскивает, цепом бьет… С плотниками избы и амбары рубит, с кузнецами оружье ладит. Община довольна: всякая работа в руках Большака спорится, уж куды как работящий, да сноровистый Лазута Егорыч.

Большаку во всем повиновались: мужик башковитый, глупые приказы не отдает. Доверили Лазутке и судебные дела. В деревне всякое может случится.

Вот и получается, продолжал раздумывать Неждан Иванович, что Лазутка ныне для общины и князь, и приказчик и мирской судья. А ведь всего на всего — смерд. И что будет, если такие мужики в коноводах по всей Руси ходить станут?..

И боярин не мог ответить самому себе на этот головоломный, заковыристый вопрос. Надо княгиню Марию спросить. Любопытно, что она скажет. Она читала Аристотеля, Платона, Сократа и других мудрецов.


* * *
— Да полегче, полегче! Ну, кто ж так молотом по заготовке бьет? Она, почитай, готова. Полегче, дурень!

Услышал Корзун сердитые слова Ошани перед кузней и улыбнулся. Старый мастер, хоть и слеп, но поучает. Ай да Ошаня Данилыч!

— Теперь совсем легонько, но с оттягом. Дроби!.. Будя. Теперь в воду. Да на самую малость и опять в оттяг.

Вода в железном чану забулькала и зашипела, а старый мастер, сидя неподалеку на деревянном чурбане, чутко бдел ухом.

— Буде, вынимай!

— Надо бы еще малость подержать, Данилыч, — молвил подручный.

— Я те подержу. Вынимай, дурило!

Боярин Корзун уже ведал: подручные на Ошаню не обижались: уж чересчур велик навык старого коваля.

— Бог в помощь, Ошаня Данилыч! — с порожка кузни приветствовал кузнеца Корзун.

— Благодарствую, боярин, — тотчас узнал Неждана Ивановича Ошаня, поднимаясь с чурбака.

Когда отошли от кузни, Корзун спросил:

— Все ли кузнецы в добром здравии и нет ли в чем нужды?

— В здравии, боярин. Работают справно.

— Что-то не во всех кузнях молотом стучат.

— Руда кончается, с Большаком на болота отбыли.

— Выходит, простаивают кузни, — с осуждением покачал головой Неждан Иванович. — А что других послать некого?

— Других можно, а проку? — хмыкнул Ошаня. — Руда, боярин, всякая бывает. Тут и в самой малости нельзя ошибиться. А для мужиков страдников — всё руда. Такую привезут, что ухват сломается, когда его из печки потащат. Руду должны отбирать самые опытные кузнецы.

— Прости за глупый вопрос, Ошаня Данилыч. Век живи, век учись.

— Да где уж боярину все тонкости нашей работы ведать, — то ли подначил Корзуна, то ли на полном серьезе молвил старый мастер.

Боярин промолчал, оглядывая деревню. Растет, заметно растет потаенное селение. Четыре недели не был, а уж на пригорке возвышается одноглавая церквушка — обыденка[271].

— Храм возвели. А кто ж в батюшках? Кажись, Ростов ни один поп не покидал.

— Свой сыскался, боярин. Бортник здешний, Петр Авдеич. Он когда-то в Белогостицах в дьячках ходил. Конечно, без рукоположения епископа Кирилла, но сам понимаешь, — в Скрытне живем.

— Получит рукоположение ваш батюшка, — уверенно произнес Корзун.

— Это как же, боярин?.. Отай наш откроешь?

— Да ты не опасайся, Ошаня Данилыч. Скрытня заведена с благословения епископа Кирилла, духовного наставника княгини Марии. Он ненавидит татар, так же, как и весь русский народ.

— Тогда другое дело, боярин.

— Лазутку долго ждать?

— Большак по нешуточным делам быстро не возвращается, — с почтением в голосе произнес Ошаня. — Бывает, и заночует наш Лазута Егорыч.

Неждан Иванович знал, что изготовленное оружье хранится в подизбице Лазуткиного дома, но ключи от подклета он никому не доверял. И всё же Корзун направился к его дому.

— Боярин Неждан Иваныч! — радостно всплеснула руками хозяйка.

— Здравствуй, Олеся Васильевна…Надо супруга ждать. В дом пустишь?

— Шутишь, боярин. Всегда такому гостю рады. Проголодались с дороги? И слуг своих зовите.

За Корзуном неотлучно двигались двое рослых, плечистых гридней.

Олеся принялась собирать на стол. Неждан Иванович смотрел на ее по-прежнему упругое, подвижное тело, ловкие, быстрые руки, цветущее лицо, и радовался за Лазутку. Повезло, крупно повезло Скитнику. Такую жену заимел! Ей уж поди далеко за тридцать, а она всё еще прекрасна. А уж от ее крупных, лучистых, зеленых очей глаз не отвести. Клад да жена — на счастливого.

Украдкой вздохнул Неждан Иванович. Муж без жены пуще малых деток сирота. Один, как месяц в небе, вечером не с кем словом перемолвиться, не с кем заботами и радостями поделиться.

Любава была умна и рассудлива, иной раз весьма дельные советы давала. А уж, какая была веселая и ласковая! С ней всегда было хорошо, уютно, покойно. Никогда не забыть Неждану своей супруги.

Заночевал Корзун в повалуше, а гридни в сенях.

Лазутка появился в избе лишь к полудню, с тремя сыновьями — Никиткой, Егоршей и Васюткой. Первому было уже семнадцать лет, второму — шестнадцать, а младшему — четырнадцать. Старший и средний братья породой пошли в отца — рослые, чернокудрые, кареглазые, а вот Васютка весь в мать — среднего роста, русоголовый, с васильковыми глазами, сочными, алыми губами и пушистыми темными ресницами. Отличался Васютка и характером. Братья — более твердые и волевые, а младший — мягкий и ласковый.

Мать души в сыновьях не чаяла, старалась со всеми держаться ровно, чтобы никого не выделять, и всё же любимцем ее был Васютка.

— Ему бы дочкой родиться, — как-то ночью призналась она супругу. — А то одни мужики.

— Да разве то плохо, лебедушка? — тепло обнимая жену в постели, — молвил Лазутка. — Дочь — чужое сокровище. А тут — такие добры молодцы. Толковые ребята, не лежебоки. Да и не в кого им лежебоками быть.

Что, правда, то, правда. Сыновья росли старательные, как и отец, приучались к любой работе. Вот и на сей раз ходили вкупе с отцом и ковалями на ржавые болота, выбрасывали из ям тяжелую коричневую грязь, а затем таскали ее к подводам. Работа — не из легких, но никто из сыновей не посетовал, не сослался на усталь.

Лазутка постоянно рад приезду боярина Корзуна. Тот всегда привезет свежие вести, обязательно встретится с общиной, расскажет о делах, обойдет всех мастеров и непременно осмотрит оружье.

Когда Лазутка раскрывал ворота подизбицы и зажигал толстые восковые свечи в шанданах, глаза боярина загорались радостным блеском. По бревенчатым стенам были развешены панцири и кольчуги, шеломы и шишаки, мечи и боевые топоры, копья и сулицы…

Неждан Иванович дотошно разглядывал оружье и довольно высказывал:

— Молодцы, ковали. С таким оружьем на любого врага идти не страшно. Просил показать Борис Василькович. Какой шелом, меч и кольчугу посоветуешь?

— Выбирай любой, Неждан Иваныч. Всё сработано на совесть.

Корзун примерил на себе один из доспехов, прикинул меч в руке и произнес:

— Надеюсь, князю будет по душе… Ковать и ковать, борзей ковать!

— Аль есть кого оружить, Неждан Иваныч? — зоркими глазами глянул на боярина Скитник.

— Было бы оружье, а ратники найдутся.

Корзун некоторое время помолчал, затем, что-то решив про себя, молвил:

— Вот что, Лазутка. Мыслю, предстоит тебе вскоре опасная дорога.

— Хоть к черту на рога.

— Хуже, Лазутка, гораздо хуже… К ордынцам.

Глава 7 ДОБРЫЕ ВЕСТИ

Князь Борис Василькович остался доволен доспехами. Он понимал толк в оружье.

— Добро бы в Ярославль, Суздаль и Углич заглянуть. Удалось ли князьям создать свои лесные скрытни? Дело рисковое и спешное. Надо бы изведать. Но послать кроме тебя и боярина Славуты Завьяла некого. Остальным боярам я не слишком доверяю.

— Какой разговор, князь? Славута может съездить в Суздаль, а я в Ярославль и Углич.

— Добро. Денек отдохни — и поезжай, Неждан Иваныч.

— А что мурза скажет о нашем долгом отсутствии? Моя поездка займет недели три-четыре. Эта бестия следит за каждым нашим шагом.

— Найду, что сказать, — нахмурился князь. Однако в данный момент он еще не придумал чего молвить мурзе. Его злил этот хитрый, назойливый татарин, кой не спускал глаз с княжеского дворца. Его люди постоянно крутятся у детинца.

— Ярослав и Углич стоят на Волге, — нарушил молчание Неждан Иванович. — Наш купец Василий Богданов хотел бы снарядить несколько ладий к булгарам. Не худо бы изведать — ходят ли ныне ярославцы и угличане в Волжскую Булгарию. Добрая торговля — прямая выгода любому княжеству. Конечно, идти в Булгарию — дело опасное, но без риска торговли не бывает. И коль привезем богатый товар, выгодно его обменяем, аль продадим — казне подспорье. Глядишь, и дань легче платить, и мурзе прибыток. Чем плоха моя поездка по волжским городам? Для хана стараемся, Борис Василькович.

И Корзун негромко рассмеялся.

— Вот и постарайся, Неждан Иванович. Поезжай с Богом, а я с купцом Богдановым переговорю.

И недели не прошло, как мурза Туфан наведался к князю. (Разговор, как и прежде, шел через толмача[272]).

— Куда это твой ближний боярин уехал, князь?

— А почему это должно тебя беспокоить, мурза? Хан Батый дал мне ярлык на княжение не для того, чтобы я спрашивал разрешения баскака, как распоряжаться своими слугами. Не так ли? — едва скрывая раздражение, произнес Борис Василькович.

— Воля хана — воля Аллаха, — прикрывая глаза и зажав в кулак узкую козлиную бороду, высказал мурза. Отпив из кубка фряжского вина, продолжил. — Но баскак, тем же повелением покорителя земель Батыя, не просто сборщик дани, и тебе это, князь Ростовский, не хуже меня известно.

— Известно. На Руси у нас говорят: надсмотрщик.

— Ошибаешься, князь. Надсмотрщик поставлен следить за евнухами, преступниками и рабами. Баскак же — тот же наместник княжества. Наместник! И он должен знать, куда исчезают поданные князя. Хан Батый мудрый человек, и не ему ли знать, как лучше вести в покоренной Руси баскаку. В покоренной, князь!

Ох, с какой бы усладой запустил Борис Василькович в надутое лицо ордынца тяжелым бронзовым шанданом, кой освещал обеденный стол. Но не запустишь. В кой уже раз надо терпеливо выслушивать унизительные речи баскака, выслушивать и с трудом сдерживать себя, сдерживать во имя будущего. Но когда же оно настанет? Когда русский меч ударит по ордынской сабле?

Поездка Корзуна и Завьяла кое-что уже обусловит. Вовсю готовится к схватке с татарами и великий князь Андрей Ярославич. Сказывают, в его скрытнях изготавливается масса оружья, и что под стяг великого князя быстро сумеет встать большая и крепкая дружина.

Не дремлет и Александр Ярославич в Великом Новгороде, его войско наиболее сильное и могущественное, ведь Новгород так и не побывал под жестокой пятой хана Батыя. Почитай, не видал татарских копыт и весь Юго-Запад Руси со знаменитым князем Даниилом Романовичем Галицким.

Так что напрасно ты, мурза, надуваешь свои лоснящиеся жирные щеки. Русь далеко не покорена, не пройдет и два-три года, как она изгонит из всех княжеств ханских баскакаов, и не позволит больше татарам вторгаться на свои земли.

— Да простит князь мою назойливость, но я так и не услышал ответа. Куда же все-таки уехал твой любимый советник?

— У советника одна дума — как собрать побольше дани. Поехал он в волжские города.

И Борис Василькович рассказал о задумке Корзуна, а затем добавил:

— Купец наш, Василий Богданов, вовсю ладьи готовит. Собирается в Волжскую Булгарию, если татары не помешают.

— Зачем мешать, князь, если богатый товар привезет? Мы, защитники ислама, всегда поддерживаем торговых людей. Я непременно окажу милость твоему купцу, и даже проездную грамоту ему дам.

— А я уж не забуду твое радение, мурза.


* * *
Боярин Корзун вернулся через три недели. Поездка его оказалась успешной: лесные скрытни не бездействовали.

— Особенно печется о скрытнях ярославский князь Константин. Все кузнецы его «сбежали» за Волгу. Оружье своими глазами видел. Да и углицкий князь неплохо готовится. И насчет торговли удалось изведать. Потихоньку начали ходить купцы к булгарам. Возвращаются с добрым товаром. Есть резон и нашего купца снарядить.

Лицо Корзуна выглядело усталым и осунувшимся, но глаза были довольными.

— А как Суздаль?

— Славута привез добрые вести. Князь Андрей Ярославич и сам частенько бывает у мастеров. В скрытнях довольно много заготовлено оружья. Князь вот-вот ударит в набат.

— А не спешит ли, Андрей Ярославич?.. И как к этому относится Александр Невский?

— Тут я в полном неведении, Борис Василькович. Андрей отмалчивается. Но мне кажется, что между братьями пробежала черная кошка.

— Не приведи Господь! — истово перекрестился Борис Василькович.

Глава 8 ПОДВИЖНИЦА ЗЕМЛИ РУССКОЙ

Княгиня неустанно работала над вторым великокняжеским летописным сводом. (Первый был завершен ею еще в 1239 году). Новый летописный свод, создаваемый в Ростове Великом, был гордостью Марии. Владимирский князь Андрей Ярославич, как ни старался, но так и не сумел отобрать у княгини детище отца Василька — Константина Всеволодовича. Ведь это он задумал общерусский летописный свод и создавал его до своей кончины.

Мария была бесконечно благодарна Александру Невскому. Он выполнил своё обещание и, сделав немалый крюк, заехал таки в стольный град к своему младшему брату Андрею, настояв на просьбе ростовской княгини. Как стало позднее известно Марии Михайловне, великий князь долго упорствовал:

— И не упрашивай, Александр. Там, где великий стол, там и великокняжеский свод. Так было и так будет!

И всё же Александр Ярославич убедил своего тщеславного брата, подробно рассказав ему и о духовном ростовском училище и об ученых мужах, и подвижническом труде Марии, чьи летописи и некрологи по убитым князьям, не захотевшим служить Золотой Орде, много значат для всей земли Русской. Ее писания исподволь подготавливают Русь для борьбы с татаро-монгольскими ханами.

— Ты, Андрей, должен в ноги поклониться княгине Марии, а не лишать ее нужной для всей державы работы.

И великий князь перестал упорствовать. Ростов Великий остался духовным и культурным средоточием Руси.

«Представляю, как нелегко далась беседа Александра с честолюбивым Андреем, — раздумывала Мария. — Тот чересчур горд и во всем хочет быть первым. Конечно, он по черному завидует громкой славе Александра Невского. Сейчас он пытается войти в образ главного защитника Отечества, и действует без оглядки на Орду. На пирах и при встречах с князьями похваляется:

— Брат мой Александр побил немцев и свеев, а я нанесу сокрушительный удар поганым. Попомните мои слова!

Великий князь чересчур самоуверен. Он, завалив своего миролюбивого баскака щедрыми подарками, почти открыто собирает дружины, и поторапливает других князей:

— Не мешкайте. Надо собирать общерусское войско и идти походом на Сарай.

Андрей крайне нетерпелив и крайне опрометчив. Он и слышать не хочет умных советов старшего брата. Знай, высказывает:

— В Орде идут свары. Самая пора ударить на татар.

Кое-кто из князей внимает дерзким речам великого князя, и среди них — сын Борис. Его можно понять. Молодой, не слишком опытный и очень злой на татар. Поездка в Орду, унижение князей и жуткая казнь на его глазах Михайлы Черниговского никогда не выветрятся из памяти Бориса. А теперь еще и спесивый баскак под носом. Так и хочется ему поднять дружину и разгромить басурманский стан на Чудском конце.

Мария, как могла, успокаивала сына, но Борис по-прежнему оставался мрачным и озабоченным.

— Не приспело время. Всё так, матушка. Разумом понимаю, но сердцем… Мне было семь лет, когда я увидел изувеченное тело отца. Как же люто надругались над ним изуверы. Я жажду мести!

Они сидели на лавке, покрытой медвежьей шкурой. Мария прижала русокудрую голову сына к своей груди и молвила:

— А ты, думаешь, я не жажду? Да я, сынок, готова первой броситься на татар. Ненависть моя не ведает пределов, и всё же надо находить в себе силы, дабы сдерживать себя. Преждевременность и любой опрометчивый шаг могут нас погубить. Я очень опасаюсь за действия князя Андрея. Он слишком торопится. И напрасно. Всякое зло терпением одолеть можно, а Андрей Ярославич терпеть не хочет и может навлечь на Русь беду. Тебе, сынок, надо больше к Александру Невскому прислушиваться. Ныне мудрей его — нет князя на Руси. Только Александр ведает, когда начать борьбу с ордынцами. Так что, остынь, сынок. Придет еще наш час. Непременно придет!

Княгиня Мария была убеждена, что час восстания не так уж и долог. В Золотой Орде с каждым месяцем обостряется борьба между сыном Батыя Сартаком и его дядей Берке. Распря крайне выгодна Руси. Главное, выждать более удобный момент. Сейчас перевес на стороне Сартака, и этому надо только радоваться: сын Батыя не только благосклонно относится к русским князьям, но и всё больше тяготеет к христианству. Не случайно он вошел в более тесную связь и с Александром Невским и с Даниилом Галицким, и с другими влиятельными князьями. Сартак готовится к решающей схватке с Берке. Русским же князьям, в этих условиях, нужна только выдержка, подготовка сил и сплочение. Остается дождаться полного раскола Орды, чтобы тотчас поддержать Сартака, и тогда у Руси появится хорошая возможность — сбросить с себя ненавистное иго… А пока надо продолжать добрые отношения с ханом Сартаком. Пусть и Ростов Великий станет его другом.

На другой день княгиня позвала в свои покои Бориса.

— Тебе, сын, надлежит почаще бывать у хана Сартака. Собирайся в Орду.

— Что-о-о? — изумился Борис. — К татарам?

— Не удивляйся, сын. Вчера мы с тобой не договорили. Ты присядь и выслушай меня.

После продолжительной беседы с княгиней, удивление Бориса улетучилось. Он с восхищением посмотрел на мать.

— Какая же ты разумная, матушка. — Я непременно поеду к Сартаку.

— Говорить с ним надо с глазу на глаз. Не сомневаюсь, что подле него постоянно крутятся лазутчики хана Берке. Улучи момент — и поговори. Твердо скажешь, что Ростово-Суздальская Русь будет на его стороне. Я еще неделю назад отослала посыльных в Суздаль, Углич, Переяславль и Ярославль, дабы князья приехали в Ростов на совет. Каждый дал согласие.

— А как же мурза Туфан? Он заподозрит князей в каком-нибудь сговоре.

— Не заподозрит, — улыбнулась Мария. — Я ж князей на именины Глеба пригласила. Про такой русский обычай мурза хорошо ведает. И Туфана на пир позову. На самое почетное место посажу. Будет доволен.

— Хитра же ты, матушка.

— Приходится хитрить, сынок. Чего ради Руси не сделаешь? Думаю, что вслед за тобой отправятся к Сартаку и другие князья. Сейчас хан очень нуждается в нашей поддержке… Боярина Неждана Корзуна с собой возьмешь?

— Несомненно, матушка.

— Ты его советов не сторонись. Голова у него светлая. Таким же был когда-то добрым советчиком Василька боярин Воислав Добрынич. Всю жизнь свою держись Неждана Ивановича и береги его. Он у тебя самый надежный человек… Хочу сказать и другое. В поездку отбери наиболее преданных гридней. Мне хорошо известно, что хан Берке не пожалеет никакого золота, чтобы изведать истинную цель твоей поездки к Сартаку. Он постарается подкупить не только боярина Корзуна, но и твоих послужильцев. Надо хорошо продумать, с чем ты едешь к Сартаку. Ярлык на княжение у тебя уже есть. Зачем же вновь ехать в Орду?

— И впрямь: зачем, матушка? Мурза Туфан первым спросит.

— Надо еще дома распространить слух, что ты вынужден ехать к Сартаку с нижайшей просьбой: убавить с княжества непосильную дань. Народ-де от разрухи разбегается в другие города. Кстати, о том и баскак ведает. С тем делом и поезжай к хану. И в Орде о том не уставай всюду говорить. Глядишь, и Берке поверит.

Княгиня малость помолчала, а затем произнесла:

— Правда, у меня есть еще одна задумка. Я хотела прежде посоветоваться с Александром Невским, но уж, коль ты поедешь в Орду, то надо попытаться сделать весьма серьезное предложение Сартаку.

— Серьезное, матушка?

— Очень, Борис. Даже боязно тебе говорить. Приближенным Сартака, особенно хану Берке, такое предложение покажется чересчур дерзким.

— Говори. Не томи, матушка!

— При удобном случае скажешь Сартаку, что гораздо будет лучше, если дань станет собирать не баскак с его подручными, а сам князь. Есть Орде выгода?

— Еще какая, матушка! Наш баскак, со своими безбожными выродками, едва ли не треть дани себе загребает.

— Ты прав, сынок. Орде выгодней, если мы сами будем собирать дань. Да и жителям нашим станет гораздо легче. Прекратятся лишние поборы, погромы и насилия. Да и дань мы умеем собирать. С кого-то, кто в силе и достатке и кому не угрожает голод, мы побольше возьмем, а с кого-то гораздо меньше. Баскак же ни с чем не считается. Богатый ли, бедный ли двор — выдай да положи ему десятину.

— Так чего тут страшного, матушка? Сартак обрадуется такому предложению.

— Сартак, может, и обрадуется, но Берке, и ему подобные, встретят такое предложение враждебно.

— Да почему ж, матушка?

— Молод ты еще сынок, — вздохнула Мария Михайловна. — Ну да молодость быстрой стрелой пролетит. Не за горами и зрелость… Отдать в руки русских князей дань — придать им прежний вес и значимость, усилить их влияние в делах своих княжеств и гораздо принизить роль баскаков. Теперь уразумел, Борис?

— Уразумел, матушка. Я попытаюсь, улучив добрый момент, переговорить с ханом Сартаком, а там уж как Бог поможет.

— Разговор может быть тяжелым и опасным. Но кому-то его надо начинать. И видимо тебе, Борис, придется прокладывать этот нелегкий путь. Ради святой Руси, сынок.

— Я всё сделаю, матушка. А ты уж за меня не тревожься. Сегодня же начну собираться.

Проводив из покоев сына, Мария тяжело вздохнула. Поездка в Орду нередко чревата страшной бедой. Это доказали посещения ставки свирепого хана Батыя. Некоторые князья были зверски умерщвлены. Ныне хан Батый отбыл в Каракорум. Сартак ведет себя по-другому, но вот брат Батыя, Берке, хотя и не властелин Золотой Орды, но он во всем старается подражать своему великому сроднику. Он также ненавидит Русь, как и Батый, и от него можно ожидать любых злонесчастий. Он видит в каждом князе, едущего к Сартаку, своего смертельного врага и готов спустить на него свору преданных ему кочевников еще далеко от ставки молодого хана. Так недавно случилось с тверским князем Всеволодом, попытавшимся найти поддержку Сартака. Князь и его гридни были зарублены саблями. Хан был возмущен, на что Берке ответил: «Гяуры напали на моих славных нукеров, которые ехали с богатой добычей. Но неверным не удалось поживиться, и они были наказаны защитниками ислама».

Тяжело и опасно посылать сына в Золотую Орду. Коварный Берке не дремлет, его жестокие отряды рыщут по всей степи. Борис поедет под усиленной охраной, но нет никакой уверенности, что поездка его окажется благополучной.

«А может, не надо отпускать сына? — с тоской и тревогой на сердце подумалось Марии. — И без того слишком много утрат за последние годы. Что же я делаю, Господи!»

Но это была всего лишь минутная слабость. Нет, нет! Кому же как ни ей, княгине Марии, «подвижнице земли Русской», как называют её многие князья, посылать своих сыновей в Орду, дабы пробивать дорогу к свободе Руси.

Борис отправился к хану Сартаку через два дня, а вскоре прибыли к Марии князья из Суздаля, Ярославля, Переяславля и Углича. На длительном совете князья безоговорочно приняли предложение княгини — ехать в Золотую Орду.

— Другого я не ждала от вас, — поклонилась князьям Мария. — Вижу, что всем сердцем болеете за Русь. Да поможет нам Бог!

Глава 9 «ПОЛАДИТЬ МИРОМ»

Князь Борис Василькович и боярин Неждан Корзун подбирали для поездки дружинников. Задача не из легких. До Орды путь немалый. Многих людей взять — обезопасить себя в дороге, но тогда придется тащить за собой чуть ли не целый обоз с кормовыми запасами. Поездка значительно удлинится. Ехать малым числом — рисковать: в дороге могут напасть не только кочевники, но многочисленные разбойные ватаги, расплодившиеся в голодной Руси.

Долго судили да рядили и, наконец, порешили остановиться на двух десятках гридней.

— Обойдемся без обоза, Борис Василькович, но лучше ехать одвуконь. Ныне с лошадьми везде туго, менять коней нигде не придется. А с кормовым запасом, думаю, не помрем. Навьючим запасных лошадей толокном, сухарями и сушеным мясом. Всё, как в ратном походе.

— А подарки?

— Подарки много места не займут. Сартак весьма любит наши собольи меха. Возьмем из последних запасов.

— Добро, — кивнул князь.

— Одно худо. Нет среди гридней доброго коваля. Дорога-то зело дальняя. Истерлись подковы — и пропадай конь.

— Дело говоришь… Но кузнецу конь, что корове седло. Да и верный человек понадобиться.

— Да есть у нас такой, Борис Василькович. И отменный коваль, и отменный воин, и отменный наездник. Наш общий знакомец Лазутка Скитник.

Борис Василькович одобрительно руками развел.

— Тут и спору нет. Такой человек в любом деле сгодится. Посылай за Лазуткой.

О том, что ему предстоит поездка в Орду, Неждан Иванович узнал еще пять недель назад, задолго до последнего разговора княгини Марии со своим сыном.

В тот день Мария Михайловна поведала Корзуну то, о чем не стала говорить Борису:

— У Сартака есть очень умный и влиятельный царевич Джабар. У него много сторонников среди военачальников хана. Он, как и Сартак, несторианин, и вместо Корана читает Библию. Тебе, Неждан Иванович, надо найти возможность встретиться с этим царевичем. Он, как мне кажется, может сказать тебе что-то очень важное.

— Прости, княгиня. Но почему именно я, а не князь должен тайно встретиться с Джабаром? Борис Василькович может и обидеться. Он возглавляет посольство, и всякие тайные сношения с ордынцами должны исходить только от него.

— С Бориса достаточно будет встречи с ханом Сартаком. Один на один. Выполнить это будет не так просто. Борис слишком молод и еще мало наметан на такие дела, но ты, Неждан Иванович, в этом ему поможешь. Поручить же ему еще и встречу с Джабаром — чересчур рискованно. Малоопытный князь может ее не только провалить, но и навлечь на себя подозрение Берке. Вот почему я и не захотела взваливать на сына еще одну ношу. На тебя же я очень надеюсь, Неждан Иванович. Будь моему сыну и дядьдькой-пестуном, и защитником, и мудрым советчиком. Многое, очень многое будет зависеть от твоего участия в этой нелегкой поездке.

— Благодарю за добрые слова, княгиня. Постараюсь оправдать твое доверие.

После встречи с Марией, боярин Корзун долго раздумывал, после чего решил взять в Орду Лазутку Скитника. Иногда путь пойдет по дремучим лесам, а Лазутка в них, как рыба в воде. Но и не только в этом дело. Скитник — весьма башковитый и находчивый человек. В Орде он может зело пригодится.

Выехали в первых числах листопада-грязника[273], но месяц стоял на редкость сухим и теплым. Вначале ехали по ярославской дороге, а затем, сокращая путь, выбрались к Которосли. Конечно, можно было добираться до Сарая, ставки хана, и водным путем — вниз по Волге, но от этого пути и князь Борис, и боярин Корзун отказались. Ладья, по течению реки да еще на парусах, могла бы доплыть до степей гораздо быстрее, но как быть дальше? Топать до Сарая пешком долго, да и смешно для княжеского посольства, а добыть лошадей негде:русские города и веси давно позади. Ордынцы же не продадут своих коней урусам ни за какие деньги. (На этот счет существует грозный приказ хана Батыя). Вот и пришлось отказаться от ладьи.

На десятый день пути высоким берегом Волги, Лазутка подъехал к боярину Корзуну и молвил:

— Далее Волга зело петляет, Неждан Иваныч. Можно гораздо сократить путь.

— И на много?

— Мыслю, недели на две.

— Добро. И что ты предлагаешь?

— Свернуть в Мордву и идти по землям эрзя и мокшан вплоть до реки Иловли. А там выйдем в степи, от них — прямой путь до Сарай-Бату, о коем ты рассказывал.

— Через Мордву? — переспросил Корзун. Некоторое время он ехал обок с Лазуткой и, поглядывая с коня на раздольную реку, напряженно раздумывал. Выгадать две недели — дело доброе. Но поездка через бывшие вражьи земли таит в себе много риска. Конечно, Мордва уже далеко не такая воинственная, она, как и Русь, под властью Золотой Орды, но ни эрзя, ни мокшане не забыли кровавые сечи с дружинами Ростово-Суздальских князей. Не забыл последней битвы с мокшанами и он, боярин Корзун. Тогда он был совсем еще молодым, и едва не погиб под разящими саблями врагов, и если бы не подоспел на выручку Лазутка Скитник, не сносить бы ему головы… Дерзкую и смелую задачу подкинул бывший ямщик. Но откуда он ведает про изгибистую Волгу?

Спросил о том Лазутку, на что тот ответил:

— Ведаю, Неждан Иваныч. Лет пятнадцать назад меня один из купцов подрядил в торговый обоз. На санях аж до Хвалынского моря[274] ехали. Петлистая река! Вдругорядь скажу: берегом ехать — время терять. Уж лучше через Мордву напрямик до Сарая. Зрел сей город. Правда, тогда он был еще селением. Купцы с товарами к басурманам выходили.

— Так ты и Сарай видел? — подивился Неждан Иванович.

— Видел. Почитай, в самом понизовье Волги. Ямщики где токмо не бывают.

— А коль через Мордву пойдем, с лесного пути не собьешься? Поди, не забыл, какие там бывают дебри? — для полной уверенности спросил Корзун.

— Шутишь, боярин. Через Мордву пойдем к югу. Солнышко в левую щеку будет бить.

— А коль дожди зарядят?

— Дожди не помеха, разные приметы ведаю.

— Как в прошлый раз, по деревьям? Но тогда был вьюжный день.

— Не запамятовал, Неждан Иваныч?

— Такое век не забудешь. Жуткий был час, когда из сечи прорубались. И как ты токмо в такую метель-завируху не заблудился?

— Так дерева не обманут, Неждан Иваныч. Кора их с южной и северной стороны всегда малость отличается. Да и мшистое с лишаями древо, когда его обойдешь, разное. И ветви, и мхи к теплу тянутся. Да мало ли каких примет. Ты уж не сомневайся, боярин. Проводник не понадобится.

— Добро. Я потолкую с князем.

Конечно же, боярин Корзун скрыл, что он вступает в беседу с Борисом Васильковичем после разговора со «смердом» Лазуткой. Юный, горячий князь может и посмеяться, и поёрничать: сиволапый мужик князей уму-разуму учит.

— А что? — после недолгого молчания ухватился за совет ближнего боярина Борис Василькович. — У нас каждый день на золотом счету. — Двинем через Мордву! Лишь бы Лазутка твой с дороги не сбился.

— Не подведет, князь, — заверил Корзун.

После непродолжительного привала, на коем князь поведал гридням о новом пути, дружина распрощалась с Волгой, и свернула к мордовским землям.


* * *
Иногда ночи коротали в мордовских селищах. Эрзя и мокшане встречали русских воев настороженно (не забываются прежние битвы!). Уж лучше бы не останавливались и двигались дальше, но когда князь урусов доставал из-за пазухи золотую пайцзу[275] с изображением летящего сокола, и показывал ее старейшине, тот низко кланялся и произносил:

— Мы в твоей власти, князь.

Каждый старейшина ведал: неповиновение человеку с пропуском хана Батыя влечет за собой суровое наказание. Селение будет подвергнуто огню и мечу жестокими ордынцами.

Дружинников расселяли по избам, кормили и поили, но вот на лошадей обычно сетовали:

— Лошаденки у нас пахотные, заморенные. Клячи! На таких далеко не уедешь.

Князь не настаивал, хотя и ведал, что в каждом селении можно отобрать пару добрых коней, но уж лучше не злить мокшан, а то полетит недобрая весть от селения к селению, что урусы забирают лучших коней. Тогда и горячего варева не поставят, и овса лошадям не дадут. Припрячут!

Иногда вместо селений выходили на пепелища с закоптелыми каменными печами. Дружинники хмуро роняли:

— Ордынцы прошли.

— На Руси таких пепелищ не перечесть.

Лазутка, как проводник, ехал впереди дружины. Дня через два, часа за три до ночного привала, он остановил коня и пытливо оглядел окрест. Знакомые места. Именно здесь когда-то «молодшая» дружина князя Василька Константиновича гналась на лыжах за мокшанами, затем угодила в ловушку и, почитай, вся полегла. Ишь какой злой и неприютный лес! Тогда мокшане долго и искусно петляли, заманивая гридней в капкан. Любопытно, узнал ли боярин Корзун гибельные урочища?

Узнал Неждан Иванович, но ничего не захотел поведать князю. Зачем тревожить сердце Бориса печальными рассказами?

Лазутка поднялся на довольно высокий угор, и еще раз оглядел лес. Справа, в полуверсте, над макушками елей, курился зыбкий ползучий дым.

«Какое-то селение, — определил Лазутка. — Дым от избы. От лесного костра дым совсем иной».

Он съехал с угора и направил коня к князю. Показывая вправо рукой, молвил:

— В той стороне селение.

— Веди, — коротко приказал Борис Василькович. Спать в избе старосты все-таки было уютней, чем под открытым небом. Ночи становились всё холодней и холодней.

Селение оказалось в десяток изб. Всё повторилось: прохладные взгляды мокшан и низкий поклон, после показа пайцзы, старосты. Он был еще не стар, лет пятидесяти, с приземистой, крепкой фигурой и хитрыми, плоскими глазами. Его цепкий взгляд почему-то всего дольше задержался на Неждане Корзуне. На это обратил внимание и Лазутка.

«Чего это вдруг он так на боярина пялится?.. Вновь хищно уставился. Странно».

Странно повел себя староста и в избе. Был хмур и неразговорчив, а затем, когда князь и боярин располагались на ночлег, произнес:

— Оставайтесь. Я ж у сродников заночую.

— Чего ж так, Арчак? — спросил князь. — Места хватит.

— Пойду! — упрямо отозвался староста. — Сродник шибко хворает.

Так и ушел.

Лазутка обычно ночевал вместе с князем и боярином. Так посоветовал князю Неждан Иванович:

— Пусть всегда под рукой будет. Мало ли чего.

Борис Василькович не возражал: лучшего телохранителя не сыскать. Богатырище!

Лазутка, как всегда, укладывался у порога, кинув под себя дорожный зипун, а под голову — конское седло. Дело привычное для бывшего ямщика. На сей раз он долго не мог заснуть: из головы почему-то не выходил Арчак с хищными, злыми глазами. Впервой староста покидает избу, в коей заночевал князь. И жена его с ребятней часом раньше ушли. А места и в самом деле хватает. Изба старосты довольно просторная, с горницей и большими полатями. Так нет, — никто не захотел остаться. И впрямь странно.

Арчак сидел на крыльце избы сродника и мучительно раздумывал, как ему убить боярина Корзуна. Когда-то он поклялся на могиле отца и брата, что он сделает это, если услышит, что злодей вновь появился на земле его предков. И он появился, и ни где-нибудь, а в его родном селище.

Двадцать лет назад, по приказу мордовского князя Пургаса, он, вместе с отцом и младшим братом, явился в Пургасово войско, чтобы сразиться с дружинами урусов. Мокшане заманили воев ростовского князя Василька в непроходимые лесные дебри, завели в лощину меж двух угоров и почти всех перебили. Урусы отчаянно сражались.

Арчак, с отцом и братом, оказались вблизи воя в богатых доспехах. Им оказался боярин Корзун: так обращались к нему урусы, охраняя и предупреждая своего воеводу от внезапных ударов.

Своими глазами увидел Арчак, как Корзун зарубил мечом вначале отца, а затем и брата. Арчак с неукротимой яростью бросился, было, на воеводу, но тотчас пал от чьей-то могучей руки. Рана была тяжелой, но всё же ему удалось выжить.

Сейчас Арчак был переполнен местью. Убить боярина надо сегодня. Другого случая может и не подвернуться. Наконец, он придумал, как уничтожить злого врага. Крадучись, Арчак принес большую охапку сена и раскидал ее подле избы, а затем он пошел за тяжелым бревном, коим намертво припрет дверь. Урусы не выберутся: в волоковые оконца избы лишь кошка сможет проскочить. Пусть погибнет в огне и князь урусов. Тогдашний князь Василько также много истребил мокшан. Теперь через мордовские земли едет его сын. Пусть и он сдохнет!

Урусы, если проснутся, начнут взывать через оконца о помощи. Но их крики тотчас оборвутся: он, Арчак, пронзит их лица острыми вилами.

А Лазутке так и не спалось. Ну, никак не выходит из головы этот староста с враждебными глазами! Князь же и боярин мирно похрапывают. Не чересчур ли они спокойны, оставляя избу без караула. Правда, Неждан Иванович как-то заикнулся об этом князю, на что Борис Василькович твердо высказал:

— Мордва не посмеет замыслить худое дело на посольство с пайцзой. Гридни же — люди не двужильные, им тоже надо давать передышку.

Юный князь пожалел гридней: каждый дневной переход был весьма тяжелым и утомительным. Отлично, когда князь заботится о своих людях. И все же с караулом, в бывших неприятельских землях, было бы как-то надежней.

Нет, видно, никак не уснуть в эту ночь Лазутке. Он поднялся, накинул на себя кафтан и потихоньку вышел на крыльцо. Ночь была беззвездная и дегярно-черная. Лазутка сошел с крыльца, пошел вдоль избы и тотчас наткнулся на что-то мягкое и шуршащее. Хмыкнул, наклонился, дабы пощупать руками и… оторопел: подле нижних венцов сруба были раскинуты охапки сена. Откуда?! Еще вечером ничего подле избы не было.

Лазутка застыл столбом, и вскоре услышал сторожкие, но грузные шаги. Скитник бесшумно, на цыпочках спрятался за угол избы.

Шаги приближались. Вскоре Лазутка разглядел смутную фигуру мужика, несшего на плече толстое бревно. Мужик, натужно дыша, остановился у крыльца и потихоньку освободился от поклажи. Лазутка услышал, как звякнул засов наружных дверей. А мужик, чуть постояв, вновь ухватился за бревно и припер им дверь.

Скитнику всё стало ясно. Он обошел вокруг избы, и, неслышно ступая, оказался у крыльца. Привыкшие к темноте глаза разглядели не только тяжелое бревно, но и большой замок, вдетый в отверстия железных навесок.

Лихой же человек достал огниво и принялся высекать из кремня искру. Лазутка закипел от злобы. Тать надумал поджечь избу, дабы погубить спящих в ней людей. Князя и боярина. Собака!

Скитник подкрался к лиходею, и тяжелым ударом кулака поверг того наземь. Удар был настолько силен, что Арчак долго не мог прийти в себя, а когда он очнулся, то оказался на дворе, связанным по рукам и ногам. Богатырские руки Скитника бросили старосту к лошадиному стойлу.

Лазутка вынес из избы горящую свечу в железном подсвечнике, подошел к Арчаку и пнул его ногой.

— Оклемался, собака!

— Не убивай, — прохрипел староста.

— Да тебя, сволота, четвертовать мало. Ишь чего замыслил, погань! Чем тебе не угодил князь?

— Не князь, а боярин Корзун. Когда-то близ нашего селища была битва. Ваш Корзун зарубил моего отца и брата.

— А ты откуда ведаешь?

— Я сражался вместе с отцом. Наше войско заманило урусов в лощину. Вот здесь-то ваш Корзун и убил отца и брата. Я кинулся на боярина, и хотел изрубить его на куски, но какой-то громадный урус свалил меня с ног.

— Так вот кого я, оказывается, шмякнул, — хмыкнул Лазутка.

— Ты- ы-ы? — с удивлением протянул Арчак, и лицо его вновь ожесточилось. — Значит, я бы уничтожил в огне еще одного злейшего врага.

— Не вышло, по-твоему, поганый.

Лазутка не стал будить князя и боярина: пусть отдыхают до утра. А утром Борис Василькович порешит, какую казнь назначить старосте.

Князь, выслушав рассказ Лазутки, страшно разгневался. Эта ночь стала бы для него последней, он принял бы мучительную смерть.

Борис Василькович зло глянул на связанного старосту и обернулся к Корзуну.

— Собрать всё село, а этого гада посадить на кол.

Князь выбрал самую страшную казнь.

— Помилуй, князь! — взмолился Арчак. — Уж лучше мечом погуби, но только не на кол.

— Не помилую! Будешь сутки корчиться на коле.

Неждан Иванович позвал князя в избу.

— Дозволь и мне, Борис Василькович, слово сказать. Не хотелось бы сажать старосту на кол.

— Рубануть мечом? Слишком легкая смерть для этой мрази.

— Смерть?.. А если оставить в живых?

Изумлению Бориса Васильковича, казалось, не было предела.

— Да ты что, боярин, белены объелся? Староста помышлял тебя в огне зажарить, а ты еще его защищаешь. Не пойму тебя!

— Охолонь, Борис Василькович. Гнев разуму не советчик. Этот староста когда-то бился в честном бою. И теперь он надумал отомстить за своего отца и брата. Тяжко смириться с утратой самых близких людей… Ты, княже, как-то говорил мне, что помышляешь учинить мир с соседними народами, дабы легче затем воевать с ордынцами. Упоминал ты и Мордву. Ей, как и нам, так же ненавистны татаро-монголы. Если мы сегодня казним Арчака, то сие станет известно всей Мордве. Едва ли после этого можно говорить о дружбе с соседом. Вспомни любимое изречение твоего отца, Василька Константиновича: «Поладить миром». Много раз его мирные начинания приносили успех. Нам еще ни один день ехать по Мордве, и весть о том, что русский князь отпустил с миром преступного старосту, быстро разлетится среди эрзя и мокшан. Выбирай, Борис Василькович, чего тебе дороже.

После недолгого раздумья, князь приказал:

— Собирай всех жителей.

— И?

— Я объявлю о помиловании Арчака и призову Мордву к дружбе.

Глава 10 В ОРДЕ

Внук старшего сына Священного Покорителя вселенной Чингисхана, и сын Великого Джихангина[276] Батыя не походил своим нравом ни на деда, ни на отца. Он не был грозным и жестоким и… не любил войн. Сартак не участвовал ни в одном ратном походе, и не ощущал себя завоевателем. «Тургадуры оберегали его, чтобы ни одна стрела, пущенная вражеской рукой, до него не долетела».

Хан Батый с тяжелым чувством покидал свою ставку. Сартак чересчур миролюбив, а врагов надо презирать, ненавидеть и уничтожать. Но сын не рожден барсом, в его жилах течет кровь матери, чересчур мягкой и податливой. Наполовину персиянка, наполовину русская, она постоянно внушала сыну, что убивать людей — величайший грех и воспитывала в Сартаке чувства добра и справедливости.

Он же, Батый, нередко наказывал свою жену и проповедовал сыну совсем другие истины. Но Сартак так и не стал железным багатуром. Но больше всего бесило хана, что сын с отрочества увлекся несторианством и чуть не открыто призывал правоверных сменить мусульманскую религию на христианскую. Многие защитники ислама негодовали, делали недвусмысленные намеки Батыю, но сын, не смотря на все увещевания и угрозы отца, не расставался с Библией.

Однажды брат Берке сказал:

— Я удивляюсь тебе, Батый. Твой сын смущает правоверных своими кощунствующими речами, забывает о священном Коране и великом пророке Магомете, а ты всё спускаешь ему с рук. Не пора ли наказать хулителя ислама и Благородной книги?[277]

Батый вспылил: он хоть ценил и уважал своего брата, но терпеть не мог чужих поучений:

— Не смей мне больше говорить худые слова о сыне! Он — мой наследник. Не тебе, а ему владеть Золотой Ордой.

Хан Батый, не взирая на все прегрешения Сартака, любил своего сына, и надеялся, что в более зрелых летах он изменится и забудет про свои несторианские увлечения.

Зная об открытой вражде Сартака с дядей, Батый перед поездкой в далекий Каракорум, высказал Берке:

— Я оставляю Сарай на сына. Твои взгляды к нему мне хорошо известны. Отныне ты должен относиться к Сартаку, как к хану Золотой Орды, повелителю. Ты обязан во всем помогать ему, а не чинить всякие козни. Таков тебе мой добрый совет, Берке. Забудь о вражде. Сила Золотой Орды в единении ханов, иначе мы получим вторую Русь, раздробленную и ослабленную междоусобицами.

Хитрый Берке пообещал Батыю сдружиться с Сартаком. Он был несказанно рад отъезду Великого Джихангина в столицу Монгольской империи Каракорум: теперь у Берке будут развязаны руки, и он предпримет самые решительные меры, чтобы окончательно подорвать авторитет Сартака и скинуть хулителя ислама со священного трона Золотой Орды. Пока хан Батый будет бороться с ненавистным ему Великим каганом[278] Гуюком (чтобы посадить на трон своего любимого двоюродного брата Менгу, а это потребует значительного времени), он, Берке, станет полновластным хозяином Золотой Орды.

Берке рассчитывал на свои силы. Сейчас он (без Батыя) самый влиятельный хан Орды. Татаро-монголы знают его, как одного из самых яростных исповедников ислама, и как (что крайне важно!) искусного полководца, взявшего много городов. Верные, храбрые, жаждущие добычи джигиты, всегда под его рукой. Они готовы незамедлительно выполнить любое поручение Берке. Лишь бы подольше застрял в Каракоруме хан Батый. Его борьба с внуком Чингисхана, сыном и наследником великого кагана всех монголов Угедэя будет нелегкой. Гуюк-хан находится под надежным покровительством своей матери, великой ханши Огуль Гамиш, располагавшей внушительными силами и большим влиянием среди Чингисидов[279]. А пока Батый в Монголии, он, Берке, на первых порах постарается ослабить сношения Сартака с русскими князьями. Батый, после победы над Русью, не только заметно охладел к дальнейшим завоевательным войнам (его полчища существенно поредели и были обескровлены), но и (к неудовольствию Берке) стал более милостиво относится к русским князьям; некоторых же он даже восхвалил — за их громкие победы над европейскими войсками. Среди них — Александра Невского и Даниила Галицкого. Больше того, он надумал поставить Невского Великим князем всей Русской земли. Хорошо, что вовремя вмешались каган Гуюк и его мать, ханша Огуль Гамиш, назначив Великим князем, ничем не проявившим себя, младшего брата Александра — Андрея Ярославича. Батый был жутко раздосадован: к нему, покорителю Руси, в Монголии не захотели даже прислушаться. А в Каракоруме не глупцы сидят: они отчетливо понимают, что усиление такого доблестного полководца, как Александр Невский, таит в себе большую опасность для всей Монгольской империи.

Берке же не только хотел ужесточить отношения с русскими князьями, но и кое-кого из них отправить на тот свет. Русь, как была раздроблена на куски, такой и впредь должна остаться. Ни какой поблажки русским князьям!


* * *
Ростовский князь и его дружина остановилась в степи, в двух верстах от Сарай-Бату. Того требовал обычай: ни одно иноземное посольство не имело права приблизиться к городу без особого дозволения хана.

Узнав о прибытии князя Ростовского, хан Золотой Орды приказал раскинуть для Бориса Васильковича большой, роскошный шатер, а для его воинов — три юрты. Такого доброго расположения к себе князь явно не ожидал. В свой первый приезд в Золотую Орду ему предоставили потрепанную, захудалую юрту, обычную для бедняка — кочевника, в коей он провел несколько утомительных месяцев, ожидая приема грозного хана.

Этот же приезд отличался во всем. В первый же день к шатру князя прибыл один из мурз Сартака и, растягивая тугие глинистые губы в почтительной улыбке, произнес:

— Не пройдет и трех лун[280], как великий хан примет тебя, князь. А пока подкрепи силы после дальнего пути.

— Передай великому хану мою глубочайшую признательность, — молвил Борис Василькович.

Вскоре перед княжеским шатром появился обозный верблюд, загруженный хворостом. Рабы-невольники быстро развели костры, поставили на них бронзовые котлы на треногах и налили в них из кожаных бурдюков воды. Когда вода закипела, в котлы насыпали рису, накрошили мяса, накидали перцу и различные пахучие приправы.

Борис Василькович и Неждан Корзун стояли у шатра и наблюдали за приготовлением пищи.

— Кажись, пока всё идет по-доброму, — довольно произнес князь.

— Дай Бог…А вон и вина с фруктами и сладостями привезли. И даже любимый татарский кебаб[281].

Когда князь и боярин воссели в шатре на непривычные для них мягкие подушки, невольники внесли два столика и поставили на них яства, на медных тарелках и кувшины с арзой, бузой, айраном и хорзой[282].

Борис Василькович оглядел ханское угощение и вдруг тревожно подумал:

«Совсем недавно, после татарского угощения, умер родной дядя Владимир Константинович Углицкий, а затем и Василий Ярославский. Сродники были отравлены уже при правлении Сартака. Правда, матушка уверена, что князей загубили по приказу хана Берке. А что произойдет сейчас? Среди тех, кто готовил угощение, мог оказаться и человек Берке. Дать выпить вина невольнику? Но это бессмысленно. Татары подмешивают такой яд, кой обычно действует и три, и четыре недели. Не дотрагиваться же к кушаньям и вину — выказать непочтение к хану Сартаку, кое тотчас будет ему передано, и тогда вся длительная поездка в Сарай-Бату потерпит неудачу».

Угощение подносили четверо невольников. Расставив снедь, кувшины и чаши, они, поклонившись князю и боярину, задом попятились к пологу шатра. Один из невольников, с загорелым, обоженным степными ветрами смугло-желтым половецким лицом и серьгой в левом ухе, задержался и негромко произнес на русском языке:

— Князь может смело пробовать любое блюдо и пить вино.

Борис Василькович и Неждан Иванович переглянулись: обычно невольники молчаливы, они не смеют и рта раскрыть.

— Кто тебя уполномочил сказать такие слова? — спросил Борис Василькович.

— Великий хан Сартак.

— Добро… Как тебя зовут и где ты научился нашему языку?

— Зовут Изаем. Когда-то меня взял в полон черниговский князь Михаил Всеволодович. Десять лет я жил на его земле, а затем меня полонили татары.

— А как ты попал к Сартаку?

— То длинный разговор, князь. Я не должен задерживаться в твоем шатре. Я ухожу, но мы еще увидимся, князь.

Изай вышел, а князь и боярин вновь переглянулись.

— Мнится мне, что это не простой невольник. По всему, он — доверенный человек хана, — молвил Неждан Иванович.

— А может, Берке?

— Сомневаюсь, княже. Берке действует более изощренно… Приступим с Богом к трапезе.

Ровно через три дня к шатру подъехал всё тот же мурза и вновь, растягивая губы в почтительной улыбке, произнес:

— Великий хан Сартак ждет тебя, князь Ростовский.

Пока хану возводили новый дворец, он и его многочисленная свита расположились вне стен города.

Перед поездкой к Сартаку князь, его ближний боярин и дружинники облачились в нарядные, цветные кафтаны и дорогие шапки, отделанные горностаевым мехом. Доспехи были оставлены в шатре и юртах; лишь один князь имел право иметь при себе меч.

Богатый ханский шатер, окутанный белым войлоком и перевитый узорчатыми тканями, стоял на невысоком холме, вокруг которого раскинулись многочисленные юрты.

Подле шатра возвышался длинный бамбуковый шест, на коем развевалось знамя великого хана[283], с небольшой перекладиной наверху, с которой свисали пять пушистых черных хвостов монгольских яков[284]. На знамени был вышит шелками серый кречет, державший в когтях черного ворона. Это было священное знамя, означавшее, что его владелец — ближайший родственник покойного Священного Правителя, великого завоевателя мира Чингисхана.

За пятьдесят саженей от шатра посольство остановили нукеры в черных чапанах, поверх которых, с левого бока, висели длинные мечи — кончары[285] в зеленых сафьяновых ножнах. На ногах у нукеров — желтые сапоги из верблюжьей замши на тонких высоких каблуках, на головах — высокие круглые шапки из овчины.

— Дальше нельзя. Всем сойти с коней! — через толмача приказал предводитель нукеров. — К великому хану дозволено войти князю Борису, боярину Корзуну, одному оруженосцу и человеку с подарками.

Подарки разместились на одном коне в двух переметных сумах.

Борис Василькович и боярин Корзун неторопливо пошагали к шатру, за ними последовали «оруженосец» Лазутка и гридень, ведший коня в поводу.

Перед самым шатром четверку русских людей встретил десяток могучих тургадуров в малиновых чекменях и гутулах[286] из дорогой кожи. Один из них, с каменным лицом, подошел к Борису Васильковичу и сурово произнес:

— Сними пояс мечом, князь Борис, и передай его твоему оруженосцу.

Более унизительной процедуре подверглись остальные люди князя. Их одежды тщательно обыскали, прощупали пальцами даже сапоги.

— В гости с кинжалами не ходят, — с явным неудовольствием произнес Корзун.

В ответ тургадуры ничего не сказали, лищь старший из них заглянул в шатер и тотчас вышел.

— Ты, князь Борис, и ты, боярин Корзун, можете войти к великому хану.

Хан Сартак, в шелковом халате и в белоснежной чалме, усыпанной драгоценными камнями и огромным алмазом посередине, восседал на знаменитом золотом троне Батыя. Справа и слева от хана сидели, поджав ноги, на мягких подушках приближенные Сартака — дядя хана Берке, знатные мурзы и темники в богатых одеждах. За троном хана напряженно застыли тургадуры, готовые в любой миг выполнить любое поручение своего властелина.

Поклонившись хану, Борис Василькович велеречиво произнес:

— От имени всей земли Русской я приветствую тебя, великий и досточтимый хан. Да процветает твое царствование многие лета!

— И я тебя приветствую, князь Борис, — довольно радушно отозвался Сартак и показал рукой на одну из подушек. — Присаживайся, князь.

— Благодарю, досточтимый хан, но допрежь позволь мне преподнести тебе мои скромные подарки.

Гридень внес и принялся раскидывать на узорчатом ковре мягкую рухлядь[287] — сорок невесомых, серебристых соболей — дорогостоящих, отборных, радующих глаз.

Сартак довольно закивал головой. Ничего нет прекраснее русских соболей!

— А теперь, великий хан, прими всё тот же скромный дар для твоих несравненных жен.

На серебряном подносе гридень внес украшения из драгоценных камней: повязки на голову, золотые ожерелья, перстни и запястья.

Сартак остался доволен и украшениями. Он взял в руки одно из запястий и долго любовался горением и блеском переливающихся самоцветов, где каждый камень стоил десятки отборных коней.

Борис Василькович, тем временем, разглядывал приближенных хана. Некоторых он узнал еще по первому приезду в ставку Батыя. Во-первых, хана Берке, смуглого, коренастого, с надменным, безбородым лицом и властными, вопрошающими глазами. Во-вторых, постаревшего, морщинистого полководца Бурундуя, и в-третьих, крепкого, крутоплечего темника Неврюя с наглыми, насмешливыми глазами. При Батые все они сидели по правую руку, а теперь сместились под левую, и это обстоятельство уже о многом говорило. Но, интересно, что за человек сидит справа, обок с властелином Золотой Орды? (Это был чингисид — царевич Джабар). Он еще довольно молод, лицо его живое, отрытое и благожелательное. Кто ж он, и почему оказался на самом почетном месте?

— Какая нужда привела тебя ко мне, князь Борис? — вопросил, наконец, Сартак, отложив от себя драгоценные украшения.

— Великая, досточтимый хан. С настоятельной просьбой, коя, думаю, не станет ласкать твое доброе сердце.

— Говори!

— Хочу говорить о дани, кою наложил на мое княжество великий джихангин Батый. Она стала непосильной.

— Почему?

— Я, думаю, что тебе это известно, досточтимый хан, и всё же повторю. Все мои земли разорены, города разрушены, села дотла выжжены. Смерды только-только начинают обустраиваться, заново рубить свои избы, а ремесленники от голодной жизни убегают в другие города, коих не коснулась разорительная война.

— Ты говоришь правду, князь Борис. Она подтверждается словами моего баскака Туфана. Бегут от тебя смерды и ремесленники, — с бесстрастным выражением лица произнес Сартак, и, оглядев своих поданных, добавил:

— Любая война приносит покоренной стране разорение. И что я могу поделать?

— Я нижайше прошу, досточтимый хан, убавить дань. Брать год-другой не десятину, а пятнадцатую долю с каждого двора.

Хан Берке, приподнявшись с подушек, грубо и язвительно рассмеялся:

— Он издевается над нами. Этот наглый урус хочет нарушить повеление покорителя Руси, несравненного джихангина Батыя.

— Да как ты смеешь просить об этом? — гневно поддержал Берке полководец Бурундуй.

— Неслыханная дерзость! — воскликнул темник Неврюй.

На Бориса Васильковича обрушились сторонники хана Берке. Их возмущенные голоса еще долго сотрясали шатер.

— Спокойно, княже, — тихо проговорил, находившийся чуть позади Бориса Васильковича, боярин Корзун.

Хан Сартак, казалось, не обращал внимания на раздраженные голоса своих противников, его лицо оставалось бесстрастным. Он вскинул вверх правую руку, и в шатре стало тихо: никто не имел права говорить, если властелин Золотой Орды поднимал руку.

— Я не сомневаюсь, что хан Берке хорошо помнит все приказы и повеленья моего отца и чтит их, как всякий добрый мусульманин. Но ты, почтеннейший дядя, должен хорошо знать, что новый хан Золотой Орды имеет полное право изменять любые прежние законы, если они пойдут во благо нашим непобедимым джигитам.

— Во благо?! — с неподдельным удивлением уставился на племянника Берке. — Какое же это благо, если наши джигиты будут получать дань на целую треть меньше? Я еще не разучился считать, Сартак.

— Великий хан Сартак, — спокойно поправил дядю властитель.

Берке в ответ лишь ехидно хмыкнул, всем своим видом подчеркивая, что «великий хан» говорит глупости.

— Дозволь мне сказать, великий хан? — попросил слова, сидевший подле Сартака незнакомый князю Борису ордынец.

— Говори, царевич Джабар.

— Тяжело раненый зверь, если ему не оказать помощь, погибает. Так может случиться и с Ростовским княжеством. В последний раз я встречался с баскаком Туфаном. Ему всё тяжелей и тяжелей собирать дань. Княжеству надо прийти в себя, и если сделать то, о чем просит князь Борис, то через два-три года дань значительно возрастет. Вот это и обернется благом, о чем мудро заявил наш великий хан. А сейчас же нельзя драть три шкуры с одного зверя.

Берке с ненавистью посмотрел на ближнего сановника хана. Этот выскочка хоть и является дальним потомком (а значит и царевичем) Чингисхана, но слишком много на себя берет. С недавних пор он стал любимчиком Сартака и оказывает на него чересчур сильное влияние. Но самое худое то, что он еще больший несторианин, чем сам Сартак. Это уже невыносимо для истинных поборников ислама. Надо, пока не поздно, убирать с дороги неверного «христосика». Сартак и Джабар представляют большую опасность для Золотой Орды. Надо приложить все силы, чтобы очистить Орду от скверны. У него, Берке, есть на кого опереться.

Хан Сартак поднялся с золотого трона, что означало: прием русского князя заканчивается. Поднялись с подушек и все присутствующие в шатре.

— Я подумаю над твоим предложением, князь Борис. А пока ступай в свой шатер.


* * *
И князь, и боярин не скрывали своего удовлетворения. Первая встреча с новым ханом оказалась обнадеживающей. Видимо, окончательный ответ Сартак даст при повторном приеме. Но только бы не засидеться в этом шатре под раскидистым карагачем[288].

— Ты вел себя с достоинством, княже, и подобрал нужные слова хану, — похвалил Бориса Васильковича боярин.

— Нужда заставит — соловьем запоешь, — рассмеялся князь. — Но, честно признаюсь, противно унижаться перед татарами. Мы, ходатаи великой и святой Руси, ломаем шапку перед варварами — кочевниками. Противно!

— Ведаю, княже, но в кой раз скажу: терпи! Терпи ради той же святой Руси.

Ночью Неждан Иванович Корзун думал лишь об одном. Джабар! Княгиня Мария настоятельно просила встретиться с ним с глазу на глаз. Но выполнить ее просьбу нелегко: люди Берке наверняка следят за каждым шагом любого человека из княжеского посольства. Правда, есть один выход, кой Неждан Иванович предусмотрел еще заранее.

Во время утренней трапезы Неждан Корзун молвил князю:

— Мне по нраву пришелся царевич Джабар. Сразу видно, что он влиятельный человек в окружении хана Сартака. Это весьма кстати.

— Согласен, боярин… Но к чему ты клонишь, Неждан Иванович?

— Прости, княже, но я, на всякий случай, приготовил подарок тому, кто будет гораздо способствовать нашим делам. Таким я вижу царевича Джабара.

— Но будет ли твой подарок угоден царевичу?

— Мыслю, что царевич Джабар не останется равнодушным.

Неждан Иванович вышел из шатра и окликнул Лазутку Скитника.

— Принеси мою переметную суму.

Вскоре Корзун показал Борису Васильковичу булатный меч в необыкновенно красивых сафьяновых ножнах, украшенных необычайно драгоценными каменьями — из алмазов, сапфиров и бриллиантов.

— Изумительный подарок, — не скрывая своего восхищения, произнес князь.

— Это самое ценное, что у меня было.

— Я никогда не видел у тебя сего знатного меча, боярин.

— В сечи я брал совсем другой меч, тот, кой отковал мне наш Ошаня Данилыч. Сей же — мне достался по наследству от деда.

— И где же раздобыл сей роскошный меч твой дед? На поле брани?

— Почти так, княже. Меч подарил моему деду твой великий предок Юрий Долгорукий.

— Вот как!

— В лютом сражении за Киев мой дед, Михаил Андреевич, не только зело отличился, но и спас жизнь великому князю Юрию Владимировичу, за что и был щедро награжден. Перед смертью дед передал меч моему отцу, Ивану Михайловичу, а от него меч был передан мне. Вот такая, княже, история.

— А тебе не жаль сей дорогой дар? Ему ж цены нет.

— Не жаль, княже, коль поможет святой Руси. Ни чуть не жаль!

— Сам поедешь к царевичу?

— Непременно, княже. Но надо сделать так, чтобы об этом изведал Берке. То, что ближний советник князя намерен преподнести подарок ближнему сановнику хана, будет одобрительно истолковано ордынцами. У них так принято, и ничего в том подозрительного нет.

— С кем повезешь меч?

— Да ты и сам ведаешь, княже. С Лазуткой. Повезем открыто. Пусть все ордынцы видят.

— Ну, тогда с Богом!

Царевич Джабар был подарком порадован: он хоть и не был отменным воином, но любил собирать всевозможные мечи, сабли и ятаганы[289], которые украшали его шатер.

— Искренне благодарю тебя, боярин Неждан. Такого удивительного меча у меня еще не было. Я никогда не забуду о твоем прекрасном подарке… Ты явился ко мне с какой-то просьбой?

Вокруг царевича сидели его приближенные, и Неждан Иванович с огорчением понимал, что никакого тайного разговора сейчас с Джабаром не получится. У ордынских властителей не принято принимать посланцев чужой страны без своих сановников. (Конечно, бывают и исключения, но зачем царевичу ненужные пересуды?).

— У меня нет никаких просьб, великодушный царевич. Я просто хотел выразить тебе большую признательность за поддержку моего государя, князя Ростовского Бориса Васильковича, кою ты оказал своими мудрыми словами на приеме у великого хана Золотой Орды.

— Я высказал лишь то, боярин Неждан, что подсказывает мой разум. Чем богаче Русь, тем тучнее для Орды чувал[290]. Не так ли, мои славные багатуры?

— Велика твоя мудрость, несравненный чингисид!

— Солнце Востока греет твой острый, прозорливый ум!

— Слава потомку Священного Потрясателя Вселенной!..

Пока сановники воздавали хвалу Джабару, боярин Корзун пытливо на них посматривал, убеждаясь, что окружение царевича (в отличие от приближенных Сартака) единодушно поддерживает своего знатного господина, и это вселяло в сердце Неждана Ивановича надежду, что у хана Золотой Орды имеется немало людей, кои готовы ему служить верой и правдой. И хорошо, если бы таких приверженцев стало большинство. Тогда Берке уже не пробиться к золотому трону чингисидов.

Царевич, останавливая движением руки хвалебные возгласы, произнес:

— Меня радует, что ты, боярин Неждан, явился ко мне бескорыстно. Но твой подарок настолько превосходен, что я обязан ответить тебе тем же. Я подумаю, чем тебя отблагодарить. Жди моего вестника.

Вестник не появлялся три дня. Чтобы это значило, раздумывал Корзун. Чего выжидает Джабар? Неужели он побаивается хана Берке, кой, кроме Сартака, является самым могущественным человеком Золотой Орды. Берке явно возьмет на замету сношения царевича с ближним боярином русского князя. Но в данном случае ничего подозрительного нет. Обмен подарками не несет в себя ничего зазорного. Тогда почему так долго нет вестника от царевича?.. Всего скорее Джабар, как опытный человек, выдерживает положенное время и не хочет показывать свою заинтересованность во встрече с боярином гяуров. А встреча должна состояться. О желательности ее говорила и княгиня Мария. Она чего-то ждет от Джабара. Но чего?

Неждан Иванович терялся в догадках.

Вестник (в лице мурзы с десятком джигитов) появился у шатра утром, на четвертый день. Он, витиевато поприветствовав князя и боярина, привез в дар Корзуну большой бараний рог из чистого золота и древнюю икону Богоматери в ризе из драгоценных каменьев.

Вручив подарки, молодой мурза легко поднялся на коня и произнес:

— Несравненный Джабар повелел невольникам принести к полудню достархан с заморскими винами и кушаньями.

После этих слов мурза почтительно наклонил голову, затем развернул коня, гикнул, взмахнул плеткой и помчал к шатру Джабара.

— Вот уж чего не чаял, — разглядывая икону, задумчиво молвил Неждан Иванович. — Тоже бесценный дар. И ведь кем прислан? Татарином!

— Возвратил то, что украдено из русского храма. Весьма необычный этот царевич.

— Необычный, — задумчиво поддакнул Корзун.

Перед самым полуднем появились четверо невольников с обеденным достарханом. Среди них оказался и раб Изай с неизменной серьгой в левой мочке приплюснотого уха. Невольники по очереди вносили вина и кушанья. Последним в шатер вошел Изай и, глянув острыми глазами на Корзуна, тихо сказал:

— Царевич Джабар завтра утром будет охотиться на сайгаков. Если боярин пожелает, то может присоединиться к царевичу.

— В каком месте, Изай? — порывисто подался к невольнику Неждан Иванович.

— В четырех верстах, подле двух карагачей.

— А князь разве на охоту не приглашен? — с некоторым удивлением спросил Борис Василькович.

— Князя пригласит на охоту великий хан Сартак.

Изай переломился в поясном поклоне и вышел из шатра.

Порывистый шаг боярина к невольнику не остался не замеченным Борисом Васильковичем.

— Почему ты так возбужденно встретил известие об охоте, Неждан Иванович?

— Возбужденно?.. Надоело сидеть в шатре, вот и разутешился, княже.

— Ну-ну, — чему-то усмехнулся Борис Василькович.


* * *
Встреча оказалась как бы неожиданной. Летевший за сайгаком на быстром скакуне царевич, «вдруг заметил» у двух высоких деревьев боярина Корзуна с пятеркой дружинников с луками, и придержал коня.

— Не думал тебя увидеть здесь, боярин Неждан…Эгей, джигиты, преследуйте зверя. Я догоню!

Поравнявшись с боярином, Джабар произнес:

— Проедемся со мной, боярин Неждан. Посмотрю, каков из тебя охотник. Не отставай!

— Постараюсь, царевич!

Где-то через версту Джабар вновь придержал коня и перешел на рысь.

— Поговорим, боярин. Теперь нас никто не слышит.

— Поговорим, царевич.

— Нам нельзя долго находиться вместе. Перейду сразу к делу… Буду говорить от имени хана Сартака. Спроси у княгини Марии, готова ли она меня принять в Ростове Великом?

— Заранее могу положиться. Ты, царевич, всегда будешь в Ростове дорогим гостем.

— Не гостем, боярин. Хан Берке усиливает натиск на Сартака. Под его рукой жестокие и бывалые военачальники. Запомни их имена: Неврюй, Котяк и Алабуг. Берке и его темников поддерживают многие джигиты, и если перевес окажется на их стороне, то мне придется прибыть в Ростов Великий и призвать русских князей объединиться вокруг хана Сартака.

Слова Джабара привели Неждана Корзуна в замешательство.

— Прости, царевич. Ты хоть и исповедуешь несторианство, но не являешься истинным православным человеком, а посему у князей и народа русского не будет к тебе доверия. Ты так и будешь выглядеть в глазах моих соотичей злым ордынцем.

— Твоя правда, боярин. Но если я решусь и приеду в Ростов Великий, то я пройду очищение от ереси и крещусь в храме, приняв православную веру. В душе своей я давно уже готов к такой перемене.

— Тогда другой разговор, царевич. Тогда и народ тебе поверит… Но неужели Берке так силен, что может завладеть троном могущественного хана Батыя? Ведь Сартак его сын.

— Сартак — не воин, а во-вторых, он, как тебе известно, увлекся несторианством, что раздражает Батыя. Этим и пользуется Берке, который всегда был дружен с Батыем. Борьба в Золотой Орде разгорается нешуточная. Вчера хан Сартак во всеуслышанье заявил, что он больше не хочет встречаться со своим дядей, так как христианину грех видеть лицо мусульманина. Считаю, что такое дерзкое заявление еще больше обострит вражду. Не по душе оно будет и хану Батыю, ярому приверженцу ислама.

— Хан Сартак сделал смелый шаг. Это — прямой вызов, царевич.

— Смелый и рискованный. Сартак действует чересчур открыто.

— Великому хану надо быть похитрей, царевич. Берке слова Сартака окажутся на руку.

— К сожалению, ты прав, боярин. Мусульмане еще жестче сцепятся с несторианцами. Но всё же Сартак пока уверенно сидит на троне. Пока жив его отец, Берке не посмеет силой убрать Сартака. Сейчас он попытается восстановить против него всех правоверных, а затем убедить Батыя, чтобы тот убрал сына из Золотой Орды. Хотя… возможно и другое. Берке — великий мастер на всякие злодеяния. В Орде нередки случайные смерти. Так что, как говорят у вас на Руси: «неисповедимы пути господни».

Царевич обернулся и увидел совсем неподалеку рослого, богатырского виду, всадника на чалом коне.

— Кто это насдоганяет? — с беспокойством спросил Джабар.

— Не волнуйся, царевич. Это мой самый надежный человек, телохранитель Лазутка. Через него можно поддерживать любую тайную связь.

— Хорошо, боярин. Я запомню Лазутку. Мой же человек тебе известен. Возможно, нам предстоит еще не раз встретиться. А теперь помчим за сайгаком. Гей!

Глава 11 В СКИТУ

После страшной грозы с градом, гибели нивы и кончины хозяйки избы Матрены, Арина сникла. Как теперь жить вдвоем с дочкой в дикой, лесной глуши?

А монахиня-отшельница Фетинья, знай, точит:

— Нельзя жить на Богом проклятом месте. Небось, теперь сами убедились?

— Убедились, матушка Фетинья. Жутко в разбойной избе оставаться. Грех!

— Великий грех, Аринушка! Идем-ка со мной в скит. Там место чистое, святое, ни кем не опоганенное. Сам Бог, знать, меня к вам прислал.

— Спасибо тебе, матушка-отшельница. Сойдем мы отсюда — подальше от греха. Сойдем!

Обычно веселая, непоседливая Любава, была на сей раз смурой. Сидела, повесив голову, на крылечке избы и печально думала: шестнадцать лет прожила она в этой маленькой деревушке, и прикипела к ней всем сердцем. Всё ей здесь был знакомо и мило: каждое тихое озерцо и мшистое, кочковатое болотце, каждый серебряный родничок и ласковая солнечная полянка, каждый овражек и тенистая лощинка. Летом, в озерце, она подолгу купалась и всегда что-то весело, звонко выкрикивала, радуясь благодатному, погожему дню. На болотцах она собирала розовую, словно жемчужный бисер, бруснику и спелую, ярко-красную клюкву. На полянках срывала пахучую, сладкую землянику, слушала звонкое щебетанье птиц и всегда что-то напевала. С песней Любава никогда не расставалась: ходила ли за грибами, ягодами, орехами… Голос ее, задушевный, певучий и чистый, был слышен далеко окрест.

Ее никто не учил песням, слова рождались сами. Что чувствовала ее восторженная, впечатлительная душа, то она и пела: про теплое красное солнышко, про неохватное бирюзовое небо, про завороженный, сказочный лес…

Всю свою недолгую жизнь Любава никогда не сталкивалась со злом. Ее окружали добрые, открытые люди: маменька Арина, дедушка Аким и бабушка Матрена. Старики ласково называли ее «внученькой» и никогда ни в чем не попрекали, худого слова не молвили. Да и за что было девчушку попрекать, коль она была отзывчивой и старательной, а главное — ласковой и заботливой. Любила она дедушку и бабушку.

Ныне же осталась она с одной маменькой, коя задумала покинуть деревушку Нежданку. Уж так жаль расставаться Любаве с родной сторонушкой.

— А может, здесь останемся, маменька?

— Нельзя, Любавушка. Худое здесь место. Гроза-то не зря бедой обернулась. И хлебушек погубила, и хозяйку нашу Матрену Порфирьевну.

— Кабы не гроза, пожила бы еще Матрена, — качала маленькой, низколобой головой Фетинья. — Собирайся, Аринушка.

Арина, вся отрешенная и поникшая, пошла в избу и, со слезами на глазах, принялась собирать в узлы немудрящие крестьянские пожитки. Через волоковое оконце, затянутое бычьим пузырем, вдруг услышала, как утробно и призывно замычала на скотном дворе корова.

В избу вбежала дочь.

— Маменька, Милка пить просит. Давай вынесу. А сена я ей с утра давала.

Арина как услышала слова Любавы, так тотчас опамятовалась, будто ото сна очнулась. Присела на лавку и перекрестилась на икону.

«Прости, рабу грешную, пресвятая Богородица! Не сойти мне в скит, никак не сойти. У меня ж коровушка-кормилица на дворе и лошадка Буланка. Их в скит не возьмешь. А зарод[291] сена, возделанная нива, овин, огород с грядами, кочет с курями? Банька, дровяник! Сенокосное и рыбное угодье! Всё это кинуть и войти в скит с пустыми руками?.. Нет, нет, пресвятая Богородица. Рано нам еще с Любавушкой в пустынь. Уж прости ты нас, пресвятая Богоматерь, прости! Деревня наша хоть и проклята, но на нас нет греха. Ни Аким, ни Матрена, ни умершие от морового поветрия соседи не разбойничали и не проливали людскую кровь. Жили мирно, усердно трудились и молились Богу, тебе и святым угодникам. Спаси, сохрани и помилуй нас, пресвятая Богородица!»…

— Молишься, Аринушка? — покойно молвила отшельница. — Дело богоугодное. Помолись на дальнюю дорожку.

— Прости, матушка Фетинья, но в скит я не пойду. Ни я, ни Любавушка не готовы стать отшельницами. То — удел монахинь.

— А я уж чаяла, что сподобит вас Господь. Не побоишься в проклятом месте жить?

— Уж как Бог даст, матушка. Авось смилуется, и пощадит нас.

Тяжко вздохнула Фетинья. Ее душу не покидала необоримая месть. Уж как ей хотелось огнем выжечь весь бывший разбойный стан. Но, значит, не судьба. Стоять еще избам до следующей карающей грозы. А она не минует. Бог долго ждет, да больно бьет.

— Да как же вы теперь без Матрены жить-то будете? Здесь везде мужичья рука надобна. Без нее, ох, как тяжеленько.

— Ведаем, матушка. С Божьей помощью. Не привыкать нам крестьянскую работу делать.

— Так-то так, Аринушка. И всё же бабе с дитятком оставаться в лесу — жутко. Всякой напасти можно ожидать… Я вот что подумала. Сходили бы со мной в скит, дорожку запомнили. Случись беда неминучая, не приведи Господи, а вам и податься некуда. Глянули бы.

— А кто ж со скотиной будет управляться? — по-хозяйски вопросила Арина. — Ее кормить и поить надобно.

— А давай я, маменька, сбегаю, — загорелась Любава. — Охота мне на скит посмотреть, да и на старца Фотея. Я быстро обернусь.

— Да ведь далече, доченька. Вспять пойдешь — и заплутаешь.

— Да ты что, маменька! Я в лесу никогда не заплутаю. Отпусти!

— Страшно мне, доченька, тебя в такую одаль отпускать. Лес-то дремучий, в нем всякая нечисть водится.

— Не страшись, Аринушка. Сберегу твое чадо. В скиту заночуем, а вспять сама приведу. Вот те крест!

— Ну, если так, то ступайте с Богом, — смирилась Арина.


* * *
Второй месяц осени — зазимник[292] — оказался удивительно сухим, солнечным и теплым. Любава вышагивала в одном легком, темно-синем пестрядинном[293] сарафане и берестяных лапотках. На душе ее было светло и приподнято. Они с маменькой остались в Нежданке. То ль не радость? В родном-то месте никакая работа не страшна. И пусть не страшит их бабушка Фетинья: можно и без мужичьей руки прожить. И маменька, и она, Любава, здоровьем не обижены. проживут без затуги.

До скита путь немалый. Они пробирались то через хвойные, то через лиственные леса. В последних идти было легче: они гораздо светлее и наряднее. Березы, осины и клены красиво украшены багряными и золотыми листьями, радующими глаз. Листья медленно падают и мягко шуршат под ногами.

Фетинья присаживается передохнуть на пенек, оглядывает лес и благостно говорит:

— Экая лепота, голубушка. Такую диковинную лепоту токмо в грудень и увидишь. Зимой-то эти дерева стоят огольцами.

— Лепота, бабушка Фетинья. А мне и зимний лес нравен. Сосны и ели в снежных шапках, воздух серебряный и бодрящий, не надышишься.

— Никак, любишь лес, голубушка?

— Люблю, очень люблю, бабушка.

— Порадовала ты меня, чадо, зело порадовала. Для меня лес — дом родной. Жаль, что не так уж и долго остается мне зреть такую лепоту.

— Да ты что, бабушка? Вон как ты легко по лесу идешь. Тебе еще жить да жить…В скиту-то, поди, скучно. Так я, коль дорогу изведаю, тебя навещать стану. Молочка от Милки принесу. Без молочка-то худо.

— Спасибо тебе, касатка, — и вовсе теплым голосом произнесла Фетинья. — Чую, ласковая ты нравом. Вот и я такая до пятнадцати годков была, а затем…

Отшельница, словно спохватившись, тотчас оборвала свою речь. Лицо ее нахмурилось и, как показалось Любаве, даже ожесточилось.

— А затем что-то случилось, бабушка?

— Случилось, но токмо не по моей вине.

— Так ты поведай, бабушка, — простодушно попросила Любава.

— Тяжко о том рассказывать. Да и не надо знать тебе об этом… Пойдем-ка дале, голубушка.

Скит оказался на просторной солнечной поляне, со всех сторон охваченный пахучими разлапистыми соснами. Был он приземист, из малых четырех клетей, срубленных впритык.

Любаву поразила крыша. Была она выложена из дерна (дело для крестьянских изб привычное), но вся она проросла не только густым бурьяном, но и деревцами, посохшие корни которых сползали коричневыми, извилистыми змейками чуть ли не до нижних, потемневших от старости, сосновых венцов.

— Целый лес на скиту вырос, — с трудом сдерживая улыбку, молвила Любава.

— Старец-то уж два года как немощен. Ныне ему и топора не поднять. Едва бродит, — пояснила Фетинья.

— А давай я, бабушка, заберусь. Топор-то у старца найдется?

— Шустрая ты, касатка. Топор найдется, но преподобный Фотей не хочет деревца рубить. Всё, бает, от Бога… Пойдем, однако, к старцу. Поклонись ему в ноги и к руке припади.

— Он что — святой?

— Можно и так сказать, голубушка. Всю жизнь свою в святости провел. Он ведь в скиту боле шестидесяти лет прожил.

— Боле шестидесяти! — ахнула Любава. — Да под силу ли человеку столько лет прожить в одиночестве?

— То дано не всякому, голубушка. Токмо истинному подвижнику.

Фетинья и Любава тихо вошли в келью. Старец, не заметив женщин, стоял на коленях и истово молился, осеняя себя крестным знамением:

— Господи, Исусе Христе, сыне Божий, пролей каплю крови твоей в мое сердце, иссохшее от грехов, страстей и всяких нечистот — душевных и телесных. Аминь. Пресвятая Троица, помилуй нас, Господи, очисти грехи наши, Владыка, прости беззакония наши, именем твоего ради. Господи, помилуй, Господи, помилуй…

Фетинья приложила худосочный палец к дряблым, поблеклым губам и опустилась на голую, ни чем не покрытую лавку. Любава поняла: нельзя прерывать молитву.

В узкое волоковое оконце скупо пробивался дневной свет. Когда глаза привыкли к темноте, Любава огляделась. В келье — небольшая, низенькая глинобитная печь[294], киот из трех закоптелых икон, чадящая лампадка на железной цепочке, позеленевший крест, монашеская ряса, домовина[295], положенная на широкие, приземистые чурбаки, и толстые богослужебные книги в кожаных переплетах с медными застежками.

Любава глядела на домовину и невольно ежилась, будто от холода. И чего это старец Фотей домовину в келью затащил? Страсти, какие!

Наконец старец закончил молитву, с тяжкими охами и вздохами поднялся с колен, и только сейчас увидел гостей. Вгляделся подслеповатыми очами и тихим, дряблым голосом молвил:

— Ты, Фетинья?

— Я, преподобный.

— А это кто с тобой?

— Господь навел меня на лесную деревушку. А в ней — чадо доброе.

Фетинья легонько подтолкнула локтем Любаву, и та тотчас опустилась перед старцем на колени и облобызала его худенькую, невесомую руку.

— Выйдем-ка, дитя мое, на свет Божий. Очи совсем худо зрят.

Любава с неподдельным любопытством разглядывала старца. Изможденный, согбенный, с седой бородой до колен. На старце — ветхое рубище, под коим виднелась власяница[296] и медный нагрудный крест на крученом гайтане[297]. Лицо ветхое, исхудалое.

«Господи, да он чуть жив! — пожалела отшельника Любава. — Чем же он кормится? В келье никакой снеди, кажись, не видно».

— Дедушка Фотей, хочешь, я тебе топленого молочка с пенками принесу? Лакомое!

Отшельник кротко улыбнулся, положил сухонькую ладонь на голову девушки, и всё тем же тихим голосом молвил:

— А ты и впрямь доброе созданье. Чую, душа у тебя светлая и ангельская. То — дар Божий, не каждому такую душу Господь дает. Да хранит тебя Спаситель.

— Спасибо тебе, дедушка Фотей. А как же быть с молочком?

— Говею я, дите милое… Звать тебя как?

— Любавой нарекли, дедушка.

— Славное имечко.

Отшельник повернулся к Фетинье.

— Поди, притомились с дальней дороги. Отведи девушку в свою келью, пусть отдохнет. А сама, погодя, ко мне приди.

— Непременно приду, преподобный, да кое-что поведаю.

Фетинья запалила от лампадки свечу. Келья ее заметно отличалась от жилья отшельника. В ней не было ни пугающей домовины, ни толстых богослужебных книг. Правда, такая же низенькая глинобитная печь, маленький стол, лампадка да иконка пресвятой Богородицы. (Лампадку, свечи, образок и лампадное масло Фетинья принесла с собой из обители). Все же стены были увешены пучками сухих трав и кореньев.

Любава пригляделась к травам и молвила:

— А я, бабушка, некоторые травы ведаю.

— Ну-ка, ну-ка, — заинтересовалась Фетинья.

Любава, показывая рукой на высушенные пучки, произносила:

— Марьянник, Чернобыльник, Медвежье ушко, Жабник… А вот это, — с благоговением в голосе молвила Любава, — это сам Бессмертник.

Возрадовалась душа Фетиньи. Она-то в последние годы горько думала: уйдет в мир иной — и унесет с собой все свои вящие постижения о луговых и лесных цветах и травах, имеющих столь могущественную и чудодейственную силу. И вдруг — на тебе! Стоит перед ней совсем молоденькая девушка и безошибочно, как бывалый знаток, угадывает почти каждое растение.

— Да кто ж тебе поведал, касатка? Уж не Аринушка ли?

— Нет. Маменька травы плохо ведает. Бабушка Матрена, царство ей небесное. Она, как кто-нибудь занедужит, за травками пойдет. Вот и я с ней бегала да всё выпытывала: от каких недугов и в какую пору собирать. Бабушка Матрена добрая, всё толково рассказывала. Приглядывалась, как она настои да отвары готовит.

— Исцеляла хворых?

— А как же! Маменька моя как-то горло застудила. Так бабушка Матрена ее отварами из коры дуба, ромашки и лапчатки гусиной пользовала. Три дня маменька горло пополоскала — и недуга, как не было.

Фетинья повернулась к иконе и размашисто перекрестилась:

— Слава тебе, пресвятая Богородица. Не зря навела меня на лесную деревушку. Отныне денно и нощно тебе буду молиться. Принесла ты мне, пресвятая Богородица, великую радость и успокоила грешную душу рабы твоей Фетиньи…

Любава стояла и недоуменно пожимала округлыми плечами. Что это с отшельницей? Спросила о целебных травах и вдруг принялась за молитву.

Фетинья же, мало погодя, пояснила:

— Я-то, голубушка, почитай, целый век пользительными травами и цветами занималась. Ох, много же я изведала! В каждом растеньице волшебная сила заключена. А годков, сама зришь, мне уж много, голубушка. Вдругорядь скажу: не так уж и долго осталось мне бродить по белу свету. А передать свой навык, было, некому. Ныне же пресвятая Богоматерь навела меня на достойную ученицу. Хочешь, касатушка, постичь всю премудрость настоящей травницы?

— Очень хочу, бабушка Фетинья! Я хоть сейчас готова в лес бежать.

— Вот спасибо тебе, касатушка. Чую, желание твое неподдельное, от сердца идет. Но ныне уж поздно, вечор близится. Да и травки уж пожухли, и цветы давно отцвели.

— А когда же учить меня станешь, бабушка Фетинья?

— Коль Бог даст зиму пережить, то наведаюсь в Нежданку красной весной и пробуду с тобой седмиц десять. Вот тогда-то ты многое и изведаешь. И по лесам, и по лугам, и по болотцам пройдемся.

— Я буду очень ждать, бабушка.

— Вот и славно, голубушка… А сейчас маленько потрапезуем. Правда, снедь[298] моя скудная, но с голоду не помрем.

Фетинья принесла с улицы охапку сухого валежника, просунула в подтопок, затем достала из закута[299] кусок бересты, запалила от свечи и положила на сушняк.

— Кое-что подогреть надо, голубушка. Печь хоть и малая, но спорая. Преподобный Фотей, еще когда в мужичьей силе был, ладную печь сотворил. Зимой охапку бросишь — и в тепле сидишь.

Вскоре Фетинья вытянула дубовым ухватом на шесток два глиняных горшочка. (Фотей, когда лепил печи, позаботился и о горшках, и о другой глиняной посуде).

— Помолись перед трапезой и присаживайся к столу, касатка.

Любава, у коей за весь день и маковой росинки во рту не было, конечно же, проголодалась. Еще на пол дороге к скиту она спохватилась: надо бы лепешек да яичек с собой взять. И как это маменька не позаботилась? Обычно такая радетельная, а тут запамятовала. Да и бабушка Фетинья о снеди не заикнулась.

А отшельнице было не до снеди: уходила она из бывшего разбойного стана с тяжелым сердцем: и избы не предала огню, и жильцов к себе не сманила. Успокоилась только в минуты отдыха, когда девушка с непритворной любовью заговорила о лесе. А затем Любава и вовсе ее порадовала.

— Тут у меня и репа пареная, и похлебка из белых грибов, есть и моченая брусника на меду.

— Репа и мед? — удивилась Любава. — Да откуда всё это, бабушка?

— Пареная репа на Руси — одно из любимых кушаний. Им даже бояре не гнушаются. Я ведь, когда из обители уходила, обо всем подумала. И семян огурцов с собой взяла, и репы, и сеянчик луковый. Заступ прихватила. А земли, слава Богу, хватает. Тут неподалеку малая речушка петляет. Вскопала небольшую полоску и засеяла.

— Как хорошо-то, бабушка. А мед как добыла?

— Добыла, голубушка. Фотей-то наш — второй отшельник. А первым был Иов. Скит же всегда на добром месте рубят. И чтоб просторная поляна была, и чтоб родничок неподалеку, и чтоб бортные дерева имелись, в коих божьи пчелки медок откладывают. Фотей-то мне два дупла указал, медом полнехоньки. Сам-то он мед не приемлет.

— Чего ж так, бабушка? Мед силы придает.

— Еще, какую силу. Кто мед ежедень употребляет, тот отменным здоровьем обладает, и никакой недуг его не одолеет. Самый могущественный целитель!.. А преподобный Фотей, как истинный подвижник, плоть свою длительными постами, неустанными молитвами да скудной трапезой умерщвляет. Таких людей мало на белом свете, зато им в вечной жизни Богом воздастся…Ты кушай, кушай, голубушка, да на ночлег располагайся. Завтра зарано поднимемся. Мать твоя, поди, не находить себе места. Рядном[300] накроешься. А я, покуда, к старцу схожу.

Любава как улеглась на лавку, так тотчас провалилась в глубокий, непробудный сон.

Фетинья же поведала старцу о своем неожиданном посещении глухой, лесной деревушки. О многом рассказала, но о том, что деревушка была когда-то разбойным станом, утаила. Зачем Фотею знать о ее прежней жизни, полной тайн и несчастий?

— А пошто ты, Фетинья, дите милое в скит привела?

— Страшно мне за Арину и дочь ее стало. Одни они в лесу остались. Вдруг, какая напасть, не приведи Господи, приключится? Вот и надумала девоньке скит показать.

— Всё поведала?

— Всё, преподобный.

Старец почему-то протяжно вздохнул.

— А мне погрезилось, что ты чего-то не досказываешь, Фетинья. Я ведь человечью душу, почитай, наскрозь чую.

— Да зачем мне скрывать, преподобный?

— Ну ладно, Господь с тобой…На утре дите милое ко мне приведи.

Ранним утром старец вновь возложил свою длань[301] на голову Любавы и изрек:

— Благословляю тебя, дите милое, на жизнь светлую и праведную. Не место твоей доброй матушке и тебе, чадо, в скиту пребывать. Вам другая жизнь Господом предназначена.

У Фетиньи при последних словах преподобного нехорошо стало на сердце. Ужель Фотей догадался? Прозорлив же старец!

А старец продолжал:

— Мнится мне, не долго вам и в деревне обретаться. Нельзя двум женщинам в дремучем лесу обитать.

— А я привыкла к Нежданке, дедушка.

— Ты еще совсем юная, дите милое, и многое не ведаешь, многое в жизни не познала. Недолог день, когда к тебе придут иные мысли. Люди должны жить среди людей.

— А как же ты, дедушка Фотей?

— Я — другое дело. В своей молодости, чадо, я был одержим всякими мирскими страстями, через кои должен пройти каждый юнота. И тебе, дите милое, суждено через них пройти. Судьбу не обойдешь. А дальше — всё в руках Божьих. Кому — в монастырь или в скит, а кому — мирская жизнь. Вот тебе-то, дите милое, последнее уготовано.

Старец приложился иссохшими губами к челу девушки, перекрестил и тихим, уставшим голосом молвил:

— Да хранит тебя, Господь.

Перед тем, как отправиться с Любавой в деревушку, Фетинья, не удержавшись, вновь подошла к отшельнику и вопросила:

— Давно хотела изведать, преподобный. Зачем скитник Иов за свои долгие годы прирубил еще три кельи? Для кого?

— А тебе разве не вдогад, Фетинья? Для тех подвижников, кои преуспеют в христовой вере и любви к Богу. И час тот скоро грядет.

Часть третья

Глава 1 НАДО СПАСАТЬ РУСЬ!

Минуло полгода. Срок не так уж и велик, но для Ростовского княжества он оказался благодатным.

Княгиня Мария осталась довольна последней поездкой сына в Золотую Орду. Борис прибыл в Ростов Великий в добром расположение духа.

— Не зря я, матушка, высидел четыре недели в Орде. Когда я с ханом Сартаком встретился в другой раз, то ни одного человека Берке в шатре не оказалось.

— Почему?

— Берке полностью порвал всякие сношения с ханом.

— Что-то произошло?

— Хан Сартак заявил своему дяде, что ему, христианину, грех видеть лицо мусульманина. Берке был взбешен, и он и его приближенные перестали посещать хана.

По лицу княгини Марии пробежала тень.

— Напрасно Сартак сделал такое заявление. Напрасно. Хан Берке не тот человек, чтобы сносить оскорбления. Убеждена: борьба в Орде обостриться. Дерзостные слова кинул в лицо Берке хан Сартак. Он так уверен в своих силах?

— Держится он весьма твердо, матушка. В этом я удостоверился на последней встрече с ханом. Он был очень весел, много шутил и дружелюбно со мной разговаривал. Вот тогда-то я и решился высказать твою просьбу, чтобы дань собирал не баскак, а местный князь. Приближенные хана замерли, а Сартак, малость подумав, сказал: «Меня убедили твои слова, князь Ростовский. Золотой Орде куда выгодней собирать дань не вороватому наместнику, а самому князю. Не подведи меня, Борис». Я поблагодарил хана и заверил его, что дань он будет получать сполна. Сартак выдал мне особую грамоту. Теперь баскак Туфан прикусит язык.

— Отменно, сын! Я очень наделась на твою поездку в Орду. Ты выполнил всё, что я тебе вверила.

Борис как-то загадочно ухмыльнулся:

— Но кое-что, матушка, ты мне почему-то не вверила. Боярин мой, Неждан Иваныч, провел с царевичем Джабаром скрытые переговоры, о коих он мне в Орде и словом не обмолвился. Поведал о них лишь на обратном пути. Обижаешь меня, матушка.

— И в мыслях не было тебя обижать, сын. Ты еще очень молод, иногда бываешь несдержан, посему поручать тебе сразу два опасных дела я не решилась. С ордынцами надо быть крайне осмотрительными. Ты уж не серчай на меня, сынок. Все дни, когда ты был у татар, я очень переживала за тебя. Орда есть Орда, никогда не ведаешь — вернешься из нее или нет. Всё молилась, молилась!

— Прости, матушка… О Джабаре с боярином будешь толковать? Я вас оставлю.

— И всё же ты ревниво отнесся к моему поручению Неждану. По глазам вижу, — улыбнулась Мария Михайловна и мягко провела ладонью по русокудрой голове сына. — Никуда тебе уходить не надо. От тебя ни у меня, ни у боярина никаких секретов нет. Ты это, Борис, на всю жизнь запомни. Потолкуем втроем.

После беседы с сыном и Нежданом Корзуном, княгиня поблагодарила обоих за умелые действия в Золотой Орде, а затем добавила:

— Не забудьте своих гридней и Лазутку Скитника поощрить. Лазутка, пожалуй, нам скоро опять пригодится.

— Аль что новое затеяла, матушка?

— Попозже скажу. Надо кое о чем подумать.

Князь и боярин Корзун заранее уговорились: о происшествии в селении волжских булгар, где они едва не погибли, княгине не рассказывать. Зачем ее лишний раз огорчать?

Мария же удалилась в свои покои и надолго задумалась. Ее взволновала неожиданная просьба царевича Джабара. Выходит, не так уж и прочно сидит на своем золотом троне сын грозного хана Батыя, если его самый близкий человек, в случае опасности, готов сбежать на Русь. Это худо. Все надежды на хана Сартака могут в одночасье рухнуть. Распространить несторианство по всей Золотой Орде Сартаку едва ли удастся. Воззрения защитников ислама гораздо прочнее и глубже. Да и само несторианство несет в себе еретические корни. Когда-то константинопольский патриарх Несторий основал в Византии новое христианское учение, утверждая, что Исус[302] Христос, будучи рожденный человеком, лишь впоследствии стал сыном Божьим. Сие воззрение было осуждено, как ересь, на Эфесском соборе в 431 году. Но у Нестория нашлись многочисленные последователи его учения, которое и сейчас пользуется значительным влиянием в среднеазиатских странах вплоть до Китая. Однако в Золотой Орде сильна религия ислама. На Руси же и вовсе решительно отрицают несторианство. Ересь на святой Руси не пройдет…Правда, царевич Джабар заверил боярина Корзуна, что в случае побега, он пройдет в Ростове обряд очищения, крестится в храме и станет истинным православным человеком.

Но с царевичем Джабаром может быть и другой поворот дела. Не всё складывается так худо. Сейчас Джабар — один из самых высокопоставленных людей Золотой Орды. Он — правая рука Сартака, и у него, как поведали Борис и Неждан Корзун, немало друзей среди влиятельных военачальников, которые, встав на сторону Сартака, отмежевались от хана Берке. Нынешний раскол крайне выгоден Руси. Сартак всё энергичнее вступает в сношения с русскими князьями, и если с помощью царевича Джабара, кой вдруг окажется в Ростове Великом, удастся объединить всех врагов Берке, то Золотую Орду можно значительно ослабить. Вот тогда-то и наступит благоприятный момент, чтобы сбросить с себя золотоордынское иго. А пока надо скрытно ковать оружье и готовить сильные дружины. Пока всё должно происходить по дерзкому, но тайному плану Александра Невского, который она, Мария, всей душой поддержала, и тотчас принялась за его осуществление… Лишь бы хватило ума и выдержки у русских князей. Никто из них, в это ответственное время, не должен подстрекнуть Орду на новую брань против Руси. Никто!

Но так ли это, резанула Марию беспокойная мысль. Великий князь Андрей Ярославич — вот кто может подстрекнуть татар. Княгиня надеялась, что, женившись на дочери знаменитого и могущественного князя Даниила Галицкого (Мария проявила немало усилий, чтобы состоялся этот очень важный для Руси династический брак), горячий, порой, неуравновешенный Андрей остепенится и перестанет совершать необдуманные поступки, но этого, кажется, не произошло. Он, не учитывая обстановку на Руси, не только продолжает везде и всюду враждебно высказываться о татарах, что становится известным ханам, но и чуть ли не в открытую готовит полки, с коими намеревается обрушиться на Золотую Орду. Это опасно. Андрей Ярославич может сильно поссорить Русь с Ордой, и тогда конец всем надеждам на избавление от татаро-монгольского ига. Надо, пока не поздно, принимать срочные меры. Двоюродный брат Василька Константиновича не должен стать помехой Руси. Надо немедля посылать к Андрею толкового гонца. Вернее всего — боярина Неждана Корзуна… Но великий князь слишком честолюбив, чтобы выслушивать нравоучения от какого-то боярина из подвластного ему удела. Корзун может вернуться с неутешительными вестями… Послать сына Бориса? Тоже надежды мало: Андрей даже своего старшего брата Александра не хочет слушать. А время не ждет, дело неотложное. Надо ехать во Владимир самой. Надо спасать Русь.

Глава 2 ЗАГАДКИ «СЛОВА О ПОЛКУ ИГОРЕВЕ»

Зима установилась рано, в первых числах братчин[303]. За короткое время мороз сковал землю и засыпал ее обильными сугробами. К Владимиру добирались санным путем.

Накануне в стольный град прошел торговый обоз. Крытый возок княгини Марии, расписанный золотыми травами, легко мчал по накатанной лесной дороге.

Возок сопровождали два десятка дружинников в челе с Нежданом Корзуном. Один десяток ехали впереди возка, другой — позади. Боярин, когда дорога позволяла, держался обочь саней: княгиня могла в любую минуту открыть дверцу и отдать какое-то распоряжение.

Перед поездкой Мария Михайловна пригласила в свои покои боярина и молвила:

— Ты уж прости меня, Неждан Иванович. Ты еще не успел отдохнуть, как подобает, но я тебя вынуждена вновь позвать в дальнюю дорогу. Надо ехать к великому князю.

— Три дня — достаточный срок для отдыха, княгиня-матушка… Но, как мне ведомо, в стольный град ты не собиралась. Выходит, большая нужда приспела?

— Большая, Неждан Иванович.

Княгиня поделилась с боярином своими тревожными думами, на что Корзун отозвался:

— Полностью разделяю твое беспокойство, княгиня. Не раз и я о том подумывал. Самое время переговорить с Андреем Ярославичем. Но прямо скажу: беседа с ним будет нелегкой.

— Ведаю, Неждан Иванович. И всё же постараюсь убедить Андрея.

Корзун, облаченный в меховой кафтан и в шапку на бобровом меху, ехал подле возка и тепло думал о княгине:

«Удивительная женщина. Еще в молодости своей мудростью и прозорливостью всех дивила. Особливо ученостью, коей превосходила даже большого книжника, супруга своего Василька Константиновича. На Руси великое множество князей и бояр, но, спроси у любого, кто силен в пяти иноземных языках, и кто так глубоко образован, что ведает великих литераторов Вергилия и Гомеора, философов Аристотеля и Платона, искусных врачевателей Галена и Аскидона? Да не найти такого! Не было прежде, нет и ныне, и едва ли впредь будет. Русь всегда славилась, и ныне славится большими полководцами, как Александр Невский и Даниил Галицкий, но ни один из бывших и нынешних полководцев не может соперничать ученостью с Марией Ростовской. Никто! А уж про женщин и говорить нечего. Ни одна из них не отважилась взяться за летописание. Мария — первая во всем. Она не только стала блестящим летописцем, чьими «житиями-некрологами» зачитываются все русские грамотеи (а попы оглашают их с амвонов[304]), но и стала первой русской сочинительницей, создав «Слово полку Игореве».

Неждан Иванович прочел «Слово» украдкой. Он много был наслышан об этом сочинении, но княгиня Мария, не только не решалась отдать его переписчикам, но и не кому не показывала, видимо считая свое «Слово» не столь уж и замечательным. Скромность Марии поражала Неждана Ивановича. Она чересчур строга и придирчива к своему литературному творению. Книга-то изумительная!

Корзун убедился в этом, когда, после похорон супруги, несколько раз посещал владыку Кирилла. Здесь-то он и увидел книгу Марии. (Княгиня доверила рукопись лишь своему духовному наставнику). Благословив боярина и помолившись за упокой души рабы Божьей Любавы Святозаровны, епископ, видя, как Неждан Иванович тяжело переживает смерть жены, вел с ним долгие душеспасительные беседы.

Однажды владыки в покоях не оказалось. Послушник пояснил:

— Святой отец молится в крестовой палате. Велено тебе подождать, боярин.

Послушник вышел, а Неждан Иванович неторопко прошелся по покоям, заставленным иконами в золотых и серебряных ризах. На одном из приземистых столов, покрытом, расписанной крестами, льняной скатертью, он и обнаружил книгу Марии.

Корзун повернулся к иконостасу и размашисто перекрестился.

— Прости меня, Господи, за грехи вольные и невольные.

Затем с трепетом принялся за чтение книги, и чем дальше он в нее углублялся, тем всё больше его охватывало необычайное волнение, смешанное с восторгом. Неждан Иванович испытывал неслыханное наслаждение. Какой богатый, образный и отточенный язык! Сколько в нем выразительности, поэтичности и метких сравнений! Сколько страстных призывов и патриотизма! Боже ты мой! И княгиня всё еще скрывает столь прекрасное и неповторимое «Слово».

Неждан Иванович так увлекся чтением рукописи, что даже не заметил, как в покои вошел послушник и доложил:

— Владыка возвращается с молитвы, боярин.

Корзун, едва придя в себя, закрыл книгу, облаченную в коричневый сафьян, и пошел встречать епископа…

Неждан Иванович до сих пор под громадным впечатлением от сего незаурядного сочинения княгини. Его конь бежит подле возка Марии, а боярин по-прежнему весь погружен в мысли. Надо бы непременно сказать княгине, чтобы она размножила свою изумительную книгу. Сейчас, когда Русь стонет под татарским игом, патриотическое творение Марии нужно обязательно прочесть каждому князю. Решительный отказ от междоусобиц и страстный призыв к единению пронизывают всю книгу. Но почему Мария, хорошо осознавая величайшую ценность «Слова», не хочет распространить ее по Руси? Ведь свои некрологи, о замученных татарами не покорившихся им князей, она разослала по всем княжествам. Почему же набатное «Слово» лежит без движения? Только ли из-за чрезмерной скромности Марии? Нет, здесь что-то не то, есть какая-то загадка, и загадка эта, пожалуй, в самом сочинении. Почему епископ Кирилл, всегда ратующий за единение князей, хранит гробовое молчание о столь выдающемся произведении? Почему?..

И Неждан Иванович стал дотошно вспоминать прочитанные строки, тщательно обдумывая каждую запомнившуюся, врезавшуюся в память страницу, из коих складывался образ князя Игоря. И его вдруг осенило. Всё дело в самом Игоре Северском! Да, да. Именно в нем. Он, скорее, язычник, чем христианин. В книге Марии нет ни единого упования, ни на Господа Бога, ни обращений к священным писаниям. А ведь такие книги еще никто не создавал. Ни Владимир Мономах, ни игумен Давид, ни Даниил Заточник. Все их творения пронизаны христианской добродетелью и божественным словом. А что в книге Марии? В ней — ни единого слова о Боге. Ни единого! Князь Игорь ждет помощи Русской земле не от Христа Спасителя, а от сильных воинов и могущественных князей, от их единения. Только благодаря этому, Отчизна станет непобедимой и великой державой. Поэтому князь верит не в силу Божью, а в силу человека. Его идеал — Русская земля, а не царство небесное, и волнует его, прежде всего, честь и слава родины, русского оружия, а не Христовы заповеди. Таков необычный для русской литературы князь Игорь. Его, конечно же, не возлюбит церковь. Так и случилось. Отцы церкви не только не сообщили о месте погребения князя Игоря, но и не упомянули самого известного князя Руси, Ольговича, в синодике. А ведь последние четыре года он управлял одним их самых богатейших и влиятельных княжеств — Черниговским, и был первым претендентом на великокняжеский престол. Церковники же даже не захотели похоронить именитого князя в Спасо-Преображенском соборе, усыпальнице всех чернигово-северских князей. Они мстили ему за еретические взгляды и богоотступничество.

Неждан Иванович узнал обо всем этом из уст самой Марии, когда еще был жив князь Василько Константинович, и когда еще княгиня не подступалась к своей книге. Тогда Неждан Иванович был совсем молодым боярином, и он не придал особого значения историческому рассказу Марии. Осмысление пришло лишь сейчас, и оно потрясло Корзуна. Княгиня не только написала блистательную повесть о трагическом походе Игоря в половецкие степи, но и создала неугодный для духовных пастырей образ князя Черниговского и Северского. Так вот почему рукопись лежит без движения. Не случайно ее замалчивает и епископ Кирилл, верный защитник православия. Возможно, он заповедал Марии не передавать «Слово» в руки ученых монахов-переписчиков… И как же теперь быть? Неужели такое великое творение так и останется под семью печатями? Но этого не должно случиться. Для княгини Марии судьба отчизны превыше всего, и она преодолеет церковные препоны, дабы бесценное «Слово» ее стало широко известно по всей Руси. И так будет! Надо знать Марию, чтобы она не понимала значения своей книги для единения князей.

Вот и сейчас, продолжал раздумывать Неждан Иванович, куда направляется княгиня? В стольный Владимир, дабы провести тяжелые переговоры с великим князем Андреем Ярославичем. Женское ли это дело — решать важнейшие государственные вопросы, где даже самый влиятельный князь, Александр Невский, от них отступился. Родные братья не хотят выслушивать друг друга. Андрей чересчур ревностно переживает громкую славу Невского, и малейший его совет воспринимает, как давление на его власть, чуть ли не как оскорбление. Ханша Огуль Гамиш (по настойчивой просьбе лютого врага Руси хана Берке) знала, кому давать ярлык на великое княжение. Ее цель — поссорить самого именитого князя (а именно он доложен был получить золотую пайцзцу на владимирский стол) со своим братом, и, тем самым, посеять вражду и расколоть Русь — в значительной мере удалась. Господин Великий Новгород живет своими заботами и делами, Владимиро-Суздальская Русь — своими. Андрей Ярославич никак не хочет прислушиваться к брату, и, тем самым, создает необычайную опасность для Руси. Вот и приходится хрупкой женщине тянуть на себе тяжелый воз, дабы склонить князей к сплочению, вести тонкие и мудрые переговоры с Ордой, чтобы найти путь к избавлению от татарского рабства. Господи, сколько же силы, ума и терпения надо иметь Марии!

Глава 3 НЕЖДАННАЯ ВСТРЕЧА

Дорога пошла под уклон, скатываясь в лощину. Из-под копыт боярского коня летели снежные ошметки жухлого снега. Неждан Иванович, натянув поводья, сдерживал резвого аргамака, а сам озабоченно поглядывал на тройку игривых, быстроногих коней, запряженных в возок. Княгиня Мария была в молодости лихой наездницей, и ей всегда нравилась борзая гоньба. Ох, не занесли бы кони! Дорога лесная и вертлявая, не дай Бог на дерева опрокинуться.

Но на кореннике сидит умелый возница, не впервой ему ретивой тройкой править.

В лощине было тихо и безветренно. Княгиня открыла дверку и, увидев вблизи возка Корзуна, повелела:

— Пора быть привалу, Неждан Иванович.

— Пора, матушка княгиня.

Корзуну дано хотелось спрыгнуть с коня, дабы распрямить спину и размять затекшие ноги. Неждан Иванович ступил к спешившимся дружинникам и приказал:

— Ступайте в лес, добывайте хворост и разводите костры.

Обеденную трапезу проводили на скорую руку: княгиня торопилась в стольный град. На красных угольях костра обычно подогревали (на специальном медном подносе, подвешенном на двух деревянных рогулях) застывшие калачи, пироги, лепешки, сушеное мясо, квас и непременный сбитень[305] в оловянных баклажках — любимый напиток и простолюдина, и купца, и князя.

Пока дружинники разводили костры, Неждан Иванович решил пройтись по заснеженному бору. Вдыхая полной грудью хрустально-чистый, живительный воздух и, любуясь высокими красными соснами, боярин незаметно углубился от дороги на треть версты и вдруг… услышал чью-то задушевную, упоительную песню. Корзун замер и прислушался. Голос был женский.

Что за диво дивное? Кто это так чудесно напевает в такой глухомани? Да здесь, как известно боярину, на десятки верст окрест нет ни одного жилья. Как же угодила сюда эта певунья?

И Неждан Иванович тихонько, дабы не вспугнуть, пошел на диковинный голос. И вот, наконец, раздвинув раскидистые мохнатые лапы и, осыпав всего себя мягким, пушистым снегом, он увидел эту женщину, — с луком за плечами и колчаном у пояса. Она, прислонившись к сосне, стояла на лыжах и, устремив лицо на низкое, пунцово-красное солнце, самозабвенно пела свою задумчивую песню. Неждану Ивановичу хорошо было видно певунью. Среднего роста, в меховом кожушке, в невысоких ладных чёботах[306] и в лисьей шапке, из-под которой виднелась, запорошенная снегом, толстая пышная коса.

«Да это же девушка! — еще больше удивился боярин. — Одна, в диком лесу? Колдовство какое-то».

Неждан Иванович даже крестное знамение сотворил. Уж не русалка ли птицей выпорхнула из черного, неведомого омута, и обернулась в дремучем лесу красной девицей? Каких только чудес на белом свете не бывает!..

А лицо певуньи и впрямь пригожее: слегка продолговатое, румяное, с разлетистыми, черными бровями и вишневыми, пухлыми губами.

Неждан Иванович, забыв обо всем на свете, полностью отрешенный, слушал девичью песню, слов, которых, он никогда не слышал. Видимо, девушка пела то, что видела, и что чувствовало своим юным сердцем:

Ах, спасибо тебе, красно солнышко,
За красу твою волшебную,
За день лучезарный и ласковый,
За снега нежные и серебряные…
«Какой райский голос! — невольно подумалось боярину. — Но кто же, все-таки, эта девушка, и как она здесь очутилась?»

Неждан Иванович не выдержал и направился к незнакомке. Девушка, услышав хруст снега, тотчас оборвала песню, и схватилась за лук. Короткий миг — и оперенная стрела, извлеченная из берестяного колчана, оказалась на туго нятянутой тетиве.

Корзун поднял руку:

— Не пугайся, красна-девица. Худа тебе не сделаю.

Любава, кроме Фетиньи и старца Фотея, никогда чужих людей не видела и не испытала страха в своем сердце. Все люди, с коими она шестнадцать лет встречалась, были добрыми и приветливыми.

— Кто ты? — ничуть не робея, спросила девушка, хотя лук не отпускала.

Неждан Иванович остановился в трех шагах и миролюбиво произнес:

— Вдругорядь молвлю: не пугайся. Боярин Неждан Иванович Корзун. Едем с дружиной в стольный град Владимир. Остановились на привал, дабы малость потрапезовать. А я, вот, по бору прошелся и твой чудесный голос услышал.

Любава опустила лук и внимательно глянула на боярина. Лицо, кажись, и впрямь доброе. Такой человек зла не сотворит.

— Так кто ж ты, красна — девица?

— Любавой меня кличут.

— Как, как?.. Господи! — Корзун, от неожиданного потрясения, даже к сосне отшатнулся. — Любава!.. Даже глазами похожа… Любавушка!

— Что с тобой, боярин? — перепугалась девушка. — Даже в лице переменился. — Аль имечко мое чем-то встревожило?

— Ты уж прости меня, красна — девица. Жену мою напомнила. Ее тоже Любавушкой звали… Год назад похоронил.

— Чую, жаль тебе ее.

— Еще как жаль, Любавушка. Жена!

Любава подошла к боярину и слегка коснулась мягкой ладонью лица Корзуна.

— И мне тебя жаль, дядя Неждан… Когда тетя Матрена умерла, я целую неделю плакала.

— Где ж ты живешь, Любавушка?

— Там, — повернувшись назад, неопределенно махнула рукой девушка.

— Это где?

— В деревне Нежданке.

— Не слышал о такой. Далече отсюда?

— Верст пять.

— С кем же ты живешь, Любавушка?

— С маменькой Ариной.

— А деревня большая?

— Махонькая. Всего-то три избы. Но они давно пустуют. Все примерли, когда моровое поветрие навалилось. А сейчас мы только с маменькойобитаем.

Пришлось Неждану Ивановичу вновь удивляться:

— Вдвоем?.. В глухом лесу. Да неужели вам не страшно?

— А чего страшного, дядя Неждан? В лесу хорошо. Он всегда добрый и приютный. Я, кроме леса, ничего и не видела.

— И давно ты живешь в своей Нежданке, Любавушка?

— Отроду, дядя Неждан. И мамка моя…

Любава вдруг замолчала: чуткие уши ее уловили чьи-то голоса.

— Кличут тебя, дядя Неждан… Слышишь?

Корзун прислушался: и впрямь его ищут дружинники: «Боярин! Боярин!».

Неждан Иванович с сожалением вздохнул. Поглянулась ему лесная девушка. Хотелось о многом ее расспросить, но на дороге ждет княгиня Мария. Поди, забеспокоилась, коль послала на его поиски дружинников.

— Ну, прощай, Любавушка. Коль Бог даст, свидимся.

— Прощай, дядя Неждан.

Любава закинула лук за плечо, развернулась на широких, коротких лыжах, и шустро побежала в глубь бора. Оглянулась, помахала Корзуну рукой и вскоре пропала из виду.

Неждан Иванович вновь вздохнул и, оставаясь под впечатлением встречи с девушкой, пошагал к дороге. Затем, спохватившись, вытянул из сафьяновых ножен саблю, и принялся делать зарубки на деревьях.

— Куда ж ты запропастился, Неждан Иванович. Все давно потрапезовали, а тебя нет., - озабоченным голосом молвила Мария.

— По лесу прошелся, княгиня. О делах наших призадумался.

Корзун, сам не зная почему, не стал рассказывать Марии о своей неожиданной встрече.

Глава 4 НА «ПОТЕШНОМ ДВОРЕ»

На третий день, к полудню, выехали к верховью Нерли.

— Теперь уж недалече, — довольным голосом произнес Неждан Иванович.

Дорога пошла наезженным Суздальским опольем. До стольного града — рукой подать.

Вскоре и княгинин возок, и дружина вымахнули на пригорок. Мария Михайловна подала знак рукой Корзуну, тот понимающе кивнул, и крикнул вознице — дюжему мужику в овчинном полушубке, с заиндевелой, покрытой сосульками бородой.

— Остановись, Кузьма!

Мария Михайловна сошла из возка и перекрестилась на золоченые купола владимирских собров. Конечно же, княгиня утомилась за дальнюю зимнюю дорогу, но она не подавала и виду. Ей надо быть сильной, тем более, сейчас, когда она должна вступить во Владимир. Сей город, со дня его основания, никогда не был дружелюбным к Ростову Великому. Сколь раз его дружины подступали к древнему городу, разоряли и сжигали окрестные села и деревеньки, но каждый раз были биты ростовцами. Сколь зла принесли Ростовскому княжеству Юрий и Ярослав Всеволодовичи!

Ныне сидит во Владимире сын Ярослава — двадцативосьмилетний князь Андрей, младщий брат Александра Невского и двоюродный брат Василька Константиновича. Что принесет встреча с ним? Неудача чревата большой бедой для Руси, поэтому надо приложить все усилия, чтобы переговоры завершились успехом. Другого итога для Марии не существует. Пока ехала к Андрею Ярославичу, она много и напряженно думала: какие подобрать веские слова к гордому, зачастую, непредсказуемому князю, и она, казалось, нашла их, хотя и понимала, что может произойти любая неожиданность, коя сломает тщательно разработанный план. Уж слишком громадная ответственность сейчас лежит на Марии: в ее руках — судьба Руси.

Неждан Иванович глянул на сосредоточенное лицо княгини и участливо молвил:

— Ничего, Мария Михайловна. Все-то сладится. Перед тобой, матушка княгиня, никакая крепость не устоит.

— Твоими бы устами, Неждан Иванович, — улыбнулась краешками губ Мария, и на душе ее посветлело. Нравился ей боярин Корзун, всегда нравился. Семнадцатилетней девушкой она приехала с Васильком из Чернигова в Ростов, и после же первого знакомства с юным боярином (они оказались одногодками), Мария молвила супругу:

— Неждан, мнится мне, человек умный и добрый. Такой молоденький, а уже в боярском чине ходит. Это ты его, Василько, так возвеличил?

— Корзун — весьма толковый человек. Он молод годами, да стар умом. Это ты верно подметила. Думаю, настанет время, и он будет моим ближним советчиком.

Так и получилось…

Самого города, кроме сверкающих на солнце крестов и куполов, еще не было видно. Для этого надо было спуститься в лощину, проехать левым берегом Клязьмы и вновь подняться на холм. Вот тогда-то и предстанет во всей красе Владимир на крутом откосе Поклонной горы.

Так когда-то было. Ныне же, после лютого татарского вторжения, город «во всей красе» не предстал. Всюду виднелись следы губительного разрушения, и всюду шла стройка: возводились новые деревянные стены, башни и проездные ворота крепости, рубились избы, купеческие и боярские терема. Каменные Успенский и Дмитриевский соборы, и некоторые храмы, хоть и были разграблены, но чудом уцелели. Главная же святыня Владимира была вдобавок осквернена. Все женщины, в том числе княгиня Агафья, и даже малолетние девочки, укрывшиеся в храме, были жестоко обесчещены двумя сотнями «окаянных и безбожных татар». Трижды освящали Успенский собор заново, но злодеяния ордынцев из памяти людской никогда не выветрятся.

«Господи! Неужели князь Андрей вновь навлечет на Русь беду?» — в смутной тревоге дрогнуло сердце Марии.

Перед Золотыми воротами уцелевшего белокаменного кремля, ростовское посольство было остановлено караульными сторожами.

— Кто такие? — строго вопросил пожилой страж в распахнутом полушубке, под коим виднелась кольчужная рубаха.

К стражу подъехал Корзун.

— Из Ростова Великого едет к великому князю Андрею Ярославичу княгиня Мария Михайловна. Доложи!

Десятник неторопливо, покачивая широкими плечами, подошел к возку и хотел, было, открыть дверцу.

Неждана Ивановича покоробило: такой дерзости в Ростове не увидишь. Корзун наехал конем на караульного, сурово прикрикнул:

— Прочь от саней! Аль тебе, страж, слова моего не достаточно? Немешкотно доложи князю!

Строгий вид боярина заметно остудил караульного. Он пожевал мясистыми губами и кивнул одному из стражников:

— Доложи дворецкому, Фролко.

Обычно невозмутимый Неждан Иванович, вспылил:

— Ты что, оглох?! Самому князю!

Но нагловатый страж лишь развел руками:

— Никто не волен войти к великому князю без дозволения дворецкого. Таков приказ самого Андрея Ярославича.

— Да так ли? Ну чисто пень!

Корзун аж за плетку схватился, но его вовремя остановил спокойный голос княгини:

— Охолонь, Неждан Иванович. Здесь, знать, свои порядки.

Возок, миновав Золотые ворота, вскоре остановился подле белокаменного дворца, кой также остался невредим. (Хан Батый не захотел тратить время на разрушение «гнезда» великого князя: он берег стенобитные орудия и каменные глыбы для более важных целей).

Дворец же был великолепен. Искусные русские мастера выложили его из белого тесаного камня, с необыкновенно затейливой резьбою и прилепами. Особенно красочно выглядели узкие, соразмерно расположенные окна дворца, с множеством цветных стекол, кои, как семь цветов радуги, переливались на полуденном солнце.

Привлекало внимание высокое белокаменное крыльцо с точеными округлыми балясинами и двумя гривастыми каменными львами, обращенными головами друг к другу.

Мария, уже в который раз посещает стольный Владимир, и всегда хищные, грозные звери, встречающие ее у крыльца, навевали на нее подспудные, холодные мысли. Ну, зачем понадобилось князю Андрею Боголюбскому возводить столь угрожающий вход? Подчеркнуть свое могущество, нередко переходящее в откровенную жестокость? Чего стоят его беспощадные казни ростовских бояр! Они никогда не выветрятся из памяти.

А на крыльце, тем временем, показался дворецкий Григорий Васильевич, коренастый, довольно пожилой мужчина, с длинной рыжеватой бородой и проницательными, бойкими глазами. Поспешно сбежал с каменных ступеней и, поклонившись в пояс Марии, с виноватым выражением лица, подобострастно произнес:

— Здравствуй, матушка княгиня. Ты уж прости моих остолопов — караульных. Накажу ужо нечестивцев! Проходи в теплые покои, отдохни с дальней дорожки да питий и яств откушай. И боярина твоего с дружиной прикажу, как самых дорогих гостей встретить.

— Князь Андрей Ярославич у себя?

— У себя, матушка княгиня. Сейчас же доложу ему о твоем прибытии!


* * *
Князь Андрей находился на «Потешном дворе». Еще час назад он привел сюда четыре десятка дружинников, разбил их на две части и начал «злую сечу».

Если бы вдруг какой-нибудь чужак забрел на Потешный двор, то несказанно бы удивился. Русичи остервенело бились с ордынцами. Степняки сражались на приземистых, длинногривых татарских конях. Каждый был облачен в долгополую шубу, вывернутую мехом наружу, и в лисий малахай. Грудь татарина защищал доспех из кожаных пластин[307], в левой руке — круглый щит, в правой — острая кривая сабля.

Басурманские доспехи достались Андрею Ярославичу без всякого выкупа: они были сняты с павших татар, осаждавших Владимир, еще двенадцать лет назад и доставлены в оружейную избу. Они значительно отличались от русского доспеха. «Латы на всадниках были из полированных пластинок кожи, нанизанных ряд над рядом, подобно чешуе. Как чешуя на сгибаемой рыбе, они топорщились, когда монгол, уклоняясь от сабельного удара, склонялся и припадал к шее лошади. И эта кожаная чешуя, вздыбясь, служила татарину не худшей, чем панцирь, защитой. А иные еще натирали перед битвой эту кожаную чешую салом, и тогда наконечник ударившего копья скользил».

Русичи сидели на своих лошадях. Облачены — в короткие кафтаны, поверх коих сверкали железные кольчуги. На головах — медные шеломы; в левой руке — красный овальный щит, в другой — обоюдоострый меч.

«Степняков» возглавлял сотник Агей Букан (князь Андрей Ярославич, простив ему все прежние грехи, взял опального Агея в свою дружину), русичей — сам великий князь.

Андрей Ярославич выменял татарских коней за соболиные меха у баскака Ахмета. Тот не преминул спросить:

— Зачем тебе наши степные кони, великий князь? Они злы и непослушны, их трудно укротить.

— Ты видел как-то мои табуны. В них есть и донские, и арабские, и осетинские кони. Захотелось мне заиметь и татарских лошадей. Они, как рассказывают, весьма неприхотливы, крепки и зело выносливы.

— И к тому же, князь, воинственны, — подчеркнул баскак. — Таким коням цены нет.

— Моим соболям тоже цены нет, мурза.

На том и сошлись.

Добрую неделю приручали дружинники татарских коней, а когда, наконец, их укротили, Андрей Ярославич отдал новый приказ: чтобы всё походило на настоящую битву, «ордынцы» должны научиться издавать устрашающие, гортанные крики и визги. На это ушла еще одна неделя.

Юная княгиня Аглая, боярышни и сенные девки, услышав через оконца пугающую «татарщину», затыкали пальцами уши и убегали в дальние покои. «И зачем токмо учинил великий князь такую жуткую потеху?» — недоумевали они.

Андрей же Ярославич думал по-другому: он выходил на Потешный двор не для игрищ, а для подготовки будущих сражений с ордынцами. Без такой подготовки, как казалось ему, войну с татарами не выиграть, а посему раз в неделю надо проводить сечи.

Вот и на сей раз «битва» была в самом разгаре. Рубились почти в полную силу. Лязгали мечи и сабли, сыпались огненные искры. Разгоряченный Андрей Ярославич неистово наседал на «татарского предводителя» Агея Букана. Это был их четвертый поединок. В трех предыдущих князь не вышел победителем, и это его злило. Букан не раз бывал в лютых сечах с ордынцами (при осаде Владимира, стычках внутри крепости, в битве на реке Сить), и он, обладая ратной хитростью и непомерной силой, довольно легко расправлялся с не столь неискушенным в битвах великим князем. Конечно, он мог бы и поддаться своему новому хозяину, но Андрей Ярославич строго-настрого предупредил:

— Замечу себе поблажку, накажу нещадно, а то и мечом могу зарубить. В настоящем бою угодников не бывает, там насмерть сражаются.

В каждом из трех поединков верзила Букан ловко использовал своего сноровистого, вертлявого конька, и обрушивал на княжеский щит такие мощные удары, что тот раскалывался надвое, и бой прекращался.

Андрей Ярославич крепко досадовал, но вслух свою злость на Агея не спускал. Сам выбирал себе супротивника. Что скажут дружинники, если он вдруг начнет гневаться на Букана.

Но тщеславие и гордость брали своё. Это же срам, когда великий князь не может одолеть своего слугу. Как же тогда выходить на подлинную сечу с погаными? Князь должен во всем показывать пример, как показывают его Александр Невский и Даниил Галицкий. О них по всему белому свету идет ратная слава. Он же, Андрей Ярославич, хоть и участвовал в некоторых битвах, пока большой ратной известности себе не снискал. (Участие его в битве на Чудском озере не прибавило ему долгожданного признания). Все наперебой расхваливают лишь одного Александра Невского, да еще приговаривают: «Вот бы кому на Владимирском столе сидеть».

Хвалебные слова о брате всегда приводили Андрея в ярость. Он по черному завидовал Александру и всегда внушал себе: брат разбил немцев и свеев[308], а он, великий князь Владимирский, свершит более высокий подвиг: соберет могучее войско, разобьет Золотую Орду, избавит Русь от татаро-монгольского ига, и прославит свое имя на века. И эта мысль так крепко засела в его голове, что Андрей Ярославич ни о чем другом уже думать и не мог.

А сейчас надо тщательно готовиться к битвам и еще набираться ратного навыка. Он должен, в конце концов, осилить этого силача Букана, и показать дружине, что его княжеский меч способен поразить любого ворога.

Агей же по-прежнему умело пользовался татарским конем. Предвидя опасный удар, он резко отскакивал от великого князя, и тяжелый меч Андрея лишь рассекал воздух. Пока князь поворачивал своего коня, Букан уже налетал сбоку, и Андрей едва успевал прикрываться щитом, с беспокойством думая, что его щит вновь не выдержит богатырского удара Агея.

В этот день татарский конь был и вовсе свирепым. Он, улучив удобный момент, то больно бил копытом княжеского дончака, то остервенело начинал разгрызать зубами кожаный сапог Андрея.

— Ах ты, погань! — разъярился князь, и с таким неистовством попер на Букана, что тот не успел отскочить от страшного удара Андрея Ярославича. Сабля Агея выпала из рук, а сам он едва не вывалился из седла. Едва оправившись от потрясения, Букан невольно прикрыл голову щитом, на какой-то миг забыв, что его грудь осталась открытой. На нее-то, в пылу боя, и обрушил свой новый удар великий князь. Пластины доспеха не выдержали и были рассечены. Букан охнул и выронил щит.

— Слава великому князю! — дружно закричали дружинники.

Побледневший Агей с трудом сполз с коня и осел наземь. Едва ворочая языком, прохрипел:

— Ты меня поранил, князь.

К Букану подбежали дружинники, распахнули шубу и подняли нательную рубаху. По груди Агея струилась кровь.

Тотчас подбежал лекарь. Он всегда присутствовал на Потешном дворе: редкая сеча заканчивалась без легких ранений, ушибов и ссадин.

Лекарь, вытирая белой тряпицей кровь, покачал головой.

— Меч до ребер секанул. Придется недельку полежать, Агей Ерофеич. Буду настоями и мазями пользовать. Жив будешь!

Букан смурыми глазами окинул князя: мог бы вдругорядь мечом и не махать.

А к Андрею Ярославичу, тем временем, подошел дворецкий и доложил:

— Прибыла княгиня Мария Ростовская, великий князь.

Глава 5 ТОРЖЕСТВЕННЫЙ ПРИЕМ

Андрей Ярославич недоумевал: зачем приехала в стольный град княгиня Мария? Обычно она предупреждает о своем посещении, а тут нагрянула внезапно. Причем приехала без своего сына, удельного ростовского князя Бориса Васильковича. Что же побудило эту женщину проделать нелегкий зимний путь?

Андрей Ярославич терялся в догадках, однако был уверен, что княгиня Мария по пустякам не приедет. Она вновь задумала что-то нешуточное.

Князь Андрей во многом напоминал своего отца. Из четверых сыновей он наиболее походил на Ярослава Всеволодовича. Андрей, как и отец, редко к кому относился с почтением, но княгиню Марию он уважал, уважал за ее книжную премудрость, величайшую образованность и блестящий ум, за ее необычайную любовь к Отечеству и стремление объединить всех князей в лихую годину. Ее страстные призывы, кои пронизывают все ее некрологи о зверски замученных князьях, достойны всяческой похвалы. Во всех поступках княгини Марии чувствовалась ее обеспокоенность за судьбу Руси и неприкрытая неприязнь к татаро-монголам, что особенно было по душе Андрею Ярославичу. За это он больше всего и ценил Марию.

Конечно, никогда не забыть и усердие княгини в его личных делах. Сколь огромного труда она вложила, дабы состоялся брак между ним и дочерью князя Галицкого. Сей брак имел громадное значение для всей Руси. Ныне два самых влиятельных княжества могут выставить могучее войско, способное достойно сразиться с любым врагом. (Правда, иногда князь Андрей незлобиво поругивал Марию. Он был горяч и страстен, но его любовные похождения заметно поубавились, когда крутой и властный Даниил Галицкий, еще перед свадьбой, строго предупредил: «Извини, Андрей Ярославич, о наложницах твоих и в Галиче наслышаны. Конечно, все мы не без греха, но дочь мою супружеской неверностью не срами. Я ее больше жизни люблю, и хочу, чтобы она была с тобой счастлива. А коль вновь пустишься во все тяжкие, то на мою помощь не рассчитывай. Выбирай, чего тебе важнее».

На первых порах Андрей удовлетворял свою похоть юной Аглаей, но супруга оказалась не такой уж желанной и чувственной (это тебе не Палашка!), и Андрея вновь потянуло к сладострастным женщинам, кои приносили ему необыкновенные наслаждения. Но всё это теперь приходилось делать украдкой, дабы Аглая ничего не заподозрила.

Сватью свою князь Андрей принял, как самого дорогого, именитого гостя. В гридницу[309] были приглашены «княжьи мужи», воевода, тысяцкий и лучшие люди стольного града.

Княгиня Мария, отдохнувшая и посвежевшая, сменила дорожное платье на красивый наряд и, в сопровождении боярина Неждана Ивановича Корзуна, вошла в гридницу.

Андрей Ярославич поднялся из резного, украшенного драгоценными каменьями трона и пошел навстречу гостье. Коснувшись руки Марии, громко и торжественно объявил:

— Княгиня Мария Михайловна Ростовская!

Княжьи мужи и лучшие люди Владимира тотчас встали с лавок, устланными цветастыми коврами, и отвесили по земному поклону.

Ближний боярин и воевода Жидислав Данилович, степенный, с окладистой темнорусой бородой, поднес Марии румяный каравай хлеба с миниатюрной золотой солонкой.

— Откушай нашего хлеба с солью, княгиня Мария Михайловна. Всегда рады тебя видеть на Владимирской земле.

Княгиня приняла хлеб на белоснежном, шитом золотом рушнике, поклонилась в пояс.

Просторная гридня огласилась приветственным кличем:

— Исполать тебе, княгиня Ростовская!

Княжьи мужи, как и Андрей Ярославич, относились к Марии с подчеркнутым уважением. Эта женщина никогда не приносила Владимиру пагубы, напротив, ее стараниями Владимирское княжество стало еще более крепким и влиятельным. Союз Владимира с Галичем сделало Андрея Ярославича одним из ведущих князей Руси. Некогда всесильный Киев теперь захирел и окончательно потерял свое былое могущество. Даже сам новгородский князь Александр Невский ныне завидует Владимиру. Как не почитать боярам, духовным пастырям и купцам княгиню Марию Ростовскую?!

В белокаменных палатах, поражающих своим расточительным убранством, всё было готово для пира.

Боярин Корзун с удовлетворением подумал:

«С великим почетом встречает Андрей Ярославич княгиню. Воздает ей за прежние заслуги. Не каждый приезжий князь удостаивается такого роскошного приема. Доброе начало!»

Столы, расставленные буквою «П», ломились от питий и яств. Палату освещали тысячи свечей, горящих в подвесных, настенных и настольных шандалах. Стены и своды палаты были расписаны и дивно изукрашены «фресками, лианоподобными плетеньями, зеркальными каменьями и резной мамонтовой костью».

Андрей Ярославич подвел Марию к заглавному столу и указал рукой на пустое кресло, что по левую руку от великой княгини Аглаи Данииловны.

— Честь и место, дорогая наша сватья!

Юная Аглая поднялась и, вся, зардевшись от смущения и всеобщего внимания, ласково молвила:

— Рада тебя видеть, княгиня Мария Михайловна. Откушай с нами.

— И я тебя рада видеть, Аглая Данииловна. Вот и год пролетел. И вовсе красавицей стала.

Великая княгиня еще больше покраснела, а Мария Михайловна поцеловала ее в пылающую щеку и села в кресло.

Андрей Ярославич неторопливо оглядел притихшее, еще трезвое застолье, и, подняв серебряную чашу с дорогим кипрским вином, провозгласил здравицу в честь княгини Марии.

И загулял с этой минуты веселый и шумный «почестен пир!»…

Глава 6 НАШЛА КОСА НА КАМЕНЬ

Беседа с глазу на глаз состоялась не вдруг. Андрей Ярославич перебрал на пиру «зелена вина», поутру опохмелялся, и лишь на третий день проснулся со свежей головой.

На пиру княгиня Мария приглядывалась к боярам. В первый час они дружно чествовали великого князя, а затем, когда хмель ударил в голову и развязал языки, их хвалебные слова не только заметно поулеглись, но вскоре и вовсе прекратились. А когда князь Владимирский, во время всеобщего шума завел длинный разговор со своим братом Ярославом Ярославичем, княгиня Мария уловила в галдеже и недовольные отголоски, суть коих свелась к тому, что великому князю не следует лезть на рожон и задорить татар своими приготовлениями к войне.

Выходит, подумала Мария Михайловна, среди княжьих мужей нет единства. Чувствуется, что многим из них, не по душе антиордынская политика Андрея Ярославича. Интересно, а как к взглядам бояр относится сам великий князь? Сейчас он настолько пьян, что уже ничего не видит и не слышит. Знай, обняв младшего брата за плечи, громко восклицает:

— Мы с тобой, Ярослав, еще постоим за святую Русь! Никогда того не было, чтобы Русь стонала под пятой чужеземца. Побьем Орду, Ярослав!

— Побьем, брате!

И тут Мария расслышала насмешливо-едкий голос с соседнего стола:

— Хвастать — на колеса мазать. Хвастливое слово гнило.

Ему вторил сосед-боярин с редкой козлиной бородкой:

— Доподлинно речешь, Наумыч. Легко хвалиться, легко и свалиться, хе-хе. Татарва — таже саранча, николи ее не осилить. Уж помалкивали бы в тряпочку.

Мария аж головой крутнула. Смелы бояре! Эти великому князю не попутчики. Как же он с ними ладит?

Княгиня вернулась в отведенные ей покои совершенно трезвой: она никогда не употребляла вина. К серебряной чарочке лишь прикасалась губами и ставила на стол. Великий князь на сватью не обижался, давно ведая, что Мария даже «не пригубляет».

Княгиня же с нетерпением дожидалась беседы с Андреем Ярославичем. И вот, наконец, она состоялась. Вначале шел непринужденный разговор о семейных делах, а затем Мария начала исподволь подходить к главной теме.

— Из оконца видела, как ты лихо сражался. Противник твой, чу, нешуточно ранен.

— Пустяки. Агея Букана здоровьем Бог не обидел. Выдюжит.

— Агей Букан?.. Ближний боярин покойного князя Ярослава Всеволодовича?

— Был боярином, — усмехнулся великий князь, — да за немалые грехи с высокого чина слетел. Ныне у меня в сотниках ходит.

— Что-то и я о нем недоброе слышала, даже пакостное. Ну да не о нем речь. Твои игры на Потешном дворе походят на настоящую сечу. Сие далеко не забава.

— Не забава, Мария Михайловна. Ныне не до шуток, когда ордынец железными путами тебя заковал.

— Никак, зол ты на татар, Андрей Ярославич?

По лицу великого князя, будто черная туча пробежала.

— Да кто ж на ордынцев не зол, когда они святую Русь терзают?! И всё им мало, мало! От их поборов не вздохнуть, ни охнуть. И «царева дань», и «дань десятиннная», и «поплужное», и дорожные повинности. А торговый «мыт» с продаж, а «тамга» с ремесла, а «корм», кои получают ордынские послы и их отряды при проезде через русские земли. А бесконечные дары и «почестья», кои надо отсылать ханам в Орду? А непомерные денежные «запросы», кои ежегодно требуют татары на свои военные нужды? Они настолько крупны и обременительны, что до последней нитки разоряют народ. Дело доходит до того, что некоторые жители вынуждены продавать в рабство своих детей. Да что тебе рассказывать, Мария Михайловна? Ты и сама об этом ведаешь. Аль твой ростовский удел ордынцы не терзают?.. Впрочем, я, кажись, ошибаюсь. До меня дошла весть, что твой сын Борис добился большой поблажки у хана Сартака. Удел твой, княгиня Мария, на два года освобожден от всякой татарской дани. Не так ли?

— Так, Андрей Ярославич. Но в этом не вижу ничего худого.

— А я вижу! — с запалом произнес великий князь. — Вижу, княгиня! Твой Борис поклонами и унижением выклянчил поблажку у хана Сартака. Постыдным унижением!

Мария сохраняла спокойствие. Ей никак нельзя горячиться, иначе ничего доброго из беседы не получится. Ее спасение — в хладнокровии.

— Напрасно ты так, Андрей Ярославич. Борис вел себя в Орде достойно. Никакого унижения и обряда очищения не было.

— Тогда за какие заслуги поганые его от дани освободили?

— Борис сумел доказать, что Орде будет выгодней на некоторое время оставить Ростовское княжество без обложения. Наш удел, Андрей Ярославич, также разорен, как и твоя Владимирская земля. Ремесленники и смерды, не выдержав ордынских поборов, убегают в глухие заволжские леса, а многие — в Галицко-Волынскую Русь и Новгородскую республику к Александру Невскому. Если временно не отменить поборы, то Орда и малой дани не получит. И надо отдать должное хану Сартаку, что его убедили слова Бориса.

Румяные губы великого князя тронула саркастическая ухмылка.

— Хан Сартак — недалекий человек. Он, пока Батый находится в Каракоруме, дабы поставить своего любимого двоюродного брата Менгу каганом Монгольской империи, тешит свое самолюбие и корчит из себя властолюбивого и мудрого хана, способного принимать самостоятельные решения. Но всё это чушь. Все ведают, что Сартак — всего лишь тень знаменитого полководца Батыя. Хитрые и отважные Берке, Алабуга, Неврюй и Бурундуй никогда не позволят Сартаку дать послабу Руси. Не для того они потеряли сотни тысяч воинов, дабы теперь отказаться от дани. Надо знать суть ордынца. Да он уже в вонючей люльке верещит о наживе.

— Не спорю, Андрей Ярославич. Жажда наживы — в крови каждого татарина. Но всему есть предел, и некоторые ханы начинают осознавать, что с обглоданной кости мяса уже не получишь.

— Да никогда они этого не осознают, княгиня! Избавление Руси — в победной войне с ордынцами. Даже митрополит Кирилл, избавленный от дани, не верит в басурманские милости. Его длань не столько тяготеет к кресту, сколько к мечу.

— Митрополит всея Руси Кирилл? — не скрывая удивления, вопросила Мария. — Миротворец Кирилл?.. Ты это серьезно, Андрей Ярославич?

— Мне не шуток, княгиня. Ты ведь, как я наслышан, зело сведущий человек, и тебе, наверное, известно, кем был Кирилл до посвящения в митрополиты.

— Печатником[310] князя Даниила Галицкого.

— И не только печатником, но и его воеводой. Галицким и болоховским боярам не по нраву пришлась сильная рука князя Даниила, и они попытались его уничтожить. Однако Даниил Романыч вступил с дружиной в Галич, а затем направил своего печатника Кирилла на Бакоту[311] и Понизье…

Когда великий князь начал рассказывать о походе печатника Кирилла, сердце Марии тревожно сжалось. «Напомнит или нет? — подумалось ей. — Едва ли князь промолчит. Скорее всего, он будет безжалостен».

Княгиня оказалась права.

— Взяв копьем Понизье, — продолжал Андрей Ярославич, — воеводе Даниила Галицкого пришлось отбиваться от твоего родного брата Ростислава, кой действовал в сговоре с изменниками — боярами…

Вот он — неожиданный удар! Мария предчувствовала, что великий князь попытается чем-то сильно потрясти ее, дабы выйти из беседы победителем, но она явно не ожидала, что этот болезненный удар будет нанесен в самом начале разговора.

— Братец твой, Ростислав Михайлыч, — тот еще гусь. Когда татары пошли на Чернигов, он, вместо того, чтобы сразиться с погаными, поджал, как трусливая собака, хвост и дал дёру к ляхам в Польшу.

Мария побледнела. Ее всегда мучил несмываемый позор Ростислава. Уж слишком подленьким оказался ее брат!

А великий князь всё бил и бил Марию своими жестокими словами:

— Ростислав твой сидел у ляхов и выжидал, когда татары перестанут грабить и опустошать русские и западные земли. И дождался таки! Зимой 1241 года ордынцы повернули на юг, и дошли до берегов Адриатического моря, а затем через Хорватию, Боснию, Сербию и Дунайскую Болгарию возвратились в половецкие степи. Вот тогда-то Ростислав Черниговский и вернулся на Русь. Он собрал недовольных Даниилом Галицким бояр с их дружинами и осадил Бакоту. Но печатник Кирилл держался стойко. Тогда Ростислав вступил с воеводой в переговоры, надеясь склонить его на свою сторону. Но Кирилл твердо ответил: «С трусом и изменником мне разговаривать зазорно. Меч нас рассудит». Печатник вывел дружину из города, дабы сразиться с Ростиславом, но тот, дрожа за свою шкуру, бежал в Венгрию. Посулив королю Белу Четвертому начать новый поход на Галицко-Волынскую Русь, твой коварный братец втерся в доверие Белы и женился на его дочери. Спустя два года, с венгерскими и польскими войсками он вновь двинулся на Русь и осадил город Ярославль Галицкий. Войско братца твоего было весьма внушительным. Ростислав готовил осадные орудия и, предвкушая победу, похвалялся:

— Если бы я только знал, где скрывается от меня Даниил Галицкий, то поехал бы к нему, и отрубил ему башку. Никому против меня не устоять!

Дабы подтвердить свои слова, Ростислав учинил перед стенами города ратный поединок с неким дружинником Воршем и был посрамлен. Он был выбит из седла и осмеян осажденными.

Князь Даниил Галицкий, услышав о приходе под Ярославль вражьего войска, немешкотно собрал дружину, и разбил Ростислава Черниговского на реке Сан. Это была последняя кровопролитная битва между Мономаховичами и Ольговичами. Поражение неприятеля было полное. Множество венгров и поляков было убито и взято в плен. Угодил в плен и воевода венгров Филя. Даниил казнил воеводу и изменников бояр, однако братцу твоему вновь удалось бежать в Венгрию. Ростислав не только обесславил свое имя, но и опозорил имя твоего отца, Михаила Всеволодовича.

— Зачем ты мне это рассказываешь, Андрей Ярославич? — с грустью молвила Мария. — Я прекрасно знаю историю жизни своего брата. Мне горько и стыдно слышать о нем.

— К слову пришлось, княгиня. Речь у нас зашла о печатнике Кирилле. Он оказался отменным воеводой. Хочу заметить, что на стороне изменников-бояр оказались и местные епископы. Князь Даниил выдворил их с Галицко-Волынской Руси, а владыку Асафа сверг с митрополичьего престола, назначив на его место своего канцлера Кирилла. Вновь скажу, что владыка, к коему ты ездила год назад, всей душой ненавидит татар. Он уже сейчас готов благословить меня и других русских князей на беспощадную войну с иноверцами. Плевать ему на тарханную грамоту Батыя! Он отлично понимает, что только мечом можно избавиться от нечисти. Ну, не молодец ли наш духовный пастырь? Надеюсь, у тебя такое же мнение, княгиня?

Вопрос был задан в лоб, и Мария поняла, что сейчас от ее ответа будет зависеть судьба дальнейшего разговора. Князь, очевидно, догадался о цели ее приезда и намерен утвердиться в своем предположении. А он, оказывается, довольно умен и постарается доказать свою правоту. Ну что ж… задача усложняется. Тем почетнее выйти из нее победителем.

— Я не разделяю твоего мнения, Андрей Ярославич. Не пристало духовному пастырю размахивать мечом. Не время сейчас подбивать князей на борьбу с Золотой Ордой.

Великий князь поднялся из кресла и с иезуитской улыбкой, низехонько поклонился.

— Спасибо тебе, сватьюшка, за честный ответ. Будем и дальше басурманские сапоги лобзать. Спасибо, миротворица ты наша.

— Не ёрничай, Андрей Ярославич. Не к лицу сие великому князю.

— Ну, как же, как же, княгиня матушка, — всё с той же насмешливо-язвительной улыбкой продолжал Андрей Ярославич. — Конечно, не время. И всего-то тринадцать годков под ордынцем сидим. Будем и дальше малых чад в рабство отдавать. Благодарствуем, заступница ты наша.

— Не юродствуй! — еще более твердым голосом произнесла Мария.

Великий князь вновь опустился в кресло и с явным сожалением посмотрел на княгиню.

— А я ведь тебя считал подвижницей земли Русской. Никогда не думал, что ты будешь осуждать князей, задумавших покончить с безбожными татарами.

— Ты заблуждаешься, Андрей Ярославич. Я также мечтаю покончить с угнетателями русского народа. Очень мечтаю! Но всему своё время. Ныне же подниматься на борьбу с Ордой бессмысленно. У нас пока нет сил, дабы противостоять несметным полчищам татар. О каких князьях ты говоришь?

— Об истинных патриотах Отечества, кои скоро начнут войну с погаными.

— Ты можешь назвать их имена?

— Тебе — могу. Ты не донесешь на них в Орду. К примеру, князь Тверской, кой уже сейчас готов прийти ко мне с большой дружиной.

— Ну, это для меня не тайна, Андрей Ярославич. Всем давно известно, что твой родной брат Ярослав, всегда будет на твоей стороне. Не думаю, что он имеет сильную дружину.

— Тверское княжество, княгиня, одно из крупнейших, и оно поставит столько воинов, сколь я запрошу.

— Не обольщайся, Андрей Ярославич. Твою и тверскую дружины татары сломают, как соломинку.

Великий князь малость помолчал, а затем высказал то, после чего княгиня Мария пришла в замешательство.

— А дружина Даниила Галицкого? Это тоже соломинка?

— Даниила Галицкого?.. Да быть того не может… Сомневаюсь, что такой мудрый князь готовит свою дружину на Орду.

Замешательство Марии великий князь воспринял с явным удовольствием.

— Не ожидала, княгиня? Молчишь?.. По очам твоим вижу — не ожидала. Хоть ты и провела две недели в Галиче с моим тестем, но тот свои думы тебе не выдал. Он люто возненавидел хана Батыя. И не только за то, что тот огнем и мечом прошелся по Галицко-Волынской Руси, а за то, что Батый вызвал Даниила в Орду и вынудил его отказаться от Киевского княжества, кое было под рукой князя Галицкого. Даниил после свадьбы поведал мне, что хан Батый оказал ему «злую честь». Глубоко оскорблен был мой тесть и другим «подарком» Батыя, когда тот передал по ярлыку Киевское княжество моему брату Александру, кой никаких законных прав на Киев не имел. Зато Даниил за Киев немало крови пролил. Отец твой, Михайла Черниговский, не единожды пытался прибрать к рукам богатый стольный град, и прибрал бы, если бы киевский князь Владимир Рюрикович не обращался за помощью к мономаховичу Даниилу Галицкому. Тот четыре раза отбивал рати твоего тятеньки от Киева и терял многих своих дружинников.

— Еще бы не терял, — с иронией прервала речь великого князя Мария. — Мономаховичи никогда не упускали случая, дабы всячески навредить Ольговичам. Отбив дружину моего отца, они не довольствовались этим. Владимир и Даниил перешли Днепр, стали опустошать Черниговское княжество и захватывать города по Десне. Затем Мономаховичи осадили Чернигов, но отец мой не только защитил город, но и вышел с дружиной из ворот и изрядно побил Мономаховичей.

— Не спорю, было такое. Но я завел речь о Киеве. О том, кто имел на великое княжение законные права. А имел их Даниил Галицкий. С поредевшими полками он вернулся в Киев, а затем направился в свой Галич, но тут примчал гонец от Владимира Рюриковича с новой просьбой о помощи: на Киевские земли идут числом великим половцы. Даниил, не раздумывая, повернул дружину вспять, хотя бояре его рьяно уговаривали: «Полки изнемогли. Коль пойдем на степняков, можем все погибнуть». Даниил же веско заявил: «Воин, вышедши раз на брань, должен или победить, или пасть. Тот, кто зело изнемог, пусть отправляется к родным очагам, а тех, кто еще способен держать в руках меч, зову с собой на защиту святой Руси». И ни один воин не отказался идти с Даниилом Галицким. Вот он — истинный полководец и радетель своего Отечества. А когда скончался Владимир Рюрикович, то киевский стол поспешил захватить смоленский князь, но горожане его вскоре изгнали и попросили на княжение Даниила Романовича, своего неизменного заступника. Князь дал согласие и прибыл в Киев. А вскоре началось татарское нашествие. Плоды его, княгиня Мария, хорошо тебе известны. Киев был отдан моему брату Александру. Ему же, из уважения к знаменитому полководцу, надо было отказаться от Киева, но он и пальцем для этого не пошевелил, и с того часа стал недругом Даниила. И не только его. Многим князьям не по душе заигрывание Александра Невского с ордынцами. Не по нраву оно и Даниилу Галицкому. Его бесчестие, кое он испытал в Орде, не ведает границ. И ты считаешь, что после такой обиды князь Даниил должен смириться? Дудки, Мария Михайловна! Князь Галицкий денно и нощно готовит дружины на ордынцев. Мы заключили с ним не только брачный, но и военный союз.

Мария была подавлена словами великого князя. Неужели и Даниил Галицкий собрался выступить против Золотой Орды? Это весьма популярный на Руси полководец, и если он действительно кликнет клич на татар, то за ним пойдут многие князья. Но неужели он не понимает, что чрезмерно рискует? Раньше он всегда славился своей дальновидностью. Что же сейчас толкает Даниила на опасный выпад против татар? В это просто не верится. А вдруг Андрей Ярославич утверждает голословно, для красного словца.

— Не хотелось бы верить твоим словам, великий князь. Неужели ты говоришь правду?

— Всё еще сомневаешься, княгиня? — с торжествующим видом произнес Андрей Ярославич. — В такое известие тебе трудно поверить, ну да я слов на ветер не бросаю.

Великий князь подошел к деревянному поставцу, раскрыл дверку, обитую золотистым сафьяном, вытянул с полки продолговатый темно-зеленый ларец и вынул из него свиток белого пергамента, с серебряной, висящей на коричневом шнурке печатью.

— То послание от Даниила Галицкого. Это уже третья грамота. Последнюю я не успел прочесть, ибо гонец доставил ее только вчера, но со слов гонца, я ведаю, о чем в послании речь. Глянь на печать Даниила Галицкого, княгиня.

— Можешь не показывать. Я верю тебе, Андрей Ярославич.

Князь освободил грамоту от шелкового чехла, снял серебряную вислую печать, развернул свиток и молча пробежался по нему глазами. Удовлетворенно хмыкнул:

— Всё послание читать не буду, а вот одно место оглашу: «Согласен на твое предложение, князь Андрей Ярославич. Через год мы должны объединиться и повести дружины на улус хана Батыя».

Мария стиснула ладонями подлокотники дубового кресла. Вот и еще один неожиданный удар, более беспощадный и чудовищный. Окончательно рушатся все ее планы. А как она надеялась на династический союз Галича и Владимиро-Суздальской Руси! Лелеяла мечту, что два самых сильных княжества, используя вражду в Золотой Орде, будут исподволь, не раздражая татар, приумножать свое могущество, и оказывать помощь хану Сартаку, исповедующему христианство и желающему установить мирные отношения с Русью. Еще каких-то три-четыре года — и можно было избавиться от ордынской чумы, избавиться навсегда. Такого момента нельзя было упускать, и всё шло к благополучному исходу. Теперь же — всему конец. Господи, что же они творят, эти влиятельные, но не благоразумные князья. Что творят! Останови их, Господи!

— Вижу, ты зело опечалена, Мария Михайловна… Ты и теперь будешь осуждать меня, Ярослава и Даниила?

— Буду, великий князь! — довольно резко произнесла княгиня. — Недальновидны те люди, кои готовы начать битву с ордынцами. Недальновидны!

Андрей Ярославич откинулся на спинку кресла и кинул нахмуренный взгляд на Марию.

— Не ожидал от тебя таких слов, княгиня. Выходит, те, кто острит меч на лютых злодеев, дальше носа своего не видят. Глупые, слепые кроты. Кто ж тогда в сие кабальное время в умниках ходит?

— Брат твой, Александр Невский, — без промедления ответила Мария.

— Я так и знал, что ты назовешь это имя, — не скрывая раздражения, произнес Андрей Ярославич. — Для тебя братец мой — свет в окне. Ну, как же, побил немцев и свеев. Великий стратиг, Александр Македонский! Но ему до Македонского, как комару до орла. Македонский, как ты ведаешь, целые государства завоевывал и создал такую огромную империю, коей и татары могут позавидовать. А что братец мой? Сумел поколотить два не столь уж и многочисленных отряда, и теперь нос задрал. А стоило ли ему похваляться? Коль ты такой удалец, то почему татар насмерть перепугался?

Мария давно знала, что Андрей Ярославич по черному завидует славе старшего брата, но никогда не думала, что он будет говорить об Александре с нескрываемой злостью и издевкой.

— Ложное обвинение, великий князь, — Мария уже не стесняясь дерзких выражений.

— Ложное?!

Молодой князь, как подброшенный пружиной, выскочил из кресла и нервно заходил по покоям.

— Мой дядя, Юрий Всеволодович, пошел на Сить, дабы дать достойный отпор поганым. На помощь к нему пришел и муж твой, Василько Константинович. Но войск было недостаточно. Дядя мой Христом Богом умолял своего племянника Александра, дабы тот привел свою дружину из Новгорода. Тогда победа над Бурундуем была бы обеспечена. Но наш прославленный герой и пальцем не пошевелил. Он гнусно и трусливо отсиделся за новгородскими стенами. Не только я, но и вся Русь никогда не простит Александру Невскому его предательства. Никогда!

— У Александра была веская причина не присылать на Сить дружину.

— Чепуха! Не выгораживай Александра. Нет ему прощения!

— Не горячись, Андрей Ярославич. Не мог прийти на Сить Александр Невский. К его княжеству подошли татары и осадили Торжок.

— Ха! Нашла причину. Я так и думал, что ты прикроешь предательство Александра Торжком.

— А что, разве не было осады Торжка?

— Была осада, была! И многие думали, что наш преславный полководец вкупе с торжанами отбивается от степняков. Изо всех сил отбивается! О героизме оного города до сих пор вся Русь помнит…

Древний город Торжок (как поведает историк), крепость на южных рубежах Новгородской земли, запирал кратчайший путь из Низовской земли (так называли новгородцыВладимиро-Суздальскую Русь) к «Господину Великому Новгороду» по реке Тверце. Выдержавший за свою историю множество осад и приступов, небольшой Торжок имел сильные укрепления. Высота земляного вала, окружавшего город, достигала шести саженей. С трех сторон крепость прикрывала река Тверца, а с четвертой — глубокий ров, превращавший город в настоящий остров. Правда, в зимнее время это важное преимущество утрачивалось, но все-таки Торжок был серьезным препятствием для завоевателей. Под его стенами решалась судьба Новгорода. Приближалась весна, оттепели и распутица должны были вскоре надежно преградить монголо-татарам дорогу на север. И как не торопился хан Батый с походом на Новгород, а под Торжком ему пришлось основательно задержаться.

Монголо-татарские тумены[312] «оступили Торжок» 22 февраля 1238 года.

Сюда сошлись отряды Батыя, громившие до этого Переяславль-Залесский, Кснятин, Юрьев, Дмитров, Волок-Ламский, Тверь. Однако взять с ходу небольшой городок им не удалось. Защитники Торжка отбили первые приступы степняков.

Вся тяжесть борьбы против сильного и опасного врага легла на плечи посадского населения: в городе тогда не оказалось ни местного князя, ни его дружины.

Летописи сохранили до наших дней имена горожан, руководивших доблестной обороной Торжка: Иванко, «посадник Новоторжский», Яким Влункович, Глеб Борисович, Михайло Моисеевич. Все они сложили головы в неравной борьбе.

Встретив отчаянное сопротивление, Батый вынужден был перейти к планомерной осаде. Монголо-татары «отынили тыном» весь город и подвезли метательные орудия. К Торжку стягивались другие отряды завоевателей, грабившие села и деревни по Верхней Волге.

Две недели отбивался Торжок. Две недели, сменяя друг друга, подступали к его деревянным стенам толпы врагов, и «били пороки две недели». Прорубаясь через плотное кольцо осаждавших город ордынцев, спешили гонцы с отчаянной просьбой о помощи в Новгород, где имелось многочисленное войско, уже успевшее приготовиться к войне с татарами. Однако… Александр Невский предпочел отсидеться за лесными дебрями, надеясь на близкую распутицу. Героические защитники Торжка были предоставлены самим себе.

После тяжелой двухнедельной осады «изнемогли люди в граде». Некому стало защищать стены, пробитые пороками[313]. 5 марта враг ворвался в Торжок. Страшной была расправа ордынцев: они не пощадили ни женщин, ни детей, ни стариков и «посекли всех». Немногие оставшиеся в живых защитников Торжка пробивались на север, по направлению к Новгороду. А за ними «гнались безбожные татары Селигерским путем до Игнача-креста и всё секли людей, как траву, и только не дошли сто верст до Новгорода».

Это был крайний рубеж продвижения степняков на север Руси. От Игнача-креста монголо-татарский отряд повернул вспять. Это вполне объяснимо, и вызвано не каким-то чудом, как утверждал церковный летописец. Сравнительно небольшому конному войску, выделенному Батыем для преследования, было явно не под силу штурмовать многолюдный и хорошо укрепленный Господин Великий Новгород. Такую задачу могли выполнить только объединенные силы врагов, а поблизости от новгородских пределов их в начале марта не было. Приближалась весна с хлябью и распутицей, и от похода на Новгород хану Батыю пришлось отказаться.

Господин Великий Новгород так и не испытал на себе ордынского нашествия…

— Ты прав, Андрей Ярославич. О славном Торжке Русь никогда не забудет.

— Не забудет, княгиня. Но никогда Русь не забудет и о подлости Александра Невского, кой не пришел на выручку своему же народу.

Мария замкнулась. Последние слова великого князя привели ее в замешательство. Она ведала, что Александр Ярославич не пришел на помощь своему городу Торжку, но всегда думала, что у Невского на то были веские причины, о коих Александр никогда почему-то с ней не говорил. Неужели в словах Андрея есть доля истины? Неужели Александр Невский и в самом деле побоялся выйти с дружиной на татар? Великий князь называет своего брата трусом и предателем, но слова его чересчур кощунственны, в такое невозможно поверить. Удали князю Александру не занимать. И все же почему Невский не заступился за свой город Торжок? Господи, почему?!

— Ты потеряла дар речи, княгиня? Вижу, тебе и сказать нечего. По-моему, тут каждому русскому человеку ясно. Братец мой, изведав, какая сила прет на его землю, попросту наложил себе в портки.

— Зачем же так пошло и грубо, Андрей Ярославич? Что бы ты ни говорил, но я глубоко убеждена, что у брата твоего было какое-то серьезное основание задержать свою дружину в Новгороде. Непременно было!

— А я утверждаю, не было! Не зря такого храбреца хан Батый захотел увидеть великим князем Руси, — всё с той же язвительностью продолжал Андрей Ярославич. — А что? Лучшего претендента и не сыскать. Угодлив, трусоват. Будет сидеть на Владимирском столе тише воды, ниже травы.

— А не хватит ли тебе, Андрей Ярославич, брата своего грязью поливать? — не выдержала Мария. — Вы, все же, одной крови… Ты прекрасно ведаешь, что великая ханша Монгольской империи Огуль Гамиш решительно воспротивилась попытке Батыя поставить на великое княжение Александра Невского. Она прекрасно понимала, что крайне опасно внедрять на Владимирский стол блестящего полководца. Это, во-первых, а во вторых, ханша давно соперничает и враждует с Батыем. Если бы Александр Невский стал князем Владимирским, то влияние Батыя заметно бы усилилось. Но этого Огуль Гамиш не допустила, и своим решением поставить тебя, Андрей Ярославич, великим князем, гораздо ослабила позиции влиятельного Батыя на Руси. Великая ханша — хитра и зело умна. Думаю, ты не будешь этого отрицать.

— Не знаю, не знаю, — неопределенно отмахнулся великий князь.

Андрей Ярославич на некоторое время замолчал, постукивая сухими твердыми пальцами в дорогих перстнях по подлокотнику кресла, а затем, не переставая размышлять о брате, высказал и вовсе нежданное:

— А его бы владимирцы не приняли.

— С какой стати?

— Да кому нужен такой князь, кой, спрятавшись за новгородскими стенами, ни на защиту Владимира не пришел, ни на Сить не явился, ни за Торжок не заступился. С треском бы выдворили такого князя!

— Опять ты за своё, Андрей Ярославич! — недовольно произнесла Мария.

— А что, разве я не прав? Александра из своего-то Новгорода дважды изгоняли. Не успел он на Неве свеев потрепать, как новгородцам стал зело неугоден. А всё из-за чего? Спеси через край, нрав-то тятенькин. Того сколь раз из Новгорода вышибали, вот и Александру дали пинком под зад. Это еще раз говорит о том, что не так-то уж и гордились новгородцы Александром за его победу над отрядом свеев. Не столь уж эта победа была и громкой. Свеи высадились в устье Ижоры с ладий. С ладий, княгиня! На кораблях, как тебе известно, много войска не перевезешь. Вот почему и Александр двинулся на свеев с малочисленной дружиной. Он не стал дожидаться ни полков отцовских, ни пока соберутся все силы земли Новгородской. С малой дружинкой пошел. В большой битве — большие потери, Александр же потерял всего два десятка воинов. О том и в летописи сказано. Так что, слава братца моего дутая. У нас такое бывает на Руси. «Одним махом рать побивахом». И пойдет из века в век новый Илья Муромец. Не шибко-то, повторяю, и ценили новгородцы Александра, коль из града своего вышибли.

— Как же ты не любишь своего брата, Андрей Ярославич, — напрямик высказала Мария. — Зачем же так злословить? Александр сам ушел из Новгорода. Рассорился с жителями и ушел.

— Мягко сказано, княгиня. Брань была такая лютая, что Александр — шапку в охапку — и дёру. Мне-то уж лучше ведать.

— А сам-то, Андрей Ярославич, долго ли в Новгороде просидел? — подначила великого князя Мария.

Андрей Ярославич поперхнулся, глаза его стали колючими.

— Сколь надо, столь и просидел.

— Да нет, Андрей Ярославич. Уж, коль ты заговорил о какой-то справедливости, то и здесь не надо лукавить. Когда Александр уехал из Новгорода на свою родину в Переяславль, ты сам напросился у своего отца на княжение. Меня-де, новгородцы с отрадой примут, я всем покажу, как надо княжить в вечевом городе. Пошли меня, отец, не пожалеешь. Мне ни свей, ни пес-рыцарь не страшен. Коль надо, я и в иноземные пределы смело войду.

— А ты откуда о моих словах ведаешь? — насторожился великий князь. — Аль своего соглядатая среди моих бояр имеешь?

— Не смеши меня, Андрей Ярославич. У меня, в твоем стольном граде, никогда не было и никогда не будет соглядатаев.

— Но ведь, почитай, слово в слово мою просьбу к отцу пересказала. Ну, погоди, дознаюсь. Башку смахну!

— Охолонь, великий князь. Среди твоих бояр нет изменников… Как-то был у меня проездом Александр Ярославич и поведал мне ненароком, как ты в Новгород на княжение рвался. Он, прежде чем в Переяславле оказаться, к отцу во Владимир заехал.

— Братец, выходит, наклепал, — гневно ломая бровь, произнес князь.

— Ты неисправим, Андрей Ярославич. Вспомни, какой тебе дружеский совет Александр давал.

— И вспоминать не хочу!

— Напрасно, Андрей Ярославич. Брат твой уговаривал тебя не ездить в Новгород. И не в бровь, а в глаз сказал, что не примет тебя Господин Великий Новгород.

— Это он из-за ревности, княгиня, из-за ревности! Его новгородцы вышибли, вот он и не захотел видеть меня князем. Отца слова Александра не убедили. Он досконально ведал мою натуру и всегда считал, что я самый достойный его сын[314].

— И кто ж оказался прав? Извини, Андрей Ярославич, но тебя гордые новгородцы и вовсе не захотели видеть князем. Вскоре, как ты говоришь, шапку в охапку — и дёру из Новгорода. Так что, напрасно ты упрекаешь своего брата. Вновь скажу со всей прямотой, но ты уж не обижайся. Не увидели в тебе новгородцы воина-князя.

У Андрея лицо передернулось, гневно заходили желваки на скулах. Сносить обидные слова он не умел.

— Ты хоть и сватья, но не забывайся, княгиня!

Но предупредительный окрик Марию не остановил: стоит оробеть, прикинуться смиреной овечкой — и всё пропало. С таким человеком, как Андрей Ярославич, надо быть твердой до конца.

— И всё же я прошу выслушать меня, великий князь. Наберись терпения. Новгород — особенный город, северо-западный рубеж Руси. Вольный, богатый и независимый. Из века в век его мечтают захватить и ливонцы, и свеи, и крестоносцы, и могущественный католик папа Римский. Мечтал и хан Батый завладеть Новгородом, но и у него ничего не получилось… После же ухода в Переяславль Александра Невского, немецкие рыцари заметно оживились. Они захватили город Изборск, кой стоит на рубежах Новгородской земли. Ополченцы Пскова попытались отбить у рыцарей город, но этого им не удалось. Под стенами Изборска они потеряли около тысячи человек убитыми и вернулись в Псков. Зимой 1240 года немецкие рыцари захватили Водьскую пятину[315] и страшно ее опустошили. Конные отряды рыцарей появлялись в пятнадцати верстах от древнего города. Вскоре пал Псков, выданный изменниками-боярами. Над Новгородом нависла серьезная опасность. Путь рыцарям в глубь Новгородской земли был открыт. Вот тогда-то и поняли новгородцы, что им зело нужен опытный полководец, а не князь, кой и меча еще на врага не вынимал… Ты не серчай, не серчай, Андрей Ярославич. То не твоя вина, что тебе не довелось ранее повоевать. Не приняли тебя новгородцы, и не держи на них сердца. А вновь они позвали того, в кого крепко верили. Пришлось им шапку ломать перед Александром Невским. Тому же некогда было на них досадовать. Он быстро собрал войско из тех же новгородцев, ладожан, карелов и ижорян, и выступил навстречу врагу. Свой первый удар Александр Ярославич нанес на крепость Копорье. Немцам не помогли ни крепкие каменные стены, ни упорное сопротивление отборного рыцарского войска. Копорье было взято.

В марте 1242 года рать Александра Невского двинулась к Пскову и осадила его. Рыцари ждали помощи от магистра Тевтонского ордена, но тот не успел прислать подкрепления. Зато к Александру Невскому вовремя подошел с владимирскими и суздальскими полками мой сердитый собеседник, — Мария при этих словах улыбнулась, — великий князь Андрей Ярославич. С его помощью Псков был взят.

— Вот именно! — воскликнул князь.

И Мария заметила, как оживилось лицо Андрея Ярославича. Он разом повеселел, глаза его заблестели. Под стенами Пскова он принял боевое крещение, и довольно успешное. Ему удалось зарубить четверых крестоносцев.

— А что было дальше, Андрей Ярославич? Скупые строки летописи, как ты знаешь, о многом не рассказывают. Что дальше?

Марии специально захотелось вывести великого князя из тягостной, недружелюбной беседы.

— Охотно поведаю, сватья… В сече пало семьдесят знатных рыцарей и множество рядовых воинов. Наместники Ордена, сидевшие в Пскове, были схвачены и в железах направлены в Новгород. После нашего успеха крестоносцы поняли, что все их прежние завоевания оказались под угрозой. Магистр Тевтонского Ордена начал поспешно собирать все свои силы, и выступил против наших дружин. Но мы не стали ожидать, когда крестоносцы вторгнуться в новгородские пределы, и сами двинулись на земли немецкие. Вперед мы послали довольно большой отряд лазутчиков[316] под началом воеводы Домиша Твердиславича. Тот изведал расположение основных полков крестоносцев, но отступить не успел. Пришлось воеводе принять бой, в коем он и погиб. Некоторым же удалось прибежать к нашему войску. Затем мы с Александром долго советовались, где и как встретить сильного врага. От сей битвы зависело зело многое.

— Ты прав, Андрей Ярославич. Исхода битвы с тревогой ждали не только в Новгороде, Ладоге и Пскове, но и в Москве, Владимире, Суздале и в Ростове… И что же вы с Александром на совете надумали?

Мария, чтобы придать действиям Андрея большую значимость, не стала отождествлять братьев. Пусть это «мы» присутствует в рассказе великого князя и дальше.

— Мы надумали самое неожиданное, приказав дружинам отступить на лёд Чудского озера. Здесь мы поставили войско у крутого восточного берега, кое местные жители прозвали Вороньим Камнем, что против устья реки Желча. Хочу сказать, что войско было поставлено с большой для нас выгодой, ибо крестоносцы, двигавшиеся по открытому льду, были лишены возможности установить наше местоположение, численность и состав войска.

Ледовое побоище началось на рассвете 5 апреля 1242 года. Тевтонский Орден вывел на поле боя до двенадцати тысяч рыцарей. Наше же войско было на пять тысяч больше. Но эти пять тысяч составляли ополченцы, вооружение коих значительно уступало псам-рыцарям. Так что силы были приблизительно равны, и решающую роль в битве сыграл наш полководческий дар.

Главным в сражении с рыцарским войском было сдержать первый, самый мощный удар сомкнутого ряда конницы, закованного в тяжелую броню. Мы с братом великолепно решили эту задачу. Боевой порядок наших полков был обращен тылом к обрывистому берегу Чудского озера, в кой должны были врезаться, в случае прорыва, рыцари. За левыми и правыми полками мы спрятали в засаде лучшие конные дружины, дабы в решающий момент нанести сокрушительный удар. И скажу тебя, княгиня Мария, что наша задумка полностью удалась. Поначалу немцы пробились своей непобедимой «свиньей» через наши открытые полки и остановились, упершись в обрывистый берег. Сзади же продолжали напирать всей своей огромной массой остальные рыцарские отряды. Немцы беспорядочной толпой сгрудились на льду озера. Вот тут-то и налетели на них наши засадные полки. Крестоносцы были полностью окружены. И началось лютое побоище!

Хочу еще добавить, с воодушевлением рассказывал Андрей Ярославич. Готовясь к битве с рыцарями, мы снабдили часть ополченцев специальными копьями с крючками на концах, коими можно было стаскивать крестоносцев с коней. Других же воинов мы обеспечили засапожными ножами, коими выводили из сечи лошадей. Рыцари гибли сотнями, ибо уже не имели никакой возможности наступать в конном строю. Только немногие из них смогли прорваться через наше окружение. Ох, и погуляли же наши мечи, княгиня!

— Совсем недавно я перечла рукопись, и дословно помню, как русские воины, преследовавшие врага, «секли, гоняясь за ними, как по воздуху и убивали их на протяжении семи верст по льду, до Соболицкого берега, и пало немцев пятьсот, а чуди бесчисленное множество, а в плен было взято пятьдесят знатных немецких воевод, а другие в озере утонули, ибо весенний лед не выдержал тяжести рыцарских доспехов».

— Воистину так и было. Гнали псов-рыцарей до Соболицкого берега. Рука моя устала врагов сечь. Что же касается знатных немецких воевод, то тут смех и грех.

Андрей Ярославич и в самом деле громко рассмеялся.

— Воеводы, когда от нас удирали, сбрасывали с себя рогатые шеломы, латы и тяжелые рыцарские сапоги. Голыми пятками сверкали. Так босыми их в Псков и привели. Вот уж народ потешился!

Мария была рада перемене настроения великого князя. Прежде чем приступить к встрече с Андреем Ярославичем, она надеялась, что стержнем их беседы окажется разговор вокруг имени Александра Невского, что и произошло. Теперь пора подходить к самому главному, ради чего и была затеяна ее поездка во Владимир.

— Александр мне поведал, что ты, Андрей Ярославич, и полки твои с великим мужеством сражались и при взятии Пскова, и на Чудском озере. Обычно Александр скуп на ратную похвалу, а тут не сдержался. Уж очень был доволен тобой князь Новгородский!

Довольные, задорные искорки, казалось, еще больше заиграли в глазах великого князя.

— Да уж за спинами ратников не отсиживался. Вовсю пришлось потрудиться.

— А скажи, Андрей Ярославич, если бы вы с братом не придумали хитроумный план битвы и встретились с рыцарями обычным русским строем, то каков бы стал исход сражения? Только честно.

— Рыцари, идучи «свиньей, не ведают поражений. В открытом бою, с нашей всегдашней расстановкой полков, победить их тяжко. И всё же, думается, мы бы вернулись домой со щитом[317].

— А с какими потерями?

Великий князь некоторое время помолчал, что-то прикидывая про себя, а затем произнес:

— Трудно сказать, княгиня. Рыцарь — воин отменный, биться с ним нелегко. Треть, а то и более ратников мы бы потеряли.

— Много, — вздохнула Мария. — Зело много, Андрей Ярославич. Выходит, чтобы вернуться со щитом с малыми потерями, надо вдвое больше иметь ратников.

— Это само собой, — согласно кивнул темнорусой, кудреватой головой Андрей Ярославич. — Крестоносцы, почитай, из войн не вылезают. К битвам они свычны, да и доспехи у них превосходные Тяжко их воевать.

— А татар, думаешь, легче?

— Татар?… Смотря при какой обстановке. Коль в осаде обороняться, то проку будет мало. Ни один город Руси ордынской осады не выдержал. У них и пороки, и тараны, и число воинов несметное. А коль в честном поединке, в поле, то степняка побить можно. Каждый русский ратник способен двух сыроядцев одолеть.

— Да так ли, Андрей Ярославич? Не забыл, что нам показала Сить?

— Там другое дело, — вновь нахмурился Андрей Ярославич. — Каждый ратник отбивался от пяти-шести поганых. Я говорю о честном поединке.

— А ты, Андрей Ярославич, когда-нибудь слышал, чтобы ордынцы с нашими воинами на равных бились? Ну, хоть один пример.

— Такого, насколько я ведаю, у татар не бывает. Они всегда побеждают противника великим числом. Честно же сражаться они никогда не будут.

— Вот об этом я и от Александра Невского слышала. Татары на честное сражение никогда не пойдут.

— А что еще сказал тебе Александр?

— Мы о многом с ним говорили, — неопределенно отозвалась Мария, не решив пока для себя, начинать ли с великим князем заключительную часть разговора.

— Что о татарах говорил Александр? О безбожных татарах!

Последние слова Андрей Ярославич выкрикнул с раздражением, и Мария окончательно поняла, что совместные военные действия против крестоносцев не сблизили братьев. Великий князь до сих пор не может простить Александру его «отсидку» за стенами Новгорода, когда ордынцы терзали русские города и веси. Впрочем, невмешательство Александра Невского осталась загадкой и для Марии. После же Ледового побоища миновало свыше восьми лет, и разлад между братьями еще больше обострился. И причиной тому стало не только Киевское княжество, отошедшее от Даниила Галицкого к Невскому, не только назначение на Великое княжение Андрея Ярославича, а и отношения братьев к татарам.

— Остынь, Андрей Ярославич, — как можно спокойнее молвила Мария. — Зачем же переходить на крик? Как бы ты не относился к своему брату, но я считала, и буду считать Александра Невского одним из самых мудрых мужей Руси. Он не устает твердить, что не время сейчас ссориться с татарами. Надо дожидаться подходящего времени.

— Мой брат несет чепуху. Это бред сивой кобылы. Да неужели он не видит, что русское общество давно расколото. Мужики, ремесленный люд и купцы хоть сейчас готовы взяться за меч. Им до тошноты осточертели жестокие иноверцы. До тошноты! Лишь бояре да некоторые князья церкви готовы и впредь гнуть спины перед сыроядцами. Они боятся войны, как черт ладана. Боятся за свои хоромы, вотчины и имения, за богатые калиты[318] и рухлядь[319]. Им есть что терять. Народ же, в основе своей, нищ, как церковная крыса. Он доведен до отчаяния. Братец же мой, обласканный ордынскими ханами, предлагает и дале терпеть. И сколь же? Десять, двадцать лет, столетие? Сколь, княгиня?

— Я хорошо ведаю мнение простого народа. Да, он готов взяться за меч. И такое уже нередко случается. В некоторых селах мужики не выдерживают ордынского произвола и хватаются за топоры и рогатины. А что в итоге? Села разграблены и сожжены, женщины и девушки обесчещены, а мужики либо зарублены, либо уведены на арканах в полон. Вот чем заканчиваются стихийные народные выступления. Нужна тщательная подготовка, что и предлагает Александр Ярославич. В каждом княжестве, в лесных урочищах, надо тайно создать крупные ратные отряды, затем немешкотно объединить их в единое войско и в удобный момент начать открытую борьбу с ордынцами.

— Слова, пустые слова! Я не верю Александру. Такими речами он пускает пыль в глаза. Подготовить огромную рать в лесных урочищах невозможно. Надо найти водоемы и рудные болота, срубить[320] подле них сотни тайных деревень, сыскать оружейных мастеров и добрых ковалей, поставить кузни, выкорчевать леса, распахать поля, заиметь для посева тысячи и тысячи пудов жита! Опять повторю: то, что предлагает мой братец — бред сивой кобылы, сказка про белого бычка.

— Почему сказка, Андрей Ярославич? Приезжай к нам в Ростов, и сам убедишься, как мы готовим дружину в лесных скрытнях. То же самое происходит в углицких и ярославских лесах. Ныне мы ведем переговоры и с другими князьями.

— Всё равно бред! Татары хитры. Они далеко не дураки. Их юртджи[321] рыскают далеко окрест. Всё это до случая. Проведают — от Ростова, Углича и Ярославля один пепел останется. Большинство князей на такой риск не пойдут. Думаю, об этом и твой мудрый Александр отлично понимает. На всю жизнь запомни мои слова, княгиня Мария: брат мой никогда не поднимет меча на татар. До смертного одра он будет перед ними унижаться.

— Ты так уверен?

— Уверен, княгиня. Александр может биться лишь с тем врагом, коего он способен победить. Татар же он боится, как огня, ибо ведает, что степняков ему никогда не одолеть.

— А ты не боишься, Андрей Ярославич, — напрямик спросила Мария.

Великий князь ответил без раздумий:

— Со мной будет весь русский народ, а не крохотные лесные ватаги. Под свои стяги я соберу уже имеющиеся дружины.

— Но, насколько мне известно, под твои стяги, Андрей Ярославич, согласны прийти всего лишь дружины Даниила Галицкого и младшего брата твоего Ярослава Тверского. Этого достаточно?

Великий князь вновь нервно забарабанил пальцами по подлокотникам кресла. Вопрос княгини ему показался каверзным.

— Тридцать тысяч добрых воинов — большая сила, княгиня.

— Большая, не спорю. А теперь давай вспомним твои слова, Андрей Ярославич. Ты говорил, что в открытом, честном бою каждый русский воин способен уничтожить двух татар.

— Говорил и буду говорить, — не чувствуя пока подвоха княгини, утвердительно произнес великий князь.

— Значит, шестьдесят тысяч татар твои дружины могут одолеть. Добро… А ты ведаешь, Андрей Ярославич, какое ордынское войско ныне стоит вблизи пределов Владимиро-Суздальского княжества?

— Ведаю! — опять-таки с раздражением воскликнул великий князь. — Мои лазутчики тоже не дремлют. Триста пятьдесят тысяч.

— Какой же напрашивается вывод?

Андрей Ярославич пронзил Марию злыми, испепеляющими глазами.

— Ты меня от моей затеи не собьешь, княгиня. Я надеюсь, что на мой призыв придут и другие княжеские дружины.

— Сомневаюсь, Андрей Ярославич. Поверь мне на слово, что тебе более крупного войска уже не собрать. Князья всё же больше прислушиваются к Александру Невскому.

— А я говорю, — соберу! — с гневным, пылающим лицом стоял на своем великий князь.

— Ну, хорошо, хорошо, — примирительным тоном произнесла Мария. — Допустим, придут к тебе дружины, но только от малых городов. Крупные же, Великий Новгород и Киев, ратников, как тебе хорошо известно, не пришлют. Малых же городов, как Ростов Великий, на Руси большинство. В каждом — по две-три тысячи населения, и дружина в триста-четыреста воинов. Так было до ордынского нашествия. Ныне же города и вовсе обезлюдили, а дружины, почитай, все полегли в сечах с погаными. Ныне у каждого удельного князя, дай Бог, пять-шесть десятков дружинников наберется. Надеюсь, тебе понятен такой расклад, Андрей Ярославич?

Великий князь не ответил на последний вопрос княгини. Лицо его было темнее тучи.

Мария поднялась из кресла, подошла к Андрею Ярославичу, положила свою узкую нежную ладонь на его широкое, сильное плечо и проникновенно, участливо молвила:

— Я очень хорошо тебя понимаю, князь Андрей. Ты остро переживаешь за Русь. Ныне нет князя, кой бы так страдал за своё Отчество, и изо всех сил рвался отомстить ордынцам. За это тебя любит весь русский народ. Да, да. Не смотри на меня такими недоверчивыми глазами. Я говорю от чистого сердца. Любит и готов встать под твои знамена. Но надо потерпеть. Русь пока не имеет возможности собрать могучее войско. Нужны годы. Такова истина. А против истины всё бессильно. И о другом хочу сказать. Мощь Руси — в единении князей. Умоляю тебя, князь Андрей, не ради себя, а ради многострадального Отечества, — не серчай на брата своего, замирись с Александром! Два горячих сердца, два патриота должны идти в одной упряжке. Ваш союз как никогда нужен Руси. Прислушайся к моему совету, а главное — к своему сердцу, Андрей Ярославич. Очень прошу тебя: прислушайся.

Великий князь долгим, пристальным взглядом посмотрел на Марию и раздумчиво произнес:

— Добро…Я подумаю над твоими словами, княгиня.

И Мария с облегчением вздохнула

Глава 7 ГРЕХИ ВОЛЬНЫЕ И НЕВОЛЬНЫЕ

Преподобный Фотей тихо скончался в ночь на Казанскую[322]. Фетинья, жившая в соседней келье, как обычно заглянула поутру к отшельнику, и увидела его лежащим, со скрещенными поверх груди руками, в давно выдолбленной, сухой, сосновой домовине. Подошла к изголовью, вгляделась в желтое осунувшееся лицо, прислушалась и недовольно покачала головой: даже проститься не позвал. Залез с табурета в домовину — и помер.

А почему старец не позвал, Фетинья, пожалуй, догадывалась. Как-то Фотей долго вглядывался в нее своими выцветшими глазами и вдруг, тяжко вздохнув, с грустью молвил:

— А ведь ты великая грешница, Фетинья. Тяжко тебе будет на Страшном суде ответ перед апостолами держать. Тяжко!

Фетинья вздрогнула. Старец каким-то своим шестым чувством догадался, что грех ее на самом деле велик, кой преступает одну из самых главных заповедей Христа. «Не убий!» И как токмо Фотей догадался? Прозорлив же старец!

Фетинья никогда не рассказывала отшельнику о своей прежней жизни, коя была полна всяких страстей. И всё же была она больше темная, слезная и беспросветная. А к своему великому греху она пришла не от доброй жизни. Кто ж мог ведать, что ее жестоко и грубо лишат девичьей невинности в пятнадцать лет, и на век изломают все ее последующие годы? Была она спокойной и беззаботной, радовалась лесам и дугам, в коих она с большой усладой собирала пользительные травы, а затем всё круто изменилось, и сердце ее ожесточилось, да так, что она стала способна на самое тяжкое злодейство.

Но Фетинья за собой вины не чувствовала, хотя и нарушила Божью Заповедь. Старец же был слишком строг в своем истовом служении Спасителю, так строг, что не мог одолеть себя, дабы попрощаться с грешной келейницей. Видимо в последние минуты свои он думал лишь о Господе, отходя в мир иной в покойной святости.

«Попрощаться не захотел, — с обидой подумала Фетинья, а вот не подумал, что кому-то и хоронить надо. Каково теперь?»

Правда, старец еще заранее показал на неглубокую, подготовленную могилу, кою он вырыл еще сам, неподалеку от скита, под высокой разлапистой сосной, подле последнего убежища первого отшельника Иова.

Покойного, по строго заведенного обычаю, надо было похоронить в день смерти, если он не преставился вечером.

Фетинья долго сокрушенно качала головой, не ведая, как ей одной, слабосильной старухе, перетащить домовину с Фотеем к сосне. Хоть к Арине в лесную деревушку бреди, но на это уйдет много времени. Осенний день короток. Да и в здравии ли обитатели бывшего разбойного стана? Вот незадача.

Фетинья постояла, постояла у домовины и пошла в свою келью, дабы выпить отвара из живительного корня. Она пользовалась им в те дни, когда ее начинала одолевать немощь. Отвар хорошо взбадривал, придавал силы.

Вернувшись к усопшему, она кое-как вытянула его из домовины, положила на дерюжный холст и потащила из кельи к могиле; отдышавшись, вернулась за домовиной… Позже воткнула в невысокий земельный холмик деревянный крест (также заранее изготовленный отшельником) и принялась за упокойную молитву, прося Господа принять раба Божия Фотея в царствие небесное.

Одиночество Фетинью не страшило, ибо она давно ведала: даже дуб в одиночестве засыхает, а в лесу живет целые века. Лес же для старицы, после смерти ненаглядного Борисаньки и опостылевшего для нее монастыря, со строго заведенным уставом, стал для нее единственной отрадой. Здесь она обрела полный душевный покой, коего не было ни в боярских хоромах, ни в обители, где надо было жить под чужой волей.

В скиту же она чувствовала себя вольной птицей, хотя условия жизни, особенно зимой, были суровыми. Но холода и голод ее не пугали. Весной, летом и осенью она запасалась дровами, сушняком, растительной пищей и целебными травами. В самый лютый мороз в ее сумеречной маленькой келье было сухо, тепло и духовито пахло хлебом и разным варевом. Взлелеянное руками поле бывших скитников и огородец, выпестованный Фетиньей, приносили свои плоды. Она смолоду ела мало, но этого ей было достаточно, чтобы чувствовать себя вполне здоровой. Особенно ценным подспорьем были для нее дары леса: клюква, брусника, грибы, орехи, дикие яблоки, малина, земляника, черная сморода, коринка…

«Лес не даст пропасть, — часто кланялась Фетинья своему любимому детищу. — И накормит, и напоит, и от недуга излечит».

Она не была истинной скитницей, не проводила долгие дни в постах и неустанных молитвах, хотя каждое утро и вечер просила Господа, пресвятую Богородицы и особо чтимых чудотворцев простить ее прегрешения.

Иногда Фетинья вспоминала обитателей разбойной деревушки, Арину и Любаву, и сожалело думала: «Напрасно они отказались от скита. Нельзя жить в худом месте!»

Отшельница никогда не называла ненавистную ей деревушку Нежданкой. Уж чересчур доброе имя для бывшего разбойного стана. Жаль, Илья Громовержец не спалил избы. Не спалил в тот раз, спалит в другой, но проклятому месту всё равно не быть.

Иногда, когда перед ее глазами всплывала жуткая картина ее надругательства татями[323] под началом Рябца, Фетинье неистребимо хотелось выйти из тихой кельи и двинуться через дремучий лес к разбойному стану, дабы пустить под избы красного петуха[324], срубленные руками насильников. И это необоримое желание становилось всё острее и острее. Но идти зимним лесом было небезопасно. На каждом шагу ее могли подстерегать, рыскающие по дебрям в поисках добычи, свирепые волки. Да и только ли они? Мало ли в лесу всякого дикого зверья. Надо ждать лета: в эту пору зверь становится более безобидным и редко нападает на человека.

Месть преобладала над жалостью. Фетинье как-то не думалось, что после ее «красного петуха» Арина и Любава останутся нищими, беспомощными погорельцами. Новую избу им уже не срубить. Вот и слава Богу. Хочешь, не хочешь, а перед ними останется одна дорога — в скит. Здесь же она их приютит, не даст пропасть. А грех свой (он не такой уж и тяжкий, как прежний) она замолит.


* * *
Пожалуй, впервые Арина Григорьевна так крепко осерчала на свою дочь. Надо же чего сотворила! Молвила, что малость побегает на лыжах вокруг Нежданки, и в избу вернется, а сама куда-то исчезла. Еще поутру ушла, но миновал час, другой, но в избе Любава так и не появилась.

Обеспокоилась Арина Григорьевна: уж не случилось ли чего с дочкой, не приведи Господи! В Любаве своей души не чаяла, наглядеться не могла: и рукодельница по шитью отменная, и помощница в хозяйственных делах незаменимая, и сердцем ласковая. На такую дочь грех жаловаться. Божий дар!.. Милого Феденьки дар.

Как вспомнит Арина Григорьевна своего княжича, так и всплакнет, опечалится. Уж так она любила своего Феденьку! До сих пор помнит его ласковые речи и нежные руки, упоительные, сладостные часы любви. Хоть и были они редки, но никогда не выветрятся из памяти. Эх, Феденька, Феденька, и как же так приключилось, что забрал тебя Бог к себе перед самым венчанием? Как приключилось?! Был цветущим, здоровым — и вдруг преставился в одночасье. Отец его, Ярослав Всеволодович, как рассказывали, вышел к гостям, и, со слезами на глазах, принес оглушительную весть: «Федор скончался от сердечного удара». Невеста, Феодулия Черниговская, упала в обморок. А она, Аринушка, как изведала о смерти любимого, залилась горючими слезами, а затем кинулась из терема к омуту…

Вовремя спохватилась, одумалась, а то бы не видать ей ненаглядного дитятка. Но в терем не вернулась: пощадила родителей, для коих девичий срам был страшнее смерти. Конечно, очень жаль тятеньку с маменькой. Переживали, небось, искали повсюду, да так и смирились с горькой участью.

Вот уж шестнадцать лет минуло. Живы ли родители? Фетинья сказывала, что по городам и весям Руси огнем и мечом прошлись какие-то неведомые, жестокие татары, разоряя и уничтожая всё, что встретится на их пути. Не было дня, чтобы Арина не молилась за здравие своих родителей, но сердце-вещун почему-то подсказывало, что тятенька и маменька едва ли остались в живых.

Арина крайне редко и скупо рассказывала дочери о своей девичьей жизни, да и то после того, как проговорилась Матрена, коей было строго-настрого наказано: никогда не сказывать Любаве какого она роду-племени. Крестьянская дочь — и всё тут! А то начнутся настойчивые дочкины расспросы: как, что, почему?.. И каждое воспоминание будет терзать Аринину душу. Этого же ей не хотелось. Так Любава и не ведала ничего до десяти лет. Лишь как-то на покосе, когда она помогала Матрене убирать сено, та вдруг довольно молвила:

— Какая же ты работящая, Любавушка. И не подумаешь, что боярская дочь.

— Боярская? — удивилась девчушка, а затем звонко рассмеялась. — Шутишь, Матрена Порфирьевна.

— И вовсе нет. Ты ведь…

Матрена помышляла что-то добавить, но тотчас спохватилась, покраснела и смущенно забормотала:

— Да что это я, Господи… Блажь нашла. И впрямь пошутила, Любавушка.

Девчушка конечно слышала из рассказов мужиков Нежданки, что на белом свете живут очень богатые и знатные люди, коих называют князьями и боярами, но относилась к этому безучастно. Живут — и Бог с ними, лишь бы они в Нежданке не появились, ибо мужики отзывались о богатеях с большой неприязнью.

Проговорился ненароком и Аким Захарыч. Он с двенадцати лет приучил Любавушку метко пускать стрелу из лука.

— Оное дело, дочка, позарез нужное. В лесу живем! Стрела — самое надежное оружье. И на зверя поохотиться, и от него оборониться, а бывает — и от лихого человека.

Захарыч сам мастерил тугие луки, колчаны и оперенные стрелы с острыми железными наконечниками.

И вот когда Любава, после недельной выучки, метко поразила с пятидесяти шагов цель пятью стрелами, Захарыч удовлетворенно воскликнул:

— Ай да молодчина, ай да боярышня!

На сей раз Любава не рассмеялась, а обидчиво молвила:

— Что вы меня всё дразните? Вот и Матрена Порфирьевна боярышней называет.

Аким Захарыч сконфуженно крякнул:

— Прости, дочка, с языка сорвалось. Не то вякнул. Какая уж ты боярышня, коль в крестьянской избе живешь.

Поздним вечером, когда укладывались спать, Любава подошла к матери и спросила:

— Маменька, а почему меня дядя Аким и тетя Матрена боярышней называют?

В глазах матери мелькнул испуг, она в замешательстве опустилась на лавку, и это насторожило Любаву.

— Что с тобой, маменька?

Арина Григорьевна долго не могла прийти в себя, а когда ее растерянность поулеглась, она почему-то тихим голосом спросила:

— Неужели так и называли?

— Именно так, маменька. Боярышней.

— Да они, наверное, посмеялись над тобой, доченька.

— Тетя Матрена молвила, что на нее блажь нашла, а дядя Аким — с языка сорвалось. С чего бы это они, маменька?

Арина Григорьнвна не ведала, как ей быть. Надо ли и дальше скрывать тайну от дочери? Тайна — та же сеть: ниточка порвется — вся расползется. Уж лучше сейчас раскрыться. Но как к такому неожиданному открытию отнесется Любава? Что будет у нее на душе, когда проведает, что она — внучка именитого боярина Григория Хоромского? Не осудит ли свою мать и не позовет ли ее вернуться домой в Переяславль?.. Но какое она имеет право судить, не зная писаных и не писаных законов города, жизни по древним устоям предков, и не ведая, что такое для общества девичий позор. Нет, не должна ее укорять Любава за побег из отчего дома. Не должна!

И Арина Григорьевна открылась. Пока она рассказывала, дочь смотрела на мать вопрошающими, оторопелыми глазами, а когда та закончила свое грустное, взволнованное повествование, Любава кинулась матери на грудь и заплакала:

— Милая маменька, сколько же тебе довелось горя изведать! Я теперь тебя еще больше буду любить.

Арина Григорьевна, обрадованная словами дочери, нежно провела рукой по пышной русой косе Любавы и участливо молвила:

— Спасибо тебе, доченька. Теперь ты всё ведаешь… Одно хочу сказать: не кичись своим боярским происхождением, оставайся для всех крестьянской дочкой, ибо живем мы среди простых и добрых людей, кои не только нас приютили, но и отнеслись к нам, как к родным людям. Всегда это помни и чти сосельников.

— Да я всех чтила, и буду чтить, маменька. И кичиться, не намерена. Не ведала я боярской жизни, и ведать не хочу. Мне и здесь любо. Ничего нет краше нашей деревни Нежданки. Ведь так, маменька?

— Так, доченька, так, — утирая слезы, согласно молвила Арина Григорьевна.

Любава росла пытливой и любознательной. В девять лет мать научила ее читать азбуку. Рисовала тонким прутиком по снегу буквицы и произносила:

— Так выглядит первая буква азбуки «Аз», а вот так — «Буки». Запоминай и сама рисуй.

Любава быстро всё схватывала. В тот же день она с важным видом расхаживала по избе и громко, протяжно произносила:

— «Аз», «Буки», «Веди», «Глаголь». «Добро»…

Еще через три дня Любава принялась складывать буквы в слова, а через неделю — в целые предложения, кои она наловчилась выцарапывать острием ножа на бересте.

Арина Григорьевна диву дивилась:

— Толковая ты у меня, доченька. Жаль, в Нежданке ни одной книги нет, но я по памяти буду тебе о богослужебных книгах рассказывать, а ты запоминай. Мне в детстве многому пришлось поучиться. А память у меня, слава Богу, хорошая.

Мало-помалу, но стала Любава грамотной…

И вот через четыре года, когда они вдвоем остались на всю Нежданку, дочь пропала. Арина Григорьевна не находила себе места, то и дело выбегала на крыльцо избы, прислушивалась (иногда дочка напевала какую-нибудь песню), но всё было тихо. Через час Арина Григорьевна обошла всю деревушку, а затем прошлась по лыжному следу, кой углублялся в дремучий лес, и вновь вернулась домой.

Миновал еще час. Мать и вовсе забеспокоилась. Упала перед божницей на колени, истово закрестилась:

— Господи, Исусе[325] Христе, сыне Божий, спаси, сохрани и помилуй рабу грешную Любаву!..

Дочь свою Арина Григорьевна считала грешной, ибо была она не крещеной. Откуда в Нежданке попу взяться? А привести духовного пастыря из дальнего села, из коего бежали мужики-страдники, было опасно: не каждый батюшка мог умолчать о беглых людях. Вот и ходила Любава, сама того не ведая, в немалом грехе.

Арина Григорьевна извелась: близится полдень, а дочь как в воду канула. Ну, куда, куда же она запропастилась?! Ходить юной девушке по зимнему лесу боязно. Правда, звери (вот уж диковинно!) пока не нападали на Любаву. Была она, как заговоренная. Но всё до поры-времени.

И вновь мать принималась за горячую молитву. Без дочери ей в Нежданке не жить. Одной, в такой глухомани, ни с полем, ни с огородом, ни со скотиной не управиться. Вдвоем-то едва сил хватает. Волей-неволей придется к Фетинье в скит идти… А вот и не придется: дорогу к отшельнице лишь одна Любава ведает. Что же тогда делать, Господи?!

«Да что же это я? — опамятовалась Арина Григорьвна. — Жива моя дочка, всенепременно жива! Никакого лиха с ней не приключится. Загулялась где-нибудь. День-то вон какой погожий. Доченька любит в такой день по лесу бродить».

Успокаивала себя Арина Григорьевна, но тревогу из сердца не выбросишь, и чем дольше не появлялась Любава, тем всё острее охватывало ее беспокойство. И, наконец, она не выдержала. Оделась потеплее, закинула за плечи тугой лук сколчаном и стала на лыжи, ибо ни снежной пороши, ни метели не было, и широкий лыжный след был отчетливо виден. Но не прошла Арина Григорьевна и десяти саженей, как встречу — Любава.

— Господи, да куда ж ты запропала, доченька?!

Любаву же, после встречи с боярином Нежданом Корзуном, охватило какое-то непонятное досель волнение. Какой он нарядный и красивый, какой большой и статный; голос благожелательный и задушевный, улыбка добродушная, а вот глаза с грустинкой.

Впервые Любава повстречалась в лесу с незнакомым человеком. Вначале слегка испугалась, натянула тетиву с острой стрелой, но когда незнакомец ступил ближе и заговорил, страх ее улетучился. Любава успокоилась: внезапно появившийся мужчина вызывал доверие. Так вот он какой, боярин, и вовсе не пузастый и не злой, как рассказывали о боярах сосельники. Этот же — пригожий и, кажись, с сердцем добрым. Такие люди злыми не бывают.

Когда Любава повернула вспять к Нежданке, то как-то само собой сорвалась с ее вишневых губ жизнерадостная, упоительная песня. Она пела, улыбалась, чему-то ликовала, и совсем забылась. Никогда она еще так далеко не уходила от родимой Нежданки, а когда, наконец, вспомнила про свой дом, то даже перепугалась. Пресвятая Богородица, что же маменька скажет! Она, поди, уж, отчаялась ее ждать.

— Прости меня, ради Христа, маменька. Так загулялась, что и про времечко забыла.

— Да разве можно так загуливаться, доченька? Я уж и не знала, на что и подумать. А вдруг медведь-шатун повстречался?

— Не медведь, — улыбнулась Любава, — а боярин Неждан Иванович Корзун.

— Боярин?.. В лесу? — изумилась Арина Григорьевна. — А ну-ка рассказывай.

И Любава всё выложила, лишь одно утаила, что сама, не зная почему, показала рукой боярину — в какой стороне находится Нежданка. Об этом маменьке говорить нельзя: осерчает. Ни один человек не должен ведать о деревушке с беглыми людьми. Да и боярин Корзун про Нежданку забудет, и ее, Любаву, не вспомнит.

Глава 8 БОЯРИН КОРЗУН

Нет, не забыл Корзун нежданную встречу в лесу. Выглядела она диковинной. Надумал немного размяться по бору и вдруг наткнулся на юную девушку. Всё получилось как в доброй русской сказке. Расскажи кому — не поверят. Неждан Иванович и не рассказывал. Зачем? Чудишь, мол, боярин, погрезилось, наваждение нашло.

Но «наваждение» не исчезало, а всё больше напоминало о себе. Ну, разве можно забыть лесную красавицу с чистым, открытым лицом и нежным голосом?! А чего стоит ее имя? Такое близкое и самое родное. «Любавушка, — так он постоянно называл свою любимую жену, ушедшую в мир иной в расцвете своих лет. — Любавушка… Милая, во всем желанная супруга».

И вот, то ли судьба толкнула, то ли это был божий промысел, но он, Неждан, вновь повстречался с Любавой, коя во многом напоминала его молодую жену. И чем больше он вспоминал эту девушку, тем всё острее ему хотелось с ней встретиться.

Но Корзуна одолевали неотложные дела. Пока княгиня Мария вела длительные переговоры с великим князем Андреем Ярославичем, Неждан Иванович тоже зря времени не терял. Он встречался с влиятельными боярами и в непринужденных беседах наводил их на мысль, что борьбу с татарами начинать рано. Княжьи мужи вступали в разговор настороженно (это на пирах хмельные языки развязываются), а когда изведали, что Андрей Ярославич благосклонно отнесся к мирным предложениям ростовской княгини, заметно осмелели:

— Нам, боярам, война с нехристями не нужна. Мы давно говорим великому князю: умерь пыл, пошто нам новое разорение? Но князь на своем стоит. Слава Богу, хоть Мария его утихомирила. Мудра ростовская княгиня, зело мудра!

По приезду в Ростов Мария не успокоилась. И двух дней не прошло, как она пригласила к себе Корзуна и молвила:

— Ты уж прости меня, Неждан Иванович. Надо вновь тебе собираться в дорогу.

— Я готов, княгиня… В Орду?

— Орда пока подождет, есть более не мешкотное дело. Галич!

— К Даниилу Романовичу?

— К Даниилу, боярин. Андрей Ярославич видит своим главным военным союзником князя Галицкого. Надо разрушить их союз против Орды. Сделай всё возможное и невозможное, Неждан Иванович, дабы Даниил Галицкий не двинул свою дружину на татар. Убеждать ты умеешь. Андрей Ярославич хоть и пообещал мне замириться с ордынцами, но человек он непредсказуемый, всё может случиться. Но если Даниил Романович твердо встанет на нашу сторону, то без его поддержки великий князь едва ли поднимется на татар. При разговоре в Галиче используй итоги поездки к хану Сартаку. Ныне он искренне благоволит Руси. Это — добрый знак. При благополучном исходе Русь и без войны с басурманами сможет скинуть с себя татарское бремя. Так что с Богом, Неждан Иванович! Да… Спроси дозволения на поездку Бориса Васильковича. Я с ним уже толковала, но он серчает, когда что-то делается без его ведома. Удельный князь! И последнее, Неждан Иванович. Дорога зело дальняя и опасная. Зима — не лето. Застанут тебя и бешеные метели и лютые морозы и, не дай Бог, лихие люди. Вновь, как и ездил к ордынцам, отбери самых выносливых и надежных дружинников. Пожалуй, и Лазутка твой опять сгодится. Кстати, как у него дела?

— Всё по-доброму, Мария Михайловна. Славное оружье кузнецы готовят в Ядрове. Так они свою потайную деревню назвали. Доброе название, ядреное. Меч и доспехи, кои я привез недавно Борису Васильковичу, пришлись князю по нраву. И мастера не подведут, и выучка молодых воинов споро идет. Лазутка строг и надежен. Еще годик, другой — и будет у нас отличная дружина.

— Прекрасно, Неждан Иванович. Вот так бы по всем удельным княжествам тайные дружины готовились. Жаль, что многие князья о таком собирании сил и не помышляют. Очень жаль! А посему надо удвоить, утроить наши усилия на переговоры с князьями. Пока ты ездишь в Галич, я снаряжу гонцов в некоторые уделы.

— Только без грамот, Мария Михайловна. Не дай Бог попадет во вражьи руки — и прощай временный покой. Ханы мигом раскусят, что ростовская княгиня Мария ведет с ними двойную игру.

— О том меня и упреждать не надо, Неждан Иванович. Гонцы поедут без грамот и передадут мою просьбу на словах. Ты уж не беспокойся, дорогой мой советник.

Княгиня Мария очень дорожила боярином Корзуном… Это был самый преданный человек, на коего можно было во всем положиться. И каждый раз, посылая Неждана Ивановича в дальнюю дорогу, Мария за него весьма волновалась, и с нетерпением ждала его возвращения, в душе надеясь, что этот степенный, умудренный не по годам человек, достойно выполнит ее любое поручение.

Так произошло и на сей раз. Боярин Корзун вернулся в Ростов Великий через два с половиной месяца — осунувшийся, похудевший, но с довольным лицом, по коему княгиня сразу определила: приехал с доброй вестью.

Мария, чтобы не было никаких тайн от сына, пригласила и его в свои покои.

Неждан Иванович поведал:

— Не буду рассказывать о дорожных происшествиях, остановлюсь на главном. Даниил Романович Галицкий-Волынский воистину помышляет о военном союзе с великим князем Андреем Ярославичем. Но свои дружины он двинет лишь в том случае, если ордынцы станут угрожать его княжеству. Даниил Романович меня клятвенно заверил, что он не пришлет свою рать, если Андрей Ярославич самолично пойдет на басурман.

— Молодцом боярин, — одобрительно кивнул Борис Василькович.

— Похвально, Неждан Иванович, — молвила Мария и усердно перекрестилась на образ в серебряной ризе с дорогими каменьями.

— Слава тебе, всемилостивый Господи! Дошли мои молитвы.

Впервые за долгие годы на душе княгини стало покойно. Русь пока может передохнуть: хан Сартак не кинет на русские земли свои жестокие полчища. А коль воцарится благодатный мир, начнут оживать села и деревни, городские ремесла, торговля, возродятся, не страшась ордынских погромов, занятия духовных училищ и литературных сочинителей… Пожалуй, настало время и «Слово о полку Игореве» размножить. Правда, не столь уж и великим числом, но размножить, и послать лишь тем князьям, кои что-то смыслят в литературе и не страшится церковников.

— Даниил Галицкий прислал подарки. Тебе, князь Борис Василькович, серебряный кубок, кафтан на меху горностая и соболью шапку. Тебе, княгиня Мария Михайловна, ожерелье из драгоценных каменьев, золотное запястье и три шубки на собольем меху.

Мать и сын переглянулись: то еще один добрый знак.

— Будет и тебе достойная награда, боярин Корзун. Не так ли, матушка?

— Непременно будет, сын. И всех посланцев надо щедро наградить.

— Особенно Лазутку Скитника. Он вновь нам в пути зело помог.

— Никого не забудем, Неждан Иванович. А теперь отдыхай. Ишь, как с лица-то опал.

Глава 9 ЗАПАДНЯ

Май. В Нежданке всё цветет, благоухает. Воздух хрустально-чистый и животворящий. Долгую, суровую зиму перезимовали и теперь радовались благодатному теплу.

Но радость вскоре померкла. Любава как-то с утра бегала по лесу, увидела пышный куст пахучей черемухи, осыпанной белоснежной кипенью, кинулась к ней и вдруг провалилась в глубокую охотничью западню, забросанную тонким хворостом и давнишней почерневшей листвой. Такие западни мужики готовили для сохатых и других крупных зверей, вбивая в ямы крепкие острые колья. После изготовления таких ловушек, охотник обязан был показать их всем сосельникам, что, обычно, и делалось, но видимо кто-то из ранее усопших звероловов позабыл рассказать об одной из ям, в кою и угодила Любава.

И всё же ей повезло: она рухнула не на колья, а обочь их, оцарапавшись о выступивший булыжник земляного края западни. Но была другая беда. Яма наполовину оказалась заполнена ледяной водой. Не прошло и нескольких минут, как Любава вся окоченела. Она норовила выбраться, но руки беспомощно скользили по черной, плотной земле. Еще через некоторое время ноги стали сводить судороги, и Любава со страхом поняла, что совсем скоро наступит ее конец. И от этой жуткой мысли она безутешно заплакала. Пресвятая Богородица, почему так рано?! Она умрет в семнадцатую весну, в самую любимую пору, когда поет и ликует душа. Ну, зачем же так, Господи?! Ей бы еще жить да жить на белом свете, и вдруг непредвиденная беда. А как же теперь маменька, ее ласковая, добрая маменька?! Как она будет тяжело горевать, Господи!

И Любава, что есть сил закричала:

— Маменька! Спаси меня, маменька!

Но Арина Григорьевна сновала по избе и ни о чем худом не думала. Любава по утрам всегда бегает неподалеку от избы по лесу. Сейчас она вернется и поможет ей управляться с делами. Славная у нее дочурка, никакой работы не гнушается. Что ни заставь — всё делает быстро, ловко и с душой. Дочку нечем даже попрекнуть. Руки работящие, голова разумная, сердце золотое.

Арина Григорьевна взяла бадейку и пошла к колодцу с журавлем. Глянула на тропинку, откуда должна появиться Любава, но на ней дочки не оказалось. Вернулась в избу, налила в кадушку воды и случайно посмотрела на Богородицу. И вдруг ей показалось, что из глубоких, печальных глаз Божьей Матери начали выступать слезы.

Арина Григорьевна вздрогнула и перекрестилась. Сердце ее тревожно заныло. Богородица подает знамение, она скорбит. Знать, с кем-то случилась большая беда.

«Да что же это я, Божья Матерь! С Любавушкой, ненаглядной дочкой Любавушкой!»

Арина Григорьевна стрелой вылетела из избы и помчалась по тропинке. Пробежала с полверсты, остановилась, перевела дыхание. Любавушки не видно и не слышно. Лишь из дремучих зарослей жутко ухает филин. Беда и впрямь беда! Да куда же ты Любавушка вновь запропастилась?

Стояла минуту, другую, в надежде, что услышит одну из дочкиных песен, кои сопровождают ее каждую прогулку. Но в лесу лишь слышалось уханье страшного филина, да кваканье лягушек с соседнего болотца.

— Любавушка-а-а! — изо всей мочи закричала Арина Григорьевна.

Но дочь не отозвалась. Тогда она пробежала еще с полверсты и вдругорядь остановилась, и только намеревалась вновь крикнуть что есть сил, как вдруг, слева от себя, из черемуховых зарослей, услышала слабый, вконец обессилевший голос:

— Маменька-а-а…

— Слава тебе, пресвятая Богородица! — перекрестилась Арина Григорьевна и кинулась на звук голоса.

— Где ты, доченька?

Едва слышимый голос донесся как из могилы.

— В яме, маменька.

Арина Григорьевна тотчас поняла, что дочь угодила в охотничью западню. Сторожко ступая, она подошла к краю ямы и ахнула. Дочь, выбивая дробь зубами от стужи, стояла по грудь в студеной воде.

— Потерпи, доченька. Я сейчас!

Арина Григорьевна отломила от черемухи длинный сучок и протянула его в яму.

— Держись, доченька, я тебя вытащу.

Но Любава настолько ослабла и задеревенела, что руки ее не могли уцепиться за куст и соскальзывали вниз.

— Ну, постарайся же, миленькая моя, постарайся! Пресвятая Богородица, помоги же моей доченьке. Умоляю тебя, Божья Матерь!

Лишь с пятого раза Любава нашла в себе силы и смогла уцепиться за сук. Идти же она не могла. Мать принесла ее в избу на руках.

Любавой овладел крепкий недуг, да такой, что Арина Григорьевна растерялась. Вначале дочь знобило, а затем кинуло в жар. Любава бредила и вся исходила потом. Мать пользовала ее от лихоманки[326] отварами и настоями, но ничего не помогало.

Миновал день, другой. Арина Григорьевна, забыв про все хозяйственные дела, не отходила от дочери, но та таяла на глазах, казалось, ничто уже не могло избавить ее от кончины.

Арина Григорьевна упала на колени и, со слезами на глазах, обратилась к чудотворной иконе. Она молилась всю ночь, но Любава так и не пришла в сознание. Отчаявшись, она метнулась, было, к двери, намереваясь бежать в скит к отшельнице Фетинье, коя, по ее рассказам, пользовала людей от любых недугов, но так и застыла у порога.

«Да что же это я, пресвятая Богородица! Я ж дороги в скит не ведаю. И как же это я опростоволосилась? Права была Фетинья: нельзя было оставаться в проклятом Богом месте. Осталась, огородину да скотину пожалела, вот Бог и наказал. Надо было с Фетиньей в скит уходить. Как-нибудь бы прожили. Отшельница, чу, всякую хворь исцеляет, вот бы и Любавушку спасла».

А дочери становилось всё хуже и хуже. Она таяла, как свеча. Арина Григорьевна, окончательно убедившись, что дочь вот-вот отойдет, с обезумившими от горя глазами, прижалась к Любаве и запричитала:

— На кого же ты меня покидаешь, милая доченька? Аль я тебя не пестовала, не берегла пуще очей своих? Ты уж прости меня, грешную, родненькая!..

Арина Григорьевна даже не слышала, как в избу вошли трое мужчин. Высокий человек в летнем цветном кафтане со стоячим козырем, с трудом разглядев в сумеречном свете хозяев избы, приветливо молвил:

— Здравствуйте, люди добрые.

Арина Григорьевна испуганно оглянулась.

— Кто ты?

— Боярин Неждан Иванович Корзун.

Арина Григорьевна рухнула перед боярином на колени.

— Слышала твое имечко. Спаси Любавушку мою, боярин. Христом Богом прошу!

— Любавушку? — ступил к девушке Неждан Иванович. — Сыскал-таки. Аль прихворнула?

— Умирает она, боярин. Надо бы искусного лекаря.

Корзун схватил со стола свечу, вгляделся в бледное, покрытое липким потом лицо Любавы, и повернулся к дружинникам.

— Мастерите носилки. Живо!.. А как быть с тобой, хозяюшка?

— Да куда же я без дочки, боярин?

— Тогда собирай узелки — и с нами.

Неждан Иванович оглядел избу с немудрящими пожитками, и покачал головой.

— Впрочем, всё оставь, хозяюшка. Только иконы с собой забери.

— Как скажешь, боярин, как скажешь.

Арина Григорьевна пребывала будто во сне, ничему не удивляясь — ни появлению неожиданных гостей, ни приказам боярина. В голове ее билась лишь одна назойливая мысль: «Любавушка, Любавушка!»

Умирающую Любаву сторожко несли на носилках, обок ее шла Арина Григорьевна с почерневшим от горя лицом, а сзади — Неждан Иванович. Он всё вглядывался в лицо девушки и про себя умолял Бога, дабы тот даровал Любаве жизнь.

На дороге путников поджидал летний крытый возок, охраняемый дружинниками.

Часть четвертая

Глава 1 БЫТЬ ЗЛОЙ СЕЧЕ

Год Русь прожила в тишине и покое. Казалось, ничего не предвещало беды, но она нагрянула.

К Золотым воротам стольного града Владимира прибежала толпа мужиков и закричала:

— Пропущай к великому князю, караульные! Горе у нас!

— Чего стряслось?

— Басурмане налетели! Восьмерых мужиков саблями посекли, а парней и девок в полон свели. Избы пожгли!

Караульные немешкотно пропустили мужиков к князю.

А дело было так. Полусотня татар въехала в село Новины (мужики пять лет назад заново отстроились) с тяжело гружеными подводами. (Знать, где-то хорошо разжились добычей). Старший из степняков, полусотник Шамир, приказал старосте собрать всех мужиков, а когда те сошлись, полусотник, в лисьем малахае и овчинном полушубке, вывернутом мехом наружу, помахивая плеткой, подъехал к старосте и ткнул его концом узорной рукоятки в грудь.

— Мой путь долог. Кони устали. Повелеваю тебе, староста, поставить для моего обоза всех сельских лошадей.

— Да как же так, батюшка? У нас завтра Егорий вешний. Пахота и сев!

— На моих конях вспашете. Обратно поеду — верну твоих «буланок» и «сивок». Исполняй приказ, староста!

Татарин Шамир хорошо разговаривал на языке русичей: когда-то он был толмачом самого хана Берке.

— Да как такое можно, батюшка? Твои коньки к нашей сохе не свычны. Пропадем мы без своих лошадушек. Весной часом отстанешь — годом не догонишь. Оголодаем без хлебушка.

— Ты мне зубы не заговаривай, шайтан! — озлился полусотник и стеганул плеткой старосту. — Поставляй лошадей!

— И рады бы, батюшка, но не можем.

Грузный, желтолицый Шамир рассвирепел. Да как этот урус посмел возразить приказу ордынского военачальника?! Он выхватил из кожаных ножен саблю, приподнялся в седле и рубанул старосту по худой кадыкастой шее.

Мужики возмущенно закричали:

— Ребятушки, хватай топоры, рогатины и орясины! Побьем насильников!

Но полусотник упредил удар мужиков.

— Руби шелудивых собак!

Вооруженные копьями и саблями ордынцы накинулись на сосельников. Итог боя для русичей был печальным.

Выслушав оставшихся в живых мужиков, Андрей Ярославич гневно взломал кустистую бровь.

— Всё! Моему терпенью пришел конец! Готовы ли вы собираться в ополчение, дабы воевать безбожных татар?

— Готовы, княже. Натерпелись!

В тот же день Андрей Ярославич стал открыто собирать дружину и ополчение. К брату Ярославу Ярославичу и Даниилу Галицкому поскакали спешные гонцы. Направил великий князь посыльных и ко многим другим князьям.

Баскак, сидевший во Владимире, тотчас отослал в Золотую Орду своих проворных гонцов.

Хан Сартак незамедлительно вызвал в Сарай новгородского князя Александра Невского, кой совсем недавно заверял Орду, что на Руси никто не замышляет зла против татар. В Сарае Александр Ярославич осудил брата за намерение начать войну с Сартаком, но его слова ничуть не успокоили ханов. Особо злобствовал Берке:

— Что нам твое осуждение, князь Александр? Старший брат должен пресекать неугодные устремления брата младшего.

— Остановить Андрея можно было только мечом, но тогда на Руси начнется братоубийственная война, в кою втянутся многие княжества. Тогда о дани Орде и думать нечего. Когда разгорается война, возникает и великое разорение.

— Князь Александр прав. Война на Руси не принесет нам и малой дани, — поддержал Невского хан Сартак.

— Надо было слушать великого джихангина[327] Батыя. Он хотел, чтобы великим князем Руси стал не Андрей, а ты, Александр. Батый заранее чувствовал, что Александр Невский, сев на могущественный владимирский стол, сможет усмирить любого неугодного Орде князя. А что получилось? Великая ханша Огуль Гамиш не послушала Батыя и выдала пайцзу взбалмошному волчонку. Сейчас, как доносят баскаки, под рукой князя Андрея собрались три десятка тысяч воинов. Три тумена. Надо, пока не поздно, жестоко наказать этого шакала. И не только его! Надо пройтись по многим русским землям. Пусть неверные вновь узнают силу ордынского гнева. Думаю, никто не будет возражать, если мы обрушим на Русь все тридцать пять туменов. Такова воля нового великого кагана[328] Менгу и прославленного джихангира Батыя.

Все уже знали, что четыре месяца назад (в 1251 году) Огуль Гамиш умерла, и на императорский трон, стараниями Батыя, был возведен его любимый двоюродный брат, сын четвертого сына Чингисхана (Тулихана) — Менгу. Всех больше новому кагану радовался хан Берке, враждовавший, как и Батый, с Огуль Гамиш.

После слов Берке, присутствующие в шатре царевичи, темники и мурзы устремили свои взоры на Сартака. Только он, хан Золотой Орды, может отдать приказ о выступлении всеордынского войска. Сартаку же такого приказа отдавать не хотелось. Вот уже три года радениями Александра Невского (и особенно княгини Мари Ростовской) Русь с Ордой, за исключением отдельных стычек, сосуществовали мирно. К Сартаку повадились многие князья, ведая, что хан, близкий к христианству, не потребует их унижения «обрядом очищения».

Сартаку, чтобы укрепить свою власть, как никогда требовалась поддержка русских князей в борьбе со своим самым опасным соперником Берке. И вот уже казалось, что сыну Батыя удастся окончательно утвердиться на драгоценном троне Золотой Орды. Но случилось непредвиденное. Великий князь Андрей Ярославич с тридцатью тысячами воинов бросил дерзкий вызов правоверным. Его вызов должен незамедлительно принят, и нещадно наказан. Тут Берке прав. Малейшая нерешительность будет истолкована врагами Сартака, как его слабость и безволие.

Хан пристально глянул на Берке. По его суровому, каменному лицу блуждала едва заметная усмешка… Усмешка победителя. Берке, не переступавший долгие месяцы порог золотоордынского хана, был убежден, что Сартак не посмеет нарушить приказ своего отца; не осмелится он (ни разу не бывавший в сечах с урусами) и повести за собой тумены джигитов, жаждущих добычи и богатого русского ясыря.

Сейчас Берке был очень доволен. Ему давно хотелось перессорить русских князей, особенно братьев Ярославичей — Александра, Андрея и младшего Ярослава, кой владел Переяславским и Тверским княжествами. Ныне Ярослав в Твери, и, как доносят баскаки, собирает дружину, чтобы соединиться с Андреем. Но его дружина не так уж и велика, всего каких-то пять тысяч. На что надеются братья? Они будут раздавлены, как клопы… Добрую, очень добрую службу сослужил полусотник Шамир. Именно он получил специальный приказ Берке: подстрекнуть князя Андрея на выступление против Орды, У полусотника всё отменно получилось. Великий князь не удержался и послал за Шамиром погоню. Вся полусотня полегла, но такая потеря — сущий пустяк. Пять десятков джигитов для огромного войска — песчинка в море. Главное в другом. Обезумевший от ярости князь Андрей, во всеуслышанье призвал всех русских князей собирать дружины на Орду. Замечательно! Теперь он, полководец Берке, вновь становится самым нужным человеком Сарая. А вскоре, хан в этом не сомневался, он будет полновластным владетелем Золотой Орды.

Сартак всё еще колебался. Он хватался, как утопающий за соломинку:

— Я не видел грамоты моего отца.

— Грамота прислана на мое имя, — самодовольно произнес Берке, всем своим видом подчеркивая, что не Сартак, а кровный брат Батыя является хозяином нынешнего курултая[329]. Именно мне великий джихангир поручает золотоордынское войско. А поведут его мои верные военачальники Неврюй, Котяк и Алабуга.

— Это право Батыя, — сохраняя самообладание, произнес Сартак. — Но я так и не вижу грамоты.

Берке, всё с тем же надменным видом выудил из широкого рукава шелкового халата грамоту в кожаном футляре, некоторое время подержал ее на своих жестких, грузных руках, а затем кивнул Алабуге. Тот поднялся с мягких подушек, принял у Берке грамоту и понес ее на вытянутых руках к Сартаку. Хан нервно и зло сверкнул на Берке желудевыми глазами. Это было его вторым унижением: дядя должен был сам поднести грамоту хану Золотой Орды. Но надо сохранять выдержку. Торжество дяди будет недолгим. Всесильный Батый не оставит своего сына без золотоордынского трона. Пусть потешит свое самолюбие Берке. Как был он подчиненным сановником, таким и останется.

Бегло прочитав грамоту отца, Сартак повелительно молвил:

— Отец приказывает тебе, хан Берке, разбить войско владимирского князя Андрея. Собирай джигитов с кочевий.

В разговор вмешался, приглашенный на курултай Александр Невский, хотя он и понимал, что сейчас все его доводы окажутся напрасными:

— Я готов остановить кровопролитие. Дозволь мне, хан Сартак, выехать на Русь.

— Прости, князь Александр. Мне понятно твое желание остановить войну. И я не сомневаюсь, что ты, несравненный полководец и мудрый человек, способен повлиять на своего дерзкого брата. Но никто не может отменить приказа джихангина Батыя. Поэтому, на время войны, я оставляю тебя в Золотой орде.


* * *
Удрученным был Александр Ярославич после курултая в своем шатре. Его сидение в Орде покажется каждому русскому князю двусмысленным. Некоторые подумают (а в первую очередь брат Андрей), что он, Александр Невский, преднамеренно остался в Орде, дабы натравить Сартака и Берке на Великого князя. Он-де, Александр, давно зуб точит на своего брата, кой не по праву сидит на Владимирском столе. Давно пора занять его место. И вот случай представился. Не пройдет и нескольких недель, как могучее татарское войско хлынет на владимирские земли и уничтожит мятежного князя. Виной тому — Александр Невский. Это он напустил Орду на родного брата. Что ему разорение и погибель тысяч русских людей?! Захватить с помощью поганых долгожданный трон — куда важнее.

Горько, горько на душе Александра Ярославича. А ведь так многие подумают. Не у всякого хватит ума осмыслить создавшееся положение по-другому. В Золотую Орду он прибыл не по своей воле. Но и здесь он неустанно, еще до совета на курултае, убеждал Сартака не посылать войско на Русь, ведая, какой бедой это обернется. Сартак кивал головой, соглашался, но приказ своего отца он не мог нарушить… Что же предпринять?

«А, может, бежать на Русь? — мелькнула неожиданная мысль. — Бежать и успеть уговорить-таки неразумного брата распустить войско, пока татары еще не двинулись на Владимирское княжество».

И Александр Ярославич так укрепился в своей мысли, что начал продумывать план побега. Но вскоре думы его изменились. Его побег на Русь ордынцы истолкуют по-своему, и начнут опустошать не только Владимирские земли, но и многие другие княжества. Их нашествие обернется для Руси еще большим разорением. Прольются реки крови… Нет, нет, Александр! Нельзя тебе покидать Орду, никак нельзя!

И князь застонал от собственного бессилия и отчаяния. Никогда еще так мерзко не было на его душе. Сейчас ему 31 год, он в расцвете сил и зените своей славы. Даже злейшие враги Отечества, ордынцы, относятся к нему с почтением. Он не чувствует никаких притеснений. Ему всё дозволено: охота, прогулки, беспрепятственный доступ в шатер хана Золотой Орды. Ему не позволено лишь одно — выезд со своей малой дружиной на Русь. Это — самое страшное. Побег, о котором он только что подумал, едва бы состоялся. Хан Берке не спускает с него глаз, его люди следят за каждым его шагом. На словах Берке учтив и даже ласков, а на самом деле неустанно плетет свои хитроумные козни, кои давно Александру известны: как можно сильнее рассорить влиятельных русских князей, дабы держать Русь в крепкой узде. И это ему на сей раз удалось. Но это же трагедия! Даже кровные братья, Андрей и Ярослав, ныне станут для Александра лютыми врагами. А как будут к нему относиться другие князья?

Надо отговорить Берке не ходить дальше Владимирского княжества. Надо вдолбить ему, что каждый русский город может стать новым Козельском, где татары потеряли десятки тысяч воинов. Первое басурманское нашествие Русь уже многому научило. Ныне она будет еще злее отбиваться, и если Берке двинется на другие города, то может потерять больше половины своих туменов. Ни каган Менге, ни хан Батый за это по головке не погладят. Берке может оказаться в опале. Надо непременно уговорить каверзного хана, и коль это удастся сделать, то русские княжества избегнут нового жестокого нашествия. Он, Александр Невский, и в Орде будет всячески помогать многострадальной Руси. Он никогда не бездействовал, и не будет бездействовать.

Александр Невский вышел из шатра и решительно направился к ставке хана Берке.

Глава 2 ИНАЧЕ ПОГУБИМ РУСЬ

В Ростов (под видом купца) прибыл с торговым караваном тайный посланец царевича Джабара. Его разговор с княгиней Марией, боярином Корзуном и князем Борисом был продолжительным. Марии Михайловне хотелось узнать все подробности последнего ордынского курултая. Когда посланец поздним вечером удалился из белокаменного дворца, княгиня беспокойно молвила:

— Выходит, хан Берке собирает все тумены Золотой Орды. Худо, очень худо. Я так и предполагала. Руси вновь угрожает страшное несчастье. Эх, Андрей Ярославич, Андрей Ярославич!

— А, может, все-таки, пока еще не поздно, кинуть клич, дабы всем князьям собирать дружины? — неуверенным голосом спросил Борис Василькович, заведомо зная ответ матери.

— Бесполезно, сын. Я тебе уже много раз говорила. Сейчас Русь не способна собрать войско, кое могло бы противостоять Орде. И это понимает не только Александр Невский, но и большинство других князей. Как это ни горько, но мы не можем посылать дружины на выручку великому князю. Не можем!

— Ты права, княгиня. Город того князя, кто надумает отправить своих воинов Андрею Ярославичу, будет уничтожен вместе с его жителями. Татары нас намного сильнее, и нечего помышлять о какой либо победе. Сейчас, хотя это и весьма прискорбно, уместен клич княгини Марии: не поддаваться на подстрекательские призывы Андрея Ярославича, иначе мы погубим всю Русь, — произнес Неждан Корзун.

— Не поддаваться, — кивнула Мария Михайловна. — И в то же время всякому князю надо подумать о надежной обороне своих городов. Каждый должен стать неприступной крепостью. Хан Берке может бросить свои тумены на любой из русских городов. Едва ли он остановится только на Владимире.

— Доподлинны слова твои, матушка. Надо принять все меры, дабы укрепить наш Ростов Великий, — молвил Борис Василькович.

— Золотые слова, княже, — вновь вступил в разговор Неждан Иванович. Он был не только ближним боярином, но и воеводой. — Жаль, что град наш не такой уж и неприступный. Народ волнуется. Худые вести летят быстрее стрелы.

— Еще бы не волноваться. Сколько горя принесли народу татарские орды. Сейчас надо ближе быть к простолюдинам. Одна дружина нас не спасет. Каждый ростовец должен быть готов к отражению… И вот что я думаю. Ханский ярлык на Белоозеро получил мой младшенький Глебушка. Уверена, и туда уже докатился слух о татарах. Конечно же, и там народ не ведает покоя, тем более, без князя сидит. Пора и Глебу быть в своем уделе.

— Пора, княгиня, — твердо произнес Неждан Иванович. Ему уже скоро четырнадцать годков стукнет. Твой-то муж, Василько Константинович, в такие лета и к Калке дружину вел, и на мордву ходил. Самая пора и Глебу Васильковичу встать в челе белоозерской дружины.

— Пора, матушка. Один Бог ведает, что у Берке на уме. Он, ведь, и на Белоозеро может навалиться.

— На том и порешим, — заключила Мария Михайловна.

Оставшись одна, она горестно поджала губы. По щеке ее скатилась неутешная слеза. Глебушка был для нее всё еще малым ребенком, коего она безоглядно любила. И вот теперь придется оторвать его от себя и направить на далекий, холодный север. Именно в Белоозере, в зимнюю стынь, она, княгиня Мария, находилась несколько недель с двухгодовалым Глебом, ожидая исхода битвы на реке Сить. Как тревожно было на ее душе всё это время! Она не находила себе места, и всё молилась, молилась, прося у Господа и пресвятой Богородицы даровать победу русскому войску. А то возьмет Глебушку на руки и говорит: «Тятенька твой беречь тебя крепко-накрепко наказывал. Сберегу, любый ты мой, непременно сберегу. Скоро приедет наш тятенька и молвит: ах, какой славный сынок у меня, как подрос!»… И вот теперь вновь придется Глебушке появиться в Белоозере. Подержать бы еще годок-другой подле себя, полюбоваться желанным чадом, но никак нельзя следовать материнским чувствам. Сыну пора служить Отчизне! Это превыше всего. В лихую годину князь должен быть со своим народом.

Через два дня Глеб Василькович отправился к Белоозеру. Поехал с удовольствием: ему давно уже хотелось выйти из материнской опеки и стать самостоятельным князем. Он давно, не по годам, повзрослел.

— Да хранит тебя Бог! — напутствовала сына иконой Мария Михайловна.

Глава 3 НЕЖДАННОЕ СЧАСТЬЕ

Весь день воевода Корзун сновал по городу, осматривал земляной вал, частокол крепости, башни и проездные ворота, тормошил мастеров, а вечером возвращался в своих хоромы, кои стояли в детинце, неподалеку от белокаменных княжеских палат. В покоях его поджидала молодая жена, с застенчивыми, счастливыми глазами.

— Заждалась тебя, Неждан Иванович. Стол давно накрыт. Проголодался, небось?

Корзун, при виде супруги, терял свой обычный степенный вид.

— Ух, как проголодался, Любавушка! Живот — не лукошко: под лавку не сунешь.

Подхватывал жену на руки, целовал, кружил по покоям, а затем осторожно усаживал в кресло.

Нежданное счастье привалило в терем боярина год назад. Он довез-таки Любаву в Ростов живой и тотчас бросился за старым княжеским лекарем Епифаном. Тот уж больше трех десятков лет жил в княжеских палатах. Он и вернул девушку к жизни. Правда, выхаживал Любаву целую неделю и всё приговаривал:

— Кабы, не молодость и выносливое сердце, не исцелить бы мне Любаву. Дите природы, боярин!

Исцелял Епифан девушку в хоромах Корзуна. Здесь же боярин поселил и Арину Григорьевну, коя была бесконечно благодарна Неждану Ивановичу.

— По гроб жизни тебе буду обязана, боярин. Ноги тебе готова целовать!

— Ну, полно, полно, Арина, — смущенно высказывал Неждан Иванович. — Забудь такие слова… Ты лучше поведай мне, как с дочкой в лесной деревушке оказалась.

— Непременно поведаю, боярин. Чего уж теперь скрывать?

После взволнованного и, порой, сбивчивого рассказа, Неждан Иванович долго не мог прийти в себя. Вот так история! Арина оказалась дочерью переяславского боярина Григория Хоромского, и была влюблена в старшего брата Александра Невского, Федора Ярославича, умершего в день венчания на сестре княгини Марии — Феодулии, дочери черниговского князя Михаила Всеволодовича. Феодулия, после кончины жениха, постриглась в Суздальский Ризположенский монастырь под именем Ефросиньи Суздальской, а несчастная боярышня Арина, страшась позора, бежала из отчего дома и, волею судьбы, очутилась в лесной деревеньке Нежданке, где и родила Любаву, «дите природы».

Всё поражало в рассказе Арины Григорьевны. Не утаила она и о том, что три избы были когда-то срублены разбойниками, о коих скупо поведала ей отшельница Фетинья, жившая в скиту известного пустынника Фотея, о коем в Ростове Великом были хорошо наслышаны. Но больше всего ошеломляло то, что бывшая боярышня Арина, никогда не ведавшая черного труда, быстро приспособилась к новым, суровым условиям жизни, и практически стала крестьянкой.

— Как же ты смогла, Арина Григорьевна? — не скрывая своего изумления, спросил Неждан Иванович.

— Выходит, ко всему можно привыкнуть, боярин. Да и люди, кои приютили меня, оказались добрыми. Мало помалу — и приноровилась… А теперь хочу спросить тебя, боярин, — не слышал ли чего-нибудь о моих родителях? Сердце мне подсказывало, что давно их нет в живых. Может, что-то и ведаешь, боярин?

— Просьба к тебе, Арина Григорьевна. Величай меня Нежданом Ивановичем. Мы ведь с тобой одного чина боярского. Хорошо?

— Будь по-твоему, Неждан Иванович.

— О родителях же, — тут Корзун печально вздохнул, — твое сердце не ошиблось. В татарское нашествие угодил под ордынскую саблю и град Переяславль. Загубили твоих родителей. Почитай, всех горожан посекли, изверги.

Арина Григорьевна тихо заплакала, а затем ступила к киоту и принялась скорбно молиться.

У Неждана Ивановича возникали еще некоторые вопросы, но он не стал мешать боярыне, и по крутой лесенке поднялся в светлицу.

Любава в длинной льняной сорочке, опоясанной шелковым пояском, стояла у распахнутого окна и вглядывалась в дремотное, безмятежное озеро, по коему шли две купеческие ладьи. Никогда еще в своей жизни она не видела ни такого огромного озера, ни диковинных кораблей, о коих слышала только в сказках.

Двери были открыты, поэтому Любава не слышала, как в светелку вошел боярин. А тот, полюбовавшись длинными, раскинутыми по всей спине роскошными девичьими волосами, нарочито попенял:

— Тебя, хворобая, нельзя и на минуту одну оставить. Кто же тебе дозволил с постели подниматься?

— Ой! — с притворным испугом воскликнула Любава и юркнула в постель.

А Неждан Иванович порадовался: и вовсе Любава на поправку пошла, еще день, другой — и лекарю Епифану в светелке делать будет нечего.

Корзун подсел к постели, с доброй улыбкой глянул на девушку.

— Ну, как ты сегодня, Любавушка?

— Как видишь, Неждан Иванович. По светелке бегаю, — с лукавинкой поглядывая на боярина, рассмеялась Любава.

— Ну, слава тебе Господи. Скоро совсем поправишься.

— Да я и сейчас здорова. Надоело на пуховиках отлеживаться. Пусть лекарь Епифан больше не приходит.

— Того запретить не могу, Любавушка. Ему-то лучше ведать — миновал ли твой недуг. Ведь, почитай, из мертвых тебя поднял.

— Не он, а ты, ты, боярин! — воскликнула Любава и почему-то смущенно уткнулась в подушку. Лицо ее зарделось.

Смущение девушки невольно передалось и Неждану Ивановичу. Чем чаще он виделся с Любавой, тем всё больше ему нравилась это «дите природы».

— Я вот всё лежу и думаю, — через некоторое время заговорила Любава, — зачем ты, боярин, меня в лесу разыскивал?

— Зачем?

Теперь вспыхнуло лицо и Неждана Ивановича. Он долго не отвечал, а затем взял теплую ладонь Любавы в свои руки и признался:

— Тогда, в зимнем лесу, поглянулась ты мне, Любавушка. На мою покойную жену уж очень похожа. А коль поглянулась, из сердца не выкинешь. Вот и надумал тебя разыскать. И, видит Бог, пришел я вовремя.

Любава закрыла глаза, сердце ее взволнованно забилось. Ведь и боярин поглянулся ей с первой же встречи…

Они обвенчались через три месяца.

После свадьбы, на коей присутствовали княгиня Мария и Борис Василькович, Корзун надумал сделать боярыне Арине Григорьевне богатый подарок.

— Порешил я, милая теща, тебе новые хоромы возвести. Станешь жить от меня самостоятельно, сама себе хозяйка. И холопов тебе подберу, и казны не пожалею. Живи вольно, как душа захочет.

— Спасибо на добром слове, Неждан Иванович. Славный ты человек. Но ничего мне не надобно. Мне без Любавушки и дня не прожить. Коль хочешь одарить меня, то оставь в своих хоромах. Хочу Любавушку каждый день видеть. Не пройдет и много времени, как у вас сын или дочь появятся. Куда уж мне, бабушке, от внучат в отдельные хоромы? Лучшей мамки[330] тебе и не сыскать.

— Благодарствую, Арина Григорьевна, — поклонился в пояс Неждан Иванович. — Весьма рад твоему решению. Так-то и впрямь будет лучше, ибо я не часто в хоромах засиживаюсь.

Арина Григорьевна с трудом привыкала к новой жизни. Когда дочь была в тяжелом состоянии, она, забывшая обо всем на свете, ведала только свое любимое чадо, но затем, когда Любава обрела прежнее цветущее здоровье, Арина Григорьевна то и дело стала вспоминать деревушку Нежданку, свою избу, лес и свои повседневные дела. Просыпаясь утром, она с беспокойством поднималась с постели. Господи, проспала! Надо бежать на двор и Миланку кормить. Заждалась, поди.

Совала ступни в мягкие сафьяновые чеботы и застывала на месте, с удивлением оглядывая нарядные зажиточные покои. И только через минуту приходила в себя. Опускалась на постель и, покачивая головой, с некоторым удивлением думала: «Надо же так к Нежданке сердцем прикипеть. Свыклась за семнадцать лет. Теперь надо к новой жизни привыкать, новому укладу — праздному и бездельному».

С утра до вечера вокруг нее сновали молодые служанки, испрашивая, какие питья и яства к столу подать, что на обед сготовить, какое платье подавать к выходу в храм…

Арина Григорьевна многое уже забыла из своей юной жизни, когда была боярышней и бойко распоряжалась сенными девками[331]. Теперь, чтобы не выглядеть «подлой крестьянкой», надо заново всё вспоминать, а то девки и так уже украдкой посмеиваются, дивясь загадочной новоиспеченной боярыне.

Не вдруг привыкла к боярским хоромам и Любава. Богатое убранство терема и нарядные люди, окружавшие ее, казалось ей сказочными. Окрепнув после недуга, она с интересом ходила по диковинным сеням и присенкам, горницам и повалушам, башенкам-смотрильням и гульбищам, устланными красивейшими коврами, обитыми дорогими материями и изукрашенными дивной деревянной резьбой. Изумлялась, ахала, приходила в восторг.

Но так продолжалось всего несколько дней. Как-то она проснулась и молвила служанке:

— Страсть по лесу соскучилась. Хочу в лес. Весь день буду по нему бродить!

Служанка с удивлением глянула на боярышню.

— В лес?.. Без дозволения боярыни тебе, Любава Федоровна, и на улицу-то нельзя выходить. С этим у нас строго.

(Арина Григорьевна велела называть свою дочь по отчеству Федоровной, в честь покойного княжича Федора Ярославича. Правда, никто из челяди не ведал истории любви боярышни и княжича. О ней узнал лишь один Неждан Иванович, а чуть позднее княгиня Мария и князь Борис Василькович).

Пришел черед удивляться Любаве:

— Без дозволения даже нельзя на улицу выходить?!.. Шутишь, Маняша.

— Какие уж тут шутки, боярышня. Ты ж не простолюдинка какая-нибудь. Это им всё дозволено. Хочешь, на торг беги, хочешь — на озеро купаться. У черни свои порядки, не зря же их подлыми называют. У бояр же и их детей вся жизнь проходит по строго заведенным порядкам. Твое дело, Любава Федоровна, в светлице сидеть да рукоделием[332] заниматься.На улицу же — ни-ни! Разве что в божий храм с матушкой сходить, да и то под приглядом холопов.

— И это жизнь?! — пуще прежнего изумилась Любава. — Никакой тебе волюшки. Да я лучше простолюдинкой стану!

— Чудная ты, боярышня. Каждая серьмяжья душа о боярской жизни мечтает, а ты черни завидуешь.

— Завидую!.. Черни. Слово-то, какое скверное. Всё равно в лес сбегу.

— Поначалу матушку свою спроси, — недовольно поджимая губы, молвила Маняша.

— Матушка мне никогда не откажет. Экое дело — в лес сбегать.

Но Арина Григорьевна, неожиданно для дочери, отказала:

— Нельзя тебе по лесам бегать, доченька. Отныне ты настоящая боярская дочь, коей до замужества надлежит сидеть в тереме, а уж потом, как супруг дозволит. Если возьмет тебя в лес на прогулку, — счастье твое. А коль заповедь наложит — терпи и во всем послушайся мужа своего.

— Вот тебе и боярская жизнь, — опечалилась Любава. — В Нежданке куда вольготней. А здесь, как птичка в золотой клетке.

— Понимаю тебя, Любавушка. Я и сама-то не могу еще привыкнуть, но привыкать надо. Жизнь в боярском доме необычная и особенная, и ведется она по издревле заведенным устоям, о коих в мудрых книгах сказано. Вот и тебе за сии книги пора браться. Допрежь — за «Поучение чадам», коя написана великим князем Владимиром Мономахом, жившем два века тому назад. Вот передо мной сия книга. Из нее ты много всего почерпнешь. И как веровать во святую Троицу и пречистую Богородицу и в крест Христов, и святым небесным силам, и всем святым, и честным и святым мощам, и как поклоняться им; как тайнам Божиим причащаться и веровать в воскресение из мертвых, и Страшного суда ожидать, и прикладываться к святыням; как духовный чин почитать, священников и монахов; как князя чтить и повиноваться ему во всем, и всякой власти подчиняться и правдою служить; как дом свой украсить святыми иконами и в чистоте содержать; как слуг наставлять… В книге сей много всего полезного и умного сказано. Так что садись за «Поучение», Любавушка, и заучи всё наизусть. Память у тебя отменная. Тогда и ненужных вопросов не возникнет.

Любава тяжело вздохнула и приняла от матери тяжелую рукописную книгу в коричневом сафьяновом переплете с серебряными застежками. А затем довелось постигать и другие книги. И чем больше читала Любава, тем больше сетовала: «Худая у боярышень жизнь. Докука!»

И всё же, как ей не хотелось, но пришлось подчиняться старозаветным устоям боярской жизни.

А в своих любимых лесах она всё же побывала и не раз. Правда, это случилось позднее, когда стала супругой Неждана Ивановича, кой ни в чем не мог отказать своей любимой жене.

По нраву пришлась Любава и самой княгине Марии Михайловне. Та, после удивительного рассказа боярина Корзуна, посетила «дите природы» и во время ее тяжелого недуга и после исцеления. Длительно, с глазу на глаз, побеседовав с Любавой, она явилась к Корзуну, и молвила:

— Славная девушка. Чистая, с сердцем открытым. Такие ныне редко встречаются… Чую, нравится она тебе, коль из лесной глуши привез.

Неждан Иванович не стал отпираться:

— Нравится, Мария Михайловна. В жены хочу ее взять.

— Не прогадаешь, Неждан Иванович. Она и впрямь на твою покойную супругу похожа. Готова быть крестной матерью на свадьбе, ежели будешь не против.

— Да ты что, Мария Михайловна! Сочту за великую честь.

— И всё же любопытная вышла история, — задумчиво молвила княгиня. — Как всё в жизни переплетается. А ведь если бы не жестокость Ярослава Всеволодовича, была бы сейчас Любава внучкой старшего брата Александра Невского. Порой загадочна и трагична, бывает наша история.

— И со многими неожиданностями, Мария Михайловна. Бывшая, никому не известная девушка из дремучего леса, становится племянницей Александру Невскому.

— И Андрею Ярославичу, — хмуро произнесла княгиня.

Глава 4 ЗЛОЙ ОРДЫНЕЦ!

Летом 1252 года татары снялись со своих кочевий и хлынули на Русь. Численность их войска достигала свыше 350 тысяч человек.

А впереди ордынских полчищ летели по городам и весям жуткие вести:

— Это Александр Невский навел Орду на Русь!

— На родного брата своего!

— Иуда! Задумал великокняжеским столом овладеть!

Хан Берке был доволен: гораздо постарались его верные люди. Теперь каждый урус поверит злоязычной сплетне. Быть лютой вражде между князьями!

Русский народ доверчив: коль слух пошел, так то и сбудется. Александр Невский рвется на Владимирский стол. Кому ж не хочется стать князем всея Руси. Киев — «матерь городов» — теперь не в счет. Ныне самым великим князем считается тот, кто сидит на Владимирском престоле. Конечно, слов нет, Александр Невский сего места заслужил. Самый именитый князь на Руси. Но только зачем он татар в помощь себе позвал? То ж горе для народа! Злой ордынец так пройдется по русским землям, что после него одни пожарища останутся. Но это же страшная беда! Сколь поселений сгорит, сколь всякого люду погибнет и в татарский полон угодит! Аль о том Невский не подумал, подбив ордынцев на жестокий поход. Да коль и впрямь он так содеял, то имя ему отныне будет Христопродавец, навеки проклятое всем народом русским.

Увы, семя, брошенное ханом Берке на благодатную почву, дало дружные всходы. Многие русичи, проклиная Невского, покидали свои селищи и уходили в глухие лесные урочища.

Княгиня Мария Михайловна была весьма обеспокоена. Безумная выходка великого князя Андрея Ярославича могла поставить Русь на край гибели. Конечно же, она не верила слухам, оскверняющим имя Александра Невского. «То проделки Берке, — думала она. — И этот беспощадный и коварный хан добился своего: Александр предан всенародному осуждению. Но это же ложь, изощренная гнусная ложь!»

Княгиня призывала ростовцев не верить худым слухам, но народ до конца убедить не удалось, и это больше всего страшило Марию Михайловну.

«Коль Невский не вернулся в Новгород, — раздумывала она, — то его силой держат в Орде. Но Александр не должен сидеть, сложа руки. Не такой он человек, дабы спокойно взирать на новый ордынский набег. Наверняка он уговаривает ханов, чтобы те малой кровью наказали дерзость Андрея Ярославича, и чтобы не ходили зорить другие русские земли… Что же всё-таки произойдет, Господи!»

Тумены Неврюя, Алабуги и Котяка, соединившись в низовьях Поволжья, шли на Ростово-Суздальскую Русь «изгоном»: уничтожая всё, что встретится на их пути и не делая длительных остановок. Они уже, через своих баскаков, знали, что к великому князю присоединился лишь младший брат его, Ярослав Переяславский и Тверской. Ни Даниил Галицкий, ни другие князья поддержать Андрея Владимирского не захотели. (Не ведали начальники туменов, какую в этом роль сыграла княгиня Мария Ростовская).

Возглавлял громадное войско ближний военачальник хана Берке — знатный мурза Неврюй, кой уже не раз сражался с урусами. Это был известный всей Золотой Орде полководец, напористый и отважный, не ведавший поражений.

Юртджи донесли, что князь Андрей вышел из Владимира и идет к Переяславлю.

— Почему он не захотел укрыться за мощными стенами Владимира? — недоумевал Алабуга.

— Может, захотел пощадить свой город, — предположил Котяк.

— Дело в другом, — пояснил Неврюй. — Стены Владимира не спасли бы этого шайтана. — Мы спалили бы деревянную крепость и избы ремесленников нашими огненными стрелами, от которых нет избавления. Урусы не успели бы заливать водой горящую крепость: уж слишком велика разница между войсками. Неверные все бы погибли от наших метких лучников. Вот почему князь Андрей и вывел свое войско из Владимира. Он идет к Переяславлю лесами, в которых, как он полагает, татары не умеют биться. Он рассчитывает на неожиданные вылазки, чтобы по частям бить наше могучее войско. В какой-то мере урус прав, но он забыл, с кем имеет дело. Мы настигнем этого шакала и раздавим его войско в один день.

24 июля, в день святых великомучеников Бориса и Глеба, тридцати пяти тысячная рать была неожиданно окружена неподалеку от Переяславля. Андрей Ярославич вынужден был выбраться из лесов и, не думая попасть врасплох, на какое-то время вышел в открытое поле, где и напоролся на ордынцев. Князь никак не ожидал, что татары окажутся вблизи его войска. Битва была проиграна. Русские воины сражались отчаянно, изо всех сил, но разве возможно победить, когда на каждого ратника приходился десяток ордынцев. Почти все они полегли на поле брани. Братьям Андрею и Ярославу удалось вырваться из побоища и бежать.

Особого удовольствия Неврюй от победы не испытывал. Напротив, его лицо было хмурым и озабоченным. Урусы бились достойно, с большим ожесточением. Ордынское войско понесло большие потери. Хан Берке будет недоволен, когда узнает, что рать дерзкого владимирского князя Андрея уложила перед Переяславлем почти сорок тысяч джигитов. Это громадная утрата для Золотой Орды. Урусы еще раз доказали, что они лучшие воины в мире. Берке будет в бешенстве: с каким лицом он предстанет перед великим каганом Менгу и джихангином Батыем?

И всё же под началом Неврюя осталось гигантское войско, способное разорить десятки город урусов. Сжечь, испепелить, захватить богатый ясырь!.. Но Берке почему-то в самый последний момент отказался от такого устрашающего вторжения.

— Уничтожишь войско владимирского князя и вернешься назад, — приказал он Неврюю, так и не объяснив причину своего изменившегося плана. (Неврюй не знал, что Александру Невскому удалось-таки убедить Берке — не подвергать Русь новому разорению, иначе Орда останется без дани. Да и хан Сартак русскому князю поспособствовал).

Неврюя обуревала злость.

— Переяславль — отчина Ярославичей. Надо уничтожить это змеиное гнездо!

— А как же Александр Невский? Он просил не сжигать его родной город, где прошло его детство. И каган Менгу и хан Батый пообещали Александру пайцзу на великое княжение, — осторожно, чтобы не обозлить Неврюя, произнес Алабуга.

— Александр в обиде не будет! — резко отозвался Неврюй. — Когда Невский уехал в Сарай, его младший брат Ярослав прибыл с дружиной из Твери и силой захватил Переяславль. Он возненавидел Александра. Вот и поможем Невскому наказать его мятежного брата. На Переяславль!

Ордынцы ворвались в оставшийся без дружины город, обесчестили, а затем убили юную Ксению, жену князя Ярослава, захватили в полон ее двух младенцев, жестоко расправились с переяславцами, разграбили храмы, княжеский дворец, боярские и купеческие хоромы.

Десяток горожан Неврюй приказал не убивать. Произнес им:

— Идите вон из Переяславля и всем сказывайте, что мы разорили город по заклинанию князя Александра, в отместку его брату Ярославу, который захватил Переяславль в отсутствие Невского.

И всё же Неврюй не ограничился одним Переяславлем. Его тумены «разошлись по всей (Владимирской) земле, и людей бесчисленное множество повели да коней и скота, и много зла сотворили». Особенно пострадали от Неврюевой рати сельские местности.

Глава 5 БОЖЬЯ КАРА

Татары были в двух поприщах[333] от Ростова Великого. Князь Борис Василькович и воевода Неждан Корзун готовили город к отпору ордынцев.

Правда, у княгини Марии была робкая надежда, что Неврюй не направит свои полчища на Ростов Великий. Ведь не зря же (по совету Марии Михайловны) к хану Сартаку несколько раз ездил Борис Василькович, а вкупе с ним ярославский, углицкий и другие князья, в поддержке которых нуждался властитель Золотой Орды). Но ни Борис Василькович, ни боярин Корзун не слишком надеялись на доброжелательность Орды.

— Хан Сартак, может, и приказал не трогать русские города, но Неврюй, как мне известно, чересчур кровожаден. Едва ли он не поддастся искушению напасть на некоторые уделы, — молвил Борис Василькович.

— Я такого же мнения, княгиня. Неврюй крайне опасен, — произнес Неждан Иванович.

Все сомнения отпали, когда в княжеский дворец вбежал запыхавшийся переяславец, боярский сын, в разодранном кафтане.

— Князь Андрей наголову разбит. Град Переяславль пал. Почти все оставшиеся в граде люди зарублены. Лишь немногим удалось вырваться из этого жуткого ада.

На совете дружины, княжьих мужей и тысячника решили: женщин, стариков и детей немешкотно отправить в лес. Город останутся оборонять дружина и ополченцы.

— Я тоже останусь в Ростове, — твердо произнесла княгиня.

— Неразумно, Мария Михайловна, — покачал головой Неждан Иванович. — Ты ж не воин.

— Ратникам будет со мной спокойнее. Они и сражаться станут отчаянней, — стояла на своем Мария.

— Коль дело дойдет до сражения, матушка, твоей помощи будет недостаточно. Христом Богом прошу тебя, не упорствуй!

— Народ не простит, коль что-то с тобой, не приведи Господь, случится. Ты не только Ростову нужна, но и всей Руси. Ты ж разумный человек, Мария Михайловна. Одумайся! — горячо молвил Неждан Иванович.

— Ну, хорошо, — после некоторого раздумья согласилась княгиня.

— И уходить надо в дальние леса, недоступные для ордынцев. Ты уже ведаешь такое место, княгиня. Там и отдохнуть можно и от непогоды укрыться. И поведет туда моя супруга, Любава Федоровна.

— Надежная деревушка, — кивнула княгиня. — А супруга твоя дорогу не запамятовала?

— Как можно, Мария Михайловна? — улыбнулся Корзун. — Любава Федоровна с закрытыми глазами в Нежданку проведет.

Стариков, женщин и детей вначале везли по дороге на телегах, а затем длинный поезд остановился и боярин Корзун, сопровождавший с дружиной бежан, подъехал к крытому возку, в коем сидели две княгини — Мария Михайловна и Мария Ярославна, жена Бориса Васильковича, и молвил:

— Прибыли, княгини. Теперь дело за Любавой.

Жена Корзуна, легкая и гибкая, с веселыми глазами (радость-то, какая выпала — вновь Нежданку увидеть!), заверила Марию Михайловну:

— Ты уж не беспокойся, матушка княгиня. Не заблудимся!

— Верю тебе, Любава… Да вот и мать, Арина Григорьевна, в тебе не сомневается.

Неждан Иванович распрощался с княгинями и тещей, затем нежно поцеловал жену и произнес:

— Всё будет хорошо. Ступайте с Богом.

На всякий случай Корзун отправил с бежанами и десяток дружинников: мало ли чего в глухих лесах может приключиться. Да и в деревушке без мужской силы не обойдешься.

Любава вела людей неторопко. Во-первых, наслаждалась лесом, а во-вторых, среди покинувших Ростов людей было немало стариков и старух, для коих лесной путь оказался нелегким. Некоторых приходилось поддерживать дружинникам.

Каждые полчаса Любава, оглядывалась на Марию Михайловну и говорила:

— Пора и отдохнуть, княгиня матушка.

Мария Михайловна кивала головой и присаживалась на валежину. Была она в дорожном платье и в легких кожанцах, в коих удобно шагать не только по сосновой подстилке, но и по кочкам в болотистом мелколесье. В такой же удобной обуви находились не только княгини, боярыни и боярышни, но служанки, несшие с собой, в плетеных кузовках, различную снедь.

Простолюдины же вышагивали в лаптях, и с тяжелыми сумами на плечах, положив в них не только пищу, но и самое ценное, что наживалось веками и передавалось из поколения в поколение. Потому-то весьма тяжким был для них путь по дремучему лесу.

Тяжко приходилось и шагающим налегке боярыням и боярышням, обычно сидящим по своим теремам, и не привыкшим к длительным пешим походам.

Любава как глянет на них, обильно вспотевших и охающих, так в тайне и посмеется: клухи! Где уж им по лесам вышагивать? Они только и способны от хором до церкви шествовать. Вот и приходится делать частые привалы.

Любаве же не терпелось увидеть Нежданку. Уж так соскучилась она по родной деревушке! Почитай, два года не видела.

И вот, наконец, она предстала: всё те же грубо срубленные, почерневшие от времени избы, баня-мыленка, колодец с журавлем, сараи, дворики для скотины, огородины, заросшие бурьяном.

— Вот и дошли, княгиня матушка… Господи, а это что?!

Подле родной избы, обложенной кучками пожухлого сена, лежал обглоданный человеческий полускелет…

… Спустя неделю, когда Арина Григорьевна и Любава были вынуждены покинуть свой дом, к Нежданке направилась Фетинья с огнивом. Одолели ее черные думы, не вытерпела душа. Всю зиму, каждую ночь, ее будто подталкивал дьявол: «Ступай, ступай, Фетинья, к проклятому месту и спали избы!»

И она пошла в дальнюю дорогу, несмотря на то, что в последнее время у нее все чаще и чаще стало прихватывать сердце. Надо бы повременить, подлечиться травками, но желание мести было настолько острым, что в один из тихих, солнечных дней, Фетинья покинула скит и пошагала к Нежданке.

Дорогой она не раз останавливалась, хватаясь рукой за ноющую грудь, и, слегка передохнув, спешила дальше. К вечеру она вышла к Нежданке и довольно перекрестилась. Дошла-таки! Теперь надо дождаться ночи и поджечь крайнюю, нежилую избу, затем другую. Избу же Арины и Любавы она подожжет в последнюю очередь, и когда та вовсю займется, она откроет дверь и упредит о пожаре обитателей дома. Они выскочат, но избу им уже не спасти.

Фетинья и вовсе возрадовалась, когда увидела, что дом Арины весь зарос чертополохом, даже тропинки к избе не видно. Выходит, покинули Арина и Любава своё дьявольское обиталище. Вот и слава тебе, Господи!

Заглянула в пустую избу, малость постояла, а затем вышла и пошагала к сараю с сеном. Положила несколько грудок со всех сторон дома и в радостно-возбужденном состоянии, не обращая внимания на усиливающую боль за грудиной, вытянула из узелка нож, кресало, трут и кусочек тонкой, белой бересты. Злорадно и скрипуче прошамкала беззубым ртом:

— Конец, конец тебе, дьявольская изба. Полыхай!

Подоткнув длинное, черное платье, присела к кучке сухого сена, трясущейся рукой ударила ножом по кресалу и вдруг негромко и протяжно охнула, и замертво рухнула наземь…

Хоть и страшно было, но Любава внимательно оглядела обветшавшее черное платье, такой же черный плат и старенькие чеботы, и безошибочно определила:

— То — отшельница Фетинья, матушка княгиня, о коей мы тебе с маменькой рассказывали. Она нас в скит сманивала, а избы норовила спалить.

— То Божья кара, — перекрестившись, сказала Арина Григорьевна.

— Воистину. Нельзя губить то, что создано твореньем рук человеческих, — молвила княгиня Мария.

Глава 6 ДЕРЖАВНАЯ РУКА

Ростов Великий, Ярославль, Углич и Суздаль миновали ордынского нашествия. Не зря старалась княгиня Мария!

Ярослав же, после битвы, бежал в Тверь, а князь Андрей — в Новгород. Но Господин Великий Новгород не захотел принять побитого ордынцами бывшего великого князя.

— Тебе здесь не место, князь Андрей! — кричали гордые, вольные горожане. — Наш князь — Александр Невский. Ступай прочь!

Подавленный и оскорбленный Андрей поскакал в Псков. Горожане его впустили: когда-то Андрей Ярославич помог Александру Невскому освободить Псков от немецких рыцарей. Но в городе Андрей Ярославич жил недолго: дождавшись, супруги Александры, приехавшей из Владимира, князь покинул Псков и двинулся в поисках счастья в Швецию. Оставив жену у датчан в Ревеле, князь морем отправился к свеям, к коим через некоторое время прибыла и Александра. Швеция, преследуя свои корыстные цели, приняла бывшего великого князя и его супругу с «добродушной лаской».

Александр же Невский, получив из рук хана Сартака ярлык на великое княжение, тем же летом 1252 года, был отпущен из Орды. Его путь к Владимиру не был усыпан розами. Он проезжал через села, и нигде не был встречен радостным колокольным звоном и хлебом-солью. Народ взирал на князя хмуро, продолжая думать, что именно Невский навел на Русь безбожных татар, кои при своем возвращении в степи, разграбили и пожгли немало поселений.

Александр видел это, и на душе его становилось горько. Как же доверчив русский народ! Невский смотрел на понурых (зачастую, враждебных) мужиков и сердце его сжималось от боли. Так и хотелось отчаянно крикнуть:

— Одумайтесь, мужики! Не верьте поганым! Аль не я спасал Русь от свеев и крестоносцев. Неужели я способен предать свой народ? Одумайтесь!

Но кричала и стонала лишь душа: не будешь же доказывать каждому русичу свою неповинность. Но и молчать нельзя. Он скажет своё слово в стольном граде, на Соборной площади, перед храмом Успения Пресвятой Богородицы.

Тревога не покидала Александра Невского до самого Владимира. Признают ли его Великим князем всея Руси? Не крикнут ли со стен: убирайся в свой Новгород! Пожалуй, так и будет.

Но «Александр благоразумными представлениями, смиривший гнев Сартака на россиян и, признанный в Орде великим князем, с торжеством въехал во Владимир. Митрополит Кирилл, игумены, священники встретили его у Золотых ворот, также все граждане и бояре под начальством тысяцкого столицы, Романа Михайловича. Радость была общая. Александр спешил оправдать ее неусыпным попечением о народном благе, и вскоре воцарилось спокойствие в великом княжении: люди, испуганные нашествием Неврюя, возвратились в дома, земледельцы к сохе и священники к алтарям».

(Так написал летописец Невского. Но мы уже знаем, как приукрашивали жизнь своих властителей придворные летописцы. Скорее всего, «радости общей» не было. Думается, простонародье встретило Александра настороженно. Злая весть, вовремя брошенная татарами о том, что Невский навел Орду на Русь, не выветриться десятилетиями. Пышный же въезд Александру устроили бояре и духовенство, враждебно относившиеся к Андрею Ярославичу, за его резкое неприятие татар. Им было что терять: богатые монастыри и храмы, состоятельные владения и вотчины).

«И вскоре воцарилось спокойствие». Вот и здесь летописец оказался не прав.

Многие именитые, крупные города не захотели признать власть нового великого князя. Этим не преминул воспользоваться младший брат Невского, Ярослав Ярославич. Он всюду говорил:

— Невский люто возненавидел моего брата Андрея с того дня, когда тот сел на Владимирский стол. Никто его в Орду не вызывал. Он сам прибежал к ханам, всячески оболгал Андрея и попросил Орду напасть на Владимирское княжество. Это благодаря Невскому татары надругались над моей женой, захватили в полон моих детей, убили не только воеводу, но и многих безвинных людей. Переяславль же так пограбили, что вернувшиеся в пустой град люди, десятками мрут от глада и мору. Нужен ли нам такой великий князь — татарский лизоблюд?!

Слова эти были хорошо услышаны в Новгородской и Псковской феодальных республиках.

Князь Василий Александрович (старший сын Невского), сидевший в Новгороде, был «выгнаша вон».

Князь Ярослав Ярославич вначале был принят на княжение в Псков, а затем его пригласили и новгородцы.

Отказ Новгорода и Пскова (и других городов обеих республик) подчиниться великому князю, привело Александра Невского в раздражение. Он не для того стал великим князем всей Руси, чтобы спокойно взирать на междоусобицы и крамолы. Он не позволит Пскову и Новгороду выйти из-под его державной руки.

Александр Ярославич занял Торжок, куда бежал его сын Василий, а затем «со многыми полкы» двинулся на Новгород.

Однако городская беднота, отстаивая «новгородские вольности», обособленно от бояр, собрала своё вече у храма Николая Чудотворца и твердо заявила: «стати всем, либо живот, либо смерть за правду новгородьскую, за свою отчину».

Восставшая чернь резко отрицательно отнеслась к походу Невского и сместила посадского и тысяцкого, кои просили открыть ворота Александру Ярославичу.

Однако городская знать, напуганная движением черни, заколебалась и учинила «совет зол, как победити меньших людей, а князя Александра вовести на своей воли».

Войска Невского подступили к Новгороду. Посланник Александра Ярославича явился на вече и сообщил, что Невский требует выдачи нового посадника, избранного мятежными людьми, грозя идти на город ратью. Но вече отказало Невскому. Три дня разгневанный Александр Ярославич простоял у стен Новгорода. А бояре, тем временем, сумели отстранить от власти посадника, расколоть разными посулами бедноту и открыть ворота Невскому. Часть восставших, не захотевших покориться великому князю, была казнена.

(С этого дня Александр Невский, вплоть до своей кончины, решительно подавлял любое антифеодальное народное выступление. Опираясь на широкие слои служилых бояр и дворян, он сумел объединить в своих руках всю Северо-восточную и Северо-западную Русь. Политика князя Александра оказалась настолько дальновидной, что впоследствии в новых, более благопрриятных для великокняжеской власти условиях, она надолго легла в основу действий Ивана Калиты и его преемников на московском столе).

Посадником Новгорода возведен ставленник Невского, а на княжеский стол был возвращен сын Александра, Василий.

Однако не прошло и двух лет, как Господин Великий Новгород вновь восстал. Великий хан вызвал Александра в Орду и ультимативно потребовал, чтобы Новгород, как и все города, платил татарам поголовную дань, иначе Невский лишится своего великокняжеского стола. И вот «герой Невский, некогда ревностный поборник новгородской чести и вольности, должен был с горестию взять на себя дело столь неприятное и склонить к рабству народ гордый, пылкий, который всё еще славился своею исключительною независимостию». Вместе с ордынскими баскаками Александр, взяв с собой во Владимире мощную дружину, поехал к Новгороду. Новгородцы же, изведав о намерении татар и великого князя, пришли в ужас. Вновь заклокотало вече, на коем было твердо решено — сопротивляться! Горожан попытался уговорить посадник Михалко, что сопротивление бесполезно. Однако разгневанные новгородцы жестоко расправились с Михалкой и выбрали себе другого посадника.

Даже юный князь Василий, по совету своих бояр выехал в Псков, где заявил:

— Я не хочу повиноваться отцу, везущему с собой оковы и стыд для вольных людей.

Новгородцы допустили Невского на вече, где он просил горожан смириться с поголовной данью, иначе Орда выставит на Новгород огромную рать и погубит город. Но новгородцы твердо стояли на своем решении и были готовы к отчаянному отпору. Александр Невский, видя дерзостное настроение людей, не посмел отдать приказа дружине на подавление восстания: погибли бы тысячи новгородцев. Он надумал ждать более удобного момента.

Александр Ярославич, негодуя на ослушного сына, распорядился схватить его в Пскове и под крепкой стражей отвезти во Владимир. А бояр, наставников Василия, повелел казнить без милосердия. Некоторым Невский приказал выколоть глаза, другим — отрезать нос, третьим — вырвать язык.

Весь год Александр оставался в Новгороде, предвидя, что великий хан не удовольствуется щедрыми дарами. Так и случилось. В Новгород пришла весть, что всеордынское войско готовится выступить на непокорный город. И вновь Невскому пришлось уговаривать вече. На сей раз доводы его показались убедительными и новгородцы, понимая, что война с татарами принесет неисчислимые бедствия, согласились, наконец, на поголовную дань.

В город явились представители хана, Беркай и Касачик с женами и со многими «численниками» для переписи людей, и начали собирать дань, «но столь наглым и утеснительным образом», что новгородцы вновь восстали, угрожая татарам покидать их в реку Волхов. Ордынцев не замедлил защитить Александр Ярославич, приставив к ним крепкую стражу. Но мятеж не утихал. Бояре советовали народу исполнить волю княжескую, а народ ничего не хотел слышать о дани и собирался вокруг Софийского собора, желая умереть за честь и свободу Новгорода: ибо разнесся слух, что татары намерены с двух сторон ударить на город.

Тогда Александр прибегнул к последнему средству. Он вышел к святой Софии и заявил, что предает мятежных граждан гневу хана, навсегда покидает Новгород и едет во Владимир. Народу пришлось покориться: с огромным ордынским войском ему не справиться.

Поручив Новгород девятилетнему сыну Дмитрию, Александр Ярославич отбыл в стольный град.

В Новгороде же «царствовала скорбь».

Глава 7 СЕМЬЯ

Лишь спустя три года открыл Лазутка Скитник свою тайну. Побывав в очередной раз в Ростове, он, устроив свои дела, как обычно зашел в хоромы тестя. Купец Василий Демьяныч Богданов давно уже утратил свою неприязнь к зятю, поэтому встретил его радушно.

— Мать! Накрывай стол!

Секлетея засуетилась, тотчас окликнула сенную девку:

— Помогай, Настёна. Дорогой гостенек прибыл.

Теща рада радешенька: Лазутка захаживает не часто, поди, новых вестей целый короб привез. А вестей они с Василием Демьянычем ждут, не дождутся. Как там, в неведомых краях дочка Олеся поживает, как внуки растут, не хворают ли?

— Уж ты поведай нам, Лазута Егорыч. Вся душа по родным деточкам извелась! — сердобольно произнесла Секлетея.

С некоторых пор и Василий Демьяныч и супруга его стали Скитника величать по отчеству. Уж давно не молодой: матерый мужик под пятьдесят годов, черная кудреватая борода густо перемежается седыми прядями. Летят годы! Но есть и другая причина: Скитник, вот уже несколько лет, на какой-то большой княжьей службе, коль запросто не только к боярину Корзуну, но и к самому князю Борису Васильковичу захаживает. Чуть ли не старший дружинник, если вкупе с ними в Орду ездит. Знатным человеком стал Лазута Егорыч!

Самому же Василию Демьянычу ныне под семьдесят. Но старик еще крепкий, в жизни недуга не знал. До сих пор, как самый именитый ростовский купец, торговлей промышляет. По-прежнему в хоромах не засиживается. Вот уж который год, на трех лодиях с товарами, выбирается по Которосли на Волгу и плывет с охранной грамотой баскака Туфана в Булгарию. Баскак хоть и затребовал за грамоту немалую мзду, но Василий Демьяныч в убытке не остается, возвращается на Неро с богатыми прибыльными товарами. Одним словом, не бедствует.

Но чем старше и богаче делался Василий Демьяныч, тем всё чаще и чаще стала обуревать его назойливая, неутешная мысль: кому это всё надо? Его одряхлевшей супруге, кою всё больше и больше одолевают разные недуги, и коя каждую ночь украдкой тихонько вздыхает и плачет по дочери. Соболино одеяльце в ногах, да потонули подушки в слезах… Самому себе? Но много ли одному надо? Это по молодости хочется богатством покичиться, красивыми нарядами пощеголять да в набольшие купцы выбиться, дабы весь торговый люд шапку перед тобой ломал. Ныне же, когда вот-вот на восьмой десяток завернет, и жить, как говорится, осталось два понедельника, хочется забросить всю торговлю и зажить покойно — с любимой дочерью, остепенившимся зятем и внуками. Чего бы еще лучше? Но Лазутка по-прежнему прячет где-то свою семью и на вопросы о дочери всегда уклончиво отвечает: живет Олеся в достатке, всем довольна, правда (Скитник этого не скрывает), скучает по отцу и матери. Вот на это и надо напирать. Сколько же можно не видеться с Олесей и внуками?!

На сей раз Лазутка посетил купца вечером. Он неторопливо потягивал из серебряной чары хмельной мед и также неспешно рассказывал о жене и детях. А за оконцами были уже сумерки, в связи с чем Василий Демьяныч предположил:

— Вспять, чую, не поедешь, Лазута Егорыч?

— У вас заночую, коль дозволишь, Василий Демьяныч.

Старики довольно переглянулись: впервые зять остается в хоромах на ночь.

— Какой разговор, Лазута Егорыч. Незачем было и спрашивать.

Василий Демьяныч пожевал ломоть пшеничного хлеба с черной икрой, вытер влажные губы льняным рушником и, после некоторого молчания, напрямик вопросил:

— А скажи-ка мне, зять, когда ты нам Олесю и внуков покажешь?

— Когда?.. Да как-нибудь покажу, Василий Демьяныч.

Ты мне это уже не первый год сулишь. Буде, Лазута Егорыч! Глянь на супругу мою. Измаялась вся, да и недужит. Может так статься, что никогда и не увидит Олесю с внуками.

Секлетея, как услышали такие слова, так и в рев пустилась.

— Ох, не увижу любимых деточек. Вот-вот ноженьки протяну.

Василий Демьяныч, вздыхая, кивал головой, скреб пятерней седую бороду и печально взирал на плачущую жену.

Скитник же, человек добрейшей души, терпеть не мог чьих-либо слез. Принялся успокаивать тещу:

— Закинь кручину, Секлетея Гавриловна. Так и быть, как-нибудь привезу на денек жену с ребятней. Привезу!

— Уж так благодарна буду тебе, милостивец! Токмо поборзей.

Но Василий Демьяныч особого довольства не выказал: крякнув в бороду, степенно молвил:

— Надо наше дело обстоятельно решать, Лазута Егорыч. Нам, как не говори, не долго осталось по белому свету бродить. Привози дочь и детей насовсем. Охота нам с Секлетеей последние годы вместе с семьей пожить.

— Простите меня, тесть и теща, но то неисполнимо. Как это мужу без жены и детей остаться? Мне еще, чую, немало лет в скрытне жить придется.

— Т-а-ак, — сумрачно протянул купец и, явно волнуясь и что-то решая, молчаливо заходил по покоям. Затем он ступил к Лазутке и молвил:

— А что ты скажешь, дорогой зятек, если мы с Секлетеей к дочери жить переедем? Как, мать, ты согласна?

— Да я хоть сейчас, государь мой! Нет мне житья без деточек.

Лазутка ошарашенными глазами уставился на тестя.

— А как твоя торговля, Василий Демьяныч?

— Хватит, наторговался! — без колебаний ответил купец. — В могилу всё с собой не заберешь. Хватит!

— А дом на кого оставишь?

— На слуг своих, Митьку да Харитонку, да на сенную девку Настену.

— А не разворуют? Глянь, сколь у тебя добра. А товара всякого?

— Я уж обо всем подумал, Лазута Егорыч. Всё добро и товары превращу в деньги. А с деньгами я и в твоей скрытне пригожусь.

— Круто же ты повернул, Василий Демьяныч. Круто!.. Но коль ты и в самом деле хочешь ко мне перебраться, то это другой разговор. Но допрежь мне надо с боярином Корзуном потолковать. Думаю, ты человек не болтливый, боярин возражать не будет. Завтра всё и обговорим.

На другой день Лазутка вновь вернулся к Василию Демьянычу и завил:

— Едва уговорил боярина.

— Аль боится, что ваш отай выдам? — нахмурил колосистые брови купец.

— Да не в том дело, Василий Демьяныч. Ты ведь в Ростове Великом самый именитый купец, немалую пользу городу оказываешь. Сам ведаешь, на доброй торговле города держатся. Тебя не токмо боярин, но и княгиня Мария с князем Борисом почитают. Жаль с таким купцом расставаться. Так и Неждан Иванович молвил.

Василий Демьяныч довольно крякнул. Чтят его удельные властители. Еще бы! Немало казны он жертвовал на храмы, монастыри, войско и градские нужды, особенно на новый Княгинин монастырь, за что ему Мария Михайловна низко поклонилась, да еще молвила при всем честно народе:

— Если бы такие пожертвования вносил каждый боярин и купец, то монастырь давно бы был возведен. От всего православного люда земно кланяюсь тебе, Василий Демьянович. Бог за щедроты твои воздаст сторицею.

Уважали, зело уважали купца Богданова в Ростове Великом. Он никогда не был скупердяем.

— А еще боярин Неждан Иванович молвил так, — продолжал Лазутка. — Купец — человек вольный, и никто не может ему приказать всю жизнь заниматься торговлей. Пусть с Богом едет к семье. Он и так уже гораздо послужил Ростову Великому.

— И еще раз послужу. Добрую половину казны передам родному городу. Никто в обиде на меня не останется.


* * *
— Ничего себе, скрытня, — подивился купец. — Да тут целое село.

— Село, Василий Демьяныч. Мужики назвали его Ядровым. Так что, прошу любить и жаловать.

— Многонько изб нарубили.

— И даже храм Божий стоит. Слава тебе, пресвятая Богородица, — перекрестилась на одноглавый шатровый купол, ослабевшая за дорогу Секлетея.

По Ядрову разносился дробный и звонкий перестук молотов, над кузнями взмывали в небо черные и сизые дымы.

— Да тут и ковалей, никак, слава Богу, — не переставал удивляться Василий Демьяныч. — Глянь, Секлетея, сколь молодых парней и мужиков по селу шастает. Ну и ну!

— То будущие княжьи дружинники. Выучку ратную здесь проходят.

— Да я многих в Ростове видел. Народ толковал: в бега ударились. Так вот они куда подались. Ловко же княгиня Мария придумала.

Лазутка лишь лукаво посмеивался. Ведал бы купец, куда бежали много лет назад они с Олесей. В глухой лес, к бортнику Петрухе, кой ныне ходит в сельских попах. Но не всё сразу купцу выложишь: он и так многому поражен. А впереди его ждут новые удивления. Ведь своих внуков он в последний раз видел в Угожах, перед ордынским вторжением, а с той поры уже миновало четырнадцать лет.

— А вот и изба моя, Василий Демьяныч.

Купец глазам своим не поверил. Ну и зятек! Такую избу отгрохал — на загляденье. Высокая, просторная, нарядная, изукрашенная дивной резьбой, на высокой подызбице; с крытыми сенями, летними повалушами, горницами и светелкой с тремя оконцами. А на дворе сколь всяких добротных построек! Такая изба и двор могут любую улицу Ростова украсить.

Порадовал зятек, зело порадовал. Вот что значат сноровистые работящие руки.

— Дочка с внуками дома ли? — с нетерпением в голосе, вопросила Секлетея.

Лазуткуа, глянув из-под ладони на солнышко, утвердительно молвил:

— К самому обеду приспели. Милости прошу Василий Демьяныч и Секлетея Гавриловна.

Олеся, увидев родителей, вначале изумилась, а затем со счастливыми слезами кинулась к отцу.

— Тятенька, родненький ты мой!

Обвила шею горячими руками, прижалась к груди, и всё ликующе говорила, говорила:

— Радость-то какая, Господи! Радость-то!..

Затем настал черед обнимать и целовать заплаканную Секлетею. Василий же Демьяныч с неподдельным изумлением уставился на трех дюжих парней, застывших у стола.

— Господи! Вымахали-то как! — ахнул купец. — Нет, ты глянь, мать. — Одно ведаю: внуки мои. А вот кто из них Никита, Егор и Васютка?… Нет, пожалуй, Васютку узнаю. Он, как сказывал зять, на Олесю похож. Так и есть. Весь в мать. А ну иди ко мне, младшенький.

«Младшенький» — парень лет шестнадцати — красивый, с кудрявыми русыми волосами и васильковыми глазами, залился алым румянцем и подошел к Василию Демьянычу.

— Здравствуй, дед.

— Васютка…Дорогой ты мой внучок, — растроганно произнес Василий Демьяныч, и из глаз его скользнула по наморщенной щеке счастливая слеза.

Глава 8 ВСЁ ИДЕТ ОТ СЕРДЦА

Когда родился Глебушка, радостная Мария молвила Васильку Константиновичу:

— Кого ждали, того Бог и дал. А дальше мне девочку хочется. Согласен, любимый?

— Будет и девочка, коль моя женушка пожелает, — весело отозвался Василько.

Но мечте княгини не довелось сбыться: вскоре любимый супруг ушел с дружиной на реку Сить и не вернулся.

Сожалея о несостоявшейся дочери, Мария Михайловна, как-то незаметно для себя, исподволь перенесла свою материнскую любовь на юную супругу боярина Корзуна. Чем чаще она бывала у Неждана Ивановича, тем всё больше ее очаровывала Любава. Была она умна, сообразительна, добра, ловка и подвижна, всё спорилось в ее ладных руках.

Нередко Мария Михайловна заходила в светлицу, где Любава Федоровна, вместе с сенными девушками, занималась рукоделием. Занятие довольно сложное и тонкое, ему надо обучаться не только долгими месяцами, но и годами. А вот Любава Федоровна, всем на удивленье, наловчилась шитью шелками, жемчугом и золотом за какие-то семь недель. Из-под ее ловких рук выходили чудесные изделия, низанные мелким и крупным жемчугом. И что самое поразительное, без всякой канвы, остротой и точностью своего безукоризненного зрения, безупречной разметкой, она расшивала крестом шелковые тончайшие или аксамитные ткани, где в необыкновенной гармонии сплетались яркие лесные и луговые цветы и травы.

Диковинным изделиям молодой Любавы поражались и сенные девушки, и боярыни, сопровождающие княгиню, и сама Мария.

— Какая же ты у нас искусная мастерица, — восторгалась Мария Михайловна.

Любава, когда ее восхваляли, всегда смущалась, упругие щеки, словно со стыда, вспыхивали ярким румянцем.

— Да ничего особенного, княгиня матушка. Можно гораздо лучше шитье узорами украсить… Надумала я к большому церковному празднику, изготовить в твой Спасо-Песковский монастырь, княгиня матушка, расшитые ткани и антиминсы[334]. Да вот только справлюсь ли?

— Благодарствую, Любава Федоровна. Сочту за честь увидеть твои чудесные изделия в монастыре. Справишься. Руки у тебя золотые. Но вышиваешь ты не только своими руками славными, но и сердцем душевным. Без того никакое доброе творенье невозможно. Всё идет от сердца.

Не было недели, чтобы Мария Михайловна не встречалась с Любавой, а когда княгиня почувствовала, что супруга Неждана Ивановича искренне потянулась еще и к книгам, то несказанно обрадовалась и стала посещать вместе с ней Григорьевский затвор, где размещалась богатейшая библиотека. Нежно смотрела, как Любава с упоением впитывает в себя древние рукописные книги, и довольно думала:

«Глянул бы на свою племянницу Александр Ярославич. Вот бы разутешился. А то у него одни неприятности. А тут такая сродница отыскалась! Ну, всем взяла эта чудесная девушка. А как вела она себя в лесной деревушке! Всех утешила, успокоила, минутки не посидела. И всё с народом, с народом. Особенно с ослабленными и немощными. Лесными дарами их подкрепляла. Кому похлебки из белых грибов сварит, кому пользительной клюквы подаст, кому живительной родниковой воды принесет. И всё-то с ласковым словом, от чистого сердца.

Бежане душевно отзывались:

— Добрая, отзывчивая девушка. А ить жена ближнего боярина Корзуна. И откуда токмо привез такую? В Ростове ее не ведали.

Любава отшучивалась:

— С острова Буяна. На ковре-самолете меня боярин доставил.

Княгиня Мария, впервые услышав рассказ Корзуна, строго молвила:

— Дело сие, Неждан Иванович, полно тайн и загадочных обстоятельств, и связано оно с братом Александра Невского, князем Федором. Не хотелось бы тормошить его любовную трагическую историю. О появлении в Ростове Любавы надо придумать что-то более светлое… Допустим, привез ты племянницу Александра из Новгорода. Мало ли там боярышень.

— Пожалуй, я так и заявлю, Мария Михайловна. И Любаве с Ариной о том скажу, и дружинников, с коими в лес ездил, накрепко предупрежу. Они у меня умеют хранить тайны.

— На том и порешим.

Когда же Любава Федоровна повела бежан в дремучую лесную деревушку, то Неждан Иванович успокоил княгиню:

— Мы с Любавой как-то в лес ездили. Велел ей сказать, что это я деревушку обнаружил. Дорогу же она хорошо запомнила.Моя супруга не проговорится.

Не проговорилась Любава Федоровна. Умница!

В Нежданке бежане пробыли пять дней. Все находились в томительном ожидании. Как там Ростов Великий? Была ли битва с татарами? Что с городом и дружиной?

Наверное, всех больше волновалась княгиня Мария. И вот, наконец, на шестые сутки в деревушку прибыл боярин Корзун.

— Неврюй пробежал мимо Ростова. Правда, кое-какие села пограбил, но сей урон для всего княжества и не столь велик.

— А Ярославль, Углич?

— На города оные рать свою Неврюй не повернул и ушел в степи.

Мария Михайловна истово перекрестилась.

— Слава тебе, Господи! Дошли мои молитвы до Спасителя.

— И не только молитвы, Мария Михайловна. Кабы не твои сношения с ханом Сартаком, выжег бы Неврюй всю Ростово-Суздальскую Русь. Многим князьям, да и всему народу за тебя надо молиться.

Благополучно вернувшись в Ростов, княгиня Мария, еще больше полюбив супругу Корзуна, дала ей чин ближней боярыни.

Глава 9 ОРДЫНСКИЙ ЦАРЕВИЧ

С Чудского конца донеслись заунывные звуки ордынских труб. Чтобы это значило, пожимали плечами ростовцы. Уж не помер ли сам баскак Туфан?

На другой день в покои княгини вошел возбужденный Неждан Иванович и доложил:

— В Золотой Орде умер хан Батый.

Лицо Марии Михайловны стало озабоченным.

— Боюсь, Неждан Иванович, что смерть Батыя не принесет Руси особой радости. Кажется, умер тиран, кой двадцать лет назад залил кровью всю нашу Отчизну. Но постепенно Русь начала зализывать раны. Жестокий хан надолго уехал в Монголию, дабы схватиться с Огуль Гамиш, чтобы поставить на престол своего двоюродного брата. И Батый добился своей цели. Великим каганом стал Менгу, а Золотой Ордой все эти годы управлял сын Батыя — Сартак. Мы очень надеялись на этого несторианца, и если бы не восстание Андрея Ярославича, у Руси была подлинная возможность избавиться от ордынского ига. Добрым знаком стало и то, что Батый утвердил на великокняжеском столе Александра Невского. Надо сказать, что великий мусульманский полководец с большим уважением относился к великому русскому полководцу. А уж хан Сартак дождаться не мог, когда Невский станет государем всея Руси… А что произойдет после смерти Батыя?.. Что, Неждан Иванович?

— Ничего доброго, Мария Михайловна. Наверняка хан Берке закатит небывалый достархан. Теперь Сартак будет более беспомощным.

— Легко сказано, Неждан Иванович. Боюсь, что ненавистный нам Берке устроит резню в Золотой Орде. Мнится мне, хан Сартак долго на своем троне не усидит. Берке способен на самый ужасный поступок.

— Думаешь, княгиня, он пойдет на убийство Сартака?

— Уверена в этом. Не такой хан Берке человек, чтобы упустить благоприятный случай. И если он станет ханом Золотой Орды, то надо ждать большой беды. Очень большой, Неждан Иванович.

— Что мы можем предпринять, Мария Михайловна?… Надо спасать хана Сартака. Но как? Может, переговорить с Александром Ярославичем?

— Понимаю, на что ты намекаешь, Неждан Иванович. Но едва ли Александр Невский согласится поехать в Орду. Если поездка и произойдет, она не принесет Сартаку ощутимой поддержки. Берке будет начеку. Если он что-то пронюхает, то Александру Ярославичу никогда уже не выйти из Орды. А может случиться и того хуже. Разгневанный Берке вновь двинет на Русь свои тумены.

— Замкнутый круг, княгиня? Но мы не можем сидеть, сложа руки.

Мария Михайловна, погрузившись в напряженные мысли, сосредоточенно заходила по покоям. Смерть Батыя спутала все ее планы. После вторжения Неврюя, она вновь направляла к хану Сартаку посольство под началом сына Бориса и боярина Неждана. Хан заверил, что никогда больше не пошлет на Русь свои тумены, если русские князья не вздумают вновь подняться на Золотую Орду. Борис Василькович и Корзун твердо заявили, что великий князь Александр Невский никому не позволит поднимать руку на татар.

Так и произошло. За три года, проведенные Александром Ярославичем на великокняжеском столе, ни один ордынский отряд не пересек рубежи Ростово-Суздальской Руси. Невский, глубоко понимая бесполезность антиордынских выступлений, жесткой рукой подавлял любого князя, помышлявшего замахнуться даже на татарского наместника, сидевшего в уделе. Русь вновь обретала долгожданный покой.

Но вот Батыя не стало. Дружелюбно настроенный к Руси хан Сартак, оказался один на один с родным братом покойного Берке. Теперь этого свирепого хана некому сдерживать. Каган Менгу слишком далек от Сарая. Император сидит в Каракоруме и, упиваясь своей властью, ведет праздную жизнь, во всем полагаясь на Берке. Это очень опасно. Берке, и в самом деле, не потерпит больше несторианца Сартака. У него развязаны руки, и теперь он, со своими верными туменами, постарается сместить с трона давно неугодного ему хана Золотой Орды. Ситуация складывается довольно тягостная. Боярин Корзун прав: нельзя сидеть, сложа руки. Никак нельзя!

— Вот что, Неждан Иванович. Надо ехать к Александру Ярославичу. Хочется послушать его совета. Если уж он сам не захочет направиться в Орду, то пусть отрядит моего Бориса. Надо снаряжать его с великими дарами, чтобы задобрить обоих ханов, особенно Берке. Ныне от этого человека зависит судьба Руси.

— Я сегодня же соберусь к великому князю. А вдруг Александр Ярославич что-то и измыслит, дабы найти мир с Берке.

После отъезда Корзуна, Мария Михайловна еще долго сидела в кресле. Она мучительно думала, как отвести беду от Руси. Тревожные мысли теперь не покидали ее ни на минуту.


* * *
Как Мария и предполагала, Александр Ярославич не захотел ехать в Орду. Пока был жив Батый, его брат довольно терпеливо относился к Невскому. Ныне же никакие дары не способны умиротворить Берке. Теперь этот коварный хан пойдет напролом к желанной власти. Правда, задумку Марии следует поддержать. Поездка ростовского князя с дарами и грамотой великого князя, может на какое-то время умерить пыл Берке. Ну, хотя бы еще год продержаться! За это время удельные князья обрастут новыми сотнями дружинников, кои тайно готовятся в лесных урочищах. Ныне каждый войн на золотом счету. Настанет время, когда русские князья настолько окрепнут своими ратниками, что они, в случае своего объединения, не только дадут достойный отпор татарам, но и навсегда покончат с игом Золотой Орды. Так и произойдет, и в этом полководец Александр Невский не сомневался. Сейчас же сие золотое время не приспело, и надлежит тонкой дипломатией и данью сдерживать ордынских ханов. Пусть Борис Василькович, от его имени, съездит в Сарай. А вдруг его поездка принесет плоды? Хотя…

Александра Ярославича грызли сомнения.

И всё же поездка князя Бориса была не напрасной. Берке дал обещание не вторгаться на Русь, однако он потребовал увеличить дань, на что ростовский князь ответил:

— Если на Руси воцарится мир, то наши селения и города будут способны собрать дань. Важно возродиться от разрухи. Наш великий князь Александр Ярославич весьма надеется на мир с Золотой Ордой.

— Передай своему князю, что хан Берке предпочитает мир войне.

Младший брат Батыя, словно услышав слова Невского, продержался год, чтобы не трогать Сартака. Но на большее Берке не хватило. Окончательно убедившись, что его поддерживает большинство туменов, в одну из темных ночей 1256 года, он, перебив охрану Сартака, ворвался в ханский шатер и убил своего племянника. С той ночи Берке стал великим ханом Золотой Орды.

Эту жуткую весть принес в Ростов Великий не кто-нибудь, а сам… царевич Джабар. Его загнанный, взмыленный конь упал перед детинцем. Вид царевича был жалким. Одетый в лохмотья, он напоминал самого затрапезного нищего. Подойдя к воротам, он произнес усталым голосом:

— Пропустите меня к княгине Марии.

Караульные загоготали:

— Экого голодранца да еще к княгине, хо-хо! Никак крепко назюзюкался. Ступай прочь, рвань!

Джабар выудил из лохмотьев пайцзу и протянул ее караульным. Те перестали гоготать и с удивлением уставились на «нищеброда».

— А почему в таком виде, мил человек?

— То не вам рассказывать. Мне нужно спешно повидаться с княгиней Марией.

— Коль с такой пластинкой, то пропустим. Проводи его до княжьего двора, Никешка.

Рассказ Джабара был печальным:

— Не зря я, княгиня Мария, предупреждал твоего советника Корзуна, что в Орде может возникнуть такое время, когда к власти придет Берке. Это случилось неделю назад.

— А что с ханом Сартаком? Неужели Берке решился на убийство?

— Именно так, княгиня. Берке задушил спящего хана подушкой. Утром он собрал всех чингисидов и начальников туменов, и показал завещание хана Батыя, в котором сказано, что в случае ненасильственной смерти его сына Сартака, трон Золотой Орды должен занять младший брат Берке.

— А как новый хан объяснил неожиданную смерть молодого Сартака?

— Довольно просто, княгиня. Сартак-де перепил хорзы и задохнулся от собственной рвоты. Конечно, никто в это не поверил, но любого сомневающегося ждала смерть. Днем состоялись пышные похороны, а уже ночью Берке отдал приказ — вырезать всех несторианцев. Это было ужасно. Мне удалось переодеться в одежду странствующего дервиша[335] и бежать. Дорогой я загнал десятерых лошадей. Если бы не пайцза, то я умер бы с голода, и не заменил бы ни одного коня. Теперь я в твоей воле, княгиня Мария.

Совсем по другому представляла себе встречу с царевичем Джабаром, ближним сановником Сартака, Мария Михайловна. Он обещал приехать в Ростов открыто и торжественно, дабы заполучить доверие Ростово-Суздальских князей, которое могло бы повлиять на укрепление власти хана Сартака.

Ныне же влиятельный чингисид — изгой, беглый человек, лишенный своей родины. Возвращение в Орду означало бы для него незамедлительную погибель. Джабар — один из самых ненавистных людей Берке. И теперь, когда Берке овладел троном, Джабар уже ни чем не может помочь Руси.

В покоях воцарилась мертвая, напряженная тишина. Вместе с княгиней Марией в креслах сидели Борис Василькович и боярин Корзун. Оба они, после рассказа царевича, пребывали в замешательстве.

«Джабар слишком поздно явился, — раздумывал князь. — Ныне пребывание его в Ростове неуместно. Хан Берке, изведав о его бегстве, может силой вернуть в Сарай царевича. Он пришлет своего посла, кой скажет: «Великий хан Золотой Орды требует выдачи Джабара. В противном случае, тумены обрушатся на Ростовское княжество». Вот тогда и задумываться не доведется. Джабар не стоит того, чтобы ради него была разорена Ростовская земля. Как это не прискорбно, но царевича придется выдать Берке».

Несколько иные мысли были у боярина Неждана. Он также сожалел о случившимся. Самый именитый приближенный Сартака немало влиял на политику великого хана, благодаря чему Ростово-Суздальская Русь провела десяток покойных лет (исключение: восстание Андрея Ярославича). Действия Джабара заслуживают самой высокой похвалы. Ныне он оказался в затруднительном положении, и надо искать из него какой-то выход. Потомок Чингисхана может и на Руси зело пригодиться… Любопытно, что решит княгиня Мария?»

После тягостного раздумья княгиня, наконец, спросила:

— Есть враги у Берке, царевич?

— Есть, и достаточно много. Берке недовольны не только несториане, но и мусульмане. Среди них имеются даже начальники туменов и чингисид Хулагу.

— Тот самый Хулагу, которого каган Менгу и Батый назначили правителем Ирана?

— Ты хорошо осведомлена, княгиня. Хулагу может объединить вокруг себя всех противников нового хана. Он давно враждует с Берке, имеет добрые отношения с императором Монголии и мечтает овладеть троном Золотой Орды.

Замкнутое лицо Марии Михайловны несколько посветлело.

— А пойдет ли Хулагу на связи с русскими князьями?

— Я не раз встречался с Хулагу. Непременно пойдет. Ему, как и Сартаку, потребуется помощь русских князей. Хан Берке не такой уж и всесильный, да и годами не молод. И чем дряхлее он становится, тем осторожней ввязывается в войны. Не думаю, что Берке долго просидит на троне.

Князь Борис Василькович и боярин Корзун многозначительно переглянулись. А царевич, по-прежнему одетый в свой длинный нищенствующий халат, поднялся из кресла и, красноречиво глянув на Неждана Ивановича, произнес:

— Когда-то, преславный боярин, ты преподнес мне знатный подарок, которому нет цены. Думаю, для тебя он был вдвойне дорог.

— Скрывать не буду: весьма дорог. Меч, который я тебе вручил, достался мне по наследству. С ним связана богатая история.

— По наследству? Я ничего не слышала об этом. Конечно, я ведала, какой подарок ты повезешь царевичу Джабару, но я не знала, что у него богатая история, — заинтересовалась Мария Михайловна.

— Меч подарил моему деду сам Юрий Долгорукий.

— Вот как!

— В лютом сражении за Киев мой дед, Михаил Андреевич, не только зело отличился, но и спас жизнь великому князю Юрию Владимировичу, за что и был щедро награжден. Перед смертью дед передал меч моему отцу, Ивану Михайловичу, а от него меч был передан мне. Вот такая история, Мария Михайловна. Я уже рассказывал ее князю Борису Васильковичу.

— Тогда ты сказал, что твой меч — самое ценное, что у тебя есть, и что он принесет не только дружбу с царевичем Джабаром, но и покой для Руси, — молвил князь.

— Так и свершилось, — кивнул царевич. — Я сделал, всё что мог, чтобы ордынец как можно реже вынимал свою саблю из ножен. Твой же булатный меч, боярин Корзун, я хранил, как зеницу ока.

— И всё же он достался хану Берке, — с сожалением произнес Борис Василькович.

— Извини, пресветлый князь, но с дорогими подарками не расстаются.

И тут Джабар распахнул полы своего халата, и все увидели, что царевич опоясан мечом в необыкновенно красивых сафьяновых ножнах, украшенных драгоценными каменьями из алмазов, сапфиров и бриллиантов.

— Знатный меч, — не скрывая своего восхищения, молвила Мария Михайловна.

Джабар отстегнул меч от кожаного пояса, взял его в обе руки и понес к Корзуну.

— Благодарю тебя, преславный боярин, за изумительный подарок. На Руси он мне больше не пригодится. А вот тебе, искусному воеводе, он будет всегда кстати. Пусть навсегда остается с тобой дар великого князя Юрия Долгорукого.

Неждан Иванович земно поклонился Джабару и с чувством выговорил:

— Твой поступок, царевич, достоин самой высочайшей похвалы. Я никогда этого не забуду.


* * *
Пока царевич отдыхал в дальних покоях княгини и приводил себя в порядок, Мария Михайловна решала дальнейшую судьбу Джабара. Не всё еще так худо, раздумывала она. Царевич может Руси и пригодиться. Отменно, когда у него осталось много сторонников в Сарай-горде… Чтобы расколоть и тем самым ослабить Орду, можно попытаться объединить с помощь царевича всех врагов хана Берке. И этим надо разумно воспользоваться. Но при одном непреложном условии. Если Джабар намерен действительно оказать помощь Руси, то он должен принять истинное христианство. Без этого ни один русский князь не поверит в самые благие намерения ордынского царевича. Это, во-первых. Во-вторых, пока надо надежно укрыть Джабара. Ныне хан Берке повсюду разыскивает своего опасного противника. Любая земля, принявшая царевича, будет повержена карающему мечу Берке. Пока опасно оставлять Джабара в Ростове. Ни одна душа не должна ведать, что ордынский царевич находится в городе… А что если его отправить в скит отшельника Фотея? Правда, вот уже три года там обитает новый пустынник Иоанн, пришедший из Георгиевского монастыря. Старец еще довольно светел умом, благочестив, гораздо начитан и почти наизусть ведает все богослужебные книги. Самое удачное место для несторианина, кой надумал избавиться от ереси и решил принять длительный обряд очищения, дабы стать воистину православным человеком.

Так тому и быть!

Глава 10 ТАТАРСКИЕ ЧИСЛЕННИКИ

Хану Берке так и не удалось распознать, где спрятался его недруг Сартак. Миновало три месяца, а о нем ни слуху, ни духу.

«Может, где-нибудь сдох, как шелудивая собака», — несколько успокоился хан. Зато ему не давала покоя мысль — еще более обогатиться за счет поверженной Руси. Надо поголовно обложить данью всех урусов. Баскаки подсчитали, что дань возрастет, чуть ли не вдвое. Это ли не добыча! Ныне она нужна, как воздух. За последние полгода Берке предпринял деятельные шаги, чтобы обособить Золотую Орду от далекого Каракорума. Но монгольский император Менгу взамен потребовал неисчислимых богатых подарков, которые можно взять с такой огромной страны, как Русь. И он, Берке, пойдет на такую жертву, лишь бы полностью выйти из-под руки великого кагана. Ему нужна полная самостоятельность и неограниченная власть, тем более сейчас, когда некоторые чингисиды рвутся к трону. Чего стоит один Хулагу! Этот владетель громадного улуса[336] может начать войну с Золотой Ордой. Дело может принять нежелательный оборот: Хулагу силен, у него много приверженцев не только в Каракоруме, но даже в Золотой Орде. И это хуже всего. Надо склонить всех поборников Хулагу на свою сторону. Чем? Деньгами, соболями, табунами коней и другими богатыми подношениями. Но степные кочевья истощены. Всё это возможно взять только на Руси. Однако попытка обложить поголовной данью Киев и Новгород была сопряжена с большими трудностями. Пришлось Александру Невскому жестоко подавлять мятежи своих же поданных. Они все же покорились численникам и стали платить поголовную дань, однако новгородцы не допустили к себе ни баскаков, ни бесерменов[337]. Город остался без ордынской власти.

Ныне же предстоит поголовная перепись всех уделов Руси. Нет сомнения, что многие княжества тому воспротивятся. Но для этого есть Александр Невский: он без колебания уничтожит восставшие города. Он всегда находился в полном послушании у ордынских ханов, и он выполнит любой приказ Берке, чтобы остаться великим князем. Конечно, мятежи намного обескровят Русь, сделают ее более слабой, раздробленной и податливой. Не этого ли добивался Берке все свои последние годы? Этого!.. Но сейчас времена несколько изменились. Хану Золотой Орды (для получения весомой дани) нужна боле спокойная и безмятежная Русь. Надо сделать так, чтобы урусы более мирно отнеслись к ордынским численникам, и для этого есть на кого опереться. На попов, которых возглавляет митрополит всея Руси Кирилл. Духовенство еще ханом Батыем было освобождено от ордынской дани, и оно довольно благосклонно относится к защитникам ислама. Но сейчас митрополит неудовлетворен действиями Берке, направленными на гонение несториан. Придется Кирилла успокоить. Ради богатой дани, он, Берке, не только дозволит несторианам справлять христианские богослужения, но и… учредит в столице Орды особенную епархию под именем Сарской. Пригласит для беседы митрополита и пообещает ему присоединить новую епархию к епископии Южного Переяславля. Думается, после такого щедрого дара, Кирилл в лепешку расшибется, чтобы услужить хану Орды. Русский народ глубоко верует в Христа, и он всегда доверяет проповедям своих духовных пастырей. А они уж постараются, чтобы народ не поднимался против ордынских переписчиков.

Есть и еще один путь — прикрепить некоторых русских князей к Орде родственными связями. Пусть они женятся на ордынских царевнах. Едва ли кто посмеет отказаться от такой почести, заведомо зная, что вежливый отказ повлечет за собой большие несчастья. У хана Берке много возможностей жестоко наказать отступника. И первым, кто возьмет в жены татарку, будет Белозерский князь Глеб, младший сын знаменитой княгини Марии. Эта женщина, как повсюду говорят, обладает исключительным государственным умом и пользуется колоссальным влиянием среди русских князей. Вот пусть и породнится она с дочерью покойного хана Сартака, тем более та исповедует несторианскую веру. За первым же браком последуют другой и третий. Любые цели хороши, если урусы станут покорно платить дань.


* * *
Всё пока шло по намеченному плану Берке. Прежде чем отправить на Русь своих переписчиков (численников), он послал к митрополиту Кириллу своего духовного имама[338]. Беседа проходила в стольном граде Владимире, и прошла она очень дружелюбно. Имам прожил в митрополичьих покоях три дня и остался крайне доволен переговорами с Кириллом. Митрополит не скрывал своего отрадного настроения. Хан Берке не только прекратил преследования несториан и позволил им справлять христианские богослужения, но и надумал учредить в Сарае епархию, поставив в мусульманском городе православный храм. Особо намекнул имам и о том, что русская православная церковь и впредь не будет подвергаться обложению татарской данью, и что не пройдет и нескольких лет, как митрополия Руси станет одной из самых процветающих в мире.

Перед отъездом имама, Кирилл откровенно спросил:

— Будем честны, почтеннейший… Я хорошо наслышан о хане Берке. Он ничего зря не делает. Все его добрые деяния по отношению к русскому духовенству, очевидно, преследуют какую-то цель.

— Никакой корыстной цели, владыка. Все деяния хана Берке идут от чистого сердца.

— Но прошел слух, что хан Берке надумал учинить на Руси поголовную перепись населения.

— Слух достоверный, святейший владыка. Баскаки работают дурно, в их отчетах такая путаница, что сам Аллах не разберется. Не поймешь, сколько они собирают дани. Полный бедлам! Великий хан Берке надумал узаконить порядок сборов. Думается, такой порядок поддержит русская православная церковь. Хан Берке весьма надеется на тебя, святейший владыка, что ты своим духовным словом утихомиришь недовольных. Да будет мир и благоденствие в твоей стране.

Задумка хана Берке о поголовной переписи пришлась митрополиту всея Руси не по душе. Но свое недовольство имаму он не стал выказывать. Бесполезно! Повлиять на решение Берке способен только великий князь.

Александр Ярославич, выслушав владыку, пришел в негодование:

— Берке хочет поставить Русь на колени. Города и веси и без того с большим трудом собирают ханские поборы. Поголовная перепись повсюду вызовет народные бунты. Надо ехать в Орду! И не только мне, но и многим князьям.

Александр Ярославич повелел выехать вместе с ним Ростовскому, Белозерскому, Ярославскому, Углицкому князьям и… своим братьям. Андрей Ярославич, после поражения от татар, не ужился в Швеции и, попросив прощения у Невского, вернулся на Русь. Невский, с немалым трудом простив брата, отослал его править довольно именитым уделом, Суздалем. Скрепя сердце, помирился с Александром Ярославичем и младший брат, князь Тверской, Ярослав Ярославич.

Состав посольства мог вызвать недоумение. Особенно, казалось, неуместен был в его составе Андрей Ярославич, кой четыре года назад посмел поднять свою рать на Орду, и кой до сих пор был ненавистен Берке, потерявшему под Переяславлем десятки тысяч воинов. Да и Ярослав Ярославич, помогший Андрею дружиной, не слишком вписывался в число посланников.

Но Александра Невского ничуть не смущали сии обстоятельства. Он должен показать Орде, что при его правлении Русь сбилась в твердый кулак, все бывшие неурядицы и ссоры между князьями прекращены, и что теперь новое давление на Русь со стороны Золотой Орды может привести для обеих сторон крайне нежелательные последствия. Хан Берке, если он разумный политик, должен отменить поголовную перепись русского населения.

А лукавый и хитроумный Берке уже был предупрежден не только о выезде посольства из Владимира, но и его составе. Он тотчас приказал собирать всех степняков в свои грозные тумены и поставить их перед Сарай-городом. Причем, в тумены велено было взять даже подростков и переодетых в мужскую одежду женщин..

Когда Александр Невский выехал к столице Золотой Орды, то он немало удивился: посольство встречало такое громадное войско, коего он не видел за всю свою жизнь.

— Вот это полчища! — откровенно поразился юный Глеб Белозерский.

— Боже милосердный, да тут туменов и не перечесть! — с тем же изумлением молвил Константин Ярославский.

— Можно и перечесть, — со злой гримасой на лице ворчливо бросил Невский. — Тумены стоять порознь, каждый со своими приметами.… А ну, Борис Василькович, посчитай, сколь тут туменов. Ты в Орде бывал не единожды. Считай!

Князь Борис начал загибать пальцы.

— Пятьдесят…Пятьдесят туменов, Александр Ярославич. Полумиллионное войско!.. Чтобы это значило?

— Дураку ялсно, Борис Василькович, — хмуро отозвался Невский. — Берке решил нас запугать. Если такое войско хлынет на Русь, то…

Александр Ярославич не договорил, но и так стало каждому ясно, что произойдет с несчастной Русью.

Несколько часов великий князь с глазу на глаз беседовал с великим ханом, но никакие веские доводы Александра Ярославича Берке не брал в расчет. Численникам на Руси быть!

Те же самые слова Берке сказал и при всех князьях. А когда удрученные правители стали расходиться по своим шатрам, хан просил задержаться Глеба Васильковича.

Берке, уверенный в своих силах и могуществе, начал свою речь без обиняков:

— Ты, князь Глеб, любимый сын своей матери. Я хочу преподнести ей и тебе прекрасный подарок. Хотел бы ты стать более богатым и знатным князем?

— Наверное, каждый князь мечтает об этом. Но я, великий хан, доволен тем уделом, на правление коего ты дал мне свой ярлык.

— Град Белозерск удален от вашей столицы и не столь известен. Можно получить в удел более крупный и влиятельный город. Думаю, ты не откажешься от этого?

Глеб Василькович, пока еще ни о чем, не догадываясь, развел руками.

— Всё в твоей власти, великий хан.

— В моей, юный князь, — самодовольно кивнул Берке. — Я давно присматриваюсь к тебе. Хоть и говорят, что яблоко от яблони недалеко падает, но эта премудрость не всегда верна. В твоих жилах хоть и течет кровь дерзкого отца Василька Константиновича, но ты совершенно другой. Нрав твой мягкий и податливый, и с таким нравом можно далеко пойти. Что толку от твоего грубого и вызывающего дяди Андрея Ярославича, что едва уцелел в битве под Переяславлем, затем бежал в чужую страну, откуда вновь попросился на Русь, и со слезами выпросил у Александра Невского Суздальский удел. Теперь он, как смиренная овца, служит на побегушках у великого князя. Ты можешь далеко пойти, князь Глеб, если я тебя выдам за дочь Сартака, бывшего великого хана Золотой Орды.

Юный, семнадцатилетний Глеб растерялся.

— Но я… но я уже женат. Три года назад прошел обряд венчания в храме.

Берке беззаботно рассмеялся:

— Это не может служить преградой, и ты волен выбрать себе новую жену. Многие русские князья, задумав обручиться в другой или третий раз, отправляют своих опостылевших жен в монастырь. У вас это не возбраняет даже церковь… Ты любишь свою супругу?

— Не знаю, великий хан. Она еще совсем маленькая девочка. Ей всего тринадцать лет.

— Детей, как слышал, у тебя еще нет?

Князь Глеб покраснел. О каких детях спрашивает великий хан, когда он еще ни разу не был с Агафьй в постели. Жена все дни проводит на своей половине, и ни о какой еще любви и не думает.

— Детей пока не предвидится, великий хан.

— Вот и отлично, — вновь ласково улыбнулся Берке. — Кучу джигитов тебе принесет новая жена.

Хан трижды хлопнул в ладоши, и тотчас в шатер проскользнула невысокая, гибкая, скуластая девушка в шелковом узорчатом халате и шароварах. Она низко поклонилась сначала Берке, а затем князю.

— Ее зовут Зейнаб. Она, как и ее отец, довольно сносно говорит на русском языке. Она умна и покорна, и готова исполнять все твои прихоти. Зейнаб станет тебе отличной женой.

Глеб вновь пришел в замешательство:

— Извини, великий хан, но брак на Руси возможен только с согласия родителей. Мне потребуется благословение матушки.

— Я, надеюсь, княгиня Мария с благодарностью примет мое предложение. Я дам твоему уделу большие льготы от всех поборов. Возвращайся домой, о мой юный князь. И поторопись! Как только ты отправишь свою жену в монастырь, немедля приезжай за невестой в Орду. Я устрою тебе пышную свадьбу.

Александр Невский привез хану много золота и серебра, на кои он выкупил сотни пленников. Но возвращение его во Владимир было тягостным.


* * *
Осенью 1257 года, под началом Китаты, двоюродного брата великого кагана Менгу, на Русь хлынули ордынские численники. Китата, как верховный баскак, остановился в стольном граде и незамедлительно приступил к переписи населения. Перепись велась по домам, и устанавливала поборы в виде дани. Были использованы исконные русские единицы обложения — «соха», «плуг», «рало», к коим были присовокуплены подводная повинность и обязанность русских князей, как вассалов, служить своими дружинами хану-сюзерену в походах.

Татаро-монгольские численники создали на Руси «баскаческую военно-политическую организацию. Принудительным путем они сформировали особые военные отряды, частью укомплектованные из местного населения, поставив во главе их татаро-монгольский командный состав. Эти отряды поступали в распоряжение баскаков и были обязаны контролировать выполнение повинностей и вообще всю жизнь данного княжества. Баскаческие отряды были поставлены в землях Муромской, Рязанской, Суздальской, Тверской, Курской, Смоленской и других, а позднее в землях Юго-Западной Руси — Болоховской и Галицкой. Баскаки и их отряды, в сущности, заменяли монгольские войска. Основное назначение баскаческой организации состояло в том, чтобы «держать в повиновении Русь».

Пересчитав жителей, татары поставили над ними десятников, сотников, тысячников и даже темников. Однако поголовная перепись вызвала во многих княжествах ожесточенное сопротивление народа. Особенно в Новгородской земле (о чем уже рассказывалось выше). Александру Невскому приходилось подавлять каждое народное выступление. У него не было другого выхода. Не подавишь мятеж — жди страшного ордынского нашествия. Не зря хан Берке держит на рубежах Северо-Восточной Руси пятьдесят туменов. Биться с ними тщетно. Русь еще не готова собрать на Орду огромного войска. Надо ждать и ждать, терпеливо ждать!

Иногда Александр Ярославич приходил в отчаяние. Усмирив очередное восстание, ему неистребимо хотелось взбежать на высокий крутояр и кинуться вниз, оземь, дабы тотчас обрести смерть. Все последние годы приносили ему многочисленные страдания. Прежняя слава непобедимого полководца уходила в песок. Он всё чаще и чаще становился (страшно молвить!) карателем своего же народа. Он, Александр Невский, кой самозабвенно любил своё Отечество, когда-то героически защищая оратая и ремесленника от чужеземных завоевателей. Его слава гремела по всему миру, и его готов был носить на руках весь русский народ. Имя Александра Невского было символом Руси.

Было… А что же ныне? Его ненавидят, как злейшего врага и презирают, как подлого Иуду. Сколь не толкуй народу, что на безбожных татар не приспело время подниматься, и что лучше перетерпеть худые времена — не верят! И от этого на душе Александра Ярославича становилось настолько мучительно и горько, что порой, и в самом деле, ему не хотелось жить.

Среди князей, в те времена, его мало кто понимал. После поголовных поборов каждый удел начал стремительно хиреть. Не выдерживали ордынского обложения даже бояре. Татарские отряды безнаказанно врывались в родовые имения и забирали куда больше установленной десятой доли. Был у боярина в вотчине табун в сто лошадей, а после татарского набега не оставалось и половины. Так же и с хлебом. Бояре жаловались баскакам, а те пожимали плечами:

— Мои джигиты лишку не берут. Что численники переписали, от того числа и взимается. Мой джигит — честный джигит. Это ваши людишки табуны и хлеб грабят.

— Какие людишки?

— А те, что нашим джигитам подсобляют.

Баскаки, конечно, нагло врали: они тщательно припрятывали добычу. Но и среди «подсобников» оказались люди, готовые поживиться на людской беде. (Во все времена и веки немало было на Руси и всякого сброда, готового на любые гнусности и даже убийства. Вот эти головорезы и вливались в татарские отряды).

А случалось, попадались среди ордынцев даже бывшие княжьи дружинники и бояре. Среди них — небезызвестный в Ростово-Суздальской Руси — Агей Букан. Когда-то он еще служил сотником у великого князя Ярослав Всеволодовича, был его доверенным человеком и проворачивал всякие темные, пакостные делишки. Ярослав возвел его в чин ближнего боярина, но Букан вскоре крупно обворовал своего государя и с треском был выдворен с великокняжеского двора. Тогда изворотливый Агей предательски донес на «злые умыслы» Ярослава против хана Батыя (коих практически и не было) и вскоре вновь оказался ближним боярином нового великого князя, младшего брата Ярослава — Святослава Всеволодовича. Но Букан торжествовал недолго: через нескольких месяцев недалекий Святослав[339] был смещен с владимирского стола. На его место пришел Андрей Ярославич, кой простил Агею все его прежние грехи и взял к себе сотником. Но опять не повезло Букану. Вспыльчивого и дерзкого Андрея разбили татары, и вновь Букан остался не у дел. Новый великий князь Александр Невский, прознав о многих подлостях Агея, никакой службы ему не дал, твердо сказав:

— Мерзавцев у себя не держу.

Агей затаил злобу на Александра Ярославича, а когда во Владимир прибыл с численниками верховный баскак Китата, Букан решительно двинулся к его двору. На службе баскака Агей, при выколачивании дани, был настолько жесток и беспощаден, что Китата доверил ему тысячный отряд.

Народ исходил стоном, негодовало купечество и боярство, а Александр Ярославич ничего не мог сделать. И это собственное бессилие приводило его в неописуемую ярость. Порой ему хотелось поднять все видимые и скрытые в лесах дружины и кинуть грозный клич: на Орду! И он, в порыве этого безумного неистовства, выхватывал из ножен свой тяжелый меч. Уж лучше погибнуть в честном поединке, чем быть татарским прислужником! На Орду!

Но проходила минута, другая, и, Александр Ярославич, укрощая гнев, тяжело опускался на лавку и ожесточенно думал: «Не пора, не пора, будь вы прокляты!».

Глава 11 МЛАДШИЙ СЫН

Любимец огорчил мать.

— Напрасно ты согласился на предложение Берке, сынок. Агафья этого не заслужила.

А Глеб Василькович возвращался на Русь в радужном настроении. Скоро он станет одним из самых знатных князей. Еще бы! Его женой будет дочь бывшего великого хана Сартака, племянница самого Берке! То ль не великая честь!.. А Агафья? Да разве можно сравнить дочь захудалого князька из Мологи с родственницей всесильного хана Берке?! Конечно же, он вдругорядь обвенчается, а Агафье скажет, чтобы отправлялась в обитель. Там ей будет хорошо. Вначале походит послушницей, а затем и примет постриг. В обители — славная игуменья, она присмотрит за ней и всем обеспечит. Агафья ничего не потеряет, она и дома-то чувствует себя затворницей. Ни с кем не дружит, в куклы играет, да всё по родителям хнычет. Его же, Глеба, никто не осудит: сколь мужчин своих жен в монастырь спроваживают. Дело житейское, обычное. Матушка возражать не будет.

Глеб, в отличие от Бориса, рос тихим и покладистым, но одна лишь матушка ведала о его заветной мечте: стать храбрым и могущественным князем, как его отец. Но вот ему уже пошел восемнадцатый год, но мечта его в жизнь так и не воплотилось. Он по-прежнему был робок и застенчив, и владеет маленьким, отдаленным от крупных городов, Белозерским уделом, куда ни одного князя и палкой не загонишь.

Матушка же и тем довольна:

— По твоему нраву, Глебушка, пока и такого удела достаточно. Научишься управлять боярами и народом, может, и другое княжество получишь.

И вот, кажется, случай подвернулся. Теперь дело за матушкой.

Но княгиня Мария на Глеба осерчала:

— Я недовольна тобой, сынок. Не надо было давать повода Берке. Он чересчур коварен и ничего зря не делает, все его помыслы худые.

— Да разве худо жениться на его племяннице, матушка?

— Худо, сынок. Я всегда осуждаю браки с мусульманскими женщинами, хотя наши князья не раз сочетались с половчанками. Это случалось даже и в нашем роду Ольговичей. Но я противница кровосмешения, оно портит породу и нрав русского человека, а в конечном счете, и душу его. А душа русского человека, на мой взгляд, самая чудесная и необыкновенная. Так что, сынок, позабудь о словах хана Берке и с Богом возвращайся к своей законной супруге. Скоро она подрастет, полюбит тебя, и вы будете счастливы.

Сумрачным приехал в свой Белозерск князь Глеб Василькович. Впервые он остался недоволен своей матушкой. Маленький древний городишко и вовсе показался ему серым и невзрачным. Да тут еще длинная, морозная зима нагрянула, всё завалило обильным снегом. Даже на охоту не выберешься. И вовсе взяла Глеба докука.

А сокровенная мечта не только его не покидала, но всё больше и больше посещала его мысли. Как-то набрался Глеб смелости, явился на женскую половину хором и заявил Агафье:

— Шла бы ты в монастырь.

— Аль наскучила я тебе, Глеб Василькович? — спокойно и без всякого удивления спросила девчушка.

— Наскучила.

Это единственное слово далось Глебу с невероятным трудом. Ему стало жаль супругу, и чтобы больше не разговаривать с Агафьей и не удручать себя, он быстро удалился на свою мужскую половину. Но в покоях ему не сиделось. Агафья поведает о намерении мужа своим боярышням и мамкам, и начнет собираться в обитель. И тогда терем загудит, как растревоженная пчелиная борть. Начнутся охи, вздохи и плачи, а этого Глеб Василькович терпеть не мог. Нет уж, лучше бежать из хором. И тут он вспомнил, что через два дня наступает великий праздник, Рождество Христово. Глеб малость подумал и позвал к себе ближнего боярина.

— А что, Роман Дмитрич, не отпраздновать ли нам Рождество в твоей вотчине? Надоело мне сидеть в своих хоромах.

— Как тебе будет угодно, князь, — с некоторым удивлением произнес боярин.

Всю неделю просидел Глеб Василькович в боярской вотчине, а когда вернулся в Белозерск, то с облегчением вздохнул: Агафья еще три дня назад удалилась в обитель. Но радость князя вскоре померкла: на город, как из-под земли выросла, налетела сотня конных татар с численниками, без княжьего дозволения разместилась в богатых домах и принялась за поголовную перепись обитателей Белозерска.

Народ вначале оторопел. Никогда еще он не лицезрел столь диковинных людей: смуглых, узкоглазых, в долгополых шубах, вывернутых мехом наружу, на приземистых мохнатых коньках. У каждого длинная кривая сабля в кожаных ножнах, пристегнутая к поясу, круглый щит в левой руке, лук за плечами и колчан со стрелами.

Устрашающий визг и гортанные выкрики заполонили улицы и слободы.

Перепись, тщательная и дотошная, продолжалась четыре дня, а на следующее утро татары потащили из изб и хором муку, жито, мед, яйца, сало, свиные и говяжьи туши, повели за поводья и веревки лошадей, коров и овец…

Вот тут-то и пришли в себя белозерцы. Бросились к татарам и закричали:

— Да то сущий грабеж, нехристи!

— В моем сусеке и десяти пудов нет, а ты целый мешок поволок!

— Отдай, погань, овцу! Какая же она десятая! У меня всего семь овец!

— Ты пошто, разбойная рожа, моего самого лучшего коня уводишь? Аль у меня их десяток?

Кричали простолюдины, купцы и бояре, но татары сначала огрызались и совали под нос ограбленным белозерцам грамотки, испещренные непонятными русскому человеку буквами, а затем принялись и за плети. Народ побежал с жалобой к княжьим хоромам.

— Что же это деется, князь? Уйми ордынцев! Несусветный разбой!

Но Глеб Ярославич, вышедший в легком кафтане на крыльцо, и сам оробел. Залепетал посиневшими от холода губами:

— Уйму…Вот поговорю с баскаком.

— Ты уж потверже с ним, князь. Пусть угомонит безбожных басурман, а то дело до великой замятни[340] дойдет. Буде нас грабить!

Разговор Глеба Васильковича с баскаком состоялся в тот же день. Тот был с виду миролюбив и почтителен. Через своего толмача с плутоватой улыбочкой произнес:

— Мне ничего о грабежах не известно. Мои славные джигиты выполняют лишь то, что записали по домам численники. А численники обучены грамоте чуть ли не с колыбели, они никогда не ошибаются. Так что народ твой, князь Глеб, напрасно негодует и увиливает от дани. Но этого, — баскак, сохраняя елейную улыбочку на лице, погрозил толстым и жирным пальцем, — никогда не будет. Ты сам был в Орде и видел, что русские князья были послушны воле великого хана Берке.

При упоминании хана, Глеб Василькович тотчас напомнил о его посуле:

— Великий хан Берке обещал мне большую льготу на дань.

— Великий хан сдержит свое слово, если и ты выполнишь свое обещание.

— Но я уже отправил свою жену в монастырь.

— Ты сделал лишь первый шаг, князь. Настоящие мужчины на пол дороге не останавливаются. Поезжай в Орду за невестой, и мои люди прекратят собирать дань. Я даю тебе на раздумье три дня.

С тем баскак и ушел. А Глеб Василькович продолжал пребывать в растерянности. Он не ведал, что делать с ордынцами. Поднять весь город на татар — пролить обилие крови, и трудно еще сказать, кто останется на щите. В княжьей дружине всего шесть десятков человек. Даже победа над татарами не принесет белозерцам радости. Хан Берке прикажет своим туменам стереть город с лица земли. Этого юный князь страшился пуще всего, поэтому он не будет поднимать руку на татар. А чтобы избавить народ от чудовищных поборов, он должен поехать к Берке и жениться на его племяннице. Другого пути нет… А как же матушка? Как ехать без ее благословения?

Всю ночь провел Глеб Василькович в мучительных раздумьях. А на другой день подле его дубовых хором собралась разъяренная толпа горожан. Выкрики белозерцов были угрожающими:

— Останови, князь, разбой, иначе мы пойдем войной на татар!

— Коль будешь бездействовать, соберем вече и выдворим тебя из города!

— Встань на защиту народа, князь!

Впервые увидел таким ужасным свой народ Глеб Василькович, и его аж озноб охватил. Страшны в своем гневе белозерцы, чего доброго и в самом деле из города вышибут. Ишь, какие отчаянные лица! «Встань на защиту». Легко сказать: так защитишь, что и без головы останешься. Нет, уж лучше в Орду за невестой ехать. Матушка посерчает, посерчает да и отступится. И народ успокоится. Как только он сообщит баскаку, что собралсяк хану Берке, тот прекратит все поборы.

Глеб Василькович, стоя на красном крыльце терема, утвердившись в своих мыслях, уверенным, окрепшим голосом, чего и сам не ожидал, произнес:

— Я встану на защиту народа. Уже завтра татары перестанут шарить по вашим домам.

— Аль дружину поднимешь? — неуверенно вопросил один из посадских людей.

— Войной татар не осилишь. Похитрей сотворю. Сами увидите. Расступись! Иду к баскаку.

Ранним утром Глеб Василькович, взяв с собой три десятка дружинников и обозных людей с харчами, двинулся санным путем в Орду. Сидя в возке, окутанный теплыми шубами, думал:

«Зимняя стезя по Шексне и Волге вдвое борзее, чем летняя поездка. Кони шустро бегут. Доберусь с Божьей помощью».

Баскак, памятуя о строгом приказе великого хана Берке, сдержал свое слово и, с выездом Белозерского князя, прекратил поборы. А когда Глеб Василькович вернулся из Золотой Орды с новой супругой, баскак и вовсе вывел свой отряд из древнего городка.

Глава 12 ИЗУВЕР

Нет, не смирилась княгиня Мария с новой женитьбой сына. Поступок Глеба ее настолько удивил, что она долго не находила себе места. Вот тебе и смирный сыночек. Не зря говорят: в тихом омуте черти водятся. Глеба будто бес подтолкнул. Впервые он не только не посоветовался с матерью, съездив в Орду, но и решился на прямое непослушание. Взял да и женился на магометанке. Правда, пришлось Зейнаб перейти в христианскую веру и, крестившись, принять православное имя Феодоры, но это ничего не меняет. Ныне вся Русь заговорит: сын княгини Марии ни за что ни про что упек свою законную супругу в монастырь, а сам взял в жены племянницу хана Берке, чьи злодеяния известны каждому русичу. Какой стыд!

Мария все свои годы вела достойный, глубоко порядочный образ жизни. Никто не мог ее упрекнуть в чем-то дурном, вероломном и корыстном. «Самая образованная женщина средневековья» все свои последние годы, особенно после гибели мужа на реке Сить, настойчиво, изо дня в день, вела кропотливую деятельность против княжеских междоусобиц, за единение уделов, возрождение Руси после чудовищного ордынского нашествия и скрытную подготовку дружин к войне против чужеземного ига. (Пройдет еще немного времени и историки назовут ее вдохновительницей грандиозного вечевого восстания, более чем за сто лет ставшего предтечей Куликовской битвы. Этот гражданский подвиг первой русской писательницы — летописицы не должен померкнуть и в грядущих столетиях).

И вот случилось непредвиденное. Сын польстился на ордынские посулы, тем самым, поставив Марию Михайловну в крайне неловкое положение. Хитрость хана Берке не ведает границ. Он, зная о роли ростовской княгини в делах Руси, прислал с Глебом свою грамоту, в коей, в учтивом и ласкательном тоне, поздравил Марию Михайловну с новым многообещающим родством, дал слово, что освободит Ростовскую и Белоозерскую земли от всяческой дани, и сделал довольно прозрачный намек на то, что княгиня Мария поможет великому князю Александру Невскому и другим князьям утихомирить русский народ, кой недоволен новым поголовным обложением.

Грамота хана окончательно всё прояснила. Так вот почему Берке затеял неожиданную свадьбу с малоизвестным и невлиятельным Белозерским князем. Всё дело в княгине Марии. Именно ее и надумал Берке ввести в свою тонкую и тщательно продуманную игру. Слово ростовской княгини дорого стоит. Став приверженцем Берке, она еще больше укрепит его не такую уж и твердую власть. В Орде всё больше разгорается грызня некоторых чингисидов во главе с ханом Хулагу. Дело уже доходит до военных столкновений, но пока еще большой перевес на стороне Берке, и он изо всех сил старается задобрить темников золотом, серебром, невольниками и другими богатыми дарами, кои сплошным потоком поступают с Руси.

Ростов Великий вот уже третий месяц не ведает ордынских численников. Берке всё еще ждет вестей от своих доглядчиков, надеясь, что княгиня Мария пошлет своих гонцов по всем уделам с грамотами, в коих попросит князей подавлять в зародыше народные выступления.

Не дождется! Мария Михайловна и пальцем не пошевелит, дабы потребовать от князей начать борьбу со своим народом… А как же Александр Невский, часто думалось ей. Он, именно он не дает мятежам разгореться. Господи, как же ему тяжело! Александр Ярославич принял на свои плечи такой неимоверный груз, какой не под силу ни одному князю. Невский вынужден делать то, что омерзительно его душе, понимая, что никто больше за него этого не сделает. Пожалуй, он сейчас единственный князь, кой, мучительно страдая от своих неприглядных действий, невольно защищает Русь, заглядывая далеко вперед и глубоко веря в ее будущее. На такое способен редкий, очень мудрый человек и большой государственный муж. Сейчас Александра Невского многие осуждают, но придет время и его имя, как и прежде, восславит вся святорусская земля. Крепись, Александр Ярославич! Стисни зубы — и крепись во имя Руси.

Миновало еще три недели, и покойная жизнь в Ростове Великом завершилась. В город ворвался татарский отряд с численниками и «сбродниками», под началом небезызвестного Агея Букана.

У княгини Марии похолодело на сердце. Букан выколачивал дань с такой беспощадностью, что уделы стоном исходили. Во многих местах народ не выдерживал и хватался за рогатины, дубины и топоры.

Букан расположил свой отряд в остроге баскака Туфана, что на Чудском конце города. Утром численники, разошлись по Ростову и принялись переписывать избы, дворы и хоромы, а вечером они вернулись к баскаку и Букану, и недовольно загалдели: у ростовцев, почитай, ничего нет, живут впроголодь, в ларях и сусеках бегают одни голодные мыши, на дворах всей живности — петух да куренка.

— Да быть того не может! — рявкнул Букан. — Ростов не был разрушен ханом Батыем. А в последние месяцы город жил, как у Христа за пазухой. Худо считали!

Один из сбродников, некогда промышлявший разбоем на торговые караваны, поддержал численников:

— Дотошно искали, Агей Ерофеич. У каждого ростовца всех богатств — вошь на аркане, да блоха на цепи. Даже у боярина Корзуна на конюшне две лошаденки. Где уж там десятину брать.

Букан вперил злые глаза на Туфана. (Он чувствовал себя хозяином и не боялся ростовского баскака, ибо тысяцким его назначил двоюродный брат императора Монголии Менгу, верховный баскак русских земель Китата).

— В чем дело, Туфан?

Туфан недоуменно повел плечами.

— Я собирал дань год назад. Не скрою, было трудно, но кое-как я десятину выбил.

— А что изменилось за год? Почему сусеки и конюшни стали пустыми?

— Князь Борис мне сказывал, что ростовцы беднеют с каждым месяцем, а некоторые убегают в заволжские леса. А если ты такой недоверчивый, то сам пройдись с численниками.

— И пройдусь! От меня-то уж и иголку в сене не спрячешь.

Но тщательный досмотр не принес желаемого результата. Букан не на шутку разъярился: он надеялся поживиться в Ростове богатой добычей.

Еще летом 1257 года произошла тайная встреча княгини Марии с человеком царевича Джабара, кой доставил ей ценную весть из Орды.

— В сентябре этого года, княгиня, хан Берке пришлет на Русь, для поголовной переписи, численников с большими татарскими отрядами. Будь готова, княгиня… Могу ли я свидеться с царевичем? У меня для него есть более добрые вести.

— Пока с царевичем увидеться невозможно. Но ты не беспокойся, Джабар в надежном месте. А если ты мне доверяешь, то поведай то, что хотел рассказать царевичу.

— Полностью доверяю княгиня.

И тайный посланец известил Марию Михайловну, что в Орде растет число мурз, темников и различных ханов, которые недовольны управлением Берке. Он назвал их имена и численность войск, готовых переметнуться к основному противнику Берке, хану Хулагу.

Сведения человека царевича Джабара, проходившего обряд очищения от ереси в ските отшельника, принес Марии некоторое облегчение. Орда всё больше и больше погружается в различные внутренние свары, что значительно ослабляет ее и приближает час восстания русских князей. Необходимо отправить своего гонца к Александру Невскому. Он именно тот человек, кой должен ведать все последние события, происходящие в Золотой Орде.

Что же касается намерения Берке прислать осенью своих численников, то Мария Михайловна надумала его тотчас обсудить с сыном Борисом и боярином Корзуном. На совете решили предупредить всех ростовцев о грядущей поголовной переписи и последующей за ней обременительной для каждого человека ордынской дани.

— Хан Берке захотел подвергнуть Русь новому испытанию. Он наверняка вознамерился изведать настоящую силу Руси. Если ему удастся спокойно провести поголовную перепись и в результате этого получить более крупную дань, то он убедиться, что Русь по-прежнему слаба, и с ней можно делать, что угодно. Но он, как мне кажется, допускает грубейшую ошибку. Русь ныне уже другая. Повсюду вспыхнут очаги народных выступлений, кои, уверена, перерастут в грандиозное восстание. Года через два-три хан Берке вынужден будет отозвать численников и вывести свои разбойные отряды из Руси, — молвила княгиня Мария.

Затем, после некоторого раздумья, слово взял Борис Василькович.

— А пока это произойдет, я предлагаю почти всё припрятать. Хлеб, пожитки, скот, лошадей и многое другое, что еще осталось после ежегодных ордынских поборов. Надежно и скрытно припрятать, дабы баскак Туфан ничего не заподозрил.

— Не знаю, не знаю, — засомневалась Мария Михайловна. — Баскак слишком хитер.

— А я, думаю, получится, — убежденно произнес Борис Василькович. — Надо переговорить с городскими выборными людьми, десятскими и сотскими, чтобы всё шло под их приглядом, дабы ордынцев не проворонить. Кое-что можно закопать во дворах, а многое можно увезти в дальние глухие деревеньки, о коих Туфан до сих пор не ведает. Но делать всё надо ночами, пока Чудской конец спит.

Боярин Корзун, так же, как и княгиня Мария, не очень поверил в затею Бориса Васильковича, но он не стал ее отвергать с порога. Можно и попробовать…

Впервые Агей Букан оказался без десятинной дани. Сидеть в Ростове Великом было бесполезно: надо возвращаться к верховному баскаку Китате. Возвращаться с пустыми руками! И это больше всего злило Букана. Ну, никак ему не хотелось верить в повальное обнищание не только черного посадского люда, но и ростовских бояр. Нигде и слыхом не слыхано, чтобы у знатного боярина осталось на конюшне две лошаденки. Да у Корзуна ранее были целые табуны.

— Были, Агей, да сплыли, — степенно отвечал Неждан Иванович. — Пришлось булгарским купцам продать.

— Зачем?

— Ханам Золотой Орды и их сановникам слишком много требуется золота и дорогих подарков. А мне в Орду, почитай, едва ли не каждый год приходится ездить. А без даров, сам ведаешь, в Сарай не раскатывают.

— А собольи меха и скотина?

— Туда же уходят. Орда ненасытна. Всё боярство наше захирело. И с купцов спрос не велик. Уж на что был у нас набольший купец Василий Богданов, да и тот оскудел, в долги залез. Чуть не в петлю кинулся. Сбежал в неведомые страны. У Туфана спроси. Никудышное у нас житье, Агей. Почитай, два десятка лет выплачиваем ордынскую дань. Где добра набраться?

— Ох, лукавишь, боярин. Нутром чую, что лукавишь. И благодари Бога, что наши дорожки пока расходятся. Но через год мы еще свидимся.

— Неисповедимы пути Господни.

Букан отбыл во Владимир разъяренный, и всю дорогу думал:

«Быть того не может, чтобы Ростов так оскудел. Быть не может!»


* * *
Добро, скотину и лошадей припрятывали еще осенью. Зимой же и впрямь жили впроголодь, едва концы с концами сводили. А когда наступила весна, десятские и сотские пришли к князю, и взмолились:

— Народ с голоду пухнет. Ремесло стоит. Самая пора живность и хлебушко назад привезти.

— Пора, — дал согласие Борис Василькович. — Но чтоб с оглядкой на Чудской конец. Туфан и в самом деле убедился, что Ростову не до десятины, но коль возврат заприметит, беды не избыть. Мигом по дворам пойдет. Ночью возите!

Ночами татары из острожка баскака Туфана по городу не рыскали: побаивались ростовцев, да и сам Чудской конец был в противоположной стороне. Добро вывозили и ввозили через западные ворота крепости.

Вскоре и Егорий Вешний[341] подоспел. Мужики в селах принялись пахать свои загоны, а черный люд в городе копать заступами свои огородишки.

После посевной, когда уже вовсю зазеленела трава, бояре вывели на отдаленные луга свои конские табуны.

Князь Борис Василькович опять предупредил:

— По осени вновь всё надо запрятать.

В конце мая княгиня Мария посоветовала Борису Васильковичу съездить к Александру Невскому:

— Тебе, сын, надо почаще встречаться с великим князем. Он отлично знает ситуацию в Орде, и многое может поведать. Я уже давно с ним не встречалась. Да и к верховному баскаку надо приглядеться. Если хочешь распознать врага, будь к нему ближе, изведай его мысли и ударь в подходящий момент. Вот что навсегда надо тебе запомнить. Рано или поздно, но Русь поднимется на Орду. Китата — очень высокопоставленный человек в Сарае. Он двоюродный брат императора Менгу. Любопытно бы узнать, в каких он отношениях с ханом Хулагу. Джабар как-то поведал мне, что Китата и сам не прочь завладеть троном Золотой Орды, но в каких он касательствах с Хулагу, Джабар плохо осведомлен… А что, если он скрытый сторонник главного противника Берке? Разумеется, такой секрет Китата тебе не откроет, но если он намерен поддержать борьбу хана Хулагу за ордынский престол, то он должен сделать намек великому князю, заведомо зная, что Александр Невский никогда доносчиком не будет. Кроме того, Китата в любом случае должен опереться на такого именитого князя, как Александр Ярославич, если он решится на борьбу с Берке… Поезжай, сын, и побудь недельки две-три во Владимире. Захвати с собой и боярина Неждана Ивановича. Мне очень нужно знать, что собой представляет Китата.

— Я завтра же соберусь, матушка. Но ты-то как без нас останешься?

— За меня не волнуйся. Не впервой мне тебя с Корзуном провожать.

— Ты что-то сегодня бледна, матушка. Уж не прихворала ли?

— Со мной всё хорошо, сын. Что-то худо спала эту ночь. Всякие думы одолевают… Да, если Александр Ярославич еще долго в Ростов не соберется, то поведай ему с Нежданом Ивановичем о его племяннице Любаве Федоровне. Всё норовила ему сама рассказать, да как-то не получилось. Хоть чем-то порадуйте Невского. Жизнь у него ныне горькая.

— Непременно поведаем, матушка.

На другой день, проводив Бориса Васильковича и боярина Корзуна, княгиня Мария почувствовала себя худо. Она легла в постель, чувствуя, как всё тело заливает жар.

— Господи, да ты вся пылаешь, княгиня матушка! — всплеснула руками ближняя боярыня.

— Сама не понимаю, что со мной, Любавушка. Знать, простыла ненароком. Вчера у раскрытого окна долго стояла, а ветер был разгульный и знобкий.

Любава Федоровна дотронулась легкой ладонью до лба княгини и перепугалась:

— Лихоманка, матушка княгиня. Я-то уж ведаю. Сейчас ты вся в жару, а потом в озноб кинет. За лекарем Епифаном побегу. Я мигом, матушка!

Лекарь, шагая крытыми сенями и по длинным переходам, взбираясь по лесенкам, кряхтя и охая (старость — не радость) спешил на женскую половину княжьего терема. И чего это с княгиней приключилось? Век не хворала, всегда в полном здравии ходила и вдруг от недуга свалилась. Ближняя боярыня сказывает: лихоманка. Типун ей на язык. Сама-та от лихоманки едва не окочурилась. Всего скорее, легкая простуда. Дай-то бы Бог!

Но когда старый лекарь осмотрел больную, лицо его омрачилось. Не простая простуда: у княгини хрипы в груди, а это уже совсем дурно. Недуг ее весьма тяжкий.

Слегла Мария Михайловна и надолго. А тут, совсем некстати, вновь Агей Букан в Ростов нагрянул. Намеревался прибыть после Покрова, когда мужики уберут урожай, а в городе оживится торговля, но передумал. Возвращаясь из Ярославля, словно дьявол подтолкнул тысяцкого заглянуть в соседний Ростов. Сам пошел по избам и глазам своим не поверил: ростовцы далеки от «гладу и мору». И хлебушек в сусеках нашелся, и живность на дворах водится, и у купцов в лабазах и амбарах всякий товаришко обнаружился, да и бояре не «захирели». Двое сбродников конские табуны подле Устья заприметили. Разутешенный Букан приказал доглядеть другие реки, богатые прибрежными лугами — и там удача! Вот тут Агей и вовсе возрадовался. Быть числу!

Довольно ухмыляясь, поехал было к князю Борису Васильковичу, но караульные молвили, что князь отбыл во Владимир к Александру Ярославичу с дружиной.

— А ближний боярин Корзун?

— И он отбыл с князем.

— Тогда я переговорю с княгиней Марией.

— Нельзя к ней, батюшка. Крепко занедужила. Не померла бы, не приведи Господи.

Агей возликовал. Ныне он выжмет из города всё, что захочет. Ростов в его руках.

Наступили страшные для города дни. Букан, пересчитав хлеб, изделия ремесленников, живность, конские табуны и прочее добро, и пожитки, забыл о всякой десятой доле. Он нагло забирал половину того, что пересчитали численники.

В Ростове вспыхнул мятеж. На каждой улице и слободе горожане начали отбивать у татар и сбродников свое добро. Нападали на лиходеев с кольями, рогатинами, дубинами, у кое-кого нашлись и древние прадедовские мечи. Но управиться с тысячным, хорошо вооруженным отрядом было невозможно. Букан отдал приказ уничтожать всех, кто поднимает руку на его воинов. Потеряв десяток убитых, ростовцы вынуждены были отступить.

Всю неделю изуверствовал в городе Агей Букан. Он не щадил даже женщин, цеплявшихся за свою скотину. Татары и сбродники избивали их плетьми до полусмерти. Той же участи подвергались и мужчины, посмевшие заступиться за своих жен.

Стон, вой, и плач заполонили древний город.

Купцы и бояре толпились подле княжеского дворца и не ведали, как быть. Князь Борис в отлучке, а княгиня Мария в тяжком недуге. Известие о нещадном разбое Букана может и вовсе ее подкосить. Долго судили да рядили, пока, наконец, один из бояр не подал здравый голос:

— Во Владимир ехать! Пущай великий князь да наш Борис Василькович к Китате идут, да о бесчинствах Агейки Букана поведают. Авось, и возвернет сей разбойник наше добро.

— Возвернет, держи карман шире! От Букана ныне, как от козла — ни молока, ни шерсти! — зло прокричал, проходивший мимо бояр, рыжебородый посадский в драной сермяге.

Глава 13 ДОЛГОВОЕ ЯРМО

Прозорливость княгини Марии и на сей раз нашла свое подтверждение. Натолкнувшись на постоянные мятежи русского народа в городах и весях против численников и откровенного грпабежа татарских отрядов, великий хан Берке вынужден был вывести основную часть своих войск из Руси.

— Я так и думала, — молвила Мария Михайловна боярину Неждану. — И дело не только в народных выступлениях. В Орде резко обострилась борьба за ханский трон. Берке ныне нуждается в каждом воине. Хулагу, назначенный ханом Персии, обрел невиданную власть и силу. На его стороне, как это удалось выяснить Александру Невскому, родственник императора Монголии хан Китата… Сие весьма важно, Неждан Иванович. Нам только остается ждать, когда Хулагу двинет свои войска на Сарай. И мнится мне, что это будет скоро.

— Есть надежные сведения, Мария Михайловна? Уж, не от наших ли торговых людей?

— От них, Неждан Иванович. Хулагу, надеясь на помощь русских князей, без всяких пошлин пропустил наших купцов в города Персии. А среди них, как ты уже ведаешь, есть у нас очень надежные люди. Войска Хулагу готовятся выйти к рубежам Золотой Орды.

— Добрые вести.

— Добрые, Неждан Иванович. С началом большой войны нам надо собрать в Ростове всех князей, кои подготовили тайные дружины и кои готовы на открытое восстание. Думаю, наш Ростов Великий должен стать ценром подготовки народных выступлений на Руси. Именно Ростов Великий!

Боярина Корзуна всегда поражала твердая убежденность княгини Марии. Сколько бы лет он ее не знал, но она никогда практически не делала каких-либо крупных ошибок. Все ее задумки строились на тонких, глубоко продуманных расчетах, кои всегда приносили ощутимый результат. Лишь однажды серьезно ошиблась Мария Михайловна, когда, засомневавшись, поверила в суждение своего сына. Итог был ужасным. Ростов понес от Букана не только чудовищные убытки, но и людские потери. Этого княгиня Мария долго не могла себе простить. Поднявшись послне тяжелого недуга, она дала себе слово — никогда больше не соглашаться с сомнительными предложениями, от кого бы они не исходили.

Ныне численники и татарские отряды исчезли с Ростово-Суздальской земли, но княгиня чувствовала, что хан Берке на этом не остановиться. Он придумает что-то новое и еще более изощренное. И Мария Михайловна не ошиблась.

Ордынская лань не отменялась. Татаро-монгольское иго на Руси открыло путь многим купцам бесерменским,[342] издревле опытным в торговле и хитростях корыстолюбия. Сии купцы откупали у татар дань наших княжений и брали неумеренные росты (проценты) с облагаемых данью людей и, в случае неплатежа, объявляли должников своими рабами и увозили в неволю.

Хан Китатв, проживающий во Владимире, возглавил деятельность всех откупщиков. Оставил он у себя и бывшего «тысячника» Агея Букана, ибо заслуги его перед Ордой были велики.

— Ты отменно потрудился, Букан. Надеюсь, скоро настанут иные времена, и я возьму тебя с собой в страну защитников ислама. Ты примешь нашу веру?

— Приму, величайший из величайших! — без колебаний и подобострастно ответил Букан.

— Отлично. Мне потребуются такие люди. Ты получишь много золота и юных наложниц… О, я знаю твои старые грехи. Твоя неистощимая плоть жаждет всё новых и новых женщин. Так вот, Букан, ты всё это обретешь и станешь моим верным телохранителем.

Букан опустился на колени.

— Я буду служить тебе, как самый преданный пес.

— Другого я и не ожидал. Мне нужны будут такие железные псы. Свирепые и жестокие, чувствующие врагов за поприще. А нюх у тебя, Букан, и в самом деле собачий. Пока же я назначаю тебя начальником откупщиков, которые пребывают в Ростове. Из этого города ты доставил мне очень богатую дань. Думаю, не меньшую дань ты принесешь мне и в этом году.

— Даю слово, достойнейший хан!

С приездом Букана в Ростов, жизнь в городе еще больше осложнилась. Агей с откупщиками «велику пагубу[343] людям творили». Если раньше должники могли откупиться в течение полугода, то Букан сократил платежный срок вдвое. В намеченный урочный час Агей приходил с десятком татар (из сотни баскака Туфана) к должнику и заявлял:

— Я за тебя заплатил дань, Фролка. Время должок отдавать.

— Потерпи, милостивец! Ну, хоть еще недельки три-четыре.

— И не подумаю, Фролка. Либо плати, либо в полон сведу.

— Христом Богом прошу!

Букан, пошарив глазами по двору, заприметил молоденькую девушку в холщовом сарафане.

— Никак, дочь твоя? — похотливо оглядывая миловидную девушку, вопросил Агей.

— Дочь, — буркнул хозяин двора.

— Так, так… Ноне я милостив. Дам тебе еще четыре недели, но за милость свою заберу дочку. Пусть пока у меня в служанках походит.

— Ну уж нет, Агей Ерофеич. Иринку я тебе не одам. Ей всего-то пятнадцать годков.

— Вольному воля, хмыкнул Букан и кивнул оружным татарам. — Связать неплательщика! Продам его в Орду.

Иринка кинулась отцу в ноги.

— Тятенька, соглашайся ради Христа! Нельзя тебе в Орду. Тебе ж пять братиков моих кормить. Пропадем без тебя! А за меня не заботься. Я к любой работе свычная. Соглашайся, тятенька!

Фролка поднял дочь с колен, смахнул со щеки горючую слезу и тяжко вздохнул.

— Ладно, Иринка… Но ты, в случае чего, меня упреди.

— Непременно, тятенька. Всё-то ладно будет.

В первый же вечер, усадив девчушку за стол, Агей добродушно изрек:

— Седни у меня особливый день, девонька. Именины!

— Поздравляю, дядя Агей, — поднялась со стула Иринка.

— Благодарствую, девонька. Да ты сиди, сиди. Угощайся да чарочку вина за меня испей.

— Да разве то можно?! — удивилась Иринка. — На Руси девушки вино не употребляют. Великий грех!

— Замолю твой грех, хе-хе.

Букан поднес девчушке полную чарку вина, но та решительно отвела ее рукой.

— Не буду, дядя Агей. Я отроду не пила и никогда не буду.

— А ныне будешь! — жестким, требовательным голосом произнес Букан. — То мой приказ. Ты не хочешь, чтобы я твоего отца продал татарам?

— Упаси Бог, дядя Агей!

Иринка даже перекрестилась.

— Тогда пей, и чтоб до дна, иначе отца твоего завтра же отдам ордынцам. Пей!

— Негоже так, дядя Агей, — заплакала Иринка. — Уж токмо ради тятеньки.

— Вот и умница. Нос зажми и не нюхай. Легко пройдет, хе-хе.

Иринка вытерла слезы, выпила, а затем у нее так закружилась голова, что она рухнула со стула на пол.

— Готова, — довольно ухмыляясь, молвил Букан, и перенес бесчувственную Иринку на постель. Трясущимися от вожделения руками, раздел догола, и похотливыми глазами стал пожирать юное девичье тело. Хороша кобылка, зело хороша! Давненько не было у него такой младой наложницы.

Обесчестив девчушку, Букан уселся за трапезу. Никаких именин у него, конечно, не было.

Утром Иринка, увидев подле себя оголенного, похрапывающего Агей, пришла в себя и всё поняла. Зло, отчаянно принялась бить маленькими кулачками по могутному телу.

— Изверг, охальник! Что ты со мной содеял?!

Букан проснулся, приподнялся в постели и шлепнул Иринку по лицу.

— Угомонись, девонька! Эко дело — приголубил. С тебя не убудет.

Но Иринка не угомонилась. Соскочив с постели, она быстренько облачилась в сарафан и с той же яростью закричала:

— Змий треклятый, душегуб! Я сейчас же всё расскажу тятеньке!

Метнулась было к двери, но ее ухватила цепкая, тяжелая рука Букана.

— Не посмеещь! Стоит тебе, девонька, одно слово вякнуть и твой любимый тятенька окажется у безбожных нехристей. Исстегают всего плетьми и поведут на аркане в степи. Затем его продадут османам,[344] а те посадят Фролку на галеру[345], прикуют к веслу цепями и будут избивать за малейшую провинность, пока тятенька твой не сдохнет. Ты этого хочешь, девонька?

Иринка растерянно сцепила припухлые губы. Жуткие слова произнес этот мерзкий человек. Тятеньку и в самом деле продадут в рабство. Но что тогда делать, Господи?!

— Можешь бежать, девонька, — Букан даже дверь распахнул.

Девчушка со слезами отступила от порога и с подавленным чувством опустилась на краешек постели.

— Вот так-то, девонька. Не зря в писании сказано: «Чти отца своего», хе-хе. Четыре недельки у меня побудешь, а там, глядишь, и тятенька должок вернет.

Но миновали четыре недели, а Фролка так и не скопил, взятые в долг с ростом деньги. И занять не у кого: почитай, все ростовцы ходили в должниках. Татары увели неплательщика на Чудской конец, в острог баскака Туфана.

Изведав о горькой участи отца, Иринка отчаянно взмолилась:

— Верни от басурман тятеньку, дядя Агей! Мать у нас недужная, сгинем мы без отца. Ребятенки совсем малые, с голоду перемрут. Отпусти кормильца нашего!

— Не могу, девонька. Дань, кою не заплатил твой отец, может отменить токмо великий хан Берке. Я ж — человек маленький, всего лишь откупщик. Так что, боле меня не упрашивай.

— Тогда вместо тятеньки меня продай в неволю!

— Тебя?.. А что? Ты девка смачная, с выгодой можно продать. Пожалуй, и в чей-нибудь гарем угодишь.

— А что такое «гарем»?

— Аль не ведаешь? Вот святая простота. Гарем — роскошный, красивый дворец, в коем служанки живут, как наши боярышни. Да какое там. Еще лучше!

— А служанок мужчины не обижают? Не охальничают?

— Ни-ни, девонька. Живут, как у Христа за пазухой. Вот те крест!

— Сейчас же выпусти моего тятеньку и отдай меня в неволю!

— С превеликой радостью, девонька. Да токмо ты никому не сказывай о своем грехе Честь-де, свою блюла, хе-хе.

В тот же день сапожных дел мастера Фролку выпустили из татарского острожка. Шел к своей избенке и недоумевал: что за благодетель выискался?

Дома Иринки не оказалось. Сапожник побежал к Букану, но привратник, откинув узкое оконце в дубовой калитке, хмуро отозвался:

— Нетути Агея Ерофеича. Чу, по делам дня нга три уехал.

— А куда? Ты уж поведай, милок.

— Не сказывал, — вновь буркнул привратник и захлопнул оконце.

Букан же поехал «шарпать» по ближним селам. Там должников тоже не перечесть. Не один десяток мужиков Ростовского княжества уже уведен в неволю. Хан Китата будет доволен: немалая деньга от продажи и ему перепадает.

Только через неделю узнал Фролка, что его дочку татары угнали в Орду. Страшно разгневался на Букана:

— Убью, непременно убью, изверга!

Глава 14 ПРЕДТЕЧА

Положение в княжестве становилось невыносимым. Ремесленный люд и мужики в селах роптали, и это возмущение, как предчувствовала княгиня Мария, вскоре может перейти во всеобщий бунт. Всё больше ростовцев вынуждены были покидать родные очаги и уходить в неволю. Бесермены, под началом Агея Букана, забирали в рабство даже детей.

Княгиня собрала бояр и купцов и молвила:

— Сроки выплат долга устанавливают сами бесермены, и мы ничего с этим не можем поделать, так как должники идут на урочное время по доброй воле. Но росты столь набегают, что неплательщики полностью оказываются в руках откупщиков. Мы не должны спокойно взирать на беду соотичей. Надо выручать должников своей казной. Поэтому я не прошу, а умоляю вас, бояре и купцы, не пожалейте своих гривен на откуп несчастных людей. Ведаю, что казна ваша не столь уж и богата, а вернее, заметно оскудела за годы ордынского обложения. И всё же помогите! Неужели мы, православные люди, позволим нехристям уводить наших детей, ремесленников и хлебопашцев в басурманскую неволю? Неужели не заступимся?!

Мария Михайловна говорила горячо и проникновенно, и «лутчие люди города» услышали ее призыв. Грешно отказать княгине, столь много сделавшей для Ростовского княжества. Именно благодаря ее неустанным заботам и мудрому правлению, вот уже четверть века Ростовская земля не только не ведает междоусобных войн и народных возмущений, но и не видела разрушительных ордынских набегов, кои сдерживались удачными сношениями княгини Марии с Золотой Ордой. Положение княжества ухудшилось лишь с приходом к власти хана Берке, кой наслал на Русь свои грабительские отряды с численниками, заменив их затем на бесерменов-откупщиков. Но и в последнем случае княгиня Мария делает всё возможное, чтобы уменьшить злую напасть.

Мария Михайловна извела на откуп должников почти всю княжескую и монастырскую казну. Большую лепту внес и ростовский владыка Кирилл. Его гривны помогли освободить из хищных рук бесерменов более сотни неплательщиков.

И все же большинство городских и сельских жителей продолжали оставаться в узде откупщиков. Час общенародного взрыва приближался с каждым днем.

А княгиня Мария всё поджидала последних вестей из Сарая. «Ныне самое главное, — думала она, — вовремя ударить баскаков и бесерменов. И ударить по всей Ростово-Суздальской Руси. Ярославль, Углич, Суздаль, Переяславль, Великий Устюг и Молога ждут ее сигнала. Даже из стольного града Владимира, втайне от Александра Невского, приезжали от ремесленного люда гонцы с единственным вопросом: когда?

— А что же Александр Ярославич?

— Он слишком скрытен, матушка княгиня, и с ханом Китатой якшается. В вечевой колокол, дабы поднять народ, он не ударит. Народ больше княгине Марии верит. Про тебя слушок идет, что готовишь замятню в Ростове и других городах. Ведь так, матушка?

Уклоняясь от прямого ответа (все приготовления к восстанию держались в строгой тайне), Мария Михайловна озабоченно спросила:

— Неужели владимирцы не доверяют Александру Ярославичу?

— Не доверяют, матушка княгиня. Да и как доверять, коль он всякий бунт супротив татар мечом пресекает.

— У него нет другого выхода. Выслушайте, что я скажу…

Владимирцы выслушивали, казалось бы, в знак согласия кивали головами, но Мария Михайловна ощущала, что холодок отчуждения к Невскому у владимирских ходоков так и останется, и это вызывало беспокойство. Трудно, крайне трудно понять простолюдинам деяния бывшего прославленного полководца на Владимирском столе.

— Так, когда же, матушка княгиня? — переспросили ходоки.

— Отвечу не за себя, а за народ ростовский. Недолог час, терпение на исходе. Тотчас будет к вам посыльный.

Ожидая вестей из Орды, княгиня Мария решила провести в Ростове совет князей. В Суздаль, Переяславль, Углич, Ярославль, Великий Устюг и Мологу помчали гонцы. Всех быстрее приехал Константин Всеволодович из Ярославля. Племяннику князя Василька было уже двадцать четыре года. Он родился в тот злосчастный 1238 год, когда отец его Всеволод, родной брат Василька Константиновича, бился на берегах Сити. (Тело его среди павших ратников так и не могли отыскать). Был Константин крепкого телосложения, светлорусый, с окладистой кудреватой бородкой и вдумчивыми, выразительными глазами.

Княгине Марии всегда был по душе ярославский князь: не ордынский лизоблюд, тверд нравом, решителен, уважаем в народе.

Тепло, троекратно облобызав Константина, Мария Михайловна озаботилась здоровьем матери:

— Как Марина Олеговна? Всё ли слава Богу?

— Да по-всякому, Мария Михайловна. Годы свое берут, но в основном-то бодрая, в Ольговичей.

— Спасибо, Константин, — улыбнулась Мария, поняв намек князя. Женщины из рода Ольговичей, и в самом деле, хворали редко и жили долго.

— На совет, значит… А что твой баскак-доглядчик о тебе подумает?

— Не тревожься за меня. Что-нибудь придумаю Лишь бы другие князья не припоздали.

Князья не припоздали. На совете, под видом именин, долго обсуждали, когда и как начинать мятеж. Все сошлись на том, что коль Ростов Великий не только вот уже несколько лет ведет подготовку восстания, но и координирует деятельность других уделов, то и начинать Ростову, а за ним тотчас ударят в вечевые колокола и другие города. Прикинув силы дружин, каждый князь пришел к выводу, что вкупе с горожанами, восстание увенчается успехом. Ордынские гарнизоны будут уничтожены. Но всех волновал давний вопрос: когда?

— Наши лазутчики доносят, что хан Персии Хулагу вывел свои войска на рубежи с Золотой Ордой. Готовы к борьбе с Берке и его противники внутри Орды. Мнится мне, что война начнется в самое ближайшее время. Недолго уже молчать нашим вечевым колоколам, — убедительно молвила княгиня Мария.

— Скорее бы. Боюсь, что черный люд не дождется нашего сигнала и сам начнет замятню, — проговорил ярославский князь.

— Ведаю, хорошо ведаю, Константин Всеволодович, как натерпелся народ. И всё же надо пока его сдерживать, иначе вся наша долголетняя подготовка окажется напрасной. Как только Берке и Хулагу изведают, что Русь поднимается на магометан, то никакой войны между ними не будет. Оба бросят свои войска на русские княжества. Терпеть, сдерживать и ждать! Другого пути, мои любезные князья, у нас, к сожалению, нет.

— Ну что ж, с этим трудно не согласиться, Мария Михайловна. Надеюсь, что твои лазутчики принесут наконец-то добрую весть, — степенно молвил Константин Всеволодович.

— Надеемся, — произнесли и остальные члены совета.

Князья разъехались на другое утро, а еще через два дня к княжескому дворцу прискакал торопливый гонец. Борис Василькович стремительно вошел в покои Марии Михайловны.

— Началась бойня, матушка! Хулагу вторгся в Золотую Орду.

— Дождались-таки, — удовлетворенно произнесла княгиня и истово перекрестилась на образ в серебряной ризе. — Слава тебе, пресвятая Богородица!

Лицо Марии Михайловны стало одухотворенным и волевым.

— Посылай гонцов в уделы, Борис, и спешно покличь мне боярина Неждана.

Борис Василькович, довольно самостоятельный в своих решениях, не без тщеславия властолюбивый князь, сам любивший повелевать, никогда не выходил из материнского послушания, ведая, что матушка, благодаря недюжинному разуму своему, всегда находит единственно правильное решение.

Порадовав Неждана Ивановича доброй вестью, Мария Михайловна, не дав опомниться своему советнику, незамедлительно спросила:

— Твое первое деяние, боярин?

Неждан Иванович почти без раздумий ответил:

— Известить Лазутку Скитника. Надо выводить дружину в Ростов, а затем, Мария Михайловна, когда воины окажутся в городе, бить в сполох.

— Добро, что наши мысли совпали… И вот что еще, Неждан Иванович. Надо разослать посыльных по крупным селам. Мужики очень злы на ордынцев. Всем миром надо налечь на нехристей.

Боярин встал, было, из кресла, но Мария Михайловна движением руки его придержала.

— Погоди чуток, Неждан Иванович. А как нам быть с владыкой Кириллом?

Вот тут-то Неждан Иванович призадумался. Нелегкий вопрос подкинула ему княгиня. Не обложенный ордынской данью, ростовский епископ вынужден был своим пастырским словом «утишать» рвущийся к мятежу народ, и он легонько (для видимости баскаку Туфану) «утишал». Но сейчас дело дошло до открытого народного взрыва, и если Кирилл твердо поднимет свой крест против мятежа, то навлечет на себя всеобщий людской гнев. Но и благословлять восстание ему, пожалуй, не следует.

О своих мыслях Неждан Иванович и поведал княгине. В конце же добавил:

— Если уж быть дальновидным, то пусть наш епископ отсидится в своем владычном доме. На тяжкий недуг может сослаться. Такой умница, как владыка Кирилл, и нам и народу может еще зело сгодиться.

— Ты прав, Неждан Иванович. Надо сохранить духовного пастыря… Сохранить, — несколько раздумчиво молвила княгиня и поднялась из кресла. — А теперь с Богом, Неждан Иванович. Мыслю, ты сам поедешь к Лазутке.

— Непременно, Мария Михайловна. Так будет надежней.

В тот же день ао все стороны Ростово-Суздальской земли помчали спешные гонцы, а еще через день в город въехала дружина из лесного села Ядрово в челе с воеводой Корзуном.

Ничего не ведавшие ордынцы, рыскавшие с бесерменами по улицам и слободам Ростова, с удивлением разглядывали ни весть откуда появившиеся конное войско, молчаливо вползавшее в город. Крепкое войско! Поблескивали на златоглавом солнце остроконечные шеломы и серебристые кольчуги, алые овальные щиты и длинные стальные копья. Почти все воины молодые, ловко сидящие в седлах. Едут четверо в ряд, складным, не вихляющим строем. Но откуда, откуда взялась эта новая русская дружина?! В начальных людях — воин известный, местный воевода, боярин Корзун. Все же остальные — люд неведомый.

Ордынцы быстренько пересчитали воинов. Двенадцать десятков.

Один из татар не выдержал и подъехал на своем приземистом мохнатом коньке к воеводе.

— Откуда джигитов привел, боярин?

Неждан Иванович, чтобы преждевременно не вспугнуть ордынцев, ответил:

— Из стольного града Владимира. Великий князь Александр Ярославич шлет дружинников на помощь хану Берке. Никак слышал, степняк, Хулагу твою Орду воюет.

Корзун как в воду глядел: сотня баскака Туфана уже познала о начавшейся войне.

— Карашо, — удовлетворенно мотнул головой татарин. Князь Невский — мудрый князь.

— Еще какой мудрый. Он никогда не подведет хана Берке.

Княгиня Мария и Борис Василькович встречали дружину на красном крыльце[346] дворца. Обих обуревали приподнятые чувства. Задумка Александра Невского, горячо поддержанная Марией Михайловной, воплотилась в жизнь. Княгиня смотрела на дружинников и радостно думала:

«Наконец-то! Наконец-то свершилось! Вот такие же, наверное, тайные дружины в эти дни входят в города Ростово-Суздальской Руси. Как они кстати!»

Княгиня сошла с красного крыльца и земно поклонилась дружине.

— Спасибо вам, дорогие мои соотичи. Спасибо за вашу преданность, за намерение постоять за святую Русь. Час близок! Завтра в полдень загудит наш вечевой колокол и призовет народ подняться против злейших врагов, кои до сих пор угнетают наше многострадальное Отечество, разоряют наши земли и дома, и уводят в полон сотни ни в чем не повинных людей. Не довольно ли терпеть ордынцев?

— Довольно, княгиня! — дружно отозвались воины.

— Тогда я призываю вас присоединиться к воссташему народу и выдворить с нашей православной земли безбожных басурман. Готовы ли вы к сему ратному подвигу?

— Готовы, княгиня! — вскидывая вверх мечи, шиты и копья, грянули дружинники.

Мария Михайловна вновь отвесила воинам земной поклон.

— От всего сердца еще раз спасибо вам, мои дорогие соотичи. Я всегда верила в свой мужественный народ и славных воинов… А пока отдыхайте и набирайтесь сил. Да сохранит вас Господь!


* * *
Всю ночь княгиня Мария не сомкнула глаз. Одолевали назойливые думы. Завтра Ростов Великий начнет борьбу с Золотой Ордой. Какой уж там сон, когда два часа назад прискакал гонец великого князя и привезет от Александра Невского долгожданное слово «Пора!» Сколько лет ждала Мария Михайловна этой вести! Выходит, и у великого князя наконец-то переполнилась чаша терпения. Не выдержало горячее сердце!

С Марии Михайловны — как гора с плеч. Как она переживала за двоюродного брата Василька Константиновича! Сколько выстрадала за него в последние годы, когда народ отвернулся от знаменитого Невского и даже начал сыпать на его голову проклятия за суровые наказания мятежников. Наконец-то покажет Александр Ярославич свое истинное лицо и вновь обретет свое славное имя. Как же это прекрасно, пресвятая Богородица!

Светло и отрадно стало на душе Марии Михайловны: ведь она сказала это слово «пора!» на четыре дня раньше Невского и всё тревожилась, что великий князь подвергнет ее резкому осуждению. Но теперь уже не осудит.

Затем мысли княгини перекинулись к завтрашнему вече. Давно, ох, как давно не гремел над Ростовом Великим вечевой колокол! Именно он известит Ростово-Суздальскую Русь о начале всенародного восстания. Народ, несомненно, горячо откликнется. Он так настрадался, что его и подталкивать не надо. Повсюду — небывалый гнев. И как же ему не быть, когда летописец с острой пронзительной болью напишет:

«Никогда не было и не будет такой скорби, как во время господства безбожных татар. Будут под ярмом их люди, и скот, и птицы; спросят они себе дани у мертвецов, как у живых; непомилуют нищего и убогого, и всякого старика; обесчестят малолетних девиц, обратят в рабство тысячи людей».

Все, как один, возмутятся черные люди. А вот бояре… Боярам, как нож в горло, антиордынский мятеж. За свои пожитки и вотчины трясутся. На выкуп должников они хоть кое-как и раскошелились, но к восстанию не примкнут. Вчера многие из них пришли к Борису и упрашивали князя не поднимать чернь на татар и бесерменов. Но сын, по рассказу Неждана Ивановича, твердо отстаивал принятое на совете князей соглашение.

— Не увещевайте. Восстанию быть!

— А проку, проку, князь? Чай, помнишь, чем закончилась замятня Андрея Ярославича? Тысячи людей татаре саблями посекли и многие земли вдругорядь опустошили. Так и ныне выйдет.

— Не выйдет! Тогда один владимирский князь поднялся, а ныне — вся Ростово-Суздальская Русь. Силища! И вот что хочу я вам веско заявить: коль станете на вече супротивные слова орать, то укажу народу побить вас, но, думаю, и без моего повеленья народ вас с помоста скинет, а то и вовсе живота лишит. Так что, не суйтесь, господа бояре!

Господа бояре оторопели: таких дерзких слов они от князя Бориса никогда не слышали. Бтюшкин характер проклюнулся. Тот был суров, порой горяч, но справедлив. По правде сказать, Борис Василькович за свое правление с боярами шибко не ругался, улаживал дела миром (тоже передалось от батюшки), но каждый вотчинник откровенно побаивался его сильной и властной руки. Такого князя не согнешь и подарками не задобришь.

— На вече мы не пойдем, — заверили князя бояре. — Пущай одна чернь в три горла орет. Но без именитых людей и вече — не вече.

Борис Василькович метнул на бояр суровый взгляд.

— Зазнались вы, господа бояре. Многое о себе возомнили. Но зарубите себе на носу, что вече без бояр всегда обойдется, а вот без народа ему не бывать. Всё решает народ. Аль забыли, как черный люд неугодных князей и бояр из городов выдворяет? Нужны примеры? Но им несть числа. Так что забиваетесь в свои хоромы и молите Бога, дабы черный люд и за вас не принялся…

С большим удовольствием выслушала рассказ Неждана Ивановича княгиня Мария. Молодец, сын! Достойно повел себя с боярами. Таким сыном можно гордиться. С какой радостью посмотрел бы на свое чадо Василько Константинович. Крепкий дубок поднялся. Смел, решителен, уважаем среди других удельных князей. С таким сыном и умирать не страшно: Ростовское княжество в надежных руках.

Умирать? Что за черная мысль проскочила в твою голову, княгиня Мария? Ты не свершила еще самого главного дела — избавить родную землю от бесчинствующих басурман. Несомненно, тяжко будет, но коль удачный момент наступил, надо во что бы то ни стало постоять за святую Русь. Другой благоприятной поры может и не быть. Ныне татаро-монгольским ханам не до Руси. У них началась жестокая бойня за лакомый трон Золотой Орды. Вчера стало известно (ох, как много добрых вестей пришло за вчерашний день!), что верховный баскак Китата спешно покинул стольный град Владимир. Куда он направился? Можно безошибочно угадать — на помощь хану Хулагу. Наверное, Берке возненавидел Китату с тех пор, когда тот был назначен императором монголов Менгу главным сборщиком дани Руси. Берке же намеревался видеть на этом доходном месте своего ставленника. Но великий каган даже выслушать его не захотел. Китата же сотворил еще большее зло: он, пользуясь огромной властью, данной ему Менгу, постепенно заменил откупщиков Берке на своих людей. Наибольшая часть дани стала оседать не в Сарай-городе, в Каракоруме, и это окончательно взбесило хана Золотой Орды: переправка русских богатств в Монголию, так необходимых в Сарае, значительно подрывала его власть. (Берке, как позднее рассказывали княгине Марии, поклялся на Коране[347], что отомстит Китате и Хулагу и окончательно отделит свой улус от влияния монгольского кагана).

И всё же, несмотря на благоприятный момент, Мария Михайловна отчетливо понимала, что дерзкий вызов, который она с другими князьями бросила Орде, не оставит ханов равнодушными. Всего скорее, он временно прекратят раздоры и повернут свои тумены на Ростово-Суздальскую Русь. Но остановить восстание уже невозможно. Народ возмущен до предела, и этот народ, если сплотится, сможет остановить полчища татар. Четверть века назад всё произошло неожиданно: неведомые орды хлынули на оторопевшие русские города, кои стали биться с врагами поодиночке. Ныне же вся Ростово-Суздальская Русь готова сомкнуться в один железный кулак. Надо смело идти на басурман, как когда-то пошел на половцев ее пращур[348], князь Игорь.

При вспоминании своего предка, Игоря Святославича Новгород-Северского, у Марии Михайловны потеплело на душе. Этот мужественный князь давно пленил ее воображение, настолько пленил, что она еще в отрочестве своем стала собирать о нем различные сведения, долгими часами просиживая в библиотеках и выспрашивая о князе Игоре умудренных летописцев. И чем больше она впитывала в себя героическую и трагическую жизнь Игоря Святославича, тем больше проникалась к нему любовью, да такой, что уже не могла отказаться от мысли создать о нем литературное «Слово», посветив ему немало лет и душевных сил.

Поход Игоря был не напрасен: он показал, что в одиночку идти на сильного врага не только опасно, но и губительно. Только прекратив кровопролитные междоусобицы и объединившись, русские князья способны противостоять любому неприятелю. В этом — главная мысль «Слова», и отменно, что многие стали это понимать. Правда, до полного единения всей Руси еще очень далеко, но Северо-Восточная Русь уже сейчас готова к сплочению. Не зря она, княгиня Мария, стремилась к этой великой цели, не зря долго и кропотливо трудилась над «Словом о полку Игореве», после прочтения коего князья уже иными глазами смотрели на мир.

Завтрашний призыв к восстанию — призыв того же князя Игоря — вдохновенный и страстный. И княгиня Мария, как бы видя перед собой Северского князя, захотела ему также горячо сказать:

«Ростово-Суздальская Русь тебя услышала, Игорь Святославич. Услышала!»


* * *
Агей Букан, воистину обладавший собачьим нюхом, с приходом в Ростов владимирской дружины, насторожился. Он видел войско, когда оно входило в город. Совсем незнакомые лица. Он не один год прожил во Владимире и знал каждого княжеского дружинника в лицо. Сам был сотником. Этих же воинов он и в глаза не видел. А может, князь Невский позвал рать из Великого Новгорода? Но едва ли новгородцы пошлют свою дружину в помощь хану Берке. Тогда кто ж въехал в княжеский детинец?

Норовил пронюхать, но у ворот его задержали караульные.

— Не велено никого впущать. Таков приказ князя Бориса Васильковича.

— Мне можно. Аль не ведаете, дурни, что я начальник над всеми ростовскими откупщиками?

— Как не ведать? Агея Букана каждая собака в городе ведает, — сердито отозвался караульный и, пристукнув копьем о бревенчатый настил, прикрикнул:

— Ступай прочь!

— Да ты с кем так разговариваешь?! — взвился Букан. — Да я к самому верховному баскаку вхож. Открывай ворота!

Букан даже меч из сафьяновых ножен выхватил. Но караульные еще больше огневались. Вскинули копья и направили их на широкую грудь Букана.

— И не подумаем! Спрячь меч, ханский лизоблюд!

Букан был полон бешенства, но на рожон не полез. Эти княжьи люди могут и живота лишить.

— Я еще с вами встречусь, — мстительно процедил он сквозь зубы, и валкой походкой понес свое могутное тело к Чудскому концу.

На улицах и переулках встречались немногочисленные толпы ростовцев. Букан ощущал на себе злобные взгляды, а иногда доносились и угрозливые выкрики:

— Сволота!

— Татарский прихлебатель!

— Душегуб!

«Ишь, разлаялись, — ярился Букан. — Ране того не было, за версту обходили. А тут, будто всех прорвало. С чего бы это вдруг?.. Нет, что-то неладное творится в городе. И дружина какая-то пришла неведомая, и чернь поганые рты раззявила. Надо Туфану доложить».

Но баскак на слова Букана беззаботно махнул рукой:

— Зря ты всего опасаешься, откупщик. О дружине меня еще вчера князь Борис известил. То на самом деле воины, подвластные Невскому. А пришли они из Мурома. День, другой отдохнут — и отправятся к великому хану Берке. Чернь же всегда была нами недовольна. Даже шелудивая собака скулит, когда от нее забирают кости.

Туфан был в веселом расположении духа. Перед приходом Букана, он потягивал из серебряной чаши кумыс и довольно думал: «Подручный Менгу, хан Китата убрался из Владимира. То добрый знак. Хватит ему удалять из русских княжеств баскаков хана Берке. Китата подбирался уже и к нему, Туфану, но единственное, что его, пожалуй, сдерживало — справная дань, собираемая с Ростовского удела. Никто столько не выколачивал с ростовцев, как баскак и его откупщики под началом Агея Букана. Но как бы там не было, но Туфан всегда ходил с подспудной мыслью: он может лишиться доходного места в любой момент. И эта назойливая мысль отнимала от него всяческую радость. И вот она, наконец-то, появилась. Китата уехал на выручку Хулагу. Но Аллах справедлив. Он не позволит свергнуть с трона Золотой Орды знаменитого полководца, брата великого покорителя Руси Батыя — хана Берке. Тот свернет шею и Хулагу и его приверженцу Китате. Верховным баскаком Руси будет назначен человек Берке. И как знать, судьба может и вовсе повернуться счастливой стороной к Туфану, который когда-то был одним из самых бесстрашных мурз хана Батыя, разивших урусов по всей Ростово-Суздальской Руси, в том числе и на реке Сить. А вдруг Берке назначит одного из лучших сборщиков дани верховным баскаком?

Ублаготворенным сидел в своем войлочном шатре мурза Туфан. Но его приподнятое настроение разом померкло, когда на другой день он вдруг услышал внезапные набатные звоны, которые, как он уже догадался, созывают весь ростовский народ на вече.

— Что такое? — закричал он, вскакивая с мягких подушек. — Почему ударили в набат?


* * *
Мощно гудело, бушевало, исходило яростными кличами людское море. На деревянном помосте, возведенном подле Успенского собора, говорили дерзкие, разгневанные, антиордынские речи простолюдины. Каждый звал разделаться с лютыми татарами и бесерменами, и после каждого призыва ростовцы неистово отзывались воинственными кличами. Затем (как это принято) после речей посадского люда на помост поднялся Борис Василькович. На князе синее корзно с алым подбоем, застегнутом на правом плече красною пряжкой с золотыми отводами. Под корзном виднеется серебристая чешуйчатая кольчуга; к широкому кожаному поясу пристегнут тяжелый, двуручный булатный меч в злаченых ножнах. (Знаменитый богатырский меч отца). Вид рослого, крутоплечего князя суров и решителен. Он весь нацелен на битву с ордынцами. Его смелая увесистая речь обличительна и зажигательна.

Неподалеку от помоста стоял могутный Лазутка Скитник со своими дюжими сыновьями. Все четверо облачены в ратные доспехи, у всех возбужденные лица. Лазутка смотрел на князя и довольно думал:

«А князь-то Борис Василькович — вылитый батюшка. То и добро. За таким князем народ до конца пойдет».

Никитка, Егорка и «последненький» Васютка, почитай, всё свое отрочество прожившие в дремучих лесах и никогда не видавшие города, во все глаза разглядывали великолепный белокаменный княжеский дворец, невиданной красоты соборный храм и нарядные боярские терема. Всё для молодых парней было в диковинку, как и это грозное вече с оглушительным набатным звоном.

Мать, Олеся Васильевна, провожая детей, всплакнула:

— Вы уж там, чада ненаглядные, усторожливы будьте. С нехристями тяжко биться. Держитесь отца. Он не единожды в сечах бывал. Да и ты, супруг любый, за детьми приглядывай.

Всех обняла, перекрестила иконой, а затем, смотря на Лазутку печальными глазами, молвила:

— Хоть бы Васютку мне оставил. Не хлеб молотить собрались.

— Да ты не переживай, мать. Васютка — не малое дите. Пора и ему воином стать. Не так ли, Василий Демьяныч?

Тесть озабоченно крякал в седую бороду. В душе волновался, но виду не показывал.

— Я и сам в рать просился, да воевода Неждан Иваныч не взял. Ты, баял, хоть и крепкий старик, но все ж восьмой десяток добиваешь… А внучку моему — и впрямь, самая пора. Ты уж, дочка, шибко-то не горюй. Чует мое сердце: живы вернутся наши добры молодцы.

Ни Лазутка, ни «добры молодцы» не видели, как после их ухода Василий Демьяныч смахнул со щеки горючую слезу…

Еще не успел Борис Василькович завершить свою речь, как по многолюдной толпе понеслись взбудораженные голоса:

— Сама матушка княгиня!.. Княгиня Мария с иконой к помосту идет.

Борис Василькович заметил мать и отчаянно вздохнул. Ну, зачем же, зачем же, матушка?! Не тебя ли битый час уговаривали, дабы ты не показывалась на вече. Никак нельзя, чтобы татары изведали о твоем содействию восстанию. Ты еще зело понадобишься всей Ростово-Суздальской земле. Кажись, уговорили. И вот — на тебе! Все-таки не удержалась и теперь всходит на вечевой помост. Всходит сама вдохновительница!

Мария Михайловна поясно поклонилась народу на все четыре стороны, поклонилась на крытые осиновой плашкой купола собора и обратилась к примолкнувшему многолюдью:

— Дорогие мои ростовцы! Вы многое уже за меня сказали. Я не буду повторять ваших дерзновенных слов. Скажу лишь одно. Сегодня ростовское вече, впервые за все минувшие века, поднимет на борьбу с жестокими угнетателями не только свое княжество, но и всю Ростово-Суздальскую Русь. Во все удельные города помчали спешные гонцы. Гнев народа настолько велик, что Русь уже не может жить под ордынским ярмом. Убеждена, что Ростов Великий, а затем и другие города выдворят татар, сбросят ненавистное бремя и обретут долгожданную волю!

Мария Михайловна подняла вверх икону Богоматери и торжественно, истово завершила свои слова:

— Я, княгиня Мария Ростовская, благословляю вас на ратный подвиг. Да сохранит вас Бог и пресвятая Богородица!

И вече мощно грянуло:

— Слава княгине Марии! Слава!

— Мы побьем треклятых ордынцев!


* * *
Пока шло вече, все откупщики, перепуганные сполохом, упрятались, в остроге мурзы Туфана. Только здесь они надеялись найти защиту.

Баскак, презрительно поглядывая на бесерменов, с издевкой произнес:

— Трусливые шакалы! Вы только и умеете набивать добром урусов свои несметные мешки.

— Мы выполняли твой приказ, достойнейший! — осмелился оправдаться один из бесерменов, что привело баскака в негодование:

— Это вы, презренные шакалы, из-за своей ненасытной жадности привели чернь к мятежу. Вы! Я не заставлял вас собирать дань больше десятины. Вы же хватали больше всякой меры. Шайтан вас забери!

Бесермены примолкли: в гневе мурза Туфан может и саблей полоснуть. Но гнев его напускной. Мурза, получая немалую мзду от бесерменов, прекрасно знал, что все откупщики грубо нарушают «десятину».

Затем баскак отыскал глазами Агея Букана. Тот был угрюм и молчалив.

— Если ты, Букан, явился в мой стан, то будешь подчиняться моим приказам. Не делай злого лица. Твой властелин Китата давно уже за пределами Ростовского княжества. Отныне — я твой повелитель.

У Букана не было другого выхода, и он сухо отозвался:

— Слушаю тебя, мурза.

— Готовь своих бесерменов к сече. Каждому я выдам копье и саблю. Они хорошо умели грабить урусов, а теперь пусть покажут, как они могут защищать добычу.

Острог мурзы Туфана был надежно укреплен дубовыми бревнами, глубоко врытыми в землю и заостренными кверху. По всей внутренней стороне стены тянулся деревянный настил, с которого татарские лучники могли выпускать свои меткие стрелы. Бывалый воин Туфан надеялся, что именно искусные лучники не позволят самонадеянным ростовцам подойти к стенам острога.

Осада началась вскоре после вече. К Чудскому концу города выступили обе дружины: княжеская, в девяносто человек, и «лесная» — в двенадцать десятков воинов. За конными дружинами следовала пешая рать ремесленного люда — с топорами, рогатинами, ножами, а то и просто с дубинами.

Когда до острога оставалось саженей двести, Туфан махнул рукой лучникам:

— Натягивай тетиву! Изготовьтесь бить иноверцев!

Но дружинники и пешцы вдруг остановились, сделав широкий проход для проезда телег.

— Что это? — изумился мурза. Вместо того, чтобы подводы тянули лошади, их подталкивает к острогу мужичье. Что затеяли урусы?

А урусы, не будь плохи, приготовили для татар неожиданную ратную новинку. И придумал ее в Ядрове Лазутка Скитник, поведав о ней Неждану Ивановичу Корзуну. Тот же рассказал о Лазуткиной хитрости княгине Марии и Борису Васильковичу, когда советовался с ними, — каким способом одолеть ордынцев.

Телег было настолько много, что мурза глазам своим не поверил. Они окружили весь острог, и пока недосягаемы для лучников. Что задумали эти коварные урусы?.. О, Аллах! Урусы перевернули набок телеги и, спрятавшись за ними, как за огромными щитами, стали подтягивать их всё ближе и ближе к острогу. И самое странное то, что все телеги оказались с двумя небольшими отверстиями. Такой диковины мурза еще не видывал. Когда-то он, со своими воинами, осаждал города урусов с помощью таранов, пороков и лестниц, но никогда еще ему не приходилось сидеть в осажденной крепости. Для чего эти телеги?

Всё прояснилось, когда к телегам подошли урусы с луками и саадаками. Мурза аж за голову схватился. Шайтаны! Сейчас урусы придвинут свои телеги на перелет стрелы, присядут на колено, натянут тетивы и завяжут перестрелку с его лучниками.

Так и произошло. Когда лучники приблизились к острогу, татары начали пускать стрелы с длинными стальными наконечниками по телегам, в надежде пробить их. Но тщетно! Стрелы лишь с пугающим свистом впивались в толстую преграду.

— Цельте в оконца, в оконца! — свирепо закричал мурза.

Но попасть в узкие отверстия было не так-то просто. Не зря Лазутка Скитник долгими часами обучал лучников поражать цель из тележных прорех. Говаривал:

— Придет час, вои, и нам надлежит бить по нехристям, кои будут стоять на помосте острога. В открытую к ним не подступишься. Ведаю, бывал в сечах. Степные лучники, пожалуй, самые меткие на белом свете. На лету птицу сбивают. Но к тому и мы уже не худо приспособились. Не лаптем щи хлебаем. Но в открытую, повторяю, к ордынцам лучше не соваться. Так что ловчитесь из прорех стрелы метать. А как тетиву спустил, тотчас оконце заставкой закрой. Ордынец может и в оконце угодить.

Зело пригодилась Лазуткина наука! За пятью десятками телег укрылась и довольно точно разила татар добрая сотня лучников.

Мурза отчаянно бранился:

— Урусы — хуже шакалов. Так не воюют! Скоро у меня не останется ни одного лучника. Собаки!

Окончательно убедившись, что с «тележными» стрелками сражаться бесполезно, Туфан снял оставшихся лучников со стен. Теперь вся надежда на крепкие дубовые ворота, обитые железом.

— Вперед! — кинул громкий, повелительный клич князь Борис Василькович.

За конной дружиной ринулась к острогу и пешая рать. Несколько десятков дюжих посадчан несли на своих плечах тяжелые бревна. Задорно, воинственно кричали:

— Разобьем ворота, братцы!

— Сокрушим поганых!

Мурза Туфан нервно кусал мясистые губы. Как жаль, что в остроге не оказалось ни кипящей смолы, ни каменных глыб, которые так успешно применяли урусы при осаде их крепостей. Кто ж мог подумать, что неверные, после сокрушительного нашествия Золотой Орды, посмеют встать с колен и взяться за оружие. Кто мог подумать?!

Раздались страшные, гулкие удары по воротам. Но мурза еще заранее отдал приказ — завалить их тяжелыми бочонками с медом и вином. Ворота не поддавались.

Самые нетерпеливые ростовцы, жаждущие побыстрее добраться до ордынцев, засунув за опояску ножи и топоры, полезли по связанным длинным жердям к навершию острога, но их тотчас сразили снизу татарские лучники.

— На стены не лезть! — зычно закричал воевода Неждан Корзун.

Лазутка спрыгнул с коня, подобрал себе десяток самых могутных дружинников и поманил их к воротам.

— А ну, поиграем в бревнышко, ребятки!

Сам встал за коренника. Раскачав тяжелое бревно, с громадной силой ударили по воротам. Раздался ужасающий треск. После пятого богатырского удара, ворота сорвались с железных петель и затворов, и рухнули, накрыв собой бочонки.

— А-а-а! — яростно взревела толпа и ринулась в пролом.

Первый десяток был убит татарами, но мощный людской поток было уже не остановить. Вскоре преграда из бочонков была раскидана, и в открывшийся пролом хлынула дружина. Их встретила конная сотня Туфана. И загуляла кровавая сеча!

Ордынцы отчаянно отбивались. Мурза Туфан, некогда искушенный в боях, юлой вертелся на своем длинногривом коньке, издавал гортанные выкрики и умело отражал окровавленной саблей натиск урусов. Внезапно увидев перед собой князя Бориса, мурза завизжал от ярости, и бесстрашно наехал конем на ростовского властителя.

— Ты сейчас сдохнешь, Бориска!

Молнией сверкнула сабля, но князь успел прикрыться своим овальным щитом, окованным медью, и сам взмахнул мечом. Но видавший виды мурза, уклонился от удара и в бешенстве наскочил на князя с другой стороны. Однако верх взяли хладнокровие и выдержка князя. Он и в другой раз успел подставить под саблю крепкий щит, и в тот же миг обрушил на голову ордынца богатырский меч отца. Туфан замертво рухнул с коня.

— Слава, князю! — звучно воскликнул воевода Корзун, чей меч повалил уже не одного басурманина.

— Слава! — грянули ратники и с утроенной силой поперли на ордынцев.

Татары в страхе заметались по острогу, понимая, что им уже не уйти от возмездия.

А с бесерменами — откупщиками расправлялись пешцы. Особенно им хотелось добраться до самого отвратительного всей Ростовской земле, лихоимца и душегуба, Агея Букана.

Тот и в сече люто зверствовал. Могутный, стиснув зубы, разил тяжелым мечом разгневанных повстанцев. Вон и знакомое лицо мелькнуло. Сапожник Фролка с увесистым плотничьим топором. Ну да придет и его черед.

Немало Букан уложил ростовцев, пока на него (забыв в пылу боя о сыновьях) не наехал Лазутка Скитник. (Он уже вновь был на коне). Первым же неистовым ударом он рассек меч врага надвое. Замахнулся, было, вдругорядь, но тут услышал поспешный крик князя Бориса Васильковича:

— Оставь в живых, Лазутка! Этого злодея будем всем миром казнить!

Лазутка отвел в сторону меч, но тут к главному откупщику подскочил разъяренный Фролка и всадил свой увесистый топор в живот Букана.

— Я ж говорил, что убью тебя, собака!

Агей, хватаясь руками за живот, озлобленно захрипел:

— Не жить и тебе, Фролка. Всем ростовцам не жить.

Не слушая приказа князя (уж слишком лютовал в городе Букан!), черные люди с ожесточением набросились на «треклятого злыдня» и растерзали его.

Лазутка же поспешил к сыновьям. Хоть и впервые они участвуют в сече, но бьются достойно. Даже «младшенький» не подкачал. И впрямь в добрых молодцев выросли его сыновья! Не стыдно будет к Олесе и Василию Демьянычу возвращаться.

С ордынцами и бесерменами на Ростовской земле было покончено. Предтеча Куликовской битвы состоялась в августе 1262 года.

Эпилог

Вслед за Ростовом Великим расправились с татарами и откупщиками Суздаль, Владимир, Ярославль, Углич, Великий Устюг и другие города Северо — Восточной Руси. «Бысть вече на бесермены по всем градам русским, и побиша татар везде, не терпяще насилия от них».

Непосредственная вдохновительница и устроитель восстаний княгиня Мария, после освобождения Ростово-Суздальской земли от Золотой Орды, всё чаще посещает свой Спасо-Песковский монастырь, в тишине которого обдумывает новые шаги по спасению мятежных удельных княжеств.

На другом конце города, в полуверсте от Авраамиевской обители, появился Петровский монастырь. Бывший царевич Джабар, принявший православное имя Петр, настолько увлекся христианской религией, что окончательно отошел от политики и целиком предался богоугодным делам.

«Замер бой вечевых колоколов и зловещая тишина опустилась на Русскую землю». Стало известно, что ханы Берке и Хулагу помирились и готовят на Русь новое жесточайшее нашествие.

Князь Александр Невский решил вновь перехитрить Берке, а если не удастся, то ценой своей жизни предотвратить разгром Руси. Он спешно отправляется в Золотую Орду и всячески уговаривает ханов не напускать на Русь татаро-монгольские тумены. «Великий князь успел в своем деле, оправдав изгнание татар и бесерменов из городов суздальских». И не только! Он выхлопотал у хана освобождение Русской земли от повинности выставлять для татар и монголов военные отряды. Это было последним делом великого князя. Хан продержал Невского в Орде всю зиму и лето.

Уступка нелегко далась Берке. Он готов был беспощадно наказать Ростово-Суздальскую Русь, но, предвидя новые битвы с Хулагу, не захотел ослаблять (сечи с русскими дружинами будут тяжелыми) и без того поредевшие тумены. Но простить Александра Невского за дерзновенные восстания русских городов, подвластных великому князю, он не мог. На прощальном пиру Берке приказал ввести в кубок Александра медленно действующий яд.

Осенью 1263 года Александр Ярославич, уже слабый здоровьем, достиг Нижнего Новгорода и, приехав оттуда в Городец, тяжело заболел. Предчувствуя скорую смерть, князь постригся в монахи, приняв схиму. Через несколько дней, 14 ноября, Александр Невский скончался.

Русская православная церковь причла Александра Ярославича к лику святых. Мощи его, открытые в год Куликовской битвы (1380), по повелению Петра I были перенесены из Владимира в Санкт-Петербург, в Александро-Невскую лавру, где покоились в серебряной раке, пожертвованной императрицей Елизаветой Петровной.

Выдающийся русский историк С. М. Соловьев напишет: «соблюдение Русской земли от беды на востоке, знаменитые подвиги за веру и землю на западе доставили Александру славную память на Руси, сделали его самым видным историческим лицом в нашей древней истории от Мономаха до Донского».

Владимирский престол должен был наследовать Андрей Ярославич, но он умер через несколько месяцев по кончине Невского.

Ярлык на великое княжение получил из рук хана Берке младший брат Александра — Ярослав Ярославич Тверской. Он правил восемь лет, и, следуя примеру своего печально известного отца, Ярослава Всеволодовича, старался всеми способами угождать хану. Берке, предоставив ему ярлык, попытался в другой раз расколоть русских князей. Земли Тверского княжества находились в опасном соседстве с богатыми северными владениями ростовских князей. Враждебность Ярослава к умершему брату перешла на Ростов Великий, против которого Тверь стремилась заключить союз с Великим Новгородом. Но умудренная Мария Михайловна, налаживает тесные связи с сыновьями Невского: Василием, уважаемым среди новгородцев и Дмитрием, княжившем в Переяславле, и, тем самым, устраняет опасную усобицу. Недовольный Ярослав Ярославич направляется за поддержкой к хану Золотой Орды, намереваясь натравить на ростовских князей и сыновей Невского ордынские войска. Но хан Берке умирает в 1266 году. «И русским землям ослаба вышла».

Троном Золотой Орды овладел внук Батыя от его второго сына Тутукана, Менгу-Тимур. Новый хан решил убрать тех, кто был причастен к политике Александра Невского. Предварительно он уничтожил не оправдавшего надежд великого князя Ярослава. Затем погиб, вызванный в Орду старший сын Невского, Василий Костромской.

Княгиня Мария решается на новую подготовку вечевых восстаний, так как с упадком Владимира центральный очаг сопротивления давно уже переместился в Ростов Великий. Она всё чаще приглашает к себе удельных князей. (Пройдет несколько лет, и вторая волна народных выступлений против ордынского гнета прокатится по городам и весям Ростово-Суздальской земли).

В народных восстаниях ясно прослеживается несгибаемый боевой дух народа, не сломленный ни страшным Батыевым нашествием, ни последующими ордынскими вторжениями. Народные массы Руси еще раз показали свою готовность пожертвовать жизнью, лишь бы освободить Отечество от иноземного ига. Народ был воителем за землю Русскую во время вторжения хана Батыя. И теперь именно народ поднялся против татаро-монгольских завоевателей.

Неустанные тревоги и заботы о судьбе своей родной земли не проходили бесследно для княгини Марии. В последние годы здоровье ее было подорвано. Незадолго до смерти она держала в своих ослабших руках «Слово о полку Игореве» и тихо шептала: «Я старалась выполнить твой завет, Игорь Святославич. Как могла, старалась!»

Княгиня Мария Михайловна Ростовская скончалась 9 декабря 1271 года, и была погребена при огромном стечении народа в Спасо-Песковском монастыре. Смерть знаменитой княгини оплакивала вся Русь.

В 1850 году настоятель Спасо-Яковлевской обители нашел под полом нижнего этажа каменного храма Преображения гроб Марии. Впоследствии он утверждал, что желтые сафьяновые сапожки княгини были целыми.

В 1879 году архимандрит Илларион уничтожил надгробные плиты и сделал мозаичный пол, запомнив место погребения. С тех пор живет легенда о княгине Марии, чудесным образом сохранившейся от тления, как отголосок былого всеобщего уважения к ней и почитания.

Память о славной русской женщине, вдохновительнице народных вечевых восстаний, национальной гордости России будет вечной.

Да святится имя твое, княгиня Мария!..

г. Ростов Великий
1995–2001 гг.

Валерий Замыслов СЫН АЛЕКСАНДРА НЕВСКОГО

«Чтобы понять тайну русского народа, его величие, нужно хорошо и глубоко узнать его прошлое, нашу историю, коренные узлы её, трагические и творческие эпохи, в которых завязывался русский характер».

Алексей Толстой.

Предисловие

Тысячу лет назад русский, эстонский и латвийский народы совместно начинали свой исторический путь.

Восточная Прибалтика издавна была населена племенами, принадлежавшими к двум различным семействам — финскому и литовскому. Всю северную и среднюю полосу её занимали народы финской группы, известные у западноевропейских писателей под именем «эстов» (восточных). Южную полосу Прибалтийского края заселяли племена литво-латышские: семигалы, селы, летты и леттгаллы, жившие по среднему течению Западной Двины.

Благодаря тесному соприкосновению финских и литво-латышских племен еще в глубокой древности возникли народности смешанной крови: это были куроны, занимавшие куронский полуостров, и ливы, обитавшие по нижнему течению Западной Двины и берегам Рижского залива. В результате слияния всех этих племен образовался современный латвийский народ, причем основное ядро его составляли летты (латыши).

По имени ливов, с которыми раньше, чем с другими прибалтийскими племенами, познакомились европейцы, восточная Прибалтика в средние века носила название Ливонии.

К востоку от территории, занятой прибалтийскими народами, жили восточные славяне: кривичи полоцкие были соседями литво-латышских племен, новгородские славяне — эстов (чуди).

В силу территориальной близости между прибалтийскими народами и восточными славянами издавна существовали торговые и политические сношения. Благодаря своему географическому положению народы Прибалтики и восточные славяне рано оказались втянутыми в торговые связи, существовавшие в 8-12 веках между северо-западом Европы и странами арабского востока и Византией. Из Скандинавии в богатые арабские страны, славившиеся своими шелками, искусно выделанными клинками и прочим оружием, шел путь по Финскому заливу, Неве, Волхову, Мсте и далее по Волге и Каспийскому морю. В Византию вел путь «из варяг в греки», который начинался в Финском заливе и затем шел по Неве, Волхову, Ловати, Днепру в черное море. Другое ответвление пути «из варяг в греки» проходило из Рижского залива по Западной Двине, и далее по Днепру и Черному морю. По этим путям, в поисках легкой наживы и выгодной службы, устремлялись на «восток» дружины «варягов» — скандинавов, смелых искателей приключений, соединявших в своем лице воинов, купцов и пиратов.

Скандинавские саги (сказания) повествуют о походах скандинавов в Восточную Прибалтику и славянские земли, о богатой дани, собранной там с местного населения. В половине IX века чудь, новгородские славяне и кривичи были покорены варягами. Но народы Восточной Европы не долго терпели иноземное иго. Новгородские славяне и кривичи соединились с чудью, изгнали варягов за море, а затем (так рассказывает летопись), решили призвать для наведения порядка и защиты от внешних нападений варяжского князя Рюрика с братьями.

В 9-10 веках у восточных славян начинают складываться феодальные отношения. Образуются первые княжества. В конце IX века Олег, княживший в Новгороде, спускается со своими воинами из Новгорода вниз по Днепру, завоевывает Киев и кладет, таким образом, начало Киевскому государству. В походе Олега, помимо варягов и славян, участвовала и чудь (эсты). Утвердившись в Киеве, Олег в 907 году организовал грандиозный поход на Византию, завершившийся славной победой русского оружия и поражением Византийской империи. И на этот раз в войске Олега наряду со славянами находилась чудь.

После присоединения Полоцка к Киевскому государству влияние русских распространилось на всё течение Западной Двины вплоть до берегов Рижского залива.

Во времена князя Владимира Эстония также была подвластна киевскому князю. Эсты участвовали в походах Владимира. Его преемник, князь Ярослав Мудрый, сделал попытку закрепить русское влияние в Эстонии и создать там центр оседлой русской власти. В 1030 году Ярослав основал на берегу реки Эмбах новый город, который по своему христианскому имени — Юрий — назвал Юрьевом. В княжение Ярослава (1019–1054 годы), широко раздвинувшего границы империи Рюриковичей, влияние русских в Прибалтике достигло наибольшего распространения. В перечне данников Руси летописец называет из прибалтийских племен чудь, литву, зимеголу, корсь, либь.

После смерти Ярослава начинается новый период русской истории, период феодальных смут и усобиц. Империя Рюриковичей распадается на отдельные феодальные княжества. Эти княжества дробятся на еще более мелкие. Между князьями происходит кровавая междоусобная борьба. Меркнет «дедовская слава», как печально говорит автор «Слова о полку Игореве», князей, собиравших русскую землю. Со всех сторон «с победами» приходят «поганые»: с запада — литовцы, с востока — половцы. В этих условиях русское влияние в Прибалтике ослабляется, но судьбы двинских ливов и латышей по-прежнему остаются тесно связанными с Полоцким княжеством, а судьбы эстов — с Новгородом.

Герцике и Кукенойс, укрепления, основанные русскими при первом проникновении их в Ливонию, к началу 13 века превратились в центры небольших княжеств, которыми правили князья, принадлежавшие к полоцкому княжескому дому. Герцике был крупным и богатым городом, имел несколько церквей, земли княжества занимали территорию по среднему течению Западной Двины. В начале XIII века в Герцике сидел русский князь Всеволод, женатый на дочери литовского князя Даугерута.

Вторым княжеством Кукенойс, расположенным по нижнему течению Западной Двины, управлял энергичный, храбрый князь Вячко, впоследствии прославившийся своей упорной борьбой против немцев.

Полоцкий князь Владимир выступал как верховный правитель всех земель, простиравшихся от Полоцка по Двине до берегов Рижского залива. Приступив к завоеванию Ливонии в начале 13 века, крестоносцы вынуждены были столкнуться с полоцкими князьями, как с давними правителями края.

В 1179 году князь Мстислав Ростиславич с 20-тысячным войском новгородцев и псковичей прошел всю Эстонию вплоть до моря. Но Новгороду не удалось закрепить своего влияния в Эстонии так прочно, как это сделали полоцкие князья в землях латышей и ливов. Раздираемый внутренними смутами, противоречиями между различными партиями, борьбой против своих князей, Новгород не в состоянии был проявлять достаточно настойчивости и энергии для утверждения своей власти в Эстонии. Зависимость эстонских племен от Новгорода не носила постоянного характера.

Зависимость прибалтийских племен от русских княжеств не была тяжелой. Она выражалась в уплате дани, которая вносилась как натурой, так и деньгами. Натуральную часть дани составляли главным образом меха, денежную — слитки серебра и монеты (арабские и западноевропейские).

Верховная власть русских князей над прибалтийскими племенами не нарушала общественной и политической жизни этих племен. Русские князья предоставляли своим прибалтийским подданным полную свободу, как в вопросах внутреннего управления, так и внешнеполитических отношений. Эсты, ливы и латыши судились своими старейшинами на основе старинных обычаев; старейшины и вожди, по своему усмотрению, считаясь лишь с волей соплеменников, вели войны и заключали договоры. Полной свободой пользовались прибалтийские племена и в вопросах вероисповедания. Оставаясь языческим, население Ливонии[349] поклонялось своим древним богам, олицетворяющим силы природы. Правда, благодаря тесному общению с русскими христианство в его православной форме в какой-то степени проникало к прибалтийским народам. Но никакие попытки не только насильственного, но даже активного распространения христианства среди прибалтийских племен со стороны русских, по-видимому, не имели места[350]. Генрих Латвийский, католический священник, свидетель и участник немецкого завоевания Прибалтики, описавший его в своей «Хронике Ливонии», с удивлением отмечает, что русские князья, покоряя какой-нибудь народ, не заботятся об обращении его в христианскую веру. Эти слова политического противника русских ярко подчеркивают характерные черты русской власти, оставлявшей в неприкосновенности, как общественный строй прибалтийских племен, так и старую языческую религию и весь освященный веками уклад жизни. Именно этими особенностями власти русских князей объясняется тот факт, что в борьбе, развернувшейся в начале XIII века, симпатии населения Прибалтики оказались на стороне русских, и немецким завоевателям пришлось столкнуться с союзом русского и прибалтийского народов.


* * *
Северо-немецкие купцы привезли в Германию вести о богатствах прибалтийских земель, о заселяющих их языческих племенах, которые следует обратить в христианскую веру и подчинить немецкому господству. И, как обычно в те века, по дороге, проложенной немецким купцом, двинулся немецкий священник, а за ним и немецкий рыцарь, чтобы крестом и мечом утвердить своё владычество во вновь открытой стране.

Большой поход крестоносцев был организован в 1198 году. Во главе его стоял епископ Ливонии Бертольд. В происшедшей битве он был убит. Потеряв вождя, крестоносцы пришли в ожесточение и стали опустошать ливские земли. Ливы вынуждены были смириться, и обещали принять христианство. Но как только крестоносцы на кораблях отплыли от берегов Ливонии, ливы стали толпами заходить в Двину и обливаться водой, говоря: «Тут мы речной водой смываем воду крещения, а вместе и самое христианство. Принятую веру мы бросаем и отсылаем вслед уходящим саксам»[351].

Немцы убедились, что при помощи прибывающих на время из Германии ополчений крестоносцев покорить Ливонию нельзя. В 1202 году с благословения папы римского в Ливонии был создан специальный рыцарский Орден. Члены его носили белые плащи, на которых были нашиты красные кресты и мечи, поэтому Орден получили название Меченосцев. Войско их было отлично вооружено. Рыцарь, с головы до ног закованный в стальную броню, сидящий на сильном коне, тоже защищенном доспехами, с длинным копьем и мечом, был своеобразной «движущейся крепостью» — поразить его было нелегко. Удар сомкнутого строя рыцарской конницы был сокрушительным. Рыцари Ордена, как правило, выстраивались для боя в глубокую колонну — клин, напоминавший по форме трапецию. Русские летописцы называли такой строй «свиньей». Клин врезался в боевые порядки противника, разрезал его на части как таран. В голове строя помещались лучшие, тяжеловооруженные рыцари, по сторонам и в основании клина — «полу братья», а в середине — пешие воины, обычно набиравшиеся из завоеванных народов.

Орден Меченосцев носил аристократический характер. Члены его распадались на три класса. Первый — братьев-рыцарей, второй — братьев-священников, третий — служащих братьев. Каждый вступающий в число братьев-рыцарей клятвой должен был заверить своё рыцарское происхождение. Для братьев-священников, к которым относились священники и чиновники Ордена, рыцарское происхождение было необязательно, но допустимо. К классу служащих братьев (оруженосцы, ремесленники и всякого рода обслуживающий персонал) потомки рыцарского рода принадлежать не могли, но всякий желающий вступить в этот класс должен был заявить под присягой, что он никогда не был слугой или рабом. Во главе Ордена стоял начальник-магистр, которому рыцари были обязаны беспрекословно повиноваться. При вступлении в Орден рыцарь давал четыре обета: послушания, целомудрия, бедности и посвящения всей жизни делу обращения язычников. По своей идее Орден представлял замкнутую духовно-рыцарскую организацию, члены которой, отказавшиеся от всех земных благ, должны были нести свет христианской веры языческим народам. В действительности дело обстояло иначе. История Ордена изобилует описаниями внутренних раздоров, насилий над женщинами и грабежа мирного населения. Только последний обет рыцари соблюдали свято: кровь обращенных язычников лилась рекой.

Еще до создания ордена Меченосцев, Альберт, третий епископ Ливонии, дальновидный политик и ловкий дипломат, построил в 1201 году в устье Западной Двины укрепленный город Ригу, которая должна была стать крупным торговым портом, притягательным центром для переселенцев из Германии и базой немецкого завоевания Ливонии.

Немцы подошли вплотную к передовому русскому форпосту на Двине — Кукенойсу. В 1207 году развернулась непродолжительная борьба между Вячко, кукенойским князем, и рыцарями. Эта борьба закончилась для князя Кукенойса неудачно: силыего были невелики, Владимир Полоцкий, к которому Вячко обратился за помощью, медлил с выступлением. Вячко вынужден был оставить свой замок и навсегда ушел из своего княжества в Россию. После падения Кукенойса наступила очередь княжества Герцике. Старинные русские крепости на Двине перешли в руки немцев. Немецкое иго нависло над землями латышей и ливов.

Отказ Владимира Полоцкого от исконных прав на ливонские земли и пассивность его преемников в этом вопросе имели причины. Находясь на западной окраине земли Русской, Полоцкое княжество граничило с Литвой. С конца XII века литовцы всё чаще и чаще набегали на полоцкие земли. Полоцкие князья, с трудом отбиваясь от них, не могли уделять достаточно сил для защиты своих отдаленных владений, и отступили под напором немецкой агрессии.

Во время борьбы полоцких князей против крестоносцев Новгород и Псков стояли в стороне. По-видимому, они считали события на берегах Двины чем-то далеким, не затрагивающим их интересов. В период с 1212 по 1217 год, занятый борьбою с суздальскими князьями, Новгород не мог уделить внимания прибалтийским делам. Эстония же лично убедилась, какое иго несут с собой немецкие рыцари. Эсты поняли, что спасения против надвигающегося порабощения они могут искать только у русских. В 1216 году они предложили старому врагу немцев князю Владимиру Полоцкому план совместной борьбы против крестоносцев: полоцкие войска должны были осадить Ригу, эсты напасть на земли ливов и латышей, покоренные Орденом. Смерть Владимира Полоцкого помешала осуществлению этого плана. Тогда эсты обращаются к Новгороду.

К этому моменту новгородцы, разбившие в битве на реке Липице в 1216 году суздальских князей, получают возможность решительно вступить в борьбу, развернувшуюся в Прибалтике. В феврале 1217 года войско новгородцев, псковичей и отрядов эстов вступило в пределы Эстонии и взяло штурмом сильную крепость Оденпе.

Страх перед русско-эстонским военным союзом, сознание недостаточности собственных сил для покорения Прибалтики и отражения русских заставили епископа Альберта обратиться в 1218 году к королю Дании Вальдемару.

Для успешной борьбы против немецко-датских рыцарей со стороны Новгорода необходима была настойчивость и последовательность, проявить, которые он был не в состоянии: в первой четверти XIII века Новгород был поглощен защитой своих вольностей от притязания суздальских князей.

В 1224 году пал последний оплот русских в Прибалтике — древний город Юрьев. Поход князя Ярослава Всеволодовича в 1234 году был последней попыткой русской государственности продолжить борьбу за Ливонию. Спустя три года началось нашествие татар на русскую землю. Ослабленная татарским нашествием, Русь вынуждена была временно примириться с утратой Прибалтики.

Немецкие рыцари попытались воспользоваться тяжелым положением Руси, решив продолжить свои завоевания за счет русских земель. Чтобы обеспечить успех похода, Орден заключил союз со Швецией. Немецкие и шведские рыцари выступили одновременно. Шведы направили свой удар на Неву и Ладогу, немецкие рыцари — на Изборск и Псков, предполагая далее захватить и подчинить себе всю северо-западную Русь.

Поход шведских рыцарей был остановлен в самом начале, на Неве. Молодой новгородский князь Александр Ярославич, встретил врагов на берегу Невы и в короткой битве наголову разбил шведское войско. Князь-победитель с тех пор вошел в историю под именем «Невский».

Немцы же захватили Изборск, Псков и всю западную окраину Новгородской земли. Враг стоял у ворот Новгорода. Решалась судьба всей северо-западной Руси.

Александра Невского не было в это время в Новгороде: не поладив со своевольным новгородским боярством, он уехал на свою родину в Переяславль Залесский. Но грозная опасность, нависшая над Родиной, заставила забыть все ссоры. Невский приехал в Новгород и поднял весь народ на борьбу против врага. Несколькими короткими ударами Александр вернул Копорье, Водскую землю, Псков. Руководство Ордена поняло: наступает час решающей схватки. Орден собрал все силы и снова двинулся на Русь.

5 апреля 1242 года на льду Чудского озера произошла решающая битва, вошедшая в историю под названием «Ледовое побоище». Рыцарские войска были разбиты наголову; лишь жалкие остатки их спаслись бегством.

В жестокой борьбе с крестоносцами русский народ отстоял свою независимость. Однако спустя четверть века, объединенные войска немецких и датских рыцарей попытались нанести новый сокрушительный удар по Руси.

18 февраля 1268 года вблизи крепости Раковор, находившейся на территории современной Эстонии, произошла одна из самых грандиозных и кровавых битв европейского средневековья. Войска немецких и датских рыцарских Орденов сражались с русскими полками. Русские под предводительством сына Невского, юного переяславского князя Дмитрия Александровича одержали трудную, но блестящую победу. Позже западные историки и хронисты назовут битву под Раковором предвестницей Грюнвальда, а князя Дмитрия станут именовать лучшим полководцем Европы 13 века.

«В 1263–1294 годах Переяславским княжеством владел сын Александра Невского Дмитрий, который, став (1276) владимирским великим князем, сделал Переяславль своим стольным городом. Время правления Дмитрия Александровича стало периодом наибольшего могущества Переяславского княжества».(В. Ключевский).


К сожалению, в России имя Дмитрия Александровича, которому в 2000 году исполнилось 750 лет со дня рождения, оказалось несправедливо забытым. Попытаемся (в какой-то мере) восполнить этот пробел.

О князе Дмитрии Александровиче и его славных победах над врагами Руси и пойдет речь в нашем историческом повествовании.

Часть первая


Глава 1 КНЯЗЬ АНДРЕЙ

В покои четырнадцатилетнего переяславского князя Дмитрия Александровича вошел ближний боярин Ратмир Вешняк и доложил:

— Прибыл гонец из Ростовского княжества.

Сын Александра Невского порывисто поднялся из кресла. Весьма кстати! Дела после смерти отца, великого князя, пошли на Руси из рук вон худо. Вот-вот грянут новые междоусобицы. Сам собирался в Ростов Великий посоветоваться с умудренной княгиней Марией и князем Борисом Васильковичем, и вдруг — гонец.

— Кто пожаловал, Ратмир Елизарыч?

— Сам боярин Корзун, княже.

Юный Дмитрий заметно оживился: лучшего посланника и не надо. Боярин Неждан Иванович один из самых тонких и дальновидных мужей Ростово-Суздальской Руси.

— Немешкотно зови!.. А впрочем, погоди Ратмир Елизарыч. Пусть отдохнет с дальней дороги боярин Корзун, а уж вечор и потолкуем. Ты уж порадей насчет питий и яств. Добрый гость у нас ныне!

— Порадею, княже.

Было Ратмиру Вешняку лет около сорока. Осанистый, крепкотелый, с густой каштановой бородой. Когда-то молодым дружинником он лихо сражался со свеями[352] на берегах Невы и с немецкими рыцарями, и был щедро награжден Александром Ярославичем.

После ухода Вешняка Дмитрий задумчиво заходил по покоям. Еще неделю назад, перед Рождеством, из Суздаля прибыл родной дядя Андрей Ярославич, брат недавно умершего отца. Был он чем-то возбужден и нетерпелив, тотчас попросил прийти из женской половины хором великую княгиню Вассу Святославну. Дмитрий вот уже два года не виделся с дядей и с удивлением отметил, что Андрей Ярославич, коему не стукнуло и сорока лет, заметно постарел; лицо его было блеклым и осунувшимся, одни лишь глаза оставались суровыми и властными, какими они были всегда.

Вдова не заставила себя ждать. Была она вся в черном облачении, и походила на монахиню. Васса Святославна очень любила своего мужа и тяжело переживала его утрату. Александр Ярославич взял ее в жены через полгода после кончины своей первой супруги Александры Брячиславны, дочери полоцкого князя. Александра родила ему четверых сыновей: Василия, Дмитрия, Андрея, Даниила, а Васса — дочь Евдокию. Похоронив мужа, великая княгиня не захотела оставаться в стольном граде Владимире и перебралась с пасынками и пятилетней дочерью в Переяславль, на родину супруга.

Князь Андрей Ярославич не стал ходить вдоль да около. Прямой, и не любивший никчемных предисловий, он тотчас спросил в лоб:

— Как ты посмотришь, Васса Святославна, если я вновь вернусь на великокняжеский стол?

В покоях на какое-то время установилась мертвая тишина. Нелегкий подкинул вопрос Андрей Ярославич. Владимирский стол пока пустовал, но Васса Святославна отлично понимала, что в самом ближайшем времени на великокняжеском троне окажется либо Андрей Ярославич, либо его брат Ярослав, кой нетерпеливо выжидает, что предпримет необузданный и горячий Андрей. По прадедовским заветам стол должен наследовать старший брат, но положение его шаткое: Андрея Ярославича не любят в Орде. Ведь именно он, двенадцать лет назад, вопреки дальновидному Александру Невскому, поднял свою дружину на татарские полчища. Орда такого дерзкого вызова никогда не забудет и предпочтет крутому князю — Ярослава Ярославича, кой льстив и раболепен, и пойдет на всё, чтобы заполучить из рук хана Берке ярлык на владимирский стол.

Васса Святославна глянула на Дмитрия. Любопытно, что сейчас в голове пасынка? Лицо его замкнуто и хмуро, а это уже верный признак того, что юный переяславский князь весьма озабочен вопросом своего дяди. Вассе Святославне по душе был второй сын Александра Невского. Ему, больше чем другим братьям, передался отцовский характер. Сей отрок выглядел старше своих лет, был довольно умен и рассудителен, и уже сейчас неплохо разбирался в запутанных и противоречивых делах Руси.

Длительное молчание Вассы Святославны привели Андрея Ярославича в замешательство. Он надеялся на скорый и положительный ответ. Ведь каждому ясно, что владимирский престол должен наследовать старший из братьев. Но почему такие холодные, отчужденные глаза у великой княгини? А может, всё дело в том, что появление его, Андрея, на владимирском столе, тотчас лишит Вассу звания великой княгини: ею станет супруга нового великого князя. Именно в этом причина.

— Как мне кажется, Васса Святославна, не по нутру пришлись тебе мои слова, — прервал затянувшееся молчание Андрей Ярославич.

— Ошибаешься, князь. Ты — законный наследник престола. Но на твоем пути могут возникнуть препоны. Вот почему я и призадумалась.

— Я прекрасно об этом ведаю, княгиня. Но если ты, как супруга покойного Александра, приедешь с князем Дмитрием во Владимир, и скажешь свое веское слово в защиту законного наследника, то город вновь примет меня. Владимир не забыл, что я несколько лет был великим князем.

— Владимир, может, и не забыл, а вот хан Берке трижды подумает, чтобы ставить тебя на великое княжение, дядя, — с иронией вмешался в разговор Дмитрий.

«Молодчина»!» — с явным удовольствием посмотрела на пасынка Васса Святославна.

Лицо Андрея Ярославича покрылось красными пятнами.

— Не рано ли язвишь, племянничек? Думаешь, ханский лизоблюд Ярослав станет во благо Руси?

— Во благо — не станет, но и тебя, дядя, опасно видеть властителем всея Руси.

— Т-эк, — с неподдельным раздражением протянул Андрей Ярославич. — И в чем же моя опасность, племянничек?

— Дров наломаешь, — попросту, без обиняков отозвался Дмитрий.

— Это, каких еще дров?

— Сам ведаешь. За что тебя мой отец всегда укорял? Ведь ты, дядя, коль станешь великим князем, вновь начнешь замахиваться на Золотую Орду. Но теперь Александра Невского нет, заступиться некому. Разгневанный хан Берке не остановит своих полчищ. И гори огнем земля Русская.

— Поганый отцовский корень! — переполненный злостью, выскочил из-за стола Андрей Ярославич и ярыми глазами глянул на Вассу Святославну.

— А ты что думаешь, княгиня?

— Дмитрий, хоть и юн, но Бог наделил его светлым разумом.

Взбешенный князь Андрей быстро зашагал к низкой сводчатой двери. Оглянулся и запальчиво выкрикнул:

— И без вас обойдусь!

Глава 2 РАЗДОРЫ — ГИБЕЛЬ РУСИ

Княгиня радушно встречала известного ростовского боярина.

— А тебя и годы не берут, Неждан Иванович. Почитай, пять лет тебя не видела, а ты всё как добрый молодец. Вот что значит молодая жена. Как она? — задушевно молвила Васса Святославна.

— Да всё, слава Богу, матушка княгиня. Добрая попалась супруга, — степенно отвечал боярин.

— А во здравии ли княгиня Мария Михайловна?

— Пока Бог милует. Но вся в неустанных трудах и заботах. Покойно дня не проживет. Побаиваюсь за неё, матушка княгиня. Уж слишком тяжкое бремя не себе несет.

— Да уж ведаю, Неждан Иванович. Мария Михайловна всю жизнь о Руси печется. Это ж надо — сколь городов против Орды поднять! А каково последствий ждать? Татары могли всю Русь испепелить. Как токмо сердце у Марии Михайловны выдержало?

— Тяжко, зело тяжко ей пришлось, княгиня. Ночи не спала, и всё поджидала вестей от супруга твоего, Александра Ярославича. Это он, ценой своей жизни, спас от нового ордынского нашествия Русь. Сумел-таки отговорить хана. Но Берке не из тех людей, кто извиняет. Перед отъездом Александра Ярославича на Русь, он пригласил его на прощальный достархан[353] и…

Неждан Иванович не договорил, заметив, как наполнились печальными слезами глаза Вассы Святославны.

Великая княгиня была довольно молода. Четыре недели назад ей исполнилось всего двадцать три года. Александр Невский взял ее, дочь князя Святослава Всеволодовича, в шестнадцать лет.

— Я ведаю, — грустно вздохнула княгиня, — что хан Берке отравил моего супруга медленным ядом. Когда Александр Ярославич отъезжал в Орду, то был в полном здравии. Я никогда не зрела его недужным. И вдруг сильно заболеть и скончаться в сорок три года. Скончаться в самой зрелой мужской поре! Никогда не верю тем людям, кои говорят, что супруг мой преставился от недуга. Никогда!.. Я ненавижу хана Берке и постараюсь сделать всё, дабы помешать его гнусным козням. Наверняка он опять что-то худое замышляет.

— Замышляет, княгиня. Вечевые восстания городов пошли на пользу Руси. Хан Берке окончательно убедился, что татарские отряды по сбору дани не приносят большой пользы. Едва ли не половина дани оседает в несметных чувалах баскаков и его сборщиков. Еще наш ростовский князь Борис Василькович, по наставлению матушки своей Марии Михайловны, ездил в Орду, дабы уговорить хана Сартака, чтобы тот дозволил нашим князьям самим собирать ордынскую дань. О том же говорил с ханом Берке и Александр Ярославич. Хан прикинул выгоду и согласился с Невским. Ныне мы уже не видим баскаческих отрядов. Так что не зря громыхали вечевые колокола. Но Берке, кой ныне занят войной с персидским ханом Хулагу, ни на день не забывает и о Руси. Он отлично ведает, что вечевые восстания на какое-то время сплотили русских князей. А сие для хана — острый нож в горло. Надо во чтобы-то ни стало расколоть единение удельных князей. Берке надумал использовать старый, но давно испытанный способ. В Орду примчал тверской князь Ярослав Ярославич. Он распластался перед Берке и, лобзая ханские сапоги, выклянчил ярлык на великое княжение.

— Я так и мыслил, — заговорил молчавший досель князь Дмитрий. — Андрею Ярославичу нечего, было, и замахиваться на Владимир.

— Он, как и прежде, поступил слишком опрометчиво. Владимир встретил Андрея с опаской. Никто не забыл его необдуманной вылазки на татар. Но Андрей упрям, как осел, всё на свой хохряк гнет. Я — законный наследник — и всё тут! Придется «наследнику» убраться из Владимира восвояси.

— Мне он показался недужным. Что-то гложет его, Неждан Иванович.

— Гложет, княгиня, и на шутку. Слух прошел, что у Андрея неизлечимый недуг. Сколь его ведаю — не берег он себя. То в длительные запои ударится, то в нескончаемые прелюбодейства. Ну да сейчас речь не о нем. На Русь надвигается новая беда. Надежный человек княгини Марии донес, что хан Берке, в обмен на ярлык, затребовал от Ярослава расколоть русских князей. Земли Тверского княжества находятся по соседству с северными владениями ростовских князей. Они же — довольно богаты, Тверь давно на них зарится. Враждебность Ярослава к умершему брату всем известна, и ныне она перешла на Ростов Великий, против коего Ярослав задумал заключить военный союз с Великим Новгородом. И если сие ему удастся, то кровопролитных битв не избежать. И это в лихую годину, когда Отечество наше под ордынским ярмом. Междоусобные раздоры — гибель Руси! Княгиня Мария и князь Борис Василькович весьма встревожены. Надо неотложно воспрепятствовать мерзким помыслам Ярослава.

— Какой подлый человек, — неприязненно молвила Васса Святославна и вопрошающе глянула на ростовского посланца. — Что же нам предпринять, Неждан Иванович? Мы не можем сидеть, сложа руки. Не так ли, Дмитрий?

— Не можем! — резко отозвался юный князь. — Я обращусь к старшему брату Василию. Новгородцы его уважают. Думаю, они не пошлют свою дружину Ярославу, кой лизоблюдством добыл себе великое княжение.

— Толково, Дмитрий Александрович, — одобрительно произнес боярин Корзун. — О том же в первую очередь подумала и княгиня Мария. Она написала грамоту новгородскому князю Василию, и коль будет к нему еще и послание князя переяславского, то Ярослав останется на бобах[354]. И княгиня Мария и Борис Василькович очень надеются на тебя, княже. Ныне, быть или не быть междоусобной войне — в твоих руках, Дмитрий Александрович.

Князь откинулся на спинку резного кресла. Глаза его заблестели, лицо порозовело. «В твоих руках!» Зело высокие слова высказал посланник княгини Марии. Высказал ему — четырнадцатилетнему отроку! То ль не уважение, то ль не признание его места в Ростово-Суздальской земле?!

Но затем горделивое возбуждение схлынуло, и Дмитрий вдруг понял: какая громадная ответственность ложится на его юные плечи. Новый великий князь Ярослав затаит бешеную ненависть к своему племяннику, коя не преминет сказаться на его дальнейшей судьбе. Дядя (все это ведают) не только пакостлив, но и чрезвычайно мстителен, и если затея его с Великим Новгородом сорвется, то он непременно поквитается с сыновьями Александра Невского. Так что же тогда делать? Трусливо отказаться от плана ростовской княгини Марии, кою почитает вся Русь? Ну, уж нет, дядюшка! Он, Дмитрий, никогда не будет ордынским лизоблюдом, и никогда не предаст интересы Руси.

— С моим гонцом всякое может приключиться. А дело, боярин Корзун, и впрямь неотложное. Я сам направлюсь в Новгород к брату Василию.

— Похвально, князь! — довольно воскликнул Неждан Иванович.

Восхвалила пасынка и Васса Святославна:

— Какой ты у меня молодец, Дмитрий. Так-то будет надежней.

Глава 3 НОВГОРОДЦЫ

Суздальский князь Андрей Ярославич, так и не утвердившись на Владимирском престоле, измотанный тяжким недугом, скончался в марте 1264 года.

Ярослав Ярославич был взбешен действиями своих племянников. Его задумка прибрать к своим рукам северные владения ростовских князей провалилась. Новгородцы не захотели ссориться ни с переяславцами, ни с ростовцами. Междоусобная война не вспыхнула. Строжайшее повеление хана Берке сорвалось.

«Так и ярлык потерять недолго, — досадовал князь Ярослав. — Надо опять ехать Орду и просить у хана татарское войско, дабы нещадно наказать Ростов, Переяславль и Новгород. Не бывать тому, чтобы эти города вышли из-под руки великого князя!»

Ярослав Ярославич начал было собираться в дорогу, но тут пришло известие, что немецкие крестоносцы и Дания вновь готовят удар на северо-западные земли Руси. Великий князь заметался. Если уедешь в Орду (а там хан Берке может продержать у себя и несколько месяцев), то рыцари за это время могут навалиться на Псков, Новгород и другие княжества. Народ его отъезд в Орду не простит, всюду будет горло драть: «Изменник, татарский прихвостень! Гнать с великого княжения!» Русский народ, коль в гнев войдет, пострашнее ордынца станет. Уж лучше к хану не ездить. Но и сиднем сидеть рисково».

Подумал, подумал Ярослав Ярославич и решил ехать совсем в другую сторону — в Новгород.

«Надо новгородцев к кресту привести, да и Ордену кукиш показать».

Но выехать сразу не довелось: две недели лили беспрестанные дожди, дороги развезло. Подождав еще неделю, когда погода разгулялась, и установилось вёдро[355], 23 мая, на Леонтия огуречника, великий князь выбрался в Новгород. Ехал со всей владимирской дружиной (береженого Бог бережет!) и с кормовым обозом, растянувшимися на добрую версту.

Путь до Господина Великого Новгорода не малый. Тысяча верст! Обычно преодолевали его по рекам Тверце и Мсте, а затем тряслись на конях. «И немало на том пути приходилось привалов, дневок, ночевок».

Речной путь Ярослав Ярославич сразу же отмел: во-первых, на большую дружину и кормовые запасы ладий не наберешься, а во-вторых, до Новгорода протащишься до морковкина разговенья[356]. А великому князю надо поспешать. Дела свалились неотложные, каждый день на золотом счету. Но тут, как на зло, вновь зарядили дожди. Особо худо было ехать по лесным дорогам. Возки «княжьих мужей» и Ярослава Ярославича кренились и застревали в непролазной грязи. Обозные возницы рубили топорами валежник и сосновые лапы, кидали их под колеса, а затем, обутые в лапти, сами лезли в грязь, подталкивали возки и отчаянно понукали измученных лошадей.

Лишь к середине пятой недели великий князь выбрался на реку Волхов. И вот наконец-то показались за рекой купола Софийского собора и высокие белокаменные стены княжеского детинца.

Новгородцы, ведая о неприязни Ярослава к сыновьям Александра Невского, уговорили Василия временно покинуть Новгород, иначе «брань будет лютая». Василий согласился отъехать в Псков, но взял с новгородцев слово, что те ни в коем случае не станут помогать в ратных делах Ярославу, если тот задумает напасть на северные владения ростовских земель.

Гордые новгородцы встретили великого князя настороженно, и когда тот потребовал, чтобы население присягнуло ему, то новгородцы сами захотели, чтобы Ярослав дал клятву «в верном соблюдении условий».

— Что за условия? — хмуро вопросил великий князь.

— Всё будет сказано в договоре, — отвечали горожане.

Через два дня от имени архиепископа, посадника Михаил Федоровича, тысяцкого Кондрата и «всего Новгорода, от старейшин и меньших» Ярославу торжественно вручили грамоту, в коей было сказано:

«Князь Ярослав! Требуем, чтобы ты, подобно предкам твоим и родителю, утвердил крестным целованием священный обет править Новым городом по древнему обыкновению, брать одни дары с наших областей, поручать оные токмо новгородским, а не княжеским слугам, не избирать их без согласия посадника и без вины не сменять тех, которые определены братом твоим Александром, сыном его Дмитрием и новгородцами. В Торжке и Волоке будут наши княжеские тиуны (или судии): первые в твоей части, а вторые в Новгородской; а в Бежицах ни тебе, ни княгине, ни боярам, ни дворянам твоим сел не иметь, не покупать и не принимать в дар, ровно, как и в других владениях Новгорода: в Волоке, Торжке и прочих; также в Вологде, Заволочье, Коле, Перми, Печере, Югре. В Русу можешь ты, князь, ездить осенью, не летом; а в Ладогу посылай своего рыбника и медовара по грамоте отца твоего Ярослава. Дмитрий и новгородцы дали бежичанам и обонежцам на три года право судиться собственным их судом: не нарушай сего временного устава, и не посылай к ним судей. Не вывози народа в свою землю из областей наших, ни принужденно, ни волею. Княгиня, бояре и дворяне твои не должны брать людей в залог по долгам, ни купцов, ни землевладельцев. Отведем сенные покосы для тебя и бояр твоих; тиунам и дворянам княжеским, объезжающим волости, даются прогоны, как издревле установлено, и токмо одни ратные гонцы могут в селах требовать лошадей. Что касается пошлин, то купцы наши в твоей и во всей земле Суздальской обязаны платить по две векши с лодки, с воза и с короба льну или хмеля. Так бывало, князь, при отцах и дедах твоих и наших. Целуй же святой крест в уверение, что исполнишь сии условия; целуй не через посредников, но сам и в присутствии послов новгородских».

Требование новгородцев не пришлось по душе Ярославу. Коль станешь тут княжить, то весь твой доход будет от даров, дань же пойдет в казну общественную. А ежели ты захочешь своего подручника в ту или иную волость посадить, то только с согласия новгородского посадника. А того хуже, что некоторые волости откупали право иметь собственных судей. Не дозволяли новгородцы, и переселяться своим землякам в другие княжества.

Но особенно раздражало Ярослава упоминание в грамоте князя Дмитрия. При жизни Александра Невского он с девяти до двенадцати лет правил Новгородом и сделал немало поблажек вольнолюбивым новгородцам. А уж про старшего сына Василия, княжившим до Дмитрия, и говорить не приходиться.

Ярослав Ярославич помышлял, было, кое-что выправить в грамоте, но новгородцы так уперлись, так мятежно загалдели, что великий князь струсил и утвердил обет крестным целованием. Новгородцы угомонились, а Ярослав Ярославич принялся опрашивать лазутчиков[357]: что замышляет Ливонский Орден и какие у него ратные силы. Соглядатаи отвечали, что немецкие и датские рыцари собрали большое войско, но когда ждать нападения — одному Богу известно.

— Худо досматривали! — осерчал великий князь. — Вновь ступайте в земли крестоносцев и любыми путями изведайте о начале набега.

Просидел Ярослав Ярославич в Новгороде едва ли не два месяца, пока лазутчики не доставили новые вести:

— Немцы, кажись, свой поход отложили. Многие рыцари разъехались по своим владениям.

— Вот и, слава Богу, — размашисто перекрестился Ярослав Ярославич. — Пора и домой собираться.

В стольный град вдовый князь возвращался с юной красавицей Ксенией, дочерью боярина Юрия Михайловича, подмеченной в Новгороде. Шумная свадьба состоялась во Владимире. Но молодая жена лишь на короткое время остановила Ярослава от козней против сыновей Александра Невского. Ему по-прежнему непременно хотелось кинуть Русь в междоусобные войны, иначе, как он полгал, на Владимирском столе не усидеть. Хан Золотой Орды долго выжидать не будет. Повеление его надо выполнять. И Ярослав решился на новые происки.

Глава 4 ТРУСОСТЬ КНЯЗЯ ЯРОСЛАВА

Дмитрий остался доволен встречей с братом Василием. Тот заверил переяславского князя, что никогда не даст свою дружину в угоду своему каверзному дяде, если тот замыслит что-то недоброе против Руси. О том же молвил и Дмитрий. Братья скрепили свои слова крестным целованием.

Поговорили князья и о делах ливонских.

— Я не думаю, что крестоносцы отказались от своей затеи. Им мало земель эстов, латышей и литвинов. Они десятки лет жаждут русских владений. Не забыл о своем первом походе на рыцарей?

— Такое не забывается, брат Василий. И всего-то прошло два года.

«В 1262 году собрались князья идти к старой отчине своей, к Юрьеву ливонскому». Поход был необычен. Вместе с русскими дружинами на крестоносцев выступили князь Миндовг литовский, князь Тройнат жмудьский[358] и племянник Миндовга, князь литовский и полоцкий Товтивил. Впервые русские князья договорились вступить в военный союз с литовскими князьями, чтобы ударить на Ливонский Орден. В челе новгородской дружины шел двенадцатилетний Дмитрий Александрович. (Рано в те далекие времена русские князья становились воеводами). Он был преисполнен восторга. Его благословил на ратный поход сам Александр Невский, кой находился в то время в Новгороде.

— Немецкие псы-рыцари отменные воины, сын. Разбить их будет нелегко. Юрьев — наш древний, искони русский город. Отобрать его от крестоносцев — дело чести. Мыслю, ты не посрамишь отца своего, Дмитрий.

— Не посрамлю, батюшка. Буду изо всех сил биться!

Александр Ярославич положил свою тяжелую ладонь на плечо Дмитрия.

— На всю жизнь запомни, сын, что врага бьют не только силой, но и умом, сноровкой и ратной хитростью. Нужен особый полководческий дар, но он приходит с годами. Я тебя на словах многому учил, но всё постигается в битвах. Только на поле брани рождается настоящий полководец… Жаль, что неотложные дела заставляют меня отбывать в Орду. Брат же мой Ярослав, с коим ты пойдешь на рыцарей, далеко не воин. Он привык всё делать чужими руками, и никогда не пойдет на врага впереди дружины. Как всегда будет отсиживаться за спинами ратников. Не шибко-то доверяй ему. Боюсь, что в решающий момент он пойдет на попятную. Ты же постарайся вести себя достойно. Не посрами меча моего.

И Александр Невский, после этих слов, протянул сыну свой знаменитый меч, с коим доблестно сражался и в «Ледовом побоище» и на Чудском озере.

У Дмитрия даже слезы на глазах выступили. Он, преклонив колени, принял меч от отца, приложился к нему губами и горячо произнес:

— Клянусь тебе, батюшка. Я никогда не посрамлю твоего меча богатырского! Верь мне!

— Верю, сынок.

Через день Александр Ярославич уехал в Золотую Орду, дабы ценой своей жизни спасти Русь от нового татарского нашествия. (По городам Ростово-Суздальской Руси только что прокатились антиордынские народные вечевые восстания, вдохновительницей коих была княгиня Мария Ростовская).

Больше Дмитрий отца своего не увидел. Он двинулся с дружиной на Ливонский Орден. У ливонского Вендена русские полки поджидал литовский князь Миндовг, но князь Ярослав Ярославич, также посланный великим князем Александром Невским, не спешил к своему союзнику, и Миндовг, так и не дождавшись русских, вынужден был отказаться от осады города и, опустошив окрестные земли, возвратился назад.

Князь Дмитрий воспринял эту неутешительную весть с огорчением: отец настоятельно просил его как можно ближе познакомиться с Миндовгом и особенно с литовским князем Довмонтом, в коем Александр Ярославич видел самого надежного союзникам русских князей. Ни с тем, ни с другим встреча не состоялась: уж слишком медленно вел свою рать Ярослав Ярославич, уж слишком длительны были его бесчисленные привалы и дневки.

К Юрьеву русские дружины пришли с большим опозданием. Немцы имели возможность надежно укрепить город. «Был Юрьев тверд, в три стены, и множество людей в нем всяких, и оборону себе пристроили на городе крепкую».

Князь Дмитрий не стал больше дожидаться подхода полков князя Ярослава и взял немецкую твердыню дерзким, тщательно продуманным приступом. Оставшиеся в живых немецкие рыцари были изумлены. Кто б мог подумать, что столь мощную крепость может одолеть совсем юный князь! Да это уму непостижимо.

Князь Дмитрий, отчаянно ходивший на приступ, заметил дяде, что тот пощадил свою дружину.

— Такую крепость одной новгородской дружиной осилить было тяжко. Надо было, дядя, всем скопом навалиться, а не стоять за пять верст выжидаючи. Да и осадных лестниц у тебя было гораздо…

— Ты меня уму-разуму не учи, юнота! — взорвался Ярослав. Ишь, великий стратиг нашелся. Сам ведаю, как ливонские крепости брать!

Но он и не собирался брать Юрьев, прикинув, что такую крепость, окруженную тремя прочными стенами, русским войскам не одолеть. Он потащился в Ливонию по приказу великого князя Александра, кой его унизил, назначив главным воеводой своего сына Дмитрия. И вот этот сосунок всем утер нос — и русским князьям и немецким рыцарям. Взял да и захватил неприступную крепость! И это больше всего приводило в ярость князя Ярослава.

А Дмитрий, воодушевленный удачей, попросил своего дядю продолжить наступление на ливонские города. Но тот, неделю простояв в своем стане и, не предприняв никаких решительных усилий, вдруг отдал приказ — всем своим дружинам немешкотно уходить назад.

«Прости, батя, — сумрачно возвращался домой князь Дмитрий. — Мы не пошли дальше, но в том моей вины нет. Вся вина — на трусости и бездеятельности дядюшки. Он, как токмо прослышал, что к Юрьеву идет великий магистр, наложил в портки и быстрехонько увел войска вспять. Аника воин!»

Трусость Ярослава дорого обошлась русскому войску. Магистр по следам отступающей рати вторгся в русские владения, жестоко опустошил их, но болезнь принудила его возвратиться в Ливонию.

Глава 5 МИНДОВГ И ДОВМОНТ

Именитый полководец Даниил Галицкий не добился успеха в борьбе с Золотой Ордой, зато был вознагражден удачной борьбой с европейскими соседями. Здесь первое место занимает война с Литвой, в коей произошли важные перемены, имевшие решительное влияние на судьбы Юго-Западной Руси.

До сих пор литовцы, подобно соплеменникам своим пруссам, были разъединены. Такая разобщенность, не препятствуя литовцам собираться многочисленными толпами и опустошать соседние страны, препятствовала единству, постоянству в походах, что не могло приносить прочного, завоевательного характера. Для этого нужно было единовластие. И вот в то время как пруссы гибнут от меча немецких рыцарей или теряют свою народность вследствие разъединения, среди литовцев, значительно усиленных прусскими беглецами, являются князья, кои начинают стремиться к единовластию. Самым заметным был из них Миндовг. Этот князь был жесток, хитер, не разбирал средств для достижения цели, никакое злодейство не могло остановить его. Там, где нельзя было применить силу, Миндовг сыпал золото, и употреблял изощренный обман.

После нашествия Батыя сей князь безнаказанно опустошал русские земли, но в 1246 году, возвращаясь с набега на окрестности Пересопницы, Миндовг был настигнут у Пинска князем Даниилом Галицким и наголову разбит.

В 1252 году Миндовг направил дядю своего Выкынта и двоих племянников, Тевтивила и Едивида, воевать Смоленск. Сказал им: «что кто возьмет, тот пусть и держит при себе». Но этот поход был хитростью Миндовга: он воспользовался отсутствием родичей, чтобы захватить их волости и богатство, после чего отправил свое войско, чтобы нагнать и убить племянников и дядю. Литовские князья, однако, вовремя узнали о намерениях Миндовга и бежали к Даниилу Галицкому, за которым была сестра Тевтивила и Едивида.

Миндовг послал гонца к Даниилу, чтобы тот не укрывал изгнанников и отправил их в оковах в Литву. Однако Даниил, посоветовавшись с братом Васильком Романовичем, двинул свою рать на Литву и одержал несколько крупных побед. Миндовг запросил мира. Но князь не успокоился: забыв на время о богатых русских владениях, он принялся опустошать земли Ливонского Ордена.

Летописец говорит, что «Миндовг начал сильно гордиться и не признавал себе никого равным. В 1262 году он провозгласил себя королем литовским». В том же году у него скончалась жена. У покойной была родная сестра, коя была за князем нальшанским Довмонтом. Миндовг повелел сказать ей: «Сестра твоя умерла, приезжай ее оплакать». Когда Ядвига приехала на похороны, Миндовг произнес:

— Сестра твоя перед кончиной велела мне жениться на тебе, чтобы другая детей не мучила.

— Да как такое возможно? — удивилась Ядвига. — Мой муж — Довмонт.

— Аль тебе не известно, свояченица, что любое завещание покойного свято? — сурово сдвинул брови Миндовг. — И рушить его я никому не позволю.

Ядвиге ничего не оставалось делать, как выйти замуж за нелюбимого и жестокого литовского короля. Отказ означал бы ее явную смерть, а побег из каменного замка был невозможен.

Нальшанский князь Довмонт был разгневан. Миндовг перешел все границы. Где это слыхано, чтобы отобрать у живого мужа его супругу и женить ее на себе?!

Довмонт сгоряча бросился, было, к замку короля, но вовремя спохватился. Действовать надо продуманно и хладнокровно.

В 1263 году Миндовг послал все свои войска за реку Днепр, чтобы разбить князя Романа брянского. В походе участвовала и дружина Довмонта. Подобрав удобное время, он объявил остальным воеводам, что волхвы предсказывают ему дурное, и поэтому он не может продолжать поход.

Возвратившись назад, Довмонт немедленно отправился к замку короля, застал его врасплох и убил вместе с двумя сыновьями.

Племянник короля Тренята принял сторону Довмонта, кои заключили между собой договор. Тренята стал княжить в Литве, на месте Миндовга. Новый король послал гонца за полоцким князем, братом своим, Тевтилом. Тот прибыл через неделю. Упоенный властью, довольным голосом Тренята произнес:

— Я никогда не был ни жестоким, ни алчным. Надо поделить земли и поместья Миндовга по-братски. Твои полоцкие владения приумножатся.

— Я рад твоему бескорыстию, Тренята.

Но дележка привела к ссоре между братьями. Каждый старался отхватить кусок пожирнее. Ссора закончилась продолжительной дракой. Дело дошло то того, что Тевтивил стал думать, как убить брата, а Тренята — как бы отделаться от Тевтивила.

Один из бояр полоцкого князя, Прокопий, надумав поживиться за счет предательства, донес Треняте о замысле своего господина. В ту же ночь Тевтивил был убит. Но убийца не долго правил Литвой. Через месяц, когда Тренята шел в баню, его зарубили четверо людей Тевтивила. (Средневековье отличалось братоубийственной резней не только в Золотой Орде и Монголии, странах Ближнего и Дальнего Востока, но и на Руси, и в государствах Западной Европы).

В Литве начал действовать единственный оставшийся в живых сын Миндовга, Воишелк. Это был злобный и весьма кровожадный человек, наголову превосходивший своей жестокостью и Миндовга, и его племянников. Наивный рассказ летописца наводит ужас: «Воишелк (еще до гибели отца) стал княжить в Новогрудске, будучи в поганстве, и начал проливать крови много: убивал всякий день по три, по четыре человека; в который день не убивал никого, был печален, а как убьет кого, так и развеселится». И вдруг пронеслась весть, что Воишелк, «ежедневно плавая в крови жертв невинных», принял христианство. К радости бедных поданных и, смягченный верою Спасителя, Воишелк возненавидел власть мирскую и отказался от света. Затем он, под именем Даниила, долго жил в обители игумена Григория, известного благочестием, и настолько проникся христианской религией, что надумал свершить длительное паломничество в Иерусалим и гору Афонскую. Но путь этот надо было проложить через недружественную Венгрию. Тогда Воишелк явился вначале к отцу, затем к Даниилу Галицкому и заявил, что является посредником мира между ним и отцом своим Миндовгом. Условия были столь выгодны, что нельзя было их не принять. Сын Даниила, Шварн, получал руку дочери Воишелка, а старший брат его, Роман, получал город Новогрудек от литовского короля и несколько городов от Воишелка. При заключении этого мира, Воишелк просил Даниила Галицкого дать ему возможность пробраться на Афонскую гору, и Даниил выхлопотал для него свободный путь через венгерские владения; но смуты, происходившие тогда на Балканском полуострове, заставили Воишелка возвратиться назад из Болгарии, после чего он построил себе монастырь на реке Немане между Литвой и Новогрудеком. Южным же Мономаховичам вновь удалось утвердиться в волостях, занятых было Литвой.

В обители Воишелк трудился несколько лет, ревностно исполняя все обязанности инока. Миндовг ни ласками, ни угрозами не мог поколебать его усердия к христианству, но весть о смерти отца повергла инока Даниила в необычайную ярость. Он схватился за меч, а затем сбросил с себя монашескую рясу и дал Богу обет через три года вновь облачиться в нее, когда отомстит Довмонту и его приспешникам. Месть Воишелка была ужасна: собрав полки, он явился в Литву, как свирепый зверь, и истребил множество людей, называя их предателями. Триста семей успели бежать в Псков.

Один Довмонт не устрашился своего сродника. Он смело выходил на бой с воинами Воишелка и был непобедим. И всё же весной 1266 года, когда Литва признала Воишелка своим государем, Довмонт приехал в Псков, принял здесь христианскую веру, и заявил, что хочет послужить во славу святой Руси. Псковитяне не только с удовольствием встретили слова Довмонта, но и без согласия великого князя Ярослава Ярославича, выбрали его на вече своим князем и дали войско для опустошения Литвы.

Довмонт с честью оправдал доверие псковитян. Вначале он разорил земли влиятельного князя Герденя, пленив его двух сыновей, затем на берегах Двины одержал над князем сокрушительную победу. Множество литовцев погибло, многие из них утонули в реке, а Гердень панически бежал. Псковитяне, «славя храбрость Довмонта, с восхищением видели в нем набожность христианскую: ибо он смиренно приписывал успех своего оружия единственно заступлению святого Леонтия, победив неприятелей в день памяти сего мученика», 18 июня.

В том же 1266 году умер знаменитый на всю Русь, князь Даниил Романович Галицкий. У него осталось три сына: Лев, Мстислав и Шварн. По желанию Воишелка, Шварн был признан наместником Литовским, сам же Воишелк опять возвратился в монастырь. Однако недолго он пребывал в тихой обители: вскоре он вновь возвратился в свой литовский замок и объявил себя королем.

Глава 6 КРАСЕН ГРАД ПЕРЕЯСЛАВЛЬ

В шестнадцать лет переяславский князь Дмитрий Александрович и вовсе повзрослел. Еще больше раздался в плечах, налился силой, и уже дважды ходил на медведя с рогатиной.

Ближний боярин Ратмир Вешняк не нарадовался:

— Вылитый батюшка. Александр Ярославич также в отроческие лета на медведя хаживал.

Всё теплое время года князь Дмитрий, как и отец, проводил в летнем тереме, возведенном когда-то Александром Ярославичем на Ярилиной горе. Красивейшее место на берегу Плещеева озера!

Еще в далекие времена сия гора, достигшая пятнадцати саженей высоты, весьма удобная для обороны, была облюбована человеком. Поселение находилось на самой вершине, отрезанной от прибрежной возвышенности широким и глубоким оврагом. Жители этого городища, как и всего Переяславского края, принадлежали к угро-финскому племени меря. В VII–IX веках на берегах озера появились славяне. Мерянское население не вытеснялось, оно постепенно растворялось в массе более многочисленных и культурных славян. На выжженной солнцем вершине горы совершались языческие обряды в честь славянского бога солнца Ярилы, откуда происходит и древнейшее ее название — «Ярилина гора». С проникновением христианства языческие боги были уничтожены, а на вершине горы был возведен православный храм.

Сколь раз любовался князь Дмитрий с Ярилиной горы своим чудесным градом идивным, привольным озером. Немного русских городов может соперничать с Переяславлем Залесским по красоте и живописностью местоположения. Город свободно раскинулся в обширной долине у места впадения тихой реки Трубеж в Плещеево озеро. С юга и запада в долину спадают крутые откосы высоких холмов.

Город, основанный в 1152 году Юрием Долгоруким, стал первоклассной крепостью, надежно запиравший с запада подступы к житнице края — черноземному ополью. Крепость стояла на кратчайшем торговом пути, соединяющем среднюю Волгу с ее верховьем через Оку, Клязьму, Нерль Клязьменскую, Трубеж, Плещеево озеро, реку Вексу, озеро Сомино и Нерль Волжскую. Это был важнейший торговый путь от Волжской Булгарии до Великого Новгорода. Из Залесского края вывозился хлеб, пушнина, мед, воск. Из стран арабского востока и Прикамья, из Византии и Западной Европы, из Новгорода и Приднепровья шли сюда украшения из стекла и цветного металла, дорогие ткани, серебряные монеты, оружие.

Земляные валы (длиной до 2,5 верст) были насыпаны при основании города. В 1238 и в 1252 годах по их крутым травяным откосам взбирались татарские полчища и гибли тысячами. Валы опоясывали княжеский детинец неправильным кольцом и имели высоту около восьми саженей; окруженные глубоким рвом, в дно которого были вбиты ряды заостренных кольев, они сами по себе были уже надежным оборонительным рубежом. Однако по верху вала шли еще высокие рубленые стены с бревенчатыми башнями. На валах с северной стороны стояла Спасская, с запада — Рождественская и с юга — Никольская. Все эти три башни мели проездные ворота. Остальные: Карашская, Глухая, Духовская и Тайницкая были срублены в «четыре стены»; Алексеевская, Троицкая, Варварская и Круглая — в «восемь стен», и Вознесенская — в «шесть стен». Спасские ворота непосредственно примыкали к реке Трубеж, через которую был перекинут деревянный мост, соединявший город с посадом. На валу, в северной его части, был изготовлен неширокий проем. Здесь внутри вала находился водный тайник для выхода к реке, не случайно башня, стоявшая над ним, называлась Тайницкой.

Красавец княжеского детинца — белокаменный Спасо-Преображенский собор начал возводить в 1152 году всё тот же Юрий Долгорукий, а завершил его в 1157 году Андрей Боголюбский. Он расположен на Вечевой площади.

Юный князь Дмитрий, не раз любуясь собором, отмечал его мощность, простоту и строгость линий, как бы символизирующих суровую героику русской действительности XII века. С внешней стороны собор почти не имел украшений, кроме белокаменного городчатого пояска в верхней части барабана и пояска на аскидах. Его узкие щелевидные окна напоминали бойницы крепости. Совершенно очевидно, что зодчие создавали такие окна не только для того, чтобы сотворить внутри храма таинственный сумрак. Они видели в соборе и последний оплот защитников города. Отсюда — и окна-бойницы, удобные для ведения огня. И пусть у защитников, укрывшихся в храме, было мало надежд на спасение, но собор-крепость давал возможность сражаться в последний, уже безнадежный час битвы. Зодчий верил: защитники не сложат оружия, не запросят пощады, не сдадутся на милость победителей, но заставят врагов кровью добывать эту последнюю твердыню. Страницы многих летописей подтверждают, что именно так гибли русские города.

Не случайно и то, что переяславский собор был возведен не в центре крепости, а в ее северной части и входил в сооружения земляных валов с их башнями и стенами.

«Зело хитроумно собор моими предками поставлен», — раздумывал Дмитрий. Заложенная во втором ярусе, с северной стороны дверная ниша, ведущая на хоры, была связана с княжескими теремами, и специальным переходом соединялась со стенами кремля и с башней, расположенной на валу поблизости от собора.

Юрий Долгорукий подарил собору роскошный серебряный потир[359] — чашу для причастия — замечательной работы русских умельцев. Чаша и поддон были украшены дивным орнаментом, а по верхнему краю снаружи выгравировано имя патрона Юрия Долгорукого — Георгия Победоносца[360].

Пол собора был настлан желтыми и зелеными майоликовыми[361] плитками, изготовленными переясласкими мастерами, а внутренние стены расписаны фресками. Собор имел одну главу,[362] как и знаменитый одноглавый храм Покрова на Нерли.

Перед Спасо-Преображенским собором раскинулась Вечевая площадь. Кажется, совсем недавно на двух дубовых столбах здесь висел и оглушительно гремел вечевой колокол. Переяслвцы по призыву Ростова Великого поднялись против ордынских угнетателей. Летописец напишет: «Бысть вече, на бесермены по всем градам русским, и побиша татар везде, не терпяще насилия от них».

Князь Дмитрий, во время городских восстаний Ростово-Суздальской Руси, правил Великим Новгородом и нетерпеливо ждал возвращения из Золотой Орды отца. То были тревожные дни. Русь затаилась, ожидая нового татарского нашествия. Города спешно укреплялись и готовились к жестокой схватке. Но ордынские тумены[363] не появились. Русь спас, поплатившись своей жизнью, Александр Ярославич.

Дмитрий тяжело переживал потерю отца. Тотчас после похорон, он вернулся на свою родину в Переяславль и стал владетелем этого именитого княжества. Его брат Андрей сидел в Городце Волжском, Даниил — в Москве, а старший Василий ушел из жизни еще год назад. Он помышлял осесть в Суздале, но великий князь Ярослав Ярославич, негодуя на каждого из сыновей Невского, отослал его за ярлыком в Золотую Орду. Впереди Василия помчали великокняжеские гонцы, кои нашептали хану Берке, что Василий помышляет убить засевшего в Суздале ордынского баскака и отказывается платить татарам дань.

Берке поверил. Этот человек не достоин владеть ни одним из русских городов. Он должен умереть.

Берке действовал давно проверенным способом: он отравил Василия ядом.

«Каков же негодяй наш дядюшка! — стоя у окна терема, подумал князь Дмитрий. — Он готов искоренить всю нашу семью. Надо что-то предпринять».

Чтобы отвлечься от невеселых мыслей, Дмитрий вышел из терема и, как всегда, невольно залюбовался Плещеевым озером. И до чего ж лепое[364] и раздольное! Местные рыбаки давно подсчитали, что длина озера почти 27 верст, а ширина — свыше шести. Изведали рыбаки и самое глубокое место озера, достигающее аж тринадцать саженей. Тысячи лет озеру, но оно всё не мелеет. Да и как ему обмелеть, когда в него вливаются больше десяти рек. Самая крупная из них — Трубеж, коя берет своё начало в Берендеевских болотах. Вытекает же из озера только одна Векса с северно-западной его стороны.

Плещеево озеро, как ведал князь Дмитрий, одно из крупнейших в срединной Руси. Оно даже обширнее, чем ростовское Неро-озеро, и обладает исключительной красотой. Берега его то равнинные, то холмистые, то покрытые зарослями камыша, открыты со всех сторон. Только с севера к берегу примыкает сосновый бор.

Сейчас озеро тихое и спокойное, но князь Дмитрий хорошо ведает, что при сильных ветрах, в непогодь на озере бушуют гигантские волны, и тогда берегись купеческие ладьи! Бывали случаи, когда торговые люди погибали вместе со своими парусными судами. Ну, чем не море — Плещеево озеро?! А сколько рыбы, рыбы — не перечесть. Но самая знаменитая — ряпушка. Ни один пир, ни один торжественный обед не обходится без подачи гостям блюда ряпушки. Переяславская сельдь известна всей Руси.

Промысел рыбы — один из самых древнейших местного населения. Из поколения в поколение передаются название рыбацких тоней, границы коих ничем не определены, кроме памяти народной. Каждая занимает полосу в сто-двести саженей и имеет своё наименование, связанное с очертаниями берега (Болото, Треста, Холмочек, Глина), или с заметными береговыми предметами (Синий камень, Могилки, Черный крест), или с устьями рек и ручьев (Кухмарь, Слуда, Сиваныч, Дедовик…). Всего рыбаки насчитали шесть десятков тоней. И каждый рыбак отменно ведает, в какой тоне, на какой глубине, в какое время и на какую приманку можно ловить ту или иную рыбу[365]..

Вот и сейчас заметны многочисленные ловы. На многих тонях виднеются челны-однодеревки, а по берегам снуют рыбаки с сетями, мережами, мордами[366], бреднями… В полуверсте от Ярилиной горы переяславцы тянули большой невод.

Лицо князя Дмитрия ожило, глаза заискрились азартными огоньками. Покойный Александр Ярославич весьма любил этот промысел. Вот и он, Дмитрий, не раз брался с рыбаками за тяжелый невод.

Сбрасывая на ходу с покатых плеч малиновый бархатный кафтан, шитый золотой канителью[367], князь поспешил к рыбакам.

Глава 7 ТЕСТЬ, ЗЯТЬ И ВНУКИ

Июньское солнце доброе, веселое, недавно над Ростовом Великим всплыло, а уже изрядно землю пригревает. В яблоневом и вишневом саду, радуясь раннему, погожему утру, заливает свои звонкие трели шустрый соловей, щебечут птицы.

Румяное солнышко играет на цветных стеклах купеческого терема, на причудливо изукрашенных петушках.

«Добрый денек выдался, — сидя на красном крыльце и довольно поглядывая на внука, размышлял Василий Демьяныч. — Вот так бы до самого Новгорода без дождинки. Нет хуже для торгового обоза непогодь, много товара может подпортить».

— Не забудь, Васютка, рогожи взять. Погода проказлива. До Новгорода — не близок свет. И дегтю не забудь! Без колеса телега не ездит.

— Да ты что, дед? Аль в первый раз в дальний град снаряжаюсь? Никогда ничего не забываю, — степенно отвечал тридцатилетний Васюта, укладывая на подводу кули с хлебом, солью, круги желтого воска, бобровые меха, мед в липовых кадушках…

Две другие подводы дворовые люди Митька и Харитонка (обоим уже далеко за сорок) загружали знаменитым ростовским осиновым лемехом[368], коим по всей Руси покрывали деревянные купола церквей, кровлю княжеских и боярских хором, проездных и глухих башен крепостей. Такой товар всюду брали нарасхват: покрытые ростовским лемехом купола, башни и крыши держались веками; они не гнили, не трескались, не боялись ни самых продолжительных дождей, ни обильных снегопадов, ни жаркого солнца. Но изготовление лемеха требовало большого искусства. Когда-то трудно верили, что для лемеха непременно нужна осина. Не смолистая, кондовая сосна, привычно применяемая в русских деревянных постройках, а простая осина. Впрочем, далеко не простая, а выросшая на высоких песчаных холмах, среди хвойных лесов, осина свежесрубленная, но не волглая, осина с чистой древесиной без сучков и дупел.

Дощечки для лемеха выкалывали из чурок по-старинному, топором, учитывая расположение слоев. Потом их отделывали, придавая выпуклость или вогнутость в зависимости от того, на какое место кровли пойдут пластины. Низ каждой из них получал ступенчатое зубчатое заострение. Само покрытие сложных, изогнутых поверхностей кровли также требовало большого умения. Нужно было расположить чешую так, чтобы гвозди, коими крепились пластины, оказывались прикрытыми следующими, верхними рядами чешуи. Снаружи должно быть лишь чистое дерево, открытое солнцу, дождю и ветру.

Скоро, очень скоро под русскими осенними дождями желтоватые пластины посерели, и тогда произошло чудо: под ярким солнцем, на голубом фоне неба осиновая чешуя лемеха стала… серебряной.

Именно серебряным виделся лемех иноземцам, посещавшим Ростов Великий. В ясный, солнечный день, когда в ярко-синем небе, клубясь, медленно всплывали белые громады кучевых облаков, иноземцы останавливались у подножия башен. Закинув головы, они смотрели на округлые, словно облака, уходящие в небо чешуйчатые верха привратных твердынь и пытливо вопрошали:

— Из какого металла сотворена сия башня?

— Из осины.

Удивленные иноземцы ахали, покачивали головами, с трудом верили. Да и русскому глазу, привыкшему к серому тону деревянных изб, не сразу удается разглядеть простое посеревшее дерево в светлой серебристой чешуе вознесенных в небо, прихотливо изогнувших наверший.

Легко было на сердце бывшего купца Василия Демьяныча Богданова. В лесной деревне Ядрово, где скрытно от татар готовились к сечам с ордынцами княжьи ратники, он и подумать не мог, что его младший внук Васютка, возьмется за торговое дело, а сам он вновь окажется в своем ростовском тереме. И случилось это полгода назад, когда в деревню, побывав в Ростове у боярина Неждана Корзуна, вернулся Лазутка Скитник. Тот собрал мир и молвил:

— Татары не придут на Русь. Все, кто захочет вновь перебраться в Ростов или в бывшее своё село Угожи, никого удерживать, здесь не стану.

Мужики, те, что упрятались в Ядрове из Угожей, зачесали загривки. Угожи — вотчинное село боярина Корзуна, а каждое село на оброке сидит и на других повинностях. Здесь же, в скрытне, — волюшка. Ни ордынским, ни княжеским, ни боярским ярмом и не пахнет. А волюшка — милей всего. Да и давненько в глухомани обустроились. Ни бортными, ни сенокосными, ни рыбными угодьями не обижены. Нет, уж лучше в Ядрове остаться. Так угожские селяне и порешили. А вот ростовские кузнецы и плотники надумали воротиться в город.

— Ну а ты что надумал, Лазута Егорыч? — с надеждой глянул на зятя Василий Демьяныч.

— Коль честно признаться, то я бы здесь остался. Мужики истину сказывают: волюшка — всего милей. Но меня княгиня Мария на другое дело наставила. Был с ней немалый разговор. Попросила новую службу князю Борису да воеводе Корзуну послужить. Походить в их воле ради дел державных. Не мог я княгине Марии отказать. Высоко чтима она в народе. Так что быть мне в Ростове.

— Выходит, и Олеся за тобой с ребятами?

— А куда ж теперь деваться? И ты собирай пожитки, Василий Демьяныч.

Василий Демьяныч рад радешенек. Скучал он по Ростову Великому. Как никак, а почитай всю жизнь в нем прожил. Каждую пядь земли, каждую тропиночку помнит.

Уже в Ростове старик узнал, что зять его возведен в дворянский чин, сыновья Никита и Егорша приняты в княжескую дружину. Одного лишь Васюту, любимца Олеси, оставил Лазута Егорыч при матери. Молвил:

— Чую, мне с сыновьями надлежит подолгу в отлучках бывать. Тебе ж, Васюта, с дедом и матерью сидеть. Дел по дому хватит. Не так ли, Олеся?

— Так, Лазута Егорыч, — ласково поглядывая на мужа своими большими лучистыми глазами, отвечала супруга. Недавно ей миновало пятьдесят лет, но былая сказочная красота ее во многом сохранились. До сих пор мужчины с интересом поглядывают на бывшую первую красавицу Ростова Великого, и никто не дает ей почтенных лет. Тридцатилетняя молодка — и всё тут! Да и сам Лазута Егорыч, обнимая жену по ночам, все еще называл ее «лебедушкой». (Долго не увядает красота женщин, коих Бог наделил доброй, светлой душой и неистребимой любовью к мужу и своим детям).

Купеческий терем, простоявший без хозяев несколько лет (был оставлен на дворовых Митьку и Харитонку) вдруг заполнился шумом, гамом, детским голосами. Жена старшего сына Никиты принесла ему двоих сыновей и дочку, жена Егорши — сына и двух дочерей. И тот, и другой, по благословению отца и матери, нашли себе невест в Ядрове, и оба были довольны своими избранницами. А вот «младшенький» до сих пор всё ходил в холостяках.

— Пора бы и тебе, сын, жену в дом привести, — не раз говаривал Лазута Егорыч. — Аль девок мало на Руси?

— Не приглядел, батя, — смущенно отвечал Васюта.

— Коль не приглядел, так я пригляжу. У меня глаз наметанный, не ошибусь.

— Не надо, батя. Я сам.

— С каких это пор сыновья сами себе жен присматривают? Женишься, как и исстари повелось, по моей родительской воле. И на том шабаш!

Васюта помрачнел, замкнулся.

— Чего губы надул? Аль тебе родительские слова не указ?.. Такой-то видный детина, и всё девку не может заиметь. Да на тебя каждая заглядывается.

Васюта, единственный из сыновей, своим обличьем весь походил на мать. Необыкновенно красивый, русокудрый, с васильковыми глазами и густыми черными бровями, он действительно всем бросался в глаза, но ни одна из девушек не тронула его сердца.

— Чего, сказываю, застыл? Отвечай отцу, Васюта, — строго молвил Лазута Егорыч.

И Васюта неожиданно, залившись румянцем, молвил:

— А я, батя, хочу с тебя пример взять.

— Как это?

— Ты у отца своего дозволения не спрашивал. Сам мать мою, Олесю Васильевну, выискал и всю жизнь в любви прожил. Вот и я хочу свою любовь сам встретить.

Лазута Егорыч поперхнулся и долго смотрел на сына, не ведая, что и ответить. Его любовь к Олесе, кою он выкрал у купца Богданова, и в самом деле не входила ни в какие рамки старозаветных устоев.

Отец продолжительное время молчал, и, наконец, раздумчиво молвил:

— Мне Олесю, знать, сам Бог послал. Таких, кажись, и на белом свете не бывает. Буду рад, коль и ты такую суженую встретишь.

И с того дня Лазута Егорыч больше о женитьбе сына не заговаривал. Его захватили не мешкотные дела, кои надолго отрывали от дома. Князь Борис Василькович, по совету прозорливой княгини Марии, посылал его то по городам Ростово-Суздальской Руси, то в Великий Новгород, а то и, вместе с боярином Нежданом Корзуном, в далекую Золотую Орду. И всегда рядом с отцом были его неотлучные сыновья, Никита и Егорша, — отцовского корня, рослые, могутные, к любому делу привычные. Ранее они и сошенькой землю поднимали, и плотничьим топором изрядно владели, и в кузнечных делах были не последними. Сноровистые, толковыми выросли сыновья. Отличились они и в сече с татарами, когда сошлись в Ростове с ордынской сотней баскака Туфана.

Боярин и воевода Корзун как-то подметил:

— Добрые у тебя сыновья, без червоточины. Дружина их охотно приняла. А княжьи гридни[369] уж куда ревнивы и придирчивы.

— Не в кого им худыми быть, Неждан Иванович.

— Да уж ведаю, — добродушно улыбнулся Корзун. Он любил Лазутку, и не только за то, что тот дважды спасал его от верной погибели, но и за его нрав — общительный и бескорыстный, никогда ни жаждущий, ни чинов, ни славы, ни денег. Такой человек — большая редкость. Поражали в Лазутке, (он не любил, когда его называли по отчеству) и цепкий ум, и природная смекалка, и умение выйти из самого безнадежного положения. Таковыми надеялся увидеть воевода Корзун и его сыновей.

В последнюю встречу, Неждан Иванович посвятил своего старшего дружинника в тайны княгини Марии:

— Княгине доподлинно стало известно, что хан Берке крайне раздражен усилением Новгорода и Пскова, их независимостью от великого князя. Как ты уже ведаешь, Лазута Егорыч, псковитяне без дозволения Ярослав Ярославича возвели на свой стол литовского князя Довмонта. Ярослав угодил в страшную немилость Берке, и он задумал очередную пакость, коя может привести к новым междоусобицам. Великий князь разослал по всем Ростово-Суздальским городам гонцов и приказал удельным князьям собирать дружины на Псков.

— Худо, Неждан Иванович. Удельные князья не посмеют отказаться от приказа великого князя.

— А почему не посмеют? — с любопытством глянул на Лазутку воевода. Раньше он знал его как отменного воина, но далеко не проницательного государственного мужа.

— Увы, Неждан Иванович. Каждый князь скован ордынским ярлыком. Не угодить великому князю — потерять удельный княжеский стол. Ярослав мигом Берке науськает, а тот и без того недоволен русскими князьями. Так что, как ни крути, а собирать дружины в поход придется.

— Так-так, Лазута Егорыч, — довольно поскреб свою густую волнистую бороду Неждан Иванович. — А как же тогда с Довмонтом быть? Псковитяне его высоко чтят. Но коль всеми дружинами на Довмонта навалиться, то ему несдобровать.

— А на какой ляд наваливаться? Мекаю, Ярослав допрежь к Новгороду пойдет, а новгородцы, народ тертый, они ведают, чем великому князю ответить. Крепко ответить! Вот и придется Ярославу восвояси топать.

— Выходит, восвояси? — рассмеялся Корзун.

— Восвояси, Неждан Иванович.

— Ну, тогда смело пойдем в поход.

— Не худо бы всех князей нашими гонцами упредить, дабы ведали, как с новгородцами и псковитянами держаться.

— Вот тебе и бывший ямщик, — с веселыми искорками в глазах развел руками Неждан Иванович. — Княгиня Мария и об этом подумала.

Весьма доволен остался воевода Корзун своим ближайшим помощником.


* * *
В купцы Васютка подался по совету своего деда. Как-то Василий Демьяныч оглядел с внуком опустевшие погреба и медуши, лабазы и амбары, и сердце его сжалось. Когда-то всё было забито всевозможным товаром, на обширном дворе толпились торговые люди, «походячие» коробейники и приказчики. Ныне же — полное запустение.

Завздыхал и заохал восьмидесятилетний старик, аж слеза по его морщинистой щеке прокатилась.

— Купеческие дела свои вспомнил, дед? — сердобольно спросил Васютка.

Василий Демьяныч тяжко вздохнул:

— Вспомнил, внучок, еще как вспомнил. Эх, сбросить бы годков двадцать.

— И по городам покатил бы?

— А чего ж? Деньжонки остались. Прикупил бы кой чего — и в Переяславль.

— Отчего ж в Переяславль, дед?

— Да я в сей град первую вылазку свою сделал. Удачно поторговал, и с той поры частенько туда наезжал. Зело красивый град, на чудесном озере стоит.

— Вот бы глянуть, — простодушно молвил Васютка.

— Возьми — и глянь. Накуплю тебе товару — и с Богом!

— А чего, дед? Надоело мне в тереме отсиживаться. Хочу и я другие города поглядеть. Набирай товару!

— Ты не шутишь, внучок?

— Да какие шутки, дед! — загорелся Васютка. — Айда по купецким лавкам.

Василий Демьяныч на храм Успения перекрестился, и до того возрадовался, что облобызал внука.

Перед первой поездкой бывалый купец долго наставлял Васютку:

— На торг со своей ценой не ездят, там деньга проказлива. И запомни, внучок. На торгу два дурака: один дешево дает, другой дорого просит. Тут уж не зевай, купец, что стрелец, оплошного бьет. А еще тебе скажу…

Битый час вразумлял внука Василий Демьяныч. А когда Васютка вернулся из Переяславля с прибытком, дед и вовсе разутешился.

— Никак, получилось?

— Получилось, дед. Надумал я и вовсе в купцы податься.

Лазута Егорыч отнесся к новому делу сына довольно спокойно. Не зря его в честь деда назвали. А вот Олеся взгрустнула: последний сокол из гнезда вылетает. Да и страховито по городам ездить. На Руси, почитай, никогда покоя не было.

Перед новой поездкой надела на шею сына гайтан[370] с шелковой ладанкой и истово перекрестила:

— Да храни тебя, пресвятая Богородица, сын мой любый!

Глава 8 ПАЛАШКА

В конце Никольской слободы Переяславля притулилась к земле курная избенка Палашки «Гулены». Кличка укоренилась давненько, с тех пор, как бывший подручник Ярослава Всеволодовича, Агей Букан, прогнал Палашку из своих хором.

Веселая, озорная Гулена не опечалилась. Было ей в ту пору 28 лет, выглядела для мужиков видной притягательной женкой[371]. Правда, несколько месяцев ходила Палашка брюхатой, но когда бабка-повитуха приняла от нее девочку, игривая и похотливая Гулена не засиживалась у родного чада, и вновь принялась за разгульную жизнь. Она то ублажала молодых княжеских гридней, то пожилых купцов, а когда в нее и вовсе вселился «зеленый змий», она стала ежедневной посетительницей кружечного двора, и вконец опустилась. Бражники с гоготом волокли собутыльницу в сарай, уставленный пустыми винными бочками, и грубо потешались над пьяной женкой.

В юные и молодые годы, когда сочная и ядреная девка с неистовством ласкала именитых людей, у нее постоянно водились богатые подарки и деньги.

Девочку выхаживала старая мамка Пистимея, но когда Палашка постарела и никакому мужику уже не стала угодна, то Гулена оказалась почти нищей. Пистимея, привыкшая к Марийке, уже не спрашивала денег, и кое-как изворачивалась, чтобы как-то прокормить подраставшую девочку.

Обычно веселая, не задумывающаяся о жизни Палашка, потрепанная и исхудавшая, стала часто ронять слезы.

— Прости меня, доченька. Плохая я тебе мать. И свою жизнь загубила и тебе счастья при такой матери, поди, не видать.

— Счастье не палка, в руки не возьмешь, — тяжко вздохнув, молвила Пистимея.

— В храм пойду, грехи замаливать. Авось, Бог и простит.

— Далеко грешнику до царствия небесного, — вновь вздохнула мамка. — Надо было допрежь о грехах своих думать.

— Ох, надо бы, Пистимея, — горестно покачивала головой Палашка. — И хоть бы чадо родить от князя. Сколь у меня их было! А то ведь от святотатца и изувера Агея Букана. Срам!

— А тебе-то отколь ведать? Ты ведь, прости Господи, у кого токмо в постели не бывала. Тьфу!

— Плюй, серчай на меня, бабка Пистимея. Заслужила.… Но я точно высчитала. День в день сходится.… Да и глаза его сиреневые.

— Эко, нашла примету. Мало ли у людей глаз сиреневых.

— С кем спала, таких глаз не видела. Токмо у одного Букана.

— Да где тебе было разглядеть, коль очи свои непутевые всегда были винцом залиты. Не верю, что от святотатца, кой противу русича меч поднял и за поганых татар стоял. Не верю! Марийка наша от доброй христианской души. Нрав-то у нее мягкий и робкий, да и лицом, почитай, вся в тебя. Красной девицей будет. А то заладила: от Букана, от Букана. Не поминай мне больше этого изверга! Не зря его ростовцы живота лишили.

— Не буду, бабка Пистимея… Не буду.

Руки у Палашки мелко тряслись, и всё ее нутро жаждало горькой.

— Страдаешь, беспутная.

— Страдаю, бабка. Пойду последний раз в питейную избу, а завтра, чуть свет, в храм. Вот те крест!

— Ох, чует мое сердце. Добром жизнь твоя не кончится. Дьявол тебя полонил. Тьфу!

Марийки в этот час в избе не было: отослала ее Пистимея на Плещеево озеро, дабы рыбки раздобыть.

Палашка же вернулась в избенку пьяней вина. Как переступила порог, так замертво и рухнула на земляной пол. Утром, опохмелившись капустным рассолом, хватаясь худенькой рукой за впалую грудь, глянула скорбными глазами на Пистимею и молвила:

— Даст Бог сил в храм сходить, а там и помирать буду. Чу, грудная жаба прихватывает. Отгуляла свое… А грехи мне свои не замолить. Права ты, Пистимея. «Далеко грешнику до царствия небесного». Бог долго ждет, да больно бьет. Такая уж судьба моя горькая.

— Да ты что, маменька? Не плачь, ради Христа! — метнулась к матери шестнадцатилетняя Марийка. — Вместе будем в церковь ходить. Бог тебя не оставит.

— Помолись за меня, доченька. У тебя душа чистая, непорочная.

— Помолюсь, маменька, непременно помолюсь.

— А мне уж недолго. Отгуляла Палашка-милашка.

Мать горько улыбнулась и, поочередно глянув на дочь и Пистимею, тихо молвила:

— На чердак бы мне взобраться.

— Да куда уж тебе, — махнула рукой бабка. — В чем душа держится. И чего тебе там, среди хлама понадобилось?

— На чердак! — непоколебимо повторила Палашка и, немощной рукой толкнув дверь, переступила порог и вышла в сени.

По крутой лесенке не шагала, а вползала. Сверху ее подтягивала руками недоумевающая Марийка, а Пистимея, опершись обеими руками на клюку, сердито шамкала беззубым ртом:

— Спятила, неразумная. Бесы в башке-то от винного запоя.

Оказавшись на сумеречном чердаке, Палашка долго отдыхала, а затем, нетвердо ступая ногами, пошла к груде хлама.

— Подь сюда, доченька. Разметай всё, пока рогожу не увидишь.

— Да зачем, маменька?

— Разметай!

Когда Марийка раскидала по сторонам чердака, освещенным небольшим оконцем, старую утварь и прочий хлам, она и в самом деле увидела полу истлевшую рогожу, под коей что-то топырилось. Вскоре в трясущихся руках Палашки оказался небольшой темно-зеленый ларец, расписанный золотными узорами.

— Вот моя разлюбезная шкатулочка, — радостно заговорила Палашка. — Рогожа чуть живехонька, а шкатулочка как новенькая, ничего-то ей не сделалось… Пойдем-ка к оконцу, доченька.

Палашка отстегнула медные застежки ларца и подняла крышку. Страдальческие глаза ее ожили.

— Зри, Марийка.

Марийка глазам своим не поверила.

— Да тут целое богатство, маменька!.. Откуда?!

Мать, довольная изумлением дочери, стала вытягивать из ларца драгоценные изделия: золотые сережки со светлыми камушками, серебряное запястье, серебряные колты-подвески сканого серебра, золотую гривну, весом в добрые полфунта, и несколько золотых монет.

— Откуда? — вновь вопросила пораженная Марийка.

— То долгий сказ, доченька, и не каждому его поведаешь. Но тебе скажу, дабы о худом не думалось… Служила как-то в мамках у ростовского боярина Бориса Сутяги старушка Фетинья. Непростая старушка. Бог ее особым даром наделил — недужных людей искусно пользовать[372]. Еще девчушкой она мальчонку Бориску от верной погибели спасла, да так и осталась в его хоромах. Всем сердцем к нему прикипела, и любила так, как иная мать своё дите не возлюбит. Борис-то Сутяга хоть и был великим скрягой, но Фетинью щедро отблагодарил. Старуха не раз его от смерти спасала и в тайных делах его была подручницей, но о них толком ничего не ведаю… Ларец-то с богатством боярин Сутяга года за три до своей кончины Фетинье подарил.

— А к тебе-то, маменька, как попал?

— Сама дивлюсь… Сказывала тебе, что старуха странная. Я в ту пору, прости Господи душу грешную, в сенных девках у купца Глеба Якурина оказалась. Купец-то хоть и в годах, но до девок был падок, ну и на меня польстился. Всё приговаривал: «Не грешит, кто в земле лежит». А Фетинья почему-то не поверила. И чего ей в голову втемяшилось? Будто умом тронулась после смерти своего благодетеля. Не верю, грит, что такой христолюбивый купец, как Глеб Якурин, забыв о своей супруге, с тобой шашни завел. Не верю! Даже о заклад стала биться. Крепко поспорили. Привела я тайком Фетинью в купеческую опочивальню. Тот спал мертвым сном. Старуха зачем-то меня за квасом послала, затем и сама тихонько удалилась. А на другой день мне ларец вручила. Диковинная старуха. Никакого греха не видела, а богатство своё отдала. С купцом же я недолго грешила: помер Глеб Митрофаныч через седмицу в одночасье. А ведь никогда не хварывал. Значит, так на роду ему было писано. А сей ларец мне Фетинья от чистого сердца подарила, сама же в монастырь сошла.

— Чего же ты, маменька, все последние годы нищенкой жила?

— А я, доченька, обет дала: Богатство Фетиньи не трогать до тех пор, пока тебе шестнадцать лет не стукнет, пока беда на меня не навалится. А беда пришла — отворяй ворота. Косая-то[373] уж у порога стоит.

— Опять ты за своё, маменька. Тебе ведь еще и пятидесяти нет.

— Не годы старят, а горе. Сердцем чую… И вот что я тебе скажу, доченька. Мамку Пистимею ты никогда не обижала, и после моей кончины не обижай. Человек она добрый.

— Да ты что, маменька! Я такой ласковой бабушки никогда боле и не видела.

— Вот и добро, доченька, надеюсь на тебя… А богатство своё потихоньку расходуй и честь свою блюди, не уподобься мне, великой грешнице. Тогда пропадешь.

Марийка сняла через голову медный крестик на синем крученом гайтане, поцеловала, горячо и истово молвила:

— Клянусь тебе, маменька, никогда в грехе жить не стану. Одному мужу буду верна.

— Вот и разумница. Порадовала ты меня, доченька. А ларец-то покуда здесь припрячем. В избе пока нельзя. Чай, сама ведаешь, какие ко мне пройдохи наведываются. Им бы чего уворовать…

Палашка померла через седмицу, будто свеча истаяла. Загоревала Марийка, ходила по избе и двору как в воду опущенная. А тут: одна беда не угасла, другая загорелась. На Акулину гречишницу[374] ушла в мир иной и бабка Пистимея. За день до смерти она, как-то смущенно поглядев на Марийку, молвила:

— Не хотела сказывать, да предсмертную волю твоей матушки не могу преступать… Есть у тебя родимое пятнышко на левом плече с горошину.

— Есть, бабушка. Так что из этого?

— Ох, многое, девонька, — тяжело вздохнула Пистимея. — Родилась ты от страшного злодея Агея Букана, о коем наверняка наслышана. У него была такая же родинка на левом плече. Все полюбовницы его об этом ведают.

У Марийки ноги подкосились. Она не раз спрашивала мать о своем отце, но та почему-то отмалчивалась или отделывалась шуткой: дурная-де в девках была и часто во хмелю, разве всех мужиков упомнишь… И вот отыскался-таки «родной тятенька!». Добро, что ростовцы изверга живота лишили, но всё равно тяжко про такого родителя слушать. Уж лучше бы мать свою тайну в могилу унесла.

— Да ты не кручинься, девонька. Никто о том, опричь твоей матери, и не ведает. Выкинь из головы святотатца.

Но глаза умирающей Пистимеи были печальны: остается Марийка круглой сиротой. Не покинь ее, пресвятая Богородица!

Перед самой кончиной мамка дала Марийке совет:

— Собой ты лепая, пригожая, в мать. Позовут в сенные девки — не ходи. И купцы, и бояре на красных девок солощи. Им свои-то супружницы страсть надоели. Не ходи. Но и одной тебе в этой избе не прожить. Пригляди не корыстную, добрую женщину — и живите с Богом. Вдвоем-то всё повадней… А по матери долго не убивайся. Печаль не уморит, а с ног собьет. И по мне не тужи. Кручинного поля не изъездишь. Приди в себя, доченька, осмотрись. Ты уж в девичьи лета вошла. Бог даст — доброго человека встретишь… И вот что еще. Коль, не приведи Господи, совсем худо будет, сходи к Синему камню. Приложись к нему трижды и душевно молви: «Помоги мне, батюшка, камень Синий. Помо…»

Пистимея не договорила и тихо преставилась.

Ласковое сердце Марийки никак не покидала грусть. Пистимея хоть и наказывала «долго не убиваться», но девушка вот уже третий месяц ходит к матери и бабушке на погост. Была Палагея хоть и «непутевая», но душой легкая и отзывчивая. Любила ее Марийка и всё ей прощала: мать до смерти уже не переделать. Не зря в народе говорят: «Ангел помогает, а бес подстрекает», и бес этот оказался сильнее ангела. Ишь, как маменьку на худые дела толкнул. Она даже плохонького хозяйства не завела, жила одним днем. Ни огородом не занималась, ни живности на дворе не имела.

Кормовых запасов хватило Марийке только на неделю. Не осталось молодой хозяйке ни муки, ни гороху, ни репы, ни квасного сусла; покоились в тощей котоме с десяток луковиц, коими некогда закусывали, забредавшие в избенку, всякого рода пропойцы.

Полуголодная Марийка полезла, было, за ларцом на чердак, да спохватилась. Надо ли маменькин клад починать? Она-то его, почитай, с младых лет берегла, уж в какой нужде сидела, но не трогала… А чем тогда жить?

Призадумалась Марийка. Без работы ей никак не обойтись. Мамка Пистимея хоть и не советовала, но видит Бог, надо к кому-то в услуженье идти, иначе за суму берись. Но то — стыдобушка! Такая молодая да христарадничать. Нет, уж лучше в служанки податься, чай, не все бояре на сенных девок кидаются.

Марийка стала перебирать в уме переяславских бояр. Их не так уж и много (город не столь и велик), каждый именитый человек на слуху. Но один — жесток и лют, за малейший недогляд самолично плетью стегает, другой — сквалыга, коих белый свет не видывал, слуг своих в черном теле держит, третий — великий прелюбодей… Нет, права мамка Пистимея, не стоит к боярам набиваться.

Как-то в избу забрел материн знакомец, Гришка Малыга, пожилой рыжебородый мужичонка лет пятидесяти. Он частенько бывал у Палагеи, и Марийка хорошо ведала его судьбу, о коей он не раз с горечью рассказывал, потягивая из оловянной кружки брагу или пивко. Гришка пристрастился к зеленому змию давно, с тех пор, как погибли три его сына от татар, наказавших жителей Переяславля за восстание брата Невского, Андрея Ярославича. Сам же Гришка и его жена Авдотья спаслись: во время ордынского набега на город оба ходили в лес по грибы. Вернулись вечером в мертвый город: татары спалили не только избы и терема, но и посекли саблями всех людей. Тяжелым было возрождение Переяславля…

За неделю, как Гришке явиться в Марийкину избу, запылала ярым огнем юго-западная часть города с Никольской и Рождественской слободами. Виноватым оказался один из кузнецов, кой вопреки строгим запретам, ночью доделывал в своей кузне срочный заказ; искры угодили на соломенную кровлю соседней избы (лето стояло сухое и жаркое) и та вмиг занялась огнем. А тут и ветер, как на грех, загулял. Два десятка изб как языком слизало. Гришка с Авдотьей успели коровенку и овец со двора на улицу выгнать.

Малыга забрел к Палашке, дабы залить вином горе, ведая, что у собутыльницы может найтись сулейка[375] бражки, кою она нередко готовила из солода.

— Чего-то, Марийка, никого у тебя не вижу. Мать, поди, в питейную избу убрела. А бабка где?

Марийка залилась горючими слезами.

— Да ты что, дядя Гриша, аль не ведаешь? В могилках покоятся маменька и бабушка.

У Гришки глаза на лоб.

— Вот те на! Пришла беда — отворяй ворота. Вот жизть-то наша. Плюнуть да растереть. Подумай-ка… Ну и ну.

Гришка долго сокрушался, а затем поведал о своем горе:

— Погорельцами мы с Авдотьей стали, а деньжонок на нову избу — вошь на аркане да блоха на цепи. Не ведаем, куда и приткнуться.

— Так ко мне приходите, — без раздумий предложила Марийка. — Живите, сколь захотите. И мне с вами отрадней будет.

— Благодарствую, дочка, — тепло изронил Малыга. — Добрая у тебя душа.

Затем Гришка осмотрел заросший бурьяном огород и запустелый, скособочившийся двор, вздохнул.

Не любила Палашка с хозяйством возиться. Всю жизнь мотыльком пропорхала. Ну, да я не без рук, и Авдотья у меня работящая. И огород поднимем, и дворишко поправим. С коровенкой не пропадем.

Глава 9 МЕЛЕНТИЙ КОВРИГА

Мелентий Коврига припозднился: возвращался с сенных угодий уже вечером, когда июльское солнце завалилось за позолоченный купол белокаменного Спасо-Преображенского собора. Не зря съездил: мужиков надо проверять да проверять. Чуть спуску дашь — и половины сена не соберешь. На тиуна[376] же ныне надёжа плохая. Другую неделю в избе отлеживается. Крепко-де занедужил. Гнать бы такого подручника взашей, но лучшего тиуна не сыщешь. Мужики его, как черт ладана боятся. Прижимист, на расправу скор. Правда, не чист на руку, но где найдешь тиуна, кой бы вороватым не был. Каждый помаленьку крадет.

Когда-то Мелентий Коврига служил ростовскому князю Василько Константиновичу, но долго в Ростове Великом не задержался. Князь Василько не слишком жаловал Мелентия, кой в битвы старался не ходить, а если уж и участвовал в походах, то на врага, почитай, не кидался, стараясь в опасный момент попридержать коня. В Ростове его ближним другом стал боярин Борис Сутяга, кои оба сетовали на Василька Константиновича:

— Не любит нас, князь. На ратных советах перед всей дружиной срамит. Не лихо-де воюем, меча из ножен не вынимаем. А того не разумеет, что мы не какие-то простые гридни, а бояре, коих надо беречь, как зеницу ока.

— Вестимо, Мелентий Петрович. Не к лицу боярам под обух идти. На то молодые гридни есть да пешцы из мужичья.

После неожиданной кончины Бориса Сутяги на княжеском пиру, друзей у Ковриги в Ростове не осталось: другие бояре относились к Мелентию с прохладцей. Гордые, издавна известные своей вольностью и храбростью в сечах, «княжьи мужи» терпеть не могли трусоватых людей.

Неуютно чувствовал себя Мелентий Коврига в Ростове Великом и он, после гибели Василька Константиновича на реке Сить, попросился на службу к переяславскому князю Ярославу Всеволодовичу. Тот, давний недруг ростовских князей, с большой охотой принял к себе Ковригу: глядишь, сгодится в каком-нибудь пакостном деле, а на разные мерзости Ярослав Всеволодович был всегда горазд. Не оставил он доброго имени у русичей. Вольготно жилось при нем Мелентию Ковриге. Но после кончины Ярослава Всеволодовича, боярину пришлось перейти на службу к новому великому князю Андрею Ярославичу, кой занял владимирский стол.

Жизнь Ковриги заметно изменилась. Неугомонный, вспыльчивый и воинственный Андрей Ярославич никому не давал покоя: то устраивал на своем дворе ратные потехи, то проводил на реке Клязьме «ледовые побоища», да такие, что редкий раз возвращался в свои хоромы без синяков и шишек. А однажды, разгоряченный Андрей Ярославич едва Мелентию голову мечом не рассек. Добро шелом оказался крепким. Коврига от могучего удара аж с коня слетел, а князь, знай, зубы скалит: «Не забывай о щите, Мелентий. Привык в хоромах отсиживаться. Татарин — воин отменный, ни одной промашки не упустит. Зри в оба! Я тебя, Мелентий, когда на Орду пойду, в передовой полк поставлю. А ты, как я слышал, любишь к обозу жаться. Боле не спрячешься».

Коврига наливался злобой, но вслух перечить князю не отваживался. В хоромах же вставал к киоту и молил Господа, дабы тот нещадно покарал зловредного князя. И Господь, казалось, услышал его молитвы. Когда Андрей Ярославич стал в открытую собирать на ордынцев дружины и пеших ополченцев, хитрый Коврига немешкотно помчал в Новгород к Александру Невскому. Мелентий уже ведал, что старший брат недоволен Андреем за его постоянные призывы к русским князьям ударить по Золотой Орде.

Невский хоть и встретил Мелентия хмуро, но осудил брата.

— Я всё ведаю, боярин. Я уже послал своих гонцов к Андрею, и ты возвращайся вспять. Коль успеешь, скажешь князю: «Не время поднимать Русь на татар. Нет пока у нас сил, дабы с Ордой управиться. Терпеть и ждать! Сокрушительный удар будет нанесен позже».

Мелентй в Переяславль не спешил, и добирался он столь долго, что прибыл в город лишь тогда, когда татары, разорив храмы и жилища, ушли далеко за пределы княжества. Коврига не слишком и пострадал: как предусмотрительный человек, еще накануне своего отъезда в Новгород, он зарыл ночью подле бани золотые и серебряные гривны, и наиболее ценные пожитки[377], а жену и домочадцев заблаговременно спровадил в дальний лес, к бортнику. Новые хоромы возвел Мелентий Коврига одним из первых. Умел богатеть да денежку грести. Супруге своей довольно говаривал: «И мышь в свою норку тащит корку».

После гибели войска Андрей Ярославич бежал в Швецию, и ярлык на великое княжение получил Александр Невский. Он, в отличие от брата, никогда ратных потех не устраивал, но к Мелентию относился прохладно, никогда о нем доброго слова не сказывал. Это Ковригу бесило, но затем боярин успокоился. Никуда не тормошит — и Бог с ним. Других-то бояр то в Галич пошлет, то в Новгород, то в Ростов Великий. Всё какие-то дела да сношения, по коим ездили самые преданныекнязю бояре. И пусть себе ездят, пока под разбойный кистень или татарскую саблю не угодят. Дороги-то дальние и опасные. А он, Мелентий Петрович, безмятежно в своих хоромах проживает да на ближних княжьих людей посмеивается. Эко удовольствие в худые времена (под ордынским ярмом) по городам шастать. И самому Невскому в теплых покоях не сидится. То в Сарай к хану укатит, то в далекую Монголию к самому кагану[378]. Княжьи мужи не шибко-то и рады такой маетной жизни. Ну да каков игумен, такова и братия.

Возликовал Мелентий, когда изведал, что Невский, возвращаясь в очередной раз из Золотой Орды, скончался в монастыре волжского Городца. Да, чу, скончался от татарского зелья. Не мог простить ему хан Берке замятни против сборщиков дани Орды. Он же, Мелентий, как услышал, что Ростов Великий призвал к восстанию другие княжества, тотчас, забрав всё свое добро, в дальнюю вотчинную деревеньку укатил. Береженого Бог бережет, да и любой татарин скажет, что боярин Коврига худа против Орды не замышлял.

Оживился Мелентий, когда на переяславский стол уселся сын Невского, малолетний Дмитрий. В сей град и перебрался вновь Коврига: боярам самая вольготная жизнь при князе — младенце, никогда еще они не пребывали в таком покое. Ни войн тебе, ни ратных потех. Добро, когда князь под стол пешком ходит.

Но время — не столб, на одном месте не стоит. Когда Дмитрию миновало 12 лет, привольная жизнь бояр круто изменилась. Князь собрал старшую дружину, в кою всегда входили все бояре, и не погодам, твердо, по-взрослому заявил:

— Идем на Ливонию.

Мелентий рот разинул. Вот тебе и юнота! В лета не вошел, а уж за меч хватается. Ну да есть с кого пример брать, яблоко от яблони… Отец-то, Александр Ярославич, с отроческих лет начал о войне со свеями помышлять. А пять лет назад слух прошел, что Невский приказал князьям готовить в лесных урочищах тайные лесные дружины, а главной подручницей его стала ростовская княгиня Мария, коя указала ударить супротив басурман в вечевой колокол. И загуляла по городам и весям замятня!

Ныне, слава Богу, Ростово-Суздальская Русь угомонилась. Один молодой переяславский князек Дмитрий тормошится. Чу, опять на Ливонский орден надумал замахнуться. Ну и дурак! Куды уж ему с малой ратью на такую силищу? Кобыла с волком тягалась: один хвост да грива осталась. Не по зубам орешки. Чай, найдутся умные люди, кои юноту образумят…

Мелентий возвращался с покосов в Переяславль с десятком оружных послужильцев (с исстари у каждого боярина своя дружина).

По Никольской слободе встречу шла молодая девушка. Шла от журавля[379] с коромыслом на правом плече, — милолицая, гибкая, с пышной светло-русой косой, перевитой бирюзовой лентой; одета просто: холщовый сарафан, на ногах — поношенные чеботы[380] из грубой, необделанной телячьей кожи.

— Нет, ты глянь, братцы. Ступает, как лебедушка, даже вода в бадейках не колышется. Лепая жевка! — воскликнул один из послужильцев.

Мелентий (большой охотник женщин) вперил в девушку похотливый взгляд, вопросил:

— Чьих будешь?

Марийка остановилась), боярин!), подняла на Ковригу лучистые, сиреневые глаза.

— А ничьих, добрый господин.

— Как это ничьих? — недоуменно хмыкнул Мелентий. — Такого не бывает.

— Сирота она, боярин, — признал девушку статный, крутоплечий послужилец с черной, окладистой бородой.

— А ты откуда ведаешь, Шибан?

— Да уж ведаю, — плутовато крякнул в увесистый кулак послужилец и пояснил. — Дочка Палашки Гулены. Преставилась недавно. А мужа у Палашки никогда не было.

— Никак и ты с Палашкой баловался? — хихикнул Коврига.

— Грешен, боярин. Но то давненько было.

Мелентий еще раз внимательно оглядел Марийку и загадочно молвил:

— Авось, и помогу сиротинушке. А пока ступай.

Глава 10 МАРИЙКА И БОЯРИН

С новыми постояльцами жизнь Марийки пошла повеселей. Гришка Малыга хоть частенько и пропадал в питейной избе, но когда был трезвым с какой-то неуемной жадностью хватался за хозяйственные дела. У него поистине были золотые руки: первостатейный плотник, умелый кузнец, искусный печник, великолепный сапожник… Всё ладилось и спорилось у Гришки.

Марийка диву дивилась:

— Ну, просто клад твой супруг, тетя Авдотья.

— Если бы не винцо, цены бы такому мужику не было, — поддакнула Авдотья и тяжело вздохнула. — Но винцо его погубит. Он ведь, бывает, по целой неделе из запоя не выходит, как будто черт его к зелью толкает. Беда!

— Добро еще не буянит. Другие-то мужики, чуть хмель ударит, готовы всю избу разнести, да еще дерутся. Видела таких.

— Моего непутевого Бог миловал. Знай, песни горланит, да так, что вся слобода слышит. Во хмелю, он мухи не обидит. Проспится — и опять к бражникам.

— Да где он денег берет, тетя Авдотья?

— Сама дивлюсь. У него друзей полгорода. Кому он токмо не помогал. За вино на любую работу горазд. Беда!

— А заговор от винного запоя не пробовала? Сказывают, есть такие знахарки.

— Пробовала, доченька. Приводила одну ведунью. Мой-то мертвецки пьяным спал, а бабка над ним заговор шептала. В конце заверила: «Теперь питейную избу за версту будет обходить». А Гришка мой оклемался, шапку в охапку — и опять к бражникам ударился.

— Выходит, не каждая знахарка запой снимает.

— А я так мекаю: никакая. Кто с младых лет к винцу пристрастился, того, как горбатого, могила исправит.

И всё же Авдотья шибко не бранилась: супруг между запоями и двор подновил, и огород привел в порядок, и сена для коровы раздобыл.

И Гришка и Авдотья с первых же дней называли хозяйку дочкой. По нраву им пришлась Марийка. И на огороде старается, и к прялке быстро приноровилась, и корову доить наловчилась. (Не каждому чужому человеку буренка вымя даст).

Авдотья удовлетворенно высказывала:

— Не чаяла, что у Палагеи такая дочка работящая. Ты уж не серчай, но мать твоя никогда доброй хозяйкой не была. Прости ее, грешную, Господи. А ты с лица хоть и в Палагею, но честь свою блюдешь и на всякий труд спорая. Да хранит тебя Бог.

— Хранит, тетя Авдотья. Никто меня не обижает.

— Всегда бы так, да токмо будь усторожлива. Нельзя тебе одной по городу ходить. Мало ли худых людей.

— Ты это к чему, тетя Авдотья?

— А к тому, доченька. Красным девицам не принято без пригляду гулять. Другие-то и шагу ступить без отца или матери не могут. А ты, почитай, с малых лет одна одинешенька по улицам бегаешь. Опасись!


* * *
Ковриге на Покров шестьдесят стукнет, но на здоровье не жалуется. Крепок Мелентий! Некоторые в эти лета от разных недугов валятся, а Коврига — хоть куда с добром.

— Кому жить, а кому гнить. Бог меня не забывает, — довольно говаривал Мелентий.

А вот супруга его была квелой, и за последние годы превратилась в немощную старуху. Но Коврига шибко не горевал: свою постель он нередко делил с сенными девками. Правда, они уже далеко не первой свежести, но разве можно их сравнивать со своей Матреной Савельевной, коя одной ногой в могиле стоит. Никак нельзя! Девки — что сотовый медок. Когда молодая голубит, будто в раю находишься.

Перед глазами Мелентия вдруг всплыла «сиротинушка». Смачная девка, вот бы такую обабить. А что? Проще пареной репы. За девку заступиться некому, ни отца, ни матери, ни брата. Надо одну сенную девку — перестарку за холопа замуж выдать, а на ее место взять юную сиротку. Рада будет. Какой босячке не захочется в богатых хоромах пожить? Да токмо пальцем помани.

На другой день к Марийкиной избе подъехал на пегом коне боярский дружинник, Сергуня Шибан и, к своему удивлению, увидел на крыльце известного всему городу Гришку Малыгу, кой совсем недавно у боярина Ковриги новую изразцовую печь выкладывал.

— А ты чего здесь делаешь?

— Аль не видишь? Мережу плету.

В последние дни Гришка был трезв.

— Не слепой. Чего, сказываю, тебя сюда занесло?

— Судьба, Шибан. От нее, как от мухи, не отмахнешься. Кому что Бог даст. Сгорела моя изба, а Марийка приютила. Глядишь, под крышей, но печаль гложет.

— И печалится неча, коль дармовую избу обрел.

— Да разве то изба? Ты б мою посмотрел. Всему городу на загляденье. Терем! Вот и выходит: чужую печаль и с хлебом съешь, а своя и с калачом в горло нейдет. Я в свою избу всю душу вложил, дивной резьбой изукрасил. Да и что говорить.

— Верю, Гришка, топором ты изрядно владеешь… А Марийка где?

— В огороде с моей старухой.

— Покличь.

На предложение боярина Ковриги Марийка, памятуя предсмертный наказ бабки Пистимеи, наотрез отказалась:

— Мне и здесь хорошо.

— Вот, неразумная, — покачал головой Шибан. — В богатых хоромах будешь жить, в шелках и бархатах ходить, сладко трапезовать.

Гришка Малыга сидел, плел снасть и про себя посмеивался: золотые горы сулит Шибан. Выходит неспроста. Ковриге, знать, новая девка для утех понадобилась. Ишь как Шибан Марийку улещает. Лишь бы она выстояла, а коль на боярские сказки прельститься, придется ввязаться.

Марийка же (молодец, девка!) молвила:

— Скажи своему боярину, добрый человек, что благодарствую. То — честь немалая. Но в служанки к нему не пойду. Мне и своя изба мила.

Марийка поклонилась боярскому послужильцу в пояс и убежала в огород.

— Чудеса, — крутанул головой Шибан. — Не ожидал такого от девки.

— Чужая душа не гумно: не заглянешь. А ты-то мекал, что раз дочь гулящей Палашки, то и чадо по той же стезе пойдет. Не выгорело, Шибан. У каждой пташки свои замашки, хе-хе.

— Буде зубы скалить, баюн, — хмуро изронил послужилец и повернул коня к боярским хоромам.

Мелентий ушам своим не поверил. Нищая девка на богатства не позарилась. Да то уму непостижимо! Но такое с рук Марийке не сойдет. Не тот Коврига человек, дабы лакомая девка от него упорхнула.

— Ты вот что, Сергуня, — молвил боярин, малость подумав. — Выследи оную гордячку и приволоки силом. Но чтоб никто не узрел, — ни Гришка, ни баба его, ни другой любой зевака.

— То дело непростое, боярин. Днем — всюду люд, а ночью Марийка в избе с погорельцами. Ума не приложу, — развел руками Шибан.

— А ты приложи, Сергуня. И чтоб поборзей! — прикрикнул Мелентий. — А когда девку возьмешь, то в хоромы не доставляй.

— А куда ж, боярин? — вконец озаботился послужилец. Чудит же, Мелентий Петрович!

— Доставь в мое вотчинное село. И дабы ни одна душа не ведала!

— Добро, боярин, — кивнул Сергуня. Однако лицо его было неспокойным и кислым: не так-то просто девку похитить.

Несколько дней Шибан выслеживал Марийку, и, наконец-то, ему сопутствовала удача: девушка пришла к могиле матери на кладбище. Оно было старинным, заросшим кустами и деревьями.

Сергуня привязал коня к ограде погоста и крадучись пошел меж деревянных крестов и могил. Ему помогал сам Бог. Глухо, пустынно, сумеречно.

Марийка, ничего не подозревая, тихо разговаривала с матерью:

— Ты уж не серчай, маменька. Чужих людей в твою избу пустила. Они добрые, меня своей дочкой называют. Лиха не сотворят…

А лихо — за спиной. Раз — и рогожный мешишко на голову. Марийка со страху, было, закричала, но «лихо» затянуло рот (поверх рогожи) тугим, плотным кушаком. Марийке оставалось лишь мычать, но тотчас услышала угрозливый шепот:

— Не мычи и не брыкайся, а то и нос завяжу. Тогда и дух вон.

Марийка примолкла. Шибан, оглядевшись, затащил ее в кусты, связал ременными путами руки и ноги, и вновь пригрозил:

— Лежи тихо, коль жить хочешь.

«Опасись одна ходить. Мало ли лихих людей», — всплыли в голове Марийки слова Пистимеи. Как права оказалась бабушка! Она очутилась в руках лиходея. Но кто он и что ему надо?

У Марийки никогда не было недругов, она никому не делала зла. Кому же понадобилось схватить ее прямо на кладбище?! Пресвятая Богородица, что же этот злодей с ней сотворит?

А Сергуня ждал полной темноты. Никто не должен видеть, как он повезет девушку в село Веськово, кое в четырех верстах от Переяславля Залесского.

Ближе к ночи выпала роса и стало прохладней. Марийка была в одном легком сарафане. Шибан укрыл пленницу своим долгополым суконным кафтаном и тихо, но уже миролюбиво произнес:

— Ничего не бойся. Скоро я отвезу тебя в доброе место. А пока потерпи.

Но Марийке было страшно. Да вон и филин пугающе заухал. Ночью выползает на кладбище всякая нечисть. Жуть! И чего тянет этот злыдень?

Мало погодя, Сергуня поднял девушку на руки, выбрался из кустов, и пошагал меж могил к выходу из погоста. У ограды его давно поджидал пегий конь.

Дорога к Веськову петляла дремучим лесом. Конечно, в боярскую вотчину можно было добраться более удобным путем, вдоль берега озера, но Сергуня побоялся встреч с рыбаками, кои нередко засиживались у кострищ и ночами. Дорога лесом куда надежней: ночью она всегда пустынна.

По черному, звездному небу плыла, освещая путь, задумчивая серебристая луна. Стояла чутко-пугливая, завороженная тишь, лишь при слабом, набегающем ветерке слышался легкий шум сосен и елей, да нарушал покой дробный цокот копыт, пущенного в рысь коня. Его-то и услышала ватага мужиков, неторопко бредущих встречу всаднику.

Ватага остановилась, прислушалась.

— Кажись, один едет, — молвил один из путников.

— Чо делать будем, Качура? В лес сойдем, аль на вершника глянем?

Большак, вожак ватаги Данила Качура, дюжий, рослый мужик в войлочном колпаке, твердо бросил:

— Глянем!

На крутом повороте дороги перед Сергуней неожиданно выросла стена мужиков. Разбойный люд! У Шибана екнуло сердце, но он был не из пугливых; выхватил из кожаных ножен меч, устрашающе крикнул:

— Посеку! Расступись!

Но лихие не дрогнули, двое из них натянули тетивы лука.

Вот тут-то Марийка, кинутая поперек коня, заслышав голоса людей, замычала изо всех сил, затрясла головой и задвигала связанными ногами. Авось, и избавят ее от полона неведомые люди.

— Спрячь меч, коль жить хочешь. Кому сказываю! Лучники! — громко воскликнул Качура.

И Сергуня понял: еще миг, другой — и две стрелы пронзят его грудь. Пришлось вложить меч в ножны.

Ватажники (а было их человек десять) сняли с коня Марийку, освободили от пут и рогожного мешка и удивленно загалдели:

— Ну и ну. Девка!

Качура, ухватив увесистой рукой коня за узду, повелительно молвил:

— Слезай!

Шибан нехотя слез и тотчас к нему метнулась разгневанная Марийка.

— Так вот кто меня похитил! Злыдень! Куда ты меня вез?

— Что за человек? — вопросил Марийку большак.

— Худой человек. Шибан, кой боярину Мелентию Ковриге служит.

— Наслышан о сем боярине, — хмуро произнес Качура. — Жесток. От него оратаи[381] в леса бегут… И куда ж ты вез девку?

Сергуня не захотел выдавать своего боярина и взял вину на себя.

— Приглянулась. Побаловаться захотел.

— А зачем в лес потащил?

— А чтоб никто не видел. Эка невидаль девку потискать. Не убудет!

Сергуня подмигнул ватаге, широко осклабился. Ухмылка его при лунном свете была хорошо заметна. Шибан норовил прикинуться простачком, дабы привлечь на свою сторону мужиков. Но мужики не любили ни бояр, ни их служилых людей.

— Всё ли так сказывает этот боярский прихвостень? — повернулся к Марийке большак.

Девушка развела руками:

— Не знаю, что и сказать, люди добрые. И всего-то видела его один раз. И вдруг такое. Схватил меня на кладбище, когда на могилку матери наведалась.

— А отец жив?

— Сирота я, добрые люди.

Качура с недобрым лицом вновь ступил к Шибану.

— Сироту обижать — великий грех. Рогатину ему в брюхо — и вся недолга. Не так ли, ребятушки?

— Так, Данила.

Но Сергуню спасла Марийка:

— Не лишайте его жизни. Отпустите!

— Добрая же ты, деваха. Он тебя помышлял обабить, а ты его милуешь. Будь, по-твоему. Но меч и коня мы заберем. Живи, Шибан! Да не забывай молиться на девку.

Сергуня вернулся к боярину, как побитая собака. Без меча, кафтана и коня. Удрученно молвил:

— Не выгорело дело, боярин. Беда приключилась.

Мелентий Петрович, выслушав Сергуню, затопал ногами:

— Дуросвят! Малоумок! С пустяшным делом не мог справиться. Со двора выгоню!

Долго бушевал и гневался, пока не плюхнулся на высокое резное кресло и не спросил:

— А с девкой что?

— Не ведаю. Что с ней разбойная ватага содеяла, одному Богу известно.

— Ну и дела!

Гришка и Авдотья хватились Марийку еще поздним вечером.

— И куда запропастилась?

Всю ночь не спали, но Марийка не появилась и утром. Встревожились.

— Дело худо, Авдотья. Если в полдни не появиться, пойду искать.

— Да куда пойдешь-то?

— Ведаю! К боярину Ковриге.

Глава 11 ГОД 1266

Год 1266 принес немало добрых и недобрых вестей и перемен. В Сарай-Берке[382] умер великий хан Золотой Орды Берке, жестокий и немилосердный враг. «И была ослаба Руси от насилия татарского». Натерпелись русичи свирепого хана! Ордынцы спешно покинули удельные княжества, дабы присоединиться к тому или иному влиятельному хану, претендующему на золотой трон. В Сарай-Берке намечалась кровавая резня, и неясно было, кто выйдет из нее победителем. Ногай, Хулагу или внук Батыя от второго сына Тутукана?

Русь затаилась. Князья ведали: каждый — не подарок. Ногай — не менее жестокий, чем Берке, один из главных воевод татарских. Еще в княжение Невского начались в (Волжской или Капчакской) Золотой Орде раздоры. Ногай, надменный могуществом, не захотел повиноваться хану и сделался в окрестностях Черного моря независимым владетелем. Он заключил союз с греческим императором Михаилом Палеологом, который в 1261 году, к общему удовольствию россиян, взяв Царьград и восстановив древнюю монархию византийскую, не устыдился выдать свою побочную дочь, Ефросинью, за мятежного хана… От имени Ногая и произошло название татар ногайских[383], а затем и Ногайской Орды[384]. Осенью 1266 года Ногай стал собирать свои тумены, чтобы двинуться на столицу Золотой Орды.

Не дремал и персидский хан Хулагу, давний соперник Берке, многие годы мечтавший завладеть богатыми улусами брата великого Батыя. Он, как и хан Ногай, начал двигать свои войска к рубежам Золотой Орды.

Великий каган, император Монголии Менгу, сын четвертого сына «покорителя земель» Чингисхана, близкий друг хана Батыя, благодаря которому он завладел троном империи, не поддерживал ни Ногая, ни Хулагу. Каган хотел видеть повелителем Золотой Орды человека своего знаменитого могущественного рода. Его выбор пал на внука Батыя, Менгу-Тимура. Он молод, тверд характером, и никогда не даст поблажки Руси. Он не в пример хану Сартаку, расколовшему, было, кочевников на христиан-несторианцев и мусульман, является ярым защитником ислама, истинным правоверным. Менгу-Тимур не будет походить и на хана Берке, который не напустил на восставшую Ростово-Суздальскую Русь свои многочисленные тумены. Берке отравил лишь великого князя Александра Невского. Но этого ничтожно мало. Менгу-Тимур обещает лишить жизни не только всех Ярославичей, Но и беспощадно наказать всех русских князей, посмевших принять участие в вечевых восстаниях ростово-суздальских городов. Именно такой хан и нужен сейчас Золотой Орде.

Но как быть с Ногаем и Хулагу? Оба рвутся к власти, и оба стараются выйти из-под узды кагана, и если один из них действительно завладеет Сарай-Берке, то он еще больше усилит свое могущество, и примет все меры, чтобы получить полную самостоятельность от императора Монголии. Это крайне опасно. Не для того великий Чингисхан создавал свою громадную страну, чтобы она через три десятка лет рассыпалась на осколки.

От кагана помчались к Ногаю и Хулагу спешные гонцы с грамотами. Но ни тот, ни другой не приостановил движение своих войск к Сарай-Берке. Дело принимало угрожающий оборот. И тут проявил свой характер внук Батыя. Он расставил верные ему тумены вокруг столицы, собрал курултай[385], пригласив на него и хана Ногая, и твердо заявил:

— Никто не смеет отменить повеление великого кагана. Вот золотая пайцза[386]. Смотрите! Тот, кто позволит себе нарушить приказ хана ханов и заветы Потрясателя Вселенной Чингиса, того ожидает смерть. Теперь скажите мне (взор Менгу устремился на Ногая), кто не согласен с повелением императора и задумал начать между соплеменниками кровавую войну, кто?

В шатре установилась гробовая тишина. Все ждали ответа Ногая.

— Да пусть живут века заветы Чингисхана. Я отвожу свои войска, — хмуро отозвался Ногай. И это означало, что повелителем Золотой Орды становится молодой Менгу-Тимур. Один же Хулагу не дерзнет кинуть свои полчища на Сарай-Берке.

С первых дней своего правления все помыслы Менгу-Тимура устремились на Русь. Он будет держать ее в твердом кулаке, и никогда не позволит вспыхнуть новым городским восстаниям урусов. Никакого единения князей! Русь должна быть раздробленной и покорной. Хватит в этой стране Александров Невских и Даниилов Галицких. Первый был отравлен, а второй умер своей смертью всего несколько недель тому назад. Не стало двух самых могущественных князей Руси. Но и у того, и у другого остались братья и сыновья. Некоторые из них могут быть опасными, особенно Ярославичи. Правда, один из них, великий князь, Ярослав Ярославич, из кожи вон лезет, чтобы угодить Орде. Он готов, ради своей власти, пойти на всяческое унижение и любое повеление хана, пусть для урусов самое низменное и предательское. Лесть и угодливость Ярослава не знают границ. Такой человек пока нужен Орде. Пока! Он, Менгу-Тимур, использует великого князя в своих целях. Сейчас Ярослав задумал собрать русских князей с дружинами, чтобы наказать литовца Довмонта, который без разрешения великого князя занял Псковский престол. Но Довмонт наверняка найдет себе сторонников не только в Великом Новгороде, но и за рубежом, на своей родной земле. Может завязаться большая война. Того-то и надо Золотой Орде. Тяжелые сражения гораздо ослабят и Русь и Литву. На последнюю давно уже замахиваются татаро-монгольские ханы. Не худо повторить 1258 год. Даниил Галицкий еще четыре года назад нанес поражение литовским войскам короля Миндовга. Тот был вынужден покинуть русские земли, и всё же Даниил, заключив с Миндовгом мир, оставил ему Полоцк, где сел племянник короля, князь Товтивил.

Однако пребывание в Полоцке литовского князя вскоре привело к новой русско-литовской войне. В 1258 году Товтивил со своей дружиной двинулся к Смоленску, разорил Войщину и Торжок. Это привлекло внимание Золотой Орды, которая сама помышляла о захвате полоцко-минских земель. Хан Берке послал несколько туменов под началом полководца Бурундуя. Тот нанес мощный удар литовцам с юга и вернулся в степи с богатой добычей. Так будет и ныне: Ярослав непременно пойдет на Псков, и он, хан Менгу-Тимур погреет на этом руки. То, что не успел сделать Берке, претворит новый повелитель Орды. А Берке был крайне недоволен Ярославом, вызывал к себе в Сарай-Берке, и осыпал грубой бранью, за то, что Псков и Новгород вышли из послушания великого князя. Ярослав поклялся беспощадно наказать оба города.

Отрадно Золотой Орде, когда воюют между собой русские князья. 1266 год должен принести Менгу-Тимуру благоденствие и процветание. Так угодно всемогущему Аллаху.

Глава 12 ГОСПОДИН ВЕЛИКИЙ НОВГОРОД

Неохотно снаряжался в дальний поход боярин Мелентий Коврига. И чего не сидится великому князю Ярославу? Псков, вишь ли, без согласия Ярослава, возвел на свой стол литовского князя Довмонта. Эка беда приключилась! Мог бы допрежь и грамотой пригрозить. Нет, собирает со всех городов рать, и потащится под самую Ливонию. Господи, кончилась покойная жизнь! Четыре года не ведал Мелентий никаких ратных дел, жил — не тужил, покою радовался. Сладко ел и пил, и девок не забывал, Правда, с «сиротинушкой» сорвалось. Сгинула красная девка, будто черти унесли.

Гришка Малыга поганым языком вякал:

— На тебе вина, боярин. Коль ты ее к себе сманивал, то и держишь ныне взаперти. Отпусти Марийку, а не то к самому князю пойду.

Вот, дурья башка, привязался. Пришлось Гришку во двор впустить. Но ни Сергуня Шибан, ни холопы, ни сенные девки и в глаза не видели Марийки. Однако уходил Гришка со двора хмурым. Ворчал:

— Всё равно у боярина рыльце в пуху. Неспроста он Шибана присылал.

Сергуня же разводил руками:

— Поищи в другом месте, Гришка. Мать-то колобродная была, вот и дочка её куда-нибудь затесалась к непутевым людям.

— Ты на Марийку охулки[387] не клади. Девичью честь свою блюла, в строгости себя держала, — серчал Малыга.

Сергуня, хоть виду и не показывал, но пребывал в смутной тревоге. Марийка может объявиться в любой день, и тогда Шибану несдобровать. Гришка Малыга непременно пойдет к князю, а тот поставит Сергуню на свой княжеский суд. Дмитрий Александрович нравом в отца, строг, старозаветных устоев держится. За хищение девки может и в поруб[388] кинуть, или же (в пользу девки) пять гривен серебра стребовать. Деньги огромные, Сергуне вовек не расплатиться… У боярина одолжить? Пустая затея: скряга. Скорее у курицы молоко выпросишь, чем у него корку хлеба. Так и придется гнить в порубе.

Мерзко было на душе Сергуни.

Боярин упредил:

— Коль о девке где вякнешь, с живого кожу сдеру.

Но Сергуню и упреждать не надо: о таком деле и под обухом смолчишь.

Шибан с превеликой радостью принял весть о ратном походе. Идти далеко, под Новгород и Псков. Вояж может на долгие месяцы затянуться, а там, глядишь, и Марийка, коль окажется в Переяславле, в гневе поутихнет, да и Гришка пенять перестанет. Глядишь, всё и обойдется. Дай-то Бог!


* * *
Не знал и не ведал боярин Коврига, что недоволен походом и сам князь Дмитрий Александрович. Идти на Псков — глубокая ошибка великого князя Ярослава. Обиделся, видите ли! Псковитяне прогнали с княжеского стола его сына Святослава и поставили литвина Довмонта. Теперь Ярослав всюду сердито разглагольствует: «Псков не захотел видеть у себя Рюриковича! На какого-то паршивого ляха променяли. Тьфу! Не бывать тому, чтобы русскими городами иноземцы правили!»

Зело разошелся великий князь. Хотя каждый ведает, что Довмонт принял православную веру и крестился под именем Тимофея. Каждый ведает и другое: сын Ярослава в ратных делах — ни рыба, ни мясо, с таким воеводой на рубежах Руси стоять опасно. А вот Довмонт уже себя показал: одержал немало славных побед, и его уже чтят, как полководца. Такой не только никому Псков не отдаст, но и сам вражьими городами овладеет. Довмонт весьма нужен Руси. Надо, во чтобы-то ни стало, разрушить планы князя Ярослава. Великая разумница, Мария Ростовская, не зря присылала своего ближнего боярина Неждана Корзуна. Впрочем, его, князя Дмитрия, и увещевать не пришлось. Он не такой глупендяй, чтобы не понять истинные помыслы великого князя. Тот действует не только из-за своего сына Святослава, но и выполняет приказ хана Золотой Орды Менгу-Тимура. Дураку ясно, что задумал этот коварный повелитель: руками Ярослава начать на Руси новые кровавые междоусобицы. Но князья, тщанием Марии Ростовской, уже предупреждены о злокозненных замыслах Ярослава и Менгу-Тимура. Ведают о них и в Новгороде.

Собрав дружины во Владимире (а пришли они со всех городов Ростово-Суздальской Руси), великий князь довольно молвил:

— Доброе снарядилось войско. Ныне Довмонту несдобровать. День на роздых, а завтра с Богом к Новгороду. Юрий, поди, заждался меня.

Наместником Великого Новгорода был поставлен племянник великого князя, Юрий Андреевич, сын печально известного Андрея Ярославича, кой в 1252 году поднял дружины на Золотую Орду, был сокрушительно разбит и бесславно бежал к шведам, бывшим врагам Александра Невского. Зная о ненависти Андрея к Невскому, свеи[389] охотно приняли у себя беглого князя.

Племянник великого князя держал с новгородцами ухо востро. Народ своеобычный, гордый, чуть что — и выгонят неугодного наместника. Да что наместника? Сколь князей за последние годы с именитого стола скинули?! Не ведаешь, как и удержаться.

Дядюшка долгими часами наставлял молодого племянника, но Юрий Андреевич не во всем соглашался с великим князем. На словах поддакивал, но когда тот уезжал из города, многое делал по-своему, идя на уступки новгородцам. Иначе бы ему и недели не продержаться. Попробуй, пойди супротив посадника Михаила Мишинича и его влиятельных дружков Жирослава Давыдовича и Юрия Сбысловича, коих поддерживает не только посадская голь, но и купцы с боярами. Не пойдешь!

Рать добиралась до Великого Новгорода едва ли не два месяца. (Не столбовая дорога!). Один кормовой обоз занимал свыше пятисот подвод. До ордынского нашествия дружины худо-бедно кормились в селах и деревнях, но ныне мужики так бедствовали, что хоть за суму берись. Май, июнь да июль — самые голодные месяцы. Вся надежда на новый урожай, да и тот будет невелик: не каждый мужик раздобыл посевного жита.

Дорога чаще всего тянулась лесом, иногда он распахивался на десятки сажень, а иногда так суживался, что колючие лапы сосен и елей цеплялись за тела дружинников и конские морды. Но хуже всего, когда дорогу перекрывали болотистые места, подводы ухали в зыбкую топь, застревали. Обозные люди отчаянно бранились, толкали телеги, хлестали лошадей ременными вожжами. Но иногда дело доходило до того, что возницы оказывались бессильными, и приходилось возводить гати. На помощь приходили дружинники, и даже самый старший из них, Лазута Егорыч Скитник со своими дюжими сыновьями.

Лазуте давно прискучило сидеть на коне. Он скидывал с себя суконный кафтан (шеломы и кольчуги дружинников везли обычно до битвы на телегах), брал у возниц топор, и с явной усладой рубил мшистые деревья; валил их, напирая всем своим богатырским телом, наземь, обрубал сучья, один, без посторонней помощи, вскидывал тяжелое бревно на могучее плечо, и неторопко нес к строящейся гати.

Возницы одобрительно толковали:

— Силен, Лазута Егорыч.

— Мужичьей работой не гнушается.

— И сыновья ему подстать.

Установив на болотине гать, обоз, дружинники и великий князь двигались дальше. Ярослав Ярославич предпочитал ехать в своем богатом, нарядном возке, кой тянула чубарая тройка коней, с возницей на кореннике. Впереди и сзади возка ехали отборные гридни, готовые в любой момент защитить великого князя. Даже среди русских дружин, Ярослав никому не доверял: ему всегда мерещилась измена. Ростово-Суздальские князья — люди родовитые, и каждый, поди, мечтает овладеть великокняжеским столом. Взять того же Бориса Васильковича. Разве он забыл, как его дед, Константин Всеволодович, был великим князем во Владимире? До смерти не забудет…

А сын Александра Невского, Дмитрий? Уже сейчас ему тесен удел переяславский. И всего-то шестнадцать лет недавно минуло, а уж норовит в самые именитые князья выбиться. И всё по каким-то делам с Марией Ростовской шушукается. А от княгини Марии ничего доброго не жди. Она, бывшая верная потатчица Александра Невского, ныне вовсю пестует его сына. То и дело ее доверенный боярин Корзун навещает Дмитрия. Надо бы тайно подловить этого боярина да пытку с пристрастием ему учинить. А то дело до худого дойдет. Уж не замышляет ли Мария и переяславский князь новую замятню супротив Орды? Четыре года назад, почитай, вся Ростово-Суздальская Русь поднялась. А в челе замятни — Мария Ростовская. И до чего ж люто ненавидит татар эта хитрющая баба!

Ярослав Ярославич уже давно возненавидел княгиню Марию. Вначале брала черная зависть. Многие видные сочинители и летописцы называли ее самой мудрой и образованной женщиной не только Руси, но Западной Европы. Слова грамотеев бесили Ярослава.

Княгиня Мария из роду Ольговичей, а Мономаховичи всегда враждовали с Ольговичами. А уж про Ростов и говорить нечего. Этот город, как бельмо на глазу. Гордый и всегда непокорный. Сколь раз норовили Всеволодовичи взять на щит Ростов Великий, но всегда возвращались битыми. Этого Ярослав никогда не забудет. Вот и сейчас ростовский князь Борис Василькович хмур и неразговорчив. Что-то таит в себе. А что? Уж не замышляет ли чего худого? В дальнем пути с великим князем может всякое случиться. Надо усилить охрану. Господи, кругом враги, кругом враги! Скорее бы до Новгорода добраться. Там сидит надежный племянник, кой встретит его колокольным звоном и хлебом-солью.

Но надежды великого князя не оправдались. Новгородцы закрыли ворота.

— Да что они, белены объелись? — удивился Ярослав Ярославич. — Аль своего великого князя не признали?

Глашатаи и дружинник с великокняжеским стягом подъехали к самым воротам. Стены густо усеяли горожане. Многие из них были в шеломах и кольчугах.

Глашатаи гулко закричали:

— Господа новгородцы! К вам прибыл великий князь Ярослав Ярославич! Открывайте ворота, да поторопитесь!

Со стен насмешливо отозвались:

— Не торопись, коза, на торг!

— Слепой в баню торопится, а баня не топится!

Ярослав Ярославич похолодел. Коль племянник не показался, то его либо в поруб кинули, либо и вовсе живота лишили. Неужели придется Великий Новгород в осаду брать?

Но вдруг ворота, натужно заскрипев, слегка приоткрылись, и из них вышел побледневший племянник в алом кафтане, шитом серебряной канителью. В пояс поклонился дяде, молвил:

— Рад видеть тебя, великий князь.

— Вижу твое радение, — сквозь зубы процедил Ярослав Ярославич. — Разве так великих князей встречают?

— Прости, дядя. Посадник Михаил со своими подручниками подняли весь город. На вече решили пропустить токмо тебя.

— А дружины?

— Дружины впускать не велено.

— Да где это было видано?! — закипел Ярослав Ярославич.

— Говори с вече, — понурив голову, молвил Юрий Андреевич.

Великий князь скривил рот. Его переполняли досада, гнев и унижение. Но спорить, видимо, не придется. Новгородское вече — одно из самых древних и влиятельных. Коль что оно решило, так тому и быть. Надо идти на помост и обосновать свое появление в Новгороде. И Ярослав Ярославич пошел. Перекрестившись на злаченые купола храма Святой Софии, произнес:

— Выслушайте меня, новгородцы! Литва — наш давний враг. Много лет они тщатся захватить наши исконно русские города и превратить западные земли в свои вотчины. И за примерами далеко ходить не надо. Литовский князь Довмонт, родной брат жестокого и кровожадного короля Воишелка, пришел со своими иноверцами и завладел псковским столом. Как оное можно терпеть?! Вливайтесь в мои дружины, и мы очистим Псков от иноверца Довмонта!

На помост степенно вошли посадник Михаил Федорович Мишинич, Жирослав Давыдовыч и Юрий Сбыслович.

— Не пристало нам, меньшим людишкам, великих князей вразумлять, — поблескивая живыми, хитроватыми глазами, начал свою речь посадник. — Князя Довмонта сами псковичи позвали. Тот давно уже помышлял принять православную веру и принял! Ныне он истинный христианин и добрый воевода, кой известен своими подвигами за землю Русскую. Он не раз громил литовские войска и не раз еще будет их громить.

— Люб нам Довмонт! — громко воскликнул Жирослав Давыдович.

— Стоять за Довмонта! — вторил Жирославу Юрий Сбыслович.

— Стоять! — грянуло вече. — Другу ли Святой Софии быть неприятелем Пскова?! Стоять!

И этот клич был настолько властным и неистовым, что великий князь содрогнулся. Он никогда еще не видел перед своими глазами такую громадную и яростную толпу, коя, как казалось ему, скажи супротивное слово — на куски раздерет. И Ярославу стало страшно. Он как-то весь сник, сгорбился. А громада бушевала:

— Слава Довмонту!

— Уводи свои дружины, князь Ярослав!

А за стенами города стояли в челе своих полков ростово-суздальские князья. Им хорошо было слышно, как бурлило людское море.

Молодой князь Дмитрий довольно думал: «Молодцы новгородцы. Достойно великого князя встретили. Не зря княгиня Мария направила Корзуна к посаднику Михаилу Федоровичу и его содругам. Видит Бог, ничего не получится у Ярослава. Напрасно привел он к Новгороду дружины».

Не скрывал своего удовлетворения и ростовский князь Борис Василькович. Слушая выкрики, доносящиеся с городского вече, он также подумал о своей матери: «Как всегда зело мудро поступила родительница. Неждан Иванович и Лазутка добрую неделю провели в Новгороде. Славно потрудились. Ишь, как вече стоит за Псков и Довмонта. Князь Ярослав останется с носом. Ему придется распустить дружины. Ай да матушка!»

Князь Ярослав стоял на помосте, как побитая собака. Вече давило на него своими ярыми возгласами, словно многопудовая глыба, и он окончательно понял, что весь поход к Новгороду оказался бесплоден и что (самое главное!) его великокняжеская власть сильно пошатнулась. Удельные князья не любят слабых властителей и ныне они постараются сделать всё возможное, дабы показать собственную силу.

Ярослав увидел несколько новгородцев с длинными копьями, и лицо его тотчас оживилось. Он вдруг представил себе ордынское войско: грозное, устрашающее, со щитами, саблями и копьями, и злая, ехидная ухмылка тронула его застывшие губы. «Рано ликуете, недоумки. Менгу-Тимур, с его несметными полчищами, сметет ваш поганый город и уничтожит любого князя, кто посмеет ослушаться великого хана. А пока горланьте и торжествуйте. Пока!» Сейчас он не станет угрожать Великому Новгороду ордынцами (что равносильно подбросить в пылающий костер бересту), а постарается приуменьшить своё унижение и перехитрить мятежников.

Великий князь расправил свои покатые плечи и поднял руку. Вече притихло.

— Я не хочу нарушать старозаветные устои, и всегда прислушиваюсь к воле вече. Коль вам угоден Довмонт, пусть так и будет. Но помните, что вы играете с огнем. Настанет время, и вы поймете, что допустили непоправимую оплошку, и тогда каждый вспомнит мои упреждающие слова. Довмонт хоть и напялил на себя православный крест, но все чаяния его о Литве, дабы вновь воссоединиться с королем Воишелком. Одна кровь!

Вече заново недовольно загудело:

— Чушь, князь!

— Довмонт никогда не будет Иудой!

— Довмонт всегда будет служить токмо одной Руси!

Князь Ярослав в другой раз вскинул руку.

— Будь, по-вашему. Не хочу боле препираться. Вам отвечать за Довмонта. Я же отбываю на отдых в Рюриково городище.[390]

— А дружины? — насторожилось вече.

— Дружины также устали. От Владимира до Новгорода немалый крюк. Денька три передохнут — и восвояси.

— А не лукавишь, великий князь? — глянул на Ярослава посадник Михаил Федорович.

— Мое слово крепкое.

Все же три дня великий князь посветил тому, чтобы подкупить новгородскую верхушку и склонить вече на свою сторону. Но верхушка осталась непреклонной, и Ярослав распустил дружины по уделам.

Возвращаясь во Владимир, князь раздраженно думал: «Напрасно торжествуют новгородцы, как бы плакать не пришлось. Надо немешкотно слать гонца к хану Менгу-Тимуру. И Псков, и Новгород будут нещадно наказаны».

Глава 13 ХАН МЕНГУ-ТИМУР

Менгу-Тимур во всем стремился походить на своего деда, величайшего полководца Батыя, покорившего десятки государств, дошедшего со своими бесстрашными войсками почти до Адриатического моря[391]. Хан не уставал повторять:

— Мой дед завоевал множество земель. Иноверцы пали под саблями и копьями наших славных джигитов. С той поры минуло двадцать пять лет. Некоторые народы перестали платить нам дань и начали забывать, как их топтали копыта наших быстроногих коней. Но дело поправимо. Я, со своими верными туменами, не только повторю путь моего несравненного предка, но и приумножу его завоевания. Весь мир будет трепетать под пятой Золотой Орды.

Военачальники подобострастно кивали, а Менгу смотрел на их угодливые лица и хмуро думал:

«Льстецы! Вы лишь с виду полагаетесь на мои слова, а в душе у каждого недоверие. Нынешняя Золотая Орда не Батыевых времен. Она по-прежнему подвержена раздорам. Правда, они не стали такими угрожающими, какими были при его брате, хане Берке. Он враждовал со всеми русскими князьями, со своими братьями и племянниками и даже с самим ханом ханов, великим каганом монгольской империи, замахнувшись на Каракорум. Берке был слишком самонадеян и не слишком мудр. Чтобы властвовать, надо быть хитрой лисой и дальновидным политиком, — во всех делах своих и даже с покоренными урусами.

Ну, зачем потребовалось Берке отправлять в мир иной Александра Невского на своем «прощальном пиру». Величайшую ошибку допустил хан Берке. Он передал ярлык на великое княжение его брату, Ярославу Ярослвичу. Но тот, как и его отец, не пользуется уважением среди русских князей. (Новый просчет Берке). С Ярославом, как доносят тайные доглядчики, не слишком считаются. Ни Ростов, ни Переяславль, ни Новгород, ни Псков, ни Полоцк, не только не почитают великого князя, но даже стараются выйти из-под его опеки.

Берке был в замешательстве. Дань на Руси заметно оскудела. Берке пришел в ярость. Он вновь попытался наказать урусов, но его тумены пришлось развернуть в другую сторону: на Берке напал давнишний враг, хан Хулагу, завладевший персидскими землями. Берке потерпел поражение и едва спасся. Он вернулся в Сарай-Берке подавленным. Такого позора он не испытывал за всю свою жизнь. Мерзкое настроение вконец расшатало его здоровье, и он скончался стылой осенью минувшего года.

Кончина «железного Берке» всколыхнула Ногая, Неврюя, Телебугу и Хулагу, мечтавших завладеть лакомым золотордынским троном. Каждый имел многочисленное войско, и каждый был готов начать жестокую резню. Особенно опасен хан Ногай. Еще десять лет назад, «один из главных воевод татарских, надменный могуществом не захотел повиноваться хану золотой Орды, сделался в окрестностях черного моря владетелем независимой Кипчакской орды». Ногай был сыном Джучи, который был первенцем «священного повелителя вселенной» Чингисхана. От Джучи родились также Батый, Урду и Шейбани. Ногай не уставал повторять:

— Великий джихангир Батый — мой родной брат. Он много лет владел троном Золотой Орды. Еще при своей жизни он передал трон своему сыну Сартаку, но, когда Батый умер, Берке, обуреваемый жаждой власти, задушил Сартака и стал хозяином Орды. Стал незаконно! Трон по праву должен принадлежать брату Батыя, мне — хану Ногаю. Но и после смерти Берке, каган не одумался и прислал в Сарай своегоставленника Менгу-Тимура. Тот сидел в своем далеком Каракоруме и ничего не смыслил в делах Орды. Ему ли быть повелителем могущественных улусов? В Сарай-Берке должен сидеть наторелый, умудренный и искушенный в битвах полководец.

«Опасен, очень опасен Ногай, — продолжал раздумывать Менгу-Тимур. Он больше других ханов рвется к заветному трону… Хулагу не менее силен. Он сокрушил самого Берке, но слава Аллаху он послушался (пока послушался) совета императора Монголии и отвел свои войска в Персию. Своевременно отвел: в Персии стало неспокойно, многие сановники недовольны правлением Хулагу… Есть еще Неврюй и Телебуга. Оба — видные полководцы. Неврюй разбил брата Александра Невского, Андрея Ярославича, а Телебуга отличился в боях с другими иноверцами. Но они не так страшны и честолюбивы, как Ногай. Их можно купить золотом, табунами коней, юными наложницами и русскими соболями. И он, Менгу-Тимур, успешно подкупал падких на богатые подношения ханов. Причем, подкупал не как зависимый или угодливый властелин, а как гордый, могущественный хозяин Золотой Орды, любящий делать подарки всем чингисидам. (По случаю дней рождений, мусульманских праздников, приезда в Сарай-Берке, приема посольств…). Через год своего правления, Неврюй и Телебуга перестали быть его врагами. А еще через год оба заявили, что при нападении на Сарай-Берке внешнего врага они присоединятся к Менгу-Тимуру.

Это была первая дипломатическая победа хана Золотой Орды по укреплению своей власти. Но где бы он ни находился, и чтобы он ни делал, его не покидала беспокойная мысль: Ногай. За последние годы Кипчакская Орда настолько усилилась, что она уже ни в чем не уступала Золотой Орде. Ногай еще пять лет назад перестал подчиняться не только хану Берке, но и великому кагану. С откровенным вызовом он заключил военный союз с императором Греции, Михаилом Палеологом и женился на ее побочной дочери Евфросинии. Вскоре войска Ногая распространили свои завоевания в Заволжье и Закамье, и через Казанскую Булгарию дошли до самой Перми, откуда жители, ими притесненные, бежали в Норвегию, где король Гакон обратил их в христианскую веру, и дал земли для поселения.

Ногай гораздо преумножил свои владения за счет диких племен и отсталых народов, поэтому великим полководцем Менгу-Тимур назвать его не мог. Вот если бы он совершил блестящий поход на одну из европейских стран и поставил бы ее на колени. Но Ногай и не думает о таком походе, понимая, что рыцарские войска ему не по зубам. Вот в этом слабость Ногая. Он не намерен исполнять завещание Чингисхана, который мечтал покорить всю землю. Это хотел претворить чингисид, каган монгольской империи Гаюк, именовавший себя в письмах государем мира, прибавляя: бог на небесах, а я на земле. Гаюк готовился послать в марте 1247 года одну рать в Венгрию, а другую в Польшу; через три года перейти за Дон, а затем завоевать всю Европу.

Татары и прежде, еще при Батые, победив венгерского короля, думали идти беспрестанно далее и далее, но внезапная смерть кагана Гаюка, отравленного ядом, остановили степняков. Гаюк же помышлял завоевать Ливонский Орден и Пруссию.

Менгу-Тимур хорошо помнит, как Европа страшилась Востока. Король Франции Людовик, находясь на Кипре, в 1253 году вторично отправил монахов в Каракорум с дружелюбными грамотами, услышав, что преемник Гаюка, каган Мангу (возведенный на трон империи стараниями своего двоюродного брата Батыя) принял христианскую веру. Но сей слух оказался ложным: и Гаюк и Мангу терпели при себе христианских священников, позволяли им спорить с идолопоклонниками и магометанами, но сами держались веры своих отцов. Посол Людовика, Рубриквис, приехав к хану ханов, старался доказать ему превосходство веры христианской, но Мангу равнодушно отвечал:

— Монголы знают, что есть Бог. Сколько у тебя на руке пальцев, столько или более можно найти путей к спасению. Бог дал вам Библию, а нам волхвов. Вы не исполняете ее предписаний, а мы слушаемся своих наставников, и ни с кем не спорим.

Посол короля Людовика нашел при ханском дворе русского зодчего, именем Ком, и своего соплеменника из Парижа, искусного золотых дел мастера Гильойма, живших у Мангу в большем почете. Русский зодчий изготовил необыкновенную печать для кагана и трон из слоновой кости, украшенный золотом и драгоценными камнями с разными изображениями. Затем эти два кудесника сделали для кагана огромное серебряное дерево, утвержденное на четырех серебряных львах, которые служили чанами в пиршествах.

Юный Менгу-Тимур, восхищаясь каганом, с насмешливой улыбкой наблюдал за русскими князьями, приехавшими за ярлыками в Каракорум. Те диву дивились, когда кумыс, мед, пиво и вино поднималось по львам до вершины дерева, и лились сквозь отверстый зев двух вызолоченных драконов на землю в большие сосуды. На дереве стоял крылатый ангел и трубил в трубу, когда гости приступали к пиршеству.

Менгу-Тимур не только почитал, но и любил своего близкого сродника и повелителя. Внук Чингисхана, каган Мангу всячески привечал известных зодчих, музыкантов, художников и литературных сочинителей, следуя примеру Чингисхана, который долгое время держал при себе ученого мужа Иличутсая. Именно он спас жизнь многих ученых китайцев, основал училища вместе с арабскими и персидскими математиками, сочинил календарь для татаро-монголов, сам переводил книги, чертил географические карты, покровительствовал художникам. И когда Иличутсай умер, то завистники сего великого мужа, к стыду своему, нашли у него, вместо предполагаемых сокровищ, множество рукописных творений о науке править государством, об астрономии, истории, медицине и земледелии.

Менгу-Тимур был увлечен книгами. В его дворце была обширная библиотека, которую собирали, зная об увлечении кагана, его поданные. Как-то в руки Менгу попалась рукопись посланника римского папы Иннокентия Четвертого, францисканского монаха, Иоанна Плано Карпини, проделавшего длительное путешествие из Италии к императору Монголии в Каракорум. Папа, устрашившись нашествия Батыя и, «желая миром уладить бурю», отправил к кагану монахов с дружелюбными письмами. Возглавлял посольство Плано Карпини.

«Побежденные, — писал Плано, — обязаны давать моголам десятую часть всего имения, рабов, войско, и служат орудием для истребления других народов. В наше время Гаюк и Батый прислали в Россию вельможу своего, с тем, чтобы он брал везде от двух сыновей третьего; но сей человек нахватал множество людей без всякого разбора, и переписал всех жителей как данников, обложив каждого из них шкурою белого медведя, бобра, куницы, хорька и черною лисьею; а не платившие должны быть рабами моголов. Сии жестокие завоеватели особенно стараются искоренить князей и вельмож; требуют от них детей в аманаты (заложники) и никогда уже не позволяют им выехать из Орды. Так сын Ярослав и князь ясский живут в неволе у хана…».

Менгу-Тимур закрыл рукописную книгу и беспощадно подумал: «И не только сын Ярослава. Чем больше в плену знатных урусов, тем смирнее князья. Русь должна страшиться хана. И не одна Русь. Запад до сих пор пугается исламского Востока. Не случайно великий каган, отпуская посла французского короля Людовика, дал ему грозное письмо. Менгу помнит его наизусть: «Повелеваю тебе, королю Людовику, быть мне послушным и торжественно объявить, чего желаешь: мира или войны? Когда воля небес исполнится, и весь мир признает меня своим властителем, тогда воцарится на земле блаженное спокойствие и счастливые народы увидят, что мы для них сделаем! Но если дерзнешь отвергнуть повеление божественное и скажешь, что земля твоя отдалена, горы твои неприступны, моря глубоки и что нас не боишься, то Всесильный покажет тебе, что можем сделать!»

«Отменный ответ дал королю каган! И то, что он не успел претворить, свершит Менгу-Тимур», — повторил свою мысль хан. Первым делом он натравит русских князей на Литву, Ливонский Орден, Швецию и Данию. Князья не останутся в стороне, ибо Запад то и дело нападает на их земли, мечтая завладеть Северо-Западной Русью. Разразится большая война, в которой и Русь и Европа будут значительно ослаблены. Вот тогда-то и наступит время Менгу-Тимура. Он предложит хану Ногаю присоединиться к его туменам, и тот непременно согласится, изведав об обескровленных ратях Руси и западных стран. И Менгу-Тимур начнет окончательное завоевание мира. Лишь бы вовремя подтолкнуть к войне с Западом русских князей. Среди них есть достойные воеводы. И первый среди них, пожалуй, переяславский князь Дмитрий, сын Александра Невского. Он уже в двенадцать лет удивил многие страны. Невский, отъезжая в Орду после вечевых восстаний Ростово-Суздальских городов, послал дружину в Новгород и велел Дмитрию идти на ливонских рыцарей. Сей юный князь взял приступом Дерпт, укрепленный тремя стенами, истребил врагов и возвратился в Переяславль с большой добычей. То, что не могли сделать более зрелые князья, сотворил отрок и прославил свое имя. Ныне Дмитрию пошел семнадцатый год. Юртджи-лазутчики доносят, что сын Невского заметно возмужал и отличается острым умом. Князья уже сейчас прислушиваются к его советам и пророчат ему место великого князя. Ярослав-де, сидя на Владимирском троне, и трусоват, и нерешителен, и всем русским народом не чтим, а вот Дмитрий совсем другой, ему и повелевать Русью…Ну что ж, время покажет. Менгу-Тимуру нужны отважные люди. Вот и надо столкнуть князя Дмитрия с Западной Европой.

И другая мысль тотчас засела в голову: переяславского князя надо как можно крепче привязать к Золотой Орде. Он пока холост и возьмет в жены дочь самого хана. Отказаться же он не посмеет. Пусть в жилах его детей течет и ордынская кровь.

Глава 14 И СЛЕД ПРОСТЫЛ!

Вот уж действительно: неисповедимы пути Господни. Марийка оказалась в глухой деревушке Нежданке, бывших разбойных избах атамана Рябца (позднее, известного купца Глеба Якурина), а затем беглых мужиков из села Покровского; среди них очутилась когда-то племянница Александра Невского, Любава; побывала в Нежданке (когда татары подходили к Ростову Великому) и княгиня Мария.

Многое повидала на своем веку лесная деревушка, чудом не сгоревшая от рук отшельницы Фетиньи.

Ныне деревня заметно разрослась, стало в ней десяток изб, в коих обосновались беглые мужики.

Долго вели Марийку неведомые люди, спасшие ее от боярского послужильца Сергуни Шибана, вели потайными тропами через непроходимые леса и топкие кочковатые болота.

— Куда вы меня ведете? Отпустите меня домой! — несколько раз восклицала Марийка.

— Не шибко-то тебя и ждут дома, — посмеивался вожак Данила Качура. — Захватчик твой сказывал, что ты круглая сирота.

— Я в дом добрых людей пустила. С ними мне повадно. Отпустите! — настаивала Марийка.

— Да ты не пужайся нас, девонька. Худа тебе не сотворим. И у нас будет повадно. Погостишь маленько, — всё с той же улыбкой высказывал Данила.

Беглые мужики на дороге оказались не случайно. Один из них был заслан лазутчиком в Переяславль, дабы изведать, когда отправиться торговый обоз с солью в стольный град Владимир. Лазутчик прознал и вернулся в Нежданку. Вот тогда-то мужики и выбрались на большак. Но их поход оказался неудачным: торговый обоз прошел под усиленной охраной. Мужики изрядно огорчились, но Качура ободрил:

— Не тужите, православные. Не было везенья на сей раз, будет в другой. А то и сами купчишками в Переяславле предстанем.

— Как это?

— Просто, мужики. У нас, слава Богу, и мед, и кой-какие меховые шкуры водятся. Облачимся в суконный кафтан — и на торги. Без соли не вернемся.

Мужики поуспокоились, а тут и на всадника с полонянкой наткнулись…

Данила привел Марийку в свою избу и молвил:

— Поживи у меня, девонька. Изба новая, лепая. Я ведь ране в плотниках ходил. Глянь, какая горница. Чистая, сухая и светлая, будто светелка. Я два оконца вырубил, как будто ведал, что красна девица здесь будет жить.

— А где ж семья твоя?

— Лучше бы не спрашивала, — потемнел лицом Качура. — Жену мою молодую, на всё село самую пригожую, боярин обесчестил. Жена в запале на боярина с ножом кинулась, да жаль не убила, а лишь чуток поранила. Злодей повелел Матренушку мою насмерть плетьми запороть… Был у меня и мальчонка пяти лет. В реке утонул. Сидел на боярском челне и рыбалил. А тут тиун появился, закричал. Сынок с перепугу в воду свалился. Помышляли мы с Матреной трех сыновей заиметь, да видишь, как получилось.

Марийка, участливая к людской беде, горестно вздохнула:

— Жаль мне тебя, дядька Данила. Знать, худой у вас был боярин.

— Худой, нравом жестокий. За малейшую провинность избивал нещадно. Оброки же такие заломил, что ни вздохнуть, ни охнуть. Не зря от него в леса бежали. Так что мы не разбойники, девонька.

— Уразумела, дядька Данила. Одного в голову не возьму. Пошто ты меня в деревню привел?

Качура ответил уклончиво:

— Опосля поведаю. А пока, сказываю, поживи у меня маленько.

— А коль сбегу?

— Не сбежишь. Без провожатого дороги вспять не сыщешь.

Марийка вдругорядь горестно вздохнула. Не сыщешь. Окрест такие дебри да болота, что сам леший заплутает.

На другой день утром она вышла из избы и прошлась вдоль Нежданки. В деревне уже ведали о ее появлении. Попадавшие встречу бабы были приветливы:

— Здравствуй, Марийка. Данила — мужик добрый, не обидит. И деревня наша — поискать. Ни боярина, ни тиуна треклятого. На волюшке живем. Не горюй!

Вокруг деревни простирались крестьянские нивы. Изрядно потрудились мужики, раскорчевав вокруг своего поселения вековые леса.

Бегали по Нежданке и ребятишки, оглашая деревню звонкими голосами.

А за околицей, ближе к речушке, дымилась кузня; слышался дробный перестук увесистого ручника. От речушки неторопко шли двое мужиков с бредешком и берестяным лукошком.

«Никак рыбы наловили, — невольно подумалось девушке. — Ушицы бы похлебать».

Марийке захотелось есть. Она вернулась в избу и увидела в ней пожилую женщину в посконном[392] сарафане, наглухо повязанную убрусом[393]. Женщина суетилась возле печи, гремела ухватом, вытягивая на шесток глиняные горшки.

— Ты кто? — с некоторым удивлением спросила Марийка, уже ведая, что у Данилы хозяйки нет.

— Аглая.

Девушка пожала плечами.

— Да ты не дивись, Марийка. Я — жена брата Качуры. Живем своим домом, по соседству. Качура один, яко перст. Прихожу к нему варево сготовить. Попробуй-ка моих штец.

— Попробую, — охотно согласилась девушка.

Марийка аппетитно ела, а Аглая неторопливо рассказывала:

— Данилу в деревне уважают. Степенный и башковитый мужик, не зря его большаком признали. А уж работящий! Дома сиднем не сидит. То избу кому-нибудь рубит, то баню, то дрова в лесу на зиму заготавливает. Одно худо — хозяйки нет. Вот и приходится ему снедь готовить, правда, урывками.

— Семья?

— Семья, Марийка, и не малая. Шестеро ртов. Наготовь на такую ораву.

— Тяжело тебе, тетя Аглая… Ты больше к Качуре не ходи. Сама варево приготовлю. Было бы из чего.

— А сумеешь?

— Эка невидаль. Да я, почитай, с малых лет с варевом управляюсь.

— Да ну! — недоверчиво вскинула льняные брови Аглая. — Аль жизнь вынудила?

— Жизнь, — кивнула Марийка и поведала Аглае о своей безотрадной судьбинушке.

— Да, — печально вздохнула после рассказа девушки Аглая. — Ни детства, ни отрочества светлого ты так и не изведала. Сиротинушка ты, горемычная!

— Да полно тебе, тетя Аглая. Никакого горя я, кажись, и не замечала. Напротив, жила как птичка вольная. Боярские-то дочери, почитай, взаперти живут, за порог не ступи. А я, — Марийка весело рассмеялась, — куда хочу, туда и иду. По всему городу, без всякого пригляду бегала.

— Ну да и, слава Богу, что слезами не убивалась. Человек ко всякой жизни привыкает, и здесь привыкнешь.

— Не ведаю, ох не ведаю, тетя Аглая, — раздумчиво молвила Марийка. — К матушкиной избе меня тянет. Я как-то в народе слышала и на всю жизнь запомнила: «родных нет, а по родной стороне сердце ноет».

— Воистину, дочка. И кости по родине плачут… Пойдем, покажу тебе кормовые запасы.

В сусеках, ларях и в глубоком прохладном подполье хранились мука и разные крупы, свекла, морковь и репа, сушеные грибы и моченая брусника, мед в липовой кадушке и горох в берестяных туесках.

— Хозяйничай, дочка.

Дня через три Качура довольно молвил:

— Добрая из тебя получается повариха, Марийка. Даже хлебы выпекла.

Взгляд Данилы был одобрительный и, как показалось девушке, чересчур внимательный и ласковый, но она не придала этому особого значения. Рад — и, слава Богу.

А спустя два дня деревня праздновала Ильин день[394], когда пророк лето кончает, жито зажинает. Качура (за бражкой и медовухой) засиделся с мужиками до полуночи и заявился в избу на большом подгуле. Лег было на лавку, но в глазах вдруг предстало гибкое, ладное тело Марийки. Всепоглощающая, похотливая мысль толкнула его к горнице.

Марийка проснулась от жадных, дрожащих от неистребимой страсти рук хозяина избы. Испуганно вскрикнула, услышав в ответ жаркие слова:

— Не пугайся… Не могу боле терпеть. Хочу голубить тебя…

Марийка всё поняла и стала вырываться.

— Не смей, дядя Качура! Не смей!

Но Данила одной рукой сжимал ее упругую грудь, а другой норовил раздвинуть ее оголенные ноги. Натужно и хрипло говорил:

— В жены тебя возьму… Христом Богом клянусь!

Марийка вспомнила, как хотел над ней надругаться боярин Мелентий Коврига, и налилась гневом.

— Не хочу! Уйди!

Она рванулась изо всех сил и выскользнула из рук Качуры. Опрометью, в одной льняной сорочке, выскочила из горенки, в избе нащупала на колке[395] сермягу — и вон на улицу.

Качура опомнился, пошатываясь, вышел на крыльцо и повинно произнес:

— Прости, Марийка. Бес попутал… Где ты?

Но Марийки и след простыл.

Глава 15 ТРЕВОЖНАЯ ВЕСТЬ

Хан Менгу-Тимур не терял времени даром. Он разослал своих послов в Литву, Швецию, Данию и Ливонский Орден крестоносцев. Грамот с послами не посылал: уж слишком далек путь из Сарай-Берке до западных стран. Надо ехать через всю Русь, и если одна грамота попадет какому-нибудь русскому князю, то все его старания окажутся под угрозой срыва. Послы должны передать его повеления на словах: «Вы много лет враждуете с Русью и давно грезите овладеть ее северо-западными землями. Ваши устремления могут успешно претвориться. Русь хоть и покорена татарами, но Псков, Новгород, Торжок, Полоцк и другие города пытаются выйти из власти Золотой Орды. Накажите эти мятежные города, треть ясыря[396] и добычи отдайте моим баскакам. Хан Менгу-Тимур не будет мешать вашему вторжению. А если вы не воспользуйтесь благоприятным моментом, то 600 тысяч татарских воинов хлынут на Европу, и не только повторят путь великого джихангира Батыя, но и завоюют всю вселенную».

Для вящей убедительности всем послам была вручена золотая ханская пайцза и специальная печать, о которых знали все западные короли, князья и магистры.

Ордынские послы весьма подтолкнули западных врагов Руси.


* * *
Князь Дмитрий только всунул ногу в серебряное стремя и бросил молодое тело в седло (собрался выехать в Кузнечную слободу, ибо раз в неделю он непременно посещал оружейных мастеров), как к нему спешно подошел ближний боярин Ратмир Вешняк.

— Примчал гонец из Новгорода, княже.

— Что приключилось?

— О том гонец мне не поведал.

Дмитрий хмуро сошел с коня. Сердце подсказывало: новгородец прибыл по какому-то важному делу, скорее всего, ратному.

— Зови гонца в гридницу.

Сердце не обмануло: гонец принес тревожную весть.

— Литва и Ливонский Орден угрожают Пскову и Новгороду, набегают на села и деревеньки, жгут дома и убивают смердов. Новгород и Псков зовут тебя, князь Дмитрий Александрович с дружиной.

— А что же ваш князь Юрий Андреевич?

— Новгородцы не доверяют ему. Поди, сам ведаешь, князь, — воевода из него никудышный.

— Ведаю! — резко отозвался Дмитрий. — Чего ж такого худого ратоборца терпите?

Гонец замялся.

— Оно, вишь ли, Дмитрий Александрович… Сам великий князь нам племянника своего поставил. Выдворим — так Ярослав Ярославич со всей силой на нас обрушится. Вот и окажемся в клещах. С одной стороны Литва и крестоносцы, с другой — Ярослав с великой дружиной. Выручай, князь!

Резко очерченные губы Дмитрия тронула насмешливая ухмылка.

— Странно ведет себя Господин Великий Новгород. Аль ему не ведомо, что войну с иноземцем разрешено вести лишь по указу великого князя? Я ж — человек махонький, всего-то удельный воеводишка, да и дружинка у меня — кот наплакал. Перепутал ты дорогу, гонец. Поспешай во Владимир.

Новгородец кашлянул в мосластый кулак.

— Прости, князь. На вече шла речь и о великом князе. Ярослава мы давно ведаем. Приходил он недавно к Новгороду, дабы наказать нас за поддержку псковского Довмонта, коего помышлял в железа заковать. Не от великого ума сие. Довмонт и ныне отменно от Литвы отбивается. Звать Ярослава — проку мало, решетом воду носить. Бестолков он, как воевода, да и пуглив не в меру. Воевать страшится. Одна надёжа на тебя, князь. И Псков, и Новгород никогда не забудут, как ты лихо ливонских рыцарей под Дерптом разбил и как неприступный город взял. Не посрамишь ты своего славного меча и ныне. Так вече новгородское и заявило.

Лицо Дмитрия оставалось бесстрастным: он не любил похвалы.

— Спасибо за честь, — сдержанно молвил он и, пройдясь по гриднице, строго добавил. — Каким бы Ярослав Ярославич не был, но он великий князь. Скачи в стольный град.

Новгородец помрачнел: он явно не ожидал такого ответа от переяславского князя.

— А как же ты, князь? Ужель Новгород и Псков в беде оставишь? То срам на всю Русь.

У Дмитрия пролегла упрямая складка над переносицей. Он осерчал. Ему ли выслушивать такие обидные слова? Захотелось зло прикрикнуть на гонца, но сдержал себя. Гонец по-своему прав. Отсидеться и оставить Северо-Запад Руси в беде — действительно позор. Но этому не бывать. Однако гонец не должен ведать его тайные помыслы. Всему своё время.

И сдерживая свой гнев, Дмитрий, как можно спокойнее молвил:

— Не шибко-то кидайся обидными словами. В третий раз сказываю: отправляйся к великому князю, а затем… затем вновь ко мне наведайся.

Лицо новгородца оживилось.

— Вдругорядь прости, князь. Всенепременно наведаюсь!

После отъезда гонца Дмитрий надолго погрузился в думы. Борьба за охрану северо-западных рубежей не прекращалась даже в тяжелые годы борьбы русичей против татарского нашествия, кои находились под постоянной угрозой со стороны Швеции, Дании, Литвы и Ливонского Ордена.

После победы князя Александра на Неве шведы отказались от помыслов овладеть землей еми[397]. В начале 1248 года ярлом (правителем) Швеции стал Биргер, зять короля: он управлял, как отмечали папские легаты[398], всей страной. Биргер и занялся подготовкой похода против финнов. Он собрал большое рыцарское войско и, высадившись на южном берегу Нюландии[399], в кровопролитных боях разбил емь. Население, отказывавшееся принять христианство, беспощадно истреблялось. К середине 1250 года емь была завоевана. Тяжелое положение Новгорода в то время не позволяло ему оказать помощи финнам, хотя и сидел в Новгороде отец Дмитрия, Александр Невский. По этому поводу автор одной из хроник заметил: «Ту страну, которая была вся крещена, русский князь Александр, как я думаю, потерял».

Биргер заложил в центре финской земли, на берегу озера Ваная, крепость Тавастгус и поселил здесь шведов, раздав им финские земли. Коренное население было обложено тяжелыми поборами. В том числе и церковной десятиной.

Окрыленные захватами в земле финнов и зная, что Новгороду грозило татарское иго, шведы рискнули провести в 1256 году еще одно наступление на Северо-западную Русь, на этот раз в союзе с датчанами. В поход двинулись также вспомогательные финские отряды.

Шведы решили закрыть Руси выход в Финский залив, занять Вотьскую, Ижорскую и Карельскую земли; они обосновались на реке Нарове и начали возводить город на её восточном, русском берегу. Римский папа широко поддержал и это вторжение, направив к шведам крестоносцев и специального епископа для новых земель.

В это время дружины Александра Невского не было в Новгороде, и новгородцы послали к нему во Владимир «по полкы», а сами «разослаша по своей волости, такоже копяще полкы». Шведы и датчане не ожидали таких действий, и, узнав о них, отступили («побегоша за море»).

Зимой этого же года с полками из Владимира пришел Александр Невский. Он решил дать должный ответ шведскому королю, организовав поход в землю финнов. Но новгородское боярство, либо прознав уже потерю своих позиций в земле еми, либо, возможно, не рассчитывая, что подчиненная емь будет приносить дань именно Новгороду, а не великому князю, не поддержало этого похода.

Пройдя по льду Финского залива в землю еми, войско Александра Невского опустошило здесь шведские владения. Насильственно крещеные финны в большом числе присоединились к русским. Но финский народ был так ослаблен, что не смог помочь русскому войску закрепить победу, и владимиро-суздальсим полкам пришлось ограничиться демонстративным разгромом шведских колоний. Хотя этот поход Александра Невского и не вернул емь под власть Новгорода, все же он показал шведам, что татаро-монгольское нашествие не изменило отношения Руси к иноземным захватчикам.

Невского беспокоили и взаимоотношения Руси с Норвегией. Они не были прочными. Что же заставило Русь обменяться с Норвегией посольствами? За сотни верст от Новгорода русские данщики-карелы в заполярной тундре столкнулись и вступили в борьбу с представителями чужеземного государства. Александр Невский, придававший большое значение упрочению русских границ, серьезно отнесся к тому, что русская северная граница, прикрывавшая отечественные владения — Карелию (Прионежскую и Беломорскую) и Кольский полуостров, до сих пор еще не была определена, так как до той поры русско-норвежские пограничные отношения ни разу официально не оформлялись.

Следовательно, Александр Невский в труднейших условиях 50-х годов XIII века продолжал проводить предприимчивую внешнюю политику. Сам факт сватовства Василия, сына Александра Ярославича, к дочери норвежского короля Хакона, Кристине, объясняется не только желанием русской дипломатии укрепить порубежные отношения, но и стремлением установить прочный русско-норвежский союз в противовес союзу шведско-норвежскому. Правда, брак не состоялся, так как происшедшее в 1252 году наступление татарского воеводы Неврюя приковало внимание Александра Ярославича к восточным делам, но норвежское посольство было пышно принято, а спорные вопросы успешно решены: Русь и Норвегия установили мир так, «чтобы не нападали друг на друга ни кирьялы, ни финны».

В XIII веке Русь не раз выступала совместно с Литвой в борьбе против Ливонского Ордена. В то же время соседние Литве русские земли неоднократно подвергались нападениям отдельных литовских князей. В области их набегов оказались города: Псков, Смоленск, Торжок, Полоцк, Старая Русса, Шелонь, Селигер, Бежецк, Зубцов, Витебск. Особое место занимал город Великие Луки, где стоял гарнизон, охранявший Новгородскую землю от неожиданных набегов; этот город называли «оплечьем» (оплотом) Новгорода.

В конце 40-х годов XIII века великий литовский князь Миндовг, пользуясь ослаблением нажима со стороны ливонцев, а также тем, что Русь разорена татаро-монгольскими войсками, попытался овладеть Смоленском. Тогда же литовские отряды стали проникать далее вглубь Руси: ими был взят Торопец и совершены набеги на Торжок и Бежецк у границ самой Владимиро-Суздальской земли.

В 1248 году русские соединенные силы из Новгорода, Твери, Дмитрова, Торжка и Москвы осадили литовцев в Торопце. Затем прибыл с владимирскими полками князь Александр. Дружины Невского нанесли ряд поражений литовским князьям: они освободили Торопец и разбили литовские войска под Жижцем и у Восвята.

Великий князь Миндовг, натолкнувшись на сопротивление Галицкого князя Даниила, очистил Смоленскую землю. Но в Полоцке оказался литовский князь Товтивил; позднее он перешел под власть Александра Ярославича и участвовал в походах русских войск против Ливонского Ордена.

Ливонские рыцари в течение десятилетия не нарушали мирного договора 1242 года, но в 1253 году они совершили набег на псковский посад и подожгли его. Псковичи нанесли врагу немалый урон. В помощь им пришли новгородцы и вспомогательный карельский отряд. Русское войско перешло реку Нарову и опустошило владения немецких рыцарей. Опасаясь новых ударов, ливонцы поспешили отправить послов в Новгород, и подписали в том же 1253 году договор о мире.

Новое поражение ливонских рыцарей у русских границ не изменило их агрессивных стремлений. Римский папа также не терял надежд на успех, призывая новые отряды крестоносцев на борьбу против Руси. В Западной Европе не переставали сомневаться в победе Ордена.

Однако Александр Невский, установив относительно мирные отношения с татаро-монгольскими ханами, выдвинул план уничтожения Ливонского Ордена. А пришел он к этой мысли при таких обстоятельствах. Литовский князь Миндовг потерпел неудачу в занятии русских западных земель. Опасаясь в то же время наступления на Литву немецких рыцарей, он прибег к дипломатическому маневру. В 1251 году он согласился заключить мир с Орденом. Но соглашение не могло быть прочным, так как литовский народ продолжал борьбу с крестоносцами. После восстаний в Жемайтии и Земгалии Миндовг порвал с Орденом, и в 1260 году в битве у озера Дурбе литовские войска разбили немецких крестоносцев.

Тогда же Миндовг отправил послов на Русь к Александру Ярославичу, понимая, что только с помощью русских можно закрепить победу над рыцарями.

В 1262 году князь Александр в свою очередь отправил посольство в Литву, обещая Миндовгу «большую помощь». Тогда же Александр Ярославич и Миндовг заключили договор против немецких крестоносцев. Очевидно, Миндовг признал право Александра Ярославича на Полоцк. Был намечен совместный поход на Ригу, а жемайтскому князю Тройнату поручалось поднять восстание среди ливов и латгалов. Ливонским рыцарям грозило полное уничтожение.

Тройнат, видимо опасаясь усиления Миндовга, выступил преждевременно, и когда зимой 1262 года литовские войска, разоряя немецкие замки, пришли под Венден, русских там не оказалось, хотя хорошо известно, что они очень спешили.

Лишь когда Миндовг возвратился в Литву, русские полки вторглись в землю эстов. Русское войско вел двенадцатилетний князь Дмитрий Александрович. Он «одиным приступлением» взял Дерпт (Юрьев) и «рыцарей многы побиша».

Глава 16 ОТРИНУВ ГОРДОСТЬ

Ростовскому князю Борису Васильковичу привиделся жуткий сон. Хан Батый, сидя на приземистом лохматом коне, накинул на его шею аркан и спросил:

— Готов ли ты отказаться от Христа и принять исламскую веру?

— Зря стараешься, Батыга. Я — не христопродавец.

— Тогда ты умрешь мучительно смертью. Сейчас я ударю плеткой коня и поскачу в степь. Твое тело превратиться в кровавое месиво. Одумайся, урус! Ну!

— Не кричи, Батыга! Лучше смерть, чем отказаться от Христа.

Хан хищно ощерил рот и взмахнул плеткой. Конь стремительно полетел по седой ковыльной степи, волоча за собой юного Бориса. Батый направил коня навстречу каменной бабе. Еще миг, другой — и голова князя столкнется с тяжелым истуканом. Из окровавленного рта — яростный, хриплый крик:

— Не отрекусь от Христа! Не отрекусь!..

Жена, Мария Ярославна Муромская, испуганно тронула супруга за плечо.

— Что с тобой, государь мой? Проснись!

Борис Ввасилькович очнулся в липком поту, глаза ошалелые.

— Аль что худое привиделось? Кричал шибко.

— Худое, Мария. Пригрезится же такое, Господи.

Князь перекрестился на киот, освещенный тускло мерцающей лампадой.

— А что пригрезилось?

— Батыга.

— Пресвятая богородица! — княгиня мелко и часто закрестилась. — Ирод треклятый… К чему бы это, государь мой? Надо бы у мамки Улиты изведать, она всякий сон разгадывает.

— Ты спи, спи, Мария. До утра еще далеко. Да и я еще постараюсь вздремнуть.

Но Борису Васильковичу уже было не до сна. На него нахлынули воспоминания о страшном после ордынском нашествии. Состояние Руси было отчаянное. Казалось, что огненная река промчалась от ее восточных пределов до западных, что язва, землетрясение и все ужасы естественные вместе опустошили их, от берегов Оки до Сана. Летописцы, сетуя над развалинами отечества, гибели городов и большей части народа, прибавляют: «Батый, как лютый зверь, пожирал целые области, терзая когтями остатки. Храбрейшие князья пали в битвах, другие скитались в чуждых землях; искали заступников между иноверными и не находили; славились прежде богатством и всего лишились. Матери плакали о детях, пред их глазами растоптанными конями татарскими, а девы о своей невинности: сколь многие из них, желая спасти оную, бросались на острый нож или в глубокие реки! Жены боярские, не знавшие трудов, всегда украшенные златыми монистами и шелковой одеждой, всегда окруженные толпою слуг, сделались рабами варваров, носили воду для их жен, мололи жерновом, и белые руки свои опаляли над очагом, готовя пищу неверным… Живые завидовали спокойствию мертвых».

А чего стоила русским князьям поездка в далекий Каракорум?! Михаил Черниговский, словно предчувствуя свою гибель, предварительно заехал в Ростов, чтобы повидать с дочерью, княгиней Марией, и захватить с собой, также вызванного в ставку хана, четырнадцатилетнего Бориса Васильковича. Борис отчетливо помнит, как он, и другие князья, с немалыми трудностями добрались в Киев. Жителей везде мало: они истреблены татарами или отведены ими в плен. В Киеве пришлось нанять татарских лошадей, а своих оставить: ибо они могли умереть с голода в дороге, где нет ни сена, ни соломы; а татарские лошади, разбивая копытами снег, питаются одной мерзлой травой.

Первое место, в коем жили татары (близ Киева), называлось Хановым. Они со всех сторон окружили русичей, спрашивая, зачем и куда едут? Михайла Черниговский, как самый именитый князь, отвечал, что все вызваны в ставку кагана за получением ярлыка на княжение. Ордынцы, довольные подарками, дали вожатых до Орды. Русичи проехали всю землю половецкую, обширную равнину, где текут реки Днепр, Дон, Волга, Яик и где летом кочуют татары, повинуясь разным воеводам, а зимой приближаются к морю Греческому (или Черному). Сам Батый живет на берегу Волги, имея пышный, великолепный двор и 600 тысяч воинов, 160000 татар и 450000 иноплеменников. В пятницу страстной недели князей провели в его ставку. Батый сидел на троне с одной из своих жен; его братья, дети и вельможи сидели на скамьях; другие — на земле, мужчины на правой, а женщины на левой стороне. Сей шатер, сделанный из тонкого полотна, принадлежал королю венгерскому; никто не смеет входить в него без особого дозволения, кроме семейства ханского. Князьям указали место на левой стороне, и Батый сурово взирал на них. Между тем, он и вельможи его пили из золотых или серебряных сосудов: причем всегда гремела музыка с песнями. Наконец, он велел князьям ехать к великому хану, а на обратном пути явиться в его ставку.

Хотя все русичи были весьма слабы, ибо питались во весь пост одним просом и пили только снежную воду, однако ж, ехали скоро, пять или шесть раз в день, меняя лошадей, где находили их. Земля половецкая во многих местах — дикая степь: жители истреблены татарами или бежали, другие признали себя их поданными. За половцами началась страна кангитов, совершенно безводная и малонаселенная. В сей печальной степи (ныне киргизской) умерли от жажды многие бояре и слуги. Вся земля опустошена монголами.

Около вознесения Христова князья въехали в страну бесерменов (харазов или хивинцев), говорящих на половецком языке, но исповедующих веру сарацинскую[400]… Далее русичи увидели обширное озеро (Байкал), оставили его на левой стороне и через землю кочующих найманов в исходе июня прибыли в отечество монголов. Вот уже несколько лет они готовились к избранию великого хана; но Гаюк еще не был торжественно возглашен Октаевым преемником. Он велел князьям ждать сего времени и послал к матери, вдовствующей супруги Октаевой, у коей собирались все чиновники и старейшины: ибо она была тогда правительницей. Ее ставка, обнесенная тыном, могла вместить более 2000 человек. Воеводы сидели на конях, богато украшенных серебром, и советовались между собою. Одежда их в первый день была пурпуровая белая, на другой день красная, на третий синеватая, а на четвертый алая. Народ толпился вне ограды. У ворот стояли воины с обнаженными мечами; в другие ворота, хотя оставленные без стражи, никто не смел входить, кроме Гаюка. Вельможи беспрестанно пили кумыс и хотели русичей также напоить, но они отказались.

Таким образом, князья жили целый месяц в сем шумном стане, называемом Сыра Орда, и часто видели Гаюка. Когда он выходил из своего шатра, певцы обыкновенно шли впереди, и громко пели его славу. Наконец двор переехал в другое место и расположился на берегу ручья, орошающего прекрасную долину, где стоял великолепный шатер. Столпы сего шатра, внутри и снаружи украшенного богатыми тканями, были окованы золотом. Там надлежало Гаюку торжественно воссесть на престол в день успения богоматери. Но ужасная непогода, град и снег препятствовали совершению обряда до 24 августа. В сей день собрались вельможи и, смотря на юг, долго молились всевышнему: после чего возвели Гаюка на златой трон и преклонили колени; народ также. Вельможи говорили императору: мы хотим и требуем, чтобы ты повелевал нами. Гаюк спросил: желая иметь меня государем, готовы ли вы исполнять мою волю: являться, когда позову вас; идти, куда велю, и предать смерти всякого, кого наименую? Все ответствовали: готовы!.. Итак (сказал Гаюк), слово моё да будет отныне мечом! Вельможи взяли его за руку, свели с трона и посадили на войлок, говоря императору: «Над тобою небо и всевышний: под тобою земля и войлок. Если будешь любить наше благо, милость и правду, уважая вельмож по их достоинству, то царство Гаюково прославится в мире, земля тебе покорится, и бог исполнит все желания твоего сердца. Но если обманешь надежду подданных, то будешь, презрителен и столь беден, что самый войлок, на котором сидишь, у тебя отнимется».

Тогда вельможи, подняв Гаюка на руках, возгласили его императором и принесли к нему множество серебра, золота, камней драгоценных и всю казну умершего хана; а Гаюк часть своего богатства роздал чиновникам в знак ласки и щедрости. Между тем готовился пир для вельмож и народа; пили до самой ночи и развозили в телегах мясо, варенное без соли.

Гаюк, как показалось Борису Васильковичу, имел от роду 40 или 45 лет, росту среднего, отменно умен, догадлив и столь важен, что никогда не смеется. Христиане, служащие ему, уверяли русичей, что он думает принять веру Спасителя, ибо держит у себя христианских священников и дозволяет им всенародно перед своим шатром отправлять божественную службу по обрядам греческой церкви. Сей император говорит с иностранцами только через переводчиков, и всякий, кто подходит к нему, должен стать на колени. У него есть гражданские чиновники и секретари, но нет судей: ибо монголы не терпят ябеды, и слово ханское решит тяжбу. Что скажет государь, то и сделано; никто не смеет возражать или просить его дважды об одном деле. Гаюк, пылая славолюбием, готов целый мир обратить в пепел. Смерть Октаева удержала монголов в их стремлении сокрушить Европу: ныне, имея нового хана, они ревностно желают кровопролития, и Гаюк, едва избранный, в первом совете с сановниками своими положил объявить войну церкви христианской, империи Римской, всем государям христианским и нардам западным, если святой отец — чего боже избави, — не исполнит его требований, то есть не покорится ему со всеми государями европейскими: ибо монголы, следуя завещанию Чингисхана, непременно хотят овладеть вселенной.

«Татары отличны видом от всех иных людей, — подумалось тогда Борису Васильковичу. — Они имеют выпуклые щеки, глаза едва приметные, ноги маленькие; бреют волосы за ушами и спереди на лбу, отпуская усы, бороду и длинные косички назади; выстригают себе также гуменцо, подобно нашим священникам. Мужчины и женщины носят парчовые, шелковые или клеенчатые кафтаны, или шубы навыворот (получая ткани из Персии, а меха из России, Булгарии, земли мордовской, Башкирии) и какие-то странные высокие шапки. Живут в шатрах, сплетенных из прутьев и покрытых войлоками; вверху делается отверстие, через которое входит свет и выходит дым: ибо у них всегда пылает огонь. Стада и табуны монгольские бесчисленны: в целой Европе нет такого множества лошадей, верблюдов, овец, коз и рогатой скотины. Мясо и жидкая просяная каша — главная пища сих дикарей, довольных малым ее количеством. Они не знают хлеба, едят всё нечистыми руками, обтирая их об сапоги или траву; не моют ни котлов, ни самой одежды своей; любят кумыс и пьянство до крайности, а мед, пиво и вино получают иногда из других земель. Мужчины не занимаются никакими работами: иногда присматривают только за стадами или делают стрелы. Младенцы трех или двух лет уже садятся на лошадь; женщины также ездят верхом и многие стреляют из лука не хуже воинов; в хозяйстве женщины удивительно трудолюбивы: стряпают, шьют платья, сапоги, чинят телеги, навьючивают верблюдов.

Вельможи и богатые люди имеют до ста жен; двоюродные совокупляются браком, пасынок с мачехою, невестки с деверем. Жених обыкновенно покупает невесту у родителей, и весьма высокой ценой. Не только прелюбодеяние, но и блуд наказывается смертью, равно как и воровство, столь необыкновенное, что татары не употребляют замков. Боятся, уважают чиновников и в самом пьянстве не дерутся между собой; терпеливо сносят зной, мороз, голод и с пустым желудком поют веселые песни; редко имеют тяжбы и любят помогать друг другу; но зато всех иноплеменных презирают. Татарин не обманывает татарина, но обмануть иностранца считается похвальной хитростью.

Что касается до их Закона, то они веруют в бога, творца вселенной, награждающего людей по их достоинству; но приносят жертвы идолам, сделанным из войлокаили шелковой ткани, считая их покровителями скота. Обожают солнце, огонь, луну, называя оную великой царицей, и преклоняют колена, обращаясь лицом к югу. Славятся терпимостью, и не проповедают веры своей; однако ж, принуждают иногда христиан следовать обычаям монгольским: Батый велел умертвить одного князя, именем Андрея, только за то, что он, вопреки ханскому запрещению, выписывал для себя лошадей из Татарии и продавал чужеземцам. Брат и жена убитого князя, приехав к Батыю, молили его не отнимать у них княжения: он согласился, но принудил деверя к брачному совокуплению с невесткой, по обычаю монголов.

Не ведая правил истинной добродетели, они вместо законов имеют какие-то предания и считают за грех бросить в огонь ножик, опереться на хлыст, умертвить птенца, вылить молоко на землю, выплюнуть изо рта пищу. Но убивать людей и разорять государства кажется им дозволенною забавой. О жизни вечной не умеют сказать ничего ясного, а думают, что они и там будут есть, пить, заниматься скотоводством и пьянством. Жрецы их или так называемые волхвы, гадатели будущего, уважаются ими во всяком деле. (Глава их живет обыкновенно близ шатра ханского. Имея астрономические сведения, он предсказывают народу солнечные и лунные затмения).

Когда занеможет татарин, родные ставят перед шатром копье, обвитое черным войлоком: сей знак удаляет от больного всех посторонних. Умирающего оставляют и родные. Кто был при смерти человека, тот не может видеть ни хана, ни его вельмож до новой луны. Знатных людей погребают тайно, с пищей, с оседланным конем, серебром и золотом; телега и ставка умершего должны быть сожжены, и никто не смеет произнести его имени до третьего поколения. Кладбище ханов, князей, вельмож неприступно: где бы они ни закончили жизнь свою, монголы отвозят их тела в сие место; там погребены многие, убитые на Руси и в Венгрии. Стражи едва, было, не убили русичей, когда они нечаянно приблизились к кладбищу.

Новый император Монголии не спешил принять «презренных урусов». Пусть на всю жизнь запомнят свое унижение и всесильную, божественную власть великого кагана.

Продержав три месяца князей в Каракоруме, он так и не допустил их в свой «священный шатер». (Много чести для покоренных иноверцев!). Князей принял ближний сановник и передал слова кагана:

— Молите бога. Солнце Востока, лучезарный император Гаюк оказывает вам свою милость и дозволяет вернуться в ваши улусы верноподданными величайшего повелителя вселенной. Сегодня же отъезжайте!

Среди князей воцарилась тишина. Зачем они так долго добирались в Каракорум, терпели всякие невзгоды и лишения, теряли людей, чьи кости ныне лежат в киргизских степях. Зачем? Лишь ради того, чтобы выслушать напыщенного слугу кагана?

— А кто ж нам выдаст ярлыки на княжение? — спросил Михайла Черниговский?

По тонким губам сановника пробежала язвительная улыбка.

— Неужели вы, недостойные люди, думаете, что Солнце Востока будем вам изготавливать ярлыки? У императора Монголии есть и более важные дела. Поезжайте к хану Батыю за ярлыками. Такова воля священного повелителя.

Князья возмутились, но сановник кагана лишь презрительно усмехался. Пришлось вновь преодолевать тяжелейший путь до ставки Батыя.

Хан начал принимать князей через две недели томительного ожидания. Последним был приглашен Михайла Черниговский. Борис Василькович до смертного одра не забудет этот день.

Михайла Всеволодович хотел уже вступить в шатер Батыя, но волхвы язычников, блюстители древних суеверных обрядов, приказали, чтобы князь шел сквозь разложенный перед ставкой священный огонь и поклонился их кумирам.

— Нет! — твердо сказал Михайла Всеволодович. — Христианин не служит ни огню, ни глухим идолам.

Услышав о том, свирепый Батый объявил ему через своего сановника Эльдега, что князь должен повиноваться или умереть.

— Уж лучше смерть, чем предавать веру православную. Я не стану поклоняться языческим истуканам! — гордо отвечал Михайла.

Князья начали его уговаривать: отступись, Батый не помилует. Смирись, а затем замолишь свой грех. И мы за тебя будем молиться, последуй примеру других князей.

— Нет, братья. Если Бога предашь на минуту, то сия измена останется на всю жизнь.

Михайла Всеволодович снял с себя княжеское корзно и добавил:

— Возьмите славу мира, хочу небесной.

После этих слов татары, будто тигры, набросились на черниговского князя, били его в сердце, топтали ногами.

Ближний боярин Михайлы Черниговского, Федор, всячески ободрял терзаемого князя, говоря, что он умирает, как должно христианину, что муки земные непродолжительны, а награда небесная бесконечна.

Желая, быть может, прекратить страдания Михайлы, какой-то отступник веры христианской, именем Доман, житель Путивля, отсек ему голову и Борис услышал последние, тихо произнесенные слова деда: «Христианин есмь!»

Батый, удивляясь твердости князя, назвал его великим мужем.

Боярин Федор также принял венец мученика и доказал, что он, утешая Михайлу Всеволодовича, не лицемерил, ибо, раздираемый на части татарами, славил благость небесную и свою долю. Тела их, поверженные на съедание псам, были сохранены усердием князей. А церковь признала святыми и великодушного князя и его верного слугу, кои, не имев сил одолеть татар в битве, редкой твердостью доказали по крайней мере чудесную силу христианства.

Юный Борис Василькович, оплакав деда, был направлен к хану Сартаку, сыну Батыя, кочевавшему на рубежах Руси, и получил дозволение возвратиться в свой удел.

С той поры миновало двадцать лет, но Борису Васильковичу никогда не запамятовать тех страшных дней, проведенных в Орде. Отец княгини Марии погиб достойно, ничем не запятнав своё имя, не изменив святой Руси. «Христианин есмь!» Не каждый русский князь смог отважиться на сей подвиг. А если уж смотреть правде в глаза, то большинству князей пришлось пойти на унизительный обряд, тем самым, опоганив христову веру. Вот и он, князь Ростовский, унизил свою честь и вошел в шатер Батыя, осквернив свою юную душу, в тайне надеясь, что замолит свой смертный грех неустанными молитвами и постами, и всемилостивый Бог простит его. И он, вернувшись домой, с ханским ярлыком, пошел в храм Успения пресвятой Богородицы, упал перед святыми мощами своего, замученными ордынцами, отца и неистово, со слезами на глазах, принялся усердно молиться. Целый год не было дня, чтобы он не посетил главную святыню Ростова, простаивая в молитвах долгие часы. Да и все последующие годы он не забывал церковь. Но он до сих пор не ведает, а простил ли его Спаситель за его тяжкий грех? Да и кто об этом ведает из русских князей, посещающих мусульманские шатры ханов? Лишь после кончины, на Страшном суде, каждый изведает свою участь.

Затем мысли Бориса перекинулись на родного брата Глеба. Тот, дабы получить желанный ярлык, не только старательно выполнил языческий обряд, но и по приказу хана Берке выгнал из дома молодую жену, вынудив ее постричься в монастырь, и женился на магометанке, указанной повелителем Орды. Угодлив, чересчур угодлив Глеб Василькович. Ханский лизоблюд! Четыре года назад вся Ростово-Суздальская Русь на татар поднялась, а Глеб и не подумал ударить в вечевой колокол. А ведь был и ему гонец от матери. Не послушал, не призвал народ к истреблению ненавистных татар. Матушка — вдохновительница народных восстаний, весьма осерчала на Глеба, но тот до сих пор остается верным подручным ханов золотой Орды. Он никогда не вынет против них меча, как будто и не было на Руси жуткого нашествия.

Нет, он, Борис Василькович, почитай, всю свою жизнь зол на ордынцев. Да и как сердцу не ожесточиться, когда семилетним княжичем он видел растерзанное татарами тело отца, Василька Константиновича. Уже тогда он дал себе клятву мстить поганым, мстить, пока рука держит знаменитый отцовский меч, подаренный тому самим Алешей Поповичем. И он мстил, особенно в 1262 году, — за отца, за Михаила Черниговского, за дядю своего Всеволода, погибшего на берегах реки Сить, за другого дядю Владимира, отравленного ханом Батыем, за раны сородичей и погибель тысяч русских людей. Неистов был его меч!

Мать, Мария Михайловна, подвигнув города на антиордынские выступления, очень переживала за своего сына, ведая, что жестокий хан Берке не пощадит ни одного князя, посмевшего поднять народ на татар. Это были тяжелые дни. Русь, выплеснув свой гнев, замерла в ожидании нового ордынского вторжения. Но Русь спас, пожертвовав собой, Александр Невский. И этот его последний подвиг, пожалуй, куда выше, чем все его предыдущие победы над шведами и немцами.

Ныне редко встретишь мудрых, влиятельных князей. Недавно Русь потеряла и Даниила Галицкого, знаменитого полководца и государственного мужа. На кого ж ныне Отечеству надеется? На Ярослава Ярославича? Упаси Господи! Он сродни Глебу Белозерскому, такой же ханский угодник, не зря народ в его сторону плюется. И отец его, Ярослав Всеволодович, не оставил доброго слова на Руси. Сколь раз его с княжений изгоняли, а он, ко всему, еще татар на Русь наводил, хлебные обозы к голодающим городам не пропускал. Мерзкий был отец Александра Невского! Вот и сын его, Ярослав Ярославич, по отцовской стезе идет. Тяжело отчизне, когда ею повелевает такой великий князь.

Добро, междоусобицы поутихли. Спасибо матушке. Это ее горячие призывы, летописные своды, да «Слово о полку Игореве» кое-чему князей вразумили. Многие стали понимать, что раздоры — величайшая беда для Руси, только единение может спасти разоренную Отчизну.

Лихолетье, мрачное лихолетье… И этим пользуются не только ордынцы, но и другие враги. Всё чаще и чаще вторгаются в северо-западные земли литовцы, шведы и ливонские рыцари. А великий князь Ярослав сиднем сидит в своем стольном граде. Видимо, ждет указаний от хана Менгу-Тимура. Некому за Русь постоять… Впрочем, есть один князь, сын Александра Невского. Он хоть и молод, но уже прославил свое имя битвой за город Юрьев. Боярин Корзун, скупой на похвалу, добрыми словами отзывается о Дмитрии Переяславском. Не он ли станет надеждой Руси? В нем, как говорят многие, все задатки полководца. Дай-то Бог, Дмитрий Александрович! Он же, Борис Василькович, готов встать на защиту Руси в любую минуту. Надо бы встретиться с князем Дмитрием. Одно дело — поездки в Переяславль боярина Корзуна, другая — личная встреча.

Но приедет ли в Ростов переяславский князь?.. А может, отринув гордость, самому в Переяславль наведаться? Надо посоветоваться с княгиней Марией. Ей-то мудрости не занимать. Ныне, когда враг топчет русские земли, не до тщеславия. Время не ждет!

Глава 17 ПРОЩАЙ БЕЛЫЙ СВЕТ

Выскочив из избы, Марийка побежала вдоль деревни и остановилась на околице. Куда дальше? Ночь кромешная, а впереди заглохлый, зловещий лес со всякой нечистью. Жутко ногой ступить. Но и пути назад нет: там насильник Качура. Вот тебе и «добрый мужик». Да как он посмел?!

Марийку не покидало необоримое возмущение. Оно жило в ее душе вот уже несколько месяцев, а именно с той поры, когда узнала черную весть, что ее отец был душегуб, иуда и насильник Агей Букан, растерзанный народом в Ростове Великом. Ее возмущение возросло, когда ее насильно захватил боярский дружинник, Сергуня Шибан. И чего только она не натерпелась в душном мешке! И вот недели не прошло, как ее надумал обесчестить Качура.

Негодование Марийки было настолько беспредельным, что она решилась на немыслимое — возвращаться в Переяславль. Ночь она переждет на околице, а с утренней зарей пойдет к дому через леса и болота. Всемогущий Бог милостив, он выведет ее на большак.

На околице смутно чернел зарод[401]. Марийка обрадовалась: в зароде она и переночует. Зарывшись в духмяное сено (своеобразную сладостную колыбель), она крепко заснула, а когда выпорхнула из зарода, было уже благостное румяное утро.

Девушка оглянулась на деревню и поспешила к лесу, кой был рядом. Через лохматые сосны и если пробивались солнечные лучи, гаснув в прохладной серебристой росе, усеявшей пахучие изумрудные травы.

Марийка шла без обувки, ногам ее было прохладно, но это ее не тревожило: она с детства бегала по утрам босиком по росе, и никогда не одолевала ее простуда.

Тревожило другое. Выросшая в городе, она плохо знала лес, и когда прошагала с полверсты, остановилась. Невольно всплыли слова Качуры: «Не сбежишь. Без провожатого дороги вспять не сыщешь». И только теперь она окончательно и безысходно поняла: Качура прав. Она зашла в дремучий лес, и теперь не ведает — в какую сторону ей идти. Господи, как же быть?! Неужели возвращаться вспять? Пока еще заметны ее следы по росной траве, она выберется к деревне. Но минует час, другой, травы подсохнут, — и тогда она заблудится даже вблизи Нежданки.

Слезы выступили на глазах Марийки. Она присела на валежину и горестно вздохнула. Надо возвращаться к Качуре, кой помышлял над ней надругаться. Другого выхода нет. Придется ему уступить, и жить с нелюбимым человеком, кой старше ее на четверть века. Как это тягостно и печально. В своих девичьих грезах лелеяла надежду, что ей повстречается молодой и красивый суженый, с веселым нравом и добрым сердцем, коего она горячо полюбит. Но знать не судьба, не голубить ей добра молодца. Надо идти в деревню.

Марийка вновь горестно вздохнула, поднялась с валежины и пошагала к Нежданке. Выйдя на малую полянку (где уже ступали ее ноги), она зажмурилась от яркого солнечного света. И вдруг Марийку осенило: Господи, теперь она ведает, в какую сторону ей идти. Ведает!

Она отчетливо вспомнила, что когда ее вели через просторное болото, то солнце светило ей в лицо. Значит, когда она будет пробиваться к большаку, солнце станет греть в затылок.

И Марийка уже без колебаний повернула вглубь леса. Она спасена! Не быть, по-твоему, Качура! Не войдет она в твою избу. Найди, старик (все сорокалетние мужчины казались юной девушке стариками), себе другую наложницу, ей же Бог пошлет человека молодого, кой в грезах видится.

Марийка так повеселела, что у нее исчезли все страхи, кои вначале исходили от хмурого, неприютного леса. Никто ее не напугает, ни леший, ни баба-яга, ни кикимора. Они с утра в самые дебри забиваются и там отсыпаются до ночи. Лишь бы день простоял погожий, да солнце не спряталось. А то, не дай Бог, набегут тучи и спрячут в себе светило. Вот тогда беда. Надо помолиться.

Марийка, к стыду своему, не знала молитв: матери было не до нее, она никогда не водила дочку в храм, и никогда не читала ей богослужебных книг. В избе мать не стояла часами у иконы, а лишь кратко произносила: «Пресвятая Богородица, прости меня, рабу грешную». Вот и вся ее молитва.

Девушка, пробираясь по лесу, просила Богоматерь своими словами:

— Пресвятая Богородица! Не оставь меня в своей милости. Даруй мне солнечный день. Сжалься надо мной и выведи на путь-дороженьку. Умоляю тебя, пресвятая Богородица!..

И Богоматерь помогала ей, к болоту вывела. То самое — дикое, зыбкое, местами поросшее мелким, чахлым осинником. Это было самое трудное место перехода мужиков к своей деревне. Девушка помнила, как мужики, тыча в болотище вырубленными орясинами, шли след в след, боясь оступиться и попасть в гиблый зыбун. Она также шла с орясиной позади Качуры, кой то и дело приговаривал:

— Зри мне под ноги. Шагай строго за мной. На кочке не останавливайся, тотчас ступай на другую.

Это был жуткий час для Марийки. Чуть оступись, замешкай — и болото утянет тебя в свою зловонную вязкую топь. Страшно стало ей и на сей раз, пожалуй, еще страшнее, когда шла с мужиками. Глядя на хлюпкое, трясинное болото, думала:

«Ужасно-то как, Господи! Вон как болотный дедушка булькает, пускает пузыри, кряхтит и ухает. Никак, изготовился заглотать меня в свое мерзкое царство. Б-рр! Оторопь берет!»

Эх, как жаль, что не ведает заговоры. Пошептала бы, перекрестилась и исчезла бы болотная нечисть, пропустила бы ее через зыбуны.

Она долго стояла и смотрела на ту сторону болотища, за коим виднелся зеленоглавый, вековечный лес. Только бы до него добраться, а затем пройти еще версты три и окажешься на спасительном большаке, кой приведет ее к родному дому. Непременно приведет!

И Марийка решилась. Отыскала на краю леса длинную сухую орясину, подошла к болоту, трижды перекрестилась и ступила в болотище. Ноги тотчас стали затягиваться теплым густым илом, но она, памятуя слова Качуры, опираясь на орясину, успела вытянуть ноги и перескочить на мшистую кочу, затем на другую, третью…

— Одолею, одолею, пресвятая Богородица мне поможет, — шептала она и вдруг, когда в очередной раз уперлась на орясину, дабы достичь следующей кочи, та внезапно скрипуче затрещала и переломилась надвое.

Марийка, потеряв опору, рухнула в зыбун. Она отчаянно закричала и попыталась приблизиться к кочке, но болотный водяной не отпускал и всё глубже засасывал свою жертву в мертвую топь. И вот уже по самую шею она очутилась в зыбуне. Это конец, мелькнуло в голове Марийки. Ее ждет неминучая погибель. Господи, как же рано закончилась ее жизнь!

И она, ни на что уже ни надеясь, страшно, безысходно закричала:

— Помогите! Помоги-те-ее!..

Но окрест стояла мертвая, кладбищенская тишь.

Глава 18 КНЯГИНЯ МАРИЯ

Княгиня Мария до конца своей жизни так и не постриглась в монастырь. Еще 28 лет назад все подумали, что после гибели супруга вдова непременно покинет бурную мирскую жизнь и сойдет в тихую обитель. Этого требовал старозаветный обычай. Но княгиня, как ни намекал ей деликатный епископ Кирилл, в монастырь не удалилась. Молвила:

— Прости, владыка, но я нарушу обычай. После ордынского нашествия Ростов в страшном запустении. Князь убит, а старшему сыну всего семь лет.

— Прости и ты меня, княгиня. Я всё понимаю, но вдове не пристало сидеть в княжеском дворце. Что скажут прихожане? К сыну же твоему, Борису, приставлю доброго наставника. Есть, кому воспитать достойного мужа. Боярину Корзуну. Да и я неотлучно буду при твоем чаде.

— А маленький Глебушка… Нет, святый отче, я останусь при детях. Мать не заменит никакой наставник. Да и не только в чадах дело. Сам ведаешь, как тяжело сейчас народу. Он подавлен и растерян. Такого ужасного разора он еще не испытывал. И я, насколько хватит моих сил, буду помогать моему многострадальному народу подняться с колен.

— Но сие дело мужское, оно потребует не токмо душевных, но и великих человеческих сил. Способна ли ты, дочь моя, на сей подвиг?

— Я буду очень стараться, святой отец. Во имя святой Руси стараться.

И владыка больше не упорствовал. Теперь, оглядываясь на прожитые годы, Кирилл давно уже удостоверился в правоте слов княгини Марии. Она и в самом деле многое содеяла не только для Ростова Великого, но и для всего Отечества. Ее заслуги перед Русью никогда не будут забыты.

Ныне княгиня Мария завершает огромнейший труд — второй летописный великокняжеский Свод. Первый она закончила еще в 1239 году. Сколько усилий потребовалось Марии Михайловне, дабы перенести из стольного града Владимира великокняжеское летописание! Владыка Кирилл сомневался, что тщеславный Ярослав Всеволодович согласится отдать сие важное дело Ростову, но заслуги Марии в летописании были столь очевидны, что великий князь смирился. В состав сводов вошла и летопись ростовских князей, начатая еще отцом Василька, Константином Всеволодовичем. Княгиня Мария взялась за трудную и крайне ответственную работу по созданию полных драматизма рассказов о подвигах русских князей, но не на поле брани, а в другом, более тяжком состоянии. Многие князья пали духом, всепоглощающий страх перед злой непобедимой силой Орды парализовал волю. Надо было ободрить их, вселить веру в победу, а самое главное — истребить страх. Благодаря княгине Марии навсегда остался в русских летописях образ сильного, храброго, исключительно доброго к окружающим его, но грозного для врагов витязя — Василька Ростовского, ставшего идеальным образом русского князя вообще. Мария создала также повесть об отце своем, князе Михаиле Черниговском, легшую в основу раннего канонического жития, появившегося в Ростове в пятидесятые годы XIII века.

Княгиня отвела много места не только описанию мученической смерти Василька и Михаила Черниговского, но и других князей, отказавшихся служить Орде. (Говоря о летописных сводах, нельзя не сказать о том, что они не носили узко личного характера. Оказавшись у власти в самые первые годы татаро-монгольского ига, Мария в летописных сводах поднимает вопрос большого общественного, политического значения, придав им нравственно-религиозное обрамление).

Епископ Кирилл, «духовный отец» Марии, отчетливо понимал, что составление сводов в Ростове Великом — наиболее яркая страница борьбы русичей за свою самостоятельность. Летописи отражали не только погодно ведущиеся записи событий, происходящих в Ростове, но и в остальных городах великого княжения. Это были летописи политического значения, отправляемые во многие уделы, где их тщательно переписывали, а в большей мере читали в виде проповедей с амвона храма. «Так из традиционно летописных сводов, сложившихся к тому времени на Руси, своды княгини Марии получили национально политическое звучание». Они были «глашатаями» борьбы против ненавистного ига. Как результат этой деятельности, в 1262 году, по Ростово-Суздальской земли прокатилась волна народных восстаний. В городах была возрождена вечевая деятельность. «Зарожденное в Ростове движение против татаро-монголов охватило все города Великого княжения, оно было подлинно народным и носило массовый характер. В этом одна из заслуг Ростова Великого, как сердца народных восстаний за национальную независимость».

Однако в это время борьба с иноземцами воспринималась еще не как политическая задача, а, скорее всего, как нравственно-религиозная. Но именно таким образом воспитывалась убежденность и уверенность в победе, вселялась в сердца людей стойкость и непримиримость. Всё это говорит о величайшем значении, как Ростова, так и составленных в нем сводов для истории и культуры русского народа. И в этом неоценимая роль ростовской княгини Марии.

Духовный отец княгини поражался не только ее образованностью и державному уму, но и ее удивительно чуткому, милосердному, человеколюбивому сердцу. Взять ее сына Глеба Васильковича, Белозерского князя, ордынского прихлебателя. Сколь он матери крови попортил, сколь порухи нанес ее делам и доброму имени, а княгиня, когда услышала, что Глеб сильно занемог, забыв обо всем на свете, кинулась на далекий Север, в Белозерск, дабы спасти свое великовозрастное чадо. Но местный лекарь лишь руками развел:

— Всё, что в моих силах, я уже сделал. Ныне всё в руках Божьих.

И княгиня принялась горячо молиться. Всю неделю она неотлучно провела у постели умирающего сына, говорила ласковые слова, сама поила настоями и отварами из пользительных трав, и молилась, молилась. И всемилостивый Господь услышал ее: сын вышел из тяжкого недуга и вскоре поправился. Мария целиком предалась богоугодным делам. С выздоровлением Глеба, она объезжает монастыри, раздает милостыню бедным, убогим и сирым, вносит вклады в храмы и обители, продолжая неустанно благодарить Спасителя…

Удивительную женщину послал Бог Ростову Великому!


* * *
Борис Василькович, отстояв заутреню в дворцовом храме Спаса на Сенях, прошел в покои матери. Он появился так тихо, что Мария Михайловна не услышала прихода сына. А тот замер у сводчатой двери, увидев княгиню за небольшим столиком с наклонной поверхностью, склонившейся над листом пергамента. Благообразное лицо ее, освещенное тремя бронзовыми подсвечниками, было задумчивым. Мать творит! Творит едва ли не каждый день, засиживаясь за летописным сводом до поздней ночи. Господи, какое же у нее одухотворенное лицо! Позвать бы сейчас изогафа[402] и запечатлеть ее — сосредоточенную и вдохновленную. Но иконописцы не пишут живые лики. Жаль! Мать давно достойна увековечения своего образа.

Борису Васильковичу не хотелось отрывать Марию Михайловну в такие творческие минуты, и он уже осторожно толкнул дверь, дабы неслышно выйти, но княгиня услышала тихий скрип и обернулась к сыну.

— Ты что-то хотел, Борис?

— Да, матушка. Прости, что отвлекаю тебя, но дело мое важное.

Княгиня закрыла серебряной крышкой черниленку, отложила остро заточенное гусиное перо и пересела в кресло, приглашая сына присесть на лавку, покрытую ярким персидским ковром. Посмотрев на Бориса острым, схватчивым взглядом, молвила:

— Чую, не ростовские дела тебя тревожат, а державные.

Борис Василькович не раз поражался материнской проницательности.

— Истинно, матушка. Литва, немцы и свеи не дают покоя.

— Я так и подумала. Не зря мы посылали Неждана Ивановича к Дмитрию Переяславскому. У того — отцовская жилка. Особый счет и с немцами, и со свеями. Любо мне, что и ты в стороне не остаешься. Вот так бы каждый князь о Руси озаботился.

— А Ярослав и в ус не дует. Пирами да охотой тешится. Будто и не ведает, что ворог, разбив Новгород, может и на Ростово-Суздальские земли обрушиться.

— Может, — глаза Марии Михайловны посуровели — На великого князя надежда худая. Жди от волка толка. Надо немедля князей поднимать.

— Вот и я о том, матушка. Не худо бы с князем Дмитрием встретиться.

— Самое время, Борис.

— Да вот не ведаю — послать за ним или самому в Переяславль ехать… Но пристало ли старшему князю юноте кланяться? Бояре наши горды и спесивы, насмешничать станут.

— На спесивых бояр оглядываться? — резко произнесла княгиня и поднялась из кресла. — Да они привыкли на перинах отлеживаться да богатством своим кичиться. Вспомни нашего Бориса Сутягу. А таких немало. Для них за державу биться — кость в горле. Это они в своих хоромах храбрецы, а как за меч браться — не суйся в волки с телячьим хвостом. Всегда они такие. Кривое веретено не выправишь. А ты всё, никак, на бояр оглядываешься.

На укорливые слова матери Борис не обиделся, хотя на бояр он не шибко-то и оглядывался. Напротив, правил Ростовской землей самовластно. А ценил он одного лишь Неждана Корзуна, коего любили и Василько Константинович, и княгиня Мария. Не насмешек бояр он опасался, нет. Не хотел уронить в глазах других князей своего достоинства.

— Не о боярах речь, матушка. Признаюсь, честолюбие грызет.

— Рюрикович. Потомок Владимира Мономаха и Ярослава Мудрого, — сдержанно улыбнулась Мария Михайловна. — Честолюбивых людей я никогда не порицаю. Они достигают высоких целей. Лишь бы не захлестывало чванство и высокомерие. Это уже пороки. И добро, сын, что от этого тебя Бог миловал… Но ты отлично ведаешь, что Дмитрий Переяславский тоже Рюрикович. И не беда, что он молод. Отец его, Александр Ярославич, в юных летах немцев бил. А Дмитрий? В 12 лет всю Русь удивил, став полководцем. Не зря его многие князья стали почитать… К нему в лихую годину все честные люли потянуться. Так что и ты, сын, нос не задирай.

— Да я и не задираю, матушка. Завтра же поеду в Переяславль.

— Вот и добро… А теперь давай подумаем, что ты скажешь князю Дмитрию.

Беседа матери и сына затянулась.

Глава 19 СОВЕТ КНЯЗЕЙ

Гонец мчал к Ярилиной горе, ведая, что молодой князь Дмитрий всё свое летнее время, по примеру отца, проводит в городище Александра. Но князя в терме не оказалось. Приняла посла вдова Невского, княгиня Васса Святославна.

Гонец, молодой проворный дружинник в вишневом кафтане и белых сафьяновых сапогах с серебряными подковками, снял алую шапку, отороченную бобром, и, низко поклонившись Вассе Святославне, доложил:

— Завтра к князю Дмитрию Александровичу прибудет князь Ростовский Борис Василькович.

Крупные карие глаза бывшей великой княгини заметно оживились.

— Сам князь Борис Василькович?.. Отрадно слышать. Немедля пошлю к Дмитрию вестника.

Князь Дмитрий еще четыре дня назад вывел всю свою дружину в «чисто поле» и проводил с ней учения, разделив войско на две половины. Первая — русичи, другая — «ливонские крестоносцы», вооружив последних рыцарскими доспехами. Доспехи изготавливать не пришлось: после взятия Дмитрием города Юрьева (Дерпта), он привез в Переяславль целый обоз железного рыцарского облачения: копья, латы, прямоугольные щиты, длинные обоюдоострые мечи и причудливые шеломы с узкими щелями для глаз и стальными рогами — знаками наиболее знатных крестоносцев. «Сеча» шла по тем же правилам, примененным Александром Невским на Чудском озере. Единственно чего не доставало — озерного льда, — но ливонцы ходили «свиньей» в любой время года. Во главе «рыцарей» в «магистрах» ходил ближний боярин Ратмир Вешняк, в челе русичей — сам Дмитрий. Он заставлял воинов биться по несколько часов кряду и почти в полную силу. Некоторые дружинники уставали и слезали с коней, дабы передохнуть, но князь останавливал их суровым окриком:

— В сечу! Битвы, порой, длятся с утра до ночи. В сечу!

Дмитрий не только умело использовал ратный опыт отца, но и применял новинки, о коих Русь еще не ведала. В самый разгар битвы он отдавал приказ своей половине дружины на отступление. «Немцы» начинали преследование, но на них неожиданно нападали с тыла и флангов, спрятавшиеся за угорами и в лесу, скрытые полки русичей, а отступавшие дружинники вдруг резко поворачивали коней — вправо и влево. «Немцы» же, не успев перестроиться, натыкались на «железный чеснок», густо натыканный на поле брани. Сейчас чеснок был деревянным, изготовленным плотниками из дубовых плах, но и то некоторые кони, натыкаясь на неожиданное препятствие, сбивались с галопа, спотыкались, а то и вовсе падали.

— А что будет, когда подлинный чеснок воткнем! — довольно говорил, разгоряченный сечей Дмитрий.

Применял он и другие новинки, кои сыграют добрую службу в не столь уж и далеких битвах с иноземцами.

Ночами Дмитрий обходился без шатра, стараясь походить на князя Олега, кой еще в девятом веке ходил на печенегов и ночевал в степи под открытым небом, положив голову на седло. Приучил князь к такой же ночевке и своих дружинников, хотя августовские ночи были довольно прохладны.

Некоторые «княжьи мужи» из старших дружинников ворчали, но Дмитрий пресекал всякие сетования:

— Воин тогда будет отменным, когда и в огне не сгорит, и в воде не утонет. Надо ко всему привыкать. И в плавь с доспехами скоро поплывем. Ведаете, как татары с оружьем и набитыми чувалами переплывают реки? Расскажу. И нам не худо сие постигнуть. В чужеземных землях рек хватает…

Вестник княгини Вассы Святославны прибыл на ратную потеху после полудня, когда «сеча» еще продолжалась. Он с трудом разыскал князя: тот облачался в доспехи обычного рядового дружинника, без всяких сверкающих дорогих украшений, чем любят выделяться русские князья: золоченый шлем, серебристая кольчуга, меч в богатых сафьяновых ножнах, усыпанных драгоценными каменьями, и вдобавок ко всему — княжеский плащ-корзно, кой виден всему войску. Нередко случалось, что тому или иному князю приходилось бежать с поля боя (и за ним устремлялась вся рать), или же князь погибал, сраженный вражеским копьем, саблей или мечом, и тогда дружина, потеряв воеводу, приходила в смятение, панику, обращалась в бегство или вовсе погибала.

Дмитрий твердо решил для себя: он никогда больше не облачится в княжеский доспех. Пусть воины думают, что он всегда где-то рядом, всегда несокрушим, и никогда не ударится в бегство.

Услышав от посланца княгини весть о прибытии в Переяславль ростовского князя, Дмитрий, отдав приказ боярину Ратмиру Вешняку продолжать учения, тотчас отбыл в свой град, дабы достойно встретить именитого гостя.


* * *
Прием был радушным. Дмитрий отлично ведал, что отец его, Александр Ярославич, всегда очень высоко отзывался о княгине Марии, ее муже Василько Константиновиче и их сыне Борисе.

Еще перед отъездом в Орду, отец сказал:

— Запомни, Дмитрий. Ростов потому и называется Великим, что он велик не только своей древней историей, но и своими делами и великими людьми. Им правили и Ярослав Мудрый и Юрий Долгорукий и другие славные князья. Ростов — средоточие не только духовной культуры, но и очаг народных выступлений. Город — воин и патриот. И коль, не дай Бог, что со мною приключится, держись княгини Марии и ее сына Бориса. Никогда того не забывай.

Дмитрий на всю жизнь запомнил слова отца и наладил самые тесные отношения с бывшим стольным градом Ростово-Суздальской Руси. Его гонцы не единожды приезжали к княгине Марии, советуясь с ней по державным делам. Да и ростовский боярин Неждан Корзун не менее двух раз в году навещал Переяславль. Этот боярин был настолько мудр и проницателен, что его толковые советы изрядно пригодились князю Дмитрию.

С Борисом Васильковичем юный Дмитрий продолжительное время находился в походе на Ливонию в 1262 году. Орден, рассчитывая, что хан Берке ударит на Русь с юго-востока, начал войну с северо-запада. Великий князь Александр, собрав дружины, перед своим отъездом в Орду, неожиданно поручил возглавить русское войско своему малолетнему сыну. Многие князья были удивлены выбору Невского. Среди них был и Борис Василькович. Но юный воевода не только умело вел рать, но и одержал громкую победу над немецкими рыцарями. С той поры князь Дмитрий с ростовским князем встречался лишь на похоронах отца, но отменно запомнил его по ратным успехам. Ростовская дружина была в Ливонии одной из самых решительных и храбрых.

Дмитрий встретил высокого гостя не у красного крыльца своего терема, а у городских ворот проездной башни. Вместе с Борисом Васильковичем были неизменные Неждан Иванович Корзун и Лазута Егорыч Скитник с двумя десятками дружинников.

Дмитрий первым сошел с коня, а за ним и Борис Василькович. Обнялись, троекратно облобызались.

— Рад видеть тебя, Борис Василькович.

— И я рада встрече с тобой, Дмитрий Александрович.

— В добром здравии ли сам, княгиня Мария Ярославна и чада?

— Пока Бог милостив.

— А матушка твоя, княгиня Мария Михайловна?

В каждый приезд ростовского посланника или вестника князь Дмитрий непременно спрашивал о здоровье знаменитой ростовской княгини. Однажды Мария Михайловна занедужила, так князь тотчас послал своего искусного лекаря Алферия, коего еще привез из Новгорода отец Александр Ярославич. Когда лекарь через неделю вернулся, Дмитрий дотошно расспросил Алферия о недуге княгини.

— Пока, слава Богу, княже. Недуг миновал, но боюсь, он может повториться. Такая хворь, уж, коль не на шутку примется, бывает и неизлечима.

— Да что с княгиней? — встревожился Дмитрий.

— Все признаки грудной жабы[403]. Нужно постоянно пить отвары и настои из целебных трав, а главное — повседневный покой. Но княгиня не слишком-то озабочена своим здоровьем. О постоянном лечении и не помышляет. А хворь сия коварная. Бывает, месяц, другой недуг не дает о себе знать, но стоит перетрудиться, или изрядно поволноваться, то недуг так может разбушеваться, что хватит сердечный удар. Вновь скажу: княгине нужен постоянный покой.

Дмитрий весьма обеспокоился. Княгиня Мария в покое никогда не жила. Эта женщина проводит всю жизнь в неустанных трудах и бесконечных заботах о Руси. А беспокойное сердце ее не из железа ковано.

— Матушка? — переспросил Борис Василькович, и Дмитрий увидел в его глазах волнение. — Держится, ни на что не жалуется. Но я-то ведаю, что сердце ее пошаливает. Она ж от лекаря нашего отмахивается, да еще шутит: слишком много дел впереди, а посему сто лет мне Богом отведено. Не подноси мне свои порошки и отвары. Я в полном здравии.… Не бережет она себя, Дмитрий Александрович.

— Худо, — нахмурился Дмитрий. — Вот наведаюсь в Ростов, пожурю. Не посмотрю, что она вдова Василька Константиновича, двоюродного брата отца… А ты что, ближний боярин, не вмешаешься?

Неждан Иванович пожал плечами:

— Упрямая она, князь. Ее сам Бог от дел не оторвет. Боюсь, так и кончится за листом пергамента.

— Не каркай, буркнул Борис Василькович.

(А Неждан Иванович окажется прав).

Ростовский князь попросил в честь его приезда не задавать долгий и веселый «почестен пир».

— Не будем терять времени, князь Дмитрий. Дело мое неотложное.

Дмитрий охотно согласился. После непродолжительной трапезы, в коей участвовали княгиня Васса Святославна, бояре Корзун и Вешняк, и старший «княжий муж» Лазута Скитник, князья решили побеседовать с глазу на глаз.

— Догадываюсь, князь Борис Василькович, что твое безотлагательное дело касается всей Руси.

— Воистину, князь Дмитрий. Литва, свеи и крестоносцы вовсю шастают по псковским и новгородским землям. Их отряды настолько обнаглели, что уже вторгаются в тверские уделы. Иноземцы чувствуют себя хозяевами и всё глубже проникают в пределы Руси. А великий князь всё еще думу думает, когда и как ополчиться на врага. Не хватит ли ему отсиживаться? Я уже дважды посылал к нему гонца, но у Ярослава один ответ: «Ведаю, ждите моего повеления». Вот и ждем, пока иноземец к Ростово-Суздальской земле не подкатится. Сердце стонет, князь!

— Понимаю твою боль за землю Русскую, Борис Василькович. У самого душа не на месте. Был ко мне гонец из Новгорода, просил заступиться. Но что я смогу с одной переяславской дружиной? Спровадил его к великому князю, но тот и ухом не ведет.

— Да почему? Почему Ярослав мешкает?! — гневно выкрикнул Борис Василькович.

— Был у меня тайный человек из Владимира. Две недели назад дядюшка мой, Ярослав Ярославич, послал гонцов в Золотую Орду. Ведь ты, князь, не хуже меня ведаешь, что Ярослав и шагу ступить не может без приказа Менгу-Тимура. А повадки ханов ты лучше меня знаешь. Они считают Русь своей вотчиной. Месяцами, а то и годами послов в ожидании приема томят. Но мнится мне своим умишком, что на сей раз Менгу-Тимур не задержится с ответом. Он повелит Ярославу собирать дружины на западных иноземцев, ибо война Орде выгодна. Русь и Запад гораздо обескровят свои силы, а Орда, улучив момент, бросит свои полчища и на обессиленную Русь, и на ослабевший Запад, да так, что поставят весь мир на колени. Сие — заветная мечта чингисида Менгу-Тимура. Он пытается сделать то, чего не смогли достичь его ни Гаюк, ни Батый. Да что я тебе говорю. Об этом мне поведал в свой последний приезд твой боярин Корзун. А ему — твоя матушка. Таким сведениям — цены нет. И как только княгине Марии сие удается?

— Всё достоверно, князь Дмитрий. Матушка еще со времен хана Сартака, сына Батыя, наладила тесные связи с повелителем Золотой Орды. Тот норовил обратить татар в христианскую веру, за что и поплатился. Его дядя, хан Берке, задушил своего племянника подушкой, но тайные лазутчики княгини Марии до сих пор находятся в Золотой Орде и добывают ей нужные сведения.

— Надеюсь, Ярослав Ярославич об этом не изведает?

— Мыслю, не изведает. Это бы означало смерть княгини Марии.

— Зело рискует, Мария Михайловна, — покачал головой Дмитрий.

Он помышлял задать вопрос о лазутчиках княгини, но сдержал себя, посчитав свое любопытство нескромным.

А княгиня Мария действовала через своего надежного боярина Корзуна, кой дважды в год, водным и санным путем отправлялся по Волге в Сарай-Берке, «задабривая» хана и его приближенных подарками. Один из сановников, бывший близкий друг царевича Джабара (кой ныне под именем Петра обосновался в Петровском монастыре Ростова), принимал соболиные и бобровые меха в своем белом шатре и передавал боярину свежие вести. Другие сведения шли через Лазуту Скитника, кои он также получал от одного из приближенных хана. (Жадны же татары на дорогие меха, серебряные и золотые гривны. Вот уж впрямь: золото не говорит, да чудеса творит).

Борис Василькович как-то посетовал:

— Сколь же добра мы посылаем поганым. Казны не наберешься, матушка.

Но княгиня казны не жалела:

— Богатство — вода: пришла и ушла.

— Народ и без того вконец оскудел от поборов. Едва концы с концами сводит.

Княгиня тяжело вздохнула:

— Ведаю, Борис. Народу как никогда тягостно. Мне страшно не хочется обижать простолюдина, но те сведения, кое мы добываем от ордынцев, перекрывают всякую нужду. Вспомни шестьдесят второй год. Если бы не верные вести о разгоревшихся раздорах между ханами, мы бы не ударили в вечевой колокол, и не добились того, что ныне живем без татарских численников и баскаков. Ныне сами дань собираем. Аль того не стоят подарки ханам?

— Прости, матушка. Ты и на сей раз права…

А беседа продолжалась. Она для того и состоялась, чтобы каждый из князей высказал свои предложения, как быть в такую лихую годину и что предпринять. Пока ни тот, ни другой князь ничего не предлагал, хотя у каждого был свой план. Обычно на ратных советах первым высказывался старший среди князей, другие — либо его поддерживали, либо ставили его слова под сомнение и выдвигали свои суждения.

Князь Дмитрий понимал, если он сейчас, не выслушав Бориса Васильковича, начнет предлагать свой план, то ростовский князь, видя, как нарушается старозаветный обычай, может и осерчать.

Дмитрий не нарушил дедовских правил. Он с подчеркнутым уважением спросил:

— Обстановка довольно сложная, князь Борис Василькович. Запутанная. Только достойный муж в ней может разобраться. Не подскажешь ли, князь, как нам дальше поступать?

Борис Василькович был удовлетворен. Он-то думал, что Дмитрий, уже показавшим себя дальновидным человеком и опытным воеводой, начнет сам давать советы, сам укажет наиболее верный путь к спасению Отечества, но, знать, он этого пути не ведает. Не семи же пядей во лбу у этого семнадцатилетнего юноши.

— Есть мыслишки, князь Дмитрий. Надлежало бы, не дожидаясь приказа Ярослава Ярославича, собрать в единое войско Ростово-Суздальские дружины и двинуть их к Новгороду. На Волхове объединиться с псковитянами и новгородцами и дать твердый отпор иноземцам, да такой зубодробительный, дабы и Запад и хан Менгу-Тимур перестали помышлять о новых нашествиях на Русь.

— Отменно, князь Борис Василькович… Но не посоветуешь ли, как без приказа великого князя собирать дружины?

— И на это отвечу, князь Дмитрий, — степенным, значительным голосом молвил Борис Василькович. — От меня и княгини Марии посланы гонцы во все города великого княжения. Мария Михайловна еще раньше заимела добрые отношения со многими князьями. Не случайно набатный звон прогремел пять лет назад над всей Ростово-Суздальской землей. Мы с княгиней уверены, что и на сей раз города отзовутся.

— А Ярослав будет сквозь пальцысмотреть?

— Уж, коль остальные князья надумают сбиться в один кулак, Ярослав со своей владимирской дружиной не пойдет на междоусобную войну.

— А коль Орду наведет?

— И я, и княгиня Мария убеждены, что Менгу-Тимуру ныне не с руки набрасываться на Русь. Ты, князь, уже толковал, что Менгу-Тимуру куда выгодней, если Русь жестоко сцепится с Западом.

— Мудрен и глубоко взвешен твой план, князь Борис Василькович. Спасибо за науку.

Ростовский князь сдержанно улыбнулся.

— Да уж пришлось покумекать.

Всё, что предлагал Борис Василькович, давно уже созрело в голове Дмитрия. (Боярин Корзун, посланник княгини Марии, внес немалую лепту), но он не стал выдавать себя, чтобы еще больше расположить к себе ростовского князя. В будущих планах Дмитрия, Борис Василькович должен занять значительное место.

— В Литве, как мне стало известно, большие силы собрал Воишелк. Тебе знакомо это имя, князь Дмитрий?

— Весьма. Очень коварный и жестокий человек. Он то надевает рыцарские доспехи и проливает реки крови, то уходит в монастырь, облачается в рясу монаха и занимается богоугодными делами. Ныне он вновь взял в руки меч. Прозвище Воишелка — «волк в овечьей шкуре». Ему ни в чем нельзя доверять, как и его покойному отцу, королю Литвы Миндовгу. После смерти отца, Воишелк, находясь в обители, кою он сам воздвиг на реке Немане, на кресте поклялся, что продолжит жизнь свою в тихой келье и что никогда, как добрый христианин, не будет мстить врагам Миндовга, тем более своему брату Довмонту, кой не раз громил войска короля. Но волк — есть волк. Он сбросил с себя рясу доброго христианина, вышел из монастыря и с небывалой жестокостью стал убивать врагов отца. Расправившись с ними, он провозгласил себя королем Литвы и ныне, как доносят мне гонцы из Новгорода и Пскова, намерен взять эти города.

— Но в Пскове сидит его родной брат Довмонт.

— Увы, князь Борис Василькович. Мы живем в ужасном мире, когда брат идет войной на брата, дядя на племянника, сын на отца. И примеров тому несть числа.

— Да уж ведаю, князь Дмитрий. Нагляделся за свою жизнь на междоусобицы… Но слышал я, что королем Воишелком даже в самой Литве многие недовольны.

— Воистину, Борис Василькович. Народ Литвы долгие годы жил в добром согласии с Русью. Больше того, еще два века назад Литва помышляла встать под защиту Руси. Русские же князья благоприятный момент упустили, но и ныне есть возможность не только отвратить отряды Воишелка от русских земель, но и воссоединиться с Литвой.

— Что-о-о? — протянул Борис Василькович. Слова переяславского князя были для него полной неожиданностью. — Возможно ли сие, князь Дмитрий?

— Литовское княжество не такое уж великое государство. Его народ оказался между двух огней и уже устал воевать то с русскими дружинами, то с ливонскими крестоносцами. Это понял еще знаменитый князь Даниил Галицкий. Именно он задумал объединить Русь с Литвою. Никогда отец не женит своего сына на дочери врага и на-оборот. А Даниил сумел расположить себя к литовским правителям. Сам он женился на сестре литовского князя Тевтивила, кой доводился племянником Миндовга, а затем Даниил Романович женил своего сына Шварна на любимой дочери Воишелка и установил с ним такие дружеские связи, что Воишелк согласился быть посредником мира между Литвой и Русью. И мир был установлен. Король Миндовг передал старшему брату Даниила, Роману, три литовских города: Новогрудек, Слоним и Волковыйск. Таким образом, южным Мономаховичам удалось вновь утвердиться в волостях, занятых, было, Литвой.

— Так-так, — удовлетворенно кивнул Борис Василькович. — Ты не худо ведаешь о делах Даниила Галицкого.

— От отца, — признался Дмитрий. — Вот здесь, на Ярилиной горе, в своем любимом тереме, Александр Ярославич часами рассказывал мне о Миндовге, Данииле Романовиче и Ливонском Ордене. Семь лет назад он поведал мне о своем замысле — заключить военный и торговый союз Руси с Литвой для совместной борьбы с немецкими крестоносцами. Это был грандиозный план.

— Любопытно, — с большим интересом глянул на Дмитрия ростовский князь. — А матушка моя сие ведала?

— Ведала. Александр Ярославич обговаривал сей план с княгиней еще в 1253 году.

— Я хорошо помню приезд великого князя в Ростов. Это было второго мая, когда матушка и отец твой присутствовали при освящении владыкой Кириллом дворцового храма Бориса и Глеба. Но матушка почему-то мне ничего не поведала.

— Ты уж прости ее, князь Борис Василькович. Твоя мудрая матушка иногда оберегала тебя от излишних забот.

— Ну и напрасно, — слегка обиделся Борис Василькович. — Она любит хранить всякие тайны… И что же дальше, князь Дмитрий?

— Отцу моему удалось-таки заключить союз с Миндовгом против крестоносцев. Поход, как ты ведаешь состоялся в 1262 году. В нашем войске была и литовские дружины под началом Довмонта и Товтивила. Мы взяли Юрьев и возвратились в Новгород. В том же году, немцы, устрашившись русского оружия, оправили посольство к великому князю и заключили с ним договор о мире и торговле. План моего отца удался.

— Но ныне, князь Дмитрий, всё изменилось. Войска Воишелка опять рыскают по нашим землям. Пойдет ли король, как ты сказывал, на новый мирный союз с Русью? И какими будут твои действия?

— Признаюсь, князь Борис Василькович, у меня нет твердой уверенности, что союз с Литвой состоится, но попытку к этому я уже предпринимаю. Во-первых, использую родственные связи между русскими и литовскими князьями, а во-вторых, убеждаю короля Воишелка, что Ливонский Орден никогда не оставит своих намерений раздавить Литву. Только союз с Русью, как это прежде случалось, спасет литвинов от порабощения рыцарей. Я уже послал в Литву своих доверенных людей, но не худо бы отправить гонцов и из Ростова Великого. Возможно ли сие, князь Борис Василькович?

Князь отозвался не вдруг: собирать дружины на Литву и в тоже время добиваться мира с Воишелком? Ныне «волк в овечьей шкуре» вряд ли пойдет на соглашение с Русью. Но и доводы князя Дмитрия убедительны. Сумел же Александр Невский добиться мира с Миндовгом. А вдруг и сына его постигнет удача.

— Сие возможно, но допрежь я потолкую с княгиней Марией, коль она зачинала это дело с твоим отцом. Найдется и добрый посол.

— Боярин Корзун?

— Именно он, князь Дмитрий.

— Лучшего посла не сыскать.

Через несколько дней к королю Воишелку отправились Неждан Иванович и Лазутка Скитник с отрядом дружинников.

Глава 20 КАЧУРА

Качура очухался лишь утром. В чадной голове неторопко зарделась тягучая беспокойная мысль:

«Господи, что же я набедокурил? Надо перед Марийкой повиниться».

Толкнул дверь в горницу, но девушке в ней не было. Не оказалось ее и в огороде.

«Никак обиделась. Поди, к Аглае убежала».

Пошел в соседнюю избу к брату, но ни Дорофей, ни Аглая ничего о Марийке не ведали.

«Куда ж она запропастилась? Вот чертова девка».

Вышел на околицу и увидел разворошенный стог сена. Так вот где Марийка ночует. Ну и заспалась.

На сердце полегчало. Подошел к стогу, сунул руку в сено и весело крикнул:

— Буде почивать! Всё царство небесное проспишь.

Но тотчас веселье, как ветром сдуло: от стога виднелся к лесу свежий след. (Августовские росы обильны, и держатся на траве несколько часов).

— Мать честная, — забормотал Качура. Неужели эта дуреха в лес убежала? Ну и норов. А ведь, кажись, хохотунья.

Пришлось идти по следу. Шел и хмыкал в окладистую бороду. И впрямь дуреха. В самую глушь полезла. И чего мекает дырявой башкой? Да разве можно, не ведая леса, в него соваться. Большак-то совсем в другой стороне. А она, знай, прет. Куда? К черту на кулички? А след всё тянется и тянется. Наверняка заплутает, дурья башка.

А вот и валежина на кой она сидела. Никак посидела и одумалась. По следу своему вспять пошагала. Слава тебе, Господи! В Нежданку вернется. Посерчает, посерчает, да и за ум возьмется. А куда ей деваться? Сирота — есть сирота. Никто по ней в Переяславле слезинки не прольет. Да и нельзя ей в Переяславль, коль боярин задумал девку в наложницы взять. От боярина не отвертишься. Сильная рука сама владыка, с ней не потягаешься. Вот и придется тебе, Марийка, смириться. Он, Данила, чем для тебя не мужик? Крепкий, башковитый, всей деревней чтимый. Такого мужика еще поискать на святой Руси. Поживет Марийка неделю, другую, да и согласится стать ее его женой. Не всё же ей в девках куковать. Заживет Данила с молодой супружницей урядливо и счастливо. Появится сын — добрый помощник, да не один. Один сын — не сын, два сына — полсына, три сына — сын. И девки пойдут, матери подспорье. Без девок нельзя, на деревне соседние парни подрастут. И будет Качура сынами славен, дочерьми честен…

Радужные мысли Данилы закончились на солнечной поляне: след Марийки вновь круто повернул вспять от Нежданки. Качура от досады аж головой крутанул. Вот непутевая! Вновь в самые дебри побрела. Нечистый что ли ее толкает.

Марийкин след вывел Данилу к болоту, и сердце его захолонуло. Господи, да она ж в самую топь полезла! Вот упрямая. Но неужели не поняла, что через зыбун ей не пройти. Никто еще в одиночку не переходил это жуткое болото, а Марийка сунулась — и погибла.

Данила стянул с кудлатой головы свой летний войлочный колпак и размашисто перекрестился.:

— Упокой, Господи, новопреставленную рабу Божию Марию… Прости меня, грешного.

Сник, потемнел лицом Качура. Нет, не простит его Господь. Это из-за него, кобеля похотливого, утонула Марийка, и нет ему за то Божьей милости.

Данила стоял, угрюмо и горестно смотрел на гиблое болото и вдруг… и вдруг совсем неподалеку послышался слабый, замогильный голос:

— Матушка ми-ла-я… Прощай матушка-а…

Марийка всё еще цеплялась руками за мшистую кочку, к коей она так и не смогла подтянуться, ибо зыбун засосал ее по самое горло. Девушка, чувствуя, что обессиленные руки ее вот-вот оторвутся от спасительной кочки, начала прощаться с родной маменькой, совсем забыв, что она уже ушла в мир иной.

Данила, разглядев в болоте голову девушки, крикнул во всю мочь:

— Марийка! Держись, голубушка!

Качура быстро подобрал нужную орясину (мужики, одолев грозное болото, бросали орясины вблизи последних кочей, ведая, что может придется вновь переходить «лешачье место». Правда, путь к большаку, если пробираться к Ростову Великому, проходил только через дремучий лес, но для этого нужно было сделать крюк вокруг топей чуть ли не в пять верст, и мужики, рискуя жизнью, шли напрямик).

Марийка, услышав неожиданный голос, раскрыла глаза и увидела на берегу Качуру. Тот, опираясь на орясину и сторожко ступая на коварные кочи, продвигался к ней навстречу.

— Потерпи, голубушка, потерпи, я сейчас! Опояской тебя вытяну.

И вытянул, и приловчился, дабы взвалить могутными руками Марийку на плечо, — и та вся перекинулась, ломаясь в поясе, — и сумел-таки выбраться на сушь. Бережно положил девушку на траву и сокрушенно охнул:

— Эк, к тебе пиявки-то присосались. Ну, это не беда. Знахарки сказывают, что сии твари человеку пользительны. Ты потерпи, голубушка. Сейчас я их отцеплю.

Качура снял с Марийки свой короткий сермяжный кафтан. Пиявки облепили не только босые ноги, но и руки, и шею. Жутковато было смотреть на истерзанное черными, жирными червяками девичье тело. Но Марийка настолько обессилела и натерпелась за последний час — предсмертных мук, что пребывала почти в бессознательном состоянии.

Она пришла в себя, когда Данила, отодрав пиявки, отыскал в лесу родничок и принес в свернутом лопухе прохладной, хрустально-чистой воды. Приподнял голову Марийки, заботливо молвил:

— Испей, голубушка, и тебе полегчает. Родниковая водичка семь недугов лечит.

Качура и сам не ведал, откуда в нем, обычно сдержанном, чуть грубоватом мужике, вдруг зародились неизъяснимые теплые чувства.

А Марийка, окончательно придя в себя, тихо изронила:

— Спасибо тебе, дядя Данила. Век не забуду.

— Да ладно, голубушка… Ты уж меня прости, идола окаянного, а?

Марийка пристально глянула на Качуру и ничего не ответила.

«Не без гордости девка, знает себе цену», — невольно подумалось Даниле, но это его не озаботило, напротив, порадовало, что у него будет такая достойная жена.

— Ну что, Марийка, — Качура перешел на свой обычный суховатый тон, — еще малость отдохни, да и в Нежданку.

— В Нежданку?.. Нет, дядя Данила, у меня свой дом есть, материнский.

— Да что толку в нем? Ни отца, ни матери, ни сестер, ни братьев. Осталась ты одна, как былинка в поле… Да, кстати, кем отец твой покойный был? Каким ремеслом промышлял?

Марийка тотчас замкнулась. Большие, сиреневые глаза ее стали отчужденными. Она поклялась перед иконой пресвятой Богородицы, что откроет имя отца лишь своему суженому. Только один он изведает ее тайну. Нельзя идти под венец, скрывая судьбу своего рождения любимому человеку, и если тот, после ее рассказа, захочет взять ее в жены, значит, он и есть Богом посланный.

Качура хмыкнул, пожал плечами.

— И чего я такого худого спросил? Чего нахохлилась? Ну не хочешь говорить — и Бог с тобой… Давай-ка, Марийка, путь-дороженьку вспять торить. В Нежданке тебе будет лучше, никакой боярин не достанет.

— И дома теперь не достанет. Меня за последние дни жизнь многому научила. Домой пойду, дядя Данила.

— Вот те на! — опешил Качура. — Да как же ты дорогу сыщешь?

— Сыщу! — твердо высказала Марийка. — Помолюсь Богородице да святым угодникам — и сызнова через болото пойду.

— И опять тебя зыбун заглотит.

— Значит, судьба моя такая, но в деревню я не вернусь. И не уговаривай, дядя Данила.

Качура долгим, долгим взглядом смотрел на решительное лицо Марийки и убедился: девка слов своих не изменит, в Нежданку она действительно не пойдет.

С нескрываемым огорчением молвил:

— Ну что ж, девонька, неволить грех. Однако одну тебя не оставлю, провожу до большака. По тем же кочам пойдем, по коим и допрежь ходили.

Усмехнулся:

— Меня местный болотный царь всегда пропускает. Не зря ему каждую весну жареных куриц подношу. Любит батюшка водяной подарки…Ну, пойдем с Богом.

Качура насчет водяного не шутил. Каждый год, на Егория вешнего[404], он, от всего мира, приносил «царю болотному» три жареных курицы и глиняный горшок хмельного меда. Кидал с кочи в зыбун и приговаривал:

— Прими, батюшка, гостинчик и даруй нам свое благословение на проход через твое болотное царство.

Водяной ухал, бурчал, испускал пузыри и с удовольствием принимал подарки.

Миновав болото, часа через два вышли к большаку — торговой и ратной дороги, связывающей Ростов, Суздаль и Переяславль с Нижним Новгородом. И только тут Качура спохватился.

— У тебя во рту маковой росинки не было. Чай, проголодалась.

— Ничего, дядя Данила, я на еду не прихотливая, не помру. Дойду как-нибудь.

— Не евши и блоха не прыгнет. Ты погодь маленько. Тут неподалеку орешник. Самая пора обрать. Я недолго, хоть чуток подкрепишься.

И получаса не прошло, как Данила вернулся на дорогу, но Марийка вновь бесследно исчезла.

— Ты где? Марийка, где ты? — закричал Качура.

Лишь приглушенное эхо вернулось к Даниле. Недовольно крякнул. Ну что за девка! Хоть бы упредила, что ждать не станет. И как не забоялась одна по большаку идти? До Переяславля еще верст шесть. Вот глупышка!

Постоял несколько минут столбом, вновь покричал и, удрученно вздохнув, подался в лес.

Не знал, не ведал Качура, что с Марийкой опять приключилось новое происшествие.

Часть вторая

Глава 1 КРЕСТОНОСЦЫ

Великий магистр[405] Ливонского Ордена, Отто фон Руденштейн, созвал в свой новый каменный замок всех знатных рыцарей. Ему было около сорока лет. Жилистый, высокий, с густыми рыжеватыми волосами, упавшими на сильные, покатые плечи. Серые глаза горды и суровы, го- лос властный и звучный. С малых лет Отто был посвящен в рыцари, в двадцать — выиграл большой рыцарский турнир, свалив с коня копьем самого непобедимого меченосца последних лет.

Дочь бывшего великого магистра поднесла Отто золоченый шлем и вскоре стала его женой.

Военные походы Отто Руденштейна были делом всей его жизни. Не было года, чтобы он не принимал участия в каком-нибудь сражении, и почти каждый раз возвращался в свой замок в торжественно-приподнятом настроении. Он — первый рыцарь Ливонского Ордена — никогда не знал горечь поражений.

Еще с отроческих лет юный Отто поклонялся великому магистру Ордена, Герману Зальцу. На всю жизнь запомнились его слова:

«Когда государи европейские, подвигнутые славолюбием, вели кровопролитные войны в Палестине и Египте, когда усердие видеть святые места ежегодно влекло топы людей из Европы в Иерусалим, многие немецкие витязи, находясь в этом городе, составили между собой братское общество, с намерением покровительствовать там своим единоземцам, служить им деньгами и мечом, — наконец, быть защитниками всех богомольцев и неутомимыми врагами сарацинов».

Общество еще в 1191 году, утвержденное римским папой Григорием, назвалось Орденом святой Марии Иерусалимской. Рыцари стали облачаться в белые мантии с черным крестом, дав обет целомудрия и повиновения начальникам. Великий магистр говорил всякому новому сочлену:

«Если вступаешь к нам в общество с надеждой вести жизнь покойную и приятную, то удались, несчастный! Ибо мы требуем, чтобы ты отрекся от всех мирских удовольствий, от родственников, друзей и собственной воли. Что ж в замену обещаем тебе? Хлеб, воду и смиренную одежду. Но когда придут для нас лучшие времена, тогда Орден сделает тебя участником всех своих выгод».

И лучшие времена настали: Орден святой Марии, переселясь в Европу, был уже столь знаменит, что великий магистр его, Герман Зальц, мог судить папу, Гонория Третьего. С императором Фридериком Вторым, огнем и мечом завоевал Пруссию, принял под свою защиту Ливонских рыцарей, дал им магистра, одежду, правила Ордена немецкого (Тевтонского) и, наконец, слово, что ни литовцы, ни датчане, ни россияне уже не будут для них опасны.

В 1229 году магистр Ливонского Ордена Волквин, после неудачных сражений с русскими дружинами, решился соединить свой Орден с Тевтонским, который был в большой силе под началом Германа Зальца. Но Герман отклонил предложение Волквена. Тот же в 1234 году потерпел новое поражение от русичей. Княжеские дружины, воспользовавшись победой над Юрьевом, опустошили Ливонскую землю. Магистру Волквину ничего не осталось, как вновь обратиться к Герману Зальцу о соединении обоих Орденов в один.

В 1235 году Герман фон Зальц, чтобы разузнать состояние дел в Ливонии, отправил туда своих командоров[406]. Они возвратились и привели с собой троих представителей от Ливонских рыцарей, которые были обстоятельно допрошены об их правилах, образе жизни, владениях и притязаниях. Потом были спрошены командоры, посланные в Ливонию. Они представили поведение рыцарей меча вовсе не в привлекательном свете, описали их людьми упрямыми и крамольными, не любящими подчиняться правилам своего Ордена.

На съезде единогласно решили дождаться прибытия своего магистра: в 1236 году Волквин сделал опустошительный набег на Литву, но скоро был окружен вражескими отрядами и погиб со всем войском. Тогда остальные Меченосцы отправили посла в Рим представить папе беспомощное состояние Ордена, церкви ливонской, и настоятельно просить о слиянии их с Орденом Тевтонским.

Папа Григорий IX признал необходимость этого соединения, и оно последовало в 1237 году. Первым ливонским магистром был назначен Герман Балк, известный уже своими подвигами в Пруссии.

В 1240 году юный Отто Руденштейн участвовал в походе на русские земли. Немецкие рыцари захватили Водьскую пятину[407], порубежную область Новгорода, и страшно ее разорили. Конные рыцарские разъезды появились в тридцати верстах от великого древнего города. А вскоре Отто на своем боевом коне въехал в Псков. Сердце его было переполнено чувством гордости. Взята неприступная порубежная крепость Руси! А до этого крестоносцы, собранные из многих крепостей Ливонии, захватили русский город Изборск.

Рыцари осаждали Псков целую неделю, и уже не надеялись на успех: мощная крепость выдержала за свою историю 26 осад и ни разу не открыла ворота врагу. Выдали Псков бояре-изменники во главе с посадником Твердилом. Немецкие крестоносцы не только полностью разграбили богатейший город, но и, нарушая устав «Братства святой Марии», насиловали девушек и женщин.

В начале 1241 года крестоносцы начали всё чаще вторгаться в новгородские владения, и поставили своей целю завладеть не только Великим Новгородом, но и Карелией, и побережьем Невы. Вскоре немцы построили на Копорских землях укрепленный город и двинулись дальше, захватив в районе Изборск-Псков-Копорье обширную территорию.

Отто Руденштейн ничуть не сомневался, что он со своими членами братства, облаченными в непробиваемые рыцарские доспехи, пройдут в самую глубь православной Руси и превратят ее в католическую. Так желает римский папа и великий магистр со своим непобедимым войском.

И вдруг случилось непредвиденное. 5 апреля 1242 года «непобедимые» крестоносцы были наголову разбиты на Чудском озере сыном великого князя, Александром Невским.

Отто бился ожесточенно, и всё еще надеялся, что русские будут сломлены огромным войском немцев. Великий магистр вывел на поле боя 12 тысяч рыцарей. Но чуда не случилось. Александр Невский ошеломил рыцарей своим полководческим искусством.

Главным в битве с крестоносцами, как повествует историк — сдержать первый, самый сильный удар сомкнутого строя тяжеловооруженной конницы, и Невский блестяще с этой задачей справился. Боевой порядок его полков был обращен тылом к обрывистому берегу озера, в который должны были упереться в случае прорыва закованные в броню рыцари. За флангами русского строя были спрятаны в засаде лучшие конные дружины, чтобы в решающий момент нанести удар. Замысел Александра Невского полностью удался.

Сначала «немцы и чудь, пробишася свиньею сквозь полки» остановились, упершись в обрывистый берег. Сзади продолжали напирать всей своей массой остальные рыцарские отряды. Враги беспорядочной толпой сгрудились на льду Чудского озера. В этот момент с флангов и с тыла на крестоносцев обрушились засадные русские дружины.

«Войско братьев было окружено», — с горечью воспоминал ливонский летописец.

Готовясь к битве с тяжеловооруженными рыцарями, Александр Невский снабдил часть ратников специальными копьями с крючками на концах, коими можно было стаскивать рыцарей с коней. Другие воины, вооруженные «засапожными» ножами, выводили из строя лошадей. Рыцари гибли, не имея возможности использовать своей основной силы — сокрушительной атаки в конном строю.

Войску крестоносцев было нанесено сокрушительное поражение. Всего лишь немногие конные рыцари смогли пробиться через кольцо окружения. По свидетельству летописца, русские воины, преследовали немцев, «секли, гонясь за ними как по воздуху» и «убивали их на протяжении семи верст по льду, до Соболиного берега… а другие в озере утонули», так как весенний лед не выдержал тяжести рыцарских доспехов.

Сам Отто Руденштейн, несмотря на отчаянное сопротивление, попал в плен. Он был полон бешенства, злобы и уныния, когда его, наряду с другими рыцарями, вели пешком по улицам Пскова.

«Как мы могли потерпеть поражение? — мрачно раздумывал он. — Мы пробились сквозь русское войско и считали битву выигранной. Но кто мог подумать, что князь Александр поставит полк у крутого восточного берега, у Вороньего камня, против устья реки Желча». (Избранная позиция была выгодна тем, что крестоносцы, двигавшиеся по открытому льду, были лишены возможности определить расположение, численность и состав русских войск).

Перед битвой лазутчики облазили всё озеро и донесли обо всех его особенностях великому магистру. Но даже искушенный Герман фон Зальц не мог себе представить, что Невский так хитроумно расставит свои полки.

Позорно то, что Отто сразили не отборные княжеские дружинники, а сиволапые мужики.

«Эти варвары и бьются по- варварски, — с ненавистью думал Отто. — Его, знатного рыцаря, стянул с коня крюком дюжий мужик, а другой — убил его верного скакуна чуть ли не кухонным ножом. Дикари!»

Невский, после того как рыцарей провели по улицам Пскова, приказал заточить их в порубы. Отто, вместе с несколькими крестоносцами, валялись на куче жухлой соломы, в полной тьме земляного узилища, и сыпали на головы варваров проклятия, уже не надеясь остаться в живых.

А князь Александр праздновал победу.

«О, псковичи! — воскликнет летописец. — Если забудете эту славную победу и отступите от рода великого князя Александра Ярославича, то похоже будете на жидов, коих Господь напитал в пустыне, а они забыли все благодеяния его; если кто из самых дальних Александровых потомков приедет в печали жить к вам во Псков и не примете его, не почтите, то назоветесь вторые жиды».

Изумленный страшным поражением крестоносцев, великий магистр Ордена с трепетом ожидал полки Невского под стенами Риги и поспешил отправить посольство в Данию, умоляя короля спасти рижскую Богоматерь от неверных, жестоких россиян. Но Александр Невский, удовлетворенный ужасом немцев, вложил меч в ножны.

Герман Зальц прислал в Новгород «с поклоном» своих послов, которые сказали, что отказываются не только от Луги и Вотьской земли, но и уступают князю Александру знатную часть Летгалии. Попросил магистр, и обменяться пленными.

Летом 1242 года Оттто Руденштейн вернулся в Орден. А через двадцать четыре года, как наиболее именитого командора, его назначили великим магистром…

На совете знатных рыцарей весной 1267 года Отто Руденштейн сказал:

— В свое время Чингисхан создал великую империю. В основе его побед — неукротимая сила воли повелителя и железная дисциплина его воинов. Всё это присуще нашему Ордену. Сейчас мы сильны и сплочены, как никогда. Трагедия Ледового побоища больше не повторится. С тех пор прошло четверть века, и мы уже многому научились. Теперь нас не поймаешь на крючья, засапожные ножи и другие русские уловки. Да и самого Александра Невского нет уже четыре года. Русь осталась без полководца. Великий же князь Ярослав нам не страшен. Он не только не обладает полководческим даром, но и пуглив, как ворона. Наши отряды уже вблизи Новгорода и готовы вторгнуться в пределы Ростово-Суздальской Руси, но князь Ярослав боится и головы поднять. Он знает, что на Руси некому противостоять нашему рыцарскому войску. В земле Русской, после Александра Невского, нет воинственных князей. Дело дошло до того, что в русские города приглашаются чужеземные князья. Все мы наслышаны о литвинах Довмонте и Товтивиле, правителях Пскова и Полоцка. Русские готовы носить их на руках. И за что? За то, что эти предатели бьют своих же соплеменников. Но они еще не встречались с воинами нашего братства. Мы отрубим их головы за измену католической веры. Не хочу об Иудах больше говорить, их смерть не за горами.

Отто на минуту замолчал, и этим не преминул воспользоваться влиятельный рыцарь, командор Валенрод Вернер:

— Мне кажется, великий магистр, что нужно вспомнить о сыне Александра Невского, его походе на город Дерпт.

Руденштейн кинул на командора насупленный взгляд. Он не любил, когда ему напоминали о князе Дмитрии, но на совете самых знатных рыцарей каждый был волен высказаться.

— Говори, Валенрод.

— В жилах переяславского князя течет кровь Невского. Он также умен, храбр и сметлив в военных делах. Его победа над Дерптом оказалась далеко не случайной. Миновало пять лет, и мы можем получить на Руси нового Александра Невского. Дмитрий — опасный враг.

В прохладном помещении замка, хотя и потрескивали объятые пламенем поленья в камине, установилась тягостная настороженная тишина. Рыцари знали: Валенрод затронул самый болезненный для великого магистра вопрос. Отто Руденштейн может вспылить. Он хоть и принимал участие в битве под Дерптом, но ему никогда не забыть жестокого поражения Ордена от двенадцатилетнего (!) сына Невского. Над магистром смеялась вся Европа. Какой-то малолеток разбил непобедимых рыцарей. Да сей позор не смыть Ордену десятки лет!

Устав духовного братства меченосцев хоть и говорил о равных правах членов Ордена, но всё же многие из них не осмеливались затрагивать темы, которые были не по душе великому магистру. Валенрод Вернер осмелился. Он был один из самых родовитых рыцарей, сродник Германа фон Зальца, претендовавший на звание магистра.

Отто, сцепив жесткие, длинные руки поверх шелковой белой мантии с черным крестом, пожевал сухими губами и резко произнес:

— Ты чересчур преувеличиваешь, Вернер. Орден раздавит Дмитрия, как клопа!

— Не собираюсь оспаривать твои слова, великий магистр. Но этот князь, если не принять срочных мер, может усложнить проникновение католичества вглубь Руси.

— Чем? — всё также резко спросил Руденштейн.

— Должно быть великому магистру известно, — невозмутимо продолжал Вернер, — что переяславский князь начал, как и его отец, вести переговоры с Литвой, чтобы объединенными силами попытаться нанести удар по Ордену. Александру Невскому это удалось.

— Невский был великим князем и имел все полномочия вести переговоры от всей Руси. Дмитрий — всего лишь удельный князь, располагающий дружиной в полтысячи воинов. Ему ли вести переговоры о союзе с Литвой? На это есть великий князь Ярослав, но Орден хорошо осведомлен о его бездеятельности. Потуги же князька Дмитрия бесплодны, и я уже принял меры, чтобы этот выскочка не вышел из стен своего города.

Валенрод бросил на магистра проницательный взгляд, но спрашивать о «мерах» не стал: иезуит Руденштейн способен действовать не только мечом, но и давно испытанными средствами — ядом и кинжалом.

— Тебе же, Вернер, коль ты так опасаешься сына Невского, я поручаю досконально изведать о крепостных сооружениях Переяславля. Этот город — змеиное гнездо Александра — должен стерт с лица земли. Да будет всем известно, что после покорения Пскова и Новгорода мы пойдем на Ростово-Суздальские земли. Римский папа и наши единоверцы уже два столетия добиваются превращения Руси в католическую страну. И тому быть! В мире должны существовать лишь две религии — католическая и мусульманская… А теперь я перейду к конкретным предложениям — кто, как и какими отрядами будет двигаться на Русь…

Валенрод Вернер не стал расспрашивать великого магистра — каким путем добираться до Переяславля. Руденштейн посчитал бы его недалеким человеком. Таким Вернер никогда не был. О его изощренном уме знал весь Орден. Вернер, после некоторых раздумий, избрал наиболее надежный путь.

Немецкие купцы были нередкими торговыми гостями многих городов Руси. Под их видом и надумал добраться до «змеиного гнезда» великородный рыцарь. Из подлинных же купцов Вернер взял лишь одного человека, Бефарта, некогда побывавшего в Переяславле.

Торговый караван состоял из семи подвод, груженых необходимым товаром, пятнадцати «обозных» людей и десятка человек охраны, опоясанных мечами. Ничего подозрительного торговый караван не вызывал. Обычный купеческий обоз, шествующий по русским городам.

Благополучно миновав Новгород, Торжок и Тверь (и поторговав в них), купцы в середине августа оказались в пределах Переяславского княжества. Вернер строго-настрого предупредил Бефарта:

— Ты не был в Переяславле восемь лет, но городские купцы могут тебя узнать. На вопросы отвечай: еду из Новгорода, из Немецкго гостиного двора. Наиболее любопытным покажи проездную грамоту с печатью новгородского наместника, племянника великого князя. (Грамота была подлинная: за хорошую мзду жадный на золото Юрий Андреевич выдавал любую «проездную»). А почему так далеко из Новгорода приехали, ответишь: Переяславль богат самыми ценными бобровыми мехами и знаменитой ряпушкой, которую, в засушенном виде, в любом русском городе готовы купить за большую цену.

— Не подведу, — заверил Вернера купец. — Я на торговом деле уже два десятка лет.

— Да уж отменно постарайся, Бефарт. Я дал тебе много золота. И запомни: для тебя я обычный охранник. Будь предельно осторожен. Любая твоя промашка может привести к гибели всего моего отряда.

— Такого не случится, Вернер. Я сумею послужить Ордену.

— Забудь это слово, купец, — сурово произнес Валенрод. — Мы на вражеской земле.

— Вокруг дикий лес, — пытался оправдаться Бефарт.

— На Руси и в лесу есть уши.

Глвава 2 ВАСЮТА

За последние годы Васютка, младший сын Лазуты Скитника, не раз бывал в Переяславле Залесском. Сей град особенно стал дружен с Ростовом Великим. Иногда его торговый обоз ехал в Переяславль вкупе с отцом и старшими братьями, сопровождавшими боярина Неждана Ивановича Корзуна. Тот и вовсе стал частым гостем соседнего удела.

Васютка ведал: боярин навещает князя Дмитрия, как особый посланник княгини Марии Михайловны и Бориса Васильковича, но о чем идет речь он, конечно, не знал. Ничего не говорил о своих поездках и отец. Братья же, Никита и Егор, хоть и стали княжьими дружинниками, но о тайных переговорах также ничего не ведали. Их главная задача — оберегать послов, куда бы они ни ездили.

А неделю назад боярин Корзун, отец и братья и вовсе укатили на край света — в Литву, к королю Воишелку. Тот, как идет молва в народе, лют и кровожаден, на порубежные города нападает, русичей в полон берет и казнит без всякой пощады. И зачем токмо отец с братьями в волчье логово полезли?

Не понять Васютке. Да и не стоит забивать голову всякими невеселыми думами, когда у него торговых дел невпроворот. В последний раз он пообещал переяславцам вновь привезти ходовой товар. Их, казалось ничем уже не удивишь: у самих всякой всячины хватает — и льна, и пеньки, и меду, и воску, и сукна цветного… А вот знаменитого на всю Русь ростовского «лемеха» сколь не привези — с руками отхватывают. Всем осиновый лемех, искусно изготовленный ростовскими умельцами, надобен, — и мужику, и боярину, и владыке, и самому князю. Переяславль заново отстраивается, украшается новыми избами, теремами и храмами. А без кровли, не боящейся ни мороза, ни жары, ни дождливого непогодья, никуда не денешься. Вот и берут нарасхват чудодейственный лемех.

Мать, Олеся Васильевна, всегда провожала «младшенького» с тревогой:

— Не люблю я, сынок, когда ты из города уезжаешь. Всегда душа болит.

— Так я ж с Митькой и Харитонкой. Они люди бывалые. Почитай, всю жизнь по торговой части. С ними не пропаду. Не горюй, мать! — весело, сверкая белозубой улыбкой, отвечал Васютка.

— В дороге всякое случается, сынок. Не приведи Господь, разбойный люд навалится.

— Да что с меня взять, маменька? Лихой люд на деревяшки не позарится. А когда я еду с сукнами да мехами, то еще пять караульных беру. Покуда Бог милостив.

А вот дед, Василий Демьяныч, всегда радовался: хоть один внук пошел по его купеческой стезе. И не худо пошел: того гляди, в набольшие ростовские купцы выбьется. Сам князь, Борис Василькович, его привечает. А коль привечает, может и важное торговое дело поручить. Он-то, Василий Демьяныч, не единожды выполнял разные княжеские просьбы.

Еще когда Васютка в первый раз снарядился в Переяславль, дед подсказал:

— У меня в Переяславле добрый знакомый есть. Ему хоть и за шестьдесят, но всё еще в купцах ходит. Поклон ему от меня передашь. Он тебя и на постой примет.

Купец Силантий Ширка, маленький, кругленький, подвижный старичок, с куцей рыжеватой бороденкой, принял Васютку, как самого дорогого гостя.

— Так ты внучок Василь Демьяныча? — обрадовался купец и серые, приветливые глаза его радушно заулыбались. — Да он мне, как отец родной. Сколь раз меня с собой брал, торговлишке натаскивал. Добрый, башковитый купец. Он меня многому вразумил. Я-то, правду сказать, торопыга, норовил всё поборзей обстряпать, а Василь Демьяныч, человек степенный, меня в ежовые рукавицы брал. Станешь-де торопиться — толку не будет. На торгу деньга проказлива… И давай мою дурью башку поучать. Кабы не он — не вышло бы из меня путного купца. Жаль, завершил свою торговлю, Василь Демьяныч.

— Да уж ему за восемьдесят.

— Недугами не оброс?

— Крепкий у меня дед, на хворь не жалуется.

— Ну и слава Богу… Да ты заходи в избу, Васюта, и живи, сколь душа пожелает…

И вот теперь каждый раз, приезжая в Переяславль, молодой купец останавливался у Силантия Ширка. Теперь уже тот советовал, когда и в каком месте показывать Васютке свой товар. Особенно не приходилось простаивать с «лемехом».

— Слышал я, Васюта, что боярин Ратмир Елизарыч Вешняк надумал новые хоромы ставить. Пошли-ка к нему Харитонку. Наверняка лемех возьмет, и на деньгу не поскупится.

Харитонка вернулся с довольным лицом:

— Боярин надумал весь товар забрать. Пусть-де твой купец едет прямо на двор.

Ратмир Елизарыч, не торгуясь, и вызвав своих холопов, велел разгрузить все четыре подводы. Внимательно поглядев на купца, спросил:

— Твой человек тебя Васютой Лазутычем кликал. Уж не Лазуты ли Скитника сын?

— Сын, боярин.

— Добро, — приветливо улыбнулся Ратмир Елизарыч. — Лазуту я хорошо ведаю. Человек известный. И два сына при нем… А ты чего ж в дружинники не подался?

— Дед меня на торговлю подбил. Он, почитай, всю жизнь в купцах проходил. Занятное это дело, боярин.

— Деньгу наживать?

— Да не в одних деньгах дело. Ране-то я, можно сказать, белого света не видел. Допрежь в деревне сидел, затем много лет в глухомани обитался. А тут, будто птица из клетки выпорхнул. По городам стал ездить. А каждый город по-своему увлекателен и любопытен. Занятно в городах бывать, боярин. По нраву мне такая жизнь. Не каждому дано мир поглядеть. Иной всю жизнь как сверчок за печью просидит и ничего не увидит. А тут!

Лицо парня веселое и открытое, кудри русые, брови черные, глаза васильковые.

«Никак мать у этого детины красавицей была. Пригожий купец, — невольно подумал Ратмир Елизарыч и предложил:

— Заходи в терем, Васюта Лазутыч. Потолкуем малость.

Васютка несколько удивился: ни один еще переяславский боярин его в свои хоромы не приглашал.

Угостив гостя, боярин, поглаживая грузной рукой каштановую бороду, спросил:

— Не поведаешь ли, Васюта Лазутыч, в каких городах тебе довелось быть?

— От чего ж не поведать? — простодушно отозвался Васютка. — В Суздале, Угличе, Ярославле, Юрьеве Польском, Владимире…

Когда купец завершил перечислять города, Ратмир Елизарыч вновь вопросил:

— Как народу в тех городах живется?.. Все ли великим князем довольны?

Благодушное, слегка продолговатое лицо Васютки стало серьезным.

— Всюду несладко, боярин. Едва ли не впроголодь. А всего хуже в стольном граде. Князь Ярослав весь свой люд непомерными оброками обложил. Не почитает народ великого князя, и не токмо во Владимире.

— Что ж о нем говорят?

— Ничего доброго. Сплошная хула. Во всех городах слух идет, что ливонские крестоносцы на северо-западные земли нападают, вот-вот на Ростово-Суздальскую Русь полезут, а великий князь и оком не ведет, да всё на Орду оглядывается. Не люб народу такой повелитель Руси. Многие люди в большом смятении.

— Ты прав, Васюта Лазутыч, на Руси беспокойно, она в ожидании беды, — раздумчиво протянул Ратмир Елизарыч, и, помолчав некоторое время, пристально глянул купцу в глаза.

— А скажи мне, Васюта Лазутыч, пойдет народ в ополчение, коль его князья позовут?

— Князья?.. Смотря, какие. За Ярославом Ярославичем, как я мекаю, не шибко потянутся. Нет ему веры.

— А за кем же потянутся? В народе называют какое-нибудь имя?

— Скрывать не буду. Называют, боярин. Сына Невского — Дмитрия Александровича. За него народ гору своротит. Уважаемый князь.

— Добро, — довольно кивнул Ратмир Елизарыч.

Прощаясь, боярин молвил:

— Будешь в Переяславле, заезжай. Мне с таким купцом непременно надо дружбу водить.

— Благодарствую, боярин.

Пока Васютка шел к красному крыльцу длинными переходами, встречу попадались сенные девки. Те смущенно жались к сухим бревенчатым стенам, кланялись в пояс, томно вздыхали вслед.

— И до чего ж лепый. Господи, родится же такой добрый молодец!

Глава 3 НЕЖДАННАЯ ВСТРЕЧА

Пустой торговый обоз отъехал верст пять от Переяславля. Васютка был в добром настроении: и товар выгодно распродал, и с интересным боярином познакомился. Таких бояр не часто встретишь. Обычно — спесивые, напыщенные, за версту не подступишься. А этот приветлив, прост в обращении, и умом Бог не обидел… Где-то раньше он слышал имя Ратмира Вешняка… Да что же это, Господи! Как-то за обедом от отца и слышал. Отец что-то немногословно обронил о переяславском боярине, а он, Васютка, мимо ушей пропустил. И вот судьба всё же свела с Вешняком.

— Глянь, Васюта Лазутыч, девка шествует! — прервал раздумья купца Харитонка.

Марийка, как увидела на дороге пустые торговые подводы, тотчас, забыв о Качуре, кинулась им навстречу.

— Подвезите, люди добрые до Переяславля. Ноженьки не идут.

— Какой тебе Переяславль, когда мы в Ростов едем. Вот чумовая! — рассмеялся Харитонка.

Марийка удрученно вздохнула:

— Выходит, мой город в другой стороне… Ну, да как-нибудь потихоньку доберусь.

Васютка внимательно оглядел девушку. Милолицая, с пышной, растрепанной косой, но вид у нее усталый, измученный, будто сто верст прошагала. Да и сарафан ее местами изодранный, словно через дремучий лес пробиралась. И к тому же босая. Странно увидеть такую девушку вдали от деревень, на лесной дороге.

Васютка спрыгнул с телеги и близко ступил к чудаковатой незнакомке.

— Уж не заблудилась ли?

Марийка как глянула в лицо молодого статного парня, так и обмерла: вот именно такой добрый молодец ей и грезился Заволновалась, потупила очи, зарделась, и это смущение невольно передалось и Васютке.

— Заблудилась, — не поднимая очей, кротко отозвалась Марийка.

Васютка, сам не ведая от чего, порывисто повернулся к Харитонке и Митьке и приказал:

— Вы поезжайте в Ростов, а я девушку до Переяславля подброшу.

Харитонка недовольно покачал головой:

— Прости, Васюта Лазутыч, но мы без хозяина не можем возвращаться. Олеся Васильевна разгневается. Да и дед отругает.

— А вы потихонькуезжайте. Я вас догоню.

Васютка решительно развернул заднюю подводу и поманил рукой к себе девушку, коя будто к земле приросла.

— Садись, красна девица… Как кличут тебя?

— Марийкой.

— Славное имечко. А меня Васюткой… Да ты не стесняйся, я за подвоз с тебя ничего не возьму.

Купец взмахнул кнутом, гикнул, и сытый конь рысью помчал по укатанной дороге.

— Как же ты заблудилась, Марьюшка?

Голос у Васютки благожелательный и задушевный, а назвал-то как ласково: «Марьюшка». Никто еще девушку так не называл.

Марийка, с трудом преодолев смущение, вновь глянула в лицо Васютки, и сердце ее учащенно забилось. Какие добрые и доверчивые глаза у этого парня! Так бы и смотрела, смотрела в них.

— Тут долгий сказ, Васюта Лазутыч.

— А нам спешить некуда, — и купец убавил прыть коня. — Рассказывай, Марьюшка… Нет, погодь. И до чего ж я бестолковый.

Васютка развязал один из узелков и протянул девушке сладкие петушки на тонких, белых ножках и медовые пряники.

— У братьев моих детки маленькие. Гостинчик им везу. Угощайся, Марьюшка. Ты, поди, проголодалась.

— Спасибо, Васюта Лазутыч. Я уж до дома потерплю.

— Да ты не стесняйся, Марьюшка. Пряники сами в рот просятся. Не так ли? — весело молвил Васютка.

— Так, — улыбнулась Марийка. Она и в самом деле была голодна и с удовольствием скушала лакомый пряник.

Васютка тотчас протянул ей другой, но девушка отказалась:

— Оставь малым ребятам, Васюта Лазутыч. Я уже сыта.

— Говорю, не стесняйся. И не зови меня Лазутычем, а просто Васюткой.

— Так тебя твои люди величают. Видать, ты человек важный. Да и по одежде видать.

— Да никакой я не важный. Торгую помаленьку. Ныне деревяшки для бояр в Переяславль привозил. Не привык я, когда меня по отчеству величают. Кличь меня Васюткой. Хорошо, Марьюшка?

— Не знаю, — вновь потупила очи девушка. — К любому имени привыкнуть надо. Но чует душа — человек ты добрый.

— Может и так, со стороны видней. Отец говорит, что я в маменьку уродился.

— Она ж у тебя ласковая?

— Даже чересчур. Может, когда-нибудь свидишься, сама убедишься… Ну, так расскажешь мне, как ты в лесу очутилась? Расскажешь, Марьюшка?

Марийка в третий раз посмотрела в лицо Васютки, и на сердце её так посветлело, так сделалось тепло, что ей (бывает же так!) очень захотелось поведать всю свою историю. Свою исповедь она завершила перед самым Переяславлем.

Васютка слушал, как завороженный. Какой же диковинный рассказ он изведал. Сколько же испытаний выпало на долю этой сиротинке! И его охватила острая жалость. Ему неудержимо захотелось утешить эту девушку и даже обнять ее, но он, не испытавший ничего подобного и не державший ни одну девушку даже за руку, стушевался. А Марийка почувствовала его порыв и волнение, и сама еще больше смутилась.

Перед проездными воротами Васютка остановил подводу и, всё еще не придя в себя, робко произнес:

— Я еще непременно наведаюсь в твой город, Марьюшка. Может, скажешь, где сыскать тебя? Конечно, если дозволишь.

— Дозволю Ва… Васютка. А сыскать меня просто. Каждый ведает, где стоит изба покойной Палашки… Счастливого пути!

Марийка спрыгнула с подводы и скрылась за воротами.

Глава 4 ТОРГ

Не миновало и двух недель, как Васютка вновь засобирался в Переяславль.

— А ведь, кажись, намеревался в Углич ехать, — молвил Василий Демьяныч. — И уже товар туда в подклете[408] дожидается.

— Передумал, дед. В Переяславле вновь лемех понадобился, — молвил Васютка, однако щеки его почему-то порозовели.

Василий Демьяныч озадаченно поскреб серебряную бороду сухими, увядшими пальцами.

— Был я намедни у мастеров. Лемех еще не готов. Работа тонкая. Это тебе не топорище выстругать. Лемеха и на подводу не наберется.

— А сколь есть, дед.

— Так тебя и дожидаются. Не один ты за сим товаром охотишься. Купцы не дремлют.

— И я окуней носом не ловлю. Толковал я с мастерами. Обещали мне изделье передать.

— Это почему ж тебе такая честь, Васюта Лазутыч? — прищурив глаза, с нескрываемой ехидцей вопросил Василий Демьяныч.

— А я, дед, не торгуюсь, как другие купцы. Сколь мастера запросят, столь и выкладываю.

— Да ну! Эдак-то недолго и без порток остаться.

— Не останусь, дед. С лемехом в накладе не будешь. Здесь вроде бы убыток терпишь, зато в других городах двойную цену дают, не скупятся.

— А с другими товарами как? Тоже серебряники швыряешь? — всё с той же иронией продолжал Василий Демьяныч.

— Ну, уж нет, дед. Не такой уж я простофиля, чтобы деньгами швыряться. Твою науку мне никогда не забыть. И долго приглядываться, и долго прицениваться. Мне худой товар не всучишь, и к ценам я уже приноровился. Да ты и сам все мои дела дотошно ведаешь, нечего на меня телегу катить.

Василий Демьяныч похлопал Васютку по широкому плечу.

— Да ты не серчай, внучек. Стариковская привычка — лишний раз перепроверить. Ведаю: ты меня не подведешь. Есть в тебе купеческая жилка… Да токмо неужели с одной подводой в Переяславль потрясешься? Подкупи иного товару и поезжай с Богом.

— Ныне недосуг мне, дед, время упускать. Обещал одному боярину лемех довезти. Ему на кровлю не хватило. Купеческое слово давал.

Был Василий Демьяныч хоть и в больших летах, но глаза оставались зоркими.

— А чего ты, внучек, покраснел, как рак? Ведаю: врать ты не горазд, норов-то у тебя материнский. Да и отец никогда привирать не любит.

— Да это я, дед, на солнышке подрумянился. Глянь, как в щеки бьет.

— Ну-ну, — чему-то усмехнулся Василий Демьяныч.

Не было случая, чтобы в дальнюю дорогу не проводила Васютку мать, Олеся Васильевна. Всегда обнимет, благословит иконой, проронит слезу, как будто в ратный поход провожает. Ныне на душе ее особенно тяжко: любый муж уехал с сыновьями в злую вражескую землю, к ливонским крестоносцам. Как там они, всё ли, слава Богу?.. А ныне вот и последний сын покидает отчий дом. Неспокойную жизнь себе выбрал Васютка.

— Ты уж береги себя, сынок. Особливо, когда лесами едешь. Дворовые пусть ни копья, ни луки не забывают, а сам бы меч к поясу пристегивал. Неровен час.

— Пристегну, мать, — чтобы успокоить Олесю Васильевну пообещал Васютка. Владению мечом его когда-то научил отец в лесной деревне, а затем пришлось и в сече поучаствовать, когда изгоняли из Ростова Великого татарский отряд баскака Туфана…

Всю дорогу Васютка думал о Марьюшке. Запала в душу — не выкинешь. Славная, чистая девушка. Ни на боярское богатство не позарилась, ни с деревенским старостой жить не захотела. Убежала от насильника и, преодолев страх, пошла через жуткое болото. Пошла, думая о воле, родном городе и материнском доме. Про отца она почему-то и словом не обмолвилась, очевидно, он давно умер, оставив дочь с гулящей матерью. Даже это Марьюшка не скрыла. Не каждая такое о родной матери поведает. Будто самого близкого человека встретила. Доверчивое сердце у Марьюшки… А какого ужаса она натерпелась, когда ее болото заглотало. Трудно даже представить ее состояние. Девушка, ничего доброго не видавшая в жизни, и просуществовав на белом свете всего шестнадцать лет, должна была погибнуть. И всё-таки ее спас этот злодей Качура. Но и после этого Марийка не пожелала остаться со своим избавителем.

Да и в городе ей жилось не сладко. Она уже была сиротой при живой матери, коя месяцами пропадала из дома. Марийка была предоставлена самой себе. Она скиталась по улицам, зачастую питалась впроголодь, хотя, по ее рассказу, никогда не унывала, не впадала в отчаяние, и не черствела душой. Напротив, всегда оставалась незлобивой, общительной и жизнерадостной.

«Удивительная девушка! Как хочется вновь ее увидеть».

И что это с ним? Никогда еще ни одна из девушек его не волновала. А тут повстречался какой-то час, и всё в душе его перевернулось.

«Марьюшка, милая Марьюшка», — проносилось в его голове.

Лемех ему и вовсе никто не заказывал: боярин Ратмир Вешняк закупил осиновое покрытие с избытком. Но Васютка не огорчался: на ходовой товар найдется другой покупатель.

Харитонка и Митяйка же недоумевали: купец впервой пустился в чужой город с одной подводой, да и та, почитай, на две трети заполнена. В прошлый раз он догнал-таки своих дворовых, но всю дорогу до Ростова Великого ехал какой-то непонятный: был молчалив, рассеян и как-то странно улыбался.

Харитонка и Митяйка, поглядывая на неестественного хозяина, хмыкали. Чего это с Васютой Лазутычем? Уж не девка ли его сглазила? Вот и сейчас ведет себя необычно. Погоняет кнутом коня и улыбается. Чудно!

Вскоре показались чешуйчатые купола храмов деревянного Никитского монастыря[409], а еще через некоторое время, с невысокого северного угора завиднелся сам Переяславль, свободно раскинувшийся в обширной долине у места впадения тиховодной реки Трубеж в Плещеево озеро. С юга же и запада в долину спадали крутые откосы высоких холмов.

Васюта остановил коня. В который раз он навещает Переяславль, и не может налюбоваться красивейшим городом. Доброе место выбрал Юрий Долгорукий! Вот и Москву он заложил на живописных семи холмах.

Спустились с зеленого, поросшего соснами угора, и направились к высокому земляному валу, окруженному глубоким рвом, в дно которого были вбиты ряды заостренных кольев. (Они сами по себе уже представляли надежную оборонную преграду). По верху вала тянулась высокая бревенчатая крепость, с двенадцатью бревенчатыми башнями. Три из них (Спасская, Рождественская и Никольская) были проездными и надвратными, с переброшенными через ров мостами. В мирное время мосты не убирались, и каждый мог войти или въехать в город).

Оставив позади себя Спасские ворота, Васютка направил коня к Тайницкой улочке, где проживал купец Силантий Матвеич Ширка. Улочку назвали в честь башни. На земляном валу, в северной его части сохранялся неширокий разрыв. Здесь, внутри вала, был водяной тайник для выхода к реке Трубеж, поэтому башня, стоявшая над ним, называлась Тайницкой.

Изба Силантия Матвеича была довольно крепкой, нарядной и просторной; стояла на высоком, дубовом подклете, имела горницу, повалушу[410] и светелку, украшенные (как и красное крыльцо) причудливой деревянной резьбой.

Жил Силантий с женой Федотьей, — высокой, слегка полноватой старухой, с округлым курносым лицом и улыбчивыми карими глазами. Двое сыновей давно выросли, женились и жили теперь своими домами, промышляя каждый своим ремеслом.

— Сыны у меня толковые, — похвалялся Силантий Матвеич. — Один — в оружейные мастера выбился, а другой — в хамовники[411]. Внуками меня одарили. Слышь, в повалуше носятся, разбойники.

Федотья была на голову выше своего благоверного, но это Силантия не смущало. Напротив, он супругой гордился:

— Она в девицах-то чуть ли не первой красавицей была. От женихов отбоя не было. А вышла за меня, махонького. Даже не пикнула.

— Пикнешь у тебя, — улыбнулась Федотья. — Твой родитель немалую мошну имел, уговорил тятеньку. Куда уж мне было деваться.

— Ну и не прогадала. Другой мужик с оглоблю вымахал, а проку на вершок. В любом деле, хе-хе, даже в любовных утехах. Я ж — хоть куды с добром!

— Постыдился бы, греховодник, — незлобиво проворчала супруга.

— Стыд не дым — глаза не ест.

— Да уж про тебя и речи нет. Бесстыжих глаз и дым неймет.

Так с шутками и прибаутками и жили Силантий с Федотьей…

На сей раз купец, увидев Васютку, малость подивился:

— Чего-то ты, Васюта Лазутыч, зачастил в наш город. Допрежь раз в полгода наезжал.

— Купеческие дела неисповедимы. Где прибыток идет, туда и возвращаемся… Аль надоел я тебе, Силантий Матвеич, в твоих хоромах?

— Побойся Бога, Васюта Лазутыч. Я тебе завсегда рад. Да хоть кажду седмицу[412] приезжай! Не так ли, Федотья?

— Так, государь мой. Ты нам, Васюта, как за родного сына стал. Шибко нравен ты нам, — радушно молвила хозяйка.

— Слышь? — воздел над шишковатой головой короткий мясистый перст Силантий Матвеич. — Моя старуха зря не скажет. Нравен!

У Васютки и без того еще больше посветлело на душе. Не зря его направлял к Ширке дед Василий Демьяныч. Добрый, приветливый купец, а супруга его и вовсе сердечная женщина.

— Спасибо вам, — тепло изронил Васютка и поклонился хозяевам в пояс.

Свою серебристую осиновую чешую он распродал на торгу в тот же день и приказал дворовым отвезти пустую подводу во двор Ширки.

— А я на торгу потолкаюсь, к товаришку приценюсь. В Ростов с пустом не поедем.

Однако в голове Васютки было совсем другое — побыстрее узнать, где проживает Марьюшка. Надо было у Силантия Матвеича изведать, да постеснялся. Да и на торгу спрашивать, где стоит изба покойной Палашки, было неловко. В Переяславле Палашку все должны ведать как непотребную женку.[413] Пристало ли заезжему купцу о ней выспрашивать?

Внимание Васютки привлек иноземный говор. Он приблизился к «Немецкой» лавке, специально построенной для иностранных купцов и тотчас, по лицам торговых людей, определил — купцы западные, и товар богатый: дорогие ткани, оружие, серебряные монеты, украшения из стекла и цветного металла. Подле лавки толпилось больше зевак, чем покупателей. Однако наиболее именитые переяславские купцы некоторые изделия закупали.

Васютка не в первый раз видит иноземных торговых людей, и всегда они были в своих одеждах. Эти же (на удивление) были облачены в русские шапки, сапоги и кафтаны. Один из них (а это был Бефарт) неплохо объяснялся на русском языке.

— Чего это вы нашу одёжу на себя напялили? — спросил один из купцов.

— Наше платье отвлекает внимание. На нас смотрят, как на заморских павлинов, и забывают про товар. Ваше же платье теплое и удобное. Мы непременно закупим его для своих купцов, — ответил Бефарт.

Васютка приценился к украшениям из стекла и цветных металлов. Красивы, затейливы, многим ростовским боярам будут в диковинку. Долго, любуясь, рассматривал и ощупывал руками, а затем принялся торговаться.

Бефарт упорно стоял на своей цене, Васютка — на своей. Никто не хотел уступать. Наконец Бефарт, почему-то оглянувшись на высокого, широкогрудого немца с сухощавым лицом и русой бородкой, произнес:

— Цену сбить — продешевить. Такие изделия украсят любой дом. Но если русский купец пожелает закупить много этих удивительных украшений, то я могу и уступить.

— Много! — твердо высказал Васютка. — Завтра я приеду на подводе и заберу у тебя добрую половину твоих изделий. Но ты уступишь мне треть цены.

Бефарт отрицательно замотал головой.

— Это невозможно, русский купец. Это грабеж!

— Ничуть! Я знаю настоящую цену.

Бефарт вновь оглянулся на высокого немца с сухощавым лицом. Тот кивнул.

— Ну, хорошо, — сдался Бефарт. — Я, в виде исключения и русского гостеприимства, продам украшения за твою цену. Но я хорошо запомню твое лицо, и когда ты окажешься на моей родине, ты уступишь мне за свой товар такую же цену. Согласен, купец?

— Согласен. Но у нас в таких случаях ударяют по рукам. Как тебя называть?

— Бефарт.

— А меня Васюткой. Так по рукам, Бефарт!

— По рукам!

Сделка состоялась.

Довольный Васютка пошел затем в торговый ряд, где продавались различные женские украшения.

«Надо что-то купить Марьюшке, — подумал он. — Но что? Глаза разбегаются».

На дощатых рундуках чего только не было!

Переяславль славился своей торговой площадью, не зря ее прозвали Красной, что раскинулась неподалеку от белокаменного Спасо-Преображенского собора. А еще народ называл ее Вечевой площадью. До сих пор висит на двух дубовых столбах вечевой колокол. Переяславцы никогда не забудут его призывный, яростный звон, призвавший горожан, вместе с Ростовом Великим, Суздалем, Ярославлем и Владимиром, подняться пять лет назад против ордынских насильников.

Сегодня на Красной площади особенно людно: пятница — базарный день. Плывет над рядами стоголосый шум большого торга. Десятки деревянных и каменных лавок, палаток, шалашей, печур…

Торговали по издревле заведенному порядку. Упаси Бог сунуться с каким-нибудь изделием в чужой ряд. Такого продавца взашей вытолкают. Каждый товар — в своем ряду. Сукно — в Суконном; собольи, бобровые, овчинные, ондатровые, лисьи и заячьи меха — в Пушном; кожа, сафьян, замша — в Сафьянном; кафтаны, шубы, епанчи[414], зипуны, армяки, азямы[415], однорядки[416], опашни[417], охабни[418], ферязи[419], шапки, колпаки, кушаки — в Шубном; сапоги, голенища, лапти, подошвы — в Сапожном; неводы, сети, бредни, мережи, сачки, векши, крючки — в Рыбном.

Ратный человек шел в Оружейный ряд, охотник — в Колчанный, где торговали луками, стрелами, колчанами, тетивами, силками, железными («хитроумными») капканами.

Чинность и тишина в Иконном, Серебряном, Жемчужном и Монистом[420] рядах.

Отовсюду слышались призывные, бойкие выкрики торговцев, расхваливающих свой товар, и сыпавших озорными шутками и прибаутками. Покупателей хватали за полы кафтанов и чуть ли не силой втаскивали в свои лавки.

Продают многие: купцы, ремесленный люд, монахи и сельские мужики.

Красную площадь наводнили пирожники, молочники, яблочники, ягодники, грибники, огуречники, квасники. Все с лукошками, лотками, кадками, лубяными пестерями, рогожными кулями. Пробегают веселые коробейники с коробами на головах. Шныряют в густой толпе воришки, гулящие женки, сводни и нищие. Жмутся к рундукам и лавкам нищие, калики перехожие, бахари-сказители и гусельники.

Васютке захотелось пить. Остановился в Квасном ряду. Тотчас подскочил дюжий молодец в кумачовой рубахе. Через шею перекинут сыромятный ремень с двумя медными ендовами. В руке — железная кружка. Молвил скороговоркой:

— Квас ягодный и хлебный, для живота приятен, не вредный.

Васютка полез было в карман за монеткой, но тут его дернул за рукав тучный монах в черном подряснике:

— Испей, сыне, моего медвяного. Зело душу веселит.

Медовый квас в народе любили. Монахи делали его на своих пчельниках. Процеживали сыту, добавляли калача вместо дрожжей, отстаивали некоторое время и сливали сыту в бочку. Получался вкусный медовый квас. В народе его называли «монастырским».

Васютка протянул монетку монаху. Детина с ендовой обидчиво фыркнул и отошел в сторону. А рядом уже стоял другой походячий торговец в синей чуге[421], с вяленой ряпушкой на лотке. Весело проговорил:

— Пей квасок — ряпушкой закусывай. На печи вялена, на солнце сушена. Кто ест — беды не знает, сама во рту тает.

Пришлось Васютке достать еще одну денежку: обычай. Хорош квасок с воблой!

Неподалеку от Монистого ряда мимо проскочил чернобородый цирюльник[422] с приземистым табуретом и парой ножниц за кожаным поясом. Вот он дернул за полу сермяжного азяма длинноволосого, лохматого мужика в лыковых лаптях.

— Погодь, родимый!

Угодливо подставил тубарет, насильно посадил на него мужика и чиркнул ножницами.

Мужик слабо сопротивлялся:

— Не к чему бы…

— Мигом красавцем сделаю. Бородку подрежу, волосья на голове подравняю, — суетился вокруг мужика цирюльник, а сам воровато поглядывал по сторонам: бродячих цирюльников гоняли с площади объезжие люди, назначенные посадом.

Цирюльник расчесал мужику длинную бороду надвое и отхватил ножницами одну половину на два вершка, а вторую укоротить не успел. Он не зря опасался. Перед ним выросла грозная фигура десятского из Съезжего двора.

— Опя-ять!

Цирюльник спихнул мужика наземь, схватил табурет и юрко шмыгнул в толпу. Только его и видели.

Мужик поднялся с земли и растерянно схватился за обезображенную бороду.

— Энта что жа, православныя! А как же я топеря в деревеньке покажусь?

Толпа грянула от дружного смеха.

— Переяславль, милай! Город! — хохоча, ответил рыжеусый мастеровой в кожаном фартуке. И закричал весело, звонко. — Гвозди, подковы — лошадям обновы!

В Монистом ряду Васютка закупил серебряные сережки, а затем, явно смущаясь, обратился с просьбой к одной из девушек:

— Не откажи в любезности, красна девица. Не примеришь ли сей венец да кокошник с подвесками.

— Аль на твою невесту похожа? — улыбнулась краешками губ девушка.

— Похожа.

— Такому красавцу грех отказать, — залюбовавшись парнем, согласилась девушка, и поочередно примерила на своей голове с пушистой косой, обвитой голубыми лентами, венец и кокошник.

— Ну, чисто лебедушка! Как на тебя деланы, — расплываясь в широкой улыбке, проговорил купец с бойкими, рысьими глазами.

Приобрел Васютка и красивый, цветастый убрус[423], в кой завернул свои покупки. Теперь осталось расспросить про Палашкину избу. Ноги невольно понесли его к питейной избе, где (и в те времена) можно было встретить гулящую женку.

Васютке повезло. На крыльце сидела растрепанная баба лет сорока, с помятым лицом и осовелыми глазами.

— Местная?

— Всю жизть тут обитаюсь, — подняла мутные глаза на Васюту женка. — А че те от меня надо?.. Ух, пригожий. Пойдем в сарай за избу.

— В другой раз, женка. Не скажешь ли мне, где стоит изба покойной Палашки?

— Палашки Гулены?.. Пошто те покойница, коль перед тобой живая баба сидит, — пьяно раскачиваясь всем оплывшим, нескладным телом, произнесла женка — и опять за своё. — Пригож, ох, пригож. Айда в сарай, я тя приласкаю. У-ух, любить буду!

Васютка покраснел.

— В другой раз, сказываю, женка. Я тебе денег дам, а ты мне о Палашкиной избе скажи.

— Тогда завсегда.

Женка стиснула в кулаке серебряную монетку и словоохотливо пояснила:

— Ступай в посад. Спросишь там Никольскую слободу. Там и стоит Палашкина изба. О-ох, пригожий!.

Глава 5 НУЖНЫ НОВИНЫ НА РУСИ

Дмитрий с нетерпением поджидал возвращения послов из далекой Литвы. Княгиня Мария на свой страх и риск (пользуясь случаем, что великий князь Ярослав отъехал к хану Менгу-Тимуру) договорилась со всеми удельными князьями Ростово-Суздальской земли, чтобы они также послали своих послов к королю Воишелку. И каждый поехал с грамотой князя, в коих говорилось, что в связи с угрозой Ливонского Ордена, Русь намерена заключить военный союз с Литвой, дабы противостоять вторжению крестоносцев.

Посольство возглавил видный политик Неждан Иванович Корзун. Его имя поддержал каждый удельный князь, ведая об остром, незаурядном и государственном уме ростовского боярина.

«С чем же он приедет? Король Воишелк очень коварный человек, с ним, на сей раз, будет трудно договориться. Посольство не имеет полномочий от великого князя. Корзуну придется приложить немало усилий, чтобы склонить Воишелка на свою сторону. Господи, помоги же ему! Надо сходить в собор и усердно помолиться».

Князь Дмитрий уважал своего владыку за его мудрые, образные проповеди. Некоторые его изречения настолько были выразительны, что они запомнятся на всю жизнь: «Как дождь растит семя, так и церковь влечет душу на добрые дела». «Совершенство состоит не в том, чтобы быть славимому ото всех, но в том, чтоб исправить житие свое и сохранить себя в чистоте». Чудесно сказано!

На проповеди епископа собиралось бесчисленное множество прихожан. И насколько важны были его слова относительно нравов и обычаев русского человека:

«Не погански ли мы поступаем? Если кто встретит монаха или монахиню, свинью или коня лысого, то возвращается. Суеверию по дьявольскому наущению предаются! Другие чиханью веруют, будто бывает на здравие главе. Дьявол прельщает и отвлекает его от Бога волхованием, чародейством, блудом, запойством, клеветою, скоморохами, гуслями, сопелями, всякими играми и делами неподобными. Видим и другие злые дела: все падки к пьянству, блуду и злым играм. А когда стоим в церкви, то как смеем смеяться или шептаться?.. На праздники больших пиров не должно затевать, пьянства надобно бегать. Горе пребывающим в пьянстве! Пьянством ангела-хранителя отклоняем от себя, злого беса привлекаем к себе: дух святый от пьянства далек, ад близок… Веруйте воскресению, жизни вечной, муке грешникам вечной. Не ленитесь в церковь ходить, к заутрене и к обедне и к вечерне; и в своей клети прежде Богу поклонись, а потом уже спать ложись. В церкви стойте со страхом Божиим, не разговаривайте, не думайте ни о чем другом, но молите Бога всею мыслию, да отдаст он вам грехи. Любовь имейте со всяким человеком и больше с братьею, и не будь у вам одно на сердце, а другое на устах; не рой брату яму, чтоб тебя Бог не ввергнул в худшую. Терпите обиды, не платите злом за зло; друг друга хвалите, и Бог вас похвалит. Не ссорь других, чтобы тебя не называли сыном дьявола, помири да будешь сын Богу. Не осуждай брата и мысленно, поминай свои грехи, да и тебя Бог не осудит. Помните и милуйте странных, убогих, заключенных в темницы и к своим рабам будьте милостивы. Игрищ бесовских вам, братия, нелепо творить, также говорить срамные слова, сердиться ежедневно; не призирай других, не смейся никому, а напасти терпи, имея упование на Бога. Не будьте буйны, горды, помните, что, может быть, завтра будете в смраде, гное, червях. Будьте смиренны и кротки: у гордого в сердце дьявол сидит, и Божие слово не прильнет к нему. Почитайте старого человека и родителей своих, не клянитесь Божиим именем и другого не заклинайте и не проклинайте. Судите по правде, взяток не берите, денег в рост[424] не давайте. Не убий, не укради, не лги, лживым свидетелем не будь, не враждуй, не завидуй, не клевещи; блуда не твори не с рабою, ни с кем другим, не пей не вовремя, и всегда пейте с умеренностью, а не до пьянства; не будь гневлив, дерзок, с радующимися радуйся, с печальными будь печален, не ешьте нечистого, святые дни чтите. Бог же мира со всеми вами, аминь!»

Многое было по душе в словах владыки, но кое с чем князь смириться не мог. «Терпите обиды, не платите злом за зло». Вот здесь как быть? Разве можно терпеть обиды, когда враг топчет твою землю, жжет города и веси, убивает беззащитных стариков и детей. Такое снести невозможно, только злом можно ответить на зло. Конечно, владыка может ответить, что его миротворческие слова не относятся к недругам Отечества, а касаются они лишь членов христовой паствы. Но и в таком случае трудно с собой совладать, когда твой родной дядя, православный человек Ярослав Ярославич, творит такие злодеяния, что пройти мимо их невозможно. Смириться — погубить не только своё доброе имя, но и принести немыслимые страдания всей Руси…

Прости, Господи, но твои святые отцы говорят иногда такие слова, кои далеки от истины. В своих проповедях они призывают к добру, милосердию и всеобщей братской любви. Всё это так. Но пока мир очень жесток, и все благие намерения отцов превращаются в утопию. Да и сама православная церковь нуждается в совершенстве. Справедливо ли, когда над русскими христианами стоят иноземные патриархи и митрополиты?

Князя Дмитрия брала досада, что русская церковь полностью зависела от константинопольского патриарха, кой поставлял для него митрополитов, произносил окончательный приговор в делах церковных, и на суд его не было обжалований. Греческий митрополит чувствовал себя всесильным, и во все пятнадцать русских епархий[425] назначал греческих епископов. И как могли такое допустить великие князья?! Иноземный святитель никогда не будет истинным патриотом земли Русской. Взять того же переяславского владыку. Да, он умен, глубоко образован, его проповеди собирают много прихожан, и всё же натура его чуждая, она не русская, а значит, не может понять всю глубину души русского человека. И сие худо: от духовного пастыря очень многое зависит, особенно в лихую годину.

А ведь были времена (при Ярославе Мудром), когда православное духовенство не зависело от Константинополя[426]. Русский митрополит Кирилл избирался в Киеве русскими епископами, он же рукополагал их на епархии.

Период поставления русских митрополитов повторился в 1147 году, когда великий киевский князь Изяслав Мстиславич поставил митрополитом Климента Смолятича, родом из Смоленска, книжника и философа, «какого, — по выражению летописца, — не бывало в Русской земле»[427]. Но решению великого князя воспротивились, собравшиеся в Киеве, епископы. Они потребовали, чтобы Климент Смолятич взял благословение у константинопольского патриарха. «Нет того в законе, — заявили они, — дабы ставить епископа митрополитом без патриарха, а ставит патриарх митрополита. Не будем мы тебе, Климент, кланяться, не станем служить с тобою, потому что ты не взял благословения у святой Софии и от патриарха. Если же исправишься, благословишься от патриарха, тогда и мы тебе поклонимся».

И всё же князю Изяславу Мстиславичу удалось с помощью черниговского епископа Онуфрия уговорить архипастырей… Один только новгородский Нифонт упорствовал до конца, за что терпел гонения от великого князя.

После кончины Изяслава старшинство получил Юрий Долгорукий. Вот он-то и согласился вновь отдать русскую церковь константинопольскому патриарху, не подумав о том, какую непростительную ошибку делает. Климент Смолятич был неотложно свергнут, и на его место был прислан из Царьграда митрополит Константин Первый.

Грубейшую оплошность Юрия Долгорукого попытался исправить Андрей Боголюбский. Он направил грамоту в Киев великому князю Мстиславу Изяславичу, в коей писал, что надобно свергнуть греческого митрополита, выбрать русским епископам нового и потом рассмотреть дело бескорыстно на соборе, представляя, что зависимость от патриарха константинопольского тяжела и пагубна для святой Руси.

Но великий князь Мстислав, ведая о неприязненном отношении к нему некоторых князей и боясь, с другой стороны, раздражения епископов, оставил дело без последствий. Русское духовенство так и осталось под каблуком чужеземного патриарха, что не делает чести ни великим, ни удельным князьям. Русской пастве — русский патриарх! Другого не должно быть… Но неужели и эту тяжелейшую ношу придется взвалить ему, Дмитрию, на свои плечи?!

Но ныне не до этого. Впереди — грандиозная задумка. Лишь бы князья не подвели, лишь бы не кинулись в междоусобицы. А им несть числа! Летописцы подсчитали, что только за последние два века усобицы происходили почти через год. Враждебное войско брало в плен самих жителей — в этом состояла главная добыча, — било стариков, жгло жилища. (По тогдашним понятиям воевать — значило опустошать, жечь, грабить, брать в плен). А ведь князья нередко заявляли, что они идут наказать не народ, а своего супротивника-князя, чем-то ему насолившему. Чудовищная ложь! В летописях отображены сотни случаев, когда князья брали себе в помощь половецкое войско. Властители воевали друг с другом, а жестокие степняки воевали против народа, потому что другого образа ведения войны не понимали.

Олег Святославич много лет добивался Черниговского княжества, но, добившись его, позволил половцам опустошить всю Черниговскую землю. В 1160 году половцы, приведенные Изяславом Давыдовичем на Смоленскую волость вывели оттуда десять тысяч пленных.

Поход Изяслава Мстиславича на Ростовское княжество в 1149 году стоил последнему свыше семи тысяч жителей.

Кроме постоянных княжеских усобиц, половцы и сами по себе нередко опустошали русские земли. Летописи указывают на десятки половецких нападений только за одно минувшее столетие. Кочевники дерзко вторгались на русские земли не потому, что были сильны, а потому что князья, враждовавшие между собой, позволяли половцам разорять неугодные им уделы.

Только единение князей способно превратить Русь в сильную державу. И, слава Богу, что за последние годы междоусобные войны прекратились, да и половцы, убедившись, что Русь сплачивается, перестали набегать на русские земли. Ныне, почитай, все Ростово-Суздальские князья (исключение — Ярослав), готовы не только отразить любое неприятельское войско, но и сами пойти на врага. И это в условиях ордынского ига! Ныне самый опасный враг — Ливонский Орден. Лишь бы удалось боярину Корзуну уговорить коварного Воишелка, и тогда можно смело двигаться на крестоносцев. Народ готов пойти в ополчение.

Недавно князь Дмитрий встречался с игуменом Никитского монастыря, кой посулил, в случае необходимости, послать в ополчение своих монастырских трудников[428]. У Дмитрия было особенное расположение и уважение к монашеству, и уважение это приобрели многие русские иноки своими подвигами. Он видел, как в том же Никитском монастыре, где православие проповедовалось не только словами, но и делом, иноки давали разгул своим грубым страстям: один ест через день одну просвиру, носит власяницу[429], никогда не ляжет спать, но вздремнет иногда сидя, не выходит на свет из темницы. Другой не ест по целым неделям, надел вериги[430] и закопался по плечи в землю, дабы убить в себе похоть плотскую. Третий поставил у себя в пещере жернова, брал из закромов зерновой хлеб и ночью молол его, чтобы заглушить в себе корыстолюбивые помыслы, и достиг, наконец, того, что стал считать золото и серебро совсем ненужными для человека.

«Эти люди, — раздумывал князь Дмитрий, — чисты, истово преданы Христу и сильны духом. Случись нападение врага на их обитель, они будут биться так, как не бьется самый лихой дружинник. Вот с кого надо брать пример. Не случайно многие разумные князья превращают обители в неприступные крепости. И они еще скажут свое слово!

Князь Дмитрий был очень благодарен игумену Никитского монастыря. Это он направил шестилетнему княжичу, по просьбе Александра Невского, первоклассного ученого монаха Власия, кой научил юноту не только грамоте, но и свободно говорить на пяти иноземных языках, в том числе на греческом и латинском. В свои малые годы Дмитрий хотел походить на дядю отца, ростовского князя Константина Всеволодовича, кой всех умудрил духовными и светскими беседами, поелику[431] часто и прилежно читал книги, держал при себе людей ученых, закупил множество старинных греческих и латинских книг, и велел переводить их на русский язык. Константин Всеволодович понуждал духовенство всемерно учить мирян и определял монахов учителями в духовные училища. Он был самым образованным князем своего времени.

Ученый монах Никитской обители не раз говаривал священникам:

— Если властители мира сего и люди, занятые заботами житейскими, обнаруживают сильную охоту к чтению, то тем больше нужно учиться нам и всем сердцем искать сведения в слове Божием, писанном о спасении наших душ.

И надо признаться, думал Дмитрий, что ученые иноки много сделали для борьбы с невежеством русских князей. Польза от знания языков великая, особенно тогда, когда Русь окружена недружественными странами.

— Чтобы хорошо познать врага, надо отменно знать его язык, — не раз высказывал князь Дмитрий.

Когда он ходил с дружинами в Ливонию и воевал Дерпт, то не раз беседовал на языке крестоносцев с местными жителями и пленными немцами, через которых изведал не только быт и нравы враждебной страны, сам дух народа, но и некоторые тайны крепости, что позволило ему одолеть неприступную твердыню.

Жаль, что многие князья ленятся постигать чужеземные языки. Научаться читать и писать на родном языке — и на том учебе конец. И как учителя не усердствуют, княжичи руками и ногами отбиваются: довольно с нас и своего языка, а чтобы с татарами али с греками говорить — на то толмачи водятся.

«Эх, был бы я великим князем, то насильно, каждого удельного властителя заставил бы выучить хотя бы один иноземный язык. От того польза великая. Они даже в свои книги не заглядывают. А сколь можно взять из них поучительного! Хотя бы о той же латинской вере, кою норовят обрушить на Русь крестоносцы, дабы уничтожить православие.

Князь Дмитрий поднялся из кресла и подошел к поставцам, заполненным рукописными книгами. Взял одну из них в руки и отыскал нужную страницу. То была книга святого Феодосия Печерского. На вопрос великого князя Изяслава о вере латинской или варяжской Феодосий отвечал: «вера их зла, и закон их не чист: они икон не целуют, в пост мясо едят, на опресках[432] служат; христианам не следует отдавать за них дочерей и брать их дочерей за себя замуж, не должно не брататься с ними, ни кумиться, ни есть, ни пить из одного сосуда. Но если они попросят у вас есть, то дайте им пищу в их сосудах, если же у них сосудов не будет, то дайте в своих, только потом вымойте эти сосуды и молитву над ними прочтите. Латины Евангелие и Апостол имеют, иконы святые и в церковь ходят, но вера их и закон не чисты, множество ересей они своих всю землю обесчестили, поелику по всей земле живут варяги. Нет жизни вечной живущим в вере латинской, армянской, сарацинской. Не следует их веры хвалить, свою веру беспрестанно хвали и подвизайся в ней добрыми делами. Будь милостив не только к своим домочадцам, но и к чужим: еретика и латынина помилуй и от беды избавь, и мзды от Бога не лишишься. Если встретишь иноверников, спорящих с верными, то помогай правоверным на зловерных. А если кто скажет: и ту и эту веру Бог дал, то отвечай: по-твоему, Бог двоеверный? Разве ты не слыхал, что написано: един Бог, едина вера и едино крещение».

Какую умную книгу написал святой Феодосий Печерский! Как была бы она полезна некоторым князьям, кои должны ведать не только о существовании крестоносцев, но и об их латинской вере. А ведь кое-кто из властителей не различает большой разницы. Вот и в этом деле нужны новины. Надо непременно встретиться с митрополитом. Пусть он соберет не ахти образованных князей и прочитает им проповедь о латинской вере. А знать ее крайне надобно, дабы не пить вина из одного сосуда. Казалось бы, мелочь, но от малого большое зарождается. От православной же веры нельзя отступаться и на вершок. Сила Руси не только в единстве князей, но и в крепкой, ни кем не расшатанной религии. Вот почему для этого и нужен русский митрополит. Но мало кто из князей об этом задумывается. Все они из Рюрикова рода и тем горды, ведая, что звание князей всем им принадлежит по праву происхождения, и не отнимается ни у кого ни в каком случае. Звание князя, приобретаемое только рождением от Рюриковой крови, неотъемлемое, не зависящее ни от каких других условий, равняет между собою всех Рюриковичей, они, прежде всего братья. По княжескому уговору князь даже за самое тяжкое преступление не мог быть лишен жизни, как боярин, а наказывался только отнятием волости. Вот и в этом вопросе слишком недоступен для праведного суда любой властитель. Ну, разве можно прощать князьям, кои, ради своих корыстных целей, наводят на Русь злейших врагов. Нельзя! Выжигаются города и веси, гибнут тысячи русичей. Да такого князя не только надо отлучить от церкви, но и казнить всенародно. Но чтобы это произошло, надо собрать на съезд всех властителей и составить специальный договор, скрепленный клятвенным крестоцелованием. Однако, трудное это дело, чтобы князья пошли на новины.

В покои вошел дворецкий и доложил:

— Прибыл гонец от хана Менгу-Тимура.

Глава 6 ВАСЮТА И МАРИЙКА

Васюта, волнуясь, шел к Никольской слободе. И чем ближе он приближался посаду, тем всё медленнее становились его шаги. Вконец оробев, он присел на завалинку старой, почерневшей от времени избенки и снял шапку с русокудрой головы.

К избенке, от замшелого колодца с журавлем, неторопко шел неказистый мужичонка в посконной рубахе и размочаленных лаптях. В руке нес бадейку с водой. Кудлатый, с редкой куцей бороденкой и с шустрыми озорными глазами. Увидев на завалинке нарядного детину, весело воскликнул:

— Аль в гости ко мне, добрый молодец?

И, не дав рта открыть незнакомцу, словоохотливо продолжал:

— Завсегда радешенек. Заходи! У меня бражка добрая, ковш опростаешь — и ноги в пляс. А коль два — так и песню загорланишь. Я ведь знаю, — не зря к моей избе притулился. Мою бражку даже бояре уважают, поелику она особливая: душу веселит, а угару не дает. Голова, как стеклышко. Заходи!

Васютка добродушно рассмеялся:

— Ну и талалай[433] же ты.

— Откуль меня ведаешь? — подивился мужичонка. — Я, почитай, всех мужиков в Переяславле знаю, а тебя впервой вижу. Откуль мою кличку пронюхал?

Васютка еще больше рассмеялся:

— Да и не ведал я твоей клички. Много калякаешь, вот и назвал так.

— В самую точку! Меня весь посад Талалаем называет. А так-то я Анисим… Но меня всё больше — Аниська. Аниська Талалай. А тебя как звать?

— Васютка.

— Никак, из приезжих?

— Угадал, Талалай. Из Ростова Великого.

— Вона… Из бывшего стольного града, выходит. Славный город. Сорок лет прожил, но ни разу не бывал…А ты, чую, не из ремесленных. И кафтан доброго сукна, и сапоги из дорогого сафьяна, да и руки не загрубелые. То ли сын боярский, то ли княжой послужилец. Не угадал?

— Не угадал, Талалай. Торговлишкой я промышляю, вот и заехал в ваш город.

— А чего ж тогда на моей завалине сидишь? Аль кто испробовать моей бражки присоветовал?

— Случайно присел. Надумал отдохнуть маленко.

— Ну, коль судьба свела, без бражки не обойтись. Уважь, торговый человек. Правда, в избенке моей черт ногу сломает. Так я тебе прямо сюда вынесу.

Аниська шустро шмыгнул в дом и вскоре вышел из него с полным ковшом браги.

— Испей, Васютка. Такой ты отродясь не пробовал.

— Благодарствую, Анисим.

Васютка принял обеими руками расписанный узорами ковш и отпил несколько глотков. Бражка ему и впрямь понравилась. Был в ней какой-то особый смак, коего он и впрямь никогда не испытывал.

— Зело вкусна, Анисим.

— А я что баял? — довольно поскреб короткими, задубелыми пальцам свою лохматую потылицу Аниська.

— Как же ты ее готовишь?

— Не серчай, Васютка, но оного я тебе ни в жизть не скажу. У каждого мастера свои ухищрения да уловки, хе-хе… Бражка тебе пришлась по душе, а ковша не издержал, и всего-то пригубил. Обижаешь меня, торговый человек.

— Прости, Анисим. Я бы с полной усладой, но дела ждут. Нешуточные дела. Нужна здравая голова.

Васютка поднялся с завалинки.

— Прощай, брат Анисим. Спасибо за угощение. Может,когда и свидимся.

— Свидимся, — утвердительно кивнул головой Аниська Талалай.


* * *
Васютка встал близ оконца, прислушался. Из избы раздавался негромкий, напевный голос:

Солнышко, милое солнышко,
Обогрей меня своим лучами,
Освети мою темную горенку,
Порадуй душу мою светлую…
«Марьюшка! — пронеслось в голове Васютки. — Песню о солнышке напевает. Значит, не печалится, о бедах своих забыла… А, может, и про его, Васютку, запамятовала? И всего какой-то час виделись. Стоит ли в избу заходить?».

И Васютка вновь заробел. Вот ведь диво дивное! С ордынцами лихо сражался, а к девушке зайти не смеет. Легче вновь за меч взяться и на целый татарский полк кинуться, чем дверь открыть.

Нет, молодой купец обманулся в своих предположениях. Напротив, девушка пела с грустинкой. Она просила солнышко порадовать ее опечаленную душу. Встретился ей добрый молодец, приглянулся, и сгинул. Поди, навек сгинул. Не будет он ее искать. Кому нужная бедная сиротка? У такого пригожего молодца наверняка давно уже есть суженая. Да на него все девушки заглядываются, и не такие как она, Марийка. Бедная, из черного посадского люда. Нет, никогда он больше не возжелает ее увидеть. И нечего о нем больше думать. Выкинуть из сердца!.. И какая же она дуреха, когда первому встречному душу свою открыла. Нараспашку отворила. И что на нее нашло? Почему именно этому незнакомому парню она так доверилась?

Марийка вздохнула и уселась за прялку. Невесело было на ее душе.

«А может, к Синему камню сходить? — вдруг подумалось девушке. — Бабка Пистимея перед своей кончиной наказывала: коль будет совсем худо, наведайся к Синему камню да помолись горячо, и худо отступит… Но к волшебному камню ходят всего один раз. Может, такая беда навалится, что ее девичьи грезы покажутся пустяшными. Вот тогда-то она и пойдет к Синему камню, а пока надо обождать».

Гришка Малыга с заступом на плече шел к избе с огорода. Увидев молодого мужчину в доброй одежде и обувке, нахмурился.

«Уж не притащился ли опять человек Мелентия Ковриги? Сергуня Шибан носа не кажет, так боярин нового послужильца подослал. Похотливый боров!».

Гришка вознегодовал. Надо этого боярского прихвостня крепко шугануть, да так, дабы вовек позабыл дорогу к Марийкиному дому.

Малыга стиснул крепкой ладонью заступ и с угрожающим видом ступил к послужильцу Мелентия Ковриги.

— От боярина притащился?

Васютка растерянно пожал плечами. Вид внезапно очутившегося перед ним мужика был настолько враждебен, что парню стало не по себе.

— От какого боярина?

— Ведаю от какого. А ну ступай прочь!

— Да ты что, мужик, белены объелся?

— Ступай, сказываю, а не то башку рассеку!

Услышав громкие возгласы Гришки Малыги, из избы вышла Марийка и с радостным удивлением уставилась на Васютку.

— Ты-ы? — протянула она и, залившись румянцем, добавила. — Пришел, значит…

Настал черед удивляться Малыге. Он опустил заступ и захлопал глазами на Марийку.

— Кто это?

— Васютка, — тихо отозвалась девушка, и еще больше смутилась.

— Да какой еще Васютка? — продолжал недоумевать Малыга.

— Прости, дядя Гриша. Я тебе о нем ничего не поведала. Это он меня до Переяславля подвез. Сам он из ростовских купцов.

Малыга пытливо поглядел на Васютку, затем на Марийку и хмыкнул. Оба почему-то стушевались, значит, не зря этот молодой купец к избе пришел. Никак, Марийка ему поглянулась. Но это еще ни о чем не говорит. На красивых девок многие глаза пялят — и простолюдины, и купцы, и бояре. Но не у каждого из них чистые помыслы. Вот и этот купчик, видимо, на Марийку позарился. А что у него на уме? Может, одна похоть, как у того же боярина Мелентия.

Гришка хоть и опустил заступ, но глаза его оставались настороженными. Он не ведал, что ему предпринять.

Видя нерешительность Малыги, Марийка, преодолевая всеобщее замешательство, молвила:

— Да ты не тревожься, дядя Гриша. Васютка — человек добрый. Давай пригласим его в избу.

— Будь, по-твоему, Марийка, впускай своего гостя, а я покуда за Авдотьей сбегаю.

— Проходи, Васютка.

— Благодарствую, Марьюшка.

Васютка вошел в избу, снял шапку, перекрестился на правый угол, в коем висела икона пресвятой Богородицы, и опустился на лавку, опустив на колени узелок с подарками.

Изба ему понравилась: опрятная, чистая, сказывалась рука хозяйки.

— Поди, проголодался. Давай я тебя покормлю, — метнулась к печи девушка.

— Спасибо, Марьюшка. Сыт я.

— Да ты не стесняйся, Васютка. Мы с тетей Авдотьей и кашу сготовили, и репу пареную, и лепешки поджаристые. С молоком — вкуснятина! Да вот и тетя Авдотья скажет.

Васютка поднялся, поздоровался с женщиной и вновь опустился на лавку. Авдотья, зорко глянув на парня, облегченно вздохнула. Кажись, и впрямь человек добрый, по глазам видно.

Авдотья слышала последние слова Марийки и, улыбнувшись, поддакнула:

— Лепешки у нас и впрямь удались. С молочком-то топленным сами в рот просятся. Откушай, мил человек.

Васютка ведал обычай: коль в гости зашел, отказываться от угощения грех.

— С удовольствием откушаю.

А тут и Гришка появился. Моргнул супруге и та, без обычного ворчания, поняла. Вскоре на столе оказалась («надежно припрятанная») скляница с вином.

— Молодец, мать! — оживился Гришка. — Человека хлеб живит, а вино крепит. Где винцо, там и праздничек. Ну, так за добрую встречу, православные!

За едой и чарочкой Малыга узнал, что купец (Васютка после выпитой чарки разговорился) случайно встретился с Талалаем.

— Вот те на! — и вовсе оживился Гришка. — Да то мой наипервейший содруг. Уж куды башковитый мужик!

— Башковитый?

— Страсть, Васютка. Уж на что я в любом деле умелец, но Аниська меня за пояс заткнет. Его сам князь Дмитрий Лексаныч ведает.

— Да за какие заслуги?

— За ратные диковины. Аниська такой искусник, что всякие стенобитные орудия может сотворить. Его наш князь с собой в Ливонскую землю брал. Талалай, когда осаждали Юрьев, какую-то стенобитную махину смастерил. Дмитрий Лексаныч его серебряным кубком и боярским кафтаном наградил. Кубок-то он сохранил, а кафтан ему — как пятое колесо к телеге. Всей Никольской слободой в питейной избе пропивал. Затейливый мужичонка.

— Затейливый, — кивнул Васютка.

После трапезы Гришка (у коего давно уже вертелся вопрос), молвил:

— А теперь, мил человек, пора и о себе кое-что поведать. Чьих будешь и кто батюшка твой? Марийка ныне нам вместо дочери, потому и справляюсь.

Васютка ответил, ничего не скрывая:

— Отец мой, Лазута Егорыч, был когда-то крестьянским сыном. В ратниках ходил. Лихо сражался. Заприметили его князь Василько Константиныч и боярин-воевода Неждан Корзун. После гибели Василька Константиныча, сын его, Борис, взял моего отца в старшие дружинники.

— Выходит, в княжьи мужы? Высоко взлетел твой батюшка, — уважительно произнес Малыга. — Уж, не в боярском ли чине ходит?

— Мой отец за чинами не гонится. И вовсе не нужно ему боярство, так он и князю сказал.

— Диковинный твой батюшка…Сам-то один в семье?

— Почему ж? Два брата в княжьей дружине служат. Дома — мать, Олеся Васильевна, и ее отец, Василий Демьяныч. Ему уже ныне за восемьдесят. Он всю жизнь в купцах был, вот и меня на сие дело прельстил. Имя же мое в честь деда нарекли.

— Однако ты важная птица, Васюта Лазутыч, — крякнул в рыжую бороду Гришка Малыга. — Почитай, не токмо купец, но и боярский сын. Отчего ж себя так неуважительно зовешь? Какой же ты Васютка? Словно ты смерд или трудяга из городской черни. Ты — Васюта Лазутыч.

— А мне так проще, дядя Гриша. И мать, и отец, и братья, и дед — всю жизнь меня Васюткой кличут. Я уж к этому привык. И вас всех прошу так меня называть. Хорошо?

Марийка кивнула в знак согласия, Гришка же, переглянувшись с Авдотьей, неопределенно молвил:

— Поживем — увидим. Пойдем-ка, мать, на огород. Пусть молодые потолкуют.

Наконец-то Васютка и Марийка остались одни. С минуту молчали, а затем Васютка, побеждая робость, произнес:

— Я все дни думал о тебе, Марьюшка.

— Правда?

— Богом клянусь. Только и чаял о тебе. Впервой это со мной. Всем сердцем к тебе тянулся… А ты хоть раз вспомнила меня?

Марийка подняла на Васютку свои счастливые глаза и тихо молвила:

— Вспоминала… еще как вспоминала. Думала, больше не увижу тебя.

— Ну и напрасно, Марьюшка.

Васютка ласково провел ладонью по тугой светло-русой косе девушки, затем ступил к лавке, на коей лежал узелок.

— Я тут тебе, Марьюшка, небольшой подарок принес.

Перед глазами девушки предстали кокошник с жемчужными подвесками, серебряный венец и серебряные сережки.

— Это всё мне? — ахнула Марийка.

— Тебе, Марьюшка, прими от чистого сердца.

Девушка, рассматривая подарки, так разволновалась, что слезы выступили у нее на глазах. Никогда еще ей не дарили подарков. А тут сразу такие богатые! Будто какой-нибудь боярышне.

— Что с тобой, Марьюшка?

— Но ведь… но ведь такие подарки только невестам дарят.

— А ты и есть моя невеста, — осмелел Васютка. — Согласна ли, Марьюшка?

У девушки учащенно забилось сердце. Она потупила очи. Васютка назвал ее невестой. Пресвятая Богородица, да не во сне ли всё это происходит?

А Васютка положил свои руки на ее плечи и вновь переспросил:

— Согласна ли, Марьюшка?

Девушка вновь глянула в глаза доброго молодца, и увидела в них столько нежности, что она не удержалась от сладостного чувства и выдохнула:

— Согласна, Васенька.

Глава 7 ХИТРОСТЬ НА ХИТРОСТЬ

Посланец хана Золотой Орды Менгу-Тимура был невысокого роста, но крепкого телосложения. После обильного угощения мурза Джанибек, развалившись в непривычном для него кресле, с довольной, покровительственной улыбкой на жирном, лоснящемся лице произнес:

— Ты, князь Дмитрий, пока недоумеваешь, зачем к тебе явился гонец великого хана. В голове твоей бродят всякие мысли. Менгу-Тимур вызовет тебя в Орду, а может, прикажет выслать твою дружину на войну с врагами ислама или же заставить собрать внеурочную дань. Не так ли, князь?

Дмитрий пожал плечами.

— Я и в самом деле в полном неведении, мурза. Но хочу заметить, ты отменно владеешь русским языком.

Джанибек тоненько рассмеялся:

— Великий хан знает, кого послать по важному делу к урусам. Я пятнадцать лет был баскаком в городе Смоленске и преднамеренно научился вашему языку, зная, как ценят наши ханы своих подчиненных, владеющих языком врага…Сейчас ты в большой тревоге, князь. Из Орды с хорошими вестями не приезжают. Но на этот раз тебе очень повезло, князь Дмитрий. Не стану тебя томить ожиданием. Сейчас ты будешь ликовать. Хан Менгу-Тимур намерен сосватать тебе в жены одну из знатных дочерей рода чингисидов.

Дмитрий окаменел. Он всего ожидал от посланника хана Золотой Орды, но такого!.. В голове — рой мыслей. Почему Менгу-Тимур решил женить его, русского князя, на мусульманке? Какая ему в этом выгода?

Джанибек расценил онемение князя его неожиданной радостью. Пусть подольше продлятся для него эти счастливые минуты.

После некоторого замешательства Дмитрий пришел в себя. Есть выгода! На Руси знают: Менгу-Тимур не только умен, но и чрезмерно хитер. Вероятно, он окончательно убедился, что великий князь Ярослав Ярославич не оправдал его надежд, и теперь подумывает о новом властителе Руси. Конечно, он ведает о славе Дмитрия Переяславского, сыне Александра Невского, после громкой победы над ливонцами в 1262 году. Ведает он и о мнении князей, ни во что ни ставивших Ярослава. Он, Дмитрий, по расчетам хана — один из претендентов на великокняжеский стол. А коль так, то такого князя надо накрепко приблизить к себе, дабы тот стал послушным орудием Менгу-Тимура. Став сродником великих чингисидов, Дмитрий Переяславский будет исполнять любой приказ золотоордынского повелителя. Тогда прощай всякие помыслы об укреплении Руси. Хитер и коварен Менгу-Тимур!.. Но этому не бывать. Он, Дмитрий, никогда не жениться на иноверке. Но как отказаться от «заманчивого» предложения? Прямой отказ приведет Менгу-Тимура в негодование, и он сделает всё возможное и невозможное, дабы не только убрать его, Дмитрия, с Переяславского стола, но и найти способ лишить жизни. Ханы Золотой Орды прекрасно владеют этим давно испытанным оружием. Но тогда все планы Дмитрия — псу под хвост. Литовский король Воишелк, узнав о смерти главного заводилы мирных переговоров, тотчас свернет с Русью всякие сношения. Оживятся ливонские рыцари, для коих мир Руси с Литвой — кость в горле.

Посланец хана заждался ответа. Ну что ж? Надо как-то выкручиваться из сложной ситуации. И он, Дмитрий, кажется, кое-что придумал. На хитрость Менгу-Тимура он ответит своей хитростью.

С доброжелательной улыбкой князь Дмитрий откинулся на спинку кресла и молвил:

— Я почтен вниманием хана Золотой Орды. Его предложение весьма лестное. Породниться с родом великого Чингиса — великая честь для любого русского князя.

Мурза Джанибек, поглаживая мясистой ладонью по животу, скрытому парчовым, темно-зеленым халатом, ублаготворено произнес:

— Я знал, что ты будешь обрадован столь важным и приятным известием. Когда ты прибудешь за нашей прекрасной невестой, князь Дмитрий? Великий хан должен знать точную дату твоего приезда, чтобы достойно приготовиться к достархану.[434]

— Я скажу о точной дате, мурза Джанибек. Если великий хан меня уважает, то он должен уважать и древние обычаи моей страны. Во-первых, иноверка, выходящая замуж за русского человека, должна принять обряд православного крещения, ибо наш Бог не позволяет жить христианину с мусульманкой.

— Ваш закон великий хан нарушать не будет… А что же во-вторых, князь?

— А во-вторых, достопочтимый мурза, на Руси издревле существует обычай, по коему венчание молодых происходит на Покров — свадебник.

— Это когда же?

— Следующей сенью, когда с полей уберут весь урожай, после первого октября. У девушек даже присловье есть: «Батюшка Покров, покрой землю снежком, а меня женишком».

Лицо мурзы вытянулось.

— Значит, свадьбе быть только через год. Я не думаю, что великий хан будет удовольствован таким ответом.

— Но хан и не указывал на какой-то неотложный срок. Не так ли, мурза?

Князь Дмитрий ведал, что татарские гонцы из Золотой Орды не имели права дополнять повеление ханов еще и собственными словами. Они говорили только то, что им было наказано.

Джанибек, поправив белоснежную чалму на голове, замешкал с ответом, и это обстоятельство убедило Дмитрия, что он угодил в самую точку.

— О каком-либо сроке великий хан действительно не говорил. Но будет тебе известно, князь Дмитрий, что Менгу-Тимур не любит долго ждать.

— Всему свое время, мурза. Год — не такой уж великий срок. Не должен же я рушить древние обычаи. Меня и церковь осудит. Великому хану не понравится, когда его зять будет в ссоре с духовенством. Всё должно пройти гладко, мирно и достойно, тем почетнее родство князя с чингисидами. Мнится мне, что хан Золотой Орды не выскажет своего недовольства. Напротив, своей выдержкой покажет нашему народу, что он чтит законы древней Руси, и тем самым приобретет уважение не только среди простолюдинов, но и среди всех русских князей. Все эти слова ты, мурза Джанибек, непременно передай великому хану. Я спрошу о них, когда прибуду на смотрины невесты.

— У меня хорошая память, князь Дмитрий, — всё с той же улыбкой, произнес мурза.

Джанибек оказался в затруднительном положении: он не знал, что ему делать. Он допустил непростительную ошибку, когда не спросил у хана о сроке пребывания в Сарай-город переяславского князя. Князь же Дмитрий не упустил этого момента и выставил свои доводы. В уме ему не отказать. Год — слишком большой срок. И один Аллах знает, как отнесется к словам переяславского князя великий хан. Он может и прогневаться, и вновь отошлет его, мурзу, к Дмитрию. Но теперь уже ничего не поделаешь. Надо возвращаться в Орду.

Князь одарил Джанибека богатыми подарками, что значимо улучшило расположение духа посланника Менгу-Тимура.

Проводив мурзу и вернувшись в свои покои, Дмитрий надолго задумался. Оправдается ли его надежда на благоразумие хана Золотой Орды? Он начал с Менгу-Тимуром рискованную игру. Возможно, хану и понравится его ответ, и он, в самом деле, будет ждать свадьбы целый год. А что произойдет потом, когда он, Дмитрий, откажется от иноверки. Менгу-Тимур поймет, что его основательно одурачили, и постарается нещадно наказать обманщика… Придумать какой-то серьезный повод отрешения? Но хан уже вдругорядь не поверит, тем более он поймет, что за урочный[435] год князь Дмитрий зря времени не терял. Он собрал русские дружины и двинул их на Ливонский Орден.

«Но быть ли посему? Как долго нет из Литвы Неждана Корзуна. Видимо идут трудные переговоры с Воишелком. Король чересчур злопамятен, чтобы забыть вторжение русских войск на его землю. Особенно ему не запамятовать своего родного брата Довмонта. Именно он убил литовского короля Миндовга, отца Воишелка. Но месть Довмонта можно оправдать. Миндовг, после смерти королевы, пригласил к себе красавицу-супругу нальшанского князя Довмонта и насильно заставил ее выйти за него замуж. Возмущенный Довмонт застал Миндовга врасплох и убил его вместе с двумя сыновьями. У короля остался единственный сын Воишелк, и он, естественно, начал жестоко сводить счеты с Довмонтом. Но тот не только не устрашился своего брата, но и сам принялся отважно бить его полки.

Летописцы Пскова сложили о мужественном полководце похвальное «Сказание о Довмонте», кое дошло и до Дмитрия. Вот оно:

«В 6773 (1266) году из-за распри побились литовцы друг с другом, блаженный же князь Довмонт с дружиною своей и со всем родом покинул отечество своё, землю Литовскую, и прибежал во Псков. Был этот князь Довмонт из рода литовского, сначала поклонялся он идолам по заветам отцов, а когда Бог восхотел обратить в христианство людей новых, то снизошла на Довмонта благодать святого духа, и, пробудившись, как ото сна, от служения идолам, задумал он со своими боярами креститься во имя отца и сына и святого духа. И крещен был в соборной церкви святой Троицы, и наречено ему было имя во святом крещении Тимофей. И была радость великая во Пскове, и посадили его мужи псковичи на княжение в своем городе.

Несколько дней спустя задумал Довмонт отправиться в поход с мужами-псковичами, с тремя девяносто, и покорил землю Литовскую, и отечество свое завоевал, и полонил княгиню Герденя и детей их, и всё княжество его разорил, и направился со множеством пленных к городу Пскову. Перейдя вброд через Двину, отошел на пять верст, и поставил шатры в бору чистом, а на реке Двине оставил двух стражей — Давыда Якуновича, внука Жаврова, с Лувою Литовником. Два же девяносто воинов он отправил с добычей, а с одним девяносто остался, ожидая погони.

В то время Гердень и князья его были в отъезде, когда же приехали они домой, то увидели, что дома их и земли разорены. Ополчились тогда Гердень, и Гойторт, и Люмби, и Югайло, и другие князья, семьсот воинов погналось вслед за Довмонтом, желая схватить его и лютой смерти предать, а мужей-псковичей мечами посечь; и, перейдя вброд реку Двину, встали они на берегу. Стражи, увидев войско великое, прискакали и сообщили Довмонту, что рать литовская перешла Двину, Довмонт же сказал Давыду и Луве: «Помоги вам Бог и святая Троица за то, что устерегли войско великое, ступайте отсюда». И ответили Давыд и Лува: «Не уйдем отсюда, хотим умереть со славой и кровь свою пролить с мужами-псковичами за святую Троицу и за все церкви святые. А ты, господин и князь, выступай быстрее с мужами-псковичами против поганых литовцев». Довмонт же сказал псковичам: «Братья мужи-псковичи! Кто стар — тот отец мне, а кто млад — тот брат. Слышал я о мужестве вашем во всех странах, сейчас же, братья, вам предстоит жизнь или смерть. Братья мужи-псковичи, постоим за святую Троицу и за святые церкви, за своё отечество!»

Это был день великого мученика Христова Леонтия Ростовского, и произнес князь Тимофей: «Святая Троица, и святой Леонтий, помогите нам в час сей одолеть ненавистных врагов». Выехал князь Довмонт с мужами-псковичами и Божиею силою и помощью святого Христова мученика Леонтия с одним девяносто семьсот врагов победил.

В этой битве был убит великий князь литовский Гойторт, а иных князей многих убили, многие литовцы в Двине утонули, а семьдесят из них выбросила река на остров Гоидов, а иные на другие острова были выброшены, некоторые же вниз по Двине поплыли. И возвратились мужи-псковичи с радостью великой к Пскову-городу и с многой добычей, и была радость и веселье всеобщее в городе Пскове о заступничестве святой Троицы, и славного великого Христова мученика Леонтия, ибо их молитвами были побеждены супостаты…».

Князь Дмитрий отложил летопись. Добрые слова сказали о Довмонте псковские летописцы[436]. Сейчас для короля Воишелка он первый враг. Не потому ли так долго не возвращаются из Литвы русские гонцы? Дмитрий возлагает на псковского князя большие надежды. Этот бесстрашный полководец должен сыграть видную роль в походе на Ливонский Орден. Он довольно молод, ему нет и тридцати, но слава о псковском князе прогремела далеко за пределами Руси.

(Позднее Дмитрий Александрович выдаст свою дочь за Довмонта).

Мысли князя неожиданно прервал, вошедший в покои, боярин Ратмир Вешняк:

— Едва не сгорел Никольский храм, князь.

Дмитрий резко повернулся к боярину.

— Опять?.. Велик ли урон, Ратмир Елизарыч?

— Господь смилостивился. Занялся, было, но успели потушить. Всё уцелело.

— Слава Богу, — размашисто перекрестился Дмитрий.

Не везет же Никольской слободе. Летом едва ли не вся выгорела. Осталось пять избенок (в том числе — и Палашки Гулены, о чем князь, конечно, не ведал), а вот храму не повезло.

Деревянные церкви не один раз на своем долгом веку горели дотла. То молния зажжет, то дьякон размашется кадилом и заронит под престол уголек, то пономарь забудет затушить перед иконостасом свечу. Церкви стремглав вспыхивали и сгорали со всей утварью. А раз был случай, когда ночью сгорел вместе с деревянным храмом старик-сторож, живший под колокольней и обязывающий вылезать из своей конуры с наступлением сумерек, дабы потянуть за веревку и ударить в колокол.

Сгоревшая церковь восстанавливалась быстро: в один день благочестивыми мирянами свозились бревна из ближайших лесов, обыденкой же обтесывались и распиливались бревна и доски, обыденками рубили стену под самую стреху, обшивали крышей, прирубали колокольный сруб, ставился иконостас.

Но страшнее всего, когда погибал главный городской собор. В 1183 году во Владимире произошел лютый пожар. Сгорела и соборная церковь святой Богородицы со всеми пятью золотыми верхами и со всеми узорочьями, кои были в ней внутри и вне древнего храма: паникадилами серебряными, сосудами золотыми и серебряными, одеждами, шитыми золотом и жемчугом, кои на праздник развешивали в две веревки от Золотых ворот до собора и от собора до владычных сеней.

Через пять лет красивейший, пятиглавый, белокаменный храм был восстановлен.

Глава 8 ВЕРНЕР И МОНАХ КОНРАД

В каждом крупном городе древней Руси для иностранных купцов водился Иноземный двор. Стоял такой двор и в Переяславле, срубленный еще в молодые годы Александра Невского.

После Ледового побоища на Чудском озере к Невскому зачастили иноверцы: допрежь католики от римского папы, затем послы от разных западных королевств, желая не только поближе познакомиться со знаменитым полководцем, но и извлечь какую-то выгоду. Однако Александр Ярославич не поддался ни на сладкоречивые речи папской курии[437], ни на заманчивые предложения королей, суливших золотые горы, если Невский со своей дружиной поможет одолеть того или иного недруга западного повелителя.

Невский был слишком мудрым политиком, чтобы не понимать корыстолюбие римского папы и различных королей.

После кончины Александра Ярославича, Иноземный двор заметно опустел. Малолетний Дмитрий у послов интереса не вызывал, а вот купцы наезжали нередко. Иноземный двор (в народе — «Немецкий») стоял неподалеку от торговой площади и был окружен крепким, дубовым тыном. Двор представлял собой три просторных избы с высокими подклетами, теплыми сенями, повалушами и горенками. Есть где было и товар складировать и купцам разместиться.

Через два дня пребывания в Переяславле к Вернеру Валенроду зашел незнакомый человек в черной монашеской рясе и представился на чистом немецком языке:

— Бруно Конрад.

Имя соотечественника ничего Вернеру не говорило. Он молчаливо кивнул и жестом указал Конраду на высокое кресло.

Валенрод не любил предисловий, поэтому спросил напрямик:

— Кто ты, и почему здесь оказался?

Бруно не был лично знаком с Вернером, но хорошо знал его понаслышке.

— Я — доверенное лицо великого магистра Отто Руденштейна.

— Точнее, Бруно. Мне известно, что у магистра десятки доверенных лиц.

Конрад некоторое время молчал. Худощавое, аскетическое лицо его с властными глазами выглядело загадочным и суровым.

— Буду, откровенен, — наконец заговорил Бруно. — Перед тобой член тайного общества «Карающий меч».

Вернер с нескрываемым удивлением посмотрел на Конрада: в его комнате сидел… убийца. Тайное братство «Карающего меча» создал еще (с благословения римского папы) бывший великий магистр Герман фон Зальц. Оно состояло всего из 33 человек и предназначалось для душегубств самых неугодных Ордену противников. Этих зловещих «братьев» мало кто знал в лицо. «Люди яда и кинжала» старались быть незаметными, и несли свою службу с такой осторожностью, что об их деятельности знал один магистр.

— Я пришел за твоей помощью, Вернер.

— Но прежде ответь мне на второй вопрос.

— Отвечу, Валенрод. Еще десять дней назад я приехал в этот город под видом католического монаха, чтобы рассказать местному епископу и князю Дмитрию о православной вере, которая начинает пускать корни и в наших землях. Ливонские рыцари взяли в плен немало русских людей и дозволили им строить свои церкви. Такая церковь, как тебе известно, Вернер, появилась и в столице Ордена, Мариенбурге.

— Но это единственная православная церковь в Ливонии, и появилась она совсем недавно. Я видел, как десяток пленных ведут в храм под охраной кнехтов.[438]

Лицо Конрада оставалось бесстрастным.

— Ты обличаешь меня в заведомой лжи? Но так задумано великим магистром. Пусть пойдет слух, что крестоносцы с большим уважением относятся к православной вере. С этой целью я и прибыл в Переяславль. И епископу Елизару, и князю Дмитрию понравился мой рассказ. По душе пришлась им и просьба русских христиан прислать в церкви благочестивых священников.

Валенрод усмехнулся:

— Всё, что ты мне рассказываешь, Конрад, — подоплека для посещения Переяславля. Братство «Карающего меча» никогда не занималось богоугодными делами. Не думаю, что князь Дмитрий настолько наивен, чтобы поверить твоим россказням. Поездка твоя, монах-инквизитор, заключается совсем в другом.

Глаза Конрада стали враждебными и хищными. Он не думал, что Вернер догадается, кто он на самом деле.

— В чем же? — желчно спросил монах.

— Великий магистр недавно обронил на совете рыцарей несколько слов, что князь Дмитрий неугоден Ордену, и что он уже принял меры, чтобы переяславский князь не вышел из стен своего города. Ты, Конрад, и есть тот человек инквизиции[439], который должен выполнить приказ Отто Руденштейна.

— На всё воля божья, — с язвительной ухмылкой отозвался монах. — В наших занятиях не обходится без подготовительного труда, но иногда и он не приносит плодов. Князь Дмитрий хоть и принял меня, но вместе с ним неотлучно находился его ближний боярин.

— И тебе не удалось влить в чарку князя яд?

— Ты прав, Вернер, и теперь я вынужден обратиться за твоей помощью.

Валенрод ответил без раздумий, ответил резко:

— Я никогда не помогал, и не буду помогать братству «Карающего меча» и инквизиторам. Я не убийца, а рыцарь, который уничтожает своих врагов лишь в битвах, либо в честных рыцарских поединках.

Лицо Конрада и вовсе исказилось злой гримасой.

— Не забывай, Вернер, что я выполняю приказ самого великого магистра, и каждый рыцарь мне должен оказывать всяческую поддержку.

Но слова инквизитора ничуть не убедили Валенрода.

— В уставе Ордена крестоносцев ничего не сказано о братстве «Карающего меча».

— В уставе всего не напишешь, Вернер, тем более о самом сокровенном, что не обязательно знать всему Ордену. Мы, Вернер, предназначены для особой миссии, которая не признает слова «не буду». Либо ты беспрекословно выполняешь все негласные указания великого магистра, либо Орден уничтожит тебя, как смердящего пса.

Вернер вспылил: никогда в жизни никто не посмел его оскорбить — самого именитого рыцаря Ливонии, давно претендовавшего на титул великого магистра. Он, обычно уравновешенный, порывисто поднялся из кресла и, покрываясь красными пятнами, ступил к Конраду.

— Послушай ты, червь могильный. Не зарывайся! Тебе ли, человечишку подлого рода, угрожать знатному командору[440] и первому мечу Ордена?!

Конрад стиснул ладонями подлокотники кресла, лицо его ожесточилось. Вернер дерзко унизил его подлым званием (а он и в самом деле происходил из черни). Но этот надменный рыцарь, очевидно, не знает, что инквизиторы и члены «Карающего меча» никогда не прощают даже самым могущественным людям Ливонского Ордена, если те отказываются помочь тайному братству.

Конрад, конечно же, немало был наслышан о Вернере, но не думал, что тот настолько заносчив. И всё же Бруно, прошедший многолетнюю школу сурового и скрытого братства и не думал отступать от своего плана. Задавив в себе обиду и сотворив миролюбивое выражение лица, он спокойным голосом произнес:

— Мы оба погорячились, Вернер, но нельзя забывать, что мы представители одного Ордена, и это ко многому обязывает. Ты приехал сюда под видом богатого купца, и великий магистр никогда не забудет, если ты, будучи приглашенным к Дмитрию, сумеешь опустить в его чарку вот эту красную горошину, которая тотчас растворяется, и не только не имеет никакого вкуса, но и действует исподволь, в течение двух недель. Так что никто ничего не заподозрит. А через несколько дней ты уже будешь далеко от Переяславского княжества.

— Я знаю, что князь Дмитрий нередко встречается с иноземными купцами, чтобы расширить торговые связи. Возможно, и мне удастся побывать у него в гостях. Но ты напрасно стараешься, монах. Я не стану подручным в твоих гнусных делах. И на этом закончим беседу.

— Это твои последние слова, Вернер?

— Да!

— Ты делаешь непростительную ошибку, и будешь отвечать перед самим Отто Руденштейном.

— Я найду, что сказать великому магистру.

— В тебе говорит гордыня, Вернер. И всё же запомни мои слова, если захочешь продлить свою жизнь, — жестко произнес на прощание инквизитор и, шелестя черной шелковой рясой, вышел из комнаты.

Шагая по утоптанной тропинке Иноземного двора, Конрад зловеще думал:

«Ты Вернер — безмозглый человек, хоть и считаешь себя мудрецом. Неужели ты не догадался, зачем тебя послал в далекий Переяславль великий магистр. Крепость изведать? Чушь! Крестоносцы никогда не ходили и не пойдут вглубь Руси. Их забота — северо-западные земли. Опасность не в том, что князь Дмитрий сидит в Переяславле, а в том, что тот может возглавить русские дружины и пойти на Ливонию. Поэтому сведения о крепости для Отто Руденштейна ничего не стоят. Дело в другом. Вернер — любимец рыцарей, самый известный человек в Ливонии. Это прекрасно понимает великий магистр. Его возможные неудачи и, тем более, серьезное поражение в войне крестоносцы не потерпят. Они провозгласят великим магистром Вернера. Вот этого-то и боится Отто Руденштейн. Не случайно он отослал лучшего командора в Переяславль — доставить чертеж крепости. Дело крайне рискованное. Малейшая оплошность — и Вернеру конец. На это и надеется великий магистр. Ему не нужен серьезный соперник».

Глава 9 ЛЮБОВЬ

Васютка Скитник другую неделю живет в Переяславле, но торговля и на ум не идет.

Силантий Матвеич, недоуменно поглядывая на молодого купца, вопрошал:

— Ты какой-то чумной, Васюта Лазутыч. Торговлю, как я погляжу, вовсе забросил. Целыми днями где-то пропадаешь. Чего случилось-то?

— Да ничего не случилось. Хожу на торг, к товарам прицениваюсь.

— Ой, лукавишь, Васюта Лазутыч. На Торговой площади я почти ежедень бываю, но тебя что-то не примечал. Чего покраснел, как красна — девица?

Васютка, как уже говорилось, не умел лгать, и ему, со смущенным лицом, пришлось сказать правду:

— Повстречал я, Силантий Матвеич, одну девушку… И ныне сам не свой. Тянет к ней, как буйным ветром.

— Ишь ты, — заулыбался Ширка. — Дело житейское. Давно пора тебя оженить. Сразу бы и сказал, нечего стесняться. И хороша ли девка?

— Лучше не сыскать. Ласковая, и красотой Бог не обидел.

— Вот и ладно. Рад за тебя, Васюта Лазутыч… Токмо хочу изречь тебе, что не в красоте дело. Жену выбирай не глазами, а ушами, по доброй славе… Да, а как же тебе удалось с девкой встретиться? То дело непростое.

— Да уж удалось. То долго рассказывать. Теперь каждый день встречаемся. По городу ходим, и наговориться не можем.

— Каждый день? По городу ходите? — изумился Силантий Матвеич. — Да как же такой срам родители допускают? Аль не по старым обычаям живут? Чудно, парень.

Ширка аж головой закрутил. Было, ему, отчего изумиться.

Жених и невеста обыкновенно до свадьбы не знали друг друга и вступали в брак только по желанию родителей. Невесту никогда не показывали жениху: её покрывали и водили под руки. Многие пользовались этим и часто при выдаче замуж своих дочерей или родственниц совершали возмутительные подлоги.

«Во всем свете нигде такого на девки обманства нет, яко в Московском государстве», — напишет позднее подьячий Посольского приказа Григорий Котошихин.

Перед свадьбой обычно назначались смотрины, состоявшие в том, что родственница жениха приходила в дом, где жила невеста, рассматривала и испытывала её «изведаючи разум и речи». На этих смотринах родители часто подставляли, вместо некрасивой и уродливой дочери, чужую пригожую девушку, а в церковных записях ставили имя своей дочери, и потом уже ничего нельзя было поделать.

Понятно, как жили такие злосчастные супруги. Нелюбимые жены попадали в невыносимое положение. Мужья преследовали их на каждом шагу, били, сажали в подполье на крапиву, впрягали в соху и всячески издевались над ними. Наконец, чтобы избавиться от постылой супруги, её отправляли или насильно постригали и заточали в монастырь.

— Из чьих же будет твоя девка?

Васютка еще больше засмущался. Ох, как вскинется сейчас Силантий Матвеич!

— Отца Марьюшка отроду не ведала, а мать недавно преставилась.

— Я в городе, почитай, каждого в лицо знаю. Как звали покойницу?

— Палагея.

Ширка на минуту призадумался, а затем, пощипав перстами рыжую бороденку, спросил:

— Изба ее где стоит?

— На Никольской.

— На Никольской?.. Жила без мужа?.. Уж не Палашка ли Гулена, не приведи Господи!

Васюта, как нашкодивший мальчонка, опустил голову.

— Отвечай, паря. Отвечай!

— Она самая.

Силантий Матвеич ошарашено плюхнулся на лавку.

— Ну и нашел же ты себе невесту, ну и порадовал… Да ведаешь ли ты, паря, что мать твоей невесты была непотребной женкой, с коей чуть ли не все переяславские мужики блудили.

— Ведаю! — вдруг осмелел Васютка. — Марьюшка мне всё рассказала. Она благочестивая девушка. И ты, Силантий Матвеич, не смей ее осуждать. Не смей!

Ширка вдругорядь опешил. Теперь уже его удивил жених. Ишь, как невесту свою защищает! Даже в лице переменился.

— Ты чего на меня кричишь, Васюта Лазутыч? Я ж тебя от срама остерегаю. Тебе ли, сыну княжьего мужа, с дочерью прелюбодейки путаться?

— Довольно, Силантий Матвеич! — и вовсе осерчал Васютка. — Марьюшка моя чиста, как родниковая вода. Ты ж ничего не ведаешь о ее судьбе. Она — необыкновенная девушка.

— Ну, тогда поведай о сей святой праведнице, — насмешливо молвил купец.

— Мне скрывать нечего. Поведаю.

И Васютка подробно рассказал всю историю полюбившейся ему девушки, после чего Силантий Матвеич с немалым удивлением произнес:

— Ну и дела, Васюта Лазутыч… Марьюшка твоя, кажись, и впрямь девка благочестивая. И на Качуру не польстилась, и к боярину в услужение не пошла. А какая отважная! Через гиблое болото полезла. Дивная же тебе попалась сиротинка.

— Дивная, Силантий Матвеич… Надумал к отцу и маменьке ее отвезти.

— Дело не шутейное, — крякнул купец. — Отец-то может тебя и плеточкой попотчевать. Не по старине, мол, творишь, неча народ смешить. Тяжко тебе будет, Васюта Лазутыч. Не благословит. Может, мне с дедом твоим, Василием Демьянычем, потолковать. Как никак, давнишние друзья. Глядишь, и поможет в твоем необычном деле.

— Спасибо на добром слове, Силантий Матвеич. Но, думаю, дело до плетки не дойдет. Отец наверняка смирится.

— Ты так уверен? На Руси стародавние привычки не принято ломать. А отец твой, чу, едва ли не в боярах ходит. Это тебе не забулдыга[441] какой-нибудь. Не благословит!

Васютка как-то загадочно улыбнулся.

— Худо ты моего отца знаешь, Силантий Матвеич. Еще как благословит.

— Ну, тебе лучше ведать, — развел своими небольшими широкопалыми руками купец. — И когда намерен домой возвращаться?

— Денька через три.

— Опять, поди, к своей Марьюшке пойдешь?

— Пойду. Без нее и час за год кажется. Ты уж не серчай, Силантий Матвеич.

— Да чего уж теперь. Ступай. Замок да запор девку не удержат, а уж про добра молодца и говорить неча.


* * *
И Гришка Малыга и жена его Авдотья встречали молодого купца радушно. Парень, кажись, и впрямь человек славный: добрый, щедрый и благопристойный. Гришке и Авдотье на кресте поклялся:

— Вы за Марьюшку не волнуйтесь. Никогда ни в чем ее не обижу. Коль будет согласна, в жены возьму, и буду лелеять ее до скончания дней своих.

Гришка и жена его поверили, а Авдотья даже слезу проронила:

— Дай-то бы Бог, Васютка. Она и так настрадалась за свою жизнь, сиротинушка. Почитай, с малых лет всё одна да одна. Мать-то месяцами у хахалей пропадала, не до чада своего ей было. Одари ее счастьем, милостивец. По гроб жизни тебе будем благодарны. В церкви за тебя будем молиться.

Васютка так умилился, что крепко обнял и Малыгу и его супругу.

— Спасибо вам, дядя Гриша и тетя Авдотья, за добрые слова. Вижу, вы для Марьюшки стали вместо родителей. Низко кланяюсь вам за это.

И Васютка земно поклонился, коснувшись пальцами деревянного пола. Еще раз приложился к кресту и неколебимо молвил:

— Всё так и будет, как я сказал.

А Марийка смотрит на всех своими лучистыми очами и не нарадуется. На душе ее светло и празднично. Никогда в жизни не было у нее такой отрады. Ее грезы сбываются. Она встретилась именно с таким добрым молодцем, о коем нередко думала в своих радужных, возвышенных мыслях…

«Васютка, Васенька, Василек. Какой же ты хороший! Таких людей, кажись и на белом свете не бывает. Ну, всем взял Васенька. И красотой, и умом, и сердцем отзывчивым. Любит он ее, всей душой любит… А ведь совсем недавно пережила такие отчаянные, безысходные дни, что жутко вспомнить. Билась, как рыба об лед, ни на что доброе уже ни надеялась. И вдруг… вдруг случилось неожиданное. Явился Васютка, как красное солнышко, и всё круто переменилось. Теперь сердце ее ликует, от несказанной радости ей хочется обнять всех людей и закричать:

— Я счастлива! Я очень счастлива! Я люблю своего Васеньку!

Теперь каждый день они, прижавшись друг к другу, сидели в огородце под яблоней. Васютка нежно гладил ее волосы, так же нежно глядел в ее большие, сиреневые очи и мягко, задушевно говорил:

— Люба ты мне, Марьюшка. Это сам Бог тебя ко мне послал. Уж так люба!

— И вправду Бог, Васенька. Никогда не чаяла тебя встретить. И вдруг, как снег на голову. Теперь только о тебе и думаю. И ты мне люб. Очень люб, Васенька!

Иногда, насидевшись под яблоней, Васютка говорил:

— Шибко приглянулся мне город твой, Марьюшка. Но многое я еще не видел. Может, еще куда-нибудь сходим?

— Отчего ж не сходить, Васенька? Да я с превеликой радостью.

И они, под любопытные взгляды жителей города, бродили то по Переяславлю, то спускались к Плещееву озеру, то поднимались на Ярилину гору, где любовались на летний терем, возведенный еще великим князем Александром Невским.

— Доброе место выбрал Александр Ярославич. Тятенька мне сказывал, что ему довелось побывать в этих хоромах. С самим-де Невским толковал.

— Повезло твоему тятеньке. Большой он у тебя человек… А вот я лишь из толпы Александра Ярославича видела, также и сына его, Дмитрия.

— Что народ о молодом князе сказывает?

— Хулы не слышала, Васенька. Отважный-де князь и крутой. Боярам от него не сладко. Кое-кто из них ропщет. А Дмитрий Александрович весь в батюшку своего покойного.

— Любо слушать. С таким князем Переяславль не пропадет. Вот и тятенька мой как-то о князе добрые слова сказывал… Ныне он аж в Литву с боярином Корзуном к королю Воишелку уехал по делам посольским. Давненько уехал. Не ведаю, вернулся ли домой.

— В Литву? — ахнула Марийка. — Да она, чу, ныне на русские земли нападает. А про короля Воишелка говорят, что он лютей самого злого ордынца. Страшусь я за твоего тятеньку.

— Ничего, Марьюшка. Послов, чу, в западных странах не трогают. Это тебе ни ордынцы и не половцы. Степняки порой никого не щадят.

— Дай-то Бог тятеньке твоему целым и невредимым вернуться, — перекрестилась Марийка.

Налюбовавшись пригожими местами города, они возвращались под свою яблоню, где уже, не стесняясь зевак (огородец Гришка Малыга, как и любой рачительный хозяин, окружил высоким сплошным забором из жердей), вновь прижимались друг к другу, целовались и говорили нежные слова. Они забывали даже про обед.

Из избы выходила Авдотья и звала:

— Поснедали бы, молодые.

— Идем, тетя Авдотья, —отзывалась Марийка, а сама вновь тянулась к своему возлюбленному.

Глава 10 ВРАЖЬИ ЛАЗУТЧИКИ

Как-то Васютка и Марийка оказались неподалеку от Тайницкой башни. Проездные ворота в ней отсутствовали, поэтому многие годы (за исключением крепостных смотрителей) к башне никто не ходил, и она вся поросла кустарником, бурьяном и луговыми цветами. На земляном валу, в северной его части, сохранялся неширокий разрыв. Здесь внутри вала и был водяной тайник для выхода к реке Трубеж.

— Погодь, Марьюшка, — молвил Васютка и полез в заросли, намереваясь добыть для невесты букетик цветов. Начало сентября было на редкость солнечным и теплым, и некоторые цветы еще не осыпались и не увяли. (Сказывалась близость воды).

В зарослях Васютка услышал, как у самой крепостной стены трескуче хрустнула ветка кустарника.

«Человек, — тотчас определил купец. — Но что ему понадобилось у Тайницкой башни?»

И он пошел на звук хрустнувшей ветки. Успел заметить, как у бревенчатой стены незнакомый человек поспешно скручивает в свиток бумажный столбец[442]. Господи, да это тот самый высокий, широкогрудый немец с сухощавым лицом и русой бородкой, на коего несколько раз оглядывался купец Бефарт, у которого он, Васютка, закупал товары.

Васютка смело двинулся на немца.

— Что ты тут делаешь, иноземец, у Тайницкой башни, и что за столбец в твоих руках?

Вернер сунул бумагу за пазуху суконного кафтана и, выдавив на лице простецкую улыбку, на ломаном русском языке произнес:

— У меня схватал шифот.

— По нужде, значит, прихватило? Лжешь, иноземец. А ну покажи столбец!

Но Вернер плотно застегнул оловянные пуговицы кафтана, глаза его приняли суровое выражение.

Все сомнения у Васютки отпали: перед ним стоял лазутчик, кой наверняка срисовывал Тайницкую башню.

— Не покажешь — силой возьму.

— Не возьмешь, — жестко выдавил Валенрод.

Васютка подступил к иноземцу и обеими руками, с силой разорвал застежки кафтана, и тотчас кто-то сзади обрушил на его голову могучий удар. Васютка рухнул на землю и потерял рассудок.

— Молодец, Бертольд Вестерман, — поблагодарил Вернер. — Но, кажется, ты убил этого купца.

— А бес его знает. Не шевелится, — пожал литыми плечами Бертольд и деловито добавил. — На всякий случай надо его связать и заткнуть рот.

Так он и сделал. Это был крупный, обладающий богатырской силой «купец», ближайший помощник и телохранитель Валенрода. Вестерман, как будто предвидя неожиданные ситуации, всегда носил в своей кожаной суме нож, тонкие сыромятные ремни, чистые тряпицы, которыми можно было перевязать раны, и увесистый булыжник. В непредвиденных обстоятельствах Вернер запретил ему пользоваться ножом.

— Запомни, Бертольд. В этом городе мы не должны оказаться убийцами. Иначе мы пропали. А если дело до драки дойдет, вдарь кулаком. Он у тебя грузный. На Руси кулачный бой — любимая потеха. Никто нас не осудит.

Но тут случилось непредсказуемое: в кустарниках никого не было и Вестерман, увидев, что дело принимает опасный оборот, воспользовался булыжником.

Марийка, услышав в кустарниках какой-то шум, а затем и малопонятный разговор, окликнула:

— Васенька! С кем ты там?

В ответ — гробовая тишина. Вернер и Бертольд затаились.

Марийка подождала еще немного и, забывая про всякую осмотрительность, отчаянно полезла в кустарник.

Ее ждала та же участь. Увидев перед собой девушку, Вестерман стремительно подскочил к ней, схватил за плечи и оглянулся на Валенрода.

— Кончать?

Вернер отрицательно замотал головой и тихонько приказал:

— Связать.

Бертольд вновь полез в суму за ремнями.

Марийка, увидев бездыханное тело Васютки, хотела, было, отчаянно закричать, но Вестерман тотчас вбил в ее рот кляп.

Вернер пытливо оглядел девушку. Связана надежно, даже рот вдобавок накрепко перевязан тряпицей. И девка, и купец сдохнут тут у крепостной башни. Он же, Валенрод, практически завершил свою работу и ему пора возвращаться в Ливонию. Надо выехать сегодня же. Береженого Бог бережет.

— Поспешим, Бертольд.

Марийка слушала их чужеземную речь, и слезы бежали из ее глаз. Надо же было такому сотворится. В какой уже раз приключается с ней беда! Только-только счастье привалило и разом оборвалось. Прикончили ее любого Васеньку. Лежит и не шелохнется. И за что, за что эти иноземцы его убили? Какого худа он им сотворил? Полез зачем-то в заросли, и вдруг смерть обрел. Горе-то какое, пресвятая Богородица! Ужасное горе!

Сердце Марийки разрывалось на части. Она настолько полюбила своего Васеньку, что невольно подумала:

«Уж лучше бы меня эти злодеи порешили, а Васеньку не трогали».

Она заливалась горючими слезами, норовила кричать, но ее никто не слышал: уж слишком туго перевязали ее рот и нос.

Марийке было трудно дышать, и она с ужасом осознала, что может погибнуть от недостатка воздуха. Погибнуть вместе с любимым Васенькой… А так-то и лучше: все равно без любимого жизнь не мила. Когда-нибудь вместе их найдут мертвыми, может, вместе и похоронят, и они всегда будут рядом. Так пусть же так и случиться!

Марийка, повернув голову, неотрывно смотрела на лицо Васеньки, и вдруг ей показалось, что у того дрогнули веки.

«Померещилось, — подумалось ей. — У покойников такого не бывает».

Она всё смотрела, смотрела, и вновь дрожание век повторилось.

«Жив! Васенька жив!» — обрадовалась Марийка, и эта несказанная радость настолько ее захватила, что она стала думать, как ей освободиться от пут. Неподалеку от себя она увидела острый обломанный сучок. А что если попытаться с его помощью развязать руки?

Марийка с трудом подползла к сучку, подняла руки и попробовала просунуть острие сучка под ремень. И тот малость подлез. Теперь надо во чтобы-то ни стало ослаблять ремень — и ее руки, в конце концов, будут развязаны. Она пыталась сделать это изо всех сил, но ремень был настолько крепко затянут, что ни в какую ей не поддавался. А Марийка всё тянула и тянула его, пока совсем не ослабнув, не рухнула пластом на землю. Ей почти совсем нечем стал дышать. Теперь надо несколько часов неподвижно лежать и набираться сил.

Большое, огнистое солнце, пробиваясь через заросли, било в глаза.

«Полдни, — подумала Марийка. — Сейчас, отобедав, все спать завалятся. Такой уж обычай на Руси. А вот они с Васюткой уснут вечным сном».

Она не ведала, сколько пролежала, как вдруг услышала тихий, протяжный стон.

«Васенька, милый, ты воистину жив! — возликовала Марийка. — Но как же спасти тебя? Что же мне придумать, любый ты мой!»

И Марийка измыслила. Как же раньше она не могла до этого додуматься? Надо, пока не наступила ночь, катиться через заросли к дороге. Там ее увидит кто-то из горожан и избавит от ремней.

И она, переворачиваясь со спины на живот, покатилась к кустарнику. Но дело это было нелегким: заросли стояли стеной, и каждые три- четыре вершка преодолевались с невероятным трудом. Марийка делала передышку, и вновь, извиваясь ужом, вся истерзанная сучьями, отчаянно двигалась к намеченной цели…

По дороге шли два простолюдина в войлочных колпаках. Увидев связанную девку, ахнули:

— Вот те на! А, говорят, чудес не бывает.

Подбежали к девке и принялись развязывать сыромятные ремни. Толковали:

— Кажись, окочурилась.

— Красивая девка. Весь сарафан в кровищи. И кто ж над ней надругался?

Освободившись от кляпа, Марийка, глубоко вздохнула и в тот же миг лишилась чувств.

— Бедняга… Чего делать-то будем?

— Давай в избу потащим.


* * *
Прежде чем выехать из города, Вернер сказал Бертольду:

— Сходи к башне. На месте ли? Всякое бывает. Да чтоб осторожней, Вестерман.

Бертольд вернулся взволнованным.

— Девка исчезла!

— Как исчезла?! — изумился Вернер.

Бертольд в ответ лишь развел руками.

— А купец?

— Лежит на том же месте.

— А что в городе? Княжьи дружинники не снуют?

— Пока всё тихо.

— Странно.

Валенрод на минуту задумался, а затем произнес:

— Если убитого найдут у башни, за нами устроят погоню. Поехали к Тайницкой!

Вскоре торговая, длинная, крытая повозка-телега Вернера подъехала к башне. Он страшно рисковал, но уже выше говорилось, что у рыцаря Валенрода был изощренный ум.

Бертольд вышел из повозки и принялся поправлять подпругу. Никого не видно. Слава тебе, пресвятая дева Мария! Хорошо, что башня не проездная. Сюда никто не ходит. Да и время выбрано самое подходящее: русский люд после обеда заваливается спать.

Вестерман кивнул Вернеру.

— Всё спокойно.

— Действуйте.

Из повозки проворно выбрались еще два человека, и, вместе с Бертольдом, с мешковиной в руках, полезли в кустарник.

Вскоре Васютка оказался в повозке…

Марийка пришла в себя лишь через трое суток[443] и с удивлением спросила, увидев перед собой пожилую женщину в холщовом сарафане:

— Где я?

— Очнулась, слава тебе, Господи! — истово перекрестилась хозяйка избы. — У добрых людей, голубушка.

— А кто меня спас?

— Мужик мой с сыном. Послала их за лопухами. Хвори всякие меня одолели, а корень лопуха от многих болезней спасает. Отвар его пользительный. Вот и пошли они к Тайницкой. Там лопуха не обрать. И вдруг тебя увидели.

— Сколько же я спала?

— Долго, голубушка. Почитай, три дня.

Марийка порывисто вскочила с лавки, схватила нож со стола и уже в дверях торопливо крикнула:

— Кличь мужиков, а я — к башне!

У нее кружилась голова, подкашивались ноги, но в голове — единственная думка: Васенька, любимый Васенька!

Но Васеньки у крепостной стены не оказалось.


Вот уже четвертый день «торговый караван» командора Валенрода быстро передвигался к Новгороду. Вернер был доволен: его никто не преследовал. И всё же он не давал людям передышки. Дневки были коротки, а ночные сны непродолжительны. Осторожность — мать мудрости.

В Переяславле купец Бефарт распродал весь товар, (по приказу командора ничего не закупал). Поэтому все семь подвод ехали почти налегке. На телегах были лишь запасы корма и овса. «Обозные же люди» (кнехты) большой трудности для сильных и выносливых лошадей не представляли.

Десяток «караульных», (рыцарей), опоясанные мечами, рысили на конях в трех верстах от обоза. В случае погони, один из них помчался бы к повозке Вернера и предупредил его о преследовании, и если бы число княжьих дружинников значительно превосходило число крестоносцев, то Валенрод отдал бы приказ — свернуть в лес. А там… там он будет двигаться по звездам и другим приметам, которые выведут его к северным землям, где уже вовсю разгуливают ливонские отряды.

Но, всего скоре, дело до этого не дойдет. Погоня состоялась бы в первый же день. А вот почему она не произошла — удивительная загадка. Ведь девку кто-то обнаружил и, конечно же, избавил ее от кляпа и ремней. Но почему ж тогда он не освободил и купца?

После долгих раздумий Вернер пришел к окончательному выводу: человек этот, развязав красивую девку, надругался над ней, убил и где-то надежно запрятал. Другого произойти не могло. Девка непременно бы рассказала о приключившемся, худая весть быстро дошла до князя, и тот немедленно снарядил бы своих конных дружинников за «немцами». Однако, есть Бог на земле!

Но произошла еще одна неожиданность. Молодого купца Вернер помышлял выбросить из повозки уже за пределами города. В глухом лесу его, заброшенном кучей хвороста, никогда не найдут. Но купец вдруг оказался жив. Вскоре из-под аксамитной[444] ткани раздался глухой стон. Валенрод с удивлением посмотрел на своего телохранителя.

— Что бы это означало, Бертольд? Оказывается, у тебя не такой уж и сокрушительный удар.

Пораженный Бертольдд развернул аксамит, вытянул изо рта мертвеца кляп и глазам своим не поверил. Купец посмотрел на него широко открытыми глазами и чуть слышно произнес:

— Мерзавец.

Глава 11 ЧАС НАСТАЛ!

В покои князя Дмитрия вошел боярин Ратмир Вешняк и доложил:

— С недоброй вестью к тебе, княже.

— Что нибудь о послах? — встревожился Дмитрий.

— Другое, княже. Немецкие торговые люди схватили у Тайницкой башни ростовского купца Васюту Лазутыча, сына Скитника, и его невесту Марийку…

Боярин всё подробно рассказал, после чего князь Дмитрий хмуро спросил:

— Невеста где?

— Здесь, в сенях терема.

— Приведи.

Марийка, как увидела князя, так и бухнулась в ноги.

— Христа ради, спаси суженого моего, князь Дмитрий Александрыч!

— Встань, Марийка, и расскажи всё до мельчайших подробностей.

Марийка вначале повествовала сбивчиво и возбужденно (сам князь ее расспрашивает!), но затем немного успокоилась и стала держаться более уверенно. Такого случая ей больше не представится, и надо так рассказать князю, дабы он поверил в ее слова и повелел начать поиск пропавшего Васеньку.

Выслушав Марийку, Дмитрий подошел к ней и обнадежил:

— Я приму все меры, чтобы твой жених отыскался.

Повернулся к боярину.

— Прикажи проводить девушку домой.

После возвращения в покои боярина Ратмира, князь произнес:

— Из иноземцев в городе были только немецкие купцы. Я собирался потолковать с ними.

— Поздно, княже. Я уже всё выяснил. Купцы уехали четыре дня назад.

— Тогда всё совпадает. Жаль, что прошло много времени. И всё же снаряди погоню, Ратмир Елизарыч. Если купцов на дороге не окажется, пусть гридни едут до Новгорода и обо всем поведают наместнику великого князя. Тотчас снаряжай! Не зря крутились немцы у Тайницкой башни. И вот что еще. Сын Лазутки был жив. Купцы либо добили его и бросили в реку, либо, по непонятным мне причинам, увезли с собой. Их подводы никто не имеет права досматривать. На всякий случай прикажи проверить Трубеж, что у Тайницкой башни. Поспеши, Ратмир Елизарыч.

Боярин Вешняк вышел, а Дмитрий Александрыч задумчиво зашагал по покоям. Слишком много воли дал немецким купцам сын Всеволода Большое Гнездо, Ярослав Всеволодович. Еще в 1195 году он разрешил немцам постоянно жить в Новгороде и торговать беспошлинно, чем недовольны были русские торговые люди. Кроме того, в Новгороде не только возвели для немцев «Божницу Варяжскую» и «Немецкий двор», но и последовал на всю Русь строжайший указ: немцев в темницы не сажать, судные пошлины с них не брать и дозволить беспрепятственный отъезд в любой город.

Великим доброхотом оказался Ярослав Всеволодович. Такие бы вольности русским купцам за рубежом!..

Однако мысль князя Дмитрия вновь вернулась к сыну Лазуты Скитника. Почему всё же немцы полезли через кустарник к Тайницкой башне и, увидев русского купца, решили его убить? Значит, произошло что-то очень серьезное. Появление Лазутки стало для немцев чересчур опасным. Почему? На этот вопрос пока невозможно ответить. Одно настораживает — Тайницкая башня. На случай длительной осады вражьего войска, она становится главной. Без воды долго не протянешь, и если враг уничтожит эту башню, то весьма худо придется осажденным… Получается, это были не простые купцы, а соглядатаи, кои дотошно надумали осмотреть башню, а возможно и отобразить ее на бумаге. Но это лишь предположение. Надо во что бы то ни стало встретиться с этими купцами.


* * *
Наконец-то прибыли послы из Литвы. По усталым, но довольным лицам Неждана Корзуна и Лазуты Скитника князь сразу определил: поездка была хоть и длительной, но успешной.

— Король Воишелк согласился не только на мир, но и твердо надумал выступить вкупе с русскими дружинами на Ливонский Орден, — без обиняков произнес Неждан Иванович.

Дмитрий Александрович обнял обоих посланников, повеселел:

— Долго же он вас томил в своем Мариенбурге.

— Как в Золотой Орде, — заметил Лазута, с удовольствием закусывая чарку вина соленым белым груздем. Он крайне соскучился по русской снеди.

— Воистину, — кивнул Неждан Иванович. — Но у Воишелка, чтобы нас долго держать, была особая цель.

— Попытаюсь отгадать, — молвил Дмитрий Александрович. — Насколько мне известно от князя Довмонта, брат его не только чрезмерно коварен, но и дальновиден. Всё это время он постигал положение дел в Литве и на Руси. Стоит ли пойти на такой рискованный шаг? Цена союза с Русью слишком велика. Ливонский Орден удвоит, утроит свои усилия. Но и без Руси немецких крестоносцев не одолеть. А Русь сидит не только под Ордой, но и водит дружбу с лютыми врагами Литвы. И в первую очередь с братом короля, Довмонтом, коим недовольны многие литвины. Есть над чем задуматься Воишелку. Всего скорее. он уговаривал своих честолюбивых князей, дабы те на время забыли о Довмонте… Думаю, что король не забывал и Галицко-Волынскую Русь. Едва ли он не заручился поддержкой своих русских родственников и сыновей покойного Даниила Романовича, кои стали владетелями громадных земель. Лев, Мстислав и Шварн могут оказать большую помощь в борьбе с крестоносцами. Так что Воишелк не сидел, сложа руки. Наверняка вы наблюдали, как сновали гонцы от его замка. В чем-то я прав, Неждан Иванович?

— Почти всё так и было, князь. Единственное изменение касается сыновей Даниила Галицкого. Шварн скончался три недели назад. Кстати, он имел большое влияние на короля.

— Жаль, — откровенно посочувствовал Дмитрий Александрович. — Он больше походил на своего отца, чем Лев и Мстислав. Не случайно Воишелк не только отдал за Шварна свою дочь, но и щедро одарил его.

Князю хорошо было известно, что старший брат Даниила, Роман, обрел еще от Миндовга довольно крупный и влиятельный город Новогрудек, а также король передал ему литовские города Слоним и Волковыйск. Шварн же, после смерти Миндовга, по желанию Воишелка был признан наместником Литовским.

Сам же Воишелк опять, было, удалился в свою Данилову обитель, но пребывал в ней недолго, и виной тому стал Шварн. Сын Даниила Галицкого видел жуткие распри, происходящие в Литве и лютые казни, произведенные Воишелком. Оставаться в такой стране наместником было неуютно. Шварн отправил Воишелку грамоту, в коей настойчиво просил того вернуться в Литву, так как в ней вот-вот разгорятся кровавые волнения в пользу природных князей.

Воишелк, оценив ситуацию, вновь возвратился в свой литовский замок и объявил себя королем.

Шварн, прожив несколько лет с дочерью Воишелка, умер бездетным, оставив вдове огромное состояние.

Лишь Лев Даниилович, старший сын князя Галицкого, ничего не приобрел от литовских королей…

Неждан Иванович вытянул из-за пазухи две грамоты с печатями и протянул их Дмитрию Александровичу.

— То договора о мире. Одна тебе, князь, другая — великому князю Ярославу Ярославичу. Повторю: грамотах Воишелк предлагает не только мир, но и зовет русские дружины на крестоносцев.

— Вот и славно. Грамоты — не устные слова. Теперь великий князь не отвертится. Надо смело собирать дружины. Самая пора ударить на Ливонский Орден Час возмездия настал!

Глава 12 ВЕЛИКИЙ КНЯЗЬ

Хитрющий Ярослав Ярославич, хоть и не предпринимал решительных шагов, но через своих несметных соглядников хорошо ведал, что творится в каждом удельном княжестве. Многие князья, такие, как Глеб Василькович Белозерский, его не интересовали. Те сидят в своих городах тихо и мирно, послушно исполняя любое повеление великого князя.

А вот за сыном Невского, Дмитрием, княгиней Марией, ее сыном Борисом, да и некоторыми другими Ростово-Суздальскими князьями — глаз да глаз. Своевольцы! Всё норовят пакость какую-нибудь подкинуть, и гнут на свой хохряк[445]. Митька Переяславский да Бориска Ростовский, эк чего измыслили! Взяли да и послали к королю Воишелку своих гонцов. Без его великокняжеского повеленья! В кои-то веки было, чтобы дела державные решали без государя? (В некоторых своих грамотах Ярослав Ярославич подписывался «государем всея Руси»).

Изведав о таком бесчинстве, великий князь злорадствовал. Недоумки, дурни! Да разве король Воишелк, кой только и предается мечтам, дабы отхватить у Руси все её северо-западные земли, пойдет на мир с какими-то удельными князьями. Да никогда! Надо быть полным глупендяем, дабы согласиться на идиотские предложения.

Немало же посмеялся над князьями Ярослав Ярославич. Поизмывался и над княгиней Марией, заведомо предполагая, что без ее вмешательства гонцы к Воишелку не полетели. Вредная старуха! Давно пора поставить ее на место, но ближний боярин не советует.

— Уж слишком громкое имя, Ярослав Ярославич. Ее ни один великий князь не трогал. Эта ростовская княгиня слишком умна, действует крайне сторожко, за руку не схватишь.

— Терпенья не хватает смотреть на ее выходки. Давно надлежит старухе подрезать крылья.

— И всё же не следует того делать, великий князь. Вся Русь возмутиться. Князья на дыбы встанут. Великая замятня может пойти, да такая, что и Владимир вскинется. Народ-то владимирский, по правде сказать, коль гиль[446] по Руси загуляет, тоже за топоры возьмется.

Ярослав Ярославич пуще всего боялся бунта. Если вдруг стольный Владимир поднимется, то ему даже ордынский хан не поможет. Он всеми силами держался за великокняжеский стол, хорошо ведая, что горожане не только его недолюбливают, но и готовы, как это не раз делали новгородцы, собраться на вече и выгнать своего князя.

Владимир жил не в пустыне и знал, что творится не только в соседних уделах, но и на северо-западе Руси. Крестоносцы нападают на города и веси, выжигают русские поселения и угрожают Пскову и Новгороду. Князья, особенно Дмитрий Переяславский, давно предлагают великому князю собрать общерусскую рать и двинуть ее на Ливонский Орден. Но Ярослав Ярославич помалкивает да всё оглядывается на Золотую Орду.

Чтобы обезопасить себя от гнева Менгу-Тимура, великий князь еще два месяца назад высказал хану: Русь тревожат крестоносцы, и он хотел бы знать, что думает об этом несравненный повелитель Золотой Орды.

Менгу-Тимур, конечно же, не стал раскрывать своих тайных планов, однако, недвусмысленно заявил:

— Когда шакалы нападают на родной очаг, то их можно и попугать.

Больше хан Золотой Орды ничего не добавил, но этого было достаточно, чтобы у Ярослава Ярославича были развязаны руки. Однако и после этого он не стал спешить, дабы собирать дружины удельных князей. Дело не шуточное. Крестоносцы обладают огромной силой, и пойти на них с ратью — палка о двух концах. Можно и на щите вернуться[447]. А это уже конец его великому княжению.

По глубокому убеждению князя Ярослава, Русь без помощи многотысячного войска Золотой Орды не сможет одолеть Ливонский Орден. Правда, Митька Переяславский и Бориска Ростовский послали своих гонцов в Литву, дабы уговорить Воишелка выступить вместе на крестоносцев. Но тому не бывать! Гонцы останутся с носом[448]. А посему — лучше не соваться. И Великому Новгороду, и Пскову он дал от ворот поворот. Нечего понапрасну гонцов гонять.

Но вдруг князь Ярослав получил ошеломляющую грамоту за подписью самого литовского короля, кой не только твердо намерен заключить мир с Русью, но и незамедлительно просит выступить с дружинами на Ливонский Орден, обещая оказать всяческую помощь своими войсками.

Ярослав Ярославич пришел в замешательство. Вот тебе и Митька с Бориской! Уговорили-таки их послы Воишелка. Чего же делать-то, Господи! Неужели и впрямь придется собирать рать? И куда?! За тыщи верст, на край света. Сколь гридней и ополченцев надо собрать, сколь оружья на пешцев набраться! А обоз? И вовсе несметный. Одних лошадей понадобится целые табуны. А кормовых запасов? Прокорми экую рать, когда едва ли не вся дань уходит в Золотую Орду… И чего не сиделось Митьке с Бориской? Ежа что ли им под задницы пустили? Экие радетели Отечества отыскались. А всех больше Митька Переяславский воду мутил. Колобродный князь! Он, именно он во всем будет виноват. Всю Русь разорит. Подумал бы своей бестолковой башкой, на что других князей подстрекает. Надо бы его прыть укоротить. Нечего из себя полководца корчить. Повезло под Юрьевом, думает, повезет и со всем Ливонским Орденом. Дудки! Крестоносцев теперь на подвох не возьмешь. Это Александру Невскому удалось заманить немцев на Чудское озеро, а ныне они втройне усторожливы. Так своей «свиньей» попрут, что костей не соберешь.

Нет, надо от войны отказаться. С Литвой мир заключить (и то великое дело!), а на крестоносцев лучше не замахиваться. Так тому и быть!

Великий князь, было, успокоился, но через несколько дней его мысли круто изменились. Ближний боярин Аверкий Лобан, ведая о намерениях своего покровителя, с удрученным видом доложил:

— Князья ничего не хотят слушать. И Переяславль, и Ростов, и Суздаль, и Углич, и Ярославль, и другие города собирают дружины. Твоих же гонцов, великий князь, дрекольем[449] побивают.

— Ослушники! — закипел Ярослав Ярославич. — И чего им не сидится, придуркам!

— Не сидится, великий князь. Свои дружины норовят к Переяславлю двигать, а уж оттуда к Новгороду и Пскову, дабы и Довмонта с собой прихватить. И во Владимире шум идет. Народ горло дерет: буде князю Ярославу на пуховиках отлеживаться! Надо Русь спасать! Большой шум, князь… Надо бы с дружиной посоветоваться, а то…

— Не учи! — резко осадил ближнего боярина и советника Ярослав Ярославич.

Аверкий Лобан примолк: великий князь в боях трусоват, в державных делах нерешителен, а своих палатах он удалец, может и за плеть схватиться. Случалось!

Ярослав Ярославич, сидя в кресле, надолго ушел в думы. В итоге он решил: как ни хочется воевать, а придется, иначе можно и без стола остаться. Ныне, когда литовский король Воишелк предлагает двинуться на Ливонский Орден вкупе с Русью, князей уже не остановить. И если он, великий князь, останется в стороне, то окончательно поставит на своем стольном граде крест. Вече не миновать. Так что, пока не поздно, надо, хоть и с большим опозданием, слать гонцов по уделам и звать удельных князей на крестоносцев. В оном деле и хан Менгу-Тимур не возражает. Князья перестанут выкобениваться, а народ роптать. Вся Русь поймет, что это он, великий князь, повелел идти войной на зарвавшихся немецких рыцарей, кои беспрестанно вторгаются в русские пределы. И будет ему честь да слава. Ему, а не Митьке Переяславскому.

Глава 13 ЧЕРНАЯ ЗАВИСТЬ

Старший сын Даниила Галицкого, Лев, был страшно разобижен. Его братья получили от Миндовга и Воишелка богатые города и поместья, а он остался в своем Перемышле.

После кончины великого Даниила Галицкого, его брат Василько Романович остался князем Владимиро-Волынским, и Льву его богатейшее княжество не досталось. Средний брат Льва, Мстислав, господствовал в Луцке и Дубне, а любезнейший отцу Шварн стал не только великим Галицким князем, но и с помощью Воишелка завладел большей частью Литвы. Дело этим не кончилось. Король снял с себя одежды княжеские, уступил Шварну престол и ушел в Угровский-Данилов монастырь.

Лев был взбешен. Да как можно терпеть такой срам?! Младший брат заимел громадную власть, стал, почитай, королем целой страны, а он, большак, довольствуется одним городишком.

Бешенство Льва несколько поубавилось, когда до него дошла весть о кончине Шварна. Он надеялся, что инок Воишелк передаст ему Литву, но этого не произошло. Воишелк вернулся на престол и заключил с Русью мир.

Лев вновь пришел в ярость. Теперь в Литву полезут русские князья, улестят Воишелка, перейдут к нему на службу и получат от него литовские города. На черта нужен такой мир. Уж лучше бы Воишелк воевал Русь и отдавал завоеванные земли старшему сыну Даниила Галицкого.

Лев Даниилович чрезвычайно любил власть. Собственное честолюбие было куда важнее судьбы родины. Он, женатый на дочери венгерского короля Белы Четвертого, мечтал не только стать великим князем Галицко-Волынской Руси, но и владетелем Литвы. (Был же Шварн ее наместником!). Однако этот угровский инок, поклявшийся всю жизнь служить одному Богу, разрушил все его тщеславные помыслы.

Лев Даниилович возненавидел Воишелка. Этот «волк в овечьей шкуре» должен уйти с его пути. Надо принять все силы, чтобы король Литвы вновь убрался в свою обитель. Он много лет прожил монахом, пусть и сейчас удаляется в свою келью. Надо поговорить с дядей Васильком Романовичем, кой пользуется благосклонностью Воишелка. Не зря тот, проживая в обители, говорил:

«Вот подле меня сын мой Шварн, а там господин мой, отец князь Василько, буду ими утешаться».

Не зря Воишелк называл Василька своим «господином»: Василько Романович помог своим войском утвердиться Воишелку в Литве. Такое не забывается. Лев слишком хорошо знал своего дядю. Тот, как брат Даниила Галицкого, участвовал почти во всех его битвах и был в чести, как отважный полководец. Именно Василько спас Холм — любимый город Даниила, где он был позднее и похоронен.

А случилось это в 1261 году. Один из самых верных и даровитых сподвижников хана Батыя, постаревший Бурундуй, прислал к Даниилу Галицкому своих послов, кои сказали:

— Если ты, князь Даниил, хочешь жить в мире с Золотой Ордой, то встреть с честью Бурундуя, а если не встретишь, будешь ему враг.

Даниил понимал, что его поездка к Бурундую может окончиться его гибелью. Ордынский полководец не забудет, как он бил татарские полки. Он еще несколько лет назад не отказался от мысли сопротивления ордынцам: укреплял города и не позволял баскакам утверждаться в днестровских низовьях. Ближайшим соседом Даниила в Приднестровье был баскак Куремса. В 1257 году князь выступил против него, разбил его войска и «побрал все русские города, непосредственно от Куремсы зависящие».

Через два года Куремса оправился, пополнил свои отряды и появился у Владимира Волынского, но был отбит жителями города. Тогда разгневанный баскак пошел на Луцк, и принялся кидать на стены крепости огромные камни из камнеметных орудий. Но сильный ветер, продолжавшийся несколько дней, относил от города все каменья, бросаемые татарами из машин. Пойти же на осаду крепости Куремса не решился.

В 1261 году Бурундуй во второй раз прислал к Даниилу своих послов, требуя, чтобы великий князь приехал в его шатер, иначе Бурундуй двинет свои тумены на Галицко-Волынскую Русь.

На совете Василько Романович заявил:

— Все мы знаем, брат, что ехать тебе к Бурундую нельзя. Ты погибнешь. Я поеду вместо тебя, возьму с собой племянника Льва и холмского владыку Ивана. (На Руси уже знали, что татары питают слабость к служителям всех религий). Авось, Бог не оставит нас в своей милости.

Василька Романовича поддержали все дружинники Даниила.

Лев отправился к ставке Бурундуя с гнетущим настроением. Встреча с ордынским полководцем ничего хорошего не предвещала. Так и вышло.

Бурундуй встретил посланников Даниила такой отборной бранью, «что владыка Иван стоял ни жив, ни мертв от страха».

Наконец жестокий военачальник сказал князю Васильку:

— Если хочешь, чтобы я тебя не кинул голодным псам, то испепели Холм. Мне противен излюбленный город твоего великого князя. Да и ты, Василий, как мне известно, особо почитаешь город брата. Преврати его в головешки, а всех защитников — урусов уничтожь. Даже младенцев не щади.

Василий Романович поник, а затем, после непродолжительного раздумья, молвил:

— Твоя воля священна, Бурундуй.

Острые, желтые глаза уперлись в Льва Данииловича.

— А ты, сын шакала, разметай мне города Данилов, Истожек и Львов.

— Я исполню любой твой приказ, — послушно произнес Лев. — Но мне нужны твои воины.

— Золотая Орда богата защитниками ислама. Ты получишь моих храбрых багатуров.

Владыку же Ивана отправили к Даниилу «с вестию о гневе Бурундуя».

В тот же день, возглавив татарские тумены, Лев Даниилович поспешно ринулся разрушать города своего родного княжества, и делал это с таким рвением, как будто уничтожал города самых злейших врагов. Даже Бурундуй похвалил:

— Золотая Орда не забудет твое усердие.

По-другому повел себя Василько Романович. Стереть с лица земли Холм — предать брата, основавшего город.

Холм был сильно укреплен. В нем сидело немало ратных людей с пороками и самострелами, так что взять крепость без больших потерь было непросто. Старому же полководцу лишаться своих воинов не хотелось: ему еще, по приказу хана, предстоял большой и длительный поход на Польшу.

И тогда Бурундуй произнес Васильку:

— Это город твоего брата. Ступай к крепости и скажи воинам, которые тебя хорошо знают, чтобы открыли ворота и сдались.

С Васильком Романовичем полководец послал десяток татар и толмача, знавшего русский язык, — слушать, что Василько будет говорить с холмовцами. Брат же Даниила, пока ехал к городу, догадался, что ему предпринять. Он набрал в руки камней и, подъехав к стенам крепости, принялся кричать главным боярам:

— Константин Владимирович и ты Лука Иванович! Этот город не только брата моего Даниила, но и мой. Повелеваю вам сдаться!

И прокричав эти слова, Василько Романович три раза ударил камнем о землю, давая этим знать, чтоб горожане не сдавались, а бились с татарами насмерть.

Боярин Константин Владимирович, стоя на стене, увидел знак, понял его смысл и ответил Васильку Романовичу:

— Ступай прочь, подлый изменник, если не хочешь, чтоб не пустили в тебя стрелу! Ты уже не брат Даниила, а его враг! Мы будем биться до последнего ратника, но город поганым не сдадим!

Толмач, бывший с Васильком, рассказал своему военачальнику ответ Константина, и Бурундуй, не решившись осаждать Холм, отправился опустошать Польшу, откуда уже вернулся в степи…

Старый Даниил Романович до самой смерти не мог простить своего сына, хотя прекрасно понимал, что не выполни он приказ Бурундуя, то его бы ждала неминучая погибель. Но уж лучше почетная смерть, чем открытое предательство.

До самой кончины отца Лев жил, как затравленный волк. Через три года Даниила Романовича не стало… По старине Лев должен стать великим князем Галицко-Волынского княжества. Но отец всё завещал младшему Шварну, а Воишелк передал тому литовское королевство…

Злобой и неистребимой завистью исходил Лев Даниилович. Слава Богу, Шварна уже нет, а вот Воишелк вновь принял мирскую жизнь и он не хочет замечать старшего сына Даниила, питая к нему открытую неприязнь. Надо положить этому конец. Бывший монах должен навсегда уйти в свой монастырь. Возможно, он послушает совета своего «отца» Василька Романовича. Надо немешкотно ехать к дяде. Но тот, конечно, не примет его с распростертыми объятиями. Уж слишком ретиво послужил Лев темнику Бурундую.

Но у Льва не было другого выхода. Неужели у родного дяди такое жестокое сердце, и он не простит своего племянника? Все-таки родная кровь, да и немало лет пролетело с той поры. Дядя хоть и посерчает, но поможет примирить его с Воишелком, а то вражда можете перейти в настоящую войну.

Лев, не без смятения в душе, снарядился во Владимир Волынский. Василько Романович и в самом деле встречал племянника ворчливо:

— Давненько не видел тебя, племянничек.

— Да всё дела неотложные, дядя, — озабоченно произнес Лев. — Забот — полон рот.

— Слышал, слышал о твоих заботах. Чу, дружину на Воишелка собираешь?

— Да как не собирать, дядя, когда Воишелк готов меня проглотить с потрохами. Слушок идет, что король помышляет послать своих воинов на моё княжество.

— Брехня, Лев. Аль ты не слышал, что Воишелк заключил мир с Русью? Ныне он настолько смирен, что даже не поехал жить в свой королевский замок, а остановился в Михайловском монастыре.

— Сомневаюсь я, дядя, в миролюбии Воишелка. Не зря ж его прозвали «волком в овечьей шкуре»… А в обители он, поди, не зря сидит. Очередную пакость задумывает.

— Может, и задумывает, но только не пакость. Воишелк, как я думаю, сбивает с толку ливонских рыцарей и поджидает, когда придут в Литву дружины русских князей. Напрасно ты на него ожесточился. Пора тебе замириться с Воишелком.

Последние слова Василька весьма порадовали князя. Ведь с этим он к дяде и приехал.

— Ты прав, Василько Романович. Не время ныне острить мечи друг на друга. Я готов примириться. Но как это лучше сделать? Может, окажешь помощь?

— Непременно окажу. Завтра же отправлюсь в монастырь, а ты здесь поджидай.

Прежде чем ехать к Воишелку, Василько Романович посетил немца Маркольда, старого советника князя Даниила Галицкого, и только после этого он направился в обитель.

Разговор «отца» и Воишелка был длительным. Оба говорили не только о старшем сыне Даниила Галицкого, но и обсуждали ситуацию, сложившуюся с Русью. Оба пришли к твердому выводу: мир с Русью необходим. Только совместными усилиями можно разбить Ливонский Орден.

Со Львом же Воишелк согласился встретиться во Владимире Волынском, у немца Маркольда. «Все три князя обедали весело, много пили, Василько после обеда поехал к себе домой спать, а Воишелк поехал в Михайловский монастырь».

Примирение состоялось, но Лев твердо уяснил для себя, что король Воишелк не собирается покидать мирскую жизнь, а, напротив, до конца своей жизни остаться владетелем Литвы. И другое обстоятельство вывело из равновесия перемышльского князя. Воишелк не посулил Льву никаких городов и земель, что вновь его взбесило. Он опять останется без власти.

Возбужденный Лев Даниилович поскакал к Воишелку в монастырь.

— Король! Мы славно посидели. Попьем-ка еще!

— А что? — пьяно отозвался Воишелк. — В погребе монастыря хватит вина. Эгей, служки!

Вскоре застолье продолжилось.

— Я хочу выдать тебе, Воишелк, одну большую тайну, — осушив кубок вина, тихо произнес Лев.

— Выдавай, — покачиваясь в кресле, сказал Воишелк.

— Большую тайну. Ни один человек, кроме тебя, не должен о ней знать.

— Служки, прочь из трапезной!

Оставшись один на один, Лев подошел к Воишелку и всё так же тихо, загадочно проговорил:

— Даже стены имеют уши.

— Стены? — поднявшись из кресла, переспросил Воишелк, и осовелыми глазами оглядел своё временное пристанище. Через несколько дней он вновь хотел вернуться в королевский замок, где недавно принимал посольство русских князей.

— Ты, пожалуй, прав… А теперь говори.

Лев наклонился к уху короля и зашептал:

— Твои руки по локоть в крови. Ты, Воишелк, хуже самого злого пса, хуже скотины…

— Что-о-о? — вмиг отрезвел король, но тотчас острый кинжал по самую рукоять вошел в его живот.

Лев, без каких-либо затруднений, вышел из стен монастыря, где его поджидали дружинники, и поехал в королевский замок. Он, ведая, что Воишелк казнил многих литовских князей, помышлял воспользоваться убийством короля и приобрести себе Литву, «но не получил успеха в этом деле, и литовцы выбрали себе единоплеменного князя».

Так порвано было в самом начале мирное соединение Литвы с Русью.

Глава 14 ХУДАЯ ВЕСТЬ

Лазута вернулся в Ростов Великий темнее тучи.

— Аль худо съездил? — неспокойно вопросила Олеся Васильевна, встретив мужа на крыльце — Заждалась тебя, любый мой!

Лазута Егорыч молча обнял супругу и, не проронив ни слова, поднялся в покои. Понуро сидел на лавке и напряженно думал:

«Как передать Олесе слова князя Дмитрия, кои он сказал в конце разговора посланников о Литве. Господи, как поведать черную весть!»…

— Сына твоего, Лазута Еогрыч, убили немецкие купы у Тайницкой башни, но тела его так и не нашли.

«Как поведать? Младшенький — любимый сын Олеси, души в нем не чаяла. Услышит — и рухнет замертво. Уж слишком сердце у нее нежное и чадолюбивое, может и не вынести такого страшного горя… Нет, правды ей не сказать. Молвлю то, как с дворовыми договорился».

— Что ж ты молчишь, любый мой?

Олеся Васильевна дожила до почтенного возраста, но безоглядной любви и ласки своей к мужу не утратила.

— Да видишь ли, Олеся… Васютка, чу, в заморские страны торговать подался… И меня не спросился. Вот я маленько и переживаю.

— Да как не переживать, любый мой! — всплеснула руками Олеся Васильевна. — В такую одаль? Да еще один!

Митька и Харитонка прибыли вместе с Лазутой Егорычем.

Глаза Олеси Васильевны стали печальными.

— Да как же он не побоялся? В заморские страны на кораблях плавают, по окиан-морю. Ужас-то, какой!

— Да ты не пугайся, Олеся. Не один за море подался. С купцами. Пора и ему к заморской торговле приглядеться, коль с купеческими делами связался… Не так ли, Василий Демьяныч?

— Так, зятек. Почин всего дороже, а пора деньги кует. Хватит Васютке по своим городишкам шастать. Надо и в набольшие купцы пробиваться. А кто за морем не бывал, тот еще не купец. Молодец, Васютка!

Но бодрые слова отца Олесю Васильевну не утешили.

— Рассказывали мне, что в окиан-море жуткие бури случаются. Корабль как щепку кидают. Уж на что у нас озеро тихое, но когда буйный ветер поднимется, ладья того гляди, перевернется. А тут!

— Ладья — не корабль, дочка. Дважды за море ходил в молодости. Никакая буря кораблю не страшна, — норовил успокоить Олесю Василий Демьяныч.

— Да и долго, поди, ходить за море?

— Это — когда как, — начал было старый купец, но его тотчас прервал Лазута:

— Долго, Олеся. Ты уж привыкни к этому. Бывает, год, а то и два за морем живут. Привыкни, родная.

Василий Демьяныч глянул на зятя странными глазами, но смолчал.


* * *
Погоня за немецкими купцами не увенчалась успехом. Дружинники князя Дмитрия домчали до самого Великого Новгорода, но в городе купцов не оказалось. Предупредив о подозрительных немцах князя Юрия Андреевича, дружинники вернулись в Переяславль.

— Теперь у меня все сомнения окончательно отпали. Сущие купцы мимо Новгорода бы не проехали. Пошли окольными путями. Город посетили ливонские лазутчики… И всё-таки в этой истории немало загадочного. Отныне надо зорче приглядываться к Немецкому двору…


* * *
Великий князь Ярослав Ярославич не пошел в поход на Ливонский Орден. Вместо себя он отправил своих сыновей Святослава и Михаила. Наказал:

— Вперед не лезьте. С рыцарем биться — не щи хлебать.

— Так ить, батя, без смелости сила попадает на вилы, — молвил старший Святослав.

— На смелого собака лает, а трусливого рвет, — вторил брату Михаил.

Ярослав Ярославич недовольно поджал надменные, рдеющие губы.

— Ишь, какие у меня сынки — говоруны. У калик перехожих пословиц нахватались. Это они всё о богатырях ихрабрецах брешут, да разными прибаутками сыплют. Повелю выгнать из хором, бездельников! Вы отца слушайте, коль непутевые башки не хотите потерять. Не сметь, баю, вперед лезть! На то дружинники имеются.

— Кому ж тогда, батя, в челе войска идти? — спросил Святослав.

— Аль не ведаете, кто в воеводы рвется? Митьке Переяславскому! Вот пусть и хорохориться. Но и вы чести своей не роняйте. Помните, вы — сыновья государя всея Руси. Полки правой и левой руки — ваши. А как дело до сечи дойдет — смекайте, как свои головы сохранить. Уразумели?

— Уразумели, — поклонились отцу великовозрастные чада.

Ярослав Ярославич не верил в успех нынешнего похода. Ливонский Орден, если он соберет все свои войска в один кулак, Митьке не осилить. Вернется, коль останется жив, с поджатым хвостом. Давно пора сбить с него спесь. Вот тогда и отвернутся от него князья. Поймут, кто самый умный человек на Руси, и вновь все сплотятся вокруг великого князя. Тогда и повеления Менгу-Тимура будет легче выполнять.

Дружины, собравшиеся в Переяславле, двинулись к Новгороду в конце октября 1267 года. Шли спокойно и уверенно. Рать собралась немалая. А позднее вольются в войско новгородская, полоцкая и псковская дружины. И не только! Литовский король Воишелк поможет крестоносцев бить. Со щитом будет русское войско!

Никто не сомневался в успехе. Но верст через двести из Новгорода примчал гонец на взмыленном коне. Воеводе, князю Дмитрию Александровичу, он поведал худую весть:

— Сын Даниила Галицкого, Лев, убил короля Воишелка и помышлял захватить Литву, но местные князья прогнали убийцу из королевского дворца и выбрали своего князя. Лев бежал в Перемышль, а Литва собирает войска на Русь.

Дмитрий Александрович помрачнел: старший сын Даниила Романовича своим подлым поступком напрочь сорвал мир с Литвой, о коем так трудно добивались и княгиня Мария, и Борис Василькович, и он, князь Дмитрий. А сколько сил приложили Неждан Иванович Корзун с его помощником Лазутой Скитником! Все благие намерения оказались напрасными, их, словно мечом разрубили. Ныне ситуация круто изменится. Ливонский орден заметно оживится, а Литва с новой жестокостью начнет нападать на русские земли. Ныне, уж коль пошли в поход, придется воевать с двумя государствами… Какую же черную весть доставил гонец!


* * *
Псковский князь Довмонт поспешил в Новгород и попросил Юрия Андреевича собрать вече. Племянник великого князя не возражал: дела принимают угрожающий оборот и без городского схода ныне не обойтись.

Вече было бурным и долгим, но на сей раз обошлось без потасовки: даже боярская верхушка поняла, что медлить нельзя. Надо проворно выступать супротив Литвы.

Воеводой выбрали известного ратоборца Довмонта, кой не раз с большим успехом разбивал литовские отряды. Успех сопутствовал русскому войску и на сей раз. Довмонт, не дожидаясь ростово-суздальской рати, не только отразил вражеские войска, но и «много повоевал вражьих земель».

Когда Дмитрий Александрович пришел в Новгород, то Юрий Андреевич ему поведал:

— Довмонт пошел на Ливонский Орден.

— Не слишком ли рискует? — засомневался Дмитрий Александрович.

— Вот и я о том же думаю. У Довмонта не такое уж и великое войско. Тяжко крестоносцев воевать.

(Бывший литовец хоть и принял христианское имя Тимофей, но все его продолжали называть Довмонтом).

Племянник великого князя пытливо глянул в глаза двоюродного брата и, с явным колебанием в голосе, молвил:

— Десять дней назад ушел, но добрых вестей пока не слышно. Крестоносцы — не ливы. На западе их считают лучшими воинами… Стоит ли идти на Орден, Дмитрий Александрович? Может, как-то замириться с ними?

Князь Дмитрий ответил резко и без раздумий:

— Ливонский Орден никогда не пойдет на мир с Русью. Прошлое показывает, что немцы всегда были враждебны к нашему народу. И если мы ныне повернем вспять, то крестоносцы посчитают нас трусами и ударят так по нашему Отечеству, что мы десятилетия будем залечивать свои раны.

— Всё может быть, — нерешительно произнес Юрий Андреевич.

А князь Дмитрий, повернувшись к окну терема, сожалело вздохнул. Хоть и говорят, что яблоко от яблони недалеко падает, но не в отца пошел Юрий Андреевич. Отец-то, Андрей Ярославич, был деятелен, храбр и дерзок. Он не послушал своего умудренного брата Александра Невского и поднял во Владимире, в 1252 году, дружину на Золотую Орду. Взрывной и неугомонный был князь Переяславский, никого не боялся, ни к кому не прислушивался и люто ненавидел татар… А вот сынок его куда сдержанней и миролюбивей, во многих делах неуверен и до любой войны не охоч. Кое в чем он походит на своего дядю, великого князя Ярослава. Зато у своего двоюродного брата Дмитрий не замечал ни чванства, ни тщеславия, ни стремления к безраздельной власти. Видимо, за это его и терпели гордые, вольнолюбивые новгородцы.

Весть от Довмонта пришла на другой день:

— Новгородская и псковская дружины возвращаются. Довмонт помышлял взять Раковор, но потерпел неудачу.

— В чем причина? — спросил посыльного Дмитрий Александрович.

— Раковор — неприступная крепость. Князь Довмонт оглядел ее и даже осаждать не стал.

— Я так и думал, — молвил князь Юрий. — Еще в Новгороде упреждал: не ходи на Раковор. Крестоносцы считают сей город самой могучей крепостью. Не послушал-таки!

Князь Дмитрий, готовясь к войне с крестоносцами, был много наслышан о Раковоре. Такую крепость и впрямь будет взять нелегко. Воздвигали ее, совместно с немецкими мастерами, датские рыцари, давние недруги Руси, ходившие вместе с немцами в походы.

— Что делать-то будем, брате?

— Подождем Довмонта, — коротко отозвался Дмитрий Александрович.

Воевода Довмонт появился в Новгороде через несколько дней. Это был приземистый, крепко сбитый человек с льняными волосами, живыми, отважными глазами и с двумя шрамами на загорелом сухощавом лице. Он вошел в покои Юрия Андреевича в ратном доспехе, и, стянув с головы мисюрку[450], поздоровался с князьями:

— Доброго здравия, Юрий Андреевич и Дмитрий Александрович.

— И тебе доброго здравия, князь Псковский, — радушно произнес Дмитрий, с интересом вглядываясь в Довмонта. Он впервые видел прославленного воеводу, и сразу про себя отметил: истинный воин, удалец, предприимчивый человек. В княжьих палатах держится достойно и уверенно.

Сбросив на лавку кафтан и, оставшись в серебристом, пластинчатом панцире, тотчас заговорил, обращаясь к воеводе ростово-суздальской рати:

— Литву мы побили, Дмитрий Александрович, а вот крестоносцев разбить не удалось. Пытались взять их главную крепость Раковор, но без стенобитных пороков[451] ее не одолеть. Надо искусных мастеров искать.

— В Новгороде таких мастеров и в помине не найдешь, — развел руками князь Юрий Андреевич.

— И не только в Новгороде, — нахмурил чело Довмонт. — Русские дружины привыкли осаждать крепости без пороков. Незадача!

— Есть у меня такой умелец, — молвил Дмитрий Александрович.

— Да ну! — искренне удивился Довмонт. — Не думал, что на Руси имеются такие мастера.

— Извини, князь, — произнес Дмитрий Александрович. — Ты недавно на Руси и народ наш еще плохо ведаешь. Русский умелец любого немца за пояс заткнет. Сегодня же покажу.

— Твой княжеский розмысл?[452]

Дмитрий Александрович улыбнулся.

— Розмысл по бражному делу.

— Не понял, князь.

— Простолюдин. К чему рук не приложит, всё горит. А бражку он такую выделывает, что ковш выпьешь — в пляс пойдешь, а голова с похмелья не трещит, светлая, как вода родниковая. Вот такой он у меня розмысл.

— Да как же он такую бражку готовит? — заинтересовался Довмонт.

— А бес его знает. Никому своей тайны, ни за какие деньги не выдает.

— Вот бы его вызвать из Переяславля в Новгород, коль он и пороки смастерить сумеет, — молвил Юрий Андреевич.

— И вызывать не надо. Аниську Талалая, так его в народе кличут, я преднамеренно с собой прихватил. Он еще со мной, пять лет назад, на Юрьев ходил, и такие хитроумные пороки сотворил, что удалось крепость в три стены осилить. Вот и ныне сердце чуяло, что без осадных орудий нам не обойтись.

— Отрадно, князь Дмитрий Александрович, — оживился Довмонт, а затем, малость подумав, спросил:

— А что такое Талалай? Имя какое-то необычное.

— На Руси, Довмонт, едва ли не у каждого человека своя кличка. И всех изрядных говорунов Талалаями прозывают.

На другой день, в гриднице, был совет князей, новгородских бояр, псадника Михаила, тысяцкого Кондрата и всех старших дружинников.

Много речей было об убийстве короля Воишелка и срыве мирных соглашений с Литвой, что значительно затруднит поход на немецких и датских крестоносцев. Некоторые новгородские бояре, сторонники князя Юрия Андреевича, высказывались за отмену похода на датчан и Ливонский Орден. Но совет переломил князь Дмитрий Александрович:

— Никогда еще мы не имели такого значительного войска. Предательское убийство Воишелка не должно нас остановить. В Литве сейчас идут кровавые междоусобицы. Каждый крупный князь стремится примерить на себя королевскую корону. Уверен, что литовским войскам ныне не до войны ныне с Русью. Ныне самый опасный враг — немецкие и датские крестоносцы. Последние особенно беспокоят Новгород. Мы должны захватить их крепости, дабы больше не угрожали русским землям и пропускали наших купцов к Варяжскому морю. Думаю, мы без особых потерь пройдем через Латвию и направимся на Раковор, основную твердыню датских крестоносцев, захвативших вкупе с немцами всю Эстонию. Князю Довмонту не удалось овладеть крепостью. Но его особой вины нет. Без внушительного войска и стенобитных орудий Раковор не взять. Крупное войско у нас есть, а пороки изготовим в Новгороде. Упустим момент, распустим дружины — будем кровавыми слезами умываться. Такого нам ни Бог, ни Русь не простят. А посему надо твердо идти на крестоносцев!

Веские, уверенные слова переяславского князя поддержали и Довмонт Псковский, и князь Полоцкий, и сыновья великого князя Ярослава Ярославича, и тысяцкий Кондрат, и посадник Михаил новгородский, пользующийся большим влиянием у боярской верхушки. В результате весь совет оказался на стороне князя Дмитрия. Видя это, вечно колеблющийся Юрий Андреевич, несколько помолчав, подытожил:

— Быть посему. Пойдем на ворога.

Глава 15 В ПЛЕНУ У КРЕСТОНОСЦЕВ

Мариенбург был стольным городом великого магистра Ливонского Ордена, Отто Руденштейна. Он встретил командора Вернера Валенрода сдержанной улыбкой.

— С прибытием, командор. Всё ли у тебя благополучно?

— Поездка оказалось нелегкой, но удачной. Я привез чертеж змеиного гнезда Александра Невского.

Великий магистр не стал спрашивать о трудностях поездки, однако не оставил Вернера без благодарственных слов:

— Я доволен тобой фогт[453] Валенрод. Ты, как всегда, достойно справился с моим поручением. Я не забуду твоего усердия.

Вернер положил на стол магистра бумажный свиток и добавил:

— Мне удалось захватить в плен русского купца, великий магистр.

Обычно бесстрастное лицо Отто Руденштейна заметно изменилось, теперь оно выражало неприкрытое удивление.

— Зачем ты это сделал, командор?

Вернер не стал рассказывать магистру всех подробностей захвата русского человека: это не входило в его интересы. Чем меньше Руденштейн будет знать, тем лучше для Валенрода. Ответил же он так:

— Полонили на обратном пути. Этот купец, когда мы пойдем на земли князя Дмитрия, нам может очень пригодиться. Он отлично знает все пути и дороги. А пока пусть посидит в моем замке.

— Хорошо, фогт Валенрод, — принял обычное выражение лица Руденштейн. — Теперь ты можешь отдохнуть, но передышка будет недолгой. Через несколько дней мы выступим на русские княжества.

Удаляясь на вороненом коне в свой замок, командор с усмешкой думал:

«Знал бы ты, магистр, кого мы полонили. Сына посланника ростовского князя Бориса. Ты б непременно забрал его к себе, ибо на войне с русскими, ты большой любитель поиграть в обмен пленными. Лазута Скитник — не простолюдин, он ходит в чине боярина. Это он приезжал с Нежданом Корзуном к королю Воишелку, и был вторым послом. Сын его, Василий Лазутыч, хоть и является купцом, но дорого стоит. Он, Вернер, поведет свою игру».

Фогту пришлось добираться до Ливонии окольными путями, минуя торговый Новгород. Другого выхода, после некоторых слов пленника, у него не было…

Очнувшись в повозке немецкого «купца», Васютка тотчас сказал, чтобы его немедленно развязали, на что «купец» лишь рассмеялся:

— Многого захотел. Слышь, Бертольд? Развязать его и отпустить к князю Дмитрию в Переяславль?

— Купец шутит, Вернер… Начинается глухой лес. Не пора ли закопать в землю этого живучего торгаша?

— Пора, Бертольд.

— Мерзавцы, — с отвращением произнес Васютка. — Я не боюсь смерти, но и вам не гулять по белу свету. Бог всё равно накажет пакостных людей.

— Говори, говори, — скалил зубы Бертольд Вестерман. — Мы еще поживем, а вот ты скоро сдохнешь, и тебя сожрут всякие ползучие гады.

Вернер приказал остановить повозку, поманил рукой кнехтов и приказал:

— Отнесите пленника подальше в лес, умертвите, выкопайте заступами небольшую могилу и, как следует, заделайте ее дерном и хворостом. А ты, Бертольд, проследи. Поторапливайтесь!

(Русские дороги нередко проходили через гати[454] и незамощенные вязкие места. Колеса оседали по самые ступицы, поэтому в каждую подводу предусмотрительно были положены топор и заступ).

— Негодяи! Мой отец — влиятельный человек в княжестве. Он непременно разыщет вас, стервятников, и жестоко отомстит. Рано радуетесь, псы немецкие!

Бертольд злорадно захохотал, а Валенрод поднял руку. Он, как и купец Бефарт, неплохо знал русский язык.

— Остановитесь, кнехты!

Фогт ступил к Васютке, коего уже потащили в дремучий лес.

— Кто твой отец?

— Старший княжеский дружинник, Лазута Скитник, кой ходит в боярском чине. Он всё равно найдет вас, душегубов, и срубит ваши головы.

Изощренный ум Вернера сработал в мгновение ока. Он вновь поднял руку.

— Отнесите этого купца в мою повозку.

Фогт Валенрод, еще перед поездкой в Переяславское княжество, знал, что к литовскому королю Воишелку отправились послы Дмитрия Переяславского и Бориса Ростовского — бояре Неждан Корзун и Лазутка Скитник. (Вернер имел прекрасных осведомителей). Еще тогда он подумал:

«Русские князья не дремлют. Они отлично ведают, что Литва, постоянно воюющая с Ливонией, заинтересована в военном союзе с Русью. И если Воишелк, откинув гордость и обиды, нанесенные ему Новгородом и Псковом, пойдет на мир с Русью, то Ливонскому Ордену будет куда сложней распространять свою веру и завоевания на русские земли и Прибалтику. А король Воишелк может забыть обиды, даже те оскорбительные, которые нанес ему победными походами родной брат Довмонт. Король-монах довольно умен, чтобы отказаться от заманчивого предложения русских послов. И не дай Бог, если мир состоится!»

В Переяславле фогт Валенрод оставался в неведении. В городе всё было тихо, и не ощущалось никаких признаков, чтобы князь Дмитрий протрубил ратный поход. Всего скорее, он поджидал своих посланников, которые длительное время пребывали у Воишелка.

Лишь в Мариенбурге Вернер узнал, что Русь и Литва договорились начать против Ливонии совместный поход.


* * *
Васютку заперли в одной из небольших комнат каменного замка Валенрода.

С того момента, как он назвал имя своего отца, всё изменилось как по волшебной палочке. Его развязали, стали поить и кормить. Вначале он хотел отказаться от пищи, но затем передумал. Надо копить силы, дабы, улучив удобный час, совершить побег. Но этого ему сделать не удалось: с наступлением сумерек руки и ноги его вновь стягивали сыромятными ремнями, а днем за ним неустанно присматривали кнехты.

И всё же Васютка сделал одну попытку. Во время одного из обеденных привалов, он сидел у разведенного костра и украдкой разглядывал лес, с надеждой ринуться в самую глухомань. Он так и сделал, но до чащобы добраться не удалось.

Васютка повалился наземь буквально через три десятка шагов, забыв о том, что немцы накидали в его сапоги мелкие, но острые камешки. Обе ступни были разбиты в кровь. Он сидел на земле и отчаянно ругался.

— Может, донести его назад? — повернувшись к Вернеру, спросил купец Бефарт.

— Пусть сам возвращается, и навсегда запомнит, что от нас убежать невозможно, — жестоко отозвался командор.

Больше попыток к бегству Васютка не предпринимал: напрасная затея. Теперь только надеяться на чудо. В лесах иногда обитают разбойные люди. А вдруг им удастся столкнуться с иноземцами?

Но с лихими людьми крестоносцы разминулись.

У Васютки продолжала болеть голова, но его не покидали думы о Марьюшке. Что с ней случилось? Пока он ходил через кустарник к стенам крепости, Марьюшка осталась ждать его у дороги. Затем на него напал сзади немец и чуть не убил его. Он упал и на какое-то время потерял рассудок.

Что же стало с Марьюшкой? Она долго ждать не могла. Думается, она окликнула его и, не услышав отзыва, пошла к крепости. Если это так и произошло, то Марьюшку… Господи, об этом даже страшно подумать! Марьюшку загубили те же немецкие купцы. (Позднее Васютка узнает, что это были ливонские крестоносцы). Они, конечно же, не захотели оставить в живых послуха[455]. Но это же жуткая беда! Из-за него, Васютки, немцы убили его любимую девушку, его несравненную Марьюшку.

А то, что произошло убийство, Васютка уже не сомневался. Если бы Марьюшка осталась жива, то она непременно побежала бы к княжескому терему и всё рассказала стражникам у ворот. Князь Дмитрий учинил бы погоню, и он, Васютка был бы освобожден из плена.

— Что вы сделали с моей девушкой? — спросил он в повозке у Вернера.

— С какой девушкой? — сделал удивленные глаза Валенрод. — У тебя, купец, не всё в порядке с головой. Мой Бертольд Вестерман перестарался. Извини, но у него богатырская рука. Разве ты видел девушку у крепости?

— Нет.

— Вот видишь, купец. И мы не видели никакой девушки. Правда, Вестерман?

— Правда, командор. Купчик всё еще бредит. Ему снится сладкий сон, как он тискает свою девушку в постели, — рассмеялся Бертольд.

Вернер перевел слова телохранителя, но Васютка замотал головой.

— Я не верю вашим словам, негодяи. Вы сговорились.

— Думай, как хочешь, купец, но я не желаю больше тебе что-то доказывать.


* * *
В жизни Васютки ничего не менялось. Пошел четвертый месяц его заточения, — гнетущего и монотонного. Дважды в день: поздним утром и ранним вечером один из слуг фогта Вернера приносил ему кувшин с водой, медный поднос с незатейливой пищей, ставил на узкий деревянный стол и молча уходил, не забывая закрыть с обратной стороны дверь на замок.

Еще в первый день, приглядевшись к слуге, Васютка убедился, что он может легко с ним расправиться и сделать новую попытку побега, теперь уже из замка. Но слуга, словно почувствовав намерение узника, широко распахнул дверь, и показал ему на темный, освещенный единственным факелом, длинный коридор, в конце которого виднелась железная решетка, охранявшаяся вооруженными кнехтами.

Васютка скрипнул от злости зубами, а слуга ехидно усмехнулся. У него было недоброе, надменное лицо с леденящими, колючими глазами.

Каждый раз, ставя поднос на стол, он выдавливал из себя ядовитую ухмылку и презрительно смотрел на пленника, словно видел перед собой что-то отвратительное.

Васютка как-то не выдержал и, с необычайной для него резкостью, проговорил:

— Ты чего выкобениваешься, мерзкий паук! Ты дождешься, что я размозжу о стену твою наглую морду!

Увидев разгневанные огоньки в глазах узника, немец, не поняв слов Васютки, но, догадавшись, что этот невольник произнес что-то о нем обидное, разразился бранью:

— Как ты смеешь меня оскорблять, шелудивый пес! Ты, сдохнешь в этом замке. Я сам выколю твои глаза, перережу тупым ножом твою поганую глотку, а голову подниму на копье и швырну ее в подземелье на съедение голодным зверям. Пакостный пес!

Обычно спокойный, невозмутимый (по природе своей) Васютка готов был и в самом деле ударить «паука». Он-то, в отличие от его тюремщика, понял несколько слов и едва сдержал себя.

После ухода немца, он убедился, что это не простой слуга. Слуги с поварни не бывают такими враждебными и заносчивыми. Рыцарь Вернер наверняка приставил к нему одного из своих доверенных лиц. Но ради чего? Ради чего вся эта затея с его пленением? Вернер страшно рисковал. Но зачем?! Зачем он ему понадобился?

Васютка был в полном неведении.

«Паук» перестал молчать и теперь сердито разговаривал с узником в каждый свой приход. Это не прошло для Васютки даром: на четвертый месяц своего заточения он довольно сносно стал понимать язык чужеземцев.

Как-то он спросил «Паука»:

— Я хочу поговорить с твоим хозяином.

— С самим фогтом Вернером?

— Да.

— Это невозможно, грязная свинья. Командору не о чем с тобой разговаривать. Он слишком занят, чтобы тратить время на пустые разговоры.

— И всё же доложи твоему командору, Паук. У меня к нему немаловажный разговор.

— И не подумаю, грязная свинья.

И всё же Васютка надеялся, что немец обязательно сообщит фогту Вернеру о его просьбе. Если пленник намерен рассказать владельцу замка что-то существенное и значимое, то тот придет.

Но миновало четыре томительных дня ожидания, а Вернер так и не появился. Васютке давно уже осточертело сидеть в своем узилище[456], и он настолько ожесточился, что схватил немца за грудки.

— Доложи, упырь, доложи!

Немец отскочил, а затем изо всех сил двинул Васютку кулаком по лицу. Но купец, более крупный и сильный, устоял и дал обидчику сдачи, да такую, что «Паук» грохнулся на пол.

Железная дверь, как всегда, во время прихода немца, была широко открыта. По длинному коридору гулко затопали сапоги кнехтов.

Три копья были готовы пронзить Васюткину грудь.

— Что прикажешь с ним делать, господин Кетлер? — спросил один из кнехтов.

Кетлер, с трудом поднявшись с каменного пола, процедил сквозь зубы:

— Свяжите этого пса.

Васютку связывали под остриями копий. Не брыкнешься!

— А теперь повалите его на пол.

Когда Васютку повергли наземь, к нему подскочил Кетлер и, злобно воскликнув, «скотина!», принялся с особой свирепостью избивать ногами пленника. Избивал долго, с каким-то садистским наслаждением на лице, пока его не остановил один из кнехтов:

— Не довольно ли, господин Кетлер? Фогту Вернеру не нужен мертвый купец.

Кетлер с явной неохотой прекратил избиение, но лицо его оставалось озлобленным и ядовитым.

— Этот скот не захотел жить в приличном месте, так пусть поживет в другом, более шикарном.

В тот же час кнехты перетащили еле живого пленника в тюремный двор замка, бросили в одном из казематов[457] на кучу жухлой соломы, и, запрев дверь на висячий замок, удалились.

Васютка с трудом пошевелил руками и ногами. Здорово же его отделал этот треклятый Кетлер. Воистину он оказался не простым слугой. Кнехты называли его господином. Неужели он рыцарь?! Невероятно! Да он лютее самого беспощадного ката[458].

В углу послышался шорох. Васютка приподнял голову. Что это? Но в каземате было темно, как будто он очутился в земляном порубе. Но вскоре всё прояснилось: по его ногам пробежали какие-то животные.

Господи, да это же крысы! И вот уже две мерзкие твари обрушились на его тело. Васюта закричал, и, откуда только силы взялись, поднялся на ноги и принялся отбиваться от крыс сапогами.

На какое-то время крысы отпрянули, но стоило Васютке опуститься на свое соломенное «ложе», как твари вновь ополчились на его тело. Пришлось ему воевать с крысами до самого утра, пока из узкого зарешеченного оконца не проник солнечный свет.

Твари убрались в щели, зато на смену им откуда-то выползли мыши и забегали по полу. Но это было уже не так страшно: мышей Васютка не боялся.

Он, не спавший и жутко ослабевший, подошел к оконцу. Тюремный двор замка Вернера был со всех сторон окружен толстыми каменными стенами. Все выступы его буйно заросли кустарником и бурьяном. Огромные сероватые глыбы позеленели ото мха и густой плесени, что говорило о глубокой древности этих прочных каменных стен.

«Сколько же темниц в сей каменной тюрьме? — невольно подумалось Васютке. — И кто в них сидит? Ливонские крестоносцы не раз нападали на русские земли и уводили в полон многих отичей. Неужели и в этом замке есть русские невольники? Как же им тяжело пребывать в этих страшных узилищах!»

А затем его осенила отчаянная мысль:

«Неужели пришел конец?»

Глава 16 МЕРЯНСКИЙ БОГ

Тяжко, смуро на душе Марийки. Жизнь стала не мила. Вот уже четвертый месяц, как пропал ее любимый Васенька. Где он и что с ним сделали эти проклятые немецкие купцы?

Не пьет, ни ест Марийка. Уж так исстрадалась душой, так потемнела и осунулась лицом, что постоялец Гришка Малыга как-то не выдержал, и молвил:

— Над кем лиха беда не встряхивалась, дочка? Перетерпеть надо.

— Да как же такое перетерпеть можно, дядя Гриша? Уж я так любила Васеньку! Такого человека на всем белом свете не сыскать. Как тут не горевать, дядя Гриша?

— Воистину, дочка, — сердобольно вступила в разговор Авдотья. — Горе не дуда, поиграв, не бросишь. Долго оно не отступится.

— Наверное, никогда, тетя Авдотья.

— А вот это ты напрасно, дочка. День меркнет ночью, а человек печалью.

— Вот и я толкую, — вновь заговорил Гришка. — Надо как-то свыкнуться, а то, ить, кручина иссушит в лучину. Глянь, как от скорби-то вся увяла. Ты еще совсем молоденькая, надо беречь свою красоту. Вернется к тебе еще счастье.

— Ох, не вернется, дядя Гриша, не вернется. Коснулось оно меня ласковым крылом и упорхнуло.

Как ни успокаивали постояльцы Марийку, но она всё продолжала предаваться печали и сохнуть на глазах. И всё себя упрекала. Ну, как же так приключилось, что она лишилась чувств, когда добрые люди вынули из ее рта тряпицу? Очнулась лишь на четвертый день, и только тогда поведала о своем ненаглядном Васеньке. Слишком поздно дошла весть до княжьих людей. Они хоть и учинили погоню, но немцев, как след простыл.

В первые два дня у Марийки еще теплилась надежда: в реке тело ее суженого не обнаружили. Выходит, не кинули немцы Васеньку в Трубеж, и он жив остался. Может, вот-вот объявится… Но шли дни, недели, месяцы, а об ее Васеньке ни слуху, ни духу. Значит, тайком вывезли его чужеземцы в дремучий лес и загубили.

Правда, иногда приходили к Марийке и другие мысли:

«Нет, нет, Васенька жив. Есть же Бог на свете. Ее суженый — человек чистый, жил без греха. Должен же его защитить Господь».

Однако всё путалось в голове, и чем больше она оставалась в неведении, тем всё горестнее ей становилось жить. Поникшая, вся в слезах, зачастила в слободской храм, а то и в сам Спасо-Преображенский собор и часами молилась, молилась, прося у Спасителя и пресвятой Богородицы милости для Васеньки. Но утешения в душе так и не находила.

Как-то, сходя с паперти храма, к ней подошла согбенная, седенькая старушка в сермяжном облачении. Опираясь на клюку, глянула на Марийку выцветшими глазами и тихо молвила:

— Ты уж прости меня, касатушка. Частенько в храме тебя примечаю… Чую, горе у тебя большое.

— Горе, бабушка Меланья, — кивнула Марийка. — И такое горе, что жить не хочется.

— Вижу, вижу, касатушка… Знать, ведаешь меня?

— Да я, почитай, бабушка, всех в городе ведаю.

— Вот и ладно, касатушка… Не зайдешь ли в мою избенку. Одной-то мне сидеть — докука. А я с тобой потолковать хочу о твоей напасти. Я ведь тебя, касатушка, с малых лет ведаю. Одна ты по городу без родительского присмотра бродишь. Марийкой тебя кличут.

— Истинно, бабушка.

Избенка старушки, хоть и маленькая, неказистая, но опрятная. Всё выметено, выскоблено, вычищено. Пожитков совсем мало: спальная лавка, кадушка с водой подле печи, лохань[459], светец[460], небольшой столец, покрытый белой холщовой скатертью, икона пресвятой Богородицы в красном углу, с мерцающей неугасимой лампадкой.

Старушка указала Марийке на лавку и ласково молвила:

— Откройся мне, касатушка, хотя не всякий человек чужому о своей беде поведает.

— Не всякому, бабушка Меланья. Чужое горе не болит, а вот тебе откроюсь. Чую, сердце у тебя доброе. Всё тебе расскажу да поплачу.

Выслушала старушка Марийку, вздохнула, погладила легкой, почти невесомой ладошкой девушку по светловолосой голове, малость подумала и изрекла:

— Слышала я о твоем несчастье. В городе о пропаже купца всякий ведает. Но не чаяла я про вашу любовь великую. То не каждому суждено. Однако дело твое тяжкое, туманное. То ли сгиб твой добрый молодец, то ли живехоньким остался. Вот и мечется душа твоя. Неведение хуже худой вести. Так можно, касатушка, вконец захиреть.

— Так как же быть-то, бабушка Меланья, коль жизнь не мила?

— А я вот что покумекала… Сходи-ка ты, касатушка к Мерянскому богу, да спытай у него о своем суженом.

— К Синему камню?! — изумилась Марийка. — Но ведь святые отцы его осуждают, не велят к нему ходить. Грех-де это, бабушка.

— Это ныне грех, а исстари камню Синему весь народ поклонялся и молился ему, как самому первому богу… А разве широка масленица — грех, аль обереги нивы от нечистой силы? А девичьи гадания в крещенье Господне? Да мало ли какие древние обряды Русь блюдет, на кои церковные батюшки запрет накладывают. Не так ли, касатушка?

— Так, бабушка Меланья, — неуверенно произнесла Марийка.

— Чую, робеешь, девонька. Так-то нельзя. К Мерянскому богу надо с твердым сердцем ступать.

— Не буду робеть, бабушка, — вытирая слезы, молвила Марийка. — Сегодня же и схожу.

Старушка несогласно замотала головой:

— Седни нельзя, касатушка. К Мерянскому богу лучше в самое доранье ходить, в сумеречь, дабы никто тебя не зрел. Так уж исстари повелось. Наберись смелости и ступай.

— Схожу, бабушка.

Вернулась в свою избу Марийка возбужденная. Авдотья сидела за прялкой, а Гришка Малыга, придвинувшись к светцу, плел мережу. Посадская голь, кормившаяся в лихолетье одной рыбой, часто заказывала умельцу те или иные рыболовные снасти.

Гришка и Авдотья глянули на Марийку и заметили: на этот раз вернулась девушка из храма без слез и, скинув с себя чеботы и старую баранью шубейку, молчком залезла на полати.

— Аль зазябла, дочка? — спросила Авдотья. — На улице студень-зимник[461] подваливает. Эк, ветрило-то завывает, да и снег в оконце бьет.

Марийка ничего не ответила. Постояльцы переглянулись и продолжали своё дело.

Авдотья, суча из пряжи нитку, подумала:

«Замкнулась дочка. Пришла в избу и будто никого не видит и ничего не слышит. В себя ушла. Уж лучше бы полегоньку чего-то делала да потихоньку плакала, а тут появилась какая-то странная, окаменевшая, от всего отрешенная. Как бы, не приведи Господь, умом не тронулась. Тогда — совсем беда».

А Марийка готовила себя к завтрашнему раннему утру. Бабушка Меланья велела идти к Мерянскому богу в сумеречь и с отважным сердцем. Только бы не отступиться и набраться сил!

Не сошла Марийка с полатей и к вечерней трапезе, чем еще больше встревожила Авдотью:

— Что с тобой, доченька? Уж не захворала ли?

— Во здравии я, тетя Адотья.

И больше — ни слова.

Еще больше удивилась постоялица, когда Марийка с первыми петухами сползла с полатей, обулась и накинула на себя шубейку.

— Ты куда это снарядилась, дочка? — поднялась с лавки Авдотья. — Ночь на дворе.

— Надо мне… Утром вернусь, — расплывчато отозвалась Марийка — и вон из избы.

Авдотья тотчас принялась расталкивать похрапывающего супруга.

— Вставай, Гриша. Да вставай же борзее!.. Марийка, кажись, рехнулась. Обулась, оделась и куда-то пошла. Это ночью-то! Давай-ка следом за ней.

Гришка Малыга, скорый на ногу, быстренько облачился и выскочил из избы. На улице было еще темно. На Переяславль обрушился густой, мохнатый снег, щедро засыпая соломенные крыши домов посадской черни, дорогу и тропинки.

От крыльца виднелись свежие следы.

«Слава тебе, Господи, — перекрестился Гришка. — А то бы ищи ветра в поле».

Пошел по следам.

Марийка, узким переулком, свернула в другую слободу, затем в третью, пока не миновала посад и не вышла к подошве Ярилиной горы.

«Господи, да куда же она подалась? — недоумевал Гришка Малыга. — Уж, не к хоромам ли князя Дмитрия Александровича? Но он неделю назад ушел в поход на ливонцев… Куда ж тогда? Совсем неподалеку Плещеево озеро, а в нем — несколько прорубей, приготовленных для ловли рыбы… Неужели повернет к озеру? Тогда дело явственное: Марийка надумала утопиться».

Малыга озадаченно остановился, поскреб заскорузлыми перстами заснеженную бороду в напряженном ожидании.

Наступал робкий зимний рассвет. Гришка с трудом разглядел неотчетливую фигурку Марийки, которая, миновав Ярилину гору, двинулась к старинной деревне, а затем стала подниматься на холм, на коем смутно проглядывался огромный валун.

Сердце Гришки Малыги дрогнуло: Марийка восходила к Мерянскому богу, прозванному в народе «Синим камнем». Что она задумала?

Гришка встал за деревцо и затаился. А Марийка, взойдя на холм, несколько раз перекрестилась, постояла чуток, словно к чему-то прислушиваясь, а потом, низко поклонившись Мерянскому богу, надолго припала к нему грудью.

Гришка ведал: древний языческий бог и в нынешние времена почитался в народе. К нему, невзирая на запрет переяславского епископа, продолжали ходить, поклоняться и обращаться с разными мольбами. И уважение к Синему камню было настолько велико, что владыка никак не мог выветрить из голов своей паствы, что время языческих обрядов давно ушло, и что они несут только пагубу.

Но, как и везде по Руси, языческие обряды по-прежнему справлялись (и будут справляться еще многие века).

Добрый час пребывала Марийка у Мерянского бога, а когда, наконец, отошла от него и стала спускаться с холма, наступило уже светлое утро.

Ведала бы Марийка, что произошло с Синим камнем потом.

(Мерянский бог в нынешние времена расположился неподалеку от Ярилиной горы, подле небольшого ручья Рябцовки, выбегавшего из оврага около деревни Криушкино. Громадный сероватый валун ледникового периода «не сидел на месте», его постоянно беспокоили весенние льды, сдвигая с места. Ныне он наклонился к Плещееву озеру, понемногу сползая в песок. В глубокой древности меряне-язычники поклонялись и Синему камню. В те далекие времена, как гласит местное предание, он находился на возвышенном месте, неподалеку от современной Борисоглебской слободы. Возле него устраивались обряды моления и жертвоприношения. Даже с принятием христианства Синий камень в течение веков почитался местным населением, что вызывало немало беспокойства у церковников, считавших несовместимым пребывание языческого божества возле православного монастыря.

По приказу царя Василия Шуйского камень был зарыт в глубокой яме, где он пролежал около двух столетий. Но структура почвы нарушалась, весенние паводки исподволь размывали яму, и вскоре он вновь предстал перед жителями, привлекая к себе еще больше поклонников.

В 1788 году решено было использовать камень под фундамент строившейся в то время городской церкви. Мерянский бог был водружен на большие сани, и его повезли по льду озера. Однако лед не выдержал огромнейшей тяжести, треснул, и камень ушел под воду. Весенние, южные ветры, гнавшие лед к северу, тащили за собой и камень. Через 70 лет его постепенно вынесло льдами на берег.

В прошлом веке на страницах губернских газет шла полемика о том, какие силы подняли Синий камень на берег. Высказывались разные мнения, вплоть до действия магнитного притяжения берегового грунта.

Наиболее убедительной оказалась точка зрения историка Н. М. Меморского, который утверждал, что камень был поднят на берег силою весенних льдов.

В настоящее время камень, совершивший много тысяч лет тому назад длительное путешествие со Скандинавского полуострова, забытый «бог» мерянских племен, мирно лежит на берегу Плещеева озера…

Марийка вернулась в избу (Гришка ушел домой заранее) с просветленным лицом.

— Жив мой любимый Васенька. Жив!

Часть третья


Глава 1 ПОХОД НА ЛИВОНИЮ

Упругий знобкий ветер, кидая на ратников секучий холодный снег, сердито гудел с самого утра.

Боярин Мелентий Коврига, подняв меховой воротник стеганого бараньего полушубка, и нахлобучив на крупный мясистый нос лисью шапку с малиновым верхом, озлоблено думал:

«И чего ради князь Митька этот поход задумал? Чего ему в теплых хоромах не сиделось? Эк куды поперся. В Неметчину! Глянь, какое войско на крестоносцев поднял. Первым воеводой идет. Славы ему захотелось. Юрьева ему мало, ныне Раковор подавай. А сей город, чу, неприступный. Ходил на него псковский выскочка Довмонт, да по шапке получил. Вспять прибежал. Мудрено-де без пороков ливонскую крепость осилить. А ты чего думал?… Да и с пороками толку не будет. Экого умельца князь Митька выискал. Бражника Аниську Талалая! Он зелье[462] лопать великий искусник, а не осадные орудья мастерить».

Трясясь на пегой лошади, Коврига оглянулся на обоз.

«Вон его пороки тащат на санях. Сколь лошадей из сил выбиваются! Пять недель в Новгороде передвижные башни для осадных машин топорами тюкали. Митька, забыв все дела, ежедень подле плотников и Аниськи крутился, каждое бревно ощупывал, будто невесту себе выбирал. А толку? Башни его либо на полдороге развалятся, либо ночью вражьи лазутчики спалят. И не токмо ливонские. Литва тоже неприятельская страна. Она никогда Довмонту не простит. В любой час может рать уколоть. Не шибко по нутру ливам русская рать. Хуже того — совсем не по нутру. Лев, сын Даниила Галицкого, взял да и порешил короля Воишелка. Вот те и добрый мир, князь Митька. В лужу ты сел со своей затеей. И до чего ж переяславский князь опрометчив. Хотел отворотить от пня, а наехал на колоду. Нет, князюшка, ты хоть и сказывал, что Литву пройдешь с войском без помехи, да не тут-то было. Сторонники Воишелка столь пакостей могут натворить, что не расхлебаешь. Кабы вспять не повернул, Митька… Вот бы радость была для всех ратников! Охота ли им тащиться, да еще в стылую зиму, к черту на кулички. К самому Варяжскому морю. Никому не охота!».

За спиной боярина ехал ближний его послужилец-дружинник, Сергуня Шибан. Бараний полушубок обтянул крутые плечи, черная окладистая борода заиндевела, покрылась сосульками.

Боярин иногда оглядывался на своих воинов, и Сергуня видел его недовольное лицо. Мелентий Петрович явно раздосадован. Не любитель он ходить в большие и далекие походы. Зачастую уклонялся, прикидывался недужным, но в этот поход пришлось ему снаряжаться. Напугал его князь Дмитрий, крепко напугал!

Еще в Переяславле, куда собирались ростово-суздальские дружины, Дмитрий, на совете своих «княжьих мужей, поглядывая на боярина Ковригу, недвусмысленно и резко заявил:

— Ныне решается судьба Отчизны. Либо мы попадем под пяту Ливонского Ордена, либо дадим ему такой урок, что крестоносцы надолго забудут нападать на святую Русь. И сие будет зависеть от каждого из нас. Ныне я не потерплю никаких отговорок. Тот, кто не вольется со своей дружиной в общерусское войско, будет без пощады наказан. Я не только лишу его всяких чинов и вотчин, но и выставлю на вече.

Мелентий Коврига прибыл в свои хоромы чернее тучи. Его подавленный вид бросался всем дворовым людям в глаза.

— Аль случилось что, государь мой? — напугано вопросила супруга.

— Случилось. Будь он трижды проклят!.. Снаряжай в поход, Устинья. На рыцарей иду!

— На лыцарей?! — подивилась супруга и часто закрестилась. — Это что за народ такой? Николи такого не слышала. Никак, какие-то царские люди.

Устинья Якимовна была женщиной недалекой, и, как большинство боярских жен, вела замкнутый образ жизни. О татарах, вестимо, она ведала, а вот о «лыцарях»…

— Какие царские люди! — сорвался на крик Мелентий Петрович. — Дура набитая! То — злее самого лютого ордынца! Снаряжай в поход, сказываю!..

«Снаряжать в поход» для Устиньи означало снабдить войско боярина кормовыми запасами: напечь, насушить, навялить всякой снеди.

— На сколь дён, государь мой?

— Каких дён?! — вновь взвился раздраженный Мелентий Петрович. — Дай Бог живехоньким через полгода воротиться. На край света посылает меня наш разлюбезный князюшка. К Варяжскому морю! Копье ему в брюхо.

О Варяжском море Устинья тоже не слышала, а вот слово «полгода» произвело на нее такое сильное впечатление, что она оторопело ахнула и всем своим дородным телом плюхнулась на лавку.

— Пресвятая Богородица! Это сколь же корму надо заготовить на твое воинство! Да мне с поварихами и за неделю не управиться.

— Выступаю через три дня. И не сиди колодой!

Коврига махнул на ошарашенную супругу рукой, вышел из хором и приказал позвать конюшего[463], дабы подсчитать, сколько потребуется взять в поход подвод, возниц и лошадей из боярского табуна. Боже милосердный, сколь же всего понадобиться! А какие убытки придется понести! Ну и князь Митька, ну и злодей. Такой великий урон вотчине нанес! Одних добрых лошадей сколь пропадет. Война-то, чу, будет нещадная.

Когда Мелентий Коврига увидел на себе взгляд молодого князя в гридне и услышал его строгие слова, то первым делом подумал:

«Не высоко ли вознесся, Митька? Я тебе не смерд, и не холоп, а вольный человек. Никто тебе не давал права старозаветные устои рушить. Седни я служу у тебя, а завтра могу и к другому князю податься. И ничего ты со мной не сможешь содеять. Любой боярин или дружинник по старине волен покинуть тебя, так что поубавь свою спесь… Так, пожалуй, и сделаю. Возьму, да и переметнусь к другому удельному князю. Завтра же переметнусь! Буде Митьке служить».

Но когда Мелентий Петрович перебрал в уме всех удельныхростово-суздальских князей, то лицо его стало кислым. Все князья в немалой дружбе с Митькой Переяславским, едва ли они примут его, Ковригу, к себе на службу… Тогда, может, в древний Киев отъехать? «Мать городов русских». Но в Киеве столь много своих бояр, что среди них не мудрено и затеряться, и никакой выгоды не получить… А уж про Новгород, Псков и Галич — и говорить неча. Там бояре дерзки и своевольны, готовы друг другу горло перегрызть.

В стольный град Владимир, к Ярославу Ярославичу? Доброе место. Великий князь наверняка бы его принял. Даже рад был: бегут от неугодного племянника бояре! То-то бы слух по всем уделам распустил. Но к Ярославу идти — время неподходящее. Великий князь даже своих сыновей, Святослава и Михаила, в поход отправил… Нет, как ни крути, как ни верти, а придется остаться в Переяславле. А коль так — идти в злосчастный поход. Другого пути нет. Теперь главное, ежели и впрямь с ливонцем сражаться надлежит, крепко голову поберечь. Ох, каким надо усторжливым быть! Помоги живу остаться, Господи.

Мелентий Коврига, забыв про окружающих, перекрестился.

А Сергуня Шибан усмешливо подумал:

«Трусоват наш боярин. Еще и до сечи далеко, а он уж у Бога милости просит. Ох, как не хотелось идти ему в поход. Какими только словами князя Дмитрия не поносил! Он только до девок наипервейший храбрец. До сих пор Марийку вспоминает, да его, Сергуню поругивает. Упустил-де красну-девку, дурья башка. Девка-то смачная, для утехи лучше не найдешь. Знает толк в девках старый кобель… А вот Марийку жалко. Не везет девушке. В Переяславле только и разговоров. Повстречался Марийке молодой купец Васютка Скитник, сын важного человека Лазуты Егорыча, кой самому ростовскому князю служит. Полюбили-де друг друга, но любовь их была недолгая: убили немецкие купцы Васютку. А за что? Один Бог ведает. Вот как в жизни бывает. Марийке этой надо в ноги поклониться. Она его, Сергуню, от лихих людей спасла, а то бы лежать ему убитым посреди леса. Славная девушка, а он еще норовил ее к боярину утащить. А человек этот — и вовсе дрянь.

Коврига не только великий прелюбодей и худой воин, но и страшно пугливый боярин, когда садится за стол. Мелентий Петрович боится отравного зелья. Нет-нет, да и молвит ближнему послужильцу:

— Сколь именитых людей отравили, и не токмо татаре, а свои же дворовые люди. Глаз да глаз за ними!

Коврига завел строго установленный порядок кормления. Ключник испытывался перед дворецким[464]. Он ставил перед ним яства и всё отведывал. Дворецкий, отведав, относил поднос стольнику; тот же, приняв блюдо, должен был покушать в глазах боярина, прежде чем ставить к нему на стол. А чашник, как поднести пить своему властелину, сам отливал в ковш и выпивал, и уж потом подносил к боярину. То же самое происходило и с всякими лекарствами в виде порошков, «пользительных» настоек и отваров[465].

Сергуня вновь глянул на боярина и вздохнул. Ратоборцем его не назовешь. Меч Ковриги, поди, заржавел в злаченых ножнах. Побаивается битв Мелентий Петрович. А ведь боярин, хоть и в годах, но в доброй силе. На медведя можно выпускать. Так нет: чуть, где сеча — к обозу жмется.

Сам же, Сергуня Шибан, побоищ не чурался. Не раз бывал он в сечах, и никто не мог ткнуть в него пальцем и сказать, что Шибан в сражениях труслив как заяц. Напротив, бывалые воины его похваливали: молодец-де, Сергуня, лихо бился, не то, что твой боярин.

Шибан принимал похвалу, как должное. Принимал с достоинством. Своего меча он не посрамит ни в какой битве. Что же касается боярина Ковриги, то Сергуня (особенно после неудачного похищения Марийки) стал всё чаще помышлять — навсегда покинуть Мелентия Петровича. Не к лицу ему, отважному и вольному человеку, выполнять гнусные поручения похотливого Ковриги. В этом походе он отличиться в боях с крестоносцами, и попросится в дружину князя Дмитрия Александровича.


* * *
На время похода Дмитрий Александрович облачился в свой княжеский доспех. В сече же, как и задумано, он наденет на себя шелом и кольчугу рядового воина.

Сейчас же на князе стальные бахтерцы из наборных блях, «наведенных через ряд серебром, на голове — низкая, изящно выгнутая ерихонка[466], имевшая на венце и ушах золотую насечку, а на тулье высокий сноп из дрожащих золотых проволок, густо усыпанных во всю длину их яхонтовыми искрами. Сквозь полку ерихонки отвесно проходила железная золоченая стрела, предохранявшая лицо от поперечных ударов Блестели серебряными разводами наручи и рукавицы. На плечи падала кольчатая бармица[467], скрещенная на груди и закрепленная круглыми серебряными бляхами.

На поясе, плотно стянутом пряжкой поверх бахтерец и украшенном разными привесками, «звенцами» и «бряцальцами», висел крыжатый меч в драгоценных ножнах. У бархатного седла с серебряными гвоздями и с такими же коваными скобами прикреплен был булатный топорик с фиолетовым бархатным черенком в золотых поясках».

Поверх доспеха развевалось на ветру зимнее (на меху) алое корзно, застегнутое на правом плече золотой пряжкой. Штаны из мягкой кожи были всунуты в красные сафьяновые сапоги.

Обок воеводы ехали сыновья Ярослав Ярославича, Святослав и Михаил, как бы подчеркивая своё знатное представительство. В челе общерусского войска обычно ходил сам великий князь, но на этот раз, изменив издревле заведенный порядок, Ярослав Ярославич решил отсидеться в своем стольном граде, и послал вместо себя сыновей, кои и должны возглавить рать. Но еще в своих палатах великий князь предварил ненужную обиду сыновей:

— О гордыни забыть. Войско вверяю переяславскому князю. В свары с ним не вступать, но и честь свою блюсти. Пусть князь Дмитрий не забывает, что под боком у него находятся сыновья государя всея Руси… Уразумели, как себя вести, сыны?

— Уразумели, отец. С двоюродным братцем своим в распри вступать не будем, но и помыкать собой не позволим.

Так и ехали впереди войска три брата, внуки князя Ярослава Всеволодовича.

Князь Дмитрий Александрович внутренне посмеивался:

«Брательники власть показывают. Подле воеводы-де идем. В чести! А того не понимают, что обоим надлежит впереди своей владимирской дружины идти. Так нет, под владимирским стягом едет тысяцкий. Можно было брательникам и подсказать, но уж лучше пока промолчать. Пусть поважничают. Перед битвой же он поставит и Святослава и Михаила в полки железной рукой».

Остальные князья не чванятся: каждый идет в челе своей дружины. Даже новгородский князь Юрий Андреевич, не последовав примеру своего дяди, прихватил с собой тысяцкого Кондрата и посадника (главы боярской верхушки) Михаила, и пошел на Ливонский Орден. Он мог бы тоже ехать близь общерусского воеводы, но остался с новгородцами.

Виден червленый стяг и Довмонта Псковского. Держится уверенно, молодцом. На ратных советах (во время привалов) высказывает толковые предложения, к коим он, князь Дмитрий, всегда прислушивается. Довмонт — коренной житель Литвы, и не ему ли давать советы. Литву, по коей ныне следует войско, он знает вдоль и поперек, особенно дороги и местных властителей. Одни могут сделать ночную вылазку и напасть со своими воинами на спящую рать, другие — выступить побоятся, но могут подрубить лед в речушках и реках, дабы напакостить русскому войску. Третьи же не сделают ни того, ни другого, но вести рать по их владениям — совершить большой крюк, что не входило в планы воеводы. Ценен и крайне необходим был для русичей Довмонт Псковский!

Князь Дмитрий, собираясь в поход на крестоносцев, немало был наслышан о Ливонии, но свои познания он считал недостаточными, и в этом он убедился после длительной беседы с Довмонтом. Тот же поведал, что завоеватели Эстонии и Латвии не сумели создать единого государства. Немецкая Ливония явилась сложным разнородным соединением из целого ряда самостоятельных образований с очень слабой центральной властью.

В Ливонии с самого начала действовали три основные политические силы: рыцарский Орден, церковь и города. Фиктивно главой Ливонии считался первое время глава ливонской церкви, рижский архиепископ, затем — магистр Ливонского Ордена. Фактически же все три основные политические силы были совершенно самостоятельны. Даже непосредственно подчиненные рижскому архи- епископу, епископ дерптский, эзельский и курляндский были самостоятельными владетелями внутри своих земель и осуществляли там всю полноту власти.

Однако важнейшей силой в Ливонии был рыцарский орден. Великий магистр Ливонского ордена, на первых порах подвластный архиепископу Риги, постепенно выдвинулся на первое место в Ливонии. Ордену «братьев» стало принадлежать около половины всех земель в стране. Правда, его владения не составляли сплошного массива: орденские земли лежали вперемежку с епископскими. Но Орден был значительно сильнее церкви, ибо он выступал как единая сила, тогда как епископы и архиепископ защищали свои интересы каждый в отдельности.

Третьей влиятельной силой были большие города: Рига, Дерпт, Раковор, Нарва, Ревель[468]… Они пользовались самостоятельностью, имели свой магистрат[469], свой суд, свои законы и свою военную силу (городское ополчение).

Все эти три образования постоянно боролись друг с другом.

— История Ливонии, — с сожалением рассказывал Довмонт, — история непрерывной и острой борьбы. — Все грызутся, как кошки с собакой. Церковники дерутся против городов, Орден против отдельных епископов, города, против Ордена. А в Риге противоборствуют сразу три «хозяина» — архиепископ, городской магистрат и магистр Ливонского Ордена. Сложные отношения усугубляют и датские крестоносцы. Они завоевали северных эстов с городом Ревелем[470]. Правда, в первый раз датчане владели Эстонией недолго, но уже через восемь лет орденские немцы забрали эстов в свои руки. Помогло Ордену и то обстоятельство, что датское войско, захватившее Эстонию, в подавляющей части своей состояло из немецких рыцарей, которые и завладели большинством земель.

— А что ныне с раздорами? — спросил тогда князь Дмитрий. — Слышал я, что Ливония сбивается в один кулак.

— Ты прав, князь. Перед угрозой нашествия русского войска немцы прекратили всякие свары. Здесь вовсю постарался великий магистр Отто Руденштейн. Он сумел утихомирить не только попов, но и города. Немцы — народ особый. Когда они почувствуют злополучие, идущее со стороны неприятеля, то забывают о собственных бедах и тотчас начинают собирать могучее войско. Бюргеры[471] не жалеют для рыцарей ни хлеба, ни денег, и даже каждый город выставляет ополченцев. Так что ныне Ливонский Орден как никогда силен.

— Но и мы не лыком шиты, — произнес Дмитрий Александрович. — Впервые, после татарского вторжения, нам удалось собрать тридцать тысяч ратников. Коль крестоносцы не напугаются, злая будет сеча… А ты как мыслишь, Довмонт?

— Сеча будет злая, да вот только…пойдет ли на нее великий магистр, — почему-то задумчиво произнес псковский князь.

Слова полководца Довмонта оказались для князя Дмитрия неожиданными.

— У тебя есть какие-то предположения?

— Отто Руденштейн отлично понимает, что даже в случае своей победы, он потеряет огромное количество крестоносцев. Такая победа ему не нужна. Орден его заметно ослабнет, и тогда ему уже не быть ведущей силой в Ливонии. Едва ли такого захочет великий магистр.

— Выходит, он может и уклониться от битвы?

— Может. Магистр не только достойный противник, но и весьма умный, расчетливый человек. Зря он в битву не кинется.

Разговор князя Дмитрия с Довмонтом произошел еще неделю назад. Сейчас же войско шло по литовским землям.

Глава 2 КОНЬ КНЯЗЯ ДМИТРИЯ

Под князем рысил аргамак[472]. Это был удивительный, необыкновенной породы конь, коему завидовали, ехавшие обок с воеводой, сыновья Ярослава Ярославича. Бросались в глаза стройные, точеные, очень сильные ноги, широкая грудь, упругий стан и мускулистая шея. Гладкая шелковистая шерсть, отливающая синеватым блеском, была черной как смола.

Автандил (так звали коня) был молод. Его подарили князю восточные купцы, приехавшие с Терека.

— То помесь аргамака с кабардинской лошадью, — пояснили купцы. — Но получился он вылитый кабардинец. Красавец — конь! А зовут его Автандилом, в честь нашего князя..

Дмитрий Александрович как увидел «кабардинца», так весь и загорелся. Он, с детства большой любителей скакунов, сразу отметил: конь редкостный, такому цены нет.

— Я, купцы, отдам вам за Автандила столько золотых гривен, сколько запросите.

Но купцы чинно ответили:

— Конь не продается. Это скромный подарок нашего кабардинского князя. Горцы хотят жить в вечном мире с вашим народом.

Дмитрий Александрович поклонился в пояс и степенно произнес:

— Я с большой благодарностью принимаю столь знатный подарок вашего князя и, ведая помыслы наших удельных князей, хочу твердо заверить, что Русь никогда не станет врагом кабардинцев. Мы намерены жить в вечной дружбе. Вы же, купцы, в моем княжестве, можете торговать вольно и без всяких пошлин.

Купцы ответили князю низким (восточным) поклоном и предупредили:

— Автандил пойман в диком табуне. Он своевольный и гордый. Его долго укрощал один из лучших наших джигитов, Георгий, который и прибыл с нами.

Князь Дмитрий глянул на молодого, сухотелого кабардинца в темно-синем чекмене и с кинжалом на поясе. Тот придерживал за узду коня, который пританцовывал на месте. Глаза кабардинца, как показалось Дмитрию, были грустными.

— Переживаешь, джигит? Нелегко, поди, с конем расставаться?

Толмач перевел слова Георгия:

— Конь для джигита — роднее человека. Человек может предать, конь — никогда. Нет лучшего друга.

— Хорошо сказал, джигит, — похвально произнес Дмитрий Александрович, продолжая с восхищением посматривать на коня. — Я награжу тебя, Георгий. Перед тем, как выехать домой, мой конюший покажет тебе княжеский табун. Выбирай самого лучшего скакуна. Думаю, и у меня найдутся прекрасные кони.

Джигита охватила буйная радость. Он самозабвенно любил лошадей и горестно думал, что вернется домой на телеге купцов, а теперь он приедет к горцам на превосходном коне. Он знал, что у русских князей есть отменные скакуны.

— Спасибо, князь, — низко поклонившись, тепло произнес Георгий. — О твоем щедром подарке будут рассказывать не только мои сыновья, но и мои внуки и правнуки. Горцы никогда не забывают добрых поступков.

Князь Дмитрий подошел к Автандилу и хотел, было, ласково потрепать ладонью по гриве, но конь, удерживаемый за узду джигитом, будто ударенный плеткой, тотчас резко отпрянул в сторону.

— С норовом. Люблю таких, — одобрительно молвил Дмитрий Александрович.

— Я сожалею, князь, но Автандил признает только меня. Приручить его будет непросто.

— Ничего, — улыбнулся Дмитрий Александрович. — Как-нибудь управлюсь.

Конь и в самом деле оказался сноровистым. Всю неделю князь не подходил к Автандилу (был занят неотложными делами), а затем он послал к кабардинской лошади своего мечника Волошку Севрюка, кой слыл отличным наездником и не раз уже укрощал молодых, непокорных коней.

Волошка явился к Дмитрию Александровичу с окровавленным лицом.

— Прости, князь, но я ничего не могу поделать с этим Автандилом.

— Скидывает?

— Скидывает. Я едва не сломал себе руки и ноги. Буйный конь!

— Ну что ж, тем лучше, Волошка. Обуздать такого коня — немалая честь. Надо попробовать.

Но мечник замотал головой и с откровенным испугом посмотрел на Дмитрия Александровича.

— А может, не надо, князь? Конь-то и впрямь бешеный. Не приведи Господь, насмерть расшибет. Он и впрямь никого не подпускает. Зверь-конь!

— Тем лучше, Волошка, тем лучше! — вновь затвердил своё князь.

Дмитрия Александровича охватил задор. Он тотчас позвал к себе постельничего, дабы облачиться в другую одежду.

Князь сбежал с красного крыльца в одной белой льняной рубахе, кожаных портках и мягких сафьяновых сапогах.

— А плеть? Плеть забыл, княже! — ковыляя за Дмитрием Александровичем, закричал Волошка.

— На бешеного коня с плетью не ходят! — не поворачивая головы, отозвался князь.

Мечник Севрюк (родом был из Новгород-Северской земли, почему и прозвали «Севрюком»), прихрамывая, плелся за Дмитрием Александровичем и недовольно бурчал:

— Ну и пошто лезет? Так-то и башку потерять недолго. Сам через недельку обуздаю. А ныне нечего и лезть. Спаси и сохрани его, милостивый Господи!

На дворе стоял красные день. Большое, ласковое солнце освещало своим июльским радужным светом нарядные княжеские терема на Ярилиной горе. Тишь и благодать обуяла землю.

Два молодых, дюжих гридня, держась за узду, с трудом (Автандил упирался, брыкался, зло бил копытам) вывели из обширной деревянной конюшни непослушного жеребца.

— А может, мы сами как-нибудь, князь. Конь-то совсем дикий, — сторожко кашлянув в русую бородку, молвил один из гридней.

— Отродясь таких непокорных коней не видывал, — вторил другой гридень. — Волошке не удалось, так мы с Якушкой испытаем.

— Сам! — решительно молвил князь и добавил. — А теперь помолчите. Один я буду с конем изъясняться.

Дмитрий Александрович остановился напротив головы жеребца и в упор уставился в его фиолетовые глаза.

— Ну, здравствуй, Автандил, — спокойно начал разговор князь. — Привыкай к моему голосу. Ты хорошо послужил своему джигиту, а отныне мне будешь служить. Славно служить, Автандил. Без хозяина тебе никак нельзя. Ты будешь мне верным другом.

Сказав эти слова, Дмитрий Александрович неторопко обошел коня, а затем вставил ногу в стремя.

— Гридни, прочь от коня!

Гридни, с трепетом глянув на князя, отскочили в стороны, а Дмитрий Александрович легко и пружинисто взметнул свое сильное, упругое тело в седло.

Автандил взбунтовался. Он тотчас завис немыслимой свечой, взбрыкнул мощным крупом, но князь, с необычайным трудом, усидел в седле. Конь завис свечой в другой, в третий раз, но стальные шенкеля диктовали жеребцу неустрашимую волю человека.

Но Автандил не сдавался. Он помчал к теремам и вдруг с разбегу грянулся на передние ноги.

Гридни и дворовые люди, наблюдавшие за Дмитрием Александровичем, испуганно ахнули: всё, конец князю!

Но князь каким-то чудом, вцепившись сильными руками за поводья и, откинувшись всем телом назад, удержался в седле.

Автандил поднялся и застыл на месте. Удила порвали его черные большие губы в кровь. Дмитрий Александрович легким движением поводьев развернул коня и медленно поехал к конюшне. Автандил покорился!

— Слава князю! — грянул двор.

Дмитрий Александрович сошел с коня. Его лицо было довольным. Не зря он с одиннадцати лет занимался выучкой необъезженных коней из своих табунов. Не зря неоднократно падал и весь в синяках, шишках и кровоподтеках возвращался в терем. Зело же пригодилось укрощение строптивцев!

Автандил же и впрямь оказался превосходным конем. Вороной кабардинец отлично переносил летнюю жару и зимние морозы, долго мог терпеть без еды и питья, отлично рысил и переходил в стремительный галоп. Но главное, чему поражался Дмитрий Александрович — кабардинец был чрезвычайно надежен и умен. В любом месте оставь его без привязи — никуда не убежит, будет стоять и часами ждать своего хозяина. В учебных же ратных «потехах» Автандил был настолько послушен, что не отвлекался в самых жарких минутах, чутко улавливая нажатие колен князя и, поворачивая, куда нужно было всаднику.

Приучил его Дмитрий Александрович и к одной весьма нужной новинке — вопреки всем правилам, оставлять врага слева, под неудобную руку. А князь в сече и левой владел, не хуже, чем правой.

Золотой конь был у Дмитрия Александровича! Своим мечникам и конюхам он приказал беречь Автандила пуще глаз своих…

Сейчас, в зимнем походе, князь Дмитрий сидел в красивом, расшитыми узорами, седле, под коим находился чепрак[473] с серебряной бахромой. Конская грива была покрыта особой сеткой из червонной пряжи, «штоб не лохматило». Сбруя обложена золотыми и серебряными бляхами с драгоценными самоцветами; «стремена злаченые», даже ноги Автандила были украшены легкими изделиями из серебра и золота.

Таков был старозаветный обычай: и воевода, и конь его должны выделяться из всего войска.

Но в сече князь Дмитрий Александрович изменит этот прадедовский обычай.

Глава 3 ЛИВОНСКИЙ СЮРПРИЗ

Сыпал мелкий, колючий снежок. Рать продолжала двигаться по землям бывшего покойного короля Воишелка. Пока обошлось без стычек: Литва, раздираемая междоусобицами, пропускала русское войско на Ливоский Орден. Рать растянулась на несколько верст. Позади каждой княжеской дружины тянулся обоз. И чего только в нем не было! Первым делом на многих санях везли доспехи и различное оружье. Отменное оружье!

Воевода был спокоен: ратник ни в чем не будет уступать крестоносцам… Войско имело совершенное вооружение, изготовленное русскими мастерами, и всё лучшее, что производили оружейники Запада и Востока: щиты круглые и овальные, копья харалужные, мечи русские, литовские, булатные, кончары[474] фряжские[475], топоры легкие, кинжалы обоюдоострые, стрелы каленые, сулицы немецкие, шеломы злаченые, шишаки (боевые наголовья) русские, калантари (безрукавные, со стальными пластинами доспехи) злаченые, щиты червленые, чеканы, рогатины, сабли и байданы (пластинчатые кольчуги) булатные, палицы железные, корды (однолезвийные, прямые или слегка искривленные клинки), шеломы злаченые с личинами, кольчуги сварные и клепаные, шлемы с высоким шпилем для еловца (флажка), «чеснок — спотыкач», крюки серповидные железные на длинных древках для стаскивания всадников с коней…

На особых, широченных, специально изготовленных санях, могучие кони-бахматы[476] тянули осадные и метательные орудия: пороки, пращи[477] и самострелы.

Аниська Талалай смастерил такие пороки-камнеметы, которые могли метать тяжеленные глыбы на сорок саженей. А дабы без больших потерь подвести осадные орудия к крепости, Аниська попросил князя Дмитрия Александровича срубить специальные деревянные башни, чтобы укрыться в них умельцам с пращами, тяжелыми самострелами и камнеметами.

Князь Дмитрий просьбу мастера одобрил, и бревенчатые башни-туры были сооружены в Великом Новгороде.

Сейчас боевые туры волокли на санях кони шестеркой. В буйные метельные дни (случалось и такое) тяжелые сани застревали в сугробах, и тогда на помощь приходили пешие ратники из сельского ополчения.

Позади саней с доспехами, оружьем и башнями тянулись сани, нагруженные кормовым и питейным запасом: ржаными и пшеничными лепешками, сухарями, сушеным мясом и рыбой, толокном[478], медом, копченым салом, мочеными яблоками, бочонками с водой, брагой и винами… Некоторые бояре, любители свежатины (как Мелентий Коврига), везли на санях даже живых бычков.

Особая забота для воеводы, князей, бояр и дружинников — корм для лошадей. Конных всадников более двадцати тысяч. Потребовались сотни розвальней[479], на кои были нагружены рогожные кули с овсом и большие возы сена.

Князь Дмитрий еще заранее предупредил каждого удельного князя:

— Биться с крестоносцами будем в основном на конях. Путь предстоит далекий, а посему овса и сена взять не в обрез, а с запасом. Иначе выйдем на ливонца на отощалых лошаденках. Какая уж тут битва? Каждый обоз сам буду доглядывать!

И тут подал свой голос (совет князей и бояр происходил в Переяславле) боярин Коврига:

— А может, князь Дмитрий Александрович, нам большие обозы не снаряжать?

— И что ж ты предлагаешь, Мелентий Петрович? — нахмурился князь.

— Так ить по весям Литвы пойдем.

— ?

— Литва то и дело на наши земли нападала и разбойничала. Не худо и нам поживиться, когда по литовским деревням пойдем. Там и сенца, и овса, и разной снеди прихватим. Чего нам ливов жалеть, коль они нас не щадили?

Князь Дмитрий отнесся к словам боярина довольно сурово:

— Худая речь твоя, Мелентий Петрович. Стоит нам одно литовское село разорить, как вскинется вся страна. И доведется нам биться на две стороны. Но тому не бывать. Уж, коль выбрали меня воеводой, то твердо скажу: тот, кто позволит разорить хоть один литовский дом, буден без пощады наказан. И слово своё я сдержу.

Когда войско вступило в первую литовскую деревню, то она оказалась пустой: все жители, уведя с собой лошадей и скот, и, увезя кормовые припасы и пожитки, скрылись в лесах.

Тогда Дмитрий Александрович снарядил в очередное поселение гонца, повелев ему сказать, что русичи никого не тронут и грабить никого не станут. Многие из ливов не поверили и вновь сбежали в леса, некоторые же остались и были крайне удивлены, что русичи не только их не тронули и ничего в домашнем хозяйстве не разорили, но даже погреться в дома не попросились.

Следующее село уже в лесах не укрывалось. Местный староста вышел к воеводе, низко поклонился и сказал:

— Ливонские рыцари нас насмерть устрашили. Де, руситы всех мечами посекут, даже младенцев на копье вскинут, а жен и дочерей сраму предадут. Пожитки и скот себе загребут, а дома в пепел обратят… Но слух прошел, что вы обижать наш народ не собираетесь. Так ли это, воевода?

— Изрядно же вас орденские братья запугали. Нешто вы забыли, как в не столь далекие времена, наши народы жили в мире и добром согласии? Ни один литвин не боялся русских людей и даже просил защиты от тех же крестоносцев, кои неустанно на вас набегали.

— Твоя правда, воевода. Простой народ никогда не хотел войны с руситами. Это наши местные князья со своими дружинами набегают на ваши земли, чтобы чем-то поживиться и еще больше разбогатеть. Мало им своего добра, стервятникам! Мы же, маленькие людишки, всегда против таких набегов. Князья и князьки, когда идут со своими головорезами, и нас грабят подчистую. Плохое наше житье: и свои разоряют и ливонские рыцари, а крестоносцы пуще всего. Будем молиться за тебя, воевода, чтобы побил ливонца.

— Побьем, отец. Орденские братья забудут, как опустошать и захватывать чужие земли.

— Да спасет вас Христос и ниспошлет вам победу, — вновь с поклоном произнес староста и, глянув на заснеженных ратников, добавил. — В избы-то заходите, обогрейтесь, перекусите малость. Житье наше хоть и скудное, но чем богаты, тем и рады.


* * *
Из Великого Новгорода примчал гонец на взмыленном коне. Конь так и повалился у белого воеводского шатра.

Могутный мечник Волошка хотел, было, остановить нарочного, но тот (сам — дюжий детина) оттолкнул Севрюка широким плечом и распахнул полы утепленного шатра.

Волошка же, дружинник, хоть молодой, но бывалый, шмякнул незнакомого вершника увесистым кулаком по голове, да так крепко, что нарочный растянулся у шатра.

— Будешь знать, как к князю напродир пробиваться!

Дмитрий Александрович, услышав шум, вышел из шатра, спросил Волошку:

— Что тут у вас?

— А Бог его знает, княже. Какой-то вершник, без спроса и ведома, помышлял к тебе прорваться, вот я, и шмякнул его легонько. А вдруг он какое-нибудь зло умыслил?

Дмитрий Александрович глянул на павшую лошадь и, с неодобрением в голосе, произнес:

— А конь был породистый. Такого доброго скакуна загубил.

Каждый дружинник давно уже знал, что князь жалел любую загнанную лошадь.

— И чего примчал, дуралей? Да еще коня запалил, — вторя князю, проворчал Волошка.

— Сам дуралей, — приподнимая голову, очухавшись от удара, сердито вымолвил нарочный. — Я — посыльный от новгородского вече со спешной вестью.

Дмитрий Александрович подал нарочному руку и молвил:

— Поднимайся, посыльный, и проходи в шатер, коль прибыл от новгородского вече.

Князь сел на приземистый походный стулец и усмешливо произнес:

— Никак опять бояре что-то не поделили?

Гонец, потирая широкополой ладонью ушибленное место, молвил:

— Совсем иное, князь Дмитрий Александрович. В Новгород прибыли многие послы от великого магистра Отто фон Руденштейна, городов Риги, Фелина и Дерпта и запросили мира.

Князь Дмитрий от неожиданности поднялся со стульца.

— Ливонский Орден запросил мира? — ошарашено переспросил он. — А ну выкладывай, гонец, все подробности.

— Токмо твоя рать из Новгорода вышла, как на другой день немцы пожаловали. Их послы сказали новгородским боярам, что рыцарство ливонское желает остаться в дружбе с Русью, не помышляет помогать датским крестоносцам и не станет вмешиваться в их дела с князьями русскими, и на том крест целовало.

— Даже так?.. И бояре послам поверили? — с сомнением произнес князь.

— Почитай, поверили. Один лишь Юрий Михайлыч, тесть великого князя Ярослава, что выдал за него свою дочь Ксению, усомнился. Надо, грит, привести к кресту всех пискупов и божиих дворян[480].

— И что послы?

— Послы заверили, что орденские братья на сие согласятся. В тот же час боярин Юрий Михайлович повелел собрать вече, на коем новгородцы заявили, что доверят немцам лишь тогда, когда магистр и рыцари принесут клятву на кресте.

— Молодцом люд новгородский, — довольно молвил князь. — И как же дале дело порешили?

— Новгородский епископ немешкотно отправился в Мариенбург к великому магистру, и вскоре от владыки прибыл архимандрит Феодосий со словами, что сам Отто Руденштейн и его рыцари крест целовали. Вот тогда вече и отправило меня к тебе, князь Дмитрий Александрович. Не надеялся уж тебя догнать, да, знать, Бог помог.

— Рать велика, да и обоз немалый, шибко не побежишь… Ты хоть коня и запалил, но вестью своей проворной и нежданной заслужил награду.

— Да Бог с ней, с наградой, — отмахнулся посыльный. — Мне бы коня доброго — и тотчас вспять. Надо спешно Великому Новгороду доложить.

— Будет тебе конь… А ты, Волошка, неотложно скликай князей на совет.

Глава 4 В МАРИЕНБУРГЕ

Отто фон Руденштейн сидел в полном одиночестве за столом, отпивал из серебряного кубка вино малинового цвета и продолжительно раздумывал:

«Новгородский епископ отъехал из Мариенбурга в добром расположении духа. Отлично! Пастырь полностью уверовал в мирное намерение Ордена, и он скажет об этом Новгороду, а тот — князю Дмитрию. Русского пастыря сопровождал дерптский епископ Александр, подчеркивая нерушимый обряд святого крестоцелования. Ха! Русские люди слишком доверчивы. Им никогда не понять тайных замыслов великого магистра».

Еще три месяца назад Отто Руденштейн и подумать не мог о каком-либо мире с Русью. Орден святой Марии уже готов был напасть на Псков и Новгород. Время было выбрано удачное. Во-первых, король Литвы Воишелк, озлобившись на псковского князя Довмонта (который не только убил отца Воишелка, короля Миндовга, но и не раз опустошал литовские земли) надумал жестоко отомстить соплеменнику Довмонту. Во-вторых, великий магистр собрал большое войско, которое вслед за Воишелком нанесет сокрушительный удар русским княжествам.

Отто Руденштейн не сомневался в победе. Особенно ему хотелось захватить Псков, тот самый город, который в его бурной юности принес ему несмываемый позор.

Великому магистру никогда не забыть, как в 1242 году его полонил на Чудском озере Александр Невский. Ладно бы сам великий полководец полонил, а то какой-то сиволапый мужик стащил его крюком с коня, а другой — убил его верного скакуна чуть ли не кухонным ножом. Срам!

Но еще большее бесславие Отто Руденштейн испытал в Пскове, когда его, наряду с другими рыцарями, провели по улицам города, а затем бросили в вонючую земляную тюрьму. И гнить бы в ней до самой смерти, если бы в Новгород не прибыли «с поклоном» послы Германа Зальца, которые, отказавшись от захватнических намерений, попросили Александра Невского обменять немецких узников на русских пленных.

Вскоре Отто Руденштейн оказался в Ливонии, но о своем бесчестьи ему уже не забыть до самой смерти. Однако оправдать свой давний позор он сможет, если ему удастся захватить Новгород и Псков. И он непременно это сделает.

Великий магистр готов был протрубить сбор крестоносцев, как вдруг он получил известие, что Русь и Литва сговорились о мире и совместном походе на Ливонский Орден. Изумлению Отто Руденштейна не было предела. Как такое стало возможно?! Король Воишелк простил жестокую измену Довмонта и теперь вместе с ним и русскими князьями собирается напасть на крестоносцев!

Вся обстановка в прибалтийских землях резко изменилась. Воевать с русичами и ливами великому магистру явно не хотелось. Надо, пока не поздно, уговорить литовских князей и Воишелка отказаться от мира с Русью, пообещав им свой мир. Воишелк от заманчивого предложения не должен отвернуться: Ливонский Орден — самый грозный для ливов враг, и они с радостью примут соглашение с «братьями святой Марии», зная о том, что крестоносцы почти ежегодно обрушиваются на их города и села.

Но соглашения не потребовалось: буквально через несколько дней Отто Руденштейн узнал сногсшибательную новость: сын покойного Даниила Романовича Галицкого, Лев, заманив Воишелка во Владимир Волынский, убил короля. Литва возмутилась и разорвала мирный договор с Русью.

Отто Руденштейна, обычно невозмутимого человека, охватило ликование. Теперь у него руки полностью развязаны. Он пройдет через Литву, как нож через масло, а затем, имея многотысячное войско крестоносцев, легко захватит ненавистные русские города.

Но вскоре ликование великого магистра сменилось тревогой. Тайные лазутчики донесли, что в Новгороде собралась тридцатитысячная русская рать под началом переяславского князя Дмитрия, сына знаменитого Александра Невского.

Отто Руденштейн, конечно, знал о подготовке русских дружин к походу на Ливонский Орден, но это его не беспокоило. Русь основательно обессилена нашествием монголо-татарскими полчищ, и ей не удастся собрать внушительного войска. Когда-то князь Андрей Переяславский, сын великого князя Ярослава Всеволодовича, попытался сколотить большое войско против Золотой Орды, но это ему не удалось. В его рать вошла лишь дружина тверского князя. Но этих сил было недостаточно. Князь Андрей потерпел сокрушительное поражение и бежал в Швецию. Такое же поражение поимеет и князь Дмитрий, и потеряет славу завоевателя города Юрьева.

Но когда великому магистру донесли, что переяславский князь сумел собрать дружины семи князей, с ополченцами городов и сел, и что он выступил к Великому Новгороду с тридцатитысячной ратью, то Отто Руденштейн крепко призадумался. Он провел всю ночь в мучительных раздумьях и рано утром решил: надо перехитрить князя Дмитрия. Сейчас нежелательно вступать с ним в битву. Стоит ее проиграть — и братья Ордена святой Марии выберут нового великого магистра. Им станет командор Вернер Валенрод, зять бывшего владетеля Ливонского Ордена, Зельца Германа. В таком исходе Отто Руденштейн не сомневался. У Вернера много сторонников и немало великолепных побед. Он давно уже считается первым рыцарем ливонского братства. Вернер крайне опасен. Не случайно магистр послал его с «купцами» в далекий Переяславль, надеясь, что Валенрод погубит себя какими-нибудь неосторожными действиями. Но этого не случилось. Этот хитроумный Вернер доставил магистру план переяславской крепости.

Выскочка, властолюбец, напыщенный гордец! Он не захотел оказать помощь его доверенному лицу — Бруно Конраду, члену тайного общества «Карающий меч». Вернер не побоялся самого умного инквизитора. Такое, ни он, великий магистр, ни «Карающий меч» даже знатному рыцарю не простят. Вернер Валенрод должен погибнуть. Но это произойдет чуть позднее. А пока надо собрать всех командоров, наиболее влиятельных рыцарей и епископов в Мариенбург на совет и высказать своё решение. Вначале все будут удивлены, но он, великий магистр утихомирит рыцарей. Ему есть что сказать.

Собравшиеся и в самом деле были немало изумлены предложением великого магистра — замириться с русскими князьями. Возник такой шум, какого еще не слышала каменная палата для совещаний мариенбурского замка. Когда все накричались, поднялся, досель молчавший, Вернер Валенрод и резким голосом произнес:

— Рыцари недовольны, магистр. Все мы — представители великого немецкого народа, всегда храброго и воинственного, не можем терпеть такого унижения. Только трусливый заяц способен сунуть голову в сугроб при виде хищного зверя.

Отто Руденштейн вспыхнул. Намек Валенрода был слишком прозрачным. Этот дерзкий рыцарь переходит все меры приличия. Не пора ли его осадить?.. Нет, пусть упивается своей речью. Не зря говорят: язык мой — враг мой, прежде ума рыщет.

А Вернер, не стесняясь Отто Руденштейна, всё так же резко продолжал:

— Сейчас Ливонский Орден как никогда силен. Мы способны выставить до шестидесяти тысяч крестоносцев. Вдвое больше русского войска. И что же предлагает нам великий магистр? Снять рыцарские доспехи и преклонить колени перед каким-то удельным князем. Постыдно и неразумно, орденские братья! Немецкий народ нас никогда не поймет. Мы покроем себя несмываемым позором.

Валенрод, громко стуча сапогами, подошел к Отто Руденштейну и, глядя ему прямо в глаза, жестко произнес.

— Я прошу тебя, великий магистр, отказаться от трусливого предложения или… или мы подумаем о новом магистре.

В палате замка застыла напряженная тишина. Отто Руденштейн удивился: он думал, что многие из рыцарей его поддержат, но все словно в рот воды набрали. Выходит, крестоносцам по душе пришлись слова вызывающего Вернера. Даже дерптский епископ Александр, которого магистр считал своим другом, не захотел за него заступиться. Пора снимать напряжение зала.

Отто Руденштейн поднялся из кресла и, неторопливо оглядев каждого рыцаря и духовного пастыря, приступил к своей, давно приготовленной речи:

— Сядь на свое место, мой верный командор. Мне хорошо известна твоя преданность Ордену святой Марии. Ты достоин самой высокой похвалы. Действительно Ливонский Орден был бы посрамлен, если бы, как ты говоришь, наши славные рыцари преклонили колени перед Дмитрием Переяславским. Но того никогда не будет. Рыцари наголову разобьют русское войско.

В палате, по каменным стенам которой были развешаны горящие факелы, раздались недоуменные возгласы:

— Ты только что, великий магистр, говорил о другом!

— Как тебя понимать Отто фон Руденштейн?!

— Сейчас поймете, рыцари. На войне хитрость приносит больше пользы, чем сила. Битва не доставила бы нам желаемого результата. Да, мы как никогда, могучи и, вне всякого сомнения, опрокинем войско Дмитрия. Но подумайте — какой ценой? Русские дружины всегда бьются насмерть. Мы, как это не прискорбно, потеряем добрую треть рыцарей. Это же двадцать тысяч крестоносцев! Целая армия! Неужели вам нужна такая победа?

В зале опять-таки установилась мертвая тишина. Великий магистр назвал страшную цифру. Но он прав: без значительных потерь не обойтись. Русские — и в самом деле отменные воины.

Почему-то все повернулись к Валенроду, и тот, несколько помолчав, вновь заговорил:

— Война любит кровь, рыцари. Без этого не обойтись. У нас нет другого выхода. Павших крестоносцев мы с великими почестями похороним, помолимся святой Марии, и они отойдут в обиталище Иисуса Христа. Так ли я сказываю, славные рыцари?

Палата снова загудела:

— Ты прав, командор!

— У нас нет выхода, Вернер!

По лицу великого магистра пробежала потаенная усмешка.

— Есть выход, братья! — громко воскликнул Отто Руденштейн. — Не зря я долго размышлял. Мы заключим с Русью мир. Ложный мир! Поверив Ливонскому Ордену, князь Дмитрий утихомирится и с непреклонной уверенностью пойдет на датский Раковор, куда он давно и собирался. Раковор не только не пропускает русских купцов на море, но и неустанно делает пакости Руси. Но до Раковора мы Дмитрия не допустим. Когда он, в надежде на легкую победу станет подходить к крепости, мы всей своей громадой встретим его со всех сторон, и уничтожим. Неожиданность принесет нам громкую победу. Дмитрий не успеет расставить свои полки. Мы возьмем в плен этого самонадеянного князя и с петлей на шее проведем его по городам Ливонского Ордена. А затем…

Великий магистр выдержал паузу и жестко произнес:

— Затем мы возьмем ненавистные города Псков и Новгород и обрушимся на все северо-западные земли Руси. У нас не будет преград, — Отто Руденштейн язвительно усмехнулся. — Все дружины ушли с Дмитрием, а мертвецы, как всем известно, не воюют. Вот для этой сладостной победы я и намерен заключить с Русью ложный мир. Теперь, как я думаю, мои славные рыцари перестанут упрекать своего магистра.

«Отто Руденштейн как всегда вероломен. Ложный мир с Русью не принесет ему чести. Давно все знают, что великий магистр — великий инквизитор и вся деятельность его зиждиться на коварстве, обмане и тайных убийствах. Не случайно он держит при себе верных псов из «Карающего меча».

Вернер Валенрод любил честные, открытые поединки. Но спорить сейчас с магистром бессмысленно: большинство рыцарей (кому хочется погибать в честной битве с русскими дружинниками?) поддержат Руденштейна.

Так и случилось. После непродолжительного молчания, палата огласилась одобрительными, воинственными возгласами:

— Мы с тобой, великий магистр!

— Мы побьем Русь!

— Слава магистру!

Отто Руденштейн посматривал на рыцарей довольными глазами. Его план, о котором он думал всю минувшую ночь, удался. Победа над русскими полками будет также страшна и чудовищна, как неслыханное нашествие монголо-татарских орд на Русь… А что же касается Вернера Валенрода, то дни его сочтены. Больше никто не посмеет грубить великому магистру. Он еще долго будет сидеть на троне Ливонского Ордена.

Глава 5 УЗНИК

С каждым днем в каземате Васютки становилось всё холоднее. Рыцари его взяли в сентябре, и тогда еще солнце, проникая через узкое зарешеченное оконце, немного согревало его каменное помещение. А затем миновали грязник[481], братчины[482] и зимник[483] и наступил лютыйсечень[484]. В темнице стало совсем холодно. Одно было утешение: в холода куда-то исчезли крысы, война с которыми отрывала у Васютки много сил.

Днем он пытался согреться оловянной кружкой кипятка, которую приносил ему со скудной пищей новый надсмотрщик Карлус, а ночью зарывался в груду жухлой соломы, изгаженную мышами, но теплей от этого не становилось.

Васютка очень исхудал, а однажды стылой ночью его охватил лютый озноб, и к утру его объял такой недуг, что он не мог подняться со своего «ложа».

Надсмотрщик Карлус, войдя в узилище с жидкой похлебкой, глянул на Васютку и покачал головой. Узник был явно болен. Пылающее лицо покрылось липким потом, русич бредил и глухо стонал.

Карлус потряс узника за плечо, но тот даже не смог глаз открыть. Его била мелкая дрожь.

Надсмотрщик постоял, подумал и пошел к фогту Вернеру. Выслушав Карлуса, командор произнес:

— Ступай к Кетлеру. Пусть он переведет пленного в другое помещение, разведет камин и пришлет к купцу лекаря Иогана.

Пожилой лекарь, невысокий, лысоватый немец в коричневом камзоле, явился к пленнику с порошками, настоями и отварами, зная о твердом приказе фогта Вернера — исцелить русского купца во чтобы-то ни стало.

У Васютки оказалось не обычное простудное заболевание, он застудил легкие. Лекарь возился с ним добрые две недели, пока узник не почувствовал заметное облегчение.

— Слава тебе, дева Мария! — размашисто перекрестился Иоган. — Ожил, наконец. А я-то уж побаивался — подниму ли тебя. Хворь твоя оказалась тяжкая.

— Спасибо тебе, лекарь, — сидя на мягком ложе, поблагодарил Иогана Васютка.

— Свою молодость благодари, а то бы тебе не встать. А теперь внимательно выслушай меня, русич. Если хочешь быть окончательно здоровым, то еще две недели продолжай пить мои настои. Тебе их будет приносит Карлус. И не пропускай ни одного дня!

— Постараюсь, Иоган… Скажи мне, какой ныне идет месяц?

— А ты разве не знаешь?

— Кетлер мне никогда не говорил. Судил по снегу, кой видел за оконцем. Думаю, ныне уже идет лютый студень.

— Я не знаю, что означает твой «студень», но на дворе сейчас месяц-генварь, пятое число.

— Зимник? — удивился Васютка. — Долго же я у вас загостился.

— На всё воля Господня, — развел руками лекарь. — И еще хочу тебе сказать, русич. Настои будут исцелять твою хворь, но ими сыт не будешь. Тело твое мне напоминает скелет, обтянутый кожей. Тебе, русич, нужно хорошо питаться, иначе ты можешь попасть в сети другой болезни.

— А вот здесь воля твоя невыполнима, Иоган, — усмехнулся Васютка. — Ты забыл, что я пленник, а пленника кормят хуже, чем скотину.

Лекарь подошел к камину, подбросил два коротких, сухих полешка и, многозначительно посмотрев на пленника, произнес:

— Я доложу твои слова фогту. И если ты ему нужен, то господин командор сделает так, что ты поправишься и телом. Мыслю, так и будет. Не зря же он приказал избавить тебя от недуга. Рыцарь Вернер Валенрод ничего напрасно не совершает.

В тот же день, на ужин, Васютке подали жареную курицу и чару сладкого красного вина. Купец головой крутанул. Ну и ну! Иоган оказался прав. Он нужен Вернеру. Но зачем? С какой целью он держит его в своем замке?

Однажды он попытался попросить Кетлера доставить его к командору, но тот лишь злобно рассмеялся и всячески оскорбил пленника. Не сделать ли такую просьбу новому надзирателю Карлусу? Он совсем другой человек — более добрый и уравновешенный, ни разу не обругал его грязным словом.

— Послушай, Карлус, — начал Васютка на другое утро, когда надзиратель принес ему на медном подносе пищу и кубок вина. — Не сможешь ли ты оказать мне большую услугу?

— Смотря какую, русич, — неопределенно отозвался надзиратель.

— Мне бы хотелось переговорить с хозяином замка. Ты способен доложить о мой просьбе Вернеру?

— Это невозможно, русич. Напрямую я не вхож в палаты фогта.

— А как же ты доложил о моем недуге и пище?

— Через господина Кетлера. Всё делается через него. Только он решает такие дела.

Худое лицо Васютки помрачнело. Паук (как прозвал он Кетлера) и словом не обмолвится о просьбе пленника. Уж чересчур злобный он человек, чтобы устроить встречу с Вернером.

Длительно посмотрев на нахмурившееся, исхудалое, бледное лицо Васютки, надзиратель, пошевелив железной клюкой красные угли в камине, сочувственно произнес:

— Я понимаю, русич, что тебе очень хочется встретиться с хозяином замка. Тебе тяжело. В одиночной тюрьме не только можно умереть от болезни, но и сойти с ума.

— Я не боюсь никаких напастей. Пусть я погибну, но меня изо дня в день мучает лишь один вопрос: почему рыцарь Вернер держит меня в своем замке. Почему?!

Последнее слова Васютка даже выкрикнул, выкрикнул с яростью.

— Ну хорошо, русич. Я попытаюсь поговорить с Кетлером. А если из этого ничего не получится, я расскажу о твоей просьбе главному повару, который лично подает пищу фогту. Наберись терпения.

— Да спасет тебя Христос, Карлус.


* * *
Фогту донесли просьбу пленника. Это сделал Кетлер. Еще в сентябре месяце Вернер приказал своему доверенному лицу:

— Купца не баловать. Пусть узнает, что значит сидеть в тюрьме на скудной пище вместе с крысами.

— А если он сдохнет? — желчно, с садизмом на лице, спросил Кетлер.

— До этого не допускать. Если купец умрет, то ты понесешь суровое наказание.

Кетлер недоуменно хмыкнул:

— Я не понимаю тебя, господин командор.

— Тебе нечего и понимать. Я не намерен отчитываться перед своими слугами. Выполняй то, что тебе приказано.

Кетлер обидчиво фыркнул и вышел из палаты Валенрода. Свою злость он вымещал на пленнике. Он ненавидел русских людей, считая их дикими варварами, которые сравнимы лишь со скотиной.

Однажды ночью, когда узник спал, фогт тихо вошел в казамет и приказал Кетлеру осветить факелом лицо пленника. Оно было настолько худым и изнеможенным, что Вернер метнул суровый взгляд на своего доверенного слугу.

— Этого купца скоро унесут в могилу. Ты плохо выполняешь мой приказ, Кетлер. С завтрашнего дня я назначаю другого надзирателя.

— Но я видел в нем всего лишь пленника, хотя и не жаждал его гибели, — норовил оправдаться Кетлер.

— Помолчи! — повысил голос Валенрод. — А кто жестоко избил беззащитного купца?

Кетлер удивился: кто-то из стражников всё-таки доложил об избиении узника. Но кто? Этого никогда не узнаешь. Ясно одно: у фогта всюду имеются свои глаза и уши. Но почему-то Вернер ничего не сказал ему, Кетлеру. Странно.

Вышагивая в сопровождении телохранителя Бертольда Вестермана и слуг с факелами к парадной двери замка, Валенрод думал:

«Этот купец, сын известного посланника Лазуты Скитника, оказался крепким и выносливым человеком. Ни разу он не пожаловался на холод, нищенское питание и отвратительную камеру с мышами и крысами. Другой бы начал бить кулаками в железную дверь и просить улучшения своего невыносимого содержания. Купец всё перенес и вытерпел, что делает ему немало чести».

Командор преднамеренно проверял русича, чтобы убедиться — стоит ли игра свеч. За слабака и рохлю, никчемного сына, отец и ломаного гроша не даст. А вот за достойного сына посланник ничего не пожалеет. Ныне, как донесли лазутчики, Скитник находится в составе войска князя Дмитрия. Он, хоть и в годах, но силен, как медведь. Сказывают, бывший ямщик и кузнец князя Василька Константиновича, что мужественно погиб в битве с татарами на реке Сить. О его геройской гибели легенды дошли даже до немецкой земли.

Вернер Валенрод уважал неустрашимых ратоборцев. С такими интересно воевать, и тем почетней поразить бесстрашного воина копьем или мечом. Война же близится. Войска князя Дмитрия идут уже по землям Литвы и вскоре они вступят во владения датских крестоносцев.

Магистр Руденштейн тоже зря времени не теряет. Подписав «вечный» мир с Русью, он собирает всех ливонских рыцарей в Мариенбурге, готовя неожиданный удар (а если уж честно — предательский удар) князю Дмитрию в спину. Конечно, такую победу честные хронисты[485] не назовут блистательной, даже в угоду великому магистру, на что тот и надеется. Напрасно, Отто! Такую коварную победу не назовешь победой века. Разве что твои крючкотворцы-лизоблюды напишут о тебе как о великом полководце. Но история никогда не верит придворным лживым хронистам.

Уже в своих покоях Вернер внезапно подумал:

«Великий магистр говорил только о Пскове и Новгороде. О Переяславле же Залесском он и словом не обмолвился. Выходит, этот город не входит в его планы… Тогда зачем он посылал его, первого рыцаря Ордена, в столь далекое и небезопасное путешествие? Зачем?.. Ливонский Орден никогда не ходил на Ростово-Суздальскую Русь. Его удел — пограбить северо-западные рубежи, и не больше.

Любой предыдущий великий магистр отчетливо понимал, что пройти из земли Немецкой через всю Русь — полностью потерять всех крестоносцев. Даже великий полководец, хан Батый, напав на русичей со своим 500-тысячным войском, был страшно раздосадован гибелью сотен тысяч своих неустрашимых воинов. Куда уж идти вглубь Руси Отто Руденштейну, когда его войско едва ли не в десять раз меньше татарского? Он об этом и не помышляет.

Значит, поездка Вернера была бессмысленной. План переяславской крепости никому не нужен. Пустая бумажка. Какой же вывод?.. Думай, командор, думай! У тебя разумная голова, и ты непременно должен разгадать странное поручение великого магистра. Некоторые рыцари нашептывают, что он, Валенрод, давно уже стал неудобен Отто Руденштейну, ибо является первым претендентом на его высокий трон. Не в этом ли разгадка?

Великий магистр полагал, что он, Вернер, не справится со сложным поручением, вернется в Мариенбург с поникшей головой и потеряет славу первого рыцаря. Орден святой Марии не терпит тех, кто не справляется с заданием великого магистра. А раз так — Вернер Валенрод отодвинется в тень и навсегда забудет свою высокую мечту — стать властелином Ордена.

Но Отто Руденштейн просчитался, продолжал раздумывать командор. Он, Вернер, не только удачно справился с поручением магистра, но и привез в Ливонию ценного пленника, который, при определенных условиях, может спутать все карты переяславскому князю Дмитрию.

Купец напрашивается на разговор. (Главный повар фогта сумел таки передать просьбу пленника). Но чего он добивается? Освободить его из тюрьмы? Глупо. Такого вопроса купец не будет задавать. Улучшить его жилище и стол? Но и это условие выполнено. Теперь пленник пойдет на поправку, и, к началу битвы с русичами, он будет выглядеть совершенно здоровым, таким, каким в последний раз видел его отец. Надо разрешить купцу и продолжительные прогулки, чтобы вернулся его огнистый румянец на щеках… Русич не должен обижаться на хозяина замка. И всё же он упорно желает с ним, Вернером, встречи… Ну что ж. Встреча состоится.

Глава 6 ЛИХО ВОЕВАТЬ ЗИМОЙ

Зима выдалась стылой и метельной. Поход был труден. Особенно доставалось дружинникам и пешим ратникам: не князья и бояре. Этим на дневках и ночевках — мороз не мороз, да и в пути едут на конях в теплых меховых сапогах и шубах.

Князьям и боярам их дворовые люди (тех тоже забрали в рать) ставили нарядные шатры. Внутри — утаптывали снег и устилали его широкими и сухими сосновыми досками и толстыми тюфяками. Верх же шатра утепляли медвежьими шкурами и ватными одеялами. А чтобы одеяла не отсырели от снега, весь шатер обвивали рогожами.

Пешие и конные ратники умудрялись по-своему прятаться от морозов и метелей. Они, ведая стародавние «хитрости» русских воинов, ставили копья «горкой» и из них строили шалаши из еловых лап, ветвей и прутьев, покрывая сооружения войлоком. Нутро же застилали сеном, соломой и залезали туда на ночлег. Но всем сена и соломы не хватало: обозные люди жадничали, сокрушенно сетовали:

— На лошадей сена не хватает, а вы по шалашам тащите. А не подумали, малоумки, что нам еще вспять тыщи верст ехать. Где корму набраться?

Но «малоумки» не отступали:

— А нам что, замерзать? На лютого ворога идем. В такой сечень можно и вовсе околеть. Кто ж тогда ливонца будет бить?

Обозные хоть и жалели простолюдинов, но коней, ведая строгий наказ большого воеводы, жалели еще больше.

И все же замерзших людей в рати не оказалось: сказывалась природная привычка людей жить в суровых условиях зимы. Во время дневок князь Дмитрий старался разбивать военный стан в лесу, где легче укрыться от непогодицы. Ратники, поставив шалаши, разводили костры, готовили на огне варево, таяли снег в бадьях для лошадей, толкались друг с другом, а нередко и боролись для сугрева, дабы застоявшаяся кровушка заиграла по жилам.

Другие же ратники (во время привалов) надевали короткие, но широкие лыжи, обитые лосиной кожей, вешали на плечо лук и колчан со стрелами, и уходили в лес, дабы подстрелить зверя или птицу. Придя с добычей, обделывали ее, коптили на кострах и ели.

Как-то к одному из костров, раз в неделю досматривая войско, в сопровождении князей, некоторых бояр и старших дружинников, подошел большой воевода. Ратники встали, скинули с кудлатых голов малахаи и поклонились в пояс.

— Сидите, сидите, — махнул рукой князь Дмитрий. — И шапки оденьте. Никак, зайца подбили? …Эге, да тут и мой умелец Анисим.

— Наш пострел везде успел, — с улыбкой ответил один из ратников. — Это он, воевода, зайца стрелой сразил.

— Молодец, Анисим. Да ты я вижу и в охотничьем деле горазд.

— По мужицкому умишку это сущий пустяк. Эко дело зайчишку подстрелить.

— Не скажи, не скажи, Анисим. Всякое дело сноровки требует… Вкусно пахнет.

— А ты отведай, воевода, — засуетился Талалай и протянул Дмитрию Александровичу кусочек поджаренной зайчатины.

— Не откажусь, — весело отозвался князь и подсел к костру.

У Аниськи заиграли лукавые огоньки в шустрых, озорных глазах.

— Под зайчатину, воевода, и бражки бы не грех испить.

Князь и глазом не успел моргнуть, как Талалай в сей же час выхватил из-за пазухи оловянную фляжку. Сдвинув на лохматый затылок треух, побултыхал хмельным зельем и оживленно молвил:

— Испей, воевода. Веселит, крепит и сто недугов сымает!

Дмитрий Александрович рассмеялся:

— И всё-таки не забыл свою бражку. Поди, и на глоток не осталось?

— Не угадал, воевода. Целехонька. До победы решил не пить.

— Да ну? Это первейший переяславский бражник? И как же ты терпишь, Анисим?

— Терпеть не беда, было бы чего ждать. А тут особливый случай подвернулся. С самим воеводой доведется чокнуться. Да и повод есть.

Зеленоватые глаза Аниськи продолжали оставаться озорными.

— Аль праздник какой?

— Седни крещенский сочельник[486], а завтра Богоявление[487]. Сам ведаешь. Но не в праздниках суть, воевода. Я, чать, никогда не забуду, как ты меня когда-то кубком вина и шубой наградил. Вот и я ныне хочу тебя угостить.

— Спасибо, Анисим. И все-таки оставь свое намерение, как ты и задумал. До победы! Сразим крестоносца, вот тогда и выпьем на радостях из твоей баклажки. Слово даю! Не так ли ратники?

— Истинно, воевода!

— Побьем лыцаря, тогда и гульнем, — дружно загалдели пешцы.

— А побьем крестоносца? — пытливо глянул на ратников Дмитрий Александрович.

И княжьи мужи, и пешие ополченцы примолкли, но глаза у всех посуровели. Мужики перестали даже жевать. Ишь, с каким напряжением смотрит на них большой воевода. Крестоносцы сильны, шапками их не закидаешь.

Почему-то все повернулись к Аниське Талалаю, а тот засунул баклажку за пазуху и, глянув князю прямо в глаза, твердо высказал:

— За нас не сумлевайся, воевода. Не для того мы свои дома, жен и детей покинули, чтобы они нас горькими слезами оплакивали. Не для того святая Русь стольких воинов выставила. Вернемся со щитом, князь Дмитрий Александрович! И так думает каждый.

— Верно, Аниська!

— Не бывать тому, чтобы святая Русь срам понесла!

— Быть нам со щитом!

У костра находились пятеро ратников. Князь Дмитрий обнял и облобызал каждого и благодарно молвил:

— Спаси, спасибо вам, други. С такими воинами любой ворог не страшен… Ну, бывайте здоровы, а я к другим ратникам схожу.

— Да храни тебя Бог! — закричали ополченцы.


* * *
Большой воевода объезжал ратников, спрашивал: нет ли недужных, чем питаются, достаточно ли кормовых запасов, хватает ли теплой одежды, не пропал ли у воинов боевой дух?..

О многом разговаривал Дмитрий Александрович, и чувствовал, что его встречи живят и подбадривают ратников.

Воины же, провожая князя, степенно и уважительно толковали:

— Заботливый и дотошный воевода. С таким не пропадем, православные.

Проверял Дмитрий Александрович и обозных людей. Особенно его привлекало оружие, сложенное на санях-розвальнях. Он приказывал откинуть рогожи и подолгу осматривал доспехи, представляя, как они будут выглядеть на ратниках.

Русские воины поверх обычной одежды перед сечей надевали довольно короткую, не доходящую до колен, кольчужную рубашку. Кольчуга имела короткие рукава и боковые разрезы внизу, облегчавшие посадку на коня; надевалась она через голову, и у ворота спереди имела надрез; обычно её подпоясывали кожаным сыромятным ремнем.

Однако кольчуги были не у всех воинов, так как кольчужный доспех был слишком дорог. Простолюдины вместо него носили куяк — кожаную безрукавную рубаху с нашитыми на нее металлическими бляхами.

Необходимой частью воинского снаряжения был шлем — шелом. Типично русским был остроконечный шлем — «луковица». Он заметно отличался от иноземного, а именно — отсутствием забрала, зато необходимой частью его была бармица — кольчужная сетка, прикрепленная к шлему изнутри, спадающая на спину и плечи и застегивающаяся под подбородком. А вместо забрала служил подвижной наносник — стрелка.

Но за период борьбы с монголо-татарами русские шлемы изменили свою форму. Они потеряли высокие навершия, ибо высокие шлемы легко было сбить саблей.

Некоторые русские шлемы-мисюрки имели плоский верх и всё ту же кольчужную сетку — бармицу, короткую спереди и удлиненную с боков и сзади.

Защитным оружием служил щит миндалевидной формы, который держали в руках заостренной стороной вниз. Делали его из прочного дерева и обтягивали кожей и оковывали железом. В центре он обычно имел железную круглую бляху.

Оружием для нападения служили обоюдоострый меч, сабля, копье-рогатина, короткое металлическое копье-сулица, кистень, состоявший из древка и прикрепленной к нему на цепи гири, а также топор, лук, и колчан со стрелами.

Конные дружинники князей и бояр носили тягиляи — длинные кафтаны с воротником-козырем. Их шили на подкладке, а между подкладкой и верхом проводили слой пакли с вложенными в него железными пластинами. Такие тягиляи спасали не только от ветра и холода, но и от вражеского копья, меча и сабли.

Князья и бояре надевали на грудь, поверх кольчуги, короткую металлическую кирасу для защиты от колющего и рубящего оружия; на руки — металлические пластины (наручи) и рукавицы. Ноги защищали «бронированные» сапоги — бутурлуки, или сапоги, покрытые пластинами, наподобие чешуи. Поверх доспеха воеводы надевали еще и налатник — короткий плащ типа нарамника с не сшитыми в боках полами и широкими короткими рукавами. Налатник имел спереди разрез и застегивался на медные или оловянные пуговицы.

Кроме чисто русского оружия обозы везли на санях и немало иноземных доспехов, вплоть до рыцарских.[488] Сейчас же князья, бояре, дружинники и пешие ополчены, шли и ехали налегке (без тяжелых доспехов).

Дмитрий Александрович также снял свое богатое «выездное» облаченье, и был одет в теплые меховые порты и полушубок на песцовом меху. Голову его покрывала горлатная шапка, сшитая из горлышек куницы, с бархатным верхом. Из оружия лишь меч опоясывал воеводу, с которым он никогда не расставался.

Простые же ратники были одеты в привычные овчинные полушубки и заячьи шапки. Однако среди ополченцев боярина Мелентия Ковриги Дмитрий Александрович заметил несколько мужиков, облеченных в армяки, кои считались летней одежкой, и в лапти с онучами. Мужики хоть заметно и приободрились при виде большого воеводы, но сразу бросалось в глаза, что их весьма донимает стужа.

Дмитрий Александрович сурово сдвинул густые, изогнутые брови.

— Чего ж ты, Мелентий Петрович, своих ратников не оберегаешь? Сам-то, небось, три шубы на себя напялил.

— Так, ить, по скудости своей, князь. Где зимней одёжы на дворовых людей набраться?

— По скудости? — еще больше посуровел Дмитрий Александрович. — А ну-ка, гридни, скиньте рогожи с саней боярина!

Гридни скинули. И без того пухлые, розовые щеки Мелентия Ковриги стали свекольными. На санях чего только не было! Тягиляи, добротные шубы и полушубки, меховые шапки, теплая обувь…

Сергуня Шибан, ближний послужилец боярина, смахнув с черной окладистой бороды сосульки, довольно крякнул: будет сейчас на орехи Мелентию Петровичу, всё скупердяйство его открылось. Так ему и надо, сквалыге!

— А это кому, Мелентий?

— Так ить дорога дальняя, князь. А обратный путь? Всю одежонку поиздерут. Поберегаю до сечи.

— Поберегаешь? — вскипел Дмитрий Александрович и резко приказал:

— Снимай с себя шубы — и ополченцам!.. Не хлопай глазами. Снимай! А всех остальных — из обоза приодень. И чтоб никаких армяков и лаптей. Не позорь войско русское!

Мелентий Петрович принялся стягивать с себя теплые шубы. Срам-то какой! Да еще при своих смердах! Но и перечить князю нельзя. Ишь, как гневно глазами сверкает. Того гляди, меч выхватит. Весь в покойного батюшку. Тот уж куды, как грозен был.

Князь Дмитрий поехал в сторону других дружин, а ополченцы Мелентия Ковриги проводили его восхищенными взглядами. Молодец, большой воевода! Изрядно же он за простолюдина заступился, да и боярина жестко проучил, век Мелентию не забыть. А то и в самом деле едва не окоченели в такую-то стужу. Ныне — любой мороз — не мороз.

Морозы поутихли через несколько дней, зато на рать обрушилась неугомонная метель, да такая адская, что князь Дмитрий забеспокоился: рать двигалась по открытой местности, и если бешеная вьюга не успокоится, то и люди, и кони и обозы не только застрянут в сугробах, но и вовсе будут завалены снегом.

К Дмитрию Александровичу, прикрываясь поднятыми воротниками, подъехали новгородский князь Юрий Андреевич и сыновья великого князя, Михаил и Святослав.

— Беда, воевода! — весь залепленный снегом прокричал Юрий Андреевич. — Ничего не видно. Метель-завируха может нас закрутить!

— Что делать? — пересиливая неистовый гул ветра, вопросил князь Святослав.

Большой воевода не находил пока ясного и четкого ответа. Впервые он сталкивается с такой бесноватой, дьявольской метелью. Новгородский князь прав: в такой чудовищный буран, когда в трех шагах коня не заметишь, легко можно и заблудиться, да так заплутать, что люди вконец обессилят, не ведая, куда идти и как с бураном бороться… Переждать, остановить войско? Тоже не выход. Буран в считанный час завалит всю рать, и сколько после этого останется в живых — один Бог ведает.

Жаль, нет рядом псковского князя Довмонта. Еще неделю назад Дмитрий Александрович послал его вперед, в Немецкую землю, дабы окончательно прощупать крестоносцев — так ли уж они заинтересованы в мире с Русью и не попытаются ли заманить знаменитого Довмонта в хитроумную ловушку, на кою рыцари всегда способны.

Князь Дмитрий не доверял Ливонскому Ордену. Хотя были и клятвы, и заверения епископов, и грамоты с печатями, подписанные самим великим магистром, но сердце подсказывало: будь осторожен, ливонцы всегда к Руси враждебны, их захватнические цели давно известны всему народу…

Но сейчас речь не о крестоносцах. Ныне надо спасать войско. Довмонт, не раз бывавший в этих землях, что-то бы посоветовал, но его нет, и теперь Дмитрий не ведал, что предпринять.

— Может, повелишь шатры поставить? — чуть ли не в ухо прокричал Юрий Андреевич.

— Сдурел, князь! Мы будем свои шкуры спасать, а ратники гибнуть?!

— Сами подохнем, — отъезжая от большого воеводы, буркнул Юрий Андреевич.

Пауза князя Дмитрия оказалась затяжной. Военачальники ждали его решения, а он продолжал молчать.

— Надо двигаться. Двигаться вперед! — наконец твердо произнес он.

— Так заплутаем же! — вновь отчаянно прокричал князь Юрий Андреевич. — И ста сажён не пройдем!

Дмитрий Александрович и сам понимал, что новгородский князь прав, но другого выхода он не видел. Надо попытаться, чтобы всё войско шло след в след. А вдруг Господь поможет и спасет рать.

Подле Дмитрия Александровича оказались Неждан Иванович Корзун и Лазута Егорыч Скитник.

— Прости, воевода, но тебе хочет слово сказать Лазута Скитник. Он — воин бывалый. Когда-то меня с дружиной, в такую же метель до стана вывел.

— Говори, Лазута Егорыч.

— Войску стоять нельзя. Твоя правда, князь. Но дозволь мне повести за собой рать. Меня метель не закружит, выведу войско в самый тишок.

— Каким образом? — пожал широкими плечами Дмитрий Александрович.

— Извиняй, князь, — кашлянул в заснеженную рукавицу Лазута Егорыч. — По нюху собачьему.

— И чего ж ты будешь нюхать в такую завируху[489]? — недоуменно спросил воевода и махнул рукой. Пусть ведет рать этот пожилой, но видавший виды воин. Не зря его Неждан Иванович и раньше нахваливал.

Лазута Егорыч понимал, какой огромный груз взваливает он сейчас на свои плечи. Метель-то и в самом деле невиданная. Стоит ошибиться, малость оплошать — и с войском может приключиться жуткая беда. О своей же судьбе он не тревожился. Выгонят его из княжьих мужей — и Бог с ним. Без дела он не останется. Олеся, любимая супруга, ждет, не дождется его возвращения домой. Но сейчас о том — и думы нет. Надо спасать русские дружины.

Вопреки решению большого воеводы Лазута Егорыч повернул своего коня вправо. Князь хотел, было, вмешаться: куда это он поворачивает войско? Но боярин Корзун предупредительно произнес:

— Доверься Скитнику, воевода. Он только один ведает куда идти. Доверься!

— Добро.

Через полусотню саженей Скитник остановился и с немалым смятением подумал:

«Не чую, Господи! В такой бешеной круговерти немудрено и в другую сторону податься. Если не учую запаха — тогда совсем пропащее дело. Помоги же мне, Спаситель!»

Конь с трудом пробивался через сугробы. Храпел, фыркал, едва вытягивая ноги из снежных завалов. Метель залепляла его большие фиолетовые глаза, и если бы не твердая рука наездника, направлявшая его за повод, он давно бы сбился с выбранного пути.

А наездник думал только о широкой и глубокой лощине с макушками вечнозеленых елей, кою он приметил еще до вьюги, и коя находилась справа, где-то в трех верстах от войска.

Еще с отроческих лет, когда Лазутка, иногда замещая отца (известного на всю округу ямщика), гонял коней по летним и зимним, лесным большакам (а вся Ростово-Суздальская Русь утопала в лесах), он всегда остро ощущал неистребимый запах елей и сосен. А затем он и вовсе стал заядлым ямщиком, и, вылетая на открытый простор с каким-нибудь купцом, Лазутка, задорно помахивая кнутом, уже отчетливо чуял дух леса, хотя до него и было не так уж и близко. Случалось это и в метели.

Купец, высовываясь из возка, неспокойно кричал:

— Экая завируха навалилась. Не замело бы дорогу, ямщик!

— Выберемся! — скалил крепкие, молочные зубы Лазутка…

«Выберемся… Но тогда была не такая слепящая, свирепая метель», — невольно подумалось Лазуте Егорычу.

Он уже с трудом двигался в нужном направлении. Как ни натягивай повод, но когда не видно ни зги, мало-помалу свернешь в сторону, и вся твоя затея рухнет. И ты не только приблизишься к лощине, но и очутишься в противоположном месте.

Беспокойство всё больше охватывало Лазуту Скитника.

«Зачем, зачем я напросился?! — завладела им отчаянная мысль. — Тут и сам дьявол заплутает. И если метель продлится хотя бы еще день, то с ратью буде покончено. И это случится тогда, когда Русь напрягла последние силы, дабы остановить вторжение иноземцев… Господи, да помоги же мне! Ну, помоги же, всемогущий Господи!»

Скитник никогда не был ревностным прихожанином, но на сей раз, он обращался к Богу со слезами на глазах.

Глава 7 НЕ ПРЕДАМ СВЯТУЮ РУСЬ!

Васютка был на прогулке, когда к нему подошел надзиратель Карлус. Узкое, скуластое лицо его, с длинным хрящеватым носом, было улыбчивым и довольным.

— Можешь порадоваться, русич.

— Ты подашь мне на обед калач со сбитнем, — пошутил Васютка.

— О калаче я слышал, а вот о сбитне ничего не знаю. Ты мне расскажешь, и я скажу повару, чтобы он приготовил тебе такое блюдо.

— Едва ли твой повар захочет приготовить мне лакомство… Чего такой веселый?

— Я выполнил твою просьбу, купец. Командор Вернер Валенрод ждет тебя в своем тронном зале.

— Это правда?! — оживился Васютка.

— Клянусь святой Марией.

— Я никогда не забуду о твоей услуге, Карлус. Ты очень добрый человек.

— Поспешим, купец. Командор не любит ждать.

Вскоре Лазутка оказался перед высокой металлической дверью, расписанной причудливыми узорами вокруг длинного бронзового креста. У двери застыли двое стражников, вооруженные мечами и копьями.

— Приказано доставить к господину фогту, — доложил Карлус.

Стражники молча раздвинули копья: они были уведомлены о приказе командора.

— Ты войдешь один, а я подожду тебя за дверью, — сказал надзиратель.

Каждый ливонский замок имел тронную палату, которые, по своему зодчеству, мало чем отличались друг от друга, выделяясь лишь роскошью отделки и обстановкой.

Палата фогта Вернера была внушительных размеров — широкой и длинной, способная вместить более двухсот гостей. Стены ее были обиты толстым малиновым сукном, расписанным мелкими серебристыми крестами. На передней стене виднелось распятие Христа. Зарешеченные окна были узкими и напоминали бойницы, и если бы не горящие светильники, развешенные по стенам, то в тронной палате было бы довольно сумрачно.

Командор Вернер возвышался на высоком деревянном кресле. Он, облаченный в белый плащ с черными крестами, сидел за длинным столом, на котором стояли два трехсвечника и лежала раскрытая рукописная книга.

Позволив пленнику оглядеть палату, Валенрод несколько минут вглядывался в узника, а затем негромко сказал:

— Мне стало известно, купец Васютка, что ты добивался встречи со мной.

— Да, Вернер.

— У тебя появились какие-то вопросы?

— Да! Особенно один.

— Хорошо. Я непременно отвечу на него. Но вначале хочу узнать у тебя — доволен ли ты условиями своего заключения? Нет ли каких-нибудь жалоб?

— Ни каких. В последние недели ты, Вернер, предоставил мне пригожую жизнь. Я нахожусь в тепле, выхожу на прогулки, отменно питаюсь и даже пью хорошее вино. Так с пленниками не поступают. Меня сдерживают лишь толстые стены твоего замка.

— Отлично, купец. Хочу добавить, что тебе оказана большая честь. Ты принят в тронном зале. Ни одному узнику это было не позволено. Даже кнехт не имеет права войти в главную палату рыцаря. И если ты в дальнейшем проявишь благоразумие, то тебя ждет большая удача. Я вижу, как ты порываешься задать мне свой главный вопрос, но я отвечу на него чуть позднее.

— Но почему, Вернер? — порывисто двинулся к столу командора Васютка, но фогт остановил его движением руки.

— Так надо, купец. Но вначале Карлус отведет тебя в крестовую палату.

Командор позвенел колокольчиком и стражники приоткрыли дверь.

— Карлус! Проводи купца к прелату[490].

— Слушаюсь, господин командор.

Надзиратель, держа в руке светильник, повел Васютку по каменным переходам и лестницам. Из одного помещения донесся шум, грохот посуды, смех и визг женщин, и звуки бешеной музыки.

— Что это? — спросил Васютка.

— Господин Кетлер отмечает свой день рождения, — с нескрываемой насмешкой отозвался Карлус.

Навстречу попались три девушки в странных для Васютки облачениях. (На них были пышные, широкие платья из тафты с жабо [491] и буфами[492]). Девушек, гулко топая громадными сапогами со шпорами, сопровождали двое мужчин в черных бархатных камзолах, с вышитыми на груди белыми крестами. Мужчины тискали девушек и громко, пьяно хохотали.

Когда веселая толпа прошла мимо и скрылась в шумном помещении, Васютка вновь спросил:

— Откуда эти девушки?

— Пленные латышки и эстонки. Рыцари превратили их в наложниц… Ты видел, как одна из девушек хлопнула меня рукой по плечу?

— Твоя знакомая?

Карлус почему-то остановился. Лицо его нахмурилось.

— И не только. Моя соплеменница, эстонка. Год назад её схватили в одной из деревень и…

Карлус не договорил и с сумрачным лицом махнул рукой.

— Так ты разве не немец? — удивился Васютка. — Из эстов?

Но надзиратель опомнился: он слишком много наговорил пленнику. В этих мрачных стенах замка слишком «тонкие» стены.

— Идем к прелату, русич.

Васютка не понимал, зачем послал его к священнику командор Валенрод. Что на уме этого хитрого фогта?

Крестовую палату никто не охранял. Надзиратель открыл дверь и произнес:

— Мне приказано доставить русского купца, ваше священство.

— Пусть войдет.

Приват Иоган встречался с иноземцем по просьбе командора Вернера, которого он любил и считал своим верным другом. Они были знакомы много лет, и делились самым сокровенным. Вчера Иоган заехал к фогту в гости и тот, поделившись своими планами, подробно рассказал ему об узнике.

Приват был высоком, статным человеком, с крупной русокудрой головой и большими, выразительными глазами. Длинные волосы были рассыпаны по его широким плечам.

— Присаживайся, купец, — указал священник на широкое, обитое бархатом кресло. Он говорил на чистом русском языке.

«Горазд, однако», — хмыкнул Васютка.

Крестовая комната слегка напоминала ему русскую церковь. На правой стене находилось большое, золоченое распятие Христа. Потолок изображал небо — с ангелами и херувимами с золотыми крыльями. Подле распятия — серебряная купель. На полу были устланы черные ковры с лунами и звездами. Стол, покрытый парчовой тканью, был освещен бронзовым шанданом с тремя толстыми восковыми свечами. На нем лежали богослужебные книги и какие-то узкие желтые полотенца.

— Тебе повезло, сын мой, — полнозвучным задушевным голосом начал свою речь прелат. — Ты находишься в крестовой палате самого известного рыцаря братства святой Марии фогта Вернера Валенрода, истинного служителя христианской веры.

— Это крестоносец-то Вернер истинный служитель Бога? — не скрывая насмешки, прервал прелата Васютка. — Он вор и убийца. В его замке содержатся узники, и творится блуд. Какой же он христианин?

— Ты заблуждаешься, сын мой. Господин Вернер вынимал меч для защиты самой справедливой веры на земле — католической. Этой же цели послужило и твоё заключение. Вором же он никогда не был.

— Послушай, католический отче. Самая справедливая христианская вера та, кою имеет лишь одна святая православная Русь. Другой не было и не будет! — горячо молвил Васютка.

— Опять ты заблуждаешься, сын мой. Ваш так называемый православный народ — язычники!

— Ну, это ты слишком загнул, отче, — осерчал Васютка.

— А я говорю язычники! — повысил свой голос прелат. — Кому вы молитесь и отбиваете поклоны?

— Святым иконам.

— Чепуха, сын мой. Простым деревяшкам, о которых вы ничего не знаете. Высшие истины вероучения недоступны русским людям. Вы построили тысячи церквей, но на что они похожи? На торжища! Вместо того, чтобы усердно молиться Христу, в храмах ваших не только разговаривают и спорят, но и даже дерутся и бранятся непотребными словами.

— Лжешь, отче! — с яростью в голосе произнес Васютка. — Нет того в наших святынях.

— Ты еще молод, сын мой, и многого не знаешь, — сдерживая раздражение, продолжал Иоган. — Истинные христиане часто посещали Русь и своими глазами видели, что творится в ваших церквах. Люди несколько часов стоят толпой, им негде даже присесть. Нужны железные ноги, чтобы не упасть от изнеможения. А с Богом надо говорить в полной тишине и без усталости. Ваша вера — не христианская. Ваши князья ставят себя выше Христа, ибо епископы и прочие иереи у них в полной зависимости. Священники не смеют и рта раскрыть, ибо любое неповиновение грозит им снятием с прихода. Это уже измена. Страшная измена Христу и святой деве Марии.

— Ложь и еще раз ложь!

— Помолчи, сын мой, и выслушай меня до конца. Орденским братьям предначертана высокая цель. Они призваны Богом искоренить язычество, искоренить всюду, где оно существует. И тогда будет одна истинная вера, которая избавит мир от кровавых войн и народных бедствий. Настанет царство благоденствия… Вижу по твоему лицу, что ты намерен вступить со мной в бесполезный спор. Не спеши, сын мой. Пусть остынет твое сердце. Пусть оно наполнится терпением, благочестием и благоразумием. Я понимаю, что ты хочешь заступиться за свою веру, но, повторяю, вера твое неугодна Богу, ибо она языческая. Мы, сын мой, научим тебя правильным молитвам, и тогда ты поймешь все христианские добродетели. Навсегда забудешь, как в своих храмах поклонялся куску дерева и слушал вздор грязных, невежественных попов…

Речь прелата звучала долго и убаюкивающе. Васютка едва не задремал в удобном, мягком кресле. (Он, конечно, не знал, что этот католический отче обладает особым даром внушения).

А прелат заключил свою продолжительную речь такими словами:

— Ты, сын мой, станешь верным защитником Христа и святой девы Марии. Твердо скажи мне: желаешь ли ты стать христианином и признаешь ли католическую веру?

Васютка, стряхнув с себя завораживающую дремоту, четко услышал последние слова. Он поднялся из кресла и веско ответил:

— Меня лживыми словами не усыпишь. А посему твердо отвечу тебе, отче: даже под самой лютой пыткой я не предам святую Русь и не приму твою поганую католическую веру. Я не хочу больше тебя слушать.

Лицо прелата исказилось от гнева. Вся его беседа оказалась напрасной: он не выполнил дружескую просьбу командора Вернера.

Прелат также поднялся из кресла, ступил к узнику и посмотрел на него пронзительными глазами.

— Вижу, что ты хочешь остаться язычником. Тогда тебя ждет смерть. Язычник не должен жить на этой земле.

— Уж лучше смерть, чем вечный плен.


* * *
Фогт Валенрод расхаживал по своей тронной палате и раздумывал:

«Этот русский — трудный орешек. Я был уверен, что он откажется от принятия католической веры. Глупец, он слишком предан своей языческой религии. Об этом же рассказал и Иоган, хотя прелат питал некоторые надежды, но все его внушения оказались напрасными… И всё же остается еще одна попытка проверить узника. Она ничтожна, но не надо забывать, что узник является купцом».

И командор приказал привести к нему упрямого пленника.

На этот раз Валенрод приступил к разговору без обиняков:

— Говори, купец, что ты меня хотел спросить.

— Зачем ты меня держишь в плену, господин Вернер?

— Я так и догадывался, что тебя давно мучает этот вопрос… Ты мне пришелся по сердцу. Сейчас с тобой хорошо обращаются. Единственное исключение — ты, купец, не можешь выйти из стен моего замка. Но и это поправимо. Ты уже, наверное, заметил, что я не бросаю на ветер слов. А посему ты поверишь тому, что я тебе сейчас скажу. Я могу отпустить тебя на волю, но при одном условии.

— Стать католиком?

— Нет, купец. Я убежден, что ты и на костре останешься верен своему языческому православию. У меня другое предложение. Ливонскому ордену нужны умные торговые люди. Я дам тебе золото, много золота, и ты займешься своим любимым делом. Поезжай в любую страну Западной Европы, поезжай за море в Англию — и торгуй себе на здоровье. Правда, некоторую часть прибытка ты будешь отдавать в мою казну, но она не станет тебе в тягость, и через год, другой, ты будешь самым богатым купцом Европы. У тебя появятся многочисленные слуги, прекрасный замок и цветущие женщины. Но есть маленькое «но». Ты должен дать мне клятву, что никогда не перейдешь рубеж Руси.

— Лепота! — захлопал в ладоши Васютка. — И всего-то малюсенькая мелочь — забыть свою Отчизну. Уж такое заманчивое предложение, господин Вернер. Спасибо тебе, благодетель.

Насмешка сошла с лица Васютки, глаза его стали холодными и отчужденными.

— Послушай, господин Вернер. Никакие царские посулы[493] не заставят меня стать изменником.

Васютка вытянул из-под рубахи серебряный нательный крест и, приложившись к нему губами, твердо заявил:

— Клянусь не изменять православной вере и святой Руси. Я не принимаю твоего предложения, господин Вернер.

— Ступай прочь!.. Я подумаю над твоей дальнейшей судьбой.

Васютку увели в тюремное помещение, а командор молчаливо застыл у решетчатого окна.

«Этому русичу цены нет, — с невольным уважением подумал он. — Его не прельстишь ни богатством, ни славой, ни золотом. Он чересчур предан своей земле. Побольше бы таких рыцарей в Ливонском Ордене. Некоторые готовы за горсть монет перебежать к датскому или шведскому королю. Тем ценнее этот русич. Он так и не узнал всей правды. За такого пленника, посланник князей Дмитрия и Бориса, боярин Лазута Скитник, способен многим пожертвовать. И это весьма важно, когда русское войско приближается к Немецкой земле.

Глава 8 ЗИМНИЙ РАТНЫЙ СТАН

Рать отдыхала в лесной лощине. Лазута Егорыч Скитник сумел-таки не заблудиться и вывести изнемогающую рать в обширную лесную лощину. Но чего это стоило! Кони увязали в глубоких сугробах, падали на колени. Пешие ратники шли им на помощь, вытаскивали на себе груженые возы.

Особенно трудно было вытянуть розвальни с тяжеленными осадными орудиями. Аниська Талалай кричал охрипшим голосом:

— Навались, навались, ребятушки!

Десятки людей пробивались к возам. Одни — поднимали увязших коней, другие — утаптывали перед конями снег, третьи изо всех сил налегали на розвальни. И вся эта работа творилась при неистовой, не утихающей метели.

Пока добирались до спасительной лощины, розвальни приходилосьвытаскивать много раз. От заснеженных ратников валил пар. Некоторые из них настолько намаялись, что принимались ворчать на Талалая:

— Ну, Аниська, замучил ты нас. Дались тебе экие махины!

— Ничего, ничего, ребятушки. Вы уж потерпите, не сетуйте. Вернемся в Переяславль — всех вусмерть своей бражкой напою.

— Бражки не хватит, Аниська. Глянь, какая орава тебе помогает.

— Хватит, ребятушки. В долгу не останусь. Каждому — по три ковша. Навались!

Наконец-то в громадной лощине оказалось всё войско. Здесь, в низине, было гораздо тише. Метель крутила лишь верхушки елей.

У ратников были раскрасневшиеся лица; белые бороды, усы, ресницы. Снеговики, да и только!

К Лазуте Скитнику подошел князь Дмитрий Александрович и прямо-таки поклонился в пояс.

— Век твоей службы не забуду, Лазута Егорыч. Уберег-таки войско. Диву дивлюсь: как тебе такое удалось? У тебя и впрямь нюх собачий. Молодцом. Награжу тебя достойно.

— Спасибо на добром слове, князь. Но не ради награды я старался. Я уж — старый пень — шибко сомневался, что лесной дух унюхаю. Годки своё берут.

— А вот и напрасно. За тобой и молодому не угнаться.

Обернулся к князю Борису Ростовскому.

— Ты его береги, Борис Василькович. Такие люди дороже золота.

— Непременно сберегу, князь Дмитрий.

Князь Борис доволен: не подвел большого воеводу Скитник. Особую благодарность надо выразить боярину Неждану Корзуну: это он надоумил Дмитрия Александровича повести за собой рать Скитнику.

Похвалили отца и сыновья, Егор и Никитка, дюжие добрые молодцы, кои неотлучно находились при родителе.

— А мы за тебя, батя, страсть переживали.

— Идем за тобой, а у самих поджилки трясутся. А вдруг собьешься, а вдруг закружишь в таком буране. А ты знай куда-то продираешься. Ну и молодчага же ты, батя!

— Да ладно вам, сыны. Эко дело ель унюхать, не впервой, — скромничал отец. — Давайте-ка укрытия готовить. Ищь, как метель разыгралась. Сидеть нам здесь долго.

Когда поставили шатры и шалаши, большой воевода собрал князей и бояр на совет.

— Лазута Егорыч предвещает, что метель продлится не менее двух дней. Худо! Каждый день промешки отнимает у нас и корм для лошадей, и еду для ратников. Но ничего не поделаешь, придется обождать. Да и по правде сказать — длительная остановка нам сейчас весьма нужна. Главная задача — сберечь людей и коней, поелику без них победы не добыть. После совета прошу всех князей и бояр объехать свои дружины и дотошно изведать — нет ли недужных и ослабленных воинов. И обозы свои не щадить. Кормить ратников вволю! Тоже касается и лошадей. Они страшно изнурены. Ни сена, ни овса не жалеть!

— Так ить недолго и с гулькиным носом остаться, — недовольно высказал боярин Качура.

— Опять ты за своё, Мелентий Петрович, — сердито покачал головой большой воевода. — Ведаю твои непомерные обозы.

— Не такие уж они и непомерные, на глазах тают. Но я не о себе пекусь. За всё войско радею. До Раковора нам еще идти и идти, никакого корма не наберешься. Ты бы, князь Дмитрий, дозволил ратникам в деревнях пошарпать[494], а то ить и до голодухи недолго.

Дмитрий Александрович ведал: не праздный вопрос подкинул ему Мелентий Коврига. Кормовые запасы и в самом деле не беспредельны. Княжьи мужи давно намекают, что неплохо бы пополнить обозы за счет чужеземцев. Но князь Дмитрий был иного взгляда, о коем он и на совете молвил:

— Ныне мы идем по земле эстов. Они и без того разорены Ливонским Орденом. И если мы «пошарпаем», как предлагает Коврига, хоть в одной деревне, об этом станет известно всему эстонскому народу. И нас начнут считать такими же лютыми врагами, как крестоносцев. Эсты — гордый народ. Они не простят нашего разбоя, и постараются отомстить. Так неужели мы уподобимся шаромыжникам?[495] Мы, русские воины, идущие освободить эстов от грабительских нашествий крестоносцев? Не бывать тому!

— А как быть с обратным путем? — стоял на своем Коврига. — Почитай, от самого Варяжского моря будем домой топать. Обозы и вовсе опустеют.

— Отвечу, Мелентий. Победа над крестоносцами покроет нас немалой славой. Эсты будут считать нас своими освободителями. Вот тогда-то мы и попросим их поделиться кормовыми запасами. Добровольно!.. А теперь хочу послушать князей и бояр. По нраву ли вам мои слова?

В шатре застыла тишина. Все уставились на нижегородского властелина Юрия Андреевича, племянника великого князя Ярослава. Нижегородский князь всегда считался одним из самых влиятельных людей. Ему и начинать.

Юрий Андреевич, не имевший твердых убеждений, глянул на своего умного посадника Михаила, и тот качнул лысой головой: соглашайся, мол, князь.

— До победы еще далеко… Бабушка надвое сказала, но князь Дмитрий прав. Лазить в сусеки эстов пока нельзя. Авось, продержимся.

Затем свое слово сказал князь Ростовский, и речь его была более резкой:

— Никакой «бабушки», князь Юрий. Сомнение хуже смерти. Мы разобьем крестоносцев! И пока идем до Раковора, ни один двор эста не должен быть разграблен. Я за свою дружину ручаюсь. Не так ли, Неждан Иванович?

— Каждый ростовец уверен в победе, князь. И эстов мы не обидим. Поход труден, но приваряжские народы должны уверовать в нашей дружбе. Сие — необходимое условие, — степенно молвил боярин Корзун. Он (умнейший политик своего времени) лучше всех понимал, чего будет стоить даже малейший разор единственного поселения эстов.

Поддержали большого воеводу и остальные военачальники.

— А сколь нам идти до Раковора? — спросил племянник великого князя, Святослав.

— Трудно сказать, — отвечал князь Дмитрий Александрович. — Вьюга весьма замедлит наше дальнейшее передвижение. По таким сугробам войску идти тяжело, но прикинуть можно. Спросим нашего бывалого человека. Как, Лазута Егорыч.

Скитник даже порозовел от такой чести. Ныне все его считают, чуть ли не предсказателем непогодья, вещуном.

— Да как сказать, — кашлянул в бороду Лазута Егорыч. — Если метелей больше не будет, то дойдем до крепости недельки через две. Раньше никак не получится. И без метелей каждый день придется вытаскивать розвальни и сани. Не по разу на день. А когда Бог сподобит подойти к Раковору, то денька два надо бы ратникам отдохнуть. Вот и смекай, князь Дмитрий Александрович.

— Спасибо, Лазута Егорыч. Я примерно так и прикидывал.

— А кой прок нам, почитай, к самому морю тащиться? Есть и поближе вражьи крепости, — произнес боярин Коврига.

— Чудно слышать от тебя такие слова, Мелентий Петрович. Раковор для Руси — как бельмо на глазу. Ни один торговый человек не может пробиться к морю. А без торговли с Западом мы несем большие убытки. Новгородцы сие лучше всех ведают. Не они ли год назад, снарядив войско, ходили на Раковор, но потерпели серьезную неудачу. Крестоносцы издевательски похвалялись: никогда не допустим Русь к морю. Пусть не вылезают из своих берлог, ходят в медвежьих шкурах и питаются грибами. Заморских товаров им вовек не видать… Но дело не только в торговле. Датские крестоносцы, большую часть из коих представляют рыцари Ливонского Ордена, полностью захватили землю эстов и теперь норовят завладеть Северо-Западом Руси. Я не раз уже об этом сказывал, но у тебя, Мелентий Петрович, никак уши заложило. Что же касается других крепостей, то на них не стоит и отвлекаться. Большая часть рыцарей, изведав о целях нашего похода, давно уже ушли под Раковор. Именно там находится основная сила крестоносцев. Именно там они и будут разбиты.

Дмитрий Александрович говорил с такой твердой уверенностью, что она невольно проникала в сердце каждого присутствующего на совете.

Неждан Корзун не переставал дивиться. Молодому князю недавно стукнуло восемнадцать лет, а он уже обладает не только мужской силой, но и глубоким разумом. Действительно, это бросается в глаза, он весьма похож на своего знаменитого отца, наделенного богатырской силой и незаурядным умом. Не случайно Александру Ярославичу уже в двадцать лет пришлось вынуть меч против крестового похода на Русь шведских крестоносцев. Король Швеции собрал в 1240 году огромное войско, кое на многих кораблях подошло к Неве. Вражеский начальник, ярл[496] Биргер прислал к князю Александру гонцов: «Если можешь, защищайся, ибо я уже здесь и разоряю землю твою». Услышав это, князь, как сказывает летопись, «разгорелся сердцем» и отправился в новгородский Софийский собор. Там он молился, вспоминая слова пророка: «Суди, Господи, обидящим меня и возбрани борющимся со мною, приими оружие и щит, стани в помощь мне».

Получив благословение новгородского Спиридона, князь Александр стал ободрять своих воинов словами: «Не в силе Бог, а в правде».

В воскресенье 15 июля 1240 года небольшая княжеская дружина, не дожидаясь сбора основного войска, неожиданно напала на шведов. «И была сеча великая с католиками, и перебил их князь бесчисленное множество, а самому герлу возложил печать на лице острием своего копья».

В марте 1242 года Александр Невский освободил от немецких крестоносцев Псков, а в субботу 5 апреля на льду Чудского озера нанес новое сокрушительное поражение Ордену меченосцев.

Дело полководца славно продолжает его сын, князь Дмитрий. Русь никогда не забудет его отважного похода на Дерпт (Юрьев), кой Дмитрий взял в двенадцать (!) лет. Что-то будет под Раковором?

Неждан Иванович, как трезвомыслящий человек, понимал, что после срыва о мирном соглашении с Литвой, коя была намерена вступить в военный союз с Русью против крестоносцев, взять сильно укрепленный Раковор будет непросто. Ростовцы хоть и уверены в победе, но она может даться нелегко. Возможны немалые потери. Воины возлагают большие надежды на стенобитные орудия, кои искусный умелец Талалай изготовил на дворе новгородского архиепископа. Они мощны и надежны — спора нет. Но удастся ли их подвести к стенам неприступной крепости? Сколько ратников и коней могут погибнуть! Но без урона войны не бывает. Не худо бы опробовать стенобитные орудия на какой-нибудь менее мощной крепости. Тогда все недостатки и промахи осады будут видны. Не потолковать ли об этой задумке с большим воеводой?.. А до ратных сражений надо беречь и воинов и коней. «Поелику без них победы не добыть». Дмитрий Александрович совершенно прав. Во что бы то ни стало поберечь! И не скупиться на корма и теплую одежду, как это делает Мелентий Коврига. Он уже не первый раз заводит разговор о том, дабы поживиться за счет чужеземных деревень. Едва вступили в Литву, а Мелентий на ливов уже нож точит. Надо-де по сусекам полазить. Большой воевода строго-настрого одернул боярина, да и не только его. Досталось и сыновьям великого князя, Святославу и Михаилу. На сегодняшнем совете они уже Мелентия не поддержали, но глаз да глаз за ними. Кичливы и строптивы, как их отец, но пока, слава Богу, из повиновения большого воеводы не выходят. У князя Дмитрия Александровича твердая рука.

После совета военачальники разъехались по своим дружинам. Громадная лощина (почитай, в три версты) втянула в себя всё войско и напоминала гигантский шумный табор. Вход в лощину тянулся неприметно, исподволь, иначе бы тяжелые возы и розвальни с башнями и стенобитными орудиями пришлось бы оставить наверху.

Остро пахло дымами сотен костров, варевом. Звенькал металл. Ратники, сидя у огня, точили терпугами[497] боевые топоры, наконечники стрел и копий; многие из обозных людей латали поизносившуюся конскую упряжь.

Боярин Коврига бранился:

— Наберись тут упряжи. Это надо ж так изодрать, оболтусы! А хомуты на что похожи? Я немалые деньжищи за упряжь заплатил, казну опустошил, а мои нечестивцы настоль ко всему нерадивы, что им плевать на боярские убытки. Ну, погодите у меня! Вернусь из похода — каждого плеточкой попотчую.

— Не в первой, боярин. Но токмо нашей вины нет, — норовил перечить один из мужиков.

— Заткни пасть, охламон! И чтоб упряжь была как новехонькая. Но кожу и дратву лишку не тратить. Уразумел, Емелька?

— Уразумел, — буркнул обозный.

Когда Коврига отъехал к дружине, Емелька сплюнул (скряга!), вновь окинул хмурыми глазами упряжь и вздохнул. Это тебе не кнут починить. В конской упряжи чего только нет! Узда, хомут со шлеей, дуга, пристегиваемая гужами к оглоблям и хомуту, кой стягивается супонью, седелка с чересседельником для подъема оглобель и две вожжи. Всё это для одиночной упряжи. В парной же пристяжной упряжи прибавляется еще узда, хомут со шлеей, привожжек и пара постромок с вальком; парная дышловая упряжь: две узды и хомуты со шлеями, две пары постромок, двое нашильников, от хомута к дышлу, две пары вожжей. В троичной упряжи — еще другая пристяжка; в четверне с выносом — парная дышловая упряжь, парная без вожжей и нашильников, с выносными постромками, взятыми за крюк дышла. В упряжке бочкой, или гусем, постромки передних лошадей крепятся за гужи задних.

И всё это было в огромном обозе. Работы для починки в невпроворот. В ход шли запасные ремни, шила, иглы, дратва, куски кожи, дышловые крюки…

А сколь изношенных подков надо заменить, сколь железных ухналей[498] в лошадиные копыта вбить! Обозным людям передохнуть некогда.

— Слава Богу, хоть в затишке оказались, а то бы пропащее дело, — молвил Емелька Бобок, грузный, чернобородый мужик с крепкими сноровистыми руками.

— Воеводе надо в ноги поклониться. Увел-таки от буйной завирухи, — молвил другой обозный.

— А вот и не воеводе, — поправил сотоварища Бобок. — Слух прошел, что от метели увел ростовский боярин Лазута Скитник. Сам-то он в годах, но, бают, толковый человек. Вот так-то, Вахоня.

— Скитник? — латая гужи, переспросил Вахоня, долговязый мужик лет сорока. — Знакомое имечко. Когда-то я знавал Скитника. Но то был ямщик из Ростова. Давно это было. Заночевал у меня. Могутный парень и нравом веселый. Поглянулся он мне. Купца на два дня из Ростова привозил.

— Выходит, Скитник, да не тот. И на старуху бывает проруха, — произнес Емелька.

— И всё же Скитника среди бояр я не слыхал. Ямщика того, почитай, вся Ростово-Суздальская Русь ведала. Глянуть бы на него.

— А ты глянь, Вахоня. Он те по знакомству — шубу со своего плеча, — рассмеялся Бобок.

Глава 9 КАРЛУС

Узник полагал, что после посещения католического попа и фогта Вернера его тюремная жизнь заметно изменится: его вновь переведут в холодный каземат с мышами и крысами, отменят прогулки и посадят на черствый хлеб, жидкую похлебку и кружку протухшей воды. Командором будет сделано всё, чтобы узник протянул ноги.

Но прошло несколько дней, но никаких изменений в Васюткиной жизни не произошло.

— Почему Вернер не удалил меня в каземат? — спросил Васютка надзирателя.

— Я и сам удивлен, русич. Никаких новых приказов господин фогт мне не отдавал, — ответил Карлус.

— Никак не могу понять Вернера. Он очень странно себя ведет.

— И мне странно, купец… Таких пленных в этом замке я еще не встречал.

— А в замке есть и другие пленные?

— Да как тебе сказать, русич… Я не обязан отвечать на такой вопрос.

По лицу надзирателя пробежала тень. Он подсел к камину и, хмуро глядя на тлеющие угли, несколько минут молчал.

— Не хочешь — не говори, — пожал плечами Васютка. — Иногда я забываю, что ты мой надзиратель.

Васютка подошел к надсмотрщику и коснулся ладонью его головы.

— Правда, ты совсем не похож на надзирателя, Карлус. Обычно они грубы и жестоки, а ты тихий и добрый человек. А посему давно хотел тебя спросить. Как ты оказался надзирателем?

— Ты много хочешь знать, Васютка.

Карлус впервые назвал своего заключенного по имени, и это несколько подивило заключенного. Вот уже несколько месяцев он не слышал своего имени.

— Ешь свой обед, но не торопись. Я хочу тебе кое-что рассказать. Мне до тошноты надоело ходить в надзирателях. Это не по мне. Когда-то я был простым крестьянином. Сеял хлеб, имел на хуторе свой дом, славную жену и четверых маленьких детей. Держал лошадь, овец и корову. Жил сносно, не голодовал. Жизни радовался, но беда всегда под боком ходит. Лет десять назад, как сейчас помню, справляли мы с семьей праздник Лиго-Яна[499]. Веселился с женой и детишками, и вдруг, как снег на голову, набежали немецкие крестоносцы и начали зверствовать. Меня к телеге привязали, избили до полусмерти, а над женой надругались. Затем вывели со двора скотину и подожгли дом. Корову и овец на мясо зарезали и начали пировать. Крестоносцев было около сотни. На другой день они бросили меня, детей и жену, связанных, на телегу и привезли в этот замок. Три дня нас ничем не кормили, приносили только воды. Тогда я сказал немцам:

— Дети и жена умирают. Чем они провинились? Вы не орденские братья, а нелюди.

А крестоносцы, знай, хохочут. Я встал на колени и сказал:

— Убейте меня, а детей и жену отпустите.

Каким-то образом мои слова дошли до хозяина замка. Им оказался Вернер Валенрод. Он пришел в каземат и спросил:

— Ты действительно предпочел бы умереть ради своих родных?

— Да, — отвечал я.

— Хорошо. Я исполню твою просьбу. Но казнь твоя будет очень жестокой. Ты умрешь в нечеловеческих муках.

— Это меня не страшит. Для меня жена и дети дороже всего на свете.

— Достойный ответ. Попрощайся со своими родными и приготовься к казни.

Попрощался. Велел им добираться до своего родного брата, и после этого жену и детей отпустили. Я же несколько дней ждал казни. Но вскоре пришел человек от Вернера и заявил, что хозяин замка меня помиловал и назначил надзирателем над пленными девушками. Я согласился, в надежде на побег из этого ужасного замка.

— И кто же эти пленницы? — прервал рассказ надзирателя Васютка.

— Те, кого уговорили быть наложницами для увеселительных пирушек рыцарей. Латышки, литовки и эстонки. Недавно ты видел их, Васютка, когда мы шли к прелату.

— А русских девушек в замке нет?

— Были и русские, но они отказались обслуживать крестоносцев. Тогда их продали, кажется османским[500] купцам.

Васютка тотчас вспомнил свою любимую Марьюшку. Господи, как-то она там в своем Переяславле? Поди, оплакивает его, слезами исходит. Марьюшка, чудная, славная Марьюшка! Дня не проходит, чтобы он, Васютка, не думал о ней. Уж так хочется глянуть в её сиреневые, лучистые глаза, услышать её мягкий, нежный голос…

А Карлус продолжал:

— Но побег мой так и не состоялся. Замок надежно охраняют меченосцы. Шли годы, я совсем уже отчаялся. Мне противно было охранять падших женщин, но вдруг мне повезло. Вернер, этот непредсказуемый командор, несколько месяцев назад вызвал к себе и предложил мне надзирать русского купца. До сих пор не пойму, почему он заменил Кетлера, почему перевел тебя в теплое помещение и почему приказал хорошо кормить? Какая-то загадка. Я ничего не понимаю, Васютка.

— О том же и я тебе могу сказать, Карлус.

— Это не мое имя. Так меня приказал называть господин Вернер. Настоящее же мое имя — Войдылл. Но для тебя, Васютка, я по-прежнему останусь Карлусом. Никто не должен знать о нашем разговоре.

— Об этом мог бы и не предупреждать, Карлус. Выходит, ты тоже пленник. Горькая же твоя судьба, — с грустью молвил Васютка.

— Сейчас кое-что изменилось. С той поры, как я оказался твоим надсмотрщиком, господин Вернер разрешил мне выходить из замка.

— Выходить из замка?! — поразился Васютка.

— Да. Я почти вольный человек. Куда хочу — туда и иду. Но через три часа я должен вернуться в замок.

— Ничего не разумею. Поясни, Карлус.

— Да всё дело в том, что если я через три часа не вернусь, стражники доложат обо мне господину командору.

— Ну и что? А ты к эстам беги. Глядишь, с женой и детьми встретишься.

— И рад бы, Васютка, — тяжело вздохнул Карлус, — но слишком господин Вернер хитер. Он мне сказал: если убежишь, то твою семью заживо в землю закопают. Мои люди знают, где остановилась твоя жена.

— И ты ему веришь?

— Верю, Васютка. Не так уж далеко живет мой брат. В нескольких часах конного пути. Ты же знаешь, что сейчас вся эстонская земля под властью Ливонского Ордена. Я ненавижу немцев. Слишком много крови пролили крестоносцы, обращая мой народ силой в католическую веру. Они отняли у эстов землю, покой и свободу, установили свои порядки. Если девушка захочет выйти за эстонца, то первую брачную ночь она обязана провести в постели рыцаря, в поместье которого она живет. За побег же из поместья отсекают ногу. Орденские братья хуже зверей… Давай твою посуду, мы слишком заговорились.

Карлус взял поднос, вышел из комнаты и звякнул за собой затвором. Васютка же прилег на свое ложе и задумался. Этот надзиратель — славный человек, но жизни его не позавидуешь. Он тот же узник, лишенный родного очага. Десять лет он не видел своих детей и жену. Ребятишки стали совсем уже взрослыми. Они и жена давно уже оплакали своего отца и мужа, так как ведают, что он спас их ценою своей жизни. А Карлус жив, он не так уж и далеко от дома, но убежать не может. Вернер, этот таинственный Вернер, пустых слов на ветер не кидает. Он доподлинно ведает, где живет семья Карлуса… Да что Карлус! Сам в таком же неведении. Сколь бы он, Васютка, не размышлял над поступками Вернера, он не мог их осмыслить, и это продолжало его не только беспокоить, но и раздражать. Не будет же вечно его держать в своем замке господин Вернер. У него есть какая-то цель. Но какая? Увы, ответ мучительно непостижимый.

Чтобы не думать о Вернере, Васютка начинал вспоминать свой дом: нарочито ворчливого деда, ласковую матушку, степенного отца и своих братьев, Никитку и Егорушку. Где они сейчас? Да с ними всё ясно. Братья — на службе у ростовского князя, а отец… отец, либо в Ростове Великом, либо вновь куда-нибудь отъехал посланником Бориса Васильковича. Он, вкупе с боярином Нежданом Корзуном, зачастую ездит. Отца в городе уважают, справедливым и мудрым называют. Простым народом он не гнушается, хотя и ходит в боярском чине. Старший княжий дружинник! Не каждому то на роду написано. Но отец, когда бывает дома, посмеивается.

«Меня, сыны, боярином кличут. Но какой из меня боярин! Ни гордыни, ни спеси. Я из подлых людей, ямщик. Даже когда гонцом княжьим еду, ямщиком себя мыслю. Самая отрада, когда был ямщиком».

Вот такой он, Лазута Егорыч. Простолюдины к нему частенько со своими нуждами приходя, а то и просто за советом. Никому не отказывает, и никогда мзды не берет. Честный у Васютки отец.

Мать же вспоминал чаще всех. Братья ведали, что он — матушкин любимец. Младшенький! Большая часть материнской ласки на Васютку приходилась. Уж как она лелеяла своего сына, как заботилась о нем, как беспокоилась за его дальние торговые поездки!

«Уж ты остерегайся, Васенька. Чу, в лесах лихие люди на купцов нападают. Ты всегда к большому обозу приставай».

Перекрестит, благословит иконой Божьей матери, поцелует, а у самой — тревожные слезы на глазах.

Васютка успокаивал, что с ни ничего не случится, и выезжал из ворот. А мать, Олеся Васильевна, всё стояла и стояла, пока ее любый сын не скроется из глаз. Так было и в последний раз…

Васютка горестно схватился руками за голову. Господи! Сколь же она слез пролила, изведав о погибели сына, сколь настрадалась, и до сих пор страдает! А дед с отцом? Они, скупые на мужскую слезу, хоть и не плачут, но очень горюют. Да и у братьев всякое веселье пропало, грустными ходят. Молодые их жены, поди, утешают. Но кто деда, мать и отца утешат? Будь ты проклят, Вернер!

Нет, нет, лучше не думать о нем. Всё равно все его поступки необъяснимы. Мысли путаются. Надо о Марьюшке помышлять. Тогда все черные думы улетучиваются и на душе становится теплее.


* * *
В начале февраля Карлус пришел в комнату невольника взбудораженным. Поставив поднос с обеденной едой на стол, надзиратель, почему-то оглянувшись на закрытую дверь, тихо и взволнованно произнес:

— Я принес тебе радостную весть, Васютка.

— Вернер упал с коня на турнире рыцарей? — пошутил узник.

— Дался тебе этот Вернер… Русское войско идет по землям эстов. Где-то через неделю оно пройдет вблизи нашего замка.

Васютка оторопел от неожиданного известия. Соотичи рядом. Господи! Да это же несказанное счастье!

— Как изведал? — придя в себя, спросил Васютка.

— Вчера Кетлер праздновал свои именины. Пригласил дружков. Все напились, как свиньи, и много болтали про русскую рать, которую ведет на Раковор переяславский князь Дмитрий. С ним-де новгородская, псковская, владимирская, ростовская и другие дружины.

Васютка от радости даже в ладоши хлопнул.

— Хорошо ведаю князя Дмитрия. Добрый воевода. Значит, и батюшка с братьями в походе.

В порыве радостных чувств Васютка крепко обнял Карлуса.

— Вот уж потешил! Большая рать собралась. Князь Дмитрий замок Вернера не пропустит. Непременно захватит.

— А вот здесь я тебя опечалю, Васютка. Немцы подписали мир с Русью. Они не будут мешать походу русских дружин на Раковор, захваченный датскими крестоносцами, зато и русские не станут трогать немецкие крепости.

Радостное лицо Васютки помрачнело, будто черная туча его накрыла.

— Значит, рать пройдет мимо… Отец и братья пройдут мимо, и мне уже никогда не выйти из этой треклятой крепости. Никогда, Карлус!

— Не отчаивайся, Васютка. Я, кажется, придумал выход. Мы совершим побег.

— Да какой побег, друг мой Карлус! — отмахнулся узник. — Ты же сам сказывал, что за побег твою семью уничтожат.

— Не уничтожат, я всё продумал.

— Не знаю, не знаю. Сомнительная затея. Но меня-то кто выпустит?

— Послушай, Васютка. Как мне стало известно из тех же разговоров Кетлера, немецкие соглядчики подсчитали, что русская рать пройдет мимо замка через неделю. Мы сбежим накануне, ночью. Я принесу тебе железную пилку и длинную веревку. Когда ты подпилишь решетку, я приеду в твою комнату, и мы спустимся по веревке на землю.

— А стражники?

— Они охраняют только ворота. Мы же спустимся с другой стороны. Там будут кустарники.

— Но тебя могут хватиться.

— Едва ли. Нам повезло. Через шесть дней немцы будут отмечать именины господина Бертольда, и как всегда напьются.

— Но как ты принесешь веревку? До земли не менее пятнадцати сажен.

— Долями, под своей курткой. Думаю, никто не заметит.

— И что дальше?

— За ночь мы доберемся до русской рати.

— А утром тебя хватятся, и господин Вернер пошлет своих головорезов на хутор, где живет твоя семья. Я не хочу, чтобы она погибла, а посему никуда с тобой не побегу.

— Но ты же будешь спасен, Васютка.

— Такой ценой? Нет, Карлус, я всю жизнь буду проклинать себя за погибель твоих детей, жены и твоего брата. Это не по мне.

Карлус подошел к узнику и обнял его за плечи.

— Так вот ты какой, русич… Спасибо тебе. Не зря когда-то ваши князья, придя на наши земли, правили честно и справедливо. Наш народ не испытывал обид и притеснений.

(Эст говорил правду. Повторяясь, следует заметить, что Верховная власть русских князей над прибалтийскими племенами не нарушала общественной и политической жизни этих племен. Русские князья предоставляли своим прибалтийским подданным полную свободу, как в вопросах внутреннего управления, так и внешнеполитических отношений. Эсты, ливы и латыши судились своими старейшинами на основе старинных обычаев; старейшины и вожди, по своему усмотрению, считаясь лишь с волей соплеменников, вели войны и заключали договоры. Полной свободой пользовались прибалтийские племена и в вопросах вероисповедания. Оставаясь языческим, население Ливонии[501] поклонялось своим древним богам, олицетворяющим силы природы. Правда, благодаря тесному общению с русскими христианство в его православной форме в какой-то степени проникало к прибалтийским народам. Но никакие попытки не только насильственного, но даже активного распространения христианства среди прибалтийских племен со стороны русских, по-видимому, не имели места[502]. Генрих Латвийский, католический священник, свидетель и участник немецкого завоевания Прибалтики, описавший его в своей «Хронике Ливонии», с удивлением отмечает, что русские князья, покоряя какой-нибудь народ, не заботятся об обращении его в христианскую веру. Эти слова политического противника русских ярко подчеркивают характерные черты русской власти, оставлявшей в неприкосновенности, как общественный строй прибалтийских племен, так и старую языческую религию и весь освященный веками уклад жизни. Именно этими особенностями власти русских князей объясняется тот факт, что в борьбе, развернувшейся в начале XIII века, симпатии населения Прибалтики оказались на стороне русских, и немецким завоевателям пришлось столкнуться с союзом русского и прибалтийского народов.

— Думаю, и ныне наши дружины идут по земле эстов без обид и притеснений, — молвил Васютка.

— Да. Об этом я слышал от крестоносцев. Они удивлены, что русские воины не грабят наши хутора и деревни… Но не будем отвлекаться. Чтобы ты ни говорил, но надо готовиться к побегу. Погоди, не возражай. Моя семья не погибнет. За ночь мы добежим до войска, и ты попросишь твоего отца, чтобы мне выделили полтора десятка дружинников.

— Да батюшка на колени перед своим князем встанет. Непременно выпросит!

— Вот и отлично, Васютка. С дружинниками мы доберемся до хутора, а затем я уведу семью и брата в укромное место.

— А ежели к хутору немцы наскочат?

— Может, и наскочат. Но обычно господин командор посылает в погоню не больше десяти крестоносцев. Такое дважды случалось за мою жизнь в замке. Наскочат и повернут назад. Немцы никогда не вступят в сечу с русскими, если они будут в меньшинстве.

— Так, так, — заинтересованно глянул на надзирателя Васютка, но затем на минуту призадумался и вновь лицо его стало озабоченным.

— Ты обо всем хорошо подумал, Карлус, но забыл, что сейчас зима. Нам не добежать до войска по такому глубокому снегу. Вспомни, сколь было лютых метелей?

— Добежим, Васютка. Я ж сказал тебе, что всё тщательно продумал. Когда меня выпускают из замка, то я хожу на один хутор, который совсем неподалеку. Там живут эсты, и мы стали добрыми друзьями. А эсты, хочу тебе заметить, никогда не расстаются с лыжами. Когда мы окажемся в кустах, там буду спрятаны и двое пар лыж. Ты когда-нибудь вставал на них?

— Конечно, вставал. Я ведь когда-то вместе с братьями в лесной деревне жил. Сколь раз за зайцами бегали.

— Хорошо, Васютка. С завтрашнего дня начнем готовиться к побегу.

Глава 10 ВЕЛИКИЙ МАГИСТР

Столица Ливонского Ордена Мариенбург. Большая палата, освещенная трехсвечниками. На стенах, обитых красным бархатным сукном, висят огромные портреты предков Отто Руденштейна в широких золоченых рамках.

Великий магистр гордится своим именитым рыцарским родом. Его отец, дед и остальные пращуры немало сделали для процветания Ордена. Отто нередко посещает свою «родовую» палату, подолгу останавливается напротив каждого портрета и любуется изысканной работой художников. Но каждый портрет в золоченой рамке, — это целая эпоха, история рыцарства. Богатейшая история!..


* * *
Вокруг рыцарей, как напишет историк, которых одни называют неустрашимыми воинами, преданными вассалами, защитниками слабых, благородными слугами прекрасных дам, галантными кавалерами, а другие — неустойчивыми в бою, нарушающими своё слово, алчными грабителями, жестокими угнетателями, дикими насильниками, кичливыми невеждами, вертелась в сущности история европейского средневековья, потому что они в те времена были единственной реальной силой. Силой, которая нужна была всем: королям против соседей и непокорных вассалов, крестьян, церкви; церкви — против иноверцев, королей, крестьян, горожан; владыкам помельче — против соседей, короля, крестьян; крестьянам — против рыцарей соседних владык.

Горожанам, правда, рыцари были не нужны, но они всегда использовали их военный опыт. Ведь рыцарь — это прежде всего профессиональный воин. Но не просто воин, а всадник — в шлеме, панцире, со щитом, копьем и мечом. Всё это снаряжение было весьма дорогим: еще в конце X века, когда расчет велся не на деньги, а на скот, доспехи вместе с конем стоили 45 коров или 15 кобылиц. А это величина стада или табуна большой деревни.

Но мало взять в руки оружие — им надо уметь отлично пользоваться. Для этого необходимы беспрестанные утомительные тренировки с самого юного возраста. Недаром мальчиков из рыцарских семей с детства приучали носить доспехи. Таким образом, тяжеловооруженный всадник должен быть богатым человеком. Крупные владетели могли содержать при дворе очень небольшое число таких воинов. А где взять остальных? Ведь крепкий крестьянин, если и имеет 45 коров, то не отдаст их за груду железа и красивого, но не годного для хозяйства коня.

Выход нашелся: король обязывал мелких землевладельцев работать определенное время на крупного, снабжать его нужным количеством продуктов и ремесленных изделий, а тот должен был быть готов определенное количество дней в году служить королю в качестве тяжеловооруженного всадника.

И к XI–XII векам эти всадники превратились в касту рыцарей. Доступ в это привилегированное сословие становился всё более трудным, основанным уже на родовитости, которая подтверждалась грамотами и гербами. Еще бы: кому хочется тесниться и допускать к жирному куску посторонних.

За клятву верности сеньору рыцарь получал землю с работающими на него крестьянами, право суда над ними, право сбора и присвоения налогов, право охоты, право первой брачной ночи и т. д. Он мог ездить ко дворам владык, развлекаться целыми днями, пропивать, проигрывать в городах деньги, собранные с мужиков. Обязанности его сводились к тому, чтобы во время военных действий служить на своих харчах сеньору около месяца в году, а обычно и того меньше. За «сверхурочную» службу шло большое жалованье. Военная добыча — трофеи, выкуп за пленных, сами пленные — тоже доставалась рыцарю. Можно было во внеслужебное время и поработать «налево» — наняться к постороннему сеньору или к городскому магистрату.

Постепенно рыцари стали всё больше и больше манкировать[503] своими обязанностями. Иногда по условиям ленного договора, рыцарь должен был служить то количество времени, на которое у него хватит продовольствия. И вот такой храбрый муж являлся с окороком, прилагая все усилия, чтобы съесть его за три дня, и уезжал в свой замок.

Ну а как рыцари воевали? По-разному. Сравнивать их с кем-то очень трудно, так как они в Европе были в военном отношении предоставлены самим себе. Разумеется, в сражениях участвовала и пехота — каждый рыцарь приводил с собой слуг, вооруженных копьями и топорами, да и крупные владетели нанимали большие отряды лучников и арбалетчиков. Но исход сражения всегда определяли немногие господа-рыцари, многочисленные же слуги-пехотинцы были для господ хоть и необходимым, но лишь подспорьем. Да и что могла сделать толпа необученных крестьян против закованного в доспехи профессионального бойца на могучем коне? Рыцари презирали собственную же пехоту. Горя нетерпением сразиться с достойным противником, то есть рыцарем же, они топтали конями мешающих им своих же пеших воинов. С таким же равнодушием рыцари относились и к всадникам без доспехов, лишь с мечами и легкими копьями. В одной из битв, когда на группу рыцарей налетел отряд легких всадников, они даже не сдвинулись с места, а просто перекололи своими длинными копьями лошадей противника и только тогда поскакали на достойного врага — рыцарей.

Вот тут-то и происходил настоящий бой: два закованных в железо всадника, закрытых щитами, выставив вперед длинные копья, сшибались с налёта, и от страшного таранного удара, усиленного тяжестью доспехов и весом лошади в сочетании со скоростью движения, враг с треснувшим щитом и распоротой кольчугой или просто оглушенный вылетал из седла. Если же доспехи выдерживали, а копья ломались, начиналась рубка на мечах. Это было отнюдь не изящное фехтование: удары были редкими, но страшными. Об их силе говорят останки воинов, погибших в сражениях — разрубленные черепа, перерубленные берцовые кости. Вот ради такого боя и жили рыцари. В такой бой они кидались очертя голову, забыв об осторожности, об элементарном строе, нарушая приказы командующих.

При малейшем признаке победы рыцарь кидался грабить лагерь врага, забывая обо всем, — и ради этого тоже жили рыцари. Недаром некоторые короли, запрещали бойцам ломать боевой порядок при наступлении и ход битвы из-за грабежа, строили перед боем виселицы для несдержанных вассалов. Бой мог быть довольно долгим. Ведь он распадался обычно на нескончаемое количество поединков, когда противники гонялись друг за другом.

Рыцарская честь принималась весьма своеобразно. Устав тамплиеров (первого ордена, под названием «Тайное рыцарство Христово и Храма Соломона», созданного в 1118 году) разрешал рыцарю нападать на противника спереди и сзади, справа и слева, везде, где можно нанести ему урон. Но если противнику удавалось заставить отступить хоть нескольких рыцарей, их соратники, заметив это, как правило, ударялись в паническое бегство, которое не в силах был остановить ни один полководец. Сколько королей лишились победы только потому, что преждевременно теряли голову от страха!

Никакой воинской дисциплины у рыцарей не было и быть не могло. Ибо рыцарь — индивидуальный боец, привилегированный воин с болезненно острым чувством собственного достоинства. Он профессионал от рождения и в военном деле равен любому из своего сословия вплоть до короля. В бою он зависит только сам от себя и выделиться, быть первым может, только показав свою храбрость, добротность своих доспехов и резвость коня. И он показывал это всеми силами. Да кто же тут мог что-то ему указать, приказать? Рыцарь сам знает всё, и любой приказ для него — урон чести. Такое самосознание рыцаря было хорошо известно полководцам, государственным деятелям — светским и церковным. Видя, что несокрушимые всадники терпят поражения из-за своей горячности и своеволия, вылетая в атаку разрозненными группами, и зная, что тяжелая конница непобедима, когда наваливается всей массой, государственная и церковная власть принимала меры, чтобы навести хоть какой-то порядок. И тогда с конца XI века, во время крестовых походов, стали возникать духовно-рыцарские Ордена со строгими уставами, регламентирующими боевые действия. Таким стал Тевтонский орден, объединившийся затем с Ливонским.

Решив завладеть русскими землями, Ливонский Орден стал придерживаться строгих правил, уделив особое внимание коннице и придумав новое построение, названное «клином» или «кабаньей головой». Применение «клина» принесло Ливонскому Ордену (за исключением 1242 года) немало побед.


* * *
В окружении своих предков, великому магистру хорошо думается. Он, Отто Руденштейн, также немало сделает для могущества Ордена. Скоро (совсем скоро!) он сокрушит русские дружины, без особых потерь захватит Псков, Новгород и другие северо-западные княжества Руси, и прославит свое имя на века. И никто ему, великому магистру, не помешает — ни Литва, ни Золотая Орда. Литва жестоко оскорблена убийством своего короля Воишелка, которое неразумно совершил русский князь Лев Даниилович, а Золотая Орда недовольна тем, что Псков, Новгород, Полоцк и некоторые другие города почти вышли из повиновения великого князя Ярослава и перестали платить татарам дань.

Хан Менгу-Тимур разгневан, и его можно понять: Русь уходит из-под цепких когтей Орды. Татары никогда не допустят этого. Русь для них — слишком лакомый кусок. Не случайно Менгу-Тимур прислал в Ливонский Орден своих гонцов. И не только в Орден. Он разослал своих послов в Литву, Швецию и к датским крестоносцам. Грамот с послами не отправлял, осторожничал: уж слишком далек путь из Сарай-Берке до западных стран. Надо ехать через всю Русь, и если хоть одна грамота попадет в руки какого-нибудь русского князя, то все старания Менгу-Тимура окажутся под угрозой срыва. Послы должны передать его повеления на словах:

«Вы много лет враждуете с Русью и давно хотите овладеть ее северо-западными землями. Ваши устремления могут успешно претвориться. Русь хоть и покорена татарами, но Псков, Новгород, Торжок, Полоцк и другие города пытаются выйти из власти Золотой Орды. Накажите эти мятежные города, треть ясыря[504] и добычи отдайте Золотой Орде. Хан Менгу-Тимур не будет мешать вашему вторжению. А если вы не воспользуетесь благоприятным моментом, то 600 тысяч татарских воинов хлынут на Европу, и не только повторят путь великого джихангира Батыя, но и завоюют всю вселенную».

Для вящей убедительности всем послам были вручены золотая ханская пайцза и специальная печать, о которых знали все западные короли, князья и магистры.

Ордынские послы значительно подтолкнули западных врагов к набегам на Русь. Но Отто Руденштейн не слишком доверял хану Золотой Орды. История показала, что все татаро-монгольские повелители не только чересчур хитры и жестоки, но и вероломны. Любую страну они могут заманить в такую ловушку, из которой уже не выбраться. Невмешательство Золотой Орды в войну между Западом и Русью может быть обманчивым. Менгу-Тимур не тот человек, чтобы спокойно отдать крестоносцам на пожирание многие русские княжества. Треть добычи Орде — не та цена, чтобы рыцари завладели огромными северо-западными землями Руси. Далеко не та цена! Хан преследует какие-то иные планы. Быть того не может, чтобы такой тщеславный и властолюбивый человек отказался от влиятельных и богатейших княжеств.

И Отто Руденштейна осенила догадка. Менгу-Тимур преднамеренно сталкивает Западную Европу с Русью. Он надеется, что победителя не будет. И Европа и Русь в жесточайшей войне будут обескровлены, и тогда Менгу-Тимур действительно бросит свои многочисленные полчища на ослабленные страны и «завоюет всю вселенную».

«Но этого не произойдет, — усмехнулся великий магистр. Войска Ливонского Ордена не будут обескровлены. Он, Отто Руденштейн, сам придумал хитроумную ловушку, заключив с ратью князя Дмитрия «мирный договор». Войско большого воеводы идет себя хладнокровно и безмятежно по землям эстов и не знает, в какой капкан оно скоро угодит. Внезапный и неожиданный удар немецких крестоносцев внесет несусветную панику в ряды русских полков, и они будут уничтожены в считанные часы. Свершивблестящую победу, он, великий магистр, может уже не беспокоиться за судьбу своего Ордена. Едва ли Менгу-Тимур осмелиться выступить на его великолепное войско. Он будет скрипеть зубами за свою неосмотрительную ошибку и станет довольствовать одной разбитой Русью.

А пока полки князя Дмитрия идут спокойно. Войско Довмонта, убедившись в мирных отношениях немцев, вернулось к основной рати. Большой воевода, наверное, очень доволен докладом псковского князя. Дмитрий убежден, что он легко расправиться над датскими крестоносцами: силы их, без Ливонского Ордена, не так уж и велики. Пусть же не рассеется его уверенность.

Он же, Отто Руденштейн, с сегодняшнего дня вновь объявит большой сбор ливонских рыцарей. Сбор пришлось приостановить, когда в Орден прибыл досмотрщик князя Дмитрия, псковский князь Довмонт. Тогда великий магистр послал по крепостям с жестким наказом быстрых гонцов:

«Пока Довмонт в Ордене, прекратить всякое перемещение рыцарских отрядов до особого распоряжения».

И вот час настал! Крестоносцам и кнехтам приказано прибыть в Мариенбург до десятого февраля. Стекается огромное, стотысячное войско. Через несколько дней «стальной клин» двинется к датской крепости Раковор. Великая победа Отто Руденштейна близка!

В палату неслышно, словно тень, вошел член тайного общества «Карающий меч», инквизитор Бруно Конрад.

— Вы меня приглашали, великий магистр. Я явился в точно назначенное время.

— Присаживайся, Бруно, — взыскательным голосом произнес Отто, указывая Конраду на низкое, мягкое кресло.

Великий магистр до сих пор был недоволен поездкой инквизитора в Переяславль-Залесский. Тот не выполнил его строжайшего поручения — отравить ядом князя Дмитрия — и с повинной головой явился в Ливонию. Правда, он всячески обелялся[505]:

— Мне нужна была помощь, великий магистр, но командор Вернер Валенрод решительно отказался мне способствовать. Он вел себя вызывающе и говорил о «Карающем мече» в оскорбительном тоне. И это член братства святой Марии! Чистоплюй!

— Ты так обзываешь первого рыцаря Ливонского Ордена? — со скрытой иронией спросил Отто Руденштейн.

— Да, великий магистр. Человек, который не хочет помогать нашему святому братству, не имеет права носить звания первого рыцаря. Его пример может стать заразительным. С «Карающим мечом» перестанут считаться другие рыцари. А тайное общество, как известно, создано самим великим магистром.

— Ты хочешь сказать, что своим отказом инквизитору, командор Валенрод бросает тень на Отто Руденштейна?

— Вне всякого сомнения. Этот зять Зельца Германа (Бруно Конрад отлично знал, что Отто Руденштейн недолюбливал бывшего великого магистра) слишком из себя возомнил.

— Что именно?.. Сейчас я хотел бы от тебя услышать правду, Бруно. Чего добивается наш знатный рыцарь?

Острые глаза инквизитора испытующе впились в лицо Отто Руденштейна. Бруно давно уже догадывался, что хочет от него услышать правитель могущественного Ордена. И вот время пришло.

— Фогт Вернер Валенрод мечтает стать великим магистром… Даже при вашей еще жизни.

Отто не стал спрашивать инквизитора, откуда у него такие сведения, но его слова убедительны и точно выверены. Бруно Конрад не был на последнем совете влиятельных рыцарей, но до него не могли не дойти дерзкие высказывания Вернера:

«Только трусливый заяц способен сунуть свою голову в сугроб при виде хищного зверя».

«Я прошу тебя, великий магистр, отказаться от трусливого предложения или… или мы подумаем о новом магистре».

Вернер изрекал и другие вызывающие слова, которые поразили всех рыцарей, но ни один из них не захотел остановить дерзкого командора, и это больше всего смутило Отто Руденштейна. Выходит, Вернер, бросая в лицо великому магистру резкие слова, чувствовал за своей спиной значительную поддержку, которая может обернуться трагедией для Руденштейна. Командор ждет удобного момента, чтобы занять трон властелина Ливонского Ордена. Но что для фогта может явиться удобным моментом? Неужели он думает о том, что крестоносцы будут разбиты русскими дружинами? Быть того не может. Такой опытный воин, не раз участвующий в крупнейших сражениях, должен отчетливо понимать, что русское войско потерпит сокрушительное поражение… Тогда на что он надеется? Станет поджидать какого-то промаха великого магистра? Или заполучит поддержку самого римского папы? Всего можно ожидать от зятя Зельца Германа. Но стоит ли спокойно ждать неожиданного выпада? Рискованно. Остается единственный выход. Пока не поздно, Вернера надо убирать, убирать руками инквизитора. Он сегодня же отдаст негласный приказ Конраду, и тот выполнит его с большим удовольствием, так как ненавидит самонадеянного фогта.

— Что ты предлагаешь, мой верный Бруно?

— То, о чем думает великий магистр.

Отто Руденштейн промолчал: пусть Конрад договаривает.

— Люди, отказавшие помогать тайному братству, не достойны находиться в рядах Ордена… Они должны исчезнуть.

— Исчезнуть? — коварно улыбнулся великий магистр. — Я этого даже в своих мыслях не допускал.

— Я тоже, — с такой же коварной улыбкой произнес инквизитор. — Я ничего от вас не слышал и не был сегодня в вашем замке, великий магистр.

— Ты прав, мой верный Бруно. Завершим нашу беседу.

Оба расстались довольными.

Глядя на картины своих пращуров, Отто Руденштейн удовлетворенно подумал:

«Бруно Конрад обладает изощренным умом. Здесь, в Ливонии, смерть Вернера будет выглядеть естественной, она не вызовет у крестоносцев и святых отцов никаких подозрений… А князь Дмитрий погибнет в победной сече».

Глава 11 ПЕРЕЕЗД В МАРИЕНБУРГ

Побег должен был состояться в ночь с субботы на воскресенье. И узник, и надзиратель с нетерпением ждали установленного часа. Казалось, ничто не предвещало беды. Первые дни недели прошли спокойно, а утром в четверг Карлуса вызвал к себе Кетлер и с ядовитой ухмылкой произнес:

— Собирай своего пленника. Переезжаем в Мариенбург.

— Почему, господин Кетлер? — удивился надзиратель.

— Таков приказ командора. Выезд сегодня, в полдень.

Затем Карлус узнал, что из замка в Мариенбург, столицу великого магистра, выезжают все крестоносцы. В замке остаются только «веселые девушки», помощник повара и несколько стражников.

С удрученным лицом Карлус явился к своему невольнику.

— Всё пропало, Васютка. Наш побег не состоится.

— Ты допустил какую-то оплошность?

— Нет, Васютка.

И Карлус рассказал узнику недобрую новость, коя повергла пленника в смятение. Васютка с силой ударил кулаком по столу.

— Но это же всему конец, Карлус! Нам уже никогда не удастся бежать. Никогда!!

Надзиратель угрюмо молчал. Ему нечего было сказать. На сердце его было также скверно, как и у его пленника. Теперь, и в самом деле, ему уже никогда не увидеть свою жену и детей. В Мариенбурге надеяться на побег не придется: там новый хозяин со строжайшей охраной и новые порядки.

Придя в себя от замешательства, Васютка недоуменно глянул на Карлуса.

— Но зачем Вернер тащит меня за собой в другую крепость? Зачем ему лишняя канитель? Что у него все-таки на уме?

— Вот и я в полной растерянности, Васютка. Ведь командор мог бы тебя оставить в своем замке. Цепных псов у него хватает… А тут везти на войну своего пленника. Странно всё это.

— На войну?

— На войну, Васютка. Как мне удалось узнать, в Мариенбурге собираются все рыцари Ливонского Ордена. Такие сборы всегда назначаются на случай войны. Видимо, крестоносцы собираются напасть на русское войско.

— Напасть?.. Но ты мне как-то говорил, что крестоносцы подписали мир с Русью.

— Говорил, но, кажется, что-то изменилось, иначе господин фогт не стал бы собираться в Мариенбург.

В полдень затрубили трубы и «братья святой Марии» в полном рыцарском облачении выехали на конях из стен крепости. Позади конницы потянулся отряд пеших кнехтов. Среди них оказались и Карлус с Васюткой. Только они были без оружия.

Невольник шел в окружении врагов и вдыхал полной грудью живительный воздух. День оказался погожим: легкий, бодрящий морозец и невысокое солнце, ласкали людей и мягкие серебристые сугробы. Изредка набегал тихий, легкокрылый ветер.

«Благодать-то какая!» — непроизвольно подумалось Васютке, но тотчас его обожгла черная безутешная мысль:

«Господи, с кем я иду и куда? В стан злейших супротивников Руси. Я слышу вражеский говор, вижу на себе злобные взгляды, но ничего не могу поделать. Я полностью зависим от этих чужеземцев. Я беспомощен, Господи!»

И померк погожий день для Васютки, и чем дальше он шагал по заснеженному полю, тем всё больше им обуревала отчаянная мысль:

«Надо выхватить у немца копье и проткнуть им, пока меня не уничтожат, нескольких кнехтов. Тогда жизнь моя окажется не напрасной. Я умру, но уведу с собой в могилу трех или четверых недругов. Сейчас я так и сделаю!»

Васютка кинул взгляд влево, на ближнего немца. Крупный, толсторожий, в утепленной коричневой куртке, опоясанной широким кожаным ремнем, на котором болтался длинный меч в ножнах. Копье кнехта покоилось на правом плече.

Сейчас, сейчас! Надо собраться с силами, улучить момент и вырвать у этого мордатого немца копье. Ну же!

И в тот же миг руку Васютки крепко стиснул, шедший обок, Карлус. По ожесточенному лицу невольника он догадался, что тот задумал что-то недоброе.

— Остынь, — тихо проговорил он.

А Васютка аж зубами скрипнул. Ну, зачем этот Карлус помешал ему?! Неужели он не понимает, что его терпению пришел конец? Господина Вернера не покидает на его счет какая-то хитрая задумка, но и он Васютка в темечко не колоченый. В любом случае фогт не отпустит его на волю. Тогда какой смысл пленнику жить? Уж лучше храбро погибнуть, чем долгие годы обитаться в немецких узилищах. И как этого не может понять его добрый надзиратель?

Сумрачно шагал к Мариенбургу Васютка Скитник. На привалах его кормили как обычного кнехта, а ночью он спал в какой-то захудалой, крестьянской избенке, вместе с Карлусом и десятком немцев.

Хозяина, его жену и пятерых ребятишек кнехты выгнали на двор.

— Перемерзнут, — недовольно покачал головой Васютка. — Хоть бы малых ребят пожалели.

— Эстов они не жалеют. Деревня небольшая, из всех домов хозяев выгнали. Одна надежда на сеновал, — прошептал Карлус.

Через два дня пути отряд командора Вернера оказался в Мариенбурге. Это был довольно большой город, укрепленный мощной каменной крепостью. Город кишел рыцарями и кнехтами.

«Здесь, как в муравейнике. Огромное же войско собрал великий магистр», — шагая к замку Отто Руденштейна, подумал Васютка.

Фогту Вернеру Валенроду, как первому рыцарю Ордена, отвели одну из самых лучших комнат, в верхней, светлой части замка. Другие рыцари заняли дома купцов и торговых людей, а кнехты забили все жилища городской бедноты.

Васютка же и Карлус очутились в полуподвальной комнатенке замка.

— Любопытно, что сказал о нас магистру командор, — произнес надзиратель.

— Догадываюсь. Не зря же нас облачили в одежду кнехтов.

Вернер, зная о том, что ни один человек без дозволения магистра не может размещен в замке, преднамеренно обратился с просьбой к Отто Руденштейну:

— Я хотел бы, чтоб великий магистр, оказали мне небольшую услугу.

— С большим удовольствием, мой верный командор, — радушно улыбнулся Отто.

— Не найдется ли местечка моим пятерым кнехтам. Я уважаю их за отличную службу.

— Кнехтам? — с некоторым удивлением произнес Отто Руденштейн. — Я-то подумал, что ты будешь хлопотать за какого-нибудь рыцаря… С кнехтами дело проще. У меня свободно полуподвальное помещение. Удобств там, правда, мало, но зато твои кнехты будут укрыты от ветра, дождя и снега. На улице мерзкая погода. Пусть располагаются.

После этого разговора, в темную комнатенку Васютки и Карлуса явился Кетлер и строго наказал:

— Ведите себя, как кнехты. Ни один человек великого магистра не должен догадаться, кто вы на самом деле. Если проговоритесь, тотчас умрете. Рядом, в соседней комнате, будут жить еще три человека. Подлинные кнехты. Я стану навещать вас каждый день.

— И долго мы здесь будем торчать? — спросил Васютка.

— Не задавай глупых вопросов, — резко отозвался Кетлер.

— А мне где быть? — в свою очередь спросил надзиратель. Обычно он посещал невольника во время его кормления.

— Тебе? — ехидно скривил рот Кетлер. — Ты будешь сидеть с узником. Ведь вы теперь одной веревочкой связаны.

— А кто же будет приносить обеды?

— Опять же ты, наш верный страж, — с тем же ехидным выражением лица произнес Кетлер и удалился из комнатушки.

Узкое помещение тускло освещало лишь одно крохотное оконце. Иногда было видно, как мимо него топали сапоги обитателей замка.

— Это тебе не замок Вернера, — оглядевшись, сказал Карлус.

В комнатушке не было ни очага, ни постели, ни стульев. Даже стол отсутствовал. К тому же было сыро и прохладно.

— Это же настоящий каземат, Васютка. Там хоть соломы бросили. Нам же придется ночевать прямо на каменном полу.

— Всё повторяется, Карлус… Тебя не насторожили слова Кетлера о веревочке?

— Насторожили.

— Неужели это прямой намек на наш неудавшийся побег?

— Быть того не может. Откуда мог узнать Кетлер о побеге? Мы разговаривали только в твоем помещении. О трех же кусках веревки, которые я пронес под курткой, никто не видел, иначе об этом сразу бы доложили Вернеру.

— И всё же Кетлер бросил загадочные слова. А с какой колкостью он их произнес!

— Да он всегда говорит с издевкой, Васютка. Не принимай близко к сердцу.

— Не знаю, не знаю.

К вечеру пришел кнехт из соседней комнатки и сказал Карлусу:

— Забери два ватных матраса. Господин Вернер у нас добрый.

Ночью оба долго не могли уснуть. Тесно прислонившись друг к другу спинами, чтобы не так донимал холод, каждый думал о своем. Васютку преследовала одна и та же мысль: почему командор потащил его за собой в Мариенбург и не оставил в своем замке? Почему он вновь оказался в мерзлом каземате? Если здесь он пробудет несколько дней, то вновь подхватит простудный недуг, кой может привести его к смерти. То же ожидает и бедного Карлуса. Но ему-то за что такое наказание? Он ни в чем не провинился. Вот уж действительно: необычно ведет себя этот Вернер. И все-таки почему, Господи?! Но он так не находил ответа.

Утром вновь заявился Кетлер.

— Еще не сдохли, добрые приятели? Вам крупно повезло. Сегодня выступаем из Мариенбурга.

— Куда?

— Ты слишком любопытен, пленник. Советую тебе как можно реже высовывать язык.

— Язык на замок не запрешь, Кетлер.

— Господин Кетлер… Будь моя воля, я бы твой поганый язык не только на замок запер, но и вырвал из глотки.

— Да уж ведаю тебя, кровавого палача, — зло произнес Васютка.

Кетлер с большим трудом сдержал свою необузданную ярость.

— Скоро я не только вырву твой язык, но и по частям рассеку твоё тело, собака!

С этими словами Кетлер вышел из комнатушки, а Васютка обернулся к надзирателю.

— Куда ж немцы выступают?

— Ума не приложу, Васютка, — развел руками Карлус. — Должно быть, к новому месту сбора.

— Ближе к сече, — предположил невольник.

Глава 12 ГРАНДИОЗНАЯ БИТВА

Дружины двигались к реке Кеголе, на коей стояла крепость Раковор.

После морозных дней и неистовых метелей, с 4 февраля 1268 года началась оттепель. Снег посерел, стал рыхлым, на полях появились проталины, а через десять дней снег и вовсе истаял.

Ратники радовались теплу, пригревающему солнышку, щебетанью полевых и лесных птиц. Всем стало гораздо легче: в морозы и метели дневки и ночевки были не сладки. Ныне же и грязь не великая помеха, да и та денька через три-четыре подсохнет.

Когда да Раковора оставалось верст семь, князь Дмитрий вновь собрал военачальников на совет.

— Наступает решающий час, воеводы. Сегодня мы дадим отдых дружинам, а завтра утром облачимся в доспехи и подступим к Раковору. Русь веками грезила Варяжским морем, дабы утвердиться на нем и выйти на морские просторы. Море нам нужно до зарезу[506]. Наши ладьи с товарами будут ходить в северные страны и приносить нам немалую выгоду. И не в одной торговле дело. Утвердившись на море, к нам хлынут не только заморские купцы, но и иноземные зодчие и розмыслы, в коих нуждается Русь. Всё это надобно для процветания нашего Отечества. И чтобы вековые мечты исполнились, ныне мы всем располагаем, — и добрым войском, и горячим желанием победить и осадными орудиями, перед коими не устоять ни одной каменной крепости. Я верю в ваше мужество, воеводы!

На сей раз никто не спорил. Каждый князь заверил большого воеводу, что его дружина не посрамит земли Русской.

Довольный ответами княжьих мужей, Дмитрий Александрович вновь обратился с прежней, настоятельной просьбой:

— После совета прошу всех разойтись по своим дружинам. Надо еще раз проверить всё ли готово к битве, да и воинов подбодрить. Ведаю, что перед сечей у многих ратников на душе неспокойно. Чего греха таить — на легкую победу рассчитывать не приходится. Некоторые ратники с поле брани могут и не вернуться. Война бескровной не бывает. Каждого ратника обойдите. Пусть он почувствует уверенность в своих силах… Я же — к Анисиму Талалаю. От его пороков и метательных снарядов будет очень многое зависеть… В добрый путь, воеводы!


* * *
Утром, облачившись в ратные доспехи, войско потянулось вдоль реки Кеголы. Дмитрий Александрович, как и обещал, не стал одеваться в свой, видный всем дружинам, нарядный и драгоценный доспех. Он отказался и от корзна, кой всегда приметен даже вражеским полкам. Теперь он — обычный воин: медный шелом, простая, но довольно прочная кольчуга, меч в дешевых ножнах, овальный красный щит.

Большого воеводу лишь осудил Мелентий Коврига. Молвил своему ближнему послужильцу Сергуне Шибану:

— И чего придумал, наш стратиг? — последнее слово боярин произнес с насмешливой колкостью. — Де, враг не изведает, если его, князя, с коня свалят. Сгиб-де, рядовой воин, не велика для войска потеря. Да разве так можно? Он же большой воевода. Его каждый воин должен в сече зреть.

— А вдруг большого воеводу со стен стрелой сразят?

— Туда ему и дорога, — глухо, с нескрываемой желчью, отозвался Коврига.

— Да ты что, Мелентий Петрович? — ахнул Сергуня. — Тогда всё войско дрогнет, и не видать нам Раковора. Потеря большого воеводы всегда плачевна.

— Не шибко-то по Митьке и рыдать станут. Не велика потеря. Найдутся и более знатные люди. Есть, кому в челе войска ходить.

Сергуню будто кнутом стеганули, он аж в лице переменился. Добро, Ковригу ратники не слышат, а то бы и не побоялись, что такие мерзкие речи высказывает боярин. Ну и ну!

— На сыновей великого князя намекаешь?

— А что, Шибан? И Святослав, и Михаил — люди именитые.

— Только меча на врага не поднимали. Да они князю Дмитрию и в подметки не годятся.

— Ты чегой-то на меня глазами злобно сверкаешь? Давно стал примечать, что не горазд ты стал к службе моей. Не так ли, Сергуня?

— Врать не стану, боярин. Не по нраву ты мне. Худой ты человек.

— Что-о-о? — прищурив глаза, всё также сипло и приглушенно закипел Мелентий. — Да как ты смеешь, свиное рыло? Плетки захотел!

— Руки коротки, боярин! — громко воскликнул Сергуня. — Я тебе не холоп, а вольный человек, дружинник. Ухожу от тебя, клопа вонючего!

Мелентий от дерзости такой разинул щербатый рот, а Сергуня лихо вскочил на коня, гикнул и помчал к воеводскому шатру.

Обозные люди, стоявшие неподалеку от боярина и слышавшие слова Шибана, прыснули от смеха.

Мелентий Петрович разразился бранью:

— Молчать, паскудники! Ну, погодите у меня, недоумки. Прибудем домой — батожьем высеку. Надолго запомните мою порку, псы смердящие!

Мужики угрюмо отошли к своим саням. Емелька Бобок, пощипав заскорузлыми пальцами слежавшуюся, иссиня-черную бороду, глянул на напарника Вахоню и осерчало буркнул:

— Вот те и наставил нас на битву, дьявол брюхатый. Вечно облает.

— А Шибан-то его ловко словцом стеганул. Клоп-де вонючий, хе-хе, — с ухмылкой молвил Вахоня.

— Ловко. Молодцом, Сергуня. Боле к Мелентию не вернется. Поди, к самому князю Дмитрию на службу попросится.

— Дай-то Бог, Вахоня. Дмитрий Лексаныч, чу, никогда воинами не помыкает. Уважают его дружинники.


* * *
Войско вышло к реке и… остановилось от изумления. На противоположном берегу «вдруг увидели перед собою полки немецкие, которые стояли как лес дремучий, потому что собралась вся земля немецкая, обманувши русичей ложною клятвою».

Лицо большого воеводы пошло красными пятнами: он на минуту оцепенел, как и все ратники. Измена, предательская измена! Крестоносцы, не взирая на клятвы великого магистра Руденштейна и дерптского епископа Александра, нарушили мирное соглашение, и вышли на встречу русскому войску.

— Господи! — перекрестился новгородский князь Юрий Андреевич. — Да тут немцев тьма тьмущая. Весь брег полками усеяли… Что делать-то будем, князь Дмитрий?

— Биться! — придя в себя, резко ответил большой воевода.

— Но рыцарей втрое больше. Стоит ли лезть на железную свинью[507]?

Большой воевода глянул на новгородского князя смурыми глазами.

— Аль перепугался, Юрий Андреич?

— Не в испуге дело, князь Дмитрий. Даже батюшка твой, Александр Ярославич, едва ли бы сцепился с такой громадой.

Ливонское войско и в самом деле выглядело угрожающим. Впереди выдвинулись отборные рыцарские полки, поблескивая на солнце стальными шлемами (с прорезями для глаз), прямоугольными щитами, длинными копьями, обнаженными мечами и кирасами[508]. Каждый рыцарь, с головы до ног, закованный в броню, напоминал движущую крепость на сильном, боевом, также бронированном коне. И если вся эта железная махина двинется вперед, то у любого супротивника дрогнет в тревоге сердце. Сомнет, стопчет, раздавит!..

Сколь многочисленных побед нанесло врагам это сокрушительное войско!

«Его не остановить», — побледнев, подумал князь Святослав.

— Надо отходить, — вслух проронил брату, князь Михаил.

Мелентий Коврига как увидел немецкие полчища, так от страха и глаза вытаращил. Пресвятая Богородица, экое войско несметное! Сейчас как хлынет — костей не соберешь. Пропадай головушка… Поворачивать коней надо, пока не поздно. И чего это Митька ждет? Поворачивать!

— Вижу стяг великого магистра… Сам Отто Руденштейн в войске… Да и шатер с хоругвями епископа виднеется. Никак, сам Александр из Дерпта пожаловал, — подъехав к большому воеводе, произнес псковский князь Довмонт.

— Собрались, вороны, — процедил сквозь зубы Дмитрий Александрович.

— Но почему крестоносцы стоят? — недоуменно глянул на большого воеводу Юрий Андреевич.

— Глянь на лед, князь. Оттепель. Рыцари боятся, что лед не выдержит.

Князь Дмитрий не ошибся.

Лед реки Кеголы спутал все планы великому магистру. Он помышлял перейти реку, неожиданно окружить русскую рать со всех сторон, устроить ей переполох и в считанные часы с ратью покончить.

Теперь же всё круто изменилось. Но Отто Руденштейн ничуть не огорчился: князь Дмитрий, увидев перед собой такое огромное войско, с позором повернет назад. Другого исхода и быть не может. Только самый безмозглый человек решится на битву. Но это безумие. Переяславский князь не такой дурак, чтоб как комару кидаться на медведя. Сейчас он еще некоторое время постоит, еще больше ужаснется, отдаст приказ об отходе своих дружин, и навеки расстанется со своей былой славой — покорителя Юрьева.

Князья перестанут почитать Дмитрия, они отшатнутся от него и разбредутся по своим уделам. Русью овладеет страх. А он, великий магистр, всеми силами обрушится на Псков, Полоцк, Новгород и другие северо-западные русские города.

Лишь одно обстоятельство слегка угнетало сердце Отто Руденштейна. Без сегодняшнего сражения князь Дмитрий останется жив. Но, возможно, в другой раз Бруно Конрад не сделает промаха… Да и фогт Вернер пока еще цел. Конрад помышлял незаметно его убить в сражении с русскими. Чертов лед!..

Васютка стоял среди кнехтов и, благодаря своему высокому росту, хорошо видел на противоположном берегу Кеголы русское войско. Своё, родное, отчее войско! Душа его была переполнена ликующим чувством. Сейчас начнется битва, всё смешается, и он постарается оказаться среди своих воинов. Наконец-то он обретет избавление и вскоре увидит своих самых дорогих и близких ему людей — отца и братьев, Никитку и Егорушку. Господи, какое же это счастье!.. А затем, разбив треклятых крестоносцев, ратники разойдутся по городам и весям. Вначале он прибудет в Переяславль к Марьюшке, а затем привезет ее домой, в Ростов Великий и покажет своей ласковой матушке. То-то она возрадуется!

Васютку толкнул в бок Карлус.

— Ты чего улыбаешься? Сейчас русичи побегут вспять.

— С чего ты взял? — недовольным голосом произнес Васютка.

— А ты разве не видишь?

Васютка никогда не был бывалым воином. За рекой он увидел большое войско, кое способно наголову разбить крестоносцев. А то, что и немцев много (он не знал реальных вражеских сил) — не придавал этому значения. Русские воины и не с такими неприятелями управлялись. Разве не Александр Невский побил рыцарей на Чудском озере? Нет, сейчас ратники наберутся духу и пойдут вперед…

Фогт Вернер Валенрод нервно кусал губы. Он, умудренный в рыцарских поединках, мечтал сразиться с самим князем Дмитрием. Пусть все увидят, как он искусно поразит этого русского полководца. Отто Руденштейн лопнет со злости, хотя и не подаст вида, щедро наградив своего первого рыцаря новыми землями. Но этого не произойдет. Тонкий лед Кеголы растопил все надежды Вернера. И надо же было такому случиться. Уж слишком рано наступила весна.

А что получилось с пленником? Все старания командора превратились в пустую затею. Опытный Вернер знал, что если бы не помешала Кегола, княжеские дружины всё равно бы начали сечу: уж такая натура русского человека ничего не страшиться. Это показало татарское нашествие, когда на каждого русича приходилось по десять ордынцев, и всё же они отчаянно сражались, заведомо идя на смерть. Конечно, они бы проиграли и эту битву, но можно было обойтись без лишних потерь крестоносцев, если бы он, Вернер, показал русскому войску знатного пленника. Командору (через своих многочисленных соглядатаев, да и по посольским делам князя Дмитрия) было хорошо известно, что боярин Лазута Скитник пользуется огромным уважением у большого воеводы, и ради этого он прекратил бы сечу и достойно увел бы свои дружины назад. Оценил бы этот шаг Вернера и великий магистр. Выиграть сражение с малыми потерями — дар полководца. Магистр тщеславен!

Что же теперь делать с пленником? Командору он уже больше не нужен. Убить? Но все рыцари знают, что Вернер — не палач. Уж лучше бы он убежал из замка, вместе со своим надзирателем Карлусом. (Командор знал обо всех приготовлениях к побегу. В помещении пленника было проделано незаметное отверстие, и Кетлер каждый день докладывал, о чем разговаривают русич с эстом)… А, может, когда русские еще не повернули, поторговаться с князем Дмитрием по какому-нибудь важному делу?

Пожалуй, впервые фогт Валенрод не знал, что ему делать со своим пленником.


* * *
Князь Дмитрий стоял в мучительном раздумье. Его слова с нетерпеньем ждут все дружины, а он пока ничего для себя не решил. Нет, о возвращении вспять войска не может быть и речи. Рать проделала огромный путь, перенесла немыслимые тяготы, подошла почти к самому морю — и теперь с великим срамом возвращаться на Русь? Да лучше кинжал в сердце! Он примет сражение, примет!

— Что надумал, воевода? — не выдержав затянувшегося молчания князя Дмитрия, спросил Довмонт.

— Пойдем вдоль реки, подступим к Раковору и станем его осаждать.

— А рыцари ударят в спину?

— Ударят, ударят, Довмонт! — с раздражением отозвался князь. — Но мы прекратим осаду, развернемся и примем бой с рыцарями.

— Рискованно, воевода. Датские крестоносцы выйдут из крепости, и мы окажемся в капкане.

— Да знаю! Мы разорвем этот капкан.

Полководец Довмонт лишь головой покрутил: чересчур отчаянное решение надумал принять большой воевода. Уж на что его, Довмонта, считают храбрецом, но такой приказ он отдавать бы не стал.

К князю Дмитрию подъехал Лазута Егорыч. Видя суровое лицо большого воеводы, он начал без излишних предисловий:

— Я, почитай, всю жизнь прожил на берегах озера Неро. Часто ходил и рыбачил по весеннему льду. Дозволь мне, князь, по Кеголе прокатиться.

— Не провалишься?

— Бог не выдаст, свинья не съест. Дозволь?

— С Богом! — понял задумку Скитника Дмитрий Александрович.

Лазута Егорыч тронул повод коня и спустился на лед. И князья, и ратники, и крестоносцы замерли. Сейчас лед треснет, надломится, и воин с конем рухнут в воду. А Лазута Егорыч неторопливо выехал уже на середину Кеголы.

«Князь Дмитрий выслал ко мне посланника, чтобы запросить от Ливонского Ордена мир. Но посланник, если не утонет, получит твердый отказ», — самодовольно подумал великий магистр.

Но смельчак почему-то слез с коня и принялся долбить лед копьем. Ему, всего скорее, потребовалась лунка.

— Что он делает? — спросил Отто Руденштейн командора Вернера. (Первый рыцарь Ордена, согласно давно принятому обычаю, на время походов и битв должен находиться вблизи великого магистра).

— Рыбки достать захотел, — хохотнул один из рыцарей. — Русичей голод одолел.

— Не до смеха, Карл, — одернул рыцаря Вернер. — Думаю, этот человек проверяет толщу льда.

— Глупо. Мы уже проверяли Кеголу.

Лазута Егорыч пробил, наконец, лунку, смерил толщу льда копьем, затем ловко вскинулся в седло, проехался до вражеского берега и вернулся к большому воеводе.

— Сейчас он доложит своему князю, что по такому льду его дружинам в доспехах не пройти, — насмешливо произнес Отто. — Но меня удивляет сам Дмитрий. Неужели он думает напасть на наше войско? Он что — умом тронулся?.. Сейчас этот конник остудит его пыл.

— Ну что? — остро и напряженно вглядываясь в лицо Скитника, спросил воевода.

— Наше войско, почитай, вдвое легче ливонского. Уверен, лед выдержит, князь.

У Дмитрия Александровича — камень с плеч. С каким нетерпением ждал он положительных слов Скитника!

— Спасибо тебе, Лазута Егорыч… Быть битве! Воеводы — ко мне!

Когда Дмитрия Александровича тесно обступили военачальники, большой воевода, решительно и твердо высказал:

— Идем через реку на крестоносцев!

— Мы не думали биться с рыцарями в открытом поле. Надо собираться в полки, — молвил псковский воевода Довмонт.

— А кому и с кем в полках стоять? — спросил новгородский князь Юрий Андреевич.

— Я уже подумал об этом. Псковичи с Довмонтом встанут по правую руку. Я с переяславцами, ростовцами и дружиной князя Святослава также встану по правую руку, но повыше Довмонта. Князь Михаил с тверичами — по левую руку. А новгородцам, кои не раз сталкивались с крестоносцами, быть в челе железному полку. Не подведи, Юрий Андреевич. Новгородцы, еще со времен Александра Невского, лучше всех знают повадки рыцарей. Вначале будет тяжело, но бейтесь изо всех сил, а затем мы ударим левыми и правами полками…

Великому магистру прискучило сидеть на своем бронированном коне. Ему было хорошо видно, как русские воеводы сбились в кучу. Все они были в дорогих, сверкающих на солнце доспехах, лишь один ни чем не выделялся, облаченный в доспех рядового воина. По-видимому, это был один из мечников большого воеводы. Но который же он? В Переяславле его видел командор Валенрод. Может, он разглядит?

— Ты не узнаешь, господин фогт Вернер, князя Дмитрия?

— В доспехах трудно различить, великий магистр. Одно могу сказать, что Дмитрий — высокого роста, но таким выделяется лишь какой-то простой воин. Всего скорее это его телохранитель.

— Воеводы о чем-то совещаются, а вернее, грызутся, — с насмешкой произнес Руденштейн. — Мне надоело ждать, когда они покажут нам спину… Наконец-то, господин Вернер? Воеводы покакали к своим дружинам. Сейчас русские уберутся прочь.

Но через некоторое время, язвительно улыбающееся лицо Отто Руденштейна круто изменилось: оно стало изумленным: загудели боевые трубы, забили тулумбасы[509] и русские войска начали выстраиваться в полки.

— Князь Дмитрий надумал перейти Кеголу?!

— Да, великий магистр, — повеселевшим голосом отозвался командор. — Русские считают, что лед выдержит их дружины.

— Очередная глупость. Десяток рыцарей уже пробовали перейти Кеголу и едва не утонули.

Еще вчера Отто Руденштей послал на реку десяток конных крестоносцев, но те не успели проехать и несколько шагов, как лед гулко и страшно затрещал, и рыцари начали проваливаться в воду, едва успев выскочить на отлогий берег.

— Сейчас мы увидим вторую Иордань[510], — посмеиваясь, произнес магистр.

Командор Вернер конечно знал, что доспехи русских воинов гораздо легче ливонских, но он был не уверен, что Кегола выдержит многотысячное войско. Мелкими же группами перебегать реку было бесполезно: их тотчас сомнут конные рыцари. Даже если допустить, что всё дружины переберутся на берег, то и в этом случае их ждет жесточайшее поражение. На что же надеются русичи? На случайную удачу? Но это смешно. Уж слишком велико преимущество Ливонского Ордена. Разгром дружин очевиден, и все-таки они решили переходить опасную Кеголу. Диковинный все же этот русский народ!

Когда все дружины были построены в полки, князь Дмитрий въехал на своем Автандиле в гущу переяславских и ростовских воинов, коих он должен повести за собой, снял с головы шелом и громко произнес:

— Сегодня, други мои верные, наступил решающий час. Немецкие рыцари оказались коварны и вероломны. Они разорвали мирное соглашение и тем самым предали Христа, чей крест они целовали в своей лживой клятве, пытаясь учинить нам ловушку. Но мы-то, православные люди, хорошо ведаем, что тот, кто предает Христа, будет им же и наказан, наказан мечами наших воинов. И ничего страшного нет, что клятвопреступников оказалось больше нас. Бог не в силе, а в правде. От Бога отказаться — к сатане пристать. Так в народе говорят. А посему никогда не будет того, чтоб сатана одолел Господа. Я верю в вас, други мои! Пора покончить с ливонскими набегами на святую Русь. Пора показать нашу русскую силу. С именем Бога мы разобьем сатанинских братьев. Отважно бил их Александр Невский со своими славными воинами, и мы будем немцев изрядно бить! Бить во имя пресвятой Руси!

— Побьем, Дмитрий Александрыч! — горячо грянули дружины.

— Буде немцу по Руси шастать!

— С нами Бог!

Князь Дмитрий смотрел на волевые, непоколебимые лица ратников, и по телу его пробежала та приподнятая, горячая волна, что вносит в душу стойкую уверенность.

— Спасибо, други! — большой воевода благодарно склонил голову перед дружинниками, затем надел шелом и вернулся к новгородцам, кои должны первыми начать вылазку.

Князь Дмитрий и новгородцам сказал напутственные слова, и те прониклись ими, отозвались также решительно и дружно:

— Со щитом будем, воевода!

— Побьем ливонца!

Князь Дмитрий, еще раз глянув на противоположный берег, усеянный крестоносцами, взмахнул рукой:

— С Богом, новгородцы! Впере-ед!

Весь передний полк, с развернутыми стягами, рысью двинулся на Кеголу.

«Только бы лед выдержал», — перекрестился Лазута Скитник.

Рядом с отцом сидели на конях Егор и Никита. Лица их сосредоточенные и напряженные, а по телу пробегает нервный озноб. Когда-то они участвовали в малой сече, разбив в Ростове Великом сотню татар на Ордынском дворе. Но здесь-то не сотня врагов, а несметные полчища, облаченные в такую непробиваемую броню, кою, сказывают, ни стрела, ни меч, ни копье не берут. Попробуй, одолей такую силищу!.. Но страха в сердцах почему-то не было.

— Прошли таки, — удовлетворенно молвил Лазута Егорыч.

— Прошли, батя, — кивнул Никита.

— Сейчас в «свинью» врежутся, — сказал Егор. — Ух, какой звон и рёв пошел! Пора бы и нам с переяславцами выступать. Уж скорее бы!

Лазута Егорыч пытливо глянул на сыновей. Оба нетерпеливые, жаждущие кинуться в сечу. Добро, что не ведают страха. Но в них говорит молодость. Молодой на битву, а старость на думу. А подумать есть о чем. Ливонцы преднамеренно вышли в открытое поле. Вокруг — ни лесов, ни скрытых лощин, ни увалов[511]. Неожиданный удар каких-нибудь из полков напрасен: всё обозримо на многие версты. И другая напасть: крестоносцев, почитай, втрое больше. Перевес противника огромен. Другой бы большой воевода отвел войска, но князь Дмитрий не дрогнул. Он поверил в силу русских воинов и пошел на могучего врага. Похвально, зело похвально, князь Дмитрий! Но битву еще надо выиграть.

— Глянь, батя! Новгородцы полностью зажаты немцами. Ну, чего князь Дмитрий медлит? — встревоженным голосом произнес Никита.

— Князь ждет, когда больше крестоносцев втянутся в битву… Скоро, сыны, и мы двинемся. Держитесь меня и сражайтесь с оглядкой. Не зевайте и не лезьте напролом. Враг может и сзади ударить. Меч притупится — гасилом[512] по шелому бейте. Эта надежная штуковина любую жизнь загасит.

Лазута Егорыч говорил неторопливо и степенно, как будто с сыновьями в лес на охоту снаряжался. Богатырски сложенный, он выглядел Ильей Муромцем с Добрыней и Алешей.

Углядев, что новгородцы уже слишком глубоко врезались в «свинью», большой воевода махнул рукой правому и левому полкам.

— Пора!

И пошли дружины на Ливонский Орден, а вслед за ними и пешие ратники, стремясь обхватить немцев с обеих сторон. Вот тут-то и разгорелась кровавая сеча!

Конники с гиком, ревом и свистом хлынули на крестоносцев. В первом десятке всадников, на своем быстром, черногривом, кабардинском коне летел князь Дмитрий. Обок, низко пригнувшись к буланой, развевающейся гриве, мчал любимый княжеский мечник, Волошка Севрюк — проворный слуга и отменный наездник.

Сшиблись!

Зазвенела сталь, посыпались искры, и загуляла злолютая битва. Свирепая, жуткая. Никто не хотел уступать. В бешеной, звериной злобе рубились с русскими воинами крестоносцы. Остервенело хрипели из закрывающих лицо железных масок:

— На куски порубим!

— Всех до единого уничтожим!

Рыцари хрипели на своем немецком языке, а русские, также остервенело, выплескивал своё:

— Не шарпать наши земли, треклятые ироды!

— Побьем, свиные рыла!

Гул, стон, рев гуляли над полем брани. Ржание коней, звон мечей, щитов, кольчуг и лат, тяжелые, хлесткие удары копий и сулиц, топоров и палиц, кистеней и дубин, обитых железом; ярые возгласы, стоны, крики и вопли раненых.

Сеча!

Ужасающая, грандиозная сеча.

«Ни отцы, ни деды наши, скажет летописец, — не видали такой жестокой сечи».

Неистовствовал князь Дмитрий. Ох, как пригодились ему, да и его дружинникам длительные потешные игры с «ливонскими крестоносцами». Навсегда запомнились ему и ценные наставления отца, Александра Ярославича, кой не единожды рассказывал о знаменитой битве на Чудском озере:

— Крестоносцы любят сражаться на своих длинных копьях. Когда рыцарь, весь в броне, бешено несется наперевес с копьем на противника, то удар его чудовищен и неудержим. Либо от него надо уклоняться, либо будь таким же сноровистым, ловким и могучим. И всё же, надо признаться, рыцарь в таком налете гораздо искуснее. Таранный удар его страшен. У врага и щит треснет, и кольчуга будет распорота, и он, оглушенный, вылетит из седла. Крестоносец приучается к рыцарским поединкам с детства. Русские же воины, к великому сожалению, к оному не приспособлены. Если их доспехи выдерживали, а копья ломались, начиналась рубка на мечах. Вот здесь уже сильнее русский. Его основное оружье — испытанный меч, коим он владеет мастерски. Когда брань идет на мечах, русскому ни ордынец, ни ливонец не страшен. А посему, сынок, когда доведется тебе сражаться с крестоносцами, лучше пускай свои полки в гущу. В ней крестоносцам с копьями не развернуться. Когда начинается свалка, им уже не до копий. Они их даже бросают. Сам видел на Чудском озере. Вот тут-то русскому воину нет цены. Тут не только меч, но и другое оружье в ход идет. Но и про своего коня не забывай. Конь, прирученный к битвам — большое подспорье.

И до чего ж прав оказался отец! Когда дружины и пешцы навалились с обеих сторон на врага, крестоносцам было уже не до копий.

Не случайно говорил Александр Невский и про коня. Привыкший к сечам Автандил и впрямь оказался превосходным конем. Вороной кабардинец, как рассказывали горцы, не только отлично переносил летнюю жару и зимние морозы, долго мог терпеть без еды и питья, но и отлично рысил и переходил в стремительный галоп. Но главное, чему удивлялся Дмитрий Александрович — Автандил был до чрезвычайности надежен и умен. В любом месте оставь его без коновязи — никуда не убежит, будет стоять и часами ждать своего наездника.

В ратных же «потехах» Автандил был настолько послушен, что не отвлекался в самые жаркие минуты, чутко улавливая нажатие колен всадника и, поворачивая, куда нужно было хозяину.

Приучил его Дмитрий Александрович и к одной весьма полезной новинке — вопреки всем правилам, оставлять врага слева, под неудобную руку. А князь в сече и левой владел, не хуже, чем правой. Вот это-то и пригодилось сейчас Дмитрию Александровичу.

В зимнем походе, большой воевода сидел в красивом, расшитыми узорами, седле, под коим находился чепрак с серебряной бахромой. Конская грива была покрыта особой сеткой из червонной пряжи, «штоб не лохматило». Сбруя обложена золотыми и серебряными бляхами с драгоценными самоцветами; «стремена злаченые», даже ноги Автандила были украшены легкими изделиями из серебра и золота.

Таков был старозаветный обычай: и воевода, и конь его должны выделяться из всего войска. Но перед самой битвой Дмитрий Александрович, как и обещал, снял с коня всё драгоценное убранство. И ни один рыцарь не мог подумать, что неустрашимый всадник, оказавшийся перед ним, оказался простым воином. Это и удивляло крестоносцев. Какой-то обычный, рослый ратник, в заурядном доспехе, так сноровисто, изворотливо и бесстрашно бился, что наводилужас на рыцарей. Было заметно, что ратник не только обладал богатырской силой, но и был искушенным воином. Особенно поражал его черный изворотливый конь, который крутился ужом и оказывался в самом неподходящем для рыцаря месте, «не с той руки». И русич виртуозно пользовался этим преимуществом, ударяя рыцаря своим крыжатым, тяжелым мечом, да так мощно, что противник валился с коня.

Вокруг могучего всадника, подстать, ему сражались на конях крепкие, хваткие ратоборцы. (Это были отборные мечники князя Дмитрия, во главе с Волошкой Севрюком). Они не только храбро и умело сражались, но и успевали прикрывать большого воеводу от неожиданных ударов рыцарей.

Великий магистр и командор Вернер пока еще не вступали в бой. Они выжидали решающего перелома. Пока всё шло по плану Отто Руденштейна. Если уж русичи и двинулись через Кеголу (что и поразило магистра), то они пошли на явную погибель. Пройдет еще немного времени, и железный немецкий клин раздробит основной полк князя Дмитрия, а затем начнет добивать менее сильные полки — правого и левого крыла. Так было во многих битвах с европейскими войсками.

У Отто Руденштейна даже не было малейшего сомнения, что его рыцари в считанные часы раздавят русские дружины. Никогда еще того не было, чтобы войско, превышающее противника больше чем в три раза, потерпело поражение. Такого чуда Европа не знала, и никогда не узнает!

Но прошел час, наступил другой, а русские и не думали трубить к отступлению. А ведь рыцарский клин давно уже расчленил основной полк на мелкие части и принялся за фланги. Когда же русские «крылья» отпрянут и побегут в разные стороны? В этом злом, гулком, звенящем месиве ничего уже не поймешь. Ясно только одно: льется обильная кровь, гибнут и русичи и непобедимые рыцари.

Еще через час великий магистр окончательно убедился, что перелома так и не дождешься. Русские воины бьются с такой иступленной злобой и необычайной яростью, что трудно ждать оглушительной победы.

Понял это и фогт Вернер. Его изумление было беспредельным. Никогда еще он не наблюдал такой ожесточенной битвы. Чем упорнее шло сражение, тем настойчивее и напористее становились русские воины, как будто и не понимали, что они в меньшинстве.

— Мы слишком много теряем рыцарей. До вечера мы лишимся тысячи воинов Ордена. Не пора ли приостановить битву, великий магистр? — с неожиданным предложением выступил командор.

— Да ты с ума сошел! — недовольно воскликнул Руденштейн. — Как это «приостановить?»

И Вернер наконец-то рассказал о своей давнишней задумке с русским пленным.

— И ты думаешь, что князь Дмитрий пожалеет сына своего посланника?

— Князь Дмитрий будет рад нашему предложению. Он всё равно понимает, что его воины будут рубиться до последнего, и он останется без войска. Принятие же нашего предложение покажется его войску благородным, и князь Дмитрий достойно уйдет с остатками полков на Русь. Его никто не осудит. А мы останемся победителями, и не понесем огромного урона. Соглашайся, великий магистр.

Отто Руденштейн с минуту молча пожевал тугими, обвисшими губами и ворчливо произнес:

— Ты любитель всяких тайн, господин командор, о которых великий магистр должен был знать… Но я принимаю твой план.

Вскоре по всему ливонскому войску звонко запели серебряные трубы и замелькали белые полотнища на высоких древках. Рыцари (хотя и в полном недоумении) поняли, что эти сигналы означают конец битвы, или того хуже: великий магистр отдал приказ о поражении своего войска.

Также поняли сигналы крестоносцев и русские дружины. Но их недоумение было гораздо большим, чем у немцев. Неужели железные рыцари сдаются?

Битва остановилась.

К Васютке, который вместе с Карлусом находился неподалеку от шатра дерптского епископа Александра, подъехали Вернер с Кетлером.

— Переодевайся, русич, — приказал командор.

Кетлер протянул пленнику узел, в котором находилась бывшая одежда Васютки: темно-вишневый кафтан, шапка, опушенная лисьим мехом, бархатные портки и красные сафьяновые сапожки. Вся одежда вычищена, приведена в должный порядок.

— К чему это, Кетлер?

За Кетлера ответил фогт Валенрод:

— Я знаю, что твой отец, посланник ростовского и переяславского князей, Лазута Скитник, находится в этом войске. Я отпускаю тебя, купец, к твоему отцу. Ступай и радуйся жизни.

— И ради этого великий магистр остановил битву? — удивился Васютка.

— Да, купец. У великого магистра доброе сердце.

— Здесь какой-то подвох, Вернер.

— Мне не отпущено время на пустые разговоры, купец. Садись на коня.

Однако у командора была большая проблема: ни Отто Руденштейн, ни он, Вернер, так и не могли определить — кто же из семи князей, приведших свои дружины в Ливонию, является Дмитрием. Пришлось фогту взять с собой глашатая, который, после нескольких гулких ударов в литавры, зычно восклицал:

— Великому магистру нужен для переговоров князь Дмитрий!

Дело оказалось нелегким. Попробуй, услышь слова толмача-глашатая в громадном стотысячном войске.

На драгоценные доспехи фогта Валенрода был накинут на плечи тонкий белый плащ, испещренный черными крестами. Обок с ним ехали глашатай и Васютка в своем русском облачении.

Русичи диву давались:

— Кто-то из наших едет. Чудно!

— Как он среди немцев оказался?

— А, может, какой-нибудь изменник.

Да и сами крестоносцы недоуменно пожимали плечами. Откуда взялся в войске этот русский человек? Зачем первый рыцарь Ливонского Ордена ведет его к князю Дмитрию?

Наконец-то глашатай был услышан большим воеводой. Пока он ничего для себя не уяснил. Остановка битвы была совершенно непредсказуемой. А уж появление русского человека — и вовсе малопонятно. Что же задумал великий магистр?

— Тебе нельзя сказываться князем Дмитрием, — молвил ближний боярин, также участвующий в сече, Ратмир Елизарыч.

О том же произнес и Неждан Корзун:

— Если в тебе, князь, узнают большого воеводу, то рыцари кинут все силы, чтобы тебя загубить. Давай я назовусь князем Дмитрием.

— И не подумаю, Неждан Иванович. Ты уж в годах, а меня рыцари всё еще за юноту принимают… Волошка! Доставь-ка мне княжеское корзно. Приму посла великого магистра по-княжески.

После очередного удара в литавры и возгласа глашатая, кой находился от князя Дмитрия в пятидесяти шагах, большой воевода накинул на плечи княжеское корзно и поднял руку.

— Остановитесь! Я — князь Дмитрий!

Вернер и его сопутники придержали коней. Командор пытливо глянул на князя и тотчас безошибочно его распознал. Он! Князь Дмитрий, которого видел в Переяславле.

— Я приветствую тебя, доблестный воевода, — начал свою речь командор. — Ты совершил поступок мужа, перейдя Кеголу и напав на наше рыцарское войско. Похвально!.. Но вначале скажи, есть ли в твоей дружине твой посланник, боярин Лазута Скитник?

— Мои бояре по хоромам не отсиживаются.

— Отлично.

Вернер сдернул с головы пленника шапку и Лазута Егорыч, бывший неподалеку от большого воеводы, ахнул:

— Васютка!.. Сынок.

— Мы здесь, Васютка! — с неописуемой радостью закричали братья.

— Молчать, купец, — негромко приказал командор. — Ты еще успеешь наговориться с отцом. А если надумаешь без моего дозволения поскакать к своим, то немедля погибнешь. Кетлер проткнет тебя копьем. Да и с коня ты не сможешь убежать.

Ноги Васютки, на всякий случай, были накрепко привязаны сыромятными ремнями к стременам коня.

Из глаз Лазуты Егорыча скользнула в седую бороду скупая слеза. Его душа была на седьмом небе. Васютка, его родной сын Васютка, коего он давно оплакал, жив! Господи, какое же это счастье! Мать-то, Олеся Васильевна, как обрадуется!..

А фогт Вернер продолжил свою речь:

— Я буду говорить от имени великого магистра Отто Руденштейна. Он, как член братства Ордена святой Марии, решил совершить благочестивый поступок и приказал отпустить пленника, сына Лазуты Скитника, к своему отцу.

— Я хорошо ведаю поступки великого магистра. Все его деяния несут своекорыстную цель. В этом мы уже недавно убедились. О каком же благочестии можно говорить, когда Отто Руденштейн нарушил клятву крестоцелования? — сурово произнес князь Дмитрий.

— Я, рыцарь Вернер Валенрод, не уполномочен отвечать за разрыв мирных соглашений великого магистра. Я всего лишь его поданный. Разговор идет о пленнике. Повторяю: магистр отпускает его.

— И что же взамен, рыцарь?

— Магистр освобождает пленника, а ты, князь Дмитрий, прекращаешь битву и распускаешь дружины по своим княжествам.

«Так вот в чем разгадка всех деяний командора Вернера», — пронеслось в голове Васютки.

— Хитро задумано, — с усмешкой проговорил князь. — А если я отклоню предложение магистра и продолжу битву?

— Неразумно, князь Дмитрий. У тебя не хватит сил, чтобы добыть победу. Всё твоё войско останется лежать на этом поле. Да и сын твоего посланника будет незамедлительно убит. Решай, князь!

Большой воевода надолго замолчал. Он видел перед собой окаменевшее лицо Лазуты Егорыча и думал:

«Ныне от моего приказа будет зависеть судьба сына Скитника. Отец мучительно переживает, в глазах его слезы. Аж на душе стало мерзко. Уж так не хочется стать виновником гибели молодого Васютки, об исчезновении коего он изведал еще в Переяславле… Но и уходить с поля брани — отдать победу злейшему врагу, кой двинется затем на Псков и Новгород… Нет, такого он, князь Дмитрий, не допустит. Если уж он и отойдет от Кеголы, то вглубь Руси не двинется, а встанет перед Псковом и побьет ливонца… Правда, сам отход мучителен и бесславен. Ох, как затрубят крестоносцы о своей победе на всю Европу! Русские перепугались и опрометью бежали от необоримых рыцарей! Слава, Ливонскому Ордену!

Князя Дмитрия охватили противоречивые мысли. Неужели отступать? Но это позор.

Большой воевода вопросительно глянул на Лазуту Скитника.

— Что скажешь, Лазута Егорыч?

Скитник пристально посмотрел в глаза князя Дмитрия и, кажется, всё понял. И в этот момент раздался крик Васютки:

— Батя! Не соглашайся! Бейте ливонцев!

— Спасибо, сынок! — утирая кулаком слезу, отозвался Скитник. — То — достойный ответ. Мы тебя, славного сына, будем всегда помнить.

Лазута Егорыч поклонился Васютке в пояс и повернулся к большому воеводе.

— То же самое я хотел сказать и тебе, князь Дмитрий. Нам нужна победа, а не бесчестье.

Дмитрий Александрович крепко обнял Скитника и душевно молвил:

— Вдругорядь спасибо тебе, Лазута Егорыч. Ты вырастил доброго сына.

Затем большой воевода выхватил из ножен меч и громко воскликнул:

— На ливонцев, други!

Командор Вернер тотчас приказал Кетлеру опустить древко с белым полотнищем, что означало: сражение продолжается.

— А с пленником что?

— Уведите пока к шатру епископа, — с раздражением ответил Вернер.

Князь Дмитрий вновь скинул с плеч корзно и ринулся в сечу. Русские воины поперли на немцев с удвоенной силой. Лютый, привыкший к битвам Автандил большого воеводы, храпел и злобно рвал острыми зубами плечи крестоносцев. Вновь «сошлись копье на копье, меч на меч, топор на топор, конь на коня… Кровь не успевала стечь по лезвию к рукояти, брызгалась каплями в стороны и кропила истоптанную землю».

Большую помощь княжеским дружинникам оказали пешие ратники. (Не зря Дмитрий Александрович приказал наковать побольше копий, с длинными, изогнутыми крючьями).

Пешцы стягивали крестоносцев крючьями с лошадей и на земле добивали «гасилами».

— Лупи по «бадьям!» — во всю мочь кричал Аниська Талалай, кой не остался в обозе и прибежал с возницами на поле брани.

— Лупи! — вторил Аниське обозный боярина Мелентия Ковриги, долговязый Вахоня.

— Круши гадов! — опуская тяжелое гасило на «бадью», — орал грузный, чернобородый Емелька Бобок.

Ратники прозвали «бадьями» защитные, железные шеломы рыцарей, надетые на головы и похожие на бадьи и ведра.

Помощь пешцев (а их было довольно много в каждом полку) оказалась настолько неоценимой, что привело великого магистра, наблюдающего с невысокого холма за битвой, в ярость: крестоносцы таяли, как последний апрельский снег.

— Русские сражаются не по правилам, — гневно высказывал он командору Вернеру, вспомнив «Ледовое побоище» — Лапотное мужичье вновь стягивает баграми рыцарей и убивает их коней засапожными ножами.

Когда-то великий магистр клялся, что больше не допустит такого позора.

— Варвары бьются по-варварски.

— Жаль, что нам помешала Кегола. Она спутала нам все карты. Передний полк не выдержал бы «кабаньей головы» и был бы раздавлен.

И чем же помешала река? Повторим. Всё дело в том, чтобы сохранить строй к решающему моменту схватки, конница подходила к противнику шагом, «была покойна и невозмутима, подъезжала не торопясь, как если бы кто-нибудь ехал верхом, посадивши впереди себя на седло невесту». И только подъехав к врагу совсем близко, рыцари бросали коней в более быстрый аллюр. Медленное сближение имело еще и тот смысл, что экономило силы лошади для решающего броска и схватки.

Пожалуй, самым удобным построением был издавна придуманный для тяжелой конницы «клин», «кабанья голова», или «свинья», как называли его русские дружинники.

«Кабанья голова» имела вид колонны, слегка суженной спереди. Давно известно, что конницу водить в колоннах очень выгодно, так как в этом случае лучше всего сохраняется сила её массированного, таранного удара. Это не столько боевое, сколько походное построение, когда «клин» врезается в ряды противника, воины, едущие в задних рядах немедленно «разливаются» в стороны, чтобы каждый всадник не топтал передних, но в полную меру проявил свои боевые качества, равно как и качества коня и оружия. У «клина» было и еще одно преимущество: фронт построения был узок.

Дело в том, что рыцари очень любили сражаться, но совсем не хотели умирать — ни за сеньора, ни за святую церковь. Они должны были и хотели только побеждать. Этому, собственно, и служили их доспехи. Этому служил и «клин». Ведь когда отряд рыцарей медленно, шаг за шагом, приближался к врагу, он становился великолепной мишенью для лучников противника. Хорошо, если у кого нет метких лучников. А если есть? Если у них вдобавок отличные дальнобойные, мощные луки?

Татары при Лигнице именно из луков буквально расстреляли прекрасно защищенных доспехами рыцарей. А при построении «клином» перед вражескими стрелками оказывалось только несколько всадников в самом надежном защитном снаряжении.

— Князь Дмитрий перехитрил нас. Он понял, что наш «клин» не может сползти к реке. Поэтому мы не смогли показать преимущества «кабаньей головы». Всё наше построение сломал этот переяславский князек, — сказал командор.

— Будь он проклят! Кто мог знать, что он рискнет пойти через Кеголу? Кто? — великий магистр был вне себя. — Вернер. Хватит тебе любоваться, как погибают наши славные рыцари. Хватит! Кидай свой отряд в сражение! Пробейся к Дмитрию и убей его. Убей!

— Я давно жду твоего приказа, великий магистр. Я постараюсь разыскать князя Дмитрия, хотя он и сбросил свой плащ.

К Отто Руденштейну приблизился член братства «Карающий меч» Бруно Конрад. Тихо спросил:

— Не пора, великий магистр?

— Не спеши, Бруно. Может, ему и впрямь удастся убить Дмитрия. Не упускай фогта из виду. Он не должен вернуться с битвы, — едва слышно произнес Руденштейн.

После свидания с сыном, Лазута Скитник с таким ожесточением набросился на рыцарей, что крестоносцы отскакивали от него в стороны. Вид русского боярина был страшен. Его удары мечом были настолько могучи, что они рассекали шеломы и латы, и поражали рыцарей насмерть. Богатырски сложенный Лазута Егорыч лез в самую гущу врагов, не думая о своей гибели. Он неистово мстил за своего сына Васютку, забыв даже о своих остальных сыновьях, кои шли за ним, и коим приходилось очень нелегко в этом кровавом месиве.

После одного из ударов, у Скитника сломался меч, но ему вовремя подкинул с земли оглоблю один из обозных людей, сам орудовавший длинным увесистым багром.

— Держи, ямщик!

Это был мужик Вахоня, кой признал-таки в знатном человеке бывшего ямщика, и кой когда-то ночевал в его избе.

— Спасибо, друже! — выкрикнул Лазута Егорыч. Привычное когда-то «оружье» ему крепко пригодилось: оглоблей он сшибал с коня железного всадника с первого же удара.

Ловко бились и ростовский князь Борис Василькович и боярин его Корзун, и неистовый псковский воевода Довмонт, и сыновья великого князя Святослав с Михаилом…

А вот новгородский посадник Михаил и тысяцкий Кондрат были убиты. Новгородскому полку было нелегко: он самый первый принял бой «кабаньей головы», и сдержал напор крестоносцев; не случайно здесь всех больше полегло дружинников и пеших воинов.

Несколько легче пришлось правому и левому крыльям, но и они постепенно были втянуты в «кабанью голову». Однако стенка на стенку — не получилась. Как-то само по себе произошло, что русские и их неприятели сбились в отдельные гигантские группы, где творилась полная неразбериха, и рекой лилась кровь. Но вот на эту-то «неразбериху» и рассчитывал князь Дмитрий, хорошо зная, что когда рыцари теряют свой строй, то становятся неуправляемыми и нарушают дисциплину. Но пока они еще понимают, что их большинство, и что русских с каждым часом сечи будет всё меньше и меньше, и что скоро наступит момент, когда они полностью полягут на поле брани. Но миновало не менее пяти часов, а русские бились всё упорнее и ожесточеннее, и всё больше падало на землю рыцарей.

Командор Вернер, лучший рыцарь Ордена, искусно сражаясь с русскими воинами, искал глазами князя Дмитрия. Ему очень хотелось победить именно этого ратоборца, большого воеводу, чья слава гремит уже с 12 лет. Но как отыскать его в таком огромнейшем войске, которого Европа еще и не видывала. На переговорах о пленнике князь Дмитрий сидел на удивительно красивом коне в окружении некоторых князей и бояр в дорогих, сверкающих доспехах. Особенно он приметил отца узника, Лазуту Скитника, высоченного витязя в серебристой кольчуге и в шеломе с бармицей. Вот его-то и надо найти в этой оглушительной сече. Всего скорее, где-то неподалеку бьется и большой воевода.

Не меньше часа, прорываясь, то к одной группе воинов, то к другой, высматривал фогт Валенрод посланника князя Дмитрия и все-таки заметил его. Ринулся к нему и увидел наконец-то рослого всадника в простом доспехе. Он! Князь Дмитрий. Его обличье, которое он хорошо запомнил еще в Переяславле. Слава тебе, дева Мария!

Вернер начал исподволь прорубаться к большому воеводе. Поединок с опытным врагом — его страсть, его жизнь. Скольких храбрых рыцарей он поверг наземь, изумляя своей непревзойденной ловкостью и отвагой орденских братьев!

И вот он в трех шагах от Дмитрия.

— Защищайся, князь! Я бросаю тебе перчатку! — в предвкушении от неминуемого поединка, в радостном упоении воскликнул командор.

Большой воевода, увидев перед собой закованного в броню ливонца, сразу узнал его. Это был тот самый рыцарь, кой назвал себя Вернером Валенродом, и кой привел с собой сына Лазуты Скитника. Возможно, этот крестоносец со своими «купцами» и захватил его в плен.

Возглас «бросаю перчатку» (Дмитрий об этом ведал) означал вызов на поединок, при котором никто не должен вмешиваться в бой ратоборцев.

На Вернера накинулись, было, мечники во главе с Волошкой, кои не ведали смысла вызова на дуэль, но князь остановил их:

— Прочь от рыцаря! Я сам с ним поквитаюсь. Сам!

И поединок начался. Командор пожалел, что ему пришлось оставить копье, но он обладал неоспоримым преимуществом. Во-первых, его латы намного крепче, чем кольчуга князя, а во-вторых, его защищенный броней конь, более тяжел и сам по себе представляет движущуюся крепость. Да и разница в мечах была ощутима. Меч рыцаря был чуть длиннее, уже и легче русского меча. С таким мечом гораздо искуснее сражаться.

От первого же удара Вернера князь умело защитился своим красным овальным щитом, а когда рыцарь замахнулся для второго удара, конь Дмитрия (на удивление командора очутился с другой стороны, под левую, неудобную руку крестоносца). Такого трюка командор явно не ожидал. Князь же, как уже говорилось, лихо бился как с правой, так и с левой руки.

При первом же наскоке фогт убедился, как со страшной силой обрушился о его крепкий щит вражеский меч. Фогт сразу же понял, что перед ним отважный воин, обладающий богатырским ударом.

Крестоносцы ждали победы своего прославленного рыцаря. Она вселит в их сердца бесстрашие и мужество, придаст новые силы для битвы с врагом. Поражение — повергнет в уныние, вызовет ужас и смятение перед грозным противником.

Русские же ратники, раскиданные по всему немецкому войску, лишь немногие знали, что их большой воевода рубится сейчас с первым рыцарем Ливонии. Об этом не знал и сам князь Дмитрий, приняв отважного крестоносца за обычного рыцаря. (Он, конечно же, не слышал о доблестных победах Вернера).

Воины вновь сшиблись. Вернер успел отскочить под удобную для себя правую руку. Прикрываясь щитами, взмахнули мечами. Зазвенела сталь, посыпались искры. Так продолжалось несколько минут, пока князь не обнаружил слабое место вражеского коня, а именно его шею, прикрытою легкой, не такой уж прочной железной сеткой. Он вдругорядь направил Автандила в левую сторону от рыцаря и, пока тот заслонялся щитом, мощно рубанул мечом по шее коня крестоносца.

Конь вместе с рыцарем рухнул на землю. «Бадья» свалилась с головы. Князь спрыгнул с Автандила и только сейчас хорошо разглядел лицо противника. В глазах его застыло и удивление, и ужас. Непобедимый Вернер впервые повержен на землю!

Князь Дмитрий вновь взмахнул мечом, но опускать его на голову рыцаря так и не стал, памятуя русскую пословицу: «лежачих не бьют».

— Поднимайся, немец. Продолжим рубку без коней.

И начался пеший поединок.

Блистали мечи, лязгало железо. Вернер бился жестоко. Обозленный своей неудачей, фогт хотел побыстрее уложить князя и вновь поднять в глазах рыцарей свою пошатнувшуюся славу.

Однако более гибкий и верткий юный князь на земле держался цепко. Вернеру никак не удавалось поразить врага своим мечом. Князь ловко защищался и выжидал удобного момента.

Бились отчаянно, долго. Фогт всё время что-то гневно и воинственно выкрикивал, а Дмитрий сражался молча, стиснув зубы, сурово поблескивая из-под шелома зоркими глазами.

Вернер, уверившись в своей победе, всё наседал и наседал. Его узкий меч, словно молния, сверкал в воздухе, тяжело опускаясь на русский щит. Вот-вот князь дрогнет и обретет смерть на поле брани.

Но Дмитрий сам продолжал наносить могучие удары. Он знал, что его меч хоть и вынут из простых кожаных ножен, но сработан из знаменитой, крепчайшей дамасской стали. И этим надо воспользоваться.

Князь стал лишь изредка обмениваться ударами, и вот, улучив момент и, собрав воедино всю оставшуюся силу, Дмитрий неожиданно для крестоносца взмахнул тяжелым мечом и обрушил его на кирасы рыцаря, да так мощно, что кирасы лопнули, обнажив на груди окровавленную белую рубаху. Тяжело раненный Вернер побледнел, зашатался и в другой раз оказался на земле.

— Слава князю Дмитрию! — закричали мечники большого воеводы и немногие ратники, кои оказались неподалеку от полководца.

Князь Дмитрий не стал добивать крестоносца.

— Взять рыцаря в плен! — последовал его приказ.

Рыцари, наблюдавшие за поединком своего прославленного командора, сникли, чем не преминули воспользоваться русские ратники.

— Бей ливонца!

— За работу, крючники!

Бруно Конрад, увидев поверженного командора, скривил в довольной ухмылке тонкие губы.

«Скоро он сдохнет. Туда ему и дорога, выскочке! Сама дева Мария способствует тому, кто не захотел помогать «Карающему мечу».

Рыцари пятились от дружинников и пешцев, и Бруно Конрад поспешил незаметно выскользнуть из жестоко дерущегося клубка. Ему надо принести хорошую весть великому магистру, который, конечно, так и не увидел пешего поединка.

— Ну? — выжидательно выдавил из себя Отто Руденштейн.

— Думаю, великий магистр, тебе важнее гибель нашего властолюбивого фогта, чем какого-то русского князя. Их на Руси, как блох на паршивой собаке.

— Вернер убит?

— Да, великий магистр.

Бруно решил немного приврать, увидев, как, обливаясь кровью, фогт даже не мог приподняться с земли. Его поволокли за ноги.

Отто Руденштейн оцепенел. Юнота Дмитрий победил несокрушимого рыцаря! Плохой знак. Теперь русские воины еще больше воодушевлены и с неукротимой злостью накинутся на крестоносцев. И откуда у них столько сил?! Рыцарей становится всё меньше и меньше. О, пресвятая дева!

Бруно Конрад, глядя в помрачневшее лицо Руденштейна, догадался о его чувствах.

— Я понимаю, о чем ты думаешь, великий магистр. О Пирровой победе[513]. Но если бы фогт остался жив, то рыцари не потерпели бы таких потерь. Они бы…

— Замолчи, Бруно! — словно змея прошипел Руденштейн.

Живой Вернер, несомненно, стал бы великим магистром, но это никак не входило в планы главы Ливонского Ордена. И хорошо, что фогт погиб. Однако его не устраивала и «Пиррова победа». Руденштейн всё еще надеялся на крупный успех рыцарей. Отменно, что лишь немногие крестоносцы видели неудачу командора Валенрода.

Но неблагоприятная удручающая весть вскоре загуляла по всему немецкому войску. А русские (они тоже мало помалу изведали о блестящем подвиге своего большого воеводы) всё лезли и лезли, словно у крестоносцев и не было численного превосходства.

Сеча продолжалась еще три часа. Чувствуя, что вот-вот наступит перелом, и рыцари уже готовы к бегству, на поле брани выехал сам великий магистр и, не удержавшийся в шатре, епископ Дерпта, Александр. Размахивая золотым нагрудным крестом, владыка закричал:

— Братья! С нами Христос и пресвятая Мария! Истребим поганых русичей во славу католической веры! Смерть язычникам!

— Смерть! — отозвались крестоносцы, но ответ их был слаб, недружен и вял, будто листья деревьев робко на ветру прошелестели.

Увидев, как в задних рядах немцев заколыхались стяги и хоругви с изображением Христа, князь Дмитрий понял, что великий магистр и епископ решили вступить в битву. Ну что ж? Пора и ему, большому воеводе, показаться всему войску в своем княжеском облачении.

— Волошка! Доставай корзно!

Вокруг князя сражались десятки молодых, но крепких дружинников. Дмитрий Александрович накинул на широкие плечи своё приметное алое корзно, застегнул на золотую пряжку и привстал на стременах.

— Мои славные и верные други! Мы бьемся уже целый день. Изрядно бьемся! Рыцари же сражаются через силу. Они уже почувствовали, что победа выскальзывает из их рук. Нужно одно решающее усилие и враг побежит. Да будет еще яростней ваш меч. Впере-е-ед, други! За святую Русь!

Русичи отозвались зычными, оголтелыми возгласами:

— Вперее-е-ед! Побьем немца!

— За святую Русь!

И этот удар был настолько яростен, и силен, что рыцари дрогнули и побежали.

Васютка и Карлус стояли неподалеку от шатра епископа. Вначале они находились в окружении десятка немцев, но когда дерптский владыка сел на коня и вытянул из ножен меч, то он позвал с собой и кнехтов.

— А рыцарям-то не до нас стало. Лихо же русичи бьются, — повеселевшим голосом сказал Васютка.

— Лихо, — кивнул Карлус.

Еще через некоторое время Васютку и вовсе озарила радостная улыбка.

— Бегут рыцари… Не помочь ли им? Давай к нашим пробиваться.

— Да мы же в одежде кнехтов.

Крестоносцы, доставившие пленника к шатру епископа, вновь сняли с Васютки его родную одежду и вновь облачили в коричневую куртку кнехта.

— Таков приказ фогта Вернера, — пояснили они. — Здесь, среди немцев, нечего тебе красоваться в русском кафтане. Рыцари злы, могут и копьем проткнуть. А надо бы.

Теперь возле шатра остались лишь три священника, кои неустанно молились за победу Ливонского Ордена.

— Вот и добро, что мы в одежде кнехтов, — молвил Васютка и, оглянувших на святых отцов, добавил. — Как до наших доберемся, куртки сбросим. А оружья на поле хватает. Да и коней без всадников не перечесть.

Ни великий магистр, ни епископ Александр не смогли остановить крестоносцев. Рыцари не любили умирать. Их обуял страх. Еще больше они перепугались, когда их владыку, который с мечом попытался отбиться от русских, кто-то из ратников убил увесистым «гасилом».

«Русские сломили немцев и гнали их семь верст вплоть до Раковора».

Удалось повоевать и Васютке с Карлусом. Пленник, очутившись среди русских, нашел на поле брани не только меч и копье, но и доброго коня, на коем и поскакал за рыцарями. Бронированные рыцари и кони убегали тяжело. Их быстро достигали более легкие русские всадники и крушили врага.

— Молодец, Васютка! — закричал, скакавший обок Карлус, когда увидел, как его бывший пленника поразил копьем голову рыцаря, и тот повалился с коня.

И сам Карлус без удачи не остался…

Всё больше и больше рыцарей, с гулким звоном грохались на землю.

«Русская конница не могла пробиться по их трупам».

Победа была уверенная и грандиозная. Западные историки и хронисты назовут битву под Раковором предвестницей Грюнвальда[514], а князя Дмитрия станут именовать лучшим полководцем Европы XIII века.

Послесловие

Битва завершилась в сумерки перед Раковором. Большой воевода сразу же собрал князей: надо было решать вопрос с крепостью. Некоторые «княжьи мужи» на совет не явились. Одни были убиты, другие тяжело ранены. Среди убитых оказались Ратмир Елизарыч Вешняк и Мелентий Коврига. (Последний трусливо погиб в первые же минуты битвы)… Всего же на поле брани пала пятая часть русского войска. Это была большая и горькая потеря.

На совете единодушно высказались: чтобы не нанести новый урон дружинам, Раковор, пока, в осаду не брать, но рыцарей еще больше наказать, дабы они забыли нападать на Северо-Восточную Русь. Такое поручение большой воевода отдал Довмонту, чей полк пострадал меньше всех.

Летописец отметит: «Довмонт с псковичами опустошили Ливонию до самого моря и, возвратившись, наполнили землю свою множеством полона».

Дружины князя Дмитрия вернулось к берегам Кеголы и «три дня стояли на костях (на поле брани) в знак победы, на четвертый тронулись, везя с собою избиенных братий, честно отдавших живот свой».

В первый же день победы состоялась радостная встреча Васютки с отцом и братьями. (Правда, один из них, Егор, оказался серьезно ранен, и его полпути везли на телеге. Недуг его исцелил княжеский лекарь). Изведав, что Васютку пленил в Переяславле фогт Вернер, Лазута Скитник попросил большого воеводу разрушить на обратном пути замок командора. Дмитрий Александрович охотно согласился:

— Добро, Лазута Егорыч. Не зря же мы тащили осадные орудия такую одаль. Проверим их в деле. Анисима хоть слегка мечом и зацепили, но лекарь мой зело искусный, поправит умельца.

Первый рыцарь Ливонского Ордена скончался, когда русское войско стояло на костях. Вернера пожалел… Васютка.

«Странный всё же этот рыцарь, — подумал он. — Храбрый и, кажись, не подлый… Вороны кружат. Очи рыцарю выклюют».

Васютка набрался смелости и пошел к большому воеводе. После его рассказа, князь Дмитрий молвил:

— Добрая душа у тебя, Василий. Будь, по-твоему. Похороним рыцаря на его земле. Но замок отдадим на откуп Талалаю.

Сердце владений Валенродов, — замок представлял собой грозное зрелище. Всего сто лет назад прадед Вернера с воинами и домочадцами в случае опасности укрывался в деревянной башне, обнесенной частоколом. Ныне же вместо этого на высоком холме в излучине реки были возведены могучие стены толщиной в четверть сажени (5 метров) и выстой почти в полтора сажени (15 метров) и несколько башен. В одной из них были тяжелые ворота из крепкого дуба, сверху окованные железом. Замок окружал ров, через него к воротам вел бревенчатый мост, который при нападении врага можно было легко и быстро разобрать. Сзади ворот оскалились острыми зубьями две подъемные решетки. Стоило опустить их, и тот, кому удалось прорваться за ворота, оказывался в ловушке, не успев попасть во двор.

Двор замка делила на две части высокая (выше внешних) стена. Широкое пространство перед ней занимали разные службы: здесь жили воины и слуги, располагались конюшни. Во внутреннем дворе, по ту сторону стены, высилась башня, гораздо выше и надежнее всех остальных, с редкими узкими окошками-бойницами — донжон (дом хозяина замка). Внутри донжона были три зала один над другим, разделенные каменными сводами, расписанными орнаментом, несколько комнат, кухня и оружейная. Но главным были не роскошные покои, а надежные ворота и стены.

В подвалах замка хранилось много запасов, воду для питья брали здесь же, в колодце. На случай войны выручали и тайные подземные ходы.

Войско и осадные орудия обложили замок Вернера 3 марта. Немногочисленные слуги, выйдя на стены, едва ума не лишились. Как же так? Они со дня на день поджидали возвращения отряда фогта с победной вестью, а тут их окружило огромное войско русских. Да как такое могло случиться?!

Ко рву подъехал на своем Автандиле князь Дмитрий в окружении лучников, и громко произнес на довольно приличном немецком языке. (За иноземные языки его с восьми лет посадил отец, Александр Невский).

— Ливонский Орден разбит. Мы привезли тело вашего хозяина Вернера. Примите его и похороните на своем погосте. Сами же укройтесь. Мы не хотим вашей смерти. Но замок сей мы разрушим.

Метательные орудия сбили ворота в первый же час, а вот с мощными стенами пришлось повозиться.

— Не подведи, Анисим, — озабоченно молвил князь Дмитрий.

— Орудия слажены надежно, хватило бы глыб, воевода — отвечал Талалай.

— Велик ли запас?

— На два дня.

— Крепость мощна, спору нет. Но крепость мы должны непременно разбить. Чую, нам с врагом еще не раз придется биться. Подтяни поближе осадные орудия.

Десятки ратников навались на метательные «махины», приблизили их к замку, и вновь полетели на крепость тяжелые каменные глыбы. Еще через два часа по стене побежали извилистые трещины, а затем огромной дырой обозначился и первый пролом. К вечеру крепость была разбита. Аниську ждала новая княжеская награда…

Васютка привез в родной дом из Переяславля радостную Марийку. Ликованию Олеси Васильевны не было предела. Любимый сын не только оказался жив, но и приехал в Ростов Великий с красавицей женой, кои прожили долгую и счастливую жизнь.

В Марийкином доме остались жить Гришка Малыга и Авдотья.

Сергуня Шибан, после битвы под Раковором, перешел на службу к князю Дмитрию Александровичу и пребывал в дружине до конца его жизни, показывая в новых сражениях примеры необычайной удали.

Ростовский князь Борис Василькович скончался в 1277 году, а его боярин Лазута Егорыч Скитник, дожив до 86 лет, умер в 1288. Супруга, Олеся Васильевна, окруженная внуками и правнуками, пережила своего мужа на один год.


* * *
Блестящая победа князя Дмитрия разрушила все радужные планы великого хана Золотой Орды, Менгу-Тимура. Он не только отказался от «завоевания всего мира», но и не решился послать свои тумены на Русь. Да, Ливонский Орден разгромлен, и можно бы начать покорение Европы, но для этого не обойтись без войск хана Ногая. Еще в княжение Александра Невского начались в Золотой Орде раздоры. Ногай, «надменный могуществом», не захотел повиноваться хану и сделался в окрестностях Черного моря независимым владетелем.

Одному же Менге-Тимуру идти на захват Европы расхотелось. Да и Русью теперь особо не поживишься. Она, после грандиозной победы князя Дмитрия над ливонскими рыцарями, заметно окрепла. Князья уверовали в свои силы и всё больше склоняются к единению. Сын Александра Невского, находясь в ореоле славы, и не подумает теперь жениться на ханской дочери. Его ждет Владимирский стол и невеста какого-нибудь именитого русского князя.

Ярослав же Ярославич не оправдал никаких надежд, и это больше всего удручало Менгу-Тимура. «Великий князь Ярослав, следуя примеру отца, старался всеми способами угождать хану и подобно ему (был отравлен) кончал жизнь свою на обратном пути из Орды в 1272 году, куда он ездил с братом Василием. Тело его было отвезено для погребения в Тверь. Ярослав не умел ни довольствоваться ограниченной властью, ни утвердить самовластия смелой решительностью; обижал народ и винился, как преступник; не отличался ратным духом, ибо не хотел сам предводительствовать войском, когда оно сражалось с немцами; не мог назваться и другом Отечества, ибо вооружал татар против Руси».

После смерти печально известного Ярослава Ярославича, на Владимирский престол (с помощью Менгу-Тимура) был возведен младший брат Александра Невского — Василий Ярославич. Но и он оставил в народе самые худшие воспоминания. В его княжение татары вновь провели вторичную перепись русского населения для платежа дани, «и народ терпеливо сносил своё унижение».

Большую часть времени великий князь проводил в Орде и скончался в Костроме, по возвращении из Сарай-Бату, на сороковом году от рождения.

Народ вздохнул, когда в 1276 году на Владимирский престол сел знатный муж, сын Александра Невского, князь Дмитрий. Его правление было долгим — 18 лет. За эти годы Дмитрий Александрович немало сделал для укрепления могущества Руси. Благодаря дальновидной политики и, умело используя вражду между ханами Золотой Орды и Ногаем, ему вновь удалось решить самый главный вопрос с ордынскими баскаками, которые, со своими многочисленными отрядами, перестали приезжать в русские города за данью. Дань, как и после восстания Ростово-Суздальской Руси в 1262 году, стали собирать удельные князья, что в какой-то мере облегчило и без того многострадальную жизнь народа.

Немало сделал великий князь Дмитрий и для осуществления своей давнишней мечты по укреплению русского православия.

Еще до своего великого княжения Дмитрий Александрович встретился с митрополитом Кириллом и посветил беседам с владыкой несколько дней. Митрополит прислушался к советам прославленного князя и дал слово, что будет проводить независимую политику от Константинополя. Больше того, пообещал постепенно заменить греческих епископов на русских пастырей во всех пятнадцати епархиях.

Князю Дмитрию повезло. Кирилл многие годы вел себя так, как будто и не был рукоположен чужеземным патриархом. Его полюбили и князья и миряне. Особенно по душе пришлись ему речи князя Дмитрия, обеспокоенного нелицеприятными делами в некоторых храмах.

Кирилл, «знаменитый миротворец князей и друг Отечества», сведав о многих беспорядках в делах церковных, ревностно желал их исправить.

В 1274 году митрополит приехал из Киева во Владимир с архимандритом Печерской лавры Серапионом, чтобы посвятить его там в Епископы. Во Владимир же он созвал епископов Далмата Новгородского, Игнатия Ростовского, Феогнота Переяславского, или Сарского, Симеона Полоцкого, и, рассуждая с ними, издал церковные правила.

«Доныне, — напишет Кирилл, — уставы церковные были омрачены облаком еллинской мудрости; ныне же предлагаются ясно, и неведение да не будет извинением. Уклонялся от истинных правил христианства, какое мы видели следствие? Не рассеял ли нас Бог по лицу земли? Не взяты ли грады наши? Не истреблены ли князи острием меча? Не отведены ли в плен семейства? Не опустошены ли церкви? Не томимся ли ежедневно от ига безбожных и нечестивых врагов? Се казнь за нарушение уставов церкви!»

Уверенный, что нравственность мирян во многом зависит от нравов духовенства, Кирилл повелевает дать священный сан единственно людям непорочным, коих жизнь и дела известны от самого детства; соседи и знакомые должны засвидетельствовать их честность, трезвость и добрые склонности. Житель иного удела (следственно, неизвестный в той епархии), раб не освобожденный, гражданин, не платящий дани, господин жестокий, лжесвидетель, убийца, мздоимец, безграмотный человек, незаконно женатый, отчуждаются от сего сана. Иерею надлежит иметь 30 лет от рождения, дьякону — 29.

Епископам строго запрещается брать с них деньги за поставление, кроме определенных митрополитом семи гривен для крилошан. Всякая мзда, так называемая посошная и другие, отменены.

Далее сказано: «Мы сведали, что некоторые иереи в волостях новогородских от Пасхи до всех святых празднуют только и веселятся, не крестят никого и не отправляют службы божественной: такие да исправятся или да будут извержены! Известно нам также, что многие люди, держатся древних языческих обыкновений, сходятся в святые праздники на какие-то бесовские игрища, криком и свистом сзывают подобных себе пьяниц и бьются дрекольем до самой смерти, снимая с убитых одежду: отныне кто не перестанет тешить дьявола такими гнусными забавами, да будет отлучен от церквей божиих; да не приемлют от него никаких приношений, то есть ни просфор, ни кутьи, ни свеч; когда же умрет, да не отправляют по нем божественной службы, и тело его да лежит далеко от святых храмов!»

В числе многих обыкновений, противным уставам церковным, Кирилл осуждает обливание при крещении, говоря, что оно беззаконно и что крестный должен быть всегда погружен в сосуде особенном.

Таким образом, приписывая государственное бедствие разврату народа и заблуждениям духовенства, сей митрополит хотел искоренить их мерами, согласными с образом мыслей своего века.

Князь Дмитрий Александрович всецело поддерживал новые уставы митрополита, тем самым, способствуя не только укреплению православной церкви, но и самого русского государства.

Но была у князя Дмитрия еще одна повседневная забота: защита Руси от ордынских набегов, разорений и поборов. Но ему многие годы противоборствовал его меньшой брат, Андрей Александрович, князь Городца Волжского, кой вздумал завладеть великим княжением, вопреки древнему обычаю, по коему старший в роде заступал место отца.

Лестью и дарами задобрив нового хана Золотой Орды, брата умершего Менгу-Тимура, Тудан-Мангу, Андрей получил от него ярлык на великое княжение. Но не тут-то было! Андрею не удалось овладеть Владимирским столом, и тогда он вновь помчался Сарай-Бату[515], дабы оклеветать брата: Дмитрий не хочет ханскому слову покориться и сойти с великого княжения по слову Тудан-Мангу…

Великий хан был разъярён: вот уже десятки лет ни один русский князь не смелперечить повелению хана Золотой орды. Менгу-Тимур не решился послать войска на победителя Ливонского Ордена, но это сделает он, хан Тудан.

Чтобы посадить князя Андрея во Владимире ордынским военачальникам пришлось кинуть на Русь несколько карательных туменов, но как только монголо-татарская рать возвратилась в Орду, «князь великий Дмитрий Александрович пришел в Переяславль Залесский, и начал рать собирать, и град крепить, и отовсюду начали к нему собираться люди многие».

И опять князю Андрею пришлось ехать за ордынской помощью и жаловаться на Дмитрия Александровича, что тот хану повиноваться не хочет и дань платить.

Тудавн-Мангу послал на непокорного князя «рать многую», под началом царевичей Тураитемира и Алына. Великий князь Дмитрий, собрав значительное войско, двинулся на врагов и наголову их разбил. Царевичам, с жалкими остатками воинов, едва удалось убежать в Орду.

После установления иноземного ига это было первое большое сражение, закончившееся изгнанием монголо-татар за пределы русских земель. И произошло это в 1285 году, почти за сто лет до сражения Дмитрия Донского, потомка князя Дмитрия Александровича.

Великое княжение Дмитрия продолжалось еще девять лет. Он скончался в 1294 году и был погребен в своем родном Переяславле.

Слава о великом полководце должна жить вечно.

Об авторе


Валерия Замыслова по праву называют одним из ведущих исторических романистов России. Его талантливому перу принадлежат романы «Иван Болотников» (в трех томах), дилогия «Ярослав Мудрый», «Набат над Москвой», «Горький хлеб», «Дикое Поле», дилогия «Ростов Великий», «На дыбу и плаху», «Грешные праведники», «Святая Русь» (в трех томах), «Семен Буденный», «Великая грешница», «Картофельный бунт», «Иван Сусанин», «Град Ярославль» и др. произведения. Его называют «волшебником русского слова», «певцом святой Руси», «гордостью ярославской литературы», «человеком-легендой». Столичные критики и историки ставят творчество В. Замыслова в один ряд с творчеством выдающихся мастеров слова В. Шишкова, А. Толстого, В. Пикуля, В. Шукшина, Д. Балашова, П. Проскурина. О талантливых произведениях писателя написано немало статей и рецензий и даже монографий, на его имя пришло свыше одной тысячи отзывов читателей, что красноречиво говорит о большом интересе к книгам Валерия Замыслова.

В. Замыслов — член Союза писателей России, заслуженный работник культуры РФ, Лауреат литературной премии имени И. З. Сурикова (первой степени), Почетный гражданин города Ростова Великого, Почетный академик Международной академии МАПН.

За большие заслуги в области литературы награжден Почетным знаком «За заслуги перед городом Ярославлем». 2007 год был объявлен в Ростове Великом «Годом писателя Валерия Замыслова».

Валерий Замыслов ГРАД ЯРОСЛАВЛЬ, СПАСШИЙ ОТЕЧЕСТВО В 1612 ГОДУ исторический роман

1000-летию преславного града Ярославля, спасшего Отечество в лихую годину 1612 года, посвящаю

Автор.
«Валерий Замыслов достиг почти невероятного, сумев достоверно и ярко воплотить в своих эпических произведениях былые времена русского народа на протяжении девяти столетий. Это настоящий Подвиг творческого борения. Мне кажется, что даже такие известные исторические романисты, как Д. Балашов и В. Пикуль, отобразившие в своих произведениях три века русской истории, уступают В. Замыслову в широте художественного охвата жизни русского народа почти за тысячелетний период истории государства Российского… Что же касается рукописи о граде Ярославле, спасшем от погибели и Смуты Московское царство, то следует заметить, что автор создал удивительно яркий, патриотический роман, которым, вне всякого сомнения, будут зачитываться…. Он крайне необходим для патриотического воспитания молодежи! Такое сочное, колоритное произведение следовало бы издавать миллионными тиражами, ибо оно высоко нравственно, пронизано высочайшей любовью к своему Отечеству. Библиотеки, заваленные «массовой» литературой, давно ждут такой необычайно- редкой для нашего времени книги».

Академик Петровской Санкт-Петербургской академии наук и искусств Ф. А. Морохов.

Певец Святой Руси

Так емко и образно охарактеризовали творчество известного исторического романиста России Валерия Замыслова ярославские журналисты.

О творчестве писателя написано немало рецензий, опубликованных в центральной и местной печати, столичных журналах, издана монография, посвященная творчеству одного из ведущих исторических романистов России. Добрая оценка произведений В. Замыслова высказана целым рядом известных писателей, видными учеными-историками страны, многочисленными читателями. Подводя итоги пятидесятилетней творческой деятельности В. Замыслова, издательство, вместо развернутой рецензии, решило опубликовать отрывки из монографии известного критика, доктора филологических наук, член-корреспондента Петровской академии наук и искусств, писателя В. А. Юдина «Истории малиновые звоны», а также небольшую часть отзывов, характеризующих незаурядное творчество Валерия Александровича Замыслова.

«Неизменным читательским интересом пользуется историческая литература, в которой напряженность и динамичность сюжета естественно сочетаются с реальными событиями прошлого, с глубокими раздумьями о судьбах народа и Отечества. Эти качества нашли яркое выражение в творчестве известного российского писателя Валерия Замыслова — автора многих популярных исторических романов.

Рецензенты и читатели единодушно отмечают героико-патриотический пафос книг В. Замыслова, уважение к памяти предков, тонкое видение и чувствование реалий прошлого в их тесном сопряжении с современностью, знание и глубокое понимание художником жизни крестьянства. Сквозь призму души труженика земли писатель всматривается в далекие дали Отечества, выявляя характер, культуру быт, нравы, обычаи русского человека, что подмечено читателями. «Вам удалось осязаемо воскресить сословные образы крепостной России, их переживания, среду, прекрасную девственную красоту русской природы. Вместе с вашими героями живешь, переживаешь, огорчаешься, радуешься», — пишет о романе «Горький хлеб» П. Недзельский из Куйбышевской области.

Опытный историк и популярный столичный писатель В. Каргалов отмечает умение Замыслова проникнуться думой народной, актуализировать материал, вдохнуть в него воздух наших дней. «В исторической литературе утвердилась однозначная оценка бегства крестьян из центральных уездов страны на окраины «за волей», как проявление антифеодальной борьбы, как явление, которое приветствуется. Беглец из родной деревни — почти герой, борец! — пишет Каргалов. — Несколько по-иному ставит вопрос В. Замыслов — глубже, многозначнее. Старик в запустевшей деревеньке упрекает Болотникова: «А как же своя землица, детинушка? Нешто ей впусте лежать? На кого Русь оставим?..»

«На кого Русь оставим?» — разве ушел с повестки дня и сегодня этот вопрос вопросов. Этот драматический вопрос станет лейтмотивом творчества В. Замыслова. «Свобода», «воля» — немыслимы без осознания таких понятий, как «Родина», «Отчизна», «Патриотизм». Вот почему образ Ивана Болотникова не укладывается в рамки казацкой вольницы, легендарного вожака крестьянства. Он много шире, значительней, чем просто вольнолюбец, он борец за свободу, связанную с созидательным трудом.

Следует заметить, что сам В. Замыслов считает трилогию о Болотникове своим самым главным трудом, которому он посвятил 20 тяжелейших, изнурительных лет. Поэтому мы более подробно останавливаемся на этом произведении, т. к. многие коллизии трехтомника, его народность, истинный патриотизм, глубочайшая вера в русский народ свойственны и другим романам автора. В трилогии есть прекрасно выписанная знаменательная сцена — встреча героя с мужиком-хлебопашцем. Руки Ивана страстно тянутся к сохе, все его сомнения и тяжкие думы вмиг улетучились, как только он стал пахать чернозем. Болотников совершает для себя важное открытие: не он, удалой, вольный казак — олицетворяет матушку Русь, а землепашец, идущий за сохой. Из беспечного гулевого атамана Болотников постепенно превращается в умного рассудительного вожака восставших народных масс. Писателю удается показать логику развития характера, диалектику взаимопроникновения социального и нравственного эпического и психологического. В этом плане Болотников родственен Степану Разину из романа В. Шукшина «Я пришел дать вам волю»: оба героя бескомпромиссны в борьбе за правду и социальную справедливость, обоих не привлекает кажущееся поначалу казачье житье, им постыла слава и богатство — им волю подавай, для себя и для всех!..

Удивительно тесно соединились в творчестве В. Замыслова его художественные задумки с личной жизнью, трудовой биографией. Поистине, как заметил один критик, с землей он на «ты», живет среди своих героев, среди тех, кто пашет землю, убирает хлеб, кормит государство. Растворение в гуще народного быта и бытия, думается, необходимо каждому художнику, рискнувшему показать истоки народного сознания, изобразить народную жизнь внутри, саму ее суть.

Писатель рассказывает: «Родился и вырос я в крестьянской семье, 1 января 1938 года в деревне Абатурово, Нижегородской области, на Волге. Именно Волга, глухая лесная деревушка с ее старорусскими обычаями, обрядами и поверьями, с живым, сочным языком, с народными песнями и частушками и стали моими «литературными» учителями. Волга, деревня, хлеб — являлись для каждого из нас, подростков, не только обычными, но и святыми словами, что прочно вошло в наш сельский быт и уклад. А был он, на первый взгляд, удивительно бесхитростен и прост, через него прошел едва ли не каждый житель села. Довелось походить мне и в «ночное» (счастливей нас, казалось, не было на свете!), и испытать на себе голодные годы, когда черствая горбушка хлеба была лакомством. А чуть подрос, взялся за косу, затем был трактористом, комбайнером…

В 1949 г. родители В. Замыслова, погрузив на телегу немудреный «скарб», приехали в райцентр «Работки», пересели на пароходик и поплыли по Волге к Ярославлю. Вскоре семья (из шести человек) оказалась в так называемом «Кирпичном поселке», что подле железнодорожной станции Коромыслово, Гаврилов-Ямского района. Отец, Александр Павлович, несмотря на то, что имел за плечами всего лишь «церковно-приходскую» школу, работал главным бухгалтером МТС, мать, Антонина Александровна — домохозяйкой. В 1952 году отца перевели в Некрасовский райцентр, где, как рассказывал Валерий, прошли его самые лучшие юношеские годы. Здесь он закончил восьмилетку и поступил учиться в Некрасовский сельхозтехникум, на отделение механизации сельского хозяйства, который позднее был переведен в г. Ростов. Окончив техникум, В. Замыслов, «комсомольцем-добровольцем», в качестве комбайнера, отправился на освоение целинных земель Казахстана. Убрал 328 гектар пшеницы. По степным понятиям это весьма скромный результат, «но мне, вспоминает писатель, — необычайно памятен и дорог этот нелегкий целинный хлеб».

Из Казахстана В. Замыслов вернулся в село Богородское, Варнавинского района, Горьковской области, куда вновь перевели отца, в качестве гл. бухгалтера. Два года В. Замыслов работал зав. машинно-тракторной мастерской, а в 1960 году был направлен в армию. Попал в учебно-танковый полк (г. Владимир), после окончания, которого был переведен в парадные войска и провел, в качестве механика-водителя тяжелого танка, пять парадов на Красной площади.

Ныне В. Замыслов так и живет в районной «глубинке» — старом маленьком городе с былинной историей — Ростове Великом. «Для меня Ростов, — рассказывает Замыслов, — лучший город Отечества. Здесь — богатейшая история, неисчерпаемая кладезь для исторических тем. «Здесь русский дух, здесь Русью пахнет», и никуда из этой жемчужины я не собираюсь уезжать, хотя и были заманчивые предложения возглавить Ярославскую писательскую организацию или стать директором издательства «Верхняя Волга» в Ярославле. Нет и нет! Ростов Великий уже давно стал для меня малой родиной, которая цепко держит меня своими корнями».

Древняя русская земля и на ней человек — главный объект художественного осмысления у писателя. Ей он посвятил свою раннюю повесть «Земной поклон» — о драматической судьбе современной нечерноземной деревни и первый крупный роман «Белая роща», о котором газета «Литературная Россия» писала: «Чем же берет за душу «Белая роща»? Одних, быть может, привлечет острота конфликтов; других — злободневность при ярко выписанных человеческих характерах, сложных судьбах; третьих — сами по себе поучительные жизненные ситуации… Но один ответ являлся бы всеобщим: народность романа»..

«Давно ждал книги о современном сельском жителе. Забыли писатели о тружениках деревни. И вот роман «Белая роща». «Огромнейшее спасибо автору за теплое слово о нас, земледельцах», — выразил общий читательский настрой С. Васильев из деревни Починки Кировской области. Столь же тепло приняли роман столичные критики: Ю. Лаптев, нашедший в прозе Замыслова перекличку с известными очерками Валентина Овечкина и В. Чалмаев, заявивший, что В. Замыслов — писатель широкого творческого диапазона, его привлекают и современность, и история.

«Свой первый рассказ я опубликовал в «районке», — продолжает В. Замыслов. — Сочинять же я начал с детских лет, и в этом большую роль сыграла моя мать — дочь волжского бурлака — «зимогора». Мать унаследовала от него множество сказок, былин, легенд, преданий, пословиц и поговорок. Свой фольклор она щедро передавала нам — детям. Сколько раз помню: заберется с нами на широкую и теплую крестьянскую печь — и давай рассказывать сказки. И сколько же всего я от нее, своеобразной «Арины Родионовны», наслушался! (Кстати, я и родился на русской печке). В десять лет написал свою первую историческую повесть о «добрых молодцах» — на амбарной книге местного кладовщика колхоза».

И все же не современная деревня с ее тяжкой ухабистой судьбой захватила и повела за собой писателя, а то, как складывалась крестьянская душа на протяжении столетий, в историческом движении от поколения к поколению. «Земной поклон» и «Белая роща» — это подступы писателя к главной своей теме — русской истории, изобилующей яркими трагическими страницами, неизбывным горем народа и, наряду с этим, — замечательными памятными событиями.

Народная жизнь в глубоком историческом срезе воплотилась в крупных романах. Важнейшая особенность исторического взгляда на вещи у Замыслова, особенность, определившая подлинный историзм его художественного мышления, — бережное, чрезвычайно чуткое, до трепетности, очень уважительное отношение к памяти предков, что находит свое выражение в прекрасном знании и чувствовании языка предтечей, их нравов и образа мысли, быта и бытия, нравственности и культуры. «Это интересно современному читателю и важно для воспитания патриотизма, — подчеркнул в журнале «Наш современник» В. Каргалов. — Создавая историческую эпопею (роман-трилогию) о предводителе первой крестьянской войны Иване Болотникове, писатель Валерий Замыслов делает большое дело».

Как же писались, ставшие популярными, исторические романы? Что заставило В. Замыслова обратиться к историческим реалиям? «Роман «Набат над Москвой» вышел в 1969 году, — рассказывает Валерий Александрович. — Писать и собирать материалы о восстании «черного люда», о «Соляном бунте» 1648 года, о старой Москве, находясь в небольшой лесной деревушке, конечно, было нелегко. Над составлением только одной карты старой Москвы пришлось попотеть около трех лет. Но всё же книга (работал над ней 14 лет) увидела свет. Рукопись читали известные писатели Степан Злобин и Николай Кочин и сочли, что она написана даровито. В декабре 1970 года по первой же моей книге (что было тогда редкостью) меня приняли в члены Союза писателей СССР. Это была великая радость. Писать же зачастую приходилось в сложных условиях. Так, свою первую книгу я писал (если можно так выразиться) на целинных землях Казахстана, где работал комбайнером. Тут о каких-либо удобствах и говорить не приходится: 18 часов в поле, а ночь — в землянке. Огарок свечи, замасленный блокнотишко (носил его постоянно в кармане комбинезона), огрызок карандаша. Свеча гасла, шел к костру. Всяко было, но писал жадно, с упоением. Заимел на целине кличку «Валерка-писатель». Сколь шуток, подковырок натерпелся! Действительно, чудно посмотреть со стороны. Чумазый, оборванный (не мылись неделями: вода на вес золота, берегли для заправки радиатора) сидит у комбайна и строчит «роман». Эту же вещь продолжал и в армии. Курьезов и здесь хватало. Все просятся в увольнение, а мне бы в укромный уголок забиться. Как-то в выходной день просидел с утра до вечера на чердаке своей казармы. Даже про обед забыл. Спускаюсь, а в роте один дневальный. Была, говорит, боевая тревога, весь батальон снялся на марш-бросок (был механиком-водителем танка). Доложили обо мне дежурному по танковой бригаде. Явился к нему. «Чего на чердаке спрятался, симулянт?». А я возьми, да брякни: «Роман писал, товарищ майор». Он покрутил пальцем по моему виску и приказал отправить меня на «губу». Но и на «губе» я умудрялся сочинять свой исторический роман»…

Исторические повествования В. Замыслова во многом восполняют те чудовищные провалы в нашем сознании, что прямо связаны с невежественным отношением к своему прошлому, к памяти предков. Лишь недавно мы воочию убедились, сколько «белых пятен» таит в себе наша героическая национальная история и, прежде всего, благодаря замечательным патриотическим книгам выдающихся писателей В. Пикуля, В. Чивилихина, Д. Балашова, В. Шукшина. Проза В. Замыслова тесно сопрягается именно с этими авторами. Он решительно отвергает пылкие призывы иных доброхотов «казнить» родную историю. Вот, скажем, фигура легендарного Болотникова. Что мы знаем о нем? В школе проходили про восстание… А прочитаешь роман Замыслова — и откроешь для себя совершенно новый, многообразный, не зафиксированный ни в каких учебниках мир, прочитаешь — и поймешь, сколько неведомого, таинственно прекрасного и поучительного осталось «за кадром» в школе.

Недавно мы получил от Валерия Александровича письмо. Вдохновленный творческими поисками тем и сюжетов, писатель сообщает: «А чем не тема об Алене Арзамасской? Возглавила крестьянскую рать и поднялась на бояр (в период разинского восстания)». И в заключении горько сетует: «Ее предали анафеме и сожгли на костре. Но об этой героической женщине никто ничего не знает. Зато хорошо знают Жанну Д'Арк, народную героиню Франции. И обидно, и больно». (Рукопись романа «Алена Арзамасская», высланная в Москву, на общероссийскёий конкурс писателей страны, была объявлена победителем, названа одним из лучших исторических романов, включена в федеральную программу «Культура России» и издана солидным тиражом в 2002 году).

Во всех книгах проза В. Замыслова тяготеет к характерам сильным, героическим, способным на самопожертвование, — подлинным национальным героям. Писатель страстно верит в силу русского народа, его крепкий духовный стержень, способность к национальному возрождению и социальному освобождению. Поэтому его героям чужды раздвоенность сознания, нездоровая рефлексия чувств, неопределенность поступков и действий. Это натуры монолитные, цельные, прекрасно осознающие трагичность своего выбора. Их внутренняя духовная прочность не отменяет, однако, широкого психологического диапазона дум и переживаний, глубины интеллекта, полета фантазии, мечты о счастье — это живые люди с многоцветным спектром социально-нравственного и психологического мироощущения. Право, в современной литературе налицо острейший дефицит на героев, с которых можно и должно брать положительный пример. У героев Замыслова есть чему поучиться! Выходцы из самых низов народа — они подлинно народны.

Проза В. Замыслова оригинальна и вместе с тем традиционна. Так, в ней не составляет особого труда заметить романтические стилевые традиции Н. Лескова, особо ценившего героев цельных, самоотверженных, ярких, — в языке, ориентированном на живую народную речь, в колоритном изображении бытовых и вещных деталей, в сказовом характере повествования. Как и герой «Очарованного странника» Флягин, Болотников проживает необыкновенную жизнь: много скитается по белу свету и, следовательно, много видит горюшка народного, всякий раз, находясь на волоске от смерти, удивительным образом спасается, причем автор почти ничего не додумывает в трагической судьбе героя — жизнь Ивана Болотникова и в самом деле полна всяческих приключений, из которых он счастливо, будто из святой купели, выходил чистым и обновленным, готовым к новым испытаниям тела и духа. Его неуемную силу духа питает родная земля, неистребимая жажда жизни, а главное — широта души и отзывчивость к чужому горю. Болотников, в известном смысле, — тоже «очарованный странник», как и лесковский герой, он очарован красотой мира и сам является органической частицей этой красоты и гармонии. Сказовый прием письма, сочетающий в себе стилевую узорность русской народной речи, меткое острое словцо, пословицы, поговорки и т. п, позволяют автору поведать судьбу своих героев живо и образно.

Читатель, наверное, удивится, но трилогия о Болотникове хроникально все же не окончена, не доведена до своей последней точки, т. е. до гибели героя. Почему так случилось, ведь писатель тщательно изучил все перипетии и подробности последних дней и часов Болотникова?

Занимаясь изучением творчества В. Шукшина, наталкиваешься на факты, мимо которых просто нельзя пройти равнодушно. Шукшин, как известно, обладал поразительной способностью к перевоплощению. Критик В. Коробов приводит характерный пример: «Шукшин писал последние страницы «Я пришел дать вам волю». Попросил жену: «Ты сегодня не ложись, пока я не закончу казнь Стеньки… я чего-то боюсь, как бы со мной ничего не случилось». Лидия Николаевна, уставшая от домашних дел, часам к двум ночи сама не заметила, как заснула. Пробудилась же в половине пятого от громких рыданий, с Василием Макаровичем была нервная истерика, сквозь стенания едва можно было разобрать слова: «Такого мужика погубили, сволочи!»… «Он сгорал в огне страстей и душевных невзгод, не вместе со своими героями, а ими самими».

Читатель, по-видимому, уже догадался, почему мы привели случай из жизни В. Шукшина, и провели соответствующие параллели. В. Замыслов сообщил нам: «Я так и не смог написать мучительную для меня сцену — сцену жестокой казни Болотникова. Уж чересчур сроднился за 20 лет работы я с этим образом, уж чересчур он мне дорог. Он как бы стал моей плотью и кровью. Его радости стали моими радостями, его горе — моим горем, его боль — моей болью. Не поверите, порой даже советуюсь с ним, когда размышляю о нашем смутном времени, с человеком, вышедшим из толщи народа, знающим его чаяния и думы. Может, звучит неправдоподобно, но ведь душа-то русского человека не изменилась, она не подвластна никаким веяниям… Искренне верю Шукшину, когда он рыдал, описывая сцену казни Разина. Верю! Ведь он казнил самого себя, свою душу, ожесточенную в борьбе со злом и широко распахнутую для добра. Надо же, какая связь времен! И сколько тут раздумий для истинно русского человека!.. Страшно мучительна была для меня концовка романа. Исторический факт диктовал — расскажи читателю о последнем дне жизни Болотникова, поведай о его нечеловеческих страданиях в минуты казни. И Шишков, и Чапыгин нарисовали такие жуткие сцены. А я… я не смог. Хотя уже были наброски последней главы, но как только дело доходило до казни, у меня начинало болеть сердце, и я надолго уходил от рукописи. Два месяца боролся сам с собой, два месяца не знал, как найти сил, чтобы казнить моего Ивана, но так и не смог этого выполнить».

Каждому писателю, воссоздающему портрет далекого времени, требуется своеобразное «переключение» в заветную эпоху. Это очень трудный, как правило, тяжело переживаемый и психологически, и чисто физически, процесс. У В. Замыслова — свои «секреты». «Есть у меня строго установленный принцип: никогда не притрагиваюсь к рукописи, пока не «погружусь» в свою Древнюю Русь. Как делаю? Сажусь в кресло, закрываю глаза и начинаю «уходить» из XX века… стараюсь от всего отрешиться. Проходят пять минут, десять, двадцать… и вот начинают мелькать картины Древней Руси. Пока я не ищу своей сцены, которую мне надо отчетливо увидеть. Вначале мне надо ощутить эпоху, окунуться в ее аромат, походить, потолкаться среди черного люда… Допустим, надо написать сцену, в коей мои герои идут по Москве. Иногда мне этого не удается: я слышу за окном, как оглушительно громыхает по асфальту мотоцикл, и он выталкивает, выбрасывает меня из моего XVII века. Но я не отчаиваюсь. Я затыкаю уши хлебными мякишами и вновь, закрыв глаза, погружаюсь… Мозг предельно напряжен. Мне надо (непременно надо!) увидеть старую Москву. И вот, наконец-то, я в Белокаменной. Я отчетливо вижу старую Никольскую на Большом посаде, вижу монастырь Николы Старого с кельями для иноков, вижу Земский приказ с «городскими судилищами»….Я слышу громкие возгласы боярских холопов: «Гись! Гись!» Я вижу их дерзкие, озорные лица. А вот и тяжелая боярская колымага гулко постукивает по бревенчатой мостовой. Я вижу толпы народа: посадскую голь, стрельцов, нищих, калик перехожих, блаженных во Христе. Я слышу их говор, вижу их лица, одежду. Я весь (без остатка!) в старой Москве, среди многолюдья, я непосредственный участник события, я живу той жизнью. И только после этого я подхожу к рукописи».

Драматические картины русской истории опытный художник В. Замыслов умеет подать не только с помощью тяжелых, адекватных моменту мрачных красок, но и, по контрасту, яркими тонами. В повествовательной ткани произведений писателя много юмора, звонкого смеха, что, несомненно, смягчает напряженность действия. Автору не по душе однообразно суровый, угнетающий стиль, ведь жизнь, несмотря ни на что, говоря словами поэта, прекрасна и удивительна, народное самосознание не может быть подвластно только трагической стороне бытия, в противном случае, жизнь просто прекратила бы свое существование. Смех, юмор, душевная бодрость выражают оптимизм народного мироощущения, неувядаемую веру в лучшую долю.

Особенно хочется отметить, что проза Замыслова легкая, певучая, лексически многообразная, всецело направленная на богатую узорчатую вязь народной речи, ритм ее подвижен, стремителен, сюжеты упруго закручены, динамичны и увлекательны, без томительных подробных описаний и отступлений. Но эта «легкость» — свидетельство изящной формы, глубины отражения смысловых связей, композиционного сопряжения всей художественной структуры. Это — проза талантливого мастера…

О языке исторических романов В. Замыслова высоко отозвалась столичная газета «Литературная Россия», назвав писателя «Волшебником русского слова». В. Замыслов очень дорожит мнением выдающегося исторического романиста В. Пикуля, который многозначительно и веско заявил, что «в России немного талантливых исторических романистов. Валерий Замыслов — один из них».


* * *
О творчестве Валерия Замыслова, как уже было сказано, написано немало рецензий, опубликованных в центральной и местной печати, столичных журналах. Добрая оценка произведений В. Замыслова высказана целым рядом известных писателей, видными учеными-историками страны, ярославскими писателями и многочисленными читателями. Приведем несколько отзывов:

Журнал «Москва»: «Творчество Валерия Замыслова максимально отвечает правде жизни. В. Замыслов мыслит исторично, что отразилось в бережном, уважительном отношении к отчей земле, памяти предков, в прекрасном знании и чувствовании их языка, нравов, образа мыслей, быта и бытия. Роман написан колоритным, экспрессивно-выразительным языком, зрелищен, поэтичен — словом, обладает подлинной художественностью, которая отличает истинную литературу от расплодившихся в последнее время псевдоисторических поделок — стилизаций, искажающих, а то и откровенно профанирующих нашу историю».

Журнал «Наш современник»: «Скитания Болотникова по необъятным просторам земли Русской, встречи и приключения, бегство на Дон и жестокие схватки с ордынцами, атаманство на Волге, и, наконец, татарский плен — вот тернистый путь, по которому автор проводит своего героя. Все это написано ярко, сочно, само по себе интересно для читателя».

Журнал Волга: «Проза В. Замыслова по-своему уникальна, она не только сочна и ярка по языку, но и ярка многочисленными батальными сценами, превосходно выполненными. Не случайно роману В. Замыслова отведено сразу два номера журнала».

Газета «Известия»: Успехи советской исторической прозы несомненны. «Классика» исторического романа представлена именами крупнейших советских писателей от А. Толстого и Ю. Тынянова до С. Бородина, Н. Задорнова, Д. Балашова, В. Замыслова».

Из статьи «О России» краснодарского писателя К. Обойщикова. «Великие сыны России — М. Шолохов и маршал Г. Жуков, широко известные создатели исторических романов — В. Шишков, Д. Балашов, В. Пикуль, В. Шукшин и В. Замыслов».

В. А. Юдин. Доктор филологических наук: «Проза Замыслова легкая, певучая, лексически многообразная, всецело направленная на богатую узорчатую вязь народной речи, ритм ее подвижен, стремителен, сюжеты упруго закручены, динамичны и увлекательны, без томительных подробных описаний и отступлений. Но эта «легкость» — свидетельство изящной формы, глубины отражения смысловых связей, композиционного сопряжения всей художественной структуры. Это — проза талантливого мастера».

А. И. Лисицын: «Мы прекрасно знаем, что русская история была фальсифицирована и искажена, и не случайно великий Карамзин сказал: история не учит, а наказывает тех, кто плохо выучил урок истории. И вот творчество Валерия Замыслова сегодня показывает новый пласт, новую историю, новый взгляд на те события, которые тогда происходили и в Смутное время, и в другие эпохи. Я уважаю творчество Валерия Замыслова, преклоняюсь перед его талантом…»

Доктор исторических наук А. М. Пономарев. «Прежде всего, подкупает достоверность эпохального произведения, глубокое знание русской истории, быта и языка русского народа. Трилогией по праву можно гордиться ярославской литературе. Столь одаренного писателя, на мой взгляд, не было со времен Василия Смирнова».

Валентин Пикуль: «В России немного талантливых исторических романистов. Валерий Замыслов — один из них».

Юрий Бородкин: «За последние годы ярославскими писателями создан ряд значительных произведений, таких, как романы Валерия Замыслова…»

Виктор Московкин: «Роман «Иван Болотников» — лучшее, что я читал из ярославских писателей».

Анатолий Грешневиков: «Из-под Вашего пера выходят интересные книги о героях русской истории. Ваша книга о Сусанине, герое Смутного времени, помогает молодому поколению лучше понять и тот период истории, и нынешний новый государственный праздник — о единстве и сплочении России. Хочется выразить Вам искреннюю благодарность за ту серию книг о героях России, чьи биографии тесно связаны с ярославским краем, и чьи подвиги прославили страну. Ваши труды станут хорошими помощниками для школ и библиотек».

Евгений Гусев: «Выход трилогии «Святая Русь» является событием Всероссийского масштаба. Я поздравляю всех с этим явлением, имя которому — Валерий Замыслов».

Василий Пономаренко: «Прочитал твой материал о Ростове Великом. Это большое гражданское Слово писателя… По всему миру мы что-то строим, кого-то учим, кому-то культуру пытаемся нести. Только свою культуру, память и красоту Отечества на произвол, и запустение бросили… Бить надо в набат. И ты верно, сильно ударил. Молодец!»

Константин Васильев: «Валерий Замыслов — известный исторический романист. Его творчеству посвящены статьи и монографии, его книги давно стали объектом изучения соискателей кандидатских и докторских степеней, но главное — книги его пользуются спросом у широкого круга читателей…. Однажды Гегель назвал историка пророком, предсказывающим назад. «Прошлое страстно глядится в грядущее», сказал Блок. Знай, мы получше наше прошлое, мы бы не вляпались так, с ходу в очередную Смуту. А вот Замыслов, зная историю, предчувствовал же, что ждет нас впереди. Предчувствовал! Иначе невозможно объяснить, почему он, в показушно-благополучные годы застоя принялся раз за разом «вспоминать о будущем». Никакой Смутой у нас еще и не пахло, а Валерий Замыслов посвятил ее постижению лучшие годы своей жизни, предупреждая о ее опасности…»

Олег Гонозов: «У нас в Ярославле много писателей, известных, талантливых, но нет равных по масштабу Валерию Александровичу Замыслову. У нас есть на кого равняться».

И. Я. Юрьев. «Мне посчастливилось жить в то время, когда работает известный российский писатель Валерий Замыслов. Он отлично знает историю разных эпох и его по праву можно назвать ведущим историческим романистом России. Он очень требователен к себе, придирчиво и тщательно работает с текстом. Трилогия «Святая Русь» и дилогия «Ярослав Мудрый» — уникальные произведения. Ничего подобного не было за всю историю ярославской литературы. Мы вправе гордиться, что на нашей древней Ярославской земле родились такие яркие, патриотические, высокохудожественные творения».

Е. Н. Лазарев, доктор исторических наук. «Такими яркими романами, как «Алена Арзамасская», «Ярослав Мудрый», «Иван Сусанин», «Святая Русь» может гордиться российская литература, ибо они отражают не только подлинный историзм, но и высочайший патриотизм Русского народа, его необоримую силу, преумноженную неистребимой верой в православие. Такие произведения жизненно необходимы молодому поколению россиян».

Академик РАЕН и МАПН Ю. А. Давыдов «Валерий Замыслов — дерзновенный писатель. Он всегда берется за самые трудоемкие темы, на которые не поднимается рука даже известных романистов. Он, будто ярким факелом, необычайным дарованием своего воображения, вырывает из глубокой тьмы самые забытые русской историей героические и трагические эпохи, реализованные в его ярких эпических полотнах. Не случайно Государственная комиссия, отбирая произведения на соискание Государственной премии России, поставила романы Валерия Замыслова в один ряд с выдающимися мастерами прозы, как Леонид Леонов, Виктор Астафьев, Владимир Солоухин, Петр Проскурин»… Валерий Замыслов своими произведениями прокладывает путь к исторической истине. Его широкие фундаментальные познания Древней и Феодальной Руси заслуживают самого высокого уважения. Не знаю писателя, который бы, благодаря своему исключительному дарованию, так глубоко, самобытно и ярко преподносил нам уроки подлинной Истории».

Н. М. Пронина. Доктор исторических наук. «Своими историческими произведениями Валерий Замыслов проявляет себя и как блестящий историк, и как мыслитель-философ, и как знаток человеческой души. Не случайно, выразительные психологические образы его ярких романов привлекли столь пристальное внимание Международной академии психологических наук, назвавшей В. Замыслова «писателем мирового уровня». Такие эпохальные романы, как «Иван Болотников», «Святая Русь», «Ярослав Мудрый», «Иван Сусанин» могут смело претендовать на высшие литературные премии России. Сочный язык, доскональное знание русской истории, яркие образы, глубина отображения эпохи, — все это свидетельствует о том, что Валерию Замыслову сейчас нет равных в современной исторической литературе».

А. Г. Маньков. Доктор исторических наук. «Основа исторического произведения — его язык. Языком В. Замыслов владеет в совершенстве. Он сродни языку таких выдающихся мастеров слова, как Мельников-Печерский и Вячеслав Шишков».

А. К. Руденко. «Выход трехтомника «Святая Русь» — событие для всей российской литературы. Мы гордимся, что такое явление есть в нашем городе. Мы все должны в пояс поклониться великому труженику пера, который в условиях тяжелейшей болезни, нашел в себе силы воспроизвести историю Древней Руси. Мы планируем создать в Ростове музей города, в котором период истории нашего края, отраженного Валерием Александровичем, должен предстать как один из основных разделов. Несомненно, и само творчество, и имя нашего выдающегося современника займут здесь достойное место».

С. В. Морсунин. «Мы еще до конца не осознали, что среди нас, на ярославской земле, живет выдающийся исторический романист, творческое наследие которого, несомненно, оставит заметный след в российской литературе… Валерий Замыслов — действительно явление в литературной жизни России. Его яркое дарование — гордость всей Ярославской земли. Но все его труды проходят через каторжный труд, физические и нравственные страдания, которыми подвержен автор все свои последние годы. Оценить творческий Подвиг самобытного писателя, «певца святой Руси», надо еще при его жизни, помня о том, что такое явление, как Валерий Замыслов, случается крайне редко. А редкий талант следует беречь, морально и материально его поддерживать, особенно сейчас, когда он делает наброски наисложнейшего романа «Сергий Радонежский».

В. П. Буран. «Много лет знаю Валерия Замыслова, и хорошо знаком с его физическими и нравственными страданиями за последние годы, связанными с его тяжелой болезнью. Без всякой натяжки его можно было бы назвать человеком Десятилетия: его колоссальные труды, сопряженные с жесточайшей бессонницей и с почти ежедневными сердечными приступами, с которыми был бессилен бороться даже ведущий кардиолог страны, академик Е. И. Чазов, сродни беспримерному творческому Подвигу. Едва ли найдется в стране писатель, который подвержен таким изнурительным, долголетним страданиям. Он — человек-легенда».

Л. М. Бузина. «Изучая историю, мы постоянно обращаемся к произведениям Валерия Замыслова. Мы живем в самом центре Руси, а все книги писателя написаны во имя и во славу святой Руси, но тут и там видим, как нам навязывают чуждые традиции, чуждые нам привычки. И встает вопрос — а не растеряли ли мы свои корни, не забудем ли мы свою историю, не растворимся ли мы в чуждых народах, сумеем ли мы все это сберечь? Творчество В. Замыслова для нас очень современно, оно заставляет еще раз понять: кто мы, откуда мы. Все мы знаем прекрасную фразу: «Поэт в России — больше, чем поэт», то для нас писатель в провинции — больше, чем писатель, это — знак, это — символ, это человек, творчество которого изучают. Мы гордимся тем, что можем сказать — это наш писатель, он из Ростова. В честь таких людей называют улицы, это было бы вполне закономерно. Мы живем в череде будней и, кажется, не замечаем ничего, но все равно в подсознании каждый из нас думает: а что же я оставлю людям, зачем живу на земле? Валерий Александрович оставляет людям самое прекрасное — книги. И я убеждена, чем дальше будет идти время, тем ценность книг Валерия Замыслова будет все выше и выше. Его имя прочно войдет в историю Российской словесности».

Много откликов пришло на роман «Ярослав Мудрый».

А. Е. Леонтьев. Доктор исторических наук. «Большой интерес вызывает последнее произведение известного автора «Ярослав Мудрый». Автор точен в исторических деталях, чувствуется знание летописей, трудов историков и археологов. Под пером В. А. Замыслова оживают картины русской истории, сложной эпохи становления древнерусского государства и его международных связей, освоения лесных земель Поволжья и русского Севера, крещения и распространения христианства на Руси. Благодаря таланту писателя, скудные летописные сообщения стали основой для широкого полотна изменчивой, полной противоречий жизни сурового, далекого от нас времени… Все дано зримо, в ярких образах русских людей, их мыслях и поступках. Читатель получил интереснейшую книгу, достойную памяти великого русского князя».

Николай Дормаков. «Ярослав Мудрый» читается на одном дыхании. Он целиком захватывает своим богатым содержанием и яркими персонажами. Его герои — живые люди. Возникает удивительное чувство, что они здесь, рядом, с ними разговариваешь, споришь, сопереживаешь их поступкам, гордишься ими, радуешься их победам и испытываешь с ними горечь поражений и утрату близких им людей. Такое близкое отношение к героям произведения возникает с читателем лишь в редких случаях, когда перед тобой исключительно правдивый, искренний роман, в который безгранично веришь».

Ольга Харитонова. Студентка Демидовского университета. «Роман «Ярослав Мудрый» является своеобразным историческим памятником Ярославской земле. Вся дилогия выдержана в древнерусском стиле, поэтому создается впечатление, что это произведение принадлежит перу древнерусского летописца, а не современного писателя, и написано оно не в XXI веке, а в далеких IX–X веках. Этот факт является огромным плюсом, т. к. видно, что В. Замыслов досконально изучал историю и язык далекой эпохи. Роман является уникальным историческим памятником и служит замечательным подарком ярославской земле к ее 1000-летию.

А. П. Разумов. «Роман «Ярослав Мудрый» стал крупным литературным событием не только земли Ярославской, но и всей России, потому что таких произведений, практически, уже не выпускают. Ведь этот двухтомный роман поднимает пласт тысячелетней давности, то самое время, когда Русь меняла языческую веру, принимая христианство. И вот Валерий Замыслов взвалил на себя тяжелейшую ношу, чтобы всё показать исторически достоверно, глубоко осмысленно, ярко, чтобы читатели могли это зримо увидеть в романе, чтобы литературные образы помогли им понять эпоху, жизнь наших пращуров. Эту редкую книгу надо обязательно читать! Глубоко убежден, она всем придется по вкусу — и юношам и старшему поколению. В обозримом будущем вряд ли кто еще рискнет перевернуть пласт тысячелетней истории. При этом даже у гипотетических смельчаков не хватит присущих В. Замыслову знаний, литературного мастерства и красочности языка. Роман несет в себе массу интересных сведений изистории древней Руси, язычества и зарождения христианства. В нем ярко переданы народные приметы, поверья и дух патриотизма. Уже заранее могу сказать, что роману гарантирован успех и долгая, долгая жизнь. Хочется выразить огромную благодарность автору: он проделал титанический труд. Я вообще удивляюсь, где Валерий Замыслов находит силы, и мне кажется, чтобы эта книга состоялась, помощь исходила автору Свыше. Если вспомнить строки А. С. Пушкина: «Я памятник себе воздвиг нерукотворный», то Валерий Александрович воздвиг себе памятник этой книгой, потому, что этот роман будет жить, пока живо человечество, так как Ярослав Мудрый вошел в историю прочно и на все века. Читатели сами вправе оценить титанический труд талантливого писателя. (И это при всех его жизненных испытаниях, серьезных болезнях!) Этот труд сродни Подвигу и делам праведным, какими светится вся жизнь великого князя Ярослава Мудрого, на воссоздание образа которого В. Замыслов отдал четверть века…

«Писать страстно хочется», — постоянно говорит Валерий Александрович, забываясь в своем творчестве о шипах и терниях, которые преследуют его по-прежнему, словно испытывая на прочность и силу верования в свое предназначение, и в великую православную Русь, с которой вся его жизнь и творчество нераздельны.

Часть первая ПРЕСЛАВНЫЙ ГРАД ЯРОСЛАВЛЬ

Глава 1 «И ЛЮДИ ЛЮДЕЙ ЕЛИ»

На нивах поднимались хлеба. Мужики, глядя на густую сочную зелень, довольно толковали:

— Добрые всходы. С хлебушком будем.

Радовались мужики. Ныне и дождей в меру перепало, и солнышко изрядно землю обогрело. Коль лето не подведет, сусеки добрым житом заполнятся.

Однако за неделю до Петрова дня резко похолодало, потянул сиверко, а на святого Петра хлынул проливной дождь; лил день, другой, третий…

Мужики, бабы и чада забились в избы.

— Эк небо прохудилось. Беда, коль надолго.

Самая пора в луга, мужики отбивали горбуши и литовки, но дождь все лил и лил. Страдники забеспокоились:

— Как бы без сенца не остаться. Скорей бы непогодь миновала.

Но непогодь и не чаяла уняться: дождь шел уже третью неделю. Мужики вконец затужили:

— Хлеб мокнет. Самое время колосу быть, а нива все еще в зеленях. За что Господь наказует, православные?

Усердно молились, били земные поклоны Христу, пресвятой Богородице и святым угодникам, выходили всем селом на молебны, но Бог так и не смилостивился.

Дождь, не переставая, лил десять недель кряду. Хлеб не вызрел, стоял «зелен, аки трава». В серпень же, на Ивана Постного, нивы побил «мраз велий».

В избах плач:

— Сгинем, с голоду вымрем. Как зиму зимовать, Господи!

Блаженные во Христе вещали:

— То кара Божья. Творец небесный наказует за грехи тяжкие. Быть гладу и мору!

Сковало землю, повалил снег. Народ обуял страх; от мала до велика заспешили в храм.

— Изреки, батюшка, отчего летом мороз ударил? Отчего нивы снегом завалило?

Но батюшка и сам в немалом смятении. Слыхано ли дело, чтоб в жатву зима наступала!

— Все от Бога, православные. Молитесь!

Молились рьяно, усердно, но хлеб погиб. А впереди — смурая осень и долгая, голодная зима.

Ринулись на торги. Продавали пряжу, холсты, рогожу, коробья из луба. Но покупали неохотно, пришлось загонять товар втридешева. На серебро норовили купить жита, но, дойдя до хлебных лавок, очумело ахали: жито подорожало вдесятеро. Бранились:

— Аль креста на вас нет? Разбой!

Торговцы же отвечали:

— Найди дешевле. Завтра и по такой цене не купишь.

Мужики чертыхались, отходили от лавок и ехали на другой торг. Но и там хрен редьки не слаще. Скрепя сердце, отдавали последние деньжонки и везли в деревеньку одну-две осьмины хлеба. Но то были крохи: в каждой курной избенке ютилось немало ртов. Минует неделя, другая — и вновь загуляет лютый голод.

В страшной нужде, питаясь остатками старых запасов, мужики пережили этот год, уповая на посев следующего года, но надежды рухнули: новые посевы, засеянные гнилыми семенами, не дали всходов.

1603 год также был неурожайным.

В Московском царстве начался жуткий голод. Смерть косила людей тысячами. Старцы-летописцы скрипели гусиными перьями в монастырских кельях:

«Лета 7000 во ста девятом году на стодесятый год бысть глад по всей Российския земли… А людей от гладу мерло по городам и по посадам и по волостям две доли, в треть оставалось…»

«Того же стодесятого году Божиим изволением был по всей Русской земле глад велий — ржи четверть купили в три рубли, а ерового хлеба не было никакова, ни овощю, ни меду, мертвых по улицам и по дворам собаки не проедали».

«Много людей с голоду умерло, а иные люди мертвечину ели и кошек, и псину, и кору липовую, и люди людей ели, и много мертвых по путям валялось и по улицам и много сел позапустело, и много иных в разные города разбрелось».

Глава 2 КАЛИКИ ПЕРЕХОЖИЕ

Первушка, сын Тимофеев, стоял на погосте у могильного холмика и горестно мял шапку в жестких загрубелых руках. По впалой щеке скользнула в русую кудреватую бородку скорбная слеза. Сегодня последнего сородича похоронил. Один остался, как месяц в небе. Была семья, большая, в семь душ, и как языком ее слизало. Нет ни отца, ни матери, ни братьев, ни сестер.

Час горевал, другой, а когда над погостом сгустились сумерки, низко поклонился почившим и побрел к селу. И хоть бы кто живой повстречался! Почитай, вымерло некогда многолюдное село. В редкой избенке мерцал огонек. Кто-то еще доживает свой век, ведая, что Костлявая уже стоит у порога.

В опустевшей избе сел на лавку, привалился к бревенчатой стене, вытянул ноги в пеньковых лаптях, и тотчас почувствовал, как чрево жутко жаждет пищи. Вот бы сейчас ломоть хлеба! Ничего нет вкусней и слаще.

Голова закружилась, подступила дурнота, а в голову втемяшилась присказка: «Помирать — не лапти ковырять: лег под образа да выпучил глаза»… А что? Откинься на изголовье, закрой очи, забудься — и наутро нет Первушки. Один черт с голодухи ноги протянешь. Бежать в Заволжье — силенок не хватит, хотя отец еще неделю назад толковал:

— Уходить тебе надо, Первушка. Глад и мор людей косой косит.

— Да как же я от тебя, батя, уйду, коль ты один остался?

— Меня уже не спасешь, сынок. С лавки не подняться… А тебя, знать, Бог бережет. Пятерых на погост унес. Нельзя тебе со мной обретаться. Черная смерть никого не щадит. Немедля уходи.

Но Первушка не ушел: не похоронить отца — тяжкий грех. Его, кажись, и в самом деле Бог от моровой язвы оградил, а вот лютый голод может и не пощадить.

В полной тьме нащупал ухват и вытянул из остывшей печи глиняный горшок. Еще вчера он кормил отца щами из крапивы, щавеля и остатками свекольной ботвы. Но отец настолько ослаб, что и трех ложек не осилил.

Опростав горшок, Первушка растянулся на лавке. Дурнота отступила. Завтра он покинет село в поисках лучшей доли. Покинет вольным человеком. Никогда и не чаял о том, да случай подсобил. Барин крепко занедужил. Уверившись, что от Косой ему не увильнуть, вознамерился спасти свою грешную душу богоугодным делом. Выдал оставшимся в живых крестьянам отпускные грамоты.

Первушка не сошел ни в Дикое Поле, ни в глухие заволжские леса, а побрел в град Ярославль, в коем обитал его дядя Анисим, промышлявший мелкой торговлей рыбой. Когда-то он бывал у Анисима, тот хоть в богатеи не выбился, но жил довольно сносно. Не голодовал, даже пшеничный хлеб был на столе. Каково-то ныне ему живется?

……………………………………………………………………

К Ярославлю шел с каликами перехожими.

Те брели гуськом, с посошками, возложив левую руку на плечо впереди идущего. Все — старенькие, отощалые, в сирой одежде, лохмотья едва прикрывали худосочные тела; лишь впереди всех неторпко шагал зрячий поводырь Герасим, высокий, отощалый старик лет шестидесяти, глава слепой артели; был он в такой же сирой до колен рубахе с длинным черемуховом подогом, за конец коего крепко ухватился слепой старец с широким холщовым мешком, подвязанным через правое плечо к левому боку ниже колена.

Подойдя к большаку, Первушка спросил:

— Издалече идете, люди Христовы?

— Да, почитай, из Москвы, паря, — откликнулся большак.

— Никак лихо на Москве?

— Лихо, паря. Глад и мор великий. То — наказание Господне за злодейские дела Бориса Годунова. Спаситель припомнил ему подлое убиение царевича Дмитрия.

Слова дерзкие, бесстрашные. За такие воровские слова на Москве головы рубят. Однако Первушка ведал, что калик перехожих и блаженных во Христе не трогают, если такие слова будут брошены в лицо даже самому царю.

Первушка некоторое время помолчал, переваривая бесстрашную речь калики. Много правды в его колючих словах. В народе давно худым словом поминают Бориса Годунова.

— И в других города лихо? — прервав молчание, спросил Первушка.

— Лихо, сердешный. Всюду костлявая старуха гуляет. От мора не посторонишься: он чина не разбирает. Голод такой лютый, что никакого нам подаяния. Глянь на убогих. Кости что крючья, хоть хомуты вешай.

— Вижу, старче.

Издревле на Руси калики перехожие были уважаемыми людьми.

Первушка всегда с особой теплотой вглядывался в лица калик, бредущих гуськом. Подойдут старцы к селу, запоют жалобные божественные песни о том, как Лазарь лежал на земле в гноище, или как Алексей — человек Божий жил у отца на задворьях. Ничего так не любит деревенский народ, как слушать эти жалостные сказания о людской нужде и благочестивых Богу угодных подвигах сирых и неимущих. Так они толковы, понятны, что слова прямо в душу просятся и напев хватает за сердце…

Подойдут к избе, постучатся.

— Войдите, Христа ради.

— Спаси тебя, Господи.

Добрый человек гостей своих не спрашивал: как зовут и откуда пришли? А накрошил в чашку ржаного хлеба и доверху налил в нее молока и посадил к столу: ешьте с дорожки во славу Божию… А уж потом:

— Давно ли, миленький старичок, не видишь ты Божьего света?

— Отродясь, христолюбивый. Родители таким на свет Божий выпустили.

— И как же ты белый свет представляешь?

— С чужих слов, родимый мой, про него пою, что и белый он, и великий он, и про звезды частые, и про красное солнышко. Все из чужих слов. Вот ты мне молочка похлебать дал. Вкусное оно, сладкое. Поел его — сыт стал, а какое оно — так же не ведаю. Говорят, белое. А какое, мол, белое? Да как гусь. А какой, мол, гусь-то водится? Так вот во тьме и живу. Что скажут — тому верю. Но запомни, родимый мой, что слепой не токмо сказки сказывает да божественные песни поет, но и мастерить может. Лапти, корзины и домашнюю утварь.

Первушка как-то сам видел, как слепец лапотки плел. Сидел он в теплом куту избы, в темном месте. Обложили его готовыми лыками, и кочедык в руках, неуклюжая деревянная колодка под боком. Драли эти лыки сами хозяева, дома в корыте обливали кипятком, расправляли в широкие ленты, черноту и неровности соскабливали ножом.

Слепец же отбирал двадцать лык в ряд, пересчитывал, брал их в одну руку, в другую — тупое шило и заплетал подошву. Поворачивал кочедык деревянной ручкой, пристукивал новый лапоть. Выходил он гладким и таким крепким, что дивились все, как упремудрил Господь слепого человека то разуметь? И свету не надо жечь про такого работника…

Калики пели, а Первушке невольно думалось: сколь же они верст отшагали, сколь наслушались всего! Иногда самому хотелось оторваться от сохи, повседневных крестьянских забот и пошагать вкупе с каликами по тореным и нетореным запутицам, — через росные цветущие луговища и дремучие леса, дабы, забыв обо всем на свете, подышать вольным воздухом, послушать звонкие трели соловьев и благозвучное, заливчатое пение других луговых и лесных птиц, а затем безмятежно посидеть у зеркально тихой реки или подле хрустально чистого, серебряного родничка. Душа бы пела, передыхая от извечной крестьянской работы, при коей и ликующей природы не примечаешь. И как жаль той чарующей красоты, коя проходит мимо тебя и порой подталкивает человека: распрями спину, оглядись, прислушайся! Ведь жизнь так коротка, она всего лишь короткая тропинка от рождения до смерти.

Редкий человек оглянется, редкий человек прислушается, забыв о своей суетливой бренной жизни…

На ночлег остановились у Шепецкого яма, состоявшего из ямской избы и пяти изб для проживания ямщичьих семей.

— Поди, и на ночлег не пустят и подаяния не подадут, — молвил Первушка.

— Подадут! — уверенно произнес вожак. — Ямщики справней крестьян живут.

Ямщики селились небольшими деревеньками, в которых обязаны были держать упряжных лошадей. За это ямщики имели участки земли, избавлялись от крестьянских повинностей и даже получали государево денежное жалованье, которое выдавалось из «ямских денег», поступавших в московский Ямской приказ в виде посошной подати с посадских людей и крестьян на содержание ямской гоньбы для провоза послов, гонцов, должностных и ратных людей.

Особенно любили ямщики зимнюю гоньбу, когда езда была скорая. Перегоны, которые ямщики проезжали, не кормя лошадей, были долгие: в шестьдесят, семьдесят, а то и более верст. Государевы ямщики — «соловьи», как их окрестили в народе, — лихо гнали свои борзые тройки. Зычно гикали, заливисто гудели в свои ямщичьи дудки и требовали, чтоб встречные загодя сворачивали с дороги, иначе — кнутом по спине. Версту такой «соловей» пролетит и кричит на все поле: «Верста-а!» А в виду яма примется во весь дух заливаться — свистеть — предупреждать разбойным, оглушительным свистом работных людей яма: де, торопитесь, ребятушки, выносить упряжь, выводить свежих лошадей.

Спех был иногда так велик, что ямщикам было даже разрешено (если лошадь утомлялась или падала, не достигнув «яма»), брать другую лошадь у первого встретившего проезжего или в ближайшем селении. Потом этих лошадей возвращали владельцам, да еще платили за них прогонные деньги.

Ямщики развели калик по избам, одарили подаянием, квасом напоили и уложили спать. На убогих смотрели с сочувствием, а вот на Первушку — с подозрением.

— Не похож ты на калику перехожего, парень, — молвил хозяин избы. — Чего к убогим пристал?

— Одному лихо на лесных-то дорогах.

— А сам не из лихих?

— Не трогай его, мил человек, — заступился за Первушку вожак. — У сего парня душа добрая.

— Ну-ну.

Первушка осмотрелся. В избе сумеречно, волоковые оконца затянуты бычьими пузырями, пахнет ямщичьей справой, развешенной на колках по стенам, и кислыми щами; от приземистой печи исходит тепло, на ней сушатся онучи и рукавицы; подле печи — кадка с водой, на коей висит деревянный ковш с узорной ручкой, вдоль передней и правой стены — лавки, крытые грубым сермяжным сукном; посреди избы — щербатый стол; у левой стены — невысокий деревянный поставец с немудрящей посудой: оловянными мисками, ложками, кружками и глиняной корчагой. У входа же, рядом с печью, висит глиняный умывальник с тупым носиком. Печь — широкая, добротная, с подпечьем, голбецом, шестком, загнетком, челом-устьем, полатями и бабьим закутом, где стояли ушаты, бадейки и квашня.

Жилье освещает светец с сухой лучиной. Красные угольки падают в лохань с водой и трескуче шипят. По бревенчатой стене от трепетного огонька пляшут причудливые тени.

Калики быстро заснули, но Первушку сон долго не морил, перед его глазами вдруг предстала родное село до Голодных лет.

Страда!.. И солнышко давно закатилось, и заря прогорает, а в избах мерцают тусклые огоньки, и мало кто спит. Выйдешь иногда в самое доранье, а на белесоватом просвете неба мелькают крылья ветряной мельницы, где также мигает огонек. Мельник смазывает и заправляет мельничную снасть, чтоб быстрее тряслось корытце, ходче и больше стряхивало горячей муки в подставной сусек.

А чуть зарумянилась утренняя зорька, как уже возле гумен поплыли ввысь столбы густой пыли: мужики веют обмолоченный хлеб и усердно хлопают цепами. Каждый спешит, торопится, нельзя и часу мешкать: как бы небо не прохудилось.

В поморок снопы сушили на овинах. Тут гляди в оба, чуть зазевался — и остался в зиму без хлеба.

Вовек не забыть Первушке того страшного пожара. Дул ветер в дверцу овина на яму, на дне которой горели сухие дрова; ветер выбил из них и закрутил вверх крупные искры. Одна пролетела сквозь решетины, засела в сухом хлебе и зажгла солому. А оконце садила не прикрыто, в него рванулся ветер и раздул тлеющий сноп.

Девятилетний Первушка, пригретый жаром от дров, заснул у ямы. Очнулся, когда затлела на спине рубаха, и впросоньях сам едва успел выскочить. Овин занялся жарким пламенем. В селе заметили, похватали багры, побежали с деревянными бадьями к пруду, но было уже поздно. Мужики залили водой головешки, затоптали лаптями начинавшую тлеть солому, разбросанную по овиннику.

Первушка жался к матери, не решаясь взглянуть в обезумившие от горя глаза отца, застывшего на сгоревшем овине. А потом началась лютая, голодная зима. Один только Бог ведает, чем и как кормилась семья Тимофея в ту лихую годину.

Чуть полегче стало, когда пришел апрель — заиграй овражки. Весна для крестьян — упование: хлеб хоть давно приеден, но свежая трава идет в ход — и для лошадей и для голодного люда.

Ходил Первушка с мальчишками по озимым полям, с коих снята была рожь и на коих собирали водянистые пестики; ходил он и с мужиками по лесным опушкам, где селяне выбирали молодые сосны и резали из-под коры длинными лентами мягкую заболонь. И пестики, и щавель, и крапива, и древесный сок шли в скудную крестьянскую трапезу…

…………………………………………………

Как-то пролетел боярский возок. Боярин, никак, куда-то спешил. Холопы — молодые, дерзкие — размахивая плетками, прижали нищебродов к обочине.

— Гись! Гись!

Одна из плетей ожгла Первушкино плечо. Поежился, показал в сторону холопов кулак, но тех уже и след простыл.

— Э-эх, жизть наша, — вздохнул большак. — Все-то для богачей. У них даже борода помелом, а у бедного клином.

— Это почему?

— Да потому, молодший. Богатый говорит: такой-то мне должен — и расправит бороду в одну сторону, такой-то — расправит в другую. Бедный же: и я ему должен — и всю бороду сгребет в горсть.

— Пожалуй, и так, Герасим.

Вдали, в малом оконце между сосен, поглянулась высокая шатровая башня.

— Никак ко граду подходим, — устало передвигая ноги, молвил Первушка.

— К Ярославлю, — поддакнул большак, не раз бывавший в Рубленом городе. — То дозорная вышка Спасского монастыря.

Вскоре вышли к Которосли, и перед братией предстал древний город. Вдоль реки тянулся величавый Спасо-Преображенский монастырь с трехглавым шлемовидным собором, а рядом с обителью возвышалась деревянная крепость со стрельницами.

— Высоко стоит, — произнес Первушка. В третий раз он выходит к Рубленому городу, и каждый раз любуется крепостью.

Герасим и махнул рукой перевозчику.

— Перевези, мил человек!

Перевозчик зоркими глазами глянул на ватагу в лохмотьях, крикнул:

— С деньгой ли приперлись?

Денег у нищей братии не было, но Герасим вскинул ореховый посох.

— Калик веду, мил человек аль не зришь? Издалече бредем, дабы ярославским святыням поклониться. Ты уж перевези без денег убогих.

Перевозчик шагнул к суденышку. Калики!

Переправились и подошли к Святым воротам обители.

— Вот это твердыня! — восхищенно воскликнул Первушка.

Перед ними высилась мощная каменная башня с бойницами и боковыми воротами в отводной стрельне. — Хитро поставлена.

— В чем хитрость узрел?

— А ты аль не примечаешь, Герасим? Одни боковые ворота в стрельне чего стоят. Хитро!

— Не разумею, паря. Ворота как ворота, — пожал плечами большак.

— Худой из тебя воин. Да ужели ты не зришь, Герасим, что стрельня прикрывает главный вход? Тут любой ворог шею сломит.

— А что ежели ворог стрельню осилит?

— Это ж капкан! В стрельне он и вовсе пропадет. Отсюда не узришь главных ворот.

— Так ворог может и с пушками прийти, — все еще недоумевал большак.

— С пушками? Мыслишь, легко сюда затащить пушки? Чудишь, Герасим. Мудрено тут развернуться. А теперь глянь вверх. Пока ты с пушками возишься, тебя стрелами, свинцовой кашей да кипящей смолой приголубят. Пожалуй, не захочешь в стрельню лезть. Нет, Герасим, не одолеть такую башню. Не одолеть! Разумен был тот мастер, кой сию твердыню возводил.

Большак головой крутанул.

— Откуда в тебя, паря, такая ратная сметка? Сказывал, в деревеньке за сошенькой ходил.

— Лукавить не буду, Герасим. Я эту башню уже в третий разглядываю. Занятны мне такие ратные хитрости.

— Чую, паря. Авось и сгодится тебе ратная смекалка. Прощевай, нам в обитель пора.

— Прощай, Герасим. И вы прощайте, люди Христовы. Даст Бог, свидимся.

Первушка поклонился братии и зашагал в Рубленый город.

Глава 3 ПРЕСЛАВНЫЙ ГРАД ЯРОСЛАВЛЬ

Первушка шагал по Ярославлю и припоминал свою первую встречу с дядей Анисимом. Тот, коротко расспросив о житье-бытье своего брата, молвил:

— Надо мне на торги съездить. Садись на телегу.

Шел тогда Первушке семнадцатый год. Ехал и жадно разглядывал город, а дядя степенно рассказывал:

— Ярославль — город торговый. И чем токмо не богат? Взять, к примеру, соль. Дорогая, но всем надобна. Без соли и хлеба за стол не садятся. Последний алтын выложишь, но соль купишь. Вот тем и пользуются ярославские купцы, все амбары солью забиты.

— А где добывают?

— В Варницах, что вблизи Ростова Великого, Больших Солях, Солигаличе. Купцы торгуют со многими городами, даже в Казань на насадах ходят. А в насаде соли — тридцать тыщь пудов. Прикинь прибыток, Первушка… А кожи? В Ярославле, пожалуй, самые лучшие выделанные кожи. Красной юфти — цены нет. На купцов вся Толчковская слобода корпит, да и в других слободах кожевен не перечесть. Добрую кожу опять-таки вывозят в Казань, татары скупают и, дабы не быть в убытке, везут ярославские кожи через Хвалынское море в Персию, Бухару, Хивины и другие восточные царства и государства. Да и ярославские купцы в восточные страны пускаются. Ни моря, ни бурь не страшатся. Большая деньга манит. Разумеется, без риска не обходится. Но купец, что стрелец: попал, так с полем, а не попал, так заряд пропал. Но заряд редко пропадает. На Руси всяк ведает, что ярославец — человек не только расторопный, но башковит и увертлив, всегда оплошного бьет. А сколь купцы скупают льна и говяжьего сала? Бойко торгуют. А видел бы ты, Первушка, сколь в Ярославле зимой замороженной рыбы? Горы! Добывают ее в Тверицкой, Норской и Борисоглебской слободах да в Коровниках. Живую рыбу из слобод возят в прорезных судах. Купцы ее замораживают и санным путем в Москву — на столы бояр, патриарха и царя батюшки. От Ярославля до Москвы двести пятьдесят верст. Но глянул бы ты, Первушка, на зимний большак. Ежедень идут на Москву семьсот, восемьсот саней — с хлебом, медом, рыбой, икрой, мясом, салом, солью, льном, сукнами. Особо аглицкие купцы Ярославль осаждают. Им-то легче торговля дается, чем русскому торговому человеку.

— Отчего ж так, дядя Анисим?

— Да всё просто. Царь Иван Васильич дал льготу аглицким купцам на беспошлинный торг. Ярославль для них — промежуточное место в восточные страны. Аглицкие мореходы высаживаются в устье Северной Двины у монастыря Святого Николы, затем — в Вологду и Ярославль. В Ярославле же грузят товары на речные суда — и, почитай, три тыщи верст до Хвалынского моря. Тридцать дён — и у Астрахани.

— Откуда все это ты изведал, дядя?

— Да я, без малого, два десятка лет торговлишкой промышляю. Даже с одним аглицким купцом знакомство завел. Он у меня иногда лен покупал, нахваливал, что лен всем недурен, неплохую деньгу отваливал. Сам же он из страны аглицкой привозил сукна, ткани, оружие, всякие пряности, драгоценные каменья. Зимой в Ярославль на санях прибывал. Порой, и на торги не останавливался, а катил прямо в Москву. Быстро до стольного града добирался. На пророка Наума из Вологды выедет, а уж на Николу зимнего — в Москве. Шустрый купец.

— Шустрый! За пять, шесть дён такую одаль осиливает. У мужика весенний день год кормит, а у купца, выходит, верста.

— Это уж точно, сыновец. Кто поспел, тот и съел… Заморским купцам не худо живется, а вот русским, особливо малым торговцам, большой калиты не сколотить. Уж слишком Таможенная изба свирепствует. Царь приказал ежегодно собирать с Ярославля тысячу двести рублей, вот Таможенная изба и обдирает, как липку. В городе на каждый товар свой целовальник: хлебный, пушной, мясной, рыбный, соляный… Не перечесть! И всяк дерет пошлину с возу, веса и цены товара. Толкуешь ему: «Три пудишка», а он и слушать не хочет: «Врешь, волоки на мои весы!» Поставишь — и глаза на лоб: на полпуда больше. И не поспоришь, не обругаешь целовальника охальным словом. Выйдет боком, себе дороже. Вмиг налетят земские целовальники и потащат в Съезжую избу. За хулу праведного человека, кой крест целовал — выкладывай три денежки, а коль заартачишься — в темницу кинут, и за каждый день тюремного сидения столь с тебя насчитают, что твои три деньги никчемными покажутся. Только свяжись с целовальниками! А вот заморские купцы царским указом, почитай, от всех торговых пошлин избавлены. Никакому целовальнику не подвластны. Вот так-то, сыновец…

До Торговой площади, что на Ильинке, ехали слободами, улицами и переулками.

— И до чего ж велик город! — воскликнул Первушка.

— Велик. После Москвы Ярославль, почитай, один из самых больших и богатых городов. Сам же град разделен на три части. Древний Рубленый город, кой возвел еще ростовский князь Ярослав Мудрый, княживший на Неро двадцать два года, занимает Стрелку между Волгой, Которослью и Медведицким оврагом. Ростовцы здесь и крепость срубили, и храмы возвели, и стали первыми жителями Ярославля.

— Неужели Ярослав Мудрый двадцать два года в Ростове сидел?

— Доподлинно, Первушка. О том монахи сказывали. У них все княжения в летописи записаны… Дале вникай. Сей град Рубленый обнесен земляной насыпью и частоколом с двенадцатью деревянными башнями. Посад же разместился за острогом. Здесь проживают торговые люди и ремесленный люд. В минувшем веке, в тридцатых годах, посад был отгорожен земляным валом, отсюда и название пошло «Земляной город». Вал служит городским укреплением, поелику на нем срубили двадцать дозорных башен.

— А что за Земляным городом?

— За ним, а также за Волгой и Которослью расположились слободы: Срубная, Калашная, Стрелецкая, Ловецкая, Коровницкая, Тверицкая, Ямская и другие.

В Рубленый город въезжали Спасской слободой.

Первушка ехал и головой качал.

— А крепость-то на ладан дышит.

— Воистину, — кивнул Анисим. — Стены и башни, почитай, вконец обветшали, вал и рвы обвалились. Напади ворог — и нет Рубленого города. Это со стороны Которосли он кажется неприступным.

— Чего ж воеводы смотрели?

— А в Ярославле воеводы недавно появились. Ране здесь, как и в других городах, наместники-кормленщики сидели. Жалованья им царь не платил, указал: кормитесь городским людом и мужиками. До крепости ли им было? Лишь бы брюхо набить. Местный кормленщик и вовсе о вороге не думал. Сечи-де далеко, ни лях, ни татарин, ни турок до Ярославля не добежит. Кой прок деньги на крепость выкидывать? Вот царь всех наместников из городов и вымел. Знать, понял, что проку от них нет. Воевод поставил.

— И кто ж в Ярославле?

— Князь Мышецкий. Но ему, знать, тоже не до крепостных стен.

— Но то ж великой бедой может обернуться. Всё до случая, дядя Анисим. Ну, как же так?

Анисим обернулся на племянника, хмыкнул.

— А ты, вижу, крепко озаботился. Знать душа у тебя не копеечная. Добро, племяш… Всяко может статься. Одна отрада — Спасский монастырь. Здесь всё крепко и внушительно: и каменные стены, и круглые башни с бойницами, и каменные храмы. Воистину крепость! Единое место, где можно укрыться на случай осады ворога.

Колеса гулко стучали по бревенчатой мостовой. Кое-где полусгнившие бревна осели, седоки подпрыгивали вместе с подводой.

Вскоре Анисим повернул к небольшой площади с храмом Ильи Пророка, кою тесно обступили купеческие дома, лабазы, кладовые, склады и амбары. Здесь всегда многолюдно, снует ремесленный и торговый люд.

Анисим сошел с телеги.

— Лошадь постереги, а мне надо по лавкам пройтись.

— Аль лошадь сведут?

— Э, брат. Тут тебе не деревня. Не успеешь глазом моргнуть — и лошади как небывало. Ярославский народ на всё проворен. Жди!

Анисим вернулся через полчаса с тяжелым липовым бочонком в руках.

— Почитай, два пудишка. Всегда у знакомого бортника беру. Мед у него отменный, все недуги исцеляет.

— Аль занемог кто?

— Покуда бог миловал. Собираюсь на Москву съездить. А путь лежит через Шепецкий ям. Хозяин ямской избы зело просил. Ну а теперь в свою слободу.

— Добро бы на Стрелке побывать.

— Эк тебя любопытство раздирает. У меня, сыновец, каждый час дорог.

— Прости, дядя. Уж так хотелось на Волгу глянуть!

Анисим вновь пристально глянул на сродника. Глаза распахнутые, умоляющие.

— Ну да Бог с тобой… Покажу тебе ради монаха Евстафия.

— Благодарствую, дядя. Что за монах?

Анисим стеганул вожжами Буланку и поведал:

— Необычный монах. Десять лет был келейником Спасо-Преображенской обители. На грамоту был горазд. Так бы и сидел в келье до старости, если бы промашка не вышла. В самом конце Великого поста сестра его навестила. Снеди принесла да скляницу водки. Молвила: «Вкуси и возрадуйся в Светлое Воскресение». А Евстафий так вкусил, что буйным стал. Встречу келарь попался, упрекнул монаха. А Евстафию — вожжа под хвост. «Цыть с дороги, волчья сыть!». Келарь-то заносчивым был, иноки его не боготворили. Не стерпел — и шмяк Евстафия по ланитам ключами. А ключей на связке — добрых полпуда. Все лицо — в кровь. Тут и Евстафий не удержался. Все десять лет он смирял себя, а тут, будто бес его подстрекнул. Размахнулся, и со всего плеча ударил кулаком келаря. Тот едва очухался.

— А что с Евстафием?

— Совершил он по монастырскому уставу великий грех. Наложили на него четырехнедельную епитимью. На сухаре и квасе держали. Едва голодом не уморили. Был крупный и здоровый, а по слободе Кощеем брел.

— По слободе?

— Пока Евстафий на епитимье сидел, то надумал покинуть обитель. В уединенный скит вознамерился податься. Я ж мимо ехал, пожалел инока, на телегу посадил. «Куда, — говорю, — путь держишь?» А он мне: «За Волгу в пустынь, сыне. Обет Господу дал». В избу Евстафия привел, накормил. Неделю у меня жил, пока не окреп. Я уже сказывал: был он великим грамотеем. Священное писание, почитай, наизусть знал. А пришел он в монастырь в двенадцать лет. Отец того не хотел, но отрок был неудержим. Евстафий, как он мне сказывал, постиг древнерусский букварь с титлами, заповедями и кратким катехизисом, тотчас перешел от азбуки к чтению часовника и псалтырю, а в конце года начал разучивать Охтой, от коей перешел к постижению страшного пения.

— Страшного пения?

— К церковным песнопениям страстной седмицы, кои трудны по своему напеву. Евстафий, на удивленье иноков, за какой-то год прошел всё древнерусское церковное обучение. Он мог бойко прочесть в храме часы и довольно успешно спеть с дьячком на клиросе по крюковым нотам стихиры и каноны. При этом он до мельчайших тонкостей постиг чин церковного богослужения, в чем мог потягаться с любым уставщиком монастыря.

— Великий грамотей сей Евстафий.

— Когда чернец набрался сил, то поклонился мне в ноги и сказал: «Спасибо тебе за хлеб-соль, Анисим, сын Васильев. Никогда доброты твоей не забуду. Ныне же в пустынь ухожу, дабы грехи свои замолить». А я возьми, да вякни: «Я хоть и малый купчишка, но в грамоте нуждаюсь. Без оного порой туго приходится. Торговля знает меру, вес да счет. А без счету торговать — суму надевать. Научил бы меня цифири, дабы числа быстро слагать да множить, и умению слова писать. В пустынь-то всегда успеешь». Евстафий же: «Добро, сыне. Но то дело не скорое. Пять-шесть седмиц потребуется. Денег же у меня за прокорм и полушки нет, да и бумага с чернилами надобна». Я ж ему: «О харчах не думай, прокормимся. А бумагу с чернилами у приказных крючков куплю». На том и сошлись. Через пять седмиц я, и цифирь изрядно познал, и грамоту постиг. Даровитый оказался учитель. Помышлял отблагодарить его, но Евстафий от всего отказался, лишь молвил: «Я тебе, сыне, вельми много о граде Ярославле сказывал. Сей град Богом чтимый, и, чует душа моя, величие его скоро возрастет. Всегда глаголь о нем, кто с чистым сердцем будет о граде спрашивать». Молвил и ушел в глухие заволжские леса.

— Своеобычный человек.

— Своеобычный, Первушка, — кивнул Анисим. — С той поры семь лет миновало. Мнил, никогда не услышу о затворнике, но тут как-то слух прошел, что в глухомани какой-то праведный старец-отшельник появился, к коему благочестивые христиане поклониться ходят. Толкуют: в пещере живет затворник. Ветхое рубище да власяница была его одеждой — и в зной летний, и в стужу зимнюю. Крест, икона Богоматери, да книги божественные составляют все его богатство. Кой год — пост, воздержание, забвение страстей. Сказывают также, что некий ярославский охотник, случайно натолкнувшийся на пещеру, норовил соблазнить отшельника, вступал с ним в беседу, опровергая святость жизни иноческой и описывая прелести мира, веселую, полную довольства жизнь. Затворник молитвой победил соблазн. Он не ищет славы и богатства, приумножая лишь свои подвиги в вере и любви к Богу. Уж не Евстафий ли?

Глава 4 В КОРОВНИКАХ

Первушка брел по Коровникам и подмечал, как многое изменилось в слободе. И всего-то четыре года миновало, как он встречался с дядей Анисимом, но теперь слободу не узнать: когда-то шумная и многолюдная, она превратилась в тихую и пустынную, редкий слобожанин попадется встречу. Знать, и Коровники не обошли стороной Голодные годы.

Подошел к избе Анисима с тревожным чувством: живы ли обитатели сего дома?

Теплый июльский ветерок обдал отощалое лицо, взлохматил русые волосы. С колокольни деревянной слободской церкви ударили в благовест, но дворы ремесленного люда не огласились скрипом ворот и калиток, постукиванием посохов, с коими выходили на службу прихожане. Беден будет людом слободской храм.

От бани-мыленки отделился приземистый мужик с бадейкой в руке. Дядя Анисим!

— Кого это Бог принес?

Вгляделся в парня, ахнул:

— Первушка!.. Господи, чисто Кощей. Одни глаза остались.

Обнял племянника и позвал в избу, в которой сидели за прялками жена Анисима, Пелагея, и двое дочерей.

— Принимай, мать, сыновца.

Пелагея руками всплеснула:

— Исхудал-то как, пресвятая Богородица!

Метнулась к печи, загремела ухватом. Вскоре на столе оказалась оловянная миска с рыбьей ухой. А вот хлеба Пелагея подала тоненький кусочек.

— А сами-то что?

— Только что отобедали, сыновец. Ешь, не стесняйся.

Первушка хоть и был жутко голоден, но старался хлебать уху неторопко, хлеб же (желанный хлеб!) проглотил в два укуса. Когда осушил миску, Пелагея вдругорядь ее наполнила, но Первушка, застенчиво поглядев на девок, отложил ложку в сторону.

— Да на нас не гляди. Рыбья уха у нас не переводится. И Волга, и Которосль под боком.

Когда Первушка завершил трапезу, то, согласно стародавнему обычаю (накорми, напои, а затем и вестей расспроси), Анисим молвил:

— Рассказывай, сыновец.

Рассказ был тягостным и невеселым, после чего Анисим встал перед киотом и, осеняя себя крестным знамением, произнес:

— Да примут они царствие небесное.

В избе зависла скорбная тишина, которую прервал хозяин дома:

— Нас, славу Богу, глад и мор краем задел. Мы, как на Москве и Замосковье, кору древесную не ели и кожи для похлебки не варили. Правда, от Коровников одно названье осталось. Почитай, всех коров и прочую скотину прирезали, но такого жуткого людоедства, как на Москве, наш град не изведал. Спасибо Волге-матушке да Которосли. Но торги в слободе захирели.

По прежним рассказам Анисима, Первушка уже знал, что Коровники, расположенные против Рубленого города за Которослью, возникли в минувшем веке. Название слободы произошло оттого, что все жители ее разводили скот в торговых целях. Но уже к началу нового века слобожане славились также изготовлением гончарных, кирпичных и изразцовых изделий, кои шли на возведение храмов и жилых домов Ярославля. Занимались слобожане и торговлей рыбой.

— Рыбой мы торговали, рыбой и спасались, — продолжал Анисим. — Мужики толкуют: надо в честь матушки Волги предивный храм поставить. Кормилица и заступница наша. Вот только бы жизнь наладилась. Пока же туго приходится… Пойдем-ка на двор, Первушка, на солнышке погреемся.

Вышли из избы, присели на ошкуренное сосновое бревно у повети.

— Что мыслишь дале делать, сыновец?

Первушка, обхватив колени жесткими ладонями, минуту помолчал, а затем произнес:

— Сидеть на твоей шее не буду, дядя. Мне бы на какое-нибудь изделье сесть, дабы прокормиться.

Анисим хмуро, с неодобрением глянул на Первушку.

— Да ты что, сыновец? Аль я тебе чужой человек? Заруби себе на носу: пока я жив, станешь обитать в моем доме. Миска щей всегда на тебя найдется… А вот на счет изделья — и заботы нет. Глянь, на чем сидишь. Сию лесину я еще полгода назад привез, а потом пришлось с лошадью расстаться. Пуст ныне двор. А теперь на мыленку глянь. Вишь, как в землю вросла? Нижний венец сгнил. Надо менять. Но мне одному с бревнами возиться уже не под силу. Ноги зело в реках застудил, когда рыбу добывал. По ночам не ведаю, куда ноги девать. Вот когда твои кости мясом обрастут, в лес пойдем. Вот тебе на первых порах и изделье.

— Прости, дядя. Да я хоть завтра.

— Да уж куда тебе, коль как былинку ветром шатает. Допрежь окрепни, сыновец… А завтра будем бредень чинить.

…………………………………………………

За неделю подновили и бредень, и верши, и мережи, а затем подались к Которсли. Вышли с вечерней зарей, дабы на ночь найти удобные места для снастей. Добрую версту шли вдоль тихоструйной дремотной реки. Первушка недоумевал: и чего Анисим одаль тащится? Не удержался и спросил:

— Может, здесь остановимся, дядя? Кажись, добрый заливчик.

— Сей заливчик сотни рыбаков облазили. У меня свои заветные места.

Прошагали еще с полверсты. Спустились к самой воде, в кою опустила свои узловатые корни корявая прибрежная сосна.

— Отсюда никогда без улова не ухожу. Здесь у корней тернава изрядно разрослась, в кою рыба любит заплывать. Тут мережу с вершей поставим.

Поставив снасти, забились в лесок, набросали под сосну мху и лапнику, и легли почивать.

— А с бреднем, где ходишь, дядя Анисим?

— Для бредня другие места есть. Но ныне ни с бреднем, ни с неводом в реку не сунешься. Спасский монастырь зело крепко на ловы руку наложил.

— Неужели ему Волги мало?

— Мало, Первушка. Почитай на тридцать верст монахи Волгу держат под надзором. До Голодных лет посадскому люду еще по-божески жилось. Обитель с рыбацких артелей сносную пошлину брала. В лихолетье же монастырь и вовсе посад зажал. На Москве лютый голод. Всю рыбу чернецы на государев двор поставляли. Осетр, севрюга, белорыбица, стерлядь — всё на прокорм царю-батюшке Борису Годунову. Красная рыба завсегда зело вкусна. Монастырь же и в Голодные годы не бедствовал. Издревле его возлюбили московские государи, а посему на великих льготах сидит.

— Издревле?

— Так мне Евстафий когда-то сказывал. Еще Иван Третий пожаловал монастырю право на взимание платы за перевоз через Волгу и Которосль и дал ему судебные и податные льготы. А Василий Третий дал обители жалованную грамоту на владение в Ярославле «местом пустым», с правом рубить на нем монастырские дворы. Так выросла Спасская слобода, коя примыкает к посадской земле. Отец Ивана Грозного отрешил население слободы от уплаты пошлин. Ту же льготу заимела и Богоявленская слобода. Такие слободы именуются «беломестными» или «белыми землями». Вольготно им живется. В ямские избы подвод не поставляют, городских повинностей не несут, торгуют без пошлин, лишь пищальные деньги вносят. Пользуясь льготами, насельники монастырских слобод занялись торговлей и ремеслами. Богатели. Посадские же люди, задавленные пошлинами и повинностями, все больше нищали.

— Чего ж беломестцев терпели?

— Не терпели, Первушка. Взорвалась чернь, на Земского старосту надавила. Поперек горла посаду монастырь и его слободы. Староста струхнул: чернь того гляди за орясины возьмется. Сила! И трех дней не миновало, как начали брать с монастырских слобод подати и подводы.

— Молодцом, посад! Не зря говорят: обиженный народ хуже ос жжет. Силой многое добудешь.

— И другое говорят: сила по силе — осилишь, а сила не под силу — осядешь. Архимандрит Спасского монастыря Иосиф бил челом Ивану Грозному, и тот дал обители новую жалованную грамоту, по коей запрещалось брать с обельных слобод подати.

— А что посад?

— Роптал, но до гили дело не дошло. Супротив государя не попрешь, ибо не судима воля царская.

— Но суд-то неправедный. Так и смирились?

Анисим хмыкнул.

— Да в тебе, чую, жилка бунташная. В брата моего покойного, Тимофея. Он с молодых лет в правдолюбах ходил. Господ не страшился, в спор с ними вступал. Сколь раз гуляла по его спине барская плеть! Никак до самой старости не угомонился?

— Отец правды добивался. Аль то худо, дядя?

— И — эх, Первушка. Правда, что у мизгиря в тенетах: шмель пробьется, а муха увязнет. И чего твой отец добился? Правдой не обуешься. В нищете жил, в нищете и преставился. Правда у Бога, а кривда на земле. И тебе не советую правду сыскивать. Век будешь в лаптишках ходить.

— Не знаю, дядя… А ты-то как стал сапоги носить?

— Аль отец тебе не сказывал?

— Вскользь да нехотя. До сих пор ничего толком не ведаю.

— Нехотя… Разобиделся на меня Тимофей. Мы с ним не единожды о горегорькой жизни спорили. Не слушал он меня, и всё суда правого искал. Как-то даже в драку вцепились, носы расквасили. С той поры и вовсе Тимоха на меня осерчал. Не ведаю, как дале бы мы жили, но тут случай подвернулся. После Юрьева дня отец наш, Василий, надумал к другому барину сойти, а в село вдруг купец с мороженой рыбой нагрянул. Принялся к себе в Ярославль сманивать. В закладчиках-де станете ходить,голодень забудете. Отец отмахнулся, а я возьми да вякни: «Отпусти меня, батя. Охота мне в городе пожить». Отец почему-то озлился: «За сохой надоело горбатиться! В города потянуло? Ступай, ступай, Аниська. Изведай кабальную жизнь!». Он-то вгорячах молвил, а я — на купецкую подводу — и был таков. Было мне в ту пору два десятка лет. В первый же год закладничества, я уразумел слова отца, ибо воистину испытал тяжкую кабалу. Дня роздыху не было. Не о такой жизни я грезил. Как-то не вытерпел и сказал купцу: «Отпусти меня, Нил Митрофаныч». А купец: «Я тебя силком не тащил. С отрадой на подводу прыгнул. До смертного одра будешь у меня в работниках ходить, опосля — к сыну перейдешь». «Сбегу!». «На цепь посажу, в сыром подвале сгною». «Никакой тебе выгоды, Нил Митрофаныч. Отпусти меня на Волгу в бурлаки. Силенка есть. Все деньги, что получу, тебе отдам. Бурлаки, сказывают, немалую деньгу заколачивают». Купец рассмеялся: «Лишь глупендяй тебе может поверить. В ином месте ищи дурака». «На кресте поклянусь!». «Всяк крест слюнявит, но не всяк слово свое держит».

Купца ничем не проберешь, в отчаяние пришел: «Неси топор, Нил Митрофаныч!». «Пошто?». «Коль не веришь, мизинец себе отрублю». Купец опешил: «Да ну?!». «Неси, сказываю! На плахе отсеку». Купец кивнул приказчику. Тот принес дубовую плаху и топор».

— Страсть, какая, дядя. То-то я заметил, что у тебя мизинца нет. Как же ты так?

— А так, коль воли захочешь. Взял — и отрубил. Купец же: «Диковинный же ты парень. Вот теперь верю. Ступай в бурлаки». Все лето и осень тянул бичевой. К купцу вернулся, деньги ему протянул. Но тот, на мое удивленье, и полушки не взял. Закладную грамотку порвал и спросил, чем я намерен дале заняться. «Рыбой промышлять». «Доброе дело, глядишь, и в купцы выбьешься. Деньги же тебе на первых порах зело пригодятся. Ступай с Богом». Вот с той поры я и ударился в торговлю.

— Нелегки же были твои первые годы в Ярославле, дядя.

— Нелегки, Первушка. Ну да хватит разговоров. Пора и соснуть, но в глубокий сон не проваливайся, одним ухом бди.

— Зачем?

— Бывает, лихие пошаливают. Не зря ж я подле сосны орясины положил.

— Лихие?.. В деревеньках я лихих людей не ведал.

— В деревеньках, — передразнил Анисим. — От деревенек остались рожки да ножки, а тут те большой город, где можно поживиться. В голодные годы лихих, как блох расплодилось. Плывешь на челне с добрым уловом и вдруг — три разбойных челна встречу. Приходилось артелью на промысел выходить. Порой, целые побоища творились… Спи, Бог милостив.

Первушка первый час «бдил», а затем его одолел чугунный сон. На зорьке его тронул за плечо Анисим.

— Буде почивать. Пойдем, снасти глянем.

Возвращались с добрым уловом. Но не успели в Коровники ступить, как перед рыбаками вырос наездник на коне. Рыжебородый, с зоркими цепкими глазами. Поверх темно-зеленого кафтана — медная бляха на груди.

— Таможенный целовальник. Нюх, как у собаки, — буркнул Анисим.

Наездник, поравнявшись с рыбаками, сошел с коня, вприщур глянул на довольно тяжелую суму, кою нес на перевес Анисим.

— С добрым уловом! Никак два пуда в суме.

— Чудишь, Ерофей Данилыч. Не по моим летам экую тяжесть на плечах таскать. И всего-то пудишко.

— Сейчас прикинем. Моя рука промаха не дает, Анисим.

— И у меня рука — безмен. Почитай два десятка лет товар подвешиваю.

Целовальник прикинул суму на вес, и как отрубил:

— Полтора!

— А я говорю пуд!

— Целовальнику не верить?! — закипел Ерофей. — Айда в Таможенную избу. Там весы без обману, тютелька в тютельку.

— Тьфу! — сплюнул Анисим.

В Таможенную избу ему тащиться не хотелось: хорошо ведал он про «таможенные весы». Такую «тютельку» покажут, что волосы дыбом. Хмуро молвил:

— Бог тебе судья, Ерофей Данилыч. Забирай пошлину.

Целовальник выудил две рыбины, сунул их в седельную суму, залез на лошадь и погрозил увесистым кулаком.

— Ты у меня, Анисим, давно на примете. Чересчур ершист. Гляди у меня!

Рыбных дел целовальник последовал дальше, Анисим же забористо произнес:

— Мздоимец! Почитай, пять фунтов выгреб.

Глава 5 ДЕЛА РЫБАЦКИЕ

Почитай, год миновал, как Первушка появился в Коровниках. Схлынуло лихо голодное, и народ стал оживать, возвращаться к прежнему быту.

Первушку стало не узнать. Рослый, плечистый детина с длинными сильными руками. В отца выдался: тот, когда был в самой мужской поре, с рогатиной на медведя хаживал. Сила Первушке сгодилась: рыбацкое дело требует не только уменья и сноровки, но и могутных рук. Доставалось зимой и летом. Зимой, дабы добывать красную рыбу, приходилось вырубать пешней большие проруби, где толщина льда на добрый аршин. Семь потов сойдет! Но обо всем забываешь, когда выпадает хороший улов. Осетр, севрюга, белорыбица и стерлядь летят из сетей прямо на снег. Извиваются, трепыхаются, подпрыгивают. Но вскоре красная рыба замирала. Анисим и Первушка забрасывали ее снегом и слегка поливали водой, пока она не обмерзнет. Потом улов увозили на двор и укладывали под навесом крест-накрест, как поленья.

Не обходилось без таможенных ярыжек, которые объезжали дворы рыбаков. Подойдет эдакий к повети, достанет из-за пазухи бараньего полушубка замусоленную книжицу и забубнит в заснеженную бороду:

— Три стерляди, четыре осетра, осемь севрюг…

От ярыжки попахивает вином, лицо краснущее, глаза плутовские.

— Дале записывать, Анисим?

— Записывай, записывай, приказный крючок.

— Здря! А ить можно и по другому поладить.

Анисим ведал, что если ярыжке поставить доброе угощение и сунуть ему крупную рыбину, которую он унесет домой, то улов в таможенной книжице будет указан гораздо меньше. Некоторые так и делали: прямая выгода. Но Анисим терпеть не мог ярыжек и целовальников. Страсть не хотелось прогибаться перед мздоимцами!

— Пиши, Евсейка!

— И до чего ж ты вредный, Анисим. Без мошны останешься.

— Хоть мошна пуста, да душа чиста.

— Дуралей ты, Анисим. Эк нашел, чем гордиться… Когда в последний раз на улов пойдешь?

— На Василия Капельника, а там, на торги поеду.

— Ну-ну. Буду заглядывать.

Ярыжка заглядывал после каждого лова до конца февраля. И всякий раз дотошно проверял рыбью поленицу, дабы хозяин не мухлевал, и дабы порухи Таможенной избе не учинилось. Пошлину взимали после окончания зимнего лова. Ярыжка взвешивал «поленицу» на таможенном безмене, записывал вес в книжицу и называл пошлину в деньгах. В Голодные годы таможня брала рыбой, ныне же вновь перешла на деньги. Счет шел на пуды и выводился в алтынах.

Когда ярыжка означил пошлину, лицо Анисима ожесточилось.

— Ты что, Евсейка, белены объелся? Пошлина на четь возросла.

— Сходи в обитель, Анисим. Это затворники пошлину подняли. Ловы-то монастырские.

Анисим аж зубами скрипнул, а Первушка бросил крамольное слово:

— Надо посад поднимать. Рыбой, почитай, весь тяглый люд спасается.

— Подымай, паря, коль башка те не дорога, — усмехнулся ярыга и вновь глянул на Анисима. — Пошлину после торгов в таможню принесешь. Бывай!

Анисим долго не мог прийти в себя, а затем хмуро произнес:

— Завтра льду надо в погреб навозить.

Лед надобился для весенней и летней рыбы. Опять Первушке пришлось изрядно подолбить пешней. Когда ледник был готов, его накрыли соломой, чтобы он не так быстро таял.

— А теперь в деревеньки и села, пока дороги не развезло.

На торги ехали в те места, кои были удалены от больших рек, и где рыбу в конце зимы охотно брали.

В марте мужики хлеба выпекали мало: берегли жито для весенней страды. Красная рыба замещала хлеб. Для ее готовки замороженную рыбу бросали в воду, а после оттаивания, даже если рыба пролежала полгода, выглядела она так же отменно, как будто ее только что вынули из воды.

Торги длились две-три недели, и это угнетало Первушку: торговые дела его не прельщали. Душа тянулась к чему-то другому.

После Николы вешнего на двор Анисима пришел лохматый мужик в сермяге и драных ичигах.

— Не признаешь, хозяин?

— Нелидка! — ахнул Анисим. — Жив, борода?

— Жив покуда, — с хрипотцой отозвался мужик и поклонился в пояс. — Челом пришел тебе ударить, Анисим Васильич. Не возьмешь меня вдругорядь в работники?

Анисим отозвался не вдруг. Нелидка когда-то жил на его дворе, а когда навалилось голодное лихолетье, работника пришлось отпустить. Тогда жилось весьма туго, даже на свечах пришлось экономить. В темное время зажигал Анисим лучину, приладив ее под лоханью с водой. Искры падали в воду, шипели, изба наполнялась едким запахом дыма. И изба была чадная, и кормились скудно. Тут уж не до работника. А тот пришел к нему еще четыре года назад.

Был Нелидка когда-то холопом боярина Дмитрия Шуйского, доводившегося братом Василию Шуйскому. Жесток был Дмитрий Иванович! Холопов били кнутом, забивали в колодки, ковали в цепи, ссылали на барщину в дальние деревеньки, морили голодом…

— В Голодные лета боярин и вовсе перестал нас кормить, — рассказывал Нелидка, — а потом со двора выгнал. «Ступайте, куда глаза глядят, не прокормить мне такую ораву». Досыта нахлебался горюшка.

— Поди, и жена была?

— А как же, Анисим. Двух чад мне принесла Авдотья, да не повезло, ибо младенцами преставились. А потом мою Авдотью боярин Митрий выдал за другого холопа.

— От живого-то мужа? — подивился Анисим.

— Эка диковинка. Не от меня первого, не от меня последнего жен отнимают. Холопья доля самая горегорькая, боярин что хочет, то и вытворяет. Взял да и передал Авдотью холопу Ваське. Вот уж был жеребец! Ребятню, как молотом ковал. Боярин за каждого рожденного мальца братину доброго вина Ваське жаловал.

— И что потом с Авдотьей?

— Вконец изъездил ее Васька, квелой стала, преставилась года через два, а Ваське вновь чужую жену привели. Боярину приплод нужен.

— Дела-а, — протянул Анисим.

— На Москве, почитай, каждый боярин у холопей жен на приплод отнимает. Но так было до Голодных лет. Боярин Митрий даже жеребца Ваську выгнал. А ведь сам не бедствовал, все его лабазы были хлебом забиты. Сквалыга!

— Оттого и выгнал, чтоб лабазы не истощились.

Помыкался на «вольных хлебах» Нелидка! Едва Богу душу не отдал, пока не оказался на дворе Анисима.

И вот он вновь заявился, и, кажись, в самую подходящую пору. Худо-бедно, но за последние два года торговля стала приносить прибыток. Пора и к старому промыслу возвращаться — разведению скота, а будет скот на дворе, будет и торговля. Нелидка же с охотой скотину выращивал, никакой работой не гнушался. На деньгу не зарился. В первый же день заявил:

— За одни харчи стану вкалывать. В обиде не будешь.

— А чего меня облюбовал?

— Мужики толкуют: не скряга и нравом не лют. На слободе тебя уважают. Возьми, Анисим Васильич, а коль чем не угожу, прогонишь со двора.

Взял, и не промахнулся в Нелидке. Но в Голодные годы пришлось с ним расстаться: не ведал, как семью прокормить…

— А скажи, Нелидка, как Бог тебя уберег, когда от меня ушел?

— В Дикое Поле подался. Долго сказывать про всякие мытарства, но все же добрел. На Дону к казакам пристал. Чаял, там манна с небес падает, но верховые казаки жили впроголодь.

— Вот те на. Да там же земля не чета нашей. Чернозем!

— Так и есть, Анисим Васильич. Воткни оглоблю — вырастет телега. Но мужика с сохой на жирные донские земли не допускают, а того, кто зачнет пашню орать, плетьми насмерть забьют. Странные люди эти казаки: голодают, а за соху не берутся. Пришлось на Низ идти, где богатеи осели. Угодил к станичному атаману Ивану Заруцкому. Но у него и недели не прожил. Суров нравом и рука тяжелая. До полусмерти меня отдубасил.

— За что?

— Да, почитай, ни за что. Один из коней на баз выскочил, через плетень перемахнул — и в степь умчал. А я в тот миг из конюшни вышел и пошел с бадейкой к колодцу, дабы воды лошадям в кадь наносить. Нагайкой стегал меня атаман Заруцкий. Мекал, не очухаюсь, но Господь оградил. Едва оклемался, как Заруцкий меня на конюшню отослал. «Убирай навоз, быдло. И чтоб малой соринки не было!».

— Так быдлом и назвал? — удивился Анисим.

— Богатеи Дона всех беглых так именуют… Той же ночью бежал я от Заруцкого. Норовил, более доброго казака отыскать, но раздумал: Заруцкий на Дону известный человек, пронюхает — башку саблей смахнет. Уж лучше подальше от греха. На Волгу подался. В Царев-Борисове к одному купцу в судовые ярыжки подрядился. И где только не побывал — и в Казани, и в Астрахани, и в других городах.

— Купец не обижал?

— Мужик крутой, но кулаки не распускал и на харчи не скупился.

— Чем же не угодил?

— На купца грешно пенять. Я, ить, Анисим Васильич, всю жизнь в Ярославле обретался. Часто во сне мне город грезился. По родине и кости плачут. На погосте отец с матерью покоятся. Вот и вернулся вспять.

— На купца не сетуешь, Нелидка, а пришел от него в лохмотьях.

— Купец тут не причем. В Нижнем забрел я в кабак, дабы бражки хватить, и вдруг знакомца из Ярославля увидел. Когда-то в одной слободе жили. Возрадовался, сулейку водки поставил. Да так разговорились, что я и про купецкий струг запамятовал. Прибежал на брег, а судно как ветром сдуло. Огоревал, а знакомец мой успокаивает: не тужи, Нелидка, купцов на Руси, слава Богу, хватает. К себе на ночлег кликнул. А избенка его полна меж двор скитальцев. Буйная братия, все на подгуле. Каким-то вином на семи травах меня напоили. Сказывали: винцо пользительное, от всех недугов. Утром проснулся — ни денег, ни одежды, почитай, один крест на гайтане болтается. В избе ни души. От Нижнего с каликами шел, побирался Христа ради. Вот и весь сказ, Анисим Васильич.

— Да, Нелидка, помотала тебя жизнь… Винцо-то, чу, уважаешь?

— А кто винцо не уважает? Курица и вся три копейки — и та пьет. Но ты во мне не сумлевайся. Меру свою знаю, николи под забором валяться не буду.

— Ране не валялся.

Нелидка за все четыре года у Анисима зельем не злоупотреблял, чем и пришелся по нраву хозяину. Совсем же не пьющих на Руси, кажись, и не было. На такого смотрели как на прокаженного. Ведь еще издревле великий князь Владимир Красно Солнышко воскликнул: «На Руси веселье — винцо пити, и другому не быти». Вот и загорелась душа до винного ковша. Особенно почетным слыло, когда винцо тебе поднесет князь, боярин или твой хозяин. Тут уж, дабы уважить, пьешь до донышка, даже если тебе корчагу вина пожалуют.

— По рукам, Нелидка, — наконец произнес Анисим.

С двумя работниками дела у Анисима пошли в гору. И скотины на дворе прибавилось, и баньку подновили, и новым тыном двор опоясали. Анисим похвалил не только Нелидку, но и родича:

— Руки у тебя золотые. Хоть топором стучать, хоть лошадь подковать. Никак, в деревне своей поднаторел?

— А в деревне без того нельзя, дядя Анисим. Каждый мужик не только за сохой может ходить. Деревня всякому делу научит.

— Вот и я о том… Может, и амбар срубим? Без амбара нам ныне никак нельзя.

— Вестимо, дядя.

Амбар на Руси (после избы и терема) — и для мужика, и для купца, и для боярина — самая необходимая постройка. В нем будут храниться зерно и мука. Хлеб — русская святыня, ибо он всему голова и кормилец.

Первушка уже ведал: рубить надо амбар с большим умением. (Отец его, Тимофей, был искусным плотником, а любознательный Первушка многое от него перенял). Малейшая погрешность — и жито пропадет. Тогда клади зубы на полку. Без ума проколотишься, а без хлеба не проживешь.

Перед тем, как возводить амбар, Анисим все же учинил Первушке тщательную проверку.

— Житницы ране рубил?

— Доводилось.

— И какой она должна быть?

— Обижаешь, дядя, — нахмурился Первушка.

— Ты уж не серчай, племяш, но у меня в амбаре будет хлеб лежать, а не кадушка с грибами. Хлеб! А я не шибко в плотницких делах кумекаю. Уж поведай мне, Христа ради.

— Хитришь, поди, дядя. Ну да Бог с тобой… Дабы лучше хлеб сохранить, житница должна быть холодной, сухой и хорошо проветриваемой.

— Так-так. Поближе к саду будешь ставить, чтоб подальше от глаз воровских?

— Зачем же подле сада? Тогда прохлады в житнице не будет. Ставить надо на открытом месте, дверями и оконцами на север.

— Ишь ты, — крутанул головой Анисим. — А насчет сухого амбара мне горевать не надо. Лес мы еще с зимы заготовили, давно ошкурили и высушили. Осталось напилить по размеру, вырубить пазы и складывать венец к венцу.

— И всё? — хитровато прищурился на дядю Первушка.

— И всё.

— Ну и пропал твой хлеб, Анисим Васильич. В три месяца отсыреет.

— Да ну! — простодушно уставился на сыновца Анисим.

— Вот те и ну, — усмехнулся племянник. — Амбар надо приподнять на два аршина над землей, и учинить всё так, чтобы хлеб в сусеках, упаси Бог, не касался наружных стен. Вот тогда он будет лежать в сухости.

— Ишь ты. А я и не ведал.

Анисиму и в самом деле никогда не приходилось ставить амбары.

После того, как срубили амбар и обмыли его, дабы стоял века, Анисим спросил:

— Торговать вкупе станешь?

Первушка не замедлил с ответом:

— Не серчай, дядя. Не тянет меня к торговле. Уж лучше топором рубить или молотом в кузне грохать. Ну, не рожден я торговым человеком. Ты уж не серчай. Другим издельем помышляю заняться.

— Да уж нутром чую, не влечет тебя торговля. Над издельем же я покумекаю.

Глава 6 КАМЕННОЕ ИЗДЕЛЬЕ

Новое изделье пришло к Первушке неожиданно. Анисим послал его в соляную лавку, что находилась близ храма Ильи Пророка.

Первушка вышел из избы и зажмурился от яркого солнца. Над Коровниками плыл благовест.

Храм скликал прихожан к службе. Миряне снимали шапки, крестились, но в церковь валом не валили: не престольный праздник.

Тишь, покой, щедрое, июньское солнце ласкает теплом землю. Сады в белой кипени. Пряный благовонный воздух дурманит голову.

— Экая благодать, — довольно бормочет, греясь на завалинке Нелидка.

Сидит, плетет мережу и поглядывает на снующий по слободе люд. Некоторые идут с сумой. Бывало, и он за посошок брался, когда в бегах сума оскудела, и когда брел на паперть. Но на подаяние надежа была худая: вконец обнищал народ. Голод по избам разгуливал, мирян кручинил. Веселье как языком слизало. Зол, смур был черный люд, ибо голод не теща, пирожка не подсунет. Ныне, слава Богу, голодень отступил.

— Аль на торг снарядился?

— На торг, Нелидка. Соль иссякла.

— Ну-ну.

Торг гудел на Ильинской площади. Отовсюду неслись громкие зазывные выкрики. Торговали все: кузнецы, кожевники, гончары, хлебники, квасники, огородники, стрельцы, монахи, мужики, приехавшие из деревенек… Тут же сновали объезжие головы, приставы и земские ярыжки, цирюльники и походячие торговцы с лотками и коробьями.

Закупив товар, Первушка невольно залюбовался деревянным храмом, который заметно отличался от слободской церкви. Долго стоял, пока не услышал оклик.

— Чего голову задрал?

Оглянулся. Перед ним стоял незнакомец лет тридцати в добротной малиновой однорядке. Статный, широкогрудый, с пытливыми ореховыми глазами и русой кучерявой бородкой.

— На храм загляделся. Никак, знатные мастера возводили. Жаль, храм деревянный.

— Отчего жаль?

— Такую красоту огонь может пожрать. В городах, чу, нередко бывают пожары.

— И что же делать, молодец?

— Каменные храмы надо возводить, дабы века стояли и глаз услаждали.

Незнакомец заинтересованно глянул на Первушку.

— О каменных храмах грезишь?.. Сам же в городах не проживал. Никак из деревеньки. Как звать?

— Первушкой. А тебя?

— Ну, коль ты назвался, и я назовусь, — с доброй улыбкой произнес незнакомец. — Надей Епифаныч Светешников.

— Светешников?.. Дядя рассказывал, что ты из знатных купцов.

— Знатными — гостей называют. Я ж — обычный купец, — степенно молвил Надей. — Дядя чем промышляет?

— В купцы пока не выбился. Скотом и рыбой приторговывает.

— А ты, Первушка?

— Торговля мне не по нутру. Изделье по душе ищу.

— По душе? — хмыкнул купец, все больше присматриваясь к парню. — Не всякий трудник по душе изделье имеет. То редким людям дается, ибо божий дар к коже не пришьешь. Зришь храм? Вот те мастера с душой трудились, ибо дар имели. Владеют им изографы, зодчие, знатные оружейники, каменных дел мастера и другие искусные умельцы. Тебя-то к чему тянет?

— К камню, Надей Епифаныч. Камень чудеса творит. И добрые крепости из него ставят, и храмы дивные.

— Знать Бог тебя ко мне послал. Бывает же провиденье Господне. Ныне толковые камнеделы мне нужны. Пойдешь ко мне? Деньгой не обижу.

— Пойду, Надей Епифаныч!

Купец Светешников жил неподалеку от деревянной церкви Благовещения. Двор его был обнесен высоким сосновым тыном. Двор богатый: крепкая изба с повалушей и светелкой на высоком подклете, поварня, два амбара, конюшня на несколько лошадей, баня, колодезь с журавлем, ледники. А подле амбаров четверо мужиков в кожаных фартуках возводили какое-то каменное строение из белого камня.

— Угадай, Первушка, что я возвожу?

Мужики при виде купца поклонились в пояс и продолжили свою работу. Первушка же, приглядевшись к постройке, молвил:

— Не возьму в толк, Надей Епифаныч. Похож на подклет, но какой-то он необычный. Не для избы.

— Не для избы, Первушка. Но пока ответа не дам. Приглядишься к моим подмастерьям, авось и сам разгадаешь.

Разгадывать и дальше пришлось. В глубине двора, подле пруда Первушка увидел какое-то диковинное сооружение, из коего валил дым.

— Тоже невдомек?

— Невдомек, Надей Епифаныч.

— То сарай для обжига кирпича.

— Можно глянуть?

— Глянь, коль любопытство взыграло…

В избу Анисима Первушка вернулся лишь в сумерки.

— Долгонько же ты за солью ходил. Я уж хотел ворота на засов закрыть.

— Ты прости меня, дядя, но я такого дива нагляделся, что и про дом забыл.

Голос Первушки был оживленным.

— Дива?.. Поведай, сыновец.

Выслушав возбужденный рассказ, Анисим раздумчиво молвил:

— Надей Светешников — один из богатейших купцов. Не без причуд… Мыслит первую каменную церковь в Земляном городе поставить, да такую, чтоб и Москве на загляденье.

— Церковь? О том он мне не сказывал.

— Скажет. Пока же он пробный церковный подклет на своем дворе мастерит. Вдругорядь ставит. Первый повелел разрушить. Никаких денег не жалеет.

— Что же случилось?

— Люди говорят, что раствор показался Надею жидким, вот и разрушил подклет.

— Ты бы видел, дядя, какая у него печь для обжига кирпичей.

— Видеть не видел, но Светешников, дабы соорудить такую печь, под Москву в село Мячково ездил. Зело увлекся он каменными делами. Десяток работных людей нанял. Сколь деньжищ ухлопал! А проку? Всё чего-то пробует, пробует.

— Дивная церковь за раз не ставится. Сам же говоришь: дабы и Москве была на загляденье. Наравен мне Надей.

— К нему норовишь уйти? — с неприкрытой ревнивой обидой спросил Анисим.

— Дело за тобой, дядя.

Призадумался Анисим. Первушка — не холоп и не закуп, ни порядной, ни кабальной грамоты на себя не брал. Ныне он — свободный человек, ибо бывший его владелец перед своей кончиной дал ему вольную. К тому же сыновцом ему доводится, близким сродником. Покойный брат не простил бы Анисима, если бы он пошел супротив воли Первушки. А парень оказался работящим, понукать не надо. Конечно, не худо бы его у себя удержать да к торговому делу привадить, но у Первушки к торговле душа не лежит. Каменным издельем привлек его Надей. Купец влиятельный и богатый. И чем только не торгует: выделанными кожами, хлебом, солью, полотнами изо льна, белым мылом… Четырнадцать лавок на Торгу держит. Почитай, по всей Руси торговлей промышляет. И в Холмогоры ездит, и на Москву, и в Нижний… Недавно закупил в Астрахани пять тысяч белуг, осетров и белуг, и с немалой выгодой распродал в поволжских городах. Предприимчивый купец, даже соболиным промыслом занимается. Не страшится ездить в сибирские городки — откуда поставляет в государеву казну «по десяти сороков соболей» в год и более. Калита у него одна из самых весомых среди ярославских купцов. С такой мошной можно и о храмах помыслить. Вот и появились у него всякие диковины во дворе. Первушку прельстил.

— А скажи мне, сыновец, не кривя душой. Надолго ли тебя каменное изделье потянуло? Не повернешь оглобли?

— Не поверну, дядя, — твердо произнес Первушка. — Мнится мне, на всю жизнь буду привязан к камню.

— Ишь ты, — протянул Анисим. — Ну, да Бог с тобой. Может, когда-нибудь и впрямь храм из камня поставишь.

— А прорубь я тебе помогу вырубить, дядя. В любых делах подсоблю.

— Да чего уж там. Нелидка у меня семижильный, справимся.

…………………………………………………

Первушка даже не заметил, как пролетели три месяца. Все-то было ему занятно, хотя в первый же день Надей Светешников заявил:

— Дабы стать каменных дел мастером, надо пройти нелегкий и долгий путь. Допрежь всего в ярыжках надо походить и ко всему дотошно приглядываться.

Поманил пальцем долговязого парня в посконной рубахе ниже колен.

— Вот тебе напарник. Неделю назад ко мне заявился.

Купец тотчас поспешил к сараю, из которого валил дым, а напарник пытливо глянул на Первушку, да так пытливо, будто цыган лошадь покупал.

— Ради деньги пришел?

В серых, настороженных глазах усмешка, и этот насмешливый взгляд задел Первушку.

— После Бога — деньги первые. И барину деньга господин. А как же? Ты, небось, тоже на купецкие денежки польстился? Купец-то, сказывают, не прижимистый. Полушка за полушкой в мошну потечет. В богатеи выбьемся.

Напарник сердито сверкнул глазами.

— Не хочу с таким работать!

Молвил — и пошел к каменному подклету.

«Ершистый, но, кажись, не только ради деньги к Надею притопал».

Первушка подошел к парню и хлопнул его по плечу.

— Не серчай, друже. Пошутил я.

— Бери заступ, бадью — и за песком, — хмуро проронил напарник.

Песок и воду молодые ярыжки подтаскивали к подклету, где работные люди готовили раствор в известковых «творилах». Тут же стояли кади, ушаты и шайки для воды. Подходил подмастерье, брал гребок и проверял известь. Иной раз смолчит, другой — прикажет:

— Четь бадьи с водой и два заступа песку.

Работные вновь принимались за раствор, пока мастер Михеич, пожилой сухопарый мужик с гривой льняных волос, перехваченных узким кожаным ремешком на загорелом, продолговатом лбу, не кивнет:

— Буде.

Кладку вели из белого тесаного камня в один ряд по обеим сторонам стен. Середину заполняли бутом, булыжником, небольшими камнями и поливали их сверху известью.

Иногда к подклету приходил Светешников, залезал по лестнице наверх, придирчиво смотрел за выкладкой стен, озабоченно спрашивал:

— Ладно ли будет, Михеич?

— Авось, стены выдержат, Надей Епифаныч.

— Авось… У русского всегда так: авось, небось, да как-нибудь. На трех крепких сваях стоит. Ты мне это забудь, Михеич!

— Так ить не лапоть плетем, Надей Епифаныч, а новину церковную. Такой невиданный подклет зараз до ума не доведешь. Храм-то высоченный ты задумал, в несколько ярусов, да о пяти главах. Толику промахнешься — и поползет подклет.

— Иноземного зодчего возьму, коль уверенности нет!

— Ради Бога, — разобиделся мастер, и начал спускаться с постройки.

Первушка уже ведал, что Михеич слыл первейшим печником Ярославля. Такие изразцовые печи выкладывал, что любо, дорого взглянуть. Едва уломал его Надей на свою «новину». А когда ударили по рукам, купец сказал:

— Ярославль славен обителью и каменным собором Успения. Ни единой же приходской каменной церкви во всем граде нет. Пора заиметь, Михеич. Но дело сие непростое, требует особинки. Надо под Москву сходить, в село Мячково, где мужики белый камень добывают. Сходить не одному, а с малой артелью, дабы на каменоломне поработать, а после того наведаться под Андроньевский монастырь, где кирпичный промысел зело процветает.

— Велика ли артель, и на какой харч полагаться?

— Полагаю, пятерых рабртных хватит. На корм же денег не пожалею. Главное, каменное и кирпичное дело изрядно уразуметь.

Все лето провела артель в Подмосковье. Надей Светешников чутко выслушал рассказ Михеича, многое из речи мастера записал в книжицу, а затем молвил:

— Работным людям досконально поведай. И не единожды.

Посчастливилось услышать Михеича и Первушке.

— В Мячкове белый камень обделывают каменотесы и каменосечцы. Готовят плиты разных размеров и доставляют в Москву. Но каменное строительство, как мы изведали, еще издревле повелось, почитай, с десятого века, когда Владимир Красно Солнышко возвел себе в Киеве каменный дворец и Десятинную церковь, а уж потом и Москва стала камнем принаряжаться… Едва мы прибыли в Мячково, как угодили на приказного крючка. Немедля всех переписал и молвил, что отныне мы занесены в книгу Приказа Каменных дел, и что по первому запросу Приказа все обязаны явиться на государевы постройки. На каменоломне досталось нам, ребятушки. Пыль столбом, глаза ест. Не так-то просто многопудовый камень из ямы вытащить, и лучше всего вытянуть его сырым.

— Для чего, Михеич? — спросил Первушка.

— А для того, ребятушки, что сырой камень легче ломать и тесать, пока из него вся сырость не вытянет. Тесали же особым сечивом, что на стрелецкую секиру схож. Скоблили, гладили, покуда камень нужной величины не достигнет. Величина же — в зависимости от заказа. Для одной церкви нужно камень сотворить шириной и длиной в аршин, толщиной в пол-аршина, для другой — больших или меньших размеров. Храмы-то разные ставят. Однако ошибка в аршинном камне допускалась в один вершок. Если же длина камня была меньше обычной на полтора-два вершка, то два таких камня принимались за один. Так что глаз да глаз, ребятушки.

Когда наловчились плиты готовить, пошли к Андроньеву монастырю, где кирпичным делом изрядно промышляют. Кирпич здесь плинтом именуют, а самих мастеров — печными зажителями. Вот здесь мы и увидели громадные печи для обжига кирпича, для коих возведены особые сараи. Делают же кирпич городовые записные кирпичники — по десять тысяч кирпичей на человека в лето.

— Немало! — присвистнул один из ярыжек. — А как платят за такую работу?

— По 15 алтын за тысячу штук.

— Сносно. А сколь кирпичей в печь сажают?

— По-разному. Зависит от величины самой обжигательной печи. И по 25, и по 40, и по 50 тысяч кирпичей. Сам обжиг длится от восьми до десяти дней. Идет уйма дров.

— А велики ли размеры кирпича, Михеич?

— Любопытен же ты, Первушка.

Михеич уже давно заприметил рослого парня с вдумчивыми вопрошающими глазами.

— Ранее кирпичи рознились, а затем были установлены государевы мерила. Длина — семь вершков, ширина — три, толщина — два вершка.

— А как, Михеич, сам кирпич выделывается, — спросил все тот же Первушка.

— В деревянных творилах, паря, кои сделаны из осиновых пластин. В творило набивали глину и уплотняли ее чекмарем, кой похож на молоток из цельного дерева.

— И каждый кирпич выходил по государевым мерилам? Но это же не пчелиные соты.

— Смышлен ты, Первушка. И меня сомненье грызло. Тыщи кирпичей, и чтоб тютелька в тютельку, под строгую государеву мерку! Но дело оказалось не таким уж и заковыристым. Для снятия лишней глины мастера применяли ножовые гвозди.

— Как они выглядят?

— Скоро увидишь. Мы здесь узкие скребки употребляем, но ножевыми гвоздями сподручней лишнюю глину ссаживать.

— После обжига кирпич на крепость испытывают?

— Непременно, Первушка. К оному делу особые дозорщики приставлены. Каждую сотню осматривают. Добрый кирпич даже ни один чекмарь не берет, а дыбы его расколоть, надо, допрежь всего, размочить кирпич в ушате с водой…

Много всего порассказал Михеич. Упрек же Надея Светешникова он воспринял с обидой. «Иноземного зодчего возьму». Ну и пусть берет. Он же без работы не останется. Искусный печник в каждой слободе нарасхват, с руками оторвут.

Надей, уняв в себе запальчивость, остановил мастера у ворот.

— Прости, Кузьма Михеич. Прытко за кладку переживаю. Не принимай близко к сердцу слова мои. Вгорячах ляпнул.

— Еще раз ляпнешь, Надей Епифаныч, уйду со двора. Я на себя кабалу не писал.

Ведал себе цену Кузьма Михеич!

Но Надей, и в самом деле, едва не лишился мастера. Вскоре из Земской избы явился приказный и молвил:

— Куземке с пятью подмастерьями велено в Приказ Каменных дел прибыть немешкотно. Завтра же им быть на Москве.

Надей жутко огорчился. Лишиться самых опытных мастеров в самый разгар работ! Пришел в Земскую избу, но староста был неумолим:

— Не в моей силе, Надей Епифаныч, указанье государева Каменного приказа отменить. Строго-настрого писано, что «ежели мастеровые люди учнут хорониться, то жен их и детей сыскивать и метать в тюрьму, покамест мужья их не объявятся». Нечего тебе было, Надей Епифаныч, своих мастеровых на Москву посылать, вот и угодили они в записные люди. По всем городам ведется сей учет. Никак, ныне в стольном граде умыслили большую постройку учинить. Завтра же снаряжай!

Но Светешников своих мастеров на Москву не снарядил: немешкотно сам отправился в московский приказ.

Дьяк Федор Елизаров уперся: ни из хомута, ни в хомут.

— Коль приписаны, быть у государевых дел на Москве!

Веско заявил, непреклонно, при всех подьячих. А коль при всех — мзду не сунешь. Пришлось Надею дожидаться дьяка у его хором на Мясницкой улице. Когда Федор Елизаров, возвращаясь к вечеру из приказа домой, увидел у калитки ярославского купца, губы его тронула насмешливая ухмылка.

— Зря поджидаешь, Надей. Аль калитой хочешь тряхнуть? Не старайся. Деньгой государева человека не проймешь.

— Ведаю, Федор Дормидонтыч. Вся Москва наслышана о делах твоих праведных. У меня и в голову не приходило, чтоб такому человеку мзду давать… Людишек-то моих, чу, на год норовишь забрать?

— На год, Светешников, — кивнул дьяк, не понимая, куда клонит купец.

— Оплата по два рубля на трудника?

— Деньги немалые.

— Несомненно, Федор Дормидонтыч. В государевой казне каждый рубль на золотом счету, и Каменному приказу убыток. А дабы казне убытка не было, надумал я передать твоему приказу, Федор Дормидонтыч, тридцать рублей серебром. На такие деньги можно большую артель каменщиков снарядить. Моих-то всего пять человек. Прямая выгода, Федор Дормидонтыч.

Дьяк головой крутанул:

— Хитер же ты, Надей Светешников, но как купца тебя не разумею. Тебе-то, какой резон в убытке быть? И что это за постройку ты надумал возвести, коя в мошне прореху делает?

— Каменный храм, Федор Дормидонтыч.

— Дело богоугодное… Заходи в хоромишки, Надей Епифаныч.

Возвращался Светешников в Ярославль в добром расположении духа.

…………………………………………………

За последние два месяца, что только не делал Первушка на строительстве необычного «надеинского» подклета: подносил к сараю с дымной печью кирпичи, песок и глину, наполнял водой чаны и ушаты, заготовлял тару и веревки, тесал белый камень, уплотнял глину чекмарем, ссаживал лишнюю глину «ножевыми гвоздями» (которые сотворил Михеич на лад московских скребков), поднимался с раствором на стены… Побывали в его руках гребки, и ручники, кирки и долота, ломы и железные заступы… Работа тяжелая, черновая, но Первушку она не удручала. Напротив, на душе его было легко и приподнято, и все-то он делал сноровисто и с желанием, хорошо ведая, что он все ближе и ближе подступает к своей мечте — когда-то стать умельцем каменных дел. Сей путь не будет коротким. Ох, как много всего надо изведать, дабы люди назвали тебя мастером-искусником. А пока, несмотря ни на какие тяготы, надо с большим тщанием выполнять все уроки Михеича.

Михеич же давно заприметил старательного парня и как-то сказал:

— Хочешь на стены подняться?

— На кладку глянуть?

— На кладку, паря. Постой подле меня.

На упругих щеках Первушки вспыхнул румянец, будто его чем-то крепко смутили. Он уже ведал, что означало «постоять» подле Михеича. Неужели и он, как заправский подмастерье, начнет кирпичи выкладывать?!

Стоял час, другой, цепко приглядываясь к ловким, уверенным рукам Михеича, а затем, вновь зардевшись как красна-девица, робко спросил:

— Можно мне кирпич положить?

— Попробуй, паря.

Первушка разом взмок, будто на Тугову гору многопудовый куль тащил. Господи, не уронить бы себя в глазах Михеича! Главное, слой раствора правильно положить, чтоб не мало и не лишку было, иначе кирпич осядет или наоборот «выпучится».

Дрогнул мастерок в руке, а Михеич, заметив волнение ученика, отвернулся от него и принялся наставлять молодого, конопатого ярыжку, кой уплотнял глину увесистым чекмарем.

— Ты чего, Фролко, как молотом о наковальню бухаешь? Тут те не кузня. Помягче, помягче уминай!

Пока мастер выговаривал ярыжке, Первушка уложил свой первый кирпич. Прикинул, кажись, лег ровно и плотно, не выбиваясь из кладки. Отлегло от сердца, унялось волнение.

— А у тебя, паря, глаз наметанный. А ну-ка еще пару кирпичей.

Теперь уже Михеич дотошно смотрел на работу Первушки. Но тот не подкачал, справился, выложив добрый десяток кирпичей.

— Отныне ежедень будешь на стенах. Беру тебя своим подручным.

После этих слов счастливей Первушки на белом свете не было!

Глава 7 В ОБИТЕЛИ

По воскресным дням Первушка ходил в Спасо-Преображенский монастырь. Не для молитвы посещал обитель, а дабы лишний раз полюбоваться древней твердыней и каменными храмами. Непременно останавливался в Святых воротах, и в который уже раз отмечал искусную работу мастеров, выложивших мощную, неприступную, хитроумную башню с бойницами и боковыми воротами в отводной стрельне. И вновь, дотошно разглядывая твердыню, восторженно думал:

«Ай да мастера! В главный вход супостату не вторгнуться: стрельня надежно прикрывает. А коль все же вражья сила сунется, вся поляжет. Не зря мастера бойницы сотворили, из них не только стрелами, но пищальным дробом ворога приласкают. Башня-ловушка!

Первушка мысленно вообразил, как супостаты, даже пробив Святые ворота и ворвавшись внутрь стрельни, попадают в западню. Они становятся слепыми, как котята: ведь через брешь не видно главных ворот, ибо они сбоку. Чтобы пробить ворота, надо внутрь стрельни затащить пушки и развернуть громоздкие орудия в тесном проходе. Но в это время из бойниц гремят выстрелы, льется кипящая смола, падают охапки горящего льна. Слышаться стоны и вопли раненых, и обожженных врагов.

Так им и надо, супостатам! Не зря изографы расписали арки Святых ворот пророчествами о конце света. Ишь, как чудовищные драконы пожирают людей. Кромешный ад поджидает неприятеля в сей диковинной башне.

Затем Первушка заходил в нутро обители и подолгу стоял подле каменных храмов Спасо-Преображения и Входа в Иерусалим. Собор был трехглавым с закомарным покрытием, окруженным с южной и западной сторон галереями-папертями.

От всего облика собора с прорезанными узкими, щелевидными окнами, напоминающими крепостные бойницы, веяло не смирением, а суровым мужеством. Вот и здесь искусные зодчие видели не только храм, а последний оплот защитников крепости.

«Последний, — подумалось Первушке, — ибо супостаты уже ворвались в обитель, перевалившись через стены обители, а защитники укрылись в соборе. Других надежд на спасение нет, но собор-крепость дает возможность сражаться с врагами в отчаянный час битвы. Все-то предусмотрели зодчие. Воздвигая храм, они ведали: защитники не бросят щиты, мечи и копья, не запросят пощады, не сдадутся чужеземцу, а вынудят его обильной кровью добывать последнюю твердыню.

Ласкали глаз стены, арки и своды собора, искусно расписанные, как поведал Надей Светешников, московскими и ярославскими изографами.

— То «братская» стенопись, Первушка.

— Почему «братская»?

— Расписывали собор два брата из Москвы: Третьяк и Федор Никитины, а вкупе с ними — Афанасий и Федор Сидоровы из нашего града. А было тому, почитай, полвека.

«Знатные были изографы, — вновь подумалось Первушке. — Много лет миновало, а стенопись, будто вчера живописали. Ни дождь, ни жара, ни морозы ее не берут. Вот бы сие мастерство постичь!».

От величественного собора было трудно оторваться. Но задерживался взгляд Первушки и на Трапезной палате, с примыкающей к ней Крестовой церкви на подклете, и на Владычных покоях, и на жилых кельях монахов, которые располагались «коробьями» (в каждой по две кельи с сенями). Сама Трапезная также возведена не без искуса. Верхний ярус занимала столовая палата, а нижний — поварня, квасоварня, медуша. Оба яруса перекрыты сводами. Своды же опирались на наружные стены и на один (чему немало дивился Первушка) весьма толстый столб.

«Крепко стоит. Даже Трапезная в лихой час может оказаться твердыней».

К Трапезной, когда чрево снеди просит, лучше не подходить: уж такие исходят из нее дразнящие запахи! И чем только не тянет из каменного подклета: горячими наваристыми щами, ядреным «монастырским» квасом, гречневой кашей, жирно сдобренной льняным маслом, пареной репой и пареными яблоками.

Но иной раз нос чует не только запахи «простой» пищи, но и заманчивое благовоние стерляжьей ухи, жирной кулебяки из свежей осетрины и прочих лакомых яств, предназначенных для архимандрита, высших монастырских иерархов и знатных гостей, посещающих один из самых богатейших обителей Руси.

«Не бедствует, далеко не бедствует Спасский монастырь. У него, сказывают, тысячи крестьян, уймищу вотчин, торжков и мельниц. Здесь же, в обители, как поведал Надей Светешников, временно хранятся деньги, собранные с поморских и понизовых городов в цареву казну. Опричь того, в монастыре сидят государевы злоумышленники. Сидят в святой обители!».

— Ты чего тут вынюхиваешь и высматриваешь?

Голос грубый, задиристый.

Первушка обернулся. Перед ним стоял средних лет щербатый, долговязый мужик с рыжей, торчкастой бородой и с прищурыми, въедливыми глазами.

— А тебе что? — резко отозвался Первушка. Не любил он, когда к нему вызывающе обращались.

— Чего, грю, высматриваешь? — все также грубо вопросил мужик.

— Какого рожна надо? За погляд денег не берут. Шел бы ты.

— Монастырскому служителю дерзишь?

Свинцовые, въедливые глаза, казалось, насквозь пробуравили Первушку.

— Да какой же ты служитель, коль на тебе подрясника нет?

Насмешка дерзкого парня ещебольше озлила мужика.

— В узилище захотел?! А ну поворачивай оглобли!

Подступил к Первушке и изрядно двинул того локтем в грудь. Первушка не стерпел и в свою очередь толкнул служителя плечом, да так сильно, что мужик едва не грянулся оземь.

Служитель, с перекошенным от злобы лицом, сунул два пальца в рот, пронзительно свистнул. На свист прибежали четверо келейников. Гривастые, с вопрошающими глазами.

— Чего обитель булгачишь, Гришка?

Мужик мотнул на Первушку головой.

— Кажись, лиходей. Не впервой его вижу. В храм не ходит, а всё чего-то вынюхивает. Надо его к келарю свести.

— Не суетись, Гришка, — спокойно молвил один из чернецов и зорко глянул на незнакомца.

— Чьих будешь, сыне?

— Каменщик купца Светешникова. Помышляет он церковь возвести. Я же на храмы хожу поглядеть.

— Ведаем сего благочестивого купца. На храмы же зри, сколь душа возжаждет. То Богу зело угодно, сыне.

— Доверчив ты, Савватей. Он всю обитель, как вражий лазутчик обшарил, и рукам волю дает, — все также озлобленно произнес Гришка.

— Не возводи лжи, Гришка. Ты первый на сего парня наскочил. И запомни: монастырскому служке надлежит добрых людей за версту зреть, — строго высказал Савватей.

Келейники неторопко подались вспять, а служка кинул на Первушку враждебный взгляд и повернул к Трапезной.

Глава 8 ГРИШКА КАЛОВСКИЙ

Гришка Каловский появился в монастыре два года назад. Повалился келарю в ноги и рьяно произнес:

— Хочу Богу послужить, отче Игнатий!

— А ране кому служил? Аль безбожник?

— Чур, меня! — Гришка даже руками замахал. — Истинный прихожанин. Ни одной церковной службы не пропущал. Вот те крест!

— Буде! — келарь даже посохом пристукнул. — Буде враки глаголить, святотатец, ибо в Писании сказано: «Лжу сотворяша, Богу согрешаша». Душа твоя зело грешна. Истину глаголь, а коль вкривь будешь сказывать, ноги твоей не будет в обители.

— Как на исповеди, святый отче… Имею избенку в Семеновской слободке, что за Земляным городом. Имел чадо осьми лет и женку. Чадо на Волге утоп, с челна свалился, а женка намедни Богу душу отдала… Царство ей небесное. Славная была женка.

Гришка даже слезу проронил и продолжал:

— Слезала с сеновала, да оступилась и на вилы напоролась. Сиротинушкой остался. Маетная была жисть. Голодные лета! Помышлял от худого житья в Понизовье сойти, в нижегородские земли, куда голод не докатился, но отдумал. На святую Троицу вещий сон пригрезился. Повстречался мне Николай Чудотворец и изрек: «Ступай, раб Божий, в обитель. Там будешь спасаться».

Крупные мясистые губы Игнатия скривила язвительная усмешка:

— Сызнова кривду глаголешь, непотребник. Голод тебя в обитель погнал, а не чудотворец. Не о Боге ты грезил, раб лжелукавый, а об утробе своей. На сытую жизнь потянуло, чревоугодник!

Гришка вновь бухнулся на колени.

— Провидец ты, святый отче! Истинно речешь. Ни хлеба в суме, ни гроша в котоме. Одна дорога — на паперть. Прими в обитель, раба сирого!

— Сирого? Да твоими руками подковы гнуть. Не слепой — вижу! В судовые ярыжки тебе дорога, а не в обитель.

— Смилуйся, святый отче! Верой и правдой тебе буду служить, как преданный пес. Любое твое повеленье исполню!

Игнатий чуток призадумался.

— Любое, глаголешь?

— Любое, святый отче!

Келарь пытливо глянул в умоляющие глаза Гришки.

— Помыслю о твоей судьбе. Наведайся на седмице.

Затем Игнатий вызвал в покои своего доверенного служку и молвил:

— Сходи в Семеновскую слободку и изведай, что за человек Гришка Каловский.

На другой день служка донес:

— Женку свою сам усмерть прибил. Кулак у Гришки увесистый. Был наподгуле и двинул по Матрене, да так сильно, что та головой о печь ударилась. О том соседям Гришкин мальчонка поведал.

— Так он же утонул.

— Утонул, отче, но после кончины матери. Убежал с горя на реку и из челна выпал. То ли сам, то ли ненароком, одному Богу известно. Гришка же нравом жестокосердный, до черной работы не слишком охочий. Не переломится.

— Бражник?

— Выпить ведро может, но зело пьяным его никто не зрел, знать нутро крепкое.

— Жестокосердный, глаголешь? — раздумывая о чем-то своем, переспросил Игнатий.

— Так в слободе сказывают, отче.

— Обители не только праведники надобны.

Взял Гришку келарь. Допрежь послал его на три седмицы обихаживать конюшню, затем колоть березовые плахи для Трапезной. Гришка не ленился, сердцем чуя, что сгодится он и для более важных дел. И сии дела настали!

Спустя три месяца, келарь молвил:

— В сельце Подушкине монастырские трудники приказчика ослушались. Съезди-ка в сельцо с приказчиком, да разберись с мужиками.

«Вот оно! — возликовал Гришка. Это тебе не навоз из конюшни выгребать. В лепешку расшибусь, дабы Игнатия порадовать!».

И порадовал. Люто погулял Гришкин кнут по спинам ослушников!

Келарь же, после подробного отчета приказчика, поразмыслил:

«У Гришки душонка подлая, ему бы в опричниках ходить да крамолу выметать. Но и такой сгодится. Ныне немало смутьянов в монастырских селах развелось».

Глава 9 ОГЛУШАЮЩАЯ ВЕСТЬ

Начиная с апреля 1605 года, на Ярославль обрушились будоражащие вести. На Мартына лисогона скончался царь Борис Федорович Годунов, и скончался-де не своей смертью: бояре отравили.

Посадские люди не убивались: не любим был царь в народе, он в Угличе сына Ивана Грозного, малолетнего царевича Дмитрия извел. На его царствие пришлись и лютые Голодные годы, и отмена Юрьева дня.

Недовольны были Борисом Годуновым и торговые люди, который дал иноземным купцам большие льготы.

Но тут на Ярославль привалила ошеломляющая весть: в польской земле объявился царевич Дмитрий, кой в Угличе не сгиб от рук убийц Годунова, а спасся «чудесным образом». Ныне Дмитрий, собрав большую рать, идет на Москву, дабы сесть на престол.

Зашумел, забурлил град Ярославль! На торгах, площадях и крестцах только и пересудов:

— Уберег Господь царевича.

— Ему и сидеть на троне. Бориска-то законного наследника помышлял извести, последнего Рюриковича. Авось и будет Дмитрий Иваныч добрым царем, подати и пошлины черному люду укоротит. То-то заживем!

— Заживешь! Видел кот молоко, да рыло коротко. Яблоко от яблони недалече падает. Иван-то Грозный сколь люду кромешниками истребил. Жуть! Не приведи Господи таким и Дмитрия зреть.

— А то? Чу, ляхи Дмитрию войско дали. Придут на Русь и почнут всех зорить и грабить. Не нужон такой царь!

— Напраслину на Дмитрия плетешь. Он всему народу послабление даст! Стоять за Дмитрия!

— Дудки! Не желаем польского ставленника!

И загуляла буча! Дело доходило до кулаков. Раскололись ярославцы. А по Руси ширилась Смута.

Глава 10 СОВЕТ ГОСПОД

В хоромах Земского старосты Василия Юрьевича Лыткина собрались именитые купцы: Надей Светешников, Григорий Никитников, Нифонт и Аникей Скрипины, Малей Гурьев, Илюта Назарьев. Здесь же сидели «лутчие» посадские люди Богдан Безукладников и Петр Тарыгин. Собрались не на почестен пир, не на званый обед, не на именины, а на совет, которого давным-давно в Ярославле не было. Час, другой судачили, и все разговоры шли о неожиданно появившемся царевиче Дмитрии.

— Вместо его, чу, попова сына злодеи Годунова убили. Да так ли? — сомнительно толковал Малей Гурьев.

— Но Шуйский-то, Шуйский-то! На тычку-де сам накололся. Вот и разбери тут, — разводил длиннопалыми руками Аникей Скрипин.

Купцы судили, рядили, а Надею Светешникову вдруг вспомнился случай с аглицким купцом Джеромом Горсеем, с коим ему довелось встречаться в 1591 году. Горсей был довольно известным купцом, кой по приказу королевы Елизаветы сопровождал главу Лондонской торговой компании Джона Меррика в его поездке во Францию и в Нидерланды, а затем в 1573 году той же компанией был послан в Москву; по приезде сюда Горсей сблизился со многими боярами, в том числе и с Борисом Годуновым. В 1580 году Иван Грозный поручил Горсею стать в челе Аглицкого Двора, а затем послал его к королеве Елизавете с просьбой о присылке на Москву тяжелых пушек и пищалей. Поручение Грозного было успешно выполнено.

Благодаря своему воздействию на Годунова, Джером добился невиданных льгот для английских купцов, хотя и вел дела торговой компании далеко не бескорыстно. О его темных делишках изведал всесильный дьяк Посольского приказа Андрей Щелкалов, рьяный противник аглицких купцов, прилагавший немало усилий, дабы уничтожить все их торговые привилегии. Ссора дьяка с Горсеем приняла такие размеры, что правитель Борис Годунов, опасаясь за его жизнь, отправил купца в Ярославль. То было в 1591 году. Горсей остановился на «аглицком подворье» и вскоре подружился с Надеем Светешниковым, коему он и поведал о необычном происшествии:

— Однажды ночью я передал свою душу Богу, думая, что час мой пробил. Кто-то застучал в мои ворота в полночь. Вооружившись пистолетами и другим оружием, которого у меня было много в запасе, я и мои пятнадцать слуг подошли к воротам. «Добрый друг мой, благородный Джером, мне нужно говорить с тобой». Я увидел при свете луны Афанасия Нагого, которого я хорошо знал по Москве, брата вдовствующей царицы, матери юного царевича Дмитрия, находившегося в двадцати пяти милях от Ярославля в Угличе. «Царевич Дмитрий мертв, дьяки зарезали его около шести часов. Один из их слуг признался на пытке, что его подослал Борис Годунов. Царица отравлена, она при смерти, у нее вылезают волосы, ногти, слезает кожа. Именем Христа заклинаю тебя: «Помоги мне, дай какое-нибудь снадобье!». «Увы! У меня нет ничего действенного». Я не отважился открыть ворота, вбежав в дом, схватил небольшую скляницу с чистым прованским маслом, которую подарила мне королева и коробочку венецианского териака. «Это все, что у меня есть. Дай Бог, чтобы это помогло». Я отдал все через забор, и Афанасий Нагой ускакал прочь. Слуги Нагого пробудили Ярославль, рассказав, как был убит царевич Дмитрий».

— А вы помните, господа честные, как разбудил Ярославль князь Афанасий Нагой, когда он примчал к Джерому Горсею? — спросил Светешников.

— Афанасий Нагой? — вскинул жесткую, ершистую бровь Петр Тарыгин. — Припоминаю, и того шустрого иноземца помню, но Василий Шуйский, когда прибыл в Углич, совсем другое излагал. Каково?

— А мне, думается, что Василию Шуйскому не резон было убийство признавать. Годунов в большой силе был. Сестра его, Ирина, — супруга Федора Иоанныча, царица. Шурин же стал самым влиятельным человеком государства. Ближний боярин, конюший, наместник царств Казанского и Астраханского. Силища! Шуйский хоть и кичлив, и высок родом, но перед Годуновым он струхнул, — вновь высказал Надей Светешников.

— О том на Москве все ведают, что Шуйский трусоват, — поддакнул Надею Григорий Никитников.

— И хитроныра, — немногословно молвил Земский староста.

— И как же теперь быть, Василий Юрьич? В народе шатость великая. Кто в лес, кто по дрова. Дело доходит до того, что улица на улицу с дрекольем наскакивает. Как быть? — вопросил Богдан Безукладников.

— Хуже нет, когда посадский люд замятню затевает. Дай черни волю, справные дворы почнут крушить. Надо угомонить народ.

— Так он никого не слушает. Один надрывается: на Москву пришел истинный царь, другой — пособник ляхов. Как чернь утихомирить?

Призадумались господа-ярославцы. Народ ныне в три дубины не проймешь. По всей Руси смятение, а коль так, то и торговля замерла. Как на Москву с товаришком ехать, когда в ней ныне поляки разгуливают? Не станут ли они купцов зорить? Чужеземцы! Давно ли с ними царь Иван Грозный воевал? Вот и скреби потылицу.

— Сидя на лавке, делу не пособишь, — наконец заговорил Надей Светешников. — Надо кому-то в Москву ехать, Василий Юрьич.

— Истину сказываешь, Надей Епифаныч, — мотнул окладистой бородой Лыткин. — Надо доподлинно изведать, что за царь в Первопрестольную явился. В Ярославль же не поспешать, поелику цари не тотчас свой норов показывают. Зело приглядеться надо, зело… Кто пожелает на Москву отбыть?

Купцы замешкались с ответом. На Москву с товаришком не поедешь. Рискованно! В стольный град вкупе с Дмитрием вошли тысячи поляков. Москва же после Голодных лет едва концы с концами сводит, до сей поры черный люд впроголодь живет. Ляхи же не для того заполонили Белокаменную, чтобы в нищету впадать. Им подавай деньги и вино, сытую снедь и добрую сряду. Где царю всего этого набраться? Вот и ударятся ляхи в грабежи. Где уж тут спокойная и вольная торговля. Да и кому захочется на Москве долго торчать? Для купца каждый потерянный день — убыток.

Надей обвел всепонимающими глазами совет господ и молвил:

— Выходит, мне ехать, коль о Москве заикнулся.

— Выходит, Надей Епифаныч, ибо слово выпустишь, так и вилами не втащишь.

Купцы оживились. Гора с плеч! Надея Светешникова Бог умишком не обделил, да и на Москве он частый гость.

— Поезжай с Богом, Надей Епифаныч, — степенно произнес Лыткин и куртуазно взмахнул крепкими, ширококостными руками, видя, как купцы поднимаются с лавок.

— Погодь, господа. Надей Епифаныч, может статься, не одну седмицу на Москве проживет. Скинемся по рублю, дабы ему урону не терпеть.

Купцы каждую полушку берегут, но тут случай особый, расщедрились.

— Чего уж там, Василь Юрьич. На благое дело и трех рублей не жаль, — молвил Петр Тарыгин и расстегнул калиту, подвешенную к кожаной опояске.

Купцы едва не охнули: Тарыгин втрое «помочь» поднял, но и виду не подали. Язык не повернется супротивное слово сказать. Честь купеческая всего дороже.

— На благое дело!

…………………………………………………

Приказчик Иван Лом, рослый, широкогрудый, с лопатистой бородой и живыми наметанными глазами, собираясь в дальнюю дорогу, спросил:

— Кого еще с собой возьмешь, Надей Епифаныч?

У Надея в торговых работниках добрый десяток человек, но экую ораву на Москву не возьмешь: не в лавках сидеть.

— Вдвоем тронемся.

— Неровен час, Надей Епифаныч.

— Бог милостив, доберемся.

Слух о том, что купец отлучается в Москву, достиг и Первушки.

В Москву! Сколь о ней слышал, сколь о ней грезил. Господи, хоть бы одним глазком глянуть на мощные крепостные сооружения и дивные каменные храмы, особенно на диковинный собор Покрова, который, сказывают, красоты неслыханной.

Увидел во дворе купца и, преодолевая смущение, произнес:

— На Москву бы глянуть, Надей Епифаныч.

— Аль великая нужда есть? — прищурился Светешников.

— Там храмы, чу, лепоты невиданной.

Купец с доброй улыбкой посмотрел на парня. Стоящим работником оказался. Михеич как-то отметил: толковый, на лету все схватывает, коль не задурит, добрым мастером станет.

И вот Первушка запросился в Белокаменную. Распахнутые глаза его умоляющие.

Подле Надея стоял приказчик Иван Лом. Цепкие, схатчивые глаза его прощупали Первушку. Рукастый, сухотелый, такого детинушку не худо бы с собой взять.

— А что, Надей Епифаныч? Сей молодец лишним не будет. Храмы-то и впрямь на Москве невиданные.

— Не о храмах твоя думка, Иван, — хмыкнул Светешников. — О животе своем печешься.

— Осторожного коня и зверь не берет, Надей Епифаныч. Ныне время лихое.

— Уговорил, приказчик. Но беру сего молодца не ради спасения животов наших. Собирайся, пытливая душа.

— Благодарствую! — низко поклонился Первушка.

…………………………………………………

Первушка никогда не ездил на добрых конях, никогда не сидел в красивом седле с высеребренной лукой, никогда на нем не было такого ладного кафтана синего сукна.

— В деревеньке, поди, охлюпкой ездил, — подначил приказчик.

— Буде насмешничать, Лукич. Зачем мужику в деревеньке седло? Лошаденки пахотные, им не ездока возить, а соху тянуть.

— Так ить свалишься, когда вскачь ударимся.

— Сам не свались, — буркнул Первушка и пошел попрощаться с дружками.

Иван Лом проводил его строгим молчаливым взглядом. Занозист! Но беды в том большой нет, главное, душа у парня, кажись, чистая.

Первушку же добрый конь не страшил: с малых лет познал лошадей, с малых лет мчал на Буланке в ночное. Да, без седла, охлюпкой и попробуй, удержись! Большая сноровка надобна. В седле же, когда спину и чрево поддерживают луки, и дурак удержится. Не видать тебе, Иван Лом, Первушкиного срама.

Благополучно миновали Шепецкий ям и Ростов Великий, а вот когда позади остался Переславль и дорога пошла по дремучему лесу, на вершников выскочила небольшая ватага лихих людей. Лохматые, в сирых дерюгах, с кистенями и дубинами, дерзко заступили дорогу и угрозливо закричали:

— Слезай с коней!

Грузная, заскорузлая рука вожака ухватилась за тугую седельную суму Надея.

— Слезай, волчья сыть!

Лицо свирепое, на все решимое.

Надей освободил ногу из стремени и двинул лиходея в грудь сапогом.

— Прочь!

Вожак отлетел на сажень, а затем яро взмахнул кистенем.

— Круши, богатеев!

Первушка отчаянно замахал плеткой, а Надей и Иван Лом выхватили из-за кушаков пистоли. Бухнул выстрел. Вожак охнул, схватился за плечо и, с искаженным от боли лицом, прохрипел:

— Отходим, братцы.

Ватага (шесть человек) никак не ожидавшая, что путники окажутся оружными (ехали без сабель, а пистоли под кафтанами не видать) шустро подалась в лес.

— Надо бы допрежь в воздух пальнуть, — глянул на приказчика Светешников.

— Пожалел волк кобылу: осталась шерсть да грива. Чудишь, Надей Епифаныч. Лежать бы нам с разбитыми черепами.

Иван Лом сунул еще не остывший пистоль за кушак и добавил:

— Упреждал же. Поболе людей надо было брать.

— Не ворчи, Иван. Все обошлось.

— Это еще вилами по воде.

— Не каркай!

Надей Светешников в жизни не убивал людей, исповедуя завет Божий. Он умело торговал, рьяно бился за каждую полушку, дабы не остаться в накладе, но никогда не был сквалыгой, оставаясь глубоко набожным человеком, порой удивляя ярославских купцов изрядными вкладами в монастыри и храмы.

«А ведь еще в цветущих летах и в добром здравии. Вклады же, как недужный старец вносит. Никак загодя душу спасает, хе-хе».

Купцы и недоумевали и посмеивались, а Надей продолжал спокойно торговать и усердно посещать храмы.

Глава 11 В БЕЛОКАМЕННОЙ

В стольном граде Надей Светешников всегда останавливался в Белом городе у давнишнего приятеля Авдея Ноготка. Изба его была добротная: на высоком каменном подклете, с повалушей, двумя горницами и светелкой с косящетыми оконцами.

Старик-привратник на вопрос Надея хмуро молвил:

— Не в добрый час явился, Надей Епифаныч. Новый царь ляхов в доме разместил. Пришлось государю моему в каморке обретаться.

— Да ну! — ахнул Надей.

Из повалуши разнеслась разухабистая песня на чужеземном языке.

— Ляхи гуляют, нечестивцы! — сплюнул привратник.

— Давно проживают?

— Почитай, с Егория вешнего, сатанинское племя.

Старик был удручен и зол.

— Загостились, — хмуро бросил Надей. — Покличь Авдея Матвеича, отец.

Авдей Ноготок оправдывал свое прозвище. Низкорослый, узкогрудый, с низким вдавленным лбом и с крошечными капустными ушами вовсе не походил на степенного купца.

Первушка даже принял его за мужичонку-замухрышку, кои только и нарождаются в самых убогих семьях. Но не зря говорят: не велик, да умом набит. Надей еще дорогой поведал:

— Ноготок хоть и неказист, но один из купцов разумников. В Суконную сотню выбился, большую голову надо иметь.

Облобызавшись с Надеем, Ноготок подавленно молвил:

— Уж ты прости меня, Надей Епифаныч, но в хоромишки позвать не могу. Ныне я — пятое колесо в телеге, чуть ли не коленом под зад. Отродясь не было такого лихого времечка. В амбаришке гостей принимать буду. Тьфу!

Печальную историю поведал Авдей Ноготок. Худо на Москве. Иноверцы наводнили Белокаменную, разместившись в домах зажиточных людей. Царь сулил, что жить поляки будут недолго, покуда Дмитрий Иваныч не получит скипетр и державу, но венчание на царство давно миновало, а ляхи и не помышляют убираться из Москвы. Хуже того, ведут себя как хозяева, чинят разбой и насилие, оскверняют православную веру…

Много всего поведал Ноготок, а в заключение руками развел.

— И рад бы тебя принять, Надей Епифаныч, но в каморке моей ступить негде. Ютятся со мной жена да отрок.

Первушке так и хотелось воскликнуть: «Чего терпите, купцы?», но тот же вопрос задал Светешников.

— Пока добирались до тебя, Авдей Матвеич, всякого лиха нагляделись. Отчего народ сие святотатство терпит?

— Бог долго ждет, да больно бьет. Вот так и народ. Мнится мне, недолго Дмитрий поцарствует.

Ноготок перевел взгляд на приказчика и Первушку.

— Вы бы прогулялись чуток, милочки.

После беседы Надей и Ноготок вышли из амбара хмурые, озабоченные.

— Дай Бог тебе, Надей Епифаныч, беду избыть. Оповести, как устроишься.

Выехали из ворот и вновь оказались на Большой Лубянской, одной из древнейших улиц Москвы.

Неподалеку от храма Введения встречу, в сопровождении оружных людей, показался всадник на игреневом коне. Надей, сблизившись с наездником, приветливо воскликнул:

— Здрав буде, князь Дмитрий Михайлыч!

Князь пристально глянул на вершника и добродушно произнес:

— Вот уж не чаял тебя здесь встретить, Надей Епифаныч. На торги приехал?

Надей сошел с коня и, поклонившись всаднику в малиновом кафтане со стоячим козырем, ответил.

— Ныне, кажись, Москве не до торгов, князь. Допрежь приглядеться надо.

Иван Лом и Первушка также сошли с коней. Приказчик видит князя уже не в первый раз, а вот Первушка впервинку. Он отроду князей не видел, хотя краем уха слышал о князьях Темкиных-Ростовских, Курбских, Луговских… Этот же кто? Роста чуть выше среднего, плечист, волнистая русая борода обрамляет слегка продолговатое лицо. Князь на диво почтительно сошел с коня и повитался с Надеем.

— Разумно, Надей Епифаныч. Где остановился?

— Пока нигде. У Авдея Ноготка, что с тобой по соседству, хоромы поляки заняли. Поеду на Никольскую к купцу Шорину.

— Имя известное, но ныне Демьян Захарыч далече. За море к свеям ушел.

Осведомленность Пожарского о московских купцах не удивила Светешникова: каждый знатный человек столицы не обходился без торговых людей, заказывая им тот или иной товар. Гость Демьян Шорин доставил Пожарскому цветные заморские стекла для оконцев хором, а Надей Светешников известную на всю Русь ярославскую красную юфть и «белое» мыло.

Надей после слов Пожарского озаботился: идти на постой больше не к кому, ибо у других знакомых купцов он никогда не останавливался, да и едва ли их дома ныне свободны. На Гостиный же двор ему идти не хотелось: там всегда шумно, назойливые купцы, приезжавшие на Москву из многих городов, лезли с расспросами, норовя изведать, что почем.

— Да ты не отчаивайся, Надей Епифаныч. Коль пожелаешь, идем ко мне. Не стеснишь.

Молвил запросто, радушно, будто к себе закадычного приятеля позвал.

— Да я ж не один, князь. На постоялом дворе разместимся.

— Ныне на постоялом дворе можно и голову потерять.

Глава 12 ДМИТРИЙ ПОЖАРСКИЙ

В ноябре 1578 года, на Большой Лубянке, в стылое зазимье родился Дмитрий Пожарский. Отец, Михаил Федорович, услышав из женской опочивальни надрывный детский плач, истово перекрестился и, пригнувшись в низких сводчатых дверях, порывисто шагнул в жарко натопленные покои.

— Кто?

Обычно строгие глаза супруги Марии были улыбчивы.

— С сыном тебя, Михаил Федорович!

— Слава Богу!

Рад, зело рад Михаил Пожарский! Еще два года назад он ждал наследника, но жена разрешилась дочерью, кою нарекли Дарьей. Чадо родное, но дочь — чужое сокровище, не продолжатель рода.

………………………………………………..

Предки Михаила Пожарского владели древним Стародубским княжеством, которое раскинулось на Клязьме и Лухе. Первым независимым стародубским князем стал Иван Всеволодович, сын великого князя Всеволода Юрьевича Большое Гнездо. Он-то и стал родоначальником династии стародубских князей. Один из них, Андрей Федорович Стародубский, отменно отличился в великое княжение Дмитрия Донского в Куликовской битве. Второй сын Андрея Федоровича, Василий, получил в удел волость с городом Пожар (Погара) в составе Стародубского княжества. По названию этого города князь Василий Андреевич и его потомки получили прозвище князей Пожарских.

Князь Андрей Федорович был богат на сыновей. Четверых принесла ему супруга. Перед кончиной Андрей Пожарский передал старшему сыну Василию большую часть земель, но к началу минувшего столетия наследники так «постарались», что раздробили на куски древнее родовое княжество.

Отец Михаила, Федор Иванович Немой, происходил из младшей ветви удельного рода. На его долю досталось совсем немного вотчин, и владел он ими вкупе с тремя братьями.

При взятии Казани отличился отец Дмитрия Пожарского, стольник Михаил Федорович. Еще один князь Пожарский, Иван Федорович, был убит при осаде крепости..

В марте 1566 года Иван Грозный согнал со своих уделов всех потомков Стародубских князей, причем беда эта приключилась не по их вине, а из-за «хитрых» интриг царя. Решив расправиться со свои двоюродным братом Владимиром Старицким, царь поменял ему удел, дабы оторвать его от родных корней, лишить его верного дворянства. Взамен Владимиру было дано Стародубское княжество. Стародубских же князей скопом отправили в Казань и Свияжск.

Высылка Стародубских князей была не только частью происков Грозного против брата, но и звеном заселения Казанского края. Опальные Стародубские князья приехали не одни, а со своими дружинами и дворней. Пять князей Пожарских оказались на поселении близ недавно покоренной Казани.

Татары, извечные враги Руси, с неприязнью относились к опальным гяурам, но самое страшное было то, что Федор Пожарский разом всего лишился, получив на прокорм жены и детей всего лишь четыре крестьянских двора в Басурманской слободке под Свияжском.

После отмены опричнины Пожарских вернули в Москву. Федор Иванович вновь получил службу и участвовал в последних сражениях Ливонской войны. Домой прибыл в скромном чине дворянского головы. До воеводского же званья, о котором так грезил Пожарский, он так и не дослужился.

«Казанское сидение» нанесло серьезный урон князьям Пожарским. Их оттеснили другие княжеские роды и новое «боярство», выдвинувшееся в царствование Ивана Грозного. Пожарские, бывшие в Х1У — начале ХУ1 века одним из знатных родов Рюриковичей, были оттеснены от московской знати, их стали называть «захудалым родом».

В последний год своей жизни Федор Иванович изрядно занемог, и тогда он постригся в Троице-Сергиев монастырь, где и скончался. За два года до кончины Федор Иванович женил своего старшего сына на Марии Берсеневой-Беклемишевой. В лице народившегося княжича Дмитрия соединились два опальных рода. Пожарские претерпели лихо от Ивана Грозного, а Берсеневы — от его отца, великого князя Василия Третьего.

Прадед Дмитрия Пожарского (по линии матери), Иван Берсень слыл на Москве одним из самых больших книгочеев. Он постиг не только русские, но и многие зарубежные литературные творения, поражая дворцовую знать своими широкими познаниями.

Иван Берсень сблизился с Максимом Греком. Оба оказались недоброхотами великого князя, ибо чуть ли не открыто обличали его самодержавные замашки и требовали прекращения бесконечных войн. Встречаясь с московским государем, Берсень, обладая острым язвительным умом, не страшился ему перечить, за что и поплатился. Ему отсекли голову на льду Москвы-реки, а Максима Грека заточили в монастырское узилище.

После Казанской ссылки Иван Грозный вернул Пожарским село Мугреево и некоторые другие родовые земли в Стародубе. Но вотчины в их отсутствие захирели, пришли в упадок.

Михаилу и Марии грозило разорение, но того не случилось: Мария получила в приданое сельцо Кальмань, которое удалось выгодно продать одному из московских бояр. Жизнь молодых супругов несколько поправилась.

На государевой службе Михаил Пожарский не достиг высоких чинов, больше того, в отличие от отца, он даже не удостоился чина дворянского головы. Жизнь его завершилась, когда Дмитрию исполнилось девять лет. Учение же княжич начал постигать с семи лет, когда в хоромы был приглашен знакомый дьякон. Мать, Мария Берсенева, строгая рачительная хозяйка, обладая твердой, порывистой натурой, высказала:

— В жилах твоих, сынок, течет кровь прадеда Ивана Берсеня, человека большого ума. Зело надеюсь, что сей дар вселится и в твою натуру. Будь прилежен к учению, дабы не посрамить род Берсеневых-Беклемишевых.

— Буду стараться, матушка.

Старался, усердно старался Дмитрий! За один год постиг не только Псалтырь, но и Часослов. А еще через год, когда Мария пожаловала монастырю деревеньку, ради «устроения души» покойного супруга, то жалованную грамоту, составленную от имени наследника, Дмитрий подписал собственноручно, да с таким изяществом, что удивил людей приказных.

Позднее, когда Дмитрий был уже на службе, ему нередко доводилось расписываться за молодых дворян, которые не владели пером.

Детей у овдовевшей Марии Федоровны было трое: Дарья, Дмитрий и Василий, который на шесть лет был моложе своего брата.

Любимым местом семьи являлось село Мугреево, родовое гнездо Пожарских. Имение не столь большое, но основательное, обнесенное крепким бревенчатым частоколом. Во дворе — хоромы с затейливыми кокошниками и резными петухами, людские избы, поварня, погреба, житные клети, повети, конюшня, баня-мыленка, колодезь с журавлем. Украшал усадьбу вишневый и яблоневый сад, который навсегда запомнился Дмитрию.

Мария Федоровна часто приводила детей под сень развесистых деревьев и мягко высказывала:

— Какая здесь благодать.

Особенно радовалась княгиня весной. Не зря месяц май с древних времен повеличали на Руси «цветенем». Вишни, яблони, черемуха, жасмин в белой кипени. Войдешь в сад — и окунешься в такое упоительное благоухание, что голова закружится. Уж такая благодать! Так бы и вдыхал часами сей живительный, сладостный воздух.

Мария с любовью пестовала детей, о каждом переживала, заботилась, порой, не доверяя старой мамке Никитичне, понимая, что материнский пригляд куда важнее, чем опека мамок и нянек. Особое внимание — к Дмитрию. Худо, когда малолетний наследник остается без отца, без его добрых наставлений.

Но Дмитрию повезло: мать унаследовала нрав и ум своего деда Ивана Берсеня, а посему Мария Федоровна не только усаживала сына за книги, но и приобщала его к ратному искусству. Для оного востребовала послужильца супруга, Марея Толбунца, который участвовал с Михаилом Федоровичем в сражениях с ливонцами. Тот неплохо владел саблей и копьем, ведал ратные премудрости. Три года Дмитрий постигал и пеший поединок, и сабельную рубку на конях. Двор оглашался звонкими воинственными кличами.

Нередко за «сражениями» наблюдала сама Мария Федоровна. Как-то взыскательно сказала Толбунцу:

— Сыну никаких поблажек, Марей. Хочу видеть в нем воина.

— Постараюсь, матушка княгиня.

Дмитрий выходил на ратные уроки с большим желанием, понукать его не приходилось, а когда Толбунец его подзадоривал, то отрок бился еще отчаянней, и порой так лез напродир, что однажды Марей не успел отвести копье, которое больно царапнуло плечо.

Другая бы мать всполошилась, но Мария Федоровна, оглядев рану, молвила:

— Мужайся, сынок. Марей тебя лишь слегка уязвил. Потерпи и руды не пугайся.

— А мне не больно, матушка, — хладнокровно отозвался отрок, хотя боль была ощутимой.

Мария Федоровна сама перевязала рану. Толбунец же стоял ни жив, ни мертв. Ведая о твердом нраве княгини, он ждал сурового наказания, но Мария при Дмитрии и словом не обмолвилась. Наедине же сказала:

— Молись Богу, Марей, что урок своими очами зрела, а не то бы сидеть тебе в железах. Вина на Дмитрии, но и ты оплошал, а оплохи я не прощаю. Получишь десять плетей.

Крута порой была Мария Федоровна! Марей понурился, но обеляться не стал: он всего лишь дворовый челядинец, холоп. Где уж ему властной княгине перечить?

Через неделю «сечи» продолжились.

Вскоре Мария Федоровна увезла детей в московские хоромы и пустилась в долгие хлопоты, намереваясь, во что бы то ни стало закрепить за наследником Дмитрием хотя бы часть отцовских земель. Не одну неделю посещала она Поместный приказ, но все потуги ее оказались тщетными. Подьячие до сих пор вспоминали «государева злодея» Ивана Берсеня и чинили всяческие препоны, но неукротимой Марии Федоровне удалось-таки «прошибить» дьяка. Правда, без мзды не обошлось, но княжич Дмитрий вступил во владение Мещевским и Серпийским поместьями, что за рекой Угрой. Не столь уж и велико было владение — четыреста четвертей пашни, да и те не все возделывались оратаями.

Шли годы. Приспело время женить Дмитрия. На Руси браки заключались в раннем возрасте, ибо церковь поучала: «Всякому родителю подобает сына своего женить, когда будет возрасту ему пятнадцать лет, а дочери — двенадцать».

Мария ударилась в поиски невесты. Дело важное, канительное, не так-то просто хорошую жену подобрать, ибо с доброй женой горе — полгоря, а радость — вдвойне. О боярских дочерях Мария и не помышляла: куда уж «обломку дряхлеющего рода» до знатных невест. Говорила Дмитрию:

— Не ищи, Митя, невесту знатнее и богаче себя, дабы быть господином в своем доме.

— Ты права, матушка. Всякий выбирает невесту по своему разумению.

Женой Дмитрия стала юная девушка Прасковья Варфоломеевна. Была она тихой и покладистой, во всем смиренно подчинялась свекрови, как того требовал обычай. Дмитрию же она принесла многих детей.

В пятнадцать лет молодого князя позвали на государеву службу, дав ему чин стряпчего. Стряпчих при дворе было несколько сот, которые жили в Москве для «царских услуг» по полгода, а затем разъезжались по своим селам и деревенькам.

Куда бы не следовал царь Федор Иоаннович — в поход, на молебен в обитель, храм, Боярскую думу, — его всюду сопровождали стряпчие. А коль выпадали торжественные дни, они несли скипетр и другие знаки царской власти. В ратных походах они служили оруженосцами, а, будучи стряпчими «с платьем», под приглядом постельничего подавали или принимали «разные предметы царского туалета».

Но больше всего Дмитрию нравилось, когда стряпчие несли ночью караул на Постельном крыльце государева дворца. Их облачали в красные стрелецкие кафтаны, выдавали бердыши, навешивая на грудь (через плечо) берендейки с дробом и пороховым зельем. Каких либо происшествий не случалось, но караул хоть как-то напоминал Дмитрию ратную службу.

Двадцать лет миновало Пожарскому, но он так и остался в чине стряпчего. Это задевало его самолюбие, ибо сыновья бояр, в пятнадцать лет начиная службу стряпчим, уже через год-другой становились стольниками. «Родов дряхлеющий обломок» остался царем невостребованным. Но не в царе дело: откуда ему ведать про всех стряпчих Двора? В чины стряпчих вельможи двигали, зачастую не по заслугам, а по породе. Бывает, такого тупицу в стольники произведут, что уши вянут. Иные же через лизоблюдство пробиваются, а кто в чин вошел лисой, тот в чине будет волком.

Дмитрий Пожарский ни перед кем не прогибался, на всю жизнь, взяв на себя обет: честь — всего дороже. С таким девизом жил его прадед, а теперь и его деятельная мать, Мария Федоровна, которая слыла на Москве, как одна из самых праведных дворянок.

Когда Борис Годунов взошел на престол, то он приказал подыскать для своей дочери, царевны Ксении, добропорядочную «верховую боярыню».

Москва боярская всколыхнулась! Жены родовитых из родовитых лелеяли надежду быть приставленными к царской особе, но выбор пал на… «захудалую» Марию Пожарскую, имеющую безупречную репутацию. И все же выбор Бориса Годунова ошеломил московскую знать. Наиболее дальновидные толковали:

— Дело не в Марии Пожарской. Никак царь помышляет на высокие роды замахнуться. Не зря был любимцем Ивана Грозного.

Мария Федоровна стала верховой боярыней царевны, а ее сын получил не только чин стольника, но и одно из поместий в Подмосковье.

Жизнь Дмитрия круто изменилась: он «нежданно-негаданно попал в круг лиц, составлявших цвет столичной знати». Не стоять ему больше на Постельном крыльце, а ездить с небольшими посольскими поручениями за рубеж, быть в товарищах ратных воевод, наведываться по государевым делам в те или иные Приказы, присутствовать на посольских приемах.

Но вскоре началась война. На Русь вторгся Самозванец. Дмитрий Пожарский, купив в Конюшенном приказе боевого иноходца за двенадцать рублей, отбыл в царское войско. Вот где ему сгодились ратные уроки.

Глава 13 БОРИС ГОДУНОВ И САМОЗВАНЕЦ

Деревянные хоромы князя Дмитрия Пожарского не велики и не малы, но срублены со вкусом. Тут и «передняя» с теплыми сенями, и «комната» (кабинет), и опочивальня, и «крестовая», и «мовня», соединенная с опочивальней холодными сенями.

Второй ярус хором занимали светлые чердаки-терема с красными оконцами и гульбищами, искусно изукрашенными башенками, резными гребнями и золочеными маковицами. Крыша хором покрыта шатровой кровлей (шатрами) с двуглавыми орлами, единорогами и львами.

«Толковые мастера хоромы ставили», — невольно подумалось Первушке.

Белая изба (с горницами и повалушами) стояла на жилом и глухом подклетах, что было для Первушки новинкой. (Обычно избы стояли на одном подклете). Жилые подклеты, в которых размещались людские — были с волоковыми окнами и печью; глухие — рубились без окон и даже без дверей, хозяева входили в них с верхнего яруса по лесенке. Здесь хранились «казенки», в которых содержалась казна (пожитки, меды, вина…).

Светлица, стоявшая на женской половине, имела четыре косящетых окна, прорубленных со всех сторон, ибо свет надобен для рукодельниц, кои вышивали золотом, шелками и белым шитьем.

Резные крыльца, сени, сенники — всё ладно, добротно. Первушка уже ведал про особинку сенника. Он отличался от теплых хором и от сеней тем, что на его дощатом или бревенчатом потолке никогда не посыпалась земля, ибо в сеннике во время свадьбы устаивалась брачная постель, а древний обычай не допускал, чтоб у новобрачных над головами была земля, которая могла навести их на мысль о смерти.

Первушка, угодив в хоромы, отметил, что стены и потолки обшиты тщательно выструганным красным тесом. Такое он видел в хоромах Надея, но у того часть покоев была брусяной, с нагладко выскобленными стенными и потолочными брусьями.

Все нутро хором Дмитрия Пожарского было покрыто шатерным нарядом — тканями и сукнами, а все подволоки сеней украшены резьбой из дерева, и позолочены сусальным золотом.

Привлекли внимание Первушки и полы хором. У Надея они были устланы косящетыми досками, здесь же — дубовым кирпичом — квадратными дубовыми брусками, расписанные зелеными и черными красками в шахматном порядке, и аспидом. Цепкий глаз Первушки определил: бруски до шести вершков шириной. Но на что они настилаются?

Позднее дотошный подмастерье изведал, что дубовые кирпичи выкладываются на сухой песок со смолой, или на известь, и уже тогда у него мелькнула мысль: не худо бы изготовить такой пол для нового храма, который задумал возвести в Ярославле Надей Светешников.

А сейчас в сопровождении Марея Толбунца они шли с приказчиком Иваном Ломом к отведенной им горнице и оба удивлялись. Статочное ли дело, чтобы князь простолюдинов в свои хоромы на ночлег позвал?! Ну ладно, купец Светешников, человек даже на Москве известный, с князем дело имел. Они же — людишки малые, их место в холопьем подклете, а князь им в белой избе горницу отвел.

Пожарский молвил купцу:

— Ты сказывал, Надей Епифаныч, что прибыл на Москву с надежными людьми, кои ни в холопах, ни в закупах не ходят, а посему быть им подле тебя в горнице.

Надей не в первый уже раз подумал: «И толики чванства нет в Пожарском. Редкой натуры человек».

Вечером у Пожарского и Надея состоялась долгая беседа. Покои князя были хорошо освещены паникадилом и подсвечниками, которые помещались в простенках меж окон. Серебряное паникадило, украшенное виноградным цветом из ярого воску, висело на цепях, обтянутых красным бархатом. Из него выделалась деревянная рогатая лосиная голова с шестью серебряными подсвечниками.

Слева от сводчатой двери стояла круглая печь из синих изразцов на ножках — с колонками, карнизами и городками наверху; на изразцах изображены травы, цветы и разные узоры. Вдоль стен — лавки, покрытые медвежьими шкурами, в красном углу, под образами — дубовый стол, крытый червчатым сукном; на столе — свитки и книги, облаченные в кожи с серебряными и медными застежками.

Дмитрий Пожарский сидел в резном кресле, обитым зеленым бархатом, а Надей — напротив, но не на лавке, а в «гостевом» кресле. Их разговор тянулся уже другой час, был он спокоен и нетороплив, пока Светешников не спросил:

— Смута загуляла на Руси. Жили тихо, урядливо, и вдруг все круто поменялось.

— Урядливо, Надей Епифаныч. Намедни одну книжицу прочел. Какая благодать была когда-то на Руси. Дословно помню. Ты только послушай: «О светло-светлая и прекрасно украшенная земля Русская и многими красотами преисполненная: озерами многими, реками и источниками, месточестными горами, крутыми холмами, высокими дубравами, чистыми полянами, дивными зверями, птицами бесчисленными, городами великими, селами дивными, садами обильными, домами церковными и князьями грозными. Всем ты наполнена, Земля Русская!». А как о чужеземцах сказано? Да вот, погоди.

Дмитрий Михайлович поднялся, ступил к книжному шкафу и выудил небольшую книжицу, облаченную в синий бархат с серебряными застежками.

— Послушай, Надей Епифаныч: «Отсюда до венгров и до поляков, и до чехов, от чехов до ятвагов и от ятвагов до Литвы, от немцев до корел, от корел до Устюга, где были тоймичи язычники, и за дышащее море, от моря до болгар, от болгар до буртас, от буртас до черемис, от черемис до мордвы, — то все покорено было христианскому языку, великому князю Всеволоду, отцу его Юрью, князю Киевскому,деду его Владимиру Мономаху, которым половцы детей своих пугали в колыбели. А Литва из болот на свет не вылезала, и венгры укрепляли каменные города железными воротами, чтобы на них великий Владимир не наехал, а немцы радовались, будучи далече за синим морем».

— С какой же гордостью о Руси сказано, — довольно произнес Светешников. — И кто ж сие написал?

— Безвестный автор. Зело могуча была держава.

— Могуча. «Литва из болот не вылезала». Каково?.. А что ныне? Ляхи по стольному граду разгуливают. В чем суть, Дмитрий Михайлыч?

— В чем? — качнулся в кресле Пожарский и глаза его стали возбужденными. — В Годунове, в Борисе Годунове!

— За то, что сына Ивана Грозного убил? — напрямик спросил Светешников.

Высокий лоб князя с небольшими залысинами прорезала глубокая морщина. В глубоких выразительных глазах промелькнул огонь.

— Да не убивал он царевича, не убивал! Сколь грехов на Годунова понапрасну навешали! — горячо произнес Дмитрий Михайлович.

— Но…

— Ведаю, что хочешь сказать, Надей Епифаныч, но нельзя все огульно сваливать на Годунова. Ты, как купец, бываешь в разных городах, встречаешься со многими торговыми людьми, а посему хочу тебе кое-что рассказать о царе Борисе, дабы Русь купеческая истину о Годунове изведала.

— Истину?

— Мнишь, громко сказано? Может, и так, но я, почитай, семь лет был при Дворе Годунова и, полагаю, в немалой степени постиг суть многих дел Бориса.

— Охотно выслушаю, Дмитрий Михайлыч, и ярославскому люду поведаю, коль речь о Годунове зайдет.

— Зайдет. Еще долгое время толки о Годунове будут притчей во языцех. Некоторые нарекают Бориса последователем Ивана Грозного, но они заблуждаются. Грозный государил по воззрению «разделяй и властвуй», ибо он разделил Русь на Земщину и Опричнину. С того часа и Смута на Руси загуляла. Да еще какая! Веками жили одним укладом, и вдруг, сей устоявшийся уклад Иван Грозный, будто мечом пополам рассек. Опричнина, выметая крамолу и измену, словно ордынской саблей прошлась по Земщине. Сколь русской крови пролилось! И не только господской, но и холопьей, и мужичьей. Опальные вотчины подвергались такому жуткому разгрому, что оторопь брала. Озлобление, ненависть, сумятица в умах русских людей. Иван Грозный замахнулся и на церковь. Сколько иерархов он покарал! Афанасия, новгородского Пимена, Германа Полева, Филиппа Колычева. Когда Герман был возведен в митрополиты, то он тотчас объявил, что царя ждет страшный суд за содеянное. Иван Грозный отрешил Германа от его сана. Новый митрополит Филипп принародно отказался благословить Ивана Грозного в Успенском соборе, во всеуслышание заявив: «За алтарем неповинная кровь льется христианская, и напрасно люди умирают». Филипп был сослан в Тверь, откуда он высылал царю осуждающие грамоты. Царь гневался, рвал грамоты и кричал: «Навет! Не хочу больше видеть Филькины грамоты!» Церковь была расколота. Одни в страхе поддерживали царя, другие резко осуждали. Не стало церковного согласия, да и в народе начался разброд. А того делать было нельзя, ибо Русь тогда крепка, когда церковь и народ держатся воедино. Светский и церковный раскол бушевал два десятка лет. Единение, на коем должна была стоять держава, было изрядно подорвано, чем не преминули воспользоваться ливонцы. Зело удачно воспользовались, ибо Иван Грозный потерпел тяжелое поражение в Ливонской войне. Борис Годунов никогда не был продолжателем дел Грозного, ибо он отдавал все силы, дабы устранить тяжелейший, двадцатилетний раскол. Борис снискал поддержку всей державы, распустив «Двор» — последыш опричнины и тем самым покончив с кровавым наследием Грозного. Соправитель царя Федора успешно справился с крамолой бояр, не прибегая к погромам и казням. И ни при Борисе ли Годунове, уже после кончины Грозного, Русь вознамерилась возродить нарвское мореплавание? В 1595 году Борису удалось навязать Швеции договор, по коему шведы понуждены были возвратить Руси захваченные ими русские города в период Ливонской войны: Иван-город, Ям, Копорье, Корелу. Это был большой успех Годунова. В его правление удалось выделить более крупные силы для покорения Сибири. В глухих таежных местах поднялись укрепленные крепости Тобольск, Березов, Обдорск, Сургут, Нарым, Тара. Шаг за шагом Русь продвигалась в глубины Сибири. Новые города-крепости появились на южной окраине, ибо татары совершали сокрушительные набеги. Борис вел весьма разумную и дальновидную политику, всемерно укрепляя державу. Но когда скончался скудоумный царь Федор, положение Правителя резко пошатнулось. Бояре мирились с властью Годунова, пока он вершил дела именем законного царя. Теперь же худородному Борису можно было дать и коленом под зад. Тот же стал помышлять о короне. Бояре и вовсе взбеленились, поелику Годунов не состоял в кровном родстве с царем. Шапку Мономаха вознамерились примерить на себя двоюродные братья покойного царя, Федор и Александр Никитичи Романовы. Сыскался и третий претендент, глава Боярской думы, праправнук Ивана Третьего, князь Мстиславский. Борьба за престол обострилась и расколола бояр. Романовы, дабы возмутить народ, распустили слух, что царя Федора отравил Годунов. Борис поначалу укрылся на своем подворье, а затем — в Новодевичьем монастыре. Бояре мнили, что Борис свершит обряд пострига, но Годунов не тот человек, дабы отказаться от вожделенной цели. И путь ему к трону во многом обеспечил ярославский владыка.

— Ярославский? — вскинул хохлатую бровь Светешников.

— Именно, Надей Епифаныч. Если бы не твердая поддержка бывшего ростово-ярославского митрополита Иова, Борису не видать бы царства. Не зря ж потом Годунов вложил в ярославскую обитель богатый вклад. Став патриархом, владыка без колебаний перешел на сторону Годунова и созвал Земский Собор, на кой позвал не только духовных лиц, но и представителей дворян и всех чинов Русской земли. И больше всего Иов позвал людей из Ростова и Ярославля. Их прибыло более десяти человек, и каждый из них зело зажигательно выступил на оном Соборе, кой и провозгласил царем Годунова.

— Я тогда был в отлучке. Почитай, полгода в Казани и Астрахани торговлей промышлял… А что бояре? Ужель стерпели?

— Несусветный гам подняли. Плевать им на владыку и Земский Собор, когда дело о престоле зашло. Вот и загуляла Смута…


Многое постиг Светешников за эту долгую, доверительную беседу.

А Пожарскому надо было выговориться, ибо он увидел в ярославском купце того человека, кой должен ведать правду не только о Борисе Годунове, но и о «чудесном спасении царевича Дмитрия», всколыхнувшем Русь, о панской Польше и католическом духовенстве, принявшим горячее участие в судьбе новоявленного претендента на Московский престол, о внезапной кончине Бориса Годунова и предательстве бояр, о «восшествии» на престол Лжедмитрия» и бесчинствах ляхов…

Пьяные шляхтичи скакали на лошадях по улицам, стреляли, давили народ, грабили прохожих, по ночам вламывались в дома мирных жителей, насиловали женщин.

Паны чувствовали себя господами положения. В пьяном разгуле они бряцали саблями и кричали: «Что ваш царь?! Мы дали царя Москве!».

Народное возмущение готово было разразиться каждую минуту.

Летописец воскликнет: «Крик, вопль, говор неподобный. О, как огонь не сойдет с небеси и не попалит сих окаянных!».

Глава 14 И ДРОГНУЛО СЕРДЦЕ ПЕРВУШКИ

«Есть что будет рассказать ярославцам, — раздумывал Светешников. — Не так все просто и с Борисом Годуновым, и «царем» Дмитрием. Не всякий в сути разберется. Пожарский на многое глаза открыл. Зело разумный князь. Мог бы далеко пойти, но Отрепьеву не надобны люди, кои стояли за Годунова. Хлебнет еще лиха Дмитрий Михайлыч».

Светешников ходил по Москве и дивился: не та стала Первопрестольная. Куда девалась шумная, многоликая столица? Бывало, на торгах не протолкнуться, а ныне люду изрядно поубавилось, многие лавки закрыты, да и по улицам народ не снует. Зато повсюду встречаются ляхи — дерзкие, крикливые, на подгуле.

Надею, приказчику и Первушке довелось увидеть, как пятеро ляхов, соскочив с коней, кинулись к девушке (которая шла в сопровождении трех пожилых женщин), кинули поперек седла и с хохотом увезли с собой.

— Помогите, ради Христа! — истошно закричала одна из женщин.

Из избы выскочил плечистый мужик с топором, но куда там! Ляхов и след простыл.

— Непотребники! Шли в храм помолиться, а ироды дочь ненаглядную схватили! — неутешно голосила мать, облаченная в длинный суконный опашень с серебряными пуговицами.

Мужик зло сплюнул и вернулся в избу.

— Жаль, коней оставили, — хмуро произнес Первушка.

— И чтоб тогда? — вопросил Надей.

— Девушку отбили.

— А ты никак у меня запальчивый, — хмыкнул Светешников. — Плеточками супротив сабель?

— Ну и терпеть негоже. Ляхи чинят разбой среди белого дня, паскудники!

— Опора царя, брат, но чую с такими кромешниками ему долго на троне не усидеть… А тебе вот что скажу, Первушка. Мы сюда не для того приехали, чтобы кулаками сучить. От ляхов еще не такое увидишь, а посему запал свой укроти, дабы в Ярославль живым вернуться. Поди, не запамятовал, зачем ты на Москву напросился?

— Не запамятовал, Надей Епифаныч.

— То-то.

Иван Лом помалкивал. Первушка уже ведал: приказчик несловоохотлив, порой слово клещами не вытянешь, молчит как рыба в пироге. Зато в торговых делах был незаменим, не зря как-то Надей обмолвился: «Лукич и от мертвых пчел меду добудет».

Светешников зря времени не терял: побывал на Гостином дворе, городских торжищах, дотошно потолковал со знакомыми купцами (с некоторыми ударил по рукам) и лишь спустя две недели, молвил:

— А теперь, Первушка, пойдем храмы глядеть.

Первушка, пока Надей с приказчиком «прощупывал» торговую Москву, оставался во дворе Пожарского. Светешников строго-настрого наказал:

— Со двора — ногой не ступи!

Безделье угнетало Первушку, не мог без работы и часу просидеть, а посему пришел к холопам.

— Дайте какое-нибудь изделье, братцы.

Холопы кивнули на большую груду березовых чурок.

— Поиграй топором, паря. Тут дня на три хватит.

Первушка, истосковавшийся по работе, выкладывал в повети поленицу, а глаза его то и дело останавливались на каменной церкви Введения, видневшейся за тыном. Возведена просто, без лишних изукрасов, но Первушке хотелось глянуть на подклет и размеры камня, дабы уподобить их с церковной постройкой Светешникова.

Все дни его брала досада: Надей сновал по Москве, возвращался смурый и озабоченный, и даже не вспоминал о храмах. Знать, больше всего его заботили торговые дела, и касательство москвитян к царю Дмитрию. Спору нет: надо все въедчиво изведать и доложить о том ярославскому посаду, но Надей, почитай, совсем забыл о своих давнишних помыслах — поставить каменный храм Благовещения, который украсит преславный град Ярославль. В богоугодном деле внесет свою лепту и он, подмастерье Первушка. Но в Ярославле нет каменных дел искусников, которые бы возводили такие чудные храмы. Они живут на Москве, с ними надо толковать, разглядывать и познавать их творения. Но Надей все мешкает, мешкает…

И вот, наконец, Светешников повел Первушку по Москве. Много всего нагляделся подмастерье, и даже «живой» (плавучий) Москворецкий мост повидал. Необычный мост, диковинный: сотворен из больших деревянных брусьев, пригнанных один к другому и связанных толстыми веревками из липовой коры, концы коих прикреплялись к башням и к обратному берегу. Когда вода прибывала, как поведал Светешников, лежащий на ней мост поднимался, а когда убывала — опускался и мост. Если надо было пропустить судно, то одну из связанных частей моста отводили в сторону, а по проходе судна ставили на прежнее место.

Первушка то своими глазами увидел, когда струг пропускали. Каких только чудес не бывает, подумалось ему. Вдумчивы, искусны русские мастера. Ишь, какой красоты невиданной стольный град из камня и дерева сотворили!

Надей заявился с Первушкой и к известному московскому зодчему Артемию. Тот, седовласый скудобородый старичок, допрежь всего привел ярославцев к собору Покрова и благоговейно произнес:

— То соборная церковь, кою возвели Постник и Барма. Такой лепоты едва ли вам зреть доведется.

У Первушки дрогнуло сердце. Пораженный увиденным, он опустился на колени и истово перекрестился. Господи, исполать тебе за дивное творение рук человеческих!..


Надей Светешников помышлял, было, покинуть Москву, но его остановили слова Пожарского:

— На Москве вот-вот замятня начнется.

— Народ на ляхов кинется?

— Не только на ляхов, не только, — раздумчиво произнес Дмитрий Михайлович, поглаживая сухими, твердыми пальцами волнистую русую бороду. — Мыслю, и Отрепьеву не устоять.

— Дела-а, — протянул Светешников. — Коль грядет такая гиль, обожду, пока она не завершится.

Глава 15 В ЯРОСЛАВЛЕ

Земский староста Василий Лыткин тотчас собрал именитых людей, как только в Ярославль вернулся купец Светешников.

— Город полнится слухами, Надей Епифаныч. Что на Москве?

Надей, неторопко поправил пальцами широкие, соломенно-желтые усы и степенно высказал:

— Проживал у князя Дмитрия Пожарского, кой когда-то у меня товары закупал. Зело рассудливый человек, многое мне о Годунове и новом царе поведал, но то особый сказ, а пока расскажу о делах торговых. Худо было на Москве, купцам — никакого прибытку. Не только лавки позакрывали, но и перестали в города выезжать, ибо повсюду разбойные ватаги ляхов шастают.

— А что же царь Дмитрий? — колыхнулся на лавке тучный, широколобый Григорий Никитников.

— Царь? — взломал хохлатые брови Светешников. — Царь под дуду панов плясал, казну разворовал и от православия отшатнулся. Верный доброхот папы Римского.

— Да то ж святотатство! — воскликнул долговязый, узкоплечий Аникей Скрипин. — Чего ж народ не поднялся?

— Аль ничего не слышали? — повел вопрошающими глазами на «лучших» людей города Светешников.

— Седмицу назад калики из Москвы проходили, о бесчинствах ляхов толковали, но о том мы и ране ведали, — молвил сухопарый, с крупным шишкастым носом Петр Тарыгин.

— Вот-вот, — многозначительно протянул Светешников. — До бунта довели народ. Такая замятня поднялась, что Дмитрия убили, а новым царем Василия Шуйского выкликнули.

Именитых людей оторопь взяла, а Надей, не дав господам опомниться, неспешно и мерно продолжал:

— Все за три дня содеялось. Прах царя смешали с порохом и пальнули из пушки в сторону латинян, а Шуйского зело торговый люд поддержал. Царь же был не истинный, а беглый монах, расстрига Гришка Отрепьев. Когда его в Кремле прикончили, то труп выволокли на Пожар, плевали на него, пинали и уродовали, а затем увезли за город к Божедомке, бросили в яму и пригвоздили осиновым колом к земле, дабы чернокнижник никогда не смог восстать из мертвых. Но тут начались зловещие знамения. На могиле Самозванца по ночам вспыхивали огни и слышались песнопения. Тогда труп Самозванца вырыли и сожгли на Котлах. Прах смешали с порохом, зарядили в пушку и пальнули в сторону Речи Посполитой.

Но доброхоты лжецаря прибили на многих домах листы, в коих говорилось, что Дмитрий жив, и что сам Господь вдругорядь укрыл его от изменников. Народ пришел в смятение, заполонил Пожар и стребовал от бояр разъяснений. Те вышли на Лобное место и на кресте поклялись, что Бог покарал расстригу, и что мощи истинного царевича вскоре доставят из Углича в Москву. В деле оном Шуйский загодя подсуетился. Послал в Углич патриарха Филарета Романова.

— Как Филарета?! Был же Игнатий! — удивлению именитых людей не было предела. Богдан Безукладников даже с лавки вскочил.

— Про Игнатия в Ярославле мало что ведомо. На Москве сей святейший пользовался дурной славой, как бражник и пакостник. Когда-то он прибыл из Греции и возглавил Рязанскую епархию. Уже тогда он разъезжал по монастырям и зело возлюбил угощения зеленым змием. О его пьянстве и разных пакостях земские люди Рязани донесли Годунову, но припоздали. Пройдоха Игнатий одним из первых прибыл в табор Отрепьева, вот и возвел его расстрига в патриархи, а тот короновал Лжедмитрия на царство. После же его убийства, Игнатия с позором выдворили с Патриаршего двора и заточили в Чудов монастырь. О боярах же Романовых вы наслышаны. Наш ростово-ярославский митрополит, возведенный в патриархи, привез останки царевича Дмитрия. Царь, бояре, пастыри и посадские люди двинулись пешком в поле, дабы встретить мощи за городом. Среди них была и мать царевича, Марфа Нагая. Глянув на останки сына, она столь перепугалась, что пала и потеряла рассудок. Народ же ждал от нее достоверных слов. Дабы спасти положение, Василий Шуйский сам возгласил, что привезенный прах и есть мощи Дмитрия.

— И что народ? — продолжая стоять, вопросил Безукладников.

— Речь Шуйского не умилила толпу, ибо все помнили встречу Марфы с «живым сыном». Носилки с мощами поспешно закрыли и отнесли в Архангельский собор. А народ опять раскололся. Москва не утихомирилась, боле того, не захотела примириться с боярским царем. Назревал новый бунт, но Шуйскому удалось-таки унять мятежников, а затем, под предлогом борьбы с крамольниками, он удалил из Москвы некоторых бояр, кои выступали против его избрания на царство, а также многих недавних любимцев Лжедмитрия, коих отослал в порубежные крепости и башкирские степи. Лишился патриаршего сана и наш бывший митрополит Филарет, ибо он также не хотел видеть Шуйского на царстве.

— Экая кутерьма на Москве! — покачал лобастой головой Василий Лыткин. — Выходит, без святейшего остались?

— Свято место пусто не бывает, Василь Юрьич. Царь и бояре поставили в патриархи казанского митрополита Гермогена. Хорошо ведаю сего иерарха, когда был по торговым делам в Казани. Тверд, решителен, суров, рьяный служитель Бога, неукротимо борется с крамолой священного чина. Пожалуй, такого ревнителя благочестия на Руси еще не было.

— Дай-то Бог, Надей Епифаныч.

— Но князь Пожарский напоследок мне изрек: «Даже Гермогену едва ли удастся удержать Смуту. Тяжкие годы ожидают Русь».

Часть вторая ДОЧЬ СТРЕЛЕЦКАЯ

Глава 1 ДОЧЬ СТРЕЛЕЦКАЯ

Еще лет десять назад Ярославль был одним из самых богатых городов Руси. Торговля преуспевала, изрядно разросся посад, поднимались ввысь новые деревянные храмы, росло число монастырей. Ярославцы не ведали больших напастей, даже «черные» люди сносно жили. А потом всё покатилось под гору. Навалились на Ярославль Голодные годы, моровое поветрие, Смута. Торговля заметно захирела, чернь перебивалась с хлеба на квас.

Оскудела торговля и Светешникова, но не тот человек Надей Епифаныч, дабы руки опускать. Наведался на Москву в Сибирский приказ, вернулся в Ярославль с грамоткой, а затем позвал приказчика.

— Собирайся в дальнюю дорогу, Иван Лукич. Поедем за Камень, в сибирский острожек Мангазею соболя промышлять.

— В Мангазею?! — ахнул приказчик. — Да то ж на явную погибель.

— Никак, поджилки затряслись? — усмешливо проронил Светешников.

— Так, ить, там дикие инородцы, самоядь! — сторожко кашлянул в крепкий мосластый кулак приказчик.

— Зато пушнины не меряно.

Еще в Сибирском приказе Надей изведал, что один из московских купцов выменял у самоядцев пять возов соболей, куниц, горностая, росомах и черно-бурых лисиц. Шел по Северному пути через Обдорскую заставу. Почитай, целый год купец обретался среди инородцев, всего натерпелся, но предприятие оказалось зело прибыльным.

— Рисковое дело, Надей Епифаныч, — вздохнул Лом.

— Не рискуя, не добудешь. А коль робеешь к инородцам идти, ноги в охапку — и со двора! — жестко молвил Светешников.

— Да ты что, Надей Епифаныч, — побагровел приказчик. — Того и в мыслях не было. Не ходили мы так далече, вот я и… Прости, Христа ради.

— Бог простит… Ступай на Ильинку и кликни десяток охочих людей. Но отбирай самых здоровых и отчаянных, кто ни Бога, ни черта не страшится.

Через три дня Светешников позвал Первушку.

— Ты в мою артель напрашивался, но в Сибирь тебя не возьму. Твое дело, парень, каменным издельем заниматься.

— Но наша постройка остановлена.

— Временно, Первушка. Вот разбогатею и вновь за храм примемся, а покуда потерпи.

— Куда ж мне податься, Надей Епифаныч?

— Намедни толковал с купцом Григорием Никитниковым. Помышляет он изразцовую печь ставить. Возьмись, да поусердствуй. Коль добрую печь смастеришь, слух по Ярославлю пробежит. Глядишь, без дела не останешься.

Первушка поусердствовал. Такую печь сработал, что прижимистый Никитников дал двойную цену.

— Силен ты, паря. Всему Ярославлю на загляденье. Где ж такую печь высмотрел?

— У князя Пожарского.

— Ишь ты. И тяга хорошая, и жаром пышет, и дров мене берет. Молодцом!

Прав оказался Светешников: слух о даровитом подмастерье быстро обежал Ярославль. И двух дней не истекло, как к Первушке приспел стрелец и молвил:

— Сотник наш, Аким Поликарпыч, к себе кличет.

Другой бы поломался, заважничал, но Первушка рад-радехонек, ибо без работы тоска смертная.

Просторная изба сотника находилась в Стрелецкой слободе, неподалеку от Семеновских ворот и деревянной церкви Симеона Столпника. Аким слыл в городе властным, суровым человеком, которого даже земские люди побаивались. А тот и впрямь заполучил власть непомерную, после того, как царь Василий Шуйский назначил его приставом, поручив приглядывать за сосланными в Ярославль ясновельможным паном Юрием Мнишеком, его дочерью, «царицей» Мариной и их многочисленной свитой. Даже с воеводой Федором Борятинским пристав толковал на равных.

Аким окинул Первушку взыскательным взглядом и произнес:

— Выложил ты Никитникову чудо-печь. У меня ж, как видишь, печь простецкая. Износилась, потрескалась, дым прет изо всех щелей. Хочу новую поставить. Такую, как купцу, смастеришь?

— Смастерю, Аким Поликарпыч.

— Что от меня понадобится?

— Дело обыкновенное. Кирпич, изразец, глина, песок да известковое творило. Сручье же — мое.

— И много ли за работу возьмешь?

— А сколь не пожалеешь, Аким Поликарпыч.

— А коль я тебе втрое меньше Никитникова заплачу?

— В обиде не буду, — простодушно отозвался Первушка.

— Ну-ну, — неопределенно хмыкнул сотник.

Весь первый день Первушка неторопко разбирал старую печь. Мог бы и побыстрей разобрать (в избе — пыль столбом, глаза щиплет), но Первушка, смахнув с кирпича копоть и смочив его в ушате с водой, придирчиво оглядывал каждый кирпич и деловито высказывал дворовому человеку Филатке, который был приставлен ему в помощники:

— Этот — выброси, а этот — еще послужит. Сто лет никакой огонь ему не страшен. Надо же, печь-то из разного кирпича была сложена.

После обеда (стол — хозяина) вышел на минутку в сад и вдруг едва не столкнулся с девушкой. Была она в голубом летнике, в алых сапожках из юфти; на спине колыхалась пышная соломенная коса, заплетенная бирюзовыми лентами. В маленьких мочках ушей поблескивали золотые сережки. Девушка, разрумянившаяся, запыхавшаяся (играла с подружками «вдогонки»), остановилась и, глянув на незнакомца большими лучистыми глазами, удивленно вопросила:

— Ты кто?

— Я?.. Печник.

— Какой печник?.. Ах, да. Тятенька намедни сказывал.

Первушка почему-то засмущался, да так, что испарина выступила на лбу. Откинул с него прядь густых русых волос, улыбнулся. Девушка же звонко рассмеялась.

— Чумазый-то какой!

Повернулась и скрылась в цветущем вишняке, а Первушке невольно подумалось: «Озорная девчушка».

Нежданная встреча в саду, наверное, забылась бы, но на другой день, когда Первушка готовил замес в твориле, то за своей спиной услышал задиристый голос:

— Слышь, чумазый, ты долго будешь печь ставить?

Обернулся. Всё та же егоза с пышной соломенной косой до пояса и зелеными, лучистыми глазами.

— Как Бог сподобит.

Девушка рассмеялась:

— Да ты как старик разговариваешь.

Ножкой (в сапожке сафьяновом) притопнула.

— Замерзаю в горенке!

— В такую-то жарынь? Макушка лета.

— Сам ты макушка, черномазый Первушка!

Первушка стукнул заступом о деревянное творило, помышляя незлобиво одернуть стрекозу, но тут послышался укорливый повелительный голос, раздавшийся из распахнутого оконца светелки:

— Васёнка!

Девушка ойкнула и убежала в сад, а Первушка, покачав головой, глянул на дворового, кой подносил ему глину.

— Кто такая?

— Стрелецкая дочка. Уж такая, брат, непоседа. Добро, отец не видел, а то бы дал взбучку. Строг Аким Поликарпыч.

— По дочке что-то не видно.

— Так за ней отцу не углядеть. Целыми днями по делам шастает, а мать во всем дочке потакает. Серафима-то Осиповна нравом добрая и веселая. Вот и Васёнка, никак, в нее. Слышь, в саду с подружкой потешается? Вот хохотушки.

Серафима Осиповна наведалась к Первушке. Поглядела, как тот выкладывает печь, молвила:

— Отродясь такой печи не видывала. Будто красну девицу к венцу наряжаешь… Дымить не будет?

— Не будет, хозяюшка.

— И сугреву даст? Зимы-то у нас долгие да студеные.

— В тепле будете жить, хозяюшка.

— Уж ты порадей, милок. Без доброй печи и доброго житья не видать. Она нам — мать родная: и накормит, и напоит, и недуги исцелит. Порадей!

— Порадею, хозяюшка.

— А ты, знать, не речист.

Первушка пожал плечами. Хозяйка же, невысокая, полноватая, с чистым румяным лицом и зелеными, добродушными глазами, произнесла:

— Ох, не речист… Снедать пора, но здесь неурядливо. Пойдем-ка в повалушу, там и отобедаешь.

— Да я и здесь поснедаю.

— Экий ты застенчивый. Негоже отказываться, коль хозяйка кличет.

— Благодарствую. Чуток ополоснусь.

Первушка вышел из избы и направился к небольшому пруду, который находился подле бани. Снял кожаный фартук и рубаху, и шагнул на дощатый мостик. Поплескал водицей на лицо, плечи и грудь. Ядреное солнце взяло в свои жаркие объятья сильное, загорелое тело.

Не гадал, не ведал Первушка, что из зарослей за ним наблюдает Васёнка. У той даже дух перехватило. Господи, какой же ладный стан у этого «чумазого»! А русые волосы? Густущие, слегка кудреватые. Ишь, какими пригожими прядями ниспадают на лоб.

Зарделась, заволновалась Васёнка. Что это с ней? Никогда такого не было. Подумаешь, печник чумазый. Утопить его!

Выбралась из зарослей и тихонько двинулась к мосткам, на краю которых стоял Первушка.

— Ступай к водяному!

Первушка и оглянуться не успел, как очутился в воде. Васёнка же, с заливчатым смехом скрылась в зарослях сада…

— Что-то ты припозднился, милок. Варево стынет, — молвила Серафима Осиповна.

— Да так… На пруду задержался.

Однако скрыть своего смущения Первушке так и не удалось.

— Чего так раскраснелся?

Первушка уткнулся глазами в миску со щами. Хозяйка подала на стол и кашу гречневую на льняном масле, и румяную ватрушку с топленым молоком. Первушка же молчаливо трапезовал, и все мысли его были заняты Васёнкой. Проказлива дочь стрелецкая, чересчур проказлива. Так и стоит в ушах ее звонкий смех. Купание в пруду выглядело не просто забавным, но и курьезным. Добро, еще никто не видел его сорома. Какая-то непоседа скинула его в воду!

— Может, кваску еще желаешь испить?

— Что? — рассеянно переспросил Первушка.

— Где ты витаешь, милок? Кваску, сказываю, не желаешь ли?

— Благодарствую, хозяюшка… Пойду к печи.

Серафима Осиповна проводила парня озадаченными глазами. Чумовой какой-то!

Всё прояснилось, когда жарынь схлынула и наступила непогодица. Два дня шел докучный, бисерный дождь. Серафима Осиповна и Васёнка сидели в светлице и занимались рукоделием — вышивали рушники серебряным шитьем.

Занятие довольно сложное и тонкое, ему надо обучаться не только долгими месяцами, но и годами. А вот Васёнка всем на удивленье наловчилась шитью шелками, жемчугом и золотом за какие-то восемь недель. Из-под ее ловких рук выходили чудесные изделия, низанные мелким и крупным жемчугом. И что самое поразительное — без всякой канвы, остротой и точностью своего безукоризненного зрения, безупречной разметкой она расшивала крестом тончайшие или аксамитные ткани, где в необыкновенной гармонии сплетались яркие лесные и луговые цветы и травы.

О диковинных изделиях молодой златошвейки прослышала матушка Толгского монастыря. Приехала, глянула и восторженно воскликнула:

— Какая же ты искусная мастерица!

Васёнка, когда ее восхваляли, всегда смущалась, упругие щеки, словно со стыда, вспыхивали ярким румянцем.

— Да ничего особенного, матушка игуменья. Можно гораздо лучше шитье узорами украсить. Надумала я во имя святой Толгской Божьей Матери изготовить в твой монастырь, матушка, расшитые ткани и антиминсы. Да вот только справлюсь ли?

— Благодарствую, Васёна Акимовна. Сочту за честь увидеть твои чудесные изделия в обители. Руки у тебя золотые. Но вышиваешь ты не только своими руками славными, но и сердцем душевным. Без того никакое доброе творенье невозможно. Все идет от сердца.

Но Васёнке в этот дождливый день работа на ум не шла. Гибкие, проворные пальчики не бегали шустро по узорам. Девушка то улыбнется, то вздохнет, а то и вовсе отложит рукоделье, задумчиво уставившись в слюдяное оконце.

— Что с тобой, доченька? О чем думка твоя? Аль рукоделье наскучило?

— И вовсе нет, маменька… Думаю, как лучше узоры положить.

Васенка вновь принималась за рукоделие, минуту-другую тянула шелковую нить, а затем вновь куда-то улетала в своих грезах. А когда вдруг со двора послышался отдаленный, скрежещущий звук заступа, Васёнка порывисто поднялась со скамьи и кинулась к оконцу.

— И чего метнулась, как на пожар? — развела пухлыми руками Серафима Осиповна. — Ну, чего ты там углядела?.. Печник глину месит.

Глянула на лицо дочери и ахнула:

— Пресвятая Богородица, да ты вся кумачом пылаешь. А глаза-то как заблестели. С чего бы это, доченька?

— Не спрашивай, маменька, не спрашивай… На улицу хочу!

— Вот тебе на… В такое-то ненастье?

— А я в телогрею облачусь.

Серафиму Осиповну осенила догадка. К печнику рвется! Никак приглянулся ей этот парень. Казистый, ничего не скажешь, но то ж сущая беда.

— На Первушку глянуть задумала?

— На Первушку? — и вовсе затушевалась Васёнка. — Еще чего, нужен мне этот чумазый, маменька. Надоело в светелке сидеть.

— Ох, не лукавь, доченька. Меня не проведешь. И думать больше не смей о печнике! Аль забыла своего суженого?

— Не хочу и поминать Митьку!

На глазах Васёнки выступили слезы.

— Побойся Бога, дочка. Молись Богородице, что отец твоих слов не слышал. Садись за рукоделье и навсегда выбрось печника из головы. На кой ляд он тебе надобен? На Покров-свадебник в хоромы самого Василья Юрьича Лыткина войдешь. Земского старосты! Всему Ярославлю на завидки. Суженый-то, почитай, первый жених, честь-то тебе какая!

— Не хочу Митьку! Нос у него шишкой и лицо конопатое. Не хочу!

— Ну и дуреха же ты, доченька. С лица не воду пить. Мужчине красота не к чему. Была бы мошна тугая, тогда и про конопушки забудешь.

— Не говори о нем, маменька!

Серафима пристально глянула на дочь и покачала головой. Голос ее стал строгим и назидательным:

— Еще раз к печнику выйдешь — отцу расскажу. А государь наш, сама ведаешь, может и плеточкой поучить, дабы уму-разуму набиралась.

Ведала Васёнка, ох как ведала! Отец крут, слова поперек не молвишь. Так вознегодует, что белый свет будет не мил. Не поглядит, что единственная дочь, может «свою кровиночку» и в холодный чулан посадить. А за какие такие тяжкие грехи? И всего-то пару раз над «чумазым» подшутила. Ну, разве можно за это дочь подвергать наказанию?.. И мать туда же. «Чтоб более и глаз на печника не поднимала, в сад ногой не ступала». И все из-за какого-то чумазого! Тоже мне заморский принц выискался. С глаз долой, из сердца вон!

Выкинула из головы, за шитье села. Но и часу не истекло, как в глазах ее вновь предстал Первушка — высокий, сероглазый, с шапкой русых, кудреватых волос. Господи, как же тянется душа к этому неулыбе. Так бы и выскочила из светелки. Но мать отныне начеку, как стражник у ворот. Бдит! Как же быть, Господи?

Запала дочь стрелецкая и в душу Первушки. Ране не успевал голову к изголовью приложить, как тотчас проваливался в непробудный чугунный сон. А теперь и сон не в сон. Только глаза зажмурит, а Васёнка тут как тут! Озорная, улыбчивая, с тугой соломенной косой до пояса. Не сказать, что писаная красавица, но какие у нее чудесные глаза — чистые, распахнутые, сияющие. Такие глаза все вокруг радостным светом наполняют. Добро бы потолковать с этой шалуньей…

Глава 2 СОТНИК АКИМ

Сотник всегда возвращался в избу под вечер. Неторопко слезал с коня, кидал повод дворовому холопу Филатке и неизменно спрашивал:

— Все ли урядливо?

— Бог милостив, Аким Поликарпыч, — низко кланяясь, отвечал холоп.

Сотник молча оглядывал двор и грузной увалистой походкой шел к избе. Был он приземист и широк в кости, с массивной низколобой головой, с крупным увесистым носом и с неподвижными острыми глазами; в широкой каштановой бороде вились седые паутинки.

Серафима Осиповна встречала супруга на крыльце, кланялась в пояс и напевно вопрошала:

— Все ли, слава Богу, государь мой?

Вместо ответа сотник кивал головой, поднимался сенцами в повалушу, отстегивал саблю, снимал красный стрелецкий кафтан с золотистыми петлицами и, оставшись в белой льняной рубахе, опускался на лавку, откидывался широкой спиной к бревенчатой стене и несколько минут молчаливо сидел.

Серафима Осиповна также усаживалась на лавку, но ни о чем уже у супруга не справлялась, хорошо ведая, что «государь» осерчает, ежели нарушить его отдых. Устает на своей службе Аким Поликарпыч. Дела-то у него ныне державные. Не так-то просто за иноземцем доглядывать.

И впрямь, нелегка была служба у стрелецкого сотника. Утром каждого дня собирал десятников в Воеводской избе и каждого дотошно выспрашивал:

— Как караул прошел?

Десятник поднимался с лавки и обстоятельно докладывал:

— День и ночь, Аким Поликарпыч, мои служилые люди стояли у дома пана Мнишека. Пан из дома не выходил, зато вдовая царица Марина со своими служанками весь вечер провела в саду. Возле нее крутился молодой пан Ян Бильчинский.

— Что надо этому пану? — насторожился сотник. — О чем толковала царицка с этим шляхтичем?

Десятник развел руками:

— Они на своем языке талдычили, да и далече было.

— А на что деревья, Фомка? Сучья через тын переваливаются.

— А проку, Аким Поликарпыч? Ну, упрячемся в зелени, но ляхи-то, сказываю, на своем языке лопочут. Разбери тут!

— Разберем. Покумекать надо, — раздумчиво крякнул в каштановую бороду сотник. Он давно досадовал, что его стрельцы ни бельмеса не понимают речи ляхов.

— Что еще приметили, Фомка?

— Купец-немчин Иоахим Шмит норовил к пану сенатору пройти.

— О том сразу надо было докладывать, дурья башка! — осерчал сотник. — И по какой же надобности?

— Норовил изведать у сандомирского воеводы, нет ли в чем нужды?

— И что ты молвил купчине?

— Как наставлял ты нас, так молвил. Пленники-де ни в чем нужды не ведают, поелику находятся на полном государевом довольствии. Но купчина заартачился, грозился воеводе пожаловаться.

— Так-так, — вновь раздумчиво протянул Аким Поликарпыч. — К воеводе, речешь?

Пощипал перстами бороду и поднял очередного десятника.

— У тебя что, Сидорка?

— Нелегкий был караул, Аким Поликарпыч. Допрежь панове в избе песни горланили, а затем на двор высыпали. Дерзко пошли к воротам. «Открывай, пся крэв!». «Не положено!» — отвечаем, но шляхта сабли выхватила и еще пуще загомонила: «Открывай, москали! Желаем в ваших питейных домах погулять. Открывай, пся крэв!». Так разошлись, что начали саблями калитку рубить. Пришлось из мушкета пальнуть. От ворот отпрянули, но еще долго всякую скверну исторгали: «Быдла! Царь Дмитрий в Стародубе объявился. Скоро на Москве царем сядет и всех изменников казнит!».

— Выходит, слушок и до них докатился. Ну-ну…

Выслушав остальных десятников, Аким Поликарпыч сел на коня и отправился к хоромам воеводы Федора Борятинского, которые находились неподалеку от митрополичьего подворья Филарета и вблизи собора Успения Пресвятой Богородицы. Хмурым, ожесточенным было лицо сотника. Навалились же эти ляхи на его душу! Совсем недавно жил покойно, урядливо, его сотня ведала лишь караульную службу по городу: стояли на сторожевых башнях, охраняли Воеводскую, Земскую, Губную и Таможенную избы, ночами досматривали улицы и слободы, дабы бою и грабежа не было, и чтобы разные воровские людишки не подложили огня под чьи-либо хоромы. Заодно проверяли и службу земских сторожей, которые должны бдеть с рогатинами у колод и решеток, коими перегораживали на ночь улицы от татей и лиходеев. Хватало мороки, и все же служба не была Акиму в тягость. Получал от государя денежное и хлебное жалованье, два пуда соли, и сукно на новый кафтан. Небольшой торговлишкой промышлял: имел три лавки на Торгу. Иной раз и мздой не гнушался. Самые знатные богатеи города сами в избу приходили, в пояс кланялись: «Хоромишки возвели, а людишки завистливы, норовят петуха пустить. Ты уж пригляди за двором моим, Аким Поликарпыч. На своих-то холопей надежа плохая». Приглядывал, и денежкой был не обижен. Одним словом, не бедствовал сотник, семья в достатке жила.

И вдруг, как гром с ясного неба! Царь Василий Шуйский немешкотно вызвал всю сотню на Москву, поставил ее под началом пристава с двумя стрелецкими сотнями и приказал: «Повелеваю вам отвезти под стражей в Ярославль тестя убитого Самозванца, Юрия Мнишека, его дочь, жену Лжедмитрия, царицу Марину и сына Мнишека, Святослава». Аким как глянул на «полон», так и ахнул. Сколь вооруженных шляхтичей из близкого окружения свергнутого царя, ксендзов, слуг и служанок! Да опальных людей более трехсот человек! О чем государь думает?! Ляхи разбойничали, опустошали города и веси, убивали и насильничали, а теперь их приказано в лучшие дома Ярославля расселить и кормить вволю.

Всю дорогу чесал потылицу Аким Поликарпыч, пока пристав Афанасий Григорьев не втолковал:

— Василий Шуйский с королем Жигмондом замириться помышляет, вот и указал ляхов подальше от Москвы отправить. Москва-то натерпелась, ишь как с Расстригой расправилась.

Недолго ходил Григорьев в челе стрельцов. Воцарялся Шуйский на Москве не без смут: не по нутру был черни «боярский» царь, а тут и Болотников всколыхнул всю южную Русь и двинулся на первопрестольную.

Шуйский в спешном порядке отозвал из Ярославля пристава Григорьева с двумя сотнями стрельцов, поручив поляков на Акима. Дел у сотника гораздо прибавилось. Недосуг стало лишний раз домой заглянуть. С недавних пор ляхи стали вести себя вызывающе, все чаше препирались с караульными, все чаще стали пить и требовать к себе блудных девок.

Оживились латиняне! Про нового «царя» Дмитрия пронюхали. Но кто им такую весть доставил? Пан Бильчинский, духовник царицки, или купчина Иоахим Шмит? Немчин хорошо известен на Ярославле. Добрый десяток лет торговлей промышляет, с ярославскими купцами дружбу водит: и с Никитниковым, и с Гурьевым, и с Назаровым, и Тарыгиным и Светешниковым. Да и Василий Лыткин его привечает. Пронырлив и хитроумен немецкий купчина, год назад зело за царя Дмитрия радел, увещевал купцов крест Гришке Отрепьеву целовать. Но ярославские купцы не спешили признавать самозваного царя. Вот и ныне от Шмита всякой пакости можно ожидать. К Мнишеку ломился, но караульные купчину бердышами от ворот спровадили… А может, ему удалось ночью подметную грамотку через тын перекинуть? Дело не такое уж и сложное: намедни дожди лили, стрельцы под навес укрылись.

А почему немчин? К бывшему сандомирскому воеводе открыто ходит Богдан Сутупов. Единственный человек, кто имеет доступ к опальному тестю Самозванца.

Акимтин Поликарпыч даже коня остановил. Конечно же, Сутупов, любимец Лжедмитрия, который доверил ему царскую печать. Да что печать? Борис Годунов отправил в Путивль великую казну для царского войска с дьяком Сутуповым, а тот со всей казной сбежал к Самозванцу, чем изрядно порадовал Гришку Отрепьева. Так порадовал, что тот назначил не столь известного московского приказного своим главным дьяком. Канцлером, как называли Богдашку поляки. Иуда! Дивны ж дела твои, Господи! Вот и Василий Шуйский Гришку Отрепьева казнил, а хранителя царской печати, самого ближнего человека Самозванца в живых оставил. Не тронул ни его имения, ни в опалу не сослал. Других-то на плаху погнал и по темницам раскидал. А дьяку Богдану Ивановичу Сутупову, за месяц до отправки Мнишека, велел прибыть в Ярославль и жить в хоромах воеводы Федора Борятинского. Чудеса! Вот и пойми тут Василия Шуйского. Прислал без всякой грамоты и каких-либо царских поручений. Воевода плечами пожимает, и не ведает, как ему относиться к бывшему царедворцу Лжедмитрия. А тот ведет себя так, как будто он хозяин в городе. Мудрена загадка! Народ же на дьяка косо смотрит: не понимает он тех людей, которые верой и правдой Расстриге служили, с ляхами якшались, а ныне Василию Шуйскому крест слюнявят. Да и жестоким убийцей Богдан Сутупов оказался. Он, вкупе с боярами Голицыным и Василием Рубец Масальским, расправился с Федором Годуновым. Все трое явились в темницу, в кою были заключены молодой царь Федор и его мать, и обоих задушили.

Юная Ксения Годунова избежала смерти, но ее ждал позор. Слух прошел, что Богдан Сутупов самолично отвез ее Самозванцу, а тот насильно превратил ее в наложницу.

Привратник воеводских хором, еще издали приметив сотника, распахнул тяжелые дубовые ворота, поверх которых был врезан медный образок Спасителя. Он же принял повод коня и потянул его к коновязи.

Федор Петрович Борятинский встретил сотника без особого радушия: ведал, что тот опять будет докучать «польскими делами». Был он средних лет, высок, но не широк в плечах, с бурой клинообразной бородой, бугристым носом и крупными зрачкастыми глазами. Лысую голову воеводы прикрывала вышитая тафья из темно-вишневого бархата, унизанная жемчугами и другимикаменьями.

Любил Федор Борятинский облачиться в богатую боярскую справу. Даже будучи в хоромах надевал на сорочку с косым, красиво вышитым воротом, шелковый зипун (кафтан без стоячего воротника) яркого цвета, а поверх него кафтан в обтяжку и с козырем — бархатным, атласным или парчовым, который имел длинные обористые рукава, стянутые у запястья дорогими зарукавниками. То была его домашняя одежда.

Но когда Федор Петрович собирался выезжать из хором, то подпоясывал кафтан персидским кушаком, надевал поверх него длинную и широкую ферязь с длинными рукавами и застегнутое сверху донизу дорогими пуговицами, на ферязь набрасывал охабень, тоже широкий и длинный — до пят, украшенный четырех угольным откидным воротником, сшитым из атласа или парчи. Осенью надевал боярин однорядку из шерстяного сукна без ворота, а зимой кутался в шубу из собольего меха или из черно-бурой лисы на златотканом аксамите; на голову летом и зимой надевал меховую шапку с бархатным верхом, золотыми кистями и драгоценными застежками, иногда с алмазным пером, что особенно подчеркивало — знатный бояр шествует.

Горделив и важен был Федор Петрович в своем дорогом облачении! Расступись подлый люд, ломай шапки да низко кланяйся. Уж так любил почваниться Федор Борятинский!

В покоях боярина было жарко натоплено, а посему облачен он был в широкую, не доходившую до колен, рубаху алого цвета, вышитую по краям и груди золотыми узорами; к верху рубахи был пристегнут серебряными пуговицами богато украшенный воротник — «ожерелье».

Аким Поликарпыч на богатое застолье не уповал, ибо к воеводе он наведывался, чуть ли не каждый день и тот отделывался штофом «боярской» водки да легкой закуской.

— Присаживайся, Аким Поликарпыч. Вижу, чем-то озабочен.

Сотник не любил ходить вдоль да поперек, а посему изрек напрямик:

— Шляхтичи о новом царе Дмитрии вовсю гомонят. Сабли выхватывает, того гляди, ворота вышибут.

— Да как они посмели? — напустил на себя суровый вид Федор Петрович. — Сидеть им тише воды, ниже травы, коль на них опала наложена.

— Какая к дьяволу опала, коль они ни в чем нужды не ведают. Жрут от пуза, пьют до одури. Теперь им блудных девок на потребу подавай.

Аким Поликарпыч осушил чарочку, похрустел ядреным рыжиком и продолжил:

— Мнится мне, воевода, что не зря ляхи расхрабрились. Кто-то им о новом Самозванце усиленно в головы вдалбливает. Дело-то воровское.

— Кого подозреваешь?

— Не купец ли Шмит подметную грамоту подкинул?

— Шмит? — расплывчато переспросил воевода. — Сомнительно, Аким Поликарпыч. Сей купец на риск не пойдет, ибо не худо в Ярославле обустроился. Ведаешь, поди, сколь у него лавок на Торгу? Лучшие места занял.

Ведал, как еще ведал Аким Поликарпыч! Дабы завладеть лучшими торговыми местами проныра Иоахим немалую мзду всучил Федору Петровичу. Об этом все именитые купцы поговаривали, но за руку никто немчина не схватил.

— Это как еще взглянуть, Федор Петрович. Коль новый Дмитрий в Стародубе объявился, то ему и Мнишек и его дочь Марина зело понадобятся, дабы признали в нем чудом спасшегося государя. Он не пожалеет никакой казны, если ярославские «сидельцы» засвидетельствуют его обличье. Тот человек, кой доставит ему письмо от Мнишеков, будет осыпан злотыми. Шмит — самая подходящая личность, ибо, как купец может разъезжать по всем городам. Не взять ли его под стражу, да не учинить ли спрос с пристрастием?

— А что скажет немецкий император? Мало нам всяких врагов. Не советую тебе, Аким Поликарпыч, трогать Иоахима.

— Как бы боком не обошлось наше невмешательство. Коль дело воровским окажется, тут и император смолчит. Жигмонд же повелел казнить своего архиплута, пана Лисовского.

— Тут дело собинное. Пан Лисовский в своей стране грабежи и разбои чинил, вот и приказал король вздернуть его на виселицу. Ныне, чу, на Руси шайки сколачивает. Купец Иоахим не из той породы.

— Все они одним миром мазаны, — махнул рукой сотник. — За деньгу мать родную продадут.

Низкая сводчатая дверь воеводских покоев была прикрыта и все же Аким, метнув на нее взгляд, тихо спросил:

— Нас, надеюсь, никто не слышит?

— Вестимо, Аким Поликарпыч. Смело толкуй.

Сотник вновь пропустил чарку, но теперь уже закусил белым груздем в конопляном масле, и только после этого сторожко изронил:

— В хоромах твоих дьяк Сутупов остановился… Не он ли Юрия Мнишека мутит?

Воевода поперхнулся, закашлялся, хотя маслянистый рыжик и не думал застревать в его остром кадыке.

— Напраслину на Богдана Иваныча наводишь. Напраслину.

Воевода поднялся из кресла и взад-вперед заходил по покоям, устланным яркими бухарскими коврами. Желтые сафьяновые сапоги его слегка поскрипывали.

— Никого нельзя опускать, Федор Петрович. Сутупов — вольная птица. Он-то без помех к Мнишеку ходит. А по какой надобности? Может, ответишь мне, начальнику стрелецких караулов?

Воевода мягко ступил к двери, прислушался, а затем резко двинул по ней сапогом. В сенях, освещенных тремя шанданами, никого не было. Федор Петрович плотно прикрыл за собой дверь и каким-то глухим, извиняющим голосом, произнес:

— Да ничего мне неведомо, сотник. Сказывает, что докука ему в доме сидеть. В карты-де к сенатору ходит играть. Вот и весь разговор. Полное неведение с этими поляками. Царь указал держать всех панов и паночек под караулом, никого к ним не пропускать, писем не передавать, и никаких им сношений ни с кем не иметь. И в то же время указано обращаться с ними бережно, почтительно, и даже оружие не отбирать. Где ты видел таких пленных? Ума не приложу, что с ними делать. И с дьяком — полная закавыка. Зачем в Ярославль пожаловал, отчего с него Шуйский шкуру не снял, почему у Мнишека целыми днями пропадает — одному Богу известно.

— Еще, какая закавыка, Федор Петрович. Сколь голову не ломаю, но ничего на ум не вспадает. Темная лошадка. Всему Ярославлю на удивленье. Людишки прямо изрекают: отчего это Расстригу саблями посекли, а его приспешника с почестями в Ярославль отрядили? Смута в народишке. А ведь Богдану Иванычу прямая выгода с тестем убитого царя дружбу водить. Что как новый Самозванец на Москве престол захватит? Дьяк вновь его обличье опознает и вновь будет обласкан царскими милостями. Глядишь, и в бояре выбьется. Не зря ж он подле Мнишека и царицки крутиться. Дело-то воровское. Не донести ли государю?

Борятинский мигом взопрел, расстегнул ворот рубахи, обнажив длинную жилистую шею. Дрожащей рукой наполнил из темно-зеленого штофа серебряную чарку, осушил залпом и, не закусывая, боднул сотника сумрачным взглядом.

— Ты о том и мнить не смей, Аким Поликарпыч. На все святая воля царская. Не Москва государю указ, государь Москве! Нам ли, холопишкам, цареву волю обсуждать да на его людей хулу возводить. Так недолго и голову потерять.

— Стало быть, сквозь пальцы смотреть на делишки Сутупова! — не воздержавшись, пристукнул ребром крепкой ладони по столу Аким Поликарпыч. — Как был он прислужником ляхов, таковым и остался. Не худо бы соглядатая к нему приставить.

— Я тебе приставлю! — загорячился воевода. — Так приставлю, что небо с овчинку покажется. Тоже мне Малюта Скуратов выискался. Ты еще сыск Сутупову учини. И кому? Человеку, коего сам Шуйский в Ярославль прислал. Пораскинь умишком, сотник.

— Царю из-за тына не видать, — буркнул Аким.

Возвращался от Борятинского смурым. Нет твердости в воеводе. Тут, того гляди, крамола вскроется, а он и ухом не ведет. И немчина-купчишку нельзя шевелить, и дьяка Сутупова не велено трогать. Тут что-то не так. Хоть Борятинский царем прикрывается, но Шуйскому-то он не шибко верит. Шатко сидит на троне Василий Иванович, зело шатко, коль с новым Самозванцем не может управиться. Тот, чу, силу немалую набирает. Вот и не осмеливается Борятинский Сутупова к ногтю прижать.

И вдруг Акима проняла жуткая, воспаленная мысль: «А может, воевода вкупе с дьяком козни плетет?! На всякий случай теплое местечко себе готовит. Второй Самозванец и впрямь может на Москву приспеть. Но то дело подлое, изменное.

Мрачнее тучи сидел в избе на лавке Аким Поликарпыч.

Глава 3 ПЕРВЫЙ ПОЦЕЛУЙ

Ничего не поведала Серафима Осиповна супругу своему. Да и как о таком деле молвишь? Мало ли чего девке в голову взбредет? Девичьи думки изменчивы. Сегодня у них одно на уме, завтра — другое. Забудет она своего печника, и никогда супротив родительской воли не пойдет. Быть ей за Дмитрием Лыткиным!

И день, и два покойно сидит за рукоделием Васёнка, даже как-то веселую песню завела.

Вот и, слава Богу, утешилась Серафима. За ум взялась, уж вечор, а она все сидит за вышивкой.

— Поди, умаялась, доченька. Выйдем-ка в сад.

— Не хочется мне больше в сад, маменька. Намереваюсь тятеньке рубаху серебряными травами расшить. Пусть порадуется. Всю неделю буду вышивать, дабы на Казанскую Богоматерь наш тятенька в новую справу облачился.

— Воистину порадуется. Какая же ты у меня разумница, доченька.

В конце недели Серафима Осиповна снарядилась в храм, и Васёнку с собой позвала, но дочь отказалась:

— И рада бы, маменька, святым образам помолиться, да, боюсь, сряду изготовить не успею. Не хотелось бы тятеньку огорчать. Он и без того все дни смурый ходит.

— Пожалуй, ты права, доченька. Потешь отца рукодельем своим.

Не успела мать выйти со двора, как Васенка засобиралась в сад.

………………………………………………………

Первушка дольше прежнего стал задерживаться у пруда. Умоется, поплещется в чистой водице и… ждет. Но Васенка так больше и не показывалась, знать, и думать забыла о «чумазом». А вот он не забывал, и чем больше думал о ней, тем все больше хотелось ему увидеть эту зеленоглазую девушку.

Постоял, постоял на мостке и неторопко пошагал через сад ко двору. Хозяйка, поди, заждалась его к обеду.

— Чумазый!

У Первушки учащенно забилось сердце. Он радостно повернулся на задиристый голос, но девушки не было видно. Лишь прошелестели и тотчас смолкли густые ветви вишняка, усеянные сочными, спелыми ягодами.

— Чумазый!

Но ветви теперь уже не шелестели, значит, Васёнка застыла на месте. Взволнованный Первушка двинулся к вишняку, а сердце вот-вот выпрыгнет из груди. Кажись, никогда еще не был он таким взбудораженным. Ну, где же эта стрекоза?

Но только он раздвинул ветви и обнаружил Васёнку, как та стремглав выпорхнула из вишняка и кинулась в сторону яблонь.

— Не догонишь, чумазый!

Бежала, игриво смеялась, слыша за собой резвые, уверенные шаги. Запыхавшись, остановилась подле развесистой грушовки, и тотчас ее плеча коснулась трепетная ладонь Первушки.

— Вот и догнал.

Рдеющее лицо Васёнки, казалось, слилось с ее алым сарафанчиком, упругая, девичья грудь ее часто вздымалась, обычно находчивая и бойкая на слова, сейчас она потеряла дар речи. Их чуткие завороженные глаза встретились, и Васенка, забыв обо всем на свете, выдохнула из себя сладостный стон и прильнула к горячей груди Первушки.

— Люб ты мне, чумазый…Люб!

— И ты… и ты мне люба, Васёнка.

Их влажные жаркие губы слились в терпком опьяняющем поцелуе. Первушка гладил ее мягкие шелковистые волосы, брал ее пылающее лицо в свои ладони, и целовал, целовал, чувствуя, как в душу вливается сладостное, ни с чем не сравнимое, упоение.

Девушка опомнилась, когда услышала громкий голос стряпухи:

— Васёнка!.. Ты где запропастилась? Обед стынет!

Девушка вздохнула, отстранилась от Первушки и прошептала:

— Ты подольше свою печь выкладывай.

Нежно поцеловала Первушку в щеку и побежала к избе.

— Здесь я, Матрена! Ягодки сбирала.

— Ягодки?.. А где же кузовок?

— А я всё в рот, да в рот. Уж такая вишня спелая, сама в рот просится.

— Хоть бы угостила, мамку свою, дитятко.

Матрена была и стряпухой, и мамкой, и кормилицей. Она же и роды принимала, а посему занимала в доме особое положение.

— Прости, Матрена. Хочешь, я тебе завтра целый кузовок наберу?

— Да уж порадуй свою мамку.

— Порадую, уж так порадую!

Васёнка обняла Матрену и горячо расцеловала, что с ней давно такого не случалось.

— С чего бы это вдруг, такая развеселая, дитятко?

— А ты глянь, какая благодать в саду. Как солнце ликует!

Матрена головой покачала.

— Чудная ты сегодня, дитятко.

Васенка поспешно покушала и немедля поднялась в светелку. Надо к празднику Казанской Богоматери успеть рубаху для тятеньки вышить. Со всем усердием, дабы маменька разутешилась. Молодец-де, дочка, с великим тщанием за рукодельем сидит, даже поесть ей некогда.

На другой день Васёнка даже от обеда отказалась.

— Ничего не хочется, маменька, да и с рубахой надо поспешать.

— Нельзя так усердствовать, доченька. Ну, хоть сбитню с пирожком откушай.

— Не хочу… Ой, забыла, маменька. Вчера Матрене вишен набрать посулила. Я на чуток сбегаю!

Серафима Осиповна и глазом не успела моргнуть, как Васёнка выпорхнула из светелки. Но на «чуток»» почему-то не получилось. Уж никак час миновал, а дочка все не возвращалась. Неужели решила целый кузовок набрать? Вот неразумная.

Сошла по лесенке в жилые покои, норовя глянуть на «чудо-печку», но работника не месте не оказалось.

«Никак на дворе глину месит».

Но у творила копошился лишь один дворовый Филатка, долговязый увалень в длинной пестрядиной рубахе с косым воротом.

— А где печник?

— Печник? — растерянно захлопал выкаченными глазами Филатка. — Дык, по делам отошел.

— По каким это делам?

— Дык…

— А-а! — сердито отмахнулась Серафима Осиповна и торопко зашагала в сад. Дурное предчувствие не обмануло ее. Из самой гущи вишняка донеслись возбужденные, сладкоголосые слова Васенки:

— Любый ты мой…Желанный…

Серафима Осиповна задохнулась от негодования, когда увидела, как ее «дитятко», тесно прижавшись к печнику, осыпает его лицо жаркими поцелуями.

— Непотребники!

Сломала ветку и остервенело принялась хлестать оторопевшую парочку. Первушку перехватил ее руку, опустился на колени и возбужденно, сбивчиво произнес:

— Прости, Серафима Осиповна… Люба мне Васёнка… Сватов зашлю.

— Ступай в дом, негодница! А с тобой, нечестивец, будет Аким Поликарпыч толковать. Он покажет тебе сватов!

…………………………………………………

Томительная, гнетущая тишина застыла в доме стрелецкого сотника. Серафима Осиповна стояла на коленях перед киотом и неутешно плакала. В дом пришла беда. Дочь вышла из родительского послушания и совершила тяжкий грех, войдя в прелюбы с работником купца Светешникова. Срам-то, какой, пресвятая Богородица! Отец узнает — усмерть убьет. Крут на расправу, и не поглядит что дочь… С Земским старостой по рукам ударили. Быть Васёнке за Дмитрием Лыткиным. Знатный жених! Наследник Василия Юрьича. Жить бы да радоваться и внуков пестовать. И вдруг Васёнка на какого-то печника польстилась. Совсем сдурела. Ума-то еще — кот наплакал. Велик ли разум в шестнадцать лет? Надо из нее всю прихоть выбить, а печника со двора прогнать. Духу чтобы его не было! Да еще наказать, дабы неповадно было на чужих невест засматриваться… Наказать. А что как слух по всему Ярославлю пойдет? До Василия Лыткина добежит. Тогда беды не избыть. Кому такая невеста нужна, коя с первым же попавшим парнем по кустам шастает? Ох, горюшко-то, какое, пресвятая Богородица!

Навзрыд заплакала Серафима Осиповна. Грянулась на лавку и запричитала. На плач приспела Матрена. Долго ничего не могла понять, пока хозяйка, горестно раскачиваясь всем телом, не молвила:

— Напасть в дом припожаловала, Матрена. Хоть головой в омут.

— Господь с тобой, Осиповна! — перепугалась мамка. Охнула, осенила себя крестным знамением.

— Да что хоть содеялось?

— Супругу своему страшусь изречь, а тебе поведаю.

После рассказа обе заголосили, но мамка вскоре затихла, призадумалась, а затем рассудила:

— Не сокрушайся, Осиповна, все еще можно поправить. На девичьи причуды не напасешься. С Васёнкой надо потолковать ладком да мирком, вот она и образумится. Не пойдет же она супротив родительской воли. Акиму же Поликарпычу пока сказывать ничего не надо. И лиходей-печник пусть работу доделывает. Но с ним надо повести особый разговор. Ты уж приструни его, как следует.

— Ой, спасибо тебе, Матрена. Неглупая ты у нас, пожалуй, так и поступлю.

Не час, и не два толковала Серафима Осиповна с Васенкой. Та покорно слушала, всхлипывала и кивала головой, а на душе ее было горестно. Мать права: не должна она родителям доставлять беду, никак не должна ослушаться, но Первушку из сердца не выкинешь. Уж так он ей приглянулся! Но, знать, не судьба им быть вместе. Какое же это несчастье!

— Все уразумела, доченька?

— Уразумела, маменька, — утирая слезы шелковым платочком, молвила Васёнка.

— Вот и славно, доченька. Успокойся и займись издельем. Девичьи слезы — роса: взойдет солнце и обсушит. Все-то в жизни переменчиво. Вернутся к тебе и радости, и веселье. Ты ведь у нас для счастья рождена, дитятко мое ненаглядное.

Серафима Осиповна поцеловала дочку, а затем, утихомирившись, пошла к печнику. Спускалась по скрипучей лесенке и ведала: несладки будут пересуды. Печник-то, никак, с норовом, не шибко сговорчивый, но руки у него золотые. Все-то искусно изладил: и опечье, и припечек, и голбец, и под, и свод, и шесток с загнеткой, и чело с устьем. Супруг похвалил:

— Ловок же ты, парень. Неуж моя печь будет, как у князя Пожарского?

— Постараюсь, Аким Поликарпыч. Правда, чуток по-своему сотворю. Оборотов для тяги прибавлю.

— И что это даст?

— Тепла будет больше, а дров понадобится меньше.

— Бог тебе в помощь…

Серафима Осиповна молча опустилась на лавку, прикрытою рогожей, а Первушка, стараясь скрыть возникшую тревогу на сердце, обмазал очередной кирпич раствором, приложил его к остову кожуха, легонько подравнял деревянным ручником, и только после этого повернулся к хозяйке.

— Доброго здоровья, Серафима Осиповна.

— Уж, какое там здоровье, милок. Душа не на месте… Ты, когда печь поставишь?

— Сия печь не простая, спеха не любит. Дней через пять можно опробовать.

— Через пять? Надо бы в три дня уложиться, милок. Пораньше встанешь, попозже уйдешь.

— Да я и так, кажись, баклуши не бью.

— В три дня управься, милок. Приступай с первыми петухами, коль беду хочешь избыть.

Первушка поправил плетеный ремешок, опоясывающий лоб, присел на приготовленные для выкладки кирпичи и сумрачно вздохнул.

— Гонишь меня, Серафима Осиповна?

Глаза хозяйки сердито блеснули.

— А ты как полагал, охальник? Чаял, твое непотребство с рук сойдет? Срамник!

— Напрасно ты так, Серафима Осиповна. Я ведь всем сердцем полюбил Васёнку, и готов ее в жены взять.

Хозяйка резво с лавки поднялась.

— Какой ты прыткий! Да ты кто такой? Купец, сын боярский, царев слуга? Голь перекатная! Ни кола, ни двора, а ему дочь почтенного человека подавай. Раз и навсегда забудь мою дочь, иначе можешь и головы лишиться. Супруг мой, коль проведает, сабли на тебя не пожалеет. Так что, проворь свою печь и уматывай!

Горячо выплеснула из себя Серафима Осиповна и вновь плюхнулась на лавку, буравя печника разгневанными глазами.

— С печью поспешать не буду, и Васёнку мне из сердца не выкинуть, — твердо высказал Первушка.

…………………………………………………

Печь опробовали как раз перед Казанской. Первушка положил сухой щепы, запалил бересту от свечи и сунул ее в подтопок. Щепа быстро разгорелась, сизый дымок вырвался, было, наружу, но затем, когда Первушка прикрыл дверцы топки и поддувала, печь весело загудела, и дым резво повалил в трубу.

— Дровишек подкинуть? — спросил сотник.

— Ни в коем разе, Аким Поликарпыч. Печь еще сырая, дня три-четыре следует топить одной щепой, а коль сразу дров навалить, печь потрескается.

Первушка приложился ухом к одной стороне печи, к другой — и остался доволен.

— Добрая тяга.

А сотник откровенно залюбовался изделием подмастерья. Небывалая получилась печь: круглая, из синих изразцов, на коротких ножках, а наверху — затейливые карнизы и городки; изразцы радуют глаз травами, цветами и причудливыми узорами.

— Лепота… Мать, покличь Васёнку, пусть полюбуется.

— Да она, — замешкалась Серафима Осиповна, — она с Матреной ягоды обирает. Потом полюбуется.

— Кажись, дождь моросит, лучшего часу не нашли, — ворчливо произнес сотник и приветливо глянул на Первушку.

— Ну, так сколь тебе за работу?

— Пока ни сколь, Аким Поликарпыч. Приду, когда печь в силу войдет. Будет без изъяну, тогда и о деньгах потолкуем. Загляну через недельку.

— Редкостный ты печник, паря. Ну, да будь по-твоему.

Миновали урочные дни, и Первушка явился к сотнику — в нарядной голубой рубахе, опоясанной красным кушаком с золотистыми кистями, в портках из крашенины, заправленных в белые сапожки из добротно выделанной телячьей кожи.

— Все, слава Богу, паря. Печь твоя без сучка и задоринки. За такую красоту никакой деньги не жаль. Называй цену, не поскуплюсь.

И вдруг приключилось то, чего сотник явно не ожидал.

— Не за деньгами я к тебе пришел, Аким Поликарпыч, а просить руки твоей дочери.

— Что-о-о? — вытаращил глаза сотник. — Белены объелся, паря?

— В здравом уме, Аким Поликарпыч. Поглянулась мне твоя дочь.

— Как это поглянулась, паря? Когда ж ты ее заприметил?

— Когда печь мастерил.

— Мимо что ль пробежала? — хмыкнул Аким. — Она у меня шустрая, носится как оглашенная… То-то вырядился. Ну, ты даешь, печник. Ты хоть разумеешь, о чем толкуешь?

— Разумею, Аким Поликарпыч. Мила мне твоя дочь, и я ей мил.

Насмешливая улыбка сползла с лица Акима, как вода с гусиного крыла.

— Мил?.. Это как понимать? — повысил голос сотник. — Аль, какой разговор был?

— Был, Аким Поликарпыч. Таиться не буду.

Еще два дня назад Первушка случайно увидел на Торгу холопа Филатку и, не утерпев, спросил:

— Как там Васёнка поживает?

— Дык… Горюет Васёнка.

— Сам видел?

— Как тебя. Сидит под яблоней — и слезы в три ручья. Твое имя поминала.

У Первушки сердце сжалось. Господи, как же жаль Васенку! Не забывает его, тоскует. Вот и его душа рвется к этой чудесной девушке. Птицей бы к ней полетел, да крыльев нет. Он еще придет во двор сотника, но Васёнки наверняка не повидает. Что же делать? Может так случиться, что это будет его последнее посещение. Но тогда — прощай Васёнка, он никогда ее больше не увидит.

Тяжко стало на душе Первушки. Пожалел, что нет Светешникова. Тот, знатный купец, мог бы и потолковать с сотником. А вдруг? Но Надей Епифаныч ушел промышлять соболя в далекую Сибирь, и не скоро вернется. Значит, нет никакого выхода? Прощай, Васёнка… Ну уж нет! Будь, что будет. Он заявится к сотнику, соберется с силами и поведает ему о своей любви…

— Где и о чем вы пересуды вели? — сурово вопросил сотник.

— Встречались в саду, Аким Поликарпыч… Там и поглянулись друг другу.

— Серафима! — громыхнул на весь дом сотник.

Та появилась с испуганным лицом.

— Вот этот подлый человечишка, — ткнул пальцем на Первушку, — сказывает, что в саду с моей дочерью полюбовничал. Было?!

Серафима Осиповна лицом побелела, затрепетала, а затем рухнула на колени.

— Прости, государь мой! Недоглядела.

Аким снял со стены плеть и так стеганул по спине супруги, что сарафан рассек. Серафима взвыла от несносной боли.

— Убить тебя мало, недотепа! Отчего смолчала? Языка нет?!

— Жутко было поведать… Мнила, все уладится, государь мой.

— Дура!

Разгневанный сотник ступил к Первушке, тяжелой, цепкой ладонью ухватил его за рубаху и притянул к себе. Задыхаясь, выдавил:

— Опорочил дочь мою, голь перекатная?

— Побойся Бога, Аким Поликарпыч. Дочь твою я не ославил.

— А то я у дочери сведаю, паршивец!.. А ну пойдем со мной.

Пошли тусклыми сенями мимо клетей и кладовок. Подле одной из дверей Аким остановился и толкнул Первушку в чуланку.

— Охолонись!

Звучно лязгнула щеколда. Первушка оказался в темнице.

Глава 4 ЗАГОВОР

Аким Поликарпыч выразил свое неудовольствие Борятинскому, когда узнал, что тот дозволил Юрию Мнишеку и его приближенным выходить из дома в город. Был резок:

— Аль, какой царев указ вышел, Федор Петрович? Но я, что-то не слышал.

— Указу не было, но царь еще ране повелел никаких помех полякам не чинить. Никуда они не денутся.

— Как знать, воевода. Не по нраву мне прогулки ляхов по Ярославлю. Чует мое сердце, Мнишек и его люди воспользуются поблажкой. Они что-то худое затевают. Вот и монах-иноверец не зря к Мнишеку наведался.

Князь Борятинский уже ведал, что Юрий Мнишек встретился со странствующим монахом Николаем де-Мело. Начитанный соборный протопоп Илья изрек, что монах, то ли испанец, то ли португалец, и что этот иезуит явился чуть ли не от Римского папы Павла Пятого, ему не место в православном граде.

За иезуита заступился Богдан Сутупов. Никто из ярославцев не располагал сведениями, что тот ведал монаха по Москве, когда Николай де-Мело был одним из тайных доверенных людей первого Самозванца и находился в дружеских отношениях с отцом «царицы» Марины Мнишек.

— Велика ли поруха от бродячего монаха, — добродушно молвил Богдан Иванович. — Пусть себе и дале странствует.

Но протопоп не был таким благодушным:

— Немало я зрел божьих странников, но чтоб кто-то из них с таким усердием к сандомирскому католику вожделел, не слыхивал. Надо передать его митрополиту Филарету. Пусть владыка учинит ему допрос с пристрастием.

Сутупов помышлял что-то возразить, но протопоп так на него посмотрел, что дьяк прикусил язык. Илья пользовался большим почтением среди ярославцев, и показаться приверженцем католика Сутупову явно не захотелось. Он и так чересчур рискует. Монах же Николай де-Мело уже выполнил свое дело.

Это был необычный иезуит.

«Португалец, из ордена августинов, Николай де-Мело, проповедовавший слово Божие в Новой Индии, был назначен за свое усердие начальником всех находящихся там миссионеров. Когда он возвращался оттуда через Персию и Россию, его задержали по пути и обобрали. Это случилось в царствование Бориса Годунова. Когда правление перешло к Димитрию, его должны были выслать в Испанию с русскими комиссарами, но после злополучного падения Димитрия он был сослан в Борисоглебский монастырь, в трех милях от Ростова. Несколько раз писал он к Мнишеку, донося обо всем».

Владыка Филарет сурово обошелся с иезуитом, отправив его в заточение в монастырь.

Аким Поликарпыч был доволен решением митрополита. Уж слишком удивительным показалось ему появление монаха у Юрия Мнишека.

Подозрения сотника оказались не бесплодными.

Сандомирский воевода давно поджидал тайного посланника Римского папы. Павел Пятый, всю жизнь мечтавший окатоличить русские земли, искал любую возможность для претворения в жизнь своих авантюристических планов. В его замыслах сенатор польского Сейма Юрий Мнишек был далеко не простой пешкой. Ему отводилась одна из главных ролей. Он должен был дать бесповоротное согласие на смелый и беспроигрышный план понтифика, и тогда Павел подтолкнет польского короля Сигизмунда для нового вмешательства воинственной шляхты на Русь.

Повод для вторжения нашелся. Папа и польские паны решили еще раз сыграть на имени умершего царевича Дмитрия. В этом им могли помочь некоторые московские бояре-изменники. Борясь против Василия Шуйского, они тоже надеялись прийти к власти, не останавливаясь даже перед тем, чтобы помочь новому нашествию поляков. Дело было за вторым Самозванцем.

Он появился в Польше. Разные слухи ходили об этом искателе приключений, но никто не знал, кто был новый Самозванец. Василий Шуйский окрестил его «стародубским вором», а те, кто находились недалече от Лжедмитрия, сказывали, что он появился на свет в Московии, но долгие годы обретался в Белой Руси. Другие же толковали, что он служил писцом у первого лжецаря, а когда его на Москве прикончили, то Богдан (как звали грамотея) скрылся в Литве. Иезуиты открыто признавали, что в жилах Богдана течет иудейская кровь.

Один из священников Белой Руси поведал: «Дмитрий-де наперед учил грамоте детей в доме у попа в Шклове, затем перебрался в Могилев в село к попу Федору. И летом и зимой учитель носил одну и тоже баранью шапку, и плохонький потрепанный кожушок. Дабы заработать на жизнь, он ходил к Никольскому попу в Могилев и за грошовую плату колол ему дрова и носил воду. Шкловский грамотей не отличался благонравием. Однажды поп Федор застал его со своей женой. В бешенстве священник высек учителя и выгнал его вон из своего дома. Грамотей дошел до крайней нужды. Ему пришлось ночевать под забором на могилевских улицах. Там его и заприметили несколько предприимчивых шляхтичей, прежде служивших Лжедмитрию Первому».

Дотошно разглядев мелкорослого бродягу, пан Зеретинский заметил, что Богдашка вполне может сойти за маленького, неказистого Гришку Отрепьева. А не признать ли в нем царевича Дмитрия?

Однако Богдашку пугала судьба первого Самозванца, и он бежал из Могилева. Его изловили и взяли под стражу, но в темнице Богдашка сидел недолго: его вызволили люди Зеретинского и проводили новоиспеченного «царька» до Поповой горы, откуда рукой подать до Московии. «Перед тем, как пустить Самозванца гулять по белу свету, покровители постарались связать его обязательствами… От своего царского пресветлого имени «Дмитрий» дал обширную запись пану Зеретинскому и товарищам его».

Самозванца охотно поддержала обедневшая шляхта, искавшая, кому бы продать оружие… Обстоятельства складывались благоприятно для нового Лжедмитрия. Незадолго до его появления в Польше произошел рокош части шляхты против короля Сигизмунда. Бунт был подавлен, но остатки разгромленных отрядов бродили вблизи сумежья Московского государства. И вот участники рокоша с одобрения Сигизмунда примкнули к Самозванцу. Для короля их поступок был крайне выгоден: он избавлялся от бунтовщиков, с которыми боролся в королевстве, а теперь эти бунтовщики помогут ему завоевать Московию. Кроме того, сторонник короля Ян-Петр Сапега, родственник литовского канцлера Льва Сапеги, с дозволения Сигизмунда, открыто набирал людей для похода в Россию.

Осенью 1607 года Самозванец появился в Стародубе. Именно из этого города «царик» направил в Польшу и Литву «призывные грамоты», в которых сулил, что будет платить панам жалованье в три раза больше, чем они могли бы получить у короля Сигизмунда. И паны откликнулись. Маховецкий привел пять тысяч поляков, а хорунжий Будила большой отряд конницы. Затем прибыли паны Валевский, Вишневецкий, Милешка и Хрусталинский, полковник Лисовский со своим полком…

9 ноября 1607 года воинство «царика» двинулось на Брянск, но взять сходу город не удалось; началась затяжная осада. К Брянску стекались «многие люди литовские», донские и запорожские казаки. Войско Самозванца достигло двадцати двух тысяч человек, однако, убедившись, что Брянск взять не удастся, «царик» отошел в Орел, надеясь здесь существенно пополнить свое войско, ибо юг по-прежнему кишел повольницей — остатками разбитой повстанческой армией Ивана Болотникова.

«Царик» вновь рассылает свои призывные грамоты, вновь щедро сулит детям боярским и дворянам высокое жалованье, а крестьянам и холопам — волю и землю. Недовольные «боярским царем» Василием Шуйским служилые люди, казаки и простолюдины потянулись в Орел.

Но Самозванец разумеет, что главные силы должны прийти из Польши и Литвы. Вскоре к Орлу приспели крупные отряды пана Тышкевича, пана Тупальского и князя Ружинского. К весне «царик» располагал тридцатитысячным войском. Это, как заметит историк, была уже хорошо вооруженная и организованная внушительная военная сила, состоящая из панцирной польской и литовской конницы, наемной пехоты, отрядов казаков под командованием опытных профессионалов — полковников и ротмистров.

За превосходно подготовленное войско разгорелась борьба. Кому из влиятельных панов не хотелось быть гетманом? Особенно помышлял завладеть гетманской булавой Маховецкий, но победу одержал именитый ясновельможный пан Ружинский. Однако во главе русского войска стал именитый донской атаман Иван Мартынович Заруцкий.

Василий Шуйский, весьма обеспокоенный появлением большого войска у Самозванца, повелел собраться царским ратям в Алексине. Рать собралась немалая, до сорока тысяч человек: бояре со своими военными слугами, «дети боярские» и дворяне, «даточные люди» из замосковных и северных уездов, татарские мурзы с конными отрядами, иноземные наемники во главе с капитаном Ламсдорфом. Рать собралась нешуточная, но разношерстная, с низкими боевыми свойствами.

Даточные люди, собранные из крестьян и посадских людей, не шибко-то и жаждали сражаться за «боярского царя», да и среди служилых людей была «шатость», а иноземцы-наемники и вовсе помышляли об измене. Не повезло войску и на воеводу, которое возглавил нерешительный и бездарный военачальник, брат царя, Дмитрий Шуйский. Тот, вместо того, чтобы тотчас ударить на Орел, до второй половины апреля протоптался в Болхове, пока к выступлению не вынудил его царь. Но время было упущено: наступавшая армия Самозванца встретила рать Шуйского на подходе к Болхову и наголову разбила разноперое царское войско. Воевода Дмитрий Шуйский прибежал в Москву с жалкими остатками, «а прочие все куды успели… Бысть на Москве скорбь велия».

Вскоре Самозванец неожиданно появился под самой столицей, остановившись в селе Тушине, в пятнадцати верстах от Москвы. Здесь, на высотах между реками Москвой и Сходней, гетман Ружинский принялся возводить укрепленный лагерь, вокруг которого были выкопаны рвы и насыпаны земляные валы. А к унизительному прозвищу «царика» добавилось прозвище «Тушинский Вор». Войско Самозванца уже выросло до пятидесяти тысяч человек, ключевую часть которых составляли польско-литовские шляхетские отряды, ударной силой коих являлись польские гусары и пятигорцы.

Натиск панцирной конницы был сокрушительным для легковооруженных дворянских отрядов, не привыкших воевать в плотных боевых порядках. Русских же тушинцев иноземцы использовали для сторожевой и гарнизонной службы, при обозах, а дворян и стрельцов просто включали в свои отряды, где они обычно играли вспомогательную роль. Из русских сторонников Самозванца были только донские казаки под началом атамана Заруцкого.

Василий Шуйский предпринял новую отчаянную попытку разбить войско Лжедмитрия, выслав на него пятнадцатитысячную рать другого своего брата, Ивана Шуйского. Но и он был сокрушен под деревней Рахманцевой гетманом Яном Сапегой, после чего престиж «боярского царя» был бесповоротно подорван.

«Многие городов дворяне и дети боярские поехали с Москвы по домам, а царь Василий их унимал, и они не послушали, поелику нашим-де домам от Литвы и от русских воров быть разоренным».

Василий Шуйский оказался подобным «орлу бес перу, без клюва и когтей». Власть его по существу ограничивалась стенами Москвы, чем-либо помешать Самозванцу захватывать русские города, он уже был не в состоянии.

В Москве же царил дух уныния и безысходности. «Ратные люди разъехались и помощи ждать не от кого», — печально отмечал летописец.

…………………………………………………

Обо все этом рассказал Юрию Мнишеку монах Николай де-Мело. Ему следовало выполнить указание Папы и короля Сигизмунда. Чтобы русский народ признал в Самозванце «чудом спасшегося» царевича Дмитрия, его надо на самом деле опознать. Это могут сделать его жена, царица Марина, и его тесть Юрий Мнишек.

Мутить народ следует и в Ярославле, настойчиво распуская слух, что первый Дмитрий вовсе не был убит, и что ему удалось спастись. Это изменники бояре не захотели видеть на троне законного наследника Ивана Грозного. Но Бог и на сей раз уберег Дмитрия.

Юрию Мнишеку и Марине было поручено написать об этом письмо королю Сигизмунду, чтобы он всячески поддержал спасшегося Дмитрия, и что как только судьба сведет Мнишеков с царем, то они тотчас засвидетельствуют его личность.

Слова Николая де-Мело упали на благодатную почву. Юрий Мнишек без раздумий взялся за письмо. Другое письмо он написал на Москву боярину Салтыкову, который должен устроить заговор против Василия Шуйского и прийти на помощь царю Дмитрию. Затем Мнишек провел длительную беседу с Яном Бильчинским, сказав ему напоследок:

— Мои люди приготовят тебе грубое мужичье платье. В нем ты незаметно исчезнешь из Ярославля и отправишься с письмами в Москву и в Польшу. Поручение весьма ответственное, от него будет зависеть не только наша судьба, но и судьба нового царя. Я отлично знаю не только о твоем живом уме, отваге, но и о твоей беспредельной преданности Речи Посполитой. Твой подвиг будет оценен и Римским папой, и королем Сигизмундом, и новым государем московским. Я верю в твой успех, мой юный рыцарь. Да поможет тебе святая Мария!

Ян Бильчинский благополучно бежал из Ярославля, и также благополучно достиг Польши. Мнишеку же, по словам польского историка Гиршберга «было возможно не только поддерживать оживленные сношения с врагами Шуйского, но даже принимать деятельное участие в их интригах».

Распуская лживые слухи и стремясь играть роль отца русской «царицы», Юрий Мнишек добивался двух целей: во-первых, сплотить хоть какие-то силы вокруг Марины, выступавшей в качестве претендентки на московский престол, а во-вторых, добиться усиления польского вмешательства и присылки на Русь новых польских отрядов.

По словам голландца Исаака Массы, находившегося в то время в России, Мнишек надеялся даже учинить в Ярославле мятеж. Он, получив дозволение на прогулки по городу, норовил сблизиться с ярославцами. Одевшись в русский кафтан и русскую шапку, он заговаривал с горожанами, пытаясь завербовать среди них себе сторонников, но из этого ничего у Мнишека не получилось.

Сами пленные поляки рассказывали в своих записках, что ярославцы кричали: «Вы, сучьи дети, со своим Расстригой наделали нам хлопот и кровопролития в нашей земле. Убирайтесь, пока за топоры не взялись!».

Аким Поликарпыч ведал о каждом передвижении поляков. И всякий раз, приблизившись к толпе, они не преминули выкликнуть:

— Царь Дмитрий жив! Скоро на московский престол сядет. Не слушайте боярского царя Шуйского. Целуйте крест истинному государю!

Десятники зло стучали оземь древками бердышей:

— Буде поганые глотки драть! Посечем, пся крэв!

Стрельцы давно научились ругаться по-польски. Наиболее наглые шляхтичи выхватывали из ножен сабли, но их тотчас, высунувшись из кареты, укрощал ясновельможный пан Мнишек:

— Что я вижу, матка боска! Спрячьте оружие. Мы — мирные люди. Надо дружно разговаривать с русским людьми.

— Ведаем мы вашу дружбу! — насмешливо отзывались из толпы. — Целовал ястреб курочку до последнего перышка. Гони, кучер, пока орясинами не закидали!

Ярославцы и в самом деле готовы были схватиться за орясины, что вызывало у сотника одобрение. Молодцы, посадские, не по нраву им ляхи… А вот Богдан Сутупов и Федор Борятинский панам потворствуют. Теперь они и по улицам разгуливают, и на торгах с иноземными купцами о чем-то толкуют. Особливо возле немчина Шмита ошиваются. О чем лопочут — один Бог ведает, но чует сердце — козни плетут. Шмит безвылазно в Ярославле живет, но его люди по многим городам промышляют и в зарубежье ходят. С одними ли товарами? И не с подметными ли письмами? Надо бы учинить сыск Шмиту с пристрастием, но воевода, знай, отмахивается:

— Иноземных купцов без царева указу трогать не дозволено. Тебе, пристав, всюду крамола мерещится.

— Да она ж наяву, воевода! — вскипал Аким. — Пока не поздно, змеиный клубок надо распутывать. Этот пан Мнишек, старый хрыч, не дремлет. От него вся пагуба исходит. Съездил бы на Москву к государю, да все ему выложил.

— С чем я к государю поеду? Не поймав курицы, не щиплют. Пока никакой пагубы от поляков я не вижу. Ну, гуляют себе, по кабакам шляются, о самозванце судачат. Да кто ж ныне о том не судачит? Выпустят слово, а прибавят десять. Стану я царю докучать.

— Помяни мое слово, — не оступался пристав. — Боком нам отольется разгильдяйство. Слишком большую волю ты дал ссыльным полякам.

— А не твой ли предшественник заигрывал с панами?

Аким поперхнулся. В словах Борятинского было немало истины. Пристав Афанасий, кой привез поляков из Москвы в Ярославль, чересчур попустительствовал ляхам.

«25-го апреля приставь Афанасий, которому царь велел немедленно явиться в Москву, прощался с паном воеводой (Мнишек) и со всеми. На его место прислали другого, по имени Иоаким. Все мы очень сожалели, что нас покидает такой хороший человек. Он всегда относился к нам дружелюбно и сострадательно, аккуратно всякий день присылал пищу и вообще обнаруживал необыкновенную привязанность к нам».

— А не тебе ли, Федор Петрович, надлежало Афанасия в окорот взять? Нельзя же такую волю латинянам давать!

Зело недоволен был сотник воеводой Ярославля, и не раз уже думал, что Борятинский, видимо, не случайно потворствует ляхам. Знать бы ему, что было на уме Федора Петровича.

Борятинский выжидал. На Москве положение царя Василия шаткое. Многие бояре, недоброхоты Шуйского, дабы захватить власть, готовы вновь послужить Самозванцу, посадить его на трон, а затем убрать в удобный момент. А коль такое на Москве зыбкое положение, то и Борятинскому не следует выслуживаться перед Шуйским и притеснять ссыльных панов, кои могут вновь оказаться близ московского престола.

Не ведал сотник о тайных помыслах воеводы, а не то бы возникла между ними неминуемая вражда, ибо Аким Поликарпыч не привык метаться из стороны в сторону и служить самозваным царям.

Глава 5 НОВЫЕ НАПАСТИ

«Вот тебе и посватался, — удрученно раздумывал Первушка. — Поехал пировать, а пришлось горевать. Ну и сотник! До утра в чулане продержал, и никто даже водицы не принес. Ну, прямо-таки узилище в Съезжей избе».

В чулане было темно, хоть глаз выколи. В первые минуты Первушка спотыкался на какие-то казенки, кадушки, ушаты и другую домашнюю утварь, а потом он нащупал руками что-то подобие сундука, уселся на него и углубился в думы.

Почему так осерчал сотник? Скорее всего, потому, что был нарушен издревле заведенный обряд. Сами женихи никогда невест не сватали: то делородителей. Но родители у Первушки умерли в Голодные годы. Дядя же Анисим и слышать ничего не пожелал. Сразу отрезал:

— Легче с неба облако достать, чем сосватать дочь Акима. И не упрашивай! Не бывать калине малиною.

Больше никакой родни у Первушки не было, вот и пошел на отчаянный шаг. И что из этого получилось? Посрамленье и холодный чулан. «Голь перекатная». Как ушат холодной воды на голову вылил. Куда уж ему, Первушке, сирому человеку, до дочери стрелецкого сотника, кой самому воеводе первый дружок. Чу, ежедень у него бывает. Поди, Васёнку возмечтал за богатенького выдать. Любопытно, за кого? Он у девушки не выведывал, и та ничего не изрекала…

И что это за порядки на Руси? Почитай, по любви никто и не женится. Любой жених не видит своей невесты до самой свадьбы. Все решают родители. А жених глянет на суженую, так и обомрет. И толста, как кадушка, и кособока, и нос как у бабы-яги крючком. Вот и живи с такой весь век, и не смей перечить родителю, кой только и скажет: «С лица не воду пить». Такого же уродца могут и доброй невесте подсунуть. Какая уж там любовь?! «Стерпится, слюбится». Век постылыми жить… Может, и Васёнку поджидает такая жалостная доля? Худые же порядки на Руси, худые! Неужели смириться? Не бывать тому! Он еще поборется за свою любовь.

Первушка подошел к двери, надавил плечом. Звякнул металлический засов, дверь слегка подалась. Если надавить со всей силой, то, пожалуй, можно выйти из темницы. А что дальше? Ринуться в светелку к Васёнке, глянуть в ее глаза и лишний раз увериться, что Васёнка любит его. Поднимется переполох. Сотник (день воскресный) может оказаться дома, и тогда Первушке уже чуланом не отделаться. Аким может и в железа заковать. И никакой суд тебе не поможет. Насидишься в оковах!

Тихонько выйти из дома и удалиться во двор Светешникова? Украдкой сбежать? Но он не тать и не вор, чтобы удирать из дома сотника. Он пришел сюда открыто и с добрыми намерениями, да и Аким еще не рассчитался. Так что оставайся Первушка в своем «узилище». Совесть-то в сотнике должна пробудиться.

Прошел час, другой, но к чулану так никто и не подошел. Первушку стала одолевать жажда, и тогда он отжал засов, выбрался в сумеречные сени и сел на скамью, приставленную к стене. Вскоре в сенях оказалась стряпуха Матрена. Увидела Первушку, испуганно охнула и куда-то шустро посеменила. И минуты не прошло, как в сенях появился сотник в сопровождении Филатки с фонарем.

— Кто ж тебя выпустил, паря? — сурово вопросил Аким.

— Сам вышел.

Аким глянул на сбитый засов и головой покачал.

— Медведь…А ну пошли в покои.

В новой печке весело потрескивали березовые полешки. Первушка прислушался и довольно хмыкнул. Гудит печь! Аким же, не меняя сурового выражения лица, буркнул:

— Чего в сенях дожидался?

— Кваску, Аким Поликарпыч.

— Кваску?.. На тебя, лиходея, и воды жаль.

Кивнул холопу, застывшему в дверях:

— Принеси кувшин.

Казалось, никогда еще так жадно не пил Первушка квас, даже рубаху намочил.

— Благодарствую, Аким Поликарпыч.

Сотник минуту-другую помолчал, а затем хмуро высказал:

— Вот все гляжу на тебя и думаю: как такой дурень сумел пригожую печь поставить?

— Отчего ж дурень?

— Был бы разумником, в добрый дом с худыми помыслами не полез. Батогами надо бы тебя высечь!

— В чем же дело? — насмешливо проронил Первушка. — Приставу недолго ярыжек кликнуть.

— Не ерничай, а то и в самом деле батогов изведаешь… Сколь тебе за работу?

— Так я уж сказывал: сколь не пожалеешь, Аким Поликарпыч.

— Деньгой сорить не привык, но и худых пересудов не хочу. Заплачу, как купец Назарьев. Получай — и навсегда забудь мой дом. Уразумел?

— Уразумел, Аким Поликарпыч. Дом твой забуду, а вот Васёнку — ни в жизнь!

— Во-он! — побагровел сотник. — Чтоб духу твоего не было!

…………………………………………………

Слава об искусном печнике испустилась по всему Ярославлю. К Первушке зачастили именитые люди. Следующий заказ он осуществлял у самого воеводы Борятинского.

Как-то припозднился и уже в сумерках возвращался ко двору Светешникова. В Благовещенском переулке Земляного города от старого развесистого тополя отделились пятеро мужиков в темных армяках и войлочных шапках, надвинутых на самые глаза.

— Ты печник Первушка?

— Ну, я.

Первушка не успел ответить, как на него набросилась вся ватажка. Отшвырнул одного, другого, но тяжелый удар дубины по голове пригвоздил его к земле. Последние слова, которые он услышал, были:

— Каюк печнику. Удираем, робя!

Глава 6 ТРЕТЬЯК СЕИТОВ

25 июня 1608 года польские отряды под началом гетмана Рожинского оказались под стенами Москвы. Однако стольный град был изрядно укреплен, и взять его было весьма сложно. Поляки, укрепившись невдалеке от Москвы в Тушине, простояли там весь июль и август. В Тушине произошло соединение всех войск. Сюда пришли Александр Лисовский и Ян Сапега со своими отрядами. Тушинцы намеревались окружить Москву, захватить все дороги, ведущие к ней, прекратить приток ратных сил, подвоз съестных припасов в Москву, лишить столицу возможности держать связь со всей остальной Россией.

Началась длительная осада столицы.

В Тушино пробралась и Марина Мнишек, признавшая в лице второго Самозванца своего «чудесно спасшегося» мужа.

Марина благополучно избавилась от ярославского плена. Все дело в том, что в 1608 году между Василием Шуйским и польским королем Сигизмундом шли длительные переговоры о заключении перемирия. (Это «перемирие, впрочем, не мешало польским отрядам вести открытую грабительскую войну на землях Московского государства). В связи с переговорами встал вопрос и о пленных поляках.

26 мая 1608 года Юрий Мнишек с дочерью и другими поляками (всего 110 человек) выехали из Ярославля и в начале июня прибыли на Москву. В конце июля было заключено перемирие. Согласно его условиям пленные поляки и, прежде всего Мнишеки, должны были покинуть Московское государство. Юрий Мнишек обязывался не называть второго Лжедмитрия зятем, а Марина должна была отказаться от титула московской «царицы». Мнишеки, также как и остальные пленные поляки, присягнули в том, что будут свято выполнять эти условия. После присяги Мнишки были высвобождены и выехали из Москвы в Польшу.

Однако на самом деле Марина Мнишек установила прямую связь с Тушинским «табором». 1 сентября она уже была там. В Тушине оказался и ее отец, который сразу «признал» в Самозванце своего «чудесно спасшегося» зятя. Тушинский Вор обещал Мнишеку отдать в полное его владение Северскую землю с 14 городами.

………………………………………………..

Поляки пытались перерезать и захватить все дороги, ведущие на Москву. Дорога на Север и, прежде всего, дорога на Ярославль привлекала особое внимание. Для овладения северными дорогами из Тушина были отряжены лучшие польские военачальники — Сапега и Лисовский. Осадив Троицкий монастырь, их отряды двинулись дальше на Север. Ближайшая их цель состояла в захвате и ограблении Верхнего Поволжья и северных уездов Руси.

В резиденции короля Сигизмунда состоялся военный совет. Выступая перед гетманами и «маршалками», Сигизмунд произнес:

— Пусть царь Василий Шуйский полагается на перемирие, но оно прикрыто фиговым листом. Первая попытка захватить Московию не удалась. Новое вторжение должно принести успех. Я не пожалею никаких подкреплений Сапеге и Рожинскому. Главный удар следует нанести на север Московии и непременно овладеть Ярославлем. Это не только один из самых богатых торговых городов России, но и важнейший стратегический центр. Взятие Ярославля и прочих северных городов позволит нашим войскам отрезать Верхнее Поволжье и все северные земли от Москвы, и тем самым лишить ее возможности какой-либо военной и продовольственной помощи. Мы давно мечтаем покорить Московию, и она будет покорена!

Слова короля не были легковесными. Войска Яна Сапеги были усилены новыми значительными отрядами.

Изведав о намерении царя Василия Шуйского вернуть захваченные земли, Ян Сапега собрал военачальников в своем шатре и сказал:

— Шуйский надумал возвратить себе Замосковные города. Владимирский воевода Третьяк Сеитов собирает ополчение из земель бывшей Ростово-Суздальской Руси. (Сапега неплохо знал историю древнего русского государства). По замыслу Сеитова ополченцы должны собраться в Переяславле-Залесском, на родине полководца Александра Невского, чтобы воодушевить воинство на успешный захват Тушина. Дерзкая идея! Воевода Сеитов, как мне доносили, весьма бывалый, видавший виды враг. Надо разрушить его планы. В Переяславль я сегодня же отправлю своих людей, чтобы окончательно разложить горожан. Убежден: нам будет сопутствовать удача. Переяславль не так уж и силен ратным людом. Значительная часть местных дворян ушла на защиту Троице-Сергиева монастыря, а чернь колеблется. Местные крестьяне недовольны фуражирами-загонщиками, присланными из Тушина. Заготовители сена, фуража и съестных припасов чересчур усердствуют. Царя Дмитрия засыпали челобитными.

«Загонщки», в сопровождении вооруженных отрядов, проникли вглубь Переяславского уезда. Местные приказные люди не имели достаточно сил, чтобы воспрепятствовать грабежам и насилиям, и тогда оставшиеся переяславские дворяне, ремесленный люд и крестьяне решили целовать крест царю Дмитрию и просить защиты у гетмана Сапеги. Переяславские послы и рассказали гетману о приготовлениях воеводы Сеитова.

Сапега не стал мешкать. На другой же день он отправил в Переяславль отряд под началом Петра Голобовича и обрусевшего шведа Лауренса Бьюгова. Костяк отряда составляли запорожские казаки и татары, усиленные тремя гусарскими ротами.

Гетман сопутствовал воинство следующими словами:

— Всех местных жителей привести к присяге, а если откажутся — воевать, палить, бить!

Переяславль был взят без боя. К тушинцам присоединились около двухсот переяславских детей боярских.

Третьяк Сеитов во главе владимирского и муромского ополчения выступил из Владимира 8 октября 1608 года. По дороге он соединился с ратными людьми Суздаля и Юрьевца. В Переяславле же он полгал увидеть ополченцев из Ростова и Ярославля, но вскоре в Юрьев Польский примчал гонец и принес худую весть:

— Переяславль отшатнулся к Вору и открыл ворота войску Сапеги. Почитай, все дворяне переметнулись к врагам.

Предательство переяславцев круто изменило все планы Сеитова. Теперь ему предстояло соединиться с ростовцами и ярославцами, пришедшими в Ростов Великий.

Из Переяславля в Ростов поскакали и послы отряда Голобовича и Бьюгова — к митрополиту Филарету и жителям Ростова с грамотой, в которой предложили целовать крест царю Дмитрию.

Филарет приказал созвать народ на Соборной площади, поведал о грамоте, а после этого воскликнул:

— Не мыслю, что Ростовская земля, давшая Руси Сергия Радонежского, уподобится изменникам переяславцам, кои вознамерились служить польскому ставленнику и католической вере. Согласен ли ты, народ ростовский, предать православие?

— Не бывать тому, владыка!

— Смерть примем, но православной вере не изменим!

Филарет благословил ростовцев и разорвал грамоту, посланников же приказал заключить в узилище.

Отказ Филарета и ростовцев послужил для отряда Голобовича и Бьюгова сигналом для похода на Ростов. Изведав о приближении тушинцев, ярославские дворяне и даточные люди пришли на митрополичий двор и попросили Филарета оставить Ростов и сесть в осаду в Ярославле, в коем имеются укрепления. Но митрополит твердо молвил:

— Я не заяц, аки бегать от волка. В Ростове нет укреплений, стало быть, неприятеля надо встретить в поле и зело биться, дабы град православный не был покорен злым ворогом. А коль падем от супостата, то венцы мученические от Бога примем.

Люди же продолжали молить его уйти с ними в Ярославль, но Филарет непоколебимо заявил:

— Великие муки приму, но храм пресвятой Богородицы и ростовских чудотворцев не оставлю!

Поддержал владыку и воевода Сеитов. Ратники же в своих суждениях разделились. Многие ярославцы предпочли покинуть Ростов, а другие, «яко овцы при пастыре своем, при архиерее божии осташася».

15 октября на поредевшее войско, вышедшее в походном порядке из Ростова, обрушилась хорошо подготовленная конница Голобовича. Наспех сколоченные отряды ополченцев дрогнули и отступили в Ростов. Завязалась жестокая сеча. Ополченцы и жители Ростова «бились до упаду». Потери были значимыми с той и с другой стороны. Голобович и Бьюгов не ожидали такого яростного отпора.

Особенно неустрашимо ратоборствовал воевода Третьяк Сеитов. Отважный по натуре, глубоко преданный отчизне, он не выносил предателей, отшатнувшихся к Вору. (Не случайно царь Василий Шуйский долго искал человека, кой был бы без «шатости» и не продался бы ляхам ни за какие посулы. Третьяк Сеитов снискал уважение народа во всех городах, где бы он не воеводствовал).

Он бился с переяславцами, и его мужественное лицо было искажено от неописуемого гнева. Окровавленная сабля поразила уже несколько изменников.

И все же защитники города были постепенно оттеснены к соборной церкви Успения пресвятой Богородицы, где они затворились вместе с Филаретом и духовенством и в течение нескольких часов отбивали наскоки противника.

Летописец напишет:

«Переяславцы и литва начали избивати людей, не убежавших в Ярославль, такоже приидоша к церкви. Митрополит же повелел утвердить двери, но враги их принялись разбивать. Митрополит же, к дверям пришед, начал говорити к переяславцам, увещевал их, чтоб помнили свою православную христианскую веру и от литовских бы людей отстали и чтоб обратились к своему государю, ему же крест целоваша; а переяславцы, яко волки, возопиша великим гласом и начаше жесточаше в двери бити, и выбивше двери, начаша сещи людей, и изсекоша множество неповиннаго народа. Раку же чудотворца Леонтия златую (сняли), разсекоша на части и по жребиям разделиша себе, и всю казну церковную и архиерейскую и градскую разграбиша, и все церкви и весь град разориша и опустошиша».

Переяславцы и ляхи подвергли Ростов страшному разорению. В живых оставили одного митрополита и воеводу Сеитова.

«Филарета пощадили, над ним поиздевались изрядно, сорвали святительские одежды, одели в грубую сермягу, затем посадили на возок с какой-то женщиной (это было нешуточным оскорблением для митрополита) и повезли в Тушино. Литовские люди Ростов весь выжгли и людей присекли».

Сапега же из-под Троицы послал в Ростов воеводу Матвея Плещеева с литовскими людьми; «и стоя Матвей в Ростове, многия пакости градом и уездам творяше».

Если Филарета пересадили из телеги в возок, то Третьяка Сеитова не только оставили на подводе, но и стиснули его руки колодками. В Тушине его бросили в подклет, где он просидел без пищи двое суток. А затем к воеводе пришел князь Федор Засекин и произнес:

— Великий государь Дмитрий милостив и ты можешь спастись.

— Изменив отечеству?

— О какой измене ты говоришь, Сеитов? Дмитрий — природный царь, Рюрикович, сын Ивана Грозного. На его сторону перешли высокие боярские роды — Трубецкие, Черкасские, Мосальские, Голицыны, Сицкие… Они-то искренне верят в подлинность Дмитрия. А народ?

— Ни один из названных тобой бояр не верит Самозванцу. За жизни свои трясутся, за свои богатые хоромы, оставленные в Москве. Омерзительные люди… Что же касается народа, то он слишком доверчив, полагая, что добрый царь избавит его от нищеты, тяжелых повинностей и поборов. Но сие — временное помрачение. Уже сейчас многие города поняли, что за «царь-избавитель» пришел на русскую землю. Через год-два самозванцев и в помине не будет на Руси… Не хочу тебя, изменника, видеть.

— Презираешь? Праведника из себя корчишь? У других же рыльце в пуху. Дурак ты, Сеитов. Помяни мое слово: вскоре власть короля Сигизмунда испустится не только на Москву, но и на все русские города. И вовсе не худо будет, коль на троне окажется Дмитрий или сын короля, Владислав. И тот и другой, как ты слышал, не Иван Грозный, а слабодушные люди, коими можно вертеть, как игрушкой. О таком царе господам можно только мечтать. Вся власть будет в наших руках. Вся власть!

— На польский повадок? — усмехнулся Третьяк Федорович.

— А хотя бы и на польский. Милое дело, Сеитов.

— Уж куда милое. Об царя можно ноги вытирать, а в державе затеется такой разброд, что от нее останутся рожки да ножки. Любой ворог одолеет. Не смеши меня, Засекин.

— Я к тебе, Сеитов, пришел не балясы разводить. Твоя жизнь — в твоих руках. Сам царь Дмитрий Иванович повелел к тебе наведаться.

— Какая честь!

— Не язви, Сеитов! Царь намерен не только оставить тебя в воеводах, но, и хочет сделать тебя боярином и советником в ратных делах.

— Это, за какие же заслуги? Уж, не за Угру ли?

Весной 1608 года Самозванец с гетманом Рожинским двинулся к Болхову и здесь в двухдневной битве поразил войско Василия Шуйского. Болхов присягнул Лжедмитрию, но пять тысяч ратных людей под началом Третьяка Сеитова ночью вышли из крепости, переправились через Угру и пришли в Москву, огласив царю и народу, что у Вора не такое уж и великое войско, и что его вполне можно разбить. Однако нерешительный Василий Шуйский упустил время для победы…

Федор Засекин поперхнулся. Под Угрой он находился в рати Шуйского, а затем переметнулся к Самозванцу.

— Так, за какие же заслуги, Засекин?

Князь некоторое время помолчал, а затем произнес:

— Кривить душой не стану, Сеитов. По делам твоим ты достоин казни, но царю куда выгодней оставить тебя в живых.

— Теперь понятно. Уж куда выгодней. То-то всё дворянство уразумеет: царь милостив, даже врагов своих в бояре жалует. На всю Русь слух пойдет. Дворяне табуном к Вору побегут. Хватко же замышлено. Только знай, Засекин, дворяне Сеитовы честь свою никогда не продавали.

— Эко чего помянул. Сегодня в чести, а завтра — свиней пасти.

— Уходи, подлый переметчик! — вскипел Третьяк Федорович.

— Я-то уйду и поживу еще, слава Богу. А вот тебя, дурака, ждет казнь лютая. Одумайся!

— Честь дороже смерти, — твердо молвил Сеитов и плюнул предателю в лицо.

Самозванец не отважился казнить Сеитова прилюдно. Ночью его тайно вывезли в лес и изрубили саблями.

Глава 7 ОТШЕЛЬНИК

Вечор. Желтый огонек сальной свечи в медном шандане кидал трепетные блики на бревенчатые стены. За столом сидели Анисим с Евстафием. Толковали:

— Зело худые времена приспели, сыне. Чует сердца, хлебнем еще горюшка.

— Худые, Евстафий. Сколь людей из Ростова набежало. Ох, и выпало им! От города-то, чу, остались одни головешки.

— Ляхи — чисто ордынцы. Даже малых чад не пощадили, изуверы.

— Истинно. Собор Успения разграбили, золотые и серебряные ризы с икон ободрали. И другие храмы осквернили, святотатцы!

С лавки послышался негромкий протяжный стон.

— Никак, очнулся.

Евстафий шагнул к лавке и склонился над Первушкой.

— Как ты, сыне?

Первушка, не раскрывая глаз, глухо, невнятно пробормотал:

— Камень…Храм Покрова… Камень…

— Сызнова бредит, — вздохнул Евстафий. — Помоги ему, Господи.

Скитник Евстафий появился во дворе Анисима три недели назад. Не распознал его торговец рыбы. Перед ним стоял глубокий старец в ветхом рубище, заросший длинной серебряной бородищей.

— Здрав буде, сыне Анисим.

— И ты будь здрав, старче… Не ведаю тебя.

— Не мудрено, сыне. Почитай, десять лет в пещере обретался. Евстафий я.

— Господи! — всплеснул руками Анисим. — Вот уж не чаял тебя повидать.

— Чего не чаешь, сыне, скорее сбудется. Вышел я из скита.

— Аль к мирской жизни потянуло, старче?

— Эх, сыне, — вздохнул отшельник. — Мирская жизнь полна низменных влечений и пагубы. Никогда бы я не вышел из своего добровольного заточения. Только там я познал покой в душе и уразумел, в чем состоит бренное бытие. Ни в богатстве оно, ни во славе, а в единении с естеством и природой.

— Так и сидел бы в своей пещере, Евстафий.

— Сидел бы, сыне, но ныне в миру я должен быти, ибо привиделся мне сон о благоверном Сергии Радонежском. Когда тот изведал, что на Русь движутся вражеские полчища, то вышел из своего скита и со всем тщанием послужил своему отечеству. Мал я, дабы уподобиться Сергию, но оставаться в уединении боле не могу, ведая, как земля православная обагряется кровью. Понесу Божие слово супротив лютого иноверца.

— Благое дело, отче. Земной поклон тебе за это, — Анисим и впрямь низко поклонился отшельнику.

— Поищу пристанища в Ярославле.

— Чего искать, отче? И ране жил у меня, и ныне милости прошу. Места хватит. Дочерей своих я замуж выдал. Племянник же, почитай, у купца Светешникова обретается. Да вот ныне беда с ним приключилась. Пойдем в избу.

Евстафий глянул и покачал головой:

— Плох твой сыновец, Анисим.

— Плох. Неделю назад дворовые люди Светешникова привезли. Обнаружили его без памяти неподалеку от тына. Забирай, говорят, вся голова в крови. Кажись, помирает твой сродник.

— Кто ж его, бедолагу?

— И сам не ведаю, отче. Бродит одна мыслишка, но сумленье гложет. Кабы сыновец очухался. Я уж и знахарку приводил, но проку мало. Первушка, почитай, в рассудок и не приходил. Все про храмы бормочет, да про Васёнку, коя, знать, крепко поглянулась ему. Меня ж не признает. Норовил до лекаря воеводы достучаться, но тому-де недосуг. Жаль парня.

Евстафий прислонился ухом к груди Первушки, а затем произнес:

— Нутро крепкое. Сердце стучит, как молот о наковальню, а вот голову надо немешкотно пользовать. Надо бы за Волгу перебраться. Ведаю за рекой травы живительные.

— Челн всегда наготове, отче.

Добрую неделю поил Евстафий недужного пользительными настоями и отварами и подолгу молился перед киотом, прося у чудотворцев исцеления рабу Божию. Наконец, Первушка пришел в себя, молвив ослабшим голосом:

— Ты кто, старче?

— Слава тебе, Господи! — размашисто перекрестился Евстафий. — Жить будешь. Благодари Бога, что нутро у тебя крепкое. Дай-ка ему, Анисим, малость ушицы похлебать.

Через пару дней Первушка стал выходить на осеннее солнышко. Присаживался на бревно у повети и вдыхал полной грудью свежий животворящий воздух. Легкокрылый ветер лохматил его русые волосы. С высокой раскидистой березы падала наземь невесомая листва, выстилая землю мягким золотистым ковром.

Он был еще слаб, побаливала голова, но Евстафий подбадривал:

— Через седмицу в былую силу войдешь, и голова будет ясная. Божии травки лучше всякого искусного лекаря.

— И какими же травами недуг мой исцелял, старче? Или то дело потаенное?

— Всякое, что для пользы человека, сыне, не подлежит тайне. Горицветом, барвинкой да кипреем тебя пользовал. Сам когда-то травами спасался в своем лесном обиталище.

Анисим, чиня с работником Нелидкой бредень, молвил:

— Все о лиходеях мекаю. Ужель никого не упомнишь, Первушка?

— Сумеречно было, лиц не разобрать… А вот один голос, кажись, показался мне знакомым.

— Не из дворовых сотника Акима?

Анисиму сразу втемяшилось: на сыновца напали люди стрелецкого начальника. Больше некому: уж чересчур тот племянника невзлюбил, едва в железа не заковал. И чего Первушка со сватовством сунулся? Ведь упреждал же его: не будет проку, не нужны сотнику людишки из черни. Отступись! Вот и получил на орехи, едва Богу душу не отдал… От воеводы Борятинского приказчик наведывался. «Чего это печник свое дело забросил? Зазимье на носу». Пришлось недужного Первушку показать. Приказчик сулил обо всем воеводе доложить, дабы тот сыск учинил. Но никакого сыска по всему так и не было. Да и какой сыск, когда сотник с воеводой за одним столом разносолы вкушают? Рука руку моет.

Первушка на вопрос Анисима лишь плечами пожал.

— Темное дело.

…………………………………………………

Всполошились печники! Ни весть откуда взявшийся каменщик Надея Светешникова, вдруг отбил у них всякую работу. Никаких заказов! Людишки только и талдычат: «Печнику Первушке поклонимся. Он диковинные печи ставит и денег с бедняков мало берет». (О том, как Первушка чуть ли не задаром выложил печь одному рыбарю, заговорил весь Ярославль).

Печников зло проняло. Дело дошло до того, что собрались на сход, долго гомонили, но ничего толком не решили: Первушке печки ставить не запретишь, но и без работы оставаться нельзя. И не ведали они, чем бы дело закончилось, если бы один из печников не столкнулся со своим сродником Гришкой Каловским. Тот, не долго думая, произнес:

— Ведаю сего каменщика. В монастыре сталкивались. Худой человек, к ногтю его.

Злопамятный Гришка никак не мог забыть встречу с Первушкой в Спасо-Преображенской обители.

— Как это «к ногтю?» — не уразумел печник.

— Проучить надо, да так, чтобы про печки и думать запамятовал. Шмякнуть дубиной — и дело с концом.

— Чересчур, Гришка. Отроду не было, чтоб добрых мастеров дубинами колошматили. Не пойдут на это печники.

— А им и сказывать не надо, тогда никто не изведает.

— А тебе какой резон?

— Страсть не люблю задавак.

— А кто их любит, Гришка, — как-то расплывчато протянул печник. Он был из тех людей, которым дорогу лучше не переходить, а работник Светешникова перешел. Может, и в самом деле проучить этого каменщика?

— Дело нешуточное. Как бы в оплох не угодить? Чу, сей подмастерье у самого воеводы печь ставит.

— Комар носу не подточит.

За короткое время Гришка сбил ватажку из гулящих людей, коих немало оказалось за последнее время в Ярославле. Сказал им:

— Надо, робя, одному моему недругу тумаков надавать. Не обижу. По косушке на брата.

— По две бы, мил человек.

— Будет и по две.

— Хоть на артель пойдем!

…………………………………………………

Настои и отвары Евстафия сделали свое дело. Встал на ноги Первушка. Молвил отшельнику:

— Воскресил ты меня, отче, благодарствую. Век тебе буду обязан.

— Не мне, сыне, а земле-матери, коя дарует людям чудодейственные травы. Они ж — от Творца Небесного. Вот ему и благодарствуй усердною молитвой.

— Помолюсь, отче. В собор Успения схожу.

Первушку по-прежнему влекли к себе каменные храмы, а московский собор Покрова даже во сне ему привиделся. Разве можно запамятовать такую красоту?! И где это видано, чтобы на одном подклете было возведено девять церквей, причем, каждая из них различна по своему облику.

До сих пор памятны слова старого зодчего Арсения: «Вы зрите перед собой преудивительный храм, на одной основе с девятью престолами».

С каким восторгом разглядывал Первушка церковь Василия Блаженного с приделом Рождества Богородицы, с колокольней в девять колоколов. Обратил внимание он и на печи для отопления, толстые стены, лестницу в стене, большое число закоулков, в коих легко было изладить склады и тайники на случай войны. Верхний ярус с Покровским собором и восьмью церквами, расположенных вокруг главного храма, поражал таким чарующим благолепием и безукоризненной изысканностью, что Первушке казалось: утонченное творение свершено самим Господом, ибо человек не способен на такое удивительное, величественное создание.

Арсений же с грустью молвил:

— Возводили сей храм великие русские мастера Барма и Посник Яковлев. Господь пожаловал их редкостным даром, кой позволил им поставить сказочный храм Покрова, но царь Иван Грозный сиих великих зодчих повелел ослепить, дабы нигде более они таких дивных храмов не ставили.

— Да как же так? — изумился Первушка. — Они же святые храмы возводили! То ж — великий грех.

— И-эх, молодший, — вздохнул Арсений. — Не судима воля царская. Помазаннику Божию, никак, все дозволено. Царь же Иоанн молвил в соборе: «Никому я не подвластен, опричь Христа».

— Но почему Христос стерпел такое святотатство?

— Не стерпел, молодший. За царское согрешение Бог всю землю казнил. Аль не было голодного лихолетья, аль не пришли на Русь злые иноземцы, кои ныне на Москве засели и творят скверну?

— Как засели, так и вылетят, — буркнул Первушка.

— Вылетят, молодший, поелику святая Русь, какие бы вороги на не нее ни напускались, всегда обретала силы и выдворяла незваных гостей.

Еще как выдворяла! Первушке никогда не забыть 15 мая 1606 года. Князь Дмитрий Пожарский приказал людям Светешникова оставаться в его дворе, а сам, облачившись в ратный доспех, поскакал на Красную площадь. Но не успел князь скрыться за воротами, как Светешников кивнул приказчику:

— Надо глянуть, Лукич. Прихвати пистоль, а ты, Первушка, тут дожидайся. Не смей и носа выказывать!

Но где уж там! Улицы Москвы заполонил несусветный шум. Первушка выскочил на Лубянку и вдался в толпу, коя ринулась в Китай-город. По Варварке опрометью неслись к Кремлю польские гайдуки, обезумевшие от страха. Их настигали, рубили прадедовскими мечами, кололи рогатинами, секли топорами… Первушка, захваченный всеобщим людским гневом, поднял с земли кем-то брошенную орясину, настиг ляха и обрушил ее на железную каску чужеземца. Тот рухнул под ноги озверевшей толпы.

Один из конных шляхтичей, в желтом кунтуше с широкими откидными рукавами, норовил вырваться от разъяренных «москалей» с помощью сабли. Топорща длинными рыжими усами и издавая яростные кличи: «Пся крэв!», он зарубил двух посадчан, но когда вновь вскинул саблю, дабы опустить ее на очередного москаля, как на него со страшной силой низошла орясина Первушки.

— Молодец, детинушка. Круши ляхов! — одобрительно послышалось из толпы…

В первый раз Первушка ощутил настроение многолюдья: дерзкое, бунташное и… кровожадное, когда разум замутнен одним неистребимым желанием — крушить, ломить, убивать.

Первушке даже в голову не могло прийти, что ему когда-нибудь придется губить людей, но сейчас он губил, увлекаемый буйной толпой к Фроловским воротам Кремля. Его, как и любого москвитянина захлестнула месть — за разруху и разбои, бесчестье женщин, осквернение и поругание храмов и православной веры.

Когда он возвращался в Ярославль, то мучительно раздумывал:

«А как же Господь с его заповедью «Не убий»? Терпеть все страшные беды и напасти, кои принесли лютые враги? Да прав ли ты, Господь?».

Но засомневаться в Боге, в котором ты никогда не сомневался и в которого истово верил — пристать к дьяволу, что сидит у каждого человека на левом плече и подстрекает его на грехи вольные и невольные.

Запутался в своих мыслях Первушка, пока на его задумчивое лицо не обратил внимания Светешников.

— Чего смурый?

— А Бог-то сказал: «Не убий».

Купец даже коня остановил. Он тоже обагрил свои руки кровью ляхов, хотя до московских событий строго соблюдал все Божьи заповеди.

— Так вот ты о чем. Заповедь Бога вспомнил… Доброе дело, но никак душа твоя покаяния просит?

— И надо бы, но не просит, Надей Епифаныч. Коль на врага рука поднялась, каяться не хочется.

— И не надо, паря. Поднять на врага руку — дело святое, ибо сказал Спаситель: «Не мир пришел я принести, но меч», а поелику не подобает нам искупать грехи, коль довелось отчизне послужить.

Угомонилась смятенная душа Первушки: Надей Епифаныч отменно знает Священное писание, а в нем — истина…

В Успенский же собор он отправился к обедне, в надежде увидеть среди прихожан Васёнку. Несомненно, она явится в храм с родителями, но стоять будет на женской половине, как издревле заведено на Руси. Сотник Аким встанет поближе к амвону, вкупе с именитыми людьми Ярославля, а он, Первушка, если найдется место, будет молиться среди простолюдинов.

Он вспомнил Васёнку тотчас, как пришел в себя. Она предстала в глазах, как наяву: нежная, ласковая, с удивительно чистыми, жизнерадостными, выразительными глазами. Господи, как ему захотелось увидеть эту необыкновенную девушку, услышать ее озорной и в то же время трогательный задушевный голос. Васёнка! Милая Васёнка… Но каким же оказался твой отец? Зачерствелым и недобрым, чересчур недобрым. Он даже пошел на то, чтобы напрочь отвадить «жениха», и не просто отшить от дома, а прикончить его, как какого-то злодея. До сих пор стоит в ушах изуверский голос: «Каюк печнику. Удираем, робя!»… Знакомый голос. Но чей?

Но как ни напрягал свою память Первушка, вспомнить имя лиходея так и не выдалось.

В храме Первушку ждала неудача: Васёнки среди молящихся прихожан не оказалось. Не пришел на воскресную обедню и сотник Аким.

А по улицам и слободам Ярославля сновал взбудораженный народ.

Глава 8 СУМЯТИЦА

Аким Поликарпыч, изведав о намерении царя Василия Шуйского передать пленных ляхов в Польшу, пришел в замешательство. Да как же так? Войска нового Самозванца, почитай, к Москве подошли, а Шуйский ярых врагов Руси к королю Жигмонду отсылает. И чего ради? Мнишеки посулили не признавать второго лжецаря — и Шуйский в их лживые слова уверовал. Дурость! Царя обвели вокруг пальца. Этот старый пан Мнишек из плута скроен, мошенником подбит. Не зря он в Ярославле плел нити заговора. Ныне же и Самозванца признал, и дочь свою Марину в русские царицы метит. Хитроныра! Давно надо было его взять за жабры, да доброхоты заступились. Князь Борятинский да дьяк Сутупов приложили все усилия, чтобы Мнишекам вольготно жилось в Ярославле. Неспроста сандомирского воеводу опекали, ох, неспроста! Дьяк очутился в тушинском таборе, а теперь там и Мнишки оказались. Борятинский же склоняет именитых людей целовать крест Лжедмитрию. Вот и показал свое нутро Федор Петрович. Наизнанку вывернулся. Яну Сапеге, кой возглавил войска Самозванца, тайное письмо настрочил. О том изведал один из приказных Воеводской избы.

— Пришел к тебе с худыми вестями, Аким Поликарпыч. Изменное дело выявил. Дьяк наш допоздна гусиным пером скрипел, а затем по нужде вышел на минутку. Глянул я в грамоту и обомлел. Воевода Яну Сапеге челом бьет. Память у меня схватчивая. Послушай: «Тебе б, господин, надо мною смиловаться и у государя быть обо мне печальником. Я посылаю к тебе челобитенку о поместье: так ты бы пожаловал, у государя мне поместьице выпросил, а я на твоем жалованье много челом бью, и рад за это работать, сколько могу».

— Горазд наш Федор Петрович. На троне законный государь Василий сидит, а он у тушинского Вора поместьице клянчит. Горазд!

— Что делать-то будешь, Аким Поликарпыч? Надо бы под стражу воеводу.

— Легко сказать…

Акима Лагуна так и подмывало кликнуть десяток стрельцов, заковать Борятинского в железа, а затем отвезти изменника на Москву к царю Шуйскому. Закипел, в глазах полыхнул гнев, и все же нашел силы остановить себя. Не горячись, сотник — на черепе трещина будет. В Ярославле ныне полный разброд, поводья не затянешь. С воеводой оказались не только дворяне и дети боярские, но и купцы: Лыткины, Тарыгины, Никитниковы, Спирины, Гурьевы, Назарьевы… В одну дуду воровские речи поют: «Новому царю, почитай, все замосковные города крест целовали, а те, кои за Шуйского стояли, разорены и сожжены дотла. Неча и Ярославлю кровь проливать. Надо к царю Дмитрию отложиться». Купцы за свои лавки и лабазы трясутся. Особенно усердствует немчин Иоахим Шмит, самый богатый иноземный купец, кой много лет живет в Ярославле и владеет самыми богатыми лавками. Он-то давно к Юрию Мнишку подвизался, а ныне в открытую призывает всех торговых людей открыть ворота Яну Сапеге. «Мыслили ростовцы остановить поляков, а что обрели? Лавки разграблены, и город предан огню. Тот же удел ждет и Ярославль. За царя Дмитрия надо стоять!». Этого немчина так и хочется рубануть саблей, но у воеводы одна отговорка: «Иноземных купцов по всем царским указам трогать не велено. Пройми одного, так в Неметчине троих наших покарают». «Но сей купец на воровство подбивает. Самое пора его припугнуть». «Не положено, сотник!» Вот и весь разговор.

Лихое время переживал Ярославль. Из табора Самозванца в город проникли какие-то невнятные людишки в мужичьей сряде и вещали:

— Царь-то Дмитрий истинный. Сулит народу всякие милости оказать, когда боярского царя Шуйского сковырнет и на московский престол сядет. Пошлины и налоги упразднит, оброки и барщину укоротит, Юрьев день вернет. Надо всему народу стоять за доброго царя!

Стрельцы норовили крикунов прижучить, но посадский люд того не дозволил. Вот и уйми народ. Тяжкое это дело, ибо гром и народ не заставишь умолкнуть. Страсть доверчивы простолюдины. Опять в «чудесное спасение» царевича Дмитрия поверили. Те же, кои в Дмитрия не уверовали, ростовского погрома устрашились, где погибло не менее двух тысяч человек. О каких только ужасах не поведали ростовцы, прибежавшие в Ярославль! Ныне даже среди стрельцов началось брожение. Жди беды, град Ярославль.

Тягостно на душе Акима Лагуна. И служба стрелецкая стала маетной, и в доме не стало былой отрады. Свадьбу пришлось отложить. Как-то высказал Земскому старосте Лыткину:

— Повременить бы надо, Василь Юрьич. Ишь, какая смута загуляла. Неуярядливо в Ярославле.

— Повременим, Аким Поликарпыч. Правда, Митька мой обмолвился о свадьбе, но то дело нам решать. Авось дождемся и покойных дней.

Лагун, пользуясь случаем, сторожко молвил:

— Ты уж извини, Василь Юрьич, но до меня слушок дошел, что сынок твой в кабак зачастил и с блудными девками знается. Не мое, разумеется, дело, но не пора ли ему остепениться? Все же, будущий зять.

Лыткин выслушал сотника со снулым лицом. Не часто приходится Земскому старосте выслушивать назидательные речи, но тут дело особое: между будущими сватами не должно быть недомолвок, тем более, когда-то они ударили по рукам, а поломать сей древний обычай — лишиться имени и чести.

Если бы разговор о сватовстве зашел сегодня, то Лыткин наверняка бы от него уклонился. Далеко не тот стал сотник Лагун: всю былую власть растерял. Ныне его даже сами стрельцы перестали бояться. Они растеряны, многие из них изверились в царе Василии Шуйском и едва ли пойдут проливать за него кровь. Лагун последней опоры своей лишился, не укротить ему ни именитых людей, ни чернь, а посему не такого свата хотел теперь видеть Земский староста, но слова своего не вернешь.

— О Митьке мог бы и не говорить. Ведаю его проказы. Молод еще, ума не набрался. Женится — остепенится.

— Ну-ну.

На том и расстались, но не так, как обычно. Прежде Лыткин до ворот провожал, а в последний раз распрощались у сеней хором, и тогда уже Акиму подумалось: «Заважничал староста. С чего бы?».

В доме не стало былого веселья. Всегда беспечная, оживленная Васёнка теперь ходила по избе как в воду опущенная. Куда пропали ее шутки и шалости, беззаботный, развеселый смех? Будто кто сглазил Васёнку. Молчалива, глаза снулые, даже любимое рукоделье выполняет спустя рукава.

На первых порах думал, что дочь не в меру на него разобиделась, ибо суровый с ней был разговор, даже плеточкой стеганул.

— Вот уж не чаял, что дочь моя в прелюбы ударится, ведая о том, что сосватана. То всему дому бесчестье! Что о нас добрые люди скажут?! Сором на весь город!

Вот и не удержался вгорячах, за плеть схватился. Да за такой проступок надлежало еще жестче наказать. Дело-то неслыханное.

Пока разгневанный отец бушевал, Васенка ни слова не проронила, и даже плеть из ее глаз слезы не выбила, что больше всего поразило Акима. Он надеялся, что чадо родное упадет в ноги, заплачет в три ручья, начнет просить прощения, умолять, но ничего подобного не случилось.

Тут и мать насела:

— Повинись, дочка. Экий грех содеяла. Скажи отцу, что блажь нашла, окаянный попутал. Повинись!

Серафима Осиповна даже ногой топнула.

— Прости, тятенька, — едва слышно прошептала Васёнка.

— Да разве так каяться? Встань перед Божницей и поклянись, что и думать забудешь о печнике.

Васёнка ступила к киоту, глянула на Пресвятую Богородицу с младенцем на груди и тотчас из глаз ее покатились слезы.

— Не могу забыть… Люб мне Первушка. Люб!

— Что-о?

Аким вновь было схватился за плеть, но ударить дочь, да еще перед Божницей, у него не хватило духу.

…………………………………………………

Перед самым рассветом Акима разбудил заполошный голос пятидесятника Тимофея Быстрова.

— Беда, Аким Поликарпыч. Ляхи идут к городу!

Лагун, пребывая еще в полусне, привстал на постели и вяло произнес:

— Ты откуда свалился?

— Из ночного караула. Привратник твой не впускал, так я его кулаком огрел — и к тебе. Ляхи, сказываю, идут на Ярославль!

— Ляхи?!

Аким порывисто поднялся с постели, торопливо облачился в красный стрелецкий кафтан, пристегнул саблю и, увидев вбежавшего в покои дворового, крикнул:

— Седлай коня. Живо!

Наметом помчали к хоромам Борятинского, но того дома не оказалось: отбыл в Воеводскую избу.

«Чего бы в такую рань?» — подумалось Лагуну.

На крыльце Воеводской толпились приказные люди. Лица озабоченные, напряженные. Один из «крючков» почему-то перегородил ему дорогу, но Аким оттолкнул его крепким широким плечом и резко распахнул дверь.

Воеводская изба была заполнена именитыми людьми и духовными лицами в челе с архимандритом Спасской обители Феофилом.

«Тайная вечеря, — усмехнулся Лагун. — Знать, загодя изведали о поляках, а меня не известили».

Акима захлестнула волна возмущения. Воевода не захотел позвать на совет начальника стрельцов, и это в то время, когда на Ярославль движется войско поляков.

Федор Борятинский, метнув на Лагуна настороженный взгляд, повернулся к архимандриту Феофилу.

— Лучшие люди города свое суждение высказали. Твое слово, святый отче.

Феофил, невысокий, с худощавым костистым лицом, обрамленным длинной полуседой бородой, перебирая округлыми руками четки, неторопко изрек:

— Все в руках Господа. Владыка наш Филарет, митрополит ростовский и ярославский, помышлял остановить ворога, но свершать того не подобало, ибо ворог был сильней, и пролилась кровь обильная. Самого же владыку с бесчестьем увезли на крестьянской телеге, а град Ростов предали огню и мечу. Господь не хотел брани, ибо не приспело время для отмщения, поелику и нам надлежит призвать прихожан к смирению.

— К смирению? Впустить ляхов в город? — резко произнес Лагун.

— Иного выхода нет, сыне.

— Да как же нет?! — загорячился Аким. — Ударить в набат и призвать народ к защите крепости. Не тебе ли ведать, отче, о Троице-Сергиевой обители, коя до сей поры стойко отражает натиск иноверцев. Чего же ярославцам перед ляхами прогибаться?

Феофил, пожевав сухими губами,хотел еще что-то добавить, но его опередил Борятинский:

— Не тебе, сотник, судьбу города решать. Поразумней тебя люди сошлись и все в один голос высказали: целовать крест царю Дмитрию, к коему уже, почитай, все замосковные города отложились.

— Замосковье — еще не Русь, и Лжедмитрий не истинный царь. Надо народ поднимать.

— Буде, — повысил голос воевода. — Станешь народ мутить — в железах насидишься.

Аким вспыхнул, заходили желваки на скулах.

— Изменники. Тьфу!

Ступил к дверям, но, обернувшись, жестко добавил:

— Для продажной псины — кол из осины!

…………………………………………………

На другой день правящая верхушка города сдала Ярославль полякам.

Все тот же Конрад Буссов рассказывает о Ярославле: «Поляки грабили купеческие лавки, били народ, без денег покупали все, что хотели».

В ужасном положении находились крестьяне в ярославских деревнях. Там поляки, да и весь тушинский сброд распоясывались, наглели.

Ярославль захлестнула волна недовольства, и тогда ляхи начали «непокорных с башен высоких градных долу метать, иных же с крутых берегов во глубину реки и с камением верзаху; иных же из луков и самопалов расстреляюще; иным же голени переломах; иных же чад перед очами родителей в огонь бросаху, о камни и углы разбиваху; иных же на копии и сабли воткнувши, перед родителями носяшу; красных же жен и девиц на блуд отдаху; многие же от безмерных мучительств и осквернений, сами смерть принимаху, дабы не осквернится от поганых».

…………………………………………………

Аким Лагун, не выдержав зверств поляков, начал подбивать ярославцев к восстанию. Горячо высказывал своим приверженцам:

— Нет мочи смотреть на изуверства ляхов. Народ готов к возмущению. Надо на каждой улице и слободе подыскать надежных людей, затем таем собраться и обдумать день выступления на иноверцев. Не забыть и их лизоблюдов: воеводу Борятинского и дьяка Сутупова. Не избыть иудам осинового кола…

Восстание ярославцев готовилось сторожко, и все же заговор был раскрыт одним из изменщиков. Вечером к Лагуну вновь наведался вездесущий приказный писец Гаврилка, поведавший недобрую весть:

— Ждет тебя неминучая погибель, Аким Поликарпыч. Прибегал ко мне дворовый человек воеводы Оряська, кой на пиру у Борятинского чашником прислуживал. Воевода и Сутупов в крепком подпитии донесли пану Тышкевичу, что ты — первый недоброхот царя Дмитрия, и что норовишь поднять Ярославль супротив панов. Тышкевич шибко озлился и приказал кинуть тебя в Губную избу, где и прикончить. А дьяк Сутупов поведал пану о твоей пригожей дочери. Тышкевич осклабился и сказал, чтобы девку доставили к нему после твоей погибели. Немешкотно уходи из города, Аким Поликарпыч! Побегу я…

С тяжелым сердцем позвал Аким свою супругу.

— Собирайся, Серафима. Нельзя нам здесь боле оставаться. Уйдем ночью.

Серафима, побелев, опустилась на лавку.

— Пресвятая Богородица!.. Чуяло мое сердце. Да куда ж ты надумал, Аким Поликарпыч?

— В Вологду, к доброму знакомцу Никите Вышеславцеву.

Глава 9 В НИЖНЕМ НОВГОРОДЕ

Надей Светешников появился в Нижнем Новгороде перед самым Рождеством Христовом. Перебравшись на правый берег Волги, снял шапку на бобровом меху и с особым усердием перекрестился на соборный храм Спаса.

— Слава тебе, Господи! До исконной Руси добрался.

Последний раз он был в Новгороде два года назад, в летнюю пору, пристав к берегу на большом торговом насаде. Нижний Новгород раскинулся на высоких Дятловых горах, изрезанных глубокими оврагами, утопающих в сочной зелени яблоневых и вишневых садов. С левой, менее доступной части прибрежного взгорья, до самой вершины красовался величественный белоснежный зубчатый кремль. Под кремлем — раздольная матушка Волга. А по склонам гор, в зеленях — виднелись избы посадского люда. Они взбираются снизу вверх до самого кремля…

А ныне стояла зима, и весь город утонул в сугробах.

Иван Лом, отцепив сосульки с бороды, также осенил себя крестным знамением. Последовали купцу и приказчику и «охочие» люди.

— Дале куда, Надей Епифаныч? — спросил Лом.

— К купцу Порфирию Миронову, с коим мы в Казань когда-то хаживали.

За крытым возком по Ямскому взвозу потянулись четверо тяжело груженых розвальней с охочими людьми.

Бревенчатый дом, где пребывал купец Миронов, находился на Никольской улице, левее Ковалихи, между острожными насыпями.

Купец едва признал Светешникова.

— Зарос же ты, Надей Епифаныч. Чисто леший. Знать, издалече?

— Из-под Мангазеи, Порфирий Борисыч.

— Ого! Отважный же ты человек, Епифаныч. Из нижегородцев пока никто к самояди не хаживал… Милости прошу в дом, и людей своих зови.

— Благодарствую, Порфирий Борисыч.

Всех приветил нижегородский купец в своем просторном доме: накормил, напоил, разместил на отдых, а когда остались с глазу на глаз, спросил Светешникова:

— Никак не зря в такую одаль ходил и животом своей рисковал. Сани-то изрядно нагружены.

— Скрывать не буду: выпал хабар, но дался тяжко. Пришлось на реке Тал с инородцами сразиться. Трех охочих людей потеряли.

— Досталась же тебе пушнина, — крутанул головой Порфирий. — Добро, сам цел остался. А отощал-то!

— Ничего. Были бы кости, а мясо нагуляю. Скорее бы до Ярославля добраться.

— До Ярославля?.. Аль ничего не ведаешь, Епифаныч?

Светешников пожал плечами.

— Вот те на… Да Ярославль ныне ляхами захвачен. Такое творится, что волосы дыбом. Сотни людей в Нижний прибежали. Даже многие купцы город покинули.

Светешников ошалело уставился на Порфирия.

— Вот новость так новость… Кто из купцов?

— Петр Тарыгин, Богдан Безукладный, Нифонт да Аникей Скрипины.

— Выходит, совсем худо в Ярославле.

— Худо. Ныне по Ярославлю, будто Мамай прошел.

— Надо бы мне с купцами потолковать. Уж ты сведи нас, Порфирий Борисыч.

— Сведу. Но пока в горнице часок-другой передохни.

…………………………………………………

Порфирий собрал ярославских купцов на другой день в своих покоях. Много было пересудов, каждый бранил поляков, сетовал на убытки, но наиболее вразумительную речь произнес Петр Тарыгин:

— На воеводстве — Федор Борятинский, но всеми делами заворачивают ляхи. Воевода и дьяк Сутупов не знают, чем им и угодить, а те совсем распоясались. Город обложили непомерной данью. Даже Иван Грозный в Ливонскую войну не требовал с Ярославля таких громадных денег. Тридцать тысяч рублей! Такого урона купцы сроду не видывали. Но ляхи на том не утешились. Все лавки пограбили и съестные припасы вымели. А затем новые загонщики нахлынули и вновь начали деньгу выколачивать. Ропот пошел по Ярославлю. Многим удалось в Нижний да в Казань сойти. Поляки, лишившись припасов и денег, в такую лютость пришли, что принялись недовольных ярославцев саблями сечь и с башен скидывать. А про женщин и девок и говорить не приходится. Насилуют хуже ордынцев.

Светешников даже зубами заскрипел от нахлынувшего гнева.

— Изуверы! Святотатцы!

— Еще, какие святотатцы, Надей Епифаныч, — вздохнул Нифонт Скрипин. — Во всех храмах серебряные ризы с икон ободрали, священные сосуды похватали и прямо в церквах из потиров вино распивают. Неслыханное глумление!

— А что же духовные пастыри?

— Владыку Филарета, кой помышлял ляхов усовестить, веревками в Ростове скрутили, на телегу кинули и в Тушино увезли, а наш игумен Феофил не только боялся головы поднять, но одним из первых выехал к Самозванцу с иконами и святой водой челом бить.

— Это тебе не Гермоген, кой неустрашим к иноверцам… Напрасно Ярославль в осаду не сел.

— Истину речешь, Надей Епифаныч, — кивнул Петр Тарыгин. — Но Ростов нас зело напугал. Его полностью разграбили и сожгли. Не восхотели его горькой участи, полагали миром с ляхами поладить, вот и открыли им ворота.

— Не о городе вы думали, а о своих лабазах и лавках.

Тарыгин смущенно крякнул: не в бровь, а в глаз молвил резкие слова Светешников.

— Чего уж там. Был такой грешок, Надей Епифаныч. Чаяли отворотить от пня, да наехали на колоду. Ныне не только купцы, но и голь перекатная в Дмитрии разуверилась.

— А я вам, что когда-то еще о первом Самозванце сказывал? Нельзя верить ставленнику ляхов. Прав был Борис Годунов, но его со всех сторон костерили. Дмитрий Пожарский мне глаза открыл. Надо было Бориса слушать, а не бояр, кои раздрай в царстве учинили, и чуть ли не каждый на престол замахивался. От них повелась смута, ибо они поляков на Москву позвали, дабы с Годуновым расправиться.

— Так ведь и народишко в Самозванца поверил, — ввернул словцо Богдан Безукладный.

— Опять же бояре виноваты. Годунов помышлял слабину мужикам дать и Юрьев день вернуть, а бояре с дворянами на рожон полезли. Все указы царя, почитай, под сукно сунули. О том Дмитрий Пожарский доподлинно изведал. А вот нам, купцам, грех на Годунова жаловаться. При нем самый расцвет торговли на Руси был. Вспомните, сколь денег мы ухлопали при Иване Грозном? Не перечесть. На Ливонскую войну, как в бездонную кадку сыпали. При Борисе только и вздохнули. А ныне что? Весь торговый люд в бега ударился, никакой торговли на Руси не стало. А без торговли и царство захиреет. Что будем делать, господа честные?

Нижегородский купец с хитрой лукавинкой поглядывал на ярославцев, а те призадумались. Нелегкий вопрос подкинул Светешников. Самозванец, почитай, вот-вот Москву возьмет, а царь Василий Шуйский, того гляди, престола лишится, он долго не удержится. А коль трон оседлает Лжедмитрий, то вся власть перейдет к переметнувшимся к Самозванцу боярам и польским панам. Вот и ломай голову, что далее делать.

— Мудрено, Надей Епифаныч. Ничего здравого в голову не лезет, — отозвался Богдан Безукладный.

— Покуда в Нижнем пересидим. Авось и закончатся худые времена, — молвил Аникей Скрипин.

— Авось и как-нибудь до добра не доведут, — хмыкнул Петр Тарыгин. — Надо всем миром на ляхов ополчаться. Чу, в Галиче уже ляхам по шапке дали.

— Да то ж от Ярославля недалече. Молодцы галичане, — оживился Светешников. — Достоверен ли слух?

— Достоверен, Надей Епифаныч, — кивнул Порфирий Миронов. — Намедни в Нижний гонец из Галича примчал, кой поведал, что Галич обратился за подмогой ко всем северным городам. Надеется Галич и на Нижний Новгород.

— Добро. Ну и как нижегородцы?

— Воеводы Алябьева ныне в городе нет. Ушел под Балахну ляхов бить. В Нижнем пока их не видывали, а вот всяких разбойных шаек окрест немало. Народ же пока на призыв галичан отзывается вяло.

— А потому и вяло, Порфирий Борисыч, что не видывал зверств поляков. Однако ж не с руки Новгороду в стороне стоять. Город людный, богатый. Неужели ни у кого сердце не колыхнется?

— Да есть у нас один головастый мужик. Как-то с паперти его слышал. Зажигательную речь сказывал. Нельзя-де нам, братья, за стенами отсиживаться, коль Русь в беде.

— Кто такой?

— Куземка Минин. Мелкий торговец мясом. Лавчонку держит у Гостиного двора, что на Торжище. В лучшие люди ему, кажись, сроду не выбиться, а вот голова у него светлая, и в ратных делах преуспел. Другой год с Алябьевым на ляхов ходит, что на нижегородские села и городишки нападают. Недавно домой заявился.

— А как народ к нему?

— По всякому, Надей Епифаныч. Народ, сам ведаешь, разноперый. Кто в лес, кто по дрова. Вот так и к Минину. Однако некоторые его речи на ус мотают, не освистывают. Умеет Куземка словцо сказать.

— Хотелось бы глянуть на Минина.

— Глянем, коль нужда есть. Живет недалече, за Похвалинским бугром. Но так ли уж надо к Куземке идти?

— Надо! — твердо высказал Светешников.

Глава 10 МЯТЕЖ

Паны и гайдуки заполонили город, расселившись по добротным избам. Расселяли их земские ярыжки, хорошо ведавшие каждый дом.

К избе Анисима Васильева ярыжка привел четверых гайдуков.

— Жить им, Анисим, в теплой горнице. Поить, кормить, не чинить помех и во всем повиноваться.

— А куда ж мне своих девать?

— В подклете перебьетесь, не велики господа.

Один из поляков неплохо говорил по-русски. Едва войдя в горницу, приказал:

— Поставь пива и вина.

— Не держим. По цареву указу нам запрещено варить вино и пиво.

— В Московии дурацкие законы. Сбегай в кабак!

— Дайте денег.

— Что? Вы слышите, панове. Москаль требует с нас злотые. У доблестных победителей! Быстро в кабак!

— И рад бы, панове, но деньжонками оскудел.

Гайдук, высоченный, рыжеусый, выхватил саблю.

— Зарублю, пся крэв!

Жена Анисима, Пелагая, перепугавшись, опустилась на колени.

— Смилуйтесь, люди добрые! Я сама сбегаю. Смилуйтесь!

— Встань, Пелагея. Дойду до кабака, — сумрачно изронил Анисим.

Первушка слушал разговор со сжатыми кулаками. Его так и подмывало что-то резко высказать, но отшельник Евстафий предупредительно дернул его за рукав рубахи, шепнул:

— Потерпи, сыне.

…………………………………………………

Всю неделю коротали ночи в подклете. Пелагея сетовала:

— Никакой мочи нет, ляхов сносить. Экую прорву прокормить надо! А что как рыба и хлеб кончатся? А они все больше да слаще спрашивают. Замаялась! Слышь, песни горланят, окаянные!

— А может, в бега ударимся, Анисим Васильич? Сколь люду в Нижний сбежало, — молвил дворовый работник Нелидка.

— Бегал ты в Нижний, так тебя один пройдоха, как ты сказывал, обобрал и едва жизни не лишил. Никто нас в Нижнем с калачами не встретит.

— Но и здесь, дядя, не житье. Того гляди, за рогатину возьмусь.

— Давно примечаю, Первушка, что у тебя руки чешутся. Охолонь! Аль не видишь, сколь ляхов в городе?

— Да вижу, вижу, дядя! Душа негодует.

— Зело понимаю тебя, сыне. Сам душой истерзался, — с горечью заговорил Евстафий. — Не чаял я, выйдя из пустынных мест, такое бедствие в граде зреть. И вот что худо: простолюдины доверились зажиточным людям и фарисеям, а те ворога без брани впустили. А проку?

— Уж как игумен Феофил унижался перед ляхами, но и того пограбили. В купеческих же лавках даже мыши перевелись. Лютуют иноверцы.

— Лютуют, Афанасий. Женщин средь бела дня хватают. Вчера сам зрел, как одна юная дщерь с обрыва в Волгу кинулась.

У Первушки заныло сердце. Как там Васёнка? Уберег ли ее сотник от буйных ляхов?

Утром подался к Семеновской башне, неподалеку от которой стоял двор Акима Лагуна. Волнуясь, прошел через калитку и поднял глаза на светелку. По слюдяным оконцам хлестал леденистый секущий снежок. Рано пожаловало зазимье: снег повалил в конце октября, припорошив остывшую землю.

Встал у крыльца, прислушался. В доме было тихо. Надо стучать в дверь. Но кто откроет?

Уже занес, было, кулак, как вдруг услышал чей-то голос, раздавшийся от дровяника.

— Первушка!

Оглянулся. Долговязый Филатка в сермяге с охапкой березовых поленьев в руках. Тот скорбно поведал:

— В доме ляхи дрыхнут. Аким Поликарпыч с женой и Васенкой скрылся. Куда сошел — не сказывал. Мне наказал дом оберегать. А как сбережешь, коль супостаты даже иконы в переметные сумы покидали. Боюсь, как бы дом не спалили. Сам-то как? Печи выкладываешь?

— Какие печи, — отмахнулся Первушка. — Ныне не до печей. Народ вчистую обобрали, а тушинские загонщики все новых и новых денег требуют… Ты вот что, Филатка. Коль что услышишь о сотнике и Васёнке, дай знать. Прощевай, друже.

Уходил со двора с невеселым чувством. Исчезла Васёнка. Где, в каких землях она теперь мыкается? Господи, так бы и поглядел в ее дивные глаза!

А дома речи обитателей подклета становились все смятеннее: гайдуки вели себя все разнузданней. Как-то притащили в дом молодую женщину и принялись над ней глумиться. Дом огласился отчаянными криками. Первушка схватился за топор и шагнул к двери.

— Не могу терпеть, дядя. Не могу!

В Первушку как клещ вцепилась Пелагея.

— Умоляю тебя, не ходи! Они же убьют тебя!

Встал перед племянником и Анисим.

— Положи топор. И тебя убьют, и нас всех порешат. Кому, сказываю!

Первушка со злостью отшвырнул топор в угол. Сальная свеча, пылающая в медном шандане, высветила его ожесточенное лицо. Сел на лавку, с силой ударил кулаком по бревенчатой стене.

— Не могу!

— Зело понимаю тебя, сыне, — подсел к Первушке отшельник. — Сила по силе — осилишь, а сила не под силу — осядешь.

— Как же быть, отче? Как не осесть?

— Как не силен ворог, но и на него управа сыщется. Надо мудростью брать. Народ ныне уже не верует в доброго царя Дмитрия. Не истинный он, игрушка в руках панов. Вот они, что хотят, то и вытворяют, но народ долгих злодеяний не вынесет, ибо всякому терпенью бывает конец. Я многое вижу и слышу. Ярославль не тот град, чтобы под ярмом сидеть. Он и ране на татар поднимался.

— А как ныне народ поднять? В сполошный колокол ударить?

— Все ляхи сбегутся и много крови прольется. Похитрей надо действовать, сыне. Зимы подождать.

— А что зимой?

— В стынь супостаты по улицам не шастают, в дома забиваются да вином пробавляются. В глухую ночь их пушкой не пробудишь. Вот тогда и разделаться со злодеями. Народ же надо исподволь готовить.

— Да кто за это примется, отче?

— А мы с Божьей помощью и примемся. Пойдем по избенкам бедноты, где ляхи не стоят. Я — как божий странник, а ты, как печник. Не дымит ли печь-матушка? Слово за слово. Коль почуешь, что мужику довериться можно, допрежь о бедах наших глаголь, опосля про ночку темную намекни.

Анисим не вмешивался в разговор и, лишь спустя некоторое время, произнес:

— А, пожалуй, дело говоришь, Евстафий. Пройдусь и я по малым торговым людям, есть среди них надежные мужики. Но дело то не в меру опасное. У воеводы и дьяка Сутупова всюду свои лазутчики шныряют, всякое опрометчивое слово ловят. Чуть что — и голова с плеч. Эти иуды пуще всего за свои шкуры трясутся. А посему еще раз скажу: будьте осмотрительны и выискивайте надежных содругов. Без них нам народ не поднять.

…………………………………………………

Во второй половине ноября 1608 года против поляков выступили не только горожане Галича, но и Солигалича, Вологды, Тотьмы, Белоозера и Костромы.

У короля Сигизмунда вновь состоялся тайный совет, на котором он произнес:

— Мы с блеском выполнили наш первоначальный план. Главный город Севера — Ярославль — взят. Благодаря его захвату, мы смогли овладеть многими северными городами, но в них оказались малые гарнизоны. Московиты оправились и вновь вернули себе северные города. В Костроме убили нашего ставленника князя Мосальского. Мятежники отрубили воеводе руки и ноги, и утопили в Волге. Дурной пример заразителен. Ярославский воевода завалил Яна Сапегу грамотами. Он в тревоге. В городе вот-вот вспыхнет восстание. Надо срочно упредить мятеж. Я приказал Сапеге отправить в Ярославль крупное дополнительное войско во главе с Лисовским. Он умеет обращаться с бунтовщиками. Если чернь вознамерится поднять головы, то она будет беспощадно уничтожена. Из Ярославля пан Лисовский двинется на мятежные города и вернет их Речи Посполитой. Так что все устремления — на Ярославль! Еще раз напомню, что сей город на Волге — важнейший стратегический центр.

12 декабря 1608 года войска Лисовского вошли в Ярославль. В городе все было тихо и ничего худого для панов не предвещало. Ляхи, обрадованные встречей с земляками, учинили небывалое празднество. Ночью 14 декабря, в сильный мороз, когда пьяные поляки уснули, ярославцы «врознь по дворам пьяных побили».

С раннего утра Коровницкая слобода, в которой находился двор Анисима Васильева, возбужденно галдела:

— Разделались с ляхами, братцы!

— Почитай, по всему Ярославлю с ляхами покончили!

— Волюшку обрели!

Особенно шумно было у двора Анисима, где находились коноводы народного возмущения — сам Анисим и его племянник Первушка.

Анисим довольно высказывал:

— Обиженный народ злее ос жжет. Так и впредь надо, братцы!

— Нельзя зло терпеть, — вторил Первушка. — Век не забудут паны наши дубины и топоры!

— Не забудут!

Но радость победы вскоре померкла. Из Земляного города переехали на челнах через Которосль трое посадчан. Заполошно закричали:

— Лисовский-то уцелел! В обители отсиделся. Он собрал тьму ляхов и всех рубит без пощады. Скоро, поди, через Которосль перекинется. Спешно уходите, братцы!

Слобожане опомнились, побежали по дворам запрягать в сани лошадей. Спасение — Которосль да дремучие леса.

Вскоре весь Ярославль окутался дымами пожарищ. Анисим перекрестил избу и прыгнул в розвальни. Уезжали без скарба: не успеть. Впереди ждало неизведанное.

— Мы еще вернемся, сыне, — поглядывая на Первушку, молвил Евстафий.

Часть третья ГЕРОИЗМ ЯРОСЛАВЦЕВ

Глава 1 ВОЕВОДА НИКИТА ВЫШЕСЛАВЦЕВ

В феврале 1609 года вновь поднялись города Северной Руси. Народное ополчение возглавил воевода Никита Васильевич Вышеславцев.

Ранее Вышеславцев был в Великом Новгороде вкупе с именитым полководцем Михаилом Скопиным-Шуйским. Изведав, что в Вологде собралось народное ополчение, Михаил Скопин поручил Вышеславцеву встать в его челе и выступить на избавление от ляхов Романова и Ярославля.

16 марта ополчение из Романова отправилось к Ярославлю. Повстанцам пришлось пробиваться с боями, неспешно и трудно: путь до Ярославля (около сорока верст) ополчение проделало лишь за двадцать два дня.

Воеводу Борятинского обуял страх. Он немешкотно отправил гонцов к Яну Сапеге, молил о безотлагательной помощи, прося, вновь прислать к нему самого Лисовского.

Сапега дал строжайший наказ: Лисовскому «идти наспех днем и ночью, чтобы изменники к Ярославлю не подошли, и дурна бы никоторого не учинили, и Ярославского уезда не извоевали».

К Борятинскому был снаряжен и большой отряд ляхов из Суздаля, посланный воеводой Плещеевым. Под Ярославлем оказались внушительные силы, но горожане, насытившиеся бесчинствами поляков, давно уже поджидали Вышеславцева. Многие из них еще раньше бежали из Ярославля, дабы вступить в ряды ополчения.

7 апреля 1609 года Вышеславцев стал вблизи города, у села Егорьевского. Встречу ему выступил из Ярославля весь польский гарнизон под началом пана Самуила Тышкевича. Поляки и тушинцы защищались отчаянно, потеря Ярославля тревожила их «больше всего», ибо город являлся главным форпостом тушинцев на севере, отсюда ходили карательные отряды в Костромской, Галицкий, Ростовский, Суздальский, Владимирский и другие уезды, поддерживая власть «царя Дмитрия». Падение Ярославля означало утрату огромной территории, и поляки отменно это понимали.

Дважды пан Тышкевич отбивал атаки передовых отрядов, но в третьем сражении был разбит и укрылся за городскими стенами. В городе началось восстание. Федору Борятинскому, дьяку Богдану Сутупову и пану Тышкевичу удалось бежать.

Гетман Сапега писал в своем дневнике, что восставшие нанесли большой урон полякам. Несколько казацких рот были разбиты наголову.

8 апреля с огромным воодушевлением, колокольным звоном и хлебом-солью встретили ярославцы ополчение Вышеславцева. Но даровитый воевода и горожане разумели, что борьба еще не докончена, что враг сделает еще немало попыток, дабы вновь завладеть важнейшим городом Верхнего Поволжья.

В Ярославле готовились к дальнейшей упорной борьбе, спешно чинили и строили укрепления…

Гетман Ян Сапега был взбешен поражением войска Тышкевича. Он, гетман, должен исполнить приказ короля Сигизмунда: вернуть Ярославль любой ценой!

Ян Сапега счел, что взятие Ярославля куда важнее, чем захват Троицкого монастыря. Но стремительного броска не получилось: войскам пришлось пробиваться с боями через засады и лесные завалы, рассылая отряды конницы для усмирения восставших городов и селений.

Три недели продолжался этот нелегкий поход, что позволило ярославцам подготовиться к обороне. Горожане укрепили острог, получили из Вологды порох, «дробосечное железо» и свинец, дождались помощи из Костромы и Ростова, из окрестных сел и деревень.

Лисовский, взяв Суздаль, со всеми своими полками двинулся на Ярославль. Впереди войска шел передовой полк под началом панов Будзило, Микулинского и ростовского воеводы, изменника-тушинца Ивана Наумова.

В Ярославле изведали о движении противника. К реке Пахре из города выслали заставу, которая четыре дня обороняла переправу. Будзило и Микулинский диву дивились: застава не так уж и велика, но бьется она с таким ожесточением, что каждый раз «рыцарям» приходилось отступать.

На помощь пришел Иван Наумов:

— Надо, панове, перехитрить ярославцев. Часть воинов оставить у моста, а главные силы перекинуть вверх реки, воздвигнуть там переправу, а затем с тылу ударить по ярославцам.

Будзило и Микулинский одобрили план Наумова. Мужественная застава была перебита.

Вскоре ляхи обрушились на неукрепленные слободы, окружавшие Земляной город, и сожгли их. Ярославцы отошли за крепостные стены. Ляхи, начиная осаду, пытались разложить осажденных, намереваясь добиться добровольной сдачи города.

К стенам Земляного города для переговоров был послан богатый немецкий купец Иоахим Шмит, который много лет жил в Ярославле и имел большие торговые связи не только с иноземными, но и местными русскими купцами.

— Одумайтесь! — начал свою речь немчин. — Я пришел к вам не как воин, а как торговый человек, которого хорошо знают все ярославцы. — Польские воины сожгли пригород. Они настолько сильны, что им не составит труда овладеть Земляным городом, но тогда и он будет сожжен дотла. Сгорят церкви, гостиные дворы и торговые лавки, а все люди будут изрублены. Я надеюсь на разум купечества и всех торговых людей. Неужели вы позволите пропасть вашему добру? Отройте ворота и польские воины никого и ничего не тронут.

На стены поднялся Аким Лагун, который пришел в Ярославль с Вышеславцевым.

— Что ты намерен сказать, Аким Поликарпыч? — спросил его воевода.

— Давно ведаю этого немчина. Человек он хищный, жестокий и загребущий. Помышляет всех торговых людей под себя подмять. Ляхам же — лизоблюд. Подбивает ярославцев к Жигмонду переметнуться. И не только! Вкупе с Борятинским и Сутуповым указывал на людей, кои заговор против ляхов замышляли.

Воевода, глянув на суровое лицо Лагуна, жестко произнес:

— Сего немчина надо заманить в город. Пусть перед всем народом свои поганые речи изрекает.

Так и сделали. Вышли из крепостных ворот и сказали:

— Здраво толкуешь, купец. Не пожелаешь ли перед всем народом молвить?

Немчин, оказавшись перед огромной сумрачной толпой, на какое-то время похолодел от страха. Стоит ли говорить о сдаче города столь озлобленной ораве? Русские люди терпеливы, но иногда они взрываются, как бочка с порохом. Спаси и сохрани от этого, пресвятая дева Мария! В толпе немало богатых купцов, лица их не так уж и неприветливы. Василий Лыткин, Григорий Никитников, Петр Тарыгин… Понимают, что перед войском Лисовского городу не устоять, а посему для купцов выгодней уладиться без кровопролития, ибо обозленный Лисовский вновь до нитки разорит всех торговых людей. Сей знаменитый предводитель обещал Шмиту тысячу злотых. Громадные деньги!

Противоречивые мысли заглушила жадность, и купец повторил свои слова.

Аким Лагун стоял в толпе и напряженно вглядывался в лица ярославцев. Чем же они ответят на призыв немчина? Неужели прельстятся словами пособника врагов, которые кровью залили Русь?

На рундук поднялся каменных дел мастер Михеич, почитаемый человек в Ярославле. Большая, высеребренная борода его трепыхалась на упругом осеннем ветру.

— Что скажешь, преславный град Ярославль? Сладимся ляхам ворота открыть, аль восстанем на защиту матерей, жен и детей от мала до велика?

Громадье чуть помолчало, а затем кипуче взметнулось, да так кипуче, как будто неистовый ураган по площади пронесся:

— Не пустим ляхов!

— Насмерть биться!

— Отстоим град Ярославль!

По телу Никиты Вышеславцева пробежал озноб, вызванный ярым, мятежным откликом взбудораженной толпы, и его суровый возглас слился с возбуждающим всенародным кличем.

— Спасибо, братья! — воскликнул он и повернулся к посланнику ляхов. — А с этим что делать?

— В котел злыдня! — вновь взревела толпа.

Немчина «бросили в котел, наполненный кипящим медом, а затем вылили это варево за городские стены».

Глава 2 ГЕРОИЗМ ЯРОСЛАВЦЕВ

Анисим, Первушка, Евстафий, Нелидка и Пелагея вернулись в Ярославль после того, как только изведали, что город избавлен ополчением Вышеславцева. На их счастье изба оказалась целехонькой, но Пелагея запричитала:

— Все-то разграбили, изверги, все-то испохабили. Даже горшки перебили! Как жить-то будем? Ни курчонки, ни скотины, ни дровишек.

— Буде, Пелагея! — строго молвил Анисим. — Благодари Бога, что двор не спалили. Как-нибудь выправимся. Не одни мы пострадали. Главное, ляхов из Ярославля выдворили. Спасибо вологодскому воеводе. Теперь за обыденные дела примемся.

Но и недели не миновало, как на Ярославль навалилось новое бедствие: поляки, во что бы то ни стало, вознамерились вернуть себе город.

Перед Вышеславцевым стояла трудная задача. Ему не давал покоя Земляной город, самый большой, наиболее заселенный и богатый участок Ярославля, в котором расположились купцы и ремесленный люд. Когда-то Земляной город был окружен глубоким земляным рвом, заполненным водой, высоким земляным валом и обнесен добротным деревянным тыном с более чем двадцатью башнями. Вал (от самой Волги) тянулся от Семеновского съезда до Власьевской башни, откуда шел к северо-западной стене Спасского монастыря.

Обитель являлась независимой частью Ярославля и находилась между Земляным городом и слободами. Южная стена Спасского монастыря пролегала к Которосли. Монастырь, один из богатейших на Руси, был обнесен крепкими массивными каменными стенами, являлся наиболее укрепленной частью Ярославля. За обитель можно было не тревожиться, а вот Земляной город приводил воеводу в уныние.

Ров обмелел, земляной вал осыпался, а деревянный острог из заостренных сверху бревен изрядно обветшал. Заботило Вышеславцева и то, что острог тянулся на целые две версты, и ни одной пушки на башнях острога не было. Ляхи могли напасть на любое место крепости. Ополченцев приходилось рассредоточивать на весьма большом расстоянии.

Воевода, еще до подхода поляков, кинул клич:

— Все, кто способен держать топоры и заступы, на укрепление Земляного города!

Ярославцы горячо откликнулись. Был среди них и Анисим, и Первушка, и Нелидка. Даже старый Евстафий, не покладая рук, трудился на починке тына. Ремесленные люди, уже давно изведавшие о подвигах отшельника, довольно говаривали:

— Ай да отче! За троих мужиков ломит.

Приметил Евстафия и воевода.

— Молодцом, отец. Никак был свычен к тяжкой работе?

— Доводилось, воевода. Немало лет в пустыни обретался, а среди дремучих лесов квелому не выжить.

— Ясно, отец. Жаль, времени — кот наплакал. Зело много прорех в тыне.

— В том местные властители повинны.

— Истинно, отец.

«На что надеялись прежние ярославские воеводы? — с упреком думалось Евстафию. — До крепости ли им было? Лишь бы брюхо набить. Сечи-де далеко, ни лях, ни татарин, ни турок до Ярославля не добежит. На кой ляд мошну на крепость изводить? Вот и промахнулись, недоумки. Ныне же поспешать надо. Воевода прав: времени на починку тына не Бог весть сколько».

Подле рубил бревна для прорех острога Первушка. Споро, изрядно трудился, топор так и играл в его крепких руках; рубил, а в глазах так и стояла затерянная в лесах церквушка, поднятая без единого гвоздя. Сколь же деревянных дел умельцев на Руси! Экое чудо в глухой деревушке возвели, кою пришлось увидеть, когда в Голодные годы шел с каликами к Ярославлю… А когда он за каменный храм примется? Светешников до сих пор из Сибири не вернулся. Уж не приключилось ли с ним какого лиха? Не дай Бог. Без Надея все дело станет.

Душа рвалась к излюбленной работе, но Смута надолго прервала Первушкину мечту.

Неподалеку рубила бревна для острога и монастырская братия. Толковала:

— Ворог-то, чу, близок. Поспешать надо.

— Поспешать. Экая силища надвигается!

— Воистину, силища. Острог-то трухлявый. Каюк Ярославлю будет…

«Каюк!» — Первушке вдруг вспомнился знакомый голос, который он никак не мог припомнить. Именно это слово он услышал в тот злополучный вечер, когда его чуть не убили. Он глянул в сторону долговязого, щербатого мужика с рыжей торчкастой бородой и его осенило: монастырский служка Гришка! Гришка Каловский. Собака!

Ринулся с топором к служке.

— Так это ты, вражина!

Гришка оторопел: никак не чаял встретить перед собой печника из Коровницкой слободы.

— Ты чего?.. Чего наскочил?

Прищурые въедливые глаза испуганно забегали.

— А ты не ведаешь, вражина? Кто тебя подослал? Сказывай, пес!

— А ну прекратить! — послышался за спиной суровый возглас Вышеславцева. — Из-за чего брань?

— Прости, воевода. Я после с этим негодяем разберусь, — Первушка, кинув на Каловского испепеляющий взгляд, отошел к Евстафию. Тот понимающе кивнул.

— Никак, припомнил своего обидчика?

— Припомнил, отче. Это он дубиной махнул. Но по чьему умыслу?

На другой день Первушка помышлял сходить в монастырь, но помешал приход поляков.

Ляхи приступили к осаде, но все ожесточенные наскоки на укрепления города были мужественно отбиты. Однако через два дня Будзило и Наумов пошли на новый приступ Земляного города. Главный удар ляхи направили на Власьевские ворота. «В пятом часу ночи воры пришли к большому острогу всеми людьми, приступом великим по многим местам. В последнем часу ночи промеж Власьевских ворот воры острог зажгли и государевых людей с острогу збили. А в те поры своровал изменил Спасского монастыря служка Гришка Каловский: Семеновские ворота отворил и воров в острог пустил. И воры, вошедши в острог, посад зажгли, и посад в большом остроге выгорел».

Начались нещадные бои, и все же защитников острога оказалось гораздо меньше, им пришлось отступить в Рубленый город и Спасский монастырь. Острог же ляхи предали разорению и огню. Были сожжены мужской Николо-Сковородский монастырь на Глинищах, женские Вознесенский в Толчковой слободе и Рождественский (рядом со Спасо-Преображенской обителью). Предали огню и Власьевскую церковь. Разграблен и сожжен был и Толгский монастырь, что неподалеку от Ярославля.

Будзило поспешил уведомить о захвате Ярославля в Тушинский лагерь, но осажденные Рубленого города и не думали сдаваться. Надеясь на богатую добычу, войска Будзилы и Наумова сражались с остервенением, приступ следовал за приступом. Вскоре начались еще более ожесточенные схватки.

4 мая «в шестом часу ночи воры пришли к острогу со всеми людьми великими, с щиты и огнем, смолеными бочками, с таранами и огненными стрелами». Но и этот жесточайший наскок был отбит ярославцами.

Воевода Вышеславцев не довольствовался одной обороной. Он вновь собрал ярославцев у собора и произнес жгучую речь:

— Иноверцы обложили весь Рубленый город. Совсем недавно град Ярославль уже был в руках латинян, и вы отменно помните их изуверства. Так неужели, братья, мы вновь позволим ляхам грабить наши дома, осквернять православные храмы и предавать сраму девушек и женщин?!

— Не позволим! — горячо отозвались ярославцы.

— А коли так, братья, выйдем за стены и с именем Господа побьем иноземцев!

В вылазке приняли участие и Анисим с Первушкой. Впервые им, обуреваемым неодолимой местью к злодеям, довелось в открытую сразиться с ляхами. Ярость ярославцев и ополченцев Вышеславцева была настолько отчаянной, что ляхи не могли сдержать ожесточенный натиск и потерпели сокрушительное поражение. Победителям удалось захватить много оружия и уйму пленных.

Будзило, Микулинский и Наумов, понеся огромные потери и увидев всю тщетность своих попыток захватить Ярославль, отступили от города и направились к Угличу.

…………………………………………………

Отступая от Ярославля, Будзило встретил Лисовского с главными польскими силами. 8 мая поляки вновь подступили к городу. Осада Ярославля возобновилась и длилась две недели. Вновь завязались ожесточенные бои, приступы проистекали по нескольку раз в день. Поляки норовили любой ценой взять важный для всей Руси город.

С каждым днем положение осажденных становилось всё тяжелей. Сотни ополченцев, оборонявших город, были убиты и ранены, порох был на исходе, плохо обстояло дело и со съестными припасами. Но ополченцы продолжали героически отстаивать Ярославль.

За борьбой, проистекавшей под Ярославлем, следила вся Русь. Во многих городах собирали оружие и ратных людей для помощи осажденным. К Ярославлю двинулись отряды ополченцев. Все потуги Лисовского завладеть отважным городом не увенчались успехом: ярославцы сражались с исключительным мужеством.

22 мая 1609 года Лисовскому пришлось снять осаду. Попытка взять Ярославль закончилась полным крахом.

В Ярославль же приходили все новые и новые пополнения. Град на Волге становился одним из центров борьбы с иноземцами.

Глава 3 ВАСЁНКА

Несколько дней Ярославль оплакивал убитых; их немало полегло в сечах с ляхами. Анисим и Евстафий увезли на погост Нелидку. Его сразил дротик, пущенный конным шляхтичем. Тяжелую рану получил Первушка. Две недели он яростно отбивал врагов на стенах Рубленого города, и уже в последний день штурма его грудь пронзила татарская стрела. (В войске Лисовского находился отряд татарского мурзы). Анисим отделался легким ранением, которое быстро исцелил Евстафий. А вот с Первушкой дело обстояло худо. Стрела прошла насквозь левее сердца, пробив лопатку.

— Могуч же был поганый, — сумрачно высказывал Евстафий. — Добро, не в сердце, а то бы… Ныне же подамся за кореньями и травами, но тяжко будет исцелить.

Всю неделю Первушка находился между жизнью и смертью. Пелагея глянет на его исхудавшее, обескровленное лицо и со слезами молвит:

— Пресвятая Богородица смилуйся над рабом Божьим. Не дай помереть соколу нашему…

— Не помрет, коль седмицу продержался, — уверял Евстафий, хотя впервые не смог ручаться за благополучный исход своего врачевания. Трогал ладонью горячий и влажный лоб, качал головой.

— Лихоманка скрутила… Васёнкой бредит.

— Запала же ему в душу эта девица. А проку?

Анисим до сих пор мнил, что Первушку едва не загубили по наущению сотника Лагуна. Правда тот, появившись с ополченцами воеводы Вышеславцева, лихо сражался с ляхами, но это еще ни о чем не говорит. Домашний побыт ведется по издревле заведенному порядку, и никакой человек не смеет его преступать. А Первушку преступил, вот и получил отлуп. И кто ж его подстерег? Подлый изменник Гришка Каловский, кой открыл ворота врагу. Несуразица получается. Но мог ли ведать Лагун, что Гришка окажется переметчиком? Ну, да ныне не о нем речь. Племяш, можно сказать, помирает, а все о дочке сотника бредит. Без царя в голове. Да Васёнка о нем и думать забыла.

………………………………………………

И вновь Васёнка в цветущем саду. Господи, какая благодать! Она дома, дома! Ходит по любимому вишняку и дышит благоуханным, упоительным воздухом. Казалось, ничего не изменилось. Все тот же чистый, покойный пруд, все те же цветущие травы, ласкающие глаз, все то же неохватное лучезарное небо. Душа радуется…

Но вскоре безмятежное чувство подернулось глубокой необоримой грустью. В этом чудесном саду она обрела хоть и недолгое, но светозарное счастье, повстречав сероглазого Первушку с шапкой русых кудреватых волос. Сильного, не слишком многословного, но ласкового Первушку. Никогда не забыть его нежных слов и жарких поцелуев, от коих сладко кружилась голова и пела душа… Первушка, любый Первушка! Как же давно она его не видела. Сколь напастей выпало на Ярославль! Тятеньке пришлось уехать от злых недругов в Вологду. Славный у него друг оказался, с коим когда-то в ратные походы ходил. Никита Васильевич поселил беженцев в своих хоромах, ни в чем нужды у него не ведали… А тут, в Ярославле, жуть что творилось. Едва ли не половина жителей сгибла.

Дрогнуло сердце от тревожной мысли. Что с Первушкой, жив ли?..

И все померкло перед затуманившимися очами. И тут, как нарочно, с развесистой березы, что раскинулась неподалеку от пруда, закаркала ворона. Кыш, кыш, недобрая вещунья! Жив ее любый Первушка. Но как о том изведать? Маменька не знает, а тятеньку не спросишь. Даже заикнуться нельзя.

Вернулась домой с неспокойным, сумрачным лицом.

— Что с тобой, дочка? — озаботилась Серафима Осиповна. — Аль головушку солнцем напекло?

— Все хорошо со мной, маменька. В светелку пойду.

Серафима Осиповна что-то еще изладилась спросить, но махнула рукой. Какие-нибудь пустяки, да и недосуг разглагольствовать: по дому дел невпроворот, все-то надо привести в порядок после вражьего стояния. Радовалась, что дом уцелел, хотя многие избы были сожжены ляхами.

А Васёнке все чудилось карканье вороны. На душе становилось все тягостней и тягостней. Извелась Васёнка! Не выдержала, выбежала из избы и разыскала дворового.

— Слышь, Филатка… Ты ведаешь, где Первушка живет?

— Дык… ведаю. В Коровниках.

— Христом Богом тебя умоляю! Дойди до Первушки.

— По какой надобности?

— По какой?.. Тоска душу гложет. Изведай, что с ним. Дойди!

— Дык, и ходить не надо. Намедни Анисима видел, дядьку его. Помирает-де Первушка.

— Да ты что?! — побледнев, отшатнулась Васёнка. — Как это помирает?

— Дык, обычно. Вороги стрелой наскрозь уязвили… Чай, уж преставился, царство ему небесное.

Филатка вздохнул, снял войлочный колпак и перекрестился на шлемовидные купола слободской церкви.

— Не смей так сказывать, не смей! — Васёнка даже кулачками застучала по сухощавой груди дворового. — Жив, Первушка, жив!

Филатка пожал плечами.

— Уж, как Бог даст.

Васёнка горько заплакала и побежала в сад. Упала среди вишен и дала волю слезам. Неутешной была ее скорбь. Полежала, поплакала, и вдруг вспомнила знахарку Секлетею, коя жила неподалеку от их терема в Козьем переулке. За ней, когда шибко прихворнула маменька, ходила Матрена, и знахаркаисцелила недуг.

Правда тятенька не очень-то уж и хотел приглашать в терем ведунью, но маменька настолько захворала, что едва Богу душу не отдала. Тятенька всполошился: без хозяйки дом сирота, вот и послал за знахаркой, но когда она явилась, то глядел на нее искоса, недоверчиво.

Старушка же, повернувшись к тятеньке своим покойным, добросердечным лицом, тихо и задушевно молвила:

— Ведаю, милок, о чем твои помыслы. Ведунья-де в дом пришла, коя с нечистой силой знается. И не ты один так полагаешь. Бог им простит. Знахарка — не чародейка, ибо колдун всегда прячется от людей и окутывает свои чары величайшей тайной. Знахари же — творят свои дела в открытую, без креста и молитвы не приступают к делу. Даже все целебные заговоры не обходятся без молитвенных просьб к Богу и святым угодникам. Правда, знахари тоже нашептывают тихо, вполголоса, но затем открыто и смело молвят: «Встанет раб Божий, благословясь и перекрестясь, умоется свежей водой, утрется рушником чистым; выйдет из избы к дверям, из ворот к воротам, пойдет к храму, подойдет поближе, да поклонится пониже». Аль не так я сказываю, милок?

Аким вначале хмурился, но затем с неподдельным интересом глянул на старушку, чей проникновенный голос растаял в его душе предвзятый холодок.

А старушка продолжала:

— Знахаря не надо сыскивать по кабакам, и видеть его во хмелю, выслушивать грубости и мат, взирать, как он ломается, вымогает деньги, угрожает и страшит своим косым медвежьим взглядом и посулом горя и напастей. У знахаря — не «черное слово», кое всегда приносит беду, а везде крест-креститель, крест — красота церковная, крест вселенный — дьяволу устрашение, человеку спасение…

Секлетея высказала еще немало слов, а затем, глянув на хозяина дома, вопросила:

— Веришь ли ты мне, милок? Токмо истинную правду сказывай, ибо без веры не могу я к исцелению недуга приступать.

Чистый, открытый взгляд был у старушки.

— Исцеляй с Богом.

— Благодарствую, милок. Однако знахаря по пустякам не приглашают. Прежде чем спросить его совета, мне надо знать: пользовалась ли недужная домашними средствами?

— Какими, Секлетея?

— Ложилась ли недужная на горячую печь, накрывали ли ее с головой всем, что находили под рукой теплого и овчинного; водили ли в баню и околачивали на полке веником до голых прутьев, натирали ли тертой редькой, дегтем, салом, и поили ли квасом с солью?

Отвечала мамка Матрена:

— И на горячей печи теплой овчиной накрывали, и в бане парили, и редькой бело тело натирали. А ей все неможется, горемычной. Ты уж помоги, ради Христа, Секлетея!

— Никак хворь приключилась не от простой притки, а от лихой порчи или злого насыла.

— Да откуда ему взяться, Секлетея?! — всплеснула руками Матрена. — Кажись, никому зла не причиняла.

— О том мне надо умом раскинуть, дабы угадать, откуда взялась эта порча и каким путем взошла она в белое тело, в ретивое сердце.

— Ведать бы, Секлетея. Саблей бы посек, — буркнул Аким.

— Ох, не говори так, милок. Зла за зло не воздавай. Так Богом заповедано.

— Ты уж порадей, Секлетея. Злата не пожалею.

Глаза у знахарки стали строгими.

— Забудь о злате, милок. Оно, что каменья, ибо тяжело на душу ложится. Истово молись за супругу свою. В молитве обретешь спасение. А теперь проводи меня к недужной…

Добрую неделю ходила старая знахарка к маменьке, излечила ее тяжкий недуг пользительными отварами и настоями, а под конец сказала:

— Твори добро — и Бог воздаст сторицею.

Глубокий смысл вложила в свои уста знахарка.

— Спасибо тебе, Секлетея… Грешна я. У Пресвятой Богородицы, чаю, свой грех замолить.

Васёнка так и не поняла, какой грех будет замаливать маменька перед святым образом. Но маменька молвила, что знахарка — провидица, а коль так, то и о судьбе Первушки скажет, непременно скажет — жив ли ее любый Первушка… Но как знахарку навестить? О ней ни маменьке, ни тятеньке и словечком не обмолвишься. Только заикнись о Первушке, как под сердитый гнев угодишь, особливо тятеньки. Нет, надо к ней таем сбегать. Изба Секлетеи совсем недалече, подле слободского храма Симеона Столпника.

Избенка, как и сама знахарка, была старенькой и пригорбленной, но удивительно духовитой, ибо по всем стенам висели пучки свежих и засушенных трав, от коих исходил бодрящий, благовонный воздух.

Знахарка сидела на лавке и срывала зеленые листья и цветы с какого-то растения, складывая их в берестяной кузовок.

— Здравствуй, бабушка, — робко молвила Васёнка.

Секлетея, маленькая, седенькая, с румяным (на диво!) лицом и выцветшими, но еще зоркими глазами, ласково откликнулась:

— Никак, Васёнка? Здравствуй, голубушка… Аль матушка опять занемогла?

— С маменькой все, слава Богу… Кручинушка меня гложет. Сердечко истомилось.

— Сердечко?.. А ну присядь ко мне, голубушка, да поведай мне о своей кручине.

— Отай мне надо сказать, бабушка, чтоб родители не изведали.

Секлетея долгим пристальным взглядом посмотрела на девушку, и все также ласково молвила:

— Чую, дело твое полюбовное, о суженом кручинишься. Сказывай, голубушка, коль ко мне пожаловала, да токмо ничего не утаивай. А я буду в твои очи глядеть, ибо сказано: не верь ушам, а верь глазам. Сказывай, милое дитятко.

Все-то, как на исповеди, поведала Васёнка, а старушка, держа девушку за трепетные ладони, все смотрела и смотрела в ее взволнованное страдальческое лицо, а затем тепло изронила:

— Любовь-то твоя глубокая, безоглядная, сердцем выстраданная. Такой любовью не всякого Бог одаривает. То — счастье великое.

— Но жив ли любый мой, бабушка? Скажи, скажи, родненькая?

Васёнка опустилась на колени. Большие глаза ее, заполненные слезами, с такой надеждой устремились на знахарку, что та прижала ее голову к себе, глубоко вздохнула и сердобольно молвила:

— Нашла на любовь светлую туча черная. Мнится мне, жив твой сокол ненаглядный, да токмо…

— Что? Что, бабушка?

Лицо Васёнки от недоброго предчувствия стало белее полотна.

— Мнится, умирает твой суженый. Худо ему, голубушка. Вот кабы птицей к нему полететь, да лица его коснуться. Любовь-то чудеса творит.

— Птицей? Спасибо, бабушка. Полечу к любому!

Васёнка стремглав выпорхнула из избушки в переулок, за тем и на улицу. В голове лишь одна отчаянная неодолимая мысль. Увидеть возлюбленного! Он жив! Жив!

Целиком захваченная необоримой мыслью, в одном легком голубом сарафане, с непокрытой головой, она полетела мимо выжженного острога к Углицкой башне, примыкавшей к стене Спасского монастыря, затем миновала останки обгоревших ворот и выбежала к Которосли, к перевозу, которым владела обитель. Бросилась к служкам.

— Перевезите, Христа ради!

Служки глаза вытаращили. Подбежала к дощанику какая-то запыхавшаяся, раскосмаченная девка и требует перевоза. Дивны дела твои, Господи! Никак, разума лишилась. Где это было видано, чтобы девицы без сопровождения мужчин по городу шастали?!

— Ошалела, отроковица. Немедля ступай домой!

— Нельзя мне домой, люди добрые. Перевезите, ради Христа!

— Аль дела, какие за рекой? Сказывай без утайки.

Оторопь служек (молодые, задорные; на перевоз квелых не поставишь) сменилась любопытством.

— Не таясь, скажу, люди добрые. В Коровниках дружок милый умирает. Перевезите!

— Дружок? — ухмыльнулся один из служек. — Да как же ты посмела сама к дружку бегать? О таком мы и слыхом не слыхивали. Чьих будешь?

Васёнка пришла в себя. Обмолвиться о чтимых в городе родителях — предать их сраму. Служки и вовсе не захотят ее перевезти, а того хуже — свяжут руки кушаком, да к тятеньке за мзду отведут. Пресвятая Богородица, что же делать? Придется наплести три короба.

— Нет у меня ныне ни тятеньки, ни маменьки, ни братца родного. Всех треклятые вороги загубили. Сиротинушка я.

— Ишь ты… А денежки найдутся?

— Денежки?.. И денежек вороги не оставили. Всё расхитили.

— Тогда ступай прочь, девка. Обитель и без того оскудела. Не пускай слезу. Ступай!

Осерчала Васёнка.

— Недобрые вы люди, а еще в обители служите, скареды гривастые!

— Ах, ты приблуда. Беги, покуда цела!

— И без вас обойдусь! — загорячилась Васёнка и кинулась в реку, норовя переплыть Которосль.

— А ну стой, дите несмышленое!

Васенка (была уже по грудь в воде) обернулась и увидела пожилого рыбаря в челне, кой торопливо сматывал удилище.

— Перевезу!

Помог Васёнке забраться в челн.

— Ну и дерзкая же ты, девонька. Плавать-то хоть умеешь?

— Умею. В пруду плавала.

— В пруду, — осуждающе покачал головой рыбарь. — Да тут такие вертуны, что и здоровому мужику переплыть мудрено… Зачем тебя на другой брег понесло?

— Надо, дяденька.

И Васенка, опираясь обеими руками о борта утлого суденышка, поведала о своей беде, на что рыбарь молвил:

— Век живу, но такой отчаянной девицы не видывал. Однако ж натура у тебя… А дружка твоего милого, Первушку, я хорошо знаю. В одной слободе обитаем. Славный парень, но ныне худо ему… Провожу тебя.

………………………………………………

— Встречай гостью, Анисим.

Анисим, увидев перед собой оробевшую девушку в голубом сарафане, развел руками.

— Что-то не распознаю.

Девушка поклонилась в пояс и, залившись румянцем, смущенно и тихо вымолвила:

— Я… Я — Васёнка.

— Бог ты мой! — подивилась Пелагея. — Та самая Васёнка, о коей Первушка рассказывал?

— Та самая, — опустив голову, пролепетала девушка. Куда только девалась ее отвага!

Изумлению обитателей дома не было предела. Даже старый Евстафий, коего нелегко было чем-то удивить, и тот протянул:

— Дела-а.

Изумление еще больше усилилось, когда рыбарь поведал о том, как Васенка перебиралась через Которосль. Это всех так поразило, что на девушку уставились, как на что-то сверхъестественное, диковинное.

Воцарившееся молчание прервал Евстафий:

— Полюби ближнего своего — и воздастся. Перед оным чувством все страхи отступают. Отважная же ты, дщерь, зело отважная.

Васёнка же, оказавшись в чужом дому, среди чужих людей, настолько заробела и застыдилась своего искрометного порыва, кинувшего ее к любимому человеку, что вконец растерялась, не ведая, как ей поступить дальше, и уже отчетливо понимая, что впереди ее ждет суровое наказание, которое несоизмеримо с первым проступком. Тут уже легкой плеточкой не отделаешься. Тятенька за такое дерзкое непослушание может и в монастырь спровадить.

И вдруг из повалуши, дверь, которой была открыта, она услышала тихий стон и тотчас поняла, что он исходит от Первушки. Ему плохо, ему тяжело, он нуждается в ее помощи! И все ее смятение, и дурные мысли разом улетучились.

— Можно мне к нему?

— Разуметься, дочка, — ласково произнесла Пелагея. — Пойдем, голубушка.

Солнечный луч, пробившись через слюдяное оконце повалуши, высветил бескровное, изможденное лицо Первушки; глаза его были закрыты, русые кольца волос прилипли к влажному лбу.

— Родной ты мой… Любый!

Нежные ладони обхватили лицо недужного, и тот, услышав мягкий, проникновенный голос, и почувствовав на своих щеках ласковое прикосновение, тотчас открыл глаза и счастливо выдохнул:

— Васёнка…

Глава 4 НЕ МИНОВАТЬ РАСПРИ

Аким Лагун задержался у воеводы допоздна. Никита Васильевич, собрав в Воеводской избе ратных военачальников, дворян, купцов и земских людей, высказал:

— Победа далась нам тяжко. Враг отступил, и дай Бог, чтобы Ярославль больше не испытал такого страшного лихолетья. Но ополчение надо попридержать, ибо Ян Сапега и Лисовский могут предпринять новую попытку завладеть Ярославлем, а посему о каком-либо покое надо забыть. Острог спален, да и сам Земляной город едва ли не целиком выжжен, а посему придется потрудиться, не покладая рук.

— Без хоромишек остался, — вздохнул один из дворян. — Надо подводы сыскивать, дабы лесу привезти.

Вышеславцев кинул на дворянина косой взгляд.

— Не о том помышлять надлежит. Ведаю: многие о дворах своих озаботились. Дело нужное, но обождет. Допрежь всего надо острог и башни восстановить, поелику граду без крепости не стоять. Поставим крепость — и за хоромы примемся.

Обернулся к купцам.

— Знаю ваши нужды. Немало пришлось денег из мошны вытряхнуть, дабы царика ублаготворить. А царик-то плевал на вашу дань. Лавки разорил и новыми поборами обложил. В кого уверовали? В пройдоху, ставленника алчущей шляхты! Плакали ваши денежки, впредь урок. Но калиту вновь расстегнуть придется. На работных людей, кои будут лес валить, бревна тесать и в землю их вкапывать. Немалые деньги, господа купцы.

— И без того оскудели, — хмуро изронил Григорий Никитников. — И рады бы раскошелиться, да калита пуста.

— Невмоготу, — поддержал Никитникова и Василий Лыткин.

Вышеславцев лицом посуровел.

— У меня с вас особый спрос. По цареву указу всех переметчиков надлежит взять под стражу и отправить в Судный приказ на Москву. Не ты ль Василий Лыткин да Григорий Никитников в Тушино к Самозванцу поторопились, как только ляхи Ярославлем овладели? Челом «царику» били вкупе с архимандритом Феофилом, дары Лжедмитрию преподнесли.

Лица купцов побагровели.

— Не мы одни в Тушино наведались, воевода, — сухо произнес Лыткин. Он, первый купец Ярославля, Земский староста, не чувствовал за собой вины, а посему повел себя с достоинством, ибо не пристало ему назидания выслушивать.

— Ведаю! Побежали те, кому отчизна не дорога и те, кои за свои сундуки трясется. Такие люди готовы любому прощелыге служить. Народ же, у коего полушки за душой нет, грудью на защиту Ярославля встал. Этот же народ, почитай, на треть в лютых побоищах голову сложил. А вот что-то купцов я в сражениях не видывал.

— В монастыре прятались, — проворчал сотник Лагун.

Лыткин полыхнул на Акима недобрыми глазами, а Вышеславцев все также сурово продолжал:

— Работным артелям — всемерную помощь. Мой дьяк даст денежный расклад, и не приведи Господи, кто пожадничает на благое дело. Буду сие расценивать, как противление возведению крепости. Царь ныне далеко. Своим судом буду нещадно карать!

— В котле сварить, как купца Иоахима.

— Воистину, Лагун. Надо будет — и котел сгодится. А тебе, Аким Поликарпыч, хочу при всех сказать особое спасибо. Еще в Вологде я поставил тебя над тысячей ополченцев, и не обманулся. В Ярославле все изведали, как ты неустрашимо сражался с ляхами. Отныне быть тебе головой над всеми стрельцами и ярославскими ратными людьми, кои станут Ярославль дозирать. Будь, как и прежде, тверд, и никому не давай поблажки.

— Все, что в моих силах, воевода, — поклонился Лагун.

Возвращался домой усталый, и с беспокойными мыслями. Новое назначение ляжет на его плечи тяжким грузом. Город только-только приходит в себя. До сих пор не выветрился запах гари. По выгоревшим улицам, переулкам и слободам, возле своих пепелищ бродят изнеможенные люди в поисках оставшейся железной утвари. Неуютно у них на душе. Остались без крова, животинки, без всего того, что наживали долгими годами. А самое жуткое — многие потеряли своих отцов, мужей и братьев. То и дело встречу попадаются скорбные люди, бредущие со скудельниц, отдав поминовение на девятинах. А попадались и такие, кто находили останки близких людей под обгоревшими бревнами, оплакивали и относили тела на захоронение. Ох, как нелегко им будет! Дабы срубить избу, нужны телега и лошадь, сильные руки и сосновые дерева. Лес же издревле не дармовой. Ныне лесными угодьями завладел Спасский монастырь. Феофил поначалу упирался воеводе, взмахивал тарханной грамотой, но Вышеславцев твердо заявил: «Когда приспевает всенародное бедствие, не до льгот и прибытка. Народу надо обустраиваться, иначе и Ярославлю не стоять. Надо поступиться, отче, да и всякую подмогу выказать. Монастырь, как я ведаю, и лошадьми богат и чернецами, кои не забыли, как топоры в руках держать. Завтра же хочу зреть подводы и братию на постройке изб и крепости. Бог сторицею воздаст».

Потемнел лицом архимандрит Феофил: мирская власть — не указ монастырю, но упорствовать больше не стал: Вышеславцев — не прежний воевода Борятинский, кой в сторону обители и пальцем не мог погрозить. Этот же за челобитную «царю» Дмитрию, может, и поруху на обитель возвести.

И возведет, продолжал размышлять Аким. Рука у Вышеславцева твердая. И пожаловаться пока Феофилу некому. «Царик» застрял под Москвой, а Василий Шуйский за «челобитье» может не только тарханной грамоты лишить, но и обитель отнять, коль патриарх Гермоген на то укажет… А Василий Лыткин и в самом деле всю осаду за крепкими стенами монастыря отсиживался. С Феофилом они дружки «собинные». Все свои товары в монастырские клети перетащил и ни разу на брань с ляхами не вышел. Отговорку нашел: чресла прострелило, ни согнуться, ни разогнуться. Даже на совет к воеводе крючком пришел. Лукавит Василь Юрьич! Намедни видели его в обители, как он в трапезную к Феофилу шествовал. И сынка его Митьку в сражениях не примечали. Зятек!

С некоторых пор охладел Аким к Лыткину, и завязалось это с той поры, когда власть имущие добровольно сдали Ярославль вражескому войску. Лыткин был в числе наиболее деятельных сторонников воеводы Борятинского, ратующих за сдачу города. Не случайно его торговые склады остались нетронутыми… Не прост, не прост Василь Юрьич. Корысти своей не упустит.

Запомнился испепеляющий взгляд Лыткина на совете у воеводы. Зело не по нутру ему оказались слова Акима о монастыре, аж в лице переменился. Теперь злобу затаит: при всем честном народе его в трусости уличили. И кто? Он, Аким Лагун, который намерен породниться с Лыткиным. Надо ли было обличительные слова бросать? Лыткин не тот человек, чтобы пропустить их промеж ушей. Но что выговорено, то выговорено. Конь вырвется — догонишь, а сказанного слова не вернешь. Не миновать распри.

И сговор под угрозой. Самая пора приспела Васёнку замуж выдавать, а душа к Лыткину уже не лежит.

Глава 5 ПЕРЕПОЛОХ

Едва Аким с коня сошел, как к нему бросилась Серафима.

— Беда, Аким Поликарпыч! Васёнка пропала!

— Как это пропала?

— Велела кликнуть Васёнку к обеду, но в саду ее не оказалось. Всюду с Матреной обыскались. Уж вечор, куда ж она запропастилась?

Лицо Серафимы было перепуганным и заплаканным.

— А куда Филатка смотрел?

— От него никакого проку. Видел-де с утра, а потом отправился на двор стойло чистить. Беда-то, какая, Господи!

— Буде слезы лить. Найдется!

Акиму и в голову не могло прийти, что дочь куда-то упорхнула из дома.

— Покличь, Филатку.

Но тот ничего нового не сказал:

— Дык, не ведаю. Стойло обихаживал.

— Но до обеда ее зрел?

— Зрел… Подле дома прохаживалась.

— О чем-нибудь с тобой говорила?

— Дык…

Филатка замялся, а затем высказал:

— Дык, ни о чем. Какая нужда со мной толковать? В сад побежала.

— Ступай, и обойди весь двор. Может, где под яблоней прикорнула.

— Да мы уж с Матреной под каждое деревце заглянули, — утирая кулаком слезы, произнесла Серафима.

Аким не на шутку обеспокоился. Сгущались сумерки, а о дочери ни слуху, ни духу.

— Филатка, давай-ка сходим к пруду.

У Акима мелькнула страшная мысль, что дочь в жаркий полдень решила искупаться, а затем что-то с ней в воде приключилось, и она утонула.

Обуреваемый гнетущей мыслью, отстегнул саблю, скинул сапоги и кафтан и полез в пруд. Разделся до исподнего и устремился в пруд и дворовый.

— Надо все обшарить, Филатка, дабы не думалось.

Пруд был не так уж и велик, но довольно глубок, в нем Аким вот уже несколько лет разводил карасей. Вода была теплой и ласковой, одно удовольствие окунуться в таком водоеме. Но Акиму было не до удовольствий: не приведи Господи, чтобы дочь выявилась в пруду.

Филатка же наверняка знал, что Васёнки в пруду не могло и быть. Он, как только затеялись поиски, сразу смекнул: Васёнка убежала в Коровники. Она давно воспылала любовью к печнику и, ни с чем не считаясь, улизнула к нему из дома. Ругал себя за свои слова, кои привели девушку в отчаяние, но рассказать о своем разговоре с Васёнкой побоялся, ибо вся вина легла бы на него, Филатку. Он же и подумать не мог, что Васёнка ударится в Коровники. Теперь надо помалкивать, иначе Аким Поликарпыч до смерти его забьет. Никуда Васёнка не денется, завтра домой прибежит.

Снулым вернулся Аким к резному крыльцу избы: с дочкой воистину что-то стряслось нешуточное. Но что? Не черти же ее унесли. Может, вышла из калитки, чем-то заинтересовалась и побежала глянуть. Но что могло привлечь ее внимание? Допустим, что-то и привлекло, но она должна была возвратиться в дом, а не быть зевакой до самой ночи… А может, сотворилось самое немыслимое? По слободе проезжали вологодские ополченцы (давненько не видавшие женщин), заприметили одинокую пригожую девицу, схватили ее и куда-то увезли. Так, всего скорее, и приключилось. Но это же ужасная беда!

Отчаяние охватило Акима. Куда, в какую сторону кинуться? Город велик. Легче в стогу сена иголку найти. Но и сидеть, сложа руки нельзя. Дочка, поди, взывает о помощи, ждет избавления, а он не ведает в какую сторону ринуться. Господи, родная доченька!

Пожалуй, впервые за всю свою жизнь, Аким внятно постигнул, что значит для него Васёнка. Ранее он никогда за нее так остро не переживал, был спокоен, ведая, что она всегда дома, живет издревле установленным побытом, и что наступит пора, когда она уйдет в сторонний дом к своему супругу. Так уж заведено на Руси, ибо дочь — чужая добыча. И вдруг этот строго заведенный побыт разом нарушился. Дочка может оказаться опороченной или того хуже — навсегда исчезнуть.

Аким аж застонал от горестной мысли и бессилия, что-либо предпринять. Господи, только бы она вновь оказалась дома! Он бы забыл все ее шалости и увлечение печником, за которое она уже понесла наказание и, кажется, давно запамятовала о подмастерье Светешникова.

Акима охватила небывалая жалость к дочери, некогда дремавшее отцовское чувство вспыхнуло с такой силой, что на глазах его выступили слезы, что с ним никогда не случалось.

— Филатка. Бери фонарь, седлай лошадь и поедем по городу.

— Помоги им, пресвятая Богородица! — судорожно глотая слезы, выговорила Серафима Осиповна.

Глава 6 АКИМ И АНИСИМ

Не зря говорят: любовь чудеса творит. Ожил Первушка, как будто живой воды напился. Держал девушку за руку и тихо, прерывисто говорил:

— Истосковался я по тебе, Васёнка… Какая же ты у меня молодчина.

— И я по тебе извелась, любый ты мой, — не стесняясь находившегося в повалуше Евстафия, ласково шептала девушка. И все неотрывно смотрела, смотрела в счастливые глаза Первушки.

Евстафий, поглядывая на недужного, радовался. Духом воспрянул Первушка. Вот они, загадочные силы, кои людей на ноги поднимают. Теперь не помрет.

А в горнице судачили озадаченные Анисим и Пелагея: уж слишком необычное дело приключилось в их избе.

— Сумерничает, Анисим. Каково?

— Не выгонять же, Васёнку, коль она на такой шаг отважилась. Да и сыновцу полегчало. Славная девушка.

— Дай-то Бог. Однако сумерничает, сказываю.

— Да вижу, вижу, Пелагея.

Анисима обуревали противоречивые мысли. Не простая дочь заскочила в его дом, а самого Акима Лагуна, недавнего тысяцкого, который мужественно ратоборствовал с ляхами. Надлежало отправить Васёнку восвояси, ибо едва ли Лагун отпустил ее, да еще одну, в Коровники. Правда, Васёнка на вопрос: с ведома ли ее родителей она очутилась в слободе? — утвердительно кивнула, но в это было нелегко уверовать, поелику не мог Лагун отпустить свою дочь к Первушке, которого он чуть ли не сутки продержал в чулане, а затем повелел его изрядно отдубасить. Наверняка слукавила Васёнка, по ее лицу было заметно… Но и унижаться перед Лагуном не хотелось. Привести ее к тысяцкому — признать вину Первушки, а вкупе с этим уронить и собственное достоинство. Первушка был перед Лагуном честен, попросив у него руки дочери. Разумеется, обряд преступил, но он не имеет ни отца, ни матери. Сирота! Не такой уж великий грех, чтоб унижаться перед Лагуном… Пусть Васёнка заночует, а утро вечера мудренее.

…………………………………………………

Всю ночь ездил Лагун по Ярославлю, даже десяток стрельцов подключил к поискам, но все было тщетно. Васёнка бесследно исчезла. На сердце Акима навалилась каменная глыба. Он, как это ни ужасно, потерял единственную дочь.

В избе царило уныние. Серафима Осиповна и Матрена стояли на коленях и молились Богородице, измотанный же Аким Поликарпыч, мрачнее тучи, прилег на лавку, дабы слегка отдохнуть, а затем вновь продолжить розыски.

И вдруг в избу вбежал Филатка.

— Сыскалась!

Аким порывисто поднялся с лавки.

— Где?!

— Дык, ко двору идет.

Аким торопливо вышел на крыльцо. Встречу, в сопровождении какого-то мужика, опустив голову, шла Васёнка.

— Жива, дочка?

— Жива, тятенька, — еще ниже склонив голову, робко произнесла Васёнка и проскользнула в избу.

Мужчина, в темно-зеленом кафтане, в сапогах из доброй телячьей кожи, метнув на Лагуна прощупывающий взгляд, поздоровался обычаем:

— Здрав буде, Аким Поликарпыч.

— И тебе доброго здоровья… Не ведаю, кто ты.

— Анисим, сын Васильев.

— Имя, кажись, знакомое. Не о тебе ли в Воеводской избе толковали, что ты был одним из заводчиков бунта супротив ляхов?

— Заводчик не заводчик, а к бунту люд призывал.

Анисим разговаривал с достоинством, что пришлось по нраву Лагуну.

— Заходи в избу, Анисим Васильев. Дорогим гостем будешь, коль дочку ко мне привел. Все ли с ней ладно?

— Ничего худого, Аким Поликарпыч.

— Слава тебе, Господи!

Камень с плеч! Не зря всю ночь молилась Серафима. Но допрежь надо гостя напоить, накормить, а затем и к расспросам приступить.

Но Анисим не стал оттягивать разговор и, еще не присаживаясь к столу, молвил:

— Мыслю, трапеза не понадобится… Дочь твоя наведалась в Коровники в мою избу, дабы свидеться с моим племянником Первушкой, кой печь у тебя изладил.

— С Первушкой? — ахнул Лагун. — Так он тебе племянник?

Лицо Акима ожесточилось, а затем приняло растерянный вид.

— Племянник, — кивнул Анисим, а к тебе приходил от купца Светешникова.

— Да как она посмела из дому отлучаться?! — зашелся от гнева Лагун. — С какой стати?

— Охолонь, Аким Поликарпыч. Первушка получил тяжелую рану от ворога и умирал, вот твоя дочь и навестила моего сыновца.

— Да кто ей поведал?!

— Рыбаки нашей слободы. Они подле твоего двора проходили, дабы рыбой погорельцев оделить, а тут дочь твоя у калитки оказалась, щуку предложили. Слово за слово — и о Первушке обмолвились. Вот та и помчалась, сломя голову. Знать, изрядно приглянулся ей мой сыновец. Ты уж шибко не серчай на нее, Аким Поликарпыч. Она уж и сама опамятовалась, да было поздно. Пришлось заночевать у меня.

Филатку Анисим и Васёнка повстречали подле Углицкой башни. Тот был ужасно огорчен.

— Коль Аким изведает о нашем разговоре, Васёнка, то убьет меня. Не ведаю, как и быть.

— Не убьет. Единого слова о тебе не вымолвлю.

— Дык, а с чьих же слов ты в Коровники побежала?

Придумку высказал Анисим…

Лагун хоть и поостыл в гневе, но лицо его по-прежнему оставалось суровым. Вины, кажись, на Анисиме нет, правда, он мог бы доставить Васёнку и ночью, но по ночам по городу ходить опасливо. А вот дочь…

— Не тебе, Анисиму, о моей дочери попечение изъявлять. Сам разберусь, как с ней поступать.

— Истинно. Воля родительская — воля Божья… Пойду я, Аким Поликарпыч.

Лагун не задерживал.

Анисим всю дорогу вспоминал, как ожесточилось лицо Акима при упоминании Первушки. Никак до сих пор зол на него Лагун. Надо бы о разбойном нападении на сыновца ему изречь, но почему-то сдержал себя.

А Лагун призадумался, еще не решив, как поступить ему с Васёнкой. Слава Богу, дочь вернулась, но она вновь содеяла веское согрешение.

Глава 7 ЧЕРНЫЕ ДНИ РУСИ

В тот победный день, когда Лисовский понужден был снять осаду, для волжского града Ярославля исчерпались наиболее тяжкие испытания, выпавшие на его долю в годы польского вторжения. Но для всего Московского царства самые черные дни были еще впереди.

Осенью 1609 года вторжение Польши и Литвы приняло вид открытой войны. Король Сигизмунд во главе польско-литовской армии вторгся в русские пределы и в сентябре 1609 года осадил город Смоленск. Сигизмунд предлагал смолянам сдаться, но защитники города не захотели выслушивать короля. «Если в другой раз придешь с такими делами, — сказал воевода Шеин польскому посланцу, — то утопим тебя в Днепре». А когда некоторые бояре завели сношения с поляками, то смоляне их казнили, вложив в руки повешенным записки: «Здесь висит вор — имя рек — за воровские дела со Львом Сапегой».

К концу осады в городе усилилась моровая язва, ежедневно умирало по сто пятьдесят человек, но Смоленск продолжал мужественно держаться. Из 80 тысяч жителей, находившихся в Смоленске осенью 1609 года, в последние дни осады уцелела только десятая часть.

Падение города произошло из-за предательства смоленского дворянина Дедешина, который указал ляхам слабое место в крепостной стене и под которое поляки подвели несколько бочек с порохом, взорвали их и ворвались в пролом. Но и тогда смоляне не сдались. Ляхам пришлось с бою брать каждую улицу, каждый дом. Особенно жаркая схватка произошла у Соборной горки. Ров перед ней был заполнен трупами. Защитники собора взорвали пороховые склады, находившиеся в подвалах храма, и погибли в огне.

Воевода Михаил Шеин «с зело малыми людьми» был взят в плен, подвергнут жестокой пытке и отправлен в Польшу. Жители Смоленска геройски оборонялись двадцать месяцев, почти на два года задержав громадное вражеское войско.

…………………………………………………

В начале сентября 1610 года Михаил Васильевич Скорин-Шуйский вынудил тушинцев снять осаду Москвы и вступил в столицу. Москвитяне ликующе приветствовали его, как победителя от иноземных завоевателей, избавителя от голода и лишений. Многие полагали, что Скопину более чем Василию Шуйскому, подобает сидеть на царском престоле.

Горячий и не всегда осмотрительный Прокофий Ляпунов, поздравляя из Рязани Скопина, называл его «царским величеством». Весть о сем приспела до подозрительного царя.

Нежданно-негаданно, в апреле 1610 года, Скопин-Шуйский занедужил и вскоре скончался. В Москве винили в его смерти царя и его брата Дмитрия Шуйского, на пиру у которого внезапно заболел Скопин.

17 июля 1610 года дворянин Захар Ляпунов «с товарищами большою толпою» пришли в кремлевский дворец. Ляпунов смело заявил царю Шуйскому:

— Долго ли за тебя будет литься кровь христианская? Земля опустела, ничего доброго не творится в твое правление. Сжалься над гибелью нашей, положи посох царский!

Шуйский уже привык к подобным сценам. Увидев перед собой «мелкотравчатых людишек», он решил пристращать их окриком:

— Как посмел ты, холоп, сие вымолвить, когда бояре мне ничего подобного не высказывают. Прочь с глаз моих!

Царь Василий даже нож выхватил, дабы пристращать мятежников. Но высокий и сильный Ляпунов, увидев грозное движение скудорослого Шуйского, закричал:

— И не погляжу, что ты царь. Раздавлю!

Но сотоварищи Ляпунова, видя, что Шуйский не устрашился и не желает добровольно уступать их заявке, не поддержали Захара.

— Оставь царя, Захар Петрович. Идем на Лобное место!

Вскоре вся Красная площадь была запружена москвитянами. Когда же к Лобному месту прибыл патриарх Гермоген, уже было настолько тесно (народ стал давиться), что Ляпунов воскликнул:

— Айда за Москву-реку!

Здесь, у Серпуховских ворот, бояре, дворяне, гости, торговые и ремесленные люди начали советоваться: как Московскому царству не быть в разоренье и расхищенье, поелику пришли на Московское государство поляки и Литва, а с другой стороны — тушинский Вор с русскими людьми, и «Московскому государству с обеих сторон стало тесно».

Долго Москва-река оглашалась возбужденными криками, пока бояре и «всякие люди» не приговорили: бить челом государю Василию Ивановичу, дабы он царство покинул, ибо кровь многая льется.

Воспротивился патриарх Гермоген, но его не послушали и повалили в Кремль. Во дворец отправился свояк царя, князь Иван Воротынский — просить Василия, дабы оставил государство и взял себе в удел Нижний Новгород.

Шуйский норовил всячески противиться: сносился со своими приверженцами, подкупал торговых людей и стрельцов. Дело для мятежников могло принять нежелательный оборот, и тогда Захар Ляпунов с тремя князьями — Засекиным, Тюфякиным и Мерином-Волконским, взяв с собой иноков из Чудова монастыря, пришли к царю и заявили, что для успокоения народа он должен постричься. Василий напрочь отказался, тогда обряд произвели насильно. Во время обряда царя держали, а князь Тюфякин выговаривал за него монашеские обеты, сам же Шуйский вырывался и повторял, что не хочет пострижения, и все же невольного постриженика насильно отвезли в Чудов монастырь.

Братьев царя взяли под стражу. Но поляки понимали, что оставлять свергнутого государя в Москве опасно, посему гетман Жолкевский перевез Василия Шуйского из Чудова монастыря в Иосифов Волоколамский. Царицу же Марию заключили в суздальскую Покровскую обитель.

Но и в новой келье недолго сидел Василий. 30 октября гетман Жолкевский доставил сверженного царя под Смоленск, в ставку короля Сигизмунда. Послы потребовали, чтобы Шуйский поклонился королю, на что Василий Иванович гордо ответил:

— Нельзя Московскому и всея Руси государю кланяться королю, поелику праведными судьбами Божьими приведен я в плен не вашими руками, а выдан московскими изменниками, своими рабами.

Судьба гнала несчастного царя еще дальше. В первых числах ноября 1611 года Жолкевский заточил «седого старика, не очень высокого роста, круглолицего, с длинным и немного горбатым носом, большим ртом и большою бородою» в Гостинский замок, что в нескольких милях от Варшавы.

…………………………………………………

Смоленск пал в июне 1611 года, а спустя месяц, шведы завладели одним из крупнейших русских городов — Новгородом. Враги рвали Русскую землю на части. Королю Сигизмунду казалось, что все его планы исполнены, сопротивление русских сломлено и что Русское государство он крепко держит в своих руках.

Взяв Смоленск, король поспешил в Варшаву, где заседал бурный сейм. Сигизмунду был оказан праздничный прием. В Кракове были устроены трехдневные торжества. В Риме папа провозгласил «отпущение грехов» прихожанам польской церкви. Многие поляки говорили о Московии, как о польской глубинке.

Истерзанное Русское государство оказалось на краю гибели.

Глава 8 МИНИН И СВЕТЕШНИКОВ

У Надея замирало сердце, когда он ходил по Ярославлю. Какой же злой огонь снизошел от ляхов! Дотла выгорела Власьевская церковь, сожжен мужской Николо-Сковородский монастырь на Глинищах, женский Вознесенский монастырь в Толчковой слободе и Рождественская обитель.

Он, весьма набожный человек, страдал душой, видя святотатство врагов. Понятно, когда над православными храмами глумятся иноверцы, но ведь среди врагов оказались и свои, русские люди, казаки и другие тушинцы, пришедшие к Лжедмитрию и поверившие в его лживые посулы. Они-то не только приняли участие в сжигании храмов, но и сдирали драгоценные ризы с древних икон. Господи, какое же слепое неистовство бывает среди русских людей, как они глухи и жестоки, когда идут друг на друга, и как же прав оказался Спаситель, когда провещал: «И пойдет брат на брата, сын на отца».

Вот она, Смута! Страшная, кровавая, братоубийственная, переполненная злом, ненавистью, шатанием и… поруганием православных святынь. «Да воздастся за прегрешения». Воздастся! Не весь же русский народ, а лишь часть его отшатнулась к Самозванцу, и в том — спасение. Все больше истинно-православных людей взялись за карающий меч, все больше городов осознали суть «правления» ставленника Речи Посполитой и поднялись на борьбу против разноперого воинства и воскрешение истинной православной веры. Слава Богу, одним из таких главенствующих городов стал досточтимый град Ярославль. Честь ему и хвала!

Город изгнал врага, но не утихомирился. Новый воевода Иван Волынский, человек мужественный и горячо преданный своему отечеству, посоветовавшись со здравомыслящими людьми Ярославля, надумал направить грамоты в некоторые города Руси. И в этом деле немалую роль сыграл и он, Надей Светешников.

— Надо бы, Иван Иваныч, поднять на борьбу с ляхами и тушинцами города Понизовья. Немалые силы имеются в Казани и Нижнем Новгороде. Они не испытали польского нашествия, но в стороне, мнится, не останутся.

— Пошлем грамоты, непременно пошлем, Надей Епифаныч.

В них же было отписано:

«Стоять за православную веру и за Московское государство, королю польскому креста не целовать, не служить ему и не прямить, Московское государство от польских и литовских людей очищать, с королем и королевичем, с польскими и литовскими людьми и кто с ними против Московского государства станет, против всех биться неослабно; с королем, поляками и русскими людьми, кои королю прямят, никак не ссылаться; друг с другом междоусобия никакого не начинать… А если король польских и литовских людей из Москвы и из всех московских и украинских городов не выведет и из-под Смоленска сам не отступит и воинских людей не отведет, то нам биться до смерти».

В грамоте своей в Казань ярославцы указали на мужество патриарха Гермогена, как на чудо, в коем Бог обнаруживает русскому народу свою волю, и все должны следовать этому божественному указанию.

Свою грамоту ярославцы подкрепили делом. Они одними из первых послали к Прокофию Ляпунову три ратных отряда. Когда воевода Иван Волынский двинулся с войском земских людей из Ярославля, родственник его, Федор Волынский, остался в городе «для всякого промысла, всех служилых людей выбивать в поход и по городам писать, а приговор учинили крепкий за руками: кто не пойдет или воротится, тем милости не дать, и по всем городам тоже укрепленье писали».

Надей был доволен обоими воеводами. И тот и другой горячо радели за Московское царство. Вот и ныне Федор Волынский продолжает рассылать грамоты. Одну из них, по совету Светешникова, послана Земскому старосте Нижнего Новгорода Кузьме Минину.

— Надежный ли человек? Наш-то Земский староста Василий Лыткин в шатости запримечен. К царику с дарами наведывался.

— За Кузьму Минина, как за себя ручаюсь. Ляхов терпеть не может, и народ его почитает.

Пока Надей находился в Новгороде, то несколько раз встретился с Мининым. Поглянулся ему этот степенный, широколобый мужик. Его живой ум, здравомыслие, умение оценить ту или иную ситуацию, вызывали уважение. А главное, он всем сердцем переживал беды, напустившиеся на Русь.

— На душе не будет покоя, покуда враг топчет и поганит Русскую землю. Надо всем миром подняться, дабы очистить Москву от скверны, — горячо произнес Минин.

— Норовят некоторые воеводы высвободить Москву, но пока это им не удается. Ваш Алябьев потянет на сей подвиг? Немало о нем доброго наслышан.

Минин отозвался не вдруг. Провел крепкой, широкой ладонью по густой русой бороде, а затем обстоятельно высказал:

— Андрея Семеныча я не первый год ведаю. Вкупе с ним ходил под Балахну и Муром, а допрежь в осаде в Нижнем сидели, когда войско тушинцев под началом князя Семена Вяземского помыслило городом нашим овладеть. Нижегородцы не только выстояли, но и сделали вылазку, поразили тушинцев, князя же Вяземского захватили в плен. В живых его не оставили, казнили принародно. Затем пошли с Алябьевым на Балахну. Там великая замятня затеялась. Одни оставались верными царю Шуйскому, другие вознамерились царю Дмитрию крест целовать. Усобье привело к тому, что возобладало мненье сторонников Самозванца. Вот и пристало бранью захватить Балахну. Муром же воевать не довелось. Горожане сами позвали к себе Алябьева.

— Верят в него, Кузьма Захарыч? Пойдет за ним народ на Москву?

На сей раз Минин ответил без раздумий:

— Твердости Алябьеву недостает, да и широтой мышления не блещет. На общерусский же подвиг достойный муж надобен.

— Совсем недавно был на Руси достойный муж. Михаил Васильич Скопин-Шуйский. Жаль, загубили его на Москве завистливые бояре.

— Да бояре ли, Надей Епифаныч? — в упор глянул на купца Минин, и этот взгляд был настолько острым и пронизывающим, что Надею ничего не оставалось, как высказать более весомую догадку.

— Тут, мнится мне, без Василия Шуйского не обошлось. Куда уж завистлив!

— Не обошлось, — кивнул Минин. — Завистливый — злее волка голодного.

— Слышал я, Кузьма Захарыч, что ты на паперти храма народ на борьбу с ляхами призывал?

— Мочи нет терпеть, Надей Епифаныч. Нагляделся я в ратных походах, какого зла поляки и тушинцы натворили. Кровь вскипает в жилах! Не могу боле молчать.

— Откликается народ?

— По-всякому, Надей Епифаныч. Каков наш народ на всякие новины, ты и сам ведаешь. Одни — загривки чешут, другие — мимо ушей пропускают, третьи — близко к сердцу принимают. Вот на последних — вся надёжа. Оселок! Такие хоть сейчас готовы стать в ряды ополченцев, их увещевать не надо, а дабы других всколыхнуть, нужно не единожды высказаться.

Минин некоторое время помолчал, как бы собираясь с мыслями. Светло-карие глаза его под изломанными, кустистыми бровями были явно чем-то озабочены.

— Ну, если Бог даст, соберем мы земское ополчение, а вот кто будет в челе рати, коя на Москву пойдет, покуда не вижу. Тяжко ныне доброго полководца сыскать. Нужен такой человек, в коего бы вся Русь уверовала.

Тут и Светешников призадумался. Долго щипал перстами бороду, а затем произнес:

— Как-то довелось мне встретиться на Москве с князем Дмитрием Пожарским. Лет тридцати, мудр, в шатости не замечен. Ни к первому, ни ко второму Самозванцу на службу не побежал. Приверженец истинных русских государей. В ратных делах отличился. Разбил ляхов под Коломной и Зарайском, собирал силы для ополчения Прокофия Ляпунова. Сей князь зело предан отечеству.

— Самую малость и я о нем слышал. Запомню твои слова, Надей Епифаныч. Но кому быть воеводой, кольдоведется собрать ополчение, решать народу. Тяжкое это дело. Семь раз примерь, единожды отрежь…

Крепко запомнился Светешникову степенный и башковитый Кузьма Минин. Любопытно, дошли ли до него грамоты, испущенные из Ярославля? Сильные, страстные призывы в оных грамотах. Добро, если они попадут в руки нижегородского старосты. Глядишь, горячее слово ярославцев заронит в души нижегородцев еще большую ненависть к иноверцам и тушинцам. Дай-то Бог! Русь стояла, и будет стоять на православии и любви к своему отечеству.

А вот свои церковные дела пока пришлось оставить: в смутные годы не до возведения храмов. Как-то вспомнил Первушку. Чем ныне занимается этот даровитый подмастерье? Когда уходил в Сибирь, советовал ему печи ставить, дабы руки от любимого изделья не отвыкали. Ставит ли?

Михеич поведал:

— Ставил, но недолго. Напасти на Первушку навалились. Допрежь чьи-то лихие люди его изрядно побили, опосля же, когда пришлось от ляхов отбиваться, Первушку стрелой уязвили. Едва Богу душу не отдал. Ныне, кажись, оклемался.

— Выходит, в избе не отсиживался, когда ляхи припожаловали?

— Это Первушка-то? Это он с виду тихий, а из нутра зело горячий. Пока ляхи в городе буйствовали, наш подмастерье с дядей своим Анисимом народ к возмущению призывал. Лихой парень. В сечах был замечен.

— Молодцом, — одобрительно произнес Светешников. — Такие люди, мыслю, еще зело нам понадобятся.

— Храм возводить?

— И не только храм, Михеич, не только…

Глава 9 ВЛЮБЛЕННОЕ СЕРДЦЕ

Шли дни, недели, месяцы, а Первушка то и дело поминал нежданный приход в избу Васёнки. С того дня он пошел на поправку.

Анисим диву дивился:

— Прости, сыновец, но я уж и не чаял увидеть тебя во здравии. Помолись святому Пантейлеймону-исцелителю.

— Не святому надо молиться, а красной девице, кою, мнится, сам Господь послал. Вот что любовь творит! — молвил Евстафий.

— Истину речешь, отче, — кивнул Первушка. — Васёнка меня подняла.

Любовь к стрелецкой дочери вспыхнула с новой силой. Теперь никому и доказывать не надо, что лучшей суженой ему на всем белом свете не сыскать. Господи, какая же у нее чудесная душа! И какая неустрашимая! Ни отца, ни матери не испугалась и кинулась через весь город в заречную слободу. Ох, Васёнка, Васёнка. Как же он, Первушка, рвется к тебе, как хочет увидеть твои дивные, ласковые глаза… Но теперь и вовсе не увидишь. Все тот же дворовый Филатка при встрече кисло поведал:

— Ныне с Васёнки глаз не спущают. Из калитки боле не выпорхнет. Отошла коту масленица.

— Аль засовы сменили?

— Кабы, засовы… Меня от врат устранили. Аким Поликарпыч чего-то заподозрил. Я теперь всякую черную работу по двору исполняю, а к вратам нового холопа Сидорку приставили. Даже сторожку ему срубил. Бдит!

— Так и стоит у ворот? От докуки умрешь.

— Не умрешь. К Акиму то и дело приказные люди из Воеводской избы наведываются. Сам Волынский как-то припожаловал. Все какие-то дела у воеводы с ратным головой.

Первушка уже слышал, что Аким ныне в ратных головах ходит, но тому не порадовался: теперь и вовсе ко двору Лагуна не подступишься. Потерял, было, всякую надежду, но она затеплилась, когда изведал, что Лагун во главе ополченцев уходит под Москву на помощь Ляпунову.

На другой же день Первушка подался к заветному двору. Шел и мучительно раздумывал, как ему добраться до Васёнки. Новый привратник наверняка его в дом не пропустит, о том даже и грезить не стоит. Тогда зачем он идет? Разум подсказывал: ступай вспять Первушка, никчемна твоя затея: петушиным гребнем, волосы не расчешешь; сердце же настойчиво и упрямо вещало: надо идти, идти!..

А вот и тын. Крепкий, высокий. Не двор, а крепостица, «осадный двор», не зря его ляхи когда-то приглядели, не зря его и целым оставили, уповая на новое взятие Ярославля.

Миновав закрытые ворота, неспешно пошел вдоль тына. Настроение его все портилось и портилось, и вдруг в одном месте он углядел, что один из сучков развесистой яблони перекинулся через тын. Можно подпрыгнуть и ухватиться за этот спасительный сук, а дальше — как Бог даст.

И вот Первушка (благо высокого роста) очутился на дереве. Но сучок с треском надломился и коснулся зеленой листвой земли. Первушка замер: если кто-то окажется в саду, то он непременно услышит этот громкий треск. Но пока все было тихо. Спустившись на землю, Первушка прислонился к яблоне и невольно отметил, как прекрасно в этом «Васенкином» саду. Всё в цветущей белой майской кипени. А какой упоительный воздух! Не надышишься. Именно в такую чудную пору он впервые повстречался здесь с Васёнкой, именно в этом весеннем, пышно-цветном саду он поцеловал стрелецкую дочь, именно здесь познал такое восторженное, божественное чувство, как любовь.

Неподалеку, ближе к терему, раздался хлесткий звук топора. Уж не Филатка ли?

Осмотрительно пошел на звук, и, когда выглянул из вишняка, в самом деле, увидел Филатку, который колол у повети березовые чурки. Были видны Первушке и тынные ворота, и сторожка, но подле них никого не оказалось. Видимо, привратник куда-то отлучился, и все же надо быть начеку.

Первушка, крадучись, перебрался поближе к дворовому, тихо его окликнул. Филатка, увидев печника, даже топор из рук выронил.

— Дык…Аль на ковре-самолете?

— Ага. Где Васёнка?

— Дык, в тереме.

— А привратник?

— Сидорка-то?.. Дык, в терем по какой-то надобности зашел, но сейчас выйдет. Давай-ка в сад, паря, проворь.

— Идем вместе. Потолковать надо.

На просьбу выманить Васёнку в сад, Филатка безнадежно махнул рукой.

— Мудрено, паря. Васёнка в светелке сидит, а мимо Осиповны не прошмыгнешь.

Первушка помрачнел: тщетными оказались все его потуги. Он так и не увидит своей Васёнки. Но это же сущая беда. Надо что-то делать.

— Пойду я, паря.

— Погодь, Филатка. Из сторожки крыльцо видно?

— Само собой.

— Отвлеки Сидорку, а я — в терем.

— Дык… А хозяйка?

— Как Бог даст. Не могу я уйти, не взглянув на Васёнку.

— Ну, ты даешь, паря.

— Не стой истуканом. Иди к Сидорке.

В терем удалось проскочить незамеченным, но уже в сенях Первушка столкнулся со стряпухой Матреной. Та охнула, закрестилась, как будто увидела перед собой привидение, а затем с испуганным криком засеменила к Серафиме Осиповне.

Хозяйка пришла замешательство.

— Да как же тебя, нечестивца, сюда пропустили?.. Матрена, а ну покличь Сидорку! Прикажу выпороть, недоумка.

— На Сидорке вины нет, Серафима Осиповна. Я через тын перемахнул.

— Как это через тын? — захлопала глазами Серафима. — Да такого быть не может.

— Может… Ты уж не серчай, Серафима Осиповна. Дозволь на Васёнку глянуть.

Хозяйка села на лавку, чистое, свежее лицо её вспыхнуло от возмущения.

— Нет, ты погляди, Матрена, на этого нечестивца. Каков нахал! Его прогнали в дверь, он лезет в окно. А ну прочь из моего дома!

— Хоть убивай, хоть режь на куски, Серафима Осиповна, но, не повидав Васёнки, из терема не уйду!

У Серафимы лицо вытянулось, а Первушка, никогда и не перед кем не падавший на колени, на сей раз пал.

— Дозволь, Серафима Осиповна. Христом Богом прошу!

Серафима, как глянула в умоляющие глаза Первушки, так и обмякла, ибо нрав ее был не такой уж и бессердечный, до замужества — веселый и добрый, и лишь после того, как ее «государем» стал суровый и не в меру строгий Аким, она год за годом превращалась в более степенную и взыскательную хозяйку. Серафима давно уже поняла (особенно после дерзкого похода Васёнки в Коровники), что дочь не на шутку влюбилась в печника, и что ее чувство весьма глубокое. Втихомолку жалела Васёнку, но свою жалость к ней никогда не выказывала, опасаясь жесткого нрава супруга.

— Жить не могу без Васёнки. Люба она мне. Допусти! — продолжал умолять Первушка.

Тяжело вздохнула Серафима, а затем, уже без всякого возмущения, вымолвила:

— Да как же я тебя допущу, голубок? Чай, ведаешь супруга моего. Встань.

У Первушки полегчало на сердце. Никак, оттаяла Серафима Осиповна, коль голубком назвала.

— Мне ль не ведать? Аким Поликарпыч ныне с ляхами ушел биться.

— Вот-вот, — заворчала мамка. — Ворога ушел бить, а энтот по девкам шастает, срамник.

— Погоди, Матрена. Не сбивай меня… Супруг-то, сказываю, по головке не погладит. Он у меня скор на расправу.

— Не изведает, Серафима Осиповна.

— Еще как изведает, голубок. На вратах-то шибко зловредный страж стоит.

— А я как сюда через тын заявился, так через тын и выйду. Правда, сучок сломал.

— Не велика поруха… Ох, не ведаю, что с тобой и делать, голубок, ох, не ведаю.

— Не узнаю тебя, Серафима. Гони экого срамника.

— Ступай к себе, Матрена. Ступай!

Матрена недовольно покачала головой и, опираясь на клюку, пошла к двери.

— Упрям же ты, голубок, в семи ступах не утолчешь. Знать, крепко тебе поглянулась моя дочка.

— Еще как поглянулась. Белый свет без нее не мил.

Вновь тяжело вздохнула Серафима Осиповна, и, наконец, смилостивилась:

— Возьму грех на душу… Ступай в светелку, но всего на чуток.

Васенка, увидев Первушку, побледнела, медленно поднялась из-за прялки и едва не упала в беспамятстве. Желанный привиделся!

— Васёнка! Родная моя!

— Ты?!.. Господи, как же я ждала тебя!.. Любый ты мой!..

Серафима Осиповна, застыв на порожке, утирала тихие, сердобольные слезы.

Глава 10 БЫТЬ НОВОМУ ОПОЛЧЕНИЮ!

Ярославские грамоты и в самом деле пришлись по нраву Кузьме Минину. Ярославль — один из самых древних и именитых городов, почитай, сердце Руси. Поддержка такого влиятельного города весьма важна для нижегородского Земского ополчения.

Кузьму Захаровича Минина-Сухорукова избрали Земским старостой 1 сентября 1611 года.

Но что же толкнуло его взяться за сбор ополчения? Позднее монахи записали со слов Кузьмы, что он в конце лета не раз уходил из избы в сад и проводил ночь в летней постройке. Там его трижды посетил один и тот же сон, в коем привиделся ему святой Сергий, сказавший ему: разбуди спящих! А затем виделось Кузьме, будто идет он со многими ратными людьми на очищение Московского государства. Мысль о подвиге во имя спасения отечества давно волновала Минина, но он не решался никому открыться, а, посему пробуждаясь ото сна, он каждый раз оказывался во власти безотчетного страха. «За свое ли дело берешься?» — спрашивал себя Минин. Сомнения осаждали его со всех сторон, ибо он отдавал себе отчет в том, что он принадлежал не к власть имущим, а к черным тяглым людям.

Кузьма вспоминал, что при пробуждении его било как при лихоманке, он всем существом своим ощущал непомерную тяжесть. «Болезнуя чревом», Кузьма едва поднимался с постели, но среди тяжких терзаний рождалась вера, что сама судьба призвала его совершить подвиг во имя Родины. Судьба и Бог. В его голове вновь и вновь звучали слова, как бы услышанные им сквозь сон: «Если старейшие (дворяне и воеводы) не возьмутся за дело, то его возьмут на себя юные (молодые тяглые люди), и тогда начинание их во благо обратится и в доброе совершение придет».

Избрание в Земские старосты Кузьма Захарыч воспринял как зов судьбы. Но поначалу пришлось ему туго, ибо на его плечи свалились сборы казенные, сборы таможенные, сборы питейные… Деньги шли на мирские нужды, на оплату разных выборных должностей по земскому управлению, на выборы приходских священников с причтом.

С введением же воеводства на земское управление пала новая тяжкая повинность — кормление воевод и приказных людей, дьяков и подьячих. Сей расход весьма истощал земскую казну. Минину пришлось завести расходную книгу, в которую он записывал все, на что тратились мирские деньги. Воеводский двор был прожорлив, сюда надо было носить мясо, рыбу, пироги, свечи, бумагу, чернила… В праздники или в именины Земский староста должен поздравлять воеводу и приносить подарки, калачи и деньги «в бумажке», и не только воеводе, но и его жене, детям, приказным людям и даже юродивому, проживавшему на воеводском дворе.

С первых дней Кузьма Захарыч уверился, что он и его целовальниками — всего лишь послушные исполнители воли воеводы и его приказных людей, на них возложена вся черновая работа, в которой не хотел марать рук воевода с дьяком и подьячими. Земство должно вести все свои дела под надзором и по указаниям воеводы, а самому Земскому старосте надлежало вечно быть у него на посылках.

Все это не по нутру было Кузьме Захарычу, и он шаг за шагом начал выходить из-под надзора воеводы и его приказных людей, уповая на то, что выборная земская власть не должна быть прислужницей Воеводской избы.

Воевода Алябьев норовил все оставить по-старому, но Минин все больше и больше «борзел», приходил к Алябьеву с раходной книгой и доказывал, что денег остро не хватает на земские дела, которые куда важнее, чем воеводские приносы. Алябьев помышлял взять строптивого старосту в оборот, но Минин без обиняков молвил:

— Коль не нравлюсь, сход соберем. Пусть нижегородский люд нас рассудит и нового старосту выкликнет.

Нижегородского схода Алябьев страшился, как черт ладана: чернь и без того косо смотрит на Воеводскую избу, как бы до беды не дошло, ибо посадский люд горой за Минина встанет.

Отступился Алябьев перед жестким напором «нижегородского мещанина», «говядаря», кой «убогою куплей питался» от продажи мяса и рыбы.

Земская изба, вопреки «старейшим», стала подлинным оплотом нижегородских патриотов-державников. Здесь они собирались и с тревогой обсуждали удручающие вести, поступавшие из-под Москвы. Худое творится в ополчении Ляпунова: там и распри, и тяжелые потери, и голод. А потом и без вестей все стало ясно, когда в Нижний начали прибывать подводы с тяжело раненными ратниками.

Нижегородские воеводы и приказные люди пребывали в растерянности. Что делать Нижнему Новгороду? Идти на помощь Ляпунову, но служилых людей слишком мало, да и ополчение на грани распада. Присягнуть королю Сигизмунду, но чернь схватиться за орясины.

Выход нашел Кузьма Минин. Надо собирать новое ополчение!

Вокруг Земского старосты сплотились все те, кто не поддался унынию и требовал принести новые жертвы на алтарь отечества. Обсуждая неутешительные вести из Москвы, нижегородские патриоты пришли к выводу, что только сбор нового земского ополчения может спасти столицу.

Все многолюднее становились сходки в Земской избе. Минин горячо убеждал, что Нижнему не избежать горькой участи других городов, если немешкотно не начать сбор Земского ополчения.

— Московское государство, — говорил он, — разорено, люди посечены и пленены, невозможно рассказывать о таковых бедах. Бог хранил наш город от напастей, но враги замышляют и его предать разорению, мы же нимало об этом не беспокоимся и не исполняем свой долг.

В Земскую избу набивалось много разного люда. Одни Минина одобряли, другие, те, что из зажиточных, бранили и плевались, опасаясь за свои кошельки, понимая, что сбор крупных ратных сил потребует больших денег.

Пользующийся почетом среди нижегородцев, Кузьма Минин не одну неделю произносил речи с призывом отдать все достояние ради спасения отчизны и начать великое земское дело. Свои выступления Минин произносил с паперти храма Иоанна Предтечи, около своей лавки и с крыльца Земской избы, где выборного «излюбленного старосту» слушал посадский люд. Настало время, когда движение из посада испустилось на весь Нижний Новгород, на машистую Соборную площадь, где собрались тысячи новгородцев.

— Вы видите, народ православный, — восклицал Минин, — конечную гибель русских людей. Вы видите, какой разор несут поляки. Не всё ли ими до конца опозорено и обрушено? Где неисчислимое множество детей в наших городах и селах? Не все ли они горькими и лютыми смертями скончались, без милости пострадали и в плен уведены? Враги не пощадили престарелых, не сжалились над младенцами. Проникнитесь же рассудком видимой нашей погибели, дабы и вас самих не постигла та же лютая смерть. Начните подвиг своего страдания, дабы вам и всему народу нашему быть в соединении. Без всякого промедления надо поспешать к Москве. Сами ведаете, что ко всякому делу едино время надлежит, безвременный же почин делу бесцельно бывает. Коль нам, православные, похотеть помочь Московскому государству, то не пожалеем животов наших, да и не только животов, дворы свои продадим, жен и детей заложим, дабы спасти отечество! Дело великое, но мы свершим его! И какая хвала будет нам от всей земли, что от такого малого города произойдет такое великое дело. Я ведаю — как только мы на это поднимемся — другие города к нам пристанут, и мы избавимся от чужеземцев.

— Будь так! — закричали в ответ.

Шапки с деньгами, кафтаны, оружие грудой вырастали на каменном полу паперти. Сам Кузьма Минин отдал свое имение, монисты жены своей Татьяны Семеновны и даже золотые и серебряные оклады с икон.

Но для налаженности нового похода пожертвований, как бы велики они ни были, не хватило. И тогда в Земской избе вожаки, выдвинувшиеся на городском вече, составили приговор о сборе средств на «строение ратных людей». Следуя соборному обычаю, Минин передал приговор на подпись всем людям.

Сей приговор облек выборного старосту большими правами. Кузьма получил наказ обложить нижегородских посадских торговых людей и всяких уездных людей чрезвычайным военным сбором и определить, «с кого, сколько денег взять, смотря по пожиткам и промыслам». Сбор проводился как на посаде, так и по всему уезду.

В Нижний потянулись обозы со съестными припасами, которые выслали крестьяне торгового села Павлово, жители мордовских деревень, занимавшихся бортничеством и прочий уездный люд. Богатые монастыри обязаны были внести деньги для ополчения наряду с дворцовыми крестьянами.

Взявшись за собирание ратных сил, посадские люди долго ломали голову над тем, кому доверить ополчение. Кузьма Минин и другие выборные земские люди четко разумели, что успех затеянного им дела будет зависеть от избрания вождя, который пользовался бы своими боевыми успехами по всей Руси.

Посадские люди тщательно искали «честного мужа, кому заобычно ратное дело», «кто был бы в таком деле искусен» и, более того, «который бы во измене не явился».

Нелегкий был этот поиск, ибо нижегородцы ведали, что в Смутное время немногие из дворян сберегли свое имя незапятнанным. Кривыми путями шли многие, прямыми — считанные единицы. Нижегородцам трудно было сделать выбор и не промахнуться, и тогда они надумали искать вождя среди окрестных служилых людей, лично им известных.

Кузьма Минин первым назвал имя Дмитрия Пожарского и нижегородцы его поддержали. Князь Дмитрий находился на излечении в селе Мугреево, до которого из Нижнего было «рукой подать».

Глава 11 МУЖЕСТВО КНЯЗЯ ПОЖАРСКОГО

Война с тушинцами прославила Дмитрия Пожарского. Войска Лжедмитрия Второго взяли Москву в кольцо. Незанятой оставалась лишь одна коломенская дорога, по которой шли обозы с хлебом из Рязани и отряды ратных людей.

Осенью 1608 года войска «царика» дважды метили захватить Коломну, дабы перерезать путь на Рязань.

Коломенский воевода Иван Пушкин запросил подмоги у Василия Шуйского и тот снарядил небольшой отряд ратных людей в челе с Дмитрием Пожарским, но Пушкин встретил тридцатилетнего воеводу с неприязнью. Он отказался ходить под рукой князя из «захудалого рода», прежде не служившего в чине воеводы. Довелось Пожарскому полагаться только на собственные силы. Он не стал отсиживаться за стенами крепости и пошел встречу «литовским людям».

Под селом Высоцким, на утренней заре, несмотря на то, что врагов было втрое больше, он внезапно напал на тушинцев и разбил их наголову, захватив много пленных и обоз с казной и продовольствием. Среди повальных поражений и неудач победа Пожарского под Коломной «блеснула подобно огоньку в ночной тьме».

Воеводу отозвали в Москву, а коломенскую дорогу удалось перекрыть пану Млоцкому и казачьему «воровскому атаману» Салькову. Они подстерегли хлебный обоз из Рязани (который, по поручению Шуйского, остерегал боярин Мосальский), и его разгромили. Громадный обоз так и не достиг Москвы. Тогда царь снарядил против воров думного дворянина Сукина, но и тот потерпел неудачу.

Шуйский вспомнил о князе Пожарском, но атаман Сальков уже перебрался на владимирскую дорогу. Пожарский настиг его и вступил в бой, который длился несколько часов и увенчался бесповоротной победой князя Дмитрия.

Василий Шуйский, удовольствованный победой Пожарского, назначил его воеводой в Зарайск, который находился к югу от Коломны, на самом рубеже между рязанской и московскими землями.

Отметил царь Василий князя Пожарского и земельным поместьем в Суздальском уезде, — селом Нижний Ландех с двадцатью деревнями, семью починками и двенадцатью пустошами, раскинувшимися вдоль речушки Ландех.

В жалованной грамоте было сказано:

«Князь Дмитрий Михайлович, будучи на Москве в осаде, против врагов стоял крепко и мужественно, и к царю Василию и Московскому государству многою службу и дородство показал, голод и во всем оскудение и всякую осадную нужду терпел многое время, а на воровскую прелесть и смуту ни на которую не покусился, стоял в твердости разума своего крепко и непоколебимо безо всякия шатости».

Минуло несколько месяцев, а Смута на Руси все набирала и набирала силы. Низвергли с трона царя Василия Шуйского, нарастал разброд в Тушинском лагере, выросло влияние короля Сигизмунда и его сына Владислава. Лжедмитрий становился неугодным, и тот, боясь заговора, бежал на рассвете в Калугу. Но дни его были сочтены.

Зимним утром 11 декабря 1610 года царик по привычке поехал на санях на прогулку за город. Его сопровождали два десятка татар под началом Петра Урусова, двое слуг и шут Петр Кошелев. Когда отъехали от Калуги две версты, Петр Урусов подъехал впритык к саням и разрядил в царька свое ружье, а затем для пущей верности отсек убитому голову.

Шут умчал в Калугу и взбаламутил народ. По всему городу зазвонили сполошные колокола. Посадский люд всем миром кинулся в поле и за речкой Яченкой, на пригорке у дорожного креста, обнаружил нагое тело, «голова отсечена прочь». Труп перевезли в Кремль. Казаки принялись избивать татарских мурз, мстя за смерть «государя».

Тем временем Марина Мнишек, с трепетом ожидавшая родов, успешно опросталась от бремени. Но «воренок» появился на свет в час недобрый. Марина жила с цариком невенчанной, а посему о ее сыне толковали как о «зазорном младенце», саму же «царицку» честили на всех перекрестках, ибо она «воровала со многими». Ссылка в Ярославле казалась теперь Марине совсем не худшей порой в ее бурной жизни.

С рождением ребенка Марина Мнишек вновь стала помышлять о создании новой московской династии. Она тотчас запамятовала о верности католической церкви и превратилась в ревнительницу православия.

Марина огласила казакам и всем калужанам, что передает им сына, чтобы те крестили его в православную веру. Обращение достигло цели. Рождение «царевича» напомнило калужанам о не погребенном «Дмитрии», которого торжественно погребли в церкви, после чего они «честно» крестили наследника и нарекли его царевичем Иваном.

Но движение калужан вскоре кануло в Лету. Народ остался безучастным к новорожденному «царевичу»…

Между тем на Руси ширилось земское освободительное движение. Центром восстания была Рязань, где посадский мир и уездные служилые люди откликнулись на патриотический призыв Прокофия Ляпунова.

Московские бояре были напуганы возмущением народа, а посему направили под Рязань воеводу Исаака Сумбулова, кой должен был соединиться с «черкасами» и не только разгромить Ляпунова, но и полонить его.

Прокофий весьма опрометчиво отъехал из Рязани в свое имение, находившееся на реке Проне. Лазутчики Семибоярщины следили за каждым шагом Ляпунова, они-то и донесли Сумбулову о месте нахождения Прокофия. Но Ляпунов успел укрыться в Пронске, обладавшим деревянной крепостью, к которой примыкал острог, защищенный водяным рвом и надолбами. Сумбулов окружил небольшой городок со всех сторон и учинил Пронску «великую тесноту». Ляпунов снарядил во все стороны нарочных с грамотами о подмоге.

Первым откликнулся зарайский воевода Дмитрий Пожарский. Он тотчас выступил к Пронску и, сумев по пути присоединить к своему отряду коломичей и рязанцев, решительно двинулся на войско Сумбулова. Тот, уже ведая о ратных успехах Пожарского, бежал.

Ляпунов был вызволен из окружения. Пожарский, в челе объединенной рати, торжественно въехал в Рязань. Народ встретил воинов с восторгом. Местный владыка благословил Пожарского и Ляпунова на борьбу с иноземцами и их приспешниками. Именно с этого часа родилось первое земского ополчение, у истоков коего оказался князь Дмитрий Пожарский.

Воевода вернулся в Зарайск. Семибоярщина, усилив войско Исаака Сумбулова, приказала ему во чтобы то ни стало захватить Зарайск и уничтожить Пожарского. Сумбулов захватил посад и осадил каменный детинец, в котором Пожарский мог выдержать любую осаду. Но Дмитрий Михайлович в сумеречный рассвет вышел из детинца и дерзко напал на войско Сумбулова. Исаак, не выдержав стремительного натиска, бежал к Москве.

Участие замосковных городов в восстании перевернуло дальнейшую жизнь Пожарского. Он четко уяснил, что только единение всех патриотических сил и действенная борьба с поляками и тушинцами могут спасти Россию.

Путь в Москву Пожарскому был заказан, ибо боярское правительство, возглавляемое Федором Мстиславским и Михаилом Салтыковым (под неусыпным приглядом гетмана Гонсевского), тотчас бы предало Дмитрия Михайловича казни. И все же Пожарский в Москве появился. Это был дерзкий шаг. После выступления на стороне Ляпунова, он, конечно же, знал, что его может ожидать в столице. Воевода, как предположил историк, мог переждать трудное время в безопасном месте — крепости Зарайске, но он рвался туда, где назревали решающие ратные события. Сомнительно, чтобы такой здравомыслящий человек, как Пожарский, стал рисковать головой, чтобы повидать в Москве своих близких. В столице было голодно, и дворянские семьи предпочитали провести зиму в сельских усадьбах. Так что к семье князь Дмитрий поехал бы в Мугреево, а не в столицу.

Остается предположить, что зарайский воевода, будучи одним из вождей земского ополчения, прибыл в Москву для подготовки восстания. Если бы наскок ополчения был поддержан мятежом внутри города, судьба боярского правительства была бы разрешена. Но этого не случилось.

Когда первые отряды земского ополчения подступили к Москве, польские паны, стремясь как можно лучше укрепиться, стали заставлять возничих устанавливать на стенах Кремля и Китай-города пушки, вывезенные раньше из Белого города. Но извозчики не только не повиновались их приказу, но и принялись снимать со стен Китай-города крепостные пушки. Разъяренные поляки набросились на них с саблями. Началась жуткая резня не только возчиков, но и всех тех, кто попадется по руку.

Еще до подхода ополчения гетман Гонсевский, чтобы обезопасить себя от восстания москвитян, отдал приказ на истребление большей части жителей Москвы. Польские и немецкие роты рубили и кололи пиками безоружных людей.

Жестокие расправы Гонсевского не смогли отвратить возмущения народа, наоборот они еще больше разожгли ненависть москвитян. Весть о расправе в Китай-городе мигом испустилась по посадам Москвы. Колокольный звон собрал народ в Белый город, и когда польская конница направилась к Тверским воротам, здесь уже москвитяне изладились к отпору. Улицы были загорожены.

Шляхтич Мацкевич написал в своем дневнике:

«Итак, 29 (19) марта завязалась битва сперва в Китай-городе, где вскоре наши перерезали людей торговых, потом в Белом городе; тут нам управиться было труднее: здесь посад обширнее и народ воинственнее. Русские свезли с башен полевые орудия и, расставив их по улицам, обдавали нас огнем. Мы кинемся на них с копьями, а они тотчас загородят улицу столами, лавками, дровами; мы отступим, чтобы выманить их из-за ограды, они преследуют нас, неся в руках столы и лавки, и лишь только заметят, что мы намереваемся обратиться к бою, немедленно заваливают улицу, и под защитою своих загородок стреляют по нас из ружей; а другие, будучи в готовности, с кровель, с заборов, из окон бьют нас самопалами, камнями, дрекольем. Мы, то есть всадники, не в силах ничего сделать, отступаем; они же нас преследуют и уже припирают… Каждому из нас было жарко».

И тогда из Китай-города на улицы Белого города вышли закованные в латы немецкие пехотные роты…

В то утро Дмитрий Пожарский был на Сретенке в своих хоромах. Когда со звонниц ударили сполошные колокола, он кинулся со своими людьми на улицу. Мигом, оценив обстановку, воевода поскакал в Стрелецкую слободу, которая была неподалеку. Здесь он быстро собрал стрельцов и посадских людей и дал бой наемникам на Сретенке, подле Введенского храма. Отсюда же Дмитрий Иванович послал своих людей к Пушкарскому двору на Трубу. Пушкари не замешкали, они тотчас пришли на подмогу, и привезли с собой несколько легких пушек. Встреченные огнем орудий, немецкие латники отошли к Китай-городу.

На отпор врагу поднялись тысячи москвитян. Бои завязались на Сретенке, Ильинке, Тверской, Кулишках, у Яузских ворот, в Замоскворечье…

Противник нес значимые потери, а затем и вовсе отступил в Китай-город. Но тут вмешались изменники бояре. Михаил Салтыков руководил боем с повстанцами неподалеку от своего подворья, и когда повстанцы начали одолевать, Салтыков повелел своим холопам сжечь хоромы, дабы нажитое им богатство никому не досталось. Восставшие отступили.

Оценив «успех» Салтыкова, Гонсевский приказал запалить весь посад.

«Видя, что исход битвы сомнителен, — доносил он королю Сигизмунду позднее, — я велел поджечь Замоскворечье и Белый город».

По улицам заскакали поляки с факелами. Одним за другим занимались пожары. Вслед за огненным валом двигались ляхи. Перед огнем отступили стрельцы на Тверской улице, на Кулишках… Однако Пожарский не пустил врага на Сретенку. Воевода сам наступал на ляхов, не позволяя им проникнуть на улицы, и даже «втоптал» их в Китай-город.

С запада к столице подошел полк пана Струся. Его факельщики подожгли стену Деревянного (Земляного) города. Пожар быстро перекинулся на посад.

«Никому из нас не удалось в тот день подраться с неприятелем, — писал в дневнике один из польских офицеров, — пламя пожирало дома один за другим, раздуваемое жестоким ветром, оно гнало русских, а мы потихоньку подвигались за ними, беспрестанно усиливая огонь».

Дольше других держался на Сретенке Дмитрий Пожарский. Еще с утра, подле Введенской церкви, он сумел выстроить укрепленный острожек и целый день искусно оборонялся.

Гонсевский, пытаясь, во что бы то ни стало подавить сопротивление на Сретенке, направил туда подкрепления из других частей города. Силы оказались неравными. Ляхи ворвались в острожек. Большинство его защитников погибло в ожесточенной схватке.

Пожарский героически отбивался, подбадривая уцелевших повстанцев, но и он под ударами вражеских сабель упал на землю, получив тяжелое ранение в голову. Повстанцы не бросили своего мужественного воеводу. Едва живого, его вынесли из сечи, уложили в сани и увезли в Троице-Сергиев монастырь.

Глава 12 ПОЕЗДКА В МУГРЕЕВО

Дмитрий Пожарский излечивался в своем родовом гнезде Мугрееве. Тяжко шло его исцеление. Долгое время не прекращались головные боли, ночами мучили кошмары, да и настроение было пакостное, ибо вести приходили одна хуже другой.

Весьма огорчила Дмитрия Михайловича гибель Прокофия Ляпунова, в которого он верил, и к которому одним из первых пришел на помощь. Худо обстояло дело в Москве. На северные города обрушились войска свеев. На Псковщине появился новый «царь Дмитрий» (уже третий! Дьякон Сидорка из Замоскворечья), а воеводы Дмитрий Трубецкой и казачий атаман Иван Заруцкий били челом Марине Мнишек, находившейся в Коломне с малолетним сыном Иваном, которого вознамерились посадить на московский трон.

«Господи, — безрадостно размышлял Дмитрий Иванович, — вновь разобщенность, смута, тайные козни, и никто не мыслит о спасении отчизны».

Посветлело на душе, когда изведал о призыве нижегородского Земского старосты Кузьмы Минина — всем миром подняться на ляхов, свеев и «воров».

Одно смущало: в Нижнем начали воеводствовать «черные люди», не искушенные в ратном деле. Вот почему Дмитрий Михайлович весьма осторожно встретил нижегородских посланников, не дав своего согласия возглавить ополчение. Дал совет избрать воеводой кого-нибудь из «столпов», человека всеми уважаемого и почитаемого, с которым бы никто не смог местничать, назвав боярина Василия Голицына.

Посланники отвечали:

— Не видим таких столпов, Дмитрий Михайлыч. Одни — сидят с ляхами в Москве, другие — ведут переговоры с королем Жигмондом, а третьи — давно угодили в плен, как боярин Голицын. Одна надёжа на тебя, князь.

Но Пожарский бесповоротно отказался, сославшись на недуги: во главе ополчения должен стоять полностью здоровый воевода и непременно с большим именем. Опричь того, князя обеспокоило непослушание нижегородцев воеводам, законно назначенным прежним царем, Василием Шуйским. Того Пожарский не понимал и не принимал, ибо это было нарушением порядка. Неудача первого ополчения, как давно уже осознал Пожарский, во многом зависела от недостаточной собранности и разброда в лагере Ляпунова.

Нижегородские послы приезжали в Мугреево «многажды», поелику вотчина Пожарского находилась не столь уж и далече, в 120 верстах от Новгорода, но все еще не окрепший князь, так и не пошел им навстречу. Слишком велик был риск! Пожарский помышлял действовать наверняка.

Но Минин не хотел даже раздумывать о поисках другого ратоборца. Он вспомнил беседу с купцом Надеем Светешниковым, который когда-то гостевал у Пожарского на Москве, и послал к нему посыльного.

…………………………………………………

Зазимье. Давно отпала листва с поскучневших деревьев. Загуляли студеные ветры. По двору Светешникова вьюжила игривая поземка.

Надей Епифаныч только собрался идти в храм Благовещения к обедне, как в покои вошел приказчик Иван Лом.

— Посол к тебе из Нижнего Новгорода.

— Из Нижнего?.. Это кто ж такой?

— Роман Пахомов от Кузьмы Минина.

— Немедля зови! — живо отозвался Надей.

Пахомов оказался дюжим молодцом в заснеженном бараньем полушубке и заячьем треухе. Ему — чуть более двадцати лет. На лице курчавилась черная бородка. Глаза — открытые, зоркие.

Напоив и накормив гостя, Надей молвил:

— А теперь рассказывай, Роман.

Тот, разомлевший от сытной трапезы и теплых покоев, неспешно поведал:

— Кузьма Захарыч и весь люд нижегородский урядили позвать воеводой ополчения князя Дмитрия Пожарского. Не единожды ходили к нему в Мугреево, но князь согласия не дает. Мир же, опричь Пожарского, никого звать не желает.

— И правильно делает. Лучшего воеводу не сыскать, — твердо высказал Надей и довольно подумал: никак, прислушался Кузьма Захарыч к его совету. Правда, тогда о Пожарском еще мало, что в Нижнем ведали, но за последний год о его ратных успехах и самоотверженных боях на Сретенке заговорили во многих городах.

— Не сыскать, — кивнул Пахомов. — Но Пожарский ни на какие увещевания не изволит идти. Уперся, ни в хомут, ни из хомута. Кузьма Захарыч сам норовит к князю сходить, и тебя, Надей Епифаныч, на подмогу просит. Ты-де у князя на Москве несколько недель проживал. Авось и сладится сговор.

— Спасибо нижегородцам за честь. С превеликой охотой в Мугреево снаряжусь, но хочу сказать, что если уж Дмитрий Михайлыч для себя решение принял, то никакие просители поменять его не сумеют.

— И все же Кузьму Захарыча надежда не покидает.

— Дай-то Бог… Так это ты, Роман, с Мосеевым к патриарху Гермогену ходил?

— Аль и до Ярославля слух докатился? — не без удовольствия произнес Пахомов.

— У нас, как ты и сам ведаешь, с Нижним оживленная торговля. Купец Петр Тарыгин рассказывал, что в самое вражье логово прокрались. Похвально, Роман. Зело отважный ты человек. Мог бы и головы лишиться.

— Мог, Надей Епифаныч, но когда идешь на святое дело, о своей жизни не думаешь. Грамота Гермогена позарез была надобна Новгороду. Слова святейшего всколыхнули весь посад. Всем бы православным людям сию грамоту прочесть. Душу палит!

Светешников одобрительно глянул на Пахомова. Хоть и молод, но разумен и по всему горячо радеет за судьбу отчизны. Он чем-то похож на Первушку — и нравом, и силой, и светлой головой.

— Когда Кузьма Захарыч собирается прибыть к Пожарскому?

— На Николу зимнего.

— Добро. К сему дню и я буду в Мугрееве.

………………………………………………

Добирались конно и оружно. Время лихое: самопалы и пистоли могут в любой час сгодиться. Новый ярославский воевода Василий Морозов, изведав о просьбе Кузьмы Минина, заинтересованно молвил:

— Поедешь к Дмитрию Пожарскому от моего имени. Он меня хорошо ведает. Дам тебе пятерых оружных людей, да и своих прихвати. Как говорится: едешь в путь — осторожен будь.

Из своих людей Светешников взял Ивана Лома и Первушку Тимофеева, которого отыскал в Коровниках во дворе Анисима. Первушка был рад поездке. Всю последнюю неделю он помогал дяде торговать рыбой, кое занятие ему всегда было не по душе.

Анисим отпускал племянника неохотно: самый разгар подледного лова, а Первушку в дальнюю дорогу потянуло, но уступить Светешникову не мог:

— Пойми, Анисим Васильич. Ныне не до торговли. С племянником твоим мы и ранее в путь пускались. Парень смекалистый и надежный. Не по пустякам к Пожарскому идем. Ныне его воеводства, почитай, вся земля Русская ждет. Не тебе о том толковать. Тебя в Ярославле не только с торговой стороны изведали. Отпусти Первушку.

— Ну да Бог с вами, — смирился Анисим.

Выехали утром. Намедни прошла метель, дорогу завалило снегом, но конь под Первушкой молодой, сильный, бежит ходко, летят белые ошметки из-под копыт. От ядреного морозца и встречного ветерка его лицо зарумянилось. Он изредка помахивает кнутом, покрикивает на коня, но того и понукать не надо: застоялся в конюшне.

Добирались до Мугреева не без приключений. Не доезжая верст тридцать до вотчины Пожарского, неподалеку от сельца Никитина на ярославских путников наскочили два десятка всадников в казачьих трухменках. Взяли в кольцо, вытянули из ножен сабли, воинственно закричали:

— Выкладай серебро!

Ярославцы ощетинились самопалами.

— Все поляжем, но и вас половину перебьем! — наведя пистоль на разбойных людей, смело воскликнул Светешников.

Старшой, видимо атаман, поправил косматую шапку, из-под которой виднелся кудреватый соломенный чуб и глянул на своих людей.

— Слышь, чо гутарят, хлопцы? Мабуть, не шуткуют.

— А ну их, батька, — махнул рукой один из ватажников.

— В другом месте сыщем, хлопцы, — кивнул «батька».

Кони, взрывая копытами вязкий, кипенно-белый снег, умчали в сторону сельца.

— Воровской народ, — сердито сплюнул Иван Лом, закидывая самопал за плечо.

— Мнится, казаки атамана Заруцкого шастают. Креста на них нет, — жестко произнес Светешников, и на душе его потяжелело. Вот пришло времечко! Нелегко, ох, нелегко придется нижегородскому ополчению. Надлежит не только ляхов разбить и немцев-наемников, но и многих русских людей, кои до сих пор верят всяким самозванцам, и бояр со своими «дружинками», и воровских казаков, пришедших из Дикого Поля, и ныне «гуляющих» чуть ли не по всей Руси.

— Слышь, Надей Епифаныч, — пресек мысли Светешникова Первушка. — Как бы сельцо не пожгли.

Первушка, глянув на маячившуюся в зимней дымке одноглавую деревянную церквушку верстах в двух от большака, тотчас вспомнил, как ляхи, татары и казаки Заруцкого злодейски пожгли не только крепостные стены Земляного города Ярославля, избы ремесленного люда, но монастыри и храмы.

— Эти святотатцы на всякое зло горазды, — Надей посмотрел на послужильцев воеводы Морозова и, на правах старшего, высказал:

— Первушка дело сказывает, ребятушки. Может, не оставим сельцо в беде?

Послужильцы — люди тертые, в ратных делах искушенные, на сей раз рисковать жизнью не возжелали.

— Надо в Мугреево поспешать, Надей Епифаныч.

— Да вы что, служивые? — вскинулся Первушка. — Аль забыли, сколь тушинские воры зла натворили? Надо помочь мужикам.

— Поехали! — сворачивая с большака, решительно произнес Светешников.

А казаки, рассыпавшись по сельцу, принялись шарпать по избам. Послышались испуганные женские крики, плач ребятишек.

Первушку охватила жажда мщения. Никогда не забыть ему вражьей стрелы, которая едва не лишила его жизни. Добравшись до сельца из восьми изб, он воскликнул:

— Не распыляйтесь! Станем по средине, и будем палить по ворам, когда те начнут выскакивать из изб.

— Верно, друже, — одобрительно кивнул один из послужильцев.

Из изб вначале выскакивали обезумившие от страха женщины и дети, затем — мужики с отчаянными лицами. Кинулись, было, во дворы, чтобы схватить топор или вилы, но, увидев еще одних оружных людей, оторопели. Никак тоже воры, которые прикрывают ворвавшихся разбойников в избы.

— Свои мы, ребятушки! — крикнул Светешников. — Оружайтесь!

— Погодь! — поспешно воскликнул Первушка. — Допрежь коней уводите, а уж потом за оружье. Проворь!

Светешников головой крутанул: сметлив же каменных дел подмастерье!

Казаки, не ожидавшие наскока, набивали переметные сумы крестьянскими пожитками. Все сгодится: хлеб, мед, пиво (переливали в баклаги), солонина, полушубки из овчины и даже старые иконы (наемники-немцы — вот чудаки! — охотно покупали потемневшие от копоти «доски» и выгодно перепродавали их в заморских странах).

Первый же вынырнувший из избы казак был сражен наповал свинцовым зарядом из самопала послужильца воеводы. Второго — еще на крыльце уложил пудовой дубиной хозяин избы.

Заслышав гулкий выстрел (самопальный выстрел довольно громогласный, а оконца, затянутые тонкими бычьими пузырями, хорошо пропускают уличные звуки), казаки встревожено выбегали из изб и… потерянно хлопали глазами: и кони исчезли, и люди, встретившиеся им набольшаке, опять перед ними. Да и мужики с вилами и дрекольем надвигаются.

— Сдавайтесь, воры! — крикнул Светешников.

Казаки подняли руки. Лишь один из них, высоченный, с длинными вислыми усами, отшвырнув в сугроб туго набитую суму, шустро метнулся к задворкам, но Первушка настиг его у загороди и направил на казака пистоль. Тот оглянулся на дюжего парня и в желудевых глазах его застыл неописуемый животный страх.

— Не убивай, хлопец… Не убивай.

Первушка сплюнул, опустил пистоль и повернул коня вспять.

Глава 13 ОТЧИЗНА ПРЕВЫШЕ ВСЕГО!

Радушно встретил Дмитрий Михайлович ярославца Светешникова. Уважал он степенного и башковитого купца, к коему проникся душой, когда тот гостил в его московских хоромах. С той поры они больше не видались.

Надей с сожалением отметил, что у Пожарского далеко не цветущий вид: сказывались последствия тяжелой раны и перенесенного «черного» недуга, едва не унесшего князя в могилу.

— Аль по торговым делам в наш уезд снарядился, Надей Епифаныч?

— Рад бы, Дмитрий Михайлыч, да ныне о торговле надлежит забыть. Прослышал о твоем недуге, вот и вознамерился навестить.

Пожарский зорко глянул в глаза Светешникова.

— Мыслю, не ради того ты приехал, Надей Епифаныч.

— Скрывать не буду. Надо бы посоветоваться, Дмитрий Михайлыч, но о том чуток погодя.

«Чуток погодя» растянулся на целых два дня. Пожарский не торопил, не проявлял никакого любопытства, пока к хоромам не подкатило целое посольство под началом Кузьмы Минина.

Послы, как и положено, чинно поздоровались с князем и чинно уселись на лавки. Первым повел разговор Земский староста:

— На сей раз пришли к тебе, князь Дмитрий Михайлыч, выборные посадские люди Нижнего Новгорода, дворянин Ждан Болтин да печорский архимандрит Феодосий…

Кузьма неспешно вел свою речь, а Пожарский пытливо на него поглядывал. За последнее время он немало был наслышан о событиях, происходящих в Нижнем Новгороде и выборном старосте Минине, и вот, наконец, довелось с ним встретиться. Степенен, нетороплив в движениях, с неподдельной горечью говорит о небывалом разоре Руси, притеснениях иноземцев и тушинских воров. Кажется, надежного старосту выбрали нижегородцы.

Призыв его не нов:

— Всем миром просим тебя, князь Дмитрий Михайлыч Пожарский, быть воеводой Земского ополчения!

Затем высказался дворянин Болтин. Пожарский и этого прощупывал своими острыми глазами. Отметил про себя: выступает от всего нижегородского дворянства, но почему не первым, а после посадского человека? Никак так замышлено Мининым. Пусть сразу-де Пожарский уверится, что ополчение задумано не дворянами, а простолюдинами, тем оно и отличается от ополчения Прокофия Ляпунова.

После выступления архимандрита Феодосия и других послов, с лавки поднялся Надей Светешников.

— Не от себя хочу слово изречь, а от воеводы Василия Петровича Морозова и посадского люда Ярославля. Град наш и ране слал грамоты Нижнему Новгороду, дабы стоять в единении супротив врагов земли Русской. Хочу уверить нижегородских послов, что Ярославль, как никто другой изведавший на себе нещадный вражий разбой и разор, немешкотно пристанет к новому ополчению, кое ждет отважного воеводу. Когда я собирался в Мугреево, наш воевода Морозов молвил: «Хорошо ведаю князя Пожарского. Опричь него некому боле возглавить ополчение». О том же в один голос сказали мне и торговые люди. Так что, князь Дмитрий Пожарский, град Ярославль челом тебе бьет.

Светешников отвесил земной поклон, коснувшись рукой брусяного пола.

Пока послы говорили и били челом, Дмитрий Михайлович сидел в резном кресле и не проронил ни единого слова. Лицо его было сосредоточенным и замкнутым, и послам трудно было понять, что оно выражает и чем ответит на горячие призывы князь, памятуя о том, что Пожарский уже не раз отклонял все предложения нижегородцев.

Со стороны могло показаться, что князь упивается настойчивыми мольбами послов, кои тешат его самолюбие, но проницательный Минин уже давно уразумел, что мысли Пожарского заняты совсем другим, и что он далек от тщеславия. Всего скорее взвешивает всё за и против. Сегодня он даст окончательный ответ, от которого будет зависеть судьба нижегородского ополчения. Уйдет посольство из Мугреева не солоно хлебавши, и тогда все усложнится: нижегородцы сникнут, пойдут неутешные разговоры о том, что не поверил Пожарский в силу ополчения, а посему не видать ему удачи, вот и дал князь от ворот поворот. Тяжко, зело тяжко после таких пересудов воодушевить народ… Искать другого воеводу? Единенья уже не будет. Кто в лес, кто по дрова. Ныне такого испытанного человека, как Пожарский, едва ли сыщешь. И загуляет замятня. Но это же сущая беда!

И степенный Кузьма Минин, никогда прежде не отличавшийся порывистыми поступками, вдруг поднялся с лавки, шагнул к киоту, снял с него образ Казанской Богоматери и опустился перед Пожарским на колени.

— Ради святой Руси просим, князь Дмитрий Михайлыч! Защити от ворогов веру православную!

Пожарский в лице переменился. Вспыхнул, резко поднялся из кресла.

— Встань, Кузьма Захарыч! Ужель я ворог своей земле? Стану я воеводой, коль лучшего не выискали.

В покоях пронесся вздох облегчения, а Надей Светешников истово перекрестился. Слава Богу! Быть воеводе Земского ополчения. А Минин-то? Пронял-таки Пожарского.

Но Светешников заблуждался: Дмитрий Михайлович принял свое решение еще две недели загодя, когда изведал, что к нему в пятый раз снаряжаются послы из Нижнего Новгорода. К этому времени он почувствовал, что недомогания отступают, и что к нему возвращаются прежние силы. Мысли же его были о другом. Мало быть воеводой ополчения, ему понадобится надежный сподвижник, без коего в таком великом деле удачи не снискать.

— Ваш выбор для меня, господа нижегородцы и священные чины, большая честь. Не так уж и велики мои заслуги перед отечеством, но коль того похотели, знать тому и быть. Однако и у меня к вам будет настоятельная просьба. Желаю увидеть в сотоварищах воеводы посадского человека.

Последние слова Пожарского были встречены всеобщим замешательством. В голову плохо укладывалась мысль, что вкупе с князем Пожарским войско будет возглавлять человек из посадских тяглых людей. Такого примера Русь еще не ведала. Намерение Пожарского шло вопреки вековечным обычаям, кои отгораживали посадских людей от ратных чинов.

Первым пришел в себя Ждан Петрович Болдин.

— Прости, воевода, но твоя просьба уму непостижима. Зачем ломать издревле заведенный обычай?

Еще более сурово высказался печорский архимандрит Феодосий:

— Дабы свершить святое дело, воинству надобны искушенные воеводы, а не никчемные к ратным делам люди из черни. Место посадского человека быть при ремесле своем — и токмо! Отрекись от своего намерения, сыне!

— Не отрекусь, святый отче, — твердо произнес Пожарский. — Я о том не один день размышлял. И древние обычаи порой требуют новин. Местничество к добру не приводит. По себе ведаю. Три года назад был послан воеводой к Коломне, дабы не позволить тушинским ворам перекрыть Рязанскую дорогу, по коей шли обозы с хлебом. Но коломенский воевода Иван Пушкин наотрез отказался встать под мою руку, ибо считал себя выше родом. Плевать ему на спасение отчизны. Вот и довелось мне сражаться без поддержки Пушкина.

— Знатно сражался, Дмитрий Михайлыч. Наголову разбил воров под Коломной! — воскликнул Светешников, хорошо ведавший о победах Пожарского.

— Мы хоть и захватили обоз с казной и десятки пленных, но сражение могло быть более успешным, ежели бы не чванство Пушкина. Сплотившись в единое войско, мы бы освободили от тушинцев не только Рязанскую дорогу. Еще раз скажу: местничество наносит громадный ущерб, и, надеюсь, не так уж долго то время, когда оно искоренит себя. Не место к голове, а голова к месту.

Призадумались послы. Кажись, истину изрекает Дмитрий Михайлович, и все же его неуклонное требование — поставить в товарищи воеводы сугубо мирного посадского человека — вызывает недоумение.

Ждан Болтин хмыкал, лысоватой головой покачивал. Чудит князь. Кой прок от какого-нибудь кожевника или печника? Да то — курам на смех. Проведают города о таком вожаке — и прощай к ополчению доверие, ни единого ратника не пришлют. Вот и заглохнет почин Кузьмы Минина в зародыше… На местничество обрушился. Ну, подбери себе в сотоварищи достойного дворянина, родом не столь знатного, но кой ратное дело ведает, — и все пойдет по старому обычаю, никто насмешничать не станет… А что это Минин помалкивает, почему супротивное слово не выскажет? Господи, неужели сей говядарь воеводой себя возомнил?

Не удержался и вопросил напрямик:

— Кого в товарищах видишь, князь Дмитрий?

Пожарский окинул проницательными глазами послов, неспешно прошелся по покоям и произнес:

— Ведаю, многих сомненье гложет. Постараюсь его развенчать. Ополчение в Нижнем Новгороде — земское, народное, сошлись в него тысячи посадских людей, и люди эти, разуверившись в боярах и дворянах, кои ославили свое имя изменными делами, хотели бы видеть в челе ополчения своего, зело надежного человека, кой никогда не будет в шатости и никогда не польстится на вражьи посулы. И вам хорошо известно — есть такой человек в Нижнем Новгороде, кой в чести у всего посада. И не только за здравый ум, бескорыстие и неподдельную любовь к отчизне, но и за ратные навыки, кои постиг он в походах и сражениях с ляхами и тушинскими ворами. К такому сподвижнику воеводы потянутся и посадские люди других городов, ибо народ пойдет к тому, в кого поверит, и без такой веры не быть общероссийскому войску, а значит не быть и избавлению Москвы. Вот почему я призываю себе в сподвижники посадского человека, коему имярек — Кузьма Захарьев Минин Сухоруков.

Ждан Болтин покривился, архимандрит Феодосий что-то неопределенно хмыкнул, остальные же послы, выборные из посада, дружно Пожарского поддержали.

— А что? Кузьма Захарыч и впрямь всем посадом чтим, не зря его Земским старостой выбрали. Да и в ратных делах преуспел. Воевода Алябьев его при всем народе отмечал. Не подведет наш староста!

Кузьму Минина обуревали противоречивые мысли. Он не ожидал, что Пожарский изречет такую неожиданную просьбу, ибо и допустить не мог, что воеводе понадобится сотоварищ из посадского люда. Он-то, Кузьма, подвигнув нижегородцев на сбор ополчения, видел в челе его князя Пожарского, а в его сотоварищах — человека из дворян, коего подберет сам Дмитрий Михайлович. И вдруг, как гром среди ясного неба. Посадского человека ему подавай! И когда Кузьма нутром почуял, что князь назовет его имя, его охватило смятение. Одно дело — земскими делами посада управлять, другое — стать ратным сподвижником Пожарского, идти с ним бок обок, идти не день и не два, а, возможно, долгие месяцы, а может и годы, но для того понадобятся не только ум и ратная повадка, но и особые полномочия, без коих он и с места не стронется.

Когда улеглись возбужденные речи посланников, Кузьма Захарыч отвесил Пожарскому и всем присутствующим низкий поклон и, разгладив пышную окладистую бороду, все также степенно молвил:

— Князь Пожарский назвал мое имя. Положа руку на сердце, скажу: честь не малая. Но решать сие Нижнему Новгороду. Только он может изъявить свою волю, а коль изъявит, то и у меня будет просьба.

— Выскажи, Кузьма Захарыч, — молвил один из послов. — Нижний тебе ни в чем не откажет.

— Не берись лапти плести, не надравши лык. Нижний всяко может повернуть.

…………………………………………………

Нижегородцы с большим воодушевлением восприняли весть о согласии Дмитрия Пожарского возглавить Земское ополчение. С не меньшим воодушевлением было встречено и предложение воеводы о своем сподвижнике. Посадский мир возликовал, но Минин, собрав народ на Соборной площади, веско заявил:

— Коль возжелали меня увидеть помощником воеводы, то прошу наделить меня особыми полномочиями. Без доброго войска врага не разгромить. Понадобятся огромные жертвы, дабы сотворить крепкую ратную силу. А посему прошу учинить приговор и приложить руку на том, чтобы во всем меня слушаться, ни в чем не противиться, давать деньги на жалованье ратным людям, а коль денег не будет — силою брать животы, даже жен и детей в кабалу отдавать, дабы ратным людям скудости не было.

Суровое условие выдвинул Минин перед нижегородцами, на какое-то время застыло в напряженном раздумье многолюдство, а потом Соборная площадь огласилась горячим возгласом известного на весь Нижний кузнеца Андрона:

— Ни пожитков, ни жен, ни детей не пожалеем для избавления святой Руси!

И тут взорвалась вся площадь:

— Не пожалеем!

— Быть сему приговору!

— Сбирай, Кузьма Захарыч, казну!

Своим сборщикам Минин дал наказ:

— Богатым поноровки не давать, а бедных неправедно не утеснять. Деньги взять, смотря по пожиткам и промыслам. В Нижнем обосновались приказчики купцов Строгановых, Лыткиных, Никитникова, Светешникова и других толстосумов. Никому спуску не давать!..

К Нижнему Новгороду Дмитрий Пожарский выступил с трехтысячным отрядом. Духовные чины, дворяне и посадские люди вышли за город и встретили воеводу с иконами, с хлебом и солью. Никогда еще Дмитрий Михайлович не ведал такой торжественной встречи. Тысячи людей смотрели на него с такой неистребимой верой, что сердце его дрогнуло. Господи, невольно пронеслось в его в голове, дай сил и мужества, дабы оправдать надежды этих людей. На великое дело сподобили тебя нижегородцы, и его надо свершить.

Глава 14 СУДЬБУ НЕ ОБОЙДЕШЬ

Как ржа на болоте белый снег поедала, так кручинушка красну девицу сокрушала. Уж, какой месяц горюет Васёнка. Глянет на нее Серафима Осиповна и сердобольно вздохнет. Совсем извелась дочка. Только и порадовалась недельку — с того дня, как Первушку повидала, а затем сникла, будто недоброго снадобья приняла. Уж лучше бы она не видалась с этим печником, теперь и вовсе на мать наседает:

— Не могу жить без Первушки. Замолви тятеньке словечко, авось и смилуется.

Легко сказать. Аким как вернулся из-под Москвы, так и белый свет стал ему не мил. Злой, снулый, никакой отрады на душе. И все какого-то Заруцкого костерит, кой Ляпунова извел. Попробуй, подступись к нему!

Но Аким как-то сам подметил, что Васёнка бродит по терему с убитым видом.

— Аль занедужила, дочка?

— Во здравии я, тятенька.

— А чего такая смурая? Да и лицо осунулось… Серафима! Что с Васёнкой?

Серафима не знала, что и поведать. Она уже сто раз покаялась, что впустила Первушку в светлицу. И что на нее тогда нашло? Никак бес подстрекнул, даже супруга не устрашилась. Это Акима-то? Грозного государя своего. Да он, коль о ее проступке изведает, может забить до полусмерти, а то и в монастырь удалить, как нерадивую жену. Такое — сплошь и рядом.

Бабья доля на Руси незавидная. Женщин всячески унижали. Даже в храме знай свое место, упаси Бог по правую сторону встать! А причащенье? К царским вратам не ступи, там лишь мужчинам причащаться дозволено, а женщинам — поодаль, в сторонке. Родившая младенца жена сорок дней считается нечистой, тут и вовсе о храме забудь. А пройдет срок — в церковь допустят, но только до алтаря, в алтарь же женщинам век не входить, не дозволено.

Выходишь на улицу — волосы спрячь под плат или кичку, ни один мужчина не должен увидеть твоих волос, иначе срам на весь мир, любой может плюнуть в лицо бесстыднице, ударить посохом или стегануть плеткой. А как же иначе? Волосы — Бог дал, дабы всегда помнила о покорности мужу.

Издревле на Руси заведено: невзлюбит супруг жену и в обитель спровадит, а сам другую в дом приведет, и никто его не осудит, ибо таков стародавний обычай.

Иные похотливые мужья даже ни в чем неповинных жен в монастырскую келью отправляют: стара стала, к любовным утехам остыла, вот и ступай в обитель. Сам же цветущую молодуху заимеет, на усладу горячую. И супротивное слово не молвишь, ибо баба на Руси — безликое существо, даже присловье бытует: «Курица — не птица, баба — не человек».

Гордых, сварливых, непокладистых жен мужья не терпят. Чуть что — долой со двора. «Если кому жена была уже не мила и неугодна, или ненадобна ради каких-нибудь причин — оных менять, продавать и даром отдавать, водя по улицам, вкруг крича: «Кому мила, кому надобна?»

Страшна кара за покушение на жизнь мужа. Соборное уложение сурово гласило: такая жена должна быть зарыта живой в землю, «покамест не умрет».

Муж мог блудить — никто не осудит, но чтоб жена впала в грех — величайший позор. Имя прелюбодейки склоняли по всем улицам, дворам, торгам и площадям. Муж-рогач имел право предать смерти грешницу. «За продерзости, за чужеловство и за иные вины, связав руки и ноги и насыпавши за рубашку полны пазухи песку, и зашивши оную, или с камнем навязавши, в воду метали и топили».

Тяжка была женская доля на Руси! Редко кто купался в счастье.

Страшно, зело страшно Серафиме Осиповне правду сказывать, а посему руками разводит:

— И сама в толк не возьму, государь мой.

— Да когда у тебя толк был?.. Может, опять о печнике сохнет? Не появлялся он без меня?

Обмерла Серафима. Супруг-то близок к истине, не дай Бог проведает. Поспешила молвить:

— Спаси Господи от такого посещения, и на дух не надо! Козла спереди бойся, коня сзади, а злого человека со всех сторон.

— Когда ж он злым стал, Серафима? Чего чушь несешь? — с подозрением глянул на супругу Аким.

— Да как же не злой? — с удивлением уставилась на мужа Серафима. — Он же до нашей ненаглядной доченьки домогался. Супостат!

— Не по злобе же своей.

— Не пойму я тебя, Аким Поликарпыч. Аль печник не злодей?

— Тьфу! Вот уж впрямь: кому Бог ума не дал, тому кузнец не прикует.

Серафима же с перепугу не зря на злодейство Первушки напирала: чем больше она станет печника хулить, тем меньше у супруга будет подозрений.

Но Аким не на шутку озаботился: дочь на глазах тает, так и до беды недолго. Поднялся в светелку и напрямик спросил:

— Скажи мне правду, дочь. О чем твоя кручина?

— А можно правду, тятенька? Не накажешь меня плеточкой?

— На сей раз, даже, словом не обижу.

— Спасибо, тятенька.

На грустных глазах Васёнки выступили слезы. Она опустилась на колени и с такой мольбой посмотрела на отца, что у того сердце сжалось.

— Жизнь не мила мне без Первушки. Дозволь ему прийти, тятенька. Дозволь!

— Так я и знал, — тяжело вздохнул Аким. — Втемяшился же тебе сей парень… Да ты встань, встань, дочка. Поразмыслю о твоей судьбе.

Серафима, услышав последние слова мужа, перекрестилась. Слава тебе, Господи! В оные дни и слушать ничего не хотел, и вдруг вознамерился поразмыслить. Да что же поменялось в голове Акима?

Аким же еще перед уходом в первое ополчение надумал определиться с судьбой дочери. Приспела пора, ибо Васёнка давно заневестилась, но вот к жениху ее сердце не лежало. Митька Лыткин вымахал под матицу, но отцовского ума не набрался: ни в дела его не вникал, ни к другому ремеслу не тянулся. Шатался по кабакам и харчевням, бражничал, буянил. И не только! Намедни один из стрелецких десятников поведал ему, как Митьку Лыткина застали в одной из харчевен за курением табака. Вот отчубучил! Митька не только уважает винцо, но и к табаку пристрастился, покупая его у аглицких купцов, проживавших на ярославском Гостином дворе.

…………………………………………………

В 1533 году «аглицкие» купцы приплыли в Архангельск. Из трюмов вместе с солью, виной и бумагой, выкатили бочки с диковинным грузом. Выпуская клубы дыма изо рта и носа, пояснили русским купцам: табак. В цене не уступает красному товару. Во Франции табак курят и нюхают не только приближенные короля, но и сама Мария Медичи. По достоинству оценила табак и английская королева. Охотно разбирается чудодейственная трава не только в Европе, но и в Индии, Японии, островах Океании…

Русские купцы слушали, кивали, дотошно выпытывали: откуда родом сей необычный товар? «Аглицкие» — палец в рот не клади — бойко отвечали: табак обязан своему названию острову Тобаго, что в Карибском море. Его курили местные туземцы. От них-то все и началось. Сейчас табак есть повсюду, он — завидный товар.

Русские купцы (тоже не лыком шиты) покумекали — и тряхнули мошной: авось не прогорим.

Не прогорели! «Зелие табачище» пошел чадить по Руси. Допрежь к табаку приохотились купцы, а затем кое-кто из служилых людей и простолюдинов. Дымили при Иване Грозном, Борисе Годунове, Самозванцах, Василии Шуйском. Дымили больше всего в городах, засельщина ведала о табаке лишь понаслышке.

Церковь противилась, ибо растение табака сближает человека с князем тьмы — дьяволом, к курящим «бесову траву» надо употреблять самые жестокие наказания, как в Османской империи, где султаны повелели выставлять на площадях отсеченные головы курильщиков с трубкой во рту.

«Богомерзкая трава», не уставали глаголить попы, губит душу человека, ибо табак вырос на могиле блудницы. «Рождена девица от черноризицы, и осквернилась любодейством, тридцать лет в блуде пробыла, и поразил ее ангел Господень в землю на тридесять локтей, изыде над трупом ее травное зелие; возмут еллине и в садах расплодят ея, и тем зелием утешаться имут, и прельстят народ: возмет веселие, и мнози же помрут вкушающее то зелие и обеснуются».

Попы устрашали, цари же постоянно воевали, скудной казне нужны были деньги. (Забегая вперед, скажем, что когда на престол был возведен Михаил Романов, то он, великий богомолец, внял словам архиереев, и по всей Руси помчали гонцы с суровым царским указом: «А которые стрельцы и гулящие и всякие люди с табаком будут в приводе дважды или трижды, и тех людей пытать, бить кнутом на козле или по торгам; за многие приводы у таковых людей пороти, ноздри и носы резати».

Били, рвали ноздри, отрезали носы, однако церковь не угомонилась и уговорила царя, дабы тот учинил еще более суровый приказ. И государь, идя навстречу церкви, повелел за курение «богоненавистного и богомерзкого зелья» ввести смертную казнь.

Курильщиков гораздо поубавилось. Вот и Митька едва без носа не остался, если бы не вмешательство тятеньки: тот посидел с губным старостой и дело сладил. Не мудрено: рука руку моет… Нет, никак не лежит душа к Лыткиным.

Василий Лыткин не раз нещадно наказывал сына, сажал его в холодный поруб. Митька каялся, сулил исправиться, но проходило три-четыре недели — и вновь ударялся в гульбу. Ни о какой работе и думать не хотел: лень за пазухой гнездо свила.

Василий Лыткин сам виноват. Надо было сына в крепкой узде держать, ибо вожжи упустишь, не скоро изловишь. Недавно пошел на последний шаг: пригрозил сыну лишением наследства. Митька опомнился, и вот уже несколько недель минуло, как он о кабаках и харчевнях забыл. Но Аким мало верил в Митькино исправление: кривое веретено не выправишь. Митька, никак, в своего деда пошел, кой до старости лет колобродил, едва не промотав все свое состояние.

Василий же Лыткин прослыл в торговых делах настырным и пробивным человеком. Он не только поправил едва не загубленные отцовы дела, но и в гору пошел, став одним из богатых купцов Ярославля. В Нижнем Новгороде даже свое подворье заимел, посадив туда одного из своих приказчиков. За напористость, умение выжать из алтына полтину — честь ему и хвала, а вот за его шатость и измену русскому государю — доброго слова не скажешь. Василий Лыткин одним из первых кинулся к Самозванцу, дабы засвидетельствовать свое почтение и крест ему целовать. Уже тогда он, Аким Лагун, резко высказал в Воеводской избе:

— Царь Василий Шуйский сидит на троне, а наш староста, как христопродавец, к приспешнику ляхов заспешил.

Слова Лагуна дошли до Лыткина. Ожесточился, назвал Акима узколобым человеком, который дальше носа своего ничего не видит.

— Лагуну опричь бердыша терять нечего, а купец должен далеко вперед глядеть. Царь-то Шуйский долго на троне не усидит.

Еще больше Лагун охладел к Лыткину, когда тот наотрез отказался помочь деньгами ярославским ополченцам, которых воевода Иван Волынский отрядил к Прокофию Ляпунову. Светешников и Петр Тарыгин не поскупились, а Лыткин отмахнулся:

— Не люблю попусту мошной трясти.

Аким, возглавивший повстанцев, ехал к Москве и хмуро раздумывал: «Ну и сват. Что ему беды отчизны? Полушкой ополченцев не оделил. У самого же склады и лавки от товаров ломятся. Голова его лишь одними думами забита: еще и еще нахапать. Сквалыга!.. А как он в осаде себя вел, когда ляхи и тушинские воры норовили Ярославль захватить? Все от мала до велика на стены высыпали, а Лыткин, еще до подхода врагов, свои товары проворно в дальний монастырь упрятал и сам в обители отсиделся».

Вернувшись из похода, Аким как-то зашел в Земскую избу и, увидев отчужденные глаза Лыткина, решил больше не откладывать давно назревшего разговора, заявив, что не намерен быть в родстве с человеком, который стал ему не по нутру.

Лыткин коротко ответил:

— Да и ты мне, Аким, не шибко нравен. Сговор наш давно пора порушить.

На том и расстались, чуть ли не врагами, но с Акима будто камень с плеч свалился. Теперь у него руки развязаны, надо Васёнке другого жениха приглядеть.

Долго прикидывал, пока не остановился на купце Петре Тарыгине. Тот — прямая противоположность Василию Лыткину. Общителен, не прижимист, сторонник законных государей, во время осады Ярославля по монастырям не прятался, а вкупе с приказчиками и торговыми сидельцами на стены крепости выходил. Запомнился сей купец ярославцам. И сын его к делам рачительный, такому парню не зазорно и дочь свою просватать.

Одно смущало: не облюбовал ли уже Петр Тарыгин для сына суженую? Надо бы как-то при встрече с купцом о том изведать, не в лоб, разумеется, а как бы ненароком. А вдруг сладится дело.

Но Васёнка все его намерения спутала. Первушку ей подавай. Да у него и в мыслях того не было. Не для того он пестовал дочь, чтобы ее за какого-то печника выдавать.

Но после последней встречи с дочерью мысли Акима приняли неожиданный оборот. Васёнка не только не забыла печника, но и всем сердцем его полюбила, да так крепко, что ни чем ее уже не выкорчуешь. Вот напасть привалила. Уж лучше бы со старой печью жить: никогда бы не увидела дочь этого Первушку. А ныне вся душа ее извелась. И не прикрикнешь, как раньше, не пригрозишь суровым наказанием, ибо Васёнка от своей любви уже не отречется, а наказание может и вовсе усугубить ее недуг, коему названье смертная тоска. А тоску да горе и за кованой дверью не спрячешь. Вот незадача!

Чем больше размышлял Аким, тем все больше приходил к выводу: Первушка — Васёнкина судьба, а судьбу и на кривых оглоблях не объедешь. Как ни лежит душа к печнику, но ничего, знать, не поделаешь, быть Васёнке за простолюдином. Добро, не за холопом, а вольным человеком, но сие утешение слабое: у Первушки ни кола, ни двора. Допрежь своему дяде проруби рубил, рыбной ловлей промышлял, а затем у купца Надея Светешникова в работных людях ходил, и ничего-то не нажил. Правда, искусные печи наловчился выкладывать, но ставил их недолго. Вскоре на каких-то лихих людей напоролся. Анисим сказывал, что сыновца его едва насмерть не зашибли, чуть оклемался, а потом тяжкую рану от тушинских воров получил и едва Богу душу не отдал. Выправился — и с врагами сражался отважно: самому удалось увидеть. Да и во время польского сидения в Ярославле отличился: вкупе с Анисимом поднимал народ на ляхов. Парень-то, кажись, стоящий, среди ярославцев стал приметен. И все же… И все же грезилось, чтобы Васёнка жила в зажиточном доме, не ведая лишений и бедности. Она — дочь стрелецкого головы, уважаемого в Ярославле человека, и вдруг выдать ее замуж за бедняка, у которого даже своего угла нет.

Мысли Акима зашли в тупик. Не примаком же быть Первушке. То-то на весь город посмешище. И как быть? Давно запасено Васёнке достойное приданое, но что в нем проку, коль молодым негде жить? Приданое…

И тут Акима осенило. Приданое может быть не только в богатой женской справе, дорогих перстнях, ожерельях и монистах, но и в новом добротно срубленном доме. Тут уж Акима никто не осудит, ибо такое приданое — отменный подарок жениху. Живите с Богом в красном тереме и деда внуками одаривайте.

Глава 15 ВЫБОР ПУТИ

Пожарский был порадован кипучей деятельностью Минина. Горячо взялся за дело Кузьма Захарыч! Им была собрана довольно значительная казна. Будучи практичным человеком, Минин понимал, что одними речами делу не поможешь. (Много лет спустя, передавали из уст в уста рассказы об удивительной щедрости Земского старосты. Щедрость имела свои начатки. Разоренные дворяне были попросту небоеспособны. Надлежало вооружить их и посадить на хороших лошадей, прежде чем отряжать на рать).

Дмитрий Михайлович провел дворянскому войску смотр, который оставил безрадостное впечатление: дворяне одеты кое-как, кони не ратные, а заморенные лошаденки, скудным оказалось и вооружение. С таким войском нечего и замахиваться на победу над врагом.

Выручил Минин. Он, дотошно пересчитав сколоченную казну, посоветовал немешкотно выдать дворянам деньги, дабы те купили коней, доспехи и оружие. Всем было определено постоянное жалованье — от тридцати до пятидесяти рублей, в зависимости от «статьи».

Весть о нижегородском пожаловании вскоре облетела все соседние уезды. К Нижнему потянулись служилые люди. Следом за коломенскими и рязанскими помещиками к Пожарскому стали прибывать дворяне, стрельцы и казаки из различных окраинных крепостей.

Норовили пристать к нижегородскому войску и немцы-наемники, но Пожарский хорошо ведал, что наемники в боях весьма ненадежны, к тому же их содержание требовало непомерных средств, да и не укладывались алчные, равнодушные «рыцари» в рамки всеобщего воодушевления, присущего освободительной войне.

В ответе наемникам говорилось: «Наемные люди из иных государств нам ныне не надобны». И все же ополченцев оказалось недостаточно. Дмитрию Пожарскому пришлось обратиться с призывом к служилым людям других городов и уездов. Однако князь Дмитрий Трубецкой, атаман Иван Заруцкий, стоявшие в подмосковных таборах и объявившие себя «Земским правительством», чинили всяческие препоны воззваниям Пожарского. Вносили смуту и рассылка Мариной Мнишек «смутных грамот» от имени «царевича Ивана Дмитриевича», слухи о третьем Самозванце. Сам же нижегородцы не признавали ни «псковского вора», ни «коломенского воренка Ивана».

«Мы, всякие люди Нижнего Новгорода, утвердились на том и в Москву к боярам и ко всей земле писали, что Маринки и сына ее, и того вора, кой стоит под Псковом, до смерти своей в государи на Московское царство не хотим, точно так же и литовского короля».

Не взирая на противодействия «Земского правительства», к Нижнему приходили все новые и новые подкрепления. Неожиданно огорчила Казань, которая ранее увещевала другие города подняться на польских и литовских людей, а теперь отрешилась прислать своих ратников.

— Все дело в казанском дьяке Никаноре Шульгине, — молвил на совете ратных военачальников Дмитрий Пожарский. — Сего дьяка, кой подмял под себя весь посад, обуяла непомерная обида. Не он, видите ли, царек Понизовья, стал в челе общерусского возмущения, а малый торговый человек Кузьма Минин. Еще раз скажу: тщеславие и местничество всегда пагубны, того не должно быть в нашем ополчении, иначе нас ожидает крах.

Через неделю рать была готова выступить на Москву. 6 января 1612 года Пожарский собрал в Земской избе большой совет, затянувшийся до глубокой ночи. Дмитрий Михайлович, терпеливо выслушав суждения военачальников, сделал окончательный выбор:

— Склоняюсь к прямому наступлению на Москву через Суздаль. В грамотах отпишем, что Суздаль оглашается местом сбора ополчений из замосковных, рязанских и северных городов. Тем самым мы избавимся от сторонников самозваных царей в казачьих таборах. В Суздале же будет созван новый Земский собор, на коем будет широко представлена Русская земля и кой решит задачу царского избрания.

План, казалось бы, предрекал успех, но его сорвал Иван Заруцкий, завладев Суздалем. Прямой и кратчайший путь через владимиро-суздальскую землю был закрыт. Некоторые военачальники увещевали Пожарского не отступаться от намеченного плана, но Дмитрий Михайлович твердо заявил:

— Положение круто поменялось. Сейчас вся Суздальская земля оказалась занята многочисленными казачьими отрядами. Пойти на Суздаль — начать братоубийственную войну, ослабить русские силы. Надлежит обдумать другой путь.

После бурного совета было принято решение идти через Ярославль.

— Ярославль, — начал свою речь Дмитрий Пожарский, — крупнейший город Поволжья и Северной Руси. Его значение велико, ибо он занимает зело выгодное положение и является ключом всего Замосковного края, поелику стоит на пресечении многих важных дорог, на пути от Москвы в богатое Поморье, кое мало пострадало от иноземцев. Ополчению надлежит идти кружным путем, правым берегом Волги, тем самым мы используем реку и ее притоки, дабы защитить от Заруцкого богатые и важнейшие узловые пункты. В этих местах нам будет легче заниматься сбором ополчения, сноситься с северными уездами и очищать их от разбойных казачьих отрядов. Вдругорядь скажу: на Руси нет ныне важнее города, чем Ярославль. Не случайно король Сигизмунд и польские гетманы не раз помышляли овладеть сим городом, ибо его захват приводил к гибели всего Московского государства. Два года назад почти так и произошло, но мужественные ярославцы сумели не только выдворить незваных гостей, но и разбить войска Лисовского и Сапеги. Ярославль, как и Новгород, стал одним из центров народного возмущения. Честь ему и хвала. Ныне в Ярославле сидит достойный воевода, Василий Петрович Морозов. Он уже прислал грамоту нижегородскому совету, в коей говорит о самой действенной поддержке второго ополчения.

…………………………………………………

Ивана Заруцкого, стоявшего с крупными силами под Москвой и изведавшего о намерениях Дмитрия Пожарского, обуяла тревога. Пожарский наметил самый верный и надежный путь. Надо во что бы то ни стало сорвать учреждение ополчения и захватить важнейшие города и уезды, готовые стать под стяги Пожарского. Ярославль не удалось удержать Яну Сапеге, но под дерзкими, воинственными казачьими отрядами ему не устоять.

В ставку Заруцкого был вызван самый лучший его атаман Андрей Просовецкий.

— Я выделю тебе отменных станичников и шесть осадных пушек. Свинца, пороха и ядер бери столько, сколь увезешь. Ярославль надо непременно взять, иначе для нас настанут тяжелые времена.

Искушенный атаман твердо заверил:

— Сходу возьму своевольный город. Приумножу казачью славу!

Но Пожарский был начеку. На казачьего атамана он решил выставить своего двоюродного брата, князя Дмитрия Петровича Лопату-Пожарского.

— Дабы опередить Просовецкого, пойдешь самым кратким путем, минуя крупные города. И ведай: казаки готовы на всякие ратные уловки, — то пойдут лавой с визгом и свистом, дабы устрашить противника, то употребят хитрый татарский повадок.

— Это как?

— В разгар боя, когда нет перевеса ни с той, ни с другой стороны, внезапно откатятся вспять и побегут, сломя голову. Противник кинется догонять, а татары еще загодя поставят в укромных местах свои засадные отряды. Отступающие оборачиваются — и супротивник попадает в кольцо-ловушку. Казакам сей прием хорошо ведом. Не попадись, Дмитрий.

— И мы не лыком шиты.

Дмитрий Лопата опередил Просовецкого всего на два дня. Ярославль оказался в руках повстанцев.

Атаман Просовецкий лелеял надежду разбить Дмитрия Лопату вне стен древнего города, полагая, что казаки в поле бьются искуснее любого неприятеля. Но он опоздал, опоздал по своей вине: казаки, двигаясь с юга на Ярославль, подвергли села и деревеньки грабежам и разбою, совмещая «победы» с шумной гульбой. Осаждать же Ярославль, занятый ополченцами и враждебными ему горожанами, Просовецкий не отважился и ушел вспять, загодя зная, что атаман «Всевеликого войска Донского», Иван Заруцкий, придет в ярость. Но терять своих станичников «батька» Просовецкий не захотел.

Дмитрий Пожарский и Кузьма Минин выступили из Нижнего Новгорода (из Ивановских ворот) 23 февраля 1612 года. Ополчение шло вверх по Волге, присоединяя отряды из попутных городов и пополняя казну.

Пожарский был порадован, когда в Балахне к нему присоединился Матвей Плещеев, известный воевода, соратник Прокофия Ляпунова. Дмитрий Михайлович хорошо запомнил, как Плещеев схватил у монастыря Николы на Угреше три десятка казаков и посадил их в воду — за их своевольство и грабежи.

Получил Пожарский подмогу в Юрьевце и Кинешме, а вот в Костроме воевода Иван Шереметев норовил оказать сопротивление, но осаждать город не довелось: посадские люди приступом взяли двор боярина и норовили его казнить, но Пожарский пощадил воеводу.

В конце марта рать Пожарского подошла к Ярославлю. Ни враги, ни сам Дмитрий Пожарский не могли предположить, что «Ярославское стояние» продлится целых четыре месяца.

Глава 16 ДОЧЬ — ЧУЖОЕ СОКРОВИЩЕ

Зима выдалась ядреная, с крепкими морозами, но Первушке — мороз не мороз: пока толстенную прорубь пешней прорубишь, сто потов сойдет, даже бараний полушубок хочется скинуть. Не думал, не гадал Первушка, что ему вновь придется взяться за пешню.

Анисим, оставшись без погибшего работника Нелидки, попросил:

— Помощь нужна, племяш. Одному мне не управится.

— Какой разговор, дядя? Светешникову ныне не до храма. Займусь с тобой подледным ловом.

Долбил на Которосли лед и изредка поглядывал на храм Спасо-Преображенского монастыря. В кой раз подумалось: «Дивные творения. И зело крепки, и красотой не обижены. Знатно розмыслы и зодчие потрудились».

Захлестывали дерзкие мысли: «Добро бы и в Земляном городе изящные и диковинные храмы возвести, дабы глаз не оторвать, как от московского Василия Блаженного. Вот где божественная красота!»

Руки долбили толстенный лед, а сердце тянулось к иной работе, которая не давала ему покоя. Сетовал на Светешникова: и чего Надей Епифаныч отложил возведение храма? На смутное время ссылается, не приспела-де пора для православных дел. Но Ярославль уже два года не ведает ворога, можно бы и вернуться к постройке церкви. Надей же иными делами озаботился: то к князю Пожарскому наведался, то за нижегородское ополчение повсюду ратует, вступая в брань с теми, кто по-прежнему тяготеет к самозванцам. В Ярославле немало дворян, и добрая треть из них без особой радости изведала о нижегородском призыве. Раскололись и купцы. Лыткин и Никитников не перестают язвить: в челе ополчения — мясник Куземка Минин. Слыхано ли дело? Надо королевича Владислава держаться, а то и самого короля Сигизмунда.

Ну и купцы! Латинян помышляют видеть на московском престоле, вот Надей Светешников и воюет с ними. И Аким Лагун с Надеем заодно. Тот — один из самых лютых врагов поляков и их приспешников.

И все же обуревало к Лагуну двоякое чувство. Аким относится к нему враждебно, готов даже убить за свою дочь. Не он ли подговорил Гришку Каловского и его дружков? Это не делает Акиму чести. Уж слишком он опекает Васёнку, норовя выдать ее за сына купца Лыткина. Плевать ему на страдания дочери.

Васёнка! Милая Васёнка. Не было дня, чтобы он не думал о ней. Одному Богу известно, как он грезил увидеть ее своей женой. Порой хотелось ринуться ко двору Акима и силой вызволить Васёнку из терема, но сей необузданный порыв приходилось гасить, ибо такую преграду, как Аким Лагун, ему не одолеть.

Анисим как-то молвил:

— Выкинь из головы Васёнку, напрасны твои грезы. Из дуги оглобли не сделаешь. Давно пора другую девушку облюбовать. На тебя многие заглядываются. Вон по соседству какая красна девица живет. Всем взяла: и статью и нравом добрым.

— Да никого мне не надо, дядя!

— Тогда иди в монахи… Слышь, Евстафий, племяш-то мой в однолюбы записался. Уж кой год, как чумовой ходит.

Евстафий, давно прижившийся у Анисима, многозначительно изрек:

— Любовь, Анисим, не волос, скоро не вырвешь. Ты его не понукай.

— Да как же не понукать? Не век же ему ходить в холостяках. Ты стар, да и мы с Пелагеей к старости клонимся, не так уж и долог наш век. Коль Васёнку из головы не выкинешь, один останешься, но даже дуб в одиночестве засыхает. О сыновьях подумай, Первушка. Давай я тебе соседскую дочь сосватаю.

— Сказал же: никто мне не нужен!

Тяжело вздохнул Анисим. Так и не дождется, видимо, Первушкиной свадьбы. А ведь парень в самой поре, натура услады требует. Сходил бы в кабак, да к блудной женке приладился, то-то бы разговелся. Так нет, в чистоте держит себя. Для кого, дуралей? Девок-то — пруд пруди. Вон и у дьячка слободской церкви три дочери на выданье.

Сказал как-то о том Пелагее, на что та сердито отмахнулась:

— Да злей этой дьячихи, на белом свете нет. Поедом есть Феофила!

Евстафий услышал и все также нравоучительно молвил:

— Не приведи Господи злой жены. Лучше жить в пустыне, чем с женой долгоязычной и сварливой; как червяк губит дерево, так мужа жена злая; как капель в дождливый день выгоняет человека из жилья, так и жена долгоязычная; что кольцо золотое в носу у свиньи, то же красота жене зломысленной. Никакой зверь не сравнится со злой и долгоязычной женой. Она свирепее льва и хуже змеи. Молиться буду за отрока, дабы выпала ему добросердечная жена.

— Да уж я устала молиться, Евстафий.

И вдруг незадолго до Рождества к избе подкатил зимний возок, из которого вышел стрелецкий голова. Анисим, увидев Акима, недоуменно кашлянул в русую с проседью бороду. С какой это стати стрелецкий начальник пожаловал?

— Здрав буде, Анисим Васильич. Потолковать бы надо.

— И тебе доброго здоровья, Аким Поликарпыч. Проходи в избу.

Лагун снял шапку, перекрестился на киот. Лицо его с крупным увесистым носом и с острыми неподвижными глазами, как показалось Анисиму, было слегка смущенным.

— Пелагея!.. Выйди в горницу. Присаживайся, Аким Поликарпыч.

— Прости, Анисим Васильич, но я помышлял повести разговор при твоей супруге.

— Как скажешь, — пожал плечами Анисим.

— Племянник твой где?

— Прорубь ладит.

— Добро. Потолкуем пока без него.

Лагун произнес последние слова и замолчал. Знал бы Анисим, чего стоило Акиму явиться в его избу,человеку не без гордыни, честолюбивому, знающему себе цену. Сколь усилий понадобилось Лагуну, чтобы переломить себя, и вот теперь, под любопытными взорами Анисима и Пелагеи, он словно окаменел, не ведая, с чего начать трудный для него разговор.

Молчание нарушил хозяин избы:

— Экая стынь на дворе. Давай-ка, Аким Поликарпыч, выпьем по чарочке для сугреву. Пелагея!

Супруга метнулась к горке, достала оловянные чарки и скляницу, а Лагун охотно мотнул каштановой бородой.

— Можно и по чарочке.

Все шло в нарушение обряда, но Акиму уже было все одно, лишь бы высказать то, что мучило его все последние дни, когда так не хотелось переступать через себя, и в этом ему помогла чарка водки. Закусив хрустящим груздем и, опрокинув другую чарку, Лагун, наконец, произнес:

— Я ведь к тебе по большому делу, Анисим Васильич… Скажи мне, да только истинную правду, как твой племянник относится к моей дочери?

— К Васёнке? Да с ума по ней сходит.

— Добро… И моя дочь по Первушке сохнет. Может… может быть нашему сговору?

— Да Господи! — возликовала Пелагея. — Радость-то, какая!

— Цыть! — строго одернул жену Анисим. — Обычая не ведаешь?

Пелагея смолкла, а Лагун вновь застыл в напряженном ожидании. Теперь все зависит от слова Анисима, который, как говорят, человек основательный, вдумчивый, с кондачка решения не принимает.

— По правде сказать, — кашлянув в мосластый кулак, заговорил Анисим, — не ожидал такого предложения, Аким Поликарпыч. Не чаял, что стрелецкий голова снизойдет до мелкого торговца рыбой. Не чаял… Разумеется, племянник мой — парень не из последних, но я ему напрямик сказал: не по себе сук рубишь, ибо чин твой, Лагун, дворянскому сродни. Первушка же — мужичьего роду. Вот и кумекаю, Аким Поликарпыч, пристало ли простолюдину Васёнку брать под венец? С неровней жить — не пришлось бы тужить. И почетно твое предложение, Аким Поликарпыч, но не по Сеньке шапка.

— Да ты что, Анисим?! — побагровел Лагун. — Ты что выкобениваешься? Выходит, отлуп мне даешь?

— Отлуп, не отлуп, но покумекать надо.

Раздраженный Аким, не ожидавший такого поворота, порывисто поднялся из-за стола, шагнул к двери и снял с колка кунью шапку. Но тут в избу вошел Первушка. Увидел отца Васёнки и на миг оторопел.

— Здравствуй, Аким Поликарпыч.

— Здорово, — буркнул Лагун и пошел вон из избы.

— Чего это он, дядя?

— Чего?.. Сватать тебя приходил.

— Ну.

— А я толкую, не по Сеньке шапка. Неровня ты Васёнке.

— Что же ты натворил, дядя?!

Первушка, как угорелый выскочил из избы и кинулся к возку, который уже выезжал из ворот. Возница, сидевший верхом на игреневом коне, взмахнул кнутом:

— Пошла, залетная!

Но молодого, резвого коня успел остановить за узду Первушка.

— Ошалел, паря. Так и задавить недолго, — заворчал возница.

А Первушка рванул на себя дверцу возка и горячо молвил:

— Дядя мой из ума выжил. Прости его, Аким Поликарпыч. Жить не могу без Васёнки!

— Жить не можешь? — суровые глаза Акима слегка оттаяли. — А ну садись в возок.

…………………………………………………………………..

Свадьбу сыграли на широкую Масленицу. Первушка и Васёнка ошалели от счастья. Аким Поликарпыч смотрел на оженков, вздыхал: «Осиротеет дом. Не услышишь теперь веселого, задорного голоса Васёнки (а он вновь появился за последние недели), не увидишь ее радостной беготни по сеням, присенкам и жилым покоям терема. Но что поделаешь? Дочь — чужое сокровище».

Анисим был доволен сговором. Молодые станут жить отдельно, Лагун не станет ввязываться в их дела, ибо новый дом будет возведен на равные доли сватов.

Анисим, чтобы не уронить себя перед Акимом, передал сыновцу на постройку «хором» (именно так захотел Лагун) большую часть своих сбережений. Теперь никто не может ехидно изронить, что зять срубил дом на деньги тестя. Всё — поровну, всё — честь по чести. Живите да радуйтесь, молодые!

А молодые в счастье купались.

Глава 17 НЕПОМЕРНЫЕ ЗАБОТЫ

Еще в Нижнем Новгороде князь Пожарский сказал Минину:

— От того, как мы войдем в Ярославль, в немалой степени будет зависеть судьба ополчения. Ныне Ярославль не только ключевой город Северной Руси и Поволжья, но и всего государства Московского.

Кузьма Захарыч понимал Пожарского с полуслова. Князь озабочен: до Ярославля крюк немалый, почитай, четыреста верст, и идти не столбовой дорогой, а в весеннюю распутицу и хлябь, идти с пушками, возами и телегами через речушки и овраги. Да что речушки? Перед Костромой надлежит перебраться с крутых берегов на низменное луговое левобережье, перебраться через ширь глубоководной Волги. Далеко не простая задача.

Умудренный в житейских делах, знаток норовистой Волги (сколь раз пускался по ней в плавание по торговым делам) Кузьма Захарыч еще загодя послал в Плес артель лесорубов, плотогонов и плотников. Другая же артель шла с ополчением, и она крепко понадобилась, особенно на пути от Юрьевца до Кинешмы, изобиловавшем частыми оврагами и речками, выступившими из берегов.

Всадники, рискуя утонуть, переправляли на своих конях пеших ратников, но обозы и пушкарский наряд не переправишь, тут приходилось наскоро сооружать паромы, а затем их вновь разбирать. Намаялись!

Кузьма Минин, видя, как мучаются ратники, сам лез в реку и вкупе с ополченцами, по пояс в воде, вытаскивал на берег бревна и тесины, которые опять надо было сложить на дровни.

Дмитрий Пожарский, наблюдая за Мининым, недовольно покачивал головой. Ну, зачем же так, Кузьма Захарыч? Ты — второй человек ополчения. Ныне на тебя с особым пристрастием взирают десятки воевод и целое сонмище бояр и князей — гордых, чванливых, уже сейчас возмечтавших занять лучшие места подле царского трона. А такие, как Дмитрий Черкасский и Владимир Долгорукий, потаясь, видят себя даже будущими царскими особами. Им ли ходить под рукой бывшего говядаря Куземки? Да то ж оскорбление для господ благородных кровей.

Вон он, князь Долгорукий. Какая презрительная усмешка на лице! Мясник Куземка, вождь ополчения, вкупе с лапотными ратниками в воде бултыхается. Да можно ли у мужика в подчинении быть?

Глаза Пожарского наполнились ледяным блеском. Нагляделся он на сих чванливых воевод, которые на простого ратника взирали, как на смерда. Вот и Кузьма для них смерд. Но ныне не тот случай. Ополчение — земское и доверяет оно лишь своему выборному земскому человеку, и не станет Кузьма Захарыч перед вами, господа, шапку ломать. Ишь, как ловко он отшил все того же Черкасского в Нижнем.

Тот, окруженный холопами, ехал на коне, а встречу ему Минин с артелью плотников. На князе — высокая горлатная шапка, богатый кафтан с жемчужным козырем, красные сафьяновые сапоги с золотыми подковками. За версту видно — едет знатный вельможа, на колени лапотная бедь! А Кузьма Захарыч не только на обочину не съехал, но даже с коня не сошел и в пояс не поклонился.

— Аль ослеп, Куземка? — вспыхнул Черкасский.

— Покуда Бог милует, — спокойно отозвался Минин.

— Перед тобой — князь! Аль тебе очи застило, говядарь?!

От князя веяло таким гневом и спесью, что плотники вмиг шапки с кудлатых голов смахнули. Минин же, хорошо понимая, что сейчас от его поведения будет зависеть дальнейший престиж, как второго вождя ополчения, насмешливо проронил:

— Ты уж прости, господин хороший, но князей ныне в Нижнем, как блох на паршивой собаке, можно и чресла надсадить.

Холопы оторопели: такого унижения именитый князь отроду не испытывал. И от кого срам получил? От мясника Куземки! Сейчас Черкасский взбеленится и прикажет стегануть Куземку плетью. Но князь лишь зубами скрипнул и проводил Земского старосту ненавистными глазами.

Слух о «радушной» встрече Черкасского и Минина быстро облетел весь город. Дошел он и до Пожарского. Поначалу он старосту пожурил. Не слишком ли круто обошелся Кузьма Захарыч с влиятельным князем? Тот не ради потехи прибыл в Нижний, а привел с собой в ополчение триста ратников. Отныне сидеть ему с Мининым на Совете в одной избе. Но какое уж там будет между ними согласие? Похитрее надо быть Минину с боярами, покладистее, дабы не превратить Земскую избу в Совет раздоров… Покладистее? Но Минин хорошо ведает, что Черкасский явился в Нижний не с открытым сердцем, а с корыстным умыслом. Бывший сподвижник Заруцкого и Трубецкого, изведав, какую большую силу набирает второе ополчение, бежал из подмосковных таборов и теперь, кивая на свой знатный род, все силы приложит, дабы сыграть в ополчении видную роль, и, в случае его успеха, заиметь весомые козыри в деле избрания царя на Московский престол, а то и самому сесть на трон. Ополчение для таких людей всего лишь удобная ступенька к царскому престолу.

Своих сокровенных мыслей Кузьма Минин не таил. Оставаясь с Пожарским наедине, высказывал:

— Многие мелкопоместные дворяне пришли к нам от отчаяния, страшного разора и нелюбья к ляхам и ворам разной масти. То — душу радует. А вот к боярам у меня душа не лежит. Они, чтобы свои богатства сберечь, из кожи вон лезут, дабы и лжецарям угодить, и королю Жигмонду, а ныне и его сыну Владиславу, не говоря уже о Маринкином воренке Иване, а ныне и псковском воре Сидорке. Там, где выгода есть, отдадут и мошеннику честь. Ну, никак не по сердцу мне князья и бояре, Дмитрий Михайлыч!

— Да ведь и я не из черни, а князь Пожарский Стародубский, потомок великого князя Всеволода Большое гнездо, — с хитринкой глянул на Минина воевода, с интересом ожидая, что на это ответит Кузьма Захарыч.

Минин же, пристально посмотрев на князя, молвил:

— Ты хоть и князь Стародубский, но в тебе спеси и шатости никогда не было. Тверд ты к московским царям. Это одно. Другое — воевода отменный. Третье — честью своей дорожишь, а честь, как известно, дороже жизни. Такого воеводу поискать.

— И ничего во мне нет худого? — все с той же лукавой хитринкой спросил князь.

— Коль уж сам затеял такой разговор, то кривить не стану. Скажу тебе, как сотоварищу, что другие никогда не скажут. Да только сердца не держи.

— Ну-ну.

— Всем бы ты хорош, Дмитрий Михайлыч, да вот, — Минин запнулся перед насторожившимися глазами Пожарского. Брякнешь правду, а князь обиду затаит, и зародится между ними полоса отчуждения. Надо ли? Лишнее слово в досаду вводит.

Пожарский нахмурился.

— Чаял, что ты не из робких. Бей, коль замахнулся.

В княжьих покоях было не так уж и тепло, но Кузьме Захарычу вдруг стало жарко. Он распахнул ворот пестрядинной рубахи, скребанул жесткими пальцами по густой волнистой бороде и, наконец, глядя прямо в глаза Пожарского, договорил:

— Властного слова не хватает тебе, когда толкуешь с боярами. Пожестче бы с ними, воевода.

Сухощавое лицо Пожарского стало еще более бледным (за последние недели, когда он взвалил на свои еще не окрепшие плечи тяжелейшую ношу, к нему вновь вернулись сильные головные боли, и лица его никогда не посещал здоровый румянец), глаза потяжелели, да и на сердце стало не легче.

Хмыкнул, откинулся на спинку дубового кресла и закрыл усталые глаза. А ведь Кузьма-то прав, истину изрекает этот прозорливый мужик. Одно дело с земскими людьми говорить, другое — с боярами, когда ты для них «осколок дряхлеющего рода», и когда на тебя поглядывают свысока, как на худородного дворянина, хотя и ставшего вождем ополчения.

— Спасибо тебе, Кузьма Захарыч, — после непродолжительного молчания заговорил Пожарский. — Спасибо за правду. Все так и есть. И бояр к себе исподволь приручаю, и робость перед ними пока не преодолею, ибо на Руси всегда так: коль перед тобой более знатный человек, или знатный чин, то не всегда хватает смелости свой норов показать. Простолюдин прогибается перед старостой, староста — перед городовым воеводой, воевода перед знатным боярином. Так издавна повелось, и едва ли в грядущие века что-то изменится. Начальный человек — то же столб, а без столбов и забор не стоит. Что же касается твердости, и тут ты, пожалуй, прав. Но в одном хочу тебя уверить. Всю свою жизнь я, в отличие от других дворян, никогда ни перед кем не прогибался, вот почему меня и в бояре не допустили. Ох, как не любят они, кто перед ними не стелется. Хорошо я знавал ярославского воеводу, боярина Федора Борятинского. И до чего ж был заносчив! Властелин. Царь и Бог Ярославского уезда. Не подступишься. Народ для него — смерд. Одной мыслью жил: нахапать, пока сидит на воеводстве, ибо ведал, что срок ему дан всего два-три года. Вот и набивал мошну. А как у народа терпение лопнуло, бежал князь Федор из Ярославля и все руками разводил. За что? А того понять не может, что обиженный народ когда-то и плечи расправляет, и что народом править — зело великое уменье надо. Корявое умей сделать гладким, а горькое — сладким, да и помощников умей подобрать, от них, сам ведаешь, многое зависит. Борятинский же подобрал себе лизоблюдов, кои любое дело загубят. А с такими помощниками еще больше народ возмутишь, да и весь уезд в разор пустишь. Надо было иметь князю своего Минина. Да, да, Кузьма Захарыч, именно Минина, кой бы не глядел в рот воеводе, а смелую правду ему сказывал.

— Да я ж от чистого сердца, Дмитрий Михайлыч, нам ведь ныне в одной упряжке ходить.

— В одной, Кузьма Захары, а посему недомолвок между нами не должно быть. Я ведь тоже не семи пядей во лбу, без стеснения подсказывай, когда оплошки мои углядишь.

— Без просчетов ни один человек не проживет, да и на большие умы бывает промашка. Но в великом деле, кое мы затеяли, любая промашка, особливо на Совете, может лихом обернуться.

«А он настойчив, — подумалось Пожарскому. — Так и долбит, как дятел по одной цели. Но намеки его и впрямь от чистого сердца. Ни кто иной, как Минин, предложил нижегородцам выдвинуть вождем ополчения Пожарского, и ныне он в ответе за его поступки и решения, принимаемые на Совете. Приключись неудача с походом — укорят Минина. Не ты ль, Кузьма, из кожи вон лез, доказывая, что лучшего воеводы не сыскать. А что вышло? С треском провалилась твоя затея. Да за такой огрех — головы не сносить!.. Нет, совсем нелишни попреки Минина. Правда, необычно их выслушивать. Мужик наставляет князя. О таком Пожарскому даже во сне бы не привиделось. Добро, не на Совете наставляет: этого бы Дмитрий Михайлович не потерпел.

— Над словами твоими я крепко помыслю, Кузьма Захарыч. Водится за мной такой грешок. Но хочу тебя упредить. Над боярами коноводить зело не просто. Грозить да бить наотмашь — вести к разладу. Медведь грозился, да в яму свалился. Приходится гибким быть, каждое слово взвешивать, дабы раздоры не вспыхивали. И тебе то настоятельно советую.

— Истину речешь, Дмитрий Михайлыч. Порой, срываюсь, как вожжа под хвост попадет. Уж больно бояре выкобениваются.

— Иногда, ради большого дела, и потерпеть можно, но и достоинства своего не потерять. Жизнь — мудреная штука, Кузьма Захарыч.

…………………………………………………………………..

Минин не забыл слов Пожарского о том, что в Ярославль надо войти в доспехах, в полной ратной оснастке, дабы показать ключевому городу Руси боеспособность ополчения. И Кузьма Захарыч, не смотря на чрезмерные тяжести похода, приложил к тому все усилия.

Рать остановилась за три версты от Ярославля. К городскому воеводе Василию Петровичу Морозову был отряжен гонец, а сами вожди ополчения занялись подготовкой ратников к вступлению в Ярославль. Допрежь всего — отдых, ибо ополченцы валились от усталости и непогодицы с ног; к тому же надо было обождать отставшие от войска обозы с ратными доспехами и продовольствием.

Через двое суток ополчение было готово, чтобы достойно показаться перед ярославцами. Впервые (за всю историю ратных сил) войско было облачено не по чину и званию, а по городам, в результате чего многие обедневшие дворяне, прибывшие в Нижний Новгород из разных мест, разоренные от польских людей, смешались в одежде с посадскими и деревенскими людьми. Конечно же, были среди них и богатые ратники, сверкающие посеребренными шлемами, доспехами-куяками с ярко начищенными медными бляхами, нашитыми на грудь цветных кафтанов, с турскими саблями в серебряных ножнах. Любо-дорого глянуть!

Но и мужиков, набежавших из деревенек, теперь не узнать. Совсем недавно ходили они в убогих армяках и сермягах, разбитых лаптишках, ныне же — в добротных утепленных тегиляях и в кожаных бахилах, в железных шапках с чешуйчатыми бармицами, спускавшимися на плечи и грудь, или в ерихонках с медными наушниками и защитной затылочной пластиной; опоясаны ратники саблями вологодской и устюжской ковки.

Выделяются стрельцы в красных и лазоревых кафтанах, вооруженные пищалями и самопалами, бердышами и саблями. У каждого через плечо — берендейка с пулями, рог с пороховым зельем, сумка для кудели, масла и ночников для зажигания фитилей.

Войско двинулось к Ярославлю под пушечный выстрел и звуки боевых литавр. В челе — Дмитрий Пожарский на стройном белогривом коне, облаченный в зерцало, остроконечный шишак и в голубое корзно, перекинутое через правое плечо. Чуть позади Пожарского — воеводы полков, татарские, мордовские и казачьи старшины. Здесь же на вороном коне и Кузьма Минин в круглой железной шапке, в бараньем полушубке, опоясанным увесистым мечом.

За воеводами и начальными людьми — окольчуженная дружина в тысячу всадников со щитами, саблями и копьями. Гордость ополчения, «железная рать», стоившая громадных усилий и денег вождям повстанцев. Грозно колышутся в седлах на мохнатых низкорослых лошадях татары, чуваши, черемисы и мордвины, вооруженные копьями, луками и самопалами. Позади конницы — пешая рать, идет не скопом, а рядами.

Ярославль встретил ополчение радостным перезвоном колоколов, веселым гудением рожков, сопелей и дудок, хлебом и солью. Шеститысячное войско выглядело внушительным. Куда ни глянь — булат, железо, медь, колыхающийся лес копий.

Первушка, обняв жену за плечи, рассматривая крепкую рать, взволнованно молвил:

— Дождались-таки. Экая силища, Васёнка, на Москву двинется!

— Чего это у тебя так глаза загорелись, любый?

Первушка смолчал, а у Васёнки тревожно екнуло сердце.

…………………………………………………………………..

Земское ополчение заполонило Ярославль. Земляной и Рубленый город кишел ратным людом.

С первого же дня «Ярославского стояния» главная забота Кузьмы Минина — распределение ополченцев. Конец марта 1612 года выдался довольно слякотным и дождливым. Дороги развезло, продовольственные обозы, тянувшиеся к Ярославлю, застревали в непролазной грязи. Ополченцы нуждались в отдыхе, но под открытым небом в непогодь о передышке и толковать нечего.

Земский староста Василий Лыткин, как показалось Минину, не шибко-то и озаботился обустройством ополченцев. Свинцовые глаза его ревностно и в то же время с долей неприязни скользнули по «нижегородскому мяснику». Никак не мог забыть Василий Юрьевич, как Минин «ограбил» его приказчика в Нижнем Новгороде.

— Надо обмозговать. Зайди после обеда, авось, что и придумаю.

Даже по имени не назвал, на что Минин довольно резко произнес:

— Зовут меня Кузьмой Захарычем. Избран не только Земским старостой, но и сотоварищем воеводы общерусского Земского ополчения Дмитрия Михайловича Пожарского. А посему отныне сидеть мне, покуда в поход не тронемся, в ярославской Земской избе. Здесь мне и Советы проводить и указания отдавать. Тебе же, Василий Юрьич, быть под моей рукой, и со всем тщанием помогать во всяких земских делах.

Твердые, увесистые слова Минина произвели на Лыткина ошеломляющее впечатление. А прозорливый Минин понял, что такого человека надо сразу брать в оборот, иначе потом от него ничего не добьешься.

— А помощь мне, — продолжал Кузьма Захарыч, — понадобится сей же час. Прошу немедля собрать в Земскую избу старост улиц и слобод, дабы по писцовым книгам раскинуть по дворам ополченцев.

Минин глянул на приказных людей, но те и ухом не повели: у нас-де свой Земский староста, ему и повеленья отдавать.

— Не люблю дважды повторять, господа хорошие. О вашем непослушании будет доложено на Совете, и не думаю, что Совет вас по головке погладит. В Костроме воеводу и приказных людей, кои помышляли ополчению противиться, приговорили к смерти. Давайте-ка мирком поладим.

От Минина веяло такой внушительной силой, что приказные крючки вмиг поднялись с лавок и, уже не глядя на Лыткина, потянулись к дверям.

— Сбирайте старост! — запоздало крикнул им вслед Лыткин.

Дотошно ознакомившись с писцовыми книгами, Кузьма Захарыч отправился в Воеводскую избу к Пожарскому. Тот, внимательно выслушав Минина, сказал:

— Две трети войска надо разместить в городе, а треть — в два стана — на берегах Волги и Которосли.

— Со сторожевыми караулами?

— Непременно, Кузьма Захарыч. Заруцкий не дремлет.

…………………………………………………………………..

Боярин Василий Петрович Морозов освободил Воеводскую избу для Пожарского и его братьев. Кузьму Минина взял на постой Надей Светешников. Князь Дмитрий Черкасский разместился у купца Григория Никитникова, с которым он сошелся еще в Нижнем Новгороде, князь Владимир Долгорукий — у купца Василия Лыткина…

Аким Лагун взял к себе на жительство шестерых нижегородских стрельцов. Норовил, было, попасть к нему, углядев добрые хоромы, и смоленский дворянин Иван Доводчиков, но Лагун вежливо отказал. Но и трех дней не минуло, как в его тереме оказался окольничий Семен Васильевич Головин, добрый знакомец по ляпуновскому ополчению. Аким ведал: Головин — бывалый ратный воевода, не зря знаменитый Михаил Скопин-Шуйский взял своего шурина в советчики и бывал с ним во всех походах.

В избе Анисима Васильева поселились двое нижегородцев из посадских людей.

Не миновал расклада по писцовым книгам и новый дом Первушки Тимофеева. Он с готовностью принял трех ополченцев.

Первые дни Кузьма Захарыч занимался распределением ратников и сооружением станов на Волге и Которосли. Во всех делах ему помогал Надей Светешников, который поражался кипучей деятельностью Минина и его хозяйственной жилкой. «Никак сам Бог выпестовал сего человека в вожаки ополчения», — подумалось Надею.

Пожарский, тем временем, держал совет с ярославским городовым воеводой Василием Морозовым. Тот был одним из известных бояр. Василий Шуйский вверил ему самое почетное воеводство, бывшее царство Казанское, но Василию Петровичу с Казанью не повезло: «царство» оказалось бурливым и шатким. Едва Василия Шуйского свергли с престола, как Казань целовала крест Лжедмитрию. Сему норовили воспротивиться Морозов и его второй воевода Богдан Бельский, но на воевод натравил казанцев дьяк Никанор Шульгин. Пока Морозов был в отлучке на Москве, Бельского убили. Вся власть перешла к Шульгину. Семибоярщина отправила Морозова в Ярославль. У Василия Петровича надолго сохранится к Казани неприязненное чувство.

А сейчас он, дородный, осанистый, с рыжеватой окладистой бородой и с живыми дымчатыми глазами, присматривался к Пожарскому. Тяжелое бремя взвалил на себя сей князь. Прокофия Ляпунова постигла неудача с первым ополчением, а какая участь ждет Пожарского? То, что он отменный воевода, никто и спорить не станет, его победы широко известны. Но того мало. Отвага и умение сражаться еще не делают человека спасителем отечества, к сему надо присовокупить схватчивый, державный ум, без коего нечего и соваться в вожди ополчения. Обладает ли таким умом Дмитрий Пожарский? Пока трудно сказать. Сие должно раскрыться в Ярославле.

— Надолго ли намерен оставаться в городе, Дмитрий Михайлыч?

— Недели три-четыре.

Морозов покачал головой:

— Немало. Боюсь, посадский люд не выдержит такой длительной задержки. Прокормить тысячи ратников будет ему не под силу.

— Предвидел сие, Василий Петрович. Недели на две своих кормовых запасов хватит, а уже сегодня кинем клич среди ближайших уездов. Нами подготовлены грамоты. Надеюсь, что окрестные города не только пришлют ратников, но и деньги, и подводы со съестными припасами.

— Уверен?

— Уверен, Василий Петрович. Приспело самое время святой Руси на врагов подниматься, иначе державе будет сквернее, чем при ордынском иге. Народ отдаст последнее, как это случилось в Нижнем Новгороде.

— Весьма рад твоему воззрению, Дмитрий Михайлыч, весьма рад, — раздумчиво произнес Морозов. Некоторое время помолчав, он вновь спросил:

— Чем вызвана длительная остановка?

Пожарский понял, что боярин его прощупывает, это заметно по его пристально натуженным глазам. Откровенно ответить на последний вопрос — раскрыть план дальнейших действий. А если в Морозове проявится шатость? Тогда о его замыслах станет известно и Заруцкому в подмосковных таборах, и всем тем боярам, которые заняли выжидательную позицию, ибо положение Московского царства вконец стало смутным, неопределенным, особенно после того, когда второго марта бояре, казаки и посадский люд Москвы свершили переворот и выбрали на царство псковского вора Лжедмитрия Третьего. Новость ошеломила нижегородских людей, воодушевление, царившее в первые дни похода, уступило место тревоге и озабоченности.

Пожарский и Минин не могли уразуметь, как подмосковные бояре решили бросить вызов всей державе и провести царское избрание без совета с городами и представителями всей земли.

Ошеломляющая весть грозила распадом Земского ополчения, и лишь новые страстные речи Минина и Пожарского утихомирили большую часть ополченцев. Бояре же двигались к Ярославлю с оглядкой на Москву. Единение земских начальных людей с боярами висело на волоске. И теперь многое зависело от дальнейших намерений Пожарского.

Дмитрий Михайлович не без доли риска решил кое-что поведать о своих планах Морозову, ибо сей боярин, как он подумал, нужен ему как сторонник, переходной мостик к прочим боярам, которые мало-помалу должны утвердиться в мысли, что второе ополчение — единственная сила, способная избавить Московское царство от Смуты.

— Намерение такое, Василий Петрович. Чтобы придать войне общерусский характер, надлежит созвать в Ярославле Земский собор и учредить общерусское правительство, назвав его «Советом всей земли». А коль появится правительство, то подобает учредить и свои приказы: Поместный, Разрядный, Посольский и прочие. Во-вторых, непременно надо расширить рубежи, на кои будет испускаться власть Совета, и продолжить собирание освободительной рати. Мнится, только воплощение в жизнь сего плана принесет успех.

Морозов не ожидал столь грандиозного замысла Пожарского. Ярославский Земский собор! Эк, куда хватил Дмитрий Пожарский. Соборы случались лишь на Москве, да и то под опекой патриарха всея Руси. Ныне же Гермогена нет. Поляки и московские бояре во главе с Федором Мстиславским и Михаилом Салтыковым обратились к заключенному в Чудов монастырь патриарху с требованием осудить второе ополчение, но Гермоген ответил решительным отказом и проклял бояр, как окаянных изменников.

Совсем недавно, 17 февраля восьмидесятилетний патриарх умер от голода. Другой же патриарх, Филарет Романов, будучи посланный на переговоры с королем Сигизмундом под Смоленск, не дал согласия пойти к защитникам крепости, дабы они сдались польскому королю, за что и поплатился. Разгневанный Сигизмунд приказал пленить Филарета и заточить его в Мальбургский замок.

— Тебя что-то смущает, Василий Петрович?

— Смущает, князь. Такого еще на Руси не было, чтобы Земский собор созывался в уездном городе. Нарушение обычая.

— Нарушение, Василий Петрович. Но в переломные времена рождаются нежданные новины, корни коих происходят от народа и Божьего промысла.

— От народа? От черни? Да чернь завсегда уму-разуму учить надо.

— Забыть бы это рабское слово, ибо ныне все от сермяжной черни зависит. Учи народ, учись от народа, не в том ли истина?

— Не знаю, не знаю, — раздумчиво протянул Морозов, продолжая размышлять о своеобычном плане Пожарского.

— И приказы учредить, и города присоединить, и рать великую собрать. И все это по повелению Земского собора, или как ты изрек: «Совета всей земли». М-да.

Семка Хвалов, бойкий, разбитной челядинец Пожарского, принес на медном подносе новое кушанье, наполнил из братины серебряные чарки.

Дмитрий Михайлович не стал убеждать и что-то доказывать боярину, полагаясь на его схватчивый ум. Чрезмерное увещевание может насторожить Морозова. А тот молчаливо потягивал из чарки красное вино, закусывал рыжиками на конопляном масле и все что-то обдумывал, пока, наконец, не произнес:

— Добро, Дмитрий Михайлыч. Дерзкий план, но коль его исполнить, приспеет и удача. Стану твоим сторонником, но уломать бояр будет нелегко. Туго до них доходят новины, чураются их, как черт ладана.

Пожарский был рад решению именитого боярина.

— Исполать тебе, Василий Петрович!

Осушили чарки, а затем Пожарский спросил:

— Кого бы ты хотел видеть в Совете из местных людей?

Морозов, слегка подумав, ответил:

— От ратных людей стрелецкого голову Акима Лагуна. Человек надежный, никогда не кривит, ходил с ратными людьми на подмогу Ляпунову. От торговых людей — купца Надея Светешникова.

— Неплохо ведаю Надея. В Нижнем Новгороде его приказчик вдвое больше иных купцов денег на ополчение выделил. И разумом Бог купца не обидел. Может быть добрым советчиком… А кого из посадских людей? Посадские — оселок Земского ополчения.

— Надо бы с тем же купцом Светешниковым прикинуть. Он торговый и ремесленный люд изрядно ведает…

Глава 18 АНИСИМ ВАСИЛЬЕВ

Как на крыльях летала по новому терему Васёнка. Большие лучистые глаза ее сияли от безмерного счастья. Подойдет к Первушке, прижмется к его широкой груди, счастливо выдохнет:

— Хорошо-то как, любый мой.

Первушка подхватит ее на руки и закружит, закружит, радуясь ее звонкому, безмятежному смеху. Ему тоже хорошо, он тоже безумно счастлив.

Мамка Матрена глянет на оженков, покачает головой:

— Будет вам, оглашенные. Служивых посовеститесь. На весь терем гам подняли.

— Пусть слышат, пусть завидуют! — задорно откликается Васёнка.

Служилых разместили в подклете. Мужики молодые, здоровые, прокормить надумаешься. Матрена хоть и была отменной стряпухой, всполошилась:

— Чаяла на одних молодых снедь готовить, а тут еще три рта.

— Да ты не переживай, мать, — добродушно улыбнулся, показав крепкие, репчатые зубы ополченец — Мы, чай, не нищеброды какие-нибудь, а ратники Минина. Кузьма Захарыч нас обул, одел, оружил и деньжонками снабдил. Ты скажи, мать, чего нам закупить? Сами в лавку сбегаем.

— Да Бог с вами, — отмахнулась Матрена. — Я уж сама как-нибудь щами, кашей да киселем накормлю.

Матрена появилась в новом доме с первого же дня. Молвила Акиму:

— Ты уж прости, государь, но дитятко свое я не покину. Мне оно всех дороже. Да и чадом, поди, опростается. Каково ей без мамки?

Аким не возражал.

— Да уж куда без тебя, Матрена? Переселяйся с Богом, а мы стряпуху новую сыщем.

— Сыщи приделистую, — ревниво молвила Матрена, — а то такая придет, что стряпает с утра до вечера, а поесть нечего. На стряпухе весь дом держится.

Постояльцы, передав деньги Матрене, не нарадовались.

— Мы так-то, мать, и дома не трапезовали, — довольно высказывал белозубый Федотка.

— Было бы из чего стряпать, голубки.

Первушка привыкал к новому житью-бытью. Вначале, когда был хмельной от любви и Васёнкиной услады, он, казалось, ничего не замечал, но затем, когда безудержная страсть понемногу улеглась, и приспело успокоение, то ощутил заметные перемены в своей жизни. Теперь он женатый человек, у него любимая жена и свой добротный дом, что на Рождественке, неподалеку от одноименного деревянного храма, коему мог позавидовать любой слобожанин: с повалушей, светелкой, на высоком подклете, с баней-мыленкой, колодезем и конюшней, где стоят два резвых скакуна на выезд. О таком богатстве Первушка даже во сне не грезил, да, по правде сказать, он никогда и не стремился к богатству. У него только и думка: стать каменных дел мастером, возводить дивные храмы. Всей душой рвался к любимой работе, но покровитель изографов, розмыслов и зодчих Надей Светешников не раз уже говаривал:

— Переждать надо, Первушка. Время не приспело. Вот уляжется смута на Руси, тогда и за храмы примемся.

«Скорее бы, — раздумывал Первушка. — Ляхи, самозваные цари, тушинские воры, изменники бояре, разбойные отряды Заруцкого не только разорили Русь, но и надругались над православными храмами. Сколь их разграблено, сколь сожжено. Только в одном Ярославле погибли в огне шесть монастырей и несколько церквей. Прекрасные обители и храмы стояли, и теперь на их месте остались одни пепелища. Минин и Пожарский привели доброе ополчение, кое вселяет надежду.

Как-то зашел в подклет к ратникам.

— Издалече?

— Из села Варнавина, что на реке Ветлуге, — отозвался рослый, крепкотелый Федотка.

— Где ж такое село?

— В лесной глухомани, почитай, от Нижнего поболе ста верст.

— Ого! Да вы, поди, и ляхов-то никогда не видали.

— Не видали. К нашему селу никакая вражья сила не пробьется.

— Чего ж вам в покойном месте не сиделось?

— Эва, брат. Хоть и живем в лешачьих краях, но всяких недобрых вестей наслушались. А тут как-то посланец Кузьмы Минина в село по Ветлуге приплыл. Выслушали его и сердцами вскипели. Мы, чай, люди православные. Ужель земле родной не поможем, когда ее враги зорят и храмы оскверняют? Два десятка мужиков пришли к Минину.

— Какие же вы молодцы, братцы, — тепло изронил Первушка, обняв ополченца за плечи.

С того дня он укрепился мыслью, что Земская рать непременно очистит Русь от всякой скверны. Быть и ему в ополчении.

…………………………………………………………………..

Аким Васильев глянул на Первушкин двор и порадовался. Зело добрая изба! И рубить не пришлось.

«Хоромишки» возвел еще минувшей осенью дворянин Василий Артемьев, дальний родственник боярина Михаила Салтыкова, который верой и правдой служил самозванцам и королю Сигизмунду. Сына его, Ивана, новгородцы схватили и жестоко казнили. Сестра Ивана доводилась двоюродной сестрой жене Василия Артемьева, и когда он изведал, что разгневанные новгородцы собираются извести весь салтыковский корень, то его охватил страх. Еще не успев войти в новый дом, Артемьев бежал в Польшу. «Хоромишки» угодили под воеводский пригляд. Морозов помышлял передать двор одному из своих дьяков, но тут к нему Лагун наведался. Повезло стрелецкому голове, ибо Морозов весьма благожелательно относился к Акиму.

Анисим внес за дом добрую половину, почитай, всю свою калиту опустошил. Но сейчас, глядя на добротный дом Первушки, о том не жалел. Душа радовалась, что сыновец заживет теперь своим домом, а там, глядишь, станет и рачительным хозяином.

Васёнка, как всегда, радушно встретила Анисима. Еще с тех пор, как она побывала в его доме, что в Коровницкой слободе, она сердцем почувствовала: дядя Анисим человек добрый, даже ночевать ее оставил, чтобы побыть с недужным Первушкой.

Только, помолившись, сели за стол, как в покои вошел земский ярыжка в долгополом сукмане с медной бляхой на груди.

— Обыскались тебя, Анисим. Бегали в слободу, а Пелагея твоя на Рождественку спровадила.

— Что за спех?

— Кузьма Минин в Земскую избу кличет.

— Сам Минин? — недоверчиво пожал покатыми плечами Анисим.

— Вот те крест!

От ярыжки попахивало вином, и перекрестился он так небрежно, будто муху с лица согнал, что покоробило набожного Анисима.

— Да ты хоть ведаешь, что означает крестное знамение?

— Да кто ж не ведает, Анисим? Богом поклясться.

— И только-то? Вот ты смыкаешь три перста вместе, а безымянный и мизинец пригибаешь к ладони. Что сие означает?

— Так… так Богу помолиться. Все так персты складывают. Попами указано. А чо?

— Невежда ты, ярыжка, — осуждающе покачал головой Анисим. — Соединение трех перстов означает нашу веру в святую Троицу: Бога Отца, Бога Сына и Бога Духа Святого. Два же пригнутых перста к ладони — нашу веру в Сына Божия Иисуса Христа, кой имеет два естества, ибо он есть Бог, и он есть человек, ради нашего спасения сошедший с небес на землю. При этом надо ведать, что на чело крестное знамение налагается для того, дабы освятить ум и мысли наши, на грудь — дабы освятить сердце и чувства, на плечи — дабы освятить телесные силы и призвать благословение на дела рук наших.

— Вона, — захлопал желудевыми глазами ярыжка. — Тебя, Анисим, только в попы ставить. Все-то ты ведаешь.

— Да то, дурень, каждый православный человек должен ведать, как Отче наш… Зачем Минин-то кличет?

Ярыжка, шаря вороватыми глазами по столу, развел руками.

— Не ведаю, Анисим… На улице студено. Зазяб за тобой бегавши.

Первушка усмехнулся и передал ярыжке чарку.

— Давай для сугреву… Старый знакомец. Узнаешь, дядя?

— Как не узнать. Сколь крови мне попортил, когда за рыбным ловом надзирал. Никак, поперли тебя из таможни, Евсейка?

Ярыжка осушил чарку, крякнул в куцую бороденку.

— Экая благодать, будто Христос по животу в лопаточках пробежался… Жизня она, Анисим, штука верткая, корявая, седни ты калач с маком жуешь, а завтри…

— Буде! — оборвал словоохотливого ярыжку Анисим. — Айда в Земскую.

У Земской избы — толчея. Кого только нет! Стрельцы, приказные, торговые люди, целовальники, старосты слобод и улиц, ярыжки и зеваки… В десяти саженях от Земской избы — длинная коновязь. Наготове стоят заседланные кони. Довольно часто с высокого крыльца избы сбегает тот или иной гонец или посыльный — и к коновязи. Взмахнет плеткой, гикнет — и куда-то торопко помчит, разгоняя толпу задорным окликом:

— Гись, гись!

Коновязь никогда не пустует: к ней то и дело подлетают другие посыльные и, привязав коня, под любопытные взоры зевак скрываются в Земской избе.

На крыльце иногда появляется дьяк и, с важным видом оглядев толпу, степенно изрекает:

— К Ярославлю прибывает рать и казна из города Кинешмы!

Толпа встречает весть одобрительным гулом.

Ярославская Земская изба с ее высоким крыльцом напомнила Анисиму Постельное крыльцо государева дворца, что в московском Кремле, в котором побывал он еще в царствование Бориса Годунова. Место шумное, бойкое. Спозаранку толпились здесь стольники и стряпчие, царевы жильцы и стрелецкие головы, дворяне московские и дворяне уездные, дьяки и подьячие разных приказов; иные пришли по службе, дожидаясь начальных людей и решений по челобитным, другие же — из праздного любопытства. Постельная площадка — глашатай Руси. Здесь зычные бирючи оглашали московскому люду о войне и мире, о ратных сборах и роспуске войска, о новых налогах, пошлинах и податях, об опале бояр и казнях крамольников…

Толкотня, суетня, гомон. То тут, то там возникает шумная перебранка, кто-то кого-то обесчестил недобрым словом, другой не по праву взобрался выше на рундук, отчего «роду посрамленье», третий вцепился в бороду обидчика, доказывая, что его род в седьмом колене сидел от великого князя не «двудесятым», а «шешнадцатым». Люто, свирепо бранились…

Вот ныне и у ярославской Земской избы место стало шумное и бойкое.

К полудню здесь становится еще больше ярославцев, жаждущих изведать последние новости.

В самой Земской избе не столь людно: Минин не любил толкотни и суетни, при коей не решить ни одного важного дела.

За столами усердно скрипели гусиными перьями двое подьячих и пятеро писцов, у которых уйма работы: сколь грамот надо разослать по городам Руси. Один из подьячих занимался приемом посетителей.

Сам же Кузьма Захарыч находился в боковушке и с кем-то мирно беседовал. Тот хоть и сидел к Анисиму спиной, но слобожанин тотчас его признал. Надей Светешников, бывший хозяин Первушки, а ныне его крестный. Надей охотно согласился им быть, и сидел на свадьбе по правую руку от Акима Лагуна.

— Обожди, Анисим Васильич, — почтительно сказал подьячий.

Анисим хмыкнул: никогда его земские люди по отчеству не величали. С чего бы вдруг такое уважение?

Вскоре Светешников вышел из боковушки, увидел Анисима, дружески поздоровался, а затем негромко произнес:

— Дай Бог тебе по-доброму с Мининым потолковать.

Анисим, оказавшись перед Кузьмой Захарычем, кинул на него оценивающий взгляд. Сколь наслышан о Минине! И вот он перед ним: грузный, лобастый, с пытливыми глазами и окладистой волнистой бородой. Любопытно, зачем он понадобился одному из вождей Земского ополчения?

— Гадаешь, зачем понадобился? — словно прочитав мысли Анисима, заговорил Минин. — Поведаю, но чуть погодя…. Посадский люд хорошо знаешь, Анисим Васильич?

— Кажись, за три десятка лет пригляделся.

— И что можешь сказать? Пойдет Ярославль за ополчением? Всем ли по нутру нижегородская рать?

Анисим сразу ощутил, что Минин не любит ходить вдоль да около, а норовит углубиться в самую суть.

— Ярославль — не Новгород, он понес от ляхов страшные бедствия, а посему не надо выбегать на площадь и призывать народ к отместке, ибо он созрел к оному. А всем ли по нутру — бабка надвое сказала. Голь и бедь посадская хоть сейчас готова встать в ряды ополчения, а вот многие богатеи поглядывают на Земское ополчение искоса. Их никаким воинством не удивишь. У Ляпунова-де ничего не выгорело, и мясник Минин может по шапке получить. Ты уж не серчай, Кузьма Захарыч, но богатеи и злее высказываются.

— А чего серчать, Анисим Васильич? Мясник, говядарь, смерд. Обычные издевки богатеев. Особливо бояре изощряются. Ну не диво ли — мясник Куземка стал в челе Земского ополчения? Диво. Не понять их мелким душонкам, что народ полностью изверился в дворянских вожаках. Что погубило воинство Ляпунова? Чванство, раздоры, местнические замашки, корысть да зависть. Они изначально, как черви, ополчение источали. Ныне же черный люд поднялся, народ. Народ в вожаки ополчения и своего посадского человека выкликнул. Не о себе, похваляясь, сказываю. Не будь меня — другого бы сыскали, вопреки желанию и воле князьям и боярам. А вскоре, когда в Ярославле учинят Совет всей земли, их спесь и неверие пойдут на убыль, и в это я крепко верю.

Неспешно, но увесисто говорил Кузьма Захарыч, у Анисима же вертелся на языке назойливый вопрос, кой помышляли бы задать Минину многие ярославцы. И он задал его:

— Князьям и боярам, как ты сам ведаешь, Кузьма Захарыч, у народа доверия нет. А что князь Пожарский? Тот ли он человек, коему можно безмерно верить?

Испытующие глаза Анисима встретились с цепкими глазами Минина, иэтот взгляд был продолжительный и во многом определяющий для обоих.

Кузьма Захарыч не отвел глаза, не вильнул, а, продолжая глубоко и схватчиво смотреть на Анисима, вдруг вопросил:

— А ты в хлеб насущный веришь, без коего жить нельзя?

— Разумеется. Хлеб — дело святое.

— Вот так и в Пожарского надо верить. Его в лихую годину, кажись, сама земля Русская в вожди выпестовала. С таким воеводой мы непременно матушку Русь от всякой скверны очистим. Непременно!

Уверенность Минина невольно передалась Анисиму. А Кузьма Захарыч обратил внимание на левую руку собеседника, которая была без одного пальца.

— Аль дрова колол, да топором промахнулся?

— Не промахнулся, Кузьма Захарыч. Взял — и сам отрубил.

— Не разумею.

— В молодых летах угодил в кабалу к одному купцу, но в кабале жить не захотелось. Сказал: отпусти в бурлаки, денег бичевой заработаю — отдам. Купчина не поверил, сбежишь-де. А мне воля — дороже жизни. Взял топор, ступил к плахе и сказываю купцу: сполна верну, вот тебе мое слово. И палец оттяпал. Купца оторопь взяла. Поверил и отпустил меня в бурлаки. Тянул купецкие насады от Рыбной слободы до Астрахани и вспять. Вернулся к купцу, деньги возвращаю, а тот глазам своим не поверил, чаял, что и вовсе запропаду с деньгами.

— Однако, — хмыкнул Кузьма Захарыч. — Не всякий человек так поступит. Честен ты, Анисим Васильич, а сие — лучшее за тебя ручательство. Такие люди нам зело понадобятся.

— Куда?

Минин поведал, как ему видится Совет всей земли, а затем добавил:

— Прикинули мы с Дмитрием Михайлыч — быть Совету из пятидесяти, шестидесяти человек, по городам, кои к нам пристанут. Из Ярославля же помышляем видеть около десятка разумных людей. Окажи честь, Анисим Васильич.

— В Совет всей земли?! — изумился Анисим. — Да я ж малый человек, мне князья и бояре рта не дозволят раскрыть.

— Дозволят! — жестко бросил Минин, пристукнув ребром увесистой ладони по столу. — Дозволят, Анисим Васильич. Не допущу того, чтобы в Совете не было посадских людей. Меня в Нижнем посад выкликнул, и чем больше в Земском соборе станет представителей из тяглого люда, тем легче решения проводить и боярам противостоять. Уразумел, Анисим Васильич?

— Уразуметь-то уразумел, — крякнул Анисим, — но слишком уж дело необычное, Кузьма Захарыч.

— Необычное, — мотнул окладистой бородой Минин. — Но надо его свершить.

Часть четвертая ВО ИМЯ СВЯТОЙ РУСИ

Глава 1 ИВАН ЗАРУЦКИЙ

Доранье. В воеводских покоях тихо, пахнет росным ладаном, душистыми травами и деревянным маслом; чадит неугасимая лампадка у киота с образами Спасителя, Пресвятой Богородицы и Николая Чудотворца; мирно, покойно полыхают восковые свечи в бронзовых шанданах, вырывая из полумрака лики святых в тяжелых серебряных окладах.

Дмитрий Михайлович из рук вон плохо спал ночами. Одолевали думы, их столь много навалилось, что ему не помогало даже сонное зелье. Ныне же его особенно озаботили казаки. Ляхи затворились в Москве и ожидали подмоги Сигизмунда, но выбраться из Белокаменной им не позволяла донская и запорожская вольница, осевшая в подмосковных таборах. Казаков было довольно много, нахлынувших из окраинных городов — дерзких, воинственных, разгульных. Казаки охотно пошли под стяги Ивана Заруцкого, купившись на его щедрые посулы. Сам же Заруцкий — человек необычайно гордый и заносчивый, не предпринимал больших усилий, дабы овладеть Москвой. Он понимал: не по зубам орешки, а посему довольствовался грабежами.

Московские бояре, потеряв всякую веру в войско Заруцкого и Трубецкого, прислали в Ярославль грамоту, в которой писали, что Иван Заруцкий стоит под Москвой на христианское кровопролитие и всем городам на конечное разорение, ибо ездят из его табора беспрестанно казаки, грабят, разбивают и невинную кровь христианскую проливают, боярынь и простых жен берут на блуд, девиц насилуют, церкви разоряют, иконы священные обдирают… Новодевичий монастырь разорили, и инокиню Ольгу, дочь царя Бориса Годунова ограбили донага, а других черниц на блуд брали, а пошли из монастыря, то церковь и обитель выжгли. Это ли христианство? Да они хуже жидов!

Сколь худого наслушался о Заруцком князь Дмитрий Пожарский! Но особенно его возмутило то, что Заруцкий предпринимал все силы, дабы не допустить подхода к Москве Земского ополчения, которое окончательно развенчает его, как «спасителя государства Московского». Заруцкий готов предаться дьяволу, дабы не потерять ускользающую власть. В Пскове объявился третий «царь» Дмитрий, вор Сидорка, и Заруцкий тотчас целовал ему крест.

Еще вчера Дмитрий Михайлович, Кузьма Минин и боярин Василий Морозов допоздна засиделись в Воеводской избе, где сочиняли грамоту для городов Руси, которую должны были утвердить на Совете.

Из Ярославского обращения говорилось: «Бояре и окольничие, и Дмитрий Пожарский, и стольники, и дворяне большие, и стряпчие, и жильцы, и головы, и дети боярские всех городов, и Казанского государства князья, мурзы и татары, и разных городов стрельцы, пушкари и всякие служилые люди и жилецкие люди челом бьют. По умножению грехов всего православного христианства, Бог навел неутолимый гнев на землю нашу: во-первых, прекратил благородный корень царского поколения. (Далее следует перечисление бедствий Смутного времени до убийства Ляпунова и буйства казаков, за ним последовавшего). Из-под Москвы князь Дмитрий Трубецкой да Иван Заруцкий, и атаманы, и казаки к нам и ко всем городам писали, что они целовали крест без совета всей земли государя не выбирать, псковскому вору Сидорке, Марине и сыну ее Ивану не служить, а теперь целовали крест вору Сидорке, желая бояр, дворян и всех лучших людей побить, именья их разграбить и владеть по своему воровскому козацкому обычаю. Как сатана омрачил очи их! При них калужский их царь убит и обезглавлен лежал напоказ шесть недель, об этом они из Калуги в Москву и по всем городам писали! Теперь мы, все православные христиане, общим советом согласились со всею землею, обет Богу и души свои дали на том, что нам их воровскому царю Сидорке и Марине с сыном не служить и против польских и литовских людей стоять в крепости неподвижно… Так по всемирному своему совету прислать бы к нам в Ярославль из всяких чинов людей человека по два, а с ними совет свой отписать, за своими руками, да отписать бы вам от себя под Москву в полки, чтоб они от вора Сидорки отстали, нами и со всею землею розни не чинили. В Нижнем Новгороде гости и все земские посадские люди, не пощадя своего именья, дворян и детей боярских снабдили денежным жалованьем, а теперь изо всех городов приезжают к нам служилые люди, бьют челом всей земле о жалованье, а дать им нечего. Так вам бы, господа, прислать к нам в Ярославль денежную казну ратным людям на жалованье…»

Заруцкий будет взбешен сей грамотой, подумалось Пожарскому, и он попытается укрепиться в городах, которые могут помешать ополчению, вставшему в Ярославле. Надо предварить его и овладеть Переяславлем, Пошехоньем, Угличем, Бежецком, Антониевым монастырем, а затем испустить свою власть и на другие города. Надо выбить почву из под ног Заруцкого, и тогда казаки — народ понятливый — начнут отходить от своего атамана, и перейдут в ополчение. Не все же казаки отчаянные грабители и разбойники, есть и среди них вдумчивые люди, коим дорога судьба державы. А посему насущная задача — разложить стан Заруцкого.

Глава 2 ЯРОСЛАВЛЬ — МЕККА РУСИ

Переворот в таборах и признание московскими боярами Лжедмитрия Третьего смешали все планы Минина и Пожарского. Надежды на скорое избавление Москвы рухнули. Некоторые воеводы торопили Пожарского, нечего-де врагов страшиться, но Дмитрий Михайлович твердо высказывал:

— Хорошо медведя в окно дразнить. Нельзя выступать к Москве, пока там распоряжаются приверженцы Самозванца. Беда в том, что москвитяне вновь поверили в доброго царя, и теперь нам, государевым «изменникам», не пожелавшим признавать Дмитрия, грозит самосуд. Вот до чего дело дошло. Надлежит разрушить нелепую веру в вора Сидорку. Разрушить! А для оного надо утвердиться в подмосковных городах и очистить путь на Север и в Поморье, где засели казачьи отряды Заруцкого. Только после оного следует выступать на Москву.

Намерения Пожарского осторожно поддержал Василий Морозов. На Совете ему не хотелось, чтобы бояре увидели в нем послушного потворщика худородного князя, а посему поддержка его была сдержанной.

Другие же бояре и окольничие посматривали на Дмитрия Черкасского, но тот многозначительно помалкивал, не высказывая своего суждения. Однако Дмитрий Михайлович давно уже уяснил для себя: если Черкасский молчит, значит, одобряет его план, но не хочет подать виду, что он, родовитый боярин, прислушивается к мнению какого-то стольника. Другое дело, когда планы Пожарского приходились явно не по нутру Черкасскому. Тогда князь, хмуря черные кустистые брови и сверкая черными, как уголь глазами, брал бразды правления в свои руки. Начинался жаркий спор, в котором на стороне вождя ополчения оказывался не только Кузьма Минин, но и выбранные в Совет ярославцы: Надей Светешников, Петр Тарыгин, дворяне Богдан Кочин и Василий Шестаков, посадский Анисим Васильев… Ожесточенный спор мог длиться часами, иногда он напоминал Пожарскому Боярскую думу.

Однажды боярин Долгорукий, не выдержав напористой речи Петра Тарыгина, вскочил с лавки, подбежал к купцу и вцепился в его длинную курчавую бороду.

— Да как ты смеешь, купчишка, мне перечить?! Знай, сверчок, свой шесток!

Спорщиков едва оттащили друг от друга. Хладнокровный Пожарский после таких браней говаривал:

— Не дело нам, господа честные, в драчки вступать и чинами кичиться, ибо на Совете все равны, каждому дан равный голос. Криком изба не рубится, а шумом дело не спорится, а дело у нас, сами ведаете, многотрудное. И купец Тарыгин не о безделице говорит, и в словах боярина Долгорукого есть немалый резон. Давайте мирно потолкуем, дабы найти истину.

Долгорукий успокоился: его честь не уронена, да и Тарыгин остался довольным. Умел Дмитрий Михайлович охолаживать бурный Совет.

Долго судили-рядили, кому идти в челе ратей на Углич, Пошехонье и под Антониев Краснохолмский монастырь, что под Бежецком, дабы очистить их от казаков Заруцкого.

Особую опасность представлял Антониев монастырь. Еще зимой литовские отряды норовили захватить Себеж. Их поддержали казацкие атаманы Ширай и Наливайко, но себежане дали литовцам и ворам отпор. Потерпев неудачу, запорожские казаки подались к Старой Руссе, а оттуда к Антониевому монастырю.

Пожарский был встревожен появлением запорожцев в Бежецке, ибо там засели значительные силы. Поначалу он вознамерился послать к монастырю своего брата Дмитрия Лопату, но на Совете все изменилось.

— Мы не можем терпеть черкасс, коих привели Ширай и Наливайко. Они перекрывают дороги на Ярославль и занимаются чудовищным разбоем. Их следует уничтожить. В Угличе же, тылу ополчения, действуют донские казаки Заруцкого. Как доносят лазутчики, в стане воров разброд. Многие донцы недовольны Заруцким, а посему надо уговорить казаков, дабы они перешли на службу в Ярославское ополчение. Надо послать на Бежецк и Углич бывалого воеводу.

Многие члены Совета догадывались, кого имеет в виду Дмитрий Пожарский, но тут, не дождавшись его предложения, высказался Дмитрий Черкасский:

— И под Антониевым монастырем, и в Угличе собрались крупные силы. Одной рати будет мало. Надлежит послать нескольких воевод, а в челе их, — князь окинул жгучими цыганскими глазами Пожарского и довысказал, — мыслю, сам пойти.

Неожиданным оказалось намерение Черкасского. Ни бояре, ни дворяне, ни торговые люди никак не ожидали такого выверта со стороны Дмитрия Мамстрюковича. Ведали и о том, что Черкасский имел довольно приятельские отношения с князем Трубецким, который входил в состав «троеначальников» и был одним из предводителей казачьих войск. Никто из выборных в Ярославский Совет не мог предположить, что Дмитрий Черкасский вознамерится пойти войной на казачьих атаманов, которые вкупе с боярином находились в Тушинском лагере.

Причину столь неожиданного намерения довольно быстро разгадал Пожарский. Он долго ждал, когда, наконец, князь «проснется» и покажет, кто есть кто в ярославском ополчении. Для Пожарского не было тайны, что тщеславный Черкасский с первых дней своего пребывания в ополчении, замыслил отодвинуть его, Пожарского, на второй план, уготовив самому себе роль вождя. Пока Дмитрий Михайлович собирал рать, он терпеливо ожидал удобного случая, и вот он подвернулся. Успешный поход возвысит Черкасского в глазах ратных воевод, что будет крупным шагом к намеченной цели. А поход, если под челом Черкасского окажется несколько больших отрядов, будет удачным, ибо казаки не любят крупных столкновений, а в Угличе и вовсе среди казаков идут раздоры. Все-то предусмотрел Дмитрий Мамстрюкович!

Пожарский, конечно же, мог выставить совсем другого воеводу. Дмитрий Лопата-Пожарский — человек испытанный, в боях искушенный, ни в какой шатости, в отличие от Черкасского, не был замечен. Ратники с большой охотой пошли бы под его стягом, ибо не шибко-то доверяют они знатным боярам. Предложить Дмитрия Лопату? Грядет спор. Бояре и окольничие все как один встанут за Черкасского, многие городовые воеводы и выборные от посада — за Дмитрия Лопату. Последних — большинство. Черкасский будет посрамлен. Ведая его натуру, можно смело предположить, что он либо пойдет на раскол Ярославского ополчения, либо вовсе покинет Ярославль, а за ним отойдет и добрая треть Совета. Но этого допустить нельзя. Раскол Ярославского Совета повлечет за собой губительные последствия. Воспрянут осажденные в Москве поляки, возликуют Заруцкий и Трубецкой, призадумаются воеводы городов, перестав высылать в Ярославль ратников и съестные припасы. Всё, что с неимоверным трудом было сотворено, может в одночасье рухнуть. Так что крепко подумай, Дмитрий Михайлович, прежде чем назначать воеводой Лопату-Пожарского. Бывают такие минуты, когда легче поступиться своим именем, чем провалить большое дело.

Совет застыл в тревожно напряженном ожидании. Раз Пожарский молчит, значит, не согласен с воеводством Черкасского и обдумывает иное имя, видимо уже не своего брата, раз так долго размышляет.

— Мыслю, Совет не будет прекословить воеводству князя Черкасского. Убежден: он вернется в Ярославль со щитом. Дмитрий Мамстрюкович прав: одной рати будет мало, вот я и раздумываю, кого поставить под руку Черкасского. Предлагаю Дмитрия Лопату.

Лопата-Пожарский кинул на брата удивленный взгляд. Вот уж не чаял! Неужели брат не ведает, что он недолюбливает Черкасского?

Черкасский же, запустив пятерню в дегтярно-черную бороду, довольно хмыкнул: не худо иметь под своей рукой лучшего воеводу Дмитрия Пожарского. С чего бы это стольник так расщедрился? Занятно, а кого он еще наименует.

Пожарский назвал Семена Прозоровского, Леонтия Вельяминова и Петра Мансурова. Первые два были близки Черкасскому, Мансуров — Дмитрию Лопате.

Совет без лишних споров одобрил воевод. Черкасский уходил из Воеводской избы в добром расположении духа. Сегодня он сделал первый шаг в вожди ополчения, а затем и в предводители Ярославского Земского собора. А потом, потом и до царского трона рукой подать.

Минин же лишний раз уверился в здравомыслии Пожарского. Молодцом, Дмитрий Михайлыч! Через себя переступил, но раскола не допустил. Князь Черкасский ног под собой не чует. Вышел гордый, самодовольный, в окружении льстивых бояр, кои с трудом скрывают свои злокорыстные помыслы — увидеть в челе Ярославского ополчения Черкасского. Но сколь бы утка не бодрилась, гусем не бывать, ибо не поддержит Земское ополчение боярина… Зело хитро поступил Дмитрий Михайлович и с назначением воевод. Никто и подумать не мог, что он в помощь Черкасскому даст Дмитрия Лопату. Мудрое решение. Именитый князь-воевода ненадежен, но Лопата не дозволит ему сделать промаха, да и приглянет за шатким боярином, ибо один черт ведает, что у него на уме.

В середине апреля рать Черкасского выступила в поход. Рать солидная, крепкая. В одну из ночей, когда ополченцы остановились на привал, в сторону Антониева монастыря умчал казак Юшка Потемкин, который принимал участие в убийстве Прокофия Ляпунова и поведал Наливайко о грозящей ему опасности. Атаман, прикинув численность войск Черкасского, ранним утром собрал казачий круг. Запорожцы недолго галдели.

— А нехай, батька, идут. Мы тут гарно пошарпали. За шо нам кровь проливать? Тикать надо.

Казаки умчали на запад, поближе к Заруцкому. Чуть погодя, они пристали к гетману Ходкевичу. Оставив в Бежецке своего воеводу, ополченцы повернули на Углич. Как и предугадал Дмитрий Пожарский, город, захваченный казаками, кипел раздорами. Четыре атамана поддались на увещевания, и перешли на сторону Ярославского ополчения, другие выехали в поле и начали битву, но потерпели поражение. В сей битве особо отличился Дмитрий Лопата, который сражался в первых рядах ополченцев.

Черкасский, разумеется, не полез в сечу: надзирал за ней с невысокого увала…

Другую рать Дмитрий Пожарский послал на Переяславль Залесский. Напутствуя воевод, сказал:

— Сей город непросто будет притянуть на свою сторону. Вспомните, как переяславцы всем городом предались полякам, а затем вкупе с ними пошли на Ростов Великий и сокрушили его. Велика была их измена. Вот и до сих пор город верен казакам атамана Заруцкого и псковскому царику Богдашке. Надлежит не только избавить Переяславль от воров, но и назначить в нем своего воеводу. Народу же огласить наши грамоты, дабы собирали деньги для ополчения. Надеюсь, что переяславцы перестанут служить изменникам и поверят в силу второго Земского ополчения. От ваших действий, воеводы, будет во многом зависеть дальнейшая судьба других замосковных городов. Во имя святой Руси, с Богом!

Минин и Пожарский с нетерпением ожидали вестей. И вот примчал гонец.

— Казаков отогнали! Едва ноги унесли. Переяславль отложился от Вора и с хлебом-солью встретил наших ратников. Ныне сбирает казну для ополчения.

— Добрая весть, — молвил Пожарский. — Вот так бы и другие города от Вора отшатнулись. Вот так бы…

— Сомнение гложет, Дмитрий Михайлыч? А вот у меня и на толику сомнения нет. Жди и дальше добрых вестей.

— Не сглазь, Кузьма Захарыч.

— Я хоть и суеверный, но на сей раз сердцем чую — не подведут воеводы.

Уверенность Минина всегда благотворно сказывалась на расположении духа Пожарского. Он светлел лицом, исчезала упрямая складка меж густых, изломанных бровей.

— Надеюсь, Кузьма Захарыч, зело надеюсь.

Уже в конце апреля к Земскому ополчению отошли около десятка городов. Дмитрий Михайлович удовлетворенно высказывал на Совете:

— Отныне Ярославль стал подлинной Меккой для земских городов, кои отказались поддерживать Вора. Теперь и замосковные, и поволжские, и поморские города шлют в Ярославль своих ратников, либо запрашивают к себе воевод с подкреплением. Нами уже посланы ратники в Тверь, Владимир, Ростов и Касимов. Овладеем этими городами и все дороги, связывающие Ярославль с Северной Русью, станут под нашей рукой. Сие зело важно, ибо Поморье и северные города станут снабжать нас съестными припасами. Глядишь, и ярославскому посаду гораздо легче станет.

Надей Светешников смотрел на Пожарского и удовлетворенно раздумывал: «Дальновиден сей князь. Еще в апреле посадский люд сетовал: «Тяжеленько такое воинство прокормить, сами едва концы с концами сводим». Пожарский же, собрав всех старост, заявил: «Тягота временная, надо потерпеть. Придет пора, когда из многих городов потянутся в Ярославль продовольственные обозы. Да и ныне ополчение старанием Кузьмы Минина не сидит на одних сухарях. Добрая половина продовольствия идет из нижегородских запасов. Так что надо продержаться, господа земские старосты. Настанет час, когда вся Русь придет нам на помощь».

Прав оказался Дмитрий Михайлыч: десять больших обозов пришло из замосковных городов. Вот-вот придут обозы из Поморья. Ярославль и впрямь становится Меккой.

К началу мая Ярославль сплотил вокруг себя десятки городов. Рать выросла до двадцати тысяч. Сбывались планы Дмитрия Пожарского. Теперь он вправе писать грамоты от имени Совета всей земли, ибо в Ярославле собралось крепкое, внушительное войско и начал действовать Земский собор, на котором Дмитрий Михайлович получил титул «По избранию всей земли Московского государства всяких чинов людей у ратных и у земских дел стольник и воевода князь Пожарский». Титул Кузьмы Минина выглядел также необычно и внушительно: «Выборный всею землею человек».

Глава 3 ХИТРОВАН

Больше власти — больше забот. Под стяги Пожарского сошлось огромное число служилых людей. Кузьма Минин озаботился:

— Казна истощилась. Позарез нужны новые деньги. Ума не приложу, где и раздобыть.

— Тяжкое дело, — кивнул Дмитрий Михайлович. — Держава разорена, торговля пришла в упадок, но служилые от наших словес сыты не будут, им жалованье подавай.

— Ярославль до сей поры остается одним из самых богатых городов Руси. Мыслю, купцов тряхнуть. Есть у них деньги и немалые.

— Тряхни, Кузьма Захарыч, ибо у нас нет выхода.

Минин собрал купцов в Земской избе. Произнес длинную речь, призывая торговых людей поделиться мошной на очищение Москвы, но купцы остались глухи. Не вняли они и словам Надея Светешникова.

Василий Лыткин резко молвил:

— Буде! Буде честных людей грабить. Наши приказчики еще в Нижнем Новгороде внесли свою долю в казну ополчения. Сколь же можно?

— Истину речешь, Василь Юрьич, — вторил Лыткину Григорий Никитников. — Сколь деньжищ ухлопали на ополчение! Вдругорядь — не обессудь, староста. И без того вконец обнищали.

Лучшие торговые люди с самого начала искоса поглядывали на Минина. Пришел какой-то чужак, и почему его надо слушаться, коль есть свой Земский староста?

— Враки сказываете. Мне доподлинно известно, что не оскудела ваша мошна. Не вы ль в Казань торговые насады снарядили? Не вы ль Самозванцу богатые дары подносили? Аль от скудости своей? Ныне в Ярославль вся Русь собирается, дабы очистить державу от лютого ворога, вы же — за полушку удавитесь, она, полушка, вам куда дороже, чем спасение отчизны. Набиваете и набиваете свою мошну, не ведая, что богатство человека от смерти не избавит.

— А ты нас уму-разуму не учи, староста. Своим умом живем. Мы, ить, в темечко не колочены. Не желаем последние деньжонки выкидывать!

Лыткин сотряс воздух увесистым кулаком.

— Та-ак. То изменой попахивает, — наливаясь гневом, произнес Минин и обернулся к Роману Пахомову, который когда-то бесстрашно ходил на Москву к патриарху Гермогену.

— Добеги до стрелецкого головы Акима Лагуна. Попроси его прибыть к избе со стрельцами.

Аким Лагун нес по Ярославлю караульную службу. Его твердая рука зело понадобилась Минину и Пожарскому. Город наводнен разношерстным войском: стрельцы, пушкари, казаки, татары, башкиры, черемисы… А среди них — бояре, дворяне и мурзы со своими дерзкими холопами. Иногда вспыхивали ссоры и мелкие стычки и тут, наводя порядок, вмешивались стрельцы Лагуна, разбитые на десятки.

Вскоре к Земской избе явился сам Аким Лагун и, взяв Василия Лыткина, Григория Никитникова и Аникея Спирина за пристава, доставил их в Воеводскую избу к Пожарскому, где находились городовые воеводы и приказные люди.

Дмитрий Михайлович никогда не видел Минина таким возмущенным.

— Что случилось, Кузьма Захарыч?

— Сии купцы затеяли изменное дело. Они наотрез отказали в подмоге ратным людям. Даже пятая деньга им-де непосильна. Посадские люди городов, отшатнувшихся от Вора, последние деньги отдают на ополчение, эти же скаредничают. Зато самозванцам и всяким ворам целые подводы отвозили и никаких денег для них не жалели. Аль то не измена? А коль так, то и поступать с ними надлежит, как с изменниками. Отобрать всю казну, а самих в поруб посадить!

Дмитрий Михайлович сразу уяснил, что Минин перегибает палку, слишком круто берет, крутые же меры к торговым людям не желательны, но пожурить Минина, да еще при воеводах и приказных людях, — подорвать к нему доверие. Сие чревато. Но нельзя и купцам спуску давать, ибо служилые люди, не получив жалованья, начнут покидать Ярославль.

— Кузьма Захарыч дело сказывает. Ныне, кто супротивится Земскому ополчению — тот же враг и изменник. Отобрать казну!

Молвил жестко, сурово.

Василий Лыткин побледнел: избранный всей землей воевода слов на ветер не кидает. Лишиться казны — надеть нищенскую суму. Опустился на колени, а за ним и Никитников со Спириным.

— Прости вины наши, воевода. Окажем подмогу.

— Третью деньгу! — веско бросил Минин.

— Третью?.. Да как же так? — захлопал свинцовыми глазами Лыткин.

— Третью, либо в поруб!

Встретившись с непоколебимыми глазами выборного человека, Лыткин тяжко вздохнул и буркнул:

— Отдам и третью.

— Целуй крест. Все целуйте.

Купцы выполнили и этот приказ Минина.

Когда остались одни, Пожарский спросил:

— Не переборщил, Кузьма Захарыч? Может, не стоило брать купцов за пристава? Отныне они тебе лютые враги, век не простят.

— Простят, Дмитрий Михайлыч, еще как простят.

В серых глазах старосты заиграла лукавинка, а затем они стали такими хитрецкими, что Пожарский невольно спросил:

— Аль что-то замыслил?

— Сии купцы — народ ушлый. На обухе хлеб молотят, с камня лык дерут. За одно лето третью деньгу в мошну вернут, и камень за пазухой держать не станут.

— ?

— Что больше всего боготворит купец? Деньги и почет. За почет он готов многим поступиться. Надо избрать купцов в Земский собор, то-то возгордятся. Собору или Совету всей земли царя выбирать, а всем тем, кто его выбирал, положены чины и награды. Купец спит и видит себя гостем, коему — и льготы на торговлю заморскую и торговля на Руси беспошлинная. Аль не возрадуется Лыткин и иже с ним?

— Хитрован ты, Кузьма Захарыч, — рассмеялся Пожарский. — Двух зайцев убил.

Глава 4 ДЕНЕЖНЫЙ ДВОР И ПРИКАЗЫ

Ярославский Земский собор всколыхнул всю Русь. В Совете всей земли — выборные люди Подмосковья, среднего и нижнего Поволжья, окраинных и северных земель, Поморья и Сибири. Уже никого не дивило, что столицей всея Руси невольно стал преславный град Ярославль, на который с большой надеждой взирала большая часть русского народа. Все меньше и меньше становилось городов, присягнувших вору Сидорке. Все больше казаков отходило от Заруцкого и Трубецкого.

Земская изба стала тесна для выборных людей, и тогда Минин приказал изготовить обширный прируб на высоком дубовом подклете.

Артель плотников возглавил Первушка Тимофеев. Его давно уже в Ярославле заприметили: он и во время польской осады ловко и сноровисто рубил бревна для обветшалого острога, и на стенах крепости отважно бился, а когда враг-таки вошел в город, бесстрашно призвал ярославцев к восстанию. Лихой, смекалистый парень, да уже и не парень, а молодой, степенный мужик, — рослый, могутный, ко всякому делу привычный.

Услышав от своего тестя Лагуна, что Минин намеревается пристроить к Земской избе прируб, Первушка тотчас пришел к старосте.

— Прими в артель, Кузьма Захарыч.

Минин оценивающе глянул на детину. Сам когда-то неплохо владевший топором, на всякий случай спросил:

— Избу когда-нибудь рубил?

— В деревеньке с отцом ставил.

То было до Голодных лет. Тимофей надумал срубить добротную избу, ибо был он мужик основательный, на любую работу свычный. Он, как и любой мужик, живший среди лесов, знал толк в дереве, кое надо выбрать и подготовить так, дыбы изба не только век стояла, но чтоб пребывал в ней чистый, живительный дух. А для этого надо после Покрова пометить подходящие деревья, зимой вырубить и вывезти из леса, в марте-апреле сладить сруб: точно подогнать бревно к бревну, возвести стены, и оставить на несколько месяцев. Тут спешить никак нельзя: под собственной тяжестью бревна прижимались и медленно высыхали. Но упаси Бог, чтобы они пересохли, иначе намучишься с их обделкой. Строили, чтобы было не только удобно, а чтобы изба радовала глаз, «как мера и красота скажут».

Подле избы поставил Тимофей с Первушкой клеть и амбар, в коих будет храниться утварь, жито и прочие припасы. Изба, клеть, амбар — крестьянский двор, то, что возводил каждый мужик на Руси, что и берег пуще всего.

Отцовская основательность и мастеровитость передалась и Первушке…

— А рубки ведаешь? Они ведь, кажись, разные.

— Разные. Можно рубить в обло, когда круглое бревно кладется, как есть, в чашку вверх или вниз; в крюк, когда рубятся брусья, развал, пластинник, и когда концы пропускаются наружу, как в обло, но стена внутри гладкая, без горбылей; в лапу, когда изба рубится без углов, то есть без выпуска концов, но такая изба холодная, ибо легко промерзает. Сама же рубка в лапу двоякая: чистая и в охряпку. Есть и рубка в угол

— Буде… Какую деньгу запросишь?

— Какая деньга, Кузьма Захарыч? Чу, понадобилась работа для Земского собора, да и по топоришку я соскучал.

— Неуж и впрямь задарма?

— Для общего дела руки не отсохнут. Я и с другими плотниками потолкую.

— Однако, — хмыкнул Минин и недоверчиво добавил. — Навряд ли уломаешь плотников.

Прав оказался Кузьма Захарыч: плотники задарма работать не захотели. Старшой ни на какие уговоры не поддался.

— Даром, паря, только скворец гнездо вьет.

— А как же церковь-обыденку даром рубят?

— Церковь — не Земская изба. Меня туда как-то ярыжки приволокли и десять плетей всыпали.

— За какую провинность?

— А-а, — отмахнулся старшой.

Плотники же загоготали.

— Наш Митяй выбрел из кабака, да смачную девку узрел. Никак, за гулящую принял. Та бежать, Митяй за ней, да маленько оступился, и в лужу рухнул. Девка-то купецкой дочкой оказалась. А тут — ярыжки, как на грех. Ну и…

— Буде! — прервал словоохотливого мужика Митяй.

Первушка с улыбкой выслушал, а затем лицо его вновь нахмурилось.

— Не любо мне с такими скрягами на изделье идти. Ныне в Земской избе Собор теснится, об избавлении державы помышляет, а вы за полушку удавитесь. Тьфу!

Первушка зашагал прочь, но тотчас услышал:

— Охолонь, паря. Мы, чай, не враги земским людям. Скостим малость.

Прируб возвели за неделю. Крыльцо подвели, столы и лавки смастерили, оконца деревянной резьбой изукрасили. Тут уж Первушка постарался.

Минин, поглядев на его работу, молвил:

— Искусен ты, мил человек. Тебе бы только терема и храмы ставить.

Первушка скромно отмолчался, однако лицо его посветлело. «Храмы ставить». Когда ж грядет сие благодатное дело?

…………………………………………………………………..

Ярославский Совет всея Руси — власть на всю державу, но власть надо суметь употребить, и так дело поставить, дабы Москва бесповоротно уразумела, кто ныне настоящий властитель земли Русской.

Мысль об учреждении государственных приказов созрела в голове Пожарского к середине апреля, когда в Ярославль, отвечая на призывы вождей ополчения, стали прибывать земские люди городов. Среди них оказалось немало дьяков, людей умудренных и деятельных, знатоков приказного крючкотворства. Они-то и поспособствовали учреждению приказов.

— Настала пора, господа выборные, — начал свою речь на Совете Дмитрий Михайлович, — испустить власть Ярославского Собора на всё Московское царство, а для разбора многих дел и челобитий надлежит учинить ряд приказов: Поместный и Разрядный — под началом дьяка Вареева; Сибирский с ведомством Казанского дворца — под началом окольничего Семена Головина; Посольский — под началом дьяка Саввы Романчукова; Монастырский — под началом думного дьяка Тимофея Витовтова…

Пожарский прервал свою негромкую речь, которую так внимательно слушали, что было даже слышно тиховейное завывание ветра за косящетым оконцем. Уж слишком важное дело решалось Советом. Ишь, как напряглись дворяне, когда речь зашла о Поместном и Разрядном приказах, которые испомещали дворян поместьями и назначали им жалованье за ратную службу. Каков-то будет дьяк Вареев? Слух прошел, что не сутяга и мзды не берет. Но так ли? Бывало, на Москве к дьякам без мзды не сунешься, как липку обдерут, пока доброе поместьице выхлопочешь. Поди, и Вареев не окажется святошей, коль к нему сотни обедневших дворян в приказ ринутся.

После того, как Пожарский произнес имя Тимофея Витовтова, его глаза встретились с глазами Чер- касского. Они были снулыми, ибо Дмитрий Мамстрюкович не жаждал видеть во главе Монастырского приказа Витовтова, который, стараниями Прокофия Ляпунова получил чин думного дьяка в первом ополчении. Черкасский же, находясь в подмосковных таборах и являясь сподручником Заруцкого и Трубецкого, довольно прохладно отнесся к выдвижению в думные чины Витовтова. Ведал его еще по Москве: тот хулил Черкасского и других знатных бояр, признавших Самозванца. А сего тщеславный князь не мог дьяку простить. Ныне же и вовсе Тимошка вознесется: Монастырский приказ — богатейший приказ Руси, ибо в его ведении находятся богатые обители. Большинство монастырей не пострадали даже в Смутные годы. Один Соловецкий монастырь посулил выделить Земскому Собору пять тысяч рублей. Огромные деньги потекут через руки Тимошки Витовтова.

Еще до Совета Пожарский, ведая об отношении Черкасского к Витовтову, переговорил с князем в Воеводской избе. Разговор был длительным и тяжелым. Дмитрий Михайлович упирал на исключительную грамотность дьяка, живой ум и честность, за что тот и снискал уважение среди ратных людей первого ополчения. Черкасский — на худородство дьяка, которого едва ли будут слушать прижимистые архимандриты и игумены.

Разговор заходил в тупик, оба не намеревались отступать от своих суждений. И все же Дмитрий Михайлович нашел мостик к обоюдному соглашению.

— Давай так уложим, Дмитрий Мастрюкович. Ежели в течение месяца Тимофей Витовтов не раздобудет монастырских денег для ополчения, то выставляй на Совет своего дьяка.

Черкасский перестал упираться и дал добро, и все же на Совете глаза его оставались смурыми.

— Судным приказом, — продолжал Дмитрий Михайлович, — ведать дьяку Михаилу Аксенову, Денежным двором — дьяку Никите Сухотину.

Денежный двор посоветовал учредить в Ярославле Надей Светешников, который со временем стал чуть ли не правой рукой Минина. Кузьме Захарычу поглянулся бескорыстный и рассудительный купец. Он внес самый большой вклад в ополчение, а затем стал одним из надежных собирателей земской казны, которую везли из многих городов, и не только деньгами, но и золотыми вещами.

— А что если золото переплавлять и свою монету чеканить, Кузьма Захарыч?

Минин сразу же оценил толковое предложение Светешникова. Будет своя монета — будет и жалованье служилым людям.

— Зело разумное дело, Надей Епифаныч. А мастера найдутся?

— Ярославль, слава Богу, мастерами не обижен. Сам до них дойду.

Пожарский откровенно порадовался замыслу Светешникова и Минина.

— Денежный двор в Ярославле? Да то ж наше спасение!

Уже к середине мая золотые полушки, копейки и алтыны с изображением Ярославля и Георгия Победоносца стали поступать в казну Совета. Правда, без государева лика, но золото и без лика — золото.

В дни Ярославского стояния Минин и Пожарский учредили и новый герб.

— Начиная с Гришки Отрепьева, самозванцы неизменно выступали под стягами с двуглавым орлом. Непристойно нам ходить под такими воровскими знаменами. Не присуще ли нам вместо орла льва изобразить? — предложил Дмитрий Михайлович.

Подумали на Совете и на том порешили. Опричь того, утвердили земские печати. Большую — с двумя стоящими львами, меньшую дворцовую — с одним львом.

Ярославскому Совету пришлось взять на себя и выполнение посольских, зарубежных дел, и тогда Пожарский заказал себе печатку с собственным гербом. Его украшали два льва, которые поддерживали геральдический щит с изображением ворона, клюющего вражью голову. Под щитом был помещен поверженный издыхающий дракон. По краю — подпись: «Стольник и воевода, и князь Дмитрий Михайлович Пожарский Стародубский». Глава Земского правительства, дабы оградить себя от упреков в худородстве со стороны бояр, вспомнил о родовом прозвище своих далеких предков — удельных князей Стародубских.

Князь Дмитрий Черкасский исходил черной завистью: отныне все посольские грамоты шли с печаткой Пожарского, будто князя великого. Ха! Давно ли Митька из стряпчих выбился? Целых семь лет на Постельном крыльце государева дворца с бердышом стоял. Семь лет! Он же, Дмитрий Черкасский, всего полгода прислуживал царю, и уже в пятнадцать лет получил чин стольника, а спустя несколько лет — окольничего и боярина. Митьке же за два десятка лет перевалило, а он все, как недоросль, пребывал в стряпчих. Смех! Лишь Борис Годунов его в стольники вывел, да так и застрял Митька в оном чине. Двенадцатый год — ни с места. Ныне же свой захудалый род удельным князем Стародубским прикрыл. Но когда сие было? При Дмитрии Донском. Но и века не прошло, как от удела остались рожки да ножки. Наследники Андрея Стародубского вконец растащили древнее родовое княжество. Не смогли ужиться в ладу братья Пожарские, а посему и царю не угодили. У Федьки Немого Иван Грозный вотчины отобрал, а самого в Басурманскую слободку под Свияжск упек, а потом вернул и в Ливонию отправил, но Федька так и не дослужился до воеводского чина. Далеко свинье до коня… Митька же родился от Марии Берсеневой. Ну, уж и подыскал родитель невесту. Прадед-то, Иван Берсень, великим умом не отличался, коль по дурости своей Василию Третьему перечил. Вот и отрубил ему великий князь голову на льду Москвы-реки. И Митька не без норова. Этаким государем себя возомнил. Личную печатку изготовил, дабы перед заморскими царями и королями покрасоваться.

Зело негодовал на Дмитрия Пожарского князь Черкасский! Не ему ли, именитому боярину, владеть таким державным знаком и заправлять посольскими делами?

Тот или иной боярин нет-нет, да и скажет:

— Не по роду Митрию Пожарскому такая честь. Норовит к свейскому королю посольство снарядить.

— Высоко вознесся. Не пора ли тебе, Дмитрий Мамстрюкович, брать бразды в свои руки?

Угодливые речи бояр тешили самолюбие Черкасского, но он неизменно отвечал:

— Пусть пока побоярится. Приспеет и наш срок.

Бояре ведали: князь уповает на воевод, прибывших из многих городов в «Новопрестольную». Люди Черкасского тихой сапой подъезжали к ратным начальным людям и, как бы ненароком, намекали, что родовитый князь Черкасский куда больше подходит на высокое звание воеводы «по избранию всей земли Московского государства». Одни начальные люди прелестные намеки пресекали, другие — отвечали уклончиво, третьи же поддерживали, думая, прежде всего о новых поместьях и вотчинах, которые посыплются на них, ежели не Пожарский, а Черкасский войдет под воеводским стягом в Москву.

Пожарский для таких людей не так уж и знатен, дабы влиять на будущего царя и одаривать землями ополченских дворян. Он честолюбив, но не тщеславен, и никогда в своих речах не говорит о щедрых посулах, больше всего, наседая на патриотическую жилку: Русская земля гибнет, рушатся православные храмы, надо спасать державу от врагов отечества… Спасать-то, спасать, но твердо посули доброе жалованье, чины и службу на прибыльных местах, и не в украинных крепостицах под татарскими стрелами, а в городах, не столь удаленных от Москвы.

Этих «третьих» людей оказалось не столь уж и мало в Ярославском ополчении. Наиболее смелые из них чуть ли не в открытую заявляли: держитесь Черкасского.

Аким Лагун, «глаза и уши ополчения», уже не раз наведывался к Пожарскому, предупреждая его о грозящей опасности, но тот постоянно отвечал:

— Взять за пристава? Ни в коем случае! Пять-шесть десятков дворян не могут нанести порухи многотысячной рати.

— Бывает, и одним камнем много горшков перебьешь. Есть на примете один смоленский дворянчик Иван Доводчиков, верный доброхот Черкасского. В Спасской слободке, что под обителью, народ мутил. Надо-де на Москву идти, а Пожарский к Ярославлю прилип, как банный лист. И чего топчется? Кой прок от Ярославского стояния, чего воевода выжидает? Надо боярина Черкасского воеводой ставить, он живо Москву возьмет.

— И что ярославцы?

— Освистали Доводчикова. Скорый-де поспех — людям на смех. Пожарский рать приумножает. Ему видней, когда на Москву идти. А на бояр надежа плохая. Нагляделись, когда под Борятинским три года сидели. Дрекольем запустили в Доводчикова.

— Молодцы, ярославцы. А ты говоришь «за пристава». Да схвати этого дворянина, его доброхоты такой гвалт поднимут, что и не рад будешь, Аким Поликарпыч. Не устаю говорить: раздоры погубили ополчение Ляпунова, а посему нам неустанно надлежит крепить единение. Неустанно!

— И все же надо приглянуть за Доводчиковым.

Дмитрий Михайлович проводил Лагуна задумчивым глазами. Ярославль обрел значительную силу, не зря город стали называть «столицей всея Руси». Это какой же надо почет заиметь, дабы Ярославль повеличать второй столицей! И он того заслуживает. Здесь и Земский собор всей земли Русской, здесь и общерусская рать — многоликая, разноперая, требующая неимоверной казны. Кузьма Захарыч с ног валится, собирая калиту. Думный дьяк Тимофей Витовтов оправдал свое назначение. Соловецкий монастырь и в самом деле выделил Ярославскому Совету пять тысяч рублей. Правда, выразил сомнение по поводу полномочий «нечиновного человека» Минина. Монахи потребовали, чтобы Пожарский сам расписался на заемном письме.

А вот купцы и солепромышленники Строгановы оказались сговорчивее старцев: их приказчики дали в долг четыре тысячи рублей. Кузьма Захарыч обязался возместить деньги, когда «денежные доходы в сборе будут». Но шла война, и расходы перекрывали новые поступления. В грамотах населению выборный человек всей земли вновь и вновь просил народ «поревновать» о родине, «пожаловать» земскую власть и самим «промеж себя» учинить обложение, «что кому с себя дать на подмогу ратным людям».

Особеннопо душе пришлась Дмитрию Михайловичу задумка Минина об учреждении в Ярославле Денежного двора. Его возвели в Рубленом городе, неподалеку от Воеводской избы, возвели все те же плотники под началом зятя Акима Лагуна, Первушки Тимофеева. Он не только поглянулся Минину, но и Пожарскому, который не раз побывал на возведении Денежного двора. Дивился: в артели три десятка пожилых, сноровистых плотников, а в челе их — молодой сероглазый мужик с русой кудреватой бородкой.

Минин пояснил:

— У сего молодца цепкий глаз и золотые руки, вот артель и выкликнула его своим большаком. Зело толковый и приделистый.

У плотничьей артели стало дел видимо-невидимо. Как только Ярославский Совет учредил государственные приказы, Кузьма Захарыч чуть ли не в ноги большаку поклонился:

— Ты уж порадей, Перван Тимофеич. Семь приказов надлежит поставить. Работа неотложная. Какая помощь надобна?

Впервые Первушку повеличали по отчеству. Надо же! Никак Минин с Анисимом толковал.

— Семь приказов? Дело хлопотное, уйма сосны понадобится. А нельзя ли в одной постройке все приказные избы связать?

— В одной?.. Зело непривычно всех в одну кучу валить. Шум, гам.

— Купно не будет, Кузьма Захарыч. Каждый приказ глухой стеной отделим и к каждому крыльцо подведем.

— Кажись, разумно. И дерева можно потоньше валить. Приказы-то временные.

— Так не пойдет, Кузьма Захарыч. Приказы, может, и временные, а постройку на века надлежит ставить.

— Какой резон?

— Да такой, Кузьма Захарыч. Опальную, Татинную, Губную, Таможенную избы и Мытенный двор ляхи сожгли. Ныне по углам ютятся. Сюда их и вселить, когда на Москву пойдем. А посему и рубить постройку из кондовой сосны.

Минин вприщур, одобрительно глянул на Первушку.

— У тебя, мил человек, не только золотые руки, но и голова разумная. А дело не застопорится?

— Уложимся в срок, коль подводы будут, и десяток мужиков выделить для обрубки сучьев и ошкуривания лесин.

— Достаточно?

— Коль от лени мохом не обросли, в самый раз. Лишние руки — лишние деньги. А казна твоя, чу, не бессметная.

— Ей Богу, светлая у тебя голова, Перван Тимофеич. Быть тебе искусным розмыслом.

«Добрый зять оказался у Акима Лагуна, — подумалось Пожарскому. — Умен, мастеровит и о городе своем радеет. Добрый! Не зря его когда-то Надей Светешников с собой в Москву брал. Пытливый, весь терем глазами обшарил, а затем на храмы глазеть ходил. Надей сказывал: сердце у Первушки к красоте тянется, к чудным творениям розмыслов. Дай-то Бог».

Затем мысли Дмитрия Михайловича вновь перекинулись на князя Черкасского. Смурый ходит, зависть душу гложет. На Совете, когда решался вопрос об учреждении печати, боярин и слова не проронил, но многие ведали: Черкасский черной завистью исходит, но супротивного слова не выскажет, ибо Пожарский избран единоличным вождем ополчения, ему и печатью владеть. Никак не мог Черкасский заартачиться, ибо его не могли бы поддержать даже преданные ему бояре. Вот и сидел Дмитрий Мамстрюкович букой, но свое «я» он еще покажет. Так что набирайся терпения, Дмитрий Михайлович, и делай все возможное и невозможное, дабы не только ужиться с Черкасским и другими боярами, но и сплотить вокруг Ярославля все общерусские силы.

В Ярославском Земском соборе было немало знати. Опричь Черкасского, бояре и князья Владимир Долгорукий, Василий Морозов, Андрей Куракин, князь Никита Одоевский, князь Петр Пронский, князь Иван Троекуров, бояре Шереметовы, окольничий Семен Головин… Что ни член Совета, то знатное имя, и к каждому надо было найти подход, дабы не вспыхнуло разладье. Управлять людьми, наверное, самое тяжкое дело. Это со стороны кажется — сидит большой начальный человек, челобитные перебирает, да указаниями сыплет. Для оного дела великого ума не надо: посади в кресло — любой управится. Но так рассуждать может лишь недалекий человек, ибо, если от начального человека зависит судьба тысяч и тысяч людей, и если он, ведая об сем, целиком, без остатка отдается служению этим людям, то для того надобны не только недюжинный ум, предприимчивость и твердость натуры, но и глубочайшая ответственность за людей, коими ты управляешь и кои смотрят на тебя с последней надеждой, а коль так не смотрят, то покинь начальное кресло и передай его другому, более умному и рачительному. Наука управлять — зело многотрудная вещь и постигают ее далеко не многие люди.

Сей дар — управлять — давался Пожарскому не просто. Легче было рать водить. Впереди — враг, и коль есть ратная отвага и смекалка — будешь со щитом. Управлять же разноликим Земским собором — не саблей махать. Большую голову надо иметь, зело большую. С боярами никакой промашки допустить нельзя: немедля проглотят. Каждое слово приходится взвешивать, ибо от слова — спасение и от слова — погибель. Чуть не так молвил или слабину в чем-то дал — бояре заклюют, зело они говорливые, палец в рот не клади. Добро, в Совете половина посадских людей, они-то и уравновешивают бояр в затруднительный момент. Взять Анисима Васильева. Зело башковитый слобожанин. Говорит всегда ясно и вразумительно, его даже бояре не одергивают, ибо разумное слово пустым не переломишь, а только глупость свою выкажешь. Умеет толковое слово вставить и Надей Светешников. Сколь раз он помогал решать тот или иной заковыристый вопрос!.. Аким Лагун. Всегда тверд, порой, резок в суждениях, никогда не кривит душой, зело честный и справедливый человек, если уж кого обличает, то прямо в глаза, но ему не хватает гибкости. Иногда его резкие обличения приходится охолаживать, дабы не загуляла свара на Совете… Благодаря Минину, стали членами Совета и Лыткин с Никитниковым. Мудро же решил Кузьма Захарыч! И деньгу из купцов вытянул, и почету им добавил. Ныне сидят на Совете важные, ибо державные дела вершат, но сами себе на уме, все их помыслы в «государевы гости» пробиться. Минин… Рождает же земля мудрых людей. Ныне у него под рукой десятки дьяков, сам же он никогда в приказах не сидел и не был знатоком приказного крючкотворства. Конечно же, дьяки на первых порах весьма настороженно поглядывали на «выборного человека». Где уж ему в сложных, запутанных делах разобраться? Порой, даже поседевший в приказах делец складывал руки перед неразрешимыми трудностями. Кузьма же (на диво!) одним ударом разрубал гордиевы узлы.

В Ярославль со всей Руси стекались дворяне, стрельцы, пушкари, осаждали Земскую избу и просили жалованье. Дьяков (копеечку умели считать) оторопь брала. Лезут и лезут! Кто, откуда, какое ранее было жалованье, и служили ли? Может в нетях пребывали, без оклада, а тут всем деньгу подавай, землями испомещай.

Терялись дьяки, не ведали, как и быть.

Минин же без долгих раздумий молвил:

— Дворянам — на воеводский смотр, стрельцам — к Акиму Лагуну, пушкарям — к пушкарскому голове. Коль кто в стрельцах ходил, должон ведать стрелецкую службу — и как берендейку порохом и дробом снарядить, и как бердышом искусно биться, и как пищаль проворно зарядить. А коль ходил в пушкарях — там своя наука, но ежели запал от затравки не отличит — гнать взашей. Жалованье — истинным служилым людям, но и его выдавать не с кондачка. Многие мелкопоместные дворяне неведомо откуда явились. Слово к делу не пришьешь. Пусть поручителей находят, а засим письменное обязательство, дабы без шатости служить Ярославскому Совету и со службы не сбегать.

У дьяков челюсть отвисла. Вот те и говядарь Куземка! Одним махом разрешил наисложнейший вопрос.

Другой пример. В обычных условиях дьякам надобилась уйма времени, дабы провести описание земель. Минин же в считанные дни разослал дозорщиков в Суздаль, Кинешму, Торжок…

А сколь других важных дел проворачивал Кузьма Захарыч! И проворачивал их с волостными старостами, целовальниками и «лучшими» людьми, приглашая их в Совет, прежде чем приступить к сбору средств в той или иной волости. А когда требовалось решать более важные вопросы, Кузьма Захарыч вызывал в Ярославль местных представителей и требовал, чтобы «сословия» снабжали их письменными поручениями. В таких случаях города получали наказ «по всемирному своему совету присылать из всяких чинов людей по два (и по три) и совет свой отписать за своими подписями».

Не было недели, чтобы выборные с мест не приезжали в Ярославль. Минин и Пожарский либо задерживали их при себе, либо отпускали домой с поручениями.

Глава 5 СТРЯПЧИЙ БИРКИН

Наплыв богатых дворян в Ярославль не шибко радовал Дмитрия Пожарского. Сии дворяне не запамятовали о своем унижении в подмосковных таборах и домогались особого положения в Ярославском Соборе. Их притязания привели к неурядицам и хуже всего (чего особенно опасался Пожарский) к распрям, которые произошли после того, как в Ярославль прибыла казанская рать в челе с дворянином Иваном Биркиным.

Дворянина отменно ведал Минин.

— Сей стряпчий, — рассказывал он Дмитрию Михайловичу, — служил в Нижнем воеводе Андрею Алябьеву. Зело шаткий человек. То служил Василию Шуйскому, то принялся угождать тушинскому Вору, а потом, не получив от него никакой выгоды, вновь отшатнулся к Шуйскому. Когда же у царя пошли дела худо, стряпчий опять изменил ему и пристал к Ляпунову. Прокофий же отослал его в Нижний, дабы тот привел ополченцев. Но в Нижнем Биркина сразу раскусили, как человека корыстного и ненадежного… Промахнулся ты с ним, Дмитрий Михайлыч.

Минин славился своей прямотой, а посему он не постыдился неодобрительно отозваться о промахе воеводы, который приключился в Нижнем Новгороде.

Когда Пожарский изведал, что в Нижний прислан человек от самого Ляпунова, то живо им заинтересовался.

Иван Биркин умел себя преподнести:

— Прокофий Петрович, сродник мой, вверил мне важное дело — поднять на борьбу с ворами всё волжское казачество, возмутить на поляков и литву Нижний Новгород и Казань. Нижний уже зело возмущен, в Казани действуют мои люди, а посему казанцы намерены выступить с почином нового ополчения.

Дмитрий Михайлович всегда питал доверие к Ляпунову: тот ненадежного человека по волжским городам не пошлет, и он назначил Биркина одним из своих помощников, и вскоре направил его в Казань, дабы тот создал в «Казанском царстве» крепкую рать и привел ее в Нижний Новгород. Сопутствовали Ивана Биркина смоленские дворяне во главе с Иваном Доводчиковым и местный соборный протопоп Савва.

Все произошло в сутолоке, в течение нескольких дней, когда предупреждающие слова Минина были восприняты без должного внимания.

— Не верю я Биркину. С гнильцой человек.

— Поглядим, Кузьма Захарыч.

Не по душе был Минину ляпуновский посланник. Тот повел себя в Нижнем вызывающе: наставлял и поучал воеводу Алябьева, совался во все его дела, призывал воеводу выгнать из Земских старост «мясника» Куземку.

Алябьев слабо защищался, норовил дать отпор нахрапистому стряпчему.

— То не в моей воле. Старостой и судьей выбрал Минина сход.

— Кой сход? — орал Биркин, и тяжелое лицо его с узким хрящеватым носом и набряклыми щеками становилось багровым. — Сход мясников и извозчиков! Да им ли власть выбирать?

Брызгал слюной Биркин. Проглядел его Дмитрий Михайлович. Казань «по заводу» дьяка Никанора Шульгина отказала в подмоге нижегородскому ополчению. На сторону Шульгина переметнулся и Биркин, недовольный первенством Пожарского и Минина в Нижнем.

Это был нешуточный промах Дмитрия Михайловича. Нынешнее Ярославское Земское правительство возлагало большие надежды на поддержку Казани. В грамоте к свейскому королю Пожарский особо подчеркивал, что на его стороне выступают города Московского и Казанского государств. Казанцы, как и нижегородцы, полагали себя зачинателями повстанческого движения и намеревались занять в Ярославле подобающее место.

Казанское ополчение входило в город без должного почета. Его не встречали ни колокольным звоном, ни хлебом-солью. Тут уж постарался Василий Морозов. Он, бывший казанский воевода, так и не мог простить убийства боярина Богдана Бельского и захват власти дьяком Шульгиным. Казань навсегда останется в его памяти «злым, ордынским городом». Вот и ныне Иван Биркин заявился в Ярославль с татарским головой Лукьяном Мясным.

Однако Морозов не ведал, что Биркин еще по дороге в новую столицу всея Руси крупно повздорил с Мясным, ибо оба помышляли стать во главе казанского ополчения.

Среди татар было два десятка князей и мурз, около пятидесяти мелкопоместных дворян. Биркин посулил татарской коннице златые горы.

После холодного приема ярославским воеводой, разобиженный стряпчий направился к Пожарскому. Уж этот примет надлежащим образом: не зря ж, поди, в Нижнем Новгороде своим сотоварищем назвал.

— Митрий Михайлыч, здрав будь! — распяливая зубатый рот в радостной улыбке и растопырив краснопалые руки, двинулся к воеводе Биркин.

Но Пожарский ни лобзаний, ни объятий не принял. Спросил сухо:

— Почему в Нижний казанскую рать не привел?

Биркин принялся себя обелять:

— Послал ты меня с протопопом Саввой. Он же смуту в Казани затеял, мыслил занять митрополичий престол. Такая свара поднялась, что народу было не до ополчения. Едва уняли мы с дьяком Шульгиным замятню. Честных-то людей в Казани — раз, два — и обчелся.

Пожарский усмехнулся: облыжные речи сказывает Биркин, себя выгораживая. Доподлинно известно, что протопоп Савва и не мнил замахиваться на казанский престол, который когда-то занимал владыка Гермоген, а ныне — митрополит Ефрем.

— Долго же ты, Иван Иваныч, замятню унимал. Мы уж и не чаяли, что в Ярославль придешь. Аль любовь к отечеству взыграла?

Стряпчий, как будь-то, не замечал насмешливого тона Пожарского. Он и не помышлял выступать из Казани: вольготно и сытно в ней жилось. С дьяком Шульгиным так спелись, что водой не разольешь. Но когда Биркин изведал, что в Ярославль стекаются ополчения, чуть ли не со всей Руси, и что там собирается всерусский Земский собор, стряпчий спохватился. Когда-то он был у истоков нижегородского земского ополчения. Пожарский назначил его своим помощником. (Как же! Посланник Ляпунова!). И вот теперь приспела пора вернуть свое высокое звание, дабы показать всем, что он не последний человек ополчения, и ни ему ли быть одним из вождей Совета всей земли.

— Как же не взыграла, Митрий Михайлыч? Не я ль со сродником своим Прокофием Ляпуновым на злых ворогов ополчился, не я ль с тобой в Нижнем земскую рать сколачивал? Кровь в жилах кипит!

— Ну-ну.

— Когда Совет?

— Дня через два.

На Совете стряпчий, облачившись в богатый цветной кафтан со стоячим козырем, опираясь узластой рукой на рукоять сабли, важно изрек:

— Казанское царство послало меня помогать ярославцам, истомясь о порядке. Рать я привел немалую, а посему надлежит мне в Совете сидеть по правую руку набольшего воеводы, как и было сие в Нижнем Новгороде.

Биркин брал быка за рога. К Земской избе были стянуты сотни казанских ратников, молодцеватых, дерзких, добротно оружных, всем своим видом показывающих, чья самая большая рать в городе.

Переброска к Земской избе казанских ратников не осталась без внимания Акима Лагуна. Он тотчас поднял всех ярославских стрельцов.

Самоуверенная речь Биркина была встречена насмешливым голосом Дмитрия Черкасского:

— Не чванься, блин, — не быть пирогом.

Бояре захихикали, а в Биркине гордыня взыграла; не ожидавший к своей особе такой неучтивости, угрозливо молвил, обернувшись в сторону бояр:

— Чего рты раззявили? Вы в Ярославль, как мухи на мед слетелись. Я же с великой ратью пришел. Стоит мне крикнуть, — кивнул на зарешеченное оконце, — и поминай, как звали.

Ох, не привыкли бояре, когда их какой-то стряпчий на испуг берет. Теперь уж князь Долгорукий кинул смешинку:

— Грозила мышь кошке, да сама в коготки угодила.

Лицо Биркина перекосилось, он едва саблю из ножен не вытянул, а затем его возбужденные глаза вперились в Пожарского.

— Чего молчишь, Митрий Михайлыч? Аль боярам потакаешь, кои никаких заслуг перед ополчением не имеют. Нам с тобой коноводить, а не им, — ткнул длинным перстом на Черкасского, — кои из воровских таборов в Ярославль прибежали.

Доля истины была в обличении Биркина: немало бояр и дворян пришло из подмосковных станов, уверившись в слабости тушинских предводителей и казачьего атамана Заруцкого. Помыслы их хорошо известны Дмитрию Михайловичу. Они — малодушны и корыстны, и все же появление бояр в Ярославском Совете придало ему еще большую весомость и державность. Если ранее бояре вершили судьбу государства в Московской думе, ныне — в Ярославской; правда, совсем иной стала эта Дума, наполовину разбавленная выборными дворянами от городов и представителями посадов. В том-то ее и сила, ибо она в действительности стала Советом всей земли Русской.

Поддержать Биркина — одним махом расколоть Земский собор, против чего всегда твердо и решительно выступал Дмитрий Михайлович. Да и не стоит этот Биркин того, чтобы разрушать и без того хрупкое единение. Сей стряпчий, как уже убедился Пожарский, не только погоды не сделает, но и может нанести непоправимый вред. Его рать из мелкопоместных дворян уже показала себя. В период безвластия и всеобщей Смуты дворяне, наподобие тушинских воров, занимались грабежами окрестных сел и деревень, а когда подались к Ярославлю, то вели себя как неприятели в городах и уездах.

— Кому и как коноводить, стряпчий, решил Совет. Ныне у нас без мест, а посему и тебе места не видать. Рать же свою угомони, ибо она уже за два дня немало порухи в Ярославле учинила.

Суровые слова Пожарского Биркин воспринял как смертельную обиду.

— Та-ак, — повел он злющими глазами на выборных людей. Выходит, никому не надобен стал Иван Биркин. Исполать вам!

Отвесил шутейный поклон, а затем его въедливые глаза вновь нацелились в Пожарского.

— А станете ли в Ярославле царя выбирать?

Дмитрий Михайлович был готов и к такому, далеко не простому вопросу. Многие полагали, что Земский собор непременно займется выборами нового царя, но когда о том заговорили на Совете, то промеж бояр возник несусветный спор. Чуть ли не каждый норовил выкликнуть претендента, который доводился ему близкой или дальней родней, а посему спор затянулся до глубокой ночи. Приказный подьячий уже дважды менял оплывшие восковые свечи в медных шанданах, а бояре все продолжали дотошно перебирать родословную любого названного человека, чуть ли не до шестнадцатого колена.

Посадские торговые люди помалкивали: им ли, меньшим людям, царя выкликивать? Бояре же, усталые и взопревшие в своих дорогих шубах, все продолжали и продолжали ожесточенный спор, пока в речь именитых людей не вмешался Дмитрий Михайлович:

— Ладно ли будет, господа, что мы помышляем о царе без ведома некоторых Рюриковичей и Гедиминовичей, оставшихся на Москве, кои могут поднять замятню, когда мы очистим стольный град от врагов державы. Новая же замятня нам без нужды. Народ устал от Смуты и усобиц. И о другом хочу изречь. Хвали горку, как перевалишься, а мы еще через горку не перевалились и врага еще не одолели. Не рано ли царя принялись выбирать?

Не каждый боярин встретил слова Пожарского с одобрением. Князь Долгорукий, родовитый из родовитых, давно распахнувший золотом шитый кафтан и расстегнувший ворот голубой шелковой рубахи, холодно зыркнул на воеводу выпуклыми, зрачкастыми глазами.

— Мешкать — дела не избыть. Кой прок нам на бояр оглядываться, кои вкупе с ляхами на Москве сидят? Здесь и уложим! — даже посохом пристукнул.

Боярин же Морозов принял сторону Пожарского. Ему-то ни с какого боку не светило близкое родство с любым выдвинутым претендентом на царский престол.

— Воевода дело сказывает. На Москве надо думу думати.

Долгорукий повернул крутолобую голову в сторону Черкасского, но тот, неожиданно для боярина, не пошел ему встречу, хотя даже и виду не подал, что он сторонник Пожарского.

— Не стольнику решать, как нам ныне с избранием царя поступить. То дело бояр и только бояр. Мы уж сами и время, и место прикинем.

На том Совет и закончился, но Пожарский, невзирая на язвинку Черкасского, остался им доволен. Князь Черкасский вновь подчеркнул Земскому собору свою значимость, однако его последние слова о «месте и времени» всего лишь тактическая уловка. На самом же деле он, как и боярин Василий Морозов, поддержал его, Пожарского, хотя и бросил в его сторону подковырку «стольник». Конечно, не окольничий и, тем более, не боярин, но Пожарский уже научился преодолевать себя и не принимать близко к сердцу слова, которые могли привести к разладью. Чего это ему стоило, ведает только один Бог.

На занозистый вопрос Биркина он отвечал совершенно спокойно:

— Земский собор пока приостановил решение вопроса о царе.

— Та-ак! — вновь зловеще протянул Биркин и стремительно выскочил из Земской избы. Слуга подвел коня. Биркин взметнул на седло и истошно заорал:

— Измена, служилые! Рысью на Торговую площадь!

Казанцы, ожидавшие выхода Биркина, встрепенулись и послушно порысили к Ильинскому храму, вблизи которого шумел торг. Здесь всегда было людно, самое место «измену» оглашать.

Лукьян Мясной, предводитель татарской конницы, рослый, богатыристый, с черной бородой, потянулся рукой к эфесу кривой сабли в сафьяновых ножнах.

— В чем измена?

— Пожарский лишил меня всякого места и указал сидеть вкупе с торговыми мужиками. Всю казанскую рать унизил! Ни чести нам, ни места!

Казанцы встретили слова Биркина недовольным гулом, а тот продолжал возмущенно восклицать:

— Пожарский и Минин обманщики! Всё, что они сулили, обернулось ложью. Ни почету казанцам, ни двойного жалованья, ни добрых коней и сытого корму! И люди и кони наши заморены, а вождям до нас и дела нет! Загинем!

Биркин перегибал палку: рать пришла на сытых конях, да и переметные сумы, набитые во время грабежей, не оскудели. Биркин же играл на набежавшую толпу ярославцев, которая все ширилась и ширилась.

— Да как же на Москву идти? Куда смотрят Минин и Пожарский? — прокричал Митька Лыткин.

— Куда? — еще больше оживился стряпчий, услышав сочувственный возглас. — В рот боярам! Митрию Черкасскому, кой служил тушинскому Вору и кой сородича моего, Прокофия Ляпунова, под казачьи сабли Заруцкого подставил. Чай, слыхали?

— Слыхали!

— На бояр надежа плохая!

— Истину изрекает Биркин!

А Биркин, воодушевленный толпой, продолжал возбуждать «праведными» словами ярославцев, для которых бояре были всегда извечными врагами. Разъезжая по площади на мышастом коне, стряпчий утробно, до хрипоты булгачил народ:

— Пожарский, сойдясь с боярами, во всем изолгался. В грамотах писал, что в Ярославле изберут нового царя, и опять-таки всех надул. Вовсе не помышляет воевода с боярами о царе, ибо бояре сами в цари метят! Каково?

Негодование толпы возросло, оно подогревалось голосами приказчиков и дворовых людей Лыткина, Никитникова и Спирина.

— Худое дело! Нам не надобен боярский царь! В куль — и в воду Пожарского!

— В воду! — возрадовался Биркин. — Не мне ль, сроднику Ляпунова, ходить в набольших воеводах? Мне рати водить!

А вот тут стряпчий обмишулился: на воеводстве Пожарский изрядно отличился, а посему из толпы раздался насмешливый голос:

— А ты, Биркин, где воеводствовал? В каких сечах отличился? Слыхом не слыхивали!

— Воистину! Хвастуну грош за красную ложь. Буде клепать на Пожарского!

Биркин, хитроныра из хитроныр, почуяв, что толпа уже далеко не единодушна, вновь сел на испытанного конька:

— Не о воеводстве речь! Ратных заслуг от Пожарского не отнять. Но зачем он от посадского люда отшатнулся, зачем боярам предался и клятвы порушил? То дело изменное. С боярами народу не по пути! В гроб загонят! Истребить изменников бояр!

— Верна-а-а! Истребить!

— Их Иван Грозный не добил!

— Под сабли кабальников!

Биркин достиг своей цели: народ был возмущен, теперь смело можно и Земскую избу полонить, ибо того не Биркин, а народ восхотел. Пожарского, разумеется, он не тронет, а вот бояр всех возьмет под стражу, а сам будет вторым вождем ополчения. За него не только казанцы, но и смоленские дворяне в челе с Иваном Доводчиковым, который ездил из Нижнего вкупе с Биркиным в Казань. (В Казани Доводчиков перешел на сторону Биркина и дьяка Шульгина. Смутил он и смоленских дворян).

Гордо, победно ехал к Земской избе стряпчий, предвкушая свой будущий высокий чин, а с ним и далеко идущие тщеславные помыслы. Но дорогу к Земской избе вдруг неожиданно перегородил Аким Лагун со стрелецкой сотней.

— Не пора ли тебе остыть, Биркин?

— А это что за упырь? — ощерился стряпчий. — То ж боярский прихвостень. А ну прочь с дороги, покуда цел!

Острые глаза Акима полыхнули гневом.

— Ты вот что, стряпчий. Меня не пугай. Нагляделся на таких страховитых. Отведи свое воинство на стан, а не то свинцовой кашей угощу.

Но разгоряченного Биркина уже трудно было остановить.

— Вперед, казанцы! Сметем изменников!

Лагун взмахнул рукой.

— Пищали к бою!

Стрельцы изготовились к бою. Их пищали были заранее заряжены порохом и дробом.

Казанцы дрогнули: шутка ли, когда на тебя выставилась добрая сотня пищалей.

— Лукьян Мясной! Чего стоит твоя конница?!

Но Лукьян и с места не стронулся. Он еще дорогой ругался с Биркиным, а когда тот начал хулить на Торговой площади Пожарского, то и вовсе воспылал неприязнью к стряпчему.

— Моя конница не пойдет за тобой, Биркин!

Стряпчий сник. Все его потуги оказались тщетными… Ну, нет! Татары — народ отчаянный, надо их подхлестнуть.

— Казанцы! Неужели мы потерпим обиды? Неужели мы зазря пришли в Ярославль? Силой захватим власть и поживимся несметными богатствами бояр. Аль вы не потомки отважного хана Батыя? Впере-ед!

И вот кое в ком забурлила горячая ордынская кровь. Десяток татар по древнему зову предков, выхватив кривые сабли, отчаянно ринулись на стрельцов, ринулись на явную погибель.

Лагун, едва сдерживая себя, отдал предваряющий приказ:

— Пали поверх голов!

Но в одном из пищальников тоже взыграл зов предков, зов мщения за жестокое ордынское иго, залившего кровью всю Русь, и он безжалостно выпалил в грудь набегавшего татарина, и тот замертво рухнул.

На коне примчал Дмитрий Пожарский. Конь вздыбился и пронзительно заржал перед самыми татарами. Воевода запальчиво и повелительно воскликнул:

— Отставить брань! Отставить!

Лагун ахнул: князь рисковал. Аким заметил, как один казанец из задних рядов вытянул из колчана оперенную стрелу, затем вскинул лук и натянул тетиву.

— Князь Дмитрий, поберегись!

Лагун метнулся к воеводе, дабы заслонить его от смертельно разящей стрелы, но в тот же миг другой татарин, находившийся обок стрелка, рванул рукой за его лук. Пожарский был спасен, а тот, не заметивший покушения, вновь воскликнул:

— Негоже, братья, нам кровь проливать! К миру вас зову. Другого пути нет!.. Как же так, Иван Биркин?

— А ты как думал? — враждебно полыхнул глазами стряпчий. — Не для того мы в Ярославль шли, дабы обиды терпеть. Не хотим того!

Повернулся к рати, надрывно вскричал:

— Казанцы! Уходим вспять. Неча нам делать в Ярославле! В Казань!

Пожарский, отменно ведая, как худо терять казанскую подмогу, норовил остановить ратников:

— Одумайтесь, братья! Закиньте гордыню, ради спасения державы!

— Моя конница остается, князь Пожарский! — воскликнул Лукьян Мясной. — Пойдем с тобой на чужеземца.

— Добро, мурза.

И все же две трети казанской рати ушли с Биркиным.

Глава 6 ВО ИМЯ СВЯТОЙ РУСИ

Летописец отметит: «Смута не прекратилась и по уходе Биркина: начались споры между начальниками о старшинстве, каждый из ратных людей принимал сторону своего воеводы, а рассудить их было некому».

Для Пожарского наступила тяжелая пора. Бунтом Биркина не преминули воспользоваться те, кого не устраивали строгие порядки набольшего воеводы, возведенные в правило: из станов не выходить, по окрестным деревням не шарпать, в кабаках не бражничать.

До поры-времени воеводы как-то терпели жесткие установки Пожарского, но «пришествие» Биркина подогрело их к своевольству. Не привыкли бывшие городовые воеводы к твердой руке. Совсем по-другому им жилось в своих городах: сытно, вольготно, когда ведали над собой лишь одного государя.

Прибыв в Ярославское ополчение воеводы, привыкшие к единоличной власти, с трудом привыкали к новым порядкам, зачастую пренебрегая ими.

Особенно тем отличались смоленские дворяне и стрельцы, чей стан находился на берегу Которосли.

Воевода Иван Доводчиков, оказавшийся близким содругом Ивана Биркина, не переставал шуметь:

— Государи, когда грамоты подписывают, то величают себя самодержцами не только Белой и Малой Руси, но и Казанского и Астраханского царств. Царств! И такое царство представлял Иван Иванович Биркин. Честь и хвала всему казанскому ополчению. И какую же честь оказали казанцам Пожарский с боярами? Все видели. Сраной метлой воеводу из Земской избы вымели. Честь обернулась бесчестьем. И по нам, смолянам, сраная метла прошлась. Не мы ль из Нижнего Новгорода ходили в Казань, дабы рать снарядить, не мы ль с Биркиным ее в Ярославль привели? И что?! Пищальным огнем попотчевали!

— То дело нового Малюты Скуратова, кой в Ярославле завелся. Акима Лагуна! Экого доброхота себе сыскал Митрий Пожарский! — выкликнул смоленский стрелец Еремка Шалда.

— Такой же злыдень. Повсюду свой нос сует! — поддержал Шалду стрелец Фома Крючок.

— Еще как сует! — хорьком высунулся из-за спины Крючка остролицый, скудобородый Истомка Сапожков. — Мы с робятами в кабак забрели, и всего-то сулейку осушили, а сей Малюта нас плеткой из кабака вышиб. Каков подручник Пожарского?!

Истомка, конечно же, изрядно приврал. Стрельцам мало оказалось одной сулейки. Загорелась душа до винного ковша! Полезли к целовальнику, но тот без денег душегрейки не дал. Стрельцы огрели целовальника древком бердыша, но за того заступились ярославские питухи. Завязалась драка, грозящая перейти в душегубство.

На шум заскочил Аким Лагун. Унял стрельцов, пригрозил:

— Еще раз увижу в кабаке — посажу на смирение. Стрельцы, было, заерепенились, но Лагун высказал новые вины:

— У меня послухи есть, кои видели, как вы выборного земского человека дубасили. Он крест всему городу целовал, дабы не только воровства не творить, но и за порядком в кабаке присматривать. За побои выборного человека надлежало бы вас заключить в темницу. Аль вам сие неведомо?

Ведали, еще как ведали стрельцы, блюстители порядка, находясь на государевой службе, а посему вняли словам Лагуна, но уходили из кабака недовольные, костеря худыми словами «Малюту».

Недовольство прокатилось и по касимовской рати, чей воевода близко знал Ивана Биркина, а затем и среди тверичей, воевода которых требовал особого места в Земском соборе. Ратники слушались только своих начальных людей.

Тревога на сердце Пожарского все возрастала. Он прилагал все усилия, дабы собрать общерусскую рать и учредить вкупе с Мининым Совет всей земли, и все, казалось бы, получилось, и вдруг среди ополчения покатилась волна своевольства и непослушания, готовая вылиться в большую смуту. Толковал с воеводами, призывал к единению, те согласно кивали головами, но проходил день, другой и вновь тот или иной воевода выходил из послушания. Местнические замашки, которых так опасался Пожарский, выпирали как опара на дрожжах.

Даже невозмутимый Минин (он крайне редко срывался или приходил в отчаяние) забил тревогу:

— Меньше воевод — меньше разладья. Ныне же они, почитай, со всей Руси прибыли. А среди них немало тех, кто свою гордыню в правило возводит. Ломаю голову, как утихомирить начальных людей, но ничего на ум не вспадает. Креста на них нет, не о гибнущей Руси думают, а о своей корысти.

— Креста, говоришь, нет? — вдруг оживился Дмитрий Михайлович, вспомнив недавнюю встречу со старцем Евстафием, который, как удалось ему изведать, добрый десяток лет прожил в глухих лесах пустынником. Отчетливо всплыли его слова: «Ты, сыне, много славных дел свершил для святой Руси. Но в памяти людской остаются не токмо ристалища ратные, но и деяния на поприще православия, ибо крепость воинства куется не токмо оружьем, но и крепостью духа, кой вселяют в душу ратоборца служители Христа».

— Господи! — воскликнул Дмитрий Михайлович. — А ведь старец Евстафий мне зело мудрые слова изрек, а я, грешный, в сутолоке мимо ушей их пропустил.

— Что за Евстафий?

Дмитрий Михайлович кратко поведал о бывшем отшельнике, а затем, повеселев, произнес:

— Надо вспомнить, как поступали наши предки. Когда между вождями вспыхивали споры, а рассудить их было некому, тогда они звали в посредники духовное лицо.

— А что?.. Добрая мысль, Дмитрий Михайлыч. Мы как-то совсем забыли о духовных пастырях. Надо поразмыслить, кого позвать в ополчение.

— Есть у меня добрый пастырь на примете. Ростовский и Ярославский митрополит Кирилл.

— Кирилл?.. Но, насколько мне известно, такого владыки нет в Ростове.

— Был когда-то, но еще при первом Самозванце ему пришлось уединиться в Троице-Сергиевом монастыре. Там-то я и познакомился с владыкой.

— После ранения в Москве? — догадался Кузьма Захарыч.

— Признаюсь, тяжко мне было. Не чаял выжить, и как понял, что кончина моя близка, то позвал в келью Кирилла и молвил ему, что вознамерился схиму принять. Долго на меня взирал святый отче, а затем взял мою руку в свои длани и тихо, но проникновенно произнес: «Не поддавайся искусу, сыне, не приспела еще пора тебе меч на рясу менять. Бог тебя на земные подвиги сподобил». Осерчал я на Кирилла: «Какие подвиги, отче, когда я в мир иной отхожу? Соборуй». Но не стал того делать владыка. Перекрестил меня и изрек: «Бог ведает, когда тебя в свои пущи принимать» и удалился. А я вспылил: что же это за пастырь, кой смертельно недужному человеку в постриге отказал? Повелел отвезти меня в Мугреево, дабы там умереть спокойно.

— Не умер, Дмитрий Михайлыч. Владыка-то прозорлив оказался.

— Зело мудр и прозорлив, — кивнул Пожарский. — Такой пастырь позарез ополчению нужен.

— Поедет ли? — усомнился Кузьма Захарыч. — Ныне он уже не владыка, а простой монах. Да и станут ли келейника воеводы слушать? Не тот сан.

Кузьма Захарыч поднялся с лавки, почему-то ступил к киоту и в какой-то непонятной задумчивости устремил свои усталые ореховые глаза на строгий лик Спасителя.

— Ты чего, Захарыч?

— Да вот пытаю Господа, дарует ли он нам истинного миротворца. Хватит ли сил у старого пастыря словом Божьим успокоить алчущих власти воевод?

Такого Минина князь Пожарский еще не видел. Особой набожностью он не отличался, да и винить его в том нельзя: у старосты всей земли дел видимо-невидимо, даже ночи коротает урывками, уж не до стояния на длительных церковных службах. Правда, в двунадесятые праздники Кузьма Захарыч всегда приходил в храм и усердно молился, размашисто осеняя себя крестным знамением и отвешивая поясные поклоны. Но то было в храме, а здесь он вдруг поднялся во время разговора и застыл, уже больше ничего не говоря, молчаливый и отрешенный, у киота воеводского покоя. Застыл в кресле и Дмитрий Михайлович, как бы боясь вспугнуть замершего перед святыми образами богомольца. О чем думает в эти минуты его верный сподвижник, что на самом деле толкнуло его к киоту?

Не мог того сказать Кузьма Захарыч. Такое случалось с ним и дома, когда он, ни с того, ни с сего для обитателей избы, вдруг обращался к божнице. Последний раз это проистекло полгода назад, когда старался внушить сыну Нефеду житейские правила, а тот гнул и гнул свое: без плутовства деньгу не зашибешь, корысть нужна в любом деле, а уж в торговле, тем более.

Кузьма Захарыч строго оборвал его и ступил к киоту. Нет, не о заблудшем сыне он молился, а молился о неустроенном мире, о добре и зле, и происках дьявола, кой всю жизнь обитает на левом плече и всю жизнь подстрекает человека к грехопадению, и не будь на правом плече ангела-хранителя, давно бы все человечество угодило в исчадие ада. Он молился и каялся не только за свои грехи, но и за грехи людские, прося у Господа прощения. После такого «стояния» перед киотом он всегда выходил из него с просветлевшим лицом и окрепший духом, обретя душевный покой и неистребимую веру в те дела и поступки, которые ему предстояло свершить.

Наконец, Кузьма Захарыч отступил от киота и повернулся к Пожарскому. Его лицо было сосредоточенно-задумчивым.

— Ты знаешь, Дмитрий Михайлыч, вере-то латинской не устоять, ибо Господь не сможет претерпеть все то зло, кое сотворили латиняне. За разорение, порушенные и сожженные храмы не минует их Божья кара, ибо Бог долго ждет, да метко бьет.

— А что владыка Кирилл?

— Кирилл?.. А что Кирилл? Звать немешкотно. Но надлежит крепко помыслить, кого из Совета за ним послать, ибо не каждый посланник уговорить Кирилла сможет. Надо бы кого-то из благочестивых ярославцев, кой изрядно владыку ведает, и в коего тот поверит.

Выбор пал на Надея Светешникова: тот и благочестив, и усердный христианин, и светлым разумом наделен. В помощь ему Пожарский помышлял дать старца Евстафия, но от этой затеи пришлось отказаться: дорога все же дальняя и опасная, а старец не совсем здоров, ногами ослаб. Остановились на соборном протопопе Илье, которого ярославцы высоко чтили. От архимандрита Спасо-Преображенского монастыря Феофила отказались: владыка Кирилл от Самозванца пострадал, а Феофил одним из первых духовных пастырей к Самозванцу с поклонами и дарами заспешил. Не воспримет его Кирилл, враждебно встретит. А в связи с тем, что под Троице-Сергиевым монастырем рыскали шайки Лисовского и Заруцкого, для охраны посольства выделили три десятка стрельцов под началом пятидесятника Тимофея Быстрова. Служилых людей подбирал сам Аким Лагун. Молвил Пожарскому:

— Люди надежные, на Тимофея, как на самого себя могу положиться.

Первушка, изведав о посольстве в Троице-Сергиеву обитель, кинулся к Светешникову.

— Возьми с собой, Надей Епифаныч.

Надей добродушно рассмеялся:

— Ты чего это, крестник, всегда за мной, как нитка за иголкой? Загодя скажу, что ты ответишь. На Троицкие храмы поглазеть. Так?

— Воистину, Надей Епифаныч.

— А на кого плотничью артель оставишь? Тебя сам Минин в большаки поставил. У него, крестник, не так просто отпроситься.

— Добрых плотников в Ярославле, слава Богу. А за меня — ты словечко Минину замолви. Уж я не подведу, Надей Епифаныч.

— Да уж ведаю, не впервой мне с тобой ездить.

Васёнка — в слезы.

— Господи, ну что тебе дома не сидится? Ну, зачем, любый ты мой, в опасную дорогу снарядился. Боюсь за тебя.

Повернулась к отцу.

— Ну, что же ты, тятенька?

Акиму Лагуну вовсе не хотелось, чтобы Первушка покидал дочь, которая уже была на сносях, но отъезду зятя препятствий не чинил: не малое дитё, своя голова на плечах.

— Дело — превыше всего, дочка. Не горюй, вернется твой супруг.

Но Васёнка продолжала лить слезы.

Троицкий монастырь поразил своей величественной красотой. Первушка так и застыл перед обителью.

— Вот это да, Надей Епифаныч! И неприступная крепость и святыня. Оторваться не могу от сего дивного творения.

— Воистину, крестник. Не впервой посещаю обитель, и всякий раз душа радуется.

— Давно ли сию обитель преподобный Сергий воздвиг? И где большой казны набрался?

— Двумя словами не ответишь. Попозже, крестник.

Но тут и Тимофей Быстров проявил интерес:

— Рассказал бы, Надей Епифаныч. Стрельцы немало об осаде монастыре наслышаны, но ничего толком о самой обители не ведают.

Светешников глянул, было, на протопопа Илью, но тот мотнул длинной, окладистой бородой.

— Глаголь, сыне. Ты не хуже меня о святой обители ведаешь.

— То было в четырнадцатом веке, — начал свое повествование Надей Епифаныч. — После кончины родителей, сыновья Кирилла и Марии, Варфоломей и Стефан, кои в отрочестве проживали в Варницах, что под Ростовом Великим, удалились в лесное урочище, неподалеку от Радонежа, срубили себе келью и малую церковку в честь Живоначальной Троицы. Так был положен зачин обители, ставшей впоследствии одной из самых именитых на Руси. Жизнь в пустынном урочище было зело тяжела. Стефан, не выдержав лишений, ушел в Москву, а Варфоломей остался в пустыни, возложив все упования на Бога. В 1337 году он принял монашеский постриг с именем Сергий, и умножил свои духовные и телесные подвиги. Изведав о суровой добродетельной жизни преподобного Сергия, к нему стали стекаться иноки, жаждущие подвигов, а затем и крестьяне, бежавшие от монголо-татарского ига. Так мало-помалу создавался монастырь и обустраивался посад вокруг него. Сергий стал игуменом обители. Неустанно трудясь сам, он воспитывал трудолюбие и в братии. По молитвам преподобного свершились многочисленные чудеса и исцеления. Постепенно слава о нем испустилась по всей Руси, к нему стали отовсюду стекаться богомольцы и просто страждущие люди за утешением. Еще при жизни Сергия почитали святым.

В 1380 году московский князь Дмитрий Донской пришел в Троицкую обитель к Сергию за благословением на решительный бой за православную веру и освобождение Руси от татаро-монгольского ига. Получив благословение преподобного Сергия идти на безбожных врагов, благоверный князь Дмитрий 8 сентября 1380 года одержал великую победу на Куликовом поле над татарскими полчищами, и с того времени взял Троицкий монастырь под свое особое покровительство. Троицкий собор, кой вы видите, был возведен в первой четверти пятнадцатого века, и расписан знаменитыми иконописцами Андреем Рублевым и Даниилом Черным. А в следующем веке у южной стены Троицкого собора был построен храм в честь преподобного игумена Никона Радонежского. При царе же Иване Грозном и его сыне Федоре возводится Успенский собор по ладу собора в московском Кремле. Зрите, какое дивное творение!

— А крепость когда возведена? — вопросил Первушка.

— При царе Иване Грозном. Перед нами — неодолимая твердыня. Стены имеют три боевых яруса, а башни — до шести ярусов. Сию могучую крепость так и не смогли одолеть многотысячные полки Яна Сапеги… Довольно о монастыре, други. Сами все оглядите.

………………………………………………………

Надей Светешников и протопоп Илья без особого труда уговорили архимандрита монастыря Дионисия отпустить Кирилла из обители. А вот келарь Авраамий Палицынпочему-то весьма прохладно отнесся к посланникам Минина и Пожарского.

Надей Светешников мало знал келаря, зато протопоп Илья хорошо ведал всю его подноготную.

— В миру он звался Аверкием Ивановичем. В конце царствования Федора подвергся опале, ибо был уличен в недружественных замыслах против Бориса Годунова. Имение его было отобрано, а сам он был пострижен в монахи. Когда Борис взошел на трон, то снял с келейника Авраамия опалу, но тот и при Годунове, и Самозванце пребывал в удалении, токмо с восшествием Василия Шуйского на престол Авраамий получил важное назначение, став келарем Троицкого монастыря, главного монастыря Московского царства. Не единожды бывал я в оной обители, и могу изречь об Авраамии, что человек он зело ловкий, деловой, начитанный, но и зело хитрый. Никто не ведает, но во время осады монастыря поляками Авраамий отчего-то пребывал в Москве, хотя осада длилась шестнадцать месяцев и келарь мог очутиться среди осажденных, ибо в обитель проникали даже обозы с хлебом. Да не судите, и не судимы будете. И все же и все же… После осады Авраамий прибыл в монастырь, но вскоре вкупе с ростовским митрополитом Филаретом Романовым и боярином Василием Голицыным был в числе посланников к королю Сигизмунду, что осадил Смоленск. Но дело там затянулось. Король требовал, чтобы послы вошли в Смоленск и уговорили осажденных сдаться на милость короля. Но Филарет Романов зело твердо заявил: «Того никакими мерами учинить нельзя, чтоб в Смоленск королевских людей впустить. Нарекут нас изменниками и никогда тому не бывать!» Зело поплатился за сии слова Филарет Романов. Король осерчал и заточил митрополита в Мальбургский замок, что под Варшавой, где он и поныне сидит.

Видя непокорность главных послов, Жигмонд принялся склонять к изменному делу послов второстепенных, — думного дворянина Сукина, дьяка Васильева и келаря Авраамия Палицына, повелев им отшатнуться от Филарета и Голицына и отъехать в Москву, дабы там действовать в пользу короля. И те изменное дело приняли и, получив от Жигмонда грамоты на поместья и другие пожалования, отбыли в Москву. Авраамий на Москве вовсю глаголил: «Лучше польскому королю служить, чем от своих холопов потерпеть поражение». Норовили поколебать и думного дьяка Томилу Луговского, кой родом из князей Ростовских-Луговских, но Томила на измену не пошел, молвив: «Слыхано ли дело, чтобы послы поступили так, как Сукин, Васильев и келарь Палицын, покинув государево посольство. Как им взирать на чудотворный образ Богородицы, от коей отступились? Да лучше бы им здесь смерть принять, а от государева дела не отъезжать. Приход же их на Москву учинит смуту и великую поруху».

— Вот тебе и Авраамий! — воскликнул Светешников.

— Истину изрекаю, сыне, истину.

— А что далее произошло?

— Хитрый келарь поспешил укрыться в монастыре, а когда изведал, что дело королевича Владислава, коего бояре прочили на московский трон, провалилось, вдруг стал ревностно глаголить за очищение святой Руси от иноземцев.

— Изрядно же переродился, — усмешливо проронил Светешников.

— Изрядно, сыне. Но в том причиной Троицкий архимандрит Дионисий. Вот кто, после святейшего Гермогена, стал истинным поборником веры православной. Гермоген умирал в узилище, а Дионисий стоял за дом Пресвятой Богородицы и за государство Московское супротив польских и литовских людей и русских воров. Его призывные грамоты подписывал и Авраамий Палицын, а когда ополчение Ляпунова подошло к Москве, келарь явился к нему со святою водою. Троицкие же грамоты пришли в Ярославль, Нижний Новгород, Казань, Вологду, Пермь и на Поморье. Еще минувшим летом чел я в соборе грамоту ярославцам, коя призывала христиан уповать на силу креста Господня и показать подвиг свой против вечных врагов православия, что учинили страшное разорение в Московском государстве.

— Толково, отче, но одного не разумею, отчего келарь нас даже к трапезе не позвал? Аль мы враги ему?

— Гордыня обуяла Авраамия. Гордыня! Авраамий кичится своей ученостью, умением красно глаголить и своей значимостью среди духовных лиц, называя себя первым келарем Руси. А мы, минуя его, допрежь всего с Дионисием глаголили, что и задело Авраамия. Он же, единственный из келарей, кой с королем Жигмондом встречался.

— Коему предался и от коего богатое поместье получил.

— Того не вздумай поминать, сыне. Все дело испортишь!

Протопоп был высок и тучен, обширная черная шелковая ряса не скрывала дородного тела. Но на диво ходил он довольно резво, а когда сидел, то почему-то поминутно оглаживал широкой мясистой ладонью длинную благообразную бороду.

Надей же Светешников во время беседы сидеть подолгу не любил. Он, облаченный в русачий кафтан под зеленым киндяком и в кожаные оленьи штаны, заправленные в мягкие сапоги из юфти, неспешно расхаживал по отведенным им покоям и толковал с протопопом, которого знал много лет и в чей собор не раз вносил денежные вклады. Хорошо ведая друг друга, они могли изъясняться открыто.

— Поминать, разумеется, не буду, и все же не могу простить Авраамию его измены. Ростовский митрополит Филарет о жизни своей не пекся, когда от увещеваний Сигизмунда отшатнулся. Авраамий же ему раболепствовал. Тьфу!

— Не один Авраамий в шатости запримечен. Вот и наш архимандрит Феофил не устоял.

Их беседу прервал послушник Дионисия:

— Велено проводить вас к преподобному Кириллу.

Владыка находился в одной из келий, уставленной иконами и освещенной бронзовым шанданом в пять свечей. Лет шесть не видел Надей Епифаныч бывшего Ростовского и Ярославского митрополита и зело удивился, как тот изрядно постарел. Это был благообразный старик с величавой «патриаршей» бородой, бледным широким лбом, крупным, слегка вздернутым носом и глубокими дальнозоркими глазами. Во всем его облике чувствовалась кротость, но это было обманчивое впечатление. И Надей и протопоп Илья ведали совсем другого Кирилла — волевого и стойкого, способного на поступки.

Низко поклонились Кириллу и попросили благословения. Владыка благословил, а затем, оставаясь в кресле и перебирая белыми округлыми руками четки, молвил:

— Добрых людей мне Господь послал. Ведаю вас… Какая надобность во мне приключилась, дети мои?

Надей протянул владыке грамоту, скрепленную личной печатью Пожарского. Кирилл внимательно прочел, а затем глаза его остановились на протопопе, но тот повернулся к Светешникову.

— Глаголь, сыне.

Надей Епифаныч повел речь издалека, поведав о Троицких грамотах, нижегородском ополчении, о Минине и Пожарском, а затем и о Ярославском Земском соборе.

Кирилл выслушивал длинную речь терпеливо и настолько внимательно, что, казалось, каждое слово он втягивает в себя с неуемной жадностью, как будто живую воду глотает. Глаза его ожили, заискрились.

— Зело был наслышан от Дионисия, но из первых рук гораздо больше изведаешь. Богоугодное дело свершилось!.. А как городовые воеводы и бояре?

Вот! Владыка сам подвел Светешникова к главному разговору, но повести его надлежало так, чтобы неосторожным словом не вспугнуть преподобного.

— Бояре, слава Богу, не чинят вождю ополчения какой-либо порухи. Сумел-таки найти к ним подход Дмитрий Михайлыч, хотя и тверд в своих поступках, но бывает и гибок, как лоза. Напролом с боярами ни одного вопроса не уложить.

— Ведаю, сыне. Дивлюсь на Дмитрия Михайловича, как это он со знатными родами управляется. Зело своекорыстны сии люди и помыслы их порой пагубны, ибо допрежь всего не о богоугодных делах помышляют, а о чреве своем. Хуже того, некоторые князья и бояре пошатнулись в вере православной. Чай, наслышаны о князе Иване Хворостинине? В ересь впал, нечестивец.

О князе Иване Андреевиче Хворостинине многие люди на Руси были наслышаны. Тот, перейдя на сторону первого Самозванца, сблизился с поляками, выучил латынь, начал читать латинские книги и заразился католической верой и до того «опоганился», что латинские иконы стал чтить наряду с православными. Царь Василий Шуйский осерчал и сослал Хворостинина на исправление в Иосифов-Волоцкий Успенский монастырь. Но в обители Хворостинин и вовсе впал в ересь. Вышел из монастыря озлобленным, отвергал молитвы и воскресение мертвых, православную веру хулил, осмеивал святых угодников, с презрением относился к обрядам русской церкви, постов и христианского обычая не хранил, запрещал ходить в церковь своим дворовым, а в страстную неделю «без просыпу» пил горькую.

— Слава Богу, таких богохульцев среди ополчения нет, и все же, святый отче, нелегко князю Пожарскому бояр укрощать. Да и среди городовых воевод, кои сошлись в Ярославль со всей Руси, возникают распри.

— Чуял то, сыне. Каждый норовит себя выше другого поставить. Нелегко в себе гордыню задавить.

— Тут бы о Божьих заповедях людям напомнить. Неустанно глаголю о том в соборе, но воеводы ныне по станам разбились, далече им стало до храма, — вступил в разговор протопоп.

— Любовь к Богу не меряется верстами. У каждого христианина храм в душе обязан пребывать. Коль без Бога в душе начинают жить, то сия безбожная душа на любую пагубу горазда.

— Вот затем и пришли к тебе, владыка, — вновь низко поклонился Кириллу Надей Светешников. — Отрядил нас не только князь Дмитрий Пожарский, но и весь Земский собор. Челом бьют тебе, владыка, дабы ты вновь встал во главе Ростовской и Ярославской епархии, и праведным словом своим мир принес в Земскую рать. Никак не можно нам без владыки.

Кирилл, поправив нагрудный крест, усеянный дорогими каменьями и оставив на какое-то время четки, откинулся в кресло и надолго замолчал, а Светешников и протопоп застыли в почтительном ожидании.

О чем раздумывал Кирилл? Да, конечно же, о тяжком бремени, кое может лечь на его хрупкие плечи. Не каждому суждено быть истинным миротворцем, то лишь глубоко умудренному человеку под силу. Сподобит ли Господь на столь тяжкий крест? Может, подумать о другом пастыре?

— Вспомнили на старость лет, — скупо улыбнулся Кирилл. — Ужели моложе меня никого не сыскали?

— То — решение Земского собора, — вновь подчеркнул Светешников. — Тебе, святый отче, вновь быть на ростовском и ярославском престоле, тебе и Божьим словом во славу святой Руси Земскую рать укреплять.

Тяжко вздохнул владыка, а затем поднялся, и, опираясь на рогатый посох черного дерева с серебром в узорах по древку, спросил:

— А как же без святителя? Кто ж меня в иерархи благословит?

— Прости, владыка, но святейший патриарх Гермоген умерщвлен голодом латинянами в Чудовом монастыре. Русь осталась без святителя.

— Ведаю, сыне. Но волен ли Ярославский Земский собор принимать такое решение? Дело-то необычное?

— Все ныне необычное — и Земское ополчение, и Совет всей земли, и православие, оставшееся без патриарха. Смута подвигла землю Русскую на новины. Ныне даже Ярославль стали величать столицей всея Руси, ибо здесь решается судьба отчизны. Порадей и ты, святый отче, во спасение державы, — горячо молвил Надей Светешников, и его слова не повисли в воздухе.

— Хорошо, сыне. Я покину свою келью, но допрежь всего посещу Ростов, дабы помолиться в Успенском храме.

Глава 7 ХИТРОУМНАЯ ЗАДУМКА НАДЕЯ

Слух о том, что преподобный Кирилл покидает обитель, быстро облетел по всей монастырской братии. А была она многочисленной, самой людной из монастырей Руси. Каких только работных людей не было в ведении келаря Авраамия: хлебники, рыбники, пекари, медовары и пивовары, печники и каменщики, кожевники, плотники и дровосеки, кузнецы и оружейники. Последние появились во время длительной девятимесячной осады монастыря, да так и остались в обители, ибо враг был не так уж и далече от православной святыни. Яна Сапегу и Лисовского не покидала надежда завладеть-таки богатым монастырем.

Глухой ночью со стены обители спустился на веревке один из монастырских служек. Версты через три он дошел до деревни Уваихи и по условному стуку вошел в крайнюю избу.

— Седлай лошадь, — приказал служка хозяину избы.

— А денежку?

Служка выудил из кожаного мешочка полтину серебром. Глаза мужика жадно сверкнули.

— И чтоб рот на замке!

— Как рыба, мил человек. Завсегда рад услужить.

Где-то через час служка оказался в подмосковном стане Заруцкого. Иван Мартынович не выспался: до полуночи бражничал с блудными женками, но когда ему доложили, что к нему просится какой-то служка из Троицкого монастыря, то тотчас приказал его впустить. Глянув тяжелыми, опухшими глазами на вошедшего, ворчливо спросил:

— Что на сей раз, Гришка?

— От Пожарского приехали посланники, дабы увезти в Ярославль владыку Кирилла.

Заруцкий спустил с ложеницы длинные ноги, тряхнул чубатой головой и повел мутными глазами на постельничего.

— Чего как пень застыл?

Слуга метнулся к столу, налил чарку похмельного вина. Заруцкий выпил и, ничем не закусывая, приказал облачаться. Уселся в кресло в голубой рубахе шитой золотом и в красновишневом зипуне, накинутом на крепкие высокие плечи. Наконец-то его ожившие дегтярно-черные глаза остановились на молчаливо застывшем служке.

— На кой ляд им этот старик понадобился?

— В ярославском ополчении, боярин, возникли распри. Владыка Кирилл, вишь ли, понадобился Пожарскому, как миротворец.

Хмыкнул Иван Мартынович. Ох, не зря он допускал к себе Гришку Каловского даже в ночь-заполночь, который всегда приносил немаловажные вести. О вспыхнувшем разладье в ополчении он уже ведал (о том донесли его лазутчики), и тому несказанно порадовался. Его хитроумный план начал воплощаться в жизнь. Не зря когда-то битый час он гутарил со смоленским дворянином Иваном Доводчиковым, посулив ему боярский чин в будущей Боярской думе. И вот Доводчиков мало-помалу начал расшатывать Ярославский лагерь. Пожарский, теряя власть над воеводами, ухватился за Троицкого «сидельца» Кирилла. Недурно придумал стольник: Кирилл — пастырь не глупый, его «божье» слово может и впрямь утихомирить ярославскую рать. Но то — сущая беда, ибо рать набрала такую силу, перед которой не устоять ни ляхам, засевшим в Москве, ни его казацкому табору. Табор, к сожалению, и без того истаял наполовину. Бисовы дети! Переметнулись к Митьке Пожарскому. Сколь порухи нанес этот худородный князек! Нельзя того позволить, дабы в рати все было улежно. Кирилл не должен доехать до Ярославля.

…………………………………………………………………..

Гришка Каловский, бывший служка ярославского Спасо-Преображенского монастыря, изменным делом открыв поляками Семеновские ворота Земляного города, получил сто пятьдесят злотых от пана Лисовского, но этого ему показалось мало, ибо грезил о более значительном богатстве. Он вновь пришел к полковнику, но тот лишь посмеялся:

— Вот когда откроешь ворота Москвы, то получишь тысячу злотых.

Неуютно стало Гришке среди шляхты, и он подался к Ивану Заруцкому. Тот встретил его неприветливо: лихой донской атаман, не раз смотревший смерти в лицо, с презрением относился к изменникам, но пройдоха Гришка, который всюду вхож, как медный грош, сумел-таки втереться в доверие Заруцкого, посулив ему стать самым надежным лазутчиком.

Иван Мартынович проверил его в деле и не промахнулся: Гришка добывал самые ценные сведения, а когда из монастыря пошли по всем городам Троицкие грамоты с призывом объединяться не только против ляхов, но и против Заруцкого, Иван Мартынович спешно вызвал своего лазутчика.

— Проникни в монастырь и будь там моими ушами и глазами. Мне надобно ведать все, что замышляют Дионисий и Палицын.

Внедриться служкой в обитель оказалось не так уж и сложно. Гришка порядился дровосеком.

Заруцкий отправил на захват владыки Кирилла две сотни казаков под началом атамана Наливайко.

— Доставить живым!

— Да на кой ляд нам этот поп, батька?

— Посули ему патриаршество на Москве.

— А коль откажется? В куль и в воду?

— Ты прежде в стан привези, и чтоб не было осечки, как в прошлый раз, иначе самого в куль да в воду.

— Осечки не будет, батька.

Казаки с гиком и свистом понеслись к Троицкому монастырю.

………………………………………………………

Пока Надей Светешников и протопоп Илья пропадали у Дионисия, келаря и владыки Кирилла, Первушка обошел весь монастырь, Пока Надей Светешников и протопоп Илья пропадали у Дионисия, келаря и владыки Кирилла, Первушка обошел весь монастырь. Его внимание привлекла каменная стена, напоминавшая крепость. Прикинул на глаз: высота вкупе с зубцами до четырех саженей, а толщина, как он уже подметил ранее, достигала трех сажень. Это была настоящая твердыня. Не даром тяжелые пушки ляхов так и не могли порушить монастырские стены. И зубцы каменной ограды не напрасно были сотворены, ибо между ними осажденные монахи расставили свои пушки. Хитро сделано. Пальнут из орудия — и укроются за зубцами, предохраняя себя от вражьих стрел, дроба и ядер.

Для большего удобства обороны в стене, опричь зубцов, на ее вершине, были устроены особые бойницы для пушек, расположенных в два ряда, а местами — даже в три яруса. По углам этой грозной стены возвышались двенадцать величественных башен, и лишь одна из них была «глухая», другие же были снабжены широкими воротами.

Обратил внимание Первушка и на то, что с западной и южной стороны стены монастыря были окружены глубокими и довольно обширными прудами, кои затрудняли доступ неприятеля к обители. Чуть позднее он изведает, что из прудов в монастырь внутрь обители были проведены подземные глиняные трубы, снабжавшие келейников водой.

«Все-то учли умельцы-розмыслы, — невольно подумалось Первушке. — Будто ведали, что монастырю доведется сидеть в долгой осаде. Монахи не только неустрашимо отбивались от ляхов, но и делали дерзкие вылазки. Келейники отстояли самую великую русскую святыню, и Русь воспрянула. Троицкие грамоты многие города на ворога всколыхнули».

Первушка долго стоял в Троицком соборе, кой расписывал именитый изограф Андрей Рублев, и все дивился, дивился искусной руке великого мастера. Подолгу останавливался он и в Успенском соборе, и в храме Никона Радонежского, дотошно рассматривая внешнюю отделку и внутреннее убранство, и находил в каждой церкви свою изюминку.

В обители оказалась и Иконная изба. Первушка всегда жалел, что Господь не наградил его даром иконописания. С волнующим чувством он тихонько открыл дверь, а когда вошел в избу, то немало подвился: изба была не столь уж и просторной, но весьма светлой, в шесть окон, чего он никогда раньше не видывал.

Изограф, склонившись перед станком с иконной доской, так увлекся работой, что не заметил застывшего у дверей Первушку, который с любопытством разглядывал внутреннее убранство избы, до отказа заполненной поставцами, иконными досками, коробами, корытцами, горшочками и корчажками… Из ступ торчали кисти, скребки, лопатки, песты, мутовки; на полках виднелись небольшие липовые чашечки, заполненные красками разных цветов и плошки с клеем.

Первушка сторожко ступил на шаг вперед, дабы полюбоваться работой изографа, и тотчас скрипнула половица, разорвавшая благоговейную тишь избы.

Мастер неторопко обернулся. Был он стар и седовлас, серебряная волнистая борода окаймляла сухощавое большеглазое лицо, напоминающее лик одного из чудотворцев, длинные волосы были перетянуты на выпуклом лбу кожаным плетеным ремешком; поверх белой рубахи — холщовый фартук, выпачканный красками.

— Тебе чего, сыне?

— Прости, отче. Любо мне на работу изографа глянуть.

— Из праздного любопытства?

— Нет, отче. Душа того просит.

Мастер пристально глянул в открытые глаза Первушки.

— Кажись, не лукавишь. Глянь.

— Спасибо, отче… Много ли понадобится времени, дабы икону изладить? — вопросил Первушка и тотчас опомнился: и до чего ж бестактный вопрос задал он искуснику. Ишь, как он нахмурился, даже глаза посуровели.

— Запомни, сыне. Когда мастер в изделье душу свою вкладывает, то о бренном времени не помышляет, иначе выйдет из его рук никчемная поделка.

— Ради Бога, прости меня, отче. Молвил ты истину, по себе ведаю.

— По себе?.. Аль что с душой ладил?

— Подоконники, крыльца и петушки на кровле, когда деревянной резьбой их украшал. Но больше всего меня к камню тянет, кой год грежу, чудный храм возвести.

Изограф кисть отложил, ступил к Первушке и, вновь пристально посмотрев в его чистые, распахнутые глаза, возложил на его плечи свои легкие чуткие руки и проникновенно изронил:

— Зело богоугодны твои помыслы, сыне. Ныне многие храмы лютым врагом загублены. Зело надобны искусные розмыслы, дабы православную Русь новыми дивными храмами изукрасить. Исполать тебе, сыне.

Первушка смутился, лицо его порозовело как у красной девицы.

— Да я… да я, отче, только в помыслах. Надо допрежь от злого ворога избавиться.

— Так, так, сыне. Как звать тебя?

— Первушка, сын Тимофеев. Из града Ярославля прибыл.

— К владыке Кириллу? Благое дело. А меня отцом Андреем кличут.

— Как Андрея Рублева, кой Троицкий собор расписывал?

Иконописец добродушно улыбнулся.

— То мастер от Бога. Многие помышляют походить на искусного изографа, но сие пока никому не под силу, ибо божественный промысел дается редкому человеку.

Первушка, осмелев, подошел к заготовленной иконной доске, внимательно осмотрел ее.

— Уже клеем промазана?

— Осетровым.

— А затем что?

— Затем надо проклеить доску тонким холстом и покрыть густым левкасом. Зришь плошку с белым, как сметана, раствором? Сие и есть левкас… А вот другая доска уже проклеена и просушена, и на ней творится список Пречистой Богородицы… А теперь посиди и помолчи, сыне.

Изограф взял в длинные тонкие пальцы кисточку, ступил к иконной доске, постоял минуту-другую, всматриваясь в список, а затем короткими и легкими движениями принялся накладывать на холст мазки.

Первушка замер: в Иконной избе чудодействует мастер, чьими ловкими волшебными руками нарождается лик Богоматери. Добрый час любовался работой старого инока Первушка, а затем поднялся и тихо, умиротворенный душой, вышел из Иконной избы.

Теперь путь его лежал к монастырской «посольской» избе, что была срублена недалече от обители и в которой расположились ярославские служилые люди. Путь его проходил мимо дровяника; он представлял собой обширный навес, под которым тянулась длинная березовая поленица в два ряда. Тут же на земле лежал добрый десяток лесин, которые надлежало распилить и расколоть на дрова. У лесин трудились монастырские служки с топорами и пилами.

Первушка, стосковавшийся за несколько дней по плотницкой работе, ступил к одному из трудников.

— Дозволь топоришком поиграть, друже.

Трудник обернулся, и Первушка оторопел: перед ним оказался… Гришка Каловский, тот самый Гришка, который едва не убил его своей дубиной, и который открыл ляхам ярославские крепостные ворота.

— Ты-ы?

Гришка обмер, но его растерянность была недолгой. Он воровато оглянулся на трудников и взмахнул топором.

— Получай, сука!

Но Первушка успел перехватить его руку.

— Иуда!!

Завязалась борьба. Топор завис над головой Первушки, и все же его неукротимая ярость помогла заломить руку предателя за спину.

— Отпусти, — кривясь от боли, — прохрипел Гришка и разжал пальцы. Топор глухо стукнулся оземь, а тут и трудники набежали.

— Охолонь, дурьи башки! Чо за топоры схватились?

— Это он, он! — закричал Гришка. — Чужак. Обитель высматривает!

Кричал и поглядывал на спасительные ворота Каличьей башни, до которых оставалось два-три десятка саженей.

Первушка, не отпуская заломленную руку, гневно бросил:

— То — гнусный изменник. В Ярославле ляхам ворота открыл.

— Вона! — ахнул один из служек.

— Навет! — заорал Гришка. — Это он ляхам продался, вот и кинулся на меня с топором. Хватай пса! Вяжи!

— Вона… Разбери тут. А ну, робя, вяжи обоих — и к стрельцам.

Первушка не противился, а Гришка норовил вырваться, но сильны и ловки руки молодых монастырских трудников.

Гришка от всего отпирался: ворота крепости не открывал, к ляхам не бежал, а ушел из Ярославля с перепугу, ибо многие ярославцы еще до вторжения поляков по иным городам разбрелись.

Стрелецкий пятидесятник Тимофей Быстров доложил о Гришке келарю, на что тот молвил:

— Григорий Каловский не подлежит мирскому суду, ибо он ныне на службе в Троицком монастыре.

— Но он изменил Ярославлю, там его и судить.

— Вина его не доказана. Назови видока, сын мой.

— Да о том весь Ярославль ведает, отче! — загорячился пятидесятник. — Гришка открыл врагу Семеновские ворота. Об этом стрельцы сказывали, кои у ворот в карауле стояли.

Авраамий был невозмутим, лицо его приняло насмешливое выражение.

— Стрельцы стояли в карауле, а Гришка пришел и открыл ворота. Нелепица.

— Никакой нелепицы. Гришка воспользовался случаем. Ляхи подожгли острог, а стрельцы кинулись его тушить. Вот тут Гришка и совершил подлую измену.

Авраамий, прямой, подбористый, с массивным привздернутым носом, с пепельной клинообразной бородой и плоскими мышачьими глазами, недоверчиво покачал лобастой головой.

— Пустые слова, служивый. Где видоки?

Видоков у Тимофея Быстрова не было. В тот день, он стрелецкий десятник, находился совсем в другой стороне крепости, а потом услышал разговор, что Гришка Каловский зашиб насмерть кого-то из стрельцов и открыл ворота врагу.

После осады воевода Никита Вышеславцев тотчас снарядил дворянина Богдана Кочина (с десятком стрельцов) в Вологду, дабы там сколотить новую рать. В Вологде Тимофей Быстров провел несколько месяцев, а когда вернулся в Ярославль, то находился там недолго: под началом Акима Лагуна отправился под Москву в ополчение Прокофия Ляпунова. За последние месяцы случай с Гришкой Каловским несколько позабылся, и вот он вновь неожиданно всплыл, благодаря Первушке Тимофееву. Пятидесятник помышлял отвезти изменника в Ярославль, но тут вмешался Троицкий келарь, к которому у Тимофея не было доверия, ибо он ведал о неблаговидном поступке Палицына в период его «посольства» к Сигизмунду. Да и Троицкий монастырь Авраамий во время осады покинул.

— Видоков у меня нет, отче.

— На нет и суда нет. Каловский останется в монастыре и коль вина его сыщется, будет пытан с пристрастием.

Огорчился Тимофей Быстров: он не сомневался в измене Гришки, но видоков у него и в самом деле не оказалось.

Выезд владыки Кирилла был намечен на другое утро. За час до отъезда пятидесятник приказал снять дозор, поставленный в трех верстах от монастыря по московской дороге. Тимофей ведал: дорога сия кишит разбойными шайками Заруцкого, которые могут оказаться и на пути следования Кирилла. Правда, стычки с ворами он не опасался, ибо разбойные ватажки были не столь уж и велики — в десять, пятнадцать человек. Его же стрелецкий отряд надежен, испытан в боях.

Стрельцы, вернувшиеся из дозора, изведали о захвате Гришки Каловского. Васька Рябец, нескладный рябой жердяй с длинным увесистым носом, задохнулся от гнева:

— Да он же меня в воротах кистеньком огрел, вражина!

Пятидесятник оживился:

— Рассказывай!

— А чо рассказывать? Впятером у ворот стояли, а тут народ кинулся огонь тушить, и стрельцы на стены полезли. Я замешкал, а Гришка еще допрежь к воротам подходил. Все пытал: крепки ли запоры, служивые, выдержат ли натиск злодеев? Приглядывался, вражина! А как стрельцы на стены убежали, Гришка вытянул из подрясника кистень и меня по башке шмякнул. Тут я и копыта отбросил.

— Да как же ты жив остался? По тебе, чай, десятки ляхов пробежали.

— Может, и пробежали, Тимофей Петрович, но Господь милостив. Очухался я в какой-то убогой избенке, старичок надо мной наклонился. В рубашке-де ты родился, стрельче. Мы тебя едва в братской могиле не закопали.

— Да ты никак в Божедомке оказался, что у храма Владимирской Богоматери..

— В Божедомке, Тимофей Петрович. Не упомню, сколь дней в Божьем доме провалялся, спасибо добрые люди с того света вытащили. Да я этого Гришку на куски изрублю!

— Сей мерзкий паук давно казни заслуживает. Он и меня когда-то дубиной шарахнул, — сердито произнес Первушка, находившийся среди стрельцов.

— А ну пошли к келарю! — решительно взмахнул рукой пятидесятник.

На сей раз Авраамий Палицын не стал задерживать у себя Гришку Каловского. И дело вовсе не в видоке. Ныне он, Авраамий, в ореоле славы: о троицких грамотах изведали многие города Руси. Имена архимандрита Дионисия и келаря Авраамия Палицына ныне звучат не менее высоко и достойно, чем имена Пожарского и Минина, но еще больше зазвучат в Ярославле троицкие имена, когда Совет всей земли изведает, что в монастыре пойман изменник, благодаря которому был захвачен и выжжен целый город, сожжены монастыри и храмы. Он, келарь, отпишет Совету грамоту, в которой не преминет сказать о своих заслугах…

Закованный в цепи Гришка сидел на телеге и, как затравленный зверь, озирался по сторонам. Щербатое лицо его с рыжей торчкастой бородой и прищурами въедливыми глазами выражало неописуемый страх. Все кончено! Впереди его ждет лютая казнь. Правда, есть смутная надежда на казачий отряд атамана Наливайко. Его лазутчики ждут, не дождутся, когда владыка Кирилл выедет из монастыря. Завяжется бой, но едва ли стрельцы оставят телегу без присмотра. Они будут сражаться до конца, и если увидят, что их ждет погибель, то не оставят в живых своего пленника. Выходит, его смерть неизбежна, но Гришке неистребимо хотелось жить. И тут его осенило.

— Покличь пятидесятника, — окликнул он караульного.

— Еще чего? Сиди, гнида, и помалкивай, а не то рот кляпом забью.

— Покличь, сказываю! Дело немешкотное, коль живу остаться хотите. Проворь!

— И чего понадобилось этой сволоте? — хмыкнул караульный и позвал Ваську Рябца.

— Позови Тимофея Петровича.

Пятидесятник, выслушав Гришку, переменился в лице.

— Две сотни атамана Наливайко? Не брешешь, Гришка?

— Не резон мне брехать. Я спасаю владыку Кирилла, а вы даруете мне жизнь.

— Ну и подлая же у тебя душонка! — сплюнул Тимофей и поспешил к архимандриту Дионисию.

Вскоре все ворота монастыря были наглухо закрыты. Отъезд владыки Кирилла откладывался.

Совет держали в покоях Дионисия. Прикинули: обитель может выставить до трехсот ратников. Монахам, выстоявшим длительную девятимесячную осаду, недолго скинуть рясы и опоясаться мечами, даже добрая сотня кольчуг наберется. Такой караул владыки Кирилла казакам будет одолеть нелегко.

— Мы довезем владыку целым и невредимым, — убежденно высказывал Тимофей Быстров. — Дорога от Троицы до Ярославля увалистая и лесная, казакам на такой дороге негде развернуться, бой для них будет нелегким.

Дионисий, хоть и робко, поддержал пятидесятника:

— Иноки еще три года назад в брани преуспели. Авось всемилостивый Господь и на сей раз подвигнет их на победное ристалище.

Дальновидный и расчетливый Палицын высказался вопреки архимандриту:

— Монастырь до сих пор не пришел в себя от лютой осады. Угодно ли Богу будет новое ристалище? Отрядить триста монахов — гораздо ослабить обитель. Опричь того, брани без крови не бывает. Много иноков могут и не вернуться в свои кельи. Нужны ли Господу новые жертвы? Надлежит о другом пути помыслить.

— Другого пути не вижу! — воскликнул пятидесятник.

Осмотрительный протопоп Илья все о чем-то раздумывал, а вот Надей Светешников, неожиданно для Тимофея Быстрова, перешел на сторону келаря:

— Добираться до Ярославля под казачьими пиками и саблями — дело не только рискованное, но и канительное, да и владыке будет зело неуютно. Надо какое-то время переждать в монастыре.

— Да ты что, Надей Епифаныч? — нахохлился Тимофей. — Ожидаючи, дела не избыть. Атаман Наливайко будет нас томить до морковкиного заговенья.

— Не будет, коль изведает, что владыка решил остаток дней своих провести в обители.

Все уставились на Светешникова недоуменными глазами.

— То ли ты изрек, сыне? — вопросил Дионисий.

— То, святый отче. Испустить слух, что владыка остается. Послам и стрельцам — в Ярославль отъехать, а Наливайко, о том изведав, в таборы вернется. А мы ж далече-то и не уедем.

— Хитро задумано, — кивнул Дионисий. — Но кто, сын мой, оповестит воровского атамана?

— Гришка Каловский.

Недоумение переросло в удивление. Тут даже невозмутимый протопоп Илья пришел в оторопь.

— Да ты что, Надей Епифаныч? Отпустить изменника, из-за коего, почитай, весь город был спален?!

Усомнился в затее Светешникова и Дионисий.

— Зело ненадежен сей злодей. Да и поверят ли ему вороги?

— Поверят, святый отче, коль изрядно поразмыслить.

…………………………………………………………………..

Гришка Каловский сидел в монастырском узилище. Был такой мрачный подземок в обители с той поры, как инокам довелось сидеть в осаде. Ляхи, взяв в полон того или иного келейника, пытали его в своем стане, осажденные, полонив ляха, пытали в узилище, пытали люто, с дыбой, которую не выдерживал ни один пленник.

Гришка с ужасом оглядывал узилище. Да то настоящая пыточная! К стенам, выложенным из красного камня, прибиты железные поставцы с факелами. Посреди узилища высится дыба, забрызганная кровью. В левом углу — «жаратка» с давно потухшими углями, подле нее орудия пытки: клещи, дыбные ремни, иглы, батоги, нагайки…

Гришка уже ведал, как истязают на дыбе узников. Вот и с него вскоре снимут рубаху и завяжут позади руки веревкой вокруг кистей. И подымут его кверху, а ноги свяжут ремнем. Затем кат вступит ногой на ремень, и оттянет его так, что руки вывернутся вон из суставов. Потом кат начнет бить кнутом по спине, и так страшно ударит, что будто ножом на спине до костей кровавую полосу вырежет. А затем кат и его сподручный вложат меж связанных рук и ног бревно, и подымут его на огонь…

Лязг засова, гулкие шаги. Чернец ступил к узнику и сунул ему в руки оловянную мису с овсяной кашей. Гришка отвернулся.

— Чего нос воротишь? Да тебя, злыдень, на одну воду надо посадить, да и той жалко. Ну, ничего, скоро в исчадие ада угодишь.

— Аль тут меня казнят? — глянув на дыбу, мрачно вопросил Гришка.

— Вестимо. Не седни-завтра. Чего зря корм переводить?

— В монастыре?.. Но меня помышляли в Ярославль увезти.

— Припоздал, Гришка. Еще вечор отбыли ярославские послы.

— Чего ж меня не взяли?

— Келарь настоял. Где злодея поймали, там он и смерть обретет.

Щербатое лицо Гришки побледнело. Чернец, захватив мису, удалился, а служка, глянув на запотевший от холода и сырости сумрачный каменный свод, вдруг заскулил, как обреченный пес. Прощайся с жизнью, Гришка. Ты выдал атамана Наливайко, но тебя все равно не пощадили и кинули в подземок. Здесь тебе и голову отсекут. Сволочи!.. Но почему владыка отъехал, не побоявшись казаков? Это же явная погибель. Странное дело…

Гришка недоумевал.

На другой день после заутрени к нему спустился все тот же чернец и принялся освобождать Гришку от оков.

— К духовнику тебя отведем.

— Чего ж сам сюда не явился?

— Не возжелал сие дурное место посещать. Ждет тебя, раб нечестивый, последняя исповедь.

— Не хочу, не хочу! — закричал Гришка.

— Того уже не минуешь. Поднимайся, да напоследок ступени пересчитай. На чет упадет — сгореть тебе в геенне огненной, но то смерть быстрая, а коль не выпадет чет, мучится тебе в аду кромешном веки вечные. Моли Господа.

Но обуреваемому страхом Гришке было не до пересчета каменных ступенек.

Чтобы попасть в покои исповедника, надо было пересечь монастырский сад, что был разбит подле палат архимандрита. Гришка шел в сопровождении пятерых чернецов и вдруг остановился: невдалеке мелькнуло знакомое лицо. Святые угодники, да это же владыка Кирилл! Гришка уже знал, что владыка любит прогуливаться по саду. Выходит, он не поехал в Ярославль. Изрядно же его напугали казаки Заруцкого. И стрельцов напугали.

Но от этой мысли Гришке легче не стало. Он вернулся в свое узилище мрачный и вконец подавленный. Жить ему оставалось считанные часы.

Чернец на сей раз принес Гришке гречневой каши, сдобренной коровьим маслом.

— Поешь напоследок, грешная душа.

Обычно прожорливый Гришка на сей раз, даже на мису не взглянул.

— А вот владыка Кирилл сию кашу каждое утро вкушает.

— Владыка?.. Чего в обители остался?

— Стар он, чтобы по городам и весям странствовать. Остаток дней своих намерен провести в монастырской келье.

Ничего больше не спросил Гришка, лишь повел на чернеца отрешенными глазами.

…………………………………………………………………..

Исстари на Руси повелось: казнить предателей не на месте преступления, а на осине, проклятой Богом. Вели Гришку в лес все те же пятеро чернецов, но шли они без ряс, а в мирской одежде, ибо по монастырскому обычаю не положено вести на казнь преступника в церковном облачении. Гришка упирался и вырывался, но руки его были связаны.

— Ишь, как помирать не хочет. Потерпи, сучий сын, теперь уж скоро… Вот и осина твоя, иуда!

Гришка хрипел, брыкался, сыпал проклятиями, но вскоре тугая ременная петля была продета через его длинную кадыкастую шею, а конец петли закреплен за крепкий сук. Осталось вытолкнуть из-под ног Гришки валежину.

— Подыхай, иуда!

Вытолкнули — и пошли прочь, ибо по тому же стародавнему обычаю оставаться подле казненного иуды не полагалось: его тело должны растерзать лютые звери.

Чернецы, даже не оглянувшись на казненного, скрылись в чаще, а длинный как жердь Гришка, уже задыхавшийся, с открытым ртом, вдруг коснулся носками сапог земли, а тут и надпиленный сук обломился. Гришка остался жив! С трудом отдышавшись, он пал на колени, воздел к небу связанные руки и воздал хвалу Богу.

Атаман Наливайко встретил Гришку ворчливо:

— Три дня ждем твоей вести. Аль ты не знаешь, что нам нелюбо стоять на одном месте? Когда съедет этот старый поп?

— Никогда. Ярославские послы отбыли восвояси, а владыка Кирилл решил остаться в монастыре.

Наливайко чертыхнулся и приказал казакам сниматься в стан Заруцкого.

Владыка Кирилл (он так и не изведал, что Гришку поведут к духовнику садом во время его прогулки) благополучно прибыл в Ярославль.

Первушка, сам того не ведая, оказал неоценимую помощь Земскому ополчению. Велика заслуга и Надея Светешникова.

Глава 8 ЧЕРНАЯ СМЕРТЬ

Митрополит Кирилл оправдал надежды Дмитрия Пожарского. Проведя неустанные беседы с воеводами, владыке удалось их утихомирить. Где не помогло мирское слово, там на благодатную почву легло душещипательное слово умудренного пастыря.

— Я бесконечно благодарен тебе, святый отче, — тепло изронил Дмитрий Михайлович. — Ты спас ополчение от раздоров.

— Не благодари меня, сыне. То не мое радение, а тщание всемилостивого Господа. Это Спаситель вложил в мои уста благословенный глагол.

Благословенный глагол владыки Кирилла звучал до самого отбытия ополчения на Москву. Но одна беда едва загасла, как навалилась другая, жуткая и чудовищная, и причиной тому — скученность ратных людей, которые стояли на постое в каждой посадской избе. Где-то с 10 мая в Ярославле завязалась «моровая язва».

Дмитрию Михайловичу никогда не забыть рассказа отца, Михаила Федоровича, перенесшего «черную смерть» в конце шестидесятых годов. Эта страшная гостья вспыхнула в Полоцке, а затем перекинулась на Можайск и Москву. Иван Грозный приказал учредить крепкие заставы, а дворы, куда проникла чумная зараза, заколачивали со всех сторон, никого из них не выпускали, так что многие умирали от голода в собственных дворах, где и были зарыты в земле. Все монастыри, посады и дороги были заняты заставами, перекрывшими всякое передвижение. А тех, кто пытался пройти мимо, стража хватала и тут же у заставы бросала в костер вместе со всем, что при них было, — повозкой, седлом, уздечкой…

Вокруг Москвы в полях были вырыты громадные ямы, куда сбрасывали по нескольку сот трупов погибших от чумы в общую кучу, без всяких домовин.

Одним — страшная беда, другим — пожива, не без горечи вспоминал Михаил Федорович. На Москве во время моровой язвы находился диковинный для москвитян слон, присланный Ивану Грозному в дар от персидского шаха вместе с проводником арабом, который, ухаживая за слоном, получал от царя большое жалованье. Тати, польстившись на деньги, ограбили и убили жену араба. Испустился слух, что будто бы араб со слоном занесли из Персии чумовую заразу, и они были высланы из Москвы в посад Городец. Здесь араб умер. Тело его зарыли в землю вблизи сарая, где содержался слон. Последовал царский приказ — умертвить и слона, что поручено было сделать посадским людям и окрестным крестьянам. Слон, видевший, как зарыли в могилу тело его друга — проводника, затосковал, разрушил свою ограду и, выйдя из сарая, лег на могилу, с которой так и не сошел, когда его убивала собравшаяся вокруг толпа.

По повелению Ивана Грозного патриарх Никон вывез царскую семью из столицы в Калязин монастырь, где остался и сам. В Москве началось народное брожение. Раздавались голоса, что в дни народного бедствия патриарху пристойнее было бы оставаться на Москве, а он покинул свою паству, и, глядя на него, многие попы от приходских церквей разбежались, так что православные христиане помирают без покаяния и причастия, и мертвых погребать некому.

К началу сентября 1571 года в черных сотнях и слободах Москвы оставалось в живых весьма незначительное число людей; из шести стрелецких полков не сохранилось в целости ни одного — многие умерли или поражены были чумой, другие разбежались. На некоторых боярских дворах из многочисленной дворни осталось по два-три человека. Все лавки в торговых рядах стояли закрытыми. В Кремле все ворота были заперты, решетки спущены, и только одна калитка с выходом на Боровицкий мост оставалась днем открытой. Горе и страх заразы угнетали людей.

Только к середине октября мор начал затихать, и некоторые недужные люди стали поправляться. Когда же подсчитали жертвы, то выявилось, что погибла значительная часть населения.

К 15 мая моровая язва в Ярославле стала принимать угрожающие размеры. Умерших не успевали хоронить, из ополчения стали отъезжать десятки служилых людей.

Дмитрий Михайлович еще загодя отдал приказ выйти ратным людям из посадских изб и стать на берегах Волги и Которосли, но черная смерть пришла и в новые станы.

Ратники заволновались, и еслибы не Дмитрий Пожарский, который денно и нощно мотался по полкам, ополчение бы изрядно поредело, а этого Пожарский допустить не мог. Изрядно помогли ему Минин и владыка Кирилл. Тот ведал, что приключилось на Москве, когда ее покинули патриарх Никон и приходские попы. Несмотря на старческие недомогания, забывая об отдыхе и не страшась подвергнуться жуткой заразе, митрополит безвылазно находился среди ратников, всячески поддерживая их дух успокоительно-увещательным словом.

Тяжко приходилось и заставам. Они не только не пропускали в Ярославль новые отряды ратников, прибывших из городов, но и норовили преградить путь служилым людям, бегущим из чумного Ярославля. Среди них могли оказаться люди, подверженные моровой язве, но Дмитрий Михайлович не мог отдать приказа, подобного Ивану Грозному, когда всех людей без разбору, пытавшихся пройти через заставы, бросали в костер. Но и отпускать по домам служилых людей не хотелось.

Выход нашел Минин.

— Служилые уходят, не получив жалованья. У страха глаза велики. Надо оповестить заставы о том, чтобы они сказывали: тот, кто вернется в Ярославль, жалованье получит немедля и сполна, но каждый вернувшийся служилый обязан простоять у заставы до тех пор, пока черная смерть в Ярославле не минует.

— Но ежели все-таки по своим городам разбредутся?

— В Тверь, Владимир, Белоозеро? Без денег и всякой надежды на сытое житье? Нет, Дмитрий Михайлыч. Служилый человек жалованьем кормится. Он даже в ближние города не пустится.

— Разумно.

И Минин, и Пожарский хорошо ведали, что поместье давалось только во временное пользование и только за службу, и ежели служба прекращалась, то поместье возвращалось сразу в казну. Оно не отбиралось только от старых и не способных к службе служилых людей, которые продолжали пользоваться поместьем, как вознаграждением за прежнюю службу. Старшим сыновьям, когда они подрастали, давали особые земельные участки, они верстались в отвод от отца, а младший — припускался в поместье к отцу и получал его по наследству. Если после смерти служилого человека оставалась вдова или незамужние дочери, то из поместья выделялось часть на прожиток в личное владение до смерти, второго замужества вдовы или дочерей.

Особая статья — жалованье. Более знатные люди получали жалованье неизменно, пока занимали какую-нибудь должность. Бояре, окольничие и думные люди получали двести рублей оклада в год, стольник — сто рублей, стряпчий — восемьдесят, дворяне московские, городовые и дьяки от пятидесяти до восьмидесяти рублей. Чем больше служилый человек получал жалованье, тем более ему давали и земли в поместье. Обыкновенно на один рубль жалованья предназначалось пять четей поместной земли.

Нет, никак не могли потерять свои поместья служилые люди, покинув Ярославль, тем более Минин уже закрепил за ними владения и назначил каждому жалованье. Не могли, несмотря на угрозу чумы.

В самом же городе моровая язва продолжала лютовать. И тогда владыка Кирилл учинил крестный ход, дабы избавиться от нечистой силы, что напустила на людей черную смерть. И всколыхнулись поутру церковные хоругви, поднялись чудотворные иконы Толгской Богоматери и Спаса Нерукотворного.

Дмитрий Пожарский и Кузьма Минин шли в первых рядах шествия, которое началось от соборного храма и двинулось вокруг крепостных стен. Тяжело и мерно гудели колокола.

Первушка оказался подле Надея Светешникова; глядя в его насупленное, сосредоточенное лицо, произнес:

— Крестный ход да иконы чудотворные, может, и принесут спасение, но не худо бы церковь-обыденку срубить.

— Обыденку? — Надей остановился. — А что? Именно тот редкостный случай, когда надо отвести гибельную напасть. Обыденку, Первушка!

Надея услышали, и вскоре понеслось всколыхнувшее всех слово по многотысячной толпе. «Мудрый был обычай, ибо сыстари велось не рассеиваться поодиночке и не отчаиваться в беде, тем паче не предаваться безумствам и пьяным разгулам, не множить грехов, а искать да обретать спасение в соборном святом деле, едином подвижничестве, слитии помыслов и хотений. Вместо страха — твердость, вместо покорливости — воля, вместо обреченности — надежда. И словно перед кровавой смертной сечей, люди облачались в чистую одежду».

И едва свершился крестный ход, как Первушка с плотничьей артелью кинулся в лес. Сюда пришли десятки добровольных пособников с топорами, без всякого понукания прибыли подводы под лесины. Ходко, сноровисто валили красную сосну, обрубали сучья, ошкуривали дерева, ибо храм-обыденку, согласно обычаю, надо было возвести и освятить в один день до захода солнца. А поднимался Спас Обыденный на самом людном месте, на площади у торга. Вот где довелось показать свое искусство Первушке Тимофееву! Вот где ликовало его сердце, когда храм под его началом поднимался в голубую поднебесную высь венец за венцом, когда готовился тес для полов и кровли, когда выстругивались лемеха для главки, и мастерился крест. «На чистом месте вставал чистый храм, вставал общим радением и совестью. Будет он оберегом от злых сил, от мора и всякой иной пагубы, а перво-наперво духовной заступой, ибо, коль спасен дух, спасена и плоть. Изначальная чистота храма породит чистоту вокруг, сообщит ее всему и всем. И отступит напасть, отступит недуг перед мощью духовного сродства — единения, кое врачует лучше чудодейственных трав». Главку с крестом сумели водрузить до вечерней зари. Соборный протопоп Илья приступил к обряду освящения. А Первушка Тимофеев, облаченный в белую домотканую рубаху, просветленный и восторженный, стоял в сторонке и, забыв обо всем на свете, любовался храмом.

Глава 9 ПУШЕЧНЫЙ ДВОР

После возведения Спаса Обыденного черная смерть пошла на убыль, а еще через три дня и вовсе перестала губить людей. Оказалась она не такой уж и продолжительной и губительной, как на Москве, побушевав всего три недели.

Прихожане и ратники повалили в храмы, благодаря за спасение Господа.

К началу июля Пожарскому удалось собрать в Ярославле тридцатитысячное войско — в десять раз больше, чем в Нижнем Новгороде.

Основу войска составляли десять тысяч служилых людей, три тысячи казаков и тысяча стрельцов. Это была внушительная сила, готовая всей своей громадой выступить на Москву. Теперь уже рать, собранную в Ярославе, по праву стали называть не нижегородским, а ярославским ополчением. В него влились не только русские, но и мордва, татары, башкиры, черемисы…, захваченные одним неистребимым порывом остановить Смуту и изгнать из Московского царства иноземцев. Ополчение было многонациональным.

Одно не утешало набольшего воеводу: малый пушкарский наряд. Если доведется осаждать мощные стены Москвы, то небольшим числом пушек их не осилишь, а посему еще в апреле Дмитрий Михайлович озабоченно сказал ярославскому воеводе Морозову:

— Не худо бы и нам, Василий Петрович, как на Москве, заиметь свой Пушечный двор.

Морозов, в накинутой поверх алой рубахи темно-зеленой однорядке, подбитой лисьим мехом, посмотрел на Пожарского немигающим сочувственным взглядом.

— Гляжу я на тебя, Дмитрий Михайлыч, и диву даюсь. Ужель не устал от всяких новин? Когда отдых себе дашь?

— А вот как Москву возьмем, уеду в свое родовое гнездо Мугреево и с перин не слезу.

— Ох, сомневаюсь, князь, — добродушно рассмеялся Морозов. — Натура твоя непоседлива… Ну, какой тебе Пушечный двор? Тут тебе не Белокаменная. Дабы изрядно пушки отлить, искусные мастера понадобятся. А у нас, извини, Андреев Чоховых не выпестовали. Ярославль другими искусниками славен.

— Есть и среди ополчения литцы и котельники, что пришли в Ярославль из Нижнего Новгорода. Устюжане да вологодцы. Они в Нижнем пять пушек отлили, три полевых и две осадных. Неплохие пушки, на смотре опробовал. Ныне сюда привезли. Да еще четыре пушки из Ростова доставили, те, что ляхи бросили, когда город оставили. Но сей наряд зело мал, чтобы на Москву идти.

— Добрые колокольники и котельники и у нас найдутся. Но столкуются ли отливать пушки устюжане и вологодцы? Да и где колокола сыскать? Не с колоколен же скидывать, пастырей озлив.

Морозов забросал Пожарского вопросами, на которые Дмитрий Михайлович обстоятельно ответил:

— С литейными мастерами я уже толковал. С превеликой охотой возьмутся, ибо стосковались по своей огненной работе, да и деньгами не будут обижены. Колокола, разумеется, со звонниц скидывать не будем. Попы и впрямь шум поднимут, да и народ возмутится, юродивые веригами загремят. Но выход есть. Ляхи в Ярославле, да и в уезде сожгли немало монастырей и храмов. Рухнувшие колокола не остались на пепелищах, их монахи Спасского монастыря на свой двор свезли. Архимандрит Феофил долго упирался, но пришлось ему на одну четь денежное обложение скостить. Сладились. Так что есть из чего пушки отливать.

— А где двор ставить и как бережение от огня соблюсти?

Далеко не праздный вопрос задал Василий Морозов. Ярославль — один из крупнейших городов Руси, до отказа заполненный деревянными строениями, много раз, страдавший от пожаров. «Бережением от огня» занималась Съезжая изба. Работы объезжим людям и всякого рода дозорщикам, особенно в летний период, когда топили поварни и мыльни, хватало через край.

Непростой вопрос подкинул Пожарскому воевода Морозов. Пушечный двор может занять в Ярославле довольно обширное место и к нему будет приковано особое внимание огнеборцев Съезжей избы.

— Надо потолковать с объезжими головами.

— Этим дозорщикам литейная изба, как бельмо на глазу. Надумаешься уломать.

«Уламывали» вкупе с Кузьмой Мининым; дело могло принять затяжной оборот, пока в разговор не вмешался Анисим Васильев:

— Коль в городе места не нашлось, можно поставить двор на Которосли, недалече от Коровницкой слободы.

Место без всяких придирок одобрила и Съезжая изба.

И вновь нашлась спешная работа для разросшейся плотничьей артели Первушки Тимофеева. А литцы, колокольники и котельники принялись мастерить литейные ямы и плавильные печи.

Потребовалось немало работных людей: землекопов, лесорубов, возчиков для перевозки колоколов. Вначале их вывозили из монастыря до Которосли, затем тяжелогруженая подвода, по специально сооруженным бревенчатым настилам, въезжала на паром, а уж потом добиралась до литейных ям.

Несмотря на чрезмерную занятость, Дмитрий Михайлович почти каждый день заглядывал к литцам.

— Уж вы порадейте, мастера. Дело зело важное и спешное. Без пушек нам ворога не осилить.

— Знамо дело, — степенно отвечал старый пушкарь Яков Дубинка. — От зари до зари трудимся, но поспешать нам никак неможно. Пушку отливать — не орехи щелкать. Пушка оплоха не прощает.

— Да ведаю, ведаю, Яков Петрович, суетиться не надо, но и мешкать у нас времени нет.

— Уж как заладится, воевода. Ты уж прости.

Яков Дубинка слыл известнейшим пушкарем московского Пушечного двора, что стоял на улице Неглинки и выходил на Рождественку. Более тридцати лет проработал Дубинка на Пушечном дворе, обучив своему мастерству многих учеников, и создал целую школу литейного дела. Это он отлил такое замечательное орудие, как пушка «Троил», весившая четыреста два пуда.

Царь Иван Грозный наградил знаменитого пушкаря шубой со своих царских плеч и увеличил жалованье вдвое. Когда на Москве заявились ляхи, Яков Дубинка не захотел им служить и ушел в Устюжну, которая славилась колокольными и котельными мастерами, а когда Кузьма Минин позвал из Устюжны литейных мастеров, то они пришли в Нижний во главе с Дубинкой.

На сей раз плотничья артель Первушки не валила красную кондовую сосну: в том не было надобности, ибо временный Пушечный двор не требовал основательного сооружения. Князь Пожарский сказал, что через месяц-другой ополчение должно выйти из Ярославля, а посему для литейного двора возводилось легкое строение с высокой кровлей, обшитой снизу легкой жестью, дабы искры, исходящие из печей, не подожгли потолочное покрытие. Можно бы кровлю и не ладить, если бы не дожди, перепадавшие почти каждую неделю.

Когда выдавалась свободная минута, Первушка непременно подходил к литцам и с неуемным любопытством наблюдал за их работой. Тяжкое это было дело! От литейных ям исходила нестерпимая жара и едкий дым расплавленного металла. Привлекали внимание громадные клинчатые мехи, которые при нажиме на верхнюю пластину издавали такой пронзительный свист, что уши закладывало.

— Посильней Соловья-Разбойника. Откуда такой свист?

— А ты приглядись, паря. Зришь в пластине отверстия? Они изготовлены для того, дабы через них воздух вырывался. От того и свист.

— Дозволь за мехи встать, Яков Петрович.

— Аль не настучался топором? Встань, но тут немалая силушка нужна.

Мехи приводились в движение руками работных людей и особым вращающимся колесом. Первушка надолго припадал к мехам, пока его не останавливал Дубинка.

— Буде, паря. Пуп надорвешь.

Мастер, приглядевшись к любознательному древоделу, как-то изронил:

— А ты, детинушка, умеешь не только топором тюкать. Видел, как ты Спаса Обыденного ставил. Чую, душа у тебя ко многим ремеслам тянется.

— Как угадал, Петрович?

— Нагляделся я за свою жизнь на молодших. Один — и за год дело не уразумеет, а другой все на лету схватывает. Тебя хоть сейчас к плавильной печи ставь. Никак, душа у тебя зело пытливая.

Поздними вечерами, когда работа прекращалась, и когда наплывал с Которсли зыбкий, молочно-белый туман, литцы усаживались вокруг котелков с рыбьей ухой. К ним и Первушка присоединялся. Он-то и снабжал мастеров свежей рыбой, вынимая ее из верш и мереж, искусно поставленных в излюбленных местах известного рыбаря Анисима Васильева.

Хлебая деревянной ложкой душистое варево, сдобренное перцем, луком и зеленым укропом, Первушка все поглядывал на храмы Спасского монастыря.

Тих был закатный вечер на Которосли. Солнце давно уже завалилось за глухой темно-зеленый лес. Изгибистая, дремотная река подернулась мелкой рябью; покойна была Которосль, лишь изредка оглашаемая игривой плещущейся рыбой. А белесый туман все нарастал, ширился, обволакивая берега реки и надвигаясь на белокаменную обитель, маячившую в полуверсте.

Глава 10 ПОКУШЕНИЕ

Ивану Заруцкому не давало покоя Ярославское ополчение. Все его потуги причинить поруху Земской рати были обречены на провал. Пожарский вытеснил казаков из многих городов, и теперь его власть излилась на огромную территорию. Все меньше и меньше оставалось подвластных Заруцкому волостей и уездов. Его поредевшие подмосковные таборы оставались единственным оплотом, да и тот висел на волоске, ибо казакам уже осточертело длительное топтание на одном месте, а разбойные набеги на окрестные волости не приносили желаемых результатов, ибо грабить уже было нечего.

Заметался Иван Мартынович! Его ждал бесславный конец. Однажды ночью его воспламенила неожиданная мысль. Надо устранить Пожарского! И тогда, тогда все поправимо. Во главе Ярославского ополчения встанет Дмитрий Черкасский, а с ним всегда можно столковаться. Сей боярин не откажется от помощи Заруцкого, и они оба войдут в Москву. Победителями! Освободителями Первопрестольной, в которой обоих ждут небывалые почести. Господи, да это же спасительная мысль!

Едва утро занялось, как перед Заруцким предстали казаки Стенька и Обрезка, с которыми он пришел еще с Дона и которые стали его самыми надежными телохранителями.

— Вот что, казаки. Надлежит вам проникнуть в Ярославль и найти смоленского дворянина Ивана Доводчикова. Он меня хорошо ведает и готов выполнить любую мою просьбу. Скажите ему: надо устранить князя Пожарского. Доводчикову будет за то боярский чин и вотчина в тысячу мужиков, а вы, когда я буду на Москве близ царского трона, будете пожалованы в дворяне с людными поместьями. Денег вам на ярославское дело не пожалею, но чтоб ни алтына на гульбу не потратили. Всё уразумели?

Казаки, люди ушлые, к любой кровавой работе свычные, мотнули чубатыми головами.

— Уразумели, батька.

— В Ярославль войдете не таясь. Бежали, мол, от Заруцкого. Ныне в Ярославль немало казаков переметнулось. Во всем на Ивана Доводчикова положитесь.

Доводчиков воспринял слова Стеньки и Обрезки без всякого замешательства, а посему охотно взялся за исполнение плана Заруцкого.

— Большой сложности не вижу, казаки. Вам самим не доведется даже за ножи браться. В хоромах Пожарского живет челядинец Семка Хвалов. Сам он из Рязани. Сумел втереться в доверие к Пожарскому и тот взял его к себе прислуживать в хоромах.

— Как втерся-то? — спросил Обрезка.

— Казанской сиротой прикинулся. Отца и братьев-де ляхи посекли, сестру — обесчестили и в колодезь кинули, а хату спалили. Он же, Семка, остался сир и убог, от горя и голода хоть в петлю полезай. Вот и пожалел хитреца и пройдоху наш добряк Пожарский. А Семка человек вороватый, за большие деньги мать родную зарежет. Подружитесь с ним да потолкуйте сторожко, опосля мне обо все поведайте.

Вскоре казаки поведали, что Семка согласился ночью зарезать Пожарского, но затребовал сто рублей.

— Губа не дура, — крутанул шишковатой головой Доводчиков. — Но дело тех денег стоит.

Получив огромные деньги, Семка и не подумал убивать своего господина. Маленький, щупловатый, с куцой бородкой и бегающими, плутоватыми глазами, он уносился в своих грезах в заоблачную высь. «Надо еще мзду запросить, рублей двести серебром. Красный терем поставлю, богатую суженую найду, слуг заведу и заживу припеваючи. А на Пожарского и засапожного ножа не понадобится. Дело опасное. Могут изловить и на дыбу подвесить. Надо похитрее дело обстряпать. Пусть казаки отравного зелья добудут. Митрий Михайлыч любит на ночь чарку вина испить, и сонного зелья в него добавляет. Сон-то у него совсем никудышный. А винца ему из братины постельничий наливает. На него и подозрение падет.

Умысел Семки по нраву пришелся Стеньке и Обрезке, но Хвалов заломил еще двести рублей.

— Спятил, Семка. Нет у нас таких деньжищ.

— Тогда сами князя кончайте.

Семка в хоромы ушел, а казаки зачесали затылки. Надо к Доводчикову идти, только он мог отдать новое распоряжение. О дворянине ничего Семке не сказывали, ибо тот строго настрого наказал:

— Даже под пыткой мое имя не называть!

Доводчиков хоть и разгневался на Семку, но все же двести рублей выложил.

— И чтоб сегодняшней ночью Пожарского не стало!

Получив отравное зелье и сказочные деньги, Семка клятвенно посулил прикончить своего господина, даже нательный крест поцеловал.

Доводчиков утром приготовил резвых коней, на них должны были отправиться к Заруцкому Стенька и Обрезка, но утром Дмитрий Пожарский в добром здравии вышел из хором и направился к Пушечному двору.

Доводчикова охватило негодование:

— Сей пройдоха водит нас за нос! Потолкуйте с ним в последний раз. Либо он кончает Пожарского, либо получит нож во чрево.

Семка Хвалов на угрозливые слова казаков смело заявил:

— Вишь, сколь людей на торгу. (Встречались на Торговой площади, куда челядинец приходил в Хлебный ряд за караваями и калачами). Крикну — на куски порвут. А коль замыслите втихаря ножом пырнуть, то и самим головы не сносить. Я, ить, на всякий случай своему дружку о вас поведал. Так что нет проку, на меня ножи точить, хе.

Чертыхнулись казаки. Семке на хвост не наступишь.

— Ничего, донцы. Сей пройдоха от нас никуда не денется, а пока надо другой путь искать, — сказал Доводчиков.

Дворянин ухватился за своих земляков — стрельцов Еремку Шалду, Фому Крючка да Истомку Сапожкова, которые давно были недовольны жесткими порядками Пожарского, совсем недавно стояли на стороне стряпчего Биркина и которые пользовались покровительством Заруцкого в дни его службы королю Жигмонду в лагере под Смоленском.

— Надо прикончить Пожарского в толчее, дабы никто ничего и уразуметь не успел, — наставлял Доводчиков стрельцов.

Ждали подходящего случая.

…………………………………………………………………..

В первых числах июля семь новых бронзовых пушек с искусно выточенной казенной частью и стволами были вывезены на подводах из литейных ям. Тяжко пришлось мастерам! Более двух месяцев простоять у огненнодышащих плавильных печей, когда от нестерпимого жара заливает потом все тело, не так просто даже закаленному ко всяким невзгодам человеку. Сотни пудов переплавлено, сожжено уйма дров. Каждые четверть часа мастера выходили из литейных ям, дабы набрать в грудь свежего воздуха и вновь спускались в дымное, жаркое исчадие.

И вот пушки излажены, испытаны в огненном бою. Железные, свинцовые, чугунные ядра в щепу разбивали прочные дубовые преграды.

— И камню не устоять, — заверил Пожарского Яков Дубинка.

— Добрые пушки, мастер, — похвалил Дмитрий Михайлович. — Надо их доставить к Разрядному приказу, дабы все ополчение изведало о знатном наряде.

Вместе с другими пушками наряд составил два десятка орудий. Самые тяжелые из них были закреплены на станках с колесами, среднего боя — уложены на полозья, а малого — подняты прямо на телеги.

Смотр состоялся двенадцатого июля перед Разрядным приказом. Площадь до отказа была забита многолюдьем. Подле пушек вовсю работали кузнецы: скоро наряд должен отправиться под Москву, и надлежало привести в порядок пушечные лафеты и колеса.

Осмотрев наряд, Дмитрий Михайлович повернул к приказу и стал протискиваться сквозь толпу к дверям. Возле него, поддерживая князя под руку, находился неизменный телохранитель Роман Пахомов. Внезапно Пожарский оступился, и это его спасло, ибо в тот же миг казак Стенька выхватил из-за голенища сапога нож и попытался нанести жертве воровской удар снизу в живот, но нож вонзился в бедро Роману; тот застонал и неловко повалился на бок. Дмитрий Михайлович ничего не понял и попытался выбраться из толпы, но тут закричали:

— Тебя, воевода, хотели зарезать!

Окровавленный нож обнаружили подле Романа, и тут же установили его владельца, не успевшего выскочить из тесной толпы. «Злодея пытали всем миром, и он вскоре же назвал свое имя и выдал сообщников».

В тот же час собрался Совет всей земли, чтобы назначить судей. Пожарский настоял на том, чтобы Стеньку, Обрезку и Доводчикова не предавали казни. Дмитрий Михайлович намеревался взять их под Москву, дабы уличить в покушении Заруцкого. Всех прочих участников заговора Пожарский разослал по тюрьмам, не желая проливать их крови.

Глава 11 ПАДЕНИЕ ЗАРУЦКОГО

Участь Ивана Заруцкого оказалась плачевной. Он поддержал и первого, и второго, и третьего Самозванца, однако переворот в пользу последнего Лжедмитрия посеял рознь и смуту в подмосковных таборах. С большой тревогой изведал Заруцкий о словах Самозванца:

— Скоро я войду в Москву и воссоединюсь со своей супругой Мариной.

Воскрешение «законного супруга» лишало атамана последних надежд, отнимало у него не только Марину Мнишек, но и власть. Передать же Марину и власть безвестному бродяге и проходимцу, Заруцкий не захотел. Псковский Вор был нужен лишь для того, дабы усадить на трон «царицу» Марину и «царевича» Ивана. Теперь все изменилось: Самозванец становился опасным, его следовало устранить.

В середине марта 1612 года в Псков было направлено посольство в сопровождении трехсот казаков, якобы для бережения царя, когда он будет отправляться в Москву. В челе посольства оказался Иван Плещеев, близкий сторонник Заруцкого.

Учинить заговор против Вора не составило большого труда. Плещееву удалось привлечь некоторых воевод, дворян и псковских торговых людей, негодовавших на поборы Самозванца. Ждали удобного случая.

В мае шведы осадили пригород Пскова Перхов. У Сидорки оставалось часть преданных казаков, но заговорщикам удалось их отослать из города на помощь Перхову. Самозванец, почуяв неладное, решил бежать из города, но псковитяне его не выпустили.

18 мая среди ночи Сидорка был разбужен возбужденными криками у дворца, кто-то ломился к нему в ворота. Перепуганный «царь» потайной дверью выбежал в одном исподнем из дворца, припустил к конюшне, вскочил на неоседланного коня и бежал из крепости. Но погоня задержала Вора. Его привязали железными путами к коню, провели по улицам Пскова и заключили под стражу. Вскоре Сидорку привезли в подмосковные таборы и посадили на цепь, «дабы всяк Вора видел».

Низложение Лжедмитрия Третьего не принесло какой-либо пользы Заруцкому. Ярославский Совет всей земли заклеймил атамана не только как убийцу Ляпунова, но и как человека, покусившегося на жизнь вождя второго ополчения Дмитрия Пожарского.

В таборах нарастало недовольство. Совсем не тот стал донской атаман. Когда-то майдан выкликнул его своим вожаком, а по законам вольного казачества выборный атаман считался первым среди равных, но от равенства давно и след простыл. Казаки всю суровую вьюжную зиму провели в наспех вырытых землянках, жили впроголодь. Атаман же жил в тепле и роскоши, щеголял в богатых боярских шубах и кафтанах, бражничал, блудил с девками, и без всякого стеснения непомерно обогащался, став владетелем обширной Вяжской земли, некогда принадлежавшей Борису Годунову. Приобрел атаман, бывший боярин Самозванца, и другие вотчины. Став богатым, важным господином, Заруцкий начисто забыл о горячих призывах казачьей бедноты, вчерашних мужиков, холопов, бурлаков и судовых ярыжек, бежавших на Дон и принявших казачество. Атаман не выдержал испытания властью и превратился в того же боярина, кабалившего голытьбу.

В подмосковных таборах нарастал ропот. Заруцкий метался как загнанный зверь, не находя выхода. Все для него рушилось, уплывала власть, не было уже никакой зацепки, за которую можно было ухватиться.

И все же зацепка нашлась, совсем с неожиданной стороны. Изведав о затруднениях Заруцкого, в таборы явился лазутчик Яна Ходкевича, который передал атаману письмо гетмана, в коем тот предлагал перейти к нему на службу. Заруцкий не ответил на письмо Ходкевича, однако лазутчика не только не казнил, но и предложил ему службу в таборах, дабы сохранить возможность тайно сноситься с гетманом.

Но тайна — та же сеть: ниточка порвется — все расползется. Лазутчик проболтался ротмистру Хмелевскому, который за большое жалованье служил Заруцкому. Ротмистр не стал держать язык за зубами, пришел к Трубецкому и за большое вознаграждение рассказал ему о тайных сношениях Ходкевича с Заруцким.

Лазутчика взяли под стражу и растянули на дыбе. Хмелевский успел бежать в Ярославль, но толки о великой измене Заруцкого излились по многим городам. Слава некогда дерзкого, отважного атамана померкла.

Появление ярославской рати у Москвы усилило раскол в таборах. Большинство казаков вознамерилось перейти на сторону Пожарского, и когда 28 июля Заруцкий приказал казакам отходить по коломенской дороге, то его не поддержали. Отчаявшемуся атаману пришлось покинуть лагерь и мчать в Коломну, где находилась Марина Мнишек с сыном.

Москва решительно отвергла соискателя на престол, «воренка» Ивана. Мелкие дворяне, а затем и атаманы начали покидать лагерь Заруцкого. Оставшиеся казаки все с большим недоверием взирали на польскую «царицу», которая давно уже стала заложницей их предводителя. Им не хотелось сражаться за воренка, которого отвергла вся держава, и когда Заруцкий, отступая от воеводы Ивана Одоевского, что напал на атамана под Воронежем, приказал казакам отходить за Дон, то большая их часть отстала от него в пути.

Донские казаки также не пожелали прийти на выручку Заруцкому, и ему пришлось отступить в Астрахань, которая давно отложилась от Москвы и не захотела признавать царя Михаила Романова. Астраханцы с воодушевлением приветствовали четырехлетнего Ивана Дмитриевича. Со всех сторон в Астрахань сбегался беглый люд.

К марту 1614 года под стягом Заруцкого вновь стало несколько тысяч человек, с коими он вознамерился идти на Казань и Самару, а чтобы обеспечить себе тыл, Заруцкий и Марина Мнишек затеяли тайные переговоры с персидским шахом Абассом, что крайне озаботило астраханского воеводу Ивана Хворостинина. Он приказал схватить Заруцкого, но атаман упредил заговорщиков, казнил воеводу, многих мурз и зажиточных посадских людей. Разгрому подвергся и двор почитаемого в Астрахани архиепископа; тот вышел с крестом, но его схватили и бросили в темницу.

На Заруцкого поднялись возмущенные астраханские служилые люди, и атаману пришлось сесть в осаду в каменной крепости, но на помощь служилым дворянам двинулось войско с Терека.

Потеряв всякую надежду, Заруцкий бежал на реку Яик. В окружении атамана оставалось несколько сотен казаков, но им уже опостылел вечно бегающий Заруцкий, им не хотелось погибать ради чужеземной «царицы». Атаман вместе со своим «семейством» был схвачен и привезен в цепях в Астрахань. О захвате Заруцкого была оповещена Москва.

Романовы не пощадили своих врагов. Воренок Иван был доставлен в Москву и повешен на Фроловской башне.

Ивана Заруцкого казнили самой страшной и мучительной казнью — посадили на кол. Марину Мнишек заточили в тульскую темницу, где она вскоре и скончалась.

Так бесславно закончилась история некогда лихого донского атамана и честолюбивой полячки Марины Мнишек, упорно мечтавшей стать русской царицей.

Глава 12 ДИПЛОМАТИЧЕСКИЙ ПОЕДИНОК

К началу июля 1612 года Пожарскому удалось собрать в Ярославле огромное войско, готовое выступить на Москву. Но Дмитрий Михайлович медлил, и причиной тому — шведское нашествие. Все последние дни Пожарский проводил с дьяком Посольского приказа Саввой Романчуковым, который отменно ведал дела Великого Новгорода и шведских королей.

— Еще в июле минувшего года, — сказывал Савва Лукьянович, — новгородский митрополит Исидор и воевода Одоевский Иван Большой после ожесточенной осады Новгорода заключили со свейским маршалом Яковом Делегарди соглашение, по коему новгородцы избирали в цари сына короля Карла Девятого, Густава Адольфа. Новгородское княжество стало именоваться Новгородским государством и прерывало с ополчением Ляпунова всякие отношения. Но сие уже произошло после захвата Новгорода. То был жуткий час. Свеи, проникнув в глубь крепости, с неистовым озлоблением кололи и резали всех, кто попадался им под руку, а затем начался неописуемый грабеж, ибо Делегарди посулил ландскнехтам богатую добычу. Король торжествовал: его план о расчленении России и закреплении за Швецией Новгорода и Пскова воплотился в жизнь. Но Карл недолго упивался победой, ибо через три месяца он скончался и свейский трон перешел к его наследнику Густаву.

— Выходит, митрополит и бояре, сдавшие свеям Новгородский кремль, пошли по стопам московской Семибоярщины, — хмуро произнес Пожарский.

— Наступили на те же грабли, Дмитрий Михайлыч, — мотнул рыжеватой с проседью бородой Савва. — Послы Новгорода снарядились в Стекольню дабы привезти из нее свейского принца и посадить его на Новгородское государство. Но послов томили в Стекольне едва ли не полгода, а тут и король скончался. Трон занял его сын Густав Второй. Маршал Делегарди, находясь в Новгороде, уверял новгородцев, что свейское правительство, во исполнение договора, немешкотно пришлет принца Карла Филиппа, но скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается.

— Густав Адольф замыслил то же, что и его двоюродный брат, польский король Сигизмунд.

— Воистину так, Дмитрий Михайлыч. Густав вознамерился сам занять русский престол. В марте, когда вы шли из Нижнего к Ярославлю, свейский король обескуражил новгородцев неожиданной вестью, что вскоре сам пожалует в Новгород и ни словом не обмолвился о принце Карле Филиппе. Посадские люди встревожились, ибо уразумели, что новгородская земля может полностью перейти к свейскому государству. А вот бояре в челе с Иваном Одоевским пошли на открытую измену. Делегарди стал их лучшим другом, ибо он действовал так же, как гетманы Сигизмунда в Москве. Маршал щедро жаловал боярам земли, дабы те пели под дуду свейского короля. Воевода Одоевский получил под Новгородом огромный погост в четыре с половиной тысячи четвертей земли. Жирные куски выпали и другим боярам. Народ же бедовал и проклинал новгородские верхи, кои угодили в полную зависимость от свеев, и кои слезно умоляли Делегарди не отлучаться из Новгорода, поелику страшились мятежа посадского люда. Свеи же с помощью бояр утвердились на всей Новгородской земле. Захват шел под началом генерала Горна, зело жестокого военачальника, кой повсюду сеял смерть и разрушения. Король Густав высоко оценил его заслуги и произвел генерала в фельдмаршалы. Горну удалось захватить Орешек, Тихвин и Ладогу. Угроза свейского завоевания нависла над всем русским Поморьем.

— На Кириллов монастырь и Белоозеро замахнулись, — озабоченно произнес Дмитрий Михайлович, ведая о том, что новгородские бояре по совету свейского короля обратились на Белоозеро и в богатую обитель с призывом быть в соединенье с Новгородским государством и признать государем Карла Филиппа.

— Весьма лихо стало на Руси, Дмитрий Михайлыч, — вздохнул Савва.

От свежих сосновых бревенчатых стен Посольского приказа духовито пахло смолой; через невысокие косящетые оконца пробивались теплые лучи полуденного солнца, золотя широкие и гладкие бревна.

Хорошо, урядливо было в новом приказе, возведенном под началом Первушки Тимофеева, но покойная, чистая, духовитая изба никак не ладила с тревожной душой Дмитрия Михайловича… Лихо! Лихо, Савва Лукьяныч. И кто только на Русь не ополчился: Польша, Литва, Швеция, датские и немецкие наемники. А с юга, воспользовавшись Смутой, набегают крымские татары. Одна из тяжелейших бед Руси. Еще месяц назад в Ярославль примчали гонцы из Оскола. Поведали Пожарскому:

— Известились мы, князь Дмитрий Михайлыч, что крымский хан Гирей помышляет в июне набежать на наш город. Ратных же людей у нас — кот наплакал. Помоги, воевода! Ныне одна надежа на Ярославль.

— Далече же вы, гонцы, за помощью примчали.

— Опричь Ярославля защитить нас некому. На Москве царя нет, в казачьих же таборах от нас отмахнулись. Вот и заспешили к тебе, воевода.

Вздохнул Дмитрий Михайлович, тяжело вздохнул. Смута значительно ослабила оборонительные рубежи державы. А ведь сколь сил приложил Борис Годунов, дабы заслониться от татар новыми городами-крепостями. После смерти Ивана Грозного, еще, не будучи царем, Борис Годунов возвел Белгород, Воронеж, Валуйки, Елец, Кромы, Курск, Лебедянь, Ливны, Оскол, Царев-Борисов… Города-крепости сплотились между собой малыми укреплениями и «засечным чертами».

Дмитрию Михайловичу самому удалось повидать «засечную черту», когда однажды Борис Годунов послал его с воеводой Третьяком Сеитовым на окраину — досмотреть южные крепостицы. Каждая «засека» была в пятьдесят саженей шириной — полоса поваленных верхушками на юг деревьев, укрепленных валами. Вдоль всей «черты» размещались дозорные вышки и укрепленные остроги. Меры, принятые Борисом Годуновым, значительно ослабили набеги татар, их прорывы к Оке стали редкостью.

В Смуту же татары оживились, ибо многие служилые люди разбежались из крепостей, оголив «засечную черту». Раздрай на Руси стал для них тем удачливым сигналом, когда можно безнаказанно зорить города, грабить мирное население, уводить в полон молодых русичей.

Жуткое время! Вот сидит перед князем Пожарским гонец из Оскола и ведет печальный сказ:

— И года не прошло, как татары разорили ряд крепостей. Жуть, что творилось. Поганые сожгли Раздоры, Царев-Борисов, Валуйки и Белгород. Даже ребятню не щадили. Грудных детей отрывали от матерей и бросали в костер. Стоном исходила окраина. Ныне наступает наш черед, а затем Воронежа, Курска, Ельца и Орла. Ежели татары сходу возьмут Оскол, то они и далее хлынут.

— Ладна ли крепость?

— Ладна, воевода, но служилых людей совсем мало. Кабы, тысячу ратников на стены выставить, тогда могли бы и длительную осаду выдержать. Татары зело не любят осаждать города, и коль им не удастся взять Оскол, то они и далее не пойдут.

Оторвать от Ярославского ополчения тысячу ратников — больной вопрос для Пожарского, но и оставить Оскол в беде — подорвать доверие южных городов к «Совету всея земли». А сие чревато, ибо пойдет недобрая молва: южная Русь близка к погибели, а огромное войско, собранное в Ярославле, и пальцем не шевельнуло, дабы помочь окраинным землям. Что же это за ополчение, кое не захотело подсобить своим братьям?

— Но не разорваться же нам! — воскликнул, присутствующий при встрече гонцов один из воевод. — Нам ныне не до татар.

— А татары пусть половину Руси разорят?! — взорвался старшой из гонцов. — Мало они городов сожгли и людей полонили?! И — эх вы!

— Охолонь, вестник, — осадил разгорячившегося гонца Дмитрий Пожарский. — Сегодня же соберу Совет.

Совет был бурным. Бояре в челе с Дмитрием Черкасским норовили не трогать ополчение, но вескую, вразумительную речь Пожарского не только горячо поддержали Кузьма Минин, Надей Светешников, Аким Лагун и Анисим Васильев, но и большинство воевод, многие из которых когда-то сидели в порубежных крепостях. «Совет всея земли» и на сей раз поддержал своего наибольшего воеводу. Бояре все чаще и чаще терпели поражение.

Под Оскол было послано тысяча двести конных ратников. Большая сила для небольшой крепости.

— Поспешайте, братцы, — напутствовал Дмитрий Михайлович. — Зело верю, что остановите поганых. За то вам будет честь и хвала от всего Земского собора.

Татары любили брать крепости наскоком. Захватят, разграбят — и дальше мчатся. На сей же раз наскок не удался. На целых десять дней задержались татары под Осколом, а тем временем усилили оборону крепостей и другие южные города. Татары возвратились в степи не солоно хлебавши, возвратились, чтобы набрать более внушительное войско и вновь ринуться на Русь. Но передышка была на руку Дмитрию Пожарскому. Добрая слава о Ярославском ополчении с новой силой излилась по Руси. Однако на душе Дмитрия Михайловича по-прежнему было смятенно.

Всем бы русичам сплотиться в лихую годину, встать плечом к плечу за святую Русь. Но не произошло того! Великая смута в умах русских людей. Все эти Лжедмитрии вконец разобщили некогда сплоченный народ. До сих пор гуляет неистребимая вера в «доброго» царя. Москвитяне, уж, на что народ тертый и ушлый, опять-таки поверили еще одному «Дмитрию», псковскому Вору Сидорке. Нашли избавителя! И это в ту пору, когда на Севере появился новый опасный враг, который шаг за шагом отвоевывает земли Поморья и все ближе продвигается к сердцу России. Потеря же Севера лишит ополчение, пожалуй, самого главного — съестных припасов. Именно с Севера поступают самые крупные продовольственные обозы.

На Совете Дмитрий Михайлович был как никогда тверд и решителен:

— Ежедень меня поторапливают выступить на Москву. Не устаю повторять: рано! Нельзя того делать, пока существует угроза нападения с Севера. Надлежит его обезопасить, укрепив оборону северных земель. Завтра я посылаю воеводу Дмитрия Лопату Пожарского с отрядом отборных войск в Устюжну, с тем, дабы оказать помощь белозерцам в случае свейского нападения со стороны Тихвина. В само же Белоозеро я направляю земского дьяка Василия Юдина. В городе есть пушечный наряд, но у пушкарей скуден запас ядер, свинца и пороха. Снабдим! А белозерскому воеводе будет наказ — возводить новую крепость. Сидеть дьяку Юдину в Белоозере невылазно, со всем тщанием дозирать за возведением крепости и именем Совета всей земли наказывать всех, кто радения не проявит. Увиливающих — на неделю в поруб, а кто и далее отлынивать станет, того повесить.

Выборные, казалось, никогда еще не видели набольшего воеводу таким волевым и жестким, даже князь Черкасский про себя отметил: «Силу обретает, стольник. Ишь, как сурово глаголет». Перечить не стал: Пожарского ныне весь Совет поддержит. Свеев и в самом деле надо упредить.

— Война со Швецией, — продолжал Дмитрий Михайлович, — может разразиться со дня на день, и все потому, что Швеция и Речь Посполитая даже отложили свои споры из-за Ливонии, ибо помыслили вкупе одолеть государство Московское. Посольскому приказу стало известно, что гетман Ходкевич вышел из Ливонии и заключил перемирие с королем свеев Густавом. Те и другие заторопились, дабы завершить раздел порубежных русских земель. И подмога им в том идет от московских бояр, кои признали царем псковского вора Сидорку. Свеи же этого царика на дух не переносят, а посему Густав Второй вот-вот двинет свои войска на Москву. Дело принимает самый опасный для нас оборот, ибо мы не в состоянии сражаться на три стороны.

— И что же будем делать? — вопросил боярин Василий Морозов.

В Земской избе воцарилась натуженная тишина: последние слова воеводы привели в тягостное уныние. Неужели поход на Москву отлагается? Но ополчение и без того надолго задержалось в Ярославле.

— Не по вотчинкам ли своим разъехаться? — прервал гнетущую тишину боярин Куракин. — И впрямь не под силу нам три головы Змея Горыныча срубить.

— Под силу, коль свеев от ляхов отсечем! — все также веско бросил Дмитрий Михайлович.

— Да как же их отсечешь, ежели они Орешек, Тихвин и Ладогу полонили, а ныне на Белоозеро вот-вот двинутся. Как? — вдругорядь вопросил Куракин.

— Есть одна задумка, но позвольте, господа выборные, о том чуть позднее молвить.

Уклончивый ответ Пожарского не всем пришелся по душе. Если есть задумка, то выскажи ее, не таясь. Чего Земскому собору томиться?

Боярин Долгорукий недовольно поджал пепельно-сизые, дряблые губы.

— Ныне скажи, стольник. Мы тут не для того сошлись, дабы отай державные дела вершить. Сказывай!

— Никогда, боярин Владимир Тимофеич, я, потаясь от Собора, дела не вершил. Над задумкой же моей как следует, поразмыслить надлежит, дабы затем Собору доложить. На том мое последнее слово, господа.

«Дмитрий Михайлыч молодцом, — одобрительно подумал Минин. — Все бояре почуяли его непреклонную волю. Долгорукий хоть и трясет сердито бородой, но более он и слова не проронит».

Когда задумка Пожарского обросла реальными чертами, то он не решился выносить ее сразу на Совет: разноликий он и многолюдный, почитай, шесть десятков человек. Отбирали их в Совет сами города, люди в основномсмекалистые и надежные, но были среди них и такие, которых даже прозорливый Пожарский не мог до конца раскусить. Вначале верой и правдой служили Василию Шуйскому, затем целовали крест Самозванцу, а потом отшатнулись от него и угодили в Ярославский Совет. Вот к таким-то шатким людям и не было особого доверия.

Дмитрию Михайловичу почему-то вспомнился свой знаменитый прадед Иван Берсень-Беклемишев, который зело искусен был в посольских делах и никогда, как рассказывают, не доверял неустойчивым думцам, введенным в то или иное посольство. Иван Никитич некогда слыл одним из самых заметных людей на Москве. Это он, уже в 1490 году, находился при большом немецком после Делаторе, приехавшем в Белокаменную от императора Максимилиана, искавшего союза Иоанна Третьего против польского короля и руки его дочери. Через два года Иван Никитич сам был отправлен большим послом к Казимиру Четвертому, а в 1502 году, когда едва не вспыхнула новая кровавая война с татарами, ездил главным послом для переговоров с крымским ханом Менгли-Гиреем. Целый месяц просидел Берсень в Золотой Орде и отвратил-таки страшный татарский набег на Русь.

Удачные посольские дела и здравомыслящие советы Ивана Никитича пришлись по душе Иоанну Третьему, кой питал к нему особенное расположение. Но столь высокое положение и государева любовь круто изменились в царствование Василия Третьего.

Первое столкновение Берсеня с царем произошло во время Литовской войны. Иван Никитич позволил высказать свое суждение относительно Смоленска, идущего в разрез с царским мнением. В ответ на дерзкие прекословия, царь вспылил и гневно молвил: «Поди, смерд, прочь, не надобен ми еси!».

Еще до размолвки с царем, Иван Берсень сблизился с Максимом Греком. Оба оказались недоброхотами Василия Третьего, ибо чуть ли не открыто обличали его самодержавные замашки и призывали к прекращению нескончаемых войн. Встречаясь с московским государем, Берсень, обладая острым язвительным умом, не страшился ему перечить, за что, наконец, и поплатился. Зимой 1525 года ему отсекли голову на льду Москвы-реки, а Максима Грека заточили в монастырское узилище…

Вот и ему сейчас, Дмитрию Пожарскому, приходится решать посольские дела. Правда, давно миновали дни великого разумника Ивана Берсеня, да и время резко изменилось. Даже с государем не поспоришь, коего нет на престоле, и головы не потеряешь… Впрочем, и ныне можно без головы остаться, коль провалишь дело Ярославского ополчения и свои посольские задумки.

План же Пожарского оказался искусным и дерзновенным (ему мог бы позавидовать сам Иван Берсень), и в то же время хитроумным, и в какой-то мере для свеев коварным. Стоит им изведать об истинных намерениях Пожарского — и обширная война со Швецией неминуема, а значит и Земскому ополчению провал сего плана грозит непоправимой бедой. Уж слишком много поставлено на карту, но иного пути Дмитрий Михайлович не отыскал, и он решил рискнуть.

Свой план Пожарский скрупулезно разрабатывал с Мининым и главой Посольского приказа Саввой Романчуковым.

— Наша задача — перехитрить свеев и остановить их дальнейшее перемещение на северные земли. Игра будет сложной и тонкой, надлежит заиметь семь пядей во лбу, дабы не разорвать хитросплетенную ниточку. С помощью переговоров с Новгородским государством мы должны по рукам и ногам связать недруга. Единственный наш козырь — вопрос о замещении царского трона. В оном деле не худо вспомнить зело мудрые посольские дела Бориса Годунова. Из борьбы между Польшей и Швецией он извлек большую выгоду — перемирие, удовольствие отнять у Сигизмунда титул короля свейского. Но не только оного помышлял Годунов: ему хотелось прибрать давно желанную Ливонию, и прибрать ее, казалось, теперь будет несложно, ибо появилась возможность заключить тесный союз со свейским королем против Польши. И Годунову удалось завести сношения с принцем Густавом, сыном свейского короля Эрика Четырнадцатого, посулив тому Ливонию и пригласив принца в Москву. Но Годунов вызвал Густава не только для того, чтобы сделать его вассальным королем Ливонии. Он вознамерился выдать за него свою дочь Ксению, с условием, что тот откажется от своей протестантской веры и получить в приданое Калугу и еще несколько городов. Густав долго колебался, к нему нагрянули священники из Стекольни, запугивая принца тем, что православная вера резко отличается от протестантской, в коей нет строгой церковной иерархии, нет монашества, нет культа Богородицы, святых, ангелов, икон, а число таинств сведено лишь к крещению и причащению. В православной Руси же принца ждут беспрестанные молитвы, богомольные шествия в храмы и монастыри, унылая, постническая жизнь, коя не присуща его пылкой натуре. И Густав отказался от женитьбы на Ксении Годуновой, отказался в пользу своей веры и своей полюбовницы, коя ждала его в Италии.

— В Италии? Однако, — хмыкнул Кузьма Захарыч.

— На Москву принц прибыл из Италии, ибо когда свергли его отца Эрика, он вынужден был скрываться и оказался на берегах Средиземного моря. Но в Италию Густав не вернулся. Борис Годунов зело крепко на него осерчал и сослал его в Углич.

— Чудны дела твои, Господи, ох, чудны, — покачав головой, протянул Минин. — И долго сей принц жил в Угличе?

— Когда Годунов умер, то Гришка Отрепьев, в угоду полякам, приказал взять Густава за пристава и отвезти в Спасский монастырь Ярославля, где он и находился в заточении.

— Везет же Ярославлю на опальных людей. То свейские принцы, то польские Мнишеки… Так в Ярославле и помер?

— Нет. По приказу Лжедмитрия принца отвезли в Кашин, где он вскоре и преставился…Но дело не в участи Густава. Борис Годунов в его судьбе не виноват. Напротив, он дал понять свейскому королю, что тот мог породниться с государем Московского царства и быть в союзе против польских притязаний. И сей пример Годунова надлежит ярославским послам употребить. Но прямым переговорам со свеями не быть. Наш посредник — Господин Великий Новгород. Ему будет сказано, что избрание на трон крещеного — крещеного! — свейского принца для Ярославского собора дело почти решенное. И как только Новгород учредит договор, в коем будет проговорено о решении перекрестить Карла Филиппа в веру православную, тогда мы, обсудив дело с новгородскими представителями, пошлем в Стекольню послов от Земского собора — бить челом о государе королевиче, и в тоже время, как бы мимоходом, скажем новгородцам, дабы они более не предлагали северным и поморским городам примыкать к своему «государству» без ведома Ярославского Совета, и коль Новгород и свеи столкуются принять наши условия, то главная цель будет достигнута, ибо все пересуды относительно избрания свейского королевича имеют цель отвратить военное столкновение со Швецией, что позволит нам выдвинуться на Москву.

— Отменный замысел Дмитрий Михайлыч. Только бы не сорвалось.

— Надеюсь, Кузьма Захарыч, что Бог поможет нам, поелику от сего замысла зависит судьба православной Руси.

— Кого в Новгород пошлем? Зело велимудрый человек понадобится. Чуть обмишулился — и весь замысел псу под хвост, — озабоченно крякнул в рыжеватую бороду Савва.

— Кого?.. А давайте вкупе подумаем, какого разумного мужа в Новгород снарядить. На ком сойдемся, тому и послом быть.

Дмитрий Михайлович, задумывая большое дело, конечно же, прикинул имя посла, но ему хотелось выслушать суждение и Саввы Романчукова, который, еще, будучи подьячим московского Посольского приказа, волка съел в посольских делах.

Савва Лукьяныч не долго раздумывал:

— По моему умишку быть в челе посольских людей судье Монастырского приказа Никите Татищеву.

— Татищеву? — живо переспросил Дмитрий Михайлович. — За какие заслуги?

— Десяток лет ведал его по Москве. Он так поднаторел в судных делах, что его даже Борис Годунов заприметил. Помышлял, в думные дьяки возвести, да не успел. И новгородский митрополит Исидор его хорошо ведает. Когда-то он зело помог владыке в одной судебной тяжбе. Дело-то было для Исидора провальное, но Татищев так искусно его провел, что владыка в ноги Никите поклонился. Почитай, четыре тысячи рублей Исидору вернул. Умнейший человек, ловкий. Любое дело обстряпает без сучка и задоринки.

— А ты что скажешь, Кузьма Захарыч?

— Пригляделся я здесь к дьякам и подьячим. Татищев — в числе самых толковых. Ума ему не занимать. Усидчив, в делах изворотлив и настойчив.

Пожарский был порадован оценкой Татищева. Именно его-то и наметил в послы Дмитрий Михайлович. Он, так же, как и Савва, был много наслышан о судном дьяке, когда проживал в Москве. Мог бы добавить: честолюбив, но без тщеславия и корысти, неистощимого здравого ума.

Вот так и сошлись на Татищеве. Окончательный вывод вынесли после длительной беседы с Никитой Фроловичем, а чтобы посольство выглядело внушительным, надумали включить в него пятнадцать членов Земского собора — представителей главнейших русских городов.

От Ярославля был отряжен Надей Светешников, показавший себя уже во многих земских делах.

С Надеем был у Пожарского особый разговор.

— Зело полагаюсь на тебя, Надей Епифаныч. К тебе новгородцы и Делегарди будут особо приглядываться, поелику ты представляешь город, в коем учрежден Земский собор. Будет к тебе немало каверзных вопросов, но на них надлежит дать достойные ответы. Господин Великий Новгород должен ощутить, что Ярославль ныне — огромная сила, с коей надо считаться, и лишь она способна спасти истерзанную державу. Никакой другой силы нет, и не будет! Только Ярославское ополчение способно избавить Русь от всех бед, несчастий и разрушительной Смуты. В том, пожалуй, Божье предначертание сего славного города.

— Я приложу все силы, Дмитрий Михайлыч, — заверил Пожарского Надей Светешников.

— С Богом, друже.

Благословил посольство в Новгород и владыка Кирилл. Он дал немало добрых советов Никите Татищеву, когда тот станет вести переговоры с митрополитом Исидором.

Дмитрий Пожарский не ограничился свейскими делами: заняла его помыслы и Австрия. Еще, будучи в Нижнем Новгороде, он встретился с австрийским подданным, Иосифом Грегори, следовавшим волжским путем в Персию. Уже тогда у дальновидного вождя ополчения мелькнула мысль каким-то образом использовать этого образованного, любознательного цесарского посла, близкого к Габсбургскому дому. Австриец отменно говорил по-русски, довольно хорошо знал обстановку, сложившуюся в Московском государстве, с пониманием отнесся к Земскому ополчению.

— Я бывал в Московии еще при Борисе Годунове, когда царство его процветало, а затем возвращался с московским посланником Афанасием Власьевым к императору Рудольфу. Мы ехали морем из Архангельска, норвежским и датским берегом, а потом Эльбой. Габсбурский дом встретил Власьева с честью, и он прославлял перед ним могущество и добродетели своего государя, рассказывая, как Борис при восшествии на престол велел дать служилым людям на один год три жалованья: одно — для памяти покойного царя Федора, другое — для своего царского поставленья и многолетнего здоровья, третье — годовое. Со всей земли не велел брать податей на городовые постройки, а велел их брать из своей царской казны. И не только русских людей пожаловал, но и над всеми иноземными людьми милосердие оказал.

Дмитрий Михайлович хорошо помнил это время. Не зря когда-то в своих московских хоромах он рассказывал Надею Светешникову о добрых поступках Бориса Годунова, вернувшего крестьянам Юрьев день и повелевшего со всей земли не брать податей, и давшего иноземным купцам беспошлинную торговлю, что позволило оживить и укрепить торговлю всего Русского государства, и наладить более тесные сношения с Англией, Германией, Данией, Голландией и Австрией. Добрым словом вспоминал правление Годунова подданный Габсбурского дома.

— Будешь на Москве, заезжай в мой дом, — сказал на прощанье Дмитрий Михайлович.

— Я буду счастлив, встретиться с русским князем в свободной от поляков Москве. Мой народ не питает нежных чувств к Речи Посполитой, она всегда враждебна к Австрии. Россия же постоянно поддерживала с Габсбурским домом дружественные отношения.

— Истинно, господин Грегори. Россия помогла казаками и деньгами Австрии в период войны с Османской империей и татарами.

— Мой народ этого никогда не забудет.

И вот теперь Грегори, возвратившись из Персии, остановился в Ярославле, чем не преминул воспользоваться Пожарский. Встреча была радушной, а беседа продолжительной. Дмитрий Михайлович уже ведал о давних помыслах избрания на царский трон одного из сановников Габсбурского дома. В Москве такие намерения обсуждали еще при царе Федоре, а посему, когда Грегори упомянул о цесаревиче Максимилиане, «искателе многих корон», Дмитрий Михайлович, слегка призадумавшись, заявил, что в Москве его «примут с великой радостью».

Сказать сии слова Дмитрия Михайловича понудила веская надобность: принятие союза с Веной может привести к посредничеству Австрии в переговорах Речи Посполитой с Россией. Это был новый значительный и хитроумный шаг Пожарского. Грегори обязался неотлагательно отъехать в Вену, и не с пустыми руками, ибо повез своему императору богатые дары и грамоту от Ярославского Земского собора, написанную в Посольском приказе на немецком языке, в которой, изложив все бедствия, претерпленные русскими людьми от поляков, было сказано: «Как вы, великий государь, эту нашу грамоту милостиво выслушаете, то можете рассудить, пригожее ли то дело Жигимонт король делает, что, преступив крестное целованье, такое великое христианское государство разорил и до конца разоряет, и годится ль так делать христианскому государю! И между вами, великими государями, какому вперед быть укрепленью, кроме крестного целованья? Бьем челом вашему цесарскому величеству всею землею, чтобы вы, памятуя к себе дружбу и любовь великих государей наших, в нынешней нашей скорби на нас призрели, своею казною нам помогли, а к польскому королю отписали, чтоб он от неправды своей отстал и воинских людей из Московского государства велел вывести».

Делая незаурядные ходы, Пожарский отменно понимал, что ни протестантский шведский принц, ни католический австрийский герцог не внушают ему никаких симпатий. Главное — претворить в жизнь все свои замыслы.

А иноземных дел все прибавлялось. Посольский дьяк Савва Романчуков встревожено доложил:

— Из Гостиного двора пришел аглицкий купец Готлиб и таем заявил, что аглицкий король Яков, ведая о затруднительном положении Московского царства, помышляет высадить в Архангельске крупное войско, дабы захватить не только порт, но часть русских земель.

Дмитрий Михайлович ударил по столу жестким кулаком.

— Еще и Англия вознамерилась поживиться!.. Сведения достоверные? И отчего этот Готлиб решил выдать намерения своего короля?

— Сей купец, как удалось установить, более двадцати лет проживает в Ярославле. Раз в год посещает Англию, закупает товары и возвращается через Архангельск в Ярославль. Здесь у него обширные торговые лабазы. Готлиб сетует на Речь Посполитую, что привела Русь к разорению, а посему он осуждает и своего аглицкого короля. Захват Архангельска может совершенно подорвать всю торговлю.

— Купцу можно верить?

— Можно, Дмитрий Михайлыч, ибо Англия еще при первом Самозванце покушалась на Поморье. Ныне же для короля самый подходящий момент. Он уже наметил для управления Россией вице-королей Джона Меррика и Вильямса Росселя. Отправка их в Россию намечена в конце судоходства сего года.

— Я хотел бы немедля встретиться с эти купцом.

Встреча с Готлибом развеяла все сомнения. Архангельск надо было немешкотно спасать. Угроза вторжения на Русь английских войск с моря настолько опасна, что Московское царство может быть бесповоротно сломленным. Еще больше оживятся ляхи, свеи и крымские татары, не останется в стороне и Османская империя, чьи корабли давно уже готовы пересечь Черное море. Всколыхнется и Сибирь, ранее завоеванная стараниями Бориса Годунова. Это он приказал раздвинуть восточные пределы Московского царства. Сибирский хан Кучум понес от царских воевод несколько тяжелых поражений, после чего откочевал с Иртыша в Барабинские степи, но и там его ждала неудача. Воеводы, посланные Годуновым, возвели Тарскую крепость и отправились из нее по следам Кучума. Они не только разгромили его становища, но и захватили семью хана в плен, отослав ее в Москву. Сам же Кучум, наголову разбитый воеводой Воейковым, едва спасся, уплыв вниз по Оби. Скитаясь затем в степях верхнего Иртыша, он занимался кражей скота у калмыков; спасаясь от их мести, бежал к ногаям и был ими убит. Сибирское ханство перестало существовать. С Иртыша и Оби русские воеводы сделали решительный шаг к устью Енисея. Отряды, посланные «проведать» Мангазейскую землю, привели в покорность местные племена и в 1600 году привезли в Москву первый мангазейский ясак. При Борисе Годунове Сибирь твердо стояла под рукой московского государя. Но разгулявшаяся Смута и здесь сказала свое разрушительное воздействие. Купцы Строгановы не раз доносили, что сыновья хана Кучума не смирились с поражением бывшего сибирского властелина и точат сабли на Москву. Неспокойно стало и в бывшем Астраханском царстве, переставшем признавать Москву.

Тяжкое бремя свалилось на Ярославский Совет всей земли и в первую очередь на Дмитрия Пожарского. Русь — на краю пропасти и приостановить ее падение сможет только Ярославль, ибо сейчас нет на Москве ни самодержавного государя, ни волевого и решительного патриарха, ни московского правительства, место коего заняли изменники бояре во главе с Федором Мстиславским и Михаилом Салтыковым. Не решать Москве, захваченной поляками, ни одного державного вопроса, а решать их придется временной столице всея Руси, достопочтимому граду Ярославлю, единственному граду, который еще может отвратить Россию от погибели.

Вот уж никогда не чаял Дмитрий Михайлович, что Бог ниспошлет ему такую участь — быть на четыре месяца за государя Московского, и он «государил», отдавая, казалось, последние силы, которые так до конца и не восстановились после тяжелейшего ранения. Но заметно осунувшийся и похудевший от свалившихся на него каждодневных, неотложных забот, он продолжал неустанно сновать по полкам, проводить смотры и с головой уходить в державные дела, требующие от него ясной головы и неотложных незаурядных решений.

Только один Кузьма Минин мог видеть, какие старания приходится издерживать «по избранию всей земли воеводе» Пожарскому, дабы в тяжелейшее для него время устоять, не сломаться, быть у всех на виду волевым, мужественным и собранным вождем ополчения. И он, как мог, всячески норовил ободрить Пожарского, поддержать его во всех начинаниях, снять с него хоть часть бремени.

Пожарский и Минин олицетворяли Ярославское ополчение, Земский собор, Россию…

В Архангельск решено было отправить крупный отряд под началом Акима Лагуна.

— Как от сердца тебя отрываю, Аким Поликарпыч. Зело добрую службу ты сослужил ополчению. Ярославцы не забудут твоего радения, но ныне ты еще нужнее в Архангельске. Коль доведется, встань крепким щитом перед аглицким воинством. Судьба Поморья в твоих руках. В Архангельске укрепи свою рать городским ополчением, кинь клич и среди окрестных сел и деревень. Полагаю, пашенные мужики откликнутся, ибо не восхотят жить под иноземным владычеством.

— Не подведу, воевода, — кратко заверил Лагун.

Он и в самом деле не подвел, и сотворил все так, как наказывал ему Дмитрий Михайлович. Крепкое войско, собранное в Архангельске, остановило короля Якова Первого от посягательств на Русскую землю. Войне с Англией не суждено было осуществиться.

…………………………………………………………………..

Степан Татищев весьма успешно завершил трудные переговоры и 1 июня вернулся в Ярославль. Новгородцы написали в грамоте, что «принц Карло по прошению Новгородского государства будет в Новгороде вскоре».

10 июня Дмитрий Пожарский известил города о начале переговоров с Великим Новгородом и просил незамедлительно прислать в Ярославль «общего Земского совета изо всяких чинов человека по два и по три» с наказом об избрании царя «всею землею, кого Бог даст».

Ответное новгородское посольство прибыло в Ярославль на Ивана Купалу. Послов, возглавляемых стольником Федором Черным Оболенским и игуменом Вяжского монастыря Геннадием, встретили с немалым почетом и проводили до Воеводской избы, где их встречал сам Дмитрий Пожарский. Первыми, следуя посольскому обычаю, в заранее приготовленную для переговоров «палату» вошли новгородцы, а за ними хозяева.

Стольник, князь Оболенский удостоверил грамоту, заявив, что свейское правительство положительно решило вопрос о принце Карле Филиппе. Но когда стольника спросили о дне приезда «государя» Карла в Новгород, он замялся и не мог дать вразумительного ответа, добавив лишь, что надо самим ярославцам снарядить посольство в Стекольню.

Невнятная речь Оболенского не устроила Земский собор. Все ждали, что скажет Пожарский.

— Снарядить Ярославлю посольство в Стекольню? Не вижу надобности. Довольно с нас и московского позора, когда послы поехали под Смоленск за польским королевичем и до сих пор томятся в литовском плену, от нужды и бесчестья в чужой земле погибают. Неслыханный сором! Такой же сором может статься и с ярославскими послами. Пусть допрежь всего Карл Филипп прибудет в Новгород, примет православную веру, тогда и Ярославский Земский собор готов начать переговоры с государством Новгородским о соединении. Иноверного же принца Русская земля не примет, а посему Земский собор согласен ждать лишь до исхода лета, и ежели Карл Филипп не прибудет в Новгород до урочного срока, тогда люди во всех русских городах придут в сомнение, поелику великому Московскому государству без государя долгое время стоять нельзя. А до тех пор, пока королевич не придет в Новгород, людям Новгородского государства быть с нами в любви и совете, войны не начинать, городов и уездов Московского царства к Новгородскому государству не приобщать, людей к кресту не приводить и задоров никаких не чинить. В случае же новых проволочек Земский собор вынужден будет избрать себе государя по собственному усмотрению. Другому не быть! О том будет отписана грамота Господину Великому Новгороду.

Увесистая непреклонная речь воеводы привела князя Оболенского в гнетущее состояние. Жесткие требования Пожарского не оставляли увертки для Новгорода. Либо он примет в ближайшее время православного государя, либо окажется сподвижником католической Швеции, коя угрожает захватом русских земель, и тогда все православные русские города проклянут отшатнувшийся от них Новгород.

— Мы всегда стояли за истинную православную веру, — вступил в разговор игумен Геннадий, видя, как глава посольства пришел в замешательство, — а поелику вновь ударим челом в Стекольню, дабы король Густав дал согласие на то, чтобы его сын принял православную веру греческого закона. Так ли я мыслю, княже Федор?

Растерявшемуся Оболенскому ничего не оставалось, как нерешительно изречь:

— Воистину… воистину, отче.

— А коль воистину, тому и быть, Федор Тимофеич, — протянул руку Оболенскому Пожарский. — Быть Ярославскому Земскому собору и Новгороду в единенье, и, не щадя живота, на Польшу и Литву стоять воедино.

— Стоять, — пожал протянутую руку Оболенский.

Переговоры успешно завершились. Однако Кузьма Захарыч предусмотрительно намекнул Пожарскому:

— Как бы не переврали новгородские послы твои слова. Надо бы в Новгород, вкупе с послами, из Земского собора верных людей снарядить.

— Дело, Кузьма Захарыч.

Снарядили московских дворян Перфирия Секирина да Федора Шишкина, ранее известных новгородцам.

Дипломатический поединок завершился блестящей победой Пожарского, ибо королевская семья никак не могла решить вопроса ни об отпуске Карла Филиппа в Новгород, ни о его крещении в православие.

Переговоры затянулись. Затевая сношения с Новгородом, Дмитрий Михайлович норовил разрешить несколько задач: избежать военного столкновения со Швецией, положить конец намерениям «Новгородского государства» подчинить себе города Северной Руси и способствовать учреждению перемирия на новгородских рубежах. Все эти цели были достигнуты.

Устранив угрозу шведского вторжения, Дмитрий Пожарский отдал приказ о подготовке Земского ополчения к походу на Москву.

Глава 13 ОБЕРЕГ

У Васёнки даже сердце остановилось, когда Первушка молвил ей о том, что пойдет на Москву с ополчением Пожарского.

— Господи! — всплеснула она руками. — Аль нудит тебя кто? Ну, чего тебе все дома не сидится? То приказные избы рубишь, то из литейных ям не вылезаешь, то под Троицкий монастырь умчишь. Дома-то, почитай, и не бываешь. Аль о таком я супруге грезила?

Первушка обнял Васёнку за мягкие, округлые плечи.

— Не серчай, ладушка. В доме покойно и урядливо, но дела — важнее всего. Не могу я лежать на печи да есть калачи.

— Но в рать-то зачем? — упорствовала Васёнка.

— Аль ты не ведаешь? — ласково заглянул в лучистые глаза Васёнки супруг. — Сердце-то у тебя доброе и великодушное, и ему ль не ведать, для чего собирается в Ярославль со всей земли ополчение? Сотни посадских людей уже встали под стяги Пожарского. А мне что — женским подолом укрыться? Не гоже так, Васёнка.

— Так я ж на сносях. Каково мне без мужа будет?

— Ведаю, ладушка. Но за тобой Матрена приглянет, да и мать твоя чуть ли не ежедень навещает. Все-то, слава Богу, будет. Сыном меня одаришь.

— Так уж и сыном. А вот на зло тебе девку принесу! — Васёнка даже ногой притопнула и тотчас напомнила Первушке прежнюю бойкую, задорную девчушку, какой она была в первые дни их знакомства.

— Сына! — непреклонно бросил Первушка и поцеловал Васёнку в глаза.

— Так-то и уйдешь?

— Уйду, Васенка. Нагляделся я на зверства ляхов в Ярославле, а ныне они на Москве злодействуют.

Заплакала неутешными слезами Васёнка, ведая, что Первушку никакими словами не остановишь. Худо ей будет без супруга любого, ибо без мужа жена всегда сирота. Но ничего не поделаешь, не один Первушка в рать Пожарского норовит податься. Вот и свекор Анисим как-то изронил, что собирается выйти из Ярославля с ополчением. А ведь не молодой, на шестой десяток перевалило, но и виду не подает. Еще могу-де меч в руках держать, зазорно мне будет с бреднем по Которосли ходить, когда слободские мужики в рать поверстались. И чего это мужиков война не страшит? Взять тятеньку. В скольких сражениях побывал, но все ему неймется. Ныне аж к Белому морю ушел, Архангельск крепить. Матушка горюет. Жив ли, вернется с дальней сторонушки? Как не горевать? Самый близкий человек ушел, самый дорогой. Муж!

И тут Васёнка еще пуще зарыдала. Муж! Первушка-то под лютые вражьи сабли пойдет. Жуть, какая!

Страх сковал Васёнку. На нещадную войну сбирается ее любый муж. А он — горячий, необузданный, ежели с врагом сцепится. Так-то и до погибели недолго. Пресвятая Богородица!

Кинулась Васёнка к киоту, пала на колени и принялась усердно молиться. Час стояла, другой, пока не выплакала неутешные, горевые слезы, и пока Божья Матерь не молвила ей: «Молись, неустанно молись за мужа-воина, и он вернется во здравии».

Низко поклонилась Васёнка светлому лику Богоматери, а затем поднялась в светлицу, сказав себе: «И молиться буду, и оберег мужу излажу. Вот и сохранится в злой сече».

В день ухода супруга в рать слезинки не проронила Васёнка, ибо не хотела, чтобы Первушка запомнил ее лицо заплаканным. Продела через его голову оберег на крученом гайтане, крепко прижалась к его широкой груди и, с трудом сдерживая слезы, молвила:

— Да хранит тебя пресвятая Богородица. Ты вернешься, любый мой. Божия Мать не оставит тебя в своей милости.

— Вернусь! — твердо изронил Первушка. — Мне еще дивный храм надлежит возвести.

Глава 14 БЛАГОСЛОВЕНИЕ ИРИНАРХА

Великий литовский гетман Ходкевич, которому король Сигизмунд поручил ведение войны в Русском государстве, подошел к Москве в первый раз в начале октября 1611 года.

Поляки, находившиеся в Кремле и страдавшие от голода, стали требовать себе замены. Ходкевич предложил им ряд драгоценностей из царской казны, посулив скоро их сменить, и вновь ушел собирать продовольствие, намереваясь обеспечить войско съестными припасами до зимы, так как осенью 1612 года король Сигизмунд обещался прийти с большим войском и окончательно «умиротворить» Московское государство.

В июне Ходкевич собрал большие силы, получив значительные подкрепления из Литвы. Его ближайшая цель — провести свое войско и большой обоз в Москву, и соединиться с поляками, засевшими в Кремле, и если бы Ходкевичу удалось доставить продовольствие, и самому занять неприступную крепость, московский Кремль, то выбить его оттуда было бы весьма сложно.

Узнав от лазутчиков, что столь значительные силы идут к Москве и ведут с собой громадный обоз с продовольствием, Пожарский решил не допустить упрочения польского гарнизона в Кремле. Упреждая опасное событие, он выслал 10 июня к Москве отряд под началом воевод Михаила Дмитриева и Федора Левашова, которым было приказано поставить острожек у Петровских ворот. Затем к Москве был отряжен отряд Дмитрия Лопаты Пожарского, который должен стать у Тверских ворот. Таким образом, первые отряды ярославского ополчения прикрыли дорогу на Смоленск, по которой ждали подхода Ходкевича.

Обойти заставы Пожарского гетман уже не мог. Почти в полном окружении оказались засевшие в Кремле полки Струся и Будзилы, ибо по другую сторону Москвы стояли казаки Трубецкого.

Главные силы Земского ополчения в челе с Дмитрием Пожарским выступили из Ярославля 27 июля 1612 года. То был волнующий час для ярославцев. Четыре месяца древний град на Волге копил ратную силу, четыре месяца жил надеждой на избавление Руси от страшной Смуты, четыре месяца грезил о лучших временах, когда в царстве Московском установится покой и с новой силой воссияет поруганная и оскверненная православная вера, источник святости и духовного борения.

Русский народ устал, отчаялся, а посему все четыре месяца взирал на Ярославль, как на последнюю надежду, коя не должна угаснуть, а обрести ту божественную силу, способную свершить Подвиг, без коего Русь ожидают еще более жуткие бедствия.

Не подведи же, Ярославль, выйди на ристалище и сверши свое божественное предначертание во имя святой Руси!

Зело волновался воевода Дмитрий Пожарский. Сколь усилий затрачено, дабы встать в челе общерусской рати и наконец-то двинуться на спасение Москвы! Много раз он вспоминал свои слова, высказанные некогда в стольном граде Надею Светешникову: «Русь тогда крепка, когда церковь и народ стоят воедино». Вспоминал, и на деле крепил светское и духовное единение, видя в том спасение отчизны.

Еще загодя он попросил владыку Кирилла:

— Сотвори так, святый отче, чтобы сам Господь стал нашим заступником и подвигнул рать на победу.

— Господь не оставит, сыне, христово воинство. Я отслужу молебен в Спасской обители у гроба ярославских чудотворцев Федора Ростиславича и сыновей его Давида и Константина, и со всем духовным синклитом благословлю рать на свершение победы над ворогом. А поведет воинство на одоление супостатов чудотворная икона Пресвятой Казанской Божией Матери. Несите ее до стен царствующего града и под ее покровительством избавьте Москву от латинян.

— Мы понесем святыню, владыка, а когда избавим столицу от иноземцев, то клятвенно обещаю — поставить на Москве храм в честь Казанской Богоматери.

— Богоугодное дело свершишь, князь Дмитрий.

Владыка некоторое время помолчал, а затем близко ступил к Пожарскому и с каким-то необычайно-глубоким чувством посмотрел в его ореховые глаза.

— И еще изреку тебе, Дмитрий Михайлыч. Живет в Ростово-Борисоглебском монастыре затворник Иринарх, величайший служитель Господа, подвижник земли Русской, коего можно сравнить лишь со святителем Гермогеном. Сходи к нему, когда воинство будет в Ростове, земно поклонись за его великие подвиги и попроси благословения. На Иринархе лежит Божия благодать, и благословение преподобного не от себя будет, а от воли самого Господа, и ты, ратный муж, узришь славу Божию.

— Благодарствую, владыка, — низко поклонился Кириллу Дмитрий Михайлович. — Я непременно схожу к затворнику… Это тот самый Иринарх, кой благословил Михаила Скопина-Шуйского?

— Вера в силу святых молитв Иринарха испустилась на всю Русь. Шли к затворнику нищие и убогие, всесильные князья присылали за благословением. В самое тяжкое время, когда совсем юный князь Михаил Скопин-Шуйский собрался войной на Сигизмунда, то прислал он своего меченошу за благословением к Иринарху. Затворник не токмо благословил, но и послал ратоборцу свой поклонный крест. С оным крестом князь победоносно прошел до самой Москвы, совсем тогда погибавшей, и спас ее… Наконец-то появился достойный муж, незапятнанный изменами, осиянный славою победителя, но не вынесли того завистливые бояре и влили ему в кубок с вином отравного зелья. Две недели умирал юный полководец. Увидел сие во сне преподобный Затворник и прислал к умирающему инока Александра, повелев сказать Михаилу Скопину, дабы тот вернул поклонный крест, ибо тот крест теперь понадобится другому ратному мужу, поелику Русь вновь погрузилась в пучину Смуты…

Трижды ходил я, сыне, к преподобному Иринарху и преклонял колени пред его Подвигами. Великой животворной силой наполнены праведные труды Иринарха, великой силой обладают его молитвы к Всевышнему. А сидит он в тяжких оковах, в коих ни один затворник не сиживал…

Проникновенный рассказ владыки Кирилла поразил Пожарского.

— Не могу себе даже представить, как сей затворник смог вынести такие неимоверные тяготы. Никак сам Господь даровал земле Русской такого подвижника. Но какие все-таки разные лики святости. Патриарх Гермоген возводил монастыри и храмы, управлял епархией, слал грамоты с призывами. Его служение Богу — святительское, деятельное, оно всегда на виду. Совершенно другой лик святости у Иринарха, и понадобилось ему для оного молитвенное сосредоточение да отшельническое уединение, и в том его не меньшая сила, чем у Гермогена. Велик сей затворник!

— Добрые слова глаголешь, сыне.

Отслужив молебен в Спасо-Преображенском монастыре у гроба ярославских чудотворцев, и взяв благословение у митрополита Кирилла, Пожарский вывел ополчение из Ярославля. Впереди рати пастыри несли икону Казанской Божьей Матери.

Напутственно затрезвонили колокола, взревели сурны, гулко ударили полковые набаты и бубны. Ярославцы, провожая войско и увидев перед собой чудотворный лик, опустились на колени, истово осеняя себя крестным знамением, горячо молились, ибо только всемогущий Господь и святые чудотворцы могут даровать ярославской рати долгожданную победу.

…………………………………………………………………………………………….

За два дня до выступления войска Илья Пророк разразился крушительными грозами и проливными дождями. Дороги так развезло, что пушки то застревали в рытвинах, то проваливались на мостах через разливчатые от потопных дождей реки.

Всего на семь верст удалилась от Ярославля Земская рать за первый день пути. За второй — два десятка верст. Пока ополчение копотливо двигалось к Москве, Дмитрий Михайлович передал войско Кузьме Минину и свояку Ивану Хованскому, приказав им идти в Ростов, а сам с небольшой свитой поскакал в Суздаль, дабы проститься у гробов родительских в Спасо-Евфимиевом монастыре и помолиться о победе, после чего нагнал рать в Ростове.

Ростовцы встретили ополчение колокольным звоном, преподнесли Дмитрию Пожарскому хлеб и соль. Радостны были их лица: сколь когда-то они натерпелись от ляхов, кои дотла сожгли весь город, зверски зарубили саблями сотни людей, осквернили и разграбили Успенский собор, а с митрополита Филарета Романова содрали святительские одежды, облачили в убогий крестьянский армяк, бросили на телегу и с бесчестьем отвезли к тушинскому Вору. Город еле-еле пришел в себя, обстроился новыми избами, но покоя в Ростове не было, ибо ляхи еще не раз норовили разорить древний город на озеро Неро. И вот наконец-то в Ростов вошли долгожданные спасители. Вверх полетели колпаки и шапки, понеслись громкие ликующие возгласы:

— Слава Земскому ополчению!

— Заждались вас, братья!

— Слава Минину!

— Слава Пожарскому!

Пожарский объявил о трехдневной остановке.

Без всякого понуждения и приказа ростовцы звали ратников в свои избы и отдавали им последнюю еду.

В первый же день остановки в ополчение влилась добрая сотня ростовских ратников во главе с дворянином Ошаниным. В тот же день в шатер Пожарского прибыл из подмосковных таборов атаман Кручина Внуков, уведомив воеводу, что Заруцкий бежал в Коломну. Минин и Пожарский наградили атамана жалованьем и с добрыми напутствиями отпустили в таборы.

За дни стоянки в Ростов съехалось много дворян из окрестных поместий, что порадовало Пожарского. Многие служилые люди оставались не у дел: на Москву подаваться — царя нет, в Ярославль ехать — там и без того войско надолго застряло и неведомо когда на Москву пойдет. И вот стоило ополчению двинуться к столице, как уездные дворяне «конно, людно и оружно» начали стекаться к Ростову.

Владыка Кирилл с немалым удовольствием вернулся на свой ростовский стол. Старого пастыря все больше одолевали недуги, и он прямо сказал Пожарскому:

— Не ходок я на Москву. Здесь мое последнее обиталище.

— Жаль, владыка. Ты зело много потрудился над сплочением рати. Без твоего миротворческого слова едва ли бы мы сегодня стояли в Ростове. Ты свершил свой подвиг, кой сродни подвигу Иринарха.

— Нет, сыне, — сдержанно улыбнулся владыка. — Далеко мне до свершений преподобного Затворника. Здесь я буду неустанно молиться за вас и с покойной душой покину бренный мир, когда изведаю об избавлении православной Руси от латинян. Но для оного вам надлежит избрать нового духовного пастыря, кой и поведет вас под святым ликом Казанской Богоматери к Москве.

— Ты глаголешь об игумене Исаии?

— Да, сыне. Никого опричь него не вижу.

Еще перед выходом из Ярославля владыка Кирилл настойчиво советовал Пожарскому обратиться с грамотой к казанскому митрополиту Ефрему.

— Сей владыка, заступивший на место Гермогена, ныне один из самых стойких пастырей, страждущий за святую Русь. Еще при первом Самозванце он положил церковное запрещение на жителей Свияжска, присягнувших Лжедмитрию, и те принесли повинную присягу царю Шуйскому. Просить надо владыку, дабы он благословил игумена Савва-Сторожевского монастыря Исаию на владычный стол в Крутицах. Сей владыка и поведет воинство к Москве.

Грамоту выслали от всего Ярославского Земского собора.

Крутицкий владыка Исаия, получив благословение от митрополита Ефрема, прибыл в ополчение под Троице-Сергиевом монастырем.

………………………………………………………………………………………….

Урядив дела в Ростове Великом, Дмитрий Михайлович и Кузьма Захарыч в сопровождении духовных лиц отправились в обитель Бориса и Глеба.

С необычайно волнующим чувством ступил Пожарский на порог убогой кельи. То, что он увидел, потрясло его: одно дело — услышать, другое — увидеть воочию. Висело тогда на затворнике сто сорок два медных креста, железные путы ножные, восемнадцать медных и железных оковцев, кои он носил на руках и груди, связни на поясе весом в один пуд и железная цепь в двадцать сажен, коя была надета на шею. Опричь того имелась у затворника тяжелая палка железная, которою он смирял свое тело и изгонял бесов. Господи, подумалось Дмитрию Михайловичу, сколь же сил и душевного борения надо этому седовласому старцу, увешанному многопудовыми цепями и веригами!

Глубокие, выразительные, всевидящие глаза Иринарха излучали живительный свет и благодать. Казалось, сам Господь взирает на тебя.

Дмитрий Михайлович до самой земли поклонился Затворнику, а затем опустился на колени и склонил голову.

— Благослови, преподобный Иринарх.

Подле Пожарского опустился на колени и Кузьма Минин.

Загремев цепями, взял преподобный свой поклонный крест.

— Да явит Господь милость свою, — проникновенно молвил он, вручая Пожарскому святыню. — Да пособит очистить Москву от всякия скорби.

Это был тот самый крест, что посылал Иринарх князю Михаилу Скопину.

— Дерзайте! — благословляя Пожарского и Минина, сказал Иринарх. — Не страшитесь ворога, и вы увидите славу Божию.

Вожди ополчения истово, с благоговением приложились к поклонному кресту…

Слава Божия воссияла 26 октября 1612 года. Древняя столица Русского государства была полностью очищена от иноземных завоевателей. У кремлевской стены стояли две великие святыни России: чудотворная икона Казанской Божьей Матери и поклонный крест преподобного Иринарха.

На Арбате Дмитрий Пожарский и Кузьма Минин устроили торжественный смотр ополчению, затем войско прошло через разоренную Москву.

На Красной площади, возле Лобного места они сошлись вместе с казаками Трубецкого. Воеводы рядом въехали в Спасские ворота Кремля. Это был миг единения русской освободительной силы, минута огромной народной радости!

Попечением Бога, Казанской Богоматери, Ярославским ополчением и казачьими отрядами из подмосковных «таборов» была взята Москва.

При высвобождении столицы героически ратоборствовали Аким Лагун, Надей Светешников, Анисим Васильев, Первушка Тимофеев, сотни ярославских и ростовских ополченцев. Анисим погиб в жестокой схватке с польскими жолнерами, Надей — тяжело ранен, но остался жив и вскоре был пожалован в чин «государева гостя».

Первушку, наверное, и впрямь спас оберег жены. Он вернулся в Ярославль, где его встретила счастливая Васёнка, родившая мужу сына, а спустя несколько лет Первушка воздвиг-таки свой первый каменный храм.

……………………………………………………………………..


Дмитрий Михайлович Пожарский скончался 20 апреля 1642 года и был погребен в родовой усыпальнице Пожарских, в суздальском Спасо-Ефимьеве монастыре. Перед смертью он, по обычаю того времени, постригся в монахи, приняв имя Кузьмы — в память своего друга и соратника.

Кузьма Захарович Минин похоронен в Архангельском соборе Нижнего Новгорода.

Великиеимена Минина и Пожарского, показавших образцы горячей любви к Отечеству и мужественной решимости защищать Русское государство, будут вечно жить в благодарной памяти потомков.

Ростов Великий.
2003–2006 гг.

Краткая библиография

Акты исторические, собранные и изданные Археографическою комиссиею, т. II. Спб., 1841.

Акты, собранные в библиотеках и архивах Российской империи Археологическою экспедицией., т. II–III. Спб.,1836.

Акты подмосковных ополчений и Земского собора 1611–1613 гг. — Чтение ОИДР, М., 1911, кн.4.

Белокуров С. А. Московская хроника. М.-Л., 1961. Действия нижегородской архивной комиссии, т. XI. Нижний Новгород, 1912.

Жолкевский С. Записки гетмана Жолкевского. Спб.,1871.

Новый летописец, — Полное собрание русских летописей. Т. XIV. М.-Л, 1965.

Палицын А. Сказание Авраамия Палицына. М.-Л., 1955.

Петрей П. История о великом княжестве Московском. М., 1867.

Русская историческая библиотека, т. 1. Спб., 1872, т. XIII.

Сказание современников о Дмитрии — самозванце, ч. 1–2.

Собрание государственных грамот и договоров, т. II–III. М., 1819–1822.

Тимофеев И. Временник. М.-Л., 1951.

Бибиков Г. Н. Бои русского народного ополчения с польскими интервентами 22–24 августа 1612 г. — Исторические записки. Т. 32. М., 1950.

Гиршберг А. Марина Мнишек. М., 1908.

Долинин Н. П. Подмосковные полки (казацкие «таборы») в национально-освободительном движении 1611–1612 гг. Харьков, 1958.

Забелин И. Минин и Пожарский. М.,1883.

Замятин Г. А. К истории Земского собора 1613 г. — Труды Воронежского государственного университета, т. III, 1926.

Карамзин Н. М. История государства Российского, т. X–XII. Спб., 1824.

Каргалов В. В. Русские полководцы, М. 1990.

Ключевский В. О. Курс лекций по русской истории. Соч., т.3. Спб., 1824.

Корецкийй В. И. Формирование крепостного права и первая крестьянская война в России. М., 1975.

Костомаров Н. И. Смутное время в Московском государстве. Т. 3. Спб., 1883.

Кудряшов К. В. Очерки городской жизни Москвы. М.Р. 1962.

Любавский А. М. «История западных славян», М., 1918 г.

Любомиров П. Б. Очерки истории нижегородского ополчения 1611–1612 гг. М.,1939.

Мальцев В. П. Борьба за Смоленск. Смоленск, 1940.

Пирлинг П. Дмитрий-самозванец. М., 1912.

Платонов С. Ф. Очерки по истории Смуты в Московском государстве XVI–XVII вв. М.,1937.

Савмелов Л. М. Князья Пожарские. М., 1906.

Скрынников Р. Г. Борис Годунов. М., 1978.

Скрынников Р. Г. Россия в начале XVII в. М. 1988.

Скрынников Р. Г. Минин и Пожарский. М. Молодая гвардия, 1981.

Смирнов И. И. Восстание Болотникова 1606–1607. М., 1951.

Смирнов С. К. Биография князя Д. М. Пожарского. М., 1852.

Соловьев С. М. Историия России. Кн. IV. М., 1960.

Флоря Б. Н. Русско-польские отношения и балтийский вопрос в конце XVI — начале XVII вв. М., 1973.

Форстен Г. В. Балтийский вопрос в XVI–XVII вв., т. 1–2. Спб., 1893–1894.

Шамшурмн В. А. Набат над Волгой. Н. Н., 1996.

Шаскольский И. П. Шведская интервенция в Карелии в начале XVII в. Петрозаводск, 1950.

Шепелев И. С. Освободительная и классовая борьба в Русском государстве в 1608–1610 гг. Пятигорск, 1957.

В библиографии указана лишь небольшая часть архивных материалов, понадобившихся для написания романа.

Валерий Замыслов РОСТОВ ВЕЛИКИЙ Историческая дилогия

«В России немного талантливых исторических романистов. Валерий Замыслов — один из них».

Валентин Пикуль

Книга первая КНЯЗЬ ВАСИЛЬКО

Волшебник русского слова

Валерий Замыслов… Популярный ярославский писатель, создатель общероссийского литературно-исторического журнала «Русь», Лауреат литературной премии имени И. З. Сурикова, Заслуженный работник культуры России, Почетный академик Международной академии МАПН, Почетный гражданин города Ростова Великого, автор широко известных романов и повестей: «Иван Болотников» (в трех томах), «Горький хлеб», «Набат над Москвой», «Дикое Поле», «На дыбу и плаху», «Белая роща», «Земной поклон», «Грешные праведники» и других произведений.

Валерия Александровича хорошо знают не только ярославские читатели, но и вся Россия. Свидетельством тому — свыше тысячи читательских писем, пришедших почти с каждого уголка нашей необъятной страны.

Я знаю Валерия Замыслова много лет. Сам по себе человек он незаурядный. Жизнь его бурная и деятельная, многоцветная и напряженная, во многом неспокойная и далеко не безоблачная. За его плечами напряженный, зачастую изнуряющий труд, и не только писательский. Крестьянский сын, внук волжского «зимогора» — бурлака видел жизнь народную не из «кабинетов». Подпасок, плугарь-прицепщик, тракторист, комбайнер, участник освоения целинных земель Казахстана, механик ремонтно-тракторной мастерской, главный редактор районной газеты…И, наряду с добросовестным трудом, — кропотливая учеба в двух заочных, высших учебных заведениях, дотошное изучение русской истории, неутомимые поездки по древнейшим городам Отечества, бессонные ночи, проведенные за творческим столом…

Сердце не выдержало уже в 1980 году, после выхода в свет крупного романа о нашем современнике, который областные партчиновники окрестили «антисоветским» и начали откровенную травлю писателя. (Отрадно, что «Литературная газета» взяла на себя смелость и защитила писателя целой газетной полосой). Инфаркт не сломил Валерия Замыслова. Его необыкновенно смелые публицистические статьи, опубликованные в центральной и областной печати вновь вызвали резкое неприятие у власть предержащих. Особенно здоровье В. Замыслова было подорвано, когда он, практически один, без какой-либо поддержки, создавал в Ростове Великом общероссийский журнал «Русь», «выбивая» в невероятно-сложных условиях финансы, бумагу, оргтехнику, полиграфическую базу, складские помещения…Через четыре года пресса напишет о главном редакторе: «То, что сделал Валерий Замыслов, — явление в культурной жизни России, достойное восхищения. В маленьком, провинциальном городе появился „толстый“, ни в чем не уступающий столичным, литературный журнал. И только за одно это В. Замыслов „памятник себе воздвиг нерукотворный“».

Напряженный труд в журнале (несмотря на предостережение медиков) привел Валерия Александровича в декабре 1993 года ко второму инфаркту, а где-то через год — к третьему. Как мужественный человек, В. Замыслов решился на операцию сердца в столичном Кардиоцентре, но мировые светила (Евгений Чазов и Ренат Акчурин), после обследований на операцию не согласились: слишком поздно, сердце хирургического вмешательства не выдержит. Евгений Чазов, большой поклонник исторических романов В. Замыслова, сказал: «Живите, что Бог даст».

Находясь в Кардиоцентре, Валерий Александрович написал потрясающе откровенную статью «Последний шанс», полностью опубликованную «Литературной Россией». Статья вызвала огромную читательскую почту. Писателя знают и любят в России! Приведу несколько выдержек из писем, которые напечатаны всё в том же литературном еженедельнике: «Поражает предельная откровенность писателя, чьими историческими романами восторгается масса читателей. Таких писателей надо всячески ценить и боготворить». (А. Линькова, г. Белгород).

«Буквально потрясены откровенными заметками. Надо иметь большое мужество, чтобы так написать о своей личной жизни» (В. Егорычев, г. Нижний Новгород).

«Дорогой Валерий Александрович! Вы — наш самый популярный и любимый писатель. Берегите для нас и себя свое многострадальное сердце» (Собкор. центр. газеты З. И. Быстрова, г. Ярославль).

«Никогда не читала таких честных, откровенных авторских публикаций. Даже у самой сердце заболело. Вас, Валерий Александрович, должен хранить Бог, нельзя, никак нельзя уходить Вам из жизни. Мужайтесь! Ваше сердце еще больше полюбили, еще больше узнали во многих городах и весях России» (Преподаватель истории А. Захарова, г. Пермь).

«Мы прочитали все Ваши исторические романы, три книги „Ивана Болотникова“, написанные настолько интересно и ярко, что ими все зачитываются. Ваш язык — чудо, кладезь истинно русского языка! Вы — настоящий волшебник слова». И т. д. («Литературная Россия», № 8, 1997 г).

А вот что написал известный критик и литературовед, доктор филологических наук, писатель В. Юдин: «Очерк Вы написали в „Литературной России“ — классический!! Такое вряд ли удалось бы Бунину или Горькому со всеми их „автобиографизмами“. Вы словно бы разъяли самого себя — и рассказали о своих чувствах и переживаниях неподражаемо ярко, предельно откровенно, но — при всем этом не допустив ни капли нытья, тоски, горечи, словно бы руководствуясь православной истиной: УНЫНИЕ — БОГУ ПРОТИВНО. Вы — чистый, честный и добрейший человек, а потому Божья благодать поддерживает Ваш дух, придает Вам силы. Ксерокс Вашего прекрасного очерка буду читать своим студентам, всем, кто еще сохранил в себе чувство красоты и душевности».

Честно признаюсь, что Валерий Замыслов не просил меня писать вступительную статью к его роману. Сказал: «Зачем? Читают — и дай Бог. Оценку же литературного труда способно дать лишь Время. Мы, литераторы, напоминаем дождинки в решете, почти все уходят в песок и предаются забвению. Остаются в решете лишь единицы — камешки, я себя в этом решете не вижу. Оставь ты эту затею». И всё же я «ослушался», кое-что отобрал из богатейшего архива Замыслова и решил написать статью о его творчестве на откликах читателей и писателей.

Еще 32 года назад известный писатель С. Злобин, автор «Степана Разина», прочитав рукопись романа «Набат над Москвой», отметил: «Удачный, колоритный роман о старой Москве. Просто не верится, что так сочно может писать о древней столице совсем еще молодой литератор из сельской глубинки. (В. Замыслов жил тогда в деревне Богородское, Горьковской обл.). У него большое будущее».

Лауреат Государственной премии Николай Кочин: «Познакомился с автором „Набата“ на семинаре, пробежался по страницам первой главы рукописи и… не мог уже оторваться. Талантливый роман… Рукопись надо печатать». В 1969 г. «Набат над Москвой» вышел в Волго-Вятском книжном издательстве. В областной газете была опубликована рецензия с символическим заголовком: «Впереди — бессмертие». Автор в это время жил уже в Ярославской области. По первой же книге (что было редкостью) его приняли в члены Союза писателей СССР.

Популярный ярославский писатель М. Рапов, автор исторической дилогии о Дмитрии Донском, напишет: «С большим интересом прочтет „Набат над Москвой“ наш современный читатель. Этот интерес тем более оправдан, что всё повествование сделано В. Замысловым с глубочайшим знанием исторических событий, которые описываются в книге. Добротность текста и писательская добросовестность чувствуется сразу… Ярко выписаны и восставшие ремесленники, и представители феодальных верхов. Автор — несомненно, талантливый прозаик, он успешно поднимает паруса истории».

Эрнст Сафонов, главный редактор «Литературной России»: «Прочел трилогию „Иван Болотников“, которому Вы отдали 20 лет. Это, конечно же, художественное подвижничество — создать такой яркий роман. Он заслуживает Государственной премии. Мне известно, что Комиссия почти единодушно высказывается за Вашего „Болотникова“, но подождем официального решения.…Надеюсь, видеть Вас в числе постоянных авторов нашего еженедельника».

В. Каргалов, доктор исторических наук, писатель: «Как историку мне нравится проза В. Замыслова, нравится, прежде всего, за бережное отношение к историко-культурному наследию России, сохранению деталей быта, нравов, психологии того времени — это интересно современному читателю и важно для воспитания патриотизма».

«Большая ценность романа В. Замыслова в том, что впервые в нашей литературе появилась столь масштабная эпопея о самой первой и самой грандиозной Крестьянской войне на Руси. Редко кто из писателей брался за столь сложную, противоречивую эпоху (Борис Годунов, Самозванцы, Мнишки, народные восстания, „Смутное время“…), полную героических и трагических событий. И надо отдать должное В. Замыслову, что он отважился на труднейшую тему. Трилогия „Иван Болотников“ во многом восполняет те чудовищные провалы в нашем сознании, что прямо связаны с невежественным отношением к своему прошлому, к памяти предков. Лишь недавно мы воочию убедились, сколько „белых пятен“ таит в себе наша героическая национальная история, и прежде всего благодаря замечательным патриотическим книгам В. Чивилихина, В. Пикуля, Д. Балашова, В. Ганичева, В. Шукшина. Проза В. Замыслова тесно сопрягается именно с этими авторами. В его книгах господствует дух подлинного историзма… Проза Замыслова легкая, певучая, лексически многообразная, всецело направленная на богатую узорчатую вязь народной речи, ритм ее подвижен, стремителен, сюжеты упруго закручены, динамичны и увлекательны. Но эта „легкость“ — свидетельство изящной формы… Это проза талантливого мастера, глубоко чуждого холодно-бесстрастному изложению истории». (Из книги-монографии профессора В. Юдина о творчестве В. Замыслова «Истории малиновые звоны»).

«Эпопея В. Шишкова „Емельян Пугачев“ лежит у истоков советской исторической прозы, являясь как бы отправной книгой для популярных ныне писателей: Д. Балашова, В. Пикуля, В. Чивилихина, В. Ганичева, В. Замыслова и др». (Из книги «Проблематика и поэтика творчества В. Я. Шишкова»).

Говоря о вышеназванных, популярных ныне писателях, книга «Человек. История. Память», опубликованная столичным издательством «Современник», отмечает, что эти талантливые авторы создали «многоплановые, эпически величавые и острые психологические романы».

Журнал «Наш современник»: «Скитания Болотникова по необъятным просторам земли русской, встречи и приключения, бегство на Дон и жестокие схватки с ордынцами, атаманство на Волге, и, наконец, татарский плен — вот тернистый путь, по которому автор проводит своего героя. Всё это написано ярко, сочно, само по себе интересно для читателя».

Газета «Известия»: «Успехи советской исторической прозы несомненны. „Классика“ исторического романа представлена именами крупнейших советских писателей от А. Толстого и Ю. Тынянова до С. Бородина и Н. Задорнова. Над исторической темой продолжают плодотворную работу писатели — Д. Балашов и Э. Сафонов, Д. Жуков и В. Замыслов…»

Журнал «Москва»: «В. Замыслов мыслит исторично, что выразилось в бережном, уважительном отношении к отчей земле, памяти предков, прекрасном знании и чувствовании их языка, нравов, образа мыслей, быта и бытия. Книга написана колоритным экспрессивно-выразительным языком, зрелищно поэтична — словом, обладает подлинной художественностью, которая отличает истинную литературу от расплодившихся в последнее время псевдоисторических поделок — стилизаций, искажающих нашу историю».

«Великие сыны России — М. Шолохов и маршал Г. Жуков, широко известные создатели исторических романов — В. Шишков, Д. Балашов, В. Пикуль, В. Шукшин и В. Замыслов». (Из статьи «О России» краснодарского писателя К. Обойщикова).

Популярнейший писатель Валентин Пикуль напишет всего несколько слов, но они весьма знаменательны: «В России немного талантливых исторических романистов. Думаю, Валерий Замыслов — один из них».

Как бы в подтверждение этой блестящей оценки, автор статьи написал в «Ростовском вестнике»: С огромным наслаждением прочел «Ивана Болотникова» и был приятно изумлен прекрасной прозой, открыв для себя великолепного Мастера Русского Слова. Без всякого преувеличения скажу, что В. Замыслова с полным основанием можно поставить в один ряд с выдающимися историческими романистами, как А. Толстой, В. Пикуль, В. Шишков. «Иван Болотников» достоин самой высокой похвалы, глубоко верю, что он будет один из самых любимых у читателей, как и всемирно известный роман «Петр I».

Выше уже говорилось, что на имя В. Замыслова пришло свыше тысячи читательских писем — благодарных, восторженных, но их невозможно опубликовать. Приведу лишь краткие выдержки из двух писем, которые типичны для других: «Спасибо за изумительную прозу, за глубочайшее наслаждение от прочтения Ваших романов» (журналист Г. Белоус, г. Черкассы).

«Недавно мне посчастливилось приобрести роман В. Замыслова „Иван Болотников“, начал читать и не мог оторваться. Сочный, меткий, народный, волшебный язык, яркие характеры» (А. Костров, Нижегородская обл.).

В 1994 году, впервые за многие годы, один из ярославских писателей удостоился чести — быть изданным в 2-х томном собрании сочинений (100-тысячным тиражом!), в которое вошли популярнейшие книги В. Замыслова. Талантливые произведения писателя привлекли внимание ученых историков и филологов, критиков и литературоведов. На основе произведений В. Замыслова пишутся рефераты и диссертации, книги — монографии, по которым проводится защита на соискание ученой степени. Так, к примеру, в 1993 году Институт Мировой Литературы им. А. Горького заслушал диссертацию В. Юдина и присвоил соискателю ученую степень доктора филологических наук.

Пристальное внимание привлекли исторические произведения В. Замыслова и в Международной академии психологических наук. Отобрав и рассмотрев российскую историческую прозу (по разделу «Психология литературного творчества»), академия остановила свой выбор на романах В. Замыслова и, по итогам рассмотрения, в декабре 1995 года, избрала его своим Почетным академиком. В представлении Президента МАПН говорится: «Глубокоуважаемый Валерий Александрович! С большим удовольствием извещаем Вас, что Президиум МАПН избрал Вас Почетным Членом Международной академии психологических наук…Это свидетельствует о высоком призвании Вас, как яркой личности в среде профессионалов международного уровня, а также Ваших трудов, в которых нашли высокохудожественное отображение ИСТОРИЯ и ПСИХОЛОГИЯ русского народа, в самых разнообразных их проявлениях. Это дает нам право считать ВАС ПИСАТЕЛЕМ и СОЦИАЛЬНЫМ ПСИХОЛОГОМ МИРОВОГО ЗНАЧЕНИЯ, обогатившим человечество не просто героями литературных произведений, а реальными людьми, живущими на реальной земле, обладавшими конкретными переживаниями, эмоциями, чувствами, рассуждавшими не просто здраво, но и глубоко осмысленно, трезво и емко!»

В заключение хочется поддержать слова Эрнста Сафонова, что вся творческая жизнь Валерия Замыслова — подвижничество, в самом высоком смысле этого слова. Сейчас здоровье писателя вызывает опасение, но он, несмотря на все запреты врачей, продолжает работу над новыми романами, главные герои которых представляют национальную гордость России: Алена Арзамасская (русская Жанна Д'Арк) и легендарный князь Василько.

«Писать страстно хочется!» — привел слова Валерия Замыслова в своей книге о творчестве писателя известный литературовед. Думаю, этот душевный подъем (наперекор всему!) никогда не остановит художника, будет всегда придавать ему новые и новые силы, питать его творческую фантазию, укреплять веру в правильность избранного жизненного пути. Что-то есть знаменательное, символическое в самой фамилии талантливого писателя…

Ю. Давыдов,
Академик РАЕН

Предисловие

Залесская Русь (или Суздальщина) — «Земля за великим лесом» в одиннадцатом веке была далекой окраиной огромного государства Рюриковичей. Эта обширная и богатая земля, со многими реками и речками, лесами, болотами и плодородными «опольями» в те времена еще только заселялась. Однако Суздальщина не привлекала пока киевских князей, кои называли свою далекую окраину «Чудским захолустьем».

Но шли годы, и вот Владимир Мономах, деятельный и скорый на ногу князь, «стал проявлять интерес к этой жемчужине своих семейных владений». В своем «Поучении» он не без гордости вспоминал о том, как в свои молодые годы проехал диким лесным краем, через который пролегала небезопасная дорога к Ростову — главному граду Верхневолжья. Неоднократно Владимир Красное Солнышко отправлялся в путь на северо-восток Руси, и во время своей последней поездки в 1108 году основал на крутом берегу реки Клязьмы город, назвав его Владимиром.

Владимир Мономах скончался в 1125 году, и с этого времени прекратилась зависимость Ростово-Суздальской земли. Сын Мономаха — Юрий Долгорукий стал первым самостоятельным князем Залесской Руси. На своих просторных землях князь неустанно строил города (Переяславль — Залесский, Переяславль — Хмельницкий, Переяславль — Рязанский), возводил и украшал храмы и монастыри. В то же время Юрий Долгорукий не оставлял надежды занять Киевский престол и вел кровопролитные войны за Киев. Проведя несколько удачных сражений, князь Юрий осуществил свою мечту, в 1155 году став великим князем Киевским. Юрий Владимирович «роста немалого, толстый, лицом белый, глаза не вельми велики, нос долгий и накривленный, брада малая, великий любитель жен, сладких пищ и пития», завладев огромным государством, не успокаивался на достигнутом. Ему хотелось приумножать и приумножать свои земли. Князь нажил себе немало врагов. Через два года Юрий Долгорукий был отравлен киевскими боярами. Еще при жизни отца, его сын Андрей Юрьевич, самовольно уехал на Север, взяв с собой из Вышгорода (город недалеко от Киева) чудотворную икону Богоматери, ставшую впоследствии святыней Владимирской земли. Юрия пригласили княжить в Залесской Руси местные бояре, кои рассчитывали, что юный князь во всем им будет послушен. Но они ошиблись. Дальновидный и честолюбивый Андрей Боголюбский постепенно поставил себя над боярами.

«Хотя самовластец быти всеи Суждальской земли», он прогнал четверых из своих братьев, двух племянников и «старших бояр отца своего». Пытаясь учредить на северо-востоке Руси свою митрополию, князь добивался своей независимости от Киева, и, наперекор всем традициям, перенес княжеский престол во Владимир, а рядом с ним, в селе Боголюбове, построил себе дворец с роскошными теремами и соборами. По названию села, Андрей и получил прозвище Боголюбский.

Андрей Юрьевич вел себя как суровый и своенравный хозяин не только в своем княжестве. Он пытался подчинить своей воле южных князей.

Киев отказался стать под руку Боголюбского. Тогда Андрей Юрьевич, собрав со всех своих земель дружины, взял приступом Киев и произвел там страшное разорение и опустошение. Победители два дня грабили Киев — «Подолие и Гору, и монастыри, и Софию, и Десятинную Богородицу (главные святыни города). И не было пощады никому и ни откуда. Церкви горели, христиане были убиваемы, а другие связываемы, женщины ведомы в плен, разлучаемые силою с мужьями своими, младенцы рыдали, глядя на матерей своих. И захватили имущество множество, и в церквах пограбили иконы, и книги, и одеяния, и колокола. И были в Киеве среди всех людей стенания туга, и скорбь неутешимая, и слезы непрестанные». Древняя столица, «матерь градом русским», окончательно потеряла былое величие и мощь.

Андрей Боголюбский, жестоко опустошив бывшую столицу, не захотел княжить в Киеве и, подобно своему отцу, вернулся на Клязьму в град Владимир. Затем он решил покорить гордый Новгород и потерпел сокрушительное поражение. Новгородцы взяли в полон тысячи суздальцев и продавали их в рабство по цене втрое дешевле овцы.

Давно тлевшее недовольство бояр, напуганных самовластием князя, привело к заговору.

Летом 1174 года двадцать бояр (среди которых были потомки Степана Кучки), пировали в Боголюбове, по соседству с дворцом Юрьевича. Один из сыновей Кучки, изрядно хватив зелена вина, произнес:

— А не хватит ли, бояре, нам унижаться и терпеть злодеяния Боголюбского! Он моего брата казнил, а завтра нам головы порубает. Пора его живота лишить!

После убийства Андрея Боголюбского, боярство, казалось, отстояло свои прадедовские права и взяло верх над княжеской властью. Но заговор бояр привел к смуте. Два года Залесская Русь не знала порядка, пока на Владимирский престол не сел младший сын Юрия Долгорукого — Всеволод Большое Гнездо. Воспитанный в Греции, Всеволод женился на чешской княжне Марии, которая принесла ему (кроме девочек) восемь сыновей. Он стал действительно основателем «Большого Гнезда», из которого позднее вышло немало княжеских линий. Вновь бояре оказались под сильной княжеской властью, которая способствовала становлению единого и крепкого государства.

Всеволод первым из русских князей официально принял титул великого князя.

В начале тринадцатого века Владимиро-Суздальская земля стала главенствующей среди других княжеств. Сила и влияние владимирских князей были столь велики, что их боялись не только все другие княжества, но и половецкие ханы.

Перед своей кончиной, в 1211 году Всеволод торжественно передал престол своему старшему сыну Константину, вручив ему меч и крест — символы власти. Но радость Константина была омрачена, когда он узнал, что отец отдал Ростов второму сыну Юрию. Константин «сидел» в Ростове пять лет и все эти годы мечтал, чтобы стольным центром княжества стал город на озере Неро.

Всеволод убеждал сына подчиниться его воле, но Константин отказался принять великое княжение во Владимире. Тогда Всеволод Большое Гнездо собрал «совет всея земли» (первый в отечественной истории Собор), где присутствовали «все бояре с городов и областей, епископ и игумены, и попы, и купцы, и дворяне, и все люди», и вече Владимира.

Всеволод повторил Константину свое прежнее решение, но тот вновь потребовал перенести столицу княжества в Ростов. И тогда «совет всея земли» провозгласил наследником Всеволода — Юрия Всеволодовича.

Константин же остался в Ростове и не захотел подчиниться Владимиру. При нем Ростов впервые стал столицей самостоятельного княжества. Время правления Константина Всеволодовича стали называть «золотым» для Ростова.

Летописцы в один голос говорили о князе Константине, как о строителе и книжнике. Всю свою жизнь он собирал библиотеку, где только греческих книг насчитывалось более тысячи. Прекрасно образованный князь писал и переписывал книги

* * *
Со смертью Всеволода началась кровавая усобица между Константином, не признающим решения Собора, и Юрием.

Юрий «воздвиг» на своего брата «многие брани», намереваясь согнать его из Ростова. Когда Юрий подошел к городу, Константин отошел к Костроме, обещая его сжечь.

Князь Юрий стал под Ростовом в Пужболе, войско же его расположилось за две версты от города по реке Ишне.

В отсутствие Константина и его дружины, Ростов обороняет Александр Попович. «Александр же, выходя многы люди великого князя Юрия избиваше, их же костей накладены могилы велики и доныне на реке Ишне».

Дружина в этом летописном повествовании не упоминается, но упоминаются «храбрые», оборонявшие Ростов, Александр Попович и слуга его Тороп.

Еще «многажды» приходил Юрий к Ростову на «братие достояние», но каждый раз с позором возвращался назад, ибо ростовцы побеждали «молитвами Пречистога и своего правдого и храброго Александром Поповичем, слугою его Торопом, Тимоней и Добрыней Златым Поясом». (Знатнейшие русские купцы в немецких известиях являются под названием «золотых поясов»).

Александр Попович принимал участие и в решающей битве междоусобной войны, которая состоялась 21 апреля 1216 года на берегу реки Липицы близ Юрьева — Польского. Она была вызвана действиями младшего брата Юрия и Константина — Ярослава (отца Александра Невского). Получив в удел Переяславль, князь Ярослав не довольствовался оным, и решил занять Новгород. Новгородцы не захотели принять его, тогда Ярослав засел в Торжке и не пропускал хлеб в Новгород, который везли с Волги. В городе начался голод. Новгородцы обратились к Мстиславу Удалому за помощью. Он пришел из Торопца. К новгородцам присоединились смоленские и псковские войска, и Константин Ростовский. На стороне Ярослава выступили братья Юрий Владимирский и Святослав Юрьевопольский. Братья не сомневались в удаче и строили планы раздела русской земли. Начавшееся вслед за этим двухдневное ожесточенное сражение окончилось паническим бегством Юрия, Ярослава и Святослава.

Великое княжение перешло к Константину, Юрий же сел в Городце, потом в Суздале. Новгород же вышел из зависимости суздальских князей. С той поры в Суздальской земле не стало единодержавной власти, она разделилась на несколько княжений.

Часть первая

Глава 1 ПОСТРИГ

Ростов Великий праздновал Николу Зимнего по древнему обычаю: хмельными медами, пивом, пирогами и шумной веселой гульбой, без ссор и брани, широким гостеваньем.

А как же? Истари повелось — на Николу и друга и недруга в гости зови, позабудь все обиды, будь ты смерд или ремесленник, или сам князь. Обычай!

На Николу князь Константин Всеволодович вызволил из порубов[516] даже тюремных сидельцев. Правда, не всех: бунтовщикам и душегубам мерзнуть и гнить в холодной земляной яме. К душегубам князь жесток, жалости к ним нет. Разве можно пощадить смерда, кой убил его вирника Илюту?

Вирник усердно служил князю добрый десяток лет. После Покрова Богородицы новый вирник Ушак, взяв с собой мечника и отрока из младшей княжьей дружины, выехал в сельцо Белогостицы, дабы собрать с мужиков виру.[517] Время самое доходное: мужики после страды впроголодь не живут, есть, чем поживиться!

Прибыл Ушак на пяти подводах и тотчас повелел собрать сельскую общину — виру. Веско и жестко молвил:

— Поганое ваше сельцо. В день Агафона Гуменника один из смердов поднял руку на княжьего человека и лишил ее живота. Белым днем, при видоках! За оное злодейство князь Константин Всеволодович наложил на вас виру. Сполна заплатите!

Мужики хмурые, поникшие, молчали.

— Чего насупились? Надо пасть на колени и повиниться за своего паршивца. Аль неведома вам «Русская правда» великого князя Ярослава Мудрого, по коей вы должны принести по две ногаты[518], барана или пол говяжьей туши, семь бадей солоду… На корм нам с мечником и отроком — ежедень по две куры, по сыру и хлеба вдосталь. Лошадям же на всяк день овса по полной торбе.

«Русская Правда» князя Ярослава давала на распутывание убийства и на сбор виры всего одну неделю, но Ушак, просидев положенный урочный срок, выезжать из Белогостиц не спешил: чем больше вира, тем больше прибыток. Пятая доля с каждой гривны[519] шла, минуя князя, вирнику. Худо ли? Собрал десять гривен, а две в свою мошну. Как тут не постараться? В Белогостицах и вовсе случай особый: убит княжий тиун, собиравший по людную дань. За него смерды должны внести сорок гривен. Деньги огромные! Но деньги для мужика — редкость. Несли вирнику хлеб, меды, говяжьи туши, меха…

Люто бранились:

— Совести у тебя нет, Ушак. Сколь же можно село грабить?!

— Сами виноваты, сердито щерил редкие зубы вирник. — Не вы ли, худые людишки, тиуна порешили? Какое зло содеяли! Вот ныне и расплачивайтесь. Все по «Правде».

— Да какая уж тут к дьяволу, правда, коль ты виру втрое поднял! — наскочил на Ушака дюжий, чернобородый мужик в сермяге.

— Кто таков? — повернулся к старосте вирник.

— Кличут его Скитником. Ямщичьим делом промышляет. Почитай, по всей Руси шастает, а ныне в родное село заскочил. Дерзкий мужик! — словоохотливо пояснил староста.

— Вот такие горазды на княжьих людей и руку поднять. Собака!

Ушак ожег Скитника плетью. Мужик вскипел, не удержался и двинул по круглому мясистому лицу вирника кулаком.

Ушак грянулся оземь. На ямщика тотчас навалились мечник, отрок из княжьей дружины и староста.

— Связать смерда! Плетьми сечь! — заорал Ушак.

На помощь отцу кинулся, было рослый не по годам мальчонка Лазутка, но его облапили мужики.

— Не лезь, а то и тебя увезут.

В тот же день Ушак вернулся в Ростов. Скитника привели на княжий суд. Выслушав вирника и бунтовщика. Константин Всеволодович сурово приказал:

— Ямщика — в поруб!

* * *
Ростовцы праздновали Николу, но князю было не до веселья. Вот уже, который час его лицо оставалось встревоженным. На женской половине хором вот-вот должна разрешиться чадом супруга Анна Мстиславна. Князь ждал наследника, ждал долго. Вот так же долго ждал наследника и знаменитый его отец, князь Всеволод Юрьевич. Широко известный в Западной Европе князь Всеволод женился на чешской принцессе, крестившейся по приезде на Русь под именем Марии. Но брак оказался неудачным: прошло много лет, но великокняжеский престол так и оставался без княжича. Всеволод помышлял отправить Марию в монастырь, но так и не отправил, пожалел. И Бог, казалось, услышал его добродетель. Через десять лет замужества, 18 мая 1186 года княгиня принесла Всеволоду долгожданного сына, коего окрестили Константином, в честь одноименного святого, чье празднование отмечали 21 мая. Счастливый Всеволод закатил «пир на весь мир».

А за Марию будто и впрямь всемилостивый Бог усердно молился: теперь чуть ли не каждый год все на сносях да на сносях. Родила она князю еще пятерых сыновей — Юрия, Святослава, Ярослава, Владимира и Ивана да дочерей — Всеславу и Верхуславу. А всего чадородная Мария принесла великому князю восьмерых сыновей, но Андрея и Мстислава, еще в младенчестве Бог прибрал.

Всеволод с великой пользой для княжества распоряжался будущим своих детей. Искусный политик, он собрал из отдельных княжеств могучую Ростово-Суздальскую Русь, расширив ее земли победными походами против Булгарии и Мордовии. Однако, имея сильное войско, Всеволод не искал больших сражений, а часто добивался успеха упорным выжиданием или мудрым бракосочетанием. Так, женив свою дочь Всеславу на Черниговском князе, Всеволод расколол союз Чернигова и Рязани против Владимиро-Суздальского княжества. Женитьбой другой дочери на сыне киевского княжича Ростиславе, Всеволод разрушил союз южнорусских князей, в результате чего рязанские и киевские князья встали под могучую руку Всеволода.

Своего сына Константина великий князь женил в десять(!) лет 25 октября 1196 года на дочери Смоленского князя Мстислава Романовича — Анне Мстиславне. Этот брак был крайне нужен: влияние Всеволода Большого Гнезда распространилось в «срединных» русских землях, спор за которые в конце ХII века шел между стольным Владимиром и Галичем. Галич перехватил у Киева роль южнорусского центра. При помощи смоленских князей Всеволод заставил Чернигов пойти на мир — на выгодных для князя Владимирского условиях.

Начало ХIII века ознаменовалось тем, что Владимиро-Ростово-Суздальская земля стала главенствующей среди других русских княжеств.

Великая княгиня Мария, славная благочестием и мудростью, в последние семь лет жизни страдала тяжким недугом, но была удивительно терпелива, а за восемнадцать дней до кончины постриглась в монастырь. Перед смертью Мария призвала к своему одру шестерых сыновей, и умоляла их жить в любви и согласии, напомнив им слова Ярослава Мудрого, что междоусобицы губят князей и отечество, возвеличенное трудами предков; советовала детям быть набожными, не увлекаться зеленым змием, всячески почитать и уважать старцев, следуя Библии: «во мнозем времени премудрость, во мнозе житии ведение». Летописцы, восхваляя Марию за премудрость, называли ее второй Ольгою.

Ростовский князь Константин не раз вспоминал пророческие слова матери. А сейчас, когда ростовцы праздновали Николу Зимнего, князю было не до веселья. На женской половине терема вот-вот должна разрешиться чадом супруга Анна Мстиславна. Целых тринадцать лет ждал Константин наследника! Он беспокойно ходил по покоям. Только бы родилась не девка. Господи, только бы не девка! Дочь — чужая добыча. Любой простолюдин жаждет сына, а тут — сам князь!

В муках рожала Анна Мстиславна. Князь то и дело посылал к двери супруги своего ближнего боярина Еремея Глебовича Ватуту, но тот возвращался и разводил руками:

— Повитуха сенным девкам сказывала: тяжко Анне Мстиславне. Богу надо молиться.

Константин Всеволодович не находил себе места. Жену он свою любил и страшился ее смерти.

Где-то к полуночи в покои не вошел, а вбежал Еремей Глебович.

— С сыном тебя, князь!

— А княгиня?

— И княгиня слава Богу.

Радости Константина Всеволодовича не было предела. Дал же Господь наследника!

Княжич родился 7 декабря 1209 года. Его нарекли Василием (хотя это имя было распространено в южнорусских землях). Василий — христианское имя киевского князя Владимира Красно Солнышко, принятое им накануне крещения Руси. Именно в его честь назвал своего первенца ростовский князь Константин, сам носивший имя римского императора, кой сделал христианство государственной религией в своих обширных владениях. По летописному преданию князь Владимир — Василий Киевский в 989 году прибыл в Ростовскую землю и здесь «постави град в свое имя… и постави церковь соборную… и вси люди крести».

Князь Константин Всеволодович готовил наследника к суровой жизни. Уже 25 мая 1213 года Василько принял обряд пострига и «всажения на конь». А перед постригом епископ Кирилл отслужил молебен в храме, а затем взял острые ножницы и отхватил из головы княжича прядь русых волос, кою закатал в воск и передал на хранение княгине, кою Анна Мстиславна будет беречь как зеницу ока «в драгоценной заветной шкатулке, позади благословенной, родительской иконы. Он же, трехлетний малец, уже мужчина. Теперь возьмут его с женской половины из-под опеки матери, от всех этих тетушек, мамушек, нянек и приживалок, и переведут на мужскую половину. И отныне у него будет свой конь, и свой меч по его силам, и тугой лук будет сделан княжичу в рост, и такой, чтобы под силу напрячь, и стрелы в колчане малиноволм будут орлиным пером перенные, — такие же, как князю — отцу!.. А там, глядишь, и за аз, за буки посадят. Прощай, сыночек, — вздохнет Анна Мстиславна, — к другой ты матери отошел, к державе»! А сегодня был торжественный день. В детинце у княжеского терема было многолюдно. Константин Всеволодович в окружении бояр, епископа, священников, тысяцкого, гридней[520], тиунов и городской знати, сидел в нарядном дубовом кресле и громко, возбужденно произносил:

— Был мне вещий сон, в коем явился Георгий Победоносец и заявил: «Быть твоему сыну зело мужественным и знатным ратоборцем, да таким, что прославит имя свое на века». Тому, выходит, и быть. А ныне добрый и памятный день настал для княжича. Сегодня кончилось его младенчество, и наступил час рождения воина. Хватит Васильку воспитываться в материнском тереме. Отныне я приставляю к княжичу дядьку из искушенных в битвах воевод. В добрый час, Василько Константинович!

Все, приглашенные на торжественный обряд, подняли чаши с вином, а стремянные повели коня по кругу.

Василько не испугался, не заревел. Ему понравилось сидеть на коне. Обойдя круг, стремянные попытались снять княжича из седла, но Василько заупрямился.

— Нет! Еще хочу!

Константин Всеволодович одобрительно рассмеялся:

— Ай, да сынок. А я что говорил? Пусть сидит, пока не устанет.

На третьем кругу дорогу внезапно пересек, неизвестно откуда взявшийся, черный кот. Прирученный конь взбрыкнул и Василько едва не вывалился из седла. Княжий двор замер: еще миг, другой — и княжич окажется на земле. Худая примета!

Но Василько, забыв про узду, весь подался вперед, наклонился, обеими руками вцепился в шелковистую конскую гриву и вновь восторженно закричал:

— Еще хочу, еще!

— И впрямь отважным ратоборцем будет твой сын, князь Константин Всеволодович, — степенно произнес Еремей Ватута.

— Непременно будет, — похвально молвил другой боярин Воислав Добрынич.

И был пир на весь мир, коего не ведали княжьи слуги: бояре, старшие и младшие дружинники, стольники и спальники, стряпчие и ключники, тиуны и вирники, купцы и «лутчие» люди города. Пили, поднимали заздравные чаши за славного князя Константина, его сына Василька, за преумножение земель Ростовского княжества.

— Да будет на то воля Господня! — воскликнул князь. — Быть Ростову Великому стольным градом!

Ростовский удел всегда был тесен Константину. Он, старший сын великого князя Всеволода Большого Гнезда, жаждал завладеть всей Залесской Русью.

— Быть Васильку великим князем! — словно подслушав мысли Константина, прокричал третий боярин, Борис Сутяга.

Константин Всеволодович окинул испытующим взглядом бояр и невольно подумал: «Сейчас все из кожи вон лезут, дабы княжичу свое почтение оказать. Но что будет после моей кончины? Тот же Бориска Сутяга затеет свару и призовет на княжий стол чужака из другого удела. Бояре хитры и коварны. На одних лишь Еремея Ватуту да Воислава Добрынича можно смело положиться… А в дядьках у княжича ходить Емельяну».

Когда Константин Всеволодович объявил о своем решении, а затем вновь посмотрел на Сутягу, то удивился ему искаженному лицу. Узкогубый, клыкастый рот его искривился, капустные глаза зло прищурились. Он, как самый старший и самый богатый боярин, ожидал иного княжеского слова. Княжьи мужи не сомневались, что Василько будет поручен в «дядьки» Борису Сутяге. Но Константин Всеволодович зачастую был непредсказуем. Вот и сегодня отдал княжича в руки молодого и неродовитого боярина Ватуты.

Десять лет назад князь Константин собирал дань в селе Пужболе. На глаза ему попался рослый, богатырского вида детина с веселыми открытыми глазами.

— Чьих будешь? — спросил Константин.

— Еремей, сын Глеба Ватуты, что кожи мнет, а я у него в подручных.

— Вижу, силушкой не обижен.

— Да есть маненько, князь.

Константин Всеволодович был в добром настроении: и дань собрана богатая и погодье, как никогда бодрящее — с легким морозцем и мягким серебряным снегом.

Константин Всеволодович был не только великим книжником, но и заядлым любителем медвежьей потехи и кулачного боя. Князь подозвал к себе любимого меченошу Неклюда и указал ему на Еремку.

— Поборешь?

Неклюд оценивающими глазами оглядел Еремку и самоуверенно произнес:

— И не таких укладывал.

— Молодец, Неклюд. Ну а ты, Еремка, согласен на борьбу?

Еремка пожал широкими плечами и спокойно отозвался:

— А чо не побаловаться.

Не прошло и минуты, как меченоша Неклюд был прижат лопатками к земле. Князь немало тому подивился: Неклюд — сильнейший в дружине, и это он доказал в злых сечах. И вдруг какой-то Еремка поверг богатыря наземь.

— Хочешь ко мне в дружину?

— Я бы пошел, князь, да батя не отпустит. Ему без подручного, как мужику без лошади.

— С твоим отцом мы поладим, — с улыбкой молвил князь.

С того дня Еремей Ватута стал княжьим дружинником: допрежь в младшей дружине, а затем и в старшей. Проверен был Ватута и в сечах. Меч его был несокрушим и неистов. О богатырских подвигах Ватуты прознала вся Ростово-Суздальская земля.

Через пять лет Константин Всеволодович назначил Еремея своим первым мечником, возвел его в боярский чин и пожаловал угодья в Пужболе.

Боярин Сутяга злорадно хихикал:

— Из грязи да в князи. И кого? Безродного Еремку, смерда?

Константин Всеволодович прознал о словах Сутяги, пригласил в свои покои и резко произнес:

— Когда и кому быть боярином — дело мое, княжье. И перестань, Борис Михайлыч, злорадствовать. Что-то я не видел тебя в сечах впереди рати. Всё в хвосте отсиживаешься, а Ватута живота своего не щадит за Ростов Великий.

Сутяга будто оплеуху получил, хотел что-то возразить, но сдержался, ведая, что Константин крут и горяч. Сказал лишь:

— Прости, князь, но я слишком стар, чтобы в добрых молодцах ходить.

— Это в сорок-то лет? — усмехнулся Константин Всеволодович.

Сутяга проглотил обидные слова, смолчал, но князь ведал, что от сего боярина можно ожидать любой пакости.

Глава 2 ГДЕ ЧЕСТЬ, ТАМ И РАЗУМ

Тревожными были первые годы младенчества княжича Василька. Еще и полгода не прошло после пострига, как на Ростов двинулось войско князя владимирского Юрия Всеволодовича. Близлежащие села и деревеньки были разграблены и сожжены. Дымы пожарищ доходили до города. Ростовцы поднимались на стены крепости и с тревогой думали: как там дружина, не слегла ли под копьями и мечами неприятеля? Тогда беда. Князь Юрий Всеволодович зол на Ростов, никого не пощадит

Василько, глядя в беспокойные лица челядинцев, спросил:

— А где дядька мой Еремей?

— Дядька твой, боярин Еремей Глебович, ушел с дружиной на неприятеля.

— А почему меня не взял? Меня ж на коня сажали, сказывали, что отныне я воин.

О том же и матери молвил, на что Анна Мстиславна, тихонько вздохнув, с грустной улыбкой ответила:

— Мал ты еще, Василько. Не пришло время твое, но чует мое сердце, еще навоюешься.

— А я ныне хочу! — топнул ножкой княжич.

Дружина вернулась в Ростов Великий под победный колокольный звон. Усталый Еремей Глебович, скинув с себя тяжелую броню, первым делом повстречался с Васильком. Вскинул могучими, широко палыми руками мальца над головой, спросил:

— Ну, как ты, княжич? Небось, скучал по дядьке?

— Скучал, Еремей. К тебе на войну хотел, но матушка не отпустила.

— Ох, воин ты мой любый!

В княжьем тереме вовсю говорили о подвигах Александра Поповича.

— Поведай, Еремей.

— Выходит, об Алеше[521] хочешь изведать? Добро, княжич. Алеша — сын попа Ивана, что в храме Покрова Богородицы приход имел. Поп-то Иван еще в молодых летах преставился.

— От хвори?

— Какое там, — улыбнулся в пышные рыжеватые усы Еремей Глебович. — Отче Иван был силы непомерной, быка за рога валил. Ему бы не кадилом махать, а мечом булатным… Доводилось. Чуть князь на ворога — и поп Иван среди дружины. Бывает, молебен отслужит — и рясу долой. Доспех на себя, двуручный меч в тяжёлу рученьку и на супротивника. Лихой! Вражьи вои его побаивались. Напродир шел, мечом недруга до пояса рассекал. Князь не единожды говаривал: тебе, отче, не требы справлять, а добрым ратником быть. На приход твой иного епископ рукоположит, а тебе в гриднях ходить.

Но отче лишь посмеивался. Сеча завершится — и вновь в рясу облачается. Князю молвит: служу тебе лишь в беде, а Богу до скончания живота. На то обет[522] давал.

Веселый был поп. Ростовцы его чтили. На злато и серебро не зарился, душой не кривил, перед владыкой и княжьими мужами[523] не пресмыкался. Таких попов поискать. Корыстолюбцев ныне и среди святых отцов хватает.

— Так от чего ж преставился? — нетерпеливо вопросил Василько.

— Не по своей воле, а по Божьей… Подойди-ка к оконцу. Ишь, как ноне солнышко греет. Залезай на подоконник. Зришь развалины храма Успения? Когда-то здесь, в конце десятого века, стояла дубовая церковь красоты невиданной. По словам летописца, Успенская церковь «была толико чудна, яково не бывало и потом не будет». Жаль, сгорела в пожаре лютом. Начисто сгорел и весь Ростов, — и княжьи терема, и детинец, и крепость с башнями. Сии беды обрушились и на Владимир. В 1185 году огонь разрушил там 32 церкви каменные и соборную, зело богато украшенную Андреем Боголюбским. Все серебряные паникадила, златые сосуды, одежды служебные, вышитые жемчугом, драгоценные иконы, парчи, куны и деньги, хранимые в тереме, и все книги стали жертвою пламени. Не миновало и пяти лет, как вновь огонь вновь едва ли не весь пожрал Владимир. Едва удалось отстоять дворец княжеский. А в Новгороде многие люди, устрашенные беспрестанными пожарами, оставили дома и жили в поле. В один день сгорело там более четырех тысяч домов. Лютые шли по Руси пожары. Люди трепетали и падали ниц от страха.

А Ростов пришлось заново отстраивать. Боголюбивый князь Андрей, что сидел во Владимире, зело опечалился гибелью чудесной церкви и повелел на ее месте заложить белокаменный храм. Землекопы обнаружили десятки захоронений, среди коих нашли и гроб с Леонтием — третьим епископом ростовским. До него были Федор и Илларион, но судьба их оказалась горькой. В Ростове жили язычники, кои поклонялись идолам и противились крещению. Идоложрецы с побоями изгнали первых епископов из города. Язычники поклонялись каменным и деревянным истуканам: Перуну — богу грома, молнии и грозы, Велесу — покровителю скота, торговли и богатства, а также Стрибогу, Яриле, Купаве и Берегине. Особо почитали Велеса. Он возвышался на берегу Неро[524] и был выложен из разноцветных камней. Во время богослужения из глаз, рта и ушей Велеса вырывались дым, искры и пламя. Язычники с криками, воплями и стонами падали ниц, в страхе ожидая, что повелит их бог. Коль будет много дыма и огня, то бог гневается, жди великой беды и несчастий. А коль исходит от Велеса всего понемножку — быть покою.

— Чудеса, — заворожено слушая Ватуту, протянул Василько.

— И впрямь чудеса, ежели бы не обман жрецов. Они втайне от идолопоклонников сотворили нутро языческого божества полым. В Велесе имелась лестница, ведущая к голове идола. Жрец залезал на лестницу еще ночью, а утром поджигал просмоленные факела и сосновые полешки. Именно жрец силой дыма и огня мог успокоить или устрашить толпу. Если бог страшно гневался, то старцы язычников говорили: «Бросим жребий на отроков и девиц, на кого падет он, того и отдадим в жертву Велесу».

— Экие страсти! — перекрестился Василько.

— Суровое было время, княжич. Тяжко было первым ростовским попам язычников в христову веру обратить. Вот и Леонтию досталось. Сам-то он, до прихода на Неро, жил в келье Киево-Печерской обители. Умнейший был монах. Хаживал в Царьград, зело постиг греческий язык, наизусть знал многие христианские книги. Как истинный подвижник, надолго уходил в самые глухие селища, рассказывал о Спасителе и крестил людей. Слава о Леонтии прокатилась по многим княжествам. Как-то он вернулся в Киев и молвил архиереям:

— Много наслышан я о чудесном граде Ростове, что на Неро-озере. Лютуют там идолопоклонники, священников побивают и изгоняют. Худо сие, владыки. Большой град живет без единого храма. Пора и в Ростове христовой вере быть.

Архиереи в ответ:

— И сами о том помышляли. Лучшего пастыря нам и не сыскать. Возведем тебя в сан епископа — и ступай с Богом. Но токмо помни: зело многотрудны, будут дела твои в Ростове. Тамошний народ слепо повинуется жрецам.

— В душе моей страха нет, — отвечал Леонтий. — В душе моей — Христос. Пусть погибну, но чует сердце, что и в диком граде найду людей, кои придут к христовой вере.

Истово помолился Леонтий и отправился на Север, к далекому Ростову. В диком граде увидел он десятки языческих капищ с идолами, потемневших от непогодья, опаленных пламенем жертвенных кострищ. Сурово встретили язычники Леонтия:

— Наш народ поклонялся, и будет поклоняться своим богам. Если ты пришел опоганить Велеса, то мы тебя кинем в костер.

Леонтий норовил успокоить жрецов:

— Я пришел к вам с миром, дабы рассказать о новой христианской религии. Она мудра и прекрасна, несет в себе свет, добро и любовь. Она…

— Замолчи, иноверец. Прочь из города!

— Но вы хоть послушайте. Клянусь своим Богом, что христианство не принесет вам никакого зла. Напротив!

На Леонтия посыпался град камней. Жестоко побитый, истекая кровью, он отошел от города на какие-то две версты и остановился на пустынном берегу озера. Придя в себя, он горячо помолился и твердо решил:

— Я поставлю здесь храм Архангела Михаила.[525] Христос поможет мне.

Подвижник обошел окрест, сыскал себе подручных людей и умельцев, и поставил-таки храм. Так близ Ростова появилась первая православная церковь. И не токмо! Появились и первые крещеные прихожане. Леонтий совершил подвиг.

Язычники, почуяв для себя угрозу, надумали убить отважного епископа. С камнями и дрекольем они подошли к церкви и закричали:

— Бог Велес гневается! Мы принесем тебя в жертву. Выходи, иноверец!

Врата храма распахнулись, и перед язычниками предстал Леонтий, сияющий своим светлым святительским облачением. Изумленные сверкающим великолепием, идолопоклонники пали ниц, а затем обратились в бегство. После того дня Леонтий крестил в храме сотни ростовцев. Он был искуснейшим просветителем, но кончина его была мучительной. В 1073 году по всей Руси прокатился чудовищный мор. От голода умирали тысячи людей. Мор начался и в Ростове. Из Ярославля пришли два волхва и заявили язычникам:[526]

— Многие ростовцы предали наших богов и стали ходить молиться к Леонтию. Боги в наказанье напустили на Ростовскую землю великий глад. Надо убить Леонтия.

Подвижник умирал страшно, его мучили и терзали до заката солнца. Позднее Андрей Боголюбский положит мощи Леонтия в каменный гроб, кой был допрежь положен в церковь Иоанна Богослова, а затем перенесен в Успенский собор. А когда деревянный собор сгорел, священники отрыли гроб Леонтия и поразились: епископ, кой был похоронен девяносто лет назад, сохранился. Целы оказались и одежды. Нетленность мощей доказывало святость Леонтия. Андрей Боголюбский был зело обрадован. Чудо из чудес! Великое событие для Северо-Восточной Руси. Рим славен учеником Христа, апостолом Павлом, где и покоится в раке. В Киеве похоронен великий князь Владимир Святославович, крестивший Русь. Отныне будет святой и в среднерусской земле. Князь Андрей Боголюбский повелел построить вместо сгоревшего деревянного храма новый белокаменный собор. Зело знатный собор, княжич. И возвели его за два года. Такой большой постройки не было во всей Северо-Восточной Руси. А по своей лепоте и убранству Ростовский собор не уступал Успенскому во Владимире, собору в Боголюбове и дивному храму Покрова на Нерли. Сколь наезжало богомольцев, дабы полюбоваться белокаменной сказкой и поклониться святым мощам Леонтия.

Но вновь храму не повезло. Спустя сорок два года, в 1204 году, у собора начали рушиться своды. А виной тому, как напишет летописец: «от неискусства немчина Куфирана». Вот тогда-то и наступил горький и торжественный час для попа Ивана. Он подбежал к воротам храма и воскликнул:

— Надо икону пресвятой Богоматери спасать!

Попу норовили помешать: собор вот-вот рухнет. Но Ивана уже было не остановить, отчаянный был человек. В храме находилась самая почитаемая икона, кою прислал в Ростов еще Владимир Мономах. Собор зашатался и начал оседать. Толпа закрестилась. Конец Ивану! Но тот, всем на диво — есть же Божья воля — успел выскочить из храма. В руках его была святая икона. Спас-таки, отче, Богоматерь, но сам сгиб под белокаменной глыбой.

Князь Константин Всеволодович повелел похоронить Ивана с великими почестями, как хоронят епископа. Я как-нибудь покажу тебе, княжич, его усыпальницу… Остался у Ивана сын Алеша, четырнадцати годков. Великий князь Всеволод Юрьевич, прослышав о чудесном подвиге ростовского попа, приказал доставить овдовевшую матушку и Алешу в град Владимир. Всеволод пригласил Поповича к себе на княжий двор, а когда тому исполнилось шестнадцать, взял гриднем в младшую дружину. Алеша, хоть ростом и не великого, но силушкой пошел в отца. И трех лет не прошло, как он превратился в самого удалого и могучего ратоборца.

В 1207 году Всеволод Третий отправил сына Константина княжить в Ростов Великий. Алеша Попович пришел к Всеволоду Юрьевичу и бил челом:

— Отпусти меня, великий князь, с сыном твоим в Ростов.

Всеволод тому немало подивился:

— Аль худо было у меня, Алеша? Аль обидел чем?

— Всем доволен, великий князь. Ни в чем нужды не ведал, но охота мне на родную сторонушку вернуться, да и сыну твоему буду верным слугой. Отпусти, великий князь!

Всеволоду Юрьевичу не хотелось отпускать Алешу, и все же, скрепя сердце, он молвил:

— Дружинник — не холоп. Он волен перейти на службу к любому князю. Уж так издревле на Руси повелось. Ступай с Константином, Алеша, и будь ему верным дружинником.

В Ростове князь Константин не нахвалится Алешей: храбр, нравом добрый, разумом светел, в сечах необорим. За последние годы сколь подвигов Алеша совершил! И произошли сии подвиги после кончины великого князя Всеволода. Княжил он 37 лет, а преставился на 58-ом году, в ночь на 15 апреля 1212 года. Перед своей кончиной Всеволод Третий собрал у себя всех сыновей и изъявил свою волю — владеть стольным градом Владимиром старшему сыну Константину. И был торжественный обряд. На Соборной площади собрались княжичи, бояре, старшая и младшие дружины, епископ, попы и игумены и ремесленный люд. Под звон колоколов Всеволод Юрьевич передал Константину знаки власти — меч, ключ и крест.

— Владей престолом, Константин.

Все заметили довольную улыбку Константина. Но радость его вскоре померкла.

— Ростов же отдаю твоему брату Юрию.

При этих словах лицо Константина стало темнее тучи. Он княжил в Ростове последние пять лет и все эти годы лелеял надежду, чтобы стольным градом княжества стал древнейший город на озере Неро. О том он резко молвил и отцу:

— Не Владимиру, а Ростову быть стольным градом. Сей град славен историей, старшинством своим и вечевыми сходками. Ростов уже два с половиной века стоял, а Владимира и в помине не было. Это Андрей Боголюбский из замшелого поселения, кой основал князь Владимир, не помышляя о стольном граде, начал престольный городишко возводить, забыв о старейших и знатных городах Суздале и Ростове. Владимир — наш захудалый пригород, и не бывать тому, чтобы он стоял в челе Ростово-Суздальской земли.

Княжич Василько слушал Еремея Глебовича, открыв рот, и восторгался отцом.

— Тятенька мой Всеволода не напужался. Ишь, как о нашем Ростове печется.

— Еще как печется, княжич. Для него Ростов Великий — лучший град Руси. Не зря же здесь и Ярослав Мудрый, и Владимир Мономах и Юрий Долгорукий славно княжили, приумножая Ростово-Суздальскую Русь.

Слова же Константина для отца, как кость в горле. Он давно не любил ростовских бояр. Горды и своевольны, старыми заслугами кичатся. Еще недавно Ростов Великий был стольным градом Ростово-Суздальской Руси. Шутка ли, княжич? Вот в каком славном и удивительном граде ты родился и ныне живешь. Никогда не забывай и всегда чти Ростов Великий. А князю Всеволоду Третьему давно ростовские вольности не по нутру. Особенно вече.

— Слышал оное слово, но на вече не бывал. Поведай, Еремей.

— Любопытен ты, княжич, о всем-то хочешь изведать. То дело доброе. Будущему князю надо много все знать. Так внимай же… Вече — собрание всего городского люда, кое созывается вечевым колоколом, что висит на звоннице. Вече решает быть войне или миру, призывает на престол князей, а коль князь будет неугоден народу, того изгоняют. Вече принимает законы и заключает договоры с другими землями, выбирает себе в управление посадника и земских старост, кои пекутся о том, дабы крепость не обветшала и стояла доброй, дабы земляные валы были высоки и водные рвы были чисты и заполнены водой. А когда ворог пойдет на град войной, то вече собирает народное ополчение и выступает вкупе с княжьей дружиной, и ополченец бьется так лихо, что иному дружиннику не под силу.

— Да как же так, дядька Еремей? Сильней княжьего?

— Бывает. Ведь ополченец защищает не токмо свой город и село, но и мать с отцом, своих детей — кровинушек. Вот и бьется, не щадя своего живота. Ты это тоже запомни, княжич. Дружина — хорошо, но с ополчением надежней… А теперь вновь об отце твоем молвлю. Как не упрашивал Всеволод Юрьевич остаться на Владимирском престоле старшего сына своего, не захотел того Константин, в Ростов Великий уехал. Вкупе с ним и Алеша Попович. Всеволод был в досаде. Не любил гордый князь, когда поперек его воли шли. Молвил на прощанье:

— Худо поступил Константин, зело худо. Жаль! Вновь не бывать миру между Владимиром и Ростовом.

Всеволод Большое Гнездо не зря предрекал. Не мог великий князь забыть измену ростовцев, когда те задумали убить его дядю Андрея Боголюбского. Андрей захотел быть «самовласцем в своей земле». Он изгнал из Ростово-Суздальской земли младших братьев с племянниками и старших бояр своего отца. Он пренебрег Суздалем и Ростовом и начал превращать молодой городишко Владимир в княжескую столицу. Он, подобно Соломону, создал великолепный храм Успения, Золотые Ворота детинца, в селе Боголюбове, что в одиннадцати верстах от Владимира — загородный замок, а в полутора верстах от села — диковинный храм Покрова на Нерли. Летописец умилялся: «Боголюбский град же Владимир расширил и умножил всяких в нем жителей, яко купцов, хитрых рукодельников и ремесленников разных населил. В воинстве был храбр и мало кто из князей подобный ему находился. Ростом он был невелик, но широк и силен вельми, власы черные, кудрявые, лоб высокий, очи велики и светлы». Осев во Владимире, князь Андрей начал борьбу со старыми городами. Ему захотелось овладеть Суздалем и Ростовом.

— И какая нужда, Еремей? Экий кровожадный, — сердито прервал рассказ Ватуты княжич.

— Была, Василько Константинович. Любо мне, княжич, когда пытлив ты. Вокруг Ростова и Суздаля находились обширные боярские владения. В самих же городах — богатые купцы, кои имели тесные торговые связи со многими городами. Во Владимире же не было ни крупных боярских владений, ни знатных купцов. Дружина же у Андрея Боголюбского была немалая. Ее надо не токмо прокормить, но и наделить землями, одарить гривнами и мехами. Еще двадцать лет назад Андрей Боголюбский сходил к Москве-реке и отобрал у ростовского боярина Степана Иваныча Кучки его владение. Теперь же он надумал оттяпать и другие ростовские земли. И не токмо ростовские. Князем Андреем недовольны были в далеком Галиче. В 1173 году бояре сожгли в срубе княжескую полюбовницу, мать наследника престола, а суздальские бояре наотрез отказались идти в дружину Боголюбского. Андрей Юрьевич был разгневан, всюду ему мерещились происки ростовских бояр. Он жестоко казнил брата Якима Кучковича — одного из ближайших родственников своих по жене. Ростовцы больше не захотели терпеть самовластца, кой открыто замахнулся на боярство. В пятницу 28 июня 75 года ростовские бояре, под началом Кучковичей, приехали в Боголюбово. Среди них были Яким Кучкович и зять его Петр. Всего же собралось двадцать человек, и прибыли они якобы отпраздновать именины Петра, чьи хоромы стояли подле княжеского дворца. Андрей Боголюбский ничего не заподозрил. Бояре днем пировали, а ночью надумали лишить живота князя. Нашлись и подручные с княжеского дворца. Одним из них оказался жид Анбал Ясин. Когда-то он пришел к Андрею в затрапезном виде и был принят в дворовые. Сумел втереться к князю в доверие и получил место ключника, кой заведует съестными припасами, питьями и погребами. Другой подручный, жид Ефрем Моисеевич, был готов за гривну Христа продать. Получив мзду, оба заверили бояр, что порадеют их делу. И порадели! Еще днем Анбал выкрал из спальни Андрея меч, а Моисеевич надежно его спрятал.

— Худые были у князя слуги, — посетовал Василько.

— Худые, — кивнул Еремей Глебович. — Всем князьям наука. Ты это на всю жизнь запомни. Дворовый слуга хоть и не велика птаха, но может так напакостить, что целой вражьей дружине не под силу. Так что, как в лета войдешь, подбирай себе слуг самых испытанных и надежных.

— Добро, Еремей. Дале рассказывай.

— Ночью, в условленный час, заговорщики вооружились и пошли к Андреевой спальне. Однако оробели, да так, что ужас напал на них. Бросились бежать из сеней, но их остановил брат казненного Яким Кучкович:

— Коль ныне Андрея не убьем и уйдем с миром, то князь нас всех загубит. Анбал и Ефрем — людишки подлые, на деньги завидущие, вновь к Андрею переметнутся. Опрокинем-ка еще по чарке, ободримся — и князя прикончим.

Так и сделали. Подкрепились вином и вновь подкрались к спальне. Зять Кучковича Петр постучал в дверь, дабы узнать находится ли князь в ложенице.

— Господин! Господин!

Андрей Боголюбский проснулся, недовольно крикнул:

— Кого Бог несет?

В ответ услышал:

— Прокопий!

Прокопий был любимцем князя, чем и раздражал ростовских бояр. Андрей же голосу не поверил, хотел схватить меч, коим искусно владел, но меча не было. Выбив дверь, двое бояр вбежали в спальню и бросились на князя, но Андрей был очень силен, и успел уже одного повалить, но тут вбежали остальные заговорщики. Андрей долго отбивался, несмотря на то, что со всех сторон его секли мечами, саблями, кололи копьями. Наконец князь упал под ударами. Бояре, думая, что дело кончено, пошли вон из спальни. Андрей, на диво, поднялся на ноги и, громко стоная, пошел под сени. Бояре, услышав стоны, вернулись в ложеницу, но князя не оказалось. Заговорщики переполошились:

— Андрей спрятался. Теперь мы погибли! Искать, искать князя!

Бояре запалили свечи и факела, и нашли Андрея по кровавому следу. Боголюбский сидел на каменных ступенях Лестничной башни. Увидев бояр, он не стал просить пощады, молвил лишь:

— Нечестивцы! Бог отомстит вам за мои муки и ваше злодейство.

Зять Кучковича отсек Андрею правую руку, а Яким вонзил в грудь князя копье.

— Это тебе за казнь моего брата!

Андрей успел сказать:

— Господи, в руки твои передаю дух мой.

И скончался.

Разделавшись с князем, бояре убили первого его любимца Прокопия, затем пошли в покои, вынули золото, дорогие каменья, ткани и всякие пожитки, навьючили на лошадей и до света отослали к себе по домам, а сами разобрали княжье оружие и стали набирать дружину, пасясь, чтоб владимирцы не ударили на них. Убийцы, впрочем, опасались напрасно: владимирцы не двинулись. Не привыкшие без князя действовать самостоятельно, они стали дожидаться, что скажут старшие города.

Жители же Боголюбова, узнав, что их владелец убит, кинулись зорить дворец. Вот так-то, Василько. Не любит русский мужик безначалия, привык он к окрику да сильной руке, а когда оного нет, ударяется в пьянство, дуреет, пускается во вся тяжкие. Пограбили боголюбовцы, что осталось от заговорщиков, а потом бросились на церковных и палатных мастеров, коих призвал к себе князь Андрей, и их пограбили. Разбой перекинулся и на Владимир. Народ зорил и бил княжьих людей, посадников и тиунов. Люто разбойничал!

Тело же убитого князя оставалось не погребенным. Слуга Кузьма Киевлянин обошел весь княжий двор, но тела Боголюбского не обнаружил. Стал всюду искать, и, наконец, один из дворовых ростовского боярина зло молвил:

— Князя выволокли в огород, но ты не смей брать его. Все хотят выбросить его собакам, а если кто за него примется, то будет нам враг, убьем и его.

Но преданный князю слуга подошел к телу и начал оплакивать:

— Господин мой! Как же ты не почуял скверных и нечестивых врагов, когда они шли на тебя? Как это ты не сумел победить их? Ведь ты прежде умел побеждать дружины враждебных князей и полки булгар.

Тут подошел ключник Анбал. Кузьма осерчал:

— Сучий сын! Дай хоть ковер подослать и прикрыть князя.

— Ступай прочь, — отвечал Анбал, — мы желаем бросить его на съедение собакам.

Кузьма и вовсе вскинулся:

— Ах ты, жид! Собакам выбросить?! Да помнишь ли ты, поганец, в какой драной одежонке ты пришел во дворец? Ныне ты стоишь в бархате, а князь нагой лежит. Не гневи Бога!

Анбал, хоть и с неохотой, но принес ковер и корзно. Кузьма обвернул тело и доставил его в церковь Рождества Богородицы. Но храм ему не отворили.

Погоревав, Кузьма положил тело в притворе, прикрыл корзном, и здесь оно пролежало трое суток. На другой день пришел игумен Арсений и молвил:

— Долго ли нам ждать повеления старших владык и долго ли этому князю лежать? Отоприте церковь, отпою усопшего, и положим его в гроб.

Через шесть дней владимирский игумен Феодул привез тело князя в город и погреб в златоверхом храме Богоматери.

Неустройство и смятение господствовали в землях Суздальских. Народ, как бы обрадованный убиением князя, везде грабил и зорил хоромы княжеских людей, лишал их живота. Отцы церкви не на шутку перепугались и, желая восстановить тишину, прибегли, наконец, к священным обрядам. Игумены, иереи, облаченные в ризы, ходили с образами по улицам, моля Спасителя, дабы он укротил замятню.[527] Владимирцы не думали о наказании злодейства, убийцы торжествовали. Всем казалось, что Ростово-Суздальская Русь освободилась от жестокого правителя. Хотя Андрей Боголюбский по сказанию летописцев был не токмо набожен, но и благотворителен. Щедр не токмо для духовных, но и для бедных, вдов и сирот. Слуги его нередко развозили по улицам и темницам мед и брашно[528]со стола княжеского. Но в самих упреках, сделанных летописцами неблагодарному народу, мы находим причину сей странности: «Вы не рассудили, — говорят они современникам, — что царь, самый добрый и мудрый, не в силах искоренить зла человеческого, что где закон, там и многие обиды». Отсюда вывод, княжич: общее недовольство идет от худого исполнения законов и неправедных судей. Любому государю надо ведать, что он не может быть любим без строгого и правого правосудия, и что народ за хищность судей ненавидит царя, самого добродушного и милосердного. Убийцы Андрея ведали сию ненависть и дерзнули на злодеяние. Хочу сказать тебе, княжич, что Андрей Боголюбский, прозванный за ум вторым Соломоном, был одним из умнейших князей Руси. Он жаждал единовластия, не раз говоря, что токмо крепкое и могучее государство может противостоять чужеземцам. Но всякое единовластие князя — боярину острый нож. А вот слабый властелин, при коем все дозволено, ему самый добрый друг. При таком князе все расцветает: и непослушание, и мздоимство, и казнокрадство, и суды неправедные. Боярин сладко пьет и ест и волюшки через край. Ему — рай, а бедному — ад. Так будет ли сирый и нищий народ князем доволен?

— Так как же быть, дядька Еремей? — недоуменно развел ручонками Василько. — Бояр утеснить, так они с мечом на князя. Ишь, как с Андреем Боголюбским разделались.

Еремей Глебович довольно огладил ладонью пышную бороду. Пытлив, пытлив мальчонка. То и добро. Вырастет любознательным, значит, будет мудрым.

— Главная заповедь — честным быть. Где честь, там и разум. Без разума сила все равно, что железо гнило. И еще, княжич. Не надо пужаться многотрудных дел. Чем они труднее, тем выше честь. А честных да справедливых все уважают и таким верно служат — и бояре и народ. Ты это тоже запомни, княжич. Что же касается добра, то надо быть добрым, но упаси Бог — добреньким. Добрый человек всегда правдой живет, такого любят, а на добреньком воду возят. Такой, что понурая кобыла: за повод возьми да куда хочешь, веди.

— Никогда не буду понурой кобылой! — Василько аж притопнул ножкой в зеленом сафьяновом сапожке.

— Добро, добро, княжич, — не переставал радоваться Еремей Глебович. Верю: ждут тебя великие дела.

— А что стало с идолом Велесом? — вдруг вспомнил Василько.

— С Велесом?.. После гибели Леонтия в Ростов прибыл новый епископ Исайя, где он встретился с бесстрашным монахом Авраамием. Инок жил в келье и постоянно думал о том, как сокрушить каменного идола Велеса. По преданию однажды к нему явился старец и посоветовал иноку сходить в Царьград, дабы найти там жилище Иоанна Богослова, где он получит желаемое. Монах зело опечалился: уж слишком далек путь. Но старец утешил келейника, заявив, что Бог сократит путь. Старец куда-то удалился, а инок отправился в дальнюю дорогу. Только перешел реку Ишню, как ему встретился пожилой человек с жезлом. Авраамий пал к его ногам. Изведав, куда и зачем идет монах встречный передал ему жезл и молвил, чтобы он этим жезлом сразил идола Велеса во имя Иоанна Богослова, и исчез. Это и был Иоанн Богослов.

Авраамий вернулся к капищу и с одного удара разбил идола на куски. Слава о подвиге ростовского монаха разошлась далеко окрест, к нему потянулись многие люди. Но с праведного пути Авраамия задумал совратить черт. Он явился в келью монаха и залез в кувшин. Авраамий накрыл кувшин крестом и удалился из кельи.

В келью же зашел ростовский князь, взял крест и черт вылетел из кувшина. Он начал чинить монаху всчякие пакости, а затем, приняв облик воина, черт пришел к князю и оклеветал инока. Князь повелел схватить Авраамия и приказал предать его суду, по коему монах был казнен.

— Жаль-то как… А что с язычниками сталось?

— Еще до своей смерти Авраамий крестил язычников Чудского конца и заложил на месте капища первый в Северо-Восточной Руси монастырь. «Велесово дворище», кое находилось за озером, также было разрушено. Волхвы скрылись в лесах. Место это стало называться «Чертовым городищем», но вскоре по указанию ростовского епископа оно было переименовано в Ангелово[529].

— Как всё интересно, дядька Еремей.

В покои вошел стольник, поясно поклонился Васильку и боярину, молвил:

— Зовут к трапезе, княжич.

Василько закрутил головой.

— Не желаю к трапезе. Хочу с дядькой Еремеем говорить. Мне еще об Алеше Поповиче надо услышать. Так, Еремей?

— Услышишь, княжич, и даже увидишь. Завтра к Алеше поедем. Дело у меня к нему. Через озеро на лодии поплывем. Любо ли, княжич?

— Любо! — радостно отозвался Василько.

Глава 3 НЕ ПОСРАМИ МЕЧА БОГАТЫРСКОГО!

Княжеский двор Константина Всеволодовича стоял на правом берегу Пижермы, у впадения в озеро Неро. Подле белокаменных палат — храм Бориса и Глеба, двор епископа, к коему примыкали Григорьевский и Иоанновский монастыри.

Удачное место было подобрано ростовскими князьями для своего дворца. Здесь, на берегу Неро-озера, под слюдяными окнами затейливых хором, кипела жизнь древнего Ростова Великого, тесно связанного со многими городами Руси. Да и не только: зачастую торговались здесь ростовцы с купцами из «Неметчины»[530] и Скандинавии, Византии и Арабского Востока, Хорезма и Волжской Булгарии.

Велика и богата была Ростово-Суздальская Русь, древней столицей коей был Ростов Великий. Княжество охватывало обширнейшую территорию: от Нижнего Новгорода до Твери по Волге, до Гороховца, Можайска и Коломны на юге, включало Устюг и Белоозеро на севере. Его рубежи соприкасались с рубежами Рязанского, Черниговского, Смоленского княжеств и особенно широко с Новгородской республикой, через земли коей тянулась северная часть волжского торгового пути. В Новгородскую землю владения Ростово-Суздальской Руси вдавались глубокими клиньями в северное Подвинье, к Прионежью и к Торжку.

* * *
Утром боярин Еремей Ватута отправился к небольшой крепости на высоком берегу реки Гда (нижнее течение реки Сары, длиной около девяти верст от озера Неро). Там, у «Гремячего Колодезя», на крутояре возвышался укрепленный замок Александра (Алеши) Поповича.

Ватута был послан князем Константином:

— Поезжай к Алеше, Еремей Глебович. Зело нужен будет со своей дружиной. Владимирский князь вновь собирается на Ростов… Возьми с собой и Василька. Пусть привыкает к речным путям.

В Ростово-Суздальской Руси, наполненной непроходимыми лесами, болотами, озерами и реками, самый удобный путь для войск был водный. Водою ходили на ближайшего соседа-неприятеля, на волжских булгар и мазовшан… Плыли на лодиях и стругах. На водах воевали, на водах же и строились. Русские деревеньки и села обычно лепились к озерам и рекам, на них же ставились и города. Река снабжала наших предков рыбой, пернатой дичью, самым лучшим бобровым мехом, обеспечивала добычливую охоту на диких копытных у бродов, звериных водопоев, речных обрывов, давала воду для приготовления пищи, омовений, полива садов и огородов, корм для домашней водоплавающей птице и луговую траву для скота. И еще, очень важное — никаких дорог в те времена не было, и река представляла легкий, идеально гладкий путь: летом на воде, зимой по льду.

Нередко случались зимой и ратные походы. Русь, покрытая множеством рек и болот, прокладывала для войска ледяные мосты и облегчала путь. Правда, князья спешили закончить поход до таяния снегов и разлива рек. Весной ходить на брань и вовсе нежелательно: мужик, призванный в ополчение, должен не за копье браться, а за сошеньку. Его дело полевать.

* * *
Василько рад радешенек. Еще бы! Впервые он поплывет на княжеской лодии по Неро-озеру. Лодия стояла у причала — нарядная, с причудливым резным драконом на носу, под белыми парусами. Княжича провожал Константин Всеволодович. Он в богатом зеленом кафтане, поверх коего — синее корзно с алым подбоем, застегнутом на правом плече красною запоной с золотыми отводами. Держал Василька за руку, говорил:

— Ныне ветерок, ишь, как волна играет. Будет покачивать, но того не страшись. Привыкай, чадо. По воде тебе не раз с дружиной хаживать. Качки же, сказываю, не страшись.

— Не страшусь, тятенька. Я ж воином рожден. Сам же говаривал, тятенька.

Довольный Константин Всеволодович потрепал Василька по русой, кудрявой голове.

У сходней и причала толпился народ, кланялся в пояс князю и княжичу. На лодии сидели в ожидании десяток отроков из младшей дружины и гребцы.

Уже на сходнях Константин Всеволодович вскинул Василька на руки, облобызал, а затем вновь опустил на дощатый настил.

— С Богом, сынок! Ныне ветер в паруса. Значит, путь будет добрый.

Передал Василька боярину Ватуте.

— Пуще глаз береги чадо, Еремей Глебович. Мало ли чего…

— Да ты не переживай, князь, — пытливо глянув в лицо Константина Всеволодовича, обнадежил Ватута. Понимал дядька-воспитатель: крепко любит своего наследника князь, но когда-то надо приучать его и к походной жизни. Словно птенца из гнезда к первому полету выпустил.

— Вернемся в добром здравии

— С богом!

С северной стороны налетел ветер, алое корзно на Константине взметнулось над головой. Как тут не быть тревоге? Ветер не шуточный, ишь, как лодия покачивается. Дернул черт отпустить с Еремеем княжича, чадо любое, наследника… Нет, долой худые мысли. Так уж издревле на Руси повелось — княжич с малых лет должен привыкать к суровой жизни. Идут беспрестанные брани, едва ли не каждый год приходится отражать наскоки неприятеля. Быть тихим и робким — беда. Такого заклюют, стопчут, загубят. Княжич должен быть ратоборцем. Не зря ж его сажают на коня в младенческом возрасте, а в отрочестве он уже становится свидетелем бесконечных битв, и принимает участие в походах, набираясь боевого опыта, осваивая ратное мастерство. И все это для того, что бы чуть повзрослев, взяться за меч и под личным княжеским стягом поскакать на врага.

Нередко случалось, что князья участвовали в походах и рассылались по княжествам очень рано, иногда в 5–7 лет.

Женили сыновей также на редкость рано, в 10–11 лет, а дочерей иногда отдавали замуж «осьми лет».

Сам Константин Всеволодович пошел в свой первый и весьма далекий поход в 12 лет, пошел вместе с отцом, кой зимой 1199 года начал собирать со всей Ростово-Суздальской земли конное и пешее войско. Сторожевые заставы донесли в Киев и Чернигов, что степные кочевники собираются летом в набег. Ростово-Суздальская Русь не раз уже испытывала на себе свирепые удары степняков. Великий князь Всеволод Юрьевич, узнав о готовящемся набеге, тотчас собрал дружину, коя постоянно находилась при князе, а затем попросил собрать городское вече. Вече не осталось в стороне: торговый и ремесленный люд решительно изъявил свою волю:

— Степняки обнаглели! Они вновь надумали разорить и пограбить наши города и веси, увести в полон тысячи людей. Будя! Скликай, князь, со всей земли большое войско и веди на!

Вече состоялось в стылый, морозный день после великого праздника Рождества Христова. Всеволод Юрьевич ведал: надо спешить и упредить степняков. Половцы через заснеженные леса, реки и болота не наскакивают. Их кони низкорослы, тонут по самое брюхо в сугробах. Где уж на таких воевать неприятеля. Степной конь хорош летом, он стойко переносит лютую жару и неприхотлив к воде и корму. Вот тут его тяжко остановить. Надо собрать войско зимой.

По городам и весям полетели гонцы. В Киеве дал добро выступить с ратью князь Рюрик, кой утвердился на киевском столе после смерти отца Святослава в 1194 году. Рюрик получил стол лишь с согласия признанного «старейшины», великого князя Всеволода Юрьевича.

1 апреля войско Ростово-Суздальской Руси двинулось к Дикому Полю. Юный Константин, гордый и восторженный, сидел на боевом коне. Он, почитай, в челе дружины. Впереди его, всего лишь на две-три пяди, сам Всеволод Большое Гнездо. Ах, какой красавец-конь под княжичем! Стройный, тонконогий, игреневой масти; дорогая сверкающая сбруя, седло, украшенное тисненым сафьяном, высокое с подпругой (с такого удобного седла далеко видно); стремена серебряные, с затейливой насечкой; поперек коня — легкий, нарядный бухарский ковер шитый золотом и яркими шелковыми многоцветными нитями.

Обочь Всеволода и княжича едут удалые, испытанные в сечах меченоши. Глядя на них, Константин досадливо кусает губы: ну почему (почему?) меч не при нем? Уж так хочется, чтобы его меч оказался на его опояске. Но отец строг: «Перед битвой!»

Всё оружие рати везут на санях. И чего только на них не было! Личины и кожаные кояры (для защиты коней), изготовленные из кусков твердой кожи или металлических пластинок, связывающихся между собой ремешками, «ременными скреплениями». Мечи, копья «харлужные», кончары, боевые топорики, самострелы, стрелы каленые, сулицы, шеломы, шишаки, колонтари, щиты — круглые, треугольные и прямоугольные — червленые и зеленые, обтянутые кожей, топоры-чеканы, рогатины, метательные дротики-сулицы, булавы палицы и кистени с пятью большими и восьмью малыми шипами, сабли и байданы (пластинчатые кольчуги) булатные, стальные шеломы с личинами и высоким шпилем для еловца (флажка), крюки серповидные железные на длинных древках для стаскивания всадников с коней… И не перечислить!

Константин оглядывается на растянувшийся вдоль лесного угора обоз, в который раз дивится обилию оружия, и в который уже раз ему не терпится облачиться в доспех — кольчатую броню — рубаху из мелких, переплетенных между собой, железных колец и «брони», сделанной из железных пластин, нашитых на кожаный подкольчужник, в виде чешуи. На голове — шелом с шишаком, в коем вставлен яркий султан-еловец. И будет как в былине: у богатыря «шишак на голове, как огонь горит». И вся броня сверкает серебром и позолотой… Скорее бы сеча! Скорее бы побить ненавистных всей Руси степняков. Его меч будет одним из самых ярых. Отец Всеволод Юрьевич теперь не станет говорить:

— Все-то ты в библиотеке, все-то с книгами. Дело сие доброе, но пора и ратной мудрости набираться.

Ох, как неторопко движется дружина, а обоз и того мешкотней, ему, кажется, нет конца и края. Кроме оружия на санях — шатры, хоругви, сигнальные барабаны и трубы, котлы, вертела, мешки и кули из рогожи с сушеными сухарями, воблой, мясом; на отдельных санях — бочонки с медом; кроме того, за обозом, движется овечье стадо с суетливыми, издерганными погонщиками (овцы брыкаются в разные стороны, успевай приглядывать!). Но куда денешься: рать велика, каждого воя на привале надо накормить и напоить. Поход легким не бывает.

Двигалась рать с привалами и ночлегами, верста за верстой, оставляя позади себя русские селения. И вот пришел день, когда великий князь приказал всем воям облачиться в доспехи: войско подходило к Дикому Полю. Еще одно- два поприща и рать вступила на землю кочевников. Войско остановилось. Княжич жадно вглядывался в степь. Вот оно — Дикое Поле!

Матерый орел парит над высоким рыжим курганом, а затем опускается на безглазую каменную бабу.

Тихо, затаенно, пустынно.

У подножия холма, в мягком степном ковыле, белеют два человечьих черепа; тут же — поржавевшая кривая сабля и тяжелый широкий меч. А чуть поодаль, покачиваясь в траве, заунывно поет на упругом, горячем ветру длинная красная стрела.

Великому князю представился шум яростной битвы: пронзительное ржание коней, гортанные выкрики, лязганье оружия…

С опаленных, знойных курганов полетят на кровавый пир вороны-стервятники.

Дикое Поле!

Огромное, степное, раздольное.

Жажда добычи снимала степняков со своих кочевий и собирала в сотни и тысячи. Половцев манили дорогие, невиданной красоты, русские меха, золотая и серебряная утварь княжеских и боярских хором и золотое убранство храмов, синеокие русские полонянки, которым нет цены на невольничьих рынках.

Дикое Поле! Ратное поле удали, подвигов и сражений. Поле смерти. Поле — щит.

Подле серой каменной бабы продолжала свою скорбную песнь тонкая стрела. Тихо и задумчиво шелестели травы. От каменного идолища протянулась длинная тень. На череп наткнулось колючее перекати-поле, будто остановилось на короткий отдых; но вот подул ветер, степной бродяга шелохнулся и вновь побежал по седомуковылю.

Константин продолжал вглядываться в степь — жуткую, опасную, готовую в любой миг огласиться гортанными выкриками злых степняков в лохматых шапках, с кривыми саблями. Их кони, хоть и низкорослы, но ловки и быстры, вот-вот они выскочат из-за курганов. Но сейчас в неохватной степи ни единого кочевника.

— Тихо, князь, — молвил воевода Воислав Добрынич.

— Степняки где-то затаились, — произнес Еремей Ватута.

— Выжидать не будем. Вперед! — приказал великий князь. Ему не терпелось проучить половцев, кои не единожды нагло набегали и опустошали Русь.

Миновали несколько верст. Тишина! Но вот из далекого синего окоема вынырнул десяток всадников и помчал к русскому войску.

— Половцы! — перекрестился боярин Борис Сутяга. — Никак, лазутчики. Норовят наше войско доглядеть — и вспять. Жди беды.

— Не трясись, боярин, — усмехнулся Всеволод. — То скачет сторожевая застава.

Дозорные, представ перед князем, молвили:

— Заставы доносят, что кочевники уходят вглубь степей. Кажись, они не желают вступать в сечу.

— Куда уж им, — вновь усмехнулся Всеволод Юрьевич. — Половцы любят исподтишка ударить… И все же дойдем до Дона.

Простояв на Дону двое суток и убедившись, что половцы и в самом деле углубились на юг, великий князь повелел возвращаться вспять.

Тот поход никогда не забыть Константину. Он увидел красивейшую степь. От ярких маков рябило в глазах, они усыпали огромное пространство, кроваво сливаясь с далеким мглистым горизонтом. Такого на Руси не увидишь, на Руси своя дивная красота.

* * *
Лодия подплывала к Перунову острову,[531] что с полверсты от берега. Когда-то на этом острове язычники поставили дубового идола, после пролетья приплывали к нему на однодеревках и молились. Каждый знал: Перун — бог грозы, в руках его лук со стрелами и дубина. Он бьет дубиной (отсюда гром), стрелами-молниями рассекает тучи, поливает землю дождем и страшен в гневе своем: посылает на землю ливни и бури, выбивает градом хлеба на полях, поджигает жилища, убивает скот и людей.

После принятия Ростовом христианства, местный епископ приказал сжечь идола. Ростовцы поехали на остров с опаской: сжечь самого Перуна! Сколь столетий ему поклонялись и вдруг — спалить. Как бы беды не наделать. Громовержец, никак, посильней Христа будет. Библия — слова да все мудреные, попы в храмах и те путаются. Перун же — живехонек, он каждое лето себя показывает. Ох, страшнехонько его трогать!

Но слова епископа были непреклонны:

— Никаким языческим идолам не бывать боле на Ростовской земле. Не бойтесь! Я первым подойду с огнивом.

Вокруг Перуна набросали соломы. Епископ, подобрав рясу, высек кресалом огонь, приложил бересту и подул на трут. Береста занялась огнем. И минуты не прошло, как высохший идол утонул в пламени костра. Ростовцы закрестились — пронеси, Господи! — и побежали к челнам. Все лето ждали лиха, но и в это, ни на другое лето Перун не побил градом хлеба и не выжег дотла город. Поуспокоились ростовцы…

Ветер сбивал лодию на остров, но кормчий Томилка умело налег на кормовое весло и корабль, слегка изменив направление, пошел в сторону селения Поречье. Томилка родился и вырос на озере и знает его как свои пять пальцев: каждую отмель и глубоководье, каждый залив, которым нет числа. Дотошно знает и все реки (а их девятнадцать), кои впадают в Неро-озеро. До тридцати лет Томилка работал на княжьих ловах, затем ходил в подручных у главного кормчего, а затем несколько раз побывав (через Вексу и Которосль) на Волге и, сходив с княжьим войском на булгар,[532] заменил подряхлевшего Васюту, двадцать лет простоявшего за кормчим веслом.

Был Томилка сухотел и кряжист, с прищурыми мрачноватыми глазами и густой дремучей бородой; всем своим видом походил на мужика-дюку,[533] коего надо обходить стороной. Но каждый ростовец ведал: за диковатым обличьем кормчего скрывается добрейшая душа.

Василько (обок дядька) стоял на носу палубы и любовался озером. Ишь, какое оно великое, не зря его кличут Тинным морем. Конечно же, море, коль заморские корабли к берегу пристают. А как приятно приплясывает лодия на волнах. Славно! Будто летишь по небу на ковре-самолете.

— Хорошо-то как, дядька Еремей.

— Понравилось, княжич? — обняв Василько за плечи, спросил Ватута. — Вот и слава Богу. Твой первый водный поход.

Вскоре ветер усилился, небо заволокли низкие, лохматые тучи. Вода потемнела, волны стали покруче; вскоре забусил вялый моросящий дождь. Василько и Еремей Глебович прошли в кормовую избушку, специально вделанную в лодию. Здесь тепло и сухо, вдоль рубленых стен стоят лавки, крытые коврами, посреди — небольшой стол под льняной скатертью, в красном углу образ Николая Чудотворца в серебряном окладе. В волоковое оконце проникает свежий воздух с каплями дождя. Окно можно задвинуть и засветить от лампадки восковую свечу в бронзовом шандане.[534]

— И зачем этот дождь? — нахмурился Василько. Ему не хотелось уходить с палубы.

— К любому непогодью надо привыкать, княжич. А коль дождь приключился в первом твоем походе, то это к счастью. Есть такая добрая примета. Ты уж потерпи, княжич. Гридням, гляди, и дождь нипочем. Слышь, байки сказывают да хохочут.

Томилка, нахлобучив на крутолобую голову войлочный колпак, исподволь начал поворачивать лодию вправо. Надутые ветром паруса стали обвисать, лодия резко сбавила ход. Гребцы, не ожидая приказа кормчего (люди бывалые) налегли на весла. Лодия вошла в устье реки Гда.[535]

— Далече ли до Алеши? — вопросил Василько.

— Где-то плыть еще верст девять, — степенно отвечал Ватута. — На сей реке одно село Поречье-Рыбное да две деревеньки — Огарево и Ново. Алеша же живет у Гремячего Колодезя.

— Что за Колодезь?

— То ручей. Всегда журчит и пошумливает, камешков в нем много. Ручей протекает между Поречьем и Огаревом. Огаревский выступ навис над Гдой. Он довольно высок и обрывист. Здесь же в реку и ручей вбегает. Место зело удобное. На Огаревском выступе Алеша поставил небольшую крепостицу. В ней — боярский терем, в коем живет Алеша со своей небольшой дружиной да несколько изб для дворни. Ну да сам увидишь.

* * *
На бреге высоком стоял дозорный Гремучего Колодезя. Отсюда окрест видно на многие версты. Заметив одинокую лодию, дозорный поспешил к крепостице, опоясанной частоколом из дубовых бревен с острым навершием. Громко застучал в обитые медью ворота.

— Аль, весть какая? — донеслось из-за ворот.

— Весть. К Колодезю лодия приближается. Доложи боярину.

Вскоре из ворот вышел любимый слуга боярина Тороп. Забросал дозорного вопросами:

— Купец чужедальний с товаром, аль ростовец? А может, лодия княжья?

Дозорный развел руками:

— А пойми тут.

— Так чего же я боярину буду докладывать, дурья башка!

Тороп поспешил к берегу. Был он словоохотлив и непоседлив, минуту не посидит без дела, за что и прозвали Торопыгой-Торопом. Чуток постояв на берегу, Тороп принялся костерить дозорного:

— Чучело ты огородное, а не страж. И зачем такого в доглядчики ставить? Аль не зришь, слепой дьявол, что на лодии княжеский стяг Константина Всеволодовича?

— Далече было, не приметил.

— А-а, — отмахнулся Тороп, и побежал вспять к воротам.

Лодия, с помощью гребцов и кормчего, пристала к небольшому деревянному причалу. Василько с Ватутой вышли на палубу. Княжич глянул на высокий обрывистый берег и недоуменно повернулся к дядьке.

— А как взбираться? Да тут токмо птице взлететь.

Гридни, вышедшие на причал, тихонько рассмеялись, но на них прикрикнул Еремей Глебович:

— Буде!

Гридни примолкли. Ватута же пояснил:

— Я ж говорил тебе, княжич, что Алеша выбрал зело удобное место. Любому ворогу мудрено к крепостице подобраться. Гостям же Алеша лестницы спускает… А вот и они.

— Принимай! — голосисто раздалось с берега.

Гридни приняли длинные, но довольно легкие лестницы.

— А вот и Алеша показался, — молвил Ватута.

— Где? Какой из себя? — загорелся Василько. Наконец-то он увидит знаменитого богатыря и ратоборца, кой не единожды выручал ростовцев.

— Ничем особо Алеша не выделяется. И ростом не взял, и зычным голосом не владеет. Зато силен и крепок, как дубок… Вот тот, что в зеленом кафтане и шапке с алым верхом.

Разглядев на лодии боярина Ватуту и княжича, Алеша быстро спустился с лестницы и, взойдя на причал, поясно поклонился.

— Рад видеть тебя в добром здравии, княжич Василько Константинович, — ровным, твердым голосом произнес Алеша.

— И я тебя рад видеть, — молвил Василько, шагнув навстречу Поповичу. — Мне дядька о тебе рассказывал, как ты храбро ворогов бил. Мечом-де ты искусней всех владеешь. Научишь меня, Алеша?

— Да у тебя дядька — воин хоть куда, — поздоровавшись с Ватутой, произнес Алеша. Мне самому у твоего дядьки учиться надо. Не так ли, Еремей Глебович?

— Не скромничай, Александр Иванович… Все ли слава Богу у тебя, боярин?

Боярский чин Попович получил от великого князя Всеволода еще шесть лет назад, когда Алеше было восемнадцать. Перебравшись в Ростов, Алеша не остался в городе. После кончины Всеволода Третьего новый великий князь Владимирский, второй сын Всеволода — Юрий, не раз пытался завладеть непокорным Ростовом, и каждый раз в лютых сечах ему крепко мешал Александр Попович. Князь же Юрий был мстителен и коварен. Несколько раз он подсылал в Ростов своих людей, дабы убить или отравить «хороброго» ратоборца, но Алешу, знать, Бог берег. Вскоре он объехал окрест и надумал обособиться на крутояре реки Гда, где и поставил небольшую крепостицу. Константин Всеволодович не возражал.

Дождь кончился, когда еще лодия выходила из озера в реку. Ветер разогнал тучи, и вновь загуляло благодатное веселое солнце. От земли, как всегда после теплого дождичка, парило.

— Вот и опять погожий денек. Экая теплынь… Не дозволишь ли, княжич, мне искупаться? Большой любитель я в реке побарахтаться.

Василько вопросительно глянул на дядьку, а тот пожал плечами:

— Ты княжич, тебе и решать.

— А чего тут решать? Пусть купается.

Алеша вновь поясно поклонился княжичу.

— Я недолго, Василько Константинович. Не задержу.

Молодой боярин сбросил с себя кафтан, белую льняную рубаху, сафьяновые сапоги и бархатные порты, а затем, не смущаясь (девок-то нет), снял с себя и исподнее. Вот тогда-то и предстало перед всеми богатырское тело — литое, ядреное, с бугристыми мышцами. На левом плече виднелся зарубцевавшийся шрам от меча.

Алеша прямо с причала пружинисто нырнул в реку, малость поплавал и вышел на узкую песчаную отмель, над которой, чуть ли не козырьком, навис крутой берег.

Облачившись, Алеша спросил:

— Не изволишь ли, Василько Константинович, в моем тереме побывать?

— Еще как хочу! — загорелся княжич и побежал к лестнице.

— Давай ко мне на плечи. Вмиг залезем! — весело предложил хозяин Гремячего Колодезя.

— Не хочу на плечи. Сам!

— Молодец, Василько Константинович, — одобрил Алеша.

Был он с разлетистыми темными бровями, с небольшими русыми усами и русой бородкой, с открытыми, с лукавой задоринкой чистыми, светло-зелеными глазами, прямым носом, тугими очерченными губами; на голове — шапка густых, волнистых, русых волос.

Понравился княжичу Алеша Попович. Понравился и его терем: высокий, резной, в три яруса, расписанный жар-птицами, петухами и чудо-зверями, с нарядными башенками, гульбищами и голубятнями. Приглянулось и нутро терема, кое резко отличалось от княжьего. В ростовских хоромах все полы, рундуки и лавки покрыты и застланы богатыми узорчатыми тканями и коврами, устланы многочисленными поставцами с золотыми и серебряными яндовами[536] и жбанами, блюдами, мисами и подносами, кубками, чашами и чарками… Княжеский терем большой, но настолько забит всякой утварью,[537] что, кажется, и ногой некуда ступить. В тереме Алеши ничего не загромождено, ничего лишнего — ни ковры, ни поставцы с золотой и серебряной посудой не бросаются в глаза. В сенях, опочивальне и гриднице[538] нет и в помине какой-либо роскоши. От голых и гладких стен духовито пахнет сосной и смолой, будто ты находишься в бору. Полы всюду чистые, выскоблены добела, отдают приятной прохладой.

Легко дышится в тереме Алеши! Особо привлекла Василька ложеница-опочивальня. На широкой стене — оружье да такое, что глаз не оторвешь. Еще ранее дядька Еремей сказывал:

— У Алеши самое лучшее оружье. Любой князь может позавидовать.

— Откуда взял-то? — простодушно спросил Василько.

— Иногда покупал. Как проведает, что какой-нибудь торговый гость[539] привез знатное оружье, сам не свой деется. Выкупит, сколь бы купец не запросил. Вдругорядь у наших кузнецов-оружейников добывал. Умельцев на Руси, слава Богу, хватает. Зачастую же у врагов захватывал. На богатыря Алешу Поповича с худым оружьем не нападают. И меч, и кольчуга, и шелом так искусно сработаны, что редкому ратоборцу одолеть. Алеша же в сече — сущий дьявол, никто супротив него не устоит. Вот так и пополнял свое оружье богатырь. Славное оружье.

— Славное! — вспомнив рассказ Ватуты, вслух произнес Василько, зачарованно разглядывая мечи и доспехи Алеши. Долго стоял, пока не услышал голос Поповича:

— Чую, любо тебе, княжич. Выбирай себе меч, кой по душе придется.

Василько не растерялся:

— Вот этот! — показал он ручонкой на один из мечей.

То был тяжелый, двуручный булатный меч в злаченых ножнах.

— Ну и ну! — восхитился Алеша. — То меч самого Юряты.

— Юряты? — обернулся к дядьке княжич.

— Юрята — любимый богатырь князя Юрия Всеволодовича, — пояснил Ватута и продолжил. — Владимирский князь в очередной раз пошел воевать Ростов. Сеча произошла на реке Ишне, под Угодичами, где Алеша и сразился с Юрятой. Долго длился их поединок и все же наш Алеша победил первого богатыря Владимира. Вражье войско дрогнуло, а затем пятки показало. Лихо владимирцев ростовцы побили, и главная заслуга в том Александра Иваныча… А мечу Юряты цены нет.

Алеша снял со стены меч и протянул княжичу.

— Держи, Василько Константинович. И дай Бог, чтобы ты сего меча никогда не посрамил, дабы всегда он приносил тебе победу.

— Благодарю, Алеша, — растроганно промолвил Василько и протянул ручонки.

«Не уронил бы, меч-то богатырский», — обеспокоено подумал Еремей Глебович.

Руки Василька под тяжестью оружья опустились, колени согнулись, и все же меч княжич удержал.

— Коль в такие годы не подкачал, то в отроках станешь богатырствовать. Молодец, Василько Константинович! — похвалил Алеша.

Затем Александр Иванович позвал княжича и дружинников в сени, где были уже накрыты столы с яствами и питиями.

— Снедайте, — молвил Ватута, — а мы пока с боярином в покоях потолкуем.

В ложенице Еремей Глебович изъявил княжью волю:

— Владимирский князь Юрий Всеволодович вновь надумал идти на Ростов. Чу, собирает большое войско. Князь Константин Всеволодович повелел тебе, боярин, покуда, сидеть на месте и никуда не уходить. В случае чего упредим.

— Добро, боярин.

Глава 4 МЕЖДОУСОБИЦЫ И ЗЛЫЕ СЕЧИ

Князь Константин Всеволодович не мог заснуть до утра: одолевали думы. Устав лежать на мягкой постели, не выспавшийся и раздраженный, поднялся и заходил в одном исподнем по ложенице, но назойливые думы не покидали. Константин Всеволодович с силой грохнул кулаком по столу:

— Всему виной Андрей Боголюбский! Это он взбаламутил Ростово-Суздальскую Русь, предал старину и раздул усобицы. Он!

Уже много лет недолюбливал Константин сына Юрия Долгорукого и внука Владимира Мономаха, князя Андрея. Недолюбливал, порой недоумевал, а иногда… и восхищался. Уж слишком необычен был Андрей Боголюбский. Родился он в Ростово-Суздальской земле. Это был настоящий северный князь, где он прожил большую половину своей жизни, так и не увидев юга Руси. Юрий Долгорукий дал сыну Владимир на Клязьме, крохотный захудалый городишко, «пригород ростовский», в коем Андрей просидел более тридцати лет, не побывав в Киеве.

На юге Андрей появился лишь в 38 лет и, всем на диво, скоро выделился из толпы тогдашних князей. В сечах он не уступал своему удалому сопернику Изяславу Волынскому, двоюродному брату Юрия Долгорукого, кой вознамерился захватить Киев. Андрей в разгар битвы забывал обо всем на свете, его заносило в самые опасные места свалки, даже не замечая, как с него сбили шелом. Бился простоволосый, неистовый… Однако ж после горячей сечи он становился осторожным, благоразумным и осмотрительным распорядителем. У Андрея всегда всё было в порядке и наготове; его нельзя было захватить врасплох. Он не терял головы среди общего переполоха. Привычкой ежеминутно быть настороже и всюду вносить порядок, он напоминал своего деда Владимира Мономаха.

Несмотря на свою ратную удаль Андрей не любил войны и после удачного сражения первый шел к отцу Юрию с просьбой мириться с побитым врагом.

Константин Всеволодович, великий книжник и собиратель русских летописей (для этого во многие княжества посылал к летописцам своих переписчиков) дословно помнит изречение южнорусского летописца: «Не величав был Андрей на ратный чин, то есть не любил величаться боевой доблестью, но ждал похвалы лишь от Бога». Точно так же Андрей не разделял страсти своего отца к Киеву, был вполне равнодушен к матери городов русских и ко всей южной Руси.

В 1151 году Юрий Долгорукий был побежден-таки Изяславом. Андрей пришел к отцу и молвил:

— Нам теперь, батюшка, здесь делать больше нечего. Уйдем-ка отсюда затепло в Ростово-Суздальскую Русь. Там хорошо.

— Не смей об этом, и думать! — резко отозвался Юрий Долгорукий. — Я никогда не откажусь от великокняжеского стола. А когда Бог призовет меня, тебе владеть Киевом.

После смерти Изяслава князь Юрий прочно уселся на киевском столе. У него было 11 сыновей, и самым надежным он считал Андрея. Он посадил его у себя под рукою в Вышгороде,51–71 близ стольного города. Но Андрею не жилось на юге, не прельщало его и желание отца — стать великим князем киевским. Его место, не раз думалось Андрею, на любимом русском Севере. И он так утвердился в своей мысли, что однажды в самое доранье, не спросившись отца, тихонько ушел на свою родную Ростово-Суздальскую Русь, захватив с собой из Вышгорода, принесенную из Греции, чудотворную икону Божьей матери. По старинному обычаю икону везли летом на санях. Какие только чудеса (по записям летописца) не происходили с ней по дороге! Она спасла тонувшего в реке возничего, уберегла от смерти женщину, на кою налетел взбесившийся конь, помогла исцелиться умирающему, вернула зрение слепцу. Немного уже оставалось до Владимира, и вдруг… кони встали. Никакая сила не могла сдвинуть их с места. Много раз меняли коней, но сани так и не сдвинулись, словно вросли в землю. Тогда решили, что икона желает остаться во Владимирской земле навсегда. В городе Владимире ей построили «Дом Богоматери» — Успенский собор. Туда и поместили икону. С тех пор она и называется Владимирской. (Когда Русь освободилась от татаро-монгольского ига, икону Владимирской Богоматери переселили в Успенский собор Московского Кремля).

И вновь Константин Всеволодович вспомнит летопись, что объясняла необычный поступок Боголюбского: «Смущался князь Андрей, видя нестроение своей братии, племянников и всех сродников своих: вечно они в смятении и волнении, всё добиваясь великого княжения киевского, ни у кого из них ни с кем мира нет, и оттого все княжения запустели, а со стороны степи всё половцы выпленили; скорбел об этом много князь Андрей в тайне своего сердца и, не сказавшись отцу, решился уйти к себе в Ростов и Суздаль — там-де поспокойнее».

Тайный уход Андрея удивил всех князей: люто бился с усобниками, защищая великий киевский стол, сам же от него и отказался. Такого на Руси еще не случалось: каждый князь и княжич лелеет надежду хоть седмицу посидеть на киевском троне. Андрей же не захотел. Ни малейшей гордыни и тщеславия. Не дурень ли?

Нет, князь Андрей не дурень, раздумывал Константин. Ум истиной просвещается, сердце любовью согревается, а любовь Андрея к родному Северу безгранична, тут его осуждать нельзя. Вот и он, Константин, отказался от великого княжения во Владимире, хотя отец Всеволод Юрьевич настойчиво его об этом просил. Ростов Константину оказался милее, и сей город на Неро-озере он не променяет ни на какой другой… А вот насчет отсутствия гордыни и тщеславия у Андрея — это еще как сказать. И того и другого у Боголюбского не отнять, и это он доказывал всей своей последующей жизнью.

После кончины Юрия Долгорукого на киевском столе сменилось несколько князей и, наконец, уселся сын Юрьева соперника, Андреев двоюродный племянник — Мстислав Изяславич Волынский. Андрей Боголюбский, считая себя старшим, выждал удобный час и послал на юг с сыном суздальское ополчение, к коему примкнули полки многих других князей, недовольных Мстиславом, и взяли Киев «копьем» и «на щит», и разграбили его. Победители не щадили ни храмов, ни жен, ни детей. «Были тогда в Киеве на всех людях стон и туга, скорбь неутешная и слезы непрестанные». Жесток оказался боголюбивый Андрей! Но опять-таки, взяв Киев, он не сел на стол отца и деда. Киев был отдан младшему Андрееву брату Глебу. Но тот в Афанасьевские морозы[540] крепко занедужил, да так и не встал с одра. Андрей отдал Киевскую землю своим смоленским племянникам Ростиславичам. Старший из них, Роман, сел в Киеве, младшие его братья были разосланы по ближайшим городам. Сам Андрей носил звание Великого князя, живя в своем северном Владимире.

Именно Андрей Боголюбский начал рушить старину. Князь, признанный старшим среди родичей, обыкновенно садился в Киеве. Андрей изменил издревле заведенный порядок: он заставил себя признать великим князем всей Русской земли, не покинув Ростово-Суздальской Руси. Великое княжение, дотоле единое киевское, разделилось на две части: князь Андрей со своей северной Русью отделился от Руси южной, образовал другое великое княжение и сделал Владимир великокняжеским столом.

Раскол! Вот этого Константин Всеволодович не мог простить Андрею Боголюбскому. Глубоко образованный князь понимал, что дробление Руси приведет к междоусобицам, беспрестанным войнам, что обескровит Русь, коя станет удобным лакомым куском для иноземцев. Как же рассудительный, во всем расчетливый Андрей не мог всего этого предвидеть?!

Чтобы ни делал князь на Севере, он действовал не по старине. Его отец предназначал Ростовскую землю младшим своим сыновьям. И старшие города, Ростов с Суздалем, заранее, не по обычаю, на том ему крест целовали, что примут к себе меньших его сыновей. Но по смерти Долгорукого позвали к себе старшего сына Андрея. Тот, хоть и чтил память своего отца, но вопреки его воле пошел на зов нарушителей крестного целования. Но Андрей Боголюбский (каков все-таки хитрец!) не захотел делиться доставшейся ему волостью с ближайшими родичами и погнал (жестоко погнал!) из Ростовской земли своих братьев, как соперников, у коих перехватил наследство, а вместе с ним, кстати, прогнал и своих племянников. По заведенному порядку он должен был сидеть и править в старшем городе своей волости, при содействии и соглашению с вече. В Ростовской земле было два таких вечевых города, Ростов и Суздаль, но князь Андрей не любил ни того, ни другого и стал жить в давно знакомом ему маленьком пригороде Владимире на Клязьме, где не были в обычае вечевые сходки. Андрей сосредоточил на нем все свои заботы, укреплял и украшал, «сильно строил» его, наполнив Владимир «купцами хитрыми, ремесленниками и рукодельниками всякими», пришедшими к великому князю из южной Руси. И переселенцев было столь много, что они, перемешавшись с коренным населением, наводнили всю Ростово-Суздальскую Русь.

Перенос княжеского стола из старших городов сердило ростовцев и суздальцев. Бояре и «градские мужи» яро шумели:

— Князь Андрей издевается над нами. В кои-то веки было, чтоб в зачуханном пригороде сидел великий князь!

— А сколь чужаков на земли наших отцов и дедов привалило? Да все людишки захудалые — смерды, мужики лапотные да черный ремесленный люд. Ну, спасибо тебе, князюшка!

А князь Андрей все больше и больше гневил бояр. Он шаг за шагом избавился от старшей отцовой дружины и окончательно отдалился от ростовских бояр: не делил с ними даже своих развлечений, не брал с собой на охоту, повелев им «особно утеху творити, где им угодно», а сам ездил на охоту лишь с немногими отроками из младшей дружины. Наконец (что особенно возмущало), желая безраздельно властвовать, Андрей выгнал из Ростовской земли, вслед за своими братьями и племянниками, и «передних мужей» отца своего — набольших отцовых бояр, желая быть самовластцем всей Ростовской земли.

От Андрея Боголюбского, продолжал размышлять Константин Всеволодович, всегда веяло чем-то новым, но эта новизна зачастую была недоброй. Суровый и своенравный властитель был двойственен в своих поступках. Современники заметили в нем эту двойственность: смесь силы со слабостью, власти с капризом. «Такой умник во всех делах, такой доблестный, князь Андрей погубил свой смысл невоздержанием», недостатком самообладания. Живя сиднем в своем Боголюбове, Андрей наделал немало дурных дел: собирал и посылал большие рати грабить то Киев, то Новгород, раскидывал паутину властолюбивых козней по всей Русской земле из своего темного угла на Клязьме. Повести дела так, чтобы 400 новгородцев на Белоозере обратили в бегство семитысячную суздальскую рать, потом сотворить такой поход на Новгород, после коего новгородцы продавали суздальцев втрое дешевле овец, — все это можно было сделать и без Андреева ума. Прогнав из Ростовской земли набольших отцовых бояр, он окружил себя такой дворней, коя, в благодарность за его барские милости, отвратительно его убила и разграбила его дворец.

А другого и быть не могло. Сам себе учинил погибель князь Андрей. Тут тебе и Бог не помог. А ведь как был набожен и нищелюбив, сколь поставил церквей, сам перед заутреней зажигал свечи в храме; как заботливый церковный староста велел развозить по улицам пищу и питье для хворых и нищих. А уж как пестовал свой Владимир, задумав создать из него второй Киев. Построил в детинце золотые ворота и помышлял открыть их к городскому празднику Успения божьей матери, молвив боярам:

— Пусть сии дивные ворота увидит весь народ.

Но известка не успела укрепиться и высохнуть, и когда народ собрался на праздник, ворота рухнули и накрыли более десятка владимирцев. Народ вначале перепугался, а затем взроптал:

— Худые твои рукодельники, князь!

Другие же закрестились: то знамение Господне, грядет на Владимир беда неминучая. Князь Андрей некоторое время пребывал в замешательстве, а затем бросился в собор, упал перед иконой пресвятой Богородицы и взмолился:

— Если ты не спасешь этих людей, я, грешный, буду повинен в их погибели.

И случилось чудо: когда подняли ворота, то все придавленные ими люди оказались живы и здоровы. С того дня укрепилась вера, но не в князя Андрея, а в чудотворную икону. Сам же Андрей со времени своего побега из Вышгорода и многолетнего, почти безвылазного сидения в своей волости, учинил вокруг себя такое скверное окружение, что тотчас после его смерти народ принялся грабить, избивать и убивать всех княжеских приближенных. Андрей Боголюбский приблизил к себе таких людей, коих народ возненавидел. Никогда еще на Руси смерть князя не сопровождалась таким срамом.

В заговоре против Боголюбского участвовала даже его вторая жена Улита. И зачем понадобилось Андрею привозить невесту из Камской Булгарии, по коей князь прошелся огнем и мечом. Улита отомстила за зло, кое причинил Андрей ее родине. Крепко же просчитался Боголюбский, понадеявшись на свою свиту. «Ненавидели князя Андрея свои домашние, и была брань лютая в Ростовской и Суздальской земле».

— Самодур, — недовольно бросил Константин Всеволодович. Сколь крови пролилось в Ростове Великом. Неразборчивость к людям и самодурство властителей дорого стоят народу.

Смерть Андрея Боголюбского привела Ростово-Суздальскую Русь к невиданным усобицам: младшие дяди тотчас заспорили со старшими племянниками. Младшие братья Андрея — Михаил и Всеволод — разругались со своими племянниками, детьми их старшего брата, давно умершего, с Мстиславом и Ярополком Ростиславичами.

У народа же появилась возможность выбора между князьями. Ростов и Суздаль позвали Андреевых племянников, а Владимир, недавно ставший великокняжеским стольным градом, пригласил к себе братьев Андрея — Михаила и Всеволода. Вот и загуляла усобица! Вначале верх одержали племянники. Старший из них, Мстислав, сел в Ростове, а Ярополк во Владимире («пригороде»). Но мало погодя владимирцы поднялись на племянников и на старшие города, и опять призвали к себе дядей, кои на сей раз одержали победу и разделили между собой Ростово-Суздальскую Русь, бросив старшие города и рассевшись по младшим, во Владимире и Переяславле.

С кончиной старшего дяди Михаила, усобица разгорелась между братом Андрея Боголюбского Всеволодом, коему присягнули владимирцы и переяславцы, и старшим племянником Мстиславом, за коего опять встали ростовцы. Мстислав был разбит в двух битвах, под Юрьевом и на реке Колакше. Великим князем Ростово-Суздальской земли стал Всеволод Юрьевич, сын Юрия Долгорукого.

Усобицы приостановились. Восторжествовав над племянниками, Всеволод Третий княжил до 1212 года. Подобно старшему брату, он заставил себя признать Великим князем всей Русской земли и, как и тот, не поехал в Киев сесть на стол отца и деда. Он правил южной Русью с берегов далекой северной Клязьмы: в Киеве князья назначались из его руки, являясь его подручниками. Не всем южанам это было по душе, многие считали себя оскорбленными. Соседи Всеволода Третьего, князья рязанские, чувствовали на себе его тяжелую руку, ходили в его воле, по его указу посылали свои полки в походы.

И все же самолюбивые рязанцы не выдержали и задумали освободиться от власти Всеволода. Но не тут-то было! Всеволод приказал заковать в железа[541]рязанских князей и привезти их во Владимир, коих продержал у себя в плену до самой своей смерти. По всем же рязанским городам он назначил своих посадников. Когда же непокорные рязанцы вдругорядь вышли из неповиновения Всеволоду, и изменили его сыну Константину (Константин Всеволодович побывал и в князьях рязанских), тогда великий князь приказал переловить всех горожан с семьями и заточил их по разным уделам, а Рязань сжег. Рязанская земля была присоединена к великому княжеству Владимирскому.

И другим соседям тяжело приходилось от Всеволода. Князь смоленский просил прощения за неугодный ему поступок. Всеволод самовластно хозяйничал в Великом Новгороде, посылал ему князей по своей воле, нарушал его старину, казнил его «мужей» без объявления вины. От одного имени Всеволода Третьего трепетала вся Русь.

Всеволод силой удерживал государство и напоминал наездника, ухватившегося за повод брыкавшегося во все стороны злого, необузданного коня.

Сын, Константин Всеволодович, еще в молодые годы понимал, что так долго продолжаться не может. Семена раздора, необдуманно брошенные Андреем Боголюбским, бурно прорастали. По Руси (в который уже раз!) вот-вот беспощадно загуляет междоусобица. Отец все больше недужит и уже с трудом удерживает князей и сродников, готовых люто схватиться за великокняжеский стол и еще больше ослабить государство.

Господи, как же Андрей Боголюбский и Всеволод Большое Гнездо не могли видеть своих ошибок?! Зачем им надо было драться за Киев и разрушать издревле отлаженные порядки? Южные князья и бояре за 200 лет борьбы с печенегами и половцами хорошо приспособились к нуждам обороны, готовности к сидению в осаде и походам на степняков. Ничего этого не было в Ростово-Суздальской земле, коя прочно отгородилась от Половецкой степи Брянскими, Московскими и Мещерскими лесами. Только за последние пять лет Андрей Боголюбский снарядил пять далеких походов, разоряя и подрывая Ростово-Суздальскую Русь. Под стягами Андрея рати прошли более восьми тысяч верст по лесам, болотам и рекам, потратив не менее года только на одно передвижение к намеченному месту, не считая длительных осад.

Честолюбивые замыслы Андрея воплотились в Всеволоде Третьем. Зачем ему надо было дробить сильные и крупные княжества на мелкие уделы, выделяемые своим сыновьям. Зачем надо было расчленять Северо-восточную Русь на куски?

«Сей великий князь ростом был муж велик и вельми толст, власов мало на главе имел, брада широкая, очи немалые, нос долгий, мудр был в советах и судах, для того, кого хотел, того мог оправдать или обвинить. Много наложниц имел и более в веселиях, нежели в расправах, упражнялся. Через сие киевлянам от него тягость была, и как умер, то едва кто по нем, кроме баб любимых, заплакал, и более были рады, ведая его нрав свирепый и гордый».

Сын осуждал отца, но еще более он костерил Андрея Боголюбского, хотя тот немало сотворил и доброго: возвел новые города, кои стали не только крепостями, но и средоточием ремесла и торговли. Прославил Ростово-Суздальскую Русь князь Андрей великолепными белокаменными соборами, Золотыми Воротами, чудесным дворцом в Боголюбове и храмом Покрова на Нерли… Князь неустанно выискивал по Руси искусных зодчих, дабы те сотворили дивные постройки на века. За все это Константин Всеволодович готов перед Андреем Боголюбским шапку снять и земно поклониться. А вот за другие его дела, он был рад Андрея жестоко наказать. Не успели Всеволода Третьего похоронить, как на Ростовскую земли обрушились новые войны. Юрий Владимирский, второй сын Всеволода, не раз и не два выходил на старшего брата под Ростов, но Константину удалось отстоять свой любимый град. И немалая в этом заслуга верного боярина Александра Поповича с его богатырской дружиной.

При встрече с глазу на глаз Константин Всеволодович молвил:

— Как ты ведаешь, боярин Александр, покойный отец мой Всеволод не захотел перенести великокняжеский стол в Ростов Великий. Он оставил его во Владимире и посадил там моего брата Юрия, кой собирался прошлым летом сызнова идти на Ростов. Я к тебе тогда Ватуту с Васильком посылал, да что-то Юрий передумал. Ныне же он решил показать всей Руси, что его власть велика и нерушима, как у Всеволода Третьего. Его лазутчики донесли, что новгородские, смоленские и торопецкие князья хотят выйти из-под его руки. Юрий разгневался, и ныне собирает огромное войско, дабы разбить дружины взроптавших князей, а затем со щитом двинуться и на Ростов.

— Не много ли захотел князь Владимирский. Видит кот молоко, да рыло коротко.

— Не скажи, Алеша, — осторожно произнес Константин Всеволодович. (Иногда, как и некоторые из старших дружинников-бояр, он называл Поповича Алешей). — Юрий силен и коварен. Он уже на Аксинью полухлебницу[542] начал собирать войско, а после Благовещенья[543] двинет его на Смоленск и Новгород.

— А чего ж князья?.. Неуж в осаду сядут?

— Не сядут, Алеша. Были промеж нас гонцы. Сиднем сидеть не будем. Договорились встретить полки Юрия на реке Липице, что у города Юрьева Польского. В челе новгородских и смоленских полков встанет князь Мстислав Удалой, сын Мстислава Ростиславича Храброго, кой еще с Андреем Боголюбским враждовал.

— Ведаю Мстислава. Сей князь не подведет, — довольно молвил Алеша.

Имя Мстислава Удалого было широко известно на Руси. Этот молодой князь, горячо любивший свое отечество, с тревогой и печалью смотрел на междоусобицы, раздиравшие Русь, и намеревался употребить все силы свои, дабы хоть как-то примирить князей. Раздоры шли и в Киеве, и в Новгороде, и в Галиче…

Особенно сильны были волнения в Новгороде, и начались они после того, когда Великий князь Всеволод Большое Гнездо направил в Новгород на княжение своего четырехлетнего сына Святослава с целой толпой корыстных владимирских бояр, кои начали всячески унижать, притеснять и обирать новгородцев.

Изведав о назревающем бунте, Мстислав Удалой, вернулся в Новгород и объявил себя его защитником.

Горожане приняли его с восторгом, называя Мстислава своим отцом и спасителем. Удалой усмирил владимирских бояр и отправил их вместе с малолетним Святославом к Великому князю. Затем Мстислав защитил Новгородские земли от литовцев и немецких рыцарей, принудил Чудь заплатить городу дань и, наконец, приведя в порядок новгородские дела, огласил на вече, что он должен отправиться в Южную Русь. дабы защитить её от Венгрии и Польши.

Новгородцы со слезами расстались со своим благодетелем и призвали на престол зятя его, Ярослава Всеволодовича. И какое же их ждало разочарование!..

— Когда выступать в поход, — спросил Алеша.

— Дружина готова. На сборы ополчения, обоза и обслуги — седмица. И с Богом.

Войско вышло из Ростова 15 марта 1216 года. Василько с княгиней стояли на стене крепости. У княжича — слезы градом. Опять его не взяли воевать, а ведь как упрашивал отца!

Константин Всеволодович, прижав наследника к своей груди, успокаивал:

— Потерпи, чадо. Через два-три года и ты пойдешь в поход. Время птицей летит, настанет и твой час.

— И когда токмо он настанет? — утирая кулачком слезы, спросил княжич.

— Настанет, сынок, — почему-то тяжко вздохнул отец. — Но едва ли то будет твоим радостным часом. Чаще горькими бывают походы. Да хранит тебя Бог!

С тем и ушел Константин Всеволодович. Теперь жди вестей — худых или добрых.

Алеша Попович ушел вкупе со своими содругами-богатырями: Тимоней Златым Поясом, Добрыней Рязаничем, Нефедом Дикуном и слугой Торопом. Эти знаменитые на всю Русь добрые молодцы наводили ужас на воинов любой вражьей рати.

— Тятенька с Алешей победят, — не раз говорил обеспокоенной княгине Анне Мстиславне Василько.

— Победят, сынок, — кивала мать, но глаза ее были грустными. Она очень любила Константина и теперь, когда супруг ушел в далекий поход, денно и нощно за него молилась, ведая, что истовые молитвы жены за мужа более действенны, чем молитвы священников.

Прошла неделя, другая… Каждый раз после заутрени Анна Мстиславна брала с собой Василька, взбиралась с ним на башенку — смотрильню и пристально вглядывалась в противоположный берег Неро-озера. Что там? Не покажется ли войско? Свое или чужое, не приведи Господи.

* * *
Еще за неделю до битвы Мстислав Удалой попытался убедить Юрия Всеволодовича замириться со своим старшим братом Константином и признать его Великим князем, но Юрий ответил решительным отказом.

Битва на Липице состоялась 25 апреля. Накануне сечи младшие Всеволодовичи — Юрий, Ярослав и Святослав, — собрали в шатер бояр. Князь Юрий, подняв чашу с вином, непререкаемо молвил:

— Никогда еще я не собирал такую большую рать. Константину и Мстиславу не сдобровать. Их войско, почитай втрое меньше, оно будет на щите. После победы я, по праву старшинства, оставлю себе лучшую волость Ростово-Владимирскую, мой второй брат Ярослав заберет волость Новгородскую, третий брат Святослав — Смоленскую, ну а Киев, — лицо Юрия стало пренебрежительным, как будто он говорил не о матери городов русских, а о каком-нибудь захолустном городишке, — пущай пойдет кому-то из князей черниговских.

— Кинем, как собаке кость, — хихикнул один из бояр.

Бояре не зря посмеивались над Киевской землей: «даже мизинные люди владимирские стали свысока посматривать на другие области Русской земли».

За

хмелевший боярин Ратибор, молодой, богатырского вида, новый (после гибели Юряты) любимец князя Юрия Всеволодовича, хвастливо молвил:

— Не бывало того ни при деде, ни при отце вашем, чтобы кто-нибудь вошел ратью в могучую землю Суздальскую и вышел из нее со щитом. Да пусть хоть соберется вся земля Русская — и Галицкая, и Новгородская, и Рязанская, и Киевская, и Смоленская, и Черниговская, пусть придет на помощь врагам вся земля Половецкая, даже тогда мы раздавим Константина и Мстислава, как вонючих клопов, да мы их седлами закидаем и кулаками побьем!

В хвалебные речи вмешался старейший боярин Андрей Станиславич Творимир, кой много повидал на своем веку:

— Позволь и мне, великий князь, сказать слово.

Юрий Всеволодович глянул на старика с подчеркнутым равнодушием. Этого боярина давно все считали выжившим из ума: ему уже под семьдесят, а он, глупендяй, в поход снарядился.

— Сказывай уж, — ворчливо дозволил Юрий Всеволодович.

— Прости, великий князь, но скажу в глаза. Не зря люди говорят: не хвались, идучи на рать, а хвались, с рати идучи. Хвастливое слово гнило. Советую тебе, князь Юрий, и братьям твоим Ярославу и Святославу, замириться со старшим братом вашим Константином Всеволодовичем и отдать ему старейшинство.

По шатру понесся недовольный гул.

— Да как ты смеешь, неразумный старец, такое предлагать?! — вскричал боярин Ратибор.

Юрий Всеволодович, с трудом сохраняя выдержку, поднял руку.

— Пусть договаривает.

— И договорю, князь… Отмени битву. В войске Константина не токмо Мстислав Удалой, но и великие богатыри: Добрыня Рязанич, Нефед Дикун, Тимоня Златой Пояс и Тороп, кои под началом самого Алеши Поповича. Все они храбры, как львы и не слышат на себе ран, Алеша Попович…

— Буде! — взорвался от ярости Юрий Всеволодович, кой люто возненавидел Поповича с тех пор, когда тот убил его любимца Юряту. — Прочь с глаз моих, безумец!

Согбенный, побледневший Творимир шагнул к пологу шатра, затем обернулся и молвил в заключение:

— Охолонь, князь, пока не поздно. Замирись с братом.

— Про-о-очь!

И великий князь, и бояре долго не могли остыть. Каждый осуждал «безмозглого» старика и каждый верил в блестящую победу.

— Алешка Попович последний день живет. В сече я смахну мечом его башку, вздерну на копье и покажу всему вражьему войску, — заверил Ратибор.

Еще за два дня до битвы Юрий Всеволодович приказал обвести свой стан плетнем и насовать в него кольев (был обычай отгораживаться и засеками).

Сеча началась перед полуднем. Ростовская конная дружина и пешцы-ополченцы неторопко, но уверенно двинулись наполки Юрия. Мстислав же Удалой дал новгородцам выбор:

— Как сражаться хотите — на конях или пешем?

Новгородцы ответили:

— Не желаем помирать на лошадях. Станем биться пешем, как бились наши отцы на реке Колакше, под Юрьевом Польским, — «и, сбросив с себя сапоги, побежали босые на неприятеля».

Страшной, трагичной была эта междоусобная сеча. Русич убивал русича, убивал зло, остервенело. (Эх, остановить бы, остановить бы их, Господи! Молодые мужики в самом соку поливали обильной кровью зазеленевшую пойму реки Липицы. Зачем же вы, русские князья, привели тысячи соотичей на смертельную схватку, зачем?! Вы раздробили Русь, уложили в землю, ради корысти своей, едва ли не треть ратников государства. И это незадолго до нашествия несметных татаро-монгольских туменов.[544] Зачем?!.. Нет, сечу уже не остановить).

Богатырствовали Мстислав Удалой и Алеша Попович со своими верными содругами. Где-то через час, к Алеше прорубился могучий Ратибор и закричал на всю рать:

— Ныне ты умрешь, Олешка Попович![545]

Ах, какой это был поединок! Оба в сверкающей золоченой броне, с круглыми червлеными щитами и крепкими булатными мечами. Ни Алеша, ни Ратибор, известные удальцы на всю Русь, никогда не ведали поражений, каждый верил в свою необоримую силу. Долгим и утомительным был этот поединок. Более грузный Ратибор начал уставать, сберегая силы, все реже и реже взмахивал он крыжатым мечом, все чаще и чаще прикрывался щитом. У Алеши же, менее высокого и более легкого, казалось, удвоились силы. Одним из могучих ударов он рассек щит Ратибора пополам, другим — сбил с головы неприятеля стальной шелом, третьим же ударом он рубанул Ратибора по голове. Богатырь тяжелым кулем сполз с седла наземь, левая нога застряла в серебряном стремени.

Юрий Всеволодович, наблюдавший с коня за битвой, побелел и заскрипел зубами. Это конец! Его рать бежит, многие тонут в реке.

— Вот те и закидал седлами, — вздохнул старый Творимир.

Князь Юрий потерпел сокрушительное поражение. В его войске погибло свыше девяти тысяч ратников. Таких огромных людских потерь Ростово-Суздальская Русь еще не ведала.

Юрий Всеволодович прибежал во Владимир на четвертом коне, а трех заморил, прибежал в одной сорочке, подклад и тот бросил.

Во Владимире оставался один безоружный люд: попы, монахи, жены да дети. Увидев с крепостных стен, что кто-то к Владимиру скачет, горожане обрадовались:

— Наши одолевают!

— То вестник с победой!

— Открывай ворота!

В крепость влетел Юрий Всеволодович, закричал:

— Враг идет на Владимир! Укрепляйте стены!

Тотчас все встревожились, вместо веселья поднялся плач. К вечеру стали прибегать раненые дружинники и ополченцы.

Утром Юрий Всеволодович приказал собрать народ к Успенскому собору. Произнес:

— Братья владимирцы! Затворимся в городе и отобьемся от Константина! С нами Бог и пресвятая Богородица!

Но владимирцы удрученно отозвались:

— Князь Юрий! С кем нам затворяться? Братья наши побиты, другие взяты в плен, остальные, едва живехоньки, притащились без оружья. С кем нам быть в осаде?

Никогда еще владимирцы не видели такого жалкого, растерянного князя.

— Ну, хорошо… Токмо поклянитесь, что не выдадите меня Константину. Я сам, по своей воле уйду из города.

— Не выдадим, великий князь, — заверили Юрия Всеволодовича владимирцы.

Брат Юрия — Ярослав, заморив четверых коней, прибежал в Переяславль на пятом и затворился в городе. Мало ему было первого зла, говорит летописец, не насытился крови человеческой: избивши в Новгороде многих людей, и в Торжке, и на Волоке, этого было ему всё недостаточно. Прибежав в Переяславль, он приказал и тут схватить всех новгородцев и смольнян, прибывших в его город для торговли, «и велел их покидать одних в погреба, других запереть в тесной избе, где они и перемерли все, числом полтараста».

Не так поступили Константин, Мстислав Удалой и другие князья из рода Ростиславова. Они продолжительное время оставались на месте побоища, а если бы погнались за неприятелем, то князьям Юрию и Ярославу не уйти бы, да и Владимир был бы взять врасплох. Но Ростилавичи тихо подошли к городу, объехали его и стали думать, откуда взять, а когда ночью загорелся княжий двор и новгородцы хотели воспользоваться этим случаем для приступа, то Мстислав не пустил их.

Князь Юрий направил к неприятелю посла с грамотой, в коей было написано: «Не ходите на меня нынче, а завтра я сам пойду из города». И точно, на другой день рано утром Юрий Всеволодович выехал из крепостных стен и, смирив гордыню, поклонился князьям. Те не тронули его, но повелели удалиться на восточную окраину Ростово-Суздальской Руси — в Городец Радилов. Князь Юрий, с княгиней и всем двором сели на лодии и поплыли вниз по Клязьме.

Затем духовенство и народ пошли встречать нового великого князя Константина, кой богато одарил в тот день князей и бояр, а народ привел к присяге.

Между тем Ярослав все злобился и не хотел покоряться, задумав отсидеться за крепостными стенами, но когда Константин подошел к городу с большим войском, князь запросил мира.

Мстислав Удалой и Владимир Смоленский было уперлись: уж слишком много зла нанес Ярослав людям новгородским и смоленским, с ним надо также жестоко поступить.

Князей замирил великодушный Константин

Глава 5 УМЕЛЬЦЫ РУССКИЕ

Май 1216 года. В княжьем тереме суета сует. Княгиня Анна Мстиславна собирала своих сыновей в стольный град Владимир. Поездка предстояла хлопотная: уж слишком малы еще дети. Васильку нет еще и семи лет, Всеволоду — пять, а Владимиру и двух лет еще не исполнилось. А от Ростова до Владимира путь немалый. Забот полон рот. Худо, что и дядьки Ватуты нет: в битве на Липице он был тяжело посечен мечом и теперь залечивал раны во Владимире

Константин Всеволодович приказал сопровождать семью Алеше Поповичу с его малой дружиной. Княжич Василько доволен, важно рассказывает братику Всеволоду:

— Нас сам Алеша Попович повезет. Богатырь! Он на Липице самого Ратибора побил… Матушка сказывала, что лесами поедем, а там всё лешаки, ведьмы и прочая нечистая сила.

— Боюсь, — захныкал Всеволод.

— Экий ты пугливый. Говорю ж тебе — мы с Алешей Поповичем поедем. Ему ни леший, ни Змей Горыныч ни страшен. Всех своим мечом посечет.

Перед поездкой княгиня Анна Мстиславна повела своих детей в храм, дабы помолиться на дорогу и поклониться раке ростовского епископа Пахомия, кой преставился две седмицы назад. Когда-то он пять лет был иноком Печерского монастыря, где усердно служил Богу. Усердие его не осталось незамеченным братией и в монастыре святого Петра. После кончины игумена его место занял Пахомий, где он и возглавлял обитель тринадцать лет. В 1214 году Пахомий был поставлен митрополитом всея Руси в ростовские епископы.

Анне Мстиславне по нраву пришелся новый владыка: мудрый, степенный, незаносчивый, не жадный до богатых приношений и денег, великий богомолец. Владыку возлюбили все ростовцы, особенно сирые и убогие, коим Пахомий неустанно помогал. Княгиня часто приглашала епископа в свои покои и вела с ним душеспасительные беседы. Уходя, тихо вздыхала: всем люб владыка, да вот только часто недужит. Исхудал, поблек, все точит и точит его какая-то неведомая болезнь…

При выходе из храма Анна Мстиславна увидела диковинного, страшного на вид мужика. Все лицо его заросло дремучей, косматой бородой, и она была настолько длинна, что спускалась ниже колен; вместо рубахи и портов — рваные лохмотья, едва прикрывавшие немощное худосочное тело; грязные босые ноги покрылись кровоточащими струпьями; из-под лохматых, нависших бровей сверкали запавшие, жгучие глаза.

— Леший, — испуганно спрятался за спину старшего брата Всеволод.

Васильку тоже стало не по себе: и впрямь, уж не леший ли прибежал из темных, неприютных лесов? Правда почему-то не зеленый, а седой.

— Кто такой? — миролюбиво спросила Анна Мстиславна.

— Раб божий, — глухим, простуженным голосом отозвался мужик.

Один из нищебродов, кои всегда толпились на паперти, толкнул костылем «раба божия» в бок.

— Кланяйся, то великая княгиня Анна Мстиславна.

Мужик слегка поклонился, но глаза его оставались злыми.

— Ты уж ответь мне, мил человек, — настояла княгиня.

Но мужик словно в рот воды набрал.

— Спесив, — протянул ростовский купец Глеб Якурин. — Чванится, как холоп на воеводском стуле. Отвечай княгине!

Рослый детина, стоявший подле «лешего», глянул в его глаза и почувствовал, что еще миг, другой — и мужик взорвется. Поспешил молвить:

— То ямщик Егорша Скитник, мой отец, коего великий князь Константин Всеволодович повелел выпустить из поруба.

Тихая, благочестивая Анна Мстиславна замешкалась. Князь Константин приказал выпустить из темниц всех татей и бунтовщиков по случаю победы на Липице. Слишком кроткая и мягкая, она всегда жалела людей, томящихся в узилищах.

— И долго сидел? — спросила княгиня и тотчас спохватилась: не надо было говорить этих слов.

— Да, почитай, семь лет, матушка княгиня.

— Семь?! — невольно ахнула Анна Мстиславна. Какие же мучения выпали на долю этого человека! Помоги ему, пресвятая Богородица.

— За оные годы, — продолжал Скитник, — в порубе пять человек побывало. В добрые хоромы поселил нас князь Константин Всеволодович. Все пятеро Богу душу отдали. Один я выжил. Спасибо великому князю. Земно кланяюсь за его праведный суд. Живехонек, радость — то какая.

Ехидно-усмешливая, укорительная речь ямщика пришлась по нраву гордым ростовцам. Все ведали: ямщик вирника не убивал, а лишь заступился за белогостицких мужиков, на коих наложил небывало большую виру новый княжеский вирник Ушак. Тот первым ударил ямщика, а Скитник не удержался и дал сдачи. Суд Константина Всеволодовича был короток: коль поднял руку на княжьего человека — в поруб. Аль так праведно?

Вирник Ушак был среди челяди, коя сопровождала великую княгиню. Он стоял и зло кривил узкий поджатый рот. Ишь, разошелся бунтовщик. Выполз, как крыса из норы и теперь зубы показывает. Надо укорот дать.

— Ты не слишком бы ерничал, Егорша, а то опять в вонючей яме насидишься.

Ямщик повернул на голос вирника лицо.

— И ты здесь, мздоимец. Ай, бедный, как исхудал. Поперек себя толще.

— Да уж не ты, худерьба. Никакой стати, — хихикнул, подчеркивая свое дородное тело Ушак.

— Вот-вот. Живот толстый, да лоб пустой.

Толпа рассмеялась. Умеет же подковырнуть ямщик. Вот и сын его такой же растет — пальца в рот не клади.

— Так его, Скитник!

— Помолчали бы! Чего рты раззявили? — напустился на ростовцев вирник.

Толпа еще дружней захохотала.

— И впрямь наш вирник дурень!

Ушак повернулся к дружинникам:

— Чего стоите? Над княжьим человеком измываются!

Но дружинники сами посмеивались. Тогда руку подняла княгиня.

— Успокойтесь, люди добрые.

Кажись, и не громко, и не повелительно сказала, но горожане тотчас примолкли: уважали княгиню ростовцы.

Анна же Мстиславна подозвала ключника[546] и приказала:

— Сему ямщику выдать новое платье и дать на прокорм денег. И чтоб не скупиться!

Ключник поклонился, но в глазах его застыло явное замешательство.

— Прости, великая княгиня, но такого повеленья князя Константина Всеволодовича не было.

— Князю я доложу.

Ростовцам приказ Анны Мстиславны был встречен с одобрением. Один лишь Ушак продолжал кривить рот.

* * *
Княгине не хотелось уезжать из Ростова: не только привыкла к древнему городу, но и полюбила, как любил его и князь Константин Всеволодович. Ростов понравился ей больше, чем Смоленск, где прошло ее детство.

Тяжело расставаться с городом на озере Неро. Впереди ждет немилый ее сердцу великокняжеский Владимир, кой многие годы напускал свои враждебные рати на Ростов. И зачем только остался супруг в этом злом городе? Великокняжеский стол его никогда не прельщал, он еще четыре года назад отказался от Владимира ради Ростова Великого. Но ехать надо: где муж, там и жена.

Без особого веселья собирался во Владимир и Алеша Попович: не только князь Юрий, но и горожане затаили на него зло за победу над владимирским богатырями Юрятой и Ратибором, такого никогда не прощают. В любом городе гибель местного богатыря вызывает всеобщее уныние и острое желание отомстить обидчику. Каково жить среди владимирцев?

Князь Константин щедро наградил Алешу и его дружину, столь много сделавших для поражения вражьей рати. Поповичу князь подарил новую вотчину.

— Лихо сражался, Алеша. Не зря когда-то мой отец взял тебя в дружину. Поболе бы таких воев среди моих гридней. Дарую тебе, боярин, угодья по реке Гда с Поречьем-селом, деревнями Огарево и Ново, с бортями,[547] сенокосными угодьями и рыбными ловами. Все, что окрест Гремячего Колодезя, отныне твоё, боярин!

— Благодарствую, великий князь, за щедроты твои, — поясно поклонился Попович. Да токмо…

На щеках Алеши вспыхнул смущенный румянец.

— Аль что не так?

— Да я, великий князь, никогда еще мужиками и угодьями не владел. Мое дело ратоборствовать, а тут хлопот не оберешься.

— Экая незадача, — рассмеялся Константин Всеволодович. — Мужиками управлять — не мечом махать. Толкового тиуна подбери.

— Непременно подберу, великий князь.

— Чудной ты у нас, Алеша, — молвил воевода Воислав Добрынич. — Ему вотчину дают, а он чуть ли руками не отмахивается.

— Чудной, — не без злорадства протянул боярин Борис Сутяга. Его грызли раздражение и зависть. Который уже год князь Константин не наделяет его новыми угодьями и все корит одними же словами: худо-де в сечах бьешься, в опасных стычках никогда не бываешь. А чего на рожон-то лезть? Голова не для того, чтобы ее, как кочан капусты, мечом смахнули. Не все же родились Алешками Поповичами. Другие-то бояре не шибко в сечу кидаются.

Зол был на великого князя Борис Сутяга.

* * *
До Владимира добирались древним Суздальским трактом, кой петлял среди дремучих лесов. Княгиня и бояре с домочадцами ехали в повозках, дружинники и челядь тряслись на конях. Позади двигался небольшой обоз с кормовым запасом.

Майское утро было теплое, румяное. От зеленоглавого, непроглядного леса духовито пахло смолой. В некоторых местах лес суживался, и тогда мохнатые ветки скользили по плечам и лицам наездников, шуршали по повозкам. Впереди княжьего поезда мчали два десятка оружных холопов; то были сторожевые доглядчики. Лесной путь непредсказуем, случалось по нему и разбойные ватаги шастали, нападая на богатые купеческие караваны. За княгининой же повозкой ехала малая дружина Алеши Поповича. С ней надежно, покойно, душа Анны Мстиславны не ведает страха.

А Василька и его братиков разбирает любопытство. Там, где лес отступает, и повозка плывет по цветущему дикотравью, мальчонки высовывают головы из раздвижного оконца и жадно вглядываются в косматые ели и сосны, где прячется всякая нечисть.

— Матушка, глянь. Махонький леший по дереву скачет! — закричал Василько.

— Да что ты, Господь с тобой.… Да это же белка прыгает. Добрый, пушистый зверек.

Василько никогда еще не видел живой белки.

— И я хочу поглядеть, — высунулся из повозки Всеволод. — Где, где белка?

— Проехали уже, сынок, не огорчайся. Увидишь еще, дорога наша дальняя.

Иногда поезд по той или иной надобности останавливался. Василько, не дожидаясь услужливой руки челядинца, выпрыгивал из повозки и каждый раз подбегал к Алеше Поповичу, кой был в сверкающем драгоценном доспехе.

— Не устал, княжич?

— Нет, подушки мягкие. Это ты, поди, устал в седле сидеть, да и доспех тяжелый. Поди, одна кольчуга целый пуд.

— Полегче, — широко улыбнулся Алеша. — Фунтов двенадцать, пушинка. Но на мне не кольчуга, а панцирь. Слыхал о таком доспехе?

— А как же… Да я ж его в твоих хоромах видел. С кольчугой схож.

— Схож, да не совсем…Добрыня Рязанич, подь-ка сюда. Вот он в кольчуге. Зришь разницу?

— Колечки иные.

— Молодец, Василько Константинович. Запоминай: панцирь отличен от кольчуги тем, что вместо проволочных круглых и, как говорят мастера, «облых» колец, панцирь плетется из плоских колечек, клепанных на «гвоздь». Такие кольца наши оружейники стали ковать еще лет двадцать назад. А для чего? Ну-ка глянь на меня с Торопом, вокруг обойди. Угадал?

— Угадал! — от радости Василько аж в ладошки хлопнул. — Панцирь-то почти вдвое больше тело прикрывает. В таком доспехе никакому врагу не одолеть.

— Вдругорядь молодец, Василько Константинович. Железное поле именно вдвое больше, чем у кольчуги. Русские умельцы такой панцирь сотворили, что его вес остается не тяжелее кольчуги. Ты подумай, Василько Константинович, какие на Руси кудесники.

— И впрямь кудесники. Железа вдвое больше, а вес одинаков. Добрые у нас мастера. Попрошу батюшку, чтоб всему войску такие панцири выдал.

К Васильку подошел один из слуг:

— Великая княгиня в повозку зовет. Дале едем.

В повозку Василька уже не манит. Он глянул на коня Алеши в дорогом убранстве и попросил:

— Посади меня на коня, Алеша. Уж так хочется!

— Да я с великой радостью, княжич, но токмо надо княгиню спросить.

Анна Мстиславна милостиво дозволила.

И вот Василько на богатырском коне Алеши Поповича. Радость из радостей! Ишь, с какой завистью поглядывают на него из повозки братики Всеволод и Владимир. Им такое счастье и во сне не пригрезится. Какое ловкое седло у Алеши, как легко и пружинисто рысит его знаменитый конь. Эх, вырваться бы сейчас впереди поезда и стрелой помчать к стольному граду!

Лицо Василька разрумяненное, восторженное. Но затем он вновь ехал в повозке. Восторг как рукой смахнули. Почему-то вспомнился дядька Еремей Ватута, чу, израненный в тереме лежит. Жаль его, человек он добрый, как Алеша Попович.

Скучал Василько о дядьке. Сколь тот всему научил, сколь всего рассказывал, особенно о его именитом деде Всеволоде Большое Гнездо, прадеде Юрии Долгоруком и прапрадеде Владимире Мономахе, о брате деда Андрее Боголюбском, коего убили Кучковичи.

Вспомнил Кучковичей, и нахмурился. Дед, Всеволод Юрьевич, казнил всех заговорщиков — ростовских бояр, убивших его брата Андрея Боголюбского. Злодеев Кучковичей повел зашить в короб и бросить в озеро Пловучее, что близ города Владимира. Дворовые сказывали, что сей короб до сих пор плавает в озере. Страх-то, какой!

Василько глянул в задумчивое лицо матери и спросил:

— А правда, что Кучковичи в озере плавают? В коробе деревянном.

— Ты и об этом слышал? — насторожилась Анна Мстиславна. Страсть не любила она разговоров о войнах и казнях.

— Слышал, матушка… Плавают?

— Небылицы. Никакие короба по озеру не плавают… Ты глянь, чадо, какая лепая[548] деревенька на угоре завиднелась. Там и поснедаем.

Глава 6 КНЯЗЬ КОНСТАНТИН

— Едут, великий князь! В полуверсте.

Константин Всеволодович, в окружении княжьих мужей, стоял на отлогом берегу реки Нерль. Встречал супругу с детьми. Анна Мстиславна все красоты владимирские видела, а вот сыновья ни разу. Пусть запомнят да полюбуются.

На берегу застыла в ожидании княжеская лодия с гребцами. На князе синее корзно с малиновым подбоем, застегнутое на правом плече золотою запоною, под корзном — зеленый, шитый золотом кафтан, перетянутый рудо-желтым поясом, на голове соболья шапка с алым верхом.

По левую руку Константина встречал великую княгиню и новый ростовский епископ Кирилл, кой ушел вместе с княжеской дружиной на Липицу еще в марте. На владыке длинная, просторная мантия, панагия,[549] и нагрудный серебряный крест. Длинная, пышная борода колышется на легком благовонном ветерке.

По правую руку князя стоял владимиро-суздальский епископ Симон. Редкая, странная картина! Два равнозначных владыки при одном князе. У обоих напряженные, озабоченные лица.

Ростовский Кирилл пребывал в том состоянии духа, про которое можно сказать: один Бог ведает, что и как будет. Князь Константин Всеволодович владыку огорчил. Обычно любой князь, заняв великокняжеский стол, оставляет в своей земле своего же пастыря. Кирилл, со дня поражения Юрия Всеволодовича, должен встать во главе Владимиро-Суздальской-Ростовской епархии. Но этого не случилось. Константин не захотел почему-то изгонять Симона, чем удивил не только ростовских бояр, но и владимирцев. И среди прихожан путаница. Собор во Владимире один, а кому службу вести никто не ведает — ни кот, ни кошка, ни поп Ерошка. Князь Константин все чего-то выжидает. Но чего? Суровый и решительный Всеволод Третий и часу бы не потерпел церковного двоевластия. Жаль, Константин не в отца, он не сторонник крутых мер. Но ведь какое-то решение ему придется принимать, и оно на слуху, все об этом глаголят: епископом всей Ростово-Суздальской Руси должен стать владыка Кирилл. Надо как-то подтолкнуть Константина.

Владимиро-Суздальский епископ Симон тоже в немалом замешательстве. Новый великий князь должен наконец-то определиться, кого-то выбрать, и послать на рукоположение к киевскому митрополиту. Скорее всего, к нему поедет ростовский епископ Кирилл, верный подручник Константина… Обидно! Сколь усилий приложил Симон для процветания храмов своей епархии, сколь новых церквей поднялось на Владимиро-Суздальской земле! И теперь всё это передать чужаку, кой и единой монеты не вложил на возведение и украшение храмов. Горько, на сердце тошно. Скоро придет тот день, когда напыщенный Кирилл встанет у амвона[550] собора Успения Божьей матери. Горько!

Просветлевший Константин Всеволодович троекратно облобызал жену и детей, а затем повел семью на княжескую лодию.

Ветерок был тиховейный и вялый, поэтому паруса не поднимали, и судно шло на веслах. Река Нерль словно заснула в своем дремотном покое.

Великий князь Константин Всеволодович, обняв Василька, стоял на палубе. Показывая рукой на обширные пойменные луга, зеленые леса, красавицу Нерль с рыбными ловами, довольно говорил:

— Ныне это всё твое, сынок. Мой век не такой уж и долгий. Владимирская земля богата не токмо всякими угодьями, но и прекрасными храмами.

— А храм Покрова на Нерли увижу?

Увидел Василько и чудеснейший храм на Нерли и великолепный белокаменный дворец в селе Боголюбове и сам Владимир с Золотыми Воротами, окованными золоченой медью и «лепый» собор Успения Божьей матери. Не зря нахваливал дядька Еремей искусных рукодельников, сысканных со всей Руси Андреем Боголюбским. Вот тебе и «пригород»! А какой дивный княжеский терем, в коем жил совсем недавно Юрий Всеволодович.

Любознательный Василько в первый же день обегал все многочисленные переходы, сени, повалуши, горницы, светелки, изукрашенные затейливой резьбой башенки-смотрильни… Просторен и красив владимирский терем, пожалуй, побогаче чем ростовский. Хорошо в таком тереме жить.

Пришел Василько и в ложеницу Ватуты. Дядька Еремей лежал на широкой постели. Подле него сидел церковный лекарь[551] с пользительной мазью в склянице. Увидев княжича, Еремей Глебович приподнялся на правый локоть, заулыбался.

— Рад видеть тебя, Василько Константинович. Не забыл своего дядьку?

— Никогда не забуду!

Василько подбежал к недужному, обнял ручонками за шею.

— Не забыл. Спасибо тебе, чадо, — растрогался Ватута. — Все ли у тебя слава Богу? Не хворал без меня?

— Да я-то в добром здравии, а вот ты, зрю, занемог. Вон вся перевязь в крови… Мечом полоснули?

— Мечом, княжич. Едва леву руку не отсекли. Ну да ничего, Бог милостив. Срастется, как на собаке. Жаль, город тебе не покажу.

— Не горюй, дядька Еремей. Тятенька обещал показать, а ты борзей поправляйся. Я к тебе ежедень приходить буду.

Ватута смахнул слезу со щеки.

— Добрым ты растешь, княжич. То славно… Не забывай грамоту постигать. Отец-то книжник из книжников. Дай Бог и тебе таким стать.

— Стану, дядька Еремей, непременно стану. Тятенька меня уже многому научил.

— Вдругорядь славно. В книгах великая мудрость.

* * *
Константин Всеволодович и сам ведал: нельзя оставлять двух епископов в одном граде, да и народ давно ждет княжеского решения. Брат Юрий бы не колебался: возьми он Ростов, тотчас бы изгнал Кирилла. И не только! Огнем и мечом прошелся по княжеским и боярским вотчинам — хоромы пожег, бояр и слуг посек мечами, ремесленников и смердов обложил непосильной данью. Так поступали многие русские князья.

Константин Всеволодович после Липицкой победы никого и ничего не тронул. Всюду было улежно и покойно, словно и не было столь кровопролитной сечи. Владимирцы тому немало дивились, однако, на ростовского князя поглядывали косо. Выжидает! Покуда смирен как пень, а потом ощетинится и почнет все рушить.

Неуютно чувствовали себя во Владимире и прибывшие с Константином бояре. Совсем недавно отец нынешнего князя, Всеволод Третий, люто расправился с ростовскими боярами: приказал зарубить их мечами и покидать в Пловучее озеро, а Кучковичей зашить в дубовый короб. Владимирцы всячески поддержали злодейство Всеволода. Ныне же жди ответного удара, не могут же ростовские бояре простить смерть своих сродников.

Ходили победители по владимирским улицам с опасом: того и гляди кинут камнем, а то и пустят стрелу из-за плетня. Неуютно во Владимире!

Неприязнь и едва прикрытую враждебность горожан чувствовал на себе и великий князь. Бывал ли в храме, проезжал ли улицами, Константин Всеволодович ловил на себе колючие, испод лобные взгляды, и от этого на душе его становилось неспокойно. Епископ Кирилл и княжьи мужи советовали:

— Надо показать Владимиру свое могущество. Пусть ведают, что к ним пришел суровый и властный хозяин. Народ любит твердую, сильную руку, иначе он поглядит, поглядит, да и вновь призовет на княжение Юрия.

Говорили не в бровь, а в глаз, но великий же князь слушал и ничего «властного» для владимирцев не предпринимал. Напротив, он оставил епископа Симона во Владимире, а Кириллу повелел возвращаться в Ростов.

— Твое место в родном городе. Поезжай с Богом, владыка.

Епископ Кирилл помрачнел: князь совершает непростительную ошибку, ростовцы его не поймут, но убеждать Константина бесполезно: его решения всегда глубоко обдуманы.

Среди бояр самым недовольным оказался Борис Сутяга. Толковал своей дородной супруге Наталье:

— Князь-то наш из ума выжил. Своего-то владыку, кой ему верой и правдой служит, от себя удалил, а вражьего попа к себе приблизил. Ну, где у Константина разум? Да будь моя воля!..

Боярин Сутяга много лет недолюбливал старшего сына Всеволода Третьего, особенно с тех пор, когда молодой князь при всех гриднях насмешливо молвил:

— В тяжбах погряз, Борис Михайлыч. Даже из-за пустяков. Не зря кличка Сутяга за тобой укоренилась.

Укоренилась! Допрежь от отца (правда, в другом смысле), теперь от князя. Когда-то отец его был из «подлых», худородных людишек. (И здесь не повезло!). Сапожничал в ремесленной слободке Ростова, заполонив сени и избу дратвой-сутягой. Так и прилипла за отцом безобидная кличка Мишка Сутяга. По-другому, с иным с иным оттенком, зазвучало прозвище за его сыном Борисом. Еще отроком ему удалось выбиться в младшие дружинники, выбиться мерзко, погано. Бориска выкрал у отца годами накопленные деньги и всучил их княжьему тиуну, а тот привел шестнадцатилетнего парня на княжой двор. Его путь до боярского чина был долгим — через хитрость, угодничество, наветничество. Часто Борис Михайлыч заводил тяжбы, вздорно судился, стараясь, что-нибудь оттягать. Так стал он Сутягой. Кличка укоренилась прочно, и теперь жить с ней Сутяге до скончания дней своих.

Больше всех был удивлен решением князя епископ Симон. Он-то уж не питал никаких надежд на Владимиро-Суздальскую епархию. И вот на тебе! Князь — недруг, как на золотом блюде преподнес. Владей, Симон, как и допрежь, владел. Дивны дела твои, Господи!

Многие не понимали Константина, а он, чтобы не видеть недоуменных взглядов, уединялся в библиотеке, где ему никто не мешал и где хорошо думалось.

Константин Всеволодович терпеть не мог жестокости, междоусобиц и козней бояр. «Ладить миром», — любимое изречение князя.

1 ноября 1207 года, в «курячьи именины», когда по всей Руси кур забивают, Всеволод Третий послал своего старшего сына княжить в Ростов. Было тогда Константину 21 год. Ноябрь оказался холодным и снежным. Князь прибыл в Ростов санным путем. Ростовцы встретили Константина Всеволодовича довольно прохладно: из «пригорода» Владимира прибыл!

Епископ Иоанн в первый же день откровенно сказал:

— Ростовские бояре не слишком жалуют Всеволода Юрьевича. Тебе, князь, не легко здесь будет.

— Я полажу с боярами, владыка, а ты мне поможешь. Я не хочу враждовать.

И князь, и владыка приложили немало усилий, дабы сломить гордыню ростовской знати. Где-то через год боярам настолько пришелся по нраву Константин, что они уже и не помышляли о другом властителе.

«Ладить миром» неоднократно приходилось Константину еще и до прибытия в Ростов.

Начало Х111 века ознаменовалось усилением Ростово-Суздальской земли над другими землями. Городское вече Великого Новгорода обычно выбирало себе наместника из наиболее могущественных княжеских семей. Всеволод Большое Гнездо отправил в Новгород своего тринадцатилетнего сына Святослава. Вече его приняло. Однако вскоре Всеволоду донесли: Мстислав Удалой, захвативший Галицкое княжество, норовит сесть наместником в Новгороде. Город на Волхове раскололся. Святослава Всеволодовича поддержали посадник Михалка Степанович и его сын Твердислав. На Мстислава же Удалого решила опереться группа бояр и купцов под началом Дмитрия Мирошкинича. Юный Святослав растерялся: ему не доставало ни опыта, ни сил, чтобы повести борьбу с Мирошкиничем.

Всеволод Юрьевич, не дожидаясь худого исхода, послал в Великий Новгород девятнадцатилетнего Константина, кой тогда уже отличался сметливым, прозорливым умом. Константин выехал из Владимира 1 марта 1205 года. Великий князь приказал, чтоб его проводили младшие братья и бояре, но, добравшись до реки Шедакши, Константин молвил:

— Дале поеду один. Так будет лучше…для новгородцев лучше.

— Но как быть с приказом великого князя? Он может твое намерение, и осудить, — строго произнес брат Юрий Всеволодович.

— Мыслю, не осудит. Время покажет.

Едва ли не три седмицы (с десятком отроков из младшей дружины) добирался Константин до Великого Новгорода. Горожане хоть и встретили нового князя с хлебом и солью, но ладу не получилось: Новгород разъедали распри. А тут еще пришла горькая весть из Владимира. Великая княгиня Мария, распрощавшись с любимым сыном, на другой же день постриглась в монахини, а 19 марта преставилась.

Константин не стеснялся неутешных слез: он любил свою мудрую мать, коя многому его научила; от Марии он постиг чешский и латинский языки, что было важно для расширения связей с Западной Европой. Другие же братья к чужим языкам относились с пренебрежением, говоря: «Зачем башку забивать неметчиной? На то есть толмачи».[552]

После смерти посадника Михалки Степаныча, стоявшего за Константина, раздоры в Новгороде усилились. Новым посадником Господин Великий Новгород избрал на вече Дмитрия Мирошкинича. Дело доходило до того, что одна улица билась с орясинами и на кулаках с другой, выкрикивая: «Бей Мирошкиничей!» «Бей Константиновичей!». Разладу, казалось, не было конца и края. И все же шаг за шагом, настойчиво и кропотливо Константин остудил противоборствующие стороны и привел их к долгожданному миру.

Были и другие мирные победы, одержанные старшим сыном Всеволода, после коих великий князь вновь возвратил Святослава в Новгород, а Константина направил в Ростов.

Наладив спокойную жизнь с боярами, Константин Всеволодович с головой ушел в любимое дело. В книги! Еще с девяти лет он на всю жизнь запомнил одно изречение: «Ум без книг, аки птица подбитая, якоже она взлететь не может, такоже и ум недомыслится совершенна разума без книг».

Константин Всеволодович жаден был не только до священных писаний, но и до древней истории. Его обширная библиотека (за «ростовское сидение») пополнилась сотнями греческих рукописных книг. Князь пригласил в Ростов ученых мужей, коим молвил:

— Скопилось много старинных и обветшавших рукописей. Надо их переписать, а наиболее ценные перевести на язык русский, дабы сохранить для потомков.

«Лаврентьевская летопись» назовет Константина Мудрым за то, что тот любил всякие книги «паче всякого имения».

Ростовский князь всю свою жизнь почитал своего праправнука Владимира Мономаха и предка Ярослава Мудрого. Владимир Мономах написал замечательную вещь «Поучение чадам».[553]

Заимел Константин и рукопись неизвестного автора «Слово о князьях», кой описывал события, происшедшие во времена правления в Чернигове сына Святослава Ярославича — Давида, умершего в 1123 году. Автор «Слова» восхвалял справедливое княжение старшего брата и упрекал младших за то, что они не желают даже стерпеть малой обиды от старших, готовы по любому поводу начать смертоносную войну и даже призывают на братьев половцев. Безымянный обличитель решительно выступал против распрей перед лицом половецкой опасности.

А с каким удовольствием читал Константин величественную «Повесть временных лет» Нестора и блистательное «Слово» Даниила Заточника, черниговского игумена, совершившего в самом начале XII века паломничество в Святую землю. Через Царьград он прошел в Яффу, Иерусалим, побывал на Иордане, Тивериадском озере и Мертвом море, был в Акре, Бейруте, Иерихоне и других местах Ближнего Востока, оставив замечательное описание своего двухгодичного путешествия.

А как не восторгаться «Русской правдой» Ярослава Мудрого и рукописью Климента Смолятича, написанной в середине XII века, знатока Гомера, Аристотеля и Платона, русским златоустом Кириллом…

Константин Всеволодович гордился своим городом. Ростов Великий становится крупным духовным центром Руси. В богатом, чтимом не только в Ростовской земле, монастыре Григория Богослова, именовавшемся также «Григорьевском затворе», возникла школа иконописания и было учреждено духовное училище, в коем кроме богословия и философии ученые монахи преподавали славянский и греческий языки. (Позднее из Григорьевского затвора вышли известные древнерусские писатели и просветители Стефан Пермский и Епифаний Поемудрый. Сергий Радонежский, выдающий церковный и политический деятель XIV века, сторонник идеи объединения Руси, вдохновитель Куликовской битвы, был сыном ростовского боярина Кирилла).

«Велик и славен Ростов Великий своим духовным центром. А посему зело велико значение книг, — продолжал раздумывать князь. — „Ум без книги, аки птица подбитая, якоже она взлететь не может“. Лучше не скажешь. Надо собрать в Ростове все старинные рукописи».

Константин Всеволодович задумает Свод русской истории, ведая, что берется за величайший труд, в надежде размножить его и раздать всем князьям русским. А вдруг задумаются, а вдруг перестанут враждовать.

Вот и во Владимире, став практически великим князем всей Руси, Константин Всеволодович вел себя так, как учили его мудрые книги. Никаких распрей, никакой замятни! Утихомирилось боярство, успокоился народ.

Всегда бы так, тешил себя надеждой Константин. Всегда и во всем ладить миром. Но впереди еще уйма дел, только бы дал Бог здоровья.

А здоровье князя стало резко сдавать, всё чаще и чаще побаливало сердце, и все настойчивей его тянуло в Ростов. Предчувствуя свою скорую кончину, он вновь решается посетить древний город, дабы побывать на освящении церкви Бориса и Глеба. Это произошло 25 августа 1218 года. Вместе с Константином в Ростов прибыла и великая княгиня Мария с детьми — Васильком, Всеволодом и Владимиром.

Больше всех радовался возвращению в Ростов Василько. Как постоял на берегу Неро-озера (это тебе не вертлявая, узкая Клязьма), как полюбовался ее покойной изумрудной ширью, да нагляделся на облепившие причалы красавицы лодии, так тотчас и побежал к отцу.

— Не хочу боле во Владимир! Останемся здесь, тятенька.

— Вижу, люб тебе Ростов?

— Люб, тятенька. Вот бы здесь мне княжить.

— Будешь княжить, — твердо произнес Константин Всеволодович. — Именно здесь, в любом тебе граде.

Бояре недоуменно переглянулись. А как же великокняжеский стол Владимира, кой должен унаследовать Василько?

Недоумение княжьих мужей можно было понять: они-то давненько стали замечать недуг Константина, и каждый для себя уверовал, что владимирский стол займет после его смерти ростовец Василько. Но что это вдруг с великим князем?

В сентябре Константин Всеволодович вернулся с семьей в стольный град. Недуг князя еще больше обострился. Через месяц он позвал к себе брата Юрия и замирился с ним. А в Рождественские морозы он вновь пригласил Юрия и молвил при Анне Мстиславне, княжьих мужах и епископе Симоне:

— Чую, мне уж недолго осталось. По смерти моей отдаю тебе, брат Юрий, великокняжеский престол… А теперь о сыновьях. Василько будет княжить в Ростове, Всеволод — в Ярославле, а Владимир — в Угличе. Скрепим все это крестным целованием и договором.

За седмицу до смерти князь собрал сыновей и долго поучал их своим Словом. В конце же своей тихой, но проникновенной речи он просил сыновей следовать христианским добродетелям, любить ближних и быть милостивыми к сирым и убогим.

В конце января Константин Всеволодович, за два дня до своей смерти, в третий раз встретился с братом Юрием.

— Великая к тебе просьба, брате. Крепи Русь, не заводи усобиц и возлюби сынов моих. Бог тебе за это воздаст сторицей… Исполнишь ли предсмертную волю мою?

— Клянусь, брате, — заверил, приложившись к кресту, Юрий.

Великий князь Константин Всеволодович скончался 2 февраля 1219 года, не дожив и 33 лет. Его княжение в Ростове летописцы назовут «золотым».

Глава 7 ЕГОРША СКИТНИК

Смерды на боярского тиуна не обижались: хотя и строг, но не спесив, и справедлив, плеть из голенища не вынимает. Да и данью обложил не слишком тяжкой. И на себя остается, и на боярина хватает. С Егоршей Фомичем можно жить.

Тиун же про себя посмеивался: из грязи да в князи.

Года три назад он столкнулся на Соборной площади с боярином Александром Поповичем, кой прибыл в Ростов, дабы подобрать себе тиуна.

— Тю, да это ты, Егорша. Как извоз?

— Нашел чего вспомнить, боярин, — вяло отмахнулся Егорша. — Едва ноги волочу.

Когда-то Алеша Попович, выполняя поручение князя Константина, подрядил Скитника (как бывалого ямщика) довезти его до Углича. Скитник пришелся молодому боярину по душе: сноровистый, прямодушный, уверенный в себе, на деньги не жаден. Вернувшись из Углича в Ростов, Алеша молвил:

— Добрый ты мужик, Егорша. Приведет случай — вновь с тобой прокачусь.

Тогда был Скитник в ядреном теле. Теперь же перед Алешей стоял седобородый мужик с постаревшим осунувшимся лицом. Еще и двух седмиц не прошло, как Скитника выпустили из поруба. Единственное, что изменилось в нём, так укороченная борода да чистая рубаха с портами.

— Чего так исхудал, Егорша?

— Исхудаешь. Поруб — не хоромы с пирогами.

— Поруб?.. А ну-ка поведай мне. Ты, кажись, не из тех, кого в поруб кидают.

Скитник поведал, ничего не утаил, на что Алеша после недолгого раздумья молвил:

— Верю тебе, Егорша. Наслышан я об Ушаке, худой человек… А вот на князя ты зла не держи. И на большие умы живет промашка. Зело не любит князь не токмо усобицы, но и бунтовщиков, кои порядок рушат. Ты ж, чую, не из таких. Погорячился, вот и вдарил по Ушаку. Уважаю тех, кои за себя постоять могут.

— Спасибо на добром слове, боярин.

Алеша постоял, подумал минутку, а затем хлопнул ямщика по плечу.

— Знать, тебя сам Бог послал. Пойдешь ко мне в тиуны?

— В тиуны? — опешил Егорша. — Шутишь, боярин.

— И вовсе не шучу, Егорша. Князь меня вотчиной наградил, тиун понадобился. Я-то всё в походах, хозяйничать недосуг. А тут надо за мужиками и угодьями доглядывать, оброк собирать. Соглашайся, Егорша.

Скитник пребывал в замешательстве.

— Нет, боярин… Да какой же из меня тиун? Я отроду над людьми не стоял, а тут цела вотчина. Без опыта и хомута для починки в руки не возьмешь.

— Справишься, Егорша. Ты много в своей жизни повидал, почитай, всю Русь исколесил. Тертый калач. Ты токмо начни, а коль не по нраву придется, уйдешь. Вольному воля.

— Не один я, боярин, — продолжал упираться Скитник. — Жена у меня да сын Лазутка.

— Велик ли?

— В добра молодца вымахал, толковый детина, — не без удовольствия произнес Скитник.

— Да то совсем удача, — повеселел Алеша. — С сыном-то все дела сладишь. Оброк же я за тебя внесу, и приступай с Богом.

Уговорил-таки ямщика Алеша.

Боярин, увидев в Гремячем Колодезе сына Егорши, присвистнул:

— И впрямь добрый молодец. Богатырь! Да тебе не в подручных у отца бегать, а в дружине моей быть. Пойдешь?

— Извиняй, боярин, но не пойду. Я отца семь лет ждал и никогда его не покину.

— Похвально, Лазутка, — одобрил Попович. — Не всякий сын чтит отца своего. Похвально!

Повелел Алеша жить семье в своем боярском тереме.

— У меня тут просторно, места хватит.

Но Егорша заупрямился:

— Ты уж прости, боярин, но в крестьянской избе нам будет повадней.

— Срубим! — не стал спорить Попович. — А пока потерпи, поживешь в хоромах.

Избу надумал Егорша срубить добротную, дабы века стояла. Он, как и любой мужик, живший среди лесов, знал толк в дереве, кое надо выбрать и подготовить так, дабы изба не только века стояла, но чтоб пребывал в ней чистый, живительный дух. А для этого надо после Покрова пометить подходящие деревья, зимой вырубить и вывезти из леса, в марте-апреле сладить сруб: точно подогнать бревно к бревну, возвести стены, и оставить на несколько месяцев. Тут спешить никак нельзя: под собственной тяжестью бревна плотнехонько прижимались и медленно высыхали. Но упаси Бог, чтобы они пересохли, иначе намучишься с их обделкой. Строили, чтобы было не только удобно, а что бы изба радовала глаз, «как мера и красотаскажут».

Подле избы поставил Егорша клеть и амбар, в коих будет хранить утварь, жито и прочие запасы. Изба, клеть и амбар — крестьянский двор, то, что и возводил каждый мужик на Руси, что и берег пуще всего.

Отогрелась, оттаяла душа Скитника: на таком добром дворе можно спокойно и век доживать. Радовался за Лазутку — ловкий, старательный, не хуже мастеров — дроводелов топором владеет. Подрядившиеся «в помочь» мужики и те похваливали:

— Умельца выпестовал, Егорша Фомич.

— Он у меня в любом деле лицом в грязь не ударит.

Доволен Егорша Лазуткой. Теперь бы жить, не тужить да на внуков поглядеть. Но сын приводить в дом невестку не спешит.

— Не приглядел еще, батя.

— А ты пригляди. Вкупе со мной по деревням ездишь. Аль, девок не зрел? Я хоть очами не востер, да и то одну приметил. Видная девка.

— Это кто ж такая? — усмехнулся Лазутка.

— Не ухмыляйся. С оглоблю вымахал, а девки, как дитю малому, и на ум не идут, — посетовал Егорша.

— Да я все при деле, — оправдывался Лазутка. — Без тебя и в кузнецах и в кожевниках побывал. Мать надо было кормить.

— Ныне, слава Богу, не бедствуем. Пора!.. Будешь в деревне Огареве, зайди в избу Гурьяна. Кажись, Маняшкой дочку кличут. Гурьян-то мужик на работу хваткий, поди, и дочка в него.

— Зайду как-нибудь, — неохотно произнес Лазутка.

— Не как-нибудь, а на сей неделе! — осерчал Егорша.

Отца не ослушаешься. Заглянул Лазутка к Гурьяну. Девка и впрямь пригожая. Свататься пришел Егорша со своей женой Варварой. И матери Маняшка приглянулась.

Гурьян не отказал: сам боярский тиун пришел свататься. Да и сын его хоть куда.

Егорша не захотел дожидаться Покрова Свадебника. Чего тянуть, коль на внуков глянуть невтерпеж. Свадьбу сыграли через две седмицы.

Лазутка хоть и уважил родителей, но женился без любви. (Да и редко кто на Руси по любви сходился, — будь то княжеский, боярский или крестьянский сын. На какую родитель укажет — с той и живи до скончания века. Таков уж обычай на Руси).

Маняша принесла сына. Егорша и вовсе воспрянул духом.

* * *
После смерти Константина великокняжеский престол занял его брат Юрий Всеволодович. На первом же совете со старшей дружиной великий князь резко произнес:

— Олешка Попович — злейший враг. Он убил моих лучших богатырей Юряту и Ратибора. Я жестоко отомщу Олешке.

Негодующие слова Юрия быстро дошли до Поповича: дурные вести на резвом коне скачут, добрые плетутся прихрамывая.

Попович, Тороп, Тимоня Златой Пояс, Нефед Дикун и Добрыня Рязанич сошлись в гриднице. Они долго говорили о постоянных усобицах и братоубийстве владимирских князей и мстительном нраве Юрия.

— Не ведаю как вы, но служить такому князю я не намерен. Уж лучше к Мстиславу в Киев уйти, — молвил Алеша.

Содруги были единодушны.

О своем решении Алеша не забыл сказать и Егорше.

— Был ты добрым тиуном, Фомич. Жаль, но придется распрощаться. Может, навсегда. Дале поступай, как сердце подскажет, но ведай: вотчина достанется другому боярину, всего скорее одному из Юрьевых княжьих мужей. Не думаю, что тот сбережет моих людей.

Егорша низехонько поклонился Поповичу.

— Благодарствую за доброту твою, боярин. Мне терять нечего. Вернусь в свою избу, в Белогостицы. С таким сыном не пропадем.

На прощанье Алеша не только облобызал Егоршу, но и Лазутку.

— Взял бы тебя в дружину, детинушка, но помню твои слова. И все же, коль какая надобность будет, приходи ко мне в Киев.

— Спасибо, боярин. Если судьба покличет — приду.

— Да хранит тебя Бог, — перекрестил Алешу Егорша.

* * *
Убитая горем Анна Мстиславна, на другой же день после похорон мужа, постриглась в инокини, приняв монашеское имя Агафии, но оставить малолетних детей она не могла и выехала вместе с ними в Ростов Великий. Смерть любимого супруга настолько подорвала здоровье Анны Мстиславны, что она таяла на глазах, и вскоре, 24 января 1220 года, преставилась в 30 лет.

Ростовский князь, десятилетний Василько Константинович, стал младшим братьям Всеволоду и Владимиру «в отца место». Василько потерял не только родителей, но и своего дядьку Еремея Ватуту, кой, с трудом оправившись от тяжелой раны, остался с домочадцами во Владимире. Таково было решение великого князя Юрия, не захотевшего отпускать искусного воеводу в Ростов.

Древнее Ростовское княжество стал терять величие и силу. Булгары заметно оживились. Хан собрал своих приближенных и заявил:

— Великий князь Юрий зол на Ростовское княжество и не станет его защищать. Василько млад, как щенок. Его дружина с уходом богатура Поповича ослабла. Настал удачный момент ударить на урусов. Их земли обширны и богаты. Мои славные воины давно жаждут добычи.

Свой первый удар булгары нанесли на северные ростовские земли, захватив Устюг. Разграбив город и взяв в полон для ханского гарема многих девушек, булгары пошли на Унжу.

Великий князь Юрий, узнав о нашествии булгар на ростовские земли, и не подумал о посылке дружины. О своем обещании, данном умирающему брату, он тотчас забыл, выйдя из покоев Константина. Злость на ростовцев не покидала его многие годы. Когда Алеша Попович ушел в Киев, князь разгневался, а затем поостыл: дружина Поповича творила чудеса храбрости в любой сече, ныне же ростовцы остались без лучших ратоборцев и при первой же битве будут разбиты. Ну и пусть! То-то поубавится у ростовцев гордыни. Булгары захватили Устюг, вот и добро. Пусть ростовцы встанут перед ним, великим князем, на колени и умоляют о помощи, пусть поунижаются.

Но десятилетний Василько и не думал перед Юрием унижаться. Он, много унаследовавший от отца, сохранял свое достоинство. Сиротство не сломило его, напротив, с каждым месяцем Василько становился все более волевым и зрелым.

Неизменный воевода Воислав Добрынич довольно говаривал боярам:

— Наш князь, слава Богу, мужает.

Бояре, хорошо ладившие с Константином Всеволодовичем, возлагали большие надежды на его сына, кой не даст в обиду Ростов. Лишь бы быстрее рос и дал отпор притязаниям князя Владимирского. А пока тот спит и видит на ростовском княжении своего подручника. Что ему «братий» договор?! Не тот Юрий человек, дабы сдержать, скрепленное владычным благословением, свое слово. Булгары Устюг взяли, а он и пальцем не пошевелил. Вот тебе и дядя родной! Злой. Сердце с перцем, душа с чесноком.

Князь Василько, выслушав гонцов из Устюга и Унжи, велел позвать к себе боярина Воислава Добрынича.

— Не худо бы дать булгарам отпор, воевода.

— Дружина готова, Василько Константинович.

— Булгары пришли числом великим. Может, вече собрать? Мыслю, ростовцы дадут добро на сбор ополчения. Что скажешь, Воислав Добрынич?

Василько уже в который раз проверял свои задумки на умудренном воеводе, кой всегда давал дельные советы.

— С ополчением гораздо надежней, Василько Константинович.

Ростовцы, собравшись на вече, поддержали князя. Тотчас были выбраны «градские старцы»[554] и тысяцкий, кои разошлись по улицам и слободам, дабы набрать «тысячу» — городской полк; сотских и десятских также выкликали на вече.

Затем бирючи-глашатаи поскакали по селам и деревням. По решению вече смерды были обязаны не только дать лошадей для конницы, но и выделить крепких мужиков для пешего ополчения.

Через седмицу ростовская рать под началом воеводы Воислава Добрынича выступила на булгар и выбила их из своих северных пределов.

Великий князь Юрий Всеволодович был немало удивлен победным походом войска юного племянника.

— Никак у Василька зубки прорезались. Я-то думал, что он не посмеет, и высунуться из своего Ростова. Борзеет, волчонок! — высказал князь боярам. Те же заметили: в словах Юрия Всеволодовича не было раздражения. Уж не перестал ли он таить обиду на ростовцев?

Нет, бояре ошиблись. Не перестал! Неприязнь его к Ростову Великому сохранится на всю жизнь. Здесь было другое. Подрастающий Василько, с его дружиной, ему скоро сгодятся. Юрий Всеволодович давно уже задумывал покорить Волжскую Булгарию. Но булгары сильны, и чтоб разбить их войско, надо собрать в совместный поход многих русских князей.

По Руси разъехались гонцы. Прибыл один из них и в Ростов.

— Великий князь Юрий Всеволодович повелевает тебе, князь Василько Константинович, двинуться с дружиной на Городец Радилов.

— Почему именно на Городец?

— Там великий князь назначил сбор всему русскому войску, дабы из Городца выступить на Булгарию.

Дружина вышла из Ростова под началом самого Василька. Это был его первый ратный поход. Путь предстоял далекий: на конях добраться до Ярославля, затем пересесть на лодии и плыть вниз по Волге к Городцу.

Василько никогда еще не был в Ярославле, кой был основан ростовским князем Ярославом Мудрым. Кажись, совсем недавно это было, и живы в памяти предания, рассказанные отцом Константином и Еремеем Ватутой. Умен же и отважен был предок Василька, и никогда не сотрется в памяти людской его поход в Медвежий угол.

Глава 8 МЕДВЕЖИЙ УГОЛ

С дальней, лесной сторожи, мчался к Ростову гонец. На разгоряченном взмыленном коне влетел в детинец. Спешился на княжьем дворе, подбежал к крыльцу, но дорогу преградили четверо стражников: высокие, плечистые, с мечами булатными.

— Ошалел, парень! Куда прешь?

— С волжской сторожи. Худые вести. Допустите к князю, — поспешно вымолвил гонец.

Один из дружинников взбежал на высокое крыльцо, крикнул отрока из темных сеней.

— Никушка!.. Проводи к князю.

Отрок довел гонца до покоев, перед которыми прохаживался боярин.

— С волжской сторожи, Роман Юрьич, — почтительно произнес отрок, кивнув на гонца.

— Сказывай, — строго приказал боярин.

— Велено самому князю, — поклонился гонец.

Боярин нахмурился, однако стародавний обычай не посмел рушить: гонец должен встать перед князем.

Ростовский князь Ярослав Мудрый сидел за столом, обложившись тяжелыми рукописными книгами. Лицо его было задумчиво.

— Дозволь, князь. Вой прискакал с волжской сторожи, — негромко доложил боярин.

— Вой? — резко повернулся к боярину Ярослав. — Впусти немедля.

Гонец вошел в покои, низко поклонился. Лицо его было встревожено.

— Говори.

— Булгары пришли с Волги. На заре вошли в Которосль.

— Много лодий?

— Два десятка, князь.

Ярослав отпустил гонца, насупившись, пристукнул кулаком по столу.

— Вновь булгары!

За последние годы это уже был третий басурманский набег. Опять булгары разграбят и сожгут поречные села и деревеньки, уведут в полон сотни смердов.

Боярин стоял молча, ждал княжьего слова.

— Подымай дружину, Роман Юрьич, — молвил после раздумья князь. — Встретим булгар на берегу.

— На берегу?.. Но ладно ли так будет, князь?

— В чем сомненье твое?

— Река бежит по лесам. Непролазные дебри, князь. Конному дороги нет.

— Пешем прогуляемся. Не всё на конях трястись.

— Но где ж дружина встанет? — продолжал недоумевать Роман Юрьич.

— Найдем и дружине место. Не забыл, как к Волге на лодиях ходили? Ведаешь излучину у Дебрянки? Здесь самое место поганых бить.

— Добро, князь. Пойду прикажу в сполох ударить, дабы вече собрать.

— Не нужно, боярин. Обойдемся без ополчения.

— Но…поход будет тяжек.

— Поздно народ поднимать. Покуда мужиков снаряжаем, поганые в Ростове будут. Управимся и своей дружиной.

Вскоре старшая и молодшая дружины выступили из детинца. На Вечевой плошади было тесно от народа. Ростовцы провожали войско.

— Удачи вам, вои!

— Сокрушите басурман!

— Возвращайся со щитом, князь Ярослав!

Молодой князь Ярослав Владимирович был в алом корзно, под которым виднелась серебристая кольчуга. Снял шелом, перекрестился на купола Успенского храма и обратился к народу:

— Булгары вновь идут на нашу землю. Они хотят испепелить наши веси,[555] осквернить храмы, увести в полон детей и женщин. Не бывать тому! Ждите нас с победой!

Повернулся к воям, в жгучих глазах решимость и отвага.

— Так ли, дружина верная?

— Так, князь! Сокрушим нехристей!

— Не посрамим земли Русской!

Покинули Ростов, а затем несколько часов шли через лес. Поустали. Боярин Роман Юрьич предложил остановиться на привал, но Ярослав отказался.

— Надо спешить, боярин. К Дебрянке мы должны прийти ранее булгар. Опоздаем — жди беды.

Ярослав шагал впереди дружины, и это воодушевляло воев. Никто не роптал, не просил отдыха.

Вскоре свернули в самую чащобу.

— А не рано, князь? — усомнился Роман Юрьич.

— Мыслю, в самый раз. Версты через две выйдем к Дебрянке.

Теперь уже шли напродир, коряги и сучья цеплялись за ратные доспехи. Дружинники взмокли. Боярин Роман Юрьич в изнеможении пал наземь.

— Останови дружину, князь… Мочи нет.

Ярослав усмехнулся:

— Устарел ты, боярин. А ведь, кажись, и четвертого десятка не разменял. Это тебе не в хоромах брюхом трясти. Вставай!

К боярину подошли двое отроков, повели под руки.

Ярослав не ошибся: вскоре лес поредел, и дружина вышла к Дебрянке, небольшой деревеньке в восемь изб.

— Слава Богу, успели, — довольно перекрестился Ярослав.

Из изб высыпали мужики, увидев князя, низехонько поклонились.

— Здрав будь, князь Ярослав Владимирович!

Ярослав приказал дружине отдыхать, а сам обратился к смердам.

— Все ли у вас по-доброму?

Из толпы оробело вышел староста, низкорослый, чернобородый мужик в посконной рубахе.

— По-доброму, князь. Ничем тя не прогневали. Дань по осени сполна отдали.

— Не о том пытаю, староста. Нет ли каких худых вестей? Не слышно ли о поганых?

— Покуда Бог милостив, князь. Ныне ворога не ведали.

— Ворог близок и скоро будет здесь.

Мужики угрюмо насупились, а бабы запричитали. Мало ли горя натерпелись от басурман? В последний набег избы пожгли, хлеб и пожитки выгребли. Добро еще сами успели в лесу упрятаться.

Ярослав поднял руку, и толпа смолкла.

— Слушай мой наказ. Берите топоры и валите сосну и ель. А вы, бабы, несите веревки. Запрем реку от поганых.

Мужики и бабы кинулись в избы, а Ярослав вышел к Которосли. Река в этом месте круто изгибалась, образуя небольшой лесистый полуостров.

«Отменно, — подумал князь. — Зажмем булгар с двух сторон. И берега здесь высокие. Булгарам из лодий не выбраться. Сунуться вперед, а там засека из дерев. Повернут вспять, а мы их стрелами. Не уйти ныне врагу… Теперь дело за смердами. Успеть бы».

Поспешил к дружине. Вои снедали без горячего варева: Ярослав запретил жечь костры, еще заранее наказал?

— Костры на стане не палить. Ежели булгары приметят дымы — все пропало.

Ратники жевали хлеб и сушеное мясо; когда князь подошел, дружинники поднялись.

— Нарушу вашу трапезу, вои. Надо смердам подсобить.

Ярослав показал рукой на излучину.

— Несите к брегу деревья.

К Ярославу ступил Роман Юрьич. По красному лицу его струился обильный пот.

— Где шатер повелишь раскинуть, князь?

— Потом, боярин, потом!

Ярослав вновь заспешил к берегу. Дружинники и смерды начали подносить срубленные сосны и ели.

— Вбивайте сваи. Вяжите дерева и тяните к тому берегу. Да не по одному, а по четыре в ряд.

Вои, раздевшись, полезли в воду. К ночи засека была готова. Ярослав поставил старшую дружину на правом изгибе, младшую — на левом.

Вернулись лазутчики, доложили:

— Булгары в трех верстах, князь. Встали на ночлег.

— На берегу или в лодиях?

— На берегу, князь.

Ярослав остался доволен: раз булгары выбрались на берег, значит, не таятся и не ждут засады.

Прошел в шатер, где гридни приготовили ужин. Спал недолго. Чуть заиграла заряница, как был уже на ногах; но уставшую дружину поднимать не стал: ждал новых вестей от лазутчиков. Они прибежали, когда солнце уже поднялось над бором.

— Снялись, князь.

Облачившись в ратный доспех, князь пошел к воям. Те уже были наготове. У каждого — меч, копье, лук и колчан со стрелами.

— Булгары плывут к Дебрянке. Скоро их лодии будут здесь. На берег никому не выходить, всем укрыться в чаще и ждать сигнала трубы. Потом немешкотно выйти на берег и закидать поганых стрелами. Ни одна лодия не должна уйти вспять к Волге. Полезут на берег — биться на мечах. А теперь в лес, вои. С нами Бог! — громко произнес князь.

Дружина исчезла в лесу, а Ярослав с боярами укрылись в прибрежных зарослях; здесь же были и вои с трубами.

По реке бежала темная рябь, гонимая упругим ветром. По такой воде хорошо идти на парусах, это радовало Ярослава. Булгарам сопутствует сиверко,[556] лодии их быстры, но как-то им придется супротив ветра?

— Плывут, князь, — молвил дозорный.

Ярослав раздвинул кусты. В трети версты показалась лодия с воинами, за ней другая, третья… А вот и весь басурманский караван, его хорошо видно. Булгары в суконных чекменях и чабанах, на головах овчинные шапки с отворотами. Лица смуглые, безбородые. Близ каждого воина круглый щит, обтянутый кожей, саадак с тугим изогнутым луком и красными стрелами, короткое копье с белым конским хвостом на конце.

Пока плыли до излучины, булгарам не было видно засеки. Они спокойно сидели в лодиях, и пили из бурдюков кумыс. Но вот первая лодия начала огибать полуостров, и с носа судна послышался резкий гортанный крик. Воины повскакали с мест, суматошно замахали руками. Но было уже поздно — лодия на полном ходу врезалась в дерева с заостренными сучьями. Поднялся вой, судно стало тонуть, а воины начали прыгать в воду. К преграде же приближались все новые и новые лодии. Булгары кинулись убирать паруса.

Ярослав обернулся к трубачам.

— Пора!

Громко, протяжно запели трубы. Из чащи высыпали дружинники, натянули луки.

— Бей поганых, вои! — зычно воскликнул Ярослав и сам, опустившись на левое колено, натянул крученую тетиву. Сотни стрел полетели на булгар. Многие воины повалились замертво, другие же прикрылись щитами, но стрелы разили с обеих сторон. Слышались стоны, отчаянные вопли:

— Урусы!.. Урусы!

Часть булгар сумела выбраться на берег. Ярослав скинул с плеча корзно и бросился в сечу. Перед ним оказался сильный, коренастый воин с кривой саблей. Он только что зарубил двух воев из молодшей дружины и теперь свирепо накинулся на Ярослава.

Князь успел прикрыться овальным красным щитом. Удар булгарина был тяжел, и Ярослав сразу понял, что вышел ратоборствовать с отважным воином, обладающим богатырской рукой.

Вновь сошлись. Зазвенела сталь, посыпались искры. Булгарин пошатнулся, однако не остановил своего натиска. Собрав всю силу, Ярослав могуче взмахнул мечом в другой раз. Вражеский щит развалился надвое, а тяжелый меч опустился на голову басурманина.

Издавая восторженные возгласы, дружинники с удвоенной силой набросились на булгар. Вскоре все было покончено.

Дружина пировала.

Князь Ярослав сидел посреди воинов и поднимал победную чашу.

— Поганые разбиты. Выпьем за славный русский меч, вои!

— Выпьем, князь. Слава Ярославу!

Дружина чествовала князя и пила хмельной мед. А староста Дебрянки украдкой вздыхал: оскудеет деревенька. Все запасы поела дружина, до нови-то еще долго ждать.

Староста тужил, а мужики пировали вкупе с дружиной: дозволил на радостях князь. Кричали:

— Порадел за деревеньку, князь Ярослав Владимирович. Дай те Бог доброго здоровья!

После пира Ярослав ушел в шатер. Сел на походный стулец, задумчиво теребил русую кудреватую бородку. Раздвинув полог шатра, ввалился боярин Роман Юрьич. В руках его две чаши.

— Рано ушел, князь. И пил мало. Давай еще за победу.

— В бою тебя не зрел, а на мед ты горазд.

— Облыжно, князь, — обиделся боярин. — За спинами не прятался… Осуши за победу велику.

— То еще не велика, боярин. Врагов окрест много, и не единожды нам за меч браться… Оставь меня.

Ярослав долго сидел один. Рассеянно слушал песни воев и все больше погружался в раздумье.

Ростовское княжество на самом краю Руси. За ним — дремучие леса и Волга с булгарами и хазарами. Народы сильные, жестокие, не раз набегавшие на Ростовские земли. Не худо бы оградить княжество от нашествий. Где-то нужно поставить заслон. Но где?.. Может, срубить крепость в Медвежьем Углу? Чего лучше! Высокий, обрывистый мыс между Волгой и Которослью. Поставить на мысу крепкий острог и врагу он будет недоступен. Враг не посмеет войти в Которосль, не сунется он и к Ростову. А ежели кто захочет с Ростовом торговать, пусть караван без опаски идет в гости.

Но Медвежий Угол не пуст, в нем селище язычников — мерян, поклоняющимся богам солнца, огня, скота и священной медведице. Надо прийти к язычникам с миром и обратить их в Христову веру. Надо приумножить Ростовское княжество.

На другой день Ярослав держал совет с дружиной. Так было заведено издревле: ни одного важного дела русские князья не решали без ратных содругов.

Ярослав поведал дружине свои мысли. Вои долго молчали: задумал князь дело не простое. Крепость на Волге нужна, спору нет, но захочет ли чудь[557] покориться? Народ сильный и дерзкий, сколь раз ростовские купцы попадали под его острые стрелы. Поплывут с товаром на Волгу и не вернутся.

— Нам и в Ростове ладно. Пошто к чуди лезть? — молвил Роман Юрьич.

— А ежели булгары всем войском навалятся? На печи отсидишься, боярин? — сердито произнес Ярослав.

Роман Юрьич поперхнулся и ничего не молвил в ответ. Затем поднялся другой боярин.

— Мудры твои помыслы, князь Ярослав Владимирович. Нельзя Ростову без порубежной крепости. Булгар и хазар на Волге тьма, в любой день могут набежать.

— Воистину речешь, — поддержал другой из княжьих мужей. — Без крепости пропадем, да и торговать нам надобно. Близ Волги живем, а купцов снарядить пугаемся. Веди на чудь, князь.

— Веди! — дружно воскликнула дружина.

— Быть по сему! — твердо произнес Ярослав. — В Ростов гонца отправлю.

Князь отыскал глазами гридня Никушку.

— Бери коня в деревеньке и скачи в Ростов. Передай нашу волю воеводе. Пусть немедля попов соберет, чудь будем крестить. А еще пусть добрых мастеров кличет, кои знатную крепость могут срубить. И чтоб борзо!

— Как идти из Ростова? — довольный княжьим повелением, вопросил Никушка.

— На лодиях. Скоро ли попы притащатся? На лодиях, Никушка. Будем ждать их в Медвежьем Углу. Скачи, отрок.


Ярослав весел. Сидел с боярами на переднем судне, изрекал, поблескивая глазами:

— Старший брат мой Вышеслав своим Господином Великим Новгородом похваляется. Де и богатством он славен и купцами заморскими, а мы-де сидим в лесах да на болотах и ничего не видим. Так нет же, быть и Ростову градом Великим! Будем и мы за море ходить.

Чем дальше к северу, тем непроходимее и угрюмее становились леса. Места глухие, безлюдные, изобиловавшие всяким зверем.

Когда солнце поднялось над головами, берега Которосли стали заметно раздвигаться, а вскоре и вовсе вышли на самую ширь. Глазам дружинников открылась величавая раздольная Волга.

Неприступным богатырским утесом высился над рекой Медвежий Угол, утонувший в дремучем лесу.

— Вот это брег! — изумленно ахнул один из дружинников.

* * *
Мерянин в короткой звериной шкуре стрелой летел к хижине вождя. Тот сидел у очага и ждал, когда женщины сварят в котле оленье мясо.

— Беда, Сиворг! На реке чужеземцы! — воскликнул мерянин.

Вождь поспешно поднялся и вместе с одноплеменником побежал к обрыву селища. Выглянув из зарослей, Сиворг увидел под крутояром десятки лодий с рослыми, бородатыми воинами в кольчугах.

Руситы!

Глаза вождя сверкнули злым огнем. Вновь пришли к Медвежьему селищу эти люди. Они были здесь прошлым летом, в тот день, когда Сиворг напал на купеческий караван, шедший в Хазарское царство. Мерян ждала богатая добыча, но помешали внезапно появившиеся руситы. Они выплыли из Которосли и ударили по мерянам. Бой был свирепым и долгим, но руситы оказались сильнее. Меряне сдались русскому князю Ярославу. Тот не стал убивать пленников. Князь взял с мерян клятву — жить с русичами в мире и платить дань граду Ростову.

Ярослав на другой день повернул вспять в свое княжество, а Сиворг затаил злобу. Он и не думал покориться руситам. Меряне — свободное племя и оно не захочет чужой власти и дани.

Но вот руситы вновь у Медвежьего селища. Их много. На переднем судне реет княжеский стяг со львом, зажавшим меч в поднятых лапах.

Князь Ярослав!

Зачем он пришел к селищу? Зачем привел так много воинов?.. А может, руситы встали на отдых, а затем поплывут далее?

Нет, руситы начали сходить на берег. Они пришли с войной.

Сухощавое, будто высеченное из камня лицо Сиворга ожесточилось. Приказал мерянину:

— Созывай племя к Велесову капищу. Поднимай волхвов!

Мерянин убежал в селище, а Сиворг еще долго наблюдал за высадкой руситов. Они вышли на берег Которсли и принялись разводить костры, но пока никто из них не поднимался на утес.

Сиворг направился в селище, из которого донеслись глухие удары бубна. Меряне, покинув жилища, сошлись у Велесова капища.

Сиворг встал у деревянного идола и поднял руку.

— Слушай меня, соплеменники! Руситы подошли к нашему селищу.

— Не хотим руситов! Они пришли за данью! — недовольно закричали меряне.

Мужчины были в овчинных и оленьих шкурах, у каждого поверх груди — подвеска с фигурками зверей, птиц и змей, в мочках ушей — продолговатые кольца.

Сиворг ступил к древнему волхву, заросшему до колен серебряной бородой.

— Тебе слово!

Волхв вскинул обе руки над головой и повернулся к капищу.

— Молитесь Велесу!

Меряне рухнули на колени, подняв лица на истукана. Из глазниц и ушей бога повалил густой сизый дым.

Волхв продолжал неподвижно стоять с поднятыми руками. Бескровные губы его шептали молитву. Он просил Велеса отвести беду от племени. Пусть руситы покинут селище и уйдут в свою землю. Но смилостивится ли бог?

Чудь ждала, уставившись на идола. Но вот изо рта Велеса посыпались огненные искры, а затем вырвалось пламя. Меряне устрашились:

— Бог гневается!

— Горе нам люди!

— Велес требует жертвы!

Сиворг вновь подошел к волхву.

— Что повелишь?

— Велес уже повелел вождь. Он хочет жертвы.

— Какой?

— Богатой. Надо выбрать самую красивую девушку, отдать ее священной медведице, и тогда руситы покинут нашу землю.

Сиворг обратился к племени:

— Принесем ли жертву медведице?

— Принесем, Сиворг. Так желает Велес! — согласно закричали меряне.

Выбрали Радмиру. Это из-за неё шли раздоры юношей; каждый хотел заполучить юную красавицы в жены. Так пусть же не будет раздоров. Радмира достанется священному зверю.

Девушку окружил волхвы, сняли с неё одежды и украшения, кинули их в костер.

— Мужайся, Радмира. Тебе выпала большая честь послужить всему племени. Скоро ты уйдешь в другой мир и станешь духом бога Велеса, — сказал старший древний волхв.

Загремели бубны. Радмиру повели на окраину селища, откуда начинался глубокий Медведицкий овраг. Здесь, под узловатыми корнями вековой сосны, была вырыта огромная пещера; вход в нее был забран крепкой металлической решеткой, увешанной фигурками богов. За решеткой виднелись голые черепа и обглоданные кости. Каждую неделю племя убивало в лесах зверя и приносило его медведице. Жертву кидали через верхнее отверстие.

Послышалось злое рычание. Медведица вышла из тьмы пещеры и обхватила передними лапами решетку.

Меряне упали на колени, а волхвы с Радмирой поднялись на пещеру и отодвинули решетку. Медведица, обнажив клыки, свирепо заревела, сотрясая утробным воем селище.

Радмира отшатнулась.

— Нет, не хочу! Не хочу быть духом!

Сиворг взмахнул рукой, и Радмиру кинули в пещеру. Раздался душераздирающий крик, а затем все смолкло.

Священная медведица приняла жертву.


Князь Ярослав три дня стоял у Медвежьего селища и ждал подхода священнослужителей. Лодии пришли около полудня. С иконами и хоругвями на берег сошли дьяконы и пресвитеры во главе с епископом.

С других судов выбрались на берег деревянных дел мастера с топорами. Оглядывая лес, говорили:

— Добрая сосна. Высокая и звонкая.

Подошел Ярослав, спросил:

— Слюбно ли здесь, мастера?

— Слюбно, князь. Поставим крепость — ни один ворог не возьмет, — дружно ответили крепостных дел умельцы.

Ярослав приказал всем подняться в гору.

— От Волги и Которосли нам не взобраться, токмо через овраг, — молвил он.

Медведицкий овраг был глубок, глух и угрюм, густо заросший хвойным лесом. Солнце в овраг никогда не проникало, застревая в косматых вершинах.

Поднимались с трудом, цепляясь руками за сучья, коряги и узловатые корни. Протяжно и гулко ухнул филин. Боярин Роман Юрьич, кряхтя и охая, напуганно сотворил крестное знамение, недовольно пробурчал.

— К черту на рога лезем.

Дальше лес слегка поредел, но зато пошел плотный саженный бурьян. Ярослав взял у дружинника секиру и стал прорубать себе дорогу.

Когда, наконец, поднялись из оврага, то увидели перед собой мерянских воинов с мечами, дротиками и луками. Лица их были суровы и враждебны.

От воинов отделился Сиворг. Прошел несколько шагов и остановился неподалеку от князя.

— Зачем ты сюда пришел, Ярослав?

— Ты нарушил своё слово, Сиворг. Не стал служить мне и не привез в Ростов дань.

Вождь мерян гордо ответил:

— На этой земли жили наши деды и прадеды, они никому не собирали дань. И мы не будем. Уходи, князь!

Ярослав не заметил, как волхвы отодвинули решетку, закрывавшую вход в пещеру. Послышалось грозное рычание. Из пещеры выскочила огромная медведица, поднялась на задние лапы и с яростным ревом двинулась на Ярослава.

«Конец тебе, русский князь. Никто не устоит перед владычицей лесов. В ней все злые духи. Сейчас медведица раздерет Ярослава, и руситы обратятся в бегство», — подумал Сиворг.

Дружина ахнула и попятилась в заросли. Кто-то метнул в зверя копье, но оно упало чуть впереди Ярослава. Князь не отступил, он тотчас поднял копье и остался один на один с разъяренной медведицей. Возле ног Ярослава лежала острая секира.

Матерая темно-бурая медведица, с оскаленной пастью приближалась к князю. Подпустив зверя, Ярослав сильным и коротким ударом вонзил острие копья в грудь медведице. Зверь раскатисто заревел и ткнулся мордой в землю. Ярослав схватил секиру, а медведица вновь поднялась на задние лапы. Ярослав могуче размахнулся и опустил секиру на голову раненого зверя.

Священная медведица рухнула у ног князя.

Потрясенные меряне пали ниц. Последним опустился на колени Сиворг.

— Не бойтесь меня, люди! — громко произнес Ярослав. — Я не хочу идти на вас с мечом. Мы пришли с миром.

— Мое племя в твоей воле, князь, — склонив голову, покорно молвил Сиворг.

— Вот и добро, — улыбнулся Ярослав и подошел к мерянам. — Встаньте! Мы не сделаем вам зла. Мы хотим, чтобы вы стали нашими братьями. Здесь мы заложим крепость, заживем воедино, и будем защищать вас от булгар и хазаров.

В тот же день в селище зазвенели топоры.

И вскоре поднялся в Медвежьем Углу, над широким волжским простором, рубленый град Ярослав.

Глава 9 МИР — ВО СЛАВУ, ВОЙНА — В ОТРАВУ

Отплывая на лодии от Ярославля, Василько глядел на крепость и думал: не зря был поход его прародителя Ярослава Мудрого. На Ростовской земле вырос большой город, много лет прикрывающий Ростово-Суздальскую Русь от чужеземцев. Ныне же рубеж отодвинулся еще на триста верст: на высоком левом берегу Волги, перед булгарскими землями, Всеволод Большое Гнездо основал в 1183 году новую крепость Городец Радилов. Воевода Добрынич рассказывал, что сия крепость хоть и не велика собой, но неприступна. Булгары не раз пытались ее захватить, но Городец каждый раз отбивался.

Василько любовался крутыми берегами, ширью великой русской реки и, не скрывая восхищения, говорил:

— Экая лепота, Воислав Добрынич. Отец мне сказывал, что Волга самая большая река. Длина её чуть ли не четыре тысячи верст. Уму непостижимо!

— Могучая река, — кивнул воевода. — Аж до Хвалынского моря[558] бежит. По Волге самый удобный торговый путь. Пока до Городца плывем, немало купецких караванов встретим. На всяких инородцев можно наглядеться.

— И как токмо булгар не боятся?

— Купцы — люди рисковые. Ни булгар, ни других басурман они не пугаются. Плывут по Волге, пристают к городам инородцев и нужные товары им доставляют.

— Пора и нашим купцам вниз по Волге ходить.

— Раньше ходили, но как дед твой, Всеволод Третий, начал булгар теснить, русских купцов перестали на Хвалынь пропускать.

— Худо, Воислав Добрыничч, зело худо. Вот и ныне мы на булгар войной идем.

Лицо юного князя стало задумчивым.

— Но и булгары, как ведаешь, Василько Константинович, не единожды на Русь набегали.

— Ведаю.

Васильку памятны рассказы отца. Булгары пришли в Поволжье в седьмом веке. Перемешавшись с местными племенами, булгары к десятому веку захватили богатые земли к югу от нижней Камы, правобережье этой реки, часть Чувашского Поволжья и продвинулись на восток до реки Урал. Волжская Булгария по землям своим стала весьма большим государством со многими городами. Наиболее крупные из них — Болгар, Биляр и Сувар, в коих живет много купцов и ремесленного люда. Кузнецы, кричники, медники, оружейники, ювелиры, гончары изготовляли в своих мастерских массу разнообразных вещей. На булгарские базары приезжали купцы из Хорезма, Ирана, Китая, Руси, Византии…Население городов было пестрым. В них жили булгары, угро-финны, хорезмийцы[559]

Стольным градом Волжской Булгарии в Х11 веке, вместо Болгара, стал Биляр, кой получил наименование Великого города.

Сельские жители сеяли рожь, пшеницу, овес, ячмень, просо и горох. Занимались они и скотоводством.

Долгое время булгары платили дань хазарам. Тяжелую дань. Отпала она в 965 году, когда киевский князь Святослав одержал громкую победу над хазарами. С этого года и началась самостоятельная жизнь Булгарского царства, вся история коего наполнена борьбой с русскими князьями. Последний большой поход на булгар состоялся при Всеволоде Третьем.

— Напрасно мой дед на булгар напал. Не бей в чужие ворота плетью: не ударили бы в твои дубиной. Так мой отец говаривал. С соседом надо миром ладить.

Боярин Воислав Добрынич давно уже понял: Василько во многом хочет походить на своего отца, кой всю свою недолгую жизнь посвятил тому, дабы «ладить миром» не только с удельными князьями, но и с чужеземными народами. Иногда ему приходилось браться за меч, но он осуждал войны.

— Буду говорить дяде, дабы он не воевал булгар. Такой народ не покорить. Да и о купцах надо помыслить. Без доброй торговли любое княжество оскудеет.

Умудренный Воислав Добрынич с удовольствием слушал князя. Ни по дням, а по часам взрослеет Василько. Его речи разумны. И впрямь — с булгарами лучше замириться. Народ гордый и сильный. Ныне можно побить его, но он быстро оправится и нанесет ответный удар.

В Городце собралась большая рать. Воинов было настолько много, что их не могли разместить по избам жителей крепости. Гридни младших дружин ночевали под открытым небом, благо стояла майская теплынь.

Князьям и тысяцким хватило места в просторных хоромах воеводы крепости Данилы Кудимова, крепкого осанистого мужчины с пегой, окладистой бородой и темными выразительными глазами.

На совете князей городецкий воевода обстоятельно поведал о недавних басурманских набегах, вооружении булгар, численности войск. В заключение же молвил:

— Стольный град Биляр, коим правит хан Гилюк, хорошо укреплен и силен большим войском. Ныне, узнав о движении к Городцу русской рати, хан собрал джигитов со всей Булгарии.

— Есть ли какие вести о выступлении хана из Биляра? — спросил Юрий Всеволодович.

— Мои лазутчики, великий князь, пока доносят, что из Биляра хан Гилюк не выходил, чего-то выжидает.

— Странно, — поскреб пятерней русую бороду Юрий Всеволодович. — Булгары, как и половцы, насколько я ведаю, при походе на них русских ратей, в своих становищах не отсиживаются.

— Доподлинны твои слова, великий князь, — согласно кивнул воевода Воислав Добрынич. — Они либо откатываются, либо идут стречу.

— Что ж на сей раз? — продолжал задумчиво теребить бороду Юрий Всеволодович.

На совете на какое-то время воцарилось молчание: никто не мог предположить, чем ответит на поход русских войск хан Гилюк.

— Гадать не буду, — подчеркивая свое старшинство, мерно и твердо прервал тишину великий князь. — Завтра приказываю выступить Биляр.

Василько глянул на вопросительно озабоченное лицо Воислава Добрынича и, неожиданно для всех, высказал:

— А стоит ли идти войной, дядя? Уж лучше миром поладить. Сие принесет нам больше выгоды и пользы, Мир — во славу, война — в отраву.

Юрий Всеволодович вспыхнул. Отцовский корень! Тот вечно, книжная моль, «ладком да мирком». И этот туда же. Умник!

Однако одергивать ростовского князя не стал: издревле повелось — на совете князей надо выслушать мнение каждого и только потом принимать окончательное решение.

— Кто еще так мыслит? — повел по князьям нахмурившимися глазами Юрий Всеволодович.

Намеревался поддержать Василька воевода Воислав Добрынич, но пока сдержал себя: допрежь должны сказать свое слово князья.

— А что? — с одобрительной улыбкой посмотрел на Василька киевский князь Мстислав Мстиславович Удалой. — Может, и впрямь с булгарами замириться?

Юрий Всеволодович не ожидал таких слов от Мстислава. Коль он, по его повелению, привел свою дружину из далекого Киева, значит, согласился со старшинством князя Владимирского.

Но Юрий Всеволодович ошибался: Мстислав пришел не по приказу, а по своей воле. Ростово-Суздальские дружины не раз приходили на помощь киевским князьям, когда на них набегали половцы. На добро надо отвечать добром. Что же касается старшинства, то Мстислав всем своим видом показывал свою независимость. Да и чем он ниже князя Владимирского? Киевская Русь гораздо старше Ростово-Суздальской, и это лишь при Андрее Боголюбском да Всеволоде Третьем пришлось временно уступить первое место. Киев еще вернет свое былое могущество, и в это твердо уверовал Мстислав Удалой. Его дружина одна из самых сильных, и она выглядела бы еще могучей, если бы в ней оказался Алеша Попович со своими богатырями. Но Алешу, зная о неприязни к нему Юрия Всеволодовича, князь Мстислав с собой не взял.

После слов киевского князя вновь установилась тишина, пока Юрий Всеволодович сурово не глянул на своих братьев. И те, Ярослав, Святослав и Иван, ужно высказались: великий князь прав, надо немешкотно идти на булгар.

Рязанский и черниговский же князья приняли сторону Мстислава и Василька. Совет раскололся. Глаза Юрия Всеволодовича стали раздраженными. Его, великого князя всея земли Русской, ослушались, почитай, при всех удельных князьях. Но это же небывалый срам! Он — то чаял, что, как и при отце его, никто не помыслит великому князю возразить. Нет, пока не поздно, надо показать свою силу.

Непререкаемо и веско произнес:

— Завтра пойдем на булгар. На том завершаю совет. Все!

Сторонники Юрия Всеволодовича поднялись из кресел и лавок, а Мстислав Удалой и не шелохнулся, глаза его оставались насмешливыми.

— Бухнул как молотом по наковальне, но бывает и молот промашку дает.

— Ухмыляешься?.. Да как ты смеешь?! — зашелся от злости Юрий Всеволодович.

— Охолонь, князь.

— Великий князь! Не забывайся, Мстислав. Эко из себя властелина корчишь. Да не тебя ли владимирская рать из Торжка выбила?

Гордый Мстислав резко вскочил из кресла и схватился за рукоять меча.

— Лжешь, князь!

И началась брань великая.

«Вот она, усобица, — невольно подумалось Васильку. — Даже на совете князья готовы друг друга мечами изрубить. То ль не беда для Руси?».

Юному князю захотелось встать перед Юрием и Мстиславом, и отчаянно крикнуть: «Остановитесь!», но тут в воеводскую гридницу вошел мечник великого князя и громко воскликнул:

— Послы хана Гилюка!

Булгары, узнав о великой рати урусов, запросили мира, и он был принят на выгодных для Руси условиях. В том же 1221 году, великий князь Юрий Всеволодович, дабы прикрыть с востока Русь от булгарских набегов, основал на Волге, в 53 верстах от Городца, мощную крепость Нижний Новгород.

* * *
Егорша Скитник, прибыв с Лазуткой, Маняшей и внуком в село Белогостицы, встал перед отчей избой, низко поклонился и размашисто осенил себя крестом.

— Слава тебе, Господи. Целехонька, родимая. Ныне буду здесь век доживать.

Еще два года назад, прибыв по делам из усадьбы боярина Поповича в Ростов, Егорша случайно увидел у храма Спаса на Торгу белогостицкого старосту, и спросил:

— Жива ли изба моя, Митрич?

— Жива, Егорша Фомич, — уважительно отозвался староста. Как же? Ныне бывший ямщик высоко взлетел. Боярский тиун! О том все село наслышано.

— Ты пригляди за избой-то, Митрич. Я в долгу не останусь.

Аль в село надумал вернуться? — хитровато прищурился староста.

— Всякое может статься. Сколько дней у Бога напереди, столько и напастей.

Как в воду глядел! Осмотрел Егорша старенькую избу, заросший бурьяном надел, кой когда-то орал[560] сошенькой, но не опечалился: своя земля и в горсти мила. Ныне и Лазутка в силе, и невестку здоровьем Бог не обидел. Расчистят, унавозят десятины, добрым житом засеют и будут с хлебушком. На жито, лошадь и пожитки боярин деньгой не поскупился: щедро пожаловал своего тиуна Алеша Попович, грех жаловаться. И первый, и второй год прожили безбедно, да и третью зиму прозимовали с хлебушком, а тут и весна-красна приспела, да такая, что уже на Благовещенье весь жухлый снег, как языком слизало, а со дня мученика Федула[561] установилась такая жарынь, кой отроду не бывало.

— Не дай Бог, засуха привалит, — вздыхали сосельники. — Ни дождинки!

Мужики шли в каменный храм Георгия, истово молились, но жарынь не только не спадала, а становилась все сильнее.

— Быть беде, — ступая по горячей земле босыми ступнями,с горечью молвил Егорша. — В кои-то веки было, чтоб жито не взошло.

Тревогу белогостицких мужиков подстегнули худые вести из Ростова. В Диком-де Поле появились огромные орды неведомого люда, коих одни называли «безбожными маовитянами», другие «таурменами», третьи — «татарами», неизвестно откуда пришедшими.

— А может, печенеги вернулись? — предположил один из мужиков.

Слухи, обрастая новыми домыслами, множились с каждым днем.

* * *
В Ростов Великий примчали гонцы от южных князей.

— С недобрыми вестями к тебе, князь Василько Константинович. Неведомые иноверцы, числом бессметным, изрубили алан[562] разбили половцев и двинулись к рубежам южной Руси. Половцы, кои остались в живых, прискакали к Половецкому валу[563] и запросили помощи.

— А что князья? — спросил Василько.

— Князья обеспокоены. Половцы в ужасе поведали, что неведомых басурман столь велико, что они могут попленить не токмо Русь, но и всю землю, кою Господь создал

— Всю землю? — удивился Василько.

— Так сказывают половцы. Южные князья надумали оказать им помощь и направили к великому князю Владимирскому посольство, кои попросят Юрия Всеволодовича поддержать их своими дружинами.

Гонец от князя Владимирского прибыл в Ростов на другой же день.

— Великий князь повелевает тебе, Василько Константинович, прибыть во Владимир на совет.

Перед угрозой величайшей опасности совет принял довольно странное решение: общерусскую дружину не собирать, а идти в помощь южным князьям… одному ростовскому войску.

17 мая 1223 года Василько отправился в ратный поход — единственный князь от всей северо-западной и северо-восточной Руси, кой возглавил войско в…13 лет.

— На погибель тебя послал Юрий Всеволодович. Даже своего племянника не пощадил, — напрямик осуждающе высказал воевода Воислав Добрынич.

Василько хмуро отмолчался. Хоть дядя жесток и злопамятен, но в подлость его не верилось. Всего скорее он решил приберечь основные силы на случай вторжения на Ростово-Суздальские земли вражьих войск. Хотелось бы на этом предположении, и утвердиться, но умудренный Воислав Добрынич толкует об ином. Ужель он прав? Но так могут поступать лишь самые вероломные люди.

Глава 10 ПРИШЛА НЕСЛЫХАННАЯ РАТЬ

«Пришла неслыханная рать. Их же никто хорошо не знает, кто они и откуда пришли, и какого они племени, и какая вера их», — недоумевал русский летописец, рассказывая о появлении у рубежей Руси нового опасного врага.

Ни Русь, ни Неметчина не ведали о событиях, кои произошли на Востоке. В степях, не известных ни грекам, ни римлянам, ни русичам, скитались орды монголов. Сей народ, как скажет историк, был дикий и рассеянный, питался ловлею зверей, скотоводством и грабежом, и зависел от татар ниучей, кои господствовали на севере Китая; но около половины Х11 века монголы значительно усилились и начали славиться победами. Хан Езукай Багадур, завоевав соседей и, скончав дни свои в цветущих летах, оставил в наследство 13 летнему сыну, Темучину, 40 тысяч подвластным ему данников. Сей отрок, воспитанный в суровых условиях степной жизни, унаследовал от отца его воинственность и жестокость, вскоре удивит весь мир, покорив миллионы людей и сокрушив государства, знаменитые крепкими войсками, цветущими искусствами, науками и мудростью своих древних законодателей.

По кончине Багадура многие из данников отложились от его сына. Тогда Темучин собрал 30 тысяч воинов, разбил мятежников и в семидесяти котлах, наполненных кипящей водой, сварил главных зачинщиков бунта.

Юный монгольский хан всё еще признавал над собой власть хана татарского, но скоро, уверовав в блестящие успехи своего победоносного оружия, захотел независимости и первенства. Он взял за правило ужасать врагов местью, питать усердие друзей щедрыми наградами и казаться народу сверхчеловеком. Все известные военачальники монгольских и татарских орд покорились Темучину. Он собрал их на берегу быстрой реки Онон, с торжественным обрядом пил её хрустально-чистую холодную воду и клялся делить с ними все беды и радости в жизни.

Но хан Кераитский, присутствующий на курултае[564] дерзнул обнажить меч на сего Аттилу и лишился головы. (Позднее череп его, окованный серебром, стал в Татарии памятником Темучинова гнева).

Однажды, когда многочисленное монгольское войско, расположившись в девяти станах на берегу Амура, под разноцветными шатрами, с благоговением взирало на своего юного монарха, ожидая его новых повелений, появился там какой-то святой пророк — пустынник и возвестил, что бог отдает Тимучину всю землю, и что сей властелин мира должен впредь именоваться Чингисханом, или великим ханом.

Нукеры[565] и мурзы единодушно согласились быть послушными воли небесной: народы следовали их примеру. Киргизы южной Сибири и славные просвещением игуры, обитавшие на границах Малой Бухарии, назвали себя подданными Чингисхана. Сии игуры терпели у себя магометан и христиан, любили науки, художества и показали грамоту всем другим народам татарским. Признал Чингисхана своим повелителем и царь Тибета.

Достигнув столь знаменитого величия, сей гордый хан вновь собрал всю монголо-татарскую знать на курултай и торжественно отрекся платить дань властелину ниучей и северных земель Китая, велев сказать ему в насмешку: «Китайцы издревле называют своих государей сынами неба, а ты человек — смертный!»

Китай ограждала большая каменная стена, но она не остановила дерзких монголов: они взяли там 90 городов, разбили бесчисленное неприятельское войско и умертвили множество пленных стариков, как людей бесполезных.

Монарх ниучей смягчил гнев своего жестокого врага, подарив ему 500 юношей и столько же прекрасных девушек, 3000 коней, много шелка и золота. Но Чингисхан, вторично вступив в Китай, осадил столицу его, Пекин. Китайцы отчаянно сопротивлялись, но не могли спасти города. Монголы овладели им в 1215 году и подожгли дворец, кой горел около месяца. Свирепые победители нашли в Пекине богатую добычу и мудреца Иличуцая, родственника последних китайских императоров и славного в истории благодетеля: ибо он, заслужив любовь и доверие Чингисхана, спас миллионы несчастных от погибели, умерял его жестокость и давал ему мудрые советы для просвещения диких монголов.

Оставив сильное войско в Китае, Чингисхан устремился на запад. Там, в конце Х11 века, возвеличилась новая турецкая династия монархов хивинских, кои завладели большей частью Персии и Бухарии. В период похода Чингисхана на западные земли, там царствовал Магомет Второй, кой гордо называл себя вторым Александром Македонским. Чингисхан питал к нему уважение и помышлял заключить выгодный для обоих союз. Но Магомет приказал умертвить монгольских послов.

Тогда Чингисхан прибегнул к суду меча своего и неба; три ночи он молился на горе и торжественно объявил, что бог в сновидении обещал ему победу устами епископа христианского, жившего в земле игуров.

Началась война, ужасная остервенением варварства и гибельная для Магомета, кой, имея рать бесчисленную, боялся сразиться с Чингисханом в поле и думал только о защите городов. Сия часть Верхней Азии, именуемая Великой Бухарией, издревле славилась не только своими плодоносными долинами, богатыми рудами, красотою лесов и вод, но и художествами, многолюдными городами и цветущей столицей, под именем Бохары. Столица не могла сопротивляться. Чингисхан, приняв городские ключи из рук старейшины, въехал на коне в главную мечеть и, увидев в ней лежащий Ал-коран, с презрением выбросил его из мечети.

Бохара была обращена в пепел. Хива, Термет, Балх (где находилось 1200 мечетей и 200 бань для странников) испытали подобную же участь, вместе со многими иными городами. Свирепые нукеры Чингисхана в два-три года опустошили земли от моря Аральского до Инда так, что они в течении шести следующих веков уже не могли вновь достигнуть своего прежнего цветущего состояния.

Магомет, гонимый из места в место жестоким, неумолимым врагом, уехал на один из островов Хвалынского моря и там в отчаянии покончил с собой.

Около 1223 года, Чингисхан, желая овладеть западными берегами Хвалынского моря, послал двух знаменитых военачальников, Суджая Баядура и Чепновиана на Шамаху и Дербент. Первый город сдался, и монголы пошли к Дербенту кратчайшим путем, но, обманутые проводниками, ордынцы оказались в тесных ущельях и были со всех сторон окружены аланами-ясами, жителями Дагестана и половцами.

Монголы, убедившись, что будут уничтожены, пошли на хитрость. Суджай Баядур отправил к половцам богатые дары и велел сказать им, что они, будучи единоплеменниками монголов, не должны вступать в битву со своими братьями и дружить с аланами, которые совсем иной крови.

Половцы, прельщенные ласковыми речами послов и щедрыми дарами, оставили алан, и ордынцы, пользуясь благоприятным случаем, их разбили.

Половецкий хан Юрий Кончакович, узнав, что монголы хотят господствовать в его земле, раскаялся в своей ошибке и помышлял бежать в степи. Но монголы его поймали и жестоко умертвили, а затем покорили ясов, абазинцев, касогов[566] и докатились до вала Половецкого, от коего уже начинались южные рубежи Руси.

Половцы, обезумев от страха, побежали в разные стороны: одни — к Дону, другие — в Крым, третьи — в Русскую землю. Половецкий хан Котян, тесть галицкого князя Мстислава Мстиславовича Удалого (тот уже не княжил в Киеве), спешно «пришел с поклоном с князьями половецкими к зятю своему и ко всем русским князьям, и дары принес многие, кони, верблюды и девки и одарил князей русских, а сказал так: „Нашу землю отняли сегодня, а вашу завтра возьмут, обороните нас. Если не поможете нам, мы ныне иссечены будем, а вы завтра иссечены будете!“»

Мстислав Удалой разослал по всем русским князьям гонцов, предложив съехаться в Киев на совет. Но некоторые из князей, занятые внутренними распрями, не откликнулись на призыв Мстислава Галицкого. Не прибыл и великий князь Владимирский.

На совет в Киев собрались три Мстислава: Галицкий, Киевский и Черниговский, и некоторые другие князья, кои решили выступить со своими дружинами в Половецкие степи, дабы встретить врага в поле, за рубежами Русской земли.

Войско было значительным по размерам, но разобщенным: не было единого начала, каждый князь хотел сражаться сам по себе и мог по своей воле покинуть поле брани.

Первым перешел на левый берег Днепра князь Мстислав Удалой. Под его началом была тысяча отборных конников. Обнаружив выдвинутые вперед «сторожи татарские», Мстислав стремительно напал на них и обратил в бегство.

О победе Мстислава Галицкого изведали и другие князья, кои перешли Днепр, напали на передовой монгольский отряд, разбили его и гнали далеко в поле. Преследование продолжалось восемь дней. Княжеские дружины растянулись по степи и потеряли связь друг с другом. Однако это не обеспокоило князей. Опьяненные успехом, они забыли о всякой предосторожности. Оказывается, не так уж и страшна эта «неслыханная рать».

Не гадали, не ведали русские князья, что коварные монголо-татарские военачальники Субудай и Джебэ заманивают их в ловушку. На десятый день преследования, 31 мая 1223 года, за рекой Калкой князья неожиданно увидели сомкнутый строй огромной вражеской конницы, изготовившейся к бою.

Князья пришли в замешательство. Мстислав Киевский посчитал, что идти на монголов в поле опасно, надо расположиться на высоком правом берегу Калки и начать строить укрепленный лагерь.

Мстислав же Удалой и другие князья высказались за немедленное наступление. Мстислав Киевский, будучи в давней ссоре с Мстиславом Галицким, наотрез отказался.

Раскол! (Ох уж эта княжеская спесь и вражда!) Мстислав Удалой приказал Даниилу Волынскому и начальнику половцев Яруну выступить вперед. «Пылкий Даниил изумил врагов мужеством; вместе с Олегом Курским теснил густые толпы их и, копием в грудь уязвленный, не думал о своей ране. Но малодушные половцы не выдержали удара монголов: смешались, обратили тыл, в беспамятстве ужаса устремились на россиян, смяли их ряды и даже отдаленный стан, где два Мстислава, Киевский и Черниговский, еще не успели изготовиться к битве. Юный Даниил вместе с другими искал спасения в бегстве; прискакав к реке, остановил коня, чтобы утолить жажду, и только тогда почувствовал свою рану. Татары гнали россиян, убив их множество, и в том числе шесть князей, а также отличного витязя, именем Александра Поповича, и еще 70 славных богатырей. Земля русская от начала своего не видала подобного бедствия: войско прекрасное, бодрое, сильное совершенно исчезло, едва десятая часть его спаслась, одних киевлян легло на месте 10 тысяч. А мнимые друзья наши, половцы, виновники сей войны и сего несчастья, убивали россиян, чтобы взять их коней или одежду.

Мстислав Галицкий, испытав в первый раз ужасное непостоянство судьбы, изумленный, горестный, бросился в лодию, переехал за Днепр и велел жечь и рубить суда, чтобы татары не могли за ним гнаться».

Между тем Мстислав Киевский еще оставался на берегах Калки в своем укрепленном стане. Он видел отступление дружины Мстислава Удалого, но и с места не тронулся. Оставаясь безучастным зрителем разгрома русских войск, он… злорадствовал. Пусть, наконец, побьют этого везучего, удалого князя. Пусть!

Но Мстиславу Киевскому не удалось отсидеться на каменистой горе над Калкой. Разбив главное войско, монголы окружили деревянное укрепление и три дня осаждали его. Наконец, Мстислав вынужден был сдаться: монголы обещали отпустить его с войском домой. Наивный князь жестоко просчитался. Монголы «всех людей посекли, а князей задавили, положив под доски, а сами наверх сели обедать».

Уничтожив русские дружины, монголы дошли до Новгорода Святопольского, и стали возвращаться назад. Жители русских городов и сел, лежавших на их пути, выходили к ним навстречу с крестами и иконами, но были убиты копьями и саблями.

«И погиба много бещисла людей, и бысть вопль, и плач и печали… Татары же возвратишася от реки Днепра; и не сведаем, откуда они пришли и куда делись опять».

Жестоким поражением закончилась первая встреча объединенных русских войск и половцев с татаро — монголами.

Князь Василько Ростовский, дойдя до Чернигова и узнав о гибели русских ратей на Калке, повернул назад. (Что можно предпринять против огромной орды одной, не столь уж и многочисленной дружиной?). Да и неизвестно, куда дальше хлынет орда. Может случиться так, что иноверцы нанесут следующий удар по Ростово-Суздальской земле. Надо немешкотно обезопасить отчий край.

Ростово-Суздальская Русь встречала дружину Василька небывалой жарой. Конники ехали как в непроглядном тумане. Смрадный дым исходил из горящих лесов и болот.

Перед конем князя шлепнулась оземь черная птица, затем другая, третья. Обочь, с громким рыком, пробежал медведь.

— Господи, да что это деется, — перекрестился Василько.

Дым был настолько густ, что птицы не могли летать и падали на землю. Звери: медведи, вепри[567], туры[568] волки и лисицы, с устрашающим ревом и воем бежали из пылающих лесов к людям — в села и деревеньки.

Страх обуял все живое на земле. Страх вселился в людские души.

Осенью же, после Покрова Богородицы, на небе появилась хвостатая звезда и целую неделю в сумерки показывалась на западе, озаряя небо блестящим лучом.

— Господи! — в ужасе крестились русичи. — То недобрый знак. Грядут на Русь новые неслыханные беды.

Урок, преподнесенный татарами[569] на Калке, не пошел в прок. Еще не оправившись от сокрушительного поражения, «россияне растравили свежую рану отечества новыми междоусобиями».

(Какая неслыханная беспечность русских князей! Остановитесь, призадумайтесь, пока не поздно. Ведь пройдет немного времени и уже вся Русь будет испепелена и разорена ордами свирепого хана Батыя. Нет, не остановились, не призадумались).

В тот же 1223 год по Руси загуляла новая замятня. Новгородцы изгнали юного Всеволода Юрьевича, сына великого князя Владимирского. Всеволод со своим двором занял Торжок, а отец его, Юрий Всеволодович, недовольный своеволием новгородцев, начал собирать на них рать. Вскоре сам великий князь, его брат Ярослав, племянник Василько Ростовский и шурин Михаил Черниговский прибыли с дружинами в Торжок, откуда намеревались затем выступить на Новгород, дабы их сурово наказать и показать, кто на Руси хозяин.

Новгородцы отправили к великому князю двух послов, кои передали: Юрий Всеволодович должен убраться из Торжка и прислать в Новгород сына. Великий князь высокомерно ответил:

— Пусть выдадут мне зачинщиков, кои посмели взроптать на сына моего, иначе будет худо. Я поил своих коней из Тверцы, напою и из Волхова.

Сей ответ не напугал новгородцев. Вече заявило:

— Сам Андрей Боголюбский не смирил нас оружьем, не смирить и Юрию. Укрепим стены города, перекроем все важные дороги сильными дружинами. Не посрамим Господин Великий Новгород!

К Юрию Всеволодовичу отправились новые послы.

— Кланяемся тебе, князь, но своих братьев-новгородцев не выдадим. А коль ты жаждешь кровопролития, то и у нас меч найдется. Умрем за святую Софию!

Великий князь вначале погорячился, но затем поостыл: брать мощную крепость Новгорода дело нешуточное, да и сородичи идти на приступ не советуют. Даже четырнадцатилетний Василько своего дядю уму-разуму учит:

— Мало нам Калки. Теперь, как допрежь, русич на русича пойдет? Худо так-то, дядя.

Тоже советчик выискался. Хоть и недовольный, но вступил великий князь с новгородцами в переговоры. Порешили на том, чтоб в Новгород поехал княжить шурин Юрия — Михаил Черниговский.

Часть вторая

Глава 1 КНЯЗЬ ИГОРЬ СЕВЕРСКИЙ

В свои неполные семнадцать лет князь Василько выглядел добрым молодцем. Рослый, крутоплечий, с русокудрой головой. (Поглядели бы покойные Константин и Анна на свое любимое чадо!).

Ближний боярин Воислав Добрынич еще год назад утвердился в мысли: у Василька гибкий ум Константина, твердость деда Всеволода и отвага Мстислава Удалого (правда, не бесшабашная и безрассудная, а спокойная и не показная). Как и отец, Василько увлекался древними рукописями, но целыми днями и ночами в библиотеке не засиживался. Были в нем еще две страсти: охота и игра в меч-кладенец.[570] Последнему увлечению Василько обычно отводил утренние часы. Летом — на своем княжеском дворе, зимой — в просторной гриднице. Допрежь искусству боя Василька обучал Еремей Глебович, затем Воислав Добрынич, а в последнее время напарником князя стал молодой и сильный, побывавший в сечах меченоша Славутка Завьял, чем-то напоминавший Алешу Поповича.

Сего ростовского богатыря, павшего на Калке, невозможно было забыть. Уже позднее Васильку удалось узнать подробности последнего боя Алеши. Три дня он со своими содругами отчаянно отбивался от татар. Его ярый меч прокладывал улицы в туменах ордынцев, кои, убедившись, что такого богатыря не уничтожить, с ужасом донесли об этом самому Субудаю. Тот приказал бросить на Алешу отборную сотню нукеров, чья слава гремела по всем монголо-татарским полчищам. Однако и им долго не удавалось поразить отважного уруса. Тот, изрубив более десятка багатуров, начал изнемогать от многих ран, и, наконец, был сражен копьем. Погибли и все содруги Поповича.

Горестная весть, опечалила Василька: он любил Алешу, и ему казалось, что тот будет богатырствовать еще долго — долго, а он погиб в 23 года. У Василька остался подаренный Алешей меч, с коим юный князь ходил в ратные походы, а они были чуть ли не каждый год.

Вот и в апреле, на Ирину заиграй овражки,[571] примчал гонец от Юрия Владимирского.

— Великий князь собирает войско на Олега Курского, кой помышляет побить шурина Юрия Всеволодовича — Михаила Черниговского. Быть тебе, князь Василько Константинович, с дружиной своей во Владимире.

Всегда хмуро встречал такие вести ростовский князь. Вновь усобица! Когда же князья перестанут терзать многострадальную Русь?! Но в поход идти придется: отказ заставит великого князя двинуть свое войско на Ростов. Но это опять-таки усобица, коя приведет к неминучим бедствиям.

Поддерживает Василька и епископ Кирилл. Он не боится осуждать великого князя и часто твердит усобникам:

— Молю вас, не погубите Русской земли! Коль будете воевать между собою, поганые возрадуются и возьмут землю нашу, кою отцы и деды стяжали трудом своим великим и мужеством.

Мольбы Кирилла находили горячий отклик не только у простонародья, но и среди духовных пастырей Ростово-Суздальской Руси. Влияние ростовского владыки распространилось и на стольный град Владимир. К воззваниям Кирилла стали прислушиваться князья и княжичи, чем вызвали недовольство Юрия Всеволодовича.

22 мая 1226 года умер Владимиро-Суздальский епископ Симон. Многие полагали, что его место займет влиятельный Кирилл. Но шли дни, а великий князь так и не отправил епископа в Киев для поставления к митрополиту всея Руси. Больше того, Юрий Всеволодович не захотел, чтобы Кирилл оказался вместе с Васильком во Владимире.

«Надо оградить моего племянника от этого златоуста, — раздумывал великий князь. — Слишком много воли взял. Чернь и попы его чтят, и коль митрополит рукоположит его на Владимиро-Суздальскую епархию, то Кирилла и вовсе будет не достать. Но тому не бывать! Он, великий князь, ни с кем делиться властью не намерен. Надо уговорить в Киеве Кирилла (киевский митрополит носил тоже имя), чтобы он не благоволил к ростовскому епископу. Есть кого поставить…Хотя бы соборного попа Митрофана, кой во всем будет потакать великому князю».

Юрий Всеволодович всегда добивался, чтобы церковь была послушным орудием в его руках. Да и только ли он? Каждый удельный князь норовил подмять под себя пастыря.

Не всегда Юрий Всеволодович ходил в челе войска, но на сей раз, он двинулся в поход с большой охотой, хотя поход для него был всего лишь предлогом: главное — вовлечь киевского митрополита к примирению двух князей. Кирилла надо использовать в своих целях.

* * *
В княжеском саду всё цветет, благоухает. Воздух хрустально-чистый, живительный.

Юная княжна Мария раскачивается на качелях и задорно восклицает:

— Наддай!.. Еще наддай, Любава!

Качели все выше и выше, у княжны захватило дух. Славно-то как!

Пришла старая мамка Устинья, погрозила Любаве клюкой:

— Буде, неразумная! Загубишь дитятко. Буде!

Боярышня отошла от качелей, но княжна напустила на себя недовольный вид.

— И всего-то ты, мамка, пугаешься. Я ж не впервой на качелях.

— Береженого Бог бережет, дитятко…Аль я не сказывала, чего с дочкой боярина Вахони приключилось?

Мария глянула на боярышень и прикрыла улыбку ладонью. Мамка уже в который раз напоминала о «зло-несчастной боярышне» Феклуше.

— Не сказывала, мамка, не сказывала.

— Не сказывала?.. Запамятовала, старая. Так вот, послушай. В прошлое лето, после первого Спаса,[572] Феклуша в саду на качелях сидела да семечки лузгала, а с дерева яблоко, вот эконькое, — мамка развела руками, — с добрую дыню слетело и шмяк по голове Феклуши. Боярышня с качелей оземь грянулась.

Княжна и боярышни громко рассмеялись. Мамка же сердито застучала клюкой:

— Буде ржать, глупые! Феклушка-то едва не окочурилась.

Девушки рассмеялись пуще прежнего, но тут появилась запыхавшаяся сенная девка и возбужденно крикнула:

— Едут!

Девушек как ветром сдуло. Прибежали к терему, а затем по крыльчикам и сенями, переходами и лесенками поднялись в башенку-смотрильню.

Княжна еще намедни изведала, что в Чернигов едет сам Великий князь с братьями и племянниками. Батюшка сказывал: Юрий Всеволодович ополчился на Олега Курского, кой помыслил на Чернигов подняться.

Войско длинной серебристой змеей вползало в распахнутые настежь ворота крепости. (Великий князь перед Черниговом приказал дружине облачиться в кольчуги и шеломы, дабы торжественно, с блеском войти в город).

— Какая сильная рать, — молвила Мария. — Едва ли теперь Олег Курский пойдет на моего батюшку.

Дружина, миновав ворота, осталась в посаде, а великий князь, с князьями и боярами, въехал в детинец. Теперь каждого всадника хорошо видно. Девушки с неподдельным любопытством разглядывали знатных ростово-суздальских властителей. Рядом с отцом княжны (он встретил великого князя еще за версту от города) ехал, сверкая золочеными доспехами, Юрий Всеволодович. Грузный, величавый, на гордом белогривом коне.

— Глянь, княжна, какой пригожий, — с улыбкой наклонилась к Марии ближняя боярышня Любава.

— Великий князь?.. Ничего пригожего.

— Да нет. Вон тот, что шелом снял… Зришь? На коне чубаром.

— Зрю.

— Ну и как?

Мария пожала плечами, хотя молодой всадник ей и в самом деле приглянулся: на полголовы выше великого князя, осанистый, русокудрый.

— Кто-то из племянников, — продолжала Любава. — Ну, ей Богу, пригожий, — и залилась румянцем.

Отец Любавы, боярин Святозар, сложил голову на Калке. Убитая горем мать постриглась в монастырь. Любава же осталась при княжне. Веселая, жизнерадостная боярышня пришлась по душе князю Михаилу Всеволодовичу Черниговскому.

А затем был пир. И каких только питий и яств на столах не было! (Черниговское княжество одно из самых богатейших на Руси. Земля жирная, плодородная, воткни кол — без навоза вырастет. Чего и говорить — цветущее, изобильное княжество. Лакомый кусок не только для чужеземца-ворога, но и для любого русского князя).

Юрий Всеволодович, вальяжный, степенный, говорил негромкие речи, отпивал вино из золотой чары, а в голове его всё крутилась и крутилась одна назойливая мысль: он хоть и женат на родной сестре Михаила Всеволодовича, но шурин не шибко-то ему и кланяется. Человек он властный и гордый, и надо его еще крепче привязать к себе.

— Всё-то мы в неустанных заботах, всё-то о своих землях печемся, кровь за неё проливаем, а чего ради?

За столами примолкли: великий князь речет! А Юрий Всеволодович неторопливо и раздумчиво продолжал:

— Ради потомства своего, чад любых, дабы они нужды не ведали и крепко на ногах стояли. Не так ли, Михайла Всеволодович?

— Доподлинно, великий князь. Добрые дети — дому венец, для того и взращиваем, — утвердительно отозвался князь Черниговский, не ведая, к чему клонит Юрий Всеволодович.

— Именно венец, — кивнул великий князь. — Но и для оного надо постараться, дабы худых отпрысков не было. Дитятко что тесто: как замесил, так и выросло… У тебя, чу, дочь — красная девица.

— Грех жаловаться.

— Чего ж от гостей прячешь? Я ведь ее с малых лет не видел. А еще шурин. Негоже, — с легкой, добродушно-хитрой улыбкой погрозил пальцем Юрий Всеволодович.

Михаил Всеволодович пытливо глянул на великого князя. С чего бы это вдруг он о дочери заговорил? Неспроста…

— Пусть зелена — вина мне поднесет. Хочу выпить из ее рук.

Михаил Всеволодович обернулся к дворецкому, стоявшему за спиной.

— Покличь Марию.

По обычаям того времени женщины на пиры не допускались. Но если самый влиятельный гость (другим не дозволялось) надумал выпить чару из рук хозяйки или её дочери, то отказать в такой просьбе было нельзя.

Мария появилась в гриднице в сопровождении матери, княгини Евдокии Романовны. На княжне алый сарафан, поверх коего шелками шитый расписной летник, на голове кокошник, украшенный дорогими каменьями, на ногах башмачки золотные, в руках золотой поднос с чарой.

Мария, смущенная, зардевшаяся, ступила к Юрию Всеволодовичу, поясно поклонилась и молвила:

— Угощайся, великий князь, на доброе здоровье.

Юрий Всеволодович поднялся из кресла и взял с подноса золотую чару. Округлое, упитанное лицо его тронула довольная улыбка.

— Экая лепая выросла.

Перед ним стояла милолицая, зеленоглазая девушка с темнорусой пышной косой, обвитой жемчужной перевязью.

Великий князь выпил, трехкратно расцеловал Марию и повернулся к княгине.

— Добрую дочь вскормила, Евдокия Романовна.

— Заботами супруга моего, — скромно молвила княгиня и, поклонившись мужу, добавила. — Души в ней не чает.

Зять ласково, по-отечески глянул на шурина.

— Славная у тебя семья, Михайла Всеволодович. У всех бы так.

— Благодарствую на добром слове, великий князь, — сдержанно отозвался князь Черниговский, продолжая пребывать в некотором недоумении. Обычно от Юрия Всеволодовича не дождешься хвалебного слова, а тут при всех князьях и боярах на него не скупится.

Великий князь метнул острый взгляд на Василька. Тот с интересом поглядывал на Марию, и это еще больше подстегнуло захмелевшего Юрия Всеволодовича:

— Пью за доблестного князя Черниговского и его славных домочадцев!

Пир загулял с новой силой!

На другой день, после полудня, Юрий Всеволодович и Михаил Черниговский уединились. Разговор пошел о курском князе Олеге, кой затеял вражду с Черниговским княжеством.

Вражда имела глубокие корни. В 1164 году умер князь Святослав Ольгович, владетель курских, черниговских и новгород-северских земель. Чернигов по все правам должен был отойти племяннику от старшего брата, Святославу Всеволодовичу. Но супруга покойного Ольговича вступила в тайный сговор с епископом Антонием, тысяцким Юрием и знатными боярами. На совете решили: никому не говорить о смерти Святослава Ольговича три дня, дабы иметь время послать за сыном вдовы, Олегом.

Тайный гонец примчал к Олегу в Чернигов и передал тому наказ матери:

— Поспешай, князь! Святослав Всеволодович худо жил не токмо с отцом твоим, но и с тобой. Не замыслил бы какого лиха.

Олег успел приехать в Курск прежде Святослава. Все надеялись на благополучный исход заговора. Засомневался лишь тысяцкий Юрий:

— Не шибко-то я доверяю епископу Антонию. Этот грек хоть и целовал образ Спасителя, но клятву свою может нарушить.

Слова тысяцкого дошли до Антония, и тогда он вдругорядь заявил:

— Бог и Пресвятая Богоматерь мне свидетели, что я не пошлю к Святославу Всеволодовичу вестника о княжеской смерти, да и вам сие делать запрещаю, дабы не погибнуть нам душою и не уподобится Иуде.

Коварен и хитер был грек Антоний. На словах он поддержал княгиню и бояр, но в голове его блуждали иные мысли. Трудно сказать, кто будет со щитом. У Святослава не только крепкая дружина, но и много сторонников. Случись его победа — и ему, епископу, не видать епархии, как своих ушей. А епархия зело доходная, богатствами своими владыка не уступал самому князю. Он должен остаться святителем.

Глухой ночью, нарушив крестное целование, этот «преданный Богу святитель» посылает своего верного послушника с грамотой к Святославу, в кой написал: «Дядя твой умер, послали за Олегом; дружина по городам далеко. Княгиня сидит с детьми без памяти, а владений у неё множество. Ступай борзей и управься с Олегом».

Святослав, прочтя грамоту, тотчас отправил по городам посадников, дабы города присягали ему, как законному наследнику Святослава Ольговича, а сам пошел с дружиной на Чернигов.

Олег, не прислушавшись к советам матери и княжьих мужей, не решился на битву, и уступил Святославу Чернигов, а сам, вместе со своим братом Игорем, сел в Новгороде Северском.

Спустя 14 лет, князь Олег преставился и его место занял брат киевского князя Ярослав Всеволодович, а после его кончины черниговский стол достался Игорю Святославичу. (Именно об этом доблестном и печально-известном князе и будет чуть позднее написано знаменитое «Слово о полку Игореве»).

Князь Игорь правил то в Чернигове, то в Новгороде Северском, и все последние десятилетия на Русь, чуть ли не каждый год, набегали половцы. Зимой 1174 года они хлынули на киевские земли и опустошили множество сел. Затем степняки набежали на порубежные земли по реке Рось.

Князь Игорь собрал сильную дружину и веско молвил:

— Хватит поганым зорить землю Русскую. Надо дать им жестокий отпор.

Изведав от лазутчиков, что два хана, Кобяк и Кончак, отправились опустошать Переяславль,[573] Игорь погнался за ними, обратил половецкое войско в бегство и отнял богатую добычу.

Несколько лет на южных рубежах была тишина, но в 1183 году хан Кончак вновь пошел на Русь. Навстречу им двинулись дружины Игоря Северского и Владимира Переяславского, но между князьями возник спор за старшинство.

— Я пойду в челе войска! — непреклонно заявил князь Владимир.

— Это почему ж? — загорячился Игорь. — Не забывай какого я роду-племени. В челе дружины быть мне!

Гордый Владимир Рязанский так рассердился, что повернул свою дружину на…Новгород Северский(!), а князь Игорь отправился на половцев. И вновь была успешная сеча, и вновь хан Кончак обратился в бегство.

Несмотря на ряд поражений, половцы и не думали прекращать набеги на Русь. Хан решил собрать огромное войско. И вот «в 1184 году пошел окаянный, безбожный и треклятый Кончак со множеством половцев на Русь с тем, чтоб попленить города русские и пожечь их огнем. Нашел он одного басурманина, который стрелял живым огнем, были у половцев также луки тугие самострельные, которые едва могли натянуть 50 человек».

Половцы остановились на реке Хороле. Кончак, как сказано в летописи, надумал обмануть Ярослава Черниговского и направил к нему посла, как будто мира просить. Ярослав, ничего не заподозрив, послал к хану своего боярина для переговоров. Но Святослав Киевский спешно отправил к Ярославу вестника:

— Брате! Не верь поганым, я сам на них пойду.

Князья Южной Руси под началом Святослава Всеволодовича, не сказав ни слова Игорю Северскому, пошли против половцев и 30 июля одержали над ними славную победу, взяв в плен 7000 человек, 417 князьков, в том числе знаменитого хана Кобяка, множество прекрасных степных коней и разного оружия. Даже самый храбрый из ханов, Кончак, был разбит ими.

Слава о громкой победе разнеслась по всей земле Русской. И большие, и маленькие говорили о храбрых князьях; певцы пели о них в песнях, сказочники рассказывали в сказках. Многие завидовали такой славе, и среди них… князь Игорь Северский, кой «с самых молодых лет был чрезвычайно храбр, любил войну и для славы готов был с радостью умереть». Он совершенно потерял спокойствие и веселость свою, сердился на князей за то, что они не пригласили его идти вместе с ними, и думал только о том, чтобы прославиться больше их, и для этого начал вместе с меньшим братом своим, Всеволодом Курским, тайно готовиться к походу. Не прошло и девяти месяцев, как братья, со своими боярами, дружиной и нанятыми черными клобуками[574] выступили 23 апреля 1185 года в поход.

Северские князья дошли до Донца. После солнечного полудня вдруг наступили сумерки. Игорь взглянул на небо и изумился: «солнце стояло точно месяц».

— Гляньте-ка, что сие означает? Небывалая затемь.

На лицах дружинников застыл испуг.

— Князь! То знамение недоброе. Не повернуть ли вспять?

Игорь постарался дружину успокоить:

— Божьей тайны никто не ведает, а знамению всякому и всему миру — Бог творец. Увидим, что сотворит он нам — добро или зло. Вспять же идти — великий срам!

В тот необычно пасмурный день Игорь переправился за Донец и пришел к городу Осколу, где простоял два дня, дожидаясь подхода дружины брата Всеволода, кой шел иным путем из Курска. Из Оскола все направились к реке Сальнице, куда примчала одна из степных сторожевых застав.

— Поганые собрали несметное войско. Их впятеро больше. Поезжайте назад!

Князь Игорь обратился к дружине:

— Братья, мы не единожды ходили на поганых и всегда их было больше. Если мы теперь, не обнажив меча, возвратимся вспять, то срам нам будет хуже смерти. Зову вас ехать на врага!

— Мы с тобой, князь Игорь! — с решимостью отозвалась дружина.

Ехали всю ночь, утро, а к полудню увидели полки половецкие. «Поганые собрались от мала до велика» и стояли на противоположном берегу реки Сююрили, изготовившись к битве.

Князь Игорь принялся расставлять полки. Сам, с большим полком, встал посередине, по правую руку поставил полк брата Всеволода, по левую — племянника Святослава, а наперед — полк сына своего Владимира с отрядом черниговских коуев.

Оглядев с невысокого холма рать, Игорь поднял руку с обнаженным мечом. Тотчас запели боевые трубы. Дружины неторопливо, но угрозливо двинулись вперед.

Из половецкого войска выехали лучники, «пустили по стреле на Русь и бросились бежать». Дружины не успели еще переправиться и через реку, как побежали и остальные половцы. Передовой полк Владимира погнался за ними, начал бить их и хватать.

Старшие князья, Игорь и Всеволод, шли, не распуская своих полков. «Половцы пробежали мимо своих веж[575], русские их заняли и захватили многих в полон».

Три дня рать праздновала победу. Князья возбужденно и весело говорили:

— Братья наши, с князем Святославом, ходили на поганых и бились с ними, оглядываясь на Киев и Переяславль. В землю Половецкую они не посмели войти, а мы вошли, множество поганых изрубили, детей и жен их взяли в полон. Теперь пойдем за Дон и до конца истребим нехристей. Засим двинемся к Лукоморью,[576] куда и деды наши не хаживали.

«Сия гордость витязей мужественных, но малоопытных и неосторожных имела для них самые гибельные следствия. Разбитые половцы сбились с новыми толпами, отрезали россиян от воды и, в ожидании еще большей помощи, не хотели сразиться копьями, три дня действуя одними стрелами. Число варваров беспрестанно умножалось. Половцы окружили россиян со всех сторон, они бились храбро, отчаянно, но изнуренные кони худо служили всадникам».

Некоторые из бояр норовили склонить князя Игоря к отступлению, на что тот жестко ответил:

— Коль побежим, то сами спасемся, но черных людей оставим и погубим, и будет на нас тяжкий грех перед Богом. Уж лучше костьми ляжем.

Порешив на этом, все сошли с коней, и вновь кинулись в сечу, хотя все уже изнемогали от безводья. Бились целый день до вечера, и много было раненых и убитых в полках русских.

Игорь еще в начале битвы был посечен саблей в руку и потому сел на коня. Увидев, что коуи бегут, он поскакал к ним наперерез, но вернуть обезумевших от страха иноверцев не удалось.

Игорь, сидя на коне, сбросил с себя шелом, чтобы ратники видели его лицо, и ведали: князь жив, князь сражается вместе с дружиной. И он, истекая кровью, люто сражался и вдохновлял воев.

Яро бился с половцами и его брат Всеволод. Наконец он остался без оружия, «изломив свое копье и меч».

Окруженные со всех сторон погаными, израненный Игорь и Всеволод были взяты в полон. Все северские дружины были разбиты, почти (кроме 15 человек) никто не спасся, ибо, «как стенами крепкими, были огорожены полками половецкими». Поганые, как и татары на Калке, перехитрили русичей и заманили их в ловушку.

Хан Кончак не умертвил русских князей. Во-первых, он был восхищен их отвагой, а во-вторых, надумал взять за них большой выкуп. Что же касается князя Игоря, то Кончак пощадил его и по другой причине. В жилах Игоря Северского немало было и половецкой крови: по отцу он доводился правнуком хана Осолука, а по матери — хана Аепы. Пусть живет этот полуполовец! Князю Игорю хан предоставил большую свободу. Приставил к нему двадцать стражей, но давал ему волю ездить на охоту, куда хочет, и брать с собой своих слуг. Многое получил князь от благосклонного Кончака: добрые питье и яства, слуг, охоту и даже наложниц, но Игорь чувствовал себя, как птица в золотой клетке. Его неистребимо тянуло на Русь, в Новгород Северский, Путивль и Чернигов, к любимой супруге Ефросинье Ярославне…Голая, безлесная степь настолько опостылела, что хотелось волком выть.

Как-то во время охоты к Игорю подъехал начальник надсмотрщиков Лавор и произнес:

— Тебя уже и охота не влечет, князь. Тоска в твоих глазах.

— Тебе что за нужда? — с раздражением отозвался Игорь.

— Не сердись, князь… Твое сердце давно уже покинуло степь. Я хочу бежать с тобой на Русь.

— Бежать? — еще больше осерчал Игорь. — Я мог уйти во время битвы, но не желал обесславить себя бегством. Не желаю и теперь.

— Твоя удаль и гордость всем известны. И все же подумай над моими словами, князь. Надо бежать.

— Но ты же — половец. Верный пес хана Кончака. Надеешься получить калиту[577] золота? — с усмешкой произнес Игорь.

— Половец живет добычей. С золотом нигде не пропадешь.

— И ради этого ты готов предать свою землю, покинуть свой очаг?

— У кочевника нет постоянного становища и очага. Это вы, урусы, привязаны к своим избам. В поисках добычи мы, как перекати-поле, рыскаем с места на место.

Ливор снял лисий малахай, обнажив наголо бритую голову, и, метнув острый взгляд на надсмотрщиков, кои сидели у костра и варили в котле баранье мясо, приглушенно продолжал:

— Не хочу больше быть цепным псом Кончака. Он увел из юрты мою десятилетнюю дочь, взял ее силой, а затем выбросил своим нукерам. На другой день Матлиба привязала себя к лошади и затянула на шее аркан. Я потерял любимую дочь и возненавидел хана. Я хочу бежать на Русь. Решайся, князь. И твой и мой бог будут к нам благосклонны. Вчера Кончак подался из степей на урусские земли.

— Опять? — потемнел лицом князь.

Игорь большне не колебался: он надумал воспользоваться неожиданной помощью Лавора.

В назначенное время, когда стало темнеть, и когда половцы напились хмельного кумыса, пришел княжий конюший и объявил, что Лавор ждет.

Игорь поднял полог шатра и вылез вон. «Сторожа веселились, думая, что Игорь спит, а он уже был за рекою и мчался по степи». В 11 дней князь достиг города Донца, откуда поехал в свой Новгород Северский..

Игорь бежал, оставив в плену у Кончака сына Владимира и брата Всеволода. Однако жестокий, но хитрый хан простил бегство князя Северского. Дабы усыпить бдительность русских князей, он выдал свою дочь за Владимира и отпустил его вместе с дядей Всеволодом на Русь.

Поход Игоря состоялся лишь через пять лет, в 1191 году, и был он на сей раз удачным. Зимой Игорь с Ольговичами вновь было двинулся на половцев, ностепняки собрали внушительные силы и Ольговичи, не рискнув вступить в битву, ночью ушли назад.

Борьба с половцами продолжалась многие годы. Победы сменялись поражениями. Войне, казалось, не было конца и края, и всё это время на Руси продолжались междоусобицы. Ольговичи враждовали м Мономаховичами. Брат шел на брата, племянник на родного дядю.

Ничего не вынесли для себя князья и после сокрушительного поражения на Калке. Вражда разгорелась с новой силой.

Прибежав с Калки, сын Игоря (тот умер в 1202 году), Олег Игоревич, взял себе Чернигов и заявил:

— Отец мой княжил в Чернигове. По праву и старине! Ныне мой черед сидеть на Черниговском столе!

Но князь Михаил Всеволодович, сын киевского князя Всеволода Святославича, был другого мнения:

— По праву и старине мне быть в Чернигове! Мало ли когда Игорь в нем княжил. Все последние годы Черниговский стол занимал мой отец Всеволод Черемной. Теперь приспела моя пора.

И Михаил Всеволодович, покинув Великий Новгород, двинул свою дружину на Чернигов. Поддержал своего шурина и великий князь Юрий Всеволодович с Ростово-Суздальскими дружинами.

Олег Игоревич, убедившись, что в Чернигове ему не усидеть, отвел свою рать в Курск и высказал:

— Пусть Мишка не радуется. Я соберу дружины всех северских князей и верну себе Чернигов.

В северские города помчали гонцы, и уже через неделю к Курску начали стягиваться не только дружины, но и народные ополчения. По Южной Руси вот-вот должны прокатиться новые кровавые сечи.

Глава 2 ВАСИЛЬКО И МАРИЯ

И великий князь, и его шурин ведали: старшинство Олега Курского на Черниговский стол признает и митрополит Кирилл.

— Как никак, а духовный пастырь всея земли Русской, — хмуря густые, рыжеватые брови, произнес Михаил Всеволодович.

— Зачем же тягаться? «Поладить миром», как говаривал мой брат Константин, — молвил Юрий Всеволодович.

— Но митрополит прилюдно заявил о старшинстве Олега. Он на попятную не пойдет. Сказанное слово в кадык назад не вернешь. Кирилл о том во всё горло с амвона глаголил.

— Мало ли что глаголил, — усмешливо изронил великий князь. — Горлом изба не рубится. Дело твое, Михайла, не простое, но не всё еще потеряно…Собирайся-ка, зятек, к митрополиту в Киев. Придется тряхнуть калитой. Богатства тебе не занимать, ни злата, ни серебра не жалей.

— Но Кирилл, сказывают, бессребренник.

— Э-э, брат, — не снимая усмешки с лица, махнул рукой Юрий Всеволодович. Нашел на Руси бессребренников, мздоимец на мздоимце. Деньги и попа купят и грехи скроют. Святителю лишняя гривна не помешает. Аль тебя учить всё надо? На храм-де жертвуем, на скудность церковную, хе-хе. Глядишь, Кирилл на твою калиту новый собор поставит. Аль Богу то неугодно?

Прежде чем отъехать в Киев, князья пригласили к себе Василька Ростовского.

— Оставляем на тебя, Василько Константиныч, град Чернигов. В случае чего, шли гонца, — молвил великий князь. Задержавшись в сенях, молвил с глазу на глаз:

— Ты бы, Василько, к княжне пригляделся. Потолкуй, расположи к себе. Кажись, клад-девка.

У Василька зарумянились щеки.

— Зачем, дядя?

— Эка…С оглоблю вымахал, а ума, как у муравья говна… Да ты не серчай, не серчай, племянничек, я ведь на доброе дело тебя наставляю. Пораскинь умишком своим. Мария, как жена, любого князя украсит. Мне б твои годы, не упустил бы.

Смущение долго не покидало Василька. Выходит, великий князь задумал женить его на черниговской княжне. Не зря он позвал ее на пир, не зря метнул на Василька свой хитрый, многозначительный взгляд… Да, Мария хороша собой, но это еще ни о чем не говорит. В народе сказывают: не ищи красоты, а ищи доброты, ибо добрая жена дом сбережет, а плохая рукавом растрясет… Какова ж Мария душой своей?

Не «пригляделся» Василько к Марии ни в первый, ни на другой день: все мысли его были заняты Черниговом. На случай осады дотошно осматривал земляные валы и водяной ров, проездные ворота, башни и стены крепости. Всё было сработано надежно и основательно, Чернигов мог выстоять длительную осаду. Да то и понятно: черниговские князья на крепостные сооружения казны не жалели. Враг совсем близко, из степей в любой час могут хлынуть жаждущие добычи половцы. Горожане чуть ли не каждый год чистили рвы, подсыпали валы, подновляли крепкими дубовыми бревнами обветшавшие места острога.

Чем больше Василько осматривал крепость, тем всё чаще не покидала его неутешная дума: родной-то град Ростов гораздо хуже укреплен. От степей он далеко, отгородился от поганых непроходимыми болотами и лесами, поэтому не шибко-то и заботится о своей крепости. Но всё до поры-времени, надо немешкотно подновить крепость.

Славен был Чернигов и своими соборами: Спасо-Преображенским, Борисоглебским и Пятницкой церковью. Сразу бросалось — ставлены и украшены они искусными зодчими и изографами[578],в каждом храме своя особенная красота.

«А вот в Ростове Успенский собор всё еще не возведен, — с сожалением подумалось Васильку. — Был чудный деревянный храм, но сгорел в 1204 году, и вот уже свыше двадцати лет ростовцы не имеют собора. Уж слишком неторопко возводят его мастера. Теперь стоять ему из белого камня, с одной главой и золоченым шлемом. Кровля будет покрыта оловом, а пол устлан майоликовыми плитами зеленого и желтого цвета. Зело великолепным и величественным задуман ростовский Успенский собор. Надо потолковать с зодчими и побольше выделить им казны, дабы побыстрей войти в новый храм с молитвой.

Трижды за день — ранним утром, перед полуднем и вечером — к Васильку прибывали лазутчики и доносили одну и ту же весть:

— Дружины князя Олега пока стоят в Курске.

— И дале бдите. Олег может выйти в любой момент.

Выслушав лазутчиков, Василько объезжал дружины, строго предупреждал:

— Не разбредаться, на рыбные ловы и в питейные избы не ходить. Сотские! Поглядывайте за своими воями. Коль в гульбе кто будет замечен, без пощады наказывайте.

Сотские заверяли князя, что глаз с воев не спустят. Однако не всё было гладко.

Как-то Василько собрал начальных людей в гриднице, но двух сотских из черниговской дружины не оказалось. Князь отыскал глазами тысяцкого.

— Где?

Тысяцкий замялся:

— Вишь ли, князь… Посылал за ними, а те как в воду канули.

— Разыскать! — резко бросил Василько.

Сотских нашли лишь на другой день в Гончарной слободке, где начальные люди бражничали с тремя женками.[579]

Василько вспылил:

— Не я ль сказывал, чтоб никто в гульбу не ударился? Снять обоих с сотских и бить плетьми на торговой площади.

— Не чересчур ли строго, Василько Константиныч? — осторожно молвил Воислав Добрынич.

— Строго? — недоуменно глянул на воеводу князь и заходил взад-вперед по покоям, в коих, кроме него и Воислава Добрынича, никого не было. — А коль бы враг к Чернигову подступил? Надо в битву воев вести, а сотские языком лыка не вяжут. Плетьми!

— Прости, Василько Константиныч, — вновь осторожно кашлянул в кулак Воислав Добрынич. — Коль на тебя войско оставили, ты волен снять бражников с сотских, но плетьми наказывать не советую.

— Это почему ж?

— Сотские — дружинники князя Михаила Всеволодовича, и токмо он их может наказать. Таков уж порядок на Руси.

— Да ведаю, ведаю! — продолжал серчать Василько. — В чужой монастырь со своим уставом не лезь. Вот с таким порядком мы и на Калке осрамились. Каждый князь не о Руси думал, а о том, чтобы не дай Бог под чью-то руку угодить. Спесь да чванство — превыше всего. Тьфу!

— Твоя правда, Василько Константиныч, — вздохнул воевода. — Вот и Олег Курский с Михаилом Черниговским драку затеяли. А чего ради? Доказать у кого род знатней.

— Половцам на радость. Они токмо и ждут, когда князья сцепятся и Русь обескровят.

Смуро стало на душе Василька. Как и отец, он терпеть не мог усобиц, а они, знай, разгораются. И ничто не останавливает князей — ни поражение от татар на Калке, ни половецкие нашествия, ни гибель от междоусобных войн тысяч русичей.

А сотских Василько все же наказал: не только снял из начальных людей, но и посадил в поруб.

Сотские, было, возмутились:

— Наш князь, Михайла Черемной, за такую малую провинность в поруб бы нас не кинул.

— Вот до вашего князя и посидите.

Начальные люди стали относиться к своей службе более ретивей: крутенек, оказывается, князь Ростовский.

Василько же, занятый ратными делами, почитай, и забыл о наказе Юрия Всеволодовича. С княжной он так и не повстречался, однако увидел её в самом неожиданном месте. Ближе к вечеру князь зашел в книгохранилище и услышал приглушенный голос:

— Пиши дале, Мария: „И пошел князь Михаил Всеволодович Черемной с великим князем Владимирским в Киев…“. Ровней, ровней води писалом, да не поставь кляксу на пергамент, ему цены нет.

В глубине библиотеки, при неярком свете трех восковых свечей в бронзовом шандане, за широким столом, заваленном свитками, сидели седобородый монах в рясе и княжна Мария в голубом летнике.

Василько был немало удивлен: обычно летописи пишут монастырские иноки, а тут молодая девушка сидит за пергаментом. При виде князя, и чернец и Мария встали из-за стола и приветствовали Василька поклоном.

— То инок Порфирий, — пояснила Мария. — Он еще при моем деде, Всеволоде Черемном, летописанием занимался.

Говорила юная княжна спокойно, без всякой робости, и это понравилось Васильку, хотя сам он при виде Марии слегка смутился.

— То дело доброе, — молвил Василько и оглядел библиотеку. В ней было довольно много рукописных книг, облаченных в цветной сафьян с медными застежками; они лежали на стольцах и поставцах, размещенных вдоль сухих, бревенчатых стен. Довольно солидная была библиотека у Михаила Черемного-Черниговского, и все же ей далеко до ростовской книжницы, коя славилась на всю Русь.

— Продолжайте, а я, пока, в книги загляну.

Мария вновь склонилась над пергаментным листом. Робкий, трепетный свет мягко озарял ее чистое, одухотворенное лицо с крупными, живыми глазами.

Василько придвинул к себе подсвечник и раскрыл одну из древних книг с пожелтевшими листами. Читал и…украдкой поглядывал на княжну. Сердце его учащенно забилось. Что это с ним? Сколь княжеских дочерей и боярышень видел, но ни одна из них не вызывала каких-либо чувств, всегда он оставался равнодушным. А тут?.. Выходит, дядя не зря велел „приглядеться“, он-то уж знает толк в женщинах. (Юрий Всеволодович, не обращая внимания на супругу, имел много полюбовниц).

— А теперь зачнем новую строку. Достань краски, нарисуй писалом красную буквицу и укрась ее золотом. Да не торопись, княжна, на века создаем, коль Бог сохранит. Ты уж, как и намедни, постарайся, — степенно молвил старый инок.

— Постараюсь, учитель.

Мария оторвалась от пергамента, и глаза её на какой-то миг встретились с глазами Василька. И тут князь заметил, как ее лицо тотчас зарделось густым румянцем. Дрогнуло писало в длинных, изящных пальцах. Заглавная буквица получилась корявой, и от этого лицо Марии и вовсе стало пунцовым.

— Прости, учитель, рука подвела.

— Рука?

Старый инок глянул на князя, затем на Марию, и улыбка тронула его сухие, поблекшие губы.

— На сегодня довольно, княжна.

Мария, легкая, гибкая, тотчас выпорхнула из библиотеки, а Василько подошел к монаху.

— И давно Мария книжной премудрости набирается?

— Её с малых лет к книгам тянет, княже. Зело светлым умом её Бог наградил.

— И много ли постигла?

— Не по годам её, княже. Уже в десять лет чла Псалтырь, Часослов, Апостола, Евангелие и Минею служебную, а затем захотелось ей познать латинский и греческий. Познала! Ныне чтет греческие сочинения Георгия Арматола и Иоанна Малалы.

— Да то ж диво дивное, — не сдержал своего восхищения Василько.

— Ты прав, княже, — кивнул Порфирий. — Я прожил долгую жизнь, но никогда не слышал, чтобы какая-нибудь девица книгами увлекалась. Пожалуй, таких и нет на Руси.

* * *
Поездка князей в Киев увенчалась успехом. Обласканный богатыми приношениями, митрополит Кирилл вступил в переговоры с князем Олегом Игоревичем и добился того, что Олег распустил северские дружины и отказался от черниговского стола. (Кирилл, родом из Греции, присланный в Киев константинопольским патриархом, считался не только высоко образованным святителем, но и искусным дипломатом). „Сей муж ученый, благонамеренный, отвратил войну и примирил врагов, после чего Михаил княжил спокойно“.

Доволен был Юрий Всеволодович и другим делом. Митрополит пообещал поставить на Владимиро-Суздальскую епархию не ростовского владыку, а владимирского протопопа Митрофана, кой будет усердно служить великому князю.

Коль дважды удача пришла, жди и следующей. Так и получилось. Черниговский князь Михаил согласился выдать свою дочь Марию за Василька. Пожалуй, никогда еще Юрий Всеволодович не пребывал в таком добром расположении духа. Все его задумки свершились. Черниговское княжество, одно из самых могущественных на Руси, станет его надежным союзником. То ль не блестящий успех!

Свадьбу Василька и Марии надумали сыграть перед Крещенскими сочельниками на Васильев день.[580]

Во Владимир, вместе с семьей Михаила Черниговского, прибыл и сам митрополит Кирилл, кой и обвенчал молодых в Успенском храме. А затем был пир, да такой шумный, веселый и грандиозный, коего владимирцы еще и не ведали: и по усам текло, и в рот гораздо всем попало. Крепко расщедрился Юрий Всеволодович!

Едва ли не шесть седмиц пробыли Василько и Мария во Владимире, а когда спали Власьевские морозы,[581] они сели в возок и покатили по зимней, лесной дороге в Ростов Великий. Город „ликовал, встречая своего князя с молодой княгиней“.

Владыка Кирилл отслужил праздничную службу, но на душе его кошки скребли. В стольном Владимире, где загостился киевский митрополит, решалась его судьба — взойдет ли он на Владимиро-Суздальскую епархию или по-прежнему останется ростово-переяславским владыкой. Время тянулось мучительно долго, и вот 14 марта наступил для Кирилла черный день. Митрополит рукоположил в епископы Владимира и Суздаля протопопа Митрофана, отняв у Кирилла даже Переяславль. Такого болезненного удара ростовский владыка не ожидал.

„А чего ж князь-то Василько не вмешался?“ — с горечью подумал обиженный и оскорбленный Кирилл. — Ужель напугался великого князя? Тот ныне в большой силе, почитай, все русские князья ему в рот глядят. Но князь Василько далеко не угодник. Всегда он отстаивал интересы своей епархии и вдруг пошел на поводу Юрия Всеволодовича. Сколь церковных переяславских владений перешло Митрофану! Аль того Василько не разумеет? Теперь ростовская епархиальная казна едва ли не вдвое оскудеет. Да как же мог князь Василько пойти на это? Аль, женившись на дочери шурина великого князя, стал его верным подручником? Ох, не приведи Господи зреть на Ростовском княжестве такого покорного властителя. Тогда беда. От былого величия Ростова Великого и следа не останется».

Долго сокрушался епископ Кирилл!

Не был доволен решением киевского митрополита и князь Василько. Вот и в духовных делах потерял Ростов свое старшинство. «Пригород» Владимир завладел не только великокняжеским столом, но и получил церковное главенство. А не Ростов ли был и остается центром духовной жизни всей Северо-Восточной Руси? Владимира еще и в помине не было, когда Ростов процветал старанием самых великих и почитаемых на Руси князей — Ярослава Мудрого, Владимира Мономаха, Юрия Долгорукого. Ростов славился своими учеными мужами, богатейшими книгохранилищами, знаменитой школой богословия, открытой в Григорьевском «затворе»- монастыре. И вот «пригород» Ростова Великого — Владимир, история коего гораздо беднее и тусклее (город начали возводить лишь в 12 веке), ныне вознесся над древнейшим градом Ростово-Суздальской Руси. Это Андрей Боголюбский, убежав тайно, как вор, из своего Вышгорода, перенес столицу из Ростова в махонький Владимир. Не обидно ли? Обидно! Но у жизни и времени свои законы. Теперь князь Владимирский владеет самой могучей дружиной, ему подвластны многие княжества. Заступиться за епископа Кирилла — начать новую усобицу с кровопролитной войной, и тут ростовскому войску со щитом не быть.

Василько проводил с Кириллом продолжительные беседы. Тот разумом понимал, но сердцем… Епископ не мог простить Юрия Всеволодовича до самой своей кончины.

— Князь Владимирский сеет пагубу, кою зачал еще Андрей Боголюбский, его жестокий сродник. (Отец Юрия Всеволодовича доводился братом Боголюбскому). Андрей возомнил себя выше Господа и обращался с ростовскими епископами, как со своими холопами. Владыка Леон норовил пристыдить князя, и Андрей с позором выгнал его с епархии. А что приключилось с епископом Федором? Андрей Боголюбский настолько распоясался, что владыка отлучил его от церкви. Не забыл, князь Василько Константиныч, как в летописи сказано?

— Такое памятно: епископ Федор повелел все церкви во Владимире затворить и ключи церковные взять, и не было ни звону, ни пенья по всему граду.

Вот до чего довел владыку Андрей Боголюбский, что тот даже службы приостановил. Хотел усовестить князя, а тот, «великий боголюбец», приказал духовного пастыря казнить. Казнить!.. Не зря Андрея Господь наказал. Даже супруга его, и та от него отвернулась. А ныне Юрий Всеволодович ни во что благочинных не ставит. Аки диавол сей князь!

Нет, никак не мог успокоиться святитель Кирил

Глава 3 НЕ СНИСКАЛ ЯРОСЛАВ СЛАВЫ

Многие годы не ведала Ростово-Суздальская Русь покоя. То ее раздирали междоусобные войны, то на ее земли набегали волжские булгары, а в последние годы насела и Мордва, разорив и опустошив многие порубежные селения.

Князю Василько вновь пришлось собирать дружину и народное ополчение. На вече он молвил:

— Иноверцы топчут наши земли, жгут деревни и села, уводят в полон детей, девушек и молодых мужчин, а стариков секут саблями. Не довольно ли терпеть мокшан и эрзя?[582] Не пора ли достойно ответить нехристям?

— Пора, князь. Город выступит вкупе с твоей дружиной. Накажем поганых! — дружно отозвались ростовцы.

Василько благодарно поклонился вече в пояс, на душе его потеплело. Добро, когда своего князя поддерживают горожане. То немалая честь. В иных вечевых городах князей и с помоста скидывают, и гонят взашей. Взять Великий Новгород, там редкое вече без драки. А уж сколь князей изгнали — не перечесть! Здесь же, в Ростове, не только простолюдины, но и гордые, властные бояре Константина Всеволодовича возлюбили и искренне оплакивали его смерть. Вот и его, Василька, пока ростовцы во всех делах поддерживают. И на подновление крепости не поскупились, и на восстановление Успенского собора денег не пожалели. Работы всюду заметно оживились.

Василько намеревался выступить в поход после Матрены зимней, когда зима на ноги встает и налетают морозы. Но в зазимье хлынули затяжные дожди, кои лили до самого января, и поход пришлось отложить. А тут и великий князь наконец-то не вытерпел мордовских набегов и приказал собрать со всех подвластных ему княжеств дружины.

Среди эрзя и мокшан не было единогласия. Одни мордовцы, расселившиеся по рекам Пьянс, Суре и Мокше, под началом князя Пуреша, давно дружили с русскими князьями и помогали им сражаться с булгарами. Другие, жившие по рекам Выше и Уне, во главе с князем Пургасом, зачастую вместе с булгарами нападали на русские земли.

10 января 1228 года, когда землю наконец-то сковал мороз, ростовская рать вышла из города на сборный пункт. До самых крепостных ворот Василька провожала молодая княгиня. Ехала обочь на коне, с тревожной и грустной печалинкой глядела на Василька и сердобольно говорила:

— Береги себя, любый мой. Сказывали мне, что в сечах ты предерзок, в самую гущу врагов кидаешься. Остерегись! Ты и мне, и Ростову, и сыну моему живым нужен.

— Аль наверняка сын будет? — улыбнулся Василько.

— Будет, мой любый. Именно сын!

Василько спешился, снял с коня княгиню и горячо обнял.

— Тем более вернусь со щитом, Мария.

Расцеловав жену, князь легко и пружинисто вскочил на седло и, привстав на серебряные стремена, оглядел свою рать. Доброе собралось войско, хорошо оружное. Даже ополченцам не пожалели бояре выделить коней из своих табунов. Села и деревни дали войску крепких мужиков и парней, кои силой своей не уступают дружинникам. Руки смердов всегда за нелегкой работой — наваливаются на орала,[583] молотят увесистым цепом осеннее жито, валят топором неохватные дерева… Как не быть силушке? Взять вон того высоченного детину, что возвышается на буланом коне. Хоть и засельщина, но под распахнутым бараньим кожухом его поблескивает кольчуга, а на поясе — меч в кожаных ножнах. И откуда только добыл доспехи этот богатырь?

А на буланом коне сидел Лазутка Скитник. Он, на всякое дело умелец, отковал себе кольчугу и меч в сельской кузне. Отковал загодя, ведая, что настанет время, когда белогостицкая община пошлет его в княжье войско.

В избе остались отец с матерью, жена Маняша и двое сыновей. Старый Егорша, провожая Лазутку в поход, молвил:

— И конь у тебя добрый, и доспех сработал крепкий. Мир на тебя надеется. Ты уж не осрамись.

— Да ты что, батя? Аль для сраму я меч острил? — загорячился Лазутка. — Да я на медведя с рогатиной хаживал.

— Ну-ну, не петушись. На медведя хаживал, а в сечах не бывал. Там от одной крови рука дрогнет.

— У меня не дрогнет, батя.

На Лазутке повисла Маняша, запричитала:

— И пошто ты воевать собрался, родненький! На кого малых чад покидаешь?

— Ну, буде, буде, — отстраняясь от жены, ворчливо произнес Лазутка.

Мать, тем временем, набивала седельную суму сухарями, лепешками и сушеным мясом, а затем продела через голову Лазутки ладанку-оберег на крученом гайтане[584] и трижды перекрестила.

— Да хранит тебя Бог, сынок.

В Ростове ополченцев разбили на сотни и десятки. Сотский, оглядев своих подопечных, сразу же заприметил могутного воя в кольчуге.

— Будешь десяцким.

— Да я ж отроду в начальных не хаживал.

— Ничо, привыкай. И чтоб твои робяты дурака не валяли. На брань идем!

Под началом Лазутки оказались шестеро мужиков из Белогостиц, остальные — из соседнего села, кои были хорошо знакомы. Так-то и лучше: приглядываться не надо, а то ведь чужая душа — потемки.

Мужики и парни на старшинство Лазутки были согласны: земляк, нравом незлобивый, в любых делах сноровист, пусть коноводит.

Ростовская рать шла на сборный пункт под началом братьев Василька и Всеволода. Всеволоду седмицу назад исполнилось восемнадцать лет, и он очень был похож на брата своего: такой же рослый, русокудрый, широкий в плечах. Василько и Всеволод, не в пример другим сородичам, никогда не враждовали и жили дружно, хорошо помня завет отца, кой перед своей кончиной назначил старшего Василька на стол ростовский, а Всеволода — на ярославский, молвив при этом:

— Сыновья мои! Будьте в любви между собой, всей душой бойтесь Бога, соблюдая его заповеди, подражайте моим нравам и обычаям: нищих и вдов не презирайте, церкви не отлучайтесь, иерейский и монашеский чин любите, книжного поучения слушайтесь. Слушайтесь и старших, кои вас добру учат, ибо вы оба еще молоды. Я чувствую дети, что конец мой приближается, и поручаю вас Богу, пречистой его матери, брату Юрию, кой будет вам вместо меня.

Никогда братья не забывали предсмертных слов отца и княжили плечо к плечу, всячески поддерживая друг друга. Ярославский стол Всеволод получил в восемь лет, но большую часть времени провел вкупе с Васильком в Ростове, под присмотром матери Анны Мстиславны. Когда Всеволоду исполнилось семнадцать, великий князь отправил своего племянника в Переяславль, но княжение его там было недолгим. Не прошло и года, как князь Владимирский отозвал Всеволода из Переяславля, а на его место послал своего брата Святослава. Замена оказалась неожиданной для Всеволода. Он приехал в Ростов к брату и лишь развел руками:

— Дядя наш непредсказуем. А ведь Переяславль принял меня с радушием.

— В том-то и твоя беда. Я хорошо ведаю, как ты сдружился с переяславцами. Тебя признали и начали говорить: «Это не брат Юрия — Ярослав Всеволодович, коего мы из Переяславля выгнали». Дядюшке же нашему сии разговоры, как нож в сердце. Он никогда не любил ростовских князей. А вот за Ярослава он неустанно печется, надежный заступник, дружины своей не щадит. Вот так-то, брате.

Юрий и Ярослав были близки по духу: оба жесткие и коварные, во многом похожие на своего отца Всеволода Третьего. Ярослав же особенно выделялся. О его вздорном, неуживчивом характере ведала вся Русь. Семь лет он княжил в Переяславле Залесском, и все эти годы враждовал не только с боярами, но и с посадским людом. Дело дошло до того, что Ярославу пришлось убраться из города. Тогда Всеволод послал своего сына на княжение в Рязань, но и здесь Ярослав пришелся не ко двору. Рязанцы «стали хватать и ковать людей его и некоторых уморили, засыпавши в погребах». Разгневанный Ярослав запросил помощи у отца. Всеволод немешкотно пошел с дружиной к Рязани и приказал горожанам выйти на Оку на ряды, то есть на суд с князем своим Ярославом. Но рязанцы по-прежнему не захотели видеть у себя на княжении Ярослава. Взбешенный сын закричал отцу:

— Огнем и мечом!

Всеволод повелел захватить вышедших на Оку рязанцев, «потом послал войско в город захватить их жен и детей; город был зажжен, а жители его расточены по разным городам». Месть Всеволода за изгнание Ярослава из Рязани была настолько велика, что он приказал сжечь города Белгород и Серенск, за их поддержку рязанцев.

В 1215 году новгородский князь Мстислав Удалой собрал вече и объявил Господину Великому Новгороду, что неотложные дела отзывают его в Южную Русь и что он всегда будет защитником новгородцев, однако ж дает им волю избрать себе другого князя.

Народ с сожалением распрощался с Мстиславом и долго рассуждал, кем заменить столь великодушного князя. А может, позвать Мстиславова зятя, кой был женат на дочери Удалого? Ярослав хоть крут и горяч, но коль породнился с Мстиславом, будет таким же добрым и справедливым.

Крепко же ошиблись новгородцы! Ярослав начал свое правление «строгостию и наказаниями», сослав в Тверь некоторых закованных в цепи бояр и повелев разграбить двор тысяцкого. В Новгороде (в который уже раз!) вспыхнула замятня, улица пошла на улицу, стенка на стенку. Досталось и знати. Убили боярина Овстрата с сыном, бросив их тела в ров.

Многие были недовольны новым князем. Раздосадованный Ярослав уехал в Торжок, затаив злобу на новгородцев.

— Дождутся они у меня! В ногах будут ползать — не прощу!

И случай притеснить Новгород и привести его в свою волю скоро представился. В самый серпень на Новгородскую волость вдруг ударил невиданный мороз и побил весь хлеб.

Ярослав, ослепленный злобой, захватил весь хлеб в изобильных местах и приказал не пропускать ни одного воза в Новгород. Ослушников ожидала смертная казнь.

В Новгороде начался голод. Кадь ржи покупали по десяти гривен, овса — по три гривны, воз репы — по две. Бедняки-простолюдины если сосновую кору, липовый лист, мох, отдавали детей в вечное холопство. А голод свирепствовал. Скудельница была полна от трупов. Мертвые валялись на площадях, улицах, на полях, коих не успевали съедать собаки. Вымерла большая часть новгородцев, оставшиеся в живых послали к Ярославу на переговоры знатных людей, но князь их даже выслушать не захотел. Ядовито и враждебно высказал:

— Дождались! Да по мне пусть сдохнет весь Новгород — и всё едино не прощу! Вас же укажу в железа заковать и уморить голодом.

(Таким злым и жестоким, увы, был отец Александра Невского). Новгород, и в самом деле, мог поголовно вымереть, но 11 февраля 1216 года в город приехал Мстислав Удалой. Его встретили с восторгом. Князь заявил, что помнит свое обещание и что освободит из неволи невинных новгородцев, заключенных в Торжке и восстановит благоденствие Новгорода.

— Быть посему или сложу свою голову!

Народ дал клятву не расставаться с Мстиславом «ни в животе, ни в смерти». Удалой приказал схватить Ярославова наместника и заковать всех его приближенных, а затем позвал к себе уважаемого новгородцами священника и отправил его к Ярославу с дружелюбной грамотой: «Сын! Кланяюсь тебе: мужей и купцов отпусти, из Торжка выйди, а со мною любовь возьми».

Но и на сей раз Ярослав остался верен своему характеру. Он отверг мирное предложение, а сам же изготовился к войне: возвел на пути к Торжку засеки, укрепления и снарядил к Мстиславу сто новгородцев, казавшихся ему преданными, с поручением — поднять против Мстислава бунт и выпроводить его из города. Но сии посланцы, видя единодушие сограждан, примкнули к ним.

Разгневанный Ярослав собрал всех бывших у него новгородцев, числом более двух тысяч, оковал цепями и разослал по своим городам, отняв у них коней, пожитки и деньги. В надежде на могущество брата, Юрия Всеволодовича, он грозился наказать тестя.

Великий князь Владимирский начал собирать на Мстислава большую рать, но тот запросил помощи у Константина Ростовского, на коего неоднократно ходил войной Юрий Всеволодович.

Константин выступил из Ростова с сильной дружиной. Знаменитая битва состоялась на Липицах, где Юрий и Ярослав были посрамлены и жестоко разгромлены.

Князь Ярослав не снискал на Руси ни славы, ни любви народной. Зато сторицею это сделал его сын Александр Невский.

Глава 4 ЖИЗНЬ КРАСНА ДЕЛАМИ

В конце января 1228 года русская рать вошла в землю мордовского князя Пургаса, «пожгла и потравила хлеб, перебила скот, а пленников отправила домой». Мордва скрылась в лесах и твердях, а кои не успели спрятаться, тех перебила младшая дружина Юрия Всеволодовича.

Князья и на сей раз действовали обособленно. Юрий Всеволодович расположился в одном мордовском селении, Ярослав в другом, Василько в третьем. Ростовский князь, находясь в избе старосты с Воиславом Добрыничем, сетовал:

— Надо бы собрать на совет князей, а Юрий того не захотел. У Пургаса мы разбили лишь передовые полки. Сам он откатился назад, а когда мы покинем его земли, он вновь пойдет на Русь. Надо идти дальше, разбить главные силы и вынудить Пургаса заключить мир.

Воислав Добрынич, опростав после обеденной трапезы жбан квасу, отер усы и бороду и пытливо глянул на Василька.

— А коль булгары вступят в союз с Пургасом? Их войска довольно многочисленны.

— И о том думал, воевода. Ныне и наши войска зело крепки, и коль мы вошли в Пургасову волость, надо решительно действовать, а то когда еще соберемся.

Василько прошелся по избе. В подслеповатые оконца, затянутые бычьими пузырями, била снежная пороша, слышался воющий, неугомонный ветер.

— Дело сказываешь, княже. Не худо бы и дале двинуться… Не худо бы, — раздумчиво произнес Воислав Добрынич, но в словах его чувствовалось какая-то недосказанность, и это насторожило Василька.

— Аль что не так, Воислав Добрынич?

— Впереди — непроходимые дебри, глухие места, да и сугробы выше головы. Искать войска Пургаса — немалый риск.

— Не узнаю тебя, воевода. Побеждать без риска — побеждать без славы. Сугробы, вишь ли, помеха. А на что мы лыжи прихватили? Издревле наши вои ходили на лыжах, пролезали по любым неудобицам и уничтожали врагов. Чего ж ныне так не предпринять?

— Предпринять можно, Василько Константиныч. Но ты попытай убедить в том князя Юрия.

— И попытаю! Неча пиры задавать, когда и полдела не сделано. Неча!

Василько толкнул ногой дверь и окликнул своего ближнего гридня — меченошу:

— Славутка!..Седлай коней!

Воислав Добрынич лишь головой крутанул. Молодая кровь в князе играет. Едва ли чего он от князя добьется. Тот зело не любит, когда племянники начинают ему что-то советовать. Он сам-де семи пядей во лбу.

Дружина Юрия Всеволодовича расположилась в селении князька Янгина, кой, потеряв добрую сотню джигитов, скрылся в лесах. Всюду дымились костры, неистребимо пахло жареным мясом. Подвыпившие вои, вырезав у мордовских мужиков скот, подвесили на вертела говяжьи и бараньи туши.

Из одной избы выбежала полуголая мокшанка, что-то истошно закричала на своем языке. За девушкой устремились трое воев, настигли и с хохотом повалили в сугроб.

Василько подскочил на коне к насильникам и принялся их стегать плеткой.

— Прочь, прочь, жеребцы!

Вои поползли в стороны, но князь, перегнувшись в седле, всё стегал и стегал гридней. Меченоша Славутка от удивления даже рот раскрыл: никогда еще он не видел Василька в такой ярости.

На помощь «жеребцам» побежали от костров дружинники, выхватили мечи, закричали:

— А ну стой!

— В куски посечем!

На Васильке не было княжеского корзно, иначе бы гридни и слова сказать не посмели. А тут — чужак в обычном зимнем полукафтане, в кои облачены многие дружинники.

Увидев, как на него набегают вои с обнаженными мечами, Василько вытянул из ножен и свой меч.

— Да я сам вам головы посрубаю!

И быть бы крови, если б не торопливый возглас Славутки:

— Стой, гридни! То князь Ростовский!

Гридни тотчас опустил мечи. Затуманенными глазами уставились на всадника на стройном чубаром коне. И впрямь князь Ростовский: высокий, могутный, с волевым продолговатым лицом. Поклонились в пояс:

— Прости, княже. Не признали.

Василько, остывая от внезапно нахлынувшего гнева, подъехал к насильникам и сердито молвил:

— Вы хоть и не мои гридни, но коль вновь изведаю о вашем похабстве, то попрошу князя Юрия содрать с вас три шкуры… А девушку эту облачите в кафтан и отведите домой.

— Отведем, князь.

Гридни проводили Василька хмурыми глазами. Этот князь слов на ветер не бросает. В Чернигове троих дружинников снял с сотских и приказал кинуть в поруб. Дружинники норовили найти защиту у своего князя, но тот встал на сторону Василька: те, кто не исполняет волю князей, должны отвечать по всей строгости, о том и «Русская правда» глаголит.

У нарядного дворца местного князька Янгина толпились старшие дружинники — бояре и княжьи мужи в теплых шапках и меховых шубах: ждали выхода Юрия Всеволодовича. При виде князя Ростовского расступились, но особого почтения не выказали: поклоны их были едва заметны, а взгляды холодны. Каждый ведал: великий князь открыто недолюбливает своего племянника. Да и как быть неприязни, коль Юрий Всеволодович не единожды ходил с дружиной на Ростов, и каждый раз был бит ростовцами. А срам от Константина Ростовского на реке Липице, когда Юрий, потеряв свыше девяти тысяч убитыми, перепуганный и униженный, бежал в свой Владимир, где ему пришлось поклониться ростовскому князю и удалиться в ссылку на Волгу, в порубежный Городец Радилов. Тогда он потерял всё: честь, власть и великокняжеский стол. Казалось, никогда уже больше Юрию Всеволодовичу не увидеть былого величия. Он уже готовился уйти в монастырь, и вдруг в городок примчал гонец и заявил, что его хочет видеть Константин Всеволодович.

— Я прощаю тебя, брате, и возвращаю тебе великокняжеский стол.

Константин удивил всех русских князей. Владимирский стол — самый могущественный, и вдруг отдать его не сыну Васильку, а самому злейшему врагу?! Такого еще Русь не ведала. Щедрый же подарок преподнес Константин Юрию! Теперь-то уж тот перестанет злиться на ростовцев, и поклянется им в вечной любви.

Юрий целовал крест перед Константином, но стал клятвопреступником. Никогда он не смирится со своим унижением, никогда не возлюбит сыновей Константина — Василька, Всеволода и Владимира. Никогда!

Василько надеялся переговорить с великим князем с глазу на глаз, но в столовой избе он увидел и Ярослава Всеволодовича. Братья трапезовали и были наподгуле. Лицо Василька стало сумрачным: разговора не получится.

— А вот и племянничек пожаловал. Присаживайся к столу да испей медку, гостенек ты наш дорогой, — с напускным радушием произнес Юрий.

Проворный слуга тотчас наполнил из братины серебряный кубок. Василько снял шапку и присел на стулец, но кубок только пригубил.

— Э, брате, да он нами гнушается. За великого князя не хочет выпить. Так на Руси не водится. Аль гордыня взыграла? — прищурив на Василька осовелые, желудевые глаза, с ехидцей высказал Ярослав.

— Напрасно ты так, дядя. Никогда не гнушался. Не до медов ныне.

— Аль, горе, какое?.. Нет, ты глянь на него, Юрий. Ишь, как нахохлился. Будто перед ним не родные дядюшки, а заклятые враги. Даже мед в глотку не лезет, — продолжал язвить Ярослав.

Юрий качнулся грузным телом в кресле, вяло махнул рукой.

— Погодь, Ярослав… С чем пожаловал, племянничек?

— Да ни с чем, — пожал плечами Василько. — Мимо ехал, вот и заглянул.

— Мимо?.. Не хитри, Василько. Старого воробья на мякине не проведешь.

— Тебе еще далеко до старости, великий князь.

Юрию Всеволодовичу шел сорок первый год, а Ярослав был на четыре года моложе. Оба — крепкотелые, не обиженные здоровьем.

— Не годы старят, а жизнь, племянничек. Жизнь! — вздернул перст над головой Юрий Всеволодович и вновь потянулся к кубку с медом. Василько давно ведал: великий князь на иных застольях выпивал много, но головы не терял, зато в такие минуты он любил слушать только самого себя, стараясь поучать других.

Юрий Всеволодович закусил куском сочного подрумяненного мяса, откинулся на спинку резного кресла и назидательно продолжил:

— Не тот живет больше, кто живет дольше. Жизнь красна делами, ибо судят о людях не по словам, а по делам.

— Доподлинно речешь, брате. Не смотри, как рот дерет, смотри, как дело идет. Вот разбил ты Пургаса, и всей Руси стал красен.

— Погодь, Ярослав, не перебивай… Всей Руси никогда не будешь красен. Князья завистливы, а то зело худо. Завистливый человек злее волка голодного. И ведь что? Чем больше о государстве своем печешься, чем больше пределы его преумножаешь и порубежных крепостей ставишь, тем злей на тебя смотрят князья. Взять Олега Курского. До сих пор зуб точит. А Мстислав Удалой, кой женат на дочери Ярослава? Близкий сродничек. Уж чего бы моим делам завидовать? Так нет же! Мстислав спит и видит себя государем всея Руси, в любой момент ножку подставит.

— Прости, брате, порадую тебя, хе, — ухмыльнувшись, опять прервал Юрия Ярослав. — Перед походом изведал: крепко недужит мой тестюшка. Скоро, чу, окочурится.

— Во-от! — вновь вскинул перст над головой Юрий Всеволодович. — А я о чем глаголю? Железо ржа съедает, а завистливый от зависти помирает.[585] То — возмездие от Бога. Вникай и на ус мотай, Василько. Ты ведь тоже не херувим, не шибко-то дядюшку и уважаешь. Не забыл, как в Городце меня, великого князя, ослушался? Вкупе с Мстиславом заартачился. Да этот Мстислав готов всё наше княжество с потрохами сожрать. Руки у него загребущие, а глаза завидущие, и все норовит умней всех быть. Удалью своей похваляется. Я-де второй Егорий Храбрый. А этому Егорию татары на Калке так по шапке дали, что тот, как последний трус, с поля брани стрелой помчал. А ты, племянничек, на его умишко понадеялся. Ну и дурень. Живи своим умом, а чужого спрашивайся. Есть еще на Руси башковитые князья. Вот у них и набирайся уму-разуму, а не у выскочек…

Юрий Всеволодович еще долго не прерывал свою нравоучительную речь, пока в покои робко не заглянул ближний княжеский гридень.

— Прости, великий князь. Дозорные вои оружного мордвина в лесу изловили.

Юрий Всеволодович не спеша, отпил новую порцию меда, пожевал баранину и лишь тогда глянул на гридня.

— Чего сказывал мордвин?

— Вначале-то ничего не сказывал, брыкался и верещал, как боров недорезанный, а когда его на вертел привязали да огоньком поджарили, заговорил. На реке Уне расположился станом отряд мокшан.

— Велик ли?

— Чу, в триста сабель.

— И что намерены делать басурмане?

— О том языку не ведомо.

— Пусть дале мордвина пытают, — вышел из-за стола Ярослав. — А коль на огне молчать будет, ломайте ему ребра и отсекайте ноги. Заговорит! Я, пожалуй, сам пойду на пытку.

— Сходи, брате, сходи, — мотнул короткошеей головой Юрий Всеволодович. — Да токмо вряд ли язык чего добавит. Брось его в костёр, брате.

— Брошу, но допрежь кости переломаю.

Князь Ярослав, нетвёрдо ступая на ногах, подошел к стене, снял с колка медвежью шубу и шапку на бобровом меху, облачился и вышел из покоев.

«Жестокость у Ярослава в крови», — с сожалением подумал Василько, а вслух сказал:

— Дозволь мне на мокшан сходить, дядя.

— Тебе?.. Нет уж, племянничек. Пошлю-ка я свою молодшую дружину, а тебя надо поберечь. Князь-то, Михаил Черниговский, для чего за тебя свою дочь выдал? Дабы доброе потомство заиметь. А он, гляди-ка, на басурман рвется, головушку свою хочет положить. Не дозволю, сродничек.

Юрий Всеволодович говорил, не скрывая иронии. Василько порывисто шагнул к двери.

— Пойду я, князь. Спасибо за угощение.

— Ступай, ступай с Богом.

У высокого крыльца поджидал князя Славутка. Глянул в лицо Василька и всё понял: князь не в духе.

Глава 5 ЛОВУШКА

Ближе к вечеру прибежали на лыжах лазутчики и донесли:

— В лесах мы заметили дымы. Пошли сторожко и обнаружили мордву. Кажись, та самая, что за Пургаса билась. Где-то в пяти верстах… Великого князя упредить?

— Обойдемся.

Василько приказал кликнуть воеводу.

— Князь Юрий послал на реку Уну молодшую дружину. От нас он отмахнулся. Чужая слава ему — поперек горла, но и я кланяться князю больше не хочу. Пошлю-ка я, Воислав Добрынич, на мокшан свою молодшую дружину. На лыжах пошлю.

— Добро, Василько Константиныч.

Лазутка Скитник, прознав, что младшие гридни снаряжаются в поход, подошел к начальнику дружины, молодому боярину Неждану Корзуну.

— С просьбой к тебе, боярин. Возьми меня на мокшан.

Неждан оглядел дюжего ополченца в добротной кольчуге и провел ребром ладони по заиндевелым усам.

— На лыжах когда-нибудь ходил?

— А как же. Среди лесов живем. И на белку ходил, и на сохатого. Да и в лесах я никогда не блуждаю, разные приметы ведаю.

— Ну, коль так — беру! — с улыбкой молвил Неждан Корзун.

Выступать из мордовскогопоселения решили утром. Василько стоял на крыльце и наблюдал за гриднями. Здоровые, молодые, с разрумянившимися от легкого морозца лицами. Слышались оживленные, задорные возгласы:

— Засиделись, братцы. Побьем мордву!

Все — в шеломах и кольчугах, на опоясках мечи в кожаных ножнах, за плечами — тугие луки и колчаны со стрелами. Сейчас дружина встанет на широкие короткие лыжи и тронется к лесу, а где-то через час, другой она вступит в сечу, дабы наказать мокшан, разоривших порубежные русские села и деревеньки, убивших стариков и младенцев и уведших полон девушек и безоружных мужчин. Зло губится злом. Вои настроены решительно, их мечи будут ярыми, они проучат врага. Никому нельзя отсиживаться в теплых избах.

Вои хотели было уже тронуться, но их остановил неожиданный возглас Василька:

— Погодь, дружина. Я с тобой!

На князя недоуменно глянул Воислав Добрынич.

— Да как же так, Василько Константиныч?.. Без старшей дружины?

— Старшую дружину на тебя оставляю, воевода… Славутка! Неси доспехи!

То был внезапный и неудержимый порыв, от коего Василька было уже не остановить. Воислав Добрынич вздохнул: князь всё меньше и меньше нуждается в его опеке, и все чаще принимает самостоятельные решения, кои не всегда глубоко продуманы. Молодой ум, что молодая брага. Князь, не просчитав последствий, рвется в бой. Он, полон желания, отомстить недругу, покусившемуся на русскую землю. Господи, помоги же ему вернуться со щитом!

Молодшая дружина, в пятьсот воев, шла по дикому заснеженному лесу. Сугробы были глубоки и рыхлы, и если бы не лыжи, рать давно бы выдохлась.

Впереди войска, по своим же прежним следам, двигались лазутчики, кои обнаружили в лесах скопления мордвы. Когда до иноверцев оставалось с полверсты, лазутчики вновь почувствовали запах дыма. Не снялись! Надо незаметно приблизиться к самому становищу, дотошно его разглядеть и поведать обо всем князю. Так и сделали.

— Мордва расположилась на поляне. Её более трех сотен, сидит у костров и варит в котлах мясо.

— Чем оружны?

— Сабли, копья, щиты, луки со стрелами.

Василько малость подумал, а затем приказал:

— Разойдемся по сотням и окружим поляну. Начинать битву по сигналу трубы. С богом, ростовцы!

Вскоре, раздвинув заснеженные ветви ели, Василько разглядывал вражий стан. Мокшане вели себя беспечно, они даже не удосужились выставить караулы. Тем хуже для них.

Подождав еще несколько минут, князь обернулся к трубачам.

— Зачинай!

Гулко, протяжно загудели боевые трубы, и тотчас дружинники, освободившись от лыж, выскочили из дебрей на вытоптанную поляну. Мокшане с визгом и гортанными выкриками схватились за оружье. И началась лютая брань! Поляна огласилась звоном мечей и сабель. Луки и стрелы уже не пригодились: в рукопашной их применять поздно. Лязгала сталь, сыпались огненные искры, слышались отчаянные крики и предсмертные стоны раненых, лилась кровь.

Василько разил басурман знаменитым Алешиным мечом. Крепкий, булатный меч мог выдержать любой богатырский удар. Неистов и беспощаден был меч Василька.

Лихо сражался и Лазутка Скитник. Он оказался неподалеку от князя и зло покрикивал:

— Получай, погань!.. Еще получай!

Его меч хоть и был из обычной местной руды, но прошел искусную закалку, такой меч не подведет.

И Василько, и меченоша Славутка, кой бился обок с князем, и Лазутка, и молодые вои поразили немало врагов. Их полегло уже не меньше сотни, но до конца битвы было еще далеко. Мокшане отчаянно сопротивлялись, а затем, по приказу своего князька-военачальника, сбились в крепкий кулак и вырвались из окружения.

Опьяненный сечей, Василько смахнул пот со лба и молвил:

— Не дадим басурманам уйти. В погоню, вои!

Но мордва кинулась в самые дебри, на ней не было тяжелых доспехов, и она всё больше отрывалась от преследователей.

— Не остановиться ли нам, Василько Константиныч? Пожалуй, не догоним, — сказал Славутка.

— Догоним! — непоколебимо бросил Василько.

Мордва не отходила в одном направлении, а хитроумно петляла.

— Нехристи хотят нас запутать, но и мы не среди степей живем. Сыщем! — убежденно высказал Василько.

Дружина всё глубже забиралась в дремучие леса. Ноги воев выше колен тонули в сугробах. С дружинников сходило семь потов. От Василька последовал новый приказ:

— Дале пойдем без кольчуг.

Боярин Неждан Корзун недоуменно уставился на князя.

— А куда ж доспехи? Под ели свалить? Да и как воевать без брони?

— И бросать не будем, и воевать без брони не станем. Кольчуги понесет сотня гридней, коя пойдет позади дружины. Мы же двинемся налегке и выследим мокшан, а как выследим, обождем гридней, облачимся в доспехи — и в бой.

— Толково, князь, — одобрительно молвил Корзун.

Дружинники, оставшись без доспехов, малость передохнули, перекусили сушеным мясом и сухарями, глотнули из фляжек воды и двинулись дальше — по следам убегавших мокшан.

Внезапно с тонким свистом пропела длинная черная стрела и, пробив подколенную рубаху, вонзилась в правую ногу князя. Василько осел в сугроб, к нему тотчас подбежал Славутка.

— Как же так, княже?!.. Господь с тобой.

— Буде причитать! — морщась от боли, сердито произнес Василько, и указал рукой, в перщатой рукавице, на высокую разлапистую сосну. — Кажись, от нее пускали.

Вои кинулись к сосне. От дерева тянулся глубокий след.

— Догнать, гада! — зло прокричал боярин Корзун.

Впереди всех оказался проворный, длинноногий Лазутка Скитник. Он напродир, не обращая внимания на колючие ветки, кои хлестали по голове и царапали лицо, лез через чащобу.

— Не уйдешь, не уйдешь, погань!

Мокшанин был быстрым и юрким, и всё же Лазутка его настиг. Иноверец бросил в сугроб лук (некогда натягивать тетиву и прикладывать стрелу) и выхватил из коричневых ножен саблю. Но схватка была короткой: Лазутка после второго же удара рассек саблю надвое. Вновь было, взмахнул мечом, но вовремя опомнился: князю понадобится «язык».

Над Васильком, тем временем, склонился войсковой лекарь. Острым ножом распорол кожаные порты, осмотрел кровоточащую рану. Весь наконечник стрелы ушел в мякоть бедра. Лекарь покачал головой.

— Худо дело, князь. Глубоко впилась.

— Так вытаскивай!

— Не вытянется, князь. Надо делать разрез. Будет зело больно. Ох, ты, Господи. Треклятый басурманин…

— Буде болтать. Кромсай, дьявол!

Лекарь, остролицый, с редкой куцей бороденкой, размашисто осенил себя крестом и начал рассекать княжью ногу. Василько не проронил ни слова, лишь заскрежетал зубами.

Вытащив стрелу, лекарь, дабы остановить кровь, присыпал рану каким-то мелким золотистым порошком, а затем натуго перевязал ногу чистой белой тряпицей.

— Добро, не в кость впилась. Бог милостив, княже. Но подниматься нельзя: руда[586] пойдет. Три дня надо лежать.

Пока князю сооружали носилки, боярин Корзун пытал мокшанина.

— Почему мордва петляет? Куда она нас хочет завести?

Но мокшанин лишь сверкал узкими злыми глазами и ничего не хотел рассказывать.

— Говори или примешь смерть.

— Ты сам скоро сдохнешь, шайтан! И твой князь, и все его шакалы. Тьфу!

Мордвин плюнул боярину в лицо. Корзун бешено взмахнул мечом. Затем он ступил к лежавшему на носилках Васильку. Рука его слегка вздрагивала, лицо нервное, возбужденное.

— Ужель вспять пойдем, князь?

— Зачем же вспять… Я уже не ходок, а ты, Неждан, ищи мордву. Они где-то недалече. Найди и уничтожь.

С Васильком возвращались десять гридней, а Корзун еще долгое время блуждал по дебрям. Мордва всё плела и плела свои загадочные кружева, и вот, наконец, она перестала петлять. Следы басурман привели гридней к продолговатой лощине, над которой, с обеих сторон, возвышались довольно высокие лесистые угоры.

К Неждану поспешил Лазутка.

— Следы утроились, боярин. Мы — в каком-то овраге, а на угорах следов не видно. Впереди крутой изгиб. А что за ним?

Длинный овражище тянулся саженей на двести, затем лощина резко поворачивала вправо, упираясь в непроходимый лес. — Так что за изгибом? — усталым голосом переспросил Корзун.

— Следы могут исчезнуть.

— Черти что ли унесли? — усмехнулся Неждан. — Двинемся дале и поглядим.

— А надо ли, боярин? Не по нутру мне сей овраг, как бы в ловушку не угодить.

— Чепуху несешь. Какая ловушка? Да мордва нас, как черт ладана боится, не зря целый день бегает. Дале пойдем!

— Рисково, боярин. Надо бы подождать воев с доспехами.

— Ну, хватит! — сердито произнес Корзун. — Тебе ль меня поучать? Тоже мне стратиг. Вперед, вои!

Гридни, так и не отдохнув, двинулись меж угоров, и когда вся дружина втянулась в лощину и первый десяток дошел до излучины, с вершин неожиданно посыпались сотни стрел. Мокшане били довольно метко: почти каждая стрела попадала в цель. То была жуткая картина: суматоха, всполошные крики, смерть. Русичи погибали десятками.

Не ведали молодые дружинники, что мокшане, хитро петляя по дебрям, не только сбили их с толку, но и утроили свои силы, встретившись в одном из урочищ с крупным отрядом в шестьсот сабель. Объединенное войско, повернув за излучину, влезло на угоры и подготовило для стрельбы луки.

Русичи попали в западню.

— Наза- ад! Наза-ад! — истошно кричал Корзун, видя, как молодшая дружина гибнет на его глазах.

Но и путь к отступлению оказался закрыт. Добрая сотня мокшан сбежала с угоров и загородила выход. И вновь на обезумивших русичей посыпались тучи стрел.

«Видя успех Юрьевой дружины, младшая дружина Василько тайком отправилась на другой день в дремучий лес на поиски за мордвою; мордва дала ей зайти в глубину леса, потом окружила её и одних побила на месте, других поволокла в свои укрепления и там перебила».

Через мордву прорубились лишь немногие гридни. Среди них был и Лазутка. На своих плечах он вынес из сечи тяжело раненого Неждана Корзуна.

Глава 6 ПАКОСТЬ ЯРОСЛАВА

Тяжело переживал гибель молодшей дружины князь

Василько. На стан вернулись всего семнадцать воев. Князь, мрачный, подавленный, лежал на лавке, покрытой медвежьей шкурой, и казнил себя за оплох. Зачем надо было, после победы над мордвой, кидаться за ней в леса? Зачем повелел снять гридням доспехи? Зачем не увел дружину вспять, когда мордва принялась отступать необъяснимыми зигзагами? Понадеялся на легкую победу, и не захотел вовремя остановиться, призадуматься. Теперь-то дураку ясно, для чего петляли иноверцы. Самонадеянный полководец! Срам-то, какой!

Стыдно смотреть в глаза Воислава Добрынича. «Оставляю на тебя старшую дружину». Надо же такую глупость сморозить: ни искушенную в битвах дружину с собой не взял, ни опытного воеводу, как будто не на сечу собрался, а на веселую охоту. Мордву-де враз одолею, не всё дядюшке во славе ходить. Вот и «одолел». Сколь молодых гридней загубил, Господи!

Воислав Добрынич, опершись обеими руками на рукоять меча, сидел на лавке молчком, сутуля покатые плечи. Он не хотел утешать князя: будет еще хуже. Василько уже не в том возрасте, чтобы его успокаивали, как младеня. Пусть перекипит.

Пришел лекарь, сторожко снял с ноги перевязь и принялся натирать рану пользительными мазями.

— Бог милостив, — опять свое заладил знахарь. — У басурман бывают и отравленные стрелы, тогда никакая мазь не поможет. Господь милостив, но вставать, княже, упаси Бог.

Не успел лекарь перевязать ногу, как Василько тотчас сел на лавку.

— Нельзя, княже. Ложись, ложись ради Христа! — замахал руками знахарь.

— Пошел прочь! — вскинулся раздраженный Василько. — Прочь, сказываю, Епишка!

Епишка осуждающе глянул на князя, вздохнул и вышел из избы. Василько притулился к стене и тотчас почувствовал, как закружилась голова. И впрямь он еще слаб. Всю ночь его кидало в жар, кой удалось снять целебными настоями.

— Избавлю от недуга, княже. Выпьешь багульника болотного да очанки и полегчает. Не зря ж я их захватил в поход, не зря сушил на чердаках. Сии коренья и травки имеют большую силу.

Словоохотливый знахарь положил багульник и очанку в горшок, налил в него воды и сунул на ухвате в печь.

— Потерпи, княже, часок. Опосля будешь пить трижды за ночь по чаре. Хворь, как рукой сымет.

В избе от нагретой печи тепло. Князь пил настой и обливался потом. Епишка и меченоша Славутка не успевали менять рубахи.

— Коль потом исходишь, то добрый знак, княже. Жар спадает. Он при каждом недуге разный. Ежели при лихоманке…

— Много болтаешь, Епишка. Шел бы к Неждану.

— И Неждан не забыт, княже. Отварами и мазями пользовал, а в ночь его мауном[587] напоил. Ныне крепко спит боярин.

— Как бы вечным сном не упокоился. Сказывают, едва жив Неждан. Помрет — головой ответишь, Епишка.

Неждан Корзун был одним из любимых бояр князя Василька, не зря он его поставил в челе молодшей дружины. Напорист, удал, прямодушный.

Прорубаясь сквозь гущу мордвы, Корзун посек немало врагов, но и сам получил два тяжелых сабельных удара, и если бы его вовремя не подхватил Лазутка Скитник, то не лежал бы сейчас Неждан в соседней избе.

Лазутка спас не только боярина. Вырвавшиеся из сечи шестнадцать воев, не знали дороги назад. Еще в период битвы на лес обрушился густой, метельный снег, запорошив следы. Гридни растерялись.

— Как будем к стану выходить, братцы?

— Экая поднялась завируха. Сгинем!

На носилках глухо стонал, и что-то бредил боярин. От него уже нечего ждать совета.

Лазутка оглядел несколько дерев и успокоил гридней:

— Не заплутаем. Шагайте за мной.

— А ты что — чародей? Да тут сам леший заплутает, — усомнились дружинники.

— Леший, может, и заплутает, а мы к ночи будем у стана. По приметам на деревах поведу.

— Да по каким еще приметам? Все дерева одинакие!

— Неча спорить. За мной шагайте!

Лазутка не сомневался в удачном исходе. Никогда еще приметы его не подводили. В любую непогодь он выбирался из самой непроходимой чащобы.

В сумерках гридни вышли к стану. Боярин Неждан был едва живехонек. Один из воев заспешил к лекарю. Понурых гридней обступили старшие дружинники. Тягостный, невеселый услышали они рассказ.

Пришла худая весть и от великого князя. Его молодшую дружину мордва также заманила в леса и уничтожила. Юрий Всеволодович был вне себя от досады. Его рать потеряла около тысячи молодых воев. Слишком хитер оказался князь Пургас. Его джигиты действуют также коварно, как и половцы. Они не любят открытого боя. Русские князья между собой так не дерутся. Дружина идет на дружину, полк на полк.

Когда Юрий Всеволодович получил известие о гибели молодшей дружина Василька, то он еще не ведал о поражении своих молодых гридней. Он немошкотно позвал Ярослава и злорадно молвил:

— Племянничек-то наш совсем как Игорь Северский. И тайком ушел, и с великим князем не посоветовался, вот и приволокли на щите. Чу, пластом лежит, а дружину начисто порешили. Аль не я ему говорил, зазнаю, чтоб со мной по каждому делу совет держал, почитал, как святую икону, и был в послушании, не я ль?

— Наказать гордеца!

— И накажу, Ярослав. Лишу его Ростовского княжества. Сторицею заплатит он мне за свою гордыню. Молодшей дружиной, вишь ли, захотел мордву истребить. Пусть все теперь о его сраме ведают.

Но в тот же день мысли князя круто изменились. Он и сам попал впросак: полегла и его молодшая дружина. Первоначальная победа над Пургасом оказалась не такой уж и славной. Пургас с лихвой отомстил за своих погибших джигитов… Что же ныне предпринять? Все мордовские отряды укрылись в лесах. Идти и искать их — пустая затея. За примерами далеко ходить не надо. Бесславно возвращаться на Русь и слушать неутешные вопли матерей, жен и сестер погибших воев? Подорвать веру великого князя, принизить его величие? Но сколь же можно? И без того его судьба полна унижений. Владимирский стол может вновь зашататься. Многие норовят подсидеть князя Владимирского, выжидают удобного момента. И вот он — на золотом блюдце. Как же быть?

Поделился своими думами с Ярославом, на что тот, почесав потылицу, молвил:

— А всё на Василька свалим. Пургаса мы разбили и помышляли со щитом возвращаться домой, а Василька одолела зависть. Он, не спросясь великого князя, подбил на тайный поход не токмо своих гридней, но и нашу молодшую дружину. Полководец же из него аховый. И самого стрелой подшибли, и гридней загубил. Всем народом проклясть такого непутевого князя, кой по своей глупости и заносчивости тыщу людей на земле нехристей оставил. К сему делу епископа Митрофана подключи. Он тебе по гроб жизни обязан. Коль заставишь, мать родную от церкви отлучит, хе.

— Не слишком ли, брате? Михайле Черниговскому сия затея будет не по нутру. Как-никак, зять.

— Да что Михайла? Ему ныне не до нас. Сам же намедни сказывал: половцы готовят набег на киевские и черниговские земли. Ему, дай Бог, свои пределы отстоять.

— Но не забывай о ростовских боярах. Они-то с Васильком не цапаются. Зело угоден им такой князь.

— Угоден, да не всем. Поди, ведаешь боярина Сутягу?.. Этот давно на Василька нож точит. Один из самых влиятельных бояр. Хоть и богат, но первейший скряга. С зубов кожу сдирает, за монету удавится. Посулить ему новую вотчину да пятьсот золотых гривен — к черту на рога полезет и Василька подсидит. На пакостные дела он горазд. Не потолковать ли с ним, брате?

Юрий Всеволодович смотрел на Ярослава и думал: надо же так ненавидеть Василька. Ярослав чересчур жесток, в этом он перещеголял любого русского князя.

— А не жаль тебе своего племянника?

— Да ты что, брате? — откровенно удивился Ярослав. — Ты ж сам Василька недолюбливаешь. Да и много ли у нас князей-сородичей в любви живут? Отец режет сына, сын — отца. А тут всего-то племянничек, хе. Нет, надо все же потолковать и с Митрофаном, и с Бориской Сутягой.

Юрий же Всеволодович пока ничего о Васильке не решил. В тот же день он отдал приказ: войску возвращаться на Русь.

Глава 7 КНЯЗЬ — ОБОРОТЕНЬ

Миновало пять седмиц. В Сретенские морозы[588] дни стояли в Ростове ядреные и солнечные, серебряные и бодрящие.

Рана на ноге Василька зажила: сошли синева и опухоль, лишь небольшой темный рубец напоминал князю о басурманской стреле. Но если б только стрела! Не давала покоя душевная рана. Город все еще оплакивал смерть молодшей дружины. Горе коснулось многих ростовцев, и они давно уже не ведали такой большой беды. Сколь скорбных лиц, а главное — насупленных, укоряющих глаз, коих Василько раньше не примечал.

Ближний гридень Славутка доносил: на всех крестцах[589] и торжищах ростовцы осуждают князя, а кое-кто хулит дерзко, с враждебными призывами — созвать вече и изгнать Василька из Ростова.

— Даже так? — еще больше хмурился князь. — И кто ж так хулит?

— Дворовые людишки боярина Сутяги. Да всё норовят исподтишка, под сурдинку, дабы не приметили… Может, повязать их да в поруб?

— То делать негоже. Ростовцы ещё больше озлобятся. Гром и народ не заставишь умолкнуть. И коль вече быть — встану! Исполню любую волю.

— И всё же кой-кому язык надо бы укоротить.

— Я уже сказал, Славутка. Ступай!

Василько давно ведал, что боярин Сутяга (в силу своего характера) многие годы косо смотрит на ростовских князей. Допрежь — на Константина, а ныне на Василька и Всеволода. (Средний брат в поход на мордву не ходил: Василько оставил его оберегать Ростов). Но никогда еще Сутяга так смело не ратовал за наказание князей. Даже на Боярской думе не побоялся Василька с издевочкой подковырнуть:

— Раньше-то хоть на Алешу Поповича надежа была, а ныне, приключись война, Ростову несдобровать. Ни храбрости, ни умишка не хватит у теперешних властителей. Вот тут и призадумаешься.

Василько вспыхнул, норовил на дерзость ответить дерзостью, и все же нашел в себе силы обуздать себя. Надо допрежь послушать, что другие бояре скажут.

— Околесицу несешь, Борис Михайлыч, — вступил в разговор Воислав Добрынич. — Легко осуждать, сидя на печи. Все в поход собрались, а ты хворым прикинулся. Князь Василько о землях своих ратовал, о защите городов и весей. Он за святую Русь, аки барс на врагов кинулся. Меч его был лют и не ведал страха. Но в сечах всякое случается. На Калке и Алеша Попович не вышел победителем, так и с Мордвой произошла осечка. И неча тебе, боярин Сутяга, нашего князя подначивать. Он едва голову за Русь не сложил, на морозе, в сугробах рудой истекал, ты же в теплых хоромах на пуховиках отлеживался, да всё молился, чтобы Василько и вовсе в Мордве сгинул. Ведаю, ведаю! Не сверкай глазами.

Сутяга, как ужаленный, вскочил с лавки, застучал о пол кипарисовым посохом.

— Навет! И в мыслях того не было. За бесчестье мое на княжой суд тебя притяну, как по «Правде» Ярослава. На княжой суд! Вирой не отделаешься!

— Сутяжничать ты горазд, — усмехнулся Воислав Добрынич. — Хлебом не корми. И с кем ты токмо не тягался? Ну, да я готов. Может, на мечах потягаемся?.. Чего рот раззявил? Ты ж у нас наипервейший ратоборец. Сколь врагов уложил — не перечесть.

— Опять измываешься?! — Сутяга аж слюной забрызгал. — Аль такое можно сносить, бояре? Заступитесь за честь боярскую!

Но бояре помалкивали и посмеивались. Не в бровь, а в глаз изрек Воислав Добрынич.

Боярская дума Сутягу ни в чем не поддержала, и это несколько утешило Василька, но слуги Бориса Михайлыча продолжали мутить народ, что немало удивило князя. Обычно Сутяга плел свои козни крайне осторожно, втихую, а тут вдруг осмелел и действовал всё настырней. Если раньше его людишки несли крамолу исподтишка, то после Боярской думы на виду у всех кричали в людных местах:

— На кой ляд нам такой князь, кой дружину свою загубил! Собирать вече и звать Ярослава! Он ныне за нашего епископа Кирилла ратует, за ростовскую епархию. То и нам и Богу угодно! Звать Ярослава!

Но народ на такие призывы откликался с прохладцей:

— Ведаем мы переяславского князя. Его нигде не жалуют, и нам такой князь не нужон!

Боярин Воислав Добрынич, бывая у Василька, недоуменно говаривал:

— С чего бы это вдруг наш Сутяга любовью к Ярославу воспылал? Уж не хочет ли к нему на службу переметнуться?

— Вряд ли. Все вотчины боярина на ростовской земле. Здесь что-то другое. Всего скорее Ярослав Сутяге богатую калиту всучил, вот он и запел в три голоса.

— А причем тут Кирилл и епархия?

Василько отозвался не сразу. Вопрос, кой подкинул ему ростовский воевода, был далеко не прост. После того, как переяславская епархия была отобрана у Ростова и перешла в руки владимирского епископа Митрофана, скорбел о том не только Кирилл, но и… князь Ярослав. Почитай, добрая треть переяславских земель принадлежала церкви — с селами, деревнями, починками, с рыбными ловами, сенокосными и бортными угодьями, и вот теперь сей жирный кусок достался владимирскому пастырю.

Ярослав хоть и был зело дружен с братом, кой не раз выручал его от всяких напастей, но потерять церковные владения не захотел. Допрежь говорил с великим князем мирно.

— Ты бы не забирал у меня епархию, брате. Совсем тоща переяславская казна, не знаю как воев оружить. А Митрофан твой, и без того богат.

— Не прибедняйся, Ярослав, и твои сундуки не меряны. А богатству не завидуй, оно от смерти не избавит.

— Не скажи, брате. Богатого, хоть дурака, но почитают. И не токмо. У рака мощь в клешне, а у богатого в мошне. А как моему княжеству сильным быть, когда ты у меня треть земель отсекаешь. Негоже так, брате.

— Да я-то причем? — развел широкопалыми руками Юрий Всеволодович. — Так митрополит всея Руси порешил. Я ж в церковные дела не вмешиваюсь и тебе не советую.

— Да ведаю, ведаю, как ты не вмешиваешься! Скажи кому другому… Не забирай епархию, брате.

Но Юрий Всеволодович не внял просьбам Ярослава: попы должны ходить под его рукой и усердно служить великому князю.

Ярослав крепко осерчал на Юрия. Приехав из Владимира в Переяславль, он вызвал в свои покои сотника Агея Букана из старшей дружины, и молвил:

— Предстоит тебе особое дельце, Букан. И чтоб ни одна душа не изведала о том, что я тебе скажу.

— Чай, не впервой, Ярослав Всеволодович.

Был сотник невысокого роста, но кряжист. Глаза цепкие, пронырливые; рыжая окладистая борода, крепкая бычья шея; обладал Букан непомерной силой и зычным голосом. Вот уж добрый десяток лет он был доверенным человеком князя, выполняя его самые тайные поручения.

— Вновь поскачешь в Ростов. Надень худую одежонку. Перед городом коня брось и войди в Ростов нищебродом.

— Жалко коня-то.

— Слушай, что тебе велят!.. На обратном пути коня тебе Сутяга даст, у него табунов хватает. Передашь Бориске еще одну калиту, в ней пятьдесят гривен серебра. Скажешь: Василька пусть боле не костерит, а меня на княжение в Ростов не зовет.

У Букана — глаза на лоб.

— Дык, за что ему гривны, князь? Всё с ног на голову.

— Не твоего ума дело, Агей. Слушай дале… Пусть Сутяга наведается к епископу Кириллу и молвит, что переяславский князь не желает отдавать епархию в руки Митрофана, а хочет её оставить Кириллу. Тот будет зело рад, ибо готов любому горло перегрызть за свои потерянные владения. Скажешь еще, что Кирилл должен встать не только на сторону Ярослава, но и призвать на защиту епархии и ростовского князя.

Епископ Кирилл охотно согласился на предложение Ярослава. Он до сих пор не мог успокоиться, что лишился своих богатых владений. Ростово — переяславская епархия должна вновь стать единой.

Кирилл пошел в народ.

— Церковь — не слиток гривны, её нельзя рубить. То дело не богоугодное. Аль можно рубить икону надвое? То — святотатство! Сколь лет мы жили в одной епархии, а ныне её, как мечом рассекли. Не бывать расколу! Сие тяжкий грех. Переяславские прихожане давно сие уразумели и желают, как и допрежь, молиться у одного пастыря. А их заставляют под владимирским владыкой ходить.

Кирилл бил по больному месту. Ростовцам никогда не забыть жестоких походов владимирцев на их град.

— Не желаем Митрофана!

— Пущай не загребает нашу епархию!

— Вкупе стоять с переяславцами!

Но кое-кто толковал и другое:

— А может, суседи наши и не шибко-то перечат Митрофану? Как — никак, а Ярослав — брат великого князя.

— Перечат! — убежденно сказывал Кирилл. — А коль сомненье есть, пошлем в Переяславль ходоков..

— Воистину, владыка. Пошлем!

Ростов отрядил семерых ходоков. Кирилл был спокоен: переяславцы вот уже многие годы не только не любят владимирских князей, но и их подручных пастырей, да и Ярослав ныне вовсю усердствует. Ему-то с церковных земель перепадает немалый куш.

Через неделю ходоки вернулись в Ростов.

— Владыка Кирилл истину глаголил. Переяславский люд намерен отшатнуться от Митрофана. Ярослав просит Василька быть в одном кулаке, дабы помешать князю Владимирскому… Стоять за Кирилла!

Дело принимало серьезный оборот. Ярослав, не желая терять смачный кусок, бросил вызов брату Юрию. Теперь дело за Константиновичами: ростовским князем Васильком, ярославским — Всеволодом и углицким — Владимиром. И коль три княжества выступят заодно с переяславским — Юрий Всеволодович не решится идти войной на брата и племянников.

Ярослав пригласил Константиновичей на совет, но Василько ехать в Переяславль отказался и предложил Ярославу прибыть в Ростов.

— Дядя должен ехать на совет к племяннику?! — возмутился князь.

Но того ж потребовали и остальные Константиновичи. Ярославу ничего не оставалось делать, как обуздать свою гордыню. После пролетья, на Акулину гречишницу,[590] он выехал в Ростов, где собрались уже все его племянники.

Все последние дни Василько провел в напряженных думах. Пожалуй, впервые в Ростово-Суздальской земле может разразиться кровавая брань не из-за «стола», а из-за церковных владений. Четыре княжества из пяти сошлись на том, чтобы Ростову и Переяславлю, как и в былые времена, сохранить единую епархию. Разорвать её — еще больше усилить могущество князя Владимирского. Православие, в княжеских устремлениях, стало играть великую роль: народ набожен, за кого святые отцы — за того и народ. Ныне в любом княжестве глас духовного владыки может поднять тысячи людей. Воистину: сильна Божья рука, она пути кажет.

Обычно надменный князь Ярослав на совете держался скромником. Ни родом, ни старшинством не кичился, вел себя с племянниками учтиво. Он первым произнес свою речь:

— Не так уж часто и видим мы друг друга, племянники. Всё в походах, заботах и хлопотах. И вот привел Господь потолковать с вами о богоугодном деле. Богоугодном! Никогда еще того не было, дабы четыре княжества не захотели раздела ростово-переяславской церкви. И что зело славно, любые мои племяннички, что не токмо мы, но и сам народ того не желает. Чернь с нами! А это, скажу я вам, уже победа. В сей светлый и достопамятный день мы заключим р я д, скрепим его своими княжьими печатями, благословим владычным знамением и отошлем брату моему Юрию. Думаю, великий князь прислушается к нашей просьбе, и не будет чинить нам порухи… Не так ли, Василько Константиныч?

— А ты уверен, дядя, что Юрий Всеволодович прислушается? Допрежь у тебя был с ним разговор?

Ярослав замешкал с ответом. Он наверняка знал, что Юрий, изведав о его тайной встрече с племянниками, впадет в небывалый гнев, потому-то он и готовил р я д за спиной великого князя, дабы поставить его перед совершившимся фактом. Другого пути, как считал Ярослав, нет. Брат уважает только силу. А сила и разум, и солому ломит. Князь примирится и вернет епархию… А с племянниками придется хитрить, иначе все его козни и денежные затраты — псу под хвост.

Долгое молчание Ярослава на совете могло насторожить князей, но Ярослав, пристально глянув на племянника, насмешливо изронил:

— Я вот всё смотрю на тебя, Василько, и думаю. До чего ж ты Фома Неверующий. Да говорил, говорил я с братом. Он так сказал: коль все будут заодно — перечить не стану, верну Ростову и Переяславлю епархию.

Всеволод и Владимир оживились.

— Добро, дядя. Верим тебе. Не должен же Юрий Всеволодович на нас обиду держать. Дело-то наше и впрямь богоугодное.

Князь Василько подписал грамоту последним, однако, повернувшись к Ярославу, молвил:

— Дай Бог, Ярослав Всеволодович, чтобы твои слова о брате оказались доподлинными, иначе бы я к р я д у руку не приложил.

— Опять ты за свое, Василько. Ведь сказал уж!.. Грамоту лично сам отвезу. Ждите гонца с добрыми вестями.


Юрий Всеволодович был взбешен. Он сорвал с грамоты княжеские печати и швырнул ими в лицо Ярослава.

— Иуда! Ишь, какое дельце обстряпал. Поганец, оборотень! Не зря тебя из многих городов изгоняли. Да как ты смел на меня, твоего верного заступника, племянников подбить?! Иуда!

— Погодь, брате, не кипятись… Тут моей вины нет. Так, самая малость. Василько кашу заварил. С братьями грамоту настрочил и мне подсунул, да ещё молвил, что с тобой обо всем заранее договорился. Вот и я за гусиное перышко взялся. Был с великого похмелья. Сам ведаешь, как перепью, ничего не соображаю.

— Буде изворачиваться, пакостник! Твоих рук дело. Тотчас же прикажу собирать дружину.

— Но то ж война, брате. И Углич, и Ярославль, и Ростов выступят с крепкими дружинами… Может, отступиться и отдать им епархию? Пущай себе молятся, хе. Всё-таки за ними большая сила, три дружины, — с некоторой надеждой, как утопающий за соломинку, цеплялся Ярослав Всеволодович.

— Да клал я на них с Успенской колокольни! — великий князь грязно выругался и вновь повторил. — Каждого племянника в бараний рог согну!

Гневу Юрия Всеволодовича не было предела. Над Северо-Восточной Русью нависла новая опасность лютой междоусобицы.

Константиновичи вновь сошлись на совет.

— Не зря я с великим сомненьем подписывал р я д. Негоже поступил с нами переяславский дядюшка. Врал, но не поперхнулся. Чаял, нашим р я д о м князя Юрия образумить. Не на того напал. Юрий и пяди от себя не отстегнет. И как мы могли Ярославу поверить? Воистину: век живи, век учись, — с горечью молвил Василько.

— А что же дальше, братец? — вопросил младший Владимир, и почему-то посмотрел на Всеволода, с коим они уже о многом переговорили, когда ехали в Ростов.

— Я своего слова, Владимир, не изменил. Не знаю, как Василько мыслит, но я бы спуску Юрию не давал. Наши дружины могут с ним и побороться. Да и новгородский князь нам может помочь.

Владимиру с Федора Летнего[591] исполнилось 15 лет, но он, как и свои старшие братья, был крепким и рослым не по годам и трижды уже ходил в ратные походы в челе своей углицкой дружины.

— Нечего нам Юрия пужаться. Пора показать, что и мы не лыком шиты. А ты что скажешь, большак?

Василько раздумчиво ходил по гриднице, понимая, что от его ответа будет зависеть очень многое.

— Вы оба правы, братья, — наконец заговорил он. — Мы уже не мальчики у Юрия на побегушках. Наши княжества — древнейшие, не то что Владимирское. Есть у нас и славные дружины, кои уже не раз показывали свое превосходство над Юрием. Били его под Ростовом, и на Липице, даст Бог — разобьем и ныне, и он навсегда забудет ходить в наши пределы. Всё бы это так. И народ, и духовные пастыри на нашей стороне. Осталось сплотиться в дружины и проучить князя Владимирского.

— Так и проучим! — загорелся Всеволод. — Когда-то надо сказать Юрию веское слово. Он понимает только силу меча.

— Вот и ударим! Мы непременно будем со щитом, братец, — приподнято произнес Владимир. — Когда выступать?

— Ныне выступать не будем.

Лица братьев вытянулись.

— Да как же так, Василько? — порывисто поднялся из кресла Всеволод. — Ныне самое удачное время. Сам же сказывал: и народ и пастыри на нашей стороне. Дело за немногим.

— За войной?

— За войной! — одновременно воскликнули Всеволод и Владимир.

Василько подошел к окну из наборного цветного стекла, распахнул. Лицо обдало легкокрылым, теплым ветром, из окна виднелось тихое, голубое озеро с тремя резными лодиями под алыми парусами. Над озером, в неохватном лазурном небе, с криком кружились, сверкая белизной, быстролетные чайки. Всё дышало упоительным, благодатным покоем.

Ветер шевельнул на голове Василька мягкие, густые кудри, разбросанные по широким плечам. Князь повернулся к братьям и твердо молвил словами отца:

— Поладим миром. Ныне не до брани. Мужики к зажинкам готовятся, а купцы на Нерль и Клязьму снарядились. Когда великий князь пойдет на Ростов, то пройдется по многим весям огнем и мечом, а пепел конским хвостом разметет. В оном деле он беспощаден. Прежде чем его побьем, он пол-княжества испепелит. Слишком дорогой ценой дастся нам победа.

— А как же епископ Кирилл? Он-то пуще всех за епархию ратовал, и народ за него стоял. Чего ж теперь — на попятную? Неладно как-то, Василько, — хмуря темные колосистые брови, произнес Всеволод.

— Всё так, брат. Кирилл наипаче всех заинтересован в переяславской епархии. Там у него немало и храмов и монастырей с угодьями, и терять бы их епископу зело не хотелось. Владыка понадеялся на благоразумие Юрия Всеволодовича, но когда дядюшка объявил нам войну, Кирилл перестал ему противоборствовать. Всем княжествам наш владыка известен, как ярый противник любых междоусобиц. Не его ли когда-то мудрые, зажигательные проповеди смиряли князей? Всякая брань для Кирилла — величайшее бедствие. И не токмо для владыки. В кой раз уже говорил, и буду говорить: междоусобицы расшатывают и зело ослабляют Русь в угоду разным чужеземцам. Никогда не забывайте о том, братья… Кирилла же я лонись[592] послал к великому князю.

— И он поехал? — удивился Владимир.

— Поехал… Ради мира поехал.

Поездка владыки увенчалась успехом. Юрию Всеволодовичу пришелся по душе миролюбивый шаг племянников. Он уже готов был выступить с дружиной на Ростов, хотя и понимал, что победа будет трудной, а если Василько призовет на помощь новгородцев, то и вовсе исход битвы будет неясен.

Вовремя прибыл во Владимир епископ Кирилл. Юрий Всеволодович встретил святителя настороженно, но когда его выслушал, то на душе его полегчало: Василько без боя отдает Владимиру переяславскую епархию. Что это? Трусость… Нет, Василько по натуре своей довольно храбрый муж. Он проявил подлинно государственную мудрость. Ай да племянничек! Вот бы таким здравым, прозорливым умом Бог Ярослава наградил. Не сподобил, а жаль…

Примирение князей состоялось в декабре 1229 года, в Суздале, в дни празднования Рождества Христова.

Вскоре Ярослав (даже и после многих добрых дел Кирилла) решил окончательно избавиться от влиятельного на Руси святителя. Он затеял тяжбу с епископом, и лишил почти всех его имений. К чести Кирилла он не стал жаловаться на князя и раздал остаток своего достояния нищим и убогим, и, подобно Иову, страдая от недуга телесного, удалился в Суздальский монастырь святого Дмитрия. По его совету ростовским владыкой стал архимандрит Рождественского монастыря Кирилл Второй.

Глава 8 БОЯРИН НЕЖДАН

Возвратившись из Пургасовых земель, боярин Неждан Корзун долго недужил. Коренья и травы знахаря Епишки медленно восстанавливали силы: уж слишком тяжелы, оказались басурманские раны.

В боярский терем часто наезжал Василько, подбадривал:

— Крепись, Неждан, крепись!

— Да, знать, Богу не угоден, — тихо вздыхал боярин.

— Выкинь из головы, Неждан. И мне и Богу ты зело угоден. Нам с тобой надо еще много добрых дел сотворить. И сотворим!

— Спасибо, Василько Константинович… Народ-то как? Простил нас?

— Не переживай, Неждан. Народ не глупее нас, он давно уже во всем разобрался. Да и нельзя ему без князя. Сноп без перевясла — солома. А молодшую дружину заново набрали. Ждут тебя в челе на боевом коне твои гридни.

— Вдругорядь спасибо, Василько Константинович… Жаль, Лазутка в гридни не пошел. Жизнью ему обязан.

— Удалый детина, — кивнул Василько. — Видел его в сече.

— Позвал его намедни, щедро наградил, в дружинники звал. Отказался. Мое дело-де землю орать да ямщичьим делом промышлять.

— Необычный детинушка. Каждый человек норовит в княжью дружину угодить. И жизнь посытней да повольготней, и до боярского чина можно дослужиться. Прямо-таки рвутся на княжой двор. Этому же, вишь ли, «землю орать». Редкий человек.

Лазутка же, когда вышел из боярского терема, вскоре увидел у храма Спаса на Торгу пятерых знакомых ямщиков с косматыми бородами в сосульках. (Морозец давал о себе знать!). Ямщики аж присвистнули:

— Да ты ль это, Лазутка?

На ямщике — горностаевая шапка с малиновым верхом, теплая богатая шуба на лисьем меху, на ногах — белые сафьяновые сапоги с серебряными кисточками на голенищах.

— Ну, чисто боярин! Да твоя Манька увидит — умом тронется. Экий важный господин пожаловал. На какие шиши вырядился?

— Боярин Корзун за службу пожаловал.

— Дык с тебя причитается, Лазутка.

— А кто бы отказывал? — широко улыбнулся ямщик. Распахнул шубу, похлопал по тугой калите, что была привязана к поясу. — И деньгой боярин не обидел. Айда в избу питейную!

На широкую ногу погулял Лазутка. Угощал всех, кто заходил в питейную избу. Под вечер в избе яблоку негде было упасть. Калита заметно оскудела, но Лазутка — не скряга, денег не жалел. Пусть народ повеселится, в другой раз и его не забудет.

Ямщичий возок домчал Лазутку до самых Белогостиц; правда, оказался он в избе без богатой шапки — то ли в питейной избе обронил, то ли лихие людишки похитили. Но то не беда, была бы голова цела.

А боярин Неждан вспоминал Лазутку с добрым чувством. Побольше бы таких людей на Руси, честных да бескорыстных. И от шубы и от денег отказывался:

— Да я ж от чистого сердца, боярин. Не принято на Руси соратника в сече бросать. Ничего мне не надобно.

— Коль не хочешь обидеть меня, возьми. Я тоже от чистого сердца.

И всё же зело жаль, что Лазутка в дружину не пошел.

На широкую Масленицу навестила Неждана княгиня Мария с горячими блинами. Появилась она с ближней боярыней Любавой.

Корзун лежал на мягком ложе — бледный, осунувшийся, с глубоко запавшими голубыми глазами. Шелковистые русые кудри разметались по изголовью.

— Откушай блинов наших, боярин Неждан Иваныч. Не погнушайся, сами с Любавой пекли.

При виде молодой княгини и Любавы лицо Неждана порозовело. Он еще в Чернигове засматривался на юную боярышню, а затем видел её на свадьбе Василька и Марии во Владимире, но так к Любаве и не подошел. Не встретился Неждан с боярышней и перед походом на Мордву. Тогда он был здоровый, цветущий, а теперь вот захудалый и немощный, как старик. Господи, и зачем она тут появилась!

— Боярышня, подай блинков Неждану Иванычу.

Любава, стройная, с гибким станом и большими лучистыми глазами, сняла крышку с серебряного подноса и с поклоном ступила к ложу боярина.

— Откушай, Неждан Иваныч. Горяченькие, поджаристые, на масле. Сами в рот просятся.

Голос Любавы мягкий и задушевный, карие глаза улыбчивы и ласковы, от таких глаз любое сердце трепетно забьется.

Неждан, не боявшийся на медведя с рогатиной ходить, вдруг засмущался и оробел, и как будто язык проглотил.

— Аль не рад нам, боярин?.. Аль блины наши худо состряпаны? Уж мы-то с Любавой старались, — тепло, певуче и с легкой лукавинкой молвила Мария.

Наконец Неждан пришел в себя. Приподнялся на ложе, молвил взволнованным и прерывистым голосом:

— Рад видеть тебя княгиня… И тебя… Любава Святозаровна. Откушаю.

Любава присела на ложе, а поднос поставила к себе на колени. Неждан потянулся за блином, но ослабевшее тело вновь начало оседать на изголовье. Любава не растерялась, обняла левой рукой боярина за плечи, и, не давая ему опомниться, молвила с повелительной задоринкой:

— И чтоб все до единого блинчика!

Неждан в объятиях боярыни и вовсе залился румянцем. Куда только нездоровая бледность исчезла? Утонул в больших, лучистых очах Любавы, вдругорядь смущенно улыбнулся и… принялся за блины. Съел один, другой…

А Любава готова была обнимать Неждана целую вечность.

С того дня боярин Корзун пошел на поправку. Лекарь Епишка довольно высказывал:

— Я ж говорил тебе, боярин. Мои отвары и настойки кого хошь на ноги поставят. Вот уже и к вареву потянулся. То добрый знак.

Княгиня Мария, зная, какхочется Любаве вновь повстречаться с Нежданом, не раз и не два навещала боярина, и каждый раз замечала, как оживал при виде боярышни Корзун, и как счастливо искрились у обоих глаза.

Любава, распрощавшись с боярином, как на крыльях по сеням летала. Щеки её пылали, глаза блестели.

Княгиня же шла не торопко, улыбалась. Вот и еще скоро одной свадьбе быть. А ведь сколь в Чернигове на Любаву боярских сынков заглядывались. Были и красавцы писаные, но боярышня ни на кого даже смотреть не хотела. И вдруг в тяжело недужного Неждана влюбилась, только и разговоров о нем. Пойми вот тут сердце женское. Женятся, чада пойдут, добро бы сыновья.

Сама Мария была на четвертом месяце. Князь Василько прибыл из похода не на коне, а в возке. В терем входил, опираясь на двух гридней. Мария, встревоженная, с заплаканными глазами, встретила мужа на крыльце.

— Господи! Никак, ранен, любый мой.

Горячо обняла Василька, и всё заглядывала, заглядывала в его неспокойные, нахмуренные глаза.

— Ничего, ничего, Мария. Зацепили малость. То еще не беда.

Прислонил ладонь к округлившемуся животу, улыбнулся.

— Так, сказывала, сын будет?

— Сын, любый мой. Сын!

* * *
В Серпень, на святого Лаврентя,[593] белогостицкие мужики, по обычаю, ходили в полдни на Вексу глядеть, как бежит река; коль тихо, то осень будет тихая, благодатная, а зима без вьюг.

— Ну, слава тебе Господи! — размашисто крестились мужики. — С хлебушком ноне будем.

— Не скажи, — хмуро произнес Лазутка. — Теленок еще в брюхе, а хозяин с обухом.

— К чему клонишь, Скитник?

— Серпень по Мокриде[594] примечают, а на Мокриду всю ночь дождь лил.

— Не каркай! — ворчливо обронил староста Митяй.

— Каркай, ни каркай, а примету не обманешь.

Митяй погрозил Лазутке мослатым кулаком:

— Типун те на язык!

То, что вскоре хлынут небывалые дожди, замечал Лазутка и по другим приметам. Так и вышло. С половины августа до самого декабря густая тьма закрыла небо, и шли беспрестанные дожди. Хлеб и сено погнили на полях и лугах; житницы стояли пустые.

По Руси загулял глад и мор. За четь[595] ржи платили уже по гривне серебра, но простолюдинам такие цены были недоступны.

Лазутка отнес на торги дареную Нежданом шубу, но купцы даже от богатой мягкой рухляди отворачивались, требовали злата, серебра и драгоценных каменьев. Еле выторговал Лазутка шубу за семь фунтишков хлеба, но у зимы брюхо велико. Уже в марте сосельники приели собак и кошек, а затем принялись готовить варево изо мха, из коры сосны и липы. Началась повальная смерть. Оставшиеся в живых, «простая чадь резаху людей живых и ядаху; а оные мертвячину в трупах обрезали и ядаху».

Семья Егорши и к мертвечине не прикасалась, и на разбой (как многие) не выходила.

— То — святотатство, — умирая, говорил старый Скитник. — Глад и мор по грехам нашим. — Князья, в нелюбье своем, забыли Бога и всё враждуют. Вот и наказывает всех Господь. Не пора ли одуматься властителям нашим?..

Это были последние слова Егорши. Он ушел первым в иной мир. За ним — старая Варвара, Маняша и двое сыновей.

Лихолетье бродило по Руси.

Часть третья

Глава 1 ОЛЕСЯ

— Беда, Василь Демьяныч!

Купец Богданов, степенный, дородный, с кудреватой светло-русой бородой, недоуменно глянул на запыхавшегося холопа.

— Чего ты, как загнанная лошадь?

— Беда, сказываю… Лазутка Скитник твою Олесю увез!

— Как это увез?

— На Соборной площади кинул в возок — и был таков. Я, было, погнался, да где там. Умчал Лазутка, теперь ищи — свищи.

Василь Демьяныч угрозливо поднялся с лавки, вытянул плетку из-за голенища сапога и стеганул Харитонку.

— Куда смотрел, пес?! Забью!

Хлесткие удары обрушились на холопа, пока в повалуше не оказалась жена купца Секлетея.

— Да что ты, государь мой? Охолонь!

Василь Демьяныч отшвырнул плетку и приказал:

— Беги, шелудивый пес, на конюшню. Выводи с Митькой коней — и в погоню. А я к князю Василько. Авось сыскных людей даст.

— Да что стряслось, государь мой? — вопросила супруга.

— Срам на мою голову, вот что. Треклятый ямщик Лазутка дочь похитил. Белым днем. За неделю до венца!

Секлетея всплеснула руками и залилась горькими слезами.

* * *
Пятнадцать лет назад молодой ростовский купец Василий Богданов уехал по торговым делам в Углицкое княжество. Уезжал после Покрова, а вернуться в Ростов Великий норовил к Егорию вешнему.[596] Всю долгую осень и зиму проживал у знакомого купца Демида Осинцева. Был Василий Богданов в ту пору не столь уж и богат, но промышлял торговлишкой довольно умело. В свои тридцать пять выглядел куда молодцом. Рослый, с широкими покатыми плечами и благолепным лицом. Женщины заглядывались на купца-молодца, но он, казалось, не замечал их взглядов: верен был супруге своей Секлетее.

И всё же как-то на торгу, что близ деревянного княжеского детинца, запомнилась купцу одна молодка — среднего роста, белолицая, большеглазая, с пушистыми иссиня-черными бровями.

Молодка долго присматривалась к круглой бобровой шапке и тихонько вздыхала.

— Аль приглянулась? — спросил Василь Демьяныч.

Молодка подняла на купца свои лучистые, васильковые глаза, улыбнулась краешками полных вишневых губ и… смутилась, отчего на её бархатных, мягких щеках заиграл румянец.

У Василия Демьяныча аж сердце оборвалось. Ну и лепая же молодка, Господи!

— Приглянулась, но… но я вдругорядь зайду.

— От чего ж вдругорядь? — заволновался купец. — Коль дорого, уступлю. А коль не обидишься — так отдам.

Молодка еще больше вспыхнула.

— Спасибо на добром слове. Пойду я.

Тихо молвила и вышла из лавки. А Василий Демьяныч вначале застыл столбом, а затем выскочил из лавки и поманил одного из мальчонок, крутившихся на торгу.

— Зришь женку? Ту, что в малиновой шубке.

— Ну!

— Ступай за ней и изведай, где её дом. Резаной одарю.

— Да я за такую деньгу в лепешку расшибусь! — обрадовался мальчонка.

Мало погодя, купец проведал: женку зовут Олесей Васильевной. Вдова. Муж был княжьим дружинником. Живет неподалеку от храма Константина и Елены. Чад малых не имеет.

С того дня купца Богданова будто подменили. Ночами перестал спать, и все думы об одном — Олеся, Олеся! Имя-то, какое чудесное.

— Уж не занедужил ли, Василь Демьяныч? — обеспокоенно спросил Демид Осинцев. — Весь какой-то чумной, будто сглазил кто, упаси Господи.

— Сглазил, Демид Ерофеич, — открылся купец. — Вдовую женку дружинника Евдокима повстречал. Олесю. И вот ныне душой маюсь.

— Ясно, — хмыкнул в рыжеватую бороду Демид. — Хорошо знавал я Евдокима. Жену свою он из Полоцка привез… Добрая женка — и нравом и красотой. Рукодельница, мужа своего чтила… Но с чего ты загорелся? Аль супругу разлюбил?

— Да я, можно сказать, и любви-то не изведал. Ведь как у нас на Руси? Отец присмотрел, сосватал — ну и получай супружницу… Прижилась, хозяйка не из худших, но любви не получилось… Не ведаю, как дальше быть.

— В таком деле тебе я не советчик. Как душа подскажет.

А душа Василия рвалась к избе Олеси, что подле храма. Женка в его лавке так больше и не появилась. Набрался духу молодой купец, собрал подарки и… постучал в желанную калитку.

Олеся не затворилась, впустила. Василий же прямо с порога брякнул:

— Хоть серчай, хоть гони прочь, но люба ты мне. Что хочешь, делай, но жить я без тебя уже не сумею… Всё в лавке тебя поджидал.

В лавку же Олеся не захотела больше идти. Оробела. Уж больно понравился ей молодой купец, чем-то похожий на её погибшего супруга. Такой же высокий, крутоплечий, с темнорусой шелковистой бородкой. Как увидела, так едва ноги до избы донесла. Затем встала у кивота, и всё молилась, молилась, прося у Богоматери прощения за грешные мысли. Несколько дней провела в молитвах, и зарок себе дала: к лавке больше не ходить, купца-молодца не видеть… А он, нежданно — негаданно, сам заявился. И дрогнуло сердце Олеси, про зарок свой забыла, ночевать (да прости её, Господи!) оставила.

Страстная, хмельная была эта ночь!

Купец Василий задержался в Угличе дольше задуманного. Уж как он любил все эти месяцы Олесю! Обрадовался, когда она затяжелела. Молвил:

— От жены своей я чад не имел. Не дал ей Бог стать матерью… Пусть идет в монастырь. Тебя ж, ладушка моя, в жены возьму.

— Грех это, Василий, не хочу его на душу брать.

— Грех — не чадородной быть. Не принимай близко к сердцу. Всё уладится.

Трудными были роды Олеси. Бабка-повитуха головой качала:

— Как бы не преставилась. Ох, тяжело чадо на свет божий идет.

Роженица, словно предчувствуя смерть, молвила страдальческим голосом:

— Коль помру, выполни мою последнюю волю, Васенька… Сын появится, то нареки в честь тебя, Василием, а коль дочь — Олесей. Не покидай её.

Родив дочь, Олеся умерла.

Вернулся Василий Демьяныч в Ростов Великий с дочкой Олесей.

Глава 2 ЛАЗУТКА

В Ростове Великом набольшим купцом был Глеб Митрофаныч Якурин. Хоромы его стояли неподалеку от крепости, за земляным валом, на углу Ильинки. Прослыл Глеб Митрофаныч не только знатным купцом, но и усердным богомольцем. Не пропускал ни заутреню, ни обедню, ни всенощную, одаривал храмы богатыми приношениями. Владыка не нарадовался: все бы так купцы щедро на церковь жаловали.

Простолюдины же радость владыки не разделяли:

— Купец Якурин хочет грехи свои замолить, а они — тяжкие. В молодости, чу, татьбой[597] промышлял, невинные души губил. Кровавы его денежки.

Всякое говорили про купца, однако толком никто ничего не ведал. В Ростове Глеб Митрофаныч осел лет десять назад, а где он раньше был и чем занимался известно лишь одному Богу.

Как-то в Пасхальную ночь Глеб Митрофаныч увидел на женской половине храма юную девушку необычайной красоты. Подле неё, держа свечку в руке, молилась жена купца Богданова Секлетея. Сам купец, как и Якурин, стояли на мужской половине.

«Красна девка, — подметил про себя Якурин. — Надо к Василь Демьянычу в гости пожаловать».

Купца Богданова он хорошо знал, но в избе его никогда не был: не пристало первому ростовскому купцу к меньшим торговым людям в гости набиваться. Пусть они кланяются. Но здесь дело особое. У купца Якурина — великовозрастный сын, давно пора его оженить. Хватит на отцовской шее сидеть, пусть отделяется и добывает калиту своим умом.

Пришел купец Якурин к купцу Богданову после Светлого Воскресения. Василий Демьяныч немало тому подивился. С какой это стати Якурин в его дом завалился? Но ясно одно — не по пустякам.

Богданов усадил Якурина в красный угол, и повелел Секлетее и Олесе накрыть стол. Глеб Митрофаныч, близехонько разглядев девушку, окончательно решил: лучшей жены его сыну Власу не сыскать.

Когда стол уставился медами и обильной снедью, женщины, как это и полагалось на Руси, удалились, а между купцами начался неторопливый мужской разговор. Долго толковали о торговых делах, потягивали мед, закусывали снедью, и лишь где-то часа через два для Василия Демьяныча всё прояснилось.

— Как ни петляй, не ходи вокруг да около, но пришло время о важном деле покалякать… У тебя, Василь Демьяныч, красна-девица на выданье, у меня сын — добрый молодец. Не породниться ли нам? Глядишь, и торговля твоя в гору пойдет. Я помогу, без всякой корысти, как сват свату.

Обескуражил Глеб Митрофаныч купца Богданова. Отдать в чужой дом родное дитятко, дочь ненаглядную?.. Нет, нет! Остаться без Олеси — пустить в дом тоску и кручину.

Василий Демьяныч, кажется, только сейчас осознал, насколько дорога ему дочь. Она вся была похожа на мать, которую он так безоглядно любил.

— Чего замолчал, Василь Демьяныч? Аль сватовство моё не по нраву?

— По нраву, Глеб Митрофаныч. Спасибо за честь… Но токмо не приспела пора моей Олесе. Всего-то пятнадцать годков. Ты уж не обессудь.

— Самая пора, Василь Демьяныч. Чай, ведаешь, князья своих дочек едва не с осьми лет замуж отдают. А то — пятнадцать! Удивил, называется. Не век же ей в девках сидеть. Как ни заплетай косу, а не миновать расплетать.

— Так-то оно так, — вздохнул Василий Демьяныч. — Не век сидеть. И все же обождем годок.

Купец Якурин поднялся из-за стола.

— Чую, тебя не свернешь, но и я на попятную не пойду. Подожду и годок… Но токмо береги свою дочку. От всего береги — от сглазу и порчи, от молодца-ухарца. За год всякое может приключиться.

Купец Якурин как в воду глядел. Приключилось! Любимое чадо выкрал ямщик Лазутка.

* * *
Лазутка Скитник давно был известен всему Ростову Великому. Дюжий, первый кулачный боец, к любому ремеслу свычен — хоть кузнец, хоть оружейник, хоть кожевник, хоть древодел… Всё горело в его проворных, сильных руках. Да и нравом был добрым, открытым, отзывчивым на людскую беду, за что Лазутку и любил ремесленный люд.

Скитнику было за двадцать, когда всю его семью погубила моровая язва. Страшным было его горе! Обычно веселый и непоседливый, он надолго замкнулся, закручинился, и лишь на третьем году, после смерти домочадцев, стал приходить в себя. С его ямщичьего возка вновь послышались озорные, задорные выкрики:

— Кому на Ивановскую?.. Кому на Чудской конец? Налетай, православные, вмиг доставлю!

Возок его — на Соборной площади, где раскинулся многолюдный торг. И ростовцы подходили — кто с закупленной липовой кадушкой, кто с кулем жита, кто с тяжелым железным сручьем…

Ямщичье дело Лазутка выбрал по наследству. Отец всю жизнь колесил по Древней Руси и довольно говаривал:

— Свое дело, сынок, ни на какое другое не променяю. Все дни на волюшке. Сидишь на коне, кнутом помахиваешь, а окрест такая лепота, такие просторы, что дух захватывает. И всюду луга зеленые, леса дремучие, реки широкие. А зимой? Ветерок да морозец лицо пожигают, снежок метельный сечет, а тебе всё в радость. Никакой бес тебя в бараньем полушубке не продерет. Скачешь, вдыхаешь ядреный морозец, а душа поет. Как ни тяжка ямщичья служба, а лучше её не сыскать. Чего токмо не наглядишься!

С десяти лет (как поводырь калик перехожих[598]) отец скитался по Руси, отчего и закрепилась за ним кличка Скитника.

Вот и Лазутка, перепробовав много ремесел, подался в ямщики. То возил по городам и весям княжьих дружинников, то перебивался торговым извозом. За деньгами особо не гнался, и никогда их не копил. Чуть что — в питейную избу, дабы подсесть к каликам перехожим, угостить их медком или брагой, и послушать их дивные сказы. Старец-гусляр — самый желанный человек для Лазутки. Он готов был слушать бояна день и ночь. Песни сказителя — гусляра о веках давно минувших, о славных богатырях бередили душу. В такие минуты Лазутка готов был взметнуть на лихого коня, и мчатся в далекие степи, дабы, как ростовец Алеша Попович, сразиться с дикими кочевниками, набегавшими на Русь.

— Чую, по нраву тебе сказы мои? — вопрошал гусляр.

— По нраву, старче. Какие удалые богатыри Русь защищали! Один Илья Муромец чего стоит… Испей, старче, медку, да еще спой.

— Спою, детинушка.

Гусляр пел, калики подтягивали, а Лазутка чутко вслушивался в былинный сказ, после коего щедро угощал странников, опустошая свою калиту.

Любил Лазутка Скитник и ростовский торг, когда город вырастал заезжим людом едва ли не впятеро. Торг шумел, гомонил, заполнялся звонкими выкриками «походячих» торговцев.

* * *
Весенний майский день выдался теплым, погожим. На синем бездонном небе ни облачка. Из-за княжьего терема духовито пахло черемухой и сиренью.

— Экая благодать, — молвила Секлетея, проходя торговыми рядами.

— Благодать, матушка, — кивнула Олеся.

Купец Василий Богданов отбыл в Ярославль, а жена его и дочь, пользуясь случаем (Василий Демьяныч крайне редко выпускал женщин из дома), надумали сходить на торг и хоть как-то развеяться.

Секлетея надолго застряла в «красном» ряду, где купцы продавали нарядные бухарские ковры и богатые ткани любых цветов. Товар радовал глаз, мимо не пройдешь.

Олеся же, на какое-то время, забыв про мать, оказалась в «кокошном» ряду. Была она в голубом летнике, в алых сапожках из юфти; на спине колыхалась пышная темно-русая коса, заплетенная бирюзовыми лентами. В маленьких мочках ушей поблескивали золотые сережки. Красивая девушка бросалась всем в глаза.

К Олесе подскочили трое «походячих» торговцев с лукошками, начали приставать:

— Чьих будешь, красна-девица?

— Пойдем с нами гулять.

— Всё злато-серебро будет твое!

Олеся вспыхнула и попыталась вернуться к матери, но разбитные торговцы, скаля зубы, еще теснее обступили девушку и продолжали насмешничать.

Лазутка только что вернулся из поездки: отвозил покупателя с двумя кадками на Ивановскую улицу. Спрыгнул с коня и увидел девушку, окруженную подвыпившими парнями, кои становились все развязнее и наглее.

— А ну бросьте охальничать! — прикрикнул Лазутка.

Парни оглянулись на Скитника, осерчали.

— А это что за указчик?

— Крути хвост кобыле и не вмешивайся!

Торг замер: что-то будет. Эти, не весть, откуда прибывшие на торжище парни, видимо не слышали о Скитнике. Лазутка же спуску не даст, детина не из робких.

Лазутка ступил к охальникам, и вновь повторил:

— А я, сказываю, бросьте. Ну!

Но парни не захотели отступать, захорохорились.

— А ну беги на Лысую гору ко всем чертям. Живо!

Один из торговцев поднял было на Скитника руку, но Лазутка успел её перехватить и перекинул парня через себя.

— Наших бьют! — заорал содруг потерпевшего.

К охальникам подскочили еще трое приезжих молодцов, но торг не вмешивался, верил в Лазутку. Да и чем не потеха задарма?

И началась потасовка. Лазутке пришлось показать всю свою силушку. И минуты не прошло, как все охальники были положены наземь.

Олеся отошла в сторонку, испуганно прислонилась к возку.

Лазутка, под восторженный гул ростовцев, подошел к девушке, глянул в её лицо и… подхватил на руки.

— Успокойся, лебедушка. Здесь на торгу и не такое бывает… Где живешь?

— На Ильинке, — прошептала Олеся.

Лазутка бережно посадил девушку в возок, а сам лихо взметнул на коня.

— Мигом довезу!

Сзади послышался заполошный голос Секлетеи:

— Погодь, вражья сила! Останови-ись!

Но Лазутка остановил возок лишь на углу Ильинки.

— Куда дале, лебедушка?

— Да вот и дом мой, — взволнованным голосом молвила Олеся и спохватилась. — А как же матушка?

— Не пропадет твоя матушка. — Лазутка подал девушке руку, и та сошла из возка. Скитник глянул в глаза Олеси и нежданно-негаданно для самого себя смутился и даже как-то оробел. Скрывая смущение, несвойственным ему голосом молвил:

— Ступай, лебедушка. Теперь тебя никто в Ростове не обидит.

— Спасибо тебе, добрый человек.

Олеся поклонилась в пояс и гибкой, мягкой походкой пошла к дому.

Лазутка проводил ее завороженным взглядом, а затем вспрыгнул на коня и помчал к торгу.

С того дня запала Олеся в Лазуткину душу. Да и Олеся его не забывала, нет-нет, да и вспомнит Скитника. Какой же он сильный! Ишь, как ловко её обидчиков раскидал. И лицом пригож.

В другой раз они встретились через неделю, когда к берегу Неро-озера пристал большой торговый караван, пришедший через Которосль из Ярославля. Поглазеть на нарядные суда и товары выходил весь Ростов Великий.

Пришел на Подозерку и купец Богданов со своими домочадцами: не так уж часто торговые караваны к городу прибывали.

Лазутка, кинув на Соборной площади извоз, вышел на берег речки Пижермы. Здесь начинались избы Рыболовнолй слободки. На плетнях и заборах сушились сети, бредни и мережи, пахло сушеной и вяленой рыбой.

С Подозерки открылось озеро — тихое, спокойное, простиравшееся вдоль на много верст. У причалов, с вбитыми в землю дубовыми сваями, стояли на якорях лодии и струги, насады и расшивы; среди них возвышалось большое двухярусное судно с резным драконом на носу.

— Нешто корабль? — подивился, застывший подле Лазутки чернобородый мужичок в пеньковых лаптях, прибывший в Ростов из лесной бортной избушки. О кораблях он слышал только по рассказам стариков да калик перехожих.

— Что, брат, в диковинку?

— В диковинку, — признался мужичок. — Живу в глухомани, у черта на куличках. Отсюда, коль ехать в Переяславль Залесский, то добрых двадцать верст. Бортничаю на князя Василька. Где уж нам корабли видеть? — словоохотливо произнес мужичок.

— У тебя изба под сосной, баня-мыленка да журавль[599] подле ели. Не так ли?

— Та-ак, — изумленно протянул бортник. — Как проведал-то? Ты у меня николи не был.

— Был, — рассмеялся Лазутка. — Куда токмо меня черти не заносили. Просидел в твоей избенке с утра до полудня, но ты так и не появился.

— Да я, никак, борти проверял. То-то я заметил, что в яндове медку поубавилось.

— Ты уж прости, брат, — улыбнулся Скитник. — Но долг платежом красен. Верну сторицею. Как звать тебя?

— Зови Петрухой… Петрухой Бортником. Так меня княжьи люди кличут.

— А меня Лазуткой. Ишь, какой корабль — красавец. Мы тут всяких нагляделись. Озеро-то у нас большое, многие его Тинным морем величают. Бывает, из Хвалынского моря причаливают с товарами заморскими.

Скитник внезапно увидел Олесю, и сердце его учащенно забилось.

— Ты прости меня, Петруха. Отойти мне надо.

Ноги, казалось, сами понесли к Олесе. Встал неподалеку. Надо бы, как и всем зевакам, морской корабль разглядывать, но глаза тянулись совсем в другую сторону. Стоял, любовался девушкой и недоумевал. Что это с ним? Почему так хочется подойти и поговорить с купеческой дочкой? Но не подойдешь: Василий Демьяныч уж куды как строг, крепко держится стародавних обычаев, не даст и рта раскрыть. Понравилась дочка — поговори допрежь с отцом, но разговора не получится. Куда уж простолюдину до богатой купеческой дочки? Знай сверчок свой шесток.

Олеся каким-то неизведанным чувством уловила Лазуткин взгляд. Она слегка повернулась, и их глаза встретились. Лицо Олеси залил яркий румянец. Она потупила очи, обернулась к Тинному морю, но вскоре ей вновь захотелось встретиться глазами с высоким чернокудрым ямщиком. Так продолжалось несколько раз, пока она не почувствовала, что вся дрожит от какого-то неизведанного, сладостного ощущения. Господи, что это с ней, в свою очередь думала Олеся. Почему хочется и хочется смотреть на этого мужчину, коего и видит во второй раз. И это «почему» стало постоянным и назойливым, оно не покидало её ни днем, ни ночью. Ямщик, с шапкой густых волнистых волос и кудреватой бородкой заслонил ей отца, мать и сверстниц-подружек, кои иногда посещали с матерями ее родительский дом.

— Уж не занедужила ли ты, дочка? Замкнулась, отвечаешь невпопад. Будто порчу на тебя навели, не приведи Господи. Тревожусь я.

— Не тревожься, матушка, никакой хвори у меня нет.

Секлетея лишь первые месяцы косо смотрела на пригулыша, но затем попривыкла, а затем полюбила и стала называть дочкой. Росла Олеся доброй и ласковой, не ведая, что Секлетея будет ей мачехой.

Василий Демьяныч в первый же день приезда из Углича строго-настрого наказал:

— Коль чадо не примешь, то уйдешь, Секлетея, в монастырь.

Секлетея пригулыша приняла, да так, что любовь её к Олесе стала глубокой и необоримой.

Василий Демьяныч частенько отлучался из города по своим торговым делам. Уезжая, всегда Секлетее говорил:

— Дочь пуще глаз береги.

Секлетея берегла, ни на шаг от себя не отпускала, но как-то крепко застудилась, легла под образа и скорбно молвила:

— Никак, смертушка приходит. Вся грудь огнем горит.

Говорила она хрипло и утробно кашляла.

— Надо бы к знахарке, — участливо молвила Олеся.

— Надо бы, доченька, но Харитонка и Митька, сама ведаешь, с отцом уехали. А мне уж не дойти, мочи нет.

— Так я добегу, матушка! Где знахарка живет?

— На Покровской… Да токмо нельзя тебе со двора. Народ-то всё бедовый, особливо ухари-молодцы. Помнишь торг?.. Помолись лучше за меня, доченька, видно Бог к себе зовет.

Но Олеся первый раз ослушалась. Выскочила из избы — и на Покровскую. А тут (вот что значит судьба!) — Лазутка с возком. Увидел Олесю, спрыгнул с коня, обрадованно молвил:

— Здравствуй, Олеся Васильевна. Куда бежишь, будто на пожар.

— На Покровскую к знахарке. Матушка занемогла.

— К старушке Меланье, поди?

— К ней, наверное. Имечко её не ведаю.

— К ней, одна она на Покровке. Садись в возок. Садись, не стесняйся. Да вон и дождь расходится.

Олеся уселась в крытый летний возок, а Скитник глянул на небо, по коему наплывала с юга черная, зловещая туча. Вскоре подул неистовый шальной ветер, ослепительно вспыхнула змеистая молния, и тотчас раздался резкий оглушительный гром. Непроглядный ливень обрушился на Ростов.

Лазутка покинул коня и забрался в возок, в коем напугано съежилась Олеся.

— Надо малость переждать.

— Какая адская гроза, — пролепетала девушка и перекрестилась.

Вблизи страшно полыхнула молния, и также страшно ударил трескучий, яростный гром.

— Ой! — и вовсе перепугалась Олеся и невольно прижалась к Скитнику. Тот легонько обнял её за плечи, принялся успокаивать:

— Да ты не бойся, лебедушка. Сия гроза скоротечная, быстро уйдет.

Лазутка обнимал девушку, касался щекой её лица, чувствовал её горячее трепетное тело и молчал, радуясь нежданной встречи.

Молчала и Олеся. Испуг её исчез. Прижавшись к Скитнику, она забыла обо всем на свете. Душа её пела, наполнялась невиданным до сих пор чувством — захватывающим, блаженным. Как хорошо с этим ямщиком, какие сильные и нежные его руки. Так бы и сидела, сидела веки вечные.

— Олеся… Лебедушка ты моя.

— Что? — сладостно выдохнула Олеся, и закрыла глаза, ожидая новых ласковых слов.

— Люба ты мне, Олеся. Нет мне покоя, все думы о тебе.

По кожаному пологу возка говорливым шумным потоком бил ливень, и тихие взволнованные слова Скитника были едва слышны, но Олеся их чутко уловила.

— Что скажешь мне, лебедушка?

Олеся в ответ лишь теснее прижалась к ямщику, и тот понял, что он не безразличен этой девушке. Душа Лазутки возликовала. Боже ты мой, как она хороша! Он робко коснулся рукой её пушистой косы, затем слегка провел по её густым, черным бровям и вдруг услышал желанное:

— И ты мне люб, Лазутка.

И тогда Скитник не удержался и поцеловал девушку в губы. Олеся не оттолкнула, это был первый поцелуй в её жизни. Какой же он упоительный и сладостный. А затем был другой, третий… пока не услышали чей-то громкий возглас:

— Эгей, чо застряли среди дороги? Поезжай!

Лазутка очнулся, выглянул из возка. Ливень кончился, над Ростовом загуляло солнце. Ямшик сошел из повозки, сел на коня и помчал вдоль улицы к избе знахарки.

Глава 3 ДА ПОМОГИ ИМ БОГ!

К Богдановым вдругорядь наведался купец Якурин. Он был хмур и чем-то озабочен. Оставшись с глазу на глаз с Василием Демьянычем, молвил:

— Дочка твоя, кажись, без пригляду живет. Одна-одинешенька по городу шастает.

— Да быть того не может! Без Секлетеи и шагу не ступит.

— Тебе, конечно, видней, — крякнул купец, — но народ зря слушок не распустит. Чу, Олеся твоя с ямщиком Лазуткой спуталась, в возке его катается.

Василия Демьяныча как плетью стеганули, лицо его ожесточилось.

— Да быть того не может… Секлетея!

Секлетея отпираться не стала:

— Седмицу назад недуг меня свалил, а ты, государь мой, по торговым делам с холопями отлучился. Пришлось дочку за знахаркой послать. А тут ливень приключился. Дочка возок остановила, коим Лазутка правил. На возке и знахарку привезли. Помогли её отвары, а то колодой валялась. Ты уж не серчай, государь мой, но послать было некого.

— Ступай! — ворчливо бросил Василий Демьяныч.

Но купец Якурин продолжал зудить:

— Извозчик где должон сидеть? На коне. А людишки с Покровской зрели, как Лазутка Скитник твою дочь в возке тискал. Не срам ли, Василь Демьяныч?

— Подлый навет! Дочь моя — великая скромница, честь свою блюдет. А тут такое!

— Людскую молву кляпом не заткнешь. Ты, Василь Демьяныч, дочке свой спрос учини. Да с пристрастием! Вышиби из неё всякую дурь… Наш же разговор остается в силе. Прощай покуда, Василь Демьяныч.

После ухода Якурина, купец Богданов долго не мог прийти в себя. Экая недобрая молва прокатилась по Ростову Великому. И о ком? О его ненаглядной доченьке, в коей души не чаял. Неуж и в самом деле она к ямщику ластилась? Надо потолковать с Олесей. Лгать она не умеет.

Когда Олеся появилась перед пристальными глазами отца, она всё поняла: ведает! Честно призналась:

— Люб мне Лазутка, тятенька.

У Василия Демьяныча глаза полезли на лоб. Уж чего, чего, но такого он не ожидал. Откровенные слова своей любимицы привели купца в замешательство. Обычно с холопами он был скор на расправу, становился грозным и крутым. Но тут родная дочь, на которую за всю ее жизнь он и голоса не повысил.

— Да как же так? Купеческой дочке ямщик поглянулся. Какой же срам на мою седую голову.

На глаза Олеси навернулись слезы. Она опустилась на колени и всхлипывающим голосом заговорила:

— Ты уж прости меня, тятенька. Мил мне Лазутка, из сердца не выкинешь.

Василий Демьяныч надолго замолчал, затем опустил свою крепкую сухую ладонь на голову Олеси и кротко молвил:

— А ты из головы выкинь, доченька. Такое случается по младости лет. Коль не хочешь позора отцу родному, то забудь ямщика. Забудь, доченька.

— Не знаю, не знаю, тятенька, но я попробую.

— Вот и добро, доченька. Успокоила ты меня.

С того дня стала Олеся затворницей, будто в монастырской келье поселилась. Секлетея, по строжайшему наказу супруга, со двора и шагу не ступала. Обе сидели за прялками, а вечерами подолгу молились у кивота. Правда, в погожие дни выходили в сад, наглухо обнесенным высоким тыном.

Так прошел месяц, другой… Дождливая осень подвалила. Как-то отец пришел в девичью горницу, подсел к Олесе и молвил:

— Ну что, доченька. Всему приходит своя пора. Как ни жаль, но настало время быть тебе за мужем. Завтра купец Глеб Митрофаныч Якурин с супругой своей и сыном Власом свататься придут.

Олеся так и обмерла, лицом побелела.

— Никак, перепугалась, доченька? Дело-то обычное. Семья добрая, богатая и Влас — жених не из последних. Правда, лицом рябоват, ну да с лица не воду пить. Стерпится, слюбится. Якурин — набольший купец в Ростове Великом. Так что через недельку и под венец.

— Тятенька, милый! — взмолилась Олеся. — Не хочу под венец. Христом Богом прошу!

Но Василий Демьяныч был непреклонен.

— Прости, доченька, но дело решенное. Не плачь, всё уладится.

Василий Демьяныч долго сидел подле дочери, пока у той слезы не высохли. Но как только отец вышел из горницы, Олеся встала на колени перед киотом и горячо взмолилась:

— Помилуй меня, пресвятая Богородица, отведи от беды! Прости и помоги мне, рабе грешной!..

Улучив момент, когда отец и Секлетея принялись разглядывать в сундуках приданое, Олеся вышла во двор, а затем, что есть духу, побежала к калитке, коя, на её счастье, оказалась незапертой.

Повезло Олесе и на Соборной площади, где Лазутка подзывал к возку очередного покупателя с поклажей. Увидев Олесю, Скитник бросился ей навстречу, а та, вся запыхавшаяся, тотчас вымолвила:

— Коль люба тебе, увези меня, Лазутка. Борзей увези!

Скитник взял ослабевшую девушку на руки и посадил в возок. Спросил:

— Что стряслось, лебедушка?

— Отец замуж меня выдает. Завтра — смотрины, а через неделю — под венец. Вези борзей! Вон и холоп Харитонка сюда бежит.

— Не догонит!

Лазутка впрыгнул на коня и помчал под угор. Крепость вскоре осталась позади, а впереди — дорога на Переяславль.

«Куда, куда дале? — точила Скитника навязчивая мысль. — Купец Богданов непременно пошлет погоню, для чего возьмет свежих коней с оружными холопами. Его Гнедок, хоть и не плохой скакун, но староват, далеко на нем не уедешь. Вон уже и сейчас натужно храпит, вот-вот загнанный грянется оземь».

Лазутка остановил Гнедка, спрыгнул с коня и подошел к возку.

— Вспять не надумаешь, Олеся?

— Нет, с тобой хоть на край света.

— Но путь будет тяжкий. Отныне мы — беглые люди… Нас повсюду будут искать. Придется нам укрываться в лесных дебрях, то и не каждому мужику под силу. Способна ты на такую жизнь, Олеся?

— Я всё преодолею, Лазутка. Люб ты мне.

Скитник благодарно поцеловал девушку и перекрестился:

— Да помоги нам Бог!

Лазутка взял Гнедка под уздцы и потянул его с дороги к лесу, но вскоре лес стал непроходимым. Скитник освободил от оглобель коня, утащил возок в чащобу, вернулся и молвил:

— Дале пешечком, Олеся.

— И куда ж мы пойдем?

— К избушке Петрухи Бортника.

* * *
Почитай, весь день Петруха пропадал в лесу, а когда вернулся на поляну, то немало подивился: из волоковых окон черной избы валил сизый, кудлатый дым, а к разлапистой сосне был привязан гнедой конь.

Петруха окстился. К добру или к худу? Еще никогда к нему на коне никто не приезжал. Да и немудрено: к его заимке прямой дороги нет, есть лишь едва приметные тропинки, по коим и коня-то трудно провести. Чудны дела твои, Господи! Неуж с княжьего двора за медом? Но мед еще две недели назад отнесен.

В конце каждого лета Петруха приходил в Ростов к тиуну Василька Константиновича и говорил:

— Медок готов.

Тиун снаряжал подводу. Четверо холопов ставили на неё липовые кадушки, торбы и кули с мукой, толокном, сухарями, сушеной и вяленой рыбой, сальными свечами и отправлялись в путь. Верст через двадцать подвода останавливалась, один из холопов, дабы кто не схитил коня, продолжал сидеть на телеге, другие, вместе с Петрухой, следовали узкими тропинками к избе. Здесь липовые кадушки заливали медом и на носилах тащили к дороге. Случалась одна ходка, а то и две, когда был добрый медовый взяток.

Зимовать Петруха остававлся в своей избе, ибо княжьей снеди и других припасов хватало до весны. Зимой Петруха долбил новые колоды, искал бортные деревья с дуплами.

Петруха долго не решался войти в избу, пока из неё не вышел дюжий, могучего вида детина и направился к дровянику. Да это… это, кажись, тот самый Лазутка, с коим стояли на берегу Неро и любовались кораблем. Вот те на! Вдругорядь заявился.

Скитник, увидев Петруху, извинился:

— Ты уж не обессудь, друже. Опять к тебе незваные гости.

— Выходит, судьба, — крякнул бортник, — её на кривых оглоблях не объедешь.

Каково же было удивление Петрухи, когда он увидел в избе девушку. Пришлось Лазутке всё рассказать, после чего Бортник простодушно молвил:

— Живите, места хватит. Опасаться некого. Сюда, окромя медведей, никто не заглядывает. Да и мне с вами повадней будет.

— Спасибо тебе, добрый человек, — поклонилась в пояс Олеся.

Глава 4 В ИЗБУЩКЕ БОРТНИКА

Разнолик сентябрьский денек. То вдруг небо затянется тучами и дождь заморосит, а, глядишь, через час вновь солнце покажется и сразу вся природа оживет, повеселеет. Вот и сейчас солнце проглянуло через косматые вершины сосен.

Вечером, сидя за небогатым столом, Петруха спросил:

— Возок-то надежно ли упрятал, Лазутка? Не дай Бог кто наткнется и заподозрит неладное.

— Не тревожься, Петруха. Возок я в трущобе упрятал… Давно бортничаешь?

— Да, почитай, лет пятнадцать, как отец помер. Он-то много лет на князя мед добывал, а я в Угожах проживал.

— За сошенькой ходил?

— Да нет… в дьячках при храме. Поглянулся батюшке, тот меня в дьячки и рукоположил, а как отец мой Авдей помер, князь Константин мне бортничать указал.

— В дьячках, говоришь? — раздумчиво произнес Лазутка. — А справа дьяческая сохранилась?

— Да здесь, — кивнул на лубяной короб Петруха. — И подрясник, и клобук, и медный крест. Лежат — хлеба не просят.

— Добро! — еще больше оживился Лазутка и глянул на Олесю.

Девушка находилась словно во сне. Возбуждение от побега схлынуло, казалось, все страхи позади, надо успокоиться и всё внимание переключить на Лазутку, любимого человека, ради коего она и сбежала из отчего дома. Но на душе её было далеко не празднично. Она совершила смертный грех, покинув мать и отца, и выйдя из их послушания. Такого, кажись, еще не было в Ростове Великом. Что скажут соседи и все люди, знавшие отца? Любимая, ни в чем не нуждавшаяся дочь, убежала из доброго, благочестивого дома, о коем ведал сам князь Василько Константинович, и прыгнула в возок ямщика. Срам-то какой тятеньке, кой был без ума от своей ненаглядной дочери. Ужас! Что ж ты натворила, Олеся?! Ни отец, ни мать, ни Бог тебя никогда не простят. Никогда! Но с таким грехом жить нельзя. Надо… надо сказать Лазутке, чтобы он отвез её назад в Ростов, в отчий дом, к матушке и тятеньке. Тятенька! Твердый на слово тятенька. Если уж он ударил по рукам с купцом Якуриным, то назад своё слово купеческое не возьмет. Он непременно выдаст ее за рябого Власа, с коим без любви придется прожить всю жизнь. С постылым человеком!.. Нет, уж лучше головой в омут… Господи, что же делать, что делать?

Сумеречно стало на душе Олеси, пока не встретилась с глазами Лазутки — всё понимающими, ласковыми, излучающими любовь.

— Не кручинься, лебедушка. Печаль твоя скоро минует. Придет к тебе радость, поверь слову моему.

— Добро бы так, любый. Пока же неспокойно мне.

— Верю, Олеся, но всё уладится. А сейчас пора тебе отдохнуть. Будем почивать. Утро вечера мудренее.

— Хорошо, любый мой… Но токмо не тревожь меня.

— Не буду, лебедушка. Всему свой срок.

Несколько дней Олеся приходила в себя, а затем как-то подошла к бортнику и спросила:

— Где веник лежит, Петр Авдеич? Надо бы в избе прибраться.

Петруха (по отчеству его сроду не величали, да и не принято на Руси простолюдинов отчеством наделять) довольно улыбнулся и принес из сеней веник.

— Ты уж прости, Олеся Васильевна, подзапустил я свои хоромы, хе-хе. Не зря говорят: без хозяйки — дом сирота. Уж так получилось, но я всю жизнь бобылем… А может, я сам подмету, доченька?

— Не мужское дело с веником ходить.

И закипела работа! Всё-то Олеся вымела, выскребла, посуду горячей водой вымыла, а затем принялась за баню-мыленку.

Петруха удвленно ахал:

— Вот те и купецка дочь! Глянь, какую чистоту навела. Сразу видно — не лежебока.

— Добрая будет хозяюшка, — не нарадовался Скитник. Одно смущало: Олеся совсем еше юная девушка, только-только шестнадцать лет миновало, он же на десять годков старше. Да и пойдет ли она еще замуж? Девичье сердце изменчиво… Но и в полюбовницы он её не возьмет, лучше отпустит домой с миром. Ему нужна верная жена, а не наложница.

Скитник не торопил события. Вот уже неделю живут они с Олесей в избе Бортника, но ни разу больше Лазутка свою лебедушку не поцеловал, не улещал жаркими словами. Пусть Олеся привыкнет, поразмышляет над своей судьбой. Он, Лазутка, ни в чем принуждать её не будет.

Пока же Скитник, не привыкший к безделью, срубил для Гнедка пристрой, ибо Покров на носу, а затем смастерил пару силков, рогатину и два самострела.

— Не за горами зима, Авдеич. Буду зверя добывать, птицу и белку бить. В голоде сидеть не будем.

— Добыча не помешает, но будь осторожен. Тут окрест и медведи и вепри, и рыси водятся. Зри в оба, детинушка.

Как-то Лазутка ушел на промысел с утра, но к вечеру не вернулся. Олеся забеспокоилась:

— Никак, беда приключилась, Петр Авдеич.

— Едва ли, — успокоил Бортник. — Лазутка твой — мужик ловкий, скоро вернется.

Но Скитник не вернулся и утром. Олеся вся в слезах упала на колени перед образом Спаса, взмолилась:

— Господи! Спаси, сохрани и помилуй раба твоего Лазутку. Спаси моего любого!..

Скитник, прихрамывая, в изодранном кафтане, появился в избе лишь после полудня. Олеся кинулась ему на шею.

— Жив! Любый ты мой, жив!

Петруха протяжно крякнул, а Олеся неистово целовала Лазуткино лицо, вся светясь от радости.

— Где ж пропадал, любый мой? Вижу, поранился. Садись борзей на лавку, надо перевязать тебя.

Скитник поведал:

— Силки ставил. Вспять пошел и сам в ловушку угодил. Бац — и в яме сохатого.

— Да куда ж тебя занесло? — ахнул Петруха. — Почитай, отсель верст пятнадцать. Ту ловушку я еще по весне сработал. Забыл тебя упредить: как увидишь посохшую ель с тремя зарубинами — обочь её западня. Кто ж мог подумать, что ты в такую даль пустишься. Легко еще отделался, о край бухнулся, а кабы осередь — поминай как звали.

Петруха осмотрел Лазуткину ногу и перекрестился:

— Слава Богу, острие кола лишь мякоть пронзило. В рубашке родился, детинушка… Заживет, у меня пользительная мазь имеется. Недельку похромаешь, а дальше хоть в пляс на свадебку.

Всю неделю Олеся неотлучно находилась подле Лазутки. Лучистые глаза её были сердобольны и… счастливы. Обовьет ночью горячей рукой за шею, спросит:

— Полегче ли тебе, любый?

— Полегче, Олеся. Спасибо тебе, родная… Добрая ты, ласковая… Вот такую бы мне в жены.

— Так возьми, любый!

— А не пожалеешь? Коль возьму, так на всю жизнь.

— Не пожалею. Буду верна тебе до конца.

Лазутка поцеловал Олесю страстным, пьянящим поцелуем.

Утром Скитник обратился к Бортнику:

— Слышь, Авдеич, а обряд венчания ты не забыл?

— Такое не забывается, — понимающе глянул на Лазутку Бортник.

— Так сделай милость, повенчай нас с Олесей.

— Повенчать бы можно, да токмо кое-каких вещей не достает для оного обряда.

— Ничего, обойдемся, Авдеич. Доставай свой подрясник и приступай.

— Не гони лошадей, детинушка. Дело-то сурьезное. Допрежь надо баньку истопить и очиститься, затем перед иконой встать и покаяться… Дело-то, сказваю, сурьезное.

* * *
У зимы брюхо хоть и велико, но не голодовали. Без мяса и хлеба не жили. Мясо добывали охотой мужчины, а хлеба выпекать давно уже научилась Олеся.

Бортник не нарадовался:

— Знатная у тебя жена, Лазутка. И караваи пышные и пироги с зайчатиной сами в рот просятся. Жаль, муки маловато, не чаял, что у меня будут еще два едока. Но как-нибудь протянем.

— Продержимся, Авдеич. Зверя в лесах довольно.

Еще в зазимьеудалось завалить крупного сохатого, так что в мясе не нуждались. Были у Бортника и другие запасы: сушеные и соленые грибы, орехи и мед, моченая брусника… Одним словом, не бедствовали.

В дикой лесной глуши счастливо тянулись дни для Олеси и Лазутки. Скитник не мог наглядеться на свою лебедушку. Верна оказалась своему слову Олеся.

— Есть у меня тятенька и матушка, но с ними мне все равно бы не жить. Выдали бы меня за нелюбого человека, что страшней смерти. Отныне ты для меня самый близкий и самый родной человек. Навсегда запомни это, Лазутка. Отныне ты — государь мой, — убежденно и ласково молвила Олеся после первой брачной ночи.

Лазутка зацеловал девушку. Три месяца минуло, а Олеся оставалась всё такой же пылкой, нежной и заботливой женушкой.

Авдееич и то подметил:

— Зрю, великая любовь между вами. И дай Бог, чтобы она никогда не померкла.

Покойно и безоблачно было на лесной заимке. Казалось, ничего не предвещало беды.

Глава 5 ПОГОНЯ

В один из январских дней князь Василько Константинович позвал к себе известного зверолова-медвежатника Вавилку Грача и повелел:

— Дам тебе, Вавилка, десять гридней из молодшей дружины и ступай в леса. Подними из берлоги медведя и доставь в Ростов.

— Доставлю, князь, — поклонился Вавилка. Был он коренаст, сухотел и обличьем черен, за что и заимел кличку Грач.

Зима была метельная и среброснежная, дремучие леса утонули в высоких сугробах. Охотники пошли на коротких и широких лыжах, обитых выделанной лосиной кожей. Метели отшумели две недели назад, поэтому снег отстоялся, сделался плотным и упругим, на коем отчетливо отпечатывался любой след. Но ни птичьи, ни звериные следы Грача не волновали. Медведь сейчас спит в своем лежбище, и наткнуться на него не так-то просто: каждый год медведь меняет свою берлогу.

На другой день охотники остановились перед непроходимой трущобой.

— Надо глянуть, — молвил Грач.

Путь к середине трущобы прокладывали топорами, обрубая заснеженные ветви.

— А ну сюда, робяты! — воскликнул Вавилка.

Гридни подошли и оторопели: перед ними оказался летний, заледенелый возок.

— Чудеса-а! — протянул Вавилка. — И как токмо он здесь очутился?

— Уж не с ковра ли самолета скинули? — всерьез предположил один из дружинников.

— На что хочешь и думай, Пятунка. От дороги-то, почитай, с версту, — молвил другой молодой гридень.

— Ежели человек упрятал, то какую же силищу надо иметь! Но зачем сюда тащить возок? — недоумевал Вавилка.

— Нет, братцы, тут дело нечистое. Не ковер-самолет, так дьяволы затащили. Нечистое место! — перекрестился Пятунка.

— Правда твоя, десятник, — молвил Вавилка и, еще раз осмотрев трущобу и обледенелый возок, добавил. — Уходим, братцы, от греха подальше.

Но чудеса продолжались. Где-то часа через два наткнулись на свежую лыжню.

— Э-ге-гей! — что есть мочи гаркнул Вавилка, но никто не отозвался, хотя, судя по свежему следу, человек должен голос услышать.

— Никак, кто-то без дозволния князя Василька на пушного зверя охотится. Догнать бы надо, да изведать, — произнес Вавилка, глянув на десятника.

— И догоним! — воскликнул Пятунка.

Погоня была долгой, но безуспешной. Вскоре дружинники и Грач остановились, от них валил пар.

— Скор же на ногу сей охотник, — проворчал Вавилка. — Не угнаться за ним.

— Но изведать всё же надо. Передохнем и пойдем дале. След куда-нибудь да выведет, — непререкаемым голосом произнес Пятунка.

— А как же медведь? — спросил Грач.

— На медведя нам князь пять дней отвел. Успеем. Допрежь надо вора изловить.

И вновь началась погоня. След вывел на хорошо обкатанный санями большак, кой связывал Ростов с Переяславлем.

Грач долго и пытливо осматривал дорогу.

— Здесь вор снял лыжи и пошел пешком, но в какую сторону — одному Богу известно. Надо разделиться. Где-то вор вновь станет на лыжи.

Разделились. Одни пошли к Ростову Великому, другие — к Переяславлю. Но вскоре, как на грех, началась бесноватая метель. Гридни прекратили погоню.

— Теперь ищи ветра в поле, — недовольно произнес Пятунка.

— Да уж, — кивнул Вавилка. — Завируха всё скроет. Нам же впору готовить ночлег.

Для бывалого Грача обустроить ночлег в зимнем лесу — не велика проблема: нарубить топоришком сушняку, развести огнивом кострище, накидать на выжженное место лапнику, соорудить из ветвей шалаш — вот тебе и терем. Гридни одеты в теплые бараньи полушубки, ватные штаны и валенки — уляди, не замерзнут. Да еще глотнут на ночь доброго крепкого меда, что хранят на поясах в баклажках. Есть в сумах и пропитание: лепешки, сухари, заранее заготовленные куски мяса.

На медвежью берлогу набрели на другой день. Расставили вокруг прочные тенета и принялись разбирать лежбище, а когда показался мохнатый медвежий бок, начали сторожко тыкать в зверя рогатинами. Медведь зашевелился, заурчал.

— За сеть! — тотчас закричал Грач. — Пускай стрелу в полсилы!

Стрела довольно больно уколола зверя; тот поднялся на задние лапы и, с угрожающим ревом, пошел на обидчиков. Но прочны оказались тенета!

Князь Василько Константинович остался доволен Грачом.

— Матерый зверь. Получай, Вавилка, кубок серебряный.

Грач низехонько поклонился.

— Благодарствую, князь. Сей щедрый дар — и мне и детям, и внукам в добрую память.

— Ступай, Вавилка.

Грач попятился, но у самых дверей остановился.

— Прости, князь, но дозволь слово молвить.

— Сказывай.

И Вавилка рассказал всё, что он и дружинники обнаружили в лесу.

Чужаку-зверолову князь Василько не удивился: не впервой по его угодьям мужики без порядной грамотки шастают. Таких надо вылавливать и наказывать. А вот спрятанный в трущобе ямщичий возок, князя явно обескуражил.

— Дело сие странное. И кому это пришло в голову спрятать в лесу возок?

— Мекаю, лихому человеку, князь. Не зря ж, поди, укрыл в трущобе.

— Лихому человеку, — раздумчиво повторил Василько. — Уж не ямщику ли Лазутке, кой выкрал у купца дочку.

Глава 6 ДЕРЗКИЙ ВЫЗОВ

В тот день, когда сбежала Олеся, купец Василий Богданов торопко заспешил в княжий детинец, обнесенный высоким дубовым тыном с тремя проезжими воротами.

Детинец красен двумя белокаменными храмами — Борисоглебской церквью и Собором Успения Божьей Матери. Собор только что закончили строить в 1231 году. Южнее его находился двор епископа Кирилла Второго, к коему примыкали два монастыря: с запада Иоанновский, с юга — Григорьевский затвор, в коем находилось духовное училище, перенесенное сюда из Ярославля князем Константином.

Неподалеку от Успенского собора высились Княжьи терема — нарядные, дивной резьбой изукрашенные.

На красном крыльце дорогу Богданову перегородили трое дружинников с мечами и копьями.

— По какой надобности? — строго вопросил один из гридней.

— Купец Василий Богданов. Дочь мою ямщик Лазутка похитил. Порошу у князя милости, дабы погоню учинил.

Дружинники переглянулись, присвистнули. Неслыханное дело для Ростова Великого. Надо звать дворецкого Дорофея: без его дозволения никто к Васильку Константиновичу войти не мог.

Дорофей выслушал купца и поднялся к князю. Вернулся без замешки.

— Князь Василько Константинович ждет тебя, купец Василий.

Князь принял Богданова в своей опочивальне. Василий Демьяныч низко поклонился князю и поведал о своей беде, на что Василько молвил:

— Выходит, твоя дочь сама к ямщику сбежала.

— Сама, князь, врать не стану. Уж больно по сердцу этот Лазутка ей пришелся. Но мало ли чего неразумному чаду в голову втемяшится. Она, забыв о всяком благочестии, нарушила старозаветные устои и вышла из родительского послушания. Через неделю я помышлял ее благословить на свадьбу с сыном купца Якурина, а она, вишь ли, к смерду подалась. Помоги, князь Василько Константинович, сыск Лазутке учинить.

Василько какое-то время помолчал, а затем молвил:

— Смерд Лазутка не так уж и повинен. Наслышан об этом удальце и в сече его видел. Помышлял в дружину свою взять, а он с девкой умчался… Но в другом ты, купец, прав. Я никому не позволю старину рушить. Выделю тебе, купец Василий, сыскных людей из молодшей дружины. Пусть молодцы разомнутся. Лазутку — в поруб!

Но сыск завершился неудачей: Олесю и Лазутку нигде не нашли. Василий Демьяныч ходил темнее тучи. Теперь каждый из ростовцев мог ткнуть в него пальцем и с насмешкой сказать:

— Это тот самый купец, кой свою единственную дочку проворонил. Помышлял от Якурина богатый куш захватить, да с носом остался.

Ростовцы посмеивались, а Василия Демьяныча еще больше охватывала злость. Он готов был Скитника на куски разорвать. Смерд, подлый человечишко! Так осрамить на весь город.

Приходя домой после торгов, срывал злость на Секлетее:

— Куда смотрела, раззява! Убить тебя мало!

Секлетея, ведая, что муженек крут на расправу, падала на колени, причитала:

— Глаз не спущала, государь мой. Уж не знаю, как и выпорхнула.

Купец Якурин теперь и знать не хотел купца Богданова: кому ж нужна обесчещенная девка?

Сыскные люди и в другой и в третий раз возвращались к князю с пустыми руками.

— Всё княжество обшарили, но бежане словно в землю провалились. Ни слуху, ни духу, князь Василько Константиныч.

— Худо, — вздохнул Василько.

Молодой князь и в самом деле сожалел о случившемся. Ростовские купцы сетовали:

— Как же так, князь? Ныне нам и на торги не уехать. Чего доброго, жен и дочерей наших среди дня похитят. Нет порядка в княжестве!

Василько понимающе кивал и посылал сыскивать бежан всё новых и новых людей, но все усилия князя были тщетны. Василько не зря старался поддержать купцов: те были богатыми и влиятельными людьми, и не раз оказывали князю помощь в возведении собора и храмов, в ратных делах. Когда наступала для Ростовского княжества опасность, торговые люди вливались в городское ополчение, и храбро бились с врагами.

Нет, от купечества нельзя отмахиваться, слишком велика их роль в городе. Без купцов нет и торговли. А ныне выйди на торжище — и чего только не увидишь! Заморские и русские купцы, ходившие в далекие плавания, поражают ростовцев византийской роскошью: шелковыми тканями, цветными сукнами, яркими коврами, оружием из дамсской стали, ароматными смолами для благовоний, всевозможными пряностями и сладостями (перец, гвоздика, корица, имбирь, мускатный орех, чернослив, изюм, миндаль…). Здесь же на торжище продавали свои изделия и местные ремесленники: кузнецы, гончары, оружейники, ювелиры-златокузнецы… Наводняли торжище и смерды из сел и деревень, привозя с собой хлеб, мясо, мед, холсты, кожу, пеньку, деготь…

Без торговли нет купца, нет и города. А городу нужен порядок. Лазутка же Скитник бросил дерзкий вызов не только Ростову Великому, но и древним устоям, записанным в «Русской правде».

Смел ямщик, думал Василько. Но на что он надеется? Если он в Ростовской земле, то не сегодня-завтра будет сыскан и приведен на княжий суд… А ежели сбежал к другому князю, то взять его обратно будет непросто. Между князьями вечное нелюбье, чуть ли не каждый год вспыхивают междоусобицы.

Глава 7 СИДОРКА

Лазутка вернулся на заимку Бортника лишь под вечер. У крыльца скинул с катанок лыжи, стряхнул с шапки и бараньего полушубка снег. Вокруг бесновалась гулкая свирепая метель.

Лазутка вошел в избу, и тотчас к нему метнулась Олеся.

— Запропастился, любый мой. Да как же ты охотился в экую завируху. Борода и усы в снегу… Чу, глаза твои невеселые. Аль что случилось?

Лазутка поцеловал Олесю, легонько отстранил от себя, сел на лавку и надолго замолчал.

— Да ты не таись, детинушка, не уходи в себя. Аль впрямь что случилось?

Лазутка вздохнул и кивнул головой.

— Случилось, Авдеич. Гнались за мной оружные люди на лыжах, никак, княжьи.

— Видели тебя? — встревоженно спросил Авдеич.

— Нет. Гнались за мной по лыжне, да я всё петлял. На дорогу выскочил, а тут метель навалилась, она-то и спасла.

На глаза Олеси навернулись слезы.

— То нас ищут. Мой тятенька никаких денег не пожалеет, чтобы сыскать меня. Пропадем, любый мой!

— Да ты не горюй раньше времени, дочка. Мало ли кого княжьи люди сыскивали. Лиходеи никогда не переводятся. А коль, упаси Бог, меня в чем заподозрили, то давно бы в избе побывали. Дорогу ко мне ведают. Так что, успокойся, дочка.

Но Скитник был встревожен не на шутку. Княжьи люди, думал он, может быть, и не ведали за кем гоняются, но когда возвратятся в Ростов и расскажут о «воровском человеке» князю, тот, со своей башковитой головой, обо всем догадается. Купец Богданов наверняка не единожды к князю наведывался, и Василько не отступится от поисков… Выходит, на заимке не отсидеться. Надо искать выход, но он один — вновь бежать. Но сейчас зима, как быть с Олесей? Прятаться по зимним урочищам — и крепкому мужику тяжко. Олеся не выдюжит. Но как же быть? Не сидеть же, сложа руки, пока не схватят тебя княжьи дружинники и увезут на суд в Ростов… Погодь, погодь. А что если?..

* * *
Курная избенка ямщика Сидорки Ревяки находилась на Чудском конце города. Авдеич постучал в разбухшую от мороза дверь, молвил обычаем:

— Господи, Исусе Христе, помилуй нас!

— Заходи! — послышалось из избы.

Авдеич вошел, снял шапку, перекрестился на закоптелый образ Николая Чудотворца, поклонился хозяину и молвил:

— Здоров будь, Сидорка.

— И тебе доброго здоровья, — недоуменно поглядывая на незнакомого мужика, отозвался ямщик.

Авдеич осмотрелся. В избе сумеречно, волоковые оконца затянуты мутными бычьими пузырями, пахнет ямщичьей справой, развешенной по стенам на колках, и кислыми щами; от приземистой печи исходит тепло, на ней сушатся онучи и рукавицы; подле печи — кадка с водой, на коей висит деревянный ковш с узорной ручкой; вдоль передней и правой стены — лавки, крытые грубым сермяжным сукном; посреди избы — щербатый стол; у левой стены — невысокий деревянный поставец с немудрящей посудой: оловянными мисками, ложками, медной яндовой, тремя чарками.

Сидорка поступил так, как и положено на Руси: накорми, напои, затем вестей расспроси.

— Щтец похлебаешь?

— Да не худо бы, — не отказался, проголодавшийся за дальнюю дорогу Авдеич.

Ревяка налил шей полную миску, отрезал от каравая ломоть хлеба и поставил жбан с квасом.

— Угощайся, мил человек.

Авдеич перекрестил лоб, вновь поклонился хозяину и сел за стол. После молчаливой трапезы вдругорядь перекрестился, поблагодарил хозяина за хлеб-соль и приступил к разговору:

— Петрухой меня кличут… Вижу, бобылем живешь. Небось, тяжеленько без бабы?

— Привык я, Петруха. А когда-то с бабой жил. Да какая же с ямщиком уживется? День — в избе, а две недели в гоньбе. Ямщичье дело известное… С какой нуждой ко мне, Петруха?

— Есть нужда и немалая. Надо Лазутку Скитника выручать.

— Лазутку? — встрепенулся Ревяка. — Жив, слава тебе Господи! Да то мой лучший дружок. Сказывай, что с ним. Ведь он дочку купца увез. Почитай, весь Ростов шумит.

Авдеич ничего не утаил, а в конце рассказа молвил:

— Отвези Лазутку и жену его в Углич. Там никто его искать не будет.

— Далече, Петруха, — вздохнул Сидорка.

— Далече, но так уж Лазутка порешил. И жена его согласна. Но самый опас — перевезти их через Ростов. Другого санного пути на Углич нет.

— Вестимо нет. Но как провезти? В Ростове Лазутку каждая собака знает, как бы в беду не угодить.

* * *
У ворот Сидорку остановили караульные люди из молодшей княжьей дружины.

— Куда путь правишь, ямщик, и кого везешь?

— Везу, люди добрые, Петруху Бортника с товаришком. А вспять — сенца захвачу.

Авдеич сошел с саней, поклонился.

— На князя Василька Константиновича бортничаю, да вот солью оскудел. Купил семь фунтишков и ямщика подрядил. Пешечком-то далече.

— Чай, слыхали о Петрухе Бортнике? — подал голос с коня Сидорка.

— Слыхали. Проезжайте!

Миновав ворота, Ревяка рысью погнал коня по переяславской дороге. Где-то версты через две сани остановились. Сидорка спрыгнул с коня и указал на заснеженный стожок.

— Вот и сенцо, о коем тебе поведал Лазутка. То я накосил. Стоять бы ему до весны, но придется пудишков пять взять.

Далее Петруха ехал на большой груде душистого сена. Пока всё шло благополучно, как и замыслил Скитник.

Верст через пятнадцать Авдеич крикнул:

— Приехали, Сидорка!

На дорогу вышли из леса Лазутка и Олеся.

— Спасибо, друже. Разворачивай своего каурого! — живо, приподнято произнес Скитник.

Подъезжая к городу, Сидорка перекрестился. Помоги, Господи, без беды проскочить. У ворот стояли те же караульные. Увидели Сидорку с возом сена и открыли ворота.

Зимний денек короток, надвигалась тихая звездная ночь. Ревяка остановил коня и шагнул к саням.

— Живы ли, православные?

— Живы, Сидорка, — глухо послышалось из воза. Головы Лазутки и Олеси были лишь слегка припорошены снегом.

— Не замерзли?

— Это в медвежьей-то шубе? Сидим, как в бане. Не так ли, лебедушка?

— С таким мужиком не замерзнешь, — хохотнул Сидорка. — Еды не забыли взять? Чу, у вас есть сальцо и лепешки. Поснедайте, милочки. Впереди — дорожка дальняя.

Глава 8 ОДИН БОГ БЕЗ ГРЕХА

Углич хоть и моложе Ростова Великого на два с половиной века, но насельники его известны с древнейших времен. Еще в седьмом столетии в Углицком крае жили меряне, кои с первой половины Х1 века постепенно слились с новгородскими славянами и смолянами — кривичами.

По некоторым источникам Углич первоначально располагался у Грехова ручья. Бытует предание, что город был основан в 947 году сборщиком дани, присланный в этот край княгиней Ольгой. Насельники у Грехова ручья имели небольшое укрепленное городище, однако, оно было недостаточно надежным. Тогда насельники, собравшись всем племенем, решили уйти на Волгу, что в семи верстах от Грехова ручья, и поставить на высоком крутом берегу мощную крепость. Переселение произошло в первой четверти Х11 века.

Место для сооружения детинца было выбрано удачно — на мысу, омываемом с двух сторон Шелковкой и Каменным ручьем. С юга обе речки соединялись рвом, и на валах вдоль берегов искусственно поднявшегося острова, возвели дубовую крепость.

Впервые город под названием Углич упоминается в Ипатьевской летописи в 1148 году. Под эти же годом помещен рассказ, в коем описывается междоусобная война Киевского, Смоленского и Новгородского князей против Ростово-Суздальского властителя Юрия Долгорукого. Князья подошли к городу Снятину и начали разорять города и веси по обоим берегам Волги и «поидоста оттоле на Оуглече поле», а далее к устью Мологи.

До 1218 года Углич входил в состав Ростовского княжества. Но после смерти Всеволода Третьего могучее Ростово-Суздальское княжество распалось на ряд самостоятельных уделов. Получил самостоятельность и Углич. Его первым независимым князем стал внук Всеволода и родной брат ростовского князя Василька — Владимир Константинович.

Братья никогда не враждовали. Больше того — многие годы князь Углицкий провел в Ростове.

* * *
У своего двоюродного дяди Малея Шибана Лазутке довелось побывать лишь единожды. Давно это было, почитай, годков двадцать назад.

Как-то Егорша засобирался в Углич, молвил:

— Подрядил меня один из кузнецов кусок уклада[600] в Углич отвезти — Малею нашему.

— И всего-то? — подивилась Варвара. — А сам-то чего не поехал? Чудно.

— А какой кузнец без чудинки? Допрежь санные полозья мне укладом оковал, и топор с укладом в руки сунул. Покажи-де полозья, топор и кусок укладный Малею. И боле ничего не изрек.

— Чудной, — вновь повторила Варвара. — Чай, не без денег в эку одаль послал?

— Не скряга, деньгой не обидел. Заодно, глядишь, на Малея гляну. Давненько его не зрел.

Вот тут-то Лазутка и напросился:

— Возьми меня, тятя. Охота мне другие города посмотреть. Возьми!

Мать было запротестовала:

— Куда мальца в такую дорогу? Да и мороз на дворе.

Отец же вначале малость призадумался, а затем одобрительно хлопнул Лазутку по плечу.

— А что? Пора и тебе Русь поглядеть. Поехали, сынок!

Никогда не забыть Лазутке свой первой ямщичьей поездки.

Летели сани. На Лазутке — теплый малахай и овчинный шубячок. Мороз не в мороз! И какая лепота окрест. Лазутка восторженно закричал:

— Гони, тятя, гони!

Мимо мелькали мохнатые, высоченные ели и сосны. Веселое, златоглавое солнце, сказочный заиндевелый лес, звон бубенцов, ярый бег коней.

— Борзей, тятя! Борзей!

Егорша оглянулся на сына, задорно отозвался:

— Гоню!

Гикнул, взмахнул кнутом — стрелой помчали кони. Дорога широкая, укатанная, спорая. (Две недели не было метелей, ежедень сновали торговые обозы).

Весело, славно Лазутке. Легкие сани будто по воздуху летели в серебре сугробов.

— Гони-и-и!

Блестели глаза, алели щеки, вились смоляные кудри из-под заячьей шапки. Э-эх, как мчат сани! Дух захватывает. Ветер бьет в лицо, пожигает ядреным морозцем; заливисто поют бубенчики, вздымается косматая конская грива.

Любо Лазутке!..

В Угличе впервые увидел он кузнеца Малея — крепкотелого, жилистого мужика с черной окладистой бородой и прищурыми насмешливыми глазами.

— Всё ямщичьей гоньбой промышляешь, Егорша? Не надоело?

— А тебе у горна стоять не наскучило? Вот так-то, Малей. Каждому — своя планида.

Малей долго разглядывал топор, а затем, в сопровождении Егорши и Лазутки, вошел в кузню и размашисто ударил лезвием топора по железной заготовке. На лезвии оказалась лишь небольшая зазубрина. Кузнец крутнул головой.

— Вот те и Ошаня… Дьявол!

Малей удрученно опустился на груду железа.

— Да ты чего закручинился? — непонимающе уставился на сродника Егорша.

— А-а, — вяло отмахнулся Малей. — Всего не расскажешь… Дьявол ему помощник.

Кузнец долго не мог прийти в себя. Понуро вздыхал, скреб твердыми, загрубелыми пальцами опаленную бороду.

Уже позднее Лазутка узнал, что между ростовским кузнецом Ошаней и Малеем шло давнее соперничество — кто крепче изготовит уклад. Допрежь в лучших мастерах ходил угличанин, а затем счастье улыбнулось Ошане.

Вот таким сумрачным и запомнился Лазутке его дядя Малей…

Ямщик Сидорка Ревяка распрощался с бежанами за версту от Углича.

— Соваться в город не буду. Я тут среди посадских примелькался. Вспять поверну, от греха подальше… Кузнечную-то слободку не забыл?

— Не забыл, Сидорка. На самом взгорье, у храма Николая Чудотворца… А тебе по гроб жизни спасибо, выручил. Тут нас искать не будут.

— Дай-то Бог, — подтягивая супонь хомута, сторожко кашлянул в черную, торчкастую бороду Ревяка. — И все же не сглазь, Лазутка. Не берись лапти плести, не надравши лык. Жисть она с выкрутасами.

— Да будет тебе, Сидорка. Всё-то у нас будет славно с Олесей. Не так ли, лебедушка? — обняв жену за плечо, бодро и уверенно сказал Лазутка.

Олеся доверчиво прижалась к мужу, но глаза её были робкими.

Ямщик развернул сани, попрощался с молодыми и перекрестил обоих:

— Да храни вас Бог!

Скитник и Олеся долго смотрели ему вслед, а затем повернулись к Угличу. Что ждет их в этом граде?

Их лица обдал довольно порывистый и прохладный ветер с мелкой снежной порошей. Вокруг дороги затаился матерый нахмуренный лес. Где-то неподалеку жутко, зловеще ухнул филин.

Олеся еще теснее прижалась к Лазутке.

— Что-то страшно мне, любый мой.

— Выкинь тревогу, лебедушка. В Угличе нам опасаться некого. Всё будет хорошо. Ты уж поверь мне.

Олеся глянула в спокойные Лазуткины глаза, и на душе её стало чуть полегче.

— Не замерзнешь?

— Кожушок теплый да и ичиги на добром меху. Не замерзну.

Посад широко раскинулся за стенами крепкой дубовой крепости; он довольно разросся за последние двадцать лет. Небольшая Кузнечная слободка превратилась в крупную слободу; на ней, кроме деревянного храма Николы, высились несколько добротных хором и изб на подклетах.

— Никак, разбогатели кузнецы. А может, и купцы хоромы понаставили, — молвил Лаутка, отыскивая глазами избу Малея Шибана. Да вот и она — крепкая и ладная, с просторным огородом и журавлем близ дымящейся кузни. Жив, выходит, Малей Якимыч!

Кузнец не сразу признал Лазутку. Перед ним стоял дюжий, высокий, молодой мужик в черной, кучерявой броде. Долго приглядывался своими пытливыми, прищурыми глазами и, наконец, вымолвил:

— Кровь не обманешь. Вот таким же Егор был в твои годы. Но ты покрупней, Лазутка. Эк, вымахал!.. А это кто с тобой?

— Жена моя, Олеся.

Олеся молча и смущенно поклонилась кузнецу.

— Наградил же Бог красотой, — довольно крякнул Малей. — Где ж сыскал такую?

— То долгий сказ, Малей Якимыч.

— Что верно, то верно. Айда в избу.

На удивление Лазутки, кузнец не так-то и постарел, хотя и перешагнул уже шестой десяток. Всё такой же крепкий, сухотелый, лишь в черной бороде появилась серебряная паутина.

Подстать Малею была и его жена Прасковья — подвижная, сухопарая, с прямой подбористой фигурой.

Накормив и напоив нежданных гостей, Малей и Прасковья, в ожидании рассказа, уселись на лавку. Слушали, кивали, допрежь с улыбкой, а затем с озабоченными лицами; под конец и вовсе расстроились.

— Вот оно как, — хмуро протянул Малей. — Выходит, без родительского благословения, церковного венчания, да еще беглые. Худо!

— Да уж, — скорбно покачала головой Прасковья. — Неладно всё как-то, не по-людски.

В избе застыла угнетающая тишина; слышно было даже, как стрекочет сверчок под печью.

Олеся съежилась, как подшибленный воробушек, на глазах её выступили слезы.

Затяжным было это тягостное молчание. Малей все свои годы жил по правде и старине, строго придерживаясь дедовских устоев. То, что сделал Лазутка — грех, а то, что Олеся — грех вдвойне. Дочери ослушаться отца и матери, сбежать из отчего дома — неслыханный позор для родителей. На старозаветной Руси такого не прощают.

— Надо покаяться, доченька — и домой, — сердобольно молвила Прасковья. — Тятенька с маменькой пожурят, пожурят да и простят. Все же — дите родное. Родительское сердце отходчиво.

Олеся подняла заплаканные глаза на Лазутку.

— Что делать-то будем, любый?

Лазутка положил обе ладони на плечи Олеси и долго, долго смотрел в её печальные глаза, а она — в его, такие влюбленные и родные.

— Сама решай, лебедушка… Что сердце твое подскажет, так и будет.

— Сердце? — грустно улыбнулась Олеся. — Сердце давно уже с тобой, любый мой. Как ни жаль мне тятеньку и маменьку, но я уже обет себе дала. Хоть на край света, но с тобой.

— Да как же так, доченька? Грех-то какой, — тяжко вздохнула Прасковья. — Домой все-таки надо. Домой!

— Погоди, мать, — вмешался, наконец, в разговор Малей. — Любовь-то, вишь, всякие устои рушит. Оставайтесь и живите с Богом.

— Да ить грешно, — не отступалась Прасковья.

— И первый человек греха не миновал, и последний не избудет. Каждый ведает: один Бог без греха… Живите, сказываю, и чтоб никаких попреков, Прасковья, а то ты меня ведаешь.

— Живите, — покорно кивнула Прасковья.

Глава 9 ДВА НАДЕЖНЫХ ЩИТА

Чем старше становился князь Василько Константинович, тем все чаще он посещал богатейшую книжницу, коя, еще со времен Константина находилась в Григорьевском Затворе — каменном монастыре. В княжьем деревянном тереме много книг хранить опасно: пожар может приключиться в любой час, и сколь уже лютых пожаров было только на последнем веку Ростова Великого!

За крепкими же каменными стенами книгам надежней и покойней.

Вкупе с Васильком приходила в библиотеку и Мария, куда её влекло, чуть ли не каждый день. Василько не переставал удивляться: супруга одержима книгами, она, совсем еще молодая женщина, готова, как старая келейница, сидеть за древними рукописями день и ночь. Не знавал еще таких женщин на Руси князь Василько, не знавал и тем больше любил и ценил Марию.

— Ты послушай, мой милый супруг, что в сей рукописи сказано.

Василько подсел к Марии, мягко улыбнулся.

— Слушаю, милая женушка.

Княгиня придвинула бронзовый подсвечник к рукописи и неторопливо прочла: «Прошли те благословенные времена, когда государи наши не собирали имения, а воевали за отечество, покоряя чуждые земли; не угнетали людей налогами и довольствовались одними справедливыми вирами, отдавая и те своим воинам на оружье. Боярин не твердил государю: „мне мало двухсот гривен“, а кормился жалованьем и говорил товарищам: „станем за князя, станем за землю Русскую!“. Тогда жены боярские носили не златые, а просто серебряные кольца. Ныне другие времена!» Нет, каково сказано!

— Золотые слова. Воистину: «другие времена». Далеко не те стали русские князья, а бояре — и того хуже. Один наш Борис Сутяга чего стоит. На Отечество ему — наплевать. Случись любая война, хворым прикинется. А коль все же пойдет, великой казны затребует и новых владений, скряга! Он и с камня лыки дерет. За злато и серебро готов дьяволу служить. Где уж такому о Руси заботиться?

— Худой он человек, Василько. Чу, до сей поры сносится с Ярославом. Боярин Воислав Добрынич его зело не любит.

— Да его и другие-то бояре не шибко в гости привечают, — усмехнулся Всилько.

— Остерегайся его. От Сутяги любой пакости можно ожидать.

— Не хочу здесь о нем толковать, — нахмурился Василько. — Давай-ка еще в книги заглянем.

Князь достал с полки одну из толстых тяжелых рукописей, облаченную в доски с позеленевшими медными застежками, раскрыл пожелтевшую пергаментную страницу, отмеченную закладкой, и молвил:

— Люблю о Святославе Игоревиче честь. Вот то был полководец!

Мария задумчиво, напрягая память, прошлась по книгохранилищу, затем остановилась и четко, безошибочно произнесла:

«В лето шесть тысяч четыреста семьдесят второе[601], когда князь Святослав вырос и возмужал, начал он воев собирать многих и храбрых; ходя легко, как барс, вел он многие войны. В походах не возил он за собой обозов, ни котлов, не варил мяса, но тонко нарезав конину ли, или зверину, или говядину, жарил её на углях и ел. Не имел он походного шатра, но спал на конском потнике, положивши седло под голову. Таковы были и другие его вои. Перед началом похода он посылал послов к странам, говоря: „Хочу идти на вас“. Перед сечей Святослав всегда говорил дружине: „Либо победим, либо ляжем костьми, но не отступим и не посрамим земли русской, а мертвые сраму не имут“». Он был настоящий полководец.

Мария повергла Василька в очередное изумление.

— Никогда не видел, чтоб ты держала в руках сию книгу. Мария, Бог ты мой!

Княгиня тихонько рассмеялась.

— Держала, и не раз. В Чернигове.

— Однако ж память у тебя. Восхищаюсь тобой, Мария. И как токмо тебе удается запоминать?

— Сама не знаю… Но самые яркие места рукописи у меня всегда остаются в голове.

Мария встала на стулец и потянулась за одной из книг. Темно-вишневый летник плотно обтянул округлившийся живот.

Василько тотчас подскочил к супруге и снял её со стульца. Мария застыла в теплых объятиях князя.

— Опять не бережешь себя, женушка ненаглядная. В каждой книге едва ли не полпуда. Ну, зачем же так?

Первая беременность Марии оказалась неудачной: случился выкидыш. И княгиня, и Василько очень переживали: первым младенцем, как и предрекала Мария, был сын, коего так ждал князь.

— И не помышляй более доставать книги. Слышишь?

Мария поцеловала Василька и заверила:

— Теперь всё будет слава Богу. Не волнуйся, милый супруг.

Василько взял книгу, кою помышляла посмотреть Мария.

— О варягах хотела почитать?.. А ведаешь ли ты путь «из варяг в греки»?

— Ведаю.

Василько опустился на лавку, покрытую цветастым персидским ковром.

— И ты присядь, Мария, и поведай. Многие мои бояре о том «пути» ничего не слышали. Не столь уж и интересуются они нашей историей.

Княгиня села на лавку, вытянула ноги в алых сафьяновых сапожках, а затем положила голову на колени супруга.

— Худо, кто забывает свои корни. Надо бы приучить бояр к книгам. То-то бы они больше радели не о своем животе, а о своем Отечестве. Тысячу раз готова повторять, что «ум без книг, аки птица опешена, якоже она взлетети не может, такоже и ум недомыслится совершенна разума без книг». Как прекрасно сказано, Василько!

Василько нежно перебирал густые шелковистые волосы Марии, и слушал, слушал её мягкий, одухотворенный голос:

— Путь же «из варяг в греки» известен еще с шестого века. Посельники северных стран, кои жили по берегам Варяжского моря[602] и коих называли варягами, через земли русские, по рекам и посуху, могли добираться до Черного моря, где жили греки. Торговое путешествие занимало многие месяцы, а иногда и годы. Проплывая по Руси, иноземные купцы останавливались в Киеве и Чернигове, Полоцке и Смоленске, Пскове и Новгороде. Они чинили корабли, пополняли запасы еды и воды, покупали меха, мед, воск, кольчуги и мечи русские, крепче коих не было на белом свете.

— А ведаешь ли ты, Мария, что первым князем на Руси был человек не русский?

— Да как же не ведать, милый? Первым русским князем был варяг Рюрик. Славяне пригласили его на княжение в Новгород, где он и княжил семнадцать лет, а когда умер, то править Новгородом стал старший в Рюриковом доме — князь Олег, кой перенес свою столицу в Киев. Затем Русью правили Рюриковичи — Игорь, Ольга, Святослав, Ярослав Мудрый, Владимир Мономах… И в тебе, муж мой любый, есть варяжская кровь.

— И всё-то ты ведаешь, — вновь поцеловал жену Василько.

— Далеко не всё. Ох, как многое еще надо познать. Хотелось бы побольше о Владимире Святом изведать. Ты-то о нем, сказывал, многие книги чёл. Вот и послушаю тебя.

— А не пора ли тебе за обеденный стол? Сын-то, небось, проголодался.

Светлая, счастливая улыбка пробежала по чистому лицу Марии.

— Ничего, пусть немного потерпит. Он у меня сильный, выдюжит. Рассказывай, милый.

— Ну, если выдюжит… Русь при Владимире была огромным государством. Она простиралась от Карпат на западе, до Волги на востоке, от Онежского озера на севере до Дона и Днепра на юге. За радение о своей державе Владимира воспевали в былинах и называли Красным Солнышком. Он неустанно крепил южные рубежи. Там были построены крепости, поставлены «богатырские заставы» и возведены сигнальные башни, на коих, в случае опасности, зажигали огни, заметные издалека. А дозорные, сидящие на высоких деревьях, увидев эти сигналы, передавали их дальше. Не успевали враги приблизиться, как о них уже знали. Никогда не удавалось застать Владимира врасплох. В былинах сей пресветлый князь наделен самыми высокими достоинствами. Он знаменует собой единение и силу русских земель. Съезжались к нему со всей Руси богатыри послужить князю и народу, защитить страну от поганых. Именно Владимир крестил языческую Русь и распространил по всей стране христианство.

— О том я наслышана. Но когда возникло само христианство?

— Давно это произошло, Мария, еще в первом веке до новой эры. Около двух тысяч лет назад в иудейском селении Вифлееме, в семье плотника Иосафа и его жены Марии родился мальчик, коего нарекли Иисусом. Когда он подрос, то стал читать проповеди в Иудее, население, коей исповедовало свою религию — иудаизм, поэтому иудейские священники враждебно приняли Иисуса Христа и его учеников. А поскольку Иудея находилась под властью Римской империи, то священники утверждали, что Иисус якобы призывает народ на восстание против Рима. Христос был схвачен и распят на кресте по приказу римского наместника Понтия Пилата, но через три дня он воскрес, а еще через некоторое время его ученики — апостолы разошлись по всей стране и начали проповедовать его учение. Христиане считают, что Христос своей смертью искупил грехи человечества. Священной книгой христиан стала Библия, коя, как ты уже знаешь, Мария, состоит из Ветхого Завета и Нового Завета. В Ветхий Завет входит несколько книг, кои рассказывают о сотворении мира, об Адаме и Еве, всемирном потопе, о Моисее и его заповедях, об истории древних иудеев. Новый Завет составляют тексты четырех Евангелий: от Марка, Матфея, Луки и Иоанна — святых учеников — апостолов Иисуса Христа… А ведаешь, Мария, что означает Евангелие в переводе с греческого?

— Благая весть. О том мне в Чернигове монах Порфирий еще поведал. Добрый был инок, жаль, в минувшее пролетье скончался. А я уж так за его молилась! Как отца родного чтила я Порфирия. Ведь это он меня с десяти лет грамоте научил, он же и любовь к книгам привил. Зело мудрым был сей монах. Как-то он мне хотел о церковном расколе рассказать, да не успел. Приехал залетный молодец и выкрал меня из Чернигова.

Оба рассмеялись, и вновь в жарком поцелуе слились их уста. Затем Василько продолжил:

— Раскол в христианстве произошел в 1054 году. Христианство распалось на две церкви: Западную и Восточную. Западная римская церковь стала называться католической, то есть всемирной. Её центром стал Ватикан в Риме, а главой — римский папа. Восточная же церковь получила название православной, то есть правильной, во главе с греческим патриархом.

— А вот об этом, я, к своему стыду, и не слышала. Выходит, слово «православный» означает «правильный». Правильный!.. Но это же прекрасно, Василько… А почему бы еще не сотворилось в христианстве одно прекрасное дело?

— Какое?

— Дабы патриархом был русич, дабы не зависели наши епископы и митрополиты от греческого святителя. Так было бы справедливо.

— Эк, куда замахнулась! Руси — своего патриарха? Мысль государственного мужа.

— А что? Собрать на Руси православный Собор и отказаться от греческого святителя.

— Ты это всерьез, Мария?

— Конечно же, Василько. Русь была бы еще более верующей и могучей. Крепкое государство и глубокая вера — это два самых надежных щита, кои не порушить ни одному иноземцу.

— Тебе не женщиной надо было родиться, а великим русским князем. Истина в твоих словах… Ну, довольно на сегодня. Мы еще порассуждаем о патриархах. А сейчас — к столу. Сына кормить!

Глава 10 ОБЕЩАЛ БЫЧКА, А ДАЛ ТЫЧКА

Хоромы боярина Сутяги стояли неподалеку от Ильинской церкви. После княжьего терема, почитай, самые богатые хоромы в Ростове Великом. Высокие, изукрашенные причудливой резьбой, кичливые! Сразу видно, что живет в них знатный боярин.

Отстояв в храме обедню, Борис Михайлыч, в сопровождении ближних челядинцев, обошел свою обширную усадьбу.

На боярине летний, шитый золотом кафтан и кунья шапка с вишневым верхом. На дворе — теплынь, легкий, освежающий ветерок приятно обдает лобастое, меднобородое лицо. Из сада доносится дурманящий запах сирени. Добрый выдался июньский денек, но зрачкастые, капустные глаза Сутяги далеко не добрые — въедливые, подозрительные. Усадьба велика: кожевни, портняжьи избы, поварни, хлебни, пивные сараи и медуши, житницы, конюшни, холодильные погреба… Велик двор, успевай доглядывать. Нет ли где порухи? Надо всё обойти и дотошно осмотреть. Холопы хоть и страшатся боярина, но без пригляда нельзя, глаз да глаз за ними. Всегда что-то находил Сутяга неладное, и ни один его досмотр не обходился без порки. За широким кушаком боярина — всегда увесистая плеточка с медными бляшками. Стеганешь нерадивого раз, стеганешь два — до костей пробьет, на всю жизнь плеточка запомнится.

На сей раз обошлось без порки. Только Борис Михайлыч подошел к поварне, как к нему подбежал запыхавшийся тиун Ушак. (Два года назад боярин предложил ему перейти из вирников в тиуны). Низехонько поклонился и произнес:

— Дозволь слово молвить, милостивец.

— Сказывай, — недовольно буркнул Сутяга.

Но тиун замешкался, оглянулся на холопов.

Сутяга смекнул: Ушак прибежал с тайной вестью. Поманил ключника.

— Поручаю тебе досмотреть, Лупан. И чтоб везде был порядок!

Борис Михайлыч степенно зашагал к хоромам.

— Сказывай.

— Прибыл человек от князя Ярослава, — тихонько молвил из-за спины боярина Ушак.

Сутяга остановился, лицо его озаботилось.

— Агей Букан?.. Куда провел?

— В сени.

Боярин немного помолчал, а затем приказал:

— Я в ложенице буду. Агей же пусть посидит полчасика.

Тиун недоуменно посмотрел на Сутягу. Обычно боярин принимал тайного посланца князя Ярослава немешкотно.

— Пусть посидит! Молвишь Букану, что боярину недосуг. С приказчиками-де и старостами о делах вотчинных толкует.

Поднявшись в ложеницу, Сутяга с хитроватой ухмылкой уселся в кресло. Обождет! Нечего перед Буканом распинаться. Ярослав вновь что-то замыслил, и без его, Сутяги, ему никак не обойтись. А коль так — надо свою значимость выказать. Ярославу ни одно дельце в Ростове не провернуть, ежели Сутяга не поможет. А за помощь князь спасибом не отделается, из спасиба шапки не сошьешь. Пусть золотые гривны достает из калиты, хе-хе.

Едва ли не целый час томил боярин Букана в сенях, наконец, повелел кликнуть.

Агей был хмур и раздражен. Такого униженья он не ожидал. Да как посмел этот клыкастый жадень княжьего посла оскорблять?! Выйти из сумрачных сеней, подняться в боярский покой и дерзко, в лицо молвить: «Князь Ярослав — брат великого князя. И не ему срам терпеть!»

И все же Букан поостыл, одумался. Он — посол не открытый, а тайный, и дело его злое и коварное, за кое и головы срубают. А посему надо всё перетерпеть.

Сутяга, выдавив на меднобородом лице радушную улыбку, принял гостя с извинениями:

— Ты уж прости, Агей. Из сел и деревенек старост принимал. Дела-то худо идут. Смерды ныне своевольные. Леса вырубают, на моих рыбных ловах щуку сетями тягают, сенокосные угодья выкашивают. Шалят, паскудники! Вот и учил старост уму-разуму. В гневе-то своем и о тебе запамятовал… Откушай медку да яств и поведай, какая нужда тебя привела?

Букан не любил ходить вокруг да около, сразу приступил к сути:

— Ныне будет особый разговор, боярин… Небось, никто нас не подслушает.

Сутяга подошел к низкой сводчатой двери и рывком её распахнул.

— Напрасно опасаешься, сотник. У меня не подслушивают, за то — голова с плеч…Рассказывай.

— Князь Ярослав давно ведает, что ты, боярин, в большом нелюбье к Васильку Константинычу. Мыслю, об этом не стоило бы и напоминать. Князь ваш остался без отца и матери. Приключись чего с ним, не приведи Господи, и Ростовское княжество останется без властителя. У Василька пока еще даже и наследника нет.

— Скоро, чу, появится. Княгиня на сносях.

— Младенцы, как ты ведаешь, не управляют княжеством.

— И что из этого? К чему клонишь, Агей?

— А тебе будто и невдомек, боярин. Не хитри, Борис Михайлыч, ты-то уж наверняка всё докумекал.

— Ну.

— С Васильком Константинычем, сказываю, беда может, не дай Бог, приключиться. Был князь — и преставился, все мы смертны.

— Да он здоров, как бык. Силушка по жилушкам огнем бежит.

Букан пристально глянул на Сутягу, криво ухмыльнулся.

— Так, ить, не той ухи похлебал, аль не того винца выпил… Бывает, от питий и яств можно окочуриться.

У Сутяги дрогнуло волосатое, приспущенное веко. Ошарашил-таки его княжий сотник. Выходит, отравить намерен князя Ростовского Ярослав. Ну и ну! Долго моргал выпученными глазами и, наконец, выдохнул:

— Да кто ж на оное отважится?

— Ты, боярин. Ты! — напрямик бухнул Агей.

Сутяга и вовсе очумел, даже зубатый рот раззявил от изумленья.

— Да ты в своем уме, Агей?!

— Пока на башку свою не жалуюсь… Ты пораскинь мозгами, боярин. Коль Василька не станет, великий князь Юрий Всеволодович вынужден будет прислать в Ростов другого князя. И кого ты, думаешь? Брата своего Ярослава. Коль Юрий не взял Ростов ратью, то возьмет его миром, прислав своего наместника. На то он имеет полное право. И тогда ты, боярин Борис Михайлыч Сутяга, станешь его правой рукой. И не токмо. Князь Ярослав непоседлив, на одном месте сидеть не любит. Ростов же Великий на тебя, ближнего боярина и воеводу, будет оставлять. Вся власть станет в твоих руках.

Пока Букан говорил, Сутяга помаленьку приходил в себя. Ну и дельце замыслил Ярослав! Ох, как ему охота занять Ростовский стол. Самый древний, самый знатный стол Ростово-Суздальской Руси. Нет почетней княжества!

Борис Михайлыч отпил из серебряной чары хмельного меда, пожевал неровными, но крепкими зубами пареную репу (страсть любил боярин этот овощ!) и глубокомысленно изрек:

— Власть себе в сласть, да не каждому она в руки дается. Всё — от Бога, сотник.

— На Бога надейся, а сам не плошай. Мудрено присловье. Вот и ты, боярин, не упускай случай. Ярослав тебя не токмо в первые бояре княжества возведет, но и наградит так, что и другому князю не снилось.

— Обещал бычка, а даст тычка. Как бы с носом не остаться, а того хуже — попадешь, как сом в вершу

— Удивляешь меня, боярин. Аль мало гривен тебе дал когда-то Ярослав Всеволодович? Кажись, в накладе не остался.

— Да, ить, как сказать… Деньги, что вода: пришли и ушли. Родись, крестись, женись, умирай — за всё денежки подай, им нет заговенья. Я на одних холопей, почитай, всю калиту извел. Уж больно жрать любят, окаянные, да и мрут, как мухи. У нас, ить, сам ведаешь, то лютое непогодье с голодухой, то моровая язва. Напасись тут калиты. Дай Бог на репу пока хватает. Худая жизнь!

— Тебе ли, боярин, о скудости говорить, — насмешливо изронил Агей. — И не хватит ли кружева плести? Я должен дать Ярославу ответ… Возьмешься Василька извести?

— Чудишь, сотник. Да неуж я смогу князю отравного зелья влить?

— Не сам же, боярин. Покумекай, пораскинь головой. Всякие людишки на белом свете водятся, глядишь, кто-то и сыщется. Не тебя мне уму-разуму учить… Пятьсот гривен золота князь Ярослав пожалует.

Сутяга аж руками замахал:

— Уволь, уволь, милок. Извести князя за такую малость?!

Теперь пришел черед изумляться Букану.

— Малость?! Да то ж шесть пудов золота!

— Нет, нет, не возьмусь, милок. Мне своя голова дороже.

Букан порывисто поднялся.

— Как знаешь, боярин. Пойду я.

Сутяга выдавил на лице умильную улыбку.

— Зачем же спешить, милок? Ты, чай, у меня завсегда гость дорогой. Отведу тебе повалушу, отдохни с дальней дорожки. Не спеши.

Агей зорко, вприщур посмотрел на боярина и согласно кивнул:

— Добро, отдохну в твоей повалуше.

Не час и не два сидел в одиноком раздумье Борис Михайлыч, и, наконец, облегченно вздохнул. Кажись, дельце и выгорит: сыщется такой человек.

Пришел к Букану в повалушу и сокрушенно молвил:

— На какой же тяжкий грех меня князь Ярослав подбивает. Ни епитимьей, ни схимой не замолишь. Ох, тяжкий грех… Но шибко нравен мне князь Ярослав. Так уж и быть, порадею за тыщу гривен.

— Что-о-о? — вытаращил глаза Букан.

— Что слышал, милок, что слышал. Сущий пустяк для Ярослава. Ростовское княжество куда дороже стоит.

Глава 11 СУТЯГА И ФЕТИНЬЯ

Бориска родился на Чудском Конце города, в старенькой закопченной избенке, коя топилась по черному, в семье бедного сапожника. Родился хилым и болезненным, исходил ревом дни и ночи.

Отец Михайла тяжко вздыхал: и надо же такому дитятку на свет божий появиться. Орет и орет! При свете лучины сучил дратву, но, злясь на ребенка, часто её рвал и еще больше ожесточался.

— Да угомони его как-нибудь, мать. Терпенья нет!

— Да как я его угомоню, Михайла. У него, поди, киляк[603] в животе. Знахарку бы надо, авось заговорит.

— Так ступай, Матрена, мочи нет!

Знахарка жила в самом конце улицы. Старая избенка ее покосилась, утонула в бурьяне. К развалившемуся крыльцу вела еле приметная тропка.

Матрена истово перекрестилась и открыла дверь. В сумеречной избе было тихо. Топилась печь, едкий, сизый дым выбивался через волоковые оконца. На всех стенах избенки висели пучки засушенных трав и кореньев. На шестке в чугунках что-то кипело и булькало.

— Господи, Иусе Христе, есть кто дома?

С полатей свесилась косматая голова.

— Кого надо, тётенька? — детским голосом отозвалась голова.

— А, это ты дочка. Мне бы мать твою.

— Померла седмицу назад.

Девочка слезла с полатей, хлюпнула носом.

— Худо мне без маменьки.

— Худо, — вздохнула Матрена, — а я, было, к ней наладилась. Мальчонка Бориска у меня занемог. Чу, киляк к нему привязался. Плачем исходит. Ныне ума не приложу, что и делать.

— Коль желаешь, тетенька, так я помогу. Меня маменька многому научила.

— Звать-то тебя как, дитятко?

— Фетиньюшкой… Да ты не сумлевайся, тетенька. Помогу!

Матрена посидела, помолчала и… решилась.

— Идем, дитятко.

Михайла поначалу удивился, а потом, досадливо глянув на орущего Бориску, махнул рукой.

— Пущай пользует.

Фетиньюшка сняла драную шубейку из овчины, подошла к люльке и минуту-другую наблюдала за Бориской. Тот плакал и корчился всем телом.

— Надо бы рубашонку снять.

Из закута, откинув, занавесь из рогожи, вышел чумазый малец лет восьми и, скосив черные глазенки на Фетиньюшку, произнес:

— А сказывают, твоя мать ведьмака.

— И вовсе не ведьмака, — обидчиво отозвалась девочка, и вопросительно посмотрела на хозяина избы.

Михайла погрозил мальчонке кулаком.

— Ступай в закут, и чтоб носа не высовывал.

Слова мальца не некоторое время вывели девочку из себя. Она нахмурилась и посуровела личиком. Вот и делай людям добро. Многие знахарку за ведьму принимают. Напраслина всё это, словами матери подумала Фетиньюшка. Знахаркой была её мать, а не чародейкой, то ж отличать надо. Колдун всегда прячется от людей и окутывает свои чары величайшей тайной. Знахари же творят своё дело в открытую, без креста и молитвы не приступают к делу. Даже все целебные заговоры не обходятся без молитвенных просьб к Богу и святым угодникам. Правда, знахари тоже нашептывают тихо, вполголоса, но затем открыто и смело молвят: «Встанет раб Божий, благословясь и перекрестясь, умоется свежей водой, утрется рушником чистым; выйдет из избы к дверям, пойдет к храму, подойдет поближе да поклонится пониже».

Знахаря не надо разыскивать по питейным домам и видеть его во хмелю, выслушивать грубости и мат, смотреть, как он ломается, вымогает деньги, и страшит своим косым медвежьим взглядом и посулом горя и напастей. У знахаря — не «черное слово», кое всегда приносит беду, а везде крест — креститель, крест — красота церковная, крест вселенный — дьяволу устрашение, человеку спасение. Крест опускают в воду перед тем, как задумывают наговаривать её таинственными словами заговора, и тем самым вводят в неё могущественную целебную силу. У знахаря на дверях замка не висит, входная дверь открывается всегда легко и свободно; теплая изба отдает запахом сушеных трав, коими увешены стены и обложен палатный брус; всё на виду, и лишь только перед тем, как начать пользовать, знахарь уходит за перегородку Богу помолиться, снадобье приготовить.

На всю жизнь запомнила Фетиньюшка и другие слова матери. Знахаря по пустякам не навещают. Прежде чем придти к нему за советом, недужный уже пользовался домашними средствами: ложился на горячую печь животом, накрывали его с головой всем, что находили под рукой теплого и овчинного; водили в баню и околачивали на полке веником до голых прутьев, натирали тертой редькой, дегтем, салом, поили квасом с солью — словом, всё делали, и теперь пришли к знахарю, догадавшись, что хворь приключилась не от простой «притки» (легкого нечаянного припадка), а прямо-таки от «уроков», лихой порчи, или злого насыла, напуска, наговора и теперь надо раскинуть умом знахарю, дабы отгадать, откуда взялась эта порча и каким путем вошла в белое тело, в ретивое сердце…

Многое, зело многое изведала от матери Фетиньюшка!

Вот и ныне, забыв про обиду, обо всем дотошно расспросила родителей, на что те отвечали, что и на горячую печь животом клали, и в баню водили, и квасом с солью поили…

Фетиньюшка слушала, кивала кудрявой, не расчесанной головенкой, а затем серьезным голосом молвила:

— Принесите чистой водицы из колодезя.

Михайла принес бадейку и поставил на лавку.

— Зачерпните ковш — и на стол.

Михайла выполнил и эту просьбу.

Фетиньюшка сняла с себя нательный крест, окунула его в ковш и, обратившись лицом к иконе Богоматери, молча зашептала какую-то молитву. Закончив её, трижды обошла стол, а затем, побрызгала из ковша во все стороны водой и подошла с крестом к плачущему Бориске. Сердобольно, как не раз говаривала мать, молвила:

— Не плачь, дитятко. С нами Бог и крестная сила.

Теплые, нежные ручонки заскользили по Борискиному животику. Долго оглаживала, то посильней, то помягче, да всё с невнятным Михайле и Матрене заговором. Ладони ее всё двигались медленнее, наконец, и вовсе остановились.

Бориска похныкал, похныкал и вскоре затих, а Фетиньюшка, встав перед киотом на колени, вновь зашептала молитву:

— Господи, Иисусе Христе, сыне Божий, спаси, сохрани и помилуй раба твоего Бориса, отведи от него дурной сглаз, порчу и недуги. Спаси и сохрани его, милостивый Господи…

Усердно, истово, со слезами на глазах читала молитву юная знахарка. Бориска затих и уснул непробудным сном.

Фетиньюшка поднялась и убежденно молвила:

— Теперь он будет долго спать, а когда проснется, то напоите его святой водицей, кою давайте и утром и на ночь. Бориска не будет больше плакать.

— А как же киляк? — вопросил Михайла.

— Никакого киляка у младенца нет. Забудьте о сей хвори… Пойду я.

— Погоди, дочка, отблагодарить тебя надо. Экое чудо содеяла, — молвил Михайла.

— Да и куда ты пойдешь, дочка? Лихо одной-то без маменьки, — участливо произнесла Матрена.

— Лихо, — тихо отозвалась Фетиньюшка. — Ну да Бог милостив.

Матрена собрала на стол и накормила девочку, а прощаясь, молвила:

— Навещай нас, дитятко. Как кручина найдет, так и приходи.

— Спасибо на добром слове, тетенька.

С того дня Бориска и впрямь перестал плакать, но как-то через седмицу вновь занедужил. А приключилось это в лютые крещенские морозы. За ночь избу выстудило, и слабенький Бориска простудился, да так, что его одолел нещадный кашель.

На сей раз к знахарке направился сам Михайла. Зашел в сумеречную избенку и озадаченно крякнул: избенка пуста, а печь давно не топлена.

— Жива, дочка?

Фетиньюшка не отозвалась. Михайла заглянул в закут — никого, заглянул, привстав на носки, на печь, и наконец-то увидел в груде лохмотьев кудлатую головенку девочки.

— Господи, жива ли ты, дочка?

Фетиньюшка не отозвалась. Михайла потряс девочку за плечо, но та не шелохнулась. Никак, заснула и замерзла, бедняга.

Михайла стащил девочку с печи, положил на лавку и принялся её тормошить. Фетиньюшка глухо застонала. Жива, слава тебе Господи! Еще бы какой-то час — и вовсе бы Богу душу отдала.

Когда девочка пришла в себя, Михайла закутал её в полушубок, прижал к груди и поспешил к своей избе. Прибежав домой, заставил Фетиньюшку выпить немного бражки и положил её на теплую печь. Девочка была спасена. Потом она поведала, что собрала на дворе остатки дров, растопила печь и забралась на неё, в надежде согреться, и крепко заснула.

— Бог тебя сберег, дитятко, да еще Бориска. Кабы он не закашлял, не довелось бы моему Михайле за тобой идти, — молвила Матрена.

— Спасибо тебе, дяденька, — благодарно произнесла Фетиньюшка и подошла к Бориске. Послушала, затем приложилась ухом к груди и молвила:

— Нужны, дяденька Михайла, травы багульника, горицвета и тимьяна ползучего. Надобно мне в избу идти.

— Да куда ж тебе в экий морозище? Сам сбегаю. Ты токмо укажи, где находятся твои травы.

— Не найти тебе, дяденька, их много… Да ты не пужайся, я уж отогрелась. Идем!

Из засушенных трав Фетиньюшка приготовила настоев, и принялась поить ими Бориску. На другой день кашель у младенца пропал.

Михайла и Матрена только ахали: и до чего ж разумная маленькая знахарка!

— Нельзя тебе жить одной, дочка. Оставайся у нас, Фетиньюшка, за родную дочь будешь, — молвил Михайла.

Согласна была и Матрена: Бориска часто недужит, а тут своя лекариха.

Фетиньюшка подумала, подумала и осталась, став мальчонке верной и надежной нянькой. Бориска и в самом деле часто недужил, и если бы не знахаркины травы и коренья, давно бы его уже на белом свете не было. Однако лет через пять, благодаря старанию подросшей Фетиньи, Бориска окреп и перестал хворать, постепенно наливаясь здоровьем и силой. Михайла и Матрена не нарадовались на молодую знахарку и всё больше привыкали к ней, а та одержимо привязалась к Бориске, пронеся свою любовь к нему на всю жизнь.

Местные пареньки чурались «ведьмаки», обходили её стороной, а то и кидали в неё камнями и палками.

Девушка приходила домой, забивалась в чулан и потихоньку плакала. Какие же недобрые люди, и что худого она сделала?

В свои пятнадцать лет Фетинья выглядела красивой девушкой, но душа её всё больше ожесточалась. Одна у неё утеха и радость — Бориска, за коего она была готова отдать жизнь. Её привязанность к нему была глубокой и беспредельной.

И еще была одна утеха у Фетиньи. Лес! Здесь, когда она собирала пользительные травы, отдыхала душой, на сердце её становилось легко и празднично, иногда даже песня выплескивалась из её души. Она чувствовала себя птицей, готовой вспарить над солнечным, зеленоглавым, волшебным лесом. Ей всегда казалось, что этот таинственный, прекрасный лес будет для неё всегда чудесным, отрадным местом.

Однако в один из летних, погожих дней радость её померкла. На поляну, где она собирала в суму целебные травы и цветы, внезапно выскочили семеро мужиков — дюжих, бородатых, с рогатинами, луками и кистенями.

Фетинья испуганно охнула: разбойная ватага! Теперь жди беды. Хотела бежать, но ноги приросли к земле.

Разбойники окружили девушку, довольно ухмылялись:

— Смачная девка.

— Грудь торчком и зад ядреный, хе-хе.

— Надо бы полакомиться, атаман.

Атаман, довольно еще молодой кряжистый мужик, с рябым, губастым лицом, окинул похотливым взглядом девушку, криво усмехнулся:

— Аль оголодали, добры — молодцы?

— Оголодали, Рябец. Почитай уж год, как баб не шерстили. Страсть оголодали!

— Сам Бог послал экую ягодку, — вновь усмехнулся атаман и обеими руками рванул на Фетинье домотканный сарафан. Посыпались застежки в траву.

— Не надо, не надо дяденька! — прикрывая груди, закричала Фетинья.

— Мужняя, аль нет? — для чего-то вопросил Рябец.

— Девушка, дяденька. Мне всего-то пятнадцать. Тяжкий грех девушек бабить. Накажет вас Господь!

Глаза Рябца и вовсе стали похотливыми.

— Целехонька, хе-хе. Ну, так я тебя первым ублажу. Повезло нам, ребятушки. А ну ложись, кобылка!

Фетинья начала яростно вырываться, закричала, что было сил, в надежде, что кто-то её услышит и спасет от недобрых людей в глухом лесу.

Но где там вырваться от семерых мужиков!

— Кляп ей в рот, чтоб не орала! — приказал Рябец и навалился на оголенную Фетинью.

Каждый насиловал долго и грубо. Фетинья впала в беспамятство. Когда мужики закончили, наконец, надругательство, то присели, дабы передохнуть на сваленное буреломом дерево и, поглядывая на бесчувственное белое тело Фетиньи, заговорили:

— Чо делать с девкой, атаман?

— Может, кистеньком по башке?

— Девок я еще на тот свет не отправлял. Да и чего с них взять?

— Как чего? — захохотал один из разбойников. — Мужикам на потребу. Может, еще по разу приладимся?

— Будя. Кой толк полумертвую драть. Пущай живет, коль очухается. Пора нам, ребятушки.

Ватага снялась, как её и не было.

Не скоро пришла в себя Фетинья, а затем залилась горючими слезами. Теперь веселый и ласковый лес стал для неё угрюмым и неприютным. Небывалая злость заполнила её душу. Её растерзали и обесчестили жестокие люди. Нелюди! Да покарай же их своей десницей, Господи!

И не час и не два оставалась на опушке подавленная Фетинья. Ей не хотелось жить. В полуверсте от нее протекала река Ишня. Надо выйти на брег и кинуться в холодный омут. Надо!

Фетинья поднялась, плотнее запахнула на себе разодранный сарафан, и вдруг увидела возле ног, в помятой траве, маленький кожаный мешочек на шелковом крученом гайтане. Наклонилась, взяла в ладони, развязала. Да это же ладанка! В мешочке — ароматный комочек смолки, серебряный нательный крест и малюсенький лоскуток выбеленной телячьей кожи, на коей были нанесены киноварью несколько мелких, кудреватых слов. Девушка сожалело вздохнула: в грамоте она была не горазда. А жаль! Уже сейчас бы она знала имя насильника — атамана. Именно с него она сорвала в пылу борьбы кожаный мешочек. Рябец же — всего скорее кличка. Надо непременно изведать имя этого треклятого паскудника.

Ладанка заставила передумать Фетинью об омуте. Ей надо жить и, во что бы то ни стало, отомстить Рябцу.

Девушка, закинув за плечо суму с цветами, кореньями и травами, превозмогая боль, потихоньку побрела к дороге. Но её злоключения не закончились. Невдалеке от дороги она услышала приглушенные голоса:

— Их трое, атаман. Закидаем стрелами.

— А коль пораним, кистенями добьем.

— Теперь — молчок, ребятушки. Вот-вот покажутся.

Фетинья затаилась в зарослях. Рябец замыслил новое черное дело.

Вскоре на дороге показались трое всадников в богатых цветных кафтанах. Из леса с тонким свистом полетели оперенные стрелы с железными наконечниками. Двое из вершников, смертельно раненые, повалились с коней, а третий выхватил было из красных сафьяновых ножен меч, но и его достала безжалостная стрела.

На дорогу высыпали разбойники и принялись, для верности, бить по головам всадников кистенями.

— Всё, ребятушки. Тащи мертвяков в лес, от греха подальше. И коней сведем. Поспешай! Береженого Бог бережет.

Где-то в десяти саженях от притаившейся Фетиньи, разбойники сняли с мертвецов кафтаны, сафьяновые сапоги и шапки, заглянули в переметные сумы.

— Повезло, братцы. Пять гривен серебра.

— Да вот и грамота с печатью. Княжеская.

— Никак, гонцы в Ростов ехали. Важные птахи.

— Здесь оставим, Рябец?

— Упаси Бог. Тут глухой овраг недалече. Сбросим и валежником закидаем. Поспешим, ребятушки.

Разбойники потащили убитых в овраг, а Фетинья выбралась из чащобы, перешла на другую сторону дороги и пошла к Ростову лесом.

С того дня душа Фетиньи ожесточилась, она возненавидела всех мужчин. Лицо ее стало пасмурным и суровым, улыбка никогда уже не тронет её губы.

Сапожник Михайла и Матрена диву дивились: как будто подменили их приемную дочь. Как явилась из лесу, так и ходит, как в воду опущенная.

— Ты уж поведай, доченька. Что приключилось? Вон и сарафан весь изорванный, — сердобольно спрашивала Матрена.

— Ничего не приключилось… А сарафан… Через трущобы продиралась, сучьями порвала.

И весь ответ. Больше — ни единого словечка. Замкнулась Фетинья. Хуже того — сделалась, как полоумная. То сидит молчаливым истуканом, то выйдет во двор, но людей будто не видит и не слышит. И так продолжалось несколько недель, пока Бориска вновь не занедужил. Кинулась к мальцу Фетинья, прижала к себе, запричитала:

— Да что же это с тобой, Борисынька! Не плачь. Исцелю твой недуг, любый ты мой! Отварами, настоями. Крепеньким станешь.

Михайла и Матрена облегченно вздохнули. Оттаяла, кажись, Фетинья. Но напрасно лелеяли они надежду: оттаяла Фетинья лишь для Бориски.

Крепко привязался и Бориска к своей няньке. Он рос хитреньким и завистливым. Уже в десять лет он с издевочкой сказал отцу:

— Ты всё, тятька, дратву сучишь да старые сапожонки латаешь. А сосед твой в купцы выбился, и ныне белые калачи да пряники ест. А ты чего ж?

— Не всякому чернецу в игуменах быть, Бориска. Кому пряник, а кому и дырка от бублика…А ты, мотрю, всё по богатеньким вздыхаешь, и к сапожному делу тебя не влечет. Худо, чадо. Сапожник тоже не последний человек.

— Тоже мне человек, — ехидно рассмеялся Бориска. — То ли дело княжой тиун, аль сам дружинник. Вот бы куда взлететь.

Михайла шлепнул сына по загривку.

— Взлетишь — оземь рожей. Куда уж сыну чернолюдина? Прыгнул бы на коня, да ножки коротки. Ты эти помыслы навсегда забудь.

Но Бориска не забывал. В шестнадцать лет он выкрал у отца годами скопленные деньжонки и всучил их княжьему тиуну, и тот привел его на княжеский двор…

Михайла, обнаружив пропажу, кинулся искать Бориску, но тот, облаченный в новенький суконный кафтан, нагло молвил:

— И в глаза не видел твоих денег, тятя… А на княжой двор больше не приходи. Могут и взашей вытолкать.

У Михайлы аж на сердце стало худо. И кого он токмо вырастил? Едва до избы своей добрел, да с того дня и слег.

Матрена, отчаявшись, робко молвила:

— А может, отец, Бориску на княжой суд поставить?

— В своем уме, мать? На сына родного?.. Да как я буду людям в глаза смотреть? Нет уж, на такой срам не пойду.

А Фетинья не находила себе места: её повзрослевший любимый чадо ушел из избы. Она была в отчаянии. Она жила только Бориской, и теперь всё для нее опостылело. Каждый день, печальная и осунувшаяся, она подходила к княжескому детинцу и часами стояла неподалеку от ворот, в надежде увидеть своего любимца. Но чаще всего караульные гнали «ведьмаку» в черном убрусе[604] прочь. Однажды Фетинья не выдержала и смело подошла к самим воротам.

— Чего тебе? — грубо спросил караульный с копьем.

— Нельзя кликнуть Бориску?

— Какого еще Бориску?

— Бориску Сутягу, милостивец, кой две седмицы назад на княжий двор пришел. Нянька-де его зовет.

— Нянька зовет! — рассмеялись караульные.

Фетинья опустилась на колени.

— Покличьте, милостивые. Христом Богом прошу!

— Ну уж коль Христом Богом, — сжалился один из караульных. — Приходи завтра после обедни.

«Придет ли? — мучалась всю ночь Фетинья. — Теперь он княжой человек. Слух прошел, что в гридни его берут. Экая честь Бориске выпала. А вдруг и нос задерет? Ступай-де прочь, нянька!»

Нет, не задрал нос Бориска. Вышел из детинца.

— Голубь ты мой! — бросилась ему на грудь Фетинья. — Тоска смертная мне без тебя. Жизнь не мила!

— Не горюй, нянька. Скоро меня в молодшую дружину возьмут. Добрую избу на подклете заимею и тебя к себе возьму. Будешь снедь мне готовить.

— Да я что угодно ради тебя, голубь мой! Токмо возьми.

— Возьму, нянька. Вот-вот буду в гриднях ходить, — горделиво повел плечом Бориска. — Жди!

Ушла от детинца Фетинья повеселевшая, но ждать пришлось еще долго, целых два месяца. Бориска учился скакать на коне, стрелять из лука, биться на мечах. Старался, ведая, что если всему не обучится, — прощай сытая жизнь и княжеский двор. Усердие Бориски не осталось не замеченным. На день Егория Храброго[605] его приняли наконец-то в дружинники. А еще через две недели Фетинья вошла в новую избу своего ненаглядного чада.

Глава 12 СВЯТОПОЛК ОКАЯННЫЙ

Наследник князя Василька родился в знаменательный день двух святых — Бориса и Глеба — 24 июля 1231 года. Князь и княгиня долго имя не выбирали: быть первенцу Борисом. Когда-то тот был ростовским князем и доводился сыном Владимира Крестителя. Всего же у Владимира Красного Солнышка было 12 сыновей, и каждый оставил тот или иной след в богатейшей истории Руси.

После шумного, веселого, недельного пира, когда появление княжеского наследника отмечал каждый ростовец (Василько был щедр на меды и подарки), счастливый князь спросил Марию:

— А почему всё-таки Борис? Только потому, что церковь причислила его к лику святых?

Мария уже изучила князя: вопрос его далеко не праздный. Василько хочет узнать, насколько глубоко она ведает о той трагической эпохе и Борисе.

— И не токмо из-за оного. Имя Бориса стало знаковым для Руси. Именно ростовский князь Борис норовил остановить не токмо междоусобицы, но и братоубийства… А ведь Владимир Первый, великий князь киевский, был не таким уж и святым.

— Но в былинах его зело воспевают, и нет на Руси князя, коего бы так боготворили сказители. Что ты имеешь против Красного Солнышка, Мария?

— А ты будто, Василько, и не ведаешь. Ведь хитришь.

— И в мыслях не было, милая женушка, — пряча улыбку в пышных, густых усах, заверил Василько.

— Ну, так слушай… По смерти Святослава его сын Ярополк княжил в Киеве, Олег — в древлянской земле, а Владимир в Новгороде. Но Ярополк, в отличие от отца, не сумел удержать в Киевской Руси единодержавия. И брат пошел на брата. Знаменитый воевода Свенельд убедил Ярополка идти войной на древлянского князя Олега и соединить его земли с Киевскими. Свенельд ненавидел Олега, кой убил его сына на псовой охоте в своем владении.

Олег, изведав о намерении брата, также собрал войско, но был разбит, и бежал в древлянский город Овруч. Воины его, гонимые Ярополком, теснились на мосту у городских ворот, и столкнули своего князя в глубокий ров, и он был раздавлен множеством людей и лошадьми.

Владимир, князь новгородский, сведав о кончине брата и завоевании древлянской земли, устрашился Ярополкова властолюбия и… бежал за море к варягам. Ярополк, узнав о бегстве брата, отправил в Новгород своих наместников и сделался единодержавным государем Руси.

Владимир два года пробыл в древнем отечестве своих предков, в земле варяжской и всё это время мечтал вернуться на Русь с могуществом и славою. И вот, наконец, он собрал под свой стяг многих варягов, переплыл на лодиях море и без сечи взял Новгород, заявив с гордостью посадникам: «Идите к брату моему. Пусть знает, что я против него».

В земле Полоцкой властвовал тогда варяг Рогволод, кой пришел из-за моря, чтобы служить великому князю Ярополку, и получил от него в удел Полоцк. Он имел прелестную дочь Рогнеду, уже сговоренную за Ярополка.

Владимир, готовясь отнять державу у брата, хотел лишить его и невесты, и через послов требовал её руки. Но Ронегда, верная Ярополку, гордо ответила: «Не желаю вступать в брак с сыном рабы!»

— Владимир Красно Солнышко — сын рабы?.. Да быть того не может, Мария. — с неподдельным удивлением молвил Василько.

— Вновь хитришь… Рогнеда права. Мать Владимира была ключницей княгини Ольги. Ключницей!

— И чем же ответил Владимир Святой Равноапостольный?

— Он поступил подло и ужасно. Владимир Святой был взбешен отказом красавицы Рогнеды. Он взял на щит Полоцк, жестоким образом убил воеводу Рогволода, двух его сыновей и насильно женил на себе Рогнеду. Совершив величайшее зло, Красно Солнышко пошел на Киев, дабы убить и отца Рогнеды. Войско его состояло из дружины варягов, новгородцев, чуди и кривичей. Ярополк не дерзнул выйти на битву и затворился в Киеве. Владимир Святой пошел на коварство, вступив в тайные переговоры с любимцем Ярополка — воеводой Блудом. «Ты получишь несметные богатства и будешь мне вторым отцом, когда не станет Ярополка». Гнусный любимец не усомнился предать своего государя, заявив, что киевляне хотят изменить ему и тайно зовут Владимира. Ярополк, дабы спастись от мнимого заговора, бежал в Родню. Сей город стоял на том месте, где Рось впадает в Днепр. Но изменник Блуд склонил князя к миру и, Ярополк, убедившись, что отразить войска Владимира не удастся, горестно молвил: «Послушаю твоего совета, Блуд. Пусть Владимир владеет Киевом, а мне другой удел даст».

Ярополк и предатель отправились в Киев, где Владимир ожидал князя в теремном дворце Святослава. Блуд ввел легковерного своего государя в жилище брата, как в вертеп разбойников, и запер дверь. И там два варяга зарубили Ярополка мечами. Он оставил беременную супругу, прекрасную греческую монахиню, кою захватил когда-то в полон князь Святослав. Он был женат еще при своем отце, но мечтал о Рогнеде.

Владимир же стал великим государем с помощью кровавых злодеяний и чужеземцев — варягов.

— Худо, Мария. Вот и слушай боянов — сказителей, кои неустанно восхваляют добродетели Владимира Святого. Так ли уж надо слепо верить былинам?

— А ты-то как отнесешься к этому, Василько?

— Врать не стану, Мария. Чем больше я углублялся в рукописные книги, тем всё с большим недоверием относился к былинам. Во-первых, они зачастую рассказывали о том, чего и не было, а во-вторых, многие придворные летописцы, приукрашивали жизнь князей и не писали об их злодеяниях.

— Согласна с тобой, Василько. Я еще в Чернигове с большим сомнением читала некоторые летописи. Тогда инок Порфирий показывал мне другие рукописи, и я ужасалась тому, что в них было рассказано. С тех пор многие славные князья предстали в моих думах в ином виде.

— А сколько еще загадок и темных страниц в русской истории! Мы еще не раз поговорим об этом, Мария, а сейчас я готов тебя вновь слушать о Владимире.

— Братоубийца, утвердив свою власть, предался похоти и наслаждениям. Как я уже говорила, первой его супругой была Рогнеда, коя принесла ему Изяслава, Мстислава, Ярослава, Всеволода и двух дочерей. Убив Ярополка, он взял в наложницы его беременную жену, коя родила Святополка. От другой законной супруги, богемки Адели, имел сына Вышеслава, от третьей, чехини, — Святослава и Мстислава, от четвертой, болгарской царевны Анны, двоюродной сестры императоров Василия и Константина — Бориса и Глеба. Сверх того у Владимира Святого было 300 наложниц в Вышгороде, 300 — в Белогородке, что близ Киева, и 200 — в селе Берестове. Всякая прелестная жена и девица страшилась его любострастного взора, ибо Красно Солнышко презирал святость брачных союзов и девичьей невинности.

— А ты не вспомнишь, Мария, как метко назвал его один из летописцев?

— Вторым Соломоном в женолюбии.

— Молодчина, Мария… Ну а что же стало с красавицей Рогнедой?

— Летописец Нестор назвал Рогнеду, по её страданиям и горестям, Гориславой. Она простила супругу убийство отца и братьев, но не могла простить измены в любви: ибо великий князь предпочитал ей других жен и выслал Гориславу из своего дворца в уединенное жилище на берегу Лыбеди, что неподалеку от Киева. Однажды Владимир посетил свою бывшую супругу, изрядно выпил меду и заснул крепким сном. Горислава решила отомстить неверному мужу, и схватила кинжал, но князь проснулся и отвел удар. Он решил собственной рукой казнить преступницу. В жилище оказался юный сын Гориславы — Изяслав. Он подал отцу в руки обнаженный меч и сказал: «Ты не один здесь, отец. Сын будет свидетелем».

Владимир бросил меч и удалился на совет к боярам. «Государь! — сказали они. — Прости виновную для сего младенца, и дай им в удел бывшую вотчину отца ее Рогволода».

Владимир, скрепя сердце, согласился и велел поставить новый город, назвав его Изяславом, и отправил в него мать и сына.

— Ты изрядно изучала рукописи, Мария. Не перестаю восхищаться тобой. Но у нас речь зашла о Борисе. Теперь и о нем поведай.

— Хорошо, Василько. Любо мне, когда ты слушаешь меня. Ведь рассказы о нашей истории для меня — сущее наслаждение, — с упоением в лице молвила Мария и продолжила:

— Как тебе известно, Владимир усыновил сына наложницы Святополка. С этим именем Русь хорошо знакома. Многие летописцы отмечали, что Владимир невзлюбил своего племянника и предвидел в нем будущего злодея. Он не далек был от истины. Святополк, получив от Владимира Туровскую волость, женился на дочери польского короля Болеслава и, по наущению своего тестя, задумал отложиться от Руси. Владимир, изведав о том, приказал заключить неблагодарного племянника, жену его и немецкого епископа Реинберна, кой приехал с дочерью Болеслава, в темницу. Однако Владимир, перед кончиной, простил Святополка. А тот обрадовался смерти Владимира, объявил себя государем Киевским и принялся раздавать горожанам щедрые дары. Но киевляне принимали дары без радости, ибо их друзья и братья находились в походе с князем Борисом, коего очень любил не только Владимир, но и весь народ.

Ростовский князь Борис, ушел в степи, дабы сразиться с войском печенегов. На берегу Альты ему принесли весть о кончине отца. Дружина Владимира, в челе коей был Борис, сказала: «Князь! С тобою дружина и воины отца твоего. Поди в Киев и будь государем Руси!»… А теперь внимательно послушай, Василько, чем ответил Борис. «Могу ли я поднять руку на брата старейшего? Так может поступить только Каин».

Ответ Бориса достоин наивысшей похвалы. Но дружина Владимира, привыкшая к вероломству и братоубийствам, не захотела больше служить праведному Борису и ушла к Святополку. Но князь не оценил великодушного поступка Бориса. «Святополк имел только дерзость злодея». Он послал к Борису гонца, дабы уверить того в своей безграничной любви, пообещав дать ему новые владения. Сам же ночью отправил на реку Альту своих убийц. Они вломились в шатер и проткнули копьями Бориса, а также его верного, юного меченошу Георгия, кой был сердечно любим своим князем и, в знак его милости носил на шее золотую гривну. Убийцы не могли гривну снять, и тогда они отрубили отроку голову, а тело Бориса завернули в намет и повезли к Святополку. Увидев, что окровавленный брат его все еще жив, Святополк приказал двум варягам добить Бориса. Один из них вонзил меч в сердце умирающего…

Мария замолчала. Лицо её стало печальным и задумчивым. Василько прошел в конец книгохранилища, достал одну из рукописей, осторожно перевернул несколько пергаментных страниц и повернулся к Марии:

— Ты конечно не помнишь, как нарисовал Бориса летописец?

— Увы, Василько. Я даже сей рукописи не видела. Какой же умница твой отец, Константин Всеволодович, кой собирал книги со всей Руси. То, что я рассказала — мне поведал монах Порфирий.

— Так вот послушай, Мария. «Сей несчастный юноша, стройный, величественный, пленял всех небывалой красотою и любезностию; имел взор приятный и веселый; отличался храбростию в битвах и мудростию в советах». Вот таким запечатлела история ростовского князя Бориса. Честь ему и хвала. Передал Нестор будущим векам и имена главных убийц. Вот они: Путш, Талец, Ляшко и Елович. До сих пор свежи в памяти эти омерзительные люди. Святополк щедро наградил сиих подонков. И ты ведаешь для чего, Мария?

— Опять-таки со слов моего учителя Порфирия. Едва убив брата, он снарядил гонца к муромскому князю Глебу, повелев сказать тому, что великий князь Владимир тяжко болен и желает его видеть. Сын, с малочисленной дружиной, поспешил в Киев. Дорогой он упал с лошади и повредил себе ногу, однако не пожелал остановиться и продолжал свой путь от Смоленска рекою. Но тут появились убийцы, обманом завладели лодией и зарезали Глеба. Труп его несколько дней лежал на берегу, и был, наконец, погребен в вышгородском храме святого Василия, вкупе с телом Бориса. Но гнусный Святополк не насытился кровью братьев и приказал убить еще одного своего брата, князя Святослава.

— Я не хочу больше слушать об этом мерзавце, — прервал княгиню Василько.

— И все же дослушай, — настояла Мария. — Этот мерзавец, как ты говоришь, опоганил всю Русь. Он ведь задумал убить и брата Ярослава, но тот собрал крепкое войско. Тогда Каин бежал к постоянным врагам Отечества — печенегам и привел их к берегам Альты. Ярослав стоял на месте, обагренном кровью святого Бориса. Он поклялся жестоко отомстить Святополку. И началась битва, коей, как сказал летописец, не было еще в нашем Отечестве. Целых три дня шла лютая сеча, и вот Святополк дрогнул и обратился в бегство. Потеряв рассудок, он миновал Польшу и погиб злой смертью в Богемских пустынях, заслужив вечное проклятие и современников и потомков. Имя Окаянного Святополка навсегда запомнится русичам. И ныне едва ли уже кто назовет своего сына его именем… А вот Борис… — и вновь мягкая улыбка осветила прекрасное лицо Марии.

Глава 13 ЗЕЛЬЕ

На веселом и шумном пиру князя Василька был и боярин Борис Михайлыч Сутяга. Поднимал в честь наследника заздравную чару, высказывал:

— Да будет великим русским князем твой наследник Борис! Да восславит он Русь на века!

Льстил, говорил угодливые речи, а вернувшись в свои хоромы, недовольно бурчал:

— Копье те в брюхо и твоему наследнику. Тоже мне ростовский князь. Затворник книжный. В монаси бы шел. Червь!

— Да что ты так, батюшка, гневаешься. Князь-то своего отпрыска Борисом назвал. Ведь и тебя Борисом отец нарек, — молвила дебелая боярыня Наталья.

Своим именем Сутяга был доволен: всё ж назвали в честь святого, но покойного отца он вспоминал с неприязнью. Подлого звания, сапожник. Да еще с такой неблагозвучной кличкой Сутяга. Тьфу!

Мать умерла вскоре за отцом. Не повезло и братику: моровая язва прибрала. Вот что значит голь перекатная. Кому жить, а кому гнить. Бог-то токмо богатых бережет.

В покои вошла дочь Дорофея — приземистая, округлая, как кадушка, с тыквенным, широконосым лицом.

Сутяга вздохнул: не наградил Господь красотой Дорофею. Уж двадцать пятый годок, и никто еще к ней не сватался. Не горе ли для отца?

— Чего тебе, Дорофея?

— Как чего?.. Обещал приглядеть кого-нибудь на пиру-то. Чай, и бояричи, и княжьи дружинники были. Неуж никого в гости не позвал?

Сутяга вновь вздохнул:

— Потерпи, дочка. Сыщется и для тебя добрый жених.

— Да когда, батюшка? Сколь же мне в перестарках-то ходить?

По свекольным щекам Дорофеи покатились слезы. К дочери подошла мать и с укором глянула на супруга.

— И впрямь, батюшка. Засиделась в девках наша Дорофеюшка. Чай, не простолюдина дочь, а знатного боярина. Уж ты бы порадел, государь мой. Одна у нас ненаглядная доченька.

И тоже заревела.

— Ну буде, буде! — прикрикнул Сутяга. — Ступайте на свою половину.

Жена и дочь покорно поклонились и ушли с горестными глазами, а боярин повелел кликнуть тиуна Ушакака.

— Разыщи-ка мне мамку.

Вскоре в ложеницу вошла худая, костистая старуха; вся в темном облачении, как монашка, лицо строгое, постное.

— Звал, голубь мой? Уж как тебя в хоромах нет, так мне худо становится. Всё пужаюсь, как бы чего не приключилось.

— Упаси Бог, Фетинья.

Уже много лет живет в боярских хоромах Фетинья, а как родилась Дорофея, стала ей мамкой, но особой любви к ней не испытывала, оставаясь бесконечно преданной своему «Борисыньке».

— Садись подле меня, мамка… В лесах-то давно не бывала?

— Давно, голуба мой. Аль нужда в том есть? Так я мигом.

— А ноги-то бегают? Почитай, шестой десяток разменяла.

— Эка… Стар дуб, да корень свеж. Ишо побегаю.

Фетинья впилась зоркими глазами в лицо боярина и облегченно вздохнула.

— А я-то уж напужалась — не прихворнул ли, мой голуба. Кажись, Бог миловал.

— Миловал, Фетинья. Но травка надобна.

— Ты уж прости, боярин. Не для мужской ли силы? Есть такие коренья: ятрышник, заманиха, цветы барвинки малой… Так я насбираю, голуба. Как молодой жених будешь.

— Не о том снадобье речь, Фетинья… А впрочем, — боярин, как бы нехотя бросил, кашлянув в кулак. — Коль ненароком попадутся — прихвати. Мне другие корешки надобны… Зелье, отравное зелье, Фетинья.

Старуха разом поднялась с лавки, лицо ее побледнело.

— Аль что худое с собой надумал содеять, голуба?

— Не ведал, что у тебя голова куриная… Да ты не серчай, не поджимай губы… Признаюсь: для худого человека надобно, коего невзлюбил люто. Да и он меня рад бы на тот свет отправить.

— Змий треклятый! Да как он смел на тебя, голуба, такое замыслить?! Змий! — зло вскинулась старуха. — Да кто этот лиходей?

— Есть такой, сын вражий, но имя его не поведаю… Так сыщешь ли такого зелья, мамка?

— Завтра же соберусь, токмо не в леса, а на болота. Будет у тебя зелье, голуба. Будет!

Часть четвертая

Главав 1 КОЕГО И РУСЬ НЕ ВЕДАЛА

Лазутка вскинул под самый потолок ребенка, весело молвил:

— Крепким расти, Никитка. В батьку!

— Не напугай сына, Лазутка, — сидя на лавке, счастливо молвила Олеся.

Радость переполняла ее сердце. Лазутка оказался прав: всё-то хорошо будет в Угличе. Так и вышло. Приняли их в дом добрые люди, ни в чем больше не попрекнули. Кузнец Малей Якимыч, хоть и казался с виду суровым человеком, но душа у него была добрая и отзывчивая. А жена Прасковья и вовсе стала для Олеси второй матерью. И Никитушку сразу приняла, и полюбила.

Добрая жизнь пока шла у кузнеца Малея. Изба его просторная, высокая (на подызбице), с горенкой и летней повалушой. За избой был огород с садом. Проворная, скорая на ногу Олеся, то обихаживала грядки, то управлялась по избе, то бегала за водой на колодезь.

Прасковья не нарадовалась: приделистой, работящей оказалась Олеся, и не скажешь, что купеческая дочь. Об отце и матери старалась невспоминать: зачем ранить девичье сердце, коль ей Лазутка оказался милее.

А Лазутка пришелся явно ко двору. Малей, обычно скупой на похвалу, и то как-то обронил:

— Зело толковый у меня подручный, Прасковья. Его хоть сейчас в кузнецы ставь. Смекалистый коваль! А главное, работает с душой.

А как-то племянник и вовсе удивил. Малей, усевшись на груду железа, озабоченно молвил:

— Руда кончается. Надо кричникам кланяться.

— Была нужда, — хмыкнул Лазутка. — Сами добудем.

— Добыть можно, а варить?

— Сварим, дядя Малей. Какой разговор.

Кузнец поправил сыромятный ремешок, перехватывающий на закопченном лбу седые пряди волос, и изумленно глянул на племянника.

— А ты что и крицу варить можешь?

— Так, ить, на селе в ковалях ходил. За рудой к кричникам не набегаешься. Да и большие деньги заламывают. На селе кузнец всё делает сам — и мечи, и копья, и сохи кует. Сам же и руду добывает, и крицу варит.… Болота с рудой ведаешь?

— Да как кузнецу не ведать. И челн найдется.

— Вот и добро, Якимыч. С утречка и тронемся.

Волгой плыли версты три, а затем Малей протянул вправо руку и показал на узкую речонку.

— До болот доведет.

А где-то через полчаса Малей изронил:

— А теперь греби на протоку.

Вскоре Лазутка выпрыгнул на берег и потянул на себя челн.

— Глянь, сколь мху и кочкарника. Вот здесь наши кричники и добывают руду.

Заболоченная луговина тянулась до самого леса на добрую версту. Всюду виднелись ямы с набросанными вокруг их кучами бурой земли.

С двумя бадьями и заступами, в длинных бахилах,[606] мужики пошли вглубь луга. Лазутка дотошно осматривал каждую груду и, наконец, определился, остановившись подле глубокой и довольно обширной ямы с обвалившимися краями. Малей присел и опустил заступ, кой окунулся в воду едва ли не до половины держака.

— Ну и выбрал же ты яму. Вода урчит и булькает и пузырями исходит, да и дно вязкое. Как бы зыбун не засосал, — озабоченно молвил кузнец.

— Это такого-то дылду? — сверкнул белыми, крепкими зубами Лазутка. — И яма добрая и руда здесь отменная.

Лазутка спустился в яму и принялся выкидывать куски ржавой маслянистой грязи.

— Примай, дядюшка. Набивай бадьи!

Кузнец помял руками куски и довольно крякнул: руда и впрямь отменная.

После полудня, загрузив челн рудой, кузнецы покинули ржавое, мшистое болото и поплыли к Угличу. Лазутка сидел на корме и греб веслом, а Малей был на носу и удовлетворенно скреб пятерней бороду. Молодец, Лазутка, теперь руды, почитай, до зазимья хватит. Живи — не горюй… Правда, без кричника всё равно не обойтись.

Молвил об этом Лазутке, на что тот, малость поразмыслив, сказал:

— А стоит ли кричнику кланяться, дядя? Может, сами домницу поставим. Дело мне знакомое. Коль в калите денежка найдется, то закупим криничный горн и молот, а глиняные трубки, через кои воздух нагнетается, сами смастерим. Эдак-то, со своей-то домницей, борзей и дешевле будет. Покумекай, Якимыч. Прикинь.

— Однако, ты мужик — хват. Да у нас на весь Углич три домницы. Железо и сталь варить — дело нешутейное. Не каждый кузнец за оное возьмется… Эк чего надумал, чертяка!

— И все же покумекай, Якимыч. Пора бы лучшему кузнецу Углича и свою домницу заиметь.

— Про лучшего из головы выкинь, — тотчас нахмурился Малей. — До сих пор Ошанину премудрость не постиг. Вот то кузнец!

— Так он же в Ростове кует.

— А по мне хоть в Киеве! — еще больше осерчал Якимыч, и закричал, приподнимаясь с носа.

— Много болтаешь! Аль не видишь — лодия на нас идет. Двинет по нашему утлому судёнушку — и поминай, как звали.

Лазутка повернул голову в сторону лодии и пожал плечами: до судна три перелета стрелы. Это Якимыч свою злость прикрывает. Малейшее упоминание о ростовском ковале Ошане вызывает у него раздражение.

До самого Углича плыли молчком, а когда челн приткнулся к берегу, Малей, наконец, немногословно буркнул:

— Покумекаю.

Два дня навещал кричников, приглядывался к домницам и, наконец, решился:

— Приступим с Божьей помощью. Авось и у нас получится.

— Получится, Якимыч. И трех недель не пройдет, как задымит наша домница.

* * *
Рождество Пресвятой Богородицы — великий праздник. Малей и Прасковья, Лазутка и Олеся, принарядившись, отправились в храм. Олеся хотела стать обок с мужем, да вовремя опомнилась: женщины, как того требовал обычай, должны стоять на женской половине. Знай свое место! Упаси Бог по правую сторону встать.

А причащение? К царским вратам и вершка не шагни: там лишь мужчинам причащаться дозволено, а женщинам — поодаль, в сторонке. Родившая младенца жена, сорок дней считается нечистой, тут и вовсе о храме забудь. А минует срок — в церковь допустят, только до алтаря, в алтаре же женщинам век не бывать: не дозволено.

Да и много ли чего дозволено женщине? Почитай, на всю жизнь бесправная раба. Выйдешь на улицу — волосы надежно спрячь под плат или рогатую кичку, ни один мужчина не должен увидеть твоих волос, иначе срам на весь мир. Любой мужчина может плюнуть в твое лицо, ударить посохом или стегануть плеткой, да еще обозвать постыдными словами «прелюбодейка, гулящая женка». Постригшая по плечи волосы, предавалась всеобщему проклятию. А как же? Волосы — Бог дал, дабы всегда помнила о покорности мужу.

А коль надоела жена благоверному, у того и заботы нет, строго молвит:

— Ступай в монастырь!

Жена поперек слова не скажет: таков стародавний обычай. Простится с домом, детьми, родней и — в инокини. Муж же новую жену приведет, более молодую и такую же смиренную и безропотную. Гордых, сварливых, непокладистых жен мужья не терпели. Чуть что — долой со двора. «Ежели кому жена была уже не мила и неугодна, или ненадобна ради каких-нибудь причин — оных менять, продавать и даром отдавать, водя по улицам, вкруг крича: кому мила, кому наджобна?»

Страшная кара — за измену жены. Супруг мог, не таясь, блудить — никто не осудит, но чтоб жена впала в грех — величайший позор. Имя прелюбодейки склоняли по всем улицам, дворам, торгам и площадям. Муж — рогоносец имел право убить жену. Такую неверную супругу в Ростове кидали в озеро Неро. «За продерзости, за чужеловство и за иные вины, связав руки и ноги, и насыпавши за рубашку полны пазухи песку, и зашивши оную, или с камнем навязавши, в воду метали и топили».

Тяжка была женская доля на Руси! Редко кто купался в счастье. А вот Олесе повезло. Она была горячо любима. Вот он, стоит на своей мужской половине, а сам, даже в храме, когда всеми мыслями надо уйти в молитвы, нет- нет да и кинет ласковый взгляд на Олесю. А уж какой лепый! Высокий, чернокудрый, с покатыми, могутными плечами. Но главное — его глаза: нежные, добрые. Вот уже, почитай, год живет она с Лазуткой и, никогда не слышала от него худого слова, малейшего попрека. Он действительно носил свою ненаглядную на руках.

Олеся усердно молилась, благодарила Пресвятую Богородицу за счастливую жизнь, а затем, решив поставить свечки чудотворцам, она остановилась напротив Николая Угодника, и тотчас перед глазами всплыл ее отец, чем-то похожий обличьем на святого. И Олеся заволновалась, встревожилась. Как-то там родимый тятенька? Поди, убивается по своей любимой доченьке, места себе не находит.

Из глаз Олеси покатились крупные неутешные слезы. Ну почему тятенька не захотел её выслушать и приветить Лазутку? Почему потянулся за богатством, решив отдать её за какого-то рябого Власа, кой, девки сказывали, еще и малость глуповат. Ну, зачем же так, тятенька?!

В тот день в храме оказался и купец Демид Осинцев. За последние годы он заметно погрузнел, раздался в плечах, но зато и калита его довольно потяжелела. Демид Ерофеич стал одним из знатных углицких купцов, о коем ведали во многих городах Ростово-Суздальской Руси. В храме он стоял лишь позади бояр и княжьих мужей, стоял достойно, зная себе цену.

Обычно праздничные службы были всегда долгими и утомительными, поэтому Демид Ерофеич не выдерживал, и потихоньку удалялся из церкви. Когда он пошел к выходу, то неожиданно увидел молодую женщину с необычайно красивым лицом. Купец даже остановился. Господи, и до чего ж знакомо это лицо!.. Да это же… да это Олеся, юная жена ростовского купца Василия Богданова!.. Да быть того не может. Она же померла при родах. Уж не видение ли?

Демид Ерофеич перекрестился, но видение не исчезло. Да как же так, Господи! Неуж бывает такое сходство?

Полюбовался красавицей, подивился и направился в свои хоромы, мысленно повторяя: бывают же чудеса на белом свете.

Как-то, недели через две, в Углич приехал один из ростовских купцов, добрый знакомый Осинцева, кой на дни торговли всегда останавливался у Демида. Вечером за трапезой разговорились:

— Давненько не бывал в Угличе, Кузьмич. Аль в другие города всё шастаешь?

— Купца ноги кормят.

— Это уж точно. Сиднем барыша не добудешь…А как Василий Демьяныч торговлишкой промышляет? Года два его не видел.

— Промышляет. Башковитый купец, без деньги не сидит… Да токмо пагуба[607] в его дом привалила.

— Аль обокрали?

— Кабы обокрали. Хуже, Демид Ерофеич. Есть у нас в Ростове ямщик — Лазутка Скитник. Удалый детинушка, провор! Взял да и увел дочку Василия из дома — и как сгинули, словно черти их унесли.

— Как это увел? — оторопел Демид. — Да так токмо тать может.

— Дочка сама ушла. Любовь, вишь ли, между ними. Выскочила из дома — и к ямщику. С того дня уж боле года миновало. Горюет по Олесе старик.

— Олеся?! — ахнул Демид Ерофеич. — Так вот кого я видел в храме.

— Видел в храме? — в свою очередь удивился Кузьмич.

— В храме. Вылитая мать. Лет шестнадцать назад у меня гостевал Василий Богданов, и крепко влюбился в молодую вдовушку Олесю, что была за погибшим княжьим дружинником. Сошлись. Олеся девочку родила, велела своим именем назвать, а сама при родах преставилась. Василий-то девочку в Ростов увез. Супруга-то его погоревала, погоревала да так и приняла падчерицу…Так вот куда, значит, приблудились Лазутка и Олеся.

— Неслыханная наглость, Ерофеич. Такие недобрые дела на Руси наказываются. Строго наказываются! Дай черни волю — они и не такое натворят, нечестивцы. Олеся глупа, что с нее взять? Курица не птица, а баба не человек. А вот ямщик… Хорошо ведаю я этого Лазутку Скитника. Отец у него был бунтовщик. Княжьего вирника едва ли не убил. Князь Константин его на семь лет в поруб кинул. И Лазутка такой же смутьян. Случись крамола, первым за кнут возьмется. Надо бы воеводе донести. Пущай обоих в Ростов на княжой суд отправит.

— Допрежь выследить надо. У кого-то прижились.

— Выследить не мудрено. Углич не велик.

* * *
Малей довольно крякал: добрая получилась домница. Теперь только бы не подкачал Лазутка, кой, как он не раз говаривал, варил в селе крицу.

— Да ты не переживай, Якимыч. Сейчас набросаем смоляных полешков, поставим горшки с рудой и навалимся на мехи.

— Ну-ну, наваливайся.

И Лазутка навалился, нагнетая воздух, раз, другой, третий, пока не вспыхнули сухие березовые кругляши и не выплыли из домницы борзые огненные языки. Где-то через полчаса, в длинных глиняных горшках закипела руда, а затем поплыл по тоненьким желобкам выплавленный металл…

Лазутка смахнул со лба капельки пота, поправил на себе кожаный фартук и с задорной лукавинкой подмигнул Малею.

— Живем, Якимыч!

Кузнецы увлеклись работой и про обед забыли. Но тут — Олеся с узелком в руке. Рассмеялась:

— Чумазые-то какие. Поснедайте, чем Бог послал.

Малей глянул на Олесю, и в кой уже раз подумал:

«Славная у Лазутки жена. Повезло племяннику».

Светло, приподнято было на душе старого кузнеца. Теперь есть на кого и дом и кузню с домницей оставить. У Лазутки и впрямь золотые руки. Быть ему первостатейным ковалем. Мозговит, глядишь, и с укладом повезет, и ростовского кузнеца Ошаню обставит. Откует такой меч, кой любой богатырский кладенец [608]рассечет.

Малей не оставлял надежды «посрамить» Ошаню, и он уже был близок изготовить наилучший уклад, настолько близок, что каждый день, проведенный в кузне, приближал его к долгожданной цели.

И вот заветный час его настал.

— Лазутка! Доставай Ошанин топор.

Лазутка обшарил глазами кузню и развел руками.

— Не вижу, Якимыч.

— Очумел, племянник. Да сей топор богаче любой золотой гривны. В избу беги. Под лавкой!

Лазутка принес и застыл с топором в руке подле настежь открытых ворот кузни.

Малей вышел со своим топором. Бросалось в глаза его неспокойное, взволнованное лицо. Он начал прохаживаться вдоль кузни и всё чего-то неразборчиво бормотал.

Лазутка понял: Малей оттягивает пробу. Он так напряжен, что на его закопченном лбу заискрились капли пота. Сейчас, пожалуй, наступила главная минута в его жизни. Еще юнотой он начал мечтать об изготовке такого крепкого меча, коего и Русь не ведала.

— Ставь на наковальню, Лазутка. Острием кверху, — неузнаваемым, охрипшим голосом произнес кузнец.

Малей перекинул топор в левую руку, размашисто перекрестился и ступил к наковальне.

— Крепче держи. Бить буду, что есть мочи.

Малей широко размахнулся и с силой опустил свой топор, да так, что лезвие на добрый вершок вонзилось в лезу Ошаниного топора.

— Вот так удар, Якимыч! — одобрительно произнес Лазутка.

А Малей поспешно оглядел лезу своего топора, и аж молодецки подпрыгнул.

— Конец твоей славе, Ошаня!.. Ты глянь, Лазутка. На моем — лишь малая зазубрина.

— И впрямь, — удивленно ахнул Скитник. — Да тебе ж всем кузнецам надо в ноги поклониться. Вот я первым тебе кланяюсь.

— Ну, буде, буде, — засмущался Якимыч. — Чай, не князь.

— И князьям тебе надо кланяться. Да коль таких мечей вдоволь накуем — никакому врагу нас не одолеть. Ну, Якимыч!

Восторгу Лазутки не было предела. Да и у Малея счастливо искрились глаза.

— Завтра же примусь за новый меч.

Глава 2 В ПОРУБ!

Найти в Угличе чужаков — не иголку в стогу сена сыскать. Купец Демид Осинцев немешкотно доложил о бежанах воеводе, а тот (дело-то не шутейное) самому князю.

Владимир Константинович строго молвил:

— Ямщика Лазутку схватить, заковать в железа и отвезти на княжеский суд в Ростов, к Васильку. Девицу же доставить родителям.

Воевода Протас Черток, долговязый, средних лет мужичина, с сивой хохлатой бородой, поклонился в пояс и низким, густым голосом молвил:

— Пошлю надежных сыскных людей, княже. Седни же закую ямщика — и тотчас в Ростов.

Протас повернулся и поспешил к низким сводчатым дверям, но его остановил князь:

— Впрочем, везти в Ростов не надо. Сам через седмицу собираюсь навестить брата. Кинь покуда в поруб.

— А девку?

— Девку?..Тоже до моего отъезда оставь.

— Где прикажешь держать, княже?

— А пусть с моими сенными девками посидит.

Сыскные люди, расспросив дотошно купца Осинцева про обличье Лазутки, обнаружили ямщика на другой же день. Молвили воеводе:

— Подручным у кузнеца Малея трудничает. Могутный, дьявол. Поди, отбиваться будет.

— Не отобьется. У меня на таких молодцев ушлый соцкий есть… А Малею за укрывательство преступника — двадцать плетей и в поруб!

Лазутку пришли брать пятеро гридней с десяцким.

— Отгулял, вор. Вяжи его, братцы!

Скитник глянул на дружинников, и на сердце его похолодело: сыскали-таки его княжьи люди. Ну, уж нет! Надо вырваться — и бежать. Надо спасать Олесю!

Лазутка выхватил из груды железа ржавый прут, отчаянно крикнул:

— Не подходи! Зашибу!

Гридни оробели: уж слишком мужик могутный, шмякнет железиной по башке — и поминай как звали. Но соцкий свирепо рявкнул:

— Взять!

Все пятеро навалились было на Лазутку, но тотчас трое рухнули наземь, остальные растерянно застыли. Экого богатыря мечами токмо брать.

Лазутка во всю прыть побежал к воротам изгороди, за коими виднелась изба кузнеца. Но ушлый соцкий, десяток лет ловивший всякого рода лихих людей, лишь усмехнулся. Не уйдет!

Как только Лазутка выскочил из ворот, тотчас на него была наброшена рыбачья сеть.

— Я ж баял — отгулял вор. Вязать его — и в поруб!

* * *
Все сенные девки, кои обслуживали княгиню Углицкую и ее боярышень, были немало удивлены, когда в их светелку, в сопровождении воеводы Протаса Чертка, ввели заплаканную девушку в темно зеленом сарафане.

— Приглядывайте за ней.

Черток еще раз окинул внимательным взглядом пленницу, почмокал тугими мясистыми губами, хмыкнул и удалился. Миновав сени и выйдя на высокое крыльцо, наказал караульным дружинникам:

— Девка, кою видели, чтоб из сеней и шагу не ступила!

Олесю же била нервная дрожь. Утирая рукавом сарафана горькие слезы, она замкнулась, и не отвечала на любопытные вопросы сенных девок. Она словно окаменела, душу ее заполонило отчаяние.

Лазутку уводили на ее глазах. Она побежала было за ним, но ее грубо остановили и повели совсем в другую сторону — к княжьему двору.

— Отпустите! Умоляю вас, отпустите! Дома остался мой сынишка Никитушка!

— Ничо, — скалил кривые зубы соцкий, и грязно добавил. — Не пропадет твой вы….! Шагай борзей, а то плетки сведаешь, прелюбодейка!

Глава 3 КНЯЗЬ И ОЛЕСЯ

Если Василько и Мария с первой же встречи понравились друг другу, а затем и полюбили, то совсем иначе произошло с князем Владимиром. В 1231 году, когда у его брата родился сын Борис, юному углицкому князю не исполнилось и семнадцати.

Дядя, великий князь Юрий Всеволодович, дабы укрепить свое влияние на Полоцкую землю, женил Владимира на дочери полоцкого князя Гордиславе.

Княгиня была старше своего мужа на четыре года и полностью оправдывала свое имя. О ее чрезмерной гордости вскоре стало известно всему Углицкому княжеству. Своенравная, строптивая хозяйка «Углече поле» чуть ли не с первого дня принялась вмешиваться в правление молодого князя. Боярам то пришлось не по нраву.

— Наша княгиня вся в мать Святохну Казимировну, — молвил один из княжьих мужей. — Та помыкала своим мужем Борисом Давыдовичем, а когда тот преставился, Святохна задумала отравить пасынков Василька и Вячеслава, но пагуба сорвалась. Тогда мачеха попыталась изгнать обоих из Полоцкой земли, но вмешались бояре, кои решили заступиться за сынов покойного князя. Гордая дочь польского короля впала в гнев и повелела своей свите уничтожить всех полоцких бояр, кои ей были враждебны. Были убиты тысяцкий и посадник. Горожане ожесточились: «Святохна не токмо бояр бьет, но и народ грабит! Буде терпеть иноверку!»

Ненавистную Святохну схватили и заключили в темницу… Вот такая была матушка у нашей княгини. Как бы Гордислава и за нас не принялась. Князь-то Владимир не слишком тверд, не чета своему брату Васильку. Тот вертеть собой не позволит.

— Истину сказываешь. Мягковат наш князь.

Разговоры бояр доходили до Владимира. Он мрачнел и злился на супругу, кою… не любил. Лицо ее хоть и было привлекательным, но на нем застыла неизгладимая печать холодности и каприза.

Владимир не хотел жениться на дочери польской принцессы, но против воли дяди не пойдешь. Он — великий князь Ростово-Суздальской Руси, и ему нужны добрые отношения с Неметчиной. Рыцари-крестоносцы давно уже кровожадно посматривают на Псков и Новгород, как на жирные куски, и сей брак пока приносит плоды. Вот и приходится терпеть надменную супругу.

В своем тереме Владимир долго сидеть не любил. Он то целыми неделями пропадал на охоте, то уезжал погостить к Васильку, где, в бывшем отеческом тереме, всегда пребывал в добром расположении духа.

Владимир выезжал в Ростов с тремя десятками дружинников, своими верными слугами, готовыми по малейшему приказу умереть за своего князя.

Верны были Владимиру и дворовые слуги, коих он никогда не старался обидеть, наказать за лень и нерадивость. Да и повода к тому не было: слуги, чувствуя добрый и справедливый нрав господина, держались хорошего места и старались во всем услужить князю. Гордислава пыталась приблизить к себе бояр, княжьих мужей и молодых гридней, надеясь через них усилить свое влияние на Владимира. Но у нее ничего не получилось: никто не захотел переходить на ее сторону и служить тайным и корыстным помыслам княгини. И это крайне раздражало и бесило дочь бывшей польской принцессы. Здесь, в этой дикой, лесной, заболоченной стране, она ничего не может. Как и все русские бабы, она должна быть покорной и не высовывать носа дальше женской половины княжеских хором. Да разве можно сравнить варварские обычаи княжеского русского двора с жизнью великолепного двора короля Казимира, о котором с таким увлечением рассказывала ее мать.

А Владимир лишь посмеивался:

— Здесь тебе не Варшава, на Руси другие заповеди. Они — в чистоте душевной да в служении Богу. Каждый день, женушка, надлежит тебе пропеть вечерню, павечерницу, полунощницу в тишине, со вниманием и смирением, с молитвами и поклонами, а после молитвы уже ничего не пить и не есть. Ложась спать, класть три земных поклона, а в полночь, тайком встав, со слезами прилежно Богу молиться о своих согрешениях и отпущении грехов, о здравии супруга своего. А утром, встав чуть свет, вновь Богу молиться… А в церкви стоять на службе со страхом и молча молиться, по сторонам не озираться, ни к стене, ни к столбу не прислоняться, с ноги на ногу не переступать. Руки сложить на груди крестом, молиться со страхом и трепетом, со вздохами и слезами. А, придя домой, помолившись, тотчас сесть за рукоделие да за прялку…

— Довольно, князь! — не выдерживала Гордислава.

— Да я еще и малой толики тебе не поведал, как доброй женой и хозяйкой в доме быть.

— Довольно меня учить! — Гордислава даже ногой топнула.

Владимир же всё с тем же спокойствием и скрытой усмешкой продолжал:

— Да как же, женушка? Коль муж супругу не учит и дом свой не по заповедям Божьим устраивает, и о своей душе не радеет, то и сам он погибнет, и дом свой погубит. Ведь как Ярослав Мудрый поучает: «Если же добрый муж радеет о своем спасении и жену наставляет, и домочадцев страху Божию учит и правильному христианскому житию, то он со всеми вместе в благоденствии с Богом жизнь свою проживет и милость Божию получит». А еще: «Да убоится жена мужа…»

— Оставь меня! — с неудержимой злостью закричала княгиня.

— Оставлю, женушка. А ты помолись, помолись да за прялку садись.

— Пся крев! — услышал уже в дверях Владимир и рассмеялся.

Когда он вернулся в свои покои, то вспомнил свою последнюю встречу с братом Васильком, кой привел слова о злой жене великого князя Святослава: «Лучше жить в пустыне, чем с женой долгоязычной и сварливой. Как червяк губит дерево, так мужа жена злая. Как капель в дождливый день выгоняет человека из жилья, так и жена долгоязычная. Что кольцо золотое в носу у свиньи, то же красота жене зломысленной. Никакая тварь не сравнится со злой женой. Что свирепее льва среди четвероногих? Злая жена».

— Да пошла она к дьяволу! — вслух произнес Владимир и кликнул меченошу:

— Подавай коня!

* * *
Как-то Владимир побывал у великого князя и поведал тому о прохладных отношениях с женой, на что Юрий Всеволодович насмешливо изронил:

— Экая вселенская задача — с бабой постель не поделил. Не будь дураком, плюнь! Бери пример с великих и мудрых князей, хотя бы со Святослава Святого, у коего было свыше тыщи наложниц. Да и другие князья маху не давали. Дед твой, Всеволод Большое Гнездо, и жену крепко ублажал и полюбовниц не забывал.[609] Да и какой мужик не грешит от жены? Без греха веку не изживешь, без стыда рожи не износишь. Ныне праведников не сыщешь. Кто молится: «Помилуй, Господи, мя, безгрешного!» — тот будет в аду. Так, говорят, в одном писании сказано, хе-хе.

Владимир ведал, что Юрий Всеволодович сам великий охотник до женского пола.

Умудренный и всевидящий боярин Протас Черток, как-то пришел к Владимиру и молвил:

— Именины у меня через седмицу, княже. Сочту за большую честь видеть тебя, Владимир Константиныч, в моих хоромишках.

— Буду, — коротко отозвался князь. Протас Черток — его ближний боярин и воевода, доверенный советник, грех отказать.

После веселого и шумного пира, Черток повел князя в повалушу.

— Отдохни, Владимир Константиныч. Ксюшка тебе постель разберет. Она, девка, сладкая.

Ксюшка и в самом деле оказалась сладкой. Её горячие ласки были бурными и неистовыми. С того дня Владимир стал появляться у Чертка чуть ли не каждую неделю.

В один из летних дней князь спустился из своих покоев в сени и увидел, как из одной светелок выходят сенные девушки в голубых сарафанах. Лишь одна из них оказалась в темно-зеленом платье. Владимир нахмурился: непорядок в его тереме, служанки всю неделю должны быть в одном облачении. Совсем распустила свою прислугу Гордислава.

При виде князя, девушки низко поклонились и застыли вдоль стены, освещенной бронзовыми подсвечниками. Владимир кинул взгляд на незнакомую служанку в темно-зеленом сарафане и невольно остановился: перед ним оказалась девушка удивительной красоты. Какое изумительное лицо, глаза, губы! Господи, да как она здесь оказалась?!

Застыли девушки, застыл и князь истуканом. Он во все глаза смотрел на красавицу, и у него учащенно забилось сердце.

— Кто ты? — не свойственным ему осекшимся голосом, наконец, спросил он.

— Олеся, — тихо отозвалась девушка.

— Олеся?.. Так вот кто ты. Слышал о тебе.

— Беда у меня, князь.

Владимир хотел еще что-то расспросить, но его остановили печальные, страдальческие глаза.

— Ну, хорошо, я подумаю о твоей беде.

Владимир вышел из сеней, а девушки потянулись в рукодельную горницу.

С той минуты лицо Олеси не выходило у князя из головы. Не прошло и дня, как ему вновь захотелось встретиться с этой необыкновенной красавицей. Но, как и где? В свои покои, куда вхожа Гордислава, ее не позовешь, да и в хоромы Чертка везти негоже: разговоры пойдут по всему Угличу.

И вновь ему пришел на помощь его верный и ближний боярин, хотя тот, помогая князю, ставил перед собой определенную цель. Нет, не корыстную, а благовидную. Намедни он узнал, что Владимир собирается погостить к своему брату Васильку. Обычно, он отлучался на три-четыре недели и всегда оставлял Углич на его, воеводу Чертка. Но так было до женитьбы Владимира. Ныне же появилась княгиня Гордислава, и она непременно захочет единовластно повелевать городом во время отсутствия супруга. Но эта самодурка может таких дров наломать, что и всем Угличем не расхлебаешь. Надо уговорить Владимира Константиныча, дабы он собрал Боярскую думу и дружину, пригласил на совет княгиню и твердо объявил, что город остается на воеводу Чертка. Решение князя сразу же возвысит его не только среди дружины, но и среди всех угличан. Довольно Владимиру потакать Гордиславе.

Но допрежь боярин поговорил с князем о юной бежанке:

— Прости, князь, может, что не так… но я увез Олесю из Углича.

— Куда? — порывисто спросил Владимир.

— В свой охотничий терем. Там ей будет повадней.

— Добром или силой увез? — нахмурился князь.

— Допрежь супротивничала: зачем да куда? Но затем успокоилась. Я ей сказал, что так повелел князь, кой пообещал, что избавит ее от беды. Она даже обрадовалась.

— Молодец, боярин. Хитро придумал.

— Всегда рад тебе услужить, Владимир Константиныч.

* * *
Владимир прибыл в охотничий терем Протаса Чертка после полудня. Спешился у нарядного высокого крыльца, кинул повод подбежавшему гридню.

— Все ли слава Богу?

— Всё спокойно, князь.

Владимир взошел на крыльцо, огляделся. Он никогда еще не бывал в охотничьем угодье боярина. И впрямь прекрасное место: изукрашенный причудливой резьбой терем стоит близ тихого небольшого озерца, окаймленного зеленоглавым, светлым бором. Воздух хрустально-чистый, живительный. Благодать!

Протас Черток норовил сопровождать князя: мало ли потребуется какая помощь. Но Владимир наотрез отказался:

— Дело тут собинное, боярин. Обойдусь без нянек. Пусть лишь твой человек дорогу покажет.

Владимир не спешил уходить с крыльца. Сейчас он был явно взволнован, никогда еще не был он таким возбужденным. Почему эта девушка так будоражит его сердце? Что это с ним? Он даже не решается войти в терем. Но когда робость приходит — победа уходит. Он же всесильный князь! Смелей, Владимир! Девушка его давно ждет, а он присмирел, как овца под рогатиной.

Перед светелкой князя встретила миловидная служанка.

— Всё ли готово?

— Да, князь, — с поясным поклоном ответила служанка.

— И столы накрыты?

— А как же, князь? И яства добрые и лучшие вина заморские.

— Добро. Коль понадобишься, жди у дверей.

Владимир решительно вошел в светелку и тотчас увидел девушку, стоящую подле оконца. На ней было алое парчовое платье, расписанное золотной вышивкой и жемчугами, на шее — ожерелье сканого серебра, в мочках ушей — сверкающие золотые сережки с драгоценными камушками; на ногах — алые сафьяновые сапожки с серебряными кистями.

Постарался боярин Черток. Это по его приказу облачили в богатые наряды Олесю. Она же не хотела:

— Мне и в своем сарафане хорошо, не хочу наряжаться.

Но Черток и слушать ничего не хотел:

— Негоже так, девица. Сам князь к тебе пожалует. Ты ж не простолюдинка, а дочь именитого ростовского купца.

Олеся неохотно согласилась.

— А где плат или кика?[610] — спросила она служанку, помогавшую ей облачаться.

— Боярин не велел покрывать твои волосы. Будешь в жемчужном налобнике.

— Но то ж грех! — запротестовала Олеся. — Я — замужняя женщина.

— О том ничего не ведаю. Таков боярский приказ…

Вот и предстала Олеся перед князем в полной своей красе, да такой, что вновь повергли Владимира в изумление. Великолепный наряд, со вкусом подобранные украшения и роскошные волосы превращали Олесю в девушку неземной красоты. И вновь князь растерянно застыл, куда только девалась его решительность. Он не мог отвести от Олеси глаз, коя робко стояла у окна.

— Здравствуй, Олеся.

— И тебе доброго здоровья, князь.

И вновь тягостное молчанье.

«Нет, надо было с собой боярина взять, а то буду стоять столбом», — подумалось князю.

С большим трудом, преодолев смущение, Владимир пригласил девушку к столу.

— Откушай, Олеся.

— Спасибо, князь, но я не голодна.

— И всё же я прошу тебя. Глянь, какие вкусные яства.

— Прости, князь, но я, в самом деле, неголодна.

Владимир подсел к столу и вновь пригласил Олесю:

— И всё же не откажи князю, хоть что-нибудь да откушай.

Олеся повиновалась, ведая, что отказаться от приглашения потрапезовать, исходящего даже от простолюдина — осрамить и хозяина и его дом. Она села за стол, покрытой чистой льняной скатертью. И чего только на нем не было! Всякие яства чудесные, меды сладкие, душистые вина заморские, ромейские сладости, фрукты — и всё это на золотых и серебряных подносах и блюдах, в кубках и чарках, ендовах и братинах, жбанах и корчагах… От яств, питий и пряностей глаз не отведешь!

Владимир поднимал крышку того или иного блюда и предлагал:

— Может, жареного лебедя или осетринки, или кусочек мяса под чабером? Всё сочно, духовито, с пылу — жару, само в рот просится. Я, извини, ладушка, с дороги проголодался, откушаю и тебе советую. Ну, хоть самую малость.

— Откушаю, князь, — всё также тихо и робко молвила Олеся, и потянулась за румяным яблочком.

— Да разве с этого пир начинают? — улыбнулся Владимир. — Вот ты глянь на меня, — и князь принялся за сочный, поджаристый кусок мяса, запивая его хмельным медом.

— Принимайся и ты, ладушка.

Но Олеся, кроме яблочка, ни к чему больше не притронулась..

— Еще раз прости меня, князь. Ничегошеньки не хочу! Лишь одна у меня думка.

Владимир, выпив чашу меду, заметно осмелел, смущение его улетучилось. Он подсел к Олесе и спросил:

— И что за думка у нашей ладушки?

Олеся подняла на князя свои прекрасные, но печальные глаза, скорбно вздохнула и молвила:

— Ведь сын у меня, князь, любый Никитушка. Один он теперь, без своей маменьки. Душой извелась.

— Ведаю о твоем сыне.

— Что с ним? Где он? — встрепенулась Олеся.

— Не пугайся, ладушка. За сыном твоим жена кузнеца приглядывает.

— Да он же совсем махонький. Ему мать нужна. Мать!

Слезы покатились из глаз Олеси. Она опустилась на колени и, с мольбой в голосе, попросила:

— Ты сказывал, милостивый князь, что подумаешь о моей беде.

— Встань, встань, ладушка!.. Ну, не плачь же, Господи!

Олеся поднялась. Владимир положил ладони на ее плечи, заглянул в ее лучистые, бездонные глаза с пушистыми, иссиня-черными бровями и…задохнулся от переполнивших его чувств.

— Я уже подумал о твоей беде, Олеся. Тотчас прикажу доставить к тебе Никитушку.

— Правда? — встрепенулась девушка.

— Слово князя, ладушка.

Олеся, в порыве благодарности, уткнулась лицом в грудь рослого Владимира, радостно зашептала:

— Спасибо тебе, милостивый князь, спасибо!

А Владимир гладил рукой ее роскошные волосы, чувствовал ее гибкое, упругое тело и счастливо вздыхал, стараясь продлить упоительные минуты. Какое же это блаженство держать в объятиях эту дивную девушку!

Владимир наклонился и попытался поцеловать Олесю в губы, но та мягко выскользнула из его рук.

— Не надо, не надо, князь.

И он послушался, уловив испуг в ее глазах.

— Не буду, ладушка. Я ж норовил, как лучше, прости…

Князь еще раз окинул девушку ласковым, нежным взором и пошел к двери. Обернулся и весело молвил:

— Я за Никитушкой. Жди!

На дворе толпились слуги боярина Чертка. Они ждали нового приказа князя. Он же, пребывая в приподнятом, радужном настроении, повелел:

— В тереме добрый стол накрыт. Потрапезуйте. Я же скоро вернусь.

Молодой гридень — стремянный подвел князю чубарого коня. Владимир пружинисто взметнул на богато украшенное седло, слегка огрел коня плеткой, гикнул и стрелой помчал вдоль бора по зеленому лугу. Его душа пела. Он впервые по настоящему влюбился, влюбился безоглядно. «Олеся, Олеся!» — неотрывно звучало в его голове.

Глава 4 БОГ ЛЮБИТ ТРОИЦУ

Набольший купец Ростова Великого Глеб Митрофаныч Якурин славился не только своими высокими нарядными хоромами, но и двумя богатыми дворами — псарным и сокольим. Нет, он не считался заядлым охотником, и никогда к этому не стремился, но Глеб Митрофаныч, ведая, как увлекаются псовой охотой и соколиной «потехой» князь и его бояре, решил извлечь из своих дворов немалую выгоду. Он принялся разводить редкие породы собак и сокольих птиц, кои были редкостью не только у великих князей, но и у иноземных властителей. Он не жалел никаких денег, хорошо зная, что они окупятся сторицей. Его щенки и птенцы, из коих потом вырастут отменные для охоты псы, кречеты, беркуты и соколы, принесут такую мошну, что другим купцам и во сне не пригрезится.

Так и получилось. Князь Василько Константиныч, изведав о необыкновенных псах и ловчих птицах, сам приехал на дворы купца Якурина. Как увидел, аж глаза загорелись.

— Да это же камский беркут! Я видел его лишь однажды у Михайлы Черниговского. С одного удара сей огромный орел сразил дикую лошадь. Каков красавец!

— Сей беркут, князь, бьет сайгу и лисицу, волка и оленя, — подсказал было Глеб Митрофаныч.

— Да ведаю, ведаю! — восхищенно поглядывая на могучую птицу, произнес князь. — Сколько золотых гривен запросишь, купец, за сего беркута?

Глеб Митрофаныч степенно кашлянул в черную, осанистую бороду. Рябое, толстогубое лицо его слегка порозовело. Вот и настал его благодатный час!

— Не всё измеряется деньгами, князь. Твоё радение о купцах ростовских куда дороже сей птицы…Прими в дар беркута.

Княжья свита ахнула: щедрый подарок преподносит хитроумный купец! Ростом не так уж и велик, но далеко глядит.

Василько Константиныч расчувствовался, обнял кряжистого купца за дюжие плечи.

— Порадовал ты меня. Отныне в большом долгу перед тобой, Глеб Митрофаныч.

Отстранился от купца и, еще раз полюбовался сокольничим двором.

— Кто ж у тебя тут за всем приглядывает?

Купец указал рукой в сторону приземистого, рябого парня в льняной рубахе.

— То Влас — сын мой. День и ночь тут пропадает. Все птичьи повадки на зубок ведает, сам и к руке приручает. В этом деле он у меня горазд.

— А ну подойди ближе, — молвил князь.

Влас, явно робея, подошел. От волнения рябое лицо его покрылось капельками пота. Первый раз в жизни он стоял перед самим князем.

— Хочешь пойти ко мне сокольничим?

Влас захлопал глазами и раскрыл от удивленья рот: быть княжьим сокольничим — большая честь.

Боярин Воислав Добрынич слегка подтолкнул купецкого сына.

— Чего губами шлепаешь? Аль сокольничим быть не хочешь? Отвечай князю.

— Хочу. Еще как хочу!

Василько улыбнулся и хлопнул жесткой, тяжелой ладонью Власа по плечу.

— Завтра же придешь на княжеский двор.

— Приду, милостивый князь, — отошел от страха Влас. — А беркута ныне же в клетке привезу.

С того дня купец Глеб Якурин заметно пошел в гору, калита его еще больше потяжелела: за «якуринскими» псами и соколами повалили бояре и княжьи мужи — с ловчими, доезжачими и выжлятниками. Зело доволен был купец своим промыслом! Да и Влас его оправдал надежды. Хоть и был недалек умом, но в сокольничих делах ему не было равных. Князь Василько Константиныч брал его на каждую охоту.

Гордо ходил по Ростову Глеб Якурин, казалось, ничто не омрачало его душу. Он — набольший купец, ни славы, ни денег ему не занимать. Чего еще надо? Ныне жить да богатеть, да спереди горбатеть, и на чернь свысока поглядывать. Простолюдину же никогда до него не дотянуться. Воистину: свинье коню и рылом под хвост не достать. Да что там чернь! Любой купец перед Глебом Якуриным (кой в княжеский терем вхож) ныне шапку ломает…Впрочем, не любой. Василий Богданов уж куда как холоден, при встрече даже головой не кивнет. А с чего бы ему чваниться, когда сам по уши в сраме, как в говне увяз. Родная дочь, плюнув на отца и мать, из родительского дома бежала. И с кем? С простолюдином, ямщиком, пропахшим конским потом и навозом. Сбежала, как последняя гулящая девка. Такой срам купцу Богданову век не отмыть, и в торговых делах ему никогда не достать Глеба Якурина. И помышлять о том нечего: из дуги оглобли не сделаешь. А Васька все-таки помышляет, хоть и в позоре, но торгует бойко, по многим городам за товаром шастает. Но как не суетись, Васька, не угнаться тебе за самым именитым купцом… А дочку свою, ты, кажись, окончательно потерял. Целый год — ни слуху, ни духу. Девка, ямщичья подстилка!

Глеб Митрофаныч хоть и костерил «прелюбодейку», но как всплывет она перед его глазами, так купца всего жаром окинет. Хороша, уж так хороша, ягодка! Таких красивых девиц Глеб сроду не видывал, не зря ее он и сыну подбирал, да с дальним прицелом. Влас-то глуповат, до девок не охоч. Глядишь, невестка в его бы, якуринскую, сеть угодила. А уж сети Глеб Митрофаныч умеет раскидывать… Э-эх, попользовался бы юной кобылкой!

Купец даже вожделенно губами зачмокал.

Его лавки находились в наилучшем месте, неподалеку от княжеского двора, у храма Спаса на Торгу. Сам купец в лавках не сидел: для того есть торговые приказчики и сидельцы. Якурин же вальяжно прохаживался по торгу, приглядывался к товарам, перекидывался словцом с другими купцами, а сам оценивал тот или иной товар. Иному купцу так и хотелось сказать: «Продешевил, Фомич. Даже в Переяславле твой товар намного дороже стоит. Не дуралей ли?» Но того не скажешь: купцов на торгу не учат, сами с усами, на торгу же деньга проказлива.

Однажды, прохаживаясь вдоль лавок, Якурин увидел перед собой остановившуюся худую, костистую старуху, облаченную в строгое, черное одеяние. Старуха, опираясь правой рукой на клюку, смотрела на него острыми, отчужденными глазами.

Якурину стало не по себе, где-то он уже видел эти враждебные глаза.

— Ну, чего уставилась? Проходи! — грубо произнес Якурин.

Но старуха и с места не стронулась, и всё смотрела, смотрела на него своими жгучими, испепеляющими глазами. И… купец, не сказав больше и слова, круто развернулся, и пошел в обратную сторону, продолжая чувствовать на себе недобрый взгляд.

В эту ночь, обычно не ведая бессонницы, он так и не мог уснуть. Почему-то его очень встревожила эта старуха. Где ж и когда он с ней встречался, и отчего так нехорошо стало на душе? И лишь под самое утро он вспомнил, что, кажется, видел эту каргу (нет, еще не каргу, а пожилую женщину лет пятидесяти), коя вот также бросила на него всё тот же враждебный, испепеляющий взгляд, от которого у него пошли мурашки по коже. Произошло это на Ильинке, подле его дома, когда он с приказчиками возвращался с торга. Женщина, увидев его, остановилась, как вкопанная. Он вспомнил также, что у неё задрожали руки, а затем всё лицо налилось ненавистью.

С той поры эта странная женщина на его пути больше не попадалась, и вдруг новая встреча на городском торгу. Ни в первый, ни во второй раз она не произнесла ни слова… Чертова немушка с недобрым колдовским взглядом! Забыть, забыть о карге. Но как Глеб Митрофаныч не старался, карга не выходила из головы. И купец собрался в церковь. Надо избавиться от наваждения. Мало ли всяких ведьмак на Руси, и сглаз и порчу напустят. Одна от них оборона — животворящий крест да неистовая молитва. А дорогу в храм купец никогда не забывал, и на богатые приношения не скупился. У епископа Кирилла Второго Глеб Митрофаныч находился в чести…

Только ступил на паперть, а в затылок — шелестящий, зловещий шепот:

— Бог любит троицу!

Якурин напуганно оглянулся, но сзади никого не оказалось. Купец торопливо заспешил в открытые двери храма.

Глава 5 ХРИСТОВА ЗАПОВЕДЬ

Фетинья неслышно вошла в покои.

— Звал, голубь мой?

— Звал…Ходила ли по травки, нянька?

— А то как же, батюшка. Ходила, насушила.

— Надежного ли зелья набрала?

— Не сумлевайся, батюшка. Полщепотки быка свалит.

— Принеси. Ужо проверю.

После сытного обеда и полуденного сна (как это принято на Руси), боярин Сутяга спустился во двор, дабы в который уже раз дотошно осмотреть свои хозяйственные службы. За ним семенили тиунУшак и новый ключник Лупан с дворовыми.

Старого ключника пришлось прогнать: в одном из погребов прокис квас яблочный, и Сутяга пришел в немалый гнев:

— Экую поруху мне нанес, недоумок. Две бочки квасу — псу под хвост! Выпороть — и в холопи. Опосля ж на конюшню к стойлам — навоз выскребать. Нечестивец!

Теперь же Сутяга долго и дотошно поучал Лупана:

— А в житницах у доброго ключника должен быть всякий запас и разное жито, солод и рожь, и овес, и пшеница, не сгнившее, не подмоченное, и не высохшее, не изгаженное мышами, не слеглось бы и не стало затхлым. А какая в бочках или в коробах мука и прочий припас, и горох, и конопля, и греча, и толокно и сухари ржаные и пшеничные, — то всё было бы закрыто, в посуде крепкой и бочке, не намокло бы, и не сгнило, и не стало затхлым… А в сушильне мясо и солонина вяленые, тушки и языки, и красная рыба распластанная, и прочая рыба, вяленая и сушеная, в рогожах и в корзинах снетки и хохолки — чтобы было всё развешено, провялено и разложено, сохранялось бы то бережно, и не сгнило, не намокло, и не измялось — береглось бы от всякой пакости и всегда под замками пудовыми.

А в погребе, и на ледниках, и в подвалах хлебы и калачи, сыры, сметана, яйца и лук, чеснок и всякое мясо, свежее и солонина, и рыба свежая и соленая, и мед пресной, и еда вареная, мясная и рыбная, студень и всякий припас едомый, и огурцы, и капуста, соленая и свежая, и репа, и всякие овощи и рыжики, и икра, и рассолы готовые, и морс, и квасы яблочные, и воды брусничные, и вина сухие и горькие, и меды всякие, и пива на меду, и брага, — весь этот запас ведать ключнику. А сколь чего в кладовой поставлено, и на леднике, и в погребе, — всё то было бы сосчитано и перемечено, и записано, и сколь чего и куда отдаст ключник по приказу боярскому, и сколь чего разойдется, — всё было бы в счете, было бы что господину сказать и отчет во всем дать. Да было бы то всё и чисто, и накрыто, и не задохлось, и не заплесневело, и не прокисло. И вина сухие и медовые взвары и прочие лучшие напитки — в особом погребе за замком держать и самому за ними следить.

А в клетях и в подклетях, и в амбарах ключнику содержать по боярскому наказу всякие пожитки: платье старое и дорожное, и работное, и полсти, и епанчи, и шапки, и рукавицы, и ковры, и попоны, и войлоки, и седла, и саадаки с луками и стрелами, и мечи, и сабли, и топорики, и рогатины, и узды, и плети, и кнутье, и вожжи моржовой кожи, ременные, и шлеи, и хомуты, и дуги, и оглобли, и перины, и мешки меховые, и сумки, и мешки холщовые, и занавеси, и шатры, и пологи, и лен, и посконь, и веревки, и мыло, и золу, и разное старье и обрезки, и гвозди, и цепи, и замки, и топоры, и заступы, и всякий железный припас, и всякую рухлядь, — всё то разобрать, что пригодно — по коробьям разложить да по бочкам, а иное по полкам, что на крюк, что в короб, куда что удобно, там и пристроить, сухим и завернутым от мышей и сырости, и от снега беречь и от всякой пакости.

А в других подклетях, или под сенями, или в амбаре расставить сани, дровни, телеги, колеса, повозки, дуги, хомуты, оглобли, рогожи, посконные вожжи, лыка и мочала, веревки лычные, оборти, тяжи, шлеи, попоны и иной запас дворовый для коней. А лучшие сани, возы, каптаны, колымаги укрыть на подставках, дабы беречь их в сухости и под замком…

Долго наставлял ключника Лупана досужий боярин, а затем, направившись к свинарнику, молвил:

— Один схожу, а то как узреют толпу доглядчиков, тотчас кормушки набьют. Ленятся, подлые, худо растут свиньи. Вот я их, нечестивцев!

Тиун и ключник недоуменно развели руками: никогда еще боярин не ходил в свинарник без сопровождения ближних дворовых.

Свинарь, ражий, округлый мужик с лопатистой, нечесаной бородой, лежал на куче жухлой соломы и густо, утробно храпел.

Борис Михайлыч выхватил было плетку, но спохватился: сам Бог ему помогает.

В деревянных стойлах, опустошив корыта с пойлом и варевом, лежали, похрюкивали и почесывались щетинистые боровы и хохряки, хавроньи и чушки. Морщась от едкого, отвратительного запаха, Сутяга отыскал в сумеречном углу черпак с длинным держаком, зачерпнул из чана воды и воровато огляделся. Никого! Вытянул из-за пазухи склиницу, отлил из нее зелья в черпак и просунул его в стойло — под рыло хохряку. Затем осторожно поставил опорожненный черпак на место.

Вскоре на спящего свинаря обрушилась плеть.

— Это так-то ты моё добро блюдешь, смердящее рыло!

Свинарь подскочил, как ужаленный, увидел боярина и бухнулся в ноги.

— Прости, милостивец! Закимарил маненько.

Сутяга вдругорядь ожег работника плетью.

— А кто за свиньями будет ухаживать, каиново семя!

— Дык, всех накормил, стойла почистил. Не погуби, милостивец!

— Молчи, дуросвят! У тебя тут не продохнешь. Волоковое оконце и то не открыл, недоумок!

— Так, ить, другие-то открыты, а про энто запамятовал. Прости, милостивец!

— Не прощу! — продолжал негодовать боярин. — Худо о хозяйстве моем радеешь. А ну вставай! Сам хочу глянуть.

Боярин неторопко пошел вдоль стойл, ворчал:

— Худо, худо кормишь. За неделю, почитай, никакого привесу нет. Да я за такой убыток прикажу тебя усмерть батогами забить… А этот хряк чего верещит, как свинья недорезанная.

— Дык, свинья — она и есть свинья, милостивец.

— Молчать, дуросвят!.. Глянь, на храп перешел… копыта откинул. Уж не сдох ли?

— Упаси Бог, милостивец. С чего бы такому борову сдохнуть?

— Зайди в стойло да глянь.

Свинарь ударил борова сапогом, но тот и не шелохнулся, ударил что есть силы — ни малейшего движения. Свинарь побелел лицом.

— Никак, чем-то подавился и задохнулся. Отродясь такого не было. Не погуби, милостивец!

Боярин, еще раз полоснув работника плеткой, вышел из свинарника и направился к хоромам. На встречу ему двинулись тиун и ключник.

— Ох, нерадивы работнички мои, ох, нерадивы, — страдальчески заохал Сутяга. — Свинарь доброго хохряка загубил. Какой убыток, какой убыток …Тридцать батогов свинарю и кормить един раз в день. Эк брюхо нажрал, бездельник!

* * *
Небольшая горенка Фетиньи больше напоминала монашескую келью. Глухая, сумрачная, с киотом и негасимой лампадкой, чадящей деревянным маслом; по всем стенам, на колках, развешены пучки засушенных трав и кореньев; на деревянных полках поставца — настои и отвары в наглухо закрытых скляницах.

Еще давно боярин помышлял было разместить свою бывшую няньку в более просторной и светлой комнате, но Фетинья наотрез отказалась:

— Благодарствую, голуба, но жить в светелке не хочу. И не упрашивай!

Сутяга махнул рукой: его нянька всю жизнь с причудами. Замкнута, нелюдима, на люди редкий раз выходит, бывает, палкой не выгонишь, а вот в лес или в луга сходить за травками — сама напрашивается.

Сейчас Фетинья сидела на лавке, перебирала руками костяные четки и всё думала, думала… Все ее мысли были обращены к одному человеку, кой когда-то опоганил и изломал ее жизнь, и ныне не знала она, что с ним сотворить. А допрежь ведала, крепко ведала! Тогда (ох, сколь лет с той поры минуло!) ей было всего пятнадцать, и думки у неё были совсем другими. Коль встретится ей этот подлый человек, она непременно воткнет кинжал в его сердце. Ее сочтут за убийцу и казнят. Ну и пусть! Чего стоит ее жизнь после такого позора? Пусть! Зато будет отправлен в ад отъявленный негодяй и злодей Рябец.

Настоящее имя ката Фетинья узнала где-то через две недели, после своего возвращения из леса. Она пошла в храм на Покровке и, дождавшись, когда батюшка завершит свою долгую службу, подошла к нему и протянула махонькую грамотку.

— Прочти, святый отче, что здесь написано.

Батюшка приблизился к подсвечнику, прищурился (уж слишком мелкими буквицами написано) и неторопливо прочел:

«Храни, Господь, раба божия Глеба сына Митрофанова».

— Благодарствую, батюшка.

— Кем тебе сей раб Божий доводится?

— Сродником, святый отче, — зажав грамотку в кулачке, молвила Фетинья и, низко поклонившись батюшке, поспешила из храма. Весь обратный путь молча твердила: «Прости, пресвятая Богородица за ложь мою. Но то грех невелик, замолю».

Потом Фетинья много лет оставалась в неведенье, пока случайно не услышала разговор боярина с дворецким:

— Собираюсь на княжой пир. Надо бы новый кафтан купить с жемчужным козырем, да такой, дабы у всех бояр глаза на лоб от зависти выползли.

— Куплю, батюшка боярин.

— Допрежь подыщи, а я уж сам приценюсь. К именитым купцам загляни.

— Ныне богатый купец в Ростове объявился. У него даже на самого князя одёжу закупают.

— Кто таков?

— Глеб Митрофаныч Якурин…

Фетинья, как услышала, так и обмерла. Неуж тот самый?.. Тот, чует сердце, тот. Никак, сам Господь привел его в Ростов. Ну, держись теперь, паскудник!

Фетинья была крайне возбуждена, она не могла дождаться следующего утра, чтобы собраться, запрятать в свое темное одеяние кинжал и выйти на торг. Всю ее, без остатка, переполняла месть. Но купца в лавке не оказалось, вместо него сидел чернобородый приказчик, с острыми, пронырливыми глазами.

«Поди, тоже из лиходеев, — подумалось Фетинье. — Уж слишком лицо у него разбойное».

Купца она встретила лишь на пятый, в будний, не торговый день, встретила случайно на Ильинке, когда острого ножа у неё с собой не было. Как увидела, так и застыла на одном месте. Хоть и немало лет миновало, но это он, Глеб Митрофанов! Рябое, толстогубое лицо никуда не спрячешь.

А потом купец вновь исчез едва ли не на полгода. Говорили, что уехал торговать в далекий Царьград.

Фетинья о своей тайне боярину не поведала, и всё ждала, ждала. Душа ее была переполнена ненавистью, но как-то, в своей сумеречной каморке, она поглядела на кинжал, а затем на всевидящие, испытующие глаза Богородицы, и в душе ее что-то надломилось. «Не убий!» — молнией пронеслось в голове, и она вся съежилась, сникла, осознавая, что никогда уже не сможет поднять руку на своего заклятого врага, ибо всю жизнь она блюла Христовы заповеди. С того дня она еще больше ушла в себя, целыми неделями не выходя из своего «угла». Трижды в день сенная девка приносила ей пищу на медном подносе, но Фетинья почти не прикасалась к трапезе.

Вывел ее из гнетущего состояния сам боярин, коего она до сих пор беззаветно почитала, и любила, как верный, преданный пёс. Она вновь понадобилась своему ненаглядному Бореньке, и готова выполнить всё, что он прикажет.

Намедни похвалил:

— Доброе зелье сготовила, нянька, доброе!

— Старалась, голуба мой, дабы лютый ворог твой на тебя боле зла не помышлял.

— Помышляет, нянька. Ума не приложу, как к нему и подступиться.

Фетинья пытливо глянула на боярина.

— Чую, страшно тебе самому-то, голуба… Ох, нелегко на лихо решиться, ох, нелегко.

— Нелегко, нянька, в оном деле не долго и голову потерять.

— А ты не сам, голуба, чужой рученькой.

Сутяга тяжко вздохнул:

— Всяко прикидывал, не сыскать мне такого. Скорее сам ноги протяну.

— Да ты что, голуба! — всплеснула худыми руками Фетинья. — Да и думать о том не смей!.. Видать, в большой силе твой злодей.

— В зело большой, — вновь тяжко вздохнул Борис Михайлыч.

И тогда Фетинья отчаянно молвила:

— Пошли меня, голуба. Уж моя-то рука не дрогнет. Пусть сама погибну, но и злодея за собой в могилу сведу. Пошли, батюшка!

В который уже раз Сутяга убеждался в необычайной преданности своей няньки.

— Спасибо тебе, Фетиньюшка, спасибо. Но к ворогу тебя не пропустят, тут знатный человек надобен. Вот и ломаю башку.

— Знатный, говоришь?.. Надо и мне подумать, голуба мой. Крепко подумать, а как надумаю, так тебе тотчас поведаю… Пошла к себе я, батюшка.

— Ступай, Фетиньюшка.

Сутяга проводил няньку недоуменными глазами: где уж надумать какой-то старухе. Вот незадача. А князь Ярослав всё ждет — поджидает.

Глава 6 ПАУЧЬЯ СЕТЬ

Купец Якурин был немало удивлен, когда в его хоромы самолично прибыл дворецкий боярина Сутяги и заявил:

— Боярин Борис Михайлыч будет рад видеть тебя, Глеб Митрофаныч, в своих покоях.

— Аль какой товар понадобился боярину?

— Товар не надобен. В гости тебя зовет Борис Михайлыч.

С тем дворецкий и удалился, оставив купца в замешательстве. Слыхано ли дело, чтоб знатный боярин купца в гости звал? То немалая честь. Как бы не был торговый человек богат, но за одним столом ему с боярином не сидеть, а тем более с Сутягой, кой известен в народе, как самый влиятельный и кичливый боярин.

С чего бы это вдруг? Якурин терялся в догадках, однако душу его подогревало тщеславие. То-то пойдет разговор в Ростове: купца Якурина сам Сутяга потчевал. А ведь потчевать он не горазд. Скупой: в мороз льду не выпросишь. А тут нако — купца в гости позвал. Высоко, высоко взлетает Глеб Митрофаныч!

Долго дивился Якурин, долго про себя важничал, а затем стал прикидывать: боярину что-то надо, он непременно о чем-то попросит, и просьбу его надо выполнить с наибольшей выгодой. Лишь бы не оплошать. Сутяга — человек коварный и хитрый, но и он, Глеб Якурин, в темечко не колочен, на умишко не жалуется. Кабы его не было, перед ним бы шапку не ломали. Чужим умом в люди не выйдешь… Зело интересный предстоит разговор с боярином.

Борис Михайлыч принимал купца, как высокого гостя: не в покоях, а у крыльца встретил (чем вновь удивил Якурина).

— Проходи в дом, дорогой гостенек, откушай моих яств и питий.

Обнял и облобызал по русскому обычаю и повел Якурина в трапезную комнату. Длинный стол, покрытый белой льняной скатертью, мог разместить добрый десяток гостей. На столе — обилие изысканных яств и море разливанное питий. (Расщедрился Борис Михалыч!).

Зачин столу — рыбная закуска: осетровая, белужья провесная, стерляжья, севрюжья…В серебряных мисах — икра разных засолов, черная и красная.

После зачина, когда выпили по первой чаре за здоровье князя и княгини, хозяин, как это и полагается, поднял

И вновь у Якурина недоуменные глаза.

— Да кто ж не хочет? Но то дело несбыточное. Из песка кнута не сплетешь. В боярские чины князь возводит.

— Князь, спору нет…А вот Ярослав Всеволодович тебя бы возвел.

— Помилуй, Борис Михайлыч, — широко развел руками Якурин. — Это за какие же заслуги?

— Будут, коль верой и правдой ему послужишь.

— Не понимаю тебя, сват, не понимаю.

— Сейчас поймешь.

Пришлось боярину раскрыть свои карты.

Глеб Митрофаныч вдругорядь опешил. Он долго смотрел на боярина ошарашенными глазами и, наконец, заговорил: чару за гостя, после чего стольники в белых, парчовых кафтанах, положили с блюд всевозможное жаркое: сочные, румяные, поджаристые куски баранины и говядины, ножки, лопатки и крылышки гуся и индейки, рябчика и тетерева, утки и куропатки под «всевозможными взварами». Пили под русскую водочку, под заморские аликант и мальвазию, рейнское, бургундское и фряжское…А коль заморское не по нраву, испей домашней настоечки — анисовой, гвоздичной, рябиновой, померанцевой…А уж сладостей да пряностей невперечет!

Однако ни боярин, ни купец на богатые пития особо не налегали, а лишь пригубляли: и тот и другой ведал, что впереди большой разговор, ради коего и состоялся этот загадочный пир.

И первым этот разговор начал Сутяга:

— Поди, сидишь, Глеб Митрофаныч, и всё кумекаешь: зачем-де меня боярин в гости позвал. Не так ли?

— Воистину так, — кивнул Якурин.

Борис Михайлыч отпустил слуг, и когда закрылась за ними дверь, продолжил:

— Долго петлять не буду, Глеб Митрофаныч. Ты у нас набольший купец в Ростове, богатств тебе не занимать, злату и серебру твоему иной боярин может позавидовать.

— Не слишком ли, Борис Михайлыч? Не так уж моя калита и весома.

— Не прибедняйся, Глеб Митрофаныч. Калита твоя уж куда, как полнехонька. Без деньги за море не ездят, а ты у нас каждый год то в Царьград, то в Кафу, то в Бухару снаряжаешься. Чего и толковать — набольший купец! Вот и надумал я тебе честь оказать… Чего бы нам не породниться?

У Якурина (хлебал уху) даже ложка выпала из рук.

— Породниться? — ахнул он.

— Породниться, Глеб Митрофаныч, породниться. У меня дочь на выданье, у тебя сын — добрый молодец.

Купец настолько опешил, что и слова не мог вымолвить. Чего он слышит, Господи! Когда это было, чтоб боярин свою дочь за сына торгового человека выдавал? Да никогда! Почему такой диковинный выбор?

Дочь боярина Дорофею он видел всего один раз. Маленькая, румяная толстушка. Прямо надо сказать — невеста не завидная, женихи от таких нос воротят, вот и засиделась в девках. Ни один боярич, по всему, за неё не пошел, вот и пришлось Сутяге на купцов перекинуться. А кто самый богатый купец? Глеб Митрофанов.

Борис Михайлыч, выжидая, уставился на Якурина, кой так и не открывал своего губастого рта.

— Чего примолк, Глеб Митрофаныч? Аль худое тебе предложение сделал? Аль зазорно тебе с боярином породниться?.. Дочь моя не слишком казиста? Так ведь, какова ни будь красна девка, а придет пора — выцветет. Ты, как я знаю, купец башковитый, далеко смотришь. Молвлю тебе без утайки. Я — то уж годами стар, порой, недуги одолевают, и никого у меня, окромя Дорофеи, нет. Сын же твой Влас одну соколиную потеху знает, до вотчины моей ему дела не будет. А как скрутит меня хворь, всё тебе достанется. Влас-то у тебя, чего уж скрывать, глуповат. Так что, будешь полным властелином. И не токмо! Глядишь, Глеб Миторофаныч, и боярский чин получишь, коль станешь владельцем боярской вотчины.

Наконец, Якурин окончательно пришел в себя. Он поднялся из резного дубового кресла и поклонился Сутяге в пояс.

— Спасибо за честь, боярин Борис Михайлыч. Конечно, ошеломил ты меня. Дай всё же подумать над твоими словами. Дело-то собинное.

— А чего думать Глеб Митрофаныч? Может, на Дорофею мою хочешь глянуть?

— Дочь твою видел, можно и без смотрин.

— Ну, так чего время тянуть? Хочу слышать твое слово купецкое. По рукам али как?

— По рукам, боярин.

— Облобызаемся, Глеб Митрофаныч.

Когда купец Якурин удалился, Сутяга довольно потирал ладоши. Одно дело на мази. Ай, да Фетиньюшка! Ай, да разумница! Глядишь, и Дорофея будет пристроена. А то так бы и сидеть ей в старых девах: за сына боярского ее вовек не выдать. Ну и что, что купец? Богатый, именитый, сам князь его привечает. А бояре… бояре похихикают, да и примолкнут. Плевать на них!.. Якурин-то рад. Еще бы! На боярской дочери своего глупендяя женит, то ль не честь? И о недугах его, поди, поверил. Год, другой потянет Борис Михайлыч — и прощай белый свет. Шиш тебе, Глеб Митрофаныч. Это в голопузом детстве он прихварывал, а ныне здоровьем Бог не обидел, живот едва в двери протаскивает. А пока жирный исхудает, худого черт возьмет. Нянька напророчила, что проживет он до глубокой старости, а у няньки глаз наметанный. Дело ныне за свадебкой, а уж там…

* * *
Разговор с Власом был коротким:

— За дочь боярина Сутяги тебя выдаю.

— За дочь боярина?.. Ух, ты! — обрадовался Влас.

— Звать ее Дорофеей.

— А по мне, хоть как угодно, лишь бы дочь боярская. Честь-то какая, тятенька, — расплываясь в довольной улыбке, молвил сын и повалился отцу в ноги.

«И впрямь глуповат. Хороша ли, плоха ли невеста — даже не спросил. Тюфяк! Ну да это и к лучшему. Сутяга прав: управлять боярской вотчиной Влас никогда не сможет».

В одно Глеб Митрофаныч не шибко верил — в недуги боярина. Зело привирает Борис Михайлыч, здоров, будто молотками на наковальне сколочен. Ну, это он переусердствовал, норовил как можно больше его, купца Якурина, прельстить. А вдруг он от его девки-репки откажется? Не откажется, боярин. Ты хоть сейчас и здоров, как бык, но всякое может с тобой приключится. Худо ты Глеба Якурина знаешь, зело худо…

Со свадебкой тянуть не стали. Венчал молодых сам епископ Кирилл Второй. А после шумного пира, кой, как и положено у князей и бояр, длился целую неделю, Борис Михайлыч пригласил Якурина в свою ложеницу.

— О приданом мы заранее обговорили, а ныне, сваток, о другом потолкуем…Хочу изведать: Влас тебе во всём послушен?

— Лишний вопрос, сват. Это ведь не девка купца Богданова, коя из родительского послушания вышла. У меня Влас в крепкой узде.

— Вот и добро, сваток…Ныне мы с тобой, как-никак, а сродники, одной веревочкой связаны, а посему никаких тайн друг от друга держать не должны. Не так ли, Глеб Митрофаныч?

— Воистину, Борис Михайлыч. Друг другу терем ставит, а недруг недругу гроб ладит.

— Золотые слова, сваток. Вот и будем друг другу зело помогать, калиту приумножать да высокие чины получать… Хочешь этим же летом боярином стать?

— Отравить князя Василько?.. В своем уме, боярин?

— В своем, сваток, в своем. Влас твой ныне у князя в сокольничих ходит. В охотничьем имении его, что в сельце Василькове, вкупе с ним пирует. За его спиной стоит да из корчаги винцом потчует. И всего-то малую толику зелья влить. Не робей, сваток. Ярослав Всеволодович, повелением великого князя Владимирского, станет князем Ростовским и тебя, Глеб Митрофаныч, в бояре произведет. Слышишь?

— Нет, боярин, нет! — твердо отрезал Якурин. — Это еще надвое бабушка сказала. Мне своя голова дороже. И не упрашивай! Старого волка в тенета не загонишь. Нет!

— Это твое последнее слово?

— Да, боярин. На душегубство я не пойду.

— На душегубство, вишь ли, не пойдет, — захихикал Борис Михайлыч. — Экий праведник у меня сваток. Ну, чисто ангел безгрешный… Буде святошей прикидываться, лиходей Рябец!

— Что-о-о? — глухо, испуганно выдохнул Якурин и побелел, как полотно.

— Что слышал, сваток, что слышал. Великий тать и убивец, к тому же насильник.

В напуганной голове купца — рой мыслей: кто рассказал, кто? Откуда изведал этот хитроумный боярин?.. Нет, надо отпираться.

— Поклеп, боярин. Я в Ростове не первый год, меня здесь все ведают, и никто, никто, боярин, на меня пальцем еще не показал. Да сам епископ Кирилл называет меня самым благочестивым прихожанином. Надо же такую скверну тебе выдумать!

— Ведал, сваток, что будешь запираться, но я пустых слов на ветер не кидаю.

Боярин поднялся из кресла, подошел к двери, распахнул и крикнул вглубь сеней:

— Фетинью ко мне!

Вскоре в ложеницу вошла худая, костистая старуха в темном облачении.

Глеб Митрофаныч обмер. Та же самая! В третий раз видит он эту каргу. Не зря, недели три назад, перед храмом, ему погрезилось: «Бог любит троицу». Господи, и что за напасть? И что надо этой старой ведьме? Ишь, как буравит своими злыми, пронзительными глазами.

Старуха в трех шагах остановилась перед Якуриным и ядовито спросила:

— Не признаешь, тать?

Глеб Митрофаныч обернулся к Сутяге, взмолился:

— Ради Бога, убери с глаз моих эту старуху! Знать ее не знаю!

— Да ты охолонь, сваток. Старушка у меня добрая. Продолжай, Фетинья.

— Мудрено признать, тать. Годков-то много уплыло. Да и ты уж не борзой конь. А ведь какой резвый да молодешенький был.

— Не ведаю тебя. Сгинь!

— Ведаешь, ватаман Рябец.

Якурина будто молния прострелила. Правая рука его, свисающая с кресла, затряслась, веко задергалось.

— Какой еще ватаман?.. Какой Рябец?

— Ну, будя дураком прикидываться, — грубо и жестко произнесла Фетинья и села на стулец с высокой резной спинкой. — Выведу-ка тебя, тать, на чистую воду. Пришла пора за все грехи расплатиться. Тако послушай…Когда-то мне было пятнадцать годков, я пошла в лес, и ты меня, со своими разбойниками, девичьей чести лишил. Не округляй глаза, душегуб.

— Навет! — колыхнулся в кресле Якурин. — Язык без костей, вот и мелешь чепуху.

— Напрасно, тать. Язык иглы острее. Ты дале послушай.

— И слушать не хочу! Кто тебе поверит, старбень?

— Поверит, тать. Когда ты меня сильничал, я с тебя ладанку сорвала, а в ней — серебряный нательный крестик, комочек смолки и махонькая грамотка. А в грамотке написано: «Храни, Господь, раба божия Глеба, сына Митрофанова».

— Вре-е-ешь! — на весь терем отчаянно закричал Якурин. — Где, где эта ладанка?

— Вдругорядь сказываю: охолонь, Глеб Митрофаныч. — вновь вмешался в разговор Сутяга. — Ладанка в надежном месте. Ты уж поверь мне… Все еще сумленье берет? Ну, тогда придется показать, но токмо с моим меченошей. А то, кто тебя ведает, глядишь, и на меня накинешься. Кликнуть меченошу?

— Не надо, — глухо отозвался купец.

— Вот и ладненько. Да ты приди в себя, сваток. Никто о твоем прошлом и знать не будет. Зачем нам, сродникам, сор из избы выносить. Ты своё дельце с Власом справишь, и обо всем забудем.

— Не заставляй, Христом Богом прошу, не заставляй. Не хочу новый грех брать на душу.

— Не хочешь, сваток? И всё же придется… Фетиньюшка, продолжай свой сказ.

— И продолжу! Сей кат еще больший грех совершил, тяжкий грех. Со своими разбойниками он убил трех княжеских гонцов, сбросил в глухой овраг и закидал валежником.

Якурин весь обмяк, через силу выдавил:

— Но ты ж не видела, ведьма.

— Видела, — ответил за Фетинью Сутяга. — Перед свадебкой я ходил в тот лесок и в овраг спускался. До сей поры три черепа и скелеты лежат.

Глеб Митрофаныч окончательно сник. Ныне он в руках этого паука, из сетей коего ему уже не выбраться.

Сутяга же на другой день надумал сходить в храм. Правду сказать, он не был истовым богомольцем, но, на сей раз, ему надо было помолиться за успех своего непростого предприятия. Господь всемогущий должен помочь в его делах и отпустить невольные грехи.

В Успенский храм Борис Михайлыч всегда опаздывал: любил приходить, когда вся паства уже соберется, и вот он, влиятельный боярин, на глазах у всех, чинно и вальяжно пройдет сквозь толпу богомольцев и встанет в первом ряду, перед самым амвоном.

Из узких окон нового белокаменного собора тянулись струйки зыбкого, кадильного дыма, доносился протяжный и зычный голос дьякона, прерываемый благозвучным и сладкогласным пением певчих.

Когда Сутяга встал на свое «почетное» место и принялся, глядя на лики святых, осенять себя крестом, владыки еще не было. Сутяга, в отличие от многих бояр, недолюбливал и Кирилла. Уж слишком много глаголет проповедей — хлебом не корми! Не было службы, чтобы епископ подолгу не поучал прихожан.

Владыка вышел на амвон в длинной, до пят, позолоченной фелони, в епитрахили, обернутой вокруг шеи. На голове — митра, расшитая мелкими, дорогими самоцветами, с четырьмя иконками и крестиком сверху. На груди — также украшенная драгоценными каменьями — панагия на золотой цепочке.

Владыка проводил службу густым, полнозвучным голосом, а когда он переходил на священные поучения, голос его становился проникновенным и страстным:

— … А кто не по божьи живет, не по-христиански, чинит всякую неправду, насилие и обиду: силой отнимает, томит волокитой (Сутяге показалось, что слова владыки были обращены именно к нему), младшего по чину во всем изобидит, с соседями не добр…

«А чего быть с ними добрым, коль каждый камень за пазухой держит. Так и норовят какую-нибудь пакость поднести. Ведаю!»

… в селе на своих крестьян накладывает тяжкие дани и незаконные налоги, или чужую ниву распахал, или луг перекосил, или ловил рыбу на чужой ловле, или борти, перевесища и всякие ловчие угодья неправдою и насильем захватит и ограбит…

«Да какой же боярин смерду слабину даст? Ищи дураков! Смерда надо в крепкой узде держать, дабы век оземь рожей. А дашь волю, так он и вовсе перестанет дань платить, а то и на гиль[611] поднимется. Коли вожжи порвались, за хвост не управишь. За мужиком токмо гляди. Не доглядишь оком, заплатишь боком».

… или в рабство неповинных лукавством или насилием охолопит, или ложно свидетельствует, или к кающимся немилостив, или лошади и всякое животное, и всякое имущество, села, сады, дворы и всякие угодья силою отнимет, или задешево в неволю купит, или сутяжничеством оттянет…

Сутягу как будто вилами кольнули. С чего бы это вдруг владыка бельма на него выпучил? Ишь выискал сутягу! То князь недоброе слово кинет, а ныне и Кирилл принялся. Нашли сутяжника. Да он николи оным делом не занимался, а всё по правде, (по правде!) свои дела вершил. Ну и пастырь! Эк, на всем миру скверну пустил. Княжий подручник. Что он, что Василько — два сапога — пара. Ну, погодите, охальники, скоро наступят и ваши черные деньки.

А владыка, увлеченный назиданием, и не думал смотреть на осерчалого боярина. Он продолжал:

— Ежели всякие непотребные дела: блуд, распутство, сквернословие, срамословие, клятвопреступление, ярость, гнев, злопамятство, — сам господин или госпожа творят, или дети их, или люди, или крестьяне их, а они, господа, в том не возбранят им, не уберегут от зла и управы на них не найдут, — точно будут все в аду, и прокляты будут на земле, ибо за все грешные дела хозяин такой Богом не прощен и народом проклят, обиженные им вопиют к Богу. И своей душе погибель, и дому запустение, всё проклято, а не благословлено: и владеть, и есть, и пить — то всё стяжение не Божие, но бесовское. Исходят в ад их живые души, и милостыню их от неправедного богатства не приемлет Бог ни при жизни их, ни после смерти. Ежели хочешь от вечной муки избавиться, отдай неправдой захваченное обиженному, и впредь обещай не поступать так — ни самому, ни домашним твоим. Ибо писано: «Скоро Господь на милость свою истинно кающихся принимает и от великих грехов освобождает». Всякому — по делам своим. Добро сотворившие — жизнь вечную в Царствии Небесном, зло сотворившие — муку вечную в аду кромешном…

«Творю зло во имя добра!» — захотелось крикнуть боярину в лицо владыки.

Сутяга отвел насупленный взгляд от Кирилла, перевел глаза на образ Спасителя в серебряной ризе и … вздрогнул. Сурово смотрел на боярина Христос!

Глава 7 СТРОПТИВИЦА

Оттаяла душой Олеся, даже повеселела: другой день лелеет своего Никитушку. Как тут не порадоваться! С ней — чадо родное, любый сын, о коем так сердце истосковалось.

Князь Владимир сдержал-таки свое слово, еще намедни его слуги привезли в нарядном возке Никитушку. Какой же он добрый, не зря сказывал, что поможет в её беде, вернул ей сына.

Глядит на Никитушку Олеся, не нарадуется. Какое же это счастье — быть рядом с ребенком: кормить его, прижимать к своей груди, видеть его васильковые глаза…Любимый, желанный сын Лазутки… Лазутка!

Дрогнуло и вновь сжалось от боли сердце Олеси. Никитушка на какое-то время избавил ее от тоски, но когда сын засыпал и она оставалась наедине со своими думами, то вновь на неё наваливалась гнетущая тоска. Без Лазутки никогда не обрести ей счастья. Ныне, в оковах, сидит он в черном, холодном порубе. Сидит, гремит железами и рвется к жене и сыну. Господи, как же ему тяжело! Как ему помочь, как вырвать из темницы?.. А может, вновь умолить князя Владимира? Душа у него добрая, а вдруг и вызволит Лазутку из поруба. Скорее бы он появился!

Князь, будто подслушав ее мысли, приехал в терем в тот же день, под вечер. Приехал нарядный, русокудрый, с веселыми глазами.

— Ну как ты, ладушка? Довольна ли?

Олеся низехонько поклонилась.

— Зело довольна, милостивый князь. Спасибо тебе за сына.

— Не стоит благодарности, ладушка. Рад был тебе оказать услугу.

Глаза князя сияли. Вновь перед ним эта необыкновенная девушка. Господи, и до чего ж она хороша! И как же ее хочется обнять! Сегодня ее глаза не такие уж и неприступные, как в прошлый раз. Добрый знак. Но спешить не надо, только бы не вспугнуть.

Владимир подошел к двери, распахнул и повелел слугам:

— Вина и снедь на стол!

Вернулся к Олесе.

— Надо отпраздновать возвращение твоего сына, ладушка. Грешно сие не отметить. Не так ли?

— Так… так, князь, — неуверенно отозвалась Олеся.

Владимир был обрадован ее согласием. Неуверенного оттенка в голосе Олеси он даже не заметил. Когда стол был накрыт и слуги удалились, князь скинул с себя богатый, шитый золотом кафтан, и остался в алой, шелковой рубахе, подпоясанной широким, желтым поясом, вышитом серебряными нитями. Высокий, статный, улыбчивый, подсел к Олесе и подал из своей руки небольшую золотую чарку, наполненную вином.

— То — заморский аликант. Зело редкое, вкусное вино, кое предпочитают пить принцессы и княгини. Откушай и ты, ладушка.

Олеся безропотно приняла, чему вновь порадовался Владимир. (Вот и еще один добрый знак). Себе же он налил в чарку померанцевой.

— Выпьем, ладушка, за здоровье сына твоего. Пусть никогда не изведает он недугов. Да будет счастлива его жизнь!

Олеся поднялась из креслица, поклонилась Владимиру в пояс.

— Спасибо, милостивый князь. Век не забуду твоей доброты.

Вновь поклонилась и пригубила чарку. Владимир мягко запротестовал:

— Так нельзя, ладушка. За здоровье отца, матери и детей своих пьют до дна, иначе к ним лихо придет.

— Лихо? Не хочу лиха… Выпью до дна.

Первый раз в жизни осушила Олеся полную чарку. И вскоре на душе ее стало безмятежно и весело. Глаза ее заблестели, щеки разрумянились, захотелось говорить:

— Уж так я благодарна тебе, милостивый князь, так благодарна! Ведь это ты вернул мне сына…Хочешь на него поглядеть? Сейчас он спит, но он такой пригожий!

— Отчего ж не поглядеть? С удовольствием, ладушка.

Светелка была соединена дверью с горенкой, освещенной тремя подсвечниками, в коей и спал Никитка. Князь вгляделся в лицо младенца и душевно молвил:

— Зело красивый у тебя сын, ладушка.

— Правда? — вскинула на князя свои голубые, лучистые глаза Олеся.

И Владимир задохнулся от этих волшебных, чарующих глаз, с темными густыми бровями и мягкими шелковистыми ресницами.

— Правда, ладушка моя, — тихо и нежно произнес князь и заключил Олесю в объятия. — Правда. Я всё для тебя сделаю. Ямщика твоего из поруба вызволю. Желанная ты моя!

И она… не оттолкнула, как будто провалилась в глубокий, сладкий сон, а Владимир неистово целовал её полные, сочные губы, шею, глаза, а затем, обуреваемый жаркой, неуемной страстью, принялся ее раздевать, и вот уже его руки коснулись высоких упругих грудей. И тут только Олеся пришла в себя, опамятовалась:

— Нет, нет, князь!.. Да отпусти же!

Олеся резко оттолкнула Владимира. Пресвятая Богородица, да как она могла так забыться! Еще минута, другая — и князь бы овладел ею. Какой позор!

Олеся торопливо, дрожащими руками, привела себя в порядок.

— Негоже, негоже так, князь!

Владимир, укрощая в себе страсть, замешательство и злость, в оторопи сидел на лавке и нервно кусал губы. Он не ожидал такого дерзкого отпора. Дикая кошка, недотрога! Вот и делай добро для таких строптивиц. Ишь, какие неприступные, сердитые глаза. Да как она смела отвергнуть его, к н я з я! Да десятки девушек, даже боярышень, готовы стать его наложницами. Только пальцем помани. А эта?!

— А ведь ты даже мужа не пощадила. Разве это любовь?

— Любовь, князь. Я всегда буду верна своему мужу.

— Ну и дура. Да сгниет он в земляной яме, даже костей не останется, — не остыв еще от досады, жестко и зло бросил Владимир.

Глаза Олеси сверкнули.

— Не сгниет!

— А я, говорю, сгниет! То в моей воле!

Олеся порывисто шагнула к Владимиру. Сейчас она и впрямь напоминала дикую кошку.

— А я-то, думала, что ты князь добрый, а ты… ты злой, злой!

Князь вспыхнул, глянул на Олесю отчаянными глазами и выскочил из горенки.

* * *
По хмурым глазам юного князя Протас Черток тотчас определил: Владимир Константиныч чем-то недоволен. Не из-за девки же! Тут князю сопутствовала удача: ни одна из красавиц не посмеет отказать удельному государю. Князь расстроен чем-то другим. Надо его успокоить. Спросил с улыбкой:

— Всё ли слава Богу в охотничьем теремке, княже? Как прошла темна ноченька?

По лицу Владимира пошли малиновые пятна — верный признак гнева.

— Чего ты лыбишься, боярин? Нашел кого подсунуть!

Тигрицу!..Сегодня же отвези девку домой, а отцу накажи, дабы плеточкой её попотчевал. Сегодня же!

Владимир Константиныч был явно не в духе. Давненько боярин не видел такого раздражительного князя. Выходит, с девкой у него не заладилось. Чудеса! Беглая дочь какого-то торгаша, отдалась мужику, потеряла девичью честь, но не сочла нужным покориться самому князю. Слыхано ли дело? Ну и девка…Все его, Чертка, заботы оказались напрасны. Князь теперь не сразу придет в себя. Вся беда в его молодости. Юноши, в таких делах, всегда чувствуют себя униженными и оскорбленными. Нет ничего хуже — быть отвергнутым женщиной. Сейчас нельзя тревожить Владимира Константиныча. Никаких дел к нему, никаких вопросов. Надо выждать время, и оно придет, князь успокоится. Молоденький умок, что весенний ледок.

И впрямь: на третий день князь как будто и не был в охотничьем теремке. Вызвал боярина и весело молвил:

— Завтра собираюсь к брату в Ростов. Возьму с собой три десятка дружинников. Упреди и отбери, боярин.

У Протаса екнуло под ложечкой: сейчас решится его судьба.

— А мне где прикажешь быть, князь?

— Тебе?.. Ты ж у нас воевода. Женке моей прикажешь город оберегать? — негромко рассмеялся князь. — На тебя Углич оставляю, на тебя! О том при боярах и Гордиславе молвлю. Скликай Думу!

По лицу Чертка пробежала довольная улыбка, Вот и сбылась его мечта: не высокомерная полячка, а он будет управлять Углицким княжеством в отсутствие Владимира. Гордислава, конечно же, будет взбешена, но к ее крикам бояре начинают привыкать. Давно пора ее поставить на место.

Глава 8 КНЯЖЬЯ ЩЕДРОСТЬ

Лазутку в железах везли на телеге четверо гридней, кои должны были присоединиться в Ростове к княжеской дружине. Сумрачно было на душе Скитника. Надо же было так судьбе повернуться. Воистину сказывают: беду и на кривых оглоблях не объехать. И не чаял Лазутка, что в Угличе судьба придет, ноги сведет, а руки свяжет. Счастье прахом разлетелось. А ведь как славно в городе зажили! С Малеем и Прасковьей сдружились, а затем Никитушка родился, домницу к кузне пристроили, Малей заветный уклад отковал, коего, почитай, и на Руси еще не было. Уж такой веселый кузнец ходил!.. И вдруг великого умельца батогами исполосовали и еле живого в поруб кинули. Едва Богу душу не отдал. Жаль кузнеца и обидно: такого мастера едва живота не лишили. И за что? Только за то, что его с Олесей в свою избу принял, «преступников-де». Да какие они с Олесей преступники, коль полюбили друг друга. Аль за то так можно жестоко наказывать? По «Русской правде» Ярослава в поруб-де кинули. Да какая же, к дьяволу, эта правда! Ее князья выдумали, дабы народ за малейшую провинность в узде держать. Чуть что — и в земляную тюрьму. Вот и отец когда-то пострадал. Вишь ли, на княжеского вирника руку поднял, по его жирной харе шмякнул. Вирник целую неделю село внаглую обирал, вместо одной виры — три взял, как липку мужиков ободрал. Вот и не выдержал отец. Семь лет в порубе гнил. Где ж тут справедливость? Правда твоя, мужичок, а полезай-ка в мешок. Худые законы на Руси!

Лазутка серчал, зло гремел железами. Гридни покрикивали:

— Потише, ямщик. Буде цепями звякать. Надоел!

— Вас бы так, — сверкал глазами Лазутка. — Ни за что, ни про что — в железа да на суд княжой.

— Упаси Бог, — незлобиво отвечали гридни, с любопытством поглядывая на могутного молодого мужика. Силен! Не зря воевода Черток упреждал:

— Везите с пристрастием. Окуней носом не ловите. Сей бунтовщик силы непомерной, может и оковы развалить. Глаз не спускайте!

Не спускали, но особого «бунтовщика» в Лазутке не усматривали. Каждый ведал, что ямщик взят в поруб на полюбовном деле. Даже подшучивали:

— Слышали, что красаву свою из купецкого дома выкрал. Чудак! Поклонился бы купцу да бочонок меду поставил, вот и миловался бы со своей девахой.

— Воистину. Да кто ж, дурень, девок на Руси крадет? Ну, чистый половец.

— Буде зыбы скалить! — продолжал греметь цепями Лазутка. И чем дальше он отъезжал от Углича, то всё тоскливей становилось на его сердце. Как там Олеся с Никитушкой? Где они?

Он ничего не ведал о судьбе жены и сына, и это всего больше тревожило и изматывало его душу.

Дважды за день гридни останавливали подводу, коей управлял один из княжьих конюхов, сходили с лошадей и принимались за снедь. Совали лепешку и ямщику.

— Пожуй, грешник!

А когда румяное солнце завалилось за лес и наступили сумерки, гридни приказали вознице съехать на опушку.

— Тут и заночуем, — молвил старший из дружинников, коего звали Филатом.

Вскоре на опушке запылал костер. Не успели гридня развязать седельные сумы, дабы поснедать на сон грядущий, как услышали на дороге дробный цокот копыт.

Филат насторожил уши, приказал:

— Опоясаться мечами и на коней.

Дружинники ведали, что по ночам иногда шастают разбойные ватаги. На дороге завиднелся десяток вершников. Раздался молодой, зычный голос:

— Двинем, братцы на огонь!

— Мечи из ножен! — неустрашимо приказал Филат.

Десяток вершников взял в кольцо четверых гридней; те, с напряженными лицами, вгляделись в незнакомцев. Молодые, в цветных кафтанах, при мечах.

— Кто такие? — всё тем же голосом вопросил один из вершников.

Пламя костра высветило плечистого, статного наездника в ярко-красном кафтане и в собольей шапке с малиновым верхом; лицо слегка продолговатое, с короткой русой бородкой.

— А ты кто? — не снимая руки с меча, спросил Филат.

Вершник, в ярко-красном кафтане, оценивающе оглядел «супротивника», усмехнулся.

— Никак, гридни князя Владимира. Куда это вас черти понесли?.. Да снимите руки с мечей. Я — боярин Неждан Корзун.

Гридни духом воспрянули, повеселели, слезли с коней. Кто ж не ведает любимого боярина князя Василька Константиныча!

— Здрав будь, боярин Неждан Иваныч! — сдернув с головы шапку, поклонился Филат. — Прошу к нашему огню.

Боярин повернулся к своим дружинникам:

— А не заночевать ли и нам здесь, братцы?

— Воля твоя, боярин.

Корзун приблизился к телеге и увидел дюжего мужика в железах.

— Знать, лихого везете?

— Лихого, боярин, — отвечал Филат. — Князь Владимир Константиныч приказал доставить преступника в Ростов на княжой суд.

— Кажись, я где-то видел сего лиходея. А ну подай головешку.

Шустрый боярский меченоша выхватил из костра горящий кусок валежины и тотчас подбежал к Корзуну. Боярин поднес головешку к лицу лиходея и невольно, про себя, ахнул. Да это Лазутка!.. Тот самый Лазутка, кой спас его в сече с мокшанами. Постоял, помолчал и отошел к костру. Швырнув головешку в огонь, молвил:

— Обознался… Какая вина за этим мужиком?

— Да как сказать, —неопределенно пожал плечами Филат. — У ростовского купца дочь выкрал и бежал с ней в Углич. Здесь его и схватили.

Об этом случае боярин уже был наслышан.

— А что еще?

— Боле ничего, боярин.

— Ну ладно… Князь Василько Константиныч справедлив. Он-то уж в оном деле праведно рассудит. Праведно!

Последнее слово Корзун произнес значительно громче других, видимо хотел, чтобы его расслышал на телеге преступник.

Затем боярин несколько раз прошелся вдоль костра и ступил к Филату.

— Вижу, вечерять задумали? Пожалуй, и мы потрапезуем. Доставай, братцы, бутыль и баклажки с моим боярским вином. Гридни с гриднями встретились. Не грех и выпить!

Послужильцы князя Владимира довольно загудели:

— Благодарствуем, боярин, то дело доброе.

— Доброе, братцы, — кивнул Корзун. — А слышал я еще и такое: вино пьют не токмо для своей утехи, но и в знак дружбы. Князь Василько как-то рассказывал про воинов полководца Александра, кой жил еще в четвертом веке до нашей эры.

— Русич? — спросил Филат.

— Да нет. Хоть имя у него и русское, но был он царем Македонии и лихо персов воевал. Так вот, когда Александр Македонский встречался с дружественным ему войском, то всегда угощал его вином. И воины выпивали столько, сколь их нутро принимало.

— Зело похвально поступал, — молвил Филат, подкидывая в костер сушняку.

— Похвально, — вновь кивнул боярин. — Тому доброму примеру хочу и я следовать. Угощайтесь, вои, дружественного княжества. Всё вино ваше! Надеюсь, среди вас слабаков нет?

— Кой разговор, боярин! Благодарствуем за щедрость твою.

Поднес Корзун целую баклажку вина и удивленному вознице. Тот пил, блаженно крякал и всё крутил лохматой головой. Век таких чудаковатых бояр не видывал!

Гридни же Корзуна раскинули, тем временем, походный боярский шатер. Неждан приказал:

— И вам пора спать. Завтра зарано тронемся.

Гридни послушно принялись укладываться на ночлег. На опушке лишь галдели четверо перепившихся дружинников князя Владимира. А возница уже свалился подле телеги и звучно похрапывал.

Неждан лежал в своем шатре, но не спал. Из головы его не выходил Лазутка. Эк натворил дел! И всё из-за какой-то купеческой дочки. Правда, сказывают, красоты невиданной. У Лазутки губа не дура, но он грубо нарушил издревле заведенные порядки и должен за это понести наказание. А ведь отменный человек! Добродушный, общительный, на чужую беду отзывчивый.

А каков воин? Удалый, неустрашимый. Это он вытащил его, тяжело раненого Неждана, из гущи врагов и спас от верной погибели. И вот теперь ждет в Ростове Лазутку суровый княжеский суд. Конечно, можно вернуться завтра к Васильку и заступится за ямщика. Но князь от суда не откажется: уж слишком возмущены поступком Лазутки многие ростовцы, особенно купцы и бояре, ревностно соблюдавшие «Русскую правду» Ярослава. Князь ведает о Лазутке, как о добром воине, но он должен поступить по закону. Ямщик, так или иначе, но окажется в порубе. И всё из-за этой девицы… Погодь, погодь. Уж не сегодня ли утром он видел ее?

Когда выезжал из Ростова, встречу попался открытый возок, окруженный молодыми гриднями. Внимание боярина привлекло красивое, но печальное лицо девушки с заплаканными глазами, на руках коей находился младенец.

— За что такую красну — девицу обидели? — шутливо спросил тогда Неждан.

— Она сама кого хошь обидит. Огонь-девка! — ответил один из гридней.

— Кто ж такая?

— Бежанка. Ныне к отцу везем из Углича.

Корзун больше ничего не спросил и тронул коня дальше. Он ехал в Углич по наказу князя Василько:

— Брат присылал гонца, кой передал, что Владимир прибудет в Ростов х. на Казанскую[612]. Неделя минула, а его и в помине нет. Уж не случилось ли чего? Поезжай, Неждан, в Углич, проведай Владимира. Жду его.

Корзун поехал, и вот эта неожиданная встреча с Лазуткой, коего он надумал освободить.

Послужильцы князя Владимира, наконец, угомонились, где сидели с баклажками, там и рухнули. Теперь спали чугунным сном.

Молодой боярин тихонько вышел из шатра, прислушался. Кажется, всё тихо, лишь стреноженные кони сочно похрупывали свежей травой. Костер давно погас, да и луна закатилась за косматые вершины сосен. Темь! Телега едва проглядывается.

В руке Неждана нож и терпуг[613]. Осторожно обходя спящих гридней, боярин подошел к телеге.

Часть пятая

Глава 1 САРСКОЕ ГОРОДИЩЕ

Известный зверолов, медвежатник Вавилка Грач, добрые две недели по приказу Василька Константиныча провел в княжеских угодьях. Вернулся смурым и встревоженным.

— С худыми вестями, князь.

— Мужики балуют?

— Кабы свои мужики… Людишки князя Ярослава Всеволодовича зело крепко воруют.

— Ярослава? — нахмурился Василько Константиныч. — Аль изловили кого?

Вавилка Грач ходил в леса в сопровождении пятерых отроков из молодшей дружины.

— Изловили, но всех, князь, не переловишь. Великую пагубу людишки Ярослава тебе чинят. На бобров ставят силки, на рыбных ловах — сети, стирают именные знаки на бортных деревах, уничтожают бортные межи в лесчах, зорят дупла с медом, вырубают кондовые сосны на срубы.

Чем дольше рассказывал Вавилка Грач, тем всё больше ожесточалось лицо Василька Константиныча. Вот и здесь мстительный дядюшка показывает свой норов. И до чего ж пакостлив!

— Прикажу воров пытать с пристрастием… А ты, Вавилка, отдохни денька три — и вновь в леса. Ступай!

Василько долго не мог успокоиться. Дядюшка переходит все границы дозволенного. Ну разве можно так поступать сроднику? И до чего ж надо опуститься! Красть у племянника, красть нагло, чуть ли не в открытую. А ведь своих промыслов и угодий у Ярослава не перечесть. Ну до чегож мерзкая натура! Это тебе не Михаил Всеволодович Черниговский, отец Марии. Тот всей Руси известен, как честный, справедливый, во всех делах порядочный. Тот никогда не сделает гадости. (Заметим, что князь Михаил Черниговский был всегда горячо предан своей Руси).

Гораздо позднее он решительно отверг заманчивые предложения хана Батыя и был жестоко им казнен за неповиновение. Ярослав же пошел на унижения и оскорбления, всячески льстил и угождал Батыю, за что и получил от него ярлык на великое княжение.

Ныне же Ярослав гадит своему соседу. Прощать его нельзя. Надо послать в Переяславль гонца и строго сказать:

— Ежели ты, князь Ярослав, не перестанешь красть, то твои пойманные воры будут жестоко наказаны.

Правда, едва ли эти слова возымеют на князя. Но что же предпринять? Не ставить же на южных рубежах княжества засеки супротив Ярослава. То на всю Русь посмешище, то-то удельные князья захихикают: племянник от дядюшки засеками отгородился, как от врага лютого.

Хочешь не хочешь, но число доглядчиков придется увеличить. Конечно, всё это неким бременем ляжет на казну, но в данном случае скупиться нельзя. На сохранении одних лишь бобров можно великие деньги выручить. Этот зверь всегда в большой цене. Не зря же за похищение одного бобра из ловищ накладывается огромная вира в двенадцать гривен. Это, почитай, шесть фунтов чистого золота! А чего стоит сохранность меда, осетра, белуги и севрюги, чья красная и черная икра закупается иноземными купцами за бешеные деньги. Нет, скупиться нельзя, никак нельзя!

Василько прохаживался вдоль покоев. Из настежь открытых оконцев донесся глухой, дробный перестук ручников. Кузни, хоть и отдалены от княжьего терема (они притулились к озеру), но когда в окна дует ветер с Неро, работа ковалей слышна. Обширный княжеский двор богат ремесленным людом. Он обеспечен не только кузнецами и бронниками, но и гончарами, кожевниками, бондарями, древоделами, косторезами, хамовниками,[614] столешниками, порных дел мастерами, ювелирами — златокузнецами… Десятки, сотни «трудников» создавали тончайшие изделия из бронзы, серебра и золота, украшенные филигранью, чернью (черный фон узорчатых серебряных пластинок) и невыцветающими красками эмали. Князь Василько давно уже ведал, что в золотой росписи по меди, в технике зерни (выделка узлов из мельчайших спаянных зёрен металла) и сканью (выделка узоров из проволоки), в изготовлении тончайших литейных форм русские мастера значительно опередили западноевропейских ремесленников. Честь им и хвала!

Князь Василько знал в лицо каждого именитого умельца, иногда посещал их, но чаще всего он виделся со ковалем и бронных дел мастером Ошаней, кой искусно выделывал не только мечи, боевые топоры и копья, но и шеломы, панцири и кольчуги.

Последний раз он виделся с Ошаней две недели назад. Коваль — крепкий, жилистый старик, с медным, сухощавым лицом в волнистой серебряной бороде, кой вел себя с достоинством.

Василько первым делом спрашивал о здоровье, на что Ошаня степенно отвечал:

— Не жалуюсь, князь. Бог милостив.

Но в последнюю встречу Ошаня почему-то тяжко вздохнул.

— Рука еще молот держит, а вот очи…очи стали зреть худо, а то для кузнеца — беда.

— Опечалил ты меня, Ошаня Данилыч. Может, прислать моего лекаря? У него на всякую хворь — снадобье.

— Спасибо, князь. Лекаря Епифана твоего давно ведаю. Но он уже мне не поможет. Слепну не от недуга, а от старости, почитай, скоро восемьдесят годков стукнет.

— Да не ужель? — искренне удивился князь. — А я-то, думал, годков на пятнадцать моложе.

— А трудник, коль без хлебушка не сидит и не голодует, всегда выглядит моложе, — произнес Ошаня и добавил. — Это не боярин, кой и в сорок лет весь рыхлый.

— Воистину, Ошаня Данилыч.… Но как дальше быть? Как оружье ковать? Таких мастеров, кажись, и со всей Руси не сыскать.

— Вдругорядь спасибо, Василько Константиныч, на слове добром, — крякнул в опаленную бороду Ошаня. — В Ростове, может, и не сыскать, но ведаю я и других добрых мастеров.

— Далече?

— Да как сказать… Коль на коне поехать — два поприща. В Угличе, князь, у брата твоего Владимира.

— Ну и кто же? — оживился Василько.

— Есть такой. Еще не старый, на седьмом десятке.

Легкая улыбка тронула лицо Василька: в 22 года все люди, старше пятидесяти, кажутся уже стариками. Но Ошаня не заметил княжьей улыбки и продолжал:

— Толковый, башковитый, коваль от Бога, но в Ростов он ни за какие коврижки не поедет.

— Аль город ему не по душе?

— Город-то ему нравен. Бывал он здесь, хвалил Ростов. Но всё дело во мне. Мы ведь с ним давно соперничаем. Оружье-то мое, не хвастаясь, покрепче выходит. Вот и серчает Малей, тайну моего уклада раскрыть не может. Шибко серчает.

— А подручный твой ведает тайну?

— Подручный?.. Подручных у меня двое, князь. Вон, в сторонке стоят. Многое от меня постигли, но главный свой секрет пока побаиваюсь раскрывать. Может, когда совсем ослепну, да и то еще подумаю.

— Аль чего боишься, Ошаня Данилыч? Крепкое оружье нам завсегда требуется, врагов всяких еще хватает. Зачем же тайну в могилу уносить?

В словах князя Ошаня уловил недовольство, но старый коваль стоял на своем:

— Да ты пойми меня, Василько Константиныч. Ведь к этой тайне я всю жизнь шел. Сколь с рудой мучался да с закалкой. Каждой стали свой огонь надобен. Прилаживался, переделывал. Ну, никак желанный меч не получался. Сердцем вскипал, злился, ночами не спал. Это ведь, как жар-птицу ухватить. Не каждому то дано. Десятки лет маялся. И вот поймал — таки на шестом десятке. На шестом, князь! И теперь подай да выложи молодому подручному на золотом блюдечке. На него же надежа плохая. Молодо-зелено, погулять велено, а бывает и того хуже. Молодые опенки, да черви в них. У всякого своя душа, бывает и поганая. Открой ему свою тайну, а он к чужому князю-недругу переметнется да за гривну весь секрет и выложит. Всякое на Руси случалось, князь. Надо еще приглядеться к моим добрым молодцам.

— Приглядись, Ошаня Данилыч. И все же верю,

что твоя тайна и к недругам не попадет и в могилу не уйдет. Человек ты мудрый.

Беседа с ковалем запомнилась князю. Старый Ошаня, как и всякий знатный мастер, по-своему хитрил. Конечно же, ему тяжко расставаться со своей тайной, но он наверняка её передаст, хотя и ворчит на своих подручных. Не такой уж он простофиля, чтобы держать подле себя Иуд… А его слова об углицком кузнеце Малее надо не забыть. Скоро прибудет брат Владимир, он-то уж наверняка знает о своем искусном кузнеце. А кузнецов князь Василько уважал, пожалуй, больше всех. А началось это с той поры, когда он, шестилетний малец, перебирался вкупе с матерью Анной Мстиславной, в один из майских дней 1216 года в стольный град Владимир.

Возок княгини сопровождал Алеша Попович со своими богатырями — содругами. На одной из остановок Василько подошел к Поповичу и залюбовался его панцирем, кой был по весу не тяжелее кольчуги, но вдвое больше прикрывал своим железным полем ратоборца. Василько тому очень удивился, а затем, выслушав рассказ Алеши Поповича о русских кузнецах — умельцах, произнес: «Когда буду князем, прикажу, чтобы такие панцири на каждом воине были». И Василько сдержал свое слово. Когда он прибыл в Ростов княжить, то на другой же день отправился к кузнецам, и в первую очередь — к Ошане. С того дня и начались его встречи с именитым ковалем, чьи панцири, кольчуги, боевые топорики и копья славились далеко за пределами Ростовского княжества.

Уважал кузнецов Василько Константинович и во всем им помогал, дабы не ведали никакой нужды. Он отчетливо понимал, что доброе оружье — надежный щит Ростова Великого, и без такого щита, когда идут беспрестанные войны, княжеству не устоять… И жаль, зело жаль, что самый лучший кузнец может ослепнуть. Надо, на всякий случай, с лекарем Епишкой потолковать. Может, какие настои Ошаню спасут.

Не забывал Василько Константинович и мастеров по осиновой плитке. Ростов особенно славился их заготовкой. Серебряные, чешучатые покрытия из осиновой плитки были не только на многих храмах и шатровых крышах боярских теремов Ростова, но и в других городах княжеств. Ростовские плитки долго не гнили, не страшились дождей и суровых морозов. Вот тебе и осина!

* * *
Молодая княгиня стала реже пропадать в книгохранилище Григорьевского затвора. Теперь каждый день она, отстраняя мамок, проводила с сыном, чадом любым Борисом.

Мамки обижались:

— Да мы и сами с дитятком управимся, княгиня. И накормим, и погуляем, и вовремя спать уложим. Отдыхала бы, матушка Мария Михайловна.

Но Мария хотела быть с сыном. Неужели эти глупые мамки не понимают, что ничего нет счастливей, лелеять своего ребеночка. Это же такое счастье!

Вот и Василько к ней часто заходит. Как увидит сына, так и засияет. Радостный, веселый, все заботы (а их у князя немало) улетучиваются. Возьмет Бориса на руки и непременно молвит:

— Растешь, Борис? Экий ты у меня славный. Жду, не дождусь, когда тебя на коня посажу.

Счастливая же Мария любуется и мужем и сыном. Господи, продли эти радостные минуты!

Никогда не думала Мария, что ее материнство обернется таким всепоглощающим блаженством.

Когда Василько покидал женскую половину терема, она часто подходила с сыном к окну, подолгу смотрела на Неро, и ласково говорила Бориске:

— Глянь, чадо любое, какое красивое озеро…Широкое, раздольное… А вот и корабль под белыми парусами. То купцы плывут. Из дальних стран и городов, а может, из самого Чернигова, от твоего дедушки.

Мария вспоминала Чернигов довольно часто, особенно в первый год пребывания в Ростове. Далекая родная сторонушка являлась и во снах — с изумрудными лугами, привольными деснянскими плесами и белокаменным красавцем Черниговом. Но особенно помнились княгине неоглядные цветущие степи, окаймленные зелеными дубравами.

В четырнадцать лет она пришла к отцу и заявила:

— Хочу, тятенька, на коне по степи скакать.

— На коне?.. Это кто ж тебя надоумил?

— Никто, тятенька. У половцев каждая девушка на коне лихо скачет, а мы чем хуже? Случись, не дай Бог, беда — от половцев в сарафане не убежишь. А на коне-то можно и за сабельку взяться.

— А что? — прищурил на Марию карие глаза Михайла Михайлыч. — Пожалуй, ты права, дочка. Сделаю из тебя доброго наездника.

Обучение началось на другой же день. А еще через пять дней Мария уже довольно прилично держалась в седле. И как же влюбилась она в эти скачки! С каким восторгом и упоением летала она по степи. Летала, сливаясь с быстроногим, златогривым конем, навстречу упругому ветру. Душа ее пела, ликовала!

К семнадцати годам Мария стала отменным наездником, она даже наловчилась метать на скаку половецкий аркан. Отец, Михайла Черниговский, был доволен:

— Молодец, Мария. Теперь тебя ворог врасплох не возьмет.

Мысли о конных скачках не покидали Марию и в Ростове. Как-то она отважилась и сказала об этом Васильку, на что тот отозвался не вдруг. В Ростове ни княгини, ни боярышни, ни другие лица женского пола конными скачками не увлекались. Не принято! Да и места здесь не черниговские: всюду леса, речки да болота. Не до лихих скачек.

Рассказал об этом Марии. Княгиня явно опечалилась:

— Неужели нет места, где можно на коне разгуляться? Ну и дремучий же у вас край, Василько.

— Тем и сильны, Мария. Ни татары, ни половцы не решаются лезть на Ростов через наши дебри. А место можно подобрать. Есть у нас и луга, и мужицкие пашни. Вот страда закончится, и скачи по пожне.

— Ехала в Ростов — видела. Не так уж и велики крестьянские загоны. Жаль!

— Гляжу, ты очень хочешь оседлать коня, — улыбнулся Василько.

— Очень!

Ну, разве мог отказать Василько любимой супруге!

— Так и быть, женушка, разгуляешься. Найдутся и в лешачьих местах раздольные места. Завтра поедем к Сарскому городищу — бывшему Ростову Великому.

Княгиня недоуменно взглянула на Василька, и тотчас, как истинная любительница истории, заинтересовалась:

— Непременно поведай мне, Василько. Я ничегошеньки об этом не знаю.

— О древней Ростовской земле тебе еще много придется изведать, Мария… Что же касается Сарского городища, то оно возникло в конце седьмого века. Обитали в нем мерянские племена, состоящие из черемисов и мордвы.

— Мордвы? — вновь недоуменно глянула на мужа Мария. — Против коей ты ходил в поход и едва не погиб?

— Именно мордвы. Она-то и населяла земли будущего Ростовского княжества, да и других соседних княжеств, а по языку делилась на мокшан и эрзя. Собирательное же имя мерян — чудь. Одна из улиц Ростова до сих пор носит название «Чудской конец». Сама же меря состояла из нескольких групп родственных племен, коих отделяли леса и болота. Располагались они гнездами и жили в селищах. Меря, коя населяла берега озера Неро и Плещеева озера, подчинялась одному племенному центру — Сарскому городищу. Здесь пребывали вожди, старейшины, дружина и жрецы, кои поклонялись языческим богам. Само же городище разместилось на вершине длинного и хорошо укрепленного холма в излучине реки Сары. Меряне выбрали зело удачное место. Его надежно защищали не только склоны холма и река, но и четыре поперечных вала укреплений. Были и городни — срубы, засыпанные землей, кои соединяли два последних, ближайших к излучине вала. В крайнем — находились крепкие ворота, но чтобы попасть в них, надо было миновать все укрепления. Оборонительные сооружения Сарского городища были внушительных размеров, высотой около трех саженей. В основание же валов были заложены обожженные бревна. Взять такую крепость было крайне сложно, да и сама дружина имела доброе оружье. И не только стрелы и копья, но и мечи, шеломы и кольчуги.

В восьмом веке Сарское городище стало важным торговым центром. Купцы плыли на своих судах по Саре до озера Неро, а из него, через Вексу и Которосль, выходили на Волгу и доставляли свои товары в Волжскую Булгарию. Но и это не предел. Купцы торговали даже с варяжскими странами.

— Прекрасно. Вот тебе и чудь! — восхитилась Мария.

— Гордый народ. В первое время, когда меряне были не так уж и сильны, они платили дань варягам, а когда окрепли, прогнали сборщиков дани за море. В 862 году они вошли в состав государства Рюрика, а затем приняли участие в походе князя Олега на Царьград и взяли его на щит.

— Ты рассказываешь удивительные вещи. Но как же погибло Сарское городище?

— Оно не погибло, Мария. В десятом веке на земли мерян пришли новгородские славяне и кривичи с верховьев Днепра. Они стали возводить на берегах Неро свой город. Рост славянского населения, возникновение Ростова, его усиление и возросшее могущество княжеской власти вызвали распад мерянских общин и сделали невозможным существование Сарского городища.

Лицо Марии стало озадаченным.

— Конец Сарского городища мне понятен. Но не понятно другое, Василько. Славяне пришли на Неро в десятом веке, а по летописи Ростов появился в 862 году. Недоразумение.

— Похвально, что ты это заметила, Мария. Я и сам об этом не раз раздумывал и пришел к выводу, что монах Нестор…

— Нестор? — прервала Василька княгиня. — Монах Киево — Печерского монастыря, что написал «Житие Бориса и Глеба»?

— Вот именно, Мария. Он же, как утверждают некоторые летописцы, написал и «Повесть временных лет», и совершил ошибку, рассказывая о 862 годе. Ростова тогда и в помине не могло быть. Поэтому этот год — год включения мерян в державу князя Рюрика. Ростов же вновь упоминается через 126 лет. До этого же о нем не сказано ни единого слова! Выходит, его и не было. Летописец упомянул его в 988 году, когда маленький погост на Неро-озере перешел во владения Ярослав Мудрого. Ростов стал местом сбора дани, и он, почти сто лет, мирно жил с Сарским городищем. Никаких войн! Ныне бы так соседствовали удельные князья.

— А как произошло название города?

— Когда-то отец мой, великий книжник, рассказывал, что свое название город получил от личного имени: Ростов — город Роста. Он действительно быстро рос, и уже в двенадцатом веке превратился в великий город. Однако отец сделал и оговорку. Ростов мог получить название и от уменьшительного имени Ростислава. Но как было на самом деле, потомкам уже никогда не изведать…Но вернемся, Мария, к Сарскому городищу. Окончательный распад мерянских племен произошел в княжение Ярослава Мудрого. В начале одиннадцатого века меряне покинули Сарское городище. А жаль: оно оказалось ненужным не только своему племени, но государству, от имени коего выступал Ростов со своими боярами. Ярослав Мудрый, поставив в Медвежьем Углу, на Волге, град под своим именем, зело усилился, и посчитал, что соседи — меряне ему больше не нужны. Они же ушли на восток и осели на землях Волжской Булгарии, с коей Русь давно враждует..

— Таковы исторические превратности, — вздохнула Мария. — Теперь мне вдвойне хочется взглянуть на остатки городища.

— Не только взглянуть, но и полетать на коне. Меж рекой и холмами — раздольная луговина. Отведешь свою душеньку, Мария.

Глава 2 КОРМЧИЙ ТОМИЛКА

Лазутка Скитник шел к Ростову лесами. Ведал: большаком идти нельзя, его ищут княжьи люди. Продирался через дремучие леса и всё вспоминал боярина Корзуна. Вот тебе и Неждан Иваныч! Смел. Ни князя Владимира, ни брата его Василька не забоялся. За такую дерзость можно и в опалу угодить. А он возьми да и выручи из беды ямщика — простолюдина. Ну и боярин! Когда тот обрезал веревки, коими накрепко был привязан к телеге Лазутка, тихо молвил:

— В Углич не суйся. Олесю твою в Ростов к отцу спровадили.

— Спаси тебя Христос, боярин. Но ты-то как выкрутишься? Князья тебя не простят.

— За меня не тревожься. Я всё продумал…А теперь к лесу, Лазутка.

В чаще боярин начал распиливать терпугом оковы, но и до половины не допилил: Лазутка повел могучими руками, и железа развалились.

— Однако ж силен ты, ямщик. Чисто медведь, — молвил Корзун и протянул Скитнику узелок. — Тут кое-какая снедь, подкормишься.

Лазутка поклонился боярину в пояс.

— Вдругорядь спасибо, Неждан Иваныч. Да храни тебя Бог.

На том и распрощались. Любопытно, как выкрутится боярин?

Затем мысли Скитника перекинулись на Олесю. Корзун как-то проведал, что ее отправили в Ростов к отцу. Молодец, боярин, а то бы рвался сейчас Лазутка в Углич, хотя проку от этого было бы мало: княжьи люди не дремлют, ловко же они его схватили… И как им это удалось? Никто ж в Угличе ни его, Лазутку, ни Олесю не знал. Сродники кузнеца Малея — и всё тут. Так кто ж выдал, какая черная душа напакостила?… Ныне Олеся с Никитушкой у купца Василья Богданова. Как они там? Отец-то строг, небось, родную дочь не пожалел и плеточкой попотчевал. Но это самое легкое наказание. Купец может и в подполье Олесю посадить, а то, не приведи Господь, и в монастырь отправить. Вот тогда беда. Коль Олеся постриг примет, в мир уже не вернется, а потому надо спешить. Идти же до Ростова далече. Был бы конь — птицей полетел.

Лазутка сожалело вздохнул: и чего он коня у гридней не свел? Теперь тащись! Улита едет, когда-то будет.

Вначале он сноровисто шел вдоль большака, а затем передумал: дорога петляет и гораздо удлиняет его путь. Так и в три дня до Ростова не дойдешь. Надо идти напрямик, по приметам: по солнышку на восток, а когда оно спрячется — по лишайникам на деревьях, кой всегда лепится с одной стороны, или же — по густоте ветвей на вершинах, кои всегда гуще с юга. Приметы Лазутку никогда не подводили. Даже в пургу — завируху (неся Корзуна на носилах), он вывел остаток молодшей дружины к ратному стану. А ныне пробираться и того проще: лето. Он должен пересечь реку Улейму, а затем Устье. Но надо спешить, спешить!

Лазутка отдыхал мало, даже ночь его была короткой. Едва забрезжил свет, он тотчас выбрался из-под густой, развесистой ели и пошагал на восток. И всё время его занимала одна неотступная мысль: пока не поздно, надо вызволить от купца Богданова Олесю, непременно вызволить! Он вновь должен жить со своей лебедушкой и Никиткой.

На коротком привале, прислонившись к смолистой сосне и устало вытянув ноги, Лазутку вдруг обожгла новая мысль: Ростов его хлебом-солью не встретит. Стоит ему появиться в городе, как его тотчас схватят княжьи послужильцы и бросят в поруб. Конечно, в посад можно проникнуть и ночью, но к хоромам купца Богданова и близко не подойдешь. Бешено залают псы, загомонят караульные сторожа с колотушками — и ступай восвояси. Попробуй, выкради Олесю. Но что же делать? Неужель покориться судьбе и разлучиться с любимым человеком? А может, в Ростов не рыпаться, и уйти куда-нибудь на Север, где тебя искать никто не будет. Срубить избу, подобрать добрую хозяйку — и жить себе, без горя и лиха. Но это была лишь короткая, усмешливая мысль. Лазутка еще в избушке бортника Петрухи окончательно решил: без Олеси ему не жить. А посему, он все равно пойдет в Ростов и любыми путями вызволит свою лебедушку. Так что, хватит сидеть Лазутка, надо поспешать.

И Скитник вновь сноровисто зашагал к Ростову, навстречу неведомой судьбе.

Вплавь, вытянув вверх левую руку с узелком, он пересек прозрачную, каменистую Улейму, а затем, обувшись в сапоги и натянув рубаху, пошел в сторону реки Устье.

* * *
К Ростову он подошел ветреной, кромешной ночью. Ни луны, ни звезд не было видно, и это было Лазутке на руку. Ветер усиливался, небо заволокло густыми низкими тучами, и вскоре заморосил обложной, бисерный дождь.

Лазутка устал, казалось, что нет уже и сил, чтобы сделать еще один шаг. Последнюю версту он пробирался по мшистому кочкарнику, подступавшему с северной стороны к самому Ростову. И вот теперь, совсем обессиленный, он сидел под дождем на кочке и вглядывался в город.

Ростов будто вымер, ни огонька, лишь смутно виднеются черные, курные избы ремесленных слобод.

А дождь и не думал утихать. Лазутка насквозь промок. Надо идти в слободу и где-то укрыться от непогодицы. Он поднялся и почувствовал страшную тяжесть в ногах, кои ныли, гудели и просили отдыха.

«Сейчас, сейчас, где-нибудь притулюсь».

Он тяжело и неторопливо шел вдоль слободы и вглядывался в черные глазницы волоковых окон, затянутых бычьими пузырями. Господи, ни единого светца! К кому постучаться? Спят непробудным сном ростовские трудники.

И вот в одной из изб он заметил смутный, мерцающий огонек лучины. Но как постучаться? Глухой ночью ни один хозяин в избу незнакомого человека не впустит: в такую пору лишь лиходеи шастают. Ночь темней — вору прибыльней. Придется назваться, а далее, как Бог даст.

И Лазутка постучался. В избе долго никто не отзывался, знать, крепко сморил сон. Скитник вдругорядь постучал, и, наконец, услышал в сенях скрипучие шаркающие шаги.

— Кого Бог несет?

— Ямшик… Лазутка Скитник.

— Вона, — глуховатым, удивленным голосом протянул хозяин избы и открыл дверь.

Перед Лазуткой оказался приземистый крутолобый старик с дремучей, лешачьей бородой. В руке его — огарок свечи.

— Заходи, еситное горе.

— Никак ты, Томилка? — повеселел Лавруха, признав в старике княжьего кормчего. В Ростове ведали его, как молчуна — дюку, а если уж Томилка заговаривал, то произносил своё неизменное присловье: «Еситное горе», а что за «еситное», так никто и не узнал. Никто не ведал и отчества кормчего. Старику, почитай, уж лет семьдесят, а его все — Томилка да Томилка.

Лазутка перекрестился на закоптелый образ в правом «красном» углу, сел на лавку и устало привалился к стене. Старик, молча, тоже уселся на лавку, разложил на коленях порванную сеть — мережу, и принялся ее чинить.

Скитник огляделся. Обычная изба простолюдина. У входа, рядом с печью, висит глиняный горшок (умывальник) с носиком. Печь — широкая, добротная, русская, с подпечьем, голбецом, шестком, загнетком, челом-устьем, полатями и бабьим закутом, где стояли ушаты, бадейки, квашня и висела полка, на коей расставлены деревянные миски, ложки и ковши.

Перед лавкой — чисто выскобленный стол. Жилье освещает светец с сухой лучиной. Красные угольки падают в лохань с водой и трескуче шипят. По бревенчатой стене, от трепетного огонька, пляшут причудливые тени.

«Бедновато в избе, — невольно подумалось Лаврухе. — А ведь княжой кормчий. Не шибко жалует его, Василько Константиныч».

В избе застыла мертвая тишина. Ни ямщику, ни Томилке, казалось, не хотелось говорить. Старик, словно спохватившись, поднялся, снял с колка сермяжный кафтан и протянул Лазутке. Тот молча благодарно кивнул и накинул сермягу на широкие, литые плечи.

На полатях вдруг что-то негромко зачмокало и невнятно забормотало. Скитник глянул на кормчего.

— Старуха во сне, — немногословно отозвался Томилка, продолжая латать мережу.

Когда Лазутка малость пообсох и отогрелся, кормчий вдругорядь поднялся с лавки и шагнул к печи. Вскоре на столе появились три пареных репы, миска со щами, кружка кваса и ломоть ржаного хлеба.

Скитник сглотнул слюну: последний раз он ел ранним утром, и теперь был готов черта съесть.

— Поснедай, ямщик.

Лазутка поклонился хозяину, перекрестил на икону лоб и тотчас навалился на щи. Богатырскому телу требовалась богатырская трапеза, но и на том спасибо. Теперь настал черед рассказа, и он вкратце поведал Томилке свою невеселую историю. Утаил лишь про боярина Корзуна.

— Наслышан, паря… Но чтобы так, — вздохнул старик. — Худо дело твое.

— Худо, кормчий.

Томилка махнул рукой.

— Был кормчий, да весь вышел. Я уж, почитай, третий год на лодию не вступал.

— Аль князю не по нраву пришелся? То-то я гляжу в избе твоей бедновато. А ведь славился на всё княжество. Знатно же тебя Василько Константиныч наградил.

— Не суесловь, еситное горе, — сердито заговорил Томилка и попробовал руками на крепость сеть. (Не порвалась). — Не возводи хулу на князя. Он строг, но справедлив.

— Что-то сомневаюсь я, отец.

— А ты не сумлевайся! — повысил голос Томилка. — Молод ишо на князя ёрничать. Он меня, как лучшего кормчего, честь честью проводил, золотую гривну на грудь повесил и снял шубу со своего плеча. Вот так-то, паря.

— Да ну.

— Вот те и ну! — разошелся немногословный Томилка. — И изба у меня была другая. Добрая, высокая изба. На Подозерке. Жил с сыном Гришкой. Двадцать лет его в подручных держал. А тот, еситное горе, всё долбил и долбил: не пора ли, батя, мне за кормовое весло встать. Вот и уступил сыну. Василько Константиныч не отпущал, а я толкую: пора, век за веслом не простоишь. Да и Гришку жаль. А он на радостях женился, девку в дом привел, ребятни настрогал. Заважничал, грудь колесом, на нас, со старухой, стал косо поглядывать. Тесны, вишь ли, ему хоромы стали, еситное горе. Вот мы и оказались в этой избенке.

— Негоже твой Гришка поступил.

— А ничо, одумается. Внукам-то, чу, дед с бабкой понадобятся. Одумается, еситное горе.

Томилка протяжно вздохнул и вновь принялся за сеть.

Помолчали. На полатях звучно похрапывала старуха, а где-то за печью вел свою одинокую, стрекучую песню сверчок. За оконцами выл неугомонный, заунывный ветер, а в бычьи пузыри хлестал косой, надоедливый дождь.

— Не ведаю, чем тебе и помочь, паря, — прервал тягостное молчание Томилка

— Вот и я не шибко ведаю. Но одно скажу — либо голова с плеч, либо выкраду у купца свою Олесю. Другого мне не дано, отец.

— Тяжко тебе придется, ямщик… А теперь, давай-ка почивать. Утро вечера мудренее.

Глава 3 БОГОМ ВЕНЧАНА

Всю ночь Лазутка проспал непробудным, свинцовым сном. За оконцами было тихо, через бычьи пузыри пробивался робкий солнечный свет. Скитник поднялся бодрым и посвежевшим, как будто и не было долгого утомительного пути. Захотелось тотчас выскочить из избы и побежать на Ильинку.

— Никак ожил, паря. Вечор-то квелым был, — молвил Томилка. Он словно и не уходил с лавки: на коленях его по-прежнему лежала сеть.

У печки орудовала длинным, рогатым ухватом маленькая поджарая старушка в темном убрусе на голове; она то задвигала в устье горшок, то вытягивала на шесток широкий железный противень с двумя румянами ковригами хлеба. Березовые полешки давно уже прогорели, и от печи исходило благодатное тепло.

Глянув на неспокойное, напряженное лицо Лазутки, старик предупредительно молвил:

— Чую, в город рвешься, паря. Сиди в избе — и не выглядывай.

— Сидеть, как барсук в норе? Да ты что, отец? Не для того я в Ростов шел.

— Молодость да силушка в тебе играют, еситное горе. Ты допрежь меня послушай. Я, почитай, всю ночь о тебе кумекал. Ты покуда сиди, а я на торг схожу, изведаю, что народ о купецкой дочке толкует. Жди с вестями… А ты, мать, гостя займи, покорми, что Бог послал.

Томилка облачился в сермяжный кафтан, натянул на косматую голову войлочный колпак с продольным разрезом спереди и сзади, взял посошок в правую руку и удалился из избы.

Лазутка страдальчески вздохнул и увидел перед собой улыбчивые, добрые глаза старухи.

— А ты не кручинься, милок. Авось, всё и уладится. Старик-то мой не зря о тебе всю ночь кумекал. Бог его добрым разумом наградил..

— Как звать тебя, мать?

— А клич бабкой Аглаей… Я тебя-то ведаю, часто на торгу видела. Извозом промышлял.

— Промышлял, — вновь вздохнул Скитник.

— Придет время — опять станешь промышлять. Забудь кручину. Садись-ка к столу да поснедай, милок.

— Спасибо, бабка Аглая… Старик-то твой надолго ушел?

— Опять ты за своё. Угомонись, милок, торопливость делу не поможет.

Лазутка снедал без всякой охоты. Вся душа его истомилась и рвалась на Ильинку. Уж скорее бы вернулся старик.

А бывший кормчий заявился лишь после полудня. Приставил посох к стене, разоблачился и молчаливо сел на лавку.

— Ну! — нетерпеливо воскликнул Лазутка.

Томилка головой крутнул.

— Эк тебе не терпится, паря. Да жива, жива твоя красная девка. Василь Богданов ее, чу, крепко поругал и ныне из избы никуда не выпущает… И о тебе на торгу вовсю калякают. Чу, сбежал от гридней князя Владимира, но — вот тут порадуйся — в Ростов-де боле носа не покажет, мужик-де с головой, зачем ему на погибель соваться. Это уж и вовсе надо дураком быть. Так что не ждут тебя здесь, еситное горе.

— Чему радоваться, отец? Ждут — не ждут. Мне-то от этого ни жарко, ни холодно. Да не могу я сиднем сидеть!

Лазутка порывисто поднялся с лавки и шагнул к двери.

— Погодь, недоумок! — закричал Томилка. — У тебя и впрямь мозги набекрень. Сядь! Я не всё еще тебе поведал… Завтра наведаюсь к купцу, глядишь, и девку твою увижу.

— Ты?.. К купцу? — уставился ошарашенными глазами на старика Лазутка. — Да он тебя и на порог-то не пустит. Экий боярин выискался.

— Пустит, — кинул усмешку в лешачью бороду Томилка. — Да ищо спасибо скажет.

Лазутка недоуменно подсел к старику.

— А ну не томи душу. Рассказывай, дед!

— Эк, загорелся, неугомонный. Потерпишь, те ноне спешить некуда… Мать, подавай на стол.

Аглая с довольным видом поглядела на супруга и потянулась с ухватом в печь. Вскоре на столе задымилась миска с горячими щами. Лазутка хлебал варево и вопрошающе поглядывал на Томилку, а тот, будто дразня нетерпеливого ямщика, снедал неторопливо, степенно, каждый раз задерживая ложку возле сухого щербатого рта. Но его не поторопишь: домашняя трапеза — святыня, коль большак молчит, остальным нельзя и рта раскрыть, а то, чего доброго, и ложкой по лбу получишь.

Наконец дед поснедал, помолился на Спасителя и пересел на лавку.

— А вот теперь послушай, паря. Василь Богданов, как купец, иногда и рыбой промышляет. Добрая икра всегда в цене. Случалось, и мне кланялся. Ты-де озеро, как свою длань ведаешь. Где лучше невод закинуть? Купец на деньгу не жадный, не то, что Глеб Якурин. Показывал Богданову нужный заливчик.

Лазутка еще и раньше ведал, что Томилка не только искусный княжеский кормчий, но и лучший рыбак на озере.

— Дождь всю ночь лил. Дорогая рыба на свои места подалась, где кормежки поболе. Придется подсказать купцу Богданову.

— А может, и Олесю увидишь! — загорелся Скитник.

— Всё от Бога, паря.

— Шепни ей, что я в Ростове и скоро вызволю её. Уж ты постарайся, отец, порадуй Олесю. Люба она мне!

Томилка посмотрел на ямщика долгим, пристальным взглядом и неожиданно теплым, проникновенным голосом молвил:

— Чую, всем сердцем любишь, Лазутка… Слышь, мать?

Аглая подсела на лавку к Томилке. Глаза ее как-то разом посветлели, разгладились морщинки на лице. Старик раздумчиво кашлянул в кулак и коснулся плеча супруги, а та, слегка зарумянившись, улыбнулась Лазутке и участливо поведала:

— Была и промеж нас любовь великая. Молодой-то он лепый был, сердцем добрый. На озере и повстречались. Раз, другой…Отец проведал — люто забранился. Он-то на княжьем дворе в медоварах ходил, чванился. У самого-де князя служу, а Томилка твой — голь перекатная, душа сермяжья. Я, сказывает, тебе княжьего слугу приглядел, в подручных у повара ходит. Вот-вот сам в повара выбьется. Я ж — ни в какую! Без Томилки жизнь немила. Отец меня в плети, а я вырвалась — и в колодезь. Слава Богу, вытащили меня, откачали. Отец перепугался и рукой махнул. «Пущай придет твой рыбак». Вот так-то, милок. С той поры, почитай, пятьдесят годков прожили. Всякое в жизни было — и горе и лихо, троих детей моровая язва унесла, а нас Бог миловал… Я-то, с государем своим, всю жизнь счастливо прожила, худым словом меня не попрекнул. Сердце у него золотое.

— Ну, буде, буде, мать, — смущенно крякнул Томилка.

У Лазутки потеплело на душе. Вот сидят перед ним два старых человека, и до сих пор между ними глубокая любовь. Не часто такое увидишь на Руси.

— Вот и ты не отчаивайся, милок, — сердобольно продолжала Аглая. — Все-то уладится. А пока слушайся государя моего, он худого не посоветует. Жди.

Лазутка подошел к Томилке, положил ладонь на его плечо и молвил:

— Будь по-твоему, отец.

* * *
Купец Василий Демьяныч ходил по дому темнее тучи. Все разговоры о его «непутевой» дочке стали уже помаленьку стихать, и вдруг новый гвалт на весь Ростов Великий. На телеге, через весь город, дочь, как преступницу, княжьи гридни привезли, да еще с пригулышем. Вот срам, так уж срам! Стыдно из избы выйти. Наделала же греха его любимая доченька!

Вскипел Василий Демьяныч и Олесю плеткой стеганул. Пусть ведает отцовский гнев. Секлетее же сурово наказал:

— И за порог не выпускать!

О том же молвил и своим дворовым, Харитонке да Митьке:

— Глаз не спускать. В прошлый раз проворонили, верхогляды! Ныне прозеваете — до смерти забью.

Не один час Василий Демьяныч ходил сумрачный и раздраженный по двору; заходил в амбары, осматривал и пересчитывал товар, но товара как будто и не видел: голова была забита совсем другим. Как, как она могла такое натворить? Росла доброй, ласковой и во всем послушной. Не нарадовался на свою красавицу дочь — и вдруг! Словно бес в нее вселился. Потешила отца родного, на всё княжество осрамила. Да что княжество! Купцы по всей Руси разъезжают и, поди, всюду о его сраме рассказывают. И за что ты так отца опозорила, доченька? Аль не отец тебя лелеял и любил больше всего на свете. Господи, за что такое наказанье?.. К ямщику сбежала, а тот, нечестивец, в Углич дочку увез. Ну, появись только здесь, ямщик треклятый! Сам, без княжьего суда, расправлюсь. Возьму меч и зарублю. И никто не осудит! Виру в десять гривен серебра заплачу — и вся недолга. Вира большая, но деньги — дело наживное. А вот ямщику более на белом свете не жить. Только сунься в Ростов!.. Эк, куда дочь увез, в Углич. Давно бы надо к купцу Демиду Осинцеву наведаться. Город не так уж и велик, каждый новый человек на виду, а тут, почитай, целый год в Угличе… Да так ли? Может, где-нибудь и в другом месте Олеся с ямщиком укрывались. Надо спрос учинить.

Василий Демьяныч вернулся в дом и велел Секлетее позвать из горницы Олесю. Та вошла бледная, сумрачная, с осунувшимся заплаканным лицом.

У купца дрогнуло сердце: такой жалкой, несчастной дочери он еще никогда не видел. Сейчас она должна во всем раскаяться и упасть отцу в ноги. Но она пока стоит, низко опустив голову.

— Признаешь ли свою вину, дочь?

Олеся ответила не вдруг, и это больше всего удивило Василия Демьяныча. Его дочь как бы собиралась с мыслями и, наконец, она тихо молвила:

— Грешна я, тятенька.

— Еще бы не грешна. Такое содеяла! Кайся, кайся, чадо.

— Каюсь, тятенька, но лишь в одном, что без родительского благословения замуж вышла.

— Замуж? — сердито свел широкие, колосистые брови Василий Демьяныч. — Без отчего благословения и венца?

— Я венчана, тятенька.

— Кем, когда? — еще больше закипел отец.

Олеся вновьзамолчала. Упаси Бог о бортнике Авдеиче рассказывать! Проведают — и жестоко накажут добрейшего человека, кой, как бывший церковный служитель, обвенчал их с Лазуткой.

— Рот на замок. А всё от того, что сама на себя поклёп наводишь. И не стыдно тебе, дочь?

— Не стыдно, тятенька… Бог нас венчал.

— Бо-ог? — приподнимаясь с лавки, протянул Василий Демьяныч. — Да ты в своем уме?!

— В своем, тятенька. Бог! И я буду верна супругу своему по гроб жизни.

Последние слова свои Олеся вымолвила горячо и твердо.

— Та-а-ак! — и вовсе закипел Василий Демьяныч. — Ну, спасибо тебе, доченька, успокоила отца. Выходит, не откажешься от своего ямщика и будешь дальше народ смешить?

— Не откажусь, тятенька. Хоть плетью меня изувечь, хоть совсем жизни лиши — не откажусь!

Сейчас перед отцом стояла неприступная, на всё решительная, влюбленная женщина, кою он никогда не ведал. И Василий Демьяныч на какой-то миг растерялся. Разговаривать дальше с дочкой ему уже не хотелось.

— Ступай, — мрачно сказал он и тяжело вздохнул.

Раздражение и гнев не покидали его весь оставшийся день, но и ночь не принесла ему покоя. А утром, после трапезы, к нему постучался Харитонка и доложил:

— К тебе, батюшка Василь Демьяныч, кормчий Томилка. Впущать ли? (Ростовцы до сих пор почтительно называли Томилку кормчим).

Купцу никого не хотелось видеть, но Томилку он всё же примет: сам когда-то ему кланялся. Этот старик ведает на Неро-озере самые богатые рыбные ловы.

— Пропусти.

Харитонка пошел к дубовым воротам тына.

— Купец ждет тебя, кормчий.

Томилка неторопко дошел до крыльца и, кряхтя, уселся на нижнюю ступеньку.

— Старость — не радость. Ноги стали сдавать, мил человек. Передохну малость.

Харитонка сел обочь, а Томилка повел глазами по обширному двору, и, как бы нехотя, спросил:

— Всё ли слава Богу у Василь Демьяныча?

— Да как сказать, — простодушно почесал потылицу Харитонка. — Без напасти не проживешь. Ныне хозяин сам не свой.

— Да ну! — сотворил удивленное лицо кормчий. — Завсегда степенным был. Аль беда какая приключилась?

Харитонка рукой махнул.

— Беда, да еще какая. Да ты и сам, поди, ведаешь. Весь Ростов о том шумит. Дочь — гулёну купцу привезли.

— Да ну!

— Вот те и ну. Василь Демьяныч шибко серчает.

— Вона… А дочка-то как?

— А что дочка? В горнице с мальчонкой сидит да о Лазутке слезой исходит. Вот, дуреха! Нашла о ком горевать. Лазутка теперь и носа в Ростов не покажет.

— Воистину, мил человек, не покажет…Ну, да пора к купцу идти.

При виде Томилки, Василий Демьяныч постарался забыть о своем дурном настроении.

— Рад тебя видеть, кормчий. В добром ли здравии?

— Да по всякому, Василь Демьяныч. Ноги отказывают. Ну да еще пошаркаю, другие-то старики и вовсе недужат.

— Да уж, не приведи Господь. Супруга моя кой месяц прихварывает, даже еда на ум нейдет.

— Худо, Василь Демьяныч. Хворому и мед не вкусен, а здоровый и камень ест.

Купец усадил кормчего за красный угол, поднес чару доброго вина.

— За здоровье твоё, Василь Демьяныч, и супруги твоей, — молвил Томилка и осушил чару. Закусив соленым груздем и рыжиком (купец уже ведал, что кормчий большой охотник до грибов), Томилка перешел к делу:

— Есть добрый заливчик, Василь Демьяныч. Пудов двадцать возьмешь.

Лицо купца заметно оживилось: с двадцати пудов немало ценной икры можно взять, кою нарасхват берут чужедальние «гости».[615]

— Премного благодарен тебе, кормчий. Деньгой не обижу.

— Ведаю: не жаден ты, Василь Демьяныч. Да и много ли старику надо? А деньги, что каменья — тяжело на душу ложатся.

— Это ты к чему?

— Лишние деньги — лишняя забота. Без денег сон крепче. Встретился как-то с набольшим купцом Глебом Якуриным и едва узнал. Состарился, сумрачный весь. То ли торговые дела худо пошли, то ли за сынка своего переживает, коим боярин Сутяга помыкает. За богатством погонишься — горе наживешь. Частенько так бывает. Уж лучше хлеб с водой, чем пирог с бедой. И зачем ему надо было с боярином родниться? Вот ныне и ходит, как в воду опущенный. Так что счастье — ни в деньгах, и не в славе… Ну, да я это так, к слову. Когда заливчик показать, Василь Демьяныч?

— А чего время терять? Купцу мешкать нельзя. Пора деньгу кует. Сегодня и покажешь.

Глава 4 СОКОЛИНАЯ ПОТЕХА

Потешила свою душеньку княгиня Мария, полетала на белогривом коне. А какой конь! Сильные стройные ноги, упругий стан, будто стянутый обручем, широкая грудь, длинная шея — всё для скачек.

Василько любовался женой. Она и впрямь добрая наездница, любо-дорого поглядеть. Веселая, разрумянившаяся, лихо мчится вдоль реки по Сарскому раздолью и задорно восклицает:

— Ги! Ги-и!

Всё стремительней бег легкого, подбористого коня, всё красивей и захватывающей смотрится молодая, цветущая княгиня.

Бояре, приехавшие вместе с князем к Сарскому городищу, диву дивятся: таких княгинь Ростов Великий еще не ведал.

— Ай, да Мария Михайловна! — довольно говорит боярин и воевода Воислав Добрынич, сидящий на чубаром коне подле Василька. — Я — то думал, что она токмо к книжному делу горазда, а тут еще и наездница отменная. Поздравляю, Василько Константиныч.

— Моей заслуги в том нет. Отца Михаила Всеволодовича надо благодарить. Это он из Марии всадника сотворил, — с удовлетворенным, отрадным лицом молвил Василько.

— Славно скачет, — с похвалой заговорили «княжьи мужи».

А вот у Бориса Сутяги лицо было кислое. Чего радуются, ехидно думал он. Княгиня, будто басурманка, по степи скачет. Тьфу! Срам глядеть. Да когда это было, чтобы бабы в мужских портках на коней залезали. Глум на весь мир, а бояре рты раззявили. Эк нашли чему радоваться, княжьи лизоблюды. Была б его воля — кнутом бы Марию попотчевал, дабы святую Русь не поганила. Господи, накажи презорницу! Пусть с коня свалится да насмерть расшибется. Накажи!.. А князь-то, князь-то как сияет. Богохульник! Ну погоди, не долго уж тебе осталось древние устои поганить, совсем недолго.

Мария, завершив скачки, наметом подлетела к Васильку с боярами и властной, умелой рукой вздыбила коня. Тот тонко, пронзительно заржал, взбрыкнулся, норовя сбросить дерзкую наездницу, но не тут-то было: та же ловкая, искусная рука укротила коня.

Отвела душеньку Мария!

* * *
Василько встретил Владимира у проездных ворот крепости.

— Наконец-то! — радостно воскликнул князь.

Братья спешились с коней, крепко обнялись и трехкратно облобызались. На Васильке — пушистая, соболья шапка с алым верхом и красное корзно, окаймленное золотою тесьмою, с запоной на правом плече в виде золотой головы барса; на Владимире — кунья шапка и синее корзно с вишневым подбоем, застегнутое красной пряжкой с золотыми отводами.

Князья вновь сели на коней. Набежавший ветер взвихрил легкие княжеские плащи, под коими завиднелись летние, шитые золотом, кафтаны. Оба — рослые, молодцеватые, нарядные. В сопровождении бояр и дружинников, князья неторопливо поехали к детинцу. Посадские люди сдергивали с голов колпаки и шапки, кланялись.

Владимир обратил внимание, что лица простолюдинов были приветливыми, а не смурыми и отчужденными, и это порадовало князя.

— Вижу, уважают тебя ростовцы, брате. Был как-то в Переяславле у дядюшки, так там народ злющий, едва за дреколье не хватается. Не любит он Ярослава.

— А за что его любить? Он ремесленный люд и смердов такими поборами обложил, что ни вздохнуть, ни охнуть. Того гляди, переяславцы вновь изгонят своего князя.

— А ты, как я слышал, трудников своих не обижаешь. Тягло, чу, посильное.

— Зачем слишком обременять, Владимир? Себе в убыток. Стоит трудника прижать, задавить пошлинами да оброками, — дань и в половину не соберешь, да и оружья на войско станет поступать меньше. Тягло должно быть посильным. Это, как хомут: и ослабить, и перетянуть нельзя. Всё должно быть в меру. Непомерное же тягло и ремесленника, и мужика подомнет. Тогда беда. Через силу и конь не везет. Ты это намотай на ус, Владимир. Покойный отец наш, Константин Всеволодович, царство ему небесное, никогда трудника в кабале не держал, за что народ и прозвал его правление «золотым».

Вместе с князем Владимиром вернулся в Ростов и боярин Неждан Корзун. Он ехал позади Василька, краем уха слушал разговор братьев, а мысли его, уже в который раз, возвращались к той памятной ночи, в кою он вызволил из оков ямщика Лазутку.

Когда он возвращался к своему шатру, на привале всё было тихо и спокойно. Возница и гридни спали мертвенным сном.

«Крепко же я всех споил», — усмехнулся Неждан. Сам же он спать не стал: надо было до конца выполнить задуманный план.

Летняя ночь коротка, и едва забрезжил рассвет, как боярин вышел из шатра и громко закричал:

— Буде спать! Буде спать, ядыжники![616]

Но многие так и не шелохнулись, лишь возница высунул из-под телеги очумелую голову.

Тогда боярину пришлось взяться за плеточку.

— Поднимайтесь, поднимайтесь же, остолопы!

Плеточка подействовала. А боярин накинулся на гридней князя Владимира Углицкого:

— Так-то вы преступника стережете! Добро, вас разбойная ватага не прикончила. Ядыжники!

Гридни осовелыми и ошалевшими глазами смотрели то на опустевшую телегу, то на разгневанного Корзуна.

— Где ямщик?.. Какая ватага? — наконец пришел в себя старшой из углицких гридней Филат.

— Крепки на сон, ядыжники! Бить бы вас нещадно!

— Да ты толком обскажи, боярин.

Боярин, унимая гнев, поведал:

— Проснулся я от звона цепей. Подумал, что это ямщик своими оковами гремит, и дале норовил заснуть. А вскоре услышал на дороге топот копыт и глухие голоса. Подумал, что-то неладное. Так и есть. Вышел из шатра, а ямщика как черти унесли. Уразумели? Седлайте коней — и за разбойной ватагой! Лихие, по топоту копыт, в сторону Углича подались.

Гридни поспешили к стреноженным коням, а Неждан сердито добавил:

— Поспешайте! Лихие могут и в лес свернуть. Тогда ищи — свищи.

Где-то через полчаса удрученные гридни вернулись на поляну.

— Да разве теперь сыщешь, боярин. Всего скорее в чащобах укрылись. Чего делать-то прикажешь? — мрачно произнес Филат.

Неждан развел руками:

— Я вам приказывать не могу. Чай, знаете кому служите. Вот его и спрашивайте. Однако князю Владимиру замолвлю за вас словечко, дабы крепко не наказывал. Дернул же черт меня вас винцом угостить. Да кто ж ведал…

Неждан, и в самом деле, рассказал князю Владимиру о случившемся, и взял вину на себя:

— Наши гридни и твои гридни, князь Владимир Константиныч, всегда в дружбе, в боях бок обок идут. Встретились, обрадовались, добрым вином угостил. Уж так на Руси заведено… А ямщик был не токмо в железах, но и крепко к телеге привязан. Кто мог подумать, что на поляне разбойная ватага окажется. Уж ты бы своих послужильцев, князь, не слишком наказывал. Мой грех.

— Я учту твою просьбу, боярин. И всё же получат они у меня на орехи. Ямщик должен был предстать перед князем Васильком. Что теперь я ему скажу? Ночью гридни караул не выставили. Смешно!.. Кстати, каков из себя этот ямщик?

В последних словах Владимира боярин уловил откровенное любопытство. С чего бы это вдруг?

— А Бог его знает, — пожал плечами Корзун. — Я особо-то и не приглядывался, да и темно было.

— Жаль, — вздохнул Владимир, и глаза его почему-то стали задумчивыми.

Не знал, не ведал Неждан, что было тогда на душе молодого князя. А Владимир сожалел, что в свое время не рассмотрел ямщика. Что это за Лазутка, коего предпочла ему неприступная красавица? Неужели он так пригож, что в него безумно влюбилась Олеся, и оттолкнула самого князя. Он, властитель целого удела, получил пощечину от какой-то купеческой дочки, и всё ради какого-то ямщика. Простолюдина, смерда! Да что в нем нашла Олеся?! У смерда ни красоты, ни души — и быть не может. Его дело: соха, вожжи да кобыла, пару слов толком не вымолвить. Сунь ему грамоту, а он будет пялиться, как баран на новые ворота. Да и можно ли сравнивать князя с мужиком — невеждой. Нашла кого полюбить Олеся. Чудны дела твои, Господи!

Владимир хотя и постарался забыть Олесю, но неприятный осадок в его душе далеко не исчез, и каждое напоминание об этой удивительной девушке вновь будоражило его впечатлительное сердце.

У высокого, красного крыльца княжьего терема Углицкого князя встречала Мария. Светлая, улыбчивая, поцеловала гостя в щеку и радушно молвила:

— Заждались тебя, Владимир. Аль дела были неотложные?

Юный князь еще не научился врать, лицо его зарделось от нежного румянца. Все его «неотложные дела» были связаны с Олесей, но об этом не скажешь.

— Забот хватало, Мария. Княжество!

Однако княгиня уловила некоторое смущение в лице Владимира, но больше ни о чем расспрашивать его не стала, а лишь улыбчиво молвила:

— А теперь — к твоей любимой тройной ухе.

Владимир довольно рассмеялся:

— Не забыла, княгинюшка. Вот уж осчастливила!

Повара готовили уху в большом медном котле. Долпрежь кидали в него ершей и мелких окуней, отваривали, вычерпывали, а затем в котел шла рыба покрупней: язи, караси, налимы. Вновь отваривали и вычерпывали рыбу, и в тот же отвар опускали куски щук (но не старых!). Не забывали о приправах и пряностях: луке, укропе, петрушке, перце… Уха «по ростовски» получалась удивительно ароматной и вкусной.

За обедом, не обращая внимания на другую обильную снедь, Владимир, как обычно, выхлебал две миски. Из вин же он предпочитал русские настойки — анисовую, померанцевую и рябиновую.

Повеселевший, разрумянившийся спросил:

— Когда на охоту, брате?

— Да хоть завтра. Самому невтерпеж. Всё тебя поджидал. Отдохни с дороги, выспись — и на охоту.

* * *
Князья и бояре ехали по берегу реки Вексы. Денек выдался на славу: солнечный, лазоревый, с сухим, легкокрылым ветерком.

На братьях — куньи шапки, полукафтанья и кожаные порты, заправленные в алые, сафьяновые сапоги.

Над головой — неохватное, голубое небо, в кое, со звонкими трелями, взлетают с луговины жаворонки; слева, в полуверсте, дремлет завороженно-молчаливый, зеленый лес; справа, внизу, утопая в густых камышах, лениво извивается Векса, богатая пернатой дичью.

На правой согнутой руке в сафьяновой рукавице, вышитой золотой канителью, Василько держал любимого кречета Булата. Пестрый кречет (с красными и белыми пятнами) обряжен «большим нарядом». Ноги ловчей птицы обвернуты суконными «обносцами» — онучами, причем одна нога обвита легко развязываемым «должником» — тонким золотным шнурком, пришитым к княжеской рукавице. Глаза кречета закрыты клобучком — бархатной шапочкой, чтоб до начала охоты не глазел по сторонам. К среднему перу в хвосте прикреплены крохотные серебряные колокольчики. (Иногда кречет, увлекшись погоней за своей добычей, исчезал в лесу, где его и находили по звону колокольчиков).

За князьями следовал главный ловчий, молодой, с черными, проворными глазами, в темно-зеленом зипуне. Позади же ловчего ехали десять сокольников в голубых кафтанах. Каждый держал на правой руке сокола разных пород. Здесь: и черный сапсан, и челиг, и дербник, и балабан…

Встречу охотникам, от крутой излучины, осторожно спешил сокольник Влас Якурин. Василько придержал коня.

— Сидит, князь, — негромко доложил сокольник.

— Что за птица?

— Журавль.

— Добро! — возбужденно воскликнул Василько и тотчас предупредительно приложил палец к губам.

Ехали к излучине сторожко и тихо, стараясь как можно ближе подкрасться к птице. Чуткий журавль, услышав охотников, взмахнул длинными крыльями и поднялся над лугом.

— Спускай! — нетерпеливо закричал Владимир.

— Не уйдет, — спокойно отозвался Василько.

— Да спускай же! — вторил князь.

— Булат не подведет!

Василько не спеша сдернул с кречета обносцы, снял с глаз бархатную шапочку и оттолкнул ловчую птицу с руки.

— Ну, Булат, догоняй!

Кречет, взмахнув могучими крыльями, закружил над Вексой.

— Ужель не заметил птицу? — забеспокоился Владимир. — Давай еще одного спустим.

— Плохо ты знаешь Булата… Заметил, заметил. Зорок Булат!

Кречет, догоняя журавля, устремился ввысь. Василько аж в ладоши захлопал.

— А будет ли играть сокол? — спросил Владимир.

— Непременно! — заверил Василько. — Булат по три-четыре взлета делает.

Кречет поднялся уже выше журавля, а затем камнем стал опускаться на добычу.

— Зело красна сия потеха соколья! — охваченный азартом, воскликнул Василько.

Он не ошибся: Булат решил поиграть с журавлем. Вот он, сложив крылья, и чуть не задев свою добычу, пролетел мимо, а затем стремглав вновь взлетел ввысь.

— Нет, каков лёт, каков лёт! — запрокинув голову, восхищенно произнес Владимир.

После третьего взлета сокола, уставший от погони журавль резко изменил направление своего полета и устремился к лесу, чтобы укрыться в густых зарослях, но кречет, с пронзительным криком, успел настичь улетающую птицу, молнией упал на нее и нанес сокрушительный удар в голову.

— Молодец, Булат! Никогда не видел такого боя. Лепота глядеть, Василько.

— Еще увидишь. Теперь твой черед сокола спускать… Влас! Подавай князю Амара.

Влас Якурин уже поджидал эту счастливой минуту. Он, в нарядном цветном полукафтане, с кречетом на правой руке, неторопливо и торжественно поднесет ловчую птицу самому удельному князю. Поднесет при боярах и всех сокольниках. Это ли не почет!

— Удачи тебе, князь Владимир Константиныч.

— Спасибо, сокольник.

Влас, распираемый от гордости, поклонился обоим князьям, повернулся и поспешил к реке: надо выискивать для Амара новую добычу.

Долго ждать не пришлось. Вскоре сокольник вернулся и радостно доложил:

— Стая гусей!

— Стая? — еще более оживился Василько. — Велика ли числом?

— Шесть гусей.

— Лепота! — загорелся Владимир. — Шесть соколов будут в небе. Лепота!

Князь радовался, как мальчишка. Вот это потеха! Не подведи, Амар.

Ни Амар, ни другие ловчие птицы не подвели. Соколиная потеха удалась на славу.

Слуги раскинули на обрывистом берегу Вексы шатер. Князь Василько позвал на пир всех сокольников. Так было всегда, когда охота оказывалась удачной. Поднимал чару и благодарил сокольников за добрую службу. Особой чести удостоил Власа Якурина:

— Сей молодец, — рассказывал он брату, — приручает к руке всех диких соколов. А вынашивать их — дело многотрудное, но зело увлекательное.

— Поведай, Влас, — молвил Владимир.

Влас растерянно заморгал выкаченными, капустными глазами. Округлое, рябое лицо его стало пунцовым.

— Дык, вынашиваю… Сижу и вынашиваю, и всё тута.

Владимир с вопросительной улыбкой глянул на брата.

— Он у нас не ахти какой говорун. Не в отца пошел, тот за словом в карман не полезет. Уж лучше, Владимир, я тебе поведаю. Лет пять сокольи хитрости познаю.

— Рад буду послушать, брате.

И Василько рассказал, что соколы с древнейших времен обучались для охоты за разной дичью, но сие обучение являлось трудной наукой, требующей от охотника большого терпения и навыка. Среди соколов различали «ветвенников», то есть птенцов, кои начинали уже вылетать из гнезда, и «гнездарей», кои еще не покидали своих гнезд и легче поддавались выучке, а потому и ценились выше ветвенников. Гнездовые соколята, выкормленные без матери, весьма тяжело переносили период линяния или «мыта». Лучшими для охоты считались соколы, перенесшие четыре мыта.

— А когда их начинали вынашивать?

— Тогда, Владимир, когда гнездовой сокол начинал летать. Ночью на голову его надевали шелковый клобучок, кой закрывал глаза, а на ноги, как ты уже видел, натягивали кожаные «обносцы», в виде ременной петли с двумя кольцами на конце. Через эти кольца продевался повод, прикрепленный к стоячему железному шесту с перекладиной, на кою сажали сокола. А дабы приучить к дневному свету, глаза сокола освобождали от клобучка исподволь, с большими предосторожностями.

Если приходилось приручать к клобучку дикого сокола, пойманного на воле, то его вначале пеленали, сажали в небольшой полотняный мешок, оставляя снаружи только голову птицы и кончик хвоста, при этом подрезали у нее на ногах когти.

Сокола, кой уже привык к клобучку, приучали брать корм с руки охотника. Начинали с того, что не кормили птицу целые сутки. После этого охотник натягивал толстые кожаные рукавицы, сажал сокола на руку и предлагал корм.

— А ежели не захочет брать с руки?

— И такое зачастую случалось, Владимир. Тогда сокола оставляли голодным на тот же срок, и повторяли это несколько раз, пока, наконец, сокол не начнет есть с руки. Затем наступала новая пора вынашивания — сокола приучали повиноваться голосу, свисту или жесту охотника, по коему он должен лететь к нему на «вабило», то есть на приманку.

— На какую-то птицу?

— Верно, Владимир. На живую птицу, чаще всего голубя со связанными крыльями. А потом — выучка под открытым небом. Пожалуй, это самый трудный период. Голову сокола накрывали клобучком, сажали на подвешенное кольцо и три дня подряд не давали заснуть, раскачивая, когда это понадобится, кольцо. Мало-помалу сокол приучался взлетать по сигналу с руки охотника, хватать на лету добычу и приносить ее своему хозяину. Вот такой, Владимир, долгий и тяжкий путь вынашивания сокола. Породы же их разнообразны, но самый красивый и крупный сокол — это кречет. Добыть его очень нелегко. Есть у меня купец, Глеб Якурин, отец вот этого Власа, кой посылает своих людей аж на Печеру, за Камень[617] и на Крайний Север. Поймать там кречета невероятно сложно, ибо гнездятся они на неприступных скалах и на вершинах самых высоких деревьев.

— Да как же их ловят, брате?

— Сетями. Ищут высокий холм, на уровне макушек деревьев, и устраивают особую западню, коя имеет со всех сторон дверцы. В середину западни помещают сетку в виде фонаря, куда сажают приманку — голубя или другую птицу. И как только кречет подлетал к приманке, все четыре дверцы захлопывались, и кречет оказывался в ловушке. Пойманного сокола называют «дикомытом» или «чиркуном». Самцы отличаются большой резвостью полета, зато самка превосходит их силой, и ценится дороже. Размах крыльев у кречета превышает полсажени.

— А как ловчие доставляют кречетов с Крайнего Севера? Это ж уму непостижимо!

— Воистину, Владимир. Высокой похвалы достойны эти ловчие. Доставляют кречетов по зимнему санному пути, в особых коробах, обитых внутри овчинами, дабы не повредить птицам крылья. Долгими неделями длится возвращение ловчих. Зело тяжек и многотруден их путь.

— Занимательно, брате. Но откуда ты ведаешь такие подробности?

— От самих ловчих. Не единожды с ними беседовал. Они привозят диких птиц купцу Якурину, а вынашивавет их, как я уже сказывал, его сын Влас. Днюет и ночует на сокольем дворе. Таких сокольников редко где и сыщешь. Зело рачителен к делу своему. Честь тебе, Влас!

Василько взял с походного стольца серебряный кубок и ступил к Власу.

— Жалую тебе, сокольник.

Влас, ошалевший от радости и неслыханного почета, бухнулся князю в ноги.

— Ну, ну. Зачем же так? Поднимись.

Счастливый сокольник заплакал от навернувшихся, сладостных слез.

Глава 5 ПСОВАЯ ОХОТА

Дня через два князь Василько пригласил брата и бояр в свой охотничий городок.

— Ты еще не бывал у меня в нем, Владимир. Правда, ехать далече, верст двадцать.

— Да ты что, брате. Такая одаль! — удивился Владимир. — Куда тебя занесло?

— Вот именно занесло. Год назад охотился я с беркутом…

— У тебя и беркут есть?

— Был. Всё тот же купец Якурин из-за Камы доставил. Гордая птица. Влас ее, почитай, десять недель укрощал и приручил-таки. Могуч оказался беркут. Я с ним и на лисицу, и на вепря охотился, а в последний раз на матерого волка. Ты бы видел сию потеху, Владимир! Одной ногой беркут вкогтился волку в башку, а другой — в пах, и тотчас все чрева волчьи из зверя вон. Беркут, как поведали ловчие, даже дикого коня с первого удара сбивает. Жаль, потеряли сию хищную птицу. В тот день беркут погнался над лесом за коршуном и скрылся из глаз. Долго искали, объехали многие версты, но он так и пропал. А когда искали, то увидели дивные для охоты места. Вот и надумал я там поставить охотничий терем с псарным двором. Ловчим, доезжачим и выжлятникам, дабы за всем приглядывали, приказал срубить избы. В народе место сие Васильковым городком прозвали. Вот туда-то и направимся, и разгуляемся с борзыми. Да и бояре мои повеселятся. На соколиную потеху они не слишком горазды, а вот псовая охота для них всегда праздник. Отец мой, бывало, говаривал: от соколиной потехи душа светлеет, псовая же охота — сердце горячит. Не так ли, Воислав Добрынич?

— Воистину, князь. Горячит. Нет ничего занятней.

На сей раз был приглашен на охоту и купец Якурин. Как проведал от сына, что князь собирается в Васильково, так и оживился:

— Попроси князя, дабы меня на охоту взял. Хочу своих борзых в деле поглядеть. Так и скажи.

— Да смогу ли я, тятенька? — засопел Влас. — Князь купцов николи не берет.

— А меня возьмет, дурень! Своих-де борзых хочет в деле поглядеть. Не откажет.

Князь и впрямь не отказал, напротив, молвил об отце добрые слова:

— Передай, Глебу Митрофанычу, что он и без просьбы может на любую охоту являться. Отец твой давно этого заслужил.

— Так и сказал?

— Слово в слово запомнил, тятенька.

Смурое лицо Якурина посветлело. Чтит его князь, зело чтит. Когда это было, чтобы купец, наравне с боярами, в княжеской охоте принимал участие? То ль не высокая честь? Теперь ходить бы тебе, Глеб Митрофаныч, важно и горделиво, и беды не ведать. Не о том ли мечтал всю жизнь — в «лутчие» люди выбиться. И вот мечта сбылась: и богат, и здоровьем не обижен, и самому князю чуть ли не «собинный» друг. Чего б не радоваться?.. Но радость с недавних пор черти на рогах унесли. Вот уже другой месяц купца Якурина как будто подменили. Он стал неспокойным и подавленным.

Приказчики в толк не могли взять: что это с Глебом Митрофанычем? Торговля его процветает, у князя в почете, а он ходит мрачнее тучи. Да и с лица сошел. Уж не точит ли его какая-нибудь тяжкая хворь? Норовили спросить купца, на что тот сердито ответил:

— Глупости! Вы бы лучше за сидельцами[618] приглядывали. Воруют, нечестивцы. Да и с вас нельзя глаз спускать.

Приказчики пожимали плечами, а купец становился всё злей и удрученней, он даже сон потерял.

«Будь ты проклят, Сутяга! — злобно раздумывал Глеб Митрофаныч. — Всю подноготную вынюхал. И надо же так случиться, что Фетинья его бывшей нянькой окажется. Как из-под земли выросла, ведьма! И вот теперь он полностью в руках Сутяги, из сетей коего ему не выбраться. Эк, чего задумал мерзкий паук! Руками Власа князя отравить. Да разве то сыну под силу? Ему и курицы не загубить. Чересчур робкий, а робкого и пень страшит. Куда уж такому рохле князя на тот свет спровадить. Но Сутяга настаивает, и от него никак не отвяжешься. Что же делать, Господи?!»

На другой день, после разговора с боярином, Глеб Митрофаныч чуть ли не засобирался в бега. Надо всё бросить — и удирать, пока голова цела. Русь велика. Прихватить побольше золота и дорогих самоцветов — и бежать, бежать!

Купец начал было вынимать из тайников свои ларцы, но затем руки его опустились. Куда бежать? Его ведают в каждом городе. Сутяга непременно поведает о беглеце князю Ярославу, а у того руки длинные, всюду достанет… Сызнова в лесах укрыться и забиться как волк в норе? Но он уже далеко не молод, да и на кой черт тогда ему золото и самоцветы, когда окрест будут лесные тверди. Сиди, как леший, и вспоминай, что у тебя в Ростове богатые хоромы, коим и бояре даже завидуют, десятки амбаров, набитые всякими редкими товарами, соколиный и псовый дворы, кои славятся на всю Русь, небывалый почет у самого князя. Да к этому он тяготел всю свою жизнь! И всё это теперь псу под хвост?.. Ну, уж нет! Не для того Глеб Якурин свое богатство татьбой наживал, не единожды головой рисковал, чтобы теперь всё бросить. Не для того! Он будет и далее в именитых купцах ходить, в почете и славе век доживать. А вот Сутягу… Сутягу он порешит — и концы в воду. Только надо всё хитро обдумать, дабы комар носа не подточил.

Первая задумка была такова: явиться к свату, потолковать за пирком, а затем, когда останутся с глазу на глаз, задушить его крепким крученым гайтаном. Дворовым же молвить: боярину вдруг стало худо, никак от грудной жабы[619] повалился.

Но после некоторого раздумья, его затея показалась неубедительной. Когда покойника станут обмывать, то на его шее обнаружат след от тесьмы, и тотчас же его, купца Якурина, уличат в убийстве. Надо дельце обстряпать еще заковыристей, дабы прикончить Сутягу вне его хором. Боярин иногда выезжает осматривать свою вотчину, и путь его в некоторые села и деревеньки лежит через леса. Вот там-то и порешить паука. Лихой мужик у Якурина найдется, а от него уже Сутяге не избавиться. Не зря говорят: от черта — крестом, от свиньи — пестом, а от лихого человека — ничем. Пустит из чащи меткую стрелу — и прощай, сваток.

Но Якурин так и не дождался боярского выезда. По Ростову же Сутяга, с недавних пор, стал перемещаться с целой сворой оружных послужильцев. Никак, что-то неладное почуял. Хитер, хитер, как лиса, сваток.

И вновь купец впал в уныние, да в такое, что изнемогать стал.

Сердобольная, довольно толковая и разумная супруга его всполошилась:

— Гляжу, печаль тебя гложет. Нельзя так, государь мой. Радость прямит, а кручина крючит. Оставь ты её: кручинного поля не изъездишь. Но что случилось-то? В толк не возьму.

Пелагея не ведала о прошлом своего супруга, взял ее Якурин, совсем молоденькой, из купеческой семьи. Ныне же ей немногим за тридцать — статная, милолицая, с добрым, участливым сердцем.

— Ничего не случилось, — хмуро отозвался Глеб Митрофаныч. — Так… заботы одолели. Кто торгует, тот и горюет. Голова кругом идет.

И впрямь: не спит, не ест Глеб Митрофаныч, гнетущие думы раздирают. И, наконец, додумал-таки. Теперь-то уж Сутяге несдобровать.

* * *
Ехали с привалами: до Василькова городка путь и впрямь далекий. Перекусив, князья и бояре вновь садились на коней. Василько и Владимир вели беспрестанные разговоры. Соскучились, есть о чем потолковать: о семейных делах, женах, проблемах княжеств, междоусобицах… Вспоминали и своих пращуров.

— А ведь Мономах был тоже заядлым охотником, — сказал Владимир.

— Ты читал его «Поучение детям», кое он написал незадолго до своей кончины?

— Не успел, брате. А если честно — поленился.

— Напрасно. Сие «Поучение» надо знать, как «Отче наш». Много мудрого и полезного в его книге. Вот ты сказал: поленился. А лень прежде нас родилась, и ох как живуча она в русском человеке! И добра она не приносит. Наш предок в сей книге сказал: «Лень — мать всем порокам, ибо ленивый человек не токмо ни чему не научится, но и забудет то, чему выучился»… Да ты не хмурься, в оных словах — истина. В сей же книге Мономах приводит в пример своего отца, Всеволода, кой постиг пять иноземных языков. Своих же детей князь предостерегает от лжи, пьянства и блуда. Чего греха таить, скверны сей у нас, хоть отбавляй. Захлебнулись! Едва ли не каждый князь, на басурманский повадок, целые гаремы заводит, жен своих, церковью венчанных, ни во что не ставит. Худо это, Владимир.

Если бы в эту минуту Василько посмотрел на брата, то заметил бы, как побагровело его лицо.

— Владимир Мономах, — продолжал Василько, — осуждал и жестокие междоусобицы. Совершая походы по своим землям, он говорил: не давайте своим и чужим воинам делать пакости, ни в селах, ни на засеянных полях, иначе они будут прокляты. Он высказал прекрасные слова, кои никто не должен забывать: «Не хочу я лиха, но добра хочу братии и всей земле Русской». Вот такие бы чистые помыслы каждому князю.

— Поучительно, — кивнул Владимир. — Поменьше бы корысти и нелюбья нашим князьям… Но я вдругорядь скажу, что Мономах и в охоте зело преуспел.

— Преуспел, Владимир. Мнится мне, такого охотника также Русь не ведала. Из той же книги можно узнать, что Мономах укротил и связал несколько десятков диких коней, дважды тур метал его на свои рога, бодал олень, а однажды лось топтал его ногами. В другом случае вепрь сорвал с бедра меч, медведь едва не подмял под себя, а «лютый зверь» повалил его вместе с лошадью. «И с коня падал, — говорит он про себя, — голову разбивал дважды, и руки и ноги свои повреждал, не жалея жизни своей, не щадя головы». Вот таким отчаянно храбрым был наш пращур.

Среди бояр находился и Борис Михайлыч Сутяга. Лицо его было напряженным. Он искоса посматривал на затылок Василька и коварно думал:

«В последний раз ты едешь на охоту, князь. Спета твоя песенка. Уже завтра ты будешь лежать в домовине. И недели не пройдет, как Ростовское княжество получит Ярослав Всеволодович, а я буду его правой рукой. Хватит Воиславу в ближних боярах и воеводах ходить. А коль заартачится, отправим его в опалу. Сдохнет от злобы. Туда ему и дорога. Я ж стану вторым человеком княжества, самым влиятельным и богатым. В калите окажется тысяча гривен золота. Всё будет в моих руках — и новые вотчины, и власть, и деньги. Всё!.. Лишь бы сын Якурина не оплошал».

Сутяга оглянулся и отыскал глазами в толпе выжлятников и доезжачих Власа. Лицо веселое, безмятежное, значит, рука не дрогнет. Еще бы! Этому глупендяю обещан чин главного сокольничего, вот и рожа веселая.

— Ты так и передай своему Власу, — наставлял купца в своем последнем разговоре Борис Михайлыч. — Важным человеком станет. А там, глядишь, и до боярского чина недалече. Князь Ярослав на щедроты и милости свои не поскупится.

А охотничий поезд всё ближе и ближе продвигался к Василькову. Каждый ведал: сегодня, после полудня, он будет в княжьем городке, отдохнет, а спозаранку примет участие в шумной и веселой охоте — любимой господской затее.

Охотой увлекались с древних времен. Под Ростовом, в окружавших его густых лесах, водились в большом количестве дикие быки и кабаны, лоси, косули и зайцы, медведи, волки, бобры и лисицы. Охоту вели посредством травли зверя собаками. Оружием служил лук со стрелами. Стальной лук, вделанный в деревянную «соху» (приклад) с полосою «ложем», назывался самострелом; толстая тетива его спускалась особым самострельным «коловратом».

Князья обычно выезжали на охоту с большой свитой бояр, имея в качестве оружия два длинных ножа и кинжал, висевшие на поясе, а за спиной — кистень в виде рукоятки с подвешенным на ремне металлическим шаром. По давно заведенному обычаю и сам князь и знатные «княжьи мужи» во время охоты собственноручно вели охотничьих собак. В «поле» находилось около двухсот всадников. В ряду стояло до сотни охотников; из них одна половина имела одежду желтую, а другая — черную. Невдалеке от них размещались остальные всадники, дабы воспрепятствовать зайцам перебегать в их сторону.

Вот таким же способом, на другой день, расставил князь Василько всех охотников. А затем он поднял руку, и главный ловчий затрубил в рог. С громким криком все спустили своих борзых и гончих собак, кои заранее были доставлены в Васильев городок. Раздался громкий, разноголосый лай. Когда появился первый заяц, на него, со всех сторон, наскочило несколько кобелей.

Нападение на «косого» сопровождалось задорными криками:

— Хватай его! Хватай!

А когда появился еще один заяц, князь, стеганув плеткой коня, сам пустился в «поле» со своими борзыми.

Затем показались еще несколько зайцев. И тут началось! Лай собак, топот коней, протяжный и звонкий рёв рожков, азартные возгласы охотников:

— Ату, ату его!..

Натешившись гоньбой за зайцами (было затравлено более трех десятков «русаков»), Василько, после небольшого отдыха, отдал приказ главному ловчему, чтобы тот начинал подготовку охоты на вепрей и лосей. Здесь уже в дело пойдут кинжалы и рогатины, самострелы и кистени. Малейшая промашка — и жди неминучей беды от разъяренного зверя. Но чем больше риск, тем больше запал. Только в такой охоте познаются отвага и сметка.

В прошлую охоту Василько едва не угодил под копыта раненого вепря, но ему пришел на выручку боярин Неждан Корзун, кой добил зверя рогатиной.

На сей раз князь был более удачлив. Он сразил зверя меткой стрелой из тугого лука. Был бесконечно доволен:

— Не промахнулся-таки, а! — возбужденно поблескивая глазами, воскликнул Василько.

— Молодцом, князь. В голову угодил. Редкий выстрел, зело похвально, — одобрительно молвил Воислав Добрынич.

Удачу князя ловчие отметили победными, голосистыми рогами.

— А теперь в городок. За трапезу!

«Тут тебе и конец», — безжалостно и ядовито подумал боярин Сутяга.

Глава 6 ОСЕРДЯСЬ НА ВШЕЙ ДА ШУБУ В ПЕЧЬ

Лазутка Скитник пятый день укрывался в избе Томилки. Дневал и ночевал в тесном, загроможденном рухлядью и рыбачьими снастями чулане.

В самой избе находиться было опасно: иногда к бывшему кормчему заходили слобожане, а намедни наведался сын Гришка и пробыл у отца добрых два часа. Когда тот ушел, Томилка появился в сумеречном чулане и тяжко вздохнул:

— Ну и Гришка, еситное горе. Вот жадность-то замаяла.

— Чего ему понадобилось? — ворчливым голосом спросил Лазутка.

— Отца родного отлаял. Зачем-де рыбный заливчик купцу Богданову указал.

— А ему-то кой прок?

— Большой. Ныне он, а не я, княжой кормчий, ему и рыбные ловы показывать. А того, дурень, не понимает, что рыбьи повадки ему не гораздо и ведомы. Тоже мне знаток выискался.

— Токмо за это и отлаял?

— Если бы, — махнул рукой старик. — Жадность, баю, замаяла. Всё мало ему, скряге. Тебе, грит, добрый куш купец отвалил. Эти деньги могли бы мне достаться. И до того разохался, еситное горе, что отдал ему весь куш. Пусть подавится.

— Жадён твой сынок, — с усмешкой произнес Лазутка.

— Воистину: жадный глаз токмо сырой землей насытится… И в кого мой Гришка пошел? Аглая моя никогда на деньгу не зарилась, а я и вовсе за калитой не гонялся. А мог бы мошну набить. И князь Константин Всеволодович, и сын его Василько не раз меня серебряной гривной награждали, а я, голова еловая, всю Подозерку соберу — и в питейную избу, награду- обмывать. Бывало, по два-три дня гуляли. Так всю гривну и прокучу.

— Так я весь в тебя, отец, — рассмеялся Лазутка.

— Да уж ведаю. Когда тебя боярин Неждан Корзун шубой и деньгой наделил, то весь город гулял. Ты-то, слава Богу, не сквалыга.

Томилка подсел к Скитнику и участливо молвил:

— Ты уж извини, паря. У меня ноне всё народ. То соседи заглянут, то сынок. Оголодал, небось. Сейчас тебе Аглая поесть принесет.

— Да ты не переживай, отец. У меня кусок в глотку не лезет.

Настроение Лазутки было по-прежнему паршивое. Поход Томилки к купцу Богданову кое-что и прояснил, но этого было мало. Известно немногое: Олеся с Никиткой живут взаперти, из дома их ни на шаг не отпускают, даже в сад не позволяют выйти. О том, чтобы отправить грешную дочь в монастырь, таких разговоров не слышно. (Хоть в этом-то для Лазутки небольшое успокоение). Вот, пожалуй, и всё. Томилке так и не удалось увидеться с Олесей и шепнуть ей, что Лазутка сбежал, ныне находится в Ростове, и намерен выкрасть ее из дома. Конечно, выкрасть Олесю не так-то и просто, но ей было бы гораздо легче, если бы она узнала, что Лазутка находится где-то рядом. Она-то, бедная, думает, что ее муж до сих пор сидит у князя Владимира в темнице, и бесконечно страдает. Купец же, назло дочери, ни за что ей не поведает, что Лазутка сбежал. Но что же делать?

— Терпи, паря. И скоморох ину пору плачет. Я хоть и не вещун, но чует мое сердце, что всё когда-то уладится. Терпи.

— Но сколь же можно, батя? Всякому терпенью приходит конец. Хватит! Сегодня же вызволю Олесю!

— Эк закипел, еситное горе. Да как, неразумный?

— Подъеду на возке к тыну, перемахну через него — и к Олесе в избу.

— А возок где сыщешь?

— Да мне ни один извозчик не откажет.

— Верю… А людишки купца?

— Не велика помеха. Их всего-то двое. Раскидаю.

— А Василь Богданов?

— Так я — в торговый день. Он и по будням-то редкий день в избе сидит.

— Ну, а княжьи гридни?

— Не успеют опомниться.

— А крепостные ворота как минуешь?

— В торговые дни ворота всегда настежь. Вырвусь, отец! Вырвусь!

— Уж больно ты прыткий, еситное горе, — кудахтающим смехом зашелся дед.

— Будешь прытким.

— Ну, это ты зря, паря. Прытью людей не удивишь. Разорвись надвое — скажут: а что не начетверо. Ничего-то у тебя не выгорит.

— Да почему?

— Да потому. Так токмо в сказке бывает. Не разумом глаголишь, а сердцем. Всё на богатырскую силушку свою надеешься?

— Надеюсь, отец. Сила солому ломит.

— Не всегда, ямщик. Силою не всё возьмешь. Вся задумка твоя — под обух идти. Где-то непременно промашку дашь. Тогда и себя загубишь и Олесю на всю жизнь кручиной повяжешь. А бывает и того хуже: с горя-то и руки на себя может наложить. Так что, не горячись, паря.

— Да не могу я, отец, не могу! Зло меня берет на неправедную жизнь.

— Вот опять за своё: осердясь на вшей, да шубу в печь. Отчаянный же ты, еситное горе. Такие дела кулаком не решают. Тут головой надо как следует пораскинуть, а ты знай своё гнешь. Остынь, еситное горе!

— Прости, отец, — омягчил голос Лазутка. — Накипело. Я и сам ведаю, что несу околесицу, но душа-то к семье рвется, и ничего поделать не могу. Ну хоть режь меня!

Томилка положил свою руку на колено Лазутки и всё так же участливо молвил:

— Вот и я так же когда-то метался. Готов был отца моей Аглаи на куски разорвать, едва грех на душу не взял. А, вишь, как обошлось. И у тебя всё уладится.

— Твоими бы устами, отец, — понуро вздохнул Скитник.

— Вот ты баял, что через тын перемахнешь. Едва ли, паря. Вчера прошелся мимо усадьбы купца Богданова. Плотники у тына толпятся. Спросил будто бы ненароком: «Аль к купцу подрядились, ребятушки?» Отвечают: «Василь Демьяныч норовит новый тын поставить. Повыше да покрепче. С неделю топориками протюкаем». Чуешь? В опасе живет купец.

— Новый тын, говоришь?.. А кто у плотников в большаках ходит?

Томилка запустил пятерню в дремучую бороду, призадумался.

— Дай Бог памяти. Не та уж стала голова-то. Раньше, почитай, каждогоростовца в лицо ведал… Да этот, как его…Он зимой-то на извозе, а летом за топор берется…. Сидорка, кажись. Борода рыжая.

— Уж не Сидорка ли Ревяка?

— Угадал, паря. Вот память-то молодая.

Лазутка порывисто и возбужденно стиснул старика за плечи.

— Порадовал ты меня, отец! Вот теперь-то можно и головой покумекать.

— Аль знакомец твой?

— Знакомец, отец. Еще какой знакомец!

* * *
Сидорка Ревяка, ядреный, рыжебородый мужик, довольно толковал плотникам:

— Купец не токмо тын, но и новый амбар попросил срубить. Без работенки пока не останемся.

— Всё богатеет Василь Демьяныч. Никак, двух амбаров ему уже мало, — молвил один из древоделов.

А было их, кроме Сидорки, трое. Каждый — добрый умелец, затейливые хоромы у бояр ставил. Но хоромы господа возводят не каждый день, случались с новым подрядом и заторы.

Зато плотничий топор бойко стучал после пожаров. Ростов выгорал дотла несколько раз, после чего и наступала горячая пора древоделов. Пожары лишали крова тысячи людей, помощь требовалась немешкотная, и плотник был самым нужным человеком.

На Чудском конце города (поближе к лесу) шло массовое изготовление и продажа готовых сборных изб, кои быстро собирались и разбирались. На перевозку и установку дома уходило один-два дня. Торговля такими домами шла весьма живо, спрос на них был огромный. Но лютые пожары были не такими уж и частыми, посему древоделы были рады каждому подвернувшемуся подряду.

Обычная плотничья артель (а их было в Ростове несколько) состояла из четырех-пяти мастеров. Большего числа на избу или амбар не требовалось. Но если какой-нибудь боярин возводил роскошные хоромы, то он набирал сразу несколько артелей. Их большаки — коноводы[620] перед зачином собирались на совет: обговаривали «дневки», «кормовые», плату за постройку, а затем шли на «ряд» к боярину. Торговались! Иногда переговоры длились несколько дней. И только после того, как ударят «по рукам», начиналась спорая работа.

Усадьба у купца Богданова довольно обширная, с частоколом, пожалуй, и за две недели не управиться. Сколь крепкого дерева надо извести, сколь бревен изладить: нарубить по высоте, обтесать, заострить вершины, густо просмолить комли, углубить в землю.

Сидорка Ревяка удовлетворенно хмыкал в густую бороду. Подрядились, слава Богу, удачно. Василь Богданыч ни деньгой, ни «кормовыми» не обидел. Плотники довольны.

Дня через два, когда древоделы сели на бревно передохнуть, Сидорка озабоченно молвил:

— Свояк у меня объявился. Жил в дальней деревеньке, да беда приключилась. Ливень прошел с градом, всю ниву побило. Без хлебушка остался, а у него пятеро ртов.

— Худо дело, — посочувствовал плотник Луконя.

— Худо, мужики. Надо жито купить, а всех богатств у него — вошь на аркане, да блоха на цепи. Без хлебушка пропадет. Ребятня голодует, есть просит.

— Вестимо. Один крест хлеба не ест… Ну и чего твой свояк?

— Норовит куда-нибудь подрядиться. Мужик он ловкий, работящий, топором гораздо владеет. Уж не ведаю, куда его и направить.

— А силенка-то есть?

— Уж куды с добром. Он у меня, Луконя, мужик могутный.

— Пусть в судовые грузчики наймется, кули и тюки купцам таскать.

— И о том мекал, Луконя. Но сам ведаешь, торговые суда не каждый день причаливают… Вот ежели бы древоделом.

Плотники примолкли. Сидорка явно намекает на их артель. Но взять его свояка — поделить «рядную» плату на пять частей, понести убыток.

Сидорка повел пытливыми глазами по напряженным лицам мужиков и молвил:

— А, может, недельки на три к себе возьмем? Я бы от своей доли отказался и свояку передал. Рябятенки-то у него с голоду пухнут. Жаль ребятенок-то. Конечно, вам решать, мужики.

Предложение Сидорки мужиков устроило: в убытке не будут, да и лишние руки сгодятся.

— Пущай приходит твой свояк.

Свояк появился на другой же день. И впрямь могутный. Высоченный, косая сажень в плечах, с большой, огненно-рыжей бородой.

— Ну и сродничек у тебя, — добродушно рассмеялся Луконя. — От бороды хоть трут запаливай. Как звать?

Свояк Сидорки в ответ лишь что-то промычал.

— Чего, чего?

— Не пытайте его, мужики. Отроду немой. А кличут его Кирьяном.

— Вот те на, — покачал головой Луконя. — Добро, что не глухой. Ну да ничего, умел бы топор держать. С Богом, Кирья

Глава 7 БЕС ВСЕЛИЛСЯ

Олеся ходила по избе как тень: поникшая, молчаливая.

Секлетея глянет на дочь и тяжело вздохнет. Вконец кручина замаяла Олесю. И пожалеть нельзя. Василь Демьяныч строго наказал:

— Чтоб никакой поблажки, Секлетея. Ревёт и пусть ревёт. Неча ее жалеть, сама виновата.

Но у Секлетеи сердце не каменное. Как супруг за порог — она к дочери.

— Ты бы покаялась, доченька. Упади отцу в ноги и во всем расскайся. Во всем, во всем! У него сердце отходчивое, простит тебя.

— Не упрашивай, матушка. От Лазутки, мужа своего любого, я никогда не откажусь.

Вновь вздохнет Секлетея. Дочь на путь истинный не наставишь. И до чего ж крепко возлюбила она своего Лазутку! И ничего, видно, с ней не поделаешь. Но и продолжаться так долго не может. Олеся тает на глазах: исхудала, побледнела, а в очах — тоска смертная.

Осмелившись, поведала о том супругу:

— Как бы совсем не свалилась наша дочка, государь мой. Ну, чисто монашка после епитимьи[621]. Да и Никитушка бледненький. Может, государь мой, дозволишь Олесе в сад выходить? А то как бы…

— Буде! — сурово оборвал супругу Василий Демьяныч.

На Никитушку он и глядеть не хотел. Привезла его Олеса закутанного в одеяльце, а в светелку Василий Демьяныч так больше и не заходил. Нечего ему там делать. Приблудный ребенок — несмываемый срам для всей семьи. Не видит его Василий Демьяныч и видеть не собирается.

Секлетея примолкла. Строг государь, против его воли не пойдешь.

Олеся иногда видела отца во дворе. Тогда она брала Никитушку на руки, подходила к оконцу и, показывая рукой на Василия Лемьяныча, говорила:

— Это твой дедушка, сынок. Дедушка Василий. Смотри, какая у него красивая борода. Запоминай, сыночек.

Никитушка оказался смышленым: как-то он сам указал на Василия Демьяныча ручонкой и пролепетал:

— Деда…Бодода.

— Ах, какой ты у меня разумный, Никитушка, — на какой-то миг повеселела Олеся, но радость ее была короткой, она вновь замкнулась.

И все же, в один из погожих дней, Василий Демьяныч буркнул Секлетее:

— В сад Олесе — дозволяю.

В саду за Олесей зорко приглядывал холоп Харитонка, ведая, что от купеческой дочки всего можно ожидать. Ретивая оказалась девка. Ей уж было под венец, а она — шасть со двора — и к ямщику в возок. Ни отца родного, ни людской огласки не побоялась. И откуда смелости набралась? Росла скромницей, смиренницей, в храм пойдет — боится без матери шаг ступить. Мужики и парни глаза на красну — девицу пялят, а она — очи долу. Всем взяла купеческая дочка — и красотой своей невиданной, и девичьей стыдливостью, и старанием к рукоделию. Тиха, застенчива. И вдруг, словно бес в девку вселился. Разом все древние устои порушила. Теперь вот ходи за ней и во все глаза поглядывай: как бы вновь чего не отчебучила, а главное, не сбежала бы. Тогда беда! Василь Демьяныч больше не пощадит, может и живота лишить.

По пятам ходит Харитонка за шальной купеческой дочкой.

Олеся же ничего не замечает: ни холопа, ни щебетанья птиц, ни доброго, ласкового солнышка, ни густого тенистого сада — с вишнями и яблонями, окаченных плодами. Она бродит, будто во сне. Никитушка уснул на ее руках, а Олеся (который уже день!) погружена в свои неотвязные грустные думы. И чем бы она не занималась, чтобы не делала, а в голове лишь одно: Лазутка, Лазутка, Лазутка…Сидит в Угличе, в черном, холодном порубе. Да и в порубе ли? Князь Владимир оказался злосердым, никогда не забыть его жестоких слов: «Да сгниет он в земляной яме. Даже костей не останется!» Жуткие слова произнес князь. Она ж воспротивилась: не сгниет! Но Владимир еще злее добавил: «А я, говорю, сгниет! То в моей воле!»

Неужели князь приказал умертвить Лазутку?.. Тогда и она жить не станет. Ни что уже не мило будет ее сердцу. Для чего тогда жить, когда ее любимого человека не будет на белом свете. Для чего? Для отца, кой загубил ее счастье? Для людей, кои называют ее прелюбодейкой?.. Для Никитушки? Но какому сыну нужна такая «грешная» мать, на кою каждый будет тыкать пальцем и кидать ей в след срамные слова. Нет, нет! Такой матери Никитушке не надо. Уж лучше пусть он останется с бабушкой, а она, Олеся, покончит с собой. Как изведает, что Лазутку казнили, так и покончит.

Углубленная в свои неутешные, горькие мысли, Олеся оказалась в густом малиннике, облепившем южную часть частокола из крепких заостренных дерёв. Головы ее, наглухо покрытом темным убрусом, не стало видно, и Харитонка забеспокоился. С чего бы это вдруг купеческая дочка в малинник полезла? Уж не задумала ли чего недоброго? Всё может статься, коль ходит, как полоумная.

Харитонка напродир кинулся в кустарник. Увидел перед собой измученное, помертвелое лицо Олеси с остановившимися безумными глазами, и ему стало страшно.

— Шла бы ты в светелку, Олеся Васильевна.

— Что?.. Это ты, Харитонка, — выходя из оцепенения, тихо молвила Олеся.

— Я, Олеся Васильевна. Шла бы, сказываю, домой.

— Зачем ты здесь?

— Как зачем?.. Батюшка твой повелел…, — Харитонка чуть не ляпнул, что приставлен к Олесе в стражники, но вовремя поправился: — Батюшка повелел оберегать тебя от лихих людей.

— От лихих? — в очах Олеси промелькнул испуг. Она вспомнила, как ее грубо схватили у избы кузнеца Малея княжьи люди и насильно повели к терему Владимира. Она вырывалась, кричала:

— У меня же в доме Никитушка, Никитушка! Отпустите меня к сыну!

Но княжьи люди и слушать ничего не хотели. А затем, когда она отвергла Владимира, те же княжьи слуги кинули ее на телегу и с охальными словами повезли в Ростов. Они и впрямь недобрые люди, готовые на всякое лихо.

Не успела Олеся выйти из малинника, как услышала гулкие удары топоров по частоколу. В страхе перекрестилась. Господи! Да вот они уже и в тын ломятся. За ней и Никитушкой! Бежать, борзей бежать!

И Олеся, прижимая к груди ребенка, быстро побежала к дому. Запыхавшись, влетела в избу, увидела Секлетею и напугано закричала:

— Спрячь меня, матушка! Борзее спрячь с Никитушкой!

— Аль напасть какая? — всполошилась Секлетея.

— Лихие за мной с топорами гонятся!

Секлетея ошарашенно плюхнулась на лавку. Плоский поджатый рот ее открылся, руки и ноги затряслись. На ее счастье в избу вошел Харитонка.

Секлетея, показывая дрожащей рукой на дочь, заплетающимся языком вопросила:

— Чего это… чего это Олеся сказывает? С топорами, чу, за ней лихие гонятся.

— С топорами? — удивился Харитонка, а затем смекнул. — Да это плотники начали старый тын рушить, вот Олесе Васильевне и почудилось.

— Нет, нет, не почудилось. Спрячь меня с Никитушкой, матушка! Спрячь!

Секлетея пытливо глянула на лицо Олеси и охнула, схватившись за голову. Никак, дочка разума лишилась. Господи, беда-то какая!

— Ступай, Харитонка…Нет, погоди. Разыщи Василия Демьяныча.

Харитонка пожал покатыми плечами.

— Не ведаю, где и разыскивать, хозяйка.

— Вот и я не ведаю. Он никогда о своих делах не сказывает… Как же быть-то, пресвятая Богородица? Но он где-то в городе. Может, к купцам ушел. Ищи, Харитонка!

Харитонка обегал всех богатых торговых людей, но купца никто не видел. Часа через два холоп вернулся в избу в надежде, что Василий Демьяныч появился дома, но Секлетея огорчила:

— Не был. И куда запропастился государь мой? А с дочкой-то совсем худо. Ходит с блаженным лицом, как наш юродивый на паперти, и всё чего-то бормочет. И чего делать — ума не приложу. Вдругорядь ищи, Харитонка.

Но и вдругорядь не удалось найти холопу купца Богданова. Тот заявился в дом лишь к вечеру.

— Да где ж ты пропадал-то, батюшка? Обыскались тебя!

— В храме был, — хмуро отозвался Василий Демьяныч.

— В храме? — подивилась Секлетея.

Купец Богданов никогда не считался усердным прихожанином. Ходил в церковь, когда не был в отлучке, лишь раз в неделю, да и то с семьей. Один же — в жизни не хаживал, а тут провел в храме едва ли не весь день, что и удивило Секлетею.

— Чего искали? — всё также пасмурно спросил купец.

— Беда, государь мой. Дочка-то, кажись, умом тронулась.

— Что-о-о?

— Да ты сам погляди. Несуразицу несет.

Василий Демьяныч по сумрачной лесенке поднялся в светелку. За ним последовала и Секлетея.

Олеся, при свете бронзового шандана из трех оплывших сальных свечей, тихонько раскачивала зыбку и негромко приговаривала:

— В могилке покойно, Никитушка. Никто меня не найдет… В могилке покойно.

Василий Дёемьяныч подошел к Олесе и тронул ее за плечо.

— Ты чего это, дочка?

Олеся испуганно отпрянула от отца.

— Нашли!.. А где топор? Токмо Никитушку не погубите!

Василий Демьяныч переглянулся с Секлетеей и сокрушенно опустился на лавку. Помрачневшие глаза его устремились к иконе Спасителя. За что наказуешь, Господи? За что?!

* * *
Старый, местами подгнивший частокол плотники рушить не стали. Так купец приказал.

— Аль двойным тыном надумал от улицы отгородиться, Василь Демьяныч? — со скрытой усмешкой вопросил Сидорка Ревяка.

Купец сердито ответил:

— А надо бы! Уж слишком много воровских людей развелось.

Молвил и пошел прочь.

— Вот и пойми его, — развел Сидорка руками. — «Надо бы!» Да двойным тыном даже бояре не отгораживаются. И чего опасается?

— Девку выкрали, вот и опасается. А тут, глядишь, и Секлетею его уволокут, — хохотнул Луконя.

— Буде ржать. У человека горе, а вам бы всё шуточки. Дерева рубите! — напустив на себя строгий вид, произнес Сидорка.

Неподалеку стучал топором дюжий Кирьян. Был он в сермяге, подпоясанной лыком, и в войлочном колпаке, низко надвинутом на самые брови. Огненно-рыжую бороду трепал густой говорливый ветер. Работал споро, без устали. Луконя обработал одно дерево, а Кирьян уже за третье принялся.

Плотник глазам своим не поверил: обтесал, поди, кое-как. Подошел, цепко оглядел кругляш и головой крутнул. Ну и немтырь! Ловко обстругал.

— Ты чего так торопишься, Кирьян? Силы побереги, а то и дух вон.

Но «немтырь», знай топором звенит.

Луконя поглядел, поглядел и вернулся к Сидорке.

— А свояк твой топоришко держать умеет.

— А я че говорил? Мужик работящий.

— Уж больно прыткий, как бы пуп не надорвал.

— Не надорвет. Он у меня двужильный, за троих ломит.

Немтырь «ломил», а сам нет-нет да и глянет на видневшуюся за тыном кровлю купеческого терема. А то вонзит топор в древо и поглядит на солнышко. Уж скорее бы оно над головой повисло. Тогда — полдень, обеденная трапеза в купеческом подклете. Так сказывал Сидорка. Как неторопко тянется время!

Сидорка же ошкуривал сосновый кругляш и думал о купце. Странный он какой-то. Говорит мало, глаза отрешенные, даже нового плотника утром не заметил. Видать, за дочку переживает. Тяжко приходится купцу. Еще бы! Родная дочь из родительского дома сбежала. Такого случая Ростов еще не ведал, вот и ходит Василь Демьяныч, как потерянный. Каково знатному и горделивому купцу? Зол он на Лазутку. Слух прошел, что готов без княжеского суда своей рукой ямщика живота лишить. Ох, по острию ножа ходишь, Лазутка. Зело нелегкое дело задумал ты. А сколь подготовки было!

Дней пять назад к Сидорке заявился бывший кормчий Томилка и всё рассказал ему о Лазутке Скитнике.

— Да как же он не побоялся в Ростов сунуться? — поразился Ревяка.

— А вот спроси его, еситное горе. Ныне в артель твою просится. Как проведал, что вы купцу Богданову новый частокол ставите, так весь и загорелся. Ступай, грит, к Сидорке. Пусть он меня в артель примет. А вдруг удастся с Олесей свидеться.

Ревяка и вовсе дался диву:

— Да он что, спятил? Его тотчас схватят и на княжой суд поведут. Лазутку каждая собака в городе знает. Ну и дуралей.

— Ныне не узнают. Надумал Лазутка рыжим стать.

— ?

— И голову и бороду хной[622] покрасит, и к тому ж в немого обратится.

— Чудит ямщик. А проку? Озеро соломой не зажжешь. Вот так и Лазутке не видать Олеси, как собственных ушей. Да кто ж чужака в артель возьмет?

— И о том с ямщиком покумекали. Назовешь его свояком, и слезно артели челом ударишь.

— Да какой еще свояк? — продолжал дивиться Сидорка.

— А вот какой. Слушай да на ус мотай, еситное горе…

Ревяка нехотя согласился, хотя затею Лазутки посчитал рисковой. Ямщик, Бог даст, и увидит свою жену, а что дальше? Олеся тотчас обрадуется, кинется Лазутке на грудь — и всё пропало. Конечно, можно и возок к воротам подать, но Олеся теперь связана по рукам и ногам своим младенцем, и без него она никуда не поедет. А коль и поедет, всё равно бежан настигнут быстрые княжеские кони. Ничего-то не получится у Скитника. Под полой печь не унесешь.

Артель, как и в прошлые дни, позвали обедать в подызбицу купеческого терема.

Лазутка снял колпак и тряхнул густыми, волнистыми волосами да так, что они, рассыпавшись, закрыли глаза, упав ниже переносицы. Сутулясь, хлебал ложкой наваристые щи и напрягал слух. А вдруг Олеся находится над подызбицей в горенке? Может, голос ее донесется. А может, и Никитушка заплачет… Нет, всё глухо.

На другой день в подызбицу заглянул сам купец. Вид у него был какой-то затравленный и угрюмый. Рассеянный взгляд его остановился на Лазутке.

— А это кто? Кажись, ране не видывал.

У Скитника екнуло сердце, дрогнула ложка в руке. Неужто узнает?!

— Свояк мой, Василь Демьяныч. Плотник от Бога. Артель соврать не даст.

— Древодел! — поддакнул Луконя.

— Добро, — коротко молвил купец и отвел глаза от незнакомого плотника. А затем, как бы нехотя, всё с теми же мрачными, рассеянными глазами, спросил:

— Довольны ли кормом?

— Благодарствуем, Василь Демьяныч. Артель не в обиде, — с поклоном ответил Сидорка.

Купец больше ничего не спросил и вышел из подызбицы.

У Лазутки отлегло от сердца. Не узнал! Теперь он может работать гораздо спокойней и ждать благоприятного случая.

Глава 8 «ВЕСЕЛУХА»

В Васильевом городке, обнесенном неболь обшаривал глазами просторный, ветвистый сад, в надежде высмотреть жену и Никитушку, но… тщетно. Олесю, видимо, купец даже не выпускал из горницы.

«И это отец, — невесело раздумывал ямщик. — Как он безжалостен. Родную дочь даже в сад не выпускает. А ведь совсем другим ведали ростовцы Василия Богданова. Допрежь был он, хотя и строгим, но незлобивым и общительным, никто не мог сказать, что Василь Демьяныч худой, жестокий человек. Как же ростовцы заблуждались!»

И вновь Лазутка не знал, что ему предпринять, вновь захотелось ему плюнуть на все предосторожности и ворваться в горницу Олеси. Неведение и ожидание — хуже смерти.

Но ямщика сдерживал Сидорка Ре шим, но крепким дубовым частоколом, шел пир горой.

Князь Василько отмечал удачную охоту. По правую его руку сидел боярин и воевода Воислав Добрынич, по левую — молодой боярин Неждан Корзун.

Борис Сутяга в ядовитой усмешке кривил узкогубый клыкастый рот: вот и здесь Василько древние устои рушит. Какой-то сосунок, без году неделю боярин, восседает обок с удельным князем, а он, кой едва ли не три десятка лет носит высокий боярский чин, оказался чуть ли не в конце стола, вкупе с выжлятником. С псарем! Неслыханное бесчестье! Эка, возвел новый порядок молодой князь:

— На охотничьих пирах прошу бояр — без мест. Не на Думе! Здесь первые люди те, кто зело на охоте отличилсь.

Да как такое мог сказать, князь Ростовский! «Первые люди». Это псари-то первые люди?! Срамотища. Вон их сколь набилось. Смерды! Снедь пожирают, вино лопают, а главное — рты свои поганые открывают. И до чего дошло — сидят супротив! Один из них крепко назюзюкался, чарку пролил, а сосед его гогочет: «Ох, жаль, Митяй. Вино не пшеничка: прольешь — не подклюешь. Держи чарку крепче и пей досуха, чтоб не болело брюхо». А Митяй отчего-то вскипел, и доезжачему кулаком погрозил. Дал же волюшку подлым людям Василько. А те, когда изрядно наберутся, и больших господ начинают задирать. Всё так: вино с разумом не ладит. Пьян — храбрится, а проспится — свиньи боится. Смердящие рыла! Взять бы кнут да по рожам, по рожам, дабы ведали свое место.

Когда Борис Михайлыч глянул на князя, то злость его сменилась на злорадство. Пир в самом разгаре, и обычно он затягивался до глубокой ночи. В это время многие уже будут мертвецки пьяны, поперек глазу пальца не видят, да и слуги не такие уже чуткие и радетельные: они сами наподгуле. Вот тут и не зевай, Влас. Никто и не заметит, как чарка с отравленным вином окажется в руке князя. Он сдохнет не сразу (Фетинья — не дура), а утром, когда будет лежать в постели. Тогда никто и не подумает, что Василько преставился от яда. Один пойдет разговор: во сне помер, от перепоя. Такое случалось. Винцо и молодых губит. Два года назад, на пиру у великого князя Юрия Всеволодовича, молодешенький боярин окочурился. Так что всё пройдет без сучка, без задоринки.

А Влас, тем временем, разливал из братин вино. Серебряный ковш то и дело мелькал в его ловкой руке. Был он весел и необычайно взволнован. Сегодня его, на всем миру, зело похвалил сам князь. Честь-то какая! Он не токмо лучший сокольничий, но и добрый выжлятник. Его гончие собаки оказались самыми удачливыми. Как тут не возгордиться! Вот и отец, поди, довольный. Сидит подле главного сокольничего, но пьет отчего-то мало. Да и тесть не шибко навеселе. И чего б ему не порадоваться за затя?

Вскоре Влас наполнил до краев боярскую чару. Когда наклонялся к тестю, тот чуть слышно молвил:

— Уж к ночи… Не забывай.

— Как можно? — почему-то рассмеялся Влас и, обойдя столы, направился к поставцам с корчагами, яндовами и братинами. Затем он встретился глазами с отцом, и тот, мотнув своей густой, окладистой бородой, поднялся с лавки.

В столовой палате было шумно, но ежели кто-нибудь из гостей поднимался, дабы сказать речь, шум стихал.

— Дозволь, милостивый князь, слово молвить?

— Говори, купец. Рад тебя выслушать.

— Благодарствую, князь, за великую честь, — с поклоном продолжал Глеб Митрофаныч. — Впервой я на княжеском пиру. Скажу от всего ростовского купечества. Премного довольны мы твоим правлением, князь Василько Константиныч. Торговлишку нашу ты не теснишь, большими налогами не обременяешь, от того и Ростову Великому польза немалая. Сколь калита позволяет, жертвуем мы и на храмы, и на крепостные постройки, и на воинство твоё. Дай Бог тебе славно править еще многие годы. Крепкого здоровья тебе, князь Василько Константиныч!

— Спасибо на добром слове, Глеб Митрофаныч, — тепло изронил Василько.

За здоровье князя, как того требовал обычай, каждый должен был выпить до дна. Осушил свою чару и Борис Михайлыч.

Сын и отец вновь переглянулись, а где-то через полчаса Влас недоуменно пожал плечами. Боярин как сидел букой, так и сидит, а ведь должен бы уже в пляс пойти. Крепок же Борис Михайлыч! Его даже «веселуха» не берет.

Перед охотой у отца с сыном произошел непродолжительный разговор.

— Тестюшка твой, боярин Сутяга, бывает ли на пирах веселым?

— Не примечал, тятенька.

— И не приметишь. Всегда сидит с кислым видом и хохлится, как ехидна. Так?

— Кажись так, тятенька.

— Тогда слушай, Влас. Поспорил я с одним знатным человеком, кой на пиру будет, что боярин Сутяга в пляс пойдет. На золотую гривну поспорил. А человек тот: «Ни в жизть не пойдет! Сутяга и под копьем плясать не станет». Так вот, Влас, надо нам эту золотую гривну в свою калиту положить. Надумал я подшутить над тестюшкой. На пиру налей-ка ему «веселухи».

— Чо эко, тятенька?

— А ты и не слыхивал?

— Да где мне, тятенька. Я всё с борзыми да кречетами, в винах же бестолков.

— Оно и видно, хе-хе. Придется показать бестолковому.

Глеб Митофаныч достал из посудницы маленькую скляницу с указательный палец, заполненную темно-зеленой жидкостью и сотворил на лице добродушно-хитрую улыбку.

— Вот она, «веселуха». Настоечка от докуки и печали. Нальешь в чару с пол-ложки — и в пляс пошел!

— Эдак-то и мне охота, тятенька.

— Тебе?.. Одурел, парень. Аль запамятовал, что самому князю будешь прислуживать? Чтоб маковой росинки во рту не было! Уразумел?

— Уразумел, тятенька.

— Внимай дале. Как токмо все станут в крепком подпитии, незаметно достань скляницу, вылей малость в ковш и наполни чару Сутяги.

— Наполню, тятенька. Вот потеха будет! — рассмеялся Влас.

— Но чтоб неприметно, дабы ни одна душа не ведала. Это ты хорошо запомни. Не подведи, Влас. Я тебе за это еще одного отменного кречета добуду.

Влас повалился отцу в ноги. Каждый новый кречет был для него сказочным подарком.

— Не подведу, тятенька!..

Влас как ни глядел на боярина Сутягу, но тот так в пляс и не пошел. Напротив, лицо его стало каким-то бледным и потухшим. Вот тебе и «веселуха»! Не подействовала тятенькина настойка. Жаль-то как! Целой гривны тятенька лишится.

Но Влас особо не горевал: отцу — денег не занимать, не оскудеет его мошна. Он же, Влас, всё сделал так, как просил его тятенька. Отец браниться не будет.

После полуночи Василько Константиныч отбыл в свои покои почивать. Сутяга проводил его колючим взглядом.

«Это твой последний пир, князь. Сейчас ты уснешь и более не проснешься. Хватит, повластвовал! Теперь князю Ярославу и мне, боярину Сутяге, быть властителями земли Ростовской».

После ухода Василька, некоторые еще продолжали пировать, а другие, отягощенные обильными яствами и винами, потянулись на ночлег. Среди них оказался и Борис Михайлыч. Он улегся на спальную лавку, покрытую медвежьей шкурой, повернулся на правый бок и вдруг почувствовал режущую боль в животе. Тогда он перевернулся на спину, но боль стала еще острей, да и на сердце будто навалилась тяжелая каменная глыба. Сутяге нечем стало дышать. Он попытался кликнуть слугу, но из широко открытого рта лишь раздался протяжный, надрывный хрип. Боярин весь покрылся холодным потом, глаза его широко раскрылись, лицо посинело, изо рта пошла розовая пена. В голове промелькнула жуткая мысль. Корчась от удушья, нестерпимой боли и яростной злобы, боярин закричал: «Купец! Перехитрил, собака!..»

Но боярина уже никто не мог услышать. Сутяга умер с открытым ртом и выпученными глазами

Глава 9 ДАБЫ ЧЕРТА НЕ ОБОЗЛИТЬ

Другую неделю плотничал Лазутка Скитник на купца Богданова, но с Олесей так и не удалось свидеться. Когда шел от тына снедать в подызбицу, Лазутка зорко вяка. В своей избе он высказывал:

— Не суйся, ижица, наперед аза. Охолонь, Лазутка. Терпеньем города берут. Денька через два тын закончим и к амбару перейдем. От него весь купецкий терем, как на ладони. Быть того не может, чтоб твоя женка за весь день из горницы не вышла. Непременно выйдет!

— Сомнительно, Сидорка. Десятый день в подызбицу ходим.

— Так, ить, когда ходим? В обед. Мы снедаем и Олеся твоя за трапезой сидит. От частокола же нам одна кровля видна да печной дым.

— Купец будто назло старый тын оставил. Тьфу!

— И правильно! Купец — не дурак. Зачем же ему старый тын рушить, пока еще новый не поставлен. Чтобы ночами лихие в усадьбу лезли? Наберись, грю, терпенья, свояк. Вот-вот за амбар примемся.

— Уж скорее бы!

Амбар на Руси (после избы и терема) — и для мужика, и для купца, и для боярина — самая необходимейшая постройка. В нем будут храниться зерно и мука. Хлеб — русская святыня, ибо он всему голова и кормилец.

Рубить надо амбар с большим умением. Малейшая погрешность — и жито[623] пропадет. Тогда клади зубы на полку. Без ума проколотишься, а без хлеба не проживешь. Да и про древнее поверье нельзя забыть. При возведении избы, конюшни, бани, колодца, сарая, амбара следует прежде всего изведать — не занято ли это место чертом. Для этого хозяин клал на ночь, по всем четырем углам первого венца, по краюшке хлеба. Ранним утром он поднимался, горячо молился и тихонько шел к венцу. Если хлеб оставался нетронутым, то, стало быть, черта на постройке нет, а коль пропадет хоть одна из краюшек — место нечистое, в тот же час передвигай бревна. Ничего не возводят и на том месте, где когда-то пролегала дорога или тропинка: тут шатался дьявол.

Верили также, что в конюшнях всегда поселяется черт, а поэтому никогда нельзя входить в нее с горящим фонарем или свечой, и никогда нельзя свистеть, дабы не обозлить черта, кой в отместку может замучить лошадей.

Еще перед тем, как возводить тын и амбар, купец Богданов учинил Сидорке тщательную проверку.

— Житницы ране рубил?

— Доводилось, Василь Демьяныч.

— И какой она должна быть?

— Обижаешь, купец, — нахмурился Сидорка.

— Ты уж не серчай, плотник, но у меня в амбаре будет хлеб лежать, а не кадушка с грибами. Хлеб! А я не шибко в плотницких делах кумекаю. Уж поведай мне, Христа ради.

— Хитришь, Василий Демьяныч. Ну да Бог с тобой… Дабы лучше хлеб сохранить, житница должна быть холодной, сухой и хорошо проветриваемой.

— Так-так, плотник. Поближе к саду будешь ставить, чтоб подальше от глаз воровских?

— Зачем же подле сада? Тогда прохлады в житнице не будет. Ставить надо на открытом месте, дверями и оконцами на север.

— Ишь ты, — крутнул головой купец. — А насчет сухого амбара мне тужить не надо. Лес я еще с зимы заготовил. Холопы давно ошкурили и высушили. Вам токмо напилить по размеру, вырубить пазы и складывать венец к венцу.

— И всё? — хитровато прищурился на купца Сидорка.

— И всё.

— Ну и пропал твой хлеб, Василь Демьяныч. В три месяца отсыреет.

— Да ну! — простодушно уставился на древодела Богданов.

— Вот те и ну, — усмехнулся Сидорка. — Амбар надо приподнять на два аршина над землей, и учинить всё так, чтобы хлеб в сусеках, упаси Бог, не касался наружных стен. Вот тогда-то он будет лежать в сухости.

— Ишь ты. А я и не ведал, — с лукавинкой молвил купец. — Ну а что надо делать для проветривания?

Лукавинка в глазах купца не осталась без внимания Сидорки.

— Буде насмешничать, Василь Демьяныч. Всё-то ты ведаешь.

— А я, толкую, не горазд в оном деле. Дале рассказывай.

— Слушай, коль не надоело, но боле не перебивай. Дабы жито проветривалось, надо проложить сквозь сусеков дощатые трубы с просверленными стенками, концы коих должны выходить в отверстия, сделанные уже в наружных стенках. Отверстия эти скошены вниз, к наружу — для защиты от дождя, и имеют, кроме того, задвижки. В потолке также надобно учинить вытяжные трубы. Дверь должна быть значительных размеров: около одной сажени шириной и три с половиной аршина высотой. Кроме наружной двери, потребуется и внутренняя, решетчатая, коя закрывает амбар при проветривании. Закрома же надо уладить так, чтобы хлеб насыпался сверху, а выбирался снизу, с помощью отверстий с лоточками, кои будут сделаны у дна сусеков, и закрываться задвижками. При таком устройстве зерно долго не залёживается, ибо сперва выбирается то, кое было раньше насыпано. Кроме того, опускаясь при выборке вниз, оно пересыпается и проветривается. Дно сусеков следует приподнять над полом вершков на десять…

Сидорка еще долго рассказывал, а Василий Демьяныч степенно кивал головой и думал:

«Башковитый плотник. Ставил житницы. Теперь можно за хлебушек не беспокоиться».

Когда, наконец, Сидорка закончил, купец благодарно молвил:

— Спасибо за урок, древодел. На всю жизнь запомню.

А Сидорка, всё также хитровато прищурясь и сдвинув на потылицу войлочный колпак, произнес:

— Не худо бы, Василь Демьяныч, перед зачином амбара артель чарочкой попотчевать, дабы житница века стояла.

— Попотчую, — коротко пообещал купец.

И вот настал день, когда плотники завершили работу над частоколом и перешли к зачину житницы. Усевшись на заготовленные бревна, древоделы поглядывали на высокое крыльцо купеческого терема, ожидая выхода Василия Демьяныча. Сейчас купец подойдет к артели и радушно молвит:

— Пожалуйте к столу, древоделы. Испейте доброго вина перед зачином.

Но купец так и не вышел.

— Неуж пожадничал? — вопросительно глянул на большака Луконя.

— Непонятно, мужики. Богданов, кажись, не из тех людей, кои слово свое рушат. Поди, запамятовал, — молвил Сидорка.

— Да вон Харитонка показался. Сейчас к столу кликнет, — заулыбался Луконя.

Но Харитонка и не думал подходить к артели. Он торопко шел к воротам тына.

— Погодь, милок! — окликнул холопа Сидорка. — Разговор к тебе есть.

Но Харитонка артель огорчил:

— Ничего не ведаю, мужики. Василь Демьяныча в тереме нет.

— Да где ж он?

— К епископу Кириллу спозаранку ушел.

Мужики приуныли. Вот тебе и Василь Демьяныч! Не ожидали.

— А ты куда поспешаешь? — спросил Сидорка

— Да я энто… Дела у меня энто… Дела, мужики.

— Буде губами шлепать. Аль чего случилось?

— А-а, — кисло махнул рукой Харитонка и побежал к воротам.

Лазутка проводил холопа тревожными глазами. Что-то неладное происходит в тереме Богданова. Сам купец спозаранку к владыке ушел, а теперь вот и холоп куда-то заспешил. Уж не с Олесей ли какая беда? Господи, терем совсем близко, а не войдешь и не спросишь… А может, войти, пока хозяина в доме нет?

Сидорка увидел напряженное лицо Лазутки и, как можно спокойней, молвил:

— Ладно, мужики. Обойдемся без зачинной чарки. С окончаньем пображничаем. Давайте-ка за топоры.

На сей раз Лазутка трудился без всякой охоты. Он то и дело поглядывал на терем, всё еще робко надеясь, что Олеся покажется во дворе.

— Ты чего, Немтырь, как сонная муха? Пошевеливайся!

Лазутку охватила злость — на свою беспомощность, на купца, заточившего в тереме свою дочь, на неведение, кое хуже смерти. И он, весь осыпанный смолистой щепой, так «пошевелился», так яро загулял по пазу бревна топором, что конец венца отвалился.

— Очумел, Немтырь! — осерчал Луконя. — Готовое бревно загубил.

Большак решил всё свести на шутку:

— Это он, мужики, на купца озлился. Чарку не поднес — вот и пошел топором махать. Винцо мой свояк жуть как уважает. Братину за один присест вылакает.

— Такой верзила вылакает. И все ж горяч, никак, твой свояк, Сидорка. Речами тих да сердцем лих.

Лазутка с трудом взял себя в руки, однако, рубил пазы, стиснув зубы.

Василий Демьяныч подошел к артели лишь на другое утро. Повинился:

— Простите меня, мужики. Совсем за делами запамятовал.

— Да мы не в обиде, Василь Демьяныч. С кем не бывает, — благодушно молвил Сидорка.

— Вот и добро. Прошу к столу, в подызбицу.

— Благодарствуем, хозяин. Чарочка не помешает, — повеселел Луконя.

Лазутка старался на купца не глядеть, а вот Сидорке бросилось в глаза, как еще больше осунулось, и поблекло лицо Богданова.

«Что-то его мучает, — невольно подумал он. — Неужто так из-за дочки убивается? Крепко же его родное чадо подкосило. А может, самого какая-нибудь хворь одолела? Здоровье приходит годами, а уходит часами. Цветущий купец на глазах меркнет».

Стол, накрытый белой льняной скатертью, был уставлен снедью и питиями.

Василий Демьяныч осушил первую чару вкупе с артелью и, сославшись на неотложные дела, вышел из подызбицы.

Луконя, удовлетворенный богатым столом, потянулся за малосольным, пупырчатым огурчиком и довольно крякнул:

— Свежей засолки. Люблю под огурчик. Лепота!

— Где огурцы, тут и пьяницы, — хохотнул, сидевший обок с Луконей, долговязый плотник с черными нависшими бровями. — Навались, мужики! Первая чарка колом, вторая соколом, остальные — мелкими пташками. Навались, ребятушки!

— Ты не шибко-то наваливайся, Епишка. Слышал, как намедни боярин Сутяга от перепою дуба дал? — молвил большак.

— Как не слышать. Весь Ростов о том толкует. Но мы — не бояре. В мужичьем животе долото сгниет, — вновь хохотнул Епишка, теперь уже закусывая куском сочного, поджаристого мяса.

— А мне Сутягу и вовсе не жаль, — сказал Луконя. — Годков пять назад баньку ему рубил. Ох, и скряга! Порядился за одну плату, а он выдал вдвое меньше.

— И по рукам били? — удивился Епишка.

— А как же? Всё сполна-де, милок, получишь. А когда баньку сладил, Сутяга и чарки не поднес и цену ополовинил. Ты, бает, трое дён на сеновале дрых. Я ж ему: «Так трое дён потопный дождь лил». А Сутяга: «Ничего не знаю, милок. Про дождь у нас разговору не было. Ступай с Богом». Как липку ободрал, сквалыга!

— Будешь знать, с кем по рукам бить, — усмехнулся Сидорка. Этого боярина весь Ростов ведал. Скорее у курицы молока выпросишь, чем у него кусок хлеба. Ни один ростовец Сутягу не пожалел и добрым словом не вспомнил. Как говорится: собаке — собачья смерть.

— А твой-то свояк и впрямь горазд на винцо, — подтолкнул Сидорку, разомлевший от сытной трапезы и вина Луконя. — Чарку за чаркой опрокидывает. Дорвалась душа до бражного ковша. Горазд!

А Лазутка глушил чаркой тоску и горе. Ему хотелось забыться, и хоть на какое время не думать о жене и Никитушке. Но хмель не брал, не мутил голову, назойливая мысль не покидала: «Олеся, Олеся!.. Почему не выходишь в сад? Что с тобой? Что?..»

* * *
Василий Демьяныч, убедившись, что Олеся тронулась умом, и растерялся и ужаснулся. В первые часы он не ведал, что предпринять, а затем, после мучительных раздумий, позвал дворовых и накрепко наказал:

— О недуге дочери — ни слова. Кто проболтается — самолично язык вырву. Спрашивать будут — отвечайте: всё, слава Богу, сидит в светелке и рукодельем занимается.

Затем Василий Демьяныч удалился в белокаменный Успенский храм, где истово и долго молился перед Христом, Божьей Матерью и святыми чудотворцами, дабы оказали милость свою и избавили его неразумного чадо от тяжкого недуга.

Приходил в собор и на другой день и на третий, но Олесе не становилось лучше.

— Лекаря бы надо, государь мой, — советовала заплаканная Секлетея.

Но лекаря купцу звать не хотелось: такую хворь излечить едва ли ему под силу, да и приводить его в дом зело опасно: тогда весь Ростов изведает о страшном недуге Олеси. То-то вновь заговорят злые языки. Блудливая дочка, мол, купца Богданова, допрежь с ямщиком спуталась, в бега с ним, не от великого ума, ударилась, а ныне и вовсе спятила… Нет, нельзя звать лекаря, никак нельзя! Может, Олеся еще придет в себя.

Но тщетны были ожидания, и тогда Василий Демьяныч отправился к епископу Кириллу Второму, весьма почитаемому ростовцами архиерею.

Вот уже третий год возглавлял Ростовскую епархию новый владыка. За это время он близко сошелся не только с князем Василько, его супругой Марией, но и со многими боярами. Степенный, уравновешенный, благоразумный, он пришелся по душе и городской знати и простолюдинам. А неустанное радение Кирилла о сирых и убогих, принесло ему еще большее уважение.

Василий Демьяныч был допущен к руке владыки в первый же день. В покои епископа его проводил молодой послушник, кой, перед низкой сводчатой дверью, тихо и почтительно молвил:

— Святой отец ждет тебя, купец.

Владыка обладал крупной, внушительной фигурой. Ему было немногим за сорок; лицо округлое, широколобое, с открытыми, пристальными глазами, мясистым, шишкастым носом и русой, благообразной бородой. Облачен был Кирилл по-домашнему: без мантии, митры[624] и панагии[625], одетый в лиловую шелковую рясу с серебряным нагрудным крестом.

Василий Демьяныч перекрестился на киот, низко поклонился владыке и тихо молвил:

— Благослови, святый отче.

Кирилл осенил купца крестным знамением и произнес по обычаю:

— Во имя отца и сына и святого духа благословляю раба Божия Василия… Что привело тебя, сын мой?

— Беда, святой отец.

И Василий Демьяныч всё рассказал, ничего не утаив.

— Велика твоя беда, сын мой, но всё — в руках Господних. И как сказал апостол: «Честен брак — и ложе не скверно. Прелюбодеев же судит Бог». Не миновала и дочь твоя наказанья.

— Но как же быть теперь, владыка? Как? — с отчаянием в голосе вопросил купец.

Владыка поднялся из кресла, шурша просторной рясой, прошелся по покоям, заменил догоревшую свечу в бронзовом шандане, а затем ступил к застывшему в томительном ожидании купцу, и участливо молвил:

— Молись, Василий Демьяныч. Неустанно молись. Токмо в том спасение.

— А может, окажешь милость свою и пришлешь лекаря, святый отче? Недуг-то у дочери редкостный, — робко произнес Василий Демьяныч.

— Молись! — кратко и твердо изронил епископ.

— Как? Вразуми, владыка! — чуть ли не со слезами на глазах обратился к архиерею Василий Демьяныч.

— Поведай, сын мой, а гораздо ли у чада твоего разум помутился?

— Не так уж и гораздо, владыка. Бывают и просветленья.

— К киоту с молитвой подходит?

— И не единожды, владыка.

— Тогда не всё еще так худо, сын мой… А теперь зело накрепко запомни слова мои: ежели Бог пошлет на кого болезнь или какое страдание, — исцеляться ему Божьею милостью, да слезами, да молитвою, да постом, да милостынею, да искренним покаянием, да благодарностью и прощением, и милосердием. И отцов духовных подвигнуть на моление Богу: петь молитвы, воду святить с честных крестов, и со святых мощей, и с чудотворных образов, и освящаться маслом, и по святым чудотворным местам пойти по обету и молиться со всею чистой совестью. И тем самым исцеление от разных недугов от Бога получить, и впредь от всяких грехов уклоняться и никакого зла не творить. А наказы духовных отцов соблюдать и епитимьи совершать: тем очистишься от греха, и душевные и телесные недуги исцелишь, и заслужишь от Бога милость. Вот памятка, как каждому христианину исцелять себя от самых разных недугов душевных и телесных, от душетленных и болезненных страданий: жить по заповедям Господним, по отеческому преданию и по христианскому закону, — тогда и Богу он угодит, и душу спасет, и от греха избавится, и здоровье получит душевное и телесное, и станет наследником вечных благ… Всё ли уразумел, сын мой?

— Ничего не запамятую, святой отец.

— Да поможет тебе Господь. Закажи сорокоуст о здравии чада твоего с молебном — и я сам помолюсь.

Василий Демьяныч опустился на колени и поцеловал епископу руку.

— Благодарствую,владыка, — растрогался Василий Демьяныч.

Затем он поднялся, распахнул темно-вишневый кафтан и расстегнул калиту, прикрепленную к кожаному ремню, опоясывающему льняную рубаху.

— Прими, святой отец, на украшение храма. То — от всего сердца.

Но Кирилл отвел руку купца с тугим, набитым золотыми монетами кошелем.

— Коль от всего сердца, то передай моему казначею. Храм нуждается в благой помощи.

Глава 10 ВЛАС И ФЕТИНЬЯ

Смерть своего любимого «Борисыньки» оказалась для Фетиньи полной неожиданностью. Когда услышала, грянулась оземь и забилась в надрывном, неутешном плаче. Её горе было отчаянным и безмерным. Фетинье не хотелось жить.

Боярина, как и всякого «княжьего мужа», хоронили с почестями. Соборовал и отпевал усопшего сам епископ Кирилл. А затем в покои вошел князь Василько в смирном[626] платье, а за ним духовенство с хоругвями и крестами.

Тело боярина лежало под золотым балдахином. После отпевания ближние слуги понесли усопшего с верхнего жилья хором, сенями и переходами, к красному крыльцу. Другие же слуги несли надгробную доску, покрытою серебряной объярью. На красном крыльце боярина положили на приготовленные сани[627], обитые золотым атласом. Подождав некоторое время, дабы усопший простился со своим домом, слуги понесли сани на руках к воротам тына. Перед телом шли священники и дьяконы со святыми иконами и крестами; за ними — певчие епископа, кои уныло тянули надгробное пение. Замыкали траурное шествие князь Василько и Кирилл.

Супругу боярина, дородную Наталью Никифоровну, также по древнему обычаю несли на санях, обитых черным сукном, за коими следовали княгиня Мария Михайловна с верховыми боярынями, боярышнями и ближними служанками Натальи. Все были в смирных платьях.

Когда боярина выносили из ворот тына, позади траурного шествия раздался душераздирающий крик Фетиньи…

Хоронили Сутягу торжественно, но толковали о нем скупо, и никто не проронил о нем доброго слова. Худая жизнь — худая память.

Одна лишь Фетинья убивалась. Всю ночь она пролежала на могиле, не замечая ни прохладной августовской ночи, ни мелкого, моросящего дождя, начавшегося после всенощного бдения.

От могилы ее оторвал Влас Якурин, кой до сих пор пребывал в растерянности. Он больше всех изумился, когда ему сказали о кончине тестя. Застыв с открытым ртом, долго не мог прийти в себя. Вот тебе и «веселуха!» Да как же так? Тесть должон в пляс пойти, а он взял, да и скапутился.

— Да я ж…да я ж, — растерянно глядя на слуг, забормотал он, но тут подошел отец и с горестным видом прижал к себе Власа.

— Беда-то какая, сынок.

Глеб Митрофаныч выдавил из глаз скорбную слезу и, обняв за Власа за плечо, повел его во двор. Там, у коновязи, сердито молвил:

— Ты чего это губами зашлепал? О веселухе помышлял вякнуть?

— Дык, че худого-то, тятенька? Веселуха — для веселья.

— Дурак! Не я ль тебя наставлял, дабы никому ни слова! Запамятовал, обалдуй. Никому! Помирают не с веселухи, а с перепою. Уразумел?

— Уразумел, тятенька.

— Вот так-то. А теперь ступай к покойнику и поплачь. Всё же тесть твой упокоился…

Влас с трудом оттащил Фетинью от могилы.

— Пойдем в терем, баушка. Иззябла вся. Боярыня Наталья тебя ждет.

Фетинья, вся продрогшая, черная, как грач, с обезумившими глазами, шла от погоста к терему и горестно причитала:

— Голуба ты мой, Борисынька-а-а! Как же я без тебя жить буду?… Борисынька-а-а…

Три дня лежала пластом Фетинья в своей сумеречной каморке, а затем исхудавшая, с глубоко запавшими глазами, поднялась с жесткого ложа и стала понемногу приходить в себя. Всё это время она пила только святую воду, а сейчас попросила постной снеди. Ей было нужно как-то подкрепиться, иначе ей не хватит сил выйти из терема и добраться до псарного двора Власа. Она ведала, что тот, забыв молодую жену, днюет и ночует на своем дворе.

Влас, увидев костлявую старуху в черном убрусе и черном платье, с черными, мученическими глазами, невольно перекрестился. Жутко смотреть на Фетинью! Аж мурашки пробежали по телу.

— Ты… ты пошто сюды, баушка?

Влас находился среди доезжачих и выжлятников, коих всегда были на его дворе.

Фетинья, сгорбившись, упираясь на клюку, повела по псарям мрачными глазами и тихо молвила:

— Изнемогла я за дорогу, Влас. Отведи меня в избу да квасом попотчуй.

— Отведу, баушка.

Псарная изба была довольно высокой и просторной, стояла на дубовом подклете. Обок, соединенная сенями, стояла клеть под соломенной кровлей, с большой печью, коя топилась по черному. Здесь псари готовили варево для охотничьих собак.

Влас привел Фетинью в горенку, коя служила ему опочивальней, и подал старухе оловянную кружку с квасом.

Фетинья приняла трясущейся рукой, но пить не стала, глянула на Власа жуткими, пронзительными глазами.

— Недобрая у тебя рука, — скрипучим голосом произнесла она. — Ох, недобрая…Ты пошто боярину чару с зельем поднес?

— С каким… с каким зельем? — оторопел Влас.

— Аль не ведаешь? — колдовские глаза Фетиньи так и жгли княжьего псаря и сокольника. — А с тем зельем, кой повелел тебе отец боярину подать.

— Ах ты про это, баушка… Выходит, тятенька уже тебе сказал про веселуху?

— Сказал, сказал, зятек.

Глаза Фетиньи и вовсе впились во Власа.

— Пожурила твоего батюшку. И пошто токмо ты сунулся с этой веселухой?

— Так ить тятенька помышлял развеселить Бориса Михайлыча. А то сидит на пиру, как монах в келье. Полей, грит, ему из склиницы в чару веселухи — в пляс пойдет. Я всё ждал, ждал, когда он навеселе будет, да так и не дождался.

— Господи! — потрясенная рассказом Власа, заломила руки Фетиня. — Да я ж сама надоумила. Господи!

Старуха свалилась кулем с лавки и скрючилась на полу в беспамятстве.

— Баушка, что с тобой приключилось? Баушка?! — опешил Влас.

Но Фетинья не шелохнулась, она казалась мертвой. Влас перепугался и побежал за псарями. Один из них догадался и припал ухом к груди старухи.

— Дышит, Влас Глебович. Никак, обмируша хватила. Плесните-ка ей водицы на лицо.

Мало погодя, Фетинья пришла в себя. Затуманенным взором окинула псарей и вновь остановила свои глаза на Власе.

— Мне уж не дойти. Прикажи увезти меня в боярский терем.

— Увезу, сам увезу, баушка. Я, енто, быстро!

В каморке своей Фетинья молвила:

— Отцу своему о нашей встрече не сказывай.

— Дык, че тут собинного-то?

— Не любит он меня, и на тебя зело осерчает.

— Ладно, не расскажу, баушка.

Фетинья сняла с киота образ Спасителя и поднесла его Власу.

— Христом Богом поклянись. Целуй святой образ… Вот так-то. А теперь ведай: коль нарушишь крестное целование, будет погибель на твою голову.

Влас испуганно перекрестлся.

— Будь уверена, баушка. Не нарушу! Боженька накажет.

Когда Влас ушел, Фетинья издала отчаянный стон. Ведь это она надоумила боярина отравить худого человека (Фетинья так и не знала кого) руками сына купца Якурина. Как же она сплоховала, Господи! Лютый ворог перехитрил ее любимого Борисыньку и отравил, отравил ее же зельем.

Фетинья упала перед киотом на колени и взмолилась:

— Господи, Исусе Христе, сыне Божий, прости и помилуй меня, грешную. Это я, несмышленая, свела пресветлого боярина в могилу. Но я не хотела того, Господи. Это изувер Глеб Якурин лишил меня ненаглядного Борисыньки. Прокляни же его, царь небесный! Прокляни- и — и!

Иступленное лицо Фетиньи ожесточилось, и всю ее душу заполонила неодолимая ярость. Надо, наконец-то, погубить злодея. Надо!

Фетинья легла на лавку и погрузилась в напряженные думы. Погубить лютого ворога будет непросто. В боярском тереме он может и появиться, но ни к питью, ни к снеди не прикоснется, да и кинжалом его не возьмешь. Ослабла рука Фетиньи, гораздо ослабла, а удар должен быть зело крепким и смертельным… Слугу нанять? Но кого на сие подвигнуть. Даже жадный на деньгу тиун Ушак не отважится. Но как же быть-то, Господи! Ужель извергу, и после его нового злодейства, жить на белом свете? Да разве такое прощают, царь небесный?!

Думай, думай Фетинья!

И она думала дни и ночи напролет, пока, наконец, не посетила ее удачная, спасительная мысль. И с той минуты Фетинья принялась укреплять свои силы. Не пройдет и двух недель, как ее насильник, тать, ирод и кровопивец обретет неминучую смерть.

Глава 11 И НАСТАЛ ЛАЗУТКИН ЧАС

За Олесю и епископ Кирилл молился, и сам купец, и супруга его Секлетея, но Олесю все чаще и чаще одолевало помешательство, и все реже к ней приходило просветление.

Василий Демьяныч, забросив торговлю и выполняя наказы владыки, все дни проводил в храме. Никогда еще ростовцы не ведали такого усердного богомольца. Но когда тот, ближе к вечеру, возвращался домой, то все надежды его угасали: Олеся пребывала всё в том же безумном мире.

Убитая горем Секлетея поведала:

— Утром от жуткого крика пробудилась. Поднялась в светелку, а там Олеся криком исходит: «Дьяволы! Дьяволы!» Трясется вся и рукой на дверь показывает. А меня даже не признала. Страсти-то какие, пресвятая Богородица!

Василий Демьяныч тяжко вздохнул: совсем худо дочке.

— А ныне что?

— Забилась за прялку и тихонько плачет… Что делать-то будем, государь мой?

— Молись, молись, Секлетея! — словами епископа Кирилла произнес Василий Демьяныч.

— Да я ль не молюсь, батюшка? Все ночи перед киотом простаиваю.

— Молись!

Секлетея молча поклонилась и пошла к стряпухе, дабы та всё приготовила к вечерней трапезе, а купец, сгорбившись, продолжал сидеть на лавке.

Все последние дни, когда Олеся лишилась рассудка, он перестал серчать на «непутевую дочь». Вначале его охватила тревога, а потом острая жалость. Ведь это с его родным и любимым чадом приключилась большая беда, с его Олесей…

Олеся!

И Василий Демьяныч невольно вспомнил свои молодые годы, поездку в Углич и встречу с вдовой бывшего княжьего дружинника. Ах, как полюбилась ему робкая и застенчивая красавица! Он был безмерно счастлив, и летал как на крыльях. Олеся пленила его душу, заставила обо всем забыться. Как она его горячо ласкала, какие нежные слова говорила. До сих пор звучит в ушах ее задушевный, ласковый голос: «Сокол ты мой ненаглядный… Любый ты мой… Желанный…»

Девять месяцев, проведенные в Угличе, оказались для него самыми светлыми и счастливыми в его жизни. Он познал величайшую любовь, коя дана не каждому мужчине.

«Да то ж сам Бог меня Олесей наградил», — подумалось вдруг Василию Демьянычу. Бог!.. Господь дал мне и дочку, коя выросла, и стала как две капли воды похожа на мать. Та же изумительная красота, тот же мягкий и добрый голос, те же лучистые, васильковые глаза. И вот теперь его любимое чадо погибает. Погибает! В любой час она может покончить с собой.

Василий Демьяны порывисто поднялся с лавки и пошел в светелку Олеси. Дверь была открыта. Дочь сидела за прялкой и, мотая из стороны в сторону головой, с блаженной улыбкой, что-то невнятно напевала. Подле неё стоял годовалый Никитка в легком, малиновом кафтанчике и в красных сапожках из юфти.[628] Услышав шаги, мальчонка повернулся к Василию Демьянычу и, растягивая слова, пролепетал:

— Ба-да-да… Де-да.

Купец, оторопев от неожиданности, так и застыл у порожка.

— Ты чего… ты чего это сказал?

— Де — да.

Василий Демьяныч растроганно глянул на мальчонку. Перед ним же — внук, внук! И он назвал его своим дедушкой.

Василий Демьяных поднял Никитушку на руки и, обуреваемый светлыми трогательными чувствами, молвил:

— Я — дедушка твой, внучек. Дедушка.

По впалой щеке Василия Демьяныча скользнула благостная слеза.

Увидев супруга с Никитушкой на руках, Секлетея несказанно обрадовалась. Слава тебе Господи! Дошли молитвы до Спасителя. Признал-таки государь ее внука. А то и видеть не хотел. Всё: пригулыш да пригулыш, и нечего на него глядеть.

Сама Секлетея, хоть и журила Олесю, но Никитушку с первых дней пожалела. Он-то ни в чем не виноват, на нем греха нет, зачем же его от сердца отрывать? И не отрывала: как Василий Демьяныч за порог — Секлетея тотчас к Олесе в светелку. Внук еще три недели назад ее «бабусей» назвал. Сколь радости у Секлетеи было! И вот настал черед Василия Демьяныча. Другой час с Никитушкой по терему ходит, аж лицом посветлел. Как тут не разутешиться?

— Ты боле внука-то с дочкой не оставляй. Мало ли чего… Днюй и ночуй в светелке.

— Давно бы так, государь мой, — вовсе воспрянула Секлетея, и тотчас решилась попросить о том, о коем бы никогда и язык не повернулся:

— У покойного боярина Сутяги старая мамка его, Фетинья, проживает. Ты, небось, слышал о ней, государь мой?

— Ну?

— Знахарство ведает. Многих людей, чу, исцелила. Не послать ли за ней?

Лицо супруга нахмурилось, посуровело. Всплыли слова владыки Кирилла: «Кто обращается к нечистым бесам, от коих отрекались в святом крещении, как и от дел их, призывает к себе чародеев и кудесников, и волхвов, и всяких колдунов и знахарей с их корешками, — тот готовит себя диаволу на муки вечные».

— Более и думать о том не смей, глупая баба!.. Зрел как-то Фетинью. Чистая ведьма.

— Прости, государь мой, — поспешила повиниться Секлетея. — Я-то, и впрямь глупая, помышляла как лучше. Прости, батюшка!

Василий Демьяныч, ничего не сказав, передал внука супруге, а сам удалился в ложеницу. Встал перед образом Спасителя и принялся истово молиться.

* * *
Другую неделю плотники рубили амбар, но Лазутка так и не увидел свою Олесю. Худо было на его душе, да и дни пошли мозглые, с докучными, моросящими дождями.

Как-то Луконя посмотрел на Лазутку и удивленно молвил:

— Гляньте, мужики. У Немтыря борода чернеть принялась.

— И впрямь, — разинул щербатый рот Епишка. — Чудеса!

— Да никаких чудес нет, — вмешался в разговор находчивый Сидорка Ревяка. — Утром пошел по нужде на двор и дегтем изляпался. Целую бутыль опрокинул. На притолоке стояла. А он с оглоблю вымахал, а башку-то дырявую не пригнул. И смех, и грех, мужики.

— Вот теперь и пусть ходит, как конь чубарый, — хохотнул Луконя.

Лазутка же, внутренне усмехаясь, вспомнил слова кормчего Томилки:

— Хну на торгу купил. Дорогая, заморская. Купец сказывал, что ни в какой бане целый год не отмоешь. Так что ходить тебе, Лазутка, до другого лета рыжим.

Вот тебе и целый год! Ну да на торгу два дурака. Купец, что стрелец: оплошного бьет. Еще день, другой — и вовсе вся борода почернеет. Завтра же надо новой хны добывать.

В этот день древоделы настилали полы в амбаре. Лазутка выходил под надоедный, рясный дождь за толстенными досками, и каждый раз поглядывал на высокое нарядное крыльцо купеческого терема. Ну, покажись, покажись же, Олеся! Сколь же можно сидеть в своей светелке?! Не заточил же тебя купец в оковы. Покажись! Терпеть — нет уже никаких сил. Всему есть предел. К черту эту заморскую хну! Завтра он смоет с себя весь рыжий окрас и, на глазах у всех, ворвется в терем. И его никто не в силах будет остановить. Он непременно увидит Никитушку и Олесю. А там — что будет. Он уже не боится ни княжьего суда, ни холодного черного поруба. Всё произойдет завтра.

И от этой мысли Лазутке стало легче. Его неведению скоро придет конец.

Когда Скитник в очередной раз вышел из амбара, то увидел холопа Харитонку, кой направлялся к конюшенному двору. Лазутка только собрался его окликнуть, как увидел выскочившую на крыльцо Секлетею, коя истошным голосом закричала:

— Харитонка! Беги борзей за хозяином! Борзей!

Холоп побежал к купеческим погребам, а у Лазутки екнуло сердце. Олеся! С ней что-то случилось, она в беде!

Лазутка поспешил к терему. И тотчас он увидел, как распахнулось оконце светелки, и в нем показалась его жена, с отчаянным, испуганным криком:

— Дьяволы!.. Помогите, дьяволы!

Скитнику показалось, что Олеся вот-вот выкинется из окна, и он бросился в терем.

— Куда? — растопыривая руки, пыталась преградить ему дорогу Секлетея, но Лазутка оттолкнул ее плечом и сенями, переходами, лесенками, ворвался в светелку. Олеся и в самом деле протискивала свое тело в оконце; еще бы миг, другой — и она бы полетела к земле.

Лазутка схватил ее за ноги и вытянул из оконца.

— Дьявол! Дьявол! — продолжала жутко кричать Олеся.

Скитник сбросил с головы колпак, откинул волосы назад, кои закрывали его глаза, взял жену за плечи и притянул к себе.

— Не бойся, лебедушка. Это я — Лазутка. Лазутка!

Олеся перестала кричать и подняла лицо на Скитника. Губы ее задрожали, глаза широко распахнулись.

— Лазутка? — тихо переспросила она, и всё продолжала и продолжала пытливо всматриваться в его глаза. И вдруг застывшие очи ее дрогнули и заискрились.

— Лазутка, — счастливо выдохнула Олеся и обвила шею Скитника руками. — Любый ты мой… Лазутка!

Глава 12 СВЯТОТАТЕЦ

Вдовая боярыня Наталья Никифоровна не долго убивалась по своему покойному супругу. И ради чего в кручину впадать, коль супруг за всю жизнь ласкового слова не изронил. Был он не только скуп, но и во всех делах привередлив и жесток. Боярыня никогда не чувствовала себя хозяйкой. Напротив, Сутяга обращался с ней, как с рабыней, случалось, и плеточкой потчевал.

Теперь же боярыня духом воспрянула. Она — полновластная хозяйка, независимая и богатая. Каждый челядинец — ее верный пес, готовый тотчас выполнить любе повеление.

И Наталья упивалась своей властью. Слуги ее боялись не меньше, чем прежнего хозяина. Была Наталья строга и строптива, и за малейшую провинность жестоко наказывала.

Строго предупредила боярыня и тиуна Ушака с ключником Лупаном:

— С дворовых глаз не спущайте. Коль непорядок где замечу, не пеняйте!

— Неустанно радеть будем, матушка боярыня, — низехонько поклонился Ушак.

Тиун не шибко радовался крутой хозяйке: одно дело боярину верой и правдой служить, другое — быть у супруги на побегушках. На бабьи же прихоти не напасешься. Ходит с утра до вечера и всё покрикивает да покрикивает. Уж так осточертела! А что поделаешь? Бабий язык не заткнешь ни пирогом, ни рукавицей. Да и прижимиста боярыня. Борис-то Михайлыч хоть и был сквалыгой, но по великим праздникам тиуна добрым сукном на новый кафтан оделял, а эта даже на день святых Бориса и Глеба[629] ничего не подарила… Уж не податься ли на службу к другому боярину? Не велика честь бабе служить.

Почувствовала на себе властную руку боярыни и Фетинья. Наталья и раньше-то с прохладцей к ней относилась, а ныне и вовсе стала черствой. Как будто не видит и не слышит старую мамку.

Боярин Борис Михайлыч не посвящал супругу в свои тайны, поэтому Наталья ничего об отравном зелье, приготовленном Фетиньей, не ведала. Она, как и все дворовые и ростовцы, думала, что Сутяга опился на пиру вином и от того помер.

Ничего не ведал о заговоре против князя Василька и тиун Ушак: в таком деле Сутяга не доверял даже самым близким людям, а тем более Ушаку, кой за гривну родную мать продаст.

Лишь один человек знал о зелье — купец Глеб Якурин. Это ему передал скляницу из рук в руки Сутяга. Боярин ничего не сказал ему о Фетинье, но та не сомневалась, что хитрый купец догадался, кто изготовил смертельный отвар.

«Ныне его за стол и под рогатиной не посадишь, — раздумывала Фетинья. — В боярский терем и носу не кажет, никаким калачом не заманишь и силой не приведешь. Ну да где силой не возьмешь, там хитрость на подмогу…Скорее бы Палашка появилась».

Палашка до недавних пор ходила у боярышни Дорофеи в сенных девках. Была веселая, озорная, собой видная. Боярину Сутяге давно уж приелась толстая и старая супружница, и он положил глаз на грудастую и задастую двадцатилетнюю Палашку. Та не воспротивилась и стала его полюбовницей. Но года через два боярин перестал захаживать в горенку своей наложницы.

— Аль обидела чем боярина? — спросила Фетинья, пригласив девку в свою каморку.

Палашка рассмеялась:

— Да у него… у него морковка поникла. Я уж всяко его голублю, а он токмо мусолит. Отгрешил наш боярин.

— Ты о том никому ни слова, — предупредила Фетинья. — Сама должна ведать: придет старость — наступит слабость. Всему своя пора. Ни кому!

— Упаси Бог, мамка! — перекрестилась Палашка, но глаза ее лукаво улыбались.

Когда боярская дочь Дорофея наконец-то вышла замуж за Власа Якурина, то она забрала к себе и Палашку. Сутяга не возражал, однако сказал дочери:

— Ты за ней приглядывай. Девка, вишь ли, — боярин крякнул в седую бороду, — не без греха. Держи её в ежовых рукавицах.

— Пригляжу за ней, тятенька. У меня блудить не станет.

Но Дорофея особой строгостью не отличалась. Была она ленивой и спокойной, ко всему безучастной.

«Ну и невестушку Бог послал, — покачивал головой Глеб Якурин. — И в кого токмо она уродилась? Родители-то — злыдни, чисто Змии Горынычи, а эта, как сонная муха, ей всё трын-трава».

На Палашку же купец сразу польстился: «грудь лебедина, походка павлина, очи сокольи, брови собольи». Бедовая, так глазами и стреляет. Такую девку ни замок, ни запор не удержат. И седмицы не прошло, как Палашка оказалась на ложе Якурина. Полюбовница немало подивилась: это тебе не Сутяга, хоть и в больших годах, но любого молодца за пояс заткнет. Солощий на девок! Жена и Дорофея — в храм помолиться, а он — греховодничать. Ай, да Глеб Митофаныч, ай да жеребец! Знать, немало он девок перепортил. Как-то сам обмолвился:

— Погрешил же я, Палашка, ох, погрешил! У кого на уме молитва да пост, а у меня бабий хвост. А бабьему хвосту нет посту. Не так ли, Палашка — милашка?

— Вестимо, Глеб Митрофаныч, — залилась смехом полюбовница. — Чего уж себя блюсти, коль бабий век такой короткий. Какова ни будь красна девка, а придет пора — выцветет.

— А те не стыдно? — нарочито подковырнул купец.

— Не-а. Девичий стыд до порога: переступила и забыла.

И вновь звонко рассмеялась Палашка.

— Лихая же ты девка, — крутнул головой Якурин. — А коль брюхо тебе наращу?

— То — Божья благодать, — нашлась Палашка. — Коль ребеночка почую, за своего дворового меня выдашь. Чай, так все господа делают. Не пропаду!

Любо купцу с беспечной полюбовницей, да и вообще Глеб Митрофаныч после смерти боярина Сутяги повеселел. Гроза миновала, ушла его тайна в могилу. Правда, осталась еще Фетинья. Но она пока сидит тихо, никак поняла, что без боярина ей уже ничего не сотворить… Князю поведает? Но кто поверит этой старой ведьме? Да и не дойдет она до князя: надежный человек денно и нощно приглядывает за старухой, пусть только сунется… И всё же с Фетиньей не мешало бы разделаться. Вот тогда и вовсе наступит полный покой. Пора, давно пора отправить в мир иной каргу зловредную. Надо как следует покумекать — и отправить…

Палашка иногда появлялась в боярских хоромах с каким-нибудь поручением Дорофеи. И когда она в последний раз выходила уже из покоев, в сенях ее встретила Фетинья, коя тотчас ласково зашамкала беззубым ртом:

— И до чего ж ты стала пригожая, девонька. Знать, ладно тебе живется в купецком тереме.

— Ладно, мамка.

— Вот и, слава Богу, касатка. Зайди-ка ко мне, да поведай о своем житье — бытье. Уж потешь, старуху. Ведь ты одна со мной токмо и калякала. Ныне же и словом перемолвиться не с кем.

В каморке своей Фетинья первым делом расспросила о Дорофее, на что Палашка ответила:

— Живет — не тужит. Одно худо…

Сенная девка замялась, на румяных, припухлых губах ее застыла насмешливая улыбка.

— Ты уж договаривай, касатка. Аль недуг какой приключился?

— Какое там, — махнула рукой Палашка и брякнула. — Отъелась, как свинья на барде. Кровь с молоком, чуть не лопнет.

— Вот и, слава Богу, — повторила Фетинья. — Деньги и одёжа — тлен, а здоровье — всего дороже. Так чего худого-то?

— Мужа своего неделями не видит, вот чего. Тот всё на своем сокольем дворе пропадает.

— В кручине?

— Да по Дорофее не видно. Она, по всему, не шибко-то на мужью забаву и охочая.

Палашка, не удержавшись, прыснула.

— А ты, никак, охочая? Небось, опять растелешилась… Не отводи очи бедовые, не отводи. С приказчиком спуталась?

— Нужен мне! — фыркнула Палашка. — Получше нашла.

— Уж не самого ли Глеба Якурина?

— А что? — игриво блеснула глазами Палашка и бесстыдно добавила. — Он на любовь хоть куда.

«Вот оно! — не подавая вида, обрадовалась старуха. — Значит, так тому и быть».

Вслух же недоверчиво молвила:

— Да быть того не может. Купец-то, сказывают, великий богомолец. Кажинный день храм посещает.

— Посещал, а ныне супругу свою и Дорофею в храм выпроваживает, дабы помехи не было. Уж такой грехолюб!

— Ох, не верю тебе, касатка. Купец-то чуть ли не святой. Чу, богатые дары на храмы жалует. Ох, не верю.

— Да ты что, мамка? Аль когда я тебя проманывала?

— Не верю! — отрезала Фетинья. — На что угодно могу поспорить. Не тот Глеб Митрофаныч человек, дабы под старость прелюбодейством заняться. Не тот!

Палашка, сидевшая на лавке, откинулась к бревенчатой стене и удивленными глазами уставилась на Фетинью.

— Чудная ты, мамка. Нашла святого… Ну давай, давай поспорим. На что?

Фетинья вытянула из-за киота небольшой темно-зеленый ларец и, вздохнув, с грустью и теплотой в голосе, молвила:

— Чтил меня голубь мой, Борис Михайлыч, царствие ему небесное. Глянь, что подарил мне, когда я помоложе была.

Фетинья открыла крышку и поднесла ларец к Палашке. Та ахнула:

— Господи! Экое богатство!

Фетинья бережно вынула из сундучка золотые переливчатые сережки со светлыми камушками, серебряное запястье и серебряные колты[630] сканого серебра.

У сенной девки аж глаза загорелись.

— Нравятся, касатка?

— Еще как, мамка! Такие токмо у боярышни можно увидеть. Лепые!

— Лепые, касатка. А вот, коль докажешь, — твой ларец будет. Мне ныне он без надобности, на погост скоро отнесут. А тебе токмо эку красу и носить… Так выспоришь ли, девонька?

— Еще как выспорю, мамка! Своими глазами узришь. Приходи ужо в пятницу. Боярышня и жена купецкая в сей день непременно в храм ходят. А купец на торговые дела ссылается, недосуг, мол. А сам до амбаров своих сбегает, с приказчиком малость потолкует — и вспять. На постелю меня тащит.

— Это в пятницу-то? — перекрестившись, вытаращила увядшие, студенистые глаза Фетинья. — В день распятия Христа?

— Вот и я о том ему сказывала. А купец: опосля-де грех замолю… Дары щедрые внесу. Господь милостив.

Фетинья помолчала, покачала головой, а затем молвила:

— Тяжко в сие поверить, девонька… В кой час заглянуть?

— А как в храмах к обедне[631] приступят.

— И долго милуетесь на ложе греховном?

— Я-то недолго. А вот Глеба Митрофаныча после этого… Ну, после греха-то сон морит.

Палашка зашлась от заливистого смеха.

— И долог его сон?

— Да больше часу дрыхнет. Опосля вновь к амбарам идет. Всё товары свои перекладывает да пересчитывает.

— Ох, страмник, ох, страмник. И всё ж сумлеваюсь я. Знаю тебя. Ты и наврешь с три короба. Ну да наведаюсь в пятницу. Ты буде меня, как с ложа-то сойдешь, встреть у ворот.

Три дня провела Фетинья в томительном ожидании. И вот наконец наступила пятница. Дождавшись, когда звонари ударят в колокола к обедне, Фетинья направилась к хоромам купца Якурина. Опираясь на клюку, застыла неподалеку от ворот, пока из них не вышла Палашка.

— Идем, мамка. Дрыхнет. Ныне нам сам Бог помогает. Холопы в подклете за издельем сидят, а приказчика купец куда-то по делам отослал.

Тихонько вошли в покои. Глеб Митрофаныч в одном исподнем раскинулся на мягком ложе и густо похрапывал.

— Ступай за печь, в закуток, — зашептала Палашка. — А я вновь к купцу. Растормошу его. Сама увидишь, какой он греховодник.

Палашка шагнула было к ложу, но Фетинья удержала ее за рукав сарафана.

— Погодь. Теперь-то уж верю тебе. Вон и божница задернута[632]. Ты ступай к себе, а я передохну маленько. Ноги старые утрудила.

Палашка недоуменно пожала плечами и тихо удалилась, прикрыв за собой дверь, а Фетинья вытянула из запазухи нож в кожаном чехле и, неслышно ступая мягкими чоботами, подошла к изголовью постели.

Купец лежал на спине и, после горячих ласк полюбовницы, спал блаженным сном.

Шандан (из трех горящих свечей) стоял на поставце и ронял бледный, дрожащий свет на широкое румяное лицо купца с густой, торчкастой бородой.

Фетинья извлекла из чехла нож и впилась злыми глазами в тугую плотную шею с большим кадыком.

«Вот и настал твой смертный час, святотатец, — жестоко подумала она. — Почитай, всю жизнь ждала, изувер треклятый! Теперь-то уж от возмездия не уйдешь. Дошли мои молитвы до Господа. Ступай в ад кромешный, злодей!»

Фетинья поднесла острый нож к шее купца, но рука затряслась, и всю ее окинула жаром. Ну же, ну же, Фетинья! Перед тобой лютый ворог, кой изломал твою жизнь и сделал несчастной, кой загубил твоего любимого Борисыньку. Ну же! Отправь изверга в геенну огненную.

Но рука трясется, трясется. Никогда еще Фетинья не губила людей. Господи, да помоги же!

Она подняла лицо на киот, освещенный негасимой лампадкой, висящей на золоченой цепочке перед образом Спасителя в серебряной ризе, и тотчас в ее ушах прозвучал глас Божий: «Не убий!» Вот уже в вдругорядь она отчетливо слышит проникновенный и повелительный голос Христа, и рука Фетиньи безвольно опустилась, из глаз ее брызнули слезы. Она спрятала нож и, опустошенная, подавленная, опустилась на лавку.

В покои вошла Палашка со жбаном в руке. Глянула на плачущее, мученическое лицо Фетиньи и испуганно, шепотом спросила:

— Что с тобой, мамка?

— Ничего, девонька, ничего… О купце плачу, о заблудшей душе его.

— О купце?! — ахнула Палашка. — Нашла о ком слезы лить. О грехолюбе!

Палашка от удивления чуть ли не заговорила в полный голос, но Фетинья, поглядывая на сосуд, приложила свой крючковатый палец к губам.

— Тише, касатка… Чего жбан-то принесла?

— А купец, как проснется, целый жбан квасу выдует… Пойдем ко мне, мамка.

— Приду, касатка, приду. Ты ж ступай, а еще помолюсь за душу заблудшую.

Палашка вновь пожала округлыми плечами, поставила жбан на столец и удалилась.

«Слава тебе, Господи!» — перекрестилась Фетинья.

Когда она собиралась к купцу, то захватила с собой не только нож, но и скляницу с зельем.

Вскоре Фетинья оказалась в горенке Палашки. Лицо ее было умиротворенным и благостным.

— Помолилась, мамка?

— Помолилась, девонька, помолилась, а теперь к себе побреду. А ты завтра за ларцем ко мне забеги.

— И впрямь отдашь? — недоверчиво вопросила Палашка.

— Отдам, девонька. Своему слову верна… А сама… сама в монастырь уйду грехи замаливать.

Часть шестая

Глава 1 ОРАТАЙ

Мария и Василько выехали из леса и придержали коней. Их взорам открылась небольшая деревушка, окаймленная белоногими березами, и страдное поле, кое поднимал оратай в белой посконной рубахе и холщовых портках.

Мужик, на замечая наездников, старательно налегал на соху и негромко понукал саврасую лошадь, кою тянула за уздцы невысокая худощавая баба в длинной, до пят, пестрядинной рубахе. Соха слегка подпрыгивала в натруженных руках мужика; наральник острым носком с хрустом входил в землю, отваливая к борозде черный, лоснящийся пласт.

Позади супружеской четы остановились пятеро гридней в летних малиновых шапках, отороченных мехом, и в голубых полукафтанах, расшитых серебряными узорами. Среди них был и ближний княжий послужилец — меченоша Славутка на стройном чубаром коне. Гридни молча посматривали на князя, выжидая, когда тот тронется дальше.

— Вот кто нас кормит, — раздумчиво произнес Василько Константиныч.

— Так не зря же в народе говорят: без пахатника не будет и бархатника, — вторила супругу княгиня. — Может, подъедем к оратаю?

— Подъедем, — согласно кивнул Василько Константиныч и тронул коня. Остановился у межи, негромко кликнул:

— Бог в помощь!

Оратай и баба оглянулись и, увидев перед собой князя и княгиню, опустились на колени.

— Благодарствую, князь, — оробевшим голосом произнес страдник.[633]

— Поднимись, оратай. Гляжу, борозду проложил. С зачином тебя. Как звать?

— Кирьяшка Ревяка, князь… Но энто ищо не зачин, а первый вертень.[634] Землицу перед Егорьевым днем пробую.

Мужику — лет под сорок. Дюжий, высокий, с курчавой, огненно-рыжей бородой. (Не врал, оказывается, Сидорка Ревяка, рассказывая плотникам о своем брате, хотя и назвал его своим свояком).

— Ну и готова ли землица?

Страдник захватил в ладонь полную горсть земли и помял ее меж круглых заскорузлых пальцев. Земля не липла, мягко рассыпалась.

— Пора, кажись. Отошла, матушка…Но надо бы наверняка проверить.

— И как же? — заинтересовалась Мария. — Ты уже, кажется, проверил.

— Не совсем, матушка княгиня. Земля кажинный год поспевает по — разному. И тут, упаси Бог, ошибиться. Коль в стылую землю жито покидаешь, без хлебушка останешься. А если и уродится сам — два, то и на оброк не натянешь. Но твой тиун нагрянет с плеточкой и последни крохи из сусека выскребет. Ему-то не голодовать длинную зиму, не видеть, как мрут ребятенки. Он…

Мужик разом осекся и замолчал: лишнего сболтнул, дурень! Князь за такие речи может и кнутом по спине прогуляться.

Но Василько лишь нахмурился.

— Выходит, последки выгребают мои тиуны?

Мужик вновь рухнул на колени.

— Прости, князь…Энто я не то вякнул… Свой язык первый супостат. Коня на вожжах удержишь, а слово с языка не воротишь. Прости, коль можешь.

Мария с улыбкой глянула на супруга.

— Сочно и красно в народе говорят. Запомнить бы надо.

— Запомни, Мария. А ты поднимись, Кирьян, и истинную правду мне сказывай. Худого тебе не сделаю… Неправедно сбирают дань мои тиуны?

— Да уж не без греха, князь. Бывает, подчистую выгребают и себя николи не забудут. Долю — князю, пятую часть — себе.

А слово молвишь поперек, так спину кнутом погреют или зубы вышибут. Пригляду за ними нет. В старые времена оратаю легче жилось.

— И почему, Кирьян? — вновь задала вопрос Мария.

— А потому, матушка княгиня, что ране на полюдье[635] сам князь всегда выезжал. Лишку, почитай, никогда не забирал и слугам своим не давал волюшки. Мужик с хлебушком оставался. И на зиму худо — бедно хватало, и на посев.

— А ныне? Коль пашешь — и жито есть.

— А-а, — махнул грузной рукой оратай и лицо его стало тусклым. — Ведал бы ты, князь, как мне это жито досталось.

— Так поведай.

— Пришлось коровенку на мясо забить. Продал на торгу и жита прикупил. А у меня пятеро огальцов, без молочка на воде да квасе не поднимешь.

Василько Константиныч пружинисто спрыгнул с коня и подошел к мужику.

— Ты уж прости меня, оратай, за моих тиунов. Не ведал. Непременно накажу мздоимцев. Отные, как в добрые, старые времена, сам буду после Покрова[636] объезжать веси, а там, где не успею, надежных людей к тиунам приставлю.

Мужик низехонько поклонился.

— Всем миром на тебя будем молиться, батюшка князь.

— Ну, а теперь о земле досказывай. Пора или не пора?

— Доскажу, матушка княгиня. По приметам можно сев зачинать. Коль по весне лягушки квакают, комар над головой вьется, береза распускается и черемуха зацветает, то смело бери лукошко и выходи на полюшко. Но у меня есть особая примета. Энто еще от деда моего.

Кирьян вышел на межу, сел наземь, размотал онучи, скинул лапти, поднялся, размашисто перекрестился, ступил босыми ногами на свежую запашку и пошел, сутулясь, погружая крупные ступни в подминавшуюся, рыхлую землю, до конца первой, только что проложенной борозды. Когда вернулся к князю и княгине, довольно молвил:

— Ну, вот теперь самая пора. Ноги не зябнут. Можно всё полюшко орать.

— Занятная у тебя примета. И никогда не подводила?

— Никогда князь. Ни деда, ни отца моего.

— Занятно… Надо бы всем сельским старостам о том поведать… Значит, сегодня допашешь, а завтра с лукошком выйдешь?

— Выйду, князь, как все мужики поля свои вспашут, — крякнув в рыжую бороду, степенно ответил оратай.

— А чего ждать?

— На сев у нас всем миром выходят. Так уж издревле повелось. С заговорами и обрядами. Без оного никак нельзя. Илья пророк или градом ниву побьет, или бороду завяжет.

— Сие зело любопытно, — молвила Мария. — Хочу поглядеть.

— Поглядеть можно, матушка княгиня. Но лучше — в селе, где храм и мужиков побольше.

— А причем тут храм?

— А как же, матушка княгиня? Святого отца по полю катают.

— Священника? — удивилась Мария и повернулась к супругу. — Язычество какое-то. Надо непременно посмотреть. Как ты, Василько?

Со своими просьбами княгиня обращалась не так уж и часто, и князь никогда ей ни в чем не отказывал. Ведал Василько Константинович и о другом: за последние годы Мария стала записывать в свою пергаментную книгу различные народные присловья и обряды.

— Добро, Мария, — молвил Василько и оглянулся на меченошу Славутку, кой переминался у коня и трепал рукой его шелковистую гриву.

— Кто по сей деревне в тиунах ходит?

Тиунами обычно занимался княжеский дворецкий, но Славутка ведал про каждого всю подноготную.[637]

— Ушак, княже.

— Ушак? — но он, кажись, у боярина Сутяги служил.

— Он — как птица перелетная. Ищет где потеплей да посытней. Боярыня-то Наталья Никифоровна уж куды как скупа и сварлива. Вот и покинул ее Ушак. Он еще батюшке твоему служил.

— Ужо я потолкую с этим тиуном.

Василько Константинович взметнул на коня и распрощался с оратаем. (Жена его так и простояла смиренно на меже, не проронив ни слова).

— Продолжай с Богом, Кирьян. После Покрова я в вашу деревеньку еще наведаюсь.

— Да уж окажи милость, князь, — с поясным поклоном молвил оратой, и не понятно было: то ли он сказал с радушием, то ли без всякой радости. Но князь и княгиня уже повернули коней.

* * *
Княжий любимец, боярин Неждан Корзун, посоветовал Васильку и Марии выехать на сев в свое вотчинное село Угожи.

— Там у меня и староста отменный и поп лихой.

— Лихой? — подняла свои зеленые, крупные глаза на боярина Мария.

— На охоту с рогатиной ходит, медом зело балуется и попадью свою во хмелю поколачивает.

Сочные губы Марии тронула улыбка.

— И впрямь лихой.

— А староста не мздоимец? — спросил князь.

— Человек праведный. Да ты его ведаешь, княже. Лазутка Скитник.

— Лазутка?.. Тот, что лет пят назад у купца Богданова дочку выкрал?

— Он, княже. Купец его простил, потому и суда твоего княжьего не было. Норовил его в свою дружину взять, но Лазутка отказался. Война, сказывает, приключится, сам приду. Не по душе-де мне без изделья подле господ околачиваться. Либо вновь в ямщики, либо в пахари. Вот и надоумил его пойти старостой. Его отец когда-то в тиунах у Алеши Поповича служил. Мужиков в строгости держал, но три шкуры не драл. Мужики не серчали. Вот и Лазуткой угожане довольны… Богатырь! Чай, помнишь, княже, его в сече с мордвой?

— Помню, — хмуро отозвался Василько Константинович. Не любил он вспоминать то страшное, злое побоище, в коем чуть ли не целиком полегла его молодшая дружина.

Не забыть князю и Лазутку, кой своим лихим поступком бросил дерзкий вызов не только князю, но и всему городу с издревле заведенными устоями. Ждало ямщика суровое наказание, но его спас не только оскорбленный отец беглянки, но и боярин Корзун, кой пришел к Васильку и молвил:

— Прости ямщика, княже. Ведаю, что многие купцы и бояре жаждут нещадно наказать Лазутку, но я ему жизнью обязан.

— Народ простит, а вот господа меня не поймут. Они-то крепко за старину держатся. Ну да приму удар на себя…А кто за ямщика бесчестье будет платить? У него, поди, и единой монеты не найдется. Не забыл «Устав Ярослава?»

Неждан Иваныч замешкал с ответом: с книгами он был не ахти как дружен.

— Не читал, а жаль. «Устав Ярослава» надо каждому боярину ведать. «А еще кто умчит и похитит боярскую дочь, то за сором пять гривен золота».

— Но Олеся — дочь купеческая.

— И о том в «Уставе» сказано. Ежели похитил дочь у добрых людей — за сором пять гривен серебра. Твоему ямщику такая вира не по карману. Лет десять надо извозом заниматься.

— Я за него внесу, княже.

— Внеси, коль жизнью обязан. Но что б Лазутка на всем миру купцу Богданову гривны отдавал. Пусть весь Ростов Великий сего покаяльника увидит.

— Благодарствую, княже.

Василько хоть и напускал на себя строгий вид, но в душе своей ему по нраву пришелся Лазутка, кой ради большой любви пошел на отчаянный шаг и преодолел все невзгоды и тяготы, дабы вновь оказаться вместе с Олесей. То не каждому мужчине по плечу.

«А мог ли я пойти на такое»? — невольно подумалось князю.

В юности своей он не испытал пылкой любви. Мария ему просто поглянулась — и не больше. Любовь же стала приходить уже после свадьбы, когда он увидел в супруге не просто привлекательную женщину, а верного, умного и нежного друга, способного на глубокое чувство и самопожертвование.

Васильку никогда не забыть слов Марии, когда он как-то сильно простудился на зимней охоте и так занемог, что лекарь Епишка перепугался и сказал княгине:

— Совсем плох князь. Даже сердце сдает.

Мария семь дней и ночей неотлучно находилась у постели недужного, кой постоянно бредил и метался в жару. Похудевшая и осунувшаяся от длинных бессонных ночей, сама поила его настойками и отварами и всё успокаивала, успокаивала:

— Потерпи, сокол мой. Я с тобой. Скоро ты поправишься любимый.

А когда Василько перестал бредить, она поцеловала его в спекшиеся губы, взяла его руку в свои мягкие ладони и нежно молвила:

— Ты знаешь, любимый, я бы тебе свое сердце отдала.

У Василька навернулись слезы на глазах. В эту минуту он окончательно понял, насколько безоглядно и самозабвенно любит его Мария. И все последующие годы он отвечал такой же безраздельной и неистребимой любовью.

«Ради жены я готов на самый отчаянный и безрассудный поступок… Этотдерзкий ямщик достоин уважения. Его же супруга — замечательная женщина. Она не поддалась на заманчивые посулы и богатые подарки князя Владимира и решительно отвергла его похотливые притязания. (Простодушный Владимир как-то не удержался и рассказал о своем неудачном любовном похождении). Лазутка и Олеся — достойны друг друга и дай Бог пронести им свою большую любовь до скончания дней своих».

Прежде чем выезжать в Угожи, Василько Константинович вызвал к себе дворецкого и повелел:

— Вот что, Дорофей. Вызови тиуна Ушака. Пусть он свои деньги купит добрую корову и немешкотно доставит ее в деревню Малиновку мужику Кирьяну.

Дворецкий недоуменно заморгал плоскими, прищурыми глазами.

— Мужику — корову?

— Ты что, тугой на ухо стал? И чтоб молока давала по две бадьи! И чтоб малым ребятам калачей и пряников привез. Уразумел?

— Уразумел, батюшка князь.

когда я вернусь из Угожей, покличь мне всех тиунов. Разговор будет к ним.

Глава 2 УРОДИСЬ,СНОП, КАК ТОЛСТЫЙ ПОП

Неро в этот день было покойным. Алые паруса лодии поникли и гребцам приходилось налегать на весла. Высокие борта лодии нарядные, изукрашенные резьбой, нос — в виде причудливого дракона с широко открытой пастью.

За рулевым веслом стоял сын бывшего кормчего Томилки — Гришка. Плотный, коренастый, чернобородый мужик лет сорока. С важным видом покрикивал на гребцов:

— Навались, навались, ребятушки!

Гребцы посмеивались:

— Ишь горло дерет, будто сами не ведаем.

Отец его редко покрикивал, а этот, как петух надрывается. И чего орет?

— Это он перед князем выпендривается.

Гребцы толковали негромко, их голоса приглушали скрип уключин, хлюпанье ныряющих в воду весел и пронзительные крики, кружившихся над лодией чаек.

Князь и княгиня стояли на носу. Над их головами — безбрежное сине-голубое небо без единого облачка, с ласковым лучезарным солнцем.

— Красное сегодня утро, — любуясь просторным, дремотным озером, молвила Мария.

— Красное, — кивнул Василько, обнимая Марию за плечи. — Вот так бы и жизнь продолжалась — светлая и покойная. Пятый год живем без брани.

— Пятый год… Вот и отец твой, Константин Всеволодович, пять лет безмятежно правил. Летописец назвал это время золотым. А дальше вновь начались кровавые междоусобицы. Иногда на сердце становится тревожно, как будто ждет наше княжество да и всю Русь ужасная, смертная беда.

— Напрасно ты так, Мария. Выкинь из головы дурные мысли. Тебе нельзя беспокоиться. Не я ль тебе Глебушку заказал, а?

— Будет тебе Глебушка, милый. Но всё же сердце — вещун.

— Ничего, ничего, Мария. Будем надеяться на время доброе.

У пристани князя и княгиню встречали заранее предупрежденные гридни с оседланными конями. Перед сходнями Василько подхватил Марию на руки и понес ее к причалу.

Уронишь, я сама… Ну зачем же? — засмущалась супруга, но глаза ее счастливо искрились.

Василько донес Марию до коня и осторожно посадил на седло.

На поле или в Мстиславов терем? — спросил боярин Неждан Корзун.

На поле еще успеем. Допрежь — в терем, — решил князь.

От озера до села чуть больше версты. Угожи — село старинное, известное еще с десятого века. Когда-то ростовский князь Мстислав Владимирович поставил здесь дубовый терем, в коем любил останавливаться, когда приезжал в Угожи на охоту. Не раз бывал в «Мстиславом тереме» и Константин Всеволодович и сын его Василько. Дважды побывала в тереме и княгиня Мария.

Гридни, ехавшие за княжеской четой, недоумевали: вот уже и село показалось, но не встречают Василька и Марию ни колокольным звоном, ни староста с хлебом — солью. В селе тихо, улежно, никакой суеты.

Не ведали гридни, что накануне Василько Константинович наказал боярину Неждану:

— Мужиков не булгачить, иначе они и про сев забудут. Одного лишь попа Никодима упреди. Пусть моего приезда не пугается и справляет обряд так, как и позалетось справлял.

— Никодима я упрежу, но мужики, княже, коль ты среди них появишься, весь обряд поломают.

— Пожалуй, ты прав, Неждан… Как же быть, Мария?

— Как? — слегка призадумалась княгиня. — Да очень просто. Облачимся в крестьянские армяки, никого с собой не возьмем и где-нибудь встанем незаметно. Согласен, Василько?

— Да уж куда денешься, коль тебе так безумно захотелось на обряд глянуть.

— Для истории запишу, князь. Для истории.


За околицей собралось всё село.

Мужики по обычаю вышли на сев, как, как на праздник, — надели чистые белые рубахи, расчесали кудлатые бороды.

Из села со звонницы раздался тягучий удар колокола. Батюшка Никодим, дородный, с округлым красным лицом в длинной сивой бороде, с маленькими, заплывшими щелочками — глазками, осенил густую толпу медным крестом и начал недолгий молебен в честь — святого Николая чудотворца, покровителя крестьян и лошадей.

Мужики и бабы, парни и девки опустились на колени, закрестились. А в уши бил звучный, басовитый батюшкин голос:

— Помолимся же, братия, чудотворцу Николаю, дабы умолил Господа нашего Исуса Христа и пресвятую Богородицу даровать рабам Божиим страды благодатной, колоса тучного…

Батюшка машет кадилом, обдавая сизым дымком мужичьи бороды. Старательно голосят певчие.

В нужное время раскатисто и громоподобно рявкнул дьякон, спугнув с березы ворон.

— Господи, поми-лу-уй!

Низкорослый и скудобородый дьячок подает в руки священника икону Николая угодника; батюшка, перекрестившись, лобзает образ и глаголет:

— Приложимся, православные, к чудотворцу нашему.

Мужики поднимаются с колен, оправляют рубахи и по очереди подходят к иконе. Поцеловав правое плечо угодника (к лицу прикладываться не принято), истово крестятся, поясно кланяются и уступают место другому богомольцу.

Затем батюшка берет у псаломщика кропило со святой водой и обходит лошадей, привязанных поводьями к специально построенной на меже коновязи из столбиков и жердей. Никодим брызжет водицей поначалу на хозяина, а затем и на саму лошадь, приговаривая:

— Даруй, Николай чудотворец, милость свою сеятелю и коню. Отведи от них всякие напасти, недуги и силу нечистую…

После обряда посвящения, староста Лазутка Скитник подошел к батюшке, земно поклонился и молвил:

— Благослови, отче, мир и ниву.

Батюшка троекратно осенил толпу крестом и подал знак псаломщику; тот принялся снимать с Никодима церковное облачение — шитую золотом ризу, поручи[638] и епитрахиль[639], оставив батюшку лишь в легком подряснике.

Никодим воровато глянул в сторону Мстиславова терема. Он уже ведал о прибытии князя и княгини, и откровенно побаивался приниматься за древний языческий обряд, кой каждую весну свершали когда-то славянские племена со своими старейшинами и вождями. Но у терема всё было тихо. Даже почему-то боярин Корзун к полю не вышел. Правда, неподалеку от «действа» сидит на меже незнакомый мужик с бабой, но они батюшке не помеха: должно быть из соседней деревеньки бредут, вот и присели отдохнуть.

Никодим шагнул на вспаханное поле, размашисто перекрестился и, кряхтя, опустился на землю.

Лазутка поднял руку. Из сосельников вышел древний седобородый старец, начертал перед батюшкой рябиновым посошком (всякая нечистая сила — боится рябины, как черт ладана) три крестных знамения и проникновенно молвил:

— С Богом, православные.

К лежащему попу подошли три мужика — рослые, дюжие, отобранные миром на «освящение нивы». Никодим, скрестив пухлые руки на животе, пробасил:

— Уродись, сноп, как толстый поп!

Перекатывали мужики Никодима сажен десять, затем батюшка приказал остановиться. Толпа довольно загудела:

— Освятил святый отче нашу землицу.

— Топерь Никола хлебушка даст…

Мужики помогли подняться Никодиму с земли, отряхнули подрясник от пыли. Батюшка вновь облачился в ризу и епитрахиль и, подняв крест над головой, изрек:

— Святой Николай угодник, окажи милость свою рабам Божиим. Будь им заступником от колдуна и колдуницы, еретика и еретицы, от всякой злой напасти…

Затем батюшка вновь троекратно осенил крестом толпу и молвил напоследок:

— Приступайте к севу, миряне. Да помогут вам Господь и святые чудотворцы.

Лазутка поднес Никодиму от всего мира полный ковш бражного меду.

— Прими, святый отче, за труды благочестивые.

Батюшка вновь воровато оглянулся на Мстиславов терем и (Бог простит!) с вожделением приложился к ковшу.

Глава 3 «БЕСОВСКИЕ ИГРИЩА»

К новому увлечению жены — посещать народные обрядовые праздники — князь Василько отнесся спокойно. Мария решила отобразить их в своей рукописи. Дело сие доброе: потомки должны ведать, как жили их предки. Одно смущает: христианские обряды тесно переплетаются с языческими. В народе живучи древние славянские обычаи, и их, пожалуй, не искоренить. Может, пройдут века, а народ так и будет, как и дохристианских времен, встречать и провожать «широку масленицу», украшать избы березками в святую Троицу, прыгать через кострища в ночь на Ивана Купалу… Какая причудливая вязь! И сколько у народа любви к дохристианским верованиям! И не только. Сия любовь к языческому быту заметна и в княжеской среде.

Мария как-то призналась:

— В Чернигове я не только посещала языческие обряды, но и сама принимала в них участие.

— И через костер прыгала?

— Прыгала!

Васильку показалось, что жена ответила даже с каким-то дерзким вызовом.

Марии никогда не забыть, как она провела ночь на Ивана Купалу. Тогда ей было шестнадцать лет. Еще с вечеру они с Любавой сняли с себя дорогие сережки, ожерелья и запястья и облачились в простые сарафаны. Поднялись чуть свет и тайком от старой благочестивой мамки, коя безмятежно спала в соседней горенке, вышли из женской половины терема.

Гридни, стоявшие на карауле у дубовых ворот, не задержали. Еще накануне Мария пришла к отцу и молвила:

— Тятенька, не забыл наш уговор?

Какой еще уговор? Что-то запамятовал, доченька.

— Да ты что, тятенька? И всего-то год миновал.

Год для князя целый век. Бывает, за год столь всего приключится, что и про всякие уговоры забудешь.

— Тогда напомню, тятенька. Ты сказал: когда мне шестнадцать исполнится, тогда и на Ивана Купалу отпустишь. А слово ты свое всегда держишь.

— Ишь ты, — ласково провел рукой по голове своей любимицы Михайла Всеволодович. — Знаешь, чем отца задобрить… Ну ежели обещал, то отпускаю. Мамка, конечно, как истинная богомолица, с тобой не пойдет…

— Да я с Любавой.

— Да уж ведаю твою озорницу, но то тебе не охрана. Пойдете с ключником Фомой Тычком. Он и силен как бык и все обряды ведает.

— Ой, как хорошо, тятенька! Мне такого и надо, чтоб обряды ведал.

Фома Тычок когда-то ходил в сельских старостах, а затем Михайла Всеволодович взял его в свои хоромы.

Сам же князь Черниговский не только не запрещал древние славянские обряды, но и сам частенько выезжал на тот или иной языческий праздник.

Епископ же сурово выговаривал:

— Тяжкий грех берешь на душу свою, сын мой. Ты, как мирской пастырь, должен подавать пример народу своему, а ты с крестом на шее, идешь на бесовские игрища.

— Прости, отче. На бесовские игрища, как ты глаголешь, почитай, идет весь народ. Ничего не вижу в том зазорного. Надо же когда-то людям отдохнуть с себя невзгоды. Жизнь-то у них бурная, на крови замешена. То набеги поганых отражают, то в усобицах рубятся, то на ремесле да нивах горбатятся. Пусть от всего забудутся и повеселятся. Не велик грех.

— Богохульные речи глаголешь, сын мой. И чадам своим как я ведаю, взирать на языческий глум не заповедаешь. То еще более тяжкий грех.

— И вновь прости, отче, но не я первый дохристианский быт не хулю. Больше того — многие князья помышляют возродить славянские обряды.

— Ведаю! — и вовсе осерчал владыка. — Не уподобь себя Игорю Северскому. Тому Господь с небес знак подал[640]. Уходи, Игорь, уводи вспять дружину, иначе беда грядет. А он плюнул на Божье знамение, ослушался — вот и покарал его Господь. И теперешних князей покарает. Церковь никогда не узаконит языческие обряды[641]. Не для того Владимир Святой крестил Русь, дабы вновь появились капища идолов.

— Не о капищах речь, владыка. О народных обычаях. Их никакой анафемой не истребишь.

— Вот-вот, и ты туда же, Ольгово семя. У всех Ольговичей один шаг до ереси.

Их спор затягивался. Однако могущественный князь Черниговский ведал, что владыка на рожон не полезет и к митрополиту всея Руси кляузную грамоту не пошлет.

Когда шли к Десне, ключник Фома всю дорогу рассказывал:

— Народ на Ивана всякие приметы подмечает. Коль на Ивана просо поднялось с ложку, то будет и в ложке. Коль ночь звездная — грибов будет вдоволь…

Мария внимательно слушала, а затем сбросила с ног замшевые башмачки, сошла с тропинки и побежала по траве.

— Ой! — съежилась Любава. — Застудишься.

— Не застужусь. Обильная роса — добрый лекарь. Неделю босой походишь — семь недугов снимешь.

— Воистину, княжна, — крякнул Тычок. — И откуда токмо ведаешь?

— А я, дядька Фома, люблю дворовых людей слушать. Они-то много всего ведают.

— Они наговорят, токмо слушай. И непотребное словцо выкинут, презорники.

— А непотребные я не запоминаю, — рассмеялась Мария. — И до чего ж щедрая роса! Огурцов будет — не обрать.

— И это ты ведаешь, княжна?

— Так от презорников, — вновь рассмеялась Мария и глянула на порозовевшее с восточной стороны небо. — Надо поспешать, дядька Фома. Как бы солнце не прозевать.

— Не прозеваем. Солнце на восходе играет. Выезжает из своего чертога на трех конях: золотом, серебряном и адамантовом[642]. Едет к своему супругу месяцу. Вот и пляшет на радостях, будто младень тешится. Лепота! Век экой красы не узреть.

— Ужель когда и зрел? — усомнилась боярышня Любава.

— Вот те крест! Сколь раз, когда еще на селе жил. Там солнце чуть ли не каждый год в реке купается. Веселое, будто чарку поднесли. То спрячется, то вновь покажется, то повернется, то вниз уйдет, то блеснет голубым, то малиновым. А бывает, поскачет, поскачет, да и в воду сиганет. Купается. Не тошно ли в экой несусветной жаре по белу свету ходить?

Княжна, боярышня и ключник остановились на высоком обрывистом берегу, где уже собрались сотни черниговцев. Самый древний старец города, с длинной до пояса серебряной бородой, упал на колени и, воздев руки к солнцу, воскликнул:

— Даруй же благодать свою изобильную, светило!

После слов старика вся толпа опустилась на колени и, также воздев над головами руки, запросила:

— Даруй, Князь Земли! Взойди, обогрей землю нашу и одолей Князя Тьмы!

Мария и Любава также стояли на коленях и теми же словами вторили толпе.

Старец же истово обращался к светилу с новой мольбой:

— Отведи, Князь Земли, глад и мор, распри и брани. Повели никому не обнажать меча и учини благодатный мир!..

Еще долго столетний старец простирал свои дряхлые иссохшие руки к светилу. Затем раздались гулкие удары бубна, заиграли и запели дудки, рожки и сопели, и вся толпа принялась спускаться к Десне, дабы «очиститься» в освященной Князем Земли воде. Вошли в прохладную десну и Мария с Любавой, но боярышня лишь только окунулась, а княжна купалась столь длительное время, что ключник Фома Забеспокоился:

— Довольно, княжна! Теперь-то уж и впрямь застудишься.

— Не застужусь! — захваченная всеобщим веселым купаньем, с восторгом отозвалась Мария. — В сей обряд никто не простужается!

И все же ключник накинул на Марию заранее приготовленный теплый кафтан.

А вечером княжна и боярышня поднялись на Черную Могилу, на коей когда-то возвышалось древнее капище, и стали смотреть, как девушки парни прыгают через огонь. Мария уже ведала, что скакали через костер от «немочей, порчи и заговоров». Верил: тех, кто прыгает в Иванову ночь через огонь, русалки не тронут. Парни и девушки прыгали парами, взявшись за руки, и ежели руки не разомкнуться и — вслед полетят искры, быть им после Покрова оженками[643].

Когда костер догорал, головешки раскидывали во все стороны — отпугивали ведьм: всякая нечисть разгуливает в Иванову ночь. Ведьмы ездят на Лысую гору на шабаш. Упаси Бог выпустить в ночное лошадь со двора! Ведьма только того и ждет. Вспрыгнет, уцепится за гриву — и на Лысую гору. Прощай коняга!

С усердием оберегали от нечисти избы и бани, хлевы и конюшни, гумна и нивы. За «обереги» принимались еще со дня Аграфены. В щели хлевов втыкали полынь и крапиву; хлев — любимое место ведьмы, так и норовит высосать молоко у коровы. Тут уж не плошай: втыкай перед дверью молодую осинку да разложи по всем углам «ласточьего зелья».

На ворота вешали убитую сороку, приколачивали крест-накрест кусочки сретенской восковой свечи, вбивали в столбы зубья от бороны, привязывали косы — ведьма порежется.

С горы хорошо видно, как запылали ночные костры в селах и деревеньках.

— Какая дивная красота! — воскликнула Мария. — Что это, дядька Фома?

— Мужики пуще всего оберегают нивы. Ведьмы страсть любят в них отдыхать. Вытопчут поле, оборвут колосья, наделают заломов. Прощай хлебушек! Чуть сутемь — мужики к полю. Всю Иванову ночь жгут костры, кидают головешки, шумят, галдят, обходят нивы с косами.

— Как всё это увлекательно. Эх, сейчас бы на коня да к оратаям! Какое же очарование во всех этих языческих обрядах…

* * *
Мария повторила свои слова Васильку и добавила:

— Скажу больше. Я люблю все обряды, посвященные Велесу и Перуну, Ярилу и Стрибогу, Купале и Берегине. Будь моя воля, я запретила бы церкви чинить гонения на языческие верования. Что плохого в том, что на Ивана Купалу девушки собирают цветы, сплетают их в венок и кидают в реку, чтобы загадать придет ли к ним любовь. Разве это не прелесть? Зачем же пастырям хулить этих девушек и чуть ли не отлучать от церкви. Глупо! Ведь это наши славянские корни. А гадания в ночь на Ивана Купалу? Бытует поверье, что деревья в эту ночь разговаривают, а папоротник расцветает чудесным огненным цветком и счастливец, сумевший достать цветок, станет красивым, сильным и будет понимать язык животных и птиц. Какое чудесное поверье!

— То-то я замечаю, что ты никогда не торопишься уезжать из леса. — Ты хочешь понять пение птиц?

— А почему бы и нет? Мне всегда нравится в лесу. Сколько в нем загадочного! Лес всегда разный. То он ласковый и веселый, то молчаливый и задумчивый, то завороженный и волшебный, то неприютный и осиротевший, то сумрачный и суровый, то буйный и зловещий. А бывает и былинный.

— Былинный?

— Да, да, былинный, Василько. Глянешь на него, так и вспомнишь сказки бахарей[644] и калик перехожих — о ведьмах и кикиморах, чертях и леших. А уж леший непременно в каждом лесу водится. Только и ждет человека, дабы его в глушь заманить. Хитрющий. Он свищет и поет, пляшет и плачет. Бывает и волком прикинется, а то и в мужика с котомкой. Лукав лесовик. И как всё это занимательно и волшебно. Надо непременно всё записывать.

И Мария не только всё записывала, но и всегда привечала в терем странствующих боянов и бахарей, гусляров — сказителей и калик перехожих. Кормила их и поила, обувала и одевала, лечила недужных, а главное, с неизменным упоением в лице слушала о чудесных, полных приключений странствиях, впитывая в себя живой и напевный, пленительный и поэтичный народный язык. Она готова была слушать сказителей — долгими часами, пока не приходила ближняя боярыня Любава Святозаровна и докладывала:

— Князь Василько Константинович ждет к трапезе, княгиня Мария Михайловна.

И всегда Мария покидала странников с сожалением, говоря:

— Жду вас завтра, мои милые старички.

Васильку же высказывала:

— Какие волшебные сказы, какой самобытный язык! Полагаю, такого меткого, усладительного языка на всем белом свете не сыскать.

Глава 4 КНЯГИНЯ МАРИЯ И КНЯЗЬ ИГОРЬ

Старая мамка Устинья, хоть с малых лет и любила свое «ненаглядное чадо», но постоянно ворчала:

— Ты, Мария, хоть и в лета вошла, но наставлять тебя я до самой смертушки не перестану. Уж больно реденько ты в крестовую палату ходишь. То ль не грех, матушка княгиня?

— Грех, мамка. Да у меня всё дела неотложные.

— Ведаю твои дела. Где бы лишний раз перед образами постоять, а ты всё в книжнице пропадаешь. Ох, не доведут тебя книги до добра. Вся головушка твоя ими забита, а надо и о душе подумать.

— О душе? И как же, моя милая мамка?

— Не лукавь, Мария. А то и не ведаешь? Возлюби Господа Бога твоего от всей души своей и со всей твердостью, и стремись, дитятко, чтобы дела твои и нравы отвечали Христовым заповедям. Страх Божий всегда имей в сердце своем и помни о смерти: волю Божию твори и в заповедях его ходи. Ибо сказал Господь: «В каких делах тебя застану, за то и сужу». Так что надо быть готовым к встрече с господом — жить добрыми делами, в чистоте и покаянии, всегда исповедоваться, постоянно ожидая смертного часа.

— Мамка, да если того каждый день ожидать, так всё из рук валиться будет. Уж лучше в монастырь уйти. Ну как же можно денно и нощно на молитве стоять?

— То-то тебя в крестовую не загонишь. К духовному чину всегда обращайся и должную честь им воздавай, и благословения и духовного наставника проси у них, и припадай к ногам их, и во всем слушайся во славу Божию. А что повелят святые отцы, всё исполни, каясь в грехах, ибо они — слуги и молельщики небесного царя, дано им право просить о добром и полезном для душ наших, и о прощении грехов, и о жизни вечной. Всегда помни о том, грешное чадо.

Мамка Устинья — из древнего рода Ольговичей, посему была горазда в грамоте, почти наизусть знала «Псалтырь», «Часослов» и другие богослужебные книги. Ее христианские нравоучения Мария слушала чуть ли не с пеленок, но как ни старалась чересчур набожная Устинья превратить княжну в усердную богомолицу, у нее так ничего и не получилось. Мария больше находилась в библиотеке, чем в крестовой палате.

— Ты как-то обмолвилась, что помышляешь написать книгу о князе Игоре Северском.[645] Это серьезно? — спросил Василько.

Они находились в книгохранилище Григорьевского монастыря и сидели за столом, заваленном пергаментными свитками и тяжелыми книгами с серебряными и медными застежками.

У Марии порозовели щеки, она явно смутилась. В вопросе супруга она уловила едва скрытую иронию. Женщина — летописец, сочинитель! Такого на Руси еще не было.

— Если честно… Помышляю, но побаиваюсь, духу не хватает.

— Понимаю, Мария. Дабы книгу сочинить, надо иметь не только зрелый ум, но и Божий дар, а сие дано не каждому… А почему именно о князе Игоре Северском?

— Он не только Северский, но и князь Черниговский. Последние четыре года он княжил в Чернигове. А сей город, как и Киев, положил начало земле Русской. Хочешь, я тебе поведаю историю Чернигова? Она весьма любопытна.

— Не откажусь, Мария. Признаюсь, историю этого древнего княжества я знаю скудно.

— Воистину, древнего. Он гораздо старше Ростова Великого. Черниговское княжество сложилось еще в — шестом веке. Ему принадлежали земли радимичей и вятичей. Северо-восточный рубеж доходил почти до Москвы. На Юге Чернигов целые столетия служил щитом Руси, ибо его соседями были половцы и приморская Тмутаракань[646]. Если половцы были вечными врагами, то Тмутаракань, начиная с храброго Мстислава, принадлежала черниговским князьям до начала двенадцатого века. В морском городе этом жили греки и русичи, хазары и армяне, евреи и адыгейцы. Они постоянно торговали с Черниговом и никогда не помышляли о войне.

Всё круто изменилось к середине двенадцатого века. Всякие связи Тмутаракани с Черниговом оборвались. Морской порт захватили половцы. Чернигов потерял важный торговый путь к Русскому морю[647], на Кавказ, в Крым и Византию. Если Киев владел днепровским путем из «грек в варяги», то Чернигов обладал своими дорогами к синему морю, только теперь эти дороги стали прочно закрыты. Эта одна из причин похода Игоря на половцев.

— Ты так считаешь? У меня об этом даже мысли не возникало.

— Считаю, Василько, — твердо произнесла Мария. — К такому выводу я пришла после долгих раздумий. Но об этом чуть позднее. Игорь же родился в 1150 году и через 28 лет стал Новгород-Северским князем. А через два года он зашел в глубь Смоленского княжества и дал бой Давыду Ростиславичу под Друцком. Затем он двинулся к Киеву и отвоевал великое княжение для Святослава Всеволодовича. Три года спустя, он воюет против половцев, вместе с братом Всеволодом нападает на половецкие становища по реке Мерлу и захватывает богатую добычу. И вот наступил тот знаменитый 1185 год. Ранней весной «окаянный и треклятый», как скажут летописцы, хан Кончак двинулся на Русь.

— Об этом мне как-то рассказывал отец. Смутно припоминаю, но Чернигов, кажется, не послал свою дружину на половцев. Не странно ли, Мария?

— В тот год Черниговом правил Ярослав Всеволодович, брат киевского князя Святослава.

— Тем более странно.

Согласно летописи половцы остановились на реке Хороле. Кончак решил обмануть Ярослава Черниговского и направил к нему послов, кои запросили мира. Ярослав поверил и отправил для переговоров к Кончаку своего боярина.

— А что князь Игорь Северский?

— Он также не выступил на Кончака. Если судить по летописи, то гонец из Киева слишком поздно прискакал, да и боярская дума отговорила от похода Игоря. Но мне кажется, что летописец исказил правду.

— Исказил? Ты подозреваешь, что Игорь и не помышлял идти на Кончака?

— Нет, не подозреваю, хотя у многих князей такое подозрение осталось. Ведь в жилах Игоря течет немало половецкой крови. По отцу он доводился правнуком хану Осолуку, а по матери — хану Аепу. Истинную правду открыл другой летописец. Князь Ярослав Черниговский послал своего боярина к Кончаку не для мирных переговоров.

— А для чего ж?

— Чтобы изменнически свестись с ханом для своих своекорыстных целей. Князь же Игорь, изведав о том, резко скажет Ярославу: «Не приведи Господь на поганых не ездити, ибо они всем нам общие вороги». Между тем, первого марта киевский князь наголову разбил половецкое войско, а затем Святослав побил Кончака в апреле и овеял себя такой славой, что о нем заговорила вся Русь.

— Не тому ли позавидовал князь Игорь?

— Отчасти ты прав, Василько. Игорь — человек тщеславный. Таким же честолюбивым был и его дед Олег. Едва Святослав вернулся в Киев из победного похода, как Игорь начал собирать дружины из подвластных ему городов: Новгорода Северского, Путивля, Курска, Рыльска, Козельска и Трубачевска. Когда дружины пришли в Новгород, Игорь будто бы воскликнул: «А мы что же, не князья? Пойдем в поход и себе тоже славы добудем!» Вот таким хвастливым и завистливым вывел Игоря летописец твоего деда Всеволода Большое Гнездо. И как ты думаешь — почему?

— Видимо, так летописец сказал в угоду Всеволоду, ибо тот недолюбливал каждого Ольговича.

— Недолюбливал?.. Пощадил ты своего деда, Василько. Ненавидел! И каждый летописец об этом знал. Всеволод дотошно дозирал каждую летопись, в коей бы рассказывалось об Ольговичах. Его ненависть к ним не знала границ. А всё дело в том, что он не по праву завладел киевским столом и присвоил себе звание Великого князя.

— Присвоил?

— Другого слова не подберу. Киевский стол должен был наследовать Игорь Святославич, кой на три года был старше восемнадцатилетнего Всеволода. Всеволод же решил показать свое старшинство над всеми русскими князьями, но он просидел на общерусском княжении всего пять недель и убрался из «отчего злата стола» в свой Владимир, и все силы свои направил на захват других княжеств. Под его рукой оказались и Киев, и Новгород, и Смоленск, и Рязань, и многие другие города. Чрезмерно властолюбивый и хитрый Всеволод был трусливым полководцем. Он захватывал княжества не силой, а подкупами, посулами и обманами. К слабым же противникам он был беспощаден. Много лет он преследовал своего племянника, младшего сына Андрея Боголюбского — Юрия. Изгнанный из Ростова-Суздальской земли, Юрий укрылся в Чернигове, а затем произошло невероятное. Юная грузинская царевна Тамара[648], дочь царя Георгия Третьего, наследовала престол родителя. Духовенство и князья стали подбирать Тамаре жениха. Тифлисский эмир Абуласан собрал у себя князей и предложил совету, что сын великого русского государя Андрея Боголюского, дядею Всеволодом изгнанный и заточенный в Савалату, ушел оттуда в Свинч к хану кипчакскому, и что сей юноша, знаменитый родом, умом, храбростью, достоин быть супругом их царицы. Предложение Абуласана одобрили и послали за Юрием. Тамара побеседовала с русским князем. Молодой Юрий произвел на нее благоприятное впечатление, однако сочетаться браком царица не торопилась. Но духовенство и вельможи, боясь усиления гордой и властолюбивой Тамары, упросили ее как можно скорее обвенчаться с русским князем.

Став государем Грузии, Юрий удачно и отважно воевал с врагами своего нового отечества. Многие грузинские князья в него так уверовали, что помышляли увидеть в нем самостоятельного государя. Но гордая Тамара не хотела делиться властью. Между супругами всё чаще и чаще стали возникать ссоры, и дело дошло до того, что Тамара развелась с мужем и отправила его в Константинопль. Но Юрий пробыл там недолго и вновь вернулся в Грузию. В его пользу выступили многие города, и опять возвели Юрия Боголюбского на грузинский престол. Ты представляешь, Василько? Русский изгнанник в другой раз становится государем очень влиятельной чужеземной страны. Значит, в нем признали и цепкий ум, и полководческий дар и умение управлять целой страной. Не зря же твой дед испугался соперничества с сыном Андрея Боголюбского, не зря превратил его в изгоя… И всё же чужбина — мачеха. Не долго царствовал Юрий Андреевич. Тамара собрала преданных ей людей и с их помощью вернула трон. Следует заметить, что сия молодая царица славилась победами, одержанными ею на персиянами и турками, она завоевала разные города и земли, любила науки, историю, стихотворчество, и время ее считалось золотым веком грузинской словесности.

— А что же с князем Андреем?

— Андрей был вынужден покинуть Грузию и сгинул в безвестности.

— Где ты взяла такие сведения, Мария? В нашей библиотеке, кажется, ничего подобного нет.

— В Чернигове, Василько. Учитель мой, инок Порфирий, не только переписывал на русский язык греческие книги, но и грузинские. Среди них оказалась и книга о царице Тамаре. Я конечно же заинтересовалась судьбой Юрия Боголюбского. Сам факт его царствования говорит о многом. Сколько же даровитых князей погибло на Руси из-за властолюбия отдельных князей. За Всеволодом Третьим числится немало смертных грехов. В 1177 году он коварством захватил в плен Глеба Ростиславича и приказал ему покинуть Рязанское княжество. Но Глеб резко ответил: «Лучше приму погибель но с земли родной не уйду!» Всеволод бросил его в поруб, где Глеб и умер от холода и голода. В этом же году Всеволод Большое Гнездо совершил еще одно преступление. Ему не по нутру стала возрастающая слава Мстислава Ростиславича, и тогда он приказал выколоть глаза своему племяннику. Чересчур худым человеком был Всеволод Третий, вот почему я и решила высмеять его доблести в «Слове». Летописцы вовсю расхваливают его победы над волжскими булгарами. Но что это были за победы? В 1183 году Всеволод обратился к девяти влиятельным князьям и попросил их пойти с дружинами на булгар. Во Владимире собралось огромное войско, кое на ладьях — насадах спустилось по Клязьме, Оке и Волге, а затем высадилось на берег и пошло к стольному граду булгар. Три дня дружины Всеволода пытались взять столицу, но успеха не имели. Великий князь распустил войско и вернулся восвояси. Через два года он вновь захотел «расплескать веслами Волгу», но булгары отразили натиск. Два злополучных похода так отрезвили Всеволода, что он до самой смерти князя Игоря не решался больше искать себе славы в Волжской Булгарии. Ох уж и похвалю я лихоречьем[649] Всеволода! Ведь он за полвека своего княжения, до самой кончины, ни разу не помогал южно-русским князьям отражать нашествия половцев. Ни разу! Хотя жестокие степняки набегали на Рязанские, Киевские и Переяславские земли чуть ли не каждый год. И хоть бы когда-то Всеволод решил поблюсти «отчий златый стол». В своем «Слове», если я на него отважусь, буду призывать всех русских князей загородить Полю ворота, вступить «в злат стремень за землю Русскую, за раны Игоревы». Призову и Всеволода Третьего. У меня уже сейчас готовы эти строки: «Великий князь Всеволод! Неужели и мысленно тебе не прилететь издалека отчий златой стол поблюсти? Ты ведь можешь Волгу веслами расплескать, а Дон шеломами вычерпать! Ты ведь можешь посуху живые копья метать — удалых сыновей Глебовых».

— Изрядно же ты хочешь подначить моего деда. Лихоречьем бьет каждое твое слово.

— А разве того не заслужил Всеволод? Поганые младенцев на копье поднимают, а он, извини, с наложницами развлекается. А еще на «Поучение» своего сородича ссылается. Но «Поучение» сие во многих местах настолько лживо, что на душе становится мерзко.

— Ты обвиняешь самого Владимира Мономаха? — пришел в замешательство Василько.

— Обвиняю! — жестко произнесла Мария. — Владимир Мономах был еще большим трусом, чем Всеволод.

— Но… но как же его 83 похода на половцев? Ты взвешиваешь свои слова, Мария?

Княгиня отодвинула от себя тяжелую книгу с медными застежками, откинулась на спинку кресла и метнула на Василька выразительный взгляд.

— Запомни, мой милый супруг. Я никогда не высказываюсь голословно. Все мои доводы и утверждения зиждятся на бесстрастных исторических фактах. На истине!

Сейчас Василько как будто увидел перед собой новую женщину: незаурядную, дерзновенную, с необыкновенно изящным, пытливым умом, блестяще образованную[650].

Мария продолжала:

— Я не потому обвиняю Мономаха, что он был яростным врагом Ольговичей, а потому, что он бессовестно лгал, когда рассказывал о своих победах над половцами. «Поучение чадам» он написал в 1099 году, за четверть века до своей кончины. Неужели возможно поверить, что Мономах предпринял к году написания книги 83 больших военных походов? Это явно неосуществимо. По три-четыре похода в год! А ведь Мономаху приходилось еще заниматься своими многочисленными хозяйственными делами, поездками на полюдье, приемами послов, сокольей и псовой охотой. А длительные поездки к отцу? Он выезжал в Киев около ста раз. Ты и теперь веришь в его 83 похода?

— Засомневался. Но зачем ему лгать?

— А со лжи пошлин не берут. Помнишь его знаменитые слова из «Поучения»? «Много я поту утер за землю Русскую». Каков трудолюб Такого лицемера я еще не ведала. Не потом, а кровью народной залил он всю землю Русскую. В перечне своих полководческих заслуг, он числит множество походов, именно по русским землям, на «братию» — Чернигов, Смоленск, Великий Новгород, Владимир, Переяславль, Ростов Великий, Стародуб, Полоцк, Минск, Туров…, и даже не постыдился написать, что он «ходил с половцами войною, пожег землю и повоевал ее». И что с погаными выжег Полоцк и Минск, не оставив в них «ни челядина, ни скотины». Какая слава перед Отечеством! «Се моё и то моё». Мономах многие годы грабил, жег и разорял Русь и никогда не ходил на своих друзей — половцев.

— А как же походы в 1103, 1107 и в 1111 году?

— У тебя отличная память, Василько. Однако они не были походами Мономаха, ибо все эти три общерусские выступления учредил великий князь Киевский — Святополк Изяславич. Хвастливое же слово в «Поучении» понадобилось для того, чтобы убедить киевское боярство в пригодности Мономаха на великокняжеский стол, и когда он занял его, то все летописи были подчищены в пользу Мономаха… Как-то я тебя видела за шахматами[651].

— И что из этого?

— Хитрый и лицемерный Мономах всю свою жизнь вел на Руси сложную шахматную игру: то выводил из нее Олега Святославича, то загонял в далекий новгородский угол старейшего из племянников, опасного соперника — князя Святополка, то оттеснял изгоев Ростиславичей, то вдруг рукой убийцы выключал из игры другого соперника — Ярополка Изяславича. А зачастую, как я уже говорила, расправлялся с русскими князьями половецкими саблями.

— Но ведь и Олег Святославич в 1094 году обратился за помощью к половцам?

— Прекрасно, Василько! — Мария даже в ладони захлопала. — Всё-то ты знаешь и лишь делаешь вид несведущего человека. Хитренький Мономахович!

Василько подошел к жене и ласково обнял ее за плечи.

— Еще какой хитренький. Иначе с Ольговной никак нельзя…И все же ответь на мой вопрос.

— Олег Святославич, дух коего будет витать в моем «Слове», воистину обратился за поддержкой к половцам. Но он выступил не против земли Русской, а против иезуитского Мономаха, ибо считал себя совершенно правым, так как в нарушение законного наследования у него был отнят Чернигов. Но хочу заметить, что никакой братоубийственной сечи тогда не состоялось. Мономах побоялся сражения и ушел в Переяславль, а через два года он все-таки выгнал Олега из Чернигова. Что же касается половцев, то именно они связали его в Тмутаракани и, по наущению Мономаха, отправили в византийскую ссылку. Последние же годы Олег неоднократно ходил на кочевников, но никогда не вел междоусобных войн… Но мне хочется вернуться к князю Игорю. Ему было всего 13 лет, когда умер его отец. Старший брат Игоря, Олег Святославич, узнав о тяжелом недуге отца, тотчас выехал из Курска в Чернигов. Да и бояре его поторопили: «Поспешай, князь, ибо твой двоюродный брат Святослав Всеволодович Новгород-Северский может замыслить лихое и силой захватить черниговский стол».

Мать Игоря, побаиваясь Святослава, сговорилась с епископом Антонием и боярами, и утаила смерть мужа. Три дня никто не ведал о его кончине. Княгиня, заботясь о передаче престола Олегу, привела бояр и епископа к присяге, что никто из них не пошлет гонца в Новгород Северский. Святитель Антоний поклялся Богом и пресвятой Богородицей, целовал крест и лобзал икону, что никоим образом извета не положит, и обращался к боярам, чтобы никто из них не уподобился Иуде. Однако грек Антоний сам оказался Иудой. Тотчас после крестоцелования он снарядил тайного гонца в Новгород Северский с грамотой, в коей доносил: «Старый князь умер, а по Олега послали. Княгиня сидит в беспамятстве с детьми и богатств у нее множество. Приезжай борзей, забери престол и товары».

Святой отец даже написал о богатствах княгини, коими легко можно завладеть. Святослав немедля помчал с дружиной в Чернигов, изгнал из него прибывшего Олега, несчастную вдову и ее детей… Ты знаешь, Василько, у меня часто возникает в глазах этот февральский день. Растерянная, плачущая княгиня в черном одеянии едет с детьми в санях, едет сквозь бесноватую метель, кляня и святителя и, быть может, веру эту неверную, принесенную на Русь его земляками — греками. И, конечно же, с тоской вспоминает свой родной Господин Великий Новгород, к коему ведет эта вьюжная зимняя дорога по реке Десне… А княжич Игорь, уже всё понимавший, бесконечно потрясен. Кончина отца, неутешное горе матери, подлое предательство Антония, наглость и жестокость Святослава, потеря семьей княжеского стола. На душе отрока — смятение и горечь. Что стоят клятвы и присяга святителя, его проповеди и его нравоучения? Что стоят священные книги и храмы с ликами святых? Всё это — ложь, ложь! Предательство владыки настолько потрясло Игоря, что он на долгие годы невзлюбил церковь и перестал верить в учение Христа.

— Чересчур смелое предположение, Мария. Князь — двоеверец?

Мария поднялась из-за стола и медленно прошлась по библиотеке. Чистое, большеглазое лицо ее, озаренное трепетным светом шандана, показалось Васильку напряженным. После недолгого молчания, Мария кинула на мужа загадочный взгляд и молвила:

— Я всё больше убеждаюсь, что Игорь был ни двоеверцем, ни прилежным христианином. Конечно же, перед походом на половцев был проведен, как того требовал обычай, молебен, но Игорь не верил в силу молитв.

— Князь — язычник?

— Нет, закоренелым язычником он не был, хотя больше склонялся к дохристианским верованиям. Мы уже говорили о них. И в княжеских, и в боярских семьях до сих пор бытуют древние славянские обряды[652]. Конечно же, Игорь не поклонялся Велесу и Перуну, но очень хорошо относился к древним верованиям, одухотворяющим природу. В моей книге не будет ни единого упования, ни на Господа Бога, ни обращений к священным писаниям, в отличие от «Поучения» Мономаха, «Хождения» игумена Даниила и «Слова» Даниила Заточника. Ни единого слова о Боге!

— Но это же… это же ересь, Мария. Как ты дошла до такого?

— Но это же не я, — мягко улыбнулась супруга. — Таким я вижу князя Игоря… Я наполню книгу о нем языческими божествами. Боян у меня будет внуком Велеса, ветры — внуки Стрибога, а русичи — внуки солнца Даждьбога.

— И с такой верой будет сражаться с погаными князь Игорь?

— А вот здесь ты ошибаешься, Василько. Князь Игорь, будучи истинным патриотом, глубоко верил в особую ценность Отчизны, земли Русской. Ни христианские или языческие боги, ни вера или поверья должны спасти Русь, а человек своими деяниями — вот глубочайшее убеждение князя Игоря. Он ждет помощи земле Русской не от потустороннего мира, а от сильных и могущественных князей и воинов. Еще раз повторю: Игорь верит не в силу Божью, а в силу человека. Его идеал — Русская земля, а не царство небесное, и волнуют его, прежде всего, честь и слава родины, русского оружия, а не заповеди Христовы.

— Но такого князя должна возненавидеть церковь.

— Вот здесь ты не ошибся, Василько. Игоря воистину возненавидели святые отцы.

— У тебя есть доказательства?

— Есть, Василько, но отвечу исподволь. Как ты и сам ведаешь, последние четыре года князь Игорь сидел на черниговском столе. Но тебе что-нибудь известно о его княжении в этот период?

— Ничего!

— Так бы ответил каждый князь, знакомый с летописаниемтех лет. Невольно возникает вопрос. Почему в 1198–1202 годы князь Черниговский не захотел овладеть Киевским столом, кой должен ему принадлежать по наследному праву? Чтобы не ковать крамолу мечом, не ослаблять Русь и не множить число Гориславичей? Хочется ответить на это утвердительно. Князь Игорь, кой всю жизнь призывал князей к единению, не желал начинать междоусобную войну. Но была еще одна важная причина. Всеволод Третий решительно не хотел видеть на киевском престоле князя Игоря и утвердил на нем своего подручника, Рюрика Ростиславича, хотя Игорь на династической лестнице был на ступеньку выше и старше всех Мономаховичей и того же Всеволода. И вот тут случилось то, чего не было за всю жизнь Рюрика. Когда его ставили на киевский стол, церковь по наущению Всеволода Третьего, подняла Рюрика на такую божественную высоту, что того хоть к лику святых причисляй.

Мария подошла к книжной стенке, взяла одну из рукописей и раскрыла ее на закладке.

— Послушай, какой панегирик Рюрику. «Вси начинания его от страха Божия и любомудрия, полагаша бо себе во основание воздержание, чистоту и целомудрие по Иосифу, добродетель по Моисею. Кротость Давыдову, и протчие добродетели прикладая в соблюдение заповедей Божиих». Что скажешь?

Василько рассмеялся:

— Да такой хвалы ни один русский князь не удостаивался. Рюрик умер лет двадцать назади, и я помню его по рассказам отца. Жестокий усобник. Что же касается его целомудрия, то я бы его записал в великие грешники. Прелюбодей из пррелюбодеев.

— А его святые отцы с каждого амвона славили. Рюрик-де, чуть ли не святой, ему самое место на великом киевском столе. И христолюбивый народ принял панегирик за чистую монету. Но этого Всеволоду показалось мало, ибо он ни на час не забывал, что только Игорь — законный наследник киевского престола. И тогда Всеволод предпринял в 1198 году единственный поход на половцев. И здесь вновь возникают вопросы. Почему Всеволод Третий, никогда раньше не собиравший общерусскую рать на кочевников, затеял этот поход именно весной 1198 года? Почему этот поход оказался столь длительным? Почему не состоялось ни одного сражения с половцами? Да всё потому, что Всеволод вообще не ставил своей целью повоевать кочевников. На его княжество половцы никогда не нападали, а на интересы Руси ему было наплевать. Убеждена, что большое войско Всеволода остановилось на рубеже Черниговского княжества только с одной целью — показать князю Игорю свою мощь, чтобы спокойно внедрить на киевское княжение Рюрика. В том же 1198 году церковь предприняла еще один шаг против Игоря. Она вывела рязанскую церковь из черниговской, хотя святые отцы жили в одной епархии сто лет. Попы дали Игорю понять, что он, посягнувший на святая святых, будет и дальше наказан за своё нелюбье церкви. Так и произошло. Самый известный князь Руси, внук Ольгов, умерший в 1202 году, не был похоронен в Спасо — Преображенском соборе Чернигова, усыпальнице всех чернигово-северских князей. В летописи — одна скупая строчка: «Преставися князь черниговский Игорь, сын Святослав». И ни единого слова о месте его погребения. Зато о жене Всеволода, не оставившей никакого заметного следа в жизни Руси, написано со всеми подробностями: что она пролежала в немощи семь лет и видев кончину свою, постриглась в монастырь, и пробыв в нем восемнадцать дней, преставилась 19 марта. Прежде отхода своего, призвала чад и много их поучала, как жить в мире и любви. По смерти же ее положили в гроб каменный и погребли в храме святой Богородицы. Враждебная же Игорю «Лаврентьевская летопись» не удостоила покойного даже отчества. Однако самое загадочное я открыла в Любечском[653] синодике. В нем названы по имени и отчеству все черниговские князья, даже самые незначительные. А великий князь Черниговский даже не упоминается.

— Невероятно, Мария.

— Невероятно. Известно, что с 1198 по 1202 год Черниговом правил Игорь, но Любечский синодик помещает некоего «Великого князя Феодосия Черниговского». Но на черниговском столе никогда не сидел князь Феодосий, да и вообще не было на Руси такого князя.

Василько вновь удивился:

— Выходит, что в поминальник под именем Феодосия записан князь Игорь?

— Да! — твердо произнесла Мария. — Смею утверждать, что перед своей кончиной князь Игорь постригся в монастырь и принял схиму под именем Феодосия.

— Но это же целое открытие, Мария. А вдруг ошибка?

— Я тоже вначале удивилась, но затем все сомнения отпали. В тот же синодик, в ту же строку местные священники записали и княгиню Ефросинью. А как тебе известно, супругой Игоря была Ефросинья Ярославна.

Василько с восхищением глянул на жену.

— Я преклоняюсь перед твоим кропотливым исследованием, Мария. До сих пор не могу привыкнуть, что рядом со мной живет такая необыкновенная женщина.

— Не перехвали, мой милый супруг, — шутливо погрозила пальцем Мария. — Опасно жен хвалить. Не забыл: «Да убоится жена мужа».

— Не для тебя сие сказано… И когда же ты примешься за свою книгу?

— Не знаю, не знаю, Василько. Мне страшно. Это я перед тобой храбрюсь. Глянь на эту сокровищницу. Здесь более тысячи книг, и среди них есть не только очень древние, но и бесценные, блестяще написанные. Такие будут служить века и будоражить умы многих людей. Твой отец, коего летописцы справедливо назвали Константином Мудрым, как и ростовского князя Ярослава, не уставал повторять: «Ум без книги, аки птица подбитая, якоже она взлететь не может». Прекрасно сказано. Уж очень велико значение книги, но создать ее, особенно с блистательным слогом, дело архитяжкое. Вот почему мне так страшно браться за свое «Слово», Василько. Надо многое еще исследовать, понять, переосмыслить. Не хотелось, чтобы моя книга напоминала обычную былину.

— Почему?

— В былинах, как правило, герой один выступает против несметных врагов и всегда побивает «улицами», «перулками». Топчет своим конем, избивает неприятелей палицей или дубиной. Это неправдоподобно. Игорь же сражается со своими неустрашимыми земляками — воинами… Многое еще будет зависеть и от слога книги. Он должен быть изящным и поэтичным, простым и ясным, и… народным.

— Народным?

— Непременно народным, Василько. Ничего нет восхитительней живого народного языка, кой я тщилась впитывать в себя с детства, и уже в тринадцать лет заносила в свою особую книжицу. На земле Черниговской народный говор особенно сочен и ярок. Повити — воспитать, вереженый — поврежденный, свычай — обычай…И другое. Надо бы отразить в книге и охоту, ибо Игорь, как и все князья, очень ее любил. Не ведаю, как у меня это получится, но я благодарна отцу, кой не только приучил меня к коню, но и много раз брал на охотничьи потехи. Никогда не забыть гоньбу с пардусом.

— Пардусом? Это что — одна из пород гончих собак?

— На сей раз ты не угадал, Василько. Пардус — быстроногий азиатский гепард. Его подарил моему отцу один из половецких ханов. Ты бы только глянул, что это за увлекательная охота! Пардуса я непреложно вставлю в свое «Слово». У меня уже и строка придумана: «На реке на Каяле тьма свет покрыла: по Русской земле простерлись половцы, аки пардусы».

— Замечательно сказано, Мария. У тебя богатое воображение.

— Не знаю, Василько. Но я часто не сплю ночами и представляю разные красочные картины: дружина Игоря едет по степи. Горят на солнце червленые щиты, поблескивают доспехи, клекочут могучие степные орлы. Вижу яркие маки, мягкий седой ковыль, колючее перекати — поле, высокие курганы, безглазые каменные бабы…А вот и сама битва. Лязг мечей и сабель, крики и стоны раненых, ржание коней, кровь, заливающая вытоптанную степь. Вижу умирающих от жажды воинов, с воспаленными глазами и иссохшими губами, кои из последних сил пробиваются к спасительной воде. Князь Игорь тяжело ранен, но он неистово сражается с погаными. Но погибель дружины неизбежна. Природа скорбит. От печали и горя склоняются к земле деревья и поникает трава…А иногда я слышу плач Ефросиньи Ярославны. Она плачет рано поутру, смотря с городской стены Путивля в чистое поле. О ветер сильный! Для чего легкими крыльями своими наносишь ты стрелы ханские на воинов моего друга? Разве мало тебе веять на горах подоблачных и лелеять корабли на синем море? Для чего, о сильный, развеял ты веселие мое? О Днепр славный! Ты пробил горы каменные, стремяся в землю Половецкую. Ты лелеял на себе ладии Святославовы до стана Кобяка. Принеси же и ко мне друга милого, чтоб не посылала я к нему рано утром слез моих в синее море! Любящее сердце Ярославны горюет и тоскует, и предчувствует беду. Тут и зловещая кукушка закуковала, и ласковое солнышко упряталось в черные тучи. Господи, что с милым Игорем?! Спаси и сохрани его!..Как же близки мне ее смятенные мысли, Василько. Когда ты уходил в походы, я всегда была в отчаянии и не находили себе места. Я также стояла на стене и вглядывалась в заозерную одаль. Думаю, что плач Ярославны у меня должен получится. Мне не надо ничего додумывать.

— Мне кажется, Мария, что плач Ярославны будет у тебя самым прекрасным местом «Слова». Ты действительно его выстрадала. Но ответь мне: почему ты княгиню называешь Ярославной, а не Ефросиньей? Не чересчур ли почтительно? Она что — была уже немолодой женщиной?

— А разве ты не знаешь, сколько ей было лет?

— Совершенно не знаю. Да и не к чему этим интересоваться. Ну, прожила с Игорем лет пятнадцать — двадцать. И что в этом необычного?

— Ах, милый ты мой супруг. Как мало ты знаешь о женах Ольговичей. Ефросинья — вторая жена Игоря, и прожил он с ней чуть меньше года. Князь Игорь овдовел в 33 года и вскоре женился на шестнадцатилетней Ефросинье, дочери именитого князя Ярослава Владимировича Галицкого, по прозвищу Осмомысл. Это был очень мудрый и влиятельный князь, много сделавший для усиления своего княжества. Послушай, как я хочу сказать о нем в своем «Слове»: «Ярослав Осмомысл Галицкий! Высоко сидишь ты на своем златокованном столе; ты подпер горы Венгерские своими железными полками, заступил путь королю венгерскому, затворил ворота к Дунаю, отворяешь ворота к Киеву!» Сам же Ярослав Осмомысл был женат на Ольге, дочери Юрия Долгорукого. Но, к сожалению, жизнь его с женой складывалась дурно, и тогда он завел себе любовницу Настасью. А дальше следует интригующая история, полная приключений и трагизма. От Настасьи родился сын Олег. Когда он подрос, княгиня со своим законным сыном Владимиром и некоторыми галицкими боярами, не выткрпев унижения мужа, уехала из Галича в Польшу. Прожив восемь месяцев с матерью, Владимир пошел на Волынь, где думал временно поселиться, но на дороге его встретил гонец от бояр из Галича: «Ступай домой, Владимир Ярославич. Отца мы твоего схватили, свиту его перебили, полюбовницу Настасью сожгли на костре, а сына её сослали в заточение». С Ярослава взяли клятву, что будет жить с княгинею, как подобает законному супругу.

Чекрез тринадцать лет Ярослав Осмомысл крепко занедужил. Чувствуя приближение смерти, он собрал бояр, белое духовенство, монахов, покаялся в грехах и изложил свою волю: «Я одною своею худою головою удержал Галицкую землю, а вот теперь приказываю свое место Олегу, меньшому сыну моему, а старшему Владимиру, даю Перемышль». Владимир вместе с боярами присягнули умирающему Осмомыслу, но тотчас после его кончины Владимир и бояре нарушили клятву и выгнали Олега из Галича, а Владимир сел на отцовском и дедовском столе. Но бояре вскоре увидели, что крепко ошиблись в своем выборе. Владимир, по словам летописца, любил только пить, а не любил думы думать со своими боярами. Он отнял у попа жену и стал жить с ней, которая родила ему двоих сыновей. Мало того, приглянется ему чья-нибудь жена или дочь, возьмет насильно.

Недовольные бояре обратились к ближайшенму соседу, Волынскому князю Роману Мстиславичу. Тот хоть и находился в близком родстве с Владимиром, — дочь его была выдана за старшего сына князя Галицкого, — но задумал помочь боярам, чтобы самому утвердиться на галицком столе. Роман и бояре собрали многие полки, утвердились крестным целованием, и всё же не посмели явно восстать на Владимира и убить его. Заговорщики придумали иной путь: «Князь! Мы не на тебя встали, но не хотим кланяться попадье и решили убить её. А ты, где хочешь, там и возьми жену». Владимир, опасаясь, чтобы и его любовницу не постигла та же участь, какая постигла Настасью, забрал много золота и серебра, попадью, двоих сыновей и сбежал в Венгрию. Извини за небольшое отступление, Василько.

— Любопытное отступление, Мария… Но насколь искренен плач юной Ярославны, коя прожила с Игорем чуть меньше года.

— Искренен, Василько. Еще в Чернигове мне много рассказывали, как горячо и беззаветно полюбила своего мужа Ярославна. О том же мне поведали и люди из Новгород — Северского. Ее любовь была глубока и всепоглощающа. Поэтому, повторю, что «плач Ярославны» мне очень близок, и ничего не надо додумывть. А вот о князе Игоре… В его время он был не только умным и отважным, но и самым почитаемым князем на Руси.

— Отец отзывался о нем, как о достойном человеке.

— И не только твой отец, Василько. В черниговской библиотеке монах Порфирий отыскал летопись, в коей было сказано: «Сей муж своего ради постоянства любим был у всех, он был муж твердый». Это не пустые слова. Князь Игорь заслужил их. Когда он многие годы обращался к единению всех русских князей, то думал о великой процветающей державе, способной отразить любое нашествие. Такой вывод он сделал из своего героического и трагического похода. Его поражение не какой-то частный случай, а беда всей земли Русской. Нельзя отстоять Отечество в одиночку. Только единение князей принесет славу русскому оружию. Будучи знатным и влиятельным князем, Игорь помышлял о том, чтобы все удельные князья объединились вокруг его имени, и если бы это произошло, то жили бы мы сейчас в могучей Руси, под началом единого государя. Но этого не захотели ни Всеволод Третий, ни другие князья — властолюбцы. Кто во что горазд, тот в то и трубит. Напади сильный враг — никому не устоять. Но то ж беда для Руси.

— Похвально, Мария. Может, ты станешь второй княгиней Ольгой?

— Шутишь, Василько. Куда уж мне до великой Ольги.

Глава 5 ПОКАЯЛЬНИК

Угожи — вотчинное село боярина Неждана отсеялись, к старосте прибыл боярский тиун и молвил.

— Боярин повелел тебе, Лазутка, рыбу из погребов доставать. Пора!

— Пора, — кивнул Лазутка.

Погреба со льдом издавна находились во дворе «Мстиславова терема», и когда князь Василько Константинович передал Угожи во владение Корзуна, то «терем» со всеми его хозяйственными службами, перешел боярину.

Рыбу заготавливали с начала зимы. Всем селом выходили на озеро Неро и принимались за лов. Рыбу забрасывали снегом и поливали водой, пока она не замерзнет, а затем свозили на свои дворы и укладывали под открытым небом крест-накрест, как поленья. Пятую долю рыбы (боярский оброк) увозили в погреба «Мстиславова терема».

Мороженую рыбу мужики возили на санях в Ростов и в отдаленные (от Неро) поселения, и продавали. Покупали охотно: после оттаивания рыба, пролежавшая даже пять или шесть месяцев, выглядела так же прекрасно, как будто только что была выловлена из воды.

Весной и летом рыбу на продажу привозили на телегах, наполненных льдом, в коем она была замурована.

Рыба для мужика и ремесленника — второй хлеб. Ею спасались в страшные голодные годы. Но мужики ведали: сия спасительная снедь во многом зависит от Батюшки Водяного. Этот нечистый бес сидит не только в омутах и бучалах, но и в озере. Он ходит нагой и косматый, с зеленой бородой, он — содруг лешему и полевому, недруг домовому, но злее их всех, и ближе в родстве с нечистой силой. Надо всенепременно угостить водяного, когда тот просыпается от зимней спячки в Никитин день[654]. Упаси Бог не задобрить! Водяной так осерчает, что не видать тебе ни карася, ни окуня, ни щуки.

Мужики за три дня до угощения приходили к старосте, сдергивали с патлатых голов шапки и упрашивали:

— Никитин день на носу. Ты бы сходил, Лазута Егорыч, в лес на сохатого.

Мужики знали к кому обращаться: староста и лес изрядно ведает, и искусный охотник.

Лазутка никогда селу не отказывал. Вот уже шестой год (как боярин Корзун поставил его старостой) он, прихватив с собой троих мужиков, ходил охотиться на сохатого, и каждый раз был добычлив. Удалось убить лося и на сей раз.

В Никитин же день, с восходом солнца, сохатого везли на телеге к озеру. Вслед шло всё село — и стар и млад. Было поверье: того, кто не явится угощать водяного, ожидает худой рыбный лов. Каждый хозяин избы нес за плечами котомку, набитую подарками — ломтями хлеба, сухарями и пареной репой.

Сохатого топили в воде (с помощью лодок-однодеревок) в тринадцати саженях — чертова дюжина! — от берега и восклицали:

— Прими, дедушка, гостинчик на новоселье! Люби да жалуй наше село!

Опорожнив котомки, мужики не торопились уходить вспять, а еще добрый час стояли на берегу и поглядывали на озеро: а вдруг водяной высунется из воды, недовольно затрясет своей зеленой, косматой бородой и погрозит миру трезубцем? Тогда добывай дедушке тура или вепря. Но, слава Богу, не высунулся. Доволен дедушка.

Отправив из боярских погребов замороженную рыбу, Лазутка пошел глянуть на поле. Добро поднимаются озимые. Теперь, коль Илья Пророк не подведет, будет семья с хлебушком. А в семье, как не говори, три мужика растут: Никитушка, Егорка и Василько. Второго сына назвали в честь Лазуткиного отца, а младшенького — в честь отца Олеси.

Купец Василий Демьяныч Богданов, после рождения третьего внука, приехал в Угожи, долго разглядывал младенца, а затем молвил:

— Горластый… Как нарекли?

— В честь тебя, тятенька. Василием, — с готовностью отозвалась Олеся.

Василий Демьяныч крякнул в густую с сединой бороду. На загорелом лице его застыла довольная улыбка.

— Поснедаешь с нами, тятенька?

Василий Демьяныч отозвался не вдруг. Улыбка исчезла с его лица. Олеся замерла в напряженном ожидании. Отец редко посещал их дом. Случалось это лишь в те дни, когда купец наезжал в Угожи по торговым делам, но никогда он не оставался ночевать. И даже от обеда отказывался. Ссылаясь на неотложные дела, пытливо оглядев дочку и передав внукам гостинцы, уходил из избы.

Лазутка и Олеся понимали, что Василий Демьяныч до сих пор еще не оттаял душой.

А в тот незабываемый день, когда Олеся пришла в себя, и к ней вернулся разум, Василий Демьяныч настолько обрадовался, что забыл про все Лазуткины грехи.

— Тятенька, это мой супруг любый. Не проганяй его, тятенька! — с мольбой в голосе восклицала Олеся.

— Не прогоню, доченька, не прогоню.

Три дня счастливый Лазутка жил в купеческом тереме, но затем Василий Демьяныч (когда радость его поулеглась), строго молвил Скитнику:

— Пора и честь знать, ямщик. Людишки всякое про тебя болтают. Натерпелся я из-за тебя сраму. Надо бы тебя наказать нещадно, да Олесю жалко. В ноги ей кланяйся. Ты же за сором заплатишь мне виру в пять гривен и перед всем ростовским людом покаешься.

— Да где ж я такие деньжищи найду?

— О том не мне кумекать, ямщик. Но коль тебе моя дочь дорога, найдешь! Сумел набедокурить — сумей и ответ держать. По правде сказать, мне твои деньги и на дух не надобны. Но всё должно быть содеяно по старине, по уложению Ярослава. Токмо тогда я отдам за тебя дочь.

Лазутка понял: спорить с купцом бесполезно: «Правда» Ярослава на его стороне.

— Добро, Василий Демьяныч. Пойду наживать калиту.

— И как ты ее будешь наживать? — хмыкнул купец. — Ямщичьим извозом? Да тебе, милок, и за пять лет такую виру не отработать.

— Сыщется и другое зделье. В кузнецы подамся. Стану на князя копья и кольчуги ковать.

— Ну-ну, — всё так же насмешливо протянул купец. Но токмо ведай: пока калиту не сколотишь, порог моего дома не переступишь.

— А как же Олеся?

— Потерпит, ямщик, потерпит!

— Жесток ты, Василий Демьяныч.

— Жесток? Не забывай: не в лесу среди зверья живем, а среди людей. Мне честь своя дороже.

— Да ведь Олеся вновь в кручину ударится. Как бы опять не помешалась. Хоть бы раз в неделю дозволил свидеться.

Василий Демьяныч призадумался. Ямщик бьет в самое больное место. Типун ему на язык!

— Леший с тобой. Раз в неделю забежишь. На часок — и не боле!

— Спасибо, тестюшка, уж так потешил, — низехонько поклонился Лазутка.

— Не юродствуй!

Через несколько дней слух о Лазутке докатился до боярина Неждана Корзуна, кой приказал своим послужильцам доставить ямщика в хоромы.

— В подручные кузнеца Ошани подался?

— Нужда привела, боярин.

— Да уж ведаю. О тебе тут всяких чудес порасказывали.

— Да, кажись, никаких чудес.

— Ой, ли? А что за рыжий немой топором купцу амбар рубил? Скоморох, да и токмо! — рассмеялся Корзун.

— Жизнь вынудила, боярин.

— Жизнь?.. А я, думаю, любовь. Ради нее хоть к черту на рога полезешь, но не каждый на сие рожден. Нравен ты мне, ямщик. Дам тебе пять гривен — и ступай к своей ладушке.

— Благодарствую, боярин. Но я хотел бы на свои деньги Олесю выкупить. Не гоже мне так. Уж лучше буду в кузне молотом грохать.

— Гордый ты, но и том ведаю… Так я ж тебе в долг.

— Слишком большие деньги, Неждан Иваныч. Годы надо отрабатывать.

— Отработаешь! Мне в Угожах староста понадобился. Село большое, хлопот будет немало. Доброе жалованье положу.

Лазутка подумал, подумал и согласился. В тот же день он заявился в купеческий терем и выложил Василию Демьянычу пять слитков серебра. У купца — глаза на лоб.

— Аль ограбил кого?

— Молотом наковал. Брякну раз — гривна, брякну два — другая, — отшутился Скитник.

— Ты мне зубы не заговаривай.

Но Лазутка, знай, посмеивается. Купец же строго молвил:

— Серебро мне не суй. Я же сказывал: по старине! Выйди в воскресный день на торжище, встань на помост, с коего бирючи княжьи повеления оглашают, повинись перед всем честным людом, и коль народ тебя, презорника, простит, тогда и виру мне передашь. Да с земным поклоном!

— Крыжом упаду, тестюшка.

— Не ёрничай, а делай так, как я сказал.

— Да уж куда денешься, — перестал ухмыляться Лазутка. Как не считал он себя правым, но покаянной речи на торжище ему не избежать. Ради Олеси и сына Никитушки он на всё пойдет.

Честной народ после покаянных слов Лазутки раскололся надвое. Купцы и «лутчие» люди города недовольно загалдели:

— Неча ямщику поблажку давать!

— Эдак, каждый почнет девок хитить!

— В поруб вора!

Черный же люд гомонил иное:

— Лазутка николи не был вором! Ведаем его!

— Рубаха-парень!

— Купецкая дочь сама в возок прыгнула!

— Простить Лазутку!

Но богатеи закричали пуще прежнего:

— В порубе нечестивца сгноить!

Чернь:

— Помиловать!

И понеслось: «Помиловать!», «Сгноить!» Никто не хотел отступать. Один из разгневанных «лутчих» людей, не выдержав, схватил голосистого шорника за козлиную бороденку.

— Закрой рот, смердящее рыло!

— Сам закрой! — озлился шорник и шмякнул богатея по мясистому носу.

— Градских мужей бьют! — раздался визгливый голос.

Шорника тотчас подмяли, но тут прозвучал призывный возглас из бедноты:

— Бей толстосумов, православные!

И закипела на торжище буча!

Лазутка, кой стоял на помосте в ожидании приговора, вначале посмеивался, но, когда брань разгорелась не на шутку, сбежал с возвышения и… принялся дубасить супротивников черни.

Степенный купец Богданов в драку не встревал, лишь осуждающе покачивал головой. Ну и дурень же этот ямщик! Ишь, как кулаками машет. Теперь и вовсе не миновать ему поруба.

Градской муж, обладавший визгливым голосом, с оторванным рукавом вишневой однорядки, вскочил на помост и, показывая растопыренными пальцами на Лазутку, истошно заверещал:

— Видите, видите, какой он лиходей! Гридни, хватай вора! Хвата-а-ай!

Но гридни, оказавшиеся на торгу, и не шелохнулись: они уже ведали, что князь Василько Константинович не велел «вязать» провинившегося ямщика на свой княжой суд. Да и не принято народ унимать, коль он сам суд вершит. Почитай, редкое вече обходится без потасовки.

Неизвестно, сколько бы продолжалась свалка, если бы на помосте не оказался Неждан Корзун. Утихомирив зычным голосом толпу, он вопросил:

— Лазутка виру принес?

— Принес, боярин!

— Покаялся миру?

— Покаялся, боярин!

— Мир простил?

Толпа вновь раскололась, на что Неждан Иваныч, выслушав выкрики, молвил:

— Слышу, что большинство за ямщика. И остальных прошу его помиловать.

Градские мужи и купцы, изрядно помятые в потасовке, по-прежнему стояли на своем. Тогда Корзун снял шапку, опушенную собольим мехом, поклонился миру в пояс и перекрестился на золоченые кресты Успенского собора.

— Поручаюсь за ямщика Лазутку, ростовцы. О том перед святым храмом клянусь. Не станет более он девок красть. Коль мне доверяете, примите всем миром покаянное слово Лазутки и простите его.

Боярина Неждана уважали и градские мужи и черные люди. Грех ему отказать: всему честному люду поклонился, и крестное знамение перед миром совершил.

— Прощаем ямщика, боярин.

Лазутка поклонился ростовцам на все четыре стороны.

У Василия Демьяныча отлегло от сердца. Теперь никто хулы на него не возведет, не кинет в спину срамное слово. Всё завершилось добром, по старине, и всё же горький осадок на душе остался: не так легко забыть, когда любимое чадо не послушалась отца и убежала из родительского дома. Не так легко!

* * *
— Поснедаешь, тятенька? — переспросила Олеся.

Василий Демьяныч, так ничего и не ответив, вновь подошел к зыбке. Младенец, перестав плакать, не мигая, смотрел на незнакомца.

— Глазастый. Ишь, как на деда уставился.

Олеся с Лазуткой переглянулись: впервые Василий Демьяныч назвал себя дедом.

— Гляди, гляди, Васютка, и запоминай. Авось и ты в купцы выбьешься, с добродушной улыбкой продолжал Василий Демьяныч и, наконец, произнес долгожданное:

— А, может, и впрямь поснедать нам, Васютка? Что-то я ныне проголодался.

Олеся обрадованно метнулась к накрытому столу. Отец не только с удовольствием откушал, но и выпил чашу меда. А когда выходил из-за стола, молвил:

— Приезжайте с ребятней в Ростов. Мать внучат хочет глянуть.

— Благодарствуем за приглашение, Василий Демьяныч, — радушно произнес Лазутка.

А Олеся вся засветилась от радости. Наконец-то! Целых пять лет ждала она этих слов.

— Спасибо тебе, милый тятенька, спасибо!

Прижалась к отцу, поцеловала, из глаз покатились счастливые слезы.

— Ну, будет, будет, дочка. Чего уж теперь… А где Никитка с Егоркой?

— В светелке, тятенька.

Побывав в светелке с внуками, Василий Демьяныч дотошно оглядел и повалушу, и горницу, и высокий подклет. Всюду было урядливо. Не поскупился на похвалу:

— Добрая изба.

— Стараемся, Василий Демьяныч, — степенно молвил Лазутка и, глянув на ликующую Олесю, добавил:

— С такой хозяюшкой избу не запустишь. Она у меня — клад.

Лицо Олеси залилось смущенным румянцем. После рождения трех сыновей, она оставалась такой же яркой красавицей, а материнство придало ей еще большую женственность и очарование.

— Добро, когда муж жену хвалит. Вот и живите с Богом.

Глава 6 КНЯЖИЙ СУД

Ушак кипел злобой. Надо же до такого додуматься князю. Его, тиуна, послал отвести коровенку подлому смерду! А до деревеньки — не рукой подать, почитай, шесть верст. Холопы — и те посмеиваются. То ль не унижение?

Плелся (с двумя холопами) за коровенкой и негодовал. Ну, погоди, Кирьяшка, аукнется тебе молочко с маслицем, забудешь, где у коровы хвост.

А корова оказалась упрямой и непослушной: то внезапно останавливалась, то брыкалась в разные стороны. Ушак зло кричал на холопов:

— Кнутом ее, стерву, кнутом!

Холопы изрядно устали; измаялся и тучный Ушак, пот градом катился с его лица. Никогда он не посещал села и деревеньки пешком. Хотел, было, и на сей раз отправиться в Малиновку на коне, но дворецкий Дорофей передал строгий княжий наказ: идти пешком, как пастуху — погоняльщику. Вот и сошло с тиуна семь потов.

Кирьян, возвращаясь с поля, глазам своим не поверил: к воротам привязана корова. Ну, и ну! Выходит, князь не пошутил и сдержал свое слово. Вот так Василько Константинович! Не погнушался мужиком… Батюшки светы! А это кто избу подпирает? Да это сам тиун пожаловал.

Ушак как доплелся до избы, так и рухнул на завалинку. Увидев перед собой хозяина избы (хозяйки же с ребятней дома не было: ушли на прополку), тиун, не скрывая раздражения, процедил сквозь щербатые зубы:

— Забирай, смерд, коровенку.

Один из холопов высыпал из котомки на крыльцо пряники и леденцы.

— То мальцам твоим от князя.

Кирьян благодарно молвил:

— Пошли, Господи, милостивому князю доброго здоровья и долгие лета.

— Повезло тебе, смерд, — покривился Ушак. — Но шибко не ликуй. Коль вновь заимел коровенку, то на оброк не пеняй.

— Да уж куды нам, — хмыкнул мужик. — Мы — людишки малые, подневольные.

— Вот-вот! Николи не задирай нос, знай свое место. Ишь, взяли волю — князю жаловаться. Так ведай же: князь в вашу деревеньку ненароком заехал и николи боле не появится. Здесь я, тиун, каждому подлому смерду Бог и судья. Не забывай о том, Кирьяшка.

— Всегда помню, милостивец, — вдругорядь хмыкнул в рыжую бороду мужик.

— Не шибко-то по твоей роже видно. Кривое веретено не выправишь, смерд. Меня не проведешь. Я каждого мужика наскрозь вижу. Сволота!..

С того злополучного дня Ушак не раз и не два бывал в Малиновке, и каждый раз думал, как досадить Кирьяшке. И надумал-таки. Когда мужики завершали сенокос, тиун вновь поехал в деревеньку. Всю дорогу злорадствовал: взвоет от нового оброка Кирьяшка. Вдвое больше стогов сена на князя надо поставить. Заартачится: за лен надо приниматься, а там и серпень на носу, хлеб ждать не будет, каждый день на золотом счету. А тут — две лишние недели с сеном возиться: выкосить, высушить, сложить в зароды[655]. Когда же к жатве приступать?.. То-то Кирьяшка взмолится. Будет знать, как князю сетовать. На коленях будет ползать, дабы такого тягла не нести. Но не умолить тебе, поганец!

Выехал зарано: не терпелось отомстить Кирьяшке… Нарочито не взял с собой холопов, дабы те не ведали о «новом княжьем оброке», кой тиун придумал по своей воле.

На отведенном мужику покосе Ушак увидел стреноженную лошадь, зарод сена и валки свежей, подрезанной травы.

«А где же Кирьяшка? — приподнялся на стременах тиун. Зорко оглядел покос и, наконец, заметил лапти, высунувшиеся из-под телеги. — От солнца спрятался. Никак, дрыхнет».

Ушак подъехал к телеге и сошел с коня. Кирьян отправился на покос чуть ли не с первыми петухами, а затем, когда солнце стало припекать, решил малость отдохнуть. Да так притомился, что тотчас заснул. Лежал, подвернув натруженные руки под голову, и негромко похрапывал. Широкая грудь его, обтянутая посконной рубахой, мерно вздымалась.

«Эк растелешился, смерд!»

Ушака охватила необоримая ярость. Дрожащими руками схватил с телеги вилы, наклонился и со всей силой вонзил их в живот мужика. Кирьян издал протяжный стон и навеки затих.

Тиун полез было на коня, но одумался: надо увести в поводу и Кирьяшкину лошадь. Когда подъезжал к лесу, оглянулся и… оцепенел. С другой стороны, к покосу, шла худенькая женщина с узелком в руке. Ушак поспешил в лес. Истово перекрестился. Господи, пронеси! Токмо бы не заметила.

Добрый час углублялся в лес, пока не остановился в дремучей чащобе. Здесь привязал мужичью лошадь к дереву и сожалело спохватился. Надо бы и бабу порешить, тогда бы уж наверняка никто не догадался. Но теперь поздно: если по лугу шла жена Кирьяшки, то она уже сейчас булгачит деревню… Ну и пусть булгачит: цыгане то тут, то там крадут лошадей. Он же, тиун, в деревеньке не был, и никто его не видел. Всемогущий Господь милостив.

* * *
Похоронив мужа, убитая горем Устинья пришла к Сидорке Ревяке в Ростов и поведала о своей беде.

— Чего ж ты меня на похороны не позвала? — опечалился Сидорка. — Брат все же.

— Да когда, родимый ты мой? В тот же день на погост отнесли[656].

Сидорка долго сидел с убитым лицом, а затем вопросил:

— Татя искали?

— Искали, да мало проку. Лес-то, поди, на тыщу верст тянется.

— Вестимо, — угрюмо кивнул Сидорка. — Одного не пойму. Лошадей, случается, и крадут, но чтоб людей убивали… Поведай-ка еще раз о лиходее.

— Зрела его мельком, перед самым лесом. Уводил Буланку в поводу. Токмо спину его и запомнила. Толстая спина. Вот и всё, родимый.

— Немного, Устинья… А масть лошади не запомнила?

— Каурая.

— Так. А в какой одеже тать ехал?

— То ли в кафтане малиновом, то ли в зипуне. Точно не углядела.

— А на голове?

— На голове?.. Дай Бог памяти. Кажись, в круглой шапке.

— Не в мужичьем колпаке?

— Нет, в шапке.

— А в деревню никто не заезжал?

— Не заезжал. Чужих не видели, родимый.

Сидорка призадумался. Странным оказался конокрад. В круглых шапках (а они всегда оторочены дорогим мехом) и в малиновых кафтанах обычно богатые люди разъезжают, но они лошадей не крадут.

Когда Устинья засобиралась к ребятне домой, сидорка протянул ей небольшой кожаный мешочек с серебряными монетами.

— Ты ныне без кормильца, сгодятся. А к брату на могилу я в девятины приеду. Крепись!.. В какой день беда приключилась?

— На Петров день, родимый.

Дня через два Сидорка обогнал на своем ямщичьем возке (этим летом он занимался извозом) дородного всадника на кауром коне и услышал вдогонку недовольный окрик:

— Глядеть надо, охламон!

Сидорка оглянулся. Ба, да это княжий тиун Ушак в забрызганном кафтане. (Недавно прошел ливень, оставив после себя глубокие лужи). Ямщик усмехнулся и помчал было дальше, но вскоре остановился от неожиданной мысли: толстая спина, каурый конь, малиновый кафтан и круглая шапка. Вдругорядь оглянулся. Всё сходится. Сидорку аж оторопь взяла.

Ушак проехал мимо и погрозил увесистым кулаком. На ямщика же прикрикнул пышнобородый купец из открытого летнего возка.

— Чего застыл? На Рождественскую поспешай!

Доставив купца на Рождественскую улицу, Сидорка хотел было ехать к избе тиуна, но передумал. Скорый поспех — людям на смех. Ушак — человек изворотливый: и сквозь сито и сквозь решето проскочит, ему на хвост не наступишь. Допрежь надо крепко покумекать.

* * *
Не день и не два заходил Ревяка в питейную избу, но долго не засиживался. Оглядит подгулявших питухов, осушит ковш браги — и к своему возку. Но на четвертый день он и про извоз забыл: в питейную избу зашел наконец-то один из холопов Ушака — невысокий, юркий мужичок с редкой, неряшливой бородой и бойкими, плутоватыми глазами. Взяв чарку вина и немудрящей закуски, холоп, расплатившись с целовальником[657], уселся за щербатый стол. Вскоре подле него оказался и Сидорка, кой знал чуть ли не каждого человека в Ростове.

— Гуляем, Тимоня?

— Какое там, — кисло отозвался холоп. — На какие шиши?

— Да твой хозяин, кажись, калитой не бедствует. Худо жалует?

— Захотел от кошки лепешки, от собаки блина. Аль ты нашего Ушака не ведаешь?

— Ведаю. И скряга и спеси через край. Намедни на возке его обогнал, так на всю улицу заорал. Как-де подлый человек посмел княжьего тиуна обойти!

— Гордый. Не чета нам, малым людишкам.

— Куда уж нам, Тимоня, — поддакнул Сидорка. — Нищему гордость, что корове седло. Все мы оземь рожей.

Холоп поднес чарку к губам и кинул привычное для себя присловье:

— Пошла на место!

Выпил и довольно огладил живот.

— Уважаешь винцо, Тимоня?

— Кто ж душегрейку не уважает? Не пить, так на свете не жить. Глянь, сколь бражников набилось. А ить Петровский пост.

— А бедняку — пост не пост, — рассмеялся Сидорка. — Рада бы душа посту, да тело бунтует.

— Воистину, Сидорка. Сколько дней у Бога в году, столько святых в раю, а мы, грешные, им празднуем. Вот и ты, мотрю, не говеешь.

— Так у меня седни именины.

— Да ну! — оживился Тимоня. — С тебя причитается. Грех не отметить.

— И отметим!

Сидорка на угощение не поскупился. Сам пил в меру, а вот Тимоня на дармовщинку опрокидывал чарочку за чарочкой.

— Надоело, поди, с тиуном по селам и деревенькам шастать?

— Это как посмотреть, Сидорка. В доме у тиуна живем впроголодь, а у старост пузо набиваем. Попробуй, не накорми.

— И в дальние деревеньки заглядываете?

— Бывает… Как-то в Малиновку пришлось топать. Дьявол бы ее забрал!

— Чего так?

— Да коровенку одному мужику вели. Умаялись. Наш тиун был готов мужика на куски разорвать. Злющий! Кажись, боле ногой туда не ступит, а он в сенокос опять туда снарядился.

— В сенокос? — сделал удивленные глаза Сидорка. — Да чего там тиуну в эку пору делать? Самая голодуха, не хлебный Покров. Чудно.

— Вот и нам чудно. В Петроов день все люди в храмы пошли, а он в Малиновку подался. Один! Николи того не было, чтоб Ушак без холопов ездил.

У Сидорки отпали все сомнения. Его брата загубил тиун. На другой же день он отправился к Устинье в Малиновку.

* * *
Княжеский детинец денно и нощно оберегали гридни из молодшей дружины. Простолюдину достучаться со своей надобностью до дворецкого — дело безнадежное. Допрежь ступай к своим земским властям — сотскому и посаднику, а уж те, коль посчитают нужным, доложат дворецкому, и только он окончательно решал: докладывать или не докладывать удельному государю ту или иную челобитную.

— Эдак мы, Устинья, ничего не добьемся, — вздыхал Сидорка. — Земские людишки тотчас донесут весть до Ушака, тот сунет мзду — и всё заглохнет. Шире рыла не плюнешь.

— Да как же правду сыскать, родимый?

— Тяжко, Устинья. Правда, что у мизгия[658] в тенетах: шмель пробьется, а муха увязнет. Но наше дело собинное. Будем кумекать. И мы не на руку лапоть обуваем.

Всяко прикидывал Сидорка и, наконец, его осенило: боярин Корзун! Он напрямик к князю вхож. Неждан Иваныч в народе чтим, чернью не гнушается. Ишь, как за Лазутку перед всем миром заступился. Правда, Лазутке он жизнью обязан, но и тут случай не простой.

— Пойдем, Устинья, к боярину. Авось, и примет.

Но привратник к хоромам не пропустил: не велики птахи, чтобы боярина домогаться.

— Дело-то у нас, милок, важное.

— У всех важное. Не пущу!

Пришлось Сидорке соврать, что пришел он от ямщика Лазутки Скитника.

— От Лазутки? Так бы сразу и толковали, — подобрел привратник. — Ждите. Боярскому приказчику доложу.

И часу не прошло, как Сидорка и Устинья очутились в покоях Корзуна. Выслушав печальный рассказ, Неждан Иваныч посуровел лицом.

— Наслышан я об этом тиуне, но чтоб такое… Сегодня же князю поведаю.

Ушак хитрил, изворачивался и клялся всеми святыми, что в Петров день он не был в Малиновке.

— А как же холоп твой и жена Кирьяна?

— Навет, князь! Да и разве могут оные людишки быть послухами? Не о них ли в «Уставе» Ярослава сказано?

— За «Устав» ухватился?

— Так, ить, по нему, милостивый князь, вся Русь живет. Ни смерд, ни холоп послухами быть не могут. Какая подлым людишкам вера?

— Эти подлые людишки тебя, мерзавца, кормят и обувают, — жестко произнес Василько Константинович.

Ушак тотчас спохватился и заюлил:

— Воистину, милостивый князь, воистину! Ты уж прости, коль не так слово молвил.

— Прощать тебя или не прощать — суд покажет.

Ушак упал Васильку Константиновичу в ноги.

— Не доводи до суда, милостивый князь! Верой и правдой тебе служил и дале, как преданный пес, буду тебе служить. Не слушай облыжников!

Василько Константинович брезгливо отпихнул от себя тиуна.

— Не елозь. Быть суду!

Княжеский суд проводился по строго заведенному порядку. Накануне бирючи-глашатаи садились на коней и разъезжались по всему городу. Ударяя палкой в медную тарелку, повешенную на грудь, громко оповещали:

— Собирайтесь завтра, православные, на княжой суд!

Ростовцы уже ведали: суд всегда вершили на соборной площади, перед главной святыней Ростова Великого — храмом Успения Божьей Матери. Здесь же ставили два помоста. Один — широкий и нарядный, покрытый персидскими коврами — для князя и ближних бояр, другой — чуть поменьше и без ковров — для обвиняемых. Князь восседал на высоком кресле, бояре — становились по левую и правую руку.

Народу собралось — яблоку негде упасть. Василько Константинович повел цепкими глазами по многолюдью и невольно подумал: «Вот он — гордый Ростов Великий, кой не терпит и малейших посягательств. Сколь раз пытались взять его силой, и каждый раз получали достойный отпор. Еще ни разу не покорились ростовцы властолюбивому чужаку, и на престол восходил лишь тот, кто заручался поддержкой народа. Князь же без народа, что ножны без меча. И не приведи Господи от сего народа стеной отгородиться».

На малый помост ввели тиуна, и по многолюдью, как по волнам, покатился возбужденный гул:

— Да то сам Ушак! Вот те на!

— Давно пора его перед миром поставить!

— А за что судят-то?

Еще больше удивились ростовцы, когда увидели на помосте незнакомую худенькую женщину в лапотках, черном убрусе и в холщовом сарафане.

Устинья, увидев перед собой гомонящее людское море, растерялась, и вся съежилась, словно подшибленный воробушек. Ее жалкое, испуганное лицо повергло Сидорку в ужас. Всё! Устинья и рта не раскроет. Но то ж беда. Пройдоха Ушак и мертвый из петли вывернется.

А бирюч тем временем огласил суть дела:

— Женка Кирьяшки Ревяки сказывает, что княжой тиун убил на покосе ее мужа, а Ушак речет, что на покосе в тот день не был.

— Не был! — закричал тиун. — Женка меня и в глаза не зрела! Пригрезилось! Да и не пристало жене смерда быть видоком. Ростов всегда «Устава» Ярослава держался!

Народ пришел в замешательство: разберись тут!

— Говори, женка! — повелел старший боярин Воислав Добрынич.

Но оробевшая Устинья лишь заплакала в три ручья.

Тогда на малый помост, нарушая издревле заведенный порядок, взбежал Сидорка Ревяка.

— Прости, народ православный, что старину рушу. Но дозволь мне, брату убиенного, словомолвить.

Ямщика и плотника Сидорку каждый ростовец хорошо ведал: мужик честный и справедливый, на вече к его слову даже княжьи и градские мужи прислушиваются.

— Дозволяем! — дружно отозвалась толпа.

Василько Константинович глянул на ямщика, и его обожгла ревнивая мысль: «Вот он — представитель черного люда. Даже дозволения князя не спросил. Народ для него выше удельного государя. Дерзки и вольнолюбивы ростовцы!»

— Ушак невинной овечкой прикидывается. Но все мы ведаем этого мизгиря и облыжника. Ведаем! — звучно и отрывисто начал свою обличительную речь Сидорка, и рассказал всё то, что удалось ему выяснить в последние дни.

Отовсюду понеслись возмущенные голоса:

— Из-за коровенки отомстил!

— Тимоня брехать не будет!

— Не молчи, Устинья!

Последний возглас подхватило всё многолюдье:

— Не молчи! Сказывай!

И худенькая, пришибленная Устинья ожила. Подняла голову, распрямилась.

— И скажу, люди добрые! Муж мой, Кирьян, не раз говаривал: от тиуна всякой гадости можно ожидать. Никогда он не забудет, что милостивый князь коровушку нам пожаловал. Никогда! — голос Устиньи значительно окреп. — Вся деревня над тиуном потешалась, когда узнала, что тот из самого Ростова коровушку пешем гнал. Вот тиун и затаил зло.

Устинья повернулась к Ушаку и, показывая на него рукой, гневно сверкая глазами, высказала:

— Это тебя я зрела на покосе, тиун! Это ты моего кормильца загубил, тать!

И так пошла на Ушака, что тот попятился от разгневанной женки к перильцам, а народ довольно закричал:

— Молодец, Устинья!

— Так его, убивца!..

Долго кричали ростовцы, а когда, наконец, шум поулегся, побледневший Ушак обратился к князю:

— Князь Василько Константиныч! Ты всегда чтил «Правду» Ярослава, и на сей раз не позволишь рушить старину. В кой раз говорю: не могут смерд и холоп быть на суде послухами. Я же Богом клянусь, что не поднимал руки на Кирьяшку. Богом!

На Соборной площади стало тихо. Ростовцы замерли в ожидании княжеского слова. Судить по «Правде» Ярослава — встать на сторону тиуна, оказаться на стороне жены смерда — нарушить «Правду».

Василько Константинович поднялся из кресла. Был он в синей шапке с темно-красной опушкой, в летнем зеленом кафтане, поверх коего — синее корзно с вишневым подбоем, застегнутое на правом плече красной запоной с золотыми отводами. Теперь высокий, плечистый князь был виден всему народу. Строгие глаза его остановились на Ушаке..

— Богом клянешься? Ну что ж, поглядим, — истинны ли твои клятвы. Отнеси-ка, Ушак, железо к алтарю храма Успения.

Многолюдье с восторгом восприняла слова Василька Константиновича:

— Любо, князь!

Ушак же бухнулся всем своим тучным телом на колени.

— Помилуй, князь! Помилуй ради Христа!

— Железом пытать! — непоколебимо и резко произнес Василько Константинович.

— Любо! — вновь грянула толпа.

Вскоре подле храма заполыхал костер, в кой проворные послужильцы сунули железную пластину. Испытание железом было введено всё тем же ростовским князем Ярославом Мудрым. Обвиняемый в убийстве (не уличенный свидетелями из «добрых» людей), должен выхватить из огня раскаленную добела пластину и донести ее до алтаря церкви. Донесет — не виновен.

Ушак с ужасом смотрел на костер. Его подталкивали к огню послужильцы, а ноги не шли. На низком лбу тиуна выступил холодный пот.

— Чего мешкаешь, Ушак? Докажи князю, народу и Господу свою неповинность. Ну же! — прикрикнул боярин Воислав Добрынич.

— Докажу… всем докажу, — осевшим голосом выдавил тиун и трясущейся рукой вытянул из красных угольев пластину. Ступил шаг к дверям храма, заорал дурным голосом и выронил железо.

— Тать! Душегуб! — взревела толпа.

Василько Константинович вдругорядь поднялся и кинул в многолюдье страшные для Ушака слова:

— В поруб до скончания живота, злодея!

Глава 7 ПЕРЕД ВТОРЖЕНИЕМ

«О светло-светлая и прекрасно украшенная земля Русская и многими красотами преисполненная: озерами многими, реками и источниками, месточестными горами, крутыми холмами, высокими дубравами, чистыми полянами, дивными зверями различными, птицами бессчисленными, городами великими, селами дивными, садами обильными, домами церковными и князьями грозными… Всем ты наполнена, земля Русская!.. Отсюда до венгров и до поляков, и до чехов, от чехов до ятвагов и от ятвагов до литвы, от немцев до корел, от корел до Устюга, где были тоймичи язычники, и за дышущее море (Ледовитый океан), от моря до болгар (камских), от болгар до буртас, от буртас до черемис, от черемис до мордвы, — то всё покорено было христианскому языку, великому князю Всеволоду, отцу его Юрью, князю Киевскому, деду его Владимиру Мономаху, которым половцы детей своих пугали в колыбели. А литва из болот на свет не вылезала, и венгры укрепляли каменные города железными воротами, чтобы на них великий Владимир не наехал, а немцы радовались, будучи далече за синим морем…» — с гордостью писал неизвестный автор «Слова о погибели Русской земли» о Руси накануне татаро-монгольского нашествия.

* * *
Всё тревожнее становилось на душе Василька Константиновича: татары всё ближе и ближе подходили к пределам Руси. Еще пять лет назад они зимовали неподалеку от стольного града Волжской Булгарии, жестоко расправившись с местными жителями.

(В памятнике монгольской литературы «Сокровенном сказании», некто спросил Джамаху, главного лекаря Чингисхана: «Кто эти, преследующие наших, как волки?» Лекарь пояснил: «Это четыре пса моего Темучина (Чингисхана), выкормленные человеческим мясом, он привязал их на железную цепь… Вместо конской плетки у них кривая сабля. Они пьют росу, ездят по ветру, в боях пожирают человеческое мясо. Теперь они спущены с цепи. Эти четыре пса: Чжебе, Хубилай, Чжелме и Субудай»).

Василько Константинович был хорошо наслышан о кровожадных военачальниках Чингисхана, кои творили неописуемые зверства в завоеванных землях. Никогда не забыть Васильку своего первого ратного похода, когда он в 13 лет выступил на татар, переступивших Половецкий вал. Юный князь, единственный из Ростово-Суздальской земли, пошел на помощь южно-русским князьям и 31 мая 1223 года достиг Чернигова. В этот же день он узнал страшную весть: русское войско потерпело тяжелое поражение на Калке от Чжебе и Субудая. А затем ему довелось услышать жуткие рассказы о чудовищной жестокости татар. И вот теперь эти дикие орды вновь приближаются к пределам Русской земли.

Купцы доносили: несметные орды татар идут под началом старшего внука Чингисхана — Батыя, одного из самых опытных и варварских полководцев, кой уже завоевал и разорил множество стран.

Неспокойно было и на душе Марии.

— Не зря мое сердце предвещало беду, Василько. Думаю, кончились наши безмятежные годы. Хан Батый не остановит свои орды. Русь для него — лакомый кусок.

— Ничего, ничего, Мария, — успокаивал Василько. — Русь не только лакомый кусок, но и крепкий орешек.

— Не такой уж и крепкий, Василько, — вздохнула Мария. — Давно расколотый. Враждой, усобицами… Да ты и сам ведаешь.

Ведал, еще, как ведал! Приближение кочевников к Руси не остудило головы удельных князей. Кровавые междоусобицы не прекращались ни на год! Раздираемая внутренними распрями, Русь напоминала разбитый корабль в бушующем море с неуправляемой командой. Кто во что горазд, тот в то и трубил. От разговоров переходили к перекорам, от перекоров к драке. А корабль несет на скалы.

— Не худо бы князьям опомниться и подумать о новом Любече.

— Давно пора, Василько. Но и Любеч не оправдал надежд, — с грустью молвила Мария.

Угроза широкого половецкого нашествия вынудила враждовавших князей съехаться в 1097 году на «строение мира» в город Любеч, что на Днепре.

— Был там, кажется, князь и из Ростово-Суздальской земли.

— Конечно же, был. Именно он горячо призывал: «Зачем губим Русскую землю, поднимаем сами на себя вражду, а половцы раздирают землю нашу на части и радуются, что между нами рать? Давайте жить в одно сердце и блюсти землю Русскую!» Князья вняли его призыву и заключили мир: «Пусть каждый держит вотчину свою и не посягает на чужую». Князья дали клятву, что не нарушат соглашение, и всеобщими усилиями будут карать каждого, кто затеет усобицу. Казалось бы, мир восстановлен. Теперь надо собирать общерусское войско на половцев, натиск которых становился угрожающим, но…

— Не успели князья разъехаться со «строения мира», как мир был нарушен. Великий князь Святополк Киевский вероломно захватил князя Василька Теребовальского и ослепил его. У Василька нашлись сторонники, и усобица вспыхнула с новой силой.

— А половцы, Василько, продолжали опустошать порубежные княжества.

— Гордыня и корыстолюбие князей — было и есть самое великое зло Руси. Ныне же, повторяю, самая пора новому Любечу быть, иначе беды не миновать.

Мария пытливо глянула на мужа.

— Ты уже что-то задумал, Василько?

— Да… Но не хотел тебе об этом говорить.

— Почему?

— Из-за Глебушки.

Второй сын Василька родился шесть недель назад. Мария ходила счастливая.

— Я же говорила тебе, что еще одного сына принесу.

— Бог любит троицу, Мария. А там… Чем мы хуже Всеволода Большое Гнездо? — довольно высказывал Василько.

— Да ни чем, любый ты мой. Будут тебе и сыновья и дочери. Лишь бы покой Бог послал.

А покой, неделю назад, был нарушен неожиданным недугом младенца. Мария не отходила от колыбели. Недосыпала ночи, исхудала, и всё просила постаревшего лекаря:

— Ты уж исцели Глебушку моего, Епифан. Он такой крохотный. Нельзя ему умирать.

— Живехонек будет, княгиня, спадет жар, — утверждал лекарь.

На пятый день Глебушке заметно полегчало.

— Рассказывай, Василько. Сын поправится.

Но Василько надолго замолчал. В оконца покоев, из наборного цветного стекла, хлестал косой рясный дождь, в изразцовой печи заунывно пел тоскливый неуютный ветер.

Мария замерла в напряженном ожидании. Она хорошо изучила супруга: если уж он замыкается и уходит в себя, то после этого надо ждать какого-то необычного решения.

— Не ведаю, как ты на это посмотришь, Мария, — наконец заговорил Василько, — но я надумал собрать всех князей в Ростове. Время не ждет. Татары вот-вот овладеют Булгарией, а затем хлынут на Русь.

— В Ростове? — несколько удивилась Мария.

— А что? Ростов — один из древнейших городов. Не так уж и давно был столицей огромной Ростово-Суздальской Руси. Здесь правили и Ярослав Мудрый и Владимир Мономах, и Юрий Долгорукий. Да что тебе сказывать? Ты историю лучше меня ведаешь.

— Достоинства Ростова Великого неоспоримы, Василько. Киев, Чернигов, Новгород, Суздаль и Ростов Великий — старейшие и знатные города. Но ты подумал о великом князе Владимирском?

— Я понимаю, что ты хочешь сказать. Юрий Всеволодович, давнишний недоброхот ростовцев, может не дать согласия на съезд князей.

— Не сомневаюсь в этом, Василько. Для него съезд в Ростове — звонкая пощечина.

— Постараюсь его разубедить. Завтра собираюсь во Владимир.

Разговор с дядей оказался тяжелым. В Юрии Всеволодовиче взыграло самолюбие. Он, поучавший всех князей, как им править уделами, вдруг должен жить по указке своего племянника, кой возомнил из себя миротворца всей Руси. Выскочка!

— Напрасно кипятишься, Юрий Всеволодович. Охолонь! Не о славе своей тщусь, а о Руси, коя может угодить под копыта татарских коней. Не дашь добро на Ростов — собирай князей во Владимире. Мешкать и дня нельзя.

— Поезжай-ка ты домой, племянничек. В советниках не нуждаюсь. Как-нибудь своим умишком обойдусь.

Василько резко поднялся с приземистого стульца (Юрий Всеволодович, принимая подвластных ему князей, всегда усаживал их на маленький стулец, сам же возвышался на высоком престоле) и вперил в великого князя тяжелый, осуждающий взгляд.

— Давно тебя ведаю, дядя… Но ты всё такой же тщеславный и упрямый, и всегда кичишься. Но всё это не от великого ума.

— Что? — вспыхнул Юрий Всеволодович. — Да как ты смеешь?

— Смею! Как сродник сроднику. Кто ж тебе такое сможет сказать? Я давно уже не юнота.

— Щенок! Я проучу тебя!

На щеках Василька заиграли желваки.

— Жаль мне тебя, Юрий Всеволодович. Умный любит учиться, а дурак — учить. Прощай!

Василько ушел, даже не поклонившись. Великий князь переломил в бешенстве кипарисовый посох через колено. Пока он обдумывал, как поступить с племянником, тот уже был вне крепости. Летел (вкупе с тремя десятками дружинников) на белогривом коне и досадовал. Князь Юрий никого и ничего не хочет слушать. К нему оком, а он боком. Сколько же в нем ехидства, зла и спеси! Он до сих пор ненавидит Ростов, и всегда норовит его унизить. Напыщенный самодур! Даже в предвестие войны с татарами, он не помышляет о единении князей. На что он надеется? На свою пятитысячную дружину? Смешно. Несметному войску Батыя может противостоять лишь общерусская рать.

Холодный, тугокрылый ветер бил князю в разгоряченное лицо, вздымал за плечами алое корзно.

Проскакав версты три, Василько Константинович остановил коня. К нему тотчас подъехал неизменный меченоша Славутка Завьял.

— На привал, княже?

Василько Константинович, ничего не ответив, обратился к дружине:

— Надумал я, други мои, повернуть коней на Суздаль, а затем и на Переяславль. Ныне каждый час дорог. Жду вашего согласия.

Гридни не только уважали, но и любили Василька Константиновича. Он, не в пример другим удельным князьям, всегда советовался с дружиной, и если добрая половина ее, в чем-то сомневалась, то князь откладывал своё решение, памятуя, что ум хорошо, а два лучше. Никогда он не переходил на повелительный окрик, и если уж в чем-то был не согласен, то убеждал дружину и не раз, и не два, и всегда находил понимание. Летописцы назвали отца Василька Константином Мудрым. Его знаменитое «Поладить миром» долго не забудется не только в Ростовском княжестве, но и в других пределах. Во многом напоминал своего отца и Василько Константинович.

Дружинники, хорошо ведавшие о намерениях князя, ответили без раздумий:

— Мы с тобой, князь!

— Спасибо, други.

Поездка была утомительной, но удачной. Суздальский князь не только радушно принял Василька, но и заверил:

— Ростов и Суздаль, почитай, никогда не враждовали. Напротив, как старшие города, всегда чтили друг друга и держались вместе. Так будет и ныне.

Порадовал Василька и новый переяславский князь (Ярослав Всеволодович опять овладел Новгородским столом):

— Опасность велика, Василько Константинович. В случае чего, я готов присоединиться к твоей дружине. Ныне не до усобиц.

Прибыв в Ростов, Василько снарядил гонцов к князьям Углицкому и Ярославскому. Когда Владимир и Всеволод приехали, Василько молвил:

— Вот что, братья. На великого князя надежда худая. Не намерен он съезд собирать. Пойдем другим путем. Я уже заручился поддержкой двух князей, но этого мало. Русь разорвана на десятки уделов. Мыслю, обратиться к ним от пяти княжеств с единым письмом, дабы остановили усобицы и принялись за укрепление городов и усиление дружин, и дабы, в случае вторжения татар, немешкотно сходились в общерусскую рать. Письмо готов подписать и епископ Кирилл. Более того, своего посланника он хочет направить к киевскому митрополиту. И коль князья и церковь прислушаются к нашему призыву, беду можно миновать.

Братья, никогда не враждовавшие между собой, предложение Василька встретили с одобрением.

— Добрая задумка, брате. Ныне сам Бог велит порадеть за святую Русь, — молвил Всеволод.

— Воззвание должно быть вдохновенным и зажигательным, дабы проняло каждого князя, — молвил возмужавший Владимир.

— Такое воззвание надо писать горячим сердцем. Сие не каждому летописцу по плечу… Кому ж поручим, Василько?

— Марии.

— Марии?.. Прости, брате, но то не женское дело. Никогда еще призывы к князьям не писали женщины.

— Мыслю, лучше Марии никто не напишет. Бог наградил ее не только зрелым умом, но и даром к сочинительству. Вскоре вы и сами в этом убедитесь.

Мария трудилась над воззванием несколько дней. Она вносила в него все свои тревоги и боль за Отчизну, страстно призывая князей к единению.

Владимир Углицкий, прочитав пергаментный свиток, был приятно изумлен:

— Ай да княгиня Мария! Какое яркое, пламенное слово!

В тот же день Василько Константинович посадил за свиток всех своих грамотеев-переписчиков. А на другой день помчались по всем уделам шустрые, молодцеватые гонцы.

* * *
За трапезой Василько спросил Владимира (Всеволод уезжал в Ярославль всегда раньше):

— Как-то мы с тобой о кузнецах — оружейниках толковали. Жив твой Малей?

— Жив. Крепкий старик. Ныне я его над всеми кузнецами поставил и от всех налогов и пошлин освободил. Знатное оружье кует. Ни одна басурманская сабля не устоит против его меча.

— Береги, брате, Малея. Пусть поменьше у горна стоит… Что ж касается налогов и пошлин, советую всем ковалям поблажку дать. До зарезу нужно доброе оружье. Я ныне каждую неделю к мастерам наведываюсь. Ошаня мой, хоть и плохо видит, но к его слову прислушиваются самые искусные кузнецы.

Не забыл спросить Василько и о купцах:

— Не скупятся на калиту? Ныне на войско немало денег надо.

— Скупятся, брате. Купцы — люди прижимистые, на мытников моих жалуются. Много-де пошлин с товаров дерут.

— И сколько же?

— С тяжелого воза — по две беличьей мордке, с легкого — по одной.

— Не много ли? Я приказал брать по одной мордке с тяжелого воза и по одной с трех легких. Купцы не ропщут. Надо бы и тебе им слабину дать. Да и мытников своих на торгах проверь. Народ вороватый, за ними — глаз да глаз. Я своих давно проучил..

— Кнутом?

— Бывает, и кнутом дело не поправишь. Приказал выявить самых вороватых мытников, и поставил их в торговый день на лобное место.

— На бесчестье?

— На великое бесчестье, Владимир. С утра до вечера стояли с голым задом. А подле лобного — веники жгучей крапивы. Кто хотел — тот и хлестал.

Владимир зашелся от неудержимого, раскатистого смеха.

— Однако, брате. Ловко придумал. Сей урок мытник по гроб жизни не забудет. Надо и мне кое-кого крапивой попотчевать… А у тебя купцы за море ходят?

— Когда-то ходил один, Глеб Якурин. Был самым богатым купцом, до Царьграда плавал, но лет шесть назад умер странной смертью.

— Странной?

— Никогда на здоровье не жаловался, и вдруг внезапно занемог и угас за неделю. Другие за море не ходят. Правда, есть один купец, Василий Богданов. Третий год на своих насадах к волжским булгарам плавает.

— Не трогают?

— Ныне не трогают. Я с купцами князю Пургасу мирную грамоту посылаю, дабы, и он с нами торговал. Отзывается, теперь и его купцы в Ростове бывают.

— А ведь совсем недавно булгары были нашими врагами.

— Были, но теперь булгарам нежелательно с Русью воевать: татары под боком. Пургас всюду возводит укрепления.

— А как ты думаешь, брате, хан Батый двинет свою орду на булгар?

— Батый не тот человек, дабы останавливаться на полпути. И он, и все его мурзы открыто похваляются, что они испепелят все чужеземные страны. Ныне татары невероятно сильны и опасны, и об этом надо неустанно твердить всем князьям.

О призывах Василька Константиновича вскоре изведала вся Русь, его имя было у всех на устах. Ростовский князь становится одним из самых заметных людей Северо-Восточной Руси.

Разговоры о князе Васильке Константиновиче дошли до самого Батыя. На очередном курултае он заявил:

— Мои юртджи[659] донесли, что князь Ростовский рыскает по Руси, чтобы уговорить князей прекратить всякие свары и хорошо подготовиться к войне с моими отважными багатурами.

— Этому шакалу, мой повелитель, мы отрубим голову, вскинем ее на копье, и будем показывать всем урусам, — высказал знатный эмир, «один из свирепых псов Чингисхана», Бурундуй.

— Отрубить голову — дело не хитрое. С такими людьми, как Василько Ростовский, надо поступать мудрее. Мой великий дед, несравненный Чингисхан, не уставал говорить: «Ум золота дороже». Ты, Бурундуй, чем больше казнишь, тем больше ожесточаешь врагов и тем больше теряешь моих славных джигитов. И если уж тебе придется брать войной Ростовского князя, то куда полезней будет, если ты уговоришь его перейти на службу правоверных.

— Твоя мудрость не знает границ, мой повелитель. Но захочет ли этот гяур[660] воспользоваться таким предложением?

— Лестным предложением, — подчеркнул внук Чингисхана. — Мы завоевали много стран и нередко одерживали победы с помощью местных князей и ханов. Мы давали им свои отважные тумены[661] и власть над неверными. А власть всегда заманчива. Кто в чин входил лисой, тот в чине будет волком. Прирученным волком!

— Я всегда буду помнить твои слова, мой повелитель, — приложив правую руку к груди, поклонился Бурундуй.

В 1235 году новый великий хан Угедей (Чингисхан умер в 1227 году) «во второй раз устроил большой курултай и назначил совещание относительно уничтожения и истребления остальных непокорных народов. Состоялось решение завладеть странами Булгар, Асов и Руси, которые находились по соседству становища Батыя, не были еще покорены и гордились своей многочисленностью».

Новый поход был обще-монгольским, в нем участвовали четырнадцать знатнейших ханов, потомков Чингиса. Под началом хана Батыя было 300 тысяч воинов. Обычно каждый из царевичей — темников[662] командовал 10-тысячным отрядом.

Всё лето 1236 года двигавшиеся из разных улусов[663] орды провели в пути, а осенью «в пределах Булгарии царевичи соединились. От множества войск земля — стонала и гудела, а от многочисленности и шума полчищ столбенели дикие звери и хищные животные».

В ноябре 1236 года, прорвав укрепления на рубежах Волжской Булгарии, татары, уничтожая всё на своем пути, обрушились на булгарские земли, «силой и штурмом взяли город Булгар, который известен был в мире недоступностью местности и большой населенностью». «Избили оружием от старца до юного и до младенца, сосущего молоко, и взяли товара множество, а город пожгли огнем, и всю землю их пленили».

Войско, вторгшееся в Булгарию, шло под началом Субудая. Его тумены разорили и пожгли не только Великий город, но и Булар, Кернек, Сувар и другие города.

Угроза страшного вторжения нависла над Русью. Никогда еще она не ведала такого несметного и хорошо организованного войска.

В сентябре 1236 года, купец Василий Демьяныч Богданов вернулся с торговым караваном из Булгарии и тотчас поспешил к Васильку Константиновичу.

— Довелось мне многое изведать о войске татар, князь. О всяких их хитростях.

— Как же тебе удалось, Василий Демьяныч?

— Знать, Бог помог. В городе Буларе пришел ко мне византиец, прозвищем Плано Карпини, и рассказал, что по просьбе римского папы Иннокентия Четвертого ездил в ставку великого хана, и теперь возвращается в Византию. Он-то и решил поведать мне об ордынском войске.

— Любопытно, — заинтересованно глянул на купца Василько Константинович. — И почему этот Карпини надумал тебе об этом рассказать?

— Вот и я его об этом спросил. Он же ответил, что Византия и Русь одной православной веры, и он не хочет, чтобы Русь оказалась под игом воинов ислама. Поспеши, купец, в свою отчизну и расскажи своим князьям о военных повадках и ухищрениях ордынцев. Пусть знают, к чему готовиться. И вот что мне византиец поведал: «Чингисхан приказал, чтобы во главе десяти человек был поставлен один десятник, а во главе десяти десятников был поставлен один сотник, а во главе десяти сотников был поставлен один тысячник. Когда же орда находится на войне, то если из десяти человек побежит один, то весь десяток умерщвляется. Если татары не отступают сообща, то всех бегущих убивают. А бывает и так. Если один воин из десятка вступает в бой, а девять остальных того не делают, то всех девятерых уничтожают».

— Жестокий обычай.

— Жестокий, князь. Коль один татарин из десятка попадает в полон, а другие девять его не освобождают, то всех рубят саблями. Каждый воин имеет по два или три лука и три больших колчана со стрелами, один топор и веревки, дабы тянуть осадные тараны. Остальные же имеют острые, кривые сабли. Есть у татар не только шеломы и латы, но и прикрытия для лошадей.

— Прикрытия для лошадей? Из чего ж они сотворены?

— Из кожи, князь. Для оного они берут три или четыре ремня, сделанные из бычьей кожи, шириною в ладонь, заливают их смолой и связывают узкими ремешками.… У многих татар имеются копья, но не такие, как у нас, а с крюками, коими они стаскивают противника с седла. Длина их стрел достигает без малого два аршина. Железные наконечники весьма остры и режут с обеих сторон, наподобие обоюдоострого меча. Ордынцы всегда носят при колчане терпуги — напильники для заточки стрел.

— Ну, терпугами и стрелами нас не удивишь…А что еще тебе необычного византиец поведал?

— О том, как ордынцы переправляются через реки. У нас на Руси такого не увидишь. Ордынцы набивают кожаные мешки походной пищей, оружьем, седлами и одеждой, затем привязывают их к конским хвостам и тянут лошадей в воду. Ухватившись за гриву, они плывут рядом с конями, и выбираются на берег.

Когда татары идут на врагов, то каждый из них бросает в своих противников три или четыре стрелы. И коль они убедятся, что не смогут победить неприятеля, то отступают вспять. И это они делают ради одурачивания, дабы враги преследовали их до тех мест, где они устроили засаду. Здесь коварные ордынцы окружают неприятеля и уничтожают.

— В такие половецкие ловушки мы уже не раз попадали. Выходит, и татары их применяют.

— Применяют, князь. В сечу же, в отличие от наших полководцев, их военачальники не ходят. Никогда не ходят.

— Берегут свои головы, отсиживаются? Однако не такие уж и храбрецы ханы, мурзы и темники. Прятаться за спинами своих воинов — бесславие для русского князя. А твой византиец ничего не перепутал?

— Нет, князь. Он сам был очевидцем одной из битв. Во время сечи хан, мурзы и темники стояли одаль и имели рядом с собой множество конных юношей, а также женщин и детей. И, кроме того, вокруг вождей на сотнях лошадей были прикреплены чучела, изображающие воинов.

— Однако, — усмехнулся Василько Константинович. — На какие токмо уловки не идут ордынцы. Коварный народ. У них и без того войск хватает, а тут еще и чучела на коней сажают. Гляди-де, какое у нас великое войско.

— И другое, князь. Когда начинается битва, татары посылают вперед своих пленников из других народов — с копьями, стрелами и саблями, и приказывают: сражайтесь насмерть, иначе всех на куски порежем. Бывает, даже женщин перед своим войском выставляют.

— Какое же изуверство! — с негодованием воскликнул Василько Константинович. — Ничего нет подлей.

— Есть и другая особенность, князь. Ежели у нас полки правой и левой руки стоят на виду всего войска, то татары скрытно посылают вправо и влево по два-три тумена, затем, в разгар боя, их передовые отряды вдруг начинают отступать, и бегут во всю прыть. Противник ликует, устремляется в погоню, полки отделяются друг от друга, и вот тогда темники выводят свои скрытые тумены, берут в кольцо врага и всех истребляют.

— Вот здесь у татар есть чему поучиться. Перемещения их войск хотя и каверзны, но хитроумны. Полагаю, надо бы взять это на заметку всем князьям, дабы избежать всяких неожиданностей… А про осаду крепостей византиец тебе рассказывал?

— Да, князь. Крепость татары окружают со всех сторон и идут на приступ большими силами. И приступ сей они не прекращают ни днем, ни ночью, дабы обескровить и измотать противника. Защитникам крепости некогда даже передохнуть, а вот многие ордынские тумены в это время отдыхают, ибо в осаду обычно идет лишь третья часть войска. Но опять-таки, ордынцы допрежь всего кидают на стены крепости тысячи невольников. Тех же, кто идет со страхом, они умерщвляют, и мостят их телами рвы. Их жесткость беспредельна. Зачастую ордынцы убивают невольников, вырезают из них жир и в растопленном виде поливают им стены крепости, а затем пускают на них огненные стрелы. Луки у них огромны, в рост человека. К древкам стрел татары прикручивают по клочку промасленного войлока. Подле каждого лучника стоит воин-зажигальщик с кремнем и огнивом. Но и это не всё. Некоторые стрелы ордынцы снабжают пугающими свистульками, в виде маленьких трубочек из глины, кои при полете стрелы издают устрашающий вой.

Есть у татар и осадные орудия, кои они называют пороками и таранами. Из пороков они метают тяжелые каменные глыбы и зачастую пробивают им ворота крепости. Таран же — это громоздкое бревно, с заостренным концом, окованным железом. Его несут на цепях десятки воинов, раскачивают несколько раз и таранят стену. Как поведал византиец, с помощью пороков и таранов татары взяли свыше сотни городов. Для примера византиец назвал город Нишабур, на кой татары обрушили триста пороков, из коих выпустили три тысячи каменных глыб и семьсот горшков с горящей смолой.

— Сие не могли придумать эти варвары. Еще три века назад подобные пороки применяли греки и римляне при осаде крепостей. Татары же искусно переняли сей навык.

— А бывает, князь, — продолжал Василий Демьяныч, — что некоторые города ордынцы захватывают и без боя. Подъезжают к стенам и предлагают горожанам сдаться, обещая всяческие милости. Осажденные верят и прекращают оборону. Тогда татары говорят:

«Выйдите, чтобы сосчитать вас, согласно нашему обычаю». И когда горожане выйдут, то татары спрашивают, кто из них ремесленники, и их оставляют, а других, кроме тех, кого хотят иметь рабами, уничтожают. Женщин же и девушек, и даже маленьких девчушек зверски насилуют.

Особо хотелось бы рассказать о татарских лошадях. Они хоть и низкорослы, но крепки, выносливы и привычны к самым длительным походам, жаре и лютому холоду. Они не только быстро мчат своих наездников, но и помогают им в битвах, разрывая зубами и круша копытами противников. Татарская лошадь весьма неприхотлива. Даже зимой из-под снега она добывает себе пропитание и не требует почти никакого ухода. Сама же, в случае нужды, кормит своего владельца молоком, мясом и конской кровью, кою ордынцы пьют, дабы обрести еще большую силу. Вот уж воистину кровожадный народ…

Чем больше рассказывал купец Богданов о татарах, тем всё пасмурнее и озабоченнее становилось лицо Василька Константиновича. Русь подстерегает лютый враг: жесткий, вероломный, свирепый в битвах, с железным порядком. Такого врага можно остановить лишь общерусской ратью. Но где она — эта рать? Многие князья так и не хотят прекращать междоусобную брань, и это больше всего возмущало Василька Константиновича. В то время, когда татары опустошали порубежную с Русью Волжскую Булгарию, князь Ярослав Всеволодович двинул свою дружину на Киев, намереваясь овладеть знатным киевским престолом… На Ярослава же выступили Галицкий, Волынский и Смоленский князья и… началась брань лютая. Корыстолюбивые слепцы! Остановитесь, одумайтесь, пока не поздно! На Русь вот-вот хлынут орды Батыя.

После разгрома Волжской Булгарии и появления в русских землях бежан из Поволжья, князь Василько и другие лица неоднократно советовали князю Владимирскому «городы крепить и со всеми князьми согласиться к сопротивлению, ежели оные нечестивые татары придут на землю его, но он, надеясь на силу свою, яко и прежде, оное презрил» В результате каждое русское княжество встретится с полчищами хана Батыя один на один.

Откровенная беспечность Юрия Всеволодовича крайне удивляла Василька Константиновича. Тот не только не захотел собирать удельных князей на совет, но и издевательски отнесся к призывам Ростовского, Переяславского, Суздальского, Углицкого и Ярославского князей:

— Племянничек мой, Василько, в портки наклал, вот и начал князей мутить. Грязного степнякка испужался, хе-хе. Отроду степняк не ходил на Северо-Восточную Русь. Куда уж ему через болота и дремучие леса лезть? Никогда не гуляли поганые по нашим землям и никогда не будут. А коль, не от великого ума, напасть осмелятся, то так по шапке дадим, что навек забудут в мое княжество соваться. На грамоты же племянничка — плюнуть и растереть. Эк из себя державного государя корчит. Всякая мокрица хочет летать, как птица. Не выйдет! Сиди на своем Тинном море и не высовывайся…

Великий князь говорил о племяннике не только с насмешкой, но и с раздражением: некоторые из князей стали прислушиваться к призывам Василька и начали подталкивать Юрия Всеволодовича к тому, дабы он всё-таки собрал съезд во Владимире. Влияние Василька заметно выросло, у многих его имя стало притчей во языцех, что приводило великого князя в неописуемый гнев. Дело дошло до того, что, ослепленный ненавистью к племяннику, Юрий Всеволодович заявил на Боярской думе:

— Василько помышляет выйти из-под руки великого князя. Он подбивает своих братьев и других князей собрать единое войско, дабы двинуть его на Владимир, и самому утвердиться на великом столе. Разговоры же о кочевниках, всего лишь хитрое прикрытие. Василько зазнался. Надо проучить этого выскочку. Его села и деревеньки давно не видали огня. В них есть, чем поживиться. Не так ли, бояре?

Но бояре молчали. Юрий Всеволодович перехватил через край. Миролюбивый Василько Константинович никогда и не помышлял о Владимирском столе. Уж чересчур Юрий Всеволодович заносчив и обидчив.

— Чего рты на замке? Аль оглохли?

С лавки поднялся старый воевода Еремей Глебович.

— Прости, великий князь, но не время ныне брань заводить. Я много лет ведал Василька, и он всегда выступал против усобиц. И ныне сей князь лишь о Руси печется. Татары — не такие уж слабаки. Калка показала, что…

— На Калке моих дружин не было! — резко оборвал воеводу Юрий Всеволодович. — Князей там, как несмышленышей, в ловушку заманили. И неча раньше времени поганых бояться. Над пуганым соколом и вороны играют. Ныне же, сказываю, надо племянничку крылышки подрезать.

Но бояре покашляли, покряхтели в дремучие бороды, да так ничего и не молвили.

— Толку от вас, как от козла, — ни молока, ни шерсти, — махнул на бояр рукой Юрий Всеволодович. — Надо дружину поднимать.

С дружиной великий князь перестал советоваться вот уже лет пятнадцать назад, с тех пор, как утвердился на великом Владимирском столе. Дружинник, презрительно думал он, всего лишь военный слуга, а со слугами нечего советоваться. Многие гридни ушли от спесивого князя на службу к другим властителям. Юрий Всеволодович нанял новых — во всем ему покорных и послушных, готовых по любому приказу сорваться с места. А чтобы гридни не заикались о «старине» (по коей все значительные вопросы решались на совете дружины), Юрий Всеволодович, один из самых богатых князей Руси, удвоил послужильцам жалование, и те уже ни во что не вмешивались, слова поперек не могли князю сказать.

Поход на Ростов Великий Юрию Всеволодовичу пришлось всё-таки отложить: его сумасбродный братец Ярослав вновь не ужился с новгородцами и, как всегда, запросил у Юрия помощи.

Князь Василько Константинович, тем временем, неустанно готовился к предстоящим битвам с ордынцами. Приказал углубить водяной ров, подсыпать земляной вал и подновить крепость. Теперь каждый день заходил он к кузнецам — оружейникам. Говорил Ошане, поставленному старшим над всеми кузнецами:

— Ты уж порадей, Ошаня Данилыч. Злой ворог стоит у пределов. Твоим мечам, копьям и кольчугам нет цены. Намедни твоим мечом с одного удара кольчугу рассек. С другого — щит развалил надвое. Но такого оружья ныне много понадобится. Надо поспешать.

Старый же мастер, пропустив мимо ушей похвалу, хмурился и ворчал:

— Ты меня не понукай, князь. В нашем деле поспешать негоже. Ежели хочешь доброго оружья, не понукай!

— Вновь прости, Ошаня Данилыч. Дружину-то я втрое преумножил, да и мужиков в поход буду кликать.

— Да мы и так, князь, в кузнях днюем и ночуем. Почитай, от горна не отходим. Сами ведаем — ворог лютый. Но не всегда утешно, что поспешно.

Ошаня вынес из кузни два меча и протянул Васильку Константиновичу.

— Выбирай, князь. Кой те больше поглянулся?

Василько Константинович дотошно осмотрел мечи и пожал плечами.

— Кажись, оба одинаковые — и по виду и по весу.

Ошаня окликнул дюжего подручного:

— Федька!..Побейся с князем. Испытай-ка наши мечи.

Федька, чумазый от копоти, в прожженном кожаном запоне, оробело застыл подле кузни. Василько Константинович протянул ему один из мечей и задорно молвил:

— Смелей, Федька! Представь, что перед тобой ордынец. Нападай!

Подручный глянул на Ошаню, глянул на князя и… напал. Зазвенела сталь, посыпались огненные искры, и всё тяжелей, резче становились удары супротивников.

— Не сдавай, Федька! — азартно закричали кузнецы. — Наддай!

И Федька так наддал, что меч князя переломился. Василько Константинович с удивлением посмотрел на обрубок кладенца. Лицо его нахмурилось.

— То не меч, коль и минуты в сече не продержался. Как же так, Ошаня Данилыч?

— Сетуешь, Василько Константинович? Вот тебе и «поспешай». Сей меч, кой оказался в твоих руках, не прошел должной закалки. Таких мечей можно одним махом наковать, а проку?

Василько Константинович ступил к кузнецу и поклонился в пояс.

— Спасибо за науку, Ошаня Данилыч… А копья с крючьями татарскими начали ковать?

— Начали, князь. Но наши копья будут половчей и похитрей татарских. На три вершка прибавили, и с двумя крючьями. И наконечники к стрелам удлинили. Стрелы же изготовляем калеными. Любой ордынский щит пробьет. Коль надумаешь, испытай.

— Непременно, Ошаня Данилыч. Всё твое оружье испытаю. Раздам гридням и заставлю биться. И лучников позову.

— А коль дело до рукопашной дойдет?

— И в рукопашной схватимся. Боевых топоров, кистеней и палиц, слава Богу, хватает. И в том твоя заслуга, Ошаня Данилыч.

Старый мастер степенно крякнул и повернулся к подручному.

— Федька, принеси-ка наши последние поделки.

Вскоре в руке князя оказалась длинная, тонкая, сильно загнутая к концу сабля, а затем — более легкий, укороченный меч.

— Сабля похожа на половецкую. Такими, сказывают, и татары пользуются. Зело удобна, Ошаня Данилыч.

— И зело крепка, князь. Особую закалку прошла. Супротив нашей сабли ни одна басурманская не устоит. Жаль, маловато наковали. Ну да еще впереди целая зима.

— А отчего сей меч короче, и легче стал?

— А помаши-ка целый час тяжелым мечом. У любого богатыря рука устанет. А сечи одним часом не венчаются. Конец же сего меча заострен.

— Понял, Ошаня Данилыч. Таким мечом можно не только рубить, но и колоть. Искусный же ты у меня мастер. Изрядно придумал.

— Да то не я один, — поскромничал Ошаня. — С добрыми ковалями покумекали — вот и породили сей кладенец.

Василько Константинович расцеловал Ошаню и молвил:

— Вдругорядь скажу. Береги себя, мастер. Уж очень надобен ты Руси.

Растроганный старик, окруженный подручными, поправил на лбу узкий сыромятный ремешок, перехватывающий седые пряди волос, и взволнованно сбивчиво произнес:

— Да то… да то мои ребятушки постарались.

— И ребятушек твоих достойно награжу. Ни одного коваля не забуду.


Князь проводил учения с дружиной, и всё время его не покидала навязчивая мысль: с какой стороны нападут на Русь татары. Было известно, что орды Батыя до вторжения зимовали под Черным лесом, в междуречье Воронежа и Дона. Но куда они пойдут дальше? Их нападения, зачастую, непредсказуемы и неожиданны.

Василько вновь собрал князей единомышленников. На совете молвил:

— Надо быть готовым к любому внезапному наскоку. А для оного — выдвинуть далеко вперед сторожи. В случае опасности тотчас оповестить друг друга. Свои дружины и на день нельзя распускать. Ни по каким делам! И коль придет недобрая весть, всем дружинам немешкотно идти на врага. Немешкотно! Мыслю, тем самым мы хоть пять княжеств обезопасим. Досадно и горько, что ни Юрий Всеволодович, ни князья Южной Руси не желают того делать. А мы же давайте поклянемся, что встретим врага воедино.

Князья поклялись.

Глава 8 НАШЕСТВИЕ

В декабре 1237 года татары (вопреки мнению Юрия Всеволодовича) прошли через лесистые земли Прикамья и появились в пределах Рязанского княжества. «Того же лета на зиму придоша от восточьные страны на Рязаньскую землю лесом безбожные татары с царем Батыем и, пройдя, стали сначала на Онузе[664] и отправили послов своих, женщину чародейку и двух мужчин с нею, к князьям рязанским, потребовав от них десятину (десятую часть) во всем: и в князьях, и в людях, и в конях».

Князья рязанские, Юрий Игоревич с двумя племянниками Олегом и Романом, а также князья Муромский и Пронский ответили гордым отказом: «Передайте своему хану Бытыю: коли нас не будет, то всё ваше будет».

Ордынские послы уехали не солоно хлебавши. А князь Юрий Рязанский тот час направил гонцов к великому князю Владимирскому, «дав ему знать, что пришло время крепко стать за отечество и веру, просили от него помощи. Но великий князь, надменный своим могуществом, хотел один управиться с татарами и, с благородною гордостью отвергнув их требование, предал им Рязань в жертву. Провидение, готовое наказать людей, ослепляет их разум»

Рязанские посланники вдругорядь пришли к великому князю:

— Лазутчики донесли, что у Батыя несметное войско. Рязани не устоять. Постой же за землю Русскую, князь Юрий!

Великий князь с ехидцей ответил:

— Никак, хвост поджал ваш Юрий Игоревич. Так ему и надо. Не я ль ему когда-то говорил: поклонись лишний раз князю Владимирскому, встань под его руку. А Юрия гордыня обуяла. Вот пусть и повоюет с татарами.

Когда разневанные гонцы удалились, великий князь довольно хлопнул в ладоши: ежели татары намнут бока Юрию Рязанскому, с коим он долгие годы соперничал, то княжество его гораздо ослабнет, зато значение князя Владимирского еще больше поднимется.

Об отказе Юрия Всеволодовича довелось узнать и хану Батыю. Он никогда еще не воевал с урусами, и почему-то всегда думал, что гяуры, в случае его вторжения, объединяться в одну рать, и тогда победить их будет непросто. Ныне же руки хана Батыя былиразвязаны: он станет бить русских князей по одиночке.

И всё же хан Батый несколько дней мешкал. Рязань довольно мощно укреплена, и взять ее будет непросто. Надо подтянуть к городу пороки и тараны.

Юрий Игоревич, услышав неутешительный ответ своих посланцев, был взбешен. Он был убежден, что князь Владимирский непременно придет на помощь. Нет же, его тщеславие всего дороже. Что ему Русь?! Самолюбивый индюк!

Пока хан Батый поджидал отставшие обозы с пороками и таранами, Юрий Игоревич послал за братьями своими, за князем Давидом Муромским и за князем Глебом Коломенским. Прибыли в Рязань и Олег Красный с князем Всеволодом Пронским. «Юрий Рязанский, оставленный великим князем, послал сына своего, Федора, с дарами к Батыю, который узнав о красоте жены Федоровой, Евпраксии, хотел видеть ее; но сей юный князь ответствовал ему, что христиане не показывают жен злочестивым язычникам. Батый велел умертвить его; а несчастная Евпраксия, сведав о погибели любимого супруга, вместе с младенцем своим, Иоанном, бросилась из высокого терема на землю и лишилась жизни».

Как только к становищу ордынцев подоспели пороки, осадные лестницы и тараны, хан Батый, зверски расправившись с сыном рязанского князя и другими посланниками, приказал татарским туменам вырваться на просторы Рязанской земли.

Страшные вести полетели от села к селу, от деревеньки к деревеньке. Мужики, прихватив с собой топоры и рогатины, побежали в укрепленные города — «становиться под княжеские знамена, биться с супостатами».

Бабы же с ребятенками укрывались в землянках по глухим оврагам, либо же бежали в дремучие Мещерские леса, где уже не раз приходилось прятаться от половецких кочевников.

На совете князей Юрий Игоревич молвил:

— Никогда не помышлял, что великий князь Владимирский окажется Иудой. Но Бог такого не прощает. Не хочу больше об этом подлеце и думать. Давайте помыслим, братья, как нам с Бытыгой сражаться. Он не прнял наших даров и кинул псам на растерзание моего сына Федора. Тем самым, он захотел нас запугать. Велика его сила, но мы же русичи, и не будем за стенами отсиживаться. Предлагаю всем дружинам выйти в поле, навстречу ордынцам. Уж лучше нам умереть, чем в поганой воле быть. Согласны ли на сие, князья?

Князья согласились без раздумий.

Конные татарские тумены встретили русское войско до укрепленных рубежей на степной границе. «Русичи начали биться крепко и мужественно, и была сеча зла и ужасна. Многие сильные Батыевы полки пали. А Батыева сила была велика, один рязанец бился с тысячею, а два с тьмою (десятью тысячами)… Все полки татарские дивились крепости и мужеству рязанскому. И едва одолели их сильные полки татарские». В неравной сече полегли «многие князья местные, и воеводы крепкие, и воинство: удальцы и резвецы рязанские. Ни один из них не возвратился вспять: все вместе мертвые лежали…»

Князю Юрию Игоревичу, с немногими уцелевшими дружинниками, удалось вырваться из сечи и ускакать в Рязань, дабы учредить оборону своей столицы. Старая Рязань представляла собой довольно мощную крепость. Она высилась на правом берегу Оки, ниже устья Прони. С трех сторон крепость окружали мощные земляные валы и глубокие водяные рвы. С четвертой стороне к Оке обрывался крутой речной берег. Насыпные валы достигали пяти саженей, рвы имели глубину до четырех сажен. Валы опоясывали крепкие дубовые стены из плотно приставленных друг к другу бревенчатых срубов, заполненных тщательно утрамбованной землей, камнями и глиной. Такие стены отличались необыкновенной прочностью.

Татары на пути к Рязани разорили до основания Пронск, Белгород, Ижеславец, убивая всех людей без милосердия, и, 16 декабря, приступив к Рязани, оградили ее острогом, дабы удобнее было биться с осажденными. Кровь лилась пять дней. Воины хана Батыя подменялись, а осажденные, едва могли стоять на стенах от усталости. На шестой день, 21 декабря, ордынцы поутру, изготовив осадные лестницы, начали действовать стенобитными орудиями и зажигательными стрелами. Пробив ворота, ордынцы, по трупам своих поверженных воинов, ворвались в город, истребляя всё огнем и мечом. В злой сече погиб и Юрий Рязанский.

Веселясь отчаянием и муками людей, татары истязали пленников или, связав им руки, стреляли в них из луков, как в цель для забавы. Весь город с окрестными монастырями обратился в пепел. Убитые князья, воеводы тысячи достойных витязей лежали рядом на мерзлом ковыле, занесенные снегом.

«Пришли в церковь соборную и великую княгиню Агрепену, мать великого князя, со снохами и прочими княгинями мечами иссекли, а епископа и священников в святой церкви сожгли. А в городе многих людей, и женщин, и детей малых мечами иссекли. И иных в реке потопили, и весь город сожгли, и всё богатство рязанское взяли. Оскверняли святыню храмов насилием юных монахинь, знаменитых жен и девиц в присутствии умирающих супругов и матерей; жгли иереев или кровью их обагряли алтари. И не осталось в городе ни одного живого: все равно умерли и единую чашу смертную испили. Не было тут ни стонущего, ни плачущего — ни отцу и матери о детях, ни брату о брате, ни ближнему о родственниках, но все вместе мертвые лежали».

Город Рязань был настолько разорен, что на прежнем месте он больше никогда не восстанавливался.(Городище «Старая Рязань» находится теперь недалеко от города Спасска.)

Ордынцы ликовали победу.

Рязанский боярин Евпатий Коловрат, пребывавший тогда в Чернигове, изведав страшную весть, тотчас помчал к Рязани. Увидев опустошенный город, сожженные храмы и горы убитых людей, Евпатий собрал 1700 воинов и погнался за Батыем, дабы отомстить за кровь христианскую. Евпатий Коловрат настиг тумены Батыя уже в земле Суздальской. «И начали сечь без милости, и смешались полки татарские, татары же стали как пьяные и безумные. Воины Евпатия били их так нещадно, что и мечи их притупились, и взяв татарские мечи, секли их татарские полки проезжая. Татары же думали, что мертвые восстали, и сам Батый боялся»

Ордынцы сумели поймать пять русских витязей, изнемогших от ран, и привести к ханскому шатру.

— Какой вы веры, и какой земли? — спросил Батый.

Витязи отвечали:

— Веры мы христианской, а воины мы князя Юрия Рязанского, полка Евпатия Коловрата. Посланы мы тебя злого Батыгу почтить и с честью проводить.

Хан удивился их ответу и мудрости, и послал на Евпатия шурина своего Хозтоврула, и с ним многие полки татарские. Хозтоврул похвалился:

— Спасибо за великую честь, покоритель земель. Я возьму Евпатия живого своими руками и приведу его к тебе на аркане.

Шурин хана Батыя был одним из самых прославленных богатырей. И вновь сошлись полки в жестокой сече. Евпатий наехал на Хозтоврула и с первого удара рассек его мечом надвое до седла. «И начал сечь силу татарскую, и многих татарских богатырей побил». Батый рассвирепел и приказал навести на Евпатия множество пороков, «и начали пороки бить по нему, и едва сумели убить так крепко-русского и дерзкого сердцем и львояростного Евпатия»

Когда поверженного богатыря принесли к хану, то Батый долго стоял над витязем, поражаясь храбрости и мужеству Евпатия, а затем приказал отдать тело оставшейся дружине. И сказал Батый:

— Мы со многими царями воевали и на многих бранях были, но таких удальцов не видали, и отцы наши не рассказывали нам. Сии люди крылаты и не имеют смерти, так крепко и мужественно бьются, один с тысячей, а два с тьмой. И ни один из них не захотел уйти живым с поля боя… О, Евпатий Коловрат! Многих сильных богатырей моей орды побил ты, и многие полки пали. Если бы у меня такой служил — держал бы я его против сердца своего!

Евпатий Коловрат покрыл неувядаемой славой свое имя. Он погиб в неравной сече, но тысячи других народных героев были готовы грудью встретить полчища ордынцев.

Великий князь Владимирский спохватился, когда хан Батый приблизился к пределам Ростов- Суздальской Руси. Быстрое продвижение ордынских туменов оказалось для него полной неожиданностью. Юрий Всеволодович был растерян. Войско хана Батыя, как поведали из южных земель бежане, столь многочисленно, что его трудно кому — либо остановить. Надо незамедлительно собирать дружины И тут только Юрия Всеволодовича осенило: а не к тому ли призывал Василько, не он ли неустанно предлагал, как можно быстрее подготовиться к ордынскому нашествию. Но ощущение вины было мимолетным. Даже на сей раз, над Юрием Всеволодовичем верх взяла гордыня. Нет, он не поклониться Васильку, не пойдет на унижение. У него достаточно сил, чтобы дать хану Батыю достойный отпор.

По городам поскакали спешные гонцы. Великий князь зовет к себе на совет удельных князей, зовет с дружинами. Во Владимир прибыли остатки рязанских дружин, отряды из Пронска, Москвы, Переяславля, Суздаля, Юрьева Польского и некоторых других городов.

Братьев Константиновичей великий князь к себе не пригласил, хотя их дружины были уже давно готовы к походу.

Василько Константинович прибыл во Владимир без приглашения. Не отдохнув от утомительной дороги, в запорошенном снегом малиновом кафтане, явился прямо на совет. Снял шапку и, не поклонившись, как того требовал обычай великому князю, громко произнес:

— Доброго здоровья, князья и воеводы!

Молвил, и, как ни в чем не бывало, уселся на лавку.

Еремей Глебович встретил его одобрительной улыбкой: молодец, Василько Константинович. Никогда не был лизоблюдом, знает себе цену. Князья его уважают, и даже, при некоторых условиях, готовы выдвинуть его на великокняжеский стол. Тверд, умен, решителен, ярый сторонник объединения русских земель. Именно такой князь и надобен сейчас раздробленной Руси….А у Юрия Всеволодовича довольно злое лицо. Он страшно ревнив. Крупные, нервные пальцы в дорогих перстнях стиснуты в кулак. Сейчас он либо вспылит, либо отпустит в сторону племянника колкое слово. Лишь бы Василько Константинович не вступил в перебранку.

— А вот и наш книжник пожаловал. Небось, опять будешь грамотами сотрясать? Уму-разуму несмышленышей учить. Починай, племянничек, починай. А то ить нам без тебя только и ходу, что из ворот да в воду.

Но Василько Константинович и не помышлял отвечать на издевательские слова великого князя. Спокойно и немногословно ответил:

— Явился я на совет, дабы князей и воевод послушать.

— Ну, послушай, послушай…. Сказывай, князь Пронский!

— Мыслю, татар надо встретить во Владимире. Здесь и великое войско твое, Юрий Всеволодович, и крепость неприступна.

Поддержали князя Владимирского и другие князья. Наконец, Юрий Всеволодович повернулся к своему сыну Владимиру Московскому. У того вертелось на языке иное предложение, но он так и не решился его высказать. Старый, опытный воевод Филипп Нянька толкнул его в бок, но Владимир Юрьевич так и не сумел преодолеть свою робость.

— Я как все, батюшка. Всем надо тебя держаться и стоять во Владимире.

— На том и порешим! — пристукнул грузной рукой о подлокотник кресла Юрий Всеволодович.

Князь Василько порывисто поднялся с лавки.

— Извини, великий князь, но старину на совете преступать негоже. Ты не со мной не посоветовался, ни с воеводами. Дозволь, Господин Совет, и мне слово сказать?

Великий князь (хоть и с трудом ему это далось) смолчал. Другие же, нестройными голосами, молвили:

— Говори, князь Ростовский.

— Мыслю я, что местом сбора великокняжеских дружин должна стать Коломна.

— Коломна? — с удивлением глянули на Василька Константиновича князья…С какой стати? Дело ли сказываешь, Василько?

— Дело! — вызывающе бросил князь Ростовский. — Прямого пути от Рязани к Владимиру нет. Глухие и почти безлюдные леса к северу от Оки, по обе стороны реки Пры, являются недоступной преградой для больших масс ордынской конницы, коя движется с великими обозами и тяжелыми осадными орудиями. Единственно удобный зимний путь к Владимиру лежит по льду Москвы-реки и дальше по реке Клязьме. Этот самый путь запирает Коломна, коя расположена, как вы знаете, у впадения в Оку реки Москвы. В Коломне самое удачное место встретить хана Батыя.

— Толково! — воскликнул воевода Еремей Глебович.

— Лучшего не придумаешь, — поддержал Василька князь Суздальский.

— А что, великий князь, кажись, разумное предложение, — молвил воевода Юрия Всеволодовича — Петр Ослядакович.

— Разумное! — послышались дружные голоса.

Лицо Юрия Всеволодовича покрылось багровыми пятнами. Предложение «племянничка» оказалось действительно мудрым. И как же он сам не мог до этого додуматься! Но признать правоту Василька — признать свое скудоумие и умалить величие и достоинство великого князя. Но это опасно. Каждый должен ведать, что великий князь — столп мудрости и ратной доблести. Любое его слово — непререкаемо. На то он и великий князь, дабы всех поучать и наставлять, и дабы все смотрели ему в рот. А тут?! Ворвался на совет незваный князь и всё переиначил. Даже самый преданный воевода, Петр Ослядакович, принял сторону Василька. Надо как-то изворачиваться.

Выдавив на лице хитроватую усмешку, Юрий Всеволодович молвил:

— Оказывается не все у меня малоумки. Ты прав, Петр Ослядакович. Не зря я тебе про Коломну говорил.

Воевода кинул на Юрия Всеволодовича недоуменный взгляд, но тотчас спохватился: надо выручать своего властителя.

— Говорил, князь…Еще седмицу назад говорил.

— Во-от! — довольно вскинул палец над головой великий князь. — Ловко же я вас всех испытал. Ох, как мало у меня толковых людей. Да я коломенскому князю еще неделю назад грамоту послал. Известил, что придем туда всеми дружинами, и повелел ему других князей известить. Вот и племянничек мой, надеюсь, сие послание получил.

Князь Василько лишь усмехнулся и ничего не сказал. Ловко же дядя вывернулся, ну да пусть потешится. Он же всегда должен быть на коне.

— Войско пойдет под единым началом, — продолжал Юрий Всеволодович.

— Мы все готовы встать под твои знамена, — подобострастно произнес князь Юрьевпольский.

— Веди, великий князь!

Никто не сомневался, что в такой ответственный момент в челе русского войска окажется сам великий князь. Именно он, своим могуществом и влиянием, мог сплотить разрозненные дружины, чтобы дать достойный отпор ордам хана Батыя.

Но Юрий Всеволодович молвил совсем неожиданное:

— Войско поведет мой сын Всеволод.

По величественной и сказочно богатой гриднице проплыл неясный гул. Такого решения никто не мог ожидать. Великий князь имел трех сыновей: Всеволода, Мстислава и Владимира, и никто из них не отличался ратными успехами. А старший сын Всеволод и вовсе никогда не вынимал из ножен меча.

— Слышу гул, но не слышу слов. Что скажете? — вопросил Юрий Всеволодович.

— Всеволод ратей не водил, великий князь. Гораздо лучше, коль сам встанешь в челе войска. А к себе во товарищи поставь отважных князей и воевод. Сыщутся у нас такие, — молвил воевода Еремей Глебович, поглядывая на Василька Константиновича.

Юрий Всеволодович вновь нервно стиснул подлокотник кресла. На племянника намекает, старый пес! Чего доброго, и в челе войска намерен его увидеть. Да и другие князья на князя Ростовского поглядывают. Ишь, чего захотели! Победи Василько басурман, и слава о нем пойдет по всей Руси. Тогда и вовсе Владимирский стол зашатается. Но тому не бывать! Василько не только не будет поставлен во «товарищи», но и вообще не окажется в походе.

Молвил веско:

— Стольный град великие князья не покидают. Буду здесь оберегать Владимир… Что же касается опытных воевод, то они у моего Всеволода будут. Во товарищах пойдут Еремей Глебович и Петр Ослядакович… А князю Василько, и братьям его, Всеволоду и Владимиру, повелеваю стоять в Ростове, Угличе и Ярославле.

— Да ты что, Юрий Всеволодович?! — изумился Василько. — Наши дружины давно готовы к сечам. Не нам ли быть в Коломне?

— Пока я еще государь Ростово-Суздальской земли, и мне лучше ведать, куда и какие дружины на ворога отправлять. Под рукой хана Батыя десятки мурз и эмиров с многотысячными войсками. И один Бог ведает, куда они могут повернуть. Ярославль и Углич стоят на Волге, да и Ростов от реки недалече. А Волга ныне под ордынцами. И не делай, Василько, гневного лица. Всё! Совет завершен!

Василько Константинович вернулся в Ростов с тяжелым сердцем. Великий князь допустил непростительную ошибку. Надо было всеми войсками идти к Коломне. А что получилось? Мощная рать Юрия Всеволодовича осталась во Владимире, а наиболее подготовленные дружины Константиновичей — в своих городах. Дело может принять дурной оборот.

Русское войско под началом Всеволода Юрьевича расположилось станом под Коломной, за надолбами. Вперед был послан сторожевой полк воеводы Еремея Глебовича Ватуты. Напряженное ожидание было недолгим. Тумены Батыя, быстро преодолев путь от Рязани, обрушилось на русский стан. Целый день продолжалась сеча. Сражение было упорным. Русская рать «билась крепко, и была сеча великая». Впервые хан Батый встретил такое ожесточенное сопротивление. Его сотники, тысячники и темники руководили своими воинами, находясь, по татарскому обычаю, позади боевых рядов, и никогда еще хан Батый не отдавал им приказа — идти вперед. И вот такой приказ наступил:

— Гяуры дерзки. Они бьются не только на равных, но и храбро вторгаются вглубь моих туменов. Скачите вперед, мои славные багатуры!

Но и появление в разгар сечи военачальников не привело ордынцев к успеху. Больше того, один из близких сродников Чингисхана, искусный полководец Кулькан был сражен от меча неизвестного русского богатыря. Ордынцы пришли в замешательство. (Эх, если бы в этом сражении оказались дружины Ростова, Углича, Ярославля и Владимира! Едва бы тогда устояли полчища Батыя, и едва бы они продолжили нашествие на святую Русь. А коль так — не изведала бы наша древняя Отчизна татаро — монгольского ига. Что ж ты наделал, князь Юрий Всеволодович!).

После гибели многих ордынских военачальников и хана Кулькана, русские воины уверовали в свою победу. Татары побежали, и тогда хан Батый пустил в ход свои сокрытые тумены, кои обложили русичей со всех сторон, и начали их теснить их к надолбам. Воспользовавшись численным превосходством, ордынцы переломили ход боя, и добились победы. В лютой сече погиб воевода Еремей Глебович Ватута. Сыну великого князя, Всеволоду Юрьевичу, удалось пробиться с малой дружиной через кольцо ордынцев и лесными тропами прибежать во Владимир.

Путь к Ростово-Суздальскому княжеству оказался открытым. Но татаро-монгольское войско прежде всего повернуло на север, дабы захватить Москву. В то время это был небольшой городок, обнесенный деревянным частоколом. Москву обороняла небольшая дружина под началом младшего сына великого князя Владимира Юрьевича, и воеводы Филиппа Няньки. Дружина села в осаду, но выдержать приступ многочисленного врага не смогла. Огненные стрелы, пороки и тараны сделали свое дело. «Воеводу Филиппа Няньку убили, а князя Владимира взяли руками, а людей избили от старца до младенца, а город и храмы предали огню, и монастыри все и села пожгли».

Ордынцы хлынули на Владимир.

Глава 9 ЛЮТЫЕ СЕЧИ

Тумены хана Батыя на первых порах шли по льду Москвы-реки, а затем по Клязьме. Путь от Рязани до Владимира составлял около 300 верст. Батый к столице Северо-Восточной Руси двигался довольно медленно, преодолевая за день не более десяти верст. Осторожный хан не хотел отрываться от своих тяжелых обозов и осадных машин. Без пороков и таранов Владимир не взять. Юртджи доложили, что город окружен высокими деревянными стенами и укреплен мощными каменными башнями. С севера и востока Владимир прикрывала река Лыбедь, с крутыми обрывистыми берегами и оврагами, с юга — Клязьма. Но и это не всё: юртджи не без тревоги рассказывали, что пробиться к центру крепости крайне сложно. Надо преодолеть три оборонительные преграды: водяной ров, земляные валы и стены Нового города, после него — стены «Мономахова города» и наконец каменные стены детинца, кой мастера сложили из крепких туфовых плит. Укрепления же самого детинца дополнялось могучей надвратной башней с церковью Анны и Иоакима.

— Самое же мощное оборонительное укрепление Владимира, великий повелитель, представляют Золотые ворота, перед которыми, как утверждают гяуры, бессильны наши пороки и тараны.

— Чепуха! Мои пороки пробивали и не такие крепости. Что же в них необычного?

— Золотые ворота, покоритель земель, представляют не только очень высокую каменную башню с толстенными каменными стенами, но и башню со многими бойницами, под которой, в глубоком проеме, спрятаны недоступные для таранов и пороков створки ворот. И, кроме того, повелитель, оборону Владимира дополняют бесчисленные каменные церкви и монастыри. А еще, лучезарный…

— Довольно! — оборвал лазутчиков Батый. — Для моих туменов не существует преград.

Первым, кто принес горькую весть о поражении русских войск под Коломной, был Всеволод Юрьевич, прибежавший во Владимир с остатками дружины. Великий князь был страшно перепуган. Он метался по своему роскошному дворцу и не знал, что предпринять. Наконец он собрал у себя княжьих и градских мужей и приказал им высказаться.

Мнения разделились. «Многие разумные советовали княгинь и всё имение и утвари церковные вывезти в лесные места, а в городе только оставить военных для обороны». Другие же возражали, что в этом случае воины «оборонять город прилежно не будут», и призывали «оставить в городе с княгинею и молодыми князьями войска довольно, а князю со всеми полками, собравшись, стать недалеко от города в крепком месте, дабы татары, ведая войско вблизи, не смели города добывать».

Таким удрученным и растерянным Великого князя никто еще никогда не видел. Несмотря на мощные оборонительные укрепления Владимира, он не захотел остаться в крепости. Отверг он и предложения советников. Всю ночь он провел в мучительных раздумьях, а утром направил гонцов к своим племянникам. Василько, Всеволод и Владимир прибыли со своими дружинами немешкотно. И вновь состоялся совет. Василько предложил всеми силами оборонять Владимир, но Юрий Всеволодович от этого решительно отказался.

— Надо ехать в Суздаль и там поджидать Батыя.

— Это не выход, Юрий Всеволодович. Чтобы нанести ощутимый удар Батыю, надо собрать полки в безопасном, достаточно удаленном от ордынцев месте. Только так мы можем сколотить большую рать.

— И где ж это место?

— Река Сить.

— Сить?.. Лешачьи места. Туда, почитай, и нога человека не ступала. Ты в своем уме, племянничек?

— В своем, Юрий Всеволодович. Дремучие леса прикроют наш стан от наступления ордынских полчищ, коим в зимнюю пору будет тяжко передвигаться по лесным урочищам. На это уйдет не меньше четырех недель. Мы же за это время призовем на помощь войска из других городов и княжеств, кои еще не тронуты татарами. Мощное войско может прийти из Киева и от твоего брата Ярослава из Новгорода, и из других Северо-Западных земель. Нельзя забывать и о том, что Сить — приток Мологи… По ее льду проходят проторенные санные пути: с юга — от Волги, с севера — от Белоозера. По ним могут прибыть значительные подкрепления из богатых приволжских и северных городов. А в случае опасности — на войне всякое бывает, всего не предусмотришь, — эти пути послужили бы отходом в труднодоступные северные земли, куда ордынцы никогда не пойдут. Другого выбора для нас нет. Соглашайся, Юрий Всеволодович.

И великий князь, выслушав одобрительные слова других князей, первый раз за свою жизнь согласился с доводами Василька Константиновича.

— Быть по сему, — молвил он. — Оборону же Владимира я оставляю на сыновей своих Всеволода, Мстислава и воеводу Петра Ослядаковича (который фактически и стал руководить обороной). Мыслю, такой мощной крепости Батыю не одолеть.

В тот же день Василько Константинович позвал к себе меченошу Славутку Завьяла и молвил:

— Возьми с собой десяток гридей и спешно скачи в Ростов. Привезешь на Сить княгиню с детьми. А ростовцам скажешь: кто способен держать в руках меч, пусть идет в мою дружину. А женщины, старики и дети пусть уходят в глухие леса, ибо город оберегать некому. Пусть и кузнецы забирают своё кузнечное зделье, и надежно укроются. Они еще зело пригодятся.

Расставание на Сити было тягостным. Распрощавшись с малолетними детьми, Василько Константинович ступил к Марии. Она не скрывала своих слез.

— Может, мне с тобой остаться, любый ты мой?

— А как же Борис с Глебушкой?

— Их увезет на Белоозеро епископ Кирилл под надежной охраной, не пропадут. Я же с тобой хочу остаться. Так мне будет легче. Прошу тебя, Василько!

Князь поглядел на жену, и его охватила острая, мучительная жалость. С трудом сдерживая волнение, Василько ласково взял лицо Марии в свои ладони и проникновенно произнес:

— Нельзя тебе здесь, родная. Никак нельзя! Никто из князей своих жен и детей здесь не оставил. Не место им быть в лютой сече. Хочу тебя видеть с Борисом и Глебушкой в добром здравии. За меня ж не переживай. Останусь со щитом. Вернусь с поле брани, и заживем лучше прежнего. Я ж тебе еще пятерых сыновей заказал. Не забыла? Чтоб как у Всеволода Большое Гнездо.

— Не забыла, любый ты мой.

— Вот и добро… Поезжай с Кириллом, и «Слово» свое о князе Игоре зачинай.

— Зачну. Непременно зачну.

— Ну давай прощаться. Великий князь на совет трубит.

Дети уже были в зимнем крытом возке. Подошел епископ Кирилл, благословил князя, а затем пошел благословлять дружину.

Мария горячо прижалась к мужу и долго не могла от него оторваться. Василько крепко расцеловал ее и молвил напоследок:

— Да хранит тебя Бог, родная.

Мария села в возок, но прежде чем закрыть за собой дверцу, обитую теплой медвежьей шкурой, еще раз посмотрела на мужа печальными, затуманенными от слез глазами, и внезапно ее обожгла жуткая мысль: она больше никогда не увидит своего любимого Василька, никогда!

Она хотела выпрыгнуть из возка и кинуться на грудь мужа, но дюжий возница в овчинном тулупе стеганул кнутом по кореннику, и кони рысью помчались по заснеженной дороге.

А Василько оцепенел, не чувствуя, как хлесткий секучий снег бьет в страдальческое лицо. «Мария! Желанная ты моя…Богом данная Мария!..» — неотвязно стучало в голове.

* * *
Орды Батыя подошли к Владимиру четвертого февраля 1238 года. После отъезда Юрия Всеволодовича на Сить, оборона горда возлегла на малочисленные дружины сыновей великого князя Всеволода и Мстислава, посадских людей и крестьян, прибежавших из окрестных сел и деревень под защиту крепостных стен.

Еще с утра владимирцы поднялись на стены крепости и зорко наблюдали за передвижением ордынцев.

— Вот это скопище! — присвистнул один из молодых гридней, кой никогда еще не видел такого огромного татарского войска.

Воевода Петр Ослядакович внимательно глянул в его лицо и заметил в глазах молодого воина смятение.

«Волнуются гридни. Чего уж говорить про посадских людей и мужиков. Но то не страх, а озноб перед битвой. Несвычно вокруг татар находится. Вон их сколь привалило. Всю округу заполонили. Жарко будет. Ордынцы свирепы, они притащили пороки и тараны. Выдюжат ли башни, ворота и стены? И хватит ли кипящей смолы, бревен и каменных глыб на вражьи головы?» — с беспокойством поглядывал на орду воевода.

— Глянь, робя! Татары за Клязьму повалили! — закричал, стоявший обок с Ослядаковичем всё тот же молодой дружинник. — Куды это они?

— А всё туды. Перейдут и встанут.

— Пошто?

— Аль невдомек тебе, Махоня? Дабы от подмоги нас отрезать. Охомутали нас, как Сивку-бурку.

Вокруг крепости на много верст чернели круглые войлочные шатры и кибитки; из стана ордынцев доносились резкие, гортанные выкрики тысячников, сотников и десятников, ржание коней, глухие удары барабанов; развевались татарские знамена из белых, черных и пегих конских хвостов, прикрепленных к древкам копий, установленных над шатрами темников и тысячников; дымились десятки тысяч костров, разнося по городу острые запахи жареного бараньего мяса и конины.

— Махан[665] жрут, погань! — сплюнул один из пожилых дружинников, бывавший когда-то в степных походах.

— А че им? У басурман табунов хватает. Вишь, сколь нагнали, целый год не прожрать.

До самого вечера простояли владимирцы на стенах, но орда так и не ринулась на приступ.

«Странно. Татары, как сказывают, не любят мешкать у крепостей. Эти же почему-то выжидают. Но чего? Подхода новых туменов? Но тут и без них весь окрест усеян. Пожалуй, на каждого владимирца по тысяче ордынцев придется. Тогда ж почему не лезут?» — раздумывал старый воевода.

Со стен никто не уходил: татары могли начать штурм крепости и ночью. Вечеряли прямо на помостах; хлебали из медных казанов мясную похлебку, прикусывали ломтями хлеба, лепешками и сухарями; жевали вяленую и сушеную рыбу, запивая снедь квасом.

За стенами, в кромешной вьюжной ночи, пламенели бесчисленные языки костров. Отовсюду слышались воинственные песни ордынцев, кои плясали вокруг костров, размахивая кривыми саблями.

Осажденные цедили сквозь зубы:

— Тешатся, сучьи дети.

— Кумыса напились.

— Копье им в брюхо!

На другое утро небольшой отряд ордынцев подскакал к Золотым воротам. Один из тысячников, желтолицый, коренастый, в лисьем малахае и малиновом чекмене поверх теплого полушубка, что-то громко прокричал на своем резком, гортанном языке, а затем ткнул кнутовищем нагайки в спину толмача[666]. Тот перевел:

— В городе ли ваш великий князь Юрий Всеволодович?

— О том вам, поганым, знать не ведомо! — отвечали владимирцы и пустили по татарам несколько стрел. Те тоже пустили по стреле на Золотые ворота, а затем закричали:

— Не стреляйте! Сейчас мы покажем вам сына великого князя Владимира, которого мы захватили в полон в Москве. Откройте ворота и мы сохраним жизнь вашему князю.

Всеволод и Мстислав стояли на Золотых воротах. Владимир был настолько «уныл лицом и изнеможен», что его было трудно узнать.

— Это я, братья, — слабым голосом отозвался Владимир. — Не слушайте поганых и не открывайте ворота. Бейтесь!

Тысяцкий ожег нагайкой плечо Владимира.

— Крепись, брате! — воскликнул Мстислав. — Мы лучше умрем с честью, чем сдадим город. Крепись!

Татары поволокли Владимира в свой стан.

6 Февраля, «в субботу мясопустную», татары начали ставить пороки от утра до вечера, а к ночи огородили тыном весь Владимир. Выйти из города уже никто не мог. Затем ордынцы начали обстрел из тяжелых метательных орудий. Многопудовые глыбы мало-помалу разрушали стены и башни Владимира. Через городские стены полетели не только огненные стрелы, но и горшки с горючими веществами. Владимир заполыхал от многочисленных пожаров. Особенно досталось Новому городу: на него татары обрушили главный удар.

Чтобы устрашить защитников крепости, ордынцы подводили к стенам тысячи пленных русских, включая женщин и детей. Нещадно били их плетьми и кричали:

— Сдавайтесь урусы!

Но владимирцы стойко держались, отбивая приступы врага.

Рано утром, 7 февраля, хан Батый отдал приказ об общем штурме стольного города. В татарском стане запели рожки и завыли трубы, загремели барабаны и бубны, послышались резкие команды сотников и тысячников. Ордынцы полезли и на стены посада, и на деревянный детинец, возвышавшийся над рекой Клязьмой, и на валы Мономахова города. Крепостные же рвы татары еще заранее завалили до краев вязанками хвороста, срубленными деревьями, каменными глыбами и землей.

Защитники крепости ударили со стен из мощных самострелов и луков. Длинные стрелы с железными наконечниками пробивали татар насквозь, но это ордынцев не остановило. На место убитых набегали новые тысячи басурман, с длинными штурмовыми лестницами.

— Бей поганых! — охрипшими голосами кричали и Всеволод и Мстислав и воевода Ослядакович.

Со стен посыпались на ордынцев бревна и каменные глыбы, колоды и бочки, горбыли, набитые гвоздями и тележные колеса; полилась горячая смола и кипящая вода.

Татары с воплями валились с лестниц, подминая своими телами других ордынцев. Трупы усеяли подножие крепости, но лавина озверевших, жаждущих добычи басурман, сменяя поверженных, всё лезла и лезла на стены крепости, и этой неистово орущей массе кочевников, казалось, не было конца и края.

Но и ярость владимирцев была великой. Сокрушая врагов, они кричали:

— Вот вам наши головы!

— А вот ясырь[667]!

— А то вам девки и женки!

Сам юный князь Мстислав, рослый и сильный, валил на татар тяжелые бревна и колоды, сбивая и давя ордынцев десятками.

— Не видать вам Владимира, сучьи выродки! Получай! — то и дело восклицал он, поднимая на руки очередную кряжину.

Обок орудовал и князь Всеволод, кой опускал на головы татар длинную слегу с обитым жестью концом. Трещали черепа, лилась кровь…

А внутри крепости кипела работа. Кузнецы-оружейники по-прежнему ковали в кузнях мечи, сабли и копья, плели кольчуги, обивали железом палицы и дубины; другие, свободные от боя, подтаскивали к помостам всё новые и новые колоды и бревна, кряжи, слеги и лесины, бочки и кадки, набитые землей, котлы с горячей смолой. Всё это затаскивалось на дощатые настилы и обрушивалось на головы татар.

Часа через три разгневанный хан Батый приказал подтащить еще несколько пороков и таранов. И вот в конце концов рухнула стена южнее Золотых ворот, а затем, почти одновременно были пробиты стены у Ирининых, Медных и Волжских ворот.

Татары, как отметит историк, штурмовали проломы в конном строю, что было необычно для русичей. Ордынские кони скользили на окровавленных скатах вала, проваливались копытами в щели между бревнами, падали, подминали под себя всадников, а по их головам и спинам, по расщепленным бревнам, по расколотым щитам и опрокинутым котлам со смолой, спотыкаясь о трупы, скользя в лужах стынущей крови, визжа и воя, карабкались в проломы всё новые и новые ордынские тысячи.

Перебив осажденных, «воины ислама» пробились через вал и с воинственными криками ринулись по пылающим улочкам Нового города.

Но сеча не прекратилась. Уцелевшие русские воины, скучивались на перекрестках улиц и отчаянно рубились в узких проходах, между глухими частоколами, в тесноте дворов, уничтожали татар стрелами из окон. Тогда ордынцы принялись поджигать избы, деревянные храмы и хоромы. Владимирцы погибали в огне, но не сдавались врагу. Лишь немногие из них сумели пробиться к валам Мономахова города. Но туда уже ворвались свежие тумены Батыя.

Ордынцы сходу прорвали и последний оплот защитников стольного града — детинец Юрия Всеволодовича. Супруга великого князя, Агафия, дочь его, снохи, внучата (не пощадил жестокий Юрий Всеволодович свою семью, бросил, заведомо зная, что Владимиру не устоять с малой ратью), бояре и часть народа укрылись в Успенском соборе. Но хан Батый приказал поджечь храм. Одни задохнулись от дыма, другие погибли в пламени или от мечей татар, ибо ордынцы выбили двери и ворвались в святой храм, прослышав о великих его сокровищах. Серебро, золото, драгоценные каменья, украшения икон и книг, вместе с богатыми одеждами княжескими, хранимыми в сей и в других церквах, сделались добычей иноверцев, которые «плавая в крови жителей, немногих брали в плен; и сии немногие, будучи нагие и влекомые в стан неприятельский, умирали от сильного мороза».

Князья Всеволод и Мстислав пробились сквозь толпы ордынцев, и все же сложили головы вне города.

Хан Батый явно не ожидал такого яростного сопротивления от незначительного русского гарнизона. Он понес ощутимый урон. (Эх, если бы великий князь прислушался к советам Василька Константиновича! Тогда едва ли могли одолеть ордынцы крупное русское войско. Едва ли!).

Стольный град Ростово-Суздальской Руси героически пал. Завоевав Владимир, татары разделились. Одни пошли к волжскому Городцу и костромскому Галичу, другие к Ростову и Ярославлю. В феврале месяце татары взяли 14 городов.

Хан Батый действовал расчетливо и продуманно. Его бесчисленные тумены прошлись по всем основным речным и торговым путям, и разрушили города, кои были центрами сопротивления и опорой русской ратной силы. Бытый надеялся, что Русь, лишенная крепостей и существенной части своего войска, станет беззащитной и покорится победителям.

Кроме того, хан Батый учитывал, что на Сити, в заволжских лесах, продолжал собирать войско великий князь Юрий Всеволодович. Завоевав многие города, он отрезал великокняжеский стан от северо-западных и западных земель Руси. В результате февральских походов 1238 года татарами были разрушены русские города на огромном пространстве — от Средней Волги до Твери. «И не было места, ни волости, где бы не воевали на Суздальской земле, и взяли городов четырнадцать в один месяц февраль».

— Теперь очередь за Ситью, — заявил Батый на очередном курултае. — Мои славные багатуры окружат войско неверных гяуров и уничтожат его. А дальше я пойду покорять другие страны. Я — наместник Аллаха на земле — завоюю весь мир!

Глава 10 ПОДВИГ ВАСИЛЬКА

Великий князь Юрий Всеволодович, как только прибыл на Сить, недовольно поджал губы: на реке не оказалось крупных поселений. Вместо них — убогие деревеньки, раскинутые друг от друга на пять-десять верст.

Привыкший к удобным, теплым хоромам и роскоши, он не прожил в крестьянской избе и одного дня. Собрал с окрестных деревень мужиков и приказал спешно рубить терем.

— И чтоб за неделю управились!

Князю же Васильку было не до личного обустройства. В первый же день он пришел к Юрию Всеволодовичу и напомнил:

— Обещал ты, великий князь, разослать гонцов по соседним городам и землям, дабы шли к тебе с дружинами на Сить. Скачут ли гонцы?

— А тебе что — шлея под хвост попала? — ворчливо отозвался Юрий Всеволодович. — Вечно ты с докукой лезешь. Аль не чуешь, какие морозы? У писцов моих чернила стынут.

— Так ты своих бояр из изб выгони, а писцов к печам посади. Время не ждет, дядя!

— Без тебя ведаю, где кого сажать, — начал серчать Юрий Всеволодович. — Да в такую глухомань татары и сунуться не подумают. Чем им здесь поживиться? Лесной кикиморой?

— Напрасно шутишь, дядя. От татар нигде не отсидеться. Нужны подкрепления.

— Да ведаю! — вскинулся великий князь. — Будут подкрепления!

Но русские князья не торопились на помощь своему «брату старейшему», коего сами совсем недавно признали в «отца место». Не пришел на Сить, казалось бы самый надежный союзник великого князя, его брат со своими сильными новгородскими полками.

Летописец с горечью отметит: «И ждал Юрий Всеволодович брата своего Ярослава, и не было его».

Отказ Ярослава прийти на Сить привело князя Юрия в небывалое смятение. Сколь раз за свою жизнь он спасал и выручал брата, сажая его на разные «хлебные места». И вот тебе благодарность! В самый опасный час Ярослав и пальцем не пошевелил, дабы оказать брату помощь.

Не привел свои сильные полки и Александр Невский[668]. А ведь от Сити до многолюдного Новгорода вела сухопутная дорога, надежно прикрытая лесами от татарских полчищ.

Крайне встревожен был и князь Василько. Многие надежды его были связаны с мощными новгородскими и южнорусскими дружинами, приход коих на Сить обеспечивал надежный щит от татарских завоевателей. Не пришли! Отсиживаются по своим углам, в смутной надежде, что ордынцы не пойдут их воевать. Худая надежда. Даже киевскому князю, с его большой дружиной и сильной крепостью, не устоять против ордынцев. Только могучая, объединенная рать способна разбить воинов хана Батыя и выгнать их с русских земель. Ну, как не могут понять этого князья?! Ну, в какой другой державе могут так беспечно вести себя властители!

Досадовал, вскипал сердцем Василько и, чтобы как-то забыться, начинал обходить свою рать, в коей были не только старшая и «молодшая» дружины, но и войско из посадских людей и пешцев — мужиков. Лица ратников — суровы и напряженны. Каждого можно было понять: покинуты родной город и селища, оставлены жены и дети. Как они там? Упрятались ли по дальним урочищам и глухим деревенькам? Жалели Ростов, на что Василько Константинович отвечал:

— Город наш хоть и назван Ростовом Великим, но в нем, сами ведаете, чуть больше двух тысяч жителей. Ордынское же войско несметно.

— Понимаем, князь. Коль бы в Ростове остались — все костьми полегли. А здесь поганым мы зададим перцу. Как ни говори — семь княжьих ратей собралось. Сила!

20 февраля на Сить подошла небольшая дружина из Юрьева Польского, а через два дня великий князь получил известие, что к нему, окольными путями, продвигается конное и пешее войско князя Ивана Стародубского.

После захвата Владимира, тумены Батыя двинулись по льду Клязьмы к Стародубу, но местный князь, учитывая свои силы, заблаговременно отправил в заволжские леса не только свою семью, но и всех жителей города, не способных взяться за оружие. Увезены были в урочища и все богатства древнего Стародуба. Ордынцы остались без поживы. Не задержавшись в пустынном городе, татары напрямик, через леса, вышли к Городцу, стоявшему на левом берегу Волги, а далее двинулись вверх по реке и «все города попленили». Отдельные отряды татарской конницы заходили далеко на север и северо-восток, появлялись у Галича-Мерьского и даже у Вологды.

(Войско Ивана Стародубского к битве на Сити прийти так и не успело).

Восемь дружин разместились на Сити. И всё же, раздумывал Василько, этого было крайне недостаточно, дабы достойно сразиться с полчищами Батыя. Хан привел на Русь 500-тысячное войско, а на Сити удалось собрать чуть больше 25 тысяч ратников, причем едва ли не третью часть из них представляли плохо вооруженные, не испытанные в сечах посадские черные люди и крестьяне.

И другое беспокоило князя Василька. Пять из восьми дружин были разбросаны по отдаленным деревням. Случись внезапное нападение ордынцев — и битва проиграна. Высказывал об этом великому князю:

— Надо сбить войско в один кулак, иначе все наши дружины татары разобьют поодиночке.

Юрий Всеволодович, как всегда не терпевший чьих-либо советов, гнул свое:

— Ты что, племянничек, хочешь всё мое войско загубить? Выглянь в окно. Мороз и железо рвет, и на лету птицу бьет.

— Преувеличиваешь, дядя. Не так уж и велики нынешние морозы. Ни один ратник изнаших трех дружин не замерз, и другим нечего по дальним деревням околачиваться.

Дружины трех братьев — Василька, Всеволода и Владимира — расположились вблизи великокняжеского стана, разместившись в шалашах и рогожных палатках, утепленных войлоком, сеном и еловыми лапами в несколько слоев. У шалашей и палаток день и ночь горели костры. Князьям же и воеводам умелые гридни расставили походные шатры; окутали их медвежьими шкурами, закидали снегом, а внутри устлали досками и тюфяками, снятыми с розвальней из обоза.

— Собрать дружины успею! Меня врасплох не возьмешь.

Великий князь был уверен, что времени у него предостаточно. Глухие леса надежно прикроют Сить от ордынской конницы, и она, коль полезет, наверняка завязнет в снегах и заблудится в дремучих лесах.

— Да и целый сторожевой полк татар доглядывает. Воевода Дорофей — старый воробей, его на мякине не проведешь.

— Не слишком-то я доверяю твоему Дорофею Федоровичу.

— Это почему ж?

— Он хоть и старый воин, но нерасторопный. Как бы не прозевал ордынцев. Может, кого-то еще послать?

— Небось, твоего Неждана Корзуна? — с насмешкой произнес Юрий Всеволодович. — Ведаю, ведаю твоего любимца.

— Можно и Корзуна. Человек надежный.

— Обойдусь! — отмахнулся Юрий Всеволодович.

Каждый раз уходил Василько от великого князя с худым настроением. Горбатого да упрямого не переделаешь. Ты ему на голову масло лей, а он все говорит, что сало. И до чего ж не любит выслушивать советы! Несчастьем всё это может обернуться, большим несчастьем.

Князя Василька не покидала тревога, и она еще больше усилилась, когда в стан примчал сторожевой воевода Дорофей Федорович, стоявший у истоков реки Сити.

— Беда, великий князь! От Углича навалился Бурундуй с великим войском!

— Как это навалился?! — опешил Юрий Всеволодович. — А куда твой сторожевой полк глядел?

Воевода повинно заморгал бельмастыми, испуганными глазами.

— Прозевали мы татар, великий князь. Как туча налетела… Весь полк разбит.

— Как разбит? — и вовсе обмер Юрий Всеволодович.

— Разбит, великий князь, — понуро выдавил сторожевой воевода. — Конница Бурундуя идет на стан.

Надо было видеть смятенное лицо Юрия Всеволодовича. Он плюхнулся на крыльцо и повел растерянными глазами по князьям и боярам.

— Пресвятая Богородица, да что же это?.. Идет на стан, пресвятая Богородица…

— Довольно бормотать, дядя! — взорвался Василько. — Посылай немедля гонцов за дружинами. Нам же надо расставлять полки.

— Надо, — кивнул общевойсковой воевода Жирослав Михайлович.

Засуетились гонцы, запели рожки и свирели, заголосили трубы. Дружины великого князя и братьев Константиновичей принялись облачаться в доспехи.

Остальные дружины стали подтягиваться к великокняжескому стану лишь через два-три часа. Сам же Юрий Всеволодович приказал привести знахаря.

— Чти заговор противу ворога.

И знахарь, не раз выполнявший подобные повеления, забормотал:

— Срываю три былинки: белую, черную и красную. Красную былинку метать буду за Окиян-море, на остров Буян, под меч кладенец; черную былинку покачу под черного ворона, того ворона, что свил гнездо на семи дубах, а в гнезде лежит уздечка бранная с коня богатырского. Белую былинку заткну за пояс узорчатый, а в поясе узорчатом зашит, завит колчан с каленой стрелой. Красная былинка притащит мне меч кладенец, черная — достанет уздечку бранную, белая — откроет колчан с каленой стрелой. С тем мечом отобью силу чужеземную, с той уздечкой обратаю коня ярого, с тем колчаном, с каленой стрелой разобью врага басурманского.

— Разобьем, разобьем, Фатейка…Господи, лишь бы успеть расставить полки. Спаси, сохрани и помилуй, всемилостивый Господи! — взмолился Юрий Всеволодович.

Но полки расставить так и не удалось. Опоздали! Русские дружины были раскиданы по всей реке.

Бурундуй, еще перед битвой, изведав через юрких юртджи расположение русских полков, решил разделить свое войско на две части. Одни тумены двинулись по Волге и вышли в тыл урусам со стороны нынешнего Рыбинска. Другие тумены подощли со стороны Некоуза.

Сеча началась неожиданно для русских ратников. В самое доранье татары напали на передовой отряд Дорофея Федоровича и разбили его.

Юрий Всеволодович, узнав о внезапном нападении, спохватился, но собрать полки ему так и не удалось. Одновременно с севера напали тумены татар, шедшие от Ярославля. Они продвигались по Сити и уничтожали наспех собранные отряды русичей.

И всё же наскок татар удалось остановить. Сильнейший бой разгорелся подле деревни Красное, и был он настолько яростен и жесток, что после сечи «буквально текли реки крови». Был убит в этом ужасающем бою и Юрий Всеволодович.

(Историки и местные краеведы долго не могли понять, как татары могли так стремительно пройти в тыл деревни Станилово, в коем находился стан великого князя. Наиболее убедительный ответ, на наш взгляд, дал рыбинский краевед Владимир Гаврилов).

Со стороны Некоуза, рассказывает он, протекает речка Княжица, но упирается в глухие, непроходимые болота. Когда же краевед был в тех местах, то наткнулся на деревню Первовское. Возможно, она раньше называлась Перевозка и располагалась как раз на берегу небольшого озера, превратившегося со временем в болото. По льду озера татары и проникли в тыл.

Остатки русских войск были выдавлены на лед Сити. Под напором несколько тысяч человек, зажатых в одном месте, лед провалился, и воины очутились в реке. Татары добивали их стрелами. В тот день погибло настолько много ратников, что трупы скопились в излучине реки. Создалась самопроизвольная плотина. Река вышла из берегов. (Это место до сих пор именуют в народе «плотищи». А деревня Раково называется так потому, говорит легенда, что это место стало поистине роковым для нескольких сотен пленных русских воинов. Озверевшие после битвы татары, отрубив им руки и ноги, заставляли ползти в церковь, где и сожгли всех без исключения).

Многие женщины, видя зверства иноземцев, бежали из деревень и собрались на небольшой горе, на берегу Сити. Там их и настигли татары, безжалостно надругались и уничтожили. Теперь эта гора называется «Бабьей».

Ордынцы налетели со всех сторон и жестоко расправлялись с неподготовленным к сече русским войском. Такого подарка мурза Бурундуй не ожидал. С гяурами тяжко биться, когда они непоколебимо стоят в хорошо изготовленных к бою полках: передовом, большом, полках правой и левой руки, сторожевом и засадном. В таком открытом, «полевом» сражении победить урусов крайне трудно. А здесь сам Аллах помог: большинство дружин так и не успели принять боевые порядки. Лишь три дружины изловчились к бою. (Эх, Юрий Всеволодович, Юрий Всеволодович! Поставить бы тебе с первого дня общевойсковым воеводой князя Василька Ростовского!).

Здесь сеча оказалась лютой. С невероятной храбростью сражались не только искушенные в боях дружинники, но и мужики. Не зря проводил учения Василько Константинович с пешей ратью. Он садился на коня, брал копье и рассказывал:

— Если поганый наезжает на тебя сбоку, бей копьем под щит, в живот, где доспеха нет. А коль татарин прямо напирает и никак не достать его из-за конской головы, то упри копье древком в землю и вали поганого вместе с конем. Без коня же степняк худой воин…

Сам показывал и других учил: как толковей мечом владеть, луком, сулицей и палицей, как искусней щитом прикрываться… Крепко же пригодилось учение мужикам — ополченцам!

Богатырствовал Лазутка Скитник. Боярин Неждан Корзун вновь взял его в свою дружину. От тяжелого, крыжатого меча Лазутки летели басурманские головы. Скитник разил татар, и старался быть ближе к молодому боярину, кой также отважно рубился с ордынцами.

Сеча принимала затяжной характер. Известный полководец Бурундуй посылал на русичей тумен за туменом, но русичи бились с таким ожесточением, что мурза не переставал удивляться. Эти гяуры всегда сражаются, как барсы. Диковинный народ! Во всех битвах, даже если они и в меньшинстве, гяуры оказывают отчаянное сопротивление. Вот и сейчас неверные взяты врасплох, со всех сторон окружены, но они не только не дрогнули, но и пытаются переломить ход сражения. Особенно опасны воины князя Василька Ростовского. (Бурундуй через своих юртджи уже знал, что Василько находится в стане великого князя, и что он в любую минуту готов выставить свое войско на татарские тумены). Не зря про ростовского князя предупреждал сам хан Батый:

— Этого князя не убивать. Взять в полон и переманить на сторону правоверных. Дать ему всё, что он запросит. Если Василько предпочтет жизнь, а не смерть, то с его помощью мы куда легче завоюем остальные урусские земли. Этот князь пользуется большим весом в своей стране. Такие люди нам всегда пригодятся. После покорения Руси, мы дадим ему ярлык на великое княжение. Не забудь ни одного моего слова, Бурундуй.

«Не забуду, — размышлял мурза. — Хан Батый не прощает и малейшего неповиновения. За любую крохотную провинность он отрубает головы даже самым ближним своим приближенным. Свирепость хана Батыя известна каждому правоверному».

Бурундуй не был трусом. Напротив, он считался одним из самых даровитых полководцев грозного Батыя. Он самозабвенно «любил блеск войны, гул и грохот боевых барабанов, хриплый вой боевых труб, призывающих в поход». Сама же битва, гибель людей и жажда добычи пьянили его кровь. Еще в молодости, как отметит известный историк, Бурундуй считался первейшим лучником рода и знал, как такими становятся. Он не помнил, когда отец дал ему первый маленький лук, как не помнил и того часа, когда его впервые оставили одного у гривы коня. Хорошо только запомнился день, в какой Бурундуй убил зазевавшегося у норы детеныша тарбагана, нажарил в костре и съел его нежное жирное мясо, посверкивая глазами на голодных неудачливых ровесников. И день, когда он всех победил в стрельбе из лука на ежегодном родовом празднике, другой великий праздник в том же памятном году, когда стрела Бурундуя догнала всадника-керанта, вошла ему в спину и пронзила сердце.

Он оценил радости степной охоты, новых побед в соперничестве и, посылая в пылу сражений стремительную легкую смерть впереди себя, познал высшее счастье стрелка из лука — глаз и стрела, рука и тетива становятся одним страстным, до предела напряженнымм центром вселенной, властителем расстояния, ветра, времени, цели; сей вожделенный миг он ценил дороже всего на свете и, казалось в ту пору, никогда б ни променял его, подобно иным, на доброе вино или власть над людьми, на самого лучшего сокола или коня, на горсти прозрачных камней или забавы с юной наложницей. Однако небо распорядилось так, что он получил всё это взамен уходящей воинской молодости, а сверх того мудрую, ревнивую и строгую опеку Субудая, чему вот-вот, кажется, должен наступить печальный конец, и капризную волю Бату, конца которой не предвидится, и неизвестность, скоропреходящую, мелкую, сегодняшнюю и великую завтрашнюю, когда он поведет степные войска к далекому западному морю!

Но Бурундуй не забывал и сладкую жизнь. Полководец любил перечитывать знаменитую книгу великого Чингисхана, который в своей «Яссе» сказал: «В чем наслаждение, в чем блаженство монгола? Оно в том, чтобы наступить пятою на горло возмутившихся и непокорных; заставить течь слезы по лицу и носу их; ездить на их тучных, приятно идущих иноходцах; сделать живот и пупок жен их постелью и подстилкою монгола; ласкать рукою, еще теплой от крови и от внутренностей мужей и сыновей их, розовые щечки их и аленькие губки их сосать…».

Бурундуй понимал толк в женщинах. Белотелые, русокосые юные полонянки приводили Бурундуя в неслыханное возбуждение. В своем гареме он держал свыше трехсот прекрасных русских наложниц. Многие из них пытались сопротивляться, но это еще больше возбуждало мурзу, и он овладевал ими силой. Самых же дерзких и неприступных, которые плевали ему в лицо и даже пытались его убить, он отдавал сотне нукеров.

— Насилуйте до тех пор, пока не сдохнут!

В его стане постоянно были и его соплеменницы. Это уже совсем другие женщины — покладистые, услужливые и ко всему привычные. Они, как и мужчины рождаются на телегах и в арбах и вырастают в седле; могут скакать без отдыха несколько дней и спать, сидя верхом на коне. Охотясь круглый год вместе с мужчинами, они ловко кидают аркан и бьют стрелой без промаха. Во время походов они заведовали верблюдами, вьючными конями и возами, в которых берегли полученную при дележе добычу. Они вместе с пленными доили кобылиц, коров и верблюдиц, а во время стоянок варили в медных котлах пищу.

Маленькие дети, рожденные за время походов, сидели в повозках или в кожаных переметных сумах, иногда по двое, по трое на вьючных конях, а также за спиной ехавших верхом монголок.

Особенно Бурундуй ценил своих соплеменниц за то, что они очень воинственны, и не только метко спускают с лука стрелу, но и отчаянно сражаются на саблях и никогда, без особого приказа, как и воины — мужчины, не поворачивают вспять. Они сами рвутся в бой, и за последние месяцы, когда результат сечи был непредсказуем, Бурундуй неоднократно посылал соплеменниц на урусов.

Сейчас же, привстав на стременах, полководец чутко прислушивался к шуму битвы. Он был в шелковом малиновом чекмене, подбитом соболем. На низколобой голове — белый остроконечный колпак, опушенный красной лисой, на ногах — червленые гутулы[669] из верблюжьей замши; сбоку, в зеленых сафьяновых ножнах, висела длинная сабля, с широкой рукоятью, сверкающая алмазами.

Подле Бурундуя сидели на конях могучие тургадуры[670]. Один из них держал на руках доспехи полководца — серебристую стальную кольчугу и китайский золотой шлем с бармицей-назатыльником, украшенный наверху крупным драгоценным алмазом; со шлема ниспадали четыре лисьих хвоста. Но Бурундуй облачаться в доспехи не спешил. Пока вовсю наступают правоверные. Слышны их беспрестанные, воинственные крики:

— Уррагах! Уррагах![671]

Бурундуй спокоен: неверные, хоть и ожесточенно сопротивляются, но они будут разбиты. Слишком большой перевес в ордынском войске. Вскоре весь берег Сити будет усеян трупами урусов.

Бурундуй был настолько уверен в своей победе, что пригласил темников в шатер на достархан[672]. Проворные слуги, как всегда перед достарханом, переодели своего господина. Теперь мурза восседал на высоко взбитых подушках в белоснежной чалме из тончайшей ткани, усеянной жемчугом и алмазами, в парчовом халате с широким золотым поясом, усыпанном самоцветами, и в красных сафьяновых сапогах с нарядной вязью. Восседал и тянул кальян.[673] На толстых циновках и пестрых коврах расселись темники и некоторые из тысячников. Весь обширный шатер увешан струйчатыми цветными материями. Золоченые решетчатые окна шатра были узки и скупо пропускали свет, но в высоких медных светильниках ярко полыхали толстые свечи из бараньего сала.

В зимнем шатре не так уж и тепло.

— Принесите мангал, — приказал Бурундуй.

Слуги кинулись к вьючным животным, а затем втащили в шатер походную жаровню на глинобитной подушке, раздули угли, раскалили мангал, и в шатре стало тепло.

— Достархан! — раздалось новое повеление Бурундуя.

Один из слуг- невольников, с серебряным кольцом в носу, ловким движением накинул на приземистый столик желтую шелковую скатерть, другие же слуги уставили достархан винами и яствами.

Бурундуй отправлял в рот поджаристые лепешки с запеченными кусочками сала и поглядывал на полог шатра, в который, каждые десять минут, входил вестник и докладывал:

— Битва еще не закончена, повелитель. Гяуры не сдаются.

— Они никогда не сдаются: не тот народ. Но конец их скор.

А вскоре не вошел, а вбежал новый вестник с радостным лицом.

— Великий князь Юрий убит! Его голова вскинута на копье!

Бурундуй поднялся с подушек и довольно хлопнул в ладоши.

— Кто сразил великого князя?

— Сотник Давлет. Он прорвался со своими джигитами прямо к шатру. Большой князь долго и храбро отбивался, но наш славный Давлет проткнул его копьем и отрубил саблей голову.

— Давлет — знатный воин, — кивнул Бурундуй и веселыми глазами повел по лицам темников. — Победа близка.

Темники подобострастно закричали:

— Слава великому полководцу Бурундую!

— Слава покорителю русских земель!

— Мы давно знаем тебя, несравненный Бурундуй, — начал свою льстивую речь темник Джанибек. — Ты великий воин. Сердце твое не знает страха. Мы помним все твои блистательные походы. Ты никогда не терпел поражений и всегда приносил наместнику Аллаха на земле, хану Батыю, богатую добычу. Теперь перед тобой полки Ростово-Суздальского княжества, которым не уйти от твоей карающей руки. Не пройдет и получаса, как мы будем скакать по телам падших гяуров. Слава великому полководцу!

Бурундуй вновь глянул на военачальников и громко произнес:

— Пейте кумыс и хорзу, и любуйтесь моими плясуньями.

У Бурундуя была привычка: перед концом победной битвы радовать себя и приближенных танцами полуобнаженных наложниц. Вскоре в шатре появились трое девушек: персиянка, булгарка и кахетинка. Сбросив с себя верхние одежды, плясуньи пали перед мурзой ниц.

Бурундуй взмахнул рукой, и в шатре зазвучали звонкие, мелодичные зурны. Плясуньи, большеглазые, юные, в легких прозрачных одеждах, тотчас поднялись и с улыбками начали свой танец. Все они были необычайно стройны и красивы, их гибкие полуголые тела замелькали вокруг достархана.

Темники и тысяцкие пили, ели и похотливо пожирали глазами наложниц Бурундуя.

Мурза довольно поглаживал короткую, подкрашенную хной бороду. Его танцовщицы могли украсить любой гарем. Жаль, не удается приручить к пляскам русских девушек. Во время битвы с соотичами они готовы умереть, чем плясать перед чужеземцами. Таковы уж эти упрямые, дерзкие гяурки.

В шатер вошел следующий вестовой, лицо его было встревоженным.

— Русский князь Василько прошел через твоих славных воинов, как нож через масло. Его дружина прорывается к стану, повелитель.

— Что? — изумился Бурундуй.

Смолкли зурны, наложницы прекратили пляски. Все военачальники повскакали со своих мест.

Полководец повернулся к Джанибеку и резко распорядился:

— Бросай навстречу свой тумен. Туфан и Саип — в обхват! Но не забудьте мой приказ. Василька доставить ко мне только живым.

Темники и тысяцкие выскочили из шатра. Бурундуй вновь поднялся на коня. Не прошло и пяти минут, как свежие ордынские полки ринулись на войско Василька. Полководец же невольно похвалил русского князя: «Василька не смутила даже смерть своего великого князя. Смел, смел ростовский багатур!»

Василько сражался, не снимая своего алого княжеского корзна. Пусть все ратники видят, что он жив и яростно бьется с врагами. После гибели Юрия Всеволодовича и большого воеводы, он принял командование войском на себя. Ему удалось собрать под своим стягом не только дружины братьев Всеволода и Владимира, но и остатки других полков.

В самый разгар битвы, улучив удобный момент, Василько Константинович направил к братьям посыльных с наказом: как только затрубит труба, всем воинам тотчас откатиться назад, а затем выпустить вперед лучников. (О такой уловке братья договорились еще перед сечей).

Так и сделали. Пока татары приходили в себя от неожиданного отступления урусов, перед ними вдруг оказались три тысячи лучников. Тугие луки, с крепкими жильными тетивами, были сделаны из дуба и даже из воловьих рогов, закрепленных комлями в железной оправе.

Великолепны были и стрелы, изготовленные подручными Ошани и Малея — оперенные, двукрылые и довольно длинные, заправленные в кожаные колчаны.

Вскоре тысячи каленых стрел с острыми, железными наконечниками полетели на ордынцев. И пущены они были так ловко и с такой силой, что «злые остроклювые птицы» пронизывали татар насквозь. Сотни ордынцев, вскидывая руками, западали со своих приземистых, косматых лошадей. А ратники вновь натягивали тетивы, неторопко водили острием, отыскивая нужную цель, и, наконец, спускали стрелы, которые со страшной силой вонзались в поганых.

Ордынцы, понеся ощутимый урон, дрогнули и повернули коней. Василько призывно и громогласно воскликнул:

— Вперед, славяне! Побьем поганых!

Русские дружины понеслись на степняков. Ордынцы попытались остановить натиск урусов своими лучниками, но их меткие стрелы отлетали от крепких кольчуг. (Знатно же постарались русские кузнецы!)

А дружины Василька всё продолжали и продолжали свой устрашающий напор. Вот тогда-то и помчал к Бурундую испуганный вестник.

Вскоре Василько увидел, как из заснеженного перелеска, с копьями наперевес, угрозливо вываливаются на истоптанное поле свежие тысячи ордынцев. Это был страшный час. Нет ничего в битве ужаснее, когда конница идет на конницу не с мечами и саблями, а именно с копьями.

— Держись, славяне! — вновь зычно воскликнул Василько.

И тут понеслось:

— Держись, Ростов!

— Держись, Углич!

— Держись, Ярославль!

В правой руке и русского и татарского всадника — длинное копье на увесистом ратовище, прижатое к боку, обладающее страшной убойной силой, и силу эту удваивает, утраивает бешено мчащийся конь. Столкнувшись со всего разгону, супротивники наносят такой чудовищный удар, что копье вбивается в человеческое тело, как нож в полть мяса и выходит наружу на добрый аршин. Здесь самое главное не промахнуться и первым нанести смертельный удар. Многое зависит не только от всадника, но и от умелого коня. Малейшая оплошность — и гибель неизбежна.

«Перехитрить, перехитрить врага!» — с такой мыслью мчался каждый всадник. И вот русичи и татары сшиблись. Потери с обеих сторон были огромны, не было перевеса ни на той, ни на другой стороне. А затем, когда всё смешалось, началась жестокая рубка на мечах и саблях. Здесь уже искуснее оказались русичи: не зря татары избегали открытых боев с более рослыми и сильными гяурами.

Князь Василько, пронзив копьем ордынца, теперь сражался своим знаменитым мечом, когда-то подаренным Алешей Поповичем. На всю жизнь запомнились его слова: «Не посрами, Василько, меча богатырского». И Василько не посрамил.

Лазутка же Скитник теперь уже орудовал с обеих рук. В правой — меч, в левой — увесистый кистень, прикрепленный к руке змеистой цепочкой. Этот железный ком с острыми шипами кузнецы прозвали «гасилом», ибо он, как свечку гасит жизнь человеческую. Могучий Скитник уложил десятки татар.

Пешцы-ополченцы разили степняков боевыми топорами на длинных рукоятках или окованными железом гвоздатыми дубинами, вдеваемые на кисть руки кожаными ремнями. Вот Сидорка Грибан взмахнул топором (а уж его тяжела рученька давно привычна к топору) и размозжил татарину череп. Вкупе с ним билась и плотничья артель.

— Погуляем топориками, древосеки! Не робей, круши погань! — то и дело подбадривал свою артель Ревяка.

И топорики погуляли!

Другие же ополченцы ловко стягивали с коней татар острыми крючьями и уже на земле их добивали. В ход шли и ножи и палицы, и шестоперы.

Хрипящие кони, покрытые железными и кожаными панцирями, оставшись без всадников, метались по полю брани. Многие из них были ранены мечами, копьями и сулицами и, истекая кровью, норовили выбраться из лютой сечи. Другие же кони, татарские, — «звери с большой головой и со злыми глазами, рвали зубами и копытами свои собственные, облитые кровью кишки, мешающие им скакать, дыбиться и обрушивать свои передние копыта на череп, на лицо, на грудь врага, проламывая и кольчугу и грудь. Страшен взбесившийся, израненный ордынский конь!» (Русский конь к такому не привычен: он более миролюбив).

Злая сеча продолжалась. Вой, визг, крики, хрипы, стоны раненых… Кровь стекала по обнаженным мечам и саблям, по их рукоятям и прилипала к рукам враждующих воинов. Всё больше и больше устилались берега Сити телами павших воинов.

Князь Василько ожесточенно рубился и изредка поглядывал на тающие дружины. И все же его не покидала надежда. Он должен непременно прорваться и вывести оставшееся войско в непроходимые для ордынцев леса.

И вдруг он с горечью заметил, как слева и справа на его дружины накатываются свежие татарские тумены на быстрых, лохматых конях с устрашающим кличем:

— Кху — Кху — Кху — Кху!

И этот звериный рык был настолько воинственен и жуток, что русичи дрогнули. Они и без того уже устали сражаться с несметными полчищами татар, а тут набегают новые орды.

Князь Василько поняв, что остатки его дружин вот-вот начнут отходить, во всю мочь закричал:

— Держитесь, други! Собьемся в кулак и прорубимся к лесу! За мно-о-ой!

И усталые, обескровленные дружины ринулись к Васильку, а тот будто живой воды глотнул, и с такой яростью обрушился на татар, что его богатырский меч вырубал улицы в ордынском войске.

Бурундуй, облаченный в золоченые доспехи, в окружении отборной сотни нукеров и тургадуров, выехал посмотреть на побоище. Урусы всё ближе и ближе подступают к спасительному лесу, но биться им осталось совсем недолго.

Острые, рысьи глаза Бурундуя тотчас отыскали в сече высокого, могучего всадника в алом плаще. Как он отважно бьется! Сколько же ярости и необоримой силы в этом удалом князе!

— Его трудно взять в полон, — с беспокойством произнес мурза. — Нет, каков багатур! Этот князь украсил бы войско самого великого хана. Но как схватить бесстрашного барса?

— Все тысячники и сотники предупреждены, — сказал темник Джанибек. — Он, конечно, барс, но даже барс выдохнется, если на него набросится тысяча шакалов.

— Ты прав, Джанибек… О, что я вижу? К барсу приближается наш славный воин Давлет. Он не уйдет без добычи. Он лучше всех кидает аркан.

Василько еще полчаса назад, в отчаянной свалке, был ранен в ногу и левое плечо, но он, и виду не подав, не сошел с коня, и теперь, истекая кровью, начал слабеть. У него закружилась голова, и в этот момент искусно брошенный аркан захлестнул его шею.

* * *
Князь Василько очнулся в полдень другого дня. Он оказался в походной арбе, утепленной звериными шкурами. Войско Бурундуя двигалось на другие княжества.

Весь вечер и всю ночь над Васильком колдовали табибы[674]: перевязывали раны, смазывали целебными мазями, поили отварами.

Василько открыл глаза и тотчас услышал голос толмача:

— Тебе лучше, князь?

Василько приподнялся и откинул войлочный полог арбы. Сердце его сжалось: арба перемещалась в середине ордынского войска.

— Почему я здесь?

— Ты потерял много крови, князь, и ушел в забытье, но тебя, слава Аллаху, вернули к жизни лучшие в мире табибы.

Где-то через час, дойдя до Шеренского леса, войско остановилось, и Василька повели к походному шатру Бурундуя.

— Ты отважный воин, князь. Хан Батый приказал сохранить тебе жизнь, и я выполнил его повеление.

— Зачем?

— Ради твоей славы и твоего величия, князь Ростовский. Если ты примешь нашу веру, то будешь не только сказочно богат, но и станешь верховным правителем всей Русской земли.

— Какая честь, — усмехнулся Василько. — И всего-то стать воином ислама.

— Именно так, князь Но прежде ты должен пройти обряд очищения огнем.

— Что за обряд?

— Древние поборники ислама воткнут два копья, перетянут их навершия веревкой и разложат под ней два костра. Ты должен, низко склонив голову, пройти меж двух огней под заклинания шаманок. А после первого очищения ты примешь вино и пищу, посланные с блюда нашего бога.

— Так-то уж прямо с блюда вашего бога, — рассмеялся Василько. — Он что, ваш бог, по земле в верблюжьих гутулах бегает?

— Не издевайся, князь! Великий Аллах всегда находится на небе, а его подобия — на земле. Видишь войлочного идола, что стоит на повозке близ моего шатра? Это и есть подобие Аллаха. От него-то ты и примешь пищу, которая завершит твое очищение. И не только твое. Не пройдет и двух лун, как правоверные завоюют весь мир, и все покоренные народы мы заставим принять ислам. Тебе выпала большая честь, князь Ростовский. Хан Батый выделит тебе отменное войско. Ты станешь одним из самых ближних сановников покорителя земель, но за это будешь собирать дань со своих урусов. А затем…

— Довольно! — резко оборвал мурзу Василько. — Я, православный христианин, никогда не пойду на такое унижение и никогда не предам ни Христа, ни своего Отечества!

— Не горячись, князь Василько, — повысил голос Бурундуй. — Чего стоит твоя вера, когда твой намалеванный на деревяшке бог позволил погибнуть почти всему русскому народу.

— Чушь, мурза! На Руси еще хватит народа, дабы остановить цепных псов Батыя. Настанет время, когда все ваши поганые орды костьми лягут на земле Русской.

— Одумайся, князь! — с раздражением произнес Бурундуй. — К вечеру ты дашь мне окончательный ответ. Надеюсь на твой разум.

— Не надейся, Бурундуй.

Однако у мурзы теплилась мысль, что русский князь всё же передумает: уж слишком заманчивы предложения хана Батыя, против них трудно устоять.

Василька увели в юрту, кою окружили два десятка конных нукеров и тургадуров. Бурундуй приказал принести князю сундук с золотом и драгоценными каменьями, и поставить на достарханный столик кувшин с кумысом и обильные татарские кушанья.

«Таких сокровищ русский князь и во сне не видывал. Они наверняка размягчат его сердце. Золото не говорит, да чудеса творит», — раздумывал Бурундуй.

Однако до вечера ждать не пришлось: явился один из нукеров и доложил:

— Урус выбросил из юрты кумыс и пищу.

— А золото?

— И золото выбросил в сугроб, мой повелитель.

Бурундуй зашелся от гнева.

— Связать ему руки и доставить ко мне!

Мурза вышел из шатра. Над ордынским станом закрутилась бесноватая метель. Бурундуй застыл в нервозном ожидании.

Василька привел десяток нукеров. Он был без шапки. Русые кудри, разметавшиеся по широким плечам, были присыпаны снежной порошей. Глаза — суровые, непоколебимые.

«Красив же и статен этот ростовский князь», — невольно отметил мурза.

— Каков же твой окончательный ответ?

— Всё тот же, мурза. Я никогда не приму вашу поганую веру, — твердо и веско отозвался Василько.

— Тогда ты умрешь. Твоя смерть будет жуткой.

— Я не страшусь смерти. Жизнь дает один только Бог, а отнимает всякая гадина. Однако ведай, ханский ублюдок, что божья кара не минует ни одного поганого, поднявшего на православного человека меч. И тебе не долго не жить, выродок сатаны.

Бурундуй пришел в ярость:

— Нукеры, начинайте казнь!

Нукеры подступили к Васильку с кинжалами, острыми длинными иглами и железными терпугами с заточенными наконечниками.

— Режьте его, как барана, и раздробите все его кости.

Такую чудовищную казнь никто еще не выдерживал, но, на удивление Бурундуя и его палачей, Василько не издал ни единого стона. Обессиленный, он опустился разбитыми коленями в сугроб.

Бурундуй подошел к окровавленному князю и злобно прохрипел:

— Вот так каждый урус будет стоять перед правоверными на коленях.

Василько, превозмогая неописуемую, адскую боль, нашел в себя силы подняться.

— Тому не бывать! Знай же, ублюдок: никто и никогда не поставит Русь на колени. Никогда!

Это были последние слова Василька. Бурундуй в бешенстве взмахнул саблей.

Вместо эпилога

Татарские полчища преследовали остатки русских дружин до устья Сити.

Несмотря на поражение русского войска (по существенной вине великого князя Юрия Всеволодовича), сражение на Сити занимает важное место в героической борьбе Руси против нашествия Батыя. Татаро-монголы понесли большой урон. Но не только в этом значение битвы на Сити. Хану Батыю пришлось выдвинуть далеко на Север, в сторону от основных центров Руси, огромные силы. В результате войско татаро-монгол, шедшее на северо-запад было значительно обессилено. Не случайно отряды Батыя надолго задержались у стен небольшого города Торжка. Время наступления на Новгород и другие города Северо-западной Руси было упущено.

Завоевание Руси татаро-монгольскими полчищами шло четыре года. «Батый, как лютый зверь, пожирал целые области, терзая когтями остатки», храбрейшие князья Руси пали в битвах; другие скитались в чуждых землях. Матери плакали о детях, пред их глазами растоптанных конями ордынскими, а девушки о своей невинности: сколь многие из них, желая уйти от позора, бросались на острый нож или в глубокие реки!.. Живые завидовали спокойствию мертвых…Но и татары понесли громадные потери. Войска хана Батыя вышли на западные рубежи Русской земли серьезно ослабленными. Героическая оборона русским народом родной земли, родных городов, явилась решающей причиной, благодаря которой сорвался план татаро-монгольских захватчиков завоевать всю Европу. Великое всемирно-историческое значение подвига русского народа состояло в том, что он подорвал силу монгольских войск. Русский народ защитил народы Западной Европы от надвигавшейся на них лавины татаро-монгольских полчищ и тем самым обеспечил для них возможность нормального экономического и культурного развития.

В битве же на Сити погибли не только князь Василько Константинович и бездарный великий князь Юрий Всеволодович, но и его брат Святослав Юрьевич, а также брат Василька — Всеволод Константинович Ярославский и другие князья.

Владимиру Углицкому и боярину Неждану Корзуну удалось спастись, а вот старый воевода Воислав Добрынич скончался от многочисленных ран.

Живы остались Лазутка Скитник и Сидорка Грибан, оба вернулись на Ростовскую землю.

После гибели Юрия Всеволодовича, ярлык на великое княжение получил из рук хана Батыя — Ярослав Всеволодович, пройдя «очищение огнем». Ради власти он пошел на неслыханное унижение и оскорбление и, заполучив заветный ярлык, тотчас (во время Батыева нашествия, когда татары громили Переяславские и Черниговские земли) двинул свою дружину на русичей и «взял град Каменец (Подольский) и княгиню Михайлову, со множеством пленных привел в свои волости»!

Тело Василька было найдено в Шеренском лесу сыном сельского попа, неким Андреяном и его женой Марией, и было спрятано в укромном месте. Некоторое время спустя, тело Василька Константиновича было доставлено в Ростов и положено с большими почестями в белокаменном Успенском соборе, «между престолом и царскими вратами». По Васильку скорбела вся Ростовская земля: он был уважаем и любим в народе. Не случайно «Лаврентьевская летопись» назовет его, как и отца, «мудрым».

Княгиня Мария, вернувшись в Ростов Великий, горячо оплакала своего любимого мужа. Ее горе было безмерно и безутешно.

Уже в Ростове она займется не только летописанием, но и напишет-таки своё блистательное «Слово о полку Игорев»[675]. Через несколько лет Ростов Великий станет одним из центов подготовки антиордынского восстания. Активными участниками его станут Александр Невский, княгиня Мария, ее сыновья Борис и Глеб, а также герои настоящего романа Неждан Корзун, Лазутка Скитник, его жена Олеся, Сидорка Грибан и другие ростовцы.

Но это уже иное повествование…

Книга вторая КНЯГИНЯ МАРИЯ

Часть первая

Глава 1 НАРОД ЗАХОЧЕТ, БЕЗДНУ ПЕРЕСКОЧИТ

Княгиня Мария, вернувшись из Белоозера в Ростов, похоронив мужа, не стала, как того требовал обычай, постригаться в монахини. Молвила епископу Кириллу:

— Прости, владыка, но я не пойду в обитель. Мне надлежит малолетних детей поднять.

— Но… как же на сие посмотрят благочестивые люди? Ведь можно, княгиня, управлять княжеством и из обители.

— Обитель — для служения Богу, а не для княжеских дел, — твердо произнесла Мария.

И епископ больше не приставал к Марии с этим вопросом. Ведал: княгиня, коль что задумает, решения своего не изменит. Значит, так Богу угодно.

Марии Михайловне после битвы на Сити было 28 лет. Совсем еще молодая женщина, но она даже не могла себе представить, какого чрезмерного труда потребует ростовское княжение.

После девятин, поблекшая и почерневшая от горя, Мария пришла к своему духовному отцу и заявила:

— Надумала я, владыка, монастырь ставить.

— Дело богоугодное, дочь моя, — осторожно кашлянул в густую бороду Кирилл. — Но по силам ли нам сие? Время ли ныне женские обители воздвигать?

— Допрежь отвечу на твой первый вопрос, святой отец. Сил, и в самом деле, мало. Казна пуста, вся она ушла на дружину и ополчение. А многих древоделов и каменных дел мастеров безбожные татары в полон свели. И всё же нам повезло. Не зря Василько Константинович добрым мастерам приказал в лесах упрятаться. Самому на злую сечу идти, а у него дума о будущем Ростове. И о другом мыслил мой супруг. Придут ордынцы в Ростов, а в нем ни людей, ни богатств, нечем поживиться. Вот татары и ушли не солоно хлебавши. Бурундуй со зла приказал выжечь город, но как только избы и хоромы огнем занялись, небывалая гроза с ливнем навалилась. Бог всё видит. Бурундуй к Угличу спешил, почти весь Ростов и сохранился.

— Ты права, дочь моя. Божьим промыслом град уцелел… И всё же где казны на монастырь сыскать? Я, конечно, внесу свой вклад, но этого зело мало. Женский монастырь — не церковь — обыденка[676].

— Не женский, а мужской, — поправила епископа Мария Михайловна.

— Мужской, — удивился владыка. — А я-то думал, что для себя хочешь обитель поставить, дабы, как дети подрастут, о душе своей подумать… Но на мужской монастырь денег еще более понадобится.

— Понадобится, еще, как понадобится. То будет не простой монастырь, а добрая крепость. Есть у нас твердыня на восточной стороне Ростова — Авраамиев монастырь, — будет и на западной.

— Надеюсь, и место приглядела, дочь моя?

— Приглядела, владыка. На мысу озера Неро, в двух верстах от города, кой закроет подступы врагу с запада. На дороге будет стоять, коя ведет в Переяславль-Залесский и Москву, откуда и пришли ордынские полчища. Имя же монастырю, коль благословишь, будет Спасским, ибо Спас — защитник.

— Русь лежит в развалинах, не успела еще кровь высохнуть, а ты уже о защите державы печешься. Не рано ли, дочь моя? Сейчас, дай Бог, из пепелищ подняться. Нет такого князя, кто помышлял бы меч на Орду поднять.

— Есть такой князь, владыка. Двоюродный брат Василька Константиновича — Александр Ярославич.

Глаза епископа холодно блеснули.

— Сын нашего врага Ярослава Всеволодовича, кой вкупе с братом своим Юрием не единожды помышлял взять копьем Ростов? И не просто взять, а поубивать людей, и пройтись огнем и мечом по всему Ростовскому княжеству. Отец Александра нелюбим всем народом русским. Не побоюсь этого слова. Но он подобен Иуде. Не он ли лобзал ноги Батыя, дабы получить от него ярлык на великое княжение. Выюлил! Даже брата своего, Юрия Всеволодовича, предал. Да ежели бы он пришел на Сить со всем войском, не видать бы Бурундую победы. Тьфу!

Владыка распалился не на шутку. Мария ведала: причина его гнева крылась глубже. Князь Ярослав Всеволодович отнял у ростовской епархии все церковные владения, находящиеся в переяславских землях. И не только: Переяславль был передан в церковное подчинение Владимиру. Такого грубого вмешательства в церковные дела новый ростовский епископ Кирилл Второй терпеть не мог.

— Речь не о Ярославе Всеволодовиче, святой отец, — мягко произнесла Мария. — Бог ему за всё воздаст. Сын же за Ярослава не в ответе. Встречалась с ним в минувшее пролетье. Ныне ему восемнадцать, но совсем не похож на отца. Честен, отважен, горячо ратует за Русь. Мыслю, не пройдет и трех-четырех лет, как о нем заговорят во всех княжествах. Вижу в нем не стяжателя, и не корыстолюбца, а государственного мужа.

— Поглядим, поглядим, что из сего молодого князя получится, — продолжал осторожничать владыка. — И всё же, где ты казны на монастырь наберешься, после такого разорения?

— Твердыня нужна прежде всего народу, вот к нему и обращусь. Как сказывают: народ захочет, бездну перескочит. Кликну на помочь или на толоку, как в миру говорят.

Мария подняла на епископа свои усталые, воспаленные глаза и молвила с надеждой:

— Ты всегда помогал мне, владыка. Обратись и ты к народу. Твое пасторское слово много значит.

— Помогу, княгиня. Я буду молиться за тебя во всех делах твоих.

Владыке можно было верить. Шесть лет он в Ростовской епархии, и все эти годы был Васильку Константиновичу и Марии Михайловне надежным другом.

* * *
Монах Дионисий шел из Москвы в Ростов Великий. Позади остались выжженная обитель и храмы, дотла спаленная крепостица и трупы павших в лютой сече москвитян.

Монах был одним из «ученых мужей», отменным книжником и летописцем. Он не был еще стар и имел довольно крепкое тело. Шел берегом Москвы-реки в затрапезном подряснике и черной скуфье, опираясь на рогатый посох. За покатыми, выносливыми плечами — тощая котома со скудным брашном; под мышкой висела на кожаном ремне скорописная доска, с вделанной в нее скляницей с чернилами, завинченной медной крышкой и связкой гусиных перьев.

Свежий майский ветер трепал продолговатую волнистую бороду, колыхал легкокрылые белые навершья тщательно очищенных перьев.

Дионисий вышел к одному из поселений и содрогнулся. Все избы сожжены, а вокруг них валяются обглоданные собаками и вороньем тела зарубленных мужчин, женщин и детей. Видимо поганые навалились внезапно, многие из мужчин не успели даже схватиться за топоры и рогатины. Ордынцы не пощадили даже стариков и младенцев. Тела молодых женщин и девушек были полностью обнажены и обесчещены, в некоторых из них торчали заостренные колья.

Инок упал на колени, закрестился. Господи! Какая злая погибель и какое же изуверство и варварское надругательство! Накажи изуверов, Господь всемогущий!

И чем дальше шел Дионисий по опустошенной Руси, тем всё больше он видел страшные разорения и погибших русичей. Над костьми и жутко оскаленными голыми черепами всё еще кружились стаи воронов.

Иногда монаху встречались истощенные люди, пробиравшиеся из лесных урочищ к своим пепелищам, дабы предать земле сосельников. Тяжко было смотреть в их мученические, изможденные лица.

— А дале как быть, отче? —спрашивали погорельцы.

— Вся Русь впусте лежит. Помощи ждать неоткуда. Сбивайтесь в артели и рубите новые избы. Надо заново Русь поднимать.

Глава 2 НЕ ПОСТОЯЛ ЗА СВЯТУЮ РУСЬ

Не успели, как следует просохнуть дороги, как через Ростов из Новгорода проследовала дружина Ярослава Всеволодовича, торопившегося занять, выклянченный у хана Батыя, великокняжеский престол.

Встреча с княгиней Марией Михайловной была недружелюбной и короткой. Ярослав ни брашна не откушал, ни вина не пригубил. Властно молвил:

— Как великий князь всея Руси отдаю Ростов и Суздаль на княжение брату своему Святославу.

Ростовские бояре недоуменно глянули на Марию Михайловну. Княгиня же, обычно уравновешенная, на сей раз вспылила:

— Побойся Бога, князь Ярослав Всеволодович! До совершеннолетия Бориса Ростов должен унаследовать, оставшийся в живых, брат Василька Константиновича — Владимир.

— Кому и где владеть княжеством — мне решать, великому князю. И закончим на этом разговор. А коль замятню надумаешь учинить, то тебя и бояр твоих своевольных укажу в железа заковать.

Ярослав Всеволодович поднялся из кресла и ступил к окну.

— Глянь на мою мощную дружину. Весь детинец заполонила. А что у тебя, сирой вдовицы? Положил свою дружину на Сити твой неразумный муженек. Батый ему дружбу предлагал, а он, видишь ли, погеройствовать захотел, самого хана победить, вот и получил по шапке.

Мария Михайловна гневно сверкнула очами:

— Муж мой за Отчизну кровь проливал, а вот ты и пальцем не пошевелил, дабы за святую Русь постоять. Больше того, на позорный поклон к Батыю побежал…

— Буде! — взорвался Ярослав. — Еще одно слово и я прикажу кинуть тебя в темницу. Буде!

К Марии Михайловне поспешил Неждан Корзун и, нарушая всякий этикет, крепко стиснул кисть ее правой руки.

— Ради Бога, успокойся, княгиня. Успокойся!

Мария Михайловна кинула на Ярослава осуждающий взгляд и молча вышла из покоев.

Неждан Иванович поспешил загладить ссору:

— Ты уж прости ее, великий князь. Ведь она токмо мужа оплакала. Мы в твоей воле.

— Ну-ну… Давно бы так, ближний боярин, — остывая, усмехнулся Ярослав. — У брата моего, Святослава, быть вам в полном послушании. Прощайте, бояре.

Великий князь, оставив в Ростове Святослава, повел свою дружину к Владимиру.

Бояре хорошо понимали, что Неждану Ивановичу Корзуну пришлось принять удар на себя. Не подойди он вовремя к княгине, и дело бы приняло дурной оборот. Понимали бояре и другое: Корзун, как и все ростовцы, презирают новоиспеченного великого князя и готовы схватиться с ним в любую минуту. Но время сейчас играет на Ярослава: за ним не только сильная дружина, но и мощная поддержка хана Батыя. Ростову же надо выждать, и вести тонкую дипломатичную игру. Этим новым искусством должна овладеть Мария.

Княгиня, провожая брата Василька — Владимира, с грустью молвила:

— Чаяла тебя видеть князем Ростовским и Углицким, да сам видел, не получилось. Ты уж не забывай меня в своем Угличе, навещай.

— Не забуду, Мария…А коль худо какое Ярослав замыслит, скачи в Углич, укрою тебя.

— Спасибо, Володя, но Ростов я ни при каких бедах не покину. Здесь муж мой покоится. Я ведь к нему каждый день хожу.

* * *
Святослав Всеволодович, шестой сын Всеволода Большое Гнездо, рожденный в 1196 году, правил Ростовом Великим спустя рукава. Он не был похож на своего вероломного и мстительного брата Ярослава, но мзду и всякие угощения уважал пуще меры. Бояре же (а ряды их после битвы на Сити заметно поредели) на мзду скупились: самим дай Бог прокормиться. Многие села и деревеньки смердов спалены, мужики разбежались в леса, поэтому на оброк надёжа худая. А мужик, ох, как надобен. От него и хлеб, и лен, и мед, свиные и говяжьи туши… Он кормит, поит и одевает. Совсем худо без мужика!

Боярские холопы рыскали по лесам, вы надежде разыскать оратаев, но оратаи (не лыком шиты) упрятались надежно — и от супостата, и от боярской кабалы. Сыщи-ка их!

Князь Святослав норовил бояр поприжать, но любое его повеление бояре встречали враждебно. Они, как и прежде, на дух не переносили ни бывшего Юрия Всеволодовича, ни нынешних братьев его. Одного корня! Известные недоброхоты Ростова, десятилетиями жаждущие подмять под пяту древнее, гордое княжество. Не получится! Видит кот молоко, да рыло коротко.

Тоскливо, неуютно чувствовал себя Святослав Всеволодович в Ростове Великом. Поглядел, поглядел на скудное ростовское сидение и через полгода укатил в Суздаль: может, там посытней, и повеселей будет жизнь.

Старший брат пригласил Святослава во Владимир, забранился:

— Чего тебе в Ростове не сидится. Аль Мария с боярами угрожают?

— Не слышно, брате, крамолу не возводят. Да, ить, пора и в Суздале покняжить, теперь там посижу.

— Посиди, да недолго. Нельзя нам Ростов упускать. За ним — глаз да глаз. Хитрей да горделивей ростовцев на Руси нет. К лету опять в Ростов поезжай.

Глава 3 НА ОДНОМ ПОЛОЗУ ДАЛЕКО НЕ УЕДЕШЬ

Вдругорядь Лазутка Скитник спас жизнь боярину Неждану Корзуну. (Первый раз в сечах с волжскими булгарами). Если бы ни его богатырский меч, не удалось бы Неждану Ивановичу вырваться из ордынского окружения. Сложил бы голову на Сити боярин Корзун.

Уже в Ростове Неждан Иванович молвил:

— Ты у меня, как ангел — хранитель, Лазутка. По гроб жизни с тобой не рассчитаюсь. Ты только скажи, чем тебя наградить?

— Заблуждаешься, боярин. Это я тебе обязан. Пять-то гривен серебра я тебе еще не отработал.

— Нашел чего вспомнить, — рассмеялся Корзун. — Хочешь, я тебя старшим дружинником поставлю. Вотчину дам, а там и до боярского чина один шаг.

Лазутка поклонился в пояс.

— Добр ты, Неждан Иваныч. Но я смердом родился, смердом и помру. Всяк кулик на своем месте велик. Ни о какой награде и мыслить не хочу.

— Редкостный ты человек, однако. Ну, хоть что-то попросишь.

— Попрошу, Неждан Иваныч, еще как попрошу. Когда-то ты меня в сельские старосты уговорил. Нет ныне села Угожей, нет и мужиков, а без села нет и старосты. Так?

— Выходит так.

— А коли так, отпусти меня, боярин. Мне надо семью свою сыскать.

— И упрашивать нечего. Дело святое. Дам тебе в помощь двух дружинников — и сыскивай с Богом.

— Я уж как-нибудь один, боярин. Лес, как свою длань ведаю. Сыщу!

— Ну, как знаешь, Лазутка. А когда сыщешь, приходи ко мне. Хотел бы тебя подле себя видеть.

Лазутке долго искать свою семью не пришлось. Прежде чем уйти с дружиной на Сить, он молвил Олесе:

— Поезжай с детьми к отцу, и уходите к бортнику Петрухе. Туда к вам после Сити приду.

— А может в селе остаться?

— Нельзя, родная. Чай, слышала, что толкуют о поганых. Они выжигают села и деревни, старых людей и младенцев убивают, а молодых уводят в полон. Пойдут на Ростов — спалят и Угожи. Надо немешкотно уходить. До избы бортника татары не доберутся.

Лазутка ушел на Сить. Олеся плакала навзрыд. На злую брань ушел ее самый любимый человек, ее ненаглядный, всегда желанный Лазутка. Уж так счастливо жили они последние годы! И вдруг эти треклятые ордынцы. Теперь — всё покинуть: крепкий, добротный дом на высоком подклете, с белой избой, летней повалушей и нарядной светелкой, баню-мыленку, кою Лазутка срубил всем Угожам на загляденье, изукрасив ее дивной деревянной резьбой, будто саму избу украшал; покинуть просторный двор с погребами, ледниками и медушами. Всюду с любовью прошлась и ее заботливая, ловкая рука. Как берегла, как лелеяла она свой дом!

Лазутка не нарадовался:

— Вот уж и не чаял, что купецкая дочь такой рачительной хозяюшкой будет. Воистину: хозяйкой дом стоит. И до чего же славная ты у меня, Олеся!

Зардеется Олеся, глаза счастливо заискрятся: мужья похвала — лучший подарок. Уж такой довольной сделается.

А Лазутка стоит, любуется своей женой, глаз не сводит. Наделил же Бог супругу не только искусной рукодельницей, неустанной труженицей, но и невиданной красотой, коя не только не поблекла после рождения троих сыновей, но еще больше расцвела.

Не выдержит, подхватит свою лебедушку на руки и закружит, закружит. А ночами, когда ребятня уснет, жарко прильнет к ее горячему телу. Страстными, хмельными были эти сладкие ночи!

Нет, тяжело было расставаться со своим домом Олесе. На селе суетятся встревоженные мужики, плачут бабы и мало-помалу покидают свои жилища. А Олеся всё чего-то ждет — выжидает. Вот замаячит сейчас на околице гонец на взмыленном коне, что мчит от Ростова и радостно крикнет:

— Татары разбиты! Дружина со щитом возвращается домой

Но доброго гонца всё нет и нет, лишь каждый день доходят до села худые вести:

— Поганые сожгли Переяславль.

— Татары близятся к Ростову!

Угожи почти опустели, в селе остались лишь самые стойкие семьи, коим, как и Олесе, не хотелось бросать свои давно обжитые дома. Они-то и явились к Лазуткиному двору.

— Чего не уходишь, Олеся Васильевна?

Олеся пожала плечами.

— И сама не ведаю. Дом жалко.

— Вот и нам жалко. Пришли к тебе, как к жене старосты. Посоветуй, как дале быть.

— Плохая я вам советчица. Но супруг мой велел немедля уходить. Да и сами слышите: супостат, чу, совсем близко.

— А куда уходить-то, Олеся Васильевна? Ведь с ребятней. Да и зима.

Олеся обвела глазами страдальческие лица сосельников, и вдруг решилась:

— Ведаю одно укромное место. Коль хотите, поедемте со мной. Авось, как-нибудь разместимся

— Поедем, Олеся Васильевна. Мы уж давно собрались.

Олеся погрузила узлы в сани, посадила на них тепло укутанных детей, а затем взяла в руки икону пресвятой Богоматери и долго стояла с ней на коленях перед крыльцом, умоляя заступницу спасти и сохранить от злого ворога ее дом.

В Ростове отца и матери не оказалось. Город был пуст, и даже спросить было некого. Блуждали по осиротевшему Ростову лишь отощалые собаки.

* * *
Мужики ни коней, ни саней не захотели терять. Кое-где прорубались к заимке Петрухи топорами; два дня пробивались и вот, наконец, выехали на поляну с бортничьей избой. Из избы валил густой духмяный дым.

— Слава тебе, пресвятая Богородица, — перекрестилась Олеся. — Жив, выходит, Петр Авдеич.

Подождав, когда на поляну выберутся остальные сани, Олеся взяла на руки младшенького Васютку и, поскрипывая белыми валенками по искристому, кипенно-белому снегу, пошла к избе.

Бортник, не слыша что творится за оконцами, затянутыми бычьими пузырями, ладил новую пчелиную колоду, и когда дверь с тягучим скрипом распахнулась, от неожиданности едва не выронил из рук топор.

— Можно ли к тебе, Петр Авдеич?

— Олеся Васильевна?! — радостно встрепенулся бортник… — Какими судьбами, голубушка? А я уж, подумал, ведмедь в избу вломился… Давай сынка-то на лавку.

Олеся виновато вздохнула.

— Не одна я, Петр Авдеич. От татар укрываемся. Лазутка к тебе надоумил. Ты выйди-ка из избы.

Петруха вышел и обмер. Батюшки — светы! Да тут, почитай, целая деревня привалила. Одной ребятни десятка три. Да где эку ораву разместить?

— То моя вина, Петр Авдеич. Лазутка-то меня одну с родителями посылал, а я, видишь ли, и других с собой прихватила. Теперь сама вижу, что неладное сотворила.

На Петруху выжидательно уставились хмурые мужики. Бабы же поглядели, поглядели, и, взяв с саней ребятишек, рухнули на колени.

— Ты уж не гони нас, милостивец. Христом Богом просим!

Петруха от смущения сел на крыльцо, заморгал белесыми глазами и развел руками.

— Чай, не князь. Поднимитесь, православные. Всех приму. И в тесноте людишки живут, а на просторе волки воют. В лихую годину, чем смогу, тем и помогу.

Полная изба набилась ребятни, а мужикам и бабам притулиться негде. Но Петруха успокоил:

— Есть сарай с сеновалом, конюшня, баня. Разместимся на первых порах. А завтра начнем избенки рубить. Сосны, слава Богу, хватает. Почитай, уж март приспел, солнышко пригревает. Проживем, ребятушки

* * *
Конь Лазутки выехал на лесную поляну с другой стороны: Скитник ведал иные потайные тропы.

— Мать честная! — ахнул Лазутка, глазам своим не веря. На поляне выросли несколько маленьких избушек, с такими же маленькими дворишками. А подле них, радуясь погожему майскому дню, носились десятки ребятишек. Один из них, лет пяти-шести, вдруг остановился и с радостным криком кинулся к всаднику:

— Батя! Батеня-я-я!

Лазутка спрыгнул с коня и подхватил на руки старшего сына.

— Никитушка!.. С матерью всё благополучно?

— А то как же, — важно отвечал Никитка. — Мамка моя за старосту, ее все слушаются.

— Ишь ты, — крутанул пышный ус Лазутка. — Мамка в избе у бортника?

— А где ж ей быть? Снедь готовит.

А Олеся (вот уж сердце вещун!) вышла с липовой кадушкой к журавлю. Увидела высокого молодого мужика в голубой льняной рубахе, и кадушка выскользнула из ее руки.

— Лазутка! Любый ты мой!

Счастливо заплакала, зацеловала, заголоубила, и лишь спустя некоторое время, когда на руках супруга оказались все трое ребятишек, обо всем поведала, добавив в конце:

— Ты уж не серчай на меня. К отцу и матери я припоздала. А мужиков и баб с ребятенками пожалела, ослушалась тебя и с собой взяла.

— Да кто ж тебя винит, любушка? Молодец, что взяла. А бортник где?

— С мужиками ушел лес корчевать. Мужики-то надумали пашню орать, кое-кто с житом приехал.

— Далече ли?

— Версты за две. Там не густой перелесок. За неделю управятся.

Мужики встретили своего бывшего старосту и с удивлением и… с напряженным ожиданием. Чего-то скажет человек боярина Корзуна? Да и другое волновало: чем закончилась сеча с погаными?

Лазутка повел разговор с последнего:

— Вести мои будут неутешительны, мужики. Почитай, вся рать на Сити погибла. Сложил голову и наш князь Василько Константинович и брат его Всеволод Ярославский. В живых остался лишь Владимир Углицкий.

Мужики понурились.

— Никак крепки татары? — мрачно вопросил пожилой, коренастый мужик Силуян с рыжеватой бородой.

— Не столь крепки, сколь многочисленны. Каждый наш воин бился с десятком ордынцев. Будь у нас новгородская и киевская дружины, не быть бы со щитом татарам. Бросили нас эти князья, да и не токмо они, вот и пришлось биться из последних сил.

— А что великий князь?

— На Юрии Всеволодовиче самая большая вина. Он все дружины по деревенькам распустил, и сторожевой полк неудачно поставил. Ордынцы к сторожевым подкрались и всех перебили, а когда на стан великого князя напали, он токмо тогда начал дружины расставлять, но поставить полки так и не успел. Основной удар приняло на себя войско Василька Константиновича с его братьями. Князю Юрию Всеволодовичу ордынцы саблей голову отсекли. Взяли нас татары в кольцо, но кое-кому удалось прорубиться, и мне с боярином Корзуном.

— Выходит, живехонек остался наш боярин? — подал голос всё тот же мужик Силуян. И не понятно было: то ли радуется оратай, то ли он огорчен.

— Был поранен, но остался жив.

— Да и у тебя на щеке отметина, — изронил один из мужиков.

— Ордынец сабелькой прогулялся. Слава Богу, вскользь.

— А что слыхать о наших Угожах? — с робкой надеждой спросил другой мужик, худосочный, с острыми, бегающими глазами.

Лазутка вздохнул.

— Нет ныне, Вахоня, ни Белогостиц, ни Угожей, ни других поселений.

Мужиков эта новость омрачила больше других. Бабы заревели, а мужики еще больше насупились: нет тяжелее известия о гибели родного очага.

Лазутка, увидев вместо своего дома черное попелище, долго не мог прийти в себя. Жалость и злость заполонили его душу. Когда думал о свирепых ордынцах, скрипел зубами. Отомстить, отомстить извергам!

Поехал к боярину Неждану Корзуну и зло бросил:

— Ты вот меня к семье отпустил, а я, как увидел свой спаленный двор, так нет у меня иной думы — вновь с погаными схватиться. Поеду татар сечь, они ныне по всем уделам рыскают.

— Глупо, Лазутка. Один в поле не воин. Ну, как богатырь, срубишь несколько голов и сам ляжешь. Велик ли прок?

— Так как же быть, Неждан Иваныч, как быть? — сжимая рукоять меча, горячо спросил Лазутка

— Как? Нам теперь одно остается — выжидать и копить силы, а уж потом вдарить. Терпи!

Прав боярин: на одном полозу далеко не уедешь. И впрямь надо терпеть. Настанет и для татар гибельный час.

С теми чувствами и поехал к лесной избушке бортника…

Удрученные сосельники мяли в натруженных руках войлочные колпаки, тяжко вздыхали и все почему-то поглядывали на Силуяна.

«Знать, большаком выбрали», — невольно подумалось Лазутке.

Так и есть: Силуян кинул на старосту цепкий, схватчивый взгляд и напрямик вопросил:

— Никак к боярину нас сведешь? Аль, может, самому князю донесешь?

Лазутка отозвался не вдруг, замешкался. Не простой вопрос подкинул Силуян.

— А что-то Авдеича среди вас не вижу.

— Был с утра, а затем в лес убежал борть искать. У него своих дел хватает, — пояснил Вахоня.

— Так — так, — неопределенно протянул Скитник и уселся на выкорчеванное дерево. Думал, скребя черную, кудреватую бороду. Если уж быть честным, то надо непременно боярину о мужиках доложить. Вотчины его обезлюдили, оскудели, в немалой нужде сидит Неждан Иванович. Каждый мужик на золотом счету. Пошлет боярин своих смердов в осиротевшие вотчины и посадит на тягло. Конечно, на первых порах слабину даст, а затем поставит мужиков на полный оброк. Но такая жизнь мужиками не шибко-то и по нраву. Боярин хоть и не прижимист, но своего не упустит. Его двор обширен, всяких хозяйственных служб не перечесть, и все надо заполнить: хлебом, мясом, рыбой, медом, льном… Много всякого припасу надо: на то он и боярин, чтобы не бедствовать… Мужики же, по всему, надумали здесь остаться, на воле, без боярской кабалы. Места дальние, глухие, никто бы и не изведал. Обрастут более просторным избами, срубят часовенку, где можно Богу помолиться, раскорчуют леса, вспашут новины оралами, засеют их житом — и живи, поживай…

А как же Петруха Бортник? После третьего Спаса явятся к нему за медом княжьи люди, увидят деревеньку — и пропадай вольная община. Правда, бывший князь и не ведал, где бортничает на него Петруха. Знали о нем лишь четверо гридней, кои раз в год наведывались к Бортнику. (За Петрухой так и закрепилась эта кличка). Гридни Василька Константиновича. Да они, почитай, все полегли на берегах Сити, едва ли кто из четверых остался в живых. В Ростов вернулась горстка дружинников, но все они из послужильцев боярина Корзуна, так что о заимке Петрухи никто не ведает. А уж новый князь Святослав Всеволодович, тем более ничего не знает. Значит, дело за ним, Лазуткой.

Скитник поднялся с валежины, глянул в напряженные лица сосельников и молвил:

— Я вам никогда недругом не был. Возьму грех на себя. Ни боярину, ни князю о вас не поведаю. Коль надумали здесь лихую годину пережить, оставайтесь.

Мужики и бабы (вот уж русский обычай по любому поводу бухаться в ноги) повалились на колени.

— Премного благодарны тебе, староста!

Николи не забудем милость твою, Лазута Егорыч!

— Может, и сам с нами останешься? Завсегда рады такому старосте.

— Неисповедимы пути Господни, мужики, — загадочно отозвался Лазутка и сел на коня.

* * *
Скитник прожил с семьей три дня (успел и с Петрухой наговориться), а на четвертый — пошел седлать коня.

— Куда же ты, любый мой? — обеспокоилась Олеся.

— В Ростов. Надо о тесте разузнать. Не ты ль о родителях беспокоишься?

— Да как же не беспокоиться. Всё же — отец и мать, да и о внучатах тревожатся.

— Всё распознаю. А уж о внуках наверняка горюют. Угожи-то, сама ведаешь…

Лазутка распрощался с детьми, Олесей и помчал в Ростов. В городе ему повезло. Едва успел взбежать на крыльцо купеческого терема, как тотчас столкнулся с Секлетеей, коя увидела въехавшего во двор всадника из окна светелки.

Узнала Лазутку, всплеснула руками, запричитала:

— Горе-то какое, зятек. Доченьку с внучатами татаре загубили! От села — одни головешки, и людей, чу, всех саблями посекли.

— Не реви раньше смерти, теща. Дома ли Василий Демьяныч?

— В отлучке государь мой. На свой страх и риск по торговым делам уехал.

— Смел тестюшка.

— Уж куды как смел. Всюду татары шастают, а он в Новгород подался. Там, бает, басурман нет. Ох, не сносить ему буйной головушки.

— А где же он ране-то был, до татарского набега?

— Да всё там же. Еще в зазимье туда укатил. Вот и сберег его Господь.

— А сама как уцелела?

— И меня Господь в беде не оставил. Все ростовцы город покинули, а я не посмела, волю государя своего исполняла. Строго наказывал: «Пуще глаз дом стереги. Авось и дочка с внучатами приедет». Вот и сидела, всех поджидаючи. А когда татары нагрянули, я на конюшне в сене спряталась. Весь день и всю ночь просидела, а потом, когда шум улегся, в избу потихоньку пошла. Тут у меня и ноженьки подкосились. В избе-то голо, шаром покати. Всё, что годами наживали — псу под хвост. Жито, меды, вина, одёжу, посуду, иконы — всё выгребли. Деревянные ложки — и те забрали. Государь мой две седмицы назад вернулся — и за сердце схватился. Уж так сокрушался, сердешный! Но самая страшная беда, когда о погибели деточек изведал.

Секлетея вновь заголосила.

— Хватит лить слезы, теща. Порадую тебя. Живы твои деточки.

— Ой ли, зятек? — не веря своим ушам, воскликнула Секлетея

— Живы! И Олеся и внуки твои. Токмо сегодня от них.

Секлетея кинулась к киоту (Василий Демьяныч успел поставить новые иконы), закрестилась.

Весь вечер просидел Лазутка у тещи, но самое главное утаил.

— Живы — и слава Богу, а где — не пытай. Мужу скажешь: в надежном месте. Успокой его, когда вернется. Я еще к вам наведаюсь.

Глава 4 АЛЕКСАНДР НЕВСКИЙ

Нет, не зря предрекала Мария великую славу двоюродному брату Василька — князю Александру Ярославичу, не зря спорила с владыкой Кириллом, кой продолжал сомневаться в пророчестве княгини.

— Свинья не родит сокола. Каков батюшка, таковы у него и детки, — осторожничал епископ.

— В народе есть и другая пословица: «Отец отопком щи хлебал, а сын в воеводы попал». Александр — тверд, разумен, сторонник единой державы и горячий патриот Отечества. Он еще скажет свое веское слово. Убеждена!

Не прошло и двух лет после сражения на берегах Сити, как о двадцатилетнем князе заговорила вся Русь.

Родился Александр 30 мая 1220 года в Переяславле-Залесском, где княжил его печально известный отец Ярослав Всеволодович, кой сидел много лет и в Великом Новгороде. (Дело в том, что новгородский князь приглашался из других удельных княжеств вечем, кое заключало с ним ряд — договор. Всю жизнь отец князя Александра то ссорился с новгородцами, то опять ладил с ними. Несколько раз его прогоняли за крутой нрав и насилия).

Детство Александра прошло в Переяславле. Княжеский постриг — обряд посвящения в воины — Александр принял в три с половиной года. Обряд совершался в Спасо-Преображенском соборе суздальским епископом Симоном. От владыки получил юный княжич первое благословение на ратное служение, на защиту земли Русской и русской церкви.

В 1228 году отец посадил отрока-князя и его старшего, одиннадцатилетнего брата Федора на княжение в Новгород. Когда Федор неожиданно скончался в 1233 году, Александр стал самостоятельно править вольным городом

Великий Новгород называли феодальной республикой, коя не испытала ужасов ордынского нашествия. Попытка хана Батыя двинуть свои полчища на Новгород не увенчались успехом, благодаря мужеству русичей. (Тем не менее, новгородцы вынуждены были признать себя зависимыми от Золотой Орды и платить дань ее ханам).

Положение в Северо-западной Руси было тревожное. Русскую землю опустошали татаро-монголы, а на северо-западных рубежах Новгородско-Псковской земли стягивались силы немецких, шведских и датских феодалов. В то же время Литовское великое княжество пыталось захватить уцелевшие от татаро-монгольского разорения земли Полоцко-Минской Руси и Смоленска.

В этот трудный момент новгородский князь Александр принял ряд спешных мер по укреплению западных рубежей Руси. Прежде всего, надо было защитить Смоленск, где обосновался литовский князь. Александр (с помощью отца) разбил вражеское войско, взял в плен литовского князя, «потом урядил смольнян» и посадил им князя Всеволода, сына Мстислава Романовича, «и возвратился домой с большою добычею и честию». Именно с 1239 года и началось восхождение звезды восемнадцатилетнего Александра.

Тогда же по распоряжению Александра новгородцы соорудили укрепления на реке Шелони, вдоль которой проходил в Новгород путь с запада.

Побеспокоился Александр Ярославич и о том, дабы в том же году упрочить связи Владимиро-Суздальской земли с Полоцком, женившись на дочери полоцкого князя Александре Брячиславне. Смысл этого брака был подчеркнут тем, что он праздновался в Торопце — опорном пункте обороны от литовских феодалов. Все эти военные и дипломатические меры принесли свои плоды: в течение ближайших лет войска Литовского княжества не нарушали русских рубежей.

Кстати, Александр праздновал два свадебных пира, называемых тогда «кашею». Один — в Торопце, другой — в Новгороде, словно хотел сделать новгородцев участниками семейного торжества.

Жених был среднего роста, и красив, как никто другой, и голос его — как труба в народе, лицо его — как лицо Иосифа, которого египетский царь поставил вторым царем в Египте, сила же его была частью от силы Самсона, и дал ему бог премудрость Соломона, храбрость же его — как у царя римского Веспасиана, который покорил всю землю Иудейскую. Потому-то один из именитых мужей Западной страны, из тех, что называют себя слугами божьими, пришел, желая видеть зрелость силы его, как в древности приходила к Соломону царица Савская, желая послушать мудрых речей его. Так и этот, по имени Андреаш, (Андрей Вельвен — «муж опытный и добрый сподвижник великого ливонского магистра Германа Зальца») повидав князя Александра, удивился его красоте, разуму, благородству и, возвратясь в Ригу, говорил, по словам нашего летописца: «Я прошел многие страны, знаю свет, людей и государей, но видел и слушал Александра Новгородского с изумлением. Я не видел такого ни царя среди царей, ни князя среди князей».

Иначе сложились дела на северо-западных рубежах. Немецкие крестоносцы готовили решительное вторжение на Русскую землю. Опасность усугублялась тем, что на этот раз в походе участвовала также и Швеция. Именно они первыми двинулись в наступление на Русь.

Князь Александр Ярославич незамедлительно позаботился об охране не только западных, но и северных рубежей, установив тщательную охрану залива и Невы. Здесь были низменные, серые лесистые земли, места трудно проходимые, и пути шли только вдоль рек. В районе Невы, к югу от неё, между Вотьской (с запада) и Лопской (с востока) новгородскими волостями находилась Ижорская земля, в коей имелся специальный тиун, поставленный Новгородом. Старейшине Пелгусию князь Александр поручил «стражу морскую», то есть охрану путей к Новгороду с моря, коя стояла по обоим берегам залива.

Для похода на Русь шведский король Эрих Картавый выделил значительное войско под началом ярла (князя) Ульфа Фаси и зятя короля — Биргера.

Охотников поживиться русскими землями, уцелевшими после нашествия татаро-монголов, нашлось немало: шли светские духовные и светские рыцари-феодалы, искавшие в грабительском походе средств поправить свои дела, спешившие туда, где, казалось, можно было поживиться без особого труда.

Грабительский смысл похода прикрывался разговорами о необходимости распространить среди русских «истинное христианство» — католичество. К походу были привлечены и подсобные финские отряды из покоренных земель еми и суми.

Однажды на рассвете июльского дня 1240 года, когда старейшина Пелгусий был в дозоре на берегу Финского залива, он вдруг увидел шведские корабли «много зело», посланные в поход королем, кой собрал множество воинов: шведских рыцарей с князем и епископами, «мурманов» и финов. Пелгусий торопко отправился в Новгород и рассказал князю Александру о кораблях. Александр Ярославич тотчас приказал собрать на Софийской площади свою дружину.

Шведские корабли, тем временем, прошли по Неве до устья Ижоры. Биргер и Ульф решили сделать здесь временную остановку. Большая часть кораблей пристала к берегу Невы.

С причаливших судов были переброшены мостки, на берег сошла шведская знать с Биргером и Ульфом Фаси в сопровождении епископов; за ними высадились рыцари. Слуги Биргера раскинули для него большой, шитый золотом, шатер.

Зять короля не сомневался в успехе. Новгород переживает тяжелые времена: помощи ему ждать неоткуда, татаро-монгольские захватчики опустошили Северо-восточную Русь. Без владимирских полков Новгород не страшен.

Биргер, вождь опытный, дотоле удачливый, думал завоевать Ладогу и Новгород. Через своих послов он велел надменно сказать Александру:

— Ратоборствуй со мной, если смеешь. Я стою уже в земле твоей. Всех твоих воинов я уничтожу, а головы их побросаю в Неву.

— Силен ваш Биргер, — усмехнулся Александр Ярослвич. — Да токмо передайте вашему полководцу: не хвались, идучи на рать, а хвались, с рати идучи. Хвастливое слово гнило.

Пока гридни[677] и часть новгородцев-ополченцев собиралась на Софийской площади, князь сходил в собор, усердно помолился, принял благословение архиепископа Спиридона, а затем вышел к своей малочисленной дружине. С веселым лицом молвил:

— Нас немного, а враг силен, но Бог не в силе, а в правде. Тотчас же и выступим, други, и сокрушим свеев.[678]

Посадский люд, прибежавший к ратникам, немало тому подивился:

— Рискуешь, князь Александр! Надо собрать всё войско и тогда уже наваливаться на свеев.

Но князь не стал дожидаться ни полков отцовских, ни пока соберутся все силы Новгородской земли.

— Пока всю рать собираем, враг у Волхова будет!

Дружина и пешцы выступили в воскресенье 15 июля 1240 года. Александр преднамеренно ускорил выступление войска, желая, во-первых, нанести удар свеям неожиданно и, во-вторых, именно на Ижоре и Неве. Только внезапный удар по более многочисленному врагу, по мнению Александра, мог принести успех.

Он исходил из того, что большая часть неприятельских судов стояла у высокого и крутого берега Невы, значительная часть войска находилась на кораблях (остановка была временная), а рыцарская, наиболее боеспособная часть войска, была на берегу. Конная дружина князя Александра должна была ударить вдоль Ижоры в центр расположения неприятельских войск. Одновременно пешцы, под началом посадского человека Михаила, должны были наступать вдоль Невы и, тесня врагов, уничтожать мостки, соединявшие корабли с сушей, отрезая рыцарям, опрокинутым неожиданным ударом конницы, путь к отступлению и лишая их возможности получить помощь.

В случае успеха этой задумки численное соотношение войск на суше должно быть серьезно измениться в пользу русичей: двойным ударом вдоль Невы и Ижоры важнейшая часть вражьего войска оказывалась зажатой в угол, образуемый реками. В ходе битвы пешая и конная рати, соединившись, должны были оттеснить свеев к реке и сбросить их в воду.

Таков был дерзкий и превосходный план Александра Ярославича.

Русские войска внезапно обрушились на шведский лагерь. Летописец не оставил описания хода боя, но поведал о наиболее выдающихся подвигах русских воинов. Так, он говорит о важном эпизоде битвы, когда князь Александр, пробившись в самый центр расположения шведских войск, вызвал Биргера на поединок и тяжело ранил его копьем: «возложи ему печать на лице острым своим копием».

Молодой гридень Савва «наехал на шатер великый и златоверхый и подсече столп шатерный». Падение шатра Биргера еще больше воодушевило русских воинов.

Пешее ополчение, продвигавшееся вдоль берега Невы, не только рубило мостки, отбиваясь от шведов с суши и реки, но даже захватило и «погубило три корабли».

Дружинник Гаврило Олексич, преследуя бежавших шведского епископа и королевича, кои «втекоша пред ним в корабль», ворвался на коне вслед за ними по сходням, Произошел беспримерный бой. Шведам удалось сбросить Гаврилу Олексича в воду вместе с конем, но он сумел быстро выбраться «и опять наиха и бися крепко с самым воеводою посреде полку их», убив епископа и воеводу.

Бой был жестокий. Русские воины были «страшны в ярости мужества своего», а талантливый полководец Александр Ярославич сумел уверенно направить их на врага.

Новгородец Сбыслав Якунович много раз нападал на свеев и бился с одним топором. «И пали многие от руки его, и дивились силе и храбрости его».

Княжий ловчий Яков, родом полочанин, напал на полк с мечом и порубил добрый десяток врагов…

«И была сеча великая, и перебил свеев князь Александр бесчисленное множество».

Бой, проведенный в стремительном темпе, принес блестящую победу войску Александра. Бесславно, в панике бежали шведские захватчики «и множество их паде». Русские воины собрали трупы наиболее знатных рыцарей, сложили их на двух кораблях и потопили в море. Прочих же похоронили в общей яме.

Новгородцев и ладожан пало всего двадцать человек.

За мужество, проявленное в битве, народ прозвал князя Александра Ярославича «Невским».

(Борьба за устье Невы была борьбой Руси за сохранение выхода к морю. Русский народ на пути своего развития в великую державу не мог быть изолированным от морей. Борьба за свободный выход России к Балтийскому морю в форме решительных военных столкновений началась именно в XIII веке..

Невская битва была важным этапом борьбы. Победа русского войска, под началом нашего великого предка Александра Невского, предотвратила потерю берегов Финского залива и полную экономическую блокаду Руси, не дала прервать её торговый обмен с другими странами и тем самым облегчила дальнейшую борьбу русского народа за независимость, за свержение татаро-монгольского ига. Наш народ до начала XVII века успешно оборонял Неву. Временный захват её Швецией кончился для последней крахом. Разбитая Россией при Петре 1, Швеция потеряла значение крупной морской державы. Считая себя прямым продолжателем дела Александра Невского, Петр 1 приказал перевезти прах Александра Ярославича в основанный им Петербург).

Новгородцы любили видеть Александра в челе своих дружин, «но недолго могли ужиться с ним, как с правителем, ибо Александр шел по следам отцовским и дедовским». Нет, далеко не прав летописец! Да, кое-что передалось Невскому от его предков. Иногда он был чересчур суров и горяч. Нещадно наказывал мздоимцев и кидал виновных в поруб. Несомненно, был он гордым, тщеславным и честолюбивым. Но никогда Александр не был вероломным и высокомерным, деспотичным и жестоким, мстительным и мерзопакостным, как его отец Ярослав Всеволодович. Чрезмерная взыскательность зачастую приводила к ссоре с вольнолюбивыми новгородцами, и когда те затевали перебранку и свару, Александр Ярославич уезжал в свое родовое гнездо — Переяславль Залесский.

Смута в Новгороде назрела к зиме победного 1240 года. Готовясь к войне с Литвой, шведами и немецкими крестоносцами, князь Александр, не рассчитывая на большую помощь из недавно разоренной татаро-монголами Валадимиро-Суздальской Руси, возложил на новгородское боярство крупные расходы и постарался (после Невской битвы) упрочить свою власть в республике. Бояре же, ставя свои интересы выше интересов Отчизны, вступили с князем в столкновение, в результате коего в декабре 1240 года, Александр Ярославич с матерью Феодосьей, женой Александрой и детьми уехал в Переяславль.

Перед отъездом резко молвил боярам:

— Живите, пауки. Но ведайте: на кошелях своих вам не отсидеться.

Ливонские рыцари не помогали свеям, однако, сами хотели завладеть Новгородом. Нашлись для них и русские изменники. Ярослав, сын Владимира Псковского, еще в 1233 году сосланный в Суздальские земли, обретя свободу, свил гнездо у немцев в Эстонии и питал ненависть к россиянам. В Пскове также нашлись предатели, одним из которых оказался некий Твердило Иваныч, склонявший рыцарей овладеть городом

Крестоносцы собрали войско в Одеппе, Дерпте, Фелине и с князем Ярославом Псковским взяли Изборск. Псковитяне надумали сразиться с крестоносцами, но претерпев великий урон и желая спасти город, зажженный неприятелем, должны были согласиться на постыдный мир. Рыцари потребовали аманатов:[679] знатнейшие люди передали им своих детей, а гнусный изменник Твердило начал господствовать в Пскове, широко делясь властью с немцами и грабя села новгородские.

Многие псковитяне побежали в Новгород к Александру, дабы попросить его защиты. Но Александр был уже в Переяславле.

Рыцари, пользуясь отсутствием знаменитого князя, вступили в Новгородскую республику, обложили данью вожан и, намереваясь стать твердой ногой в Новгородской земле, построили крепость на берегу Финского залива, в Копорье. По берегам Луги рыцари забрали всех лошадей и скот; по селам нельзя было землю пахать, да и нечем; по дорогам, в тридцати верстах от Новгорода неприятель бил купцов. А бояре дремали или тратили время в личных ссорах.

Черный люд, видя беду, потребовал себе защитника от великого князя Ярослава Всеволодовича Владимирского. Тот прислал своего второго сына Андрея, но зло не миновало. Литва, немцы, чудь продолжали опустошать Новгородскую землю. Бояре спохватились и решили отправиться с архиепископом в Переяславль к Александру.

Князь встретил их неприветливо:

— Чего прибежали? Не я ль сказывал, что на кошелях своих не отсидитесь. Зовите другого князя.

— Другого нам не надо. Немец взял Псков и вот-вот Новгородом овладеет.

— Так вам и надо. Гривну мне на войско пожалели, а немец придет — до последней нитки обберет, хоромишки ваши разорит, город спалит, а вас, спесивых дураков, вкупе с женами и детьми в огонь покидает. Немец жесток и кровожаден, как тот же ордынец.

— Прости и забудь вину Новгорода, Александр Ярославич! — умоляли бояре. — Боле не будем тебе помехи чинить. Весь народ тебя просит!

— Весь народ?.. Что-то я простолюдинов среди вас не приметил.

— Прости, Александр Ярославич. Есть и простолюдины.

Толпа бояр раздвинулась, и перед князем оказались некоторые из городских ополченцев, лихо сражавшихся на берегах Невы.

— Чего за спины бояр спрятались? Они в сечу не ходили. За сундуки свои тряслись, — глаза Александра Ярославича продолжали оставаться хмурыми и суровыми. — Им не до отчего края, а вам — честь и слава. Вам и слово держать.

Новгородцы поклонились князю в пояс и горячо молвили:

— Народ ждет тебя, Александр Ярославич. Спаси Господин Великий Новгород. Не дай надругаться над Святой Софией. Встань на защиту матерей, жен и детей!

И только после этих слов смягчилась душа князя.

— Встану!

Бояре довольно загалдели, но Александр Ярославич остановил их движением руки.

— Не шибко-то радуйтесь. Самовластно встану! Никакой вашей замятни не потерплю. И тот, кто на войне мне не будет помогать, тому крепко не поздоровится. У меня рука тяжелая.

— Да уж ведаем, князь. Знатно ты свеев бил. Слава твоя далеко пошла.

— Вчерашней славой на войне не живут, а чтобы новую добыть, надо зело много потрудиться.

— Потрудись, князь. А мы уж калиты не пожалеем.

Александр Ярославич вновь усмехнулся:

— А куда ж вам деваться, коль всё можете потерять… В Новгород!

— Да поможет тебе Бог, — осенил князя крестом владыка.

* * *
Прибыв в Новгород, Александр Ярославич незамедлительно собрал войско из новгородцев, ладожан, карел, ижорян и выступил против крестоносцев. Неожиданным ударом рать Невского выбила врага из Копорья, а затем вступила в землю эстов; от действий войска Невского зависела судьба Русской земли.

Начав наступление на Тевтонский Орден[680], Александр вдруг свернул к Пскову. Неожиданным «изгоном» его полки освободили от врагов и предателей-бояр древний русский город. Пленных рыцарей князь «сковав» отправил в Новгород, а предателей приказал казнить.

После освобождения Пскова, Невский вновь повел свое войско на Тевтонский Орден, остановившись на западном берегу Чудского озера.

Дозорный отряд под началом Домиша Твердиславича изведал расположение войска немецких «псов-рыцарей» и решил завязать с ними бой, но был разбит, наткнувшись на неожиданную расстановку полков тевтонов. Отважный Домаш был убит, остатки дозорного отряда «к князю прибегоша в полк».

Александр Ярославич дозорных не похвалил, сурово молвил:

— Не зная броду, — не суйтесь в воду. Псы-рыцари избрали хитрое построение войск. На них нужна особая уловка.

Еще два года назад Александр Ярославич дотошно собирал сведения о войске Тевтонского Ордена, и изведал много любопытного. Вступая в Орден, каждый рыцарь давал обет беспрекословного послушания. Конные рыцари применяли особый строй войска в виде клина, который наши летописцы называли «свиньей». Пешими (кнехтами) в бой шли слуги. У тевтонов кнехты состояли из горожан-колонистов, отрядов, выставляемых покоренными народами. Первыми в битву вступали рыцари, а кнехты стояли под отдельным стягом, и когда их вводили в бой, то их строй замыкался рядом рыцарей, так как кнехты были ненадежны. Задача клина — раздробить центральную, наиболее сильную часть войска противника, и закованной в панцири «свинье» это всегда удавалось, что приносило ей победу.

«Стальная „свинья“ крепка, но и мы не лаптем щи хлебаем», — подумалось Невскому.

Приближалась решительная битва, которую искало русское войско, и о которой с тревогой и надеждой думал народ: и в Новгороде, и в Пскове, и в Ладоге, и в Москве, и в Твери, и в Ростове Великом (Княгиня Мария, через своих посланцев, внимательно следила за ратными действиями двоюродного брата Василька).

Что же предпринял Александр Невский? Какую свинью он надумал подложить железной «свинье» непобедимого Тевтонского Ордена?

После длительных и мучительных раздумий, он вдруг приказал… отступить своей рати на лёд Чудского озера, решив значительно изменить всегдашний порядок расположения русских полков перед битвой. Обычно боевой строй русских войск состоял из сильного центра, где стоялБольшой полк («чело»), и двух менее сильных «крыльев». Такое построение не было надежным для победы над «свиньей» крестоносцев, и Александр Невский смело сломал сложившийся обычай, он сосредоточил основные силы на флангах, что и способствовало победе. Новая расстановка полков и вызвала отступление русских на лёд Чудского озера. Как и следовало ожидать «немцы поидоша на них».

Князь Александр поставил полк у крутого восточного берега озера, у Вороньего Камня, против устья реки Желча, что было крайне выгодно, так как «псы-рыцари», двигавшиеся по открытому льду, были лишены возможности углядеть расположение, численность и состав рати Невского.

5 апреля 1242 года, «на солнечном восходе», вся громада немецких войск устремилась на противника, успешно пробилась «свиньей» сквозь русские полки и погнала рать Невского. Крестоносцы считали битву выигранной. Никто и никогда не сможет противостоять войску железных рыцарей.

Но что это? Кто так мощно и угрозливо несется на них слева и справа?! Да это же основная сила русских, сосредоточенная, вопреки обычаям, на «крыльях». Этот дьявол Невский перехитрил Орден!

И «бысть сеча тут велика немцам». Русские лучники с самострелами внесли полное расстройство в ряды окруженных рыцарей. А затем в «свинью» врезались полки Невского. «И стоял треск от ломающихся копий и звон от ударов мечей, и казалось, что двинулось замерзшее озеро, и не было видно льда, ибо покрылось оно кровью». Рыцарский клин, пробившийся сквозь русский заслон, попал в клещи. Крестоноцы обратились в бегство.

Победа Невского была решительная: он преследовал немцев до Суболичьского берега. Было убито только 400, закованных в латы, рыцарей, многие были захвачены в плен. Тела эстов лежали на семи верстах.

Изумленный победой Александра Невского, магистр Ордена с трепетом ожидал Александра под стенами Риги и поспешил отправить посольство в Данию, умоляя короля спасти рижскую Богоматерь от россиян. Но Александр Ярославич, довольный разгромом крестоносцев, вложил меч в ножны и возвратился в Псков.

Немецкие пленные, потупив глаза в землю, тащились в своей тяжелой рыцарской одежде за русскими всадниками. Духовенство встретило героя с крестами и священными песнями, славя Бога и Александра. Народ стремился к нему толпами, именуя его отцом и спасителем.

Новгородцы радовались не менее псковитян, и скоро послы Ордена заключили с ними мир, разменялись пленными и возвратили псковских заложников, отказавшись не только от Луги и Водской земли, но и уступив Александру знатную часть Летгалии.

(Победа на Чудском озере — Ледовое побоище — имела огромное значение для всей Руси, для всего русского и связанных с ним народов, так как эта победа спасла их от иноземного ига. Крупнейшей битвой раннего европейского средневековья впервые в истории был положен предел грабительскому продвижению на восток, которое немецкие правители непрерывно осуществляли в течение нескольких столетий. Не удалось крестоносцам «укоротить словеньский язык ниже себе».

Древний автор «Жития» нашего великого предка князя Александра отметил, что с этой поры «Нача слышати имя Олександрово по всем странам и до моря Хупожьского (Каспийского), и до гор Апавитьских, и об ону страну моря Варяжского (Балтийского), и до Рима».

Александр же Невский одержал немало еще славных побед.

Глава 5 МАРИЯ И ОТЕЦ

Миновало семь лет после битвы на Сити.

Смуро, тревожно лицо Марии. Час назад в Ростов примчал тайный гонец и доложил:

— Возвращается посольство из Золотой Орды, княгиня.

Сжалось сердце Марии: вот уже полгода пребывает она в томительном ожидании. Как-то там юный сын Борис Василькович и ее отец, князь Черниговский?

Еще в марте 1245 года в Ростов Великий прибыл Михайла Всеволодович из далекого южного Чернигова. Зоркими очами глянул в лицо дочери, сдержанно вздохнул и заключил в объятия.

— Как долго же я тебя не видел, Мария!

Дочь не удержалась от слез.

— Долго, отец, долго… Сколь воды утекло.

— Если бы токмо воды, — раздумчиво произнес Михайла Всеволодович.

Последний раз князь Черниговский приезжал в Ростов на именины своего первого внука, кой родился 24 июля 1231 года, в день святых Бориса и Глеба. Тогда Михайле Всеволодовичу шел пятьдесят первый год. Был он по-прежнему свеж, крепок, в добром расположении духа.

— А ну показывайте долгожданного внука. Чу, Борисом нарекли. Доброе имя. Пусть несет его с честью.

И был пир на весь мир! Всю неделю отмечал Ростов появление княжеского наследника. И Василько Константинович и Мария Михайловна светились от радости. А князь Черниговский всё поглядывал на молодых и довольно говаривал:

— Ох, не зря вас свела судьба. Вижу, в любви живете. Повезло тебе, Василько. С доброй женой горе — полгоря, а радость вдвойне. Нагляделся я на иных супругов. Живут, как кошка с собакой, никакого ладу, а от того и дела не спорятся.

Всю неделю Мария старалась, как можно больше быть с отцом. Уж так соскучилась по родителю, кой безмерно любил свою дочь. Суровый, строгий в жизни и с виду, Михайла Всеволодович тотчас оттаивал сердцем, когда видел свою «ненаглядную Марийку», и всегда ее к чему-то приучал; мать — к рукоделию, отец (сам большой любитель книг) к грамоте, к меткой стрельбе из лука и скачкам на коне. Княгиня иногда ворчала:

— Чай, не сына пестуешь. Не к чему отроковице ратные доблести постигать. Ее место за прялкой.

— Худые речи твои, мать. Под половцем живем. Случись набег, за прялкой не спрячешься.

Мария была благодарна отцу. Он прав: степняки чуть ли не каждый год набегали на богатое Черниговское княжество, и не раз Марии, чтобы быть ко всему готовой, приходилось садиться на коня.

Но особенно она была признательна отцу за грамоту. Уже с пяти лет он приставил к ней ученого монаха Порфирия, а тот, увидев перед собой усердного любознательного ребенка, решил вложить в него все свои богатые знания и, когда Марии стало шестнадцать лет, инок Порфирий молвил:

— Бог наделил тебя большим даром познания. Ты не по годам разумна, княжна. Я уж стар и мало чему тебя научу. Ты была достойной ученицей, и коль с таким же усердием продолжишь и далее постигать всё новые и новые науки, то станешь одной из самых образованных женщин средневековья. Да пусть Господь всемогущий и впредь помогает тебе в книжной премудрости…

Трудно переживала Мария кончину монаха Порфирия.

После именин Бориса, Михайла Всеволодович не появлялся в Ростове целых пятнадцать лет. Тяжкими были эти годы для Чернигова: то междоусобные войны, то непрекращающиеся набеги степняков, а затем жуткое нашествие ордынцев.

Весной 1239 года татары подступили к Переяславлю Южному, мощной порубежной крепости, прикрывавшей Киевские и Черниговские земли от степняков. Никогда еще ни половцам, ни другим кочевникам не удавалось взять «отчину» Владимира Мономаха. Высокие валы, крепкие стены, крутые берега рек Трубежа и Альты, с трех сторон окружавшие древний град, делали его неприступным. И все же перед многочисленными стенобитными орудиями и несметными ордынскими полчищами, жаждующими добычи, Переяславль не выстоял и был «взят копьем» и страшно разорен.

Хан Батый приказал стереть крепость с лица земли, дабы подобные порубежные крепости не могли помешать дальнейшему нашествию. (Разгром, учиненный полчищами Батыя был настолько жестоким, что, даже спустя триста лет после вторжения ордынцев, Переяславль Южный представлял собой «град без людей»; Соборный храм пролежал в развалинах до середины ХУ11 века). Немногие уцелевшие переяславцы, подались в ближайшее Черниговское княжество в надежде, что к Чернигову, «богатому воинами», «славному мужеством горожан», «крепкому и многолюдному», татары не пойдут, ибо близость к степной границе, с её постоянными ратными походами и победами, создали Чернигову широкую известность на Руси, как непобедимому городу.

Укрепления Чернигова казались непреодолимыми. Три оборонительные линии преграждали дорогу степнякам: на высоком берегу реки Десны стоял детинец, прикрытый с востока речкой Стрижень. Вокруг детинца высился «окольный град» (острог), укрепленный насыпным земляным валом. И, наконец, третий вал опоясывал обширное «предгородье»

Защитники крепости были убеждены: супостату Чернигова не добыть.

Но не так считали татарские ханы. Чернигов нужно взять любой ценой, ибо он открывает путь к главным центрам Южной Руси.

Осенью 1239 года «неслыханная рать» подступила к Чернигову «в силе великой» и окружило город со всех сторон.

Михайла Черниговский, «испытанный храбрый муж» и его двоюродный брат Мстислав Глебович решили встретить злого ворога у стен крепости, как бы показывая степнякам, что они их и в малейшей степени не пугаются и готовы победить в открытой сече.

«Лютый был бой у Чернигова», — скажет летописец. А когда степняки пробивались к стенам, то, к их немалому удивлению, горожане обстреливали татар из метательных орудий огромнейшими глыбами, кои были настолько тяжелыми, что их едва могли «четыре человека сильные поднять».

Хан Батый был изумлен: ни один из русских городов не встречал его такими мощными метательными снарядами, кои уничтожают сотни правоверных. Этот князь Черниговский слишком опытный полководец, он быстро и хитро применил то, что до сих пор не удавалось ни одному русскому князю.

И тогда хан приказал своим темникам[681]:

— Выставить наилучших лучников!

Лучники Батыя были действительно лучшими в мире. Они поражали врагов из своих больших, тугих луков с трехсот шагов, отправляя в минуту, одну за другой, шесть стрел без единого промаха. Метальщики понесли большой урон, да и войску Михайлы Черниговского после «лютого боя» не удалось отогнать ордынцев от города: уж слишком были они «в силе великой», на каждого русича приходилась сотня татар.

Войску пришлось сесть в длительную осаду. Штурм Чернигова оказался для Батыя чересчур тяжелым. Его тумены несли небывалый урон, и всё же 18 октября, когда ряды защитников крепости значительно поредели, «взяли татары Чернигов, и град пожгли, и людей избили и монастырь пограбили».

Но Батый был разъярен: под стенами Чернигова остались лежать десятки тысяч его славных воинов. И другое бесило хана: князю Михайле Черниговскому удалось спастись.

С тяжелейшими боями и неисчислимыми потерями, покорив значительную часть Руси, тщеславный хан Батый обосновался на нижней Волге, где образовал новое государство — Золотую Орду, со столицей в городе Сарае. Земли, подвластные Золотой Орде, простирались от Иртыша до Дуная, на северо-востоке она включала Поволжье и Приуралье, на юге — Крым и Северный Кавказ до Дербента.

Земли Средней Азии обособились под властью сына Чингисхана — Чагатая. В особый улус выделилась территория, в состав которой вошли нынешний Туркменистан (до Аму-Дарьи), Закавказье, Персия и ближневосточные области до Ефрата. Во главе этого государства стал внук Чингисхана — Хулагу.

Золотая Орда, государство Хулагидов и Чигитайское государство находились в определенной зависимости от монгольского великого хана, пребывавшего в Каракоруме[682]. Под личной властью великого хана, владевшего Китаем, оставались земли Центральной Азии, Югов-Восточной Сибири и Дальнего Востока.

Владения трех улусов стали первым шагом на пути распада Монгольского государства.

Глава 6 КНЯЗЬ МИХАЙЛА ЧЕРНИГОВСКИЙ

Приезд Михайлы Черниговского со своим ближним боярином Федором, в марте 1245 года, для Марии оказался полной неожиданностью. Отец после последней встречи заметно постарел: ему шел 66 год. Но гордая осанка и суровые, властные глаза оставались прежними. Чтобы объяснить свое внезапное появление, Михайла Всеволодович, оставшись с глазу на глаз с дочерью, хмуро молвил:

— Хан Батый вызвал в Золотую Орду.

— В Орду? — похолодела Мария и подсела к отцу. — А может, не ездить?.. Может, как-то обойдется?

— Не обойдется, дочка. С тех пор, как мой зятек Ярослав дорогу в Орду проторил, остальным князьям в своих хоромах не отсидеться.

В глазах Марии сразу встал Ярослав Владимирский, — вероломный, пакостливый и трусливый князь, кой не снискал себе ни ратной славы, ни уважения людского. Его выгоняли с княжения из многих городов, он же в отместку беспрестанно ходил войной на русичей, не пропускал торговые караваны с хлебом в умирающие от голода города. А во время Батыева нашествия не захотел прислать свою могучую дружину на выручку русской рати, расположившейся на реке Сить. Хуже того, когда полчища татар обрушились на русские города, князь Ярослав (через унижение и позор) добился от Батыя ярлык на великое княжение и… тотчас пошел войной на соотчей (!). «Сей Ярослав — второй Святополк Окаянный. Ордынский прислужник и лизоблюд», — недобрым словом поминали князя Владимирского на Руси.

— В хоромах не отсидеться, — пасмурно кивнула Мария. — Вот и к моему Борису две недели назад пришло ханское повеление — княжение у Батыя добывать. А ведь ему всего-то пятнадцатый годок. Страшно мне, отец. И чего только не творится в Золотой Орде! О мире татары и не помышляют.

— Свирепый народ, — жестко произнес Михайла Всеволодович.

(Плано Карпини, папский посланник, писал: «Надо знать, что татары не заключают мира ни с каким народом, потому что имеют приказ от Чингисхана, чтобы навсегда подчинить себе все народы. И вот чего требуют от них: чтобы они шли с ними в войске против всякого неприятеля, когда им угодно…Они посылают также за государями земель, чтобы те являлись к ним без замедления; а когда они придут туда, то не получают никакого должного почета, а считаются наряду с другими презренными личностями, и им надлежит подносить великие дары, как вождям, так и их женам, и чиновникам, тысячникам и сотникам; мало того, все вообще, даже рабы, просят у них даров с великою надоедливостью, и не только у них, но даже у их послов, когда тех посылают к ним. Для некоторых также они находят случай, чтобы их убить, некоторых они губят напитками или ядом. Ибо их замысел заключается в том, чтобы одним господствовать на земле, поэтому они выискивают всякие случаи против знатных лиц, чтобы убить их. У других же, которым они позволяют вернуться, они требуют их сыновей или братьев, которых больше никогда не отпускают. И если отец или брат умирает без наследника, то они никогда не отпускают сына или брата; мало того, они забирают себе всецело его государство…

Баскаков[683] или наместников своих татары ставят в земле тех, кому позволяют вернуться; как вождям, так и другим подобает баскакам повиноваться, и если люди какого-нибудь города или земли не делают этого, то татары разрушают их город и землю, а людей, которые в них находятся, убивают при помощи сильного отряда татар, которые приходят без ведома жителей по приказу того правителя, которому повинуется упомянутая земля, и внезапно бросаются на них… И не только государь татар, захвативший землю, или наместник его, но и всякий татарин, проезжающий через эту землю или город, является как бы владыкой над жителями, в особенности тот, кто считается у них более знатным. Сверх того, они требуют и забирают без всякого условия золото и серебро и другое, что угодно и сколько угодно».

— Держу Бориса в Ростове, — продолжала Мария, — но чует сердце — не удержать. Всё на отца ссылается. Он-де в тринадцать лет на половцев рать водил, пора-де и мне полновластным князем стать. Надо в Орду за ярлыком ехать, а то Батый другому княжество отдаст.

— Отдаст — и глазом не моргнет. Пока Русь под игом, выпендриваться не приходится. С Батыем шутки плохи. На непокорных он может, и полчища свои послать, всю остатную силу добьет. Хочешь, не хочешь, а ехать надо, Мария. Бориске-то со мной всё полегче будет, вот почему я и поехал в ставку хана окольным путем.

— Спасибо тебе, отец…Выходит, и нам надо подарки в Орду собирать.

— А это уж, как должное, — усмешливо проронил Михайла Всеволодович. — Без щедрой мзды нечего к татарам и соваться… Да ты не хлопочи, дочь. Я и на долю Бориса мзды прихватил.

И вот потянулись мучительные для Марии месяцы ожидания. За всю свою жизнь лишь дважды ей довелось так тягостно и терпеливо ждать вестей. Первый раз — в Белоозере, куда отослал ее с берегов Сити Василько Константинович вместе с малолетними детьми. Она потеряла покой и сон, все дни и ночи простояла перед киотом, прося у Господа и пресвятой Богородицы великой милости для супруга своего в его ратных делах.

Но вскоре пришла черная весть. Обезумевшая от горя Мария, кинулась к месту лютой сечи, но на Сити мужа не отыскала. Однако, через два дня изувеченное тело мужа привезли с берегов реки Шерны[684].

Андреян, сын сельского священника, поведал:

— Сами-то мы из селища Угорья. Батюшка наш решил при церкви остаться. Старенький он. Коль супостаты придут, то приму, бает, смерть в святом храме. А нам, с женой моей Марией, велел в лесу укрыться. Когда к Шерне из лесу вышли, а на берегу, убитый воин лежит. Пригляделись — в богатой одёже. То ли князь, то ли боярин. Правда, истерзанный весь, супостатом замученный. Вернулись в Угорье, людей кликнули, на санях повезли…

Горе Марии было глубоким и безутешным… И вот вновь она ждет весточки. Сердце на части разрывается. Живы ли отец с Борисом? Гонец ничего толком не поведал, одно только и услышал в Нижнем Новгороде: возвращаются!

Всё прояснилось спустя две недели. В Ростов прибыл изнеможенный, похудевший Борис Василькович, его ближний боярин Неждан Иванович Корзун и десяток дружинников под началом боярина Славуты Завьяла.

Мария глянула в измученный глаза сына и тот опустил голову.

— Что?.. Что с моим отцом, Борис?

— Погубили, изверги.

* * *
В Орду хан Батый вызвал многих русских князей, но ни одного из них не допустил во дворец. Томил, унижал, через своих слуг говорил о своей большой занятости.

Князья ожидали ханского приема по несколько месяцев, а случалось и по два года. Такого оскорбления князья, если им доводилось выезжать в Неметчину[685], ни в одном царстве, ни в одном государстве не имели.

Кончалось терпение, таяла мзда, а «покоритель земель» забавлялся шумными увеселительными достарханами[686] и охотой.

Михайла Черниговский негодовал:

— Довольно срам терпеть, князья! Батый обращается с нами, как с рабами. Плюнуть на хана — и домой!

— Ныне о доме забудь, Михайла Всеволодович. Ордынцы нас, как волков обложили, никому не уйти. Попадешься в татарские руки — натерпишься муки. Охолонь, князь, и жди своего часа, — норовил урезонить Михайлу Всеволодовича ближний боярин Федор Андреевич.

Когда пошел пятый месяц хан Батый наконец-то начал допускать до себя «неверных» гяуров[687]. По одному в день. Но прежде всего каждый князь должен был пройти через обряд «очищения». Перед дворцом разжигали два костра, втыкали подле них два копья с конскими хвостами и натягивали на концы копий волосяной аркан. Каждый князь, низко согнувшись под арканом, должен пройти между двух огней, а затем поклониться исламскому богу, что по мнению татар очищает душу и убивает всякие злые мысли.

— Противно, — молвил юный Борис Василькович, когда пришла его очередь — идти к Батыю. — Не хочу!

Михайла Всеволодович положил свою тяжелую руку на плечо внука.

— А ты через не могу. Надо, Борис Василькович. Тебе еще жить да жить. Настанет время — и ты отомстишь ордынцам за свой позор. Ступай через поганое чистилище. Ступай, внук, и запомни, что я тебе сказал.

И Борис послушался, твердо, по-мужски, высказав:

— Я исполню твою волю, дед, и непременно отомщу безбожным татарам..

— Вот то слова мужа.

Хан Батый долго рассматривал юного князя. Не по годам рослый, русокудрый, с живыми, умными глазами.

«Этот щенок весь в отца, — невольно подумалось хану. — Но не приведи Аллах, чтобы этот шайтан оказался в него и нравом. Волчонок вырастет в матерого волка и начнет поднимать урусов против моего славного войска. Так нужно ли выдавать ему ярлык? Не лучше ли уже сейчас отсечь волчонку голову?»

— Отца своего помнишь?

— Как же не помнить хан? Только последний негодяй может забыть своего отца.

— Хорошо сказал, Бориска… А будешь ли ты жить по заветам своего отца?

В золоченых покоях ханского дворца установилась мертвая тишина. И Борис, и приближенные хана понимали, что от ответа юного князя будет зависеть его дальнейшая судьба. Стоит ему дать утвердительный ответ — и жизнь его может тотчас закончиться. Хан Батый, восемь лет назад, очень раздраженно воспринял решительный отказ Василька Константиновича послужить воинам ислама.

Борис метнул глазами на своего ближнего боярина Корзуна (ему единственному была предоставлена честь войти к хану вместе со своим князем) и увидел его побледневшее, окаменелое лицо. Он явно напряжен, и ждет от своего князя благоразумного ответа.

На сухих, обвисших губах Батыя застыла насмешливая улыбка. Сейчас этот волчонок укорит отца в чрезмерной гордыни и произнесет верноподданническую речь.

Затем глаза Бориса наткнулись на мурзу в белоснежной чалме и ярком шелковом халате, перехваченном широким поясом с драгоценными каменьями. Смуглое, скуластое лицо его было язвительным и напыщенным.

Бурундуй! Жестокий мучитель и убийца отца. Борис вспыхнул и, не отдавая отчета своим словам, резко произнес:

— Я и на пядь не отступлю от заветов своего отца.

Рука Батыя, теребившая черную косичку за ухом, опустилась на рукоять кривой сабли в драгоценных ножнах.

— Щенок!

Верные тургадуры[688] готовы были кинуться к дерзкому гяуру, посмевшему вызвать недовольство «наместника Аллаха на земле», но хан остановил их движением руки. После минутного молчания, он спросил:

— И чего же завещал тебе отец?

— Любить свою Отчизну, не притеснять чрезмерными поборами свой народ и призывать князей не заниматься распрями и междоусобными войнами.

— И всё?

— Нет не всё. Неустанно черпать мудрость в книгах. В той же «Ясе»[689] твоего деда Чингисхана есть много поучительного.

— Ты читал «Ясу?» — оживился Батый. — Тогда скажи что-нибудь из этой великой книги.

— Скажу, хан… «Не мудрено голову срубить, мудрено приставить».

Теперь уже губы Батыя тронула одобрительная улыбка. Он увлекался «Ясой» с юных лет и считал творение деда самой блистательной книгой мира.

— А может, это единственное изречение Священного Правителя[690] вселенной, которое ты запомнил?

— Почему же, хан? Я уже говорил, что сын должен жить по заветам своего отца и всегда его чтить и боготворить В «Ясе» сказано, что некоторые подданные недостаточно уважают своих родителей: сами объедаются на пиршествах, а старых отцов, матерей и дедов морят голодом. И вот за то, что бессердечные сыновья и дочери оскорбляют своих родителей, праведное небо обрушивается на людей, карая их молнией и громом. В связи с этим твой дед, Священный Правитель, издал особый закон о почтительности к родителям.

Лицо Батыя расцвело:

— Слышите, ханы, беки и мурзы? «Ясу» даже читают неверные.

— Слава Великому Потрясателю вселенной! — подобострастно закричали приближенные Батыя.

Находчивые ответы Бориса спасли не только ему жизнь, но и растопили сердце жестокого хана:

— Я дам тебе ярлык на княжение, Бориска. Но навсегда запомни и другое изречение Чингисхана: «Голой кости и собака не гложет». Для этого надо много потрудиться. Пусть твое княжество станет богатым, чтобы мои сборщики дани привозили в Сарай тучные переметные сумы и вьюки. И если твое княжество станет голой костью, я прикажу передать ярлык другому князю. Старайся, Бориска!

Молодой князь, придя в отведенную ему юрту, тотчас вспомнил о матери: ведь это она вырвала его от смерти. Перед поездкой она пришла к нему с книгой Чингисхана и настоятельно попросила:

— Тщательно изучи сию книгу.

— Книгу врага? Где ты ее достала?

— Такую книгу постоянно возит с собой каждый баскак. Одолжила у Туфана, переписала и трижды прочла.

— Но это же книга врага! — вновь повторил Борис.

— Не говори так, сынок. Чтобы хорошо познать врага, надо хорошо постигнуть законы по которым он живет, тем боле тогда, когда ты едешь в его страну. Непременно прочти!

«Матушка… Любимая матушка. Как же ты прозорлива!..»

Последним к хану Батыю был вызван князь Михайла Черниговский, но он не пошел на унизительный обряд очищения.

— Я — христианин, и не хочу поганить свою душу басурманским обрядом. Если хан намерен мне выдать ярлык, то путь дает его без своего шутовского действа.

Михайлу Всеволодовича принялись уговаривать князья:

— Да плюнь ты на этот обряд. Не ты первый, не ты последний. Все князья через это пройдут. Пожалей свою седую голову, Михайла Всеволодович.

Но князь Черниговский был неумолим.

— Я не предам свою душу дьяволу. Уж лучше смерть, чем несмываемый позор.

Слова взбунтовавшегося князя передали Батыю, но они не вызвали у него вспышки ярости. Он заведомо чувствовал, что гордый князь откажется от исполнения обряда, хотя ему очень хотелось, чтобы этот черниговский властитель прошел между двух священных огней, и вот тогда-то бы и потешился над ним хан Батый: «Ты, Михайла, покорился Аллаху, но ярлыка ты не увидишь, как собственных ушей. Слишком много ты зла причинил моим воинам. Два тумена полегли под стенами твоей крепости, и за это ты будешь казнен».

Но над князем Черниговским не пришлось потешиться. Когда его повели на казнь, Борис рванулся, было к дворцу, но его вовремя затащили в юрту и связали кушаками.

— Потерпи, Борис Василькович!

Казнь была страшной. Михайлу Всеволодовича положили лицом вниз к земле. Один из тучных татар встал князю коленями на спину, а другой, страшным рывком за голову, начал ломать хребет…

Участь своего князя разделил и ближний его боярин Федор Андреевич.

Глава 7 АГЕЙ БУКАН И ПАЛАШКА

Владимир понемногу оживал, отстраивался. Великий князь всея Руси все меры применял, дабы стольный град принял былой облик. Для этого силой выколачивал из подвластных ему княжеств не только калиту[691], но и мастеровой люд.

Князья всячески противились (сами кое-как перебивались) и всё же делились последним. С Ярославом Всеволодовичем ныне долго не поспоришь: и дружины крохотные и «содруг» у него могучий. Не сам ли хан Батый Ярослава в великие князья возвел? Попробуй, возропщи. Пришлет своего ближнего боярина Агея Букана — только держись!

Агей Букан когда-то служил сотником и был доверенным лицом Ярослава, выполняя его самые тайные поручения. Много числилось за Агеем черных дел, а когда его господин стал великим князем, он возвел своего старшего дружинника в боярский чин.

Гордо ездил по Владимиру Агей Ерофеич Букан. Став ближним боярином великого князя, он достиг вершин власти. Ныне — живи, не тужи, да на черных людишек поплевывай. И не только на чернь. Теперь каждый купец, каждый боярин перед ним шапку ломает.

Букан невысок ростом, но кряжист, глаза хитрые пронырливые, широкая рыжая борода стелется по крутой груди; шея тугая, воловья, голос грубый и зычный. В народе прозвали Агея Быком.

В сорок лет чувствовал себя Агей Ильей Муромцем. Подковы гнул и цепи разрывал своими грузными широкопалыми руками. Всем взял Букан — и силой, и богатством и… неистощимой плотью. Последним особенно гордился. Другие-то толстобрюхие бояре в любовных делах были недосилками, пользительные травки всякие пили, но проку было мало. Уж чего Бог не дал, никакие настойки не помогут. Букан же на девок был чересчур солощий, в этом он самого Ярослава Всеволодовича перещеголял. Тот еще лет пять назад (на ханский манер) содержал десятки наложниц, но затем плоть его стала увядать.

Как-то, будучи в крепком подпитии, Букан, посмеиваясь, посоветовал:

— Всё дело, Ярослав Всеволодович, в самой полюбовнице. Есть такие прыткие на любовь, что мертвого на ноги поднимут.

— Подари, коль не жаль.

Букан тотчас подумал о Палашке, бывшей сенной девке боярина Бориса Сутяги. Он, как увидел сию девку, так весь и загорелся. Хороша, кобылка! Грудастая, задастая, с похабными, озорными глазами. Такая полюбовница наверняка в постели неутомима.

Последний раз он наведался в хоромы боярина Сутяги, когда прознал, что тот внезапно окочурился. Агей ушам своим не поверил. Концы отдать (по тайному приказу Ярослава Всеволодовича) должен был Василько Константинович, а вышло наоборот. И в чем тут загадка — Букан так и не дознался. Но смерть боярина пришлась ему на руку. Тысячу гривен серебра отвалил Ярослав боярину на покушение князя Ростовского, и Букан надумал их вернуть. После недолгого раздумья выбор его пал на Палашку. Она, как наложница Сутяги, много раз бывала в покоях боярина и должна ведать, где тот прячет серебро.

Палашка вначале отнекивалась:

— Уж мне ли о том ведать, Агей Ерофеич? Боярин-то наш уж куда как усторожлив был.

— А в своей опочивальне?

— Не прятал в опочивальне! — без колебаний молвила Палашка.

Пронырливые глаза Агея так и вперились в сенную девку.

— А ты, почему так уверена? Никак, сама всю ложеницу облазила? А ну-ка рассказывай.

Палашка прикинулась невинной овечкой:

— И рассказывать нечего, Агей Ерофеич. После кончины боярина и ноги моей в ложенице не было.

— Лукавишь, девка. Сейчас пойду к боярыне и спрошу: не пропало ли чего из опочивальни. Я-то уж ведаю, сколь было серебряных гривен у боярина. Ведаю!

И вот тут Палашка перепугалась. Боярыня никогда не знала, сколь гривен лежит у Сутяги в ларцах и кубышках. Скрытен был боярин. Но если Букан назовет точную цифру, а он назовет (Палашке как-то довелось подслушать тайный разговор Агея с боярином о тысяче гривен), то ей не жить. Боярыня Наталья сварлива и жестока. Но Палашка (ума ей не занимать) быстро пришла в себя и блеснула лукавыми глазами на Букана.

— Однако хитер же ты, Агей Ерофеич. Пришел в чужой дом и норовишь боярыню обокрасть. Добро, Наталья Никифоровна к обедне ушла, а то бы замолвила ей словечко и…

— Молчи, дура!

Железные руки Букана стиснули Палашкину шею.

— Меня не проведешь. Сколь взяла?

Шея хрустнула, еще миг, другой — и конец Палашке.

— Пять…пять гривен, — прохрипела она.

— Так… Остальные где? — не разжимая рук, выпытывал Букан.

— Покажу… Только отпусти… Боярыня у себя перепрятала.

С тяжелыми седельными сумами уезжал Агей со двора боярыни. Воротные сторожа его давно знали и пропускали без всяких расспросов.

А через день в Ростов притащилась добрая полусотня нищебродов. Днем толпились на папертях, а ночью, перебив сторожей, ворвались в хоромы ни о чем не подозревавшей боярыни. Наталью заперли в светелке. Сами же учинили погром в ее опочивальне. Из хором никого не выпустили. Холопов, мирно спавших в подизбице, накрепко связали, сенных девок обесчестили, а Палашку скрутили кушаками, кинули на коня, коего вывели из конюшни, и увезли с собой.

После первой же ночи с Палашкой Букан сказал:

— Запомни: я не тать. Вернул гривны великому князю Ярославу Всеволодовичу. Это его серебро. Те же гривны, кои ты похитила, я своим серебром отдал.

— За что ж такая ко мне милость?

— За твои ласки, — довольно ухмыльнулся Агей. — Они дорого стоят. Много у меня было девок, но чтоб такая… И до чего ж ты ненасытная, кобылица.

С той поры минуло пять лет. Ярослав Всеволодович стал великим князем, а сотник Букан его ближним боярином.

А Палашку, казалось, и годы не старили. Напротив, в свои двадцать восемь лет, она еще больше расцвела и еще больше стала желанной для мужчин. Такое на ложе вытворяла! Вот Букан и пожалел увядающего Ярослава. (Супруга его Феодосия, оставленная им в Новгороде, скончалась там, в 1244 году; за малое время до смерти постриглась в Георгиевском монастыре и была похоронена в обители подле ее старшего сына Федора, убитого отцом в 1233 году).

А Ярослав Всеволодович и впрямь ожил: другую неделю живет со своей наложницей, но пыл его все не остывает. Ну и девку же подсунул Агей, ну и сладострастницу! Да за такую полюбовницу никаких денег не жаль.

И великий князь наградил Букана еще одной вотчиной. Агей еще больше зачванился, и такую власть взял, что без его ведома ни один приезжий удельный князь не мог явиться во дворец великого князя. Высоко, высоко взлетел Агей Ерофеич!

* * *
После шумных именин пришел Ярослав Всеволодович к своей разлюбезной Палашке с кувшином крепкого заморского вина и приказал:

— Угощайся, Пелагея. Сегодня все пьяны и тебя хочу видеть навеселе. Погляжу, какова ты будешь в постели наподгуле. Пей чару… до дна пей!

Палашка послушно выпила, наморщилась, замотала головой.

— Ничего, Пелагея. Первая — колом, вторая — соколом. Пей! То приказ великого князя.

Палашке, отроду не пившей столь много вина, пришлось осушить и вторую объемистую чару. Выпила, да так и рухнула на мягкое пышное ложе.

— Слаба, оказывается, на винцо. Как же ты теперь меня ублажать будешь? А ну шевели чреслами!

Но Палашка настолько опьянела, что и ногой не шевельнуть. Раскинулась на ложе во всей свое красе и лыка не вяжет. В Ярославе же, напротив, плоть взбесилась. И так и этак крутит полюбовницу, но та сделалась, будто мертвая.

— Ах ты, сучка! — вскинулся Ярослав и давай стегать наложницу плетью. — Ублажай, сказываю!

Палашка с трудом пришла в себя. Привстала на ложе, молвила:

— Погодь маленько…Сейчас оклемаюсь.

И оклемалась таки! (Вся весельем брызжет). Накинулась на Ярослава, да с такой бешеной страстью, что князь вожделенно заохал. Добрый час Палашка неистово потешала князя, пока тот пощады не запросил:

— Довольно, дьяволица. Да ты пьяная-то еще желанней. Награжу тебя щедро.

— Давно пора, — пьяно рассмеялась Палашка. — У тебя денег-то, чу, куры не клюют. Один Букан тебе тыщу гривен вернул.

— Вернул? — недоуменно уставился на полюбовницу Ярослав. — Когда ж такое было?

— Да уж давненько. У боярыни Сутяги забрал. Тыщу гривен, сам мне сказывал.

— Тэ-эк, — зловеще протянул великий князь.

В тот же день звезда Букана закатилась. (Надо знать мстительность Ярослава!). Он не только забрал у Агея все гривны, но и лишил его боярского чина, да еще осрамил перед всеми холопами:

— Прочь с моего двора, волчья сыть!

Глава 8 ЗАГОВОР

Высоко поднялся, да низко опустился Агей Букан. Вздулся, как пузырь водяной, и лопнул. Крепко же великий князь ударил!

Жадность всякому горю начало. После неудачного покушения на князя Василька Ростовского и смерти боярина Сутяги, Ярослав Всеволодович позвал к себе Букана и приказал:

— Поезжай к вдове и забери у нее все гривны. А коль заартачится, припугни. Ты на это дело горазд, учить тебя не надо.

Агей к вдове съездил, деньги присвоил, а князю сказал:

— Вдова — тертая баба. Я, было, ее постращал, а она: ничего не ведаю, и ведать не хочу. А коль настаивать будешь, расскажу Васильку Константиновичу и всем ростовцам, как Ярослав Переяславский (Ярослав в то время княжил в Переяславле) помышлял за тыщу гривен нашего князя извести. Вот и пришлось возвращаться.

— Худо дело, — проворчал Ярослав. — Но вдова о деньгах не вякнет.

— Да скорее сдохнет!

— Ну, дай-то Бог, лишь бы не проболталась, — отступился князь.

Своему сотнику он всегда доверял: сколь темных дел с ним провернул. И в голову никогда не втемяшится, что Букан сможет его обмануть. И на тебе! Чего не чаешь, то скорее сбудется. Собака!

Падение повергло Букана в ужас. Расстаться с властью и потерять всё в одночасье! Теперь стыдобушка на улицу выйти. Ну и подвела же его Палашка. Непотребная женка, подстилка! Не зря говорят: бабий язык на замок не запрешь и рукавицей не заткнешь… Сам виноват, нечего было Палашке о гривнах выбалтывать. Правдолюбцем себя хотел показать. Я-де, не вор и не тать, все денежки Ярославу вернул. Нашел чем перед бабой хвастаться. Вот и похвастался на свою голову. Свой язык — первый супостат.

Целую неделю горевал Букан. В зелено вино ударился. Да так напивался, что его вели в опочивальню за белы рученьки. А того Агей не любил, люто бранился:

— Я сам! Прочь, холопы! Аль не слышали, что меня Быком прозвали? Да меня хоть на медведя выпускай.

— Ведаем, батюшка, о твоей силе непомерной. Но тут лесенки крутые, не поскользнулся бы. Вот и помогаем маненько.

— Дурни! Думаете куриными мозгами, что я пьян. Так слушайте и запоминайте, глупендяи. Не тот пьян, что двое ведут, а третий ноги переставляет, а тот пьян, что лежит, дышит, собака рыло лижет, а он и слышит, да не может сказать: цыц! Уразумели?

— Уразумели, батюшка, уразумели.

— То-то, недоумки. Гляди у меня!

Бражничал, дрался, буянил, и опомнился от непробудного пьянства лишь на третью неделю, когда стал перед собой не холопов видеть, а чертей. Утром опохмелился и сказал себе: «Хватит! Надо думу думать, как из беды выходить».

И день, и два, заложив руки за спину, расхаживал Букан по своей опочивальне. И надумал-таки! От радости даже в ладоши захлопал. И радость его усилилась, когда переговорил с некоторыми влиятельными боярами, недовольными правлением Ярослава.

Ранним утром его утробный голос загремел по всем хоромам:

— Седлайте коня! И себе седлайте. Со мной — два десятка оружных послужильцев.

В Суздале ближнего боярина великого князя приняли с почестями. (Здесь еще о падении Букана никто не ведал). Святослав Ярославич встретил Агея у самого крыльца.

— Рад видеть тебя, боярин Агей Ерофеич. Прошу в покои. Потрапезуем, что Бог послал.

Во время трапезы Букан, хорошо ведая сильные и слабые стороны младшего брата Ярослава Всеволодовича, деловито кашлянул в кулак и начал свою вкрадчивую и многозначительную речь:

— От владимирских бояр я к тебе, князь Святослав Всеволодович. Но разговор между нами должен держаться в строгой тайне.

— Само собой, — простодушно отозвался Святослав. — От каких бояр-то?

— Ты уж прости, князь, но я крест боярам целовал, а посему не могу я клятвоотступником стать.

— Коль целовал, помалкивай, негоже Иудой быть, — одобрительно кивнул Святослав. — Ты мне самую суть выложи.

— Суть такова: бояре в большой затуге. Великий князь большое зло супротив ордынского хана замышляет. Не останови — вновь полчища Батыя нахлынут, и вновь в пепел всю Ростово-Суздальскую Русь превратят.

Святослав оторопел:

— Да быть того не может. Мой брат — верный содруг хана Батыя. Не из его ли рук он ярлык получил и всем русским князьям сказал: «Я чту тебя, Ярослав и мужей твоих». А, отпуская на Русь, добавил: «Ярослав! Будешь ты старшим всем князьям в русском языке». «И вернулся Ярослав в свою землю с великой честью». Так по всем летописям велено записать. Надысь, я в летопись заглядывал.

— Время изменилось, князь. Брат твой посчитал, что на Батыя пора собирать общерусское войско. Его посланцы помчали в Новгород, Псков, Смоленск, Полоцк, Минск и Витебск, по всем городам Северо-Западной Руси, кои не подвергались Батыеву погрому. Больше того, брат твой послал гонца и к галицкому князю Даниилу Романовичу, кой одержал над татарами несколько побед. Каково будет хану узнать об измене великого князя? Гонец за гонцом.

Речь Букана не была лишена правды. Северо-Западная Русь, не испытавшая разорения Батыя, стояла перед новой угрозой Тевтонского Ордена и Литовского княжества, и она запросила помощи у князя Владимирского. Ярослав Всеволодович не мог ответить отказом: в случае поражения Северо-Западных княжеств, Литва и Тевтонский Орден могли двинуться вглубь Руси. Вот и поскакали из Владимира гонцы с ответом, что Ярослав Всеволодович не оставит в беде северные города. Ни о каком же заговоре против хана Батыя и речи не было. «Заговор» придумали Букан с боярами, дабы сместить с Владимирского престола неугодного Ярослава.

— Да то ж беда, — огорчился Святослав. — Хан Батый за сие по головке не погладит. Не тот он человек, дабы измену прощать.

— Мудры слова твои, князь Святослав Всеволодович. Вот и владимирские бояре о том же. Ярослав до беды Русь доведет. Уж лучше бы хан Батый другому князю ярлык передал. Не так ли, Святослав Всеволодович?

— Да, пожалуй, что и так. И без того досыта крови нахлебались. Покой нужен Руси.

— Золотые слова, князь, — не скупился на лесть Букан. — О том все бояре пекутся. Вот бы нам, сказывают они, увидеть великим князем мудрого Святослава Всеволодовича.

— Меня? — неуверенно спросил князь.

— А кого же боле? Ты — единственный престолонаследник из братьев Всеволодовичей. Хан Батый наши права на наследие не трогает. Юрий Всеволодович был его врагом, а на Владимирский стол хан посадил его брата Ярослава. Теперь твой настанет черед, Святослав Всеволодович. Тебе и только тебе быть великим князем. Над всей землей Русской будет твоя власть.

Святослав, хоть и был безвольным, недалеким человеком, но власть любил. Страсть любил! Пора и ему посидеть на знатном владимирском троне. Чем он хуже Юрия или Ярослава?

Святослав Всеволодович даже в кресле приосанился.

— Какие будут приказания князь?

— Какие?.. Да у меня и на ум ничего не приходит. Уж как Бог рассудит, так тому и быть.

«Рохля! Да тут и дурак смекнет», — с презрением подумал о князе Агей. Вслух же, выдавив на лице подобострастную улыбку, молвил:

— Хан Батый может ненароком, и прознать о кознях великого князя. В ставку свою вызовет… Ненароком! — подчеркнул Букан. — Так что готовься к великому княжению, Святослав Всеволодович. А мы уж, бояре, тебе верой и правдой послужим. Ярослав-то нас сторонится. Меня-то шибко отлаял. Помышлял ему дельный совет дать, а он за посох схватился. Прочь-де из хором!

— Братец у меня крутой. Случалось, и меня посохом поколачивал. Ты уж прости его, Агей Ерофеич. Я-то драться с боярами не буду. Всех, кто хотел меня на Владимирском столе видеть, щедро награжу. А тебя ближним боярином оставлю.

Букан низехонько поклонился:

— Все ведают, что твоё слово твердое и нерушимое. Скоро быть тебе великим князем!

Уезжал Букан из Суздаля довольным.

* * *
Попытка Литвы иТевтонского Ордена напасть на Северо-Западную Русь вновь была успешно пресечена решительными действиями Александра Невского. Что же касается князя Владимирского, то и пяти недель не прошло, как хан Батый узнал «ненароком» о «коварных происках» Ярослава Всеволодовича. Хан всегда был подозрителен и никому не доверял, даже угодливому Ярославу, который предал своего родного брата Юрия. Причем, пакостил и предавал не единожды, не зря его так не любят урусы. И есть за что: змея один раз в году меняет кожу, а предатель — каждый день.

Но недовольны были Ярославом и при дворе великого хана Гуюка, сидевшего в далеком Каракоруме. Здесь тайно действовала большая группа придворных великой ханши Огуль Гамиш, не доверявшая золотоордынскому хану Батыю. Назначение Ярослава правителем Руси было встречено знатью великой ханши с неодобрением: Каракорум хотел иметь собственного ставленника на Руси. И вот случай подвернулся. Узнав, что Батый намерен вызвать Ярослава в Сарай, представитель Гуюка заявил, что Ярослав должен выехать из ставки Батыя в Каракорум.

— Зачем? — поинтересовался Батый.

— О том мне неизвестно. Я выполняю лишь приказ великого хана.

И Батыю пришлось подчиниться: по служебной лестнице он подвластен Гуюку.

В 1246 году князь Ярослав, ничего не подозревая, с большой свитой был отправлен из Сарая в Каракорум.

— Ты хорошо послужил Золотой Орде, князь Ярослав. А теперь тебя хочет утвердить на княжение сам великий хан Гуюк, — с натянутой улыбкой сказал князю Батый.

— Сочту за большую честь. Я оправдаю надежды великого хана, — согнулся в низком поклоне Ярослав.

Дорога в Каракорум была дальняя и тяжелая, добраться туда было нелегко, многие люди из княжеской свиты погибли.

При дворе великого хана 56-летний Ярослав не получил «никакого должного почета». Здесь было уже решено убить князя, чтобы «свободнее и окончательнее завладеть его землей». Мать великого хана Гуюка — Огуль Гамиш, как бы в знак особенного благоволения предложила Ярославу отравленную пищу из собственных рук. Яд на седьмой день, 30 сентября 1246 года, прекратил жизнь князя.

Ярослав Всеволодович, не снискав себе народной славы на Руси, умер на чужбине.

Разделавшись с владимирским князем, ханша Огуль Гамиш, пользовавшаяся огромным влиянием при дворе часто болевшего сына Гуюка, поспешно отправила гонца в Новгород к Александру Невскому, зовя его к себе под тем предлогом, что «хочет подарить ему землю отца». Однако Александр Ярославич «не пожелал поехать», ибо все говорили, что хитрая ханша умертвит его или подвергнет вечному плену.

Хан же Батый принял брата убитого князя — Святослава Всеволодовича и, в соответствии с русским обычаем, назначил его великим князем.

Агей Букан торжествовал: он вновь ближний боярин правителя Руси. Князь же Святослав отметил свое великое княжение пышным пиром. Владимирские бояре успокоились: нет больше сварливого и вероломного князя. Наконец-то избавилась Русь от гнусного человек

Глава 9 МАРИЯ И АЛЕКСАНДР

Не так уж и долго сладко ел и пил, и ездил на золоченой карете князь Святослав Всеволодович: в Каракоруме не признали назначение Святослава, исходившего от Батыя.

В 1247 году великий хан Монгольской империи Гуюк, по совету матери Огуль, решил сместить великого князя и вызвал в Каракорум двух братьев — Александра и Андрея Ярослвичей. На сей раз Александр Невский, прикинув обстановку на Руси, надумал поехать в Каракорум. Поездка в Монголию оказалась длительной и заняла два года. Пока братья добирались до Каракорума, в 1248 году умер великий хан Гуюк и престолом завладела Огуль Гамиш.

Ханша давно уже пристально наблюдала за боевыми успехами Александра Невского. И Чингисхан, и Гуюк, и Батый предполагали нанести сокрушительный удар по всей Западной Европе, но русичи настолько ослабили татаро-монгольские тумены, что ханам пришлось отказаться от своих честолюбивых захватнических планах.

И то, что князь Александр Невский блестяще побил немцев и шведов, пришлось по душе властолюбивой Огуль. Этот храбрый урус обладает великолепным полководческим даром. Имя Александра прославилось не только по всей Руси, но и во многих странах. Сейчас он в зените славы, и он уверен, что получит ярлык на великое княжение. Этого ждет и хан Батый. Он давно благосклонен к Александру. Многие называют хана мудрым, но они заблуждаются: мудростей много, а премудрость одна. Именно она, великая Огуль Гамиш, должна быть самой умной, расчетливой и дальновидной. Она никогда не поставит Александра великим князем. Это опасно. Такой незаурядный человек, наделенный огромной властью, может объединить вокруг себя всех русских князей и получит 100–150 — тысячное войско, которое будет способно защитить Русь от татаро-монгол. Тогда вся предыдущая война с гяурами окажется напрасной.

Нет, Александр не получит ярлыка на великое княжение. Оно достанется его младшему брату Андрею, который ни чем еще себя не проявил. Невский, конечно, будет раздражен, между братьями возникнет вражда, (они и без того не очень ладят между собой), но тем лучше для великой монгольской империи: русские княжества вновь будут разобщены и ослаблены, да и влияние Батыя на Руси значительно подорвется.

Огуль не любила внука Чингисхана. Тому уже мало предела Золотой Орды, он давно мечтает завладеть троном Монгольской империи, и всё делает для того, чтобы принизить влияние великой ханши. У Огуль всюду свои глаза и уши. Недавно Батый неосторожно сказал:

— Участь женщины быть рабыней и наложницей. Она не может быть наместником Аллаха на земле. Это противоречит его заповедям.

Намек был более чем прозрачен. Батый исподволь готовит силы, чтобы сместить Огуль, и у него есть много сторонников, особенно его двоюродный брат Менгу и сын Сартак, который не только благосклонно настроен к русским князьям, но и явно (что удивительно для сына правоверного) поддерживает несторианство[692] — одно из учений в христианстве. Он, как и его отец, готов посадить на великое княжение Александра Невского и поддерживает всех удельных князей, готовых сблизиться с Ярославичами. Стало известно, что особенно желают встать под стяги Невского Владимир Углицкий и Василий Ярославский (родной брат и племянник Василька Ростовского). Они уже сейчас дожидаются Александра во Владимире, и им во всем потакает Сартак. Но этого допускать нельзя. Ростово-Суздальская Русь, как и прежде, должна быть раздроблена на мелкие уделы. Надо немедленно послать в Золотую Орду своего доверенного человека. В Орде есть на кого опереться. Один из них — брат Батыя — Берке. Этот жестокий хан ненавидит русских князей и готов выполнить любое поручение Огуль.

Берке, получив тайное послание великой ханши, тотчас отправил во Владимир мурзу Давлета, своего преданного человека.

— Пригласишь Владимира Углицкого и Василия Ярославского на достархан. Пусть примут наши угощения, приготовленные искусным китайским поваром и врачевателями. Но ни один урус ничего не должен заподозрить. Яд должен действовать очень медленно.

Владимир Углицкий и Василий Ярославский были приглашены на достархан в начале декабря 1248 года. Первый скончался через три недели, а второй 7 февраля 1249 года.

Смерть молодых князей вызвала удивление не только у Батыя, но и у Сартака. Батый вспылил:

— Я покорил Русь и мне лучше знать, кого казнить, кого миловать. Только я имею право вмешиваться в дела русских князей. Эта Огуль многое из себя корчит. Чем сильней князь, тем больше он соберет для меня дани. А эта шайтанка режет и травит их, как шелудивых собак. Она ничего не смыслит в русских делах… Слушай, Сартак. Я поручаю тебе Золотую Орду, а сам займусь Монголией. Берегись моего брата. Берке давно мечтает завладеть Ордой, но я этого не допущу.

С отъездом Батыя в Монголию, вражда между его сыном и Берке усилилась…

А Огуль как задумала, так и решила. Великим князем она назначила Андрея Ярославича, за Невским же закрепила Новгородское, Киевское, Черниговское и Переяславское княжества.

В декабре 1249 года князья вернулись на Русь. Андрей тотчас проследовал во Владимир, а Невский надумал заглянуть в Ростов, к Марии, к своей доброй советчице.

— Ну, как ты, Мария Михайловна? — пытливо глянул на княгиню гость.

— Трудно, Александр, — откровенно призналась Мария. — Беда за бедой. Недавно брата Василька похоронила, а затем и его племянника… Странная смерть. Оба на здоровье не жаловались.

— Соболезную, Мария Михайловна. Слышал. Ты права — странная. Думаю, без руки ханши Огуль тут не обошлось.

— И я ее подозреваю… Ну, да ладно о грустном. Были и радостные минуты. Бориса моего не видел?

— Не успел, Мария Михайловна. Сразу к тебе.

— Летом свадьбу сыграли.

— Да ну? И когда только подрос. Сколь уж ему?

— В лета вошел. Восемнадцать. Прошлым летом, когда ты еще в Каракоруме сидел, женился на муромской княжне Марии Ярославне.

— Довольна ли молодой княгиней?

— Пока ничего худого не замечала. Кажись, удачный будет брак… И другая добрая новость. Определила я младшего Глеба. Нынешней весной он ездил к хану Сартаку и получил ярлык на княжение в Белоозере. А третью добрую весть ты сам привез.

— Отлучение от великого княжения? — усмехнулся Невский. — Аль ты рада тому?

— Конечно же, никакой радости я от этого не испытываю, но я наверняка знала, что великокняжеский стол тебе не отдадут.

— Наверняка? — удивился Невский. — Хотя, зачем я тебя спрашиваю. Ты, Мария Михайловна, всегда прозорлива.

— Я просто взвесила обстановку на Руси и подумала, что прославленного Невского опасно ставить на великое княжение. Уж лучше отодвинуть его подальше от центра Руси — к Киеву, Чернигову, Новгороду. Поближе к половцам, немцам и шведам. Пусть там сражается и ослабляет русские рати.

— А ведь ты права, Мария Михайловна… Но какую же я тебе добрую весть привез?

— За тобой, Александр, закрепили мой отчий Чернигов. И теперь я бесконечно счастлива, что место моего покойного батюшки займет такой достойный человек.

— Ты меня переоцениваешь, Мария Михайловна, — поскромничал Александр. — Достойные люди и в Чернигове найдутся… Кого бы ты хотела видеть наместником?

— Я знала, — вздохнула княгиня, — что ты вновь сядешь в Новгороде. Там, где враги обок, там и ты… Что же касается наместника, сам решай. Тебе видней, лишь бы о Чернигове, как и мой отец, неустанно радел.

— Надежного человека подберу, ты уж не сомневайся, — заверил Невский.

— А что же с остальной Русью, Александр? Тяжело под игом сидеть, вся Отчизна стонет. Вот уж десять лет под ордынским ярмом живем. Неужели не сыщется муж, кой кинет клич по Руси, дабы подняться всему люду православному? Неужели?!

В глазах Марии — и боль, и отчаяние, и неудержимый порыв, от коего пошел по телу Александра озноб. Эта княгиня настолько измучалась и настрадалась душой, что готова сама схватиться за меч и призвать русичей на священную войну с поработителями.

Александр Ярославич поднялся из-за стола и, подойдя к Марии, положил свои тяжелые ладони на ее мягкие, хрупкие плечи.

— Рано, Мария Михайловна, рано! У самого скорбит душа, самому хочется схватить меч, но это всего лишь порыв. Рано! Сила по силе — осилишь, а сила не под силу — осядешь, и так осядешь, что уж вовек не подняться. Как это ни горько, но сейчас перед Русью стоит иная задача: дабы предотвратить новые татарские нашествия, надо поддерживать мирные отношения с ханами и при этом объединять все русские земли на Северо-Западе, чтобы оказывать решительный отпор Литве, немцам, свеям и папской курии[693]. Другого пока не дано. Ни один князь, будь он семи пядей во лбу, не способен сейчас нанести победный удар по татаро-монголам. Ни один князь!

Александр Ярославич снял с плеч Марии руки и вновь уселся за стол.

— Разумом понимаю, но сердцем…

В глазах Марии застыла глубокая печаль.

Невский осушил чарку, надвое разломил ломоть ржаного хлеб, понюхал.

— Какая прелесть. Славно пахнет. Отвык я от русской пищи. Свой выпекаешь?

— Свой. Потихоньку засеваем старые пахотные земли. Главный упор делаем на рожь. Она устойчива к переменам погоды, рано созревает и реже попадает под ранние заморозки.

— А ты, я вижу, крестьянские дела не худо ведаешь.

— Жизнь заставляет, Александр. Без ума проколотишься, а без хлеба не проживешь. Вот и налегаем на рожь, и не только: и овсы, и ячмень, и просо и горох возделываем. Немалое подспорье. Как в народе говорят: от земли взят и землей кормлюсь.

— Добро, Мария Михайловна. А вот в Новгороде с хлебушком всегда туго. Так что, когда окрепнете, к вам за хлебом приеду.

— Милости просим… Ты вот о папской курии заикнулся. А ведь нелегко тебе будет, Александр. Курия развернула широкое наступление на страны Восточной Европы, и особое внимание, как впрочем и Тевтонского Ордена, ее привлекает Русь, коя имеет устойчивые отношения в Прибалтике, Карелии, в земле финнов и даже в Польше.

— Ты изрядно осведомлена, — с глубоким интересом посмотрел Александр на Марию.

Да, «самая образованная женщина средневековья» хорошо ведала, что творится за пределами Новгородско-Псковской земли.

Тринадцатый век явился временем расцвета могущества папы Римского, кой вел борьбу с германскими императорами, стремясь утвердить свою власть в Европе. Весьма значительные события произошли также в Восточной Европе. В 1204 году пал, захваченный латинскими крестоносцами, Константинопль, кой подвергся варварскому разгрому. Патриарх и византийский император перебрались в Никею, где и возникла Никейская империя.

Вскоре, после захвата Константинопля, папа Иннокентий Третий обратился к русским князьям с посланием, в коем, ссылаясь на то, что пал центр православной церкви, предлагал Руси принять католичество и подчиниться власти курии. Одновременно Иннокентий потребовал от властителей Польши, Ордена, Швеции, Норвегии и других стран прекратить всякие торговые сношения с русскими князьями. Однако немецкие купцы не могли в то время существовать в отрыве от таких крупных торговых центров, как Новгород, Полоцк, Смоленск и других городов. Немецкое купечество нарушило папское предписание и заключило торговые договоры с русскими городами.

Русские князья не только отвергли папские домогательства, но и изгнали папских монахов (лазутчиков) из Киевской и Ростово-Суздальской земли.

Татаро-монгольское нашествие, казалось, открывало перед курией новые возможности. Во-первых, в связи с тем, что татаро-монгольские ханы установили власть над Русью, можно было попытаться склонить их к принятию католичества, а затем договориться с ними, как с сюзеренами русских князей и получить из ханских рук признание за папством прав верховного управления русской церковью. (Экономические и политические выгоды такого акта не вызывали сомнений), хотя сама попытка склонить татаро-монгольских ханов к принятию католичества оказалась явно авантюрной. Во-вторых, опасаясь угрозы тем странам Восточной Европы, которые признали церковную власть папства, курия соглашением с ханами надеялась обеспечить безопасность своих отношений в этих государствах. В-третьих, курия стремилась договором с татаро-монгольскими ханами устранить возможность их сближения с Никейской империей, которая и без того всё сильнее угрожала крестоносцам в Константинополе.

Наряду с военным наступлением папская курия в это время предприняла широкое дипломатическое наступление на Русь.

— Я хорошо ведаю, — заключила Мария, — что Иннокентий Четвертый отправил ряд писем влиятельным русским князьям, предложив им принять католичество. Уверена, что одним из первых такое послание получил знаменитый Невский. Не так ли, Александр?

Александр Ярославич всё с большим интересом посматривал на княгиню и думал:

«Прав был когда-то мой двоюродный брат Василько, говоря, что его супруга, обладает необычайным умом. Она действительно выдающаяся женщина, и только ей было по силам написать изумительное „Слово о полку Игореве“, кое Александр прочел в стенах Григорьевского затвора».

— Было послание от папы, Мария Михайловна. И что, ты думаешь, католики предлагают взамен?

— Ответ очевиден, Александр. Иннокентий Четвертый сулит свое покровительство и помощь против татар. Я права?

— Несомненно, княгиня. Ко мне прибыли даже два папских кардинала. Вот уж хитрецы! Из кожи лезли, дабы прельстить меня католичеством. Но я им жестко заявил: «Папа хочет толкнуть Русь на войну с Золотой Ордой, дабы облегчить ливонским рыцарям захватить наши Северо-Западные земли. Тому не бывать. Русь была и будет православной!»

— Достойный ответ, Александр. Недаром тебя поддержали отцы церкви. Митрополит Кирилл, после поездки в Никею к патриарху, перебрался во Владимир и ныне с тобой в доброй дружбе.

— И всё-то ты ведаешь, княгиня!

Александр вновь поднялся из-за стола и прошелся по покоям. А Мария залюбовалась князем. Статный, широкоплечий, с умным, красивым лицом. Ему не исполнилось еще и тридцати, но в русой, кудреватой бородке уже залегла серебряная паутинка… Сейчас ему двадцать девять, сколь было и Васильку, и как он похож на своего брата!

Василько!.. Милый, родной Василько. Как тебя не хватает все эти тяжкие годы. Народ до сих пор тебя вспоминает добрым словом. Ты был строгим, но справедливым князем. Господи, и как же ты любил жизнь!

Александр молчаливо постоял у окна, из коего виднелось тихое, изумрудное Неро, затем повернулся к княгине и неожиданно спросил:

— А почему ты свое «Слово» не отдашь переписчикам и не размножишь книгу для других княжеств?

Тугие, рдеющие губы Марии тронула мягкая, нерешительная улыбка. Она всегда смущалась, когда речь заходила о ее рукописи.

— Не могу преодолеть себя, Александр. Такой же вопрос мне задал ученый монах Дионисий, кой пришел в Ростов из Москвы. Всю жизнь он занимался летописями, прочел сотни знаменитых книг, и теперь настаивает, чтобы «Слово» отдать переписчикам. Но… но я до сих пор страшусь. Я до сих пор не считаю свою рукопись совершенной. Пусть пока полежит в Григорьевском монастыре.

— Чересчур скромничаешь, Мария Михайловна. Уверяю тебя: твое «Слово» — изумительное творение, кое должно стать достоянием всей Руси.

— Не знаю, не знаю, Александр. Может быть я когда-нибудь и решусь на размножение книги о своем пращуре (Мария была внучкой великого киевского князя Всеволода Святославича Черемного, кой доводился старшим племянником князю Игорю)… А сейчас поговорим об ином. Ты заедешь к своему брату Андрею?

— Во Владимир? Честно признаюсь, за два года в Монголии, мы досыта наговорились с братом, а посему я не думал посещать Владимир. Есть в том нужда, Мария Михайловна?

— Сам решай, Александр, — загадочно отозвалась княгиня. — А сейчас я бы хотела с тобой посетить Гри- горьевский монастырь.

— Хочешь показать лучшую на Руси библиотеку?

— И не только, — вновь загадочно молвила княгиня.

Григорьевский затвор стоял в западной части детинца, вблизи от княжеских белокаменных палат. Книгохранилище было хорошо освещено восковыми свечами в бронзовых шанданах. За крепкими, дубовыми, слегка наклонными столами трудились более трех десятков «ученых мужей» в черных подрясниках. Поскрипывали по пергаментным листам гусиные перья. На каждом столе — скляница с чернилами, киноварь, точила для перьев, песочницы…Лица ученых мужей сосредоточенные.

При виде княгини и Александра Невского иноки оторвались от рукописей и почтительно поклонились.

Мария молча, легким взмахом руки, повелела монахам продолжать работу. Князь же Александр с восхищением осматривал библиотеку. Сколько же тут сотен книг! Древних, облаченные в кожи и доски, с медными и серебряными застежками. Да тут целое сокровище!

— Мне рассказывали о ростовской библиотеке, но чтоб такое!

— Спасибо отцу Василька — Константину Всеволодовичу. Он собрал только греческих книг более тысячи. Часть закупил, а часть ему были подарены восточными патриархами. Перед своей кончиной Константин Всеволодович завещал свою библиотеку ярославскому духовному училищу, но оно там просуществовало недолго. Уже через два года, вместе с учителями, учениками и библиотекой, оно было переведено в Ростов. Богатейшая книжница еще более пополнилась при моем супруге. Он не жалел никаких денег ни на книги, ни на само училище. Именно при Константине и Васильке Ростов стал духовным и культурным центром Руси. С тех пор и начали называть Григорьевский монастырь «затвором», то есть школой, где изучались языки, велось летописание, переписывались древние рукописи, а во время богослужений песнопения исполнялись на двух языках — славянском и греческом.

Александр подошел к одной из низких сводчатых дверей, за которыми послышались нестройные голоса.

— Что сие, княгиня?

— То ученый муж Дионисий отроков греческому языку обучает. Вельми разумен, сей монах. Глубокий знаток античной литературы. Это — и Гомер, и Вергилий, и Аристотель, и Платон. Не говорю уже о русских авторах.

— Как появился у тебя сей ученый муж?

— В год Батыева нашествия из Москвы пришел. Молвил: «Все города разорены, мирские и духовные книги брошены в костер. Хотел с горя в скит удалиться, но тут услышал благую весть, что Ростов, и библиотека его чудом сохранились. Вот и подался в сей град».

Однако Мария Михайловна не всё рассказала. Дионисий при встрече с ней молвил и другие слова:

— Много наслышан о тебе, княгиня, как о первой на Руси женщине — летописце, о твоих зело больших познаниях философии и литературы. Аристотеля, Гомера, Платона и других сочинителей ты почти знаешь наизусть. Мне тебя учить, думаю, нечему. Поэтому я пришел сюда не за тем, чтобы от меня набиралась книжной мудрости известная всей Руси княгиня, а затем, чтоб в твоей благословенной школе кое-чему научить твоих славных отроков. Не гони меня, пресветлая и премудрая кудесница слова. Я буду зело рад, если мои скромные знания принесут хоть малую лепту в сокровищницу Ростова Великого. Причем, я не потребую никакой платы. Я видел страшные разорения, и черный ломоть хлеба да кружка кваса будут для меня наилучшим брашном.

Мария с радостью приняла ученого мужа. А затем она добилась того, чтобы великокняжеское летописание было перенесено из сожженного Владимира в Ростов, и уже в 1239 году Мария составляет первый великокняжеский свод (спустя тридцать лет — второй).

— Почему ты взялась за сей огромный труд? — спросил Александр Ярославич.

— Если откровенно, то меня вынудило к этому нашествие ордынцев. После гибели мужа я не могла взять в руки меча, но у меня появилась другая возможность — сберечь от уничтожения русскую письменность, сохранить её, как величайшую сокровищницу, коя никакой цене не поддается. Составление летописи в лихую годину — наиболее яркая страница борьбы ручичей за свою независимость. Ведь летописи, над коими я и мои сподвижники сидели, отражали не только годовые события Ростова, но и других княжеств. Эти летописи мы отправляем во многие города, где их переписывают, а зачастую читают в виде проповедей с амвона церквей, кои разжигают в сердцах русских людей огонь гнева и возмущения бесчинствами и жестокостью врагов.

— Другими словами сказать, что из обычных летописных сводов, сложившихся на Руси, своды княгини Марии обрели общенародный патриотический глас.

— Ты прав, Александр, — твердо произнесла Мария. — Мы того и добиваемся, чтобы наши своды были глашатаями борьбы против ненавистного ига, придавая им нравственно — религиозное обрамление.

— И надо признать, княгиня, что собрание некрологов русским князьям, кои решительно отказались служить ненавистной Орде, звучат набатом. Чего стоят твои «Жития» Василька Ростовского и Михаила Черниговского. Ты, княгиня, взялась за труднейший и зело ответственный труд по созданию героических рассказов о подвигах русских князей, но не на поле брани, а в другом, более тяжком для них положении. Их зверски пытали, но они не захотели перейти на сторону врагов. Именно таким образом ты, Мария Михайловна, воспитываешь своими сводами убежденность и уверенность в победе русичей, вселяешь в их сердца стойкость и непремиримость. Ведь надо честно признаться, что многие князья пали духом, растерялись, их обуял животный страх перед ордынцами. И вот сыскался человек, коему надо было их ободрить, вселить веру в будущую победу. Этот хрупкий, но мужественный человек передо мной. Тебе, княгиня, должна быть благодарна вся Русь.

Тонкое, чистое лицо Марии зарделось.

— Не слишком ли, Александр? Зачем такие высокие слова.

— Не слишком, Мария Михайловна. Все твои деяния говорят о величайшем значении, как самого Ростова, так и составленных в нем сводов для истории и культуры всего русского народа. Ты творишь огромное дело!

— Если так, то ловлю тебя на слове. Не зря я тебе заикнулась о Владимире. Ходят слухи, что Владимир намерен вернуть из Ростова великокняжеское летописание. Князь Андрей честолюбив и он…

— Можешь не договаривать, Мария Михайловна, — по лицу Невского пробежала тень. — Я хорошо ведаю своего брата. Ты, пожалуй, права, но постараюсь убедить Андрея. Твои труды стоят того, чтобы я сделал крюк во Владимир.

Княгиня благодарно поклонилась Невскому в пояс. Он еще долго находился в «затворе»: беседовал с отроками, учеными мужами и особенно с Дионисием, который произвел на него неизгладимое впечатление. Сей муж знал не только несколько языков, не только блестяще цитировал иноземных литераторов, историков и ученых, но и весьма мудро отвечал на разные житейские вопросы. Глубина его мыслей была поразительной.

«Побольше бы таких ученых людей на Руси, как Мария и Дионисий», — невольно подумалось Александру.

Княгиня чутко прислушивалась к разговору князя и монаха и удовлетворенно кивала головой. Пусть Александр ведает, какие ученые мужи живут в Ростове, и что ни монах, то кладезь ума, и никто из них не собирается уходить во Владимир.

Покидал Невский Григорьевский затвор в возбужденном состоянии. Ни в одном городе Руси нет такого литературно-духовного средоточия. И не только. Ростов Великий, если дать ему определенное направление, может стать центром подготовки восстаний против ордынского ига. Но поймет ли Мария, какая громадная ответственность ляжет на ее плечи? Думается, поймет. Этой исключительной женщине ни мужества, ни силы духа не занимать.

Александр Невский, еще в начале вторжения полчищ Батыя, задался целью — выгнать с родной земли жестоких завоевателей, но когда он увидел, что почти все русские княжества разорены и уничтожены, цель его несколько изменилась: надо выждать, когда княжества оправятся, и тогда уже готовить удар на ордынцев. Пока же надо вести с ханами тонкую игру и исподволь накапливать силы. И в этом плане Ростов должен занять ведущее место.

После шумной и веселой встрече с молодыми, Александр Ярославич остался один на один с Борисом. Молвил:

— Жену свою, Марию Ярославну, не обижай. Кажись, славная она у тебя.

— И в мыслях того нет, Александр Ярославич. Надеюсь прожить так, как родители мои жили.

— Добрый пример… А теперь о делах потолкуем. С баскаком как живешь?

При упоминании баскака Туфана лицо молодого князя подернулось хмурью.

— В печенках сидит этот баскак. Стараюсь не враждовать, но противно видеть его рожу. Так и хочется схватиться за меч.

— О мече пока забудь, Борис. Напрочь забудь!

— И об этом мне говорит сам Александр Невский?! Да как можно спокойно взирать на эту надутую харю?

— Не кипятись, князь. Попусту меч из ножен токмо глупцы вынимают, и не тебе, пожалуй, это объяснять. Не время! Слушай свою мать, она у тебя мудрая женщина. Постарайся жить с баскаком мирно. Почаще дари подарки, приглашай на охоту. Татары это любят. А сам, тем временем, копи силу.

— Да как копить, Александр Ярославич? Баскак наперечет знает каждого моего дружинника. Сто человек — и не больше! И это на всё княжество. Таков приказ хана Батыя. Ни меча, ни кольчуги не позволяет обновить. Каждую кузницу дозирает. Как-то один из ковалей попытался кольчужную рубаху отковать. Так того коваля воины баскака увели к Туфану, и тот приказал его высечь плетьми. Ремесленный люд, было, возроптал, да и дружина моя возмутилась. Быть бы побоищу, да мать меня остановила.

— Вдругорядь скажу: умница твоя мать. Ну, побил бы ты Туфана, так хан бы на Ростов целый тумен[694] прислал. Ростов бы на, сей раз, сжег, а весь ремесленный люд и дружину твою в один час уничтожил.

— Так что же делать, Александр Ярославич? Терпя, и камень треснет.

— Терпи, Борис, терпи. Тебе есть у кого доброго совета послушать… А я же такой бы совет дал. Добрые ремесленники, кои оружье могут ковать, пусть из Ростова в глухие места уходят. Забирают своё сручье[695] и потихоньку уходят.

— В лесах тайно оружье ковать? — оживился князь.

— Молодец Борис Василькович, быстро смекнул. Ковать и ковать! Думаю, такие дебри у вас найдутся. Поразмысли над этим, сыщи надежного кузнеца и поручи ему подобрать тайное лесное угодье с рудой и речушкой, чтоб ни один поганый о нем не пронюхал. Баскаку же, коль убыль в ремесленниках заподозрит, скажешь: бегут, неслухи, к каждому посадскому гридня не приставишь. И до нашествия из городов бежали и ныне бегут, нечестивцы. И серчай, серчай побольше!

— Ловко придумал, Александр Ярославич! Вот так бы по всем княжествам оружья наготовить.

Невский лишь многозначительно улыбнулся.

Глава 10 СТАРШИЙ БРАТ НЕВСКОГО

Распрощавшись с Борисом, Александр Ярославич вновь вернулся в покои княгини. Их беседа была продолжительной, но носила уже иной характер. К концу разговора Мария Михайловна внезапно спросила:

— А ты помнишь, Александр, своего брата Федора?

— Федора? — переспросил Невский, и лицо его резко изменилось, стало замкнутым и отчужденным.

— Прости, Александр. Мы не так часто с тобой видимся, и один Бог ведает, увидимся ли вновь. Не знаю, как для тебя, но смерть твоего брата до сих пор остается для меня загадкой.

— А что твоя сестра говорит?

— Ефросинья в полном неведении.

Невский еще больше замкнулся.

* * *
Федор родился в 1216 году и был на четыре года старше Александра. Это был крепкий и красивый княжич, к тому же веселый и добрый. Княжича любил весь Переяславль.

— Не в отца поднимается Федор.

— Ярослав-то Всеволодович уж куды как зол и пакостлив, а сын его готов последнюю рубаху с себя снять. Худого слова от него не услышишь, не то, что отец.

До Ярослава Всеволодовича доходили слова переяславцев, и он срывал гнев на сыне:

— Нет в тебе моего корня, Федька. Ты черни должен плеть показывать, а не калитой трясти. Ты чего это Ваське кожемяке полную горсть серебра отвалил?

— Он в кулачном бою всех побил, вот я его и наградил.

— А твоего ли это ума дело? Ты что, князь Переяславский? Придурок!

Ярослав Всеволодович доставал из-за голенища сафьянового сапога крученую плеть и принимался стегать сына.

— Да ты что, батя! — увертываясь от хлестких ударов, восклицал Федор. — Я же от чистого сердца Ваську наградил. Ты что?

Но Ярослав Всеволодович, знай, норовит достать плеткой сына. Кстати, плетки на Федора он никогда не жалел, потчевал за малейшую провинность, а то и просто так — для острастки. Ворчал:

— Не выйдет из тебя путного князя. Глуп, как осел. А не я ль тебя наставляю, как настоящим князем стать?

— Через мерзость, подкупы и вероломство? Я так не могу, батя. Хочу честно людям в глаза смотреть.

— Опять ты за своё, дурак набитый!

И вновь принималась свистеть крученая плеточка.

Когда Федору стукнуло семнадцать лет, Ярослав Всеволодович решил: «Женить, дурака, и непременно на умнице. Такую сыскать, дабы от всяких глупостей муженька отлучила».

Надумал с братом своим посоветоваться, великим князем Юрием Всеволодовичем. Тот долго не раздумывал, как на блюдце поднес:

— Есть такая умница, даже чересчур. Давно в девках засиделась. А всё из-за чего? В науки разные, вишь ли, влезла, за уши не оттащишь. Сказывают, шесть языков иноземных ведает, ума-де палата.

— Да кто ж такая? — удивился Ярослав. — Неужель, брате, еще одна Мария Черниговская на Руси появилась?

— В самую точку угодил. Старшая сестра ее, Феодулия. И умом взяла и лицом пригожа. На Марию смахивает.

— Ну что ж, брате… Породниться с Михайлой Черниговским — большая честь для любого князя. Отдаст ли?

— Отдаст, коль сам великий князь поклонится.

— Уж порадей, брате.

— Порадею. Михайла Черниговский ныне на половца намерен идти, у Северских князей помощи затребовал, но те не шибко-то и разбежались. Вновь свары меж собой затеяли, берегут свои дружины. А я Михайле пятьсот воинов пришлю, то немалое подспорье.

Ярослав Всеволодович с удивлением глянул на великого князя. И чего это он вдруг расщедрился? Обычно скуп, воды из него не выжмешь, а тут целое войско Михайле Черниговскому отвалил. Не из-за Федьки же!

— Спросил напрямик:

— Какая выгода тебе, брате, такую дружину посылать?

— А когда я без выгоды чего делал? — довольно ухмыльнулся Юрий Всеволодович. — Это вас всех учить надо, пропали бы без меня. Так мотай на ус. Давненько меня притягивает Черная Русь[696]. Лакомый кусок, не зря на него Немецкий Орден и Литва зарятся. Я Михайле помогу, а он мне. Пирогом же вместе поделимся, хе-хе.

Михайла Черниговский отнесся к предложению великого князя с должным пониманием. Он, горячий сторонник объединения всех русских земель, и сам давно помышлял сблизиться с Черной Русью.

Венчание наметили на Покров — свадебник 1233 года. Жених и невеста друг друга до свадьбы не видели. (Смотрин зачастую не делали: всё решали родители). Правда, Феодулии рассказали, что жених красив лицом и нравом добрый. Видел жениха ближний боярин Федор Андреевич, бывавший по делам в Переяславском княжестве. А ближнему боярину, одному из своих учителей, княжна бесконечно доверяла.

— Славный княжич, душевный, нравом веселый. С таким счастливо проживешь.

Княжна была весьма довольна рассказом боярина, а вот княжич Федор Ярославич с первого же дня, узнав о намерении отца, потерял всякий покой. Он уже второй год был безумно влюблен в местную боярышню Аринушку, стройную, кареглазую девушку с ласковым сердцем. Встречались редко, накоротке, да и то украдкой. Но какими были эти счастливые минуты! Какое блаженство испытывали Федор и Аринушка!

Однажды всепоглощающая страсть их так захватила, что Аринушка полностью отдалась своему любимому. Это случилось в конце июля, и через месяц боярышня еще ничего не почувствовала. Не догадывался о беременности своей лады и княжич Федор. Как-то им удалось еще раз встретиться, и вновь был незабываемый, волшебный час.

И вдруг, как гром среди ясного неба. В покои вбежал разгневанный отец и коршуном налетел на сына:

— Кто тебе позволил с дочкой боярина Григория Хоромского снюхаться?! Сучий сын!

Федор на какой-то миг растерялся, он не знал, что и ответить отцу. А может, он еще ничего толком и не ведает?

— Чего застыл, как пень? Не такой, оказывается, ты простачок. И времечко подобрал подходящее. Я — в Чернигов, а Хоромский с боярыней на богомолье снарядились, а деточки — в глухой садик. Ах ты, поганец!

Долго бушевал, а когда остыл, ткнул мясистым перстом на лавку и жестко молвил:

— Садись и слушай мое отцовское повеление. На Покров женю тебя, дурака, на дочери князя Черниговского, княжне Феодулии.

Неожиданная новость повергла княжича в оторопь.

— Невеста богатая, умом горазда. Хватит тебе баклуши бить.

Федор встал на колени.

— Не нужна мне княжна Черниговская. Выдай меня за Арину Хоромскую. Христом Богом умоляю, батюшка!

— Ты что оглох или белены объелся? Сказано за Феодулию, и будь радешенек родительскую волю исполнять.

Федор был потрясен: он закрылся в своей комнате и никого не впускал, а затем, за день до свадьбы, бледный, весь потухший, зашел к своему младшему брату Александру, кой уже слышал о предстоящей свадьбе.

Федор, со слезами на глазах, ходил взад-вперед по покоям и с отчаянием в голосе твердил:

— Не хочу никакой свадьбы. Не хочу!.. Уж лучше сбегу куда-нибудь. Я одну Аринушку люблю, одну Аринушку!

— А возьми да и сбеги, подумаешь родительская воля, — неожиданно для себя ляпнул вдруг кощунствующие слова тринадцатилетний Александр.

— И сбегу! А то и…

… После продолжительного молчанья Александр Невский раздумчиво и горько произнес.

— Это были последние слова, кои услышал я от брата. А дальше…дальше сплошные загадки. Отец приставил к Федору стражу. Брат не мог выйти даже на крыльцо. Под окнами его комнаты стояли караульные. Тем временем, приехали великий князь с княгиней Феодосьей, твои родители с дочерью Феодулией. Близился час венчания в соборном храме, но жених так и не вышел к невесте. Зато вышел отец с заплаканным лицом и объявил:

— Княжич Федор скончался от сердечного удара.

Феодудия упала в беспамятстве, и на другой же день постриглась в суздальский Ризположенский монастырь, под именем Ефросиньи. Ты ведь посещала Суздаль, княгиня?

— И неоднократно. Но сестра ничего не знает о таинственной смерти твоего брата… Да и что она может знать, или о чем-то догадываться. Ведь она в глаза не видела Федора.

— А ты, Мария Михайловна, о чем-то догадываешься?

— Да, Александр. Твой брат не мог погибнуть от внезапного сердечного приступа. Он никогда не жаловался на сердце. Это уж твой отец распустил слух, что его сын иногда страдал грудной жабой. Сущая ложь. Здесь одно из двух: либо Федор сам выпил отравленное зелье, либо ему подмешал в кубок отец. Я даже представляю себе такую картину. Все высокие и почетные гости собрались в храме, а твой отец с сыном так и не могут выйти из своих хором. Федор наотрез отказывается выйти к венцу. Ярослав Всеволодович всячески уговаривает, но сын тверд и неумолим. Тогда князь Ярослав со страхом понимает: его ждет несмываемый позор. Великий позор! Сын вышел из послушания отца. Ярослав представляет, как над ним будет смеяться вся Русь. И тогда он принимает чудовищное решение — убить сына. Это единственный способ избавиться от позора. Ярослав примиренчески говорит Федору:

«Хорошо, сын. Я пойду тебе навстречу и отменю свадьбу. Жди меня здесь с ответом невесты. Я придумал, что ей сказать».

Но Ярослав идет не в храм, а в свои покои и возвращается с двумя кубками.

«Я всё уладил, сынок. Выпьем за благополучный исход».

«Но что ты сказал невесте?» — жалея Феодулию, спрашивает Федор.

«Она — умная девушка, Немного огорчилась, но простила тебя. А теперь выпьем к твоей радости. Отдам тебя за дочь Хоромского».

Федор с удовольствием осушает кубок и замертво падает. Ярослав надежно прячет кубок в своих покоях, а затем посылает ближнего холопа в покои сына.

«Глянь, собрался ли, наконец, к венцу Федор. Уж до чего нерасторопный!».

Холоп вскоре возвращается:

— Твой сын мертв, князь!

Ярослав Всеволодович делает испуганное лицо и бежит в комнату Федора…

— У тебя богатое воображение, Мария Михайловна, но оно настолько убедительно, что начинаешь верить в твое предположение. Теперь мне легче понимать, как ты писала свое «Слово»… Но есть и другая загадка. Что стало с дочерью Хоромского?

— Мне известно, Александр, лишь то, что известно и тебе. В день смерти Федора, Арина Хоромская бесследно исчезла. Можно выдвинуть несколько домыслов, правда, один из них вполне вероятен. Арина, догадавшись, что у нее будет ребенок, решила покинуть отчий дом. Если у нее где-то родилась дочь, то ей сейчас уже шестнадцать лет. А может, и отыщется когда-нибудь твоя племянница, Александр.

— А лучше бы племянник, — грустно улыбнулся Невский и добавил. — Но мне почему-то кажется, что Арина покончила с собой. Уж слишком трудно вынести бесчестье на Руси, уж слишком крепки наши древние устои.

Перед самым отъездом Александр Ярославич вспомнил про Спасо-Песковский Княгинин монастырь.

— Ведутся ли работы твоей западной крепости?

— С трудом, Александр. Десятый год монастырь поднимаем. Хочешь глянуть?

— Непременно, Мария Михайловна.

Перед обителью, коя возводилась в двух верстах от Ростова, Александр Ярославич снял шапку и широко перекрестился на купола храма, что стоял вблизи строящегося монастыря.

— То храм Архангела Михаила, — пояснила княгиня. — Священное для ростовцев место. Поставлен храм епископом Леонтием в одиннадцатом веке. Не случайно обок и монастырь поднимается.

— Доброе место выбрала, Мария Михайловна. На мысу озера. Вижу, годика через два готов будет твой мужской монастырь. Для любого ворога — крепкий орешек…Ну, а что касается твоей просьбы, я не забуду. Может и впрямь такое случится, что Ростов Великий станет центром подготовки восстаний против лютого ордынца. Да хранит тебя Бог, Мария!

Глава 11 ЛАЗУТКА СКИТНИК

Молодому князю Борису Васильковичу крепко запали в душу слова Александра Невского, своего двоюродного дяди. Оружейных мастеров — в леса! Хитро придумано. Оружье до зарезу нужно. С дубиной на татарина не пойдешь… Но с чего начать и с кем повести нелегкий разговор? Не каждый кузнец снимется с насиженного места.

Пригласил к себе ближнего боярина и воеводу Неждана Ивановича Корзуна. Тот был мрачен и неразговорчив, куда девалась его прежняя общительность и веселость. Три недели назад боярин схоронил жену Любаву Святозаровну, кою (все ведали) бесконечно любил.

Любава крепко застудилась, когда уезжала вкупе с другими семьями от татар в Белоозеро. Кажись, поправилась, но с тех пор стала покашливать, а последние годы всё чаще и чаще стала жаловать на боли в правой стороне груди. Да так и слегла. Неждан Иванович тяжело переживал, когда шел за гробом не скрывал неутешных слез.

Потрясена была смертью и княгиня Мария: скончалась ее любимица, ближняя боярыня. Чуть ли не каждый день она посещала Неждана и как могла его утешала. А Корзун был беспредельно подавлен: трудно, чрезвычайно трудно свыкнуться, когда из жизни уходит самый любимый человек.

Было Корзуну около сорока лет, возраст для мужчины солидный, но Неждан Иванович своих лет не ощущал, выглядел моложаво,был подвижен, строен и гибок телом. Молодцевато, по-юношески взлетал на коня. Русые кудри, красиво разметанные по широким плечам, такая же красивая курчавая бородка и улыбчивые синие глаза сводили с ума многих боярышень, но Неждан Иванович, казалось, не замечал на себе жарких ищущих взглядов. Такую, как его Любавушка, думал он, ему уже не найти. Он будет жить вдовцом, так, как живет княгиня Мария, в 28 лет оставшись без мужа. А ведь коль не ушла в монастырь, могла бы вновь жить при новом супруге. («Правда» Ярослава Мудрого такое дозволяет), но Мария настолько глубоко любила своего Василька, что и мысли не допускала о каком-то другом муже. Великая женщина!

Витаясь[697] с боярином, Борис Василькович не стал лишний раз бередить рану Неждану воспоминанием о супруге, а сразу перешел к делу, рассказав о предложении Невского.

Неждан тотчас заинтересовался:

— Добрую мысль подал Александр Ярославич. Надо бы с Ошаней потолковать.

— Кто такой?

Корзун, не скрывая удивления, глянул на князя.

— Прости, Борис Василькович, но я-то думал, что ты нашего знаменитого кузнеца ведаешь.

— Ране мне не до кузнецов было, — строго отозвался князь. — То в Белоозере скрывался, то к ханам на поклон ездил, то беглых оратаев разыскивал. Дань-то этому треклятому баскаку, хоть тресни, но платить надо… Что за Ошаня?

— Ему уже за восемьдесят, но еще крепкий старик. С малых лет простоял у горна, но ныне ослеп. В кузню свою до сей поры ходит и на подручных покрикивает. Отец твой, Василько Константинович, жаловал кузнеца, от всякого тягла его освободил. Ныне же Ошаня Данилыч скучает. Подручные его сохи мужикам, да ухваты бабам куют. Работа грубая, не тонкая. Это тебе не булатный меч и не кольчуга.

— Кой прок от слепого старика?

— Вдругорядь прости, князь. Этого старика почитает весь ремесленный люд, и коль он попросит уйти мастеров в лес, его послушают. Но здесь и наше слово будет не последним.

— Позови мне этого старика.

Корзун незаметно вздохнул: юн еще Борис, никак не привыкнет к своему высокому княжескому званию, кое обязывает его лишь повелевать и приказывать, а то, что в таком серьезном деле ему самому надо наведаться к ковалю, до него не доходит. Ошаня-то и зрячим никогда в княжеских палатах не бывал, к нему и Константин, и сын его Василько сами в кузню приходили.

— Пожалей слепого, князь. Не лучше ли нам самим Ошаню посетить, как это всегда делал Василько Константинович.

Борис старался во многом походить на отца, поэтому ответил без раздумий:

— Ты прав, Неждан Иванович. Наведаемся к ковалю.

Ошаню долго уговаривать не пришлось. Ожил, загорелся старик:

— Давно пора за доброе оружье взяться. Мои ребятушки истосковались, срам в кузню ходить.

— Но пойдут ли в леса?

— За своих ручаюсь, князь. Никто из пятерых и слова поперек не скажет. А вот за других ковалей поручиться не могу. Толковать надо.

— Потолкуй, Ошаня Данилыч, — как можно теплее попросил Борис Василькович. — А я уж ничем не обижу, щедро награжу.

— Деньги — пух, — махнул рукой Ошаня, — дунь на них и нет их. Настоящий коваль, коль работа по сердцу, о барыше не думает. Дело в другом, князь. У всех путных ковалей семьи. Каково в дебри с ребятней срываться?

— И в дебрях помогу обустроиться. Главное, добрую артель сколотить.

— Потолкую, — вновь молвил Ошаня.

* * *
Неожиданно всё дело уперлось в Лазутку.

Через три дня вновь навестив кузнеца, боярин Корзун спросил:

— Как потолковал, Ошаня Данилыч?

— Да, кажись, не худо. Уговорил десяток мастеров.

— Молодцом, Ошаня Данилыч… Но всяк ли надежный? Никто не проговорится? Об этом ни одна душа не должна узнать — татары под боком.

— Обижаешь, боярин. Я этих мастеров с зыбки ведаю. Кремень, лишнего не вякнут… Тут об ином речь. Кузня не токмо леса требует, но и руды с водой. Много руды! Без оного кузне не дымить. Просто так в лес не сунешься, особливые места надо ведать. А среди нас такого лесовика нет.

Неждан пощипал, пощипал русую бородку и обнадеживающе молвил:

— Есть такой. Леса вдоль и поперек знает, приметы всякие ведает, по ним и руду сыщет. Сам постараюсь его разыскать.

— Ты уж порадей, боярин.

Ошаня Данилыч стоял, опираясь на клюку. Медное, сухощавое лицо его, обрамленное волнистой серебряной бородой, продолжало оставаться озабоченным.

— Что-то еще, Ошаня Данилыч?

— Ковалю кузня — дом родной, а вот хозяйка с ребятней в шалаше не проживет. Избенка нужна, а для оного плотничья артель понадобится. Вот в чем загвоздка, Неждан Иваныч.

— Есть добрый древодел на примете?

— Добрых древоделов, слава Богу, на Ростове хватает. И работы у них ныне по горло. Выжженные села и деревеньки рубят. Отозвать их тяжко. Тут башковитый вожак нужен, и желательно тот, кой ныне в Ростове топоришком тюкает. С деревенек снимать никак нельзя.

— Да уж ведаю, Ошаня Данилыч. Что в деревне родится, тем и город живет… Так кого же из ростовских надоумить?

— Ведаю одного искусного древодела. На Сить ходил, сберег его Господь. Сидорка Ревяка. Может, слышал такого?

— Как не слыхать? На вече он самый речистый мужик. Помню, как он княжьего тиуна за лихоимство в поруб засадил. Смелый мужик.

— Смелый, боярин. Но мне его не уговорить. Он человек с задоринкой, к нему особливый подход нужен.

— А не слышал, где он ныне?

— У княгини Марии в монастыре трудничает.

Отъезжая с Подозерки в свои хоромы, Неждан Иванович раздумывал:

«Вот и здесь нужен Лазутка. Древодел Сидорка Ревяка один из его дружков. Они и на Сити держались вместе, и из ордынского заслона вместе пробивались. Надо немешкотно искать Лазутку. Говорят, что видели его две недели назад в городе и с тех пор, как в воду канул. Знать, нашел свою семью и исчез. Хоть бы в терем зашел, словом обмолвился. И когда он теперь в Ростове появится?»

* * *
Утром все мужики пришли к избе старосты.

— С великой нуждой к тебе, Лазута Егорыч. Запасы соли давно у всех кончились. Может, окажешь милость свою и выберешься в Ростов?

— Выбраться не мудрено. Мудрено соли купить. Варницы басурманами порушены, а за привозную соль купцы такую цену заламывают, что никаких денег не хватит. У меня, вишь ли, всех богатств — вошь на аркане, да блоха на цепи.

— Верим, милостивец, но и мы без денег сидим.

Деньги в Ядрове (так мужики прозвали свою деревню) не требовались. Жили на всем готовом: сами засевали рожь и ячмень, горох и овес, прихваченные из сусеков еще в год бегства, сами убирали в страду и складывали в суслоны хлеб, сами молотили цепами на мирском гумне и мололи на тяжелых самодельных жерновах. С хлебом не бедствовали: ни князь, ни боярин, ни тиун над душой не стоят, что наработал, то и в свой сусек. Тоже и с мясцом и с рыбой. Наловчились зверя и дичь бить, щуку, окуня и карася вершами, мережами и бреднями вылавливать. И медок имели. Теперь бортник Петруха и носу из леса не показывал: новый князь и не ведал, что у него пропадает доброе бортное угодье. Петруха — не скряга, много меду и в два горла не съешь, почитай, всю добычу раздавал мужикам, а те делились хлебушком, мясом и рыбой.

Одним словом: не сидела в затуге деревенька Ядрово. На четвертый год татарского нашествия и своим льном разжились, бабы вспомнили про прялки и веретена, одежонка появилась.

А вот с солью — сущая беда. Без соли на Руси и за стол не садятся, но куда денешься. Вся надежда на старосту. В Ростове его не трогают: добрый знакомец ближнего боярина Неждана Корзуна. Лазутку сама княгиня Мария ведает. Но как ему удастся без денег соль раздобыть? Надо полную седельную суму (что коню наперевес) набить. Это добрых четыре пуда. Мудрено!

* * *
Третье посещение Ростова обернулось для Лазутки удачей. Тесть два дня назад прибыл из Новгорода, и теперь сидел с зятем за обеденным столом.

— Порадовал ты меня, Лазутка. И Олеся и внуки в добром здравии. Скоро ли в дом?

— В Угожах надо новую избу рубить, а в Ростов возвращаться — и того хуже. Поганые в любой час могут на город навалиться. Степняки злы. Чуть князь с ними не поладит или на дань поскупится — и прощай град. Так что потерпи, Василий Демьяныч. Дочь твоя и внуки в более надежном месте.

— Да уж Секлетея сказывала, — хмурил крылатые, колосистые брови купец, но сердца на Лазутку не держал. Лихолетье на Руси, может, зять и прав. Одно странно: зять ни в какую не хочет говорить, где отсиживается Олеся с внуками.

— И чего таишься? Я ведь тебе не чужой, к соседу языком трепать не побегу.

— Береги бровь, глаз цел будет, — ввернул Лазутка. Настанет время, всё узнаешь.

Если бы у Петрухи бортника жила одна Олеся, Лазутка бы не стал скрытничать. Но теперь на заимке Петрухи выросла целая беглая деревня, поэтому лучше держать язык за зубами.

— Я ведь к тебе с просьбой, Василий Демьяныч. Помощь нужна.

— Коль, что внукам аль Олесе — всегда готов. Сказывай!

— И внукам, и Олесе, и мне на расходы. Три гривны серебра.

— Три гривны? — ахнул купец. — Деньги немалые… Коль ребятенки обносились, так я и без денег одежонку дам. Я, чай, купец, товаришко имею. И для Олеси обнову из Новгорода привез. И летник, и сапожки на меху, и добрый кожушок для зимы. Забирай без всяких денег, Лазутка.

Скитник попал впросак: надо было похитрее о деньгах спрашивать. Пришлось изворачиваться:

— За наряды спасибо, Василь Демьяныч. Кожушок непременно Олесе захвачу. Но мне нужны живые деньги. Именно три гривны. Ты не удивляйся и не переживай, деньги я тебе верну. Слово даю.

— Аль опять к боярину Корзуну побежишь, своему благодетелю? Вот бы и попросил у него, не откажет.

— Не откажет, но к боярину я за деньгами не пойду. Я к тебе пришел, Василь Демьяныч… Ну, а коль не при деньгах — извиняй.

Лазутка вышел из-за стола и нахлобучил шапку.

— Не суетись! — строго прикрикнул купец, и, ничего не сказав зятю, пошел в опочивальню. Вернулся с деньгами.

— Получай свои гривны, хотя и темнишь ты, Лазутка. Не был бы мужем Олеси, и единой монеты не дал.

— Так я знал, чью девку красть, — рассмеялся Скитник.

* * *
Один из холопов донес:

— Лазутка Скитник в городе, боярин. Ныне у своего тестя остановился.

Не показывая холопу своего удовлетворения, Неждан Иванович сухо приказал:

— Ступай вспять. Когда Лазутка выйдет, молви, что боярин Корзун ждет по важному делу. Но чтоб не на глазах купца.

Где-то через час Лазутка оказался в покоях боярина. Выслушав Неждана Ивановича, Скитник надолго ушел в себя, и боярин никак не мог истолковать, почему надолго замолчал этот мужик: ямщик, плотник, кузнец, пахарь, воин, чьи богатырские руки свычны к любой работе. Конечно, он понимает, какой груз ответственности ложится на его плечи, но думка его наверняка не об этом, а, о чем-то более затаенном и глубоком.

— Всё, кажись, выполнимо, боярин — и оружейных мастеров разместить, и рудные места показать, и древоделов подобрать.

— Тогда в чем заковыка?

— А заковыка в том, боярин, что один Ростов погоды не сделает.

— Выходит, одному Ростову и замышлять нечего?

— Нечего, боярин! — веско произнес Лазутка. — На оные тайные поселения надо многих князей подбить, иначе не стоит и дело затевать. Одной рукой и узла не завяжешь.

Неждан Иванович одобрительно посмотрел на Скитника.

— Здраво мыслишь, Лазутка. Ни одному княжеству ныне с Ордой не управиться. Хочу тебя обрадовать. Такие поселения ныне и в других уделах окажутся. И княгиня Мария, и князь Борис, и переяславский Александр Ярославич благословили лесные братства. Так что, Ростово-Суздальская Русь без оружья не останется.

— Слава тебе, Господи! — истово и размашисто перекрестился Лазутка. — Тогда другое дело, Неждан Иваныч. Воистину порадовал ты меня, а то на душе кошки скребли. Вместе хорошо любого недруга бить.

— Но будь осторожен, Лазутка, и других о том упреди. Ни один татарин не должен изведать о лесных скрытнях.

— Мог бы и не предупреждать боярин, — произнес Скитник и вновь о чем-то призадумался. Кузнецов и артель плотников, если всё получится, он сведет в Ядрово. Там и речушка есть, и ржавые болота с рудой. Но как быть с беглыми мужиками? Они бы изрядно помогли на первых порах новопришельцам. Боярин же, несомненно надумает побывать в «лесных скрытнях» и увидит там своих бежан из Угожей. Хочешь, не хочешь, но придется боярину всё рассказать.

И Лазутка выдал свою тайну, на что Корзун и не подумал гневаться, напротив, даже повеселел:

— А я уж грешным делом подумал, что сгинули мои мужички, а они живут — и в ус не дуют. Ну, Лазутка! Нечего было и раньше скрывать. Никого в Угожи не погоню, и никого на оброк не посажу, уж, коль так судьба распорядилась. Лишь с тебя, старосты, будет особый спрос

— И какой же боярин?

— Дабы на добрую дружину оружья наковал.

Глава 12 ЗА ПРАВОЕ ДЕЛО!

Десять ковалей с подручными и шестеро древоделов собрались глухой ночью в кузню Ошани. С минуты на минуту ждали боярина Корзуна.

Подле Лазутки сидел на груде железного хлама Сидорка Ревяка. С ним был самый трудный разговор. Сидорку увлекла работа в Княгинином монастыре: это тебе не амбар или избу рубить. Здесь дерево — лишь подспорье для каменных дел мастеров, но это подспорье надо настолько точно, искусно подогнать, что душа радуется. Такой затейливой работы никогда еще Ревяке делать не приходилось. Вот почему он сразу наотрез отказался от любого другого дела.

— И не упрашивай, друже. На сей раз я тебе не помощник. И чего я в твоих лешачьих местах не видел?

— А татар в Ростове видел, как они хозяевами по городу разъезжают и плетками народ стегают?

— Да причем тут басурмане?

Пришлось Лазутке всё выложить, ничего не скрывая, но и после этого Сидорка отнесся к словам Скитника настороженно:

— Что-то я сомневаюсь, друже. Неужели князья и некоторые бояре всерьез надумали готовить народ и дружины против Орды?

— Корзуну доверяешь?

— Этому боярину доверяю. Не худо бы его послушать.

— Послушаешь. Я скажу, когда и куда прийти, но с собой возьми самых надежных людей.

— Среди моих — Иуд не бывает. Не первый год друг друга ведаем.

И вот, наконец, Корзун появился. С ним пришел еще один человек, закутанный в черный плащ. Он сдернул с головы башлык и вполголоса заговорил:

— Я очень благодарна вам, ростовцы, что надумали помочь своей Отчизне в самую трудную для нее годину…

— Княгиня Мария! — пронеслось по толпе.

Люди заволновались, теснее обступили Марию Ростовскую.

— Да, мы потерпели поражение, временное поражение, и виной тому не народ, а княжеские раздоры. Каждый город встречал полчища Батыя в одиночку. Но врагов было столь много, что ни одному княжеству не удалось биться с ними на равных. Причина великой беды нашей теперь всем ясна. Князья осознали, что только общерусская дружина сможет противостоять такой бешеной, неистовой рати. Сейчас мы — под строгим надзором поганых и не можем открыто готовить своих воинов к решающей сече. Вынуждены это делать тайно. Поэтому, верные мои ростовцы, я земно вам кланяюсь и всем сердцем прошу откликнуться на наш зов — оказать благодетельную помощь в подготовке восстания против поработителей. Хватить терпеть насильников! Они не только взимают с каждого двора десятую часть дани, не только требуют, чтобы наши воины участвовали в их жестоких и грабительских походах, но и по-прежнему разбойничают в русских городах и весях, оскверняют храмы и уводят в полон молодых мужчин и девушек. Именно так татары поступили уже в эти дни, набежав на отдаленные села и деревушки: Малиновку и Зверинец. Так неужели мы, православные люди, исповедующие веру Христа, будем стоять на коленях перед дикими варварами и спокойно взирать на их зверства? Хотите вы того?

— Не хотим, княгиня! — горячо отозвался мастеровой люд

— Спасибо, ростовцы. Видимо, так Богу угодно, чтобы Ростов Великий восстал первым, оправдывая своё гордое звание первого стольного града Ростово-Суздальской Руси. Но за нами восстанут и другие города: Ярославль, Углич, Суздаль, Переяславль, Владимир… Вся Русь всколыхнется. Уверена, что если сам народ захочет выступить на борьбу с супостатом, то злому ворогу уже не устоять, и никогда больше не топтать ордынскими копытами святую Русь.

Страстная, проникновенная речь княгини никого не оставила равнодушным. Сидорка близко ступил к Марии и поцеловал свой нательный крест.

— Клянемся, княгиня, постоять за матушку Русь!

— Клянемся! — вторили мастера.

Часть вторая

Глава 1 ОТШЕЛЬНИЦА

В звериной дикой пустоши облюбовал себе скит отшельник. А через шестьдесят лет пришел в пустынь молодой монах Фотей, дабы похоронить отжившего свой долгий век дряхлого старца Иова. В последнюю встречу, отшельник молвил:

— Дни мои сочтены, Фотей. Через седмицу отойду. Готов ли ты покинуть свою обитель и жить в пустыне?

— Готов, старче.

Но убежденный ответ не оставил отшельника удовлетворенным:

— О, бренный человек, не знающий даже и того, что ты такое и сам в себе. Укроти себя, смирися, умолкни бедный перед Богом, Тварь перед Творцом, раб перед Господом! Дело Божие есть учреждать и повелевать, а твое — повиноваться и исполнять его святую волю. Возьми на себя, человек, ярмо Христово и сиим ярмом укрепи себя в правилах богомыслия и веры. Неси бремя Христово и сим бременем заменяй все тяготы мирские.

— Я исполню, старче, святые заповеди Христа.

Иов скончался ровно через неделю. Он оставил после себя потемневший от времени скит и нового отшельника. Через новые шестьдесят лет Фотею завернуло на девятый десяток. Он ходил в ветхом рубище, под коим виднелась власяница, грубая одежда из конского волоса, носимая ради изнурения тела, — и в зной летний и в стужу зимнюю.

Позеленевший крест, икона пресвятой Богоматери, монашеская ряса, да божественные книги составляли богатство отшельника.

С отроческих лет — пост, воздержание и забвение страстей приготовили его к принятию монашества. Но обитель, где Фотей принял постриг, недолго задержала в своих стенах инока. Приняв благословение игумена, Фотей удалился в пустынный скит, в коем преуспевал в вере и любви к Богу. Неустанные молитвы и чтение слова Божьего были ежедневным занятием Фотея; и так текла его благочестивая жизнь — в трудах, посте и молитвах.

Раз в год он отправлялся в свой Белогостицкий Георгиевский монастырь, очищал от согрешений душу в таинстве покаяния, и, приобщившись святых тайн, вновь возвращался в свой излюбленный скит, несмотря на просьбы игумена остаться в обители, дабы служить примером братии.

Иногда какой-нибудь княжеский или боярский охотник, случайно забредший в скит, вступал с Фотеем в беседу и начинал сомневаться в святости жизни иноческой, описывая прелести мира, веселую, полную довольства жизнь. Фотей постом и молитвами побеждал соблазны. Ему не нужны были ни слава, ни богатства, и он не покидал кельи, усиливая свои подвиги.

Но мало-помалу нечестивые мысли стали одолевать ум Фотея при чтении священного писания. Многие слова Божии в святых книгах старец стал почитать за неправильные, за недостойные величия Господа. Многое казалось ему неясным, не славящим, не возносящим имя Божие, а умаляющим его.

Сомнения волновали душу отшельника, и он, вместо молитв, стал предаваться иногда размышлениям, смущавшим его душу. Незаметно для себя, скитник дал возможность сомнению завладеть его умом и сердцем и стал пропускать своё обычное келейное правило[698].

Фотей ясно осознал, что грешит, страшно грешит мыслью, что близок к бездне падения, и с усилием боролся против искушений. С горячей молитвой припадал он к иконе Богоматери. Молитва успокаивала его, но теперь не было того сладостного покоя и торжества душевного, как прежде. Сомнения всё больше и больше отвлекали Фотея от покаяния и молитвы.

Измученный от душевных страданий, скитник надумал сходить к ростовскому епископу Кириллу.

«Припаду к ногам его, поведаю о своих сомнениях, и пусть святитель помолится обо мне и грехах моих, ибо нет покоя душе».

Собрался с силами, положил в суму священные книги и пошел к Ростову Великому. Но в городе владыки не оказалось.

— Во Владимире он, старче, — пояснил отшельнику монах Дионисий, с любопытством разглядывая келейника, одетого в ветхое рубище, через кое виднелась власяница. Отшельник был в преклонных летах, с изможденной согбенной фигурой и длинной седой бородой.

Власяница больше всего привлекла внимание Дионисия. Её мог надеть на себя лишь схимник, но всех людей ростовской епархии, принявших суровый обет, монах знал.

— Издалече ли к владыке, старче?

— Издалече, брат. Из пустыни, — блеклым, дребезжащим голосом ответил келейник.

— Из пустыни?.. Уж не сам ли скитник Фотей к нам пожаловал?

— Пожаловал, да зря ноги утруждал.

— Пойдем к нам в Григорьев затвор. Отдохнешь, старче, — с почтением в голосе предложил Дионисий.

Отшельник не отказался. Вскоре узнав, что перед ним сидит ученый монах, келейник оживился, и решил ему открыться.

— А не покажешь ли свои священные книги, старче?

— Отчего ж не показать? Еще в Белогостицком монастыре наслышан был я о тебе, брат Дионисий.

— Укажи, старче, какие места писания наталкивают тебя на нечестивые мысли.

Фотей указал, после чего Дионисий положил в сморщенные, дряхлые руки отшельника книгу из затвора.

— Чти сии нечестивые строки.

Келейник прочел и очам своим не поверил:

— Господи! Здесь всё достойно твоего величия… Как же могло оное случиться? Чудеса, брат Дионисий.

— Никаких чудес нет, старче. Твои священные книги когда-то переписал с греческого весьма недобросовестный переписчик, местами исказив священный слог. Такие неправильные писания встречались и в нашем затворе, но мы их исправили. Если пожелаешь, то оставь свои книги у нас, а мы, за твои подвиги, подарим божественные писания с чистым, выверенным слогом.

— Охотно приму, брат Дионисий.

С того дня отшельник вновь обрел душевный покой.

* * *
К скиту отшельника Фотея пробиралась старая, худая монахиня в рясе с рябиновой клюкой в руке. За ее сутулыми, хилыми плечами болталась легкая холщовая котома с немудрящими харчами. Черница, хоть и в почтенных годах, шла по летнему лесу споро. Иногда останавливалась, и, опираясь обеими руками на изогнутую рукоять клюки, любовалась дремотным лесом.

— Господи, какая лепота! — благостно произносила черница.

Целых десять лет она прожила в женском монастыре, дни и ночи проведя в тоскливой, закоптелой, сумеречной келье, и не было дня, чтобы она не вспоминала чудесный зеленоглавый лес, кой манил к себе все последние годы.

«Обитель не для меня», — наконец решила черница, и, не спросив благословения властной, взыскательной игуменьи, ушла из монастыря.

Когда-то лес был ее вторым домом. Знахарка-мать с пяти лет брала ее с собой за пользительными травами и кореньями, а после ее смерти, она уже сама, почти до глубокой старости, посещала окрестные, завороженно-таинственные леса. Она знала каждую травинку-былинку, знала волшебную и злую силу того или иного корня, могущего поставить тяжело недужного человека на ноги, или свалить самого здорового крепыша одной каплей зелья.

Многое, ох, многое повидала на своем веку эта невзрачная старуха!

На пустынь же ее неожиданно навела мать. Семилетняя девчушка увидела внезапно открывшийся скит и страшно удивилась:

— Что это, мамка?

— То пустынь отшельника Иова.

— Зайдем к нему, мамка. Я пить хочу.

Но мамка почему-то посуровела лицом.

— Нельзя, никак нельзя знахарке к богочтимому подвижнику. Уходим, дочка… А водицей я тебя из родничка напою.

Когда не стало матери, она уже отроковицей набрела на скит и тайком видела, как отшельник рубит вторую, а затем и третью, четвертую келью. Думала:

«Зачем ему лишние кельи, когда он живет один?»

Этот вопрос у нее долго не выходил из головы, но ответа она так и не находила. Потом узнала, что старый келейник умер, а на его место пришел новый отшельник. К нему-то она и шла.

* * *
Сильный недуг скрутил Фотея. Он, скрестив невесомые руки на впалой груди, лежал в жесткой домовине и отпевал сам себя. Восковая свеча, сжатая в тех же пожелтевших руках, плясала трепетными огоньками по закоптелым стенам кельи.

Отшельник вздрогнул: у подножия гроба стояла старя черная старуха и смотрела на него выцветшими, немигающими глазами.

«Вот и смерть пришла, — ничуть не удивляясь, подумал старец. — А почему не в саване?»

— Ты малость поспешила, смёртушка. Дай мне завершить отходную молитву, а затем возьми мою душу.

— Рано ты собрался в мир иной, — зашамкала беззубым ртом старуха. — Ты еще поживешь на белом свете, преподобный Фотей. Я — не твоя смерть.

— Кто ж ты? — слабым голосом вопросил отшельник.

— Раба Божия Фетинья, коя пришла тебе поклониться и исцелить твои недуги.

Старец тихо шевельнулся в домовине.

— Дивны дела твои, Господи.

— Дивны, преподобный. Ты покуда полежи, а я за пользительными травками схожу.

Через три дня старец встал из домовины, а через неделю начал бродить по келье.

— Кто тебя послал, Фетинья?

— Бог, — коротко и просто ответила старуха.

— Значит, не зря мне видение было.

— И мне было, преподобный, — схитрила старуха. — Явилась ночью пресвятая Богородица, аж келья моя лучезарным светом озарилась, и молвила: «Ступай, раба Божия Фетинья, в пустынь к преподобному Фотею и недуг его исцели. Не приспело еще его время стать небожителем».

Старец упал перед образом на колени и принялся за долгую молитву. А Фетинья, тем временем, оглядела остальные кельи. Доброе жилье. Ай да отшельник Иов, зря время не терял. Вот и сегодня сгодилась одна из его келий. Да только пустит ли на постоянное житие старец Фотей?

Еще через неделю, когда отшельник стал выходить из скита на поляну, он молвил:

— Исцелен я, Фетинья, Божьим промыслом. Ныне ты вольна уходить.

Фетинья опустилась перед старцем на колени:

— Оставь меня здесь, преподобный. Хочу век свой дожить в благочестивом месте.

Старец недоуменно развел руками:

— Никогда того не было, дабы в одной пустыне вкупе мужчины и женщины обитали. Дозволено ли то Господом?

— Прости меня, преподобный, но пустынь твоя не монастырь, и жить я буду, коль дозволишь, в самой отдаленной келье. Вместе и беды легче переносятся.

— Живи, коль тебя сама Богородица прислала.

Глава 2 АРИНУШКА

Близилась страда[699] и Фетинья всё дальше углублялась в леса. Она до сих пор не жаловалась на ноги и, казалось, никогда не уставала. А лес всё манил и манил ее. Она же искала новые грибные, брусничные и клюквенные места, кои зело пригодятся в долгую стылую зиму. Находила Фетинья и ореховые заросли, и пчелиные дупла с медом. Всё сгодится!

Как-то незаметно, незаметно, но верст двадцать от скита прошагала. Присела на валежину передохнуть и вдруг почувствовала запах дыма. Принюхалась острым крючковатым носом и несказанно удивилась: дым-то печной! Никак вблизи изба топится.

Фетинья сторожко пошла на запах дыма, раздвинула заросли и перед ней оказалась небольшая деревушка в три приземистых избы.

Старуха затаилась. Неведомая деревня может оказаться и мирным поселением (в глухих лесных урочищах нередко скрывались смерды, не захотевшие нести господского тягла) и разбойным станом, в коих, после татьбы и грабежа, прятались лихие люди.

Наметанным глазом Фетинья определила, что, судя по избам, деревня появилась лет семьдесят назад, срублена она была неприхотливо, наспех, без основательной и дотошной крестьянской руки; ни нарядных наличников, изукрашенных деревянной резьбой, ни красных крылец, ни причудливо вырезанных петушков. Всё — серо, обыденно, докучливо. Даже пустынь отшельника Фотея выглядела теремом. Две избы, крытые дерном, и вовсе заросли бурьяном. На крышах поднялась молодая поросль из корявых березок.

«В этих избах уже не живут, даже крыльцо утонуло в чертополохе, — определила Фетинья. — Дым идет из волоковых окон последней избы. Но кто ж ее обитатели?».

Долго ждала Фетинья. Но вот на крыльцо вышла юная девушка в холщовом сарафане и берестяных лапотках с липовым ведерком в руке и пошла к колодцу с журавлем. Старуха сразу определила, что девушка хороша собой: легкая прямая походка, гибкая, выше среднего роста, с пышной льняной косой, заплетенной простой тряпичной лентой.

А затем на крыльце появилась маленькая старушка в грубой сермяге.

— Поосторожней у журавля, внучка. Склизко тамотки.

«Слава тебе, Господи, — перекрестилась Фетинья. — Не разбойный стан. Можно смело выходить».

Девушка, увидев перед собой старуху в черном облачении, выронила от испуга ведерко. Шестнадцать лет она не видела в деревушке незнакомых людей.

— Не пужайся, касатка, — как можно ласковей произнесла Фетинья. — Худа ни тебе, ни вашему дому я не сотворю.

Перекрестилась (хозяйка дома облегченно вздохнула: неведомая старуха на ведьму похожа, вон даже седые космы выбились из-под черного убруса[700]), поклонилась избе и вдругорядь молвила:

— Не пужайтесь, люди православные. Да хранит вас Господь.

Лишь после этих слов хозяйка малость оттаяла и пригласила старуху в избу. Молча, ничего не говоря (по древнему русскому обычаю) вытянула ухватом из загнетка горшок кислых щей, горшок пареной репы, отрезала ломоть хлеба и усадила гостью за стол.

Фетинья поблагодарила за угощенье (ела как всегда мало), осенила себя на образ Спаса крестом и заговорила, поглядывая на хозяйку и девушку испытующими глазами.

— Чую, неведенье одолевает? Обскажу, родимые, всё обскажу. Сама я из пустыни преподобного старца Фотея. Не слыхали? Да и где вам слыхать. Далече его пустынь. Пришла к нему из обители, дабы поклониться его подвигам и жизни праведной. Да так и осталась в его скиту. А седни далече ушла, дабы новые клюквенные болотца открыть, и на вас набрела. Вот и весь сказ. А ноне, коль у вас отая в сердце нет, хотела бы вас послушать.

Только успела вымолвить, как дверь открылась и в избу вошла молодая женщина с берестяным кузовком, наполненном белыми грибами.

* * *
Два дня прожила Фетинья в лесной деревушке и много дивного для нее открылось.

Боярышня Аринушка Хоромская бежала из Переяславля Залесского в тот самый день, когда изведала о кончине своего любимого княжича Федора. Бежала полями, лесами, лугами, пока не выпорхнула на высокий обрывистый крутояр. В голове — лишь одна лихорадочная мысль: «Феденька умер! Феденька умер!.. Не хочу жить!»

Ничего было не мило для Аринушки в эти скорбные, отчаянные минуты. Покров выдался холодным и ветреным. Правда, снегу еще не было, но землю уже сковал легкий морозец. Но Аринушка не чувствовала ни студеного ветра, ни пронизывающего холода. Ей было жарко в теплой горностаевой шубке и алых меховых сапожках.

Она глянула с крутояра вниз и увидела черную гремучую воду. Сейчас, сейчас! Дрожащими пальцами расстегнула малиновые застежки шубки и ступила на самый край обрыва.

«Сейчас мы встретимся с тобой, Феденька, и снова будем вместе. Бог нас познакомил, Бог дал нам счастье и Бог нас воссоединит. Нам вновь будет хорошо, Феденька. Обниму тебя горячими руками, поцелую твои медовые уста и молвлю: я вновь с тобой, мой любый Феденька, и наше чадо с тобой. Глянь, какой он пригожий, глянь на свое чадо ненаглядное».

Чадо! И вдруг Аринушку, будто молния пронзила. Зачем же чадо в студеную воду? Зачем его, малюсенького, губить? Зачем?!

И Аринушка попятилась от крутояра. Она повернула вспять и, думая только о ребенке, вновь углубилась в лесные дебри. А затем ее мысли вернулись к отчему дому. Нет, она никогда больше не войдет в родительский терем. Отец и мать строги и благочестивы, они не вынесут ее позора. Пригульное дитё для родителей — самый великий срам на Руси. Пусть уж лучше ничего не ведают. Посокрушаются, поскорбят — и забудут.

Целый день металась по лесу Аринушка, а когда остановилась и прижалась к зябкой смолистой ели, наконец-то опомнилась. Господи, где ж она?

Ее окружал неприютный нахмуренный лес. Уже смеркалось. Еще какой-то час и в лесу будет совсем темно. Выползет всякая нечисть: лешие, кикиморы, бабы-яги… Зашуршат по земле ползучие гады, страшно заухают филины, завоют голодные волки, жутко зарычат, ломая деревья, злые медведи…

— Пресвятая Богородица, спаси меня! — испуганно закрестилась Аринушка.

Теперь она, казалось, не смогла сделать и шагу: ее обуял страх, безжалостный, зловещий страх.

А ветер усиливался, и также страшно гудел. Еще больше похолодало, сквозь лохматые вершины елей завиднелись дрожащие, среболучистые звездочки. Повалил колкий, зернистый снежок.

Аринушку стал бить озноб; вскоре ноги ее подкосились, и она упала под ель. Замерзая, свернувшись клубочком, Аринушка думала:

«Любые мои Феденька и чадушко… Феденька и чадушко…».

В полдень очнулась она в закоптелой крестьянской избе.

Глава 3 ДАНИИЛ ГАЛИЦКИЙ И МАРИЯ

Русь, Русь, Русь! Все заботы Марии Ростовской о стонущей под гнетом татаро-монгольского ига святорусской земле.

Младшему брату Александра Невского, великому князю Андрею Ярославичу, пора жениться, но пока двоюродный племянник не задумывается об этом важном деле, предаваясь греховной любви с прелюбодейкой. И что за напасть на многих князей?! Издревле, чуть ли не с десятого века, на мусульманский манер, заводят себе целые гаремы, забывая, что они христиане, кои обязаны любить лишь одну законную жену. Венчание в храме обязывает не только к единобрачию, но и к вечной верности супругов. Но князья грубо нарушают не только мирские старозаветные устои, но и церковные каноны[701].

Взять Юрия Долгорукого, «великого любителя жен», кой содержал в своем Боголюбове сотни наложниц. А Всеволод Большое Гнездо? «Множество наложниц имел и более в веселиях, чем в делах упражнялся… И как умер, то едва кто по нем, кроме баб любимых заплакал».

Всеволод содержал по своим городам около тысячи женщин. Недалеко ушли от него и его сыновья — Юрий и Ярослав Всеволодовичи. Да и другие князья-сластолюбцы не обижены обилием наложниц. Почему церковь не пресекает их тяжкий грех?.. Да, что о том говорить. Любой архипастырь под властью князей. Церковь лишь на словах попрекает сладострастников, но дальше своих сетований не идет, заведомо зная, что князь подавит любое грубое вмешательство церкви в его личную жизнь. Худо это. Лишь немногие князья удерживаются от соблазна и остаются верны своим супругам. Таким был Василько Константинович. За десять лет деятельной, напряженной и чистой жизни, Василько даже в мыслях не мог себя представить с какой-то другой женщиной.

Это тебе не двоюродный брат Андрей Ярославич, коего вначале ублажала известная всем девка Палашка, а ныне юные наложницы, купленные у восточных ханов, шахов и султанов. Рассказывают, что Андрей чрезмерно похотлив, но пригоже ли великому князю так расточать свои силы? Его надо немедленно женить, и женить с большой пользой для Владимиро-Суздальской Руси.

Мария надолго задумалась и перебрала в памяти наиболее влиятельных русских князей. И выбор ее, в конце концов, пал на одного из самых знаменитых князей — Даниила Романовича Галицкого Волынского.

Прежде чем принять окончательное решение Мария Михайловна пришла в Григорьевский затвор и углубилась в летописи.

* * *
Галицкое княжество занимало северо-восточные склоны Карпатских гор. На севере Галицкая земля граничила с Волынью (название которой произошло от древнего города Волынь на реке Гучве), на северо-западе — с Польшей, на юго-западе «горы Угорские» (Карпаты) отделяли ее от Венгрии; в горах и за ними лежала Карпатская Русь, захваченная Венгрией в XI веке, но часть ее, с городами Брашев, Бардуев и другими, оставалась за Галицкой землей. На юге-востоке в ее пределы вошли земли Причерноморья, простиравшиеся от Южного Буга до Дуная; северо-восточные рубежи Галицкой земли подходили к Киевскому княжеству

Волынская земля обнимала средне Побужье. Западное, лесное порубежье с Польшей проходило между Бугом и Вислой; на севере волынские владения охватывали часть литовских земель, а восточнее включали соседнюю Полоцкому княжеству Черную Русь; далее Волынь граничила с Пинским и Киевским княжествами и, наконец, с Галицкой землей.

Галичина, древним центром которой был Перемышль, после кровавых раздоров с киевским великим князем Святополком Изяславичем обособилась к началу XII века. Исторически сложившееся здесь сильное боярство в своих распрях с князьями искало помощи Венгрии и Польши, и долгое время препятствовало объединению края.

Подъем Галицкой земли падает на время княжения Ярослава Владимировича Осмомысла (1153–1187). Летопись сообщает, что тогда широко велось строительство новых городов.

Ярослав Осмомысл, с помощью волынских князей, разбил киевского князя. Тот и его союзники — Византия, Венгрия, Польша и половцы — вынуждены были признать права галицких князей на придунайские земли. Вмешавшись в распри при византийском дворе, Ярослав установил мир с Византией, а союз с Венгрией скрепил браком своей дочери с королем Стефаном Третьим. Галицкие войска с большим успехом участвовали в походе против султана Саладина.

Силу Галицкого княжества, его борьбу с половцами и оборону русскими Дуная обрисовала княгиня Мария в своем «Слове о полку Игореве»:

«Галицкий Осмомысл Ярослав! Высоко сидишь ты на своем златокованном престоле, подпер горы венгерские своими железными полками, загородив королю путь, затворив Дунаю ворота, меча тяжести через облака, суды, рядя до Дуная. Грозы твои по землям текут, отворяешь Киеву ворота, стреляешь с отчего золотого престола салтанов за землями».

В конце XII века галицкие и волынские земли соединились под властью волынского князя Романа Мстиславича. Преодолев сопротивление Ростово-Суздальского князя Всеволода Большое Гнездо, Роман занял Киев и провозгласил себя великим князем.

После гибели Романа (1205) в одном из походов, боярство, с помощью Венгрии и Польши, захватило власть в Галичине, продав ее независимость врагам. По договору в Спиши (1214) правители Венгрии и Польши, с благословения папской курии, поделили между собой Галицко-Волынскую Русь. Однако народ сорвал все расчеты захватчиков. Восстание охватило страну. Галицкие горожане изгнали венгерские гарнизоны и передали власть торопецкому князю Мстиславу Удалому.

Поднялось и крестьянство: уцелевшие еще венгерские войска были перебиты смердами, и никому из врагов не удалось скрыться.

На Волыни, после кончины Мстислава Удалого, с помощью большой дружины и при поддержке городов, утвердился князь Даниил Романович, нанесший ряд поражений венгерским правителям и галицким боярам. Позднее земли Галичины, а затем и Киева соединились под властью волынского князя Даниила.

В конце 30-х годов князь Конрад мазовецкий (польский) попытался использовать Тевтонский Орден для борьбы с Даниилом. Однако галицко-волынский князь решительно пресек попытку тевтонов продвинуться на юго-восток в русские земли. По словам волынского летописца, он заявил: «Нелепо есть держати наши отчины крестоносцам… и поидоста на них в силе тяжьце».

Князь Даниил разгромил тевтонов и захватил в плен самого Бруно, под началом которого находились добжинские рыцари.

В 1244 году, опасаясь усиления Даниила Галицкого, бояре вступили в сговор с венгерскими и польскими войсками, и задумали широкое наступление на земли именитого полководца. Венгрия и Польша попытались покончить с существованием Юго-Западной Руси, ослабленной татаро-монгольским нашествием.

Летом 1245 года по приказу короля Белы Четвертого рыцарское венгерское войско, под началом зятя короля Ростислава и старого венгерского полководца Фили, в сопровождении польских дружин, возглавляемых Флорианом Войцеховичем Авданцем, двинулись в Галицкую землю — предмет давнишних вожделений венгерской и польской знати. Войска с боем заняли Перемышль и направились к Ярославу. То был «крепок град», и жители его дали врагу «бой велик перед градом», а затем укрылись за его стенами. Противник, не ожидавший такого сопротивления, отправил отряд в Перемышль, поручив доставить «сосуды ратные и градные пороки». Началась осада города. Горожане метали со стен камни и стрелы.

Враг был уверен в победе и не спешил со штурмом. Под стенами города осаждавшие устраивали рыцарские турниры.

Пока враги стояли, задержанные сопротивлением города Ярослава, галицко-волынский князь Даниил Романович, узнав про «ратное пришествие», стал собирать дружину и ополчение и «скоро собравши вои».

Когда русское войско было готово к походу, вперед был выслан дозорный отряд дворского Андрея с поручением, разведать силы врага, а также известить ярославцев о близкой помощи.

Сам же князь Даниил повел войско из Холма вслед за отрядом дворского Андрея к реке Сану. Не доходя до реки, полки Даниила остановились; из обоза было извлечено оружие и роздано войскам. Узнав от дворского о силе противника, князь наметил место переправы.

Получив известие о том, что полки Даниила приближаются, Филя, Ростислав и Фолиан оставили пешее войско у «врат» Ярослава, чтобы горожане не ударили с тыла и с рыцарскими дружинами выступили навстречу русским войскам.

Князь Даниил расположил свой главный полк на левом фланге, центр приказал держать «малой дружине» дворского Андрея; на правом фланге против польских войск был поставлен брат Даниила — Василько Романович.

Битва произошла 17 августа 1245 года. Лучники обстреляли друг друга, а затем Ростислав с главными силами двинулся на дружину дворского Андрея. Дружинники приняли венгерских воинов в копья. Битва была ожесточенной, с обеих сторон «мнози падше с коней и умроша». И всё же воины дворского Андрея упорно сдерживали натиск противника и «крепци боряшеся», медленно отходили к Сану.

Князь Даниил, заинтересованный в том, чтобы большая часть неприятеля была задействована войском Андрея, отрядил ему в помощь подкрепление.

Сам же князь с основными силами черезлесные дебри вышел в тыл наступавшим. Здесь стоял «задний полк» Фили; его рыцари должны были завершить битву победой. Даниил, развернув свои дружины, выехал вперед, стремительно обрушился на врага, смял венгерских рыцарей, опрокинул их и обратил в бегство.

Даниил Романович пробился к центру венгерского войска, где стояла хоругвь Фили; князь сорвал ее, и разодрал в клочья. Венгерские рыцари поспешно бежали.

Узнав об этом, дрогнули дружины Ростислава и Флориана, они также «наворотишася на бег». Их преследовали отряды дворского Андрея и Василька Романовича. Воевода Флориан попал в плен, опытный полководец Филя пытался скрыться, но был захвачен дворским Андреем, только Ростислав успел ускакать в Краков.

Войска Даниила и освобожденные горожане Ярослава торжествовали победу. Даниил Романович приказал казнить Филю, в прошлом жестоко угнетавшего Галицкую землю.

Битва под Ярославом показала высокий боевой дух русских пеших и конных полков, а также незаурядное полководческое дарование князя Даниила и его воевод. Эта битва явилась крупнейшей вехой в истории Юго-Западной Руси; ею завершилась 40-летняя феодальная война, приведшая к восстановлению на некоторое время государственного единства Галицко-Волынской Руси.

Позднее князь Даниил одержит еще немало громких побед. Он и Александр Невский обрели вечную славу на Руси. И не было полководцев, кои могли сравниться с ними.


«Если при подготовке восстания против Орды удастся заполучить в содруги Даниила Галицкого, то можно надеется на успех, — думала княгиня Мария. — Сейчас у Даниила одна из крупнейших дружин. Надо ехать во Владимир к двоюродному брату Василька — Андрею, и если получится добрый разговор, то пусть он засылает сватов к знаменитому Даниилу».

Однако первоначальный замысел Марии изменился: князь Андрей, увлеченный своими любовными похождениями, возможно и даст согласие на женитьбу с дочерью Даниила Аглаей, но торопиться с посылкой сватов не будет. Сейчас он опьянен своей свободой, а породнившись с могущественным князем, он может ее потерять. Даниил наверняка любит свою юную, тринадцатилетнюю дочь, и он не позволит Андрею вести разгульную жизнь. Галицкий князь суров в походах, но суров он и в быту. С княжной во Владимир приедет немало людей Даниила, и если Аглая начнет испытывать супружескую неверность, то об этом станет известно в Галиче. Князь Андрей Ярославич тотчас об этом смекнет, и едва ли он поспешит расстаться со своей бурной, холостяцкой жизнью.

Выход один, продолжала раздумывать Мария. Надо самой ехать в далекий Галич. Уж очень важен для Руси этот династический брак. Александру Невскому он придется по душе… А митрополиту Кириллу? Именно владыка всея Руси должен благословить молодых и скрепить союз двух самых влиятельных княжеств. Но сия задача может оказаться не из легких… Владыка очень дорожит тарханной грамотой, выданной ему самим Бату-ханом, по коей все церковные владения не облагаются даже малейшей татарской данью. Каждый епископ, поп, дьякон, пономарь, просвирня, каждый игумен и простой монах были под защитой тарханного ярлыка. Князья и народ разорялись, а церковь богатела, и не хотела ссориться с татаро-монгольскими ханами.

Но ссора, как сорняк в поле, стала все же прорастать. Чтобы распространить свое влияние на угров[702], Даниил Романович попросил митрополита Кирилла устроить женитьбу своего сына Льва на дочери венгерского короля Бэлы — Кунигунде. Кирилл не посмел отказать князю Галицкому. (До татарского нашествия он не раз пользовался услугами Даниила Романовича). Свадьба состоялась.

Хан Батый был раздражен. «Главный поп» неверных способствовал усилению Юго-Западной Руси. А вскоре Кирилл примирил Ольговичей Черниговских с Мономаховичами Владимиро-Суздальскими, что еще больше привело в негодование Батыя, так как постоянная вражда двух самых высоких родов и была как раз краеугольным камнем, на коем зиждилась вся политика татаро-монгольских ханов на Руси.

А что будет, если владыка благословит родственный союз Галицкой и Владимиро-Суздальской земли? Хан Батый может этого и не простить. Возьмет да и лишит русскую церковь тархана. Владыка в таком исходе не заинтересован. Ханские баскаки хлынут в церковные и монастырские владения, — и прощай богатые епархии. Земли захиреют, казна оскудеет, святые отцы превратятся в побирушек…Едва ли решится митрополит всея Руси учинить еще одну громкую свадьбу. А без его благословения ни великий князь Владимирский, ни, тем более, князь Даниил Галицкий, на «приниженный» брак не пойдут.

Как же поступить тебе, Мария? Ты задалась весьма высокой и достохвальной целью, но она чересчур трудна и едва ли выполнима.

И Марию (в который уже раз!) охватило острое, ненавистное чувство к ордынцам. Дожили! Ныне и детей повенчать можно лишь с дозволения магометан. Пресвятая Богородица, какое же унижение русского достоинства! И когда всё это кончится?! Неужели нет никакого выхода?

Мария размышляла час, другой, и, наконец, в ее голове мелькнуло: «Яса!» Знаменитая книга Повелителя Вселенной, заповеди коего не смеет нарушать ни один мусульманин, даже сам великий каган. В «Ясе» же черным по белому сказано, что русская церковь будет жить под защитой тархана, и тот, кто посмеет это нарушить, навеки осрамит «Ясу» Величайшего. Нет, внук прославленного Чингисхана не пойдет на нарушение «Ясы». Эта книга является для мусульманина священной, как сам Коран. Значит, хан Батый, хоть и будет разгневан на митрополита Кирилла, не отберет у него тарханный ярлык. Церковь в накладе не останется, но все же отношения между владыкой всея Руси и ханами могут еще более обостриться. Кириллу это совсем некстати. Какому святителю захочется ощущать на себе постоянную угрозу жестокого Батыя? Видит Бог, что владыку придется долго убеждать. Но он же русский человек, и должен, в конце концов, принять сторону Марии. Он также заинтересован в укреплении Руси. Ведь только сильное государство способно сбросить с себя татаро-монгольское иго.

Княгиня решительно поднялась из кресла. Надо ехать! Поездка предстоит тяжелая и дальняя: во Владимир, Галич, Киев, а возможно и в Новгород к Александру Невскому. Дела будут многотрудны, но того требует святая Русь.

Глава 4 РАЗБОЙНЫЙ СТАН

Бесхитростная Аринушка ничего не утаила. Аким и Матрена, жалея девушку, поохали, повздыхали и молвили:

— Коль в отчий дом возвращаться не хочешь, живи у нас. Будешь нам вместо дочки. Деточек-то наших моровая язва унесла и суседей всех извела. Одних нас Бог пожалел.

И Акиму и Матрене уже под шестьдесят, но были еще в силе. Пахали, сеяли, взращивали хлебушек и разную ботву[703]. Худо-бедно, но перебивались.

— А сами-то как в такой деревушке оказались?

Аким крякнул и настороженно глянул на старуху.

— Да чего уж там, — махнула рукой Матрена. — Поведай.

И Аким поведал. В молодых летах он был силен, как медведь, и нередко хаживал с ножом и рогатиной на тура[704]. Как-то глухой осенью поранил зверя и тот, крепкий и могучий, стал уходить в самые дебри. Охотник изодрал в клочья сермяжный кафтан, потерял в каком-то буреломе заячий треух, но страсть наживы гнала его всё дальше и дальше. И вот, истекающий от крови тур, неожиданно выскочил на деревушку в три избы и обессилено повалился у колодца. Аким стал было зверя добивать, а тут мужики из изб вывалили, и от удивления онемели. Глядят на Акима, как баран на новые ворота. Наконец, один из них, коренастый рябой мужик, ступил к колодцу и спросил:

— Ты откуда свалился?

— Из села Покровского.

— Ничего себе! — удивились мужики. — Почитай, тридцать верст отмахал. — Чего делать-то будем, Рябец?

— Дураку ясно, — недобро хмыкнул рябой. — Зверя на вертеле поджарим, а охотничку кишки выпустим, дабы дорогу забыл к нашему стану. Согласны, ребятушки?

— Согласны! — без раздумий согласились мужики.

— Да вы чего? — оторопел Аким и схватился за рогатину, но было поздно: ушлые «ребятушки» накинулись всей ватагой, повалили Акима наземь и скрутили веревками.

— Добрый подарок приготовил нам сей охотничек. Экого быка жрать не сожрать.

— Было бы чего жрать, атаман, — гоготали разбойники. — Угадал на самый посошок.

Аким, сваленный у колодца, осмотрелся. У коновязи переминались и прядали ушами оседланные кони с туго навьюченными сумами. Некоторые из них не были еще связаны сыромятными ремнями, поэтому в сумах виднелись, сверкающие на низком осеннем солнце, золотые и серебряные чащи и кубки, потиры и другие священные церковные сосуды.

«Богатые поклажи. Эти тати даже храмы разоряли», — враждебно подумал Аким.

— Рябец!.. А бочонок вина куда?

— В переметную суму, дурень!

— Да уж полнехонька.

— Тогда дуй в три горла!

И вновь разбойники загоготали. Затем они принялись разводить костер, дабы поджарить на вертеле быка.

«Эдак часа два провозятся, — прикинул Аким. — А там и ночь на носу. Неужели впотьмах поедут?».

О том же, словно подслушав мысли Акима, подумал и атаман.

— Все дела наши переиначил этот мужик. Придется заночевать, ребятушки.

— А нам один черт, атаман. Зато мясца вдоволь пожрем.

Когда зверь был готов для еды, разбойники нарезали десятки сочных, подрумяненных кусков и понесли на стол в атаманскую избу. Приволокли в дом и Акима.

— А может, в ватагу его, атаман? — спросил один из татей.

— Чего? — недовольно протянул Рябец и покрутил перстом по виску. — Осла знать по ушам, медведя — по когтям, а дурака — по речам. Да ты не супь брови! Разве можно непроверенного человека в ватагу брать? Да он сейчас готов мать родную продать, дабы живота не лишиться.

Рябец вышел из-за стола и пнул Акима сапогом.

— Пойдешь ко мне?

— Уж лучше смерть приму, чем к тебе, святотатцу.

— Смел, охотничек. А ну-ка киньте его в подполье, ребятушки, дабы глаза не мозолил.

Почитай, всю ночь гуляла ватага. Аким, хоть и приглушенно, но слышал хвалебные речи атамана:

— Хватит, ребятушки, погуляли. Сколь купеческих караванов пограбили, сколь кровушки пролили. Пять лет — срок немалый. Пора и о душе подумать. Разбредемся в разные города и станем жить припеваючи. Злата, серебра и каменьев на всю жизнь хватит. Но будьте осмотрительны, на церковь пожертвований не жалейте, с попами подружитесь, и храм не забывайте. Тогда каждый скажет: явился в град человек благочестивый, Богу угодный…

— А чего с избами, атаман? Спалить к дьяволу!

— С избами? — замешкал с ответом Рябец, а затем многозначительно воздел перст над головой. — Жизнь, ребятушки, идет зигзагами. Авось кому-нибудь из нас еще и сгодятся. Пусть стоят, хлеба не просят.

Утром разбойники снимались со своего стана.

— Охотничка выводить будем, атаман? Шмякнем кистеньком — и вся недолга.

— Легкая смерть, ребятушки… Из подполья всё выгребли?

— Да уж медов не оставили, — хохотнул один из ватажников.

— Вот пусть и подыхает с голоду. А крышку бревном припрем. Прощай, раб Божий, и не поминай лихом…


— Да как же ты выбрался, Аким Захарыч?

— Бог помог, Аринушка. Вот ведь и тебя Господь отвел от беды. Пошел я утром силки ставить по первой пороше, глянь, — красна девка под елью. И всего-то с полверсты до деревни не дошла… Вот и в моем случае Господь в беде не покинул. Когда крышку не сдвинул, подумал, что и в самом деле околевать придется. Руками начал всюду шарить, и, на мое счастье, долото нащупал, коим нижние венцы мхом конопатят. Духом воспрянул, стал подкоп делать. К вечеру выбрался на свет Божий.

Аринушка помолчала (глаза ее продолжали недоумевать), а затем вновь вопросила:

— А как же вы с супругой в разбойную избу не побоялись прийти?

— Тут особый сказ, Аринушка. Я к этим избам года три наведывался. Тихо, никого нет. И вот тогда подговорил я своих соседей в этой деревушке укрыться. Был такой грех.

— Грех?

— Да это как посмотреть. Боярин наш лютым оказался. Такие оброки и повинности на мужиков возложил, что ни вздохнуть, ни охнуть. Вот мы и сбежали тайком от боярина. На первых порах тяжеленько было. Пришлось леса корчевать, новые поля поднимать, сенокосные и рыбные угодья сыскивать, бани рубить. Но работали в охотку. Золотая волюшка милее всего. Только и вздохнули в своей Нежданке. Так мы свою деревушку прозвали. Но беда с мужиком всегда обок ходит. Токмо обжились, токмо о невзгодах забыли, как вдруг беда нагрянула. Сходил один из соседей тайком своего старшего брата проведать, а в Покровском — моровое поветрие, почитай, всех выкосило, и соседа сей черный недуг сцапал. Вернулся недужным. Через неделю худущий стал. Кости, что крючья, хоть хомут вешай. Помер и других за собой потянул. И жену свою с ребятней, и соседей, что по леву руку, и моих четверых ребят. Остались мы вдвоем с Матреной…

А через десять лет не стало и Акима: медведь шатун в лесах разодрал.

— Может, в Переяславль свой вернешься, Аринушка? — спросила после смерти мужа Матрена.

Но Арина, теперь уже 26-летняя женщина, наотрез отказалась:

— Поздно, Матрена Порфирьевна. Моей Любавушке уж одиннадцатый годок. Здесь наш дом.

— Так ведь совсем нам будет худо без мово Акима. Хозяйство!

— Не переживай, Матрена Порфирьевна. Бог даст, и без Акима Захарыча проживем.

Арина с первых дней появления в лесной деревушке называла хозяев по имени-отчеству. Сама же не скоро втянулась в крестьянскую жизнь, да, по правде сказать, никто и не заставлял заниматься тяжелой работой бывшую боярышню. Привыкала Аринушка незаметно, исподволь, а с годами и стога метать наловчилась, и траву косить, и хлебы выпекать, и за скотиной ухаживать… Одно не получалось: весной на Егория вешнего соху за лошадью тянуть. Попробует, но соха выскакивает из борозды и, знай, кривуляет.

Матрена решительно отбирала соху, и сама наваливалась на деревянные поручи.

— Не бабье это дело за сохой ходить. Я хоть плоховато, но справляюсь. Ты ж, Аринушка, лошадь веди. Она у нас умница, не собьется.

Рядом бежала Любавушка и, вспоминая слова деда Акима, по-хозяйски покрикивала на лошадь:

— Так, Буланка, молодцом!.. Будет тебе вечор овес!

В повседневных трудах и заботах пролетело еще шесть лет. Вот тогда и появилась в деревушке Фетинья, вот тогда-то и изведала она историю Аринушки и разбойного стана.

Глава 5 НАКАЗАНИЕ ГОСПОДНЕ

Уж сколь лет минуло, а Фетинье не забыть своего «ненаглядного Борисоньки». С малых лет с ним нянчилась да недуги его исцеляла. Рос Борис Сутяга до отрочества хворобым и лишь после женитьбы стал входить в силу. Уж так радовалась за «дитятко» заботливая нянька! И «дитятко» никогда не забывал свою пестунью. Взял ее в боярские хоромы, доверял самые сокровенные тайны. И всё же, как ни молилась за своего благодетеля приживалка Фетинья, не уберегла она Бориса Сутягу от ворога заклятого. Отравил «Борисоньку» купец Глеб Якурин. Да и не купец вовсе, а бывший злодей Рябец, атаман разбойной ватаги.

И до чего ж неисповедимы пути Господни! Этот треклятый тать изнасиловал ее пятнадцатилетней девчонкой, надругался над ней всей ватагой. Святотатец! И вот теперь, на закате своих лет, она оказалась в разбойном стане Рябца, в той самой атаманской избе, где доживает свой век беглая крестьянка Матрена, а с ней… вот чудеса, так чудеса, бывшая переяславская боярышня Арина Хоромская и ее дочь — красавица Любава, чья красота расцвела в диком лесном урочище. Каких только чудес не бывает на белом свете!

Лесные обитатели даже не слышали о страшном татарском нашествии. Может, это и к лучшему, что не видели они неописуемых ужасов ордынского набега. Но как дальше им жить? Матрена не так уж и здорова, всё чаще и чаще на грудную жабу жалуется. Пройдет два-три года и Матрена окажется на погосте.

Арина пока спокойна. Шестнадцать лет, проведенных в лесной глуши, не прошли для нее даром. Сейчас, на четвертом десятке, она заметно поблекла, руки ее огрубели, но она никогда не унывает, у нее кроткая, уживчивая натура. А вот дочь Любава несколько иная: веселая, задорная и непоседливая. Минуты не посидит на месте, ее всегда куда-то тянет. Но спокойную, невозмутимую мать она, слава Богу, слушается.

Иногда Фетинья обходила вокруг все избы, и сердце ее наполнялось злобой. Сие место должно быть проклято Богом. Все три избы срубили тати, у коих по локоть руки в крови. Эти злодеи не только грабили людей, не только насиловали женщин, но и оскверняли храмы. Нельзя жить на проклятом Богом месте, иначе случится непоправимая беда.

Обо всем этом Фетинья поведала обитателям дома, на что благочестивая Матрена испуганно закрестилась:

— Ты права, матушка отшельница. Страшно слушать твои речи. Но куда же нам податься?

— Есть богоугодное место. Пустынь преподобного старца Фотея.

— Место святое, богоугодное… Но как же нам ниву покидать? Да и супруг мой здесь с детками на погосте лежат. Вы с Аринушкой ступайте, а я уж тут свой век буду доживать.

— И мы с тобой, — без раздумий произнесла Арина. — Ведь ты мне за мать была, а Любаву внучкой называешь. С тобой остаемся, Матрена Порфирьевна.

Фетинья обвела женщин своими еще зоркими глазами и с сожалением вздохнула:

— Вижу, родина не там, где ты родился, а там где ты живешь. Никак, душа человека может прикипеть и к худому месту. Ну да Бог нас рассудит… Вечор уж близко, заночую — и в пустынь.

А вечор собирался на редкость тихим и душным.

— Уж, не к грозе ли, пронеси Господи, — глянула на посиневшее небо Матрена.

— К грозе, — кивнула отшельница.

И часу не прошло, как подул ветер, вначале ленивый и сонный, затем всё говорливей и напористей. Небо же затянулось сплошным аспидно-черным покрывалом; где-то в полуверсте громыхнул гром, затем другой раз, третий, и вот уже на деревушку надвинулся нещадный, дьявольский ветер, да такой адской силы, что принялся ломать кудлатые вершины и целиком выворачивать дерева с корнями. Совсем рядом с треском и шипом заблистали ослепительные змеистые молнии.

Матрена, Арина и Любава со страху спрятались в закут, а Фетинья, черная, косматая, стояла на крыльце и зло бормотала:

— Покарай змеиное гнездо, Господь всемогущий. Сокруши исчадие дьявола!

Рядом с избой быстролетная, стрельчатая молния вонзилась в вековую ель, и она, замшелая и смолистая, тотчас вспыхнула ярым кострищем, и в ту же секунду ударил оглушительный трескучий гром.

Жутко загуляло неистовое непогодье, на избу обрушился невиданный град с буйным ливнем. По земле поскакал белый град с куриное яйцо.

— Карай, карай, Господи! — зловеще кричала Фетинья.

И Господь покарал. Он не только поломал десятки деревьев, но и побил градом весь хлеб.

Матрена, как увидела результат лютой грозы, так и рухнула на краю уничтоженной нивы.

— За что, за что, пресвятая Богородица?!

Поднялась, чтобы воздеть руки к небу и вдруг негромко охнула, схватилась за грудь и осела в истребленное поле.

— Матрена Порфирьевна! — кинулась к ней Арина, но хозяйка испустила дух.

Глава 6 КНЯЗЬ И БАСКАК

Длительная поездка княгини Марии к великому князю Андрею Ярославичу, Даниилу Галицкому и владыке всея Руси Кириллу увенчалась успехом. То была самая трудная поездка Марии. Свадьба Андрея и дочери Галицкого князя Аглаи состоялась во Владимире. Венчал молодых сам митрополит Кирилл.

Александр Невский при встрече с княгиней с восхищением произнес:

— Поражаюсь, как тебе это удалось, Мария Михайловна. Уму непостижимо! Сомневаюсь, что мне бы удалось уговорить таких разных людей, как Андрей, Даниил и владыка Кирилл. Ей Богу, ты совершила настоящий подвиг.

— Не преувеличивай, князь Александр, — улыбнулась своей мягкой улыбкой Мария. — Это ты у нас совершаешь великие подвиги. Я же… я же просто путешествовала и беседовала.

— Ох, скромничаешь, Мария Михайловна. Твои так называемые беседы дорого стоят. Русь тебе будет всегда благодарна. Исполать тебе[705], княгиня Ростовская, за труды неутомимые и созидательные, — и Александр Невский низко поклонился, коснувшись пальцами правой руки пестрого заморского ковра.

Лицо Марии зарделось. Похвала именитого полководца ее явно смутила.

— Ну, зачем же так, Александр Ярославич?.. Давай лучше поговорим о наших ратных приготовлениях.

— Охотно, Мария Михайловна. Охотно!

* * *
Стараниями княгини Марии и боярина Неждана Корзуна на ростовской земле вот уже второй год действовала «лесная скрытня».

До баскака Туфана дошла весть, что в Ростове заметно поубавилось число мастеровых людей, причем, самых искусных умельцев.

Туфан осерчал:

— Седлайте коней к князю Борису!

Шатер для баскака и юрты для его сотни воинов были отведены на Чудском конце. Ордынцы, хоть и победители, отгородились от урусов крепким деревянным острогом и жили по своим строго заведенным обычаям.

Девятнадцатилетний князь Борис Василькович готовился выехать к Спасской обители, где, завершая строительство мужского монастыря, почти все дни пропадала княгиня Мария Михайловна, но тут в покои вошел боярин Корзун и доложил:

— От Туфана прибыл чауш[706]. Через два часа мурза будет в детинце.

— Не сидится поганому! — поморщился князь. — Чего он хочет?

— О том вестовой не сказал. Одно удалось выведать: Туфан зол.

— А когда мы его видели довольным? — усмехнулся князь.

Баскак приехал с десятком отборных нукеров. Борис Василькович встречал Туфана на крыльце, как дорогого гостя. (Попробуй, не прими, не окажи особого почета). Ты даже в своем городе не хозяин, а всего лишь вассал золотоордынского хана, коему должен беспрекословно подчиняться и выполнять все его приказы. Дань — это лишь одно унижение. Десятая часть дани с каждого двора, хоть и обременительна, но пока выполнима. Есть у князя табун в сто лошадей — десять отдай. С мужика же — десятый сноп, десятую курицу, десятое яйцо…Не минует татарское обложение ни князя, ни боярина, ни мужика, ни ремесленника.

Другое унижение — хуже смерти. По первому приказу из Золотой Орды любой русский князь должен выделить пятую часть дружины на службу хана. Тот же кидал русичей не только на иноземцев, но и на дружественные Руси народы. И русским дружинникам приходилось ожесточенно драться, иначе в действие вступала железная татаро-монгольская дисциплина, при которой уничтожался целый десяток, если с поля брани убежит хотя бы один воин. И так далее… Ничего не было горше для князей, когда из его дружины приходилось отдавать (почитай, на верную погибель) своих воинов.

Баскаки (по поручению ордынских ханов) дозирали не только перемещение князей, но и следили за количеством дружины. Каждая новая полусотня требовала объяснений.

Князья же обычно говорили:

— Наши дружины полегли в сечах. А как без гридней дань собирать, как дворцы, терема и житницы охранять, как купеческие караваны без охраны пускать?

На многое ссылались князья, и баскакам приходилось идти на уступки, особенно тогда, когда им привозили щедрые дары. Каждый хотел разбогатеть и побольше собрать дани.

Немало собирал с Ростовского княжества баскак Туфан. Немало! Но, как и всякий сборщик дани, и про свою калиту не забывал. Сказочно богател Туфан.

— Какая нужда привела, мурза? — с трудом скрывая свою неприязнь, спросил Борис Василькович?

— Нехорошо, князь! Твой город скоро опустеет, как обмелевшая река в знойной пустыне.

— Не ведаю, о чем твоя цветастая речь, несравненный мурза.

Всё ты ведаешь, князь. Где твои кузнецы?

— Работают, мурза… А ну подойди к окну.

Мурза, поправив белоснежную чалму, неторопливо подошел.

— Слышишь, как кузнецы по наковальням стучат на Подозерке?

— Не глухой. Не прикидывайся хитрым волком, князь. Можно перехитрить одного, но нельзя перехитрить всех. Мне хорошо известно, что десять лучших кузнецов ушли из города.

— Да ну?! — откровенно удивился князь.

Боярин Неждан Корзун, присутствующий при беседе, не сдержал улыбки: Борис Василькович хорошо изображает несведущего человека.

— Разве княжье дело своих рабов пересчитывать? Никак, в другие города сбежали, неслухи. К каждому ковалю дружинника не приставишь.

— В какие города? — прищурил и без того узкие заплывшие глаза мурза. — Уж, не к Александру ли Невскому?

— Почему к Невскому?

— Его город мой лучезарный хан Батый не осаждал. Новгород богат и сманивает к себе искусных мастеров.

— Ну вот видишь, — простодушно развел руками Борис Василькович. — Ты, мурза, оказывается, лучше меня всё знаешь. Предупреждать надо, а то я и впрямь скоро останусь без единого ремесленника.

Мурза, поняв, что угодил в ловушку, погрозил Борису Васильковичу пальцем.

— Не останешься, князь. Нет раба — нет дани, а нет дани — нет князя. Великий хан вызовет в Орду, отберет ярлык, а самого… — мурза чиркнул ребром ладони по жирной смуглой шее и тонко, по-бабьи рассмеялся.

Опустошив положенное угощенье (попробуй, не угости!) и, вытерев масленые пальцы о полы халата, Туфан напоследок произнес:

— Хоть весь город убеги, но дань будешь платить сполна.

— Да уж как водится, мурза. Хан в обиде не будет.

— Хорошо, князь, хорошо. Но с одного вола двух шкур не дерут. Гляди, князь, не обмани, а не то…

Мурза не договорил, но многозначительно вытянул наполовину свою кривую саблю, а затем с силой вбил ее в драгоценные ножны.

У Бориса Васильковича заходили желваки на скулах, в глазах сверкнул огонь, еще миг, другой — и он сорвется, но тут вовремя вмешался боярин Корзун.

— Ты не волнуйся, мурза. Ростовский князь никогда не подводил хана Сартака. Ты будешь доволен.

Проводив до крыльца гостя, Борис Василькович вернулся в свои покои и бешено ударил мечом по оловянной миске, из коей только что выхватывал горячую баранину мурза. Миска разлетелась надвое, а меч глубоко врезался в толстый дощатый стол.

— Ордынская собака! Какое унижение приходится терпеть! Доколь, воевода? Мне каждый раз хочется вынуть меч, дабы срубить башку этому тучному борову.

Но Корзун ничего не ответил: любое утешительное слово бесполезно. Ни один человек не скажет, сколько еще быть Руси под пятой варварских полчищ. Ни один!

Борис Василькович, укротив в себе злость, спросил:

— В Скрытне давно не был?

— Недель пять, княже.

— Еще раз наведайся и привези мне шелом, меч и кольчугу. Хочу сам глянуть.

— Добро, князь.

Корзун пробирался к скрытне с двумя дружинниками (гридни надежные, проверенные) и думал:

«Князю не терпится глянуть на оружье».

За последний год Неждан Иванович присмотрел ему сотню молодых, крепких парней, готовых влиться в княжескую дружину, но нужны были доспехи, и они усердно готовились.

Теперь Скрытню не узнать. Бывшее княжеское бортное угодье (а Борис Василькович до сих пор не изведал, что это его угодье) превратилось в большую лесную деревню, и не только с десятком кузней, но и с пашнями, сенокосами, бобровыми и рыбьими ловами. Расторопный мужик преуспел во всем, и это не только радовало Корзуна, но и удивляло. Раньше ему казалось, что без боярского пригляду, строгой господской руки и въедливого тиуна-приказчика, мужики начнут работать спустя рукава и всё хозяйство захиреет. Но произошло совсем иначе. В городе даже работящие кузнецы едва концы с концами сводят. Еды всякой закупи, железа, одежонку для ребятни… Да и не перечесть, сколь всего надо для семьи коваля. А тут еще разные налоги и повинности.

Тяжело живется и оратаю. Мужики часто голодуют, и даже не в лихие годины в бега от бояр подаются. Вот тебе и «строгая господская рука!»

Но — диво дивное! Мужиков и ремесленников будто подменили, когда они почувствовали, что никто уже не стоит над ними. Полная волюшка. Никаких тебе пошлин, никаких оброков. Мужик хлеб собрал — и в сусек. И душа спокойна. После страды тиун не появится, и не выгребет добрую половину. И зимой не голодовать, и на посев хватит.

Кузнец тоже нужды не ведает. Пока он кует оружье, мужики ему и хлебушек выделят, рыбой, мясом и медом снабдят. Крестьянский мир не обеднеет, припасов вдоволь заготовлено. (Кузнец же перед мужиком в долгу не останется: без топора, косы и кочерги не оставит).

И другое удивительно. Ремесленники и крестьяне объединились в одну общину (Такого единения нигде нет). А под началом ее — Лазутка Скитник. И те и другие его уважают. Человек честный, праведный, ничего под себя не гребет. Община не захотела называть его старостой: уж слишком много худого веет от этого звания. Как-то само собой Лазутку стали величать Большаком. Заслужил! По сусекам и медушам не лазит, всё добывает своим горбом. С мужиками землю пашет, невод тянет, стога мечет, на овины снопы затаскивает, цепом бьет… С плотниками избы и амбары рубит, с кузнецами оружье ладит. Община довольна: всякая работа в руках Большака спорится, уж куды как работящий, да сноровистый Лазута Егорыч.

Большаку во всем повиновались: мужик башковитый, глупые приказы не отдает. Доверили Лазутке и судебные дела. В деревне всякое может случится.

Вот и получается, продолжал раздумывать Неждан Иванович, что Лазутка ныне для общины и князь, и приказчик и мирской судья. А ведь всего на всего — смерд. И что будет, если такие мужики в коноводах по всей Руси ходить станут?..

И боярин не мог ответить самому себе на этот головоломный, заковыристый вопрос. Надо княгиню Марию спросить. Любопытно, что она скажет. Она читала Аристотеля, Платона, Сократа и других мудрецов.

* * *
— Да полегче, полегче! Ну, кто ж так молотом по заготовке бьет? Она, почитай, готова. Полегче, дурень!

Услышал Корзун сердитые слова Ошани перед кузней и улыбнулся. Старый мастер, хоть и слеп, но поучает. Ай да Ошаня Данилыч!

— Теперь совсем легонько, но с оттягом. Дроби!..Будя. Теперь в воду. Да на самую малость и опять в оттяг.

Вода в железном чану забулькала и зашипела, а старый мастер, сидя неподалеку на деревянном чурбане, чутко бдел ухом.

— Буде, вынимай!

— Надо бы еще малость подержать, Данилыч, — молвил подручный.

— Я те подержу. Вынимай, дурило!

Боярин Корзун уже ведал: подручные на Ошаню не обижались: уж чересчур велик навык старого коваля.

— Бог в помощь, Ошаня Данилыч! — с порожка кузни приветствовал кузнеца Корзун.

— Благодарствую, боярин, — тотчас узнал Неждана Ивановича Ошаня, поднимаясь с чурбака.

Когда отошли от кузни, Корзун спросил:

— Все ли кузнецы в добром здравии и нет ли в чем нужды?

— В здравии, боярин. Работают справно.

— Что-то не во всех кузнях молотом стучат.

— Руда кончается, с Большаком на болота отбыли.

— Выходит, простаивают кузни, — с осуждением покачал головой Неждан Иванович. — А что других послать некого?

— Других можно, а проку? — хмыкнул Ошаня. — Руда, боярин, всякая бывает. Тут и в самой малости нельзя ошибиться. А для мужиков страдников — всё руда. Такую привезут, что ухват сломается, когда его из печки потащат. Руду должны отбирать самые опытные кузнецы.

— Прости за глупый вопрос, Ошаня Данилыч. Век живи, век учись.

— Да где уж боярину все тонкости нашей работы ведать, — то ли подначил Корзуна, то ли на полном серьезе молвил старый мастер.

Боярин промолчал, оглядывая деревню. Растет, заметно растет потаенное селение. Четыре недели не был, а уж на пригорке возвышается одноглавая церквушка — обыденка[707].

— Храм возвели. А кто ж в батюшках? Кажись, Ростов ни один поп не покидал.

— Свой сыскался, боярин. Бортник здешний, Петр Авдеич. Он когда-то в Белогостицах в дьячках ходил. Конечно, без рукоположения епископа Кирилла, но сам понимаешь, — в Скрытне живем.

— Получит рукоположение ваш батюшка, — уверенно произнес Корзун.

— Это как же, боярин?.. Отай наш откроешь?

— Да ты не опасайся, Ошаня Данилыч. Скрытня заведена с благословения епископа Кирилла, духовного наставника княгини Марии. Он ненавидит татар, так же, как и весь русский народ.

— Тогда другое дело, боярин.

— Лазутку долго ждать?

— Большак по нешуточным делам быстро не возвращается, — с почтением в голосе произнес Ошаня. — Бывает, и заночует наш Лазута Егорыч.

Неждан Иванович знал, что изготовленное оружье хранится в подизбице Лазуткиного дома, но ключи от подклета он никому не доверял. И всё же Корзун направился к его дому.

— Боярин Неждан Иваныч! — радостно всплеснула руками хозяйка.

— Здравствуй, Олеся Васильевна…Надо супруга ждать. В дом пустишь?

— Шутишь, боярин. Всегда такому гостю рады. Проголодались с дороги? И слуг своих зовите.

За Корзуном неотлучно двигались двое рослых, плечистых гридней.

Олеся принялась собирать на стол. Неждан Иванович смотрел на ее по-прежнему упругое, подвижное тело, ловкие, быстрые руки, цветущее лицо, и радовался за Лазутку. Повезло, крупно повезло Скитнику. Такую жену заимел! Ей уж поди далеко за тридцать, а она всё еще прекрасна. А уж от ее крупных, лучистых, зеленых очей глаз не отвести. Клад да жена — на счастливого.

Украдкой вздохнул Неждан Иванович. Муж без жены пуще малых деток сирота. Один, как месяц в небе, вечером не с кем словом перемолвиться, не с кем заботами и радостями поделиться.

Любава была умна и рассудлива, иной раз весьма дельные советы давала. А уж, какая была веселая и ласковая! С ней всегда было хорошо, уютно, покойно. Никогда не забыть Неждану своей супруги.

Заночевал Корзун в повалуше, а гридни в сенях.

Лазутка появился в избе лишь к полудню, с тремя сыновьями — Никиткой, Егоршей и Васюткой. Первому было уже семнадцать лет, второму — шестнадцать, а младшему — четырнадцать. Старший и средний братья породой пошли в отца — рослые, чернокудрые, кареглазые, а вот Васютка весь в мать — среднего роста, русоголовый, с васильковыми глазами, сочными, алыми губами и пушистыми темными ресницами. Отличался Васютка и характером. Братья — более твердые и волевые, а младший — мягкий и ласковый.

Мать души в сыновьях не чаяла, старалась со всеми держаться ровно, чтобы никого не выделять, и всё же любимцем ее был Васютка.

— Ему бы дочкой родиться, — как-то ночью призналась она супругу. — А то одни мужики.

— Да разве то плохо, лебедушка? — тепло обнимая жену в постели, — молвил Лазутка. — Дочь — чужое сокровище. А тут — такие добры молодцы. Толковые ребята, не лежебоки. Да и не в кого им лежебоками быть.

Что, правда, то, правда. Сыновья росли старательные, как и отец, приучались к любой работе. Вот и на сей раз ходили вкупе с отцом и ковалями на ржавые болота, выбрасывали из ям тяжелую коричневую грязь, а затем таскали ее к подводам. Работа — не из легких, но никто из сыновей не посетовал, не сослался на усталь.

Лазутка постоянно рад приезду боярина Корзуна. Тот всегда привезет свежие вести, обязательно встретится с общиной, расскажет о делах, обойдет всех мастеров и непременно осмотрит оружье.

Когда Лазутка раскрывал ворота подизбицы и зажигал толстые восковые свечи в шанданах, глаза боярина загорались радостным блеском. По бревенчатым стенам были развешены панцири и кольчуги, шеломы и шишаки, мечи и боевые топоры, копья и сулицы…

Неждан Иванович дотошно разглядывал оружье и довольно высказывал:

— Молодцы, ковали. С таким оружьем на любого врага идти не страшно. Просил показать Борис Василькович. Какой шелом, меч и кольчугу посоветуешь?

— Выбирай любой, Неждан Иваныч. Всё сработано на совесть.

Корзун примерил на себе один из доспехов, прикинул меч в руке и произнес:

— Надеюсь, князю будет по душе… Ковать и ковать, борзей ковать!

— Аль есть кого оружить, Неждан Иваныч? — зоркими глазами глянул на боярина Скитник.

— Было бы оружье, а ратники найдутся.

Корзун некоторое время помолчал, затем, что-то решив про себя, молвил:

— Вот что, Лазутка. Мыслю, предстоит тебе вскоре опасная дорога.

— Хоть к черту на рога.

— Хуже, Лазутка, гораздо хуже… К ордынцам.

Глава 7 ДОБРЫЕ ВЕСТИ

Князь Борис Василькович остался доволен доспехами. Он понимал толк в оружье.

— Добро бы в Ярославль, Суздаль и Углич заглянуть. Удалось ли князьям создать свои лесные скрытни? Дело рисковое и спешное. Надо бы изведать. Но послать кроме тебя и боярина Славуты Завьяла некого. Остальным боярам я не слишком доверяю.

— Какой разговор, князь? Славута может съездить в Суздаль, а я в Ярославль и Углич.

— Добро. Денек отдохни — и поезжай, Неждан Иваныч.

— А что мурза скажет о нашем долгом отсутствии? Моя поездка займет недели три-четыре. Эта бестия следит за каждым нашим шагом.

— Найду, что сказать, — нахмурился князь. Однако в данный момент он еще не придумал чего молвить мурзе. Его злил этот хитрый, назойливый татарин, кой не спускал глаз с княжеского дворца. Его люди постоянно крутятся у детинца.

— Ярослав и Углич стоят на Волге, — нарушил молчание Неждан Иванович. — Наш купец Василий Богданов хотел бы снарядить несколько ладий к булгарам. Не худо бы изведать — ходят ли ныне ярославцы и угличане в Волжскую Булгарию. Добрая торговля — прямая выгода любому княжеству. Конечно, идти в Булгарию — дело опасное, но без риска торговли не бывает. И коль привезем богатый товар, выгодно его обменяем, аль продадим — казне подспорье. Глядишь, и дань легче платить, и мурзе прибыток. Чем плоха моя поездка по волжским городам? Для хана стараемся, Борис Василькович.

И Корзун негромко рассмеялся.

— Вот и постарайся, Неждан Иванович. Поезжай с Богом, а я с купцом Богдановым переговорю.

И недели не прошло, как мурза Туфан наведался к князю. (Разговор, как и прежде, шел через толмача[708]).

— Куда это твой ближний боярин уехал, князь?

— А почему это должно тебя беспокоить, мурза? Хан Батый дал мне ярлык на княжение не для того, чтобы я спрашивал разрешения баскака, как распоряжаться своими слугами. Не так ли? — едва скрывая раздражение, произнес Борис Василькович.

— Воля хана — воля Аллаха, — прикрывая глаза и зажав в кулак узкую козлиную бороду, высказал мурза. Отпив из кубка фряжского вина, продолжил. — Но баскак, тем же повелением покорителя земель Батыя, не просто сборщик дани, и тебе это, князь Ростовский, не хуже меня известно.

— Известно. На Руси у нас говорят: надсмотрщик.

— Ошибаешься, князь. Надсмотрщик поставлен следить за евнухами, преступниками и рабами. Баскак же — тот же наместник княжества. Наместник! И он должен знать, куда исчезают поданные князя. Хан Батый мудрый человек, и не ему ли знать, как лучше вести в покоренной Руси баскаку. В покоренной, князь!

Ох, с какой бы усладой запустил Борис Василькович в надутое лицо ордынца тяжелым бронзовым шанданом, кой освещал обеденный стол. Но не запустишь. В кой уже раз надо терпеливо выслушивать унизительные речи баскака, выслушивать и с трудом сдерживать себя, сдерживать во имя будущего. Но когда же оно настанет? Когда русский меч ударит по ордынской сабле?

Поездка Корзуна и Завьяла кое-что уже обусловит. Вовсю готовится к схватке с татарами и великий князь Андрей Ярославич. Сказывают, в его скрытнях изготавливается масса оружья, и что под стяг великого князя быстро сумеет встать большая и крепкая дружина.

Не дремлет и Александр Ярославич в Великом Новгороде, его войско наиболее сильное и могущественное, ведь Новгород так и не побывал под жестокой пятой хана Батыя. Почитай, не видал татарских копыт и весь Юго-Запад Руси со знаменитым князем Даниилом Романовичем Галицким.

Так что напрасно ты, мурза, надуваешь свои лоснящиеся жирные щеки. Русь далеко не покорена, не пройдет и два-три года, как она изгонит из всех княжеств ханских баскакаов, и не позволит больше татарам вторгаться на свои земли.

— Да простит князь мою назойливость, но я так и не услышал ответа. Куда же все-таки уехал твой любимый советник?

— У советника одна дума — как собрать побольше дани. Поехал он в волжские города.

И Борис Василькович рассказал о задумке Корзуна, а затем добавил:

— Купец наш, Василий Богданов, вовсю ладьи готовит. Собирается в Волжскую Булгарию, если татары не помешают.

— Зачем мешать, князь, если богатый товар привезет? Мы, защитники ислама, всегда поддерживаем торговых людей. Я непременно окажу милость твоему купцу, и даже проездную грамоту ему дам.

— А я уж не забуду твое радение, мурза.

* * *
Боярин Корзун вернулся через три недели. Поездка его оказалась успешной: лесные скрытни не бездействовали.

— Особенно печется о скрытнях ярославский князь Константин. Все кузнецы его «сбежали» за Волгу. Оружье своими глазами видел. Да и углицкий князь неплохо готовится. И насчет торговли удалось изведать. Потихоньку начали ходить купцы к булгарам. Возвращаются с добрым товаром. Есть резон и нашего купца снарядить.

Лицо Корзуна выглядело усталым и осунувшимся, но глаза были довольными.

— А как Суздаль?

— Славута привез добрые вести. Князь Андрей Ярославич и сам частенько бывает у мастеров. В скрытнях довольно много заготовлено оружья. Князь вот-вот ударит в набат.

— А не спешит ли, Андрей Ярославич?.. И как к этому относится Александр Невский?

— Тут я в полном неведении, Борис Василькович. Андрей отмалчивается. Но мне кажется, что между братьями пробежала черная кошка.

— Не приведи Господь! — истово перекрестился Борис Василькович.

Глава 8 ПОДВИЖНИЦА ЗЕМЛИ РУССКОЙ

Княгиня неустанно работала над вторым великокняжеским летописным сводом. (Первый был завершен ею еще в 1239 году). Новый летописный свод, создаваемый в Ростове Великом, был гордостью Марии. Владимирский князь Андрей Ярославич, как ни старался, но так и не сумел отобрать у княгини детище отца Василька — Константина Всеволодовича. Ведь это он задумал общерусский летописный свод и создавал его до своей кончины.

Мария была бесконечно благодарна Александру Невскому. Он выполнил своё обещание и, сделав немалый крюк, заехал таки в стольный град к своему младшему брату Андрею, настояв на просьбе ростовской княгини. Как стало позднее известно Марии Михайловне, великий князь долго упорствовал:

— И не упрашивай, Александр. Там, где великий стол, там и великокняжеский свод. Так было и так будет!

И всё же АлександрЯрославич убедил своего тщеславного брата, подробно рассказав ему и о духовном ростовском училище и об ученых мужах, и подвижническом труде Марии, чьи летописи и некрологи по убитым князьям, не захотевшим служить Золотой Орде, много значат для всей земли Русской. Ее писания исподволь подготавливают Русь для борьбы с татаро-монгольскими ханами.

— Ты, Андрей, должен в ноги поклониться княгине Марии, а не лишать ее нужной для всей державы работы.

И великий князь перестал упорствовать. Ростов Великий остался духовным и культурным средоточием Руси.

«Представляю, как нелегко далась беседа Александра с честолюбивым Андреем, — раздумывала Мария. — Тот чересчур горд и во всем хочет быть первым. Конечно, он по черному завидует громкой славе Александра Невского. Сейчас он пытается войти в образ главного защитника Отечества, и действует без оглядки на Орду. На пирах и при встречах с князьями похваляется:

— Брат мой Александр побил немцев и свеев, а я нанесу сокрушительный удар поганым. Попомните мои слова!

Великий князь чересчур самоуверен. Он, завалив своего миролюбивого баскака щедрыми подарками, почти открыто собирает дружины, и поторапливает других князей:

— Не мешкайте. Надо собирать общерусское войско и идти походом на Сарай.

Андрей крайне нетерпелив и крайне опрометчив. Он и слышать не хочет умных советов старшего брата. Знай, высказывает:

— В Орде идут свары. Самая пора ударить на татар».

Кое-кто из князей внимает дерзким речам великого князя, и среди них — сын Борис. Его можно понять. Молодой, не слишком опытный и очень злой на татар. Поездка в Орду, унижение князей и жуткая казнь на его глазах Михайлы Черниговского никогда не выветрятся из памяти Бориса. А теперь еще и спесивый баскак под носом. Так и хочется ему поднять дружину и разгромить басурманский стан на Чудском конце.

Мария, как могла, успокаивала сына, но Борис по-прежнему оставался мрачным и озабоченным.

— Не приспело время. Всё так, матушка. Разумом понимаю, но сердцем… Мне было семь лет, когда я увидел изувеченное тело отца. Как же люто надругались над ним изуверы. Я жажду мести!

Они сидели на лавке, покрытой медвежьей шкурой. Мария прижала русокудрую голову сына к своей груди и молвила:

— А ты, думаешь, я не жажду? Да я, сынок, готова первой броситься на татар. Ненависть моя не ведает пределов, и всё же надо находить в себе силы, дабы сдерживать себя. Преждевременность и любой опрометчивый шаг могут нас погубить. Я очень опасаюсь за действия князя Андрея. Он слишком торопится. И напрасно. Всякое зло терпением одолеть можно, а Андрей Ярославич терпеть не хочет и может навлечь на Русь беду. Тебе, сынок, надо больше к Александру Невскому прислушиваться. Ныне мудрей его — нет князя на Руси. Только Александр ведает, когда начать борьбу с ордынцами. Так что, остынь, сынок. Придет еще наш час. Непременно придет!

Княгиня Мария была убеждена, что час восстания не так уж и долог. В Золотой Орде с каждым месяцем обостряется борьба между сыном Батыя Сартаком и его дядей Берке. Распря крайне выгодна Руси. Главное, выждать более удобный момент. Сейчас перевес на стороне Сартака, и этому надо только радоваться: сын Батыя не только благосклонно относится к русским князьям, но и всё больше тяготеет к христианству. Не случайно он вошел в более тесную связь и с Александром Невским и с Даниилом Галицким, и с другими влиятельными князьями. Сартак готовится к решающей схватке с Берке. Русским же князьям, в этих условиях, нужна только выдержка, подготовка сил и сплочение. Остается дождаться полного раскола Орды, чтобы тотчас поддержать Сартака, и тогда у Руси появится хорошая возможность — сбросить с себя ненавистное иго… А пока надо продолжать добрые отношения с ханом Сартаком. Пусть и Ростов Великий станет его другом.

На другой день княгиня позвала в свои покои Бориса.

— Тебе, сын, надлежит почаще бывать у хана Сартака. Собирайся в Орду.

— Что-о-о? — изумился Борис. — К татарам?

— Не удивляйся, сын. Вчера мы с тобой не договорили. Ты присядь и выслушай меня.

После продолжительной беседы с княгиней, удивление Бориса улетучилось. Он с восхищением посмотрел на мать.

— Какая же ты разумная, матушка. — Я непременно поеду к Сартаку.

— Говорить с ним надо с глазу на глаз. Не сомневаюсь, что подле него постоянно крутятся лазутчики хана Берке. Улучи момент — и поговори. Твердо скажешь, что Ростово-Суздальская Русь будет на его стороне. Я еще неделю назад отослала посыльных в Суздаль, Углич, Переяславль и Ярославль, дабы князья приехали в Ростов на совет. Каждый дал согласие.

— А как же мурза Туфан? Он заподозрит князей в каком-нибудь сговоре.

— Не заподозрит, — улыбнулась Мария. — Я ж князей на именины Глеба пригласила. Про такой русский обычай мурза хорошо ведает. И Туфана на пир позову. На самое почетное место посажу. Будет доволен.

— Хитра же ты, матушка.

— Приходится хитрить, сынок. Чего ради Руси не сделаешь? Думаю, что вслед за тобой отправятся к Сартаку и другие князья. Сейчас хан очень нуждается в нашей поддержке… Боярина Неждана Корзуна с собой возьмешь?

— Несомненно, матушка.

— Ты его советов не сторонись. Голова у него светлая. Таким же был когда-то добрым советчиком Василька боярин Воислав Добрынич. Всю жизнь свою держись Неждана Ивановича и береги его. Он у тебя самый надежный человек… Хочу сказать и другое. В поездку отбери наиболее преданных гридней. Мне хорошо известно, что хан Берке не пожалеет никакого золота, чтобы изведать истинную цель твоей поездки к Сартаку. Он постарается подкупить не только боярина Корзуна, но и твоих послужильцев. Надо хорошо продумать, с чем ты едешь к Сартаку. Ярлык на княжение у тебя уже есть. Зачем же вновь ехать в Орду?

— И впрямь: зачем, матушка? Мурза Туфан первым спросит.

— Надо еще дома распространить слух, что ты вынужден ехать к Сартаку с нижайшей просьбой: убавить с княжества непосильную дань. Народ-де от разрухи разбегается в другие города. Кстати, о том и баскак ведает. С тем делом и поезжай к хану. И в Орде о том не уставай всюду говорить. Глядишь, и Берке поверит.

Княгиня малость помолчала, а затем произнесла:

— Правда, у меня есть еще одна задумка. Я хотела прежде посоветоваться с Александром Невским, но уж, коль ты поедешь в Орду, то надо попытаться сделать весьма серьезное предложение Сартаку.

— Серьезное, матушка?

— Очень, Борис. Даже боязно тебе говорить. Приближенным Сартака, особенно хану Берке, такое предложение покажется чересчур дерзким.

— Говори. Не томи, матушка!

— При удобном случае скажешь Сартаку, что гораздо будет лучше, если дань станет собирать не баскак с его подручными, а сам князь. Есть Орде выгода?

— Еще какая, матушка! Наш баскак, со своими безбожными выродками, едва ли не треть дани себе загребает.

— Ты прав, сынок. Орде выгодней, если мы сами будем собирать дань. Да и жителям нашим станет гораздо легче. Прекратятся лишние поборы, погромы и насилия. Да и дань мы умеем собирать. С кого-то, кто в силе и достатке и кому не угрожает голод, мы побольше возьмем, а с кого-то гораздо меньше. Баскак же ни с чем не считается. Богатый ли, бедный ли двор — выдай да положи ему десятину.

— Так чего тут страшного, матушка? Сартак обрадуется такому предложению.

— Сартак, может, и обрадуется, но Берке, и ему подобные, встретят такое предложение враждебно.

— Да почему ж, матушка?

— Молод ты еще сынок, — вздохнула Мария Михайловна. — Ну да молодость быстрой стрелой пролетит. Не за горами и зрелость… Отдать в руки русских князей дань — придать им прежний вес и значимость, усилить их влияние в делах своих княжеств и гораздо принизить роль баскаков. Теперь уразумел, Борис?

— Уразумел, матушка. Я попытаюсь, улучив добрый момент, переговорить с ханом Сартаком, а там уж как Бог поможет.

— Разговор может быть тяжелым и опасным. Но кому-то его надо начинать. И видимо тебе, Борис, придется прокладывать этот нелегкий путь. Ради святой Руси, сынок.

— Я всё сделаю, матушка. А ты уж за меня не тревожься. Сегодня же начну собираться.

Проводив из покоев сына, Мария тяжело вздохнула. Поездка в Орду нередко чревата страшной бедой. Это доказали посещения ставки свирепого хана Батыя. Некоторые князья были зверски умерщвлены. Ныне хан Батый отбыл в Каракорум. Сартак ведет себя по-другому, но вот брат Батыя, Берке, хотя и не властелин Золотой Орды, но он во всем старается подражать своему великому сроднику. Он также ненавидит Русь, как и Батый, и от него можно ожидать любых злонесчастий. Он видит в каждом князе, едущего к Сартаку, своего смертельного врага и готов спустить на него свору преданных ему кочевников еще далеко от ставки молодого хана. Так недавно случилось с тверским князем Всеволодом, попытавшимся найти поддержку Сартака. Князь и его гридни были зарублены саблями. Хан был возмущен, на что Берке ответил: «Гяуры напали на моих славных нукеров, которые ехали с богатой добычей. Но неверным не удалось поживиться, и они были наказаны защитниками ислама».

Тяжело и опасно посылать сына в Золотую Орду. Коварный Берке не дремлет, его жестокие отряды рыщут по всей степи. Борис поедет под усиленной охраной, но нет никакой уверенности, что поездка его окажется благополучной.

«А может, не надо отпускать сына? — с тоской и тревогой на сердце подумалось Марии. — И без того слишком много утрат за последние годы. Что же я делаю, Господи!»

Но это была всего лишь минутная слабость. Нет, нет! Кому же как ни ей, княгине Марии, «подвижнице земли Русской», как называют её многие князья, посылать своих сыновей в Орду, дабы пробивать дорогу к свободе Руси.

Борис отправился к хану Сартаку через два дня, а вскоре прибыли к Марии князья из Суздаля, Ярославля, Переяславля и Углича. На длительном совете князья безоговорочно приняли предложение княгини — ехать в Золотую Орду.

— Другого я не ждала от вас, — поклонилась князьям Мария. — Вижу, что всем сердцем болеете за Русь. Да поможет нам Бог!

Глава 9 «ПОЛАДИТЬ МИРОМ»

Князь Борис Василькович и боярин Неждан Корзун подбирали для поездки дружинников. Задача не из легких. До Орды путь немалый. Многих людей взять — обезопасить себя в дороге, но тогда придется тащить за собой чуть ли не целый обоз с кормовыми запасами. Поездка значительно удлинится. Ехать малым числом — рисковать: в дороге могут напасть не только кочевники, но многочисленные разбойные ватаги, расплодившиеся в голодной Руси.

Долго судили да рядили и, наконец, порешили остановиться на двух десятках гридней.

— Обойдемся без обоза, Борис Василькович, но лучше ехать одвуконь. Ныне с лошадьми везде туго, менять коней нигде не придется. А с кормовым запасом, думаю, не помрем. Навьючим запасных лошадей толокном, сухарями и сушеным мясом. Всё, как в ратном походе.

— А подарки?

— Подарки много места не займут. Сартак весьма любит наши собольи меха. Возьмем из последних запасов.

— Добро, — кивнул князь.

— Одно худо. Нет среди гридней доброго коваля. Дорога-то зело дальняя. Истерлись подковы — и пропадай конь.

— Дело говоришь… Но кузнецу конь, что корове седло. Да и верный человек понадобиться.

— Да есть у нас такой, Борис Василькович. И отменный коваль, и отменный воин, и отменный наездник. Наш общий знакомец Лазутка Скитник.

Борис Василькович одобрительно руками развел.

— Тут и спору нет. Такой человек в любом деле сгодится. Посылай за Лазуткой.

О том, что ему предстоит поездка в Орду, Неждан Иванович узнал еще пять недель назад, задолго до последнего разговора княгини Марии со своим сыном.

В тот день Мария Михайловна поведала Корзуну то, о чем не стала говорить Борису:

— У Сартака есть очень умный и влиятельный царевич Джабар. У него много сторонников среди военачальников хана. Он, как и Сартак, несторианин, и вместо Корана читает Библию. Тебе, Неждан Иванович, надо найти возможность встретиться с этим царевичем. Он, как мне кажется, может сказать тебе что-то очень важное.

— Прости, княгиня. Но почему именно я, а не князь должен тайно встретиться с Джабаром? Борис Василькович может и обидеться. Он возглавляет посольство, и всякие тайные сношения с ордынцами должны исходить только от него.

— С Бориса достаточно будет встречи с ханом Сартаком. Один на один. Выполнить это будет не так просто. Борис слишком молод и еще мало наметан на такие дела, но ты, Неждан Иванович, в этом ему поможешь. Поручить же ему еще и встречу с Джабаром — чересчур рискованно. Малоопытный князь может ее не только провалить, но и навлечь на себя подозрение Берке. Вот почему я и не захотела взваливать на сына еще одну ношу. На тебя же я очень надеюсь, Неждан Иванович. Будь моему сыну и дядьдькой-пестуном, и защитником, и мудрым советчиком. Многое, очень многое будет зависеть от твоего участия в этой нелегкой поездке.

— Благодарю за добрые слова, княгиня. Постараюсь оправдать твое доверие.

После встречи с Марией, боярин Корзун долго раздумывал, после чего решил взять в Орду Лазутку Скитника. Иногда путь пойдет по дремучим лесам, а Лазутка в них, как рыба в воде. Но и не только в этом дело. Скитник — весьма башковитый и находчивый человек. В Орде он может зело пригодится.

Выехали в первых числах листопада-грязника[709], но месяц стоял на редкость сухим и теплым. Вначале ехали по ярославской дороге, а затем, сокращая путь, выбрались к Которосли. Конечно, можно было добираться до Сарая, ставки хана, и водным путем — вниз по Волге, но от этого пути и князь Борис, и боярин Корзун отказались. Ладья, по течению реки да еще на парусах, могла бы доплыть до степей гораздо быстрее, но как быть дальше? Топать до Сарая пешком долго, да и смешно для княжеского посольства, а добыть лошадей негде: русские города и веси давно позади. Ордынцы же не продадут своих коней урусам ни за какие деньги. (На этот счет существует грозный приказ хана Батыя). Вот и пришлось отказаться от ладьи.

На десятый день пути высоким берегом Волги, Лазутка подъехал к боярину Корзуну и молвил:

— Далее Волга зело петляет, Неждан Иваныч. Можно гораздо сократить путь.

— И на много?

— Мыслю, недели на две.

— Добро. И что ты предлагаешь?

— Свернуть в Мордву и идти по землям эрзя и мокшан вплоть до реки Иловли. А там выйдем в степи, от них — прямой путь до Сарай-Бату, о коем ты рассказывал.

— Через Мордву? — переспросил Корзун. Некоторое время он ехал обок с Лазуткой и, поглядывая с коня на раздольную реку, напряженно раздумывал. Выгадать две недели — дело доброе. Но поездка через бывшие вражьи земли таит в себе много риска. Конечно, Мордва уже далеко не такая воинственная, она, как и Русь, под властью Золотой Орды, но ни эрзя, ни мокшане не забыли кровавые сечи с дружинами Ростово-Суздальских князей. Не забыл последней битвы с мокшанами и он, боярин Корзун. Тогда он был совсем еще молодым, и едва не погиб под разящими саблями врагов, и если бы не подоспел на выручку Лазутка Скитник, не сносить бы ему головы… Дерзкую и смелую задачу подкинул бывший ямщик. Но откуда он ведает про изгибистую Волгу?

Спросил о том Лазутку, на что тот ответил:

— Ведаю, Неждан Иваныч. Лет пятнадцать назад меня один из купцов подрядил в торговый обоз. На санях аж до Хвалынского моря[710] ехали. Петлистая река! Вдругорядь скажу: берегом ехать — время терять. Уж лучше через Мордву напрямик до Сарая. Зрел сей город. Правда, тогда он был еще селением. Купцы с товарами к басурманам выходили.

— Так ты и Сарай видел? — подивился Неждан Иванович.

— Видел. Почитай, в самом понизовье Волги. Ямщики где токмо не бывают.

— А коль через Мордву пойдем, с лесного пути не собьешься? Поди, не забыл, какие там бывают дебри? — для полной уверенности спросил Корзун.

— Шутишь, боярин. Через Мордву пойдем к югу. Солнышко в левую щеку будет бить.

— А коль дожди зарядят?

— Дожди не помеха, разные приметы ведаю.

— Как в прошлый раз, по деревьям? Но тогда был вьюжный день.

— Не запамятовал, Неждан Иваныч?

— Такое век не забудешь. Жуткий был час, когда из сечи прорубались. И как ты токмо в такую метель-завируху не заблудился?

— Так дерева не обманут, Неждан Иваныч. Кора их с южной и северной стороны всегда малость отличается. Да и мшистое с лишаями древо, когда его обойдешь, разное. И ветви, и мхи к теплу тянутся. Да мало ли каких примет. Ты уж не сомневайся, боярин. Проводник не понадобится.

— Добро. Я потолкую с князем.

Конечно же, боярин Корзун скрыл, что он вступает в беседу с Борисом Васильковичем после разговора со «смердом» Лазуткой. Юный, горячий князь может и посмеяться, и поёрничать: сиволапый мужик князей уму-разуму учит.

— А что? — после недолгого молчания ухватился за совет ближнего боярина Борис Василькович. — У нас каждый день на золотом счету. — Двинем через Мордву! Лишь бы Лазутка твой с дороги не сбился.

— Не подведет, князь, — заверил Корзун.

После непродолжительного привала, на коем князь поведал гридням о новом пути, дружина распрощалась с Волгой, и свернула к мордовским землям.

* * *
Иногда ночи коротали в мордовских селищах. Эрзя и мокшане встречали русских воев настороженно (не забываются прежние битвы!). Уж лучше бы не останавливались и двигались дальше, но когда князь урусов доставал из-за пазухи золотую пайцзу[711] с изображением летящего сокола, и показывал ее старейшине, тот низко кланялся и произносил:

— Мы в твоей власти, князь.

Каждый старейшина ведал: неповиновение человеку с пропуском хана Батыя влечет за собой суровое наказание. Селение будет подвергнуто огню и мечу жестокими ордынцами.

Дружинников расселяли по избам, кормили и поили, но вот на лошадей обычно сетовали:

— Лошаденки у нас пахотные, заморенные. Клячи! На таких далеко не уедешь.

Князь не настаивал, хотя и ведал, что в каждом селении можно отобрать пару добрых коней, но уж лучше не злить мокшан, а то полетит недобрая весть от селения к селению, что урусы забирают лучших коней. Тогда и горячего варева не поставят, и овса лошадям не дадут. Припрячут!

Иногда вместо селений выходили на пепелища с закоптелыми каменными печами. Дружинники хмуро роняли:

— Ордынцы прошли.

— На Руси таких пепелищ не перечесть.

Лазутка, как проводник, ехал впереди дружины. Дня через два, часа за три до ночного привала, он остановил коня и пытливо оглядел окрест. Знакомые места. Именно здесь когда-то «молодшая» дружина князя Василька Константиновича гналась на лыжах за мокшанами, затем угодила в ловушку и, почитай, вся полегла. Ишь какой злой и неприютный лес! Тогда мокшане долго и искусно петляли, заманивая гридней в капкан. Любопытно, узнал ли боярин Корзун гибельные урочища?

Узнал Неждан Иванович, но ничего не захотел поведать князю. Зачем тревожить сердце Бориса печальными рассказами?

Лазутка поднялся на довольно высокий угор, и еще раз оглядел лес. Справа, в полуверсте, над макушками елей, курился зыбкий ползучий дым.

«Какое-то селение, — определил Лазутка. — Дым от избы. От лесного костра дым совсем иной».

Он съехал с угора и направил коня к князю. Показывая вправо рукой, молвил:

— В той стороне селение.

— Веди, — коротко приказал Борис Василькович. Спать в избе старосты все-таки было уютней, чем под открытым небом. Ночи становились всё холодней и холодней.

Селение оказалось в десяток изб. Всё повторилось: прохладные взгляды мокшан и низкий поклон, после показа пайцзы, старосты. Он был еще не стар, лет пятидесяти, с приземистой, крепкой фигурой и хитрыми, плоскими глазами. Его цепкий взгляд почему-то всего дольше задержался на Неждане Корзуне. На это обратил внимание и Лазутка.

«Чего это вдруг он так на боярина пялится?.. Вновь хищно уставился. Странно».

Странно повел себя староста и в избе. Был хмур и неразговорчив, а затем, когда князь и боярин располагались на ночлег, произнес:

— Оставайтесь. Я ж у сродников заночую.

— Чего ж так, Арчак? — спросил князь. — Места хватит.

— Пойду! — упрямо отозвался староста. — Сродник шибко хворает.

Так и ушел.

Лазутка обычно ночевал вместе с князем и боярином. Так посоветовал князю Неждан Иванович:

— Пусть всегда под рукой будет. Мало ли чего.

Борис Василькович не возражал: лучшего телохранителя не сыскать. Богатырище!

Лазутка, как всегда, укладывался у порога, кинув под себя дорожный зипун, а под голову — конское седло. Дело привычное для бывшего ямщика. На сей раз он долго не мог заснуть: из головы почему-то не выходил Арчак с хищными, злыми глазами. Впервой староста покидает избу, в коей заночевал князь. И жена его с ребятней часом раньше ушли. А места и в самом деле хватает. Изба старосты довольно просторная, с горницей и большими полатями. Так нет, — никто не захотел остаться. И впрямь странно.

Арчак сидел на крыльце избы сродника и мучительно раздумывал, как ему убить боярина Корзуна. Когда-то он поклялся на могиле отца и брата, что он сделает это, если услышит, что злодей вновь появился на земле его предков. И он появился, и ни где-нибудь, а в его родном селище.

Двадцать лет назад, по приказу мордовского князя Пургаса, он, вместе с отцом и младшим братом, явился в Пургасово войско, чтобы сразиться с дружинами урусов. Мокшане заманили воев ростовского князя Василька в непроходимые лесные дебри, завели в лощину меж двух угоров и почти всех перебили. Урусы отчаянно сражались.

Арчак, с отцом и братом, оказались вблизи воя в богатых доспехах. Им оказался боярин Корзун: так обращались к нему урусы, охраняя и предупреждая своего воеводу от внезапных ударов.

Своими глазами увидел Арчак, как Корзун зарубил мечом вначале отца, а затем и брата. Арчак с неукротимой яростью бросился, было, на воеводу, но тотчас пал от чьей-то могучей руки. Рана была тяжелой, но всё же ему удалось выжить.

Сейчас Арчак был переполнен местью. Убить боярина надо сегодня. Другого случая может и не подвернуться. Наконец, он придумал, как уничтожить злого врага. Крадучись, Арчак принес большую охапку сена и раскидал ее подле избы, а затем он пошел за тяжелым бревном, коим намертво припрет дверь. Урусы не выберутся: в волоковые оконца избы лишь кошка сможет проскочить. Пусть погибнет в огне и князь урусов. Тогдашний князь Василько также много истребил мокшан. Теперь через мордовские земли едет его сын. Пусть и он сдохнет!

Урусы, если проснутся, начнут взывать через оконца о помощи. Но их крики тотчас оборвутся: он, Арчак, пронзит их лица острыми вилами.

А Лазутке так и не спалось. Ну, никак не выходит из головы этот староста с враждебными глазами! Князь же и боярин мирно похрапывают. Не чересчур ли они спокойны, оставляя избу без караула. Правда, Неждан Иванович как-то заикнулся об этом князю, на что Борис Василькович твердо высказал:

— Мордва не посмеет замыслить худое дело на посольство с пайцзой. Гридни же — люди не двужильные, им тоже надо давать передышку.

Юный князь пожалел гридней: каждый дневной переход был весьма тяжелым и утомительным. Отлично, когда князь заботится о своих людях. И все же с караулом, в бывших неприятельских землях, было бы как-то надежней.

Нет, видно, никак не уснуть в эту ночь Лазутке. Он поднялся, накинул на себя кафтан и потихоньку вышел на крыльцо. Ночь была беззвездная и дегярно-черная. Лазутка сошел с крыльца, пошел вдоль избы и тотчас наткнулся на что-то мягкое и шуршащее. Хмыкнул, наклонился, дабы пощупать руками и… оторопел: подле нижних венцов сруба были раскинуты охапки сена. Откуда?! Еще вечером ничего подле избы не было.

Лазутка застыл столбом, и вскоре услышал сторожкие, но грузные шаги. Скитник бесшумно, на цыпочках спрятался за угол избы.

Шаги приближались. Вскоре Лазутка разглядел смутную фигуру мужика, несшего на плече толстое бревно. Мужик, натужно дыша, остановился у крыльца и потихоньку освободился от поклажи. Лазутка услышал, как звякнул засов наружных дверей. А мужик, чуть постояв, вновь ухватился за бревно и припер им дверь.

Скитнику всё стало ясно. Он обошел вокруг избы, и, неслышно ступая, оказался у крыльца. Привыкшие к темноте глаза разглядели не только тяжелое бревно, но и большой замок, вдетый в отверстия железных навесок.

Лихой же человек достал огниво и принялся высекать из кремня искру. Лазутка закипел от злобы. Тать надумал поджечь избу, дабы погубить спящих в ней людей. Князя и боярина. Собака!

Скитник подкрался к лиходею, и тяжелым ударом кулака поверг того наземь. Удар был настолько силен, что Арчак долго не мог прийти в себя, а когда он очнулся, то оказался на дворе, связанным по рукам и ногам. Богатырские руки Скитника бросили старосту к лошадиному стойлу.

Лазутка вынес из избы горящую свечу в железном подсвечнике, подошел к Арчаку и пнул его ногой.

— Оклемался, собака!

— Не убивай, — прохрипел староста.

— Да тебя, сволота, четвертовать мало. Ишь чего замыслил, погань! Чем тебе не угодил князь?

— Не князь, а боярин Корзун. Когда-то близ нашего селища была битва. Ваш Корзун зарубил моего отца и брата.

— А ты откуда ведаешь?

— Я сражался вместе с отцом. Наше войско заманило урусов в лощину. Вот здесь-то ваш Корзун и убил отца и брата. Я кинулся на боярина, и хотел изрубить его на куски, но какой-то громадный урус свалил меня с ног.

— Так вот кого я, оказывается, шмякнул, — хмыкнул Лазутка.

— Ты- ы-ы? — с удивлением протянул Арчак, и лицо его вновь ожесточилось. — Значит, я бы уничтожил в огне еще одного злейшего врага.

— Не вышло, по-твоему, поганый.

Лазутка не стал будить князя и боярина: пусть отдыхают до утра. А утром Борис Василькович порешит, какую казнь назначить старосте.

Князь, выслушав рассказ Лазутки, страшно разгневался. Эта ночь стала бы для него последней, он принял бы мучительную смерть.

Борис Василькович зло глянул на связанного старосту и обернулся к Корзуну.

— Собрать всё село, а этого гада посадить на кол.

Князь выбрал самую страшную казнь.

— Помилуй, князь! — взмолился Арчак. — Уж лучше мечом погуби, но только не на кол.

— Не помилую! Будешь сутки корчиться на коле.

Неждан Иванович позвал князя в избу.

— Дозволь и мне, Борис Василькович, слово сказать. Не хотелось бы сажать старосту на кол.

— Рубануть мечом? Слишком легкая смерть для этой мрази.

— Смерть?.. А если оставить в живых?

Изумлению Бориса Васильковича, казалось, не было предела.

— Да ты что, боярин, белены объелся? Староста помышлял тебя в огне зажарить, а ты еще его защищаешь. Не пойму тебя!

— Охолонь, Борис Василькович. Гнев разуму не советчик. Этот староста когда-то бился в честном бою. И теперь он надумал отомстить за своего отца и брата. Тяжко смириться с утратой самых близких людей… Ты, княже, как-то говорил мне, что помышляешь учинить мир с соседними народами, дабы легче затем воевать с ордынцами. Упоминал ты и Мордву. Ей, как и нам, так же ненавистны татаро-монголы. Если мы сегодня казним Арчака, то сие станет известно всей Мордве. Едва ли после этого можно говорить о дружбе с соседом. Вспомни любимое изречение твоего отца, Василька Константиновича: «Поладить миром». Много раз его мирные начинания приносили успех. Нам еще ни один день ехать по Мордве, и весть о том, что русский князь отпустил с миром преступного старосту, быстро разлетится среди эрзя и мокшан. Выбирай, Борис Василькович, чего тебе дороже.

После недолгого раздумья, князь приказал:

— Собирай всех жителей.

— И?

— Я объявлю о помиловании Арчака и призову Мордву к дружбе.

Глава 10 В ОРДЕ

Внук старшего сына Священного Покорителя вселенной Чингисхана, и сын Великого Джихангина[712] Батыя не походил своим нравом ни на деда, ни на отца. Он не был грозным и жестоким и… не любил войн. Сартак не участвовал ни в одном ратном походе, и не ощущал себя завоевателем. «Тургадуры оберегали его, чтобы ни одна стрела, пущенная вражеской рукой, до него не долетела».

Хан Батый с тяжелым чувством покидал свою ставку. Сартак чересчур миролюбив, а врагов надо презирать, ненавидеть и уничтожать. Но сын не рожден барсом, в его жилах течет кровь матери, чересчур мягкой и податливой. Наполовину персиянка, наполовину русская, она постоянно внушала сыну, что убивать людей — величайший грех и воспитывала в Сартаке чувства добра и справедливости.

Он же, Батый, нередко наказывал свою жену и проповедовал сыну совсем другие истины. Но Сартак так и не стал железным багатуром. Но больше всего бесило хана, что сын с отрочества увлекся несторианством и чуть не открыто призывал правоверных сменить мусульманскую религию на христианскую. Многие защитники ислама негодовали, делали недвусмысленные намеки Батыю, но сын, не смотря на все увещевания и угрозы отца, не расставался с Библией.

Однажды брат Берке сказал:

— Я удивляюсь тебе, Батый. Твой сын смущает правоверных своими кощунствующими речами, забывает о священном Коране и великом пророке Магомете, а ты всё спускаешь ему с рук. Не пора ли наказать хулителя ислама и Благородной книги?[713]

Батый вспылил: он хоть ценил и уважал своего брата, но терпеть не мог чужих поучений:

— Не смей мне больше говорить худые слова о сыне! Он — мой наследник. Не тебе, а ему владеть Золотой Ордой.

Хан Батый, не взирая на все прегрешения Сартака, любил своего сына, и надеялся, что в более зрелых летах он изменится и забудет про свои несторианские увлечения.

Зная об открытой вражде Сартака с дядей, Батый перед поездкой в далекий Каракорум, высказал Берке:

— Я оставляю Сарай на сына. Твои взгляды к нему мне хорошо известны. Отныне ты должен относиться к Сартаку, как к хану Золотой Орды, повелителю. Ты обязан во всем помогать ему, а не чинить всякие козни. Таков тебе мой добрый совет, Берке. Забудь о вражде. Сила Золотой Орды в единении ханов, иначе мы получим вторую Русь, раздробленную и ослабленную междоусобицами.

Хитрый Берке пообещал Батыю сдружиться с Сартаком. Он был несказанно рад отъезду Великого Джихангина в столицу Монгольской империи Каракорум: теперь у Берке будут развязаны руки, и он предпримет самые решительные меры, чтобы окончательно подорвать авторитет Сартака и скинуть хулителя ислама со священного трона Золотой Орды. Пока хан Батый будет бороться с ненавистным ему Великим каганом[714] Гуюком (чтобы посадить на трон своего любимого двоюродного брата Менгу, а это потребует значительного времени), он, Берке, станет полновластным хозяином Золотой Орды.

Берке рассчитывал на свои силы. Сейчас он (без Батыя) самый влиятельный хан Орды. Татаро-монголы знают его, как одного из самых яростных исповедников ислама, и как (что крайне важно!) искусного полководца, взявшего много городов. Верные, храбрые, жаждущие добычи джигиты, всегда под его рукой. Они готовы незамедлительно выполнить любое поручение Берке. Лишь бы подольше застрял в Каракоруме хан Батый. Его борьба с внуком Чингисхана, сыном и наследником великого кагана всех монголов Угедэя будет нелегкой. Гуюк-хан находится под надежным покровительством своей матери, великой ханши Огуль Гамиш, располагавшей внушительными силами и большим влиянием среди Чингисидов[715]. А пока Батый в Монголии, он, Берке, на первых порах постарается ослабить сношения Сартака с русскими князьями. Батый, после победы над Русью, не только заметно охладел к дальнейшим завоевательным войнам (его полчища существенно поредели и были обескровлены), но и (к неудовольствию Берке) стал более милостиво относится к русским князьям; некоторых же он даже восхвалил — за их громкие победы над европейскими войсками. Среди них — Александра Невского и Даниила Галицкого. Больше того, он надумал поставить Невского Великим князем всей Русской земли. Хорошо, что вовремя вмешались каган Гуюк и его мать, ханша Огуль Гамиш, назначив Великим князем, ничем не проявившим себя, младшего брата Александра — Андрея Ярославича. Батый был жутко раздосадован: к нему, покорителю Руси, в Монголии не захотели даже прислушаться. А в Каракоруме не глупцы сидят: они отчетливо понимают, что усиление такого доблестного полководца, как Александр Невский, таит в себе большую опасность для всей Монгольской империи.

Берке же не только хотел ужесточить отношения с русскими князьями, но и кое-кого из них отправить на тот свет. Русь, как была раздроблена на куски, такой и впредь должна остаться. Ни какой поблажки русским князьям!

* * *
Ростовский князь и его дружина остановилась в степи, в двух верстах от Сарай-Бату. Того требовал обычай: ни одно иноземное посольство не имело права приблизиться к городу без особого дозволения хана.

Узнав о прибытии князя Ростовского, хан Золотой Орды приказал раскинуть для Бориса Васильковича большой, роскошный шатер, а для его воинов — три юрты. Такого доброго расположения к себе князь явно не ожидал. В свой первый приезд в Золотую Орду ему предоставили потрепанную, захудалую юрту, обычную для бедняка — кочевника, в коей он провел несколько утомительных месяцев, ожидая приема грозного хана.

Этот же приезд отличался во всем. В первый же день к шатру князя прибыл один из мурз Сартака и, растягивая тугие глинистые губы в почтительной улыбке, произнес:

— Не пройдет и трех лун[716], как великий хан примет тебя, князь. А пока подкрепи силы после дальнего пути.

— Передай великому хану мою глубочайшую признательность, — молвил Борис Василькович.

Вскоре перед княжеским шатром появился обозный верблюд, загруженный хворостом. Рабы-невольники быстро развели костры, поставили на них бронзовые котлы на треногах и налили в них из кожаных бурдюков воды. Когда вода закипела, в котлы насыпали рису, накрошили мяса, накидали перцу и различные пахучие приправы.

Борис Василькович и Неждан Корзун стояли у шатра и наблюдали за приготовлением пищи.

— Кажись, пока всё идет по-доброму, — довольно произнес князь.

— Дай Бог…А вон и вина с фруктами и сладостями привезли. И даже любимый татарский кебаб[717].

Когда князь и боярин воссели в шатре на непривычные для них мягкие подушки, невольники внесли два столика и поставили на них яства, на медных тарелках и кувшины с арзой, бузой, айраном и хорзой[718].

Борис Василькович оглядел ханское угощение и вдруг тревожно подумал:

«Совсем недавно, после татарского угощения, умер родной дядя Владимир Константинович Углицкий, а затем и Василий Ярославский. Сродники были отравлены уже при правлении Сартака. Правда, матушка уверена, что князей загубили по приказу хана Берке. А что произойдет сейчас? Среди тех, кто готовил угощение, мог оказаться и человек Берке. Дать выпить вина невольнику? Но это бессмысленно. Татары подмешивают такой яд, кой обычно действует и три, и четыре недели. Не дотрагиваться же к кушаньям и вину — выказать непочтение к хану Сартаку, кое тотчас будет ему передано, и тогда вся длительная поездка в Сарай-Бату потерпит неудачу».

Угощение подносили четверо невольников. Расставив снедь, кувшины и чаши, они, поклонившись князю и боярину, задом попятились к пологу шатра. Один из невольников, с загорелым, обоженным степными ветрами смугло-желтым половецким лицом и серьгой в левом ухе, задержался и негромко произнес на русском языке:

— Князь может смело пробовать любое блюдо и пить вино.

Борис Василькович и Неждан Иванович переглянулись: обычно невольники молчаливы, они не смеют и рта раскрыть.

— Кто тебя уполномочил сказать такие слова? — спросил Борис Василькович.

— Великий хан Сартак.

— Добро… Как тебя зовут и где ты научился нашему языку?

— Зовут Изаем. Когда-то меня взял в полон черниговский князь Михаил Всеволодович. Десять лет я жил на его земле, а затем меня полонили татары.

— А как ты попал к Сартаку?

— То длинный разговор, князь. Я не должен задерживаться в твоем шатре. Я ухожу, но мы еще увидимся, князь.

Изай вышел, а князь и боярин вновь переглянулись.

— Мнится мне, что это не простой невольник. По всему, он — доверенный человек хана, — молвил Неждан Иванович.

— А может, Берке?

— Сомневаюсь, княже. Берке действует более изощренно… Приступим с Богом к трапезе.

Ровно через три дня к шатру подъехал всё тот же мурза и вновь, растягивая губы в почтительной улыбке, произнес:

— Великий хан Сартак ждет тебя, князь Ростовский.

Пока хану возводили новый дворец, он и его многочисленная свита расположились вне стен города.

Перед поездкой к Сартаку князь, его ближний боярин и дружинники облачились в нарядные, цветные кафтаны и дорогие шапки, отделанные горностаевым мехом. Доспехи были оставлены в шатре и юртах; лишь один князь имел право иметь при себе меч.

Богатый ханский шатер, окутанный белым войлоком и перевитый узорчатыми тканями, стоял на невысоком холме, вокруг которого раскинулись многочисленные юрты.

Подле шатра возвышался длинный бамбуковый шест, на коем развевалось знамя великого хана[719], с небольшой перекладиной наверху, с которой свисали пять пушистых черных хвостов монгольских яков[720]. На знамени был вышит шелками серый кречет, державший в когтях черного ворона. Это было священное знамя, означавшее, что его владелец — ближайший родственник покойного Священного Правителя, великого завоевателя мира Чингисхана.

За пятьдесят саженей от шатра посольство остановили нукеры в черных чапанах, поверх которых, с левого бока, висели длинные мечи — кончары[721] в зеленых сафьяновых ножнах. На ногах у нукеров — желтые сапоги из верблюжьей замши на тонких высоких каблуках, на головах — высокие круглые шапки из овчины.

— Дальше нельзя. Всем сойти с коней! — через толмача приказал предводитель нукеров. — К великому хану дозволено войти князю Борису, боярину Корзуну, одному оруженосцу и человеку с подарками.

Подарки разместились на одном коне в двух переметных сумах.

Борис Василькович и боярин Корзун неторопливо пошагали к шатру, за ними последовали «оруженосец» Лазутка и гридень, ведший коня в поводу.

Перед самым шатром четверку русских людей встретил десяток могучих тургадуров в малиновых чекменях и гутулах[722] из дорогой кожи. Один из них, с каменным лицом, подошел к Борису Васильковичу и сурово произнес:

— Сними пояс мечом, князь Борис, и передай его твоему оруженосцу.

Более унизительной процедуре подверглись остальные люди князя. Их одежды тщательно обыскали, прощупали пальцами даже сапоги.

— В гости с кинжалами не ходят, — с явным неудовольствием произнес Корзун.

В ответ тургадуры ничего не сказали, лищь старший из них заглянул в шатер и тотчас вышел.

— Ты, князь Борис, и ты, боярин Корзун, можете войти к великому хану.

Хан Сартак, в шелковом халате и в белоснежной чалме, усыпанной драгоценными камнями и огромным алмазом посередине, восседал на знаменитом золотом троне Батыя. Справа и слева от хана сидели, поджав ноги, на мягких подушках приближенные Сартака — дядя хана Берке, знатные мурзы и темники в богатых одеждах. За троном хана напряженно застыли тургадуры, готовые в любой миг выполнить любое поручение своего властелина.

Поклонившись хану, Борис Василькович велеречиво произнес:

— От имени всей земли Русской я приветствую тебя, великий и досточтимый хан. Да процветает твое царствование многие лета!

— И я тебя приветствую, князь Борис, — довольно радушно отозвался Сартак и показал рукой на одну из подушек. — Присаживайся, князь.

— Благодарю, досточтимый хан, но допрежь позволь мне преподнести тебе мои скромные подарки.

Гридень внес и принялся раскидывать на узорчатом ковре мягкую рухлядь[723] — сорок невесомых, серебристых соболей — дорогостоящих, отборных, радующих глаз.

Сартак довольно закивал головой. Ничего нет прекраснее русских соболей!

— А теперь, великий хан, прими всё тот же скромный дар для твоих несравненных жен.

На серебряном подносе гридень внес украшения из драгоценных камней: повязки на голову, золотые ожерелья, перстни и запястья.

Сартак остался доволен и украшениями. Он взял в руки одно из запястий и долго любовался горением и блеском переливающихся самоцветов, где каждый камень стоил десятки отборных коней.

Борис Василькович, тем временем, разглядывал приближенных хана. Некоторых он узнал еще по первому приезду в ставку Батыя. Во-первых, хана Берке, смуглого, коренастого, с надменным, безбородым лицом и властными, вопрошающими глазами. Во-вторых, постаревшего, морщинистого полководца Бурундуя, и в-третьих, крепкого, крутоплечего темника Неврюя с наглыми, насмешливыми глазами. При Батые все они сидели по правую руку, а теперь сместились под левую, и это обстоятельство уже о многом говорило. Но, интересно, что за человек сидит справа, обок с властелином Золотой Орды? (Это был чингисид — царевич Джабар). Он еще довольно молод, лицо его живое, отрытое и благожелательное. Кто ж он, и почему оказался на самом почетном месте?

— Какая нужда привела тебя ко мне, князь Борис? — вопросил, наконец, Сартак, отложив от себя драгоценные украшения.

— Великая, досточтимый хан. С настоятельной просьбой, коя, думаю, не станет ласкать твое доброе сердце.

— Говори!

— Хочу говорить о дани, кою наложил на мое княжество великий джихангин Батый. Она стала непосильной.

— Почему?

— Я, думаю, что тебе это известно, досточтимый хан, и всё же повторю. Все мои земли разорены, города разрушены, села дотла выжжены. Смерды только-только начинают обустраиваться, заново рубить свои избы, а ремесленники от голодной жизни убегают в другие города, коих не коснулась разорительная война.

— Ты говоришь правду, князь Борис. Она подтверждается словами моего баскака Туфана. Бегут от тебя смерды и ремесленники, — с бесстрастным выражением лица произнес Сартак, и, оглядев своих поданных, добавил:

— Любая война приносит покоренной стране разорение. И что я могу поделать?

— Я нижайше прошу, досточтимый хан, убавить дань. Брать год-другой не десятину, а пятнадцатую долю с каждого двора.

Хан Берке, приподнявшись с подушек, грубо и язвительно рассмеялся:

— Он издевается над нами. Этот наглый урус хочет нарушить повеление покорителя Руси, несравненного джихангина Батыя.

— Да как ты смеешь просить об этом? — гневно поддержал Берке полководец Бурундуй.

— Неслыханная дерзость! — воскликнул темник Неврюй.

На Бориса Васильковича обрушились сторонники хана Берке. Их возмущенные голоса еще долго сотрясали шатер.

— Спокойно, княже, — тихо проговорил, находившийся чуть позади Бориса Васильковича, боярин Корзун.

Хан Сартак, казалось, не обращал внимания на раздраженные голоса своих противников, его лицо оставалось бесстрастным. Он вскинул вверх правую руку, и в шатре стало тихо: никто не имел права говорить, если властелин Золотой Орды поднимал руку.

— Я не сомневаюсь, что хан Берке хорошо помнит все приказы и повеленья моего отца и чтит их, как всякий добрый мусульманин. Но ты, почтеннейший дядя, должен хорошо знать, что новый хан Золотой Орды имеет полное право изменять любые прежние законы, если они пойдут во благо нашим непобедимым джигитам.

— Во благо?! — с неподдельным удивлением уставился на племянника Берке. — Какое же это благо, если наши джигиты будут получать дань на целую треть меньше? Я еще не разучился считать, Сартак.

— Великий хан Сартак, — спокойно поправил дядю властитель.

Берке в ответ лишь ехидно хмыкнул, всем своим видом подчеркивая, что «великий хан» говорит глупости.

— Дозволь мне сказать, великий хан? — попросил слова, сидевший подле Сартака незнакомый князю Борису ордынец.

— Говори, царевич Джабар.

— Тяжело раненый зверь, если ему не оказать помощь, погибает. Так может случиться и с Ростовским княжеством. В последний раз я встречался с баскаком Туфаном. Ему всё тяжелей и тяжелей собирать дань. Княжеству надо прийти в себя, и если сделать то, о чем просит князь Борис, то через два-три года дань значительно возрастет. Вот это и обернется благом, о чем мудро заявил наш великий хан. А сейчас же нельзя драть три шкуры с одного зверя.

Берке с ненавистью посмотрел на ближнего сановника хана. Этот выскочка хоть и является дальним потомком (а значит и царевичем) Чингисхана, но слишком много на себя берет. С недавних пор он стал любимчиком Сартака и оказывает на него чересчур сильное влияние. Но самое худое то, что он еще больший несторианин, чем сам Сартак. Это уже невыносимо для истинных поборников ислама. Надо, пока не поздно, убирать с дороги неверного «христосика». Сартак и Джабар представляют большую опасность для Золотой Орды. Надо приложить все силы, чтобы очистить Орду от скверны. У него, Берке, есть на кого опереться.

Хан Сартак поднялся с золотого трона, что означало: прием русского князя заканчивается. Поднялись с подушек и все присутствующие в шатре.

— Я подумаю над твоим предложением, князь Борис. А пока ступай в свой шатер.

* * *
И князь, и боярин не скрывали своего удовлетворения. Первая встреча с новым ханом оказалась обнадеживающей. Видимо, окончательный ответ Сартак даст при повторном приеме. Но только бы не засидеться в этом шатре под раскидистым карагачем[724].

— Ты вел себя с достоинством, княже, и подобрал нужные слова хану, — похвалил Бориса Васильковича боярин.

— Нужда заставит — соловьем запоешь, — рассмеялся князь. — Но, честно признаюсь, противно унижаться перед татарами. Мы, ходатаи великой и святой Руси, ломаем шапку перед варварами — кочевниками. Противно!

— Ведаю, княже, но в кой раз скажу: терпи! Терпи ради той же святой Руси.

Ночью Неждан Иванович Корзун думал лишь об одном. Джабар! Княгиня Мария настоятельно просила встретиться с ним с глазу на глаз. Но выполнить ее просьбу нелегко: люди Берке наверняка следят за каждым шагом любого человека из княжеского посольства. Правда, есть один выход, кой Неждан Иванович предусмотрел еще заранее.

Во время утренней трапезы Неждан Корзун молвил князю:

— Мне по нраву пришелся царевич Джабар. Сразу видно, что он влиятельный человек в окружении хана Сартака. Это весьма кстати.

— Согласен, боярин… Но к чему ты клонишь, Неждан Иванович?

— Прости, княже, но я, на всякий случай, приготовил подарок тому, кто будет гораздо способствовать нашим делам. Таким я вижу царевича Джабара.

— Но будет ли твой подарок угоден царевичу?

— Мыслю, что царевич Джабар не останется равнодушным.

Неждан Иванович вышел из шатра и окликнул Лазутку Скитника.

— Принеси мою переметную суму.

Вскоре Корзун показал Борису Васильковичу булатный меч в необыкновенно красивых сафьяновых ножнах, украшенных необычайно драгоценными каменьями — из алмазов, сапфиров и бриллиантов.

— Изумительный подарок, — не скрывая своего восхищения, произнес князь.

— Это самое ценное, что у меня было.

— Я никогда не видел у тебя сего знатного меча, боярин.

— В сечи я брал совсем другой меч, тот, кой отковал мне наш Ошаня Данилыч. Сей же — мне достался по наследству от деда.

— И где же раздобыл сей роскошный меч твой дед? На поле брани?

— Почти так, княже. Меч подарил моему деду твой великий предок Юрий Долгорукий.

— Вот как!

— В лютом сражении за Киев мой дед, Михаил Андреевич, не только зело отличился, но и спас жизнь великому князю Юрию Владимировичу, за что и был щедро награжден. Перед смертью дед передал меч моему отцу, Ивану Михайловичу, а от него меч был передан мне. Вот такая, княже, история.

— А тебе не жаль сей дорогой дар? Ему ж цены нет.

— Не жаль, княже, коль поможет святой Руси. Ни чуть не жаль!

— Сам поедешь к царевичу?

— Непременно, княже. Но надо сделать так, чтобы об этом изведал Берке. То, что ближний советник князя намерен преподнести подарок ближнему сановнику хана, будет одобрительно истолковано ордынцами. У них так принято, и ничего в том подозрительного нет.

— С кем повезешь меч?

— Да ты и сам ведаешь, княже. С Лазуткой. Повезем открыто. Пусть все ордынцы видят.

— Ну, тогда с Богом!

Царевич Джабар был подарком порадован: он хоть и не был отменным воином, но любил собирать всевозможные мечи, сабли и ятаганы[725], которые украшали его шатер.

— Искренне благодарю тебя, боярин Неждан. Такого удивительного меча у меня еще не было. Я никогда не забуду о твоем прекрасном подарке… Ты явился ко мне с какой-то просьбой?

Вокруг царевича сидели его приближенные, и Неждан Иванович с огорчением понимал, что никакого тайного разговора сейчас с Джабаром не получится. У ордынских властителей не принято принимать посланцев чужой страны без своих сановников. (Конечно, бывают и исключения, но зачем царевичу ненужные пересуды?).

— У меня нет никаких просьб, великодушный царевич. Я просто хотел выразить тебе большую признательность за поддержку моего государя, князя Ростовского Бориса Васильковича, кою ты оказал своими мудрыми словами на приеме у великого хана Золотой Орды.

— Я высказал лишь то, боярин Неждан, что подсказывает мой разум. Чем богаче Русь, тем тучнее для Орды чувал[726]. Не так ли, мои славные багатуры?

— Велика твоя мудрость, несравненный чингисид!

— Солнце Востока греет твой острый, прозорливый ум!

— Слава потомку Священного Потрясателя Вселенной!..

Пока сановники воздавали хвалу Джабару, боярин Корзун пытливо на них посматривал, убеждаясь, что окружение царевича (в отличие от приближенных Сартака) единодушно поддерживает своего знатного господина, и это вселяло в сердце Неждана Ивановича надежду, что у хана Золотой Орды имеется немало людей, кои готовы ему служить верой и правдой. И хорошо, если бы таких приверженцев стало большинство. Тогда Берке уже не пробиться к золотому трону чингисидов.

Царевич, останавливая движением руки хвалебные возгласы, произнес:

— Меня радует, что ты, боярин Неждан, явился ко мне бескорыстно. Но твой подарок настолько превосходен, что я обязан ответить тебе тем же. Я подумаю, чем тебя отблагодарить. Жди моего вестника.

Вестник не появлялся три дня. Чтобы это значило, раздумывал Корзун. Чего выжидает Джабар? Неужели он побаивается хана Берке, кой, кроме Сартака, является самым могущественным человеком Золотой Орды. Берке явно возьмет на замету сношения царевича с ближним боярином русского князя. Но в данном случае ничего подозрительного нет. Обмен подарками не несет в себя ничего зазорного. Тогда почему так долго нет вестника от царевича?.. Всего скорее Джабар, как опытный человек, выдерживает положенное время и не хочет показывать свою заинтересованность во встрече с боярином гяуров. А встреча должна состояться. О желательности ее говорила и княгиня Мария. Она чего-то ждет от Джабара. Но чего?

Неждан Иванович терялся в догадках.

Вестник (в лице мурзы с десятком джигитов) появился у шатра утром, на четвертый день. Он, витиевато поприветствовав князя и боярина, привез в дар Корзуну большой бараний рог из чистого золота и древнюю икону Богоматери в ризе из драгоценных каменьев.

Вручив подарки, молодой мурза легко поднялся на коня и произнес:

— Несравненный Джабар повелел невольникам принести к полудню достархан с заморскими винами и кушаньями.

После этих слов мурза почтительно наклонил голову, затем развернул коня, гикнул, взмахнул плеткой и помчал к шатру Джабара.

— Вот уж чего не чаял, — разглядывая икону, задумчиво молвил Неждан Иванович. — Тоже бесценный дар. И ведь кем прислан? Татарином!

— Возвратил то, что украдено из русского храма. Весьма необычный этот царевич.

— Необычный, — задумчиво поддакнул Корзун.

Перед самым полуднем появились четверо невольников с обеденным достарханом. Среди них оказался и раб Изай с неизменной серьгой в левой мочке приплюснотого уха. Невольники по очереди вносили вина и кушанья. Последним в шатер вошел Изай и, глянув острыми глазами на Корзуна, тихо сказал:

— Царевич Джабар завтра утром будет охотиться на сайгаков. Если боярин пожелает, то может присоединиться к царевичу.

— В каком месте, Изай? — порывисто подался к невольнику Неждан Иванович.

— В четырех верстах, подле двух карагачей.

— А князь разве на охоту не приглашен? — с некоторым удивлением спросил Борис Василькович.

— Князя пригласит на охоту великий хан Сартак.

Изай переломился в поясном поклоне и вышел из шатра.

Порывистый шаг боярина к невольнику не остался не замеченным Борисом Васильковичем.

— Почему ты так возбужденно встретил известие об охоте, Неждан Иванович?

— Возбужденно?.. Надоело сидеть в шатре, вот и разутешился, княже.

— Ну-ну, — чему-то усмехнулся Борис Василькович.

* * *
Встреча оказалась как бы неожиданной. Летевший за сайгаком на быстром скакуне царевич, «вдруг заметил» у двух высоких деревьев боярина Корзуна с пятеркой дружинников с луками, и придержал коня.

— Не думал тебя увидеть здесь, боярин Неждан…Эгей, джигиты, преследуйте зверя. Я догоню!

Поравнявшись с боярином, Джабар произнес:

— Проедемся со мной, боярин Неждан. Посмотрю, каков из тебя охотник. Не отставай!

— Постараюсь, царевич!

Где-то через версту Джабар вновь придержал коня и перешел на рысь.

— Поговорим, боярин. Теперь нас никто не слышит.

— Поговорим, царевич.

— Нам нельзя долго находиться вместе. Перейду сразу к делу… Буду говорить от имени хана Сартака. Спроси у княгини Марии, готова ли она меня принять в Ростове Великом?

— Заранее могу положиться. Ты, царевич, всегда будешь в Ростове дорогим гостем.

— Не гостем, боярин. Хан Берке усиливает натиск на Сартака. Под его рукой жестокие и бывалые военачальники. Запомни их имена: Неврюй, Котяк и Алабуг. Берке и его темников поддерживают многие джигиты, и если перевес окажется на их стороне, то мне придется прибыть в Ростов Великий и призвать русских князей объединиться вокруг хана Сартака.

Слова Джабара привели Неждана Корзуна в замешательство.

— Прости, царевич. Ты хоть и исповедуешь несторианство, но не являешься истинным православным человеком, а посему у князей и народа русского не будет к тебе доверия. Ты так и будешь выглядеть в глазах моих соотичей злым ордынцем.

— Твоя правда, боярин. Но если я решусь и приеду в Ростов Великий, то я пройду очищение от ереси и крещусь в храме, приняв православную веру. В душе своей я давно уже готов к такой перемене.

— Тогда другой разговор, царевич. Тогда и народ тебе поверит… Но неужели Берке так силен, что может завладеть троном могущественного хана Батыя? Ведь Сартак его сын.

— Сартак — не воин, а во-вторых, он, как тебе известно, увлекся несторианством, что раздражает Батыя. Этим и пользуется Берке, который всегда был дружен с Батыем. Борьба в Золотой Орде разгорается нешуточная. Вчера хан Сартак во всеуслышанье заявил, что он больше не хочет встречаться со своим дядей, так как христианину грех видеть лицо мусульманина. Считаю, что такое дерзкое заявление еще больше обострит вражду. Не по душе оно будет и хану Батыю, ярому приверженцу ислама.

— Хан Сартак сделал смелый шаг. Это — прямой вызов, царевич.

— Смелый и рискованный. Сартак действует чересчур открыто.

— Великому хану надо быть похитрей, царевич. Берке слова Сартака окажутся на руку.

— К сожалению, ты прав, боярин. Мусульмане еще жестче сцепятся с несторианцами. Но всё же Сартак пока уверенно сидит на троне. Пока жив его отец, Берке не посмеет силой убрать Сартака. Сейчас он попытается восстановить против него всех правоверных, а затем убедить Батыя, чтобы тот убрал сына из Золотой Орды. Хотя… возможно и другое. Берке — великий мастер на всякие злодеяния. В Орде нередки случайные смерти. Так что, как говорят у вас на Руси: «неисповедимы пути господни».

Царевич обернулся и увидел совсем неподалеку рослого, богатырского виду, всадника на чалом коне.

— Кто это нас доганяет? — с беспокойством спросил Джабар.

— Не волнуйся, царевич. Это мой самый надежный человек, телохранитель Лазутка. Через него можно поддерживать любую тайную связь.

— Хорошо, боярин. Я запомню Лазутку. Мой же человек тебе известен. Возможно, нам предстоит еще не раз встретиться. А теперь помчим за сайгаком. Гей!

Глава 11 В СКИТУ

После страшной грозы с градом, гибели нивы и кончины хозяйки избы Матрены, Арина сникла. Как теперь жить вдвоем с дочкой в дикой, лесной глуши?

А монахиня-отшельница Фетинья, знай, точит:

— Нельзя жить на Богом проклятом месте. Небось, теперь сами убедились?

— Убедились, матушка Фетинья. Жутко в разбойной избе оставаться. Грех!

— Великий грех, Аринушка! Идем-ка со мной в скит. Там место чистое, святое, ни кем не опоганенное. Сам Бог, знать, меня к вам прислал.

— Спасибо тебе, матушка-отшельница. Сойдем мы отсюда — подальше от греха. Сойдем!

Обычно веселая, непоседливая Любава, была на сей раз смурой. Сидела, повесив голову, на крылечке избы и печально думала: шестнадцать лет прожила она в этой маленькой деревушке, и прикипела к ней всем сердцем. Всё ей здесь был знакомо и мило: каждое тихое озерцо и мшистое, кочковатое болотце, каждый серебряный родничок и ласковая солнечная полянка, каждый овражек и тенистая лощинка. Летом, в озерце, она подолгу купалась и всегда что-то весело, звонко выкрикивала, радуясь благодатному, погожему дню. На болотцах она собирала розовую, словно жемчужный бисер, бруснику и спелую, ярко-красную клюкву. На полянках срывала пахучую, сладкую землянику, слушала звонкое щебетанье птиц и всегда что-то напевала. С песней Любава никогда не расставалась: ходила ли за грибами, ягодами, орехами… Голос ее, задушевный, певучий и чистый, был слышен далеко окрест.

Ее никто не учил песням, слова рождались сами. Что чувствовала ее восторженная, впечатлительная душа, то она и пела: про теплое красное солнышко, про неохватное бирюзовое небо, про завороженный, сказочный лес…

Всю свою недолгую жизнь Любава никогда не сталкивалась со злом. Ее окружали добрые, открытые люди: маменька Арина, дедушка Аким и бабушка Матрена. Старики ласково называли ее «внученькой» и никогда ни в чем не попрекали, худого слова не молвили. Да и за что было девчушку попрекать, коль она была отзывчивой и старательной, а главное — ласковой и заботливой. Любила она дедушку и бабушку.

Ныне же осталась она с одной маменькой, коя задумала покинуть деревушку Нежданку. Уж так жаль расставаться Любаве с родной сторонушкой.

— А может, здесь останемся, маменька?

— Нельзя, Любавушка. Худое здесь место. Гроза-то не зря бедой обернулась. И хлебушек погубила, и хозяйку нашу Матрену Порфирьевну.

— Кабы не гроза, пожила бы еще Матрена, — качала маленькой, низколобой головой Фетинья. — Собирайся, Аринушка.

Арина, вся отрешенная и поникшая, пошла в избу и, со слезами на глазах, принялась собирать в узлы немудрящие крестьянские пожитки. Через волоковое оконце, затянутое бычьим пузырем, вдруг услышала, как утробно и призывно замычала на скотном дворе корова.

В избу вбежала дочь.

— Маменька, Милка пить просит. Давай вынесу. А сена я ей с утра давала.

Арина как услышала слова Любавы, так тотчас опамятовалась, будто ото сна очнулась. Присела на лавку и перекрестилась на икону.

«Прости, рабу грешную, пресвятая Богородица! Не сойти мне в скит, никак не сойти. У меня ж коровушка-кормилица на дворе и лошадка Буланка. Их в скит не возьмешь. А зарод[727] сена, возделанная нива, овин, огород с грядами, кочет с курями? Банька, дровяник! Сенокосное и рыбное угодье! Всё это кинуть и войти в скит с пустыми руками?.. Нет, нет, пресвятая Богородица. Рано нам еще с Любавушкой в пустынь. Уж прости ты нас, пресвятая Богоматерь, прости! Деревня наша хоть и проклята, но на нас нет греха. Ни Аким, ни Матрена, ни умершие от морового поветрия соседи не разбойничали и не проливали людскую кровь. Жили мирно, усердно трудились и молились Богу, тебе и святым угодникам. Спаси, сохрани и помилуй нас, пресвятая Богородица!»…

— Молишься, Аринушка? — покойно молвила отшельница. — Дело богоугодное. Помолись на дальнюю дорожку.

— Прости, матушка Фетинья, но в скит я не пойду. Ни я, ни Любавушка не готовы стать отшельницами. То — удел монахинь.

— А я уж чаяла, что сподобит вас Господь. Не побоишься в проклятом месте жить?

— Уж как Бог даст, матушка. Авось смилуется, и пощадит нас.

Тяжко вздохнула Фетинья. Ее душу не покидала необоримая месть. Уж как ей хотелось огнем выжечь весь бывший разбойный стан. Но, значит, не судьба. Стоять еще избам до следующей карающей грозы. А она не минует. Бог долго ждет, да больно бьет.

— Да как же вы теперь без Матрены жить-то будете? Здесь везде мужичья рука надобна. Без нее, ох, как тяжеленько.

— Ведаем, матушка. С Божьей помощью. Не привыкать нам крестьянскую работу делать.

— Так-то так, Аринушка. И всё же бабе с дитятком оставаться в лесу — жутко. Всякой напасти можно ожидать… Я вот что подумала. Сходили бы со мной в скит, дорожку запомнили. Случись беда неминучая, не приведи Господи, а вам и податься некуда. Глянули бы.

— А кто ж со скотиной будет управляться? — по-хозяйски вопросила Арина. — Ее кормить и поить надобно.

— А давай я, маменька, сбегаю, — загорелась Любава. — Охота мне на скит посмотреть, да и на старца Фотея. Я быстро обернусь.

— Да ведь далече, доченька. Вспять пойдешь — и заплутаешь.

— Да ты что, маменька! Я в лесу никогда не заплутаю. Отпусти!

— Страшно мне, доченька, тебя в такую одаль отпускать. Лес-то дремучий, в нем всякая нечисть водится.

— Не страшись, Аринушка. Сберегу твое чадо. В скиту заночуем, а вспять сама приведу. Вот те крест!

— Ну, если так, то ступайте с Богом, — смирилась Арина.

* * *
Второй месяц осени — зазимник[728] — оказался удивительно сухим, солнечным и теплым. Любава вышагивала в одном легком, темно-синем пестрядинном[729] сарафане и берестяных лапотках. На душе ее было светло и приподнято. Они с маменькой остались в Нежданке. То ль не радость? В родном-то месте никакая работа не страшна. И пусть не страшит их бабушка Фетинья: можно и без мужичьей руки прожить. И маменька, и она, Любава, здоровьем не обижены. проживут без затуги.

До скита путь немалый. Они пробирались то через хвойные, то через лиственные леса. В последних идти было легче: они гораздо светлее и наряднее. Березы, осины и клены красиво украшены багряными и золотыми листьями, радующими глаз. Листья медленно падают и мягко шуршат под ногами.

Фетинья присаживается передохнуть на пенек, оглядывает лес и благостно говорит:

— Экая лепота, голубушка. Такую диковинную лепоту токмо в грудень и увидишь. Зимой-то эти дерева стоят огольцами.

— Лепота, бабушка Фетинья. А мне и зимний лес нравен. Сосны и ели в снежных шапках, воздух серебряный и бодрящий, не надышишься.

— Никак, любишь лес, голубушка?

— Люблю, очень люблю, бабушка.

— Порадовала ты меня, чадо, зело порадовала. Для меня лес — дом родной. Жаль, что не так уж и долго остается мне зреть такую лепоту.

— Да ты что, бабушка? Вон как ты легко по лесу идешь. Тебе еще жить да жить…В скиту-то, поди, скучно. Так я, коль дорогу изведаю, тебя навещать стану. Молочка от Милки принесу. Без молочка-то худо.

— Спасибо тебе, касатка, — и вовсе теплым голосом произнесла Фетинья. — Чую, ласковая ты нравом. Вот и я такая до пятнадцати годков была, а затем…

Отшельница, словно спохватившись, тотчас оборвала свою речь. Лицо ее нахмурилось и, как показалось Любаве, даже ожесточилось.

— А затем что-то случилось, бабушка?

— Случилось, но токмо не по моей вине.

— Так ты поведай, бабушка, — простодушно попросила Любава.

— Тяжко о том рассказывать. Да и не надо знать тебе об этом… Пойдем-ка дале, голубушка.

Скит оказался на просторной солнечной поляне, со всех сторон охваченный пахучими разлапистыми соснами. Был он приземист, из малых четырех клетей, срубленных впритык.

Любаву поразила крыша. Была она выложена из дерна (дело для крестьянских изб привычное), но вся она проросла не только густым бурьяном, но и деревцами, посохшие корни которых сползали коричневыми, извилистыми змейками чуть ли не до нижних, потемневших от старости, сосновых венцов.

— Целый лес на скиту вырос, — с трудом сдерживая улыбку, молвила Любава.

— Старец-то уж два года как немощен. Ныне ему и топора не поднять. Едва бродит, — пояснила Фетинья.

— А давай я, бабушка, заберусь. Топор-то у старца найдется?

— Шустрая ты, касатка. Топор найдется, но преподобный Фотей не хочет деревца рубить. Всё, бает, от Бога… Пойдем, однако, к старцу. Поклонись ему в ноги и к руке припади.

— Он что — святой?

— Можно и так сказать, голубушка. Всю жизнь свою в святости провел. Он ведь в скиту боле шестидесяти лет прожил.

— Боле шестидесяти! — ахнула Любава. — Да под силу ли человеку столько лет прожить в одиночестве?

— То дано не всякому, голубушка. Токмо истинному подвижнику.

Фетинья и Любава тихо вошли в келью. Старец, не заметив женщин, стоял на коленях и истово молился, осеняя себя крестным знамением:

— Господи, Исусе Христе, сыне Божий, пролей каплю крови твоей в мое сердце, иссохшее от грехов, страстей и всяких нечистот — душевных и телесных. Аминь. Пресвятая Троица, помилуй нас, Господи, очисти грехи наши, Владыка, прости беззакония наши, именем твоего ради. Господи, помилуй, Господи, помилуй…

Фетинья приложила худосочный палец к дряблым, поблеклым губам и опустилась на голую, ни чем не покрытую лавку. Любава поняла: нельзя прерывать молитву.

В узкое волоковое оконце скупо пробивался дневной свет. Когда глаза привыкли к темноте, Любава огляделась. В келье — небольшая, низенькая глинобитная печь[730], киот из трех закоптелых икон, чадящая лампадка на железной цепочке, позеленевший крест, монашеская ряса, домовина[731], положенная на широкие, приземистые чурбаки, и толстые богослужебные книги в кожаных переплетах с медными застежками.

Любава глядела на домовину и невольно ежилась, будто от холода. И чего это старец Фотей домовину в келью затащил? Страсти, какие!

Наконец старец закончил молитву, с тяжкими охами и вздохами поднялся с колен, и только сейчас увидел гостей. Вгляделся подслеповатыми очами и тихим, дряблым голосом молвил:

— Ты, Фетинья?

— Я, преподобный.

— А это кто с тобой?

— Господь навел меня на лесную деревушку. А в ней — чадо доброе.

Фетинья легонько подтолкнула локтем Любаву, и та тотчас опустилась перед старцем на колени и облобызала его худенькую, невесомую руку.

— Выйдем-ка, дитя мое, на свет Божий. Очи совсем худо зрят.

Любава с неподдельным любопытством разглядывала старца. Изможденный, согбенный, с седой бородой до колен. На старце — ветхое рубище, под коим виднелась власяница[732] и медный нагрудный крест на крученом гайтане[733]. Лицо ветхое, исхудалое.

«Господи, да он чуть жив! — пожалела отшельника Любава. — Чем же он кормится? В келье никакой снеди, кажись, не видно».

— Дедушка Фотей, хочешь, я тебе топленого молочка с пенками принесу? Лакомое!

Отшельник кротко улыбнулся, положил сухонькую ладонь на голову девушки, и всё тем же тихим голосом молвил:

— А ты и впрямь доброе созданье. Чую, душа у тебя светлая и ангельская. То — дар Божий, не каждому такую душу Господь дает. Да хранит тебя Спаситель.

— Спасибо тебе, дедушка Фотей. А как же быть с молочком?

— Говею я, дите милое… Звать тебя как?

— Любавой нарекли, дедушка.

— Славное имечко.

Отшельник повернулся к Фетинье.

— Поди, притомились с дальней дороги. Отведи девушку в свою келью, пусть отдохнет. А сама, погодя, ко мне приди.

— Непременно приду, преподобный, да кое-что поведаю.

Фетинья запалила от лампадки свечу. Келья ее заметно отличалась от жилья отшельника. В ней не было ни пугающей домовины, ни толстых богослужебных книг. Правда, такая же низенькая глинобитная печь, маленький стол, лампадка да иконка пресвятой Богородицы. (Лампадку, свечи, образок и лампадное масло Фетинья принесла с собой из обители). Все же стены были увешены пучками сухих трав и кореньев.

Любава пригляделась к травам и молвила:

— А я, бабушка, некоторые травы ведаю.

— Ну-ка, ну-ка, — заинтересовалась Фетинья.

Любава, показывая рукой на высушенные пучки, произносила:

— Марьянник, Чернобыльник, Медвежье ушко, Жабник… А вот это, — с благоговением в голосе молвила Любава, — это сам Бессмертник.

Возрадовалась душа Фетиньи. Она-то в последние годы горько думала: уйдет в мир иной — и унесет с собой все свои вящие постижения о луговых и лесных цветах и травах, имеющих столь могущественную и чудодейственную силу. И вдруг — на тебе! Стоит перед ней совсем молоденькая девушка и безошибочно, как бывалый знаток, угадывает почти каждое растение.

— Да кто ж тебе поведал, касатка? Уж не Аринушка ли?

— Нет. Маменька травы плохо ведает. Бабушка Матрена, царство ей небесное. Она, как кто-нибудь занедужит, за травками пойдет. Вот и я с ней бегала да всё выпытывала: от каких недугов и в какую пору собирать. Бабушка Матрена добрая, всё толково рассказывала. Приглядывалась, как она настои да отвары готовит.

— Исцеляла хворых?

— А как же! Маменька моя как-то горло застудила. Так бабушка Матрена ее отварами из коры дуба, ромашки и лапчатки гусиной пользовала. Три дня маменька горло пополоскала — и недуга, как не было.

Фетинья повернулась к иконе и размашисто перекрестилась:

— Слава тебе, пресвятая Богородица. Не зря навела меня на лесную деревушку. Отныне денно и нощно тебе буду молиться. Принесла ты мне, пресвятая Богородица, великую радость и успокоила грешную душу рабы твоей Фетиньи…

Любава стояла и недоуменно пожимала округлыми плечами. Что это с отшельницей? Спросила о целебных травах и вдруг принялась за молитву.

Фетинья же, мало погодя, пояснила:

— Я-то, голубушка, почитай, целый век пользительными травами и цветами занималась. Ох, много же я изведала! В каждом растеньице волшебная сила заключена. А годков, сама зришь, мне уж много, голубушка. Вдругорядь скажу: не так уж и долго осталось мне бродить по белу свету. А передать свой навык, было, некому. Ныне же пресвятая Богоматерь навела меня на достойную ученицу. Хочешь, касатушка, постичь всю премудрость настоящей травницы?

— Очень хочу, бабушка Фетинья! Я хоть сейчас готова в лес бежать.

— Вот спасибо тебе, касатушка. Чую, желание твое неподдельное, от сердца идет. Но ныне уж поздно, вечор близится. Да и травки уж пожухли, и цветы давно отцвели.

— А когда же учить меня станешь, бабушка Фетинья?

— Коль Бог даст зиму пережить, то наведаюсь в Нежданку красной весной и пробуду с тобой седмиц десять. Вот тогда-то ты многое и изведаешь. И по лесам, и по лугам, и по болотцам пройдемся.

— Я буду очень ждать, бабушка.

— Вот и славно, голубушка… А сейчас маленько потрапезуем. Правда, снедь[734] моя скудная, но с голоду не помрем.

Фетинья принесла с улицы охапку сухого валежника, просунула в подтопок, затем достала из закута[735] кусок бересты, запалила от свечи и положила на сушняк.

— Кое-что подогреть надо, голубушка. Печь хоть и малая, но спорая. Преподобный Фотей, еще когда в мужичьей силе был, ладную печь сотворил. Зимой охапку бросишь — и в тепле сидишь.

Вскоре Фетинья вытянула дубовым ухватом на шесток два глиняных горшочка. (Фотей, когда лепил печи, позаботился и о горшках, и о другой глиняной посуде).

— Помолись перед трапезой и присаживайся к столу, касатка.

Любава, у коей за весь день и маковой росинки во рту не было, конечно же, проголодалась. Еще на пол дороге к скиту она спохватилась: надо бы лепешек да яичек с собой взять. И как это маменька не позаботилась? Обычно такая радетельная, а тут запамятовала. Да и бабушка Фетинья о снеди не заикнулась.

А отшельнице было не до снеди: уходила она из бывшего разбойного стана с тяжелым сердцем: и избы не предала огню, и жильцов к себе не сманила. Успокоилась только в минуты отдыха, когда девушка с непритворной любовью заговорила о лесе. А затем Любава и вовсе ее порадовала.

— Тут у меня и репа пареная, и похлебка из белых грибов, есть и моченая брусника на меду.

— Репа и мед? — удивилась Любава. — Да откуда всё это, бабушка?

— Пареная репа на Руси — одно из любимых кушаний. Им даже бояре не гнушаются. Я ведь, когда из обители уходила, обо всем подумала. И семян огурцов с собой взяла, и репы, и сеянчик луковый. Заступ прихватила. А земли, слава Богу, хватает. Тут неподалеку малая речушка петляет. Вскопала небольшую полоску и засеяла.

— Как хорошо-то, бабушка. А мед как добыла?

— Добыла, голубушка. Фотей-то наш — второй отшельник. А первым был Иов. Скит же всегда на добром месте рубят. И чтоб просторная поляна была, и чтоб родничок неподалеку, и чтоб бортные дерева имелись, в коих божьи пчелки медок откладывают. Фотей-то мне два дупла указал, медом полнехоньки. Сам-то он мед не приемлет.

— Чего ж так, бабушка? Мед силы придает.

— Еще, какую силу. Кто мед ежедень употребляет, тот отменным здоровьем обладает, и никакой недуг его не одолеет. Самый могущественный целитель!.. А преподобный Фотей, как истинный подвижник, плоть свою длительными постами, неустанными молитвами да скудной трапезой умерщвляет. Таких людей мало на белом свете, зато им в вечной жизни Богом воздастся…Ты кушай, кушай, голубушка, да на ночлег располагайся. Завтра зарано поднимемся. Мать твоя, поди, не находить себе места. Рядном[736] накроешься. А я, покуда, к старцу схожу.

Любава как улеглась на лавку, так тотчас провалилась в глубокий, непробудный сон.

Фетинья же поведала старцу о своем неожиданном посещении глухой, лесной деревушки. О многом рассказала, но о том, что деревушка была когда-то разбойным станом, утаила. Зачем Фотею знать о ее прежней жизни, полной тайн и несчастий?

— А пошто ты, Фетинья, дите милое в скит привела?

— Страшно мне за Арину и дочь ее стало. Одни они в лесу остались. Вдруг, какая напасть, не приведи Господи, приключится? Вот и надумала девоньке скит показать.

— Всё поведала?

— Всё, преподобный.

Старец почему-то протяжно вздохнул.

— А мне погрезилось, что ты чего-то не досказываешь, Фетинья. Я ведь человечью душу, почитай, наскрозь чую.

— Да зачем мне скрывать, преподобный?

— Ну ладно, Господь с тобой…На утре дите милое ко мне приведи.

Ранним утром старец вновь возложил свою длань[737] на голову Любавы и изрек:

— Благословляю тебя, дите милое, на жизнь светлую и праведную. Не место твоей доброй матушке и тебе, чадо, в скиту пребывать. Вам другая жизнь Господом предназначена.

У Фетиньи при последних словах преподобного нехорошо стало на сердце. Ужель Фотей догадался? Прозорлив же старец!

А старец продолжал:

— Мнится мне, не долго вам и в деревне обретаться. Нельзя двум женщинам в дремучем лесу обитать.

— А я привыкла к Нежданке, дедушка.

— Ты еще совсем юная, дите милое, и многое не ведаешь, многое в жизни не познала. Недолог день, когда к тебе придут иные мысли. Люди должны жить среди людей.

— А как же ты, дедушка Фотей?

— Я — другое дело. В своей молодости, чадо, я был одержим всякими мирскими страстями, через кои должен пройти каждый юнота. И тебе, дите милое, суждено через них пройти. Судьбу не обойдешь. А дальше — всё в руках Божьих. Кому — в монастырь или в скит, а кому — мирская жизнь. Вот тебе-то, дите милое, последнее уготовано.

Старец приложился иссохшими губами к челу девушки, перекрестил и тихим, уставшим голосом молвил:

— Да хранит тебя, Господь.

Перед тем, как отправиться с Любавой в деревушку, Фетинья, не удержавшись, вновь подошла к отшельнику и вопросила:

— Давно хотела изведать, преподобный. Зачем скитник Иов за свои долгие годы прирубил еще три кельи? Для кого?

— А тебе разве не вдогад, Фетинья? Для тех подвижников, кои преуспеют в христовой вере и любви к Богу. И час тот скоро грядет.

Часть третья

Глава 1 НАДО СПАСАТЬ РУСЬ!

Минуло полгода. Срок не так уж и велик, но для Ростовского княжества он оказался благодатным.

Княгиня Мария осталась довольна последней поездкой сына в Золотую Орду. Борис прибыл в Ростов Великий в добром расположение духа.

— Не зря я, матушка, высидел четыре недели в Орде. Когда я с ханом Сартаком встретился в другой раз, то ни одного человека Берке в шатре не оказалось.

— Почему?

— Берке полностью порвал всякие сношения с ханом.

— Что-то произошло?

— Хан Сартак заявил своему дяде, что ему, христианину, грех видеть лицо мусульманина. Берке был взбешен, и он и его приближенные перестали посещать хана.

По лицу княгини Марии пробежала тень.

— Напрасно Сартак сделал такое заявление. Напрасно. Хан Берке не тот человек, чтобы сносить оскорбления. Убеждена: борьба в Орде обостриться. Дерзостные слова кинул в лицо Берке хан Сартак. Он так уверен в своих силах?

— Держится он весьма твердо, матушка. В этом я удостоверился на последней встрече с ханом. Он был очень весел, много шутил и дружелюбно со мной разговаривал. Вот тогда-то я и решился высказать твою просьбу, чтобы дань собирал не баскак, а местный князь. Приближенные хана замерли, а Сартак, малость подумав, сказал: «Меня убедили твои слова, князь Ростовский. Золотой Орде куда выгодней собирать дань не вороватому наместнику, а самому князю. Не подведи меня, Борис». Я поблагодарил хана и заверил его, что дань он будет получать сполна. Сартак выдал мне особую грамоту. Теперь баскак Туфан прикусит язык.

— Отменно, сын! Я очень наделась на твою поездку в Орду. Ты выполнил всё, что я тебе вверила.

Борис как-то загадочно ухмыльнулся:

— Но кое-что, матушка, ты мне почему-то не вверила. Боярин мой, Неждан Иваныч, провел с царевичем Джабаром скрытые переговоры, о коих он мне в Орде и словом не обмолвился. Поведал о них лишь на обратном пути. Обижаешь меня, матушка.

— И в мыслях не было тебя обижать, сын. Ты еще очень молод, иногда бываешь несдержан, посему поручать тебе сразу два опасных дела я не решилась. С ордынцами надо быть крайне осмотрительными. Ты уж не серчай на меня, сынок. Все дни, когда ты был у татар, я очень переживала за тебя. Орда есть Орда, никогда не ведаешь — вернешься из нее или нет. Всё молилась, молилась!

— Прости, матушка… О Джабаре с боярином будешь толковать? Я вас оставлю.

— И всё же ты ревниво отнесся к моему поручению Неждану. По глазам вижу, — улыбнулась Мария Михайловна и мягко провела ладонью по русокудрой голове сына. — Никуда тебе уходить не надо. От тебя ни у меня, ни у боярина никаких секретов нет. Ты это, Борис, на всю жизнь запомни. Потолкуем втроем.

После беседы с сыном и Нежданом Корзуном, княгиня поблагодарила обоих за умелые действия в Золотой Орде, а затем добавила:

— Не забудьте своих гридней и Лазутку Скитника поощрить. Лазутка, пожалуй, нам скоро опять пригодится.

— Аль что новое затеяла, матушка?

— Попозже скажу. Надо кое о чем подумать.

Князь и боярин Корзун заранее уговорились: о происшествии в селении волжских булгар, где они едва не погибли, княгине не рассказывать. Зачем ее лишний раз огорчать?

Мария же удалилась в свои покои и надолго задумалась. Ее взволновала неожиданная просьба царевича Джабара. Выходит, не так уж и прочно сидит на своем золотом троне сын грозного хана Батыя, если его самый близкий человек, в случае опасности, готов сбежать на Русь. Это худо. Все надежды на хана Сартака могут в одночасье рухнуть. Распространить несторианство по всей Золотой Орде Сартаку едва ли удастся. Воззрения защитников ислама гораздо прочнее и глубже. Да и само несторианство несет в себе еретические корни. Когда-то константинопольский патриарх Несторий основал в Византии новое христианское учение, утверждая, что Исус[738] Христос, будучи рожденный человеком, лишь впоследствии стал сыном Божьим. Сие воззрение было осуждено, как ересь, на Эфесском соборе в 431 году. Но у Нестория нашлись многочисленные последователи его учения, которое и сейчас пользуется значительным влиянием в среднеазиатских странах вплоть до Китая. Однако в Золотой Орде сильна религия ислама. На Руси же и вовсе решительно отрицают несторианство. Ересь на святой Руси не пройдет…Правда, царевич Джабар заверил боярина Корзуна, что в случае побега, он пройдет в Ростове обряд очищения, крестится в храме и станет истинным православным человеком.

Но с царевичем Джабаром может быть и другой поворот дела. Не всё складывается так худо. Сейчас Джабар — один из самых высокопоставленных людей Золотой Орды. Он — правая рука Сартака, и у него, как поведали Борис и Неждан Корзун, немало друзей среди влиятельных военачальников, которые, встав на сторону Сартака, отмежевались от хана Берке. Нынешний раскол крайне выгоден Руси. Сартак всё энергичнее вступает в сношения с русскими князьями, и если с помощью царевича Джабара, кой вдруг окажется в Ростове Великом, удастся объединить всех врагов Берке, то Золотую Орду можно значительно ослабить. Вот тогда-то и наступит благоприятный момент, чтобы сбросить с себя золотоордынское иго. А пока надо скрытно ковать оружье и готовить сильные дружины. Пока всё должно происходить по дерзкому, но тайному плану Александра Невского, который она, Мария, всей душой поддержала, и тотчас принялась за его осуществление… Лишь бы хватило ума и выдержки у русских князей. Никто из них, в это ответственное время, не должен подстрекнуть Орду на новую брань против Руси. Никто!

Но так ли это, резанула Марию беспокойная мысль. Великий князь Андрей Ярославич — вот кто может подстрекнуть татар. Княгиня надеялась, что, женившись на дочери знаменитого и могущественного князя Даниила Галицкого (Мария проявила немало усилий, чтобы состоялся этот очень важный для Руси династический брак), горячий, порой, неуравновешенный Андрей остепенится и перестанет совершать необдуманные поступки, но этого, кажется, не произошло. Он, не учитывая обстановку на Руси, не только продолжает везде и всюду враждебно высказываться о татарах, что становится известным ханам, но и чуть ли не в открытую готовит полки, с коими намеревается обрушиться на Золотую Орду. Это опасно. Андрей Ярославич может сильно поссорить Русь с Ордой, и тогда конец всем надеждам на избавление от татаро-монгольского ига. Надо, пока не поздно, принимать срочные меры. Двоюродный брат Василька Константиновича не должен стать помехой Руси. Надо немедля посылать к Андрею толкового гонца. Вернее всего — боярина Неждана Корзуна… Но великий князь слишком честолюбив, чтобы выслушивать нравоучения от какого-то боярина из подвластного ему удела. Корзун может вернуться с неутешительными вестями… Послать сына Бориса? Тоже надежды мало: Андрей даже своего старшего брата Александра не хочет слушать. А время не ждет, дело неотложное. Надо ехать во Владимир самой. Надо спасать Русь.

Глава 2 ЗАГАДКИ «СЛОВА О ПОЛКУ ИГОРВЕ»

Зима установилась рано, в первых числах братчин[739]. За короткое время мороз сковал землю и засыпал ее обильными сугробами. К Владимиру добирались санным путем.

Накануне в стольный град прошел торговый обоз. Крытый возок княгини Марии, расписанный золотыми травами, легко мчал по накатанной лесной дороге.

Возок сопровождали два десятка дружинников в челе с Нежданом Корзуном. Один десяток ехали впереди возка, другой — позади. Боярин, когда дорога позволяла, держался обочь саней: княгиня могла в любую минуту открыть дверцу и отдать какое-то распоряжение.

Перед поездкой Мария Михайловна пригласила в свои покои боярина и молвила:

— Ты уж прости меня, Неждан Иванович. Ты еще не успел отдохнуть, как подобает, но я тебя вынуждена вновь позвать в дальнюю дорогу. Надо ехать к великому князю.

— Три дня — достаточный срок для отдыха, княгиня-матушка… Но, как мне ведомо, в стольный град ты не собиралась. Выходит, большая нужда приспела?

— Большая,Неждан Иванович.

Княгиня поделилась с боярином своими тревожными думами, на что Корзун отозвался:

— Полностью разделяю твое беспокойство, княгиня. Не раз и я о том подумывал. Самое время переговорить с Андреем Ярославичем. Но прямо скажу: беседа с ним будет нелегкой.

— Ведаю, Неждан Иванович. И всё же постараюсь убедить Андрея.

Корзун, облаченный в меховой кафтан и в шапку на бобровом меху, ехал подле возка и тепло думал о княгине:

«Удивительная женщина. Еще в молодости своей мудростью и прозорливостью всех дивила. Особливо ученостью, коей превосходила даже большого книжника, супруга своего Василька Константиновича. На Руси великое множество князей и бояр, но, спроси у любого, кто силен в пяти иноземных языках, и кто так глубоко образован, что ведает великих литераторов Вергилия и Гомеора, философов Аристотеля и Платона, искусных врачевателей Галена и Аскидона? Да не найти такого! Не было прежде, нет и ныне, и едва ли впредь будет. Русь всегда славилась, и ныне славится большими полководцами, как Александр Невский и Даниил Галицкий, но ни один из бывших и нынешних полководцев не может соперничать ученостью с Марией Ростовской. Никто! А уж про женщин и говорить нечего. Ни одна из них не отважилась взяться за летописание. Мария — первая во всем. Она не только стала блестящим летописцем, чьими „житиями-некрологами“ зачитываются все русские грамотеи (а попы оглашают их с амвонов[740]), но и стала первой русской сочинительницей, создав „Слово полку Игореве“».

Неждан Иванович прочел «Слово» украдкой. Он много был наслышан об этом сочинении, но княгиня Мария, не только не решалась отдать его переписчикам, но и не кому не показывала, видимо считая свое «Слово» не столь уж и замечательным. Скромность Марии поражала Неждана Ивановича. Она чересчур строга и придирчива к своему литературному творению. Книга-то изумительная!

Корзун убедился в этом, когда, после похорон супруги, несколько раз посещал владыку Кирилла. Здесь-то он и увидел книгу Марии. (Княгиня доверила рукопись лишь своему духовному наставнику). Благословив боярина и помолившись за упокой души рабы Божьей Любавы Святозаровны, епископ, видя, как Неждан Иванович тяжело переживает смерть жены, вел с ним долгие душеспасительные беседы.

Однажды владыки в покоях не оказалось. Послушник пояснил:

— Святой отец молится в крестовой палате. Велено тебе подождать, боярин.

Послушник вышел, а Неждан Иванович неторопко прошелся по покоям, заставленным иконами в золотых и серебряных ризах. На одном из приземистых столов, покрытом, расписанной крестами, льняной скатертью, он и обнаружил книгу Марии.

Корзун повернулся к иконостасу и размашисто перекрестился.

— Прости меня, Господи, за грехи вольные и невольные.

Затем с трепетом принялся за чтение книги, и чем дальше он в нее углублялся, тем всё больше его охватывало необычайное волнение, смешанное с восторгом. Неждан Иванович испытывал неслыханное наслаждение. Какой богатый, образный и отточенный язык! Сколько в нем выразительности, поэтичности и метких сравнений! Сколько страстных призывов и патриотизма! Боже ты мой! И княгиня всё еще скрывает столь прекрасное и неповторимое «Слово».

Неждан Иванович так увлекся чтением рукописи, что даже не заметил, как в покои вошел послушник и доложил:

— Владыка возвращается с молитвы, боярин.

Корзун, едва придя в себя, закрыл книгу, облаченную в коричневый сафьян, и пошел встречать епископа…

Неждан Иванович до сих пор под громадным впечатлением от сего незаурядного сочинения княгини. Его конь бежит подле возка Марии, а боярин по-прежнему весь погружен в мысли. Надо бы непременно сказать княгине, чтобы она размножила свою изумительную книгу. Сейчас, когда Русь стонет под татарским игом, патриотическое творение Марии нужно обязательно прочесть каждому князю. Решительный отказ от междоусобиц и страстный призыв к единению пронизывают всю книгу. Но почему Мария, хорошо осознавая величайшую ценность «Слова», не хочет распространить ее по Руси? Ведь свои некрологи, о замученных татарами не покорившихся им князей, она разослала по всем княжествам. Почему же набатное «Слово» лежит без движения? Только ли из-за чрезмерной скромности Марии? Нет, здесь что-то не то, есть какая-то загадка, и загадка эта, пожалуй, в самом сочинении. Почему епископ Кирилл, всегда ратующий за единение князей, хранит гробовое молчание о столь выдающемся произведении? Почему?..

И Неждан Иванович стал дотошно вспоминать прочитанные строки, тщательно обдумывая каждую запомнившуюся, врезавшуюся в память страницу, из коих складывался образ князя Игоря. И его вдруг осенило. Всё дело в самом Игоре Северском! Да, да. Именно в нем. Он, скорее, язычник, чем христианин. В книге Марии нет ни единого упования, ни на Господа Бога, ни обращений к священным писаниям. А ведь такие книги еще никто не создавал. Ни Владимир Мономах, ни игумен Давид, ни Даниил Заточник. Все их творения пронизаны христианской добродетелью и божественным словом. А что в книге Марии? В ней — ни единого слова о Боге. Ни единого! Князь Игорь ждет помощи Русской земле не от Христа Спасителя, а от сильных воинов и могущественных князей, от их единения. Только благодаря этому, Отчизна станет непобедимой и великой державой. Поэтому князь верит не в силу Божью, а в силу человека. Его идеал — Русская земля, а не царство небесное, и волнует его, прежде всего, честь и слава родины, русского оружия, а не Христовы заповеди. Таков необычный для русской литературы князь Игорь. Его, конечно же, не возлюбит церковь. Так и случилось. Отцы церкви не только не сообщили о месте погребения князя Игоря, но и не упомянули самого известного князя Руси, Ольговича, в синодике. А ведь последние четыре года он управлял одним их самых богатейших и влиятельных княжеств — Черниговским, и был первым претендентом на великокняжеский престол. Церковники же даже не захотели похоронить именитого князя в Спасо-Преображенском соборе, усыпальнице всех чернигово-северских князей. Они мстили ему за еретические взгляды и богоотступничество.

Неждан Иванович узнал обо всем этом из уст самой Марии, когда еще был жив князь Василько Константинович, и когда еще княгиня не подступалась к своей книге. Тогда Неждан Иванович был совсем молодым боярином, и он не придал особого значения историческому рассказу Марии. Осмысление пришло лишь сейчас, и оно потрясло Корзуна. Княгиня не только написала блистательную повесть о трагическом походе Игоря в половецкие степи, но и создала неугодный для духовных пастырей образ князя Черниговского и Северского. Так вот почему рукопись лежит без движения. Не случайно ее замалчивает и епископ Кирилл, верный защитник православия. Возможно, он заповедал Марии не передавать «Слово» в руки ученых монахов-переписчиков… И как же теперь быть? Неужели такое великое творение так и останется под семью печатями? Но этого не должно случиться. Для княгини Марии судьба отчизны превыше всего, и она преодолеет церковные препоны, дабы бесценное «Слово» ее стало широко известно по всей Руси. И так будет! Надо знать Марию, чтобы она не понимала значения своей книги для единения князей.

Вот и сейчас, продолжал раздумывать Неждан Иванович, куда направляется княгиня? В стольный Владимир, дабы провести тяжелые переговоры с великим князем Андреем Ярославичем. Женское ли это дело — решать важнейшие государственные вопросы, где даже самый влиятельный князь, Александр Невский, от них отступился. Родные братья не хотят выслушивать друг друга. Андрей чересчур ревностно переживает громкую славу Невского, и малейший его совет воспринимает, как давление на его власть, чуть ли не как оскорбление. Ханша Огуль Гамиш (по настойчивой просьбе лютого врага Руси хана Берке) знала, кому давать ярлык на великое княжение. Ее цель — поссорить самого именитого князя (а именно он доложен был получить золотую пайцзцу на владимирский стол) со своим братом, и, тем самым, посеять вражду и расколоть Русь — в значительной мере удалась. Господин Великий Новгород живет своими заботами и делами, Владимиро-Суздальская Русь — своими. Андрей Ярославич никак не хочет прислушиваться к брату, и, тем самым, создает необычайную опасность для Руси. Вот и приходится хрупкой женщине тянуть на себе тяжелый воз, дабы склонить князей к сплочению, вести тонкие и мудрые переговоры с Ордой, чтобы найти путь к избавлению от татарского рабства. Господи, сколько же силы, ума и терпения надо иметь Марии!

Глава 3 НЕЖДАННАЯ ВСТРЕЧА

Дорога пошла под уклон, скатываясь в лощину. Из-под копыт боярского коня летели снежные ошметки жухлого снега. Неждан Иванович, натянув поводья, сдерживал резвого аргамака, а сам озабоченно поглядывал на тройку игривых, быстроногих коней, запряженных в возок. Княгиня Мария была в молодости лихой наездницей, и ей всегда нравилась борзая гоньба. Ох, не занесли бы кони! Дорога лесная и вертлявая, не дай Бог на дерева опрокинуться.

Но на кореннике сидит умелый возница, не впервой ему ретивой тройкой править.

В лощине было тихо и безветренно. Княгиня открыла дверку и, увидев вблизи возка Корзуна, повелела:

— Пора быть привалу, Неждан Иванович.

— Пора, матушка княгиня.

Корзуну дано хотелось спрыгнуть с коня, дабы распрямить спину и размять затекшие ноги. Неждан Иванович ступил к спешившимся дружинникам и приказал:

— Ступайте в лес, добывайте хворост и разводите костры.

Обеденную трапезу проводили на скорую руку: княгиня торопилась в стольный град. На красных угольях костра обычно подогревали (на специальном медном подносе, подвешенном на двух деревянных рогулях) застывшие калачи, пироги, лепешки, сушеное мясо, квас и непременный сбитень[741] в оловянных баклажках — любимый напиток и простолюдина, и купца, и князя.

Пока дружинники разводили костры, Неждан Иванович решил пройтись по заснеженному бору. Вдыхая полной грудью хрустально-чистый, живительный воздух и, любуясь высокими красными соснами, боярин незаметно углубился от дороги на треть версты и вдруг… услышал чью-то задушевную, упоительную песню. Корзун замер и прислушался. Голос был женский.

Что за диво дивное? Кто это так чудесно напевает в такой глухомани? Да здесь, как известно боярину, на десятки верст окрест нет ни одного жилья. Как же угодила сюда эта певунья?

И Неждан Иванович тихонько, дабы не вспугнуть, пошел на диковинный голос. И вот, наконец, раздвинув раскидистые мохнатые лапы и, осыпав всего себя мягким, пушистым снегом, он увидел эту женщину, — с луком за плечами и колчаном у пояса. Она, прислонившись к сосне, стояла на лыжах и, устремив лицо на низкое, пунцово-красное солнце, самозабвенно пела свою задумчивую песню. Неждану Ивановичу хорошо было видно певунью. Среднего роста, в меховом кожушке, в невысоких ладных чёботах[742] и в лисьей шапке, из-под которой виднелась, запорошенная снегом, толстая пышная коса.

«Да это же девушка! — еще больше удивился боярин. — Одна, в диком лесу? Колдовство какое-то».

Неждан Иванович даже крестное знамение сотворил. Уж не русалка ли птицей выпорхнула из черного, неведомого омута, и обернулась в дремучем лесу красной девицей? Каких только чудес на белом свете не бывает!..

А лицо певуньи и впрямь пригожее: слегка продолговатое, румяное, с разлетистыми, черными бровями и вишневыми, пухлыми губами.

Неждан Иванович, забыв обо всем на свете, полностью отрешенный, слушал девичью песню, слов, которых, он никогда не слышал. Видимо, девушка пела то, что видела, и что чувствовало своим юным сердцем:

Ах, спасибо тебе, красно солнышко,

За красу твою волшебную,

За день лучезарный и ласковый,

За снега нежные и серебряные…

«Какой райский голос! — невольно подумалось боярину. — Но кто же, все-таки, эта девушка, и как она здесь очутилась?»

Неждан Иванович не выдержал и направился к незнакомке. Девушка, услышав хруст снега, тотчас оборвала песню, и схватилась за лук. Короткий миг — и оперенная стрела, извлеченная из берестяного колчана, оказалась на туго нятянутой тетиве.

Корзун поднял руку:

— Не пугайся, красна-девица. Худа тебе не сделаю.

Любава, кроме Фетиньи и старца Фотея, никогда чужих людей не видела и не испытала страха в своем сердце. Все люди, с коими она шестнадцать лет встречалась, были добрыми и приветливыми.

— Кто ты? — ничуть не робея, спросила девушка, хотя лук не отпускала.

Неждан Иванович остановился в трех шагах и миролюбиво произнес:

— Вдругорядь молвлю: не пугайся. Боярин Неждан Иванович Корзун. Едем с дружиной в стольный град Владимир. Остановились на привал, дабы малость потрапезовать. А я, вот, по бору прошелся и твой чудесный голос услышал.

Любава опустила лук и внимательно глянула на боярина. Лицо, кажись, и впрямь доброе. Такой человек зла не сотворит.

— Так кто ж ты, красна — девица?

— Любавой меня кличут.

— Как, как?.. Господи! — Корзун, от неожиданного потрясения, даже к сосне отшатнулся. — Любава!.. Даже глазами похожа… Любавушка!

— Что с тобой, боярин? — перепугалась девушка. — Даже в лице переменился. — Аль имечко мое чем-то встревожило?

— Ты уж прости меня, красна — девица. Жену мою напомнила. Ее тоже Любавушкой звали… Год назад похоронил.

— Чую, жаль тебе ее.

— Еще как жаль, Любавушка. Жена!

Любава подошла к боярину и слегка коснулась мягкой ладонью лица Корзуна.

— И мне тебя жаль, дядя Неждан… Когда тетя Матрена умерла, я целую неделю плакала.

— Где ж ты живешь, Любавушка?

— Там, — повернувшись назад, неопределенно махнула рукой девушка.

— Это где?

— В деревне Нежданке.

— Не слышал о такой. Далече отсюда?

— Верст пять.

— С кем же ты живешь, Любавушка?

— С маменькой Ариной.

— А деревня большая?

— Махонькая. Всего-то три избы. Но они давно пустуют. Все примерли, когда моровое поветрие навалилось. А сейчас мы только с маменькой обитаем.

Пришлось Неждану Ивановичу вновь удивляться:

— Вдвоем?.. В глухом лесу. Да неужели вам не страшно?

— А чего страшного, дядя Неждан? В лесу хорошо. Он всегда добрый и приютный. Я, кроме леса, ничего и не видела.

— И давно ты живешь в своей Нежданке, Любавушка?

— Отроду, дядя Неждан. И мамка моя…

Любава вдруг замолчала: чуткие уши ее уловили чьи-то голоса.

— Кличут тебя, дядя Неждан… Слышишь?

Корзун прислушался: и впрямь его ищут дружинники: «Боярин! Боярин!».

Неждан Иванович с сожалением вздохнул. Поглянулась ему лесная девушка. Хотелось о многом ее расспросить, но на дороге ждет княгиня Мария. Поди, забеспокоилась, коль послала на его поиски дружинников.

— Ну, прощай, Любавушка. Коль Бог даст, свидимся.

— Прощай, дядя Неждан.

Любава закинула лук за плечо, развернулась на широких, коротких лыжах, и шустро побежала в глубь бора. Оглянулась, помахала Корзуну рукой и вскоре пропала из виду.

Неждан Иванович вновь вздохнул и, оставаясь под впечатлением встречи с девушкой, пошагал к дороге. Затем, спохватившись, вытянул из сафьяновых ножен саблю, и принялся делать зарубки на деревьях.

— Куда ж ты запропастился, Неждан Иванович. Все давно потрапезовали, а тебя нет, — озабоченным голосом молвила Мария.

— По лесу прошелся, княгиня. О делах наших призадумался.

Корзун, сам не зная почему, не стал рассказывать Марии о своей неожиданной встрече.

Глава 4 НА «ПОТЕШНОМ ДВОРЕ»

На третий день, к полудню, выехали к верховью Нерли.

— Теперь уж недалече, — довольным голосом произнес Неждан Иванович.

Дорога пошла наезженным Суздальским опольем. До стольного града — рукой подать.

Вскоре и княгинин возок, и дружина вымахнули на пригорок. Мария Михайловна подала знак рукой Корзуну, тот понимающе кивнул, и крикнул вознице — дюжему мужику в овчинном полушубке, с заиндевелой, покрытой сосульками бородой.

— Остановись, Кузьма!

Мария Михайловна сошла из возка и перекрестилась на золоченые купола владимирских собров. Конечно же, княгиня утомилась за дальнюю зимнюю дорогу, но она не подавала и виду. Ей надо быть сильной, тем более, сейчас, когда она должна вступить во Владимир. Сей город, со дня его основания, никогда не был дружелюбным к Ростову Великому. Сколь раз его дружины подступали к древнему городу, разоряли и сжигали окрестные села и деревеньки, но каждый раз были биты ростовцами. Сколь зла принесли Ростовскому княжеству Юрий и Ярослав Всеволодовичи!

Ныне сидит во Владимире сын Ярослава — двадцативосьмилетний князь Андрей, младщий брат Александра Невского и двоюродный брат Василька Константиновича. Что принесет встреча с ним? Неудача чревата большой бедой для Руси, поэтому надо приложить все усилия, чтобы переговоры завершились успехом. Другого итога для Марии не существует. Пока ехала к Андрею Ярославичу, она много и напряженно думала: какие подобрать веские слова к гордому, зачастую, непредсказуемому князю, и она, казалось, нашла их, хотя и понимала, что может произойти любая неожиданность, коя сломает тщательно разработанный план. Уж слишком громадная ответственность сейчас лежит на Марии: в ее руках — судьба Руси.

Неждан Иванович глянул на сосредоточенное лицо княгини и участливо молвил:

— Ничего, Мария Михайловна. Все-то сладится. Перед тобой, матушка княгиня, никакая крепость не устоит.

— Твоими бы устами, Неждан Иванович, — улыбнулась краешками губ Мария, и на душе ее посветлело. Нравился ей боярин Корзун, всегда нравился. Семнадцатилетней девушкой она приехала с Васильком из Чернигова в Ростов, и после же первого знакомства с юным боярином (они оказались одногодками), Мария молвила супругу:

— Неждан, мнится мне, человек умный и добрый. Такой молоденький, а уже в боярском чине ходит. Это ты его, Василько, так возвеличил?

— Корзун — весьма толковый человек. Он молод годами, да стар умом. Это ты верно подметила. Думаю, настанет время, и он будет моим ближним советчиком.

Так и получилось…

Самого города, кроме сверкающих на солнце крестов и куполов, еще не было видно. Для этого надо было спуститься в лощину, проехать левым берегом Клязьмы и вновь подняться на холм. Вот тогда-то и предстанет во всей красе Владимир на крутом откосе Поклонной горы.

Так когда-то было. Ныне же, после лютого татарского вторжения, город «во всей красе» не предстал. Всюду виднелись следы губительного разрушения, и всюду шла стройка: возводились новые деревянные стены, башни и проездные ворота крепости, рубились избы, купеческие и боярские терема. Каменные Успенский и Дмитриевский соборы, и некоторые храмы, хоть и были разграблены, но чудом уцелели. Главная же святыня Владимира была вдобавок осквернена. Все женщины, в том числе княгиня Агафья, и даже малолетние девочки, укрывшиеся в храме, были жестоко обесчещены двумя сотнями «окаянных и безбожных татар». Трижды освящали Успенский собор заново, но злодеяния ордынцев из памяти людской никогда не выветрятся.

«Господи! Неужели князь Андрей вновь навлечет на Русь беду?» — в смутной тревоге дрогнуло сердце Марии.

Перед Золотыми воротами уцелевшего белокаменного кремля, ростовское посольство было остановлено караульными сторожами.

— Кто такие? — строго вопросил пожилой страж в распахнутом полушубке, под коим виднелась кольчужная рубаха.

К стражу подъехал Корзун.

— Из Ростова Великого едет к великому князю Андрею Ярославичу княгиня Мария Михайловна. Доложи!

Десятник неторопливо, покачивая широкими плечами, подошел к возку и хотел, было, открыть дверцу.

Неждана Ивановича покоробило: такой дерзости в Ростове не увидишь. Корзун наехал конем на караульного, сурово прикрикнул:

— Прочь от саней! Аль тебе, страж, слова моего не достаточно? Немешкотно доложи князю!

Строгий вид боярина заметно остудил караульного. Он пожевал мясистыми губами и кивнул одному из стражников:

— Доложи дворецкому, Фролко.

Обычно невозмутимый Неждан Иванович, вспылил:

— Ты что, оглох?! Самому князю!

Но нагловатый страж лишь развел руками:

— Никто не волен войти к великому князю без дозволения дворецкого. Таков приказ самого Андрея Ярославича.

— Да так ли? Ну чисто пень!

Корзун аж за плетку схватился, но его вовремя остановил спокойный голос княгини:

— Охолонь, Неждан Иванович. Здесь, знать, свои порядки.

Возок, миновав Золотые ворота, вскоре остановился подле белокаменного дворца, кой также остался невредим. (Хан Батый не захотел тратить время на разрушение «гнезда» великого князя: он берег стенобитные орудия и каменные глыбы для более важных целей).

Дворец же был великолепен. Искусные русские мастера выложили его из белого тесаного камня, с необыкновенно затейливой резьбою и прилепами. Особенно красочно выглядели узкие, соразмерно расположенные окна дворца, с множеством цветных стекол, кои, как семь цветов радуги, переливались на полуденном солнце.

Привлекало внимание высокое белокаменное крыльцо с точеными округлыми балясинами и двумя гривастыми каменными львами, обращенными головами друг к другу.

Мария, уже в который раз посещает стольный Владимир, и всегда хищные, грозные звери, встречающие ее у крыльца, навевали на нее подспудные, холодные мысли. Ну, зачем понадобилось князю Андрею Боголюбскому возводить столь угрожающий вход? Подчеркнуть свое могущество, нередко переходящее в откровенную жестокость? Чего стоят его беспощадные казни ростовских бояр! Они никогда не выветрятся из памяти.

А на крыльце, тем временем, показался дворецкий Григорий Васильевич, коренастый, довольно пожилой мужчина, с длинной рыжеватой бородой и проницательными, бойкими глазами. Поспешно сбежал с каменных ступеней и, поклонившись в пояс Марии, с виноватым выражением лица, подобострастно произнес:

— Здравствуй, матушка княгиня. Ты уж прости моих остолопов — караульных. Накажу ужо нечестивцев! Проходи в теплые покои, отдохни с дальней дорожки да питий и яств откушай. И боярина твоего с дружиной прикажу, как самых дорогих гостей встретить.

— Князь Андрей Ярославич у себя?

— У себя, матушка княгиня. Сейчас же доложу ему о твоем прибытии!

* * *
Князь Андрей находился на «Потешном дворе». Еще час назад он привел сюда четыре десятка дружинников, разбил их на две части и начал «злую сечу».

Если бы вдруг какой-нибудь чужак забрел на Потешный двор, то несказанно бы удивился. Русичи остервенело бились с ордынцами. Степняки сражались на приземистых, длинногривых татарских конях. Каждый был облачен в долгополую шубу, вывернутую мехом наружу, и в лисий малахай. Грудь татарина защищал доспех из кожаных пластин[743], в левой руке — круглый щит, в правой — острая кривая сабля.

Басурманские доспехи достались Андрею Ярославичу без всякого выкупа: они были сняты с павших татар, осаждавших Владимир, еще двенадцать лет назад и доставлены в оружейную избу. Они значительно отличались от русского доспеха. «Латы на всадниках были из полированных пластинок кожи, нанизанных ряд над рядом, подобно чешуе. Как чешуя на сгибаемой рыбе, они топорщились, когда монгол, уклоняясь от сабельного удара, склонялся и припадал к шее лошади. И эта кожаная чешуя, вздыбясь, служила татарину не худшей, чем панцирь, защитой. А иные еще натирали перед битвой эту кожаную чешую салом, и тогда наконечник ударившего копья скользил».

Русичи сидели на своих лошадях. Облачены — в короткие кафтаны, поверх коих сверкали железные кольчуги. На головах — медные шеломы; в левой руке — красный овальный щит, в другой — обоюдоострый меч.

«Степняков» возглавлял сотник Агей Букан (князь Андрей Ярославич, простив ему все прежние грехи, взял опального Агея в свою дружину), русичей — сам великий князь.

Андрей Ярославич выменял татарских коней за соболиные меха у баскака Ахмета. Тот не преминул спросить:

— Зачем тебе наши степные кони, великий князь? Они злы и непослушны, их трудно укротить.

— Ты видел как-то мои табуны. В них есть и донские, и арабские, и осетинские кони. Захотелось мне заиметь и татарских лошадей. Они, как рассказывают, весьма неприхотливы, крепки и зело выносливы.

— И к тому же, князь, воинственны, — подчеркнул баскак. — Таким коням цены нет.

— Моим соболям тоже цены нет, мурза.

На том и сошлись.

Добрую неделю приручали дружинники татарских коней, а когда, наконец, их укротили, Андрей Ярославич отдал новый приказ: чтобы всё походило на настоящую битву, «ордынцы» должны научиться издавать устрашающие, гортанные крики и визги. На это ушла еще одна неделя.

Юная княгиня Аглая, боярышни и сенные девки, услышав через оконца пугающую «татарщину», затыкали пальцами уши и убегали в дальние покои. «И зачем токмо учинил великий князь такую жуткую потеху?» — недоумевали они.

Андрей же Ярославич думал по-другому: он выходил на Потешный двор не для игрищ, а для подготовки будущих сражений с ордынцами. Без такой подготовки, как казалось ему, войну с татарами не выиграть, а посему раз в неделю надо проводить сечи.

Вот и на сей раз «битва» была в самом разгаре. Рубились почти в полную силу. Лязгали мечи и сабли, сыпались огненные искры. Разгоряченный Андрей Ярославич неистово наседал на «татарского предводителя» Агея Букана. Это был их четвертый поединок. В трех предыдущих князь не вышел победителем, и это его злило. Букан не раз бывал в лютых сечах с ордынцами (при осаде Владимира, стычках внутри крепости, в битве на реке Сить), и он, обладая ратной хитростью и непомерной силой, довольно легко расправлялся с не столь неискушенным в битвах великим князем. Конечно, он мог бы и поддаться своему новому хозяину, но Андрей Ярославич строго-настрого предупредил:

— Замечу себе поблажку, накажу нещадно, а то и мечом могу зарубить. В настоящем бою угодников не бывает, там насмерть сражаются.

В каждом из трех поединков верзила Букан ловко использовал своего сноровистого, вертлявого конька, и обрушивал на княжеский щит такие мощные удары, что тот раскалывался надвое, и бой прекращался.

Андрей Ярославич крепко досадовал, но вслух свою злость на Агея не спускал. Сам выбирал себе супротивника. Что скажут дружинники, если он вдруг начнет гневаться на Букана.

Но тщеславие и гордость брали своё. Это же срам, когда великий князь не может одолеть своего слугу. Как же тогда выходить на подлинную сечу с погаными? Князь должен во всем показывать пример, как показывают его Александр Невский и Даниил Галицкий. О них по всему белому свету идет ратная слава. Он же, Андрей Ярославич, хоть и участвовал в некоторых битвах, пока большой ратной известности себе не снискал. (Участие его в битве на Чудском озере не прибавило ему долгожданного признания). Все наперебой расхваливают лишь одного Александра Невского, да еще приговаривают: «Вот бы кому на Владимирском столе сидеть».

Хвалебные слова о брате всегда приводили Андрея в ярость. Он по черному завидовал Александру и всегда внушал себе: брат разбил немцев и свеев[744], а он, великий князь Владимирский, свершит более высокий подвиг: соберет могучее войско, разобьет Золотую Орду, избавит Русь от татаро-монгольского ига, и прославит свое имя на века. И эта мысль так крепко засела в его голове, что Андрей Ярославич ни о чем другом уже думать и не мог.

А сейчас надо тщательно готовиться к битвам и еще набираться ратного навыка. Он должен, в конце концов, осилить этого силача Букана, и показать дружине, что его княжеский меч способен поразить любого ворога.

Агей же по-прежнему умело пользовался татарским конем. Предвидя опасный удар, он резко отскакивал от великого князя, и тяжелый меч Андрея лишь рассекал воздух. Пока князь поворачивал своего коня, Букан уже налетал сбоку, и Андрей едва успевал прикрываться щитом, с беспокойством думая, что его щит вновь не выдержит богатырского удара Агея.

В этот день татарский конь был и вовсе свирепым. Он, улучив удобный момент, то больно бил копытом княжеского дончака, то остервенело начинал разгрызать зубами кожаный сапог Андрея.

— Ах ты, погань! — разъярился князь, и с таким неистовством попер на Букана, что тот не успел отскочить от страшного удара Андрея Ярославича. Сабля Агея выпала из рук, а сам он едва не вывалился из седла. Едва оправившись от потрясения, Букан невольно прикрыл голову щитом, на какой-то миг забыв, что его грудь осталась открытой. На нее-то, в пылу боя, и обрушил свой новый удар великий князь. Пластины доспеха не выдержали и были рассечены. Букан охнул и выронил щит.

— Слава великому князю! — дружно закричали дружинники.

Побледневший Агей с трудом сполз с коня и осел наземь. Едва ворочая языком, прохрипел:

— Ты меня поранил, князь.

К Букану подбежали дружинники, распахнули шубу и подняли нательную рубаху. По груди Агея струилась кровь.

Тотчас подбежал лекарь. Он всегда присутствовал на Потешном дворе: редкая сеча заканчивалась без легких ранений, ушибов и ссадин.

Лекарь, вытирая белой тряпицей кровь, покачал головой.

— Меч до ребер секанул. Придется недельку полежать, Агей Ерофеич. Буду настоями и мазями пользовать. Жив будешь!

Букан смурыми глазами окинул князя: мог бы вдругорядь мечом и не махать.

А к Андрею Ярославичу, тем временем, подошел дворецкий и доложил:

— Прибыла княгиня Мария Ростовская, великий князь.

Глава 5 ТОРЖЕСТВЕННЫЙ ПРИЕМ

Андрей Ярославич недоумевал: зачем приехала в стольный град княгиня Мария? Обычно она предупреждает о своем посещении, а тут нагрянула внезапно. Причем приехала без своего сына, удельного ростовского князя Бориса Васильковича. Что же побудило эту женщину проделать нелегкий зимний путь?

Андрей Ярославич терялся в догадках, однако был уверен, что княгиня Мария по пустякам не приедет. Она вновь задумала что-то нешуточное.

Князь Андрей во многом напоминал своего отца. Из четверых сыновей он наиболее походил на Ярослава Всеволодовича. Андрей, как и отец, редко к кому относился с почтением, но княгиню Марию он уважал, уважал за ее книжную премудрость, величайшую образованность и блестящий ум, за ее необычайную любовь к Отечеству и стремление объединить всех князей в лихую годину. Ее страстные призывы, кои пронизывают все ее некрологи о зверски замученных князьях, достойны всяческой похвалы. Во всех поступках княгини Марии чувствовалась ее обеспокоенность за судьбу Руси и неприкрытая неприязнь к татаро-монголам, что особенно было по душе Андрею Ярославичу. За это он больше всего и ценил Марию.

Конечно, никогда не забыть и усердие княгини в его личных делах. Сколь огромного труда она вложила, дабы состоялся брак между ним и дочерью князя Галицкого. Сей брак имел громадное значение для всей Руси. Ныне два самых влиятельных княжества могут выставить могучее войско, способное достойно сразиться с любым врагом. (Правда, иногда князь Андрей незлобиво поругивал Марию. Он был горяч и страстен, но его любовные похождения заметно поубавились, когда крутой и властный Даниил Галицкий, еще перед свадьбой, строго предупредил: «Извини, Андрей Ярославич, о наложницах твоих и в Галиче наслышаны. Конечно, все мы не без греха, но дочь мою супружеской неверностью не срами. Я ее больше жизни люблю, и хочу, чтобы она была с тобой счастлива. А коль вновь пустишься во все тяжкие, то на мою помощь не рассчитывай. Выбирай, чего тебе важнее».

На первых порах Андрей удовлетворял свою похоть юной Аглаей, но супруга оказалась не такой уж желанной и чувственной (это тебе не Палашка!), и Андрея вновь потянуло к сладострастным женщинам, кои приносили ему необыкновенные наслаждения. Но всё это теперь приходилось делать украдкой, дабы Аглая ничего не заподозрила.

Сватью свою князь Андрей принял, как самого дорогого, именитого гостя. В гридницу[745] были приглашены «княжьи мужи», воевода, тысяцкий и лучшие люди стольного града.

Княгиня Мария, отдохнувшая и посвежевшая, сменила дорожное платье на красивый наряд и, в сопровождении боярина Неждана Ивановича Корзуна, вошла в гридницу.

Андрей Ярославич поднялся из резного, украшенного драгоценными каменьями трона и пошел навстречу гостье. Коснувшись руки Марии, громко и торжественно объявил:

— Княгиня Мария Михайловна Ростовская!

Княжьи мужи и лучшие люди Владимира тотчас встали с лавок, устланными цветастыми коврами, и отвесили по земному поклону.

Ближний боярин и воевода Жидислав Данилович, степенный, с окладистой темнорусой бородой, поднес Марии румяный каравай хлеба с миниатюрной золотой солонкой.

— Откушай нашего хлеба с солью, княгиня Мария Михайловна. Всегда рады тебя видеть на Владимирской земле.

Княгиня приняла хлеб на белоснежном, шитом золотом рушнике, поклонилась в пояс.

Просторная гридня огласилась приветственным кличем:

— Исполать тебе, княгиня Ростовская!

Княжьи мужи, как и Андрей Ярославич, относились к Марии с подчеркнутым уважением. Эта женщина никогда не приносила Владимиру пагубы, напротив, ее стараниями Владимирское княжество стало еще более крепким и влиятельным. Союз Владимира с Галичем сделало Андрея Ярославича одним из ведущих князей Руси. Некогда всесильный Киев теперь захирел и окончательно потерял свое былое могущество. Даже сам новгородский князь Александр Невский ныне завидует Владимиру. Как не почитать боярам, духовным пастырям и купцам княгиню Марию Ростовскую?!

В белокаменных палатах, поражающих своим расточительным убранством, всё было готово для пира.

Боярин Корзун с удовлетворением подумал:

«С великим почетом встречает Андрей Ярославич княгиню. Воздает ей за прежние заслуги. Не каждый приезжий князь удостаивается такого роскошного приема. Доброе начало!»

Столы, расставленные буквою «П», ломились от питий и яств. Палату освещали тысячи свечей, горящих в подвесных, настенных и настольных шандалах. Стены и своды палаты были расписаны и дивно изукрашены «фресками, лианоподобными плетеньями, зеркальными каменьями и резной мамонтовой костью».

Андрей Ярославич подвел Марию к заглавному столу и указал рукой на пустое кресло, что по левую руку от великой княгини Аглаи Данииловны.

— Честь и место, дорогая наша сватья!

Юная Аглая поднялась и, вся, зардевшись от смущения и всеобщего внимания, ласково молвила:

— Рада тебя видеть, княгиня Мария Михайловна. Откушай с нами.

— И я тебя рада видеть, Аглая Данииловна. Вот и год пролетел. И вовсе красавицей стала.

Великая княгиня еще больше покраснела, а Мария Михайловна поцеловала ее в пылающую щеку и села в кресло.

Андрей Ярославич неторопливо оглядел притихшее, еще трезвое застолье, и, подняв серебряную чашу с дорогим кипрским вином, провозгласил здравицу в честь княгини Марии.

И загулял с этой минуты веселый и шумный «почестен пир!»…

Глава 6 НАШЛА КОСА НА КАМЕНЬ

Беседа с глазу на глаз состоялась не вдруг. Андрей Ярославич перебрал на пиру «зелена вина», поутру опохмелялся, и лишь на третий день проснулся со свежей головой.

На пиру княгиня Мария приглядывалась к боярам. В первый час они дружно чествовали великого князя, а затем, когда хмель ударил в голову и развязал языки, их хвалебные слова не только заметно поулеглись, но вскоре и вовсе прекратились. А когда князь Владимирский, во время всеобщего шума завел длинный разговор со своим братом Ярославом Ярославичем, княгиня Мария уловила в галдеже и недовольные отголоски, суть коих свелась к тому, что великому князю не следует лезть на рожон и задорить татар своими приготовлениями к войне.

Выходит, подумала Мария Михайловна, среди княжьих мужей нет единства. Чувствуется, что многим из них, не по душе антиордынская политика Андрея Ярославича. Интересно, а как к взглядам бояр относится сам великий князь? Сейчас он настолько пьян, что уже ничего не видит и не слышит. Знай, обняв младшего брата за плечи, громко восклицает:

— Мы с тобой, Ярослав, еще постоим за святую Русь! Никогда того не было, чтобы Русь стонала под пятой чужеземца. Побьем Орду, Ярослав!

— Побьем, брате!

И тут Мария расслышала насмешливо-едкий голос с соседнего стола:

— Хвастать — на колеса мазать. Хвастливое слово гнило.

Ему вторил сосед-боярин с редкой козлиной бородкой:

— Доподлинно речешь, Наумыч. Легко хвалиться, легко и свалиться, хе-хе. Татарва — таже саранча, николи ее не осилить. Уж помалкивали бы в тряпочку.

Мария аж головой крутнула. Смелы бояре! Эти великому князю не попутчики. Как же он с ними ладит?

Княгиня вернулась в отведенные ей покои совершенно трезвой: она никогда не употребляла вина. К серебряной чарочке лишь прикасалась губами и ставила на стол. Великий князь на сватью не обижался, давно ведая, что Мария даже «не пригубляет».

Княгиня же с нетерпением дожидалась беседы с Андреем Ярославичем. И вот, наконец, она состоялась. Вначале шел непринужденный разговор о семейных делах, а затем Мария начала исподволь подходить к главной теме.

— Из оконца видела, как ты лихо сражался. Противник твой, чу, нешуточно ранен.

— Пустяки. Агея Букана здоровьем Бог не обидел. Выдюжит.

— Агей Букан?.. Ближний боярин покойного князя Ярослава Всеволодовича?

— Был боярином, — усмехнулся великий князь, — да за немалые грехи с высокого чина слетел. Ныне у меня в сотниках ходит.

— Что-то и я о нем недоброе слышала, даже пакостное. Ну да не о нем речь. Твои игры на Потешном дворе походят на настоящую сечу. Сие далеко не забава.

— Не забава, Мария Михайловна. Ныне не до шуток, когда ордынец железными путами тебя заковал.

— Никак, зол ты на татар, Андрей Ярославич?

По лицу великого князя, будто черная туча пробежала.

— Да кто ж на ордынцев не зол, когда они святую Русь терзают?! И всё им мало, мало! От их поборов не вздохнуть, ни охнуть. И «царева дань», и «дань десятиннная», и «поплужное», и дорожные повинности. А торговый «мыт» с продаж, а «тамга» с ремесла, а «корм», кои получают ордынские послы и их отряды при проезде через русские земли. А бесконечные дары и «почестья», кои надо отсылать ханам в Орду? А непомерные денежные «запросы», кои ежегодно требуют татары на свои военные нужды? Они настолько крупны и обременительны, что до последней нитки разоряют народ. Дело доходит до того, что некоторые жители вынуждены продавать в рабство своих детей. Да что тебе рассказывать, Мария Михайловна? Ты и сама об этом ведаешь. Аль твой ростовский удел ордынцы не терзают?.. Впрочем, я, кажись, ошибаюсь. До меня дошла весть, что твой сын Борис добился большой поблажки у хана Сартака. Удел твой, княгиня Мария, на два года освобожден от всякой татарской дани. Не так ли?

— Так, Андрей Ярославич. Но в этом не вижу ничего худого.

— А я вижу! — с запалом произнес великий князь. — Вижу, княгиня! Твой Борис поклонами и унижением выклянчил поблажку у хана Сартака. Постыдным унижением!

Мария сохраняла спокойствие. Ей никак нельзя горячиться, иначе ничего доброго из беседы не получится. Ее спасение — в хладнокровии.

— Напрасно ты так, Андрей Ярославич. Борис вел себя в Орде достойно. Никакого унижения и обряда очищения не было.

— Тогда за какие заслуги поганые его от дани освободили?

— Борис сумел доказать, что Орде будет выгодней на некоторое время оставить Ростовское княжество без обложения. Наш удел, Андрей Ярославич, также разорен, как и твоя Владимирская земля. Ремесленники и смерды, не выдержав ордынских поборов, убегают в глухие заволжские леса, а многие — в Галицко-Волынскую Русь и Новгородскую республику к Александру Невскому. Если временно не отменить поборы, то Орда и малой дани не получит. И надо отдать должное хану Сартаку, что его убедили слова Бориса.

Румяные губы великого князя тронула саркастическая ухмылка.

— Хан Сартак — недалекий человек. Он, пока Батый находится в Каракоруме, дабы поставить своего любимого двоюродного брата Менгу каганом Монгольской империи, тешит свое самолюбие и корчит из себя властолюбивого и мудрого хана, способного принимать самостоятельные решения. Но всё это чушь. Все ведают, что Сартак — всего лишь тень знаменитого полководца Батыя. Хитрые и отважные Берке, Алабуга, Неврюй и Бурундуй никогда не позволят Сартаку дать послабу Руси. Не для того они потеряли сотни тысяч воинов, дабы теперь отказаться от дани. Надо знать суть ордынца. Да он уже в вонючей люльке верещит о наживе.

— Не спорю, Андрей Ярославич. Жажда наживы — в крови каждого татарина. Но всему есть предел, и некоторые ханы начинают осознавать, что с обглоданной кости мяса уже не получишь.

— Да никогда они этого не осознают, княгиня! Избавление Руси — в победной войне с ордынцами. Даже митрополит Кирилл, избавленный от дани, не верит в басурманские милости. Его длань не столько тяготеет к кресту, сколько к мечу.

— Митрополит всея Руси Кирилл? — не скрывая удивления, вопросила Мария. — Миротворец Кирилл?.. Ты это серьезно, Андрей Ярославич?

— Мне не шуток, княгиня. Ты ведь, как я наслышан, зело сведущий человек, и тебе, наверное, известно, кем был Кирилл до посвящения в митрополиты.

— Печатником[746] князя Даниила Галицкого.

— И не только печатником, но и его воеводой. Галицким и болоховским боярам не по нраву пришлась сильная рука князя Даниила, и они попытались его уничтожить. Однако Даниил Романыч вступил с дружиной в Галич, а затем направил своего печатника Кирилла на Бакоту[747] и Понизье…

Когда великий князь начал рассказывать о походе печатника Кирилла, сердце Марии тревожно сжалось. «Напомнит или нет? — подумалось ей. — Едва ли князь промолчит. Скорее всего, он будет безжалостен».

Княгиня оказалась права.

— Взяв копьем Понизье, — продолжал Андрей Ярославич, — воеводе Даниила Галицкого пришлось отбиваться от твоего родного брата Ростислава, кой действовал в сговоре с изменниками — боярами…

Вот он — неожиданный удар! Мария предчувствовала, что великий князь попытается чем-то сильно потрясти ее, дабы выйти из беседы победителем, но она явно не ожидала, что этот болезненный удар будет нанесен в самом начале разговора.

— Братец твой, Ростислав Михайлыч, — тот еще гусь. Когда татары пошли на Чернигов, он, вместо того, чтобысразиться с погаными, поджал, как трусливая собака, хвост и дал дёру к ляхам в Польшу.

Мария побледнела. Ее всегда мучил несмываемый позор Ростислава. Уж слишком подленьким оказался ее брат!

А великий князь всё бил и бил Марию своими жестокими словами:

— Ростислав твой сидел у ляхов и выжидал, когда татары перестанут грабить и опустошать русские и западные земли. И дождался таки! Зимой 1241 года ордынцы повернули на юг, и дошли до берегов Адриатического моря, а затем через Хорватию, Боснию, Сербию и Дунайскую Болгарию возвратились в половецкие степи. Вот тогда-то Ростислав Черниговский и вернулся на Русь. Он собрал недовольных Даниилом Галицким бояр с их дружинами и осадил Бакоту. Но печатник Кирилл держался стойко. Тогда Ростислав вступил с воеводой в переговоры, надеясь склонить его на свою сторону. Но Кирилл твердо ответил: «С трусом и изменником мне разговаривать зазорно. Меч нас рассудит». Печатник вывел дружину из города, дабы сразиться с Ростиславом, но тот, дрожа за свою шкуру, бежал в Венгрию. Посулив королю Белу Четвертому начать новый поход на Галицко-Волынскую Русь, твой коварный братец втерся в доверие Белы и женился на его дочери. Спустя два года, с венгерскими и польскими войсками он вновь двинулся на Русь и осадил город Ярославль Галицкий. Войско братца твоего было весьма внушительным. Ростислав готовил осадные орудия и, предвкушая победу, похвалялся:

— Если бы я только знал, где скрывается от меня Даниил Галицкий, то поехал бы к нему, и отрубил ему башку. Никому против меня не устоять!

Дабы подтвердить свои слова, Ростислав учинил перед стенами города ратный поединок с неким дружинником Воршем и был посрамлен. Он был выбит из седла и осмеян осажденными.

Князь Даниил Галицкий, услышав о приходе под Ярославль вражьего войска, немешкотно собрал дружину, и разбил Ростислава Черниговского на реке Сан. Это была последняя кровопролитная битва между Мономаховичами и Ольговичами. Поражение неприятеля было полное. Множество венгров и поляков было убито и взято в плен. Угодил в плен и воевода венгров Филя. Даниил казнил воеводу и изменников бояр, однако братцу твоему вновь удалось бежать в Венгрию. Ростислав не только обесславил свое имя, но и опозорил имя твоего отца, Михаила Всеволодовича.

— Зачем ты мне это рассказываешь, Андрей Ярославич? — с грустью молвила Мария. — Я прекрасно знаю историю жизни своего брата. Мне горько и стыдно слышать о нем.

— К слову пришлось, княгиня. Речь у нас зашла о печатнике Кирилле. Он оказался отменным воеводой. Хочу заметить, что на стороне изменников-бояр оказались и местные епископы. Князь Даниил выдворил их с Галицко-Волынской Руси, а владыку Асафа сверг с митрополичьего престола, назначив на его место своего канцлера Кирилла. Вновь скажу, что владыка, к коему ты ездила год назад, всей душой ненавидит татар. Он уже сейчас готов благословить меня и других русских князей на беспощадную войну с иноверцами. Плевать ему на тарханную грамоту Батыя! Он отлично понимает, что только мечом можно избавиться от нечисти. Ну, не молодец ли наш духовный пастырь? Надеюсь, у тебя такое же мнение, княгиня?

Вопрос был задан в лоб, и Мария поняла, что сейчас от ее ответа будет зависеть судьба дальнейшего разговора. Князь, очевидно, догадался о цели ее приезда и намерен утвердиться в своем предположении. А он, оказывается, довольно умен и постарается доказать свою правоту. Ну что ж… задача усложняется. Тем почетнее выйти из нее победителем.

— Я не разделяю твоего мнения, Андрей Ярославич. Не пристало духовному пастырю размахивать мечом. Не время сейчас подбивать князей на борьбу с Золотой Ордой.

Великий князь поднялся из кресла и с иезуитской улыбкой, низехонько поклонился.

— Спасибо тебе, сватьюшка, за честный ответ. Будем и дальше басурманские сапоги лобзать. Спасибо, миротворица ты наша.

— Не ёрничай, Андрей Ярославич. Не к лицу сие великому князю.

— Ну, как же, как же, княгиня матушка, — всё с той же насмешливо-язвительной улыбкой продолжал Андрей Ярославич. — Конечно, не время. И всего-то тринадцать годков под ордынцем сидим. Будем и дальше малых чад в рабство отдавать. Благодарствуем, заступница ты наша.

— Не юродствуй! — еще более твердым голосом произнесла Мария.

Великий князь вновь опустился в кресло и с явным сожалением посмотрел на княгиню.

— А я ведь тебя считал подвижницей земли Русской. Никогда не думал, что ты будешь осуждать князей, задумавших покончить с безбожными татарами.

— Ты заблуждаешься, Андрей Ярославич. Я также мечтаю покончить с угнетателями русского народа. Очень мечтаю! Но всему своё время. Ныне же подниматься на борьбу с Ордой бессмысленно. У нас пока нет сил, дабы противостоять несметным полчищам татар. О каких князьях ты говоришь?

— Об истинных патриотах Отечества, кои скоро начнут войну с погаными.

— Ты можешь назвать их имена?

— Тебе — могу. Ты не донесешь на них в Орду. К примеру, князь Тверской, кой уже сейчас готов прийти ко мне с большой дружиной.

— Ну, это для меня не тайна, Андрей Ярославич. Всем давно известно, что твой родной брат Ярослав, всегда будет на твоей стороне. Не думаю, что он имеет сильную дружину.

— Тверское княжество, княгиня, одно из крупнейших, и оно поставит столько воинов, сколь я запрошу.

— Не обольщайся, Андрей Ярославич. Твою и тверскую дружины татары сломают, как соломинку.

Великий князь малость помолчал, а затем высказал то, после чего княгиня Мария пришла в замешательство.

— А дружина Даниила Галицкого? Это тоже соломинка?

— Даниила Галицкого?.. Да быть того не может… Сомневаюсь, что такой мудрый князь готовит свою дружину на Орду.

Замешательство Марии великий князь воспринял с явным удовольствием.

— Не ожидала, княгиня? Молчишь?.. По очам твоим вижу — не ожидала. Хоть ты и провела две недели в Галиче с моим тестем, но тот свои думы тебе не выдал. Он люто возненавидел хана Батыя. И не только за то, что тот огнем и мечом прошелся по Галицко-Волынской Руси, а за то, что Батый вызвал Даниила в Орду и вынудил его отказаться от Киевского княжества, кое было под рукой князя Галицкого. Даниил после свадьбы поведал мне, что хан Батый оказал ему «злую честь». Глубоко оскорблен был мой тесть и другим «подарком» Батыя, когда тот передал по ярлыку Киевское княжество моему брату Александру, кой никаких законных прав на Киев не имел. Зато Даниил за Киев немало крови пролил. Отец твой, Михайла Черниговский, не единожды пытался прибрать к рукам богатый стольный град, и прибрал бы, если бы киевский князь Владимир Рюрикович не обращался за помощью к мономаховичу Даниилу Галицкому. Тот четыре раза отбивал рати твоего тятеньки от Киева и терял многих своих дружинников.

— Еще бы не терял, — с иронией прервала речь великого князя Мария. — Мономаховичи никогда не упускали случая, дабы всячески навредить Ольговичам. Отбив дружину моего отца, они не довольствовались этим. Владимир и Даниил перешли Днепр, стали опустошать Черниговское княжество и захватывать города по Десне. Затем Мономаховичи осадили Чернигов, но отец мой не только защитил город, но и вышел с дружиной из ворот и изрядно побил Мономаховичей.

— Не спорю, было такое. Но я завел речь о Киеве. О том, кто имел на великое княжение законные права. А имел их Даниил Галицкий. С поредевшими полками он вернулся в Киев, а затем направился в свой Галич, но тут примчал гонец от Владимира Рюриковича с новой просьбой о помощи: на Киевские земли идут числом великим половцы. Даниил, не раздумывая, повернул дружину вспять, хотя бояре его рьяно уговаривали: «Полки изнемогли. Коль пойдем на степняков, можем все погибнуть». Даниил же веско заявил: «Воин, вышедши раз на брань, должен или победить, или пасть. Тот, кто зело изнемог, пусть отправляется к родным очагам, а тех, кто еще способен держать в руках меч, зову с собой на защиту святой Руси». И ни один воин не отказался идти с Даниилом Галицким. Вот он — истинный полководец и радетель своего Отечества. А когда скончался Владимир Рюрикович, то киевский стол поспешил захватить смоленский князь, но горожане его вскоре изгнали и попросили на княжение Даниила Романовича, своего неизменного заступника. Князь дал согласие и прибыл в Киев. А вскоре началось татарское нашествие. Плоды его, княгиня Мария, хорошо тебе известны. Киев был отдан моему брату Александру. Ему же, из уважения к знаменитому полководцу, надо было отказаться от Киева, но он и пальцем для этого не пошевелил, и с того часа стал недругом Даниила. И не только его. Многим князьям не по душе заигрывание Александра Невского с ордынцами. Не по нраву оно и Даниилу Галицкому. Его бесчестие, кое он испытал в Орде, не ведает границ. И ты считаешь, что после такой обиды князь Даниил должен смириться? Дудки, Мария Михайловна! Князь Галицкий денно и нощно готовит дружины на ордынцев. Мы заключили с ним не только брачный, но и военный союз.

Мария была подавлена словами великого князя. Неужели и Даниил Галицкий собрался выступить против Золотой Орды? Это весьма популярный на Руси полководец, и если он действительно кликнет клич на татар, то за ним пойдут многие князья. Но неужели он не понимает, что чрезмерно рискует? Раньше он всегда славился своей дальновидностью. Что же сейчас толкает Даниила на опасный выпад против татар? В это просто не верится. А вдруг Андрей Ярославич утверждает голословно, для красного словца.

— Не хотелось бы верить твоим словам, великий князь. Неужели ты говоришь правду?

— Всё еще сомневаешься, княгиня? — с торжествующим видом произнес Андрей Ярославич. — В такое известие тебе трудно поверить, ну да я слов на ветер не бросаю.

Великий князь подошел к деревянному поставцу, раскрыл дверку, обитую золотистым сафьяном, вытянул с полки продолговатый темно-зеленый ларец и вынул из него свиток белого пергамента, с серебряной, висящей на коричневом шнурке печатью.

— То послание от Даниила Галицкого. Это уже третья грамота. Последнюю я не успел прочесть, ибо гонец доставил ее только вчера, но со слов гонца, я ведаю, о чем в послании речь. Глянь на печать Даниила Галицкого, княгиня.

— Можешь не показывать. Я верю тебе, Андрей Ярославич.

Князь освободил грамоту от шелкового чехла, снял серебряную вислую печать, развернул свиток и молча пробежался по нему глазами. Удовлетворенно хмыкнул:

— Всё послание читать не буду, а вот одно место оглашу: «Согласен на твое предложение, князь Андрей Ярославич. Через год мы должны объединиться и повести дружины на улус хана Батыя».

Мария стиснула ладонями подлокотники дубового кресла. Вот и еще один неожиданный удар, более беспощадный и чудовищный. Окончательно рушатся все ее планы. А как она надеялась на династический союз Галича и Владимиро-Суздальской Руси! Лелеяла мечту, что два самых сильных княжества, используя вражду в Золотой Орде, будут исподволь, не раздражая татар, приумножать свое могущество, и оказывать помощь хану Сартаку, исповедующему христианство и желающему установить мирные отношения с Русью. Еще каких-то три-четыре года — и можно было избавиться от ордынской чумы, избавиться навсегда. Такого момента нельзя было упускать, и всё шло к благополучному исходу. Теперь же — всему конец. Господи, что же они творят, эти влиятельные, но не благоразумные князья. Что творят! Останови их, Господи!

— Вижу, ты зело опечалена, Мария Михайловна… Ты и теперь будешь осуждать меня, Ярослава и Даниила?

— Буду, великий князь! — довольно резко произнесла княгиня. — Недальновидны те люди, кои готовы начать битву с ордынцами. Недальновидны!

Андрей Ярославич откинулся на спинку кресла и кинул нахмуренный взгляд на Марию.

— Не ожидал от тебя таких слов, княгиня. Выходит, те, кто острит меч на лютых злодеев, дальше носа своего не видят. Глупые, слепые кроты. Кто ж тогда в сие кабальное время в умниках ходит?

— Брат твой, Александр Невский, — без промедления ответила Мария.

— Я так и знал, что ты назовешь это имя, — не скрывая раздражения, произнес Андрей Ярославич. — Для тебя братец мой — свет в окне. Ну, как же, побил немцев и свеев. Великий стратиг, Александр Македонский! Но ему до Македонского, как комару до орла. Македонский, как ты ведаешь, целые государства завоевывал и создал такую огромную империю, коей и татары могут позавидовать. А что братец мой? Сумел поколотить два не столь уж и многочисленных отряда, и теперь нос задрал. А стоило ли ему похваляться? Коль ты такой удалец, то почему татар насмерть перепугался?

Мария давно знала, что Андрей Ярославич по черному завидует славе старшего брата, но никогда не думала, что он будет говорить об Александре с нескрываемой злостью и издевкой.

— Ложное обвинение, великий князь, — Мария уже не стесняясь дерзких выражений.

— Ложное?!

Молодой князь, как подброшенный пружиной, выскочил из кресла и нервно заходил по покоям.

— Мой дядя, Юрий Всеволодович, пошел на Сить, дабы дать достойный отпор поганым. На помощь к нему пришел и муж твой, Василько Константинович. Но войск было недостаточно. Дядя мой Христом Богом умолял своего племянника Александра, дабы тот привел свою дружину из Новгорода. Тогда победа над Бурундуем была бы обеспечена. Но наш прославленный герой и пальцем не пошевелил. Он гнусно и трусливо отсиделся за новгородскими стенами. Не только я, но и вся Русь никогда не простит Александру Невскому его предательства. Никогда!

— У Александра была веская причина не присылать на Сить дружину.

— Чепуха! Не выгораживай Александра. Нет ему прощения!

— Не горячись, Андрей Ярославич. Не мог прийти на Сить Александр Невский. К его княжеству подошли татары и осадили Торжок.

— Ха! Нашла причину. Я так и думал, что ты прикроешь предательство Александра Торжком.

— А что, разве не было осады Торжка?

— Была осада, была! И многие думали, что наш преславный полководец вкупе с торжанами отбивается от степняков. Изо всех сил отбивается! О героизме оного города до сих пор вся Русь помнит…

Древний город Торжок (как поведает историк), крепость на южных рубежах Новгородской земли, запирал кратчайший путь из Низовской земли (так называли новгородцы Владимиро-Суздальскую Русь) к «Господину Великому Новгороду» по реке Тверце. Выдержавший за свою историю множество осад и приступов, небольшой Торжок имел сильные укрепления. Высота земляного вала, окружавшего город, достигала шести саженей. С трех сторон крепость прикрывала река Тверца, а с четвертой — глубокий ров, превращавший город в настоящий остров. Правда, в зимнее время это важное преимущество утрачивалось, но все-таки Торжок был серьезным препятствием для завоевателей. Под его стенами решалась судьба Новгорода. Приближалась весна, оттепели и распутица должны были вскоре надежно преградить монголо-татарам дорогу на север. И как не торопился хан Батый с походом на Новгород, а под Торжком ему пришлось основательно задержаться.

Монголо-татарские тумены[748] «оступили Торжок» 22 февраля 1238 года.

Сюда сошлись отряды Батыя, громившие до этого Переяславль-Залесский, Кснятин, Юрьев, Дмитров, Волок-Ламский, Тверь. Однако взять с ходу небольшой городок им не удалось. Защитники Торжка отбили первые приступы степняков.

Вся тяжесть борьбы против сильного и опасного врага легла на плечи посадского населения: в городе тогда не оказалось ни местного князя, ни его дружины.

Летописи сохранили до наших дней имена горожан, руководивших доблестной обороной Торжка: Иванко, «посадник Новоторжский», Яким Влункович, Глеб Борисович, Михайло Моисеевич. Все они сложили головы в неравной борьбе.

Встретив отчаянное сопротивление, Батый вынужден был перейти к планомерной осаде. Монголо-татары «отынили тыном» весь город и подвезли метательные орудия. К Торжку стягивались другие отряды завоевателей, грабившие села и деревни по Верхней Волге.

Две недели отбивался Торжок. Две недели, сменяя друг друга, подступали к его деревянным стенам толпы врагов, и «били пороки две недели». Прорубаясь через плотное кольцо осаждавших город ордынцев, спешили гонцы с отчаянной просьбой о помощи в Новгород, где имелось многочисленное войско, уже успевшее приготовиться к войне с татарами. Однако… Александр Невский предпочел отсидеться за лесными дебрями, надеясь на близкую распутицу. Героические защитники Торжка были предоставлены самим себе.

После тяжелой двухнедельной осады «изнемогли люди в граде». Некому стало защищать стены, пробитые пороками[749]. 5 марта враг ворвался в Торжок. Страшной была расправа ордынцев: они не пощадили ни женщин, ни детей, ни стариков и «посекли всех». Немногие оставшиеся в живых защитников Торжка пробивались на север, по направлению к Новгороду. А за ними «гнались безбожные татары Селигерским путем до Игнача-креста и всё секли людей, как траву, и только не дошли сто верст до Новгорода».

Это был крайний рубеж продвижения степняков на север Руси. От Игнача-креста монголо-татарский отряд повернул вспять. Это вполне объяснимо, и вызвано не каким-то чудом, как утверждал церковный летописец. Сравнительно небольшому конному войску, выделенному Батыем для преследования, было явно не под силу штурмовать многолюдный и хорошо укрепленный Господин Великий Новгород. Такую задачу могли выполнить только объединенные силы врагов, а поблизости от новгородских пределов их в начале марта не было. Приближалась весна с хлябью и распутицей, и от похода на Новгород хану Батыю пришлось отказаться.

Господин Великий Новгород так и не испытал на себе ордынского нашествия…

— Ты прав, Андрей Ярославич. О славном Торжке Русь никогда не забудет.

— Не забудет, княгиня. Но никогда Русь не забудет и о подлости Александра Невского, кой не пришел на выручку своему же народу.

Мария замкнулась. Последние слова великого князя привели ее в замешательство. Она ведала, что Александр Ярославич не пришел на помощь своему городу Торжку, но всегда думала, что у Невского на то были веские причины, о коих Александр никогда почему-то с ней не говорил. Неужели в словах Андрея есть доля истины? Неужели Александр Невский и в самом деле побоялся выйти с дружиной на татар? Великий князь называет своего брата трусом и предателем, но слова его чересчур кощунственны, в такое невозможно поверить. Удали князю Александру не занимать. И все же почему Невский не заступился за свой город Торжок? Господи, почему?!

— Ты потеряла дар речи, княгиня? Вижу, тебе и сказать нечего. По-моему, тут каждому русскому человеку ясно. Братец мой, изведав, какая сила прет на его землю, попросту наложил себе в портки.

— Зачем же так пошло и грубо, Андрей Ярославич? Что бы ты ни говорил, но я глубоко убеждена, что у брата твоего было какое-то серьезное основание задержать свою дружину в Новгороде. Непременно было!

— А я утверждаю, не было! Не зря такого храбреца хан Батый захотел увидеть великим князем Руси, — всё с той же язвительностью продолжал Андрей Ярославич. — А что? Лучшего претендента и не сыскать. Угодлив, трусоват. Будет сидеть на Владимирском столе тише воды, ниже травы.

— А не хватит ли тебе, Андрей Ярославич, брата своего грязью поливать? — не выдержала Мария. — Вы, все же, одной крови… Ты прекрасно ведаешь, что великая ханша Монгольской империи Огуль Гамиш решительно воспротивилась попытке Батыя поставить на великое княжение Александра Невского. Она прекрасно понимала, что крайне опасно внедрять на Владимирский стол блестящего полководца. Это, во-первых, а во вторых, ханша давно соперничает и враждует с Батыем. Если бы Александр Невский стал князем Владимирским, то влияние Батыя заметно бы усилилось. Но этого Огуль Гамиш не допустила, и своим решением поставить тебя, Андрей Ярославич, великим князем, гораздо ослабила позиции влиятельного Батыя на Руси. Великая ханша — хитра и зело умна. Думаю, ты не будешь этого отрицать.

— Не знаю, не знаю, — неопределенно отмахнулся великий князь.

Андрей Ярославич на некоторое время замолчал, постукивая сухими твердыми пальцами в дорогих перстнях по подлокотнику кресла, а затем, не переставая размышлять о брате, высказал и вовсе нежданное:

— А его бы владимирцы не приняли.

— С какой стати?

— Да кому нужен такой князь, кой, спрятавшись за новгородскими стенами, ни на защиту Владимира не пришел, ни на Сить не явился, ни за Торжок не заступился. С треском бы выдворили такого князя!

— Опять ты за своё, Андрей Ярославич! — недовольно произнесла Мария.

— А что, разве я не прав? Александра из своего-то Новгорода дважды изгоняли. Не успел он на Неве свеев потрепать, как новгородцам стал зело неугоден. А всё из-за чего? Спеси через край, нрав-то тятенькин. Того сколь раз из Новгорода вышибали, вот и Александру дали пинком под зад. Это еще раз говорит о том, что не так-то уж и гордились новгородцы Александром за его победу над отрядом свеев. Не столь уж эта победа была и громкой. Свеи высадились в устье Ижоры с ладий. С ладий, княгиня! На кораблях, как тебе известно, много войска не перевезешь. Вот почему и Александр двинулся на свеев с малочисленной дружиной. Он не стал дожидаться ни полков отцовских, ни пока соберутся все силы земли Новгородской. С малой дружинкой пошел. В большой битве — большие потери, Александр же потерял всего два десятка воинов. О том и в летописи сказано. Так что, слава братца моего дутая. У нас такое бывает на Руси. «Одним махом рать побивахом». И пойдет из века в век новый Илья Муромец. Не шибко-то, повторяю, и ценили новгородцы Александра, коль из града своего вышибли.

— Как же ты не любишь своего брата, Андрей Ярославич, — напрямик высказала Мария. — Зачем же так злословить? Александр сам ушел из Новгорода. Рассорился с жителями и ушел.

— Мягко сказано, княгиня. Брань была такая лютая, что Александр — шапку в охапку — и дёру. Мне-то уж лучше ведать.

— А сам-то, Андрей Ярославич, долго ли в Новгороде просидел? — подначила великого князя Мария.

Андрей Ярославич поперхнулся, глаза его стали колючими.

— Сколь надо, столь и просидел.

— Да нет, Андрей Ярославич. Уж, коль ты заговорил о какой-то справедливости, то и здесь не надо лукавить. Когда Александр уехал из Новгорода на свою родину в Переяславль, ты сам напросился у своего отца на княжение. Меня-де, новгородцы с отрадой примут, я всем покажу, как надо княжить в вечевом городе. Пошли меня, отец, не пожалеешь. Мне ни свей, ни пес-рыцарь не страшен. Коль надо, я и в иноземные пределы смело войду.

— А ты откуда о моих словах ведаешь? — насторожился великий князь. — Аль своего соглядатая среди моих бояр имеешь?

— Не смеши меня, Андрей Ярославич. У меня, в твоем стольном граде, никогда не было и никогда не будет соглядатаев.

— Но ведь, почитай, слово в слово мою просьбу к отцу пересказала. Ну, погоди, дознаюсь. Башку смахну!

— Охолонь, великий князь. Среди твоих бояр нет изменников… Как-то был у меня проездом Александр Ярославич и поведал мне ненароком, как ты в Новгород на княжение рвался. Он, прежде чем в Переяславле оказаться, к отцу во Владимир заехал.

— Братец, выходит, наклепал, — гневно ломая бровь, произнес князь.

— Ты неисправим, Андрей Ярославич. Вспомни, какой тебе дружеский совет Александр давал.

— И вспоминать не хочу!

— Напрасно, Андрей Ярославич. Брат твой уговаривал тебя не ездить в Новгород. И не в бровь, а в глаз сказал, что не примет тебя Господин Великий Новгород.

— Это он из-за ревности, княгиня, из-за ревности! Его новгородцы вышибли, вот он и не захотел видеть меня князем. Отца слова Александра не убедили. Он досконально ведал мою натуру и всегда считал, что я самый достойный его сын[750].

— И кто ж оказался прав? Извини, Андрей Ярославич, но тебя гордые новгородцы и вовсе не захотели видеть князем. Вскоре, как ты говоришь, шапку в охапку — и дёру из Новгорода. Так что, напрасно ты упрекаешь своего брата. Вновь скажу со всей прямотой, но ты уж не обижайся. Не увидели в тебе новгородцы воина-князя.

У Андрея лицо передернулось, гневно заходили желваки на скулах. Сносить обидные слова он не умел.

— Ты хоть и сватья, но не забывайся, княгиня!

Но предупредительный окрик Марию не остановил: стоит оробеть, прикинуться смиреной овечкой — и всё пропало. С таким человеком, как Андрей Ярославич, надо быть твердой до конца.

— И всё же я прошу выслушать меня, великий князь. Наберись терпения. Новгород — особенный город, северо-западный рубеж Руси. Вольный, богатый и независимый. Из века в век его мечтают захватить и ливонцы, и свеи, и крестоносцы, и могущественный католик папа Римский. Мечтал и хан Батый завладеть Новгородом, но и у него ничего не получилось… После же ухода в Переяславль Александра Невского, немецкие рыцари заметно оживились. Они захватили город Изборск, кой стоит на рубежах Новгородской земли. Ополченцы Пскова попытались отбить у рыцарей город, но этого им не удалось. Под стенами Изборска они потеряли около тысячи человек убитыми и вернулись в Псков. Зимой 1240 года немецкие рыцари захватили Водьскую пятину[751] и страшно ее опустошили. Конные отряды рыцарей появлялись в пятнадцати верстах от древнего города. Вскоре пал Псков, выданный изменниками-боярами. Над Новгородом нависла серьезная опасность. Путь рыцарям в глубь Новгородской земли был открыт. Вот тогда-то и поняли новгородцы, что им зело нужен опытный полководец, а не князь, кой и меча еще на врага не вынимал… Ты не серчай, не серчай, Андрей Ярославич. То не твоя вина, что тебе не довелось ранее повоевать. Не приняли тебя новгородцы, и не держи на них сердца. А вновь они позвали того, в кого крепко верили. Пришлось им шапку ломать перед Александром Невским. Тому же некогда было на них досадовать. Он быстро собрал войско из тех же новгородцев, ладожан, карелов и ижорян, и выступил навстречу врагу. Свой первый удар Александр Ярославич нанес на крпепость Копорье. Немцам не помогли ни крепкие каменные стены, ни упорное сопротивление отборного рыцарского войска. Копорье было взято.

В марте 1242 года рать Александра Невского двинулась к Пскову и осадила его. Рыцари ждали помощи от магистра Тевтонского ордена, но тот не успел прислать подкрепления. Зато к Александру Невскому вовремя подошел с владимирскими и суздальскими полками мой сердитый собеседник, — Мария при этих словах улыбнулась, — великий князь Андрей Ярославич. С его помощью Псков был взят.

— Вот именно! — воскликнул князь.

И Мария заметила, как оживилось лицо Андрея Ярославича. Он разом повеселел, глаза его заблестели. Под стенами Пскова он принял боевое крещение, и довольно успешное. Ему удалось зарубить четверых крестоносцев.

— А что было дальше, Андрей Ярославич? Скупые строки летописи, как ты знаешь, о многом не рассказывают. Что дальше?

Марии специально захотелось вывести великого князя из тягостной, недружелюбной беседы.

— Охотно поведаю, сватья… В сече пало семьдесят знатных рыцарей и множество рядовых воинов. Наместники Ордена, сидевшие в Пскове, были схвачены и в железах направлены в Новгород. После нашего успеха крестоносцы поняли, что все их прежние завоевания оказались под угрозой. Магистр Тевтонского Ордена начал поспешно собирать все свои силы, и выступил против наших дружин. Но мы не стали ожидать, когда крестоносцы вторгнуться в новгородские пределы, и сами двинулись на земли немецкие. Вперед мы послали довольно большой отряд лазутчиков[752] под началом воеводы Домиша Твердиславича. Тот изведал расположение основных полков крестоносцев, но отступить не успел. Пришлось воеводе принять бой, в коем он и погиб. Некоторым же удалось прибежать к нашему войску. Затем мы с Александром долго советовались, где и как встретить сильного врага. От сей битвы зависело зело многое.

— Ты прав, Андрей Ярославич. Исхода битвы с тревогой ждали не только в Новгороде, Ладоге и Пскове, но и в Москве, Владимире, Суздале и в Ростове… И что же вы с Александром на совете надумали?

Мария, чтобы придать действиям Андрея большую значимость, не стала отождествлять братьев. Пусть это «мы» присутствует в рассказе великого князя и дальше.

— Мы надумали самое неожиданное, приказав дружинам отступить на лёд Чудского озера. Здесь мы поставили войско у крутого восточного берега, кое местные жители прозвали Вороньим Камнем, что против устья реки Желча. Хочу сказать, что войско было поставлено с большой для нас выгодой, ибо крестоносцы, двигавшиеся по открытому льду, были лишены возможности установить наше местоположение, численность и состав войска.

Ледовое побоище началось на рассвете 5 апреля 1242 года. Тевтонский Орден вывел на поле боя до двенадцати тысяч рыцарей. Наше же войско было на пять тысяч больше. Но эти пять тысяч составляли ополченцы, вооружение коих значительно уступало псам-рыцарям. Так что силы были приблизительно равны, и решающую роль в битве сыграл наш полководческий дар.

Главным в сражении с рыцарским войском было сдержать первый, самый мощный удар сомкнутого ряда конницы, закованного в тяжелую броню. Мы с братом великолепно решили эту задачу. Боевой порядок наших полков был обращен тылом к обрывистому берегу Чудского озера, в кой должны были врезаться, в случае прорыва, рыцари. За левыми и правыми полками мы спрятали в засаде лучшие конные дружины, дабы в решающий момент нанести сокрушительный удар. И скажу тебя, княгиня Мария, что наша задумка полностью удалась. Поначалу немцы пробились своей непобедимой «свиньей» через наши открытые полки и остановились, упершись в обрывистый берег. Сзади же продолжали напирать всей своей огромной массой остальные рыцарские отряды. Немцы беспорядочной толпой сгрудились на льду озера. Вот тут-то и налетели на них наши засадные полки. Крестоносцы были полностью окружены. И началось лютое побоище!

Хочу еще добавить, с воодушевлением рассказывал Андрей Ярославич. Готовясь к битве с рыцарями, мы снабдили часть ополченцев специальными копьями с крючками на концах, коими можно было стаскивать крестоносцев с коней. Других же воинов мы обеспечили засапожными ножами, коими выводили из сечи лошадей. Рыцари гибли сотнями, ибо уже не имели никакой возможности наступать в конном строю. Только немногие из них смогли прорваться через наше окружение. Ох, и погуляли же наши мечи, княгиня!

— Совсем недавно я перечла рукопись, и дословно помню, как русские воины, преследовавшие врага, «секли, гоняясь за ними, как по воздуху и убивали их на протяжении семи верст по льду, до Соболицкого берега, и пало немцев пятьсот, а чуди бесчисленное множество, а в плен было взято пятьдесят знатных немецких воевод, а другие в озере утонули, ибо весенний лед не выдержал тяжести рыцарских доспехов».

— Воистину так и было. Гнали псов-рыцарей до Соболицкого берега. Рука моя устала врагов сечь. Что же касается знатных немецких воевод, то тут смех и грех.

Андрей Ярославич и в самом деле громко рассмеялся.

— Воеводы, когда от нас удирали, сбрасывали с себя рогатые шеломы, латы и тяжелые рыцарские сапоги. Голыми пятками сверкали. Так босыми их в Псков и привели. Вот уж народ потешился!

Мария была рада перемене настроения великого князя. Прежде чем приступить к встрече с Андреем Ярославичем, она надеялась, что стержнем их беседы окажется разговор вокруг имени Александра Невского, что и произошло. Теперь пора подходить к самому главному, ради чего и была затеяна ее поездка во Владимир.

— Александр мне поведал, что ты, Андрей Ярославич, и полки твои с великим мужеством сражались и при взятии Пскова, и на Чудском озере. Обычно Александр скуп на ратную похвалу, а тут не сдержался. Уж очень был доволен тобой князь Новгородский!

Довольные, задорные искорки, казалось, еще больше заиграли в глазах великого князя.

— Да уж за спинами ратников не отсиживался. Вовсю пришлось потрудиться.

— А скажи, Андрей Ярославич, если бы вы с братом не придумали хитроумный план битвы и встретились с рыцарями обычным русским строем, то каков бы стал исход сражения? Только честно.

— Рыцари, идучи «свиньей», не ведают поражений. В открытом бою, с нашей всегдашней расстановкой полков, победить их тяжко. И всё же, думается, мы бы вернулись домой со щитом[753].

— А с какими потерями?

Великий князь некоторое время помолчал, что-то прикидывая про себя, а затем произнес:

— Трудно сказать, княгиня. Рыцарь — воин отменный, биться с ним нелегко. Треть, а то и более ратников мы бы потеряли.

— Много, — вздохнула Мария. — Зело много, Андрей Ярославич. Выходит, чтобы вернуться со щитом с малыми потерями, надо вдвое больше иметь ратников.

— Это само собой, — согласно кивнул темнорусой, кудреватой головой Андрей Ярославич. — Крестоносцы, почитай, из войн не вылезают. К битвам они свычны, да и доспехи у них превосходные Тяжко их воевать.

— А татар, думаешь, легче?

— Татар?… Смотря при какой обстановке. Коль в осаде обороняться, то проку будет мало. Ни один город Руси ордынской осады не выдержал. У них и пороки, и тараны, и число воинов несметное. А коль в честном поединке, в поле, то степняка побить можно. Каждый русский ратник способен двух сыроядцев одолеть.

— Да так ли, Андрей Ярославич? Не забыл, что нам показала Сить?

— Там другое дело, — вновь нахмурился Андрей Ярославич. — Каждый ратник отбивался от пяти-шести поганых. Я говорю о честном поединке.

— А ты, Андрей Ярославич, когда-нибудь слышал, чтобы ордынцы с нашими воинами на равных бились? Ну, хоть один пример.

— Такого, насколько я ведаю, у татар не бывает. Они всегда побеждают противника великим числом. Честно же сражаться они никогда не будут.

— Вот об этом я и от Александра Невского слышала. Татары на честное сражение никогда не пойдут.

— А что еще сказал тебе Александр?

— Мы о многом с ним говорили, — неопределенно отозвалась Мария, не решив пока для себя, начинать ли с великим князем заключительную часть разговора.

— Что о татарах говорил Александр? О безбожных татарах!

Последние слова Андрей Ярославич выкрикнул с раздражением, и Мария окончательно поняла, что совместные военные действия против крестоносцев не сблизили братьев. Великий князь до сих пор не может простить Александру его «отсидку» за стенами Новгорода, когда ордынцы терзали русские города и веси. Впрочем, невмешательство Александра Невского осталась загадкой и для Марии. После же Ледового побоища миновало свыше восьми лет, и разлад между братьями еще больше обострился. И причиной тому стало не только Киевское княжество, отошедшее от Даниила Галицкого к Невскому, не только назначение на Великое княжение Андрея Ярославича, а и отношения братьев к татарам.

— Остынь, Андрей Ярославич, — как можно спокойнее молвила Мария. — Зачем же переходить на крик? Как бы ты не относился к своему брату, но я считала, и буду считать Александра Невского одним из самых мудрых мужей Руси. Он не устает твердить, что не время сейчас ссориться с татарами. Надо дожидаться подходящего времени.

— Мой брат несет чепуху. Это бред сивой кобылы. Да неужели он не видит, что русское общество давно расколото. Мужики, ремесленный люд и купцы хоть сейчас готовы взяться за меч. Им до тошноты осточертели жестокие иноверцы. До тошноты! Лишь бояре да некоторые князья церкви готовы и впредь гнуть спины перед сыроядцами. Они боятся войны, как черт ладана. Боятся за свои хоромы, вотчины и имения, за богатые калиты[754] и рухлядь[755]. Им есть что терять. Народ же, в основе своей, нищ, как церковная крыса. Он доведен до отчаяния. Братец же мой, обласканный ордынскими ханами, предлагает и дале терпеть. И сколь же? Десять, двадцать лет, столетие? Сколь, княгиня?

— Я хорошо ведаю мнение простого народа. Да, он готов взяться за меч. И такое уже нередко случается. В некоторых селах мужики не выдерживают ордынского произвола и хватаются за топоры и рогатины. А что в итоге? Села разграблены и сожжены, женщины и девушки обесчещены, а мужики либо зарублены, либо уведены на арканах в полон. Вот чем заканчиваются стихийные народные выступления. Нужна тщательная подготовка, что и предлагает Александр Ярославич. В каждом княжестве, в лесных урочищах, надо тайно создать крупные ратные отряды, затем немешкотно объединить их в единое войско и в удобный момент начать открытую борьбу с ордынцами.

— Слова, пустые слова! Я не верю Александру. Такими речами он пускает пыль в глаза. Подготовить огромную рать в лесных урочищах невозможно. Надо найти водоемы и рудные болота, срубить[756] подле них сотни тайных деревень, сыскать оружейных мастеров и добрых ковалей, поставить кузни, выкорчевать леса, распахать поля, заиметь для посева тысячи и тысячи пудов жита! Опять повторю: то, что предлагает мой братец — бред сивой кобылы, сказка про белого бычка.

— Почему сказка, Андрей Ярославич? Приезжай к нам в Ростов, и сам убедишься, как мы готовим дружину в лесных скрытнях. То же самое происходит в углицких и ярославских лесах. Ныне мы ведем переговоры и с другими князьями.

— Всё равно бред! Татары хитры. Они далеко не дураки. Их юртджи[757] рыскают далеко окрест. Всё это до случая. Проведают — от Ростова, Углича и Ярославля один пепел останется. Большинство князей на такой риск не пойдут. Думаю, об этом и твой мудрый Александр отлично понимает. На всю жизнь запомни мои слова, княгиня Мария: брат мой никогда не поднимет меча на татар. До смертного одра он будет перед ними унижаться.

— Ты так уверен?

— Уверен, княгиня. Александр может биться лишь с тем врагом, коего он способен победить. Татар же он боится, как огня, ибо ведает, что степняков ему никогда не одолеть.

— А ты не боишься, Андрей Ярославич, — напрямик спросила Мария.

Великий князь ответил без раздумий:

— Со мной будет весь русский народ, а не крохотные лесные ватаги. Под свои стяги я соберу уже имеющиеся дружины.

— Но, насколько мне известно, под твои стяги, Андрей Ярославич, согласны прийти всего лишь дружины Даниила Галицкого и младшего брата твоего Ярослава Тверского. Этого достаточно?

Великий князь вновь нервно забарабанил пальцами по подлокотникам кресла. Вопрос княгини ему показался каверзным.

— Тридцать тысяч добрых воинов — большая сила, княгиня.

— Большая, не спорю. А теперь давай вспомним твои слова, Андрей Ярославич. Ты говорил, что в открытом, честном бою каждый русский воин способен уничтожить двух татар.

— Говорил и буду говорить, — не чувствуя пока подвоха княгини, утвердительно произнес великий князь.

— Значит, шестьдесят тысяч татар твои дружины могут одолеть. Добро… А ты ведаешь, Андрей Ярославич, какое ордынское войско ныне стоит вблизи пределов Владимиро-Суздальского княжества?

— Ведаю! — опять-таки с раздражением воскликнул великий князь. — Мои лазутчики тоже не дремлют. Триста пятьдесят тысяч.

— Какой же напрашивается вывод?

Андрей Ярославич пронзил Марию злыми, испепеляющими глазами.

— Ты меня от моей затеи не собьешь, княгиня. Я надеюсь, что на мой призыв придут и другие княжеские дружины.

— Сомневаюсь, Андрей Ярославич. Поверь мне на слово, что тебе более крупного войска уже не собрать. Князья всё же больше прислушиваются к Александру Невскому.

— А я говорю, — соберу! — с гневным, пылающим лицом стоял на своем великий князь.

— Ну, хорошо, хорошо, — примирительным тоном произнесла Мария. — Допустим, придут к тебе дружины, но только от малых городов. Крупные же, Великий Новгород и Киев, ратников, как тебе хорошо известно, не пришлют. Малых же городов, как Ростов Великий, на Руси большинство. В каждом — по две-три тысячи населения, и дружина в триста-четыреста воинов. Так было до ордынского нашествия. Ныне же города и вовсе обезлюдили, а дружины, почитай, все полегли в сечах с погаными. Ныне у каждого удельного князя, дай Бог, пять-шесть десятков дружинников наберется. Надеюсь, тебе понятен такой расклад, Андрей Ярославич?

Великий князь не ответил на последний вопрос княгини. Лицо его было темнее тучи.

Мария поднялась из кресла, подошла к Андрею Ярославичу, положила свою узкую нежную ладонь на его широкое, сильное плечо и проникновенно, участливо молвила:

— Я очень хорошо тебя понимаю, князь Андрей. Ты остро переживаешь за Русь. Ныне нет князя, кой бы так страдал за своё Отчество, и изо всех сил рвался отомстить ордынцам. За это тебя любит весь русский народ. Да, да. Не смотри на меня такими недоверчивыми глазами. Я говорю от чистого сердца. Любит и готов встать под твои знамена. Но надо потерпеть. Русь пока не имеет возможности собрать могучее войско. Нужны годы. Такова истина. А против истины всё бессильно. И о другом хочу сказать. Мощь Руси — в единении князей. Умоляю тебя, князь Андрей, не ради себя, а ради многострадального Отечества, — не серчай на брата своего, замирись с Александром! Два горячих сердца, два патриота должны идти в одной упряжке. Ваш союз как никогда нужен Руси. Прислушайся к моему совету, а главное — к своему сердцу, Андрей Ярославич. Очень прошу тебя: прислушайся.

Великий князь долгим, пристальным взглядом посмотрел на Марию и раздумчиво произнес:

— Добро…Я подумаю над твоими словами, княгиня.

И Мария с облегчением вздохнула

Глава 7 ГРЕХИ ВОЛЬНЫЕ И НЕВОЛЬНЫЕ

Преподобный Фотей тихо скончался в ночь на Казанскую[758]. Фетинья, жившая в соседней келье, как обычно заглянула поутру к отшельнику, и увидела его лежащим, со скрещенными поверх груди руками, в давно выдолбленной, сухой, сосновой домовине. Подошла к изголовью, вгляделась в желтое осунувшееся лицо, прислушалась и недовольно покачала головой: даже проститься не позвал. Залез с табурета в домовину — и помер.

А почему старец не позвал, Фетинья, пожалуй, догадывалась. Как-то Фотей долго вглядывался в нее своими выцветшими глазами и вдруг, тяжко вздохнув, с грустью молвил:

— А ведь ты великая грешница, Фетинья. Тяжко тебе будет на Страшном суде ответ перед апостолами держать. Тяжко!

Фетинья вздрогнула. Старец каким-то своим шестым чувством догадался, что грех ее на самом деле велик, кой преступает одну из самых главных заповедей Христа. «Не убий!» И как токмо Фотей догадался? Прозорлив же старец!

Фетинья никогда не рассказывала отшельнику о своей прежнейжизни, коя была полна всяких страстей. И всё же была она больше темная, слезная и беспросветная. А к своему великому греху она пришла не от доброй жизни. Кто ж мог ведать, что ее жестоко и грубо лишат девичьей невинности в пятнадцать лет, и на век изломают все ее последующие годы? Была она спокойной и беззаботной, радовалась лесам и дугам, в коих она с большой усладой собирала пользительные травы, а затем всё круто изменилось, и сердце ее ожесточилось, да так, что она стала способна на самое тяжкое злодейство.

Но Фетинья за собой вины не чувствовала, хотя и нарушила Божью Заповедь. Старец же был слишком строг в своем истовом служении Спасителю, так строг, что не мог одолеть себя, дабы попрощаться с грешной келейницей. Видимо в последние минуты свои он думал лишь о Господе, отходя в мир иной в покойной святости.

«Попрощаться не захотел, — с обидой подумала Фетинья, а вот не подумал, что кому-то и хоронить надо. Каково теперь?»

Правда, старец еще заранее показал на неглубокую, подготовленную могилу, кою он вырыл еще сам, неподалеку от скита, под высокой разлапистой сосной, подле последнего убежища первого отшельника Иова.

Покойного, по строго заведенного обычаю, надо было похоронить в день смерти, если он не преставился вечером.

Фетинья долго сокрушенно качала головой, не ведая, как ей одной, слабосильной старухе, перетащить домовину с Фотеем к сосне. Хоть к Арине в лесную деревушку бреди, но на это уйдет много времени. Осенний день короток. Да и в здравии ли обитатели бывшего разбойного стана? Вот незадача.

Фетинья постояла, постояла у домовины и пошла в свою келью, дабы выпить отвара из живительного корня. Она пользовалась им в те дни, когда ее начинала одолевать немощь. Отвар хорошо взбадривал, придавал силы.

Вернувшись к усопшему, она кое-как вытянула его из домовины, положила на дерюжный холст и потащила из кельи к могиле; отдышавшись, вернулась за домовиной… Позже воткнула в невысокий земельный холмик деревянный крест (также заранее изготовленный отшельником) и принялась за упокойную молитву, прося Господа принять раба Божия Фотея в царствие небесное.

Одиночество Фетинью не страшило, ибо она давно ведала: даже дуб в одиночестве засыхает, а в лесу живет целые века. Лес же для старицы, после смерти ненаглядного Борисаньки и опостылевшего для нее монастыря, со строго заведенным уставом, стал для нее единственной отрадой. Здесь она обрела полный душевный покой, коего не было ни в боярских хоромах, ни в обители, где надо было жить под чужой волей.

В скиту же она чувствовала себя вольной птицей, хотя условия жизни, особенно зимой, были суровыми. Но холода и голод ее не пугали. Весной, летом и осенью она запасалась дровами, сушняком, растительной пищей и целебными травами. В самый лютый мороз в ее сумеречной маленькой келье было сухо, тепло и духовито пахло хлебом и разным варевом. Взлелеянное руками поле бывших скитников и огородец, выпестованный Фетиньей, приносили свои плоды. Она смолоду ела мало, но этого ей было достаточно, чтобы чувствовать себя вполне здоровой. Особенно ценным подспорьем были для нее дары леса: клюква, брусника, грибы, орехи, дикие яблоки, малина, земляника, черная сморода, коринка…

«Лес не даст пропасть, — часто кланялась Фетинья своему любимому детищу. — И накормит, и напоит, и от недуга излечит».

Она не была истинной скитницей, не проводила долгие дни в постах и неустанных молитвах, хотя каждое утро и вечер просила Господа, пресвятую Богородицы и особо чтимых чудотворцев простить ее прегрешения.

Иногда Фетинья вспоминала обитателей разбойной деревушки, Арину и Любаву, и сожалело думала: «Напрасно они отказались от скита. Нельзя жить в худом месте!»

Отшельница никогда не называла ненавистную ей деревушку Нежданкой. Уж чересчур доброе имя для бывшего разбойного стана. Жаль, Илья Громовержец не спалил избы. Не спалил в тот раз, спалит в другой, но проклятому месту всё равно не быть.

Иногда, когда перед ее глазами всплывала жуткая картина ее надругательства татями[759] под началом Рябца, Фетинье неистребимо хотелось выйти из тихой кельи и двинуться через дремучий лес к разбойному стану, дабы пустить под избы красного петуха[760], срубленные руками насильников. И это необоримое желание становилось всё острее и острее. Но идти зимним лесом было небезопасно. На каждом шагу ее могли подстерегать, рыскающие по дебрям в поисках добычи, свирепые волки. Да и только ли они? Мало ли в лесу всякого дикого зверья. Надо ждать лета: в эту пору зверь становится более безобидным и редко нападает на человека.

Месть преобладала над жалостью. Фетинье как-то не думалось, что после ее «красного петуха» Арина и Любава останутся нищими, беспомощными погорельцами. Новую избу им уже не срубить. Вот и слава Богу. Хочешь, не хочешь, а перед ними останется одна дорога — в скит. Здесь же она их приютит, не даст пропасть. А грех свой (он не такой уж и тяжкий, как прежний) она замолит.

* * *
Пожалуй, впервые Арина Григорьевна так крепко осерчала на свою дочь. Надо же чего сотворила! Молвила, что малость побегает на лыжах вокруг Нежданки, и в избу вернется, а сама куда-то исчезла. Еще поутру ушла, но миновал час, другой, но в избе Любава так и не появилась.

Обеспокоилась Арина Григорьевна: уж не случилось ли чего с дочкой, не приведи Господи! В Любаве своей души не чаяла, наглядеться не могла: и рукодельница по шитью отменная, и помощница в хозяйственных делах незаменимая, и сердцем ласковая. На такую дочь грех жаловаться. Божий дар!.. Милого Феденьки дар.

Как вспомнит Арина Григорьевна своего княжича, так и всплакнет, опечалится. Уж так она любила своего Феденьку! До сих пор помнит его ласковые речи и нежные руки, упоительные, сладостные часы любви. Хоть и были они редки, но никогда не выветрятся из памяти. Эх, Феденька, Феденька, и как же так приключилось, что забрал тебя Бог к себе перед самым венчанием? Как приключилось?! Был цветущим, здоровым — и вдруг преставился в одночасье. Отец его, Ярослав Всеволодович, как рассказывали, вышел к гостям, и, со слезами на глазах, принес оглушительную весть: «Федор скончался от сердечного удара». Невеста, Феодулия Черниговская, упала в обморок. А она, Аринушка, как изведала о смерти любимого, залилась горючими слезами, а затем кинулась из терема к омуту…

Вовремя спохватилась, одумалась, а то бы не видать ей ненаглядного дитятка. Но в терем не вернулась: пощадила родителей, для коих девичий срам был страшнее смерти. Конечно, очень жаль тятеньку с маменькой. Переживали, небось, искали повсюду, да так и смирились с горькой участью.

Вот уж шестнадцать лет минуло. Живы ли родители? Фетинья сказывала, что по городам и весям Руси огнем и мечом прошлись какие-то неведомые, жестокие татары, разоряя и уничтожая всё, что встретится на их пути. Не было дня, чтобы Арина не молилась за здравие своих родителей, но сердце-вещун почему-то подсказывало, что тятенька и маменька едва ли остались в живых.

Арина крайне редко и скупо рассказывала дочери о своей девичьей жизни, да и то после того, как проговорилась Матрена, коей было строго-настрого наказано: никогда не сказывать Любаве какого она роду-племени. Крестьянская дочь — и всё тут! А то начнутся настойчивые дочкины расспросы: как, что, почему?.. И каждое воспоминание будет терзать Аринину душу. Этого же ей не хотелось. Так Любава и не ведала ничего до десяти лет. Лишь как-то на покосе, когда она помогала Матрене убирать сено, та вдруг довольно молвила:

— Какая же ты работящая, Любавушка. И не подумаешь, что боярская дочь.

— Боярская? — удивилась девчушка, а затем звонко рассмеялась. — Шутишь, Матрена Порфирьевна.

— И вовсе нет. Ты ведь…

Матрена помышляла что-то добавить, но тотчас спохватилась, покраснела и смущенно забормотала:

— Да что это я, Господи… Блажь нашла. И впрямь пошутила, Любавушка.

Девчушка конечно слышала из рассказов мужиков Нежданки, что на белом свете живут очень богатые и знатные люди, коих называют князьями и боярами, но относилась к этому безучастно. Живут — и Бог с ними, лишь бы они в Нежданке не появились, ибо мужики отзывались о богатеях с большой неприязнью.

Проговорился ненароком и Аким Захарыч. Он с двенадцати лет приучил Любавушку метко пускать стрелу из лука.

— Оное дело, дочка, позарез нужное. В лесу живем! Стрела — самое надежное оружье. И на зверя поохотиться, и от него оборониться, а бывает — и от лихого человека.

Захарыч сам мастерил тугие луки, колчаны и оперенные стрелы с острыми железными наконечниками.

И вот когда Любава, после недельной выучки, метко поразила с пятидесяти шагов цель пятью стрелами, Захарыч удовлетворенно воскликнул:

Ай да молодчина, ай да боярышня!

— На сей раз Любава не рассмеялась, а обидчиво молвила:

— Что вы меня всё дразните? Вот и Матрена Порфирьевна боярышней называет.

Аким Захарыч сконфуженно крякнул:

— Прости, дочка, с языка сорвалось. Не то вякнул. Какая уж ты боярышня, коль в крестьянской избе живешь.

Поздним вечером, когда укладывались спать, Любава подошла к матери и спросила:

— Маменька, а почему меня дядя Аким и тетя Матрена боярышней называют?

В глазах матери мелькнул испуг, она в замешательстве опустилась на лавку, и это насторожило Любаву.

— Что с тобой, маменька?

Арина Григорьевна долго не могла прийти в себя, а когда ее растерянность поулеглась, она почему-то тихим голосом спросила:

— Неужели так и называли?

— Именно так, маменька. Боярышней.

— Да они, наверное, посмеялись над тобой, доченька.

— Тетя Матрена молвила, что на нее блажь нашла, а дядя Аким — с языка сорвалось. С чего бы это они, маменька?

Арина Григорьнвна не ведала, как ей быть. Надо ли и дальше скрывать тайну от дочери? Тайна — та же сеть: ниточка порвется — вся расползется. Уж лучше сейчас раскрыться. Но как к такому неожиданному открытию отнесется Любава? Что будет у нее на душе, когда проведает, что она — внучка именитого боярина Григория Хоромского? Не осудит ли свою мать и не позовет ли ее вернуться домой в Переяславль?.. Но какое она имеет право судить, не зная писаных и не писаных законов города, жизни по древним устоям предков, и не ведая, что такое для общества девичий позор. Нет, не должна ее укорять Любава за побег из отчего дома. Не должна!

И Арина Григорьевна открылась. Пока она рассказывала, дочь смотрела на мать вопрошающими, оторопелыми глазами, а когда та закончила свое грустное, взволнованное повествование, Любава кинулась матери на грудь и заплакала:

— Милая маменька, сколько же тебе довелось горя изведать! Я теперь тебя еще больше буду любить.

Арина Григорьевна, обрадованная словами дочери, нежно провела рукой по пышной русой косе Любавы и участливо молвила:

— Спасибо тебе, доченька. Теперь ты всё ведаешь… Одно хочу сказать: не кичись своим боярским происхождением, оставайся для всех крестьянской дочкой, ибо живем мы среди простых и добрых людей, кои не только нас приютили, но и отнеслись к нам, как к родным людям. Всегда это помни и чти сосельников.

— Да я всех чтила, и буду чтить, маменька. И кичиться, не намерена. Не ведала я боярской жизни, и ведать не хочу. Мне и здесь любо. Ничего нет краше нашей деревни Нежданки. Ведь так, маменька?

— Так, доченька, так, — утирая слезы, согласно молвила Арина Григорьевна.

Любава росла пытливой и любознательной. В девять лет мать научила ее читать азбуку. Рисовала тонким прутиком по снегу буквицы и произносила:

— Так выглядит первая буква азбуки «Аз», а вот так — «Буки». Запоминай и сама рисуй.

Любава быстро всё схватывала. В тот же день она с важным видом расхаживала по избе и громко, протяжно произносила:

— «Аз», «Буки», «Веди», «Глаголь». «Добро»…

Еще через три дня Любава принялась складывать буквы в слова, а через неделю — в целые предложения, кои она наловчилась выцарапывать острием ножа на бересте.

Арина Григорьевна диву дивилась:

— Толковая ты у меня, доченька. Жаль, в Нежданке ни одной книги нет, но я по памяти буду тебе о богослужебных книгах рассказывать, а ты запоминай. Мне в детстве многому пришлось поучиться. А память у меня, слава Богу, хорошая.

Мало-помалу, но стала Любава грамотной…

И вот через четыре года, когда они вдвоем остались на всю Нежданку, дочь пропала. Арина Григорьевна не находила себе места, то и дело выбегала на крыльцо избы, прислушивалась (иногда дочка напевала какую-нибудь песню), но всё было тихо. Через час Арина Григорьевна обошла всю деревушку, а затем прошлась по лыжному следу, кой углублялся в дремучий лес, и вновь вернулась домой.

Миновал еще час. Мать и вовсе забеспокоилась. Упала перед божницей на колени, истово закрестилась:

— Господи, Исусе[761] Христе, сыне Божий, спаси, сохрани и помилуй рабу грешную Любаву!..

Дочь свою Арина Григорьевна считала грешной, ибо была она не крещеной. Откуда в Нежданке попу взяться? А привести духовного пастыря из дальнего села, из коего бежали мужики-страдники, было опасно: не каждый батюшка мог умолчать о беглых людях. Вот и ходила Любава, сама того не ведая, в немалом грехе.

Арина Григорьевна извелась: близится полдень, а дочь как в воду канула. Ну, куда, куда же она запропастилась?! Ходить юной девушке по зимнему лесу боязно. Правда, звери (вот уж диковинно!) пока не нападали на Любаву. Была она, как заговоренная. Но всё до поры-времени.

И вновь мать принималась за горячую молитву. Без дочери ей в Нежданке не жить. Одной, в такой глухомани, ни с полем, ни с огородом, ни со скотиной не управиться. Вдвоем-то едва сил хватает. Волей-неволей придется к Фетинье в скит идти… А вот и не придется: дорогу к отшельнице лишь одна Любава ведает. Что же тогда делать, Господи?!

«Да что же это я? — опамятовалась Арина Григорьвна. — Жива моя дочка, всенепременно жива! Никакого лиха с ней не приключится. Загулялась где-нибудь. День-то вон какой погожий. Доченька любит в такой день по лесу бродить».

Успокаивала себя Арина Григорьевна, но тревогу из сердца не выбросишь, и чем дольше не появлялась Любава, тем всё острее охватывало ее беспокойство. И, наконец, она не выдержала. Оделась потеплее, закинула за плечи тугой лук с колчаном и стала на лыжи, ибо ни снежной пороши, ни метели не было, и широкий лыжный след был отчетливо виден. Но не прошла Арина Григорьевна и десяти саженей, как встречу — Любава.

— Господи, да куда ж ты запропала, доченька?!

Любаву же, после встречи с боярином Нежданом Корзуном, охватило какое-то непонятное досель волнение. Какой он нарядный и красивый, какой большой и статный; голос благожелательный и задушевный, улыбка добродушная, а вот глаза с грустинкой.

Впервые Любава повстречалась в лесу с незнакомым человеком. Вначале слегка испугалась, натянула тетиву с острой стрелой, но когда незнакомец ступил ближе и заговорил, страх ее улетучился. Любава успокоилась: внезапно появившийся мужчина вызывал доверие. Так вот он какой, боярин, и вовсе не пузастый и не злой, как рассказывали о боярах сосельники. Этот же — пригожий и, кажись, с сердцем добрым. Такие люди злыми не бывают.

Когда Любава повернула вспять к Нежданке, то как-то само собой сорвалась с ее вишневых губ жизнерадостная, упоительная песня. Она пела, улыбалась, чему-то ликовала, и совсем забылась. Никогда она еще так далеко не уходила от родимой Нежданки, а когда, наконец, вспомнила про свой дом, то даже перепугалась. Пресвятая Богородица, что же маменька скажет! Она, поди, уж, отчаялась ее ждать.

— Прости меня, ради Христа, маменька. Так загулялась, что и про времечко забыла.

— Да разве можно так загуливаться, доченька? Я уж и не знала, на что и подумать. А вдруг медведь-шатун повстречался?

— Не медведь, — улыбнулась Любава, — а боярин Неждан Иванович Корзун.

— Боярин?.. В лесу? — изумилась Арина Григорьевна. — А ну-ка рассказывай.

И Любава всё выложила, лишь одно утаила, что сама, не зная почему, показала рукой боярину — в какой стороне находится Нежданка. Об этом маменьке говорить нельзя: осерчает. Ни один человек не должен ведать о деревушке с беглыми людьми. Да и боярин Корзун про Нежданку забудет, и ее, Любаву, не вспомнит.

Глава 8 БОЯРИН КОРЗУН

Нет, не забыл Корзун нежданную встречу в лесу. Выглядела она диковинной. Надумал немного размяться по бору и вдруг наткнулся на юную девушку. Всё получилось как в доброй русской сказке. Расскажи кому — не поверят. Неждан Иванович и не рассказывал. Зачем? Чудишь, мол, боярин, погрезилось, наваждение нашло.

Но «наваждение» не исчезало, а всё больше напоминало о себе. Ну, разве можно забыть лесную красавицу с чистым, открытым лицом и нежным голосом?! А чего стоит ее имя? Такое близкое и самое родное. «Любавушка, — так он постоянно называл свою любимую жену, ушедшую в мир иной в расцвете своих лет. — Любавушка… Милая, во всем желанная супруга».

И вот, то ли судьба толкнула, то ли это был божий промысел, но он, Неждан, вновь повстречался с Любавой, коя во многом напоминала его молодую жену. И чем больше он вспоминал эту девушку, тем всё острее ему хотелось с ней встретиться.

Но Корзуна одолевали неотложные дела. Пока княгиня Мария вела длительные переговоры с великим князем Андреем Ярославичем, Неждан Иванович тоже зря времени не терял. Он встречался с влиятельными боярами и в непринужденных беседах наводил их на мысль, что борьбу с татарами начинать рано. Княжьи мужи вступали в разговор настороженно (это на пирах хмельные языки развязываются), а когда изведали, что Андрей Ярославич благосклонно отнесся к мирным предложениям ростовской княгини, заметно осмелели:

— Нам, боярам, война с нехристями не нужна. Мы давно говорим великому князю: умерь пыл, пошто нам новое разорение? Но князь на своем стоит. Слава Богу, хоть Мария его утихомирила. Мудра ростовская княгиня, зело мудра!

По приезду в Ростов Мария не успокоилась. И двух дней не прошло, как она пригласила к себе Корзуна и молвила:

— Ты уж прости меня, Неждан Иванович. Надо вновь тебе собираться в дорогу.

— Я готов, княгиня… В Орду?

— Орда пока подождет, есть более не мешкотное дело. Галич!

— К Даниилу Романовичу?

— К Даниилу, боярин. Андрей Ярославич видит своим главным военным союзником князя Галицкого. Надо разрушить их союз против Орды. Сделай всё возможное и невозможное, Неждан Иванович, дабы Даниил Галицкий не двинул свою дружину на татар. Убеждать ты умеешь. Андрей Ярославич хоть и пообещал мне замириться с ордынцами, но человек он непредсказуемый, всё может случиться. Но если Даниил Романович твердо встанет на нашу сторону, то без его поддержки великий князь едва ли поднимется на татар. При разговоре в Галиче используй итоги поездки к хану Сартаку. Ныне он искренне благоволит Руси. Это — добрый знак. При благополучном исходе Русь и без войны с басурманами сможет скинуть с себя татарское бремя. Так что с Богом, Неждан Иванович! Да… Спроси дозволения на поездку Бориса Васильковича. Я с ним уже толковала, но он серчает, когда что-то делается без его ведома. Удельный князь! И последнее, Неждан Иванович. Дорога зело дальняя и опасная. Зима — не лето. Застанут тебя и бешеные метели и лютые морозы и, не дай Бог, лихие люди. Вновь, как и ездил к ордынцам, отбери самых выносливых и надежных дружинников. Пожалуй, и Лазутка твой опять сгодится. Кстати, как у него дела?

— Всё по-доброму, Мария Михайловна. Славное оружье кузнецы готовят в Ядрове. Так они свою потайную деревню назвали. Доброе название, ядреное. Меч и доспехи, кои я привез недавно Борису Васильковичу, пришлись князю по нраву. И мастера не подведут, и выучка молодых воинов споро идет. Лазутка строг и надежен. Еще годик, другой — и будет у нас отличная дружина.

— Прекрасно, Неждан Иванович. Вот так бы по всем удельным княжествам тайные дружины готовились. Жаль, что многие князья о таком собирании сил и не помышляют. Очень жаль! А посему надо удвоить, утроить наши усилия на переговоры с князьями. Пока ты ездишь в Галич, я снаряжу гонцов в некоторые уделы.

— Только без грамот, Мария Михайловна. Не дай Бог попадет во вражьи руки — и прощай временный покой. Ханы мигом раскусят, что ростовская княгиня Мария ведет с ними двойную игру.

— О том меня и упреждать не надо, Неждан Иванович. Гонцы поедут без грамот и передадут мою просьбу на словах. Ты уж не беспокойся, дорогой мой советник.

Княгиня Мария очень дорожила боярином Корзуном… Это был самый преданный человек, на коего можно было во всем положиться. И каждый раз, посылая Неждана Ивановича в дальнюю дорогу, Мария за него весьма волновалась, и с нетерпением ждала его возвращения, в душе надеясь, что этот степенный, умудренный не по годам человек, достойно выполнит ее любое поручение.

Так произошло и на сей раз. Боярин Корзун вернулся в Ростов Великий через два с половиной месяца — осунувшийся, похудевший, но с довольным лицом, по коему княгиня сразу определила: приехал с доброй вестью.

Мария, чтобы не было никаких тайн от сына, пригласила и его в свои покои.

Неждан Иванович поведал:

— Не буду рассказывать о дорожных происшествиях, остановлюсь на главном. Даниил Романович Галицкий-Волынский воистину помышляет о военном союзе с великим князем Андреем Ярославичем. Но свои дружины он двинет лишь в том случае, если ордынцы станут угрожать его княжеству. Даниил Романович меня клятвенно заверил, что он не пришлет свою рать, если Андрей Ярославич самолично пойдет на басурман.

— Молодцом боярин, — одобрительно кивнул Борис Василькович.

— Похвально, Неждан Иванович, — молвила Мария и усердно перекрестилась на образ в серебряной ризе с дорогими каменьями.

— Слава тебе, всемилостивый Господи! Дошли мои молитвы.

Впервые за долгие годы на душе княгини стало покойно. Русь пока может передохнуть: хан Сартак не кинет на русские земли свои жестокие полчища. А коль воцарится благодатный мир, начнут оживать села и деревни, городские ремесла, торговля, возродятся, не страшась ордынских погромов, занятия духовных училищ и литературных сочинителей… Пожалуй, настало время и «Слово о полку Игореве» размножить. Правда, не столь уж и великим числом, но размножить, и послать лишь тем князьям, кои что-то смыслят в литературе и не страшится церковников.

— Даниил Галицкий прислал подарки. Тебе, князь Борис Василькович, серебряный кубок, кафтан на меху горностая и соболью шапку. Тебе, княгиня Мария Михайловна, ожерелье из драгоценных каменьев, золотное запястье и три шубки на собольем меху.

Мать и сын переглянулись: то еще один добрый знак.

— Будет и тебе достойная награда, боярин Корзун. Не так ли, матушка?

— Непременно будет, сын. И всех посланцев надо щедро наградить.

— Особенно Лазутку Скитника. Он вновь нам в пути зело помог.

— Никого не забудем, Неждан Иванович. А теперь отдыхай. Ишь, как с лица-то опал.

Глава 9 ЗАПАДНЯ

Май. В Нежданке всё цветет, благоухает. Воздух хрустально-чистый и животворящий. Долгую, суровую зиму перезимовали и теперь радовались благодатному теплу.

Но радость вскоре померкла. Любава как-то с утра бегала по лесу, увидела пышный куст пахучей черемухи, осыпанной белоснежной кипенью, кинулась к ней и вдруг провалилась в глубокую охотничью западню, забросанную тонким хворостом и давнишней почерневшей листвой. Такие западни мужики готовили для сохатых и других крупных зверей, вбивая в ямы крепкие острые колья. После изготовления таких ловушек, охотник обязан был показать их всем сосельникам, что, обычно, и делалось, но видимо кто-то из ранее усопших звероловов позабыл рассказать об одной из ям, в кою и угодила Любава.

И всё же ей повезло: она рухнула не на колья, а обочь их, оцарапавшись о выступивший булыжник земляного края западни. Но была другая беда. Яма наполовину оказалась заполнена ледяной водой. Не прошло и нескольких минут, как Любава вся окоченела. Она норовила выбраться, но руки беспомощно скользили по черной, плотной земле. Еще через некоторое время ноги стали сводить судороги, и Любава со страхом поняла, что совсем скоро наступит ее конец. И от этой жуткой мысли она безутешно заплакала. Пресвятая Богородица, почему так рано?! Она умрет в семнадцатую весну, в самую любимую пору, когда поет и ликует душа. Ну, зачем же так, Господи?! Ей бы еще жить да жить на белом свете, и вдруг непредвиденная беда. А как же теперь маменька, ее ласковая, добрая маменька?! Как она будет тяжело горевать, Господи!

И Любава, что есть сил закричала:

— Маменька! Спаси меня, маменька!

Но Арина Григорьевна сновала по избе и ни о чем худом не думала. Любава по утрам всегда бегает неподалеку от избы по лесу. Сейчас она вернется и поможет ей управляться с делами. Славная у нее дочурка, никакой работы не гнушается. Что ни заставь — всё делает быстро, ловко и с душой. Дочку нечем даже попрекнуть. Руки работящие, голова разумная, сердце золотое.

Арина Григорьевна взяла бадейку и пошла к колодцу с журавлем. Глянула на тропинку, откуда должна появиться Любава, но на ней дочки не оказалось. Вернулась в избу, налила в кадушку воды и случайно посмотрела на Богородицу. И вдруг ей показалось, что из глубоких, печальных глаз Божьей Матери начали выступать слезы.

Арина Григорьевна вздрогнула и перекрестилась. Сердце ее тревожно заныло. Богородица подает знамение, она скорбит. Знать, с кем-то случилась большая беда.

«Да что же это я, Божья Матерь! С Любавушкой, ненаглядной дочкой Любавушкой!»

Арина Григорьевна стрелой вылетела из избы и помчалась по тропинке. Пробежала с полверсты, остановилась, перевела дыхание. Любавушки не видно и не слышно. Лишь из дремучих зарослей жутко ухает филин. Беда и впрямь беда! Да куда же ты Любавушка вновь запропастилась?

Стояла минуту, другую, в надежде, что услышит одну из дочкиных песен, кои сопровождают ее каждую прогулку. Но в лесу лишь слышалось уханье страшного филина, да кваканье лягушек с соседнего болотца.

— Любавушка-а-а! — изо всей мочи закричала Арина Григорьевна.

Но дочь не отозвалась. Тогда она пробежала еще с полверсты и вдругорядь остановилась, и только намеревалась вновь крикнуть что есть сил, как вдруг, слева от себя, из черемуховых зарослей, услышала слабый, вконец обессилевший голос:

— Маменька-а-а…

— Слава тебе, пресвятая Богородица! — перекрестилась Арина Григорьевна и кинулась на звук голоса.

— Где ты, доченька?

Едва слышимый голос донесся как из могилы.

— В яме, маменька.

Арина Григорьевна тотчас поняла, что дочь угодила в охотничью западню. Сторожко ступая, она подошла к краю ямы и ахнула. Дочь, выбивая дробь зубами от стужи, стояла по грудь в студеной воде.

— Потерпи, доченька. Я сейчас!

Арина Григорьевна отломила от черемухи длинный сучок и протянула его в яму.

— Держись, доченька, я тебя вытащу.

Но Любава настолько ослабла и задеревенела, что руки ее не могли уцепиться за куст и соскальзывали вниз.

— Ну, постарайся же, миленькая моя, постарайся! Пресвятая Богородица, помоги же моей доченьке. Умоляю тебя, Божья Матерь!

Лишь с пятого раза Любава нашла в себе силы и смогла уцепиться за сук. Идти же она не могла. Мать принесла ее в избу на руках.

Любавой овладел крепкий недуг, да такой, что Арина Григорьевна растерялась. Вначале дочь знобило, а затем кинуло в жар. Любава бредила и вся исходила потом. Мать пользовала ее от лихоманки[762] отварами и настоями, но ничего не помогало.

Миновал день, другой. Арина Григорьевна, забыв про все хозяйственные дела, не отходила от дочери, но та таяла на глазах, казалось, ничто уже не могло избавить ее от кончины.

Арина Григорьевна упала на колени и, со слезами на глазах, обратилась к чудотворной иконе. Она молилась всю ночь, но Любава так и не пришла в сознание. Отчаявшись, она метнулась, было, к двери, намереваясь бежать в скит к отшельнице Фетинье, коя, по ее рассказам, пользовала людей от любых недугов, но так и застыла у порога.

«Да что же это я, пресвятая Богородица! Я ж дороги в скит не ведаю. И как же это я опростоволосилась? Права была Фетинья: нельзя было оставаться в проклятом Богом месте. Осталась, огородину да скотину пожалела, вот Бог и наказал. Надо было с Фетиньей в скит уходить. Как-нибудь бы прожили. Отшельница, чу, всякую хворь исцеляет, вот бы и Любавушку спасла».

А дочери становилось всё хуже и хуже. Она таяла, как свеча. Арина Григорьевна, окончательно убедившись, что дочь вот-вот отойдет, с обезумившими от горя глазами, прижалась к Любаве и запричитала:

— На кого же ты меня покидаешь, милая доченька? Аль я тебя не пестовала, не берегла пуще очей своих? Ты уж прости меня, грешную, родненькая!..

Арина Григорьевна даже не слышала, как в избу вошли трое мужчин. Высокий человек в летнем цветном кафтане со стоячим козырем, с трудом разглядев в сумеречном свете хозяев избы, приветливо молвил:

— Здравствуйте, люди добрые.

Арина Григорьевна испуганно оглянулась.

— Кто ты?

— Боярин Неждан Иванович Корзун.

Арина Григорьевна рухнула перед боярином на колени.

— Слышала твое имечко. Спаси Любавушку мою, боярин. Христом Богом прошу!

— Любавушку? — ступил к девушке Неждан Иванович. — Сыскал-таки. Аль прихворнула?

— Умирает она, боярин. Надо бы искусного лекаря.

Корзун схватил со стола свечу, вгляделся в бледное, покрытое липким потом лицо Любавы, и повернулся к дружинникам.

— Мастерите носилки. Живо!.. А как быть с тобой, хозяюшка?

— Да куда же я без дочки, боярин?

— Тогда собирай узелки — и с нами.

Неждан Иванович оглядел избу с немудрящими пожитками, и покачал головой.

— Впрочем, всё оставь, хозяюшка. Только иконы с собой забери.

— Как скажешь, боярин, как скажешь.

Арина Григорьевна пребывала будто во сне, ничему не удивляясь — ни появлению неожиданных гостей, ни приказам боярина. В голове ее билась лишь одна назойливая мысль: «Любавушка, Любавушка!»

Умирающую Любаву сторожко несли на носилках, обок ее шла Арина Григорьевна с почерневшим от горя лицом, а сзади — Неждан Иванович. Он всё вглядывался в лицо девушки и про себя умолял Бога, дабы тот даровал Любаве жизнь.

На дороге путников поджидал летний крытый возок, охраняемый дружинниками.

Часть четвертая

Глава 1 БЫТЬ ЗЛОЙ СЕЧЕ

Год Русь прожила в тишине и покое. Казалось, ничего не предвещало беды, но она нагрянула.

К Золотым воротам стольного града Владимира прибежала толпа мужиков и закричала:

— Пропущай к великому князю, караульные! Горе у нас!

— Чего стряслось?

— Басурмане налетели! Восьмерых мужиков саблями посекли, а парней и девок в полон свели. Избы пожгли!

Караульные немешкотно пропустили мужиков к князю.

А дело было так. Полусотня татар въехала в село Новины (мужики пять лет назад заново отстроились) с тяжело гружеными подводами. (Знать, где-то хорошо разжились добычей). Старший из степняков, полусотник Шамир, приказал старосте собрать всех мужиков, а когда те сошлись, полусотник, в лисьем малахае и овчинном полушубке, вывернутом мехом наружу, помахивая плеткой, подъехал к старосте и ткнул его концом узорной рукоятки в грудь.

— Мой путь долог. Кони устали. Повелеваю тебе, староста, поставить для моего обоза всех сельских лошадей.

— Да как же так, батюшка? У нас завтра Егорий вешний. Пахота и сев!

— На моих конях вспашете. Обратно поеду — верну твоих «буланок» и «сивок». Исполняй приказ, староста!

Татарин Шамир хорошо разговаривал на языке русичей: когда-то он был толмачом самого хана Берке.

— Да как такое можно, батюшка? Твои коньки к нашей сохе не свычны. Пропадем мы без своих лошадушек. Весной часом отстанешь — годом не догонишь. Оголодаем без хлебушка.

— Ты мне зубы не заговаривай, шайтан! — озлился полусотник и стеганул плеткой старосту. — Поставляй лошадей!

— И рады бы, батюшка, но не можем.

Грузный, желтолицый Шамир рассвирепел. Да как этот урус посмел возразить приказу ордынского военачальника?! Он выхватил из кожаных ножен саблю, приподнялся в седле и рубанул старосту по худой кадыкастой шее.

Мужики возмущенно закричали:

— Ребятушки, хватай топоры, рогатины и орясины! Побьем насильников!

Но полусотник упредил удар мужиков.

— Руби шелудивых собак!

Вооруженные копьями и саблями ордынцы накинулись на сосельников. Итог боя для русичей был печальным.

Выслушав оставшихся в живых мужиков, Андрей Ярославич гневно взломал кустистую бровь.

— Всё! Моему терпенью пришел конец! Готовы ли вы собираться в ополчение, дабы воевать безбожных татар?

— Готовы, княже. Натерпелись!

В тот же день Андрей Ярославич стал открыто собирать дружину и ополчение. К брату Ярославу Ярославичу и Даниилу Галицкому поскакали спешные гонцы. Направил великий князь посыльных и ко многим другим князьям.

Баскак, сидевший во Владимире, тотчас отослал в Золотую Орду своих проворных гонцов.

Хан Сартак незамедлительно вызвал в Сарай новгородского князя Александра Невского, кой совсем недавно заверял Орду, что на Руси никто не замышляет зла против татар. В Сарае Александр Ярославич осудил брата за намерение начать войну с Сартаком, но его слова ничуть не успокоили ханов. Особо злобствовал Берке:

— Что нам твое осуждение, князь Александр? Старший брат должен пресекать неугодные устремления брата младшего.

— Остановить Андрея можно было только мечом, но тогда на Руси начнется братоубийственная война, в кою втянутся многие княжества. Тогда о дани Орде и думать нечего. Когда разгорается война, возникает и великое разорение.

— Князь Александр прав. Война на Руси не принесет нам и малой дани, — поддержал Невского хан Сартак.

— Надо было слушать великого джихангина[763] Батыя. Он хотел, чтобы великим князем Руси стал не Андрей, а ты, Александр. Батый заранее чувствовал, что Александр Невский, сев на могущественный владимирский стол, сможет усмирить любого неугодного Орде князя. А что получилось? Великая ханша Огуль Гамиш не послушала Батыя и выдала пайцзу взбалмошному волчонку. Сейчас, как доносят баскаки, под рукой князя Андрея собрались три десятка тысяч воинов. Три тумена. Надо, пока не поздно, жестоко наказать этого шакала. И не только его! Надо пройтись по многим русским землям. Пусть неверные вновь узнают силу ордынского гнева. Думаю, никто не будет возражать, если мы обрушим на Русь все тридцать пять туменов. Такова воля нового великого кагана[764] Менгу и прославленного джихангира Батыя.

Все уже знали, что четыре месяца назад (в 1251 году) Огуль Гамиш умерла, и на императорский трон, стараниями Батыя, был возведен его любимый двоюродный брат, сын четвертого сына Чингисхана (Тулихана) — Менгу. Всех больше новому кагану радовался хан Берке, враждовавший, как и Батый, с Огуль Гамиш.

После слов Берке, присутствующие в шатре царевичи, темники и мурзы устремили свои взоры на Сартака. Только он, хан Золотой Орды, может отдать приказ о выступлении всеордынского войска. Сартаку же такого приказа отдавать не хотелось. Вот уже три года радениями Александра Невского (и особенно княгини Мари Ростовской) Русь с Ордой, за исключением отдельных стычек, сосуществовали мирно. К Сартаку повадились многие князья, ведая, что хан, близкий к христианству, не потребует их унижения «обрядом очищения».

Сартаку, чтобы укрепить свою власть, как никогда требовалась поддержка русских князей в борьбе со своим самым опасным соперником Берке. И вот уже казалось, что сыну Батыя удастся окончательно утвердиться на драгоценном троне Золотой Орды. Но случилось непредвиденное. Великий князь Андрей Ярославич с тридцатью тысячами воинов бросил дерзкий вызов правоверным. Его вызов должен незамедлительно принят, и нещадно наказан. Тут Берке прав. Малейшая нерешительность будет истолкована врагами Сартака, как его слабость и безволие.

Хан пристально глянул на Берке. По его суровому, каменному лицу блуждала едва заметная усмешка… Усмешка победителя. Берке, не переступавший долгие месяцы порог золотоордынского хана, был убежден, что Сартак не посмеет нарушить приказ своего отца; не осмелится он (ни разу не бывавший в сечах с урусами) и повести за собой тумены джигитов, жаждущих добычи и богатого русского ясыря.

Сейчас Берке был очень доволен. Ему давно хотелось перессорить русских князей, особенно братьев Ярославичей — Александра, Андрея и младшего Ярослава, кой владел Переяславским и Тверским княжествами. Ныне Ярослав в Твери, и, как доносят баскаки, собирает дружину, чтобы соединиться с Андреем. Но его дружина не так уж и велика, всего каких-то пять тысяч. На что надеются братья? Они будут раздавлены, как клопы… Добрую, очень добрую службу сослужил полусотник Шамир. Именно он получил специальный приказ Берке: подстрекнуть князя Андрея на выступление против Орды, У полусотника всё отменно получилось. Великий князь не удержался и послал за Шамиром погоню. Вся полусотня полегла, но такая потеря — сущий пустяк. Пять десятков джигитов для огромного войска — песчинка в море. Главное в другом. Обезумевший от ярости князь Андрей, во всеуслышанье призвал всех русских князей собирать дружины на Орду. Замечательно! Теперь он, полководец Берке, вновь становится самым нужным человеком Сарая. А вскоре, хан в этом не сомневался, он будет полновластным владетелем Золотой Орды.

Сартак всё еще колебался. Он хватался, как утопающий за соломинку:

— Я не видел грамоты моего отца.

— Грамота прислана на мое имя, — самодовольно произнес Берке, всем своим видом подчеркивая, что не Сартак, а кровный брат Батыя является хозяином нынешнего курултая[765]. Именно мне великий джихангир поручает золотоордынское войско. А поведут его мои верные военачальники Неврюй, Котяк и Алабуга.

— Это право Батыя, — сохраняя самообладание, произнес Сартак. — Но я так и не вижу грамоты.

Берке, всё с тем же надменным видом выудил из широкого рукава шелкового халата грамоту в кожаном футляре, некоторое время подержал ее на своих жестких, грузных руках, а затем кивнул Алабуге. Тот поднялся с мягких подушек, принял у Берке грамоту и понес ее на вытянутых руках к Сартаку. Хан нервно и зло сверкнул на Берке желудевыми глазами. Это было его вторым унижением: дядя должен был сам поднести грамоту хану Золотой Орды. Но надо сохранять выдержку. Торжество дяди будет недолгим. Всесильный Батый не оставит своего сына без золотоордынского трона. Пусть потешит свое самолюбие Берке. Как был он подчиненным сановником, таким и останется.

Бегло прочитав грамоту отца, Сартак повелительно молвил:

— Отец приказывает тебе, хан Берке, разбить войско владимирского князя Андрея. Собирай джигитов с кочевий.

В разговор вмешался, приглашенный на курултай Александр Невский, хотя он и понимал, что сейчас все его доводы окажутся напрасными:

— Я готов остановить кровопролитие. Дозволь мне, хан Сартак, выехать на Русь.

— Прости, князь Александр. Мне понятно твое желание остановить войну. И я не сомневаюсь, что ты, несравненный полководец и мудрый человек, способен повлиять на своего дерзкого брата. Но никто не может отменить приказа джихангина Батыя. Поэтому, на время войны, я оставляю тебя в Золотой орде.

* * *
Удрученным был Александр Ярославич после курултая в своем шатре. Его сидение в Орде покажется каждому русскому князю двусмысленным. Некоторые подумают (а в первую очередь брат Андрей), что он, Александр Невский, преднамеренно остался в Орде, дабы натравить Сартака и Берке на Великого князя. Он-де, Александр, давно зуб точит на своего брата, кой не по праву сидит на Владимирском столе. Давно пора занять его место. И вот случай представился. Не пройдет и нескольких недель, как могучее татарское войско хлынет на владимирские земли и уничтожит мятежного князя. Виной тому — Александр Невский. Это он напустил Орду на родного брата. Что ему разорение и погибель тысяч русских людей?! Захватить с помощью поганых долгожданный трон — куда важнее.

Горько, горько на душе Александра Ярославича. А ведь так многие подумают. Не у всякого хватит ума осмыслить создавшееся положение по-другому. В Золотую Орду он прибыл не по своей воле. Но и здесь он неустанно, еще до совета на курултае, убеждал Сартака не посылать войско на Русь, ведая, какой бедой это обернется. Сартак кивал головой, соглашался, но приказ своего отца он не мог нарушить… Что же предпринять?

«А, может, бежать на Русь? — мелькнула неожиданная мысль. — Бежать и успеть уговорить-таки неразумного брата распустить войско, пока татары еще не двинулись на Владимирское княжество».

И Александр Ярославич так укрепился в своей мысли, что начал продумывать план побега. Но вскоре думы его изменились. Его побег на Русь ордынцы истолкуют по-своему, и начнут опустошать не только Владимирские земли, но и многие другие княжества. Их нашествие обернется для Руси еще большим разорением. Прольются реки крови… Нет, нет, Александр! Нельзя тебе покидать Орду, никак нельзя!

И князь застонал от собственного бессилия и отчаяния. Никогда еще так мерзко не было на его душе. Сейчас ему 31 год, он в расцвете сил и зените своей славы. Даже злейшие враги Отечества, ордынцы, относятся к нему с почтением. Он не чувствует никаких притеснений. Ему всё дозволено: охота, прогулки, беспрепятственный доступ в шатер хана Золотой Орды. Ему не позволено лишь одно — выезд со своей малой дружиной на Русь. Это — самое страшное. Побег, о котором он только что подумал, едва бы состоялся. Хан Берке не спускает с него глаз, его люди следят за каждым его шагом. На словах Берке учтив и даже ласков, а на самом деле неустанно плетет свои хитроумные козни, кои давно Александру известны: как можно сильнее рассорить влиятельных русских князей, дабы держать Русь в крепкой узде. И это ему на сей раз удалось. Но это же трагедия! Даже кровные братья, Андрей и Ярослав, ныне станут для Александра лютыми врагами. А как будут к нему относиться другие князья?

Надо отговорить Берке не ходить дальше Владимирского княжества. Надо вдолбить ему, что каждый русский город может стать новым Козельском, где татары потеряли десятки тысяч воинов. Первое басурманское нашествие Русь уже многому научило. Ныне она будет еще злее отбиваться, и еслиБерке двинется на другие города, то может потерять больше половины своих туменов. Ни каган Менге, ни хан Батый за это по головке не погладят. Берке может оказаться в опале. Надо непременно уговорить каверзного хана, и коль это удастся сделать, то русские княжества избегнут нового жестокого нашествия. Он, Александр Невский, и в Орде будет всячески помогать многострадальной Руси. Он никогда не бездействовал, и не будет бездействовать.

Александр Невский вышел из шатра и решительно направился к ставке хана Берке.

Глава 2 ИНАЧЕ ПОГУБИМ РУСЬ

В Ростов (под видом купца) прибыл с торговым караваном тайный посланец царевича Джабара. Его разговор с княгиней Марией, боярином Корзуном и князем Борисом был продолжительным. Марии Михайловне хотелось узнать все подробности последнего ордынского курултая. Когда посланец поздним вечером удалился из белокаменного дворца, княгиня беспокойно молвила:

— Выходит, хан Берке собирает все тумены Золотой Орды. Худо, очень худо. Я так и предполагала. Руси вновь угрожает страшное несчастье. Эх, Андрей Ярославич, Андрей Ярославич!

— А, может, все-таки, пока еще не поздно, кинуть клич, дабы всем князьям собирать дружины? — неуверенным голосом спросил Борис Василькович, заведомо зная ответ матери.

— Бесполезно, сын. Я тебе уже много раз говорила. Сейчас Русь не способна собрать войско, кое могло бы противостоять Орде. И это понимает не только Александр Невский, но и большинство других князей. Как это ни горько, но мы не можем посылать дружины на выручку великому князю. Не можем!

— Ты права, княгиня. Город того князя, кто надумает отправить своих воинов Андрею Ярославичу, будет уничтожен вместе с его жителями. Татары нас намного сильнее, и нечего помышлять о какой либо победе. Сейчас, хотя это и весьма прискорбно, уместен клич княгини Марии: не поддаваться на подстрекательские призывы Андрея Ярославича, иначе мы погубим всю Русь, — произнес Неждан Корзун.

— Не поддаваться, — кивнула Мария Михайловна. — И в то же время всякому князю надо подумать о надежной обороне своих городов. Каждый должен стать неприступной крепостью. Хан Берке может бросить свои тумены на любой из русских городов. Едва ли он остановится только на Владимире.

— Доподлинны слова твои, матушка. Надо принять все меры, дабы укрепить наш Ростов Великий, — молвил Борис Василькович.

— Золотые слова, княже, — вновь вступил в разговор Неждан Иванович. Он был не только ближним боярином, но и воеводой. — Жаль, что град наш не такой уж и неприступный. Народ волнуется. Худые вести летят быстрее стрелы.

— Еще бы не волноваться. Сколько горя принесли народу татарские орды. Сейчас надо ближе быть к простолюдинам. Одна дружина нас не спасет. Каждый ростовец должен быть готов к отражению… И вот что я думаю. Ханский ярлык на Белоозеро получил мой младшенький Глебушка. Уверена, и туда уже докатился слух о татарах. Конечно же, и там народ не ведает покоя, тем более, без князя сидит. Пора и Глебу быть в своем уделе.

— Пора, княгиня, — твердо произнес Неждан Иванович. Ему уже скоро четырнадцать годков стукнет. Твой-то муж, Василько Константинович, в такие лета и к Калке дружину вел, и на мордву ходил. Самая пора и Глебу Васильковичу встать в челе белоозерской дружины.

— Пора, матушка. Один Бог ведает, что у Берке на уме. Он, ведь, и на Белоозеро может навалиться.

— На том и порешим, — заключила Мария Михайловна.

Оставшись одна, она горестно поджала губы. По щеке ее скатилась неутешная слеза. Глебушка был для нее всё еще малым ребенком, коего она безоглядно любила. И вот теперь придется оторвать его от себя и направить на далекий, холодный север. Именно в Белоозере, в зимнюю стынь, она, княгиня Мария, находилась несколько недель с двухгодовалым Глебом, ожидая исхода битвы на реке Сить. Как тревожно было на ее душе всё это время! Она не находила себе места, и всё молилась, молилась, прося у Господа и пресвятой Богородицы даровать победу русскому войску. А то возьмет Глебушку на руки и говорит: «Тятенька твой беречь тебя крепко-накрепко наказывал. Сберегу, любый ты мой, непременно сберегу. Скоро приедет наш тятенька и молвит: ах, какой славный сынок у меня, как подрос!»… И вот теперь вновь придется Глебушке появиться в Белоозере. Подержать бы еще годок-другой подле себя, полюбоваться желанным чадом, но никак нельзя следовать материнским чувствам. Сыну пора служить Отчизне! Это превыше всего. В лихую годину князь должен быть со своим народом.

Через два дня Глеб Василькович отправился к Белоозеру. Поехал с удовольствием: ему давно уже хотелось выйти из материнской опеки и стать самостоятельным князем. Он давно, не по годам, повзрослел.

— Да хранит тебя Бог! — напутствовала сына иконой Мария Михайловна.

Глава 3 НЕЖДАННОЕ СЧАСТЬЕ

Весь день воевода Корзун сновал по городу, осматривал земляной вал, частокол крепости, башни и проездные ворота, тормошил мастеров, а вечером возвращался в своих хоромы, кои стояли в детинце, неподалеку от белокаменных княжеских палат. В покоях его поджидала молодая жена, с застенчивыми, счастливыми глазами.

— Заждалась тебя, Неждан Иванович. Стол давно накрыт. Проголодался, небось?

Корзун, при виде супруги, терял свой обычный степенный вид.

— Ух, как проголодался, Любавушка! Живот — не лукошко: под лавку не сунешь.

Подхватывал жену на руки, целовал, кружил по покоям, а затем осторожно усаживал в кресло.

Нежданное счастье привалило в терем боярина год назад. Он довез-таки Любаву в Ростов живой и тотчас бросился за старым княжеским лекарем Епифаном. Тот уж больше трех десятков лет жил в княжеских палатах. Он и вернул девушку к жизни. Правда, выхаживал Любаву целую неделю и всё приговаривал:

— Кабы, не молодость и выносливое сердце, не исцелить бы мне Любаву. Дите природы, боярин!

Исцелял Епифан девушку в хоромах Корзуна. Здесь же боярин поселил и Арину Григорьевну, коя была бесконечно благодарна Неждану Ивановичу.

— По гроб жизни тебе буду обязана, боярин. Ноги тебе готова целовать!

— Ну, полно, полно, Арина, — смущенно высказывал Неждан Иванович. — Забудь такие слова… Ты лучше поведай мне, как с дочкой в лесной деревушке оказалась.

— Непременно поведаю, боярин. Чего уж теперь скрывать?

После взволнованного и, порой, сбивчивого рассказа, Неждан Иванович долго не мог прийти в себя. Вот так история! Арина оказалась дочерью переяславского боярина Григория Хоромского, и была влюблена в старшего брата Александра Невского, Федора Ярославича, умершего в день венчания на сестре княгини Марии — Феодулии, дочери черниговского князя Михаила Всеволодовича. Феодулия, после кончины жениха, постриглась в Суздальский Ризположенский монастырь под именем Ефросиньи Суздальской, а несчастная боярышня Арина, страшась позора, бежала из отчего дома и, волею судьбы, очутилась в лесной деревеньке Нежданке, где и родила Любаву, «дите природы».

Всё поражало в рассказе Арины Григорьевны. Не утаила она и о том, что три избы были когда-то срублены разбойниками, о коих скупо поведала ей отшельница Фетинья, жившая в скиту известного пустынника Фотея, о коем в Ростове Великом были хорошо наслышаны. Но больше всего ошеломляло то, что бывшая боярышня Арина, никогда не ведавшая черного труда, быстро приспособилась к новым, суровым условиям жизни, и практически стала крестьянкой.

— Как же ты смогла, Арина Григорьевна? — не скрывая своего изумления, спросил Неждан Иванович.

— Выходит, ко всему можно привыкнуть, боярин. Да и люди, кои приютили меня, оказались добрыми. Мало помалу — и приноровилась… А теперь хочу спросить тебя, боярин, — не слышал ли чего-нибудь о моих родителях? Сердце мне подсказывало, что давно их нет в живых. Может, что-то и ведаешь, боярин?

— Просьба к тебе, Арина Григорьевна. Величай меня Нежданом Ивановичем. Мы ведь с тобой одного чина боярского. Хорошо?

— Будь по-твоему, Неждан Иванович.

— О родителях же, — тут Корзун печально вздохнул, — твое сердце не ошиблось. В татарское нашествие угодил под ордынскую саблю и град Переяславль. Загубили твоих родителей. Почитай, всех горожан посекли, изверги.

Арина Григорьевна тихо заплакала, а затем ступила к киоту и принялась скорбно молиться.

У Неждана Ивановича возникали еще некоторые вопросы, но он не стал мешать боярыне, и по крутой лесенке поднялся в светлицу.

Любава в длинной льняной сорочке, опоясанной шелковым пояском, стояла у распахнутого окна и вглядывалась в дремотное, безмятежное озеро, по коему шли две купеческие ладьи. Никогда еще в своей жизни она не видела ни такого огромного озера, ни диковинных кораблей, о коих слышала только в сказках.

Двери были открыты, поэтому Любава не слышала, как в светелку вошел боярин. А тот, полюбовавшись длинными, раскинутыми по всей спине роскошными девичьими волосами, нарочито попенял:

— Тебя, хворобая, нельзя и на минуту одну оставить. Кто же тебе дозволил с постели подниматься?

— Ой! — с притворным испугом воскликнула Любава и юркнула в постель.

А Неждан Иванович порадовался: и вовсе Любава на поправку пошла, еще день, другой — и лекарю Епифану в светелке делать будет нечего.

Корзун подсел к постели, с доброй улыбкой глянул на девушку.

— Ну, как ты сегодня, Любавушка?

— Как видишь, Неждан Иванович. По светелке бегаю, — с лукавинкой поглядывая на боярина, рассмеялась Любава.

— Ну, слава тебе Господи. Скоро совсем поправишься.

— Да я и сейчас здорова. Надоело на пуховиках отлеживаться. Пусть лекарь Епифан больше не приходит.

— Того запретить не могу, Любавушка. Ему-то лучше ведать — миновал ли твой недуг. Ведь, почитай, из мертвых тебя поднял.

— Не он, а ты, ты, боярин! — воскликнула Любава и почему-то смущенно уткнулась в подушку. Лицо ее зарделось.

Смущение девушки невольно передалось и Неждану Ивановичу. Чем чаще он виделся с Любавой, тем всё больше ему нравилась это «дите природы».

— Я вот всё лежу и думаю, — через некоторое время заговорила Любава, — зачем ты, боярин, меня в лесу разыскивал?

— Зачем?

Теперь вспыхнуло лицо и Неждана Ивановича. Он долго не отвечал, а затем взял теплую ладонь Любавы в свои руки и признался:

— Тогда, в зимнем лесу, поглянулась ты мне, Любавушка. На мою покойную жену уж очень похожа. А коль поглянулась, из сердца не выкинешь. Вот и надумал тебя разыскать. И, видит Бог, пришел я вовремя.

Любава закрыла глаза, сердце ее взволнованно забилось. Ведь и боярин поглянулся ей с первой же встречи…

Они обвенчались через три месяца.

После свадьбы, на коей присутствовали княгиня Мария и Борис Василькович, Корзун надумал сделать боярыне Арине Григорьевне богатый подарок.

— Порешил я, милая теща, тебе новые хоромы возвести. Станешь жить от меня самостоятельно, сама себе хозяйка. И холопов тебе подберу, и казны не пожалею. Живи вольно, как душа захочет.

— Спасибо на добром слове, Неждан Иванович. Славный ты человек. Но ничего мне не надобно. Мне без Любавушки и дня не прожить. Коль хочешь одарить меня, то оставь в своих хоромах. Хочу Любавушку каждый день видеть. Не пройдет и много времени, как у вас сын или дочь появятся. Куда уж мне, бабушке, от внучат в отдельные хоромы? Лучшей мамки[766] тебе и не сыскать.

— Благодарствую, Арина Григорьевна, — поклонился в пояс Неждан Иванович. — Весьма рад твоему решению. Так-то и впрямь будет лучше, ибо я не часто в хоромах засиживаюсь.

Арина Григорьевна с трудом привыкала к новой жизни. Когда дочь была в тяжелом состоянии, она, забывшая обо всем на свете, ведала только свое любимое чадо, но затем, когда Любава обрела прежнее цветущее здоровье, Арина Григорьевна то и дело стала вспоминать деревушку Нежданку, свою избу, лес и свои повседневные дела. Просыпаясь утром, она с беспокойством поднималась с постели. Господи, проспала! Надо бежать на двор и Миланку кормить. Заждалась, поди.

Совала ступни в мягкие сафьяновые чеботы и застывала на месте, с удивлением оглядывая нарядные зажиточные покои. И только через минуту приходила в себя. Опускалась на постель и, покачивая головой, с некоторым удивлением думала: «Надо же так к Нежданке сердцем прикипеть. Свыклась за семнадцать лет. Теперь надо к новой жизни привыкать, новому укладу — праздному и бездельному».

С утра до вечера вокруг нее сновали молодые служанки, испрашивая, какие питья и яства к столу подать, что на обед сготовить, какое платье подавать к выходу в храм…

Арина Григорьевна многое уже забыла из своей юной жизни, когда была боярышней и бойко распоряжалась сенными девками[767]. Теперь, чтобы не выглядеть «подлой крестьянкой», надо заново всё вспоминать, а то девки и так уже украдкой посмеиваются, дивясь загадочной новоиспеченной боярыне.

Не вдруг привыкла к боярским хоромам и Любава. Богатое убранство терема и нарядные люди, окружавшие ее, казалось ей сказочными. Окрепнув после недуга, она с интересом ходила по диковинным сеням и присенкам, горницам и повалушам, башенкам-смотрильням и гульбищам, устланными красивейшими коврами, обитыми дорогими материями и изукрашенными дивной деревянной резьбой. Изумлялась, ахала, приходила в восторг.

Но так продолжалось всего несколько дней. Как-то она проснулась и молвила служанке:

— Страсть по лесу соскучилась. Хочу в лес. Весь день буду по нему бродить!

Служанка с удивлением глянула на боярышню.

— В лес?.. Без дозволения боярыни тебе, Любава Федоровна, и на улицу-то нельзя выходить. С этим у нас строго.

(Арина Григорьевна велела называть свою дочь по отчеству Федоровной, в честь покойного княжича Федора Ярославича. Правда, никто из челяди не ведал истории любви боярышни и княжича. О ней узнал лишь один Неждан Иванович, а чуть позднее княгиня Мария и князь Борис Василькович).

Пришел черед удивляться Любаве:

— Без дозволения даже нельзя на улицу выходить?!.. Шутишь, Маняша.

— Какие уж тут шутки, боярышня. Ты ж не простолюдинка какая-нибудь. Это им всё дозволено. Хочешь, на торг беги, хочешь — на озеро купаться. У черни свои порядки, не зря же их подлыми называют. У бояр же и их детей вся жизнь проходит по строго заведенным порядкам. Твое дело, Любава Федоровна, в светлице сидеть да рукоделием[768] заниматься. На улицу же — ни-ни! Разве что в божий храм с матушкой сходить, да и то под приглядом холопов.

— И это жизнь?! — пуще прежнего изумилась Любава. — Никакой тебе волюшки. Да я лучше простолюдинкой стану!

— Чудная ты, боярышня. Каждая серьмяжья душа о боярской жизни мечтает, а ты черни завидуешь.

— Завидую!.. Черни. Слово-то, какое скверное. Всё равно в лес сбегу.

— Поначалу матушку свою спроси, — недовольно поджимая губы, молвила Маняша.

— Матушка мне никогда не откажет. Экое дело — в лес сбегать.

Но Арина Григорьевна, неожиданно для дочери, отказала:

— Нельзя тебе по лесам бегать, доченька. Отныне ты настоящая боярская дочь, коей до замужества надлежит сидеть в тереме, а уж потом, как супруг дозволит. Если возьмет тебя в лес на прогулку, — счастье твое. А коль заповедь наложит — терпи и во всем послушайся мужа своего.

— Вот тебе и боярская жизнь, — опечалилась Любава. — В Нежданке куда вольготней. А здесь, как птичка в золотой клетке.

— Понимаю тебя, Любавушка. Я и сама-то не могу еще привыкнуть, но привыкать надо. Жизнь в боярском доме необычная и особенная, и ведется она по издревле заведенным устоям, о коих в мудрых книгах сказано. Вот и тебе за сии книги пора браться. Допрежь — за «Поучение чадам», коя написана великим князем Владимиром Мономахом, жившем два века тому назад. Вот передо мной сия книга. Из нее ты много всего почерпнешь. И как веровать во святую Троицу и пречистую Богородицу и в крест Христов, и святым небесным силам, и всем святым, и честным и святым мощам, и как поклоняться им; как тайнам Божиим причащаться и веровать в воскресение из мертвых, и Страшного суда ожидать, и прикладываться к святыням; как духовный чин почитать, священников и монахов; как князя чтить и повиноваться ему во всем, и всякой власти подчиняться и правдою служить; как дом свой украсить святыми иконами и в чистоте содержать; как слуг наставлять… В книге сей много всего полезного и умного сказано. Так что садись за «Поучение», Любавушка, и заучи всё наизусть. Память у тебя отменная. Тогда и ненужных вопросов не возникнет.

Любава тяжело вздохнула и приняла от матери тяжелую рукописную книгу в коричневом сафьяновом переплете с серебряными застежками. А затем довелось постигать и другие книги. И чем больше читала Любава, тем больше сетовала: «Худая у боярышень жизнь. Докука!»

И всё же, как ей не хотелось, но пришлось подчиняться старозаветным устоям боярской жизни.

А в своих любимых лесах она всё же побывала и не раз. Правда, это случилось позднее, когда стала супругой Неждана Ивановича, кой ни в чем не мог отказать своей любимой жене.

По нраву пришлась Любава и самой княгине Марии Михайловне. Та, после удивительного рассказа боярина Корзуна, посетила «дите природы» и во время ее тяжелого недуга и после исцеления. Длительно, с глазу на глаз, побеседовав с Любавой, она явилась к Корзуну, и молвила:

— Славная девушка. Чистая, с сердцем открытым. Такие ныне редко встречаются… Чую, нравится она тебе, коль из лесной глуши привез.

Неждан Иванович не стал отпираться:

— Нравится, Мария Михайловна. В жены хочу ее взять.

— Не прогадаешь, Неждан Иванович. Она и впрямь на твою покойную супругу похожа. Готова быть крестной матерью на свадьбе, ежели будешь не против.

— Да ты что, Мария Михайловна! Сочту за великую честь.

— И всё же любопытная вышла история, — задумчиво молвила княгиня. — Как всё в жизни переплетается. А ведь если бы не жестокость Ярослава Всеволодовича, была бы сейчас Любава внучкой старшего брата Александра Невского. Порой загадочна и трагична, бывает наша история.

— И со многими неожиданностями, Мария Михайловна. Бывшая, никому не известная девушка из дремучего леса, становится племянницей Александру Невскому.

— И Андрею Ярославичу, — хмуро произнесла княгиня.

Глава 4 ЗЛОЙ ОРДЫНЕЦ!

Летом 1252 года татары снялись со своих кочевий и хлынули на Русь. Численность их войска достигала свыше 350 тысяч человек.

А впереди ордынских полчищ летели по городам и весям жуткие вести:

— Это Александр Невский навел Орду на Русь!

— На родного брата своего!

— Иуда! Задумал великокняжеским столом овладеть!

Хан Берке был доволен: гораздо постарались его верные люди. Теперь каждый урус поверит злоязычной сплетне. Быть лютой вражде между князьями!

Русский народ доверчив: коль слух пошел, так то и сбудется. Александр Невский рвется на Владимирский стол. Кому ж не хочется стать князем всея Руси. Киев — «матерь городов» — теперь не в счет. Ныне самым великим князем считается тот, кто сидит на Владимирском престоле. Конечно, слов нет, Александр Невский сего места заслужил. Самый именитый князь на Руси. Но только зачем он татар в помощь себе позвал? То ж горе для народа! Злой ордынец так пройдется по русским землям, что после него одни пожарища останутся. Но это же страшная беда! Сколь поселений сгорит, сколь всякого люду погибнет и в татарский полон угодит! Аль о том Невский не подумал, подбив ордынцев на жестокий поход. Да коль и впрямь он так содеял, то имя ему отныне будет Христопродавец, навеки проклятое всем народом русским.

Увы, семя, брошенное ханом Берке на благодатную почву, дало дружные всходы. Многие русичи, проклиная Невского, покидали свои селищи и уходили в глухие лесные урочища.

Княгиня Мария Михайловна была весьма обеспокоена. Безумная выходка великого князя Андрея Ярославича могла поставить Русь на край гибели. Конечно же, она не верила слухам, оскверняющим имя Александра Невского. «То проделки Берке, — думала она. — И этот беспощадный и коварный хан добился своего: Александр предан всенародному осуждению. Но это же ложь, изощренная гнусная ложь!»

Княгиня призывала ростовцев не верить худым слухам, но народ до конца убедить не удалось, и это больше всего страшило Марию Михайловну.

«Коль Невский не вернулся в Новгород, — раздумывала она, — то его силой держат в Орде. Но Александр не должен сидеть, сложа руки. Не такой он человек, дабы спокойно взирать на новый ордынский набег. Наверняка он уговаривает ханов, чтобы те малой кровью наказали дерзость Андрея Ярославича, и чтобы не ходили зорить другие русские земли… Что же всё-таки произойдет, Господи!»

Тумены Неврюя, Алабуги и Котяка, соединившись в низовьях Поволжья, шли на Ростово-Суздальскую Русь «изгоном»: уничтожая всё, что встретится на их пути и не делая длительных остановок. Они уже, через своих баскаков, знали, что к великому князю присоединился лишь младший брат его, Ярослав Переяславский и Тверской. Ни Даниил Галицкий, ни другие князья поддержать Андрея Владимирского не захотели. (Не ведали начальники туменов, какую в этом роль сыграла княгиня Мария Ростовская).

Возглавлял громадное войско ближний военачальник хана Берке — знатный мурза Неврюй, кой уже не раз сражался с урусами. Это был известный всей Золотой Орде полководец, напористый и отважный, не ведавший поражений.

Юртджи донесли, что князь Андрей вышел из Владимира и идет к Переяславлю.

— Почему он не захотел укрыться за мощными стенами Владимира? — недоумевал Алабуга.

— Может, захотел пощадить свой город, — предположил Котяк.

— Дело в другом, — пояснил Неврюй. — Стены Владимира не спасли бы этого шайтана. — Мы спалили бы деревянную крепость и избы ремесленников нашими огненными стрелами, от которых нет избавления. Урусы не успели бы заливать водой горящую крепость: уж слишком велика разница между войсками. Неверные все бы погибли от наших метких лучников. Вот почему князь Андрей и вывел свое войско из Владимира. Он идет к Переяславлю лесами, в которых, как он полагает, татары не умеют биться. Он рассчитывает на неожиданные вылазки, чтобы по частям бить наше могучее войско. В какой-то мере урус прав, но он забыл, с кем имеет дело. Мы настигнем этого шакала и раздавим его войско в один день.

24 июля, в день святых великомучеников Бориса и Глеба, тридцати пяти тысячная рать была неожиданно окружена неподалеку от Переяславля. Андрей Ярославич вынужден был выбраться из лесов и, не думая попасть врасплох, на какое-то время вышел в открытое поле, где и напоролся на ордынцев. Князь никак не ожидал, что татары окажутся вблизи его войска. Битва была проиграна. Русские воины сражались отчаянно, изо всех сил, но разве возможно победить, когда на каждого ратника приходился десяток ордынцев. Почти все они полегли на поле брани. Братьям Андрею и Ярославу удалось вырваться из побоища и бежать.

Особого удовольствия Неврюй от победы не испытывал. Напротив, его лицо было хмурым и озабоченным. Урусы бились достойно, с большим ожесточением. Ордынское войско понесло большие потери. Хан Берке будет недоволен, когда узнает, что рать дерзкого владимирского князя Андрея уложила перед Переяславлем почти сорок тысяч джигитов. Это громадная утрата для Золотой Орды. Урусы еще раз доказали, что они лучшие воины в мире. Берке будет в бешенстве: с каким лицом он предстанет перед великим каганом Менгу и джихангином Батыем?

И всё же под началом Неврюя осталось гигантское войско, способное разорить десятки город урусов. Сжечь, испепелить, захватить богатый ясырь!.. Но Берке почему-то в самый последний момент отказался от такого устрашающего вторжения.

— Уничтожишь войско владимирского князя и вернешься назад, — приказал он Неврюю, так и не объяснив причину своего изменившегося плана. (Неврюй не знал, что Александру Невскому удалось-таки убедить Берке — не подвергать Русь новому разорению, иначе Орда останется без дани. Да и хан Сартак русскому князю поспособствовал).

Неврюя обуревала злость.

— Переяславль — отчина Ярославичей. Надо уничтожить это змеиное гнездо!

— А как же Александр Невский? Он просил не сжигать его родной город, где прошло его детство. И каган Менгу и хан Батый пообещали Александру пайцзу на великое княжение, — осторожно, чтобы не обозлить Неврюя, произнес Алабуга.

— Александр в обиде не будет! — резко отозвался Неврюй. — Когда Невский уехал в Сарай, его младший брат Ярослав прибыл с дружиной из Твери и силой захватил Переяславль. Он возненавидел Александра. Вот и поможем Невскому наказать его мятежного брата. На Переяславль!

Ордынцы ворвались в оставшийся без дружины город, обесчестили, а затем убили юную Ксению, жену князя Ярослава, захватили в полон ее двух младенцев, жестоко расправились с переяславцами, разграбили храмы, княжеский дворец, боярские и купеческие хоромы.

Десяток горожан Неврюй приказал не убивать. Произнес им:

— Идите вон из Переяславля и всем сказывайте, что мы разорили город по заклинанию князя Александра, в отместку его брату Ярославу, который захватил Переяславль в отсутствие Невского.

И всё же Неврюй не ограничился одним Переяславлем. Его тумены «разошлись по всей (Владимирской) земле, и людей бесчисленное множество повели да коней и скота, и много зла сотворили». Особенно пострадали от Неврюевой рати сельские местности.

Глава 5 БОЖЬЯ КАРА

Татары были в двух поприщах[769] от Ростова Великого. Князь Борис Василькович и воевода Неждан Корзун готовили город к отпору ордынцев.

Правда, у княгини Марии была робкая надежда, что Неврюй не направит свои полчища на Ростов Великий. Ведь не зря же (по совету Марии Михайловны) к хану Сартаку несколько раз ездил Борис Василькович, а вкупе с ним ярославский, углицкий и другие князья, в поддержке которых нуждался властитель Золотой Орды). Но ни Борис Василькович, ни боярин Корзун не слишком надеялись на доброжелательность Орды.

— Хан Сартак, может, и приказал не трогать русские города, но Неврюй, как мне известно, чересчур кровожаден. Едва ли он не поддастся искушению напасть на некоторые уделы, — молвил Борис Василькович.

— Я такого же мнения, княгиня. Неврюй крайне опасен, — произнес Неждан Иванович.

Все сомнения отпали, когда в княжеский дворец вбежал запыхавшийся переяславец, боярский сын, в разодранном кафтане.

— Князь Андрей наголову разбит. Град Переяславль пал. Почти все оставшиеся в граде люди зарублены. Лишь немногим удалось вырваться из этого жуткого ада.

На совете дружины, княжьих мужей и тысячника решили: женщин, стариков и детей немешкотно отправить в лес. Город останутся оборонять дружина и ополченцы.

— Я тоже останусь в Ростове, — твердо произнесла княгиня.

— Неразумно, Мария Михайловна, — покачал головой Неждан Иванович. — Ты ж не воин.

— Ратникам будет со мной спокойнее. Они и сражаться станут отчаянней, — стояла на своем Мария.

— Коль дело дойдет до сражения, матушка, твоей помощи будет недостаточно. Христом Богом прошу тебя, не упорствуй!

— Народ не простит, коль что-то с тобой, не приведи Господь, случится. Ты не только Ростову нужна, но и всей Руси. Ты ж разумный человек, Мария Михайловна. Одумайся! — горячо молвил Неждан Иванович.

— Ну, хорошо, — после некоторого раздумья согласилась княгиня.

— И уходить надо в дальние леса, недоступные для ордынцев. Ты уже ведаешь такое место, княгиня. Там и отдохнуть можно и от непогоды укрыться. И поведет туда моя супруга, Любава Федоровна.

— Надежная деревушка, — кивнула княгиня. — А супруга твоя дорогу не запамятовала?

— Как можно, Мария Михайловна? — улыбнулся Корзун. — Любава Федоровна с закрытыми глазами в Нежданку проведет.

Стариков, женщин и детей вначале везли по дороге на телегах, а затем длинный поезд остановился и боярин Корзун, сопровождавший с дружиной бежан, подъехал к крытому возку, в коем сидели две княгини — Мария Михайловна и Мария Ярославна, жена Бориса Васильковича, и молвил:

— Прибыли, княгини. Теперь дело за Любавой.

Жена Корзуна, легкая и гибкая, с веселыми глазами (радость-то, какая выпала — вновь Нежданку увидеть!), заверила Марию Михайловну:

— Ты уж не беспокойся, матушка княгиня. Не заблудимся!

— Верю тебе, Любава… Да вот и мать, Арина Григорьевна, в тебе не сомневается.

Неждан Иванович распрощался с княгинями и тещей, затем нежно поцеловал жену и произнес:

— Всё будет хорошо. Ступайте с Богом.

На всякий случай Корзун отправил с бежанами и десяток дружинников: мало ли чего в глухих лесах может приключиться. Да и в деревушке без мужской силы не обойдешься.

Любава вела людей неторопко. Во-первых, наслаждалась лесом, а во-вторых, среди покинувших Ростов людей было немало стариков и старух, для коих лесной путь оказался нелегким. Некоторых приходилось поддерживать дружинникам.

Каждые полчаса Любава, оглядывалась на Марию Михайловну и говорила:

— Пора и отдохнуть, княгиня матушка.

Мария Михайловна кивала головой и присаживалась на валежину. Была она в дорожном платье и в легких кожанцах, в коих удобно шагать не только по сосновой подстилке, но и по кочкам в болотистом мелколесье. В такой же удобной обуви находились не только княгини, боярыни и боярышни, но служанки, несшие с собой, в плетеных кузовках, различную снедь.

Простолюдины же вышагивали в лаптях, и с тяжелыми сумами на плечах, положив в них не только пищу, но и самое ценное, что наживалось веками и передавалось из поколения в поколение. Потому-то весьма тяжким был для них путь по дремучему лесу.

Тяжко приходилось и шагающим налегке боярыням и боярышням, обычно сидящим по своим теремам, и не привыкшим к длительным пешим походам.

Любава как глянет на них, обильно вспотевших и охающих, так в тайне и посмеется: клухи! Где уж им по лесам вышагивать? Они только и способны от хором до церкви шествовать. Вот и приходится делать частые привалы.

Любаве же не терпелось увидеть Нежданку. Уж так соскучилась она по родной деревушке! Почитай, два года не видела.

И вот, наконец, она предстала: всё те же грубо срубленные, почерневшие от времени избы, баня-мыленка, колодец с журавлем, сараи, дворики для скотины, огородины, заросшие бурьяном.

— Вот и дошли, княгиня матушка… Господи, а это что?!

Подле родной избы, обложенной кучками пожухлого сена, лежал обглоданный человеческий полускелет…

… Спустя неделю, когда Арина Григорьевна и Любава были вынуждены покинуть свой дом, к Нежданке направилась Фетинья с огнивом. Одолели ее черные думы, не вытерпела душа. Всю зиму, каждую ночь, ее будто подталкивал дьявол: «Ступай, ступай, Фетинья, к проклятому месту и спали избы!»

И она пошла в дальнюю дорогу, несмотря на то, что в последнее время у нее все чаще и чаще стало прихватывать сердце. Надо бы повременить, подлечиться травками, но желание мести было настолько острым, что в один из тихих, солнечных дней, Фетинья покинула скит и пошагала к Нежданке.

Дорогой она не раз останавливалась, хватаясь рукой за ноющую грудь, и, слегка передохнув, спешила дальше. К вечеру она вышла к Нежданке и довольно перекрестилась. Дошла-таки! Теперь надо дождаться ночи и поджечь крайнюю, нежилую избу, затем другую. Избу же Арины и Любавы она подожжет в последнюю очередь, и когда та вовсю займется, она откроет дверь и упредит о пожаре обитателей дома. Они выскочат, но избу им уже не спасти.

Фетинья и вовсе возрадовалась, когда увидела, что дом Арины весь зарос чертополохом, даже тропинки к избе не видно. Выходит, покинули Арина и Любава своё дьявольское обиталище. Вот и слава тебе, Господи!

Заглянула в пустую избу, малость постояла, а затем вышла и пошагала к сараю с сеном. Положила несколько грудок со всех сторон дома и в радостно-возбужденном состоянии, не обращая внимания на усиливающую боль за грудиной, вытянула из узелка нож, кресало, трут и кусочек тонкой, белой бересты. Злорадно и скрипуче прошамкала беззубым ртом:

— Конец, конец тебе, дьявольская изба. Полыхай!

Подоткнув длинное, черное платье, присела к кучке сухого сена, трясущейся рукой ударила ножом по кресалу и вдруг негромко и протяжно охнула, и замертво рухнула наземь…

Хоть и страшно было, но Любава внимательно оглядела обветшавшее черное платье, такой же черный плат и старенькие чеботы, и безошибочно определила:

— То — отшельница Фетинья, матушка княгиня, о коей мы тебе с маменькой рассказывали. Она нас в скит сманивала, а избы норовила спалить.

— То Божья кара, — перекрестившись, сказала Арина Григорьевна.

— Воистину. Нельзя губить то, что создано твореньем рук человеческих, — молвила княгиня Мария.

Глава 6 ДЕРЖАВНАЯ РУКА

Ростов Великий, Ярославль, Углич и Суздаль миновали ордынского нашествия. Не зря старалась княгиня Мария!

Ярослав же, после битвы, бежал в Тверь, а князь Андрей — в Новгород. Но Господин Великий Новгород не захотел принять побитого ордынцами бывшего великого князя.

— Тебе здесь не место, князь Андрей! — кричали гордые, вольные горожане. — Наш князь — Александр Невский. Ступай прочь!

Подавленный и оскорбленный Андрей поскакал в Псков. Горожане его впустили: когда-то Андрей Ярославич помог Александру Невскому освободить Псков от немецких рыцарей. Но в городе Андрей Ярославич жил недолго: дождавшись, супруги Александры, приехавшей из Владимира, князь покинул Псков и двинулся в поисках счастья в Швецию. Оставив жену у датчан в Ревеле, князь морем отправился к свеям, к коим через некоторое время прибыла и Александра. Швеция, преследуя свои корыстные цели, приняла бывшего великого князя и его супругу с «добродушной лаской».

Александр же Невский, получив из рук хана Сартака ярлык на великое княжение, тем же летом 1252 года, был отпущен из Орды. Его путь к Владимиру не был усыпан розами. Он проезжал через села, и нигде не был встречен радостным колокольным звоном и хлебом-солью. Народ взирал на князя хмуро, продолжая думать, что именно Невский навел на Русь безбожных татар, кои при своем возвращении в степи, разграбили и пожгли немало поселений.

Александр видел это, и на душе его становилось горько. Как же доверчив русский народ! Невский смотрел на понурых (зачастую, враждебных) мужиков и сердце его сжималось от боли. Так и хотелось отчаянно крикнуть:

— Одумайтесь, мужики! Не верьте поганым! Аль не я спасал Русь от свеев и крестоносцев. Неужели я способен предать свой народ? Одумайтесь!

Но кричала и стонала лишь душа: не будешь же доказывать каждому русичу свою неповинность. Но и молчать нельзя. Он скажет своё слово в стольном граде, на Соборной площади, перед храмом Успения Пресвятой Богородицы.

Тревога не покидала Александра Невского до самого Владимира. Признают ли его Великим князем всея Руси? Не крикнут ли со стен: убирайся в свой Новгород! Пожалуй, так и будет.

Но «Александр благоразумными представлениями, смиривший гнев Сартака на россиян и, признанный в Орде великим князем, с торжеством въехал во Владимир. Митрополит Кирилл, игумены, священники встретили его у Золотых ворот, также все граждане и бояре под начальством тысяцкого столицы, Романа Михайловича. Радость была общая. Александр спешил оправдать ее неусыпным попечением о народном благе, и вскоре воцарилось спокойствие в великом княжении: люди, испуганные нашествием Неврюя, возвратились в дома, земледельцы к сохе и священники к алтарям».

(Так написал летописец Невского. Но мы уже знаем, как приукрашивали жизнь своих властителей придворные летописцы. Скорее всего, «радости общей» не было. Думается, простонародье встретило Александра настороженно. Злая весть, вовремя брошенная татарами о том, что Невский навел Орду на Русь, не выветриться десятилетиями. Пышный же въезд Александру устроили бояре и духовенство, враждебно относившиеся к Андрею Ярославичу, за его резкое неприятие татар. Им было что терять: богатые монастыри и храмы, состоятельные владения и вотчины).

«И вскоре воцарилось спокойствие». Вот и здесь летописец оказался не прав.

Многие именитые, крупные города не захотели признать власть нового великого князя. Этим не преминул воспользоваться младший брат Невского, Ярослав Ярославич. Он всюду говорил:

— Невский люто возненавидел моего брата Андрея с того дня, когда тот сел на Владимирский стол. Никто его в Орду не вызывал. Он сам прибежал к ханам, всячески оболгал Андрея и попросил Орду напасть на Владимирское княжество. Это благодаря Невскому татары надругались над моей женой, захватили в полон моих детей, убили не только воеводу, но и многих безвинных людей. Переяславль же так пограбили, что вернувшиеся в пустой град люди, десятками мрут от глада и мору. Нужен ли нам такой великий князь — татарский лизоблюд?!

Слова эти были хорошо услышаны в Новгородской и Псковской феодальных республиках.

Князь Василий Александрович (старший сын Невского), сидевший в Новгороде, был «выгнаша вон».

Князь Ярослав Ярославич вначале был принят на княжение в Псков, а затем его пригласили и новгородцы.

Отказ Новгорода и Пскова (и других городов обеих республик) подчиниться великому князю, привело Александра Невского в раздражение. Он не для того стал великим князем всей Руси, чтобы спокойно взирать на междоусобицы и крамолы. Он не позволит Пскову и Новгороду выйти из-под его державной руки.

Александр Ярославич занял Торжок, куда бежал его сын Василий, а затем «со многыми полкы» двинулся на Новгород.

Однако городская беднота, отстаивая «новгородские вольности», обособленно от бояр, собрала своё вече у храма Николая Чудотворца и твердо заявила: «стати всем, либо живот, либо смерть за правду новгородьскую, за свою отчину».

Восставшая чернь резко отрицательно отнеслась к походу Невского и сместила посадского и тысяцкого, кои просили открыть ворота Александру Ярославичу.

Однако городская знать, напуганная движением черни, заколебалась и учинила «совет зол, как победити меньших людей, а князя Александра вовести на своей воли».

Войска Невского подступили к Новгороду. Посланник Александра Ярославича явился на вече и сообщил, что Невский требует выдачи нового посадника, избранного мятежными людьми, грозя идти на город ратью. Но вече отказало Невскому. Три дня разгневанный Александр Ярославич простоял у стен Новгорода. А бояре, тем временем, сумели отстранить от власти посадника, расколоть разными посулами бедноту и открыть ворота Невскому. Часть восставших, не захотевших покориться великому князю, была казнена.

(С этого дня Александр Невский, вплоть до своей кончины, решительно подавлял любое антифеодальное народное выступление. Опираясь на широкие слои служилых бояр и дворян, он сумел объединить в своих руках всю Северо-восточную и Северо-западную Русь. Политика князя Александра оказалась настолько дальновидной, что впоследствии в новых, более благопрриятных для великокняжеской власти условиях, она надолго легла в основу действий Ивана Калиты и его преемников на московском столе).

Посадником Новгорода возведен ставленник Невского, а на княжеский стол был возвращен сын Александра, Василий.

Однако не прошло и двух лет, как Господин Великий Новгород вновь восстал. Великий хан вызвал Александра в Орду и ультимативно потребовал, чтобы Новгород, как и все города, платил татарам поголовную дань, иначе Невский лишится своего великокняжеского стола. И вот «герой Невский, некогда ревностный поборник новгородской чести и вольности, должен был с горестию взять на себя дело столь неприятное и склонить к рабству народ гордый, пылкий, который всё еще славился своею исключительною независимостию». Вместе с ордынскими баскаками Александр, взяв с собой во Владимире мощную дружину, поехал к Новгороду. Новгородцы же, изведав о намерении татар и великого князя, пришли в ужас. Вновь заклокотало вече, на коем было твердо решено — сопротивляться! Горожан попытался уговорить посадник Михалко, что сопротивление бесполезно. Однако разгневанные новгородцы жестоко расправились с Михалкой и выбрали себе другого посадника.

Даже юный князь Василий, по совету своих бояр выехал в Псков, где заявил:

— Я не хочу повиноваться отцу, везущему с собой оковы и стыд для вольных людей.

Новгородцы допустили Невского на вече, где он просил горожан смириться с поголовной данью, иначе Орда выставит на Новгород огромную рать и погубит город. Но новгородцы твердо стояли на своем решении и были готовы к отчаянному отпору. Александр Невский, видя дерзостное настроение людей, не посмел отдать приказа дружине на подавление восстания: погибли бы тысячи новгородцев. Он надумал ждать более удобного момента.

Александр Ярославич, негодуя на ослушного сына, распорядился схватить его в Пскове и под крепкой стражей отвезти во Владимир. А бояр, наставников Василия, повелел казнить без милосердия. Некоторым Невский приказал выколоть глаза, другим — отрезать нос, третьим — вырвать язык.

Весь год Александр оставался в Новгороде, предвидя, что великий хан не удовольствуется щедрыми дарами. Так и случилось. В Новгород пришла весть, что всеордынское войско готовится выступить на непокорный город. И вновь Невскому пришлось уговаривать вече. На сей раз доводы его показались убедительными и новгородцы, понимая, что война с татарами принесет неисчислимые бедствия, согласились, наконец, на поголовную дань.

В город явились представители хана, Беркай и Касачик с женами и со многими «численниками» для переписи людей, и начали собирать дань, «но столь наглым и утеснительным образом», что новгородцы вновь восстали, угрожая татарам покидать их в реку Волхов. Ордынцев не замедлил защитить Александр Ярославич, приставив к ним крепкую стражу. Но мятеж не утихал. Бояре советовали народу исполнить волю княжескую, а народ ничего не хотел слышать о дани и собирался вокруг Софийского собора, желая умереть за честь и свободу Новгорода: ибо разнесся слух, что татары намерены с двух сторон ударить на город.

Тогда Александр прибегнул к последнему средству. Он вышел к святой Софии и заявил, что предает мятежных граждан гневу хана, навсегда покидает Новгород и едет во Владимир. Народу пришлось покориться: с огромным ордынским войском ему не справиться.

Поручив Новгород девятилетнему сыну Дмитрию, Александр Ярославич отбыл в стольный град.

ВНовгороде же «царствовала скорбь».

Глава 7 СЕМЬЯ

Лишь спустя три года открыл Лазутка Скитник свою тайну. Побывав в очередной раз в Ростове, он, устроив свои дела, как обычно зашел в хоромы тестя. Купец Василий Демьяныч Богданов давно уже утратил свою неприязнь к зятю, поэтому встретил его радушно.

— Мать! Накрывай стол!

Секлетея засуетилась, тотчас окликнула сенную девку:

— Помогай, Настёна. Дорогой гостенек прибыл.

Теща рада радешенька: Лазутка захаживает не часто, поди, новых вестей целый короб привез. А вестей они с Василием Демьянычем ждут, не дождутся. Как там, в неведомых краях дочка Олеся поживает, как внуки растут, не хворают ли?

— Уж ты поведай нам, Лазута Егорыч. Вся душа по родным деточкам извелась! — сердобольно произнесла Секлетея.

С некоторых пор и Василий Демьяныч и супруга его стали Скитника величать по отчеству. Уж давно не молодой: матерый мужик под пятьдесят годов, черная кудреватая борода густо перемежается седыми прядями. Летят годы! Но есть и другая причина: Скитник, вот уже несколько лет, на какой-то большой княжьей службе, коль запросто не только к боярину Корзуну, но и к самому князю Борису Васильковичу захаживает. Чуть ли не старший дружинник, если вкупе с ними в Орду ездит. Знатным человеком стал Лазута Егорыч!

Самому же Василию Демьянычу ныне под семьдесят. Но старик еще крепкий, в жизни недуга не знал. До сих пор, как самый именитый ростовский купец, торговлей промышляет. По-прежнему в хоромах не засиживается. Вот уж который год, на трех лодиях с товарами, выбирается по Которосли на Волгу и плывет с охранной грамотой баскака Туфана в Булгарию. Баскак хоть и затребовал за грамоту немалую мзду, но Василий Демьяныч в убытке не остается, возвращается на Неро с богатыми прибыльными товарами. Одним словом, не бедствует.

Но чем старше и богаче делался Василий Демьяныч, тем всё чаще и чаще стала обуревать его назойливая, неутешная мысль: кому это всё надо? Его одряхлевшей супруге, кою всё больше и больше одолевают разные недуги, и коя каждую ночь украдкой тихонько вздыхает и плачет по дочери. Соболино одеяльце в ногах, да потонули подушки в слезах… Самому себе? Но много ли одному надо? Это по молодости хочется богатством покичиться, красивыми нарядами пощеголять да в набольшие купцы выбиться, дабы весь торговый люд шапку перед тобой ломал. Ныне же, когда вот-вот на восьмой десяток завернет, и жить, как говорится, осталось два понедельника, хочется забросить всю торговлю и зажить покойно — с любимой дочерью, остепенившимся зятем и внуками. Чего бы еще лучше? Но Лазутка по-прежнему прячет где-то свою семью и на вопросы о дочери всегда уклончиво отвечает: живет Олеся в достатке, всем довольна, правда (Скитник этого не скрывает), скучает по отцу и матери. Вот на это и надо напирать. Сколько же можно не видеться с Олесей и внуками?!

На сей раз Лазутка посетил купца вечером. Он неторопливо потягивал из серебряной чары хмельной мед и также неспешно рассказывал о жене и детях. А за оконцами были уже сумерки, в связи с чем Василий Демьяныч предположил:

— Вспять, чую, не поедешь, Лазута Егорыч?

— У вас заночую, коль дозволишь, Василий Демьяныч.

Старики довольно переглянулись: впервые зять остается в хоромах на ночь.

— Какой разговор, Лазута Егорыч. Незачем было и спрашивать.

Василий Демьяныч пожевал ломоть пшеничного хлеба с черной икрой, вытер влажные губы льняным рушником и, после некоторого молчания, напрямик вопросил:

— А скажи-ка мне, зять, когда ты нам Олесю и внуков покажешь?

— Когда?.. Да как-нибудь покажу, Василий Демьяныч.

Ты мне это уже не первый год сулишь. Буде, Лазута Егорыч! Глянь на супругу мою. Измаялась вся, да и недужит. Может так статься, что никогда и не увидит Олесю с внуками.

Секлетея, как услышали такие слова, так и в рев пустилась.

— Ох, не увижу любимых деточек. Вот-вот ноженьки протяну.

Василий Демьяныч, вздыхая, кивал головой, скреб пятерней седую бороду и печально взирал на плачущую жену.

Скитник же, человек добрейшей души, терпеть не мог чьих-либо слез. Принялся успокаивать тещу:

— Закинь кручину, Секлетея Гавриловна. Так и быть, как-нибудь привезу на денек жену с ребятней. Привезу!

— Уж так благодарна буду тебе, милостивец! Токмо поборзей.

Но Василий Демьяныч особого довольства не выказал: крякнув в бороду, степенно молвил:

— Надо наше дело обстоятельно решать, Лазута Егорыч. Нам, как не говори, не долго осталось по белому свету бродить. Привози дочь и детей насовсем. Охота нам с Секлетеей последние годы вместе с семьей пожить.

— Простите меня, тесть и теща, но то неисполнимо. Как это мужу без жены и детей остаться? Мне еще, чую, немало лет в скрытне жить придется.

— Т-а-ак, — сумрачно протянул купец и, явно волнуясь и что-то решая, молчаливо заходил по покоям. Затем он ступил к Лазутке и молвил:

— А что ты скажешь, дорогой зятек, если мы с Секлетеей к дочери жить переедем? Как, мать, ты согласна?

— Да я хоть сейчас, государь мой! Нет мне житья без деточек.

Лазутка ошарашенными глазами уставился на тестя.

— А как твоя торговля, Василий Демьяныч?

— Хватит, наторговался! — без колебаний ответил купец. — В могилу всё с собой не заберешь. Хватит!

— А дом на кого оставишь?

— На слуг своих, Митьку да Харитонку, да на сенную девку Настену.

— А не разворуют? Глянь, сколь у тебя добра. А товара всякого?

— Я уж обо всем подумал, Лазута Егорыч. Всё добро и товары превращу в деньги. А с деньгами я и в твоей скрытне пригожусь.

— Круто же ты повернул, Василий Демьяныч. Круто!.. Но коль ты и в самом деле хочешь ко мне перебраться, то это другой разговор. Но допрежь мне надо с боярином Корзуном потолковать. Думаю, ты человек не болтливый, боярин возражать не будет. Завтра всё и обговорим.

На другой день Лазутка вновь вернулся к Василию Демьянычу и завил:

— Едва уговорил боярина.

— Аль боится, что ваш отай выдам? — нахмурил колосистые брови купец.

— Да не в том дело, Василий Демьяныч. Ты ведь в Ростове Великом самый именитый купец, немалую пользу городу оказываешь. Сам ведаешь, на доброй торговле города держатся. Тебя не токмо боярин, но и княгиня Мария с князем Борисом почитают. Жаль с таким купцом расставаться. Так и Неждан Иванович молвил.

Василий Демьяныч довольно крякнул. Чтят его удельные властители. Еще бы! Немало казны он жертвовал на храмы, монастыри, войско и градские нужды, особенно на новый Княгинин монастырь, за что ему Мария Михайловна низко поклонилась, да еще молвила при всем честно народе:

— Если бы такие пожертвования вносил каждый боярин и купец, то монастырь давно бы был возведен. От всего православного люда земно кланяюсь тебе, Василий Демьянович. Бог за щедроты твои воздаст сторицею.

Уважали, зело уважали купца Богданова в Ростове Великом. Он никогда не был скупердяем.

— А еще боярин Неждан Иванович молвил так, — продолжал Лазутка. — Купец — человек вольный, и никто не может ему приказать всю жизнь заниматься торговлей. Пусть с Богом едет к семье. Он и так уже гораздо послужил Ростову Великому.

— И еще раз послужу. Добрую половину казны передам родному городу. Никто в обиде на меня не останется.

* * *
— Ничего себе, скрытня, — подивился купец. — Да тут целое село.

— Село, Василий Демьяныч. Мужики назвали его Ядровым. Так что, прошу любить и жаловать.

— Многонько изб нарубили.

— И даже храм Божий стоит. Слава тебе, пресвятая Богородица, — перекрестилась на одноглавый шатровый купол, ослабевшая за дорогу Секлетея.

По Ядрову разносился дробный и звонкий перестук молотов, над кузнями взмывали в небо черные и сизые дымы.

— Да тут и ковалей, никак, слава Богу, — не переставал удивляться Василий Демьяныч. — Глянь, Секлетея, сколь молодых парней и мужиков по селу шастает. Ну и ну!

— То будущие княжьи дружинники. Выучку ратную здесь проходят.

— Да я многих в Ростове видел. Народ толковал: в бега ударились. Так вот они куда подались. Ловко же княгиня Мария придумала.

Лазутка лишь лукаво посмеивался. Ведал бы купец, куда бежали много лет назад они с Олесей. В глухой лес, к бортнику Петрухе, кой ныне ходит в сельских попах. Но не всё сразу купцу выложишь: он и так многому поражен. А впереди его ждут новые удивления. Ведь своих внуков он в последний раз видел в Угожах, перед ордынским вторжением, а с той поры уже миновало четырнадцать лет.

— А вот и изба моя, Василий Демьяныч.

Купец глазам своим не поверил. Ну и зятек! Такую избу отгрохал — на загляденье. Высокая, просторная, нарядная, изукрашенная дивной резьбой, на высокой подызбице; с крытыми сенями, летними повалушами, горницами и светелкой с тремя оконцами. А на дворе сколь всяких добротных построек! Такая изба и двор могут любую улицу Ростова украсить.

Порадовал зятек, зело порадовал. Вот что значат сноровистые работящие руки.

— Дочка с внуками дома ли? — с нетерпением в голосе, вопросила Секлетея.

Лазуткуа, глянув из-под ладони на солнышко, утвердительно молвил:

— К самому обеду приспели. Милости прошу Василий Демьяныч и Секлетея Гавриловна.

Олеся, увидев родителей, вначале изумилась, а затем со счастливыми слезами кинулась к отцу.

— Тятенька, родненький ты мой!

Обвила шею горячими руками, прижалась к груди, и всё ликующе говорила, говорила:

— Радость-то какая, Господи! Радость-то!..

Затем настал черед обнимать и целовать заплаканную Секлетею. Василий же Демьяныч с неподдельным изумлением уставился на трех дюжих парней, застывших у стола.

— Господи! Вымахали-то как! — ахнул купец. — Нет, ты глянь, мать. — Одно ведаю: внуки мои. А вот кто из них Никита, Егор и Васютка?… Нет, пожалуй, Васютку узнаю. Он, как сказывал зять, на Олесю похож. Так и есть. Весь в мать. А ну иди ко мне, младшенький.

«Младшенький» — парень лет шестнадцати — красивый, с кудрявыми русыми волосами и васильковыми глазами, залился алым румянцем и подошел к Василию Демьянычу.

— Здравствуй, дед.

— Васютка…Дорогой ты мой внучок, — растроганно произнес Василий Демьяныч, и из глаз его скользнула по наморщенной щеке счастливая слеза.

Глава 8 ВСЁ ИДЕТ ОТ СЕРДЦА

Когда родился Глебушка, радостная Мария молвила Васильку Константиновичу:

— Кого ждали, того Бог и дал. А дальше мне девочку хочется. Согласен, любимый?

— Будет и девочка, коль моя женушка пожелает, — весело отозвался Василько.

Но мечте княгини не довелось сбыться: вскоре любимый супруг ушел с дружиной на реку Сить и не вернулся.

Сожалея о несостоявшейся дочери, Мария Михайловна, как-то незаметно для себя, исподволь перенесла свою материнскую любовь на юную супругу боярина Корзуна. Чем чаще она бывала у Неждана Ивановича, тем всё больше ее очаровывала Любава. Была она умна, сообразительна, добра, ловка и подвижна, всё спорилось в ее ладных руках.

Нередко Мария Михайловна заходила в светлицу, где Любава Федоровна, вместе с сенными девушками, занималась рукоделием. Занятие довольно сложное и тонкое, ему надо обучаться не только долгими месяцами, но и годами. А вот Любава Федоровна, всем на удивленье, наловчилась шитью шелками, жемчугом и золотом за какие-то семь недель. Из-под ее ловких рук выходили чудесные изделия, низанные мелким и крупным жемчугом. И что самое поразительное, без всякой канвы, остротой и точностью своего безукоризненного зрения, безупречной разметкой, она расшивала крестом шелковые тончайшие или аксамитные ткани, где в необыкновенной гармонии сплетались яркие лесные и луговые цветы и травы.

Диковинным изделиям молодой Любавы поражались и сенные девушки, и боярыни, сопровождающие княгиню, и сама Мария.

— Какая же ты у нас искусная мастерица, — восторгалась Мария Михайловна.

Любава, когда ее восхваляли, всегда смущалась, упругие щеки, словно со стыда, вспыхивали ярким румянцем.

— Да ничего особенного, княгиня матушка. Можно гораздо лучше шитье узорами украсить… Надумала я к большому церковному празднику, изготовить в твой Спасо-Песковский монастырь, княгиня матушка, расшитые ткани и антиминсы[770]. Да вот только справлюсь ли?

— Благодарствую, Любава Федоровна. Сочту за честь увидеть твои чудесные изделия в монастыре. Справишься. Руки у тебя золотые. Но вышиваешь ты не только своими руками славными, но и сердцем душевным. Без того никакое доброе творенье невозможно. Всё идет от сердца.

Не было недели, чтобы Мария Михайловна не встречалась с Любавой, а когда княгиня почувствовала, что супруга Неждана Ивановича искренне потянулась еще и к книгам, то несказанно обрадовалась и стала посещать вместе с ней Григорьевский затвор, где размещалась богатейшая библиотека. Нежно смотрела, как Любава с упоением впитывает в себя древние рукописные книги, и довольно думала:

«Глянул бы на свою племянницу Александр Ярославич. Вот бы разутешился. А то у него одни неприятности. А тут такая сродница отыскалась! Ну, всем взяла эта чудесная девушка. А как вела она себя в лесной деревушке! Всех утешила, успокоила, минутки не посидела. И всё с народом, с народом. Особенно с ослабленными и немощными. Лесными дарами их подкрепляла. Кому похлебки из белых грибов сварит, кому пользительной клюквы подаст, кому живительной родниковой воды принесет. И всё-то с ласковым словом, от чистого сердца.

Бежане душевно отзывались:

— Добрая, отзывчивая девушка. А ить жена ближнего боярина Корзуна. И откуда токмо привез такую? В Ростове ее не ведали.

Любава отшучивалась:

— С острова Буяна. На ковре-самолете меня боярин доставил».

Княгиня Мария, впервые услышав рассказ Корзуна, строго молвила:

— Дело сие, Неждан Иванович, полно тайн и загадочных обстоятельств, и связано оно с братом Александра Невского, князем Федором. Не хотелось бы тормошить его любовную трагическую историю. О появлении в Ростове Любавы надо придумать что-то более светлое… Допустим, привез ты племянницу Александра из Новгорода. Мало ли там боярышень.

— Пожалуй, я так и заявлю, Мария Михайловна. И Любаве с Ариной о том скажу, и дружинников, с коими в лес ездил, накрепко предупрежу. Они у меня умеют хранить тайны.

— На том и порешим.

Когда же Любава Федоровна повела бежан в дремучую лесную деревушку, то Неждан Иванович успокоил княгиню:

— Мы с Любавой как-то в лес ездили. Велел ей сказать, что это я деревушку обнаружил. Дорогу же она хорошо запомнила. Моя супруга не проговорится

Не проговорилась Любава Федоровна. Умница!

В Нежданке бежане пробыли пять дней. Все находились в томительном ожидании. Как там Ростов Великий? Была ли битва с татарами? Что с городом и дружиной?

Наверное, всех больше волновалась княгиня Мария. И вот, наконец, на шестые сутки в деревушку прибыл боярин Корзун.

— Неврюй пробежал мимо Ростова. Правда, кое-какие села пограбил, но сей урон для всего княжества и не столь велик.

— А Ярославль, Углич?

— На города оные рать свою Неврюй не повернул и ушел в степи.

Мария Михайловна истово перекрестилась.

— Слава тебе, Господи! Дошли мои молитвы до Спасителя.

— И не только молитвы, Мария Михайловна. Кабы не твои сношения с ханом Сартаком, выжег бы Неврюй всю Ростово-Суздальскую Русь. Многим князьям, да и всему народу за тебя надо молиться.

Благополучно вернувшись в Ростов, княгиня Мария, еще больше полюбив супругу Корзуна, дала ей чин ближней боярыни.

Глава 9 ОРДЫНСКИЙ ЦАРЕВИЧ

С Чудского конца донеслись заунывные звуки ордынских труб. Чтобы это значило, пожимали плечами ростовцы. Уж не помер ли сам баскак Туфан?

На другой день в покои княгини вошел возбужденный Неждан Иванович и доложил:

— В Золотой Орде умер хан Батый.

Лицо Марии Михайловны стало озабоченным.

— Боюсь, Неждан Иванович, что смерть Батыя не принесет Руси особой радости. Кажется, умер тиран, кой двадцать лет назад залил кровью всю нашу Отчизну. Но постепенно Русь начала зализывать раны. Жестокий хан надолго уехал в Монголию, дабы схватиться с Огуль Гамиш, чтобы поставить на престол своего двоюродного брата. И Батый добился своей цели. Великим каганом стал Менгу, а Золотой Ордой все эти годы управлял сын Батыя — Сартак. Мы очень надеялись на этого несторианца, и если бы не восстание Андрея Ярославича, у Руси была подлинная возможность избавиться от ордынского ига. Добрым знаком стало и то, что Батый утвердил на великокняжеском столе Александра Невского. Надо сказать, что великий мусульманский полководец с большим уважением относился к великому русскому полководцу. А уж хан Сартак дождаться не мог, когда Невский станет государем всея Руси… А что произойдет после смерти Батыя?.. Что, Неждан Иванович?

— Ничего доброго, Мария Михайловна. Наверняка хан Берке закатит небывалый достархан. Теперь Сартак будет более беспомощным.

— Легко сказано, Неждан Иванович. Боюсь, что ненавистный нам Берке устроит резню в Золотой Орде. Мнится мне, хан Сартак долго на своем троне не усидит. Берке способен на самый ужасный поступок.

— Думаешь, княгиня, он пойдет на убийство Сартака?

— Уверена в этом. Не такой хан Берке человек, чтобы упустить благоприятный случай. И если он станет ханом Золотой Орды, то надо ждать большой беды. Очень большой, Неждан Иванович.

— Что мы можем предпринять, Мария Михайловна?… Надо спасать хана Сартака. Но как? Может, переговорить с Александром Ярославичем?

— Понимаю, на что ты намекаешь, Неждан Иванович. Но едва ли Александр Невский согласится поехать в Орду. Если поездка и произойдет, она не принесет Сартаку ощутимой поддержки. Берке будет начеку. Если он что-то пронюхает, то Александру Ярославичу никогда уже не выйти из Орды. А может случиться и того хуже. Разгневанный Берке вновь двинет на Русь свои тумены.

— Замкнутый круг, княгиня? Но мы не можем сидеть, сложа руки.

Мария Михайловна, погрузившись в напряженные мысли, сосредоточенно заходила по покоям. Смерть Батыя спутала все ее планы. После вторжения Неврюя, она вновь направляла к хану Сартаку посольство под началом сына Бориса и боярина Неждана. Хан заверил, что никогда больше не пошлет на Русь свои тумены, если русские князья не вздумают вновь подняться на Золотую Орду. Борис Василькович и Корзун твердо заявили, что великий князь Александр Невский никому не позволит поднимать руку на татар.

Так и произошло. За три года, проведенные Александром Ярославичем на великокняжеском столе, ни один ордынский отряд не пересек рубежи Ростово-Суздальской Руси. Невский, глубоко понимая бесполезность антиордынских выступлений, жесткой рукой подавлял любого князя, помышлявшего замахнуться даже на татарского наместника, сидевшего в уделе. Русь вновь обретала долгожданный покой.

Но вот Батыя не стало. Дружелюбно настроенный к Руси хан Сартак, оказался один на один с родным братом покойного Берке. Теперь этого свирепого хана некому сдерживать. Каган Менгу слишком далек от Сарая. Император сидит в Каракоруме и, упиваясь своей властью, ведет праздную жизнь, во всем полагаясь на Берке. Это очень опасно. Берке, и в самом деле, не потерпит больше несторианца Сартака. У него развязаны руки, и теперь он, со своими верными туменами, постарается сместить с трона давно неугодного ему хана Золотой Орды. Ситуация складывается довольно тягостная. Боярин Корзун прав: нельзя сидеть, сложа руки. Никак нельзя!

— Вот что, Неждан Иванович. Надо ехать к Александру Ярославичу. Хочется послушать его совета. Если уж он сам не захочет направиться в Орду, то пусть отрядит моего Бориса. Надо снаряжать его с великими дарами, чтобы задобрить обоих ханов, особенно Берке. Ныне от этого человека зависит судьба Руси.

— Я сегодня же соберусь к великому князю. А вдруг Александр Ярославич что-то и измыслит, дабы найти мир с Берке.

После отъезда Корзуна, Мария Михайловна еще долго сидела в кресле. Она мучительно думала, как отвести беду от Руси. Тревожные мысли теперь не покидали ее ни на минуту.

* * *
Как Мария и предполагала, Александр Ярославич не захотел ехать в Орду. Пока был жив Батый, его брат довольно терпеливо относился к Невскому. Ныне же никакие дары не способны умиротворить Берке. Теперь этот коварный хан пойдет напролом к желанной власти. Правда, задумку Марии следует поддержать. Поездка ростовского князя с дарами и грамотой великого князя, может на какое-то время умерить пыл Берке. Ну, хотя бы еще год продержаться! За это время удельные князья обрастут новыми сотнями дружинников, кои тайно готовятся в лесных урочищах. Ныне каждый войн на золотом счету. Настанет время, когда русские князья настолько окрепнут своими ратниками, что они, в случае своего объединения, не только дадут достойный отпор татарам, но и навсегда покончат с игом Золотой Орды. Так и произойдет, и в этом полководец Александр Невский не сомневался. Сейчас же сие золотое время не приспело, и надлежит тонкой дипломатией и данью сдерживать ордынских ханов. Пусть Борис Василькович, от его имени, съездит в Сарай. А вдруг его поездка принесет плоды? Хотя…

Александра Ярославича грызли сомнения.

И всё же поездка князя Бориса была не напрасной. Берке дал обещание не вторгаться на Русь, однако он потребовал увеличить дань, на что ростовский князь ответил:

— Если на Руси воцарится мир, то наши селения и города будут способны собрать дань. Важно возродиться от разрухи. Наш великий князь Александр Ярославич весьма надеется на мир с Золотой Ордой.

— Передай своему князю, что хан Берке предпочитает мир войне.

Младший брат Батыя, словно услышав слова Невского, продержался год, чтобы не трогать Сартака. Но на большее Берке не хватило. Окончательно убедившись, что его поддерживает большинство туменов, в одну из темных ночей 1256 года, он, перебив охрану Сартака, ворвался в ханский шатер и убил своего племянника. С той ночи Берке стал великим ханом Золотой Орды.

Эту жуткую весть принес в Ростов Великий не кто-нибудь, а сам… царевич Джабар. Его загнанный, взмыленный конь упал перед детинцем. Вид царевича был жалким. Одетый в лохмотья, он напоминал самого затрапезного нищего. Подойдя к воротам, он произнес усталым голосом:

— Пропустите меня к княгине Марии.

Караульные загоготали:

— Экого голодранца да еще к княгине, хо-хо! Никак крепко назюзюкался. Ступай прочь, рвань!

Джабар выудил из лохмотьев пайцзу и протянул ее караульным. Те перестали гоготать и с удивлением уставились на «нищеброда».

— А почему в таком виде, мил человек?

— То не вам рассказывать. Мне нужно спешно повидаться с княгиней Марией.

— Коль с такой пластинкой, то пропустим. Проводи его до княжьего двора, Никешка.

Рассказ Джабара был печальным:

— Не зря я, княгиня Мария, предупреждал твоего советника Корзуна, что в Орде может возникнуть такое время, когда к власти придет Берке. Это случилось неделю назад.

— А что с ханом Сартаком? Неужели Берке решился на убийство?

— Именно так, княгиня. Берке задушил спящего хана подушкой. Утром он собрал всех чингисидов и начальников туменов, и показал завещание хана Батыя, в котором сказано, что в случае ненасильственной смерти его сына Сартака, трон Золотой Орды должен занять младший брат Берке.

— А как новый хан объяснил неожиданную смерть молодого Сартака?

— Довольно просто, княгиня. Сартак-де перепил хорзы и задохнулся от собственной рвоты. Конечно, никто в это не поверил, но любого сомневающегося ждала смерть. Днем состоялись пышные похороны, а уже ночью Берке отдал приказ — вырезать всех несторианцев. Это было ужасно. Мне удалось переодеться в одежду странствующего дервиша[771] и бежать. Дорогой я загнал десятерых лошадей. Если бы не пайцза, то я умер бы с голода, и не заменил бы ни одного коня. Теперь я в твоей воле, княгиня Мария.

Совсем по другому представляла себе встречу с царевичем Джабаром, ближним сановником Сартака, Мария Михайловна. Он обещал приехать в Ростов открыто и торжественно, дабы заполучить доверие Ростово-Суздальских князей, которое могло бы повлиять на укрепление власти хана Сартака.

Ныне же влиятельный чингисид — изгой, беглый человек, лишенный своей родины. Возвращение в Орду означало бы для него незамедлительную погибель. Джабар — один из самых ненавистных людей Берке. И теперь, когда Берке овладел троном, Джабар уже ни чем не может помочь Руси.

В покоях воцарилась мертвая, напряженная тишина. Вместе с княгиней Марией в креслах сидели Борис Василькович и боярин Корзун. Оба они, после рассказа царевича, пребывали в замешательстве.

«Джабар слишком поздно явился, — раздумывал князь. — Ныне пребывание его в Ростове неуместно. Хан Берке, изведав о его бегстве, может силой вернуть в Сарай царевича. Он пришлет своего посла, кой скажет: „Великий хан Золотой Орды требует выдачи Джабара. В противном случае, тумены обрушатся на Ростовское княжество“. Вот тогда и задумываться не доведется. Джабар не стоит того, чтобы ради него была разорена Ростовская земля. Как это не прискорбно, но царевича придется выдать Берке».

Несколько иные мысли были у боярина Неждана. Он также сожалел о случившимся. «Самый именитый приближенный Сартака немало влиял на политику великого хана, благодаря чему Ростово-Суздальская Русь провела десяток покойных лет (исключение: восстание Андрея Ярославича). Действия Джабара заслуживают самой высокой похвалы. Ныне он оказался в затруднительном положении, и надо искать из него какой-то выход. Потомок Чингисхана может и на Руси зело пригодиться… Любопытно, что решит княгиня Мария?»

После тягостного раздумья княгиня, наконец, спросила:

— Есть враги у Берке, царевич?

— Есть, и достаточно много. Берке недовольны не только несториане, но и мусульмане. Среди них имеются даже начальники туменов и чингисид Хулагу.

— Тот самый Хулагу, которого каган Менгу и Батый назначили правителем Ирана?

— Ты хорошо осведомлена, княгиня. Хулагу может объединить вокруг себя всех противников нового хана. Он давно враждует с Берке, имеет добрые отношения с императором Монголии и мечтает овладеть троном Золотой Орды.

Замкнутое лицо Марии Михайловны несколько посветлело.

— А пойдет ли Хулагу на связи с русскими князьями?

— Я не раз встречался с Хулагу. Непременно пойдет. Ему, как и Сартаку, потребуется помощь русских князей. Хан Берке не такой уж и всесильный, да и годами не молод. И чем дряхлее он становится, тем осторожней ввязывается в войны. Не думаю, что Берке долго просидит на троне.

Князь Борис Василькович и боярин Корзун многозначительно переглянулись. А царевич, по-прежнему одетый в свой длинный нищенствующий халат, поднялся из кресла и, красноречиво глянув на Неждана Ивановича, произнес:

— Когда-то, преславный боярин, ты преподнес мне знатный подарок, которому нет цены. Думаю, для тебя он был вдвойне дорог.

— Скрывать не буду: весьма дорог. Меч, который я тебе вручил, достался мне по наследству. С ним связана богатая история.

— По наследству? Я ничего не слышала об этом. Конечно, я ведала, какой подарок ты повезешь царевичу Джабару, но я не знала, что у него богатая история, — заинтересовалась Мария Михайловна.

— Меч подарил моему деду сам Юрий Долгорукий.

— Вот как!

— В лютом сражении за Киев мой дед, Михаил Андреевич, не только зело отличился, но и спас жизнь великому князю Юрию Владимировичу, за что и был щедро награжден. Перед смертью дед передал меч моему отцу, Ивану Михайловичу, а от него меч был передан мне. Вот такая история, Мария Михайловна. Я уже рассказывал ее князю Борису Васильковичу.

— Тогда ты сказал, что твой меч — самое ценное, что у тебя есть, и что он принесет не только дружбу с царевичем Джабаром, но и покой для Руси, — молвил князь.

— Так и свершилось, — кивнул царевич. — Я сделал, всё что мог, чтобы ордынец как можно реже вынимал свою саблю из ножен. Твой же булатный меч, боярин Корзун, я хранил, как зеницу ока.

— И всё же он достался хану Берке, — с сожалением произнес Борис Василькович.

— Извини, пресветлый князь, но с дорогими подарками не расстаются.

И тут Джабар распахнул полы своего халата, и все увидели, что царевич опоясан мечом в необыкновенно красивых сафьяновых ножнах, украшенных драгоценными каменьями из алмазов, сапфиров и бриллиантов.

— Знатный меч, — не скрывая своего восхищения, молвила Мария Михайловна.

Джабар отстегнул меч от кожаного пояса, взял его в обе руки и понес к Корзуну.

— Благодарю тебя, преславный боярин, за изумительный подарок. На Руси он мне больше не пригодится. А вот тебе, искусному воеводе, он будет всегда кстати. Пусть навсегда остается с тобой дар великого князя Юрия Долгорукого.

Неждан Иванович земно поклонился Джабару и с чувством выговорил:

— Твой поступок, царевич, достоин самой высочайшей похвалы. Я никогда этого не забуду.

* * *
Пока царевич отдыхал в дальних покоях княгини и приводил себя в порядок, Мария Михайловна решала дальнейшую судьбу Джабара. Не всё еще так худо, раздумывала она. Царевич может Руси и пригодиться. Отменно, когда у него осталось много сторонников в Сарай-горде… Чтобы расколоть и тем самым ослабить Орду, можно попытаться объединить с помощь царевича всех врагов хана Берке. И этим надо разумно воспользоваться. Но при одном непреложном условии. Если Джабар намерен действительно оказать помощь Руси, то он должен принять истинное христианство. Без этого ни один русский князь не поверит в самые благие намерения ордынского царевича. Это, во-первых. Во-вторых, пока надо надежно укрыть Джабара. Ныне хан Берке повсюду разыскивает своего опасного противника. Любая земля, принявшая царевича, будет повержена карающему мечу Берке. Пока опасно оставлять Джабара в Ростове. Ни одна душа не должна ведать, что ордынский царевич находится в городе… А что если его отправить в скит отшельника Фотея? Правда, вот уже три года там обитает новый пустынник Иоанн, пришедший из Георгиевского монастыря. Старец еще довольно светел умом, благочестив, гораздо начитан и почти наизусть ведает все богослужебные книги. Самое удачное место для несторианина, кой надумал избавиться от ереси и решил принять длительный обряд очищения, дабы стать воистину православным человеком.

Так тому и быть!

Глава 10 ТАТАРСКИЕ ЧИСЛЕННИКИ

Хану Берке так и не удалось распознать, где спрятался его недруг Сартак. Миновало три месяца, а о нем ни слуху, ни духу.

«Может, где-нибудь сдох, как шелудивая собака», — несколько успокоился хан. Зато ему не давала покоя мысль — еще более обогатиться за счет поверженной Руси. Надо поголовно обложить данью всех урусов. Баскаки подсчитали, что дань возрастет, чуть ли не вдвое. Это ли не добыча! Ныне она нужна, как воздух. За последние полгода Берке предпринял деятельные шаги, чтобы обособить Золотую Орду от далекого Каракорума. Но монгольский император Менгу взамен потребовал неисчислимых богатых подарков, которые можно взять с такой огромной страны, как Русь. И он, Берке, пойдет на такую жертву, лишь бы полностью выйти из-под руки великого кагана. Ему нужна полная самостоятельность и неограниченная власть, тем более сейчас, когда некоторые чингисиды рвутся к трону. Чего стоит один Хулагу! Этот владетель громадного улуса[772] может начать войну с Золотой Ордой. Дело может принять нежелательный оборот: Хулагу силен, у него много приверженцев не только в Каракоруме, но даже в Золотой Орде. И это хуже всего. Надо склонить всех поборников Хулагу на свою сторону. Чем? Деньгами, соболями, табунами коней и другими богатыми подношениями. Но степные кочевья истощены. Всё это возможно взять только на Руси. Однако попытка обложить поголовной данью Киев и Новгород была сопряжена с большими трудностями. Пришлось Александру Невскому жестоко подавлять мятежи своих же поданных. Они все же покорились численникам и стали платить поголовную дань, однако новгородцы не допустили к себе ни баскаков, ни бесерменов[773]. Город остался без ордынской власти.

Ныне же предстоит поголовная перепись всех уделов Руси. Нет сомнения, что многие княжества тому воспротивятся. Но для этого есть Александр Невский: он без колебания уничтожит восставшие города. Он всегда находился в полном послушании у ордынских ханов, и он выполнит любой приказ Берке, чтобы остаться великим князем. Конечно, мятежи намного обескровят Русь, сделают ее более слабой, раздробленной и податливой. Не этого ли добивался Берке все свои последние годы? Этого!.. Но сейчас времена несколько изменились. Хану Золотой Орды (для получения весомой дани) нужна боле спокойная и безмятежная Русь. Надо сделать так, чтобы урусы более мирно отнеслись к ордынским численникам, и для этого есть на кого опереться. На попов, которых возглавляет митрополит всея Руси Кирилл. Духовенство еще ханом Батыем было освобождено от ордынской дани, и оно довольно благосклонно относится к защитникам ислама. Но сейчас митрополит неудовлетворен действиями Берке, направленными на гонение несториан. Придется Кирилла успокоить. Ради богатой дани, он, Берке, не только дозволит несторианам справлять христианские богослужения, но и… учредит в столице Орды особенную епархию под именем Сарской. Пригласит для беседы митрополита и пообещает ему присоединить новую епархию к епископии Южного Переяславля. Думается, после такого щедрого дара, Кирилл в лепешку расшибется, чтобы услужить хану Орды. Русский народ глубоко верует в Христа, и он всегда доверяет проповедям своих духовных пастырей. А они уж постараются, чтобы народ не поднимался против ордынских переписчиков.

Есть и еще один путь — прикрепить некоторых русских князей к Орде родственными связями. Пусть они женятся на ордынских царевнах. Едва ли кто посмеет отказаться от такой почести, заведомо зная, что вежливый отказ повлечет за собой большие несчастья. У хана Берке много возможностей жестоко наказать отступника. И первым, кто возьмет в жены татарку, будет Белозерский князь Глеб, младший сын знаменитой княгини Марии. Эта женщина, как повсюду говорят, обладает исключительным государственным умом и пользуется колоссальным влиянием среди русских князей. Вот пусть и породнится она с дочерью покойного хана Сартака, тем более та исповедует несторианскую веру. За первым же браком последуют другой и третий. Любые цели хороши, если урусы станут покорно платить дань.

* * *
Всё пока шло по намеченному плану Берке. Прежде чем отправить на Русь своих переписчиков (численников), он послал к митрополиту Кириллу своего духовного имама[774]. Беседа проходила в стольном граде Владимире, и прошла она очень дружелюбно. Имам прожил в митрополичьих покоях три дня и остался крайне доволен переговорами с Кириллом. Митрополит не скрывал своего отрадного настроения. Хан Берке не только прекратил преследования несториан и позволил им справлять христианские богослужения, но и надумал учредить в Сарае епархию, поставив в мусульманском городе православный храм. Особо намекнул имам и о том, что русская православная церковь и впредь не будет подвергаться обложению татарской данью, и что не пройдет и нескольких лет, как митрополия Руси станет одной из самых процветающих в мире.

Перед отъездом имама, Кирилл откровенно спросил:

— Будем честны, почтеннейший… Я хорошо наслышан о хане Берке. Он ничего зря не делает. Все его добрые деяния по отношению к русскому духовенству, очевидно, преследуют какую-то цель.

— Никакой корыстной цели, владыка. Все деяния хана Берке идут от чистого сердца.

— Но прошел слух, что хан Берке надумал учинить на Руси поголовную перепись населения.

— Слух достоверный, святейший владыка. Баскаки работают дурно, в их отчетах такая путаница, что сам Аллах не разберется. Не поймешь, сколько они собирают дани. Полный бедлам! Великий хан Берке надумал узаконить порядок сборов. Думается, такой порядок поддержит русская православная церковь. Хан Берке весьма надеется на тебя, святейший владыка, что ты своим духовным словом утихомиришь недовольных. Да будет мир и благоденствие в твоей стране.

Задумка хана Берке о поголовной переписи пришлась митрополиту всея Руси не по душе. Но свое недовольство имаму он не стал выказывать. Бесполезно! Повлиять на решение Берке способен только великий князь.

Александр Ярославич, выслушав владыку, пришел в негодование:

— Берке хочет поставить Русь на колени. Города и веси и без того с большим трудом собирают ханские поборы. Поголовная перепись повсюду вызовет народные бунты. Надо ехать в Орду! И не только мне, но и многим князьям.

Александр Ярославич повелел выехать вместе с ним Ростовскому, Белозерскому, Ярославскому, Углицкому князьям и… своим братьям. Андрей Ярославич, после поражения от татар, не ужился в Швеции и, попросив прощения у Невского, вернулся на Русь. Невский, с немалым трудом простив брата, отослал его править довольно именитым уделом, Суздалем. Скрепя сердце, помирился с Александром Ярославичем и младший брат, князь Тверской, Ярослав Ярославич.

Состав посольства мог вызвать недоумение. Особенно, казалось, неуместен был в его составе Андрей Ярославич, кой четыре года назад посмел поднять свою рать на Орду, и кой до сих пор был ненавистен Берке, потерявшему под Переяславлем десятки тысяч воинов. Да и Ярослав Ярославич, помогший Андрею дружиной, не слишком вписывался в число посланников.

Но Александра Невского ничуть не смущали сии обстоятельства. Он должен показать Орде, что при его правлении Русь сбилась в твердый кулак, все бывшие неурядицы и ссоры между князьями прекращены, и что теперь новое давление на Русь со стороны Золотой Орды может привести для обеих сторон крайне нежелательные последствия. Хан Берке, если он разумный политик, должен отменить поголовную перепись русского населения.

А лукавый и хитроумный Берке уже был предупрежден не только о выезде посольства из Владимира, но и его составе. Он тотчас приказал собирать всех степняков в свои грозные тумены и поставить их перед Сарай-городом. Причем, в тумены велено было взять даже подростков и переодетых в мужскую одежду женщин..

Когда Александр Невский выехал к столице Золотой Орды, то он немало удивился: посольство встречало такое громадное войско, коего он не видел за всю свою жизнь.

— Вот это полчища! — откровенно поразился юный Глеб Белозерский.

— Боже милосердный, да тут туменов и не перечесть! — с тем же изумлением молвил Константин Ярославский.

— Можно и перечесть, — со злой гримасой на лице ворчливо бросил Невский. — Тумены стоять порознь, каждый со своими приметами.… А ну, Борис Василькович, посчитай, сколь тут туменов. Ты в Орде бывал не единожды. Считай!

Князь Борис начал загибать пальцы.

— Пятьдесят…Пятьдесят туменов, Александр Ярославич. Полумиллионное войско!.. Чтобы это значило?

— Дураку ялсно, Борис Василькович, — хмуро отозвался Невский. — Берке решил нас запугать. Если такое войско хлынет на Русь, то…

Александр Ярославич не договорил, но и так стало каждому ясно, что произойдет с несчастной Русью.

Несколько часов великий князь с глазу на глаз беседовал с великим ханом, но никакие веские доводы Александра Ярославича Берке не брал в расчет. Численникам на Руси быть!

Те же самые слова Берке сказал и при всех князьях. А когда удрученные правители стали расходиться по своим шатрам, хан просил задержаться Глеба Васильковича.

Берке, уверенный в своих силах и могуществе, начал свою речь без обиняков:

— Ты, князь Глеб, любимый сын своей матери. Я хочу преподнести ей и тебе прекрасный подарок. Хотел бы ты стать более богатым и знатным князем?

— Наверное, каждый князь мечтает об этом. Но я, великий хан, доволен тем уделом, на правление коего ты дал мне свой ярлык.

— Град Белозерск удален от вашей столицы и не столь известен. Можно получить в удел более крупный и влиятельный город. Думаю, ты не откажешься от этого?

Глеб Василькович, пока еще ни о чем, не догадываясь, развел руками.

— Всё в твоей власти, великий хан.

— В моей, юный князь, — самодовольно кивнул Берке. — Я давно присматриваюсь к тебе. Хоть и говорят, что яблоко от яблони недалеко падает, но эта премудрость не всегда верна. В твоих жилах хоть и течет кровь дерзкого отца Василька Константиновича, но ты совершенно другой. Нрав твой мягкий и податливый, и с таким нравом можно далеко пойти. Что толку от твоего грубого и вызывающего дяди Андрея Ярославича, что едва уцелел в битве под Переяславлем, затем бежал в чужую страну, откуда вновь попросился на Русь, и со слезами выпросил у Александра Невского Суздальский удел. Теперь он, как смиренная овца, служит на побегушках у великого князя. Ты можешь далеко пойти, князь Глеб, если я тебя выдам за дочь Сартака, бывшего великого хана Золотой Орды.

Юный, семнадцатилетний Глеб растерялся.

— Но я… но я уже женат. Три года назад прошел обряд венчания в храме.

Берке беззаботно рассмеялся:

— Это не может служить преградой, и ты волен выбрать себе новую жену. Многие русские князья, задумав обручиться в другой или третий раз, отправляют своих опостылевших жен в монастырь. У вас это не возбраняет даже церковь… Ты любишь свою супругу?

— Не знаю, великий хан. Она еще совсем маленькая девочка. Ей всего тринадцать лет.

— Детей, как слышал, у тебя еще нет?

Князь Глеб покраснел. О каких детях спрашивает великий хан, когда он еще ни разу не был с Агафьй в постели. Жена все дни проводит на своей половине, и ни о какой еще любви и не думает.

— Детей пока не предвидится, великий хан.

— Вот и отлично, — вновь ласково улыбнулся Берке. — Кучу джигитов тебе принесет новая жена.

Хан трижды хлопнул в ладоши, и тотчас в шатер проскользнула невысокая, гибкая, скуластая девушка в шелковом узорчатом халате и шароварах. Она низко поклонилась сначала Берке, а затем князю.

— Ее зовут Зейнаб. Она, как и ее отец, довольно сносно говорит на русском языке. Она умна и покорна, и готова исполнять все твои прихоти. Зейнаб станет тебе отличной женой.

Глеб вновь пришел в замешательство:

— Извини, великий хан, но брак на Руси возможен только с согласия родителей. Мне потребуется благословение матушки.

— Я, надеюсь,княгиня Мария с благодарностью примет мое предложение. Я дам твоему уделу большие льготы от всех поборов. Возвращайся домой, о мой юный князь. И поторопись! Как только ты отправишь свою жену в монастырь, немедля приезжай за невестой в Орду. Я устрою тебе пышную свадьбу.

Александр Невский привез хану много золота и серебра, на кои он выкупил сотни пленников. Но возвращение его во Владимир было тягостным.

* * *
Осенью 1257 года, под началом Китаты, двоюродного брата великого кагана Менгу, на Русь хлынули ордынские численники. Китата, как верховный баскак, остановился в стольном граде и незамедлительно приступил к переписи населения. Перепись велась по домам, и устанавливала поборы в виде дани. Были использованы исконные русские единицы обложения — «соха», «плуг», «рало», к коим были присовокуплены подводная повинность и обязанность русских князей, как вассалов, служить своими дружинами хану-сюзерену в походах.

Татаро-монгольские численники создали на Руси «баскаческую» военно-политическую организацию. Принудительным путем они сформировали особые военные отряды, частью укомплектованные из местного населения, поставив во главе их татаро-монгольский командный состав. Эти отряды поступали в распоряжение баскаков и были обязаны контролировать выполнение повинностей и вообще всю жизнь данного княжества. Баскаческие отряды были поставлены в землях Муромской, Рязанской, Суздальской, Тверской, Курской, Смоленской и других, а позднее в землях Юго-Западной Руси — Болоховской и Галицкой. Баскаки и их отряды, в сущности, заменяли монгольские войска. Основное назначение баскаческой организации состояло в том, чтобы «держать в повиновении Русь».

Пересчитав жителей, татары поставили над ними десятников, сотников, тысячников и даже темников. Однако поголовная перепись вызвала во многих княжествах ожесточенное сопротивление народа. Особенно в Новгородской земле (о чем уже рассказывалось выше). Александру Невскому приходилось подавлять каждое народное выступление. У него не было другого выхода. Не подавишь мятеж — жди страшного ордынского нашествия. Не зря хан Берке держит на рубежах Северо-Восточной Руси пятьдесят туменов. Биться с ними тщетно. Русь еще не готова собрать на Орду огромного войска. Надо ждать и ждать, терпеливо ждать!

Иногда Александр Ярославич приходил в отчаяние. Усмирив очередное восстание, ему неистребимо хотелось взбежать на высокий крутояр и кинуться вниз, оземь, дабы тотчас обрести смерть. Все последние годы приносили ему многочисленные страдания. Прежняя слава непобедимого полководца уходила в песок. Он всё чаще и чаще становился (страшно молвить!) карателем своего же народа. Он, Александр Невский, кой самозабвенно любил своё Отечество, когда-то героически защищая оратая и ремесленника от чужеземных завоевателей. Его слава гремела по всему миру, и его готов был носить на руках весь русский народ. Имя Александра Невского было символом Руси.

Было… А что же ныне? Его ненавидят, как злейшего врага и презирают, как подлого Иуду. Сколь не толкуй народу, что на безбожных татар не приспело время подниматься, и что лучше перетерпеть худые времена — не верят! И от этого на душе Александра Ярославича становилось настолько мучительно и горько, что порой, и в самом деле, ему не хотелось жить.

Среди князей, в те времена, его мало кто понимал. После поголовных поборов каждый удел начал стремительно хиреть. Не выдерживали ордынского обложения даже бояре. Татарские отряды безнаказанно врывались в родовые имения и забирали куда больше установленной десятой доли. Был у боярина в вотчине табун в сто лошадей, а после татарского набега не оставалось и половины. Так же и с хлебом. Бояре жаловались баскакам, а те пожимали плечами:

— Мои джигиты лишку не берут. Что численники переписали, от того числа и взимается. Мой джигит — честный джигит. Это ваши людишки табуны и хлеб грабят.

— Какие людишки?

— А те, что нашим джигитам подсобляют.

Баскаки, конечно, нагло врали: они тщательно припрятывали добычу. Но и среди «подсобников» оказались люди, готовые поживиться на людской беде. (Во все времена и веки немало было на Руси и всякого сброда, готового на любые гнусности и даже убийства. Вот эти головорезы и вливались в татарские отряды).

А случалось, попадались среди ордынцев даже бывшие княжьи дружинники и бояре. Среди них — небезызвестный в Ростово-Суздальской Руси — Агей Букан. Когда-то он еще служил сотником у великого князя Ярослав Всеволодовича, был его доверенным человеком и проворачивал всякие темные, пакостные делишки. Ярослав возвел его в чин ближнего боярина, но Букан вскоре крупно обворовал своего государя и с треском был выдворен с великокняжеского двора. Тогда изворотливый Агей предательски донес на «злые умыслы» Ярослава против хана Батыя (коих практически и не было) и вскоре вновь оказался ближним боярином нового великого князя, младшего брата Ярослава — Святослава Всеволодовича. Но Букан торжествовал недолго: через нескольких месяцев недалекий Святослав[775] был смещен с владимирского стола. На его место пришел Андрей Ярославич, кой простил Агею все его прежние грехи и взял к себе сотником. Но опять не повезло Букану. Вспыльчивого и дерзкого Андрея разбили татары, и вновь Букан остался не у дел. Новый великий князь Александр Невский, прознав о многих подлостях Агея, никакой службы ему не дал, твердо сказав:

— Мерзавцев у себя не держу.

Агей затаил злобу на Александра Ярославича, а когда во Владимир прибыл с численниками верховный баскак Китата, Букан решительно двинулся к его двору. На службе баскака Агей, при выколачивании дани, был настолько жесток и беспощаден, что Китата доверил ему тысячный отряд.

Народ исходил стоном, негодовало купечество и боярство, а Александр Ярославич ничего не мог сделать. И это собственное бессилие приводило его в неописуемую ярость. Порой ему хотелось поднять все видимые и скрытые в лесах дружины и кинуть грозный клич: на Орду! И он, в порыве этого безумного неистовства, выхватывал из ножен свой тяжелый меч. Уж лучше погибнуть в честном поединке, чем быть татарским прислужником! На Орду!

Но проходила минута, другая, и, Александр Ярославич, укрощая гнев, тяжело опускался на лавку и ожесточенно думал: «Не пора, не пора, будь вы прокляты!».

Глава 11 МЛАДШИЙ СЫН

Любимец огорчил мать.

— Напрасно ты согласился на предложение Берке, сынок. Агафья этого не заслужила.

А Глеб Василькович возвращался на Русь в радужном настроении. Скоро он станет одним из самых знатных князей. Еще бы! Его женой будет дочь бывшего великого хана Сартака, племянница самого Берке! То ль не великая честь!.. А Агафья? Да разве можно сравнить дочь захудалого князька из Мологи с родственницей всесильного хана Берке?! Конечно же, он вдругорядь обвенчается, а Агафье скажет, чтобы отправлялась в обитель. Там ей будет хорошо. Вначале походит послушницей, а затем и примет постриг. В обители — славная игуменья, она присмотрит за ней и всем обеспечит. Агафья ничего не потеряет, она и дома-то чувствует себя затворницей. Ни с кем не дружит, в куклы играет, да всё по родителям хнычет. Его же, Глеба, никто не осудит: сколь мужчин своих жен в монастырь спроваживают. Дело житейское, обычное. Матушка возражать не будет.

Глеб, в отличие от Бориса, рос тихим и покладистым, но одна лишь матушка ведала о его заветной мечте: стать храбрым и могущественным князем, как его отец. Но вот ему уже пошел восемнадцатый год, но мечта его в жизнь так и не воплотилось. Он по-прежнему был робок и застенчив, и владеет маленьким, отдаленным от крупных городов, Белозерским уделом, куда ни одного князя и палкой не загонишь.

Матушка же и тем довольна:

— По твоему нраву, Глебушка, пока и такого удела достаточно. Научишься управлять боярами и народом, может, и другое княжество получишь.

И вот, кажется, случай подвернулся. Теперь дело за матушкой.

Но княгиня Мария на Глеба осерчала:

— Я недовольна тобой, сынок. Не надо было давать повода Берке. Он чересчур коварен и ничего зря не делает, все его помыслы худые.

— Да разве худо жениться на его племяннице, матушка?

— Худо, сынок. Я всегда осуждаю браки с мусульманскими женщинами, хотя наши князья не раз сочетались с половчанками. Это случалось даже и в нашем роду Ольговичей. Но я противница кровосмешения, оно портит породу и нрав русского человека, а в конечном счете, и душу его. А душа русского человека, на мой взгляд, самая чудесная и необыкновенная. Так что, сынок, позабудь о словах хана Берке и с Богом возвращайся к своей законной супруге. Скоро она подрастет, полюбит тебя, и вы будете счастливы.

Сумрачным приехал в свой Белозерск князь Глеб Василькович. Впервые он остался недоволен своей матушкой. Маленький древний городишко и вовсе показался ему серым и невзрачным. Да тут еще длинная, морозная зима нагрянула, всё завалило обильным снегом. Даже на охоту не выберешься. И вовсе взяла Глеба докука.

А сокровенная мечта не только его не покидала, но всё больше и больше посещала его мысли. Как-то набрался Глеб смелости, явился на женскую половину хором и заявил Агафье:

— Шла бы ты в монастырь.

— Аль наскучила я тебе, Глеб Василькович? — спокойно и без всякого удивления спросила девчушка.

— Наскучила.

Это единственное слово далось Глебу с невероятным трудом. Ему стало жаль супругу, и чтобы больше не разговаривать с Агафьей и не удручать себя, он быстро удалился на свою мужскую половину. Но в покоях ему не сиделось. Агафья поведает о намерении мужа своим боярышням и мамкам, и начнет собираться в обитель. И тогда терем загудит, как растревоженная пчелиная борть. Начнутся охи, вздохи и плачи, а этого Глеб Василькович терпеть не мог. Нет уж, лучше бежать из хором. И тут он вспомнил, что через два дня наступает великий праздник, Рождество Христово. Глеб малость подумал и позвал к себе ближнего боярина.

— А что, Роман Дмитрич, не отпраздновать ли нам Рождество в твоей вотчине? Надоело мне сидеть в своих хоромах.

— Как тебе будет угодно, князь, — с некоторым удивлением произнес боярин.

Всю неделю просидел Глеб Василькович в боярской вотчине, а когда вернулся в Белозерск, то с облегчением вздохнул: Агафья еще три дня назад удалилась в обитель. Но радость князя вскоре померкла: на город, как из-под земли выросла, налетела сотня конных татар с численниками, без княжьего дозволения разместилась в богатых домах и принялась за поголовную перепись обитателей Белозерска.

Народ вначале оторопел. Никогда еще он не лицезрел столь диковинных людей: смуглых, узкоглазых, в долгополых шубах, вывернутых мехом наружу, на приземистых мохнатых коньках. У каждого длинная кривая сабля в кожаных ножнах, пристегнутая к поясу, круглый щит в левой руке, лук за плечами и колчан со стрелами.

Устрашающий визг и гортанные выкрики заполонили улицы и слободы.

Перепись, тщательная и дотошная, продолжалась четыре дня, а на следующее утро татары потащили из изб и хором муку, жито, мед, яйца, сало, свиные и говяжьи туши, повели за поводья и веревки лошадей, коров и овец…

Вот тут-то и пришли в себя белозерцы. Бросились к татарам и закричали:

— Да то сущий грабеж, нехристи!

— В моем сусеке и десяти пудов нет, а ты целый мешок поволок!

— Отдай, погань, овцу! Какая же она десятая! У меня всего семь овец!

— Ты пошто, разбойная рожа, моего самого лучшего коня уводишь? Аль у меня их десяток?

Кричали простолюдины, купцы и бояре, но татары сначала огрызались и совали под нос ограбленным белозерцам грамотки, испещренные непонятными русскому человеку буквами, а затем принялись и за плети. Народ побежал с жалобой к княжьим хоромам.

— Что же это деется, князь? Уйми ордынцев! Несусветный разбой!

Но Глеб Ярославич, вышедший в легком кафтане на крыльцо, и сам оробел. Залепетал посиневшими от холода губами:

— Уйму…Вот поговорю с баскаком.

— Ты уж потверже с ним, князь. Пусть угомонит безбожных басурман, а то дело до великой замятни[776] дойдет. Буде нас грабить!

Разговор Глеба Васильковича с баскаком состоялся в тот же день. Тот был с виду миролюбив и почтителен. Через своего толмача с плутоватой улыбочкой произнес:

— Мне ничего о грабежах не известно. Мои славные джигиты выполняют лишь то, что записали по домам численники. А численники обучены грамоте чуть ли не с колыбели, они никогда не ошибаются. Так что народ твой, князь Глеб, напрасно негодует и увиливает от дани. Но этого, — баскак, сохраняя елейную улыбочку на лице, погрозил толстым и жирным пальцем, — никогда не будет. Ты сам был в Орде и видел, что русские князья были послушны воле великого хана Берке.

При упоминании хана, Глеб Василькович тотчас напомнил о его посуле:

— Великий хан Берке обещал мне большую льготу на дань.

— Великий хан сдержит свое слово, если и ты выполнишь свое обещание.

— Но я уже отправил свою жену в монастырь.

— Ты сделал лишь первый шаг, князь. Настоящие мужчины на пол дороге не останавливаются. Поезжай в Орду за невестой, и мои люди прекратят собирать дань. Я даю тебе на раздумье три дня.

С тем баскак и ушел. А Глеб Василькович продолжал пребывать в растерянности. Он не ведал, что делать с ордынцами. Поднять весь город на татар — пролить обилие крови, и трудно еще сказать, кто останется на щите. В княжьей дружине всего шесть десятков человек. Даже победа над татарами не принесет белозерцам радости. Хан Берке прикажет своим туменам стереть город с лица земли. Этого юный князь страшился пуще всего, поэтому он не будет поднимать руку на татар. А чтобы избавить народ от чудовищных поборов, он должен поехать к Берке и жениться на его племяннице. Другого пути нет… А как же матушка? Как ехать без ее благословения?

Всю ночь провел Глеб Василькович в мучительных раздумьях. А на другой день подле его дубовых хором собралась разъяренная толпа горожан. Выкрики белозерцов были угрожающими:

— Останови, князь, разбой, иначе мы пойдем войной на татар!

— Коль будешь бездействовать, соберем вече и выдворим тебя из города!

— Встань на защиту народа, князь!

Впервые увидел таким ужасным свой народ Глеб Василькович, и его аж озноб охватил. Страшны в своем гневе белозерцы, чего доброго и в самом деле из города вышибут. Ишь, какие отчаянные лица! «Встань на защиту». Легко сказать: так защитишь, что и без головы останешься. Нет, уж лучше в Орду за невестой ехать. Матушка посерчает, посерчает да и отступится. И народ успокоится. Как только он сообщит баскаку, что собрался к хану Берке, тот прекратит все поборы.

Глеб Василькович, стоя на красном крыльце терема, утвердившись в своих мыслях, уверенным, окрепшим голосом, чего и сам не ожидал, произнес:

— Я встану на защиту народа. Уже завтра татары перестанут шарить по вашим домам.

— Аль дружину поднимешь? — неуверенно вопросил один из посадских людей.

— Войной татар не осилишь. Похитрей сотворю. Сами увидите. Расступись! Иду к баскаку.

Ранним утром Глеб Василькович, взяв с собой три десятка дружинников и обозных людей с харчами, двинулся санным путем в Орду. Сидя в возке, окутанный теплыми шубами, думал:

«Зимняя стезя по Шексне и Волге вдвое борзее, чем летняя поездка. Кони шустро бегут. Доберусь с Божьей помощью».

Баскак, памятуя о строгом приказе великого хана Берке, сдержал свое слово и, с выездом Белозерского князя, прекратил поборы. А когда Глеб Василькович вернулся из Золотой Орды с новой супругой, баскак и вовсе вывел свой отряд из древнего городка.

Глава 12 ИЗУВЕР

Нет, не смирилась княгиня Мария с новой женитьбой сына. Поступок Глеба ее настолько удивил, что она долго не находила себе места. Вот тебе и смирный сыночек. Не зря говорят: в тихом омуте черти водятся. Глеба будто бес подтолкнул. Впервые он не только не посоветовался с матерью, съездив в Орду, но и решился на прямое непослушание. Взял да и женился на магометанке. Правда, пришлось Зейнаб перейти в христианскую веру и, крестившись, принять православное имя Феодоры, но это ничего не меняет. Ныне вся Русь заговорит: сын княгини Марии ни за что ни про что упек свою законную супругу в монастырь, а сам взял в жены племянницу хана Берке, чьи злодеяния известны каждому русичу. Какой стыд!

Мария все свои годы вела достойный, глубоко порядочный образ жизни. Никто не мог ее упрекнуть в чем-то дурном, вероломном и корыстном. «Самая образованная женщина средневековья» все свои последние годы, особенно после гибели мужа на реке Сить, настойчиво, изо дня в день, вела кропотливую деятельность против княжеских междоусобиц, за единение уделов, возрождение Руси после чудовищного ордынского нашествия и скрытную подготовку дружин к войне против чужеземного ига. (Пройдет еще немного времени и историки назовут ее вдохновительницей грандиозного вечевого восстания, более чем за сто лет ставшего предтечей Куликовской битвы. Этот гражданский подвиг первой русской писательницы — летописицы не должен померкнуть и в грядущих столетиях).

И вот случилось непредвиденное. Сын польстился на ордынские посулы, тем самым, поставив Марию Михайловну в крайне неловкое положение. Хитрость хана Берке не ведает границ. Он, зная о роли ростовской княгини в делах Руси, прислал с Глебом свою грамоту, в коей, в учтивом и ласкательном тоне, поздравил Марию Михайловну с новым многообещающим родством, дал слово, что освободит Ростовскую и Белоозерскую земли от всяческой дани, и сделал довольно прозрачный намек на то, что княгиня Мария поможет великому князю Александру Невскому и другим князьям утихомирить русский народ, кой недоволен новым поголовным обложением.

Грамота хана окончательно всё прояснила. Так вот почему Берке затеял неожиданную свадьбу с малоизвестным и невлиятельным Белозерским князем. Всё дело в княгине Марии. Именно ее и надумал Берке ввести в свою тонкую и тщательно продуманную игру. Слово ростовской княгини дорого стоит. Став приверженцем Берке, она еще больше укрепит его не такую уж и твердую власть. В Орде всё больше разгорается грызня некоторых чингисидов во главе с ханом Хулагу. Дело уже доходит до военных столкновений, но пока еще большой перевес на стороне Берке, и он изо всех сил старается задобрить темников золотом, серебром, невольниками и другими богатыми дарами, кои сплошным потоком поступают с Руси.

Ростов Великий вот уже третий месяц не ведает ордынских численников. Берке всё еще ждет вестей от своих доглядчиков, надеясь, что княгиня Мария пошлет своих гонцов по всем уделам с грамотами, в коих попросит князей подавлять в зародыше народные выступления.

Не дождется! Мария Михайловна и пальцем не пошевелит, дабы потребовать от князей начать борьбу со своим народом… А как же Александр Невский, часто думалось ей. Он, именно он не дает мятежам разгореться. Господи, как же ему тяжело! Александр Ярославич принял на свои плечи такой неимоверный груз, какой не под силу ни одному князю. Невский вынужден делать то, что омерзительно его душе, понимая, что никто больше за него этого не сделает. Пожалуй, он сейчас единственный князь, кой, мучительно страдая от своих неприглядных действий, невольно защищает Русь, заглядывая далеко вперед и глубоко веря в ее будущее. На такое способен редкий, очень мудрый человек и большой государственный муж. Сейчас Александра Невского многие осуждают, но придет время и его имя, как и прежде, восславит вся святорусская земля. Крепись, Александр Ярославич! Стисни зубы — и крепись во имя Руси.

Миновало еще три недели, и покойная жизнь в Ростове Великом завершилась. В город ворвался татарский отряд с численниками и «сбродниками», под началом небезызвестного Агея Букана.

У княгини Марии похолодело на сердце. Букан выколачивал дань с такой беспощадностью, что уделы стоном исходили. Во многих местах народ не выдерживал и хватался за рогатины, дубины и топоры.

Букан расположил свой отряд в остроге баскака Туфана, что на Чудском конце города. Утром численники, разошлись по Ростову и принялись переписывать избы, дворы и хоромы, а вечером они вернулись к баскаку и Букану, и недовольно загалдели: у ростовцев, почитай, ничего нет, живут впроголодь, в ларях и сусеках бегают одни голодные мыши, на дворах всей живности — петух да куренка.

— Да быть того не может! — рявкнул Букан. — Ростов не был разрушен ханом Батыем. А в последние месяцы город жил, как у Христа за пазухой. Худо считали!

Один из сбродников, некогда промышлявший разбоем на торговые караваны, поддержал численников:

— Дотошно искали, Агей Ерофеич. У каждого ростовца всех богатств — вошь на аркане, да блоха на цепи. Даже у боярина Корзуна на конюшне две лошаденки. Где уж там десятину брать.

Букан вперил злые глаза на Туфана. (Он чувствовал себя хозяином и не боялся ростовского баскака, ибо тысяцким его назначил двоюродный брат императора Монголии Менгу, верховный баскак русских земель Китата).

— В чем дело, Туфан?

Туфан недоуменно повел плечами.

— Я собирал дань год назад. Не скрою, было трудно, но кое-как я десятину выбил.

— А что изменилось за год? Почему сусеки и конюшни стали пустыми?

— Князь Борис мне сказывал, что ростовцы беднеют с каждым месяцем, а некоторые убегают в заволжские леса. А если ты такой недоверчивый, то сам пройдись с численниками.

— И пройдусь! От меня-то уж и иголку в сене не спрячешь.

Но тщательный досмотр не принес желаемого результата. Букан не на шутку разъярился: он надеялся поживиться в Ростове богатой добычей.

Еще летом 1257 года произошла тайная встреча княгини Марии с человеком царевича Джабара, кой доставил ей ценную весть из Орды.

— В сентябре этого года, княгиня, хан Берке пришлет на Русь, для поголовной переписи, численников с большими татарскими отрядами. Будь готова, княгиня… Могу ли я свидеться с царевичем? У меня для него есть более добрые вести.

— Пока с царевичем увидеться невозможно. Но ты не беспокойся, Джабар в надежном месте. А если ты мне доверяешь, то поведай то, что хотел рассказать царевичу.

— Полностью доверяю княгиня.

И тайный посланец известил Марию Михайловну, что в Орде растет число мурз, темников и различных ханов, которые недовольны управлением Берке. Он назвал их имена и численность войск, готовых переметнуться к основному противнику Берке, хану Хулагу.

Сведения человека царевича Джабара, проходившего обряд очищения от ереси в ските отшельника, принес Марии некоторое облегчение. Орда всё больше и больше погружается в различные внутренние свары, что значительно ослабляет ее и приближает час восстания русских князей. Необходимо отправить своего гонца к Александру Невскому. Он именно тот человек, кой должен ведать все последние события, происходящие в Золотой Орде.

Что же касается намерения Берке прислать осенью своих численников, то Мария Михайловна надумала его тотчас обсудить с сыном Борисом и боярином Корзуном. На совете решили предупредить всех ростовцев о грядущей поголовной переписи и последующей за ней обременительной для каждого человека ордынской дани.

— Хан Берке захотел подвергнуть Русь новому испытанию. Он наверняка вознамерился изведать настоящую силу Руси. Если ему удастся спокойно провести поголовную перепись и в результате этого получить более крупную дань, то он убедиться, что Русь по-прежнему слаба, и с ней можно делать, что угодно. Но он, как мне кажется, допускает грубейшую ошибку. Русь ныне уже другая. Повсюду вспыхнут очаги народных выступлений, кои, уверена, перерастут в грандиозное восстание. Года через два-три хан Берке вынужден будет отозвать численников и вывести свои разбойные отряды из Руси, — молвила княгиня Мария.

Затем, после некоторого раздумья, слово взял Борис Василькович.

— А пока это произойдет, я предлагаю почти всё припрятать. Хлеб, пожитки, скот, лошадей и многое другое, что еще осталось после ежегодных ордынских поборов. Надежно и скрытно припрятать, дабы баскак Туфан ничего не заподозрил.

— Не знаю, не знаю, — засомневалась Мария Михайловна. — Баскак слишком хитер.

— А я, думаю, получится, — убежденно произнес Борис Василькович. — Надо переговорить с городскими выборными людьми, десятскими и сотскими, чтобы всё шло под их приглядом, дабы ордынцев не проворонить. Кое-что можно закопать во дворах, а многое можно увезти в дальние глухие деревеньки, о коих Туфан до сих пор не ведает. Но делать всё надо ночами, пока Чудской конец спит.

Боярин Корзун, так же, как и княгиня Мария, не очень поверил в затею Бориса Васильковича, но он не стал ее отвергать с порога. Можно и попробовать…

Впервые Агей Букан оказался без десятинной дани. Сидеть в Ростове Великом было бесполезно: надо возвращаться к верховному баскаку Китате. Возвращаться с пустыми руками! И это больше всего злило Букана. Ну, никак ему не хотелось верить в повальное обнищание не только черного посадского люда, но и ростовских бояр. Нигде и слыхом не слыхано, чтобы у знатного боярина осталось на конюшне две лошаденки. Да у Корзуна ранее были целые табуны.

— Были, Агей, да сплыли, — степенно отвечал Неждан Иванович. — Пришлось булгарским купцам продать.

— Зачем?

— Ханам Золотой Орды и их сановникам слишком много требуется золота и дорогих подарков. А мне в Орду, почитай, едва ли не каждый год приходится ездить. А без даров, сам ведаешь, в Сарай не раскатывают.

— А собольи меха и скотина?

— Туда же уходят. Орда ненасытна. Всё боярство наше захирело. И с купцов спрос не велик. Уж на что был у нас набольший купец Василий Богданов, да и тот оскудел, в долги залез. Чуть не в петлю кинулся. Сбежал в неведомые страны. У Туфана спроси. Никудышное у нас житье, Агей. Почитай, два десятка лет выплачиваем ордынскую дань. Где добра набраться?

— Ох, лукавишь, боярин. Нутром чую, что лукавишь. И благодари Бога, что наши дорожки пока расходятся. Но через год мы еще свидимся.

— Неисповедимы пути Господни.

Букан отбыл во Владимир разъяренный, и всю дорогу думал:

«Быть того не может, чтобы Ростов так оскудел. Быть не может!»

* * *
Добро, скотину и лошадей припрятывали еще осенью. Зимой же и впрямь жили впроголодь, едва концы с концами сводили. А когда наступила весна, десятские и сотские пришли к князю, и взмолились:

— Народ с голоду пухнет. Ремесло стоит. Самая пора живность и хлебушко назад привезти.

— Пора, — дал согласие Борис Василькович. — Но чтоб с оглядкой на Чудской конец. Туфан и в самом деле убедился, что Ростову не до десятины, но коль возврат заприметит, беды не избыть. Мигом по дворам пойдет. Ночью возите!

Ночами татары из острожка баскака Туфана по городу не рыскали: побаивались ростовцев, да и сам Чудской конец был в противоположной стороне. Добро вывозили и ввозили через западные ворота крепости.

Вскоре и Егорий Вешний[777] подоспел. Мужики в селах принялись пахать свои загоны, а черный люд в городе копать заступами свои огородишки.

После посевной, когда уже вовсю зазеленела трава, бояре вывели на отдаленные луга свои конские табуны.

Князь Борис Василькович опять предупредил:

— По осени вновь всё надо запрятать.

В конце мая княгиня Мария посоветовала Борису Васильковичу съездить к Александру Невскому:

— Тебе, сын, надо почаще встречаться с великим князем. Он отлично знает ситуацию в Орде, и многое может поведать. Я уже давно с ним не встречалась. Да и к верховному баскаку надо приглядеться. Если хочешь распознать врага, будь к нему ближе, изведай его мысли и ударь в подходящий момент. Вот что навсегда надо тебе запомнить. Рано или поздно, но Русь поднимется на Орду. Китата — очень высокопоставленный человек в Сарае. Он двоюродный брат императора Менгу. Любопытно бы узнать, в каких он отношениях с ханом Хулагу. Джабар как-то поведал мне, что Китата и сам не прочь завладеть троном Золотой Орды, но в каких он касательствах с Хулагу, Джабар плохо осведомлен… А что, если он скрытый сторонник главного противника Берке? Разумеется, такой секрет Китата тебе не откроет, но если он намерен поддержать борьбу хана Хулагу за ордынский престол, то он должен сделать намек великому князю, заведомо зная, что Александр Невский никогда доносчиком не будет. Кроме того, Китата в любом случае должен опереться на такого именитого князя, как Александр Ярославич, если он решится на борьбу с Берке… Поезжай, сын, и побудь недельки две-три во Владимире. Захвати с собой и боярина Неждана Ивановича. Мне очень нужно знать, что собой представляет Китата.

— Я завтра же соберусь, матушка. Но ты-то как без нас останешься?

— За меня не волнуйся. Не впервой мне тебя с Корзуном провожать.

— Ты что-то сегодня бледна, матушка. Уж не прихворала ли?

— Со мной всё хорошо, сын. Что-то худо спала эту ночь. Всякие думы одолевают… Да, если Александр Ярославич еще долго в Ростов не соберется, то поведай ему с Нежданом Ивановичем о его племяннице Любаве Федоровне. Всё норовила ему сама рассказать, да как-то не получилось. Хоть чем-то порадуйте Невского. Жизнь у него ныне горькая.

— Непременно поведаем, матушка.

На другой день, проводив Бориса Васильковича и боярина Корзуна, княгиня Мария почувствовала себя худо. Она легла в постель, чувствуя, как всё тело заливает жар.

— Господи, да ты вся пылаешь, княгиня матушка! — всплеснула руками ближняя боярыня.

— Сама не понимаю, что со мной, Любавушка. Знать, простыла ненароком. Вчера у раскрытого окна долго стояла, а ветер был разгульный и знобкий.

Любава Федоровна дотронулась легкой ладонью до лба княгини и перепугалась:

— Лихоманка, матушка княгиня. Я-то уж ведаю. Сейчас ты вся в жару, а потом в озноб кинет. За лекарем Епифаном побегу. Я мигом, матушка!

Лекарь, шагая крытыми сенями и по длинным переходам, взбираясь по лесенкам, кряхтя и охая (старость — не радость) спешил на женскую половину княжьего терема. И чего это с княгиней приключилось? Век не хворала, всегда в полном здравии ходила и вдруг от недуга свалилась. Ближняя боярыня сказывает: лихоманка. Типун ей на язык. Сама-та от лихоманки едва не окочурилась. Всего скорее, легкая простуда. Дай-то бы Бог!

Но когда старый лекарь осмотрел больную, лицо его омрачилось. Не простая простуда: у княгини хрипы в груди, а это уже совсем дурно. Недуг ее весьма тяжкий.

Слегла Мария Михайловна и надолго. А тут, совсем некстати, вновь Агей Букан в Ростов нагрянул. Намеревался прибыть после Покрова, когда мужики уберут урожай, а в городе оживится торговля, но передумал. Возвращаясь из Ярославля, словно дьявол подтолкнул тысяцкого заглянуть в соседний Ростов. Сам пошел по избам и глазам своим не поверил: ростовцы далеки от «гладу и мору». И хлебушек в сусеках нашелся, и живность на дворах водится, и у купцов в лабазах и амбарах всякий товаришко обнаружился, да и бояре не «захирели». Двое сбродников конские табуны подле Устья заприметили. Разутешенный Букан приказал доглядеть другие реки, богатые прибрежными лугами — и там удача! Вот тут Агей и вовсе возрадовался. Быть числу!

Довольно ухмыляясь, поехал было к князю Борису Васильковичу, но караульные молвили, что князь отбыл во Владимир к Александру Ярославичу с дружиной.

— А ближний боярин Корзун?

— И он отбыл с князем.

— Тогда я переговорю с княгиней Марией.

— Нельзя к ней, батюшка. Крепко занедужила. Не померла бы, не приведи Господи.

Агей возликовал. Ныне он выжмет из города всё, что захочет. Ростов в его руках.

Наступили страшные для города дни. Букан, пересчитав хлеб, изделия ремесленников, живность, конские табуны и прочее добро, и пожитки, забыл о всякой десятой доле. Он нагло забирал половину того, что пересчитали численники.

В Ростове вспыхнул мятеж. На каждой улице и слободе горожане начали отбивать у татар и сбродников свое добро. Нападали на лиходеев с кольями, рогатинами, дубинами, у кое-кого нашлись и древние прадедовские мечи. Но управиться с тысячным, хорошо вооруженным отрядом было невозможно. Букан отдал приказ уничтожать всех, кто поднимает руку на его воинов. Потеряв десяток убитых, ростовцы вынуждены были отступить.

Всю неделю изуверствовал в городе Агей Букан. Он не щадил даже женщин, цеплявшихся за свою скотину. Татары и сбродники избивали их плетьми до полусмерти. Той же участи подвергались и мужчины, посмевшие заступиться за своих жен.

Стон, вой, и плач заполонили древний город.

Купцы и бояре толпились подле княжеского дворца и не ведали, как быть. Князь Борис в отлучке, а княгиня Мария в тяжком недуге. Известие о нещадном разбое Букана может и вовсе ее подкосить. Долго судили да рядили, пока, наконец, один из бояр не подал здравый голос:

— Во Владимир ехать! Пущай великий князь да наш Борис Василькович к Китате идут, да о бесчинствах Агейки Букана поведают. Авось, и возвернет сей разбойник наше добро.

— Возвернет, держи карман шире! От Букана ныне, как от козла — ни молока, ни шерсти! — зло прокричал, проходивший мимо бояр, рыжебородый посадский в драной сермяге.

Глава 13 ДОЛГОВОЕ ЯРМО

Прозорливость княгини Марии и на сей раз нашла свое подтверждение. Натолкнувшись на постоянные мятежи русского народа в городах и весях против численников и откровенного грпабежа татарских отрядов, великий хан Берке вынужден был вывести основную часть своих войск из Руси.

— Я так и думала, — молвила Мария Михайловна боярину Неждану. — И дело не только в народных выступлениях. В Орде резко обострилась борьба за ханский трон. Берке ныне нуждается в каждом воине. Хулагу, назначенный ханом Персии, обрел невиданную власть и силу. На его стороне, как это удалось выяснить Александру Невскому, родственник императора Монголии хан Китата… Сие весьма важно, Неждан Иванович. Нам только остается ждать, когда Хулагу двинет свои войска на Сарай. И мнится мне, что это будет скоро.

— Есть надежные сведения, Мария Михайловна? Уж, не от наших ли торговых людей?

— От них, Неждан Иванович. Хулагу, надеясь на помощь русских князей, без всяких пошлин пропустил наших купцов в города Персии. А среди них, как ты уже ведаешь, есть у нас очень надежные люди. Войска Хулагу готовятся выйти к рубежам Золотой Орды.

— Добрые вести.

— Добрые, Неждан Иванович. С началом большой войны нам надо собрать в Ростове всех князей, кои подготовили тайные дружины и кои готовы на открытое восстание. Думаю, наш Ростов Великий должен стать ценром подготовки народных выступлений на Руси. Именно Ростов Великий!

Боярина Корзуна всегда поражала твердая убежденность княгини Марии. Сколько бы лет он ее не знал, но она никогда практически не делала каких-либо крупных ошибок. Все ее задумки строились на тонких, глубоко продуманных расчетах, кои всегда приносили ощутимый результат. Лишь однажды серьезно ошиблась Мария Михайловна, когда, засомневавшись, поверила в суждение своего сына. Итог был ужасным. Ростов понес от Букана не только чудовищные убытки, но и людские потери. Этого княгиня Мария долго не могла себе простить. Поднявшись послне тяжелого недуга, она дала себе слово — никогда больше не соглашаться с сомнительными предложениями, от кого бы они не исходили.

Ныне численники и татарские отряды исчезли с Ростово-Суздальской земли, но княгиня чувствовала, что хан Берке на этом не остановиться. Он придумает что-то новое и еще более изощренное. И Мария Михайловна не ошиблась.

Ордынская лань не отменялась. Татаро-монгольское иго на Руси открыло путь многим купцам бесерменским,[778]издревле опытным в торговле и хитростях корыстолюбия. Сии купцы откупали у татар дань наших княжений и брали неумеренные росты (проценты) с облагаемых данью людей и, в случае неплатежа, объявляли должников своими рабами и увозили в неволю.

Хан Китатв, проживающий во Владимире, возглавил деятельность всех откупщиков. Оставил он у себя и бывшего «тысячника» Агея Букана, ибо заслуги его перед Ордой были велики.

— Ты отменно потрудился, Букан. Надеюсь, скоро настанут иные времена, и я возьму тебя с собой в страну защитников ислама. Ты примешь нашу веру?

— Приму, величайший из величайших! — без колебаний и подобострастно ответил Букан.

— Отлично. Мне потребуются такие люди. Ты получишь много золота и юных наложниц… О, я знаю твои старые грехи. Твоя неистощимая плоть жаждет всё новых и новых женщин. Так вот, Букан, ты всё это обретешь и станешь моим верным телохранителем.

Букан опустился на колени.

— Я буду служить тебе, как самый преданный пес.

— Другого я и не ожидал. Мне нужны будут такие железные псы. Свирепые и жестокие, чувствующие врагов за поприще. А нюх у тебя, Букан, и в самом деле собачий. Пока же я назначаю тебя начальником откупщиков, которые пребывают в Ростове. Из этого города ты доставил мне очень богатую дань. Думаю, не меньшую дань ты принесешь мне и в этом году.

— Даю слово, достойнейший хан!

С приездом Букана в Ростов, жизнь в городе еще больше осложнилась. Агей с откупщиками «велику пагубу[779]людям творили». Если раньше должники могли откупиться в течение полугода, то Букан сократил платежный срок вдвое. В намеченный урочный час Агей приходил с десятком татар (из сотни баскака Туфана) к должнику и заявлял:

— Я за тебя заплатил дань, Фролка. Время должок отдавать.

— Потерпи, милостивец! Ну, хоть еще недельки три-четыре.

— И не подумаю, Фролка. Либо плати, либо в полон сведу.

— Христом Богом прошу!

Букан, пошарив глазами по двору, заприметил молоденькую девушку в холщовом сарафане.

— Никак, дочь твоя? — похотливо оглядывая миловидную девушку, вопросил Агей.

— Дочь, — буркнул хозяин двора.

— Так, так… Ноне я милостив. Дам тебе еще четыре недели, но за милость свою заберу дочку. Пусть пока у меня в служанках походит.

— Ну уж нет, Агей Ерофеич. Иринку я тебе не одам. Ей всего-то пятнадцать годков.

— Вольному воля, хмыкнул Букан и кивнул оружным татарам. — Связать неплательщика! Продам его в Орду.

Иринка кинулась отцу в ноги.

— Тятенька, соглашайся ради Христа! Нельзя тебе в Орду. Тебе ж пять братиков моих кормить. Пропадем без тебя! А за меня не заботься. Я к любой работе свычная. Соглашайся, тятенька!

Фролка поднял дочь с колен, смахнул со щеки горючую слезу и тяжко вздохнул.

— Ладно, Иринка… Но ты, в случае чего, меня упреди.

— Непременно, тятенька. Всё-то ладно будет.

В первый же вечер, усадив девчушку за стол, Агей добродушно изрек:

— Седни у меня особливый день, девонька. Именины!

— Поздравляю, дядя Агей, — поднялась со стула Иринка.

— Благодарствую, девонька. Да ты сиди, сиди. Угощайся да чарочку вина за меня испей.

— Да разве то можно?! — удивилась Иринка. — На Руси девушки вино не употребляют. Великий грех!

— Замолю твой грех, хе-хе.

Букан поднес девчушке полную чарку вина, но та решительно отвела ее рукой.

— Не буду, дядя Агей. Я отроду не пила и никогда не буду.

— А ныне будешь! — жестким, требовательным голосом произнес Букан. — То мой приказ. Ты не хочешь, чтобы я твоего отца продал татарам?

— Упаси Бог, дядя Агей!

Иринка даже перекрестилась.

— Тогда пей, и чтоб до дна, иначе отца твоего завтра же отдам ордынцам. Пей!

— Негоже так, дядя Агей, — заплакала Иринка. — Уж токмо ради тятеньки.

— Вот и умница. Нос зажми и не нюхай. Легко пройдет, хе-хе.

Иринка вытерла слезы, выпила, а затем у нее так закружилась голова, что она рухнула со стула на пол.

— Готова, — довольно ухмыляясь, молвил Букан, и перенес бесчувственную Иринку на постель. Трясущимися от вожделения руками, раздел догола, и похотливыми глазами стал пожирать юное девичье тело. Хороша кобылка, зело хороша! Давненько не было у него такой младой наложницы.

Обесчестив девчушку, Букан уселся за трапезу. Никаких именин у него, конечно, не было.

Утром Иринка, увидев подле себя оголенного, похрапывающего Агей, пришла в себя и всё поняла. Зло, отчаянно принялась бить маленькими кулачками по могутному телу.

— Изверг, охальник! Что ты со мной содеял?!

Букан проснулся, приподнялся в постели и шлепнул Иринку по лицу.

— Угомонись, девонька! Эко дело — приголубил. С тебя не убудет.

Но Иринка не угомонилась. Соскочив с постели, она быстренько облачилась в сарафан и с той же яростью закричала:

— Змий треклятый, душегуб! Я сейчас же всё расскажу тятеньке!

Метнулась было к двери, но ее ухватила цепкая, тяжелая рука Букана.

— Не посмеещь! Стоит тебе, девонька, одно слово вякнуть и твой любимый тятенька окажется у безбожных нехристей. Исстегают всего плетьми и поведут на аркане в степи. Затем его продадут османам,[780] а те посадят Фролку на галеру[781], прикуют к веслу цепями и будут избивать за малейшую провинность, пока тятенька твой не сдохнет. Ты этого хочешь, девонька?

Иринка растерянно сцепила припухлые губы. Жуткие слова произнес этот мерзкий человек. Тятеньку и в самом деле продадут в рабство. Но что тогда делать, Господи?!

— Можешь бежать, девонька, — Букан даже дверь распахнул.

Девчушка со слезами отступила от порога и с подавленным чувством опустилась на краешек постели.

— Вот так-то, девонька. Не зря в писании сказано: «Чти отца своего», хе-хе. Четыре недельки у меня побудешь, а там, глядишь, и тятенька должок вернет.

Но миновали четыре недели, а Фролка так и не скопил, взятые в долг с ростом деньги. И занять не у кого: почитай, все ростовцы ходили в должниках. Татары увели неплательщика на Чудской конец, в острог баскака Туфана.

Изведав о горькой участи отца, Иринка отчаянно взмолилась:

— Верни от басурман тятеньку, дядя Агей! Мать у нас недужная, сгинем мы без отца. Ребятенки совсем малые, с голоду перемрут. Отпусти кормильца нашего!

— Не могу, девонька. Дань, кою не заплатил твой отец, может отменить токмо великий хан Берке. Я ж — человек маленький, всего лишь откупщик. Так что, боле меня не упрашивай.

— Тогда вместо тятеньки меня продай в неволю!

— Тебя?.. А что? Ты девка смачная, с выгодой можно продать. Пожалуй, и в чей-нибудь гарем угодишь.

— А что такое «гарем»?

— Аль не ведаешь? Вот святая простота. Гарем — роскошный, красивый дворец, в коем служанки живут, как наши боярышни. Да какое там. Ещелучше!

— А служанок мужчины не обижают? Не охальничают?

— Ни-ни, девонька. Живут, как у Христа за пазухой. Вот те крест!

— Сейчас же выпусти моего тятеньку и отдай меня в неволю!

— С превеликой радостью, девонька. Да токмо ты никому не сказывай о своем грехе Честь-де, свою блюла, хе-хе.

В тот же день сапожных дел мастера Фролку выпустили из татарского острожка. Шел к своей избенке и недоумевал: что за благодетель выискался?

Дома Иринки не оказалось. Сапожник побежал к Букану, но привратник, откинув узкое оконце в дубовой калитке, хмуро отозвался:

— Нетути Агея Ерофеича. Чу, по делам дня на три уехал.

— А куда? Ты уж поведай, милок.

— Не сказывал, — вновь буркнул привратник и захлопнул оконце.

Букан же поехал «шарпать» по ближним селам. Там должников тоже не перечесть. Не один десяток мужиков Ростовского княжества уже уведен в неволю. Хан Китата будет доволен: немалая деньга от продажи и ему перепадает.

Только через неделю узнал Фролка, что его дочку татары угнали в Орду. Страшно разгневался на Букана:

— Убью, непременно убью, изверга!

Глава 14 ПРЕДТЕЧА

Положение в княжестве становилось невыносимым. Ремесленный люд и мужики в селах роптали, и это возмущение, как предчувствовала княгиня Мария, вскоре может перейти во всеобщий бунт. Всё больше ростовцев вынуждены были покидать родные очаги и уходить в неволю. Бесермены, под началом Агея Букана, забирали в рабство даже детей.

Княгиня собрала бояр и купцов и молвила:

— Сроки выплат долга устанавливают сами бесермены, и мы ничего с этим не можем поделать, так как должники идут на урочное время по доброй воле. Но росты столь набегают, что неплательщики полностью оказываются в руках откупщиков. Мы не должны спокойно взирать на беду соотичей. Надо выручать должников своей казной. Поэтому я не прошу, а умоляю вас, бояре и купцы, не пожалейте своих гривен на откуп несчастных людей. Ведаю, что казна ваша не столь уж и богата, а вернее, заметно оскудела за годы ордынского обложения. И всё же помогите! Неужели мы, православные люди, позволим нехристям уводить наших детей, ремесленников и хлебопашцев в басурманскую неволю? Неужели не заступимся?!

Мария Михайловна гворила горячо и проникновенно, и «лутчие люди города» услышали ее призыв. Грешно отказать княгине, столь много сделавшей для Ростовского княжества. Именно благодаря ее неустанным заботам и мудрому правлению, вот уже четверть века Ростовская земля не только не ведает междоусобных войн и народных возмущений, но и не видела разрушительных ордынских набегов, кои сдерживались удачными сношениями княгини Марии с Золотой Ордой. Положение княжества ухудшилось лишь с приходом к власти хана Берке, кой наслал на Русь свои грабительские отряды с численниками, заменив их затем на бесерменов-откупщиков. Но и в последнем случае княгиня Мария делает всё возможное, чтобы уменьшить злую напасть.

Мария Михайловна извела на откуп должников почти всю княжескую и монастырскую казну. Большую лепту внес и ростовский владыка Кирилл. Его гривны помогли освободить из хищных рук бесерменов более сотни неплательщиков.

И все же большинство городских и сельских жителей продолжали оставаться в узде откупщиков. Час общенародного взрыва приближался с каждым днем.

А княгиня Мария всё поджидала последних вестей из Сарая. «Ныне самое главное, — думала она, — вовремя ударить баскаков и бесерменов. И ударить по всей Ростово-Суздальской Руси. Ярославль, Углич, Суздаль, Переяславль, Великий Устюг и Молога ждут ее сигнала. Даже из стольного града Владимира, втайне от Александра Невского, приезжали от ремесленного люда гонцы с единственным вопросом: когда?»

— А что же Александр Ярославич?

— Он слишком скрытен, матушка княгиня, и с ханом Китатой якшается. В вечевой колокол, дабы поднять народ, он не ударит. Народ больше княгине Марии верит. Про тебя слушок идет, что готовишь замятню в Ростове и других городах. Ведь так, матушка?

Уклоняясь от прямого ответа (все приготовления к восстанию держались в строгой тайне), Мария Михайловна озабоченно спросила:

— Неужели владимирцы не доверяют Александру Ярославичу?

— Не доверяют, матушка княгиня. Да и как доверять, коль он всякий бунт супротив татар мечом пресекает.

— У него нет другого выхода. Выслушайте, что я скажу…

Владимирцы выслушивали, казалось бы, в знак согласия кивали головами, но Мария Михайловна ощущала, что холодок отчуждения к Невскому у владимирских ходоков так и останется, и это вызывало беспокойство. Трудно, крайне трудно понять простолюдинам деяния бывшего прославленного полководца на Владимирском столе.

— Так, когда же, матушка княгиня? — переспросили ходоки.

— Отвечу не за себя, а за народ ростовский. Недолог час, терпение на исходе. Тотчас будет к вам посыльный.

Ожидая вестей из Орды, княгиня Мария решила провести в Ростове совет князей. В Суздаль, Переяславль, Углич, Ярославль, Великий Устюг и Мологу помчали гонцы. Всех быстрее приехал Константин Всеволодович из Ярославля. Племяннику князя Василька было уже двадцать четыре года. Он родился в тот злосчастный 1238 год, когда отец его Всеволод, родной брат Василька Константиновича, бился на берегах Сити. (Тело его среди павших ратников так и не могли отыскать). Был Константин крепкого телосложения, светлорусый, с окладистой кудреватой бородкой и вдумчивыми, выразительными глазами.

Княгине Марии всегда был по душе ярославский князь: не ордынский лизоблюд, тверд нравом, решителен, уважаем в народе.

Тепло, троекратно облобызав Константина, Мария Михайловна озаботилась здоровьем матери:

— Как Марина Олеговна? Всё ли слава Богу?

— Да по-всякому, Мария Михайловна. Годы свое берут, но в основном-то бодрая, в Ольговичей.

— Спасибо, Константин, — улыбнулась Мария, поняв намек князя. Женщины из рода Ольговичей, и в самом деле, хворали редко и жили долго.

— На совет, значит… А что твой баскак-доглядчик о тебе подумает?

— Не тревожься за меня. Что-нибудь придумаю Лишь бы другие князья не припоздали.

Князья не припоздали. На совете, под видом именин, долго обсуждали, когда и как начинать мятеж. Все сошлись на том, что коль Ростов Великий не только вот уже несколько лет ведет подготовку восстания, но и координирует деятельность других уделов, то и начинать Ростову, а за ним тотчас ударят в вечевые колокола и другие города. Прикинув силы дружин, каждый князь пришел к выводу, что вкупе с горожанами, восстание увенчается успехом. Ордынские гарнизоны будут уничтожены. Но всех волновал давний вопрос: когда?

— Наши лазутчики доносят, что хан Персии Хулагу вывел свои войска на рубежи с Золотой Ордой. Готовы к борьбе с Берке и его противники внутри Орды. Мнится мне, что война начнется в самое ближайшее время. Недолго уже молчать нашим вечевым колоколам, — убедительно молвила княгиня Мария.

— Скорее бы. Боюсь, что черный люд не дождется нашего сигнала и сам начнет замятню, — проговорил ярославский князь.

— Ведаю, хорошо ведаю, Константин Всеволодович, как натерпелся народ. И всё же надо пока его сдерживать, иначе вся наша долголетняя подготовка окажется напрасной. Как только Берке и Хулагу изведают, что Русь поднимается на магометан, то никакой войны между ними не будет. Оба бросят свои войска на русские княжества. Терпеть, сдерживать и ждать! Другого пути, мои любезные князья, у нас, к сожалению, нет.

— Ну что ж, с этим трудно не согласиться, Мария Михайловна. Надеюсь, что твои лазутчики принесут наконец-то добрую весть, — степенно молвил Константин Всеволодович.

— Надеемся, — произнесли и остальные члены совета.

Князья разъехались на другое утро, а еще через два дня к княжескому дворцу прискакал торопливый гонец. Борис Василькович стремительно вошел в покои Марии Михайловны.

— Началась бойня, матушка! Хулагу вторгся в Золотую Орду.

— Дождались-таки, — удовлетворенно произнесла княгиня и истово перекрестилась на образ в серебряной ризе. — Слава тебе, пресвятая Богородица!

Лицо Марии Михайловны стало одухотворенным и волевым.

— Посылай гонцов в уделы, Борис, и спешно покличь мне боярина Неждана.

Борис Василькович, довольно самостоятельный в своих решениях, не без тщеславия властолюбивый князь, сам любивший повелевать, никогда не выходил из материнского послушания, ведая, что матушка, благодаря недюжинному разуму своему, всегда находит единственно правильное решение.

Порадовав Неждана Ивановича доброй вестью, Мария Михайловна, не дав опомниться своему советнику, незамедлительно спросила:

— Твое первое деяние, боярин?

Неждан Иванович почти без раздумий ответил:

— Известить Лазутку Скитника. Надо выводить дружину в Ростов, а затем, Мария Михайловна, когда воины окажутся в городе, бить в сполох.

— Добро, что наши мысли совпали… И вот что еще, Неждан Иванович. Надо разослать посыльных по крупным селам. Мужики очень злы на ордынцев. Всем миром надо налечь на нехристей.

Боярин встал, было, из кресла, но Мария Михайловна движением руки его придержала.

— Погоди чуток, Неждан Иванович. А как нам быть с владыкой Кириллом?

Вот тут-то Неждан Иванович призадумался. Нелегкий вопрос подкинула ему княгиня. Не обложенный ордынской данью, ростовский епископ вынужден был своим пастырским словом «утишать» рвущийся к мятежу народ, и он легонько (для видимости баскаку Туфану) «утишал». Но сейчас дело дошло до открытого народного взрыва, и если Кирилл твердо поднимет свой крест против мятежа, то навлечет на себя всеобщий людской гнев. Но и благословлять восстание ему, пожалуй, не следует.

О своих мыслях Неждан Иванович и поведал княгине. В конце же добавил:

— Если уж быть дальновидным, то пусть наш епископ отсидится в своем владычном доме. На тяжкий недуг может сослаться. Такой умница, как владыка Кирилл, и нам и народу может еще зело сгодиться.

— Ты прав, Неждан Иванович. Надо сохранить духовного пастыря… Сохранить, — несколько раздумчиво молвила княгиня и поднялась из кресла. — А теперь с Богом, Неждан Иванович. Мыслю, ты сам поедешь к Лазутке.

— Непременно, Мария Михайловна. Так будет надежней.

В тот же день ао все стороны Ростово-Суздальской земли помчали спешные гонцы, а еще через день в город въехала дружина из лесного села Ядрово в челе с воеводой Корзуном.

Ничего не ведавшие ордынцы, рыскавшие с бесерменами по улицам и слободам Ростова, с удивлением разглядывали ни весть откуда появившиеся конное войско, молчаливо вползавшее в город. Крепкое войско! Поблескивали на златоглавом солнце остроконечные шеломы и серебристые кольчуги, алые овальные щиты и длинные стальные копья. Почти все воины молодые, ловко сидящие в седлах. Едут четверо в ряд, складным, не вихляющим строем. Но откуда, откуда взялась эта новая русская дружина?! В начальных людях — воин известный, местный воевода, боярин Корзун. Все же остальные — люд неведомый.

Ордынцы быстренько пересчитали воинов. Двенадцать десятков.

Один из татар не выдержал и подъехал на своем приземистом мохнатом коньке к воеводе.

— Откуда джигитов привел, боярин?

Неждан Иванович, чтобы преждевременно не вспугнуть ордынцев, ответил:

— Из стольного града Владимира. Великий князь Александр Ярославич шлет дружинников на помощь хану Берке. Никак слышал, степняк, Хулагу твою Орду воюет.

Корзун как в воду глядел: сотня баскака Туфана уже познала о начавшейся войне.

— Карашо, — удовлетворенно мотнул головой татарин. Князь Невский — мудрый князь.

— Еще какой мудрый. Он никогда не подведет хана Берке.

Княгиня Мария и Борис Василькович встречали дружину на красном крыльце[782]дворца. Обих обуревали приподнятые чувства. Задумка Александра Невского, горячо поддержанная Марией Михайловной, воплотилась в жизнь. Княгиня смотрела на дружинников и радостно думала:

«Наконец-то! Наконец-то свершилось! Вот такие же, наверное, тайные дружины в эти дни входят в города Ростово-Суздальской Руси. Как они кстати!»

Княгиня сошла с красного крыльца и земно поклонилась дружине.

— Спасибо вам, дорогие мои соотичи. Спасибо за вашу преданность, за намерение постоять за святую Русь. Час близок! Завтра в полдень загудит наш вечевой колокол и призовет народ подняться против злейших врагов, кои до сих пор угнетают наше многострадальное Отечество, разоряют наши земли и дома, и уводят в полон сотни ни в чем не повинных людей. Не довольно ли терпеть ордынцев?

— Довольно, княгиня! — дружно отозвались воины.

— Тогда я призываю вас присоединиться к воссташему народу и выдворить с нашей православной земли безбожных басурман. Готовы ли вы к сему ратному подвигу?

— Готовы, княгиня! — вскидывая вверх мечи, шиты и копья, грянули дружинники.

Мария Михайловна вновь отвесила воинам земной поклон.

— От всего сердца еще раз спасибо вам, мои дорогие соотичи. Я всегда верила в свой мужественный народ и славных воинов… А пока отдыхайте и набирайтесь сил. Да сохранит вас Господь!

* * *
Всю ночь княгиня Мария не сомкнула глаз. Одолевали назойливые думы. Завтра Ростов Великий начнет борьбу с Золотой Ордой. Какой уж там сон, когда два часа назад прискакал гонец великого князя и привезет от Александра Невского долгожданное слово «Пора!» Сколько лет ждала Мария Михайловна этой вести! Выходит, и у великого князя наконец-то переполнилась чаша терпения. Не выдержало горячее сердце!

С Марии Михайловны — как гора с плеч. Как она переживала за двоюродного брата Василька Константиновича! Сколько выстрадала за него в последние годы, когда народ отвернулся от знаменитого Невского и даже начал сыпать на его голову проклятия за суровые наказания мятежников. Наконец-то покажет Александр Ярославич свое истинное лицо и вновь обретет свое славное имя. Как же это прекрасно, пресвятая Богородица!

Светло и отрадно стало на душе Марии Михайловны: ведь она сказала это слово «пора!» на четыре дня раньше Невского и всё тревожилась, что великий князь подвергнет ее резкому осуждению. Но теперь уже не осудит.

Затем мысли княгини перекинулись к завтрашнему вече. Давно, ох, как давно не гремел над Ростовом Великим вечевой колокол! Именно он известит Ростово-Суздальскую Русь о начале всенародного восстания. Народ, несомненно, горячо откликнется. Он так настрадался, что его и подталкивать не надо. Повсюду — небывалый гнев. И как же ему не быть, когда летописец с острой пронзительной болью напишет:

«Никогда не было и не будет такой скорби, как во время господства безбожных татар. Будут под ярмом их люди, и скот, и птицы; спросят они себе дани у мертвецов, как у живых; не помилуют нищего и убогого, и всякого старика; обесчестят малолетних девиц, обратят в рабство тысячи людей».

Все, как один, возмутятся черные люди. А вот бояре… Боярам, как нож в горло, антиордынский мятеж. За свои пожитки и вотчины трясутся. На выкуп должников они хоть кое-как и раскошелились, но к восстанию не примкнут. Вчера многие из них пришли к Борису и упрашивали князя не поднимать чернь на татар и бесерменов. Но сын, по рассказу Неждана Ивановича, твердо отстаивал принятое на совете князей соглашение.

— Не увещевайте. Восстанию быть!

— А проку, проку, князь? Чай, помнишь, чем закончилась замятня Андрея Ярославича? Тысячи людей татаре саблями посекли и многие земли вдругорядь опустошили. Так и ныне выйдет.

— Не выйдет! Тогда один владимирский князь поднялся, а ныне — вся Ростово-Суздальская Русь. Силища! И вот что хочу я вам веско заявить: коль станете на вече супротивные слова орать, то укажу народу побить вас, но, думаю, и без моего повеленья народ вас с помоста скинет, а то и вовсе живота лишит. Так что, не суйтесь, господа бояре!

Господа бояре оторопели: таких дерзких слов они от князя Бориса никогда не слышали. Бтюшкин характер проклюнулся. Тот был суров, порой горяч, но справедлив. По правде сказать, Борис Василькович за свое правление с боярами шибко не ругался, улаживал дела миром (тоже передалось от батюшки), но каждый вотчинник откровенно побаивался его сильной и властной руки. Такого князя не согнешь и подарками не задобришь.

— На вече мы не пойдем, — заверили князя бояре. — Пущай одна чернь в три горла орет. Но без именитых людей и вече — не вече.

Борис Василькович метнул на бояр суровый взгляд.

— Зазнались вы, господа бояре. Многое о себе возомнили. Но зарубите себе на носу, что вече без бояр всегда обойдется, а вот без народа ему не бывать. Всё решает народ. Аль забыли, как черный люд неугодных князей и бояр из городов выдворяет? Нужны примеры? Но им несть числа. Так что забиваетесь в свои хоромы и молите Бога, дабы черный люд и за вас не принялся…

С большим удовольствием выслушала рассказ Неждана Ивановича княгиня Мария. Молодец, сын! Достойно повел себя с боярами. Таким сыном можно гордиться. С какой радостью посмотрел бы на свое чадо Василько Константинович. Крепкий дубок поднялся. Смел, решителен, уважаем среди других удельных князей. С таким сыном и умирать не страшно: Ростовское княжество в надежных руках.

Умирать? Что за черная мысль проскочила в твою голову, княгиня Мария? Ты не свершила еще самого главного дела — избавить родную землю от бесчинствующих басурман. Несомненно, тяжко будет, но коль удачный момент наступил, надо во что бы то ни стало постоять за святую Русь. Другой благоприятной поры может и не быть. Ныне татаро-монгольским ханам не до Руси. У них началась жестокая бойня за лакомый трон Золотой Орды. Вчера стало известно (ох, как много добрых вестей пришло за вчерашний день!), что верховный баскак Китата спешно покинул стольный град Владимир. Куда он направился? Можно безошибочно угадать — на помощь хану Хулагу. Наверное, Берке возненавидел Китату с тех пор, когда тот был назначен императором монголов Менгу главным сборщиком дани Руси. Берке же намеревался видеть на этом доходном месте своего ставленника. Но великий каган даже выслушать его не захотел. Китата же сотворил еще большее зло: он, пользуясь огромной властью, данной ему Менгу, постепенно заменил откупщиков Берке на своих людей. Наибольшая часть дани стала оседать не в Сарай-городе, в Каракоруме, и это окончательно взбесило хана Золотой Орды: переправка русских богатств в Монголию, так необходимых в Сарае, значительно подрывала его власть. (Берке, как позднее рассказывали княгине Марии, поклялся на Коране[783], что отомстит Китате и Хулагу и окончательно отделит свой улус от влияния монгольского кагана).

И всё же, несмотря на благоприятный момент, Мария Михайловна отчетливо понимала, что дерзкий вызов, который она с другими князьями бросила Орде, не оставит ханов равнодушными. Всего скорее, он временно прекратят раздоры и повернут свои тумены на Ростово-Суздальскую Русь. Но остановить восстание уже невозможно. Народ возмущен до предела, и этот народ, если сплотится, сможет остановить полчища татар. Четверть века назад всё произошло неожиданно: неведомые орды хлынули на оторопевшие русские города, кои стали биться с врагами поодиночке. Ныне же вся Ростово-Суздальская Русь готова сомкнуться в один железный кулак. Надо смело идти на басурман, как когда-то пошел на половцев ее пращур[784], князь Игорь.

При вспоминании своего предка, Игоря Святославича Новгород-Северского, у Марии Михайловны потеплело на душе. Этот мужественный князь давно пленил ее воображение, настолько пленил, что она еще в отрочестве своем стала собирать о нем различные сведения, долгими часами просиживая в библиотеках и выспрашивая о князе Игоре умудренных летописцев. И чем больше она впитывала в себя героическую и трагическую жизнь Игоря Святославича, тем больше проникалась к нему любовью, да такой, что уже не могла отказаться от мысли создать о нем литературное «Слово», посветив ему немало лет и душевных сил.

Поход Игоря был не напрасен: он показал, что в одиночку идти на сильного врага не только опасно, но и губительно. Только прекратив кровопролитные междоусобицы и объединившись, русские князья способны противостоять любому неприятелю. В этом — главная мысль «Слова», и отменно, что многие стали это понимать. Правда, до полного единения всей Руси еще очень далеко, но Северо-Восточная Русь уже сейчас готова к сплочению. Не зря она, княгиня Мария, стремилась к этой великой цели, не зря долго и кропотливо трудилась над «Словом о полку Игореве», после прочтения коего князья уже иными глазами смотрели на мир.

Завтрашний призыв к восстанию — призыв того же князя Игоря — вдохновенный и страстный. И княгиня Мария, как бы видя перед собой Северского князя, захотела ему также горячо сказать:

«Ростово-Суздальская Русь тебя услышала, Игорь Святославич. Услышала!»

* * *
Агей Букан, воистину обладавший собачьим нюхом, с приходом в Ростов владимирской дружины, насторожился. Он видел войско, когда оно входило в город. Совсем незнакомые лица. Он не один год прожил во Владимире и знал каждого княжеского дружинника в лицо. Сам был сотником. Этих же воинов он и в глаза не видел. А может, князь Невский позвал рать из Великого Новгорода? Но едва ли новгородцы пошлют свою дружину в помощь хану Берке. Тогда кто ж въехал в княжеский детинец?

Норовил пронюхать, но у ворот его задержали караульные.

— Не велено никого впущать. Таков приказ князя Бориса Васильковича.

— Мне можно. Аль не ведаете, дурни, что я начальник над всеми ростовскими откупщиками?

— Как не ведать? Агея Букана каждая собака в городе ведает, — сердито отозвался караульный и, пристукнув копьем о бревенчатый настил, прикрикнул:

— Ступай прочь!

— Да ты с кем так разговариваешь?! — взвился Букан. — Да я к самому верховному баскаку вхож. Открывай ворота!

Букан даже меч из сафьяновых ножен выхватил. Но караульные еще больше огневались. Вскинули копья и направили их на широкую грудь Букана.

— И не подумаем! Спрячь меч, ханский лизоблюд!

Букан был полон бешенства, но на рожон не полез. Эти княжьи люди могут и живота лишить.

— Я еще с вами встречусь, — мстительно процедил он сквозь зубы, и валкой походкой понес свое могутное тело к Чудскому концу.

На улицах и переулках встречались немногочисленные толпы ростовцев. Букан ощущал на себе злобные взгляды, а иногда доносились и угрозливые выкрики:

— Сволота!

— Татарский прихлебатель!

— Душегуб!

«Ишь, разлаялись, — ярился Букан. — Ране того не было, за версту обходили. А тут, будто всех прорвало. С чего бы это вдруг?.. Нет, что-то неладное творится в городе. И дружина какая-то пришла неведомая, и чернь поганые рты раззявила. Надо Туфану доложить».

Но баскак на слова Букана беззаботно махнул рукой:

— Зря ты всего опасаешься, откупщик. О дружине меня еще вчера князь Борис известил. То на самом деле воины, подвластные Невскому. А пришли они из Мурома. День, другой отдохнут — и отправятся к великому хану Берке. Чернь же всегда была нами недовольна. Даже шелудивая собака скулит, когда от нее забирают кости.

Туфан был в веселом расположении духа. Перед приходом Букана, он потягивал из серебряной чаши кумыс и довольно думал: «Подручный Менгу, хан Китата убрался из Владимира. То добрый знак. Хватит ему удалять из русских княжеств баскаков хана Берке. Китата подбирался уже и к нему, Туфану, но единственное, что его, пожалуй, сдерживало — справная дань, собираемая с Ростовского удела. Никто столько не выколачивал с ростовцев, как баскак и его откупщики под началом Агея Букана. Но как бы там не было, но Туфан всегда ходил с подспудной мыслью: он может лишиться доходного места в любой момент. И эта назойливая мысль отнимала от него всяческую радость. И вот она, наконец-то, появилась. Китата уехал на выручку Хулагу. Но Аллах справедлив. Он не позволит свергнуть с трона Золотой Орды знаменитого полководца, брата великого покорителя Руси Батыя — хана Берке. Тот свернет шею и Хулагу и его приверженцу Китате. Верховным баскаком Руси будет назначен человек Берке. И как знать, судьба может и вовсе повернуться счастливой стороной к Туфану, который когда-то был одним из самых бесстрашных мурз хана Батыя, разивших урусов по всей Ростово-Суздальской Руси, в том числе и на реке Сить. А вдруг Берке назначит одного из лучших сборщиков дани верховным баскаком?»

Ублаготворенным сидел в своем войлочном шатре мурза Туфан. Но его приподнятое настроение разом померкло, когда на другой день он вдруг услышал внезапные набатные звоны, которые, как он уже догадался, созывают весь ростовский народ на вече.

— Что такое? — закричал он, вскакивая с мягких подушек. — Почему ударили в набат?

* * *
Мощно гудело, бушевало, исходило яростными кличами людское море. На деревянном помосте, возведенном подле Успенского собора, говорили дерзкие, разгневанные, антиордынские речи простолюдины. Каждый звал разделаться с лютыми татарами и бесерменами, и после каждого призыва ростовцы неистово отзывались воинственными кличами. Затем (как это принято) после речей посадского люда на помост поднялся Борис Василькович. На князе синее корзно с алым подбоем, застегнутом на правом плече красною пряжкой с золотыми отводами. Под корзном виднеется серебристая чешуйчатая кольчуга; к широкому кожаному поясу пристегнут тяжелый, двуручный булатный меч в злаченых ножнах. (Знаменитый богатырский меч отца). Вид рослого, крутоплечего князя суров и решителен. Он весь нацелен на битву с ордынцами. Его смелая увесистая речь обличительна и зажигательна.

Неподалеку от помоста стоял могутный Лазутка Скитник со своими дюжими сыновьями. Все четверо облачены в ратные доспехи, у всех возбужденные лица. Лазутка смотрел на князя и довольно думал:

«А князь-то Борис Василькович — вылитый батюшка. То и добро. За таким князем народ до конца пойдет».

Никитка, Егорка и «последненький» Васютка, почитай, всё свое отрочество прожившие в дремучих лесах и никогда не видавшие города, во все глаза разглядывали великолепный белокаменный княжеский дворец, невиданной красоты соборный храм и нарядные боярские терема. Всё для молодых парней было в диковинку, как и это грозное вече с оглушительным набатным звоном.

Мать, Олеся Васильевна, провожая детей, всплакнула:

— Вы уж там, чада ненаглядные, усторожливы будьте. С нехристями тяжко биться. Держитесь отца. Он не единожды в сечах бывал. Да и ты, супруг любый, за детьми приглядывай.

Всех обняла, перекрестила иконой, а затем, смотря на Лазутку печальными глазами, молвила:

— Хоть бы Васютку мне оставил. Не хлеб молотить собрались.

— Да ты не переживай, мать. Васютка — не малое дите. Пора и ему воином стать. Не так ли, Василий Демьяныч?

Тесть озабоченно крякал в седую бороду. В душе волновался, но виду не показывал.

— Я и сам в рать просился, да воевода Неждан Иваныч не взял. Ты, баял, хоть и крепкий старик, но все ж восьмой десяток добиваешь… А внучку моему — и впрямь, самая пора. Ты уж, дочка, шибко-то не горюй. Чует мое сердце: живы вернутся наши добры молодцы.

Ни Лазутка, ни «добры молодцы» не видели, как после их ухода Василий Демьяныч смахнул со щеки горючую слезу…

Еще не успел Борис Василькович завершить свою речь, как по многолюдной толпе понеслись взбудораженные голоса:

— Сама матушка княгиня!.. Княгиня Мария с иконой к помосту идет.

Борис Василькович заметил мать и отчаянно вздохнул. Ну, зачем же, зачем же, матушка?! Не тебя ли битый час уговаривали, дабы ты не показывалась на вече. Никак нельзя, чтобы татары изведали о твоем содействию восстанию. Ты еще зело понадобишься всей Ростово-Суздальской земле. Кажись, уговорили. И вот — на тебе! Все-таки не удержалась и теперь всходит на вечевой помост. Всходит сама вдохновительница!

Мария Михайловна поясно поклонилась народу на все четыре стороны, поклонилась на крытые осиновой плашкой купола собора и обратилась к примолкнувшему многолюдью:

— Дорогие мои ростовцы! Вы многое уже за меня сказали. Я не буду повторять ваших дерзновенных слов. Скажу лишь одно. Сегодня ростовское вече, впервые за все минувшие века, поднимет на борьбу с жестокими угнетателями не только свое княжество, но и всю Ростово-Суздальскую Русь. Во все удельные города помчали спешные гонцы. Гнев народа настолько велик, что Русь уже не может жить под ордынским ярмом. Убеждена, что Ростов Великий, а затем и другие города выдворят татар, сбросят ненавистное бремя и обретут долгожданную волю!

Мария Михайловна подняла вверх икону Богоматери и торжественно, истово завершила свои слова:

— Я, княгиня Мария Ростовская, благословляю вас на ратный подвиг. Да сохранит вас Бог и пресвятая Богородица!

И вече мощно грянуло:

— Слава княгине Марии! Слава!

— Мы побьем треклятых ордынцев!

* * *
Пока шло вече, все откупщики, перепуганные сполохом, упрятались, в остроге мурзы Туфана. Только здесь они надеялись найти защиту.

Баскак, презрительно поглядывая на бесерменов, с издевкой произнес:

Трусливые шакалы! Вы только и умеете набивать добром урусов свои несметные мешки.

— Мы выполняли твой приказ, достойнейший! — осмелился оправдаться один из бесерменов, что привело баскака в негодование:

— Это вы, презренные шакалы, из-за своей ненасытной жадности привели чернь к мятежу. Вы! Я не заставлял вас собирать дань больше десятины. Вы же хватали больше всякой меры. Шайтан вас забери!

Бесермены примолкли: в гневе мурза Туфан может и саблей полоснуть. Но гнев его напускной. Мурза, получая немалую мзду от бесерменов, прекрасно знал, что все откупщики грубо нарушают «десятину».

Затем баскак отыскал глазами Агея Букана. Тот был угрюм и молчалив.

— Если ты, Букан, явился в мой стан, то будешь подчиняться моим приказам. Не делай злого лица. Твой властелин Китата давно уже за пределами Ростовского княжества. Отныне — я твой повелитель.

У Букана не было другого выхода, и он сухо отозвался:

— Слушаю тебя, мурза.

— Готовь своих бесерменов к сече. Каждому я выдам копье и саблю. Они хорошо умели грабить урусов, а теперь пусть покажут, как они могут защищать добычу.

Острог мурзы Туфана был надежно укреплен дубовыми бревнами, глубоко врытыми в землю и заостренными кверху. По всей внутренней стороне стены тянулся деревянный настил, с которого татарские лучники могли выпускать свои меткие стрелы. Бывалый воин Туфан надеялся, что именно искусные лучники не позволят самонадеянным ростовцам подойти к стенам острога.

Осада началась вскоре после вече. К Чудскому концу города выступили обе дружины: княжеская, в девяносто человек, и «лесная» — в двенадцать десятков воинов. За конными дружинами следовала пешая рать ремесленного люда — с топорами, рогатинами, ножами, а то и просто с дубинами.

Когда до острога оставалось саженей двести, Туфан махнул рукой лучникам:

— Натягивай тетиву! Изготовьтесь бить иноверцев!

Но дружинники и пешцы вдруг остановились, сделав широкий проход для проезда телег.

— Что это? — изумился мурза. Вместо того, чтобы подводы тянули лошади, их подталкивает к острогу мужичье. Что затеяли урусы?

А урусы, не будь плохи, приготовили для татар неожиданную ратную новинку. И придумал ее в Ядрове Лазутка Скитник, поведав о ней Неждану Ивановичу Корзуну. Тот же рассказал о Лазуткиной хитрости княгине Марии и Борису Васильковичу, когда советовался с ними, — каким способом одолеть ордынцев.

Телег было настолько много, что мурза глазам своим не поверил. Они окружили весь острог, и пока недосягаемы для лучников. Что задумали эти коварные урусы?.. О, Аллах! Урусы перевернули набок телеги и, спрятавшись за ними, как за огромными щитами, стали подтягивать их всё ближе и ближе к острогу. И самое странное то, что все телеги оказались с двумя небольшими отверстиями. Такой диковины мурза еще не видывал. Когда-то он, со своими воинами, осаждал города урусов с помощью таранов, пороков и лестниц, но никогда еще ему не приходилось сидеть в осажденной крепости. Для чего эти телеги?

Всё прояснилось, когда к телегам подошли урусы с луками и саадаками. Мурза аж за голову схватился. Шайтаны! Сейчас урусы придвинут свои телеги на перелет стрелы, присядут на колено, натянут тетивы и завяжут перестрелку с его лучниками.

Так и произошло. Когда лучники приблизились к острогу, татары начали пускать стрелы с длинными стальными наконечниками по телегам, в надежде пробить их. Но тщетно! Стрелы лишь с пугающим свистом впивались в толстую преграду.

— Цельте в оконца, в оконца! — свирепо закричал мурза.

Но попасть в узкие отверстия было не так-то просто. Не зря Лазутка Скитник долгими часами обучал лучников поражать цель из тележных прорех. Говаривал:

— Придет час, вои, и нам надлежит бить по нехристям, кои будут стоять на помосте острога. В открытую к ним не подступишься. Ведаю, бывал в сечах. Степные лучники, пожалуй, самые меткие на белом свете. На лету птицу сбивают. Но к тому и мы уже не худо приспособились. Не лаптем щи хлебаем. Но в открытую, повторяю, к ордынцам лучше не соваться. Так что ловчитесь из прорех стрелы метать. А как тетиву спустил, тотчас оконце заставкой закрой. Ордынец может и в оконце угодить.

Зело пригодилась Лазуткина наука! За пятью десятками телег укрылась и довольно точно разила татар добрая сотня лучников.

Мурза отчаянно бранился:

— Урусы — хуже шакалов. Так не воюют! Скоро у меня не останется ни одного лучника. Собаки!

Окончательно убедившись, что с «тележными» стрелками сражаться бесполезно, Туфан снял оставшихся лучников со стен. Теперь вся надежда на крепкие дубовые ворота, обитые железом.

— Вперед! — кинул громкий, повелительный клич князь Борис Василькович.

За конной дружиной ринулась к острогу и пешая рать. Несколько десятков дюжих посадчан несли на своих плечах тяжелые бревна. Задорно, воинственно кричали:

— Разобьем ворота, братцы!

— Сокрушим поганых!

Мурза Туфан нервно кусал мясистые губы. Как жаль, что в остроге не оказалось ни кипящей смолы, ни каменных глыб, которые так успешно применяли урусы при осаде их крепостей. Кто ж мог подумать, что неверные, после сокрушительного нашествия Золотой Орды, посмеют встать с колен и взяться за оружие. Кто мог подумать?!

Раздались страшные, гулкие удары по воротам. Но мурза еще заранее отдал приказ — завалить их тяжелыми бочонками с медом и вином. Ворота не поддавались.

Самые нетерпеливые ростовцы, жаждущие побыстрее добраться до ордынцев, засунув за опояску ножи и топоры, полезли по связанным длинным жердям к навершию острога, но их тотчас сразили снизу татарские лучники.

— На стены не лезть! — зычно закричал воевода Неждан Корзун.

Лазутка спрыгнул с коня, подобрал себе десяток самых могутных дружинников и поманил их к воротам.

— А ну, поиграем в бревнышко, ребятки!

Сам встал за коренника. Раскачав тяжелое бревно, с громадной силой ударили по воротам. Раздался ужасающий треск. После пятого богатырского удара, ворота сорвались с железных петель и затворов, и рухнули, накрыв собой бочонки.

— А-а-а! — яростно взревела толпа и ринулась в пролом.

Первый десяток был убит татарами, но мощный людской поток было уже не остановить. Вскоре преграда из бочонков была раскидана, и в открывшийся пролом хлынула дружина. Их встретила конная сотня Туфана. И загуляла кровавая сеча!

Ордынцы отчаянно отбивались. Мурза Туфан, некогда искушенный в боях, юлой вертелся на своем длинногривом коньке, издавал гортанные выкрики и умело отражал окровавленной саблей натиск урусов. Внезапно увидев перед собой князя Бориса, мурза завизжал от ярости, и бесстрашно наехал конем на ростовского властителя.

— Ты сейчас сдохнешь, Бориска!

Молнией сверкнула сабля, но князь успел прикрыться своим овальным щитом, окованным медью, и сам взмахнул мечом. Но видавший виды мурза, уклонился от удара и в бешенстве наскочил на князя с другой стороны. Однако верх взяли хладнокровие и выдержка князя. Он и в другой раз успел подставить под саблю крепкий щит, и в тот же миг обрушил на голову ордынца богатырский меч отца. Туфан замертво рухнул с коня.

— Слава, князю! — звучно воскликнул воевода Корзун, чей меч повалил уже не одного басурманина.

— Слава! — грянули ратники и с утроенной силой поперли на ордынцев.

Татары в страхе заметались по острогу, понимая, что им уже не уйти от возмездия.

А с бесерменами — откупщиками расправлялись пешцы. Особенно им хотелось добраться до самого отвратительного всей Ростовской земле, лихоимца и душегуба, Агея Букана.

Тот и в сече люто зверствовал. Могутный, стиснув зубы, разил тяжелым мечом разгневанных повстанцев. Вон и знакомое лицо мелькнуло. Сапожник Фролка с увесистым плотничьим топором. Ну да придет и его черед.

Немало Букан уложил ростовцев, пока на него (забыв в пылу боя о сыновьях) не наехал Лазутка Скитник. (Он уже вновь был на коне). Первым же неистовым ударом он рассек меч врага надвое. Замахнулся, было, вдругорядь, но тут услышал поспешный крик князя Бориса Васильковича:

— Оставь в живых, Лазутка! Этого злодея будем всем миром казнить!

Лазутка отвел в сторону меч, но тут к главному откупщику подскочил разъяренный Фролка и всадил свой увесистый топор в живот Букана.

— Я ж говорил, что убью тебя, собака!

Агей, хватаясь руками за живот, озлобленно захрипел:

— Не жить и тебе, Фролка. Всем ростовцам не жить.

Не слушая приказа князя (уж слишком лютовал в городе Букан!), черные люди с ожесточением набросились на «треклятого злыдня» и растерзали его.

Лазутка же поспешил к сыновьям. Хоть и впервые они участвуют в сече, но бьются достойно. Даже «младшенький» не подкачал. И впрямь в добрых молодцев выросли его сыновья! Не стыдно будет к Олесе и Василию Демьянычу возвращаться.

С ордынцами и бесерменами на Ростовской земле было покончено. Предтеча Куликовской битвы состоялась в августе 1262 года.

Эпилог

Вслед за Ростовом Великим расправились с татарами и откупщиками Суздаль, Владимир, Ярославль, Углич, Великий Устюг и другие города Северо — Восточной Руси. «Бысть вече на бесермены по всем градам русским, и побиша татар везде, не терпяще насилия от них».

Непосредственная вдохновительница и устроитель восстаний княгиня Мария, после освобождения Ростово-Суздальской земли от Золотой Орды, всё чаще посещает свой Спасо-Песковский монастырь, в тишине которого обдумывает новые шаги по спасению мятежных удельных княжеств.

На другом конце города, в полуверсте от Авраамиевской обители, появился Петровский монастырь. Бывший царевич Джабар, принявший православное имя Петр, настолько увлекся христианской религией, что окончательно отошел от политики и целиком предался богоугодным делам.

«Замер бой вечевых колоколов и зловещая тишина опустилась на Русскую землю». Стало известно, что ханы Берке и Хулагу помирились и готовят на Русь новое жесточайшее нашествие.

Князь Александр Невский решил вновь перехитрить Берке, а если не удастся, то ценой своей жизни предотвратить разгром Руси. Он спешно отправляется в Золотую Орду и всячески уговаривает ханов не напускать на Русь татаро-монгольские тумены. «Великий князь успел в своем деле, оправдав изгнание татар и бесерменов из городов суздальских». И не только! Он выхлопотал у хана освобождение Русской земли от повинности выставлять для татар и монголов военные отряды. Это было последним делом великого князя. Хан продержал Невского в Орде всю зиму и лето.

Уступка нелегко далась Берке. Он готов был беспощадно наказать Ростово-Суздальскую Русь, но, предвидя новые битвы с Хулагу, не захотел ослаблять (сечи с русскими дружинами будут тяжелыми) и без того поредевшие тумены. Но простить Александра Невского за дерзновенные восстания русских городов, подвластных великому князю, он не мог. На прощальном пиру Берке приказал ввести в кубок Александра медленно действующий яд.

Осенью 1263 года Александр Ярославич, уже слабый здоровьем, достиг Нижнего Новгорода и, приехав оттуда в Городец, тяжело заболел. Предчувствуя скорую смерть, князь постригся в монахи, приняв схиму. Через несколько дней, 14 ноября, Александр Невский скончался.

Русская православная церковь причла Александра Ярославича к лику святых. Мощи его, открытые в год Куликовской битвы (1380), по повелению Петра I были перенесены из Владимира в Санкт-Петербург, в Александро-Невскую лавру, где покоились в серебряной раке, пожертвованной императрицей Елизаветой Петровной.

Выдающийся русский историк С. М. Соловьев напишет: «соблюдение Русской земли от беды на востоке, знаменитые подвиги за веру и землю на западе доставили Александру славную память на Руси, сделали его самым видным историческим лицом в нашей древней истории от Мономаха до Донского».

Владимирский престол должен был наследовать Андрей Ярославич, но он умер через несколько месяцев по кончине Невского.

Ярлык на великое княжение получил из рук хана Берке младший брат Александра — Ярослав Ярославич Тверской. Он правил восемь лет, и, следуя примеру своего печально известного отца, Ярослава Всеволодовича, старался всеми способами угождать хану. Берке, предоставив ему ярлык, попытался в другой раз расколоть русских князей. Земли Тверского княжества находились в опасном соседстве с богатыми северными владениями ростовских князей. Враждебность Ярослава к умершему брату перешла на Ростов Великий, против которого Тверь стремилась заключить союз с Великим Новгородом. Но умудренная Мария Михайловна, налаживает тесные связи с сыновьями Невского: Василием, уважаемым среди новгородцев и Дмитрием, княжившем в Переяславле, и, тем самым, устраняет опасную усобицу. Недовольный Ярослав Ярославич направляется за поддержкой к хану Золотой Орды, намереваясь натравить на ростовских князей и сыновей Невского ордынские войска. Но хан Берке умирает в 1266 году. «И русским землям ослаба вышла».

Троном Золотой Орды овладел внук Батыя от его второго сына Тутукана, Менгу-Тимур. Новый хан решил убрать тех, кто был причастен к политике Александра Невского. Предварительно он уничтожил не оправдавшего надежд великого князя Ярослава. Затем погиб, вызванный в Орду старший сын Невского, Василий Костромской.

Княгиня Мария решается на новую подготовку вечевых восстаний, так как с упадком Владимира центральный очагсопротивления давно уже переместился в Ростов Великий. Она всё чаще приглашает к себе удельных князей. (Пройдет несколько лет, и вторая волна народных выступлений против ордынского гнета прокатится по городам и весям Ростово-Суздальской земли).

В народных восстаниях ясно прослеживается несгибаемый боевой дух народа, не сломленный ни страшным Батыевым нашествием, ни последующими ордынскими вторжениями. Народные массы Руси еще раз показали свою готовность пожертвовать жизнью, лишь бы освободить Отечество от иноземного ига. Народ был воителем за землю Русскую во время вторжения хана Батыя. И теперь именно народ поднялся против татаро-монгольских завоевателей.

Неустанные тревоги и заботы о судьбе своей родной земли не проходили бесследно для княгини Марии. В последние годы здоровье ее было подорвано. Незадолго до смерти она держала в своих ослабших руках «Слово о полку Игореве» и тихо шептала: «Я старалась выполнить твой завет, Игорь Святославич. Как могла, старалась!»

Княгиня Мария Михайловна Ростовская скончалась 9 декабря 1271 года, и была погребена при огромном стечении народа в Спасо-Песковском монастыре. Смерть знаменитой княгини оплакивала вся Русь.

В 1850 году настоятель Спасо-Яковлевской обители нашел под полом нижнего этажа каменного храма Преображения гроб Марии. Впоследствии он утверждал, что желтые сафьяновые сапожки княгини были целыми.

В 1879 году архимандрит Илларион уничтожил надгробные плиты и сделал мозаичный пол, запомнив место погребения. С тех пор живет легенда о княгине Марии, чудесным образом сохранившейся от тления, как отголосок былого всеобщего уважения к ней и почитания.

Память о славной русской женщине, вдохновительнице народных вечевых восстаний, национальной гордости России будет вечной.

Да святится имя твое, княгиня Мария!..

г. Ростов Великий
1995–2001 гг.

Валерий Замыслов ИВАН СУСАНИН Историко-патриотическая дилогия

Книга первая ЧЕРЕЗ НАПАСТИ И НЕВЗГОДЫ

Глава 1 МЕТЕЛЬ-ЗАВИРУХА

— Всегда Ванька виноват!

— Виноват! «Мне лошадь запрячь — раз плюнуть». Вот и плюнул, абатур![785] Хомут — набекрень, супонь — гашником[786].

Округ лошади, саней и путников разыгралась метель, да такая неугомонная и бесноватая, что в трех саженях ничего не видно.

Двенадцатилетний Ванятка, довольно крепкий и рослый отрок, в облезлом бараньем кожушке, весь запорошенный снегом, проваливаясь в сугробах, двинулся к отцу, но его остановила Сусанна.

— Погодь, сынок.

Голос матери едва прокрался до Ваняткиных ушей.

— И ты, Осип, отойди. Отойди, сказываю!

Оська, неказистый, приземистый мужичонка, норовил, было, поправить хомут, но супруга слегка двинула его плечом, и муженек едва в сугроб не отлетел.

Сильной и приделистой была молодая баба Сусанна. Ни в пахоте, ни в косьбе, ни в какой другой работе мужикам не уступала. Даже избу топором могла изрядно рубить.

Деревенские мужики посмеивались:

— Те, чо не жить, Оська. Твоей Сусанне из чрева матери надо бы мужиком вывалиться. Ловкая баба!

— Закваска была добрая. Отец-то ее, Матвейка, на медведя с рогатиной ходил. Экое чадо выстругал, хе-хе.

— А ведь не размужичье. И статью взяла, и лицом пригожа. Добрая женка!

А вот на Оську мужики дивились: кажись, от одного корня на свет вылупился, но вырос замухрышкой. Дай щелбана — и лапти к верху. Недосилок и есть недосилок. Ванятка, никак в деда уродился. Ядреный парнек подрастает.

Сусанна управилась с хомутом и села в сани.

Метель выла на все голоса, засыпая белым покрывалом путников.

— Сгинем, — смахивая рукавицей снег с куцей бороденки, удрученно выдохнул Оська.

— Окстись! — недовольно молвила Сусанна.

— Куды ж дале-то?

Супруга не сказалась: покумекать надо. Наобум Буланку вожжами хлестать — и вовсе дело пропащее. Лошадь с дороги сбилась, начала по сторонам брыкаться — вот и ослаб хомут. На Ванятке вины нет: он с упряжью давно ладит… Но что делать в экую завируху? Добро зарано выехали, добро за полдень не перевалило, а то бы в сутемь угодили. Вот тогда бы совсем пришлось худо. Да и ныне еще — как Бог взглянет.

— Сидеть бы уж в своей деревеньке, — глухо донеслось до Сусанны.

Супруга вновь не отозвалась. Перетрухнул мужик, вот и деревеньку помянул. А не сам ли весь предзимок скулил:

— Худая жисть. Кутыга оброками задавил, в лес с топоришком не сунешься, Да и все рыбные ловы под себя заграбастал. Надо в Юрьев день[787] к другому барину уходить.

— А пожилое[788] скопил?

Оська лишь тяжело вздохнул. Сидел в курной избенке да скорбно загривок чесал. Угрюмушка на душе. Жита после нови — с гулькин нос: барину долги отдал, старосте-мироеду да мельнику за помол.

А тут и тиун[789] нагрянул. Подавай в цареву казну подати, пошлины да налоги: стрелецкие, дабы государево войско крепло да множилось, ямские, чтоб удалые ямщики — «соловьи» — по царевым делам в неметчину гоняли, полоняничьи, чтоб русских невольников из полона вызволить… Проворь деньгу вытрясать. А где на всё набраться?

Поскребешь, поскребешь потылицу — и последний хлебишко на торги. Вернешься в деревеньку с мошной, но она не в радость: едва порог переступил, а тиун тут как тут.

— Выкладай серебро[790] в государеву казну.

Выложишь, куда денешься. Лихо жить у барина, голодно. Надо бы к новому помещику идти, авось у того постытней будет, но в кармане денег — вошь на аркане, да блоха на цепи. Пожилое Кутыге век не наскрести, хоть лоб разбей.

Поглядела на сумрачного мужика Сусанна и, изведав, что дворянин Кутыгов вознамерился новую баню рубить, пошла во двор за топором, а через три седмицы взяла силки, стрелы и колчан и ушла в дальний лес, добыв барину семь белок и лисицу.

— Теперь на рубль[791] потянет?

Кутыга рубль выдал, но немало подивился:

— Горазда ты, женка. Телесами добра… Может, ко мне в поварихи пойдешь?

— Благодарствую, барин, но мы в Юрьев день уйдем из твоей деревеньки.

— Жаль… Была б моя воля, я тебя цепями приковал.

— Прощай, барин.

В Юрьев день, захватив рубль за пожилое, пошел Оська на господский двор. Холопы дерзки, к дворянину не пускают.

— Недосуг барину. Ступай прочь!

— Нуждишка у меня.

Холопы серчают, взашей Оську гонят, вышибают из ворот. Мужик понуро садится подле тына, ждет. Час ждет, другой.

На дворе загомонили, засуетились: барин в храм снарядился. Вышел из ворот в меховой шапке, теплой лисьей шубе, в руке посох.

Оська — шасть на колени.

— Дозволь слово молвить, батюшка.

Кутыга супится.

— Ну!

— Сидел я на твоей землице, батюшка, пять годков. Справно тягло нес, а ныне, не гневайся, сойти надумал.

— Сойти? Аль худо у меня?

— Худо, батюшка. Лихо!

— Лихо? — поднял косматую бровь Кутыга.

— Лихо, батюшка, невмоготу боле оброк и барщину нести.

— Врешь, нечестивец! — закричал Кутыга. — Не пущу!

— Да как же не пустишь, батюшка? На то и воля царская, дабы в Юрьев день мужику сойти. Оброк те сполна отдал, то тиун ведает. А вот те за пожилое.

Оська положил к ногам Кутыге серебряный рубль, поклонился в пояс.

— Прощай, государь[792].

Дворянин посохом затряс, распалился:

— Смерд[793], нищеброд, лапотник!..

Долго бранился, но Оську на тягло не вернуть: Юрьев день! И государь, и «Судебник»[794] на стороне смерда. Уйдет мужик к боярину: тот и землей побогаче, и калитой[795] покрепче; слабину мужику даст, деньжонок на избу и лошаденку. На один-два года, чтоб мужик вздохнул, барщину и оброки окоротит, а то и вовсе от тягла избавит. Пусть оратай хозяйством обрастает. Успеет охомутать: от справного двора — больше прибытку.

Дворяне роптали, ждали своего часа…


* * *
Какое-то время метель все бушевала над неоглядным полем, а затем стала полегоньку убаюкиваться.

— Слава тебе, Господи! — истово произнесла Сусанна.

— Дорогу-то совсем замело. Наугад худо трогаться, — посетовал Оська.

— Худо, — кивнула Сусанна. — Но коль метель совсем стихнет, наугад не поедем.

— Это как же, матушка? — спросил Ванятка.

— Узришь, сынок. Не замерз?

— Не замерз, матушка… Добро, день без мороза.

— То — спасенье наше.

Улеглась завируха, утихомирилась, и у всех на душе полегчало. Даже Буланка весело заржала.

Сусанна оглядела окрест и вновь перекрестилась.

— Когда ехали по дороге, лес, что виднелся в двух верстах, был от нас вправо. Вдоль него и тронемся.

— Тяжко по сугробам-то. Вытянет ли лошаденка?

Сани были нагружены домашним скарбом.

— Буланка у нас разумная. Ночи ждать да околевать не захочет. Ну, пошла, милая! Пошла!

Лошадь рванула постромки и потихоньку да помаленьку потянула за собой сани. А перед самым вечером Буланка прибилась к неведомому сельцу.

Глава 2 ФЕДОР ГОДУНОВ

Припозднился к трапезе Федор Иванович: унимал в подклете холопов, кои так разгалделись, что в брусяных покоях огонек негасимой лампадки затрепетал.

«Эк расшумелись, неслухи. Никак Еремка драку затеял. Бузотер!»

Сунул плетку за голенище сафьянового сапога — и в подклет[796]. Так и есть. Еремка, рослый, рябоватый детина, волтузил увесистым кулаком молодого холопа Миньку.

Федор Иванович ожег детину плеткой.

— Чего кулаками сучишь?

— Малахай у меня своровал!

— Доглядчики есть?

Еремка повел желудевыми глазами по лицам холопов, но те пожимали плечами.

— А у тебя, Минька, шапка была?

Минька, холоп лет двадцати, с рыжеватым усом и оттопыренными ушами, вытирая ладонью кровь с разбитых губ, деловито изрек:

— Да как же без шапки, барин? Износу денет. Да вот она.

Глянул Федор Иванович на Минькин малахай и усмешливо хмыкнул. Облезлый, драный, передранный, вот-вот на глазах развалится.

— Да, Минька. Ты бы его и вовсе не напяливал. Псу под хвост.

Вновь огрел Еремку плеткой.

— Без доглядчиков кулаками не маши. И чтоб боле никакого гвалту!

Вернулся Федор Иванович в покои, и вдруг его осенило: Минька не зря малахай своровал. У Еремки — теплый, на заячьем меху. А вот Минька давно на сторону зыркает. Никак в бега норовит податься. Барин, вишь ли, ему не угоден. Поди, в Дикое Поле воровской душонкой нацелился. К казакам ныне многие бегут, языками чешут:

— Невмоготу худородным служить. Голодом морят!

«Худородным». Вот и они с братом Дмитрием оказались худородными. А всё — царь Иван Грозный. Составил «тысячу лучших слуг», а Годуновых в стобцы[797] не внес. Все заслуги забыл[798].

Был Федор Иванович коренаст, чернокудр и кривоглаз; торопок и непоседлив, кичлив и заносчив. О себе в Воеводской избе похвалялся:

— Род наш не из последних. Прадед мой, Иван Годун, при великом князе ходил. В роду же нашем — Сабуровы да Вельяминовы. Всей Руси ведомы. И Годуны и сродники мои в боярах сидели.

А костромские бояре хихикали:

— Энто, какие Годуны? Те, что ныне тараканьей вотчинкой кормятся? Было, да былью поросло. Годунам ныне ни чинов, ни воеводств. Тебе ли перед нами чваниться, Федька Кривой!

Вскакивал с лавки, лез в свару. Обидно! И за оскудение рода, и за бедную вотчинку, и за прозвище.

Степенный брат Дмитрий охолаживал:

— Остынь, Федор. Чего уж теперь. Кулаками боярам не докажешь, утихомирься.

Но Федор мало внимал словам брата; стоило ему появиться в Воеводской — и новая стычка. Дерзил, гремел посохом…

В покои вошел приказчик, перекрестился на киот, доложил:

— Чужие люди в сельце, батюшка Федор Иваныч.

— Кто, на ночь глядя?

— На санях прибыли. Мужик с бабой да паренек. Никак к другому барину подались, да в метель с дороги сбились.

Федор Иванович оживился:

— Добрая весть, Рыкуня. Бабу — к сенным девкам, а мужика с парнюком — в подклет. Утром толковать буду.

Утром, зорко оглядев путников, строго спросил:

— Не в бега?

— Побойся Бога, барин. Юрьев день. От дворянина Кутыгова сошли.

— И куда путь держите?

Оська замялся. Он, по совету Сусанны, помышлял ехать в одну из вотчин князей Шуйских, коя находились на Ярославской земле. Вотчина, чу, богатая, голодовать не доведется. Но худородному дворянину Годунову (мужик уже кое-что проведал у холопов) о том лучше не сказывать, один Бог ведает, что в его башку втемяшится.

— Дык… пока сами не ведаем. Набредем на добрую вотчину, там и удачу будем пытать.

— Хитришь, мужичок. Всё-то ты ведаешь.

Федор Иванович глянул на бабу. Кровь с молоком. Но бабу пытать — воду в ступе толочь. Издревле повелось: коль мужик что изрек, из бабы дубиной не выбьешь.

Годунов неторопко прошелся по покоям, а затем на округлом лице его с кучерявой окладистой бородой застыла улыбка.

— Никак, не снедали?

— Не успели, барин.

— Ну, тогда поступим по русскому обычаю: напои, накорми, затем вестей расспроси… Фалей! Укажи подавать на стол. Питий и яств не жалеть!

Тиун-приказчик пожал плечами и застыл столбом. С чего бы это Федор Иваныч расщедрился?

— Оглох, Фалей? Стрелой в поварню лети!

Никогда еще семья Оськи так изобильно не стольничала. Ну и барин, на славу угостил!

Оська захмелел от ядреного ячменного пива и крепкого ставленого меда, и жизнь ему показалась такой отрадной, что готов был в пляс пойти.

Сусанна чарку лишь пригубила: отроду хмельного во рту не держала, и не переставала диву даваться. Вкупе с сирым людом сам барин сидит, а два прислужника в малиновых кафтанах только успевают подносы ставить. Чудно! Вон и Ванятка удивляется.

А Федор Иванович всё отдавал приказы:

— Ты, Фалей, о лошаденке озаботься. Тоже с дальней дороги. Заведи в конюшню. Овса вволю, теплой попоной прикрой, за пожитками пригляни. Не хлопай глазами, проворь!

Затем Годунов велел проводить Сусанну и Ванятку в горницу.

— Пусть отдохнут, а мы малость с Оськой потолкуем. Давай-ка еще по чарочке.

— Благодарствую, барин. Век твоих щедрот не забуду, — заплетающим языком произнес Оська.

— Коль захочешь, завалю тебя щедротами. Я — милостив. Избу тебе выделю, доброй землицы нарежу, жита на посев подкину, на два года от барщины избавлю. Вольготно заживешь, Оська.

Оська бухнулся на колени.

— Дык, мне лучшего барина и не сыскать, милостивец!

— Фалей! Неси бумагу. Рядную грамоту будем писать. Горазд в грамоте?

— Господь не упремудрил, милостивец.

— Не велика беда. Крестиком подпишешь.

Глава 3 ВИДЕЛ КОТ МОЛОКО, ДА РЫЛО КОРОТКО

«Добрая» изба оказалась «курной»[799] и ветхой. Покосилась, утонула в сугробах. Бревенчатые стены настолько почернели и закоптели, словно по ним голик век не гулял. Да и дворишко для лошади выглядел убогим.

— Наградил же тебя барин хоромами. И как ты мог грамоту подписать?

— Дык…

— Назюзюкался на дармовщинку, глупендяй! — костерила непутевого муженька Сусанна.

— Барин, кажись, добрый, не проманет.

— Обещал бычка, а даст тычка. У-у!

Сусанна даже на мужа замахнулась. Села на лавку и горестно подперла ладонью голову, повязанную зимним убрусом[800]. Ушли от беды, а оно тебе встречу, как репей вцепилось. Ну и муженек!

Судьба свела их тринадцать лет назад. Видная лицом Сусанна никогда и не чаяла, что ее суженым станет невзрачный Оська, но судьбу даже на кривой оглобле не объедешь.

Погожим майским вечером ехали по деревеньке трое холопов помещика Коротаева. Дерзкие, наглые, наподгуле. Подъехали к колодцу, увидели пригожую девку с бадейками, заухмылялись.

— Смачная. Прокатим, робяты!

Сусанна и глазом не успела моргнуть, как очутилась поперек седла. Холопы умчали в лесок за околицу, стянули девку с лошади и принялись охальничать. Один из холопов разорвал сарафан. При виде упругого, оголенного тела, у холопов и вовсе ударил хмель в голову.

— Полакомимся, хе!

Сусанна отчаянно выуживалась, но холопы молоды и дюжи. Где уж там вырваться?

Но тут вдруг оказался невысокий рябой парень с крепкой орясиной[801] — и давай колошматить срамников. Тех, как ветром сдуло.

— Беги домой, Сусанна!

Девка побежала, было, в избу, но тут услышала громкие крики из леска. Никак, холопы вернулись и принялись бить Оську.

Сусанна, что есть духу, кинулась на выручку. Холопы жестоко избивали парня плетьми и ногами. Девка подхватила Оськину орясину и воинственно набежала на насильников. Шибала по спинам, угрожающе восклицала:

— Мужиков кликнула! Пересчитают вам косточки!

Холопы опомнились. Мир поднимется — живым не уйдешь. Белками в седла взметнулись — и деру.

— Как ты, Оська?

Всё лицо парня было разбито, глаз не видать. С трудом выдавил:

— Ничо… Тебя не осрамили?

— Не успели, нехристи.

— Слава Богу.

— Ты молчи, Оська. Ишь, как поиздевались, ироды треклятые! Ни ногой, ни рукой не шевельнуть. Помогу тебе, бедолаге.

Обтерла кровь с лица, посидела чуток, а затем подняла парня на ноги.

— Обними меня за плечо, и пойдем полегоньку.

Оська едва ковылял, но душа его пела. Он давно заглядывался на соседскую девушку, но никаких надежд на нее не лелеял. К такой красной девице даже парни справных мужиков сватаются, а его отец — самый захудалый крестьянин, у него в сусеке даже мыши перевелись. Где уж там о Сусанне мнить? Да еще — рябой, и ростом с пенек. Не видать тебе, Оська, пригляды, как собственных ушей.

Мужики, изведав о бесчинстве холопов, направились к дворянину Коротаеву. Тот долго не выходил, наконец, чинно подошел к воротам, выслушал речи крестьян и посулил нещадно наказать повинных.

Мужики уверовали и вернулись в избы. А дворянин лишь посмеялся над смердами.

За неделю до Покрова Свадебника[802] дочь молвила отцу:

— Ты меня, тятенька, другой год сватаешь, но никто мне не мил.

— Других женихов у меня нет. Аль тебе прынца заморского? Так я еще ковер-самолет не смастерил.

— Далече искать не надо, тятенька. Я за Оську пойду.

Матвей аж рот раззявил.

— Умишком помешалась, дочка. Самого неказистого парня предпочла!

— С лица не воду пить. Он добрый и работящий, и меня от сраму спас.

— На Оську благословения не дам!

— Тогда в вековухах останусь! И слово мое крепкое, тятенька.

— Да уж ведаю твой норов.

День кумекал Матвей, другой, а на третий пошел к соседу.

Пока был жив отец, Сусанна и блаженный от счастья Оська беды не ведали. А когда Матвея на рубке барского леса древом на смерть пришибло, начались всякие напасти. Вскоре мать Богу душу отдала, первенец Мишутка в пруду утонул, а затем и корова пала. Остались молодые, чуть ли не у разбитого корыта.

Вскоре Ванятка народился. Многие дела легли на плечи Оськи. Он усердствовал до седьмого поту, но силенок его не хватало. Маломощным был Оська. Другой мужик за час управится, а Оське и дня мало. И тогда, забыв про ухваты и зыбку, оставив избу на старенькую тещу, Сусанна сама за дела принялась. И на соху налегла, и за литовку[803] схватилась… Всё-то у ней ладилось. А когда Ванятка подрос и он стал заправским помощником. Чуть стало полегче. Зато господа-баре наседали, старясь выжать из крестьян все соки. Только Юрьевым днем и спасались…

Кое-как пережили зиму, а как нагрянул Егорий Вешний[804], тиун в избу.

— Надо бы, Оська, на барской пашне подсобить.

— Дык, милостивец наш, Федор Иваныч, два года сулил меня не пронимать. На своем наделе горбачусь.

— А кто тебе жита дал? Кто овсом снабдил? Кабы ни Федор Иваныч, околевать бы тебе, Оська. Допрежь на барском поле с лошаденкой походи, а засим и за свой надел примешься.

— А вдруг поморок[805] навалится? Доводилось!

— Не ведал я, Оська, что ты моего барина так отблагодаришь. Он к тебе с милостью, а ты от него рыло воротишь. Завра же отправляйся на барское поле!

В голосе Фалея прозвучала угроза.

— Будем на поле, Фалей Кузьмич, — молвила Сусанна. Поняла, что спорить с тиуном — из блохи голенище кроить. Она еще в тот зимний вечер догадалась, что не напрасно Годунов сыпал щедротами. Вотчина у него скудная, мужиков — на пальцах пересчитаешь, каждый — на вес золота. Даже холопы на сторону глаза вострят. Еще в Грачовник[806] сбежал с господского двора Минька. (Не зря теплой шапкой обзавелся).

Всю неделю пахали барское поле, а когда за свое принялись — типун Оське на язык — поморок и в самом деле навалился. Дождь льет и льет! И не день и не два, а другую неделю.

Оська лицом почернел.

— Все сроки уходят. Без хлебушка останемся.

Мужики повалили в храм к батюшке Никодиму. Заказали молебен. Батюшка со всем церковным причтем[807], пошел кадить поле, но кадило вскоре замокло, дым иссяк, а батюшка, весь промокший до нитки, всё молил и молил Господа ниспослать погожие дни.

А на другой день и впрямь проглянуло солнышко. Довольные мужики, собрав батюшке «гостинчик», кинулись на свои пашни. Но земля-матушка промозглая, и сохи и лошадки вязнут. Надо бы денька три хорошего солнышка, но и без того сроки уходят. С Егория-то уж две седмицы миновало. Тужились мужики, рвали лошаденок и костерили барина:

— Сам-то в вёдро[808] отсеялся, а мы — в самую разгрязь. Дьявол кривой!

Оська налегал на соху, задыхался и, обессилено, падал на колени.

— Лошадь веди, — пожалела муженька Сусанна. — А я за соху встану.

Но Оська замотал кудлатой головой.

— Сам как-нибудь… С роздыхом.

Оська стыдился мужиков: и без того насмешничают.

— С твоим роздыхом нам и седмицы[809] не хватит.

Сусанна решительно бралась за соху, а понурый Оська тянул за узду Буланку.

Мужики поглядывали на бабу-оратая[810] и одобрительно говаривали:

— Клад Оське достался. Никакому заправскому мужику не уступит.

— И как токмо за такого недосилка замуж пошла? Ни рожи, ни кожи.

Никто не ведал причину диковинного замужества Сусанны. А та всегда жалела Оську — за не остывающую любовь и мягкий нрав. Понять ли мужикам неизведанное бабье сердце?

Ванятка всё приглядывался к работе матери, а затем, когда сели ненадолго кусок перехватить, вдруг неожиданно молвил:

— Дозволь мне, матушка, за сохой походить.

— Да ты что, Ванятка? По такой-то земле?

— Дале взлобок идет. Там земля посуше. Дозволь!

Сусанна придирчиво (словно в первый раз) оглядела сына. Рослый, крепенький, давно уже во многих делах помощник, но за сохой ходить — надо особую сноровку иметь. Сможет ли?

— Не осрамишь зачин?

— Буду стараться, маменька. И ты, батя, не тревожься. Веди себе покойно Буланку.

Оська перекрестился на шлемовидные купола сельского храма.

— Не подведи отца, Ванятка.

Сын, следуя примеру отца, поплевал на сухие ладони, взялся за деревянные поручни сохи и тихо произнес:

— С Богом, батя.

Оська взялся левой рукой за узду, ласково прикрикнул на лошадь:

— Но-о-о, Буланка. Пошла, милая!

Лошадь всхрапнула и дернула соху. Наральник[811] острым носком легко вошел в черную землю и вывернул наружу, перевернув на прошлогоднее жнивье (бывший хозяин надела в бега подался) сыроватый пласт.

Оська продолжал ласково понукать Буланку, коя тянула старательно, не виляла, не выскакивала из борозды. А Ванятка размеренно налегал на соху, зорко смотрел под задние ноги лошади, следя за наплывающей, ощетинившейся стерней, дабы не прозевать выямину или трухлявые останки пня, оставшиеся после былой раскорчевки.

Соха слегка подпрыгивала в его руках. От свежей борозды, от срезанных наральником диких зазеленевших трав дурманящее пахло.

Тяжела земля! Соленый пот выступил на лице Ванятки, но он всё налегал и налегал на поручни, не слушая возгласа матери:

— Передохни, сынок!

Не передохнул до конца загона. Вот тогда-то выпрямился и оглянулся назад. Борозда протянулась через всё поле прямой черной дорожкой.

Оська посветлел лицом.

— Молодец, Ванятка!

И отец, и мать явно гордились своим сыном, уверенно проложившим на глазах соседних мужиков первую весеннюю борозду…

В сенокос опять заявился в избу тиун.

— На барские луга, Оська, ступай.

Тут уж Сусанна не выдержала:

— И на долго ли?

Фалей ткнул мясистым перстом в небо.

— Коль Господь будет милостив, борзо управимся.

— Да ведаем мы твое борзо, Фалей Кузьмич! Сулил же барин дать нам льготу на два года. Свою косовицу пора зачинать.

Тиун грозно бровью повел: дело ли бабе в мужичий разговор встревать? Оська хоть и хилый, но он хозяин избы.

— Не с тобой калякаю.

Но баба и не подумала отступать.

— Прихворал супруг. На покосе совсем занедужит. Отлежаться ему надо.

Два дня назад Оська полез с бредешком в реку, изловил две щуки и судака, но сам застудился. Теперь лежал на лавке и натужно откашливался.

— Отлежится, — сухо произнес Фалей. — Даю ему один день, и что б за косу!

— Помилуй, Фалей Кузьмич. Не дам мужика гробить! Сама в луга пойду.

— Вот и ладненько, — хмыкнул Фалей. — Ты у нас, Сусанна, за троих мужиков ломишь. Седмицу литовкой помашешь — и на свой покос.

— Ране вернусь, коль за трех мужиков. Да и своего муженька мне надо выхаживать.

— Ну-ну, пригляну за твоей работой.

Сусанна первым делом сбегала к деревенской знахарке, чтоб попоила Оську пользительными настоями и отварами, а уж потом принялась собирать узелок.

К матери ступил Ванятка.

— Ты, матушка, в кручину не впадай. Я завтра же на наш покос выйду. Справлюсь!

Сусанна обняла сына за плечи, поцеловала в щеку и украдкой смахнула со щеки слезу.

— Да помоги тебе Бог!

Шла тропинкой к барской усадьбе и тепло думала:

«Славный сын подрастает. А ведь всего двенадцать годков минуло».

У плохого барина осела, заблудившаяся в пургу семья. Проманул Федор Годунов, словно клещ в страдников вцепился.

После сенокоса посылал и на рыбные ловы, и на починку мостов и гатей через вотчинные речушки, и в бортные леса[812], и на косовицу хлебов. Даже заставил цепами ржаные колосья молотить, а затем за жернов посадил. Мельник-де втридорога за помол дерет. Наговаривает барин: мельник в крепкой узде у Годунова сидит.

Еще летом решили: на Юрьев день уходить от Федора Годунова. И Оська, и Сусанна, и Ванятка трудились как каторжные, дабы заработать серебряный рубль.

Пошли к барским хоромам всей семьей. У красного крыльца увидели красивого чернокудрого мальчугана в голубом кафтанчике. Увидев смердов, мальчонка — руки в боки — спесиво спросил:

— Чего пожаловали?

— Дык… Нам бы барина Федора Иваныча.

— Федор Иваныч занемог. Мне челом бейте.

— Дык… А ты кто?

— Племянник. Борис Федорович Годунов.

— Дык, — растерялся Оська. — Нам бы за пожилое вернуть.

Но тут на крыльцо выскочил сам барин. Глаза холодны и злы. Закричал:

— Где холопы? Отчего ворота настежь? Запорю нечестивцев!.. Чего приперлись?

— Уходим мы, барин. Юрьев день.

— Эк, чего удумали. Пили, жрали в три горла, а ныне оглобли на сторону!

— Юрьев день, — теперь уже заговорила Сусанна. — Ты уж не обессудь, барин. Прими рубль за пожилое, и не поминай лихом. Мы тут в три погибели гнулись, семь потов на барщине сошло. Прощевай, барин.

Федор Иванович затопал ногами:

— Крапивное семя!

Подскочил к Оське и принялся стегать его плеткой. Даже супруге разок досталось.

— Лютой же ты барин! — огневанно сверкнула глазами Сусанна. — Поспешим отсюда, Оська!

А отрок Бориска жестоко воскликнул:

— Собак на них спусти, дядюшка! Собак!

Едва успели ноги унести.

Безжалостные слова барчука надолго запомнил Ванятка.

Глава 4 ПОМЕР ОСЬКА

За восемь последних лет не одного барина сменили Оська, Сусанна и Ванятка, пока судьба не занесла их на Ярославскую землю в вотчину любимца царя Ивана Васильевича, князя Андрея Курбского.

Долго до Курбы добирались, с расспросами. Мужики сказывали, что село «огромадное», с двумя храмами. Жителей едва ли не с полтыщи, многие из них занимаются торговлей и всякими промыслами. Само село раскинулось на высоком берегу речки Курбицы. К селу сходятся несколько проселочных торговых дорог. Одна вела из Ярославля в Курбу, а от нее в село Вощажниково и Борисоглебскую слободу; другая шла от села Великого через Курбу на город Романов-Борисоглебск[813].

Проехав Михайловское, дорога сделала крутой поворот и повела в сторону Новленского.

— Еще версты четыре, как мужики толковали, — сказал Иванка.

— Успеть бы, — страдальчески молвила Сусанна, неотрывно вглядываясь в осунувшееся, бескровное лицо мужа. Обессилевший на господских работах, Оська совсем захирел. Все последние часы он лишь тихо стонал. В Новленском Сусанна спросила встречную старушку, куда-то бредущую с липовым кузовком.

— А не подскажешь ли, бабушка, нет в селе знахарки? Муж у меня прытко занемог.

— Была знахарка, голубушка, да на Параскеву Пятницу[814] преставилась. В Курбу езжайте, тамотки две знахарки проживают.

В вотчину князя въезжали с горючими слезами: помер перед самой Курбой Оська.

Сусанна неутешно рыдала. Как никак, а двадцать лет прожила с муженьком, — неприглядным, квелым, но любимым. Такого человек с доброй душой, кажись, и на белом свете не бывает. Хороший был Оська.

Иванка, теперь уже могутный двадцатилетний детина, остановил сани подле избы и вопросительно глянул на мать.

— Зайду, пожалуй.

— Ох, не знаю. Изба-то с повалушей[815]. Никак, староста живет.

— И всё же зайду мать.

— Да поможет тебе Господь. Авось чем пособят.

Иванка постучал кулаком чуть повыше оконца, затянутого бычьим пузырем, и молвил стародавним обычаем:

— Господи, Иисусе Христе, помилуй нас!

— Заходь! — глухо отозвалось из избы.

Иванка отряхнул шапку и сермяжный армяк от снега, обил на крылечке голиком лыковые лапти и пошел в избу.

Семья облепила стол — ребятни не перечесть — и хлебала щи из железной мисы. Во главе стола сидел крутолобый, довольно еще молодой рыжебородый мужик в белой домотканой рубахе.

Иванка сдернул шапку с русой головы и, перекрестившись на правый угол с деревянной иконой Николая Чудотворца, поклонился в пояс.

— Доброго здоровья.

— И тебе доброго.

Хозяин избы мотнул головой на одного из мальцов.

— Прысь на печку. А ты присаживайся к столу, паря.

— Благодарствую, хозяин… Горе у нас. Перед самой Курбой отец на санях преставился. Мы тут люди чужые, не ведаем, к кому и толкнуться. Земле бы предать отца по-христиански.

Хозяин положил ложку на стол, перекрестился.

— Вона как… Сочувствую, паря. Грех не помочь, все под Богом ходим. Тебя как звать-то?

— Иванкой.

— А меня Слотой. Пошли к саням.

— Во двор понесем?

— Зачем же во двор? В избу. Сам же сказал: по-христиански. Обмыть надо усопшего.

Оську положили на лавку. Ребятню, как ветром сдуло. Сусанна же принялась раздевать покойного. Хозяйка избы, опечаленно покачивая головой, поднесла жбан с теплой водой.

А мужики тем временем ладили на дворе домовину из сосновой тесанины.

— Помышлял весной сени подновить, а тут вон как обернулось, — молвил Слота.

— Я отработаю, — поспешил заверить Иванка. — Лишь бы барин на изделье[816] принял.

— Не дело говоришь, паря. На святом деле грешно деньгу[817] хапать. А на изделье тебя примут. Наш князь, Андрей Курбский, — богатейший человек на Руси.

Слота (через распахнутые ворота) вышел со двора, глянул на мглистое солнце и озаботился:

— Поспешать надо, паря. Ты доделывай домовину, а я к соседу забегу. Надо успеть могилу выкопать[818].

Покойника снесли на погост уже вечером. Вернулись в избу, помолились и помянули ячменным пивом.

Опечаленная Сусанна всё удивлялась: добрыми оказались хозяева избы. И мужа похоронили честь по чести, и поминки справили. А ведь совсем чужие люди.

— Ты, Сусанна, не исходи слезами, — успокаивал Слота. — Погорюй маленько — и буде. Кручина иссушит в лучину. А тебе еще, как погляжу, жить да жить. Да и сын у тебя, кажись, славный парень. Чисто дубок. Теперь ему быть в отчее место. Ему и с приказчиком князя все дела вершить. Князь-то на Москве близ самого царя ходит. Авось летом в Курбу пожалует. Важный барин!

— Мужиков не слишком ярмит?

— Да я бы не сказал, паря. Не с руки ему из мужика соки выжимать. Он у нас с особинкой.

— Может, поведаешь, Слота?

— Поведаю, но чуть погодя. А ныне пора вам почивать… Мать, ты с Сусанной на печи укладывайся, а ты, Иванка — на лавке.

Вскоре хозяин избы задул сальную свечу в железном шандане[819].

Глава 5 СЛОТА, СЫН ЗАХАРЬЕВ

Княжий приказчик Амос Ширяй, сухотелый, горбоносый, с пытливыми прищурами глазами, не встречал Иванку с распростертыми объятиями. Говорил деловито и сухо:

— В изделье не откажу, но избы для тебя у меня, Ивашка, нет. Из нашей вотчины мужики не бегут, а поелику все дома заняты. Коль силенка в руках есть — сам избу срубишь. Сам и дерева в лесу подсекай, а коль подмоги запросишь, мужикам кланяйся. Есть деньга на подмогу?

— Два алтына[820], Амос Федотыч.

— Не густо, Ивашка. На такую калиту избу не срубишь. Но пропасть тебе не дам. Наш князь милостив. Помогу тебе деньжонками от его имени. Лошадь, чу, у тебя водится, а коровенку выдам из хозяйского стада. Холь, уберегай, сметаной и молоком пользуйся, но половину на господский двор неси. Таков порядок. На два года льготу получишь. Обживайся, пользуйся господским сенокосными и лесными угодьями да рыбными ловами. Но коль медок и рыбки добудешь — сызнова половину на господский двор. И чтоб никакого обмана. У меня тут доглядчиков хватает. Не обеднеешь. Семьи у тебя, почитай, нет, голодовать с матерью не доведется.

— А как с землицей, Амос Федотыч?

— Будет и землица. Но дабы заиметь тебе пашню в трех полях, надо зело погорбатиться. Добрые земли давно мужиками заняты. Но за околицей разросся осинник. Очищай, выжигай, корчуй. На то тебе и два года дадены. Хлебушек даром не дается. Пот на спине — так и хлеб на столе. Коль по нутру мои слова — за порядную сядем, а коль не по нраву — ступай дале с Богом.

— Остаюсь, Амос Федотыч.

Предложения Ширяя выглядели не такими уж и обременительными. Одно худо — жить пока негде. Мать на улице не оставишь, да и Буланку надо во двор заводить, поить, овса в торбу кидать. (Старая Буланка давно пала, но оставила жеребенка, коего и назвали тем же именем).

Но Слота опять удивил:

— Не тужи, Иванка. Не взяла бы лихота — не возьмет теснота. Как-нибудь разместимся.

— Да у тебя детишек полна изба, — молвила Сусанна.

— Да уж огольцов хватает, — крякнул Слота и с улыбкой глянул на жену Маланью, молодую бабу с округлым румяным лицом. — Одних парнюков шестеро. Силища! Годы стрелой летят. Подрастут — великое подспорье отцу. Да и тебе, Иванка, пора семьей обзавестись. Красных девок на селе с избытком.

У Иванки порозовели щеки. О девках он как-то и не задумывался. Да и когда о них думать, когда работы — не покладая рук.

Заметив смущение парня, Слота перевел разговор:

— С чего полагаешь начинать? С избы, аль с корчевки леса?

— С избы, Слота.

— Пожалуй, и так. А приходилось верное древо рубить?

— С отцом. Я от него многое перенял. Мудреное это дело.

Иванка хоть и носил на крученом гайтане[821] медный крест, но, как каждый русский человек, был полон языческих суеверий. Ведал он, что срубить дерево — что человека убить, ибо каждый мужик ведает, что из дерева были сотворены самые первые люди. И другое известно: праведные старики, на закате дней превращаются богами в деревья. Мыслимо ли замахнуться на них топором. А сколько «священных» рощ на Руси, где даже веточку нельзя сломить!

Никогда бы не решился Иванка срубить дерево, выросшее на могиле, ибо в него переселилась душа человека. Нельзя валить и скрипучие деревья, поелику в них плачут души замученных людей, и тот, кто лишит их пристанища, наверняка занедужит, а то и вовсе преставится.

В тот же день Иванка отправился в лес выбирать «добрые» дерева. А Сусанна, ничего не сказав сыну, пошла глянуть осинник, кой разросся за околицей. Вздохнула: некоторые места были далеко не мелколесьем. Целый ряд осин был толщиной в две мужичьи ладони. Помашешь топором! Тяжкое это дело! Но лучшее время для вырубки уходит. Добро, еще морозец стоит.

Зимой, в морозы куда легче рубить сонное, мертвое дерево. Вершины же и сучья надо свалить на пни, дабы их выжечь. Огонь хоть и прожорлив, но в земле ему ходу нет. Бери тяжелый топор и вырубай коренья. Но подчистую всё не выкорчуешь.

Весной соха-матушка так и цепляется за корни. Руки в кровавых мозолях, но в косовицу хлебов огнище тебя отблагодарит. Не год, и не два оно будет кормить семью. После пала прогретые огнем и добротно сдобренные золой поля щедро одарят тебя и ржицей, и усатым ячменем, и остистым овсом. Не глядеть на пустые горшки, не сидеть голодом. С житом! На всю долгую зиму его хватит и на посев огнища останется, если барин сусеки не выгребет.

Зимой в избе тепло. Сусанна обычно чешет кудель и прядет нитки, а то примется разбирать овечью шерсть, из коей плетут на веретенах нити для вязанья телогреек, варежек, носков, теплой одежки.

А из шерсти, что похуже, Оська, валял теплые сапоги, плел гужи из сыромятных ремней. А затем принимался сучить пленки из конского волоса, дабы приспособить небольшие лучки на лесную птицу. Он умел добыть и тетерева, и глухаря, и рябчика, и белую куропаточку. И Ванятка ко всему от отца приноровился. Жаль, ох, как жаль Оську!

До самых сумерек вырубала Сусанна осинник на огнище. Пришла в избу Слоты усталая, с кровавыми мозолями на ладонях.

Маланья сердобольно вздохнула:

— Чу, осинник валила. Не бабье то дело, Сусанна.

— Разумею, но и сыну не разорваться. Надо как-то выкручиваться.

— Ты намедни мужа похоронила, а ныне и сама, не приведи Господи, можешь от такой работы свалиться. Даже без куска хлеба ушла.

А тут и Иванка из лесу пришел; тоже как волк голодный. Хозяин избы головой покачал.

— Коль уж мы вас в дом приняли, то и живите нашим побытом[822]. Мы, слава Богу, пока в нужде не сидим. Прокормим. Меня на селе справным хозяином называют. Лошадь, две коровы, бычок да боров на выкорме, овцы, куры, изба не из последних.

— Да как же вы с женой управляетесь? — вырвалось у Сусанны. — Ребятня-то совсем малая, от горшка три вершка.

— Этих мне Маланья принесла. Она у меня вторая жена. А первая, царство ей небесное, меня сыном и дочерью одарила. Сыну уж восемнадцать годков, а дочка пятнадцатую весну встретила. Вот мои добрые помощники. Ныне свата велел навестить, завтра вернутся… Да ты, Сусанна, не хмурь брови. Не стесните. Настенку — в повалушу, а Федька у меня неприхотливый, сыщем и для него место.

— Изба у тебя изрядная, Слота[823]. И горница, и двор, и баня на загляденье. Чаяла, староста здесь обитает.

— А почитай, угадала. И впрямь тут жил староста. Лютый был мужик и вороватый. Три года назад наш князь его сурово наказал. Выгнал не только из избы, но и из села. Не жалует Андрей Михайлыч вороватых людей. А меня сюда заселил. Я ему новые хоромы рубил, знать, и приглянулся, как старшой над плотничьей артелью. Знатные хоромы срубили. Вот и получил награду, да еще пять рубликов серебром выложил.

— Диковинный князь, — молвил Иванка.

— Редкостный, — кивнул Слота. — Я тебе о нем как-нибудь на досуге поведаю. А ныне вот что хочу сказать… Тебя, Сусанна, чтоб на корчевке я боле не видел. Лучше Маланье по хозяйству помоги.

— Но…

— Не переживай, Сусанна. И ты, Иванка, пока своим делом занимайся. Время не упустим. С мужиками потолкую. Есть у меня доброхоты. На Егория за соху возьметесь.

— Да нам вовек с тобой не расплатиться, — произнес Иванка.

— Как сказать, паря. Жизнь по кругу бежит. Седни я верх оседлал, а завтра под телегой окажусь. Ты же, мнится мне, будешь на кореннике. Еще на дворе приметил: ловкий ты на работу, и душа, никак без гнилья. Это дорогого стоит. Да и по Сусанне тебя видать.

Глава 6 АНДРЕЙ КУРБСКИЙ

И изба появилась у Иванки с Сусанной, и пашня в трех полях. Молодой мужик не ведал, как отблагодарить Ватуту. Как бы ни тот с мужиками, не видать бы ему счастливой поры. Всё твердил:

— В долгах я у тебя, Слота, но я сполна расплачусь. Ты ведь с мужиками своими деньгами рассчитывался.

— Опять ты за своё! Расквитаешься в свое время.

— Долго ждать, Слота.

— Ничо, обождем… Как Ширяй? Слово держит?

— Видел у храма намедни. С избой и пашней поздравил, но ничего боле не сказал.

— А приказчик слово держит, кое князю давал. Андрей Михайлыч при всем мире строго-настрого наказал: «Мужиков не обижать, лишней барщиной не давить, и оброк собирать не в тягость. А коль мир ярмить начнешь и свою мошну воровством набивать — на козлах растяну,[824] и пасти свиней заставлю». Ширяй крест целовал, что мужиков обижать не будет. Не любо ему в свинопасы идти, хе-хе.

— Славный князь.

— С какой стороны глянуть, Иванка. Мужики его боготворят, в храме Вознесения Христова о князе молятся, а вот помещики готовы его на куски разорвать.

— За то, что мужику слабину дает?

Слота головой крутанул:

— А ты, знать, Иванка, не только на работу спорый, но и умишком тебя Господь не обидел. В самую точку угодил. Дворяне, что на ратную службу записаны, царя батюшку челобитными завалили. Земли у них не велики, а на брань надо собраться «конно, людно и оружно». Уйму денег надо. А где их набраться? Измужика выколотить. Вот и жмут страдничка оброками. Дошло до того, что оброки едва ли не впятеро выросли. Что остается сирому мужику?

— Дело известное. В бега подаваться, Слота.

— Истинно, Иванка. Бегут от дворян мужики. Кто в Дикое Поле, кто в Сибирь, кто за Волгу, а многие к боярам и князьям, кои за высокие чины свои сказочное жалованье получают и вотчины имеют богатые. Всех беглых принимают, да и тех, кто в Юрьев день по закону притащился. Дворянин же злобой исходит. Он в цареву казну сполна должон деньгу внести. Переписали за ним государевы люди три десятка мужиков, вот и плати за всех. А у него пятеро страдников к боярам сбежали. Один черт плати до новой переписи. Дворянин норовит вернуть беглых мужиков, но попробуй, сунься в боярскую вотчину. Холопы с самопалами так встретят, что едва ноги унесешь.

— А что царь?

— А ты как кумекаешь?

Иванка малость подумал и молвил:

— Ворогов у Руси хватает. И ливонец, и татарин, и ногай подпирают. Без дворянского войска никак нельзя.

— Верно кумекаешь. Нельзя! Слух идет, что царь Иван вздумал прислушаться к челобитным помещиков. Со скудных поместий доброго войска не собрать. Чу, заповедные лета надумал учредить.

— Это как?

— Дабы запрет на выход крестьян в Юрьев день наложить. Сидел ты у своего барина и сиди, и не вздумай к другому переметнуться.

— Так то ж лихота мужику!

— Мужику лихота, а дворянину заповедные лета в радость. Когда мужик на месте — и прокормиться можно и ратных людей на войну собрать. Вот царь-то и начинает помаленьку на помещиков опираться. На Москве, чу, драчка идет. Бояре всеми силами упираются, дабы царю помешать, но дворяне вовсю напирают. Замятней[825] попахивает.

— Бояр не осилить, Слота. Они испокон веку близ царей ходят.

Слота огладил пятерней рыжую бороду и молвил:

— Я, бывает, в Ярославль на торги езжу. Льном промышляю. Московские купцы на ярославский лен деньгами не скупятся. О царе поговаривают. Иван-де Васильич вельми нравом грозен, такой может и на продир пойти, всю боярскую старину порушить. Коль-де чего замыслит, никого не пощадит. Как бы и нашего Андрей Михайлыча не задел.

— Но ты сказывал, Слота, что он у царя в любимцах ходит.

— Покуда ходит. И по заслугам. Наш-то государь — родовитый из родовитых, потомок удельных Ярославских князей. Зело воинственный. В твои лета ходил в первом походе на Казань. Потом царь отправил его воеводой в Пронск. А вскоре крымские татары на Русь хлынули. Андрей Михайлыч остановил их и разбил под Тулой. Лихо бился, но сам был ранен. Долго не отлеживался и через неделю был уже на ратном коне. Тут и вовсе его заприметил царь Иван Васильевич. Вдругорядь пошел на Казань, Курбского с собой взял. И знаешь кем? Правой рукой всего войска! Ишь, как высоко взлетел наш государь. И бился так отчаянно, что царь его шубой со своих плеч наградил и золотым кубком. А через два года наш Андрей Михайлыч вновь изрядно отличился. Поднялись, было, черемисы с татарами, так Курбский их наголову расколошматил. Был князем, а царь его в бояре возвел и своим собинным[826] другом назвал. Когда же война с Ливонией началась, царь отправил туда и Курбского. И там Андрей Михайлыч отважно ратоборствовал.

— Откуда у тебя такие подробности, Ватута?

— Приказчик Ширяй рассказывал.

— Выходит, в великой силе ныне наш боярин. А ты говоришь, что царь ему может и по шапке дать. Пойми тебя, Слота.

— Может. Я тебе уже сказывал. Жизнь изменчива. Царь уже не одного боярина сломал. Ты, Иванка, всё по убогим деревенькам сидел, и ничего, окромя своей нужды и худородного барина, не ведал. А я, паря, как-никак в Ярославле нередко бываю. Город — не деревня, всякими слухами насыщен.

— Глянуть бы на нашего боярина.

— Авось и приведет Господь.

Привел!

Андрей Курбский примчал в свою вотчину в середине июня 1561 года, вкупе с ростовским князем Темкиным. Царь Иван Васильевич, окрыленный успехами в Ливонии, отпустил воевод «глянуть на свои отчины». Но срок дал малый: «Через неделю чтоб в Москве были!».

Князь не нагрянул в Курбу как снег на голову. Заблаговременно пустил вестника. Тот взбулгачил село. Князя, боярина, знатного воеводу мужики надумали встретить с небывалым почестями. Герой, ближний царев боярин!

Еще за час до встречи, мужики, бабы и ребятишки, облачившись в праздничные одёжи, запрудили околицу.

— Едет! — наконец, звонко крикнул паренек, примостившийся на сучке высокого вяза.

И тотчас дали знак звонарю, кой напряженно застыл на колокольне храма Вознесения.

Многоликая толпа колыхнулась. Вперед выдвинулись церковнослужители с иконами и хоругвями, приказчик Ширяй, и зажиточные мужики с хлебом и солью.

Праздничным перезвоном грянули колокола. Толпа подалась встречу княжьему поезду.

На улице — летняя благодать. Тепло, солнечно, легкокрылый ветерок слегка треплет мужичьи бороды.

А вот и «сам» показался. Тридцатидвухлетний Курбский восседал на стройном белом коне, покрытом красивейшим, цветастым ковром-попоной. На князе легкий малиновый кафтан, изящно расшитый шелками, золотом и серебром; шею обрамлял стоячий козырь-ожерелье из атласной ткани, низанной жемчугами; на голове — высокая алая шапка, отороченная соболем и усыпанная лазоревыми яхонтами. Лицо слегка продолговатое, опушенное русой, кучерявой бородкой. Серые глаза властные, горделивые.

Перед самой толпой, когда церковнослужители запели «аллилуйю»[827] Андрей Михайлович молодцевато сошел с коня. Придерживая левой рукой саблю в драгоценных сафьяновых ножнах, ступил под благословение священника.

Затем Андрей Михайлович откушал «хлеба-соли» и вновь легко, пружинисто вскинул свое ловкое сильное тело в богатое седло с серебряными луками.

Приказчик Ширяй взмахнул рукой, и мужики громогласно закричали:

— Слава, воеводе!

— Слава!

— Слава!

Курбский приосанился. Вот она всенародная любовь. Сколь громких побед он одержал над ворогами. Ныне он самый блестящий воевода на Руси. Слава о нем по всем городам и весям прокатилась.

Неторопко переждав ликующие кличи, Андрей Михайлович поднял руку и произнес:

— Благодарствую, мужики. Пришлось потрудиться во славу Отечества. А как вы тут барщину и оброки несли?

К князю кинулся, было, Ширяй, но Курбский остановил его движением руки.

— Не к тебе слово мое, приказчик. От народа жду ответа. Истинную правду сказывайте, мужики.

Перед князем оказался Слота, уважаемый селом человек. Поклонился и степенно молвил:

— Все твои нивы, князь и боярин, добротно засеяны. Оброки справно несем, в долгах не ходим. Всё, про каждого мужика, в оброчной книге записано.

— А как приказчик? Не было ли от него миру пагубы? Смело сказывай! Ничего не таи.

— Село — не Москва, князь и боярин. Здесь всяк человечишко на виду. Нынешний приказчик никого не притеснял. Слово держит.

Слота покосился на мужиков, и ухмылка загуляла на его лице.

— Свиней-то пасти ему — срамотища.

Курбский рассмеялся, а затем и мужики грянули от смеха. Ай да Слота! Смел, однако. На всем миру вякнул. Ширяй может припомнить сей глум, ударить исподтишка.

— Ну что ж, благодарствую, мужики, за радение. А вечером, после изделья, всех зову на княжеский двор. Не грех и чарочкой нашу встречу отметить.

В воздух полетели мужичьи колпаки и шапки. Как тут не взыграться русской душе?!

— Слава!

— Слава, князю!

Глава 7 ГОРДЫНЯ КУРБСКОГО

Вечером на княжеский двор пришли только одни парни и мужики. Женщинам (строг обычай!) на пиры ходить не дозволялось.

Для Иванки всё было в диковинку: и торжественная встреча князя, и его, сверкающий золотом, серебром и жемчугами наряд, и его повадка толковать с народом, и его многочисленная свита, облаченная в яркие, цветные кафтаны.

Да вот и само застолье с богатым угощением могло Иванке только во сне погрезиться. Каких только яств и питий на столах не было! И для кого? Для людишек подлого звания, смердов! И впрямь диковинный князь.

А князь, тем временем, оставшись в одной белой рубахе, расшитой по косому вороту и подолу серебряными травами, сидел за столом с собинным другом Василием Темккиным-Ростовским.

Потягивали фряжское[828] вино из золотых кубков, закусывали и тихо беседовали.

— Улежно у тебя в вотчине, Андрей Михайлович. Всюду бы так.

— Пока, слава Богу, грех жаловаться. Да и у тебя, поди, Василий Юрьевич, в ростовской вотчине урядливо.

— Был на Москве приказчик. Ничего худого не сказывал.

— А всё от чего? Мы — знатные люди, потомки удельных князей. У нас испокон веков крестьянин на земле сидел, ведая, что не обнищает и с сумой Христа ради не пойдет.

Андрей Михайлович давно водил дружбу с Темкиным-Ростовским. Родовитый! Княжеский род происходил от князя Ивана Ивановича Ростовского — потомка Рюрика в девятнадцатом колен — по прозвищу Темка, отменного воеводы погибшего в сече с литовцами на Днепре в 1516 году. Сын его, Юрий Иванович, сидел ныне воеводой в самой Казани. То ль не почетное назначение?

— От удельных не пойдет, — кивнул Василий Юрьевич.

— А царь наш, — понизив голос и оглянувшись на дверь, позади коей наверняка находился доверенный холоп Васька Шибанов, сторожко заговорил Андрей Михайлович, — под корень надумал все бывшие уделы порушить. Они ему, как кость в горле.

Смелые, дерзкие слова произнес Курбский, но Темкина он не опасался: тот, как и Андрей Михайлович, давно уже недоволен начавшимися преобразованиями царя.

— Истинно. Когда это было, что бывшие слуги удельных князей, худородные дворянишки, заносятся в «Избранную тысячу» лучших людей государства.

— И не только заносятся, Василий Юрьевич, но и получают высшие чины в новых приказах, оттесняя высокие роды. Посольский дьяк, Разрядный дьяк[829], дьяк приказа Тайных дел… Царь называет их «Думными» людьми, и те уже заседают в Боярской думе, поучают нас, как делами управлять. То ль не оскорбительно? Чует сердце: еще год-два — и царь начнет избавляться от бояр.

— Он уже сейчас во всем полагается на дворянское войско. Но где земель на такую ораву набраться?

— Наши уделы начнет зорить. Уделы! Князей — псу под хвост, а земли их — дворянишкам.

— Да неужели может такое статься, Андрей Михайлович?

— Еще как может, Василий Юрьевич. Ты еще не ведаешь, что взбрело в голову царя Ивана. Создать кроме земщины — опричнину. Да, да! Так она и будет называться.

— Да в чем суть ее?

— А в том, Василий Юрьевич, что вся опричная земля целиком будет принадлежать худородным людишкам. Войдут в нее и Ярославские и Ростовские уделы.

— А коль мы того не захотим, Андрей Михайлович? Земли наши от дедов и прадедов.

— А плевать царю! — вскипел Курбский. — Плевать ему на удельную Русь и стародавние порядки. Коль добром вотчину не отдашь, опричники тебя метлой выметут, а того хуже — и голову под саблю.

— Не чересчур ли, Андрей Михайлович? Мало ли что царю в голову втемяшится. Чай, во хмелю сие брякнул. Неужели царь не понимает, что ему придется со всем боярством бороться. Да тут такие роды поднимутся!

— В здравом рассудке был, Василий Юрьевич. Позвал к себе худородного Ивашку Пересветова[830] и держал с ним совет, как державу переустроить. Но царские палаты хоть и крепки и непроницаемы, но всегда любопытные уши имеют. Весь разговор с Ивашкой мне был передан. Имя его пока не назову, слово дал.

— И настаивать не хочу, Андрей Михайлович. На одно лишь уповаю, дабы забыл царь о своей бессердечной задумке. Поднимать руку на боярство — горячо обжечься. Бояре были, есть и будут!

— Твоими бы устами, Василий Юрьевич, — раздумчиво произнес Курбский.

Помолчали. За косящатыми окнами[831] доносилось веселое разноголосье. Пировала Курба, князя восхваляла.

— Тебе-то, Андрей Михайлович, нечего опасаться. Царь тебя как никого чтит. За победы твои, за светлый ум, за книжное пристрастие, за знание Священного Писания[832] и чужеземных языков. А кто из бояр имеет такую громадную библиотеку, кто больше тебя ведает историю церкви и Византии? И близко никого не поставишь. Не зря ж любит тебя царь.

Курбскому приятны были слова Темкина. Свою славу он добывал не только саблей. Его книжными познаниями восхищались даже чужеземцы. И он не чурался гордиться своей образованностью, коя порой захлестывала его, переходя в заносчивость и высокомерие.

— Любит?.. Иван Васильевич во многих души не чаял. А где теперь они? Вот так-то, Василий Юрьевич. Любовь царская приходит и уходит. Государь чересчур подозрителен, и прозорливости ему не занимать. Как-то я подумал — не худо бы сплотить всех ростовских и ярославских князей и выделить Ярославль в особое княжество, а Иван — дивны дела твои Господи! — на другой же день посмеялся: «На Ярославле хочешь государити?». И как моя крамольная и безумная мысль могла до него дойти?! Разве что во сне вслух выразился.

— И что ты ответил?

— Шутишь, — говорю, — великий государь.

— Шучу, шучу, Андрюша, — но глаза его холодком блеснули.

— А мысль твоя не такая уж и безумная, Андрей Михайлович. Ныне град Ярославль один из богатых и сильнейших. Все торговые пути к нему сходятся. Центр земли Русской. Вполне новым стольным градом может стать.

— Царь бы тебя послушал. Был знатный князь Темкин-Ростовский — и нет его. Тело собаки рвут, а головушка на коле.

— Типун тебе на язык, Андрей Михайлович.

— Слава, князю! — гулко донеслось со двора.

— Здравия и долгие лета!..

Князья переглянулись, вновь пригубили кубки и продолжили свою крамольную беседу.

Глава 8 НАСТЕНКА

Сусанна осталась управляться в избе, а Иванка в самую рань отправился в луга.

«Коси коса, пока роса», — это каждый мужик ведает. Роса же в погожие дни долго не держится. Вылупится солнце из-за красного бора, обогреет травы — и перестала роса плакать. Сухостой же коса не любит, быстро затупляется, точила требует через каждые двадцать-тридцать шагов проходки. Но то не велика беда: на высоких травах работа спорится.

Приказчик Ширяй добрый луг для сенокоса отвел, не хуже барского. Раздольный, пойменный, вдоль речки Курбицы.

Мужики довольны, знай, шаркают литовками[833]. Каждому сосельнику отведен свой клин — по числу лошадей и скотины во дворе.

Иванка всё еще никак не привыкнет к барской льготе. Третий день на себя косит, и никто над душой не стоит. Да и мужикам, у коих льготные лета миновали, барщина не в тягость. День на князя сено добывают, день — на себя, и так, пока покос не закончится. Слыхано ли для Иванки дело?! Все прежние помещики допрежь на себя заставляли косить, а уж потом мужики шли на свои угодья. Да и какие «угодья?» У худородных дворян земель — не разбежишься. Все лучшие покосы себе заграбастали, а мужикам — неудобицы. Забудь про литовку, бери горбушу[834] и вкалывай до седьмого поту. Приходится наклоняться при каждом ударе и размахивать в обе стороны. Горбуша удобна только для кошения по кочкам, неровным местам, а также камыша или жесткой травы. Но какое из таких трав сено? Маята! Надумаешься, как Буланку сеном снабдить. Выпадали годы, когда впроголодь лошадь держали. Тогда уж совсем беда. Последний кусок хлеба от себя отрывали и подмешивали в пойло отощалой Буланки.

У князя же — благодать. Лошадь и сеном и овсом не обделена, не стыдно со двора вывести.

Неподалеку от Иванки махали литовками Слота и его сын Федька. Сын весь в отца — коренастый, рыжеволосый и рассудительный, не смотря на младые лета; даже походка отцовская — мерная, осанистая.

А вот дочь Настенка, будто от заезжего молодца зародилась. Веселая, непоседливая, глаза озорные с лукавинкой; коса всему селу на загляденье, висит, чуть ли не до пят — густая, пушистая, светло-русая.

Мужики в сенокос обедать не ходили: до села, почитай, три версты, некогда за столами рассиживать. Весенний да летний день, как известно, год кормят. Приходили с узелками жены или дочери.

Еще с первого дня косовицы Слота молвил:

— Ты, Иванка, снедай с нами. Всё тебе будет повадней.

Откладывали косы, когда на лугу появлялись Сусанна и Настенка, кои всегда приходили вместе. Сусанна шла к косарям молчаливо, а вот Настенку было слыхать чуть ли не за полверсты. Ее звонкий, смешливый голосок прямо-таки будоражил всё угодье:

— Эгей, косари удалые! Опять Ваньку валяли. Солнышко еще над головой, а у них и руки отвалились. Да таких лежебок кормить — хлеб переводить!

Слота незлобиво ворчал:

— Ну, егоза, ну, насмешница.

Настенка придирчиво осматривала выкошенную траву и качала головой:

— Тятенька, а ведь я права.

— В чем же, правда твоя, дочка?

— А то сам не видишь? Вас двое, а Иванка столь же скосил.

— Да ну!

Слота окинул взглядом Иванкин покос и по его лицу пошли бурые пятна. Вот те на! Сосед-то и в самом деле ломил за двоих. Но как ему удалось? Он, Слота, косарь далеко не из последних, о том многие ведают.

Слоте стало неловко: Иванка обошел его в косьбе даже тогда, когда он работал вкупе с Федькой. Нечистая сила, что ли ему помогла?

— Ну что, тятенька помалкиваешь? Аль аршин проглотил? — глядя на сконфуженное лицо отца, уязвила Настенка.

Сусанна улыбнулась, а Слота, крякнув, посмотрел на Иванку. Рослый, могутный, плечистый, в два десятка лет набрал силу неимоверную.

Вновь крякнул.

— Горазд ты, однако, Иванка. Отца твоего только в домовине видел. Мал, тщедушен. А вот мать — всем мужикам на загляденье. Коль работать примется, никому за ней не угнаться. Вот и ты — Иванка Сусанин. Молодцом, паря.

На селе отца Иванки не ведали, а посему нет-нет, да и молвят: «Иванка Сусанин».

Настенка метнула на парня лукавый взгляд и невольно отметила про себя:

«Сероглазый, но неулыба. Другой бы от отцовской похвалы рот до ушей распялил, а этот сидит бирюком и лепешку жует».

— Слышь, Иванка? А твоя литовка не волшебная? Бабка мне сказывала: бывают такие. Литовка сама траву подрезает, а косарь лишь позади ноженьками передвигает. Не волшебная?

— Волшебная, — немногословно отозвался Иванка, но улыбка так и не появилась на его сухощавом лице.

— А я что толковала? Где бы уж ему с тятенькой наравне косить. Эдак-то и я смогу.

Настенка взяла Иванкину литовку и, улыбчивая, длинноногая, в голубом сарафанчике, пружинисто направилась на луговище. Пушистая коса заметалась по ее гибкому стану.

— Не балуй, дочка! — крикнул ей вслед Слота.

Но где там! Настенка, не державшая в руках литовки, задорно воскликнула: «Коси, волшебница!», затем с силой размахнулась и … на добрых пять вершков всадила косу в землю.

Слота озаботился:

— Сломает литовку, егоза. Настенка! Немедля отойди!

Если косу дернуть на себя, то она может переломиться. А коса — не голик, денежек стоит.

Но неудача не смутила Настенку. Взыскательно молвила подошедшему Иванке:

— Сказывай заговор!

Иванка легонько вытянул косу из земли, буркнул:

— Умеючи надо.

— А ты возьми да научи, раз такой умелец.

— Не к чему тебе, Настенка.

— Как это не к чему? Твоя мать — сама видела — не хуже моего тятеньки косит. Вот и мне пригодится. Учи, Иванка! Кому сказываю!

— Недосуг.

— А я в траву перед тобой встану. Режь мои ноженьки, злыдень!

Слота и Сусанна слушали разговор, и глаза у обоих были улыбчивы.

«Озорная девчонка, — думала Сусанна. — Она уже не в первый раз над сыном подтрунивает… А может, неспроста? Такое с девушками бывает. Уж не влюбилась ли в моего Иванку? Однако, Настенка зря на сына таращится. Слота — зажиточный мужик — и он никогда не выдаст дочку замуж за бедняка, кой и так в долгах, как в шелках».

Ведала бы Сусанна мысли Слоты.

Тот уже давно приглядывался к Иванке, а потом как-то подумал:

«Приделистый парень. Таких работников поискать. Силенкой Богом не обижен, нравом добрый, разумом крепкий. Чем не суженый для Настенки?»

Правда, на селе были сынки и богатеньких мужиков. Но не зря в народе говорят: «Богатство родителей — порча детям». Верно присловье. Нагляделся! Увальней да лодырей, хоть отбавляй. Да и умишком такие скудны. Богатством ума не купишь. Иванка же с его золотыми руками может далеко пойти. И всего-то полгода в селе проживает, но мужики о нем уже с уваженьем судачат. Быть Настенкой за Иванкой. Обожду еще годик — и выдам подросшую дочь, благо в вотчине житье для мужиков, слава Богу, покойное.

На следующий Покров Настенка стала женой Иванки Сусанина. Счастливо зажили молодые. Но вскоре вдруг беда грянула. Примчали в вотчину сразу четверо дворян, собрали мир и грозно заявили:

— Отныне нет боле вотчины вора[835] Курбского! Наделил нас великий государь четырьмя поместьями. Сидеть вам у нас на барщине и оброке!

У Иванки на душе похолодело: среди помещиков спесиво сидел на коне дворянин Кутыга.

Угрюмые мужики в полном неведении. Как, почему, что произошло с Курбским? Отчего его земли поделили?

Глава 9 ИЗМЕНА КУРБСКОГО

День стоял сухой и жаркий. В покоях было душно. Иван Васильевич задумчиво стоял у окна. На душе его было смутно. Государь устал: от Ливонской войны, опричнины, казней бояр, грызни царедворцев, стремящихся как можно ближе оказаться у трона.

Не стало истинных друзей. Когда-то он большие надежды возлагал на князя Андрея Курбского. Умен, образован, храбр, мог правду сказать прямо в глаза царю. (Пожалуй, единственный, кто мог это сделать). Остальные — не осмелятся, плахи побоятся. Этот же дерзок, вельми дерзок, даже в лютых сечах.

В 1560 году русские войска нанесли Ливонскому Ордену сокрушительное поражение, но Иван Грозный не был доволен действиями воевод, кои не захотели двинуться на Ревель. Неудачной оказалась осада крепости Вейссенштейна. Однако ратные неудачи лишь подхлестнули царя. Он веско заявил на Боярской Думе:

— Без моря Руси не жить!

В мозглые осенние дни служилый люд потянулся к Великим Лукам. Шли дворовые «конно, людно и оружно», стрельцы, пушкари и казаки. В стылый январь 1563 года собралась огромная шестидесятитысячная рать. Служивые гадали: куда великий государь направит своё войско.

— На Полоцк! — непреклонно молвил воеводам царь. — То ключевая порубежная крепость. Она закрывает путь на Литву. Лазутчики донесли, что Полоцк зело крепок острогом и пушками. Сокрушим! Подтянем свои пушки. В челе рати сам пойду!

В середине января государь прибыл в Великие Луки. Ядреный, жгучий мороз схлынул, но зато разбушевались метели. Дорогу на Полоцк завалило снегом, войско пробивалось через лесные дебри и болота. Под конец полки утратили всякий порядок, пехота и конница и обозы перемешались между собой, и движение вовсе застопорилось. Царь с приближенными самолично разъезжал по дороге, «разбирал людей в заторах».

В начале февраля рать подошла к стенам Полоцка. Литовцы загремели, забухали пушками, но ядра не долетали, взрывались в сугробах. Весь большой московский наряд[836] был поставлен на раскаты, на острог посыпались десятки чугунных, медных, свинцовых и железных ядер. Удары русских пушкарей были тяжелы и разрушительны.

В одну из темных ночей литовцы выскочили из крепости и попытались уничтожить пушкарей и заклепать запалы пушек. Но вылазка была отбита.

Царь Иван приказал усилить натиск. Через несколько дней крепость была разбита и сожжена. Литовцы укрылись в Верхнем замке, но не нашли спасения: огонь русских пушек был убийственен. Литовцы сдались.

В дни осады Полоцка вновь отличился любимец царя, князь Андрей Курбский. Он возглавлял Сторожевой полк. Издревле в челе его ходили наиболее опытные воеводы. Курбский появлялся в самых опасных местах, храбро и умело руководил осадными работами.

Государь, собирая воевод на ратный совет, не раз отмечал:

— Толково, князь Андрей. Радение твоё не забуду.

Победное войско вернулось в Москву, его встречали колокольным звоном.

Андрей Курбский надеялся на щедрые царские награды, но государь всея Руси повелел ему ехать в Дерпт (Юрьев), наместником.

Князь Андрей в гневе переломил пополам посох. Влиятельный Афанасий Нагой, чей удел находился в Угличе, и тот подивился. Самого удачливого воеводу, высокородца, без всяких царских милостей отсылают к черту на кулички, почитай, за пределы Руси, в далекий порубежный Юрьев!

— Уважил тебя царь, — не боясь глаз и ушей, молвил Афанасий Нагой. — В Юрьев сослан в опалу всесильный правитель Алексей Адашев!

— Ведаю! — раздраженно бросил Курбский.

Еще совсем недавно царь Иван во всем полагался на Адашева. Тот, практически, стоял во главе московского правительства, постоянно обращая внимание государя на Восток. Крымские татары — извечные враги, они каждый год набегают на Русь и разоряют не только южные городки, но и выходят к Туле, Рязани, Костроме, Владимиру, Угличу… Они постоянно угрожают Москве. Вкупе с крымцами «задорят» русские земли Казань и Астрахань, надо идти на них войной.

Царь покорил Казань и Астрахань и норовил повернуть войска на Ливонский орден. Но Адашев добивался иного: надо разбить третье, наиболее грозное ханство — Крымское.

Государь не внял словам наставника:

— Есть враг, куда злей и опасней. Ливонские рыцари перекрыли торговые пути на заморские страны. Разорвать оковы! Русь без моря, что ратник без меча.

Войско, вопреки Адашеву, двинулось на Ливонию. Война началась успешно, были взяты Нарва и Дерпт. Ливонский орден дрогнул. Надо было наступать и дальше, но московское правительство, по настоянию Адашева, предоставило Ордену перемирие с мая по ноябрь 1559 года и одновременно снарядило новое войско против татар.

В Крым была направлена многотысячная рать. Алексей Адашев не сомневался в победе. С Крымским ханством будет раз и навсегда покончено. Значительная часть казны (и без того истощенная) была опустошена.

Ливонский орден воспользовался перемирием, как дорогим подарком: основательно пополнил своё войско и пошел под покровительство Литвы и Польши.

Русь (тем временем) еще воевала с Крымским ханством. Ливонские же рыцари набежали на Юрьев и разбили разрозненные московские полки.

Царь приказал идти на Ливонию опытнейшему воеводе, князю Мстиславскому, но рать застряла в грязи на столбовой дороге из Москвы в Новгород.

Война с Ливонией затянулась, приняла изнурительный характер. Царь Иван резко охладел к своему любимцу Адашеву и сослал его в Юрьев в подчинение тамошнему воеводе Хилкову.

Униженный и оскорбленный правитель Избранной рады говаривал:

— Царь за Анастасию мстит, но нет на мне никакого греха.

Первая жена Ивана Васильевича скончалась в конце лета 1560 года. Недруги Адашева распустили слух: Анастасию «очаровали» люди правителя. Близкие сторонники Адашева были брошены в темницы.

Царь Иван приказал взять Адашева под стражу. Вскоре из Юрьева пришла весть: бывший правитель впал в «недуг огненный» и, мало погодя, умер.

Митрополит Сильвестр был навечно заточен в Соловки. В одном из своих посланий Иван Васильевич напишет о Сильвестре и Адашеве:

«Сами государилися, как хотели, а с меня есте государство сняли: словом аз был государь, а делом ничего не владел».

Царь приближает к себе протопопа Благовещенского собора Андрея; тот много лет был духовником Ивана Васильевича. После ссылки Сильвестра протопоп постригается в Чудовом монастыре и принимает имя Афанасия.

Царь Иван долго раздумывал — кого возвести на престол русской церкви. Не промахнуться бы! Надобен не только послушный, но и деятельный пастырь, дабы сумел укротить строптивых владык и всецело подчинить их государю. Нужно согласие между монархом и церковью. Доброе, прочное согласие!

Выбор Ивана Грозного пал на чудовского монаха Афанасия. Царь осыпал нового митрополита дарами и многими милостями. Особая почесть — право ношения белого клобука. Не забыты царем и другие отцы церкви. Давно уже пастыри не были столь обласканы царскими милостями.


* * *
Князь Андрей Курбский, отправленный царем в Юрьев, не находил себе места. Он жаждал почестей и славы, надеялся возглавить Боярскую думу, стать первым советником царя и вдруг оказался в далекой порубежной крепости.

«Афанасий Нагой уцелел, — раздумывал Курбский. — Хитрющий! Сказался недужным и поспешно укатил из Москвы в свою далекую вотчину. Решил отсидеться в Угличе… А вот хулителей его, прославленного воеводы, на Москве пруд пруди. То дело государева потаковщика Алексея Басманова и его сына, известно блудника Федьки. Вместо девки с царем живет. Тьфу! Юный красавец в постели Ивана клевещет на неугодных ему бояр. Царь же будто с цепи сорвался: едва ли не в каждом боярине видит своего злейшего врага. Казнь следует за казнью. Даже Кашина и Репнина не пощадил, что отменно отличились под стенами Полоцка».

После удачного похода на Полоцк царь собрал бояр на «почестен» пир. Позвал ряженых и скоморохов. Столы ломились от яств и вин. Изрядно опьянев, царь всея Руси пустился плясать со скоморохами. Приказал:

— Буде чарки осушать. Всем плясать!

Степенный ревнитель благочестия Репнин с горечью молвил:

— Негоже тебе, государь, скоморошить. То непристойное богохульство.

Царь вспылил:

— Пляши!

— Уймись, государь. Грешно!

У Ивана Васильевича, давно уже не слышавшего возражений, перекосилось лицо.

— Царю супротивничать?! Собака!.. А ну, веселые, накинуть ему скоморошью личину!

На боярина налетели скоморохи с «машкарой» — маской, но Репнин растоптал «машкару» ногами.

Разгневанный царь огрел строптивца посохом.

— Прочь с глаз моих!

Славного воеводу выгнали взашей с пира…

В январе 1564 года примчал гонец из Ливонии. Русскую рать постигла крупная неудача. Царь посчитал, что бояре, недовольные опалами и казнями, изменным делом связались с ливонцами и выдали им военные планы. Государь позвал в свои покои начальника Пыточного приказа Малюту Скуратова.

— То дело пакостных рук Репнина и его содруга Кашина.

Верный Малюта тотчас сорвался к «изменникам». Репнина схватили прямо в храме во время всенощной. Выволокли на паперть и зарубили саблями.

К Кашину ворвались в хоромы, когда тот стоял на утренней молитве. Облаяв боярина непотребными словами, Григорий Малюта зарезал Кашина ножом…

Кровь лилась рекой.

Князь Андрей Курбский ходил по Юрьеву с опаской. У царя всюду свои доглядчики. И не только! В любой час его подстерегала смерть. Царь чересчур подозрителен, ему везде мерещится крамола. Он не любит долгий сыск и суд, ему по нраву проворный карающий топор и дубовая плаха. Боярство ропщет. Чернь — и та недовольна. Сколь боярских холопов казнено и брошено в застенки. Москва гудит, вот-вот взбунтуется.

Царь (он умен и хитер) надумал прикормить церковь. И церковь (Боже праведный!) закрыла глаза на кровавые злодейства. Вот тебе и «не убий!». Новый митрополит Афанасий стал преданным, «собинным» человеком Ивана. Срам! Царь теперь правит единодержавно, без совета с боярами.

Курбский в сердцах пишет тайное письмо своему давнишнему другу, печерскому монаху Васиану: иерархи церкви подкуплены царем Иваном, они, развращенные богатством, стали послушными угодниками царя, некому ныне остановить жестокого властителя Руси. Надо немедля искать истинных радетелей христианской веры и осудить казни.

Андрей Михайлович очень надеялся на Печерский монастырь: тот весьма почитаем на Руси. Он может не только сплотить не подкупленную часть духовенства, но и воспротивиться кровавым злодеяниям царя.

«Многажды много вам челом бью, помолитеся обо мне, окаянном, понеже паки напасти и беды от Вавилона[837] на нас кипети многи начинают».

Андрею Курбскому было чего опасаться. Царь заподозрил в заговоре своего двоюродного брата, князя Владимира Андреевича Старицкого, коему Курбский доводился сродником. Бояре, напуганные новинами и казнями Ивана Грозного, хотели видеть на троне спокойного и тихого царя. Таким был Владимир Старицкий.

Малюта Скуратов донес:

— Не зря ты, великий государь, Курбского хаял. Доподлинно сыскано, что Курбский не единожды бывал у Старицкого. Да и с ляхами[838] он заигрывает. Черны его помыслы, ох, черны!

Царь всегда верил своему преданному псу. Андрей Курбский — один из самых влиятельных бояр. Совсем недавно он был его истинным другом. Был! Ныне же плетет козни, своеволит и крамольничает, держит руку Владимира Старицкого. Ну, погоди же, подлый переметчик!

Неуютно, смятенно чувствовал себя Курбский в Юрьеве. В одну из ночей к нему явился тайный посланец из Москвы, назвался слугой князя Василия Темкина-Ростовского и молвил:

— Велено передать на словах. Не сегодня-завтра к тебе, князь, нагрянут люди Малюты Скуратова. Поберегись!

— Спасибо Василию Юрьевичу… Чуяла моя душа.

Андрей Курбский решил бежать той же ночью. Он спустился с высокой крепостной стены на веревке. Здесь его ждал проворный конь. Бежал князь спешно, оставив в замке жену, богатую библиотеку и дорогие воинские доспехи, но, не забыв прихватить с собой золото и серебро.

Решение о своем побеге Курбский принял заранее, несколько месяцев назад, когда он вступил в тайную переписку с польским королем Сигизмундом, литовским гетманом Радзивиллом и подканцлером Воловичем. Последние пообещали оказать князю всяческие почести и большую награду. Позднее подобное заверение было доставлено от короля Сигизмунда. (Нет, не зря подозревал Иван Грозный наместника Ливонии!).

Под утро конь домчал Курбского до ливонского замка Гельмета. Здесь князь помышлял взять проводника до Вольмара, где его должны повстречать люди короля Сигизмунда. Однако немцы встретили беглеца неприветливо: они стащили Курбского с коня и ограбили.

«В его кошельке нашли огромную по тем временам сумму денег в иностранной монете — 30 дукатов, 300 золотых, 500 серебряных талеров и 44 московских рубля».

Остался князь без единой монеты. Курбский разгневался, принялся угрожать и кричать, что его ждут в Вольмаре приближенные короля, но немцы лишь рассмеялись, связали князя, как пленника, и повезли в замок Армус. Тамошние дворяне довершили дело: они содрали с воеводы лисью шапку и отняли лошадей.

«Ограбленный до нитки боярин» явился в Вольмар. Никто не встречал его с распростертыми объятиями, лишь какой-то ничтожный королевский чин сухо спросил:

— Ты тот самый князь Курбский?

— Да. При мне охранная королевская грамота.

Чин не обратил на это ни малейшего внимания, лицо его оставалось бесстрастным.

— Король подумает о твоей судьбе.

— Я хочу, чтобы он меня принял.

— Сейчас это невозможно. Король занят государственными делами.

Курбский был раздавлен, опустошен. Он лишился всего: высокого положения, власти и денег. Здесь, в чужой стране, он никому не нужен. И тогда князь решился на последний шаг.

— Король меня примет. Я очень много знаю о происках царя Ивана, его ратных намерениях. Их надо немешкотно пресечь. Я знаю также всех сторонников Ивана в Ливонии, кои замыслили заговор против короля. Известны мне и московские лазутчики, что внедрились в королевский двор.

Лицо королевского чина заметно оживилось:

— Король тебя примет.

Курбский предал не только царя, но и Русь.

Сигизмунд принял князя и наградил его богатыми имениями. Курбский не остался в долгу. Он дал королю весьма дельный совет: настал удобный час, дабы натравить на Русь крымских татар. Царь Иван перебросит войско к Дикому Полю, и тогда можно смело идти на Полоцк.

Сигизмунд согласился. Курбский в составе литовского войска двинулся на Полоцк. Крепость была взята. Спустя два месяца Курбский вновь пересек московские рубежи. Он, прекрасно ведая местность, окружил русскую рать, загнал ее в болота и разбил.

Изменник торжествовал: ныне о его полководческом даре знает весь Ливонский Орден и Польское королевство. Сигизмунд осыпал его новыми милостями, а Курбский, в ореоле почестей и славы, самонадеянно заявил:

— Дайте мне, ваше величество, тридцать тысяч воинов, и я захвачу Москву.

— Я подумаю, князь, — уклончиво произнес король.

— Я понимаю, ваше величество… Для вас я чужак, перебежчик. Однако отбросьте сомнения. Дайте войско! Меня вы можете приковать цепями к телеге, и пусть она движется впереди. Я согласен руководить войском вплоть до Москвы, оковы мне не помешают. При малейшем подозрении вы меня можете убить.

Но Сигизмунд на поход не решился.

На Руси от Курбского отвернулись даже самые ближайшие его друзья. Удивлен был Курбским и князь Темкин-Ростовский. Он-то помышлял избавить опального воеводу от казни, кою замыслил палач Григорий Лукьяныч Скуратов-Бельский (прозвищем Малюта), но князь Андрей оказался подлым изменником, чего на Руси не прощают. Теперь бы самому живу остаться. Покуда, Бог милостив: Малюта не прознал о поездке его человека, Богдашки Лаптева, к Курбскому.

Печерские старцы гневно изрекали:

— То дело изменное, святотатство! Курбский аки Иуда, предавший Христа.

Курбский направляет царю язвительные письма. В одном из них он уличает Ивана в разврате с Федькой Басмановым. Князь ведал, чем ударить: о Федьке и чернь и бояре говорили с ненавистью и презрением.

Как-то князь Федор Овчинин, поругавшись с Басмановым, «выбранил его за непотребные дела с царем». Федька пожаловался Ивану, тот забушевал, взбеленился:

— Малюта!.. Удавить, собаку!

Федор Овчинин был приглашен на пир. Когда все изрядно захмелели, царь молвил:

— Люб ты мне, князь Федор. Угощу тебя знатным вином, мальвазеей[839]. Эгей, слуги! Отведите князя в погреб.

Князь ничего не заподозрил: царь не раз потчевал в погребе тех или иных бояр. Веселый и пьяненький Овчинин спустился вниз и был тотчас задушен людьми Малюты Скуратова.

А Курбского не покидала мысль оправдать своё бегство в Литву. В Юрьеве остались, в спешке забытые, его письма к Ивану Грозному, в коих он обличал царя за жестокие преследования бояр. Курбский вызвал к себе верного холопа Ваську Шибанова.

— Надо проникнуть в Юрьев. В моей бывшей воеводской избе, под печкой, спрятаны письма к царю. Надо доставить их печерским старцам. Пусть они больше не клевещут на меня, пусть знают всю правду. Доставишь — награжу по-царски.

Ваську Шибанова схватили в Юрьеве и в колодках привезли на Москву. Малюта растянул Ваську на дыбе[840]. Холопа зверски пытали, вынуждали отречься от своего князя, но Васька не отрекся и всячески восхвалял Курбского.

Царь приказал казнить холопа на Ивановской площади и на всю неделю выставить его обезглавленное тело для устрашения москвитян.

Боярин Морозов велел своим слугам подобрать казненного холопа и предать его земле. Царь приказал кинуть своевольного боярина в застенок.

Измена Курбского потрясла Ивана. Обезумевший, разом постаревший, царь в неуемной ярости метался по дворцу, не видя перед собой ни слуг, ни присмиревших бояр.

«Собака! Подлый переметчик! Иуда!»

Глава 10 АЙ ДА СЛОТА!

Затяжная, изнурительная война с Ливонией тяжелым бременем легла на плечи мужиков. Царю была нужна несметная казна, и он давил на служилых дворян:

— Своим старостам, тиунам и прикащикам укажите увеличить оброки и государевы подати. Пусть потерпят. Войну без большой калиты не выигрывают.

Оброки и царские подати с мужиков настолько подскочили, что те взвыли:

— Что же это деется, православные? Где денег набраться? Баре свирепствуют. Ты к горю спиной, а оно к тебе рылом. Токмо и осталось помирать.

Находились и шутники сквозь слезы:

— Вестимо. Помирать — не лапоть ковырять, лег под образа да выпучил глаза.

Не миновала беда даже зажиточных мужиков. И два года не прошло, как превратились они в «захудалых».

Слота хмуро ронял:

— Ныне с одной лошаденкой остался. Скотину — под нож — и в Ярославль на торги. Почитай, и с хлебом пришлось распрощаться. Принес тиуну деньги, а тот, подлая душонка, рот кривит. «Остался должок за тобой. На барскую запашку трое ден не выходил». Тьфу! Копье ему в брюхо. Не ведаю, как и зиму прожить. Разве что ребятню на осиновую кору перевести.

Про нужду же Иванки Сусанина и говорить не приходиться. Лицо его было мрачней грозовой тучи. Молвил тестю после долгих раздумий:

— Котыга (Иванка и Слота угодили в его поместье) всех мужиков по миру пустит. Но больше такое терпеть не можно. Надо сход собирать.

— А дале?

— Уговорить мужиков, дабы к тиуну идти и заявить, что оброки и подати нам не под силу.

— А коль тиун Пинай заковряжится?

— Припугнуть. Всем-де миром в бега сойдем. Мужикам терять нечего. Тогда и поместью конец.

Слота глянул на зятя удивленными глазами.

— Но то ж бунт, Иванка. И как тебя угораздило такое помыслить?

— Нужда доведет — и за вилы схватишься.

Слота головой покачал.

— Не ведал я тебя таким, зятек. Куда твое степенство делось?

Иванка пожал дюжими плечами и больше не произнес ни слова.

А Слота раздумчиво жевал зубами обвисший кончик рыжего уса. Зять-то, кажись, дело толкует. Коль оброки и подати Котыга не укоротит, и впрямь берись за суму. А что от нищеброда помещику взять? Пустую котомку из дерюги. Должен же он мужичьему челобитью внять. С одного быка двух шкур не дерут. Пожалуй, прав Иванка. Надо мужиков собрать и отправиться к тиуну, дабы тот своего барина оповестил.

Молвил:

— Надо попробовать, Иванка. Но тебе мужиков собирать не советую. Молод ты еще на такие дела. А мужики у нас — каждый себе на уме. Бей иного дубиной, а он к тиуну с жалобой и ногой не ступит. Его и калачом к Пинаю не заманишь. Сам пойду мужиков уговаривать.

Слота «уговорил» две трети котыгинских крестьян. Тиун встретил толпу у своих ворот. Недобрыми, прищуренными глазами обвел мужиков, буркнул:

— Чего притащились?

У мужиков рот на веревочке. Вякнешь первым — тебя заводчиком почтут. Пинай же человек злопамятный, воровским человеком помыслит. А коль вор, значит, бунтовщик царю и Отечеству, такого можно и в Губную избу[841] кинуть. А там и дыба по ворам скучает. Сыщут с пристрастием. Руки вывернут и крюком за ребро подвесят. И кнута сведаешь, и на раскаленные уголья пяткамиопустят.

Молчат понурые мужики, переминаются, на Слоту поглядывают. А тот давно бы веревочку на губах развязал, да всё поджидает, когда остальные мужики к воротам подтянутся.

И вдруг голос подал Иванка Сусанин:

— Великая нужда нас привела, Пинай Данилыч.

И тотчас поспешил вмешаться Слота:

— Не тебе здесь речи заводить, паря. И откуда ты тут появился? Никто тебя на сходку не звал. Ступай, куда шел… Ты уж прости дурака, Пинай Данилыч. Мы тут мирком да ладком с тобой хотим потолковать.

— Ну!

— Барину нашему помышляем помочь, дабы поместье его от разора не пострадало.

— Дело доброе.

Мир ведал: тиун Пинай лишь недоимки выколачивать горазд, но большим умом не отличался. На это и уповал Слота.

— Чем крепок наш барин, Пинай Данилыч?

— ?

— Нищими или справными мужиками?

— Вестимо, справными.

— Разумный ответ, Пинай Данилыч. Всегда ведали, что у тебя светлая голова. От справных мужиков барин в затуге сидеть не будет. Коль захочет — берет хлеб, мед, рыбу, пушнину, а коль того не захочет — берет деньгами. Это уж как барину взглянется. Ныне, как мы ведаем, любезному барину нашему деньги позарез понадобились. Война! Надо и послужильцев своих оружить, и на добрых коней сесть, и обоз с кормовым припасом снарядить. На немца с метлой не попрешь. Царю крепкое воинство нужно. Так ли я толкую, Пинай Данилыч?

— Вестимо.

— Выходит, барин справным мужиком жив. Тебе того, Пинай Данилыч, с твоей-то здравой головой и доказывать не надо.

— Ну.

— А теперь про сирых мужиков сказ поведу. Велик ли прок от них нашему барину? Токмо плюнуть да растереть. Ни хлеба в суме, ни гроша в котоме. У него в сусеке и мыши перевелись. От такого скудного мужика барину ни оброка не собрать, ни войска не снарядить, ни животу не прокормиться. Вконец захиреет поместье. А царь грозен. Плати, Нил Котыгин, государевы подати и ратных людей поставляй. А барин до того обеднел, что теперь ни денег, ни послужильца. Он-то залетось едва на брань собрался, а ныне ему и полтины не справить. Мужик у него до того дошел, что подай, Господи, пищу на братию нищу. И что же царь-государь?

— Что?

— Укажет царь нашего барина кнутом попотчевать за нераденье, а поместье у него отобрать. Чай, ведаешь, Пинай Данилыч, как соседа нашего поместья лишили, как тиуна его батогами истязали?

— Да кто ж того не ведает?

— Вот и барина нашего — жалость какая! — та же горькая судьбина ждет. Покров не за горами, настанет пора денежный оброк собирать, а денег у мира, как воды в решете. Пропадет Нил Егорыч.

— Пропадет! — горестно молвили страдники.

Пинай растерянно захлопал глазами. Ведал: после Покрова и малой толики оброка не вытянуть. Каждый двор на ладан дышит. Мужики последнее добро на торги снесли. Но то ж беда для Нила Егорыча! Да и ему, Пинаю, не поздоровится. Что же делать-то, Господь всемогущий? Приструнить, приструнить мужиков! Пусть выкручиваются, пусть последние жилы вырвут. Не совсем еще они оскудели, коль у многих нивы зеленеют. Хлебишко родится, а где хлебишко — там и денежки. С батогами, но выбью!

Но предусмотрительный Слота продолжал свою степенную речь:

— Мы тут с мужиками потолковали и надумали спасти от разорения нашего благодетеля. Хотим ему верой и правдой послужить. И мы с голоду не помрем, и поместью в достатке быть, и тиуну с больной головой не ходить.

— Что-то мне невдомек, мужики. В чем ваша «вера и правда?»

— В изрядной помочи Нил Егорычу. Ныне всё дело будет зависеть от тебя, Пинай Данилыч. Ты нас сейчас на барский луг не гоняй. От сена большого прибытку не будет, но и после Покрова наш хлебишко не трогай.

Тиун пожал плечами. Очумели мужики. На барщину не гоняй, и к хлебу после страды не прикасайся.

— Поясню, Пинай Данилыч. Хлеб, коль Господь даст уродить, наша единственная надежа. Будем с хлебом — и зиму кое-как протянем, и на Егория вешнего без жита не останемся. До страды, почитай, еще семь недель. Но, сложа руки, сидеть не будем. Дозволь нам всем миром в барские леса двинуться — добывать мед и разного пушного зверя. Сбывать же в Ярославль на торги кинемся. Там иноземных купцов всегда пруд пруди. И на мед, и меха они падки, большую деньгу можно выручить. И всю деньгу, до последней полушки — Нил Егорычу. Доволен будет. Как говорится: и волки живы, и овцы целы. Надеемся на твою мудрую голову, Пинай Данилыч. Надо спасать благодетеля.

Тиун за мужичью смекалку цепко ухватился. Ловко удумали. Барские леса и медом, и зверьем изобилуют. Дело выгодное. Лишь бы себе добычу не припрятывали. Не припрячут!

Норовил схитрить, умишко свой показать:

— Напрасно ты, Слота, долгие речи вел. Я и сам намедни покумекал, дабы вас в леса за пушниной погнать. Вы не токмо за сохой ходить умеете, но и к звериной охоте свычны. Берите силки и сети, капканы и рогатины, луки и стрелы — и ступайте с Богом. И барских холопов в леса отошлю. Вкупе на зверя навалитесь!

— А я что мужикам толковал? Великого ума человек, наш Пинай Данилыч. Ни страдникам, ни государю своему не даст разориться. Кланяйтесь тиуну!

Пинай приосанился.

А мужики, когда стали разбредаться по избам, уважительно хлопали Слоту по плечу.

— Мудрен же ты. Ловко тиуна объегорил. Тебе бы думным дьяком быть, Слота.

Иванка шел молчком и тепло раздумывал о своем тесте:

«Тиун вечно кричит, плеткой размахивает, не подступишься, а умное да спокойное слово гнев укрощает и большие дела вершит. И до чего ж хитровато потолковал с тиуном Слота! Вот от кого надо уму-разуму набираться».

Глава 11 ГРАД ЯРОСЛАВЛЬ

Всю свою, пока еще недолгую жизнь Иванка Сусанин провел в деревеньках и селах. Городов он никогда не видел, а тут вдруг довелось ехать в Ярославль.

От Курбы до «Рубленого города», как исстари прозвали Ярославль, около двадцати верст.

Последние два дня покатался на своей колеснице Илья Пророк, поухал громом, покидал огненные стрелы, омыл леса, поля и деревеньки обильным дождем и отбыл в другую волость.

Дороги расползлись, раскисли, в иных местах лошади, с усилием натягивая постромки, едва вымогали увязшие по ступицу колеса.

На телеге — Слота и Иванка с медом и пушным товаром.

— Ярославль — город торговый, — степенно рассказывал Слота. — И чем токмо не богат. Взять, к примеру, соль. Дорогая, но всем надобна. Без соли и хлеба за стол не садятся. Последний алтын выложишь, но соль купишь. Вот тем и пользуются ярославские купцы, все амбары солью забиты.

— А где добывают?

— В Варницах, что вблизи Ростова Великого, Больших Солях, Солигаличе. Купцы торгуют со многими городами, даже в Казань на насадах[842] ходят. А в насаде соли — тридцать тыщь пудов. Прикинь прибыток, Иванка… А кожи? В Ярославле, пожалуй, самые лучшие выделанные кожи. Красной юфти — цены нет. На купцов вся Толчковская слобода корпит, да и в других слободах кожевен не перечесть. Добрую кожу опять-таки вывозят в Казань, татары скупают и дабы не быть в убытке везут ярославские кожи через Хвалынское море в Персию, Бухару, Хивины и другие восточные царства и ханства. Да и ярославские купцы в восточные страны пускаются. Ни моря, ни бурь не страшатся. Большая деньга манит. Конечно, без риска не обходится. Но купец, что стрелец: попал, так с полем, а не попал, так заряд пропал. Но заряд редко пропадает. На Руси всяк ведает, что ярославец — человек не только расторопный, но башковит и увертлив, всегда оплошного бьет. А сколь купцы скупают льна и говяжьего сала? Бойко торгуют. А видел бы ты, Иванка, сколь в Ярославле зимой замороженной рыбы. Горы! Добывают ее Тверицкая, Норская и Борисоглебская слободы. Живую рыбу из слобод возят в прорезных судах. Купцы ее замораживают и санным путем на Москву — на столы бояр, патриарха и царя батюшки. От Ярославля до Москвы двести пятьдесят верст. Но глянул бы ты, Иванка, на зимний большак, эдак лет десять тому назад. Ежедень шли на Москву 700–800 саней — с хлебом, медом, рыбой, икрой, мясом, салом, солью, льном, сукнами… Правда, ныне гораздо меньше возов стало. И на купца Ливонская война в темечко бьет, но торговля не останавливается. Аглицкие купцы по-прежнему Ярославль осаждают. Им-то легче торговля дается, чем русскому торговому человеку.

— Отчего ж так, Слота?

— Да всё просто. Царь Иван Васильич дал право аглицким купцам на беспошлинный торг. Ярославль для них — промежуточный путь в восточные страны. Аглицкие мореходы высаживаются в устье Северной Двины у монастыря «Святого Николая», затем — в Вологду и Ярославль. В Ярославле же грузят товары на речные суда — и 2700 верст до Хвалынского моря. Тридцать дён — и у Астрахани.

— Откуда все это ты изведал, Слота?

— Да я ж на торгах не единижды бывал. Лен для купцов выращивал. Торговал, к словам торговых людей прислушивался. Даже с одним аглицким купцом знакомство завел. Он у меня всё лен покупал, нахваливал, что лен всем недурен, неплохую деньгу отваливал. Сам же он из страны аглицкой привозил сукна, ткани, оружие, всякие пряности, драгоценные каменья. Обычно зимой в Ярославль на санях прибывал. Порой, и на торги не останавливался, а катил прямо в Москву. Быстро до стольного града добирался. На пророка Наума[843] из Вологды выедет, а уж на Николу зимнего[844] — в Москве. Шустрый купец.

— Шустрый, Слота. За пять, шесть дён такую одаль осиливает. У мужика весенний день год кормит, а у купца, выходит, верста.

— Это уж точно. Кто поспел, тот и съел…

Не доезжая версты до Рубленого города, Слота остановил подводу. Подождал, когда подъедут и прижмутся к обочине остальные телеги, и воскликнул:

— Пора, мужики. Суши лапти[845].

Сосельники, не сходя с телег (грязь!), принялись вглядываться в сторону города. Не проманул бы заморский купчина.

Слота был спокоен. Горсей не проманет, не выпустит из рук выгодное дельце. Вскоре покажется со своими подводами.

Некоторые из мужиков крестились. Только бы не сорвалось, иначе вся затея Слоты провалится в тартарары. Вот и ныне он до того докумекался, чего бы ни одному мужику и на ум не взбрело.

А Слота еще в лесах мужикам заявил:

— Мед, шкуры и меха добыть — одна забота. Другая — сбыть по хорошей цене, но того не получится. Кто в Ярославле торговал, ведает, как буйствует Таможенная изба. Царь-то, Иван Васильевич, приказал, как купцы сказывали, ежегодно собирать с Ярославля 1200 рублей. Вот Таможенная изба и свирепствует. Обдерет, как липку.

— Обдерет, Слота. У таможенного головы десяток целовальников[846], и каждый — чисто лиходей. Плакали наши денежки.

Мужики ведали: в городе на каждый товар свой целовальник: хлебный, мануфактурный, пушной, мясной, рыбный, соляный… Не перечесть! И всяк дерет пошлину с возу, веса и ценности товара. Толкуешь ему: «Три пудишка», а он и слушать не хочет: «Врешь, волоки на мои весы!» У мужика глаза на лоб: на пуд больше. И не поспоришь, не обзовешь целовальника охальным словом. Выйдет боком, себе дороже. Вмиг налетят земские целовальники и потащат в Съезжую избу. За хулу праведного человека, кой крест целовал — выкладывай три денежки, а коль заартачишься — в темницу кинут, и за каждый день тюремного сидения столь с тебя насчитают, что твои три деньги никчемной песчинкой покажутся. Только свяжись с целовальниками!

— И как же быть, Слота? — скребли затылки мужики. — Лиходеев никак не обойти.

— Попытаю обойти. Есть у меня в Ярославле знакомый аглицкий купец.

— А проку?

— Аль не ведаете, что аглицкие купцы царским указом от всех торговых пошлин избавлены? Никакому целовальнику не подвластны.

— Слыхали. Но нам-то, какая выгода?

— Прямая, православные. Надумал я съездить в Ярославль и поговорить с купцом Горсеем. Пусть он наш товар, минуя целовальников, напрямую выкупит. Мыслю, не откажется.

— Так целовальники тоже не дуралеи. Не успеешь ворота проскочить — клещами навалятся.

— И о том кумекал. Купля должна состояться до Рубленого города.

И вот теперь мужики, напряженно вглядываясь в сторону Ярославля, ждали аглицкого купца.

Горсея долго ждать не пришлось. Он прибыл на трех крытых подводах, коими правили аглицкие приказчики. Вкупе со Слотой купец подошел к телегам. Мужики откинули дерюги.

Горсей меды в липовых кадушках пробовать не стал, а вот меха осматривал дотошно, словно жену себе выбирал, хотя беглого взгляда хватало, что пушнина добрая. Произнес на довольно чистом русском языке:

— Беру весь товар. Перетаскивайте в мои подводы.

Мужики перетащили, и только тут опомнились:

— Сколь денег даешь, немчин[847]?

Горсей назвал цену. Мужики глянули на Слоту.

— Торговаться не будем. Цена божеская. Барин в убытке не будет.

Слота и Горсей ударили по рукам, после чего купец повернулся к мужикам.

— Денег при мне нет. На русских дорогах пошаливают разбойники. Но вы не тревожьтесь господа-мужики. Возвращайтесь по своим домам, а со мной поедет ваш староста Слота. Он и привезет деньги.

«Господа-мужики» не были готовы к такому ответу. Немчин набил свои подводы мирским добром, а мир остался гол, как сокол.

Но Слота успокоил:

— Я ведаю этого купца уже добрый десяток лет. Он дорожит своим именем, и никогда не пойдет на одурачивание. Я непременно приеду с деньгами.

— Рисково одному-то.

— Прихвачу с собой Иванку Сусанина.

— Ну, тогда с Богом, Слота.

Слота ехал и рассказывал:

— Град разделен на три части. Древний Рубленый город, кой возвел еще ростовский князь Ярослав Мудрый, княживший на Неро двадцать два года, занимает Стрелку между Волгой, Которослью и Медведицким оврагом. Ростовцы здесь и крепость срубили, и храмы возвели и стали первыми жителями Ярославля.

— Неужели Ярослав Мудрый двадцать два года в Ростове княжил?

— Доподлинно, Иванка. О том монахи сказывали. У них все княжения в летописях записаны… Дале вникай. Сей град Рубленый обнесен земляной насыпью и частоколом с двенадцатью деревянными башнями. Посад же разместился за острогом. Здесь проживают торговые люди и ремесленный люд. В тридцатых годах посад был отгорожен земляным валом, отсюда и название пошло «Земляной город». Вал служит городским укреплением, поелику на нем срубили двадцать дозорных башен.

— А что за Земляным городом?

— За ним, а также за Волгой и Которослью расположились слободы: Срубная, Калашная, Стрелецкая, Ловецкая, Коровники, Тверицкая, Ямская и другие. Сам по себе Ярославль — один из самых больших городов.

В Рубленый город въезжали Спасской слободой, сделав преднамеренный крюк, не через Михайловские (Ростовские) ворота, а через дальние Углицкие.

Телега Слоты тянулась далеко позади подводы немчина, на что также был с Горсеем особый уговор. Едет себе мужик на Торговую площадь и пусть едет, никому до него и дела нет: телега-то без товара. Целовальники такого «купца» лишь глазами провожали. А вот что везет в закрытых подводах аглицкий купец — не проверишь: каменной стеной защищен от досмотра немец — жалованной грамотой царя Ивана Васильевича. Глазей, когда товар в лавке выставит, но пошлины с него не сдерешь.

Иванка же ехал и головой качал.

— А крепость-то на ладан дышит.

— Воистину, — невесело кивнул Слота. — Стены и башни, почитай, вконец обветшали, вал и рвы обвалились. Напади ворог — и нет Рубленого города.

— Чего ж воеводы смотрели?

— А в Ярославле воевода токмо появился. Ране здесь, как и в других городах, наместники-«кормленщики» сидели. Жалованья им царь не платил, указал: кормитесь городским людом и мужиками. До крепости ли им было? Лишь бы брюхо набить. Местный «кормленщик» и вовсе о вороге не думал. Сечи-де далеко, ни лях, ни татарин, ни турок до Ярославля не добежит. Кой прок деньги на крепость выкидывать? Правда, царь Иван Васильевич недавно всех наместников из городов вымел. Знать, понял, что толку от них нет. Воевод поставил.

— И кто ж в Ярославле?

— Видать не видал, но по разговорам какой-то князь Мышецкий. Народ баял, что ему тоже не до крепостных стен.

— Но то ж великой бедой может обернуться. Всё до случая, Слота.

— Воистину, Иванка… Одна отрада — Спасский монастырь.

В обители всё выглядело крепко, внушительно: и каменные стены и круглые башни с бойницами по углам стен, и каменные храмы с золочеными крестами, и каменные кельи иноков. Твердыня! Единственное место, где можно укрыться ярославцам на случай осады врага.

Колеса телеги гулко стучали по бревенчатой мостовой. Кое-где полусгнившие бревна осели, седоки подпрыгивали вместе с подводой.

Вскоре Слота повернул к небольшой площади с храмом Ильи Пророка, кою тесно обступили купеческие дома, лабазы, кладовые, склады и амбары. Здесь всегда многолюдно, снует ремесленный и торговый люд.

— Тут и подождем купца, — молвил Слота и сошел с телеги, дабы размять затекшую спину.

Горсей пришел не вдруг. В амбаре он еще более придирчиво осмотрел меха и лосиные шкуры. Некоторые могли попасть с изъяном, и тогда цена на них упадет вдвое. Кому нужен порченый товар? Но мужики постарались: весь товар оказался добротным. Этот Слота — человек не промах — видимо сам сортировал меха и шкуры. Разуметься, наилучшие меха добывались в Сибири: соболи, куницы, черные, красные и белые лисицы, рыси, белки, горностаи и норки. Но Горсей ведал, что и Ярославская земля, утонувшая в дремучих лесах, изобиловала пушным зверем. Правда, местные меха были похуже сибирских, но они имели хорошую цену, их также охотно закупали на торгах. А вот меды оказались отменными, ни в чем не уступающими медам, что добывали за Камнем[848].

Горсей, чтобы не бросаться в глаза, явился в облачении русского торгового человека, — в долгополом темно-зеленом кафтане, подпоясанном рудо-желтым кушаком, и в синих суконных портках, заправленных в сапоги из юфти. В руке — берестяная корзиночка, наполненная пахучими пышными румяными калачами.

— Продай, мил человек. С утра во рту маковой росинки не было, — произнес Слота.

— Сам купил. Домой несу.

— Ну, хоть парочку. Оголодали.

— Бог с вами. Доставай полушку.

Горсей с равнодушным видом глянул по сторонам и протянул Слоте калачи. Тихонько молвил:

— Твои люди честно поработали. Я добавил десять рублей.

— Благодарствуем, мил человек. Все кишки ссохлись.

Горсей, как ни в чем не бывало, зашагал дальше, а Слота хлестнул вожжами лошадь. Выехав с Ильинской площади, Слота разломил калач.

— Здесь, Иванка. Как и договаривались.

Слота сунул кожаный мешочек, набитый серебряными монетами за пазуху, и предложил:

— Стрелку хочу тебе показать, зятек. Лепота! На корабли и Волгу поглазеем.

— Добро, Слота.

Но только выехали на крутояр, как случилось непредвиденное.

Глава 12 АРХИЕПИСКОП РОСТОВСКИЙ И ЯРОСЛАВСКИЙ

Владыка Давыд, отстояв обедню в Успенском соборе ростовского детинца, помышлял, было, идти в свои святительские покои, как на паперть ступил богатого обличья человек в охабне[849].

Незнакомец отвесил архиепископу земной поклон и учтиво молвил:

— Наслышан, владыка, о твоих благих деяниях, угодных всемилостивому Богу. С челобитьем тебе из града Ярославля.

— Кто ты, сын мой?

— Лука Иванов, сын Дурандин.

— Лука Дурандин? — призадумался, было, владыка и тотчас вспомнил. Самый богатый человек Ярославля, именитый купец, гость[850].

— Благослови, владыка.

Архиепископ осенил купца крестным знамением.

— Во имя Отца и Сына и святого духа…

Паперть заполонили нищие, калики[851] перехожие, блаженые во Христе, в жалких одеждах, едва прикрывавших тело, многие с гниющими язвами. Пали на колени, запротягивали руки.

Известный юрод Гришка, громыхая веригами[852], страшно выпучив бельма, завопил:

— Всех одари, Давыдка! То — повеление Господне!

«Нечистая сила его послала, — с раздражением подумал владыка. — „Давыдка!“. Жуткое унижение, если бы его произнес кто-то из прихожан. За оное последовало бы суровое наказание. Но юрода не тронешь. Его чтят не токмо в народе, но и сам царь Иван Васильевич за обеденную трапезу приглашает. Придется унять гордыню».

Владыка махнул рукой дюжему прислужнику, у коего всегда на такой случай был припасен кошель с мелкими монетами. Но прислужника опередил Лука Дурандин. В нищую братию густым дождем полетели серебряные полушки и копейки.

Пока остервенелая толпа ловила деньги, архиепископ, опираясь на рогатый посох, благополучно миновал паперть и зашагал в свои палаты, слыша, как добродушно покрикивал ярославский купец:

— Не давитесь! Всем хватит!


* * *
Лука Дурандин прибыл в Ростов Великий не один, а с немецким купцом Готлибом, кой возглавлял в Ярославле братчину иноземных торговых людей. Сейчас оба вышагивали следом за архиепископом.

Ростовцы, поглядывая на чужеземца, посмеивались. Эк, вырядился, чисто павлин!

Немчин же был в коротком коричневом камзоле, в белых чулках выше колен и в мягких низких башмаках. А самое главное — без бороды, без коей ни один русский человек не ходил, ибо всех безбородых людей на Руси называли «погаными». Куда же прется этот немчин? В палаты самого владыки! Неужели он осквернит святительский дом?!

Но владыка допустил немчина лишь до крыльца.

— Дожидайся здесь, господин купец. А ты, Лука, сын Иванов, ступай за мной.

Давыд был дороден телом. Роскошная каштановая борода расстилалась по широкой груди, серые глаза властные и зоркие.

Шурша шелковой мантией, владыка уселся в кресло. Купцу же указал расположиться на лавке, крытой алым ковром, расписанном золотыми и серебряными крестами. Поглаживая широкопалыми пальцами панагию[853], усеянную драгоценными каменьями, вопросил:

— Что привело тебя ко мне, сын мой?

Дурандин не стал ходить вдоль да около, начал свою речь без обиняков:

— Богоугодное дело, владыка. В Ярославле пребывает много иноземных купцов, чьи земли раскинулись вдоль побережья Балтийского моря. Хочется помолиться после трудов праведных, но негде Христу поклониться.

— Но ты же православный человек, сын мой. Какая твоя забота?

— Десять лет, владыка, я торгую с иноземными купцами, а поелику ведаю, как они страдают, не имея в Ярославле своей божницы. Вот от них челобитная. Не изволишь ли прочесть, владыка?

Архиепископ милостиво кивнул.

Лука Дурандин поднялся с лавки, вытянул из-за пазухи свиток и протянул его архиерею. Владыка неспешно прочел и озабоченно запустил пятерню в бороду. Нешуточное дело подкинул Лука Дурандин. Поставить кирху[854] среди православных храмов — равносильно заполнить неугасимую лампаду дегтем. Черное дело, мерзопакостное. Ишь, чего измыслили немчины! Божницу им в христианском граде подавай. Святотатство!

— То дело не богоугодное, сын мой. В моей епархии такого кощунства прихожане не потерпят.

— Потерпят, коль владыка и воевода дозволят.

— Воевода? Кстати, каково намерение Бориса Андреича? Не думаю, сын мой, что ты уже не побывал в доме воеводы.

— Прозорливости у тебя не отнимешь, владыка. Разумеется, я был принят воеводой. Князь Мышецкий собрал в Съезжей избе всех бояр, именитых людей и духовный чин, дабы сотворить совет по челобитной Немецкой слободы, коя попросила срубить в Земляном городе кирху, по их вере и обычаю.

Упитанное, щекастое лицо владыки приняло суровый вид.

— Да как могли ярославские духовные чины без моего благословения прийти к воеводе на собор?

— Прости, владыка, но ты в то время пребывал в стольном граде у митрополита Афанасия.

Архиерей поднялся из кресла и гневно застучал посохом.

— Отъездом моим воспользовались, святотатцы! От сана духовного отлучу! Пусть в расстригах походят!

Закипел, разбушевался глава ростово-ярославской епархии, но с Дурандина — как с гуся вода. Сидел безмолвно и безмятежно, отлично ведая, что святитель[855] всего лишь напускает на себя вид озленного человека. Никого-то он не отлучит от сана, коль воевода Мышецкий, назначенный царем Иваном Васильевичем, собрал в приказной избе священников Ярославля. Не был тверд нравом своим архиепископ Давыд, не пойдет он супротив Мышецкого, дабы не осложнять свою далеко непорочную жизнь. А грешки, как изрядно ведал хитроумный купец, за владыкой имелись. Был он не просто скуповат, а до чрезвычайности жаден. Владыка, пользуясь тарханной грамотой[856], нарушая законы, приобретал разорившиеся поместья и настолько разбогател, что его епархия лишь слегка уступала владениям московского митрополита.

Не стеснялся Давыд, и укрывать у себя беглых людей. На церковных и монастырских землях сидели на барщине и оброке тысячи «трудников[857]». «Крестьяне должны были церковь наряжати, монастырь и двор тынити, хоромы ставить, жеребей (участок) орать взгоном (пахать совместно), и сеяти и пожатии и свезти, сено косити десятинами и во двор ввезти, сады оплетать, на невод ходити, пруды прудить, на бобры в осенние пойти (осенью охотились на бобра)».

А как дни церковные подвалят, «на Велик день и на Петров день» трудник должен был явиться к владыке с приношениями — «что у кого в руках». На обязанности трудников лежала выпечка хлеба для владычного двора, приготовление солода, варка пива, прядение льна, изготовление неводов и других рыболовных сетей.

Особенно нагло вели себя монастыри, расположенные на землях епархии. Они не только закабаляли свободное местное население, но и отнимали у него землю, кою присоединяли к монастырским вотчинам. Едва воздвигли новый монастырь, как «братия» захватывала соседнюю округу, а потом монахи, «прикупая» «села к селам» и «нивы к нивам», испускали свои владения и в более отдаленные места.

Ярмил, ярмил народ владыка Давыд! И всё ему казалось мало. Он укрывал у себя не только беглых людей, но и через своих многочисленных прислужников переманивал сотни крестьян, кои и не собирались уходить от своих господ. Приходили прислужники ночью, после Покрова, изрекали:

— Ты, милок, переходи на церковные земли. Там житье легкое, оброки и барщина малые. Сам Бог помогает. Вт тебе рубль с полтиной. Рубль — за пожилое своему барину, а полтину тебе в дар от владыки. Когда придешь, святитель тебе еще серебра пожалует.

Мужик долго не раздумывал: владыка никак не должон промануть, близ Бога ходит, ему ль не верить? И покатил оратай после Юрьева дня во владычные деревеньки!..

Выпустив пар, архиепископ, хмуря нависшие толстые брови, спросил:

— И что ж Борис Андреич?

— Воевода поступил толково, владыка. Он всех выслушал, а затем обратился к купцам. Я ж, как единственный гость в Ярославле, а поелику нахожусь в постоянном союзе с иноземными торговыми людьми, ответил: «Нам ли подобает решать сие, ибо сего дела решатель владыка наш, Ростовский и Ярославский архиепископ Давыд. Как он повелит, так и будет».

После таких слова владыка заметно поостыл, но речь его осталась суровой:

— Разумную речь глаголил, сын мой. Без ведома архиерея никакая кирха не может появиться. Не есть пригоже стояти среди церквей православных молитвенному дому иной веры. Не есть пригоже!

— Воистину, владыка. Но иноземные купцы надеются, что ростовский святитель проявит свою мудрость и не оставит немцев без божницы.

— А ты-то чего горой за немцев стоишь? — прищурился Давыд.

— Я уж толковал тебе, владыка. Любой гость тесно связан с иноземной торговлей. Как перед Господом Богом говорю: немцы не могут долго проживать без молитвенного дома.

Давыд поджал румяные губы, усмехнулся. Лука Дурандин имеет свою корысть. Отвалили ему немчины за хлопоты изрядный кошель золота, вот он и проявляет рвение. Но и он, Давыд, своего не упустит.

— Сожалею, сын мой, но кирху ставить не дозволю.

Луку Дурандина слова архиерея врасплох не застали. Он заранее ведал, что владыка упрется — в семи ступах не утолчешь. И всё же его упрямство долго не продержится. Пора тугой лук натягивать и стрелы пускать.

— Ты, владыка, поди, догадываешься, почему немцы в заступники гостя взяли.

Разумеется, Давыд догадывался. Гость — богатейший оптовый купец, кой вел торговлю с разными городами и с чужими землями. Гость исполнял важные поручения царя по сбору доходов державы, за исправное поступление коих отвечал своими пожитками. А они были не малые. За свою службу гости освобождались от посадского тягла и получали ряд важных преимуществ, имели право владения вотчинами и подлежали суду непосредственно самого царя, наравне со знатными людьми. За «бесчестье» гостя взыскивался громадный штраф в размере пятидесяти рублей, тогда как за бесчестье посадского человека штраф выплачивался в пять рублей, а за бесчестье крестьянина составлял всего лишь один рубль.

Положение гостя и купцов гостиной и суконной сотен обусловливалось особыми «жалованными» грамотами. Эти сотни имели свои уставы, выборных старост и даже свои церкви. Гости вели крупную торговлю не только в крупных русских городах, но и далеко за их пределами. Они совершали дальние поездки в чужеземные страны, заключали там торговые сделки, вывозили русские товары и ввозили иноземные.

Гости при всем широком размахе их торговли — от Китая до Британских островов и Венеции — не гнушались торговать в русских городах. Многие из них имели в торговых рядах свои лавки, с коими, разумеется, не могли сравняться лабазы мелких посадских тяглецов.

Архиепископ сам как-то видел на Торговой площади в Ярославле добрый десяток лавок Луки Дурандина. Но Лука в них не сидел. В лавках вели торг «сидельцы». Богат, зело богат ярославский гость! И не зря он кинул последние слова, намекая на свое особое положение.

— Такой же именитый купец и мой добрый знакомец, господин Готлиб, что дожидается твоего слова у палат. Он ближний друг самого Ченслера.

Последние два слова Лука выделил с особым нажимом, в надежде, что владыка тотчас смекнет о ком идет речь. Но Давыд и ухом не повел, молвил равнодушно:

— Духовный пастырь не должен ведать каждого иноземного купца. Его дело — храм и неустанные молитвы Господу.

— Ченслер — не простой купец, владыка. Его почитает сам великий государь, кой осыпал иноземца неслыханными щедротами. Вдругорядь скажу, что Готлиб сопровождал Ченслера в его поездке из Англии к царю Ивану Васильевичу, и не дай Бог, если государь проведает, что содруга Ченслера где-то прохладно встретили, не подав ему с дороги даже кружки воды. То оскорбление самому самодержцу.

Давыд поперхнулся, словно кусок застрял в его горле. Желудевые глаза его недружелюбно скользнули по Дурандину.

— Надлежит упреждать о своих знакомцах, Лука сын Иванов.

Владыка взял со стола серебряный колокольчик, звякнул. В покои тотчас вошел прислужник.

— У крыльца поджидает иноземец. Проводи его в трапезную. И дабы никаких яств и питий не жалеть!

Отдав повеленье, вновь повернулся к Дурандину.

— Поведай, сын мой о купце Ченслере.

— Охотно, владыка… То случилось поздней осенью 1553 года. С дальних берегов Студеного[858] моря, от самого устья Северной Двины, ехал в Москву прибывший из-за моря на корабле англичанин Ричард Ченслер. На Москве он вручил государю грамоту английского короля Эдуарда, кой предложил установить с Англией торговые сношения для обоюдной пользы и дружбы. До этого времени Россия вела торговлю с Западной Европой через прибалтийские государства, кои не пропускали в Московию оружие и искусных мастеров. И вдруг у царя Ивана Васильевича, кой воевал с Ливонией, появилась такая возможность. Он торжественно и милостиво принял заморского гостя. Ричард Ченслер получил грамоту на право свободной беспошлинной торговли всех аглицких купцов в Московском государстве. Когда Ченслер вернулся в свою страну, то аглицкие купцы создали для торговли с русскими «Московскую кумпанию», коя получила от своего короля монополию на торговлю с Россией и отыскание новых рынков на всем Севере. Но аглицкие купцы не остановились на этом и стали использовать волжский путь, дабы завязать торговые сношения с Персией. Для оного аглицкие купцы Дженкинсон и Готлиб совершили по Волге несколько путешествий в Персию и даже посетили Бухару. Им удалось добиться важных торговых льгот от персидского шаха.

— Поди, зело разбогатели аглицкие купцы? — прервал Дурандина архиепископ.

— Не без оного, владыка. Иноземцы, пользуясь волжским путем, получали большую прибыль от торговли с Персией. О том изведал царь Иван Васильевич и ввел для аглицких купцов непременную уплату — половину пошлины при проезде через Казань и Астрахань. Но иноземцы от оного никак не обеднели, их торговля расцвела. Они поставили в Москве на Варварке громадное подворье.

— И не только на Москве, сын мой. Подобное подворье, как мне известно, недавно появилось и в Ярославле.

— Основал его мой добрый знакомец Готлиб.

— Богат, богат немчин, — опять свернул на прежнюю мысль владыка.

Его слова не ускользнули от внимания Дурандина. Этот жадень (о том каждому известно) не зря на калиту иноземца напирает. Пора действовать. Золото не говорит, да чудеса творит.

— Богат, скрывать не стану, владыка. Готлиб, хоть и иной веры, но, побывав с Ченслером в Москве, зело на кремлевские соборы дивился. Знатные-де храмы. И про ростовский собор Успения он лестно отозвался. А я ему возьми да молви: «Владыка Давыд неустанно о процветании храмов печется. Жаль, деньгами скуден, а то бы новые церкви поставил». А Готлиб: «Помочь надо, его преосвященству. Пусть и далее свою епархию дивными храмами украшает».

Лука Дурандин положил на стол кожаный мешочек, туго набитый золотыми монетами.

Глаза Давыда на короткий миг блеснули хищным огнем. Зело щедрый дар!

— Так, глаголешь, царский воевода Мышецкий на мое повеленье полагается?

— Истинно, владыка. Он хорошо ведает, что возведение одной немецкой кирхи не принесет большой урон православию, ибо царь Иван Васильевич дозволил аглицким купцам поставить кирху в Немецкой слободе.

Слова Луки Давыдова не были новостью для ростовского владыки. Он хорошо был осведомлен, что творилось на Москве. Весь свой «супротивный» разговор он вел лишь к одной единственной цели — выколотить богатую мзду от немчина. Но и после этого он не должен показывать свою отраду, дабы остаться в глазах Дурандина истинным поборником православной веры.

— Мне зело понятны тяготения иноземцев, поставить свою божницу. Каждый человек, какую бы он веру не исповедовал, должен иметь место, где он мог бы помолиться своему богу. Но в Земляном городе Ярославля немало православных храмов, и там кирхе не стоять. То — мое твердое слово.

Лука Дурандин явно не ожидал такого оборота. Давыд-то — не бессребреник. Мзду ухватил, а немцев с носом оставил. Да быть того не может!

— Но немецкая община хотела бы поставить кирху именно в Земляном городе, поближе к своему подворью.

Владыка был непреклонен.

— Я уже изрек свое слово, сын мой… Не в Земляном городе.

Дурандин облегченно вздохнул. Это уже добрый знак.

— В каком же месте, владыка?

— Вне Земляного города. Я сам укажу место. Немчины в обиде не останутся.

— Да благоденствует твоя епархия, владыка.

Глава 13 НЕИСПОВЕДИМЫ ПУТИ ГОСПОДНИ

Владыка ехал в возке, обтянутом синим бархатом, расписанном серебряными крестами. Позади — два десятка прислужников, личные охранники архиепископа. Дюжие, молодцеватые, в суконных темно-зеленых кафтанах. Время лихое, а посему у некоторых слуг под кафтанами припрятаны пистоли.

Возок, миновав Земляной город, выехал на одну из слободских улиц, как вдруг навстречу резвым коням выскочил … темно-бурый медведь. Возница оторопел, а кони испуганно заржали, вздыбились и резко, едва не опрокинув карету, понеслись вправо.

Возницу — как ветром сдуло, а владыка, побледнев как полотно, обеими руками вцепился за внутреннюю ручку дверцы…


Слота и Иванка неторопко ехали вдоль крутояра, любуясь раздольной Волгой.

— Могучая река, — восхищенно молвил Иванка, никогда не видевший Волги. — А суда, суда-то какие! Под парусами.

— Эти суда могут и по морю плавать… Господи! Оглянись, Иванка!

К крутояру во всю прыть скакала тройка с возком. Иванка ахнул, спрыгнул с телеги, и, не давая себе отчета в том, что может погибнуть, кинулся встречу коням.

Знать, и впрямь есть Бог на свете. В каких-то трех саженях до обрыва он повис на кореннике, и всем своим могучим телом остановил тройку. В тот же миг он оказался в кольце растерявших прислужников.

Из возка, с трясущимися руками и искаженным от страха лицом, вышел владыка и на ватных ногах подошел к своему спасителю. У Давыда даже голос изменился: стал хриплым и прерывистым.

— Экая напасть…Да как же оное?.. Спас ты меня, сыне.

Иванка и сам еще не мог до конца понять, какая сила сдернула его с телеги и бросила к тройке, несущейся к своей погибели и смерти хозяина возка.

«Какой-то богатый поп», — подумалось ему, ибо перед ним стоял тучный священник в митре, мантии и с большим серебряным крестом поверх груди, усеянном дорогими самоцветами.

Владыка подошел к самому краю обрыва, глянул вниз и размашисто сотворил крестное знамение. Да тут и костей не соберешь. Сего мирянина надо озолотить.

— Как тебя звать, сын мой?

— Иванкой.

— Из людей посадских?

— Крестьянин я, батюшка.

Зятя слегка подтолкнул Слота.

— То — архиепископ Давыд, наш владыка. Поклонись святителю.

Иванка поклонился в пояс. И тут только владыка окончательно пришел в себя. Он кинул злой взгляд на оробевших прислужников.

— Куда смотрели, нечестивцы? Предам анафеме[859], в темницах сгною!..

Долго бушевал владыка, а когда увидел, что к возку со всех сторон стекаются ярославцы, умерил пыл: нельзя забывать о своем духовном сане и благочестии.

Вновь ступил к своему спасителю.

— Далече ли крестьянствуешь, сын мой, и кто твой володетель?

— В Курбе, владыка, у помещика Нила Котыгина.

— Бедствует Нил Егорыч в бывшей вотчине князя Курбского.

Лицо владыки подернулось хмурью, но тотчас вновь обрело дружелюбный вид. Он глянул на парня испытующими глазами. Силен, проворен и храбрости ему не занимать. Жизнью своей рисковал, однако не устрашился: кони его могли под обрыв снести. Зело отважный детина! Вот такого бы к себе в оберегатели. А что? По всем статьям подходит.

— Награжу тебя, сын мой.

Иванка оторопел: владыка протянул ему пять рублей серебром. Таких деньжищ он сроду не видывал.

— Много, святый отче… Эко дело — лошаденок придержал.

Толпа, уже проведавшая в чем дело, рассмеялась:

— Дают — бери, бьют — беги. Да ты, паря, не того стоишь. Бери! После Бога — деньги первые. Есть в мошне — будет и в квашне.

Слота улыбнулся: ярославские мужики бойкие, на язычок острые; таким палец в рот не клади.

— Тут тебе, сын мой, и на пожилое, и на прокорм с избытком. Пожилое можешь Котыгину отдать — и ступай-ка к новому володетелю, у коего ты и горюшка ведать не будешь.

— Это к кому же, святый отче?

— Далеко ходить не надо, сын мой. Я б за твой подвиг с превеликой охотой в епархию взял, и не пашню орать, а при себе держать, дабы оберегал меня от всяких напастей.

Толпа замерла. Повезло же парню! Владыка, никак, своего избавителя в телохранители берет. Станет ходить в бархате, пить и есть с золотого блюда.

Но Иванка в серьезных делах поспешать не любил, сказался уклончиво:

— Благодарствую, владыка. Жена и мать у меня, да и покумекать надо.

— Не тороплю, сын мой. Но коль надумаешь, мой владычный двор тебе каждый укажет.

Архиепископ перекрестил Иванку и направился в возок.

— А медведь-то где? — вспомнила толпа.


* * *
В сей злополучный день челядинец князя Мышецкого, присматривающий за железной клеткой медведя, забыл как следует задвинуть на решетке засов, и преспокойно удалился в холопий подклет, ибо надвигался обеденный час, после коего (опять-таки по стародавнему обычаю) все русские люди, от царя до самого захудалого слуги, валились спать. Даже купцы, коим каждая минута дорога, закрывали на торговых площадях лавки, и уходили на два часа почивать. Нарушение этого обычая вызывало всеобщее осуждение, как проявление неуважения к заветам предков. По дворам, улицам, слободам точно Костлявая с косой прошла. Одни лишь бродячие псы бегали по обезлюдевшим местам.

Недоглядом челядина и обеденным сном, и воспользовался медведь. Вначале он побродил по двору, затем взобрался на старую суковатую яблоню, а с нее уже перекинулся через тын. Удивляясь опустевшему городу, Косолапый побрел по улицам и слободам, пока не наткнулся на возок архиепископа…

Дворовые люди Мышецкого спохватились медведя лишь тогда, когда тот, распугивая проснувшихся людей, вышел из Кондаковской слободы и торопко побежал к заветному лесу. Теперь в самую глухомань уйдет, Михайла Потапыч!

А упустивший медведя дворовый, был нещадно бит кнутом.

Глава 14 ВАСИЛИЙ КОНДАК

Архиепископ Давыд, оглядев окраинную Кондаковскую слободу, указал немчину Горсею поставить божницу «близ притока, иже нисходит к реке Которосли; место бо сие удобно, яко не есть безлюдно, и проходит зде путь ко граду Угличу». Отписал то в грамоте и велел немчину идти с ней к воеводе Мышецкому.

Немчины, конечно, не слишком разутешились повелением владыки, но, дотошно осмотрев указанное место, пришли к выводу: сойдет. И надел не глухой, и река под боком, и торговая дорога на Углич совсем близка.

Владыка покатил «дозирать» многочисленные ярославские приходы, где без подношений не обойтись, но вкупе с отрадной мыслью, в голову архиерея запала и удручающая думка:

«К добру ли медведь выскочил? Не худая ли примета? Отведи беду, Господь всемогущий!»

А вся немецкая община повалила к Воеводской избе, что стояла в Рубленом городе. Борис Андреевич хоть и был в недобром расположение духа (экого славного медведя потерял!), но иноземных купцов принял. Не гоже обижать немчинов: мзду-то от них получил немалую.

Прочел грамоту владыки и удовлетворенно крякнул.

— Ну что, господа купцы, будьте и тем довольны. Можете приступать.

— И всё ж хотелось бы в Земляном городе, — как утопающийза соломинку, безо всякой надежды, норовил заступиться за немцев Лука Дурандин.

Борис Андреич широко развел крепкими длиннопалыми руками.

— На всё воля Божья. В моей власти дела мирские, у владыки — церковные. Молитесь, что еще так сладилось.

И часу не прошло, как слух о том, что иноверцы надумали поставить кирху в преславном граде Ярославле, облетел все торги, улицы и слободы.


* * *
Взбудоражена слобода Кондаковская!

Купец Василий сын Прокофьев, прозвищем «Кондак» (видимо, по названию слободы) места себе не находит. Да и супружница его, Параскева, всполошилась:

— Ишь, чего немцы придумали. Поганую церкву в нашей слободе ставить. Тьфу!

Василий Кондак не был захудалым купчишкой, коих в Ярославле, как комарья в болоте. (Редкий ярославец не приторговывал. Сапожник нес на торги сапоги, кожевник — кожу, горшечник — глиняную посуду… Даже стрельцы держали на торговых площадях свои убогие лавчонки. На скудное царское жалованье не проживешь).

Василий Кондак хоть и уступал Луке Дурандину в своем богатстве, но калиту имел весомую: его насады, груженные товаром, ежегодно ходили по Волге до Хвалынского моря, принося купцу суконной сотни весомые прибытки.

Но не торговыми делами славился среди посадского люда Василий Кондак, а своей непритворной набожностью, свято соблюдая все христианские обряды. Он даже на своем судне срубил на корме небольшую церквушку, заставив ее иконами в серебряных ризах.

Среди ярославцев не было не православных людей, но мало кто из них с таким усердием поклонялся Богу, обрастая всё новыми и новыми грехами, и таких грешников становилось все больше и больше, как нищих и убогих на Руси. Особенно отличались радетели зеленого змия. В свое оправданье баяли: «Курица и вся три денежки, да и та пьет». «Человека хлеб живит, а винцо крепит». «Сколь дней у Бога в году, столько святых в раю, а мы, грешные, им празднуем». «Где кабачок, там и мужичок». «Пьяного да малого Бог бережет»… Столь всего наговорят, колоброды, что на трех возах не увезешь.

Держал чарочку и Василий Кондак, но лишь по великим праздникам, да и то всегда меру знал. Никто его пьяным не видел. А тот, завидев кабак, хмурился. Не по нутру он был Василию. Напрасно царь Иван ввел сии питейные заведения. Ране своим домашним пивком да медком обходились, да и то в «указные» дни.

Еще лет десять тому назад, за исключением немногих дней в году, и вовсе запрещалось пить мед и пиво. Царь Иван Грозный разрешил «черным» посадским людям и крестьянам варить для себя «особое пивцо» и мед лишь четыре раза в году: на Рождество Христово, Рождество Пресвятой Богородицы, Светлое Воскресение Христово (Пасха) и на Троицу. Лишь боярам и купцам дозволялось варить и «курить» вино у себя в теремах без «указных» дней. Так бы и дале велось, если бы царь не учинил Ливонию воевать. Большие деньги понадобились, и государь ничего лучшего не придумал, как открыть кабаки[860]. Допрежь в Москве на Балчуге, а затем и по всей земле Русской, в коих всем черным посадским людям, крестьянам и приезжим свободно разрешалось продавать и пить водку.

Даже у старинных застав, где русские люди при расставании, по обычаю, любили выпить вина, появились кабаки, прозванные в народе «росстанями».

Конечно, со всех сторон в казну царскую побежал немалой доход. Выборные люди (продавцы) принимали на себя обещание всемерно приумножать доходы кабаков, в чем целовали крест, почему и назывались «целовальниками». Однако в народе целовальник слыл под ядреной кличкой «Ермак[861]».

Царь указывал целовальникам: «питухов от кабаков не отгонять» и ради увеличения прибыли действовать «бесстрашно», ожидая за то государевой милости.

Вот «Ермаки» бесстрашно и орудовали, — осуждающе качал головой Василий Кондак. Уж такие жернова! Сколь люду через них перемололи! Порой, бражники из кабака голышом выползали: пропивали не только заработанные деньги, но и всю свою одежду.

Приходили жены, сетовали, но Ермак сурово изрекал:

— И слушать ничего не желаю. У меня царев указ! Прочь из кабака, а не то плетей сведаете!

Ермак не страшился даже боярина. Его холопы вместо работы в кабаке засиделись, а боярин погневался:

— Во двор ступайте, крапивное семя!

Холопы, было, к дверям. А Ермак под нос боярину грамоту сует.

— Царская воля превыше всего, боярин. «Питухов от кабаков не отгонять!» А кто посмеет нарушить царев указ, то велено отписывать о том самому великому государю. И отписывают! Поди, наслышан, боярин, как князя Вяземского батожьем потчевали. Едва, чу, богу душу не отдал. Грозен царь!

Смолчал боярин и убрался в хоромы, не солоно хлебавши. Целовальник Рыкуня и впрямь может на Москву кляузу настрочить.

Иногда Василий Кондак шел по улицам и видел там и сям пьяных, валяющихся в грязи. Не подними — так и замерзнет до смерти. Крикнет извозчика, но тот губы кривит:

— Чего взять с голи перекатной? Извозом кормлюсь.

— Развези бражников по домам, мил человек. Я тебе заплачу.

— Ну, коль сам Василь Прокофьич просит, — почтительно приподнимет колпак извозчик.

Василий Кондак слыл в городе уважаемым человеком, как такому отказать? Да и плата выйдет двойная. И от купца деньгу получил и от домашних питуха за благополучную доставку.

А Василий Кондак лишь грустно головой покачает, давно уже ведая, что русские люди никогда не пропустят удобного случая выпить или опохмелиться чем бы то ни было, но большею частью просто водкой. Они считают за великую честь, если какой-нибудь знатный боярин или купец поднесет им из собственных рук несколько чарок, то они все чарки будут пить, из опасения оскорбить отказом до тех пор, пока не свалятся на месте[862]

Василий Кондак искренне страдал душой, видя, как вино губит русских людей. Иногда он заходил в приходские церкви и просил священников сказывать проповеди, кои бы порицали любителей зеленого змия. Написано же в Священном Писании, что «пьяницы царства Божия не наследуют».

Попы радушно встречали Василия Кондака: он не только самый набожный и благочестивый прихожанин, но и никогда не жалеет своей казны на дела церковные. Попы учтиво выслушивали купца и на другой же день принимались стращать бражников «вечными муками», но бражников, по сути, в храме и не было. У них один ответ: «Хоть церковь и близко, да ходить склизко, а кабак далеконько, да хожу потихоньку».

Василий всегда помнил о заповеди Иисуса Христа. Не случайно в «Сказании о построении Вознесенской церкви» о нем сказано, что Василий Кондак «ходящее во мнозехъ добрыхъ делахъ, помогаша от трудов своих праведных бедствующей и страждущей братии».

Немцы облюбовали кирху неподалеку от двора Василия Кондака. Христолюбивый купец настолько возмутился, что пошел к воеводе. Но тот резонно ответил:

— И рад бы тебе помочь, Василий Прокофьич, но в церковные дела я не встреваю. Кирху повелел ставить владыка Давыд.

— Я и до владыки дойду. Иноверческому храму в Ярославле не бывать! — веско молвил Василий Кондак.

Глава 15 ОПРИЧНИКИ

Нил Котыгин, находясь в Ливонии, как-то ночью вякнул на большом подгуле:

— Завязнем мы тут, служилые. Кой год воюем, а никакого проку. И зачем царю море понадобилось? Сидели тихо, мирно, сенных девок тискали. А ныне? Под дождем мокнем, по грязи ползаем, а на море нам и не глянуть. Сколь бы утка не бодрилась, а гусем не бывать.

Сидел Котыга в шатре, среди десятка поместных дворян, коих ведал уже не первый год.

— И девки у тебя были?

— А то, как же, — осклабился Котыга. — Я ведь из вотчины Андрея Курбского на войну пошел. Знатный был человек. И умом своим славился, и землями богатыми и … смачными девками. Глядишь, и мне перепало, хе-хе…

На другой день взяли Котыгу «за пристава[863]». Один из дворян решил выслужиться перед царскими воеводами и выдал распустившего язык Котыгу с потрохами, в надежде на государеву награду.

После «сыска с пристрастием» Котыгу увезли на Москву к Малюте Скуратову, а тот поведал о «воровских» словах царю.

Иван Васильевич вспылил:

— Иуду Курбского восхвалял?! Ливонскую войну хулил?! Паршивой уткой меня нарекал?! Нещадно казнить, собаку! И людишек его предать смерти. А поместье — разорить, дабы другим неповадно было!

— Завтра же сам отправлюсь, великий государь, — поклонился Малюта.

— И Бориску Годунова прихвати. Пусть свыкается. Земли подлого изменника ему передам.


* * *
На самое Благовещенье[864] в хоромах было скорбно: Федор Иванович Годунов крепко занемог, да так занемог, что больше и не поднялся. Не помогли ни молитвы, ни пользительные травы, ни старец-ведун. Умер Федор Годунов.

Дмитрий Иваныч, тотчас после похорон брата в усыпальнице Ипатьевского монастыря, позвал к себе Бориску да трехлетнюю племянницу Иринушку и молвил:

— Матушка ваша еще позалетось преставилась, батюшка ныне Богу душу отдал. Сироты вы.

Брат и сестрица заплакали, а Дмитрий Иванович продолжал:

— Но Бог вас не оставит. Отныне жить будете в моих хоромах. Стану вам и за отца и за мать. Слюбно ли, чада?

— Слюбно, дядюшка, — шмыгнул носом Бориска[865].

Старая мамка подвела обоих к Годунову.

— Кланяйтесь кормильцу и благодетелю нашему Дмитрию Иванычу. Во всем ему повинуйтесь и чтите как Бога.

Борис и Иринушка поклонились в ноги.

Хоромы дяди были куда меньше отцовых: две избы на подклетях, да две белые горницы со светелкой, связанные переходами и сенями; зато и на дворе, и в сенях, и в покоях было тихо и благочинно.

Дмитрий, в отличие от Федора, не любил суеты и шума: не по нраву ему были ни кулачные бои, ни медвежьи травли, ни соколиные потехи. Жил неприметно и скромно, сторонясь костромских бояр и приказных дьяков.

С первых же дней Дмитрий Иванович привел Бориску в свою книжницу.

— Батюшка твой не был горазд до грамоты. Тебя ж, Борис, хочу разумником видеть. В грамоте сила великая. Постигнешь — и мир в твоих очах будет иной. Желаешь ли стать книгочеем?

— Желаю, дядюшка.

И потекли дни Бориса в неустанном учении. Поначалу Дмитрий Иванович усадил за «Букварь» с титлами да заповедями.

— Тут начало начал, здесь всякая премудрость зачинается. Вот то — аз, а подле — буки. Вникай, Борис. Вникнешь — из буквиц слова станешь складывать…

Не было дня, чтоб Дмитрий Иванович не позанимался с племянником. Борис был прилежен и усидчив, «Букварь» постигал легко. Дмитрий Иванович довольно говаривал:

— Добро, отрок. «Букварь» осилишь, а там и за «Часовник» примемся.

Осилил Бориска и «Часовник», и «Псалтырь» и «Деяния апостолов». А через год и писать упремудрился. Дядя же звал к новым наукам.

— Ты должен идти дальше. Стихари и каноны — удел попов и черноризцев[866]. Но ты Борис рожден не для монашества. Поведаю тебе об эллинской да латинской мудрости.

Дмитрий Иванович молвил о том, мимо чего, боязливо чураясь и крестясь, пробегали многие благочестивые русские грамотеи.

— Примешься ли за сии науки, отрок? Намерен ли узнать о народах чужеземных?

— Намерен, дядюшка. Хочу быть велемудрым! — воскликнул Бориска.

— Добро, отрок.

Не повезло Дмитрию Ивановичу на своих детей. Принесла жена Аграфена двух дочерей и сына, жить бы им да радоваться, но Господь к себе прибрал. Дочерей — на втором году, сына — через год. Горевал, винил жену, мнил иметь еще детей, но Аграфена так больше и не затяжелела. В сердцах норовил спровадить жену в монастырь, да отдумал.

«Видно так Богу угодно. Жить мне без чад, но то докука. Постыло в хоромах без детей. Будет мне Борис за сына. Взращу его и взлелею, разным премудростям обучу. А вдруг высоко взлетит».

На словах Дмитрий Иванович хоть и костерил Федора за спесь и похвальбу, но в душе он поддерживал брата, и не раз, горько сетуя на судьбу, тщеславно думал:

«Годуновы когда-то подле трона ходили. Ныне же удалены от государева двора, лишены боярства. Пали Годуновы, оскудели, остались с одной малой вотчиной. А допрежь в силе были. Великий князь Годуновых привечал, с высокородцами на лавку сажал. Во славе и почестях были Годуновы!»

Терзался душой, завидовал, лелеял надежду, что наступит пора — и вновь Годуновы будут наверху.

Много передумал Дмитрий в своей костромской вотчине, а потом снарядился в Москву.

«Попрошусь к царю на службу. Авось вспомнит Годуновых».

Челобитную подал дьяку на Постельном крыльце. Место в Кремле шумное, бойкое. Спозаранку топились здесь стольники и стряпчие, царевы жильцы[867] и стрелецкие головы, дворяне московские и дворяне уездные, дьяки и подьячие разных приказов; иные пришли по службе, дожидаясь начальных людей и решений по челобитным, другие же — из праздного любопытства. Постельная площадка — глашатай Руси. Здесь зычные бирючи оглашали московскому люду о войне и мире, о ратных сборах и роспуске войска, о новых налогах, пошлинах и податях, об опале бояр и казнях крамольников…

Толчея, суетня, гомон. То тут, то там возникает шумная перебранка, кто-то кого-то обесчестил подлым словом, другой не по праву взобрался выше на рундук, отчего «роду посрамленье», третий вцепился в бороду обидчика, доказывая, что его род в седьмом колене сидел от великого князя не «двудесятым», а «шешнадцатым». Люто, свирепо бранились.

Годунов оказался подле двух стряпчих; те трясли друг друга за грудки, и остервенело, брызгая слюной, кричали:

— Николи Сицкие ниже Матюхиных не были!

— Были! При великом князе Василии Сицкие сидели без мест! Худороден ты, Митька!

— Сам ты из подлого роду! Дед твой у великого князя в псарях ходил. Выжлятник![868]

— Поклеп! Холопи, бей Сицких!

И загуляла свара!

А крыльцо потешалось: свист, улюлюканье, хохот.

Сбежали с государева Верха жильцы-молодцы в золотных кафтанах, уняли стряпчих.

Всю неделю ходил Годунов на Постельное крыльцо, всю неделю с надеждой ожидал думного дьяка, но тот при виде его спесиво отмахивался.

Другу неделю ждал, третью, а дьяк будто и вовсе перестал его примечать. Скрепя сердце, отвалил думному три рубля (годовое жалованье стрельца) — и через пару дней выслушал, наконец, цареву милость:

— Повелел тебе великий государь быть на службе в Вязьме, — изрек дьяк, передавая Годунову отписную грамоту.

Дмитрий тому немало опечалился: мнил среди стольных дворян ходить, а царь его под Речь Посполитую[869] загнал. Но делать нечего: сам на службу напросился.

И двух лет не прожил в Вязьме, как нагрянули в город царевы молодцы. Грозные, дерзкие, приказали дворянам собираться в воеводской избе.

— Повелел великий государь Иван Васильевич взять Вязьму в свой опричный удел. То великая награда вам царская. Кланяйтесь! — горделиво изрек прибывший в крепость Василий Наумов.

Вяземцы немало словам царева посланника подивились. Что на Москве? Что за «опричный удел?» И что за люди наехали в крепость диковинные? На всех молодцах черные кафтаны, за спинами колчаны со стрелами, а к седлам собачьи головы да метлы пристегнуты.

А Василий Наумов, придирчиво оглядев каждого дворянина, напустил страху:

— На Руси крамола. Князья и бояре замыслили великого государя извести.

Дворяне закрестились, а Наумов осерчало продолжал:

— То злодейство великое! Своевольцы на помазанника Божьего замахнулись. Царь Иван Васильевич Москву покинул и сидит ныне в Александровой слободе.

— Да что же это деется, батюшки! — испуганно воскликнул вяземский воевода.

— А то и деется, что своевольцы бояре Владимира Старицкого[870] в цари метят, — бухнул напрямик Наумов.

Ахнули дворяне.

— Старицкий да бояре с ливонцами снюхались, подлой изменой норовят трон захватить. Царь Иван Васильевич зело огневался и повелел в Опричный двор верных людей кликать. Набирает царь удельную тысячу — опору, защиту и меч государя. Выгрызем и выметем крамолу боярскую!

«Так вот отчего у царевых слуг собачьи головы и метлы», — подумалось Дмитрию Ивановичу.

А Василий Наумов все бушевал:

— Велено мне вяземцев крепко сыскивать. Нет ли и тут измены? Бояре по всей Руси крамолу пустили. Недругов ждет плаха, содругов — царева милость.

И с того дня поднялась в крепости кутерьма. Опричники перетряхнули дворы, хоромы и поместья, тянули в воеводскую избу на «расспросные речи» дворян и детей боярских[871], приказных людей и холопов.

Сосед Годунова, помещик Курлятьев, пенял:

— Свирепствуют опричники, людишек грабят, девок силят. Норовил пристыдить, так кнута получил. Ты-де сродник князя Горбатого, а тот царю лиходей, Владимира Старицкого доброхот. Да кой сродник? Завсегда от Горбатого одаль. И как ныне грозу избыть?

Но не избыл грозы помещик Курлятьев. Имение его отобрали на государя, хоромы разорили, а самого сослали в северные земли. В опалу угодило еще с десяток дворян.

Дмитрий Иванович уцелел: никто из Годуновых в родстве с «изменниками» не значился. Сказалось и то, что когда-то Василий Наумов бывал у Годуновых в Костроме и слушал дерзкие речи Федора:

«Родовитые задавили, ступить некуда! Русь же поместным дворянством держится. Вот кого надо царю приласкать».

О том же молвил в тот день и Дмитрий Иванович:

«И войско, и подати — все от нас. Многие же бояре обельно[872] живут».

Припомнил те речи Василий Наумов.

— Коль в ту пору бояр хулил, то ныне и вовсе должен быть с нами.

Но главное испытание ждало вяземцев на Москве: каждому учинили допрос в Поместном приказе. Вел сыск любимец царя, опричник Алексей Басманов. А были с ним Захарий Овчина, Петр Зайцев да Афанасий Вяземский; поодаль сидели дьяки и подьячие с разрядными книгами. Поднимали родословную, чуть ли не с Ивана Калиты; накрепко пытали о дедах и прадедах, дядьях и тетках, братьях и сестрах, женах и детях.

Дмитрий Годунов устал от вкрадчивых вопросов дьяков и прощупывающих взоров опричников; казалось, расспросным речам и конца не будет.

Но вот молвил Алексей Басманов:

— Видит Бог, честен ты перед великим государем, Дмитрий Годунов. Однако, чтобы стать царевым опричником, того мало. Ты должен быть его верным рабом. Он повелит тебе казнить отца — казни, отрубить голову сыну — руби, умереть за царя — умри! Государь для тебя — отец, а ты его преданный пес. Способен ли ты на оное, Дмитрий Годунов?

Дмитрия Ивановича в жар кинуло. Слова Басманова были страшны и тяжело ложились на душу, но он выстоял, не дрогнул, ведая, что в эту минуту решается его судьба.

— Умру за государя.

— Добро, Дмитрий, — кивнул Басманов и велел кликнуть попа. Тот, черный, заросший, могутный, с крестом и иконой, вопросил густым басом:

— Отрекаешься ли, сыне, от отца-матери?

— Отрекаюсь, святый отче, — глухо, покрываясь липким потом, отвечал Годунов.

— От чад своим и домочадцев?

— Отрекаюсь, святый отче.

— От всего мирского?

— Отрекаюсь, отче.

— Поклянись на святынях.

Дмитрий Иванович поклялся, а поп, сурово поблескивая диковатыми глазами, всё тягуче вопрошал:

— Будешь ли служить единому помазаннику Божьему, великому государю?

— Буду, отче…

В тот же день выдали Дмитрию Ивановичу Годунову черный опричный кафтан и молодого резвого скакуна; пристегнули к седлу собачью голову да метлу и повелели ехать к царю в Александрову слободу.

Бориску же с Иринушкой отвезли в московский дворец, к царице Марье Темрюковне.

А по Руси гулял опричный топор.

Пытки, дыбы, плахи, кровь.

Царь выметал боярскую крамолу.


* * *
До шестнадцати лет Борис Годунов прислуживал за столом царицы, а затем его перевели на половину государя.

Иван Васильевич, увидев в сенях статного, цветущего красотой и благолепием юношу, невольно воскликнул:

— Чьих будешь?

Юноша земно поклонился.

— Бориска Годунов. Дядя мой, Дмитрий Иваныч, у тебя, великий государь, постельничим служит.

Царь взял Бориса за подбородок, вскинул голову. Молодец смотрел на него без страха и робости, глаза чистые, преданные.

— Нравен ты мне. Будешь верным слугой?

— Умру за тебя, государь!

— Умереть — дело не хитрое, — хмыкнул царь. — Выискивать, вынюхивать усобников, за тыщу верст видеть боярские козни — вот что мне надобно. Но то дело тяжкое, недруги коварны.

Борис впервые так близко видел государя. А тот, высокий и широкоплечий, с удлиненным, слегка крючковатым носом, смотрел на него изучающим, пронзительным взором.

— Млад ты еще, но чую, не лукавишь. Возьму к себе спальником.

Борис рухнул на колени, поцеловал атласный подол государева кафтана.

— Не елозь! Службой докажешь.


Дмитрий Иванович был обрадован новой милостью царя: вот теперь и племянник приближен к государю. Вновь в гору пошел род Годуновых, поглядел бы сейчас покойный брат Федор.

Вот уже несколько лет ходил Дмитрий Иванович в царских любимцах. О том и не мнилось, да случай помог.

Как-то духовник царя, митрополит Афанасий, прознавший о большой книжности Дмитрия Годунова, позвал того в государеву библиотеку. Кивнул на стол, заваленный рукописными книгами и свитками.

— Ведаешь ли греческое писание, сыне?

— Ведаю, владыка.

Митрополит, маленький, сухонький, скудоволосый, протянул Годунову одну из книг.

— Чти, сыне. То — божественное поучение.

Дмитрий Иванович читал без запинки, голос его был ровен, чист и полнозвучен.

Ни митрополит, ни Годунов не заметили появление царя; тот застыл подле книжного поставца; стоял долго и недвижимо.

— То похвалы достойно! — наконец громко воскликнул он.

Годунов обернулся. Царь!

Дмитрий Иванович от неожиданности выронил книгу из рук, зарумянился, земно поклонился.

— Похвалы достойно, — повторил царь. — Не так уж и много у меня ученых мужей, кои бы внятно чли греческую книгу.

Иван Васильевич вскоре удалился в свои покои, но книгочея он не забыл. И трех дней не минуло, как Дмитрию Годунову было наказано явиться в государеву опочивальню. То было вечером, когда Иван Васильевич готовился ко сну.

Покои были ярко освещены серебряными шандалами и двумя паникадилами, висевшими на цепях, обтянутых красным бархатом. В переднем углу стояли небольшая икона и поклонный крест — «как сокрушитель всякой нечистой и вражьей силы, столь опасной во время ночного пребывания».

Иконостасов с многочисленными образами, крестами и святынями в постельной, по обычаю, не держали: утренние и вечерние молитвы царь проводил в Крестовой палате.

Государь лежал на пуховой постели, укрывшись камчатым кизилбашским одеялом с атласной золотой каймой. Лицо царя было спокойным и умиротворенным: из опочивальни только что вышли древние старцы-бахари, кои потешили Ивана Васильевича сказками и былинами.

Дмитрий Годунов вошел в опочивальню вместе с постельничим Василием Наумовым. Тот ступил к ложу, а Годунов застыл у порога.

— Подойди ко мне, Дмитрий, — благосклонно молвил царь.

Иван Васильевич протянул Годунову книгу, оправленную золотом и осыпанную дорогими каменьями; верхняя доска была украшена запоною с двуглавым орлом, а нижняя — литым изображением человека на коне в голубом корзно[873]; под конем — змий крылатый.

— Книга сия греческим ученым писана. Зело мудрен… Чел да подустал очами. Соблаговоли, Дмитрий. Голос твой мне отраден.

Дмитрий чёл, а Иван Васильевич внимательно слушал, лицо его то светлело, то приходило в задумчивость.

— Мудрен, мудрен грек! — воскликнул царь. — Сию бы голову для Руси… А впрочем, и у меня есть люди вдумчивые. Один Ивашка Пересветов чего стоит. Челобитные его о переустройстве державы весьма разумны. А Лешка Адашев, а Сильвестр? Светлые головы. Аль хуже мои разумники греков?

Царь поднялся с ложа, продолжал с воодушевлением:

— Книжники, грамотеи, ученые мужи зело надобны Руси. Друкарей[874] из-за моря позову. Заведу на Москве Печатный двор, книги станем ладить. И чтоб писаны были не иноземным, а славянским письмом. Ныне неверных и богохульных писаний развелось великое множество. Всяк писец-невежда отсебятину в право возводит. Законы Божии, деяния апостолов читаются разно, в службах неурядица. Довольно блудословия! Я дам народу единый Закон Божий, единую службу церковную и единого самодержавного царя. В единстве — сила!

Иван Васильевич говорил долго и увлеченно, а когда, наконец, замолчал, горящий взор его остановился на лице Годунова.

— Станешь ли в сих делах помогать мне, Дмитрий? Погодь, не спеши с ответом. Дело то тяжкое. Боярству поперек горла новины. Злобятся, псы непокорные! Через кровь и смерть к новой Руси надлежит прорубаться. Горазд ли ты на оное, Дмитрий? Не дрогнешь ли? Не прельстит ли тебя дьявол к руке брата моего, доброхота боярского Владимира Старицкого?

— Я буду верен тебе, великий государь, — выдерживая пронзительный взгляд царя, твердо молвил Дмитрий.

— Добро. Отныне будешь при мне.

Вскоре, в одночасье, преставился глава Постельного приказа Василий Наумов. Многие царедворцы чаяли попасть на его место, но Иван Васильевич не спешил с назначением: Постельный приказ — личное ведомство, домашняя канцелярия государя. Постельничий ведал не только «царской постелью», но и многочисленными дворцовыми мастерскими: распоряжался он и казной приказа.

Да если бы только эти дела! Постельничий отвечал за безопасность государя и всей его семьи, оберегая от дурного глаза, хворей и недругов. Приходилось самолично отбирать для дворца рынд и жильцов, спальников и стряпчих, сторожей и истопников. Являясь начальником внутренней дворцовой стражи, постельничий каждый вечер обходил караулы.

В те дни, когда государь почивал один, без царицы, постельничий укладывался спать в государевом покое. Была в его руках, для скорых и тайных государевых дел, и царская печать.

Близок был к государю постельничий! Теплое место для царедворцев. То-то бы встать во главе домашнего царского приказа.

Выбор государя неожиданно пал на Годунова. Высоко взлетел Дмитрий Иванович!

Глава 16 КРОВАВЫЙ НАБЕГ

Едва над Москвой заря занялась, а уж опричники одвуконь. Малюта Скуратов, рыжебородый, приземистый, оглядев сотню, молвил:

— Ехать далече, под Ярославль. Надлежит нам, верным царевым псам, змеиное гнездо порушить.

Бычья шея, тяжелый прищуренный взгляд из-под нависших клочковатых бровей, хриплый, неторопкий голос:

— Мчать нам денно и нощно… Все ли во здравии?

Взгляд начальника Сыскного приказа, Григория Лукьяновича Скуратова-Бельского, вперился в Бориса: впервой юному цареву рынде быть в далеком походе.

— Во здравии, — отозвался Борис.

— Во здравии! — хором откликнулась сотня.

— Гойда! — рыкнул Малюта.

Сотня помчала «выметать крамолу»…

Вихрем влетели в Курбу. Завидев всадников с метлами и собачьими головами у седла, мужики всполошено закричали:

— Кромешники![875]

— Спасайтесь, православные!

Но спасения не было. Опричники, настигая, рубили саблями и пронзали копьями.

Крики, стоны, кровь!

Борису стало худо. Сполз с коня, пошатываясь, побрел к ближней избе.

— Чего ж ты, рында?.. Никак, и сабли не вынул, — боднул его колючим взглядом Малюта.

Борис, привалившись к стене, молчал, руки его тряслись.

— Да ты, вижу, в портки наклал. Эк, рожу-то перевернуло, — зло и грубо произнес Малюта. — Аль крамольников пожалел? Негоже, рында. А не царь ли сказывал: «Искоренить крамольное гнездо!».

(Иван Грозный до самой смерти не мог простить предательства Андрея Курбского, и, если до введения опричнины, он раздал вотчину опального князя худородным дворянам, то «крамола» Котыгина с бывших земель Курбского, в лютое время опричнины, привела царя в необычайную ярость, чем и воспользовались «кромешники», ведая, что Иван Грозный простит им любое изуверство).

Опричники приволокли к избе связанного мужика в разодранной рубахе. Мужик большой, крутоплечий, в пеньковых лаптях на босу ногу.

— Этот, Григорь Лукьяныч, опричника убил. Орясиной шмякнул.

— И поделом ему, прелюбодею. Он мою дочку сраму предал, паскудник! — дерзко произнес мужик.

— Тэ-эк, — недобро протянул Малюта и перевел взгляд на Бориса. — Не его ли пожалел, рында? А он, вишь ли, цареву слугу порешил. Крепко же в земле Курбского людишки на государя науськаны. Все тут крамольники!

Малюта шагнул к мужику, ткнул окровавленным концом сабли в живот.

— Как же ты посмел, смерд, на царева опричника руку поднять?

— И поднял! — яро огрызнулся мужик. — Будь моя воля — и тебя бы, кат, порешил!

Мужик харкнул Малюте в лицо.

— Пес!

Малюта широко и мощно взмахнул саблей. Кудлатая голова мужика скатилась в бурьян.

Борис Годунов побледнел, закрыл глаза, его начало мутить.

— Нет, ты зри, зри, рында! Привыкай царевых врагов кромсать.

Малюта выхватил голову из бурьяна и поднес ее к лицу Бориса.

— Зри!

Прямо перед Борисом оказались застывшие, широко распахнутые глаза. У него перехватило дыхание, и он, покрываясь потом, отвернулся и побежал за угол избы.

Малюта сплюнул.

— Слаб рында.

Глава 17 МОЛОДОЙ БАРИН

Еще издали Слота и Иванка увидели черные, густые дымы пожарищ.

— А ведь то наше село горит! — встревожено произнес Слота и огрел лошадь вожжами.

— Барские хоромы!.. Да и избы, Слота.

На душе мужиков стало смятенно: в избах оставались их семьи.

— Гони, Слота!

Подъезжая к Курбе, мужики увидели, что полыхают пять крестьянских изб и хоромы Нила Котыгина.

Лицо Слоты и вовсе помрачнело: горела и его добротная изба на высоком подклете. Он соскочил с подводы и изо всей прыти ринулся к селу. За ним припустил и Иванка, хотя уже заметил, что его дом остался в сохранности.

Опричники допрежь разорили имение, а затем, пустив «красного петуха» на терем Котыгина, кинули огненные факелы и на кровлю Слоты, подумав, что это изба приказчика; походя, не пощадили они и некоторые другие крестьянские избы.

«Изведя крамолу», опричники поскакали к Москве, оставив Бориса Годунова с десятком оружных людей, выделенных Малютой из своей сотни. Перед отбытием глава Сыскного приказа молвил:

— Царь указал приписать сию землю к твоей вотчине. Занеси оставшихся мужиков в книжицу, укажи им барщину и оброки, назначь смердам нового приказчика (Пинай был зарублен) и возвращайся в Москву.

— Но мне понадобится старая книжица, а хоромы полыхают, — растерялся юный Борис.

— Зело мало опытен ты, рында. Порядную книжицу никогда не жгут.

Малюта кивнул одному из опричников, и тот протянул Годунову замусоленную книжицу.

— Владей, рында! — Малюта стеганул плеткой коня и гулко воскликнул:

— Гойда!

— А где ж мне пока жить? — крикнул вслед Годунов.

Но Малюта уже не слышал.

— Да ты не переживай, Борис Федорович, — подъехал к Годунову один их молодых опричников. — Пока мужики не сбежались, отъедем к реке да коней напоим. А без пристанища не останемся. У местного батюшки изба просторная.

— Поехали к реке, — охотно согласился Борис. Ему не хотелось слышать крики мужиков и надрывные плачи женщин. Надо переждать, пока смерды не угомонятся…

Иванка вбежал в свою избу, но ни Сусанны, ни Настены дома не оказалось. Он уже успел заметить двух зарубленных мужиков, и на сердце его потяжелело. Что же произошло, Господи?! Где мать и Настена?

Иванка поторопился к избе тестя, коя уже догорала. Вокруг галдели мужики, растаскивали баграми оставшиеся в целости нижние бревна, а удрученный Слота сновал вокруг пожарища и так же, как зять, горестно раздумывал о своей многочисленной семье.

Соседи ничего вразумительного сказать не могли:

— Никого не видели… И Сусанну с Настеной не видели.

Мрачный Слота глянул на пасмурных мужиков и спросил:

— Что за лиходеи на село набежали? Аль поганые татары?

— Свои, Слота. Виду диковинного. К седлам собачьи морды и метлы привязаны. Орали: «Выметем измену!». А сами саблями принялись махать. Мужик подвернется — зарубят, девка — надругаются. Чисто ордынцы! Ты глянь, Слота, что над селом они содеяли. Изверги!

— Уразумел, мужики. То — государевы опричники, о ких мне намедни в Ярославле сказывали. Царь-де всю землю разделил на опричнину и земщину. Бояр, что царю супротивничают, нещадно казнят. На Москве жуть что творится. Одного в толк не возьму. Наше-то село, чем провинилось? Нил Котыгин — не из бояр, худородный дворянишко. Царь, как слух идет, таких захудалых помещиков прилучает, вотчины им боярские жалует. Сумятица у меня в башке, мужики.

— Вот и у нас сумятица, Слота. Тиуна и всех дворовых людей Котыги лиходеи саблями посекли. Нам-то как дале жить?

— Была бы шея, а хомут найдется.


* * *
Тяжел был день для мужиков. Погорельцы оплакивали свои избы, убитых похоронили на церковном погосте, а Слота и Иванка оставались в неведении: их семьи бесследно исчезли. У Слоты же тройная беда: не только сгорела изба, пропала жена и дети, но в огне пожара погибли скотина и годами нажитое, добро. Ни кола, ни двор у Слоты! Остался гол, как сокол. И всё же главная напасть — жена и дети.

В который уже раз обходили с Иванкой село (село большое!), расспрашивали мужиков, баб и ребятишек, но всё был тщетно. Словно черти унесли. Оглядели гумна, прошлогодние риги, прошлись по речке Каменке, даже на раменье[876] заглянули.

У Иванки разрывалась душа. Неужели опричники увезли с собой мать и Настенку? Но зачем они им понадобились? Скоре всего надругались (мать до сих пор из себя видная), убили и где-то бросили. Выродки!

На сердце Иванки пала такая острая жалость, что он застонал. Только теперь он понял, как сильно любил мать и жену. Настенка на днях, поблескивая улыбчивыми зелеными глазами, молвила:

— А я, кажись, затяжелела, Иванушка.

Он ласково обнял жену.

— Рад буду, Настенка, коль сыном меня одаришь.

— А коль дочкой? Кочергой огреешь?

— Да ты что, Настенка? Любое чадо — отцу в утеху…

И вот теперь сгинула Настенка.

В сумерках Сусанна и Настенка, а вкупе с ними семья Слоты вернулись в село.

Возрадовались мужики, накинулись с расспросами. Отвечала Сусанна:

— Надумали мы в доранье за малиной сходить. И всё бы, слава Богу, но в малиннике на нас медведь напал. Мы от него дёру, а он за нами. И чего так разозлился? Чуть ли не версту за нами гнался. Знать, любимое место его нарушили. Едва от него убежали. Огляделись — дремуч лес. А тут и солнышко, как на зло спряталось. Заблудились. Много часов плутали, чаяли, уж и не выбраться. И всё же есть Бог на свете. Как ни старался леший нас закружить, но мы к селу всё же вышли.

Трапезовали в избе Иванки, но у Устиньи не лез кусок в горло. Из глаз ее бежали неутешные слезы.

— Как же дале нам жить? Всё утратили. В чем в лес ушли, в том и дале ходить. Впору за суму браться.

— Не горюй, как-нибудь выкрутимся, — успокаивал Слота.

— Выкрутимся! — твердо высказал Иванка. — Вы еще, мать с женушкой, не ведаете, что я стал богатым человеком. И новую избу тестю срубим, и живность на двор купим. Не пропадем. Не так ли, Слота?

Тесть глянул на зятя ожившими глазами.

— Ты и впрямь дашь мне денег?

— Пора и долги отдавать, Слота. Я, чай, не забыл, как ты нам с матерью помог на селе обустроиться. Мнил, век с тобой не сквитаюсь, да вот случай подвернулся.

— Какой случай, сынок?

Иванка скупо поведал, а Слота добавил:

— Жизнью твой сын рисковал, спасая владыку. Коней-то остановил перед самой кручей. Еще бы один миг — и прощай буйная головушка. Вот владыка и расщедрился. Горяч и зело храбр, бывает, у тебя сын, Сусанна.

Сусанна не знала, что и молвить: то ли похвалить Иванку, то ли поругать. Вздохнула, покачала головой и кратко молвила:

— В деда пошел.

Затем разговор перекинулся на нежданных лихих гостей — опричников.


* * *
Утром мерно зазвонило било, что стояло неподалеку от храма Вознесения Христова, вызывая страдников на сход.

Страдники не задолили, сошлись на площадь, гадали: кто зовет и по какому поводу? Один лишь тиун мог указать ударить в било и любой селянин, коль приметит пожар. Но Пинай уже покоится на погосте, а избы вчера горели. Пожимали плечами мужики.

Наконец из ворот поповского двора выехали оружные всадники. Мужики обмерли. У седел — собачьи морды и метлы. Опричники!

— Может, до изб добежать и вилы взять, Слота? Лиходеев не так и много, — сказал один из страдников.

— Мнится мне, не на сечу едут. Допрежь послушаем, мужики.

Впереди на игреневом[877] коне ехал юный опричник в голубом кафтане, расшитом серебряными узорами. Лицо чистое, белое, еще безусое. На голове — шапка, отороченная собольим мехом, из-под нее раскинулись по плечам черные густые кудри. Благолеп, юнота!

Борис Годунов осмотрел хмурую, настороженную толпу и по спине его пробежал озноб. Мужики злы, их много, они готовы растерзать опричников за вчерашний кровавый набег. Ишь, какие свирепые лица!

Борису впервые за свою жизнь стало неуютно и страшно.

— Говори, рында, — тихо подтолкнул словами кто-то из старших опричников, находившихся позади Годунова.

И Борис, преодолев робость, не слезая с коня, произнес:

— Дворянин Котыгин оказался царским изменником, а посему его поместная земля с крестьянами по повеленью великого государя передана мне — Борису Федоровичу Годунову.

«Опять угодил к Годунову, — безрадостно подумалось Иванке. — Допрежь у отца его жилы тянули, а ныне сыну пришел черед мужиков ярмить».

Тотчас вспомнились злобные слова юного отрока, когда надумали к новому барину уходить:

— Собак! Собак бы на них спустить!..

Такое век не забудешь.

А Борис Годунов продолжал:

— Вновь перепишу всех в порядную книгу. Ходить на барщину и платить оброки по той же книге. Уразумели?

Лица страдников продолжали пребывать такими же злыми и угрюмыми. Каждому хотелось изведать: за какие прегрешения опричники избы пожгли и пятерых крестьян саблями посекли?

— Уразумели? — уже более строго, окрепшим голосом переспросил Годунов.

— Не велика премудрость, — ворчливо отозвался Слота. — Ты лучше поведай нам, барин, почто твои опричники избы спалили и мужиков зарубили? Аль мы тоже царевы изменники?

Борис замешкал с ответом. Царского указа, дабы казнить крестьян не было. Их надлежало записать за новым владельцем, но опричники, громя усадьбы «изменников», нередко подвергали разгрому и крестьянские дворы, бесчинствуя с невероятной жестокостью.

Видя, что ответ Годунова затянулся, вперед выдвинулся старший опричник.

— Те мужики с ослопьями[878] кинулись. На царевых людей! А то дело тоже изменное, вот и пришлось воров наказать.

— Сомнительно! — не сдержавшись, выкрикнул Иванка. — Крестьяне никогда изменниками царю не были. Опричники принялись жен и девок силить. Какой же мужик не воспротивится?

Мужики загалдели. (Толпе всегда нужны коноводы!).

— Истинно сказано!

— Поруху нанесли!

— Пять семей без кормильцев оставили!

Иванку хоть и норовил придержать Слота, но он и вовсе отделился от мужиков, и оказался перед Годуновым.

— Надо бы по совести поступить, барин.

— Это как, смерд? — негодующе глянул на дерзкого молодого мужика Годунов.

— По совести, — повторил Иванка. — Три рубля за погибель кормильца, два — на постройку избы.

Годунов пристально вгляделся в «бунтовщика» и вдруг его осенило. Да это тот самый рослый парнишка, кой в Юрьев день приходил вкупе с отцом и матерью к его родителю Федору Ивановичу. Теперь он еще больше вырос и возмужал, как матерый волк. Непокорный смерд! Как он может требовать каких-то денег с любимца царя?!

Годунов по натуре своей никогда не был храбрецом, но в исключительных случаях он становился непредсказуемым. Его захлестывала гордыня, переходящая в беспощадность.

— Да как ты смеешь, смерд?! Связать его!

Опричники выхватили сабли. Еще миг, другой — и начнется новый ужасающий погром.

Но тут сызнова вмешался Слота. Он подбежал к Иванке и затолкал его в толпу. Сам же, понимая, что опричники могут пусть в ход сабли, умиротворенно молвил:

— Ты уж прости его, барин. У него с головой не всё ладно, дурь находит. И на барщину будем ходить, и оброки справно платить. Даже хоромы тебе новые поставим. Барину и царю верой и правдой служить будем.

Опричники вложили сабли в ножны, и Годунов заметно остыл, уразумев, что стычка с мужиками могла привести к тяжелым последствиям. По их ожесточенным лицам было видно, что они наверняка бы ринулись за топорами и вилами.

— Быть посему, — сказал Борис.

— А с новым приказчиком как быть, барин?

— Из Москвы пришлю.

Глава 18 В РОСТОВ ВЕЛИКИЙ

После отъезда опричников, Слота собрал мужиков на сход и поведал о своей поездке к немецкому гостю Горсею:

— Я уже вам толковал, что он купец честный. Добрую цену дал.

Слота подкинул на широкой ладони увесистый кожаный мешочек.

— На оброки с лихвой хватит. Но вот кому теперь серебро получать — голова кругом. Мы слово давали Пинаю, что деньги до последней полушки Котыге подадим. Барина же нашего казнили, тиуна тоже загубили. Новый же барин ничего не ведает. Как быть, мужики?

Призадумались страднички. Дело небывалое. Тут, ох, как крепко покумекать надо!

— А и кумекать нечего, сосельники, — подал голос Иванка. — Деньги нам не с неба свалились. Кто три недели в лесах мед и зверя промышлял? Мы! Порой, жизнью рисковали. Лутоху едва медведь не заломал, кое-как из когтей вырвали. Гляньте на него, до сих пор едва бродит. Тяжело нам эти деньги дались. Мы их добывали, мы их и обрести должны.

— А что как новый барин проведает? — выкрикнул один из мужиков.

— Не думаю, что кто-то из нас язык развяжет. Тут батогами не отделаешься. Теперь-то мы сами уверились, что могут сотворить опричники. Надо молчать, как рыба в пироге.

Мужики, как всегда, глянули на степенного и мозговитого Слоту.

— Не худые слова молвил Иванка. В закрытый роток муха не влетит. Будем молчать, мужики. Оброков на нас навесили, как репьев на кусту, а новый барин может ещеприбавить. Голодом станем сидеть. А дабы того не приключилось, поделим деньги. По праведному! Особо не обидим погорельцев и тех вдов, кто без мужей остались. Ладно ли так будет, мужики?

— Ладно, Слота!

Семья Слоты вновь ночевала в избе Иванки.

— Завтра пойду в лес дерева подбирать. Ты мне хоть и зять, но не люблю я по чужим углам скитаться. Сою избу пора ставить.

Иванка ничего не ответил. Сидел на лавке отрешенный, глубоко уйдя в свои думы.

Сусанна строго посмотрела на сына: тесть чает избу рубить, а зять и ухом не ведет. А не ему ли также за топор браться?

— Ты чего, сынок, отмалчиваешься?

— Что? — очнулся Иванка. — О чем, мать, речь?

— Ты где витаешь? Тесть твой избу намерен рубить.

— Избу?.. Никакой избы не надо рубить. Оставайся в моей, Слота, а я, пожалуй, к ростовскому владыке подамся.

— К владыке? — вскинул кустистые рыжие брови Слота. — А с женой и матерью ты толковал?

— Непременно, Слота. Но вот что мою душу гнетет. Сидели мы когда-то в костромской вотчине под Годуновым. Худая была жизнь. Когда после Юрьева дня уходили, Годунов нас плетью стегал. Барчук же помышлял собак на нас спустить. Едва ноги унесли. Чую, он меня здесь заприметил. Человек он по всему злопамятный, и добра от него ждать, как молока от кота. Не видать нам здесь доброй жизни. Не хочу под опричниками сидеть. Нагляделся! Мужиков убивают, детей сиротами оставляют, а как о деньгах заикнулся — за сабли схватились. Лиходеи!

— Напрасно ты к Годунову полез, Иванка. Если бы я тебя в толпе не спрятал, ты бы вгорячах такое вякнул, что без побоища не уладилось бы. Многих бы мужиков потеряли.

— Зато бы и опричников смяли.

— Вот-вот. А потом бы из Москвы целое войско нагрянуло, и всех под сабли. Даже бы малых детей не пощадили. Теперь-то внял, дерзкий зятек?

— Внял, Слота. Мудрен ты, а коли так, то поведай: как ты на мой уход из села взглянешь?

— Коль ты под Годуновым жил, тебе видней. Есть в твоих словах сермяжная правда. Не терпят баре смелых смердов, заставляют до земли прогибаться. У меня и самого нет охоты здесь на соху налегать… На твой же вопрос так скажу: от греха не уйдешь, от беды не упасешься. Не думаю, что и у владыки ждет тебя манна[879] с небес. Да и Юрьев день еще не близок.

— А я и не хочу Юрьева дня ждать. Мой рубль за пожилое Годунова лишь озлобит. Он и впрямь на меня собак спустит.

— Тогда тебя беглым сочтут. Как выкручиваться станешь?

— Надеюсь, владыка меня прикроет. У него ряса широкая, да и калита — дай Бог каждому…

Иванка говорил, ратовал за свое неожиданное решение, а Сусанна сердобольно вздыхала: опять срываться с места, и в кой уже раз! Но она не будет прекословить сыну, он рассуждает благоразумно. Ростовский владыка жизнью сыну обязан, и он не оставит его в беде. Пока не слышно, чтобы кромешники вламывались на церковные земли. Может, и впрямь там семья обретет покой… Настена. Она любит Иванку, и во всем полагается на мужа… Да и Слота особо не упорствует. Не по сердцу ему новый барин. Как бы хорошо было, если бы и Слота ушел на владычные земли.

— Вот ты изрекаешь, сват, что у тебя нет охоты у Годунова пребывать. Может, и ты за нами тронешься?

— Может, и тронулся бы, да пора не приспела. Мужики ныне взбаламучены. Допрежь надо нового приказчика дождаться, приглядеться к нему, а коль зачнет без меры оброками давить, то на Юрьев день и сани в дорогу. Всё может статься, Иванка. Что будет, то будет, того не минуешь.


* * *
Лошадь и весь домашний скарб оставили Слоте, а сами добирались до Ростова Великого на одной из подвод местного торговца, давно возившего свой «товаришко» в град на озере Неро.

Только выехали за околицу, как Иванка спрыгнул с телеги.

— Ты чего, сынок?

— Ложку забыл!

И хозяин подводы, и Сусанна осуждающе покачали головами. А Иванка уже бежал к селу.

«Ложку забыл!» Да легче добрую шапку оставить, чем ложку.

Ложки — особо чтимые на Руси вещи, как и иконы в красном углу. Издревле повелось — без своей ложки немыслимо пойти в гости: крайне худая примета, никто тебе ее не вручит. Если в избу заявился гость, то хозяин ему ложки не подавал, а выжидал, когда тот достанет свою из-за пояса. Даже царь не забывал ложку, направляясь в ратный поход, на богомолье в монастырь, или в гости к именитому боярину. О том весь народ ведает. Стародавний обычай!

Князья и бояре садились за стол с серебряными ложками. Такая ложка считалась дорогим подарком. Простолюдины же хлебали щи и ели кашу деревянными ложками, кои вырезали из липы. Ложка получалась легкая, красивая и не нагревалась от горячей пищи. Мужики носили ложку при себе в особых берестяных бурачках или за поясом, бережно ее хранили[880]. Ложки были расписные и вырезные. Загнутая вниз ручка украшалась резьбой. На круглых ложках рисовались красными, черными и золотистыми красками диковинные цветы, веточки и ягоды.

Вернулся Иванка рдяный[881] от смущения. Худая примета, если, что-то забыв, возвращаешься в избу. Ну, да не всякое лыко в строку, авось обойдется.

Настенка, не потеряв своего веселого нрава, рассмеялась:

— Какой же ты рассеянный, муженек. Рукавицы ищешь, а они за поясом. Как ты еще лапоточки не забыл?

— Будет тебе, — буркнул Иванка.

Кроме ложек да кое-какой одежонки ничего с собой не взяли. Всю домашнюю утварь оставили погорельцам. Не чужие люди!

Сусанна переезжала не без грусти. Все-таки попривыкла к сосельникам за последние два года. При князе Андрее Курбском вроде бы обрастать скарбом и животиной начали, о голодных зимах забывать.

Но с приходом Корчаги житье заметно под гору покатилось, а уж когда Борис Годунов с кромешниками нагрянул, тут и вовсе на селян навалились жуткие напасти. Тотчас вспомнились годуновские плети. Сын прав: при таком барине им в селе никакой волюшки не видать. Борис Годунов еще с отрочества их не возлюбил: свирепыми собаками помышлял затравить.

Настенка беззаботно посматривала на проплывающие мимо вечнозеленые ели и сосны, а Иванка натужено предавался размышлениям:

«Как-то встретит владыка Давыд?[882] Кажись, и щедро деньгами одарил, и к себе в Ростов Великий напористо зазывал, златые горы сулил, но от красного слова язык не отсохнет. От слова до дела целая верста. Всякое может статься. У страха — глаза велики, вот и отвалил отче немалую деньгу. А как в его хоромы заявишься — от ворот поворот. У него и без лапотного мужика слуг хватает. А тут беглый смерд притащился да еще семью с собой привез. Как бы в Губную избу не угодить».

И чем больше раздумывал Иванка, тем все тревожней становилось на его душе. И зачем только Слоте брякнул:

«Надеюсь, владыка меня прикроет. У него ряса широкая, да и калита — дай Бог каждому». Прикроет, держи карман шире. Давыд не Бог и не царь, дабы беглых от кромешников укрывать. Закует в цепи — и вспять!

Битый час маялся Иванка. Сидел букой, норовил, было, смуро молвить: «Слезай, мать и Настенка. В село возвратимся».

И всё же как-то одолел свое сомненье, упрятал его подальше, словно сноп в овин, и в своих раздумьях начал уповать на святость и благочестие владыки. Почитай, Божьим соизволеньем во владыки наречен, ежедень с Богом разговаривает, его именем прихожан на добрые дела наставляет. Не может быть святитель надувалой. Бог того ему не простит, накажет. Суда Божьего околицей не объедешь. Вот и не посмеет Давыд лихое дело сотворить.

Глава 19 РОСТОВ ВЕЛИКИЙ

На невысоком холме высился белокаменный собор Успения Пресвятой Богородицы. Плыл по Ростову малиновый звон. По слободам, улицам и переулкам тянулись в приходские храмы богомольцы.

— Знатно звонят, — перекрестился на собор Иванка.

Вступили на Покровку. У деревянной церкви Покрова, что на Горицах, толпились нищие. Слобожане степенно шли к обедне, снимали шапки перед храмом, совали в руки нищим милостыню.

Показались трое конных стрельцов в красных кафтанах. Зорко оглядели толпу и повернули к Рождественской слободке, спускавшейся с Гориц к озеру.

— Ищут кого-то, — молвила Сусанна.

— Лиходея, — услышал Сусанну невысокий чернобородый мужичок в сермяге[883], кой словоохотливо продолжал:

— На торгу с ярыжкой полаялся. Двинул ему в ухо — и тот копыта кверху, едва Богу душу не отдал. А парнище из кузнецов, кулаки пудовые, на потеху людям подковы разгибает и цепи рвет. Силен, детинушка!

Мужичок рассказывал о «лиходее» с похвальной улыбкой.

— А вы, мню, не ростовцы. Никак из дальней деревеньки притащились.

— Как угадал-то? — полюбопытствовала Настенка.

— Э-э, милушка. Годок, другой поживешь в Ростове, и всех в лицо будешь ведать. Это те не Москва-матушка. Чай, прикупить чего удумали? Могу совет дать. На торгу деньга проказлива, оплошного бьет. Коль есть денежка, ступай за мной.

Глаза у мужичка лукавые, с хитринкой.

— Шел бы ты, мил человек, — нахмурился Иванка. — Без тебя обойдемся.

Мужичок хмыкнул:

— Ну, да Бог с вами. Вам на торжок, а мне в кабачок.

— Шебутной, — улыбнулась Сусанна.

— А мне Слота сказывал, что все ростовские мужики шебутные, — молвил Иванка.

Ни Сусанна, ни Иванка никогда не бывали в Ростове, но хозяин торговой подводы, с коим они распрощались в начале слободы, уведомил:

— Зрите златые маковки храма? То — Успенский собор, а неподалеку от него покои владыки. Туда и ступайте. А мне надобно к одному посадскому человеку завернуть.

Шагая слободой, Иванка примечал курные избенки, и за каждой — огород, засеянный луком, чесноком, редькой, хреном, огурцами, репой и хмелем. Дивился на изобилие чеснока и лука, ибо, где бы они ранее не жили, такой большой доли в огородах не видели. Не зря, выходит, в народе, когда рассказывают про сей город, посмеиваются: «У нас-то в Ростове, чесноку-ти, луку-ти!».

Дивился Иванка и на изобилие церквей, их гораздо больше, чем в Ярославле. Недаром епархия издревле обосновалась в Ростове, поглотив в себя и Ярославль и Углич. «Ездил черт в Ростов, да напугался крестов». Воистину! Куда ни глянь — храм.

Каждая слобода на посаде имела церковь, все они были деревянные, клетского типа, наиболее нехитрого в возведении, и только в Никольской и Варницкой слободах стояли более нарядные церкви шатрового типа. Поблизости с некоторыми церквами стояли «трапезы теплые» — большие избы для зимних общих собраний — «десятин». Все «десятины», а их было в городе семь, носили названия церквей. Улицы на посаде назывались Воеводская, Проезжая, Пробойная, Мостовая, Абакина, а слободы Сокольничья, Рыболовская, Ямщицкая, Кузнецкая, Пищальная, Ладанная, Сторожевая, Никольская, Луговая.

Хозяин подводы дорогой рассказывал:

— Церквей в Ростове — тьма тьмущая. Даже на реке Ишне, что в трех верстах от города, церквушку срубили. Известное местечко. Там деревушка Богослово на берегу, и храм тем именем назван[884].

— Чем же местечко известное?

— А тем, паря, что через реку проходит дорога из стольного града в Ростов, Ярославль, Вологду и Архангельск. До самого Белого моря[885]. И всем надобен перевоз. А перевозом владеет Авраамиевский монастырь. Сколь раз монахи из моей кисы[886] деньгу вытряхивали, и не малу. Так я один, а коль торговый обоз в три десятка подвод? Вот и прикинь, какая монастырю выгода. Доходное место. А владыка, к коему вы направляетесь, один из самых богатых пастырей на Руси.

Ведал бы Иванка о богатствах Ростовской епархии!

В 1530 году, ростовские епископы получили титул архиепископов, с 1589 г — митрополитов. Они были наделены крупными, земельными владениями и большим числом крепостных крестьян. Богатства Ростовской епархии уступали только богатствам московского митрополита. Владения архиепископа находились в Ростовском, Ярославском, Вологодском, Велико-Устюжском и Белозерских краях.

По переписи конца шестнадцатого века за владыкой числилось 4 тысячи дворов с 15-тью тысячами крестьян. Архиепископ имел свыше четырех тысяч десятин пахотной земли, сенокосных угодий — 2300 десятин. Опричь того, владел многими лесными и рыбными угодьями.

Для обслуги огромного хозяйства архиепископы держали свыше 250 человек: дьяков, подьячих, приставов, кузнецов, хлебников, поваров, портных, конюхов. Для вотчинного управления имелись приказы: вотчинный, казенный и судный…

Ничего пока не ведал об этом Иванка, ему и в голову не приходило, что владыка Давыд так сказочно богат. Да и останутся ли его богатства, когда Ростов любой недруг одолеет, ибо крепостица на ладан дышит. Святые отцы только о храмах пекутся, а о том, что ворог в одночасье всё может разорить и порушить, им и дела нет. И кой прок, что в городе сидит воевода? На что надеется?

Затем шли Ладанной улочкой. Здесь уже избы стояли на подклетях, с повалушами и светелками; каждый двор огорожен тыном. Народ тут степенный да благочинный: попы, пономари, дьячки, владычные служки.

Чем ближе к детинцу, тем шумней и многолюдней. Повсюду возы с товарами, купцы, стрельцы, нищие, блаженные во Христе[887], скоморохи.

А вот и Вечевая площадь с торгом. Иванка, Сусанна и Настенка остановились и невольно залюбовались высоким белокаменным пятиглавым собором.

«Чуден храм, — подумал Иванка. — Никак, знатные мастера ставили. Воистину люди сказывают: Василий Блаженный да Успение Богородицы Русь украшают».

Торг оглушил зазывными выкриками. Торговали все: кузнецы, кожевники, гончары, древоделы, огородники, квасники, стрельцы, монахи, крестьяне, приехавшие из сел и деревенек. Тут же сновали объезжие головы[888], приставы и земские ярыжки, цирюльники и походячие торговцы с лотками и коробами.

Пошли торговыми рядами: калачным, пирожным, москательным, сапожным, суконным, холщевым, красильным, солодовенным, овощным, мясным…

Настенка запросилась в рыбный ряд.

— Уж так солененького хочу!

Сусанна понимающе кивнула:

— Надо бы зайти, сынок.

Мужики и парни завалили лотки соленой, сушеной, вяленой и копченой рыбой. Тут же в дощатых чанах плавал и живец, только что доставленный с озера: судак, щука, карась, лещ, окунь, плотва…

— Налетай, православныя! Рыба коптец, с чаркой под огурец!

— Пироги из рыбы! Сам бы ел, да деньжонок надо!

Верткий, высоченный торговец ухватил длинной рукой Иванку за рукав армяка.

— Бери всю кадь. За два алтына отдам!

— Соленую рыбешку дай.

— Чего мало?

— Придет время — кадь возьму.

Настенка тотчас принялась за рыбину, а к торговцу подошел новый покупатель.

— Где ловил?

— Как где? — вытаращил глаза торговец. — Чай, одно у нас озеро.

— Но и ловы разные. Поди, под Ростовом сеть закидывал?

— Ну.

— А мне из Угожей надо. Там, бают, рыба жирней.

Угожане торговали с возов, меж коих сновал десятский из Таможенной избы: взимал пошлину — по деньге с кади рыбы.

Один из торговцев заупрямился:

— За что взимаешь, милай? Кадь-то пустая.

— А на дне?

— Всего пять судаков. Не ушли.

— Хитришь, борода. Дорогой продал.

— Вот те крест! Кому ж в дороге рыба надобна? Неправедно берешь.

— Неправедно?! — насупился десятский и грозно насел на мужика:

— На цареву слугу облыжные речи возводишь? Царев указ рушить! А ну, надувала, поворачивай оглобли!

Мужик сплюнул и полез в карман.

Получив пошлину, десятский тронулся дальше, а Иванка головой крутанул: свиреп «царев слуга!»

Супротив Успенского собора стояла церковь Спаса на Торгу или Спас Ружная. Она находилась среди торговых рядов и называлась так потому, что многие годы не имела прихожан, а источником ее существования была «руга» — пожертвования[889].

Подле храма секли батогами мужика. Дюжий рыжебородый кат[890] в алой, закатанной до локтей рубахе, стегал мужика по обнаженным икрам.

— За что его? — спросил Иванка.

— Земскому старосте задолжал. Другой день на правеже[891] стоит, ответил один из ростовцев.

Подскочил земский ярыжка. Поглазел, захихикал:

— Зять тестя лупцует, хе-хе!

Ростовцам не в новость, Иванке — в диковинку.

— Чего языком плетешь? Кой зять?

— Обыкновенный. Не зришь, Пятуню потчует? То Фомка — кат. Залетось Пятунину дочку замуж взял.

— Негоже тестя бить, — нахмурился Иванка.

— А ему что? Ишь зубы скалит. Ай да Фомка, ай да зятек!

Пятуня корчился, грыз зубами веревку на руках, привязанных к столбу.

— Полегче, ирод, мочи нет, — хрипло выдавил он, охая после каждого удара.

— Ничо, тятя. Бог терпел и нам велел, — посмеивался Фомка.

Сусанна дернула Иванку за рукав армяка.

— Пойдем, сынок. Глядеть страшно.

Но Иванка и с места не стронулся, глянул на ярыжку.

— Слышь, мил человек. Сколь задолжал Пятуня?

— Многонько. Ходить ему в холопах. Полтину серебром.

— Развязывай мужика. Я заплачу.

Ярыжка окинул молодого мужика цепкими, прощупывающими глазами. На голове старенький войлочный колпак, армячишко видавший виды, в пеньковых лаптях. Откуда у «деревенщины» такие деньжищи?

— Ты языком болтай, да меру знай.

Иванка вытянул из-за пазухи кису, отсчитал полтину.

— Да ты что, сынок, деньгами разбрасываешься? — всполошилась Сусанна. — Сами еще не ведаем, как жизнь пойдет. Спрячь!

Но Иванка ослушался:

— Не могу зреть, как людей мучают. Развязывай, ярыга!

У ярыжки хищно блеснули глаза. А из толпы донеслось:

— Не отдавай, паря. Себе заграбастает. Ведаем Хотяйку! Из плута скроен, мошенником подбит. Пусть земского старосту кличет.

— Спасибо, братцы.

Иванка спрятал кису, а Хотяйка, зло ощерившись на толпу, неторопко пошагал к Земской избе.

А торг шумел, полнился выкриками:

— Торгую лаптишками, сапожонками, солью в развес и рыбою в рез!

— Налетай на лук с чесноком!

— Бери капустенку и маслишко конопляное!..

Лук, чеснок, хрен и редька пользовались в Ростове (да и в других городах) большим спросом. От всех хворей и недугов. Лук, чеснок да баня всё правят!

Обширная Вечевая площадь вбила в себя многие казенные дворы. Здесь стояли Кабацкий и Гостиный двор (последний поставлен по приказу Ивана Грозного)[892], а подле с ними — Съезжая изба. Недалече от нее находилась Житная площадь, где ростовцы и приезжие люди торговали житом и другими товарами. А возле Таможенной избы, коя занималась сбором пошлин, расположилась изба Писчая, где посадские подьячие предлагали свои услуги для написания купчих и других бумаг. Около нее-то и стояла изба Земская, в коей заседали земские старосты и целовальники. Рядом была изба Сусляная да изба Квасная, кои собирали пошлину за продажу кваса и сусла[893].

Все казенные избы были деревянными, стояли на подклетях, и Иванка еще не ведал об их предназначении.

Особое место в Ростове занимала Съезжая изба, куда приезжал воевода и «сидел за государевыми делами».

Хоромы же воеводы находились восточнее Вечевой площади, в полуверсте от Торга[894].

За Съезжей избой стояли две тюрьмы: Опальная — для «государевых злодеев» и Губная изба, где судили уголовные дела выборные из дворян — «губные старосты».

Славился Ростов и именитыми купцами: Кекиными, Мальгиными, Щаповыми, Милютиновыми, Хлебниковыми. Купцы Кекины вели торговлю даже с народами, кочующими за Уралом…

Земский староста Демьян Курепа, дородный мужичина, заросший каштановой бородой, явился к правежному столбу с Хотяйкой. Тот указал на Иванку.

— Вот сей человек, Демьян Фролович, норовит Пятуню выкупить.

Курепа, как и ярыжка, был удивлен срядой[895] лапотного мужика, однако спросил:

— Сродником будешь?

— Впервой вижу, староста.

— Тогда на кой ляд выкупаешь?

— Жаль стало.

Курепа пожал плечами.

— Доставай полтину.

— Допрежь прикажи мужика освободить.

Курепа кивнул ярыжке, и тот отвязал Пятуню от столба. Мужик не мог подняться с колен. Кат Фомка ухватил тестя за ворот сермяги и рывком поднял на ноги.

— Гуляй, тестюшка, хе!

Староста проверил на язык серебро и подозрительными глазами впился в Иванку.

— Из кой деревеньки притащился?

Иванка помышлял, было, наречь свое село, но вовремя спохватился: человек он беглый, а вдруг земский староста сыск учинит, и тогда беды не миновать. Почему-то ухватился за название села, кое он услышал в рыбном ряду.

— Из Угожей.

— Т-эк, — протянул Курепа и завертел головой. Многих мужиков из Угожей он ведал в лицо. Увидел одного неподалеку, поманил мясистым пальцем к себе.

— Калачей закупил? — и указал рукой на Иванку. — Угостил бы соседа. Оголодал, чу, прытко.

Хитер был Курепа!

— Какого еще соседа? В глаза не видывал.

— Как это не видывал, мил человек? В Угожах живешь и сосельника не знаешь. Угости, не будь скаредой.

— У меня, чай, Демьян Фролович, буркалы не в гузне таращатся. С какого рожна я буду чужака калачом потчевать? У самого семеро по лавкам.

— Т-эк, — вновь протянул Курепа, но теперь уже глаза его стали едкими. — Облыжник[896]! Уж, не из воровских ли людей?

— Побойся Бога, староста.

А Курепа запустил пятерню в бороду. Не чисто дело! Седмицу назад разбойный люд торговый обоз обокрал, что шел лесной дорогой на Москву. Пятуня же в лесах бортничеством промышляет. Не знается ли он с лихими? Вот и этот, неведомо откуда пришедший детина, не случайно бортника выкупил. Темное дело!

Кивнул ярыжке:

— Кличь стрельцов.

Служилых далеко искать не надо: четверо шныряли по торгу.

— Взять облыжника — и в Губную избу!

Иванка осерчал:

— Спятил, староста. Никуда не пойду!

Оттолкнул могучим плечом одного из стрельцов, и тот аж о правежный столб ударился.

— Царевых воинов бить?! — взвился Курепа. — Вяжи лиходея кушаками!

Но связать Иванку было не так-то просто: вмиг раскидал стрельцов. Те озлились, вдругорядь угрозливо набежали с бердышами[897].

— Зарубим, собака!

К стрельцам метнулась Настенка, клещом вцепилась за древко бердыша.

— Не трогайте моего мужа!

Тут и Сусанна подала свой голос:

— Мой сын ни в чем не повинен. Отпустите его, ради Христа!

— Разберемся, женка. Губная изба любой язык развяжет.

— А с бабами что?

— И баб в Губную. Никак, лихая семейка. Кнут — не Бог, но правду сыщет.

Глава 20 ВОЕВОДА СЕИТОВ

Молодой воевода Третьяк Федорович Сеитов был назначен в Ростов Великий Иваном Грозным из московских «городовых» дворян. Не смотря на молодость (не было и двадцати) был умен и деловит. Полагал свое назначение в град на Неро щедрым подарком царя: не каждый московский дворянин мог похвастаться воеводством, тем более таким, как Ростовским. Богатый торговый город (даже с заморскими странами торгует!), богатейшая епархия, да и само место завидное. Ни под ливонцем сидеть, ни в Диком Поле под ногайскими и крымскими ордами. Ростов Великий далек и от ляхов и от степняков.

Но дел у воеводы — невпроворот! Под его началом огромный уезд. Успевай выполнять царский наказ: дотошно смотреть за государевой казной, за порядком в уезде, упреждать воровство, убийства, грабеж, кормчество[898], распутство, творить суд и расправу… Одним словом, ведать свой уезд «во всяких государственных и земских делах».

Еще год назад Третьяк Сеитов мог взлететь по служебной лестнице чуть ли не на самый верх. Как-то в Москве его заприметил сам царь Иван Васильевич. Оглядел со всех сторон и молвил:

— Благолеп, зело благолеп…Завтра в опочивальню свою зову. О делах потолкуем… Малюта тебе путь укажет.

Малюта Скуратов сразу смекнул в чем дело, а вот молодой дворянин ничего не понял, хотя и воспылал небывалой радостью: сам великий государь к себе приглашает.

Малюта же (жестокий, но прозорливый палач) отнесся к поручению царя с раздражением: царь подыскивает себе нового прелюбодея, и коль юный красавец согласиться им стать — ожидай в Кремле очередного царского любимца[899]. Но того Малюте не хотелось. Достаточно и Федьки Басманова (сына боярина Алексея Басманова), кой и без того чересчур нос задирает. Но именно Федька и должен оказать помощь начальнику Сыскного приказа.

В тот же день Малюта встретился с Басмановым. Тот, после рассказа Малюты, сразу взбеленился:

— Не хочу того, Григорь Лукьяныч! Своими руками задушу Сеитова!

— Понимаю тебя, Федор. Но коль ты не желаешь, чтобы Третьяк стал прелюбой царя, надо действовать похитрее… Он должен явиться в почивальню государя.

— Совсем не понимаю тебя, Григорь Лукьяныч. Чего ж тут хитрого?

— Выслушай и во всем доверься мне.

Басманов выслушал и хлопнул в ладоши.

— Мудрен же ты, Григорь Лукьяныч!

Малюта немешкотно отправился к дворянину Сеитову.

— Уже царь к себе кличет?

— Завтра к царю явимся, а пока потолкуем с глазу на глаз… Поведаю тебе о государственной тайне, и коль где-нибудь язык высунешь, самолично тебя на кол посажу.

Услышав, по какой надобности он потребовался царю, Третьяк побледнел.

— Хоть сейчас голову руби, но того делать не буду!

— Вот и ладненько. Но царев приказ я обязан исполнить. Я приведу тебя к великому государю. Другого выхода нет. Не таращи глаза. Ты скажешь царю то, что я тебе укажу…

Когда ласковый царь позвал Третьяка на свое ложе, тот, густо покраснев, пролепетал:

— Прости, великий государь… Недосилок я в оном деле. Надо мной даже сенные девки смеются.

— Жаль, — огорчился Иван Васильевич. — И телом ладен, и лицом красен… Облачайся.

Сеутов суетливо облачился и, низко кланяясь, попятился к сводчатым дверям.

Подозрительный царь даже в таком случае не преминул сказать:

— Но ежели услышу, что хоть одна девка от тебя забрюхатела, на сковороде зажарю… Погодь. Чтоб домыслов не было, по какой надобности ты был вызван к государю, посылаю тебя поутру в Разрядный приказ[900]. Будет на тебя моя царская грамота. Отправишься воеводой в Ростов. Бывший — недавно крепко занемог и преставился.

Когда Третьяк Сеитов приехал в Ростов, то изведал, что «бывший» воевода, князь Лобанов Ростовский никогда в недуге не был. Его, как доброго знакомца Андрея Курбского, схватили опричники и бросили в Опальную избу. Но долго Лобанов на воде и хлебе не сидел и был удален в монастырь, что на дальних Соловках.

Третьяк Сеитов долго не мог прийти в себя от посещения почивальни царя, и даже сейчас, когда он ехал верхом к Приказной (Съезжей избе), при воспоминании о встрече с государем, его охватывал озноб. Он едва не превратился в наложника царя. На Москве давно ходили слухи, что Иван Васильевич не только охотник сенных девок и юных боярышень, но и …

У Третьяка язык не поворачивался высказать охульные слова о великом государе, покорителе ханств Казанского и Астраханского, победителе многих городов в первые годы Ливонской войны, устроителе бесчисленного числа храмов и монастырей.

Вот и Ростов им не забыт. В 1552 году рать из Москвы на Казань шла через Ростов. Царь уже ведал, что в городе находится один из самых древних монастырей северо-восточной Руси — Авраамиевский.

Иван Грозный, собравшись в поход на Казанское ханство, заехал в Ростов и взял с собой жезл из монастыря, рассчитывая на его чудодейственную силу.

Осенью 1552 года Иван Грозный окружил Казань. После длительной осады и упористых боев Казань пала. После ее взятия, царь возвел в Москве диковинный по своей красоте храм Василия Блаженного, а в Ростове Великом появился его «младший брат» — Богоявленский собор. До шестнадцатого века в монастыре не было каменных построек. Лишь по повелению Ивана Грозного в 1553 году «на победу и одоление Казанского царства» возведен каменный, пятиглавый Богоявленский собор. Это была своего рода царская благодарность обители за ее «чудесный» жезл, способствовавший покорению «неверных».

Собор возводил «государев мастер» Андрей Малой. Он поставил храм в середине монастырского двора, дабы тот играл роль главного храма обители. Это обусловило его установку.

Третьяк Сеитов на другой же день пребывания в Ростове посетил обитель и долго любовался квадратным, массивным, четырехстопным, с тремя аспидами Богоявленским собором. Он возвышался на подклете, а венчался мощным пятиглавием. К его трем углам примыкали два прихода и шатровая колокольня — тоже стоящие на подклетях и соединяющие с собором переходами, галереей и общим крыльцом, образуя собой единый, неповторимый живописный ансамбль[901].

Не забыл воевода посетить и чудный шлемовидный, с узкими щелевидными окнами (похожими на крепостные бойницы), храм Исидора Блаженного (церковь Вознесения), кой поставлен повелением Ивана Грозного «на государеву казну» для прихожан посада.

На каменной плите западной стены высечена летопись храма: «Лето 7074[902] державою и повелением благочестивого царя государя великого князя Иоанна Васильевича всея Руси… поставлена церковь сия Вознесение Господне в ней же Исидор Чудотворец…, а делал церковь великого князя мастер Андрей Малой».

Много, зело много сотворено царем Иваном Васильевичем в полюбившемся ему Ростове Великом: дал денег и на Гостиный двор, где останавливались английские и голландские купцы, и на возведение в детинце «хором для пришествия великих государей»[903], и на украшения храма Вознесения. То произошло в последний приезд царя в Ростов Великий в 1572 году, после отмены Опричнины, сопровождавшейся небывалыми казнями.

Царь устал, страшно постарел и подумывал о спасении души. Он приехал на богомолье в монастырь и возложил покров на гробницу Авраамия Ростовского, кой был искусно вышит первой женой царя, покойной Анастасией Романовной. Затем Иван Васильевич повелел сделать в церкви Исидора Блаженного деревянные резные царские врата (удивительной красоты) — для иконостаса храма…


Встречу Сеитову попалась молоденькая черница, направлявшаяся в Рождественский девичий монастырь. Пригожая, белолицая, черные брови вразлет — увидела воеводу, почему-то зарделась и очи долу.

«Хороша монашка», — невольно подумалось Третьяку, и тотчас на душе его потяжелело. Не заглядывайся! Не забывай грозные царевы слова: «Но ежели услышу, что хоть одна девка от тебя забрюхатела, на сковороде зажарю». Угодил же ты ныне, Третьяк, как сом в вершу. Теперь ни девкой побаловаться, ни под венцом стоять. Забудь про всякую любовь. И это в его-то младые годы, когда горячая кровь бурлит по жилам, и когда отец еще в Москве не уставал говорить:

— Пора тебе, сын, и о супруге поразмыслить. Выбор велик. На тебя не только дворянские, но и боярские дочери заглядываются, а ты и ухом не ведешь.

— Успею, отец. Ныне — Великий пост, а вот к Троице засылай сватов. Есть одна дворяночка на примете.

— Ну и, слава Богу… Чуток отлежусь, и сватать пойдем твою красну девицу.

Отец третью неделю не вставал с ложеницы: залечивал тяжелые раны, приобретенные на Ливонской войне, почему и понукал сына.

— Худо лекаря пользуют, как бы не заваляться. Охота мне на твою суженую глянуть.

Вот и «глянул». Царь на воеводство отослал. Отец удовлетворенно высказал:

— Государь моих ратных заслуг не забыл.

Ведал бы отец об истинной причине воеводства… Ох, какая дивная боярышня, в сопровождение матери и десятка дворовых, к Успенскому собору шествует. Лебедушкой плывет.

В Приказной избе, как издавна было заведено, воеводу с утра поджидали земские, губные, кабацкие, таможенные старосты и целовальники. Ранее всех приходили дьяк с подьячими. Старосты и целовальники рассаживались по лавкам, а приказные люди — за столы.

Крыльцо норовили осаждать разного рода челобитчики, но их гнали стрельцы, размахивая сверкающими бердышами:

— Прочь!

— Ишь чего удумали — прямо к воеводе!

— Допрежь своим старостам челом бейте. Прочь!

Старосты давно уже сговорились со служилыми людьми и шли в одной упряжке. К воеводе-то посадские не с одной челобитной идут, а с мздой, дабы дело в свою пользу обстряпать. Приказные «крючки» богатели не по дням, а по часам, и тогда старосты подговорили стрельцов, чтобы те отгоняли челобитчиков от воеводского крыльца и шли со своими прошениями к своим старостам. А уж старосты, коль челобитная была им не по зубам (но уже получив мзду), выходили на воеводу.

Приказные на старост до того разобиделись, что пожаловались Сеитову, на что тот резко молвил:

— Я еще с Москвы ведаю, что дьяки и подьячие народ как липку обдирают. Не зря сказывают: «Пошел в приказ в кафтане, а вышел нагишом». Чтоб в Съезжей того боле не было! А кто к моим словам не прислушается, тому небо с овчинку покажется.

Приказные рты разинули: круто начал свое воеводство Третьяк Сеитов, всякой наживы приказный люд лишил. Да когда такое было?! Всю жизнь подьячий любит принос горячий, а тут воевода грозится, даже плеть показал.

Затаили зло на Третьяка приказные, но жалобу в Москву не отпишешь: не от царей ярмо, а от любимцев царских. Третьяк же, чу, любимец, коль из неродовитых дворян в младые годы на воеводство уселся. Придется потерпеть: воеводский срок не так уж и долог.

Битых два часа Сеитов выслушивал старост, давал указания. Подьячие усердно скрипели гусиными перьями: просьб и обид — тьма тьмущая! Успевай указания записывать. Сколь бумаги и чернил изведешь!

Сеитов не вершил дела на рысях, дотошно вникал в каждое челобитье. Некоторых старост поругивал:

— И зачем всякую мелочь на воеводу выносить? Горшечник Митяй из Никольской слободы жалуется на соседа Нелидку, что тот его курчонку на грядах прибил. Да разве можно усмотреть за каждой курицей?! О чем думаете в Земской избе? Демьян Курепа? То дело должна вершить Земская изба, а, допрежь всего староста Никольской слободы. Ты что, Демьян Фролович, умишком оскудел?

Съезжая изба замерла. Курепа — второе лицо в городе. Стерпит ли Демьян, кой тщеславен и башковит, такую оплеушину?

Курепа весь внутренне закипел, как самовар. Сопляк, хотелось выкрикнуть ему. Выскочка! Тебе ли, юноте, умудренного человека костерить?.. Но того не выкрикнуть: воевода Третьяк царем в «избранную тысячу» записан, в люди опричные. Самим царем! Стоит воеводе глазом моргнуть — и как не было в Ростове Земского старосты. Не судима воля царская. В большой силе ныне Сеитов. Что ему Курепа? Мелкая сошка.

— На умишко покуда не сетую, Третьяк Федорович, — хмуро отвечал Курепа. — Что же касается куренки… Это еще, с какой стороны поглядеть. Не ведаю, как у вас на Москве, но у нас куренка час, другой по грядам побегала — и весь чеснок выгребла. Хозяина огорода и торгу и деньги лишила. Чеснок-то, коль его в полуночные земли[904] увезти, в большой цене. Три рубля серебром с огородишка можно получить. Три! На них весь год можно большой семье прокормиться. Вот те и мелочь.

Старосты и целовальники уважительно глянули на Курепу. Утер нос воеводе.

Но воевода усмешливо изронил:

— Ты мне, Демьян Фролович, сказку о белом бычке не сказывай. Ни один тяглый ростовский огородник в полуночные земли не ударялся. На Югру[905] сходить — полгода потерять. То дело купцов да сокольников, кои на скалах птицу сетями ловят… В другой раз повторяю: пустяковые дела в Съезжей не докладывать.

Курепа и сам ведал, что дело гончара Митьки нехитрое, выведенного яйца не стоит, но он, мстя за обиженных земских людей, умышленно подкидывал воеводе мелочные челобитья, норовя завалить его сетованиями ростовцев, дабы в другие дела нос не совал. Прямая выгода: чем больше Сеитов сидит в своей избе, разбирая всякие кляузы, жалобы и доносы, тем меньше будет влезать в крупные дела, кои без мзды Земскому и с места не сдвинутся.

Но Сеитов, кажется, на уловку Курепы не клюнул. С особым пристрастием он выслушал губного старосту:

— Доставил мне Демьян Фролович подозрительного человека Ивашку Сусанина, с его женкой и матерью. Откуда идет — не сказывает. Допрежь молвил, что из села Угожи, но мужики то опровергли. Чужак.

— А что женщины?

— Помалкивают, как воды в рот набрали, на Ивашку кивают. Он-де всему хозяин. Тот же, чую, мужик заковыристый. На правеже бортник Пятуня стоял за недоимки. Целую полтину задолжал. Так сей неведомый Ивашка бортника выкупил. Сам в лаптях, крестьянском армячишке, большие деньги имеет, а откуда притащился, не сказывает. Уж, не из лихих ли людей, кои недавно торговый обоз в лесу обобрали? Пятуня тоже в лесу промышляет.

— Темное дело, староста.

— Вот и я, сказываю, темное, воевода. Помышлял его с пристрастием[906] допросить, а он такое вякнул, что уши вянут. Меня-де владыка Давыд просил к себе прибыть. Лапотника — к владыке! Подвешу-ка его на дыбу. Язык быстро развяжет.

Сеитов помолчал минуту, другую, а затем высказал:

— Дыба, коль Ивашка воровским человеком окажется, никуда от него не уйдет. Хочу глянуть на сего человека.

— Воля твоя, воевода.

Стрельцы вели Иванку в колодках на руках: с этим детиной надо держать ухо востро. Ишь, как Тимоху на правежный столб откинул; тот едва лоб не расквасил. И надо бы его на дыбу отрядить, да зачем-то воеводе понадобился.

Сеитов оглядев «воровского человека», немедля приступил к делу:

— С бортником Пятуней давно знаком?

— Только в Ростове и увидел.

— А зачем тогда полтину за него выложил?

— Я уже сказывал, воевода. Жаль, мужика стало. Кат его лупцевал будто лютого ворога.

— Диковинный же ты, однако, мужик. Ни один из ростовцев не помилосердствовал, лишь один ты сжалился. Диковинный.

Сеитов вновь внимательно оглядел мужика. Молод, телом дюж, лицо слегка удлиненное, сухощавое, окаймленное небольшой русой бородкой; серые глаза не виляют, спокойны. Обычно лиходеи так себя не ведут.

— Положим, я тебе поверил. Но все же поведай мне — откуда ты заявился в Ростов?

Иванка перестал отвечать. Воевода, кажись, человек не злой, но говорить правду нельзя. С беглым людом один разговор: допрежь всего кнутом исстегают, а затем к барину отправят. Тот и вовсе может изувечить. Не любят баре беглых людей.

— Не хочешь сказывать, Ивашка? Напрасно. Губные каты дело свое изрядно ведают. Ни один человек дыбы не выносит. Ты уж лучше поведай. Может, что-нибудь я тебе и посоветую.

— Спасибо на добром слове, воевода, но тебе не поведаю. Лишь владыке Давыду расскажу.

— Упертый ты, Ивашка… Да что тебя может с владыкой связывать?

И вновь замолчал Иванка. Поездка его в Ярославль наверняка насторожит воеводу. Зачем, по какому поводу? Ниточка потянется — весь клубочек распустится. Всех сосельников под монастырь подведешь.

— О том владыка ведает, — наконец, отозвался Иванка.

Губному старосте надоело упрямство Ивашки. Не выдержал:

— Этот вор ничего не скажет, Третьяк Федорович. Дозволь-таки его на дыбе вздернуть.

— Я уже сказывал: дыба обождет… Сегодня я собираюсь навестить архиерея. У него всё и прояснится.

Воевода Сеитов давно собирался наведаться к владыке. Помышлял попросить у него денег на укрепление града Ростова. Не худо бы обнести город земляными валами, водяным рвом и мощной крепостью с проездными башнями. Однако понимал: деньги понадобятся громадные, а Давыд, как приказные люди сказывают, зело скуповат. Он наверняка много денег не пожертвует. Да и городу столь деньжищ не собрать. Придется царю Ивану Васильевичу челом ударить — от воеводы, владыки и всего люда ростовского.

Большое дело задумал Третьяк Федорович! И тяжкое! Идет Ливонская война. Царева казна заметно оскудела. Но оставить город без защиты — кинуть его на погибель, коль не дай Бог, татарин, турок или лях наскочат. Врагов у Руси достаточно.


* * *
Владыка, как и предполагал воевода, не мошну не расщедрился.

— Надобна справная крепость, ох, как надобна, — завздыхал архиерей. — Истинны слова твои, Третьяк Федорович. Но ни граду, ни мне таких денег не скопить. Напиши-ка ты в Разрядный приказ, а я митрополиту. Глядишь, с двух сторон царя и уговорят. Хоть и тоща казна, но великий государь на твердыни денег не жалеет. А уж мы остатную долю внесем, по бедности нашей.

Лукавил владыка! Третьяк Федорович был наслышан, что архиепископ обладает огромным богатством, но скрягу не переделаешь. Скорее у курицы молоко выпросишь, чем у него кусок хлеба. Но коль царь одобрит возведение крепости, он, воевода сам поедет в Москву и намекнет в приказе государевой казны о «скудости» Ростово-Ярославской епархии. Тут уж Давыд не отбрыкается.

В конце беседы Сеитов молвил:

— В Губной избе сидит странный человек. Ничего не хочет рассказывать. Одно твердит: зван в Ростов владыкой, с ним и разговор поведу.

— Зван мною в Ростов? — хмыкнул архиепископ. — Что за раб Божий, кой в Губную угодил?

Воевода пожал плечами.

— Одно ведаю. Звать Ивашкой.

— Ивашка?.. Кой он из себя?

— Молодой мужик. Силен, как бык. Вкупе с ним сидят в Губной мать с женкой.

Святитель оживился:

— Ведаю сего молодца!.. Но почему он в Губной избе оказался?

Сеитов поведал, на что владыка молвил:

— И впрямь странный. Но за ним вины нет. Прикажи, Третьяк Федорович, доставить ко мне всё семейство.

Глава 21 ВЛАДЫЧНЫЙ ДВОР

Как ни скуп был Давыд, но за свое «чудесное» спасение он мошны не пожалел.

«То святой Иоанн на крутояре в Ивашку воплотился, — раздумывал он. — Надо в честь Иоанна новый храм возвести, а сего дюжего молодца к себе приблизить. Мало ли лиха какого может приключиться, а жизнь — всего дороже. Пусть Ивашка в оберегателях походит, и семью его пристрою».

Иванку, Сусанну и Настену привели в одноярусные владычные терема, соединенные сенями с деревянным храмом Спаса на Сенях, кой являлся домовой церковью святителя.

Худощавый человек в бархатной камилавке и подряснике велел повременить в сенях.

— Владыка молится. Ждите.

Ждали! Едва ли не час ждали. Сидели молча, каждый со своими думами.

Иванка был внешне спокоен, однако в голове засела неугомонная мысль: как-то всё обойдется? Сорвал мать и жену с Курбы, а как дале сложится — одному Богу известно.

Наконец появился молодойслужка архиепископа и молвил, кивнув Иванке:

— Пойдем к владыке.

— А как же мы? — спросила Сусанна.

— Погодя всё изведаете.

Владыка принял в своих покоях. Кресты, образа в серебряных окладах, усеянные драгоценными каменьями, своды, расписанные именитыми иконописцами и знаменщиками: по золоту пущены синие и червчатые[907] кресты в переплет с цветами, а в цветах — лики херувимов[908], запах ладана… Всё живописно, благолепно, как будто угодил в райский уголок.

В красочном кресле восседал владыка в митре[909]. Дородный, улыбчивый.

Иванка перекрестился на иконы, низко поклонился.

— Привел-таки Господь ко мне, сын мой. Божья рука — владыка… Служить мне верой и правдой будешь?

— На то и заявился, владыка… Но допрежь хочу тебе открыться, как на исповеди. А там уж решай, святой отец.

— Аль зело грешен?

— Грешен, владыка. Ты меня зрел в граде Ярославле, но сам я из Курбы, бывшей вотчины князя Курбского. Пахал землю и на князя, и на дворянина Котыгина, а затем вотчину отдали Борису Годунову. Не заладилась при нем моя жизнь. Барщина и оброки затяготили. Вот и надумал всей семьей к тебе, святой отец, податься. Но ушел я не по-доброму.

— Аль лихое дело учинил? — насторожился владыка.

— Сбежал, не дождавшись Юрьева дня. Лихого же дела за мной, что ни живу, не было. Тиун Годунова, поди, ищет меня.

Владыка покачал головой.

— Бежать от господина своего — грех не малый, сын мой. Не чаял я, что ты в бегах окажешься. Не чаял.

— Вижу не по нраву тебе, владыка, речь моя. А коль так, отпусти меня с миром. Вернусь к тиуну. Бог даст, до смерти не забьет.

Озаботился владыка. С грешком сей дюжий молодец. Борис Годунов ныне государев рында. Досаждать ему зело невыгодно. Правда, он еще не окольничий и не боярин, большой власти на Москве не имеет, но все же один из приближенных царя. Тиун из вотчины доложит ему о бегстве Ивашки, и юный Годунов тому не утешится: ныне каждый мужик на золотом счету. Сыск повелит тиуну учинить. Но у тиуна руки коротки до владений епархии: туда ему хода нет.

— Кто-нибудь ведает, сын мой, что ты ко мне снарядился?

Иванка замешкался. Сказать или утаить? Лучше сказать. Уж будь, что будет.

— В Ярославле, владыка, ты меня с одним мужиком видел. То — мой тесть Слота. Но я на кресте поклянусь, что он никому о моем уходе в Ростов не поведает.

— А ведь его тиун первым пытать начнет. Всю подноготную вытрясет.

Перед побегом Иванка и Слота и о такой вероятности толковали, на что тесть молвил:

— Тиуну будет один сказ: «Иванка не первый и не последний мужик, кто в бега срывается. Бегут же и в Дикое Поле, и в заволжские леса, а кто и на Югру. Каждому сосельнику пути беглых ведомы. Я же скажу, что сошел в Дикое Поле. Там и вовсе сыскивать не станут».

Архиепископ поправил на голове митру.

— Здраво, сын мой. У казаков один ответ сыскным людям: «С Дону выдачи нет». Здраво.

Владыка поднялся из кресла и подошел к Иванке.

— Возьму на себя твой грех. Помолюсь Господу. Да и ты никогда Бога не забывай… А теперь, сын мой, выслушай мою волю. К себе возьму. Не всё тебе землю орать[910], слугой моим станешь, ближним слугой. В ночь будешь перед моей опочивальней спать, а когда я с выходом или выездом снаряжусь, неподалеку от меня держись. Оберегай от злых людей и всяких нежданных напастей. Коль радеть будешь, положу тебе жалованье в десять рублей. Яств — сколь чрево запросит, от питий — имей воздержанье. Ты мне всегда, сын мой, в трезвом уме будешь надобен. Всё уразумел?

— Уразумел, владыка. Одно в голову не идет. Неужели и тебе, святой отец, кого-то остерегаться надо? Чаял, что у владык недругов не может быть.

— Молод ты еще, сын мой, и многого не ведаешь. Не думай, что у святых отцов недругов не бывает… Не хотел тебе сказывать, но поведаю. В Казань был послан архиерей Арсений, истинный ревнитель Господа. Но среди церковных людей сыскался нечестивый священник, кой помышлял стать соборным протопопом. Арсений же его не благословил, и тогда нечестивец отравил владыку. Бывали и другие не богоугодные случаи, но тебе достаточно и одного примера.

— Ну и дела, — протянул Иванка. — Выходит, не всё так гладко у святых отцов бывает.

— Для того к себе и беру в оберегатели. Держи ухо востро. Завтра же и приступишь. Что же касается твоей супруги и матери, укажу им служить на поварне. Там тоже верный глаз потребен.


* * *
Сусанну и Настену отвели познакомиться с владычной поварней, а Иванка лежал на лавке в отведенной ему комнате Крестовых палат, и был весь переполнен чувствами. Вот ты и в архиерейских хоромах, Иванка. В таких расчудесных палатах, кои бы тебе и во сне не пригрезились. А что дале? Завтра ты распрощаешься с крестьянской одеждой и обувкой, будешь облачен в дорогую сряду и начнешь служить владыке. Оберегать от всяких бед и напастей. Чудеса! Разве ты за тем сюда шел, крестьянский сын? Чаял, жить с семьей в одной из владычных деревенек, коротать ночи в избенке, а днями пахать, сеять, валить дерева, ходить на сенокосные угодья, жать вызревшую ниву… Творить то, что давно привычно, что прикипело к сердцу, что творил твой отец, дед и прадед. Творить хлебушек. Пусть выстраданный, семью потами облитый, но зато такой лакомый, когда заботливая Настенка подаст в твои натруженные руки мягкий и теплый ломоть хлеба, только что вынутого из пода жаркой разомлевшей печи. Нет ничего слаще и вкуснее!.. И всему тому боле не бывать?! Быть сторожевым псом владыки!

Не по нутру Иванке такая служба. Помышлял о том изречь святителю, но почему-то не хватило духу. Владыка говорил неукоснительным языком, да и он, Иванка, должен был еще в Ярославле скумекать, что святитель зовет его не за сошенькой ходить, а быть его служкой. «Я б, за твой подвиг, с превеликой охотой в епархию тебя взял, и не пашню орать, а при себе держать, дабы оберегал меня от всяких напастей». Сии слова ты, Иванка, пропустил мимо ушей, а владыка-то на полном серьезе сказывал. Вот теперь и быть его служкой. Почему сразу не отрешился?.. Уж слишком неуклонно сказывал владыка. Поперек молви — владыка вспылит и в кандалах к Годунову отправит. Надо перетерпеть, а уж потом, при удобном случае, в деревеньку попроситься. А пока надо к матери с Настенкой наведаться. Как они там?

Иванка распахнул сводчатую дверь и тотчас увидел перед собой гривастого священнослужителя в подряснике.

— Куда направился, молодец?

Голос сухой, неприязненный. Приближенные владыки крайне настороженно отнеслись к «чудачеству» святителя. Привадил к себе какого-то сиволапого мужика, неведомо откуда свалившегося, посулил ему золотые горы и дармовую трапезу, да еще его бабам повелел быть на Сытенном дворе.

— Хочу мать и жену проведать. Чу, они на поварне.

Церковный чин окинул Иванку насмешливым взглядом.

— Так в лаптях и пойдешь?

— А чего, божий человек? Лапти — самая надежная обувка, пят не обобьют.

— Ты зубы не скаль! По владычному двору в лаптях не ходят.

— Так сапоги подавай. Щеголем пройдусь.

— Я тебе не слуга, — покривился «божий человек». — Жди. Допрежь, надо у владыки осведомиться.

Ждать пришлось битый час. Наконец молодой служка принес Иванке сапоги из замши и темно-синий кафтан.

— Меня Неверкой кличут. Облачайся. Ныне красавцем будешь… Не тесен кафтан? Эк, в плечах-то раздался. Богатырище! И впрямь тесен. Но ничего, завтра в другом будешь щеголять. Девкам на загляденье, когда в соборный храм пойдешь.

Служка оказался развеселым, бойким на язык парнем, чему немало подивился Иванка. Он-то думал, судя по надменному гривастому попу, что все слуги архиепископа суровые, сумрачные люди.

— Владыка повелел показать тебе, Ивашка, весь Сытенный двор, даже медовуши. Повезло! Авось и нам дед Михей поднесет. Пошли!

Сытенный двор стоял позади владычных палат. Тут было людно, сновали винокуры, медовары и бочкари, стряпчие, хлебники и калачники; с подвод носили в погреба, поварни и ледники мясные туши, меды и вина, белугу, осетрину, стерлядь просоленную, вяленую и сухую, вязигу, семгу и лососи в рассоле, икру черную и красную в бочках, белые грузди, рыжики соленые, масло ореховое, льняное, конопляное и коровье, сыры, сметану, яйца…

У Иванки в глазах зарябило от обильной владычной снеди.

— Не бедствует, святый отче.

— А чего ему в нищете ходить, Ивашка? Наш владыка один из самых богатых, опричь московского митрополита. У него, чу, одних крестьян боле пяти тыщ.

К парням подошел стрелец в белом суконном кафтане с голубыми петлицами по груди. Через плечо перекинута берендейка[911], у пояса — сабля в кожаных ножнах. (Пищаль и бердыш оставил в караульной избе). Глаза зоркие.

— С кем идешь, Неверка?

— Зело чутко бдишь, стрельче. Молодцом! Доложу святителю. Чару тебе поднесет и новый кафтан за верную службу. Опаски не держи, то — по приказу самого владыки.

— Ну-ну, — кивнул стрелец и, пытливо оглядев двор, удалился в караульную избу.

— Найдем допрежь деда Михея.

Его нашли в одном из подвалов. На каменных стенах горели в поставцах факелы. Среди бочек, кадей и чанов суетились несколько работных людей. Духовито пахло медами.

— Гость к тебе, дед Михей! — оживленно воскликнул Неверка, подойдя к невысокому, сутуловатому медовару с пышной седой бородой. Тот мельком глянул на Иванку и вновь склонился над чаном, поводя в нем саженной деревянной лопатой.

— Гость, грю!

Дед сердито отмахнулся.

— Опять бражника привел. Ступай, Неверка. Не будет вам чары.

— Да не бражника к тебе привел, а нового ближнего слугу владыки, кой повелел ему оглядеть Сытенный двор и медовуши.

Михей вприщур глянул на Иванку, хмыкнул.

— Аль оберегать святителя нанялся?

— Как угадал?

— Поживешь с мое, многое умыслишь. Пойдем, коли так.

Михей повел парней по высокому, обширному подвалу, указывая на меды сыченые, красные, и белые, смородинные, ежевичные и можжевеловые, приварные и паточные, ставленые и малиновые на хмелю.

Не забыл дед Михей показать и лучшие меды — «боярский», «княжеский», «царский», да «обарный».

— Этими владыка особливо тешится. Дам и вам испить.

Парни отведали, похвалили.

— Искусен же ты, медовар, — молвил Иванка. — Как готовишь такое яство? Вот хотя бы мед обарный?

— Могу и поведать, коль владыка прислал. Вишь, что молодые работные творят? На выучку ко мне владыка поставил. Двое разводят медовые соты теплой водой и цедят через сито. Воск удаляют и сюда же в кадь хмель сыплют. Другие — варят отвар в котле.

— И долго?

— Покуда до половины не уварится… А теперь глянь на тех молодцов. Выливают отвар в медную посудину и ждут, пока не остынет… А вот то — хлеб из ржицы. Не простой хлеб. Патокой натерт да дрожжами. Кладем его в посудину. Стоять пять дён. А как начнет киснуть, тогда самая пора и в бочки сливать. Боярский же мед инако готовим. Сот берем в шесть раз боле, чем воды, и настаиваем седмицу. Опосля сливаем и подпариваем патокой. Вот те и боярский мед.

— А царский?

— Про то не поведаю. Сам готовлю, но молодцам не показываю.

— А чего ж таем-то?

— Молод ты еще, детинушка, — степенно огладил бороду Михей. — Ведай: у всякого мастера своя премудрость. Мой мед царю ставят, а нарекли его моим именем — «михейкиным» медом. Вот так-то, молодцы. А теперь ступайте, недосуг мне.

— Спасибо за мед, дед Михей, — поблагодарил Иванка и повернулся к Неверке. — А сейчас веди меня в поварню.

Глава 22 «ОТ ТРУДОВ ПРАВЕДНЫХ»

Купец взбулгачил не только свою слободу, но и весь град Ярославль. Горожане шумели на торгах и крестцах:

— Не нужны нам иноверческие кирхи!

— То святотатство!

— Дозволь немчинам одну божницу поставить, и другие как грибы подымутся!

— Василий Кондак — истинный христианин. Всем городом стоять за Василия!..

Горожане настолько ополчились против немчинов, что тысячным скопищем направились к хоромам воеводы, и когда тот вышел из ворот, то услышал такой угрожающий гомон, что весь похолодел. Чернь настроена решительно, глядишь, и за орясины возьмется.

Едва уняв сонмище, воскликнул:

— Пусть кто-то один молвит!

Молвил Василий Кондак:

— Нам известно, воевода, что ты не стал супротивничать немцам, и отослал их к владыке Давыду. Владыка же повелел ставить кирху в Кондаковской слободе, вблизи православных храмов. Кощунство!

— Не в моих силах отменить повеленье владыки, Василий Прокофьич. Церковные дела вершит архиепископ.

Мышецкий норовил говорить миролюбиво, в надежде утихомирить толпу, но его слова были встречены до такой степени враждебно, что воевода перетрухнул.

«Надо бы стрельцов кликнуть», — подумал он.

В гвалте неслись разгневанные слова:

— Ты с владыкой немцам потатчик!

— Мздой утешились!

— Весь народ супротив, а ты с владыкой в одну дуду поешь!

— Бить челом государю!

— От всего града челобитную!

Долго шумело сонмище, а когда стихло, оробевший воевода, произнес:

— Я попытаюсь переубедить владыку. Соберусь в Ростов.

Но тут опять взял слово Василий Кондак:

— Покуда ты собираешься да владыку убеждаешь, немчины свою божницу поставят. Да и не веруем мы, что владыка иноверцам откажет.

— Не веруем! — грянуло сонмище.

В тот же день от «всех людей града Ярославля» была отписана великому государю Ивану Васильевичу челобитная, кою повез сам купец Василий Кондак «со многи ярославцы».

Слух докатился до архиепископа: примчал гонец от воеводы Мышецкого. Прежде всего, Давыд пришел в исступление, а когда поостыл в гневе, позвал прислужников.

— Немедля садитесь на коней и скачите по дороге в Москву. Надо перехватить ярославских нечестивцев, кои вздумали поруху моим церковным делам учинить. Купца Ваську Кондака ко мне доставьте для разговору. Затеял он не богоугодное дело, кое великому государю не по нраву будет. Скачите спешно, одвуконь!

Иванке сказал с глазу на глаз:

— На тебя особо надеюсь, сын мой. Дабы Васька Кондак не сбежал, свяжи его.

— Но в чем поруха Кондака?

— О том тебе покамест знать не надобно. Доставишь Ваську — изведаешь. И с прислужников глаз не спускай. Как бы на Васькины деньги не польстились. Купчина богатый. Поезжай с Богом, сын мой.

Иванка поехал с тяжелым сердцем. Что-то подспудно подсказывало ему, что владыка затеял дело не такое уж и «богоугодное».


* * *
Перехватить «ярославских нечестивцев» не успели.

Василий Прокофьевич, ведая, что Мышецкий может учинить за челобитчиками погоню, не пожалев денег, снарядил в дорогу молодых ярославцев, отрядив им резвых скакунов.

Грамота была передана в приказ Тайных дел. Начальник приказа посчитал, что к челобитной от всего града Ярославля может проявить интерес сам великий государь, и, без привычной волокиты, принес ее Ивану Васильевичу.

Царь как раз принимал посла от римского папы и «состязался о вере». Кстати пришлась челобитная. В том же «Сказании» написано, что «Ростовский архиепископ Давыд отпал от веры христианской и приложился к латыни. Царь мудро защитил православную веру, папина посла отпустил, а Ростовского архиерея Давыда изобличил, яко еретика, сверг с архиерейского престола и сослал в монастырь… Немцы же зело возмутившись духом, и недоумевая, что учинити, засим, сотвориша совет, решили не делати своей божницы до некоего времени. Христолюбивый же муж Василий Кондаков, видя всё сия, укрепился верою Христовою и воздал хвалу Богу».

В знак доброго разрешения, Василий Прокофьевич надумал поставить на месте предполагаемой кирхи православную церковь Вознесения. Скоро «изготовив все потребное к строению и, отмерив под церковь и под погост довольно земли, и наняв делателей многих, заложил сию деревянную Вознесения Господня церковь в лето 7092 (1584), и на другое лето то совершил, и чудно, яко невесту, украсил и образы, и сосуды серебряными и ризами и книгами божественными и обиходными, во славу Христа Бога нашего. Все же сотворил не от имений духовного чина, ни от вельмож градских, но от трудов своих праведных».

Так явилась в граде Ярославле, на Кондаковом посаде, церковь преславная.

Глава 23 ЖИЗНЬ ПОЛНА НЕОЖИДАННОСТЕЙ

Митрополит Макарий (всенепременно!), посоветовавшись с Иваном Грозным, направил в «неделю вторую святого Поста», бывшего игумена Троицкого Сергиева монастыря Никандра[912], архиепископом в Ростов Великий.

Выбор был тщательным. Ростовская епархия — одна из самых видных на Руси. Царь особенно скрупулезно подбирал архиерея. Бывший владыка был уличен в ереси и сослан в монастырь, дабы забыл, как латинянам предаваться. Но не только из-за этого легла опала на Давыда. Владыка, как изведал царь, был настолько скуп, что меньше других епархий пожаловал казны на Ливонскую войну, хотя его богатства были зело велики.

— Надеюсь, что ты, отче Никандр, усердно будешь служить не только русской церкви, но и озаботишься нуждами державы, — сказал царь.

— В оном ты можешь не сомневаться, великий государь.

Никандр был истинным подвижником святой Руси. Родился он в ярославской деревне Вертлово. Свой монашеский постриг будущий иерарх принял в обители преподобного Сергия Радонежского. Инок настолько ревностно служил Богу, что через несколько лет стал настоятелем знаменитой Троицкой обители. Незадолго до его архиерейской хиротонии[913] в Троицкую обитель приезжал на богомолье царь Иван Васильевич с царицей Анастасией. Возможно, его приезд способствовал выдвижению в архиереи бывшего Троицкого настоятеля.

Вскоре после покорения Казани Иван Грозный крестил своего первенца — царевича Дмитрия — в Троице-Сергиевом монастыре, «а крестил его архиепископ Ростовский Никандр».

Из соборной грамоты, посланной в Соловецкий монастырь, где говорится о еретических заблуждениях Башкина и Косого, явствует, что в соборных заседаниях принимал участие и Никандр. В Летописце, в коем описан Собор, осудивший еретиков, вторым после митрополита Макария назван Никандр.

Митрополит Макарий крестил в Успенском соборе Кремля Марию Черкасскую, ставшую затем второй женой Ивана Грозного. Во время же Крещения архиепископ Никандр возглавил молебен в Архангельском соборе. А когда Иван Грозный отправлялся в поход на Полоцк, то провожал царя «со образы архиепископ Ростовский Никандр». В последние годы жизни митрополита Макария, Никандр замещал его, он же возглавил погребение святителя в Успенском соборе.

Немало печаловался Никандр об опальных людях. Не страшась гнева Ивана Грозного, он «пред государем ручался по князе Василие Глинском, по князе Иване Бельском, по князе Михаиле Воротынском…». Когда царь уехал в Александрову Слободу, то в Москве в это время остались митрополит Афанасий, Новгородский архиепископ Пимен и Ростовский архиепископ Никандр.

На Соборе было принято решение о продолжении Ливонской войны, в коем участвовал и Никандр. Участвует он и в избрании нового митрополита всея Руси Филиппа…

Архиепископ Никандр пробыл на кафедре около двадцати лет. «В течение своего архипастырского служения он обращался со святыми мужами, заботился о храмостроительстве в своей Ростовской епархии и об учреждении в ней монашеских обителей».

Мудр и зело славен был владыка Никандр!


* * *
Вкупе с архиепископом в Ростов Великий был отряжен один из ближних людей царя, дворянин Василий Грязной, содруг всесильного Малюты Скуратова.

Государь побеседовал с Грязным без свидетелей.

— Учини сыск владычному боярину Леонтию Ошанину. Давыдка всё прибеднялся. Казна, де его не столь и велика. Сел и деревень в епархии на перстах перечесть, да и мужиков не густо. Лгал Давыдка!

— Всю душу Ошанину вытрясу! — ретиво высказал Грязной.

— Опосля ж, Васька, навести воеводу Сеитова. Изведай о его делах. Не женился ли, не балует ли с девками сенными? Поди, многих обрюхатил.

— А чего ему с девками не баловаться? То — не велик грех, великий государь. У нас, почитай, каждый господин своих сенных девок топчет.

Грязной недоумевал, а царь посохом пристукнул:

— Изведай!

— Да я в охотку, великий государь! — осклабился Грязной. — Всю подноготную изведаю.

В том Иван Грозный не сомневался. Васька Грязной в любом деле оплоха не допустит.

Сей опричник был ненавистен всему боярству. Высокородцам претило, что никчемный худородный человечишко стал одним из самых доверенных людей государя.

Васька стремительно одолел служебную лестницу: не шел по ступеням, а вспрыгнул на самый верх. В молодости он ходил в псарях двоюродного брата государя, Владимира Старицкого. Двор Старицкого разгромили, а Васька, оклеветав своего господина, подался в опричники.

Малюта проверил Грязного в деле, послав его на разгром одной из боярских усадеб. Васька был беспощаден, его жестокости поражались даже опричники.

— Похвально, Васька, — одобрил Малюта. — Такие люди мне позарез надобны.

Был Васька шустр и непоседлив, охоч до вина и женщин, сыпал шутками и прибаутками. Заприметил Грязного и царь: ему всегда нравились шуты. Васька стал завсегдатаем царских пиров. Его непристойные шутки и острые подковырки, брошенные в сторону того или иного боярина, забавляли Ивана Васильевича. Вскоре Васька был пожалован в думные дворяне.

Скуратов и Грязной стали вдохновителями новгородского погрома. Иван Грозный приказал выявить всех заговорщиков. Малюте и Ваське удалось уличить Афанасия Вяземского в его тайных сношениях с архиепископом Пименом.

Иван Грозный был потрясен: измена проникла в Опричную думу, его ближайшее окружение. Вскоре царю доложили, что владыка Пимен, намереваясь сдать литовскому королю Новгород и Псков, вел тайную переписку с Алесем Басмановым, его сыном Федором, казначеем Фуниковым, земским боярином Яковлевым, опричным боярином Овчин-Плещеевым, думским дьяком Висковатым…

Царя едва не хватил удар. В заговоре — его любимцы, надежные, верные соратники! Ныне и положиться не на кого, Господи!

Иван Грозный в смятении, он потерял сон и покой. Он скорбит и неистовствует, его распаляет необузданный гнев.

И вновь на Москве загуляли лютые казни. Царь пощадил лишь своего «ласкателя», кравчего Федьку Басманова. Тот униженно рыдал, целовал Ивану ноги, на кресте клялся в преданности. Царь до полусмерти избил Федьку посохом, а затем молвил:

— Не слюнявь крест, собака! Нет тебе веры.

— Верь, государь! Да я за тебя отца родного не пожалею.

— Отца?.. Коли так, зарежь его, Федька. Зарежь!

В тот же день Федька принес царю голову Алексея Басманова, но опалы не избежал. Иван Грозный сослал Федьку на Белое море. Там он и умер.

Казни опричников продолжались.

Васька же Грязной был послан «дозирать» Ростовскую епархию. Перед отъездом он заехал попрощаться с Малютой. Тот (на редкость!) был зело пьян. Загорелась душа до винного ковша.

— Пей, Васька… Зол я ныне. Царь ближних людей казнит. Даже Федьку своего не пощадил.

— И как же он теперь, Григорь Лукьяныч?

— Как? — мотнул тяжелой головой Скуратов. — Сеитова из Ростова позовет, хе…

— Да он же…

— Враки…Спас я его. Надоумил, чего царю сказать. Недосилок-де. А царь поверил. Федьку Басманова пожалел. А Сеитову ныне никакую девку не обабить.

— Так он же царя надул.

Малюта опомнился.

— Молчи, пес! Я тебе ничего не сказывал. Молчи!

Малюта так тряхнул Ваську за грудки, что у того серебряные пуговицы на пол посыпались.

— Нем, как рыба, Григорь Лукьяныч. Я у тебя самый преданный пес.

— Ведаю, Васька, ведаю. Один ты у меня остался… Но ныне ни на кого нельзя полагаться. Ни на кого!

Малюта громыхнул по столу тяжелым кулачищем. Чарки опрокинулись, залили мальвазией льняную скатерть.

Скуратов притянул Грязного за ворот кафтана к своей рыжей бороде и хрипло выдавил:

— Ныне и мы по острию ножа ходим. Царь вконец взбесился. Берегись, Васька.


* * *
При опале владыки мирским его слугам приходилось тяжко: они обычно разбегались, ведая, что и на них может пасть царский гнев. Была и другая причина: новый архиепископ мог привезти с собой прежних слуг.

Иванка не ведал, как и быть. Дожидаться нового владыки — но тот его оберегателем не звал. И что делать Сусанне с Настенкой? Им владычная поварня пришлась по нраву. А вот ему, Иванке, короткая служба у Давыда оказалось в тягость. Он никогда не чаял стать служкой архиерея. Ему страдная нива роднее дармового сладкого калача.

Иванка ломал голову и бесцельно слонялся по Ростову. Он так и не успел еще, как следует оглядеть город. Сколь красивых боярских теремов и храмов в городе!

У церкви Вознесения неожиданно столкнулся с бортником Пятуней. Тот, признав своего избавителя, повалился в ноги.

— Спасибо тебе, детинушка. Насмерть бы забил меня зятек.

— Да ты встань, Пятуня. Я, чай, не боярин, чтобы мне в ноги бухаться.

— Боярин не боярин, а ныне в добром кафтане ходишь и сапоги на сафьяне. Никак, удача тебе привалила?

— А-а, — вяло отмахнулся Иванка. — А вот зятек твой без стыда и совести.

— Фомка-то? — вздохнул бортник. — У него стыд под каблук, а совесть под подошву. Сердца в нем нет. Всё нипочем. Ему на боку дыру верти, а он: ха-ха! Не зря в каты подался. Не хочу боле о нем толковать.

— А чего не в лесах?

— На Полинку пришел глянуть, дочку. Прихворала малость. Сотами буду пользовать. А мед, сам ведаешь, от всех недугов лечит.

— О том я уже от деда Михея наслышан, владычного медовара.

— Дед Михей пользу меда знает, — кивнул Пятуня. — В его погребах и мой медок водится… На храм любуешься?

— Кажись и не велика церквушка, но сотворена искусно.

— Государев мастер Андрей Малой возводил. Умелец, коих поискать на Руси, да вот царю не угодил. Казнил его царь-батюшка.

— Как это «казнил?» — подивился Иванка.

— А ты и не ведал?

— Да я всё по селам да деревенькам обретался. Глухомань!

— А ты и впрямь чудной. Сам был в лаптишках, а полтинами швыряешься. Ныне, как боярский сын облачен. Не понять мне тебя, детинушка.

— Авось когда-нибудь и поймешь. Так, отчего ж Иван Грозный мастера сказнил?

— На то он и Грозный. Церковь, вишь ли, показалась ему ниже прежней, деревянной, коя стояла на этом месте. Вот и положил Андрей Малой голову на плаху.

— Суров наш государь. Своего мастера не пощадил.

— Близ царя — близ смерти, детинушка. Не нам о том судачить… Жарынь ныне. Не хочешь кваску испить? Избенка моя недалече. Зайдем. Женке мой будешь в радость.

Бортник чем-то пришелся по нраву Иванке, и он согласился, тем паче — дел никаких не было, и он до сих пор не ведал, что ему предпринять.

Избенка стояла неподалеку от деревянной церкви Николы, что на Подозерке, и оказалась она довольно просторной. Была чистой, опрятной, со светлой горенкой. Иванка приметил — из соломенной кровли выступает дымница из красного кирпича. Выходит, изба топится не по черному. Оконца затянуты не мутными бычьими пузырями, а тонкой, прозрачной слюдой. Во дворе — колодезь с журавлем, добротная баня — «мыленка», под поветью уложены березовые полешки. Не так-то уж и захудалым мужиком оказался Пятуня, а вот правежа не избежал.

— Встречай дорогого гостя, Авдотья! — с порога воскликнул хозяин избы.

Иванка перекрестился на киот, молвил:

— Доброго здоровья, хозяюшка.

— И тебе жить во здравии, — оробевшим голосом произнесла дородная женщина с моложавым, довольно привлекательным лицом. Была она в длинном, почти до пят, распашном шушуне, застегнутом сверху донизу на оловянные пуговицы. Волосы упрятаны под белый плат, концы коего собраны в узелок под подбородком; на ногах — легкие башмаки, сплетенные из лозы.

И кого это Бог принес? Простолюдины в таких сапогах и нарядных кафтанах не ходят. То ли от воеводы кто пожаловал, то ль из Земской избы?

— Да ты не пужайся, мать. Сей добрый человек меня от правежа вызволил. Кланяйся!

Авдотья поклонилась, но глаза ее остались недоуменными. Пятуня рассказывал, что от правежа его спас какой-то молодой деревенский мужик в армяке и лаптях, а тут…

— Чего глазами хлопаешь? Был мужик, а теперь…

Пятуня и сам не ведал, как назвать своего неожиданного спасителя.

— Иванка. Слуга владычный.

— Вона как, — протянул Пятуня. — Пояснил бы, детинушка. — Но тотчас вспомнил древний русский обычай.

— Накрывай стол, мать. Напоим, накормим, а уж потом и расспросим, коль его душа пожелает.

Авдотья накрыла стол белой скатертью и загремела ухватом в печи.

— Не тормошись, хозяюшка. Сыт я. А вот кваску бы выпил.

— Не ломай обычай, детинушка. Ешь больше, проживешь дольше. Один крест хлеба не ест. Выпьешь и кваску. Полинушка!.. Сходи-ка в чулан за жбаном, милая.

Из горенки вышла девушка лет шестнадцати в голубом сарафане. Иванка глянул на Полинку и аж головой крутанул. И до чего ж пригожа! Уж на что Настенка хороша, но эта красы невиданной.

Девушка выпорхнула за жбаном, а Иванка невольно молвил:

— Залюбень твоя дочка, Пятуня.

Пятуня смущенно крякнул и признался:

— Не родная она мне.

— Не родная?

— Долго сказывать, детинушка.

Придвинул скамью[914] к столу.

— Присаживайся, дорогой гостенек. Чем богаты, тем и рады.

На столе появились наваристые щи, гречневая каша, пареная репа, моченая брусника, рыжики на конопляном масле, душистый мед в сотах, корчага с бражкой.

Полинка поставила на стол жбан с квасом и ушла в свою горенку.

«А Пятуня-то не бедствует. Почему ж тогда на правеже стоял?» — подумалось Иванке. Помышлял о том спросить бортника, но опомнился: и впрямь нельзя обычай рушить; допрежь надо всего вкусить и уж затем приступать к беседе.

Осенил себя крестным знамением и сел на скамью. Отпил прохладного ядреного квасу и принялся за снедь. Отобедал, вновь перекрестился, поблагодарил хозяев за пития и яства, и наконец-то высказал:

— Сам-то я с малых лет крестьянствовал. А тут как-то меня владыка увидел. Чем-то поглянулся ему, к себе в служки взял, дабы оберегал его от лихих людей.

— Еще бы такого детину не взять. Плечами-то едва через дверные косяки пролазишь… Теперь нового владыку будешь поджидать?

— Пока и сам не ведаю, — неопределенно отозвался Иванка, и, наконец, задал свой вопрос:

— Почему на правеже очутился, Пятуня?

— И не чаял, Иванка, но сколь дней у Бога впереди, столь и напастей. Еще на Федула[915], растворяй оконницу, заявился ко мне Земский староста Демьян Курепа и медку заказал. Много. Мне-де на Покров дочь выдавать, пудов пять на медовуху понадобиться. Добудь! Я плечами пожал. Не каждое лето добрый взяток идет. Иной раз и пудишку радешенек. А Курепа: добудь! И полтину серебром в руку сунул. Задаток-де, дабы усердствовал. И черт дернул меня взять. Лето же выдалось для пчелы доброе. Четыре месяца медом промышлял. Избенка у меня на курьих ножках в лесу. Соты вырезал, растопил и целых три бочонка нацедил. Помышлял в Ростов отправиться за подводой, но тут лихие люди как из-под земли выросли. Меня поколотили, полтину за иконкой нашарили. И надо же мне было, дуралею, полтину с собой взять. Нет бы, дома припрятать. Но самое худое то, что и весь мой мед лихие прихватили. Осталась самая малость в сотах.

— Уж не этот ли, кой я пробовал?

— Тот самый… Пришел с повинной к Курепе. О разбое ему поведал. Он не поверил. Чужим-де людям медок втридорога продал. Как я не божился, не клялся всеми святыми, ничего слушать не желает. На правеж меня поставил.

— А зять что?

— Я уже тебе сказывал. Черствый человек и скряга. За полушку удавится. Кабы не ты, стоять бы мне на правеже еще трое дён.

— А что потом?

— Полинка бы выручила.

— Но как, Пятуня?

— А вот послушай, детинушка.


* * *
Когда-то Полинка жила в Гончарной слободке, что на Подозерке. Были у нее два брата, отец и мать. Жили, как и весь ремесленный люд, бедновато, но и лютого голода не ведали. Кормились не только от продажи глиняной посуды, кою добротно выделывал отец, Луконя Вешняк, но и добычей рыбы. Неро под боком, лови — не ленись! Всякой доброй рыбы вдоволь. Правда, Земская изба наложила немалую пошлину, но и себе оставалось.

Полинка была «меньшенькой», но уже с восьми лет мать Дорофея усадила ее за прялку.

— Пора, доченька, — сердобольно молвила мать. — Всякая одежа страсть как дорогая, никаких денег не хватит. Сами ткать будем, как и все тяглые люди. И тебя приучу.

Маленькая Полинка и сама ведала, что все черные люди щеголяют в домотканых сермягах, портках и рубахах.

К двенадцати годам она уже ни в чем не уступала матери. Дорофея довольно говаривала:

— Искусные руки у тебя, доченька. Была бы у боярина в сенных девках, златошвейкой[916] бы стала.

Как в воду глядела Дорофея. Но допрежь навалилось на избу Лукони Вешняка горе-трегорькое. Грозный царь Иван Васильевич отправил на Ливонскую войну сыновей, кои так и не вернулись в Ростов Великий. Дорофея и раньше прихварывала, а тут и вовсе занедужила, да так и померла в один из мозглых осенних месяцев.

А в апреле, на следующий год, погиб и отец. Заядлый рыбак пошел на озеро, но весенний лед оказался чересчур тонок. Четверо рыбаков в тот день не возвратились в свои избы.

Осталась шестнадцатилетняя Полинка одна-одинешенька. Горько тужила, плакала, собиралась в Девичий монастырь податься, но тут как-то в избу сам земский староста Курепа заглянул.

— Чу, вконец осиротела, девонька?

— Так, знать, Богу было угодно, Демьян Фролович.

— Вестимо. Бог долго ждет, да метко бьет… Луконя сам виноват. Сколь раз людишкам сказывал: не рыбальте весной перед ледоломом. Озеро коварно. Лезут, неслухи! Ну да не о том речь. Прослышал я, что ты добрая рукодельница. Не пойдешь ко мне в сенные девки?

Полинка отозвалась не вдруг. Она-то в черницы собралась, и вдруг — в услуженье к земскому старосте?

— Чего призадумалась? Не обижу, любую мою девку спроси.

Полинка сама слышала, что староста своих девок в наложниц не обращает, не как другие богатеи, с супругой живет в любви и согласии. Правда, сказывают, скуповат, но дворовые люди его голодом не сидят.

— Я тебя торопить не буду, девонька. Коль надумаешь, приходи.

Всю длинную ночь думала Полинка. Она сроду не была истовой молельщицей. Ходила с матерью раз в неделю в храм пресвятой Богородицы, в посты, как и все люди на Руси говела[917], но чтобы целиком посвятить себя служению Богу, о том никогда не думала. Лишь когда осталась сиротинкой, решила пойти в обитель.

«Но смогу ли я навсегда заточить себя в темную монашескую келью, когда я люблю жизни радоваться?» — сомневалась Полинка.

Она и в самом деле росла веселой и жизнерадостной.

«Славная ты у меня, — как-то молвил отец. — Доброй женой кому-то станешь. Вот погожу еще годок, да и жениха тебе пригляжу».

Но приглядеть отец так и не успел…

На другое утро Полинка пришла к земскому старосте. А вскоре она и впрямь стала златошвейкой. Её дивные изделия приказчик продавал втридорога.

Как-то, выйдя из храма Успения, Полинка увидела неподалеку «торговую» казнь Пятуни и сердце ее заныло: бортник был добрым знакомцем отца, зимой нередко заходил в избу и всегда приносил Полинке медовый пряник.

Девушка, несмотря на строгий взгляд жены старосты, прибежала к месту казни.

— За что тебя бьют, дядя Пятуня?

— Демьяну Курепе полтину задолжал, — только и успел сказать бортник.

Полинку тотчас подхватила под руку тучная старостиха и увела в свои хоромы. Девушка украдкой проникла в покои Курепы и тотчас возбужденно заговорила:

— Прости меня, Демьян Фролович, но мне нужна полтина серебром. Весьма нужна!

— Что это на тебя нашло, девонька? Аль, какая нужда приспичила? Так скажи, сделай милость.

Полинка лгать не умела, а посему честно выпалила:

— Дядю Пятуню батогами бьют. Он добрый человек, с малых лет меня ведает.

— Пятуню?.. За дело бьют. Он мне полтину не вернул. Деньги не малые. И не проси! Пусть сродники за него позаботятся.

— Тогда я вышивать не буду! — вгорячах высказала Полинка и убежала в светелку.

Утром Курепа проверил: к шитью и в самом деле не дотронулась. Ишь, какая строптивая! Надо бы наказать, дабы впредь дурью не маялась. Однако, передумал. Полинка может и вовсе удила закусить, а ее издельям цены нет. Добрая денежка течет в кошель Курепы.

Пришел в светелку и хмуро высказал:

— Я, чай, не Змей Горыныч. Завтра повелю отвязать твоего дядьку.

— Правда, Демьян Фролович? — возрадовалась Полинка.

— Словами на ветер не кидаюсь.

Полинка, дождавшись, когда Курепа удалится в свою Земскую избу, выскочила из хором и прибежала на Вечевую площадь. Молвила бортнику:

— Завтра тебя приказано высвободить от правежа, дядя Пятуня. Слово мне староста дал.

— Спасибо тебе дочка… Не забывай нас. В любой день заходи.

— Непременно, дядя Пятуня.

— Токмо отпустит ли тебя Курепа?

— Шить не буду! — озорно рассмеялась Полинка. — Отпустит! Я теперь всего добьюсь.

И добилась-таки. Зело ценил Курепа свою златошвейку.


* * *
— Вот так-то, детинушка. Ты на день раньше подвернулся. Полюбили мы Полинушку. Она-то в тереме Курепы ласки не ведает. Мы ей теперь вместо отца и матери. Славная девушка. Руки у нее и впрямь золотые.

— Ты сказывал: прихворнула.

— Всё у оконца вышивает, вот ветерком и продуло. Горло малость застудила. Но теперь уже все, слава Богу. Медок любой недуг исцеляет.

— А как же Курепа?

— В убытке не будет, — хмыкнул Пятуня. — Полинушка и в нашей горенке рукодельничает. Курепа ей и мишуры и канители доставил, дабы без дела не сидела. Но Полинушку и понукать не надо. Шьет да всё песенку напевает. Легкое у нее сердце.

— Дай Бог ей счастье, — молвил Иванка и вышел из-за стола. Поклонился хозяевам. — Спасибо вам, люди добрые. Пойду я.

— Заходи к нам. Теперь избу ведаешь. Мало ли чего, — провожая Иванку до ворот, сказал Пятуня.

— Всё может статься.

Иванка пошел по улице, мощенной дубовыми плахами, к Детинцу и вдруг увидел перед собой молодцеватого нарядного вершника в вишневом полукафтане и в алой шапке, отороченной собольим мехом. Да то ж воевода Сеитов с послужильцами!

Иванка сошел на обочину, поклонился.

Воевода тотчас признал бывшего узника Губной избы, остановил коня.

— Жив, здоров, Ивашка?

— Твоими молитвами[918], воевода.

— А скажи мне, молодец, порядную грамоту владыке Давыду подписывал?

— Рядился к владыке только на словах.

— Добро, — почему-то оживился Сеитов. — Слово к делу не пришьешь. Новому архиепископу служить станешь?

— Не хотелось бы, — откровенно признался Иванка.

— Чего ж так?

— Сердце не лежит. Я ж не попов сын.

— Так… А может, ко мне пойдешь?

Иванка промолчал. Воевода же, понимая, что детинушка озадачен, продолжал:

— Вольным послужильцем тебя возьму. Можно сказать — ратным человеком. В старину таких людей дружинниками называли. Никакой кабальной грамотки. По нраву будет — служи, не по нраву — ступай, куда сердце подскажет.

— А мать с женой?

— И про них не забуду. Жалованье тебе дам. Купишь избу — и живите с Богом. Голодом твоя семья сидеть не будет. По рукам, молодец?

Сеитов пружинисто спрыгнул с коня и протянул Иванке руку.

— По рукам, воевода.

Глава 24 ЦАРЕВ ДОГЛЯДЧИК

Васька Грязной ведал: Ростов Великий издревле богат князьями и боярами. Первый ростовский князь Ярослав сидел в городе на озере Неро целых 22 года! Его прозвали «Мудрым» за его грандиозные новины.

Ныне же многих князей поизвели. Нечего им было за свои привилегии бороться, ногу царю подставлять. Ростовские князья стали самыми ярыми противниками великого государя, даже на прямую измену пошли.

Еще в 1554 году пытался бежать в Литву Никита Ростовский. Но сыскные люди не дремали: изловили изменщика в Торопце, привезли в железах на Москву и на дыбу вздернули. Когда ребра начали ломать, князек не стерпел и выдал немало князей в челе с боярином — князем Семеном Ростовским. Зело погулял топор по шеям изменщиков!

Но сущей бедой для царя оказалось бегство в Литву князя Андрея Курбского. И кто бежал? Любимец из любимцев! Царя даже удар хватил.

И все же Иван Васильевич не до конца довел свое дело. На Ярославской земле сохранились крупные вотчины князей Троекуровых, Жировых-Засекиных, Прозоровских, Шехонских и других княжеских родов. Надо бы всем башки отрубить, дабы дворяне по всей Руси властвовали. Они-то горой за царя стоят.

Васька Грязной ненавидел бояр и князей, видя в них угрозу великому государю. Сколь их еще по городам сидит! Чванливые люди. Вот и ростовский боярин Юрий Ошанин[919], поди, тот еще гусь. По правде сказать, он не из бояр, а из дворян, но коль к владыке на службу перешел, то ныне и называется «владычным боярином». Теплое местечко нашел, Юрий Петрович. Доходное! Владыка занимается церковными делами, а его селами и деревеньками — «боярин» Ошанин. Наверняка, минуя архиепископа, большую деньгу в свою мошну отстегивает. Ну да от него, Василия Грязнова, ни одна полушка меж пальцев не проскочит. Троих подьячих с собой везет, — тертых, видавших виды. Великую мзду Ошанин отстегнет, дабы не угодить в опалу Ивана Грозного. Деньги сгодятся, они лишними не бывают. После Бога — деньги первые. Богатей, Василь Григорич!

На удивление Грязнова, владычный боярин встретил появление подручного Малюты без всякого страха и уничижения. Был спокоен, степенен, не суетлив. А ведь перед Грязным трепетали самые знатные сановники Москвы.

— Что за дело ко мне привело, Василь Григорич? Мню, по пустякам великий государь ко мне стольного дворянина не пришлет.

Грязной не любил ходить вдоль да поперек, а посему высказал напрямик:

— Архиепископ Давыд в опалу угодил. Велено мне владычные земли обозреть, нет ли на них какого изъяну.

Лицо Ошанина по-прежнему оставалось безмятежным.

— Изволь, коль на то есть царская воля.

— Есть, Юрий Петрович. И грамотка, и подьячие из Поместного приказа. Всё оглядим и опишем.

— Милости прошу, Василь Григорич. Когда по селам и деревням поедем?

— А с утра и поедем. А ныне я подустал с дороги. Потрапезую, да и ко сну отойду.

— Кактебе будет угодно, Василь Григорич.

Грязной любил сытные столы, уставленные изысканными блюдами. Если он приходил к кому-нибудь в хоромы, то хозяин с ног сбивался, дабы угодить влиятельному гостю. Сам Василий Грязной заявился! Первый подручный Малюты.

Юрий же Петрович и в данном случае не проявил должного рвения. Никаких особых изысканных яств на столе не оказалось.

«То ли скуп, то ли гостем пренебрегает, — не понял Грязной. — Но того быть не должно. Грязнова вся Русь страшится».

Царев доглядчик вылез из-за стола и высказал:

— Сделай милость. Прикажи в повалуше постельку застелить… Да вот еще чего… Пусть пригожая сенная девка застелет.

Юрий Петрович не выразил удивления. С древних времен на Руси существовал неписаный закон: коль гость пожелает сенную девку, отказа быть не должно. Должна прийти к нему самая пригожая, в богатом облачении и с чаркой вина на подносе.

Грязной остался девкой доволен. В повалушу и впрямь явилась красна-девица. Рослая, гибкая, с высокими грудями. В легком атласном летнике, червчатого[920] цвета с длинными рукавами, украшенными серебряным шитьем и жемчугом. На голове девушки — изящный венец, к коему прикреплены жемчужные подвески; на прямую спину спускались густые, распущенные волосы, с вплетенными в них алыми лентами.

Молвила с поклоном:

— Откушай, государь.

Глаза лукавые, озорные.

Василь Григорич осушил чарку и приказал:

— Разбери, постель… Да и сама разоблачайся.

Молодая, щедротелая девка в постели была зело горяча.

— Тебя как кличут?

— Варькой.

Грязной что-то прикинул про себя и молвил:

— Усладная ты… Барин твой, небось, частенько к себе зовет?

— Да ну его, — махнула рукой Варька. — Живем как монашки. Барин наш ни одной девки не тронул. Токмо и ведает свою супружницу. А мы в самой поре.

— Так-так, Варька… Хочешь большие деньги заиметь?

— Да кто денег не желает, барин?

— Заимеешь, коль дурой не будешь.

— Чего делать-то?

— Позже поведаю. Жди. А пока ступай.

— А может, и завтра в постельку позовешь, барин? — бесстыдно повела глазами Варька.

— Ненасытная ты. То и добро… Лезь под одеяло, хе-хе…


* * *
Всю неделю объезжал села и деревни Василий Грязной, выискивая «изъяны» владычного боярина. Но по порядным и кабальным книжицам всё сходилось. Вел Ошанин строжайший учет, за каждого архиерейского трудника мог отчитаться, за каждый оброк и подать. Как ни въедливы были московские подьячие, но уличить Ошанина в «воровстве» не удалось.

— Да неужели он ни единой полушки себе не заграбастал? — дивился Грязной.

Подьячие разводили руками.

— Всё до алтына сдано во владычную казну. На том стоят росписи Давыда.

— Неуж бессребреник? — ахал Грязной.

— Боярин бессребреник, а вот владыка, почитай, половину казны в свою мошну забирал.

— И мужиков зело прижимал. Ох, и лютовал владыка! — Грязной даже головой крутанул.


Тяжко жилось трудникам на владычных землях!

Англичанин Ричард Ченслер, проезжая от Ярославля к Москве (через Ростовский и Переяславский уезды), писал, что «сия область усеяна деревушками, замечательно переполнена народом», и что «земля эта изобилует хлебом». Однако эти деревушки были, как правило, невелики. Село состояло из четырех-восьми дворов. К селу тянулись небольшие деревни из двух-трех изб.

Бывал Васька Грязной в этих избах. Все они топились по черному, еда была скудная: ржаной хлеб да жесткая овсяная каша. Пшеничного хлеба Васька и не видывал.

«Зато, поди, приказчик Ошанина зело разбогател», — подумалось Грязному. Поведал о том владычному боярину, на что Юрий Петрович ответил:

— Не разбогател, Василь Григорич. Он у меня второй. Первый норовил нещадно воровать, так я его в железа посадил. Новому же — каждую деньгу повелел в книжицу заносить. У кого взял, по какому случаю, в какой день? Не единожды проверял приказчика. Честно трудится, ни одна полушка владычной казны не миновала.

На восьмой день к Грязнову пришли пронырливые приказные крючки и доложили:

— Не сыскали вины на боярине Ошанине. Вся казна, Василь Григорич, должна быть у Давыда.

Грязнова оторопь взяла. Что ни живет на свете, но такого беспорочного боярина он не ведал. Мужиков в три погибели ярмит (да и где их не ярмят?), но кормится одним жалованьем владыки. То-то он его, Грязнова, не испугался, то-то все дни покоен. А ведь помышлял Ошанина изрядно уличить, и дабы о том царя не извещать, мыслил с боярина большой куш сорвать. Не выгорело! Чист Ошанин, ключ родниковый. Ай да Юрий Петрович!.. Но не всё еще потеряно. Надо владыку Никандра тряхнуть: казна-то к нему перешла. Громадная казна! Царь Иван Васильевич на Ливонскую войну денег просил, а Давыд всё прибеднялся, малым отделывался. В гневе будет великий государь. Надо с Никандром хитроумно потолковать. Коль тот захочет владычную казну у себя оставить, пусть раскошелится. Он, Грязной, не дурак, чтоб от больших денег уходить. Никандр же — не Давыд. Мыслит новые храмы и монастыри в Ростове Великом возвести. Немало денег понадобится.

Разговор с архиепископом состоялся на другой же день. Никандр встретил царева опричника прохладно:

— Никто не волен проверять казну епархии, опричь самого архиерея.

— Даже по указу царя?

— Никогда того не было, сын мой, чтобы государь покушался на церковные деньги. Покажи грамоту, где бы о том было указано.

Но Васька — тертый калач. Решил взять Никандра на испуг:

— Царю с грамотами возиться недосуг. На словах передал, дабы я воровство антихриста Давыда уличил. И я его уличил. Огромадные богатства ростовский архиерей имел. На Ливонскую же войну малую толику кидал, как голую кость собаке. Не тебе сказывать, владыка, что государь наш зело грозен, когда его обманывают. Так недолго и в опалу угодить.

На угрозливые Васькины слова владыка ответил сурово:

— Не тебе, сын мой, архиереев судить. Ныне Давыд свои грехи в монастыре замаливает, но так Богу было угодно… Царю же поведай: Ростовская епархия, коль Отечеству иноверец угрожает, казны своей не пожалеет. Ступай, сыне!

Глаза владыки были строги и повелительны, от них веяло такой внушительной силой, что Васька отступил. Уже в сенях опомнился:

«А казну-то я так и не оглядел».

Но вернуться под хмурые очи Никандра ему не пожелалось. Этот суровый поп и под саблей ничего ему не покажет. Да и бес с ним! Свое дело он, Грязной, исполнил. Владычный боярин чист, не жульничал, все пошлины Давыду вручал, а вот куда девал деньги сам архимандрит — дело темное. То ли половину себе присвоил, то ли в епаршей казне оставил. Разберись тут! Он, Васька, и в самом деле не имел права пересчитывать рубли Давыда. Царь его крепко наказал, а новый архиепископ ныне от пожертвований на Ливонскую войну не отмахнется. Сей поп не дурак. Он-то хорошо уразумел, что царю станет известно о несметных богатствах епархии, тотчас немалый куш отвалит.

Васька успокоился. Одно худо: не погрел руки. Но не все еще потеряно. Будет в его калите зело весомая денежка. Только надо похитрее дельце обстряпать.

Глава 25 НОВОСЕЛЬЕ

На службе у воеводы Сеитова было куда повадней. У архиепископа Иванка чуял себя скованно: не привык он среди церковных людей жить. Дело ли — денно и нощно Давыда караулить и всюду за ним мотаться? Маята! Владыке Никандру Иванка никак не понадобился. Не ищет. Вот и, слава Богу.

Третьяк Федорович не обманул: и жалованье наперед выдал и с избой помог. Позвал Иванку, спросил:

— Где желаешь двор ставить?

— Да мне бы в слободе, воевода. И хорошо бы огородишко был, дабы мать моя и жена на грядках копошились. Докука им без земли.

Сеитов головой покачал.

— Охота тебе в тягло залезать. Я ж тебя в послужильцы беру. Поставил бы тебе обельный двор, и никакого тягла. На посаде же дармовой земли не бывает. Придется тебе за огородишко подати и пошлины платить.

— С жалованья твоего, воевода. Нельзя нам без землицы.

— А ты и впрямь странный. Ну да ладно. Будет твоей семье огородишко. С Земским старостой потолкую, выделит. Сам же — лишь мою службу ведай. У меня всяких дел невпроворот. А дабы избу долго не рубить, кликну плотничью артель. За два дня добрый двор поставят.

— Одним махом?

— Аль в диковинку, Иванка? В Москве не бывал. Там и не перечесть сколь было пожаров. Все улицы выгорали. Отстройся-ка заново! Вот плотники издавна и смекнули: стали изготовлять готовые сборные дома на Трубе.

— На трубе?

— Не о том подумал, Иванка, — улыбнулся Сеитов. — В глухой башне Белого города Москвы есть широкое отверстие, перегороженное железной решеткой. Через отверстие же протекает река Неглинная. Вот сие место москвитяне и прозвали «Трубой» или Трубной площадью. И Ростов Великий горазд на пожары. Местные плотники решили от Москвы не отставать. На Чудском конце срубы готовят. Там и сосновый лес под боком. Бревна для стен — в обхват до аршина. Добрая изба получается, кою легко быстро собрать и разобрать. И печника тебе толкового подберу. Зазорно воеводскому послужильцу в черной избе жить. Будет у тебя белая изба. Так что, готовь новоселье!

— Благодарствую, воевода, — поклонился Иванка. — Не ведаю, как с тобой расплачиваться стану.

— Доброй службой, детинушка.

Вскоре появилась у Иванки и новая белая изба с повалушей, и дворик для коня, и колодезь с журавлем, и баня-мыленка, и землица за двором.

Сусанна и Настенка не могли нарадоваться. Иванка же особой отрады не выказывал. Нет, нет, да и почнет его грызть невеселая думка. За последнюю пору манна с небес сыплется. То владыка Давыд на сытые харчи к себе позвал, то вдруг воеводе изрядно поглянулся. Ишь, какой добрый двор отгрохал! И кому? Беглому оратаю, о коем на селе думают, что тот сбежал в Дикое Поле. Как по сказке всё навалилось. Шел за сохой мужик и вдруг на скатерть-самобранку набрел. Но такого в жизни не бывает, а потому и смутная тревога на сердце. Ранее кусок хлеба своим горбом доставался, а ныне уж слишком легко, из господских рук, к чему он, Иванка, никогда и свыкнуться не сможет. Так что же? На село, к приказчику Бориса Годунова возвращаться?.. Никак не годится. Беглому одна участь — ременная плеть, коя всю кожу до костей сдерет, либо — студеный поруб[921], где и околеть недолго. Баре беглых не жалуют, до смерти могут извести, дабы другие мужики о бегстве не помышляли… Вспять ходу нет, но и безделье не слишком тешит.

Иванка, привыкший к бесконечной мужичьей работе, господскую службу окрестил праздным «бездельем». Поехал воевода город осматривать — и ты с ним, приказал кого-то в Приказную избу доставить — доставь, отправился зайцев травить — и ты становись в охотники… Да ужели то работа? Ничегонеделание! Но воевода без послужильцев не может: чин того требует. Свыкаться надо, Иванка.

Но душа тянула к земле…

Обычно на новоселье звали друзей и добрых знакомых, но ни тех, ни других Иванка пока не обрел. Вспомнился бортника Пятуню, но тот, поди, в лесах пропадает. Зашел на всякий случай. И вот судьба — Пятуня в избе! Сидит на лавке, что-то тихонько напевает и сеть плетет. Увидел Иванку, встрепенулся:

— Вот так гость. Авдотья! Мечи, что есть в печи. Вдругорядь в новом кафтане. Никак жалуют тебя святые отцы… Полинушка! Ты глянь на доброго молодца.

Иванка смущенно кашлянул в русую бородку.

— Не суетись, Пятуня. Не в гости пришел, а с позывом. Правда, не чаял тебя застать дома.

— А наш пострел везде успел. Искал в лесу новые пчелиные дупла, да на речонку набрел, а в речонке рыба косяками ходит. Вот и прибежал домой, дабы бредешок сладить.

Полинка вышла из горенки и поклонилась гостю в пояс. Иванка же в другой раз отметил яркую красоту молодой девушки.

Полинка вновь удалилась к себе, а хозяин пояснил:

— Ныне дочка каждый воскресный день навещает. Настояла на своем. Смирился Демьян Курепа. А куды денется? По воскресеньям царь никому работать не велел, вот Полинушка и проведывает нас.

Иванка и сам уже убедился: город — не деревня. Мужики по воскресным дням на полатях и лавках не отлеживаются. Идешь за сошенькой — на солнышко поглядывай, да моли Бога, как бы непогодица не навалилось: весенний день год кормит. А в пору сенокосную, хлебную страду?

Царь и попы хоть и указали в воскресенье на изделье не ходить и всем шествовать в храм Божий, но мужику не до храма: надо вовремя управиться, дабы семью в голоде не оставить.

Город же строго придерживается царского повеленья. И упаси Бог его преступить! Ни князь, ни боярин, ни купец не заставит холопа заниматься издельем. За тем зорко присматривают объезжие головы из Земской избы. Ослушников ждет суровое наказание.

Иванка посмеивался на городской побыт. Тихо в воскресный день в Ростове Великом. Примолкли кузни, не месят глину гончары, отложили сыромятные кожи сапожных дел мастера… Даже пекари спозаранку не замешивают тесто: хлеб для воскресного дня выпечен еще в субботу.

— Ты на мой кафтан не дивись. В другой пришлось облачиться.

Иванка коротко поведал о своей новой службе, отчего у Пятуни борода на шестую пуговицу вытянулось.

— Чудеса-а, — протянул он. — Мужик не живет богат, а живет горбат, а тебе богатство само в руки подвалило. Нет, ты слышь, Авдотья? Давно ли я видел этого молодца в сирых лаптишках?

Авдотья не знала, что и сказать, а Пятуня знай словами, как горохом сыплет, знай, ахает. Наконец, он вспомнил Иванкины слова:

— С позывом, говоришь? Аль, помочь какая понадобилась? Всегда готов тебе посодействовать.

— Прошу милость оказать. Новоселье у меня. Буду рад, коль с хозяйкой пожалуешь.

Пятуня прошелся по избе гоголем, лицо довольное.

— Слышь, Авдотья? Сидеть нам в гостях у воеводского послужильца, за одним столом с самим Третьяком Сеитовым. Ты когда-нибудь ведала такого почета?

— Не ведала, но…

Хозяйка почему-то оробела:

— Да токмо гоже ли будет воеводе сидеть с мужиком, коего у Спаса на Торгу батогами били?

— А кто не грешен да царю не виноват? Да и вины моей не было. То Земский староста на правеж меня поставил. Его грех.

Дверь в горенку была открыта. Полинка, слыша разговор, вновь выпорхнула из своей комнаты.

— Его грех, дядя Пятуня. Я всё ведаю! Пусть гость ничего худого про тебя не думает.

— Молодец, Полинушка. Заступница!

— Да у меня и в мыслях не было. Честен Пятуня, а потому и на новоселье кличу, — молвил Иванка и добавил:

— А коль и ты, Полинка, хочешь мне милость оказать, то и тебя к себе зову. Жена моя и мать рады будут.

Полинка вопрошающе кинула взор на Авдотью и Пятуню.

— Понимаю, дочка. Как на то Демьян Курепа глянет. Ну, да я сам до него добегу. Упрошу.

— И не вздумай, дядя Пятуня. Сама отпрошусь. Он у меня шелковый, — с задорным блеском в лучистых глазах высказала Полинка.

Новоселье справляли по старому русскому побыту: и трижды с иконой поп вокруг двора обошел, и двор святой водой окропил и… кошку вперед пустили. Батюшка неодобрительно глянул на домашнюю животину, но смолчал: древнее язычество давно уже перемешалось с христовой верой.

Не забыл Иванка пригласить к столу и плотников — тоже стародавний обычай. Все гости (по тому же побыту) пришли не с пустыми руками. Пятуня преподнес липовый бочонок меда, Полинка — вытканную узорами скатерть браную и по красивому убрусу Сусанне и Настенке, плотники — две искусно изготовленные лавки и набор плотничьего сручья, сосед, кожевенных дел мастер, упряжь для коня. Всё — по толку, всё в хозяйстве сгодится.

Воевода к новоселью припоздал, но Иванка тому лишь утешился: никак забыл о своем посуле, не к боярину на пиры шествовать. Да то и к лучшему: никого стеснять не будет. С простолюдинами гулять веселей, лишь бы питий и яств хватило. Но о том Иванка изрядно позаботился, не поскупился, благо жалованье вперед получил.

И Настенка и Сусанна были довольны сыном. Такой добрый двор заимел! Да и служить будет у самого воеводы. По слухам Третьяк Федорович хоть и строг, но человек праведный, ни дворовых, ни вольных слуг своих не обижает. Сказывают, плеткой ни на кого не замахивался. Дай-то Бог, чтобы у сына все было урядливо, тогда и семья покойно заживет. А покой нужен: скоро Настенка чадо принесет. Иванка ждет сына. Каждый мужик такой прибавы жаждет. Помощник! Годы птицей летят, не заметишь, как и внук в доброго молодца вымахнет.

Едва подняли первую чару, как в избу вбежал послужилец.

— Открывай ворота, хозяева! Воевода в дом жалует!

Гости и не ведали (Иванка промолчал, да и Пятуню предупредил, дабы помалкивал), что к ним заявится такой высокий гость. Все вышли из избы, а Иванка распахнул ворота.

Третьяк Федорович и трое послужильцев ехали на конях, а впереди их шел молодой слуга в лазоревом кафтане и вел за узду нарядно облаченного, вороного коня.

— Принимай в подарок, Иванка. Двор без доброго коня — сирота.

Гости ахнули, а Иванка земно поклонился воеводе. Конь для мужика — дороже всего на свете, не зря его на селе «кормильцем» зовут. (Иванка продолжал жить деревенскими понятиями).

— По нраву ли? — весело спросил Третьяк Федорович.

— Еще как по нраву, воевода… Милости прошу в дом пожаловать да нашего хлеба откушать.

— И хлеба откушаю и чару выпью. Стоять твоему двору незыблемо. От бури не рухнуть, и в огне не сгореть.

И загулял пир в новехонькой избе!

Глава 26 ЗЛАТОШВЕЙКА

Не спалось молодому воеводе. Смежит веки, прикажет себе — спать! — а в глазах красавица Полинка. Как увидел ее в Иванкиной избе, так и залюбовался. Уж больно глаза у нее дивные: большие, лучистые, с небесной лазурью[922]. А брови? Разлетистые, густые, соболиные. А коса? Темно-русая, пушистая, заплетенная бирюзовой лентой. Телом ладная, голос задушевный. Истинная, девственная красота.

Третьяк Сеитов и в Москве, и в Ростове замечал немало красных девиц, но ни одна из них не трогала сердце. Выходили они в церковь в сопровождении родителей, мамушек и нянюшек. Разряженные, нарумяненные и накрашенные, в драгоценных украшениях. Каждая боярская дочь старалась перещеголять своим благолепным видом другую знатную девушку. И все чересчур румянились и подкрашивали брови и ресницы черной или коричневой краской. Этот обычай настолько укоренился, что дело дошло до необычных мер.

Сеитов хорошо помнит, какой шум разгорелся в Москве, когда жена князя Ивана Борисовича Черкасского, первая красавица стольного града, Ирина Юрьевна, не захотела, было, румяниться, то жены других бояр убедили ее не пренебрегать обычаем родной земли, не позорить других женщин и добились того, что эта прекрасная от природы женщина вынуждена была уступить и применять румяна.

А какие серьги красовались на ушках девушек и знатных женщин! Золотые, с яхонтами, изумрудами, «искрами» (мелкими камушками); на руках — браслеты с жемчугом и дорогостоящими камнями, на пальцах — перстни и кольца, золотые и серебряные, с мелким жемчугом.

Богатым шейным украшением женщин и девушек было монисто, состоявшее из драгоценных камней, золотых и серебряных бляшек, жемчугов, гранат; некоторые к монисту подвешивали ряд небольших крестиков, с вкрапленными в них лалами[923].

Как далека была от боярышень Полинка! Ни румян, ни черни, ни обильных украшений. Недорогие маленькие сережки так шли к ее чистому, жизнерадостному лицу, что оно не нуждалось ни в каких богатых изукрасах.

Чем чаще Третьяк посматривал на Полинку, то все смущеннее становилось ее безупречное лицо. (Девушка, конечно же, заметила его внимательные взгляды и густо зарделась). А у воеводы все сладостнее становилось на душе.

Когда он распрощался с хозяевами избы, то, как бы ненароком, спросил:

— Уж не твоя ли дочь, Сусанна?

Ответ же получил от Иванки:

— Сирота она, воевода. Родители, кои жили в Гончарной слободке, примерли, так она стала Пятуню навещать, кой был добрым знакомым отца Полинки. Еще при жизни родителей искусной рукодельницей прослыла. Ныне у Земского старосты проживает в златошвейках. Сюда же с Пятуней пришла.

Ничего больше не спросил Третьяк, однако до самого терема ехал с необычным волнующим чувством, коего он никогда не испытывал.

Задремал князь лишь под утро, а когда пробудился, то тотчас вспомнил дочь гончара.

«Да что это со мной? Никак простолюдинка зело приглянулась… Надо о воеводских делах помышлять, а в голове всё Полинка да Полинка».

Сидел в Приказной избе, разбирал дела челобитчиков, выслушивал подьячих, а в голове одна назойливая мысль: «Полинка… Надо бы с ней свидеться».

Вернувшись после всех воеводских дел в хоромы, сел в кресло и надолго погрузился в думы. Не ладное ты затеял, Третьяк Федорович! Пристало ли сыну московского дворянина, отец коего на службе у самого государя, к какой-то простолюдинке любовью воспылать? Глупо. И на Москве и в Ростове проведают — насмешничать примутся. И ничего не поделаешь: рот не ворота, клином не запрешь. Так что, ищи, Третьяк, свою суженую среди дворянских родов. Другого не дано. Не выставляй себя на посмешище и выкинь Полинку из головы. Но это же — ножом по сердцу…

В покои вошла старая мамка Никитишна. С рожденья она была приставлена к младенцу, да так привыкла к «дитятку», что отправилась вместе с ним в Ростов Великий.

Третьяк не хотел брать, но мамка в ноги повалилась:

— Не обижай свою мамку, дитятко. Куда ж тебе одному? Ни супружницы, ни родительского глаза, ни ключницы. Чужая-то тотчас обберет. За всем глаз да глаз. Обвыкла к тебе, голубок мой. Помру без тебя. Пожалей ты свою мамку!

Долго причитала, пока не вмешался отец:

— И впрямь, пожалей мамку, сын. В чужой город едешь. Хоть одна родная душа с тобой будет. А Никитишна — старушка толковая, за дворовыми приглядит.

— Добро, отец.

Так и привез с собой мамку Третьяк Федорович, хотя за дворовыми людьми было кому приглядеть: в хоромах поджидали воеводу дворецкий и ключник…

Никитишна глянула в лицо своего питомца (глаза еще зоркие) и всполошилась:

— Да что эко с тобой содеялось, голубь мой? Весь какой-то сумрачный, и от снеди отвернулся. Уж не прихворал ли, пронеси Господи!

— Да здоров я, Никтишна. Забот много.

— А ты не обременяй себя. Забота душеньку сушит. Надо заботы на слуг своих перекладывать. Зрела твоего подьячего, кой намедни к тебе приходил. Чрево-то семью аршинами не обхватишь. Эк раскормился! Вот на него все заботы и отпихивай. А то и еда не впрок. Сейчас я тебе горяченькой ушицы принесу. Похлебай — и затугу под лавку.

Никитишна ушла к поварам, а Сеитов, проведя ладонью по столешнику, сразу вспомнил необыкновенно красивую скатерть Полинки, принесенную в дар Иванке. Вот и повод! И вновь всё в Третьяке всколыхнулось.

Не успела мамка поставить на стол поднос с ушицей, как Сеитов молвил:

— Не обновить бы нам скатерть, Никитишна?

— Чем же эта плоха, голубь мой? Чистая, льняная.

— Перестала глаз радовать, Никитишна. Был я вчера в избе послужильца своего, так у него такую распрекрасную скатерть бранную увидел, что не в сказке сказать.

— Да откуда же у твоего слуги такая скатерть пригожая?

— На новоселье златошвейка Полинка подарила, что у Земского старосты в рукодельницах проживает. Схожу-ка я к Демьяну Курепе и закажу дивную скатерть.

Пестунья руками замахала:

— Не мужское это дело по таким пустякам к златошвейкам ходить. Сама хочу глянуть на изделья рукодельницы. Завтра же и соберусь. А то выдумал. Девке кланяться!

Сеитов и сам понял, что перегнул палку, однако без наставленья пестунью не оставил:

— Хорошенько к златошвейке приглядись. Не спеши, глянь и на другие изделия. Хоромы-то мои давно обновы требуют.

— Да что это на тебя нашло, голубь мой? Кажись, всюду у нас урядливо.

— Притерпелись, Никитишна. Покои, опять же скажу, должны глаз радовать, а даровитых рукодельниц у меня нет. Глянь на рушник. Незатейливый. Да таким рушником не лицо утирать, а ложки после трапезы. Срам! Непременно сходи к старосте, и коль его рукодельница вправду искусная мастерица, то к себе ее переманю.

— Схожу, схожу, а ты давай, голубок, на уху налегай.

Потом пестунья сидела в своей горенке и в толк не могла взять: что это вдруг нашло на «дитятко?» И скатерка и рушник добрыми руками сотворены, а голубку «глаз не радуют». Златошвейку, вишь ли, ему подавай. Это тебе не из оконца свистнуть. Земский староста, никак, кабальной грамоткой девку повязал. Попробуй, перемани. Хлопотное дело. Да и сама девка незнаемая. Надо все изведать: хороша ли собой, нет ли на ней какой порчи и не болела ли когда-нибудь дурной хворью.

Никитишна всячески оберегала своего «голубка», а посему и среди дворовых хотела зреть здоровых людей.

Вернулась Никитишна от Земского старосты ублаженная:

— Всем хороша Полинка. И лицом пригожая, и телом ладная, и недугами не хворала. А уж мастерица — поискать! Ничего не скрывала, все изделья свои показала. Да таких искусниц я и на Москве не видывала.

— Славно, Никитишна, славно!.. А что Демьян Курепа?

— Да его и не было, а то бы с мастерицей и покалякать не довелось. Заказала ей и скатерть браную и рушники.

— Мало того, Никитишна. К себе заберу златошвейку.

— Мудрено, голубок. Я, ить, не только на изделья глядела, кое-что выпытала. Мастерица кабалу на себя подписала. Курепа, чу, заковыристый, на свои руки топора не уронит. Всё-то он предусмотрел.

— Но и мы не на руку лапоть одеваем, Никитишна. Поговорю с Курепой.

Еще с утра в Приказной избе воевода молвил старосте:

— Ежедень мимо твоего двора езжу, Демьян Фролович, а в хоромах не бывал.

Курепа запустил персты в свою лопатистую бороду и глянул на воеводу настороженными глазами. С какой это стати Третьяк в хоромы напрашивается? Однако настороженность тотчас улетучилась, желудевые глаза стали улыбчивыми.

— Изволь глянуть, воевода. Завсегда рады. Когда посетить намерен?

— А чего откладывать? Коль тебе не в тягость, сегодня же, закончив дела, и посещу.

— Никакой тягости, воевода. Желанным гостем будешь.

Однако весь день Земского старосту мучил вопрос: чего ж понадобилось воеводе? Он спроста ничего не делает.

Позвал своего «крючка» из Земской избы и приказал:

— Беги, Еремка, в мой дом и упреди супругу, что ужинать вкупе с воеводой буду. Чтоб сама в поварню спустилась. Лети!

Демьян Курепа проживал вне стен детинца, супротив Рождественского монастыря, где стояли дворы ростовской знати.

Оглядев стол, Третьяк Федорович молвил:

— Изрядно расстарался, Демьян Фролович. Экий богатый стол собрал. Такой снедью сам бы великий государь разутешился. И гусь жареный, и поросенок, и всякая икорочка. Даже вина заморские. Я к тебе ж не на пир заглянул.

— Воевода для нас, Третьяк Федорович, — крякнул Курепа, — тот же государь. Самый высокий чин в городе, коему даже бояре шапку ломают. Отошли времена, когда князья и бояре в городах властвовали. Ныне у воеводы все под рукой. Изволь откушать, Третьяк Федорович.

Хмыкнув на льстивую речь, воевода сел к столу, вновь окинул взглядом «жареное, пареное» и всякие изысканные разносолы, и довольно потер ладони.

— С удовольствием откушаю, Демьян Фролович. Проголодался.

— Так ить, живот — не лукошко: под лавку не сунешь.

— Истинно, староста. Опричь хлеба святого да вина проклятого всякое брашно приедчиво, — присловьем на присловье ответил Третьяк Федорович и добавил:

— Умеют же русские люди красное словцо вставить.

— Да уж палец в рот не клади, — поддакнул староста. — Поговористых мужиков, что комарья в лесу. Ростовский же люд особливо речист. Чего только не услышишь на торгах.

Ели снедь, запивали вином, перекидывались малозначительными словами, а Курепа всё поджидал, когда же воевода заговорит о деле. Не ради же одного ужина он приспел. И вот тот момент наступил. Вытерев рушником рдеющие, очерченные губы и откинувшись на спинку дубового кресла, воевода спросил:

— Слышал, Демьян Фролович, у тебя искусная рукодельница живет.

— Живет, воевода, — насторожился Курепа, и тут его осенило. Не зря, выходит, вчера (как поведала супруга) воеводская ключница приходила. Всё вынюхивала, высматривала, с Полинкой толковала. И супруга — вот уж кому надо рот веревочкой завязывать — всё старухе выложила. Дура! Ума ни на грош… А ныне о златошвейке начал воевода пытать.

— Тогда с просьбой к тебе, Демьян Фролович. Надумал я в хоромах кое-что подновить. Златошвейка надобна. Может, отпустишь?

— Да я… да я бы с превеликой охотой, воевода, но Полинка мне порядную грамоту подписала. На десять лет порядилась.

— Эка невидаль. Порвешь грамотку — и вся недолга.

— Извиняй, воевода. Не могу древние устои рушить. То великими князьями и царями заведено. Никто не волен старину ломать.

— Да ты что, Демьян Фролович? — подивился Сеитов. — Ничего и ломать не надо. Я ж не даром помышляю златошвейку к себе забрать. За все десять лет уплачу. Такими сделками ныне никого не изумишь. Не тебе о том сказывать.

— Понимаю, воевода. Но на кой ляд тебе большими деньгами сорить, коль моя мастерица все заказы тебе исполнит. Куда дешевле обойдется.

— Дабы заказы выполнить, Демьян Фролович, надо в хоромах быть и мерки ведать. У тебя, к примеру, поставец в два аршина, а у меня в три с четвертью. Покрывальце-то совсем другое надо ладить. А накроватницы, полавочницы? Многое хочу обрядить. Не бегать же по семь раз на день к твоей мастерице.

— Разумею, воевода. Лишние хлопоты.

— Так, сговорились?

— И рад бы, но рукодельницу отпускать повременю.

Земский староста так уперся, что хоть режь его на куски. Не зря про таких говорят: упрямому на голову масло лей, а он всё говорит, что сало. Ну, никак не хотел скуповатый Курепа лишаться немалых доходов! Изделья Полинки даже иноземные гости, не торгуясь, разбирали.

— Досадно, староста, — начал серчать воевода.

— Да и привыкла она к моему дому. Хоть и порядную подписала, но живет вольной птахой. Ни в чем не ущемляю.

Курепа кряхтел, лоб испариной покрылся: тяжелая пошла беседа.

Третьяк Федорович поняв, что староста от своего не отступится, решил подойти к разговору с другого боку:

— Нам с тобой, Демьян Федорович, надо бы в одной упряжке идти.

— Так я, кажись, из постромок не выбиваюсь. Аль худо службу несу?

— Сносно.

Курепа побагровел: не по душе ему пришлось это воеводское слово. «Сносно» — выходит терпимо, а коль «терпимо» — далеко не по нраву воеводе. Но не он ли, Демьян, дотошно все земские дела разбирает, не он ли должный порядок в Ростове наводит и строжайше за сбором пошлин блюдет. Обидно!

— Это как посмотреть, воевода.

— Вот и я приглядываюсь, Демьян Фролович. И не только я. Государь новины проводит, дабы власть в одном кулаке держать.

— Это ты к чему, воевода?

— Да к тому, Демьян Фролович, что в некоторых городах великий государь повелел Земские избы упразднить, дабы всеми делами управлял воевода.

— А в других? — поперхнувшись, спросил Курепа.

— В других — на усмотрение воевод.

Лицо Курепы вытянулось, прибавилась испарина на лбу. Под самый дых ударил Третьяк! Проявишь упорство — себе будешь не рад. Воевода, коль примется грехи в земских делах искать, всегда их найдет. Грехи не пироги: пережевав, не проглотишь. Третьяк самим царем прислан. Стоит ему грамотку отписать — и прощай доходное место. Уж лучше девку Полинку потерять, чем Земскую избу.

Воевода, конечно же, приметил, как изменилось лицо Курепы. Изрядно же он его припугнул. Царь лишь в двух городах упразднил Земских старост, в Пскове да в Новгороде, где «выметал крамолу». На «усмотрение же воевод», вырвалось у Третьяка с умыслом, дабы сломать неуклонного Курепу. И умысел, кажись, удался.

— На всё твоя воля, воевода. Не хотелось мне отпускать девку, но, чую, тщетно. Выше лба уши не растут. Однако, есть и у меня просьба. Оставь у меня мастерицу недельки на четыре, заказы ей надо доделать. Жалко бросать такую работу.

— Добро, Демьян Фролович, — повеселевшим голосом произнес воевода. — Покажешь мне златошвейку?

— А чего ж не показать? За погляд денег не берут. Идем в светелку.

В светелке трудились над издельем четверо работниц. При виде своего хозяина и воеводы все встали и поклонились в пояс.

Глаза Третьяка сразу же остановились на юной девушке с пышной темно-русой косой, большими синими глазами и вишневыми пухлыми губами. Алый сарафан лишь подчеркивал ее красоту.

«И до чего ж пригожа!» — невольно пронеслось в голове воеводы, и сердце его учащено забилось.

— Здравствуй, Полинка.

— Здравствуй, воевода — смущенно потупив очи, отозвалась девушка, и щеки ее зарделись. Она еще в избе Иванки подметила мягкие, настойчивые взгляды молодого воеводы. Никто и никогда еще так не смотрел на нее, и от того ей стало не по себе. И чем чаще Сеитов поглядывал на нее, тем взволнованней становилось на ее душе. Ну, зачем же он так смотрит? Зачем?

Когда она вернулась в хоромы Курепы, то воевода долго не улетучивался из ее памяти. Ей почему-то приятно было его вспоминать. И вот новая встреча, и вновь воевода кидает на нее ласковые взоры.

Третьяк Федорович оглядел Полинкино шитье и лишний раз убедился, что она мастерица от Бога. Изделия других рукодельниц заметно отличались от вышивок «сиротинки».

— Славно, славно, Полинка. Буду рад видеть тебя в своих хоромах.

Девушка еще больше зарделась, а Курепа украдкой вздохнул.

Когда староста и воевода вышли из светелки, рукодельницы принялись весело обсуждать неожиданное появление Сеитова.

— Молодой и пригожий.

— На него все девушки заглядываются.

— Ох, бедовый! Приголубить бы такого… А ты чего, Полинка, помалкиваешь? Он с тебя глаз не спускал.

Обычно веселая и озорная Полинка на сей раз не ведала, чего и молвить. А рукодельницы знай подзадоривают:

— На одну тебя и смотрел.

— Еще как смотрел!

— Влюбился в нашу Полинку.

— Ишь, как раскраснелась. В хоромах тебя хочет видеть.

— Повезло же тебе, Полинка. Сам воевода!

— Ох, бедовый!..

Глава 27 БЕС ПОПУТАЛ

Васька Грязной не оставил своей злокозненной затеи. Воевода Сеитов должен быть изобличен. Васька уже изведал, что Третьяк до сих пор не женился и, как поговаривают, даже с сенными девками не вступал в прелюбы. Царя страшится. Но век ему в «евнухах» не ходить. Молод, цветет здоровьем, похоть свое возьмет. Обо всех страхах забудет, когда в его руках окажется любострастная девка. Вот тут-то он, Васька, его и уличит. Нечего было обманывать царя. Третьяк из всех сил постарается уговорить его, Грязнова, чтобы он не докладывал о его грехе великому государю, иначе воеводу ждет смерть. Такого одурачивания Иван Грозный не потерпит, а посему Третьяк готов будет любые деньги всучить за молчание государева опричника. Быть тебе зело богатым, Василь Григорьич. Ищите и обрящете!

Повезло Грязнову и с погодьем. Лето стояло сухое и жаркое. Теперь лишь надо скрытную купальню подыскать. Но то дело не хитрое: ростовцы сказывали, что два десятка рек в озеро Неро втекают.

Отыскал укромное место Васька и вдвойне порадовался: неподалеку, в полуверсте от Ишни, охотничий домик стоит. Поставлен еще бывшим воеводой Лобановым-Ростовским, кой отдыхал здесь после соколиной потехи. Ныне домик отошел Третьяку. Всё-то ладненько складывается!

Повезло Ваське даже с владычным боярином Ошаниным. Привратник заявил, что барин отъехал в деревеньки. Того-то и надо было Грязнову. Напросился на обед. Дворецкий не посмел отказать. А затем Ваську «ко сну потянуло». Попросил Варьку постельку разобрать.

Утром, в воскресный день, нагрянул Васька в хоромы воеводы.

— Попрощаться заехал, Третьяк Федорыч. Завтра в Москву отбываю.

Сеитов приказал накрыть стол. За трапезой воевода обратился с просьбой:

— Если не в тягость, наведайся к моему отцу, Василь Григорич. Когда сюда уезжал, в недуге был. Как он там? Поклонись от меня и письмо передай. На словах скажи, что у меня все, слава Богу.

— Непременно заеду, Третьяк Федорыч… Но услуга за услугу.

— Сказывай, Василь Григорич.

— Жарынь! Большой любитель я в воде побарахтаться. Может, вместе на реку съездим? Всё повадней мне будет. А я уж первым делом к батюшке твоему загляну. Не откажи в любезности.

— И уговаривать не надо, Василь Григорич. Едем!

— Может, сенных девок с собой возьмем. Двойная услада!

— Да ни к чему бы, Василь Григорич. Народ всё подмечает, а я ж — воевода.

— Народ? Чернь, сермяжные рыла! Им ли, клопам вонючим, господ осуждать?

— Всё так, Василь Григорич, но оставим девок в покое.

— Скромник. Ох, лукавишь, Третьяк Федорыч. Нет такого барина, чтоб своих девок не тискал. Чай, по ночам-то киот частенько занавешиваешь[924], хе-хе. Тем паче, супруги нет.

— Прости, Василь Григорич, — нахмурился Третьяк, — но девки мои греха не ведают.

— Скромник, — вновь произнес Васька. — Ну да Бог с тобой, без девок искупаемся. Приглянул одно местечко на изгибе Ишни. И песочек отменный, и водица теплая.

Воевода взял с собой трех послужильцев, среди коих оказался и Иванка Сусанин. Взял своих молодых опричников и Васька Грязной.

Третьяк пустил, было, коня рысью, но Васька остановил его криком:

— Не поспешай, воевода!

Поравнялся с Третьяком, добавил:

— Прощаюсь с Ростовом. Когда теперь увижу?

— Дивный город. Одних храмов не перечесть.

Третьяк, как и все бояре и дворяне, холодно относился к ближнему подручному Малюты. Уж слишком много крови пролил этот бывший выжлятник. Он даже на владычных землях вел себя дурно. Как поведал боярин Ошанин, убивал из пистоля деревенских собак, своими руками раздирал ни в чем не повинных кошек. Страшный, жестокий человек. Он не может жить без крови.

Третьяку приходилось терпеть Васькино присутствие. Царев посланец! Но уже по дороге к реке он пожалел, что обратился к опричнику с просьбой: отцу не по душе будет появление в его доме «собиннного» друга Малюты…

Позади воеводы и Грязнова ехали четверо опричников; к седлам коней были приторочены метлы и собачьи морды с оскаленными пастями; а за ними уже следовали послужильцы Третьяка.

Иванка поглядывал на спины «кромешников» и сердито размышлял:

«Лиходеи! Сколь мужиков в Курбе поубивали, сколь изб пожгли, сколь добра схитили. И за какие провинности? За то, что мужики на барщине гнулись в три погибели и оброки несли непосильные? Вот и получили сполна. Злыдни! Ныне едут, как ни в чем не бывало да зубы скалят. И зачем с ними Третьяк Федорович на реку поехал, да еще с самим Василием Грязновым, о коем в Ростове чего только не говорят. Кат из катов! Да такого лиходея за версту к себе не надо подпускать».

Не понимал Иванка сближения воеводы с московским кромешником. Но в душу Третьяка Федоровича не влезешь. Слоту бы сюда. Тот враз бы всё раскумекал. Башковитый мужик.

При вспоминании Слоты у Иванки потеплело на душе. По нраву ему был этот отзывчивый, степенный, рассудливый мужик. Как ныне живется Слоте при новом барине? Так бы и потолковал с ним. Настенка по отцу скучает. Не было дня, чтобы «тятеньку» не поминала… Настенка! Любая жена. И вовсе затяжелела. Скоро сына ему принесет. Сусанна ждет не дождется внука. Счастье-то, какое!..

Неподалеку от купальни Васька остановил коня. Осмотрительно молвил воеводе:

— В оном местечке утки бывают. Тут, как озерный заливчик, вот и слетаются. Подбить хочется. Сойдем с коней, Третьяк Федорыч, и пойдем потихоньку.

Черными, цыганскими глазами глянул на опричников и послужильцев воеводы.

— Дабы не спугнуть птицу, никому к реке не подходить.

Изгибающийся хомутом берег реки густо зарос кустарником. Васька, вытянув пистоль из-за рудожелтого кушака, крадучись шел впереди. Третьяк отчетливо услышал плеск воды.

— Есть птица, — прошептал Васька, и сторожко раздвинув кусты ивняка, застыл с очумелыми глазами. Затем тихо обернулся к воеводе, возбужденно зашептал:

— Нет, ты глянь, Федорыч.

Воевода глянул и с неподдельным удивлением уставился на реку. Из воды выходила обнаженная купальщица — молодая, миловидная, с высокими грудями.

У Третьяка перехватило дыхание: он впервые увидел нагую девушку, а та вышла на песчаную отмель, остановилась и запрокинула гибкие руки за голову, представ во всей своей цветущей красе.

Васька Грязной, прелюбодей и сладострастник, похотливо засопел носом. Не отрывая от девки ненасытного взгляда, шепнул:

— Кто такая?

Воевода лишь пожал плечами.

— Зело пригожа, — снова прошептал Васька, во все глаза продолжая разглядывать молодую купальщицу.

А Варька обернулась задом, и вновь закинула руки за голову. Пусть, пусть воевода разглядит все её девичьи прелести. Святоша! И чего такой раскрасавец девок чурается? Пора его приголубить. Пусть наконец-то познает истинную усладу. И не даром: Грязной посулил три рубля. Но зачем ему это понадобилось? Могла бы и сама к воеводе в терем прийти. Чудной барин. И чего только не напридумывал!

— Ох, ладна, бестия, ох, ладна.

Васька даже издал тихий стон от возникшего вожделения. Если бы не воевода, он подскочил бы сейчас к Варьке и принялся бы ее яростно «нежить». Но нельзя срывать хитроумную ловушку.

— Не будем пугать. Пойдем в другое место, Василь Григорич.

Потихоньку выбрались из кустарника.

— Ну, как тебе девка, Третьяк Федорыч?

Воевода был и смущен и обольщен, а посему скрывать не стал:

— Прелесть!

— То-то! — залился Васька. — Ишь, какие у тебя ростовны, хо!

Пошли к всадникам.

— Что-то выстрела не слышали, Василь Григорич, — произнес один из опричников.

— Птицы, никак, в другое место перелетели, — ухмыльнулся Грязной. — Поищем.

Отъехали с полверсты и обнаружили новое доброе местечко, где все и выкупались.

Васька, глянув на оголенного Иванку, всё тело коего бугрилось мышцами, присвистнул:

— Здоров же ты, детина! Молотом что ли стучал, аль десяток лет избы рубил?

— Всякое было, барин, — уклончиво отозвался Иванка.

Когда все облачились и сели на коней, Васька показал рукой на видневшийся неподалеку небольшой теремок.

— Никак для охоты срублен, Третьяк Федорыч?

— Угадал, Василь Григорич. Люблю соколиной потехой позабавится.

— Жаль, не доведется. Но в теремок твой, коль не возражаешь, хотелось бы заглянуть. Мои молодцы вина и снедь прихватили. Пригубим по чарочке?

— Отчего ж не пригубить? Солнце над головой. Самое время перекусить.

Охотничий теремок оказался хоть и небольшим, но довольно уемистым: за столами можно рассадить до трех десятков человек.

Теремок не пустовал. В нем постоянно проживал для оберега один из сокольих повытчиков, воеводский слуга, Гришка, прозвищем «Кочет», сухотелый, приземистый мужик средних лет, с шапкой густых, огненно-рыжих волос, окладистой, курчавой бородой и с удлиненным, слегка крючковатым носом.

Когда шутники-охотники (на подгуле) просили Гришку согнуть руки в локтях, помахать ими и похлопать глазами, то Гришка и вовсе становился похожим на петуха. Но Кочет за «скоморошье действо» вымогал лишнюю чарку. А если уж его просили еще и прокукарекать, то он кочевряжился до тех пор, пока к его ногам не поставят полную корчагу с вином. «Пей, сколь душа запросит!».

Но был Гришка не таким уж и дурашным. Охотники ведали, что Кочет вполне обстоятельный мужик, кой не только в сокольем деле большой умелец, но и в любой другой работе. Чего не заставь Гришку — выполнит споро и ловко. И силенку имел, и теремок содержал в должном порядке, и лихих людей не опасался. Тем-то он и приглянулся Сеитову.

Завидев среди всадников воеводу, Гришка поспешно распахнул ворота тына, окружавшего теремок. Лицо его оживилось. Страсть любил Кочет, когда приезжали охотники!

— Доброго здоровья, воевода. А чего ж без птиц и сокольников?

— В другой раз, Гриша. В подклете вино осталось?

— Обижаешь, воевода. И чарки не пригубил.

Гришка был честен: никогда не дотрагивался до воеводских винных запасов. В одиночку ему не пилось.

— Верю, Гриша. Доставай ендовы[925].

Ступили к переметным сумам и опричники, вытягивая из них сулейки[926] с добрыми хмельными напитками.

Один из опричников, ставя на стол сулейку, бросил выразительный взгляд на Грязнова. Тот кивнул.

После третьей чарки воевода расслабленно потянулся и протяжно зевнул.

— Что-то меня разморило, Василь Григорич. В сон клонит.

— Сон дороже лекаря, Третьяк Федорыч. Благое дело!

— Пойду, прилягу в опочиваленке, а вы пируйте.

Гришка проводил воеводу в повалушу, а Васька, мало погодя, произнес:

— А что, Гришка, не сходить ли нам на реку, дабы освежиться? Бредень на тыне видел. Покажи рыбный лов.

— Чего ж не показать, барин? Тут рыба непуганая, сапогом черпай.

— Добро, Гришка. Все на реку!.. Гришка, прихвати сулейки.

Пир продолжился на Ишне…

Варька сбросила с себя сарафан и прильнула к воеводе всем своим жарким, обольстительным телом.

Вскоре дверь распахнулась, и в повалушу вошел Васька с развеселой улыбкой:

— Вот тебе и скромник, хе-хе! Молодцом, Третьяк Федорыч! Эк разнаготились. Да с такой девахой сам царь бы тешился.

Варька натянула на себя одеяло, а воевода всё еще в каком-то необоримом, мутном полусне свесил с постели ноги.

— Дьявольщина, — выдохнул из себя воевода и с удивлением глянул на девицу. — Кто такая?.. Откуда свалилась?

— Да ты что, барин? Сам разоблачился и с меня сарафан скинул. Уж так меня ласкал!

— Лжешь!

Васька поманил в повалушу Гришку и опричников, а затем, с хохотом, сдернул с постели одеяло.

— Не запирайся. Третьяк Федорыч. Эко дело девку обабил.

— Не было того!

— Гришка? Ты воеводу до наготы раздевал?

Гришка развел руками.

— Зришь, Третьяк Федорыч? Да ты не сокрушайся. С кем не бывает. Бес попутал.

Глава 28 ПРИШЛА БЕДА — ОТВОРЯЙ ВОРОТА

Весь обратный путь Васька сыпал шутками и прибаутками, и до того развеселился, что Третьяк не выдержал и одернул:

— Да будет тебе, Василь Григорич!

— Помолчу, помолчу, Третьяк Федорыч.

Однако в Ростове Васька с воеводой не распрощался.

— Совсем запамятовал, Третьяк Федорыч. Голова, что решето. О дельце одном надо бы потолковать. Лучше в твоих хоромах.

— Как тебе будет угодно, — молвил воевода, но на душе его почему-то потяжелело.

Васька не стал заходить издалека: щука в мереже, в воду не уйдет.

— Понравилась тебе девка?

— Опять ты за свое, Василь Григорич. Я к себе ее не звал.

— Да будет хитрить, воевода. Узрел ты девку на купальне и слуге своему шепнул. Вот она, улуча час, и пожаловала. Кровь-то играет, хе. И ничего в том зазорного нет. Я бы сам такую девку не упустил.

— Ты меня о девке на разговор позвал, Василь Григорич? Не желаю больше о ней слушать!

— Не серчай, воевода. Дело не в девке… Попал ты, как сом в вершу.

— Это ты о чем?

— Да о том, Третьяк Федорыч, что царь тебя за ложь не пощадит.

«Ведает! — словно молнией поразило Третьяка. — Малюта Скуратов проговорился. Но то ж беда!»

— За какую ложь? — цепляясь, как утопающий за соломинку, переспросил Третьяк.

— А ты будто сам не ведаешь? Нешто запамятовал, о чем царю в спальне говорил?

Сеитов побледнел. Кончилось его воеводство. Да и не только воеводство. Царь жесток и злопамятен. Доказывать свою неповинность тщетно. Промеж сохи да бороны не сохранишься. Быть голове на плахе.

— Ишь, как тебя перевернуло. Да ты шибко не переживай, Третьяк Федорыч. Я ведь не злодей, как все обо мне думают. Агнец божий! Мне твоя смерть совсем не потребна. Посидим мирком да поговорим ладком, всё и утрясем.

— Чем буду обязан за твое молчание, Василь Григорич?

— К истине речь клонишь, Третьяк Федорыч… Сущий пустячок. О денежках потолкуем. Кому — Богу на свечу, царю — на подати, а мне на пропитание. Обнищал за последнее время, но много не запрошу.

— Моим годовым жалованьем, надеюсь, будешь доволен?

Васька поднялся из кресла и, сотворив плутоватую рожу, широко осклабился.

— Шутник же ты, Третьяк Федорыч. Совсем дешево свою жизнь оцениваешь. Такой-то молодой да видный, коему еще десятки лет на белый свет глядеть да девок ублажать. Шутник!.. Тыщу рубликов! Тыщу!

Воевода посмотрел на Грязнова ошарашенными глазами.

— В своем уме, Василь Григорич. Да мне таких сказочных денег и за десять лет не скопить.

— Не прибедняйся, Третьяк Федорыч. Коль жить захочешь, сыщешь.

— Да где, где?

— Ростов — город богатый. Купцов тряхни, людей приказных, у владыки Никандра одолжи.

— Да о чем ты говоришь, Василий?! — вскричал Сеитов. — Неужели воевода с сумой по миру пойдет? И как он будет людям истолковывать? Чушь несешь.

— А ты головой пораскинь. Своё добро продай, да поместье отцовское. Отец-то, чу, один черт, на ладан дышит. Скоро подохнет.

Последние слова Васьки привели воеводу в негодование: опричник высказался об отце, как о собаке.

— Замолчи! Замолчи, Васька. Не погань худыми словами моего родителя. И ступай прочь! Клевещи царю!

— Дурак ты, Сеитов. Вслед за отцом подохнешь!

— Прочь!

Васька громко хлопнул дверью и через час помчал в Москву.


* * *
Никто в Ростове не ведал, что содеялось с воеводой. В Приказ приезжал смурый, дела вершил без прежнего рвения, перестал подстегивать писцов и подьячих. Уж не хворь ли, какая приключилась?

Не узнавал своего господина и Иванка Сусанин. После отъезда Грязнова, воеводу будто подменили. Обычно был оживлен, разговорчив, шутил с послужильцами, а ныне ходит, как в воду опущенный. Что за напасть на воеводу нахлынула?.. А ведь всё началось после заезда в охотничий теремок. Веселей Грязнова на свете не было, а воевода отбывал в Ростов темнее тучи. Неужели из-за девки?

Иванка, как и остальные, недоумевал: как она очутилась в теремке? Прояснил Гришка Кочет:

— Я в Ростове, почитай, каждого в лицо ведаю. То — сенная девка боярина Ошанина. Варька. На Ишне купалась. Ничего не страшится, блудница. Барин, грит, в деревеньки отъехал, а я на речку. Затем надумала в теремок заглянуть. Любопытство-де взыграло. Барина на постели увидела, ну и подвалила к нему. Уж больно-де приглянулся. Уж такая блудница! Ну да не велика беда для воеводы. Дело для господ обыденное.

«„Обыденное“ …Но почему воевода разгневался и Варьку едва ли не выкинул из теремка? Чудны дела твои, Господи. Тут и сам черт не разберет».

Тоскливо стало в воеводских хоромах. Слуги ходят тише воды, ниже травы, и никто ничего понять не может.

Спустя неделю, в хоромы примчал вестник из Москвы. Запаленный конь так и рухнул у ворот. То был слуга дворянина Федора Сеитова.

— Беда, Третьяк Федорыч! Батюшка твой совсем плох. За тобой послал. То-де последняя его просьба.

— Сегодня же еду, Митька!

На душе Третьяка — горечь полынная. Он с малых лет любил отца, всегда выслушивал его толковые наставления и всегда стремился употребить их в своей жизни. Выходит, отцу совсем худо, иначе бы он не позвал к себе.

Уставший Митька переминался с ноги на ногу, ему хотелось кое-что добавить к своим словам, но язык не поворачивался.

— Чего мнешься? Говори.

— Не ведаю, как и молвить, барин… Слух по Москве прокатился, что… что ты, барин, в царскую опалу угодил.

— В опалу? — медленно опустился на лавку Третьяк Федорович. — И за какую же провинность, Митька?

— О том никто не ведает. Царь-де в гневе на тебя был. Никак, опричников за тобой пришлет. Лихо, барин!.. Нельзя тебе на Москву ехать. Побереги свою головушку.

— Выйди, Митька. Выйди!

Третьяк Федорович стиснул ладонями голову, глухо застонал. Вот когда грянула настоящая беда. Он еще питал робкую надежду, что Васька промолчит, но тот известил о его «грехе» грозному государю. Истинно сказывают: кто волком родился, тому лисой не бывать. Не тот Васька человек, дабы лишний раз с выгодой перед царем не прогнуться. Негодяй!..

Но как же ехать в Москву? Отец умирает и хочет его видеть. И если он не придет к умирающему родителю, то совершит страшный, неисправимый грех, кой не замолить никакими молениями. Он непременно поедет и простится с отцом. А потом будь, что будет. Лучше голову сложить, чем последнюю волю отца предать. Надо кликнуть дворецкого, дабы тот позвал в дорогу послужильцев… А надо ли? Царь на Москве и послужильцев не пощадит. Зачем молодцов своих губить? И все же кого-то надо взять. Одному ехать несподручно… Иванку Сусанина. Этот пятерых молодцов заменит. Честный, храбрый и смышленый. Но подставлять его он, Третьяк, не намерен. Перед Москвой отпустит. Пусть возвращается в Ростов, забирает семью и уходит туда, куда душа его запросит. Уж такая судьба у этого человека.

Третьяк Федорович звякнул в серебряный колокольчик. В покои тотчас вошел дежурный слуга.

— Покличь Иванку Сусанина.

Глава 29 МОСКВА

С тяжелым сердцем покидал свои хоромы Третьяк Федорович. Тягостно прощался с пестуньей. Прижал к себе, расцеловал, а та (женское сердце — вещун) с неизгладимой печалью молвила:

— Чую, кручина тебя гложет. Никак, в опасливый путь снарядился?

— С чего ты взяла, Никитишна?

Воевода приказал Митьке никому не сказывать о его опале.

— Батюшку навещу — и вспять. Через недельку дома буду.

— Дай-то Бог, голубь мой. Благословлю тебя святым Николаем Чудотворцем на дорожку. Помолюсь за тебя и отца твоего Федора Володимирыча в храме пресвятой Богородицы. Авось и дойдут мои молитвы.

Выехали одвуконь. Оружно — при саблях и пистолях. Когда отъехали от Ростова верст на десять и углубились в лес, Третьяк Федорович решил открыться послужильцу: так или иначе ему доведется об опале рассказать, но утаив ее причину.

Иванка после некоторого раздумья молвил:

— Диковинное дело, воевода. Коль в опалу, то за измену. Наслушался я, как господ казнят. Ныне же невдомек мне. Ты, кажись, ни в какой порухе не виновен. И чего царь разгневался?

— Эх, Иванка. Не от царей ярмо, а от любимцев царских, — уклончиво произнес Третьяк Федорович.

— Аль опричник Грязной чего худого в воеводстве твоем сыскал?

— Сметлив ты, друже.

Впервые Иванка услышал к себе такое обращение, и его охватила беспокойство за воеводу.

— Надо ли на Москву поспешать?

— От судьбы даже каменной стеной не отгородишься.

— Так-то оно так… Но едешь ты к черту на рога, воевода. Москва опричниками кишит. Шапка-невидимка лишь в сказках придумана.

— Есть одна задумка, друже. Нам лишь бы до Зарядья добраться.

— До Зарядья?

— Место такое в Москве. Названье свое получило оттого, что находится за рядами лавок и тянется до самой Москвы-реки. Лихое место.

— Лихое?

— Проживают в Зарядье забитые нуждой ремесленники и мелкий приказный люд, кои всегда недовольны боярами. Чуть на Москве бунт загуляет — царь стрельцов кинет на усмирение. А бунтовщики укрываются в Зарядье. Там такие трущобы есть, что никакие сыскные люди бунтовщиков не отыщут.

Иванка глянул на облаченье воеводы и крутанул головой. Приметен Третьяк Федорович. Ехал он в летнем голубом зипуне дорогого сукна с золотными застежками. Под зипуном виднелась шелковая рубаха, шитая серебряными узорами. Бархатные малиновые портки были заправлены в белые сафьяновые сапоги с золотыми подковками.

— Опасно, воевода. Как же в таком виде через всю Москву пройти?

— Нищебродами или каликами перехожими прикинемся. Их стрельцы не досматривают. Калик же ныне по дорогам много бродит. Доберемся! — убежденно произнес воевода.

Первую ночь коротали в ямской избе — душной, прокисшей овчиной и вечно заполненной ямщиками, едущими с проездными грамотами по казенной надобности. Правда, ночлег давался непросто. Хозяин ямской избы, придирчиво оглядев оружных людей, строго вопросил:

— Кто такие, и куда путь держите?

— Едем из Ярославля в Троицкую лавру, но грамот с собой не имеем.

— На нет и суда нет. Проезжайте с Богом.

— В глухую ночь? Ошалел, хозяин, — недовольно произнес Третьяк Федорович.

— У меня в избе негде ногой ступить.

— А коль я тебе полтину серебром?

— Полтину? — недоверчиво переспросил хозяин избы, ведая, что за такие деньжищи можно купить целого быка на пропитание.

— Полтину, братец. Получай.

Хозяин цепко сгреб деньги в горсть, затем попробовал на зуб и, заметно оттаявшим голосом, молвил:

— У меня и впрямь тесновато, но полати еще не заняты.

— Вот и добро. Не забудь лошадей на конюшню поставить, напоить вволю да задать овса.

— Всё исполню, мил человек.

Третьяк Федорович на спешную дорогу денег не жалел. Надо скорей оказаться в Москве. День, другой промедлишь — так и батюшку не увидишь. Но в Москве надо действовать с оглядкой. Малюта Скуратов — человек ловкий и ухватливый, с заднего колеса залез на небеса. Хитрей и изворотливей его не сыщешь на белом свете.

Чуть обутрело, а уж путники на конях. Спешил, спешил Третьяк Федорович! И все же, дабы дать коням передышку, сворачивали в лес на привал. Как-то воевода произнес:

— А ведь мой отец, Иванка, тоже был воеводой, и причиной тому — мать моя, Анфиса Васильевна.

— Мать?.. Никогда бы не поверил.

— Я и сам был поражен, когда сию историю от отца выслушал. Каких только чудес не бывает. Когда у царей рождается наследник, то по всей Москве подыскивают кормилицу, ибо царица по древнему обычаю дите свое грудью не кормит. Кормилицу же ищут не только из боярского и дворянского рода, но даже из купцов, подьячих и других мелких чинов. Суетня на всю Москву! Какой женщине не захочется кормилицей царского сына стать, ибо царь в своей милости не оставит. Но дело сие непростое. Кормилица должна быть не только отменно здоровой, но и нравственной. И это не все. Коль у нее чадо есть, то к нему иноземные лекари набегут и с ног до головы осмотрят, дабы изъяну никакого не нашли и дабы цветущим был. Выбор пал на мою мать. Было ей в ту пору двадцать три года.

— Как на выборщиков угодила?

— Вот я и сказываю: каких только чудес не бывает? Подле наших хором проживал один из царских слуг, кой бывал у нас и зрел мою мать. Он и доложил во дворец в надежде на царскую награду. Так и довелось матери стать кормилицей царевича Ивана, коего родила Анастасия Романова. Год кормила, а затем государь позвал моего отца и наградил его воеводством в город Калугу. Щедро наградил.

— Щедро. А если бы кормилица была из подьячих или посадских людей?

— Подьячему увеличивалось втрое жалованье, а посадского человека освобождали от всяких податей и назначали ему пожизненное содержание. Тут уж царь казны не жалел.

— Отец долго в Калуге сидел?

— Два года, а потом на Ливонскую войну угодил, пока всего израненного домой не привезли. Ныне же вконец недуги свалили.

— Надо надеяться, воевода.

— Надеюсь, друже.

Когда миновали село Ростокино Троице-Сергиева монастыря, воевода молвил:

— Теперь уж недалече. Глянь, Иванка, сколь нищих и калик по дороге снуют. Одни — в святую обитель, другие вспять на Москву. Скоро и мне в нищеброда оборачиваться, но надо поближе к Москве подъехать… Пожалуй, в Копытове облачусь.

— Да и я, воевода, на нищего не похож.

Третьяк Федорович придержал коня.

— Давай-ка, друже, отъедем в лес. Потолковать надо.

— Самая пора, воевода. Слышишь стук лошадиных копыт? Уж не опричники ли скачут? Береженого Бог бережет.

— Чую, Иванка. Отъедем.

Привязали поводья к деревьям, а сами опустились на мшистое земное покрывало. Конечно, устали от долгой езды в седлах, одно удовольствие перевести дух.

— А теперь выслушай меня, друже… Поторопился я, неотложные дела дьяку не передал. Возвращайся вспять.

— Какие такие дела? — вопросил Иванка и глянул прямо в глаза воеводе, и тот, не научившийся врать, отвел их в сторону.

«Лукавит, Третьяк Федорович», — догадался Иванка.

— А как же ты, воевода? Один в Москву поедешь?

— Один, друже. На меня легла опала, мне и ответ держать, а ты возвращайся с Богом.

— Так не пойдет, воевода. Я хоть и мужичьего корня, но у нас так не водится. Мужик мужика в беде не бросает.

— Да пойми ты, Иванка. Нельзя тебе со мной в Москву. Можешь и ты голову потерять. И не перечь мне!

— Нет, воевода. Так дело не пойдет. Негоже мне так. Режь меня на куски, но тебя одного не оставлю. Авось всё и уладится.

— Не уладится! Худо ты знаешь государя нашего. Поезжай вспять, сказываю!

— Не горячись, воевода. С тобой поеду.

— Упертый же ты мужик… Ну что ж, ты сам выбрал себе дорогу.


* * *
Копытово лежало на реке Копытовке, вбегающей в Яузу. От него до Москвы совсем рукой подать. Скородом[927] в нескольких верстах.

Но Третьяка Федоровича заботил один вопрос. Переоблачиться — дело не хитрое, но у кого оставить коней? В середку села лучше не лезть: там стоит изба старосты. А эти людишки всякие бывают, могут и своему боярину настучать. Тот может заподозрить что-нибудь неладное и донести в Сыскной приказ. Тогда всё пропало.

Поделился своей тревогой с Иванкой.

— Лучше бы сутеми дождаться, воевода, — и в крайнюю избу. В таких — всегда самый бедный люд ютится. А бедняки, обычно, в доносчиках не ходят.

— Как ни жаль времени, но ты, пожалуй, прав, друже.

К крайней избе подъехали, когда уже совсем стемнело. Из оконца, затянутого бычьи пузырем, пробивался тусклый свет от лучины. Доносились глухие голоса.

Третьяк Федорович хотел, было, забухать кулаком в дверь, но Иванка остановил:

— Погодь, воевода. Могут и не открыть. Мужики придерживаются древнего обычая.

Третьяк Федорович никогда в избу к мужикам не ходил, а посему про обычай не ведал.

Иванка громко застучал и молвил по старине:

— Господи Иисусе Христе, помилуй нас грешных!

Из избы в сени протяжно скрипнула дверь. Хозяин прислушался. Иванке вновь пришлось повторить свои слова, и только тогда послышалось в ответ:

— Аминь!

Хозяин протопал по половицам сеней своими лаптишками, звякнул засовом и открыл дверь. Увидев двух мужчин и лошадей, спросил:

— Кого Бог несет?

— По делам на Москву добираемся, хозяин. Ты уж впусти нас, деньгой не обидим, — произнес Третьяк Федорович.

— С деньгой и разбойный люд шастает, а то и всякая нечисть. Перекреститесь.

И воевода, и Тимоха усердно перекрестились.

— Проходите в избу, православные, а я покуда лошадей во двор заведу.

Войдя в избу, Михайла Федорович и Тимоха сняли шапки и вновь перекрестились на единственную, закоптелую икону Николая Чудотворца, висевшую в красном углу. Затем поздоровались с хозяйкой, кормившей пятерых мальцов-огальцов.

Жена хозяина была невысокой, но складной женщиной, облаченной в длинный сарафан из грубой сермяжной ткани. Лицо округлое, рот маленький и плоский, густые волосы плотно затянуты белым платком.

— Присаживайтесь, люди добрые, — указывая на лавку вдоль стены, молвила хозяйка и повернулась к ребятне. — А вы — кыш на печку!

Ребятишки — мал-мала меньше, чумазые, худые, в сирых латаных рубашонках без штанов, послушно полезли на широкую крестьянскую печь и тотчас свесили вниз любопытные, кудлатые головенки.

В избу вернулся хозяин, задернул детишек занавеской и, следуя давнему обычаю, приказал жене:

— Накорми гостей, Анисья.

Хозяин — приземистый, крепкотелый мужик с окладистой русой бородой и широкими, сросшимися бровями, молча присел на лавку, выжидая, когда супруга поставит на стол угощенье.

Путники оглядели избу. Обычная крестьянская изба: с двумя лавками, деревянным щербатым столом, печью с полатями, закутом, кадкой, квашней из липовой кадушки и светцем.[928] Угольки горящей лучины падали в корыто с водой и шипели. Лучина, озаряя избу тусклым светом и, испуская, горьковатый сизый дымок, догорала. Хозяин поднялся и вставил в светец новую тонкую щепку.

Вскоре на столе оказались два ломтя черного хлеба, железная миса пустых щей[929], пареная репа, миса капусты и жбан, наполненный квасом.

— Прошу за снедь, — пригласил за стол нежданных гостей хозяин и развел загрубелыми, короткопалыми руками. — Извиняйте, что Бог послал. Летось было молочко, да после Покрова боярский тиун за долги коровенку со двора свел. А мальцам каково?

— Чей тиун? — присаживаясь к столу, спросил Третьяк Федорович.

— Боярина Василия Шуйского, — нахмурившись, ответил мужик.

Третьяку Сеитову — уж куда известная личность. Старший сын знаменитого воеводы Ивана Петровича Шуйского, отец коего был назначен Иваном Грозным попечителем царя Федора. Неказистый собой Василий Шуйский слыл на Москве великим плутом, Лисой Патрикеевной и сквалыгой. Тот еще бестия!

— Не повезло тебе с боярином, — произнес воевода. — Как звать прикажешь?

— Прошкой. Прошка Катун.

— А почему «Катун?»

— Так мужики меня окрестили. Я-то с малых лет любил по траве кататься. У нас, почитай, у каждого сосельника своя кличка… А что, Василия Шуйского ведаешь?

Последние слова Прошка Катун произнес с настороженными глазами.

Иванка хлебал щи молчком, а Третьяк Федорович как бы нехотя отозвался:

— Слышали краем уха.

Прошка отмолчался: один Бог ведает, что за люди оказались в его избе. По одеже не из голи перекатной. Это сразу видно. На торговых людей тоже не похожи. При саблях, с пистолями. Из стрельцов? Но те богатые кафтаны не носят, да и одвуконь не ездят. Всего скорее чьи-то ратные люди. То ли князя, то ли боярина. Так что, лучше всего закрыть роток на замок.

Третьяк Федорович за дальнюю дорогу проголодался. С утра, после очередной ямской избы, маковой росинку во рту не было, а посему с удовольствием похлебал и постных щей, и похрустел капусткой, и репы откушал. Черный же хлеб показался ему лакомством. Голод — не тетка. Запив пищу квасом, поднялся из-за стола, осенил себя крестным знамением, молвил: «Спаси Христос», сел на лавку и, откинувшись к бревенчатой стене, в упор глянул на мужика и произнес:

— Кто мы — тебе знать не подобает, Прошка. Одно лишь скажу: люди мы не лихие, худа тебе не сделаем. Напротив, отблагодарим тебя торовато[930]. А пока сходи во двор и принеси нам переметные сумы.

Прошка принес и с изумлением увидел, что постояльцы скинули с себя всю добрую одежу, и остались в одном исподнем. Чего это они задумали?

— Вынимай, друже.

И малой толики не прошло, как гости превратились в нищебродов. Облачились в драные сермяги, обулись в лаптишки с онучами, на головы напялили вконец изношенные мужицкие войлочные колпаки, на плечи — длинные нищенские сумы с заплатами.

— Удивлен Прошка?

— Чудно, — протянул хозяин. — Вам бы теперь на паперть и — Христа ради.

— Так и будет, Прошка. Коней оставим у тебя во дворе, одежду и сабли припрячь. На обратном пути заберем. Выйдем от тебя утром, в сумерки, на орясины опираясь. Ты нас никогда не видел, и не слышал. О том всю свою семью упреди. А за твое молчанье получи награду. Тут тебе и на коровенку хватит, и на доброго коня, и на оброк тиуну. Но покуда деньгами не сори, пораскинь головой, откуда они у тебя, сирого мужика, появились. Народишко зело любопытен. Уяснил, Прошка?

Прошка оторопел, у него аж язык отнялся. Не ведал: то ли в ноги повалиться, то ли земно кланяться. Таких денег он в жизни не видывал.

— Уяснил, спрашиваю?

— Уяснил, мил человек, — с трудом пришел в себя хозяин избы. — Ты мою семью, почитай, от голода спас. По гроб жизни тебе буду обязан, и никому не вякну.

— Верю тебе, Прошка… Кинь каких-нибудь лохмотьев на лавку. Спать нам пора.

— Зачем же лохмотьев, мил человек? У меня, чай, соломенные подстилки есть.

— Добро. Разбудишь нас с первыми петухами.


* * *
К Скородому подходили позади ватаги калик и нищебродов. Ворота Сретенской башни были полураскрыты. Подле них топтались трое стрельцов в длинных красных кафтанах.

— Чего на Москву, голь перекатная? — позевывая, лениво вопросил один из служилых.

— Святым местам поклониться, к мощам приложиться, да усердно Богу помолиться, — скороговоркой произнес седой как лунь старичок с рябиновым посошком в трясущейся руке.

— Проходи, убогие, — миролюбиво молвил стрелец и добавил. — Деньгу не спросим.

Стрельцы взбадривались, когда видели перед собой торговые обозы: с древних времен за проезд в Москву с купцов брали изрядную пошлину.

Миновав крепкие и толстые деревянные ворота, обитые прочным железом, Третьяк Федорович и Иванка оказались в Скородоме[931].

Сеитов и Иванка, отделившись от ватаги нищебродов, пошагали по Сретенке. Улица названа по Сретенским воротам. Издревле она была частью большой дороги в северные города, а со второй половины Х1У века — дорогой из Москвы в Троице-Сергиев монастырь. Со второй половины ХУ1 века по ней прошла дорога к Белому морю и возведенному в 1584 году городу Архангельску, в коем нередко бывали и проворные ростовские и ярославские купцы.

Сеитов ведал, что отец имел с купцами добрые отношения. Бобровые меха, полученные на его поместных ловах, десятками передавал торговым людям, а те по дорогой цене сбывали их в Архангельске, и сами имели немалый прибыток.

Третьяк Федорович недурно изведал первопрестольную. Любознательный с малых лет, он побывал почти во всех уголках древней столицы. Шагая по Сретенке, он поглядывал на переулки, в коих разместились пушкари и поставили два храма, Сергия и Спаса Преображения.

Длинная улица Скородома завершалась Сретенскими воротами Белого города.

Иванка шел, постукивал посошком по бревенчатой мостовой и откровенно дивился: сколь же окрест нарядных теремов и чудесных храмов!

— То Белый город, — молвил воевода.

— Красен.

— Здесь в основном живут бояре и дворяне, кои находятся на постоянной царской службе, отчего земля, на коей стоят их дворы, именуется «белой», то есть избавленной от всяких земельных налогов, коими всегда обложены черные земли ремесленного и торгового люда.

Все главные улицы Белого города были покрыты деревянными мостовыми и тротуарами, из положенных поперек бревен и досок на них, а кое-где и без досок; через многочисленные речки и ручьи были переброшены деревянные мостики. Прокладка и исправление мостовых и мостов лежали на обязанности Земского приказа.

У городских ворот больших улиц впереди дворов стояли лавки с мясом и другими съестными припасами, кабаки, цирюльни и прочие заведения, кои до того стесняли проезд, что две встречные подводы еле могли разъехаться. Зато в других местах кривые улицы расширялись, чуть ли не в площади.

Никакого освещения на улицах в ХУ1-ХУ11 веках не было. Пешеходы ходили в темные вечера с ручными фонарями, а кареты знати и богачей освещали ехавшие впереди и по сторонам верховые слуги с факелами.

«Нищебродов» то и дело обгоняли боярские колымаги[932], легкие возки на санях, конная знать.

— Гись! — раздавались громкие окрики.

Воевода и Иванка отпрянули к обочине, но плеть Иванку достала, больно ожгла плечо.

Мимо промчались боярские послужильцы — шумные, дерзкие. А вот и сам молодой боярин верхом на игреневом коне. В золотной шубе, высокой бобровой шапке. Прохожие простолюдины жмутся к краю дороге, сгибаются в поясном поклоне. Один из послужильцев подъехал к Третьяку Федоровичу.

— Гордыня обуяла, смерд лапотный?

Хлесткая плеть пришлась по спине. Лопнула драная сермяга. Сеитов сжал кулаки. Но тут к нему тотчас подскочил Иванка.

— Кланяйся! — торопливо прокричал он.

Третьяк Федорович и сам спохватился. Сдернул войлочный колпак, отвесил поклон. Послужилец, скаля белые зубы, отъехал к боярину. Сеитов звучно сплюнул и зло молвил:

— Москва. Кинь шапкой — в боярина попадешь. Не зевай, ходи с оглядкой, иначе спины не хватит… То, кажись, боярин Василий Шуйский проехал. А мы ведь его только вчера поминали. Лютый!

Сеитова долго не покидала злость. Его, дворянина, обозвав смердом, стеганул плеткой человек Василия Шуйского! Стеганул при целой толпе народа. Срам! Добро, никто не признал его, когда шапку скидывал, а то бы и вовсе неслыханное бесчестье.

— Да ты охолонь, воевода, — тихонько произнес Иванка. — Сам такой путь на Москву избрал. Надо притерпеться.

— Ох уж это мужичье терпенье, — ворчливо молвил Сеитов.

Узкими переулками Третьяк Федорович и Иванка пересекли шумные Никольскую, Ильинскую и Варварскую улицы, наконец-то очутившись в Зарядье.

В Зарядье находилось древнейшее поселение Москвы. Шумная торговая жизнь кипела по всему Зарядью и особенно на Большой, или Великой, улице. На ней же посреди стояла церковь покровителя торговли и мореплавания — святителя Николая, прозванная из-за постоянной здесь сырости от наводнений и дождей «Николой Мокрым». Местность эта называлась даже «Болотом».

Застроено было Зарядье деревянными тесными дворами, между коими пролегали узенькие, кривые переулочки. Частые пожары истребляли их дворы «без останку». Большая улица оканчивалась «Вострым концом», где была поставлена каменная церковь Зачатия Анны в Углу — одна из древнейших в Москве.

Построенная стена Китай-города отделяла его от реки Москвы. Выход к реке мог осуществляться только через Водяные ворота, против Москворецкого моста, и Козмодемьянские — в заложенной квадратной башне внизу Китайского проезда.

В ХУ1 и ХУ11 веках Зарядье было заселено большей частью мелким приказным людом, торговцами и ремесленниками; приказные имели связь с Кремлем, его приказами и различными, хозяйственными царскими службами, а торговцы и ремесленники — с Гостиным двором и рядами, лежавшими к северу и западу от Зарядья.

В соответствии с этим главные переулки Зарядья потянулись от Мокринского переулка в гору, к Варварке. Их было три: Зарядьевский, Псковский и Кривой переулки.

Кроме мелких жилых дворов, в Зарядье стояло несколько казенных учреждений и один монастырь. На месте здания на углу Мокринского переулка и Москворецкой улицы находился «Мытный двор» — городская таможня, в коей взимался таможенный сбор — «мыт» — со всякой пригоняемой в Москву «животины»: коров, овец, свиней, и даже кур и гусей. Тут же на «животинной площадке» скот и продавался. Кроме того, здесь продавалось также мясо, куры, колеса, сани, зола, лыко и прочее. От помета животных, как на Мытном дворе, так и вокруг него была «великая нечистота», а воздух был заражен смрадом.

Рядом находились Хлебный, Калачный, Масляный, Соляной, Селедный и другие ряды.

На противоположной стороне Зарядья, в Кривом переулке, стояла царская тюрьма, а посреди, между Псковским и Зарядьевскими переулками, Знаменский монастырь, возле коего находился «Осадный патриарший двор».

Глава 30 В ЗАРЯДЬЕ

Два года назад Третьяк Сеитов возвращался из отцовской усадьбы. Проезжая плавучим Москворецким мостом[933], увидел потасовку на берегу. Четверо холопов, кои частенько приходили на места рыбачьих ловов, дубасили чернявого мужика в посконной рубахе. Мужик поначалу отчаянно отбивался, а затем очутился на земле. Холопы зверски принялись избивать рыбаря ногами.

Третьяк возмутился и примчал к месту побоища. Выхватил плеть, закричал:

— Прочь от рыбака!

Но холопы как будто и не слышали окрика и продолжали бить мужика. Тогда плеть Третьяка загуляла по их спинам.

— Прочь, лиходеи!

Холопы отскочили от рыбаря. Один из них нагло огрызнулся:

— А ты кто таков?

— Не твоего холопьего ума дела.

Холоп вытянул из-за кушака кистенек.

— Могу и перелобанить.

Третьяк и вовсе осерчал, выхватил из малиновых ножен саблю.

— Сучий сын. Зарублю!

Холопы бросились врассыпную.

Третьяк сошел с коня и подошел к лежащему на земле рыбарю. Тот глухо стонал, все лицо его было разбито.

К Третьяку подбежал вихрастый мальчонка лет тринадцати.

— Я все видел, дяденька. Они улов хотели отнять, а Гришка не давал.

Третьяк уже ведал, что холопы некоторых московских бояр, недовольные своей полуголодной жизнью, шастали по рекам и отбирали улов у рыбаков.

Гришка был настолько поколочен, что не мог подняться на ноги.

— Где живешь? — спросил Сеитов.

Из окровавленного рта хрипло донеслось:

— Недалече… В Зарядье.

Легкокрылый ветерок, набирая силу, стал упругим и порывистым. На Москву надвигалась черная, зловещая туча. Не пройдет и получаса, как на стольный град обрушится беспощадный ливень. Полуживого рыбаря никто на руках не понесет, а немилосердный ливень (да не дай Бог еще с градом) и вовсе загубит Гришку.

— Довезу тебя. А ну-ка, паренек, помоги мне.

Гришку положили поперек седла.

— Не надо, барин… Сам бы оклемался, — продолжал хрипеть рыбарь.

— Оклемался бы на том свете. Где изба твоя?

— В Кривом переулке.

Третьяк никогда не слышал такого переулка. В Зарядье сам черт ногу сломает, и если бы ни Гришка, он никогда бы не добрался до этого переулка. Он же оказался настолько узок и тесен, что и две телеги не разойдутся. Убогие избенки стояли почти впритык.

— А вот и мои хоромы, барин.

Третьяк, крепкий и рослый, сошел с коня, взвалил Гришку на плечо и отнес в избу. Опустил на лавку с изголовьем.

Едва оказались в избе, как на Зарядье обрушился ливень.

— Успели, Гришка.

В избе, несмотря на открытые волоковые оконца, стало темно.

— Лекаря тебе бы надо.

— Чудишь, барин, — надрывно заквохтал Гришка. — Будь милостив. На печи — корчага с бражкой. Там и ковш. Достань, Христа ради.

Третьяк достал. Гришка, осушив весь ковш, как живой воды выпил. Ожил, кряхтя, поднялся с лавки.

— Лучину запалю.

Нашарил на шестке кусок бересты и сунул ее в еще не остывшие угли. Береста закрутилась, зашипела и вспыхнула. Гришка поджег сухую щепку в светце, и изба слегка озарилась тусклым светом.

Изба, как и у большинства бедняков, топилась по черному, когда дым, прокоптив стены, клубами выходил через узкие волоковые оконца. Обычно хозяева мыли стены перед великими праздниками: Рождеством Христовым и Пасхой. Но изба Гришки была настолько закоптелой, сирой, и неприбранной, что Третьяк невольно спросил:

— Жена-то у тебя есть?

— Была да сплыла. Третий год бобылем[934] живу.

— Худо.

Гришка вновь выпил полковша и, несмотря на боль во всем теле, его потянуло на разговор:

— Из чьих будешь, барин?

— Сын дворянина Сеитова.

— Вона…Не слышал. Москва велика… И ради чего ты меня пожалел, барин?

— А гляжу, гроза надвигается. До смерти бы окоченел.

— Чудной ты, барин. Мужика из черни пожалел.

— Человек все же. Как ты до такой жизни докатился?

Гришка помолчал, повздыхал, а затем, привалившись к стене, сумрачно поведал:

— Я когда-то в мелких приказных людях ходил. Скрипел пером гусиным в государевом Поместном приказе. [935] Окромя думного дьяка, было у нас еще трое рядовых дьяков, пяток подьячих и десяток писцов. Работы — завались! Приходили в приказ чуть свет и уходили в затемь. Ну да это всё ничего: не голодовали. Но тут беда приключилась. Похвалился я как-то сдуру, что у меня жена красоты невиданной. Дьяк Михайла Битяговский услышал и на ус намотал…

— Кто, кто? — насторожился Тимошка.

— Дьяк Битяговский, сказываю. Аль слышал про такого?

— Слышал краем уха.

— Не прошло и недели, как Битяговский в гости навязался. Хочу-де поглядеть, как мои писцы поживают. Я тогда в Зарядье на улице Великой жил, избу имел добрую. Привел к себе дьяка, а тот как увидел мою супругу, так и сомлел весь. Васёна у меня и впрямь была кралей. Одно плохо, — вздохнул Гришка. — Чад почему-то не могла мне рожать. Битяговский же посидел чуток, а потом приказал:

— Сбегай, Гришка, в кабак на Варварку да принеси скляницу доброй медовухи.

Алтын сунул. А когда к избе вернулся, то услышал крики Васёны. Влетел стрелой. Гляжу, Битяговский мою жену на лавку повалил, а та вырывается. В буйство вошел и шмякнул дьяка по уху, да так крепко, что у того из уха кровь хлынула. Битяговский закричал во все горло и затопал ногами:

— В темницу засажу, пес!

— За какие грехи, Михайла Демидыч? Ты ж мою жену помышлял осрамить.

— Поклеп! У тебя видоки[936] есть?

— Жена.

— Не говори чушь, дурья башка. Ни по «Правде Ярослава», ни по царевым указам баба не может быть видоком.

— И у тебя нет, дьяк.

— Опять дурак набитый. Весь приказ ведает, что я к тебе в гости пошел. Мои видоки доподлинно всё сыщут. Аль сомненье берет?

— Да уж ведаю суды праведные.

— А коль ведаешь, миром поладим. Завтра же бумагу состряпаешь, что уходишь из приказа по своей доброй воле, а избу свою новому писцу отпишешь.

— А мне с женой куда податься?

— Без избы не останешься.

— А коль не захочу тебя слушать, дьяк?

— За избиение государева человека в застенок угодишь, и сидеть в нем будешь, пока не сдохнешь. Так что выбирай, Гришка.

Вот так я и оказался в эких хоромах. А чего поделаешь? Из суда, что из пруда — сух не выйдешь.

— Вестимо, Гришка… А с женой что приключилось?

— И самому невдомек. После испуга, кой она изведала, будто порчу на нее напустили. Никакой хвори, кажись, у неё и не было, но как-то разом увяла, и чахнуть стала. Так и преставилась. Дьяк Битяговскй, чу, с всякими чародеями водится. К царю Ивану Грозному их доставлял. Тот всё помышлял год смерти своей изведать, а колдуны, страшась государя, правды ему не сказывали. До ста лет-де проживешь, царь-батюшка… Вот такой сказ, барин.

Гришка натужно закашлялся, а затем вновь повалился на лавку.

— Никак всё нутро отбили, ироды. А бражки больше нет.

— Не брага тебе нужна, Гришка. Лекаря к тебе пришлю.

— Добрый ты, барин. Коль будет во мне нужда, готов услужить. Я ведь не только умею пером строчить… А лекаря не надо, не при деньгах… Мне бы сулейку подвздошной.

— Ливень кончился. Поеду я, Гришка. Потерпи часок.

Третьяк и в самом деле прислал к Гришке лекаря.


* * *
Два года миновало. И вот теперь Сеитов вел Иванку по Зарядью.

— Уверен в Гришке?

— Иного выхода нет, друже. У моего двора наверняка сыскные люди поджидают. А Гришка, кажись, человек надежный.

— Ну и зловоние, — покачал головой Иванка.

— От Мытного двора и Животиной площадки, — пояснил Сеитов и покосился на мрачное здание царской тюрьмы с узкими решетчатыми оконцами, кое было возведено в начале Кривого переулка. Нашел же царь местечко для крамольных людей. Жуть! От одного смрада можно задохнуться.

Невольно подумал:

«Васька Грязной, небось, спит и видит меня в темнице, а я мимо ее тащусь».

Именно тащились. Недавно прошел дождь, превратив тесные улочки и переулки Зарядья в грязное месиво. Едва вытягивали лапти из слякоти.

Наконец подошли к Гришкиной избе. Из волоковых окон валил косматый сизый дымок.

— Слава Богу. Дома.

Дверь была не закрыта. Войдя в избу, «нищеброды» сняли сирые шапчонки и осенили себя крестным знамением.

— Принимай, гостей, Гриша.

Гришка стругал длинным острым ножом сухое полено на лучины для светца. Повернулся к двери, недоуменно пожал плечами.

— Гостям завсегда рад… Однако, не признаю.

— Я ему лекаря присылал, а он ныне и нос задрал.

— Барин! — ахнул Гришка. — В таком-то обличье! Да что содеялось?

— Долгий разговор, Гриша. Со мной мой верный содруг Иванка. Не откажешь денька три у тебя пожить?

— Какой разговор? Да хоть на веки вечные. Сейчас щец похлебаем да по чарочке пропустим.

— Аль разбогател?

— На Лубянке топоришком срубы рублю. Глава артели не обижает.

— Добро.

В избе Гришки многое изменилось. Закоптелые стены и черные половицы пола были до бела вымыты, стол выскоблен и накрыт льняной скатеркой, икона Николая Чудотворца сияла медным окладом. Появился в прибранной избе и дубовый поставец для чарок, ложек, железной и деревянной посуды.

Изба принарядилась после того, как Гришка пригрел у себя овдовевшую молодку Надею. Та оказалась чистоплотной и сразу же заявила:

— Не привыкла я в такой грязи жить. Коль желаешь, чтоб я к тебе приходила, то дозволь мне в избе прибраться.

— Да мне и самому надоело в копоти жить. Приберись, Надея.

Надея жила своим домом в Мокринском переулке, имела двоих ребятенок, но впустить к себе Гришку не захотела. Муж, приказный писец, перед кончиной наказал:

— Вдругорядь венчаться — грех. А коль мужик приглянется, в дом не допускай. Он чадам отца не заменит.

Надея навещала Гришку лишь раз в неделю, по дням воскресным, но тот и тому был рад. Женка[937] оказалась приделистой: и варева сготовит, и в избе уберется, и лаской одарит. Ожил мужик!

— Повезло тебе с Надеей, — выслушав рассказ Гришки, молвил Третьяк и добавил:

— Спасибо за хлеб-соль и прости нас, что обычай преступаем. Дело у нас необычное, потому и помалкиваем.

— Да я не в обиде, барин.

Но по Гришкиному лицу было видно, что им овладело любопытство. И зачем Сеитов в нищего превратился?

А Третьяк Федорович всё размышлял. Гришка — мужик кажись и надежный, но всего ему не поведаешь. Даже Иванка не знает подлинной причины опалы. И всё же Гришке кое-что придется рассказать, иначе напрасен долгий путь в его избу.

— Надея твоя до воскресенья не появится?

— Никогда того не было. Аль, опас какой?

— Не хотелось бы ее в наши дела впутывать. А тебе откроюсь. Угодил я, Гриша, под царскую опалу. Служил в Ростове воеводой и вдруг государю не угодил. А в Москве у меня отец крепко недужит. Попрощаться позвал. Вот и пришлось в нищебродов обернуться. Ждут меня на Москве люди сыскные.

— Ну и дела, — обескуражено протянул Гришка. — Худо на Москве в опале быть. Царя-то не зря прозвали Грозным. Направо и налево головы рубит. Лихо на Москве.

— Лихо, Гриша.

— Нельзя тебе, барин, в хоромы возвращаться. Слышал я, что Сыскным приказом ныне Дмитрий Годунов ведает. Чу, пронырливый. Земские ярыжки, стрельцы и кромешники денно и нощно тебя, поди, ищут. Оставайся-ка у меня. Сюда сыскные люди побаиваться заглядывать. Здесь тьма всякого лихого народа, даже самые отпетые тати скрываются. Намедни сунулись кого-то ловить ярыжки, так их мигом кистеньками перелобанили. Зарядье!

Иванка дотошно оглядел хозяина избы. Среднего роста, но телом крепок. Светлорус, курнос, продолговатое лицо в густой русой бороде. Серые глаза спокойные и открытые. Такие глаза присущи доброму, честному человеку.

— Не за тем я прибыл сюда, Гриша, дабы в твоей избе отсиживаться. Отец в любой час может преставиться. Никогда себе не прощу, коль с отцом не повидаюсь.

— Но и на рожон лезть опасно, барин.

— Ведаю, Гриша. Пойду в лохмотьях, никто не признает. Господь милостив.

— Лицо лохмотьями не прикроешь, воевода. Тебя в Ростове кромешники Грязнова зрели. А вдруг они у хором сторожат, — молвил Иванка.

О том же произнес и Гришка:

— Истину речет твой содруг. Допрежь надо мимо хором пройтись. Меня не заподозрят.

— И я пойду с тобой, Гриша.

— Дело сказываешь, Иванка. Тебе всю дорогу надо изведать. Москва — не Ростов, заплутать недолго. Коль дело спешное, прямо сейчас и тронемся. Где твои хоромы, барин?

— На Рождественке Белого города, супротив Пушечного двора, саженях в тридцати от Неглинной. Подле хором — две березы.

— Ведаю, барин. Легко сыщу.

— Ступайте с Богом, да будьте усторожливы.


* * *
По Москве ходить — привычку иметь. Шумная, дерзкая, бойкая. Чуть зазевался — плеточку сведаешь. Взад-вперед снуют боярские колымаги, стрельцы, холопы, черные люди, меж двор скитальцы, нищие, блаженные во Христе…

— Жмись к обочине, Иванка. Вишь, опять боярская колымага громыхает. Холопы плетей не жалеют, так и норовят хлестнуть… А вот и Рождественка завиднелась. Зришь монастырь? Рождественский. Его, почитай, два века назад возвели. От него и улицу назвали. Левее — слободка кузнецов и конюхов Пушечного двора, а чуть поодаль недавно заселили звонарей и сторожей кремлевских церквей и соборов. Им и храм «Николы в Звонарях» поставили. Теперь супротив глянь. То — Варсонофьевский «убогий» монастырь.

— Почему ж убогий?

— А потому и убогий, что в нем хоронят неведомых мертвецов, коих подбирают на улицах. Лихая у нас Москва. Кого ножом пырнут, кого кистеньком перелобанят, а кто и сам окочурится, особливо в зимнюю стужу. Вот всех и волокут в сию обитель.

— Мрачное место.

Ведать бы Иванке, что идет он подле «Убогого» монастыря, в коем, через несколько лет, по приказу Лжедмитрия Первого, будут без всяких почестей похоронены тела Бориса Годунова, его жены Марии и сына Федора[938].

По Рождественке на пяти подводах мощные, приземистые бахматы тянули бронзовые пушки на закрепленных раскатах. Тяжко приходилось коням. Бревенчатая мостовая давно не подновлялась, некоторые дубовые плахи обветшали, а то и вовсе стали трухлявыми. Бахматы зло фыркали, проваливались в колдобины, сбивали подковы. Ратные люди, сопровождавшие обоз, стегали коней кнутами, отчаянно бранились.

— С Пушечного двора на войну вывозят, — пояснил Гришка. — И коней измордуют, и служилым лихо. Сколь на проклятущей войне люду полегло, а ей конца и края нет. Весь народ на Москве смурый.

— И не только на Москве. Ты бы ведал, Гриша, сколь из деревенек даточных людей[939] в Ливонию угнали. Бабы не ведают: то ли живы, то ли погибель обрели.

— Ливония далече, на телеге упокойника не повезешь… А вон и хоромы твоего барина. Зришь две березы за тыном? Присядем-ка на обочину да приглядимся. Отсель хоромы как на ладони. Поспешать не будем.

Иванка снял с плеча нищенскую суму, извлек из нее пучок зеленого лука, горбушку черного хлеба, да баклажку с квасом.

Неспеша трапезовали и зорко поглядывали в сторону хором Сеитова. Вначале ничего подозрительного не приметили, но вскоре увидели, как вдоль тына проехали трое вершников в темно-зеленых кафтана; к опояскам сабли пристегнуты. Случайные люди? Ежели так, то дале проедут. Спустились к Неглинке и остановились. Коней напоить? Нет. И не подумали. О чем-то болтают.

К калитке подошел низкорослый мужичок в сермяге. В руке — пестерь из лубка. Никак из дворовых. Постучал кулаком в калитку. В оконце просунулась кудлатая борода. Свой! Калитка распахнулась.

Вершники продолжали оставаться у Неглинки. Гришка облегченно вздохнул.

— Слава тебе, Господи. Кажись хоромы без доглядчиков.

— Погоди радоваться, Гриша. Оружные люди не зря, поди, остановились.

— Да мало ли у них каких дел. На мужика-то и ухом не повели.

— И не поведут. Мужик — роста малого. А воевода? Надо еще посидеть.

Посидели. С Николы в Звонарях ударили к обедне. Вершники с саблями все еще находились у Неглинки. А в калитку тына прошли еще трое мужиков.

— Идем в Зарядье, Иванка. Не ждут здесь твоего барина. Может смело идти в хоромы.

— Сам хочу сведать. Ты посиди чуток, а я вдоль тына пройдусь.

— Напрасно, Иванка. Ну, да и я с тобой.

— Посиди, Гриша. Береженого Бог бережет.

Иванка приблизился к тыну и замедлил шаги подле калитки. От оружных людей тотчас отделился один вершник и на рысях устремил коня к нищеброду.

Иванка, как будто не замечая всадника, порылся в котоме и зашагал дальше, жуя ломать хлеба.

— А ну постой!.. Куда путь держишь?

— К храму на паперть, мил человек.

Ох, как сгодилась Иванке убогая, сирая одежонка.

— Чего свой дырявый колпак на глаза напялил? Ну-ка сними с башки!

Иванка снял, поклонился.

— Не подашь ли Христа ради, мил человек?

— Еще чего. Тебе, жердяю, надо бы клади с судов таскать, а не милостыней христарадничать. Ступай прочь, голь перекатная!

Иванка вновь поклонился и направился к храму Николы. Вот тебе и не ждут барина. Еще как поджидают! Как пошел к тыну рослый человек, тотчас решили проверять. Выходит, Грязной все приметы воеводы выложил. Добро еще, что этот вершник не был вкупе с Грязным в Ростове, а то бы и ему, Иванке, от лиха ней уйти.

Обескураженный Гришка отправился к паперти церкви.

Глава 31 ОТЧАЯННЫЙ ШАГ

С тяжелым сердцем выслушал воевода Иванку и Гришку. Повидаться с отцом ему не удастся. Сыскные люди схватят его у ворот родного дома и отвезут к Малюте. Тот же, выполняя приказ Ивана Грозного, вздернет его на дыбе, а затем придумает вид казни. Хотя, ее придумывает сам царь. Кого живьем на сковороде зажарит, кого в кипяток бросит, а кого и на кол посадит. На кол — самая жуткая казнь. Но бывает кому-то и повезет. Голову с плеч — и вся недолга. Тут смерти и не почуешь.

— Худо дело, барин, — кисло протянул Гришка. — скрываться надо.

— Скрываться?.. Может, в Дикое Поле подскажешь сойти?

— А чего, барин? Уж лучше в Дикое Поле, чем в руки Малюты. Жисть-та дороже.

— А ты чего, Иванка, скажешь?

— Думаю, воевода.

Мертвая тишина зависла в Гришкиной избе. Длительное молчание прервал Сеитов.

— Думай, не думай, содруги, но ничего доброго измыслить мы не сможем. Судьбу не изменишь. Пойду с отцом прощаться.

— Да как же так, барин? К черту на рога!

— Надо, Гриша. Не увижу умирающего отца — даже Бог не простит. А сие хуже смерти.

— Все бы так, воевода. Но тебя царевы доглядчики даже в дом не пустят.

— Пустят. Они, чай, не нехристи. А далее пусть в застенок ведут.

Третьяк Федорович (сидел в одной посконной рубахе) поднялся с лавки и принялся облачаться в свой нищенский «наряд».

— Я пойду с тобой, воевода, — твердо высказал Иванка.

— Нет, друже. На сей раз я тебя не возьму… И не увещевай! Да и ты, Гриша, шапку не напяливай. Ты ж, Иванка, делай так, как я тебе советовал. Меня ж не поминайте лихом. Моя вина — мне одному и ответ держать, а вам дай Бог долгой жизни. Давайте прощаться.

Иванка помрачнел. Сеитов уходил на верную погибель.

— А может, еще не все потеряно, Третьяк Федорыч. Может…

— Не увещевай, сказал! И не вздумай за мной идти. Прощайте, други.

Сеитов вышел из избы, а Иванка с досадой стукнул по столу кулаком.

— Ну, куда же он!

— Редкостный человек твой барин. Другие ни мать, ни отца и в грош не ставят. Наслушался я о таких на Москве. Уж так жаль твоего барина, но чем помочь?

— Помочь?.. Мыслишка втемяшилась. Слышь, Гриша, мы сможем опередить воеводу? Надо ране его к хоромам подойти. Сможем?

— Проще пареной репы. Через переулочки да закоулочки. Но кой прок?

— Бежим, Гриша. Дорогой растолкую.


* * *
Васька Грязной ведал: воевода Сеитов всенепременно постарается побывать у недужного отца. Уж такая натура у Третьяка. Свой сыновний долг он, во что бы то ни стало, исполнит, а посему надо поджидать его у родительских хором.

Начальник Сыскного приказа Дмитрий Годунов выделил Ваське шестерых доглядчиков. Не мог не выделить: царь страсть как разгневался на Сеитова и приказал лично доставить его в свои государевы покои. Правда, Дмитрий Годунов оставался в недоумении.

Малюта же не раскрыл тайны, иначе бы ему (коль царь изведает, что всё дело с Сеитовым он подстроил) головы не сносить.

Васька же при разговоре с государем допрежь всего доложил Ивану Васильевичу о результатах сыска во владычных землях опального архиерея Давыда. Царь хмуро выслушал, а после молвил:

— Хитро тянул в свою мошну сей нечестивый пастырь. Сидеть ему в монастырской келье до скончания живота своего.

Затем Иван Васильевич как бы ненароком вопросил:

— А как там, на Ростове воевода мне служит?

«Вот оно! — радостно подумалось Ваське. — Самая пора намекнуть».

— Во всех делах строг, великий государь. Неустанно о Ростове печется.

— Добро…Поди, жену себе подыскал?

— Пока холостяком живет… Никак еще не нагулялся… С сенными девками тешится. Великий на блуд охотник.

Лицо царя исказила злобная гримаса.

— Блуден? Да так ли, Васька?

— Своими глазами зрел, великий государь. При всем честном народе с девкой в прелюбах был. Хоть бы людей постыдился. Похотень!

Васька выболтал, что давно вертелось на языке, и испугался разгневанному лицу царя. Оно стало таким яростным, как будто Васька доложил государю о каком-то важном, сверх необычном «изменным» деле.

Царь выхватил плетку и в необузданном бешенстве принялся стегать Ваську.

Грязной, прикрывая ладонями лицо, рухнул на колени:

— За какие грехи, великий Государь? В чем моя вина?

И только тут царь опамятовался.

— Рожа твоя корявая не приглянулась. Терпеть не могу щербатые рожи. Прочь с глаз моих!

Васька хоть и оказался побит, но довольства своего не скрывал. Будет теперь на орехи этому гордецу Сеитову. Пожалел казны, так теперь живота лишишься, хе-хе. Царь придумает, за что тебе в опале быть. Дмитрий Годунов повелел сыскным людям доставить воеводу в личные покои государя. Прощайся с жизнью, Сеитов!

Но тут Ваську охватил испуг. В покоях государя Третьяк поведает Ивану Васильевичу о наущении Малюты, и тогда всё пойдет прахом. Царь весьма щепетилен в своем мужеложстве. Он всячески скрывал прелюбы с Федькой Басмановым. И Ваську, и Малюту ожидает неминучая погибель. Господи! Зачем надо было вякать о грешках Сеитова?! И как ныне шкуру свою спасти?

Долго размышлял Грязной, и тут его осенило. Подсобят все те же Годуновы. Борис Федорович (хитер же, бестия!) недавно подольстился к всесильному Малюте и женился на его дочери Марии. Борис Годунов не пожелает падения Григория Лукьяныча, да и начальник Сыскного приказа будет того же воззрения. Кому не хочется подле трона ходить? Но допрежь надо идти к Малюте.

«Тайная вечеря» состоялась в хоромах Дмитрия Годунова. Решили: Третьяка Сеитова к царю не доставлять. Сеитов должен погибнуть, но сотворить дело так, дабы комар носу не подточил. Число сыскных людей на Москве умножилось[940].

Успокоился Васька.


* * *
На Москву еще с утра навалилась ненастье. Небо нахмурилось, затянулось свинцовыми тучами, а затем посеял надоедный бисерный дождь.

Трое сыскных, зорко поглядывающих в сторону хором дворянина Сеитова, ворчливо сетовали:

— Экая непогодь. И льет, и льет.

— Так и зазябнуть недолго.

— Чертов Сеитов!

А дождь всё усиливался. Народишко на Рождественке по домам разбрелся, а тут мокни и карауль.

— Ты вот что, Зосимка, — молвил старшой из доглядчиков. — Мы до кабака доедем, чарочкой погреемся, а ты с ворот глаз не спускай. Опосля тебя в кабак отпустим.

— Не засиживайтесь.

— Мы борзо, Зосимка.

Караульные отъехали, а Зосимка завистливо вздохнул. В кабаке тепло и развесело, людишки в подпитии. Лепота! А тут…

Мысли караульного тотчас прервались: мимо тына к воротам хором Сеитова приближались два мужика в затрапезном облаченье. Один из них был внушительного роста. Уж не Сеитов ли к дому пробирается? Но почему в таком скудном обряде?

Зосимка поспешил на коне встречу. Тьфу! Да это тот самый верзила из голи перекатной. Но с какой целью, он вокруг хором Сеитова крутится? Да еще в дождь. Уж не человек ли он Третьяка?

— А ну стой, лапотники!

Лапотники остановились.

— А скажи-ка мне, жердяй, чего тебе подле оных хором понадобилось?

Признал вчерашнего караульного и Иванка.

— Мне, мил человек, до хором никакой надобности. Господа нас не жалуют. Идем же мы к храмам Божьим.

— Храмов на Москве сорок сороков, а вы все подле оных хором третесь. Сведу-ка я вас в сыскную избу.

— Побойся Бога, мил человек. Наше дело милостыней побираться.

— Про ваше дело кнут изведает. А ну шагай опередь коня!

— В сыскную так в сыскную, — миролюбиво молвил Иванка и вдруг резко дернул коня за узду. Тот заржал, шарахнулся к тыну, взбрыкнул.

Зосимка, едва не вывалившись из седла, выхватил из кожаных ножен саблю, и в тот же миг получил удар посохом по руке, да такой сильный, что сабля выпала из его рук. Зосимка заскулили от боли. А Иванка ухватил караульного за ворот кафтана и скинул его наземь.

Привратник, заслышав шум, выглянул из оконца и ошалел: какие-то нищеброды напали на оружного всадника в темно-зеленом кафтане.

— Гришка, держи лошадь, а ты, борода, открывай ворота. Да борзей!

— Не ведаю вас, лиходеев.

— Я — слуга воеводы Третьяка Федоровича Сеитова. Иду от него с наказом. Поспешай, борода!

Привратник ахнул, засуетился. Отодвинул один деревянный засов, а другой открыть не решился. Из-за ворот глухо донеслось:

— Уж не ведаю, на что и покумекать. Подозрительные людишки. Не впущу.

— Впускай, борода. Время дорого!

— Не впущу, а вдруг вы лихие люди.

Осерчал Иванка. Перекинул через тын саблю доглядчика, а затем разбежался и так двинул о ворота богатырским плечом, что те с треском распахнулись. Привратник отлетел на две сажени.

— Заводи коня, Гриша.

Зосимка, охая, поднялся и норовил ступить прочь, но Иванка сгреб доглядчика и затащил его во двор. Кивнул изумленному привратнику.

— Чего глазами хлопаешь? Ворота прикрой да из оконца поглядывай. Вот-вот Третьяк Федорыч покажется…

Первый вопрос, кой задал воевода привратнику, был об отце:

— Как батюшка?

— Покуда жив, барин, но совсем плох.

Третьяк Федорович побежал к хоромам, и, к своему изумлению, увидел на крыльце Иванку и Гришку. Тут же со связанными руками сидел понурый Зосимка.

— Кто таков?

— Царев доглядчик, — отозвался Иванка. — Пришлось сюда затащить, дабы тебе, воевода, в дом спокойно пройти. Других сыскных людей мы не видели.

— Однако ж и хитрецы вы, содруги. То-то я соглядатаев не приметил. В большом долгу перед вами. Ну да о том после будет разговор. Ступайте за мной в хоромы. Обогрейтесь и потрапезуйте.

— А этого куда? — кивнул Иванка на сыскного.

— Пусть, покуда, в чулане посидит…

Отец, бледный, исхудавший, обложенный подушками, лежал с закрытыми глазами, при каждом выдохе издавая тихие протяжные стоны.

По щеке Третьяка скользнула слеза, у него сжалось сердце. Отец умирал, но всемилостивый Господь все-таки привел сына к смертному одру родителя.

— Батюшка… Батюшка. Я приехал к тебе.

Федор Владимирович открыл глаза.

— Сынок…

Голос блеклый, натужный.

— Не зря я молился… Привел-таки тебя Господь.

Федор Владимирович норовил, было, приподняться на изголовье, но так и не смог этого сделать.

— Я помогу тебе, батюшка, — кинулся к отцу Третьяк. — Приподнял, троекратно облобызал в щетинистые исхудалые щеки.

Федор Владимирович оглядел сына. В измученных глазах застыло недоумение.

— В нищенской сряде?

— Уж так довелось, батюшка, иначе бы к тебе не попал.

— Да, да… Дошла худая весть… Невдомек мне, сын… Какую же провинность на тебе сыскали? В нашем роду честь была превыше всего.

Последние слова дались Федору Владимировичу с трудом.

— Ты, батюшка, не волнуйся. Древний род дворян Сеитов я не запятнал… Тут такой случай приключился.

И Третьяку пришлось поведать отцу о причине своей опалы.

Федор Владимирович с облегчением выдохнул:

— Выходит, нет на тебе вины… А царь-то из ума выжил. Непристойные дела творит… Чего дале надумал, сын?

— Перед тобой лгать не стану, батюшка. Не по нутру мне, как кроту в нору зарываться. К царю пойду.

Отец продолжительное время молчал: сын выбрал самую отчаянную стезю. Царь не только воистину грозен, но и мстителен. Он не простит обмана, сыну не избыть плахи. Но и скрываться без роду и племени, затаиться волком в лесу — дело низменное, худое. То-то по Москве грязный слушок прокатиться: сын Сеитова, честного дворянина, в бега от царя подался; да еще прибавят: к ляхам, как изменник Курбский. Стыдоба! Сын, конечно, такого омерзительного дела не позволит, но на чужой роток не накинешь платок.

Федор Владимирыч застонал от невыносимой тоски и боли. Старший сын в Ливонии сгиб. Достойно с ворогом сражался, а младший…

— Сними, сынок, икону Спасителя… Благословлю тебя… Прощай. Облачись в самый нарядный кафтан и ступай с Богом… Честь дороже жизни.


* * *
Третьяку повезло: выехал со двора на коне, а сыскных людей, как ветром сдуло. Те, понадеявшись на Зосимку, не торопились выходить из кабака. Дождь все еще продолжался, но поверх нарядного кафтана Третьяк накинул епанчу[941].

Миновав Фроловские ворота[942], Сеитов оказался в Кремле. Не доезжая государевых хором, Третьяк сошел с коня. Исстари повелось — ни верхом, ни в колымаге подъезжать к царскому крыльцу не дозволено. Даже любой боярин, какого бы он роду не был, должен строго блюсти заведенный порядок и идти к государеву крыльцу пешком. За этим зорко смотрела государева стража и хватала зазевавшихся на расправу. Ослушникам «за такую их бесстрашную дерзость и за неостерегательство его, государева, здоровья быть в великой опале, а иным в наказании и разорении без всякого милосердия и пощады».

Караульные стрельцы остановили за тридцать саженей от дворца. Строго вопросили:

— Кто таков?

— Дворянин Третьяк Сетов. Воевода Ростова Великого.

Стрельцы переглянулись. Не боярин, но род Сеитовых на Москве известен.

— По какой надобности?

— К великому государю с донесением.

— А, может, допрежь в Разрядный приказ?

— Дело касается лично великого государя.

— Ну, коль самого государя, шагай к крыльцу. Там стремянные тебя встретят.

Караульных стрельцов, кои постоянно несли службу в Кремле, начальник сыскного приказа Дмитрий Годунов об опале Сеитова не уведомлял: не полезет же скрывшийся из Ростова беглец в государев Кремль; однако один из служилых вдруг взбудоражено воскликнул:

— Братцы, слушок припомнил! Да то ж воровской человек! Царь на него опалу наложил.

— Опалу? Откуда изведал, Сенька?

— От холопа боярина Мстиславского. Такое брехать не станут.

— Вона… А ну хватай опального, братцы!

Караульные накинулись, было, на Сеитова, но Третьяк резко бросил:

— Царь указал лично к нему явиться. Дело необычайной важности. А кто помеху будет чинить, того государь накажет без пощады.

Караульные замешкались.

— Разбери тут… А пущай стремянные стрельцы решают.

Стремянные стрельцы (личная гвардия царя), выслушав о каком-то важном деле воеводы Сеитова, задерживать Третьяка не стали, однако один из них пошел доложить дворецкому боярину.

Дворецкий, Юрий Ромодановский, пришел в немалое изумление. Он-то ведал об опале Сеитова (правда, не знал истинной причины), но никто из опальных людей не имел права являться к великому государю без его распоряжения.

— Грамоту от царя имеешь?

— Грамоты не имею, Юрий Васильевич.

Ромодановский развел руками:

— Ну, тогда прикажу тебя в Сыскной приказ доставить.

Сеитов обладал здравым дальновидным умом, а посему тотчас уразумел, что Дмитрий Годунов немедля отправит его к Малюте, а тот найдет, что наплести царю о казненном беглеце. Надо во что бы то ни стало пробиться к государю.

— Воля твоя, боярин. Но промедление важного для царя известия чревато большой порухой.

Ромодановский не ведал, что и делать. Этот Сеитов, знать, и в самом деле о чем-то значимом намерен сказать царю. Понапрасну он бы в Кремль не заявился. За волокиту же ответит дворецкий. А царю лишь под гневные очи попади. Легче доложить, чем порядок нарушить. Но допрежь надо опального всего обыскать. К царю идет! Не принес ли какого-нибудь отравного зелья, дурных кореньев, не припрятал ли засапожный нож?

Набежали слуги и чуть ли не до гола Третьяка раздели. Даже костяным гребешком по кучерявым волосам головы пробежали. В таких пышных волосах всякую порчу можно пронести. Чист оказался дворянин.

И все же с тяжелым сердцем вошел Ромодановский в покои государя. Робко молвил:

— Прости, великий государь, но под твои светлые очи намерен предстать дворянин Сеитов, кой прибыл с каким-то известием.

— Какой Сеитов? — насторожился царь.

— Тот, кой был воеводой в Ростове Великом.

— Что-о-о?.. Кто схватил?

Иван Васильевич гневно ухватился за посох.

— Сам пришел, великий государь.

— Сам?.. Что-нибудь изрекал?

— Молчит, великий государь. Лично-де царю всё доложу… Может, в Сыскной его?

— Впусти!

Сеитов вошел и отвесил царю земной поклон. Выпрямился и с трудом узнал Ивана Васильевича: царь изрядно постарел. Лицо одутловатое, морщинистое, глаза провалились, волосы головы почти начисто вылезли, борода (длинная, но жидкая) поседела. Однако глаза оставались все такими же суровыми и пронзительными.

Сеитов лишь единожды видел государя, когда тот был в полном царском облачению. Это было в большое празднество, Светлое Воскресение, когда царь шествовал в Успенский собор. На нем был «большой наряд», кой появился в 1547 году, с принятием Ивана Грозного царского титула. Платно[943] из турецкого атласа была покрыто алмазами, рубинами, смарагдами и жемчугом величиной с орех. Его венец (шапка Мономаха), так же украшенный драгоценными самоцветами, как рассказывали иноземцы, превосходил диадему его святейшества цареградского патриарха, короны королей Франции, Испании, Венгрии и Богемии…

Перед царем несли скипетр, знаменующий верховную власть. (При приеме же послов и других торжественных случаях государь держал скипетр в правой руке, а державу — золотой шар, увенчанный крестом — в левой. И держава, и скипетр также были богато украшены самоцветами.) Все блистало, переливалось. Вблизи на царский наряд невозможно было смотреть. Вот уж воистину шествует царь. Бог на небе, царь на земле. Никому не подвластен, опричь Христа, сына Божия[944].

В тот день государь показался Сеитову настолько величественным, что ему показалось: сам Господь спустился с небесного рая и теперь ступает к собору… И кого же он ныне воззрел? Едва ли не старика, облаченного в черную монашескую сряду[945].

— Ты, боярин, ступай.

Иван Васильевич, глухо постукивая по заморскому ковру посохом, неторопко прошелся по палате, а затем опустился в кресло.

— С какой же вестью ты посмел прийти ко мне, холоп?

Голос у царя надтреснутый и недружелюбный. Когда он гневался, то даже князей и бояр называл холопами.

По телу Сеитова пробежал озноб. Другой раз он встречается с царем, Государем всея Руси, и в другой раз волнуется. Но эта встреча пострашней первой. Тогда царь был приветлив и ласков, ныне же глаза государя холодны и враждебны. Еще минута-другая и царь кликнет своих удальцов и прикажет им отвести Сеитова на жестокую казнь. Иного и ждать нечего. Он, Сеитов, знал, для какой цели он пробился к царю. Но он примет смерть достойно, ведая, что никакого смертного греха за ним не водится. Надо унять волнение и спокойно выслушать приказ государя.

— Чего молчишь, холоп? Тебя царь спрашивает.

— Прости за дерзость, великий государь. В Ростов приспела весть, что угодил я в царскую немилость. Скрываться нам, Сеитовым, не по чести нашей. Пришел к тебе, дабы ты, великий государь, отослал меня на казнь.

— О чести глаголишь, холоп. Да так ли?

— Служил тебе верой и правдой, великий государь.

— Правдой? Лжешь, пес! А кто ж царя обманул? Кто недосилком себя называл?! — забушевал Иван Васильевич.

— Вновь прости мою дерзость, великий государь… Зазорно мне стало. Не мог через себя преступить. Зазорно.

— Пес!

Но последнее слово Иван Васильевич произнес уже не в таком запале. Чувствовалось, что гнев его несколько схлынул.

— Кому-нибудь сказывал о нашем разговоре?.. В глаза смотри!

— Никому. На кресте поклянусь, великий государь.

— Крест всяк губами елозит, да не всяк клятву хранит. Ведаю!.. Ваське Грязнову не проболтался? Тот умеет языки развязывать.

Царь был недалек от истины. Но проболтался не Третьяк, а Васька. Это его поджидает страшная кара государя, коль он, Сеитов, выдаст Грязнова с потрохами. Но он никогда не был кляузником. Васька хоть и гнусный человек, но не Третьяку решать его судьбу. Не царь, так Бог его накажет.

— Могу повторить, великий государь: никто о нашей беседе не ведает, — твердо высказал Сеитов.

— Кажись, глазами не юлишь, но обман твой равносилен государственной измене. Ты самого царя одурачил. Похотень!

Сеитов норовил сказать, что девка сама к нему подвалила, когда он, будучи на подгуле, уснул в охотничьем теремке, но все же не стал обелять себя: не слишком достоверно прозвучит его оправдание.

— Велика моя вина, великий государь, а посему не прошу милости. Я готов к любому суровому наказанью.

Иван Васильевич вновь поднялся из кресла, и вновь неторопко прошелся по палате.

— Твоя вина достойна казни. Но смерть твоя будет легкой. Четвертовать не стану. Укажу Малюте голову топором смахнуть.

— Благодарствую, великий государь. Я готов!

Иван Васильевич хмыкнул. Огладил длинными перстами жидкую бороду.

— А не жаль в таких цветущих летах белый свет покидать? Сколь бы еще погрешил, девок обабил. Ты бы мне в ноги кинулся, поелозил, бородой сапоги обмел. Глядишь, я бы тебе и полегче казнь подыскал.

— В третий раз прости за дерзость, великий государь. Мы, Сеитовы, никогда ни в чьих ногах не елозили. Сыскалась вина — руби голову.

— Гордый же ты, холоп. Ныне редко таких людей встретишь… Целуй государю руку. Целуй, целуй. Освобождаю тебя от опалы.

Сеитов ушам своим не поверил. Вот уже не чаял, что всё так обернется. Выходит, не напрасно его благословил иконой Спасителя недужный отец. Отвесил низкий поклон и спросил:

— А где ж мне дале служить, великий государь?

— В Великом Ростове, Сеитов. Сказывали, не зря на воеводстве жалованье мое проедаешь. От владыки Никифора грамоту получил. Хвалит тебя, о граде радеешь.

Тут уж Третьяк своего не упустил. Самое время царю челом ударить:

— Радею, великий государь. Надумал валы насыпать, стены и башни поставить, но казны городской не хватает.

— О том ведаю, Сеитов. Но не приспело еще Ростову укрепленному быть. Ливонская война всю казну съедает.

Царь тяжело вздохнул, нахмурился.

— На словах молвишь владыке: пусть не только молебны служит во здравие русского воинства, но и калиты своей не жалеет. Разобью ливонца, радение его не забуду.

Царь подошел к столу и звякнул в серебряный колокольчик. Вошедшему боярину Ромодановскому приказал:

— С оного дворянина опалу снимаю. Быть ему вновь воеводой в Ростове. Пусть в Разрядном приказе грамоту отпишут.


* * *
Третьяк успел еще проститься с отцом. Тот, в свой последний, час был умиротворенным.

— Порадовал ты меня, сынок. Я ухожу со спокойной душой. Ты истинный муж. Верю, ты никогда не посрамишь род Сеитовых и всегда будешь предан Отечеству. Да хранит тебя Бог.

Отец скончался ночью.

Справив поминки, Третьяк Федорович распрощался с опечаленной матерью, родственниками и Гришкой из Зарядья, а затем отбыл с Иванкой в Ростов.

— А царь-то, кажись, не такой уж и лютый, — молвил Иванка.

— Воистину, друже. Но тут особый случай.

Иванка чаял, что воевода что-то прояснит, — и о свой внезапной опале, и о неожиданной царской милости, но Сеитов отмолчался. Он никогда и словом не обмолвится о своей причудливой истории.

А Иван Грозный, действительно, кое в чем изменился. После опалы Федьки Басманова, он совершенно охладел к мужскому полу, иначе бы не простил Сеитова. Поверив в его честность, царь заподозрил в происках Ваську Грязнова. Допрежь он казнил его двоюродных братьев. Васька со дня на день ждал беды, но Скуратов его отстоял. Малюте царь еще доверял, но Григорию Лукьянычу жить оставалось недолго. Вскоре он погиб в Ливонии при осаде крепости Виттенштейн.

Ваську Грязнова, лишенного поддержки всесильного Малюты, государь отослал воевать крымских татар. Но воевал Васька худо, угодил в плен. Стараясь оправдаться, он отправил Ивану Грозному письмо, в коем вранья и хвастовства было через край. Васька извещал, что войско при виде степняков разбежалось, он же в одиночку схватился с двумя сотнями татар, а когда сшибли с коня, то он «над собой укусил шесть человек до смерти, а двадцать два ранил».

Ивана Грозного письмо Васьки до слез рассмешило.

Глава 32 РАДОСТИ И ПЕЧАЛИ

Пять месяцев минуло, как прибыл из Москвы воевода Сеитов. Ни горожане, ни приказный люд так ничего и не уразумели. Не ясно, по какому поводу Третьяк Федорович угодил в опалу, не ясна и царева милость. Даже владыка Никандр, человек умудренный, не мог постичь случившегося. Воевода ничего толком не пояснил, и тогда архиепископ пожал плечами: «На всё воля Божья».

Новую же достойную лепту в государеву казну Никандр внес без сожаления.

— Епархия вконец не оскудеет, а вот казна русскому воинству зело сгодится.

Никандр, изрядно отличаясь от владыки Давыда, был истинным патриотом своего Отечества. Но в душе своей он иногда сетовал на деяния царя, осуждая того за новгородский и псковский погромы, когда были невинно казнены тысячи людей. Жалел он и князя Темкина-Ростовского, о коем был наслышан как о праведном человеке, и кой был замучен в застенке Малюты. Но открыто поделиться своими «крамольными» мыслями (не взирая на громадные заслуги перед государем) владыка не мог, ведая, что Иван Грозный не щадит ни бояр, ни духовных лиц.

Воевода Сеитов был доволен архиепископом, с коим можно было посоветоваться о значимых мирских делах, ибо Никандр недурно разбирался во всех городских и земских задачах. Его толковые советы не раз помогали Третьяку Федоровичу.

А забот у воеводы — через край, успевай по городу и уезду сновать. До всего у Сеитова есть дело. Особливо донимали беглые. Война всё больше и больше требовала денег. Ростовские князья едва ли не все были казнены, а новопришлые дворяне (из тысячи царя) нещадно ярмили мужиков. Бегство приняло угрожающие размеры. А нет мужика — нет и поборов. Деревеньки таяли, как весенний снег. Все скуднее становилась уездная калита. Как воеводе все прорехи заткнуть, и где на войну денег набраться?

Метался по уезду, норовил усовестить дворян (правда, дворян на местах было мало, многие оказались в Ливонии), дабы не гнули в три погибели оратаев, но результат был плачевным. Сеитов не имел права вмешиваться в дела поместных владельцев — на то есть московский Поместный приказ, — но и оставаться безучастным не мог.

— Дайте мужикам малость вздохнуть, дабы вконец уезд не разорить.

Но дворяне разводили руками:

— И сами ведаем, но государь указал: «Конно, людно и оружно». А сколь кормового запасу, а овса лошаденкам?..

Дворяне загибали пальцы, а Сеитов хмуро выслушивал.

Иванка Сусанин, постоянно сопровождая воеводу, был на его стороне. Будучи крестьянином, он никогда не видел добрых господ. Каждый из них, не смотря на установленный оброк, перегибал палку, умудряясь так прижать мужика, что тот, бедный, стоном исходил. Как тут в бега не податься? Злился на дворян и жалел мужиков. Тяжко им, и всё же труд их боготворил. Нарядный кафтан не изменил его мужичьего нутра. Как увидит оратая за сошенькой, так и всколыхнется его душа, так и захочется самому взяться за поручни. Какая благодать, когда соха послушна твоим рукам, когда от прогревшей земли-матушки веет испариной и дурманяще пахнет срезанным, вывороченным на черный лоснящийся пласт дикотравьем. Господи, ничего нет отрадней!.. А страда, когда приходишь на созревшую, волнующуюся на ветру янтарную ниву, истово помолишься и примешься за косовицу? Душа поет. С хлебушком! В сей упоительный час забываешь и о барском оброке и о прочих крестьянских невзгодах… А избу рубить? Весь в пахнущих смолой белых сосновых стружках; со звоном ухает топор, вырубая пазы; с каждым днем поднимается сруб венца. А вот и до оконец дело дошло, украшая их затейливыми узорами. Лепота! Даже барин, когда ему терем рубишь, душой оттаивает, взирая на искусную работу…

«Ну почему так страшно кабалят мужика? — иногда задумывался Иванка. — Всё на войну с ляхами сваливают. Но только ли в войне дело? И ране Русь с чужеземцами воевала, но так на мужика баре не наседали, и такого повального бегства со времен Батыя не было. Почему?»

Но так и не находил ответа. Одно окончательно понял Иванка: совсем лихо стало мужику. Зарвались баре. Лгут они воеводе. Господа не только на брань оброк выколачивают, но и про свою мошну не забывают. Разорвись тут мужику!

Иванка до сих пор ставил себя на место мужика, ибо крестьянская душа не выветрится из него до самой погибели. Всё, что содеялось с ним за последний год: внезапная встреча с владыкой Давыдом, служба у архиепископа, а затем и у воеводы Сеитова, полная приключений поездка в стольный град, — казалось ему каким-то призрачным, странным сном, и что он вот-вот проснется и вновь обернется мужиком-страдником.

Даже воевода как-то обронил:

— Мнится мне, не забываешь ты свою бывшую жизнь.

— Да разве то забудешь, воевода?

— То-то я вижу, как тебя к мужикам тянет. Другой бы службе радовался. Воеводский послужилец! Сыт, одет, жалованьем не обижен. А с тобой хоть в сельцо не заглядывай, к оратаям тяготеешь. Того, гляди, службу покинешь.

— Покуда не покину, а там как Бог на душу положит.

— Ну-ну. Спасибо за честный ответ. Ведаю: лукавить ты не умеешь… Как супруга твоя? Как-то видел недавно. Никак скоро чадом разрешится? Кого ждешь?

— Сына.

— Всяк отец сына ждет. Молись, Иванка.

Иванка молился, сходил в собор пресвятой Богородицы, но Настенка опросталась дочкой. Роды оказались тяжелыми. Принесла молодая супруга жизнь маленькому существу, а сама преставилась.

Бабка-повитуха сердобольно молвила:

— Прытко старалась, но знать так было Богу угодно. Другие бабы по десятку плодят, а эта на первенце не сдюжила. Упокой Господи новопреставленную рабу Божью.

Сусанна разрыдалась, а Иванка стиснул ладонями голову. Сердце разрывалось от неутешных страданий. Уж так он любил свою Настенку! Ему и в голову не могло прийти, что Господь так рано заберет ее к себе. Горе его было гнетущим и неизбывным

Настенка! Какая же она была веселая, как умела радоваться жизни, как умела поддержать мужа. Какие бы невзгоды не обрушивались на семью, она никогда не унывала, вселяя в близких людей свое жизнелюбие.

Иванка с горя ударился в зелье. Именно в кабаке, что неподалеку от Спаса на Торгу, к нему и подсел Третьяк Федорович

Целовальник Томила, тучный мужичина с черной округлой бородой, зрачкастыми, пронырливыми глазами и шишкастым носом тотчас выплыл из-за буфетной стойки и с особым почтением, осклабившись, поставил на стол оловянную чару доброго вина.

— Угощайся во здравие, воевода.

Третьяк Федорович повел на целовальника хмурым взглядом: только вчера отчитывал его в приказе за плутовство. Питухи жалуются: не только вино, но даже меды и пиво разбавляет. В оборот взял целовальника:

— Ты, Томила, прилюдно крест целовал, дабы приумножать доходы кабака, но не за счет шельмовства. Коль и дале плутовать будешь, другого Ермака сыщу.

Томилка норовил обелить[946] себя, но воевода был неумолим:

— Плутовства не потерплю!

Сейчас же воевода ничего не сказал целовальнику, а когда тот ушел за стойку, Третьяк Федорович поднял чару.

— Помяну твою Настену. Да будет ей земля пухом.

Осушил до дна, чем немало подивил бражников: воевода к питухам никогда не заходил и слыл в городе трезвенником.

— Третий день тебя на службе не вижу, Иванка. Ведаю: велико твое горе, искренне сочувствую тебе, но кручину вином не зальешь. По себе знаю. Когда преставился отец, так был скверно на душе, хоть волком вой. И все же взял себя в руки. Как ни тужи, но второго отца не заимеешь. Нелегко и с доброй женой расставаться. Но жена — не мать и не отец. Нет большего несчастья, чем их утрата. А вот другую жену ты всегда найдешь. Авось будет не хуже Настенки.

— Такой не будет, воевода. Первая жена от Бога, — угрюмо произнес Иванка и вновь потянулся, было, к сулейке, но Третьяк Федорович отстранил скляницу на край стола.

— Довольно, друже. Не затем я сюда пришел, дабы мой верный послужилец до чертей напился. Поднимайся! Ныне дома проспись, а поутру, чтоб был у Приказной избы.

Пошатываясь, Иванка молча выбрел из кабака. Двое послужильцев, что дожидались на улице, получили воеводский приказ:

— Проводите до избы.

Не доходя крыльца, Иванка услышал голосистый плач ребенка. Еще задолго до рождения чада, Настенка молвила:

— Ежели Бог даст сына, хотелось бы наречь его Слотой, в честь отца моего, а коль народится девица, быть ей Тонюшкой, так бабушку мою окрестили. Я ее плохо запомнила: маленькой была, но матушка сказывала, что я нравом в бабушку.

— Так и быть, доченька, хотя дело за мужем. Муж — всему голова.

Но Иванка не возражал. Так появилась у него дочь Антонида.

Глава 33 ЛАДУШКА

Нет, не забыл воевода Полинушку. Давно бы с ней повидался, да опала и смерть батюшки воспрепятствовали. А тут и Великий пост пожаловал, строгий, взыскательный, когда даже в мыслях о любви грешно грезить.

Теперь у воеводы руки развязаны. Минует пост — с сенными девками греши, к боярышням наведывайся, а то и жену себе выбирай. У молодого воеводы кровь горячая, давно пора любви приспела.

С нетерпеньем поджидал Светлого Воскресенья. В сей день, он пойдет в хоромы земского старосты Курепы, пойдет по древнему обычаю, когда цари, наместники и воеводы обходили дворы именитых людей и поздравляли их с Пасхой. Допрежь всего, отметив праздник в своем тереме, Третьяк Федорович взял с собой кулич и лукошко с яйцами, и направился к хоромам старосты.

Демьян Курепа не ожидал появления высокого гостя, и даже малость опешил.

— Ты чего застыл, Демьян Фролович? Принимай яичко. Христос воскреси!

— Воистину воскреси… Токмо я не ожидал, воевода. Поднимемся в терем да похристосуемся.

И начался в хоромах переполох!

Обменявшись пасхальными яйцами с Курепой и его супругой, и совершив поцелуйный обряд, Третьяк молвил:

— А теперь в светелку.

«Вот оно что, — смекнул Курепа. — Опять за Полинку надумал взяться. Неймется воеводе. А ведь, кажись, забыл про свое намерение. И осень, и зима миновала. Курепа с облегчением подумал, что воевода решил оставить в покое златошвейку, а он вдруг вновь нагрянул».

— Можно и в светелку, — кашлянув в каштановую бороду, без особой радости произнес староста.

Третьяк трехкратно облобызал Полинку в ланиты[947], а затем вдруг, нарушая старинный обычай, жарко поцеловал ее в уста.

Полинка зарделась маковым цветом. Впервые в жизни ее поцеловал мужчина. И кто? Сам воевода Сеитов! Что это с ним? К другим сенным девушкам он лишь едва прикоснулся, а к ней?.. Что на него нашло? Присел на лавку и глаз с нее не сводит. Зазорно-то как, Господи!

Посидел, посидел Третьяк, и, наконец, кинув прощальный, ласковый взгляд на Полинку, удалился из светелки. В сенях сказал старосте:

— Ты вот что, Демьян Фролович. Не обессудь, но завтра опять к тебе наведаюсь.

— Буду рад-радешенек, — с гостеприимной улыбкой поклонился Курепа, а у самого на душе кошки заскребли. Разорит его воевода! Сколь питий и яств надо выставить.

Но Третьяк, словно подслушав неутешные мысли старосты, молвил:

— Стол собирать не надо… Не к тебе приду, а к Полинке.

— К сенной девке?… Не уразумел, воевода.

— Не лукавь, Демьян Фролович. Всё ты уразумел. Чай, не забыл наш разговор. Завтра прибуду после обедни… Ты Полинку вгоренку приведи. Потолковать с ней хочу.

— Добро, воевода.

Проводив Третьяка Федоровича до ворот, Курепа крутанул головой.

«Никак, в златошвейку втюрился[948]. То ли радоваться, то ль беду на свою голову поджидать. Народ изведает — ехидничать примется. Воевода с сенной девкой спутался! А что поделаешь? Но пересуды долго не живут, а вот Златошвейка в его хоромах едва ли задержится. Ныне воевода вновь у царя в милости. А государь, чу, земские приказы надумал порушить. Многое, чу, от воеводы будет зависеть. Уж лучше на рожон не лезть. Надо мирком да ладком с Третьяком поладить».

На другой день Полинка сидела в горнице и сбивчиво раздумывала:

«Демьян Фролович повелел ждать воеводу. Что у него на уме, пресвятая Богородица? До сих пор не забыть его пылкого поцелуя. А прикосновение его мягкой, шелковистой бородки?.. Почему-то сердце трепетно бьется. Отчего оно так волнуется? Никогда такого не бывало. Отчего предстоящая встреча с воеводой так будоражит ее сердце?»

Полинка не могла найти ответа.

А вот в дверях и воевода. Красивый, нарядный, улыбающийся. Лицо так и светится. Как идет к его глазам лазоревый кафтан, шитый золотыми травами. В руках — небольшой ларец, расписанный серебряными узорами.

— Здравствуй, Полинушка.

Голос душевный, ласковый. «Полинушка». Никто в жизни ее так нежно не называл.

— Здравствуй, воевода, — с поклоном, несмело и тихо молвила девушка.

— Да ты не робей, Полинушка. Не пугайся меня. Я к тебе с самыми добрыми чувствами пришел. Хочу поговорить с тобой. Давай-ка присядем на лавку. Поведай мне о себе.

— Не знаю, что и рассказывать, воевода.

— О жизни своей, Полинушка. Когда родилась, в какой семье росла, чем занимались твои бывшие родители. Вот о том, не спеша, и поведай.

И Полинка, набравшись смелости, принялась за рассказ. Третьяк участливо слушал, неотрывно любовался девушкой, и в то же время сердобольно (что с ним никогда не бывало) думал:

«Лихая же доля выпала Полинке. Сиротой осталась. Но беда ее, кажись, не надломила. Нрав у нее, знать, добрый и отзывчивый. Такая красна-девица была бы не только отменной рукодельницей, но и славной женой».

А на языке вертелся назойливый вопрос, и, после рассказа девушки, Третьяк не удержался и спросил:

— А лада у тебя есть?

— Нет, — смущенно потупила очи Полинка. — Тятенька, когда был жив, намеревался подобрать мне суженого из ремесленников слободы, да так и не успел.

— Выходит, ты ни с одним парнем не знакома, — с внутренним облечением произнес Третьяк. — Это же прекрасно, Полинушка.

— Не знаю… не знаю, воевода.

Третьяк поднялся, и вытянул из ларца колты[949] из драгоценных каменьев.

— Это тебе, Полинушка. Носи на здоровье.

— Мне?! — ахнула девушка и вовсе засмущалась. А затем подняла на воеводу свои чудесные глаза и молвила:

— Я не могу взять такой дорогой подарок. Что хозяева мои скажут, да и девушки из светелки? Нет, нет, воевода. Ты уж не серчай.

«А она не прижимистая, — с ублаготворением подумал Третьяк. — Другая бы с жадностью за колты вцепилась. И до чего ж славная девушка!»

— И впрямь не возьмешь?

— Не возьму, воевода, — твердым голосом произнесла Полинка.

— Нельзя отказываться, — улыбнулся Третьяк. — Это тебе моя мамка прислала. Помнишь, к тебе приходила?

— Мамка Никитишна прислала? — удивилась девушка. — Добрая старушка.

— От сердца чистого, Полинушка. За твои золотые руки и искусные изделья, кои поступили в мои хоромы. Так что, принимай подарок с легким сердцем.

— Благодарствую, — с низким поклоном тепло изронила Полинка и приняла колты. — Лепота-то какая, — любуясь ожерельем, добавила она.

— С мамкой выбирали. Всех именитых купцов объездили.

— Спасибо тебе, воевода, за выбор. Наглядеться не могу. Мне и во сне такое не могло погрезиться.

— Зело рад, Полинушка, что по нраву пришлись тебе колты. Зело рад!

Робость девушки заметно улетучилась, хотя присутствие воеводы ее по-прежнему волновало.

— Надень колты, Полинушка.

— А можно?

— Чудная же ты. Они ж теперь твои. Прикинь.

Полинка просунула через голову драгоценные подвески и украдкой вздохнула: жаль, что в горнице нет зеркальца, оно имеется только в светелке. Но Третьяк тотчас восхищенно произнес:

— Чудесно, Полинушка. Теперь от тебя глаз не оторвешь! Да такой красной девицы во всей Руси не сыскать.

Лицо Полинки вспыхнуло, она вновь жутко засмущалась.

А воеводе опять нестерпимо захотелось обнять девушку и поцеловать ее в уста. Но он с трудом сдержал себя. Не вспугнуть бы! Полинка хоть из простолюдинок, но цену себе знает. Пусть привыкнет к его посещением. А там, глядишь…

И Третьяк решил попрощаться:

— Пора мне, Полинушка. Может быть, я еще когда-нибудь к тебе наведаюсь. Не будешь меня пугаться?

— Теперь… теперь не буду, воевода, — ласково отозвалась Полинка.

И ее слова всего больше обрадовали Третьяка.

«Она будет моей! Будет!» — вихрем пронеслось у него в голове.

С того дня воевода дважды за неделю навещал Полинку и с каждым разом ощущал, что девушка всё больше привязывается к нему. И вот настал тот час, когда он нежно обнял свою ладушку, и та не отстранилась.

Полинка, не изведавшая первой любви, обрела ее в дальнейших встречах с воеводой. Она была счастлива. А Третьяк и вовсе потерял голову: ничего нет сладостней первой любви.

Полинка легко согласилась перейти в терем воеводы, только спросила:

— А как же Демьян Фролович? Я ж на него порядную подписала.

— С Курепой все улажено. Он в накладе не остался. Ныне у меня жить будешь, Полинушка.

— Златошвейкой?.. Я буду очень стараться, Третьяк Федорович.

С некоторых пор, привыкнув к воеводе, Полинка стала величать его по имени-отчеству.

— Почему ж златошвейкой? В жены тебя беру, Полинушка, в жены!

Девушка ушам своим не поверила. Зело полюбила она воеводу, но и в думках не держала, что ее, простолюдинку, Третьяк Федорович в жены возьмет. На Руси эдакое в диковинку. Когда это было, чтобы добрый молодец из господ в супруги себе дочь ремесленника взял? Не ведала о подобном Полинка.

— Ничего не в диковинку, Полинушка. Издревле господа на простолюдинках женились. Не простые господа, а даже великие князья. Князь Святослав Игоревич взял себе в супруги ключницу Малушу. Она принесла ему Владимира Крестителя, коего еще в народе называли Владимиром Красное Солнышко, а также князей Ярополка и Олега. А первый ростовский князь Ярослав Мудрый, кой двадцать два года правил Ростовом Великим? Ты даже представить себе не можешь. Женой его стала дочь беглого смерда. Беглого! А ты говоришь в диковинку.

Конечно, Третьяк Федорович всей правды о супруге Ярослава Мудрого не поведал. Согласно легенде, великий князь Владимир Святославич, задумав обвенчать своего сына на сестре византийского императора, приказал отравить дочь смерда. Но случившееся не вина Ярослава. Он воистину намеревался всю свою жизнь прожить с любимым человеком.

— Ключница Малуша разрешилась Владимиром Крестителем? — удивилась Полинка.

— Истинно, лебедушка. Вот и ты мне доброго сына принесешь. На Троицу и свадебку сыграем. Покрова ждать не будем.

В счастье купалась Полинка.

А на Еремея запрягальника[950] прибыл в Ростов Великий пожилой боярин Пафнутий Сицкий. Шел к терему, прихрамывая, опираясь на клюку. Имя Сицкого Третьяк Федорович, конечно же, ведал. Когда Иван Грозный поделил всю Русь на опричнину и земщину, то отец Пафнутия в «избранной тысяче» не оказался и вскоре был казнен за «крамолу». Пафнутия пощадили, ибо он лихо воевал с ливонцами. Получив несколько ран, Пафнутий оказался в Москве, а когда ратные недуги его гораздо исцелились, Иван Грозный повелел ему отбыть на воеводство в Ростов Великий. Пафнутий Глебович прибыл в город на Неро со своими дьяком и тремя подьячими.

В Ростове — переполох, суетня приказных людей, пересуды на всех крестцах. Каков-то будет новый воевода?!

Сеитов отнесся к приезду Сицкого двояко: он и так чувствовал себя не в своей тарелке, ведая, что многие дворяне отправлены на Ливонскую войну. Не гоже ему, молодому здоровяку, отсиживаться в далеком от войны городе. Давно приспела пора оказаться на поле брани, и он отправится в Ливонию без раздумий, отправится незамедлительно, как приказал государь.

Одно худо. Полинка! С собой ее к лютому ворогу не возьмешь. Да и на сносях она. Жаль, что не успели обвенчаться. Человек предполагает, а Бог располагает. Кто мог подумать, что уже завтра Третьяк Сеитов покинет Ростов.

Полинка повисла на груди Сеитова, а тот, утирая с лица ее горькие слезы, утешал:

— Не впадай в кручину, Полинушка. Я вернусь. Войне, чу, скоро конец. Потерпи! Я непременно к тебе вернусь. Сына береги.

Третьяк уверовал, что у него непреложно будет сын.

О Полинке поведал боярину:

— Собирались на святую Троицу в храме обвенчаться, да не успели.

Люди нового воеводы уже подсуетились: дотошно изведали о внебрачной жене Сеитова. Боярин головой покачал:

— Чудишь, Третьяк Федорыч. Мало ли девок из господ?

— Сердцу не прикажешь, Пафнутий Глебович. Жену один раз выбирают.

— Так-то оно так, Третьяк Федорыч. Но обыкновенно себе ровню берут.

— Бывает, и необыкновенно. Зело поглянулась мне Полинка.

— Ну, да Бог тебе судья.

— Великая просьба у меня к тебе, Пафнутий Глебович. Мамка Никитична в тереме живет. Добрая старушка. В мальцах меня пестовала, а ныне за Полинкой пригляд нужен. Чадо у нее будет. Ты уж не оставь их в милости своей. Я не поскуплюсь за твои щедроты.

Третьяк Федорович потянулся, было, к калите, но боярин остановил его движением руки:

— Не тормошись. На злую войну идешь. Голову свою сбереги. А твоя старушка и Полинка беды ведать не будут.

— Благодарствую, Пафнутий Глебович. Жив останусь, никакой казны не пожалею.

— Собирайся с Богом.

Состоялся разговор и с Иванкой.

— Останешься на службе у нового воеводы?

— У новой метлы свои порядки, Третьяк Федорыч. Я к Сицкому не нанимался, и наниматься не хочу.

— Куда ж пойдешь друже?

— Мать у меня, да и дите надо поднимать. Своим домом покуда поживу. Руки, ноги есть, может, ремеслом каким-нибудь займусь, а то и за сошеньку. Не пропаду. А вот ты, воевода, будь осторожлив. Авось еще и свидимся.

Крепко обнялись, облобызались.

— Жаль с тобой расставаться, друже. По душе ты мне пришелся. Живи, как тебе сердце подсказывает… И вот что еще хочу тебе сказать. Коль, не приведи Господь, с Полинкой моей беда какая-нибудь приключится, не оставь ее в горести. Сиротинка она.

— Не оставлю, воевода, — твердо произнес Иванка.

Глава 34 СЕИТОВ И НАУМОВ

Лето 1580 года стояло жарким. Польско-литовская армия, в коей были внушительные венгерские отряды, приступила к осаде Великих Лук.

После взятия Полоцка, Велижа и Усвята, польский король Стефан Баторий приказал своим войскам овладеть Великим Луками. Вознамерившись отрезать от Русского государства Прибалтику, Баторий все-таки не отважился направить удары своих полков в сердце Русского государства, несмотря на то, что поход на Москву замышлялся им еще накануне осады Полоцка. Польско-литовская знать уже не могла больше питать надежду на то, что ей удастся опереться на поддержку московского боярства. [951]

Противник почти вшестеро превосходил гарнизон защитников крепости, тем более в войсках воеводы Вишневецкого находились пятнадцать тяжелых и средних осадных пушек.

Король полагал, что Верхние Луки будут взяты в течение двух-трех дней. Но Баторий промахнулся, натолкнувшись на ожесточенное сопротивление московитов.

Волею судьбы в крепости оказался и Третьяк Сеитов. Первые месяцы он ходил в челе сотни, изрядно отличился в боях с ляхами, а затем воевода доверил мужественному ратоборцу тысячу воинов, назначив ему в помощники Ивана Наумова.

Враги расположились вокруг Великих Лук. Они подошли после полудня. На две-три версты завиднелись многочисленные шатры воевод, тысяцких и сотников. Из стана неприятеля доносились громкие выкрики военачальников, ржание коней, глухие удары барабанов; развевались вражеские знамена, дымились сотни костров, донося до города острые запахи жареного мяса.

Ляхи приступили к осаде на другой же день. От шатра «ясновельможного пана» Вишневецкого к начальнику пушкарскаго наряда[952], ротмистру Оскоцкому, прискакал посыльный.

— Приказано пока ядер не расходовать. Надо перебираться через ров.

— Но моим доблестным пушкарям не перетащить пушки. Мы утонем в воде, — ответил ротмистр.

— Вишневецкий пришлет невольников. Они перекинут мосты и поставят за рвом тын, ограждающий пушки.

Вскоре ко рву привели полтысячи рабов; они тащили на руках огромные дощатые щиты. Русичи выстрелили со стен из тяжелых крепостных пищалей. Невольники, оставляя на земле убитых и раненых, отпрянули; многие из них побросали щиты.

Ляхи встретили невольников копьями.

— На ров, пся крев! — бешено закричал начальник польских воинов и срубил саблей одному из рабов голову.

Рабы потерянно заметались: погибель ожидала с обеих сторон. Бросятся на ров — попадут под пули московитов, повернут вспять — угодят под копья и сабли ляхов. Они жестоки и не пощадят ни единого раба; остается одно — идти ко рву и мостить его щитами, тогда кое-кто может уцелеть.

И невольники повернули на ров. Под градом пуль они бросились в воду и начали передвигать щиты. Они гибли десятками, но все же несколько мостов им удалось перекинуть через ров; и тотчас к крепости хлынула лавина ляхов с длинными осадными лестницами.

— Бей иноверцев! — изменившимся, охрипшим голосом прокричал тысяцкий Третьяк Сеитов.

Со стен посыпались на ляхов бревна и каменные глыбы, колоды и бочки, доски и тележные колеса; полилась кипящая вода и горячая смола.

Ляхи с воплями валились с лестниц, подминая своими телами других воинов. Трупы усеяли подножие крепости, но лавина озверевших, жаждущих добычи ляхов, сменяя убитых, все лезла и лезла на стены крепости и этой неистово орущей массе воинов, казалось, не было конца и края.

Но и ярость защитников крепости была великой. Сокрушая врагов, они кричали:

— Вот вам наши головы!

— А вот добыча!

— А то вам девки и женки на утеху!..

Внутри крепости кипела работа. Оружейники ковали в кузнях мечи, сабли и копья, плели кольчуги, обивали железом палицы и дубины. Жители же подтаскивали к помосту все новые и новые колоды и бревна, кряжи, слеги и лесины, бочки и кадки, набитые землей. Всё это затаскивалось на дощатый настил и обрушивалось на головы ляхов.

До сутеми продолжалась осада, но ни один поляк так и не смог оказаться на стенах крепости.

Утром Вишневецкий собрал совет шляхты[953].

— Мы полагали, что после взятия Полоцка, Великие Луки выбросят белые стяги. Однако этого не произошло. Первые же день осады показал, что московиты решили биться до последнего защитника крепости. Они как всегда отчаянны, но мы не можем себе позволить терять доблестных польских воинов. В городе нет ни одного замка, он состоит из деревянных домов. Мы не зря снабдили свое войско зажигательной смесью и огненными ядрами.

Холеное лицо Вишневецкого повернулось в сторону начальника пушкарского наряда.

— На тебя, ротмистр Оскоцкий, падает особая задача. Даю тебе три дня, чтобы все твои десять пушек, поставленные против главных ворот и западной стены, дотла выжгли город московитов.

— Я приложу все усилия, ясновельможный пан.

Великие Луки переживали тяжелые дни. Сказывались нехватка ратников, оружия и кормового запаса. Особенно досаждали городу вражеские пушки, снабженные зажигательными ядрами. На борьбу с пожарами доводилось отрывать многих ратников.

Третьяк Сеитов явился к воеводе Лопухину и заявил:

— Надлежит сотворить так, дабы пушки замолчали. Дозволь сделать вылазку, Степан Елизарыч?

Слова Сеитова привели воеводу в замешательство:

— Да ты в своем уме, тысяцкий? Какая к черту вылазка, когда в крепости острая нехватка ратников.

— Одной сотней управлюсь.

— Совсем умишком ослаб. У Батория тридцать шесть тысяч ляхов. Костей не соберешь. Да и как ты пушки выведешь из строя?

— Отыскался добрый пушкарь, воевода. Гаврилка Секирин. Дал разумный совет.

Гаврилка Секрин, неказистый пожилой мужичонка с шустрыми глазами и куцей опаленной бородой, на вопрос воеводы, степенно ответил:

— Два десятка лет в пушкарях хожу. Всего нагляделся и ко многому приноровился. Можно вражеские пушки заклепать.

— Но то дело хитрое.

Русские пушки были разные — малого, среднего и дальнего боя; среди них выделялись две «трои», один «единорог» и «соловей» — мощные тяжелые пушки, стоявшие на катках и походных лафетах и стрелявшие ядрами и картечью.

— Ничего хитрого, воевода. Ступай к «соловью»[954]. Зри. Дыра наскрозь, то затравка. Заклепать ее — и пушка запал потеряет. Не палить ей боле, не рушить город.

— А чем заклепать, Гаврилка?

Пушкарь вытянул из ящика пук железных прутьев.

— Из таких мы протравки готовим, как раз сгодятся. Вдарь булыжником — и пушке царствие небесное.

— Толково, пушкарь, — одобрительно молвил воевода.

— Отойди маненько, Степан Елизарыч, — молвил Гаврилка и махнул рукой пушкарям.

А те, дабы не ударить в грязь лицом перед самим воеводой, вложили в стволы ядра, насыпали в запалы пороху, поднесли к зелейникам горящие фитили. «Троя» и «единорог», изрыгнув дым и пламя, оглушительно ухнули. Оба ядра в щепы разнесли одно из дощатых прикрытий польского наряда.

— Молодцом, ребятушки! — похвалил воевода и тотчас вздохнул: и пушек совсем мало и пороху кот наплакал. Когда Полоцку начал угрожать Баторий, то царским повелением было приказано: большую часть пушкарского наряда отправить полочанам.

— Приберегайте зелье, ребятушки. Палить — в крайнем случае… Зайди ко мне, Сеитов.

Придя в избу, Лопухин вернулся к начатому разговору:

— Задумка твоя толкова, Третьяк Федорыч, но трудно выполнима. Сотней, говоришь, обойдешься. А ты разумеешь, тысяцкий, на какую вылазку пойдешь?

— Разумею, Степан Елизарыч. Ляхи не ожидают вылазки. Сие нам на руку. Наша удача — в неожиданности.

— Но пушки расставлены вдоль всей крепости. Их много.

— Понимаю, Степан Елизарыч. Все пушки нам не заклепать, а вот десяток, кои расставлены супротив главных ворот и западной стены, изуродовать можно.

— Но когда вы приметесь забивать затравки, поляки опомнятся и ринутся на вас. Боюсь, что в крепость вернутся единицы ратников. Не так ли, тысяцкий?

— Погибель ожидает многих, воевода, — признался Сеитов. — Но жертвы будут не напрасны. Город, возможно, будет спасен.

— Ценой сотни ратников?

— Иного выхода не вижу, Степан Елизарыч. Сегодня же отберу самых храбрых воинов.

— Ну, с Богом, Третьяк Федорыч. Хочу видеть тебя в живых.

Сеитов наметил вылазку в самое доранье. А до этого, после полудня, отобрал вместе Гаврилкой два десятка «клепальщиков». Они должны порушить вражеские пушки, а восемь десятков ратников (на время клепки) постараются не допустить к пушкам ляхов.

Сеитов помышлял взять на вылазку и сотника Ивана Наумова, но тот сказался недужным.

— Чего-то худо мне, тысяцкий. Вишь, крючком хожу? Намедни бревна к тыну подтаскивал. Надсадился, в чресла[955] шибануло. Разогнуться не могу.

— Не ко времени шибануло, сотник, — хмуро отозвался Сеитов.

Недолюбливал Третьяк Федорович этого московского дворянина, кой когда-то был добрым знакомцем запропавшего Васьки Грязнова. Тот, никак, так и сгинул, угодив в полон к крымским татарам. Иван Наумов также когда-то ходил в опричниках[956]. Как и Васька, отличался особой жестокостью, на его счету десятки загубленных душ. Затем Иван Грозный, отменив опричнину, отослал Наумова на Ливонскую войну. Но война требует отважных людей. Это тебе не саблей махать в опальных вотчинах бояр, где господа и слуги смиренно принимали смерть. На войне же Наумову привелось встречаться лицом к лицу с храбрым, хорошо вооруженными противником, кой в любую минуту мог убить бывшего опричника. И Наумов в первые же стычки не лез на рожон, а всего больше укрывался за спинами ратников. И повод находил, вымещая злость на лошади:

— Ну что за тварь? Я ее плеткой, она ж в стороны брыкается. Забью сволоту!

А бывалые воины ухмылялись: лукавит сотник, голову бережет…

Тяжелой оказалась вылазка. Ляхи и в самом деле не ожидали неожиданного выпада московитов. Они пребывали во сне, когда сотня противников выскочила из ворот и напала на пушкарский наряд.

Опомнившись, ляхи кинулись на выручку, но московиты сражались с таким неуемным ожесточением, словно под их стягом находились десятки тысяч воинов. Такого дерзкого бесстрашия ляхи еще не видывали.

Рослый, могутный Третьяк Сеитов творил чудеса храбрости. Его окровавленная сабля то и дело обрушивалась на головы врагов. Храбро, отчаянно сражались и другие воины, но их становилось все меньше и меньше.

— Вспять, вспять, Сетов! — донеслись, наконец, выкрики от пушкарского наряда, что означало, что все десять пушек удалось повредить.

И тогда тысяцкий гулко закричал поредевшим воинам:

— Сбивайтесь в кольцо — и к воротам, братцы! К воротам!

В крепость вернулись всего семнадцать всадников. Многие из них были тяжело ранены. Прогулялась шляхетская сабля и по плечу Сеитова.

Местный лекарь, перевязывая рану, подбадривал:

— Добро вскользь сабелька прошлась, а то мог бы и без руки остаться, тысяцкий. Сия рана через неделю затянется.

Воевода Вишневецкий пришел в ярость:

— Ротмистр Оскоцкий убит, но мне ничуть не жаль этого сонного тетерева. Так проморгать вылазку московитов! Мы лишились десяти лучших пушек. Пан Скорашевский, где были твои «железные королевские воины», как ты любишь хвастливо повторять? Где?

— Прости, ясновельможный пан, но никто не думал, что московиты таким малым числом высунутся из крепости.

— О, пресвятая дева Мария! Ты плохо знаешь русских людей. Они дерзки и бесшабашны. Твои же «железные» воины, вместо того, чтобы тотчас дать московитам отпор, опоздали на четверть часа. Ты, Скорашевский, будешь наказан. Сегодня же, пся крэв, поезжай в Полоцк, встань на колени перед воеводой Янчевским и выпроси у него на время осады хотя бы семь-восемь пушек.

До конца августа пожары в Великих Луках прекратились. Среднего боя пушки неприятеля не гораздо тревожили защитников крепости. Кинуть же все войско на стены города Вишневецкий не решался: он помышлял взять Великие Луки с малыми потерями. Его не покидала мысль выжечь город.

И вот вновь огненные ядра полетели на деревянный город. У русских воинов не хватало воды не только на тушение пожаров, но и на личные нужды. Город все больше и больше выгорал, таяли силы ратников. Надежд на спасение оставалось все меньше и меньше.

Сотник Иван Наумов посетовал тысяцкому:

— Все мы тут пропадем. Надо что-то делать.

— И что ж ты предлагаешь, Наумов?

— Не подыхать же… Надо к ляхам уходить.

— Да ты что, сотник? — ожесточился Третьяк Федорович.

— Не полыхай глазами, тысяцкий. Один раз живем. И тебе советую. Сегодняшней ночью и уйдем. Ляхи — не татары, пленным головы не рубят, тем паче добровольно придем.

— Замолчи, гнида! — вскинулся Сеитов. — С Курбского пример берешь? Сей гнусный изменник также добровольно переметнулся к врагам, а затем вкупе с ляхами пошел на Полоцк и издевался над русичами. Баторию захотел послужить, гнида!

— Да хоть самому дьяволу! Жизнь дороже! Сегодня же уйду! — закричал Наумов.

— Собака!

Сеитов не удержался и ударил Наумова кулаком в подбородок, да так сильно, что тот грянулся о пол избы.

Сотник с трудом приподнялся и потянул из ножен саблю. Глаза его налились кровью.

— Зарублю!

— Давай, гнида! Порешим дело в честном поединке.

И тут только Наумов опомнился, отменно ведая, что перед тысяцким ему не устоять. Вбил саблю в ножны, опустился на лавку и хрипло спросил:

— Воеводе донесешь?

— Никогда доносчиком не был, но пригляд за тобой будет. Так что не вздумай бежать.

Через два дня, убедившись, что город уже не спасти, воевода Лопухин сызнова собрал начальных людей.

— Как ни печально, но еще день-другой и от города останутся один головешки. Да и ратников мы много потеряли. Сдавать город мне бы не хотелось. Мыслю с остатками войска пробиться через вражеские заслоны. Авось и поможет Господь.

— А как быть с горожанами? — вопросил один из начальных людей.

— Горожане не зря заранее рыли подкоп. Почитай, до самого леса довели. Дети, женщины и старики уже какой день спасаются. В Полоцке ляхи никого не пощадили, учинили такую резню, что и подумать страшно. А мужчины вкупе с нами норовят пойти. Кто с рогатиной, кто с дубиной, а кто и с прадедовским мечом. Надо прорваться. Так ли я помыслил, Сеитов?

С недавних пор Третьяк Федорович был назначен в «товарищи» воеводы.

— Истину сказываешь, воевода. Надо пробиваться. Лучше всего через южные ворота. Там ляхов поменьше стоит.

— Разумеется.

Поддержали Лопухина и другие начальные люди. Один лишь Наумов отмолчался. У него одна назойливая мысль: пробиться через польские войска — задача наисложнейшая, можно и Богу душу отдать. Не лучше ли к ляхам в полон переметнуться?

По лицу сотника Сеитов понял, что Наумов не отставит своего намерения перейти к полякам, а посему, когда покинули Совет, непреклонно высказал:

— Ты вот что, Наумов. Будь подле меня. Плечо о плечо станем через вражеский стан прорубаться. Уразумел?

— Уразумел, — буркнул Наумов, догадавшись, что тысяцкий будет следить за каждым его шагом. Да и в сече ляхам сдаться не получится.

Сеитов собрал своих ратников и предостерег:

— Ведаю, братцы, тяжко будет, но мы, во что бы то ни стало, прорвемся. Аль мы не русские воины?! Аль мы забыли подвиги отцов и дедов? Понимаю, без потерь не обойтись, но каждый из вас отменно ведает бессмертные слова великого полководца Святослава: «Мертвые сраму не имут!». Думаю, никто из вас не окажется презренным перебежчиком, чья шкура дороже чести. Таких не должно быть! А если вдруг и окажется поганая овца, приказываю зарубить оную нещадно. Да поможет нам Бог, други!

Прорвалось около две трети ратников. Многие вышли из сечи ранеными. Наумову счастье улыбнулось. Тяжелее всех пришлось передним воинам, а Наумов забился в самую середку и оказался цел. Сеитову, сражавшемуся в передних рядах, не повезло. В самом конце сечи, когда уже совсем вблизи оказался спасительный лес, Третьяк Федорович, отразив очередной сабельный удар поляка, был уязвлен в бедро копьем, да так сильно, что острие наконечника вонзилось в кость.

Уже в лесу, ратники сняли Сеитова с коня…

Глава 35 НОВЫЙ ВОЕВОДА

Недолго воеводствовал в Ростове Великом Пафнутий Сицкий. Сказывались старые раны, полученные на Ливонской войне. Нет-нет, да и заноет уязвленная саблей грудь. А тут как-то изрядно застудился Пафнутий Глебович. И где? У себя в хоромах. Холопы жарко натопили изразцовую печь. Боярин приказал приоткрыть оконце, а затем прилег на постель, поелику наступил послеобеденный час. Прикорнул Пафнутий Глебович, а когда проснулся, почуял, что его охватил легкий озноб. Приказал дворецкому принести вина, настоянному на чесноке и перце. Мыслил, обойдется, но к вечеру лихоманка так скрутила, что ни вздохнуть, ни охнуть.

Три дня помучился Пафнутий Глебович и помер.


* * *
Остатки ратников Великих Лук остановились в сельце Галахове. Воевода Лопухин погиб на поле брани, а его «сотоварищ», тысяцкий Третьяк Сеитов пришел от тяжелой раны в беспамятство. В старших оказался Иван Наумов, кой не преминул воспользоваться своим положением. Ему страсть как не хотелось оставаться на войне.

— Остались мы без воеводы, да и Сеитов вот-вот окочурится. Жаль его, но ничего не поделаешь. Надо на Москву в Разрядный приказ немедля ехать. Пусть нам воеводу назначат, он же и новое место службы укажет. Сам поеду, ратные.

Наумов немедля отбыл на Москву.

В Разрядном приказе Наумова дотошно выспросили и хмуро молвили:

— С худой вестью прибыл ты к нам, Иван Семеныч. Надо к царю идти.

Наумов в своем печальном повествовании не забывал рассказывать о своих доблестных подвигах, даже о том поведал, что именно он подсказал воеводе Лопухину, как вывести из строя вражеские пушки. А напоследок засучил рукав рубахи и показал зарубцевавшуюся язву, шириной в два вершка.

— Едва не засекли, но и я маху не дал. В том бою пятерых ляхов зарубил.

Умел же приврать Наумов! Никакая сабля по его руке не проходилась. Во время пожара на него упала огненная головешка. Сотник взвыл: ожег покрылся пузырями, добро войсковой лекарь облегчил его участь.

После доклада боярина Разрядного приказа, Иван Грозный долго молчаливо сидел в кресле. Глаза его были мрачны и тревожны. Первые годы победоносной войны завершились. Ныне война приняла затяжной и малорадостный период. Всё больше городов вновь возвращаются к Речи Посполитой. Нужны свежие полки. Но где их взять?..

— Воеводой назначить Бутурлина. Пусть идет на подмогу Пскову… Кто вестником прибыл?

— Ивашка Наумов.

Наумова царь ведал по опричным делам. Малюта его не раз нахваливал.

— Как он? — сухо поинтересовался Иван Васильевич.

— В руку был уязвлен, но рана затянулась, великий государь.

— Добро. В Ростове воевода преставился. Повелю отправить на место Сицкого.

В Разрядном приказе были свои намётки, но боярин не посмел возразить царю, да еще с таким суровым лицом.

Наумов был на седьмом небе. Хоть и говорят, что счастье в оглобли не впряжешь, но на сей раз, оно само в руки на крыльях пожаловало. Воеводой! В древнейший город Руси, кой о войне лишь понаслышке ведает. Тут тебе и непомерная власть, и покой, и сытая жизнь. Ну и подвезло ж тебе Иван Семеныч! Явилось, как красно солнышко.

Если Сеитов въезжал в город неприметно, то Наумов ростовцев за два дня предварил. Земский староста завздыхал, заохал:

«Опять граду лишние расходы. Новый воевода повелел встретить по старинке, с хлебом-солью, колокольным звоном и добрым пиром. Сей пир в копеечку обойдется. А где копеечку взять? И без того ремесленный люд на торгу и крестцах горло дерет: „Вконец пошлинами задавили! Никакого житья нет!“. Лихо стал в Ростове за последние годы. Но как-то надо выкручиваться. Наумов — известный опричник. Чу, жестокий, многие боярские головы порубил. Придется и своей мошны не пожалеть».

Три дня праздновал свое воеводство Иван Наумов, а когда протрезвился, то в первое же утро услышал чей-то приглушенный детский плач.

— Это еще что такое? — недовольно вскинул брови Наумов?

Отвечал старый дворецкий Евлампий, кой еще служил Сеитову:

— То малец сенной девки Полинки, батюшка воевода.

— С ума спятил, старый пес. Кто посмел в воеводских хоромах девку с дитем держать?

С первых же дней Иван Наумов решил предстать перед ростовцами грозным властителем.

— Тут, вишь ли, какое дело, батюшка воевода… Необычное дело, — замялся Евлампий.

— Не тяни кобылу за хвост! — прикрикнул Наумов.

— Девка-то не простая. Третьяк Федорыч помышлял ее в жены взять, да не успел. Царь на войну отрядил.

— Сеитов?! — изумился и несказанно обрадовался Наумов.

— Сеитов, — кивнул дворецкий.

— А теперь, старый хрыч, поведай мне об оном деле во всех подробностях. И дабы ничего не утаивал, а то прикажу плетьми запороть!

«Старый хрыч» насмерть перепугался, и обо всем рассказал.

Наумов довольно потирал ладоши. «Вот теперь и поквитаемся, Сеитов!», — ожесточенно подумал он. Тотчас отдал приказ:

— Старуха Никитишна нужна мне как беззубому орех. Прочь со двора! И сенную девку с приблудышем прочь!

— Так куда ж им податься, батюшка воевода? В городе даже Христа ради никто уже не подает.

— А по мне пусть сдохнут!.. И тебя боле держать не стану. Стар для дворецкого.

Евлампий упал Наумову в ноги.

— Смилуйся, батюшка воевода! Некуда мне сойти. Намедни псарь Никешка в озере утоп. Он дворовым псам корм выносил. Оставь, Христа ради, в его место.

«Смилостивился» Наумов. Пусть каждый слуга изведает, что даже дворецкий в псари перемещен. У нового повелителя не забалуешь.


* * *
Старая мамка Никитична, согбенная, подслеповатая, опираясь на клюку, шла вкупе с Полинкой, ворчала:

— Злой ордынец. Изувер треклятый. Накажет его Господь.

— Накажет, Никитишна. Худой человек, — сквозь слезы вторила старухе Полинка, коя вела за ручонку двухгодовалого Егорушку.

— Туда ли сопутье торишь, голубушка? Не заблудиться бы.

— Не тревожься, Никитишна.

У Полинки было настолько постыло на душе, что ей не хотелось ни с кем говорить. От воеводы она узнала страшную весть. Ее возлюбленный, от коего она заимела сына, погиб в сече с ляхами. Погиб! Его нет в живых.

«Любый, любый, — шептали ее соленые губы. — Как же ты не уберегся от злого ворога? Как же Господь тебя не сохранил? И как мне жить теперь без тебя?..».

Встречу попадались ростовцы. Мужики недоуменно пожимали плечами, а бабы останавливались и сердобольно охали:

«Батюшки-светы! И чего это Полинка вся зареванная?».

А Полинка, никого не видя и ничего не слыша, с убитым, мученическим лицом, шла к дому бортника Пятуни, кой находился неподалеку от храма Николы на Подозерье, и в коем она бывала не единожды.

Дверь избы была закрыта на огромный замчище, что явилось для Полинки полной неожиданностью. Она растерянно опустилась на крылечко и молвила:

— Куда-то запропастились хозяева.

— А ты сказывала, что Авдотья всегда дома.

— Всегда, Никитишна. А ныне невдомек мне.

Вскоре всё прояснилось. Вышел мужик из соседней избы и молвил:

— Намедни Пятуня из лесу прибегал. Сказывал, большой медосбор намечается. Одному-де не управиться. Авдотью с собой увел. Почитай, до конца лета… А чего содеялось?

Полинке ничего не хотелось рассказывать, тем более она уже слышала от словоохотливого Пятуни, что сосед «нраву хитрецкого», знается с торговым людом и занимается какими-то темными делишками.

— Чего, грю, содеялось? Чем могу — помогу.

— Спасибо на добром слове, но нам ничего не надо.

Мужик крякнул, раздумчиво поскреб корявыми перстами лопатистую бороду и подался к своей избе.

А Полинка и вовсе впала в отчаяние. Будь она одна — не пропала бы. А ныне у нее на руках и Егорушка, и беспомощная старушка. Куда идти, в какую дверь постучаться?

— Ох, беда привалила, голубушка. Злой ордынец, душегуб. Илью Муромца на него с орясиной. Да хоть такого, как Иванку напустить.

Никитична часто видела Иванку, когда он служил у бывшего воеводы. И не раз, глядя на дюжего молодца, восклицала: «Экой ты богатырище».

— Какой Иванка?

— Да ты что, голубушка? Ты ж у него на новоселье была. Аль запамятовала?

И Полинка, будто от сна пробудилась. Тотчас всплыла Иванкина изба, что на речке Пижерме, веселое застолье, лицо Третьяка Федорыча, его ласковые глаза… Господи, ведь именно в тот день и поглянулась она воеводе… Иванка. Верный послужилец воеводы. Третьяк Федорыч весьма по-доброму о нем отзывался.

— Вставай, Никитишна. К Иванке пойдем.

Иванка принял, как самых близких родных. За последние два года он еще больше заматерел. Выслушал печальную речь Полинки, тяжко вздохнул и молвил:

— Неутешно твое горе, Полинка. Да и я теперь не скоро отойду от такой жуткой вести. Но надо жить. Дите у тебя от Третьяка Федорыча. Егорушкой, чу, кличут. Вот и будет моей дочке вместо братца.

— А Никитишна — мамкой. Не пропадем! — высказала Сусанна.

— Спасибо вам, люди добрые, — поклонилась Полинка.

Глава 36 НОВЫЕ НАПАСТИ

Далеко не тот стал земский староста Демьян Курепа. С воеводой Сеитовым он еще как-то ладил, а вот с бывшим опричником Наумовым дела его круто изменились. Тот, надменный и властолюбивый, настырно лез во все земские дела, неизменно извлекая для себя выгоду.

Демьян Фролович норовил как-то остудить пыл воеводы:

— У тебя, Иван Петрович, своих дел невпроворот, а ты еще о земских делах печешься, до всякой мелочишки доходишь. Здоровье свое побереги. Чу, весь израненный с войны-то приехал.

— Да уж в кустах не отсиживался, — приосанившись, изрекал воевода. — Где самый опас, там и Наумов. Ран — не перечесть, но и я немало ляхов изрубил. Царь-то не зря за мои ратные доблести на ростовское воеводство поставил.

— Не зря, видит Бог, — кивал староста. — Вот и надо себя поберечь. Мы уж тут сами земские дела управим.

Но Наумов с первых же дней решил взять Курепу в оборот:

— На то я великим государем и назначен, дабы Ростов Великий блюсти. Никакие земские дела сквозь пальцы пропускать не намерен. А кто позволит помеху чинить, того в бараний рог согну.

«Согнет, — удрученно раздумывал Курепа. — И грамотку на Москву не отпишешь. Наумов хвастался, что у него в каждом приказе верные дружки да приятели. Отпишешь себе на беду. Пошел по шерсть, а воротился стриженым. Наумов так обкорнает, что и свету белого не возвидешь. Про его лютые опричные дела во всех уездах наслышаны. Как ни худо, но надо терпеть Наумова, терпеть, невзирая на изрядно похудевшую мошну».

Норовил вновь златошвейку Полинку в свои хоромы залучить (то-то бы денежка ручейком побежала!), но Наумов пронюхал и всю обедню испортил:

— Слушок прошел, что ты, Курепа, сенную девку Полинку надумал в свою светелку завлечь?

— Искусная рукодельница, Иван Петрович. Чего ей в чужих людях без дела мыкаться?

— А ты разве не ведаешь, что я сию девку прогнал со двора?

— Ведаю, Иван Петрович… Но она у меня когда-то по порядной грамотке трудилась. Вот я и…

— Никаких рукодельниц, староста! — резко оборвал Наумов. — Ты покумекал, что люди скажут? Воевода — со двора прочь, а староста — милости просим. Чтоб ноги ее у тебя не было!

— Не будет, Иван Семеныч, — смиренно заверил Курепа, а сам призадумался. И с какой это стати Наумов на Полинку ополчился? Как с цепи сорвался. Немедля выдворил. И кого? Лучшую мастерицу, чьими изделиями не зазорно и царские палаты украсить. Маху дал Иван Наумов. Мог бы лопатой деньгу грести, а он девку как лиходейку вышиб. Остальных сенных девок не тронул, а самую нужную работницу выгнал. И мамку Сеитова не пощадил. Чу, с криком и бранью выпроваживал… Тут что-то не так, не по-людски. Сеитов на войне сгиб, вкупе с Наумовым ратоборствовал. Другой бы Полинку и мамку добрым словом поддержал, дабы не шибко сокрушались, а этот как злодеев вышвырнул. И так озлился, что даже не дозволил рукодельнице сызнова за свою работу взяться. «Чтоб ноги ее у тебя не было!». С чего бы так осатанел, Иван Петрович?… Загадка, большая загадка.

В избу Ивашки Сусанина староста наведался неделю назад. Самого хозяина в избе не было. Мать ответила, что Ивашка пашет земли ростовских огородников, чем вовсе не удивила Курепу. Земский староста хорошо ведал, что сей «чудаковатый» мужик еще в прошлую весну взялся за соху. Вот тогда он диву дался: Ивашка, то у владыки Давыда служил, то у воеводы Сеитова, и вдруг обратился в смерда-оратая.

Покачал головой, но в столь резкую перемену не вдавался: Ивашка справно платил все пошлины, жил тихо, ни в каких худых делах замечен не был. Пусть на соху налегает, коль другого занятья не сыскал. Мужик здоровущий, поди, за сохой играючи ходит.

Полинка же Курепе отказала:

— Прости, Демьян Фролович, но я у Сусаниных прижилась. Никуда больше не пойду.

— Да я тебя и с дитем возьму. Ничем не обижу. Вновь за свою любимую работу примешься. Это тебе не за прялкой с куделью сидеть. Не для того тебе руки дадены.

Но Полинка ни на какие уговоры не поддавалась. И все же земский староста, обладая в городе большой властью, держал в уме и другие резоны, но применять их не довелось: идти против воеводы он не захотел.

Наумов же как-то спросил:

— Кто это Полинку пригрел?

— Ивашка Сусанин.

— Кто такой? Что за человек?

Курепа поведал, и тотчас изумился ожесточившемуся лицу воеводы.

— Первым слугой у Сеитова был?! Да как же ты раньше меня о том не оповестил?

— Так мало ли кто у воеводы служил. Мне и не к чему, Иван Семеныч, — развел руками староста.

— А откуда сей Ивашка в Ростов заявился?

— Даже в тюремных колодках не отвечал. Одно твердил: владыке Давыду скажу. А владыка ныне далече, где-то в опальной келье нудится.

— И без Давыда всё изведаю… Винцом Ивашка пробавляется?

— В лежку у кабака, кажись, не видели. Но какой мужик винцо не уважает? Еда да баня, кабак да баба — одна забава.

На другой день в слободку, что во Ржищах, к Иванке, изрядно прихрамывая, подошел долговязый мужик с холщовой сумой за плечами. Иванка только что вывел лошадь на межу и присел на молодую травку перекусить.

— Никак пашешь, милок? — спросил мужик. Был он в затрапезном зипунишке и в лаптях. На голове — вылинявший войлочный колпак, в правой руке — посошок.

— Пашу, — немногословно отозвался оратай.

Мужик зоркими глазами окинул вспаханный загон.

— Добрая пахота. Сразу видно толковую работу. Вот и я когда-то крестьянствовал. Походил за сошенькой. Ныне же и двух сажен не пройти.

— Чего ж так?

— С ногой хворь приключилась. К знахарке ходил, да всё ее снадобья пошли не впрок. Уж так отчаялся!

— Не всякая знахарка исцеляет. Другую поищи. Надежду не теряй.

— Да всё так, милок. Пока хворый дышит, он надеется… Посижу с тобой, милок, и мне пора перехватить.

— Чего с сумой-то? Аль странствуешь?

— Нужда довела. Какому барину убогий мужик нужен? Вот и ковыляю по городам и весям. Больше люблю в деревеньках останавливаться. И где я только не побывал… Хошь из скляницы глотнуть? Не побрезгуй.

— Чего ж не глотнуть? Не пить, так на свете не жить.

— Золотые слова, милок. Я не скряга, хоть до донышка пей.

— Благодарствую.

Иванка отпил треть скляницы и потянулся к ломтю хлеба. А мужик довольно огладил длинными перстами окладистую бороду. Изрядно хлебнул детина, разговорчив станет. В склянице винцо не простое, а сорокатравчатое, крепости отменной. Такое винцо любой язык развяжет.

Обождав малое время, мужик молвил:

— Горожанину так не вспахать.Ловко же ты земельку поднял. Никак ране много лет в страдниках ходил. Может, я и бывал в твоей деревеньке. Далече ли?

Иванка глянул на мужика настороженными глазами.

— Окромя Ростова нигде не пахал. Дело не хитрое.

— Не скажи. Мне-то уж лучше ведать. Ростовцы больше всего торговлишкой да разными ремеслами промышляют. Ты ж — пахарь отменный.

Мужик добродушно рассмеялся, шутливо пальцем погрозил:

— Э, милок. Меня не проманешь, хе-хе. Ведаю крестьян. Вечно туману напустят. Ну, да Бог с тобой, пойду и дале по деревенькам. Какой из них поклониться?

— Каждой. Русь на оратае держится.

— Твоей же трижды поклонюсь, и всем твоим сосельникам поведаю, какой ты знатный пахарь. Как деревенька-то называется?

— Ты что глухой? В деревнях не крестьянствовал.

— А тебя, гляжу, и винцо не берет… Дале пойду. Прощевай, милок.

Нищеброд вскинул суму за плечи и поковылял вдоль межи. Иванка проводил его хмурыми глазами. Лицо мужика показалось ему знакомым, хотя он не ростовец: по говору — москвитянин. Странный человек. Ни с того ни с чего принялся вином угощать, и всё назойливо норовил про его, Иванкину, деревенскую жизнь изведать. Всё это, кажись, неспроста.

Наумов же, выслушав «убогого», подумал: коль Ивашка скрывает свое прошлое, рыльце у него в пуху. Всего скорее, он что-то натворил в одной из деревенек, а затем решил запрятаться в Ростове. Земские люди взяли его «за пристава», но выбить из него подноготную не довелось: владыка Давыд к себе забрал и тайну Ивашкину спрятал.

Некогда большой любитель сыскных дел загорелся. В Наумове вспыхнула былая страсть к «выискиванию и вынюхиванию крамолы и измены». Ивашка, доброхот Третьяка Наумова, будет уличен. И сотворено это будет изощренно.

Воевода вызвал послужильцев и произнес:

— Ивашка Сусанин, мнится мне, воровской человек. Он утаивает свою прошлую жизнь. Земские ярыжки ничего не могли от него выведать. Но от меня ему не вывернуться. Завтра, когда Ивашка уйдет пахать огороды, надо схватить мать и дите крамольника. Коль мать начнет запираться, палите огнем малявку. Какая же бабка не пожалеет свою внучку? Опосля и на Ивашку навалимся. На цепь посадим, пса. Вспомним, слуги мои верные, опричные дела!

Послужильцы удалились, а Наумову погрезился Третьяк Сеитов. Какое же унижение довелось от него испытать! Ныне же и сам сдох, и все его доброжелатели будут изрядно наказаны. Здесь — не Ливонская война. Здесь Иван Наумов всему государь.

Глава 37 В БЕГА!

Поздней ночью кто-то громко постучал в избу. Полинка (у молодых сон крепкий) не проснулась, а вот Сусанна обеспокоено перекрестилась на киот, перед коим слабым огоньком рдела неугасимая лампадка.

— Господи, спаси, сохрани и помилуй. Кого это несет среди ночи?

Поднялась и ступила к почивающему Иванке, тронула за плечо.

— Очнись, сынок… Слышь?

Иванка приподнялся на лавке, а когда стук повторился, встал, молча вышел в сени и откинул дверной крючок.

— Смел же ты. Даже не справляешься, — молвил незнакомец.

— Мнил, пожар, — выходя на крыльцо, отозвался Иванка.

— Для тебя хуже пожара, Ивашка. Беда тебе грозит.

— Кто ты?

— Послужилец воеводы Наумова. Васьком меня кличут. Выслушай…

Васька Аверьянов не побывал в опричниках: мальцом был в ту злую для Руси пору. К Наумову же угодил ненароком. Двор захиревшего дворянина Аверьянова оказался по соседству с двором Ивана Наумова. Тот, перед отъездом в Ростов Великий, углядел на улице сына Аверьянова и немедля предложил:

— В Ростов Великий воеводой еду. Давай ко мне в послужильцы. Жалованьем не обижу, доброго коня дам.

Васька — парень дюжий и шустрый, такой в любом деле сгодится. Правда, свои слуги надежнее, но их было не так уж и много. Старый отец сказал, как отрезал:

— Пятерых — и не боле! Других на стороне сыскивай.

Наумов понадеялся на Разрядный приказ, кой подбирал для воевод не только приказных крючков во главе с дьяком, но и служилых людей. В приказе же посетовали:

— Ты, Иван Семеныч, не обессудь. Ране добрый десяток стрельцов с воеводой отсылали, а на окраинные города до полусотни. Ныне же сам ведаешь, с ратным людом не густо. Война! Отрядим тебе всего двух стрельцов.

Сокрушался Наумов. Он помышлял въехать в Ростов как именитый человек, в сопровождении солидного числа оружных людей, но того не получилось. Вот тут на глаза и подвернулся Васька Аверьянов.

— Да я бы в охотку, Иван Семеныч. С отцом надо толковать.

— Договоримся.

Отец долго не раздумывал. Он отдал двух сынов на Ливонскую войну, но царь, ни с кем, и ни с чем, не считаясь, вот-вот мог отправить на ляхов и последнего сына. Уж лучше быть ему в Ростове…

Васька, услышав о затее Наумова, ужаснулся. Воевода, прежде чем взять за пристава Ивашку Сусанина, надумал подвергнуть пытке его мать и даже ее внучку. И ради чего? Дабы выведать, откуда заявился в Ростов «воровской человек». Но коль бы Ивашка был государевым преступником, тогда с какой стати его взял на службу бывший воевода? Чудит Наумов. Ивашка возможно и не причем, а мать его пострадает, особливо малышка. Такого страха натерпится, что на всю жизнь рассудок потеряет. За примером далеко ходить не надо. Боярину Алексею Басманову на глазах его дитя голову отрезали, так дитё полоумным стал. Нет, негоже придумал Наумов. Надо упредить Сусаниных…

— Теперь сам кумекай, а мне пора возвращаться.

— Спасибо тебе, друже.

Васька проворно исчез, а на Иванку навалилась небывалая затуга. О Наумове идут худые слухи: бывший жестокий опричник, подручный Малюты Скуратова, коему младенца на огне зажарить — раз плюнуть. Он что-то пронюхал, и коль схватит мать, своего добьется. Надо немешкотно из Ростова уходить.

На крыльцо вышла Сусанна.

— Что стряслось, сынок?

Иванка коротко поведал. Мать тотчас все уразумела. Ноги ее подкосились, будто кто по ним бичом хлестнул. С тяжелым страдальческим стоном она опустилась на ступеньку крыльца.

— Господи! Беда-то какая, Ваня… А куда же Полинку с ее дитем? А Никитишну?

— С нами им не по пути, они ж не беглые. Да и куда уж им в заволжские леса забиваться. Пусть Пятуню с Авдотьей дожидаются. Буди Полинку и Никтишну. Попрощаемся…

Глава 38 ЛИХО ЖИТЬ В БЕГАХ!

Бед и напастей хватило через край. Поначалу укрылись в глухих лесах, на берегу извилистой Мезы, притока реки Костромы. Иванка некогда слыхал, что на Мезу, отдаленную от Москвы и торговых путей, бежали многие оратаи, что его и успокаивало. В самую глухомань сыскные люди не лезли. Здесь и облюбовал Иванка временное пристанище. В реке непуганой рыбы вдоволь. Сплети из ивняка рыболовную снасть, поставь в удобном месте — и с добрым уловом. Конечно, лучше бы заиметь вершу или мережу, но пока и такая снасть сгодится. Тут тебе и вобла, и икра, и рыбья уха.

Сусанна же больше всего боготворила малосольную сельдь, но для того нужна была соль. Без соли же любая еда пресна и приедчива. Но именно соль и привлекла Иванку. Неподалеку от реки, в ложбине, он увидел ключ, бивший из-под земли. Иванка набрал в ладони студеной воды, сделал глоток, и на том утоление жажды завершилось: вода оказалась соленой. Окликнул мать.

— Соленый ключ. Здесь и быть обиталищу.

— Вот и слава Богу, Ваня.

Будучи послужильцем воеводы Сеитова, Иванка бывал с ним в Варницах, что в трех верстах от Ростова, и видел, как работные люди вываривают соль. Постройка состояла из соляного колодца с круглыми деревянными оголовками. Рассол поднимался журавлем и по желобам стекал в две варницы, имеющие долбленые колоды для его запасов. Отсюда рассол по двум трубам мог по мере надобности подаваться самотеком на железную сковороду, коя была подвешена к деревянной раме и находилась над топкой, сотворенной ниже поверхности земли. Дым выходил через окна.

— А сумеешь, Ваня?

— Дело не такое уж и хитрое. Малую толику любой мужик выварит. Рассол можно либо выморозить, либо вытаять на солнце. Выварку сотворим на сковороде, кою ты прихватила из Ростова.

Первые дни оказались самыми тяжкими. Железного заступа не было, пришлось вгрызаться в землю топором. Вот тут-то и сгодилась Иванкина медвежья сила. Свое «ласточкино гнездо» он изготовлял на обрывистом берегу, с выходом на реку и с готовой земляной крышей, заросшей луговиной. Надо было не только вырыть пещеру-землянку, но и вырубить для нее бревна для подпорок, выложить стены и пол жердями, накидать сухого лапника и мху.

Доставалось и Сусанне. Надо было и Тонюшку чем-то накормить и сыну помочь. Уж на что была ко всяким напастям свычная, но тут пригорюнилась:

— Тонюшку жаль. Как гляну на нее, сердце заходится. Худо ей без молочка и хлеба. Исхудала.

У Иванки и без того на сердце тяжело, но старался виду не показывать:

— Ничего мать. У леса, как у беса, всего много. Дичину или зверюшку добуду, рыбы наловлю. Не пропадем. А пока сухарик размочи. Надо потерпеть.

— Последний сухарик, Ваня. На поляне малинник видела. Ягод наберу, грибов нажарю. Но дале-то как? Лето на исходе.

— Зазимье нас в пещере не застанет. Стану беглые селища искать. Не тужи, мать. Дочка-то слезы не проронила. Не пропадем, Тонюшка?

— Не пропадем, тятенька, — пролепетала двухлетняя дочка.

— Вся в отца, — с натянутой улыбкой произнесла Сусанна.

Трудными, зело трудными оказались две недели. Иванка крутился как белка в колесе. Утеплял землянку, охотился на дичь, смастерив лук и стрелы, и каждый день неустанно углублялся в лес в поисках беглых становищ. Возвращался в сутемь — хмурый и усталый. Подолгу отдыхал на берегу. А над рекой все еще носились птицы, норовя подцепить клювом рыбешку. Им легче. Летают высоко и видят далеко. Эх, превратиться бы сейчас в вольную птицу, то-то бы быстро отыскал лесное селище.

В птицу… Невольно всплыл рассказ Третьяка Сеитова, когда вкупе с ним добирались до Белокаменной.

— Был у боярина Лупатова холоп Никитка. Необычный холоп. С отрочества грезил сотворить крылья, как у птицы и полетать. Смеялись над Никиткой, а когда он вошел в лета — и в самом деле принялся мастерить крылья. Дело было в Александровой слободе, когда там находился Иван Грозный. Ему доложили о намерении холопа взлететь птицей с колокольни, на что царь молвил: «Многих людей ведаю, но такого дурака еще не зрел. Гляну на потеху».

Собралось много народу. У царя и доли сомнения не было, что смерд расшибется в лепешку. А Никитка оттолкнулся от колокольни, замахал крыльями и… полетел вокруг Александровой слободы.

— Да быть того не может, воевода. Сказка!

— Быль, Иванка. Дважды облетел холоп слободу и благополучно приземлился. Царь был зело удивлен, а народ ликовал. Человек в небо поднялся! На царя насели попы. Святотатство, бесовщина! И тогда царь указал: «Человек — не птица, крыльев не имеет. А коль приставит себе крылья деревянны, противу естества творит. То не Божье дело, а от нечистой силы. За сие дружество с нечистой силой отрубить выдумщику голову. Тело окаянного пса смердящего бросить свиньям на съедение, а саму выдумку, дьявольской помощью снаряженную, после торжественной литургии огнем сжечь».

«Люто же обошелся царь с Никиткой, — посматривая на птиц, думал Иванка. — А ведь он не бес и не дьявол, а великого ума человек, коль смастерил диковинные крылья. Вот и обратился в птицу холоп-чудодей, лишившись головы. Такой бы мастер мог бы и диковинную соху учинить, коя бы сама по полю бегала. Сказка! В голове не укладывалось…»

Сусанна сердобольно вздыхала:

— Далече, никак, уходил. Да и опасно по дебрям сновать, Ваня, как бы с медведем не столкнуться.

— А топор на что?

Топор Иванка прихватил в Ростове в первую очередь, ибо топор в лесу — и работник, и оружье, и добытчик. Зверей же Иванка не шибко пугался: на силу свою надеялся, да и всякие народные уловки ведал, как от зверя избавиться. Медведь, к примеру, угрозлив, свалить его рогатиной даже дюжему мужику не просто, но бывает косолапый и сам человека робеет. При нежданной с ним встрече надлежит замереть, а затем гаркнуть на него во всю мочь. И диво дивное: медведь, опешив, разворачивается — и деру. Смех глянуть.

Не страшился Иванка и заблудиться, хотя уходил от землянки на добрый десяток верст. Обладая цепкой памятью, он примечал каждую полянку, каждое болотце, каждый угор или овражек. Продираясь через самую глухомань, где лес стоял сплошной угрюмой стеной, он оставлял на деревах заметы, кои позволяли ему безошибочно возвращаться к своему жилищу.

Двухнедельные поиски лесных селищ не увенчались успехом, но Иванка не отчаивался. В Заволжье бежало множество людей, почитай, все центральные уезды опустели. Он непременно отыщет какое-нибудь поселение.

На другой день Иванка на поиски не пошел: ногам надо было дать передышку. Вечером молвил Сусанне:

— Варева пока хватит. Утром, мать, уйду. Вернусь через два дня.

— На два дня со скудной снедью?

— Ничего, ноги не протяну.

— А вдруг зазря сходишь?

— Бог милостив. Ты же, мать, далеко от землянки не уходи. Тонюшку береги.

— Мог бы того не сказывать, Ваня. Сам будь осторожлив.

Ранним утром Сусанна перекрестила сына своим нательным крестиком.

— Да помоги тебе пресвятая Богородица.

Не зная почему, но мать долго, долго смотрела ему вслед.

Одолев верст пятнадцать, Иванка присел на валежину передохнуть. Вытянул из котомы баклажку с водой, горсть сушеных ягод и пучок щавеля, кой рос вдоль реки, и о коем мать в первый же день сказала:

— Буду щи на щавеле варить. Он и в сыром виде пользительный.

Иванка и сам ведал, что пользительный: не только на какое-то время утоляет голод, но и отменно лечит застарелые язвы.

Заканчивал трапезу вяленой рыбиной, к коей у Иванки было особое пристрастие. Особенно увлекался он плотвой, когда жил в Ростове на берегах «Тинного моря». Многие местные рыбаки жарили крупную плотву и похваливали. Но самое лучшее ее применение — вяленье. От старожилов Иванка изведал, что дело сие не такое уж и пустяковое, а посему, выходя на озеро, он брал с собой ведерко с деревянным кругом и мешочек соли, поелику с солью в Ростове никогда проблем не было: Варницы под носом. Изловив рыбину, Иванка сыпал на дно ведерка тонкий слой соли, клал туда уловину, а чтобы плотва не прыгала и не шумела, сразу прикрывал ее деревянным кругом, а сверху придавливал предварительно вымытым камнем. Когда первый слой рыбы был готов, Иванка вновь засыпал его солью, затем укладывал второй слой и опять присыпал. И так до конца рыбалки. Дома ведро с водой ставил в прохладное место, куда не попадают солнечные лучи. Спустя несколько часов рассол выступал — соль отобрала у рыбы влагу. Иванка уже знал, что мелкую плотву не следует держать в таком виде более двух-трех дней, а крупную — лучше выдерживать неделю. Просоленную рыбу надо отмочить в проточной воде, и только затем ее можно развешивать в тени под навесом крыши или в сарае со щелями, где разгуливает сквознячок. Но и на веревку следует нанизывать рыбу умеючи.

Иванка не раз видел, что даже опытные рыбаки нанизывают плотву через глаз, но, как подсказал ему один из старых рыбаков — это не лучший способ. Плотва кормится зеленью, а посему желудок ее и жабры всегда горчат. Но коль развесить рыбу вниз головой, то вместе с остатками попавшей в нее воды стекут и все горчащие вещества, рыба станет гораздо вкуснее. Так что лучше вешать плотву, протыкая шилом дырку подле хвоста, не забывая и о том, чтобы развешенные тушки были отделены друг от друга, не соприкасались, иначе провяливание будет неравномерным. Но и это еще не всё. Вяленьем лучше заниматься в мае, поскольку нет еще мух или их совсем мало. А в знойный июль делать это можно лишь после того, как рыба будет укрыта от мух либо мелкой сеткой, либо самодельными коробами.

Вяленье длится три-четыре недели. О готовности судят, когда спинка рыбы при нажатии пальцами оказывается крепкой и подсохшей. Сельдь получается отменной, малосольной.

Но каждый раз, приступая к трапезе, Иванка грезил хотя бы о ломтике ржаного хлеба. Вот уж лакомство, так лакомство. Нет ничего вкуснее хлеба. Да так и должно быть. Сколь труда надо положить мужику, дабы вырастить хлеб! Вспахать оралом поле, засеять, сжать вызревшую ниву, убрать снопы в суслоны, досушить в овине, обмолотить цепом, провеять, освободив от шелухи. Но до сусека еще далеко: допрежь надо жернов покрутить, и не одну неделю, коль нива щедро одарила. А жесткая ладонь в кровавых мозолях, даже рукавица не помогает: тяжел жернов. Но обо всем забываешь, когда жито превращается в муку. Тут тебе и душистый каравай, и лепешки, и кокурки, а по праздникам — блины и пироги. Хлебушек! Он кормилец не только для мужика, но и для боярина и царя. Всем на потребу, ибо он костяк жизни. Без ума проколотишься, а без хлеба не проживешь. Отец когда-то говаривал: «Хлеба край, так и под елью рай».

— Эх, батя, батя, — вздохнул Иванка. — Зрел бы ты сейчас своего сына. Сидит под елью и грезит о хлебушке. Хоть бы крошка во рту побывала. А каково дочке и матери? На глазах тают.

Острая жалость как серпом прошлась по сердцу. Довольно отдыхать, надо идти дальше, дабы спасать самых близких людей.

Обогнув небольшое болотце, Иванка увидел перед собой задумчивый вековой бор, по краю коего широкой полосой тянулся густой непролазный малинник, усеянный крупными ягодами. Иванка невольно подошел к духовитым зарослям и принялся кидать в рот сочную, слегка перезревшую малину. И вдруг он замер, услышав чей-то звонкий девичий возглас, раздавшийся с другой стороны малинника:

— Настенька, где ты, ау!

— Здесь я, Аленка, недалече!

«Господи, наконец-то!» — возрадовался Иванка и напродир кинулся через малинник, не щадя ни рук, ни лица. Выскочил из зарослей и увидел убегающих девушек в холщовых сарафанах.

— Не пугайтесь, я не медведь!

Одна из девушек, услышав человеческий голос, остановилась, однако лицо ее было настороженным.

— Ты кто?

— Да я… да я селище ищу, красна девица. Не страшись!

Но вид незнакомца перепугал девушку: взлохмаченный (Иванка потерял в зарослях шапку), заросший бородой, в изодранной рубахе. Уж не разбойник ли? В лесах, чу, и лихие люди шастают. Да вон и топор в руке.

Аленка (так звали девушку) повернулась и резво побежала через красный бор. За ней припустил и Иванка. Вскоре бор оборвался, и перед Иванкой предстало небольшое селище в семь дворов, раскинувшееся на высоком берегу довольно широкой реки, за коей простирался непролазный лес.

Иванка опустился на колени и осенил себя крестным знамением.

Глава 39 ГОРЕ

На сковородке, коя лежала на двух каменьях, жарился жирный, пузастый лещ, еще вчера выловленный сыном. Теперь его нет, вновь ушел на поиски беглого поселения.

Сусанна, сидя с внучкой подле костерка, пошевеливает обгорелым концом ветки красные уголья.

— Вкусная рыбка, Тонюшка.

— А молочко с хлебцем вкуснее, бабушка.

Сусанна смотрит на бледное, осунувшееся лицо внучки и утешает:

— Скоро и у нас будет молочко.

— Тятенька принесет?

— Непременно принесет, Тонюшка, но чуток обождать надо. Ты уж потерпи, родненькая.

— Потерплю, бабушка.

Сусанна сняла двумя рогатинками сковороду, молвила:

— Надо сушняку добавить. Угольки-то гаснут, а мне еще надо водицы вскипятить. Ты посиди, внученька, я мигом обернусь.

Лес — близехонько. Угрюмый, буреломный, сушняк на каждом шагу. Однако Сусанна редко в лес заходила, все больше проводила время с внучкой. Набирая охапку сушняка, заприметила подле ели груздь. Крепкий, ядреный, не тронутый гнилью. Скинула с белой макушки прилипшие иголки и мечтательно подумала:

«Вот бы десятка три набрать да засолить. То ж царский гриб!»

Забыв о сушняке, она невольно подалась вглубь леса и вновь обнаружила три великолепных гриба. Далее пошла, и друг услышала треск под ногами. Сусанна, вскрикнув, провалилась в какую-то яму и сразу почувствовала, как что-то острое вонзилось в ее живот. Охнула от жуткой боли, рванулась из ямы и тотчас погрузилась в беспамятство…

Иванка возвращался в приподнятом настроении. Он нашел-таки лесное селище. Как порадуется мать! Еще не доходя землянки, он услышал неутешный жалостливый плач дочурки. Что с ней? И почему не видно матери?

Он подхватил Тонюшку на руки.

— Отчего ты расплакалась, доченька? Ты ж у меня молодец, никогда не плачешь. Где бабушка?

— В лес ушла.

— Давно?

— Давно, тятенька. Страшно мне без бабушки.

Иванку охватила тревога. Мать никогда не оставляла внучку надолго.

— Не плачь, Тонюшка. Я сейчас приведу бабушку.

Иванка торопливо зашагал к лесу по вытоптанной тропинке, по коей ходили за сушняком.

— Матушка!

Зловещие безмолвие. Иванку охватило предчувствие беды. Он кидался то в одну сторону, то в другую, пока не увидел неглубокую яму, забитую трухлявыми ветвями, из коих проглядывалась безжизненная голова матери с перекошенным окровавленным ртом и закрытыми глазами.

— Матушка-а-а!

Это был отчаянный возглас ужаснувшегося сына. Он быстро раскидал ветви и вытянул мать за омертвелые руки. Весь низ живота Сусанны, к коему прилип холщовый сарафан, был залит густой запекшейся кровью.

Слезы выступили из глаз Иванки. Последний раз он плакал, когда преставился его отец. Но его горе не было таким острым и безысходным. Отец последние недели сильно недужил, и смерть его не была такой неожиданной. Сейчас же он обезумел от горя. Сердце его разрывалось от жалости. Он очень любил свою мать — ласковую, рассудливую, чрезмерно работящую и никогда не унывающую. Иванка не примечал, чтобы когда-нибудь мать приболела или пожаловалась на тот или иной недуг, и ему казалось, что мать всегда будет обретаться во здравии и проживет долгую жизнь.

И вот жизнь ее оборвалась. Внезапно. Но как же так случилось?

Иванка осмотрел место гибели и все уяснил. Мать угодила под вывернутую с корнями старую ель, сокрушенную буреломом и оставившую после себя выямину с остатками острых оборванных корней. Со временем яму запорошило листвой и сушняком, и она оказалась природной западней. Мать обрушилась животом на один из крепких узловатых корней. Какая чудовищная и нелепая смерть! И что будет с дочкой, когда она увидит мертвую бабушку. Господи милосердный! Помоги же Тонюшке перенести страшную беду!

Глава 40 С ТОГО СВЕТА

Наумов был разгневан бегством Ивашки Сусанина. Удивляло то, что бывший послужилец Сеитова исчез внезапно со всей семьей, налегке, оставив после себя добрый двор, возведенный с помощью воеводы. Такие дворы без крайней надобности не покидают. Выходит, Ивашка и в самом деле воровской человек. Его провинность, поди, велика, не миновать кнута и кандалов. Миновал, сучий сын! Но кто ж его упредил?

Наумов приказал доставить ему Полинку, но от нее ничего вразумительного не добился. Знай, талдычит:

— Пробудил меня Иванка, дабы попрощаться. Я всполошилась, он же: «Нельзя нам здесь оставаться. Спешно уходим». «Куда же вы?» — пытаю. «Куда глаза глядят». Так я ничего и не уразумела.

— А посторонних в избе не было?

— Никого не зрела, воевода.

Воевода помышлял, было, отправить бывшую сенную девку в Губную избу, где бы ей развязали язык, но передумал: девка лепная, смачная, такой не худо и попользоваться. Но кой прок от изувеченной красавицы? Да она, кажись, и в самом деле ничего не ведает. Но кто ж тогда упредил Ивашку?.. Кто-то из послужильцев, только они обо всем знали. Но на кого перстом ткнуть? Старшой сказывал, что никто со двора не отлучался.

— А ты что в карауле всю ночь стоял?

— Так надобности не было, воевода, дабы своих людей караулить. Все почивали в подклете, всех и наутро видел.

— Не черт же Ивашке весть принес. Разгадаю. Тайна — та же сеть: ниточка порвется — все расползется. Изведаю — не пощажу.

Ничего не дала и погоня по Московской и Ярославской дорогам. Никак Ивашка ушел в леса, кои, опричь озера, с трех сторон Ростов обложили. Легче иголку в стогу сена найти.

Полинка и Никитична всего один день пожили в опустевшей избе. Наумов повелел взять двор на себе. Девке же сказал:

— О тебе и старой карге земский староста позаботится.

Глаза Курепы были хмурыми, когда он выслушивал Наумова:

— Поищи девке жилье, но к себе не кличь.

Старосте ломать голову не пришлось: в избу бортника Пятуни. Правда, он со своей Авдотьей пока находится в лесах, но то не беда. Ярыжки сбили замок, а Демьян Фролович, глянув на поникшую Полинку с мальцом, изрек:

— Изба тебе знакомая. И старуха привыкнет. Пятунка не выгонит.

— Не выгонит, Демьян Фролович… Мне бы немного денег, а я в долгу не останусь. Даст Бог, изделье вышью.

Курепа покряхтел, покряхтел и все же смилостивился:

— Молись Богу за меня, одолжу деньжонок.

Староста ведал: воеводы не вечные, более двух лет на одном месте не сидят. Придет срок — и вновь златошвейка окажется в его светелке. Сеитов сгиб, никто Полинку искать не будет. То-то вновь потечет копеечка.


* * *
От Москвы по дороге в Ростов мчали два десятка наездников. Все оружные, в добрых цветных кафтанах. Впереди — рослый вершник на ретивом коне. Конь и без того летит стрелой, но всадник нет-нет, да и взмахнет плеткой.

Поспешает, зело поспешает! И все мысли его о Полинке. Как она там, в Ростове? Разрешилась ли сыном? Почитай, два года миновало. Не случилось ли какого лиха? На воеводстве оказался Иван Наумов. Изведал о том в Разрядном приказе — и сердце заныло. Сей человек на самое худое способен. Надо же такое в приказе ляпнуть. Погиб-де Третьяк Сеитов. Сволочная натура! Нет, Ванька, выжил твой тысяцкий. В одной из деревушек сыскался искусный знахарь, он и вытащил Третьяка с того света. Правда, уязвленная копьем нога теперь прихрамывает, но то не беда, главное — жив остался.

В приказе со службы не отпустили, молвили:

— Хромыгам на войне делать нечего, но воеводой сидеть можно. Поедешь в Свияжск. Иван Мерников свой срок отсидел, вместо него заступишь. Далече, но у тебя ратная выучка. Татары там озоруют, ясак отказываются платить. Порадей ради государевой казны.

— Сделаю, что в моих силах, — твердо заверил Третьяк.

А сейчас он мчал в Ростов, дабы забрать с собой Полинку и чадо.

Ростовцы немало подивились, когда признали в переднем всаднике Третьяка Сеитова. Как из-под земли вырос. Некоторые даже перекрестились, как будто увидели перед собой покойника, вернувшегося с того света.

— Вот те на! А Наумов вякнул, что сгиб наш воевода. Здрав буде, Третьяк Федорыч!

— Здорово, ростовцы! Никак не забыли?

— Доброе скоро не забывается. Нравен ты был граду.

Воевода направил, было, коня к воеводской избе, но ростовцы сказали:

— Наумова и дьяка, чу, на Москву в приказ вызвали. Ден пять назад отъехали.

— В хоромы загляну.

Калитка дубовых ворот оказалась закрытой. Сеитов постучал о калитку железным кольцом и сразу же послышался злобный лай собак. В оконце выглянул бывший дворецкий.

— Батюшки светы, Третьяк Федорыч! Живехонький!..

На лице Кузьмича была такая неописуемая радость, что Сеитов сам растрогался и крепко обнял расплакавшегося старика.

— Ну, будет, будет слезы лить, Кузьмич.

— Да как же не лить, государь мой? Уж не чаял тебя увидеть. Вот Никтишна порадуется.

— Жива мамка… А как Полинка?

Когда Кузьмич поведал печальную повесть, у Сеитова сжались кулаки.

— Подлый человек. Жаль, в Москву укатил, а то бы вызвал его на поле[957]. Мерзавец!

— Худой человек. Меня к псам приставил.

— Более, Кузьмич, не будешь на этом поганом дворе жить. Пойдем со мной в избу бортника Пятуни.

Полинка как увидела Сеитова, так и рухнула на пол. Третьяк Федорович опустился на колени и обхватил побледневшее лицо девушки ладонями.

— Да ты что, Полинушка? Очнись, приди в себя. Ладушка ты моя!

Полинка открыла глаза, вздрогнула, а затем издала сладостный стон и выдохнула:

— Любый ты мой…

Третьяк увидел на лавке оробевшего мальчонку, и его обуяла еще большая радость. Сын, сыночек! Как похож! Господи, какое же это счастье!

На другой день Третьяк Федорович нанял ямщичий возок и попрощался с Кузьмичем и Никитичной.

— На Москве в моем доме будете век доживать. А вам, Пятуня и Авдотья, земно кланяюсь за Полинушку, за добрые сердца ваши.

— Да ить Полинка нам, как родная дочь. Ты уж береги ее, Третьяк Федорыч, — смахнув узловатым кулаком слезу со щеки, молвил Пятуня.

— Пока буду жив, мать сына моего горя не изведает. В Свияжском храме и обвенчаемся.

— Ох, как далече ехать, — вздохнула Никитична.

— Ничего, мамка. Ныне и в Свияжск дороги проторены.

— Благословлю вас, дитятки. Да храни вас Бог.

Глава 41 В ЛЕСНОМ СЕЛИЩЕ

Миновало полгода, как Иванка на руках с Тонюшкой явился в селище беглых мужиков. При первом взгляде на избы Иванка понял, что они срублены лет десять назад — добротно, из красной кондовой сосны. Виднелись и бани-мыленки, и огороды, и выкорчеванные огнища, засеянные житом. Посреди селища красовалась искусно вырубленная часовенка. У края села на луговине паслось несколько буренок.

«Изрядно мужики обустроились. Но как-то они чужака повстречают?»

Встречу Иванке вышли трое сосельников. (Никак о появлении неведомого человека с топором упредили девки, что собирали ягоды в малиннике).

— Здорово жили, мужики, — в пояс поклонился селянам Иванка.

Мужики схватчивыми взглядами оглядели незнакомца. Рослый, дюжий, русобородый; серые глаза усталые, мученические; но больше всего удивило, что на руках молодого мужика дите малое. Что ему надо и как он сюда угодил?

С той поры, как беглые обосновались на Мезе, сюда не ступала нога человека. Мужики жили вольно, без барщины и оброка, и чаяли, что про оное глухое место, окруженное дремучими лесами и болотами, не изведают никакие сыскные люди. И вдруг появился этот странный человек с худеньким дитем и с торбой за плечами.

— Ты один, аль за тобой еще люди придут? — прервав молчание, вопросил коренастый пожилой мужик с пегой бородой в седых паутинках.

— Не придут.

— А сам как здесь оказался.

— Долгий сказ, мужики.

И тут Тонюшка подала свой блеклый расслабленный голос:

— Пить хочу, тятенька.

Мужик с пегой бородой хмыкнул и строго произнес:

— Бес с тобой. Идем в избу.

В избе сидела за прялкой девушка лет пятнадцати. То была Аленка, милолицая, ладная, с тугой пшеничной косой.

— Его с топором зрела?

— Его, тятенька.

— Ступай в горенку и напои девчушку, а мы тут потолкуем… Чего ж ты сразу в деревню не пошел?

— За дочкой и матерью вернулся, а мать погибла.

Мужик вновь хмыкнул.

— Чем больше в лес, тем больше дров. Коль к нам пришел, то рассказывай все без утайки.

Иванка рассказал всю правду, ничего не утаил. Хозяин избы аж головой крутанул.

— По судьбе твоей борона прошлась. Это ж надо — и отца, и мать, и жену схоронил.

— Мать, коль дозволите, я бы здесь перезахоронил.

— Надо мир спросить. Я хоть и большаком выбран, но важные дела сход решает. Надлежит тебе сызнова все миру поведать… Аленка! Кличь мать с огорода. Снедать пора.

Аленка посадила девочку на лавку, метнула на Иванку любопытный взгляд и выпорхнула из избы…

Мир, дотошно расспросив мужика, покумекал и порешил принять в деревню.

Большак Озарка Телегин молвил:

— Кланяйся миру, Иванка, но помни: деревня человека по труду ценит. Кто без устали работает, тот без хлеба не бывает. А хлеб сам, ведаешь, с неба не падает. У мира лишней пахоты нет. Ищи мелколесье и корчуй. Без огнища тебе не обойтись. Жить же будешь у бабки Матрены. Мужик у нее недавно преставился, а детей Бог не дал.

Иванка вдругорядь поклонился.

Матрена с холодком приняла постояльца. Она всю жизнь провела со своим мужем, кой и зеленого змия уважал, и крепкие кулаки в ход пускал. Терпела, куда денешься. Редкая баба побоев не ведает, еще со времен царя Гороха так повелось. Но Матрена на свою долю не жаловалась, к соседям не бегала, то последнее дело. Любой мужик, изведав, что его баба в чужих людях язык распустила, костерит государя своего во вся тяжкие, бабу не помилует, отдубасит смертным боем. Баба о том ведает и блюдет стародавний обычай: сор из избы не выносят. Терпи, ибо всякое зло терпеньем одолеть можно.

Матрена терпела и мужа своего не только чтила, но и боготворила. Изоська, когда душегрейкой не баловался, был тих и ласков, дурным словом жену не попрекал. Напротив: Матренушка да Матренушка, и все-то трудится, и любую бабью прихоть исполняет. Как такого мужика не чтить и не голубить? Почитай, полвека прожила Матрена со свом муженьком, и по сей день его оплакивает. Теперь-то и вовсе, как ей казалось, лучше его супруга на свете не было. И вдруг завалился в избу какой-то неведомый мужик и молвил:

— Прислан к тебе на жилье, бабка Матрена. Хочешь, привечай, а не хочешь, выгоняй.

— Выгонишь тебя, коли сонмище приказало, да еще с дитятком.

Недоброжелательность Матрены была очевидна, и тогда Иванка сказал напрямки:

— Коль не по нраву, прощай бабка Матрена. Пойдем, дочка.

— А ну погодь, уж прытко ершистый. Проходите в избу, — опомнилась Матрена, ведая, что против сонмища не попрешь. Не было случая, дабы кто-то из сосельников не внял миру.

И недели не миновало, как оттаяла бабка. Молодой мужик оказался приделистый: крыльцо и изгородь подправил, для избы и бани на две зимы дров наколол. И все-то промеж дела, ибо вставал с первыми петухами и уходил корчевать мелколесье. После обеда же спать не заваливался, а часок-другой сновал с топором по двору

Бабка только головой крутила. И до чего ж работящий! Ни одному мужику Сосновки за ним не угнаться. Старалась вдоволь накормить постояльца, а дитё козьим молоком отпаивала.

Иванка воспрянул духом: Тонюшка на глазах поправлялась: и щечки зарумянились, и глазенки заблестели.

— Спасибо тебе, Матрена, за хлеб-соль и дочку мою. Я уж тебя в беде не оставлю.

— Чего уж там, живите с Богом… Погляжу на тебя — напорно работаешь, мотри, не надорвись.

— Да пока есть силенка.

— Да ить как поглядеть, милок. Сила по силе — осилишь, а сила не под силу — осядешь. Во всякой работе меру надо знать. Ты же, как ретивый конь. И куда рвешься?

— Не могу, Матрена, руки в боки, глаза в потолоки. Для меня нет тяжелее бремени, чем безделье… Ну, да ладно. Пошел я на корчевку. Бог даст следующей весной, и мы свое полюшко житом засеем. Сусеки твои, Матрена, изрядно оскудели.

— Старые запасы Изосима мово. А как государь мой Богу душу отдал, сонмище ниву на себя взяло. Со своим-то хлебушком, куда бы стало отрадней.

— Будет хлебушек, Матрена. Будет!

Глава 42 АЛЕНКА

Около пяти лет прожил Иванка покойно в Сосновке. Мир сказал:

— Пригляделись мы к тебе, Иванка. Мужикам ты нравен. И огнище взлелеял, и двор Матрене подновил, и от мирских работ никогда не отлынивал. В пролетье большак наш, Озарка Телегин, прытко занедужил, так мир прикинул: помрет — тебе в большаках ходить.

Низехонько поклонился миру Иванка.

— Спасибо за честь, мужики, но поразумней меня большак найдется.

А потом случилась непоправимая беда, и причиной тому оказалась Аленка. За последние годы она заметно повзрослела и еще больше похорошела. От парней отбою не было, но Аленке приглянулся новый мужик, и она все чаще и чаще стала забегать в избу Матрены. То ягод принесет, то ядреных рыжиков на солонину, то свежей рыбки.

— И чего это вдруг меня разутешить надумала, девонька?

— А как же, бабушка? Иванке все недосуг, а ты совсем старенькая, ноги отнимаются. Где ж тебе по лесам бродить?

— Воистину, девонька. На старого и немощи валятся.

Когда в избе оказывался Иванка, девушка и вовсе расцветала.

— Угощайся, дядька Иван, на доброе здоровье.

— Спасибо, Аленка.

И девушка млела от его серых выразительных глаз и доброй улыбки.

Подружилась Аленка и с Тонюшкой

По деревне поползли слухи: дочь Озарки липнет к Матрениному постояльцу. Как-то в лесу их приметили вместе: Иванка пошел выискивать бортное угодье, и Аленка за ним увязалась.

— Я далече уйду, ступай в деревню.

— Не-а. Хочу медком полакомиться.

— Могу дупло и не сыскать, да и на медведя можно напороться. Ступай домой, Аленка.

— Не-а. Мне с тобой никакой медведь не страшен.

Иванка положил руки на плечи девушки, глянул в ее крупные лучистые глаза и увещательно (хотя сердце говорило о другом) произнес:

— Да пойми же ты, Аленка. Нельзя тебе со мной, и без того идут разговоры. Тебе ж отец Бориску приглядел.

— Ха! Тоже мне суженый. Лицом щербат и нос пуговкой.

— Зря ты так, парень как парень, на работу рачительный.

— Не люб мне!

Аленка аж ногой топнула.

— Кто глянется, к тому и сердце тянется. По тебе все девки сохнут.

Иванка и сам ведал: селище невелико, парней — раз, два — и обчелся, а девок втрое больше. Некоторые из них уже стали перестарками, вот и заглядываются на вдовца.

— Неразумные. У меня ж Тонюшка на руках.

— А что Тонюшка? Дочка у тебя славная, помехой не будет. Девкам муж нужен, а не домовой из запечья. Самому-то, небось, без жены докука.

— Кто работает, тот не скучает, Аленка.

— А по ночам?.. Поди, о девичьих усладах думаешь.

Не в бровь, а в глаз молвила Аленка. У Иванки даже лицо вспыхнуло. Он стесненно крякнул и отступил от девушки. А ведь она сказала истину. Не раз в ночную пору вспоминал он свою Настенку, ее горячее тело и пылкие ласки. И тогда в нем кровь вскипала. А позднее ему стала грезится Аленка — пригожая, веселая, щедротелая. Норовил отогнать сладострастные мысли, но чем чаще появлялась Аленка в избе, тем все больше привлекала к себе эта жизнерадостная девушка, коя во многом напоминала Настенку. И все же Иванка твердо решил: коль Озарка надумал выдать дочь за своего деревенского парня, от Аленки следует отказаться. Нельзя портить отношения с миром, кой его с добром принял и дал ему кров.

Аленка, заметив порозовевшее лицо Иванки, поняла, что своими последними словами угодила в меть[958]. Он грезит о женской ласке. Вот уже несколько лет минуло, как он улаживается без жены. Такой-то молодой и сильный. Уж так, поди, настрадался.

И Аленка (откуда только смелость взялась) нежно коснулась теплой ладонью лица Иванки и ласково молвила:

— Люб ты мне, дядька Иван. Возьми меня в жены.

Иванка оторопел: не ожидал такого быстролетного признания. Хотелось оттолкнуть Аленку и настоять, дабы она вернулась в Сосновку, но девушка приложила палец к его губам, а затем обвила его шею руками.

— Люб…люб, — выдохнула она и прижалась к Иванке всем своим горячим, упругим телом.

Иванку охватило жаром, тем самым страстным жаром, от коего мужчины теряют голову. Он не мог совладать с собой и впился в сочные влажные губы девушки. Поцелуй оказался опьяняющим для обоих.

— Возьми меня… Возьми, Иванушка…

Они, хмельные от любви, опустились на мягкое мшистое ложе.

На разлапистую сосновую ветку прыгнула белка и замерла, услышав сладостные стоны…

— А теперь ступай, Аленушка. Вечор к отцу твоему приду. Авось и поладим.

— Вечор не приходи. Тятеньку надо исподволь брать. Я уж как-нибудь к нему подластюсь. Любит он меня. Дам тебе знак.

Аленка вышла к селищу такой счастливой, что песню запела. А встречу — Бориска. Лицо неспокойное, насупленное.

— Никак из лесу идешь?

— Из лесу, Бориска.

— Веселая. Матрена сказала, что с постояльцем ушла. Так ли?

— А чего ей скрывать? Дядька Иван посулил медом угостить.

— Угостил?

— Угостил, Бориска. И до чего ж сладкий!

Аленка звонко рассмеялась

У Бориски же конопатое лицо перекосилось.

— Эка невидаль.

— Невидаль? Это от тебя как от козла — ни молока, ни шерсти.

— От меня? — разозлился Бориска. — Да я тебя в злато-серебро одену. Забудешь про Ивашку!

Бориска порывисто повернулся и поспешил к своей избе. Углядев, что отца нет, а мать возится на огороде, парень заскочил в чулан, открыл сундук и принялся набивать торбу куньими и бобровыми мехами.

Глава 43 БОРИСКИН ОПЛОХ

Мужики не только сеяли хлеб, добывали дичь и рыбу, но и нередко пробавлялись охотой. Особенно любили ходить на бобра. От Мезы отходили тихие речушки, петляющие в заболоченных лесах. Вот в них-то и возвышаются над водой «плотины» из хвороста — поселения бобров. Неутомимые зверьки не только умеют строить для себя уютные «двухъярусные хоромы», куполообразные, с подводными ходами, но даже поднимают своими плотинами уровень воды. На таких речушках, в лесном безмолвии весьма удобно им обитать. Где места более заболоченные, а речушки поменьше, на безлюдных берегах виднеются рыбьи кости. Иногда охотники, притаившись в кустах, зрели, как вдруг на зеркальной глади речки появляется что-то темноватое, вроде маленькой шишки. Таинственная «шишка» плывет так быстро, что позади нее остается легкая зыбь: бобр гонится за рыбой.

Охотники сторожко подплывают на челнах к плотине из хвороста…Труднее добыть куницу, но сосновцы и на сего зверя изловчились. Меха откладывали «про запас», ведая, что жизнь — не камень: на одном месте не лежит, всякое может приключится. Меха же больших денег стоят.

Бориска спустился к реке, прыгнул в челн и, взмахивая веслом, поплыл в низовье реки, туда, как сказывали мужики, где стоят большие торговые села. В разгоряченном мозгу — одна назойливая мысль: он выгодно сбудет купцам меха и купит Аленке такие золотые украшения, что вся Сосновка ахнет. Хватит ей нос задирать, на Покров женой станет. Ивашка Сусанин ей не пара. Ни избы своей, ни лошади, ни коровенки. Кто ж с одной сумой в бега уходит? Зато с дитем в Сосновку заявился. Нужна ли Аленке такая обуза? Нет, Ивашка, не видать тебе Аленки как собственных ушей.

Бориска ведал, что он грубо нарушил давно установившуюся заповедь мужиков: в низовье реки никому не ходить, дабы не привлекать к себе внимания. Стоит кому-то изведать о беглом селище — и прощай Сосновка. Ближайшее село находилось в пятидесяти верстах. Мужики высмотрели, что село ни стругов, ни насадов, ни других больших судов не имеет, а перемещаются и рыбачат на тех же челнах, на коих идти в верховья Мезы супротив течения весьма каторжно, да и резона нет: окрест и дичи и пушного зверя хватает.

Сосновка успокоилась.

Бориска помышлял заночевать в челне, но затем смекнул: надо прибыть на торги ночью, пройти мимо него, затаиться в полуверсте, а затем, когданаступит полдень, явиться в село и молвить: приплыл с низовья, дабы распродать меха.

Так и сделал. У первого же мужика спросил:

— Подскажи, мил человек, кто может у меня пушнину закупить?

Мужик встретил Бориску без всякого удивления: с низовья нередко приплывали торговые люди, предлагая топоры, косы, заступы, железную и медную посуду, соль и муку, водку в скляницах… Мужики охотно покупали, обменивая товар на меха. Люди побогаче выкупали и женские украшения.

— А чего ты с пушниной приперся? В Богородском сей товар не в диковинку.

— А чего надо-то? — простодушно спросил Бориска.

— Будто сам не ведаешь.

— Ведаю, — опомнился Бориска, поняв, что допустил оплох. Теперь надо как-то выкручиваться.

— В лесах все время зверя бил и бобров ловил в речушках. Отец послал. Свадьба у меня намечается. Хочу свою суженую золотыми украшениями разутешить.

— Чудно, — протянул мужик. — Что ни живу, но такого купца не видывал. Ступай-ка ты к старосте Кирьяну Сидорычу. Вон его изба. Хоромы! У него, небось, и бабьи украшения найдутся. А по какой цене куницу продаешь? Сносно, аль втридорога?

Бориска, конечно же, цены не ведал, а посему ответил уклончиво:

— Да уж не продешевлю.

— Ну-ну? — хмыкнул мужик. — У нас староста ушлый. С одной овцы две шкуры дерет.

У старосты Кирьяна изба и впрямь напоминает боярские хоромы: в два жилья, на высоком подклете, с повалушей и светелкой; крыша увенчана шатровой башенкой с резным петухом.

Спустился с крыльца Кирьян Сидорыч неторопко, увалисто; небрежно глянул на пушнину.

— Чего хочешь?

— Монисто, браслеты и сережки для невесты из злата и серебра.

— Поезжай в другое место, соколик. Такого товара не держим.

— Да как же так, Кирьян Сидорыч? — взмолился Бориска. — Я тебе пять куниц и три бобра не пожалею. Глянь, какие добрые меха.

Кирьян сразу усек, что перед ним оказался совсем неопытный купец. Меха у него отменные, без малейшего изъяна. Знать, ловкий стрелок этот щербатый парень.

— Где добывал?

— Где?

Бориска чуток замешкался, а затем махнул рукой в сторону понизовья.

— Село твое далече? На реке?

— На реке, Кирьян Сидорыч.

— И как село называется?

— Село-то?.. Село как село. Ты, Кирьян Сидорыч, на меха полюбуйся.

Староста прищуренными глазами пытливо глянул на торгового человека и напрямик изрек:

— Не нравен мне такой разговор. Скрытный ты, паря, и на купца не похож.

— Отчего?

— И села не называешь, и цены пушнины не ведаешь. Не краденый ли твой товар?

— Побойся Бога, староста. Не краденый. Вот те истинный крест! А коль цену завысил, забирай все меха.

Бориска вытряхнул из торбы два десятка шкур.

— Знать, хороша твоя невеста?

— Залюбень!

Кирьян Сидорыч кисло молвил:

— Меха твои даже сережек не стоят, но ради невесты сотворю добро. Бог зачтет. Будут тебе украшения.

— Благодетель! — Бориска даже на колени повалился.

Староста вынес украшения в узелке. У Бориски загорелись глаза. Вот то подарок Аленке!

Бориска заспешил к реке, а староста проводил его насмешливыми глазами. Придурок! Да за его меха можно двух коней купить. И откуда такой дуралей притащился?

Кивнул дворнику:

— Берег мне не виден. Проследи, в какую сторону сей простофиля подался.

Берег реки был высоким. С челна виднелись только крыши изб, а посему Бориска направил свой челн в сторону Сосновки.

Старосте не пришлось долго кумекать. «Купец» поплыл к верховью Мезы, поплыл далече к своему поселению. И обитают в нем всего скорее беглые люди, иначе бы они давно спустились к Богородскому. Не захотели. Как-то, лет пять назад, в селе побывали купцы из Ростова Великого (и куда только они не проникали!). Толковали, что ростовский воевода сыскивает беглых людей. Теперь следок их нашелся. Наверняка где-то укрылись у истоков Мезы. Надо бы воеводу известить. Сулил-де щедрую награду.


* * *
Чем взрослей становилась Тонюшка, тем сильней она привязывалась к отцу. Сказывалась потеря бабушки, коя заменила ей мать. Материнской ласки Настены она так и не познала, а вот отец с каждым годом становился ей все ближе и ближе. Тянулась за ним, как нитка за иголкой. Отец дрова колет — Тонюшка полешки укладывает. Отец сено косит — Тонюшка ему узелок со снедью несет, отец пашню засевает — Тонюшка из туеска подсыпает жито в лукошко.

Отец похваливает:

— Чего бы я без тебя делал?

Поцелует дочь в щечку, а Тонюшка еще больше старается.

— Я, тятенька, хочу работать как бабушка Сусанна.

— Молодчина, дочка. Славная у тебя была бабушка.

Сусанна покоилась на погосте селища, куда Иванка приходил с дочерью каждую неделю. И всегда Тонюшка говорила:

— Здравствуй, бабушка. Я хлебушка тебе принесла. Мы с тятенькой тебя не забываем.

Иванка смотрел на дочку и довольно думал:

«Доброй растет. Беречь ее надо пуще глаз. Матрена стала совсем старенькой, едва по избе бродит. За Тонюшкой ей не уследить. А дочка всюду за отцом тянется. Надо силки на звериных тропах ставить и она просится. Добро, Аленка отвлекает».

Аленка! Теперь она полностью вошла в его жизнь, в его мысли. Никогда не забыть ее ласки в лесу. Надо бы идти к Озарке и просить руки его дочери, но Аленка не дозволяет:

— Не приспело время, желанный мой. Бориска-то чего отчубучил? Намедни ввалился в избу и вытряхнул на стол золотые дары.

— Порадовалась?

— Не-а. Подарки любят отдарки. Не видать их Бориске. Да и кому нужны его украшения, коль вся деревня негодует. Тятенька мой сам не свой. Бориску глупендяем назвал. Хочет мир собирать, дабы Бориску наказать. Мнится мне, что тятенька на конопатого и глядеть больше не пожелает. Так что быть нам оженками, Иванушка.

С той поры, когда она отдалась возлюбленному, Аленка перестала называть его дядькой Иваном. Только и знала нежно высказывать: «Иванушка… Желанный ты мой».

Сходка оказалась суровой для Бориски. Мир учинил: растянуть незадачливого парня на козлах и всыпать ему двадцать ударов кнутом. Строго наказали. Бориску отец и до этого выпорол. «Купец» корчился и орал на всю Сосновку.

А мир пребывал в тревожном состоянии. Бориска хоть и рассказывал, что он прибыл в Богородское с понизовья Мезы, но мужики усомнились. Кто-то мог углядеть, куда отплыл Бориска от села, а коль углядел, беды не миновать. Допрежь вездесущие купцы нагрянут, рты их на замок не запрешь. И загуляли вести на сотни верст. Дойдет слух и до сыскных людей, коим царь указал выискивать беглый люд денно и нощно. Едва ли беда обойдет стороной Сосновку.

Мир до того лишился покоя, что надумал выставить на реке, в десяти верстах от селища, сторожевого, выделив ему караульному коня.

Тревога не покидала Сосновку.

«Теперь уж не до сватовства, — огорчился Иванка. — А пока надо силки расставлять».

Тонюшка как увидела, что отец готовит охотничьи снасти, так и вцепилась в него клещом.

— Возьми меня в лес, тятенька. Возьми!

— Мала ты еще, устанешь.

— Не устану, тятенька. Мне уже восьмой годик. Бабушка рассказывала, что она с малых лет в лес ходила. Возьми, тятенька!

— Ну, Бог с тобой, — сдался Иванка. — Но что б не хныкать. Верст пять придется тебе протопать.

Тонюшка даже не пискнула. Ноги, конечно же, устали, но она и виду не подавала: тятенька осерчает и в другой раз в лес не возьмет. А как он ловко силки расставляет. Надо все как следует высмотреть и запомнить.

Когда выбирались из леса, еще версты за две до Сосновки, Иванка почуял запах гари.

— Никак что-то горит.

Случалось, что иногда мужики сжигали скирды соломы, но она сгорала довольно быстро и не испускала одаль такой въедливый, прогорьковатый запах.

«То горит дерево. Господи, уж не изба ли полыхает? Чья?» — встревожился Иванка.

— Поспешим, Тонюшка.

Подхватил дочку на руки и побежал к краю леса. То, что он увидел, пронзило его сердце. Сосновка догорала. Над пепелищами торчали почерневшие остовы печных труб. В сизом смрадном дыму с криком носились обезумевшие куры, за коими с хохотом гонялись оружные люди. Самих же посельников не было видно. Значит, их вовремя предупредил караульный, и все селище быстро снялось. Успели увести лошадей и животину, и, конечно же, прихватили с собой хлеб и посевное жито. Вновь, потеряв налаженный быт, посельникам придется уйти в еще более глухие места и вновь взяться за тяжкое обустройство. Вот цена Борискиного похода.

Тонюшка испуганно прижалась к отцу.

— Страшно мне, тятенька. А где наша изба?

— Худые люди сожгли, но ты не отчаивайся, дочка. Срублю тебе новую избу, лучше прежней.

— А где бабушка Матрена и Аленка? Худые люди их не сожгли?

— Успокойся, дочка. Все люди Сосновки в леса ушли.

Но куда? На полуночь вдоль берега? Едва ли, место уязвимое. Сыскные люди непременно учинят туда погоню и дойдут до самого истока, заведомо зная, что люди любят селиться на берегах рек. Всего скорее сосновцы подались в непролазные костромские леса, куда сыскные люди ходить остерегаются, ибо там не только зловещие дебри, но и множество болот. Туда двинется и он, Иванка. Но допрежь надо переждать, когда пожарище покинут люди. Надо походить по пепелищам в надежде отыскать что-нибудь из железных орудий или посуды. Идти в дебри с одним топором и огнивом, да еще с Тонюшкой рискованно.

Летний день долог. Сыскные, насытившись поджаренным куриным мясом, спустились к берегу, забрались на струг и поплыли, как и предугадал Иванка, к верховью Мезы.

С гнетущим чувством бродил Сусанин по пепелищам. Еще утром здесь стояли избы, в коих обитала жизнь, привычная, повседневная, овеянная стародавним крестьянским бытом, с трудом налаженным, орошенным потом. Срублены избы, бани и сараи, изготовлены печи, раскорчеваны огнища для нивы. И вдруг все порушено, разорено, предано огню. Страшно было смотреть на поля. Только еще вчера мужики толковали:

— Добрый колос наливается. Через недельку за серпы возьмемся.

Не взялись. Жестокие люди не пощадили даже хлеба. Злыдни!

Пожалуй, впервые в жизни так осерчал Иванка на государевых людей, кои по челобитным господ свирепо обрушивались на селища беглых крестьян. (И это неприязненное чувство сохранится в нем на долгие годы).

На пепелище удалось обнаружить нож с выгоревшей деревянной насадкой, закоптелый жернов, железный чугунок и чудом сохранившаяся торба с овсом, коя нашлась неподалеку от сгоревшего сарая. Видимо, хозяин двора понес торбу лошади и тут услышал сполошные крики.

— Сгодится, дочка. Овсяной кашей покормимся.

Солнце клонилось к закату, завалившись за красный бор. Иванка соорудил шалаш, уложил Тонюшку, коя быстро уснула, а сам он надолго ушел в думы. Дела его из рук вон плохи. В кой раз его испытывает судьба, но на сей раз, она кажется безотрадной и немилосердной. Как выйти на сосновцев, кои ушли из селища? В глухих лесах дорог нет. Искать наугад? Но наобум только вороны летают. С дочкой не побежишь на авось. Надо избрать более толковый путь…

Сыскные люди сохранили на берегу челны. Всё сожгли, а челны не тронули. Видимо, понадеялись, что беглые люди выйдут из лесов и двинутся по реке к верховью. Тут-то им и каюк.

«Ну что ж, хитрые государевы люди, а мы поплывем туда, где нас не ожидают».

Утром Иванка и Тонюшка пришли на могилу Сусанны, погоревали, попрощались и пошли к реке.

«Прости, матушка, — горестно вздыхал сын. — Отныне тебя никто не навестит. Прости, родная. И коль ты меня слышишь, то благослови нас с Тонюшкой на добрый путь».

Челн плыл… к низовью Мезы. Иванка рисковал, но другого выхода, как ему казалось, не было. Добро, что река не извилиста, ее видно вдаль на пять-шесть верст, и коль встречу замаячит какое-то судно, он вытянет челн в прибрежные заросли и скроется с дочкой в лесу. Минует судно — и вновь Иванка возьмется за весло. Надо спешить, дабы быстрее добраться до села Богородское.

Остро переживал за Тонюшку. Добро, еще лепешки остались, кои они прихватили в торбу, когда уходили из дома в лес. Вот и на дочку вдругорядь пала нелегкая судьба.

Верст через пятнадцать, справа от Мезы, показался довольно широкий приток. Бориска рассказывал, что никуда он с Мезы не поворачивал. Значит, новая река течет в неведомые края.

Иванка опять призадумался. В Богородское он помышлял явиться ночью, на рассвете выглядеть самую бедную избу и попроситься к ее хозяину. Чем бедней мужик, тем он нравом попроще да отзывчивее… А сердце вдруг подсказало: спытай, Иванка, незнакомую реку, а вдруг тебе повезет. И он тронул челн навстречу неизведанному. Версты через три крутой правый берег понизился, леса раздвинулись и перед Иванкой предстали привольные заливные луга, не тронутые косой. Сколь же сена пропадает! Десятки стогов можно поставить. Так бы и взялся сейчас за косу. Нет ничего чудесней благоуханного запаха трав. Господи, и почему так жизнь неправедно устроена? Паши, засевай, коси, жни. Нелегко? Да. Но мужик завсегда ведает, что его работа Богу угодна, ибо счастье не в богатстве, а в труде. А как же иначе? Труд, труд и труд — вот три вечных сокровища. И сии чудесные дары всегда бесценны, когда мужик живет вольно, без тиуна-надсмотрщика и господской кабалы.

Раздумья Иванки прервал послышавшийся лай собак, а затем он увидел, как на луговище выскочил матерый тур с ветвистыми рогами. Трава была настолько высока, что тур плыл между трав как старинная ладья с причудливым драконом на носу, плавно раздвигая воды. Все громче лай собак и гудение рожков. Тур, не «доплыв» саженей десять до берега, резко повернул в сторону, устремившись к спасительному лесу.

Иванка направил челн к противоположному берегу, но было уже поздно: к реке выскочил десяток всадников в охотничьей сряде. Передний вершник молча указал рукой на челн и продолжил преследование зверя. Двое охотников остановили горячих скакунов. Один из них прокричал:

— А ну поворачивай к нам, мужик!

Иванка глянул на охотников и понял: ускользнуть не удастся. Оба оружных всадников могут пустить коней вплавь, а с саблями, стрелами и охотничьими рогатинами не поспоришь. Огорчился. Вот тебе и повезло. Ты за гору, черт за ногу. Теперь лиха не избыть.

В глазах охотников застыло недоумение: как это на пустынной реке очутился русобородый мужик с чадом?

— Куда путь держишь? — строго вопросил молодой, черноусый охотник.

— И сам не ведаю.

— Как это не ведаешь? Дурака корчишь! Куда, сказываю?

— Не ведаю.

Черноусый выхватил из-за голенища сапога плетку.

— Нет, ты глянь на него, Вахоня. Никак плеть давно по спине не ходила.

Черноусый надвинул на Иванку коня, зло ощерился, намереваясь пустить в ход плеть.

— Охолонь, Герасим. Этот ничего не скажет. Заколоти в него хоть осиновый кол — он все будет говорить соломинка. Да и девчушка затряслась от страха. Охолонь!

— Жалостливый ты. Но он еще у меня наизнанку вывернется. Барин не любит таких бирюков.

Вскоре со стороны леса послышался веселый оклик:

— Давайте сюда, братцы! С полем![959]

— Слава Богу, — перекрестился Вахоня. — Настигли тура. Ну что, мужик, бери девчушку — и к лесу.

Вскоре Иванка оказался перед барином. Глаза его дрогнули. Господи, до чего ж знакомое лицо!

Барин, расслабленный и умиротворенный, сидел на приземистом походном стульце. Темно-зеленый зипун его, украшенный золотистыми узорами, был распахнут, шапка с малиновым верхом и опушенная дорогим мехом, съехала на затылок, открыв густые, волнистые, высеребренные сединой волосы; худощаво-скуластое лицо, покрытое плотной, соломенного цвета бородой, выражало довольство, то самое довольство, когда охотник после долгой утомительной травли, успешно вонзает в зверя рогатину. Тогда все люди, окружавшие его, становятся содругами. В такой час забываешь, что ты барин, государь, суровый повелитель своих слуг, кои уже, возбужденные удачной охотой, разделывают зверя, готовят вертел, раскладывают костер и нахваливают своего господина:

— С блестящим полем, барин.

— Вот то поединок. Метко рогатину всадил.

— Чуть бы оплошал — и беды не миновать. Горазд же ты, барин!

Пока выжлятники возились с туром, ловчие готовили место для пиршества. Неподалеку от костра накидали грудки соснового лапника (по числу бражников), набросали на них мягкого мху, достали из переметных сум баклаги с медом, рога, отделанные серебром, и оловянные кубки, и с шутками да прибаутками стали выжидать, пока выжлятники не разрежут поджаренную полть мяса на розовые сочные куски. Казалось, нет вкусней трапезы, когда она свершается в лесу у костра, после благополучной охоты.

Барин почему-то дольше всего разглядывал девчушку с кудряшками на русой голове. Серые глазенки ее были испуганными.

— Эгей, Вахоня, угости-ка эту девочку сбитнем.

Охота иногда затягивалась несколько дней, а посему «кормовые» слуги прихватывали на «потеху» не только ставленые меды и добрую водку, но и сбитень с квасом.

Тонюшка вопросительно глянула на отца.

— Испей, дочка.

Тонюшка с удовольствием выпила сладкий, вкусный напиток, а барин наконец-то обратился к Иванке:

— Ну и куда же ты все-таки плыл, добрый молодец?

Голос без всякой неприязни и даже доброжелательный, словно барин повстречал приятеля.

Иванке ничего не оставалось делать, как открыться. Запираться не было смысла, да и барин сей прежде не отличался лютостью. Правда, с тех пор много лет миновало.

— Я и в самом деле, барин, плыл неведомо куда. Еще два дня назад я обитался в лесном селище, Сосновке, что на Мезе, и вдруг на селище набежали сыскные люди и пожгли избы. Посельникам удалось скрыться.

— А чего ж ты с ними не ушел?

— Ходил с дочкой силки ставить, а вернулся из леса — деревни как не бывало. Сыскные вверх по Мезе уплыли, а я в низовье. А тут новую реку углядел, вот и надумал по ней податься. Чаял, деревушку где-нибудь встретить.

— Выходит, из беглых, коль на твою Сосновку сыскные люди напали?

— Из беглых… барин Василий Михайлыч.

Барин от удивления даже со стульца поднялся, а выжлятники и ловчие все как один уставились на Иванку.

— Однако… Откуда же ты меня ведаешь? И как звать тебя?

— Ивашка Сусанин. Родом из Деревнищ, что в трех верстах от твоего родового имения, барин.

— Сосед! Нежданный карась в вершу попал. Дале сказывай.

— В мальцах тебя видел, барин, а затем отец мой, Осип, после Юрьева дня ушел к другому господину счастья искать, но счастье не конь: хомута не наденешь. Куда бы отец не ходил, нигде долго не задерживался. Последние годы недужил и помер на ярославской земле… Долго обо всем сказывать, но пришлось мне бежать, не заплатив за пожилое. Судьба в Сосновку привела.

— Давно ли ты в бегах?

— Да, почитай, лет семь, барин.

— Об урочных летах ведаешь?

— Не слыхивал, барин. Из Сосновки мы никуда не уходили, и к нам никто не наведывался.

— Повезло тебе, Ивашка. По урочным летам тот, кто не сыскан в течение пяти лет, становится свободным. Ныне ты вольный человек, Ивашка. Правда, дворяне норовят отменить урочные лета, но царь пока того не делает. Благодари царя и Бога за свое избавление.

У Иванки полегчало на душе. Вот это новость! Камень с плеч.

— Спасибо за добрую весть, барин.

— Из спасиба шапки не сошьешь. Пойдешь ко мне в имение?

— Коль обижать не будешь, пойду, — напрямик молвил Иванка.

— А коль обижать стану?

— Сбегу!

Василий Михайлович Шестов улыбнулся.

— По нраву мне откровенные люди. А вдруг и укоренишься в моем Домнине.

— На все Божья воля, барин.

Книга вторая ЛИХОЛЕТЬЕ

Глава 1 В ИМЕНИИ ШЕСТОВЫХ

Апрель «заиграй овражки» был довольно прохладным, а вот цветень порадовал теплом. Не зря месяц май с древних времен повеличали на Руси «цветенем». Вишни, яблони, черемуха, жасмин в белой кипени. Войдешь в сад — и окунешься в такой упоительный аромат, что голова закружится. Господи, какая же благодать! Так бы и вдыхал часами сей живительный, сладостный воздух.

Но пожилая барыня недолго пребывала в своем благоуханном пышноцветном саду: дела неотложные. Надо вновь по хоромам пройтись и дотошно все оглядеть. Все ли вымыто, выскоблено, вычищено? И не только в хоромах, но и в летней поваренной избе, бане-мыленке и даже на конюшне. Всюду нужен строгий глаз хозяйки.

Ох, как недостает супруга Ивана Васильевича! Уезжая на Москву наказывал:

— Ты уж, Агрипина, на Леонтия огуречника[960] порадей. Поди, ведаешь, какой гость в имение нагрянет?

— Ведаю, государь мой. Аж сердце обмирает. Экое счастье дочке привалило.

— Не привалило, а так Богу было угодно, — важно поправил супруг. — Кому как не дивной красавице не быть за родовитым боярином?

— Вестимо, государь мой.

— То-то. Ксения и умом богата, и нравом великодушным.

— Есть в кого, государь мой, — почтительно кивала Агрипина Егоровна.

Ксения Ивановна Шестова принадлежала к знатному роду, приехавшего в начале тринадцатого века в Новгород из Пруссии Миши Прушанина. Его сын Терентий изрядно отличился в Невской битве 1242 года. Именно он стал общим предком Салтыковых, Морозовых Шеиных и других знатных людей. Отец Ксении — Иван и дед Василий Михайлович владели в костромском уезде большой вотчиной с центром в Домнине. Ксения была выдана замуж за боярина Федора Никитича Романова в 1590 году.

Зело доволен был костромской дворянин Иван Шестов. Уезжал на Москву в таком добром расположении духа, что супругу горячо расцеловал, чем немало подивил постаревшую, давно не знавшую мужьей ласки Агрипину.

Супруг на прощание лишний раз напомнил:

— Старосту вызови. Он мужик толковый.

Со старостой был у Агрипины Егоровны основательный разговор.

— Ты, Иван Осипыч, на день Леонтия огуречника покличь мужиков из Деревнищ. Пусть с утра в усадьбе дожидаются. И чтоб в праздничном облачении были. У кого не окажется — в хоромах сряду возьмешь. Хлеб-соль — тебе держать, да чинные слова глаголить. Надеюсь на тебя, Иван Осипыч.

— Не подведу, матушка Агрипина Егоровна, — молвил староста, крепкотелый, русобородый мужик лет сорока пяти, с вдумчивыми спокойными глазами.

Барыня ведала: не подведет. Не зря его крестьяне по имени-отчеству величают. Есть за что. Степенный, башковитый, в делах рачительный. Не даром покойный тесть, Василий Михайлович, приглядевшись к Ивану Сусанину, назначил его старостой вотчины и стал уважительно называть Осипычем.

Супруг Агрипины как-то попенял отцу:

— Чего это ты, батюшка, мужика как дворянина величаешь?

— За труды его неустанные. Такого старосту днем с огнем не сыщешь. Работящ, честен, полушки не сворует. Мужики перед ним шапки ломают, вот и нам надо Сусанина уважить.

Слова отца для сына — закон, а значит и для его жены. Привыкли, и ничего зазорного в том господа не усматривали.

Домнино — старинное вотчинное село костромских дворян Шестовых. Оно стояло над низиной, по коей протекала река Шача, левого притока реки Костромы. Почти со всех сторон село было окружено лесами, а к югу начиналось раскинувшееся намного верст Исуповское болото, названное по селу Исупову, что раскинулось за топью. Вотчина была немалая, включала в себя несколько десятков деревень и починков. Подле села проходила Вологодская дорога, соединяющая Кострому с Галичем, Солигаличем и Вологдой.

Домнино готовилось к встрече высоких гостей. Шутка ли, раздумывала Агрипина Егоровна, сам боярин Федор Никитич Романов пожалует в имение. Сын самого Никиты Романова, чья дочь, Анастасия Никитична, была царицей, первой женой Ивана Грозного. Повезло доченьке. Сколь дворян на нее заглядывалось, но Ксению, словно Бог уберег от назойливых женихов, выбрав для нее более достойного супруга. Федор Никитич как глянул на Ксению, так и обомлел. Знать, никогда такой раскрасавицы не видывал. Да и у Ксении щеки разрумянились. Федор Никитич недурен собой: молод и лицом пригож. Мало погодя и свадебку сыграли — богатую, веселую, по старинному обряду. Ныне Ксения в стольном граде живет, и ни где- нибудь, а близ самого государева дворца, в роскошных палатах каменных. Ох, и высоко же взлетела дочка! Да и дворяне Шестовы стали ныне в большом почете: с самими Романовыми породнились.

В радости пребывала Агрипина Егоровна.


* * *
Сусанин возвращался из Деревнищ в Домнино, где стояла его изба. С колокольни деревянной Воскресенской церкви, что стояла на склоне холма над долиной речки Шачи, ударили к вечерне. Срублен шатровый храм совсем недавно владетелем вотчины Василием Шестовым. Своеобычный был дворянин, из тех немногих господ, про коих мужики уважительно говорят:

«Праведный барин. Не ярмит в три погибели. С таким и жить можно сносно».

После освящения церкви Василий Шестов пожил недолго: преставился через год.

«Жаль барина, — раздумывал Сусанин. — Кабы не он, один Бог ведает, как бы повернулась моя судьба. Храм успел возвести, знать чувствовал, что жизнь его недолговечна. Обычно господа, прежде чем кануть в Лету, на помин души большие вклады на монастыри вносят, а Василий Михайлович повелел церковь срубить. Лучший подарок Богу… Надо к батюшке Евсевию заглянуть».

Батюшка, довольно еще молодой священник с каштановой бородкой и добродушными зелеными глазами, принял Сусанина в церковной сторожке.

— Не обессудь, Иван Осипыч. Матушку барыня позвала, а то бы стол повелел накрыть да солеными рыжиками тебя попотчевал на конопляном масле. Рыжики всю зиму в кадушке простояли и всё как свеженькие. Ведаю, рыжики зело любишь. Заходи погодя.

— Благодарствую, отче. Рыжики и грузди — лучшая солонина. Ты бы, коль не жаль, сии грибки барыне поднес. Гости за милу душу откушают, да если еще под анисовую. Лепота.

— Непременно отнесу, Иван Осипыч. Ты, небось, насчет гостей ко мне пожаловал. Мог бы и не утруждать себя, всё у меня готово. Весь мой притч не токмо упрежден, но и каждому свое место указано.

— Лишь бы звонарь не подвел. Прытко винцо уважает.

— Битый час с ним толковал, сыне. Клялся и божился, что за версту чарку обойдет.

— Это Епишка-то? — усомнился Сусанин. — Всеедино учить сороку вприсядку плясать. И чего ты его держишь, отче?

— Поди, сам ведаешь. Епишку из Костромы сам Василий Михайлович привез. Искусный звонарь. Все звоны ведает — и будничный, и егорьевский, и акимовский, и красный. Московским звонарям не уступит.

— Не перехвали, отче. Был я когда-то на Москве.

— На Москве? Ишь ты. Бывалый человек. Как угодил в Престольную?

— Долго рассказывать, отче. В другой раз поведаю, а сейчас не покажешь ли мне в храме хоругви и иконы?

— Глянь, Иван Осипыч. Оклады вычищены и иконы в надлежащем порядке.

— Барыня сказывала, что Федор Никитич зело набожен. Может что-нибудь и мужиков о Христе спросить.

— Лишний раз поведаю на проповеди самую суть, что Иисус Христос, сын Божий, сошел с неба на землю, принял страдание, смерть и затем воскрес для искупления людей от первородного греха. Поведаю и о том, что земная жизнь — временное пристанище для человека, подготовка вечной жизни за гробом. Да я, Иван Осипыч, много раз о том прихожанам глаголил, надеюсь, не забыли. Сии слова каждый православный человек должен знать, как «Отче наш».

— А еще напомни им, что на Светлое Воскресение изрекал.

— Напомню, чтоб православные христиане, от мала до велика, именем Божиим во лжи не клялись, на кривь креста не целовали, непристойными словами не бранились, отцом и матерью скверными речами друг друга не упрекали, бород не стригли, к волхвам, чародеям и звездочетам не ходили. И чтоб никогда не забывали, что наш Господь Бог повелел повиноваться царю, как Божьей воли над нами. А кто царя не чтит всею покорностью, тот Бога не боится, того и церковь извергает…

До всего было дело у старосты.

Глава 2 ВЫСОКИЙ ГОСТЬ

Прежде чем явиться в село Домнино, Федор Никитич Романов, его супруга Ксения и Иван Васильевич Шестов заехали в Макарьев-Унженский монастырь, дабы поклониться чудотворным мощам преподобного Макария, а затем отправились в имение.

Карета была богатой, обшита красным бархатом с золотистыми узорами, и с двумя оконцами «немецкой работы». На кореннике белой тройки восседал кучер в нарядном кафтане, коему и купец мог бы позавидовать. Сразу видно — знатнейший московский боярин едет, свояк царя Федора Иоанныча. Завидев на дороге встречный возок или крестьянскую подводу, кучер зычно и властно покрикивал:

— Гись! Гись!

— Гись! — вторили кучеру два десятка оружных послужильцев Романова, сопровождавших боярина.

Встречные возницы спешно подавались на обочину, с любопытством разглядывая столичную карету и горделивых молодцов в малиновых кафтанах, покачивающихся в богатых седлах с серебряными луками.

Мужики спрыгивали с телег, ломали шапки, кланялись. Попробуй не окажи почтение знатным путникам — немедля плеточки изведаешь. Молодцы на конях дерзкие, охальные, только и ждут зазевавшегося. Но кто ж едет в такую одаль?

Мужики чесали кудлатые затылки. Глухую костромскую землю с непроходимыми лесами и болотами редко посещают именитые столичные люди. Дорога не только дальняя, но и опасная. Тысячи беглых людей, оголив центральные уезды, упрятались в костромской глухомани, осев по лесным селищам. Некоторые жили скрытно, а другие, разместившись на скудных землях и живя впроголодь, занялись разбоем.

Федор Романов ведал о том по рассказам тестя, но лихих людей не страшился: его послужильцы — люди надежные, ничем не обижены, получают немалое жалованье и хорошо вооружены. Опричь сабель, пистоли за кушаками. А вот поглядывая из оконца на дорогу, Федор Никитич нередко пенял:

— Колдобина на колдобине, да и гатей не перечесть. Не растрясло еще тебя, Ксения?

Ксения стойко крепилась:

— Не растрясло, Федор Никитич, а вот за карету побаиваюсь.

— Немцы хвастались, что карета любые дороги выдержит.

— Поди, на свои дороги уповали, — молвил Иван Васильевич. — На Руси же дороги скверные, ухабистые, а то и вовсе непроезжие. Сколь гатей перед имением пришлось выложить. Уж ты наберись терпения, Федор Никитич.

— Мне, дорогой тесть, терпенья не занимать. О дочери твоей забочусь.

Ксения ласково посмотрела на супруга. Он и впрямь оказался чутким и заботливым мужем. Каждое утро приходил на ее женскую половину хором, целовал в губы, справлялся о здоровье, и если Ксения скажет: «Благодарствую, милый супруг, я в полном здравии», то Федор Никитич задергивал парчовым занавесом киот, разоблачался и ложился к жене в постель. Юная, цветущая, она привлекала супруга своим горячим шелковистым телом, тотчас воспламеняя Федора Никитича, и тот страстно голубил ее, еще более возбуждаясь от ее сладостных иступленных стонов. Господи, какое же райское наслаждение обретали они, готовые получать его хоть каждый день. Однако Федор Никитич строго соблюдал посты и заповедные дни недели, когда нельзя было совокупляться с супругой. То были среда и пятница — день предательства Иудой Христа и день распятия Бога человека на кресте.

Но минуют заповедные дни и вновь супруги предавались бурным, неистовым ласкам, еще не ведая о том, что их безудержная страсть приведет к рождению Михаила, будущего государя всея Руси…

— Приближаемся, — молвил Шестов, и лицо его приняло озабоченный вид.

Как там Агрипина, и все ли улежно в имении? Жена, конечно, готовилась к встрече в поте лица, да и староста на печи не отлеживался. Старательный, вездесущий, без дела минуты не посидит. И все же волнение не покидало: всего не предусмотришь. Бывает, мелочь испортит всю обедню. А мужики? Придут ли в нужный час и чинно ли встретят господ? Не забудут ли приветственные слова, кои им должен вдолбить староста. С мужиком всякое может приключится, такое ляпнет, что стыда не оберешься. А священник Евсевий? Молодой, знатных гостей не доводилось встречать. Сумеет ли без робости дать благословение? О, Господи, помилосердствуй!..

Но опасения Ивана Васильевича оказались напрасными: и Епишка вовремя колоколом праздничный звон сотворил, и староста чинно хлеб-соль поднес, и принаряженные мужики лицом в грязь не ударили, и священник Евсевий со своим малочисленным причтем, оказался на высоте.

Довольный Федор Никитич, встреченный небывалым для Москвы почетом и радушием (чернь Москвы все последние годы, озлобленная опричниной, Ливонской войной, произволом приказных людей не пылала любовью к боярству), даже шапку снял перед миром.

— Спасибо, мужики. Порадовали вы меня. Жалую бочонок вина!

Звонарь Епишка, успевший прибежать от храма Воскресения, бухнулся на колени.

— Живи во здравии триста лет, благодетель! Всякое брашно приедчиво, а винцо никогда.

— Никак, уважаешь винцо?

— А кто ж его не уважает, благодетель? Курица и вся три полушки — и та пьет.

— Однако, вино с разумом не ладит.

— Истину глаголешь, благодетель. Мужик напьется — с барином дерется, проспится — свиньи боится.

Иван Шестов, стоя чуть позади Романова, погрозил Епишке кулаком. Дурень! И надо же такое ляпнуть.

Федор Никитич согнал улыбку с румяного лица.

— Встань! Буде на коленях елозить. Во хмелю можешь и с барином подраться?

Епишку закрыл своей широкой спиной староста.

— Не слушай неразумного, боярин Федор Никитич. Во хмелю, он и мухи не обидит. У него язык без костей.

— Ну-ну, — миролюбиво кивнул Романов и глянул на тестя.

— Заждалась, поди, нас Агрипина Егоровна.

— Заждалась, Федор Никитич. Пожалуй, в хоромишки мои.

«Хоромишки» — мягко сказано. Добрые хоромы предстали перед Федором Никитичем. Срублены из четырех изб, связанных сенями. Над избами возвышались повалуши и башенки-терема, искусно изукрашенные золотистыми, зелеными и красными шатрами, наподобие кокошников. Всюду красочная живопись, петушиная резьба да цветистое кружево, мастерски вырезанное из дерева.

— Да ты, Иван Васильевич, никак даже изографов приглашал.

— Отец мой. Страсть любил во всем красоту. Он и храм Воскресения зело дивный поставил.

— Заметил, Иван Васильевич…

Вскоре с господского двора холопы выкатили бочонок вина и принесли всякой снеди в коробах.

Мужики довольно загалдели, однако скопом к бочонку не полезли. Первый ковш по давно заведенному побыту осушал староста, а за ним — почтенные старцы, кои доживали свой век, но ковш в руках еще держали.

Епишка, ожидая своего череда, глотал слюну и ворчливо подгонял стариков:

— Едва лаптями шаркают, а винцу радехоньки. Помене, помене лакайте, пни трухлявые!

В избу старосте было доставлено особое приношение — кубок заморского вина и зажаренная утка на медном блюде, что означало: хозяева имения и боярин Романов ублаготворены его радением. Но Ивану Сусанину было не до утки: надо идти к мужикам. Староста есть староста. Пиршество мужиков идет подле барского тына. Дело дойдет до веселья, плясок и песен. Того побыт не возбраняет, но упаси Бог, если в пьяном угаре взорвется русская душа и загуляет буча. Глаз да глаз за бражниками.


* * *
После дальней дороги всегда полагалась банька. Иван Васильевич, большой любитель попариться, шел к мыленке с Романовым не без гордости: такую баню не грех любому боярину показать.

Мыленка Шестова помещалась не в подклете, как у многих господ, а на одном ярусе с жилыми покоями, отделяясь от них только мовными сенями. В сенях стояли лавки и стол, крытые красным сукном, на кою клали мовную стряпню: мовное платье, колпаки, простыни, опахала тафтяные.

— Да у тебя и печь из лучших изразцов. Глаз радуют! — воскликнул Федор Никитич.

— Еще отец мой отбирал. Сам в Ярославль ездил.

Печь была с каменкой, в кою, как знаток, заглянул боярин. Зоркие глаза сразу отметили: каменка заполнена полевым круглым серым камнем — крупным спорником и мелким — конопляным.

— Добрые каменья. От таких зело пользительный пар исходит.

Полок тянулся от печи, вдоль стены до угла. Мыленка освещалась тремя красными оконцами, затянутыми слюдой и закрытыми тафтяными завесами. Двери были обиты малиновым сукном. В переднем углу мыленки стоял медный поклонный крест, «как сокрушитель всякой нечистой и вражьей силы», и висела икона Спасителя.

Для мытья посреди бани стояли две липовые кади с горячей и холодной водой. Еще заранее воду приносили в липовых изварах-ушатах, заполняя кади медными лужеными ковшами и кунганами; щелок находился в медных луженых тазах. В больших берестяных бураках (туесах) находился квас, коим обливались, когда начинали париться. Иногда квасом же поддавали пару, плеская им на спорник.

Заприметил Романов и ячное пиво, коим тоже поддавали в каменку, и сам пол мыленки, покрытый свежим душистым сеном, и тюфяки с подушками (набитые тем же сеном), на коих можно было полежать и посидеть, да попить прохладного ядреного квасу или ячменного пива.

В широком предбаннике, на двух длинных лавках, крытых алым бархатом, лежали пучки целебных душистых трав и цветов, а на полу был разбросан мелко порубленный можжевельник.

Для более длительного отдыха, после парки и мытья стояли скамьи с подголовниками, а на лавках — разложены мовные постели, сряженные из лебяжьего и гусиного пуха в камчатой наволоке…

— Славная банька, — забираясь на полок, похваливал Федор Никитич. — А ну-ка поддай на спорник да похлещи меня веником, Васильич!

Березовый веник, распаренный в щелоке, принялся гулять по чреслам Романова. Тот блаженно кряхтел да покрикивал:

— Казни, не жалей! Хлещи зятя!

Три веника сменил Иван Васильевич, трижды в каменку поддавал, пока, наконец, Федор Никитич не свалился с полка и выскочил в предбанник. Горячий, распаренный рухнул на мовную постель.

— Жаль до реки далече. Так бы и охладился. У-ух!

— Охладишься, Федор Никитич. Тут у меня прудишко вырыт, а в нем ключ бьет.

— Да ну! — оживился Романов.

— Побежали сенями!

В сенях — дверца. Распахнули, а в десяти саженях и впрямь пруд, обнесенный от любопытных взоров высоким тыном. Вода — хрустально-чистая, холодная, но какой там холод для раскаленного тела? Изрядно побарахтались, а затем вновь в жаркую мыльню.

Русская баня!..

Глава 3 ПРОДЕЛКИ ГОДУНОВА

Добрый месяц гостил Федор Никитич у дворянина Шестова. Говаривал:

— Хорошо у тебя, Иван Васильевич. Тихо, покойно. В Москве же — суета сует. Грызня. А здесь душа отдыхает.

— Глухомань, Федор Никитич. Залегли как медведи в берлогу, и ничего-то не видим и не слышим.

— Да то ж великое счастье. На Москве живут самые богатые люди, но покоя не ведают, ибо в богатстве сыто брюхо, но голодна душа. Худо на Москве, Иван Васильевич. Царь Федор, увы, скуден умом. Бояре то видят и рвутся к трону. Особенно алчет Борис Годунов.

— Кое о чем наслышан, но многого не ведаю.

— Полезно тебе изведать, Иван Васильевич. Теперь мы одной упряжкой связаны. Выслушай, что худородный Бориска вытворяет.

— Охотно выслушаю, Федор Никитич.

— На крещенский сочельник царь крепко занемог. Иноземные лекари с ног сбились, но государю было всё хуже и хуже. Вот тут-то и зашевелились бояре. Царица Ирина, сестра Бориски, бездетна, и, ежели Федор преставится, Годунову у трона не удержаться. Тяжкий недуг государя лишил покоя Бориску. Все могло в одночасье рухнуть. Власть ускользала из рук. Заметался, изрядно заметался Годунов. И такое надумал, что всю Москву привел в негодование. Дабы Ирине удержаться во дворце, ей надо заново обвенчаться. На престол после кончины Федора должен взойти не Рюрикович и не Гедиминович, а немецкий принц. Бориска отправил тайного посла в Вену, дабы попросить брата императора, эрцгерцога Максимилиана, занять трон московский.

— Не уразумел, Федор Никитич. Годунов, чу, сам к трону рвется.

— Худо знаешь Годунова, тестюшка. Он и сквозь жернов всё наперед видит. Принц немецкий, как потом выяснилось, человек недалекий, нравом смирный. Будет тихо сидеть на престоле, а царством править станет Годунов.

— Хитро придумал.

— О том и толкую. Бориска направился к начальнику Посольского приказа Андрею Щелкалову, своему доброхоту, коему помог подняться из грязи да в князи. Дед его промышлял скотом, был конским барышником.

— Ну и дела!

— Отец же Щелкалова, Яков, начинал свою службу с попов, а затем выбился в приказные дьяки, и сына к себе определил. Андрею же Господь умную голову дал. Тот быстро пошел в гору. Никто лучше его не ведал земских, судебных и посольских дел. Его еще Иван Грозный заприметил. К концу его царствования Щелкалов стал одним из влиятельнейших людей земщины. С тех пор Годунов многие свои дела устраивал через Андрея Щелкалова. Он и направил своих особо доверенных людей к австрийскому цесарю. Переговоры с Венским двором велись в строжайшей тайне, но тайна не сохранилась. Толмач Яков Заборовский за большую мзду поведал о скрытых сношениях Годунова полякам. Король Стефан Баторий был взбешен, ибо союз Москвы с Веной грозил подорвать и ослабить Речь Посполитую. На Русь спешно помчались королевские послы.

Царь же Федор поправился. На Москве разразился неслыханный скандал. Кощунство! Бориска при живом муже-государе Ирину немцам сватает. Гнать Годуна!

— Срам, Федор Никитич.

— Еще какой. Уж на что кроток царь Федор и тот осерчал. Огрел шурина посохом и повелел ему из дворца удалиться. Для Бориски наступили черные дни. Ожидая опалы, он направляет к аглицкой королеве своего поверенного Джерома Горсея, дабы Елизавета приняла его в свое подданство.

— Ну и ну! — не переставал удивляться Шестов. — И что же аглицкая королева?

— Она была удивлена просьбой шурина русского царя, но отнеслась к ней благосклонно. Но и второе сношение Годунова с иноземцами не осталось не замеченным: у царей и королей всюду глаза и уши. Слух о тайных переговорах просочился в Москву. И вновь Престольная вознегодовала: Годун от православный веры отшатнулся! Святотатство! Бориска же вкладывает свою казну в Сергиев-Троицкий монастырь и Соловецкую обитель, в надежде укрыться у монахов. Но он все еще медлит, на что-то уповает. Князья же Шуйские и Мстиславские просят государя удалить Бориску из Боярской думы. Федор колеблется: царица вовсю защищает брата. Тут и постельничий Дмитрий Годунов денно и нощно ублажает царя, выгораживая племянника, и дьяк Посольского приказа усердствует. И слабовольный царь уступает. Бориска остается при Дворе. Но князья и бояре не унялись.

— А сам-то ты как, Федор Никитич?

— Сам?.. Скажу начистоту, Иван Васильевич.Противен мне Борис Годунов, но я никогда не любил свары и козни.

— Прости, Федор Никитич. А дале что было? Я ведь только слухами пользовался.

— Бояре, повторяю, не унимались. Бориска — бельмо на глазу и видит Бог, пока «юродивый во Христе» царствует, быть Годунову у трона. Но терпеть его стало невмоготу. Надумали убить Бориску на пиру у князя Мстиславского. Знатнейшего князя, чью дочь надумали сосватать царю Федору. Пир наметили после Петрова поста, благо и князю Федору Ивановичу именины. Но заговор не удался. Один из холопов Мстиславского, подслушав разговор бояр, донес Годунову. Двор всколыхнулся. Андрей Щелкалов и Дмитрий Годунов начали стряпать великий сыск. Старый князь оробел, и под именем Ионы постригся в Кириллов монастырь.

— А что ж другие именитые бояре?

— В челе их знатный воевода, князь и боярин Иван Петрович Шуйский. Именно он придумал, как сломить Бориску. Тот был силен сестрой Ириной. У царицы державный ум, но она неплодная. Державе же надобен наследник. А посему — бить челом государю о разводе с царицей. Бить челом всенародно. Пусть Федор выберет себе новую царицу, а Ирину — в монастырь. Тут и Бориске конец. К челобитной руку приложили члены Боярской думы, митрополит Дионисий, архиепископ крутицкий Варлаам, купцы московские и многие торговые люди. Чуть ли не вся Москва печаловалась о бесчадном Федоре. Но царь души не чаял в Ирине. Она была ему и матерью, и ласковой женой, и доброй нянькой. Привязанность царя к Аринушке, так он ее зовет, была чрезмерной, он и думать не хотел о разводе.

Покойный отец Иван Васильевич норовил, было, разрушить брачный союз, но Федор горько заплакал и помышлял на глазах царя удавиться, привязав шелковый кушак к паникадилу[961]. Государь напугался. Совсем недавно он смертельно зашиб сына Ивана, и вот теперь Федор в петлю кидается. Отступился, пожалел.

Прослышав о затее духовных пастырей и бояр — земцев, Федор Иоаннович страшно разгневался. Таким его во дворце еще не видели. Обычно тихий, набожный царь пришел в буйство.

Годунов и его доброхоты уговорили царя наказать обидчиков. Говорили ему: дело изменное, на саму матушку царицу поднялись. Будет еще у государыни наследник, и не один.

Шуйские подняли торговый посад на мятеж, но разгромить двор Годунова не удалось. Тот собрал внушительные силы. На бояр, князей церкви, московских гостей[962] и торговых людей легла государева опала. Митрополит Дионисий был лишен архиерейского сана, пострижен в иноки и сослан в новгородский Хутынский монастырь. Крутицкий архиепископ Варлаам заточен в Антониев монастырь. Иван Шуйский пострижен в Кирилло-Белозерскую обитель и по тайному приказу Годунова задушен. Андрей Шуйский заточен в Буй-городок и умерщвлен в застенке. Василий Шуйский сослан в Галич. Изгнаны из Москвы Воротынские, Голицыны, Шереметевы, Колычевы, Бутурлины. Шестерым гостям московским на Красной площади отрубили головы. Сотни посадских людей были сосланы в Сибирь. Бориска стал полновластным правителем державы. Вот таков сказ, дорогой тесть.

— Да-а, — протянул Иван Васильевич. — Злодей, однако, Борис Годунов. — Страшновато мне за тебя, Федор Никитич. Как бы…

Не договорил, закрутил головой.

— От Бориски всего можно ожидать, но Романовы никогда в ногах у него валятся не будут.

На душе у Ивана Шестова потяжелело.

Глава 4 ОТЕЦ И АНТОНИДА

Антонида больше походила на отца, чем на мать — и лицом, слегка продолговатым, и глазами серыми, и русой головой, и нравом рассудливым. От матери же ей не передалось ни лукавой задоринки в глазах, ни игривости, ни легкокрылого веселья. Степенная, домовитая, отменная повариха.

Отец как-то высказал:

— Настена не была сноровистой хозяйкой, но то не в упрек. Мать ее берегла, к горшкам и печеву не допускала. Успеешь, сказывала, ухватами греметь. Тебе надо чадо беречь, лучше за прялкой сиди.

Мать свою Антонида так и не видела. Жалела, нередко расспрашивала отца, но тот отделывался немногими словами:

— Нрав у нее был золотой, дочка, но пожить с ней долго Господь не дал.

Антонида встала к печи чуть ли не с десяти лет. Жизнь заставила. Отцу быть дома недосуг, весь в хлопотах. Вотчинному старосте за всем пригляд надобен. Вот и сновала дочь по избе и двору, как пчелка в саду. Отец как-то посмотрел на Тонюшку виноватыми глазами и молвил:

— А что если я, дочка, работницу приведу? Нелегко тебе по дому крутиться.

— Ничего тяжелого, тятенька. Любо мне по дому управляться. Аль варево мое тебе не по нраву?

— По нраву, дочка. Дивлюсь даже. Вчера пироги с грибами ел. Вкуснятина. И как только наловчилась?

— У бабки Матрены когда-то высмотрела. Жива ли теперь?

— Едва ли, дочка.

— А Аленка? Уж так мне с ней было повадно.

— Аленку, надеюсь, Бог миловал.

Отец почему-то вздохнул, глаза его погрустнели, наполнились тоской. Что это с ним?

Тонюшка до сих пор не ведала о скоротечной любви отца и Аленки. А Сусанин сидел на лавке, мял неспокойными руками шапку и невольно вспоминал девушку из Сосновки. Не появись сыскные люди, думал он, была бы у него добрая жена, и не довелось бы десятилетней дочке вставать к печи. Слишком еще мала она, дабы домовничать. Даже с коровой научилась управляться. А ведь ее надо и напоить, и накормить, и сено в стойло кинуть. Особого тщания требует дойка. Мужик не ведает, как и подступиться к корове, а дочка и вымя теплой и чистой водой подмоет, и соски умело оттянет, и доброе слово найдет. Буренка ласку чует, ногой по ведру не брыкнет.

Для Тонюшки молоко — любимое лакомство. Оно и понятно. В беглую пору натерпелась без молока, всё канючила: «Молочка хочу, молочка хочу». Ныне же пьет вдоволь, сливками, сметаной и творогом отца потчует. Худо ли с кормилицей? Корова на дворе — так и еда на столе.

И все же отцу жаль свою дочь: почитай, детства не видела. Другие девчушки не домовничают. То в игрища играют, то в речке плещутся, а зимой снеговиков лепят. Сусанину не раз бабы сказывали:

— Такой-то справный мужик, а хозяйки в доме нет.

Сусанин отшучивался:

— Обойдусь, бабыньки.

— Как это «обойдусь?» Без жены, что без рук. Хозяюшка в дому — оладышек в меду.

Сусанин отмахивался, а бабы побойчей да поязыкастей, подначивали:

— Да у него, бабыньки, похотник никак скрючился, как у нашего деда Шишка. (Дед Шишок был одним из самых старых мужиков).

Охальный, заливистый смех на всю деревню, а у Иванки щеки, будто свеклой натерты. Смущенно крякал и уходил прочь.

Но так было до его назначения старостой. Бабы языки свои окоротили, больше не подшучивали. Вотчинный староста — царь и Бог для крестьян, его боялись пуще барина, ибо тот вовсем полагался на старосту и лишь по его докладу наказывал мужиков.

А наказать мужика — проще пареной репы: не одну провинность за день можно сыскать. Надо барское поле пахать, а сам пошел в лес древо срубить, ибо нижний венец у избы подгнил. Барин ни сном, ни духом не ведает, что кто-то из мужиков на изделье не вышел, у старосты же — семь глаз на лбу. Прежний, бывало, непременно настучит барину да еще сам строгий суд свершит, дабы другим мужикам было неповадно.

Новый же староста на диво крестьян к барину не бегал, а шел к мужику, и без ругани, степенно выговаривал:

— Ты, Митяй, коль задумал венец подновить — подмени. Изба не должна гнить. Два дня тебе сроку. На помощь вечор мужиков кликни. Другие же два дня на соху навались. Вставай с первыми петухами и возвращайся, когда лошаденка ни зги не видит. Ладно ли так будет?

— Ладно, староста, — кланялся мужик.

И так в любом деле. По нраву пришелся мужикам новый староста.

Иван Васильевич Шестов удивлялся:

— Что-то не слышу от тебя, Иван Осипыч, жалоб на крестьян. Аль все на изделье спины не разгибают?

— Никто не отлынивает, барин. Старательно работают.

Барин пожимал плечами:

— Прежний староста покою мне давал. Ты их что — кнутом погоняешь?

— Не имею такой привычки, барин. Кнут для ката первый друг, а для крестьян — злой недруг. Творя же зло, на добро не надейся.

— Ишь как умно вывернул, Иван Осипыч. А ведь ты прав: зло тихо лежать не может. Дай тебе Бог с мужиками по-доброму управляться.

Тот разговор был с барином, когда Антониде шел восемнадцатый год, а тогда он смотрел на Тонюшку и ждал от нее ответа на свой вопрос: «А что, если я работницу в дом приведу?»

А Тонюшка будто и не слышала его слов, и он понял, что дочка настолько привыкла к отцу, что ей не надо в дому никакой женщины.

Но неистраченная плоть брала своё: уж слишком мало он, мужик в самом соку, познал женской услады. Бабы правы: мужик без жены, что хомут без гужа. Дочь подрастет, найдет суженого и выпорхнет из избы. И останется он один, как месяц в небе. Тошнехонько будет. Даже дуб в одиночестве засыхает.


* * *
Иван Осипович возвратился с сенокосного угодья. Антонида метнулась к печи, загремела ухватом.

— Припозднился, тятенька.

— Сено в стог укладывал. Как бы ночью Илья пророк не прогневался, да и ласточки с утра низко летали.

— Авось Бог милует. Да ты бы мужиков подсобить попросил, глядишь, и пришел бы пораньше.

— Мужикам надо тоже вовремя управиться. Слава Богу, без лошадки и животины не живут.

— Но ты же староста, никто б не отказал.

— Не для того я старостой поставлен, дабы заставлять мужиков на себя горбатиться… Запали-ка свечу.

Антонида взяла с поставца свечу в бронзовом шандале (подарок барина) и запалила свечу от «негасимой» лампадки, что висела под образом пресвятой Богородицы. Иван Осипович ел ячменную кашу, запивал молоком, а затем принялся за пареную репу. Раздумывал: лишь бы непогодь не установилась. Тогда сущая беда. Через неделю приспеет пора хлеба жать, а мужики и половину стогов не поставили… В июне косить не удалось: небо «прохудилось», не было дня, чтобы дождь не лил. Поначалу мужики радовались: в цветень сушь стояла, а июнь разразился ливнями. Без дождя и травы не растут и хлеба худо поднимаются. Но ливни перешли в затяжные надоедливые дожди. Травы в человеческий рост вымахали, стали жирными и волглыми.

Мужики приуныли:

— Время уходит, православные.

— Вёдро надобно.

— Такую жирную траву и в вёдро долго не просушишь. Сколь лет такого непогодья не было.

— Надо батюшку Евсевия попросить.

Батюшка с крестами, иконами, хоругвями вышел на околицу и отслужил молебен. Вымок до нитки, но его молитвы дошли до Бога. Через день свинцовые тучи уползли на полуночь, и заиграло щедрое благодатное солнце.

Мужики ринулись, было, на сенокосные угодья, но их остановил староста:

— Погодь, мужики. Допрежь испокон веку на барина косили. Так и ныне поступим.

— Так ить ныне вёдро, а завтра опять задождит, — хмуро высказал долговязый, сухопарый мужик Сабинка.

Староста давно подмечал: сей мужик страсть не любит на барское изделье ходить. Все-то из-под палки, с ворчаньем:

— Холопы без дела сидят. Эку морды нажрали, не переломятся.

— Зря ты так, Сабинка. Холопы не мене тебя работают. Конюшни обихаживают, лошадей пасут, а ныне новую баню рубят. Иван Васильевич к челяди строг, у него не рассидишься. На барина ли нам обижаться? Другие-то господа в три погибели ярмят мужика. Наш же меру знает, лишку на мужика не давит, а посему и мы без хлеба не сидим, с сумой не ходим.

И впрямь: с сумой не ходили, с голодухи не пухли. Многое тут зависело от старосты. Оглядит барскую ниву, прикинет. Пять дней надо всем миром жать, а осенний день, как и весенний год кормит. У мужиков хлеб вот-вот начнет осыпаться, каждый час на золотом счету. И как быть? Шел к Шестову, говорил:

— Пора жать, барин. За пять дён можно бы управиться, да побаиваюсь, непогодь бы не ударила. Добро бы в три дня ухватить.

— Но осилят ли мужики?

— Осилят, коль посулить им доброе застолье. Мужики уважают, когда их барин чествует. Двужильными на работе становятся.

— Будь, по-твоему, Иван Осипыч.

Староста, конечно же, хитрил. Чего ради мужичьей нивы не сделаешь? Скличет вечером мир и молвит:

— Коль в три дня с барской нивой совладаете, господин наш знатное угощение выставит.

Мужики взбодрятся:

— Совладаем!

Нет, как бы там не говорили, а уважает русский человек винцо. Еще в десятом веке Владимир Красное Солнышко изрек: «На Руси веселье — пити, а без того не можем быти». Вот и понеслось: разгорелась душа до винного ковша.

Изрядно навалились мужики на барскую ниву. И староста в сторонке не стоит: раньше всех к ниве приходит и до заката солнца уходить не торопится. А коль староста до седьмого поту ломит, то и мужикам зазорно серп за плечо вешать.

Управился мир в урочный срок и на старосту поглядывает. А тот, утерев рукавом посконной рубахи соленый пот со лба, сказывает:

— За свои нивы надо браться, мужики. Хлеб ждать не будет. А коль в гульбу ударимся, жито прозеваем. Не лучше ли нам с угощением повременить до конца страды?

Мужикам, конечно, попировать хочется, но староста здраво толкует. Допрежь надо свой хлеб спасать.

Глава 5 УСТИНЬЯ И АНТОНИДА

Староста возвращался из леса (приглядел в барской пуще дерева для гати), когда увидел подле крайней избы Деревнищ вдовую женку, лет тридцати пяти, в белом холщовом сарафане. Поклонилась в пояс:

— Беда у меня, Иван Осипыч. Печь развалилась. Глянь, как топится.

Сусанин вошел в избу. Печь растрескалась, изо всех щелей валил дым.

— И полешки сухие, а проку? Укажи, милостивец, печнику придти, а я уж ему овечку пожалую.

— Укажу, Устинья.

Женка красотой не отличалась. Была невысокого роста, слегка полноватая и курносая, лишь васильковые глаза выделялись на ее полнощеком лице.

— А кого укажешь, милостивец?

Иван Осипович перебрал в уме мужиков Деревнищ и крякнул. Вроде бы и есть два толковых печника — Сабинка и Фома, но первому Устинья будет не рада: черств и занозист, а второго жена не отпустит. И без того на статного Фому девки заглядываются, а уж вдовая женка своего не упустит, никак истомилась без мужней ласки. Страсть ревнивая была жена у Фомы!

— Не ведаю, кого тебе и посоветовать, Устинья. Разве сам возьмусь..

— Да у тебя, милостивец, и без моих забот дел хватает.

— Ныне дел поубавилось. Жито в сусеках, а в зазимье можно и чресла распрямить. Ныне глины и песку привезу.

Женка рухнула на колени.

— Век за тебя буду Богу молиться!

— Да ты что, Устинья? Встань, я тебе не барин.

— Для нас ты больше барина. У него хоть и высок терем, а наших бед ему не видно.

Женка горестно заплакала.

— Да встань же, сказываю! Будет тебе печь.

Поднял женку за плечи, а та на миг прислонилась к нему крепкой округлой грудью и, продолжая всхлипывать, говорила:

— Благодарствую, милостивец. Без печи не проживешь.

Иван Осипович, почувствовав прикосновение женского тела, вспыхнул и тотчас отстранился от Устиньи, словно испугавшись чего-то. Но он всю дорогу до дому будет чувствовать это прикосновение, разбудившие его затаенные грешные мысли, лежавшие под спудом.

На другой день он поднялся пораньше, облачился в работную сряду, положил в котомку лепешек и полкаравая хлеба, кой-какое печное сручье и отправился в Деревнищи, родное селение, в коем когда-то появился на Божий свет, и в коем прожил семь лет, а затем отец за неделю до Юрьева дня, заплатив барину пожилое, запряг лошаденку в телегу и поехал искать нового господина, в надежде обрести более сытную жизнь.

«Чем же не угодили отцу Деревнищи? — вспоминал Иван Осипович. — Сколь лет миновало. На барина, кажись, обиды не было, отец ничего худого о нем не толковал. Чем же?»

И вдруг всплыло в памяти жаркое засушливое лето, когда потрескалась земля, пересохли пруды и болота, обмелели реки, а хлеба так и не поднялись, так и не вызрели, угаснув на корню. Не довелось даже за серп взяться.

Отец ходил удрученный.

— Ни сена, ни хлеба, даже болота горят.

Все лето с Исуповских болот тянуло дымом, кой заволакивал все окрестные поселения. Он рассеялся лишь в грязник, когда, наконец, небо затянуло сумеречными клокастыми тучами и полились запоздалые дожди, кои уже никого не радовали. Деревнищи охватил голод. Знахарки предрекали:

— Без Бога в душе живете. Храма в деревне нет, вот и огневался Господь. Три лета дожди будут лить, весь люд вымрет.

Кое-кто поверил знахаркам, а среди них и отец, кой и покатил в чужой Ярославский уезд, но и там не обрел счастливой доли…

Каждый раз, проходя мимо родительского дома, Иван Осипович останавливался и снимал шапку. Ни деда, ни бабушки он так и не ведал: умерли до его рождения. А вот изба, срубленная из толстенных сосновых бревен, еще незыблемо стояла, потемневшая от времени, все с теми же волоковыми оконцами и осевшим, покосившемся двором.

Еще не будучи старостой, он не удержался и зашел в отчую избу.

— Прости, хозяин. В сей избе я когда-то родился, дозволь глянуть.

— Вона как. Глянь. За погляд денег не берут.

С трепетным волнующим чувством Иванка оглядел печь, закут, полати, огладил ладонью лавку, а затем зашел в сумеречную чуланку, в коей он иногда спал в летнее время. Господи, почитай, ничего не изменилось. Родная изба из кондовых бревен, пропахшая смолой и дымом, и согревавшая сердце. Сколь новых хозяев в ней перебывало, но изба всё помнит, ничего не забывая и никого не осуждая, как не осуждает мать сыновей, уходящих в чужие края в поисках лучшей доли…

Устинья печь не затапливала: ждала умельца, хотя до конца не верилось. В кои-то веки было, чтобы сам староста очаг ставил. Еще вчера у избы свалили песок и глину. Как деревня на то глянет? Здесь каждый шаг на виду. Да и что шаг? На одном конце деревни чихнешь — на другом слышно. Бабы злословить примутся, а мужики хихикать да судачить. Для языка нет ни запора, ни запрета. И зачем только Иван Осипович ставить печь навязался? Уж лучше бы не приходил.

Но тот спозаранку заявился. Поздоровался, скинул котому на лавку и молвил:

— Икону и посуду вынеси в чулан. Начну печь разбирать.

Вынул лепешки, спросил:

— Корову управила?

— Управила, милостивец. Она у меня удойная.

— Вот и славно. Чу, без печева осталась. Поешь лепешек с молоком.

Устинья едва вновь старосте в ноги не кинулась, но тот упредил:

— Вот заладила. Смотри, осерчаю.

— Не стану боле, милостивец.

— И милостивцем меня не кличь. Имя есть.

Иван Осипович за каких-то два часа разобрал печь, а затем пошел месить глину с песком. Устинья носила бадейками воду…

Антонида вышла из горенки, а отца уже нет. Даже к трапезе не приступал, но тому не подивилась. Отец нередко уходил из избы чуть свет. Всякому дню подобала своя забота. Но сегодня отец ни к обеду не вернулся, ни к ужину.

«Не у барина ли застрял?.. Но отчего к нему в работной сряде ушел? Такого с ним не случалось».

Все прояснилось, когда Антонида вышла из избы, а тут показался звонарь Епишка.

— Никак отца поджидаешь? Да он в доранье в Деревнищи ушел.

— К мужикам?

— Кабы к мужикам, — хмыкнул Епишка и озорновато подмигнул капустным глазом. — К Устинье печь ставить, хе-хе.

— Как это к Устинье? Какая печь? — пришла в замешательство Антонида.

— Обыкновенная. Расхудилась, как дырявая сеть, вот и ставит.

— Зайди-ка, Епишка, в избу. Откуда проведал, коль на колокольне спал?

Епишка глянул на поставец, крякнул:

— Во рту пересохло, Антонида. Не одаришь ли чарочкой?

— Аль я тебя на чарочку звала?

— Гость не кость, за дверь не выкинешь, а коли так — не нарушай русский побыт. Накорми, напои, опосля и вестей расспроси.

Антонида уж и не рада, что пригласила выпивоху в избу, но махнула рукой, поднесла чарку.

Епишка блаженно крякнул, огладил живот

— Будто сам Христос по чреву в лапотках пробежался. Изрекаю! Епишка на колокольне не дрыхнет, ибо он не токмо звонарь, но и дозорный, как Добрыня на богатырской заставе. Епишка всё видит. Заполыхает изба — немедля колокол загремит. Надо старосте мужиков собрать, дабы Епишке за дозор корчагу вина каждую неделю ставили…

— Да погоди ты со своей корчагой, пустомеля. О деле сказывай.

— Изрекаю. Раненько в дозор стал. Глянь, отец твой с торбой шествует. Кричу с колокольни: «Здрав буде, Иван Осипыч!». «И ты здрав буде Епифан Дормидонтыч».

— Так уж и Дормидонтыч? Никогда не слышала.

— Дормидонтыч! — с важным видом поднял перст над головой Епишка. — Мы с твоим отцом закадычные друзья. На одном солнышке онучи сушили. Кого он на рыбные ловы берет? Епишку. Поднесла бы еще чарочку.

— Слушай, Епишка, коль ты о деле сказывать не будешь, то кочерги сведаешь!

Антонида и в самом деле схватилась за кочергу.

— Изрекаю! После обедни я в Деревнищи пошел. Дружок там у меня борову кровя пускает. Подсобил, под печеночку…

Антонида громыхнула ухватом.

— Изрекаю! У бабы Устиньи печь развалилась. Не поверил. Пошел к ее избе, а Иван Осипыч месиво из песка и глины творит. Теперь дня три будет печь складывать. А чего? Куды торопиться? Баба — вдовая, в самом соку…

— Ступай! — вконец осерчала Антонида.

Выпроводив звонаря, она сняла с колка шубейку на заячьем меху, подвязала голову убрусом и выскочила на крыльцо. По возбужденному лицу пробежал быстролетный говорливый ветер, как бы сказывая: остановись, одумайся, твое ли дело родителя увещевать, да уму-разуму учить?

Прислонилась к резному перильцу и тихонько заплакала. Ну, что же ты так, тятенька? Неужели печника не мог подыскать? Мог! Не захотел того и сам отправился к вдовице. И не печь тебя привлекла, а Устинья. Тошно стало без бабьей услады, вот и ушел ни свет, ни заря. Устинья хоть и не прелюба, ничего худого о ней не слышно, но все же осталась без мужика. И коль так, она, во что бы то ни стало, захороводит отца. И он, дабы избежать насмешек баб и мужиков, приведет Устинью в свою избу и назовет ее женой.

Ужас, какой! Всю свою жизнь она прожила с отцом, деля с ним все невзгоды, и постепенно становилась хозяйкой дома. Никто не мог ее попрекнуть, что в избе и на дворе неурядливо, напротив, во всем чувствовался надлежащий порядок, наведенный ловкой, усердной рукой. Скупой на похвалу отец нет-нет, да и скажет:

— Похвально, дочка. Ты уж на меня не пеняй, все дни в беготне.

— Понимаю, тятенька, но мне каждое дело в охотку.

— Не каждое дело девичьей руке поддается. Напорно не трудись, меня обожди, а то, гляну, уже и за топор взялась. Колоть дрова — не тесто месить.

— Приноровилась, тятенька.

— Да ведь девица ты. Что люди скажут?

— А кому говорить? Епишке с колокольни?

В барском имении крестьяне не жили. И всего-то стояло пять дворов: старосты, священника, дьячка, пономаря да Епишки. Чуть в стороне возвышались господские хоромы. Вот и всё Домнино.

Иван Осипович радовался за дочку, и в тоже время к нему все чаще приходила навязчивая мысль: Антониде приспела пора замуж выходить, еще год-другой — и в перестарки можно записывать. Это такую-то рачительную девицу с ясноглазым лицом и пушистой русой косой? Пора, пора суженого подыскивать.

Глава 6 ПОЛЮБОВНИЦА

Все дни, когда староста выкладывал печь, Устинья поглядывала на крепкотелого мужика и с бабьей тоской думала:

«Пресвятая Богородица, как же постыло жить одной без хозяина. Изба всегда требует мужской руки. То древесный жучок начнет венцы подтачивать, то крыша потечет, то коровенке сена накосить. А сколь дел во дворе? Худо без мужика. Этот же — сноровист, ловок, добрую печь выкладывает, но всё почему-то молчком, трех слов за день не скажет, а если и спросит что, то смотрит куда-то в сторону, словно пугается на нее глянуть. Чай, не страшилище».

Хоть и пыльно стало в избе, грязь приходиться вывозить, но Устинья облачилась в опрятный сарафан, закрыла ржаные волосы чистым убрусом. Но староста как будто и не замечает ее бесхитростных уловок.

На третий день печь была готова. Иван Осипович кинул в топку несколько сухих щепок, запалил бересту от свечи и проверил тягу. Щепа не загасла, весело загорелась.

— Добрая тяга, но топи помалу, пока печь не высохнет… Пойду я.

— Да как же так, Иван Осипыч? А овечку в дар?

— Не смеши, хозяйка. Пойду я.

И тогда Устинья так осмелела, что метнулась к двери и растопырила руки.

— Не гоже так, Иван Осипыч. Не станет печь топиться, коль винцом не обмоем. Не рушь стародавний обычай.

Иван Осипыч снял шапку, отстегнул кожаный передник.

— Пожалуй, ты права. Надо был мне скляницу принести.

Устинья головой покачала:

— Но кто же за свою работу своим же вином угощает?

— Чаял, нет у тебя.

— Да как это нет? От покойного мужа остался запасец.

Устинья откинула за железное кольцо крышку подполья и выбралась оттуда с прохладной запотелой скляницей.

— На вишне настояна.

Чарки в крестьянских избах редко водились, пили из оловянных кружек. По обычаю полагалось осушить до дна, но Устинья лишь пригубила.

Иван Осипович глянул на хозяйку, но ничего не сказал, но та поняла его красноречивый взгляд и, «дабы печка не дымила», зажала нос и неторопко выпила кружку. Никогда того не позволяла, а тут на радостях осушила, и разом раскраснелась, захмелела, и весь белый свет показался ей настолько благостным, что она готова была запеть задорно-веселую песню.

— Ой, хорошо-то как, Иван Осипыч. Ой, какой ты славный.

Васильковые глаза Устиньи заискрились, наполнились безудержным весельем.

— Ох, и толковый же ты, Иван Осипыч, ох, толковый… А ведь у меня еще работа есть. Сеновал в одном месте протекает. Хочешь, покажу?

Осмелела Устинья. Глаза стали совсем шальными.

Иван Осипович поперхнулся: уж больно глаза у хозяйки бедовые.

— Чего заробел, Иван Осипыч? Какой же ты чудной. Глянем на сарай. Там всего-то одна доска отошла. Нешто в беде вдовушку оставишь?

Сусанин нутром чуял, что дело не только в прохудившемся сарае, и с каким-то стыдливым, мятежным чувством залез по скрипучей лесенке на сеновал, кой овеял его пряным, дурманящим запахом. А Устинья поднималась с трудом, ноги не слушались, хмельная голова кружилась.

— Да подай же руку!

Иван Осипович мягким, легким движением втянул Устинью на сеновал, и у той подкосились ноги, и она, чтобы не упасть, невольно обвила горячими руками тугую, сильную шею старосты, прижавшись к нему всем жарким податливым телом.

— Ох, держи меня, крепче держи!

Держал, сладостно держал, ощущая, как бунтует его плоть.

Устинья же с полустоном выдохнула:

— Люб ты мне… Уж так люб!..


* * *
Первый раз не дождалась Антонида отца на ужин. Он вернулся лишь утром. Иван Осипович смущенно кашлянул в кулак.

— Ты уж прости меня, дочка. Вечор припозднился.

Антонида пытливо посмотрела в стеснительные глаза отца и все поняла.

— Устинья… Бесстыжая!

Отец смолчал, не ведая, что и говорить, а Антонида произнесла в запале:

— Окрутила, змея подколодная! На избу нашу позарилась. Хозяйкой помышляет стать. Не быть тому, а коль сам приведешь — из избу убегу!

— Да ты что, дочка? У меня того и в уме нет. Чего напустилась?

— Не хочу, не хочу Устинью!

— Сказал же тебе, не приведу. Вот те крест!

Отец и в самом деле осенил себя крестным знамением. Антонида успокоилась: отец боголюбив, зряшные посулы перед иконой давать не будет.

— Верю тебе, тятенька.

— Вот и добро, дочка.

Иван Осипович облачился в суконный кафтан и нахлобучил на голову шапку на лисьем меху.

— До барина дойду.

Уже в дверях обернулся и честно упредил:

— А к Устинье я буду наведываться, дочка.

У Антониды глаза подернулись слезами. Отцу никак приглянулась вдовица. И чем она его околдовала? Баба как баба, ни красоты, ни стати, совсем неприметная… А может умением приласкать мужика? И что же это за умение?

Грешная мысль вынудила Антониду залиться румянцем. Прости, пресвятая Богородица! И она принялась истово молиться, а потом вновь размышляла об отце, но уже умиротворенная, полностью успокоившаяся. Отца можно понять: долгие годы он не ведал женской ласки. Каково ему было? Пусть навещает свою Устинью…

Устинью же будто подменили. Не ходит, а летает по избе да все песни поет. Неизбывной тоски, как и не было. Посвежела, расцвела, глаза счастьем брызжут. Деревенские бабы едва узнают вдовицу.

— Экая ты развеселая, Устинья. А то всё тужила, на судьбу жаловалась. Ныне же лебедушкой летаешь. С чего бы это? Того гляди в пляс пойдешь.

Бабы, конечно, ведали, но им хотелось узнать от самой Устиньи. Та вначале загадочно улыбалась, а затем с шуткой отозвалась.

— Любовь и попа плясать научит.

— Да кто ж такой выискался?

— А такой, что всем на загляденье. Недосуг мне, бабы, с вами судачить. Побегу ватрушки печь, а то ить не евши, и блоха не прыгнет.

Убегала со смехом, а бабы вдогонку:

— Ведаем твою блоху, резво прыгнет. А мы то кумекали, что у твоей блохи похотник кренделем. Ай да Осипыч!

Эх, бабы, русские бабы. У каждой забот полон рот, но веселье — от всех бед спасенье.

Дважды в неделю приходил Иван Осипович к Устинье, а уж та не ведала, чем и попотчевать, ибо оказалась стряпухой на славу.

— Блинчики на молоке со сметаной… Брусника, моченная на меду. К бортнику за медом бегала…

Предлагала то одно кушанье, то другое, да с такой мягкой просьбой, что не откажешь, хотя никакой снедью старосту не удивишь.

Всегда приходил вечор. Устинья сдвигала лавки, клала на них тюфяк, разоблачалась и протягивала к Сусанину пухлые руки.

— Иди же ко мне…

После неистовой ласки Устиньи, Иван Осипович, счастливый и утомленный, засыпал на теплой груди полюбовницы, и просыпался, почувствовав, как Устинья покрывает его нежными, сладостными поцелуями, от коих ему было настолько хорошо, что он, до предела возбужденный, набрасывался на изнемогающую от желания вдовушку, кою он и в самом деле полюбил за необузданные ласки и добрый нрав. Одного боялся: изведает Устинья о враждебном решении дочери и сникнет, погаснет ее бурная любовь. Тягостно становилось на душе Ивану Осиповичу от такой невеселой думы.

Устинья, как и всякая женщина, поди, ждет его предложения. Одно дело — полюбовница, другое — желанная супруга, хозяйка дома. Но как сказать ей неутешную правду? Язык не поворачивается.

Но Устинья сама как-то молвила. Вот уж чутье женское!

— Что-то тяготит тебя, Иван Осипыч. Не скрывай, я всё пойму.

— Дочка, видишь ли…

Сусанину стало страшно договаривать печальные для Устиньи слова, но та сама их выговорила:

— Ведаю, дочка у тебя славная, разумная и урядливая. Отца своего чтит. О том каждый в деревне скажет. Привыкла она к тебе и никого боле не хочет видеть. Не так ли?

— Воистину, Устиньюшка. Прощения прошу.

— И стоило тебе в кручину впадать. Да у меня того и в мыслях не было, чтоб между тобой и дочерью встревать.

Иван Осипович облегченно вздохнул:

— Да ведь нелегко тебе будет Устиньюшка. Без хозяина двор и сир, и вдов.

— Не ведаю, как дальше будет, но сейчас я в счастье купаюсь. Забудь о всякой кручине. Забудь! Поди же ко мне, желанный мой…

Глава 7 СУЖЕНЫЙ

Антонида, успокоившись, ни в чем не попрекала отца, а тот к ней стал еще добросердечнее. Вот что любовь делает — и на душе отрада и к дочери слова ласковые находятся.

Антонида всё подмечает и подначивает отца:

— Ты, тятенька, чарку не выпил, а уж такой развеселый, будто красному лету радуешься. Сроду тебя таким не видывала. Зима на дворе, мороз трескучий, а ты все с шутками да прибаутками.

— А что нам мороз, дочка? Мороз ленивого за нос хватает, а перед проворным шапку снимает.

— Да уж ведаю, — нашлась Антонида. — Мороз любви не остудит.

Оба глянули друг на друга и рассмеялись.

Доброе настроение Антониды подтолкнуло Ивана Осиповича к давно задуманному разговору.

— А ты, дочка, не загадываешь о суженом?

— О суженом? — улыбка сошла с лица. — Все шутишь, тятенька.

— Да уж, какие шутки, дочка. Заневестилась ты у меня. Как ни заплетай косы, а не миновать расплетать. Самая пора приспела тебе суженого подыскивать.

Антонида поняла: отец никогда просто так о серьезном деле не заговорит. «Заневестилась». Слово-то, какое кинул, будто она, как обсевок в поле. А может, так и есть?

Надолго призадумалась Антонида. За повседневными делами она как-то совсем не ощущала, что давно уже подросла, вошла в самую девичью пору, и что не за горами то время, когда может превратиться в перезрелый плод, кой не поглянется ни одному суженому. И мысль эта показалась ей настоль пагубной, что она вдруг отчетливо осознала: отец прав, как прав он всегда, когда заводит серьезный разговор.

На другой день она, покраснев, робко и стыдливо спросила:

— А что же, тятенька, ко мне женихи не сватаются?

— Тут твоей вины нет, дочка. Ко мне любой бы мужик давно сватов заслал, да меня побаиваются. Вотчинный староста! Чуть ли не правая рука барина, Осиповичем величают.

— Выходит, мне в девках-вековухах сидеть?

— Не засидишься. Погоди, женихи косяком пойдут, — улыбнулся отец.

— Мне и без них хорошо, — горделиво повела плечом Антонида, но отец ведал: последние слова дочери напускные.

И недели не прошло, как все мужики Деревнищ проведали, что староста намерен выдать свою дочь замуж, и не за какого-нибудь барского слугу, а за деревенского парня. Весть всколыхнула сосельников, тем более деревенская сваха Лукерья (именно ей дал намек староста) летала из дома в дом. Ее впускали, как самую дорогую гостью, усердно потчевали, ведая, что от ее слов, рассказанных старосте, будет во многом засвистеть судьба сына.

Лукерья же, довольная небывалым почетом и щедрым угощением, рассыпалась хвалебными речами:

— Антонида уж такая пригожая девка, что на всем белом свете не сыскать. Статная, лицом белая, коса пышная ниже пояса. А уж домовитая, в делах тороватая!

Мужики кивали, однако ведали, что дочь старосты не такая уж и раскрасавица, и все же недурна собой. В остальном же Лукерья права: девка и умна, и рачительна.

Первый мужик заявился к старосте перед масляной неделей, но получил отлуп:

— Раненько пожаловал. Впереди Великий пост, какая уж тут свадьба? На Покров дочь выдам, и чтоб всё было по старинному обряду.

Мужики приуныли, а Иван Осипович посмеивался:

«Ишь как загоношились. Пусть надежду лелеют. Мы ж с Тонюшкой торопиться не станем. Свадьба скорая, что вода полая. До Покрова к парням приглядеться надо».

В крестьянских хлопотах и заботах время стрелой летит. В цветень мимо изгороди двора старосты шел русокудрый молодец. Увидел Антониду, коя полола лук, и озорно крикнул:

— Здорово жили, Антонида Ивановна! Не подмогнуть ли?

Антонида распрямила спину, откинула косу за плечо. Опять этот Богдашка. Он и прошлым летом в первый Спас ей наливное яблочко через изгородь кинул.

— Лови, Антонида Ивановна, яблочко волшебное.

— Отчего ж, волшебное?

— А кто его в полночь скушает, тот красотой нальется.

— Да ну тебя, пустомеля.

— А вот и скушаешь, дабы губки алыми стали. Уж так любо алые губки целовать.

Антонида зарделась малиновым цветом. Впервые ей довелось услышать от парня т а к и е бесстыдные слова.

— Ступай! Видеть тебя не хочу охальник.

Но Богдашка знай лыбится белыми зубами.

— Хочешь, поцелую?

— Отца позову!

Богдашку как ветром сдуло, а Антонида еще долго не могла прийти в себя. Презорник! Костерила охального парня, однако слова его задели за живое, ибо от них веяло какой-то чудодейственной силой. Отцу она ничего не рассказала, да и Богдашка постепенно забылся. Но вот вновь он напомнил о себе.

— Без помощников обойдусь.

— Да так ли, Антонида Ивановна? Глянь, какой я сильный.

Богдашка и впрямь выглядел добрым молодцем: рослый, крутоплечий, подбористый. Но Антонида насмешливо молвила:

— Сила без ума — обуза.

Богдашка распахнул калитку и медведем ринулся в огород, в коем росли три яблони. Одна из них почему-то посохла, сиротливо шелестя единственной зеленой веткой.

— Да я это дерево с корнями вырву!

— Коль выдернешь, полцарства своего отдам и царевну в придачу, — услышал Богдашка позади себя чей-то насмешливый голос.

Обернулся — и куда прежняя озорная отвага девалась.

— Прости за вторжение, Иван Осипыч.

— Чего оробел? Выдирай древо.

— Не осилю, Иван Осипыч.

— Да ты, погляжу, не так и силен, Богдан сын Сабинин.

— Не жалуюсь, — переступая с ноги на ногу, молвил Богдашка.

Отец лукаво глянул на Антониду.

— Испытаем его, дочка? Давай-ка поборемся, детинушка.

— Да ты что, Иван Осипыч, — и вовсе засмущался Богдашка. — Не пристало крестьянскому сыну старосту подминать.

— А ты подминай. Я хоть и староста, но тоже сын крестьянский. Давай!

— Не подстрекай, Иван Осипыч. Старый ты.

— Старый?!

Тут уж Сусанину угодила шлея под хвост. Это он-то старый?

Скинул кафтан, засучил рукава льняной рубахи и подступил к Богдашке.

— Вали старика. Вали, сказываю!

Богдашке ничего не оставалось делать, как принять вызов. Тем более, дочка старосты рядом. Пусть удостоверится, какой он ловкий да сильный.

Схватились! Богдашка помышлял валить «старика» не сразу, а исподволь, дабы уж совсем не осрамить его, но когда почувствовал в руках Иван Осиповича медвежью силу, то решил бороться в полную мочь.

— Вали, вали старика, Богдашка! — натужно выкрикнул Иван Осипович и, улучив момент, оторвал детину от земли и уложил его под яблоню.

Богдашка поднимался с ошарашенными глазами. Антонида же звонко рассмеялась.

— Ну и силач ты, Богдашка. Да тебя любой старик подмышкой унесет.

Посрамленным уходил Богдашка со двора старосты, а Иван Осипович задумчиво глянул ему вслед…

После страды вновь зачастили к старосте сваты. Сусанин с уважением каждого встречал, неторопко расспрашивал и разглядывал жениха, а напоследок поднимался с лавки и высказывал одно и тоже слово: «Покумекаю». Хотя мог обойтись и без смотрин, ибо досконально знал каждого мужика и его сыновей, но стародавний обычай требовал — принять любого свата.

Антонида лишь пытала, кто приходил, и на том ее расспросы заканчивались, словно ей было все равно, кто домогается ее руки.

Лишь один мужик, имевший неженатых сыновей, не появился в избе старосты. Сабинка, тот самый Сабинка, кой прохладно относился к Ивану Осиповичу. Угрюмый, ворчливый мужик, давно решивший для себя, что порога не переступит избы старосты. Да и Богдашка, после позорного для его поединка, не питал никаких надежд на благожелательный исход. Антонида метлой погонит его с крыльца.

По всей Руси Покров шумел свадьбами, а в Деревнищах было тихо. Мужики, встречаясь, толковали:

— Зазнался староста. Нужны мы ему, как клопы в углу. Ему, вишь ли, купецкого сына подавай.

Напрасно сетовали мужики: Иван Осипович поджидал Сабинку с сыном. Он еще со цветеня решил: Богдашке быть мужем дочери. Правда, чересчур говорлив, но нравом веселый и добрый. В мать пошел: самая веселуха в деревне. Да и в работе Богдашка не из последних, от трудов не бегает. При этаком муже двор не захиреет. Одно худо — Сабинка черств, бирюк бирюком, с таким сватом сидеть за одним столом докука. Но дочке не со сватом жить.

Как-то, будто ненароком, обмолвился:

— Намедни Богдашку видел.

Антонида сидела за прялкой. Подняла на отца голову, и тот заметил в ее глазах нескрываемое любопытство.

— И что?

— Шапку приподнял, поздоровался и дале зашагал. До сих пор глаза на меня поднять боится.

— Зря ты его поборол, — вдруг высказала Антонида.

— Зря? — нарочито удивился отец. — Ах да…Полцарства бы ему отдал и царевну в придачу.

Ничего не сказала Антонида, лишь смущенное лицо к веретену склонила. Но это окончательно убедило отца, что дочь будет согласна выйти за Богдашку. Надо бирюку намекнуть.

И случай подвернулся. Шел Иван Осипович в Деревнищи к своей Устинье и увидел впереди себя увязшую в грязи телегу, тяжело груженую сеном. Лошаденку отчаянно нахлестывал вожжами Сабинка, но та храпела, выбивалась из сил, а воз — ни с места.

— Погодь, Сабинка, битьем не поможешь. Дай ей передохнуть.

Сабинка хмуро глянул на старосту, проворчал:

— Дождь вчера прошел, будь он неладный.

— С угодья на двор? А где же сын?

— На угодье оставил.

Иван Осипович огладил потную лошадь, легонько потрепал ее за холку.

— Ты уж постарайся, касатушка, помогу тебе. А ты, Сабинка, за узду тяни.

Иван Осипович ухватился обеими руками за осевшую в грязь ступицу, крикнул:

— Тяни, Сабинка!

Лошадь натужно всхрапнула и вытянула воз. Мужик головой крутанул:

— Двужильный ты мужик, староста. Должок за мной.

— Истинно. Приходи завтра с супругой. Потолкуем.

— Дык… Придем, Иван Осипыч.

На другой день состоялся «сговор», но Иван Осипович повторил свою просьбу:

— Свадьба — по старинному обряду.

Сабинка сник.

— Не суметь мне, Иван Осипыч. Почитай, весь обряд забыл, да и говорун из меня никудышный. Всё дело спорчу. Мать же намедни ногу подвернула, едва ковыляет.

— Жаль, Сабинка. Надо сватов подыскать. Потолкуй с мужиками, стариков опроси. Они, небось, кое-что и помнят.

— Потолкую.

И начались для Сабинки хлопоты! Первым делом надлежало выбрать сваху и свата. Мужики, конечно, кое-что помнили из свадебных обрядов, но каждая свадьба была с особыми изюминками, кои и вносили сумятицу. И долго бы не пришли к единому выводу мужики, если бы им не подвернулся звонарь Епишка.

— Проще простого, православные. Я в Костроме десятки раз в сватах ходил. Всё до мелочей помню.

— Брешешь, Епишка.

— У отца Евсевия справьтесь.

Справились, на что батюшка изрек:

— С молодых лет Епишка в скоморохах ходил. Частенько на боярских пирах и свадьбах обитался. Костромской владыка, царство ему небесное, непотребные дела скоморохов пресек, тогда Епишка сватом заделался. Отец же его в Ипатьевском монастыре отменным звонарем был, иногда и Епишку на колокольню брал. Тот хоть и бадяжный[963], но к каждому делу был схватчив. После кончины отца, зело добрым звонарем стал, однако в обители великий грех содеял. В Светлое Воскресение Господа нашего нерукотворного надлежало Епишке праздничный звон учинить, а тот на колокольне уснул, понеже его зеленый змий свалил. Игумен выгнал Епишку, а тут в Домнине храм воскресения возвели. Владыка меня на сей храм благословил, но упредил: искусные звонари — редкость, послать некого. Правда, есть один мастер, да зело винцо уважает. Коль даст зарок и клятвуСпасителю, что с усердием будет храму служить, с собой возьми. Взял и пока слово свое держит. В урочное время всегда в колокол ударит, но от винца его, раба грешного, не отвадишь. Как с колокольни слезет, всюду чару рыщет, аки зверь лесной добычу.

— Изрядно ли Епишка свашил, батюшка?

— Изрядно, дети мои. Токмо пригляд за ним нужен.

— Приглянем, отче.

Мужики, благо после страды больших дел не было, и предстояла сытная свадьба, подались к звонарю.

— Так и быть, Епишка, быть тебе сватом.

И все же один из мужиков усомнился:

— Как бы чего лишнего не брякнул. Староста может и завернуть экого свата.

Епишка осерчал:

— Не пойду сватом.

— Да как же так? — подивились мужики. — То немалая честь от всего мира.

— Не пойду, еситное горе!

«Еситное горе» было для Епишки наивысшим сквернословием, но почему «еситное» мужики так и не познали.

Звонарь даже шапку оземь.

— Не пойду, коль мне доверья нет.

— Тьфу, дитё неразумное, — сплюнул один из почтенных стариков, дед Шишок. — Да кто о том говорил? Я того не слышал. А вы слышали, мужики?

— Не слышали! — хором закричали сосельники.

— Добрый сват Епишка!

Дед Шишок поднял над облезлым треухом сморщенный палец.

— Во! Чуешь, Епишка, как в тебя обчество верит?

— Чую, дедко, — рассмеялся Епишка, и лицо его приняло обычное плутоватое выражение. — Пойду свашить, да вот токмо, еситное горе, наряд у меня не боярский.

Наряд у Епишки и в самом деле был неважнецкий, но Шишок успокоил:

— Ничо, обрядим. А ну, православные, глянем в сундуки!

Испокон веков самую лучшую сряду на Руси хранили в сундуках. И часу не прошло, как стал Епишка хоть куда. Нашли для свата голубой суконный кафтан, шапку на лисьем меху и даже белые сапожки из юфти.

Сложнее дело оказалось с подбором свахи. Мужики и так и сяк прикидывали, но ни одна из баб на звание свахи не подходила.

Пришлось старосте идти в хоромы.

— Прошу прощения, барин. Дело у меня семейное. Дочь хочу замуж выдать.

— Доброе дело, Иван Осипович. Рад помощь оказать. В чем нужда?

— Да не столь она и велика, но и немала. Сваху не можем сыскать, дабы старинный обряд ведала.

— Чего ж искать, Иван Осипович? Не тебе ли знать, кто у нас старинные обряды ведает.

— Мамка Улита Власьевна, что твою дочь пестовала. Но, боюсь, откажет.

— Тебе, может, и откажет, а меня послушает. Не такая уж она и старая, во здравии и полном разуме. Так что будет тебе сваха.

— Не забуду твоей доброты, барин.

— Пустяки, Иван Осипович.

Улиту Власьевну даже уговаривать не пришлось. Обрадовалась:

— Докука мне без Ксенюшки. С превеликой охотой сватать пойду. Никогда простолюдинами не гнушалась. Я ведь тоже не дворянского рода. Засиделась тут.

Допрежь сенная девка Улита была кормилицей Ивана Васильевича, а затем пестовала его дочь…

Осенив крестом свата и сваху, дед Шишок повелел им шествовать к дому старосты. И те чинно пошли, но звонарь вдруг почему-то повернул вспять.

— Ох, недобрая примета. Расстроит нам свадьбу Епишка, — досадливо махнул рукой Шишок. — Чего тебе?

— Кочергу с помелом забыл. Без того сватать не ходят, — ответил Секира.

— Молодцом, Епишка, — одобрила Улита. — Ведаю о таком деле.

Вновь пошли: Улита с хлебом-солью, сват — с помелом да кочергой наперевес.

Иван Осипович свахой был весьма доволен, а вот Епишку принял с прохладцей.

«Баюн и бадяжник. Ужель другого мужика не сыскали?».

Однако сват оказался настолько почтительным, настолько степенно и толково свашил, что Иван Осипович начал помаленьку оттаивать. Понравились ему и кочерга с помелом, и хлеб-соль, и на диво обстоятельный разговор. Все-то вел Епишка по чину да обычаю, нигде палку не перегнул, нигде лишнего слова не брякнул. Будто век в сватах ходил.

И Улита постаралась. Голос ее мягкий и задушевный умилил Ивана Осиповича. Когда хозяин отведал хлеба-соли, Епишка облегченно вздохнул: дело к согласию.

— Хлеб-соль принимаю, а вас под образа сажаю, — молвил по обычаю Сусанин, с легким поклоном указав свату и свахе на красный угол.

Тут Епишка и вовсе возрадовался, да и Улита заулыбалась. Трижды земно поклонились они хозяину и чинно сели под образа.

Иван Осипович вытянул из-за иконы малый столбец.

— Дочь моя не сиротой росла. Приданое припасли. Что Бог дал, то и купцу-молодцу жалуем.

— Да купец и без приданого возьмет! — забыв про обычай, весело вскричал Епишка.

Иван Осипович нахмурился.

— Не нами заведено, сваток, не нам и заповедь рушить. Я, чай, не нищеброд, скопил дочери малость.

Сусанин придвинулся с рядной грамоткой к оконцу, и начал не спеша вычитывать приданое. И мужикам и жениху «по тому приданому» невеста «полюбилась». Теперь дело было за смотринами. Долго судили да рядили, кого выбрать в смотрильщицы, наконец, остановились на деревенской свахе Лукерье. Но больше всего споров выпало о «родне и гостях», кои должны были сопровождать Лукерью. Родня у жениха нашлось, а вот в «гости» набивалась вся деревня. Ведали: будет у Сусанина доброе угощение. Поднялся галдеж, кой едва унял дед Шишок:

— Угомонитесь, неразумные! Как бы вы не кричали, как бы не бранились, но всей деревне в избу старосты не влезть. Да такое и на Руси не водится. На смотрины ходят малым числом. А посему пойдет невесту глядеть пять мужиков. И дабы боле спору не было — кинем жребий. Любо ли?

— Любо, Шишок!

Вскоре пять счастливчиков, вкупе со сватом, свахой и смотрильщицей, направились к невесте. Их никто не встречал: на смотринах хозяева из избы не выходили, однако для гостей стол накрывали.

Вошедшие, перекрестив лбы, поклонились Ивану Осиповичу и уселись на лавки. Перемолвившись несколькими обрядовыми словами, Лукерья произнесла напевно:

— О купце-молодце все наслышаны. Хочется нам теперь на куницу-девицу глянуть.

— Можно и глянуть, — крякнул Иван Осипович.

Антонида вышла в голубом, расшитом шелками сарафане, в легких чеботах красного бархата, тяжелую русую косу украшали алые ленты. Зардевшись, глянула на мужиков и низко поклонилась, коснувшись ладонью пола.

Мужики довольно заговорили:

— Добрая невеста!

— Цветень!

Но тут мужиков оборвала строгая Лукерья:

— С лица не воду пить. А ну-ка, голубушка, пройдись да покажи свою стать.

Антонида еще больше засмущалась, застыла будто вкопанная. Один из мужиков, оказавшийся обок с Улитой, заступился:

— Да полно девку смущать. Не хрома и не кривобока. Чай, видели, нет в ней порчи.

— Цыц! — прикрикнул Епишка. — Не встревай, коль обычая не ведаешь. Пройдись, Антонида.

И Антонида прошлась легкой поступью. Гибкая, рослая, с высокой грудью.

— И-эх! — сладко вздохнул дед Шишок. — Где мои младые годочки?

Улита же сидела с застывшим каменным лицом, а потом изрекла:

— Не хвались телом, а хвались делом. Красой сыт не будешь. Пекла ли нынче пироги, девонька?

— Пекла, Улита Власьевна. Пирог на столе.

Улита придирчиво оглядела пирог, понюхала и разрезала на куски.

— Испробуйте, гостюшки.

Гостюшки давно уже примеривались к румяному пирогу: почитай, и вовсе забыли запах пряженого. А пирог был на славу: из пшеничной муки, поджаренный на конопляном масле, с начинкой из курицы. Ели, похваливали да пальцы облизывали, хотя на коленях лежали рушники. Улита же отведала пирога самую малость.

— Сама ли пекла, девонька? Не чужие ли люди тесто месили, и не они ли в печь ставили?

— Сама Улита Власьевна.

— Ну, а коль сама, молви нам, что можно хозяйке из муки сготовить?

— Всякое, Улита Власьевна. Первым делом хлеб ржаной да пшеничный. Из муки крупитчатой выпеку калачи, из толченой — калачи братские, из пшеничной да ржаной — калачи смесные. Напеку пирогов, Улита Власьевна, подовых из квасного теста да пряженых. Начиню их говядиной с луком, творогом да с яйцами.

— Так, так, девонька. А сумеешь ли мазуньей супруга попотчевать?

— Сумею, Улита Власьевна! Тоненько нарежу редьки, вдену ломтики на спицы и в печи высушу. Потом толочь зачну, просею через сито и патоки добавлю, перчику да гвоздики. И все это в горшок да в печь.

— Любо! — закричали гостюшки, поглядывая на корчагу с вином, к коему еще не приступали: за главного козыря была Улита, и только после ее указания можно было пропустить по чарочке. Но та, знай, невесту тормошит:

— И как муку сеять и замесить тесто в квашне, как хлеб валять и печь, как варить и готовить всяку еду мясну и рыбну ты, девонька, ведаешь… Да вот по дому урядлива ли? Не зазорно ли будет к тебе в избу войти?

— Не зазорно, Улита Власьевна. Всё вымету, вымою и выскребу. В непогодье у нижнего крыльца или сено или солому переменю, у дверей же чистую рогожину или волок положу. Грязное же — прополоскаю и высушу. И все-то у меня будет чинно да пригоже, дабы супруг мой как в светлый храм приходил.

— Любо! — вновь гаркнули гости, и все глянули на Улиту: довольно-де невесту мурыжить.

Сдалась Улита Власьевна.

— Доброй женой будешь князю Богдану. За то и чару поднять не грех, гостюшки.

И подняли!

После малого застолья довольные сват, сваха и гости пошли к жениху. Иван же Осипович, оставшись с дочерью, умиротворенно молвил:

— Ну, Антонида, теперь дело за свадебкой.

Посаженным отцом Богдана согласился быть дед Шишок, а посаженной матерью — Улита Власьевна. Выкликнули и «тысяцкого» и меньших дружек. Наиболее степенные мужики были выбраны в «сидячие бояре»; молодые же угодили в «свечники» и «каравайники». «Ясельничим» выкликнули одного из крепких парней, кой должен оберегать свадьбу от всякого лиха и чародейства.

А в доме Ивана Осиповича хлопотали пуще прежнего. Досужие деревенские бабы, пришедшие на помощь, обряжали избу, варили, жарили, стряпали всякую снедь, готовили на столы пиво, меды, вина.

Вскоре пришел час и девичника. Антонида, собрав подружек, прощалась с порой девичьей. Закрыв лицо платком, сидела за столом и, пригорюнившись, пела печальные песни. Глянув на отца, заплакала обычаем:

— Тятенька, родимый! Чем же не мила тебе стала, чем же душеньке твоей не угодила? Иль я не услужлива была, иль по дому не работница? Аль я сосновый пол протопала, дубовые лавки просидела?

Иван Осипович вздыхал и помалкивал. Девки же, расплетая косу Антониды, приговаривали:

— Не наплачешься за столом, так наревешься за муженьком. Погорюй, погорюй, подруженька.

— Уж не я ли пряла, уж не я ли вышивала? Не отдавай, тятенька, мое дело-рукодельице чужим людям на поруганье, — еще пуще залилась слезами Антонида.

— Пореви, пореви, подруженька, пореви красна-девица. День плакать, а век радоваться, — говорили девки, распуская невестины волосы по плечам.

В сенцах вдруг послышался шум; распахнулась дверь, и в горницу ступил добрый молодец, принаряженный малый дружка.

— Молодой князь Богдан сын Сабинов кланяется молодой княгине Антониде Ивановне и шлет ей дар.

Антонида вышла из-за стола, поклонилась дружке и приняла от него шапку на бобровом меху, сапожки красные с узорами да ларец темно-зеленый. Шапка да сапожки невесте пришлись по нраву, однако и виду не подала, продолжая кручиниться.

— А что же в ларце, подруженька? — спросили девки.

— Ох, не гляжу, ох, не ведаю. Не надо мне ни злата, ни серебра, ни князя молодого, — протяжно завела Антонида.

— Открой, открой, подруженька! — закричали девки.

Антониде и самой любопытно. Вскрыла ларец и принялась вынимать на стол украшения: перстни, серьги, ожерелья… Девки любовались да ахали:

— Ай да перстенек, ай да сережки.

Но вот девки примолкли: Антонида вытянула из ларца тонкую гибкую розгу.

— А это зачем, дружка? Зачем молодой князь мне розгу дарит? — осерчала невеста.

Дружка ухмыльнулся и важно, расправив широкую грудь, пробасил:

— А это, княгинюшка, тебя потчевать.

— Меня?.. За какие же грехи?

— За всякие, княгинюшка. Особливо, коль ленива будешь да нравом строптива.

— Не пойду за князя! — притопнула ногой Антонида. — Не пойду! Так и передай Богдашке, — забывшись, не по обряду воскликнула она.

Но Улита тотчас поправила:

— Аль не я тебя вразумляла, как надо побыт держать? Часами всем ведала. Уж так Богом заведено, Антонида. Муж жене — отец, муж — голова, жена — душа. Принимай розгу с поклоном.

— Уж, коль так заведено, — притворно вздохнула невеста и отвесила дружке земной поклон. — Мил мне подарок князя.

Чуть погодя, наряженную Антониду под покрывалом повели под руки в повалушу и усадили на возвышение перед столом, накрытым тремя скатертями. Подле уселся Иван Осипович, за ним — сват, сваха, «сидячие боярыни», «княгинины» подружки. Сваха молвила:

— Ступай к жениху, дружка. Пора ему ехать по невесту.

Дружка тотчас поспешил к «князю», тот ждал его в своей избе. Выслушав дружку, первым поднялся с лавки приходской священник Евсевий, пропел тягуче:

— Достой-но е-есть!

Посаженный отец и посаженная мать, с иконами в руках, благословили жениха и повелели ему идти к невесте. У «княгининых ворот» пришлось остановиться: они были накрепко закрыты.

— Пропустите князя ко княгинюшке! — закричал набольший дружка.

— Уж больно тароваты! — отвечали за воротами девки. — Много ли вас да умны ли вы?

— Много. Умны!

— А вот и сведаем. А ну-ка разгадай, дружка. Стоит старец, крошит тюрю в ставенец.

Первую загадку дружка угадал легко:

— Ставец да лучина, девки!

— Вестимо. А вот еще: родился на кружале, рос-вертелся, живучи, парился, живучи, жарился; помер — выкинули в поле; там ни зверь не ест, ни птица не клюет.

Над второй загадкой дружка призадумался. Минуту думал, другую, и, наконец, молвил:

— Горшок, девки!

— Вестимо. А ну-ка последнюю: сивая кобыла по торгу ходила, по дворам бродила, к нам пришла, по рукам пошла.

Над третьей загадкой дружка и вовсе задумался, а девки стоят за воротами да посмеиваются:

— Как в лесу тетери все чухари, так и наши дружки все дураки.

Дружки носы повесили. Мудрена загадка! Так бы и довелось срам принять, да тут дед Шишок выручил; молча соединил он руки кольцом да затряс из стороны в сторону.

— Сито, девки!

Девки перестали насмешничать, выдернули засов, распахнули ворота. Все прошествовали в повалушу. Набольший дружка преподнес «княгине» сряду.

— Что говорено, то и привезено.

Жених с поклоном ступил к свахе, сидевшей обок с невестой.

— Прими злат ковш, сваха, а место опростай[964].

— Ишь ты, — улыбнулась сваха. — Уж больно ты проворен, князь. У меня место не ковшевое, а становое.

Жених вновь повторил свою просьбу, но тут ему ответил Епишка:

— Торгуем не атласом, не бархатом, а девичьей красой. Подавай куницу да лисицу.

— Для такой красы ничего не жаль. А ну, дружки, одари княгиню! — весело прокричал «князь».

И одарили!

Улита уступила место жениху. Двое «сидячих боярынь» протянули между новобрачными красную тафту, чтобы те допрежь времени друг друга не касались.

На стол же подали первое яство. Батюшка Евсевий зачал молитву, а Сусанин благословил чесать и «укручивать» невесту. Улита заплела невестины волосы в косы, перевив их для счастья пеньковыми прядями. Молвила торжественно:

— Кику[965], княгине!

Кику подали «сидячие боярыни». Сваха приняла и надела ее на голову невесты.

А за столом становилось все шумней. Дед Шишок похваливал молодых да к чарке прикладывался:

— Ладная у тебя будет женка, князь. Живи да радуйся. Мне б твои лета.

— Да ты и теперь хоть куда, — подтолкнул деда Епишка.

— Э нет, сват, не тот стал Шишок. Помни, Епишка: до тридцати лет греет жена, после тридцати — чарка вина, а после и печь не греет. От старости зелье — могила.

— Складно речешь, дед, — крутанул головой Епишка. — Так-то уж никто тебя и не греет?

— Никто, Епишка, — сокрушенно высказал старик.

— А чего ж чару тянешь?

— А как же без чары, милок? — подивился дед. — Чара — последняя утеха. Один бес помирать скоро.

— Вестимо, дед. Помирать — не лапти ковырять: лег под образа да выпучил глаза, и дело с концом.

— Цыц, собачий сын! — разошелся Шишок. — Я еще тебя переживу, абатура. Не тягаться тебе со мной не вином, ни саблей. Башку смахну, и глазом не моргнешь. Айда на двор, вражина!

Епишка захохотал, крепко обнял деда.

— Вот то Муромец! Люб ты нам, дед Шишок. Так ли, застолица?

— Люб! — закричали мужики.

Дед крякнул и вновь потянулся к чаре.

Как только подали на стол третье яство, сваха Улита молвила родителю невесты:

— Благослови, Иван Осипович, молодых вести к венцу.

Застолица поднялась. Сусанин благословил молодых иконой и, разменяв «князя» и «княгиню» кольцами, молвил:

— Дай Бог с кем венчаться, с тем и кончаться.

У крыльца избы стояли наготове свадебная повозка и оседланные кони. Повозка нарядно убрана, дуга украшена лисьими и волчьими хвостами, колокольцами и лентами.

Невеста, сваха и Иван Осипович уселись в повозку, а жених и его дружки взобрались на верховых лошадей.

«Ясельничий» стоял у храма Воскресения и сторожил, дабы никто не перешел дороги между конем жениха и повозкой невесты. Подле ограды храма повозка остановилась. Антонида в сопровождении отца, свата, свахи, и всех гостей пошла к церкви.

— Про замок не забудь, — тихонько напомнила сваха.

— Не забуду, Улита Власьевна. Всё назубок заучила.

Невеста подошла к вратам, опустилась на колени и принялась грызть зубами церковный замок. Молвила по обычаю.

— Мне брюхатеть, тебе прихоти носить.

Свадебные гости принялись кидать под венчальное подножие полушки.

— Быть молодым богатым!

— Жить полной чашей!

— Жить, не тужить!

Отец Евсевий приступил к обряду венчания. «Сидячие боярыни» набожно крестились и глаз не спускали с молодых. Под венцом стоять — дело собинное, чуть оплошал — и счастья не видать. Обронил под венцом обручальное кольцо — не к доброму житью; свеча погаснет — скорая смерть. А кто под венцом свечу выше держит, за тем и большина.

Молодые ни кольца не обронили, ни свечи не загасили, а задули их разом, чтобы жить вкупе и умереть вместе. То всем гостям пришлось по нраву: не порушили обряда молодые, быть им в крепкой любви да в согласии

После венчания с Антониды сняли белое покрывало. Отец Евсевий проглаголил новобрачным поучение и подал им деревянную чашу с красным вином. Молодые трижды отпили поочередно. Опорожненную чашу Богдан бросил на пол и принялся растаптывать ногами. Топтала чашу и невеста: чтоб не было между мужем и женой раздоров в супружеской жизни.

Свадебные гости поздравляли молодых, а набольший дружка поспешили к дому жениха, где новобрачных дожидались посаженные родители.

— Всё, слава Богу! Повенчались князь да княгиня. Скоро будут.

Свадебный поезд тронулся к «терему» жениха. Девки пятились перед молодыми и разметали дорогу голиками. У ворот же «терема» ясельничий раскладывал «от порчи» огонь. Дед Шишок забранился:

— Ты пошто, удалец, костер палишь? Залей немедля!

— Тихо, дед. Не твоего ума.

— Это ты мне, вражина? Брось чадить!

— Уймись, дед. Коль огонь затушу — порча на молодых будет. Аль того не ведаешь?.. И вот тебе тулуп. Одевай борзо!

— Пошто мне тулуп?

— И все-то ты запамятовал, посаженный. Зачем из избы вывалился? Куда путь держишь?

— Как куды? Молодых встречать..

— Так молодых на крыльце встречают. И чтоб шуба была наизнанку. Поторапливайся, дед!

Шишок ворчливо напялил на себя вывернутый тулуп. В таком же тулупе показалась и Улита. Она ступила к захмелевшему старику и потянула его к крыльцу.

— Да не упирайся, посаженный. Ох, беда мне с тобой. Глянь, молодые подкатили. Стой, не мотайся. Держи икону.

Посаженные вышли к молодым с иконой и хлебом-солью. Благословив их, молвили:

— Мохнатый зверь — на богатый двор.

А жениховы дружки закричали:

— Здравствуйте, князь с княгиней, бояре, боярыни, сваты, гости и все честные поезжане!

— Милости просим на пирок-свадебку.

Молодые и гости вошли в избу. Но за столы не сели: ждали слова набольшего дружки.

— Как голубь без голубки гнезда не вьет, так новобрачный князь без княгини на место не садится. Милости прошу!

Но молодые вновь за стол не сели. К лавке подошла сваха Улита и накрыла место молодых шубой.

— Шуба тепла и мохната — жить вам тепло и богато. Милости просим, князь да княгиня.

Молодые наконец-то сели. На них зорко уставился ясельничий; ежели молодые прислонятся к стене, то счастью не бывать: лукавый расстроит. Но оженки и тут не сплоховали.

Как только все уселись, гости начали славить «тысяцкого»:

— Поздравляем тебя, тысяцкий, с большим боярином, дружкою, подружьем, со всем честным поездом, с молодым князем да с молодой княгинею!

Гости подняли заздравные чаши, однако не пили: ждали, когда осушит свою чару тысяцкий. Тот стол нарядный и горделивый и никого, по обычаю, не поздравлял. Но вот он до дна выпил чару, крякнул, крутанул ус и молодецки тряхнул черными кудрями.

— Гу-ляй!

И начался тут пир веселее прежнего!

В полночь набольший дружка завернул курицу в браную скатерть и, получив от Ивана Осиповича, посаженных родителей благословение «вести молодых опочивать», понес жаркое в сенник. Молодые встали и ступили к двери. Иван Осипович, взяв руку дочери и передавая ее жениху, напутствовал:

— Держи жену в строгости да в благочестии.

Богдан низко поклонился и повел Антониду в сенник. Улита, в вывороченной меховой шубе, осыпала оженков хмелем.

Оставшись одни, Богдан тотчас потянулся к невесте. Жарко целуя Антониду, молвил:

— Стосковался по тебе. Буду любить тебя крепко.

Богдан поднял молодую на руки и понес на постель. Но Антонида выскользнула, молвила с улыбкой:

— Погодь, муженек. Я тебя разуть должна. Слышал, что Улита наказывала?

— Да Бог с ним! — нетерпеливо воскликнул Богдан. — Наскучили мне эти обряды. Улита и Епишка все уши прожужжали.

— Нельзя, муженек. Тятенька меня спросит. Садись, осударь мой, на лавку.

Богдан сел и, посмеиваясь, протянул Антониде правый сапог. Но та ухватилась за другую ногу.

— Левый сниму.

Сняла сапог, опрокинула. Об пол звякнула монета. Антонида рассмеялась:

— Везучая я, муженек.

— Везучая! — кивнул Богдан и понес жену на мягкое ложе.

А свадьба гуляла; и часу не прошло, как тысяцкий послал малого дружку к молодым. Тот вошел в сенник и постучал в опочивальню. Ухмыляясь, вопросил:

— Эгей, новобрачные! Хватит тешиться. Все ли у вас, слава Богу?

— Все в добром здравии, дружка! — крикнул жених через дверь.

Дружка, не мешкая, известил об этом родителей жениха и невесты.

Иван Осипович довольно крякнул, а Улита не без гордости молвила:

— Блюла девичью честь, Антонида Ивановна. Не посрамила родителя.

А пир шумел целых три дня, как и по обычаю положено.

После пира Иван Осипович щедро отблагодарил Улиту и Епишку. Еще бы! Сколь сил потратили, дабы шло всё по чину да по обряду. А затем на него навалилась грусть. Не станет теперь в доме любимой доченьки.

Глава 8 И ДОБИЛСЯ-ТАКИ ТРОНА!

Судьба Ивана Сусанина причудливо переплелась с судьбой бояр Романовых.


* * *
6 января 1598 года скончался царь Федор Иоаннович. Царица Ирина, ведая тщеславные мысли брата Бориса, отказалась от престола. На девятый день после кончины Федора царица удалилась в Новодевичий монастырь, приняв им инокини Александры.

Борис Федорович истово молился в крестовой палате.

— Господи, владыка всемогущий! Все эти годы ты не оставлял меня. Ты отпускал все мои грехи и наставлял на новые деяния. Я ж был твоим верным рабом и всегда щедр к тебе. Не я ль больше всех одаривал обители? Не я ль осыпал милостями нищих? Не забудь, то Господи!

А трон был уже совсем близок. Нет опекунов, нет на Москве знатных бояр, претендующих на трон. Благодаря стараниям Бориса, многие бояре сосланы в монастыри, заточены в темницы, некоторые обезглавлены. Теперь всё решит Земский собор, но дело то на Руси было новое: никогда еще великих государей не выбирали миром. Но иного пути не было. Борис верил в дворянство, и, коль случится собор, оно переборет бояр. Не зря ж Борис Федорович благоволил к служилым помещикам, не зря потакал им и писал льготные указы.

Дворянские поместья нищали и скудели от государевых податей и бегства крестьян. Государь Иван Васильевич за три года до своей кончины повелел ввести на Руси заповедные годы. Крестьянину запрещалось уходить в Юрьев день, а чтобы он накрепко осел у господина, его велено записать в дозорные книги.

Но царь Иван сделал мало: мужиков переписали лишь в Новгородском уезде. Дворянство скудело, таяла государева казна, слабло войско. Борис Федорович указал закрепить мужиков за господами по всей державе.

Дворянство вздохнуло: коль мужик на поместной земле, будет с чего покормиться. Но кормиться вдоволь не пришлось: велики с барской запашки государевы налоги. И служилые вновь зашумели.

Годунов оказался меж двух огней: боярство недовольно заповедными летами, дворянство — податями. Все шумят, бранятся, грозятся на правителя царств Казанского и Астраханского. Борис повелел обелить усадебную запашку. Дворянство возрадовалось:

— Нынче по миру не пойдем. Стоять надо за Бориса, крепко стоять!

Улещал Борис Федорович дворян и другими милостями. Переметнулось к правителю обласканное царевым шурином и стрелецкое войско.

Боярство же не помышляло видеть на царстве Бориса. Оно терпело его, покуда был жив государь Федор. Ныне же Борисову владычеству пришел конец, не владеть ему шапкой Мономаха. Сидеть на троне человеку царского корня. Взять Шуйских, Мстиславских. А Романовы?

Романовы вот же несколько веков относились к числу самых знатных московских родов. Родоначальник их, Андрей Иванович Кобыла, был боярином еще при Семене Гордом. От пятого сына Кобылы, Федора Андреевича, повелись Захарьины-Юрьевы, а от них — Романовы. Первым Романовым считался Роман Юрьевич Захарьин, умерший в сане окольничего в 1543 году. Дети его были Никита Романович, боярин Грозного, и Анастасия Романовна — первая и любимая жена Грозного. Благодаря близости к царствующей династии Романовы пользовались большим влиянием среди знати. По пресечении же династии великих московских князей, Романовы могли претендовать на трон.

Борис Годунов отменно это понимал, но пока не решался трогать именитый род, кой изрядно поддерживает чернь Москвы. Слава Богу, недавно скончался старший Романов, но после него остались пять сыновей, Никитичей.

Каждый высокородец лелеял надежду завладеть скипетром, каждый искал себе сторонников и вел нападки на претендентов. Раздоры раскололи Боярскую думу. Влияние же Бориса Годунова с каждым днем росло. На его стороне оказались незнатные дворяне, купцы и посадские люди. Высокие роды спохватились: «Покуда мы свары вели, Бориска дурака не валял. Глянь, сколь за ним! Надо народишко от Годунова отшатнуть!..»

На другой день по всей Москве загуляли слухи: «Царя Федора боярин Годунов отравил, дабы шапкой Мономаха завладеть. Борис — цареубийца!»

Народ, всегда податливый на слухи, пришел в негодование.

— На плаху Бориса!

Годунов спешно укрылся в Новодевичьем монастыре. Путь к трону, казалось, был окончательно закрыт. Но в Москве оказался патриарх Иов, глубоко преданный Годунову. (Именно благодаря усердию Бориса ростовский митрополит Иов стал первым патриархом всея Руси). Святейший неустанно изрекал, что на Годунове греха нет, навет пущен нечестивыми людьми. Борис с малых лет был «питаем» от царского стола. Государь Иван Васильевич почитал и любил Бориса и даже посетил его дом, когда тот был в недуге.

Пастыри денно и нощно несли в народ слово патриарха, что Борис Годунов своим премудрым разумом приумножил государство Российское, победил прегордого царя крымского и непослушника — короля шведского под государеву высокую десницу привел. Борису и только Борису владеть ныне царской короной.

Народ московский утих и призадумался. А может и впрямь Борис Годунов достоин шапки Мономаха, коль за него сам святейший печется. А святейший послал по всем городам гонцов:

— Поезжайте с Богом и глагольте народу, что Москва и святая церковь желают видеть на троне Бориса Годунова. Пусть города выбирают на земский собор почтенных пастырей, бояр, дворян, купцов и дьяков.

Едва истекли сорочины по царю Федору, как Иов созвал на своем патриаршем дворе Земский собор. От имени духовенства он предложил Собору выдвинуть на престол Бориса Годунова. Собор согласился и принял «крепкое уложение», по коему на другой день надлежало всем выборным сойтись в Успенском соборе, а затем тронуться в Новодевичий монастырь и «всем единогласно с великим воплем и неутешным плачем» просить Годунова венчаться на царство.

Борис вышел к соборным чинам и народу и с неудовольствием отметил, что шествие не столь уж и велико. То худо! Надо добиться, чтобы его умоляла вся Москва.

Поблагодарив соборных чинов и толпу, Борис ответил решительным отказом, заявив, что он никогда не помышлял о троне, а ныне хочет постричься в монастырь.

Отказ Годунова привлек на его сторону большое количество москвитян. «Ишь ты, — чесали затылки посадчане, — мы его вовсю костерили, а он никак на трон и не замахивался».

Патриарх Иов повелел на всю ночь открыть для прихожан двери столичных храмов, дабы провести в них богослужения. Утром же священники вынесли из церквей самые почитаемые иконы и двинулись крестным ходом к Новодевичьей обители. На сей раз, толпа была многолюдной.

Борис был доволен. Он вышел на паперть соборного храма и… вновь ответил отказом. Пастыри осерчало пригрозили Годунову, что закроют храмы и побросают свои посохи, если Борис станет упорствовать. Годунов же «обернул шею тканым платком и показал, что скорее удавится, чем согласиться принять корону». Это произвело на народ потрясающее впечатление. Плачи, вопли и мольбы перешли в неумолчный, оглушительный клич. Его, Бориса, настойчиво и слезно просили надеть шапку Мономаха. Вот и настал его заветный час. Сколь же лет, отправляя недругов на дыбу и плаху, шел он к вожделенной цели!

Выждав минуту-другую, Борис Федорович великодушно дал согласие принять скипетр. Святейший тотчас повел его в собор и благословил на царство.

Но новый государь никогда не чувствовал себя спокойно. Со многими знатными родами покончено, но кое-кто остался. Любопытно, что у них на уме?

Глава 9 КАЛИКИ ПЕРЕХОЖИЕ

Еще в марте 1601 года Федор Никитич отослал супругу в имение Шестовых.

— Там тебе спокойней будет, Ксения. И не перечь слову моему. Завтра же с Михаилом выезжай!

Ксения Ивановна, оказавшись без мужа, не нашла покоя в Домнине. Все ее мысли о благоверном. Уж так тяжело на Москве супругу милому! Царь Борис Годунов многих знатных бояр сказнил, а других в опалу сослал. Почитай, одних Романовых пока и не тронул. Надо неустанно молиться за супруга.

Молилась, истово молилась, подолгу простаивая на коленях перед киотом. Ночами, прижимая к себе пятилетнего Мишеньку, думала сквозь слезы:

«А доходят ли мои молитвы до Господа, Богородицы и святых чудотворцев? Не отправиться ли на богомолье в Ипатьевский монастырь, в коем находится главная святыня Костромской земли — чудотворная икона Федоровской Божьей матери?»

И чем больше думала о том Ксения Ивановна, тем все больше утверждалась в мысли, что только чудотворная Богоматерь спасет ее Федора от погибели.

Поделилась своими думами с отцом, на что Иван Васильевич без особого довольства молвил:

— Федор Никитич не желал, чтобы ты, дочка, отлучалась из имения, тем паче с сыном.

— Детские молитвы, тятенька, быстрее доходят до Господа.

— Воистину, — вступила в разговор Агрипина Егоровна. — Но уж прытко дорога дальняя да ухабистая. Каково будет внучку?

— Мишенька у меня терпеливый. Уж так надо бы съездить!

— Опасно, Ксения, — хмурил широкие стрельчатые брови Иван Васильевич. — Царь родом из костромских пределов. Ныне его доброхоты духом воспрянули, и каждого недовольного Годуновым сожрать с потрохами готовы. Они-то ведают, что Шестовы приверженцы бояр Романовых.

— Правду сказывает отец, доченька. Лихо в Кострому ехать.

Ксению не убеждали никакие доводы родителей, и она встала перед отцом на колени.

— Отпусти нас с Мишенькой, батюшка. Христом Богом тебя умоляю!

Иван Васильевич тотчас встал из кресла и поднял Ксению. В жизни не было, чтобы дочь вставала перед ним на колени. Значит, она останется непреклонной в своем необоримом желании.

— Хорошо, дочка, мы поедем на богомолье.

Агрипина Егоровна ударилась в слезы, а Иван Васильевич строго молвил:

— Будет, мать, слезы лить. Бог милостив.


* * *
В простом дорожном возке сидели хозяин имения, Ксения Ивановна и Мишенка. Все в недорогом облачении, как и положено ехать на богомолье купцу средней руки.

Позади и спереди возка ехали конные дворовые люди; был среди них и вотчинный староста. Для Сусанина неожиданным оказалось предложение барина:

— Отзываю тебя с сенокосных угодий, Иван Осипович. Поедешь со мной в Кострому на богомолье.

— А кто за мужиками будет приглядывать? Они ныне на барских лугах.

На барских лугах, да еще без пригляду, мужики могли с изъяном сметать луга. Не для себя! А ведь сметать добрый стог — сноровка потребна. Допрежь, надлежит ладное остожье возвести. Нарубить березовых жердей и выложить их клетью, вершков на пять от земли; затем на остожье накидать березовых ветвей, да погуще, дабы сено не проваливалось, а уж потом ровно посреди клети поставить крепкий стожар, и только тогда можно валить на остожье сено. Умело валить, вокруг клети, дабы сено слегка перевешивалось через остожье, ибо, когда выложится стог, остожья видно не будет. Наметав сена с полсажени высотой, наверх забирается с граблями мужик и начинает принимать охапки с вил подавальщика. Вот тут от обоих мужиков и требуется зоркий глаз: сено должно выкладываться не только ровным кольцом, но и плотно утаптываться. После того, как стог будет сметан наполовину, подавальщик отдает приказ: «Зачинай сужать». Стог должен выложиться островерхим навершьем, из коего обязан торчать конец прямой стожарной жерди. Напоследок подавальщик должен несколько раз обойти стог, обчесать его, где потребуется, и уж только после этого кинуть принимальщику конец веревки, по коей мужик и спускается на землю. Теперь уже оба обходят стог. Кажись, на совесть сметали, пудиков на пятьдесят-шестьдесят, — прямой, высокий, ладно причесанный, изрядно утрамбованный. Такому стогу ни ветры, ни дожди, ни снега не опасны. Теперь можно и другой стог метать. Барское угодье велико, до тридцати стожар высятся на луговище. Доволен будет барин: сенца хватит и на животину, и на лошадей.

Но случались и огрехи, да такие, что старосте было стыдно за недосмотр. Приедут после Рождества за сенцом, а целый стог сгнил. Причину искать не надо: сено худо утоптали. Мужиков ожидало наказание, а старосте — сором…

— Наказ дай с назиданьем, управятся. Ты ж мне в поездке надобен. Время ныне, как сам ведаешь, неспокойное.

Ведал Иван Осипович, еще как ведал! На подмосковные уезды обрушились небывалые голодные годы. Страшно было слушать очевидцев, кои бежали от голода в дальние от Москвы земли. Еще два года назад, с весны в Замосковном крае шли дожди, хлеба не вызрели, ни косить, ни жать под проливные дожди было невозможно. А уж пятнадцатого августа ударил жестокий мороз. Хлеба были уничтожены. Неурожай повторился и в следующем году: новые посевы, засеянные гнилыми семенами, не дали всходов. В Замосковном крае начался жуткий голод.

«Ядоша всяку траву и мертвину, и пси, и кошки, а ин кору липовую и сосновую; а иные живые мертвых и друг друга ядоша; богатых дома грабили, и разбивали, и зажигали; тех людей имаху и казняху: овых сжигали, а иных в воду метали»[966].

Толпы голодных людей бродили по Руси. Некоторые оказались и в Костромских землях, не испытавших такого страшного бедствия.

Все слуги Ивана Шестова оружны. У каждого сабля и самопал за плечами. У Сусанина — пистоль за кушаком. Он ехал к Костроме и думал: вдругорядь пришлось вооружиться. Первый раз, когда в младых летах служил у воеводы Сеитова, другой — в почтенных годах у дворянина Шестова. Не чаял, что на шестом десятке придется в ратного человека превращаться, но чего не чаешь, скорее сбудется, лишь бы пистоль не пригодился.

По правде сказать, из дома уезжать не хотелось. Чинно, урядлива в доме. Устинья окончательно обрела счастье. Как ни хотелось уходить Антониде из родительского дома, но пришлось. Дочь — отрезанный ломоть. Издревле заведено: вышла замуж — ступай жить к супругу, тут даже царь тебе не поможет. Свят, строг обычай. В Деревнищи ушла Антонида к Богдану Сабинину, но жить в одной избе с угрюмым отцом мужа не захотела, да и Богдан понял, что лучше отделиться от родителя.

Иван Осипович помог молодым срубить новую избу, и зажили они покойно и благополучно. Через год сын народился, назвали его Данилкой. Иван Осипович был на седьмом небе. Господь не дал ему сына, зато одарил внуком. Растет здоровым и крепким, часто бывает у деда. Вот когда дом наполнился весельем. Данилка с рук деда не сползал. Антонида с Устиньей суетились у стола, а Богдан сидел на лавке и с улыбкой поглядывал на довольного тестя, некогда строгого, порой сурового, а ныне умиротворенного и благодушного.

Антонида не кидала уже косые взгляды на Устинью. Через три недели после замужества пришла в Устиньин дом и молвила:

— Чего уж теперь. Коль по нраву тебе отец, переходи в его дом.

Устинья прослезилась от радостных слов.

— Спасибо тебе, дочка. По сердцу мне Иван Осипыч. До смертушки буду его любить.

— Люби, тетя Устинья. Отец для меня дороже злата-серебра.

Лишь одного не желала Антонида, чтобы отец в другой раз шел под венец, и тогда Устинья станет ее мачехой. Но того не произошло: отец и на сей раз пожалел дочку…

Раздумья Сусанина отвлек холоп Вахоня:

— Кажись, голоса заслышались, Иван Осипыч.

— Чую, Вахоня. Быть всем наготове. Упреди барина.

Возок остановился, все изготовились к бою, ибо за последнее время в костромских лесах появились разбойные ватажки.

Из-за поворота показался десяток людей. Шли гуськом, с посошками, возложив левую руку на плечо впереди идущего. Все — старенькие, отощалые, в сирой одежде, лохмотья едва прикрывали худосочные тела; лишь впереди всех неторпко шагал мальчик-поводырь в такой же сирой до колен рубахе с длинным черемуховом подогом, за конец коего крепко ухватился слепой старец с широким холщовым мешком, подвязанным через правое плечо к левому боку ниже колена. На старце — лоскутная овечья шапка. Для всех иных стариков он большак, глава слепой артели.

— Калики перехожие, — уважительно молвил Иван Осипович.

Из возка вышли все, даже боярич в малиновом кафтанчике. А калики, изведав, что перед ними оказались люди, едущие на богомолье, запели жалобную песню о Лазаре, надеясь на подаяние.

— Не поскупись, тятенька. Окупится сторицей. Калики по многим храмам ходят. Попроси убогих помолиться за раба Божия Федора Никитича.

— Добро, дочка.

Иван Васильевич просунулся в возок; в руке его оказался увесистый кожаный кошелек. Подойдя к старцу, душевно спросил:

— Издалече идете, люди Христовы?

— Да, почитай, из Москвы, сердешный, — ответил старец.

— Никак лихо на Москве?

— Лихо, сердешный. Глад и мор великий. То — наказание Господне за злодейские дела Бориса Годунова. Спаситель припомнил ему подлое убиение царевича Дмитрия, законного наследника Иоанна Васильевича.

Слова дерзкие, бесстрашные. За такие воровские слова на Москве головы рубят. Калик же перехожих и блаженных во Христе не трогают, если такие слова будут брошены в лицо даже самому царю, но в палаты государевы их уже не приветят.

Иван Васильевич некоторое время помолчал, переваривая бесстрашную речь калики. Много правды в его колючих словах. Годунова ненавидят не только чернь и бояре, но и великое множество дворян, недовольных последними указами нового царя, кой приказал учинить помощь голодающим в уездах, отбирая запасы у владельцев служилых поместий. Но и эта мера не могла помочь голодному люду, ибо владельцы поместий, не желая лишиться больших доходов, путем мзды столковывались с царским чиновниками. Борис издал указы, дабы помещики, прогоняя холопов, выдавали им отпускную и чтоб опять в Юрьев день крестьяне могли переходить от одного господина к другому.

Дворяне роптали и не помышляли отказываться от своих прав на крестьян. Особенно негодовали помещики и служилые люди юга, где голода не было, но Борис приказал отбирать в государеву казну хлеб для голодающих центра Руси…

— И в других города лихо? — прервав молчание, спросил Шестов.

— Лихо, сердешный. Всюду костлявая старуха гуляет. От мора не посторонишься: он чина не разбирает. Голод такой лютый, что никакого нам подаяния. Глянь на убогих. Кости что крючья, хоть хомуты вешай.

— Вижу, старче.

Ксения Ивановна жалостливо смотрела на изможденных людей, а затем вновь глянула на отца.

— Пусть Мишенька подаяние подаст. Дети — благодать Божья. Подашь, Мишенька?

Боярич испуганно глядел на калик. Никогда он не видел таких странных людей — слепых, отощалых, в лохматых рубищах, от коих несло затхлым духом.

— Да ты не пугайся, сыночек. Их надо пожалеть, ибо они Божьи люди. Пойдем вместе, ты только денежки подавай.

С матушкой Мишеньке не страшно и он пошел вдоль калик, вкладывая в их тощие заскорузлые ладони, приготовленные матерью мелкие серебряные монеты.

— Примите, Христовы люди и помолитесь за раба Божия Федора Никитича. Каждому — по полтине серебром, — молвил Иван Васильевич.

Старец-большак, услыхав о таких громадных деньгах, не упал на колени, а лишь с достоинством поклонился.

— Спаси тебя, Господи, и как звать тебя, добрый человек?

Шестову не захотелось называть себя дворянином, а посему отозвался просто:

— Раб божий Иван.

— Спаси тебя, Господи, — вновь изронил старец и добавил. — О здравии раба Божия Федора Никитича всюду помолимся.

Ксения Ивановна благодарно посмотрела на отца.

Добрую четверть своих дорожных денег передал каликам и Иван Осипович, хорошо ведая, что не подать слепому нищему — тяжкий грех.

Немалоуже за плечами лет Ивану Осиповичу, и он всегда с особой теплотой вглядывался в лица калик, бредущих гуськом. Подойдут старцы к селу, запоют жалобные божественные песни о том, как Лазарь лежал на земле в гноище, или как Алексей — человек Божий жил у отца на задворьях. Ничего так не любит деревенский народ, как слушать эти жалостные сказания о людской нужде и благочестивых Богу угодных подвигах сирых и неимущих. Так они толковы, понятны, что слова прямо в душу просятся и напев хватает за сердце…

Подойдут к избе, постучатся.

— Войдите, Христа ради.

— Спаси тебя, Господи.

Добрый человек гостей своих не спрашивал: как зовут и откуда пришли? А накрошил в чашку ржаного хлеба и доверху налил в нее молока и посадил к столу: ешьте с дорожки во славу Божию… А уж потом:

— Давно ли, миленький старичок, не видишь ты Божьего света?

— Отродясь, христолюбивый. Родители таким на свет Божий выпустили.

— И как же ты белый свет представляешь?

— С чужих слов, родимый мой, про него пою, что и белый он, и великий он, и про звезды частые, и про красное солнышко. Все из чужих слов. Вот ты мне молочка похлебать дал. Вкусное оно, сладкое. Поел его — сыт стал, а какое оно — так же не ведаю. Говорят, белое. А какое, мол, белое? Да как гусь. А какой, мол, гусь-то водится? Так вот во тьме и живу. Что скажут — тому верю. Но запомни, родимый мой, что слепой не токмо сказки сказывает да божественные песни поет, но и мастерить может. Лапти, корзины и домашнюю утварь.

Иван Осипович как-то сам видел, как слепец лапотки плел. Сидел он в теплом куту избы, в темном месте. Обложили его готовыми лыками, и кочедык[967] в руках, неуклюжая деревянная колодка под боком. Драли эти лыки сами хозяева, дома в корыте обливали кипятком, расправляли в широкие ленты, черноту и неровности соскабливали ножом.

Слепец же отбирал двадцать лык в ряд, пересчитывал, брал их в одну руку, в другую — тупое шило и заплетал подошву. Поворачивал кочедык деревянной ручкой, пристукивал новый лапоть. Выходил он гладким и таким крепким, что дивились все, как умудрил Господь слепого человека то разуметь? И свету не надо жечь про такого работника…

Калики пели, а Сусанину невольно думалось: сколь же они верст отшагали, сколь наслушались всего! Иногда самому хотелось оторваться от сохи, повседневных крестьянских забот и пошагать вкупе с каликами по тореным и нетореным запутицам, — через росные цветущие луговища и дремучие леса, дабы, забыв обо всем на свете, подышать вольным воздухом, послушать звонкие трели соловьев и благозвучное, заливчатое пение других луговых и лесных птиц, дабы безмятежно посидеть у зеркальной тихой реки или подле хрустально чистого, серебряного родника. Душа бы пела, отдыхая от извечной крестьянской работы, при коей и ликующей природы не замечаешь. И как жаль той чарующей красоты, коя проходит мимо тебя и порой подталкивает человека: распрями спину, оглядись, прислушайся! Ведь жизнь так коротка, она всего лишь короткая тропинка от рождения до смерти.

Редкий человек оглянется. Редкий человек прислушается, забыв о своей суетливой бренной жизни.

Глава 10 РАЗБОЙНАЯ ВАТАГА

Как и условились с дочерью, ранним утром Иван Васильевич остановил возок за две версты от Костромы. Ксения Ивановна переоблачилась и стала походить на молодую, не столь богатую купеческую жену. Она никогда не бывала в Ипатьевской обители, и теперь ее тем паче никто не мог узнать из местных костромских господ. Попы же имени не спрашивают.

Ивана же Васильевича в Костроме хорошо ведали, а посему, дабы не рисковать дочерью и внуком именитого московского боярина, он и остановил возок в предместье города, в селе Дубровке, что на самой реке. Село было торговым и занималось рыбной ловлей.

— Прикинусь купцом и закуплю вяленой рыбы, а ты, дочка, поезжай с Мишенькой к обители. Буду ждать тебя после обедни. С тобой поедут четверо дворовых да Иван Осипович. Без оружья, вестимо.

— А тебя, тятенька, местные мужики не приметят?

— Не тревожься, дочка. Я тут сроду не останавливался… А ты, Осипович, делай, как и столковывались. Даже в храме не оставляй без пригляду дочь и внука моего.

— Чай, с понятием, барин.

Возвращалась домой Ксения Ивановна со светлой, окрыленной душой. Они с Мишенькой приложились к чудотворной иконе и горячо ей помолились. Сыночек еще заранее заучил слова молитвы, и когда она внимала его тихим и проникновенным словам: «Помоги чудотворная Федоровская Богородица в молитвах своих перед Господом моему родному тятеньке, рабу Божию Федору Никитичу, дабы дал ему здоровья и отвел от злых людей», то слезы умиления бежали из ее глаз, и она всем сердцем чувствовала, что с супругом ничего худого не содеется, и что вскоре примчит гонец из Москвы, кой поведает радостную весть: к себе кличет Федор Никитич.

Плакала, молилась, ставила свечи, вставала на колени, а Иван Осипович, тем временем, стоял на мужской половине храма, исподволь поглядывал на Ксению Ивановну и тоже осенял себя крестным знамением; допрежь просил просвирню, дабы та записала для поминовения рабов Божьих Осипа, Сусанну и Настену, а также подал запись за здравие Ивана, Антониды, Даниила и Устиньи.

Полностью отстояв обедню, вышли к возку, не забыв подать милостыню нищим, заполонившим паперть.

— Слава тебе Господи! — размашисто перекрестился Иван Васильевич, увидев возвращающихся богомольцев.

Поцеловал Ксению и внука, поблагодарил старосту, и возок отправился к имению. Холопы приторочили к седлам два короба с воблой.

На полпути Ивану Осиповичу показалось, что вслед за возком вдоль дороги кто-то сторожко крадется: то сухая ветка хрустнет, то листва зашуршит, хотя было душно, как перед грозой и даже слабого ветра не ощущалось. Но проходило какое-то время и опять все стихало.

«Погрезилось, — решил Иван Осипович. — А может, зверушка пробежала».

Не погрезилось! Вдоль дороги воистину крался лихой человек, ожидая, когда поезд остановится, дабы отдохнуть от тряской дороги. Господа выйдут из возка, а слуги сойдут с коней. Их всего десять человек, но когда они на конях, да еще с оружьем, биться с ними будет нелегко. Напасть на них надо врасплох, когда они, отстегнув сабли и положив на землю самопалы, примутся за снедь. Вот тогда и надо бежать к ватаге, коя тихо идет за возком, отступив на полверсты.

В ватаге три десятка человек. Люди злые, ожесточенные, на все способные. Атаману Лешке лет под сорок. Дюжий, сухотелый, с дерзкими глазами, заросший косматой бородой. Все его зовут Лешаком, но он не в обиде, ибо лешего каждый человек страшится.

Когда-то вся ватага была на службе у князя Василия Шуйского. Тот, сквалыга из сквалыг, не захотел кормить холопов в голодные годы и прогнал их со двора, не выдав отпускных грамот. А без них — ты меж двор скиталец, нищеброд. Вот из таких людей и сколотил Лешак разбойную ватагу, кою судьба занесла в костромские земли, где народ хоть и стал жить победнее, но пока еще не испытал лютого голода.

В Дубровке оказался соглядатай ватаги, кой заприметил подозрительный возок, похожий на крытую крестьянскую подводу, но сопровождаемую десятком оружных людей.

Лешак, человек хитрый и здравый умом, тотчас скумекал:

— Тут что-то не так, братцы. Простой купчишка с такой охраной не ездит. Один самопал больших денег стоит. Есть у него калита и немалая.

Поезд остановился, когда бояричу захотелось сходить по надобности. Обычно в хоромах его отводил в уборенку постельный слуга, здесь же Иван Васильевич попросил его оправиться на обочине, но боярич застеснялся. Тогда Ксения Ивановна повела его в лес.

Вскоре все увидели, как из-за поворота дороги высыпала толпа кудлатых мужиков с кистенями и дубинами. Они стремительно приближались, — страшные и свирепые, готовые размозжить черепа людям «купчишки».

— За оружье! — закричал Шестов, а Иван Осипович метнулся в лес, туда, куда отошла Ксения Ивановна с сыном.

Они, было, побежали на шум битвы, но их вовремя остановил староста.

— Нельзя к возку, Ксения Ивановна! Лихие напали.

— Но… Но там же тятенька, — еще не совсем понимая, что произошло, молвила Ксения Ивановна.

— Иван Васильевич отобьется. Вам же с сыном следует в лесу переждать.

Ксения Ивановна прислушалась к реву, гаму и отчаянным крикам, и ее охватил ужас. Разбойники!

Мишенька тихо заплакал, его лицо стало бледным и напуганным.

— Ради Бога, уведи сына подальше в лес, дабы он ничего не слышал. Ради Бога, Ксения Ивановна! А мне надо к Ивану Васильевичу.

— Хорошо, Иван Осипович. Я все поняла.

Ксению Ивановну охватил еще больший страх: она может потерять последнего сына. Четверо: Федор, Никита, Василий и Андрей — обретение ее пылкой любви — умерли совсем в младенческом возрасте, выжили Михаил и Татьяна. Дочь Федор Никитич оставил в Москве, а вот наследника Мишеньку повелел отвезти в родовое имение Шестовых. Наказывал:

— Денно и нощно береги сына. Один он у нас остался.

Берегла и вот напросилась в Ипатьевскую обитель. Уж так хотелось помолиться за спасение души мужа любого. Отец же не отпускал, словно беду предчувствовал. И вот она грянула, и теперь один Бог ведает, чем все закончится. На дороге разыгралась настоящая сеча. Господи, надо забиться в заросли и молиться, молиться в ожидании благополучного исхода.

— Молись и ты, Мишенька, за спасение дедушки. Повторяй за мной…

Мишенька всхлипывал и молился.

Сусанин выскочил из леса, когда битва была в самом разгаре. Разбойники остервенело наседали, хотя и потеряли несколько человек. Иван Васильевич, побывавший на войне и познавший стычки с ливонцами, отчаянно отбивался саблей и неистово кричал:

— Не выходить из кольца! Не выходить!

Холопы старались выстроить кольцевую оборону, но действовали неумело. Двое из них были сражены дубинами и кистенями. До самопалов дело не дошло, ибо слишком внезапно налетели разбойники.

Сусанин метнулся к лихим с длинной суковатой орясиной, коя была крепка и увесиста.

Лешак, орудовавший дубиной впереди ватаги, ничего не мог осмыслить, когда услышал позади себя дикие вопли. На миг оглянулся и увидел, как дюжий мужик валит орясиной соватажников. Черепа трещат. Другие разбойники успели отпрянуть в стороны.

— Смять, смять его! — заорал лешак, и запоздало почувствовал, как орясина прошлась по его плечу. Рухнул наземь и бешеные глаза его содрогнулись от страха: пожилой мужичина направил в его сторону пистоль.

— Не убивай, — прохрипел Лешак. — Я прикажу ватаге разойтись.

Сусанин глянул на Ивана Васильевича, кой стоял с окровавленной саблей и от коего так и не отскочили разбойники, увидев поверженного атамана.

— Не стреляй. Пусть уходят.

Лешак с трудом поднялся, зло глянул на обидчика с пистолем, и все тем же хриплым голосом произнес:

— Всем вспять. Павших заберите.

Тяжело, с перекошенным от боли лицом возвращался Лешак с разбойниками к изгибу дороги, держась за повисшую плетью руку. Едва ли ее теперь выправит костоправ.

Иван Осипович заспешил в лес, окликнул:

— Ксения Ивановна!

Та немедля отозвалась. Вышла к старосте с сыном, кой все еще продолжал плакать.

— Ну, чего ты так перепугался, боярич, а?

Вскинул мальчонку на руки, прижал к груди, и боярич доверчиво обвил его шею ручонками.

— Теперь все ладно. Дедушка тебя ждет.

— Дедушка? Хочу к дедушке.

Сусанин так и вышел к возку с бояричем на руках.

Глава 11 ЗЛОДЕЯНИЯ БОРИСА

Бог не только милует, но и испытывает, порой сурово и тяжело. В народе всё последние годы не прекращали ходить слухи, что Борис Годунов убил царевича Дмитрия. Тот-де всячески открещивался, но народ не уставал твердить:

«Которая рука крест кладет, та и нож точит».

Дьявол, говорит летописец, вложил Борису мысль все знать, что ни делается в Московском государстве. Думал он об этом много, как бы и от кого все изведать, и остановился на том, что кроме боярских холопов, изведать больше не от кого. С кого начать? Да, пожалуй, с князя Федора Шестунова, доброхота бояр Романовых.

Тайные соглядатаи Годунова вышли на словоохотного холопа Воинку. Тот поведал, что князь Федор Дмитриевич Шестунов частенько наведывается к Романовым, никак чего-то оба замышляют, но чего — холоп не знает. Но этого Годунову было достаточно, дабы положить начало доносам. Шестунова пока оставили в покое, а Воинку выставили перед Челобитным приказом на площади и перед всем честным народом огласили его службу и раденье, объявив, что царь жалует ему поместье, и велит ему служить в детях боярских.

И что тут началось! «Это поощрение произвело страшное действие: холопы начали умышлять всякое зло над своими господами». Сговаривались по пять-шесть человек, из коих один шел доносить, другие становились послухами.

И вновь посыпались от царя деньги и поместья, еще больше расширяя круг доносчиков. Клеветали друг на друга попы, чернецы, пономари, просвирни, даже жены на мужей, дети — на отцов. Потомки Рюрика наушничали друг на друга, причем мужчины доносили царю, женщины — царице. «И в этих окаянных доносах много крови пролилось неповинной, многие от пыток померли, других казнили, иных по тюрьмам разослали — ни при одном государе таких бед никто не видел».

Подан был донос и на Романовых, чего особенно жаждал Борис Годунов. Дворовый человек боярина Александра Никитича, Вторашка Бартенев, тайно заявился к дворецкому Семену Годунову и объявил, что готов исполнить царскую волю над своим господином. Семен встретился с государем, на что тот молвил:

— Надо набрать в мешок разных кореньев, и пусть сей Вторашка положит их в чулан Александра Романова.

Вторашка так и сделал, а затем вновь явился во дворец и доложил, что у его господина припасено на государя отравное зелье. Годунов немедля послал окольничего Салтыкова обыскать хоромы Романова. Тот нашел мешок и доставил его на двор к патриарху Иову. Святейший повелел кликать народ, перед коим высыпали коренья из мешка. Тотчас приказали привести всех Романовых. Бояре сказывали, что никаких кореньев и в глаза не видывали. Но обличитель неизменно толковал:

— Боярин Александр Романов, сговорившись с братьями, заготовили отравное зелье. Помышляли царя извести!

Романовых взяли за пристава вкупе со всеми родственниками и приятелями — князьями Черкасскими, Шестуновыми, Репниными, Сицкими, Карповыми.

Федора Никитича с братьями и племянника их князя Ивана Борисовича Черкасского не раз доставляли в пыточную башню; людей их, мужчин и женщин, пытали и подговаривали, дабы они что-нибудь сказали на своих господ, но ничего от них не добились.

Наконец в июне 1601 года состоялся приговор Боярской думы: Федора Никитича Романова, «человека видного, красивого, ловкого, чрезвычайно любимого народом» постригли и под именем Филарета сослали в Антониев-Сийский монастырь. Жену его Ксению Ивановну также насильственно постригли и под именем Марфы сослали в далекое Заонежье — Толвуйский погост. Александра Никитича — в Усолье-Луду, к Белому морю; Михайлу Никитича — в Пермь, в Ныробскую волость; Ивана Никитича — в Пелым; Василия Никитича — в Яренск; мужа сестры их, князя Бориса Черкасского, с детьми Федора Никитича, пятилетним Михаилом и маленькой сестрой Татьяной, с их теткой Настасьей Никитичной, с женой Александра Никитича — на Белоозеро; князя Ивана Черкасского — в Малмыж, на Вятку; князя Ивана Сицкого — в Кожеозерский монастырь; других Сицких, Шестуновых, Репниных и Карповых разослали по разным дальним городам.

Но только двое из братьев Романовых, Филарет и Иван, пережили свою опалу.

Борис Годунов настолько ополчился на Романовых, что действовал как изувер. Ксения Ивановна умоляла не разлучать ее с малолетними Мишенькой и Татьяной, но царь жестоко повелел:

— Чада Федора Романова не должны пребывать с матерью. Отправить их с теткой на север, на Белоозеро.

Пятилетнего Михаила и шестилетнюю Татьяну вкупе с теткой Анастасией Никитичной увозили в метельный февральский день. Тетка с тоской смотрела на печальные лица детей и утирала концом убруса неудержимые слезы.

«Пресвятая Богородица, — горестно думала она, — чад-то малых, за что царь нещадно наказывает? За что безгрешным такие муки принимать? Жить им ныне в хладных землях и темницах без отца и матери. Как же они все вынесут, деточки несчастные!..».


Исходила скорбными слезами Александра Никитична.

Глава 12 КРЕСТЬЯНСКАЯ ДУША

Дворянина Ивана Шестова Борис Годунов покуда оставил в покое: в крамоле не замечен, живет далеко, и на государев престол не замахивается. Куда уж ему о царском столе помышлять?

Но была более веская причина: дворянство, на кое когда-то опирался Годунов, в последние годы все больше недовольны царем, а посему наказание Шестова лишний раз возбудит служилых людей.

Но умиротворения на душе Ивана Васильевича не было: ссылка зятя, дочери и их детей настолько его угнетали, что он потерял покой и сон. Особенно печаловался о внуке Мишеньке, ибо настолько полюбился ему этот мягкий, нестроптивый мальчонка, что только и думал о нем.

Агрипина Андреевна и вовсе извелась. Да как же такого махонького в этакую одаль увезли? Прости Господи, но нет ни стыда, ни совести у Бориса Годунова. А ведь из костромских дворян, захудалых, со скудным поместьем; над кривоглазым отцом его вся Кострома потешалась. Мог ли кто подумать, что сопливый Бориска в цари выбьется и почнет измываться над малыми деточками. Ордынская кровь!

Жалел боярича и Иван Осипович. Он даже себе и представить не мог, чтобы его внуки Данилка и Костенька оказались на месте детей Ксении Ивановны. Сестру Михаила он никогда не видел, но все равно сокрушенно толковал Устинье:

— Девочке вдвойне тягостней. Худо поступил царь. Что народ о нем скажет?

— А народ давно уже сказал, — сердито, что было ей несвойственно, отозвалась Устинья. — Не он ли маленького царевича Дмитрия загубил? Теперь за других детей принялся.

За свою жизнь ни одного царя не осуждал Иван Осипович — ни Ивана Грозного, ни Федора Иоанновича, а вот к Борису Годунову у него было с отроческих лет враждебное отношение. Не из-за него ли он когда-то в бега подался? Не из-за него ли хватил горюшка через край, потеряв мать, Настену и Аленку. Лишь спустя много лет вздохнул с облегчением, когда повстречался с дворянином Шестовым.

Невзлюбил Годунова народ. Такого лихолетья, как при Борисе, на Руси не было. Черные люди за топоры и рогатины схватились. Чу, на Москву атаман Косолап большое войско ведет. Неугоден народу стал царь. Да и только ли народу? Дворянин Шестов хоть и скрывает свои мысли, но по лицу его видно, что Годунову он — недоброхот… О внуке прытко тоскует.

Когда Сусанин вышел из леса на руках с бояричем, то Шестов земно ему поклонился.

— Умирать буду, но твоего радения, Иван Осипович, не забуду. Спас ты не только меня, но дочь с внуком.

Чуть в ноги не повалился дворянин. Его понять немудрено: для него дочь и внук — самые дорогие люди. Вернувшись в хоромы, Иван Васильевич, пригласил Сусанина в хоромы и подал ему десять рублей серебром, но Иван Осипович отказался:

— Прости, барин, но я не ради денег старался.

— А чего ради?

Но Иван Осипович с таким укором глянул на барина, что тот повинился:

— Это ты меня прости, Иван Осипович. Сколь тебя не ведаю, но корысти в тебе не примечал. Ты даже на вотчинного старосту не похож. И в тиуны тебя ставил, и в приказчики, но твое крестьянское нутро не переделаешь.

Не переделаешь, барин, раздумывал Сусанин. Тиуны и приказчики живут на господском дворе, а его дело при мужиках быть, только среди них он чувствует себя непринужденно и вольно, когда «крестьянское нутро» само тянется к матушке-земле и придает ему живительные силы. Мужик пашет и он, Сусанин, берется за соху, мужик работает на луговище, и он шаркает косой, мужик молотит хлеб, и он гремит цепом по янтарным колосьям…

В первые годы мужики дивились:

— Допрежь ни один староста, ни за соху, ни за лукошко не брался. Везли ему и хлеб, и сено, и полти мяса. Не горбатился. Этот же всё своими руками на прожитье добывает. Чудной мужик.

Потом привыкли, хотя некоторые и досадовали: с поля раньше не уйдешь, пока староста от сохи не оторвется. И так в любом деле. И чего надрывается?

Сусанин видел недоуменные глаза мужиков и лишь посмеивался. Как же вам не понять, страдники, что только в работе он отдыхает душой. Воистину, нелегко ходить за сохой, но когда ты чувствуешь, какие дурманящие запахи исходят от заждавшейся мужика земли, то сердце ликует: ты — пахарь, дарующий жизнь будущей ниве, коя тебя и вскормит, а значит, и принесет радость в дом.

Разумеется, случались и неурожайные годы, когда хлеб погибал на корню от засушливого лета, бесконечных проливных дождей, или от битья градом. Мужики жили впроголодь, да и староста блины с ватрушками не уплетал. Жил, как все, но барину не кланялся, у коего хлебных запасов на пять лет. Собирал на сход обеспокоенных мужиков, подбадривал:

— Упросил господина нашего в барских лугах поохотиться. Авось туров и кабанов забьем. Скопом-то на зверя сподручней идти. Да и неводом по реке побродим. С мясом и рыбой не пропадем. А в бортных лесах медку добудем, чай, не все дупла косолапый очистил. Зимой же авось и на берлогу набредем. Силки же на зверушку каждый умеет ставить. Проколотимся зиму, мужики.

Мужик — каждый по себе — многого не добудет, артелью же — города берут. Выживали, с голоду не пухли, и все больше Сусанина уважали. Но с приходом весны мужичьи лица вновь становились угрюмыми. Охотой и рыбной ловлей зерна не добудешь. В хлебных сусеках — кот наплакал. Нет ничего страшнее, чем остаться без посевного жита. Выход один: либо к богатому боярину бежать, либо на монастырские земли, на коих владельцы, дабы удержать крестьян, на жито не скупились. Но бежать с насиженных мест — самое худое дело. На одном месте и камень прорастает. Вот в такие голодные весны и приходил староста к Шестову.

— С превеликой нуждой к тебе, барин. Мужикам нечем пашню засевать. Худой был хлеб в минувшее лето.

— Ведаю, Иван Осипович, и моя нива оказалась скудная. Много ли жита мужикам понадобится?

— На каждую десятину две чети[968] ржи и четыре — овса.

— Многонько. И рад бы помочь, Иван Осипович, но мои закрома не такие уж и обильные. Одну дворню чего стоит прокормить.

Дворни у Шестова было немало: повара, конюхи, седельники, кузнецы, сапожники, плотники, винокуры, медовары, сокольники, ловчие, псари-выжлятники и оружные послужильцы, сопровождавшие барина в поездках в Кострому и по вотчине. И впрямь, прокорми такую ораву!

Но Иван Осипович отменно ведал, что Шестов без больших хлебных запасов не живет, а посему не отступался:

— Разумею, барин, дворня немалая, хлеба много идет, но, боюсь, закрома и вовсе оскудеют, коль мужики в бега кинутся.

— В бега? — посуровел Шестов. — Сыск учиню.

— Изловить авось и удастся, но проку не будет. Что толку от мужика с пустым лукошком? Никакого оброка, одни убытки барину.

— Ты меня уму-разуму не учи, Иван Осипович. Сам ведаю… Ну да ладно, прикину свои сусеки и скажу погодя.

Сусанин уходил из имения без тревоги: Шестов без жита крестьян не оставит. Он-то не хуже старосты ведает, что мужиков сыском не удержишь. То — большая беда для барина, ибо сколь бы не убежало крестьян, ему надлежит выплатить в государеву казну за каждого беглого, ибо каждый мужик Поместным приказом в писцовые книги занесен. Без посевного жита оставить — и того хуже: без оброка хлебный запас вытаит как весенний снег. А с каких шишей выставлять ратников на войну? Не просто ратника, а конного, в полном вооружении, с запасным конем — с каждых сто четей[969] земли в одном поле. Ведал Иван Осипович, что дворяне, дети боярские и новики должны были являться на службу «в сбруях, латах, бехтерцах, панцирях, шеломах и в шапках мисюрках[970]»; кои же ездят на бой с одними пистолями, то кроме пистоля обязаны иметь самопалы или пищали мерные.

Мужичий оброк нужен как воздух. Облагодетельствует мужиков барин, дворне укажет потуже пояса затянуть, но оратаев в беде не оставит. Без пахотника не будет ни воина, ни бархатника.

Начало сева никогда без старосты не обходилось. Только по его слову брались за лукошко. Выйдет Иван Осипович на вспаханное поле, походит босыми ступнями и молвит:

— Сыровато мужики, но овес можно кидать.

А вот с ржаным житом не торопился. Через два-три солнечных дня вновь прохаживался босыми ступнями, запускал в землю ладони поглубже и говорил:

— Прогрелась. Самая пора лукошки брать.

Мужичья страда. Она всегда памятна своими обрядами. Не начинают ни орать, ни сеять, ни косить, ни жать, не помолившись Господу, не попросив у него благословения на каждую работу.

Обычно встанешь у поля и повернешься в ту сторону, откуда по приметам исходят благоприятные предзнаменования: ясное небо и тихий благовейный ветерок. Набожно поклонишься на все четыре стороны и, постояв некоторое время на своей полосе, наблюдаешь за полетом и криком птиц. Следишь и за первой поступью лошади, когда впрягаешь ее под соху и, непременно осенив себя крестным знамением, молвишь:

— Благослови Господи Иисусе Христе!

Никогда не забыть Сусанину и обряда, когда перед севом совершается на поле молебен. А происходило это еще в ярославской Курбе. Батюшка читал заклинательные молитвы, изгоняя нечистых духов, а затем благословлял мужиков и баб. После того наступало самое значимое из всего обряда. Здоровенная баба (непременно баба!), поцеловав крест, ступала к попу, обхватывала его во всем облачении поперек и перебрасывала через себя наземь.

Мужики принимались катать попа по ниве и восклицать:

— Уродись тучный сноп, как толстый поп!

Батюшка терпит, несмотря ни на грязь, ни на кочки. Если бы он воспротивился такому обряду, то мужики бы попеняли:

— Ты, отче, знать не желаешь нам добра, не хочешь, дабы у нас уродился добрый хлеб. А ведь ты, отче, кормишься нашим хлебом.

Батюшка охает, но помалкивает: от голодного страдника ни попу, ни храму никакого прибытку, а посему надо перетерпеть.

Затем батюшку всем селом угощали, и коль пир прошел без всяких раздоров, быть урожаю.

Глава 13 ГРИШКА ОТРЕПЬЕВ

В 1598 году скончался сын Ивана Грозного — Федор, а через три года умер или был умерщвлен в Угличе сторонниками Бориса Годунова и другой сын, царевич Дмитрий. С их смертью пресеклась стародавняя царствующая династия.

В 1603 году под Москвой началось восстание крестьян и холопов под началом атамана Хлопка Косолапа, но Борису Годунову удалось сломить сопротивление повстанцев.

Давний враг Руси, панская Польша, давно выжидала удобного момента. Годуновым недовольны не только чернь и бояре, но и большинство дворян, на коих он опирался. Самая пора прибрать к рукам Московское государство. Особенно усердствовали влиятельные паны Сапеги, Вишневецкие, Мнишки.

Предлог отыскался.

Зимой 1603–1604 годов князь Адам Вишневецкий на всю Польшу огласил: в его замке скрывается законный сын Ивана Грозного, наследник московского престола, царевич Димитрий, кой спасся чудесным образом, а в Угличе погиб подставной человек.[971] Самозванца давно готовили к этой роли. Бежав за рубеж, монах Чудова монастыря, «расстрига» Гришка Отрепьев, начал свою службу у князя Константина Острожского, потом находился в школе в местечке Гоще, где постигал науку владения «конем и мечом», а затем уже перешел к богатейшему польскому феодалу, владения коего на левом берегу Днепра соседствовали с Московским государством. Именно у Адама Вишневецкого Самозванец впервые был назван царевичем Дмитрием.

Весть об испеченном «царевиче» быстро испустилась среди польских панов, заинтересованных в земельных приобретениях за счет Руси. Так, литовский канцлер Лев Сапега, давно мечтавший о богатых смоленских землях, отыскал в Литве среди русских бояр, бежавших еще при Иване Грозном, несколько человек, столковавшихся удостоверить «подлинность» царевича Дмитрия. Но самую горячую поддержку Самозванцу оказал сандомирский воевода Юрий Мнишек, человек честолюбивый и корыстный, староста Львова и управляющий королевскими имениями в Самборе. Высокие должности дозволяли Мнишку изрядно наживаться, грабя казну и несчастных подданных польского короля. А достиг Мнишек этих должностей благодаря тому, что доставлял слабоумному и слабосильному королю Сигизмунду Второму красивых женщин. Он даже не брезговал тем, что переодевался в женское платье и пробирался в женский монастырь, откуда доставлял монахиню прямо на королевское ложе.

«Лихие» заслуги Мнишка не остались не замеченными, а тот брал мзду у панов за помощь в получении должностей, имений. Управляя казной короля, Мнишек без стеснения запускал в нее руки, и так ее наглым образом обворовал, что когда король умер, то его не на что и не в чем было похоронить. Зато Мнишек стал первым богачом Польши. Но его и других панов неудержимо манила Русь. Мнишек постарался обеспечить Самозванцу покровительство высших католических кругов и, наряду с этим, привлечь к нему внимание нового короля Сигизмунда Третьего.

Католическое духовенство несколько десятилетий пристально наблюдавшее за русским государством, приняло горячее участие в судьбе новоявленного претендента на Московский престол. Папский нунций[972] Рангони, краковский архиепископ, кардинал Мацеповский (двоюродный брат пана Мнишека) и другие высокие чины католической церкви стали оказывать Лжедмитрию помощь и покровительство.

Между Самозванцем и папой Климентом У111 завязалась личная переписка. Через Рангони папа Римский предложил Лжедмитрию содействие в борьбе за русский престол, если он пообещает обратить в католическую веру русский народ.

Двадцатилетний Самозванец времени в замке Мнишка не терял: он сблизился с дочерью воеводы Мариной Мнишек.

А в марте 1604 года Рангони и Мнишек устроили Самозванцу встречу с королем Сигизмундом. Лжедмитрий бойко повторил свой рассказ о чудесном спасении, о больших связях с московскими боярами, о готовности самозабвенно служить королю, Польше и Римской церкви.

Речь Самозванца вызвала у Сигизмунда одобрение, кой принял его под свое покровительство и повелел снабдить «царевича» деньгами и воинским людом.

Гришка Отрепьев так расчувствовался, что принялся целовать руки короля, а затем бросился в ноги послу папы Рангони и клятвенно заверил обратить в католичество на Руси не только православных людей, но и магометан и «язычников».

— Когда я стану великим государем Московии, — разошелся Самозванец, — то передам польскому корою Смоленскую и Северскую земли, а Русь заполоню католиками. Опричь того, я отвоюю польскому королю шведскую корону и начну бить турок, кои угрожают Польше. Все страны будут трепетать под моим мечом!

Всю подготовку похода на Русь взяли на себя паны Мнишек и Адам Вишневецкий.

25 мая 1604 года Гришка Отрепьев дал Мнишку письменное заверение жениться на Марине, как только станет «государем всея Руси». Обещания сыпались градом: из государевой казны будут уплачены сандомирскому воеводе все долги, да в придачу миллион злотых на новые затраты. Марина Мнишек получит в подарок Новгород и Псков и станет по своему усмотрению раздавать панам поместья и вотчины, открывать костелы и иезуитские монастыри.

Но пан Мнишек возжелал большего, и тогда 12 июня он получил от «будущего зятя» новое письменное обязательство: дать самому Мнишку в вечное и потомственное владение Смоленское и Северское княжества. Не был обижен щедрыми посулами и ясновельможный пан Вишневецкий.

Вербуя войска в Польше, Лжедмитрий одновременно рассылал через своих лазутчиков «прелестные письма»[973] и грамоты в Московское государство в каждый город, всем боярам, окольничим, дворянам, гостям торговым и черным людям, призывая их «от изменника Бориса Годунова отложиться» и целовать ему крест, суля при этом, что никого не будет казнить за службу Годунову, что бояр пожалует старыми вотчинами, дворянам и приказным людям будет оказывать милость, а гостям и торговым людям и всему населению — полную льготу и облегчение в пошлинах и податях.

(Доверчивые простолюдины, еще не ведая, что принесет на Русь «пришествие» Самозванца, с ликованием встречали грамоты «доброго» царя).

13 апреля 1605 года внезапно умер Борис Годунов[974]. Именитые бояре Шуйские и Мстиславские разработали план: с помощью Самозванца расправиться с боярами Годуновыми, а затем, убрав авантюриста, захватить власть в свои руки.

7 мая 1605 года царские войска, стоявшие под Кромами и возглавляемые Голицыным и Басмановым, переметнулись к Самозванцу. В конце мая Лжедмитрий двинулся на Москву. Князь Василий Шуйский поспешил собрать народ на Красной площади и объявить, что в 1591 году Борис Годунов «послал убить Димитрия, но царевича спасли; вместо него погребен попов сын». На Москву идет подлинный царь. (А ведь еще при царе Федоре Иоанныче Василий Шуйский вел дознание в Угличе и докладывал, что Димитрий сам накололся на нож).

1 июня Федор, сын Бориса Годунова, и вся семья Бориса были взяты «за пристава». 30 июня 1605 года Самозванец вошел в Москву.

Глава 14 И ВНОВЬ В РОСТОВ ВЕЛИКИЙ

Гришка Отрепьев, воцарившись в Москве, избавил от опалы всех недоброхотов Бориса Годунова. Федора Никитича Романова (монаха Филарета) осыпал милостями и возвел в митрополиты самой громадной и богатой Ростово-Ярославской епархии. Патриарха Иова, собинного друга Годунова, сместил, назначив на его место архипастыря Игнатия.

Вызволил из опалы Отрепьев и супругу Романова, инокиню Марфу, а также сестру Филарета, Анастасию Никитичну, с Михаилом и Татьяной. Семья воссоединилась с митрополитом в 1605 году.

Сырая, темная келья северного монастыря не сломила Филарета. Он лишь похудел на добрый пуд, но отменного здоровья не потерял. А вот инокиня Марфа за последние четыре года изрядно изменилась: постарела, осунулась, появились седые паутинки в некогда роскошных волосах. Уж чересчур печаловалась Ксения Ивановна о своих детях, не чаяв увидеть их в живых.

И вот вновь вся семья в ростовских митрополичьих палатах. Даже Иван Васильевич и Агрипина Егоровна Шестовы прибыли в Ростов. Как же им оставаться в Домнине, когда дочка и внук получили долгожданную волюшку!

Вскоре в Домнино примчал вестник от митрополита Филарета. Молвил Сусанину:

— Зван ты, Иван Осипыч, к дворянину Шестову. Велено тебе назначить временного старосту, а самому явиться в Ростов.

Сусанин же пребывал в скорби: три недели назад он похоронил свою Устинью, коя неожиданно занедужила, да так и не поднялась со смертного одра. Не помогли ни настойки, ни отвары из пользительных трав. За пять месяцев источила Устинью какая-то неведомая неизлечимая болезнь. Сильно переживал Иван Осипович, а потому и встретил вестника с хмурым лицом.

— По какой надобности к Шестову?

— Не ведаю. О том будет в Ростове сказано.

Сусанин пожал плечами, но барскую волю надо исполнять. В тот же день собрал сход, на коем молвил:

— Барин приказал прибыть в Ростов. Велено мне подмену сыскать, но я не господин, дабы старосту назначать. Сами прикиньте.

Мужики вначале примолкли, раздумывая над словами старосты, а затем принялись толковать, допрежь негромко и зачастую невнятно, себе под нос, но когда речь зашла о конкретных именах, говор усилился, а затем поднялся такой галдеж, что вороны слетели с вековых берез.

Крестьянское сонмище! Этот нехорош и другой с изъяном. Поди, угоди на каждого мужика. Тут тебе не за столом щи хлебать, а старосту выбирать, кой для деревни царь и бог.

Несусветный гвалт мог прервать лишь зычный возглас Ивана Осиповича.

— Хватит, мужики! Криком избы не срубишь. Так и до утра дело не докончим.

Вновь притихли мужики. Наконец один из сосельников молвил:

— Сам укажи, Иван Осипыч.

— Я бы указал, да вы опять шум затеете.

— Не затеем. Ты каждого мужика изрядно ведаешь. Сказывай!

— Богдана Сабинина. Он хоть молодой, но давно остепенился, да и на работе горит.

Мужики шум не затеяли. Имя Богдана никто не выкликал, но староста, кажись, истину речет о Богдашке. Про него не скажешь, что с осину вырос, а ума не вынес, да и на работу солощий. Пусть будет так, как староста изрек…

Попрощавшись с дочкой, зятем и внуками, а, также посетив могилу Устиньи, Сусанин отбыл в Ростов Великий.


* * *
Иван Осипович не спешил прибыть в митрополичьи палаты. Он неторопко, со стороны ярославской дороги, въехал на Чудской конец и с неподдельным пристрастием стал разглядывать древний город, бывшим некогда стольным градом Ростово-Суздальской Руси. Много лет миновало после его прыткого бегства из Ростова, но к его удивлению город мало в чем изменился. Все те же улочки с деревянными храмами, избами и хоромами. До самого центра были всего два каменных строения — Авраамиев монастырь да храм Вознесения, мастер коего был казнен Иваном Грозным.

Ближе к Детинцу — Воеводский двор. Тотчас всплыло лицо Третьяка Сеитова, кой, по словам Ивана Наумова, сложил голову на Ливонской войне. До обидного жаль воеводу. Славный был человек. Наумов же — человек мерзкий, помышлял всю семью его извести. Любопытно, кто ныне в Ростове воеводой?

Свернув к Рождественскому монастырю, вблизи коего стоял деревянный храм Николы на Подозерье, Сусанин зашагал к избе Пятуни. Жив ли бортник? Сколь воды утекло. Когда-то у него с Пятуней были самые дружеские отношения, а именно с той поры, когда избавил его на Торговой площади от правежа.

Только пошел к крыльцу, как от повети раздалось:

— Кого Бог несет?

Иван Осипович обернулся на голос и увидел у поленицы неказистого старичка с седенькой бородкой.

— Бог ты мой, Пятуня!

Пятуня вгляделся в незнакомца, приставив морщинистую ладонь ко лбу козырьком.

— Не признаю, милок.

— Да ты что, Пятуня, аль глазами ослаб? Не я ль тебя от батогов избавил?

Старичок полешки выронил.

— Иванка? — ахнул Пятуня и, всплеснув руками, засеменил к Сусанину.

Перед ним оказался все такой же дюжий, но изрядно постаревший мужик в долгополом суконном кафтане.

— Да я ж тебя добрым молодцем знал, а ныне меня догоняешь.

— Догоняю, Пятуня. Шестой десяток за плечами.

— Шестой? — вновь ахнул бортник. — Однако, вижу, в силе, и ходишь твердо. Крепкий, как дубок. Где скитался, обитался? Заходи в избу.

— Сказ у меня будет долгий, вдругорядь изреку. Авдотья жива?

— Жива, слава Богу. На торг ушла. Седни день базарный.

— Кто в воеводах ходит?

— Игнатий Шелепнев. Недавно новым царем поставлен. Много их поменялось, но народ до сих пор Третьяка Сеитова поминает. Дай Бог ему здоровья.

— Что? — обескуражено, протянул Сусанин. — В своем уме, Пятуня? Да он же в сече сгиб. О том Наумов сказывал.

— Брехня, милок. Живехоньким оказался Сеитов. Как от недуга отошел, в Ростов нагрянул. Забрал Полинку с сыном и на новое воеводство в Свияжск укатил.

— Дела-а, — протянул Сусанин. — Порадовал ты меня, Пятуня… Ну а в мой избе кто ныне проживает?

— Соколий помытчик Кекин. Младший из купцов Кекиных. Соколов на царев двор поставляет. В земли Югорские за ними ходит… Сам к кому путь держишь? Вижу, и конь у тебя добрый.

— К дворянину Ивану Шестову. В старостах я у него. Вестового за мной прислал, а по какой надобности не поведал.

— Слыхивал про Шестова. Ныне у нас во владыках сам митрополит Филарет. Ого-го-го! Чу, Шестов на митрополичьем дворе проживает…

Иван Васильевич принял старосту радушно. Сразу весело закричал:

— Ксения? Прибыл наш Иван Осипыч!

Из горницы вышла инокиня в длинной черной рясе. Голова по самые брови туго повязана монашеским убрусом.

— Здравствуй, — начал, было, Иван Осипович и запнулся, не ведая, как и называть теперь дворянскую дочь.

— Инокиня Марфа я, Иван Осипович.

— Доброго здоровья тебе, матушка Марфа Ивановна.

— И тебе, Иван Осипович. Рада тебя видеть. Мишенька тебя часто вспоминает. Сегодня же покажу. С Танюшкой по саду бегают.

На языке Сусанина вертелся вопрос: зачем его позвал Иван Шестов? Все прояснилось чуть позднее, когда они остались с глазу на глаз в митрополичьем саду.

— Оказался ты здесь благодаря Ксении. (Отец так и не захотел называть дочь Марфой). Полюбился ты ей. До сих пор ей памятен тот день, когда ты спас ее и сына от лиходеев. Благодарна она тебе, да и не только она… У нас тут владычный сад пришел в запустение. А жена моя и дочь страсть как любят в саду отдыхать. Чай, ведаешь, какой пригожий у нас в имении сад? Ты его не раз обихаживал. Вот и вздумала Ксения тебя сюда пригласить. Но не только в этом дело, Иван Осипыч. В Ростове неспокойно. Народ недоволен новым царем, кой захватил царство с помощью иноверцев-католиков. Ляхи не только заполонили Москву, но вот-вот могут появиться и в Ростове. Народ волнуется. Здесь мы среди неведомых людей, и нам надобен верный, испытанный человек.

Иван Шестов прибыл в Ростов всего с тремя дворовыми людьми. Остальных оставил для охраны имения.

— Стар уж я стал, Иван Васильевич.

— Полно, полно, Иван Осипович. Стар годами, да лучше семерых молодых. С тобой нам покойнее.

Но Иван Васильевич видел: что-то старосту не улаживало.

— Не по душе моя просьба, Иван Осипович?

— Кривить не стану. Почитай, всю свою жизнь я привык с мужиками обретаться. Сыромятная душа. Здесь же я — ни Богу свечка, ни черту кочерга. К земле-матушке меня тянет.

— Да уж ведаю тебя, Иван Осипович. Но я тебя не неволю. Не по душе в городе жить, ступай в имение к мужикам. Серчать не буду.

Пожалуй, впервые Сусанин заколебался. Разумеется, ему не хотелось обижать барина, человека незлобивого и покладистого, кои редко встречаются среди господ, но и любимое дело, кое укоренилось в нем с первой отроческой борозды, не хотелось покидать. Господи, что же предпринять?

К саду шли Ксения Ивановна и восьмилетний Мишенька.

— А вот и наш дедушка, а с ним и дедушка Ваня. Не забыл его?

— Я его, матушка, никогда не забуду. Он хороший.

— Тогда беги и поздоровайся с ним.

И боярич, раскинув ручонки, побежал с радостным кличем:

— Дедушка Ваня-я!

Иван Осипович поймал его растопыренными руками, а затем несколькораз высоко подкинул над головой. Мишенька вскрикивал от удовольствия.

— Признал, Михайла Федорыч, — тепло изронил Сусанин. Вот так же он подкидывал над головой своего внука Данилку, кой заливисто смеялся и повизгивал.

— Матушка мне сказывала, что ты, дедушка Ваня, опять нас станешь от разбойников оберегать. Правда, дедушка?

Глаза боярича были такими открытыми и доверчивыми, что Сусанину ничего не оставалось, как с улыбкой сказаться:

— Да уж куда теперь денешься?


* * *
Владычный сад, тянувшийся от Григорьевского затвора до южной стены детинца, и в самом деле требовал заботливой руки. Некоторые деревья высохли и нуждались в замене, другие худо росли, были не обихожены и не подкормлены.

Марфа Ивановна сетовала:

— Владыке Варлааму всё было недосуг. То по епархии ездил, то на Москве надолго задерживался, а в последние два года Ростов и вовсе без архиерея оставался.

Варлаам был некогда игуменом Кирилло-Белозерского монастыря, а в 1587 годы был посвящен архиепископом Ростовским и Ярославским, заменив владыку Иова, приглашенного царем Федором (точнее, Борисом Годуновым) в Москву. Варлаам получил большое влияние среди отцов церкви. Не случайно через два года, когда решался вопрос об учреждении на Руси патриаршества, его назвали одним из претендентов. Но выбор Годунова пал на бывшего ростовского владыку Иова. В день назначения Иова патриархом всея Руси, Варлаам был рукополжен в митрополиты. Именно с 1589 года ростовские архиепископы стали именоваться митрополитами.

Всего же на Руси было четыре митрополита: новгородский, ростовский, казанский и крутицкий; семь архиепископов и один епископ. А затем уже шло низшее духовенство: протопопы (протоиреи), попы (священники), дьяконы, дьячки, пономари. Приходов же было великое множество. В одной Москве находилось две тысячи церквей.

В свой последний год Варлаам сильно недужил и, вероятно, ему было не до митрополичьего сада. Он скончался в 1603 году. А потом на Руси наступило такое лихолетье, вызванное Гришкой Отрепьевым, что вскоре умер и Борис Годунов.

Иван Осипович не ведал — радоваться ли ему кончине Годунова или печаловаться, ибо на смену ему пришел новый царь Дмитрий. С одной стороны из жизни ушел человек, кой был не мил русскому народу. И все же он был царь, кой никогда не ломал православные устои. Ныне же престол занял человек, назвав себя царевичем Дмитрием, кой чудом спасся в Угличе. Однако на московский престол царевича привели чужеземцы, что не могло не волновать русского человека. Но… этот Дмитрий вызволил из опалы бояр Романовых, а Федора Никитича возвел в митрополиты.

Все перемешалось в голове Ивана Осиповича. Теперь он целыми днями занимался садом, ибо время наступило весьма благоприятное — начало осени. Надо и плоды собрать, и деревья подкормить, и новые саженцы расположить в удачном месте.

Нередко в саду показывалась инокиня Марфа с сыном и всегда подходила к Ивану Осиповичу.

— Дедушка Ваня, ты раньше садовником был? — спрашивал боярич.

— В садовниках не бывал, Михайла Федорыч, но дело сие не столь уж и хитрое. Каждому крестьянину, коль он всю жизнь с землей возится, сад взрасти — не великая премудрость.

Ивану Осиповичу помогали митрополичьи служки, кои во всем слушались «садовых дел мастера». А тут как-то и сам владыка пожаловал. Молча прошелся по саду, затем остановился подле Сусанина и дотошно наблюдал, как тот заправляет яму под молодую яблоньку, кою допрежь Иван Осипович заполнил на треть перепрелым конским навозом, припорошил его землей, высыпал треть бадьи золы и с полбадьи высушенного ила, набранного в сыром виде из озера Неро, а самый верх ямы забросал плодородной землей верхнего слоя, вырытого при копке.

Приказал служке:

— Теперь все перемешай, дабы вокруг кола образовался холмик.

— А теперь древо? — спросил Филарет.

— Боже упаси, владыка. С недельку надо обождать, дабы все удобры[975] осели. А вот сие место к посадке готово… Еремей, неси саженец.

Еремей принес. Иван Осипович развернул рогожу и покачал головой:

— Не пригожа к посадке яблоня.

— Да отчего ж, раб Божий? — вновь спросил архипастырь. — Корней предостаточно.

— Предостаточно, владыка, но на корнях наплывы и мочка плохая. С большим изъяном саженец.

— Еремка готовил? — насупил брови Филарет.

Сусанин уже ведал: митрополит сурово наказывает нерадивых служек, а посему решил отвести от Еремки беду.

— На служке вины нет, владыка. Ростовцы на торгу подсунули, а рогожку, дабы земля с корней не осыпалась, развязывать нельзя. Корни хорошо сохраняются с комом земли, а коль случится, что он осыпался и корни голые, то их надлежит обмакнуть в болтушку, то есть в землю, разведенную водой до густоты сметаны, затем переложить влажной травой или мхом и завернуть рогожей. А ежели при длительной перевозке саженец подсох, то его подобает поставить в кадку с водой денька на два, дабы жизнь ему дать…

Боярин Романов, а ныне митрополит Филарет сроду не слыхал о таких вещах, а посему слушал с неподдельным интересом. Мужик же в кожаном переднике поверх холщовой рубахи, откинув тыльной стороной ладони прядь седых волос с крутого лба, перевязанного узким кожаным ремешком, степенно продолжал:

— Деревцо не сразу сажают в яму, его допрежь надо прикопать, а перед этим зорко оглядеть, дабы поломанные или поврежденные корни и ветви обрезать до здорового места так, дабы срез был направлен вниз. При доброй прикопке на концах корней борзо появляются наплывы и вырастают новые корни. А дабы защитить корни от грызунов, прикопанные саженцы обкладывают еловыми лапами…

Филарет с увлечением продолжал выслушивать мужика и в то же время размышлял:

«Царь Борис, задумав развести подле своих хором сад, пригласил мастеров из Голландии, но сад не удался. Лучше бы уж позвал вот такого змемледела, как Ивашка Сусанин. Русский-то мужик и корявое дерево сумеет сделать гладким, а горькое — сладким. И откуда в сиволапом мужике такое умение?»

— Послушай, раб Божий, откуда ты все оное ведаешь?

— Да то любой крестьянин ведает, владыка.

— Не скажи. За сохой ходить — да, но в оном деле голову надо иметь.

— И за сохой ходить уменье надо.

Последние слова Сусанина могли показаться митрополиту дерзкими. Но владыка на сей раз смолчал, невольно ощущая, что от этого кряжистого мужика веет какой-то неизведанной, основательной силой и мудростью, коей он раньше не замечал, а по правде сказать — и не хотел замечать.

Сусанин, видя нахмурившееся лицо митрополита, высказал:

— От дедов и прадедов сию науку мужики постигали. Веками.

— Ну-ну. А теперь пройдем в беседку.

Митрополит начал разговор не сразу. Молчаливо поглаживал панагию, усеянную драгоценными каменьями, а затем неожиданно спросил:

— Знакомый человек есть в Ростове?

Иван Осипович никогда не рассказывал, что он когда-то проживал в Ростове, — ни Ивану Васильевичу, ни, тем более, Филарету. Но на сей раз, он решил открыться: смысла уже нет утаивать.

— Есть, владыка.

— Кто он, и хорошо ли ведает люд ростовский?

— Пятуня из простолюдинов. Моих лет. Каждого ростовца изрядно ведает.

— Не плут?

— С такими знакомства не веду, владыка.

— Добро, сыне… Известился я, что скоро в Ростов прибудут поляки, кои помышляют поставить в городе католический храм. Гоже ли так, сын мой?

— Когда-то в Ярославле немчины попытали возвести иноверческую божницу, но купец Василий Кондаков поднял народ, а царь Иван Грозный, изведав про это, обличил владыку Давыда в ереси и наложил на него опалу.

— Не забывай, сыне, что тогда сидел на престоле Иван Грозный, а ныне ставленник Речи Посполитой. Это по его воле начнут возводить католические храмы. Как тогда народ поведет себя?

Иван Сусанин своей мужицкой смекалкой уразумел, что митрополит пребывает в тревоге, и что вся его дальнейшая судьба будет зависеть от появления в Ростове ляхов.

— Думаю, с хлебом-солью не встретит, владыка.

— А за топоры не возьмется?

Не в бровь, а в глаз вопросил архипастырь.

— Мужик редко за топоры берется. Смирен он по нраву своему и терпелив, но коль беда за горло схватит, его уже не остановить.

— А знакомец твой?

— Потолковать надо, владыка.

— Потолкуй, сын мой.


* * *
Сусанин вышел на Вечевую площадь. Здесь ничего не изменилось. Воеводская приказная изба, Губная, Опальная, кабак, храм Спаса на Торгу, церковь Спаса на Сенях, соединенная переходом с митрополичьими палатами. Даже правежный столб, к коему привязывали должников, сохранился.

Вышел с Вечевой и направился в сторону Рождественского женского монастыря, неподалеку от коего находилась изба Пятуни.

Хозяева были дома. Авдотья уже ведала о прибытии в Ростов Сусанина, а посему не удивилась его появлению, лишь долго качала головой и охала:

— Седой-то какой, батюшки.

— Иной седой кудрявчика стоит, — ввернул словоохотливый Пятуня. — Налей-ка штец, мать.

— А я скляницу в кабаке прихватил. Но бражников, почитай, и не видел.

— Не до жиру, быть живу. Голодень и нас зело ухватил. Ране я шти с мясцом прихлебывал, а ныне и капустке рад, да и ту лиходеи с гряд срезали. И только бы капусту. По грядам как Мамай прошел. Ни репы, ни луку, ни чесноку не оставили. Один укроп торчит, но им сыт не будешь.

— А коль покараулить?

— Норовил, да чуть башку не проломили. Пятеро с орясинами налетели, едва ноги унес. Лихо у нас в Ростове, едва-едва начинаем от голодных лет выправляться, а то ить два года назад даже всех собак приели. Ранее у Спаса на Торгу не протолкнешься, а ныне драной кошки не увидишь. Захирел торг.

— Выходит, худо простолюдину живется?

— Беда на беде сидит и бедой подгоняет.

— Да, — крякнул в бороду Сусанин. — А ведь были годы, когда и твою избу счастье стороной не обходило.

— Случалось, Осипыч. Но счастье с несчастьем на одних санях ездят. Ныне уж и старуха недужит, да и у меня ноги едва бродят. Только душегрейка и спасает. Наливай, милок.

— За здравие царя всея Руси Дмитрия, — провозгласил первый положенный тост Сусанин, но Пятуня, уж на что жаждал выпить, оловянную кружку в сторону отставил.

— Не хочу за Дмитрия. На него никакой надежы нет.

— Отчего так, Пятуня?

— Из Москвы люди наведывались. Сказывали: царь-де не настоящий, а беглый монах, расстрига Гришка Отрепьев, коего приютили ляхи, а затем дали ему войско и на московский трон усадили. Вот те и царь, помазанник Божий.

— Все так мыслят?

— За всех не ручаюсь, милок. Ростовцы — народишко верткий. Муж в дверь — жена в Тверь. На Чудском конце горлопанят за Дмитрия, на Никольской во Ржищах[976] — клянут Расстригу. Раскололся народишко. Смута.

— Смута, кивнул Сусанин. — По всей Руси великая смута… А скажи, Пятуня, как народ к новому митрополиту относится?

— Дело, конечно, Божье и не нам владыку судить, но чужой рот — не свои ворота, не затворишь. Многие ворчат, искоса поглядывают на владыку.

— Но Федор Никитич в опале сидел, многие муки претерпел.

— Эк нашел великомученика. Русский царь его в монашескую келью упрятал. А коль так, то не судимы дела царские, хоть и не по нутру был боярский царь бедному люду. Но это иной разговор. Ныне же Расстрига Филарета в митрополиты возвел. Вот и кумекай. Опять же в народишке нет единенья, терпит и такого владыку.

— А коль ляхи придут и с благословения митрополита начнут свои божницы ставить? Что тогда?

— Вот тогда, милок, народ в одну дуду начнет дудеть. И ляхов сметет, и владыку. Тут и кумекать неча… В кружках-то все выдохлось. Давай-ка за наше стариковское здоровье.

Глава 15 «ШАЛОСТИ» ЛЯХОВ

Неуютно чувствовал себя Филарет в Ростове. Он ждал самого худшего. И вот после Рождества Христова, в начале 1606 года до полусотни шляхтичей вошли в Ростов.

Перед Сырной неделей к митрополиту пришел воевода Шелепнев с ростовскими именитыми людьми. Филарет принял их в своих покоях, облаченный в митру, шелковую мантию, поверх коей на груди висела на золотой цепи панагия, украшенная самоцветами. Каждый принял благословение, после чего речь завел воевода:

— Рассуди нас, владыка. Как быть? Ляхи совсем распоясались. Разъезжают по улицам, стреляют из пистолей, в кабаке денег не платят, хватают девок, в храмах глумятся, шапок не снимают, гогочут, а то и пьяные песни начнут горланить. Срам, святотатство!

— Святотатство! — хором поддакнули именитые люди.

— А в домах наших что деется? — стукнул посохом один из посетителей. — Нас за хозяев не почитают. Лучшие места заняли, а нас чуть ли не на улицу выкидывают.

— Жратвы по пять раз на день требуют! А где ее набраться, коль сами впроголодь живем? Разбой!

— Разбой, владыка. И кто ляхам такое право дал?

— Царь Дмитрий Иоаннович. Надеюсь, воеводе Шелепневу то известно?

— Известно, — с кислым видом отмахнулся воевода. — Поселить в лучшие дома, корму выдавать, сколь злотых положит. Ха! Надейся на злотые. Кулаком в рыло. Народ того терпеть более не желает, того гляди, за дубины возьмется. Пришли к тебе, дабы ты, святый отче, унял ляхов. Главный у них пан Мазовецкий.

— Ведаю, сын мой. Церковь не обязана вмешиваться в мирские дела, но я поговорю с паном Мазовецким.

— Потолкуй, святый отче, а не то…

Воевода не договорил, но в словах его Филарет почувствовал плохо скрываемую угрозу. Именитые люди ушли, а Филарет продолжал оставаться в кресле. Смуро было на его душе. Вот и наступил для него переломный горестный час. Не только чернь, но и знатные люди города готовы подняться на иноверцев, и время это не за горами. Надо непременно уломать Вольдемара Мазовецкого, дабы он утихомирил шляхту, иначе разразиться такая беда, от коей полякам не поздоровится.

Он не стал принимать Мазовецкого в митрополичьих палатах, дабы не осквернять католическим духом православный дом. Принял поляка в хоромах «для пришествия великих государей»[977], где остановились на жительство супруги Шестовы, с дочерью и детьми. Заранее упредив тестя и его родню, дабы те перешли в другие комнаты, Филарет приказал протопопу Успенского собора позвать Мазовецкого.

Тот вошел в покои и вскинул белесые удивленные глаза: митрополит сидел в кресле в мирском облачении.

— О, дорогой пастырь, я вижу вас в светском платье.

Пан прекрасно говорил на русском языке. Его дорогостоящий кунтуш с широкими откидными рукавами, расшитый золотой канителью и аксамитовые штаны, заправленные в мягкие сапожки из самой дорогой юфти, подчеркивали, что в покои вошел богатый человек с холеным, самоуверенным лицом.

— Мы разной веры, пан Мазовецкий, а посему я нахожусь в подобающем платье.

— Понимаю, пастырь, но вино и вкусные яства никогда не мешали мирной беседе, даже если мы и иноверцы.

— Пан должен знать, что употребление вина и вкусных яств в дни Великого поста считается на Руси большим грехом. Так что, обойдемся без разносолов.

— О, пресвятая дева Мария, я совсем забыл. Но в другой раз, надеюсь, мы посидим за хорошим столом.

— Другого раза может и не быть, пан Мазовецкий.

— Хочу сказать, что перед вами не простой пан, а ясновельможный.

— А перед тобой не пастырь, а архипастырь, что подобает моему сану.

— Вот и пришли к разумному обращению. Что же может помешать нашему изысканному обеду, архипастырь Филарет?

Глаза поляка оставались насмешливыми.

— Скажу прямо, ясновельможный пан, народ возмущен неблаговидными поступками шляхты.

— Дева Мария, какая невидаль. Когда сброд был доволен господами?

— Не сброд, а ремесленный люд, купцы и бояре, — сурово поправил Филарет. — И я бы попросил тебя, ясновельможный пан, дабы твои люди вели себя пристойно и не давали повода для возмущения моих прихожан.

— Вы чересчур преувеличиваете, архипастырь. Возможно, вы услышали про шалости моего помощника, пана Лисовского. Он большой любитель всяких приключений.

Филарет поднялся из кресла и веско произнес:

— Не имею чести знать пана Лисовского, но вдругорядь скажу: если, как ты называешь, ясновельможный пан, шалости в Ростове не прекратятся, то произойдет большое кровопролитие.

Самоуверенное лицо Мазовецкого утратило прежнее выражение.

— Вы полагаете, архипастырь, что сброд, простите, ваши прихожане осмелятся напасть на моих доблестных рыцарей, облаченных в латы, железные шапки и имеющих при себе сабли и пистоли?

— Русичам не впервой бить рыцарей. Сомнут и в панцирях.

Филарет не помышлял глаголить об этом, но не сдержал себя. Надо сбить спесь с высокомерного поляка.

— Вы это серьезно, архипастырь?

— Запомни, Мазовецкий, духовные отцы, служащие Христу, не умеют быть вестоплетами и шутниками. Я располагаю точными сведениями, что ежели шляхта не прекратит бесчиние, то ростовцы ее уничтожат.

— Но вы… вы должны предупредить мятеж. Вы же назначены сюда царем Дмитрием, тем же царем и мы присланы в Ростов. Мятеж встревожит государя, а ваше покровительство черни приведет к тому, что вы потеряете свою епархию.

— На все воля Божья, — развел руками Филарет. — Завершим беседу, ясновельможный пан. Мыслю, шляхта хорошо подумает над своей судьбой.

Глава 16 И ПОДНЯЛСЯ РОСТОВ!

До весны шляхта притихла, особых «шалостей» не проявляла, но май разразился новыми разбойными гульбищами.

Однажды Иван Сусанин увидел в саду стрелу, впившуюся в ствол яблони. Но еще вчера на дереве ничего не было. Даже днем. Встревожился и сказал Ивану Шестову:

— Кто-то вечор стрелу в древо метнул, барин.

— Вечор?! — Иван Васильевич резко поднялся с лавки. — Хочу глянуть, Осипыч.

Глянул и помрачнел.

— Вечор подле этого дерева мы с митрополитом прохаживались. Он ближе к дереву шел. Выходит, в него метили? Господи!

Иван Васильевич вытянул стрелу, внимательно осмотрел. Боевая, оперенная, с острым стальным наконечником.

— Кому бы это надо, Осипыч?

— Ляхам.

— Ляхам?.. А, пожалуй, ты прав, Осипыч. Ляхи ни воеводы, ни земского старосты не страшатся, а вот Филарета побаиваются. По его зову весь народ поднимется. Добро, что стрелу заметил. Владыка, почитай, каждый вечер в саду прогуливается. Ох, пан Мазовецкий!

— Перед сном и Ксения Ивановна с бояричем гуляют. Врагу, что дитя малое, что старец, лишь бы пагубу нанести. Ты уж упреди, барин.

— Растревожил ты мое сердце, Осипыч. Надо немедля охрану усилить, — и в саду, и снаружи тына.

— Непременно, барин. Я снаружи покараулю.

Еще днем Сусанин обошел южные стены детинца. Самая глухая сторона выходила к озеру. Подойди в сумерки с лесенкой — никто не заметит. Именно с этой стороны метнули стрелу в митрополита.

Не ведал Сусанин и никогда не изведает, что пан Лисовский, самый отчаянный шляхтич и авантюрист, коим был недоволен сам король Сигизмунд, после разговора Мазовецкого с поляками, раздраженно и воинственно закричал:

— Царь Дмитрий — наш царь. Мы своим оружием добыли ему трон, и никто не вправе вмешиваться в дела доблестной шляхты. Филарет нам не указ. Он такой же поданный короля. Я убью его, пся крэв!

Мазовецкий норовил осадить разбушевавшегося пана Лисовского, но тот, сумасбродный и тщеславный, ничего не хотел слушать. Что ему пан Мазовецкий, когда его опасается сам король.

Лисовский стал виновником всеобщего возмущения горожан.

С вечера Иван Сусанин вкупе с митрополичьими служками стоял в дозоре. Иван Шестов выдал ему пистоль, но Иван Осипович прихватил с собой и привычную для мужика дубину.

Сад тихо шелестел зеленой листвой. Теперь уныло в саду и днем. Не слышно звонких детских голосов, не видно ни Филарета, ни Ксении Ивановны, ни Ивана Шестова. Всем — строгий запрет.

Иван Сусанин ведал, что караул митрополичьего сада, обнесенного тыном, привлечет внимание лихоимцев, и они на какое-то время и близко не подойдут к тыну. Но и снимать караульных нельзя: рисковать собой и своими детьми Романов не позволит.

Еще комолое солнце висело в западной части города, зацепившись румяным краем за деревянный купол храма Спаса на Песках, когда Сусанин увидел трех ляхов, шедших вдоль тына и горланивших песни. Заметив караульных, поляки обнялись за плечи и загорланили еще громче.

— Будьте наготове, ребятушки, — молвил Иван Осипович.

Поранившись с караульными, ляхи примолкли. Один из них — высокий, с соломенно-желтыми, лихо закрученными усами — звякнул рукоятью сабли о панцирь и презрительно произнес:

— Русские свиньи.

Сусанин выдал сдачу:

— Жук навозный. Сопли утри.

Такого оскорбления пан Лисовский (а это был именно он) в жизни не испытывал. Выхватил саблю, заорал:

— Зарублю, пся крэв!

— Охолонь, покуда цел!

Сусанин надвинулся на ляха с дубиной и пистолем. Да и служки вскинули копья.

Пан Лисовский заскрежетал зубами. Этот широкогрудый старик в лисьей шапке настолько был угрозлив, что заставил его вложить саблю в ножны; то же самое сделали его приятели, поняв, что им придется худо.

Ляхи пошли, и вновь, как ни в чем не бывало, загорланили песню. Сусанин успел заметить, что за спиной задиристого поляка висел лук и колчан со стрелами[978]. Не он ли покушался на Филарета? Взять бы этого надменного ляха и доставить в Губную избу. Но владыка Филарет строго-настрого приказал:

— В драку не встревать, коль сами не полезут.

Сусанин повернул за угол тына и поразился: ляхи и петь перестали, и пошли ровнехонько, словно хмель разом выскочил у них из головы.

«Да они же притворялись, сучьи дети. Вновь шли стрелу кидать, а как увидели караульных, пьяную песню заорали. Пакостники! Но теперь вдоль сада ходить не станут».


* * *
Выбрав свободный час, Сусанин надумал навестить Пятуню. Открыл дверь, пошел сенцами и вдруг услышал заполошный голос из чулана:

— Кто там? Караул!

— Пятуня?!

Сусанин нащупал рукой засов, отомкнул. Из избы слышался плач и визг девок.

— Ляхи глумятся, а меня в чулан запихнули, — пояснил Пятуня.

В избу Пятуни земский староста подселил одного из ляхов, ибо детей у мужика не было, да и изба была довольно сносной. Пан Дорецкий оказался мужчиной средних лет, плотный, лысоватый, мордастый, с большим висячим носом и бегающими глазами. Он постоянно стучал кружкой по столу и требовал водки.

— Да где ж я тебе наберусь, милок? И сам бы рад, но полушки за душой нет.

Пан отчаянно ругался, замахивался на Пятуню плеткой и выскакивал из избы…

— Сколь их?

— Двое. При саблях. Девок силят.

Сусанин вытянул железный засов, взял его в руку и решительно открыл дверь в избу. То, что он увидел, заставило его содрогнуться. Один из ляхов, сверкая обнаженным гузном, насильничал оголенную девку, руки коей были связаны кушаком, а другой и вовсе без штанов, согнув девке ноги в коленях, аж хрипел от вожделения. Ляхи глумились над жертвами на полу и даже не услышали (девки истошно кричали), как в избу вошли Сусанин с Пятуней. У последнего оказался металлический безмен.

— Ах ты, волчья сыть! — пророкотал Сусанин и рывком поднял ляха за шкирку.

Тот разинул рот, норовил что-то сказать, но разгневанный Сусанин ударил пана засовом по лысой голове. Тот рухнул у порога. Другой насильник, молодой и верткий, с резвостью жеребца скакнул к дверям, откинул тщедушного Пятуню и выскочил на улицу. Так и бежал по городу без штанов.

— Ну и прыть, хе-хе. Я и глазом не успел моргнуть… А постоялец мой, кажись, окочурился.

Сусанин развязал плачущим девкам руки.

— Жаль вас, бедосирые, но ляхам это даром не пройдет.

Глянул на одну, покачал головой.

— Сколь же тебе лет?

— Четырнадцать в Троицу будет, — всхлипывая, ответила девочка, прикрывая разодранным сарафаном наготу.

— Совсем дите малое. Ступайте по домам и не стыдитесь встречных. Пусть ведают, кто вас предал сраму.

Девушки, так и не переставая плакать, вышли из избы.

— А с этим что? — кивнул Пятуня на безжизненное тело постояльца. — Ляхам отдать?

— Зачем же? Порой и мертвецы видоками служат. Потащим его к Земской избе.

А мертвяк вдруг ожил, пошевелил головой и открыл глаза.

— Вот те на, — хмыкнул Сусанин. — Крепкая же башка оказалась у пана.

— А добить его, Осипыч. Шмякну безменом — и вся недолга.

— Да ты что, Пятуня? Лежачих на Руси не бьют. Давай-ка, его в чувство приведем. Живой-то видок пуще всего сгодится.

А в городе все нарастал и ширился страшный разноголосый шум. Отец девочки, ухватив ее за косу, вел обесчещенную дочь по улицам и восклицал:

— Разбой, православные! Ляхи малых детей сраму предают. Глянь на сарафан!

Белый разодранный сарафан был в пятнах крови.

— То — святотатство!

— Буде ляхов терпеть!

— Буде!

Все неуемней и угрозливей крики. Все больше оказывалось мужиков с топорами, вилами и дубинами… А тут и голоштанного пана изловили. Раньше бы — смех на весь белый свет, а ныне неописуемый гнев.

— Бей, круши насильника!

Пан был из отряда Лисовского, кой, махнув рукой на митрополита, высказывал:

— Что нам Филарет? Мы хозяева этой варварской страны. Мы — победители! А победителей ждет добыча. Деньги и женщины!

Напившись до одури, сотоварищи пана Лисовского поначалу разгромили кабак, а потом рассыпались по улицам…

Растерзав пана, мятежную толпу было уже не унять. Закипела, забушевала дремавшая доныне русская душа! С яростным ревом кинулись ко дворам, в кои были заселены на постой ляхи. Более десятка поляков было убито. Среди них — и пан Дорецкий, коего Сусанин и Пятуня привели к Вечевой площади, и коего тотчас сразил топором отец другой поруганной дочери.

Остальной шляхте удалось скрыться…

Филарет остро переживал побоище. Не сегодня-завтра из Москвы примчит царев гонец и заявит: «Великий государь всея Руси Дмитрий Иванович вызывает к себе». Что последует дальше — гадать не надо. В лучшем случае Филарет будет изгнан из митрополитов и простым монахом вновь отправлен в какой-нибудь северный монастырь.

Отстранение с самой богатой епархии не страшило. Страшила иноческая келья, разлука с женой и детьми. Ксении не миновать новой обители, а детей и вовсе могут раскидать по разным глухим местам. Сие — самое жуткое. Нет ничего хуже, когда страдают малолетние дети, кои и без того уже натерпелись.

Глава 17 ВСТРЕЧА С СЕИТОВЫМ

Москва кипела страстями. В мае 1606 года Василий Шуйский, бояре, купцы и простолюдины Москвы, натерпевшись ляхов и Лжедмитрия, прикончили с Гришкой Отрепьевым. Самозванца раздели донага, обвязали веревками, волоком потащили из Кремля на Красную площадь и бросили в грязь посреди торговых рядов. (Год назад на этом самом месте Самозванец хотел обезглавить Шуйского).

На площадь сбежались тысячи москвитян. Теснота, давка!

Шуйский приказал:

— Киньте Расстригу на прилавок. Петька же Басманов пущай на земле валяется.

На Боярской думе Василий Иванович молвил:

— Надо подвергнуть Расстригу торговой казни.

Бояре согласно закивали бородами. К телу Самозванца явился палач и принялся стегать его кнутом. Подле стояли бояре и приговаривали:

— То — подлый Вор и богохульник Гришка Отрепьев. То — гнусный Самозванец!..

Из дворца доставили безобразную «харю» (маску) и бросили ее на вспоротый живот Отрепьева. В рот сунули дудку.

— Глянь, народ православный! — восседая на коне, кричал Василий Шуйский. — Еретик и чародей Гришка заместо иконы поклонялся оной харе, кою держал у себя в спальне. Тьфу, поганец!

20 мая Шуйский велел убрать Самозванца с Красной площади. Труп привязали к лошади и поволокли к Божьему дому, что за Серпуховскими воротами, где хоронили бродяг и безызвестных людей. Басманова зарыли у храма Николы Мокрого.

А вскоре пошли толки о чудесных и странных видениях: на небесах сражались по ночам огненные полчища, являлись по два месяца; неслыханные бури сносили башни, купола и кресты с церквей; у людей, лошадей и собак рождались уроды; над могилой Самозванца летали в лунные ночи ангелы…

Народ баял:

— Уж не истинного ли царя порешили?

— И вовсе не порешили. Немчина убили. Царь же к ляхам ускакал.

Василий Шуйский разгневался:

— Народ глуп, как сивый пуп. Экую дурость языками чешет.

Труп Самозванца вырыли и сожгли на Котлах. Прах смешали с порохом, зарядили в пушку и пальнули в сторону Речи Посполитой.


На престол взошел Василий Шуйский.

Филарет вплоть до 1608 года оставался митрополитом Ростовским и Ярославским. Почему-то новый царь его не трогал. Филарет терялся в догадках. Отчего он, ставленник первого Самозванца, не был смещен после воцарения Шуйского, отчего и ныне сидит в митрополитах, когда второй Самозванец вот-вот захватит Москву и лишит Шуйского царского трона? В чем же дело? А может все дело в том, что бояре Романовы пользуются у народа доверием еще со времен Ивана Грозного, когда его жена, Анастасия Романова, была особо почитаема у москвитян. Была и другая мысль: Шуйский, не в пример Борису Годунову, дал клятвенный посул боярам: никого не казнить и никого не отсылать в ссылку. Но Шуйского не должна покидать думка, что влиятельнейший из бояр, ныне служитель церкви и Господа, может вдругорядь привлечен новым Самозванцем, что нанесет Шуйскому сильнейший удар.

На Руси смута, лихолетье. Отряды Лжедмитрия Второго рыскают по многим уездам. У царя не хватает верных воевод, дабы разослать их по городам. Шуйский начал привлекать даже пожилых начальных людей, кои воеводствовали двадцать-тридцать лет назад.

Только что из Владимира в Ростов прибыл воевода Третьяк Сеитов, некогда правивший Ростовом Великим. В почтенных летах, но, слава Богу, еще бодр, и крепок здоровьем.

Беседа с Сеитовым была продолжительной. Третьяк Федорович, приняв благословение владыки, долго рассказывал о последних новостях: положении в Москве, изменах бояр, отшатнувшихся к Самозванцу, о грамотах «твердыни православия» патриарха Гермогена, кой решительно не признавал Лжедмитрия.

(Позднее Гермогена по приказу Самозванца бросят в темницу Чудова монастыря, где он и умрет от голода[979]).

Поведал Сеитов и о набегах шляхты на подмосковные города и веси.

— Многие Замосковные города отшатнулись к Вору. В чем его успех, Третьяк Федорович?

Сеитов посмотрел на митрополита с нескрываемым удивлением.

— Не верю, что Федор Никитич Романов худо осведомлен о подоплеке успехов Самозванца.

— Любопытно послушать умудренного воеводу.

Третьяк Федорович пожал плечами и ответил:

— Подоплека проще простого, владыка. Народ всё еще по-прежнему верит, что Самозванец принесет ему лучшую долю. Издавна народ желает видеть на троне доброго государя. Дворяне же явно не алчут сражаться за боярского царя. Да ты, владыка, и сам о том ведаешь… Мнится мне, что паны припожалуют и в Ростов. Здесь, как известно, есть чем поживиться.

— Какие у тебя доводы, Третьяк Федорович?

— О том поговаривают в Разрядном приказе. Его лазутчики тоже не дремлют. И не только Ростов поджидает беда, но и Ярославль, Суздаль и Углич. Ян Сапега наметил себе богатейший Троице-Сергиевский монастырь. Русь ожидают страшные напасти.

— И у меня такое предчувствие, Третьяк Федорович.

— Ростов, можно сказать, без укреплений. Я еще в молодости норовил ударить челом царю, дабы помог казной укрепить город, но государю было не до Ростова. Всю калиту съедала война с Ливонией.

— Ведаю, Третьяк Федорович. Приключись набег — в осаде сидеть тщетно. Где ж выход?

— Я ведь сюда, владыка, не гостевать приехал. Намедни был у царя в Москве и получил от Василия Шуйского приказ — учинить отпор тушинцам в Замосковье. Я уже отписал грамоты в Суздаль, Муром, Ярославль и Переяславль-Залесский, дабы воеводы с усердием выполнили распоряжение царя, крепили осаду и высылали под мое начало детей боярских[980] и даточных людей. Дворянское ополчение намерен собрать в Переяславле. В Ростов же сам наведался, понеже мне легче здесь ратных людей поднять. С завтрашнего дня, владыка, начну готовить войско.

— Благословляю тебя, Третьяк Федорович. Для ополчения понадобится немало денег. Зело помогу тебе своей казной…

На другой день Филарет отправил Ивана Шестова, супругу и детей в Домнино. Тягостным было прощание.


* * *
Изведав, что в Ростове появился Сеитов, Иван Осипович заспешил к воеводским хоромам. Он не мог уехать в имение Шестова, не попрощавшись с Третьяком Федоровичем.

У крыльца задержали послужильцы, приехавшие с воеводой. Глянули на старика и недовольно прикрикнули:

— Куда прешься?

— К воеводе мне, ребятушки. Пропустите.

— Недосуг воеводе. Именитых людей на ратный совет поджидает. А ты кто такой?

— Крестьянин.

Послужильцы загоготали:

— Мужиков воевода не приглашал. С посконной рожей в красные ряды не суйся. Ступай-ка восвояси, старый пень.

Иван Осипович, качая головой, посмотрел на послужильцев. Молодые, дюжие, дерзкие. Вот и он когда-то был таким. И как же давно это было! «Старый пень». Стрелой пролетели годы.

— Зря усмехаетесь, ребятушки. И вам старости не избежать. Восвояси я не пойду. Доложите воеводе, что к нему пришел попрощаться бывший его послужилец, Иван Сусанин.

— А сказывал «крестьянин». Завираешься, дед. Из мужичья в послужильцы не берут. Ступай прочь, тебе говорят!

— И не подумаю.

— Какой же ты упертый. Силой прогоним!

Но тут на крыльцо спустился старший послужилец Сеитова, молвил:

— Лазунка! Велено тебе ехать до губного старосты. Воевода кличет.

— Мигом, Лукьян Петрович!

Лазунка побежал к конюшне, а оставшийся послужилец указал рукой на просителя.

— Какой-то странный старик, Лукьян Петрович. До воеводы домогается.

Пришлось Сусанину вновь изложить свою просьбу. Лукьян хмыкнул и пожал плечами.

— Ты уж доложи, мил человек.

Лукьян, так и ничего не сказав, поднялся в воеводские покои. Иван Осипович удрученно вздохнул.

«Тяжко мужику пробиться к господам. Взашей сыромятную душу гонят».

А на крыльцо быстрым шагом спустился Третьяк Федорович. Зорко глянул на старика и, глазам своим не веря, произнес:

— Бог ты мой!.. Друже!

— Признал-таки, Третьяк Федорыч.

Сеитов стиснул Сусанина в своих объятиях.

— Что годы делают!.. А ну пойдем, друже, в мои покои.

На глазах изумленного послужильца, воевода обнял «крестьянина» за плечи и повел в терем. Вот те и «старый пень!».

Третьяк был искренне рад встрече с Сусаниным. Сколь лет миновало, но он его не забывал, памятуя и поездку с ним в Москву, и помощь его супруге Полине, да и все его добрые дела, кои никогда не изглаживаться из памяти.

Сеитов всегда вспоминался Сусанину молодым, а сейчас его обнимал рослый, седовласый старик, коему не менее шести десятков, но все еще крепкотелому и уверенному в поступи. А голос и вовсе не изменился.

Третьяк усадил Сусанина в кресло, налил в чарки вина.

— Давай-ка вспомним нашу молодость, друже… А теперь рассказывай.

Иван Осипович, понимая, что у воеводы дел не в проворот, весьма коротко поведал о своей жизни, а затем спросил:

— Сам-то как, Третьяк Федорыч? И все ли, слава Богу, с Полиной?

— Во многих городах на воеводстве сидел, и вот опять царю пригодился. Супруга моя жива и здорова. Принесла мне трех сыновей и дочь. Ныне и вовсе богатый — пятеро внуков. Только бы покойно старость доживать, друже, да вот Смута на Руси загуляла.

— Худо на Руси, Третьяк Федорыч.

В покои вошел Лукьян, доложил:

— Все приглашенные собрались на совет, воевода.

— Сейчас буду… Давай прощаться, друже. Свел-таки нас Господь.

Тепло распрощались бывший послужилец и воевода.

Глава 18 ЯРОСЛАВЕЦ ВАСИЛИЙ КОНДАК

Возок, в сопровождении пятерых конных оружных послужильцев и Ивана Сусанина, двигался по Ярославской дороге. Миновали Шепецкий ям[981]. Не доезжая верст десять до Ярославля, возок настигли четверо всадников, крикнули вознице:

— Стой, борода!

Возок остановился. Иван Васильевич Шестов распахнул дверцу. Всадники в крестьянской сряде, но каждый с прадедовским мечом и рогатиной.

— В чем дело, мужики?

— Укрывайся, барин! Сверни-ка на проселочную дорогу.

— С какой стати?

— На Ярославль большой силой движутся ляхи. Скоро здесь будут.

Шестов растерянно оглянулся на Сусанина, а тот подъехал к вершникам.

— Как скоро, мужики?

— И получаса не минует. Догонят вас ляхи и саблями посекут. Сворачивайте! Тут версты через три лесная деревушка Селивановка будет. Там и отсидитесь.

Иван Осипович увидел испуганное лицо Ксении Ивановны и твердо высказал:

— Рисковать не будем, барин. Надо в деревушку. А я в Ярославль наведаюсь.

— Да зачем, Иван Осипыч?

— Дабы самому познать, что там деется. Коль все, слава Богу, к вам немедля прибуду. Вам же из деревеньки лучше никуда не отъезжать.

— Господи, Иван Осипович! — воскликнула Ксения Ивановна, явно не желавшая расставаться со старостой.

— Ты уж прости, матушка Ксения Ивановна. На время покину вас. Поворачивайте, ради Христа!

Мужики помчали в сторону Ярославля, за ними припустил и Иван Осипович.

Очутившись в Ярославле еще до подхода польского войска, Иван Осипович не ведал, куда ему приткнуться. Город встревожено гудел. Жители уже изведали о приближении жестокого воинства Лисовского. По кривым улицам и переулкам, лишенные покоя, сновали люди и подводы. Из хлевов, порой, доносились пронзительные ревы скотины…

«Никак, кое-кто коров и овец режет… А подводы куда с кладями и тюками? Купцы мечутся, добро свое спасают. Небось, в Рубленый город подались… А сколь ремесленного люда?!».

Иван Осипович еще в Ростове Великом был наслышан, что Ярославль лишь Москве уступает своими мастерами-умельцами. Здесь сотни искусников: кузнецы, гвоздари, замочники, серебренники, портные, рукавичники, шубники, плотники, гончары, каменщики, иконописцы… Многие изделия ярославских умельцев — резьба по дереву, изразцы, шитые и набивные ткани, серебряная и медная посуда, настолько были изумительно сотворены, что ими дивились не только в Ростове, но и в стольном граде. А ярославское «белое мыло», льняные изделия — полотна, холсты, крашенина — зеркала и изделия из кожи славились на всех торгах Руси.

С той поры, когда Сусанин впервые побывал в Ярославле, город изрядно разросся.[982] И вот этим богатым городом надумали поживиться банды Лисовского.

Однако тяжеленько им придется, подумалось Ивану Осиповичу. В Ярославле собралось большое ополчение воеводы Вышеславцева, в коем оказались вологжане, тотьмичи, пошехонцы, костромичи, галичане, романовцы…

А тяжело нагруженные подводы все двигались и двигались к Рубленому городу. Иван Осипович, взяв лошадь под уздцы, жался к обочине. Увидел, как встречу подводам вышел высокий старик в меховой шапке и добротном суконном кафтане. Густая серебряная борода, в руке — посох. Шел невозмутимо, степенно, не сходя с дороги. Передняя повода замедлила ход, а затем и вовсе остановилась. С телеги сошел купец в почтенных летах, уважительно приподнял лисью шапку.

— Здрав буде, Василий Прокофьич. Никак, из Рубленого города? Чай, местечко приглянул для своего товаришка.

— Не приглянул, Лука Иваныч, и не стану приглядывать, — сердито произнес старик и, еще больше нахмурив седые клокастые брови, добавил. — На ополченцев не надеешься? Перед ворогом будешь спину прогибать, Дурандин?

Лука Дурандин вновь сел на телегу, ехидно скривил узкогубый рот.

— Не твоя забота, Кондак, меня уму-разуму наставлять. Ныне ворог, почитай, по всем городам стоит.

— Недолго латинянам святую Русь поганить! — гневно сверкнул газами Василий Кондак и, презрительно махнув на Дурандина рукой, пошагал дальше.

«Василий Кондак… Знакомое имя. Господи, да благодаря нему архиепископа Давыда царь Иван Грозный из епархии вытурил!.. Да и Лука Дурандин — купчина знакомый. Он же к владыке в Ростов наезжал. Давно сие было, и все же дни службы у Давыда не остались забытыми».

Кондак поравнялся с Сусаниным, и тут Иван Осипович произнес:

— Слышал твои слова, Василь Прокофьич. Праведные слова ты сказал. Буде иноверцам Русь осквернять.

— Буде… Прости, старина, но тебя не ведаю.

— Не ярославец я, Василь Прокофьич. Ехал в костромской уезд из Ростова, да тут всадники настигли. Войско-де злого ворога Лисовского по пятам бежит. Вот и угодил в Ярославль.

— И что дале, старина?

— Не ведаю, где притулиться.

Василий Кондак пытливо глянул на Сусанина и вопросил:

— В Бога истово веруешь или без особого прилежания?

Не знал Иван Осипович, что не только торговыми делами славился среди ярославцев Василий Кондак, а своей непритворной набожностью, свято соблюдая все христианские обряды.

— О том Богу судить, Василь Прокофьич.

— Воистину, старина. А ну молви, опричь «Отче наш» какую-нибудь молитву.

— Могу и молвить, — пожал плечами Иван Осипович. — Пресвятая Троица помилуй нас. Господи, очисти грехи наши. Святый, посели и исцели немощи наши именем твоим ради. Пролей, Господи, священной капли крови твоей в мое сердце, иссохшее от грехов, страстей и всяких нечистот душевных и телесных…

— Буде, старина. Верю тебе. Кажись, кривдой не жил и Бога почитал. А без Бога в душе живут неправедные люди. Пойдем на мой двор. Найду тебе пристанище.

Глава 19 ВОЕВОДА ВЫШЕСЛАВЦЕВ

Из Тушинского лагеря отряды ляхов рассылались по многим городам. Канцлер Лев Сапега отрядил войско Лисовского на Владимир, самонадеянно подумав, что город будет легко взят, но под Владимиром Лисовский потерпел полную неудачу и повернул на Суздаль, взял его и «со всеми своими полчаны» двинулся на Ярославль. Впереди войска шел передовой полк под началом панов Будзило, Микулинского и бывшего ростовского воеводы, тушинца Ивана Наумова, кой верой и правдой служил Лжедмитрию Второму.

В Ярославле изведали о движении противника[983]. К реке Пахне из города выслали заставу, коя четыре дня обороняла переправу. Будзило и Микулинский диву дивились: застава не так уж и велика, но бьется она с таким ожесточением, что каждый раз «рыцарям» приходилось отступать.

На помощь пришел Иван Наумов:

— Я, панове, хоть и стар годами,но еще крепок и умишко не потерял. Надо перехитрить ярославцев. Часть воинов оставить у моста, а главные силы перекинуть вверх реки, воздвигнуть там переправу, а затем с тылу ударить по ярославцам.

Будзило и Микулинский одобрили план Наумова. Мужественная застава была перебита.

Вскоре ляхи обрушились на неукрепленные слободы, окружавшие Земляной город и сожгли их. Ярославцы отошли за крепостные стены. Ляхи, начиная осаду, решили разложить осажденных, намереваясь добиться добровольной сдачи города. К стенам Земляного города для переговоров был послан богатый немецкий купец Иоахим Шмит, кой много лет жил в Ярославле и имел большие торговые связи не только с иноземными, но и местными русскими купцами.

— Одумайтесь! — начал свою речь немчин. — Я пришел к вам не как воин, а как торговый человек, которого хорошо знают все ярославцы. — Польские воины сожгли пригород. Они настолько сильны, что им не составит труда овладеть Земляным городом, но тогда и он будет сожжен дотла. Сгорят церкви, гостиные дворы и торговые лавки, а все люди будут изрублены. Я надеюсь на разум купечества и всех торговых людей. Ярославль богат таким народом. Неужели вы позволите пропасть вашему добру? Отройте ворота и польские воины никого и ничего не тронут.

На стены поднялся старый, почитаемый купец Василий Кондаков, кой когда-то не позволил немчинам поставить католическую божницу.

— Что ты намерен ответить, Василий Прокофьич? — спросил его воевода Вышеславцев.

— Давно ведаю этого немчина. Человек он хищный, жестокосердный и загребистый. Помышляет всех торговых людей под себя подмять. Ляхам же — лизоблюд. Подбивает ярослвцев к Жигмонду переметнуться. Злыдень! Надо дать ему от ворот — поворот.

Лицо Кондака было разгневанным.

— Погодь, Василий Прокофьич. К Жигмонду, сказываешь, подбивает?

Воевода Вышеславцев совсем недавно появился в Ярославле. Ранее он был в Новгороде вкупе с именитым полководцем Михаилом Скопиным-Шуйским. Изведав, что в Вологде собралось народное ополчение, Михаил Скопин поручил Вышеславцеву возглавить его и выступить на освобождение от ляхов Романова и Ярославля.

Город Романов считался, чуть ли не самой надежной опорой для поляков, ибо в нем засели татарские мурзы и многие дети боярские[984]. Взять город было нелегко. Никита Вышеславцев от имени ополченцев направил в Романов грамоту, в коей говорилось, что Лжедмитрий есть истинный вор и богоотступник и разоритель истинной православной веры, «сами над собой видите, что над вами деется, матерей ваших и сестер, и жен, и дочерей на постели емлют, и домы ваши разоряют, и вас на смерть побивают».

Доброхоты Самозванца запросили помощи у ярославского воеводы Федора Борятинского. Тот выслал весомую подмогу — отряд поляков под началом пана Голобовича. Однако приход ляхов не спас положения: Вышеславцев одержал славную победу и пошел на избавления Ярославля.

Борятинского обуял страх. Он немешкотно отправил гонцов я к Яну Сапеге, молил о неотложной помощи, прося, дабы к нему скорее прислали самого Лисовского.

Лжедмитрий дал Сапеге строжайший наказ: Лисовскому «идти наспех днем и ночью, чтобы изменники наши к Ярославлю не подошли, и дурна бы никоторого не учинили, и Ярославского уезда не извоевали».

К Борятинскому был снаряжен и большой отряд ляхов из Суздаля, посланный воеводой Плещеевым. Под Ярославлем оказались внушительные силы, но горожане, насытившиеся бесчинствами поляков, давно уже поджидали Вышеславцева. Сотни из них еще раньше бежали из Ярославля, дабы вступить в ряды ополчения. Вышеславцев остановился вблизи города, у села Егорьевского. Навстречу ему выступил из Ярославля весь польский гарнизон под началом пана Тышкевича, однако сражение ляхами было проиграно. С остатками войска Тышкевич отступил в Ярославль. В городе началось восстание. Федору Борятинскому, дьяку Богдану Сутупову и пану Тышкевичу удалось бежать.

С огромным воодушевлением, хлебом-солью встретили освобожденные от ига иноземцев ярославцы ополчение Вышеславцева. Но талантливый воевода и горожане понимали, что борьба еще не окончена, что враг сделает еще немало попыток, дабы вновь захватить важнейший стратегический и торговый центр Верхнего Поволжья.

В Ярославле готовились к дальнейшей упорной борьбе, спешно чинили и строили укрепления…

Воевода, глянув на суровое лицо Кондака, жестко произнес:

— Сего немчина надо заманить в город. Пусть перед всем народом свои поганые речи изрекает.

Так и сделали. Вышли из крепостных ворот и заманили посланника ляхов в город.

Немчин, оказавшись перед огромной сумрачной толпой, на какое-то время похолодел от страха. Стоит ли говорить о сдаче города столь озлобленной ораве? Русские люди терпеливы, но иногда они взрываются, как бочка с порохом. Спаси и сохрани от этого, пресвятая дева Мария! В толпе немало богатых купцов, лица их не так уж и неприветливы. Вон — доброжелательное лицо Луки Дурандина: понимает, что перед войском Лисовского городу не устоять, а посему для купцов выгодней уладиться без кровопролития, ибо обозленный Лисовский до нитки разорит всех торговых людей. Сей же знаменитый предводитель обещал Шмиту тысячу злотых. Громадные деньги!

Противоречивые мысли заглушила жадность, и купец повторил свои слова.

Иван Осипович стоял в толпе и напряженно вглядывался в лица ярославцев. Чем же они ответят на призыв немчина? Неужели прельстятся словами пособника врагов, кои кровью залили Русь.

На рундук поднялся Василий Кондак. Большая, серебряная борода его трепыхалась на упругом осеннем ветру.

— Что скажешь, преславный град Ярославль? Согласимся ляхам ворота открыть, аль встанем на защиту матерей, жен и детей от мала до велика?

Громадье малость помолчало, а затем кипуче взметнулось, да так могутно, как будто неистовый ураган по площади пронесся:

— Не пустим ляхов!

— Насмерть биться!

— Отстоим град Ярославль!

По телу Ивана Осиповича пробежал озноб, вызванный мятежным откликом взбудораженной толпы, и его суровый возглас слился с будоражащим всенародным кличем.

— Спасибо, братья! — воскликнул Вышеславцев и повернулся к посланнику ляхов. — А с этим что делать?

— В котел злыдня! — вновь взревела толпа.

Немчина «бросили в котел, наполненный кипящим медом, а затем вылили это варево за городские стены[985]».

Лисовский норовил поколебать твердость защитников Ярославля, но его затея провалилась.

Глава 20 ЗЛАЯ СЕЧА

Лишь некоторое время спустя узнал Сусанин о трагической судьбе Третьяка Сеитова и разорении Ростова Великого.


Изведав о намерении царя Василия Шуйского, Ян Сапега собрал военачальников на совет.

— Шуйский надумал вернуть себе Замосковные города. Владимирский воевода Третьяк Сеитов собирает ополчение из земель бывшей Ростово-Суздальской Руси. (Сапега неплохо знал историю древнего русского государства). По замыслу Сеитова ополченцы должны собраться в Переяславле-Залесском, на родине полководца Александра Невского, чтобы воодушевить воинство на успешный захват Тушина. Дерзкая идея! Воевода Сеитов, как мне докладывали, весьма опытный, видавший виды враг. Надо разрушить его планы. В Переяславль я сегодня же отправлю своих людей, чтобы окончательно разложить горожан. Уверен: нам будет сопутствовать удача. Переяславль не так уж и силен ратным людом. Значительная часть местных дворян ушла на защиту Троице-Сергиева монастыря, а чернь колеблется. Местные крестьяне недовольны фуражирами-загонщиками, присланными из Тушина. Заготовители сена, фуража и съестных припасов чересчур усердствуют. Царя Дмитрия засыпали челобитными.

«Загонщки», в сопровождении вооруженных отрядов проникли вглубь Переяславского уезда. «Местные приказные не имели достаточно сил, чтобы воспрепятствовать грабежам и насилиям», и тогда оставшиеся переяславские дворяне, ремесленный люд и крестьяне решили целовать крест «царю Дмитрию» и просить защиты у гетмана Сапеги. Переяславские послы и рассказали гетману о приготовлениях воеводы Сеитова.

Сапега не стал мешкать. На другой же день он отправил в Переяславль отряд под началом Петра Голобовича и обрусевшего шведа Лауренса Бьюгова. Костяк отряда составляли запорожские казаки и татары, усиленные тремя гусарскими ротами.

Гетман сопутствовал отряд следующими словами:

— Всех местных жителей привести к присяге, а если откажутся — воевать, палить, бить!

Переяславль был взят без боя. К тушинцами присоединились около двухсот переяславских детей боярских.

Третьяк Сеитов, во главе владимирского и муромского ополчения, выступил из Владимира 8 октября 1608 года. По дороге он соединился с ратными людьми Суздаля и Юрьевца. В Переяславле же он полгал увидеть ополченцев из Ростова и Ярославля, но вскоре в Юрьев Польский примчал гонец и принес худую весть:

— Переяславль отшатнулся к Вору и открыл ворота войску Сапеги. Почитай, все дворяне переметнулись к врагам.

Предательство переяславцев круто изменило все планы Сеитова. Теперь ему предстояло соединиться с ростовцами и ярославцами, пришедшими в Ростов Великий.

Из Переяславля в Ростов поскакали и послы отряда Голобовича и Бьюгова — к митрополиту Филарету и жителям Ростова с грамотой, в коей предложили целовать крест «царю Дмитрию».

Филарет приказал созвать народ на Соборной площади, поведал о грамоте, а после этого воскликнул:

— Не мыслю, что ростовский народ, давший Руси Сергия Радонежского, уподобится изменникам переяславцам, кои вознамерились служить польскому ставленнику и католической вере. Согласен ли ты, народ ростовский, предать православие?

— Не бывать тому, владыка!

— Смерть примем, но Христу не изменим!

Филарет благословил сонмище и разорвал грамоту, посланников же приказал заключить в узилище.

Отказ Филарета и ростовцев послужил для отряда Голобовича и Бьюгова сигналом для похода на Ростов. Узнав о приближении тушинцев, ярославские дворяне и даточные люди пришли на митрополичий двор и попросили Филарета оставить Ростов и «сесть в осаду» в Ярославле, в коем имеются укрепления. Но митрополит твердо молвил:

— Я не заяц, аки бегать от волка. В Ростове нет укреплений, стало быть, врага надо встретить в поле. Надо зело биться, дабы град православный не был покорен злым ворогом. А коль падем от супостата, то венцы мученические от Бога примем.

Люди же продолжали молить его уйти с ними в Ярославль, но Филарет непоколебимо заявил:

— Великие муки приму, но храм пресвятой Богородицы и ростовских чудотворцев не оставлю!

Поддержал владыку и воевода Сеитов. Ратники же в своих суждениях разделились. Многие ярославцы предпочли покинуть Ростов, а другие, «яко овцы при пастыре своем, при архиерее божии осташася».

15 октября на поредевшее войско, вышедшее в походном порядке из Ростова, обрушилась хорошо подготовленная конница Голобовича. Наспех сколоченные отряды ополченцев дрогнули и отступили в Ростов. Завязалась жестокая сеча. Ополченцы и жители Ростова «бились до упаду». Потери были значительными и с той и с другой стороны. Голобович и Бьюгов не ожидали такого яростного сопротивления.

Особенно неустрашимо ратоборствовал воевода Третьяк Сеитов. Отважный по натуре, глубоко преданный Отчизне, он не выносил предателей, отшатнувшихся к Вору. (Не случайно царь Василий Шуйский долго искал человека, кой был бы без «шатости» и не продался бы ляхам ни за какие посулы. Третьяк Сеитов снискал уважение народа во всех городах, где бы он ни воеводствовал).

Сейчас он бился с переяславцами, и его мужественное лицо было искажено от неописуемого гнева. Его окровавленная сабля поразила уже несколько изменщиков.

И все же защитники города были постепенно оттеснены к соборной церкви Успения пресвятой Богородицы, «где они затворились вместе с Филаретом и духовенством и в течение нескольких часов отбивали наскоки противника».

Летописец напишет:

«Егда же литовский гетман Сапега, прiиде в монастырь Святыя Троицы Сергия чудотворца, тогда града Переяславля-Залескаго люди всяких чинов, забывшие крестное целование, измениша своему государю благоверному царю Василiю Иоанновичу Московскому и присташа к сопротивным, и, соединившеся с литовскими людьми, поидоша ко граду Ростову… Переяславцы и литва начаша избивати людей, не убежавших в Ярославль, такоже приидоша к церкви. Митрополит же повелел утвердити двери, но враги их принялись разбивать.

Митрополит же, к дверям пришед, начал говорити к переяславцам, увещевал, чтоб помнили свою православную христiанскую веру и от литовских бы людей отстали и чтоб обратились к своему государю, ему же крест целоваша; а переяславцы, яко волки, возопиша велиим гласом и начаше жесточае в двери бити, и выбивше двери, начаша сещи людей, и изсекоша множество неповиннаго народа. Раку же чудотворца Леонтiя златую (сняли), разсекоша на части и по жребиям разделиша себе, и всю казну церковную и архиерейскую и градскую разграбиша, и вси церкви и весь град раззориша и опустошиша».

Ростов подвергся страшному разорению. В живых оставили одного митрополита и воеводу Сеитова.

«Филарета пощадили, над ним поиздевались изрядно, сорвали святительские одежды, одели в грубую сермягу, затем посадили на возок с какой-то женщиной (это было серьезным оскорблением для митрополита) и повезли в Тушино. Литовские люди Ростов весь выжгли и людей присекли»[986].

Сапега же из-под Троицы послал в Ростов воеводу Матвея Плещеева с литовскими людьми; «и стоя Матвей в Ростове, многия пакости градом и уездам творяше».

Глава 21 ЧЕСТЬ ДОРОЖЕ СМЕРТИ!

Если Филарета пересадили из телеги в возок, то Третьяка Сеитова не только оставили на подводе, но и стиснули его руки колодками. В Тушине его бросили в подклет, где он просидел без пищи двое суток. А затем в воеводе пришел князь Федор Засекин и произнес:

— Великий государь Дмитрий милостив и ты можешь спастись.

— Изменив Отечеству?

— О какой измене ты говоришь, Сеитов? Дмитрий — природный царь, Рюрикович, сын Ивана Грозного. На его сторону перешли самые высокие боярские роды — Трубецкие, Черкасские, Мосальские, Голицыны, Сицкие… Они-то искренне верят в подлинность Дмитрия. А народ?

— Ни один из названных тобой бояр не верит Самозванцу. За жизни свои трясутся, за свои богатые хоромы, оставленные в Москве. Гнусные люди… Что же касается народа, то он слишком доверчив, полагая, что добрый царь избавит его от нищеты, тяжелых повинностей и поборов. Но сие — временное помрачение. Уже сейчас многие города поняли, что за «царь-избавитель» пришел на русскую землю. Через год-два самозванцев и в помине не будет на Руси… Не хочу тебя, изменника, видеть.

— Презираешь? Праведника из себя корчишь? У других же рыльце в пуху. Дурак ты, Сеитов. Помяни мое слово: вскоре власть короля Сигизмунда испустится не только на Москву, но и на все русские города. И вовсе не худо будет, коль на троне окажется Дмитрий или сын короля, Владислав. И тот и другой, как ты слышал, не Иван Грозный, а слабодушные люди, коими можно вертеть, как игрушкой. О таком царе господам можно только мечтать. Вся власть будет в наших руках. Вся власть!

— На польский повадок? — усмехнулся Третьяк Федорович.

— А хотя бы и на польский. Милое дело, Сеитов.

— Уж куда милое. Об царя можно ноги вытирать, а в державе затеется такой разброд, что от нее останутся рожки да ножки. Любой ворог одолеет. Не смеши меня, Засекин.

— Я к тебе, Сеитов, пришел не балясы разводить. Твоя жизнь — в твоих руках. Сам царь Дмитрий Иванович повелел к тебе наведаться.

— Какая честь!

— Не язви, Сеитов! Царь намерен не только оставить тебя в воеводах, но, и хочет сделать тебя боярином и советником в ратных делах.

— Это, за какие же заслуги? Уж, не за Угру ли?

Весной 1608 года Самозванец с гетманом Рожинским двинулся к Болхову и здесь в двухдневной битве поразил войско Василия Шуйского. Болхов присягнул Лжедмитрию, но пять тысяч ратных людей, под началом Третьяка Сеитова, ночью вышли из крепости, переправились через Угру и пришли в Москву, огласив царю и народу, что у Вора не такое уж и великое войско, и что его вполне можно разбить. Однако нерешительный Василий Шуйский упустил время для победы…

Федор Засекин поперхнулся. Под Угрой он находился в рати Шуйского, а затем переметнулся к Самозванцу.

— Так, за какие же заслуги, Засекин?

Князь некоторое время помолчал, а затем произнес:

— Кривить душой не стану, Сеитов. По твоим делам ты достоин казни, но царю куда выгодней оставить тебя в живых.

— Теперь понятно. Уж куда выгодней. То-то все дворянство уразумеет: царь милостив, даже врагов своих в бояре жалует. На всю Русь слух пойдет. Дворяне табуном к Вору побегут. Хватко же замышлено. Только знай, Засекин, дворяне Сеитовы честь свою никогда не продавали.

— Эко чего помянул. Сегодня в чести, а завтра — свиней пасти.

— Уходи, подлый переметчик! — вскипел Третьяк Федорович.

— Я-то уйду, и поживу еще, слава Богу. А вот тебя, дурака, ждет казнь лютая. Одумайся!

— Честь дороже смерти, — твердо молвил Сеитов и плюнул предателю в лицо.

Самозванец не решился казнить Сеитова прилюдно. Ночью его тайно вывезли в лес и изрубили саблями.

Глава 22 ГЕРОИЗМ ЯРОСЛАВЦЕВ

Перед Вышеславцевым стояла зело трудная задача. Ему не давал покоя Земляной город, самый большой, наиболее заселенный и богатый участок Ярославля, в коем расположились купцы и ремесленники, и торговые ряды. Когда-то Земляной город был окружен глубоким земляным рвом, заполненным водой, высоким земляным валом и обнесен добротным деревянным тыном с более чем двадцатью башнями. Вал, от самой Волги, тянулся от Семеновского съезда до Власьевской башни, откуда шел к северо-западной стене Спасского монастыря.

Обитель являлась независимой частью Ярославля, и находилась между Земляным городом и слободами. Южная стена Спасского монастыря пролегала к Которосли. Монастырь, один из богатейших на Руси, был обнесен крепкими массивными каменными стенами, являлся наиболее укрепленной частью Ярославля. За обитель можно было не беспокоиться, а вот Земляной город приводил воеводу в уныние.

Ров обмелел, земляной вал осыпался, а деревянный острог из заостренных сверху бревен изрядно обветшал. Тревожило Вышеславцева и то, что острог тянулся на целых две версты, и ни одной пушки на башнях острога не было. Ляхи могли напасть на любое место крепости. Ополченцев приходилось рассредоточивать на очень большом расстоянии.

Воевода кинул клич:

— Все, кто способен держать топоры и заступы, на укрепление Земляного города.

Ярославцы горячо откликнулись. Был среди них и Иван Осипович. Он трудился на починке тына, не покладая рук. Ремесленные люди довольно говаривали:

— Ай да старик! За троих мужиков ломит.

Приметил Ивана Осиповича и воевода:

— Молодцом, отец. Никак был свычен к тяжкой работе?

— Доводилось, воевода.

— По работе видно. Жаль, времени кот наплакал. Зело много прорех в тыне.

Ивану Осиповичу невольно вспомнились слова его бывшего содруга Слоты, когда они ехали вдоль тына по Земляному городу. Уже тогда сметливый мужик озабоченно заметил:

— Худая крепость. Напади ворог — и нет Земляного города.

«На что надеялись прежние ярославские воеводы? — невольно подумалось Сусанину. — Чужеземец-де далече. До крепости ли им было? Лишь бы брюхо набить. Сечи-де далеко, ни лях, ни татарин, ни турок до Ярославля не добежит. На кой ляд калиту на крепость изводить? Вот и промахнулись, недоумки. Ныне же поспешать надо. Воевода прав: времени на починку тына не Бог весть сколько».

Рубил бревна для прорех острога, а в мыслях — Иван Шестов да Ксения Ивановна с Михаилом. Как они там, надежно ли укрылись в Селивановке? Чаял, денька два в Ярославле побыть, а тут и вовсе застрял. Ляхи обложили город со всех сторон, и муха не проскочит. Теперь один Бог ведает, когда он прибудет к Шестовым. Ляхи зело сильны, они вот-вот кинутся на крепость. Но и ярославцы сильны духом. Лютые будут сечи.

Ляхи приступили к осаде на другой же день, но все ожесточенные наскоки на укрепления города были мужественно отбиты. Однако через два дня Будзило и Наумов пошли на новый приступ Земляного города. «Пришли к большому острогу всеми людьми». Главный удар ляхи направили на Власьевские ворота. Здесь им удалось поджечь деревянную стену. Начался пожар. Замешательством воспользовался изменник — служка Спасского монастыря Гришка Каловский. Глубокой ночью он отворил Семеновские ворота и впустил воров в Земляной город. Начались беспощадные бои, и все же защитников острога оказалось гораздо меньше, им пришлось отступить в Рубленый город и Спасский монастырь. Острог же ляхи предали разорению и пожару.

Будзило поспешил сообщить о захвате Ярославля в Тушинский лагерь, но осажденные Рубленого города и не думали сдаваться. Надеясь на богатую добычу, банды Будзилы и Наумова сражались с остервенением, приступ следовал за приступом. Вскоре началась еще более ожесточенная схватка.

«В шестом часу ночи воры пришли к острогу со всеми людьми великими, со щиты и огнем, смолеными бочками, с таранами и огненными стрелами». Но и эта жесточайшая атака была отбита ополченцами.

Воевода Вышеславцев не ограничился обороной. Он вновь собрал ярославцев у храма Ильи Пророка и произнес жгучую речь:

— Поганые иноверцы обложили весь Рубленый город. Совсем недавно град Ярославль уже был в руках латынян, и вы отменно помните их изуверства. Так неужели, братья, мы вновь позволим ляхам грабить наши дома, осквернять православные храмы и предавать сраму девушек и женщин?!

— Не позволим! — горячо, неистово отозвались ярославцы.

— А коли так, братья, выйдем за стены и с именем Господа побьем иноземцев!

В вылазке принял участие и Иван Осипович. Впервые ему, обуреваемому неодолимой местью к злодеям, довелось сразиться с ляхами. Ярость ополченцев была настолько отчаянной и повелительной, что ляхи не могли сдержать ожесточенный натиск осажденных и потерпели сокрушительное поражение. Ополченцам удалось захватить много оружия, знамена и множество пленных.

Будзило, Микулинский и изменщик Наумов, понеся огромные потери и увидев всю тщетность своих попыток захватить Ярославль, решили отступить от города и направились к Угличу.

Иван Осипович тотчас направился в Селивановку. На его счастье Шестовы оказались на месте: ляхи не «заглянули» в глухую деревеньку. Через два дня все благополучно добрались до имения.

Глава 23 ФИЛАРЕТ И САМОЗВАНЕЦ

Вдоль возка взад-вперед, со свистом и разухабистыми криками проносились мелкие и крупные группы оружных людей. Филарет пригляделся. Казаки, ляхи, немцы, венгры… Господ и, что происходит и к кому его привезут?

На третий день, утром, Филарету вернули митрополичье облачение.

Возок въехал в Тушино, заполненное разноплеменным войском. Один из ляхов открыл дверцу перед добротной избой на высоком подклете.

— Прошу, архипастырь, в царские палаты.

Сказал с неприкрытой усмешкой. Филарет помышлял колко ответить, но тут увидел перед собой рыжебородого священника в бархатной камилавке[987], кой кинулся к руке владыки.

— Благослови, святый отче.

От попа за версту несло винным перегаром.

— Бражников не благословляю. Постыдись, отче! — сердито молвил Филарет и поднялся на крыльцо, на передней ступеньке коего стояли два молодца в красных стрелецких кафтанах с бердышами. Со стуком брякнули оружьем и распахнули двери. Раздался возглас:

— Митрополит Ростовский и Ярославский Филарет!

В «палатах царских» было людно. На лавках сидели богато разодетые люди, а в кресле, за красным углом, какой-то, пришибленного вида, мужичок с блеклым, отечным лицом и прищурами, возбужденными глазами.

Вновь прозвучал возглас:

— Великий царь и государь, и великий князь всея Белыя и Малыя Руси самодержец, Дмитрий Иванович!

Самозванец поднялся из кресла и, раскинув руки, ступил навстречу Филарету. Бояре уже ему поведали, что Филарет «был роста и полноты средних, божественное писание разумел, нравом был опальчив и мнителен, а такой владетельный, что и царь его боялся. К духовному сану был милостив и не сребролюбив, всеми царскими делами и ратными владел».

— Рад вновь встретиться с тобой, сродником моего покойного брата, царя Федора Ивановича. Поди, не забыл своего освободителя?

Филарет на миг оцепенел. Вот уже два года по всей Руси распространялись вести, что царевича Дмитрия никто в Москве не убивал, он вновь чудом спасся, а вместо него лишили жизни попова сына, похожего на царевича обличьем. Филарет хорошо запомнил лицо «Дмитрия», когда тот с «отцами церкви» возводил его в митрополиты. Сейчас перед ним стоял совсем другой человек.

А Самозванцу, занявшему значительную часть Московского государства, нужна была поддержка духовенства. Надежда на то, Гермоген в Москве признает «вора» была ничтожной. Значит, патриарха нужно был произвести нового, и уж на этот раз он должен быть лицом значительным, а не авантюристом вроде «пройдохи» Игнатия.

Пленение Филарета стало в этом смысле редкой удачей. Именно потому в Тушине его встретили с подобающими почестями.

«Дмитрий Иванович» произнес заготовленную фразу:

— Онемел на радостях, ваше преосвященство. Бывает. Признал, еще как признал. И супруга твоя признает, и чада. Чадам, небось, до сих пор мерещатся каменные узилища.

Вот он — намек! Зело постарались польские думные люди, какими словами встретить Филарета.

И владыка выдавил на лице улыбку.

— Да ты все такой же, государь. Никакие годы тебя не берут.

— Да здравствует царь Дмитрий Иванович! — дружно вскричало окружение Самозванца.

А тот, подхватив Филарета под руку, подходил к своим приближенным и восклицал:

— Гетман Роман Рожинский!.. Конюший боярин, князь Адам Вишневецкий… Атаман всевеликого войска Донского Иван Заруцкий! Недавно он привел под мои знамена семь тысяч казаков…

Назывались канцлеры и маршалы, а затем «царь» приказал допустить в «палаты» новых людей. Филарету и вовсе пришлось изумиться: князь Дмитрий Трубецкой, князья Черкасские, Сицкие, Засекины… Все в собольих шубах, высоких горлатных шапках.

Видя удивление на лице Филарета, Лжедмитрий тоненько рассмеялся:

— Ты и помыслить не мог, чтобы увидеть здесь знатных бояр Москвы. Вскоре и Васька Шуйский станет моим поданным. Дни царствования его сочтены. Поведай о его успехах, гетман Рожинский.

— Слушаюсь, ваше величество, — тряхнул лысой головой гетман. — Еще два месяца назад Шуйский направил под Болхов свое войско под командованием своего брата Дмитрия[988]. Передовой полк князя Голицына был смят. Трусливый вояка Дмитрий Шуйский начал отступать к Болхову. Я решительно этим воспользовался, ночью ударил на войско русских и начисто разбил его. Первого мая бояре сдали город. Путь к русской столице был открыт. Мои доблестные воины захватили Козельск, Калугу, Можайск и Звенигород. В июне мы подошли к Тушину и тотчас повели наступление на Москву. Нас встретил князь Василий Мосальский, но он также был потеснен, а сам Мосальский перешел на сторону истинного царя Дмитрия Ивановича. Скоро ваше преосвященство увидит его и других бояр в нашей ставке. Весь русский народ ждет не дождется, когда на престол сядет законный царь, сын Ивана Грозного, который, изгнав боярского царя, даст ему лучшую жизнь.

— Браво, гетман! — воскликнул Самозванец. — Совсем скоро я дам избавление моему народу, который достоин истинного православного пастыря. А посему, владыка Филарет, русская православная церковь и я, царь всея Руси, намерены возвести тебя в сан патриарха.

Эта речь Самозванца также была заготовлена, как и последующие слова на случай запирательства Филарета.

— Но… отцы церкви. Я их не вижу.

— Скоро увидишь, святейший. Как только я возьму Москву — и Крутицкий, и Новгородский, и Казанский митрополиты не посмеют отказать законному государю. Уж так твои супруга и чада возрадуются. Выпьем за нового русского патриарха, господа!


Филарет стал заложником своей семьи. Отказ от патриаршества привел бы его супругу и детей к погибели[989].

Глава 24 ПОДВИГ СЛОТЫ

Ян Сапега, помышлявший действовать самостоятельно, наметил себе старейший и богатейший на Руси Троице-Сергиевский монастырь, кой представлял завидную добычу для грабителей. Но для тушинцев важно было взять эту обитель и потому, что она стояла на перекрестке дорог на север и восток, по коим шли товары и продовольствие на Москву. Опричь того, монастырь, обнесенный толстой каменной стеной, был отменной крепостью. Обладание ей обеспечило бы «ворам» важный опорный пункт. На сей монастырь и надумал напасть Сапега, привлекший на помощь известного бандита, пана Александра Лисовского.

Изведав о движении Сапеги, Василий Шуйский послал своего брата Ивана перехватить ему дорогу, но московское войско было наголову разбито под селом Рахмановым. Иван Шуйский вернулся в Москву с остатками войска, другие — рассеялись по домам ждать развязки борьбы, не желая проливать кровь ни за царя московского, ни за царя тушинского. В таком расположении духа находились и многие жители Москвы.

Силы монастыря были явно малы: всего насчитывалось 609 человек служилых, стрельцов и казаков. Сапега же подвел к обители свыше 30 тысяч воинов и около 100 пушек. Участь монастыря казалась плачевной, но, подступая к обители, поляки грабили, разоряли, сжигали окрестные деревни и села. Население спешило укрыться за каменной стеной монастыря, а посему здесь собралось много окрестных крестьян, кои и стали надежными защитниками одной из главных православных святынь.

Целый месяц Сапега готовился к штурму, кой начался 13 октября 1608 года. Но защитники крепости зря время не теряли. Ляхов подпустили к стенам, а потом принялись расстреливать из пушек и пищалей, нанося изрядный урон противнику. «Воры» бросились бежать в свой лагерь. Осажденные выступили из монастыря и захватили у бежавших лестницы и деревянные башни.

Дорого обошелся панам этот штурм: они потеряли около пяти с половиной тысяч «рыцарей».

Посрамленный Сапега решил временно отказаться от штурма и отдал приказ приступить к осаде монастыря, и в то же время повелел учинить подкоп, дабы взорвать стену и вновь броситься на штурм.

9 ноября 1608 года два крестьянина Никон Шилов и Слота Захарьев (тот самый Слота, друг Иван Сусанина) во время вылазки обнаружили подкоп. Волею судьбы старый Слота оказался в одном из сел, что находилось в десяти верстах от монастыря, а когда на окрестные населения нагрянули банды Лисовского, Слота с семьей укрылся за стенами обители.

«Они вошли в подкоп, закрыли выход и взорвали подземную галерею, погибнув вместе с поляками, работавшими в ней»[990].

Так героически завершил свою жизнь мужик Слота, умудренный крестьянин, пахарь-страдник, горячо любивший свое Отечество.

Сапега, чтобы вынудить монастырь даться, решил не допускать подвоза в него продовольствия, дров и воды. Тяжелой зимой 1609 года положение осажденных заметно ухудшилось. Довелось переносить и голод, и холод, и болезни, легко испускавшиеся в условиях крайней тесноты. Каждый день в обители хоронили десятки умерших. Живые едва держались на ногах, но никто не помышлял о сдаче святыни.

В марте 1609 года дочь Бориса Годунова, Ксения, писала из Троицкого монастыря своей тетке, что она «в своих бедах чуть жива, совсем больна вместе с другими старицами, и вперед ни одна из них себе жизни не чает, с часу на час ожидают смерти»[991].

Еще три года назад юную Ксению силой обратил в наложницы Лжедмитрий 1. Царевна считалась не только первой красавицей Москвы, но и одной из самых образованных женщин. По описанию современника «царевна Ксения, отроковица чудного помышления, зельною красотою лепа и лицом румяна, очи имея черны, велики, светлостию блистаяся, бровьми союзна, телом изобильна; возрастом ни высока, ни низка; власы имея черны, велики, аки трубы по плечам лежаху; воистину во всех женах благочиннейша, и писанию книжному многим цветуще благоречием, во всех делах чредима…».

Дочь Годунова избавилась от Самозванца, благодаря настоянию Юрия Мнишек, у коего Гришка Отрепьев просил руки дочери Марины. Самозванец поспешил исполнить требование влиятельнейшего пана: Ксения была пострижена и сослана в отдаленный монастырь[992].

Монахи ревностно помогали ратным людям: если одни оправляли богослужение, то другие работали в хлебне и поварне над приготовлением пищи для воинов; иные же день и ночь находились на стене вкупе с ратными людьми, выходили на вылазки, принимали даже и начальство над отрядами; вероятно, многие из них до пострижения были людьми служилыми.

Сапега и Лисовский надумали воздействовать на монахов, прислав им свою грамоту:

«Вы, беззаконники, презрели жалованье, милость и ласку царя Ивана Васильевича, забыли сына его, а князю Василью Шуйскому доброхотствуете и учите в городе Троицком воинство и народ весь стоять против государя царя Димитрия Ивановича и его позороить и псовать неподобно, и царицу Марину Юрьевну, такоже и нас. И мы тебе, архимандрит Иосаф, свидетельствуем и пишем словом царским, запрети попам и прочим монахам, чтоб они не учили воинства не покорятся царю Димитрию…».

Сапега с Лисовским писали к воеводам осажденного монастыря, и ко всем ратным людям, убеждая к сдаче посулами богатых наград; в противном случае грозили смертью.

Убеждения и угрозы остались тщетными. Монахи и ратные люди видели пред стенами обители святого Сергия толпы иноверцев, пришедших поругать и расхитить храмы и священные сокровища. Здесь дело шло не о том, предаться ли царю тушинскому от царя московского, а о том, предать ли гроб великого чудотворца на поругание врагам православной веры.

Троицкие сидельцы ответили:

«Да ведает ваше темное державство, что напрасно прельщаете Христово стадо, православных христиан. Какая польза человеку возлюбить тьму больше света и преложить ложь на истину: как же нам оставить вечную святую истинную свою православную христианскую веру и покориться новым еретическим законам, кои прокляты четырьмя вселенскими патриархами? Или какое приобретение оставить нам своего православного государя царя и покориться ложному врагу, и вам, латыне иноверной, уподобиться жидам, или быть еще хуже их?»

28 мая 1609 года «воры» вновь пошли на штурм монастыря. Они хорошо подготовились. Деревянные башни, стенобитные машины, лестницы, большие щиты прикрывали ляхов, помогая им двигаться и взбираться на стены монастыря. Все защитники, кто только мог, кинулись отбивать «воров». Мужчины палили из пушек и пищалей, били врага копьями, мечами, бросали вниз камни, опрокидывали лестницы со штурмующими.

Женщины и дети кипятили воду, варили смолу, серу и обливали ими со стен ляхов, поднимавшихся по лестницам, засыпали штурмующим глаза известью и песком.

Защитники крепости проявляли чудеса самоотверженности и мужества. Они были обессилены, с трудом держались на ногах. «Воры» же были многочисленны, сильны, они даже разжирели на грабежах и праздной жизни. И все же осажденные нашли в себе силы сделать еще вылазку и, наконец, прогнали «воров», отобрав у них много вооружения и снаряжения[993].

Глава 25 ВОЗВРАЩЕНИЕ ФИЛАРЕТА

Всевозможного рода «гетманы», «канцлеры», «маршалы», рассылая шайки в разные стороны от Москвы, принялись с удвоенной силой грабить города и крестьянство, собирая, якобы по приказу «царя» Дмитрия, налоги, жалованье, припасы… Бандиты забирали все, что попадалось под руку, вырезали крестьянский скот, уничтожали посевы, забирали хлеб, одежду, ценные вещи, варварски истребляли то, что не могли взять с собой.

Владетелями многих русских сел стали польские паны. Мало того, что они грабили крестьян, заставляли их поить и кормить, варить пиво, но и позволяли себе издеваться над крестьянами, требуя от них каждую ночь женщин. Если крестьянин отказывался приводить к пану дочь или жену, то его лишали жизни.

Стоном и ропотом исходила святая Русь!

Но терпению пришел конец. Народ начал борьбу против захватчиков, за освобождение Русского государства от ига иноземцев[994]. Поначалу борьба носила стихийный характер. Допрежь восстали Юрьев, Шуя и Галич. В Костроме посадские люди схватили воеводу-изменника, и утопила в Волге, ляхов же побили и заключили под стражу.

Поднялся против Вора и Ярославль. Панам было весьма выгодно владеть этим городом. Отсюда они могли получать деньги, съестные припасы, забирать у купцов и ремесленников нужные товары. Но шляхтичей сие не удовлетворяло, и они позволяли себе врываться в дома, грабить, насиловать и безнаказанно убивать мирных жителей.

Против панов выступил одаренный ратоборец, воевода Вышеславцев Никита Васильевич. Победа ярославцев над ляхами под началом Вышеславцева стала известна по всей Руси.

Одним за другим поднимались города против Самозванца и панов.

Иноверцы с невиданной беспощадностью подавляли народные возмущения. Бандиты на глазах родителей насиловали девушек, убивали детей, жарили их на огне, перебивали пленным ноги, топили в реках, прудах и колодцах, жгли дома…

Польский поэт, подсчитывая «трофеи» панов, захлебываясь от восхищения, писал:

«Несколько сот тысяч москалей погибли тогда. А сколько погибло детей и младенцев! А сколько осрамлено женщин и девиц! Сколько пограблено народного достояния!»

Современник-очевидец, немец воскликнет:

«Камень бы заплакал о тогдашних бедствиях земли Московской!»[995]

Летом 1610 года положение Василия Шуйского стало угрожающим. С одной стороны, народ был возмущен тем, что боярский царь довел Русь до разорения, с другой — бояре, надеясь, что власть перейдет в их руки, решили отказаться от Шуйского и признать царем Владислава, сына польского короля Сигизмунда.

17 июля бояре сообщили царю о его низложении. Шуйского насильственно постригли в монахи и свезли в Чудов монастырь[996]; постригли и жену его, а братьев посадили под стражу.

В Москве же учредили «Семибоярщину» во главе с князем Федором Мстиславским. Да и тушинские бояре видели, что «воры» с Самозванцем не обеспечат перехода власти в их руки, что Лжедмитрий не способен подавить народные восстания, угрожающие и боярам.

Тушинский лагерь разлагался. Самозванец доживал последние дни: он явно не нужен был больше «ворам». Не дожидаясь, пока его уберут, Самозванец, переодевшись, бежал из лагеря в Калугу, куда вскоре прибыла и его жена, «царица» Марина Мнишек. В Калуге Лжедмитрий был убит. Марина же после убийства Самозванца стала женой казачьего атамана Ивана Заруцкого[997].

Часть поляков, захватив с собой Филарета, отошли к Иосифо-Волоцкому монастырю. Пленника решил спасти Михайла Васильевич Скопин-Шуйский, послав к обители воеводу Григория Валуева, кой когда-то застрелил из пистоля Гришку Отрепьева.

Московские ратники достигли воров на дороге, «поразиша зело и митрополита Филарета Никитича отполониша». Филарет с почестями вернулся в Москву. Семибоярщина вернула ему духовный сан Ростовского и Ярославского митрополита, но вернуться в свою епархию Филарет не успел. На Боярской думе было сказано:

— Тебе, владыка, надлежит повременить с отъездом в Ростов Великий. Намерены мы послать великое посольство к королю Сигизмунду. В челе послов быть тебе, владыка Филарет.

Глава 26 СЕМЬЯ В КУЧЕ — НЕ СТРАШНА И ТУЧА

Хоромы боярина Федора Никитича Романова стояли на Варварке, коя выходила на Красную площадь. Улица шумная, бойкая. Еще два века назад она называлась Всехсвятской и доходила до Солянки, а с 1517 года, когда на углу Зарядьевского переулка была возведена каменная церковь Варвары Великомученицы, улица стала именоваться Варваркой[998]. Она шла по гребню холма, круто обрывавшегося от нее к Москве-реке.

Улица древняя, именитая. Именно по ней проехал великий князь Дмитрий Донской, возвращаясь с Куликова поля и поставил деревянный храм Всех Святых[999] — в память погибших на Куликовом поле русских воинов.

В конце пятнадцатого века по склонам от улицы к реке были поселены семьи купцов-псковичей, отчего это поселение долго называлось Псковской горой. Позднее Иван Грозный поставил на Варварке «Аглицкий» и «Купецкий» дворы, в коих останавливались наезжавшие в Москву купцы «аглицкие». При том же государе на улице были возведены еще несколько церквей, монастырских подворий и боярских дворов.

С волнующим чувством возвращался в отеческие хоромы Федор Никитич. Вот уже сорок пять лет стукнуло причудливым теремам, а они до сей поры стоят незыблемо и смотрятся молодо, как будто мимо них пролетели и кровавее годы опричнины, и жестокие опалы Бориса Годунова и смутная пора самозваных царей.

Давно, ох как давно не бывал в отчем доме Федор Никитич! Почитай, десять лет миновало. Добрые хоромы поставил отец, Никита Романов-Юрьев. Знатный боярин, родная сестра коего, Анастасия Романовна, стала первой женой Ивана Грозного. В большой силе был отец! В годы злой опричнины многие знатные бояре были казнены или заключены в узилища. Отца же царь не тронул. Он чтил Романова-Юрьева за открытый общительный нрав, за мудрые речи на Боярской думе, за богатые вклады на возведение монастырей и храмов. Никогда не скупился отец и на ратные дела. Когда Иван Грозный намеревался идти в челе войска на Полоцк, то отец внес большие деньги на Пушечный двор, ибо взятие мощной крепости требовало много осадных пушек.

Но, пожалуй, самым главным было то, что боярин Романов, ведя достойную жизнь, никогда не встревал в боярские заговоры, что и оценил Иван Грозный перед своей кончиной.

Филарет несказанно любил своего родителя, и многое старался от него перенять. Даже в Тушинском лагере он сохранил свое достоинство, и никто не мог его упрекнуть в преданной службе Самозванцу. Сколь разприходил к нему Лжедмитрий и уговаривал написать воззвание к русским городам в свою поддержку, но Филарет неизменно отвечал:

— Мое воззвание, государь, принесет пагубу. Города ведают грамоты истинного патриарха Гермогена. Русский народ зело усердно верует в православие, и воззвание, не утвержденного Собором патриарха, вызовет у него лишь недоумение и даже озлобление, что нанесет великий урон твоим деяниям, государь. Я верю в твой светлый разум, Дмитрий Иванович, и надеюсь, что не следует внимать речам твоих думных людей, кои не видят сей пагубы. Ты ведь сам, государь, умеешь принимать твердые и верные решения, кои, когда ты сядешь на Московский трон, будут высоко оценены всем русским народом.

«Государь» был недалеким человеком, и ему было приятно выслушивать о себе лестные слова. Он хотя и уходил с пустыми руками, но зато речи умудренного человека, как Филарет, поднимали его не столь доброе настроение. Он приходил к боярам и кричал:

— У вас неразумные головы! Зачем нужны пустые воззвания Филарета? Я лучше вас знаю, что мне делать! Сегодня же вновь обращусь к народу моему возлюбленному, что когда окажусь на престоле, то дарую ему всяческие льготы и послабления. Народ увидит во мне избавителя!

Бояре прятали усмешки в бороды, а «государь», еще более распаляясь, всё продолжал и продолжал свои «твердые» речи.

Нелегко было Филарету находиться меж двух огней в Тушинском лагере. Выручал его природный, живой ум, позволивший ему с честью вернуться в Москву…

Из распахнутого окна донеслась громкая брань. Филарет выглянул во двор и увидел, как тиун лупцует плетью дюжего холопа.

— Насмерть забью, ирод! С утра налакался!

— Охолонь, Агей Лукич! Маковой росинки во рту не было!

— Клевещешь, Митяйка! Эк, назюзюкался!

Плеть продолжала ходить по широкой спине холопа.

Филарет остановил избиение:

— А ну погодь, Агейка!

Тиун вскинул на окно голову, тотчас скинул шапку и согнулся в низком поклоне.

— В чем вина холопа?

— Сей Митяйка великий урон тебе нанес, владыка. Нес бочонок с мальвазией, да спьяну выронил. Затычка вылетела. Винцо-то заморское, цены нет! Почитай, полбочонка убыло.

— Полбочонка, глаголешь? А ну сунь рукоять плети в бочонок. Да не всю, а вершка на три.

Бочонок стоял подле тиуна. Тот вытянул затычку и дрожащей рукой впихнул в отверстие треть рукояти.

— Покажи, Агейка!.. Так. Великого урона не вижу. И всего-то ковша три пролилось. Почто клевещешь на Митяйку?

— Дык… Он и вылакал, вот и уронил бочонок, пьянь!

— Маковой росинки не было, владыка, — угрюмо вторил Митйка.

— А то я сейчас сведаю.

Филарет накинул на плечи лазоревый полукафтан и вышел на крыльцо, у коего уже стояли тиун с холопом.

— Пил, Митяйка?

Холоп твердо стоял на ногах.

— Я уже сказывал владыка. Тревез.

— Отчего ж бочонок выронил?

— Оступился, владыка.

— Да не слушай его, государь владыка. Он корчагу осушит и по узенькой тропке пройдет не пошатнувшись. В такое чрево — как в бездонную кадку. От него даже плетка отскакивает.

Филарет зорко глянул в лицо могутного холопа.

— А ну встань, как Христос на распятии.

— Как это? — обескуражено вопросил Митяйка.

— Аль Христа на распятии не зрел, бестолковый? Растопырь руки, зажмурь глаза и неторопко соедини указательные персты дланей. Неторопко!

Холоп пожал плечами, а потом раскинул руки и сотворил указанное ему действо.

— И впрямь трезвый… Суд мой будет такой. Митяйка без вины пострадал. Каждый может оступиться. Бери холоп плеть и проучи тиуна, дабы неправедно дворовых моих людей не истязал.

Тиун упал на колени.

— Да как же так, владыка?! Я, ить, ради твоего добра радел!

— Не выкручивайся, Агейка. Мне такие жестокие тиуны не надобны. Никак, все дворовые люди под плетью твоей живут. Отныне на конюшню ступай. Там твое место! Десять плетей ему, Митяйка. На всю жизнь запомнит. Рука у тебя тяжелая.

Свершив суд, Филарет вновь вернулся в покои. Из окна было слышно, как тиун верещал от боли. А владыке вдруг вновь вспомнился староста Сусанин. Тесть сказывал, что Иван Осипович никогда не поднимал руки даже на провинившихся крестьян. Иван Шестов удивлялся, староста же мудрые слова излил: «Делая зло, на добро не надейся». Глубоко прав этот степенный, рассудливый мужик. Зело умеет он ладить с оратаями. И мужики не в обиде, и барин в прогаре не бывает. Недаром же Шестовы три десятка лет Сусанина в старостах держат. Такое редкость на Руси. Обычно старосты, приказчики и тиуны у господ долго не властвуют. Этот же никак до смерти в старостах останется. Мудрый мужик.

Сразу же, по возвращении в Москву, Филарет вызвал в покои дворецкого и приказал:

— Снаряди три десятка оружных послужильцев в имение Шестовых. Пусть с великим береженьем Ксению Ивановну и сына моего Михаила в Москву привезут.

Сам каждого послужильца осмотрел. Вооружены добротно, будто в ратный поход собрались: в панцирях, шеломах, при саблях и пистолях, на справных выносливых конях. Десять послужильцев снабжены даже ручными пищалями. Время смутное, в дальней дороге всякое может приключится. Разбойные шайки ляхов во многих уездах шастают.

Напутствовал:

— Зрите в оба. На ямских станах и привалах выставляйте караульных. Доставите семью в целости и сохранности — щедро награжу.

Послужильцы ведали: Филарет свое слово сдержит, не скареда, а посему заверили:

— Доставим, владыка. Животов[1000] своих не пощадим, а доставим!

Филарет вначале подумывал, чтобы возок из Домнина сопровождал на Москву и вотчинный староста, чья житейская смекала не единожды выручала Шестовых, да и в Ростове Великом Иван Осипович отвел от беды, но передумал: Сусанин, поди, уже совсем состарился, поездка будет ему в тягость, да и за имением в такое лихое время надо приглядывать.

После отъезда послужильцев часу не было, чтоб не думал о Ксении и сыне. Остро переживал и подолгу молился в Крестовой палате, прося Господа, дабы оказал милость в благополучном прибытии семьи в Москву.

Два года он не виделся с Ксенией и сыном, два года терзался душой. Он несказанно любил свою жену, а в детях души не чаял. Еще на первом году замужества, а было это в 1590 году, юная Ксения принесла ему сына Никиту, коего назвали в честь отца мужа. Как же возрадовался Федор Никитич! Какой он пир закатил в честь наследника! Но радость была недолгой: Никита скончался через восемь месяцев. Конечно же, сокрушался молодой боярин, но отменно ведал: Никита — не последний ребенок, лишь бы вновь Ксения принесла ему сына. И сын, на радость супруга, появился. Федор! Но какое же было горе Федора Никитича, когда ребенок преставился через год. Но пылкая, чадородная Ксения продолжала приносить ему сыновей — Василия и Андрея. Однако вскоре и их не стало.

Федор Никитич пришел в отчаяние. Уж не порчу ли кто наслал на его продолжателей рода? Позвал в хоромы известно на Москве ведуна- знахаря, но тот, обойдя все хоромы и проведя всяческие заклинания и гадания, заключил:

— Не вижу, ни порчи, ни сглазу, боярин. Усердно Богу молись.

Подолгу простаивали в Крестовой вкупе с Ксенией. Отбивали земные поклоны не только Богу, пресвятой Богоматери, но и чудотворцам. Каждую неделю посещали кремлевские храмы, прикладываясь к святым мощам.

Ксения принесла девочку. Федор Никитич помрачнел: он может остаться без наследника, что для знатного рода — великая беда. Ксения же, как могла, успокаивала:

— Не впадай в кручину, любый мой. После Татьяны вновь одарю тебя сыном.

— Буду еще усердней Богу молиться.

— И не только к Богу проявляй усердие, — улыбнулась Ксения, коя пребывала в той цветущей женской поре, когда страсть вспыхивает с неуемной, всепобеждающей силой.

И щедротелая супруга вновь преподнесла мужу самый бесценный подарок. В 1595 году появился Михаил Романов. Радости Федора Никитича не было предела. Он окружил Ксению и новорожденного такой заботой и вниманием, какого супруга и представить себе не могла. В тереме появились мамки и няньки, десяток раз проверенная и перепроверенная кормилица, а затем и лучшие (испытанные!) повара Москвы. Никогда еще Федор Никитич так не пестовал своего сына, на коего надышаться не мог.

Когда отлучался из хором, подолгу наставлял повеселевшую супругу:

— Береги наследника, Ксения. Даже на миг без присмотра не оставляй. Ничего дороже у меня в жизни нет!

— Как нравно мне, что ты семьей живешь. Вот и Танюшка растет крепенькой. Все-то будет славно, любый мой…

Федор Никитич вспоминал слова жены и нетерпеливо ждал ее возвращения. Семья! Сколь дум и тревог было о ней, когда пребывал в Тушинском лагере! Скорей бы с ней соединиться. Не зря в народе говорят: «Семья в куче — не страшна и туча».

Глава 27 ГНЕВ ФИЛАРЕТА

В первой половине августа 1610 года король Сигизмунд известил нового гетмана Станислава Жолкевского о своем намерении добиться полного захвата Русского государства, с вручением ему царской короны.

16 сентября пан Гонсевский был послан гетманом в Москву, дабы подготовить вступление польского войска в русскую столицу. Однако посадским людям удалось изведать о заговоре бояр. Тысячи людей собрались по колокольному звону. Народ угрожал боярам избиением и выражал готовность не допускать захвата столицы ляхами. Тогда Жолкевский пустился на хитрость, решив обманом вытянуть из Москвы остатки стрелецкого войска, распустив слух, что на столицу ударят отряды тушинского Вора.

Гонсевский вновь тайком прибыл в Боярскую думу. Князь Мстиславский с группой бояр провели в жизнь замысел Жолкевского. Стрелецкое войско вышло из Москвы, а поляки темной ночью 21 сентября 1610 года, стараясь не разбудить спящий город, вошли в Москву. Стяги были свернуты, оружие не бряцало, копыта коней не стучали. Так, не в открытом бою, не в сражении, захватили паны столицу Руси.

Укрепившись в Москве, паны больше не упоминали о королевиче Владиславе. Король Сигизмунд посылал в Москву грамоты от своего имени.

Когда в апреле 1611 года под Смоленск, где стоял Сигизмунд, прибыло посольство от Боярской думы, возглавляемое митрополитом Филаретом, польский король отказался вести переговоры о Владиславе, заявив, что речь может идти только о подданстве Русского государства польскому королю. Мало того, паны потребовали, чтобы послы помогли уговорить смолян, где воеводствовал мужественный Михайла Борисович Шеин, сдать город. На переговоры норовили послать Филарета Романова. Но тот вдруг дерзко ответил:

— Вы в своем уме, ваше величество? Я — духовный пастырь пойду к православным людям, дабы уговорить их сдаться иноверцам, жестоким врагам, кои учинят в городе разбой, надругаются над женщинами и осквернят православные храмы.

Произошло нечто невероятное. Дело в том, что под Смоленском как будто предстал другой, новый Филарет. Вернее, именно там и увидели настоящего Филарета, тогда как до этого все еще жил и действовал Федор Никитич Романов. Что произошло? Почему Филарет резко изменил привычное свое поведение? Может быть, на него повлиял взлет антипольских настроений, мужество воеводы Михаила Шеина, унижение царя Василия Шуйского? А может быть, наконец, он освоился со своим положением, оглянулся вокруг, увидел, что происходит, и сделал окончательный выбор? Он как бы «отвердел», посуровел душой, и даже страх за семью, оставленную в осажденной уже теперь Москве, очевидно, не смущал его более. Под Смоленском окончательно «умер» Федор Никитич, и «родился» Филарет, тот самый Филарет, кой, несколько лет спустя, будет практически править державой.

Сигизмунда будто кипятком ошпарили. Лицо его покрылось розовыми пятнами, в глазах засверкали злые огоньки. Он впервые повидал Филарета, и самонадеянно полагал, что Филарет Романов, влиятельный боярин, как и другие московские бояре, будет послушен его королевской воле. И вдруг такая дерзкая отповедь его приказу!

— Не забывайся, боярин! Ты всего лишь холоп царя, как вы называете себя в челобитных на имя государя. Холоп! Перед тобой король, император Речи Посполитой и будущий великий государь Московского государства!

— Никогда тебе, Сигизмунд, не бывать государем святой Руси. Прыгнул бы на коня, да ножки коротки.

У Филарета уже давно нарастало негодование против злодейских действий поляков, давно созрел нарыв, и вот он прорвался.

— Замолчи, Федька Романов! — закричал Сигизмунд. — Взять его, и в кандалах увезти в застенок Мальборкского замка[1001].

Долгие годы просидит Федор Никитич в польском узилище.

А Ксения Ивановна и ее дети оставались заложниками поляков в Москве.

Глава 28 БУДЕ ТЕРПЕТЬ ЛЯХОВ!

На разные голоса бесновалась злая неугомонная метель. Изба ухала, стонала, скрипела, кутаясь в белое липкое покрывало. Перед киотом блекло мерцала неугасимая лампадка.

Иван Осипович проснулся от громкого стука в ворота, будто пудовой дубиной бухали. Перекрестился, накинул на себя овчинный тулуп и вышел во двор. Подойдя к калитке, спросил:

— Кого Бог несет?

— Открывай борзо! — нетерпеливо раздалось из-за ворот.

Но Сусанин не спешил отодвинуть засов. Голос неведомый, а времена ныне лихие, окрест воровские ватаги шастают.

— Да открывай же, дьявол! Из Костромы едем, помощь надобна.

— Из Костромы?.. А какая главная святыня Костромы?

— Вот, леший. Чудотворная икона Федоровской Богоматери.

Сусанин отодвинул засов и распахнул ворота. Во двор въехали заснеженные сани. Трое обступили хозяина избы, а двое остались лежать на санях.

— Беда у нас, старик. Впусти в избу.

Лиц не разглядеть, но Иван Осипович больше не раздумывал.

— Заходите, коль нужда.

В избе запалил от лампадки свечу. Мужики с заснеженными бровями, бородами и усами скинули такие же заснеженные шапки и бараньи полушубки, перекрестились на киот и сели на лавку.

— Беда у нас, старик, — вновь повторил чернобородый мужик. — Лавруху зло ляхи поранили. Стоном исходит. В живот его копьем ляхи угодили. Никак скоро отмучается, бедолага. Надо бы в избу его перенести.

— Перенесем. А пятый кто?

Чуть позже чернобородый (знать был за старшего) поведал:

— Убитая девчушка…

Костромичи изведав, что в Нижнем Новгороде собирается всенародное ополчение, немедля ударили в набат и сбежались на Торговую площадь. Порешили, что Кострома готова перейти на сторону Минина и Пожарского. Городской воевода Иван Шереметьев тому воспротивился, но народ его не послушал и отрядил в Нижний четверых посланцев, кои должны изречь руководителям ополчения о полной поддержке костромичей.

К вечеру поднялась метель, и гонцы сбились с дороги. И тут на них напала какая-то шайка ляхов, человек в десять. Среди них оказалась женщина, переброшенная через седло. Бой был недолгим. Разглядев, что мужики вооружены рогатинами (чего всегда боялись ляхи) и, потеряв одного грабителя, шайка отступила. Женщину сбросили с лошади, махнули по ней саблей промеж ног и скрылись в метельной мгле. Женщину взяли на сани, где она вскоре и скончалась.

— Паскудники! — ожесточенно произнес Сусанин. — Да она еще совсем дитё малое.

— Девчушка успела сказать, что над ней надругалась вся шайка, а вот где ее схватили, ныне одному Богу известно. Не успела молвить.

— Изуверы, — вновь зло бросил Сусанин. — Сколь же горя принесли они Руси!

— И не говори, старик. И сами нагляделись, и от людей наслышались. Утром бы надо похоронить девчушку.

Иван Осипович кивнул, ступил к раненому и покачал головой.

— Дойду до батюшки Евсевия. По соседству живет. А вы пока лошадь справьте, да во двор заведите. Теплая вода в избе, а овес в сусеке.

Пока священник отпевал усопших, Иван Осипович подумал:

«Барин помышлял мужиков собрать, дабы подмогу послать в Новгород. Не худо бы в день похорон».

Иван Шестов охотно согласился. Утром в вотчинные селения помчали холопы на конях, а после полудня мужики уже были на погосте. Шестов кивнул старосте: скажи-де что-нибудь мужикам, они тебя слушают лучше барина.

Сам Иван Васильевич никогда перед мужиками не выступал, не собирал их на сход, дабы подвигнуть крестьян на какое-то большое дело. Все свои приказания мужикам он отдавал через старосту, полагая, что тот толково все исполнит. Он никогда не знал, в какие сроки зачинать пахоту, сев, сенокос, жатву хлебов, опять-таки во всем полагаясь на крестьянскую смекалку Ивана Осиповича. Вот и здесь он повелел потолковать с миром старосте.

Сусанин же никогда не произносил длинных речей, но гнев переполнял его сердце, кое выплеснуло:

— Не вам рассказывать, мужики, что творят на Руси польские стервятники. Стоном и плачем земля исходит. Ляхи захватили многие города и веси, хозяйничают они в Москве. Вот они — жертвы этих хозяев. Гляньте, что они содеяли с беззащитной девочкой, дитем малым. И сколь таких невинно загубленных душ! Тысячи и тысячи людей зверски убиты поляками. Они проникают всюду. Бог пока миловал нашу вотчину, но близок тот день, когда разбойные ватаги нападут на наши деревни и села, разграбят пожитки, пожгут избы, изрубят мужчин, а женщин предадут сраму. Доколь терпеть всё это, мужики?! Желаете ли вы, чтоб наши деревни превратились в пепелища?

— Не желаем того, Осипыч!

— Буде терпеть ляхов! Они хуже зверей!

— Толкуй, чего надобно!

Сусанин глянул на Шестова, кой говорил в своих хоромах, что не останется в стороне и также пошлет со своей вотчины отряд ополченцев в Новгород.

Уразумел взгляд старосты Иван Васильевич и, наконец-то, выступил перед миром:

— Тут Иван Осипович истинную правду сказал. Жить так больше нельзя. Предел терпения завершился. В Нижнем Новгороде собирается ополчение со всей Руси, дабы очистить русскую землю от скверны. Надеюсь, что и мы отзовемся на призыв нижегородцев. Отрядим десятка два крепких мужиков. Кузьма Минин и Дмитрий Пожарский будут рады каждому ратнику.

Мужики примолкли: на войну идти — не орехи щелкать. Да и надежны ли люди, что встали в челе нижегородского ополчения?

— Про Пожарского краем уха слышали, а про Минина, почитай, ничего и не ведаем, — высказался Сабинка.

— Я ведаю! — воскликнул чернобородый мужик, кой зарывал могилу.

— Поведай миру, коль ведаешь.

Гонец из Костромы подошел Шестову и Сусанину, и обернулся к сонмищу.

— Кличут меня Гаврилой Топорком. Ходил из Костромы ходоком в Нижний, там с Мининым и Пожарским толковал. Козьма Захарыч Минин — человек небогатый, мелкий торговец, кой убогой куплей кормится от продажи мяса и рыбы. Мужик степенный, рассудливый и уважаемый в Нижнем, не зря его посадские люди выбрали своим старостой, доверяя ему судить и разбирать всякие споры. Козьма Захарыч на печи не отсиживался, не раз ходил в ополчениях нижегородцев и бился с ляхами. Сей человек не замечен в шаткости. Убежден, что только простолюдины могут освободить Русь от ляхов. Не сник Кузьма Захарыч и после неудачи первого ополчения. Напротив, с удвоенной силой принялся уверять народ взяться за собирание сил второго ополчения. Вопреки боярам-изменникам Козьма добился-таки согласия нижегородских властей поддержать сбор ополчения. Он созвал народ на Соборную площадь и сказал: «Вы видите конечную гибель русских людей. Вы видите, какой разор московскому населению несут поляки. Но всё ли ими до конца опозорено и обругано? Где бесчисленное множество детей в наших городах и селах? Не все ли они лютыми и горькими смертями скончались, без милости пострадали и в плен уведены? Враги не пощадили престарелых, не сжалились над младенцами. Проникнитесь же сознанием видимой нашей погибели, дабы и вас самих не постигла та же лютая смерть. Начните подвиг своего страдания, дабы же и всему народу нашему быть в соединении. Без всякого замешки надо поспешать к Москве. Если нам похотеть помочь Московскому государству, то не пожалеем животов наших, да не только животов — дворы свои продадим, жен и детей заложим, дабы спасти Отечество. Дело великое, но мы совершим его. И как только мы, православные люди, на это поднимемся — другие города к нам пристанут, и мы избавимся от чужеземцев».

Речь Минина была сказана с такой страстностью, что воодушевление охватило весь город. «Будь так!» — закричали ему в ответ. Шапки с деньгами, кафтаны, оружие грудой вырастали на каменном полу паперти. Сам Минин отдал свое имение, монисты жены своей Татьяны и даже золотые и серебряные оклады с икон. Но казны для сбора похода всё равно не хватало, и тогда Козьма Захарыч учинил сбор — третью или пятую деньгу от всех пожитков и промыслов.

Затем зашла речь о ратном воеводе. Многих перебрали, но остановились на человеке, кой тоже никогда не был в шатости, никогда не шел на измену и всегда был лютым врагом ляхов. Таким оказался князь Дмитрий Михайлыч Пожарский. Нижегородцам хорошо было известно это имя, ибо многие сражались за Москву еще в первом ополчении. Ему было за тридцать лет[1002]. Пожарского видели отражающим поляков в Зарайске, спешащим на выручку к Ляпунову, видели в челе передового отряда, ворвавшегося в Москву на помощь восставшему народу, видели его и сражающимся в первых рядах на Лубянке, когда он был тяжко ранен.

— А ныне во здравии ли Пожарский?

— Излечил раны у себя в Суздальской вотчине, а затем, когда к нему прибыли нижегородские послы, без раздумий согласился возглавить ополчение. То — отменный воевода.

— Сей костромич истину толкует, — вновь вступил в разговор Шестов. — Неплохо ведаю Пожарского. Наслышан о нем, когда проживал в Москве. Лучшего воеводы не сыскать.

— Минин и Пожарский по всем городам грамоты разослали. В Новгород стекаются люди со всей Руси. Вот и костромичи в стороне не остались, — отцепляя сосульки с бороды, продолжал Топорок.

Метель еще в доранье завершила свои хороводы, зато загулял ядреный морозец.

Осталось самое главное — отобрать ополченцев. Сусанин ведал: мужики хоть и прониклись речами, но уходить из теплых изб, от устоявшегося побыта, жен и ребятишек будет нелегко. Бог пощадил их селения, а посему они не испытали зверств ляхов, и многим, поди, кажется, что беда обойдет стороной и на сей раз, так стоит ли браться за рогатину и сражаться с врагом, кой не лыком шит.

Мужики помалкивали, переминаясь с ноги на ногу от колючего холода.

— Вижу, все кумекаете, мужики. Понимаю умишком своим: призываю не меды пить. Но как ни кумекай, а дело решать надо. Много лет я пребывал у вас в старостах, и коль барину на меня не пеняли, значит, терпели. А коль довелось такое важное дело, со старосты первый спрос. Отряжай, барин, меня ополченцем, коль мужики еще не надумали. Послужу Отечеству!

Иван Васильевич явно замешкался. Будь староста годков на десять моложе, можно было бы целый отряд под его началом сбить. Но ныне ему уже седьмой десяток, силы как в песок ушли, да и на ноги стал жаловаться. Ныне уже за соху не берется.

И тут мужики загалдели:

— Да ты что, Осипыч? Аль среди нас молодых мужиков нет?

— Чай, и мы с понятием. Пора разбойникам сдачи дать.

— Два десятка, так два десятка. Прикинем по едокам и порешим. Отряд Гаврила Топорок поведет, коль он на Нижний пути ведает.

У Сусанина отлегло от сердца.

Глава 29 ИЗБАВЛЕНИЕ МОСКВЫ

Минин и Пожарский долго намечали путь на Москву. Кратчайший — пролегал через Владимир и Суздаль, и все же от этого пути они отказались, помыслив следовать через Кострому и Ярославль. Здесь гораздо легче было сколачивать ополчение, сноситься с относительно мало разоренными северными волостями и очищать их от бродивших банд поляков.

В начале марта 1612 года ополчение выступило из Новгорода. С первых же дней похода в него мелкими и крупными ручейками и ручьями стали вливаться отряды местных волостей — Балахны, Юрьевца, Решмы, Кинешмы, Костромы…

1 апреля с радостью встретили народное войско ярославцы. «Воодушевляемые чувством патриотизма, ярославцы объявили, что они готовы отдать свою жизнь и все имущество для спасения Отечества».

В Ярославле Дмитрий Пожарский задержался пять месяцев, дабы продолжить учреждение ополчения. Надо было очистить северные и поволжские земли от поляков, наладить связи с населением и создать в Ярославле крепкую государственную власть. Целых пять месяцев Ярославль был столицей земли Русской[1003].

28 июля Дмитрий Пожарский и Козьма Минин двинулись на Москву. Ополчение прошло через Ростов Великий и Борисоглебск, в коем затворник монастыря Иринарх благословил Пожарского и Минина на свершение подвига и дал им в помощь святой крест.

21 августа на помощь полякам, осажденным в Китай-городе и в Кремле, пришло большое войско гетмана Ходкевича, но в ожесточенных боях 22–24 августа Минин и Пожарский одержали над этим войском блистательную победу. Только в плен было взято десять тысяч человек. Значение сей победы было огромно: разбито лучшее войско Речи Посполитой.

Утром 25 августа гетман Ходкевич, «браду свою кусая зубами и царапая лицо ногтями», бежал из-под Москвы. Его бегство с горечью наблюдали осажденные поляки.

Ополчение начало упорную осаду центра стольного града. Положение осажденных поляков ухудшалось с каждым днем: запасы съестных припасов истощались, наступил страшный голод.


* * *
Инокиня Марфа Ивановна и сын ее Михаил, в качестве заложников, находились в Чудовом монастыре. Жутким оказалось пребывание в обители: их мучил чудовищный голод, кой охватил не только черниц обители, но и самих поляков.

«Писать трудно, что делалось, — вспоминал впоследствии один из выживших панов. — Осажденные переели лошадей, собак, кошек, мышей; грызли разваренную кожу обуви с гужей, подпруг, ножен поясов, с пергаментных переплетов книг, — и этого не стало. Грызли землю, в бешенстве объедали себе руки, выкапывали из могил гниющие трупы, и съедено было, таким образом, до 800 трупов, и от такого рода пищи и от голода смертность увеличивалась».

То же подтверждают и русские источники. «Ели всякую нечистоту, — пишет Авраамий Палицын, — потом начали убивать друг друга и есть человеческое мясо. Лакомством стали недавно умершие»…

«Даже детей не жалеют, — прижав к себе сына, в ужасе раздумывала Марфа Ивановна. — Игуменья видела, как паны схватили одного мальчугана, тотчас его изрубили на куски и съели. Пресвятая Богородица, умоляю тебя, спаси сына моего, раба Божия Михаила! Он последний, кто у меня остался».

10 июля 1611 года Марфа Ивановна похоронила единственную дочь Татьяну, недавно вышедшую замуж. Погиб и ее муж, князь Иван Катырев-Ростовский..

Измученная, поседевшая, истощенная Марфа Ивановна вздрагивала от каждого стука, полагая, что поляки вот-вот ворвутся в обитель и начнут поедать всех подряд. Эти голодные изверги даже цены установили: за мышь — один злотый, за человеческую голову — три злотых, за черную ворону — два злотых… Какие страсти поведала игуменья!

Марфа Ивановна еще теснее прижималась к Михаилу, норовя согреть его своим ослабевшим худосочным телом, и тихо говорила:

— Ты уж потерпи, Мишенька. Слышь, пушки грохочут? То князь Пожарский ворогов обстреливает.

И о том ведала Марфа Ивановна. Спасибо игуменье. В ноги ей надо упасть. Нет-нет, да и принесет ее ключница из скрытых сусеков что-нибудь из снеди. Тем и жили, иначе бы давно Богу души отдали.

Однако своей смерти инокиня не страшилась, передавая последний кусочек хлеба сыну. Тот совсем еще юный отрок четырнадцати лет. В таком возрасте особенно нужно съестное. Но много ли он его видит? Толику, вот и тает на глазах, хотя виду не подает. Скажет:

— Ты сама кушай, матушка, я не голоден. Ты почаще к оконцу подходи и дыши воздухом. Пользительно.

Господи, какой же у нее славный сын! И Марфа Ивановна молилась, молилась…

22 октября русское войско приступом взяло Китай-город, а 25 октября из Кремля были выпущены осажденные бояре и заложники. Среди них был будущий царь Михаил Романов, его мать Марфа Ивановна и боярин Иван Никитич Романов.

26 октября 1612 года был составлен и подписан князем Дмитрием Пожарским и комендантом Кремля, паном Струсем, договор о сдаче. 27 октября перед победителями были открыты ворота Кремля. Поляки сдались. Русская столица была освобождена от чужеземцев. Польская интервенция была окончательно разгромлена.


* * *
Всего две недели провела Марфа Ивановна в освобожденной Москве. Чуть окрепнув, она молвила сыну:

— Слава Богу, вижу тебя во здравии, Мишенька. Поедем-ка сын в Домнино, пока Москва не обустроится.

Михаил, выйдя из Чудова монастыря, увидел жуткую картину. На улицах стояли чаны с соленым человеческим мясом, корчились умиравшие от голода люди; все было загажено, разорено, разграблено. Эта жуткая картина все дни стояла в глазах Михаила, а посему он с готовностью ответил:

— Поедем, матушка. В Домнине тихо и укладно, да и дедушка Иван там. Поедем!

Прибыли в Домнино в середине ноября. Иван Васильевич глянул на исхудавшие лица внука и дочери, и слезы выступили на его глазах.

— Хватили же горюшка, любые мои.

Обрадованная Агрипина Егоровна не знала чем и попотчевать вернувшихся домочадцев. Дочь же помногу спала, убаюканная благоговейной отрадной тишиной. Отчий дом! Только в нем каждый человек чувствует неизъяснимый душе покой и умиротворение.

Когда собирались в столовой горнице, Иван Васильевич жадно расспрашивал дочь о ее пребывании в Москве, но Ксения (для отца она всегда оставалась Ксенией) отвечала неохотно. Воспоминания угнетали ее и без того измученную душу, и отец, примечая это, отступился. Сокрушался о Федоре Никитиче:

— Тяжко ему в польском плену. Выходит, Жигмонд его в заложниках держит.

Именно так и было. Короля, не взирая на поражение, не покидала мысль о захвате Русского государства, он настаивал на «законных правах» своего сына, добиваясь его воцарения. В своих намерениях он все еще надеялся на поддержку московских бояр, в том числе и Федора Романова, но последнего ни на какие посулы склонить не удалось.

Ксения Ивановна постоянно думала о своем муже, коего беззаветно любила и постоянно лелеяла надежду, что супруг вернется, и что они еще проживут с ним долгую, счастливую жизнь.

Дочь же не забывала допытывать отца и о делах в вотчине, на что Иван Васильевич поведал:

— Хитрить не буду, дочка. Скуднее стали жить, но мужики не бегут. У других господ дела еще хуже, после польских набегов едва концы с концами сводят. Мы же, худо-бедно, но, слава Богу, держимся. Не устаю старосте спасибо сказывать. Умеет он с мужиками ладить и на изделье всех учинить. Диковинный мужик, Ксения. Сколь лет в старостах, а чем разбогател? Совестливый, на деньгу не жадный, живет как простой мужик. Разве что изба у него поприглядней, искусной резьбой изукрашена. Так ведь всё своими руками.

— Во здравии?

— Изрядно сдал наш Осипыч, но все еще крепится и бодрится. Да ныне сама его увидишь. Намедни сказывал: по делу зайдет.

— Слышала я, что и наши мужики в ополчение ходили.

— А как же, дочка, — воодушевился Иван Васильевич. — Я, чай, не обсевок в поле. Готов был за Отчизну голову сложить, да грудная жаба пошаливает. Собрал я мужиков, пылкую речь им сказал, на ворога наставил. Два десятка отправил, а в челе — Богдашка Сабинов, что в зятьях у Осипыча. Отменно сражались, почитай, до самого Кремля дошли. Правда, четверо головы сложили, остальные намедни вернулись. Повелел Богдашке ратников в хоромы привести. Павших помянули, а живые победную чару испили. Всех ополченцев наградил.

— Какой же ты молодец, тятенька.

Глава 30 ВЫБОРЫ ЦАРЯ ВСЕЯ РУСИ

После разгрома поляков настала пора избрания царя всея Руси. По всем городам были разосланы грамоты с приглашением присылать выборных людей «для великого дела». Сообщалось, что Москва очищена от польских и литовских людей, церкви Божии облеклись в прежнюю лепоту и Божие имя славится в них по-прежнему, но без государя Московскому государству стоять нельзя.

Когда съехались выборные люди, прописан был трехдневный пост, после коего затеялись соборы. Допрежь всего, стали рассуждать о том, выбирать ли царя из иноземных королевских дворов или своего природного русского, и уложили литовского и шведского короля и их детей и иных немецких вер и никоторых государств иноязычных не христианской веры на Владимирское и Московское государство не избирать, поелику литовский король Московское государство разорил, а шведский король Новгород взял обманом.

Стали выбирать своих, и тут такой спор поднялся, коего Москва испокон веку не видывала. Рюриковичи сцепились с Гедиминовичами.

«Начались козни, смуты и волнения. Всякий хотел по своей мысли делать, всякий хотел своего». Выкликали до десятка имен, но ни один из именитых бояр не сумел взять верх. Москва раскололась. И быть бы долгой замятне, если бы один дворянин из Галича не принес на Земский собор грамоту, в коей говорилось, что ближе всех по родству с прежними царями был Михаил Федорович Романов, племянник царя Федора Иоанныча, его и надлежит избрать в государи.

Раздались недовольные голоса именитых бояр, но тут вышел с грамотой донской атаман.

— Что ты хочешь огласить Собору? — спросил его Дмитрий Михайлович Пожарский.

— Казаки Дона помышляют видеть на Московском престоле Михаила Романова.

Одинаковое мнение, поданное дворянином и донским атаманом, решило дело[1004].

21 февраля 1613 года, в неделю православия, в первое воскресенье Великого поста, был последний Собор: каждый выборный подал письменное мнение, и все они оказались сходными, все указали на одного человека.

Рязанский архиепископ Феодорит, келарь Троице-Сергиевского монастыря Авраамий Палицын, архимандрит Новоспасского монастыря Иосиф и боярин Василий Петрович Морозов взошли на Лобное место и спросили у народа, заполнившего Красную площадь, кого он желает в цари?

— Михаила Федоровича Романова! — прозвучал ответ.


Провозгласив царем Михаила, Собор назначил к нему челобитчиков во главе с боярином Федором Шереметевым и князем Владимиром Бахтеяровым-Ростовским. Собор не ведал, где находится в это время Михаил, а посему в наказе челобитчикам говорилось: «Ехать к государю царю и великому князю Михаилу Федоровичу вся Руси в Ярославль или где он, государь, будет». Посланные, бив челом новоизбранному царю и его матери и уведомив их об избрании, должны были молвить Михаилу: «Всяких чинов люди бьют челом, чтоб тебе великому государю, умилиться над остатком рода христианского, многорасхищенное православное христианство Российского царства от растления сыроядцев, от польских и литовских людей, собрать воедино, принять под свою государеву паству, под крепкую высокую свою десницу, всенародного слезного рыдания не презреть, по изволению Божию и по избранию всех чинов людей на Владимирском и на Московском государстве и на всех великих государствах Российского царствия государем царем и великим князем всея Руси быть и пожаловать бы тебе, великому государю, ехать на свой царский престол в Москву и подать нам благородием своим избаву от всех находящихся на нас бед и скорбей».

Послы нашли Михаила с матерью в Ипатьевском монастыре Костромы. Приехали к вечеру. Шереметев и Бахтеяров-Ростовский известили костромского воеводу, духовных лиц и всех горожан, и утром следующего дня, с иконами и хоругвями, крестным ходом двинулись к Ипатьевскому монастырю. Марфа Ивановна и Михаил встретили крестный ход перед обителью. Лица у обоих были безотрадными: они еще заранее были извещены Иваном Никитичем Романовым о намерении Земского собора избрать Михаила царем, и встретили это неожиданное для них известие удручающе.

Выслушав речи челобитчиков, Михаил отвечал «с великим гневом и плачем», что он государем быть не хочет, а Марфа Ивановна добавила:

— Я не дам благословения сыну на царство. У Михаила того и в мыслях никогда не было, да и не в совершенных он летах.

— Позволю тебе напомнить, матушка Марфа Ивановна, что Иван Васильевич Грозный вступил на престол четырнадцати лет, — молвил архимандрит Новоспасского монастыря Иосиф.

— Тогда лихолетья не было, святый отче. За последние же лета многие люди на Москве измалодушествовались и не прямо государям служили. Бояре изменили Борису Годунову, свели с престола и выдали полякам Василия Шуйского. Видя такие прежним государям крестопреступления, позор, убийства и поругания, как быть на Московском царстве моему сыну?

— Ныне, матушка Марфа Ивановна, на Москве всё поуспокоилось. А что ране было, надобно поскорее запамятовать, ибо так Богу угодно, — молвил келарь Троице-Сергиевского монастыря Авраамий Палицын.

— Бог карал за грехи тяжкие, — сурово продолжала Марфа Ивановна. — Московское государство разорилось не токмо от польских и литовских людей, но и от неустойчивости многих людей русских, особенно московских господ и шаткости воевод. Да и ты, келарь, не без греха. Не ты ли высказывал в святой Троице, что «лучше польскому королю служить, чем от своих холопов потерпеть поражение?»[1005].

Авраамий Палицын поперхнулся и побагровел. Откуда эта инокиня изведала его слова? Видимо, когда сидела в Чудовом монастыре, а из обители в обитель быстро слухи доносятся. Сколь людей ныне услышали о его изменных словах! Ведь было же оное, было, когда он находился среди осажденных Троице-Сергиевского монастыря. Ну и оплеуху получил от инокини!

Марфа же продолжала:

— Зело много было непостоянства в людях, а посему царство разорилось до конца, прежние сокровища царские, собранные за многие лета, иноверцами вывезены, дворцовые села, черные волости и города запустели, а служилые люди бедны. Так как же царю служилых людей жаловать, как свои государевы обиходы полнить, и как против своих недругов стоять?

— Матушка истину сказывает, — вступил в разговор Михаил. — Ежели она благословит меня, то благословит на погибель, и не только меня, но и отца моего, Федора Никитича, что заточен во вражеское узилище. Моя царская корона лишит отца головы. Мне же без благословения родителя своего на Московском государстве быть нельзя.

Веские слова высказал юный Михаил, но послы не отступались.

«Со слезами молили и били челом Михаилу, чтоб соборного моленья и челобитья не презрел; выбрали его не по его охоте, а по изволению Божию, по желанию всех православных христиан от мала до велика на Москве и во всех городах».

Сказал свое слово и князь Бахтеяров-Ростовский:

— Царь Борис сел на царство своим хотеньем, истребивши государев корень — царевича Дмитрия. После того он начал делать всякие неправды, и Бог отомстил ему за кровь царевича богоотступником Гришкой Отрепьевым. Расстрига по своим худым делам от Бога месть принял и злой смертью умер. Царя же Василия Шуйского выбирали на государство не Земским собором, а немногие торговые люди, и по вражьему действу многие города ему служить не возжелали и от Московского государства отложились. Все сие делалось Божьей волей да грехом всех православных христиан, поелику во всех людях была рознь и междоусобие. Ныне же люди наказались и пришли к единению во всех городах. Что же касается, государь, отца твоего Филарета Никитича, то ты бы, государь, о том не печаловался, ибо Боярская дума направила уже к польскому королю именитых посольских людей, кои скажут Жигмонду, что в обмен за Филарета будут отпущены в Польшу и Литву зело знатные пленники. Скоро, государь, быть на Москве твоему отцу.

— А меня сомненье гложет, князь.

Поддержала сына и Марфа Ивановна:

— Насколько вся Русь ведает, Жигмонд — жестокий человек. Он безучастен к своим плененным панам.

Но послы продолжали уговаривать Михаила и мать еще добрых шесть часов, а когда согласия не последовало, почитаемый на Руси архимандрит Новоспасского монастыря Иосиф строго изрек:

— Отказ твой, Михаил Федорович, Бог не простит. Руси, дабы она окончательно не разорилась, нужен царь. Вернемся в Москву без государя — и вновь возродится страшная Смута. Тогда уже Бог взыщет с тебя. Подумай же о своем многострадальном Отечестве, сын мой, не дай ему окунуться в новое кровавое лихолетье. Что тебе выше: покой и благоденствие государства Московского или кручина об отце?

Михаил повернулся к матери и бесповоротно высказал:

— Выбираю Отечество, матушка.

Вздохнула Марфа Ивановна и благословила сына.

Глава 31 КОВАРНЫЙ ЗАМЫСЕЛ ЖИГМОНДА

Король Сигизмунд с мрачной болезненной тревогой выслушал гетмана Ходкевича:

— Мои люди изведали, что бояре склоняются избрать царем сына Федора Романова, Михаила. Источник достоверен?

— Да, ваше величество. Нет никакого сомнения, что Михаил будет выбран царем.

Известие гетмана чрезвычайно обеспокоило короля. Избрание в цари русского боярина, а не его сына Владислава нанесет сильнейший удар по замыслам Сигизмунда, но этого, пока не поздно, можно избежать.

— Где в настоящее время находится Михаил?

— Пресвятая дева Мария покровительствует нам.

Ходкевич был слишком умен, чтобы не понять, что скрывается за вопросом короля.

— Михаил с матерью выехал из Москвы в костромскую вотчину.

— Прекрасно, гетман. Будь в моем замке. Вечером мы вернемся к этому разговору.

Вечером Сигизмунд был откровенен:

— В Костромской уезд надо послать небольшой, но опытный отряд, который должен незаметно добраться до имения Романовых и убить молодого боярина. Этим мы сведем на нет деятельность Земского собора и существенно замедлим воскрешение русской государственной власти, так существенно, что вновь всколыхнем ясновельможных панов на новый захват Москвы. Надежный и бесповоротный захват! Русь для нас, как заноза, и мы поведем с ней жестокую войну[1006]. Подбери для группы захвата искусного военачальника и не пожалей злотых.


* * *
Легко было на душе Ивана Осиповича. Ноябрь для крестьян всегда был самым благодатным. Хлеб обмолочен, свезен в овин, высушен, прокручен через жернова. Ешь хлебушек и поджидай зимы, когда нужно вывезти на осиротевшие поля навоз со двора да привезти сено с сенокосных угодий. Ноябрь же зачастую бывает дождливым, грязным, и всегда холодным; бывает, землю скует, снежок повалит, но первая пороша санный путь не устанавливает, так что в ноябре мужику и передохнуть можно.

Целую неделю Иван Осипович гостил у дочери в Деревнищах.Радовался за зятя, кой оказался добрым мужем для Антониды. Всем был хорош молодой мужик: работящ, сосельниками чтим, не зря его большаком ополченцев выкликнули. Богдан, как сами поведали вернувшиеся ополченцы, отважно сражался, его даже Дмитрий Пожарский похвалил, когда Богдан оказался неподалеку от воеводы во время битвы на Ордынке. Молодцом, зять! Да и остальные мужики не осрамились.

Сусанин сожалело вздохнул, что самому не удалось побывать в народном ополчении Минина и Пожарского. Старый-де, нечего в ратники подаваться. Эк, нашли дряхлого деда. Да он еще шестипудовые мешки на телегу вскидывает. Правда, ноги ослабли, чего греха таить. Но уж так хотелось извергам отомстить! До сих пор ненависть к ним не утихает. Сколь зла и страданий они Руси принесли.

Отвлекали от черных воспаленных мыслей внуки — Данилка и Костька. Подрастают, помаленьку силушкой наливаются. Авось, добрыми помощниками Богдану станут. Глядишь, через два-три года и соху начнут пробовать. А как первую борозду проложат — вот тебе и готовый пахарь. Мужик с сохи начинается, соха же хлеб родит. Дожить бы да поглядеть, как внуки за сохой пойдут. Ничего нет красивей сей крестьянской работы. По себе ведал: уж который год за соху брался, кажись, в привычку вошло. Каждый раз с волнующим трепетом налегаешь на деревянные, отполированные жесткими ладонями поручни, тепло прикрикнешь на лошадь: «Ну, милая, пошла с Богом!». Буланка всхрапнет и потянет за собой соху, а в сердце с каждой пядью отвоеванной дернины, все нарастает и нарастает будоражащее душу сладостное, ни с чем не сравнимое упоение. Пахота! Древнейшая мужичья работа, столь для всех необходимая.

— Что, Данилко, скоро за соху примешься?

— Да хоть сейчас, дедушка Ваня. Тятька не подпускает. Ты скажи ему.

Антонида улыбалась, а Богдан трепал сынишку за русые вихры и благодушно говорил:

— Скоро, Данилко, скоро. Знатный будешь пахарь.

— И я буду пахарем, — бойко восклицал меньшой.

У Ивана Осиповича счастливо искрились глаза. Не зря, значит, прожил жизнь. Бог не дал сына, зато внуки радуют. Быть им добрыми сеятелями.


* * *
В самом начале декабря в имение нагрянул Иван Никитич Романов. Погостил всего один день, а на другой спешно отбыл в Москву.

Иван Осипович недоумевал. И чего заторопился?.. Ксения Ивановна после приезда брата мужа как-то разом изменилась. Допрежь разговорчивая была, а ныне замкнулась, все дни ходит задумчивой. Да и барин стал каким-то беспокойным. Что ж приключилось?

Семейство Шестовых таило молчание.

Вскоре Иван Васильевич, Ксения Ивановна и пятнадцатилетний Михаил, оставив хоромы на Агрипину Егоровну, отбыли в Кострому, на свой «осадный двор». Уезжали сосредоточенные, затаенные.

Барин был немногословен:

— Приглядывай за мужиками, Иван Осипович.

Бывало, обстоятельно потолкует, кое-что уточнит, а тут тремя словами отделался. Странно.

Ничего не прояснила и Агрипина Егоровна:

— И сама не ведаю, надолго ли уехали. Может, и на Великий пост[1007] останутся.

В конце февраля в Домнино приехал посланец от Ксении Ивановны.

— Велено тебе, Иван Осипыч, немедля прибыть в Кострому.

Ксения Ивановна приняла Сусанина в своем «осадном» дворе, и только здесь приоткрыла тайну:

— Под Костромой вновь появились поляки. Они охотятся за Михаилом. Они хитры и коварны, и под любым обличьем могут пробраться в наш двор. Очень опасаюсь за сына. Отвези его в имение. Только на тебя я могу положиться, Иван Осипович.

— А ты, матушка Ксения Ивановна, разве не поедешь с сыном?

— И рада бы, Иван Осипович, но лучше мне здесь остаться. Пусть вороги думают, что мы с Мишенькой в Костроме.

Сусанин раздумчиво поскреб бороду.

— И на какой ляд разбойникам молодой боярин понадобился?

Ксения Ивановна первый паз в жизни обманула:

— Никак большой выкуп хотят вытребовать.

Мать долго и сердобольно прощалась с сыном, не удерживая безутешных слез, а затем обняла и Сусанина.

— Ты уж порадей, Иван Осипович. Убереги сына моего единственного. Христом Богом тебя умоляю. Убереги!

— Непременно уберегу. Веришь мне, Михайла Федорыч?

— Верю, Иван Осипович. Не тревожься, матушка.

— Благословлю вас иконой пресвятой Богородицы.

Глава 32 ЖИВИ, СВЯТАЯ РУСЬ!

Агрипина Егоровна, увидев внука, ахнула:

— Господь с тобой, Мишенька! Едва признала тебя.

Мудрено признать. Прибыл молодой боярин в облезлом крестьянском треухе, видавшим виды овчинном тулупе и… в лаптях.

— Чай, ноженьки застудил? Аль другой обувки не сыскалось?

— Так надо было, барыня, — молвил Сусанин. — Ты обогрей Михайлу Федорыча, а я в Деревнищи наведаюсь. Надо с мужиками потолковать. Нет ли у них каких-нибудь вестей? Чуть чего — сразу же вернусь.

— Спасибо тебе, Осипыч. Никогда не забуду твоей заботы. Ты мне, как второй дедушка. Помнишь, как я тебя дедушкой Ваней назвал?

— Да как же не помнить, Михайла Федорыч? То в митрополичьем саду было, когда яблоньки сажали.

Сусанин поехал в Деревнищи на тех же санях. Дорогу передувало снежной порошей. Иван Осипович глянул на небо, кое заволокло нависшими сумрачными тучами. Небось, после полудня метель-завируха закрутит. Мужики, поди, стожки с сенокосных угодий перевозят. Ныне же в одиночку лучше не соваться. Сподручней артелью в непогодь за сеном ездить. Пережидать же долгую непогодь нельзя: март на носу, а он всяким бывает. Так, порой, дороги развезет, что ни одни сани не проедут. Надо покалякать с мужиками…

Ехал, думал о крестьянских делах, и в то же время нет-нет, да и беспокойная мысль проскочит. Ксения Ивановна не зря всполошилась. В Костроме только и разговоров о каком-то появившемся отряде ляхов. Необычном отряде. Рыскает по уезду, но жестокими разбоями не пробавляется. Налетят на деревеньку, поживятся съестными припасами и далее куда-то уходят. Словно ищут кого-то. Но не ради же пятнадцатилетнего отрока они проникли в Костромской уезд. Тогда чего ради?

Смутно в голове Сусанина, как этот тусклый предметельный день.

В Деревнищах все Сабинины были дома. Внуки с шумом и гамом вцепились в деда.

— Дедуся приехал!

Обрадованная Антонида тотчас загремела в печи ухватом, а Богдан помог тестю разоблачиться.

— Скоро же ты, батя. Зачем в Кострому-то ездил?

— Опосля поведаю.

Только сели за стол, как в избу вбежал взбудораженный отец Богдана.

— Ляхи в деревне! Прячьте пожитки!

У Сусанина екнуло сердце.

— Много?

— Десятка четыре. Побегу к себе задами!

Иван Осипович уже ведал, что поляки стояли в селе Вороньем, разоряя округу. Дважды приходило на костромскую землю и воинство пана Лисовского[1008], кой, как, говорили в имении, ушел под Ярославль. Господи, кто ж напал на Деревнищи?

Иван Осипович метнул озабоченный взгляд на зятя.

— Беги, что мочи в Домнино и упреди молодого боярина Михаила Романова.

— Может, на санях, батя? — накидывая на себя армяк, спросил Богдан.

— Какие сани? Пока запрягаешь, ляхи в избе будут. Беги! Торопко беги. Пусть боярин немедля в Кострому уезжает.

Иван Осипович наскоро попрощался с зятем, а затем повернулся к Антониде.

— А ты, дочка, забирай детей — и на сеновал. Да поглубже заройтесь.

— А как же ты, тятенька?

— Кому нужен старик? Поспешайте!

Едва дочь и внуки укрылись на сеновале, как в избу ворвались ляхи. Не ведал Иван Осипович, что в деревне оказались поляки, посланные самим королем Жигмондом. Они сбились с пути и угодили в Деревнищи. Один из них, рослый, с пышными палевыми усами тотчас произнес:

— Крестьяне сказали, что ты являешься старостой. Так?

Ходкевич отрядил поляков, умеющих неплохо говорить на русском языке. Таких немудрено было выискать, ибо ляхи чуть ли не десять «смутных» лет знались со многими изменниками-боярами и их холопами.

— Отпираться не буду.

— Недурное начало, Ивашка Сусанин… Если ты староста, то прекрасно знаешь, как пройти в село Домнино.

Иван Осипович спокойно ответил:

— Ведаю, панове.

— Да ты отменный русский мужик! — хлопнул Сусанина по плечу пышноусый пан. Будем дружить, нам нужны такие люди. Меня зовут ротмистр Ковальский. Я дам тебе два злотых, когда ты приведешь нас в село.

— Так не пойдет, пан Ковальский. На два злотых избы не срубишь.

— Ну, хорошо, хорошо. Я не знаю, сколько стоит русская изба, но я тебе дам десять злотых.

— Другой разговор, пан. Но полвина — вперед.

Ковальский вытянул кошелек.

— Получай. Рыцари никогда не обманывают.

— Благодарствую, пан, но хочу упредить, что дорога туда дальняя, да и ту снегом завалило. Дай Бог к вечеру дойти.

— Долго, Сусанин.

— Можно путь вдвое и укоротить, но тогда надо оставить коней и идти через лес.

Паны посовещались и высказали свое решение:

— Нам дорог каждый час, староста. Веди через лес.

Ковальский жаждал быстрее захватить Михаила Романова, за коего король обещал ему высокий чин полковника, богатое земельное владение и пять тысяч злотых. И эта жажда настолько возобладала, что ротмистр решил на время оставить коней, ведая, что без них он не останется, ибо в имении Романова наверняка окажется добрая конюшня.

Прежде чем выйти из избы ляхи похватали в доме все съестные припасы, а Иван Осипович помолился на киот, поцеловал икону Господа и молвил:

— Пожалуй, и я возьму ломтик хлеба на дорожку.

Сусанин повел «воров» совсем в другую сторону от Домнина — к Исуповским болотам, заросшим мелколесьем. Допрежь шли ложбиной реки Кобры, повернули к маленькой деревне Перевоз, расположенной при впадении Кобры в Шачу, а затем вступили в глухие дебри.

Иван Осипович, опираясь на посох, шел в заячьем треухе и овчинном тулупе. Идти было тяжело: зима выдалась снежная, навалив высокие сугробы. А тут еще и метель не на шутку разыгралась.

«Сам Господь мне помогает. Крути, верти, метелица!».

Верст через пять почуял, что едва вытягивает недужные ноги из рыхлых сугробов. Взмолился про себя: «Милостивый Господи, дай сил превозмочь недуг. Ради благого дела, умоляю тебя! Я уж, слава тебе Господи, отжил свой долгий век. А вот Михайла — совсем еще отрок, ему жить да жить. Помоги мне Спаситель, поплутать до вечера, дабы Романовы успели добраться до Костромы. Помоги, всемилостивый!»

Никогда еще так горячо не молился Иван Осипович. И всемогущий Бог придал ему животворные силы.

— Долго еще, староста? — прикрывая воротом слипшиеся от снега глаза, спросил Ковальский.

— Не столь и далече, пан. Почитай, полпути прошли. Еще крюк лесом — и к селу выйдем.

— Таким дремучим?

— Сам же, пан, просил найти путь покороче.

— Шагай, пся крэв!

В лесу бесновалась нещадная метель. Через час ляхи настолько выдохлись, что среди них начался ропот:

— Надо сделать привал, ротмистр.

— Мы совсем обессилили!

— Хорошо, — тяжело дыша, согласился предводитель шайки. — Прячьтесь под сосны. Всем перекликаться! Из-за этой проклятой метели ни черта не видно… Ты не заблудился, староста?

— Господь с тобой, пан. Я в этом лесу каждое деревцо знаю. Еще чуток и мы будем в Домнине.

Уверенная речь старика несколько окрылила Ковальского. Он и не смекнул, что староста водит их по лесу неприметными кругами, все дальше и дальше удаляясь от Домнина.

После привала, запорошенные снегом ляхи, вновь двинулись гуськом за старостой. Зло чертыхались, выбиваясь из последних сил. Но откуда у этого старика силы черпаются? Он также едва вытягивает свои длинные ноги в лаптях.

Долгим еще оказался «чуток» Сусанина. День клонился к вечеру, а дьявольская метель становилась все свирепей и беспощадней.

Иван Осипович окончательно обессилел, но он был доволен: дошли его молитвы до Господа. Разбойникам уже не выбраться. Как он хотел отомстить ляхам за поруганную ими Русь, и вот сбылась его греза.

— Ты заблудился, подлый старик! — хриплым, осипшим голосом выкрикнул Ковальский.

— Неправда твоя, пан. Еще треть версты — и мы в Домнине.

Иван Осипович сел на сугроб и вытянул из-за пазухи горбушку хлеба.

— Пожую малость, панове.

Панове также повалились на сугробы. Один Ковальский привалился широкой спиной к сосне.

Иван Осипович жевал хлебушек и вспоминал мальчонку в алом кафтанчике. Тот, раскинув ручонки, бежал к нему и весело кричал: «Дедушка Ваня!». Повис на груди, прижался всем теплым тельцем. Господи! Да разве мог он предать этого милого отрока?.. Хлебушек кончается. Прощай, родимый…

— Вставай, старик! Я дам тебе сто злотых, за то, что ты приведешь нас к царю Михаилу.

— К царю?.. Никак спятил пан.

Иван Осипович негромко рассмеялся, затем поднялся из сугробов и, опираясь обеими руками на посох, увесисто молвил:

— Вот и настал ваш последний час, ироды. На погибель я вас привел.

Ляхи оцепенели, поняв, что этот сухотелый, седовласый старик сказал страшную правду.

— Врешь, пся крэв! — заверещал Ковальский.

— Истинный крест, нечестивцы, — усмехнулся Сусанин. — Скоро ноченька вас накроет. Замерзнете в снегу и сдохните, как собаки. Тьфу, поганые стервятники!

— Снять с него тулуп! — в бешенстве заорал Ковальский.

Иван Осипович остался в одной белой рубахе, спускавшейся ниже колен.

— Повторяю, я дам тебе сто злотых, если выведешь нас из леса.

— Подавись своими злотыми, душегуб.

— Тогда мы тебя изрубим на куски. Но подыхать ты будешь медленно. Вначале мы отрубим тебе руки и ноги, и лишь напоследок — голову.

— Дело для злодеев привычное.

Сусанин истово перекрестился.

— Живи, святая Русь!

И тотчас засверкали жестокие сабли.

Погиб великий патриот земли Русской, но память о нем будет вечна…

Послесловие ВЕЛИКИЙ ПАТРИОТ ЗЕМЛИ РУССКОЙ

Подвиг Ивана Сусанина занимает в нашем общественном сознании совершенно особое место, а сам Сусанин издавна и прочно отнесен к числу национальных героев России[1009].

С именем этого костромского крестьянина связан особый пласт русской культуры: его подвиг нашел яркое отражение в музыке, скульптуре, фольклоре…Однако широчайшая известность в сочетании с неясностью того, что же на самом деле произошло на излете Смутного времени в северном углу Костромского уезда, обусловили тот факт, что, начиная с выхода в 1862 году знаменитой статьи Н. И. Костомарова «Иван Сусанин» вокруг этого события идут непрекращающиеся споры, по сути, по одному вопросу: действительно ли Сусанин отдал свою жизнь, спасая Михаила Федоровича, первого царя династии Романовых?

Именно отсутствие ясного ответа на данный вопрос приводит к тому, что традиционная трактовка подвига Сусанина периодически ставится под сомнение.

Существует три версии гибели Ивана Сусанина. Первая — в деревне Деревнищи. В ряде преданий описывается, как Сусанин укрыл Михаила в ямнике от сгоревшего овина в д. Деревнищи, говорится, что здесь же, в Деревнище, поляки его пытали и, ничего не добившись, убили. Эта версия не имеет никакого документального подтверждения.

Исуповское болото. Эта версия самая общеизвестная, ее разделяли и очень многие историки. Фольклор о Сусанине почти всегда указывает местом гибели героя это болото. Очень поэтичен образ красной сосны, выросшей на крови Сусанина. Весьма характерно в этом смысле и второе название Исуповского болота — «Чистое». Протоирей А. Домнинский (представитель старинного рода домнинских священников, чей прямой предок — отец Евсевий — был священником в Домнине при Иване Сусанине) писал: «Оно носит издревле сие имя потому, что орошено страдальческой кровью незабвенного Сусанина». Домнинский, кстати, также считал местом гибели Сусанина болото. И ведь болото, безусловно, было главным местом действия сусанинской трагедии! Конечно же, по болоту водил Сусанин поляков, уводя их все дальше и дальше от Домнина. Но сколько встает вопросов, если Сусанин действительно погиб на болоте: а что, поляки после этого погибли все? Только часть? Кто тогда рассказал? Как об этом узнали? Ни в одном известных нам документов того времени о гибели поляков не говорится ни слова.

Село Исупово. В 1731 году правнук Сусанина И. Л. Сабинин подал по случаю восшествия на престол новой императрицы Анны Иоанновны прошение о подтверждении льгот, положенных потомкам Сусанина, в котором говорилось: «прошлом во 121 году (1613) приходил из Москвы из осад на Кострому… великий Государь Царь и великий князь Михайло Федорович, с матерью своею великою государынею инокинею Марфою Ивановною и были в Костромском уезде в дворцовом селе Домнине, в которую в бытность их Величества в селе Домнине приходили Польские и Литовские люди, поимав многих языков пытали и расспрашивали про него великого Государя, которые языки сказали им, что великий Государь имеется в оном селе Домнине и в то время прадед ево оного села Домнина крестьянин Иван Сусанин взят оными Польскими людьми… оной прадед его от села Домнина отвел, и про него великого Государя не сказали, зато оне в селе Исупове прадеда ево пытали разными немерными пытками и посадя на столб изрубили в мелкие части…».

Если отбросить такие сомнительные подробности о том, что Сусанина посадили на кол, то суть документа довольно ясна — Сусанина убили в Исупове. В таком случае смерть Сусанина видели наверняка исуповцы, они же в таком случае и сообщили об этом в Домнино или же сами отнесли туда тело погибшего земляка. Но опять-таки никаких документальных подтверждений!

«Впрочем, мы, видимо, никогда не узнаем, как оно было все на самом деле — слишком много деталей нам неизвестно, а те, что известны, мы, вероятно, трактуем неправильно. В любом случае, в любом варианте и времени, и места гибели Ивана Осиповича Сусанина роль его подвига нисколько не умаляется. Спасение Михаила Романова, которому волею судеб суждено было в то трагическое время стать символом русской государственности, — это был великий подвиг, показывающий, как много может даже один мужественный человек».

24 августа 1619 г. Москва провожала уезжавших на богомолье молодого царя Михаила Романова и его мать Марфу Ивановну. Впервые с тех пор, как весной 1613 г. Михаил с матерью приехали в разоренную столицу из костромского Ипатьевского монастыря, они покидали Москву. Их путь лежал через Троице-Сергиев монастырь, Переяславль Залесский, Ростов Великий, Ярославль, Кострому. Далее Романовы направились в находящееся в северной части Костромского уезда село Домнино, родовую вотчину Марфы.

По-видимому, Домнино не было главной целью поездки знатной семьи. Михаил и Марфа выехали в Макарьевский монастырь, чтобы помолиться об освобождении из польского плена Филарета. Проведя в Домнине два дня, царь и его мать выехали на реку Унжу, в обитель преподобного Макария. Последние 20 верст до монастыря они в сопровождении их сановниками шли пешком. Причина поездки 1619 г. — принести молебные благодарения «по обещанию» у гроба чудотворца Макария в связи с возвращением из восьмилетнего польского плена царского отца Филарета Никитича. Под Вязьмой он был обменен на полковника Струся, бывшего коменданта польского гарнизона московского Кремля, 14 июня торжественно въехал в столицу и вскоре на церковном соборе был возведен в сан патриарха.

Проведя на Унже несколько дней, Романовы покинули монастырь. Куда они поехали оттуда? Большинство историков придерживаются мнения, что первоначально — в Домнине, а после попытки его захвата поляками уехали в Кострому, где и застало его посольство Земского собора.

Могли ли Романовы с берегов Унжи поехать в Домнино? Скорее всего, осень и зиму 1612 г. они провели в «осадном дворе». Последний перешел к Марфе от родителей и находился в самой укрепленной и достаточно безопасной части города. Поэтому Романовы и поселились здесь. Ведь осадные дворы содержались тогда именно на случай лихолетья.

В Костромском кремле Марфа и Михаил жили, по крайней мере, до февраля 1613 г. Но если Романовы поехали с Унжи в Кострому, то когда же и как совершил свой подвиг Сусанин и за кого он отдал свою жизнь? Или все-таки прав Костомаров и его последователи, считающие традиционную версию монархической легендой.

Сусанин погиб или сразу после отъезда Романовых из Домнина, или вскоре после того. Главным поводом в пользу этой версии является выдача жалованной грамоты его зятю Богдану Сабинину и дочери Антониде в ноябре 1619 г., вскоре после сентябрьского посещения Домнина царем Михаилом и его матерью. Первым же предположение, что Сусанин погиб осенью 1612 года, а не зимой — весной 1613 года, как считалось традиционно, высказал местный краевед А. Д. Домнинский, писавший: «Историки говорят, что смерть Сусанина случилась в феврале или в марте 1613 года, а мне думается, что это событие случилось осенью 1612 года, потому что в нашей местности, в феврале или в марте месяцах, никак невозможно ни пройти, ни проехать кроме проложенной дороги. В нашей местности к огородам и лесам наносит высокие бугры снега в сии месяцы,… а историки между тем говорят, что Сусанин вел поляков все лесами и не путем, и не дорогою».

Долгое время, в соответствии с грамотой 1619 г., считали, что Сусанин был убит поляками. Эту традицию нарушил Костомаров, полагавший, что Сусанина убили «разбойники, бродившие по России в Смутное время», хотя «может быть… в числе воров, напавших на Сусанина, были литовские люди». Подобную точку зрения высказал С. М. Соловьев, полагавший, что Сусанин пал жертвой «по всей вероятности, воровских казаков, ибо поляков не было тогда более в этих местах». Знаменитому историку не были известны опубликованные позже источники, свидетельствующие о присутствии поляков в 1612–1613 годах в непосредственной близости от Домнина.

В грамоте царя говорится, что Сусанин был убит за то, что знал о местопребывании Михаила Федоровича, но не сказал об этом. Простой шайке промышляющих грабежом людей Михаил в принципе мог бы нужен: за боярского сына они бы потребовали выкуп. Но, учтем, что Михаил являлся одним из кандидатов на царский престол. На этот счет обоснованно высказался Н. Н. Виноградов: «Из имеющихся налицо исторических документов неизвестно, чтобы в этот период поляки так усердно искали кого-либо из помещиков Костромской области. А если польский отряд разыскивал именно Михаила Федоровича Романова, то, значит, на это была какая-либо особенная причина — в данном случае стремление избавиться от несомненного кандидата на царский престол Великой России»[1010]. А устранить Михаила было особенно важно, ибо в таком случае шансы польского королевича Владислава на избрание царем русского государства возрастали.

Но если Михаил находился в Домнине недолгое время поздней осенью 1612 г., то каким образом из-за него мог быть убит Сусанин? Вряд ли бы стал Сусанин скрывать, что Михаил находится, допустим, в Костроме. Об этом он мог бы сказать смело, и поляки в таком случае остались бы ни с чем. Но Сусанин мог не сказать им, что Романовы уехали в монастырь. Вот разгадка того, почему поляки хотели узнать о местонахождение Михаила именно у старосты, который, конечно, знал от барыни о предстоящей поездке ее семьи на Унжу в Макарьевскую обитель. (Версия Н. Зонтикова). Научный сотрудник попытался восстановить картину событий: проведя в Домнине несколько дней, Марфа и Михаил, несмотря на осеннюю распутицу, уезжают в Макарьево-Унженский монастырь. Через какое-то время в Домнино входят ищущие Михаила «польские и литовские люди». Убедившись, что его в селе нет, они приступают с допросом к Сусанину как вотчинному старосте, могущему знать, куда уехали его господа. Согласно грамоте 1619 г. Сусанин отказался отвечать, и был подвергнут жестоким пыткам, но, несмотря на пытки, Сусанин ничего не сказал полякам, и те убили его на глазах домнинцев.

Однако дело обстоит не так просто. В преданиях, при всех их различиях в деталях, часто говорится о болоте, по которым Сусанин вел поляков, даже местом гибели его называется болото. Да и сам подвиг Сусанина состоит в том, что он завел поляков то ли в болото, то ли в лесную чащу.

В грамоте 1619 г., действительно, нет ни малейшего намека на то, при каких конкретных обстоятельствах и где именно погиб Сусанин. Однако вождение им поляков по болотам или лесным чащам вовсе не выдумано книжниками XIX века, как полагал Костомаров.

21 февраля 1613 года Михаил был торжественно избран Земским собором. Из Москвы в сторону Костромы было отправлено специальное «великое посольство», которое должно было официально уведомить Михаила Федоровича Романова об его избрании.

По общепринятой версии, именно в это время — со второй половины февраля по начало марта — и была послана поляками, говоря современным языком, «группа захвата» с целью взять Михаила Романова живым или мертвым, чтобы сорвать процесс стабилизации в России за русский престол. В этой версии нет ничего невероятного — поляки во время работы Земского собора стояли не так далеко от Москвы. Своих лазутчиков у них наверняка было предостаточно, так что узнать о решении Собора и вероятном местонахождении нового царя было не так уж и сложно. Все это очень и очень могло быть!


30 ноября 1619 г. царем была выдана жалованная грамота: «Божиею милостию, мы, великий государь, царь и великий князь Михайло Федорович, всея Руси самодержец, по нашему царскому милосердию, а по совету и прошении матери нашея, государыни, великия старицы инокини Марфы Ивановны, пожаловали есма Костромского уезда, нашего села Домнина, крестьянина Богдашка Собинина, за службу к нам и за кровь, и за терпения тестя его Ивана Сусанина…». Богдану Сабинину «и детям его, и внучатам, и правнучатым, и в род их вовеки владеть полдеревни Деревнищи неподвижно».

Дело в том, что история сусанинского подвига неотделима от связи Романовых с Костромским краем (Подробности изображены в романе автора).

В специальной литературе бытуют две версии о месте захоронении Сусанина. Согласно первой, его останки покоятся в Ипатьевском монастыре Костромы. Эта версия получила известность после того, как основатель «Отечественных записок» писатель и историк П. П. Свиньин, ссылаясь на древнюю летопись, полученную им в Костроме от местного чиновника, сообщил: «Первым делом нового царя (Михаила) было изъявление благодарности Сусанину, великодушно пожертвовавшему собою для спасения его. Он повелел тело его перенести в Ипатьевский монастырь и предать земле с честию. Напрасно чтитель отечественных доблестей будет любопытствовать, где покоится прах незабвенного Сусанина: место сие неизвестно».

В возможности захоронения праха Сусанина в Ипатьевском монастыре нет ничего невероятного. Однако, во-первых, оно могло бы состояться только после посещения Домнина царем в 1619 г. Во-вторых, трудно представить, чтобы монахи «потеряли» могилу человека, спасшего основателя царствующей династии. Ни в одном источнике о том, что Сусанин похоронен в Ипатьевском монастыре, не говорится, да и в самой этой обители нет ни малейших следов, ни сусанинской могилы, ни преданий о ней.

Меньше известна другая, более вероятная версия (ее поддерживает автор романа) о том, что Сусанин похоронен на кладбище села Домнина, где он жил и где находилась приходская церковь Воскресения. Можно предположить, что первоначально останки Сусанина также были сначала преданы земле где-то на кладбище, а спустя какое-то время (не после ли посещения Домнина царем в 1619 г.?) их перезахоронили в подклете алтарной части Воскресенского храма и положили на могилу каменную плиту.

Следует упомянуть, что на домнинском погосте был похоронен и умерший до 1633 года зять Сусанина Богдан Сабинин.

По грамоте царя 1619 года Богдан Сабинин и его потомство стало так называемыми «белопашцами», то есть крестьянами, не несущими никаких повинностей в чью — либо пользу. Однако в 1630 году перед смертью Марфа Ивановна наряду со многими землями завещала и свою домнинскую вотчину Новоспасскому монастырю Москвы, долгое время служившему местом погребения почти всех Романовых. После Кончины Марфы в 1631 г., архимандрит Новоспасского монастыря в соответствии с завещанием «очернил» потомков Сусанина (т. е. распространил на них все обычные повинности в пользу монастыря). Тогда Богдан Сабинин, то ли уже его вдова Антонида подают на имя Михаила Федоровича челобитную. Она нам неведома, но известна ответная грамота царя от 30 января 1633 года, по коей взамен Деревнищ пожалована Сабининым пустошь Коробово. В Коробове потомки Сусанина (или как их еще называли — «коробовские белопашцы») и жили впоследствии несколько веков. В Коробове поселились дочь Сусанина Антонида и два ее сына — Даниил и Константин, от последних пошло два колена потомков Сусанина, и еще в XIX веке жители Коробова помнили, кто они — «Даниловичи» или «Константиновичи».

В числе других поселений деревня Коробово входила в приход, центром которого была церковь в близлежащем селе Прискокове. На кладбище у той церкви, согласно преданиям коробовцев, и находится могила Антониды, умершей после 1644 года. Здесь же, наверняка, похоронены и внуки Сусанина — Даниил и Константин, и правнуки, и значительная часть других потомков Ивана Сусанина.

Постепенно численность «коробовских белопашцев» росла, во многом это была обычная деревня — большинство ее жителей занималось обыкновенными крестьянскими делами, некоторые — ювелирным ремеслом, некоторые летом уходили на Волгу в бурлаки. Коробовцы имели целый ряд льгот, в частности, а в начале XIX века даже начальнику губернии, костромскому губернатору, если бы он захотел приехать в Коробово, пришлось бы брать разрешение на это, а Петербурге у министра двора.

В начале 50-х годов XIX века в Коробове по распоряжению Николая I за счет казны была построена каменная церковь во имя Иоанна Предтечи — святого, в честь которого был назван и Иван Сусанин. Начиная с 1834 года, в программу встреч царей, периодически посещавших Кострому, неизменно входит и встреча с потомками Сусанина. В августе 1857 года Коробово специально посетил совершающий поездку по стране император Александр II. Последняя встреча коробовцев с царем Николаем II состоялась 20 мая 1913 года в парке губернаторского дома во время пребывания его в Костроме в связи с 300-летием правления Дома Романовых.

Празднование 300-летия подвига Сусанина почти совпало с 300-летием правления Дома Романовых. В мае 1913 года в бывшем кремле Костромы, на том примерно месте, где в XVII веке находился двор Марфы Ивановны Романовой, был заложен монумент в честь романовского юбилея. На этом монументе среди многих других фигур должна была находиться и бронзовая фигура умирающего Сусанина, над которым склонилась фигура женщины — аллегорическое изображение России. (К сожалению, начавшаяся через год война не дала возможности закончить до революции этот во всех отношениях интересный памятник).

В противовес монархической трактовке подвига Сусанина в условиях царской цензуры представители передовых кругов русского общества XIX века — Пушкин, Рылеев, Глинка, Белинский, Герцен, Добролюбов видели в образе Ивана Сусанина народного героя, боровшегося с врагами за свободу своей Родину, ставя его имя рядом с именами Кузьмы Минина, Дмитрия Пожарского и других. Не случайно (единственный крестьянин империи) увековечен в грандиозном памятнике-монументе, посвященном 1000-летию России.

27 августа 1939 года старинное село Молвитино, центр Молвитенского района, (входящего тогда в состав Ярославской области[1011]) было переименовано в село Сусаннино. Отечественная война вернула Ивана Сусанина новым поколения окончательно, его образ в числе многих других славных предков помогал нашему народу в борьбе с германским фашизмом. Сусанин бесповоротно был возведен в разряд национальных героев.

В годы войны ярославские и костромские колхозники построили на свои средства танковую колонну имени Ивана Сусанина. Только труженики Сусанинского района собрали на ее создание 4 мил. 700 тысяч рублей и обратились к руководству Ярославской области с просьбой о присвоении колонне имени их земляка. 22 декабря 1942 года они писали: «Великий патриот земли Русской Иван Сусанин отдал свою жизнь за родину. Следуя патриотическому почину тамбовских колхозников, мы, колхозники и колхозницы Сусанинского района Ярославской области просим присвоить танковой колонне имя народного героя, нашего земляка Ивана Сусанина. Пусть танки с именем Ивана Сусанина беспощадно громят гитлеровских бандитов. Пусть имя Ивана Сусанина зовет наших родных красных воинов вперед, на разгром врага».

Всего на строительство колонны было собрано около 100 мил. рублей. В книге Н. Борисова рассказывается, как 63 человека повторили подвиг Сусанина[1012]

Писатель А. Н. Толстой писал: «… Трагический образ Сусанина создан в одну из самых тяжелых эпох, когда боярство и служилый класс — дворяне — предали русскую землю полякам. И разоренную Москву, и все вытоптанное копытами польских коней пришлось выручать мужикам и посадским людям своими силами».

В 1966 году решением исполкома Моссовета одна из улиц Тимирязевского района Москвы была названа именем легендарного героя.

В 1967 году в Костроме был установлен памятник Ивану Сусанину. В 1977 году получил статус «памятника природы» Чистое болото, чем оно было спасено от торфоразработок. Тогда же была отреставрирована мемориальная часовня в Деревнищах. Отреставрирована церковь Воскресения в Сусанине, где ныне находится музей подвига Сусанина. В 1988 году, когда отмечалось 375-летие подвига, на возвышении над Чистым болотом, на месте бывшей деревни Анферово был установлен памятный знак — огромный валун с надписью «Иван Сусанин 1613», на редкость вписавшийся в пейзаж.

15 июля 1990 года впервые за более чем семь десятилетий отслужен был молебен у часовни в Деревнищах.

Следует сказать, что в отношении к Сусанину необходимо отказаться от каких-либо политических крайностей. Этого человека, жившего на рубеже XIV и XVII веков, надо воспринимать реально, т. е. таким, каким он был. Необходимо, наконец, и покаяние перед его памятью — и за все крайности в революционное время, и за все, что было сделано после революции. Действительно, как бы сам Иван Осипович — православный, верующий крестьянин — посмотрел на разрушение храмов, на осквернение кладбищ, на исчезновение сел и деревень, на оскудение земли его родных мест?

Ну, а тайна, которая, вероятно, всегда будет витать над этим событием, над каждой его деталью — этот неотъемлемый спутник каждого исторического события, — станет будить мысль, поощрять к поиску.

Иван Сусанин — один из уважаемых у нас героев отечественной истории, уважаемый искренне, вне зависимости от официального отношения к памяти о нем, менявшегося неоднократно. Его образ — неотъемлемая часть нашей культуры, искусства, фольклора, можно сказать, что он вошел в самую плоть и кровь нашего народа. Сусанин сознательно шел на смерть за родину, за свой народ, смертельно ненавидя наглых захватчиков. Он воплотил в себе лучшие черты сына великого русского народа — любовь к национальной свободе, ненависть к иноземным поработителям, преданность родине и готовность героически пожертвовать жизнью для ее защиты.


Роман «Иван Сусанин» — не претендует на исчерпывающую достоверность. Историческая дилогия — всего лишь одна из авторских версий жизненного пути одного из самых замечательных патриотов Земли Русской.

Валерий Замыслов УГЛИЧ роман — хроника

«Как былина древности и быль современности стоит ныне Углич на приволье Русской земли».

Михаил Рапов

Часть первая

Глава 1 ГРАД УГЛИЧ И ЕГО КНЯЗЬЯ

Углич хоть и моложе Ростова на два с половиной века, но насельники его известны с древнейших времен.

Еще в седьмом столетии в Углицком крае жили меряне, кои с первой половины XI века постепенно слились с новгородскими славянами и смолянами — кривичами.

По ряду источников Углич первоначально располагался у Грехова ручья. Бытует предание, что город был основан в 947 году сборщиком дани, присланный в этот край княгиней Ольгой. Насельники Грехова ручья имели небольшое укрепленное городище, однако, оно было недостаточно надежным. Тогда насельники, собравшись всем племенем, решили уйти на Волгу, что была в семи верстах от Грехова ручья, и поставить на высоком крутом берегу мощную крепость. Переселение произошло в первой четверти двенадцатого века.

Место для сооружения детинца было выбрано удачно — на мысу, омываемом с двух сторон Шелковкой и Каменным ручьем. С юга обе речки соединялись рвом, и на валах, вдоль берегов искусственно поднявшегося острова, возвели дубовую крепость.

Впервые град Углич упоминается в Ипатьевской летописи в 1148 году. Под этим же годом помещен рассказ, в коем описывается междоусобная война Киевского, Смоленского и Новгородского князей против Ростово-Суздальского властителя Юрия Долгорукого.

Князья подошли к городу Снятину и принялись разорять города и веси[1013], подвластные Долгорукому, по обоим берегам Волги и «поидоста оттоле на Оуглече поле», а далее — к устью Мологи.

До 1218 года Углич входил в состав Ростовского княжества. Но после смерти Всеволода Большое Гнездо могучее Ростово-Суздальское княжество распалось на ряд самостоятельных уделов.

Получил самостоятельность и Углич. Его первым независимым князем стал внук Всеволода Третьего, родной брат ростовского князя Василька Константиновича, двоюродный брат Александра Невского, потомок Ярослава Мудрого, Владимира Мономаха, Юрия Долгорукого и Андрея Боголюбского — князь Владимир Константинович.

В 1237 году несметные полчища хана Батыя обрушились на землю Русскую. Углич был в числе городов, захваченных татаро-монголами. В феврале 1238 года он был не только разграблен, но и полностью разрушен, а его жители были обложены тяжелой данью или уведены в полон.

Князь Владимир Углицкий успел увести свою дружину на реку Сить, где вместе с войсками других княжеств он мужественно сражался и сумел остаться в живых. Его княжение закончилось в 1249 году.

Владимир Углицкий оставил после себя сыновей Андрея и Романа. Первый скончался в 1261 году, а Роман — в 1269.

После гибели на Сити легендарного ростовского князя Василько Константиновича, Ростовом Великим правил его сын Борис Василькович, а после его смерти в 1294 году, место его занял брат Константин Борисович, послав возглавлять Угличем сына своего Александра.

В одной из углицких летописей рассказывается, что в 1328 году град Углич был куплен «собирателем земель», великим московским князем Иваном Калитой у потомков углицкого князя Романа.

С этого года история Углича тесно связана с историей Московского княжества.

В 1380 году углицкая дружина победно сражалась с татарами на Куликовом поле.

Продолжительное время Угличем управляли потомки Дмитрия Донского. При одном из них, Константине, город вновь приобрел такую большую самостоятельность, что в нем даже чеканилась своя монета.

Территорию правобережного посада площадью около ста пятидесяти гектаров охватывал щестикилометровой дугой земляной вал с тыном наверху. Он был сооружен в конце XV века. Древние градодельцы использовали естественные преграды: укрепления проходили вдоль ТРоицкого и частично Селивановского ручьев, упираясь в берег Волги.

У границ посада стояли полукругом укрепленные монастыри: Макарьевский, вознесенский, Алексеевский, Богословский, Николо0Песоцкий и Воскресенский, а за Волгой — Богоявленский мужской и Введенский.

На расстоянии нескольких километров от Углича, у дорог и рек поднимались моеастыри — Покровский, Грехоз-Заруцкий, Николо-Улейминский, Михаило-Архангельский, Кассианов-Учемский. Внешний пояс монастырей играл и сторожевую роль. Некоторые из них имели или получили позднее крепостные стены. Так сложилась третья линия обороны, охранявшая дальние подступы к городу.

Ядром города служил кремль. Здесь находились княжеский двор и дворы знати, гарнизон, городской собор. Прилегающая к крепости территория была оставлена открытой, что облегчало оборону. На этои пространстве располагалась обширная торговая площадь (торг) — связующее звено между кремлем и посадом. На западной границе города, у перевоза через Волгу, находился второй торг, а на волжском берегу, к востоку от Каменного ручья — Конюшенный двор князя.

Город обступали слободы. К юго-востоку от посада находилась Петухова слобода, с восточной стороны — Покровская и Рождественская, с южной — Входо-Иерусалимская. За Селивановским ручьем на берегу Волги располагалась Рыбная слобода, за Волгой — Псарейная и другие слободы, имевшие названия по характеру ремесла угличан, как Гончарная, Кузнецкая, Шандальная…

В XIV и XV Углич был вовлечен в борьбу, кою вела Москва за объединение русских земель. Дружина Углича приняла участие в войне Московского княжества с Тверью. Увидел Углич и новое страшное разорение. В 1371 году город был сожжен войсками тверского князя Михаила, кой вел свои полки для захвата Костромы. Но через несколько лет Углич опять восстановился.

В середине XV столетия Углич невольно становится центром феодальной войны, тянувшейся два десятка лет. Это произошло в кровавые княжеские междоусобицы 1432–1453 годов.

В 1441 году князь Дмитрий Шемяка начал военные действия против великого Московского князя Василия Васильевича Второго. Весь сыр-бор разгорелся из-за прав на великое княжение.

По смерти сына Дмитрия Донского, Василия Дмитриевича, на столе Московском и всея Руси оказался десятилетний князь Василий Васильевич. Малолетством его хотел воспользоваться Дмитрий Суздальский, князь из линии потомства Ярослава Всеволодовича; но Москва была уже так сильна, что, несмотря на малый возраст Василия, Суздаль, даже поддерживаемый Золотой Ордой, не мог остаться победителем. Ныне, при малолетнем внуке Дмитрия Донского, никто из князей не осмелился спорить за Владимир с потомками Ивана Калиты: Нижний Новгород, Суздаль принадлежат уже Москве, Тверь давно уже отказалась от всякого наступательного движения. Но ныне, когда не может быть более борьбы у великого князя за Владимир ни с князем нижегородским, ни с тверским, началась борьба между самими потомками Калиты, между самими князьями московскими — за Москву и уже неразрывно соединенный с неюВладимир.

По старине великое княжение должен был занять полноправный наследник старшинства, сын Дмитрия Донского — князь Юрий Дмитриевич. Но племянник его, десятилетний Василий, получает это старшинство по завещанию отца Василия Дмитриевича, с полным отрицанием прав дяди. Грубо нарушен старозаветный обычай!

В этой новой борьбе дяди с племянником как бы нарочно последний является малолетним и поэтому неспособен действовать сам по себе. До сих пор, когда племянники поднимались против дядей, то это было обыкновенно восстанием более даровитой, более сильной личности; но теперь, как нарочно, слабый отрок вступал в борьбу против сильного своим правом старого дяди. Таким образом, все преимущества, по-видимому, на стороне последнего, а между тем побеждает малолетний племянник, и тем резче обнаруживается вся крепость нового порядка.

Могущество Василия обнаружилось в самом начале: в ту самую ночь, когда скончался великий князь Василий Дмитриевич, митрополит Фотий послал своего боярина в Звенигород к Юрию Дмитриевичу звать его в Москву. Но Юрий не захотел признавать племянника старшим, боялся своего заточения в Москве, боялся даже оставаться поблизости в Звенигороде и уехал в отдаленный Галич, откуда прислал гонца с угрозами племяннику и с требованием перемирия на четыре месяца.

В Москве на перемирие дали добро, но обе стороны спешно собирали войска.

Московские бояре предупредили Юрия и с большим войском выступили к Костроме. В войске находились и остальные дядья великого князя, Дмитриевичи. Это напугало Юрия. Он бежал в Нижний Новгород. Против его выступил брат, Константин Дмитриевич, который прежде сам ратовал за старшинство дядей.

Юрий из Нижнего побежал за реку Суру и стал на одном берегу, а Константин на другом, и, постоявши несколько дней, возвратился в Москву под тем предлогом, что в оттепель нельзя было перейти реку. (Однако, он схитрил, не пожелав биться с братом).

Юрий вернулся в Галич и вновь снарядил гонца в Москву — просить перемирия на год. Но Москва на перемирие была не согласна. По совету митрополита Фотия, матери великого князя Софьи Витовтовны, дядей и даже деда Витовта литовского — митрополит отправился в Галич уговаривать Юрия к вечному миру. Но Юрий не хотел об этом и слышать. Фотий крепко осерчал и выехал из Галича, не благословив ни князя, ни город. А на другой день в Галиче открылся мор. Юрий испугался, поскакал за митрополитом, нагнал его за озером и со слезами начал его умолять возвратиться.

Великодушный Фотий вернулся в город, благословил народ, и мор стал прекращаться, а Юрий обещал митрополиту послать двух бояр в Москву, кои заключат мир на том условии, что больше он, Юрий, не будет искать великого княжения. Но это была уловка.

В 1430 году умер отец Софии, Витовт литовский. На его месте стал княжить Свидригайло, побратим и свояк Юрия. Пользуясь благоприятной переменой, Юрий разрывает мир с племянником, и решает заполучить для поддержки знатного и могущественного мурзу Тегиню. Тот пообещал Юрию дать своё войско и великое княжение.

Дело принимало серьезный оборот. Тогда Василий надумал воспользоваться услугами Ивана Дмитриевича Всеволжского, хитрого, ловкого, находчивого человека, стоявшего в челе московского боярства.

Когда Юрий уехал в Крым со своими доброхотами, Иван Дмитриевич подольстился к остальным мурзам и «возбудил их самолюбие и ревность к могуществу Тегини», молвив им:

— Ваши просьбы ничего не значат у хана, но по слову Тегини Юрий будет великим князем в Москве, а в Литве великим князем станет побратим его Свидригайло. В Орде же сильнее всех вас будет Тегиня.

Этими словами, как сказано в летописи, Иван Дмитриевич «уязвил сердца мурз как стрелою». Все они стали бить челом хану за князя Василия и так его настроили, что хан принялся грозить Тегине смертью, если он вымолвит хоть одно слово за Юрия.

Весной 1432 года был суд между дядей и племянником. Юрий основывал свои права на древнем родовом обычае, доказывал летописями.

За Василия говорил Иван Дмитриевич. Он сказал хану:

— Князь Юрий ищет великого княжения по завещанию своего отца, а князь Василий — по твоей милости. Ты, великий хан, дал ярлык на княжение отцу его, Василию Дмитриевичу. Тот же, основываясь на твоей милости, передал его сыну своему Василию, кой уже, сколько лет княжит, и не свергнут тобой, а, значит, княжит по твоей же милости.

Сия лесть, выражавшая совершенное презрение к старине, произвела своё действие: хан дал ярлык Василию, и даже хотел заставить Юрия вести коня под племянником, но Василий сам не захотел нанести такой позор дяде.

Так завершился суд в Орде. Разумеется, он не положил конец распрям. Юрий не мог забыть неудачи, а в Москве не могли не воспользоваться своим торжеством для окончательного низложения соперника.

Юрий вновь уехал в Галич, но вдруг дела в Москве приняли для него благоприятный оборот.

Иван Дмитриевич Всеволжский очень надеялся, что в награду за услуги, оказанные им Василию в Орде, великий князь женится на его дочери. Эта надежда вовсе не была дерзкой в то время, когда князья часто женились на дочерях боярских, и выдавали за бояр своих дочерей.

Сам же Иван Дмитриевич вел свой род от князей смоленских, а женат был на внучке великого князя нижегородского, почему и был в родстве с великим князем московским.

Василий, находясь в Орде, дал Иван Всеволжскому обещание жениться на его дочери, но по приезде в Москву дела переменились. Мать великого князя Софья Витовтовна никак не согласилась на этот брак и настояла, чтобы сын обручился на княжне Марии Ярославне, внучке Владимира Андреевича, сыне Ивана Калиты.

Тогда Иван Дмитриевич, так сильно ратовавший в Орде против княжеской старины, вспомнил старину боярскую и отъехал от московского князя. Он боялся прямо ехать к Юрию и потому кинулся к брату его Константину Дмитриевичу, надеясь пробудить в нем старинные замыслы; потом поехал к тверскому князю, наследственному сопернику Москвы. Наконец, боярин решил явиться к Юрию, кой принял его весьма радушно. Всеволжский стал подговаривать князя возобновить старые притязания, а в Москве сыновья Юрия — Дмитрий Шемяка и Василий Косой — пировали на свадьбе великокняжеской. И надо же было такому случиться, что Василий Косой приехал на свадьбу в богатом золотом поясе, усыпанном дорогими каменьями.

Старый боярин Петр Константинович рассказал историю этого пояса матери великого князя, Софье Витовтовне, историю любопытную: пояс этот был дан суздальским князем Дмитрием Константиновичем в приданое за дочерью Евдокией, шедшей замуж за Дмитрия Донского.

Тысяцкий Василий Вельяминов, имевший важное значение на княжеской свадьбе, подменил этот пояс другим, меньшей цены, а настоящий — отдал своему сыну Николаю, за которым была другая дочь князя Дмитрия Суздальского, Мария. Николай Вельяминов отдал пояс также в приданое за дочерью, коя вышла за боярина Ивана Дмитриевича Всеволжского. Иван отдал его в приданое за дочерью же князю Андрею, сыну Владимира Андреевича, и по смерти Андреевой, обручив его дочь, а свою внучку за Василия Косого, подарил жениху пояс, в коем тот и явился на свадьбу великого князя.

Софья Витовтовна, узнав, что за пояс был на Косом, при всех сняла его с князя, как собственность своего семейства, беззаконно перешедшую в чужое.

Василий Косой и Дмитрий Шемяка, оскорбленные таким позором, тотчас выехали из Москвы, и это послужило предлогом к войне.

В Москве только тогда узнали о движении Юрия с сыновьями, когда уже он был в Переяславле с большим войском. Великий князь, захваченный врасплох, послал своих бояр просить у дяди мира, коего они нашли в Троицком монастыре. Но боярин Иван Дмитриевич не дал и слова молвить о мире. «И была, — говорит летописец, — между боярами брань великая и слова непотребные».

Тогда Василий, собрав наскоро ратных людей, выступил против дяди, но со своей малочисленной дружиной был наголову разбит в апреле 1433 года на реке Клязьме сильными полками Юрия, за двадцать верст от Москвы, и бежал в Кострому, где был захвачен в плен.

Юрий въехал в Москву и стал великим князем. Любимый боярин Юрия, Семен Морозов, кой, вероятно, из соперничества с Иваном Дмитриевичем, отбившим у него первое место, заступился за пленного Василия и уговорил Юрия отдать последнему в удел Коломну, постоянно переходившую к старшему сыну московского князя.

Василий Косой и Дмитрий Шемяка всячески противились решению нового великого князя, но Юрий дал племяннику прощальный пир, богато одарил его, и отпустил в Коломну со всеми его боярами.

Но едва Василий Васильевич приехал в Коломну, как стал призывать к себе людей, и отовсюду к нему стали стекаться князья, бояре, воеводы, дворяне и слуги, кои уходили от Юрия, потому что не привыкли они служить галицким князьям.

Тогда разгневанные Василий Косой и Дмитрий Шемяка обратили свою ярость против главного виновника отцовской ошибки и убили боярина Семена Морозова в дворцовых сенях.

Избегая отцовского гнева, убийцы удалились из Москвы. Юрий, увидев, что он всеми покинут, позвал за Василием, дабы он вновь взял на себя великое княжение, а сам уехал в Углич, сопровождаемый только пятью человеками.

Так торжественно была показана невозможность восстановления старины! Но борьба этим не кончилась.

Удаляясь из Москвы в Углич, в пылу негодования на своих старших сыновей, Василия Косого и Дмитрия Шемяку, Юрий «отделил их дело от своего» и заключил с Василием Васильевичем договор, к коему за себя и младшего сына, Дмитрия Красного, отказался принимать к себе Косого и Шемяку, признал племянника старшим братом, кой один имеет право звать Орду. Старый дядя «выговорил» только не садиться на коня, когда племянник поведет свои полки, не ездить к племяннику и не давать ему помощи на Литву, где по смерти Витовта княжил побратим и свояк Юрьев, Свидригайло.

Что же касается Ивана Свияжского, то он был схвачен Василием и ослеплен. Вотчины его, за вину, были взяты в великокняжескую казну.

Понадеявшись на обещание дяди, Василий отправил своего воеводу, князя Юрия Патрикеевича, к Костроме, на Василия Косого и Дмитрия Шемяку. Но те разбили московское войско на реке Куси и взяли воеводу в плен.

Юрий возвратился в Галич, послал за сыновьями и весной двинулся на московского князя с большим войском. Он встретил двух племянников — Василия московского и Ивана можайского (сына умершего Андрея Дмитриевича) — в Ростовской волости «у святого Николы на горе» и разбил их. Василий убежал в Новгород, а Иван можайский в Тверь вместе с матерью.

Василий Васильевич послал к Ивану боярина с просьбой не отступать от него в беде, но Можайский отвечал:

— Господин и государь! Где ни буду, везде я твой человек, но ныне нельзя мне потерять свою отчину и мать свою, коя не желает скитаться по разным городам.

Юрий позвал Ивана к себе и тот… отправился к нему в Троицкий монастырь и вместе с дядей приступил к Москве, коя через неделю сдалась.

Мать и супруга Василия были захвачены в плен, а затем были отосланы в Звенигород. Сам Василий, не видя ниоткуда помощи, перебрался из Новгорода Великого в город Нижний, и, прослышав, что Василий Косой и Дмитрий Шемяка гонятся за ним, собрался в Орду. Но тут пришла к нему неожиданная весть: Юрий в одночасье скончался, а его старший сын Косой занял московский стол по новому обычаю.

Но вновь случилось непредвиденное: братья Косого, два Дмитрия, отложились от него, заявив:

— Знать не зря Бог наказал отца нашего. Ему стало неугодно, чтобы дядя княжил в Москве. И мы тебя на княжении не хотим видеть.

Василий Косой был удивлен, а братья поехали в Нижний Новгород за Василием Васильевичем. Дмитрий Шемяка (тот еще хитрец!) и Дмитрий Красный были уверены, что их брату не удержаться в Москве, и спешили получить не только расположения Василия Васильевича, но и прибавки к своим уделам.

Василий Васильевич действительно отдал Шемяке удел умершего дяди Константина Дмитриевича — Ржев и Углич, а Дмитрию Красному — Бежецкий Верх.

Косой был изгнан из Москвы и лишен удела. Он бежал в Новгород Великий, но скоро выехал из него, пограбив по дороге села, раскинутые по берегам Мсты, Бежецкий Верх и Заволочье.

В 1435 году Косой успел собрать войско в Костроме и встретился с великим князем московским в Ярославской волости, на берегу реки Которосль, между Кузьминским и Великим Селом.

Но Бог помог Василию Васильевичу. Косой бежал в город Кашин и, собравшись здесь с силами, внезапно напал на Вологду, где была застава великокняжеская. Воеводы и дворяне были захвачены в плен.

Великий князь пошел за Косым к Костроме и стал у нынешнего Ипатьевского монастыря, на мысе между Волгой и Костромой, за которой расположился Косой. Река помешала битве, и двоюродные братья помирились. Василий отдал в удел Косому город Дмитров.

Но мир был не долог: прожив месяц в Дмитрове, Косой отправился опять в Кострому, затем прибыл к Шемяке в Галич, затем взял Устюг, где убил московского воеводу князя Оболенского, повесил десятильника[1014] ростовского владыки, и многих устюжан перебил и перевешал за их преданность Василию Васильевичу.

И в это самое время брат Косого, Шемяка, приехал в Москву звать великого князя к себе на свадьбу. Но Василий Васильевич велел задержать его и стеречь в Коломне на всё время войны с его Косым.

Третий же Юрьевич, Дмитрий Красный, по своему кроткому характеру не мог возбудить подозрения, и был в войсках великого князя.

Битва состоялась в Ростовской волости, у села Скорятино. Василий Косой был разбит, захвачен в плен и увезен в Москву. Но когда союзники его, вятчане, схватили великокняжеского воеводу, князя Александра Брюхатого, взяли с него богатый окуп и, несмотря на это, отвели к себе в плен, то великий князь велел ослепить Василия Косого.

С 1440 года по 1445 у великого князя не было враждебных отношений с Шемякой. Тот дожидался удобного случая для возобновления войны.

В 1446 году великий князь поехал молиться в Троицкий монастырь. Шемяка и Иван Андреевич Можайский ночью 12 февраля овладели врасплох Москвой, схватили мать и жену великого князя, казну его разграбили, верных бояр перехватали и также ограбили, и в ту же ночь Иван Можайский отправился к Троице со своими и шемякиными оружными людьми.

13 февраля великий князь стоял на обедне в монастыре, как вдруг увидел, что в храм вбегает рязанец Бунко и объявляет ему, что Шемяка и Можайский идут на него ратью. Василий не поверил ему, потому что Бунко незадолго перед тем отъехал от него к Шемяке.

— Быть того не может, чтобы братья пошли на меня, когда я с ними в крестном целовании.

Не поверив Бунку, великий князь послал, однако, на всякий случай сторожей к Радонежу (на гору), но сторожа просмотрели ратных людей Ивана Можайского, ибо те увидели их прежде и сказали своему князю, который велел собрать много саней, иные с рогожам, другие с полостями, и положить в них по два человека в доспехах, а третьему велел идти сзади, как будто за возом.

Въехав на гору, ратники выскочили из возов, и схватили сторожей, которым нельзя было убежать, потому что тогда снег лежал глубокий, на девять пядей.

Забрав сторожей, войско Можайского пошло тотчас к монастырю.

Великий князь увидел неприятелей, как они скакали с Радонежской горы к селу Клементьевскому, и бросился, было, на конюшенный двор, но здесь не было ни одной готовой лошади, потому что сам он прежде не распорядился, понадеявшись на крестное целование.

А люди все оторопели от страха. Тогда Василий побежал в монастырь, к Троицкой церкви, куда впустил его пономарь и запер за ним двери.

Тотчас после этого «вскакали на монастырь» и враги. Прежде всего въехал шемякин боярин Никита Константинович, который разлетелся на коне даже на церковную лестницу, но как стал слезать с лошади, споткнулся об камень, лежащий на паперти, и упал. Когда его подняли, он едва очухался, шатался точно пьяный и побледнел как мертвец.

Потом въехал в монастырь и сам князь Иван и стал спрашивать, где великий князь?

Василий, услышав его голос, закричал ему из церкви:

— Братья! Позвольте мне остаться здесь, смотреть на образ божий, пречистой Богородицы, всех святых. Я не выйду из этого монастыря и постригусь здесь

И взявши икону с гроба святого Сергия, пошел к южным дверям, сам их отпер и, встретив князя Ивана с иконой в руках, сказал ему:

— Брать! Целовали мы животворящий крест и икону в этой самой церкви. Целовали у гроба чудотворца, что не мыслить нам друг на друга никакого лиха.

Иван отвечал:

— Государь! Если мы захотим тебе сделать такое зло, то пусть это зло будет над нами.

Князь Иван, помолившись немного в церкви, вышел вон и приказал Никите:

— Возьмите его!

Великий князь, вновь помолившись, оглянулся кругом и спросил:

— Где же брат, князь Иван?

Вместо ответа к нему подошел Никита Константинович, схватил его за плечи и сказал:

— Взят ты великим князем Дмитрием Юрьевичем.

Василий сказал на это:

— Да будет воля Божья.

Никита вывел его из храма и из монастыря, после чего посадил на голые сани с чернецом напротив и повез в Москву.

Бояр великокняжеских также всех схватили, но о сыновьях, Иване и Юрии, бывших вместе с отцом в монастыре, даже и не спросили. Эти малолетние князья днем спрятались вместе с некоторыми из слуг, а ночью убежали в Юрьев, к князю Ивану Ряполовскому, в его село Боярово.

Ряполовский, приняв князей, побежал вместе с братьями Семеном и Дмитрием и со всеми своими людьми в Муром.

Между тем великого князя привезли в Москву в ночь на 14 февраля и посадили на дворе Шемяки, а 16 февраля Василию выкололи глаза, ослепили и сослали в Углич вместе с женой. Мать же, великую княгиню Софью Витовтовну, отослали в Чухлому.

Шемяка знал, что не может быть в покое до тех пор, пока сыновья Василия находятся на свободе в Муроме с многочисленной дружиной, но не решился послать на них войско, боясь всеобщего негодования против себя. И тогда он позвал в Москву рязанского епископа Иону и сказал:

— Владыка, поезжай в свою епархию, в Муром, и привези детей князя Василия. Я с радостью их пожалую, отца их выпущу и вотчину дам достаточную, чем будет им можно жить.

Владыка отправился в Муром и передал слова Шемяки Ряполовскому. Князь поверил. Иона пошел в церковь, отслужил молебен Богородице, взял детей и поехал к Шемяке в Переяславль. Дмитрий принял малюток ласково, позвал их на обед одарил, но… на третий день отослал к отцу в Углич, в заточение.

Ряполовские, увидев, что Шемяка не сдержал своего слова, стали думать, как бы освободить великого князя. В этой думе с ним были многие князья, бояре и «многие дети боярские». Сговорились сойтись к Угличу в полдень, в Петров день

Шемяка напугался и решился, наконец, освободить Василия, дать ему отчину, и осенью 1446 года отправился в Углич с епископами, архимандритами и игуменами. Приехав в удел, он выпустил Василия и его детей из темницы, клялся и просил прощения. На радости примирения Шемяка дал Василию и его семейству город Вологду.

Однако, вскоре война между князьями (в который уже раз!) вновь возобновилась, но закончилась она победой Василия Темного, который вернул себе московский престол. Войска великого князя после осады взяли Углич, где находились сторонники Дмитрия Шемяки, и опустошили город.

Лишенный удела, Шемяка скрылся сначала в Новгороде, но потом, собравшись с силами, захватил Устюг.

Великий князь, занятый татарскими делами, не мог действовать против Шемяки в 1451 году, и только в начале 1452 выступил против него к Устюгу.

Шемяка убежал на реку Кокшенгу, где у него были свои городки, но, преследуемый и там великокняжескими полками, убежал опять в Новгород.

В 1453 году отправился туда из Москвы дьяк Степан Бородатый. Он подговорил боярина Шемяки, Ивана Котова, а тот подговорил повара. Шемяка умер, поев курятины, напитанной ядом. Так закончилась жизнь Дмитрия Юрьевича Шемяки[1015].

Желая узаконить новый порядок престолонаследия и отнять у враждебных князей всякий предлог к смуте, Василий Темный еще при жизни назвал старшего сына Ивана великим князем, объявив его соправителем. Все грамоты писались от имени двух великих князей. Василий благословил своего сына своей отчиной, потом дал ему треть в Москве и Коломне, а за Коломной следовали Владимир, Переяславль, Кострома, Галич, Устюг, Вятка, Суздаль, Нижний Новгород, Муром, Юрьев, Великая Соль, Боровск, Суходол, Калуга, Алексин. Огромные владения!

Второй сын, Юрий, получил Дмитров, Можайск, Медынь, Серпухов и Катунь.

Третий сын, Андрей Большой, получил Углич, Бежецкий верх и Звенигород.

Четвертый сын, Борис — Ржев, Волок и Рузу.

Пятый, Андрей Меньшой — Вологду с Кубенью, заозерьем и некоторыми Костромскими волостями.

Жене своей великий князь отказал московскую долю Ростова с тем, чтобы по смерти своей она отдала ее второму сыну, Юрию.

Таким образом, старший сын получил городов гораздо больше, чем все остальные братья вместе, не говоря уже о значении городов и величине волостей. Примечательно, что все уделы младших братьев назначены на севере и западе, отчасти юге, тогда как весь восток сплошь составляют земли старшего великого князя. Примечательно также, что в уделы младшим отданы те волости, которые и прежде были уделами; область же великого княжения Владимирского без раздела переходят к старшему брату, которому даны все материальные средства — держать младших братьев под своей рукой.

Еще в конце 1261 года великий князь разболелся сухотною болестию и велел пользовать себя обыкновенным тогда при этом недуге лекарством — зажигать на разных частях тела трут по несколько раз. Но раны загнили, и хворому князю стало тяжко. Василий Васильевич захотел постричься в монахи, но бояре на это не согласились, и 27 марта 1262 года, в субботу, на четвертой неделе великого поста, великий князь скончался.


* * *
Нам известна судьба братьев Ивана Третьего. Великий князь жил с ними в мире до 1472 года, когда умер старший из них, Юрий, князь Дмитровский. Умер бездетным. В своей духовной он приказывает душу своей господарыне матери, великой княгини Марии, да господину своему великому князю. Он делит по церквям, монастырям села, совершенно как частный человек, не говоря ничего об уделе своем — Дмитрове, Можайске, Серпухове… Причина такого молчания понятна: благословить поровну всех братьев — разгневать великого князя. Отказать всё великому князю — обидеть остальных братьев. И Юрий промолчал, а великий князь взял удел себе.

Братья рассердились, но на этот раз дело кончилось перемирием: Иван Третий отдал Борису Вышгород, Андрею Меньшому вологодскому дал Тарусу, Андрею же Углицкому не дал ничего. Но за него вступилась мать, очень любившая Андрея, передав ему Романов-городок на Волге. Но этого было ничтожно мало.

Андрей Большой Углицкий и Борис Волоцкий «вооружились против Ивана Третьего». В 1479 году великий князь отнял Великолуцкое наместничество у князя Ивана Оболенского-Лыка. Тот крепко осерчал и отъехал от Ивана Третьего к брату его, Борису Волоцкому. Тогда Иван решился впервые нарушить старинное право отъезда: он послал на Волок одного из своих слуг с приказом схватить Оболенского среди его княжеского двора, но Борис этого не допустил, молвив слуге, что князя не выдаст, а кому есть до Оболенского дело, тому на него будет суд и расправа.

Между тем Иван услыхал о смуте в Новгороде и поспешил туда. Из Новгорода он прислал приказ своему боровскому наместнику, Образцу, тайно схватить князя Ивана Лыко, где его не отыщет, потому что село у него было в Боровской волости. И действительно Образец нашел его в этом селе, схватил его и в оковах отвез в Москву.

Князь Борис Васильевич, услыхав об этом, послал гонца к брату Андрею Углицкому с жалобой на старшего брата: «Вот как он с нами поступает: нельзя уже никому отъехать к нам! Мы ему всё молчали. Брат Юрий умер — князю великому вся отчина досталась, а нам из нее подела не дал. Великий Новгород с нами взял — опять-таки себе заграбастал. Ныне до того дошел, что те князья и бояре, кои к нам отъезжают, берет их без суда, и считает нас, братьев, ниже своих бояр. А духовную отца нашего и вовсе забыл. Забыл и договоры, кои заключил с нами после кончины батюшки».

Братья встретились в Угличе. У Андрея Васильевича тоже накипело на душе.

— Брат наш Иван порушил все договоры и не захотел поделиться с нами. Меня же он и вовсе невзлюбил. Последние вотчины может себе отхватить. Надо действовать, Борис!

Братья начали готовить войска, дабы наказать Ивана. Кроме того, они начали вести тайные переговоры с новгородцами, замышлявшими восстание против великого князя.

Иван, прознав о неприязненных движениях братьев, поспешил из Новгорода в Москву. Приезд его очень обрадовал жителей, потому что на всех напал сильный страх, когда узнали о приготовлениях удельных князей к усобице. «Все города были в осадах, и многие люди, бегая по лесам, мерзли от стужи».

Братья Андрей и Борис выехали из Углича и двинулись к Ржеву через Тверские земли.

Великий князь послал к Андрею Углицкому и Борису своего боярина — уговаривать не начинать войны. Но братья не послушались и вышли из Ржева с княгинями, детьми, боярами, лучшими детьми боярскими, направляя путь вверх по Волге к новгородским волостям. Всего народу было с ними тысяч двадцать.

Великий князь позвал к себе ростовского владыку Вассиана, коего вся Русь ведала как человека, известного свой начитанностью, красноречием и предприимчивостью.

— Надо остановить братьев, святой отец. Ныне Руси не до усобиц.

Вассиан нашел князей в новгородских землях, в Молвятицком погосте, что на реке Поле, в 180 верстах от Великого Новгорода. Владыке удалось уговорить Андрея и Бориса послать к великому князю своих бояр для переговоров, и они отправили в Москву двух князей Оболенских, после чего, неизвестно по какой причине, переменили путь, пошли к литовскому рубежу и остановились в Луках.

Тяжело было жителям тех земель, по коим двигалось войско братьев; «многие плакали и рыдали, потому что все волости лежали пусты, ратники княжеские везде грабили и пленили, только мечами не секли».

Встав на Луках, Андрей и Борис послали к литовскому королю бить челом, «чтоб их управил в обидах с великим князем и помогал». Но Казимир отказал в помощи, только женам их дал Витебск на прожитие.

А в Москве шли переговоры. Великий князь очень досадовал на мать, думая, что она заодно с младшими сыновьями при сильной своей привязанности к Андрею Углицкому. Надо, было, прежде всего, отвлечь от восстания любимца старой великой княгини. И вот Иван Третий опять отправил к братьям Вассиана сказать им:

— Ступайте назад в свою отчину, а я вас хочу во всем жаловать.

Андрею Углицкому было отдельно сказано, что ему будут отданы Калуга и Алексин. Однако Андрей Васильевич не согласился.

Псковичи, тем временем, притесненные немцами и, не видя помощи с востока, где великий князь был занят ближайшими делами, послали в Луки к князьям Андрею и Борису, дабы оборонили Псков.

3 сентября 1480 года братья приехали в город и пробыли здесь десять дней. Псковичи долго их упрашивали, чтоб отомстили поганым немцам за кровь христианскую, но Андрей Углицкий ответил:

— Как нам пойти с вами в землю иноверную, когда у нас самих жены и дети покинуты в чужой земле? Если согласитесь, чтобы наши жены жили здесь у вас, то мы рады оборонять ваш город.

Псковичи не знали, что и делать: они боялись великого князя, потому что, кто хранит царского врага, тот враг царю. Так и эти — хотя и братья ему, но супостаты.

Долго раздумывали псковичи и, наконец, отказались принять семьи Андрея и Бориса. Князья рассердились, выехали из Пскова и, ставши на Мелетове, распустили своих людей воевать по всем псковским волостям, и те так повоевали, что будто ордынцы прошлись: дома пограбили, жен и девиц осквернили и взяли в плен; во дворах не оставили ни цыпленка, только огнем не жгли да оружием не секли, поелику никто им не противился.

Напуганные псковичи, после долгих княжеских просьб, дали им 200 рублей да с околиц 15, чтоб только Андрей и Борис вышли от них в Новгородскую землю.

В Москве дела резко изменились: нашествие хана Золотой Орды Ахмата навело большой страх на великого князя. Братья эти воспользовались и направили к Ивану своего посланника, повелев ему сказать:

— Если исправишься, притеснять нас больше не будешь, и станешь держать нас как братьев, то мы придем к тебе на помощь.

Иван пообещал исполнить все их требования, и братья явились к нему с войсками на Угру, где великий князь стоял против татар.

Андрей Углицкий получил Можайск, а Борису были отданы села, бывшие прежде за Василием Серпуховским.

В ноябре 1480 года войско Ахмата ушло назад, в степи… Через несколько месяцев умер бездетным четвертый брат Андрей Меньшой, остававшийся на стороне старшего брата во время мятежа средних… Задолжав великому князю тридцать тысяч рублей за «ордынские выходы», Андрей Меньшой отказал ему весь свой удел, остальным же двум братьям дал только по селу.

На этот раз Андрей Углицкий и Борис не могли выставить никаких претензий: завещание собственника должно было иметь полную силу.

Гораздо больше влияния на отношения между братьями имела смерть матери, последовавшая в 1484 году, ибо с ее кончиной разрывался самый крепкий узел между князьями: мы уже знаем, какую сильную защитницу имел Андрей Углицкий в лице своей матери, горячо его любившей.

В 1486 году великий князь уже счел нужным заключить с братьями новые договоры, в которых они обязались не вступаться в принадлежавшие великому князю волости умерших братьев — Юрия и Андрея Меньшого, ни в удел Верейский, ни в области Новгородскую, Псковскую, Тверскую…, не сноситься ни с королем Литвы Казимиром, ни с изгнанным князем тверским, ни с Новгородом, ни с Псковом… В таком договоре можно было легко предугадать печальную развязку. Андрей Углицкий видел в бегстве единственное средство спасения. И он не ошибся.

В 1488 году боярин Андрея Большого, Образец, заявил своему князю, бывшему тогда в Москве, что старший брат хочет его схватить. Андрей помышлял, было, уже тайно бежать из Москвы, но потом передумал, решив вначале послать к могущественному тогда вельможе, князю Ивану Юрьевичу Патрикееву, своего доверенного человека, дабы тот изведал — за что хочет схватить его старший брат. Но Патрикеев отказался от опасного поручения. Тогда Андрей сам пошел к великому князю, и всё рассказал ему.

Иван «поклялся ему небом и землею и богом сильным», что у него и в мыслях не бывало ничего подобного. Начали искать, откуда пошел слух; оказалось, что великокняжеский сын боярский, Мунт Татищев, в шутку сказал об этом Образцу, а тот поверил и поведал князю Андрею, желая выслужиться, так как прежде князь держал его в немилости.

Иван приказал дать Татищеву торговую казнь, повелел даже отрезать ему язык, но митрополит упросил не делать этого.

В 1491 году Иван Третий, изведав, что на его союзника, Менгли-Гирея, идут татары с востока, выслал к нему свои полки на помощь; велел и братьям отправить также своих воевод, на что имел полное право по договорным грамотам.

Борис послал свои полки вместе с великокняжескими, но Андрей Углицкий отказался помогать Менгли-Гирею. Это случилось в мае, а в сентябре Андрей Большой приехал из Углича в Москву и был принят (на его удивление) весьма почетно и ласково старшим братом. На другой день к нему явился посыльный от Ивана Третьего, кой пригласил на обед к великому князю. Андрей Большой немедленно собрался, чтобы ударить челом за оказанную честь.

Иван принял его в комнате, называвшейся западней, посидел с ним, немного поговорил и вышел в другую комнату, повалушу, приказав Андрею подождать, а боярам его идти в столовую гридню. Но как только бояре вошли туда, как сразу же были схвачены и разосланы по темницам.

К Андрею Углицкому вошел князь Семен Ряполовский и молвил:

— Пойман ты, князь Андрей Васильевич, Богом да государем великим князем Иваном Васильевичем всея Руси, братом твоим старшим.

— Видит Бог, что берет меня брат неповинно, — отвечал Андрей Углицкий.

С первого часа дня до вечерни сидел князь во дворце. Потом его отвели на казенный двор и приставили стражу. В то же время Иван Третий послал в Углич своих дружинников, кои схватили Андреевых сыновей, Ивана и Дмитрия, заковали в железа и отвезли в Переяславль.

Летописец отметит, что Дмитрий, забвенный всеми, 49 ужасных лет, от нежной юности до глубокой старости, сидел в темнице, в узах, один с Богом и мирной совестью, не оскорбив никого в жизни, не нарушив никакого устава человеческого, только за вины отца своего, имев несчастье родиться племянником самодержца, коему надлежало истребить в России вредную систему уделов и кой любил единовластие более, нежели братьев единокровных. Правители, желая быть милосердыми, не решились возвратить Дмитрия, как бы из могилы, чуждому для него миру: велели только освободить его от тягости цепей, впустить к нему в темницу более света и воздуха. Ожесточенный бедствием, Дмитрий, может быть, в первый раз смягчился тогда душою и пролил слезы благодарности, уже не гнетомый, не язвимый оковами, видя солнце и дыша свободней. Он содержался в Вологде, там и кончил жизнь свою.

Брат его, князь Иван, умер за несколько лет перед тем в монашестве. Оба лежат вместе в вологодской церкви Спаса на Прилуке.

За Андрея же Углицкого пытался заступиться митрополит, на что Иван Третий ответил:

— Жаль мне брата, и я не хочу погубить его, но освободить Андрея не могу, поелику не раз замышлял он на меня зло, потом каялся, а ныне опять начал зло замышлять и людей моих к себе притягивать. Да это бы еще ничего. Но когда я умру, то он будет искать великого княжения, кое отдано моему внуку. И ежели сам не добудет, то смутит детей моих, и станут они воевать друг с другом, а татары будут Русскую землю губить, жечь и пленить и дань опять наложат, и кровь христианская опять будет литься, как прежде, и все мои труды останутся напрасны, и вы будете рабами татар.

Андрей Углицкий скончался в конце 1494 года. Он княжил в Угличе целых тридцать лет. При нем велись в городе большие строительные работы не только в самом Угличе, но и в его окрестностях. В кремле был сооружен каменный Спасо-Преображенский монастырь, ряд храмов и княжеский дворец — один из наиболее пышных, богатых и интересных сооружений своего времени.

Глава 2 ЦАРЬ ИВАН

День стоял сухой и жаркий. В покоях было душно. Иван Васильевич задумчиво стоял у окна. На душе его было смутно. Государь устал: от Ливонской войны, опричнины, казней бояр, грызни царедворцев, стремящихся как можно ближе оказаться у трона.

Не стало истинных друзей. Когда-то он большие надежды возлагал на князя Андрея Курбского. Умен, образован, храбр, мог правду сказать прямо в глаза царю. (Пожалуй, единственный, кто мог это сделать). Остальные — не осмелятся, плахи побоятся. Этот же дерзок, вельми дерзок, даже в лютых сечах.

В начале шестидесятых царь твердо решил идти на Ливонию. Веско заявил Боярской Думе:

— Без моря Руси не жить!

В мозглые осенние дни служилый люд потянулся к Великим Лукам. Шли дворовые «конно, людно и оружно», стрельцы, пушкари и казаки. В стылый январь 1563 года собралась огромная шеститысячная рать. Служивые гадали: куда великий государь направит своё войско.

— На Полоцк! — непреклонно молвил воеводам царь. — То ключевая порубежная крепость. Она закрывает путь на Литву. Лазутчики донесли: Полоцк зело крепок острогом и пушками. Сокрушим! Подтянем свои пушки. В челе рати сам пойду!

В середине января государь прибыл в Великие Луки. Ядреный, жгучий мороз отступил, но зато разбушевались метели. Дорогу на Полоцк завалило снегом, войско пробивалось через лесные дебри и болота. Под конец полки утратили всякий порядок, пехота и конница и обозы перемешались между собой, и движение вовсе застопорилось. Царь с приближенными самолично разъезжал по дороге, «разбирал людей в заторах».

В начале февраля рать подошла к стенам Полоцка. Литовцы загремели, забухали пушками, но ядра не долетали, взрывались в сугробах. Весь большой московский наряд[1016] был поставлен на раскаты, на острог посыпались десятки чугунных, медных, свинцовых и железных ядер. Удары русских пушкарей были тяжелы и разрушительны.

В одну из темных ночей литовцы выскочили из крепости и попытались уничтожить пушкарей и заклепать запалы пушек. Но вылазка была отбита.

Царь Иван приказал усилить натиск. Через несколько дней крепость была разбита и сожжена. Литовцы укрылись в Верхнем замке, но не нашли спасения: огонь русских пушек был убийственен. Литовцы сдались.

В дни осады Полоцка особо отличился любимец царя, князь Андрей Курбский. Он возглавлял Сторожевой полк. Издревле в челе его ходили наиболее опытные воеводы. Курбский появлялся в самых опасных местах, храбро и умело руководил осадными работами.

Государь, собирая воевод на ратный совет, не раз отмечал:

— Толково, князь Андрей. Радение твоё не забуду.

Победное войско вернулась на Москву, его встречали веселым колокольным звоном.

Андрей Курбский надеялся на щедрые царские награды, но государь всея Руси повелел ему ехать в Дерпт (Юрьев), наместником.

Князь Андрей в гневе переломил пополам посох. Влиятельный Афанасий Нагой, чей удел находился в Угличе, и тот подивился. Самого удачливого воеводу, высокородца, без всяких царских милостей отсылают к черту на кулички, почитай, за пределы Руси, в далекий порубежный Юрьев!

— Уважил тебя царь, — не боясь «глаз и ушей», молвил Афанасий Нагой. Да в Юрьев сослан в опалу всесильный «правитель» Алексей Адашев!

— Ведаю! — раздраженно бросил Курбский.

Еще совсем недавно царь Иван во всем полагался на Адашева. Тот, практически, руководил московским правительством, постоянно обращая внимание государя на Восток. Крымские татары — извечные враги, они каждый год набегают на Русь и разоряют не только южные городки, но и выходят к Туле, Рязани, Костроме, Владимиру, Угличу… Они постоянно угрожают Москве. Вкупе с крымцами «задорят» русские земли Казань и Астрахань, надо идти на них войной.

Царь покорил Казань и Астрахань и норовил повернуть войска на Ливонский орден. Но Адашев добивался иного: надо разбить третье, наиболее грозное ханство — Крымское.

Государь не внял словам наставника:

— Есть враг, куда злей и опасней. Ливонские рыцари перекрыли торговые пути на заморские страны. Разорвать оковы! Русь без моря, что телега без лошади.

Войско, вопреки Адашеву, двинулось на Ливонию. Война началась успешно, были взяты Нарва и Дерпт. Ливонский орден дрогнул. Надо было наступать и дальше, но «московское правительство, по настоянию Адашева, предоставило Ордену перемирие с мая по ноябрь 1559 года и одновременно снарядило новое войско против татар».

В Крым была направлена многотысячная рать. Алексей Адашев не сомневался в победе. С Крымским ханством будет раз и навсегда покончено. Значительная часть казны (и без того истощенная) была выброшена псу под хвост.

Ливонский орден воспользовался перемирием, как дорогим подарком: основательно пополнил своё войско и пошел под протекторат Литвы и Польши.

Русь (тем временем) еще воевала с Крымским ханством. Ливонские же рыцари набежали на Юрьев и разбили разрозненные московские полки.

Царь приказал идти на Ливонию опытнейшему воеводе, князю Мстиславскому, но «рать застряла в грязи на столбовой дороге из Москвы в Новгород».

Война с Ливонией затянулась, приняла изнурительный характер. Царь Иван резко охладел к своему любимцу Адашеву и сослал его в Юрьев в подчинение тамошнему воеводе Хилкову.

Униженный и оскорбленный правитель Избранной рады говаривал:

— Царь за Анастасию мстит, но нет на мне никакого греха.

Первая жена Ивана Васильевича скончалась в конце лета 1560 года. Недруги Адашева распустили слух: Анастасию «очаровали» люди правителя. Близкие сторонники Адашева были брошены в темницы.

Царь Иван приказал взять Адашева под стражу. Вскоре из Юрьева пришла весть: бывший правитель впал в «недуг огненный» и, мало погодя, умер.

Митрополит Сильвестр был навечно заточен в Соловки. В одном из своих посланий Иван Васильевич напишет о Сильвестре и Адашеве:

«Сами государилися, как хотели, а с меня есте государство сняли: словом аз был государь, а делом ничего не владел».

Царь приближает к себе протопопа Благовещенского собора Андрея; тот много лет был духовником Ивана Васильевича. После ссылки Сильвестра протопоп постригается в Чудовом монастыре и принимает имя Афанасия.

Царь Иван долго раздумывал — кого возвести на престол русской церкви. Не промахнуться бы! Надобен не только послушный, но и деятельный пастырь, дабы сумел укротить строптивых владык и всецело подчинить их государю. Нужно согласие между монархом и церковью. Доброе, прочное согласие!

Выбор Ивана Грозного пал на чудовского монаха Афанасия. Царь осыпал нового митрополита дарами и многими милостями. Особая почесть — право ношения белого клобука. Не забыты царем и другие отцы церкви. Давно уже пастыри не были столь обласканы царскими милостями.


* * *
Князь Андрей Курбский, отправленный царем в Юрьев, не находил себе места. Он жаждал почестей и славы, надеялся возглавить Боярскую думу, стать первым советником царя и вдруг оказался в далекой порубежной крепости.

«Афанасий Нагой уцелел, — раздумывал Курбский. — Хитрющий! Сказался недужным и поспешно укатил из Москвы в свой далекий удел. Решил отсидеться в Угличе… А вот хулителей его, прославленного воеводы, на Москве пруд пруди. То дело государева потаковника Алексея Басманова и его сына, известно блудника Федьки. Вместо девки с царем живет. Тьфу! Юный красавец в постели Ивана клевещет на неугодных ему бояр. Царь же будто с цепи сорвался: едва ли не в каждом боярине видит своего злейшего врага. Казнь следует за казнью. Даже Кашина и Репнина не пощадил, что отменно отличились под стенами Полоцка».

После удачного похода на Полоцк царь собрал бояр на «почестен» пир. Позвал ряженых и скоморохов. Столы ломились от яств и вин. Изрядно опьянев, царь всея Руси пустился плясать со скоморохами. Приказал:

— Буде чарки осушать. Всем плясать!

Степенный ревнитель благочестия Репнин с горечью молвил:

— Негоже тебе, государь, скоморошить. Тонепристойное богохульство.

Царь вспылил:

— Пляши!

— Уймись, государь. Грешно!

У Ивана Васильевича, давно уже не слышавшего возражений, перекосилось лицо.

— Царю супротивничать?! Собака!.. А ну, веселые, накинуть ему скоморошью личину!

На боярина налетели скоморохи с «машкарой» — маской, но Репнин растоптал «машкару» ногами.

Разгневанный царь огрел строптивца посохом.

— Прочь с глаз моих, собака!

Славного воеводу выгнали взашей с пира…

В январе 1564 года примчал гонец из Ливонии. Русскую рать постигла крупная неудача. Царь посчитал, что бояре, недовольные опалами и казнями, изменным делом связались с ливонцами и выдали им военные планы. Государь позвал в свои покои начальника Пыточного приказа Малюту Скуратова.

— То дело пакостных рук Репнина и его содруга Кашина.

Верный Малюта тотчас сорвался к «изменникам». Репнина схватили прямо в храме во время всенощной. Выволокли на паперть и зарубили саблями.

К Кашину ворвались в хоромы, когда тот стоял на утренней молитве. Облаяв боярина непотребными словами, Григорий Малюта зарезал Кашина ножом…

Кровь лилась рекой.

Князь Андрей Курбский ходил по Юрьеву с опаской. У царя всюду свои осведомители. И не только! В любой час его подстерегала смерть. Царь чересчур подозрителен, ему везде мерещится крамола. Он не любит долгий сыск и суд, ему по нраву проворный карающий топор и дубовая плаха. Боярство ропщет. Чернь — и та недовольствует. Сколь боярских холопов казнено и брошено в застенки. Москва гудит, вот-вот взбунтуется.

Царь (он умен и хитер) надумал прикормить церковь. И церковь (Боже праведный!) закрыла глаза на кровавые злодейства. Вот тебе и «не убий!». Новый митрополит Афанасий стал преданным, «собинным» человеком Ивана. Срам! Царь теперь правит единодержавно, без совета с боярами.

Курбский в сердцах пишет тайное письмо своему давнишнему другу, печерскому монаху Васиану. Иеархи церкви подкуплены царем Иваном, они, развращенные богатством, стали послушными угодниками царя, некому ныне остановить жестокого властителя Руси. Надо немедля искать истинных радетелей христианской веры и вкупе с обнищавшим дворянством и купцами выступить против опричнины.

Андрей Михайлович очень надеялся на Печерский монастырь: тот весьма почитаем на Руси. Он может не только сплотить не подкупленную часть духовенства, но и воспротивиться кровавым злодеяниям царя Ивана.

«Многажды много вам челом бью, помолитеся обо мне, окаянном, понеже паки напасти и беды от Вавилона[1017] на нас кипети многи начинают».

Андрею Курбскому было чего опасаться. Царь заподозрил в заговоре своего двоюродного брата, князя Владимира Андреевича Старицкого, коему Курбский доводился сродником. Бояре, напуганные новинами и казнями Ивана Грозного, хотели видеть на троне спокойного и тихого царя. Таким был Владимир Старицкий.

Малюта Скуратов донес:

— Не зря ты, великий государь, Курбского хаял. Доподлинно сыскано — Курбский не единожды бывал у Старицкого. Да и с ляхами[1018] он заигрывает. Черны его помыслы, ох, черны!

Царь всегда верил своему преданному псу. Андрей Курбский — один из самых влиятельных бояр. Совсем недавно он был его истинным другом. Был! Ныне же плетет козни, своеволит и крамольничает, держит руку Владимира Старицкого. Ну, погоди же, подлый переметчик!

Неуютно, смятенно чувствовал себя Курбский в Юрьеве. В одну из ночей к нему явился тайный посланец из Москвы, назвался слугой углицкого князя, Афанасия Нагого, и молвил:

— Велено передать на словах. Не сегодня-завтра к тебе, князь, нагрянут люди Малюты Скуратова. Поберегись!

— Спасибо Нагому… Чуяла моя душа.

Андрей Курбский решил бежать той же ночью. Он спустился с высокой крепостной стены на веревке. Здесь его ждал проворный конь. Бежал князь спешно, оставив в замке жену, богатую библиотеку и дорогие воинские доспехи, но, не забыв прихватить с собой золото и серебро.

Решение о своем побеге Курбский принял заранее, несколько месяцев назад, когда он вступил в тайную переписку с польским королем Сигизмундом, литовским гетманом Радзивиллом и подканцлером Воловичем. Последние пообещали оказать князю всяческие почести и большую награду. Позднее подобное заверение было доставлено от короля Сигизмунда. (Нет, не зря подозревал Иван Грозный наместника Ливонии!).

Под утро конь домчал Курбского до ливонского замка Гельмета. Здесь князь помышлял взять проводника до Вольмара, где его должны встретить люди короля Сигизмунда. Однако немцы встретили беглеца неприветливо: они стащили Курбского с коня и ограбили.

«В его кошельке нашли огромную по тем временам сумму денег в иностранной монете — 30 дукатов, 300 золотых, 500 серебряных талеров и всего 44 московских рубля».

Остался князь без единой монеты. Курбский разгневался, принялся угрожать и кричать, что его ждут в Вольмаре приближенные короля, но немцы лишь рассмеялись, связали князя, как пленника, и повезли в замок Армус. Тамошние дворяне довершили дело: они содрали с воеводы лисью шапку и отняли лошадей.

«Ограбленный до нитки боярин» явился в Вольмар. Никто не встречал его с распростертыми объятиями, лишь какой-то ничтожный королевский чин сухо спросил:

— Ты тот самый князь Курбский?

— Да. При мне охранная королевская грамота.

Чин не обратил на это ни малейшего внимания, лицо его оставалось бесстрастным.

— Король подумает о твоей судьбе.

— Я хочу, чтобы он меня принял.

— Сейчас это невозможно. Король занят государственными делами.

Курбский был раздавлен, опустошен. Он лишился всего: высокого положения, власти и денег. Здесь, в чужой стране, он никому не нужен. И тогда князь решился на последний шаг.

— Король меня примет. Я очень много знаю о происках царя Ивана, его ратных намерениях. Их надо немешкотно пресечь. Я знаю также всех сторонников Ивана в Ливонии, кои замыслили заговор против короля. Известны мне и московские лазутчики, что внедрились в королевский двор.

Лицо королевского чина заметно оживилось:

— Король тебя примет.

Курбский предал не только царя, но и Русь.

Сигизмунд принял князя и наградил его богатыми имениями. Курбский не остался в долгу. Он дал королю весьма дельный совет: настал удобный час, дабы натравить на Русь крымских татар. Царь Иван перебросит войско к Дикому Полю, и тогда можно смело идти на Полоцк.

Сигизмунд согласился. Курбский в составе литовского войска двинулся на Полоцк. Крепость была взята. Спустя два месяца Курбский вновь пересек московские рубежи. Он, прекрасно ведая местность, окружил русскую рать, загнал ее в болота и разбил.

Изменник торжествовал: ныне о его полководческом даре знает весь Ливонский Орден и Польское королевство. Сигизмунд осыпал его новыми милостями, а Курбский, в ореоле почестей и славы, самонадеянно заявил:

— Дайте мне, ваше величество, тридцать тысяч воинов, и я захвачу Москву.

— Я подумаю, князь, — уклончиво произнес король.

— Я понимаю, ваше величество… Для вас я чужак, перебежчик. Однако отбросьте сомнения. Дайте войско! Меня вы можете приковать цепями к телеге, и пусть она движется впереди. Я согласен руководить войском вплоть до Москвы, оковы мне не помешают. При малейшем подозрении вы меня можете убить.

Но Сигизмунд на поход не решился.

На Руси от Курбского отвернулись даже самые ближайшие его друзья. Удивлен был Курбским и князь Углицкий — Афанасий Федорович Нагой. Он-то помышлял избавить опального воеводу от казни, кою замыслил палач Григорий Лукьяныч Скуратов-Бельский (прозвищем Малюта), но князь Андрей оказался подлым изменником, чего на Руси не прощают. Теперь бы самому живу остаться. Покуда, Бог милостив: Малюта не прознал о поездке его человека, Богдашки Лаптева, к Курбскому.

Печерские старцы гневно изрекали:

— То дело изменное, святотатство! Курбский аки Иуда, предавший Христа.

Курбский направляет царю язвительные письма. В одном из них он уличает Ивана в разврате с Федькой Басмановым. Князь ведал, чем ударить: о Федьке и чернь и бояре говорили с ненавистью и презрением.

Как-то князь Федор Овчинин, поругавшись с Басмановым, «выбранил его за непотребные дела с царем». Федька пожаловался Ивану, тот забушевал, взбеленился:

— Малюта!.. Удавить, собаку!

Федор Овчинин был приглашен на пир. Когда все изрядно захмелели, царь молвил:

— Люб ты мне, князь Федор. Угощу тебя знатным вином, мальвазеей[1019]. Эгей, слуги! Отведите князя в погреб.

Князь ничего не заподозрил: царь не раз потчевал в погребе тех или иных бояр. Веселый и пьяненький Овчинин спустился вниз и был тотчас задушен людьми Малюты Скуратова.

А Курбского не покидала мысль оправдать своё бегство в Литву. В Юрьеве остались, в спешке забытые, его письма к Ивану Грозному, в коих он обличал царя за жестокие преследования бояр. Курбский вызвал к себе верного холопа Ваську Шибанова.

— Надо проникнуть в Юрьев. В моей бывшей воеводской избе, под печкой, спрятаны письма к царю. Надо доставить их печерским старцам. Пусть они больше не клевещут на меня, пусть знают всю правду. Доставишь — награжу по-царски.

Ваську Шибанова схватили в Юрьеве и в колодках привезли на Москву. Малюта растянул Ваську на дыбе[1020]. Холопа зверски пытали, вынуждали отречься от своего князя, но Васька не отрекся и всячески восхвалял Курбского.

Царь приказал казнить холопа на Ивановской площади и на всю неделю выставить его обезглавленное тело для устрашения москвитян.

Боярин Морозов велел своим слугам подобрать казненного холопа и предать его земле. Царь приказал кинуть своевольного боярина в застенок.

Измена Курбского потрясла Ивана. Обезумевший, разом постаревший, царь в неуемной ярости метался по дворцу, не видя перед собой ни слуг, ни присмиревших бояр.

«Собака! Подлый переметчик! Иуда!»

Глава 3 ПРЕЛЮБОДЕЙ

Душно, душно в палате. Сердце давит тяжесть воспоминаний. Из распахнутого окна видно, как по двору расхаживают молодые, рослые стрельцы в красных кафтанах. С ручными пищалями[1021], при саблях и берендейках[1022]. Личная охрана царя. Они всюду: у проездных ворот Кремля, во дворе дворца, на Красном крыльце и даже в сенях. Целый Стрелецкий приказ[1023] оберегал государя всея Руси на случай мятежа.

«Надо к Василисе наведаться. Она любую докуку, как рукой снимет», — внезапно подумалось Ивану Васильевичу, и тотчас спохватился: «Что это я, Господи! Прости меня, раба грешного, Спаситель».

Супруга Василиса недавно скончалась. Царь перекрестился на киот, а в голову полезли назойливые мысли: зело красна была Василиса, а уж как в постели ласкала!

И царя, великого сладострастника, вновь охватила похоть. Он взял в руки серебряный колокольчик, позвонил. В низкую сводчатую дверь вошел постельничий.

— Приказываю закладывать карету. Меня же облачай в дорожное платье.

Когда карета была готова, во дворец пришел глава «Удельного двора» Афанасий Федорович Нагой. Он не только уцелел после многочисленных казней князей и бояр, но и вознесся на самую вершину, хотя и не входил в государеву опричнину. После же ее отмены, царь надумал учредить «Удельную думу», в состав коей должны войти люди, не запятнавшие себя кровавой опричниной. И вошли в нее Нагие, Бельские и Годуновы, занявшие ключевые посты в новом правительстве Ивана Грозного. Самый старший из них, родовитый князь Углицкий, был назначен главой «Удела».

Афанасий Федорович увидел царя, сходящего с Красного крыльца. Поклонился в пояс, молвил:

— Здрав буде, великий государь.

— И ты буде здрав, Афанасий. По делу ко мне?

— Да, великий государь. Дело неотложное, надо бы посоветоваться.

— Ныне мне недосуг. Надумал мать Василисы проведать. Чу, зело горюет. Утешить собрался… А ты… ты приходи ко мне через два дня, после заутрени.

— Как прикажешь, великий государь, — вновь с поклоном произнес Афанасий Федорович.

Карета тронулась в окружении стременных стрельцов[1024], а Нагой сдержанно усмехнулся. Царя опять обуял грех. Вот уже в который раз он покидает свою почивальню и отправляется в село покойной Василисы Мелентьевой. И вовсе не утешать свою тещу едет, а прелюбодействовать с ее семнадцатилетней внучкой. Шило в мешке не утаишь. На Москве царя осуждают. Ведь он с младых лет блудит, да так открыто, что даже своих многочисленных жен не стесняется. А ныне уж в зрелых годах, пора бы остепениться… Надо побыстрее оженить греховодника. Есть на ком. У его брата Федора, есть юная дочь Марья. Умна, пригожа. Но надо много потрудиться, дабы Марья Нагая стала царицей.


* * *
Когда Ивану не было еще и пятнадцати лет, бояре надумали заполучить ему в невесты дочь польского короля. Выгода немалая! Ляхи то и дело Русь завоевать помышляют. Лакомый кусок! А коль высокими домами породниться, то Польша о войне и думать забудет.

Но длительные переговоры с королем не увенчались успехом, и тогда шестнадцатилетний великий князь молвил на Боярской думе своё решение, кое запишет летописец:

«Помышляя еси жениться в иных царствах, у короля которого или у царя которого, и яз ту мысль отложил. В иных государствах не хочу жениться для того, что на отца своего и своей матери остался мал, привести мне за себя жену из иного государства, и у нас нечто норовы будут разные, ино между нами тщета будет; и яз умыслил и хочу жениться в своем государстве».

Не зря Иван высказывал соображения по поводу несходства характеров. Здесь дело касалось в различиях православной и католической веры. Из-за подобного затруднения отец Ивана, Василий Третий, не мог жениться на еретичке до 25 лет. Юный Иван решил во всем следовать примеру отца. И тогда Боярская дума приговорила: подобрать великому князю русскую невесту.

И тут началась суматоха! Дьяки и подьячие усердно скрипели гусиными перьями:

«От великого князя Ивана Васильевича всея Руси в нашу отчину Великий Новгород… от Новгорода верст за сто и за полтараста и за двести, князьям т и детям боярским. Послал я в свою отчину в Великий Новгород окольничего своего Ивана Дмитриевича Шеина, а велел оярам своим и наместникам князю Юрию Михайловичу Булгакову да Василию Дмитриевичу да окольничему своему Ивану смотрети у вас дочерей девок, — нам в невесты. И как к вам эта наша грамота придет, и у которых у вас будут дочери девки, и вы б с ними часа того ехали в Великий Новгород; а дочерей бы у себя девок однолично не таили, повезли бы часа того не мешкая. А который из вас дочь девку у себя утаит и к боярам нашим не повезет, и тому от меня быть в великой опале и казни».

Лицам, кои просматривали невест на месте, давали словесный наказ с подробным обозначением тех добрых качеств, какие требовались для невесты государевой. Важное место занимали здесь меры роста и возраста. После осмотра все избранные красавицы той или иной области вносились в особую роспись с назначением — прибыть в назначенный срок в Москву, где им готовили новые смотрины, еще более разборчивые, уже во дворце, при помощи самых близких людей государя.

Наконец, избранные из избранных являлись на смотрины к самому жениху, кой и указывал себе невесту, так же после многих испытаний.

Иван Грозный выбрал сначала 24, а затем 12 невест, коих надлежало осмотреть лекарям и бабкам; долго сравнивал их в красоте, а особенно — в уме.

Собранные невесты обыкновенно размещались в одной большой светлице, в коей стояли двенадцать постелей и один трон. Иван Васильевич, сопровождаемый одним боярином, входил в светлицу и усаживался на трон. Невесты, одна за другой, становились перед ним на колени и, бросив к его ногам златотканый платок с жемчугами, удалялись. Когда царь окончательно делал свой выбор, то сам подавал невесте платок расшитый золотом и кольцо.

После избрания, царскую невесту вводили в царские особые хоромы, где она должна временно жить, и оставляли до свадьбы на попечении дворовых боярынь и постельниц, в числе коих были ближайшие родные, обыкновенно ее родная мать или тетка и другие сродницы.

Введение невесты в царские терема сопровождались обрядом ее царственного освящения. Здесь с молитвой наречения, на нее возлагали царский девичий венец, нарекали ее царевной, нарекали ей и новое царское имя. Вслед за тем дворовые люди «царицына чина» целовали крест новой государыне.

По исполнении обряда наречения, рассылались по церковному ведомству в Москве и во все епископства грамоты с наказом, чтобы о здравии новонареченной царицы Бога молили, то есть поминали ее имя на ектениях[1025] вместе с именем государя. С этой минуты личность государевой невесты приобретало вполне царственное значение и совсем выделялось из среды поданных и из среды своего родства, так что даже и отец ее и мать не смели уже называть ее своей дочерью, а родственники не смогли именовать ее своей родней.

«Дабы смотреть невест», бояре и окольничие[1026] разъезжались во все концы Руси. Впереди бояр мчались гонцы с грозными наказами: «Всем дворянам, имевшим дочерей 12 лет и старше, повелевалось без промедления везти таковых к наместникам на смотрины».

При русском бездорожье всероссийские смотрины грозили затянуться на долгие месяцы. Но бояре — не будь дураки — не стали дожидаться смотрин невест дворянских, и валом повалили в Москву со своими дочерьми и племянницами. Были долгие споры, кого сосватать юному царю? Дело доходило до брани, свар и драчек. Кому не хочется стать царевым тестем? И, наконец, надумали: сосватать Ивану дочь окольничего Романа Юрьевича Захарьина, Анастасию. (коя и вошла в число 12 невест и коя весьма поглянулась Ивану Грозному). Окольничий ничем особым не выделялся, а вот дядя Анастасии подвизался при малолетнем Иване опекуном. Родня царя, Глинские, не видели в Захарьиных опасных для себя соперников и не противились избранию Анастасии.

Но жизнь царицы далеко не царская. Никто не может смотреть ей прямо в лицо, даже когда она едет по городу или за город. Экипаж всегда бывает закрыт, чтобы никто не видел ее, отчего она ездит обыкновенно очень рано поутру или вечером.

С царем садится за стол редко, так как он чаще всего предпочитает обедать один, лишь ужинает по большей части вместе с царицей.

Из тысячи придворных едва ли найдется один, кой может похвастать, что он видел царицу или кого-либо из сестер и дочерей государя. Даже лекарь никогда не мог их видеть. Когда однажды, по случаю недуга царицы, необходимо было призвать лекаря, то прежде, чем его ввели в комнату к недужной, плотно завесили все окна, чтобы ничего не было видно, а когда нужно было пощупать у царицы пульс, то ее руку окутали тонким покровом, дабы лекарь не мог коснуться ее тела.

Если царице доводилось сделать ближний выход (допустим, в храм помолиться), то вокруг нее со всех сторон носили суконные полы, чтобы люди государыню зреть не могли.

В храме царица стояла в особом месте, завешанным легкой тафтой, да и в самой церкви в это время никто не допускался, только одни церковники.

Царица по нраву пришлась Ивану, она родила ему шестерых детей. Правда, два первых ребенка — царевны Анна и Мария — умерли, не достигнув и года. Третьим ребенком был сын Дмитрий. Когда ему исполнилось шесть месяцев, Иван и Анастасия повезли его на богомолье в Кириллов монастырь, но на обратном пути случилось непредвиденное. Струг пристал к берегу. Нянька на руках с ребенком, поддерживаемая двумя боярами, ступила на сходни, и сходни тотчас перевернулись. Все оказались в реке. Дмитрия достали из воды, но он был мертв. Так погиб старший из сыновей Ивана Грозного, царевич Дмитрий 1.

Второго сына, царевича Ивана, Анастасия родила 28 марта 1554 года. Еще через два года у нее родилась дочь Евдокия, но она скончалась на третьем году жизни.

Третий сын, Федор, появился на свет 31 мая 1557 года. Приближенные царя примечали, что здоровье Анастасии к тому времени было значительно подорвано. Последний ребенок оказался чахлым и малоумным.

Частые роды истощили организм царицы. Усилил ее недуг и глубокое потрясение, вызванное пожаром Москвы в августе 1560 года. В жаркий, сухой день, при сильном ветре, загорелся Арбат. Тучи дыма с пылающими головнями неслись к Кремлю. Царь немешкотно вывез хворую Анастасию в село Коломенское, а сам принялся тушить пожар, подвергаясь величайшей опасности: стоял против ветра, осыпаемый искрами, и своей неустрашимостью возбудил такое рвение в приближенных, что бояре и дворяне кидались в пламя, ломали здания, носили воду, лазили по кровлям. Пожар несколько раз возобновлялся и, как отметит летописец, «стоил битвы». Многие люди лишились жизни или остались покалеченными.

Анастасии от страха и беспокойства стало хуже. Лекари ничего уже не могли сделать, и, к отчаянию Ивана, царица скончалась «в пятом часу дня, седьмого августа… Не двор один, а вся Москва погребала свою первую, любезнейшую царицу». Анастасию похоронили в кремлевском Девичьем Вознесенском монастыре. «И был о ней плач немал, бо милостива и беззлобива была во всем».

Царь прожил с Анастасией тринадцать лет. Однако похотливому Ивану жены не хватало. Вначале он перепортил всех сенных девок, а затем завел юных наложниц в своих многочисленных дворцовых селах. Родители не смели перечить грозному царю: мигом на плахе окажешься. Добрался Иван и до боярских дочерей.

Андрей Курбский как-то не выдержал и резко упрекнул Ивана в растленности. Царь хулу стерпел и не наказал своего любимца, однако после смерти Анастасии, «нача царь яр быти, и прелюбодействен зело».

Царедворцы просчитались: Захарьины оказались не такими простаками, они властвовали не только во дворце, но и во многих приказах[1027]. Бояре задумали ослабить их засилье. И выполнить это было возможно только новой женитьбой Ивана. Не добившись успеха в Польше и Швеции, царские послы привезли государю невесту из Кабарды, княжну Кученей, дочь кабардинского князя Темир Гуки.

Избалованный царь тотчас спросил:

— Много ли лет княжне?

— Тринадцатый годок пошел, — отвечал дьяк Посольского приказа Иван Михайлов.

Иван довольно хмыкнул, пощипал рукой бороду и вновь спросил:

— Телом какова? Чай, тоща?

Все давно ведали: царь худеньких невест и наложниц терпеть не мог, но и полных не любил.

— Ладна телом, великий государь. Мы ее, почитай, голышом выследили.

— Ну, ну, погляжу. Отведите-ка ее в баньку. Обычай, мол, у нас такой, дабы перед крещением в христову веру мусульманские грехи смыть.

В стене баньки было сотворено специальное «хитрое» оконце, через кое Иван и «углядел» невесту. Молода, но добра кобылка, лишь бы в постели колодой не лежала. Но дьяк высказывал, что у южных девиц кровь горячая. Дай-то Бог!

Дьяк не ошибся.

Кученей перешла в православие, и приняла имя Мария Брак состоялся 21 августа 1561 года. Три дня в Кремле гулял шумный пир. Царица не знала ни одного русского слова, не понимала, что говорит ей Иван. Но прошло время, и Мария не только выучила язык, но и даже подавала царю кое-какие советы (об учреждении стражи наподобие той, которая была у князя Темира).

Иван посмеивался

— У меня, Марья, своей стражи, как у сотни твоих горских князей.

Второй брак царя не принес ему счастья, ибо Мария, одной красотой пленив супруга, не заменила Анастасию ни для его сердца, ни для государства, кое уже не могло с мыслью о царице соединить мысль о царской добродетели. Современники напишут, что сия княжна черкесская, дикая нравом, жестокая душою, еще больше утвердила Иоанна в злых склонностях, не сумев сохранить и любви его, скоро остывшей: ибо он уже вкусил опасную прелесть непостоянства и не знал стыда.

Мария родила Ивану сына Василия, но он умер младенцем. Перед своей кончиной царица ездила с супругом в Вологду и там крепко занедужила. Иван же, получив весть о «заговоре» в Новгороде, поспешил в стольный град. Недужную супругу он приказал везти за собой боярину Басманову. Путь был трудным и долгим. Еле живую Марию привезли «по наказу» в Александрову слободу, где она 1 сентября 1569 года и скончалась.

Возвратившись с новгородского погрома, Иван Васильевич собрал Думу, и заявил, что не намерен откладывать новую свадьбу. Строго добавил:

— Нечего вам, бояре, шастать по заморским невестам. В своем царстве сыщем.

Из всех городов свезли невест в Слободу (Александрову), и знатных и незнатных, числом более двух тысяч (!). И каждую царь осмотрел. Сперва он отобрал 24, а после 12, коих повелел обследовать лекарям и бабкам. Те никого не отсеяли, и тогда Иван долго сравнивал их в красоте и уме. Наконец, по совету верного приспешника Малюты Скуратова, предпочел дочь новгородского купца, Марфу Васильевну Собакину. В то же время государь избрал невесту и для старшего царевича Ивана, Евдокию Ивановну Сабурову.

Отцы счастливых красавиц вмиг сделались боярами, дяди будущей царицы — окольничими, а брат — крайчим[1028]. Возвысив саном, наделил их и богатством, отняв вотчины у древних княжеских и боярских родов.

Но Марфа Собакина после обручения вдруг занемогла: начала худеть и сохнуть, и, казалось бы, должна была выбыть из отобранных невест. Подозрение на неожиданный недуг Марфы пал на родственников покойных цариц Анастасии и Марии. Но на удивление знати, царь Иван «положился на Бога» и сыграл свадьбу, когда его невеста была совсем плоха.

Марфа скончалась скоропостижно. О причинах ее смерти ходили разные слухи. Сказывали, что мать Собакиной передала ей через одного придворного какие-то чудодейственные травы для «чадородия». (Вскрытие гробницы Марфы обнаружило удивительный биологический феномен: Марфа Собакина лежала в гробу бледная, но как бы живая, не тронутая тлением, несмотря на то, что пробыла под землей 360 лет).

Иван спешно выехал из Москвы в Александрову Слободу, дабы «вымыслить новые измены и казни». Кончина двух супруг, столь несходных в душевных свойствах, имела несчастные следствия: Анастасия унесла с собой добродетель, а Мария, казалось, завещала Ивану превзойти самого себя в лютых казнях. Распустив слух, что Мария, подобно Анастасии, была отравлена тайными злодеями, Иван Грозный тем самым приготовил Русь к ужасным взрывам своей необузданной ярости.

Брат Владимир ехал в Нижний Новгород через Кострому, коя встретила его с крестами, с хлебом и солью, с великой честью и изъявлением любви.

Изведав о такой встрече, Иван Грозный приказал доставить в Москву всех костромских начальных людей, и жестоко казнил их. Государь давно уже знал, что бояре втайне помышляют видеть на царстве его двоюродного брата Владимира Андреевича Старицкого, и терпение Ивана кончилось.

Напуганный Владимир с супругой и детьми, остановился в трех верстах от Слободы, в деревне Слотине, и дал знать царю о своем приезде. Ждал ответа и вдруг увидел целый полк всадников, кои скакали во всю прыть с обнаженными мечами, как на битву. Среди них был и Иван Грозный. Окружив деревню, царь сошел с коня и уединился в одной из изб.

Друг Малюты, дворянин Василий Грязной, и сам Григорий Лукьяныч пришли к Владимиру Старицкому и объявили князю, что он держит злой умысел на жизнь государеву.

Старицкий целует крест и заявляет, что ничего подобного у него и в мыслях не было, но Малюта выталкивает перед собой царского повара Порфишку и, тыча в него пальцем, заявляет:

— Сей повар на пытке сказал, что ты, князь, дал ему много денег и яд, дабы отравить государя. Так ли, Порфишка?

— Истинно так, Григорий Лукьяныч, — подтвердил повар. (Конечно, всё было вымышлено).

Несчастного Владимира с женой и двумя юными сыновьями привели к государю. Старицкие пали к его ногам, клялись в своей невинности и просили пострижения в монастырь.

Царь же молвил:

— Вы хотели умертвить меня ядом, теперь пейте его сами.

Князь Старицкий был готов умереть, но не хотел из собственных рук умертвить себя. Тогда супруга его, Евдокия (родом княжна Одоевская), умная, добродетельная — видя, что нет спасения, и малейшей жалости в сердце губителя, осушила слезы и твердо молвила мужу:

— Не мы себя, Владимир Андреевич, но мучитель отравляет нас. Лучше принять смерть от него, нежели от ката[1029] Малюты.

Владимир Андреевич простился с супругой, благословил детей и принял яд. За ним — Евдокия и сыновья. Все четверо молились. Яд начал действовать. Иван смеялся при виде их терзаний и смерти, а затем призвал боярынь, боярышень и служанок княгини Евдокии.

— Вот трупы моих злодеев. Вы служили им, но я дарую вам жизнь.

С ужасом, увидев мертвые тела своих господ, приближенные Евдокии в один голос ответили:

— Мы не хотим твоей милости, зверь кровожадный! Лучше растерзай нас.

«Сии юные жены, вдохновенные омерзением к злодейству, не боялись ни смерти, ни самого стыда: Иоанн велел обнажить их» и приказал стремянным стрельцам:

— Насилуйте этих тварей всем полком. До смерти насилуйте!

Царь с садистским выражением лица и сладострастием наблюдал за бесстыдным действом.

Мать же Владимира Старицкого, монахиню Евфросинью, Иван Грозный приказал утопить в реке Шексне…

Через несколько месяцев Иван Васильевич женился на Анне Колтовской, кою еще приметил при выборе двенадцати невест. Своим худородством она превосходила Собакиных. Родне царицы Грозный даже не захотел пожаловать думных чинов.

Но не просто было решать вопрос с церковью. (Многобрачие на Руси не дозволялось). Митрополит Кирилл в то время преставился, но Иван собрал епископов и упрашивал их утвердить новый брак. На Соборе первенствовал новгородский архиепископ Леонид — корыстолюбец и угодник мирской власти.

Иван в храме Успения торжественно молвил:

— Злые люди чародейством извели мою первую супругу Анастасию. Вторая, княжна черкасская, также была отравлена и в муках отошла к Господу. Я ждал немало времени и решился на третий брак, отчасти для нужды телесной, отчасти для детей моих, еще не достигших совершенного возраста. Юность их претила мне оставить мир, а жить в мире без жены — поддаться соблазнам. Благословенный митрополитом Кириллом, я долго искал себе невесты, испытывал их, наконец, избрал, но зависть и вражда погубили Марфу: еще в невестах она лишилась здравия и через две недели супружества преставилась девою. В отчаянии и горести я хотел посвятить себя иноческому житию, но, видя опять жалкую младость сыновей и государство в бедствиях, дерзнул на четвертый брак. Ныне, припадая с умилением, молю святителей о разрешении и благословении.

Такое смирение царя, как сказано в деяниях сего Собора, глубоко тронуло архиепископов и епископов, и они положили утвердить брак, «ради теплого, умильного покаяния» государя.

Колтовские не прижились во дворце, а красоты и свежести Анны оказалось недостаточно для того, чтобы ей усидеть на троне в то бурное время.

Брак с Колтовской продолжался менее года. Иван Грозный сослал Анну в монастырь и отобрал земли у её сродников.

Малюта Скуратов-Бельский погиб в 1572 году при осаде ливонской крепости Виттенштейн. Царь Иван явно сожалел о гибели своего «верного пса». Место Малюты занял новый временщик Василий Умной-Колычев. Это он посоветовал Ивану Грозному вступить в пятый брак с Анной Васильчиковой.

Царь решил проводить свадьбу в узком кругу, но среди гостей было почти два десятка представителей семьи Колычевых. Бояре гадали: чем объяснить такой факт? Только ли прихотью царя или тем, что Колычев сосватал царю свою родственницу?

После свадьбы судьба Колычевых и Васильчиковых причудливо переплелась. Прошло всего несколько месяцев, и над головой Колычева сгустились грозовые тучи. Предчувствуя беду, Василий Колычев послал в Троице-Сергиев монастырь деньги на помин души. Его примеру немедленно последовали братья царицы Анны, Васильчиковы. Они пожертвовали в тот же монастырь ровно столько казны, сколько пожертвовал Колычев. (Едва ли можно считать это случайным совпадением). Царь отослал жену в монастырь на третий день после жестокой казни Василия Колычева — Умного.

(Следует заметить, что браки Ивана Грозного не были браками по чувству, даже когда при их заключении внешнеполитические расчеты не играли никакой роли. Семейная жизнь царя была открыта для всех внутриполитических бурь. Оттого подданные не успевали разглядеть лица цариц, приходивших во дворец вслед за временщиками. Кажется, только в одном случае брак царя был связан с увлечением. Это брак с вдовой Василисой Мелентьевой, дочерью неизвестного Мелентия Иванова, недворянского происхождения. (Совершенно необычный случай в истории XVI столетия). Мелентий и его дети, не принадлежавшие к московской знати, получили вотчину — 1,5 тысяч десятин пашни, обширные леса и луга. Не многие из знатнейших бояр награждались столь щедро даже за самые важные заслуги перед государством).

Шестая жена Ивана была много старше других цариц и сравнительно рано умерла. Но кратковременный брак Грозного совпал в его жизни с полосой наибольших успехов в Ливонской войне и личной жизни. Василиса Меленьтьева оказалась настолько любвеобильной женой, что изнуряла царя в постели каждую ночь. Такой страстной царицы он еще не видывал, а посему искренне горевал после ее кончины.

За три года до смерти Ивана Грозного «дворовый» любимец царя Афанасий Федорович Нагой начал осуществлять свою давнишнюю мечту.

Глава 4 И БЫЛ ПИР НА ВЕСЬ МИР!

Глава Дворового Удела Афанасий Нагой так высоко взлетел по служебной лестнице, что, казалось бы, ни о чем больше и помышлять не надо. Ныне — он второй человек после самого царя. Чему бы ни радоваться, да не жить припеваючи?

Но Афанасий понимал: при таком царе, как Иван Грозный, главой Двора можно долго и не просидеть. Сколько уже своих преданных друзей и даже любимцев отправил на тот свет великий государь! Им несть числа. Сегодня ты в большом почете, а завтра — в опале, у коей в ближних сродницх плаха.

Царь чересчур подозрителен и непредсказуем. Чаще всего его поступки необъяснимы. Малейший промах — и прощай Удельная Дума. Есть лишь один способ устоять подле государева трона — породниться с царем. А что? Он, Афанасий, не какой-нибудь худородный человечишко. Его прадед, Семен Григорьевич Нагой, был старшим дружинником великого князя Тверского. Затем он в 1495 году перебрался в Москву и не был последним человеком двора. Сын его стал боярином, а сын и внук — ловчими Московского пути, почетными и любимыми великим князем.

В 1557 году Евдокия Александровна Нагая стала женой двоюродного брата царя, Андрея Старицкого. Толь не великая честь?! А чем хуже её племянница Афанасия, Мария Нагая? Довольно умна, образована и соблазнительна телом. Царь любит ласкать таких девиц.

Ныне, как стало доподлинно известно, Иван Грозный, ведая о настроении отцов церкви, не будет собирать невест со всей Руси. Духовенство воспротивиться: сколько же можно?! Царю уже сейчас потихоньку начали сватать княжеских и боярских дочерей. Не прозевать бы! Иван Васильевич, по натуре своей, долго без женщин находиться не может. Хоть и постарел, а до девиц он по-прежнему падок.

То, что царь резко постарел, многие замечают. А ведь каким был еще лет десять назад молодцом! «Велик ростом, строен, имел высокие плечи, широкую грудь, прекрасные волосы, длинный ус, нос римский, глаза небольшие, серые, но светлые, проницательные, исполненные огня, и лицо приятное». Ныне же он так изменился, что его трудно узнать. В лице — мрачная свирепость, все черты исказились, взор угас, а на голове и в бороде не осталось почти ни одного волоса…

Сдал, зело сдал великий государь. И всё же он еще довольно крепок, и один Бог ведает, сколь лет еще сидеть ему на троне, вокруг коего вьются Мстиславские, Шуйские, Трубецкие, Бельские, Голицыны, Юрьевы-Захарьевы, Сабуровы, Годуновы…

Особенно опасен Борис Федорович Годунов. Он, Афанасий Федорович, давно ведает тайные помыслы Бориса — выдать свою сестру Ирину за младшего сына царя Федора. Его не останавливает и то обстоятельство, что царевич хил и скудоумен и не пользуется никакой честью не только в среде боярства, но и народа. Годунову на это наплевать. Лишь бы стать шурином Ивана Грозного. И тогда этот хитрый царедворец примет все меры, дабы Нагие не оказались самыми близкими людьми Ивана Васильевича. Надо, непременно надо опередить Бориса Годунова.

И случай подвернулся. Через две недели у Афанасия Нагого намечались именины. Он пойдет царю и попросит его к себе в гости. Не должен же Иван Васильевич отказать главе Удельной Думы. Царь любит пображничать на всяких пирах. Вот тогда-то, как бы ненароком, Афанасий Нагой и покажет государю свою цветущую племянницу.

Иван Васильевич и в самом деле не отказал Нагому. Он хорошо помнил его заслуги перед Отечеством. Именно Афанасий Нагой после некоторых побед в Ливонии и взятия Полоцка был отправлен большим послом к крымским татарам, дабы убедить хана Девлет-Гирея в бесполезности вражды с могущественной Москвой.

Вопрос был чрезвычайно труден и почти неразрешим. Иван Васильевич проводил долгие беседы с дьяком Посолького приказа Андреем Щелкаловым — кого послать в Крым, и склонить хана к миру. Выбор пал на Афанасия Нагого, и тот с честью выполнил опасное и тяжкое поручение царя. Нагой остановил движение крымских татар на Русь. Иван Грозный был доволен. Не случайно он возвел умного посла начальным человеком Удельной Думы.

Пышные, нарядные хоромы Афанасия Нагого были недавно срублены в Константиновском переулке, неподалеку от двора князей Сицких. В самом государевом Кремле! Честь-то, какая. (Любое новое строительство в Кремле дозволялось только с личного разрешения царя, и если бы Афанасий Нагой не стал во главе Удельной Думы, то ему никогда бы не видать новых кремлевских хором).

Две недели готовился Нагой к приему Ивана Грозного. Он должен закатить такой пир, коего Москва еще и не видывала. Он не щадил ни казны, ни своих измотанных дворовых слуг.

И вот день именин настал. По древнему обычаю хозяин должен был встретить высокого гостя у ворот своих хором, но Афанасий Федорович, ломая старозаветный порядок, встретил великого государя всея Руси на выходе из дворца.

Иван Васильевич с помощью стремянного слуги взобрался на коня и молвил:

— Ну, Афанасий, показывай свои хоромы.

Нагой был без коня. Он шел обок царевой лошади и умильно высказывал:

— Хоромишки мои простые, без причуд и диковин, великий государь. Куда уж мне, твоему холопу, избой своей похваляться.

— Простых хоромишек я еще здесь не видывал. Ты мне обличье Кремля не порти, Афанасий, а то ведь знаешь, на каком переулке прижился, — нахмурился Иван Васильевич.

По телу Афанасия Федоровича пробежал холодный озноб. Намек царя был прозрачным: переулок хоть и назван в честь храма святых Елены и Константина, но прямехонько ведет в самое жуткое место Москвы — Пыточную башню с застенками.

Конь Ивана Васильевича украшен богатым снаряжением. Седельные луки горели золотом. Сидение и крыльца обтянуты аксамитом[1030]. Поверх седла — попона из вишневого бархата, шитая золотом и жемчугами; по краям ее тянется густая золотая бахрома. Подшейная кисть — из шелковых нитей с жемчужной сеткой. Стремена серебряные, чеканные. Гремячие цепи тоже из серебра, с шариками внутри. Попона, закрывающая круп коня, из атлабаса[1031], полосатая, расшитая золотом и серебром, цветами граната, украшена чеканными вставками с драгоценными каменьями и жемчугом, по краю обшитыми кружевами с кистями.

На охоту и пиры Иван Васильевич обычно ездил без своего царского облачения. Был в кафтане золотого атласа, поверх коего накинут охабень зеленого бархата, расшитый парчовыми вошвами[1032] и низанный жемчугом; на голове — высокая горлатная шапка из куньего меха.

Впереди царя ехали два десятка оружных стремянных стрельцов в лазоревых кафтанах — из отборной охраны великого государя. Позади — шли пешком знатные князья и бояре в богатых одеждах, члены Удельной Думы.

От царских палат до хором Афанасия Нагого не так уж и далеко: миновать Соборную и Ивановскую площади, двор князя Федора Ивановича Мстиславского — и окажешься в Константиновском переулке.

— А вот и хоромишки мои, великий государь, — скромно молвил Нагой. А у самого глаза озабоченные и настороженные. По нраву ли придется его новый дом Ивану Васильевичу?

Царь остановил глаза и зорко глянул на хоромы Нагого. Афанасий явно прибеднялся. Причудлив рубленый терем! Узорные башни о шести переметах, живописные кровли, крестчатые бока, шатровые навесы над крыльцами с витыми столбами, затейливые решетки, резные петушки…

— Добрую избушку поставил, — вновь усмехнулся Иван Васильевич, и мрачные глаза его чуть потеплели.

У Нагого отлегло от сердца.

Рынды-оруженосцы повернулись к царю. Это были молодые знатные люди, избираемые по красоте, «нежной приятности лица», стройному стану, одетые в белое атласное платье и вооруженные маленькими серебряными топориками. Они ходили перед государем, когда он являлся народу; стояли у трона и казались иноземцам подобием небесных ангелов. В ратных походах рынды хранили государевы доспехи.

«Небесные ангелы» не зря повернулись к царю. Были случаи, когда великий государь вдруг отменял свое решение и, дав знак рукой рындам, поворачивал назад, что означало: царь почувствовал измену, угрозу своей бесценной государевой жизни.

Афанасий Нагой и бояре напряженно застыли. Что будет на сей раз? В последние годы Иван Грозный стал и вовсе подозрителен. Он часто менял охрану, самым неожиданным образом покидал Кремль и торопливо уезжал в Александрову Слободу. А недавно прошел слух, что царь собирается бежать в Англию. (Позднее слухи эти окажутся реальными).

Иван Васильевич окинул исподлобным, всевидящим взглядом бояр, пожевал сухими губами и неторопко спустился с коня.

Афанасий Нагой облегченно вздохнул: царь не повернет вспять. Но впереди ждет еще «поцелуйный обряд». Как бы Марфа Даниловна не подкачала. Уж так-то страшится приезда государя! Как будто поцелуйный обряд был ей в диковинку.

Пиры же на Руси устраивались не только в царском, боярском или купеческом кругу, но также и среди «черных» посадских людей. Поводом для приглашения гостей являлисьцерковные праздники, например Пасха, Троица, Николин день, или же семейные торжества в связи со свадьбой, новосельем, рождением детей, именинами хозяина и другими событиями.

Оказывая разную степень уважения своим гостям, зажиточный хозяин, задумавший устроить пир, одним посылал приглашение со слугами, к другим ездил приглашать лично. (К царю и боярам Афанасий Федорович ездил сам).

Помещение, предназначенное для пира (столовая или сени), украшались коврами, на столах расстилались нарядные скатерти, на лавках — расшитые полавочники, заранее заправлялись свечи в шанданы.

Столы расставлялись рядами вдоль лавок. Для мужчин отводился особый стол, за коим пировали во главе с хозяином, занимавшим место в красном углу под иконами.

Женщины (за исключением черных людей) размещались отдельно от мужчин за своим столом во главе с хозяйкой дома — на своей женской половине, дабы никто из мужчин не мог их видеть.

Но прежде чем садиться за стол, мужчины задерживались у дверей; к ним выходила нарядно одетая хозяйка и приветствовала «малым обычаем», кланяясь в пояс. Гости отвечали глубоким поклоном до земли. В свою очередь хозяин с таким же поклоном просил гостей почтить хозяйку поцелуем и по их просьбе сначала сам целовал свою жену, а затем один за другим гости подходили с поклоном к хозяйке, держа руки сзади, на что хозяйка в ответ кланялась по-прежнему «малым обычаем», в пояс.

По окончании поцелуйного обряда хозяйка подносила каждому гостю по чарке вина, а затем — ее муж, после чего чарку принимал гость и, выпив ее, возвращал, сопровождая всё это поклонами.

Угостив всех вином, хозяйка возвращалась на свою женскую половину. Девушки, принадлежавшие к семье хозяина, к гостям не выходили.

Но иногда, в особых случаях, существовал и другой обряд. Хозяйка приходила не в начале пира, а в разгаре его, в сопровождении других женщин и с прислужницами, кои приносили на подносах кубки с вином. Поднеся вино одному гостю, хозяйка немедленно удалялась, и являлась переодетой в новый дорогой наряд, чтобы угостить вином следующего. И так повторялось несколько раз. Когда вино было поднесено таким образом всем, хозяйка останавливалась возле стены у края стола, опустив голову, и тогда уже происходил поцелуйный обряд, описанный выше, идущий из глубины древности, напоминавший о прежнем, свободном положении женщины у древних славян.

Афанасий Нагой, конечно же, надумал выбрать для пира второй обряд. Все гости будут уже на большом подгуле, тут и племянницу самая пора показать.

Но вначале гости уселись за стол, занимая место соответственно своему общественному положению. Самым почетным считалось место по правую руку от хозяина. Затем по нисходящей степени следовали остальные места, подразделяясь на высшие, средние и низшие.

Пир начинался с того, что хозяин разрезал хлеб на ломти, кои вместе с солью подавали гостям. Вручение хлеба-соли знаменовало собой выражение гостеприимства и уважения со стороны хозяина дома.

Во время пира перед хозяином ставилось особое (опричное) блюдо, с коего он брал куски и, положив на тарелку, отсылал со слугами гостям в знак своего дружеского расположения.

Слуги подносили гостям посланное хозяином угощение с поклоном и со словами: «Чтоб тебе государь кушать на здоровье».

На пирах у зажиточных людей кушанья и напитки подавались в изобилии. Чем больше подносили слуги кушаний, тем больше было чести для хозяина.

Среди всех яств первое место занимали всевозможные пироги, а затем лебедь, кой торжественно вносился на блюде в разгаре пиршества.

На пиру было принято выпивать чару вина «единым духом», а не пить «по-куриному» — глотками. «Пей до суха, чтобы не болело брюхо», — гласила пословица. Отказываться от еды или питья значило обидеть хозяина.

Быстро опьянеть считалось неприличным, благоразумные гости не забывали, поэтому поговорки: «Пей, да не упивайся». Однако приличия того времени требовали, чтобы к концу пира гости всё-таки опьянели и, по крайней мере, в угождение хозяину, притворились опьяневшими.

Впрочем, когда «пир шел горой», то иногда случалось, что принуждали пить насильно, прибегая даже к побоям. Выпивая заздравный тост, хозяин оборачивал чарку верх дном в доказательство того, что она выпита до капли. Провозглашая тост, гость выходил на середину комнаты, после чего все пели многолетие тому, за чье здоровье пили.

Начинаясь обычно в полдень, пиры затягивались до вечера. После пира полагалось подносить хозяину подарки, чем не редко злоупотребляли в городах воеводы, зазывая к себе в гости зажиточных людей.

Пиршества у набожных людей носили своеобразный характер. Самые почетные места отводились духовным лицам, за стол садились с молитвой и за трапезой пели духовные песни; вино выпивали сначала во славу Божию, затем в честь царя и уж потом за здоровье гостей.

Совсем по-другому являлись пиры для людей разгульных. Здесь не чурались женского общества. Мужчины и женщины не только угощали друг друга напитками и целовались, но и занимались развратом. Приглашенные хозяином гусляры и скоморохи (что было запрещено церковью) веселили гостей пляской, песнями и шутками, зачастую непристойными.

В дни особо чтимых праздников иногда устраивались пирушки черных посадских людей и крестьян, для чего несколько хозяев, следуя древнему обычаю, объединялись в «братчину» и вносили свою долю продуктов на общие расходы для варки пива и заготовки «насадки» (закуски). Участники братчины выбирали особого «пирового старосту» для руководства хозяйственными приготовлениями и самим пиром в специально назначенных для этого «пировых избах».

Оберегая братчины от вторжения неизвестных, «лихих» людей, власти строго наблюдали за тем, чтоб на такие пиры «не зван не ездил никто». Веселье на братчинах нередко принимало бурный характер, так что учинялся «бой» на пиру, и тогда возникшие столкновения обычно разбирались самими участниками братчины, кои старались достигнуть примирения «не выйдя из пира». В противном случае подобные ссоры разбирались местной властью на суде.

Такие разнообразные пиры проводились в описываемый период. Но вернемся к нынешнему пиру, редкому пиру, когда не великий государь принимал именитых гостей, а сам оказался в качестве гостя.

Пока всё происходило по издревле заведенному порядку. В разгаре пира Афанасий Нагой глянул на своего родного брата, отца Марии, Федора Федоровича, кой, как окольничий (далеко еще до боярина!) сидел почти в самом конце стола. Федор, мужчина лет тридцати пяти, черноголовый, с широким лбом и с окладистой дегтярной бородой, легонько кивнул. И тогда Афанасий поднялся с кресла и вскинул руку.

— Лебедя великому государю и гостям моим любезным!

Лебедя внесли на большом серебряном подносе и поставили на столе перед Иваном Васильевичем, и тотчас в столовую палату вошла хозяйка терема, Марфа Даниловна с дочерью и служанками, кои держали в руках подносы с кубками вина.

«Господи! — взмолился Афанасий Федорович. — Только бы Марфа не заробела, и Марию царь заприметил. Помоги, Спаситель!»

Марфа Федоровна, преодолевая страх перед грозным государем, всё выполнила так, как требовал обычай. Не подвела-таки хозяина!

Мария же, как и было раньше обусловлено, встала с подносом супротив стола, за коим сидел Иван Васильевич, и тот не мог не заприметить красивую девушку. Еще как зариметил!

После поцелуя дебелой, округлой хозяйки, царь сразу же вперил свой хмельной взор на сенную девку с подносом. Хороша, чертовка! Рослая, гибкая, с высокими грудями. Но почему одета как боярышня? В легком атласном летнике, червчатого[1033] цвета с длинными рукавами, украшенными серебряным шитьем и жемчугом. К вороту летника пристегнуто шейное ожерелье, унизанное золотом и жемчугом. На голове девушки — изящный венец, к коему прикреплены жемчужные подвески с драгоценными каменьями; на прямую спину спускались густые распущенные волосы с вплетенными в них алыми лентами. А глаза? Крупные, лучистые. (Стояла, потупив очи, но иногда возьмет да и метнет на царя улыбчивый взгляд).

— Как звать твою служанку? — наклонившись к Афанасию, спросил Иван Васильевич.

— Прости, великий государь. То — моя племянница Мария, дочь окольничего Федора.

— Добра, добра, — пощипывая поседевший ус, многозначительно протянул Иван Васильевич.

Афанасий Федорович скромно промолчал, но сердце его охватило ликование. Кажется, получилось! Ишь, каким зорким взглядом проводил царь Марию до самых дверей. Отныне он вряд ли ее забудет. Дело, почитай, сделано… А Борис-то Годунов как в лице изменился. Он-то быстрее других скумекал, что означают слова великого государя.

Любимцу царя явно не по нутру пришлись неожиданные «смотрины» Марии Нагой. Она для него — значительная соперница. Не дай Бог, если Иван Грозный выберет ее в жены. Тогда Нагие заполонят весь дворец и оттеснят от трона его, Бориса Годунова. А то, что это может произойти, Борис Федорович догадался по оживившемуся лицу царя и его внезапно теплым словам, высказанным в честь хозяина терема:

Иван Васильевич поднялся и, подняв кубок, громко молвил:

— Желаю испить за боярина нашего Афанасия Нагого, и пожелать ему доброго здравия. Да пусть процветают дела его неустанные во благо царства Московского!

Все гости встали и осушили кубки за хозяина дома. После выпитой мальвазеи государь еще больше развеселился, и пошел пир на весь мир!

Глаза же Бориса Годунова оставались холодными и трезвыми. Начальник «Двора» становился его смертельным врагом. Но он должен смести Нагого со своего пути.

Глава 5 БОРИС ГОДУНОВ

Летели сани.

Маленький чернокудрый Бориска, ухватившись за кузов, звонко смеялся.

— Добро, Исайка. Гони!

Мимо мелькали ели да сосны, приземистые заснеженные избы, раскиданные по увалу.

Солнце, заиндевелый лес, звон бубенцов, ярый бег коней!

— Борзей гони, Исайка! Борзей!

Верхом — молодой дюжий мужик в бараньем полушубке; оглянулся на барчука, задорно крикнул:

— Гоню!

Гикнул, взмахнул кнутом — стрелой помчали кони. Дорога широкая, укатанная, спорая.

Весело, славно Бориске. Легкий, нарядный возок будто по воздуху летел в серебре сугробов.

— Гони-и-и!

Блестели глаза, алели щеки, вились смоляные кудри из-под куньей шапки. Э-эх, как мчат сани! Знатно гонит Исайка. Еще вечор упредил тиуна[1034]:

— Кататься хочу. Пусть Исайка мне послужит.

— Воля твоя, барин, но как бы батюшка Федор Иваныч не осерчал?

— Батюшка в Костроме. Зови Исайку! — притопнул ногой отрок.

Поутру запрягли тройку, сходили за Исаем. Тот, большой и костистый, пришел на дворянский двор, глянул на молодых резвых коней, спросил:

— Не забоишься, барин?

Бориска горделиво плечом повел.

— Не забоюсь. Вези, Исайка. Гони!

И погнали.

Дух захватывает.

Ветер бьет в лицо, пожигает ядреным морозцем; заливисто тренькают колокольчики, вздымаются конские гривы.

Любо Бориске!

Да и молодому Исайке любо. Век бы ездил на такой тройке. Летят кони, земли не чуют. Застоялись в конюшне, вот и ошалели. Э-эх, проворы!

Дорога поузилась, вступая в частый ельник. Исайка приподнялся в седле. Кто это сустречь?.. Эхма, лесной архимандрит[1035] перебегает дорогу-зимницу. Да вон уж близко!

Всхрапнули кони, вздыбились. Ездок удержался, а Бориску кинуло в ельник. Мужик кубарем свалился с коня — и к отроку.

— Зашибся, барин?

— Пусти, пусти, Исайка! — зло закричал Бориска. — Худой ты возница.

— Ты уж не серчай, барин, — сокрушался мужик, усаживая мальца в сани. — Кто ж такое мог ведать? Кони медведя испужались.

— Кой медведь? Не зрел медведя. Лжешь, Исайка. Вези в хоромы!

— Не лгу, барин. Вот те крест!

Губы Бориски тряслись, глаза негодовали. Что теперь дворня скажет? Вывалился! Усмеются, подлые. Срам! А всё — Исайка.

— Худой ты возница, худой!


* * *
Федор Иванович Годунов прибыл в родовую отчину пополудни. Вылез из возка смурый: намедни поругался с братом. Дмитрий отсоветовал ехать к костромскому воеводе.

— Не унижай себя. Поглумится над тобой воевода, а делу не поможет. Не вернуть мужиков.

На Масляной неделе трое крестьян бежали к Шуйскому. Изведал о том Федор Иванович доподлинно и к воеводе, было, снарядился, дабы тот сыск учинил. Но брат Дмитрий рукой махнул.

— Пустое, Федор. Воевода наш у Шуйского в дружках ходит. Не станет он мужиков сыскивать.

— Да как сие можно?! Вотчиной-то собча владеем. Нас зорят, а тебя то не заботит.

— Заботит, Федор, но с Шуйскими нам не тягаться.

— Да хоть бы пожилое[1036] вернули. Чай, мы им и на двор, и на лошаденку давали. То же деньги!

— И денег не вернуть, Федор.

— Верну! — кипятился Федор Иванович. — Царю отпишу. Царь взыщет, найдет управу.

Всю дорогу до вотчины, на чем свет костерил князей Шуйских, да и братцу выдавал изрядно:

«Тихоня, книжник! Как вотчиной управлять да за род постоять — дела нет. А как оброк с мужика тянуть — пополам. Тут уж своё возьмет, до полушки выколотит».

Был Федор Иванович низкоросл, чернокудр и кривоглаз; всегда торопок и непоседлив, кичлив и заносчив. О себе в воеводской избе похвалялся:

— Род наш не из последних. Прадед мой, Иван Годун, при великом князе служил. В роду же нашем — Сабуровы да Вельяминовы. Всей Руси ведомы. И Годуны и сродники мои в боярах сидели.

А костромские бояре хихикали:

— Энто, какие Годуны? Те, что ныне тараканьей вотчинкой кормятся? Было, да былью поросло. Годунам ныне ни чинов, ни воеводства. Тебе ль перед нами чваниться, Федька Кривой.

Федор вскакивал с лавки, лез в свару. Обидно! И за оскудение рода, и за прозвище.

Дмитрий охолаживал:

— Остынь, Федор. Чего уж теперь? Кулаками боярам не докажешь, сиди смирно.

Но Федор мало внимал словам брата: стоило ему появиться в Воеводской избе — и новая заваруха. Дерзил, гремел посохом.

А бояре хихикали…

Влетел в покои злой и негодующий, тотчас позвал тиуна.

— Всё ли по-доброму, Егорий? Мужики не воруют?

— Покуда Бог милостив, батюшка. Беглых нет, поутру все были.

— С издельем[1037] ли?

— С издельем, батюшка. Одни — коробья да лапти плетут, други — навоз возят. Тут пока урядливо, да вот в хоромах не всё ладно.

— Холопи задурили? — повысил голос Федор Иванович.

— Холопи смирны, батюшка… С чадом твои беда приключилась.

— Беда?! — всполошился Годунов. В сыне своем души не чаял: единственный наследник и продолжатель рода.

Оттолкнул тиуна, кинулся в горницу Бориски; тот лежал на лавке, а подле суетилась старая мамка с примочками. Лицо Бориски в кровоподтеках, губы распухли, в темных глазах слезы.

У Федора Ивановича отлегло от сердца: жив наследник!

— Кто ж тебя, чадо?

— Мужик Исайка, — всхлипнул Бориска. — На санях меня вез, да худо тройкой правил.

— Лиходей мужик, едва не загубил дитятко, — запричитала мамка. — На дерева, чу, выкинул, нечестивец! Кабы на свята Богородица, смертушку бы принял родимый.

— Егорий! — загромыхал Федор Иванович. — Бери холопей и волоки Исайку.

Вскоре молодой мужик предстал перед Годуновым. Левый глаз Федора налился кровью, веко подергивалось.

— Ты што, душегуб, содеял? Сына мово надумал извести?

— Нет на мне вины, батюшка. Чаял, покатать по-доброму, да кони оплошали.

— Хитришь, сучий сын! — бушевал Годунов. — Холопи, на козлы смерда!

Набежали дворовые, содрали с Илейки дерюжный кафтан и рубаху, привязали сыромятными ремнями к козлам. Один из холопов взялся за кнут.

А-а раз! А-а два-а! — взмахивал рукой Годунов.

Бориска стоял на крыльце и чуть слышно покрикивал:

— Так его, так его, смерда!


* * *
На самое Благовещение[1038] в хоромах было скорбно: Федор Иванович крепко занемог, да так, что больше и не поднялся. Не помогли ни молитвы, ни пользительные[1039] травы, ни старец, привезенный из дальнего скита. Умер Федор Годунов.

Дмитрий Иванович тотчас после похорон, позвал к себе Бориску да трехлетнюю племянницу Иринушку и молвил:

— Матушка ваша еще позалетось преставилась, батюшка ныне скончался. Сироты вы.

Брат и сестрица заплакали, а Дмитрий Иванович продолжал:

— Но Бог вас не оставит. Отныне жить будете в моих хоромах. Стану вам и за отца, и за мать. Слюбно ли, чада?

— Слюбно, дядюшка, — шмыгнул носом Бориска.

Старая мамка подвела обоих к Годунову.

— Кланяйтесь кормильцу и благодетелю нашему Дмитрию Иванычу. Во всем ему повинуйтесь и чтите, как Бога.

Борис и Ириньица поклонились в ноги.

Хоромы дяди были куда меньше отцовых: две избы на подклетах да две белые горницы со светелкой, связанных переходами и сенями; зато и на дворе, и в сенях, и в покоях всегда было тихо и благочинно.

Дмитрий, в отличие от Федора, не любил суеты и шума; не по нраву ему были ни кулачные бои, ни медвежьи травли, ни скоморошьи потехи. Жил неприметно и скромно, сторонясь костромских бояр и приказных дьяков.

С первых же дней Дмитрий Иванович привел Бориску в свою книжницу.

— Батюшка твой до грамоты был не горазд. Тебя ж, Борис, хочу разумником видеть. В грамоте сила великая. Постигнешь — и мир в твоих очах будет иной. Желаешь ли стать книгочеем?

— Желаю, дядюшка, — поклонился Бориска.

И потекли его дни в неустанном учении. Поначалу Дмитрий Иванович усадил за букварь с титлами да заповедями.

— Тут начало начал, здесь всякая премудрость зачинается. Вот то — аз, а подле — буки. Вникай, Борис. Вникнешь — из буковиц слова станешь складывать…

Не было дня, чтоб Дмитрий Иванович не позанимался с племянником. Борис был прилежен и усидчив, букварь постигал легко. Дмитрий Иванович довольно говаривал:

— Добро, отрок. Букварь осилишь, а там и за часовник примемся.

Осилил Бориска и часовник, и псалтырь, и «Деяния апостолов». А через год и писать упремудрился. Дядя же звал к новым наукам.

— Ты должен идти дальше. Стихари и каноны — удел попов и черноризцев. Но ты, Борис, рожден для схимничества. Поведаю тебе об эллинской да латинской мудрости.

Дмитрий Иванович молвил о том, мимо чего, боязливо чураясь и крестясь, пробегали многие благочестивые русские грамотеи.

— Примешься ли за сии науки, отрок? Хочешь ли узнать о народах чужеземных?

— Хочу, дядюшка. Хочу быть зело мудрым! — воскликнул Бориска.


* * *
Засиделся допоздна. В покоях тихо; пахнет росным ладаном, душистыми травами и деревянным маслом; чадит неугасимая лампадка у киота, мирно, покойно полыхают восковые свечи в бронзовых шанданах, вырывая из тьмы строги е лики святых в тяжелых серебряных окладах.

Закрыв книгу, Дмитрий Иванович взял с поставца шандан и направился в Борискину комнату. Тот почивал на постели, укрывшись камчатым одеялом. Дмитрий Иванович залюбовался его лицом — чистым, румяным, с густыми черными бровями; разметались смоляные кудри по мягкому изголовью.

«Казист отрок. Славный поднимается молодец. Обличьем на сына покойного схож», — подумалось Годунову, и тотчас на душу навалился камень.

Не повезло Дмитрию Ивановичу на своих детей. Принесла жена Аграфена двоих дочерей и сына, жить бы им да радоваться, но Господь к себе прибрал. Дочерей — на втором году, сына через год. Горевал, винил жену, чаял иметь еще детей, но Аграфена так больше и не затяжелела. В сердцах норовил, было, спровадить супругу в монастырь, да отдумал.

«Видно, так Богу угодно. Жить мне без чад, но то докука. Постыло в хоромах без детей. Будет мне Борис за сына, взращу его и взлелею, разным премудростям обучу. А вдруг высоко взлетит».

На словах Дмитрий Иванович хоть и костерил Федора за спесь и похвальбу, но в душе он поддерживал брата и не раз, горько сетуя на судьбу, тщеславно думал:

«Годуны когда-то подле трона ходили. Ныне же удалены от государева двора, лишены боярства. Пали Годуны, оскудели, остались с одной малой вотчиной. А допрежь в силе были. Великий князь Годуновых привечал, с родовитыми на лавку сажал. В почете были Годуны».

Терзался душой, завидовал, лелеял надежду, что наступит пора — и вновь Годуновы будут наверху.

Много передумал Дмитрий в своей костромской вотчине, а потом снарядился в Москву.

«Попрошусь к царю на службу. Авось вспомнит Годуновых».

Челобитную подал думному дьяку на Постельном крыльце — место в Москве шумное, бойкое. Спозаранку толпились здесь стольники и стряпчие, царевы жильцы[1040] и стрелецкие головы, дворяне московские и дворяне уездные, дьяки и подьячие разных приказов; иные пришли по службе, дожидаясь начальных людей из государевой Думы и решений по челобитным, другие же — из праздного любопытства.

Постельная площадка — глашатай Руси. Тут зычные бирючи извещали московскому люду о войне и мире, о ратных сборах и роспуске войска, о новых налогах и податях, об опале бояр и казнях крамольников…

Толчея, суетня, гомон. То тут, то там возникает шумная перебранка: кто-то кого-то обесчестил подлым словом, другой не по праву взобрался выше на рундук, отчего «роду посрамленье», третий вцепился в бороду обидчика, доказывая, что его дед в седьмом колене сидел от великого князя не «двудесятым, а шешнадцатым». Свирепо бранились.

Годунов оказался подле двух стряпчих; те трясли друг друга за грудки и остервенело, брызгая слюной, кричали:

— Николи Тучковы ниже Матюхиных не были!

— Были! При князе Василии Тучковы сидели без мест! Худороден ты, Ивашка!

— Сам ты из подлого роду! Дед твой у великого князя в псарях ходил. Выжлятник!

— Вре-е-ешь, собака? Холопи, бей Тучковых!

И загуляла свара!

А Крыльцо потешалось: свист, улюлюканье, хохот.

Сбежали с государева Верха жильцы — молодцы в золотных кафтанах, уняли стряпчих.

Всю неделю ходил Дмитрий Годунов к Постельному крыльцу, всю неделю с надеждой ждал думного дьяка, но тот при виде его спесиво отмахивался:

— Недосуг!

Другу неделю ждал, третью, а дьяк будто и вовсе перестал его примечать. Скрепя сердце, отвалил думному пять рублей[1041] — и через пару дней выслушал наконец цареву милость:

— Повелел тебе великий государь быть на службе в Вязьме, — изрек дьяк, передавая Годунову отписную грамоту.

Дмитрий тому не мало огорчился: мнил среди стольных дворян ходить, а царь его, почитай, под Речь Посполитую[1042] загнал. Но делать нечего: сам на службу напросился

Пришлось Дмитрию Годунову собираться в Вязьму.

В хоромах поджидал тиун.

— Поруха, батюшка. Исайка с Пахомкой в бега подались. Другого барина искать пошли, а куды — неведомо.

Завздыхал Дмитрий: хиреет вотчина. Скоро настанет время, что и кормиться будет нечем. Вот и в Вязьме не ахти каким поместьем наделили: от ста четей[1043] земли не разбогатеешь, дай Бог домочадцев прокормить.

Заехал в свою вотчину, отдал наказ тиуну, и забрал в новое поместье Бориску с Иринкой.

Дорога дальняя. Вначале ямщики гнали на Ярославль, потом повернули на стольный град через Ростов Великий и Переяславль. Добро еще стояла зима, а то бы пришлось трястись на телегах.

Ночи коротали в ямских избах — приземистых, закоптелых бревенчатых срубах. Теснота, клопы, вонь!

Как-то Бориска проснулся от разудалой гульбы «соловьев»[1044]. Изба гикала, ухала, ревела.

Бориска испугался, сжался в комок, с головой упрятавшись в овчинный тулуп. Но изба ходила ходуном. Бориска выбрался из-под овчины, сполз с лавки на земляной пол и посеменил к Дмитрию Ивановичу.

— Дядюшка… Страшно мне.

Но дядюшки на лавке не оказалось. Бориска заплакал.

— Дядюшка!.. Где ж ты, дядюшка?

Толкнул дверь в боковушку и… застыл на пороге. Гул, рев, разбойный посвист.

Пляшут мужики.

Пляшут по темным бревенчатым стенам трепетные огоньки свечей.

Пляшет изба!

Винный дух, смрад, свирепые лица ямщиков.

У Бориски екнуло сердце. Он попятился к двери, но его ухватил дюжий косматый мужик с черными цыганскими глазами.

— Здорово почивали, барин. Хо!

Вскинул Бориску на руки, гикнул.

— Гуляй, барин!

Кинулся в перепляс, затопал коваными сапожищами. Бориска вцепился руками в курчавую бороду, закричал:

— Отпусти! Отпусти-и-и!

А мужик, знай, пляшет да белые зубы скалит.

— Гуляй, барин, гуляй!

Остановился, перевел дух, шибанул в Борискино лицо бражным перегаром. У Бориски закружилась голова, ему стало худо.

Мужик, сверкая белками, подкинул Бориску.

— Быть те боярином! Летай!

Ямщик гулко захохотал; могучие руки закрутили Бориску над кудлатыми головами мужиков. Бориска заверещал.

В дверях — Дмитрий Иванович (выходил на двор по нужде). Гневаясь, крикнул:

— Отпусти чадо!

Придя на свою половину, осерчало молвил:

— Зверь народ. Нашли забаву, лиходеи.

Бориска, всхлипывая, прижался к Дмитрию Ивановичу.

— Страшно мне, дядюшка. Худые люди.

— Худые, отрок… Мужичье, смерды.

— Кнутом бы всех.


Ямщики будили чуть свет.

— Пора, барин. Тройка ждет.

Гнали возок удало. Зычно, задорно покрикивали:

— Лети, залетныя! Эге-гей!

Часто встречу попадались торговые обозы: завидя их, ямщики, не сбавляя хода, заливисто гудели в дудки; возницы жались к обочине, ведая, что ямщики гонят лошадей по государеву делу[1045].

Возок был крытым, с двумя малыми оконцами, затянутыми бычьими пузырями. Бориска, кутаясь, в бараний тулупчик, как-то спросил:

— Вязьму-то ведаешь, дядюшка?

— Ведаю, отрок, — кивнул Дмитрий Иванович. — Чел в книгах, да и от людей наслышан. Город сей пять веков стоит. Владел им когда-то князь Андрей Владимирович, после же Вязьму Литва захватила, чуть ли не сто лет под собой держала. Освободил же город великий князь Иван Третий, что нынешнему государю дед. Вошла Вязьма в царство Московское и стала передовой крепостью Руси. Вязьма — рубеж державы, досматривает Литву и Польщу.

У Бориски сердце захолонуло.

— Близ чужеземца сидеть будем, дядюшка.

— Аль боишься, отрок? — испытующе глянул на племянника Дмитрий Иванович.

Бориска вильнул глазами, отмолчался, и то Годунову не пришлось по душе: не ратоборцем растет племянник. И ране примечал: чада костромских бояр в драчки лезут, и на игрищах верховодят. Бориска же в свары не лезет, ребячьих потех сторонится. Бывало, где чуть задор, кулаки — Бориска тотчас бежит в хоромы.

— Чего присмирел, как волк под рогатиной? Ступай к ребятне да постой за себя, — молвит Дмитрий Иванович.

— А ну их, — махнет рукой Бориска. — Я уж лучше за грамоту сяду, дядюшка.

Лишь вздохнет Дмитрий Иванович.


* * *
И двух лет не прожили в Вязьме, как нагрянули в город царевы молодцы. Грозные, дерзкие, приказали дворянам собираться в Воеводской избе.

— Повелел великий государь Иван Васильевич взять Вязьму в свой опричный удел. То награда вам царская. Кланяйтесь! — повелительно изрек, прибывший в крепость Василий Наумов.

Вяземцы немало словам царева посланника подивились. Что на Москве? Что за «опричный удел?». И что за люди наехали в крепость диковинные? На всех молодцах черные кафтаны, за спинами колчаны со стрелами, а к седлам собачьи морды да метлы привязаны.

А Василий Наумов, придирчиво и пытливо оглядев каждого дворянина, напустил страху:

— На Руси крамола. Князья и бояре замыслили великого государя извести.

Дворяне закрестились, а Наумов сердито продолжал:

— То злодейство великое! Своевольцы на помазанника Божьего замахнулись. Царь Иван Васильевич Москву покинул и сидит ныне в Александровой Слободе.

— Да что это деется! — испуганно воскликнул вяземский воевода.

— А то и деется, что своевольцы — бояре Владимира Старицкого в цари метят, — бухнул напрямик Наумов.

Ахнули дворяне.

— Старицкий да дворяне с ливонцами снюхались, подлой изменой норовят трон захватить. Царь Иван Васильевич зело огневался и повелел в Опричный двор верных людей кликать. Набирает царь удельную тысячу. То опора, защита и меч царя. Выгрызем и выметем крамолу боярскую!

«Так вот отчего у царевых слуг собачьи головы и метлы», — подумалось Дмитрию Ивановичу.

Василий Наумов всё бушевал:

— Велено мне вяземцев крепко сыскивать. Нет ли и тут измены? Бояре по всей Руси крамолу пустили. Недругов ждет плаха, содругов — царева милость.

И с того дня поднялась в крепости кутерьма. Опричники перетряхнули дворы, хоромы и поместья, тянули в Воеводскую на «расспросные речи» дворян и детей боярских[1046], приказных людей и холопов.

Сосед Годуновых, помещик Курлятьев, жалобился:

— Свирепствуют опричники, людишек грабят, девок силят. Норовил пристыдить, так кнута получил. Ты-де сродник князя Горбатого, а тот царю лиходей, Владимира Старицкого доброхот. Да кой я сродник? Завсегда от Горбатых одаль. И как ныне грозу избыть?

Но не избыл грозы помещик Курлятьев. Именье его отобрали на государя, хоромы разорили, а самого сослали. В опалу угодило еще с десяток дворян.

Дмитрий Иванович уцелел: никто из Годуновых в родстве с «изменщиками» не значился. Сказалось и то, что когда-то Василий Наумов бывал у Годуновых в Костроме и слушал дерзкие речи Федора:

— Родовитые задавили, ступить некуда! Русь поместным дворянством держится. Вот кого надо царю приласкать.

О том же молвил и Дмитрий Иванович:

— И войско, и подати — всё от нас. Многие же бояре обельно[1047] живут.

Припомнил те речи Василий Наумов.

— Коль в ту пору бояр хулил, то ныне и вовсе должен быть с нами.

Но главное испытание ждало вяземцев в Москве: каждому допрос учинили в Поместном приказе. Вел сыск любимец царя, опричник Алексей Басманов. А были с ним Захарий Овчина, Петр Зайцев да Афанасий Вяземский; поодаль сидели дьяки и подьячие с разрядными книгами. Поднимали родословную чуть ли не с Ивана Калиты; накрепко пытали о дедах и прадедах, дядьях и тетках, братьях и сестрах, женах и детях.

Дмитрий Годунов поустал от вкрадчивых вопросов дьяков и прощупывающих взоров опричников; мнилось, расспросным речам и конца не будет. Но вот молвил Алексей Басманов:

— Видит Бог, честен ты перед великим государем, Дмитрий Годунов. Однако ж, чтобы быть царевым опричником, того мало. Ты должен быть его верным рабом. Он повелит тебе казнить отца — казни, отрубить голову сыну — руби, умереть за царя — умри! Государь для тебя — отец, а ты для него преданный пес. Способен ли ты на такое, Дмитрий Годунов?

Дмитрия Ивановича в жар кинуло. Слова Басманова были страшны и тяжело ложились на душу, но выстоял, не дрогнул, ведая, что в эту минуту решается его судьба.

— Умру за государя!

— Добро, Дмитрий, — кивнул Басманов и велел кликнуть попа. Тот, черный, заросший, могутный, с крестом и иконой, вопросил густым басом:

— Отрекаешься ли, сыне, от отца-матери?

— Отрекаюсь, святый отче, — глухо, покрываясь липким потом, отвечал Годунов.

— От чад своих и домочадцев?

— Отрекаюсь, святый отче.

— От всего мирского?

— Отрекаюсь, отче.

— Поклянись на святынях.

Дмитрий Иванович поклялся, а поп, сурово поблескивая диковатыми глазами, всё тягуче вопрошал:

— Будешь ли служить единому помазаннику Божьему, государю всея Руси?

— Буду, отче.

В тот же день выдали Дмитрию Ивановичу Годунову черный опричный кафтан и молодого резвого скакуна; пристегнули к седлу собачью голову да метлу и повелели ехать к царю в Александрову Слободу.

Бориску же с Ириньицей отвезли в московский дворец, к царице Марье Темрюковне.

А по Руси гулял опричный топор…


* * *
До шестнадцати лет Борис Годунов прислуживал за столом царицы, а затем его перевели на половину государя.

Иван Васильевич, увидев в сенях статного, цветущего красотой и благолепием юношу, невольно воскликнул:

— Чьих будешь?

Юноша земно поклонился.

— Бориска Годунов. Дядя мой, Дмитрий Иванович, у тебя, великий государь, постельничим служит.

Царь взял Бориса за подбородок, вскинул голову. Молодец смотрел на него без страха и робости, глаза чистые, преданные.

— Нравен ты мне… Будешь верным слугой?

— Умру за тебя, государь!

— Умереть — дело не хитрое, — хмыкнул царь. — Выискивать, вынюхивать усобников, за тыщу верст чуять боярские козни — вот что мне надобно. Но то дело тяжкое, недруги коварны.

Лицо царя ожесточилось.

Борис впервые так близко видел государя. А тот, высокий и широкоплечий, с удлиненным, слегка крючковатым носом, смотрел на него изучающим, пронзительным взором.

— Млад ты еще, но чую, не лукавишь. Возьму к себе спальником.

Борис рухнул на колени, поцеловал атласный подол государева кафтана.

— Не елозь! Службой докажешь.

Дмитрий Годунов был обрадован новой милостью царя: вот теперь и племянник приближен к государю. Вновь в гору пошел род Годуновых, поглядел бы сейчас покойный брат Федор.

Вот уже несколько лет ходил Дмитрий Иванович в царских любимцах. О том и не мнилось, да случай помог.

Как-то духовник царя, митрополит Афанасий, прознавший о большой книжности Дмитрия Годунова, позвал того в государеву библиотеку. Кивнул на стол, заваленный свитками и книгами.

— Ведаешь ли греческое писание, сыне?

— Ведаю, святой отец.

Митрополит, маленький, сухонький, скудоволосый, протянул Годунову одну из книг.

— Чти, сыне. То божественное поучение.

Дмитрий Иванович читал без запинки, голос его был ровен, ласков и задушевен.

Ни митрополит, ни Годунов не заметили появления царя; тот застыл подле книжного поставца; стоял долго и недвижимо.

— То похвалы достойно! — наконец громко воскликнул государь.

Годунов обернулся. Царь!

Дмитрий Иванович от неожиданности выронил книгу из рук, зарумянился, земно поклонился.

— Похвалы достойно, — повторил царь. — Редкий ученый муж ведает греческий.

Иван Васильевич вскоре удалился в свои покои, но книгочея он не забыл. И трех дней не прошло, как Дмитрию Годунову было велено явиться в государеву опочивальню. То было вечером, когда Иван Васильевич готовился ко сну.

Покои были ярко освещены серебряными шанданами и двумя паникадилами[1048], висевшими на цепях, обтянутых красным бархатом. В переднем углу стояли небольшая икона и поклонный крест — «как сокрушитель всякой нечистой и вражьей силы, столь опасной во время ночного пребывания».

Иконостасов, с многочисленными образами, крестами и святынями, в постельных покоях, по обычаю, не держали: утренние и вечерние молитвы царь проводил в крестовой палате.

Государь лежал на пуховой постели, укрывшись камчатым кизилбашским одеялом с атласной золотой каймой. Лицо царя было спокойным и умиротворенным: из опочивальни только что вышли древние старцы-бахари, кои потешили Ивана Васильевича сказками и былинами.

Дмитрий Годунов вошел в опочивальню вместе с постельничим Василием Наумовым. Тот ступил к ложу, а Годунов остановился у порога.

— Подойди ко мне, Дмитрий, — ласково молвил царь.

Иван Васильевич протянул Годунову книгу, оправленную золотом и осыпанную драгоценными каменьями; верхняя доска украшена запоной с двуглвым орлом, а нижняя — литым изображением человека на коне с палашом; под конем — крылатая змея.

— Книга сия греческим ученым писана. Зело мудрен… Чел да поустал очами. Соблаговоли, Дмитрий. Голос мне твой люб.

Дмитрий чел, а Иван Васильевич внимательно слушал; лицо его то светлело, то приходило в задумчивость.

— Мудрен, мудрен грек! — воскликнул царь. — Сию быголову для Руси… А впрочем, и у меня есть люди думчивые. Один Ивашка Пересветов чего стоит. Челобитные его о переустройстве державы весьма разумны. Далеко вперед смотрит Ивашка. А Сильвестр, Алешка Адашев? Светлые головы. Аль хуже мои разумники греков?

Царь поднялся с ложа и продолжил с воодушевлением:

— Книжники, грамотеи, ученые мужи зело нужны Руси. Друкарей[1049] из-за моря позову. Заведу на Москве Печатный двор, книги станем делать. И чтоб писаны были не греческим, а славянским письмом. Ныне неверных и богохульных писаний развелось великое множество. Всяк писец-невежда отсебятину в право возводит. Законы Божии, деяния апостолов читаются разно, в службах путаница. Довольно блудословия! Я дам народу единый закон Божий и единую службу церковную. В единстве — сила!

Иван Васильевич говорил долго и увлеченно, а когда, наконец, замолчал, взор его остановился на лице Годунова.

— Станешь ли в сих делах помогать мне, Дмитрий? Погодь, не спеши с ответом. Дело то тяжкое. Боярству поперек горла новины. Люто злобятся, псы непокорные! Через кровь и плаху к новой Руси надлежит прорубаться. Способен ли ты на оное, Дмитрий? Не дрогнешь ли? Не смутит ли тебя дьявол к руке брата моего, доброхота боярского Владимира Старицкого?

— Я буду верен тебе, великий государь, — выдерживая цепкий взгляд царя, твердо молвил Дмитрий.

— Добро… Отныне станешь при мне.

Вскоре, в одночасье, преставился глава Постельного приказа Василий Наумов, но Иван Васильевич не торопился с новым назначением: Постельный приказ — личное ведомство, домашняя канцелярия государя. Постельничий ведал не только «царской постелью», но и многочисленными дворцовыми мастерскими; распоряжался он и казной приказа.

Да если бы только эти дела! Постельничий отвечал за безопасность государя и всей его семьи, оберегая от дурного глаза, болезней и недругов. Приходилось самолично отбирать для дворца рынд и жильцов, спальников и стряпчих, сторожей и истопников. Являясь начальников внутренней дворцовой охраны, постельничий каждый вечер обходил караулы.

В те дни, когда государь почивал один без царицы, постельничий укладывался спать в государевом покое. Была в его руках, для скорых и тайных государевых дел, и царская печать.

Близок был к государю постельничий! Теплое место для царедворцев. Кому не хотелось встать во главе домашнего царского приказа?!

Но выбор государя, неожиданно для многих родовитых бояр, пал на Дмитрия Годунова.


* * *
Царь воевал ливонца, пробивался к морю, переустраивал на свой лад великую державу и… продолжал выметать боярскую крамолу.

Дворец кипел страстями: разгульными пирами, судилищами и кровавыми казнями.

А Борис Годунов упивался новой службой и царской близостью. Он, «как государь разбирается и убирается, повинен с постельничим платейцо у государя принимать и подавать». А еще через полгода Борис стал рындой.

Как-то Малюта Скуратов[1050] упросил государя взять в опричный набег и Бориса Годунова.

— Не худо бы в деле посмотреть оруженосца, великий государь.

— Посмотри, Малюта, — охотно согласился Иван Васильевич.


Едва над Москвой заря занялась, а уж опричники одвуконь. Малюта, рыжебородый, приземистый, оглядев сотню, молвил:

— Ехать далече, под Тверь. Надлежит нам, верным царевым слугам, змеиное гнездо порушить.

Бычья шея, тяжелый прищуренный взгляд из-под клочковатых бровей, хриплый неторопкий голос:

— Дело спешное. Мчать нам денно и нощно… Все ли в здравии?

Взгляд Малюты вперился в Бориса: впервой юному цареву рынде быть в далеком походе.

— В здравии, — отозвался Борис.

— В здравии! — хором откликнулась сотня.

— Гойда! — рыкнул Малюта.

Сотня помчала «выметать боярскую крамолу».

Вихрем влетели в бежецкую вотчину. Завидев наездников с метлами и собачьими головами у седла, мужики всполошно закричали:

— Кромешники![1051]— Спасайтесь, православные!

Но спасения не было. Опричники, настигая, рубили саблями, пронзали копьями, палили из пистолей.

Крики, стоны, кровь.

Борису стало дурно. Сполз с коня, пошатываясь, побрел к ближней избе.

— Чего ж ты, рында?.. Никак, и сабли не вынул, — боднул его колючими глазами Малюта.

Борис, притулившись к стене, молчал, руки его тряслись.

— Да ты, вижу, в портки наклал. Эк, рожу-то перевернуло, — зло и грубо произнес Малюта. Лицо его ожесточилось. — Аль крамольников пожалел? Негоже, рында.

Опричники приволокли к избе мужика в изодранной посконной[1052] рубахе. Мужик большой, крутоплечий, в пеньковых лаптях на босу ногу.

— Этот, Григорий Лукьяныч, опричника убил. Орясиной[1053] шмякнул.

— Тэ-эк, — недобро протянул Малюта и глянул на Бориса. — Не его ли пожалел, рында? А он, вишь, цареву слугу порешил! Крепко же боярин Челяднин своих людишек на государя науськал. Все тут крамольники.

Малюта шагнул к мужику, ткнул окровавленным концом сабли в живот.

— Да как же ты, смерд, на царева опричника руку поднял?

— И поднял! — яро огрызнулся мужик. — Кромешник твой малых чад посек. Как оное терпеть?

— Пес!

Малюта широко и мощно взмахнул саблей. Голова мужика скатилась в бурьян. Борис закрыл глаза, его начало мутить.

— Нет, ты зри, зри, рында. Привыкай царевых врагов кромсать.

Малюта выхватил голову из бурьяна и поднес ее к лицу Бориса.

— Зри!

Прямо перед Борисом оказались застывшие, широко раскрытые, бельмастые глаза. У него перехватило дыхание; бледнея, покрываясь потом, повернулся и побежал за угол избы.

Малюта сплюнул.

— Слаб рында.

Бежецкие села, деревеньки, и починки были разорены и разграблены. Хоромы Челяднина спалили, боярских послужильцев изрубили саблями, а прочую челядь и домочадцев согнали в сарай.

— Сжечь крамольников! — приказал Малюта.

Сарай обложили сеном. Малюта первым швырнул фитиль.

— Жарьтесь!

Из сарая доносились женский плач, крики детей…

Муки Бориса Годунова не кончились. Иван Грозный, прознав от Малюты о трусости рынды, недовольно молвил:

— Говоришь кишка тонка у Бориски, слабак? Не по нраву мне то, Малюта. Придется приучить отрока к крови злодеев моих. Возьму-ка его в Новгород. Пусть поглядит на смерть мятежных людишек.

Покончив с двоюродным братом Владимиром Старицким и его матерью Ефросиньей, Иван Грозный бросил свой карающий меч на Господин Великий Новгород.

Страшный огонь жег внутренность Иоанна, напишет летописец, и для этого огня не было недостатка: летом 1569 годаявился к царю какой-то Петр, родом волынец, и донес, что новгородцы хотят предаться польскому королю, что у них уже об этом написана грамота и положена в Софийском соборе за образом Богоматери.

Иван отправил в Новгород вместе с волынцем доверенного человека, кой действительно отыскал грамоту за образом и привез к государю. Подписи архиепископа Пимена и других влиятельных граждан оказались верными.

Иван решил разгромить Новгород. В декабре 1569 года он двинулся туда из Александровой слободы и начал разгром с границ тверских владений, с Клина; по всей дороге от Клина до Новгорода производились опустошения, особенно много пострадала Тверь.

2 января 1570 года явился в Новгород передовой отряд царской дружины, коему велено было устроить крепкие заставы вокруг всего города, чтоб ни один человек не убежал. Бояре и дети боярские из того же передового полка бросились на подгородные монастыри; боле пятисот игуменов и монахов взяли в Новгород и поставили на правеж[1054] до государева приезда.

Другие дети боярские собрали ото всех новгородских церквей священников и дьяков и отдали их приставам, кои держали их в железных оковах и каждый день с утра до вечера били на правеже.

6 января приехал сам царь с сыном Иваном, со всем двором и с 1500 стрельцами. На другой день вышло первое повеление: игуменов и монахов, кои стояли на правеже, бить палками до смерти и трупы их развозить по монастырям для погребения.

На третий день, в воскресенье, царь отправился в кремль к собору святой Софии — стоять обедню. На Волховском мосту встретили его, по обычаю, владыка Пимен и хотел осенить крестом, но Иван к кресту не пошел и сказал архиепископу:

— Ты, злочестивый, держишь в руке не крест животворящий, а оружие и этим оружием хочешь уязвить наше сердце. Со своими доброхотамии, здешними горожанами, норовишь нашу отчину, этот великий богоспасаемый Новгород, предать иноплеменникам, литовскому королю Сигизмунду. С этих пор ты не пастырь, а волк, губитель и изменник!

— Дозволь слово молвить, великий государь. Ты пришел в Новгород по навету волынца Петра. Но сей человек не токмо облыжник, но и вор-бродякга, коего наказали новгородцы. Из желания отомстить нам, он сам сочинил грамоту и необыкновенно искусно подписался под мою руку и других новгородцев. Он лжец и святотатец!

— Сам лжец! — воскликнул царь и приказал Пимену идти с крестами в Софийский собор и служить обедню. После службы Иван пошел к архиепископу трапезовать, сел за стол, начал есть, и вдруг дал знак своим князьям и боярам, по обычаю, страшным криком. По этому знаку начали грабить казну Пимена и весь его двор, бояр и слуг связали, а самого владыку, ограбив, отдали под стражу.

Затем Иван с сыном отправился из архиепископского дома к себе в Городище, где и начал суд. К нему приводили новгородцев, содержавшихся под стражей, и пытали, жгли какой-то «составной мудростию огненною», кою летописец называет поджарком. Обвиненных привязывали к саням, волокли к Волховскому мосту и оттуда бросали в реку.

— Гляди, Бориска, гляди! — нет-нет, да и крикнет Годунову царь.

И Бориска с ужасом глядел.

Жен и детей «преступников» бросали туда же с высокого места, связав им руки и ноги, младенцев — привязав к матерям.

— Гляди, Бориска! — с искаженным от ярости лицом кричал Иван Грозный. — Крамола должна быть вырвана с корнем!

Чтоб никто не мог спастись, стрельцы и дети боярские ездили на маленьких лодках по Волхову с рогатинами, копьями, баграми, топорами и, кто всплывал наверх, того прихватывали баграми, добивали и погружали в глубину.

Так происходило каждый день, в продолжение пяти недель. По окончании суда и расправы Иван начал ездить около Новгорода по монастырям, и там приказывал грабить кельи, жечь в житницах и на скирдах хлеб, забивать скот.

Приехав из монастырей, велел по всему Новгороду, по торговым рядам и улицам товары грабить, амбары и лавки разбивать. Потом начал ездить по посадам, приказав грабить все дома.

Страшен был новгородский погром! От рук опричников погибли тысячи людей. Казна Ивана Грозного пополнилась огромными богатствами. Но царь не довольствовался Новгородом. Он двинулся «выметать измену» на Псков. Его встречали с колокольным звоном, хлебом-солью, надеялись на милость царя.

Впереди шествия с крестом и иконой шел игумен Печерского монастыря, но Иван Грозный благословения не принял и приказал отрубить игумену голову.

— А что с крамольным градом? — спросил Малюта.

— Разорить! — зло повелел царь.

«Кромешники» с гиком и свистом ринулись грабить псковитян…

Борис Годунов хоть и не надевал опричного кафтана, но не только привык к жестоким казням, но и, чтобы не потерять доверие царя, согласился с дядей Дмитрием Федоровичем, жениться на… дочери всесильного палача Малюты Скуратова, Марии.

Иван Грозный был зело доволен своим оруженосцем.

Глава 6 ХИТРОСТЬ НА ХИТРОСТЬ

Афанасий Федорович Нагой весьма неприязненно встретил известие о свадьбе Бориса Годунова с Марией Скуратовой-Бельской. Малюта хоть и был самым доверенным лицом Ивана Грозного, но был ненавистен не только князьям и боярам, но и всему народу. Такого злодея и палача Русь еще не ведала. И как же мог Борис Годунов жениться на дочери Малюты! Мог, коль возомнил еще ближе втереться в доверие царя.

Слава Богу — Малюты уже нет: погиб при осаде ливонской крепости Виттенштейн, но Годунов, укрепившись у царского трона, ныне помышляет выдать свою родную сестру Ирину за младшего сына Ивана Грозного, Федора. И он уже близок к своей цели. Но не дай Бог этому случиться! Годунов предпримет всё возможное и невозможное, чтобы государь забыл о Марии Нагой. Он подыщет царю невесту из своих сродников. Дремать уже и дня нельзя. Надо вновь показать государю Марию, и уже не в хоромах, а во время купания. Племянница во всей красе предстанет. Есть на что посмотреть! Надо крепко всё обмозговать, а затем прийти к царю во дворец.

В теплый погожий день, Афанасий Федорович, как начальник Дворовой думы, обстоятельно поговорил с Иваном Васильевичем о государственных делах, а затем, почувствовав, что царь находится в добром настроении, молвил:

— В вотчинке моей, что на реке Лихоборе, доброе местечко есть, где от державных дел отменно отдохнуть можно.

— Что за местечко, Афанасий?

— Купальня, великий государь. Посреди леса. Тихо, никого не видать, песочек золотой, водица теплая. Одно удовольствие искупаться. Как из живой воды выйдешь. Лепота!

Иван Васильевич вприщур глянул на Нагого, хмыкнул:

— А сенные девки у тебя в вотчинке пригожие, Афанасий?

— А как же, великий государь. Таких ты, почитай, и не видывал. Смачные!

— Ну что ж… Надо глянуть на твою купальню.

Вотчина, село в семьдесят душ, называлась Утятино. Туда еще накануне была отправлена Мария Нагая.

— Когда окажешь милость свою, великий государь?

— Да хоть завтра, после заутрени. Был бы денек красный.

Весь вечер Афанасий Нагой простоял у оконца — смотрел на закат. Была у него примета. Коль закат светло-малиновый и без единой тучи — быть лучезарному дню. Так и вышло. Нагой истово перекрестился на киот.

— Слава тебе, Господь всемогущий!

Нагой удивился, с какой легкостью он уговорил царя. Видимо, всё дело было в девках. Иван Васильевич оставался неутомимым блудником. Ну, что ж? Наступает решающий час. Только бы Мария не подвела. Помоги же, Господи!

Царь выезжал из дворца без всякой пышности и торжественности: без рынд и многочисленной свиты. Лишь самые близкие люди, начальник Постельного приказа Дмитрий Годунов, его племянник Борис, возведенный в чин окольничего, да полусотня стремянных стрельцов были взяты в вотчину Афанасия Нагого.

Миновав Колымажные ворота дворца, Житничную улицу Кремля, Никольские ворота и Воскресенский мост через Москву-реку царский поезд двинулся к вотчине Нагого, коя находилась в пятнадцати верстах от стольного града.

Иван Васильевич никогда не бывал в имении начальника Дворовой думы, поэтому Афанасий Федорович ехал впереди стрелецкой полусотни. Дорога петляла через дремучие леса, поэтому стрельцы были настороже. Рискованный путь выбрал великий государь. Врагов у него — тьма тьмущая! А вдруг пальнут из чащобы по цареву возку пищальными зарядами (карета не железная!) — и прощай царь батюшка. И как же он в такой опасный путь снарядился?!

Афанасий же Нагой был спокоен: в лесу, вдоль всей дороги, на всякий случай, находились его оружные послужильцы. Чуть что — дадут стрельцам знак. Но упаси Бог от этого: царь тотчас повернет назад.

Спустя несколько верст, лес несколько поредел, и вдоль дороги потянулся сосновый бор. А вот и река Лихобор завиднелась, замелькала между деревьями.

Афанасий Федорович вновь перекрестился. Есть Бог на свете! И день красный выдался, и село Утятино скоро покажется. Батюшка Лаврентий и тиун с мужиками, поди, ждут, не дождутся.

Накануне тиуну был отдан строгий наказ:

— Мужики, как и по всей Руси, одеты как последние нищеброды. Война! Ливонец все деньги вытянул, копье ему в брюхо! Обойди каждую избу и прикажи мужикам и бабам одеть чистые рубахи и сарафаны. Самого царя встречать будут! И чтоб никто в грязных онучах не появился. Уразумел, Щербак?

— Уразумел, милостивец. Но, боюсь, не в каждой избе добрая одежонка найдется. Изорва на изорве. Худо живется мужикам. Многие голодом сидят.

— Я тебе покажу голодом. Ободрал мужиков как липку! — сердитым голосом молвил Афанасий Федорович.

— Так ить оброки и пошлины тяжкие, батюшка боярин. Не перечесть. Сам же сказываешь — война, ливонец…

— Ты мне ливонцем не прикрывайся. Ведаю тебя, плута. К твоим рукам немало прилипает. Вон, какие в Утятине хоромы отгрохал.

— Так ить…

— Помолчи, Щербак! Потом о твоих делишках потолкую. А ныне — недосуг. Коль мужиков до нищебродов довел, вези из моих хором целый воз чистой одежы и воз хлеба. И чтоб никаких разбойных рож. Обросли, как лешие. Моего цирюльника[1055] захвати. Да не забудь с батюшкой потолковать, чтоб Утятино с колокольным звоном и хлебом-солью великого государя встретило. И заруби себе на носу, Щербак. Коль чего худое, не дай Бог, приключится, головой ответишь. Поспешай!

Тиун озабоченно крякнул и проворно выскочил из покоев боярина. А тот, покачав головой, подумал:

«Вороватый у меня тиун. Пришлось своими пожитками поделиться. Но всё гораздо окупится, коль Бог даст царю с Марьей обвенчаться».

Как только село открылось, Афанасий Федорович поспешил к карете царя. Село раскинулось вдоль крутого берега реки на невысоком холме, посреди коего высилась деревянная шатровая церковь с колоколенкой.

— Вот и добрались, великий государь.

И тотчас раздался веселый колокольный звон. На околицу высыпала толпа мужиков и баб во главе с тиуном и попом.

Иван Васильевич приказал остановить карету. По его застывшему лицу трудно было определить, что сейчас творится на его душе.

Давно, ох, как давно (вот так запросто) не приезжал царь в село. То сидел в Кремле, то уходил в далекие ратные походы, то уезжал в Александрову Слободу, боясь крамолы в Москве. Он доподлинно ведал, что опричники нанесли громадный урон вотчинам опальных князей и бояр. Народ напуган и обозлен, и негодует он не только на «кромешников», но и на самого государя всея Руси. Мужику и вовсе не нужна Ливонская война. Веками без моря жили и опять века проживем. Но что он понимает, этот русский мужик? У него одно на уме: была бы крепкая изба, тучная нива да лошаденка с коровенкой. Дальше своего носа ничего не хочет видеть. Худо!.. Вот так и бояре. Они из того же мужика едва ли не последнюю полушку выдерут, и живут припеваючи. Зачем им море, когда изрядно вотчиной кормятся. А того не понимают, глупендяи, что силы мужика не беспредельны, его до такой нужды доведут, что лапотник или на погосте окажется или в бега подастся. Вот тогда и захиреет вотчина, и не явится боярину «конно, людно и оружно» на ту же войну. А коли так — и царство рухнет. Всё зависит от мужика.

И от этой неожиданной мысли, Иван Васильевич даже запамятовал, зачем он едет в Утятино. Чело его нахмурилось, глаза стали отрешенно задумчивыми. Надо что-то делать с мужиком, вводить новины, дабы дать ему слабину, иначе никогда моря не видать.

Лицо царя было настолько отсутствующим, что Афанасий Федорович перепугался. Что это с государем? С чего бы это вдруг он ушел в глубокое забытье? И спросить никак нельзя. В такие минуты к царю лучше не подступаться. Один Бог ведает, что у него на уме.

Все замерли: Дмитрий Годунов, племянник Борис, стремянные стрельцы.

Царь думает!

Гробовое молчание продолжалось несколько тягучих, напряженных минут. И вот, наконец, Иван Васильевич, словно сбросив с глаз пелену, глянул на Афанасия Нагого и молвил:

— Чего застыл, как пень, Афанасий?

— Сельцо тебя встречает, великий государь. Окажи милость.

Иван Васильевич выбрался из кареты и направился к толпе. Шел неторпоко, опираясь на посох в правой руке.

Долговязый староста в голубом домотканном кафтане, смертельно перепуганный, держал в мосластых руках хлеб-соль.

— Рожу, рожу выверни. Улыбайся, как учили, — шепнул тиун.

И староста заулыбался, но страх сковал всё тело. Когда государь оказался в пяти шагах, он (как и вся толпа) рухнул на колени и заикающимся голосом, протягивая вперед руки, выдавил:

— Прими от нашего мира хлеб да соль, царь батюшка.

— Чего заробел, как волк под рогатиной? Хлеб-соль на коленях не подают. А ну встань. Все встаньте!

Толпа поднялась, согнулась в поясном поклоне.

Вначале Иван Васильевич принял от батюшки благословение, а затем ступил к старосте; принял из дрожащих рук каравай пшеничного хлеба, отломил ломоть, посолил и сунул ломоть в рот. Прожевав, молвил добрым голосом:

— Порадовали вы меня, мужики. Зело вкусен ваш хлеб. Благодарствую!

И тут, подговоренные тиуном мужики, дружно и громко прокричали:

— Слава царю батюшке!

— Долгие лета тебе царствования, великий государь!

— Слава, слава, слава!

У Ивана Васильевича потеплело на душе. В первый раз (за всю его жизнь) так радостно встречает его народ. Значит, врут бояре и думные дьяки, что чернь озлоблена. Лжецы! Ишь, какие счастливые лица у мужиков и баб. Почитают они своего государя, почитают!

К царю подошел глава Постельного приказа Дмитрий Федорович Годунов, тихо молвил:

— В карету я положил ларец с деньгами. Может…

— Неси! — не дав договорить Годунову, повелел Иван Васильевич.

Через минуту царь сунул руку в ларец и принялся раскидывать в толпу серебряные копейки и полушки.

Мужики в драку не кинулись, возню-суматоху не учинили. Поднимали деньги с земли без всякой толкотни, степенно, чем немало умилили Ивана Васильевича.

«Лгут, лгут мне всё о народе. Достойно ведут себя мужики. И живут они не так уж впроголодь. Ишь, какие на них рубахи белые, да чистые, будто на Светлое Воскресение[1056] вышли. Многие даже в сапогах. А главное — лица приветливые».

Давно Нагой и Годуновы не видели такого довольного лица. Афанасий Федорович и Дмитрий Федорович откровенно утешились, а вот у Бориса Годунова лицо было застегнутое. Он дотошно поглядел на толпу, на батюшку, на курные избенки[1057] и обо всем догадался: радостную, хорошо одетую и обутую толпу подстроил Афанасий Нагой, дабы создать царю благостное настроение. Дело, само по себе, доброе. Великий государь устал от войны, разрухи, пыток и казней бояр, а тут он увидел для себя какую-то отдушину. Ишь, как посветлело его лицо. Но делал всё это Афанасий Нагой не ради удовлетворения царя, а ради своих корыстных целей. А цель его многим известна: еще больше втереться в доверие государя посредством женитьбы его на племяннице Нагого, Марии. Хитер, зело хитер Афанасий Федорович!

Поездка царя в какое-то Утятино оказалась внезапной даже для его дяди Дмитрия Годунова. Обычно бояре докладывают главе Постельного приказа о тех или иных намерениях, связанных с какими-то подвижками великого государя. Но Афанасий, на сей раз, обошел Дмитрия Годунова и договорился о поездке с Иваном Васильевичем напрямик. Он явно намерен переиграть Годуновых, но он забыл, что начальник Постельного приказа денно и нощно находится близ царя и пользуется его громадным вниманием. Дмитрий Федорович обладает тонким умом, и он не позволит Афанасию Нагому сорвать планы Годуновых. Надо сделать так, дабы Иван Васильевич возвратился в Москву в дурном расположении духа. Надо вывести на чистую воду Афанасия Нагого, поведать о его показухе. Странно, что умудренный царь ничего не заметил.

Пока карета с государем двигалась к хоромам Нагого, Борис Годунов, подъехав на коне к своему дяде, чуть слышно высказал:

— Надо бы, дядя, обличить Афанасия. Негоже великого государя одурачивать.

— А надо ли, Борис? Пусть государь отдохнет от дурных мыслей.

— Да как же не надо, дядя. Нагой использует поездку в своих интересах.

— Ничего страшного, Борис. В Москве я расскажу царю о проделках Нагого. Нас ему не перехитрить.

— Дай-то бы бог, дядя.

Ни Дмитрий Федорович, ни Борис Годунов еще не ведали, какой сюрприз им преподнесет Афанасий Нагой.


* * *
Купальня, находившаяся на реке Лихоборе, была в полуверсте от села.

Иван Васильевич, в сопровождении хозяина вотчины, Годуновых и стрельцов, шел пешком, распахнув золотные застежки летнего, голубого зипуна. Под зипуном виднелась шелковая рубаха, шитая серебряными узорами. Бархатные малиновые портки были заправлены в белые сафьяновые сапоги с золотыми подковками.

Дорога петляла среди частого хвойного леса, озаренного животворным, полуденным солнцем… Воздух был хрустально-чистый и благоуханный.

Ивану Васильевичу легко дышалось. Казалось, никогда еще он не чувствовал себя таким умиротворенным и бодрым.

Навстречу бежал тиун. На меднобродом, щербатом лицо его блуждала плутоватая улыбка.

— Ты чего, тиун? — спросил Нагой.

— Да тут, вишь ли, — тихонько и как бы виновато заговорил Шербак. — Девки купаются. В чем мать родила, хе-хе…Может, маленько обождать, Афанасий Федорыч. Чай, скоро вылезать начнут.

— Вот, непутевые, — сотворив озабоченное лицо, молвил Афанасий. — Не сидится дурехам в хоромах.

Чуткое ухо царя уловило разговор боярина с тиуном, и он вожделенно молвил:

— Чу, о девках сказываете?.. То не помеха.

И царь негромко рассмеялся. Глаза его стали лукавыми и озорными.

— Стрельцы, вы тут постойте. И чтоб не галдели… А мы, — Иван Васильевич подмигнул боярам, — на купаленку глянем.

К реке подходили тихо, сторожко. Афанасий Федорович поманил царя в кустарник и зашептал:

— Тут нас не видно, великий государь А девки, как на ладони.

Девки и в самом деле оказались на самом виду. С визгом и веселым криком, покупавшись, они стали выходить на песчаный берег. И выход их из воды был перед самыми глазами царя.

Великий прелюбодей и сладострастник впился жадными очами в обнаженных девок. Их было пятеро. Четверо из них, пышнотелые, не первой молодости, неторопко стали облачаться в сарафаны, а вот последняя, молодая, красивая, с высокими грудями, запрокинула гибкие руки за голову и, весело улыбаясь, стояла во всей своей цветущей красе (прямо перед государем) и не спешила надевать на себя сарафан.

Иван Васильевич похотливо засопел носом. Не отрывая от девки ненасытного взгляда, шепнул Нагому:

— Кто такая?

Афанасий Федорович, изобразив сердитое лицо, строго отозвался.

— Вот я ей задам. Сколь раз говорил — не ходи без мамки на купальню. Ох, накажу!

— Кто, сказываю? — нетерпеливо вопросил царь.

— Да ты уже ее видел, великий государь. У меня на пиру. Марья-племянница.

— Марья?.. Та самая? Зело пригожа твоя племянница. Зело пригожа, — раздумчиво произнес Иван Васильевич, во все глаза, продолжая разглядывать молодую черноволосую купальщицу.

— Поторопить, великий государь? Тиун в мгновение ока повелит удалиться.

— Не надо, Афанасий… Пусть Марья твоя на солнышке обогреется.

А племянница обернулась к царю задом, и вновь закинула руки за голову. Пусть, пусть государь разглядит все её девичьи прелести.

— Ох, ладна, бестия, ох, ладна.

Иван Васильевич даже издал тихий стон от внезапно возникшего вожделения. Наконец, с трудом оторвавшись глазами от голой Марии, царь молвил:

— Девок пугать не будем… Что-то мне купаться расхотелось, Афанасий Федорович. Пойдем-ка вспять в твой терем.

Все послушно повернули назад.

Борис же Годунов шел позади царя и негодовал:

«Ловко же всё подстроил Афанасий. Ну и хитрец! Ведал, чем царя наповал сразить. Теперь государь эту роскошную девицу из рук не выпустит. Наверняка женится. Ныне и дядя ни чем не сможет помочь. Уж, коль царю, эта Мария понравилась, то уже никто не сумеет его остановить. Но то ж беда! Нагие заполонят весь дворец и возглавят многие из приказов. Они все силы предпримут, чтобы отстранить Годуновых от трона. Господи, что же делать?!»

Заметив помрачневшее лицо племянника, Дмитрий Федорович стиснул его за руку, и произнес:

— Спокойно, Борис. И мы не лыком шиты. Спокойно.

За обедом Иван Васильевич был оживлен и весел. Он был явно возбужден. После третьей чарки царь повернулся к Нагому и спросил:

— А что, Афанасий Федорович, отдашь свою племянницу за меня в жены?

У Нагого дрогнул кубок в руке. Наконец-то! Быстро же царь надумал.

Вышел из кресла и земно, коснувшись пальцами бухарского ковра, поклонился.

— Сочту за честь, великий государь.

— Другого ответа от тебя и не ждал, мой будущий тесть, — довольно молвил Иван Васильевич и глянул на Дмитрия Годунова.

— Ну а ты что скажешь, постельничий?

Дмитрий Федорович, конечно же, возразить не мог. Пойти против царя — самое малое угодить в опалу. Но тогда прощай все его радужные надежды — выдать племянницу Ирину за царевича Федора. И Дмитрий, благостно улыбаясь, отозвался:

— То дело зело нужное, великий государь. Пойдет на пользу Отечеству. С доброй женой горе — полгоря, а радость вдвойне.

— А что попы скажут?

— Попы?.. Попы в твоей воле, великий государь.

— Не шибко-то они будут в радости… Ну да и их обломаем.

У Бориса же Годунова вертелась на языке пословица: «Первая жена от Бога, вторая — от человека, третья — от черта». А уж седьмая, наверное, от сатаны. Неужели митрополит позволит царю опять венчаться? Даже от монахов Кирилло-Белозерского монастыря не удалось скрыть блудную душу Ивана Грозного, кой написал инокам:

«А мне, псу смердящему, кому учити и чему наказате, в чем просветити? Сам бо я всегда в пьянстве, в блуде, в прелюбодействе, в скверне…».

Беседа Ивана Васильевича с митрополитом Дионисием была длительной. Владыка напирал на то, что вельми грешно венчаться в седьмой раз, что не только духовные пастыри выразят недовольство, но и сам народ.

Но царь был непреклонен. Он намекнул, как опричники обезглавили рязанского архимандрита и сгноили в застенке новгородского владыку Пимена, и митрополит решил пойти на уступки, в душе понимая, что брак будет заключен в нарушение церковных правил, и многие его станут считать незаконным.

Через неделю после беседы с митрополитом, Иван Грозный венчался с Марией.

Нагие торжествовали. Сразу девять сродников Афанасия были возведены в бояре.

Афанасий Федорович не скрывал своего довольства. Полюбил его государь, думал он, не за седую бороду, а за цепкий ум. Не зря Иван Васильевич выбрал его большим послом к крымскому хану Девлет-Гирею, и Афанасий оказал царю неоценимую услугу, разоблачив (мнимую) измену бояр в пользу хана. С той-то поры и пошел в гору Нагой, а ныне он и вовсе взлетел на самую вершину. Тесть царя. Шутка ли! Годуновы от злости зубами скрипят. Уж так они не хотели, чтобы царь женился на Марье. Начальник Постельного приказа, чу, даже к владыке Дионисию ходил, громадный вклад на храмы Божии обещал отвалить, но ничего у него не выгорело. Владыка — не дурак. Дмитрий Годунов хоть и начальник самого важного царского приказа, хоть и подвизался на поприще «государева сыска», но митрополит принял сторону государя, понимая, что Ивана Грозного через колено не переломишь.

И всё же Годуновы по-прежнему опасны. Царь всё больше склоняется выдать скудоумного царевича Федора за Ирину Годунову. Та умна, хороша собой, деятельна. Многие из московской знати ее почитают, но к брату ее, Борису, относятся прохладно. Борис Годунов не пользуется уважением большинства бояр. Да и где ему в чести ходить, если женился на дочери палача Малюты, а ныне задумал отдать сестру свою за придурковатого Федора? Не только боярин, но и каждый смерд понимает, что Борис Годунов поднимается к вершинам власти, поправ свою честь и достоинство. Корыстная цель, только корыстная цель у него на уме. И этот человек пойдет по трупам, лишь бы добиться своей тщеславной задумки.

Он даже на свадьбе не поднял кубок за здравие Афанасия Нагого-Углицкого.

А свадьба была торжественной, шла по древнему обряду. Державный жених, дожидаясь невесты, сидел в брусяной столовой избе. Мария же Нагая, с женою тысяцкого, двумя свахами, боярынями и многими знатными людьми пошли из своих хором в середнюю палату. Перед невестой несли две брачные свечи в фонарях, два каравая и серебряные деньги в ларцах. В середней палате были изготовлены два места, одетые бархатом и камками; на них лежали два заголовья и два сорока[1058] черных соболей.

На столе, покрытой льняной скатертью, стояло золотое блюдо с калачами и солью.

Мария села на своем, положенном для невесты, месте. Сестра ее, Наталья, на месте жениха.

Иван Васильевич прислал к Марии своего лучшего воеводу Ливонской войны, отважного защитника Пскова, Ивана Петровича Шуйского, кой, заняв большое место, велел звать жениха.

Государь вошел с тысяцким и боярами, поклонился иконам и свел Наталью со своего места. Затем все принялись читать молитву, а после этого богоявленскими свечами зажгли брачные.

Невесте подали кику и фату. На большом золотом подносе лежали хмель, соболи, одноцветные платки — бархатные, атласные и камчатые.

Жена тысяцкого осыпала хмелем великого государя и Марию, коих опахивали соболями.

Дружка государев, благословясь, изрезал на кусочки перепечу[1059] и сыры для своих свадебных людей, а дружка Марии раздал ширинки.

Затем Иван Васильевич с сыновьями и боярами отправился в Успенский собор, а Марию с женой тысяцкого и с двумя большими свахами, понесли в собор на санях; за ними шли некоторые бояре; перед санями же именитые боярышни несли свечи и караваи.

Жених встал на правой стороне у столпа храма, невеста — на левой, после чего они тронулись к венчанию по камкам и соболям.

Одна из знатнейших боярынь держала сосуд с фряжским вином. Митрополит Дионисий подал его государю и государыне. Иван Васильевич, выпив вино, растоптал тонкий сосуд ногами.

Когда священный обряд совершился, новобрачные сели на два красных заголовья. Их поздравили Дионисий, князья и бояре, а певчие запели многолетие.

Царь и счастливая царица возвратились во дворец. Свечи с караваями отнесли в спальню и поставили в кадь с пшеницей. Во всех углах спальни были воткнуты стрелы, лежали калачи с соболями. У кровати — два заголовья, две шапки, кунье одеяло, соболиная шуба.

На лавках стояли оловянники с медом; в головах кровати — иконы Рождества Христова, пресвятой Богоматери и крест. На стенах также висели иконы Богоматери с младенцем; кресты же висели над дверью и над всеми окнами. Сама постель стояла на 27 ржаных снопах.

Во время пира перед государем и государыней поставили блюдо с жареным петухом. Дружка взял его, обвернул скатертью и отнес в спальню, куда повели и молодых из-за стола. Знатнейший боярин Шуйский выдавал великую княгиню и говорил речь.

Жена тысяцкого, надев две шубы, одну — на изворот, вторично осыпала новобрачных хмелем, а дружки и свахи кормили их жареным петухом.

Всю ночь, когда царь ненасытно наслаждался прелестной и страстной Марией, государев конюший ездил на жеребце под окнами спальни с обнаженным мечом. На другой день супруги ходили в баню, после коей во дворце вновь продолжился веселый пир.

За брачным столом сидели счастливые Афанасий Нагой, отец царицы Федор и его братья: Михаил, Григорий и Андрей, только что возведенные в бояре.

Нагие упивались властью, новыми назначениями в державные приказы, а главное — своим родством с государем всея Руси.

Но их торжество было не столь уж и продолжительным. Им так и не удалось оттеснить от трона Бориса Годунова. Прошло немного времени, как Ирина Годунова обвенчалось с младшим сыном царя, Федором Ивановичем.

Противостояние углицких князей с Годуновыми обострилось.

Неудача в Ливонской войне, свадьба Ивана Грозного на Марии Нагой и венчание царевича Федора на сестре Бориса Годунова значительно приблизили Углицкую трагедию.

Глава 7 ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ ИВАНА ГРОЗНОГО

В конце семидесятых годов шестнадцатого столетия, в Ливонии и расположенных близ Нарвы крепостях почти вовсе не осталось русских войск (кои были вынуждены уйти на защиту Великого Новгорода), вследствие чего эти крепости стали легкой добычей шведов.

Шведский воевода Делагарди подступил к Нарве, открыл по ней ожесточенный пушечный обстрел, предпринял многотысячный штурм и 9 сентября 1581 года овладел городом.

Старые русские крепости Ивангород, Ям и Копорье, как тыловые, не были подготовлены к обороне и не могли оказать серьезного сопротивления врагам.

Утрата Нарвы, как скажет историк, имела далеко идущие военные и экономические последствия. Россия утратила с трудом налаженное «нарвское плавание», кое обеспечивало стране прямые торговые отношения с Западной Европой.

Иван Грозный пошел на значительные уступки и Речи Посполитой, отдав ей все свои владения в Ливонии, включая крепость Юрьев.

Россия сохранила небольшой участок побережья Финского залива с устьем Невы.

Так закончилась 25-летняя Ливонская война, в кою оказались втянутыми крупнейшие государства Прибалтики. Первая попытка России прочно утвердиться на берегах Балтийского моря завершилась неудачей. Поражение в Ливонской войне поставило государство в исключительно трудное положение.

В этих условиях Иван Грозный окончательно утратил доверие к своим боярам и воеводам. Разрядный приказ[1060] заявил, будто причиной неудач в Ливонской войне была измена воевод. О том же царь писал в грамотах к королю Стефану Баторию.

Опасаясь боярской измены, Грозный стал прикреплять к земским воеводам своих личных представителей из числа доверенных «дворовых» людей. Но результат оказался плачевным: доверенные люди либо были взяты в плен, либо и вовсе погибли.

Царь был растерян. Он медлил, колебался и, наконец, возобновил тайные переговоры с английским двором о… предоставлении ему убежища в Англии. Но всё тайное становится явным. Намерение Грозного получило широкую огласку не только в Москве, но и за рубежом.

«48 лет отроду царь тяжело занемог». Это случилось в его Александровой Слободе. Сюда были немешкотно вызваны самые именитые бояре, митрополит и некоторые архиереи.

Поняв, что ему уже не поправиться, Иван Грозный объявил, что «по себе на царство московское обрел сына своего старшего князя Ивана».

И тогда все взоры боярской среды обратились в сторону наследника. Многие отмечали популярность царевича Ивана, с именем коего связывались надежды к лучшему.

И всё же Грозный выздоровел, но доверие его к 27 летнему сыну заколебалось. К недоверию прибавился страх. Как напишет англичанин Горсей, «царь опасался за свою власть, полагая, что народ слишком хорошего мнения о его сыне».

К концу жизни Грозный много болел, в нем появились признаки дряхлости, тогда как его сын достиг «мужественной крепости» и, как «пирог, злобно дышал огнем своей ярости на врагов».

В войсках и народе говорили о том, что царевич неоднократно и настойчиво требовал у отца войск, дабы разгромить поляков под Псковом. Передавали, будто в запальчивости наследник заявил государю, что сам-то он предпочитает сокровищам доблесть: будь у него даже меньше, чем у отца, богатства, он мог бы опустошить мечом и огнем его владения и отнял бы у него большую часть царства.

И всё же в старшем сыне своем (до своей болезни) Иван Грозный готовил России второго себя: вместе с ним занимался важными делами, присутствовал в Думе, объезжал государство, вместе с ним и «сластолюбствовал, менял наложниц и губил людей, как бы для того, чтобы сын не мог стыдить отца, и Россия не могла ждать ничего лучшего от наследника». Иван Васильевич желал, чтобы сын во всем ему уподоблялся, и он многого достиг, особенно приучив наследника к прелюбодейству. Однако сын искренне страдал за Россию и желал сам ходить в челе войск, сражающихся в Ливонии.

А Иван Грозный по-прежнему казнил «изменных» бояр, коих он ненавидел с детства. Часто вспоминая о своем несчастном младенчестве, царь позднее напишет:

«По смерти матери нашей, государыни Елены Глинской, остались мы с братом Георгием круглыми сиротами. Подданные наши, видя, что государство оказалось без правителя, начали заботиться не о нас, государях своих, а о стяжании себе богатства и славы, и враждовали между собой. И сколько зла натворили они! Сколько бояр и воевод, доброхотов отца нашего, убили! Дворы, села и имения дядей наших расхитили и водворились в них. Казну матери нашей перенесли в Большую (государственную) казну, причем вещи ее неистово пихали ногами и остриями посохов, а иное и себе разобрали. Нас же с братом Георгием начали воспитывать, словно чужеземцев или убогих нищих. Мы терпели нужду в одежде и в пище; ни в чем этом во время детства у нас не было довольства. Помню, бывало, мы играем, а князь Иван Васильевич Шуйский сидит на лавке, опершись локтем и, положив ногу на постель отца нашего, обращаясь с нами не только не по-отечески, но как властелин, словно перед ним находились порождения врагов… Что же сказать о казне родительской? Всю расхитили своим лукавым измышлением — будто бы на жалованье детям боярским, а сами от них всё себе отняли; детей боярских жаловали не за дело, верстали не по достоинству. Бесчисленную казну деда и отца нашего себе захватили, из нее наковали себе сосудов золотых и серебряных и на них написали имена своих родителей, как будто это было наследственным достоянием. После того наскочили на города и села и, причиняя горчайшие мучения, жителей безжалостно пограбили. А какие от них напасти были соседям — и не перечислить! Многие неправды и нестроения учинили, мзду безмерную от всех брали, и всё по мзде творили…»

Видя подобные примеры насилий, испытывая постоянные обиды от бояр-правителей и страх за свою судьбу, Иван Четвертый рано ожесточился душой и уже в детские годы проникся ненавистью к князьям и боярам…

За полгода до кончины царевича в Польшу сбежал сродник известного боярина Богдана Бельского, кой рассказал полякам, что царь московский после своего недуга страшно невзлюбил старшего сына и нередко избивал его посохом, и что ссоры в царской семье идут беспрестанно по разным поводам.

Деспотичный отец постоянно вмешивался в семейные дела взрослого сына. Он заточил в монастырь первых двух жен царевича — Евдокию Сабурову и Праскеву Михайловну Соловую, коих сам же ему выбрал. Третью жену Елену, Елену Шереметову, царевич, возможно, выбрал сам: Ивану Грозному род Шереметовых был неприятен. Один из дядей царевны Елены был казнен по царскому указу, другой, коего царь называл «бесовым сыном», угодил в монастырь. Отца Елены Грозный всенародно обвинил в изменнических сношениях с крымским ханом. Единственно уцелевший дядя царевны попал в плен к полякам и, как доносили русские гонцы, не только присягнул на верность королю, но и подал ему предательский совет нанести удар по Великим Лукам.

Осенью, как обычно, Иван Грозный со всем семейством перебирался из Москвы в Александрову Слободу. Здесь-то в ноябре 1581 года и случилась страшная трагедия. Еще с утра царь был раздражен: во всех покоях было жарко; истопники так натопили изразцовые печи, что дышать было нечем.

— Бить кнутом! — приказал Иван Васильевич и надумал пройтись по хоромам.

Царя сопровождал его любимец Борис Годунов. Проходя мимо опочивальни царевны, Иван остановился. Дверь была раскрыта. Елена в одной льняной сорочке растянулась на мягкой постели. Виднелись полные белые ноги.

Иван крепко осерчал: Елену могла увидеть челядь. Бесстыдница! На ней нет даже пояса[1061].

Иван пнул Елену сапогом. Царевна вскрикнула и вскочила с постели.

— Прости, великий государь.

Но царь, вне себя от гнева, ударил Елену по лицу. Та заплакала и повалилась на колени. Слезы и крики царевны привели Ивана в бешенство. Он принялся избивать Елену тяжелым посохом.

— Стерва, непотребная женка! — восклицал распаленный царь.

На шум прибежал царевич Иван.

— Уймись, батюшка! Она же на сносях. Уймись!

Но царь продолжал наносить удары. Царевич закричал:

— Ты жесток, батюшка! Из-за тебя я лишился Евдокии и Параскевы… Ужель тебе мало?! Уймись! Ты залил кровью Русь, а ныне жену мою губишь. Ты жесток!

— Прочь, собака!

Лицо Грозного исказилось от ярости. Он ногой оттолкнул сына и замахнулся на него посохом. Но тут не удержался Борис Годунов и перехватил руку царя. Он знал, что государь в бешенстве может даже погубить своего сына. Но не только этим соображением руководствовался любимец царя. Он, наверное, раньше других понял, что Иван Грозный долго не протянет и вскоре его царство перейдет сыну, с коим он был в самых добрых отношениях. Сейчас же, как дальновидный человек, он еще раз захотел доказать своё расположение к царевичу.

— Остынь, великий государь!

Но Грозного уже было не остановить.

— Изыди, сатана!

Царь несколько раз прошелся острым жезлом по Годунову, а затем сильно ударил им царевича в голову. Удар пришелся в висок. Царевич глухо застонал, зашатался и рухнул на ковер.

Перепуганную царевну отнесли в другую комнату, в коей у неё начались преждевременные роды и случился выкидыш, а царевич, обливаясь кровью, корчился на полу.

Ярость Ивана тотчас исчезла. Побледнев от ужаса, в исступлении он воскликнул:

— Господи, я убил сына!

Царь кинулся обнимать Ивана, целовать его; удерживал кровь, текущую из глубокой раны, плакал, рыдал, звал лекарей, молил Бога о милосердии, сына о прощении. Но ничего уже не помогло. Наследник жил еще четыре дня и скончался 19 ноября 1581 года.

Были еще две версии гибели царевича. По первой из них наследник участвовал в переговорах об унизительном мире с Ливонией, видел горесть на лицах составителей грамоты и «слыша, может быть всеобщий ропот», царевич, оскорбленный душой, и, болея за Отечество, пришел к отцу и резко потребовал, чтобы тот послал его с войском изгнать врагов, освободить Псков, дабы восстановить честь России.

Разгневанный царь закричал:

— Мятежник! Ты вместе с боярами хочешь свергнуть меня с престола!

И после этих слов Иван Грозный ударил сына острым жезлом по голове.

Англичанин Джером Горсей, имевший много друзей при царском дворе, описывает гибель наследника несколько иначе. По его словам, Грозный в ярости ударил сына жезлом в ухо, да так «нежно», что тот заболел горячкой и на третий день умер. Горсей знал определенно, что царевич умер от горячки, что он не был свален смертельным ударом в висок.

Горсею вторил осведомленный польский хронист Гейденштейн. Он слыхал, что наследник от удара посохом или от сильной душевной боли впал в падучую болезнь, потом в лихорадку, от которой и умер. Примерно так же описал смерть царевича русский летописец:

«Яко от отца своего ярости прияти ему болезнь, от болезни же и смерть».

Какая из этих версий смерти царевича Ивана верна? Ответить на этот вопрос помогает подлинное царское письмо к земским боярам, покинувшим Слободу 9 ноября. «… Которого вы дня от нас поехали, — писал боярам Грозный, — и того дни Иван сын разнемогся и нынече конечно болен… а нам, докудово Бог помилует Ивана сына, ехати отсюда невозможно…»

Итак, роковая ссора произошла в день отъезда бояр. Минуло четыре дня, прежде чем царь написал письмо, исполненное тревоги по поводу того, что Иван-сын его совсем болен. Побои и страшное потрясение свели царевича в могилу. Он впал в горячку и, проболев 11 дней, умер.

Иван Грозный от горя едва не лишился рассудка. Он разом погубил сына и долгожданного наследника. Его жестокость обрекла династию на исчезновение.

22 ноября князья, бояре, все в черном облачении, понесли тело в Москву. Царь шел за гробом до самого Архангельского собора, где указал похоронить сына между усыпальницами своих предков.

Иван Грозный переживал утрату ужасно: много дней не знал сна, ночью, как бы устрашаемый привидениями, вскакивал, падал с ложа, валялся среди опочивальни, стенал, вопил. Утихал только от изнурения сил; забывался в минутной дремоте на полу, где клали для него тюфяк с изголовьем; ждал и боялся утреннего света, «боясь видеть людей и явить им на лице своем муку сыно-убийцы».

Недели через три царь пришел в себя, и тут он изведал от супруги, что на Москве стало много недоброхотов, и среди них — Борис Годунов.

— Да может ли такое быть? — усомнился Иван Васильевич. — Неужели и Борис переметнулся в стан моих врагов?

— Переметнулся, еще как переметнулся, государь, — с нескрываемой злостью произнесла Мария Нагая.

— И кто сие может удостоверить?

— Батюшка мой, Федор Федорович.

Иван Васильевич тотчас позвал к себе отца царицы. На вопрос государя, Федор Нагой уверенно молвил:

— Скажу без утайки, великий государь. Борис Годунов скрывается в хоромах не по болезни своей, а по злобе, за то, что ты избил царевича Ивана. Никаких язв у него и вовсе нет. Как сокол по палатам летает, здоровьем своим по- прежнему цветет.

Ох, как хотелось Нагим насолить Годунову!

Царь немешкотно поехал к своему любимцу и увидел его лежащим на постели, над коим склонился купец Никита Строганов, искусный в лечении разных недугов. Борис лежал без нательной рубахи, и Иван Васильевич сразу же заметил три довольно сильные, но уже заживающие раны от своего жезла. Купец, не видя тихо вошедшего царя (государьстрого-настрого предупредил дворецкого, чтобы тот о его приходе боярину не докладывал), легонько натирал мазями язвы.

— Аль приболел, Борис? Неуж я тебя так изрядно поколотил?

Годунов, увидев царя, обрадовано улыбнулся.

— Благодарствую за большую честь, великий государь. Стоило ли утруждать себя посещением к холопишку своему верному? Занедужил немножко. Был на конюшне, оскользнулся да на дощину с гвоздями упал. Скоро уж ходить начну. Спасибо Никите.

— Ну, буде, буде, — умиротворенно высказал Иван Васильевич и обнял больного. Затем он повернулся к Строганову, коего увидел еще год назад, когда тот со своим двоюродным братом Максимом приезжал к царю по сибирским делам.

— Наслышан о добрых делах купцов Строгановых. Надумали вы приумножать державу Российскую. Зело похвально… Как тебя по батюшке?

— Никита, сын Григорьев.

— С сего дня ты — Никита Григорьевич… Даю тебе и всем Строгановым право именитых людей называться полным отчеством, вичем. О том повелю дьякам в грамоте отписать.

Федора же Нагого ждала унылая участь. Иван Грозный приказал нанести клеветнику несколько глубоких ран своим же посохом с жезлом.


* * *
Афанасий Углицкий хоть и оставался начальником Дворовой думы, но дела его после смерти царевича заметно пошатнулись. Отец царицы, Федор Нагой, вдруг неожиданно угодил в опалу. Ну, зачем ему понадобилось ехидничать и врать на Бориса Годунова?! Врать напропалую, совсем не думая о последствиях. Взял бы, да и обрезал его поганый язык. Неужели он так худо знает государя? Вот ныне лежи и охай на своих пуховиках. Чу, рукой привязался к ней царь. Не любит он своевольных да капризных супруг. Почитай, перестал заходить к Марии в опочивальню шевельнуть не может. Так тебе и надо, Федька!

И Мария хороша. Телом ладна, а душой баба стервозная. Не шибко-то и, вновь за старое взялся и по наложницам ударился. Совсем худая примета. Иван Васильевич, коль вовсе к царице охладеет, то жить с ней не станет. Всего скорее в монастырь спровадит.

Вот тогда беда! Тут и ему, Афанасию Нагому, не устоять… Надо немедля переговорить с племянницей. Пусть свой крутой нрав в мешок сунет и накрепко тесьмой завяжет, дыбы обратно не выбралась.

Но Мария не слишком-то и поддалась на уговоры.

— Не могу я быть с царем ласковой, коль он с блудницами таскается. Как же на него не серчать?

— А ты не серчай. Первая жена Анастасия всё ему прощала и была любима. Вот и ты так постарайся.

— Не могу. Он — старый кобель! Пора бы ему и остепениться.

— Тише, тише, Мария… Ты меня слушай. Я — человек старый, много повидал в жизни. Худому учить не стану. Ласковое слово и буйную голову смиряет.

Но как Афанасий Федорович не внушал племяннице, та свой норов смирять не собиралась. Ныне дядя ей не указ. До купальни она его во всем слушалась (кому не хочется стать царицей?!), теперь же, добившись самого высокого положения, да еще забрюхатев от Ивана Васильевича, Мария и вовсе ничего не желала слушать. Она носит под сердцем наследника, и царь не посмеет отправить ее в женскую обитель. Младший сын-то его, Федор Иваныч, хил, недужен и глуп. Такого посадить на престол — срамота! Никто с Федором и считаться не будет. Царю нужен здоровый наследник, коего она, Мария, вынашивает. Так что, государь в ее руках.

Но царица крепко ошиблась. Иван Васильевич не захотел больше жить со строптивой супругой. Была и другая причина, о коей первым узнал Афанасий Нагой. Царь вызвал его в свои покои и хмуро произнес.

— Надумал я разорвать брак с твоей племянницей, Афанасий.

У Нагого похолодело на сердце, и всё же он попытался урезонить царя.

— Конечно, я не имею права вмешиваться в твои семейные дела, великий государь. Но у Марии будет наследник, продолжатель твоего рода.

— Бабушка надвое сказала, — усмехнулся Иван Васильевич. — А если девку принесет?

— Лекари и звездочеты наследника предрекают, великий государь.

— Добро бы, Афанасий. К наследнику опекуна приставлю, а Марию твою — в монастырь. И не перечь мне больше!

Нагой уже давно ведал: коль царь перешел на негодующий окрик, то лучше ему не прекословить. Дело может дойти до самого плохого. И дошло бы, если бы Ивану Грозному его тесть не понадобился.

— На сей раз, Афанасий, я не хочу брать в жены русскую девицу… Намерен венчаться на английской принцессе.

Слова Ивана Грозного вызвали у начальника Дворовой думы большое удивление, но он постарался скрыть его покорными словами:

— Всё в твоей воле, великий государь.

— Именно в моей, Афанасий! — пристукнул посохом Иван Васильевич. — А теперь чутко выслушай то, что я тебе стану говорить. Это будет не просто брак с принцессой, а военный и торговый союз с Англией, и ради этого я готов пожертвовать последней женой. Уразумел?

— Уразумел, великий государь. Твои помыслы весьма важны для державы.

Нагому и в самом деле многое стало ясно: брак с английской принцессой, по задумке Ивана Грозного, должен был не только поднять престиж царской династии, поколебленный военным разгромом, но и вывести Россию из состояния полной международной изолированности. Одно было Афанасию Федоровичу непонятно: почему государь разговаривает на такую щекотливую тему со своим тестем, для коего решение царя — гибельно для всех Нагих.

Иван Васильевич сидел в кресле, ухватившись обеими руками за посох, и острыми, прощупывающими глазами взирал на Нагого.

— Пожалуй, я разумею, о чем ты сейчас подумал, Афанасий. Но я отвечу на твоё неведение. Именно ты должен стать моим посредником, именно ты одобришь мое намерение и наставишь послов, коих я отправлю в Англию. Тогда королева ничего не заподозрит, коль сам тесть всецело поддерживает царя. Послам же ты скажешь от моего имени, что государь взял за себя, в своем государстве, дочь боярскую, что роняет его царский чин. А коль королева Елизавета согласится выдать за русского государя свою племянницу, то он, царь и великий князь всея Руси, жену свою тотчас оставит. Слова в слово запомни сие, Афанасий. Ничего не пропусти.

— Как можно, великий государь?

— Добро, Афанасий. Приложишь к моей грамоте, своё письмо в коем скажешь, что неустанно радеешь за своего государя, и во всем ему будешь помогать, дабы разорвать брак с Марией. Твое усердие, Афанасий, не останется без моей царской милости.

— Благодарствую, великий государь, — поклонился в пояс Афанасий Федорович.

— Кого думаешь нам послом к королеве послать?

Нагой на минуту задумался, а потом решил назвать имя человека, кой полностью убедит Ивана Грозного в преданности Нагого, ибо этот человек был из стана его недоброжелателей.

— Не худо бы, великий государь, послать в Англию думного дворянина Федора Андреевича Писемского.

Царь поднялся из кресла, схватил Нагого за седую бороду и притянул к себе:

— А ты не прост, Афанасий. Вселукавый пес!.. Но ты мне зело угодил. Нравен мне Федька Писемский. Лучшего посла и не сыскать. Ступай и скажи, дабы Федька ко мне явился.

Федор Писемский был одним из доверенных послов Ивана Грозного. Именно этому человеку и открыл царь большую тайну:

— Кругом враги, Федор. Тяжко мне жить на Руси, ночами спать не могу. Хочу оставить Отчину и попросить у Елизаветы убежища. Заберу с собой Федора, а бояре пусть себе грызутся… Изведаешь о приданом английской невесты. Чья она дочь, и если у неё наследники…

Иван Грозный желал иметь сведения, чем владеет семья будущей невесты, и будет ли его жена наследницей удельного княжества. Очевидно, царь надеялся, в случае вынужденного отъезда в Англию, получить вместе с рукой принцессы ее владения, кои стали бы его последним убежищем.

Вначале между Иваном Грозным и королевой Елизаветой началась переписка. Затем королева прислала к царю известного медика Роберта Якоби, аптекарей и цирюльников.

В письме своем Елизавета старалась показать, какое важное пожертвование она сделала этим для царя, заявив, что Якоби нужен был ей самой, аптекарей же и цирюльников «послала неволею, сама себя оскудила».

У заморского лекаря Иван Васильевич спросил, нет ли в Англии ему невесты, вдовы или девицы.

Якоби ответил:

— Есть, государь. Мария Гастингс, дочь графа Гонтигдона, племянница королеве по матери.

(Любопытно, что расспросить доктора о девке, как тогда выражались, Иван Васильевич поручил своим любимцам Богдану Бельскому и Афанасию Нагому).

Федор Писемский отправился в Англию в августе 1582 года, дабы договориться о союзе России с Англией против Польши и начать дело о сватовстве. При встрече с королевой Федор Алексеевич от имени царя молвил:

— Ты бы, сестра наша любимая, Елизавета-королевна, ту свою племянницу послу Федору показать велела и парсуну бы ее (портрет) к нам прислала на доске и на бумаге.

Писемский должен был взять парсуну, хорошенько рассмотреть, дородна ли невеста, бела или смугла, изведать каких она лет, как приходится королеве в родстве, кто ее отец, если у нее братья и сестры.

А коль скажут, что царь Иван женат, то отвечать: «Государь наш по многим государствам посылал, чтоб по себе приискать невесту, да того не случилось, и государь взял за себя в своем государстве боярскую дочь не по своему чину, а коль племянница королевы дородна и такого великого дела достойна, то государь наш, свою оставя, сговорит за королевнину племянницу».

Посол должен был объявить, что наследником государства будет царевич Федор, а детям, кои родятся от Марии Нагой, даны будут уделы, «иначе делу статься нельзя».

После первого приема прошло много времени. Елизавета молчала. Федор Алексеевич был раздосадован. Когда вельможи от имени королевы предложили Писемскому поохотиться на заповедных островах, бить оленей, то посол ответил:

— За королевскую милость челом бью, но гулять нам не годится, поелику присланы мы от своего государя к королеве Елизавете по их великим делам. Мы у королевы на приеме были, а государеву делу до сих пор и почину нет. А еще хочу сказать, что у нас сейчас на Руси Великий пост, мяса мы не едим, оленина нам не нужна.

Англичане отвечали:

— Мы же мясо всегда едим, а если не поедете с нами на охоту, то королева будет недовольна.

Федору Писемскому пришлось поехать на острова. Елизавета приняла его в Виндзоре. Посол вновь завел речь о сватовстве, на что королева ответила:

— Любя брата своего, вашего государя, я рада пойти ему навстречу. Но я слышала, что государь ваш любит красивых девиц, а моя племянница некрасива, и государь ваш едва ли ее полюбит. Мне стыдно списать портрет с Марии Ганстигс и послать его к царю, потому что она не только некрасива, но и долго болела. Лицо у нее теперь красное и покрыто оспой[1062]. Разве можно с нее списывать портрет?

Федор Алексеевич согласился ждать несколько месяцев, пока Мария совершенно поправится.

Между тем в Англии узнали, что у Ивана Грозного от Марии Нагой родился сын Дмитрий. Писемский послал сказать приближенным королевы, чтобы Елизавета таким вестям не верила, ибо на Москве появились недруги царя, кои намерены специально поссорить Ивана Васильевича с королевой Англии.

Наконец в мае 1583 года Писемскому показали невесту в саду, для того, чтобы посол мог ее хорошенько разглядеть, после чего Федор Алексеевич донес Ивану Васильевичу, что невеста высока ростом, тонка, лицом бела; глаза у нее серые, нос прямой, пальцы на руках тонкие и долгие.

Увидавши Писемского после смотра, Елизавета опять сказала ему:

— Думаю, что государь твой племянницу мою не полюбит, да и тебе, посол, я полагаю, Мария совсем не понравилась.

Однако, Писемский ответил обратное:

— Мне показалось, что племянница твоя довольно красива, и теперь наше дело становится судом Божьим.

Окончив дела, Федор Алексеевич отправился на Русь с грамотами Елизаветы к царю. Королева изъявила желание лично повидаться с Иваном Грозным.

«Наша воля и хотенье, чтобы все наши царства и области всегда были для тебя отворены. Ты приедешь к своему истинному приятелю и любимой сестре».

Но королева лицемерила. Она отправила вместе с Писемским своего посла Боуса. Последний принял на себя очень трудное и неприятное поручение: он должен сказать царю, чтоб английские купцы получили в России право исключительной и беспошлинной торговли, и в то же время он должен отклонить союз Елизаветы с Иваном против его врагов, ибо этот союз не приносил никакой пользы, не имел смысла для Англии. И потом Боус должен отклонить брак царя Ивана на Марии Гастингс, потому что, несмотря на всё желание пожилой тридцатилетней невесты выйти замуж, Мария была напугана известиями о характере жениха.

Английские дела закончились для Ивана Грозного полной неудачей.

Начальник Дворовой думы, Афанасий Нагой, вновь торжествовал. Его племянница остается царицей, значит, и Нагие по-прежнему будут находиться у власти, тем более царевич Дмитрий народился. Все Нагие еще пуще возгордились. Иван Грозный всё больше и больше недужит, того гляди отойдет в мир иной. И тогда Нагие станут опекунами малолетнего Дмитрия, а практически — правителями государства Российского. На самой вершине власти окажутся!

Так радужно мнилось Афанасию Нагому. Но не зря говорится: не берись лапти плести, не надравши лык.


* * *
Когда погиб наследник Иван, на Руси был объявлен траур. Царь ездил на покаяние в Троицу. Там он втайне от архимандрита призвал к себе келаря[1063] и, встав перед ним на колени, «шесть поклонов в землю положил со слезами и рыданьем». Царь просил, чтобы его сыну была оказана особая льгота — поминание «по неделям». По монастырям и церквам были распределены богатые вклады на помин души царевича Ивана.

Будучи в состоянии глубокого душевного кризиса, Иван Грозный совершил один из самых необычных в его жизни поступков. Он решил посмертно «простить» всех опальных бояр- «изменников», казненных по его приказу.

Трудно сказать, тревожило ли его предчувствие близкой смерти, заботился ли он о спасении души, обремененной тяжкими грехами, или руководствовался трезвым расчетом и пытался разом примириться с духовными пастырями и боярами, чтобы облегчить положение нового наследника, царевича Федора. Так или иначе, царь повелел дьякам составить подробные списки всех убитых опричниками лиц. Эти списки посланы были в крупнейшие монастыри Руси вместе с большими денежными вкладами.

На голову духовенства пролился серебряный дождь. За год-два монахи получили десятки тысяч рублей. Посмертное оправдание опальных людей, имена коих находились многие годы под запретом, явилась «актом не только морального, но и политического характера. Тем самым царь признал совершенную бесполезность своей длительной борьбы с боярской крамолой».

Иван Грозный написал даже указ, коим предписывал казнить тех, кто основательно обвинит бояр в мятеже против царя. Жестокому наказанию подвергались также боярские холопы за ложный донос (чем ранее они широко пользовались) на своих господ. Мелких ябедников били на торговых площадях батогами и отправляли на службу казаками в южные крепости.

С гибелью царевича Ивана наследником престола стал слабоумный Федор. Поскольку неспособность Федора к правлению была всем известна, повествует дьяк Тимофеев, «все, хромая на ту или другую ногу, заболели недоверием к нему».

Бояре сомневались, что Федор сможет управлять русским государством в обстановке тяжелого военного поражения и разрухи.

Иван Грозный принял обычную для него изворотливость, дабы спасти будущее династии. После торжественного погребения царевича Ивана, он обратился к Думе с речью, и начал с того, что смерть старшего сына произошла из-за его грехов. И так как, продолжал он, есть повод сомневаться, перейдет ли власть к младшему сыну, он просит бояр подумать, кто из наиболее знатных в царстве лиц подходил бы для царского трона.

За время длительного и бурного правления Иван Грозный дважды объявлял об оставлении трона. Третье отречение, на этот раз от имени слабоумного сына, имело подлинной целью утвердить царевича в качестве наследника. Бояре прекрасно понимали, что ждало любого другого претендента и тех, кто осмелился бы высказаться в его пользу. Поэтому они усердно просили царя отказаться от мыслей удалиться в монастырь на покой, пока дела в стране не наладятся, а также верноподданнически заявили, что не желают себе в государи никого, кроме его сына.

Царь не очень полагался на бояр и, как мы уже писали выше, готовился вывести семью в Англию в случае новых поражений и мятежа.

Предчувствуя близкий конец, Иван Грозный продиктовал новое завещание доверенному дьяку Фролову, одному из немногих лиц, участвовавших в тайных переговорах с англичанами.

По примеру отца, Василия Третьего, царь Иван образовал при сыне Федоре временный совет попечителей (регентов), но он не пожелал возрождать семибоярщину и сузил круг совета.

Малоумный Федор был вверен попечению четырех лиц. Это были Никита Романов — Юрьев, Иван Федорович Мстиславский, Иван Петрович Шуйский, а рядом с ними оружничий Богдан Яковлевич Бельский. Царь собрал воедино и недавних опальных бояр, и худородного племянника Малюты — главу сыскного ведомства, имя коего наводило ужас на русичей

Их четверых опекунов двое — удельный князь Мстиславский и боярин Шуйский — принадлежали к самым аристократическим фамилиям России. Мстиславский был человеком бесцветным. Зато Шуйский был личностью незаурядной, а о его ратных заслугах знала вся Россия. Героическая оборона Пскова спасла Россию от вражеского нашествия и полного разгрома в конце Ливонской войны. Шуйский был героем псковской обороны.

Третий попечитель, Никита Романов-Юрьев, доводился дядей царю Федору, братом первой царицы Анастасии, и также представлял верхи правящего боярства.

И только один Бельский был худородным деятелем опричнины. Правда, теперь он стал главой Сыскного приказа, и назначен попечителем малолетнего царевича Дмитрия.

Вопреки легендам, Иван Грозный не захотел включать в число опекунов своего любимца Бориса Годунова. В браке с Ириной Годуновой царевич Федор не имел детей. Царь пытался спасти будущее династии и помышлял развести сына, но Борис Годунов всеми силами противился этому: развод грозил разрушить всю его карьеру. Строптивость любимца вызывала гнев Ивана. Но, надломленный горем, царь не осмелился поступить с младшим сыном так же круто, как со старшим. А уговоры не помогали.

Царевич и слышать не желал о разлуке с женой. Ирина Годунова далеко превосходила мужа по уму, и была гораздо практичнее его. За многие годы замужества она приобрела над Федором громадную власть.

И всё же Иван Грозный нашел способ выразить отрицательное отношение к браку Федора с Годуновой. Не питая надежд насчет способности сына к управлению, Грозный поступил так, как поступали московские князья, оставляя трон малолетним наследникам. Он вверил сына и его семью попечению думных людей, имена коих назвал в своем завещании. Любимцы Грозного, Афанасий Нагой и Годуновы, остались не у дел. Первый оказался опасен своими тайными помыслами о приобретении короны для внучатого племянника царевича Дмитрий, кой родился 19 октября 1582 года. Годуновы же несомненно воспрепятствовали бы разводу Федора с «бесплодной» Ириной.

Завещание Грозного нанесло смертельный удар честолюбивым замыслам Годуновых. Чтобы достичь власти, оставалось сделать один шаг. Именно в этот момент на их пути возникла непреодолимая преграда, воздвигнутая волей царя, — совет опекунов. Годуновы были в ярости.

Но, «приступаем к описанию часа торжественного, великого!», — воскликнет известный историк. Мы видели жизнь Ивана Четвертого: увидим конец ее, равно удивительный, желанный для человечества, но страшный для воображения, ибо тиран умер, как жил, — губя людей. Сей грозный час, давно предсказанный Ивану и совестью и невинными мучениками, тихо близился к нему, еще не достигшему глубокой старости (Иван Грозный умер пятидесяти лет), еще бодрому духом и пылкому в вожделениях. (Почти до последних дней царь неистовствовал с юными наложницами). Крепкий сложением, Иван надеялся на долголетие. «Но какая телесная крепость может устоять против свирепого волнения страстей, обуревающих мрачную жизнь тирана? Всегдашний трепет гнева и боязни, угрызение совести без раскаяния, гнусные восторги мерзостного сластолюбия, бессильная злоба в неудачах оружия, наконец, адская казнь сыноубийства истощили меру сил Иоанновых: он чувствовал иногда болезненную томность, предтечу удара и разрушения, но боролся с нею и не слабел заметно до зимы 1584 года».

В это время явилась комета с крестообразным небесным знамением между церковью Ивана Великого и храмом Благовещения. Иван Грозный вышел на крыльцо, долго взирал на комету, затем изменился в лице, кое побледнело, покрывшись каплями пота, и сумрачно молвил:

— Вот знамение моей смерти.

Встревоженный этой мыслью, царь приказал доставить ему со всей Руси волхвов, собрал их до шестидесяти человек, отвел им дом в Москве и ежедневно посылал к ним своего любимца Богдана Бельского толковать о знамении.

Иван Грозный опасно занемог: «вся внутренность его начала гнить, а тело пухнуть». Волхвы предсказали ему неминуемую смерть через несколько дней, именно 18 марта, на что царь грозно молвил:

— Ложь! Я прикажу вас сжечь на костре, если будете болтать о моей смерти. Я еще долго буду жить!

Но силы недужного исчезали, мысли омрачались: лежа на одре в беспамятстве, Иван громко звал к себе убитого сына.

17 марта Ивана искупали в теплой ванне, и ему стало лучше. На другой день он приказал Бельскому:

— Объяви казнь лжецам. По их басням я сегодня должен скончаться, но я чувствую себя довольно бодро.

— Но день еще не миновал, — сказали волхвы.

Для Ивана снова изготовили «пользительную» ванну, он пробыл в ней около трех часов, сел на ложе, спросил шахматную доску и, сидя в халате на постели, сам расставил шашки, принялся играть с Бельским и… вдруг замертво упал.

50-летнее царствование Ивана Грозного кончилось.

Глава 8 СМУТА

Афанасий Углицкий был крайне встревожен смертью царя: Годуны и вовсе воспрянули духом. Ныне ничто не помешает им полностью подмять под себя царевича Федора. Скоро тот венчается на царство, станет великим государем всея Руси, но заправлять всем будут Годуновы, а именно боярин Борис.

Ох, как люто ненавидел Афанасий Федорович любимца Ивана Грозного, этого лукавого красавца!

Борис Годунов и в самом деле был украшен самыми редкими дарами природы: сановитый, благолепный, прозорливый, стоял у окровавленного трона, но был чист от крови. С тонкой хитростью избегал гнусного участия в смертоубийствах, ожидая лучших времен, и среди зверской опричнины сиял не только красотой, но и тихой нравственностью. Всегда был наружно уветливый, а внутренне — неуклонный в своих дальновидных замыслах. Более царедворец, чем воин, Годунов являлся под знаменами Отечества единственно при особе монарха, в числе его первых оруженосцев, и еще не имея никакого знатного сана, уже был на свадьбе Ивана в 1571 году дружкой царицы Марфы, а жена его Мария, свахой.

После того, как Борис сумел выдать свою сестру Ирину за царевича Федора, Иван Грозный возвел своего любимца в боярский чин. С той поры Афанасий Нагой стал еще сумрачней. С Годуновым тягаться будет гораздо тяжелей. А теперь и вовсе одна надежда на оружничего Богдана Бельского, опекуна не только царевича Федора, но и малолетнего сына царицы, Дмитрия. И пока еще слабоумный Федор не венчан на царство, надо решительно действовать, а в первую очередь — срочно провести совет в покоях Марии.

Богдан Бельский находился во дворце и он, понимая всю остроту создавшегося положения, вместе со всеми Нагими отправился в покои царицы.

— Мы пришли к тебе посовещаться, государыня, — молвил Бельский.

— Всегда рада тебя видеть, Богдан Яковлевич. Попечитель моего сына — самый желанный мой гость.

— Рад слышать, государыня, — поклонился в пояс оружничий и, глянув на Афанасия Федоровича и братьев Нагих, произнес:

— Мы бы, государыня, хотели действовать не только от имени твоего сына, но и от твоего имени — супруги Ивана Грозного.

— Я уже подумала об этом, Богдан Яковлевич, — молвила Мария Федоровна. — В России еще только одна великая государыня.

— И что же ты можешь предложить? — довольный словами племянницы, спросил Афанасий Федорович.

Царица не замедлила с ответом: видимо она обдумала своё решение заранее.

— Надо отстранить от власти попечителей придурковатого Федора. И немешкотно! России неугоден такой слабый государь.

Свои слова Мария Федоровна произнесла с необычайной твердостью и резкостью. При жизни Ивана Грозного она не могла бы назвать наследника «придурком», но сейчас она дала волю своим чувствам.

Все уже знали, что Федор, боясь уподобиться своему ненавистному народом предшественнику и желая снискать всеобщую любовь, легко мог впасть в другую крайность и послабление, вредное государству. Сего могли опасаться истинные радетели Отечества, тем более, что ведали необыкновенную кротость Федора Ивановича, соединенную в нем с убогим умом, величайшей набожностью и равнодушием к мирскому величию.

На громоносном престоле свирепого мучителя Россия увидела постника и молчальника, подходящего более для монашеской кельи и пещеры, нежели для власти державной: так, в часы искренности, говорил о Федоре сам Иван Грозный.

Не наследовав ума царского, Федор не имел и сановитой наружности отца, ни мужественной красоты деда и прадеда. Был малого роста, дрябл телом, бледен лицом, на губах его постоянно витала блаженная улыбка. Двигался Федор медленно, ходил, от слабости в ногах, неровным шагом; одним словом изъявлял в себе изнеможение естественных и душевных сил.

— Слова твои прозорливы, государыня. Пока попечители Федора находятся у власти, устранить их будет нелегко. Но сие дело времени. Ныне же есть и более надежный способ, — высказал Бельский.

— Говори, Богдан Яковлевич, — кивнула Мария Федоровна.

— Надо объявить наследником царя юного Дмитрия Ивановича.

— Отменно, Богдан Яковлевич. Только царевич Дмитрий способен управлять таким громадным государством. Так мы и поступим. Мой народ нас поймет, — всё с той же твердостью произнесла Мария Федоровна.

«Ты не совсем точно выразилась, племянница, — подумалось Афанасию Федоровичу. — Управлять Россией мечтает опекун Бельский. Если Дмитрия сейчас признают наследником, то до его шестнадцатилетия хозяином державы станет его опекун. Правда, и Нагие будут самыми влиятельными людьми государства… Но есть в сегодняшнем совете одна заковыка. Богдан Бельский является не только другом, но и свояком Бориса Годунова. Конечно, ситуация после смерти Ивана Грозного значительно изменилась, но пойдет ли Бельский на открытую борьбу против всесильного Годунова?»

И Афанасий Федорович спросил напрямик:

— А что с Борисом Годуновым, Богдан Яковлевич?

— С Годуновым?.. Своим присутствием у государыни я уже сделал свой выбор. И я буду изо всех сил биться за царевича Дмитрия.

— Не худо бы и митрополита Дионисия привлечь на нашу сторону, — произнес отец Марии, Федор Нагой.

— Разумно, — одобрительно молвил Бельский. — Владыка весьма прохладно относится к Годунову. И это нам на руку. Без поддержки митрополита объявить наследником Дмитрия будет крайне сложно. Я сегодня же переговорю с Дионисием.

Уходили от царицы Марии ублаготворенными.

Но не дремал и Борис Годунов. Его доверенные люди уже проведали о тайном совете у вдовы Ивана Грозного. Борис Федорович забил тревогу и «от имени» еще не провозглашенного царя, ночью собрал Боярскую Думу. Приняв государственную власть, новая верховная Дума в ту же ночь выслала из Москвы «известных услужников Иоанновой лютости», других заключила в темницы, а к родственникам вдовствующей царицы, Нагим, приставила стражу, обвинив их в злых умыслах.

Москва волновалась, но бояре сумели пресечь волнение купцов и черни. Они торжественно присягнули Федору, на следующее утро вышли на Красную площадь и письменно огласили народу о воцарении нового государя.

Отряды стрельцов, конные и пешие, на всякий случай перемещались по площадям и улицам. У проходных кремлевских ворот были расставлены пушки.

Немедленно послав гонцов по всем городам с указом молиться о душе покойного царя Ивана и счастливом царствовании Федора, новое боярское правительство созвало «Великую думу Земскую», отцов церкви, дворянство и всех именитых людей, дабы принять общие меры государственного устройства. Великая дума назначила день царского венчания, соборной грамотой утвердило его священные обряды, и пообещала облегчить тягости народа.

Вдовствующая царица Мария Федоровна, дядя ее, Афанасий Нагой, братья, Федор, Михайла, Григорий и Андрей находились под стражей до конца апреля. В первых числах мая 1584 года Афанасия Федоровича сослали в Ярославль, остальных Нагих, с младенцем Дмитрием, отправили в свой удельный город Углич, дав опальным «царскую услугу», стольников, стряпчих, детей боярских и два десятка стрельцов для оберегания.

Глава 9 БОГДАН БЕЛЬСКИЙ

Пестун Дмитрия, Бельский, остался в Москве. Он надеялся на участие в Боярской Думе. Иностранцы напишут, что главным заводчиком смуты в пользу Дмитрия был именно Богдан Бельский.

Глава Сыскного приказа, племянник Малюты, свояк Бориса Годунова продолжал крамолу. Человек властный и честолюбивый, он упрямо помышлял править Русью именем двухлетнего царевича Дмитрия.

Бояре-земцы шумели:

— Худородный Богдашка о великом княжении возомнил!

— К опричным временам царство тянет, кромешник!

— Не хотим, чтоб сродник ката Малюты верховодил!

— Гнать из Москвы Богдашку!

Бояре разослали по улицам и площадям Москвы своих холопов; те, во всеуслышанье, кричали:

— Поруха на Руси, православные! Бельский на государев престол замахнулся. Царь-то Иван не своей смертью преставился. Бельский царя отравил, о том доподлинно сыскано. Ныне же Бельский хочет государя Федора извести да сам на престол сесть. Спасайте царя-батюшку!

Чернь взволновалась.

Бельский кликнул в Кремль стрельцов. Головам[1064] и сотникам молвил на своем дворе:

— Царь Иван Васильевич всегда благоволил вам, служивые. Имели вы доброе жалованье, цветное сукно и торговые промыслы. Были вы защитой Руси и грозой усобников. Ныне же бояре вновь головы подняли. Дворовую думу, что царя от крамолы оберегала, надумали родовитые разгромить, а вас, стрельцов, разогнать. То дело изменное! Не нужны Руси новые боярские порядки! А посему призываю вас, стражи державные, сохранить Двор. Быть вам за то в великой милости и получать жалованье вдвое прежнего.

Стрельцы примкнули к Бельскому.

Оружничий приказал закрыть кремлевские ворота и направился во дворец, дабы уговорить Федора следовать по стопам грозного родителя, создавшего Дворовое правительство, одним из руководителей коей (наряду с Афанасием Нагим) был и Богдан Бельский.

По пути же к государю оружничий надумал зайти к свояку, дабы заручиться поддержкой царева шурина. Но Бориса Годунова дома не застал.

— Боярин Борис Федорович из хором отбыл, — сказал Бельскому ближний челядинец.

— Далече ли?

— О том мне неведомо.

«Никак у царя», — подумал Бельский и поспешил во дворец.

Но у Федора шурин не появлялся. Борис Федорович уединился в своих покоях. Он сидел в высоком резном кресле и напряженно раздумывал:

«Надо ли было прятаться от Бельского? С Богданом делили радость и горе. Собинный друг, советчик, мудрый наставник. Вкупе боролись с боярами, тайны свои друг другу поверяли. Но то было при царе Иване. Жили за спиной государя и беды не ведали, ходили в царских любимцах… А что же ныне? На троне „пономарь“ Федор. Сестра Ирина стала царицей. Она умна, думчива и благолепна. Царь любит ее и во всем ей повинуется. То на руку. Через сестру можно править Русью. Можно бы, но на пути встали царевы попечители. И один их них — Богдан Бельский. А помыслы его теперь иные. Он принял сторону последнего сына Ивана Васильевича. Федор же часто недужит, его смерть не за горами, и тогда трон будет наследовать малолетний Дмитрий. Царством же начнет управлять его опекун, Богдан Бельский… Но бояре злы на Богдана, они сами не прочь завладеть троном. На Москве началась свара. Бельский попытается пробиться к престолу силой. Но моей помощи ему не будет. Бельский стал опасен. Лучше уж на время заиметь дружбу с боярами-земцами, а там, с Божьей помощью, и их сломить».

Борис предал Богдана.

Бельский же, ничего не ведая об измене свояка, готовил расправу попечителям Федора. Кремль был на замке, дворец окружен верными стрельцами.

Князь Иван Мстиславский и боярин Никита Романов изведали о кознях Бельскогого, всполошились, подняли оружных послужильцев и с великим гомоном двинулись к Фроловским[1065] воротам. Они были заперты.

— Откройте, служилые! Аль не признали? — спесиво выкрикнул с коня Иван Мстиславский.

— Признали, князь, — отвечали стрельцы, — но впущать не велено. На государя злой умысел держите!

— Околесицу несете! Это Богдан Бельский зло против царя умышляет. Открывайте!

Но стрельцы не шелохнулись.

К воротам подоспел Иван Петрович Шуйский, прославленный воевода, коего почитали в народе.

— Негоже вам, стрельцы, от нас Кремль запирать. От кого обороняетесь, чью руку держите? Аль ляхи мы, аль татаре поганые? Ужель ныне я ворог ваш? Негоже, стрельцы!

Служилые заколебались, начали промеж собою совещаться. Наконец порешили:

— Противу тебя, воевода Иван Петрович, мы зла не держим. Ступай с боярами к царю.

Стрельцы пропустили опекунов через калитку и вновь ее замкнули. Боярские послужильцы замахали саблями и самопалами, хлынули к воротам.

— Впущай, стрельцы! Силой откроем!

С Ильинки, Варварки, Никольской, Зарядья валили на Красную площадь люди. Валили оружно: с рогатинами, топорами, дубинами. И часу не прошло, как вся площадь была запружена народом.

Стрельцы, стоявшие за бойницами кремлевской стены, толковали:

— Мать честная, эк прут!

— Почитай, вся Москва высыпала.

— Отроду экого не было. Будто в осаде сидим.

— Богдана хулят. Бунтует народ.

А народ и в самом деле ярился. Чернь, с избытком хватившая нужды и горя от опричников, вымещала зло на Бельском:

— Не хотим Малютина сродника!

— Хватит нам опричников!

— На плаху Богдашку!

Стрелецкие сотники осерчали, повелели палить из пищалей. Грянул залп, заряды просвистели над головами посадских.

Красная площадь еще пуще поднялась:

— Братцы! Нешто Богдашкиных прихлебателей будем терпеть?! Разворачивай пушки на ворота! — зычно прокричал, поднявшись на раскат[1066], дюжий мужик в малиновой чуйке[1067]. Его признали: известный мастер с Пушечного двора.

— Разворачивай! — с грозной решимостью отозвалась толпа.

Посадские полезли на раскаты.

Стрелецкий голова кинулся к пищальникам.

— Пали по крамольникам!

И стрельцы пальнули.

На площадь упали убитые, застонали раненые. Но стрелецкие залпы не рассеяли посадских. Народ вознегодовал с новой силой.

— Братцы! Вставляй ядра! Разобьем ворота!

— Разобьем!

— Смерть Бельскому!

— Смерть погубителям!

Во дворце переполошились. Народ поднялся! В Китай-городе начали громить боярские усадьбы. Земцы послали на стены голосистых бирючей[1068], те прокричали:

— Уймись, народ московский! Бояре хотят слово молвить!

Трое знатных бояр поднялись на стену Фроловской башни.

— Великий государь и царь Федор Иванович просит народ разойтись. Ступайте по домам, православные!

Чернь же не послушалась:

— Не пойдем по домам!

— На плаху Бельского!

— На плаху!

Бояре помышляли еще что-то молвить, но их голоса потонули в негодующем реве восставших.

Бояре сошли вниз и поехали к дворцу.

Неистовые, воинственные крики народа стали слышны даже в покоях Федора. У царя и вовсе ноги подкосились, и он едва не рухнал на пол, если бы его вовремя не подхватил постельничий.

— Страшно мне, — утирая кулаком слезы, произнес царь и встал на колени перед образами, начав усердно молиться.

В опочивальню явились посланники Федора. У царя еще сильнее полились слезы из глаз: он не хотел начинать своё царствование кровопролитием, и ему, было, очень жаль своего опекуна Бельского.

— У нас безвыходное положение, государь. Если мы не отдадим Белсьского, то буйная чернь разобьет ворота и хлынет в Кремль. Сие кончится страшным бедствием, — молвил князь Мстиславский.

— Простите, бояре, но выход есть. Надо выслать Бельского из Москвы и народ утихомирится, — подала свой голос всегда спокойная и уравновешенная супруга Федора, Ирина.

— Истинно, Иринушка. Умница ты моя, — обрадовался предложению жены Федор. Он безмерно любил свою ласковую и нежную супругу, и во всем ей доверялся.

А тем временем Богдан Бельский, устрашенный злобой народа, кинулся спасать свою жизнь во дворец царя, где и услышал «боярский приговор», кой огласил Никита Романович:

— Моли Бога, Богдан Яковлевич, чтобы народ оставил тебя в покое. Надлежит тебе спешно уехать в Нижний Новгород. Там перед Великим постом воевода скончался, вот и заступишь на его место. О том мы народу и изъявим.

Удрученный Бельский стал чернее тучи. Все его честолюбивые мечты рухнули в одночасье.

Бояре вновь вышли к народу и изъявили «волю царя Федора». Народ воскликнул: «Да здравствует царь!» и мирно разошелся по домам.

Глава 10 КОЗНИ БОРИСА

После ссылки Богдана Бельского на душе Бориса Годунова по-прежнему было неспокойно.

Бельский в опале, но подле трона остались Шуйский, Мстиславский да Никита Романович Юрьев. Дядя царя благоволит к нему, Борису, но его одолевают хвори. Всё чаще и чаще он думает о загробном царстве. И о молодых сыновьях своих неустанно печется:

«Вверяю тебе детей своих, Борис Федорыч. Оберегай их от недругов, наставляй к доброму житью и люби, как отец. За то воздастся тебе от Бога».

Клятву дал, целовал крест:

«Сберегу и взлелею сынов твоих, Никита Романович, до смертного одра не оставлю».

Боярин прослезился, облобызал.

«Верю тебе, Борис Федорыч. Умру спокойно».

В большом недуге Никита Романович, долго не протянет. Хоть и жаль, но с его кончиной царевых опекунов поубавится. Останутся Иван Шуйский да Иван Мстиславский. Рюрикович да Гедеминович! Нет могущественней родов боярских. Этих здоровьем Бог не обидел, в силе высокородцы. А за ними всё боярство. Тяжко попечителей оттеснить от трона, зело тяжко! Время нужно, а покуда надлежит с обоими ужиться. Усыпить, ублажить бояр, сладким пирогом рот заткнуть.

И не день, и не два думал Борис Федорович, как боярство к себе притянуть, а потом пошел к Ирине. После продолжительной беседы, оба направились к царю.

— Государь, — начал Годунов, — привели меня к тебе дела державные.

Царь протяжно вздохнул: страсть не любил «дела державные!» Был он скудоросл, опухл, с ястребиным носом; по землистому, одутловатому лицу как всегда блуждала кроткая безжизненная улыбка; говорил Федор Иванович тихо и ласково, ходил нервной старческой походкой; руки его тряслись, спина горбилась, глаза слезились.

Годунову невольно вспомнились слова Ивана Катырева-Ростовского, высказанные им о царе в присутствии бояр: «Благоюродив. Ни о чем попечения не имеет, токмо о душевном спасении».

«Прав Катырев. Федору не на престоле сидеть, а в келье иноческой», — усмехнулся про себя Борис Федорович и продолжал:

— Русь устала от войн, боярских раздоров и злых судей. Покойный батюшка твой, государь Иван Васильевич, посадил в города и уезды своих воевод и наместников. Но люди те с бывшего Опричного двора, правят и судят неправедно. Кругом лихоимцы и вымогатели. Народ недовольствует.

— Так что делать-то, Борис Федорыч? Как к тишине и покою призвать? — вопросил Федор Иванович.

— Твоими указами, государь. Полагаю, надлежало бы сместить по всей Руси неправедных воевод и судей. На их же место послать людей бескорыстных и честных, дабы всякое зло пресечь и народ успокоить. А чтоб без поборов было чем кормиться, увеличить тем людям поместья и жалованье. Будет ли на то твоя воля, государь?

— То дело богоугодное. Пиши указ моим царевым именем… Всё ли у тебя Борис Федорыч? Пора мне в палату крестовую, — устало молвил Федор Иванович.

— Дозволь, государь, еще тебя на малое время задержать, — поклонился Борис Федорович.

— Глаголь, боярин, — вновь тяжело вздохнул царь.

— Государь Иван Васильевич на многих бояр положил опалу. Сидят они по ссылкам да по темницам.

— Жаль мне оных сирот, Борис Федорыч. Помолюсь за них перед владыкой небесным.

— Помолиться не грех. Однако ж, не разумнее ли, государь, простить бояр и вернуть им поместья и вотчины?

— Прощение лучше темницы, Борис Федорыч. То одна из Божиих заповедей. Пиши указ моим царевым именем. Пойду я, боярин…

Боярство и вовсе воспрянуло: на Руси возрождались дедовские порядки. Но отношение к Годунову мало в чем изменилось. Он продолжал оставаться на второстепенных ролях: боярство по-прежнему относилось к шурину Федора с большим недоверием.

Сам же Борис с нетерпением ожидал венчания царя.

Оно состоялось 31 мая 1584 года. В сей день, как рассказывает летописец, «на самом рассвете сделалась ужасная буря, гроза, и ливный дождь затопил многие улицы в Москве, как бы в предзнаменовании грядущих бедствий; но суеверие успокоилось, когда гроза миновала, и солнце воссияло на чистом небе».

На Кремлевской площади собрались тысячи людей. Стрельцы едва могли очистить путь для государева духовника, кой нес, при звоне всех колоколов, из царских палат в Успенский храм святыни Мономаховы — животворящий крест, венец и бармы. (Годунов нес за духовником скипетр). Невзирая на тесноту и гул, всё затихло, когда Федор Иванович вышел из дворца с князьями и боярами.

Государь был в одежде небесного цвета, придворные — в златой, и эта удивительная тишина провожала царя до самых дверей собора, заполненного именитыми людьми. Во время молебна окольничие и духовные сановники ходили поцеркви, тихо говоря народу: «Благоговейте и молитесь».

Царь и митрополит Дионисий сели на изготовленные для них места у западных врат. Федор поднялся и, среди общего безмолвия, молвил, обратившись к митрополиту, с трудом заученную речь, кою всю неделю наставлял его духовник:

— Владыко! Родитель наш, самодержец Иван Васильевич, оставил земное царство и, приняв ангельский образ, отошел на Царство Небесное, а меня благословил державою и всеми хоругвями государства. Велел мне, согласно с древним уставом, помазаться и венчаться царским венцом, диадемою и святыми бармами. Завещание его известно духовенству, боярам и народу. И так, по воле Божией и благословению отца моего, соверши обряд священный, да буду царь и помазанник!

Дионисий, осенив Федора крестом, ответствовал:

— Господин, возлюбленный сын церкви и нашего смирения, Богом избранный и Богом на престол возведенный! Данною нам благодатью от Святого Духа помазуем и венчаем тебя, да именуешься самодержцем России!

Возложив на царя животворящий крест Мономахов, бармы и венец, с молением «да благословит Господь его правление», Дионисий взял Федора за десницу, поставил государя на особое царское место и, вручив ему скипетр, сказал:

— Блюди хоругви великие России!

После этого архидиакон на амвоне, священники в алтаре и клиросы возгласили многолетие царю венчанному, приветствуемому духовенством, сановниками, народом «с изъявлением живейшей радости».

Митрополит в краткой речи напомнил Федору главные обязанности венценосца: долг хранить Закон и царство, иметь духовное повиновение к святителям и веру к монастырям, искреннее дружество к брату, уважение к боярам, основанное на их родовом старейшинстве, милость к чиновникам, воинству и всем людям. Цари нам, — продолжал Дионисий, — вместо Бога. Господь вверяет им судьбу человеческого рода, да блюдут не только себя, но и других от зла; да спасают мир от треволнения и да боятся серпа Небесного! Как без солнца мрак и тьма господствуют на земле, так и без учения всё темно в душах: будь же любомудр, или следуй мудрым; будь добродетелен, ибо едина добродетель украшает царя, едина добродетель бессмертна. Хочешь ли благоволения Небесного? Благоволи о подданных. Не слушай злых клеветников, о царь, рожденный милосердым! Да цветет во дни твои правда, да успокоится Отечество! И возвысит Господь царскую десницу твою над всеми врагами, и будет царство твое мирно и вечно.

Тут все люди воскликнули:

— Будет и будет многолетно!

Федор, в полном царском одеянии, в короне Мономаха, в богатой мантии и держа в руке длинный скипетр (сделанный из драгоценного китового зуба), слушал Литургию. Вид его был утомленным. Перед ним лежали короны завоеванных царств, а подле него, с правой стороны, как ближний вельможа, стоял Борис Годунов. Дядя царя, Никита Романович Юрьев — с другими боярами

Одежды вельмож, в особенности Годунова и князя Ивана Михайловича Глинского, сияли алмазами, яхонтами, жемчугом удивительной величины,

После Херувимской Песни митрополит, в царских дверях, возложил на Федора Мономахову цепь аравийского злата; в конце же Литургии помазал его Святым Миром и причастил Святых Таин.

В это время Борис Годунов держал скипетр, Никита Романович и дядя Ирины, Дмитрий Годунов — венец царский на золотом блюде.

Благословенный Дионисием и в южных дверях храма осыпанный деньгами, Федор ходил поклониться гробам предков, молясь и говоря о том, что будет наследовать их государственные добродетели.

Между тем царица Ирина, окруженная боярынями, сидела в короне под раскрытым окном своей палаты и была приветствуема громкими восклицаниями народа: «Да здравствует царица!»

В Тронной палате вельможи и чиновники целовали руку у государя, в Столовой палате с ним обедали.

Пиры, веселья, народные забавы продолжались всю неделю и завершились воинским праздником, где на обширном лугу, в присутствии царя и всех московских жителей, палили из 170 медных пушек, перед восьмью рядами стрельцов, одетых в тонкое сукно и бархат.

Одарив митрополита, святителей, и сам приняв дары от всех чиновных людей, гостей и купцов (российских, английских и нидерландских), нововенчанный царь объявил разные милости: уменьшил налоги, освободил всех иноземцев, сидевших в плену, наименовал боярами князей Дмитрия Хворостинина, Андрея и Василия Шуйских, Никиту Трубецкого, Шестунова, двух Куракиных и трех Годуновых, внучатых братьев Ирины; пожаловал полководцу, князю Ивану Петровичу Шуйскому, все доходы города Пскова, им спасенного.

Но сии милости были ничто в сравнении с теми, коими Федор осыпал своего шурина, дав ему всё, что подданный мог иметь в самодержавии: не только древний знатный сан конюшего[1069], в течение семнадцати лет никому не жалованный, но и титул ближнего великого боярина, наместника двух царств, Казанского и Астраханского. Беспримерному сану соответствовало и беспримерное богатство: Годунов получил лучшие земли и поместья, доходы области Двинской и Ваги, все прекрасные луга на берегах Москвы-реки, с лесами и пчельниками, разные казенные сборы московские, рязанские, тверские, северские… Борис Годунов заимел такое огромное богатство, какое не имел ни один вельможа от начала земли Русской. Годунов мог на собственном иждивении выводить в поле до 100 тысяч воинов! Теперь он был уже не временщик, не любимец, а властитель царства.

Уверенный в Федоре, Борис еще опасался завистников и врагов: для этого он хотел изумить их своим величием, чтобы они не помышляли и мыслить об его низвержении с такой высоты, недоступной для обыкновенного честолюбия вельмож-царедворцев.

Годунов, стараясь деятельным, мудрым правлением заслужить благодарность Отечества, спокойно властвовал несколько месяцев, пока не пришел к окончательной мысли, что надо решительно поддержать служилое дворянство.

«Русь сильна помещиком, — раздумывал он. — От него — и казна, и войско. На боярах же и попах царству российскому не устоять. Князья церкви и бояре должны платить подати наравне с дворянами. Отменю тарханы[1070] — и мужик от дворян не побежит. Помещикам же земли и оклады увеличу».

Знать взбеленилась: Борис тарханы отнял! В Думе гомон несусветный. Вражда, споры, перебранки. Подручники Романовых и Годуновых дерутся с приверженцами Шуйских и Мстиславских.

Грызутся, буйствуют, нападают друг на друга боярские послужильцы; годуновы лупят шуйских, шуйские — годуновых.

Всё чаще и чаще вспыхивают на Москве пожары.

Брожение, смута.

Город переведен на осадное положение. Кремль с оружными людьми досматривает сродник Годуновых, князь Иван Туренин, окраины — содруг Шуйских, воевода Иван Крюк-Колычев.

И вновь Борис в тяжких думах:

«На Москве гиль[1071]. Бояре, купцы, ремесленный люд на стороне Ивана Шуйского. Его руку держат попы с чернецами. Митрополит Дионисий едва ли не собинный друг Шуйского. Супротив меня — и чернь, и церковь, и боярство. Дворяне же разбросаны по уездам. Дядю царя хватил удар. Никите Романову уже не подняться. Государева казна в руках содруга Шуйских и Мстиславских — Петра Головина. Это он когда-то бросил вызов Богдану Бельскому. Тот норовил сесть на место Головина, да крепко ожегся. Головин же ныне спесью исходит, в Думе дерзит: „Годуну не место подле царя сидеть. Повыше роды есть!“. Опасен главный казначей, но одернуть Головина некому. Ранее за главой приказа второй казначей досматривал, не дозволял казну растаскивать. Ныне же вторым казначеем Владимир Головин приставлен. Приказ в руках родичей, те ж на Шуйских да Мстиславских уповают. Не приказ, а боярская вотчина. Казна же — оселок державы, и оселок этот надлежит у бояр выбить».

Люди Годунова распустили по Москве слух: Петр и Владимир Головины разоряют государеву казну, что с тяглых людей на державные нужды собрана.

Посад зашумел.

Царь Федор Иванович повелел учинить сыск. Хищения оказались столь велики, что «государь указал» предать Петра Головина смертной казни.

Шуйские и Мстиславские притихли: им грозила опала. Жизнь же Головина была в руках Годунова. Поначалу Борис Федорович хотел отрубить главному казначею голову, но передумал:

«Пусть бояре и народ ведают, что я милостив».

Петра Головина взвели на помост, что подле Лобного места на Красной площади. Дюжий кат сорвал с боярина одежу, толкнул к плахе, но тут к помосту прискакал бирюч и огласил «царев указ» о помиловании.

Петра Головина сослали в казанскую землю. Стеречь своего предерзкого врага Годунов поручил Ивану Воейкову, бывшему опричнику царя Ивана Грозного. И тот «стерег» накрепко: казначей обрел смерть в мрачном застенке.

Главой Казенного приказа стал подручник Годунова — Деменша Черемисинов.

Глава 11 ПОЛИНКА

На крещенский сочельник царь Федор Иванович крепко занемог. Иноземные лекари сбились с ног, но государю было всё хуже и хуже.

В Углич на взмыленном коне примчал доверенный человек Михайлы Нагого, Тимошка Бабай. Конь так и рухнул перед каменным дворцом.

— На месте ли Михайла Федорыч? — взбежав на крыльцо, возбужденно вопросил караульного Тимошка. То был высокий, крепкий человек, с черными нависшими бровями, широким лбом и с густой, растрепанной черной бородой в сосульках. Глаза живые, проворные.

— Во дворце князя нет, Тимоха — ответил караульный в бараньем полушубке. За широким кожаным поясом его торчал пистоль, в правой руке — копье.

— Где ж он? Князь нужен немешкотно!

Караульный ухмыльнулся.

— Ищи Михайлу Федорыча у городового приказчика Русина Ракова. Третий день из его хором не вылезает.

— Опять новую зазнобу[1072] завел?

— Аль ты нашего князюшку не ведаешь? — вновь ухмыльнулся караульный. — Уж больно ему сенная девка Полинка поглянулась. Лакомая девка-то, хе-хе.

— Тьфу! — отчаянно сплюнул Бабай и побежал к хоромам городового приказчика.

Не вдруг он оказался перед хмельными очами князя. Русин Раков, давно ведая Тимошку, степенно молвил:

— Недосуг ныне Михайле Федорычу. Обожди часок.

Князь находился в одном из покоев хозяина, где тешился с молодой девкой Полинкой. Грех, конечно, но Русин Раков смотрел на любовные проделки Нагого сквозь пальцев. Михайла — старший из братьев, дядя царевича Дмитрия. Шутка ли! Жизнь не камень: на одном месте не лежит. Случись что с государем Федором — и на престол сядет Дмитрий. Михайла услуги приказчика не забудет, на Москву к себе возьмет, высокий чин положит. Всякое может приключиться. Вот и пусть пока с Полинкой потешается. Мужик в самой поре, а супруга его другой год чахнет, ей уж не до любовных утех. Не зря ударился Михайла в прелюбодейство.

— Ты вот что, Русин Егорыч, — крякнул в оттаявшую бороду Тимошка. — Передай князю, что у меня дело спешное. Из Москвы с важными вестями прибыл. А коль мешкать будешь, князь крепко осерчает.

— Ну, коль с важными — доложу.

Вскоре из теплой горницы вывалился заспанный, взлохмаченный, на большом подгуле Михайла Нагой. Глянул на Бабая осовелыми глазами, буркнул:

— Сказывай, Тимоха.

Бабай оглянулся на приказчика. Стоит ли знать такую весть Русину? Он хоть и доброхот Нагого, но чересчур языкаст. Весь Углич может взбулгачить.

— Да мне бы, князь, с глазу на глаз.

— Могу и удалиться, — обидчиво произнес Русин и закрыл за собой дверь.

Но Тимоха, человек предусмотрительный, наверняка ведал, что приказчик прислонил своё любопытное ухо к дверям. Приблизился к Михайле и шепнул:

— На Москве царь умирает, князь.

Из Нагого вмиг вся хмельная дурь вышла.

— Доподлинно изведал?

— Доподлинно, князь. От людей Ивана Петровича Шуйского.

Полураздетый Михайла кинулся в горницу. В ней, на мягкой постели, лежала белокурая красавица с лучистыми, улыбчивым очами. Увидела князя, протянула нежные, мягкие руки.

— Иди же ко мне, любый мой.

Голос у Полинки ласковый, очи счастливо искрятся. Она искренне полюбила этого большого, щедрого и неугомонного князя.

— Спешные дела, Полинушка, — торопливо одеваясь, произнес Михайла Федорович и, яростно поцеловав девушку в пухлые губы, выскочил из горницы.

«Вот всегда так, — с грустью подумалось Полинке, — как с цепи сорвется. Бывает, несколько дней неистово ласкает, а чуть „спешное дело“ — и нет его. Непоседа. Неделю пропадает, другую, а сердцу девичьему каково?»

Полинка и не помышляла оказаться когда-нибудь в сенных девках приказчика Русина Ракова.

Когда-то она жила в Гончарной слободке, раскинувшейся вдоль Каменного ручья. Были у нее два брата, отец и мать. Жили, как и весь ремесленный люд, бедновато, но и лютого голода не ведали. Кормились не только от продажи глиняной посуды, кою добротно выделывал отец, Луконя Вешняк, но и добычей рыбы. Волга под боком, лови — не ленись! Всякой доброй рыбы вдосталь. Правда, князь наложил немалую пошлину, но и на улов оставалось.

Полинка была «меньшенькой», но уже с шести лет мать Дорофея усадила ее за прялку.

— Пора, доченька, — сердобольно молвила мать. — Всякая одежа страсть как дорогая, никаких денег не хватит. Сами ткать будет, как и все тяглые люди. И тебя приучу.

Маленькая Полинка и сама ведала, что все черные люди щеголяют в домотканых сермягах, портках и рубахах.

К двенадцати годам она уже ни в чем не уступала матери. Дорофея довольно говаривала:

— Искусные руки у тебя, доченька. Была бы у боярина в сенных девках, златошвейкой[1073] бы стала.

Как в воду глядела Дорофея. Но допрежь навалилось на избу Лукони Вешняка горе-трегорькое. Грозный царь Иван Васильевич отправил на Ливонскую войну сыновей, кои так и не вернулись в Ростов Великий. Дорофея и раньше прихварывала, а тут и вовсе занедужила, да так и померла в один из мозглых осенних месяцев.

А в апреле, на следующий год, погиб и отец. Заядлый рыбак пошел на Волгу, но весенний лед оказался чересчур тонок. Четверо рыбаков не возвратились в свои избы.

Осталась шестнадцатилетняя Полинка одна-одинешенька. Горько тужила, плакала, собиралась в девичий монастырь податься, но тут как-то в избу городовой приказчик заглянул.

— Чу, вконец осиротела, девонька?

— Так, знать, Богу было угодно, Русин Егорыч.

— Вестимо. Бог долго ждет, да метко бьет… Луконя сам виноват. Сколь раз людишкам сказывал: не рыбальте весной перед ледоломом. Волга коварна и обманчива. Лезут, неслухи! Ну да не о том речь. Прослышал я, что ты добрая рукодельница. Не пойдешь ко мне в сенные девки?

Полинка отозвалась не вдруг. Она-то в черницы собралась, и вдруг в услуженье к городовому приказчику?

— Чего призадумалась? Не обижу, любую мою девку спроси.

Полинка сама слышала, что городовой приказчик своих девок в наложниц не обращает, не как другие богатеи, с супругой живет в любви и согласии. Правда, сказывают, скуповат, но дворовые люди его голодом не сидят.

— Я тебя торопить не буду, девонька. Коль надумаешь, приходи.

Всю длинную ночь думала Полинка. Она сроду не была истовой молельщицей. Ходила с матерью раз в неделю в деревянный храм пресвятой Богородицы, в посты, как и все люди на Руси говела[1074], но чтобы целиком посвятить себя служению Богу, о том никогда не думала. Лишь когда осталась сиротинкой, решила пойти в обитель.

«Но смогу ли я навсегда заточить себя в темную монашескую келью, когда я люблю жизни радоваться?»- сомневалась Полинка.

Она и в самом деле росла веселой и жизнерадостной.

«Славная ты у меня, — как-то молвил отец. — Доброй женой кому-то станешь. Вот погожу еще годок, да и жениха тебе пригляжу».

Но приглядеть отец так и не успел…

На другое утро Полинка пришла к городовому приказчику. А вскоре она и впрямь стала златошвейкой. Её дивные изделия приказчик продавал втридорога.

Слух об искусной мастерице дошел даже до царицы Марии Федоровны. Как-то за обеденной трапезой она молвила своей ближней боярыне Василисе Волоховой, коя приехала с ней из Москвы:

— Надо бы глянуть на приказчикову работницу. Коль она и вправду такая мастерица, то возьму ее во дворец. Изведай — хороша ли собой, нет ли на ней какой порчи и не болела ли когда-нибудь дурной хворью.

Царица всячески оберегала своего сына, а посему подбирала дворовых людей чистых, благолепных и здоровых.

Боярыня вернулась от приказчика довольная:

— Всем хороша Полинка, царица-матушка. И лицом пригожая, и телом ладная, и недугами не хворала. А уж мастерица — поискать!

— Вот и, слава Богу, — перекрестилась Мария Федоровна. — Будет мой сыночек в самых красивых нарядах ходить. Надо молвить Михайле Федоровичу. Пусть за девкой своего человека пошлет.

Но человек вернулся к Нагому с пустыми руками.

— Не отпущает девку Русин Раков. Она, бает, порядную грамоту[1075] подписала.

— Отпустит! — уверенно молвил Михайла Федорович.

Городовой приказчик жил вне стен кремля, вблизи Успенской площади, рядом с дворами углицкой знати.

Русин Егорыч встретил старшего из братьев Нагих как самого дорогого гостя, понимая, что в его хоромах появился ни кто-нибудь, а дядя царевича Дмитрия, наследника престола!

Михайла Федорович, большой любитель хмельных питий и всяких разносолов[1076], не спешил приступать к деловому разговору. Начал он его лишь тогда, когда хмельной и раскрасневшийся поднялся из-за стола и, как бы нехотя, молвил:

— Слышал, девка Полинка у тебя живет.

— Живет, князь, — насторожился приказчик. Он уже намедни понял, что царица хочет отнять у него златошвейку.

— Тогда ждет тебя честь немалая, Русин Егорыч. Царица повелевает привести твою девку во дворец.

— Да я бы с превеликой охотой, князь. Но Полинка ко мне на десять лет порядилась.

— Эка невидаль. Порвешь грамотку — и вся недолга.

— Извиняй, князь. Не могу древние устои рушить. То великими князьями и царями заведено. Никто не волен старину ломать.

— Да ты что, Русин Егорыч? — удивился Нагой. — Тебя сама государыня просит.

— Польщен, весьма польщен, князь, но девку отпустить не могу.

Приказчик так уперся, что хоть режь его на куски. Не зря про таких говорят: упрямому на голову масло лей, а он всё говорит, что сало. Ну, никак не хотел скуповатый Русин лишаться немалых доходов!

Силой же Михайла Нагой приказать не мог. Царица лишь на словах царица. Опальная она, Иваном Грозным в Углич сослана, а новый государь под пятой Бориски Годунова ходит. Ныне руки коротки у ссыльной Марии.

— В каких летах твоя работница?

— Да еще дите малое. И семнадцати нет.

— Да ну! — откровенно подивился Михайла. — В такие лета — и уже златошвейка. Однако!

— Кому что Бог дает, князь.

— Ну-ка покажи мне её.

— Показать можно, — крякнул приказчик. — За погляд денег не берут. — Идем в светелку.

В светелке приказчика трудились над издельем четверо работниц. При виде своего хозяина и князя все встали и поклонились в пояс.

Глаза Михайлы сразу впились в юную девушку с пышной белокурой косой и зелеными, лучистыми очами.

«Хороша!» — невольно пронеслось в голове Михайлы.

— Это тебя звать Полинкой?

— Меня, князь, — смущенно потупив очи, отозвалась девушка. Она несколько раз видела Михайлу Нагого на улице.

Возвращался князь в покои Русина Ракова лишь с одной назойливой мыслью:

«И до чего ж хороша эта Полинка! До чего ж хороша… Вот бы такую в уста поцеловать».

Прощаясь с приказчиком, миролюбиво молвил:

— Ты прав, Русин Егорыч. Поряд есть поряд. Пусть у тебя живет твоя Полинка. Потолкую я с царицей. Уговорю, небось.

— Премного буду благодарен, князь, — обрадовался приказчик. — В чем другом — всегда готов тебе услужить.

— Ловлю на слове, — чему-то улыбнулся Михайла. — Чую, сызнова побываю в твоих хоромах.

С того дня Михайлу Нагого как подменили. Ни на охоту больше не тянет, ни к меду бражному, ни к зелену вину. Все думки его о юной златошвейке. Он еще далеко не стар: всего-то после Рождества Христова 34 стукнуло. И собой недурен. Большой, чернокудр, с такой же густой кудреватой бородкой и живыми, карими глазами. Многие углицкие женщины заглядывались на молодого князя.

Долго обдумывал Михайла, как подступиться к Полинке, а тут сам Бог помог. Наступил самый великий праздник на Руси — Пасха, Христово Воскресение. Каждый человек волен преподнести (хоть самому царю!) крашеное пасхальное яичко и похристосоваться по издревле заведенному обычаю.

Михайла Нагой, в отличие от сестры Марии, считал себя неисправимым грешником: худо соблюдал посты и редко посещал церковь. Лишь в Страстную неделю не брал в рот скоромного[1077], не выпивал чарки вина, и каждый день страстной седмицы терпеливо посещал Спасо-Преображенский собор, возведенный век тому назад Андреем Большим.

Зато в праздник Михайла давал волю своим буйным, азартным чувствам. Веселей его, кажись, не было человека на всем белом свете. Неугомонный по натуре, он тормошил своих более степенных братьев, вытаскивал их (если весна была ранняя) «в поле» на псовую охоту, с гиком и свистом мчался на резвом скакуне за зайцем, а затем, натешившись одной «потехой», мчался на Соколиный двор и поднимал ловчих, кои ухаживали за соколами, беркутами и кречетами. Задорно кричал:

— Пора, ребятушки! Хватит спать, ночевать. Пора дичь бить!..

На этот же раз, отметив Пасху в семейном кругу, Михайла взял с собой кулич и лукошко с яйцами, и направился к хоромам городового приказчика.

Русин Андреевич явно не ожидал появления высокого гостя. В кои-то веки было, чтоб углицкий князь приехал христосоваться с каким-то приказчиком. Он даже малость опешил.

— Ты чего застыл, как пень, и глазами хлопаешь. Принимай яичко. Христос воскресе!

— Воистину воскресе… Токмо я не ожидал князь. Поднимемся в терем да похристосуемся.

И начался в тереме переполох!

Обменявшись пасхальными яйцами с Русином Раковым и его супругой Устиньей и совершив поцелуйный обряд, Михайла молвил:

— А теперь в светелку.

Князь трехкратно облобызал Полинку в ланиты[1078], а затем вдруг, нарушая старинный обычай, тесно прижался к девушке и жарко поцеловал ее в уста. Девушка зарделась маковым цветом. Это случилось впервые в жизни, когда ее поцеловал мужчина. И кто? Сам Михайла Федорович Нагой. Что это с князем? К другим сенным девушкам он лишь едва прикоснулся, а к ней?.. Что это нашло на брата царицы? Присел на лавку и глаз с нее не сводит. Зазорно-то как, Господи!

Посидел, посидел Михайла, и, наконец, кинув прощальный, ласковый взгляд на Полинку, удалился из светелке. В сенях сказал приказчику:

— Ты вот что, Русин Егорыч… Не обессудь, но завтра опять к тебе наведаюсь.

— Буду рад-радехонек, — с гостеприимной улыбкой поклонился приказчик, а у самого на душе кошки заскребли. Разорит его князь! Сколь питий и яств надо выставлять.

Но Михайла Федорович, словно подслушав неутешные мысли приказчика, молвил:

— Стол собирать не надо… Не к тебе приду, а к Полинке.

— К сенной девке?… Не уразумел, князь, — сотворил недоумение на лице Раков.

— Не лукавь, Русин Егорыч. Всё ты уразумел. Видел, какими хитрющими глазами ты на меня в светелке поглядывал. Завтра прибуду после обедни… Ты Полинку в горенку приведи. Потолковать с ней хочу.

— Добро, князь.

Проводив Михайлу Федоровича до ворот, приказчик крутанул головой.

«Никак, в златошвейку мою втюрился[1079]. То ли радоваться, то ль беду на свою голову поджидать. Народ изведает — ехидничать примется. Знатный князь с сенной девкой спутался! А что поделаешь? На чужой роток не накинешь платок. И всё же трепотню на какое-то время можно пресечь. Надо всех дворовых людей строго настрого упредлить. Кто длинный язык развяжет, тот кнута изведает. Сегодня же с дворовыми потолкую».

На другой день Полинка сидела в горнице и сбивчиво раздумывала:

«Русин Андреич повелел ждать князя. Что у него на уме, пресвятая Богородица? До сих пор не забыть его пылкого поцелуя. А прикосновение его мягкой, шелковистой бороды?.. Почему-то сердце трепетно бьется. Отчего оно так волнуется? Никогда такого не бывало. Почему предстоящая встреча с князем так будоражит ее сердце?»

Полинка не могла найти ответа.

А вот в дверях и князь. Красивый, нарядный, улыбающийся. Лицо так и светится. Как идет к его глазам лазоревый кафтан, шитый золотыми травами.

— Здравствуй, Полинушка.

Голос душевный, ласковый. «Полинушка». Никто в жизни ее так нежно не называл.

— Здравствуй, князь, — с поклоном, несмело и тихо молвила девушка.

— Да ты не робей, Полинушка. Не пугайся меня. Я к тебе с самыми добрыми чувствами пришел. Хочу поговорить с тобой. Давай-ка присядем на лавку. Поведай мне о себе.

— Не знаю, что и рассказывать, князь.

— О жизни своей, Полинушка. Когда родилась, в какой семье росла, чем занимались твои бывшие родители. Вот о том, не спеша, и поведай.

И Полинка, набравшись смелости, принялась за рассказ. Михайла Федорович участливо слушал, неотрывно любовался девушкой, и в то же время сердобольно (что с ним никогда не бывало) думал:

«Лихая же доля выпала этой девушке. Сиротой осталась. Но беда ее, кажись, не надломила. Нрав у нее, знать, добрый и отзывчивый. Такая красна-девица была бы не только отменной рукодельницей, но и славной женой».

А на языке вертелся назойливый вопрос, и после рассказа девушки, Михайла не удержался и с беспокойством спросил:

— А лада у тебя есть?

— Нет, князь. Тятенька, когда был жив, хотел кого-то подобрать мне из ремесленников посада, да так и не успел.

— Выходит, ты ни с одним парнем не знакома, — с внутренним облечением произнес Михайла. — Это же прекрасно, Полинушка.

— Не знаю… не знаю, князь, — смущенно потупила очи девушка.

Михайла поднялся, прошелся по горнице и вытянул из кармана колты[1080] из драгоценных каменьев.

— Это тебе, Полинушка. Носи на здоровье.

— Мне?! — ахнула девушка и вовсе засмущалась. А затем подняла на князя свои чудесные глаза и молвила:

— Я не могу взять такой дорогой подарок. Что хозяева мои скажут, да и девушки из светелки. Нет, нет, князь. Ты уж не серчай.

«А она не прижимистая, — с ублаготворением подумал Михайла. — Другая бы с жадностью за колты вцепилась. И до чего ж славная девушка!» — в который уже раз подумалось князю.

— И вправду не возьмешь?

— Не возьму, князь, — твердым голосом произнесла Полинка.

— Нельзя отказываться, — кое-что придумав, улыбнулся Михайла. — Это тебе царица Мария Федоровна прислала.

— Царица? — удивилась девушка.

— Царица, Полинушка. За твои золотые руки и искусные изделья, кои поступают во дворец. Так что, принимай с легким сердцем подарок Марии Федоровны.

— Благодарствую, — с низким поклоном тепло изронила Полинка и приняла колты, ведая, что от подарка царицы никто не волен отказаться.

— Лепота-то какая, — любуясь ожерельем, добавила она.

— Сам по наказу царицы выбирал. Всех именитых купцов объездил.

Конечно, никакого наказа царицы не было, но по купцам, торговавшими золотыми украшениями, Михайла и в самом деле ездил. Большие деньги выложил.

— Спасибо тебе, князь, за выбор. Наглядеться не могу. Мне и во сне такое не могло погрезиться.

— Зело рад, Полинушка, что по нраву пришлись тебе колты. Зело рад!

Робость девушки заметно улетучилась, хотя присутствие князя ее по-прежнему еще несколько волновало.

— Надень колты, Полинушка. Давай прикинем, как они тебе идут.

— А можно?

— Чудная же ты. Они ж теперь твои. Прикинь.

Полинка просунула через голову драгоценные подвески и украдкой вздохнула: жаль, что в горнице нет зеркальца, оно имеется только в светелке. Но князь тотчас восхищенно произнес:

— Чудесно, Полинушка. Теперь от тебя глаз не оторвешь! Да такой красной девицы во всей Руси не сыскать.

Лицо Полинки вспыхнуло, она вновь сильно засмущалась.

А Михайле опять нестерпимо захотелось обнять девушку и страстно поцеловать ее в уста. Но он с трудом сдержал себя. Не вспугнуть бы! Полинка хоть из простолюдинок, но цену себе знает. С такой девушкой надо всё делать постепенно. Пусть привыкнет к его посещением. А там, глядишь…

И Михайла решил попрощаться:

— Пора мне, Полинушка. Может быть, я еще когда-нибудь к тебе наведаюсь. Не будешь меня пугаться?

— Теперь… теперь не буду, князь, — ласково отозвалась Полинка.

И ее слова всего больше обрадовали Михайлу.

«Она будет моей! Будет!» — вихрем пронеслось у него в голове.

С того дня князь дважды за неделю навещал Полинку и с каждым разом чувствовал, что девушка всё больше привязывается к нему. И вот настал тот час, когда он нежно обнял свою ладушку, и та не отстранилась.

Полинка, не изведавшая первой любви, обрела ее в дальнейших встречах с князем. Она была счастлива. А Михайла и вовсе потерял голову.

Глава 12 МОСКВА БОЯРСКАЯ

Известие, пришедшее из Москвы, взбудоражило всех Нагих. На Москве умирает царь Федор Иванович! Державный престол будет открыт младшему сыну Ивана Грозного, царевичу Дмитрию.

Михайла Федорович тотчас собрал всех братьев, Григория, Петра и Андрея, в покоях вдовой царицы. Не было лишь отца Марии, Федора Михайловича, и дяди Афанасия Федоровича. После того, как отца царицы сослали в Углич, Федор Михайлович настолько озлобился на Бориса Годунова, что безнадежно занемог и вскоре преставился от грудной жабы[1081]. Дядя же, бывший глава Дворовой Думы, как самый опасный из Нагих, был отправлен в Ярославль, без права встречаться со своими племянниками.

— Надо сегодня же послать гонца к Афанасию Федоровичу. Он был близок к моему покойному супругу, и хорошо ведает обо всех тайнах московского Кремля, — молвила Мария Федоровна.

— Добро, сестра, — кивнул Михайла Федорович. — Мы сегодня же отправим посыльного, но ждать ответа из Ярославля — дело мешкотное. Надо немедля отправляться в Москву.

— Нам запрещено посещать столицу, — с откровенным сожалением произнесла Мария Федоровна. — И никто из нас не может доподлинно изведать, что творится во дворце.

— Но и сидеть, сложа руки, нельзя. Дорог каждый час. Если царь умрет, Борис Годунов примет все меры, дабы захватить трон.

— Не посмеет! — жестко вскрикнула Мария Федоровна. — Мой сын Дмитрий — живой наследник. Не посмеет!

— Еще как посмеет, сестра. Ты, знать, плохо ведаешь Бориску Годунова. Я сегодня же снаряжусь в Москву!

— К черту на рога? Да Бориска прикажет убить тебя, Михайла.

— Бориска не изведает.

— Каким же образом ты окажешься в Москве, брат? Шапка-невидимка лишь в сказках придумана.

— Есть хитроумная задумка, сестра. Нам бы с Тимошкой Бабаем лишь бы до Зарядья добраться. Там у него верный дружок живет. У него и остановимся.

— Опасно, Михайла. Как же вы через всю Москву пойдете?

— Нищебродами или каликами перехожими прикинемся, сестра. Их стрельцы не досматривают. Калик же ныне по дорогам много бродит. Доберемся, матушка царица! — убежденно произнес Михайла.

— А что? И впрямь хитроумная затея, — поддержал брата Григорий.

Согласились с планом старшего брата и Петр с Андреем.

Мария Федоровна малость подумала и сняла с киота образ Спасителя.

— Благословляю тебя, Михайла. Дело и впрямь спешное. Поезжай с Богом.

— Дворовым же молвите. В леса-де поехали — медвежью берлогу сыскать. Не впервой. О том же и боярыне Волоховой скажете. Что-то недолюбливаю я эту мамку… И про весть из Москвы никто из вас ничего не слышал. В случае чего, ждите от меня Тимошку.

И князь, и его преданный послужилец[1082] Тимошка Бабай выехали из Углича одвуконь, поелику ведали, что до Москвы не близок путь… Выехали оружно — при саблях, берендейках с мешочками для пороха и дроби, и заряженных пистолях, ибо на дорогах пошаливали лихие.

Оба облачены в теплые одежды: лисьи шапки, стеганые бараньи полушубки и уляди, схожие с валенками. Январь-лютень давал о себе знать, — и днем и ночью трещали морозы.

Ночь коротали в ямских избах — душных, прокисших овчиной и вечно заполненных ямщиками, едущих с проездными грамотами по казенной надобности. Правда, ночлег давался непросто. Хозяин ямской избы, придирчиво оглядев оружных людей, строго спрашивал:

— Кто такие, и куда путь держите?

— Мы — люди вольные. Едем из Ярославля в Новгород, но грамот с собой не имеем.

— На нет и суда нет. Проезжайте с Богом.

— В глухую ночь и такой мороз? Ошалел, хозяин, — недовольно произнес Михайла.

— У меня в избе негде ногой ступить.

— А коль я тебе полтину серебром?

— Полтину? — недоверчиво переспросил хозяин избы, ведая, что за такие деньжищи можно купить целого быка на пропитание.

— Полтину, братец. Получай.

Хозяин цепко сгреб деньги в горсть, затем попробовал на зуб и, заметно оттаявшим голосом, молвил:

— У меня и впрямь тесновато, но полати еще не заняты.

— Вот и добро. Не забудь лошадей на конюшню поставить, напоить вволю да задать овса.

— Всё исполню, мил человек.

— Еще бы за такие деньги, — усмехнулся Михайла, отряхивая снег с малахая и полушубка. — И всё же проследи, Тимошка.

— Обижаешь, мил человек. Ямщиково слово — кремень.

— Ведал я одного ямщика, — вновь усмехнулся Михайла.

— И что?

— Доверил козлу капусту. Вот что… Да ты не серчай, не про тебя сказано.

Михайла Федорович Нагой, богатый углицкий князь, кой владел обширными вотчинами, на спешную дорогу денег не жалел. Надо скорей оказаться в Москве. Ныне там решается судьба царства Российского. День, другой промедлишь — так и останешься в своем уделе. Борис Годунов человек ловкий и ухватливый, с заднего колеса залез на небеса. Одной шапкой двоих накрывает. Хитрей и изворотливей его не сыщешь на белом свете. Вмиг слабоумного царя Федора окрутит и заставит его подписать любое завещание. А, может, Федора уже и схоронили?

Спешил, спешил Михайла, ни на какие деньги не скупился.

Когда миновали село Ростокино Троице-Сергиева монастыря, князь молвил:

— Теперь уж недалече. Глянь, Тимоха, сколь нищих и калик по дороге снуют.

— Одни — в святую обитель, другие вспять на Москву, — деловито произнес Бабай. — Не пора ли и нам, князь, облачаться?

— Подождем, Тимоха. Надо поближе к Москве подъехать… Пожалуй, в Копытове облачимся.

Михайла Федорович хорошо ведал села, раскинувшиеся вдоль дороги из Москвы на Углич. Сколь раз, еще до ссылки, ему приходилось (по той или иной надобности) добираться в удел.

Копытово лежало на реке Копытовке, вбегающей в Яузу. От него до Москвы совсем рукой подать. Скородом[1083] в нескольких верстах. Но Михайлу Федоровича беспокоил один вопрос. Переоблачиться — дело не хитрое, но у кого оставить коней? В центр села лучше не лезть: там стоит изба старосты. А эти людишки всякие бывают, могут и своему боярину донести. А тот может заподозрить что-нибудь неладное и донести в Сыскной приказ. Тогда всё пропало. Нельзя допустить того, чтобы его, Михайлу, разыскивали по всей Москве. Что же предпринять?

Поделился своей тревогой с Тимохой. Тот — мужик тертый, во всяких переделках бывал, и Бог его добрым умишком наградил.

— Лучше бы сутеми дождаться, князь — и в крайнюю избу. В таких избах всегда самый бедный люд проживает. А бедняки, обычно, в доносчиках не ходят.

— Как ни жаль времени, но ты, пожалуй, прав Тимоха. До сутеми часа два. Давай-ка съедем в лес.

Привязав коней к разлапистым соснам, Михайла Федорович с задоринкой глянул на своего послужильца и воскликнул:

— А ну-ка поборемся, Тимоха, погреем косточки!

Бабай уже давно ведал, что Михайла Федорович большой любитель потешиться борьбой. Случается, найдет на него — и давай с дворовыми бороться. Выбирал самых могутных мужиков, да еще приказывал:

— Не поддаваться! Тот, кто меня одолеет, того достойно награжу.

Но победители редко находились, лишь Тимошке Бабаю как-то удалось одолеть князя.

— А чего ж не погреться, Михайла Федорыч? Давай! — охотно согласился Тимоха, отстегнув саблю от кожаного пояса и повесив берендейку с пистолем на сучок.

Тоже сделал и князь.

И началась тут борцовская потеха! Долго перетаптывались, долго пытались повалить друг друга на лопатки, но тот, и другой твердо стоял на ногах. От обоих, несмотря на крепкий мороз, повалил пар.

— Полушубки мешают. Снимай, Тимоха!

— Снимаем, князь!

И вновь загуляла потеха! Но так никто друг другу и не поддался.

Михайла Федорович не осерчал, напротив, довольно хлопнул послужильца по литому плечу.

— Молодцом, Тимошка! Вернемся в Углич — жди награды.

— Благодарствую, князь, — натягивая полушубок, с улыбкой отозвался Тимоха и, глянув на хмурое, свинцовое небо, добавил. — Скоро и сумерки.

К крайней избе подъехали, когда уже совсем стемнело. Из оконца, затянутого бычьи пузырем, пробивался тусклый свет от лучины. Доносились глухие голоса.

Михайла Федорович хотел, было, забухать кулаком в дверь, но Тимоха остановил:

— Погодь, князь. Могут и не открыть.

— Чего ж так?

— Мужики придерживаются старинного обычая, иначе можно до утра в дверь колотить.

Михайла Федорович никогда в избу к мужикам не ходил, а посему про обычай не ведал.

— Давай ты просись.

Тимоха громко застучал и молвил по старине:

— Господи Исусе[1084] Христе, помилуй нас грешных!

Из избы протяжно скрипнула набухшая от мороза дверь. Хозяин прислушался. Тимохе вновь пришлось повторить свои слова, и только тогда послышалось в ответ:

— Аминь!

Хозяин протопал по половицам сеней своими лаптишками, звякнул засовом и открыл дверь. Увидев двух мужчин и лошадей, спросил:

— Кого Бог несет?

— По делам на Москву добираемся, хозяин. Ты уж впусти нас, деньгой не обидим, — произнес Михайла Федорович.

— С деньгой и разбойный люд шастает, а то и всякая нечисть. Перекреститесь.

И князь и Тимоха усердно перекрестились.

— Проходите в избу, православные, а я покуда лошадей во двор заведу.

Войдя в избу, Михайла Федорович и Тимоха сняли шапки и вновь перекрестились на единственную, закоптелую икону Николая чудотворца, висевшую в красном углу[1085]. Затем поздоровались с хозяйкой, кормившей пятерых мальцов-огальцов.

Жена хозяина была невысокой, но складной женщиной среднего возраста, облаченной в длинный сарафан из грубой сермяжной ткани. Лицо округлое, рот маленький и плоский, густые волосы плотно затянуты белым платком.

— Присаживайтесь, люди добрые, — указывая на лавку вдоль стены, молвила хозяйка и повернулась к ребятне. — А вы — кыш на печку!

Ребятишки — мал-мала меньше, чумазые, худые, в сирых латанных рубашонках без штанов, послушно полезли на широкую крестьянскую печь и тотчас свесили вниз любопытные, кудлатые головенки.

В избу вернулся хозяин, задернул детишек занавеской и приказал жене:

— Накорми гостей, Анисья.

Хозяин следовал древнему обычаю: уж, коль впустил неведомых путников в дом — непременно накорми и напои, а потом вестей расспроси. Хозяин — приземистый, крепкотелый мужик с окладистой рыжеватой бородой и широкими, сросшимися бровями, молча присел на лавку, выжидая, когда супруга поставит на стол угощенье.

Путники оглядели избу. Обычная крестьянская изба: с двумя лавками, деревянным щербатым столом, печью с полатями, закутом, кадкой, квашней из липовой кадушки и светцем.[1086] Угольки горящей лучины падали в корыто с водой и шипели. Лучина, озаряя избу тусклым светом и, испуская, горьковатый сизый дымок, догорала. Хозяин поднялся и вставил в светец новую тонкую щепку.

Вскоре на столе оказались два ломтя черного хлеба, железная миса пустых щей[1087], пареная репа, миса капусты и жбан, наполненный квасом.

— Прошу поснедать, — пригласил за стол нежданных гостей хозяин и развел загрубелыми, короткопалыми руками. — Извиняйте, что Бог послал. Летось, было молочко, да после Покрова боярский тиун за долги коровенку со двора свел. А мальцам каково?

— Чей тиун? — присаживаясь к столу, спросил Михайла Федорович.

— Боярина Василия Шуйского, — нахмурившись, ответил мужик.

И князь и Тимоха молча переглянулись. Старший сын знаменитого воеводы Ивана Петровича Шуйского, отец коего был назначен Иваном Грозным попечителем царя Федора. Михайле Нагому — уж куда известная личность. Неказистый собой Василий Шуйский слыл великим плутом, Лисой Патрикеевной и непомерным сквалыгой. Тот еще бестия!

— Не повезло тебе с боярином, — сказал князь. — Как звать тебя прикажешь?

— Прошкой. Прошка Катун.

— А почему «Катун?»

— Так мужики меня прозвали. Я-то с малых лет любил по траве кататься. У нас, почитай, у каждого сосельника своя кличка… А что, Василия Шуйского ведаете?

Последние слова Прошка Катун произнес с настороженными глазами.

Тимоха хлебал щи молчком, а Михайла Федорович как бы нехотя отозвался:

— Слышали краем уха. Ничего доброго о нем в народе не сказывают.

Прошка отмолчался: один Бог знает, что за люди оказались в его избе. По одеже не из голи перекатной. Это сразу видно. На торговых людей тоже не похожи. При саблях, с пистолями. Из стрельцов? Но те добрые полушубки не носят, да и одвуконь не ездят. Всего скорее чьи-то ратные люди. То ли князя, то ли боярина. Так что, лучше всего закрыть роток на замок.

Михайла Федорович (любитель поесть!) за дальнюю дорогу проголодался. С утра, после очередной ямской избы, маковой росинку во рту не было, а посему с удовольствием похлебал и постных щей, и похрустел капусткой, и репы откушал. Черный же хлеб показался ему лакомством. Голод — не тетка. Запив пищу квасом, поднялся из-за стола, осенил себя крестным знамением, молвил: «Спаси Христос», сел на лавку и, откинувшись к бревенчатой стене, в упор глянул на мужика и произнес:

— Кто мы — тебе знать не следует, Прошка. Одно лишь скажу: люди мы не лихие, худа тебе не сделаем. Напротив, отблагодарим тебя торовато[1088]. А пока сходи во двор и принеси нам переметные сумы.

Прошка принес и с изумлением увидел, что постояльцы скинули с себя всю добрую одежу, и остались в одном исподнем. Чего этоони задумали?

— Вынимай, Тимоха.

И малой толики не прошло, как гости превратились в нищебродов. Облачились в драные сермяги, обулись в пеньковые лаптишки с онучами, на головы напялили вконец изношенные мужицкие войлочные колпаки, на плечи — длинные нищенские сумы с заплатами.

— Удивлен Прошка?

— Чудно, — протянул хозяин. — Вам бы топерь на паперть и — Христа ради.

— Так и будет, Прошка. Коней оставим у тебя во дворе, одежду и сабли припрячь. На обратном пути заберем. Выйдем от тебя утром, в сумерки, на орясинки опираясь. Ты нас никогда не видел, и не слышал. О том всю свою семью упреди. А за твое молчанье получи награду. Тут тебе и на коровенку хватит, и на доброго коня, и на оброк тиуну. Но покуда деньгами не сори, пораскинь головой, откуда они у тебя, сирого мужика, появились. Народишко зело любопытен. Уяснил, Прошка?

Прошка оторопел, у него аж язык отнялся. Не ведал — то ли в ноги повалиться, то ли земно кланяться. Таких денег он в жизни не видывал.

— Уяснил, спрашиваю?

— Уяснил, мил человек, — с трудом пришел в себя хозяин избы. — Ты мою семью, почитай, от голода спас. По гроб жизни тебе буду обязан, и никому не вякну.

— Верю тебе, Прошка… Кинь каких-нибудь лохмотьев на лавку. Спать нам пора.

— Зачем же лохмотьев, мил человек? У меня, чай, соломенные подстилки есть.

— Добро. Разбудишь нас с первыми петухами.


* * *
К Скородому подходили позади ватаги калик и нищебродов. Ворота Сретенской башни были полураскрыты. Подле них топтались трое стрельцов в длинных красных кафтанах.

— Чего на Москву, голь перекатная? — позевывая, лениво вопросил один из служилых.

— Святым местам поклониться, к мощам приложиться, да усердно Богу помолиться, — скороговоркой произнес седой как лунь старичок с рябиновым посошком в трясущейся руке.

— Проходи, убогие, — миролюбиво молвил стрелец и добавил. — Деньги не спросим.

Стрельцы ожесточались, когда видели перед собой торговые обозы. С древних времен за проезд в Москву с купцов брали солидную пошлину.

Миновав крепкие и толстые деревянные ворота, обитые прочным железом, Михайла Федорович и Тимоха оказались в Скородоме.

(Через два года Скородом получит название «Земляной город» — от возведенного в 1592–1593 годах вокруг Москвы земляного вала с глубоким водяным рвом впереди и деревянной стеной на валу). В стене находились 34 башни с воротами и около сотни глухих башен. На стенах и башнях стояли пушки.

Земляной вал имел в окружности более 15 верст, а высота его деревянных стен на валу достигала пяти саженей.

В 1611 году, во время польско-шведского нашествия, стены и башни Скородома сгорели, и остался лишь земляной вал.

В 1618 году и особенно в 1633–1640 годах его значительно подсыпали, а в наиболее угрожаемых местах, между Яузой и Крымской площадью, впереди вала были насыпаны еще земляные бастионы.

На месте деревянных Серпуховских и Калужских ворот были построены каменные башни-ворота.

В 1659 году на земляном валу был возведен «острог» — деревянная стена из вбитых рядом толстых бревен — и деревянные башни. Но главным укреплением остался земляной вал, почему и всё кольцо укреплений со второй половины XVII века стало называться Земляным валом, или Земляным городом, то есть крепостью. Это имя было присвоено и части города между Бульварным и Садовым кольцами.

В XVIII веке Москва расширилась до современных застав, и Земляной вал перестал играть роль укрепления. Его острог и башни обветшали и к концу века перестали существовать. Вал, в связи с ростом города, был во многих местах города снесен, ров засыпан, и на их месте выросло более двухсот каменных и деревянных строений: лавок, кузниц, кабаков, бань[1089]

Михайла Федорович и Тимошка, отделившись от ватаги нищебродов, пошагали по Сретенке. Улица названа по Сретенским воротам. Издревле она была частью большой дороги в северные города, а со второй половины XIV века — дорогой из Москвы в Троице-Сергиев монастырь. Со второй половины XVI века по ней прошла дорога к Белому морю и возведенному в 1584 году городу Архангельску, в коем успели побывать и тароватые углицкие купцы.

Михайла Нагой, откинув спесь, заимел с купцами добрые отношения. Бобровые меха, полученные на его вотчинных ловах, десятками передавал торговым людям, а те по дорогой цене сбывали их в Архангельске, и сами имели немалый прибыток.

— А ты ведаешь, Тимоха, почему ворота названы Сретенскими?

— Никогда в голову не приходило, князь.

— Когда-то Андрей Боголюбский бежал от отца, Юрия Долгорукого, во Владимир и прихватил из Вышгорода, принесенную из Греции, чудотворную икону Божьей матери. По старинному обычаю икону везли летом на санях. Каких только чудес не происходило с ней в пути. Она спасла тонувшего в реке возничего, уберегла от смерти женщину, на кою налетел взбесившийся конь, помогла исцелиться умирающему, вернула зрение слепцу. Немного уже оставалось до Владимира, и вдруг кони встали. Никакая сила не могла сдвинуть их с места. Много раз меняли коней, но сани так и не сдвинулись, словно в землю вросли. Тогда решили, что икона желает остаться на Владимирской земле. В городе ей построили «Дом Богоматери» — Успенский собор. Туда и поместили икону. С тех пор она и называется Владимирской. А когда Русь освободилась от татарского ига, икону Владимирской Богоматери переселили в 1395 году в Успенский собор московского кремля. Встреча великого князя с владимирским народом, несшим чудотворную икону, произошла вот у тех ворот, что мы прошагали. С тех пор и назвали их Встретенскими, а позднее Сретенскими.

— Занятно, — крутанул головой Тимоха.

— А улицу здесь застроили совсем недавно, еще при опричнине Ивана Грозного. Здесь же, глянь направо, появилась дворцовая Печатная слобода, в кой поселились друкари[1090] — мастера Печатного двора, что возведен в Китай-городе. Друкари и церковь Успения поставили.

Долгие годы дядя Михайлы, Афанасий Федорович Нагой, был одним из приближенных Ивана Грозного и жил в Москве. Имея влияние на царя, он перетянул из Углича в стольный град и своего брата Федора, отца Михайлы и Марии. Сестра и брат прожили в Москве целых пятнадцать лет, и за эти годы Михайла недурно изведал первопрестольную. Любознательный с малых лет, он побывал почти во всех уголках древней столицы.

— А вот в тех переулках, — прошагав до середины улицы и показывая рукой влево, — поселились пушкари и поставили два храма, Сергия и Спаса Преображения. Зело потребный народ здесь живет.

Длинная улица Скородома завершалась Сретенскими воротами Белого города.

— А почему Белый город?

— Удивляюсь тебе, Тимоха. Ты два года у меня на Москве прожил, а названья тебе ничего не говорят.

— А пошто башку забивать? Ты ведь меня, князь, не шибко-то от себя и отпускал. Знай, тянул на соколиную потеху да на псовую охоту. Гаркнешь: поторопись, Тимошка — и стрелой! Мне уж тут не до расспросов.

— Так забивай свою башку, Тимоха. Название своё Белый город получил потому, что здесь в основном живут бояре и дворяне, кои находятся на постоянной царской службе, отчего земля, на коей стоят их дворы, именуется «белой», то есть освобожденной от всяких земельных налогов, коими всегда обложены черные земли ремесленного и торгового люда, а также те, кто землю пашет. Вот такие, брат, пироги. Тебе бы надо о том ведать.

— Зачем? Мне ни в боярах, ни в дворянах не ходить, князь.

— Как знать, как знать, — раздумчиво протянул Михайла Федорович.

Тимоха Бабай метнул на князя острый взгляд и догадливо хмыкнул. Михайла Федорович всё еще мечтает, когда его племянник Дмитрий сядет на царство, вот тогда-то и развернутся Нагие. Глядишь, и он, Тимошка, в дворянах окажется. Жизнь такие выкрутасы дает, что и во сне не привидится.

Когда-то Белого города и в помине не было. В XII–XIII веках, на семи холмах рубилась деревянная крепость «Москва-град» (будущий Кремль), и образовался посад близ него, на месте Белого города был еще, большей частью, густой лес, прорезаемый лишь большими дорогами к ним из других городов.

В XIV веке западная часть Белого города (Занеглименье) была уже порядочно застроена слободками выходцев из Ржева, Новгорода, Великого Устюга, Твери и Дмитрова. Слободки стояли по дорогам из этих городов, образуя главные улицы. Дворы слобожан были большей частью небольшие, почему переулков между улицами было великое множество; они продолжали один другой, создавая вокруг Кремля и Китай-города массу полуколец. За ними, в отдалении, ставились монастыри.

Для защиты западной части города от литовцев и тверичей, воевавших тогда с Москвой, во второй половине XIV века (по современному Бульварному кольцу) был вырыт ров и насыпан перед ним высокий земляной вал. Они тянулись от Москвы-реки до Сретенских ворот. На этом валу стояли, надежно укрепленные, Чертольские, Арбатские, Никитские, Тверские, Дмитровские, Петровские и Сретенские ворота.

Восточная часть Белого города, от Большой Лубянки до устья реки Яузы и Москвы-реки, была в то время надежно защищена глухим лесом, сквозь который только в конце XIV века пролегала одна дорога — Стромынская, шедшей по улице Маросейке. В древности Стромынка была частью дороги из Москвы через Черкизово в село Стромынь, с коими Москва вела оживленную торговлю. К XVII веку густой лес вдоль дороги был вырублен и стал огромным Сокольничьим полем.

В XV веке Белый город усиленно застраивался, особенно в западной части, «загородными» дворами бояр и прочей знати, церквами и монастырями: Крестовоздвиженским, Златоустовским и другими. Часть слободских дворов при этом была совсем вытеснена из Белого города. Мелкие слободские дворы были заменены большими боярскими; последние вобрали в себя и много переулков, бывших между дворами

На западе Белого города стало тесно, и возведение хором началось в восточной части. В конце XV века здесь уже, вместо леса, возникли целые улицы и опять-таки множество переулков. Воздвигнутые церкви носили добавления к своим названиям «под бором», «под сосенкой», «в дербах» (дебрях) и т. п., сохранивших память о бывшем на их месте лесе.

В конце XV века Иван Третий построил на восточном берегу реки Неглинной первый на Руси большой литейный завод — «Пушечный двор», изготовлявший пушки и колокола. Этот же великий князь в 1493 году издал указ об очистке местности за Неглинной, от стоявших здесь дворов, церковок, и лавок, на 110 сажен от кремлевских стен. Образовалась площадь, необходимая, как плацдарм, для защиты Кремля от врагов и в то же время предохранявшая отчасти от переброски в него пожаров из Белого города. Площадь доходила до северной стороны Моховой улицы.

Между Маросейкой и рекой Яузой на месте вырубленного леса Иван Третий развел большие великокняжеские сады, среди коих стояли его загородный двор, конюшни и прочие хозяйственный службы.

В XIV веке застройка Белого города усилилась после того, как Иван Грозный поставил в 1565 году свой Опричный двор и заселил опричниками всю местность к западу от Большой Никитской улицы. Но и до него Белый город сильно возрастал, особенно каменными церквами. При Грозном появилось несколько новых монастырей: Алексеевский, Никитский, Воскресенский, Георгиевский, Варсонофьевский, Ивановский.

Восточную часть города, на месте вырубленного леса, заняли слободы торговцев и ремесленников: Мясницкая и Покровская. Среди слобод были возведены церкви.

Иван Грозный застроил плацдарм перед Кремлем, между Боровицкими и Троицкими воротами, царским Аптекарским садом, а место Манежной площади, на Большой Лубянке — стрелецкими слободами.

Все улицы, где были расположены дворы знати, замыкались на ночь «решетками» — перегородками с воротами, возле коих дежурили местные люди. По улицам денно и нощно разъезжали «объезжие головы», наблюдавшие за могущими возникнуть пожарами и «лихими людьми» — поджигателями и грабителями.

После опустошительного в 1571 году набега на Москву крымского хана Девлет-Гирея и пожара, почти истребившего Белый город, в 1556–1593 годах по современному Бульварному кольцу, вместо древнего земляного вала, была выстроена мощная кирпичная крепостная стена со многими «глухими» и 10 «воротными» башнями на главных улицах. Водяные ворота вели с улицы Ленивки на мост через Москву-реку; Чертольские — с улицы Волхонки; Арбатские — с улиц Знаменки и Воздвиженки; Тверские — с улицы Тверской; Петровские — с Петровки; Сретенские — со Сретенки; Мясницкие — с Мясницкой; Яузские — с Солянки.

Стены Белого города с внешней стороны были окружены рвом, в кой были пущены: на западе — ручей Черторый, на востоке — речка Рачка, на севере — притоки реки Неглинной от Страстной площади и от Сретенских ворот. Южную строну Белого города замыкала река Москва.

С внутренней стороны стен был насыпан новый земляной вал, дававший возможность взбегать защитникам крепости на стены. Строителем Белого города был русский мастер Федор Конь.[1091]

Вся территория Белого города была занята дворами, садами, улицами и переулками. Среди моря деревянных зданий выделялись каменные церкви и кое-где, за глухими деревянными заборами с крепкими воротами, — каменные палаты бояр, богатых купцов, монастырских подворий. Они, как правило, стояли среди обширных дворов, имея позади себя дворовые сады, а по сторонам двора — поварни, кладовые, людские избы… Кроме заборов (тынов) с воротами, на улицы часто выходили задние стены конюшен, амбаров, дровяных и сенных сараев, так что улицы имели довольно унылый вид, скрашиваемый лишь стоявшими на них церквами да зеленью рощ между дворами, оставляющихся в противопожарных целях: водой пожаров тогда не заливали, так как воды близко не было в достаточном количестве, а на пути пожаров разбирали строения дворов, так что пожары, дойдя до пустого места, сами собой прекращались.

Все главные улицы Белого города были покрыты деревянными мостовыми и тротуарами, из положенных поперек бревен и досок на них, а кое-где и без досок; через многочисленные речки и ручьи были переброшены деревянные мостики. Прокладка и исправление мостовых и мостов лежали на обязанности Земского приказа.

У городских ворот больших улиц впереди дворов стояли лавки с мясом и другими съестными припасами, кабаки, цирюльни и прочие заведения, кои до того стесняли проезд, что две встречные подводы еле могли разъехаться. Зато в других местах кривые улицы расширялись, чуть ли не в площади.

Никакого освещения на улицах в XVI–XVII веках не было. Пешеходы ходили в темные вечера с ручными фонарями, а кареты знати и богачей освещали ехавшие впереди и по сторонам верховые слуги с факелами.

«Нищебродов» то и дело обгоняли боярские колымаги[1092], легкие возки на санях, конная знать.

— Гись! — раздавались громкие окрики.

Михайла Федорович и Тимоха отпрянули к обочине, но плеть Тимоху достала, больно ожгла плечо.

Мимо промчались боярские послужильцы — шумные, дерзкие. А вот и сам молодой боярин верхом на игреневом коне. В золотной шубе, высокой бобровой шапке. Прохожие простолюдины жмутся к краю дороге, сгибаются в поясном поклоне. Один из послужильцев подъехал к Михайле Федоровичу.

— Гордыня обуяла, смерд лапотный?

Хлесткая плеть пришлась по спине. Лопнула драная сермяга. Нагой сжал кулаки. Но тут к нему тотчас подскочил Тимоха.

— Кланяйся, кланяйся! — торопливо прокричал он.

Михайла Федорович, сжав кулаки, и сам спохватился. Сдернул войлочный колпак, отвесил поклон. Послужилец, скаля белые зубы, отъехал к боярину. Нагой звучно сплюнул и зло молвил:

— Москва. Кинь шапкой — в боярина попадешь. Не зевай, ходи с оглядкой, иначе спины не хватит… То, кажись, боярин Василий Шуйский проехал. А мы ведь его только вчера поминали. Сволота!

Михайлу Нагого долго не покидала злоба. Его, родовитого князя, обозвав смердом, стеганул плеткой человек Василия Шуйского! Стеганул при целой толпе народа. Срам! Добро, никто не признал его, когда шапку скидывал, а то бы и вовсе неслыханное бесчестье.

— Да ты охолонь, князь, — тихонько произнес Бабай. — Сам такой путь на Москву избрал. Надо ко всему быть готовым.

— Не учи! — вскинулся Михайла Федорович. Он, человек горячий и порой необузданный, долго не мог прийти в себя, хотя и признавал правоту слов Тимохи. Открыто, как опальный князь, приехать на Москву он не мог. За это полагалось жестокое наказание, вплоть до смертной казни. Цари крайне редко жаловали ссыльных людей.

— Идем далее, — наконец произнес князь.

Через Никольские ворота вошли в Китай-город, или в Большой посад, как называли его еще в начале XVI века. Китай-город образовался из первоначального посада, еще до основания московской крепости в 1156 году, находившегося на берегу Москвы-реки, под «горой» Кремля и в Зарядье. В XII–XIII веках большая часть его находилась на территории современного Кремля[1093].

Почти вытесненный в конце XIV века из Кремля посад, разрастаясь к востоку, дошел до Китайского проезда. В 1394 году для его укрепления с востока был вырыт ров, причем рыли «меж двор», следовательно, дворы стояли и восточнее некоторых переулков.

Северная сторона посада шла по взгорью долины реки Неглинной, южная — по берегу реки Москвы.

После возведения Иваном Третьим в конце XV века стен и башен Кремля посад окончательно был вытеснен с его территории и занял современную местность Китай-города.

Первоначально посад был заселен торговцами и ремесленниками. Но по мере роста Кремля многие бояре, дворяне и духовенство, не нашедшие места для своих дворов в Кремле, ставили их на посаде, вытесняя оттуда купцов и ремесленников. Купцы остались только владельцами своих лавок в Китай-городе, а дворы свои перенесли в Замоскворечье и другие части Москвы.

Ремесленники же частично уплотнились в Зарядье, низменной и заливаемой половодьями Большого посада, куда бояре первоначально не шли на жительство. Ремесленников притягивала к себе эта часть города близостью к лавкам, на кои они работали. Купцы же приходили на посад утром, торговали и уходили вечером домой, закрыв лавки на замок.

Обстроившись на посаде, бояре, духовенство и другие влиятельные лица добились от правительства, в годы правления государством за малолетством Ивана Четвертого его матери Елены Глинской, обнесения посада каменной крепостной стеной с башнями-воротами. Она была построена в 1535–1538 годах по последнему слову тогдашней техники. Строил ее обрусевший итальянец Петрок Малый. Длина крепости равнялась 1205 саженям. Ворот значительно прибавилось. Кроме Воскресенских, Никольских, Ильинских, Варварских ворот, не считая появившихся в XVIII–XIX веках пяти «проломных», были еще Троицкие ворота к улице Рождественке, Москворецкие — на Москворецкий мост и Козмодемьянские — из Зарядья на Васильевский луг.

Новые стены посада, как и сам он, получил название «Китай-город». Существует несколько объяснений этого названия. Наиболее правдоподобным является объяснение, утверждающее, что «китай» значит по-монголски «средний», «город» на древнерусском языке — «крепость»; «Китай-город» — «средняя крепость». Действительно, посад занимал середину Москвы.

Иван Грозный построил в Китай-городе первый деревянный Гостиный двор на Ильинке и ряды лавок по восточной стороне Красной площади. Многих бояр и дворян он выселил здесь с их дворов и велел купцам переселиться в Китай-город из других частей Москвы. Но после смерти царя (Михайла Нагой это хорошо помнит) прежние владельцы возвратились в свои дворы, а купцам вновь пришлось уйти из Китай-города.

Китай-город сосредоточивал в своих гостиных дворах, рядах и лавках почти всю торговлю Москвы. От этого улицы его почти целый день были полны народу, московского и пришлого. Так как большинство дворовых строений и лавок были деревянные, то от неосторожности с огнем здесь случались частые пожары. Петр I в 1704 году потребовал, чтобы дворы и лавки в Китай-городе строились исключительно каменные, но в конце XVIII века здесь еще встречались деревянные строения и лавки.

В 1680-х годах главные башни Китай-города были надстроены русскими каменными шатрами, изменившими их крепостной облик. Троицкие и Козмодемьянские ворота были заложены. В XVIII веке, именно в 1707–1708 годах, когда вокруг стен Китай-города были построены, в ожидании нападения на Москву Карла XII, огромные земляные бастионы со рвом перед ними, выход из главных башен-ворот был закрыт. Его не открыли и после победы Петра над Карлом XII при Полтаве в 1709 году, так как перед воротами находились наиболее длинные и мощные бастионы; зато пробили в стенах Никольских, Ильинских и Варварских ворот особые «проломные» ворота.

В 1782 году такие ворота устроили и на Москворецкую набережную. В 1819–1823 годах земляные бастионы были срыты, но открыты для проезда только Ильинские ворота. Против Никольской улицы в 1820 году устроены были еще одни «проломные» ворота, а стоявшие у въезда с Москворецкой улицы на мост Москворецкие ворота совсем снесены.

Узкими переулками Михайла Федорович и Тимоха пересекли шумные Никольскую, Ильинскую и Варварскую улицы, наконец-то очутившись в Зарядье. Название свое оно получило от того, что с XVI века находилось за рядами лавок, тянувшихся по Москворецкой улице от Варварки до Москворецкого моста.

В Зарядье находилось древнейшее поселение Москвы. Шумная торговая жизнь кипела по всему Зарядью и особенно на Большой, или Великой, улице. На ней же посреди стояла церковь покровителя торговли и мореплавания — святителя Николая, прозванная из-за постоянной здесь сырости от наводнений и дождей «Николой Мокрым». Местность эта называлась даже «Болотом».

Застроено было Зарядье деревянными тесными дворами, между коими пролегали узенькие, кривые переулочки. Частые пожары истребляли их дворы «без останку». Большая улица оканчивалась «Вострым концом», где была поставлена каменная церковь Зачатия Анны в Углу — одна из древнейших в Москве.

Построенная стена Китай-города отделяла его от реки Москвы. Выход к реке мог осуществляться только через Водяные ворота, против Москворецкого моста, и Козмодемьянские — в заложенной квадратной башне внизу Китайского проезда.

В XVI и XVII веках Зарядье было заселено большей частью мелким приказным людом, торговцами и ремесленниками; приказные имели связь с Кремлем, его приказами и различными, хозяйственными царскими службами, а торговцы и ремесленники — с Гостиным двором и рядами, лежавшими к северу и западу от Зарядья.

В соответствии с этим главные переулки Зарядья потянулись от Мокринского переулка в гору, к Варварке. Их было три: Зарядьевский, Псковский и Кривой переулки.

Кроме мелких жилых дворов, в Зарядье стояло несколько казенных учреждений и один монастырь. На месте здания на углу Мокринского переулка и Москворецкой улицы находился «Мытный двор» — городская таможня, в коей взимался таможенный сбор — «мыт» — со всякой пригоняемой в Москву «животины»: коров, овец, свиней, и даже кур и гусей. Тут же на «животинной площадке» скот и продавался. Кроме того, здесь продавалось также мясо, куры, колеса, сани, зола, лыко и прочее. От помета животных, как на Мытном дворе, так и вокруг него была «великая нечистота», а воздух был заражен смрадом.

Рядом находились Хлебный, Калачный, Масляный, Соляной, Селедный и другие ряды.

На противоположной стороне Зарядья, в Кривом переулке, стояла царская тюрьма, а посреди, между Псковским и Зарядьевскими переулками, Знаменский монастырь, возле коего находился «Осадный патриарший двор».

Следует заметить, что Зарядье принимало живое участие во всех народных волнениях XVI–XVII веков. Среди его забитых нуждой ремесленников и мелких приказных людей всегда царило недовольство Боярской думой, начальниками многочисленных приказов и «неправедных» судей. Поэтому в Зарядье находили себе приют укрывавшиеся от правительства и преследуемые им люди. При подавлении «бунтов» участники их первым делом прятались в Зарядье, где были такие глухие трущобы, в коих стрельцы и земские ярыжки[1094] никогда никого не могли найти.

В начале XVIII века два важных события сказались на жизни Зарядья: первое — перевод столицы в Петербург, лишивший подьячих и прочих мелких служащих царского двора должностей и превративший Зарядье всецело в мир ремесленников и торговцев, и второе — окружение Петром 1 Китай-города земляными бастионами и рвом, кои на целое столетие закрыли стоки в реку, вследствие чего вся грязь и нечистоты с Варварки стекали в Зарядье и превращали его в буквальном смысле слова в непроходимую трясину.

Антисанитария, соединенная с бедностью и переуплотнением жилищ, сделали Зарядье очагом чумы, коя нашла себе здесь в 1771 году обильную жатву. В 1796–1800 годах вдоль китайгородской стены у Москвы-реки была устроена набережная, для чего берег реки был сильно подсыпан, и стены Китай-города оказались наполовину засыпанными. Для выхода на берег в 1782 году были устроены против Псковского переулка Проломные ворота.

Но с внутренней стороны Зарядья стена Китай-города «была более других ветха по низменности места и потому, что больше других была заложена пристройками от домов, лавками и амбарами, так что одни только зубцы ее были видны. К этой-то стене больше всего стекала нечистота, застаивалась и производила смрад».

Глава 13 В ЗАРЯДЬЕ

Когда-то Тимошка Бабай был в Угличе вольным торговым человеком, но жизнь его на торговом поприще не сложилась. Не по душе оказалось ему это «купецкое» дело. Тимохе всегда хотелось стать ратным человеком, дабы лихо повоевать в чужеземных странах, и он помышлял уже податься на Ливонскую войну, но война неудачно для Руси закончилась, и тогда Тимоха, после недолгих раздумий, решил податься на службу к князю Михайле Федоровичу Нагому. Тот, приглядевшись к Тимохе, вскоре приблизил его к себе и сделал своим доверенным человеком.

Два года Тимоха прожил с князем в Москве, а когда Нагие оказались в опале, Михайла Федорович пригласил послужильца в свои покои и молвил:

— Ссылают нас в Углич, Тимоха, но с собой я тебя не возьму. Надумал я тебя оставить в Москве, дабы ведал, как идет жизнь в Кремле. Всё еще может перемениться. Цари не вечны. Затаись где-нибудь — и вынюхивай. А коль что в Кремле с государем случиться, немедля скачи в Углич.

— А как же моя семья, князь? С экой обузой меня тут быстро распознают.

— За семью не беспокойся, Тимоха. Поедет со мной в Углич. Не обижу. К себе во дворец возьму. Ну а ты уж потерпи. Дело-то важное тебе поручаю.

Тимоха тяжко вздохнул: и с семьей было нелегко расставаться, и к Михайле Федоровичу крепко сердцем прикипел. Но что поделаешь? Коль князю и ранее верой и правдой служил, то и ныне надо его повеленье с честью выполнить.

— Добро, князь.

— Спасибо тебе, Тимоха, — обнимая послужильца, Молвил Михайла Федорович. — И вот еще что. Про саблю и пистоль забудь. Отныне ходить тебе простолюдином. Нарядный кафтан смени на сермягу и встань к кому-нибудь на постой. И чтоб человек тот был надежный. Денег тебе немало дам. Сгодятся.

На другой день после отъезда Михайлы Нагого в Углич, Бабай начал бродить по Москве, прикидывая в уме, где ему пристроиться на постой. О Зарядье он пока не думал.

Неподалеку от «плавучего» Москворецкого моста[1095] собралась огромная толпа. Не было любимее у народа боев кулачных. Велись они с глубокой седой старины. Невзлюбила кулачные бои церковь. Митрополит Дионисий наложил запрет на «игру бесовскую». Ослушников били на площадях кнутом, но и это мало помогало.

Где уж там спрятать в народе удаль и стать молодецкую! Высок и могуч детинушка. Вьются кудри русые, румянец во всю щеку, кровь молодая неудержимо кипит в жилах. Где ж, как ни в честном поединке, испытать свою силушку.

Детина в синем кафтане стоял посреди круга. Он был навеселе, на лице играла широкая улыбка.

— Выходи на честной круг, братцы! Три ковша меда бражного ставлю! — кричал молодец, указывая на бочонок подле себя.

Молчали посадские, поглядывая друг на друга.

— Неужели перевелись добры-молодцы на Москве православной? Не робей, братцы!

Гудела толпа, перекидываясь словами:

— Здоров чертяка. Чего доброго и ребра поломает.

— По всей Москве сильнее Никитки Бурлака не сыскать.

— Ежедень на купецкие суда тюки да мешки таскает, вот и набрал силушки. Труднехонько молодца на круг найти.

Недоволен Никитка. Распахнув кафтан, подпер бока длинными руками, молча заходил по кругу. Махнул с досады рукой, подошел к бочонку, выдернул из него деревянный клин. Брызнула в подставленный ковш с узорами духовитая янтарная струйка. Никитка высоко поднял ковш, крикнул задорно:

— Аль перевелись на Руси питухи кабацкие?!

Засмеялись в толпе, зашевелились.

Постоял Никитка, а затем, запрокинув голову, неторопко выпил. Смачно крякнул, утер русую бородку и кинул ковш на бочонок.

— Эх, куды ни шло! Иду, милай. Расступись, народ православный! — раздалось в толпе.

Вышел в круг здоровенный крутолобый мужик в бедняцком зипуне.

Толпа довольно зашумела:

— А нос-то краснущий. Истинный питух! Хо-хо-хо!

— Добрый питух за версту чарочку чует!

— Не робей, Ермилка! Постой за Великую улицу!

Вынесли бочонок из круга. Расправив плечи, Никитка приосанился, весело посматривая на супротивника. Бойцы поклонились народу и встали друг против друга.

— Ты гость, тебе и бить первому, — молвил Никитка.

— Спасибо за честь. Держись, паря.

Мужик размахнулся и с силой ударил Никитку в правое плечо.

Зашатался молодец, но устоял.

— Бурлаки не так бьют! — вскрикнул Никитка и, резко взмахнув рукой, ударил мужика в грудь. Ермилка покатился под ноги толпы.

— Слава Никитке!

— Молодец, паря, дюже вдарил!

— Кулачищи, как молоты!

А Никитка выкликал следующего желающего. Толпа безмолвствовала. Уж больно силен Бурлак, пожалуй, и не сыскать ему равного.

Озорно тряхнув русыми кудрями, Никитка с сожаление молвил.

— Не гадал, не ведал, что на Москве перевелись добры-молодцы. Одному мне бражный мед пить.

Тимоха, не обделенный богатырской силой, пытливо приглядевшись к Никитке, чуть было не пошел в круг, но вовремя спохватился. Неизвестно, чем бы закончился кулачный бой, но его, Тимоху, непременно запомнили бы в лицо многие москвитяне. Этого же ему было делать нельзя. А жаль, когда чешутся кулаки.

Но вдруг к толпе, окруженный дворовыми холопами, подъехал на белогривом коне молодой всадник в богатом темно-зеленом кафтане с козырем, шитом золотой канителью.

Всадник спрыгнул с коня и, пошатываясь, пошел в круг.

— Не чванься, Никитка. Хочу тебе нос расквасить.

Всадник был явно на подгуле. Его признали: молодой Семен Годунов, сын именитого теперь боярина Степана Васильевича. Его часто видели на Москве хмельным. Семен был не в меру спесив и дерзок.

Толпа расступилась. Боярич подошел к Никитке, ухмыльнулся, и, ничего не говоря кулачному бойцу, ударил его по лицу.

— Полегче, боярич, — хмуро произнес Никитка, не ввязываясь в драку. Он хорошо ведал, что ели ударит сродника Бориса Годунова, то его непременно засадят в темницу.

А Семен, довольный смирением Никитки, всё больше наглея, вновь стукнул его по лицу, а тот опять-таки не решился дать сдачи.

— Да что это такое, братцы! — не удержался Тимоха и, подскочив к Годунову, изо всех сил шибанул того по голове. Боярич рухнул наземь, а взбудораженный Тимоха отошел к толпе.

— Молодец, паря! — довольно закричали посадские.

На Тимоху наехали, было, дворовые холопы Годунова, но толпа сомкнулась, не пропустила. Кто-то из посадских схватил Бабая за рукав сермяги и тихонько произнес:

— Идем за мной. Укрою тебя. Поспешим!


Вскоре посадский и Тимоха оказались в Зарядье. Некоторое время, боясь преследования, бежали по разным узким улочкам, потом дворами и, наконец, оказались в Кривом переулке. Убогие избенки стояли почти впритык, а переулок был настолько тесен, что и две телеги не разойдутся.

— Здесь нас не сыщут. А вот и мои хоромы. Заходи, милок.

В избе, несмотря на погожий майский день, было так темно, что ничего не было видно. Тимоха, чтобы ничего не опрокинуть, присел на порог.

— Погодь, милок, сейчас лучину запалю.

Посадский пошарил на шестке печи кусок бересты и сунул ее в тлеющие угли. Береста закрутилась, зашипела и вспыхнула. Мужик поджег сухую щепку в светце, и изба слегка озарилась тусклым светом.

— Тебя как звать-то?

— Тимоха.

— А меня Гришкой… Ловко же ты по хвастуну Годунову вдарил. Теперь надолго запомнит.

— А чего у тебя, Гришка, волоковые оконца соломой забиты… Не зима еще.

— И вовсе не забивал. Это ребятишки озоруют. У нас в Зарядье всякого наглядишься.

Изба, как и у большинства бедняков, топилась по черному. Дым, прокоптив стены, клубами выходил через узкие волоковые оконца. Обычно хозяева мыли стены перед великими праздниками: Рождеством Христовым и Пасхой. Но изба Гришки была настолько закоптелой, сирой, и неприбранной, что Тимоха невольно спросил:

— Жена-то у тебя есть?

— Была да сплыла. Третий год бобылем[1096] живу, Тимоха.

— Худо. По себе знаю. У меня жену и ребятенок моровая язва[1097] унесла, — приврал Бабай. — С тех пор тоже бобыльствую.

— Вона… А чем кормишься?

— Да по-всякому приходится, Гришка. То кузнец какой-нибудь подрядит, дабы молотом постучал, то кожевник — кожи мять. По всякому, — продолжал врать Тимоха.

— То-то тебя силушкой Бог наградил. Семка Годунов, чу, не скоро очухается. Смел ты, Тимоха… Далече живешь?

— Я-то? — Бабай не был готов к ответу. Но надо что-то быстро придумать. — А нигде.

— Как это?

— Когда-то за Скородомом жил, в одном из сел, а когда после моровой язвы жену и детей схоронил, то по кабакам стал ходить и всё промотал. Даже избенку свою пропил. А когда спохватился и пить перестал, было уже поздно. Ныне — меж двор скиталец. Ни кола, ни двора, ни мила живота. Всей одёжи — дырявая шапка да онучи. Вот так-то, Гришка…А ты-то как до такой жизни дошел?

Гришка помолчал, повздыхал, а затем сумрачно поведал:

— Я-то малость получше тебя жил. В мелких приказных людях ходил. Скрипел пером гусиным в государевом Поместном приказе. [1098] Окромя думного дьяка, было у нас еще трое рядовых дьяков, пяток подьячих и десяток писцов. Работы — завались! Приходили в приказ чуть свет и уходили в затемь. Ну да это всё ничего: не голодовали. Но тут беда приключилась. Похвалился я как-то сдуру, что у меня жена красоты невиданной. Дьяк Михайла Битяговский услышал и на ус намотал…

— Кто, кто? — насторожился Тимошка.

— Дьяк Битяговский, сказываю. Аль слышал про такого?

— Да нет, — закашлялся Тимоха. — Знавал одно Битягу, так тот в кожевниках ходил. Продолжай свой сказ, Гришка.

— Сказываю. Не прошло и недели, как Битяговский в гости напросился. Хочу-де поглядеть, как мои писцы поживают. Я тогда-то в Зарядье на улице Великой жил, избу имел добрую. Привел к себе дьяка, а тот как увидел мою супругу, так и сомлел весь. Васёна у меня и впрямь была раскрасавицей. Одно плохо, — вздохнул Гришка. — Чад почему-то не могла мне родить. Битяговский же посидел чуток, а потом приказал:

— Сбегай, Гришка, в кабак на Варварку да принеси скляницу доброй медовухи.

Алтын[1099] сунул. А когда к избе вернулся, то услышал крики Васёны. Влетел стрелой. Гляжу, Битяговский мою жену на лавку повалил, а та вырывается. В ярость вошел и шмякнул дьяка по уху, да так крепко, что у того из уха кровь хлынула. Битяговский закричал и затопал ногами:

— В темницу засажу, пес!

— За какие грехи, Михайла Демидыч? Ты ж мою жену помышлял обесчестить.

— Поклеп! У тебя видоки[1100] есть?

— Жена.

— Не говори чепуху, дурья башка. Ни по «Правде Ярослава», ни по царевым указам баба не может быть видоком.

— И у тебя нет, дьяк.

— Опять дурак набитый. Весь приказ ведает, что я к тебе в гости пошел. Мои видоки доподлинно всё сыщут. Аль сомненье берет?

— Да уж ведаю суды праведные.

— А коль ведаешь, миром поладим. Завтра же бумагу состряпаешь, что уходишь из приказа по своей доброй воле, а избу свою новому писцу отказываешь.

— А мне с женой куда податься?

— Без избы не останешься.

— А коль не захочу тебя слушать, дьяк?

— За избиение государева человека в застенок пойдешь, и сидеть в нем будешь, пока не сдохнешь. Так что выбирай, Гришка.

Вот так я и оказался в этих хоромах. А чего поделаешь? Из суда, что из пруда — сух не выйдешь.

— Это уж точно. Судья в суде, что рыба в пруде. Бесполезно тягаться… А с женой что приключилось?

— И самому невдомек. После испуга, кой она испытала, будто порчу на нее напустили. Никакой хвори, кажись, у неё и не было, но как-то разом увяла, и чахнуть стала. Так и преставилась. Дьяк Битяговскй, чу, с всякими чародеями знался. К царю Ивану Грозному их доставлял. Тот всё помышлял год смерти своей изведать, а колдуны, ведая жуткий нрав государя, правды ему не сказывали. До ста лет-де проживешь, царь-батюшка.

Гришка замолчал, а затем произнес:

— Нельзя тебе, Тимоха, домой возвращаться. Семка Годунов своему дяде Дмитрию поведает. А тот большой человек: Сыскным приказом ведает. Земские ярыжки и стрельцы денно и нощно тебя будут выискивать. Оставайся-ка у меня. Сюда сыскные люди побаиваться заглядывать. Здесь тьма всякого лихого народа, даже самые отпетые тати[1101] скрываются.

— Пожалуй, ты и прав, Гришка. Но не стесню тебя? Все ж чужой человек, а ныне и воровской[1102].

— Да я буду рад радехонек. Бобылем жить — страшная докука. А насчет воровского человека мог и не поминать. Коль на государеву слугу руку поднял — наш человек. По нраву ты мне пришелся, вот и вызволил тебя. Живи у меня, Тимоха, сколь душа пожелает.

Это было в мае 1584 года. А в стылый январь 1585 года Бабай вел по Зарядью своего князя Нагого к избенке Гришки.

— Добро мороз землю сковал, а то бы шли по несусветной грязи, — произнес Тимоха.

— А человек твой надежный? — вдругорядь спросил Михайла Федорович.

— Не проболтается, князь. За Гришку головой ручаюсь.

Из волоковых окон валил косматый черный дым.

— Дома, слава тебе Господи, — перекрестился Тимоха.

Дверь была не закрыта. Войдя в избу, «нищеброды» сняли шапки и осенили себя крестным знамением.

— Принимай, гостей, Гришка.

Гришка стругал длинным острым ножом сухое полено на лучины для светца, и только сейчас услышал голос Тимохи. Выпрямился и обрадованно воскликнул:

— Наконец-то! А я уж не чаял и дождаться.

Крепко обнял Тимоху, а затем повернулся к незнакомцу.

— Как звать прикажешь?

— Михайлой, Гриша.

— То — мой закадычный друг, — добавил Гришка. — Отец у него крепко недужит. Пришел на Москву к святым мощам приложиться. Всего-то недельки на две. Не откажешь?

— Какой разговор? Да хоть на веки вечные. Коль ты, Михайла, Тимохе закадычный друг, то и мне будешь друг. Сейчас щтец похлебаем да по чарочке пропустим. С тоски не пропадем.

В избе, после первых дней жительства Тимохи, многое изменилось. Закоптелые стены и черные половицы пола были до бела вымыты, стол выскоблен и накрыт льняной скатеркой, икона Николая чудотворца сияла медным образом. Появился в прибранной избе и дубовый поставец для чарок, ложек, железной и деревянной посуды.

Изба принарядилась после того, как Тимоха дал хозяину два десятка алтын и молвил:

— Не держи на меня обиды, Гришка, но избу надо привести в порядок. Позови какую-нибудь расторопную бабу, и пусть она твоей избой займется. За десять алтын она к тебе каждую неделю будет приходить, каждое бревнышко языком вылежит.

— Вот те и меж двор скиталец, — поразился Гришка. — Да я за такие деньжищи и сам приберусь. И красной толоки найду, и щелочь изготовлю, и золы пудами на двор выкидываю.

— Вот всё это бабе и приготовь. Сам же за мытье приниматься — ни, ни. Не мужичье это дело с тряпками по полам елозить.

— А по мне — лучше бы пропить, — всё еще упирался Гришка. — Аль чистоту любишь?

— Да пойми же, Гришка! Человек — не скотина. Глянь на себя — на черта похож. У тебя даже умывальника нет. Седни же сходи в лавку. И не хмурь брови. А коль мной недоволен, тотчас от тебя сойду.

— Ладно, будь, по-твоему, — согласился Гришка. — И умывальник, и лохань закуплю, а уж потом бабу пойду искать.

Гришке ужасно не хотелось оставаться одному. Постоялец оказался довольно странным человеком: с такими большими деньгами скитальцев не бывает. И один Бог ведает, откуда он эти деньги раздобыл… И чистоту любит. Ну, никак на нищеброда не похож! Надо бы еще разок потолковать с Тимохой.

Но обстоятельного разговора не получилось. Тимоха твердил своё: меж двор скиталец. А про деньги молвил, что на случайных работах долгие годы копил. Гришка, человек — душа нараспашку — был доверчив. Скопил, так скопил, и Бог с ним.

Михайла Нагой дотошно оглядел хозяина избы. Среднего роста, но телом крепок. Светлорус, курнос, продолговатое лицо в густой русой бороде. Серые глаза спокойные и открытые. Такие глаза свойственны доброму, чистому человеку, и это успокоило князя.

За столом, похлебав щей и выпив по чарочке, Михайла Федорович, глянув на Гришку, спросил:

— Ну, как у вас тут на Москве живется? Как здравствует царь Федор Иванович?

— Царь недужит, Михайла. Чу, другую неделю с постели не встает. Да и какой он царь? Его в народе «иноком» прозвали. До хвори своей он все дни в молитвах проводил да по колокольням лазил.

— По колокольням?

— По колокольням, Михайла. Самое любимое дело — дай в колокол тренькнуть. Не оттащишь! — посмеиваясь, рассказывал Гришка.

— А когда ж царю державой упрявлять?

— Вот и народ о том же. Никогда такого государя Русь не ведала. Напади ливонец или свеец, упаси Господи, — и получим по загривку. Не в отца пошел Федор-то Иваныч. Тот хоть и жесток был, но, зачастую, и в челе войск ходил.

Михайла Федорович слушал и радовался. Не зря мчал на Москву. Царь другую неделю с ложа не встает. Добрая примета. Значит уже косая[1103] у одра стоит. Не прозевать бы!

Еще дорогой на Москву, Тимоха Бабай поведал князю, что Гришка знаком со многими мелкими приказными людьми и может выведать у них ценные сведения. Нынеже он пристроился на Красной площади, и зарабатывает себе на жизнь площадным писарем, строча гусиным пером закладные, порядные и кабальные грамотки. Правда, самозванных писарей гоняли с площади «объезжие люди», но Гришка остался. Сунул немалую мзду объезжему голове, и больше его не трогали.

— А что о боярах слышно? Кто у них в челе ходит?

— Ныне бояр, как блох на паршивой собаке. Житья от них нет. А в коноводах — Борис Годунов, шурин царя Федора. Большой человек. Ныне он всеми делами заправляет. Важный, не подступись. Даже, вместо государя, послов иноземных принимает. Такую власть над боярами заимел, что и не пикнешь. Коль царь помрет, Годунов тотчас себя государем объявит.

Слова Гришки о Борисе Годунове заметно омрачили душу Михайлы Нагого. Конечно, ничего нового писарь не сказал, но любое упоминание о Годунове было для Михайлы поперек горла. Годунов — его главный противник, и надо, пока, он, Михайла находится в Москве, что-то придумать. Среди бояр немало врагов правителя Руси. Вот и надо их использовать.

Нагой ведал, что ревнители дедовской старины не должны встать на сторону Бориса Годунова, если царь уйдет в мир иной. Простолюдин Гришка слишком наивен, говоря о Годунове, как о будущем царе. Бояре стеной встанут у трона, чтобы не допустить к нему властолюбивого Бориса. Вскинутся самые именитые: Шуйские, Мстиславские, Голицыны, Воротынские, Колычевы, Бутурлины, Шереметевы…Никто из них не будет претендовать на трон, пока жив младший сын Ивана Грозного. В этом-то и сила Нагих.

По словам Гришки, государь Федор Иванович тяжко занемог. А если так, то Борис Годунов мечется. Ему нужна не только поддержка митрополита Дионисия, но и содействие бояр. Но едва ли владыка и бояре пойдут навстречу Годунову. Значит, Москва сейчас в напряженном ожидании. Надо встретиться с одним из самых влиятельных людей и рассказать, что царевич Дмитрий жив-здоров и в любой день готов вернуться на Москву… Но с кем? (Эх, сюда бы дядю Афанасия Нагого! Тот наверняка бы подсказал). С Василием Шуйским? Он хоть и недруг Годунова, но человек скользкий и изворотливый, да и нерешителен… С Мстиславским? Этот — степенный и словом тверд. Надо рискнуть.

Глава 14 НОВЫЕ КОЗНИ БОРИСА

Царь вся Руси умирал.

Углицкий двор, Рюриковичи, Гедиминовичи[1104] пришли в движение: царица Ирина бездетна, и, если Федор Преставится, Борису Годунову у трона не удержаться.

Тяжкий недуг государя омрачил и встревожил Годунова. Всё могло рухнуть, власть ускользала из рук.

Борис думал ночи напролет. И надумал-таки!

«Ирина должна остаться на троне. Но для этого ей надобно заново обвенчаться. На престол должен взойти не Рюрикович, не Гидеминович, и не царевич Дмитрий, а немецкий принц. Отправлю тайного посла в Вену. Попрошу брата императора, эрцгерцога Максимилиана, занять трон московский. Тот, сказывают, покладист и мягок. То и добро. Пусть тихо сидит на троне, а править царством буду я».

Борис Федорович направился к начальнику Посольского приказа Андрею Щелкалову. Тот давно был его другом и добрым советчиком. Посольского дьяка называли одним из самых хитрых и мудрых мужей Руси.

Андрей Яковлевич высок ростом, худощав, подвижен, глаза острые, пронырливые; говорит тихо и неторопко, каждое слово, будто безменом взвешивает.

Дьяк — из людей худородных. Дед его промышлял на посаде скотом, был конским барышником. Батюшка же Яков начинал свою службу с попов, а затем выбился в приказные дьяки. И сына к себе определил. Умный, расчетливый, хваткий, во всё вникающий, Андрей быстро пошел в гору. Никто лучше его не знал земских, судебных и посольских дел. Щелкалова заметило боярство, а к концу царствования Ивана Грозного он стал одним из влиятельнейших людей земщины.

Борис Годунов не преминул сблизиться с всесильным дьяком. Тот принял его дружбу и научил «преодолевать благородных». С тех пор многие свои дела Годунов устраивал через Андрея Щелкалова.

И на сей раз посольский дьяк не отказал в помощи Борису.

— Направлю своих людей к австрийскому цесарю, — молвил Щелкалов.

Из Москвы в Австрию поскакали особо доверенные лица. Переговоры с Венским двором велись в строжайшей тайне. Но тайна не сохранилась. Толмач Яков Заборовский поведал о скрытых сношениях Годунова с австрийцами. Польский король Стефан Баторий пришел в ярость: союз Москвы с Веной грозил подорвать и ослабить Речь Посполитую. На Русь спешно помчались королевские послы. Царь же Федор Иванович начал подниматься с постели.

На Москве разразился неслыханный скандал!

Рюриковичи и Гидеминовичи бушевали:

— Кощунство, святотатство! Бориска при живом муже Ирину немцам сватает!

— Срам! Гнать Годуна от царя Федора!

— Гнать из Думы!

Кроткий Федор Иванович и тот осерчал: огрел шурина посохом.

— Прочь с глаз моих!

Годунов оправдывался:

— То дело недругов, государь. Бояре поклеп возвели, дабы поссорить меня с тобой. Не верь наветам!

Но Федор Иванович гнал Годунова прочь.

Для Бориса наступили худые дни. Ожидая беды, он направляет в Англию своего доверенного Джерома Горсея.

— Поведай королеве Елизавете, что я прошу ее милости и покровительства. Дела мои плохи, вот-вот падет на меня царская опала. Пусть королева не откажет в убежище.

Королева была весьма удивлена просьбой царского шурина, но отнеслась к ней благосклонно.

— Я готова принять Годунова в своё подданство, — сказала она Джерому Горсею.

Но и второе сношение Бориса с иноземцами не осталось незамеченным: у царей и королей всюду глаза и уши. Слух о тайных переговорах правителя просочился в Москву.

Повсюду кричали:

— Годунов от православной веры отшатнулся!

— С иноверцами и еретиками снюхивается!

Тяжко Борису! На случай опалы он переводит свою казну в Сергиеву-Троицкую лавру и Соловецкий монастырь.

А беда беду подгоняет. Умирает дядя царя, покровитель и защитник Годунова, Никита Романов-Юрьев.

Шуйские и Мстиславские просят государя удалить Годунова из Боярской думы

Федор колеблется. Царица Ирина защищает брата. Постельничий и глава Сыскного приказа Дмитрий Годунов денно и нощно ублажает Федора, всячески выгораживает племянника и просит для него милости.

Посольский дьяк Андрей Щелкалов внушает царю о «зело великой надобности Бориса Годунова для государства Российского».

И царь уступает.

Борис Федорович остается при дворе.

Великородцы не унимались. Конюший — бельмо на глазу, и, видит Бог, пока «юродивый во Христе» царствует, быть Годунову у трона. Но терпеть Бориса уже невмоготу.

Глава 15 ВСТРЕЧА С МСТИСЛАВСКИМ

Мокринским переулком нищеброды вышли на Москворецкую улицу.

— Экое зловоние здесь, — покачал головой Тимоха.

— Аль еще не привык? — усмехнулся Михайла Федорович. — Тут же Мытный двор.

— Да ведаю, — отмахнулся Тимоха.

На Мытный двор, прежде чем к торгу приступить, сгоняли всю животину и взимали с нее пошлину. И чего здесь только не было! Ржали лошади, мычали коровы и телята, блеяли овцы, хрюкали свиньи, «гакали» гуси, кудахтали куры… Несусветный шум! Каждую животину и животинку пятнали мытной печатью, ибо без сей отметины на торг не допускали. Тут же, как уже говорилось выше, на «животинной площадке» скот и продавался. Кроме того, здесь продавалось также мясо, куры, колеса, сани, зола, лыко и прочее. От помета животных, как на Мытном дворе, так и вокруг него была «великая нечистота», а воздух был заражен смрадом.

Михайла Федорович, не привыкший к такому зловонию, поспешил к Нижним торговым рядам — хлебному, калачному, соляному да селенному. Здесь было довольно многолюдно, но нищеброды нигде не задерживались и, обойдя церковь Николы Мокрого, поднялись к храму Василия Блаженного.

Михайла Федорович (каждый раз увидев этот диковинный собор), снимал шапку и любовался изумительным творением русских умельцев.

— До сих пор не ведаю, кто сей храм возвел, — молвил Тимоха.

— А надо бы ведать, Тимоха, великих мастеров. Звать их Барма да Постник Яковлев. Эти зодчие возвели собор при Иване Грозном. А когда царь Иван Васильевич басурманскую Казань осилил, то повелел старую церковь снести и вместо ее собор Покрова поставить. Святое место. Тут на кладбище прах юродивого Василия Блаженного покоится. Зело почитал его Иван Грозный.

Против Москворецкого моста, возле Лобного места, Михайла Нагой вновь остановился. Внимание его привлекла огромных размеров бронзовая пушка, установленная на деревянном помосте.

— Это что-то на Москве новенькое. Всем пушкам — пушка. Одно дуло, почитай, с полсажени, — с удивлением проговорил Михайла Федорович и прочитал вслух надпись: «Слита бысть сия пушка в преименитом и царствующем Граде Москве, лета 7094[1105]. Делал пушку пушечный литец Андрей Чохов»[1106]

От Фроловских ворот вдруг зычно пронеслось:

— Братцы-ы! На Ивановской Якимку казнят.

Посадские хлынули из торговых рядов к кремлевским воротам. За ними последовали и Михайла Федорович с Тимохой. Деревянным мостом, перекинутым через широкий, на семнадцать сажен ров, подошли к Фроловским воротам, а затем по Спасской улочке, мимо подворий Кириллова и Новодевичьего монастырей, вышли на Ивановскую площадь.

Возле колокольни Ивана Великого, по высокому деревянному помосту, тесно окруженному стрельцами и черным людом, ходил дюжий плечистый палач. Он без шапки, в кумачовой рубахе, рукава засучены выше локтей. Ворот рубахи расстегнут, обнажая короткую загорелую шею. В волосатых руках палача — широкий острый топор. Посреди помоста — черная, забрызганная кровью, дубовая плаха.

Палач, глядя поверх толпы, равнодушно позевывая, бродил по помосту. Гнулись половицы под тяжелым телом. Внизу, в окружении стрельцов, стоял чернобородый преступник в пестрядинной рубахе. Он бос, на сухощавом в кровоподтеках лице горели, словно уголья, дерзкие цыганские глаза.

Постукивая рогатым посохом, на возвышение взобрался приказной дьяк с бумажным столбцом. Расправив узкой щепотью бороду, он развернул грамоту и, растягивая слова, изрек на всю Ивановскую:

«Генваря двадцать первого дня, лета 7093[1107] воровской человек, тяглец черной Никитской слободы Якимка сын Михеев хулил на Москве подле Сретенских ворот конюшего и ближнего государева боярина, наместника царств Казанского и Астраханского, Бориса Федоровича Годунова воровскими словами и подбивал черных людишек на смуту крамольными речами…»

Толпа хмуро слушала приговорный лист, тихо перекидывалась словами:

— За правду Якимку казнят.

— Истинно. Годун помышлял к иноземцам удрать.

— От православной веры хотел отшатнуться. Тьфу!

— Не Якима, а Бориску надо на плаху.

В толпе зашныряли земские ярыжки. Одному из посадских, проронившему бунташные слова, вдели в руки колодку и поволокли в Земский приказ.

Якимке же развязали руки. Один из стрельцов подтолкнул бунташного человека к помосту бердышом в спину.

Якимка повел широким плечом — стрелец отлетел в сторону.

— Не замай, стрельче, сам пойду.

Посадский поднялся на помост. Ветер взлохматил черную, как деготь, бороду, седеющие кудри на всклокоченной бороде.

Палач приосанился, ловко и игриво подбросил и поймал топор в воздухе.

— Клади голову на плаху, Якимка.

Тяглец полыхнул на палача жгучими, желудевыми очами, молча повернулся лицом к колокольне Ивана Великого, истово перекрестился, затем низко поклонился народу на все четыре стороны, воскликнул:

— Прощайте, православные. От боярских неправд гибну, от Бориски злыдня…

К посадскому метнулись стрельцы, поволокли к плахе. Якимка оттолкнул служилых, сам опустился на колени и спокойно, словно на мягкое изголовье, положил голову на плаху.

Палач деловито поплевал на руки и взмахнул топором. Голова посадского глухо стукнулась о помост.

Михайла Федорович сжал кулаки, кровь прилила к обветренному лицу, и на душе всё закипело, готовое выплеснуться в угрюмую толпу. Какая же ты сволочь, Бориска!

— Уж больно ты в лице переменился, калика. Идем, идем отсюда, — поспешил вытащить князя из толпы Тимоха.

— Смутно мне, друже. Впервой вижу, как без вины посадского жизни лишают. Бориска и в самом деле гнусный человек. Где ж, правда?

Тимоха с удивлением посмотрел на князя. Сам-то он сгоряча не единожды дворовых плеточкой потчевал. За провинность конечно. А тут вдруг в ярь вошел. Горяч, Михайла Федоррыч.

— Правда?.. Правда у Бога, а кривда на земле… Да ты близко к сердцу не принимай. Плетью обуха не перешибешь.

А на душе Михайлы продолжало всё кипеть. Он люто ненавидел Бориса Годунова. Это он выдворил всех Нагих из столицы и прислал надсмотрщика Битяговского в Углич. Это он (не царь, а всего лишь некогда худородный дворянин) отправил царевича Дмитрия в опалу. Презренный сластолюбец, готовый предать свое Отечество!

Он, Михайла, приехал ко времени. Чувствуется, что народ недоволен Борисом, вот-вот за топор схватиться. И не только народ. Бояре злы. Но они всё еще сдерживаются и побаиваются выступить в открытую. Вот и надо как-то к Мстиславскому угодить.

Михайле Нагому повезло. Еще заранее он ломал голову, как попасть в Кремль: по приказу правителя Годунова, обеспокоенного ропотом народа, чернь в Кремль не пропускали. Никто не мог пройти даже в приказ с челобитьем. Грубо нарушалась старина. И тогда Борис Федорович пошел к своему дяде Дмитрию Ивановичу, начальнику Сыскного приказа, и молвил:

— Надо бы народишко утихомирить. Изловить одного из крикунов и казнить на Ивановской площади, дабы другим неповадно было обо мне всякие крамольные слова высказывать.

Дмитрий Иванович одобрил предложение племянника.

Глашатаи огласили о предстоящей казни Якимки Федорова по всей по всей Москве.

Так Михайла Федорович и Тимоха Бабай оказались в Кремле. Миновав церковь Воскресения Христа и собор Николы Гостунского, «калики» очутились перед высоким тыном, за коим виднелся двор Ивана Федоровича Мстиславского. И стоял он (превратности судьбы!) на месте бывшего двора опальных братьев великого князя Ивана Третьего, Андрея Большого и Андрея Меньшого.

Лицо Нагого вновь нахмурилось. Вот и здесь не повезло углицким князьям. Затравленный великим князем, Андрей Меньшой умер бездетным кой, в последние дни встал на сторону старшего брата, когда средние подняли мятеж на Ивана Третьего. Задолжав Ивану тридцать тысяч рублей за «ордынские выходы», Меньшой отказал ему весь удел, остальным же двум братьям дал только по селу.

В 1491 году Иван Третий решил оказать помощь хану Менгли-Гирею и приказал выступить с войском Андрею Большому. Но тот отказался пособлять татарам.

Это случилось в мае, а в сентябре Андрей Большой приехал из Углича в Москву и был принят (на его удивление) весьма почетно и ласково старшим братом. На другой день к нему явился посыльный от Ивана Третьего, кой пригласил на обед к великому князю. Андрей Большой немедленно собрался, чтобы ударить челом за оказанную честь.

Иван принял его в комнате, называвшейся западней, посидел с ним, немного поговорил и вышел в другую комнату, повалушу, приказав Андрею подождать, а боярам его идти в столовую гридню. Но как только бояре вошли туда, как сразу же были схвачены и разосланы по темницам.

С первого часа дня до вечерни Андрей Большой сидел во дворце. Потом его отвели на казенный двор и приставили стражу. В то же время Иван Третий послал в Углич своих дружинников, кои схватили Андреевых сыновней, Ивана и Дмитрия, заковали в железа и отвезли в Переяславль.

Летописец отметит, что Дмитрий, забвенный всеми, 49 ужасных лет, от нежной юности до глубокой старости, сидел в темнице, в узах, один с Богом и мирной совестью, не оскорбив никого в жизни, не нарушив никакого устава человеческого, только за вины отца своего, имев несчастье родиться племянником самодержца, коему надлежало истребить в России вредную систему уделов и кой любил единовластие более, нежели братьев единокровных. Правители, желая быть милосердыми, не решились возвратить Дмитрия, как бы из могилы, чуждому для него миру: велели только освободить его от тягости цепей, впустить к нему в темницу более света и воздуха. Ожесточенный бедствием, Дмитрий, может быть, в первый раз смягчился тогда душою и пролил слезы благодарности, уже не гнетомый, не язвимый оковами, видя солнце и дыша свободней. Он содержался в Вологде, там и кончил жизнь свою.

Брат его, князь Иван, умер за несколько лет перед тем в монашестве. Оба лежат вместе в вологодской церкви Спаса на Прилуке.

За Андрея же Углицкого пытался заступиться митрополит, на что Иван Третий ответил:

— Жаль мне брата, и я не хочу погубить его, но освободить Андрея не могу, поелику не раз замышлял он на меня зло, потом каялся, а ныне опять начал зло замышлять и людей моих к себе притягивать. Да это бы еще ничего. Но когда я умру, то он будет искать великого княжения, кое отдано моему внуку. И ежели сам не добудет, то смутит детей моих, и станут они воевать друг с другом, а татары будут Русскую землю губить, жечь и пленить и дань опять наложат, и кровь христианская опять будет литься, как прежде, и все мои труды останутся напрасны, и вы будете рабами татар.

Многие годы своей жизни Андрей Углицкий провел в своем уделе и скончался в конце 1494 года. Он княжил в Угличе целых тридцать лет. При нем велись в городе большие строительные работы не только в самом Угличе, но и в его окрестностях. В кремле был сооружен каменный Спасо-Преображенский монастырь, ряд храмов и княжеский дворец — один из наиболее пышных, богатых и интересных сооружений своего времени…

Подле калитки стояли трое стражников, вооруженные самопалами. Рослые, широкогрудые, суровые, одетые в теплые тегиляи[1108], в коих обычно ходили ратники зимой на войну.

«Пасется, Иван Федорович, — подумалось Михайле Нагому. — Время смятенное, лихое».

Увидев перед собой нищебродов, один из караульных строго произнес:

— Чего притащились, голь перекатная? А ну топай отсель!

— Доложи князю, что слово к нему имеем, — молвил Нагой.

— Чего, чего? — презрительно осклабился караульный. — Нет, ты глянь на них, Фомка. — Голь перекатная хочет самого князя лицезреть.

Караульные рассмеялись, а Михайла Федорович жестко высказал:

— Довольно гоготать! Веское слово имеем к Ивану Федоровичу Мстиславскому. И коль не допустите к нему — будет вам наказание без пощады. Немешкотно пропускайте!

Суровые, повелительные слова подействовали на караульных. Кажись, не простые эти люди в драных одеждах.

— А может, допрешь дворецкого кликнуть, — сказал Фомка.

— Никакого дворецкого! Наше дело неотложное. С глазу на глаз! — всё тем же требовательным голосом произнес Федор Михайлович.

Караульные замешкались. Сколь у ворот не стоят, но такого, чтобы о нищей голи князю докладывать, еще не было. Но уж больно у нищеброда голос властный и начальственный, как будто сам воевода в худую одежку облачился.

— Ступай, Фомка, — наконец проговорил караульный с пегой бородой, кой, вероятно, был за старшего.

— И чтоб князь самолично спустился. Дело, мол, с глазу на глаз, — напутствовал караульного Михайла Федорович.

Прошло несколько минут, и вот с красного крыльца донеслось:

— Кого там Бог принес? Откройте ворота!

Ворота со скрипом распахнулись. Михайла Федорович ступил к крыльцу и, приложив палец к губам, стянул с себя дырявую шапку, надвинутую на самые глаза.

— Здрав будь, Иван Федорович.

Мстиславский, увидев предупредительный знак и, признав князя Нагого, глянул на караульных.

— То — калики перехожие. Когда-то бывали у меня. Пусть проходят. Люблю их байки слушать.

Впустив Михайлу Нагого в свои покои (Тимоха остался в сенях), Иван Мстиславский, тучный, лысоватый человек, с коротко подстриженной чернявой бородкой, настороженно глянул на углицкого князя. Что привело к нему этого опального человека?

Мстиславский давно ведал Михайлу Федоровича. Знал и дядю его, и отца, и всех братьев. Нагие ни чем худым не прославились. Правда, на царских пирах, Михайла был самым горячим и шебутным[1109], но меру знал, в драчки не лез, и на пиру веселей его не было.

Михайла Федорович ведал к кому идти: Мстиславский являлся самым знатным человеком государства Российского. Род его происходил от Гедемина, великого князя Литовского, и вместе с тем от Рюрикова колена, от великих князей Тверских через знаменитого Ольгерда, женатого на дочери тверского князя Александра Михайловича. От соединения великокняжеских колен, Литовского и Русского, произошел князь Федор Михайлович Мстиславский, прозванный так от города Мстиславля, коим владела его мать.

В 1526 году он отъехал из Литвы служить в Москву, где, был принят с почетом, пожалован многими вотчинами и в том числе необходимым жилищем, двором в Кремле, принадлежавшим в прежнее время боярам Плещеевым. Первоначально этот двор находился между хором князя Владимира Андреевича Старицкого и митрополичьим двором, и выходил лицом к Троицкой улице, где неподалеку стояла деревянная церковь Рождества Христова.

Князь Федор Михайлович скончался в 1540 году, оставив наследство и двор сыну Ивану.

Иван Федорович приходился племянником Ивану Грозному, хотя и был несколько старше его по летам. Он был женат на племяннице государя, дочери Казанского царевича Петра, кой, приняв православную веру, был женат на государевой сестре Евдокии. Само собой разумеется, что уже одно родство ставило его в самые близкие отношения к малолетнему государю, а потому он скоро занимает очень важный чин. В 1541 году одиннадцатилетний государь жалует его к себе кравчим, чья обязанность была стоять у государева стола и подавать, отведывая, кушанья и питья, то есть охранять государево здоровье в пище и питье.

На свадьбе государя, когда Грозный женился в 1547 году на Анастасии Романовой, Мстиславский тоже является в числе самых близких людей к царю: он спит у постели новобрачного с Никитой Романовым Юрьевым и находится в спальниках и мовниках в бане у государя с тем же Романовым.

Почти в одно время с царем, и по его назначению, женился и Иван Мстиславский на княжне Ирине Александровне Горбатовой-Суздальской. Свадьбу справлял сам государь на дворцовый счет и пообещал притом, что и впредь будет жаловать своего племянника с его новобрачной и новым родством великим своим жалованьем.


Действительно обещание это было в точности исполнено, и Мстиславский во всё царствование Грозного постоянно был впереди всего боярства не по одной знатности своего рода, но и по особому расположению к нему государя, так часто опалявшегося почти на всех своих приближенных. Конечно, при Грозном мудрено было не попасть в какую-нибудь беду и не поселить в государе какого-либо подозрения к своим действиям. Случалось это и с Мстиславским, но гроза его благополучно обходила стороной.

Следует сказать, что князя спасал его характер, не отличавшийся ни особым честолюбием, ни способностью заводить интриги и крамолы. Князь вовсе не принадлежал к тому разряду приближенных лиц, из коих выработался впоследствии Борис Годунов. Иван Мстиславский был вполне преданным и самым послушным племянником государю и всегда удалялся от всякой борьбы с боярами и от всякого участия в их крамолах.

В 1548 году Мстиславский был пожалован из кравчих в бояре и по знатности рода занял тотчас самое видное место в кругу бояр. Во время знаменитого похода на Казань, в 1552 году, он был первым воеводой в Большом полку (что равнялось званию генерал фельдмаршала). Точно также и во время похода на Ливонию в 1559 году был тоже первым воеводой. И там и здесь он успешно ратоборствовал, хотя и не отличился блистательными подвигами.

В 1565 году, в год учреждения Опричнины, дворы Мстиславского и Старицкого сгорели.

Иван Грозный позволил Владимиру Андреевичу выстроить себе хоромы на старом месте, подле Митрополичьего двора и по стороне Троицкого подворья, отдав ему и место Мстиславского двора. Ивану же Федоровичу было отведено новое место неподалеку от Гостунского собора (именно то место, которым в XVII веке владел уже сын его Федор Иванович, кой был женат на двоюродной сестре вдовой царицы Марии, Марфы Нагой. Вот и в этом вопросе переплелись судьбы князей Мстиславских и Нагих).

После разделения России на Опричнину и Земщину, Иван Грозный поставил во главе последней Мстиславского и Бельского. Но с этой поры, как известно, дела в государстве приняли другой оборот и новые походы и войны оказались весьма неудачными.

Так, в 1571 году, когда шел на Москву крымский хан Девлет-Гирей, московские воеводы, в том числе и Мстиславский, не успели дать отпор хану и пропустили его к самой столице. Вся Москва была сожжена. Посмотрев на небывалый пожар, хан возвратился в степи. Конечно, не один Иван Мстиславский был виноват в этом несчастье. Но Грозный обвинил именно Мстиславского в том, что он с «товарищами боярами изменил, навел на Русскую землю хана, и вдобавок соблазнился в вере, и помышлял отъехать в Литву». Оправдываться было бесполезно, ибо царь обвинял не столько самого Мстиславского, а столько вообще всё боярство, у которого Мстиславский был первым представителем.

По ходатайству митрополита и духовенства, первенствующий боярин был прощен; от него была взята клятвенная запись за поручительством троих бояр, обязавшихся внести царю две тысячи рублей, если князь отъедет. За бояр поручились еще 285 человек, разверставши эту огромную сумму, кто, сколько мог уплатить, так что порука стала самая крепкая.

Грозный, как известно, очень боялся боярской измены и отбирал такие записи по первому сомнительному поводу от каждого знатного боярина. Однако за Мстиславского бояться было нечего: это (повторяем) был человек смирный и неспособный сделать какое-либо решительное дело. Грозный, вероятно, очень хорошо знал это и не лишал князя своего прежнего родственного расположения. В своем духовном завещании 1572 года он оградил племянника и со стороны пожалованных вотчин, завещав сыновьям следующее: «А что отец наш великий князь Василий пожаловал князя Федора Мстиславского и что я придал сыну его князю Ивану, и сын мой в ту у него вотчину и у его детей не вступается; а отъедет куда-нибудь, и та вотчина сыну Ивану».

Однако и после этой милости по каким-то случаям снова восставал гнев царя. В страшные времена беспощадных казней, в 1574 году, царь Иван Васильевич «казнил в Кремле у Пречистой на площади многих бояр, Чудовского архимандрита, протопопа Амоса от Николы Гостунского и многих всяких людей. А головы метали под двор Мстиславского». (Можно заключить, что это происходило на Соборной площади, перед Успенским собором, так как этот собор нередко обозначался и именем Пречистой).

Из выше сказанного видим, что гнев царя на князя Ивана Мстиславского не унимался — головы казненных летели под его двор.

По смерти Грозного князь Иван Федорович остался в боярской Думе первым, а сын его Федор — пятым. Нам известно, что Грозный именно Мстиславского с Никитой Романовым назначил опекунами к сыну, царю Федору. Но вскоре главным опекуном молодого и неспособного царя явился его шурин, Борис Годунов, пролагавший себе путь к престолу. Однако на этом пути стояли два могущественных человека: Никита Романов и Иван Мстиславский. Неизвестно, как было дело, но вскоре Романов, крепкий еще здоровьем, неожиданно занемог и также вскоре скончался. По Москве прошел слух, что Никите Романову «помог умереть» Годунов.

С Мстиславским же Борис решил жить в «великой любви и дружбе; называл его себе отцом, а тот его сыном; заодно радели о государевом деле». Но это продолжалось недолго. Противники Годунова убедили Мстиславского, что он не должен верить в доброе расположение правителя. Наступит время и Борис уберет Ивана Федоровича со своего пути, ибо Мстиславский был первым человеком в Думе, и по старшинству, и по знатности рода, стало быть, будет всегда служить Борису помехой для приобретения царского сана.

И Мстиславский заколебался, заметно охладев к Годунову. Не случайно Михайла Федорович Нагой, выведав, что первый боярин остыл к Борису, направился в его хоромы.

Иван Федорович настороженно поглядывал на углицкого князя и немало удивлялся:

— Да как же ты посмел на Москву явиться, Михайла Федорович?

— Великая нужда привела, князь.

— Но…, какая бы нужда не была, опальным людям вспять дороги нет. А что как царь проведает, аль Борис Годунов, не приведи Господи. Казнить могут.

— Царь, надеюсь, пощадит, он, чу, милостив, а вот Годунов будет рад меня на плаху отправить.

— Рисковый же ты человек, Михайла Федорович. И почему именно ко мне заявился?

Нагой помолчал некоторое время, отставил в сторону серебряный кубок, наполненный мальвазией, а затем пронзительно глянул в глаза Мстиславскому и откровенно высказался:

— А я тебе верю, Иван Федорович. Ты не из тех людей, кой может предать и побежать в Сыскной приказ. В твоем роду, кажись, Иуд не существовало.

— Спасибо на добром слове, Михайла Федорович, но я до сих пор не пойму, с каким делом ты прибыл из Углича.

— Поведаю, князь. Ничего скрывать не буду… Тебе не надо говорить, что Борис Годунов для всего боярства, как бельмо на глазу. Это злодей и хищник, кой идет к трону по трупам. Я хоть и нахожусь пока в Угличе, но о многом ведаю. Мой доверенный человек остался в Москве и общается с приказными людьми, от коих ничего не утаишь. Годунов не только казнил многих, неугодных ему людей, но и, ради корысти своей, помышлял изменить Руси и предать православную веру. Тебе об этом больше меня известно.

— Доподлинно известно, князь. Не богоугодным делом занялся Борис Федорович. То — великий срам!

— Еще, какой срам, князь. Но Годунов, уж поверь моему чутью, никогда не остановится на полпути. Не забыл, Иван Федорович, как Годунов приказал опричнику Воейкову голову главного казначея Петра Головина отрубить? А как он Богдана Бельского, друга своего, в ссылку отправил? А какими путями ушел в мир иной Никита Романов? Слух-то не зря прошел. Годунов убирает всех попечителей царя Федора. Кто ж на очереди?

Мстиславский, побледнев, медленно поднялся из кресла.

— Ты думаешь…

— Наверняка, Иван Федорович. Это и слепому видно. Как ты не затворяйся, как ни окружай себя в поездках холопами, но Годунов найдет самый изощренный способ, дабы убрать последнего попечителя. И в этом у меня нет никакого сомнения.

Иван Федорович повернулся к образу Христа в серебряной ризе и, дрожащей рукой, осенил себя мелким крестом.

— Господи милосердный! А ведь меня Борис своим отцом называл. Ужель он на такое способен? Скажи мне, Господи?!

Скорбный лик Спасителя смотрел на князя, как ему почудилось, горестными глазами.

— Способен, — отрывисто и резко молвил Михайла Федорович. — Хочешь, верь, хочешь, не верь, но дни твои, князь, сочтены.

— Вот и бояре мне о том нашептывают.

Вконец растерянный Мстиславский опустился на лавку, крытую ярким персидским ковром, и весь как-то потускнел, сгорбился, вопрошающе уставившись на Нагого.

— Что же мне делать-то, Михайла Федорович?.. У меня именины через трое дён, а тут такое дело.

— Именины? Как раз кстати… Пригласи Годунова на почестен пир, и пусть твой кравчий ему чарку с зельем поднесет.

— Чур, чур меня! — вновь закрестился князь. — Да тут вся Москва вдогад придет, что я правителя отравил. Я не душегуб, Михайла Федорович.

И бояре, и купцы, и чернь посадская ведали, что князь Иван Федорович Мстиславский чересчур безропотен и кроток, и что он ни в какие крамольные дела не ввяжется.

Нагой подсел к повергнутому в трепет князю и, с твердой уверенностью в голосе, высказал:

— У тебя нет выхода, Иван Федорович. Можно и похитрее дельце обставить.

В голове Нагого созрел уже новый план.

— Убрать надо Годунова без лишних послухов. Государю же молвить: «Борис-де Федорович лишку хватил и полез к сенной девке». Он, как известно, тоже не без греха. Но человек, дозиравший светелку, то увидел и не позволил Борису осрамить девку. Годунов-де озлился и помышлял порешить холопа, но тот, обороняясь, пырнул Годунова в живот. Бояре же тем возмутились и убили холопа. Не хитро ли, Иван Федорович? И Годунова нет и холоп нём. Царь человек наивный, поверит.

— Пожалуй, и поверит, — не совсем уверенно произнес князь.

— Поверит! Коль всё боярство об этом царю скажет. Бояре не подведут. Зело злы на Бориса! Если он сядет на трон, грядет вторая Опричнина. Но нужна ли она боярам?

— Упаси Бог, Михайла Федорович. Сколь именитых родов Иван Грозный смерти предал, прости его душу грешную… А кто ж тогда подле царя ближним боярином станет?

— И спрашивать нечего. Ты, Иван Федорович. Как ты был попечителем царя Федора, так им и останешься. Все бояре будут рады.

— Ох, не знаю, князь, ох, не знаю, — продолжал колебаться Мстиславский. — Страшно мне за сие дело приниматься.

— Страшно будет семье, да и всему боярству, когда твою голову на плахе отрубят. Годун найдет повод. И время это, князь, близко. Надо решаться. Ты же полки на ливонцев и татар водил. Ты же Гедеминович! И не на твоем ли пиру худородного Бориску умненько прикончить? — продолжал настойчиво наседать на кроткого князя Нагой.

Иван Федорович вновь ступил к киоту:

— Прости, раба грешного, Господь всемилостивый. Видно и впрямь надо позвать на пир Годунова. Прости, спаситель, за грех тяжкий…

Мстиславский еще долго стоял у киота, а затем обернулся на Нагого и, протяжно вздохнув, молвил:

— Будь, по-твоему, князь Михайла.

Глава 16 ПРЕМУДРОСТЬ ОДНА, А ХИТРОСТЕЙ МНОГО

Борис Годунов хорошо ведал о недовольстве бояр, и это его по-прежнему беспокоило. Правда, он попытался смягчить ропот знати, выпустив кое-кого из темниц и дальних городков, угодивших в опалу во время Ивана Грозного. Но это были не столь уж и знатные люди, кои не входили в боярскую Думу. От них какой-нибудь опасности ждать не следовало. Опасность исходила от именитых бояр, претендующих на высокие места в Думе и на царский престол. Среди них особенную угрозу представлял самый знатный боярин Руси — Иван Федорович Мстиславский. Лично он человек был послушный и даже робкий, курицы не обидит. Но именно такой человек и нужен был боярству. Окажись он царем или правителем, именитые от радости в пляс пойдут. Такой властитель не только никого не тронет, но даже в мыслях подумать об этом побоится. Не зря бояре за Иваном Мстиславским табуном ходят и к дурным мыслям его подстрекают: «Бориска — злодей, Бориска — иноземцам помышлял душу продать, Бориска — Иуда! Не место худородному Бориске ходить вблизи царя Федора!»

Годунов ведал всё, что о нем говорят, и помогал ему в этом его дядя, Дмитрий Иванович, кой был назначен главой Сыскного приказа. Борис Федорович не жалел казны на своих многочисленных осведомителей. Его люди, купленные за большие деньги, были почти в каждом боярском доме. И он упорно ждал случая, чтобы в какую-нибудь крамолу угодил и Иван Мстиславский. Но старый боярин вел себя по-прежнему тихо и достойно, не поддаваясь на наушничество знати.

Правда, вчера пришел один из осведомителей и доложил, что Мстиславский принял у себя двух калик перехожих. Но это Годунова не насторожило: калик уважали не только в народе, но и даже цари. Вот и у Федора Ивановича их «несть числа». Весь дворец заполонили. И не выгонишь!

— Сии люди Божии странники, — говорит царь. — Их надо с ласкою принимать, слушать их умные сказы и в почете держать.

А на другой день к Годунову явился дворецкий Мстиславского и заявил, что Иван Федорович приглашает конюшего и правителя на свои именины, и что он будет сверх меры рад, если Борис Федорович окажет ему такую честь.

— И для меня немалая честь побывать в палатах самого Мстиславского, — с умилением в голосе, сладкозвучно молвил Борис Федорович.

Давно он не был на боярском пиру: знать прохладно относилась к ближнему боярину и не искала с ним встреч. А тут отменный случай подвернулся: надо использовать пир в свою пользу. Очаровать бояр своими «государственными» речами и привлечь на свою сторону, пообещав им кое-какие новые льготы. То-то поутихнут, то-то перестанут возводить на него всякую хулу.

Но на пир Годунову не пришлось ехать. Утром, едва истопники печи затопили, торопко прибежал новый осведомитель и принес страшную весть. Борис Федорович немешкотно отправился к начальнику Сыскного приказа и удовлетворенно размышлял:

«Наконец-то Мстиславский у меня на крючке. Тихоня, ишь, что надумал! Не зря говорят: в тихом омуте черти водятся».

Дядя и Борис Федорович постарались, чтоб о злом умысле прознала вся Москва. Приверженцы Годуновых, — московские служилые люди и городовые дворяне — разгневанно зашумели. Двор всколыхнулся.

Дмитрий Иванович Годунов и большой думный дьяк Посольского приказа Андрей Яковлевич Щелкалов начали готовить «великий сыск».

Старый князь Иван Мстиславский оробел. А шум на Москве всё ширился, становился всё громозвучнее и неистовей.

Годунов пригласил, повергнутого в ужас, Мстиславского во дворец и сухо молвил:

— Дело твое худо, князь. Коль суд затею, вина твоя сыщется. Наверняка на дыбе[1110] повисишь. Но зла на тебя не держу, не хочу сраму Гедеминовичу. А посему, князь, советую тебе по доброй воле уйти на покой в келью.

И Мстиславский послушался. (Он и словом не обмолвился о «каликах перехожих»). Под именем старца Ионы постригся в Кириллов монастырь.

Михайла Федорович Нагой и Тимоха Бабай, тем временем, отсиживались в избе Гришки. Выходить на улицу было опасно: по всей Москве рыскали государевы стрельцы и земские ярыжки. Борис Годунов, как и прежний грозный царь, «выметал боярскую крамолу».

Но Михайла Федорович оставался в избе площадного писца не из-за опасности: под видом нищего Христа ради, из Москвы можно было легко выбраться. Дело было в другом. Царь Федор Иванович всё еще не поправился, и в церквах каждый день шли заздравные молебны. Надо было во чтобы-то ни стало дождаться какого-то исхода. Он, Нагой, покинет Москву, когда царя оставит недуг, а ежели Федор Иванович скончается, то Михайла открыто пойдет на боярскую Думу и объявит малолетнего царевича Дмитрия наследником престола. Пойдет тотчас, дабы вероломный Борис Годунов не успел перехватить его предприимчивый шаг.


* * *
А Годунов зря времени не терял. Пока царь недужил, и вовсе был неспособен вершить государевы дела, Борис Федорович развернул бурную деятельность. Его не покидали радужные мысли:

Нет Бельского.

Нет Романова.

Нет Мстиславского.

Подле трона остался всего лишь один родовитый из родовитых, знатный воевода и ратоборец — князь и боярин Иван Петрович Шуйский.

Он не простил Годунову чернеческого куколя Мстиславского. Иван Петрович сурово говорил земцам:

— Мы лишились одного из самых высокочтимых бояр. Царь — игрушка в руках худородного Бориса. Ужель и дальше терпеть Годуна?

— Всё зло и беды от него! — стукнул посохом князь Иван Воротынский.

— Мочи нет терпеть Бориску! — затряс сивой бородой боярин Василий Голицын.

— Подмял под себя глупца Федора, Ирод! — вскочил с лавки боярин Иван Шереметев.

Гвалт в хоромах!

— Браню делу не поможешь! — властно остановил расходившихся бояр Иван Шуйский. — Годуна надо рубить под самый корень.

— Норовили, князюшка, но как?

— А вот как, бояре. Бориска силен своей сестрой Ириной. У царицы державный ум, но Ирина бесплодна. Не нужна Руси такая царица. Державе нужен наследник. О том еще Иван Грозный помышлял. А посему — бить челом государю о разводе с царицей. Бить челом всенародно! Пусть Федор Иванович выберет себе новую царицу. Ирину же — в монастырь! А Бориска без Ирины, что телега без колес. Тут ему и конец.

На том и порешили.

К челобитной руку приложили члены Боярской думы, митрополит Дионисий, архиепископ Крутицкий Варлаам, гости[1111] московские, известные торговые люди. Чуть ли не вся Москва печаловалась о бездетном царе Федоре.

Царь же души не чаял в Ирине; она была для него и матерью, и ласковой женой, и доброй нянькой. Привязанность государя к «Аринушке» не ведала границ, он и думать не хотел о разводе.

Еще Иван Грозный пытался разорвать брачный союз, но Федор горько заплакал и хотел на глазах царя удавиться, привязав шелковый кушак к паникадилу. Государь напугался: совсем недавно он смертельно зашиб сына Ивана, и вот теперь Федор в петлю кидается. Отступился, пожалел…

Прослышав о затее бояр и духовных пастырей, Федор Иванович страшно разгневался. Таким его во дворце еще никогда не видели: обычно тихий, набожный царь пришел в буйство.

Годуновы и их доброхоты уговорили царя наказать обидчиков.


— То дело изменное! Ну-ка, на матушку царицу поднялись, — говорили они. — Видит Бог, будет еще у государыни наследник, и не один. Не оставит Господь своей милостью… А всё Дионисий да Шуйские. Князья, чу, с поляками да с Литвой сносятся. Там паны и князья живут вольно, королей не почитают, вот и бояре на то зарятся. Андрей Шуйский на литовский рубеж ездил. Будто-де на охоту, а сам к панам. Иноверцев Шуйские на Русь призывают. Сыскать измену!

Шуйские, почувствовав беду, подняли торговый посад на мятеж, но разгромить двор Бориса Годунова не удалось: правитель собрал внушительные силы стрельцов и пушкарей.

На бояр, князей церкви, московских гостей и торговых людей легла тяжкая «государева» опала.

Митрополит Дионисий лишен архиерейского сана, пострижен в иноки и сослан в Новгородский Хутынский монастырь.

Крутицкий архиепископ Варлаам заточен в Антониев монастырь.

Иван Петрович Шуйский пострижен в Кирилло-Белозерскую обитель и по тайному приказу Годунова задушен. Так закончил свою жизнь виднейший полководец государства Российского.

Андрей Шуйский заточен в Буй-город и убит в застенке.

Василий Шуйский сослан в город Галич.

Изгнаны из Москвы Воротынские, Голицыны, Шереметевы, Колычевы, Бутурлины.

Шестерым гостям московским на Красной площади отрубили головы.

Сотни посадских людей сосланы в Сибирь.

Борис Федорович Годунов — полновластный правитель Русского царства.

Глава 17 ЯМСКАЯ ЧАРКА

Михайла Федорович Нагой и Тимоха Бабай покинулиМоскву, когда царь Федор поправился, а Борис Годунов принялся за казни и опалы.

Лицо Михайлы было мрачным. И царь оклемался, и правитель вошел в еще большую силу. Ныне некому на Москве и голос подать. Изрядно же подмял всех под себя Бориска Годунов. Теперь царь Федор и вовсе игрушка в руках хитроумного властителя. Неужели всему конец?!.. Нет, нет, Михайла. Как там не говори, но государь всё равно здоровьем слаб. Его годы недолгие. И тогда, тогда все вспомнят о царевиче Дмитрии. Будут еще Нагие на коне. И Афанасий Федорович Нагой на Москву из Ярославля вернется и родной брат Петр, заточенный в монастырь, и остальные братья. Бывшую царицу Марию Федоровну с колокольным звоном встретят на Москве. А как же? Жена покойного Ивана Грозного и мать царевича Дмитрия. Не ей ли быть в великом почете!

Но внезапно в голове Михайлы Нагого родилась иная мысль. У Бориса Годунова есть весьма слабое место. Сестра Ирина. Его полная победа исполнится только тогда, когда Ирина принесет хилому мужу наследника. Но, как поговаривают на Москве, Федор никогда не сможет сделать того, дабы жена его зачала от него сына. Тогда за дело возьмется брат. Он, за большие деньги, тайно подберет для Ирины молодого и сильного человека и положит его в постель Ирины. Та возмутится, но у нее не будет другого выхода. Борис непременно уговорит сестру, а отца будущего ребенка Годунов непременно отправит на тот свет. Этот царедворец способен на самые отвратительные поступки.

И от этой мысли на душе Михайлы Федоровича стало еще тяжелее. Он остановил коня и жестоко забормотал:

— Убить, убить этого дьявола… Самому убить, пока не поздно.

— Ты это о чем? — подъехав к князю и увидев его ожесточенное лицо, спросил Тимоха.

Михайла Федорович промолчал. Надо как следует всё обмозговать и лишь потом принимать окончательное решение.

Князь приехал на Москву в лютый сечень[1112], а возвращался в теплый солнечный травень[1113]. И он и Тимоха выезжали из Углича в теплых лисьих шапках и бараньих полушубках, кои оставили вместе с конями в Копытове, у Прошки Катуна. Мужик оказался честным, не обманул. И облаченье сохранил и четырех коней (ехали одвуконь) сберег.

— Спасибо тебе, Прошка. Как и обещал, получай еще награду.

Но мужик, на диво князю, от денег отказался.

— Не ведаю, кто ты, мил человек, но чую — не сквалыга. Мне и прежних твоих денег вдосталь. Не знаю, как с ними и распорядиться. Тиун Василия Шуйского хитрющий, допытываться начнет.

— Так и живешь без коровенки? — удивился Михайла Федорович.

— А куды денешься? Хитрого да лукавого на кривой не объедешь.

— А ты разве не знаешь, Прошка, что Шуйский в опалу угодил?

— Да ну! — ошарашено воскликнул мужик. — Сам Василий Шуйский? Ну и ну!

— И Шуйского и всех тиунов его царь Федор Иванович в Галич сослал, а вотчину его на себя забрал. Так что, пока суть да дело, смело покупай лошадь и коровенку. И на корм денег не жалей.

Прошка повалился князю в ноги:

— Вот спасибо тебе, милостивец. Век за тебя буду молиться. Коли что, завсегда ко мне заезжайте.

— Может и доведется. От судьбы не уйдешь. А коль такой день наступит, сохрани наш бывший обряд.

— Сохраню, милок. Экого богатства у меня самого вдоволь, — сказал Прошка, принимая от гостей драные сермяги, пеньковые лапти с онучами, длинные нищенские сумы с заплатами и вконец изношенные мужицкие войлочные колпаки…

Дерзкая мысль, рожденная в голове Михайлы Федоровича, появилась верст за тридцать от Углича. Князю не терпелось поделиться своей задумкой с Тимохой, но наступали уже сумерки, и впереди замаячила ямская изба, та самая изба, в коей они остановились на ночлег в свою первую ночь.

На сей раз хозяин ямской избы встретил проезжих с радушной улыбкой.

— Заходите, люди добрые, ночуйте с Богом.

— Признал?

— Как не признать? Теперь всегда буду рад принять дорогих гостей.

Хозяин ямской избы был среднего роста, рыжебородый, дымчатые глаза пронырливые, с хитринкой.

— Как величать прикажешь? — приглядываясь к мужику, спросил Тимоха.

— Величают царей, бояр да купцов именитых. Меня ж кличут Юшкой, а по отцу — Юшка Шарап… Ноне вас в своей комнатушке положу. Нечего вам с обозными людишками на полу валяться. Да и тараканов там, как мух нанесло.

— Благодарствуем, Юшка, — молвил Михайла Федорович.

Он, как и Тимоха, был в чистой льняной рубахе (лисьи шапки и бараньи полушубки были положены в конские переметные сумы), опоясанной широким кожаным поясом из мягкой, желтой юфти, за коим торчал пистоль, и к коему была пристегнута сабля в сафьяновых ножнах. Оба рослые, широкогрудые, молодец к молодцу.

«Не зря я их зимой ратниками распознал, — подумал Юшка. — И не простые сии ратники, не из черни. Простолюдины такими деньгами не швыряются».

— Вечерять[1114] будете, люди добрые?

— Непременно, Прошка. С утра не снедали. Все кишки ссохлись. Тащи всё, чем богат. И по чарочке бы не худо.

— Уважу, уважу, добрый человек, — осклабясь, произнес Юшка и рванул за железную скобу дубовую крышку подполья. Вскоре на столе оказались копченые окорока с чесночком, сушеная вобла, белые груздочки, соленые пупырчатые огурцы, яндова хмельного меда, темная пузатая бутыль с наливкой и краюха пшеничного хлеба.

— Добрый стол собрал, Юшка. Не обижу.

Михайла Федорович отрезал кусочек окорока, попробовал на вкус, похвалил:

— Вкусно, Юшка. Будто вчера коптил.

Юшка Шарап еще шире осклабился:

— На Рождество Христово! Ямку поглубже да в ледок. Хоть царю на стол. И солонина отменная. Я дорогих гостей худыми яствами и питьями не потчую. Угощайтесь, люди добрые.

И Михайла Федорович и Тимоха Бабай ели и пили с превеликим удовольствием. «Накушались» до отвала.

Михайла Федорович вытянул из летних, бархатных штанов тугой кожаный мешочек с серебряными монетами и щедро рассчитался с хозяином.

Юшка земно поклонился, а затем молвил:

— Не желаете ли во двор перед ночлегом?

— Надо бы, — кивнул князь.

Вернувшись в комнату ямщика, Михайлу Федоровича и Тимоху потянуло в сон. Оба хотели уже растянуться на спальных лавках, но Юшка показал на дверной железный засов.

— Надо бы закрыться, люди добрые.

— А, — равнодушно отмахнулся князь. — Не среди ордынцев ночуем.

Но Юшка равнодушные слова князя не принял.

— Ордынцы не ордынцы, а лихих людей ноне хватает. Я пойду на полатях подремлю, а вы все же закройтесь. Ночуйте с Богом.

Тимоха поднялся с лавки и, сонно хлопая глазами, задвинул засов. Через минуту путники провалились в мертвецкий сон. А примерно через час, крышка подполья приподнялась и в комнате, освещенной сальной свечей, показалась лохматая голова Шарапа.

«Богатырски храпят… Пушкой не разбудишь. Вот и ладненько. Помоги, Господи».

Ужом выполз из подполья и тихонько ступил к спальной лавке князя. В руке Юшки Шарапа был длинный засапожный нож…

Глава 18 АНДРЕЙКА ШАРАПОВ

Не знала, не ведала Полинка, что на нее давно заглядывается русоголовый, синеглазый парень из Гончарной слободы. Уж так хотелось Андрейке с ней свидеться! Но Полинка без отца и матери на улицу не выходила, следуя старозаветному обычаю. (Увидеть свободно рсхаживающуюся по городу девушку — диво дивное! Даже будь она из семьи ремесленника). И у колодца ее не встретишь, ибо в Угличе, как и в других городах, каждый из посадских людей обносил свою усадьбу высокой деревянной изгородью, в коей имел не только свою избу, но и двор для скота, огород для лука, чеснока, репы, гороха, свеклы и капусты, небольшой сад, баню, погреб и колодец.

В лавку, за продуктами, или за каким-нибудь издельем, девушек тоже не выпускали. Ходил сам хозяин или, в редком случае, его супруга.

Трудно было Андрейке, сыну Шарапа, углядеть Полинку, дочь Вешняка. И всё же посмотреть на девушку ему удавалось. В десять часов утра по пятницам, субботам и праздничным дням угличане ходили в церковь к обедне[1115]. Полинка всегда шла в сопровождении отца и матери.

Всю службу, не забывая креститься и отбивать поклоны, Андрейка, стоя на своей мужской половине, косил взглядом на девушку и счастливо думал:

«Какая же она пригожая. Загляденье! На нее все слободские парни глаза пялят. А Полинка ничего не замечает… А, может, стать с ней рядом и коснуться ее руки? Весь Углич просмеет. Мужчина встал на женскую половину! Срам-то какой. Что он — ума рехнулся! Но как же с Полинкой заговорить? Как высказать, что у него на душе?»

Как-то заикнулся о девушке отцу, но Шарап в ответ лишь рассмеялся.

— Эко жеребца приспичило. Ты что, женишок, порядка не ведаешь? У меня еще большак в холостяках ходит. Знай свой черед.

Большаком был старший брат Юшка.

— Да он и не думает жениться. Как подался в ямщики, так и про девок забыл.

— Не забыл! — строго прикрикнул отец. — Надумал Юшка отделиться, а для этого большие деньги нужны. Одна изба чего стоит. Обожди годика три.

— Пока я жду, Полинку сосватают. Другой же мне никого не надо.

— Ты это с кем надумал спорить? Аль я уж тебе не отец, не хозяин в доме?

Отец был суров, поперек слова не скажешь. Он, первый гончарный мастер в Угличе, считал себя человеком зажиточным, его изделия брали нарасхват. Пришлось Шарапу взять двух подмастерьев, дела и вовсе пошли в гору. И чем больше отец преуспевал, тем всё строже был в семейной жизни. Своему старшему сыну он давно бы дал денег на новую избу и приусадебное обустройство, но и полушкой не поделился, хотя и не был скупердяем.

Молвил:

— Коль ты, Юшка, отделиться задумал, сам добывай деньги. Вот и узнаешь, как дается копеечка. Трудовая денежка всегда крепка. А с мошной — и дурак хоромы построит.

Суров, суров был отец. А вот в матери своей Андрейка души не чаял. Ласковая, покладистая, заботливая. Одно худо: отца пуще огня боится, в любом деле ему потакает. Да так уж заведено на Руси: добрая и покорливая жена — венец мужу своему.

Для исторического кругозора читателей необходимо прямо и откровенно сказать, что в семейных отношениях русичей господствовал деспотизм главы семьи. Под влиянием византийских церковных воззрений женщина считалась существом, стоящим ниже мужчины. Проявить открыто явное уважение к женщине или даже вступить с ней в длительную беседу считалось для мужчины предосудительным (!).

Подобное отношение к женщине находилось в полном соответствии с теми духовными поучениями, в коих внушалось, что женщина — это есть, созданная для прельщения мужчин белизной лица, очами, женской красотою. Церковные книжники и попы на своих проповедях настойчиво поучали:

— Не помысли о красоте женской и не возводи на нее очей своих, да не погибнешь от нее. Беги от красоты женской невозвратно, яко Ной от потопа… Не гляди на жену многохотну и на девицу красноличную; отврати лицо свое от жены чужой прекрасной…

В семьях зажиточных и знатных людей замужние женщины и, в особенности, девушки вели строго затворнический образ жизни и с разрешения главы семьи могли выезжать из дома только в церковь или к самым близким родным. Если богатой женщине случалось в торжественный праздник отправиться в церковь, то в зимнее время она выезжала в крытых санях, а летом — в колымаге, закрытой со всех сторон, кроме боковых дверок со слюдяными окнами, задернутыми занавесками, из-за которых можно было видеть каждого на улице, оставаясь незамеченной.

Андрейка не раз видел, как вдовая царица Мария или ее боярыни выезжали из углицкого дворца всегда цугом на двух лошадях, обычно белой масти. Каждую лошадь вел за поводья конюх; на хомуте лошади, идущей в оглоблях, в виде украшения висело несколько соболей. Цуговая лошадь имела нарядную сбрую — красную, бархатную или ременную.

Сидя в повозке, госпожа пользовалась иногда одной из холопок в качестве скамейки для своих ног. При выезде женщины из дома за поведением ее следили десятки пар глаз всяких прислужниц, сопровождавших госпожу и готовых обо всем передать мужу.

Для женских покоев отводилась задняя часть дома, куда имелся вход со двора по лестнице, но ключ от этого входа находился в руках хозяина. Другой ход вел через помещение, занимаемое главой семьи, кой один имел доступ на женскую половину. Примыкающий к женским покоям двор огораживался высоким тыном, где женщины и девушки могли прогуливаться, оставаясь укрытыми от посторонних глаз.

Всем строем домашней жизни, в соответствии с церковными назиданиями, жене внушалась полная покорность мужу. Той же цели служили и советы, который давал «Домострой»[1116]; если муж видит, что у жены «непорядливо» и она не слушает и не делает того, чему муж учит ее, то следует непослушную жену «вежливенько плетью постегать», но «наедине» — так, «чтобы люди того не ведали и не слыхали».

То же происходило и в царских семьях. Повенчав царя с молодой женой, владыка тут же в церкви, обращаясь с поучением к супружеской чете, назидательно внушал «жене у мужа быти в послушестве, а ради некия ее вины, мужу поучити ее слегка жезлом, поелику муж жене яко глава».

Однако, советы «Домостроя» мужьям были более гуманны, чем те грубые нравы, кои наблюдались на Руси в действительности. Часто случалось, что муж за ничтожную вину таскал несчастную жену за волосы или, связав ее веревками, сек плетью или розгами до крови; бывало и так, что некоторые мужья хватались за палку.

Широко распространенные русские пословицы, как, например, «Не верь коню в поле, а жене на воле», «Кого люблю, того и бью» и другие, указывают на подневольную зависимость жены от мужа в условиях старинного быта. Муж имел полную возможность довести побоями нелюбимую жену до того, что у нее единственным средством спасения оставался уход в монастырь, после чего муж имел право на заключение нового брака.


Родители, отдавая свою дочь в замужество, иногда брали от зятя письменное обязательство не бить своей жены, но это средство не всегда достигало цели. Случалось, что некоторые женщины, не находя нигде защиты от жестокости мужа, в отчаянии решались на крайнюю меру — отравляли мужа, не останавливаясь перед тем, что за такое преступление жен закапывали живыми в землю по горло и в таком виде, лишив их пищи и питья, оставляли умирать мучительной смертью. Несколько стражей, стоявших около приговоренной, никому не разрешали дать ей что-нибудь из еды или питья; позволялось только кидать около нее в яму деньги на покупку гроба и свечей, кои зажигали перед иконами в храме за упокой души.

По словам одного иноземца, он был очевидцем того, как на закопанную в землю подобную преступницу набросились голодные бродячие собаки и начали ее терзать, к ужасу присутствовавших, не смевших ее защитить. Несчастная женщина с воплями отбивалась от собак зубами, как могла, но, наконец, потеряла силы и через некоторое время умерла.

В редких случаях такая казнь заменялась вечным заточением или разрешением вступить в монастырь под особо строгий надзор.

Впрочем, жены чаще отплачивали мужьям за свои обиды тайной изменой, которая, несмотря на строгий, ревнивый надзор мужа, все-таки иногда случалась. Даже к женам, ведущий затворнический образ жизни, ухитрялись проникать под видом богомолок или гадалок «потворённые» бабы, кои вносили искушение и соблазн в семью.

В лучшем положении оказывалась женщина, когда она оставалась вдовой, полной госпожой в доме, во главе своей семьи. Вдовы пользовались уважением, и оскорбить ее, по церковным воззрениям, считалось великим грехом.

Строго требуя от жен соблюдения супружеской верности, мужья нарушали ее довольно часто и смотрели на это снисходительно. Бояре нередко, кроме законной жены, имели несколько наложниц, а некоторые заводили целый гарем.

Что касается воспитания детей, то в зажиточных семьях оно возлагалось на кормилиц, нянек и дядек. Сами матери не всегда даже имели возможность оказать какое-либо влияние на детей — всё зависело от отца. В «Домострое» представлялись весьма суровые меры воспитания: не давай воли сыну с юности его; «если жезлом бьешь его, то не умрет, но здоровее будет, любя же сына своего учащай ему раны» и тогда впоследствии порадуешься на него, и он будет покоить старость твою.

Когда рождалась в семье дочь, то принято было каждый год откладывать в особый сундучок полотно, материю, сукна, одежду, украшения и предметы домашнего обихода, накапливая, таким образом, будущее приданое. Суровый метод обращения не смягчался и по отношению к дочерям, и родители придерживались правила, что необходимо наказывать девиц чаще, чтобы они не утратили своего девства, и помнить народную пословицу: «Девица в терему, что запретный плод в раю»…

Так и не довелось Андрейке встретиться с Полинкой. А тут и вовсе парень пригорюнился: девушку забрал к себе в дом городовой приказчик Русин Раков. Опередил-таки, приказный крючок! А всё — из-за отца.

Андрейка, изведав, что девушка осталась круглой сиротой, надумал навестить ее и обо всем ей рассказать. Но тут поступил приказ от отца:

— Бери, Андрюха, подмастерьев и отправляйся в Старое городище[1117]. Глянь на глину, что у Грехова ручья. Когда-то бывал там глина. Поезжай на телеге, с корытами и бадьями.

До Грехова ручья семь верст. Глина и впрямь оказалась для лепки превосходная. Возили ее в темный сарай четыре дня. А когда Андрейка явился к избе Полинки, то на крыльце его встретила древняя старуха и, шамкая беззубым ртом, молвила:

— Полинку приказчик Раков к себе забрал.

Андрюшка совсем сник. Теперь девушку и вовсе не достать. Городовой приказчик строг, слуг своих в крепкой узде держит, особенно Полинку. Пуще глаз своих златошвейку бережет. Знать, доход от нее получает немалый, коль дворец ее изделья нарасхват забирает.

Слух прошел, что Полинку надумала переменить к себе сама царица Мария (в Угличе, несмотря на то, что Нагая находилась в опале и была лишена всякой государственной власти, звали жену покойного государя Грозного не иначе, как «царица-матушка»), но златошвейка каким-то чудом осталась в светлицу приказчика.

Народ дивился: какой-то приказчик не захотел уступить самой матушке царице! Да стоит ей своим сафьяновым башмачком топнуть — и Полинка в ее дворце.

Дивился и Андрейка Шарапов: ведь царица — мать наследника государева трона, царевича Дмитрия. В Угличе всяк ведает: нынешний царь не только скудоумен, но и хил здоровьем, чу, еле ноги волочет, в любой час недуг его может свалить. Вот тогда-то и помчат спешные гонцы в Углич! Царевича Дмитрия — на трон! Ох, как возгордиться Углич! И только ли один удел Нагих? Вся Русь возрадуется. Народ невзлюбил Бориса Годунова. Худой он боярин, коль лучших людей государства погубил. Всем людом был почитаем Никита Романов Захарьев-Юрьев, дядя первой и всеми любимой царицы Анастасии, попечитель Федора. И что в итоге? Отравил Годунов уважаемого боярина. А что он сделал со знаменитым полководцем Иваном Петровичем Шуйским? Приказал своим подручным удавить славного воеводу. Та же участь постигла и третьего попечителя Федора, тихого и набожного Ивана Федоровича Мстиславского.

Углич хоть и далече от Москвы, но вести стрелой летят. Москвитяне зело возмутились Годуновым, великий мятеж против Бориса подняли, но Годунов улестил, чу, стрельцов и многих посадских людей казнил на Пожаре[1118], а главного зачинщика купца Федора Нагая, кой весь посад на мятеж поднял, даже приказал четвертовать.

Ненавистен народу боярин!

«Ну, погоди, — размышлял Андрейка, — сядет Дмитрий на царство и прикажет ответить Борису за все злодеяния».

А затем мысли его вновь перекинулись на хоромы Русина Ракова. Как же быть-то теперь?.. Может, сотворить из глины чудесное изделие, расписать его диковинными узорами и преподнести Русину Егорычу? А что? Городской приказчик большой любитель всяких причудливых изделий и истинных мастеров он ценит. Взять, и изготовить ему яндову, да такую, чтоб глаза у него загорелись. И тогда он непременно еще что-нибудь закажет. Для светлицы!.. Нет, туда яндовы не нужны. Для светлицы всего скорее какой-нибудь изысканный шандан потребуется. Но подсвечник готовится из бронзы и меди. Андрейка же — гончар, да и то не мастер, а подмастерье. Отец нет-нет, да и молвит, придирчиво разглядывая работу сына:

— Не худо, не худо, Андрюха, но до настоящего мастера тебе еще попотеть надо.

Отец говорил, а глаза его довольно поблескивали, и Андрейка понимал, что его изделие по душе отцу, иначе бы он ни в жизнь не сказал «не худо». Андрейка, как и Полинка, засел за изделие чуть ли не с семи лет, и, казалось ни на минуту не отходил от отца, дотошно присматриваясь к его работе. А вот брат Юшка от работы всячески отлынивал. Отец, случалось, по его спине и плеточкой прохаживался, и посохом поколачивал, но сына так и не привадил к гончарному делу.

Юшка, когда чуть подрос, сказал напрямик:

— Не любо мне, батя, в грязи ковыряться. Я бы лучше по торговой части пошел.

У Шарапа от гнева аж веко задергалось. Широкая грудь его высоко вздымалась, глаза сурово сверкали. Он глянул на плеть, висевшую на стене, но грузная рука застыла в воздухе: плеть сыну не поможет, коль у него душа к делу не лежит. Остывая, долго молчал, и, наконец, вымолвил:

— Выходит, мы с Андрюхой из грязи не вылезаем. Спасибо, сынок, порадовал отца. А мы-то, мекали, добрым делом занимаемся, в немалой чести у горожан ходим. И не токмо! Изделия наши на торгах, почитай, по всей Руси расходятся. Купцы нарасхват берут. А по юшкиным речам мы грязной работой пробавляемся. Спасибо, сынок… В купцы снарядился. Давай! Ты у нас парень ловкий. Шилом горох хлебаешь, да и то отряхиваешь.

Шестнадцатилетний Юшка (тогда он был на семь лет старше Андрейки) молча выслушивал укорливую речь отца, косил глазами на дверь, и всем своим видом показывал, что его вовсе не трогают слова родителя. И это больше всего задело Шарапа:

— Ну, вот что, Юшка. С тобой толковать — решетом воду мерять. Еще пять лет будешь глину месить, из коей мы печи ставим, а потом два года будешь свиней пасти на слободском выгоне! Вот тебе такая отцовская заповедь.

Глаза Юшка стали злющими-презлющими. Он даже зубами заскрипел. Но отцу перечить — в стену горох лепить. Родительское слово свято.

— Не по нраву? А ты как кумекал дурьей башкой? В торговые люди, вишь ли. Ты — тяглый посадский человек, и записан на него слободским старостой, как и отец твой в гончарные людишки.

— А коль я за купца заложусь? — буркнул Юшка.

— И вновь полный дурак. Да кто тебе без согласия родителя порядную грамоту составит, какой писец? А слободской староста как на это посмотрит? Заруби себе на носу, Юшка, — пока заповедные лета не отработаешь, разговора больше не затевай. А там, коль жив буду, ступай хоть к царице во дворец. Но допрежь от тягла избавься. Дело это ох как непростое… А теперь залезай в топтушку[1119] и меси глину.

Чем больше подрастал Андрейка и приноравливался к отцовской работе, тем всё больше таяли заповедные годы Юшки. И вот его час наступил.

Всё, батя! Седни стукнуло семь лет, как ты мне урочные лета[1120] установил. Дашь согласие на порядную запись?

— Аль не передумал?

— Не передумал, батя. Мне уже на третий десяток завернуло, а я всё в свинопасах бегаю. Девки смеются.

— То не девки, коль по улицам шастают. У доброй девицы — ни ушей, ни глаз. Аль хомут на себя одеть вздумал?

— Вздумаю, когда с деньгой буду, да когда ты сватов запустишь. А покуда на порядную благослови.

— Я своё слово сдержу, Юшка, но вновь скажу: выйти из тягла дело тяжкое. Но тебе, лодырю, кажись, повезло. На торговой площади бирючи[1121] кричали, что царю понадобились охочие люди в ямские избы.

— В ямскую избу — с превеликой радостью, батя, — оживился Юшка.

Так Юшка Шарапов оказался в ямской избе…

Спокойный, добродушный Андрейка (весь в мать) пожалел брата. Хоть особой привязанности между ними не было, но всё же большак, старший брат, родная кровь. Жить бы одной семьей, а его куда-то на чужбину потянуло. Сошлет его царь под далекие Холмогоры, и вовсе Юшка родную сторонушку забудет. Ямская служба, чу, на долгие годы. Ну, да Бог ему судья.

Андрейка же никогда не покинет отчего дома. Он не мыслит себе жизни без отца и матери, родной избы, в коей появился на свет божий и вырос под матицу, и в коей наловчился гончарному делу. Доброму, нужному делу. В Угличе немало мастеров — целая слобода, — но с некоторых пор ставить русскую «битую» печь[1122] стали приглашать в другие слободы именно его, Андрейку, и он, дабы сраму в Угличе не заиметь, с превеликой любовью лепил печи. А то дело не простое, как кажется на первый взгляд. Работа тонкая, сноровки требует. В русской печи всё должно быть основательно: и опечье, выполненное иногда в деревянном срубе, и запечье (простор между печью и стеной), и припечек (завалинка либо голбец), и под (подошва внутри печи), и свод над подом; впереди его очаг или шесток с загнеткой (бабурка, зольник), отделанный очелком или задорожинкой от пода; в задорожке — чело, устье, а над шестком кожух и труба, коль печь топилась не по черному…

Нет, русская печь хитроумная штуковина. А сколько о ней народ пословиц сложил! «Печь нам — мать родная». «Сижу у печи, да слушаю людские речи». «Хлебом не корми, только с печи не гони». «До тридцати лет греет жена, после тридцати — чарка вина, а после и печь не греет»…

Заказчик довольно крякал в бороду:

— Не зря в народе толкуют, что руки у тебя ловкие. Отцовская закваска. Ладную печь поставить — не лошаденку вожжей хлестнуть.

Андрейка смущенно молчал, упругие щеки (когда его хвалили) всегда розовели. Деньги, до единой полушки, он всегда приносил отцу, чем старый Шарап немало гордился. Молодец, сынок! Другие-то умельцы — чуть деньга к рукам прилипла — в кабак бегут. Дружков соберут — и давай медовуху да брагу распивать. Почитай, весь заработок просадят, да еще похваляются: самому старосте печь изладил, не мне ль ныне пображничтать? Андрюха не таков, отроду за чарку не брался.

— А мне хмельное в горло не лезет, батя. Даже меду не хочу.

Ишь ты. Медок он лишь без хмеля почитает, кой бортники[1123] в лесах добывают. И на деньгу сын не жаден, скопидомства в его душе никогда не было. Когда в церковь идет, всегда скажет:

— Батя, не забудь нищих и калик деньгами оделить. Жалко мне убогих.

— На всех не наберешься, Андрюха. А что как сами без полушки останемся?

— Шутишь, батя. Это такой-то мастер? А по мне я бы и за так изделья делал. Радость не в деньгах, а в самой работе.

— Чудной ты у меня, сын. Вот появится семья, другую песню запоешь.

— Не знаю, батя.

А у самого на языке слово вертится. Сказать или не сказать? Раньше отец всё сваливал на Юшку. Допрежь должен завести семью большак: уж таков стародавний обычай. Но ныне Юшка подался на ямщичью службу по цареву указу на долгие годы. А ямщики в своих станах будто монахи: живут без жен.

И Андрейка решился:

— А впрочем, батя, я бы хоть седни заимел семью.

— Да ну?! — удивился отец. — Может, и девку приглядел?

Андрейка опустил голову, лицо его стало пунцовым.

— Приглядел, однако. И на какую же красну девицу твои очи пали?

— На Полинку, батя, — подняв голову, выдохнул Андрейка.

— Это на какую Полинку? — насторожился Шарап.

— Златошвейку, что у Каменного ручья жила, а затем ее к себе приказчик Раков забрал.

— Губа не дура. Видел как-то ее в церкви. Этой девке цены нет, — молвил отец, но в его голосе никакой радости не было, напротив, загорелое, кованое лицо его стало озабоченно-насупленным.

Андрейка, заведомо зная, что нельзя расспрашивать отца о будущей невесте, все-таки не удержался и спросил:

— Вижу, не по душе тебе, отец, Полинка.

— Был бы счастлив видеть сию девку твоей женой. Одно худо — не по себе, сынок, сук рубишь. Раков — человек ухватливый. Он, чу, Полинку даже царице не отдал. Это одно.

Отец помолчал, а затем хмуро добавил:

— Недобрый слушок по Угличу прокатился. Но то еще бабка надвое сказала. Скажут с ноготок, а перескажут с локоток. Не всякой сплетне верить надо.

— Это ты о чем, батя? — забеспокоился Андрейка.

— Да пока ни о чем, сынок. Увериться надо.

Но работа у Андрейки после отцовских слов на ум не шла. Что за недобрый слушок, и что означают недосказанные слова отца, раздумывал Андрейка. То, что городовой приказчик переманил к себе сироту — златошвейку, ничего худого нет. Русин Егорыч, как человек оборотистый и предприимчивый, захотел руками Полинки преумножить свою мошну. Но сенных девушек, по людским разговорам, он ни чем не обижает. Хоть и скуповат, но кормит их вволю и новыми сарафанами по праздникам одаривает. И не прелюбодей: с женой живет в добром согласии… Тогда, что за слушок по Угличу прокатился? Может, его дружок Богдашка Неведров, медник и шандальный мастер, что-нибудь поведает.

Углич на всю Русь прославился своими настольными и настенными подсвечниками-шандалами, кои охотно разбирались купцами и развозились не только по русским городам, но и в заморские страны. Шандальные умельцы, дабы не потерять свою славу, искусно выделывали каждый подсвечник.

Богдашка Неведров жил в Кузнечной слободе, и по праву назывался кузнецом, ибо название «кузнец» было в описываемые времена обобщающим. Кузнецами называли вообще ремесленников, занимавшихся обработкой металла, и часто мастеров, изготовлявших весьма сложные и тонкие изделия.

На долю кузнецов выпадало немало мытарств. Большой заботой в Угличе (как и в других городах) было «бережение от огня». Имелась в виду противопожарная охрана города, что было очень важно для Углича, много раз страдавшего от пожаров.

«Бережением от огня» занималась Объезжая изба. В ее обязанности входило, прежде всего, осуществление «огневого дозора».

Особенно заботились о предохранительных мерах против пожаров в летнее время. Когда топили поварни и мыльни, всегда ставили кого-нибудь для «бережения».

На многих церковных колокольнях дежурили сторожа. Заметив где-либо признак пожара, сторож немешкотно поднимал тревогу; звонил в колокол особым звоном — «набатным всполохом».

Сторож ставился, как гласил наказ, также для того, «чтобы глядел во все стороны, где дым объявится и, приходя бы на Съезжий двор, сказывал», то есть осведомлял о каждой замеченной топке печи, о каждом разведении огня. Это требование касалось лета.

В помощь сторожам и дозорщикам Съезжей избы привлекались караульщики из населения. Неся дежурство по охране улиц, площадей, торговых рядов, они с наступлением темноты до утра стояли на крышах домов, непрестанно обозревая отведенные им участки. На караульщиков возлагалась также обязанность с особым интересом изобличать «зажигальщиков» — жителей, нарушавших запрет на разжигание огня.

«Бережение от огня» лежало тяжелым бременем на угличанах. Страх перед огнем отразился на самом облике Углича, определил порядок его застройки, внешний вид улиц.

Власти требовали, чтобы между строениями сохранялись по возможности большие промежутки. В городе деревянные постройки перемежались с огородами, реже садами, а чаще тянулись пустыри, заросшие крапивой и чертополохом.

С той же целью «бережения от огня» власти всячески боролись с захламленностью дворов.

Среди материалов объезжих изб сохранилось описание двора зажиточного человека, Никодима Сычева. Двор был завален дровами, лежащими «до верху палатных окон». Во дворе две избы и мыльня, на крышах их навален луб. Сычев поплатился за это. Как-то в мае у него затопили мыльню. Предусмотрительно приставили «малого» для бережения от огня, кой глядел, глядел, да и уснул. Между тем, от искры загорелся луб на крыше мыльни, откуда искры попали на луб избы. Огонь перекинулся также на дрова, и скоро вся усадьба Сычева была охвачена пламенем. Сгорела и вся улица.

Тогда углицкий князь отдал распоряжение, «чтоб отнюдь летом огня не было в домах». В господских хоромах, с их просторными дворами и всякими службами, такое правило соблюдать было сравнительно не трудно, а на каменные строения это распоряжение вообще не распространялось. В богатых домах лучиной не пользовались. Жгли свечи, употреблялось масло. В господских хоромах вместо простых фонарей пользовались прикрытыми дорогими изящными светильниками. А пищи в самом господском доме вообще не готовили, избегая угара и кухонной суеты. Для этого существовали выстроенные во дворах поварни, в ряде случаев каменные, дабы огонь не угрожал господскому дому.

Для трудового же люда «огневые» правила создавали немалые затруднения, вызывали ропот.

— Как же быть-то без огня? Хотя бы похлебку сварить надо, — сокрушался мастеровой.

— Поделай очаги во дворе, — отвечали начальные люди. — В огороде, на полых местах печи ставь.

— Легко сказать, на полых местах! Весь дворишко с гулькин нос. А огородишка не имеем, — убеждал мастеровой.

Начальные люди оставались глухи к этому ропоту, а того, кто не соблюдал правила, наказывали. Объезжий голова со своими подьячими, дозорщиками, караульщиками объезжал и обходил участок, заглядывал во все дворы и дома и, обнаружив нарушение правила пользования огнем, подвергал виновных взысканиям, применяя даже такую меру, как опечатывание части жилья, где стояли печи.

Люди жаловались:

— В холодный подклет из собственной горницы выгнали.

Жалобы, однако, не помогали. На положенный срок горницы оставались закрытыми. Чаще всего опечатывали бани во дворах, что для русского человека было большим лишением.

Ограничения в пользовании домашними банями вызывали строительство так называемых торговых бань. Известны, впрочем, случаи, когда опечатывались и общественные бани, а также мастерские, нарушавшие правила топки, хотя некоторые мастера никак не могли обойтись без огня, например кузнецы, гончары, хлебопеки. Выносить же всю работу во двор было делом весьма нелегким. Поэтому ремесленники осаждали объезжие избы жалобами:

— Не токмо с холоду, но и с голоду помрем. Вечерами без огня промыслу быть не мочно.

Произвол объезжих властей превращался порой в настоящий погром в избах черни. В материалах одного дела описывается изба пекаря после набега дозорников Съезжего двора: «Двери из сеней выбиты, из крюков вон вышиблены. Запорка переломлена. В подклети окошко выбито. У печи устье выломано…»

На посадских людей возлагались различные обязанности по пожарной охране. Сначала они должны выделять караульщиков, дежуривших на улицах и в торговых рядах. А потом последовал приказ, чтобы караульщики являлись на свой пост, имея при себе ведро с веревкой и прочие «к пожарному времени припасы».

Нелегко было выполнять все эти требования! Торговцы невзлюбили кадки с водой, поставленные в торговых рядах. Эти кадки нередко мешали проходу, портили «фасад» их лавок и ларьков. Их надо было наполнять водой, мыть. Нередко вода застаивалась и издавала зловоние. Между тем Съезжий двор призывал к чистоте, порядку, свободным проходам.

В тушении пожаров участвовали главным образом стрельцы, но привлекалось и население. На пожар обязаны были являться уличные караульщики — тяглые люди, коим назначены были дежурства в эти сутки. Они должны были доставить на пожар, совместно со служилыми людьми Съезжего двора и стрельцами, все противопожарные средства своего участка и выполнять всё, что им будет приказано объезжим головой — «радеть всяким не оплошно, дабы огонь утишить».

Так как на пожар обычно сбегались любопытные и праздно стояли в стороне, предписывалось всех зевак, кои «пожар учнут смотреть», заставлять тушить его, а лишних отсылать прочь.

Во время тушения пожара главная задача состояла в том, чтобы не допустить распространения огня. С этой целью ломали окружающие дома, лавки, сараи и таким образом изолировали загоревшееся строение. При очень слабых средствах тушения, занявшиеся деревянные постройки были, конечно, обречены.

Приходилось принимать меры против воровства на пожарах. Ворам полагалось более строгое, против обычного, наказание — вплоть до ссылки «на вечное житье».

Повинным в возникновении пожара угрожали суровые наказания, в особых случаях конфискация всего нажитого и даже смертная казнь.

В Кузнечной слободе, как ведает Андрейка, постоянно имели дело с огнем. Гремели молоты, грохотало железо, с наковален во все стороны разлетались искры, столь опасные для деревянного Углича. Поэтому за кузнецами особо наблюдали всякого рода дозорные Съезжей избы.

Андрейка сам слышал, как горячо спорили его друг Богдаша и объезжий человек:

— Ты почто, Богдашка, Углич зажечь задумал? Чего искры огневые по ветру пускаешь?

— Как же мне без искры работать? — недоумевал Богдашка, стирая фартуком со лба струящийся пот и в сердцах швырял в дальний угол многопудовую полосу железа.

Для кузниц и других мастерских по металлу, оружейных, бронных, медеплавильных, существовали свои правила противопожарной охраны. Но нелегко было соблюдать их мастеровым людям, а более всего в кузницах с примитивным оборудованием. Поэтому часто можно было слышать перебранку какого-нибудь представителя властей с кузнецами, коих бранили за то, что они и с огнем небрежны и улицу загромождают своим железным хламом. Подле них без конца останавливаются подводы, чтобы подковать лошадей, и мешают проезду. От их железного лязгания и звона «житья нет» поселившемуся поблизости начальному человеку. Но все эти перебранки только добавляли шуму на Кузнечной улице…

Богдашка Неведров был всего на два года старше Андрейки, но покойный отец оставил после себя опытного мастера, чьи шандалы и паникадила появились не только в княжеском дворце Нагих, но и в хоромах и каменных палатах московских бояр.

Богдашка, в отличие от Андрейки, был женат. За полгода до смерти отец сосватал ему посадскую дочку Настену, чья многодетная семья промышляла всё тем же шандальным делом. Было между дружками и другое отличие. Богдашка — весельчак и говорун, каких белый свет не видывал. Вертит языком, что корова хвостом. Чтобы умелец не делал, рот его не закрывался: всё с шуточкой да прибауточкой.

— Ну и брехать же ты, — как-то сказал ему Андрейка.

— А чего? Брехать — не цепом махать: спина не болит.

— Да ну тебя, — рассмеялся Андрейка.

Вот к этому-то балагуру и явился печной умелец. Тот в это время постукивал небольшим ручником по какой-то медной заготовке и выговаривал подручному:

— Эк, размечтался, Парамошка. Плюнь! В одну руку всего не загребешь, и сам себя подмышку не подхватишь… Будь здоров, Андрюха. Не чаял тебя седни видеть, а ты, чу, на рысях прикатил. Свои ножки, что дорожки, встал да поехал. Рад тебе, друже!

Богдашка любил гончара: за его честность и открытость, за спокойный уравновешенный нрав и золотые руки.

— Какая нужда привела, друже? Айда в избу. У меня Настена ныне пирогов с маком напекла.

— Спасибо, Богдаша, но хочу потолковать с глазу на глаз.

— Как прикажешь. Осторожного коня и зверь не берет. Пойдем-ка в садок под яблоньку.

В Угличе у каждого ремесленного человека был не только огородец, но и небольшой в нем сад из яблоней, вишен, смородины, малины и крыжовника. Сад обычно разводился вокруг изгороди, чтобы побольше оставить места под лук, чеснок, свеклу, морковь и репу.

— Чего-то глаза у тебя невеселые, друже. Кручина не только иссушит в лучину, но и сердце гложет.

— Гложет, — признался Андрейка и, слегка помолчав, перешел к делу:

— Уж очень понравилась мне златошвейка Полинка. И впрямь сохну.

— Эта, кою приказчик к себе прибрал?

Углич — не Москва и не Господин Великий Новгород. Здесь едва ли не каждого человека в лицо знают, а любая новость распространяется в тот же день.

— Ту самую.

— И о чем речь? Пусть отец засылает сватов — и дело с концом. Она златошвейка из простолюдинок, а ты хоть тоже из черни, но ныне сын известного на весь Углич гончара. Да, почитай, и сам добрый мастер. Чем не пара?

— Но Полинку приказчик даже царице Марии не отдал. Куда уж мне.

— И ты нос повесил? Мария хоть и царица, но баба в золотой клетке. Всеми делами заправляет князь Михайла Нагой. Ударь ему челом. Князь, чу, справедлив, народом не гнушается. Мыслю, дело твое выгорит.

Лицо Андрейки заметно оживилось.

— Непременно поговорю с батей. Жаль, Нагой куда-то запропастился.

— А чего ему во дворце сидеть? Докука! Он — князь непоседливый. То с ловчими по полям за зайцами гоняется, то медведей в берлогах травит, то соколиной потехой тешится. Неугомонный! Но ты жди, друже. Как мужики за соху возьмутся, Михайла во дворец вернется. Не зевай.

— Не прозеваю, Богдаша… Но тут, видишь ли, дело какое… Батя сказывал, что по Угличу недобрый слушок о Полинке идет. Но какой? Ничего толком не сказывал.

— Чепуха сей слушок. Князя Нагого у Русина Ракова минувшей зимой видели. Эка невидаль. У князя и приказчика дел по городу невпроворот. А у людишек язык без костей, вот и мелют всякий вздор. Выше голову, друже!

— А мне Полинку увидеть не терпится, — вновь, покраснев как рак, произнес Андрейка. — Хоть бы одним глазком глянуть. Ране-то зрел ее в храме, а ныне она в церковь не ходит.

— И на то есть причина. В хоромах приказчика крестовая комната имеется. Вот и молится в ней твоя Полинка. Русин Егорыч человек усторожливый. Боится, как бы златошвейку дворцовые люди не выкрали.

— А что, если в светелку дивный шандал изготовить? Вместе бы и вручили.

— Да ты голова, друже! — загорелся Богдашка. — Скоро пресвятая Троица, а у меня новый шандал, почитай, готов. Еще денька четыре повожусь, и будет дивным. Приказчик на подарки солощь. Авось нам и повезет. Самой-де златошвейке надумали вручить. Как от мастеров — мастерице. Впустит!

— Дай Бог.

Андрейка ушел от медника умиротворенным. Скорее бы Богдаша свой шандал доделал.

Глава 19 ПОДАРОК

И вот наступила Пятидесятница — День Святой Троицы. В великий праздник, как и в другие праздники, в Угличе никто не работал. Упаси Бог взяться за какое-нибудь дело!

Как-то князь Михайла Нагой проезжал в Светлое Воскресение по Спасской улице, что раскинулась неподалеку от Успенской площади, и вдруг увидел с коня, что за тыном боярина Ивана Борисовича Тучкова четверо дворовых колют топорами березовые плахи. Нагой осерчал и крикнул через тын,дабы к нему позвали боярина.

— Ты что это, Ивашка, издревле заведенные порядки рушишь?

— Холопей своих наказываю, князь Михайла Федорович. Провинились изрядно.

— Тэ-эк, — еще больше огневался Нагой и, спрыгнув с коня, повелел:

— А ну пошли к дворовым!

Холопы при виде князя побросали топоры, скинули шапки и низехонько поклонились.

— Почему не празднуете?

— Дык, — промямлил один из холопов, растерянно глянув на боярина.

— Боярин на изделье поставил?

Дворовые понурили кудлатые бороды.

— Понятно.

Михайла Федорович вытянул из-за малинового кушака плеть и трижды с силой стеганул Тучкова по дюжей, жирной спине.

Боярин взвыл, заохал, из напуганных глаз его потекли слезы.

— Это тебе, Ивашка, за нарушение порядка. Холопей своих накорми вволю и отпусти в храм. А когда из храма вернутся, по ковшу меду поднеси, и пусть празднуют. А коль проведаю, что ты оным дворовым мстить будешь, прикажу кинуть тебя в поруб.

— Это боярина-то? Я ж не из подлых, князь.

— Можешь царю донос настрочить. Он тебе еще добавит за нарушение старины. Уразумел?

— Уразумел, князь, — буркнул Тучков.

Этот случай в Угличе надолго запомнился…

День на святую Троицу выдался красный. Мужчины и женщины шли в храмы, украшенные свеже-сорванными ветвями березы. Зеленые веточки были и в руках женщин. Аромат молодых березовых листьев непривычно смешивался с запахом ладана.

После богослужения березовые ветви бережно несли домой и ставили на видное место.

Девушки шли в лес, срубали березку, нарядно украшали ее цветами и лентами. Всё это сопровождалось пением обрядных песен.

Радуйтесь, березы,
Радуйтесь, зеленые!
К вам девушки идут,
К вам пироги несут…
Затем украшенную березку уносили в свою улицу или слободу, и вокруг нее водили хороводы. Под березкой угощались пирогами, яйцами, калачами, пряниками… Девушки тоже украшали себя цветами и веточками.

В селах с разукрашенной березкой ходили по полям. Затем втыкали ее в землю и устраивали пиршество среди цветущих или уже колосящихся хлебов. Остатки еды разбрасывали по полю, чтобы они обеспечили богатый урожай. Пресвятая Троица считалась покровительницей урожая…

Андрейка и Богдашка, побывав в слободской церкви, обусловились встретиться после обедни, когда Русин Егорыч вернется домой из соборного храма. В это время сенные девушки его закончат молиться в крестовой.

У ворот тына, на верху коих стояла икона Спасителя, караульных не оказалось: в праздничные дни они освобождались до вечера от дозора. Правда, ворота были замкнуты на железные засовы, но у калитки осмотрительный приказчик оставил сторожа. В нее-то и постучал Богдашка обычаем:

— Господи, Исусе[1124] Христе, сыне Божий, помилуй нас!

— Аминь, — послышалось в ответ, и оконце калитки открылось, в коем показалось рябое лицо в торчкастой, огненно-рыжей бороде.

— Кого Бог несет?

— К Русину Егорычу с подарком.

Сторож окинул пытливым взглядом парней. В чистых белых рубахах, опоясанных кушаками, в цветных портках и в добрых сапогах из мягкой выделанной кожи. Оба парня показались сторожу знакомыми.

— Кажись, Богдашка Неведров да Андрюшка Шарапов.

— Угадал, Рыжан.

Рыжан получил кличку за свою редкостную бороду.

— А что за подарок, милочки?

Богдаша вытянул из небольшого полотняного мешка свое изделие и сторож даже зубами зацокал.

— Чудеса! Видел светильники, но чтоб такой затейливый… Русин Егорыч будет рад, проходите, милочки.

Приказчик и в самом деле остался доволен шандалом. Необычный, легкий, с маленькими фигурками лесных зверей, расписанный цветами и травами.

— Доброе изделье, — крякнул Русин Егорыч, но глаза его оставались недоуменными. Ему и во сне не могло погрезиться, чтобы люди из мастеровой черни принесли ему богатый подарок. Тут что-то не так.

Русин Раков был не только строг, но зачастую и суров с ремесленным людом. Самолично проверял пошлины, подати и различные повинности с каждой слободы. Спуску не давал. За малейшие недоимки наказывал десятских, сотских и старост, злейших же недоимщиков приказывал ставить на правеж[1125]. Чернь, случалось, поднимала ропот, но приказчик умело и своевременно утихомиривал недовольных. И вдруг щедрый подарок… А, может, это подношение для того и сотворено, чтобы он, приказчик, поменьше вникал в дела кузнецов и медников, а то и всего ремесленного люда, коль вкупе с Богдашкой явился и сын гончара Шарапа. Но тогда почему не сам известный гончар?

Русин Раков ломал голову до тех пор, пока не молвил Богдашка:

— Ты уж прости нас, Русин Егорыч, но сей дар мы надумали преподнести твой златошвейке Полинке.

— Полинке? — пожал плечами приказчик. — Но в честь чего?

— Слава о ней далеко за Углич прокатилась. Вот и надумали мы ее малость порадовать. Как от мастеров искусной мастерице. Пусть думает, глядя на сей шандал в светлице, что Углич всегда помнит о ее прекрасной работе.

— А не лукавишь? Честны ли речи твои, Богдашка?

— Вот те крест, Русин Егорыч! Честные глаза вбок не глядят.

— Ну, ну. Передам Полинке.

— Хоть это и не дозволено, но хотелось бы в самые руки. Ты уж допусти, Русин Егорыч. Мы — от чистого сердца.

Приказчик замешкал с ответом. В кои-то веки было, чтобы чужие люди в девичью светелку вламывались. Но и отказать, кажись, негоже. Не сватать же девку пришли. Один женой недавно обзавелся, другой — сын Шарапа, кой строго блюдет дедовские обычаи. Пожалуй, можно и пропустить, не съедят Полинку. Да и подарок хорош!

— Ну, коль от чистого сердца, поднимемся.

Умельцы поклонились в пояс.

— Вот спасибо тебе, благодетель.

Впереди, сопя шишкастым носом, поднимался по лесенке Русин Егорыч, за ним — Богдашка, сзади же — Андрейка. Сердце его бешено застучало. Наконец-то он увидит полюбившуюся девушку.

Перед самой светелкой Богдашка резво обернулся и протянул шандал в руки друга: сам-де передашь. Андрейка кивнул. Господи, через какую-то минуту он протянет ладушке шандал. Он весь был переполнен счастьем.

Глава 20 ЧУДЕСА В ЯМЩИЧЬЕЙ ИЗБЕ

Князь Михайла был из той породы людей, кои могли богатырски уснуть в любом, казалось, самом неподходящем месте. Его послужильцы поражались, когда Михайла Федорович в зимнем лесу мог накидать на сугроб несколько еловых лап, рухнуть на них и тотчас провалиться в чугунный сон. И ни шалаша тебе, ни княжеского шатра.

Будил его всегда Тимоха Бабай, и князь, как мгновенно засыпал, также в мгновение ока просыпался, едва его касалась рука послужильца.

— Пора, княже.

Но на сей раз, и князь и его послужилец, проснулись лишь к обеду. Сальная свеча давно догорела, но через зарешеченное оконце пробивался луч солнечного света.

— Кажись, лишку не перебрали, но голова, как со страшного похмелья — потягиваясь и позевывая, проговорил Михайла Федорович.

— Да и у меня башка трещит, — сказал Бабай, глядя на стол с остатками яств и питий, но вина в зеленой склянице оставалось всего с чарку.

— Клич хозяина. Пусть свежей снеди добавит, — приказал Нагой.

Тимоха скинул с петли тяжелый железный крюк, распахнул дверь и окликнул хозяина ямской избы:

— Юшка! Неси водки и снеди!

Юшка Шарапов, как будто и других дел у него не было, тотчас появился перед Нагим, еще с вечера поняв, что этот дюжий мужик в нагольном полушубке является старшим среди заночевавших в его горенке путников.

— Мигом, люди добрые!

— Накормлены и напоены ли кони? — строго спросил Михайла Федорович.

— Обижаешь, добрый человек. Всем четверым и овса задал, и доброго сенца в стойла вволю кинул и напоил теплой водой, дабы не застудить. А сейчас — в погребок за водочкой, рыжиками и груздочками.

— Заботлив же ты, радетель наш, — хмыкнул Михайла Федорович. Пожалуй, еще тебе выдам гривну[1126] за хлопоты.

Князь потянулся в калиту, но карман оказался пуст. Тогда Михайла Федорович, на всякий случай, сунул руку в левый карман, но…

— Что за чудеса Тимоха? Калита исчезла.

— Да быть того не может! — поразился Бабай. — Вечор своими глазами видел, как ты, одарив хозяина, сунул калиту в карман. Может, под лавку выпала?

Но и под лавкой ничего не оказалось.

— Чудеса, — вступил в разговор Юшка. — Спали взаперти, а денежки будто нечистая сила унесла.

Михайла Федорович не на шутку обеспокоился: пропали огромные деньги, в калите оставалось не менее 500 серебряных рублей. (Плотники брали подряд — срубить избу на высоком подклете с повалушей за три рубля, что составляло годовое жалование государева стремянного стрельца).

Без всякой надежды путники осмотрели, облазили всю горенку, но тщетно.

— Ты, мил человек, вечор на двор выходил. Уж не в нужник ли калита выпала? — предположил Юшка.

Князь отмахнулся, но Тимоха все же сходил на двор. Вернулся с тем же озабоченным лицом.

— В его нужнике человек утонет. Глыбкий, сажени на две.

Михайла федорович задумчиво постоял столбом, а затем резко повернулся к хозяину ямской избы.

— Не нравятся мне твои глаза, Юшка. Уж не ты ли мои деньги заграбастал?

Юшка ошарашенно плюхнулся на лавку.

— Да ты что, мил человек. Уж не умом ли тронулся? Как же я мог твою калиту заграбастать, когда вы на крюк закрылись?

— Ночью! Когда мы спали.

У Юшки еще больше глаза забегали.

— Совсем не понимаю, милок. В нужнике утопил, а спрос с меня.

— С тебя, сучий сын! — закипел князь. Под нами подполье, в кое ты вечор лазил, а ночью к нам выбрался.

Юшка, продолжая выказывать чрезмерное удивление, всё показывал на крючок.

— И впрямь спятил, милок.

— Я тебе не милок! — загромыхал Михайла Федорович. — И перестань показывать на дверь! Ты попал в подполье через свой лаз и сонного ограбил меня. Убью, собака!

«Догадался!» — ахнул про себя Юшка, и губы его затряслись от страха.

Но князя урезонил Тимоха.

— Надо допрежь подполье проверить.

Нагой с силой оттолкнул от себя ямщика, да так, что тот отлетел к стене. (Добро еще зашибся спиной, а не головой, а то мог бы и окочуриться).

— Проверь, Тимоха.

Тимоха, запалив подсвечник от негасимой лампадки, спустился в подполье, тщательно обшарил все стены, а затем поднялся в горенку.

Юшка, пока Бабай находился внизу, сидел на лавке поближе к двери. Чуть что — он ринется на двор и схватится за вилы. Рубаха его прилипла к телу, а глаза цепко впились в Тимоху.

— Нет лаза. Одни кадушки с солониной, да бочонок с вином.

Юшка поуспокоился. Поднялся с лавки и посетовал, глядя на Нагого:

— Зря ты меня о стену ударил. Ну, да я зла не держу.

Михайла Федорович мрачно отмолчался, а Юшка, как ни в чем не бывало, спросил:

— Снедь доставать?

— А пошел ты к черту! Выводи коней.

— Как прикажешь, мил человек.

Через несколько минут князь и Тимоха, вместо того, чтобы возвращаться в Москву, мчали к Угличу: без денег в стольном граде и шагу не шагнешь. Тимоха скакал и все время думал:

«Где-то я видел этого Юшку, сына Шарапа. Но где?»

Он вспомнил перед самым Угличем:

«Господи, как же я мог забыть?! Шарап — гончарный умелец, а Юшка его сын».

Глава 21 ЮШКИНЫ ГРЕЗЫ

А ямщик довольно потирал руки. В кой уже раз ему сопутствует удача. Он грабит уже седьмого ночлежника, но последний оказался особенно богат. Теперь у него, Юшки, скопились громадные деньги, с коими можно не только сладко есть и пить, но и открыть любой промысел… Но из ямской службы так просто не уйдешь. Он позван на нее по цареву набору, и должен отслужить все урочные годы. Много отслужить — целых пятнадцать лет. Надо крепко покумекать, как следует изловчиться и вырваться из ямской избы. Не сидеть же ему в этом клоповнике с такими деньжищами… Погодь, погодь Юшка. Дьяк Ямского приказа, как некоторые соловьи[1127] толкуют, с превеликой охотой берет мзду. Прикинуться недужным, неспособным дальше нести ямскую службу и сунуть Потапу Якимычу десять рублев. Не устоит, непременно отпустит. Денежки не говорят, но любые двери открывают. И вновь Юшка на воле. Прикатит Юшка на тройке в Углич, срубит хоромы не хуже боярских, выберет красивую девку в жены, обвенчается в храме, поваляется на пуховиках недельку, любовью натешиться, а там и за прибыльное дело примется. Только не за гончарное. Надо утереть отцу нос. Пусть позавидует и задохнется от злости, увидев, как его сын, бывший свинопас, откроет самую большую в городе кожевню, в коей одних работников будет человек сорок. У всех в Угличе малые кожевенки, а у Юшки — огромная! То-то у бати лицо перекосится. Он-то мекал, что «лодырь» Юшка всю жизнь будет колотиться, как козел об ясли. Ан нет, батя. С умной-то головой Юшка в гору пойдет. Он давно мечтал разбогатеть и добился-таки своего. Дело было опасное, но зело выгодное. Дураков на Руси, слава Богу, хватает, вот и последний ночлежник попался на его «золотой крючок». В нужник уплыли денежки, хе-хе…

Подлив в вино сонного зелья, Юшка, после того, как ночлежники улеглись почивать, пришел во двор, стена коего примыкала к избе, сдвинул в угол из свободного переднего стойла охапку сена, вытянул широкую половицу и спустился в лаз, кой тянулся до подполья около двух сажен. Выходом служила пустая объемная кадь, покрытая сверху тяжелой крышкой. А затем Юшка ступал на лесенку и поднимал крышку подполья. Изъять же калиту у мертвецки спящего человека — дело и вовсе не хитрое. Но на всякий случай Юшка держал при себе острый нож…

Грех, конечно, разбойником быть. Великий грех! Но Юшка придерживался правила: не грешит, кто в земле лежит. Один Бог без греха. А грех и замолить можно. Отвалить в Алексеевский монастырь, что стоит на Огневой горе у Каменного ручья, солидный вклад — и пусть игумен со своей братией его, Юшкины грехи отмаливают. Глядишь, как помрешь, и в рай угодишь. Так что жить тебе, Юшка, да богатеть, да спереди горбатеть.

В радушных мыслях пребывал ямщик целый день, а ночью они вдруг оборвались. Углич-то его колокольным звоном не встретит. Уходил Юшка бедняком: и всех денег — вошь на аркане да блоха на цепи, — а вернулся сказочным богачом. Хоромы, пышная свадьба, кожевня… Весь Углич диву дивится. А князь Нагой да городовой приказчик полюбопытствуют: откуда? Да тут еще пробежит весть, что у купцов и богатых людей в ямской избе деньги пропадают. Вот тут-то и призадумаешься, что ответить. Всякому ведомо: на ямской службе не разбогатеешь. Нагой может спрос учинить, да с пристрастием[1128].

Юшка в глаза не видел ни одного Нагого: до ссылки в Углич они жили в Москве, а когда появились в городе, сын Шарапа давно уже был на ямской службе.

Нет, нельзя пока Юшке возвращаться в Углич. Обождать надо, и непременно что-то придумать.

Как-то один из купцов помер от грудной жабы[1129] в его избе. Жаль, сын оказался рядом… А, может, еще какой-нибудь знатный купец в ямской избе занедужит? Такому можно и «помочь». В Угличе же молвить:

— Купец перед кончиной калиту отдал и велел усердно молиться за упокой его души.

Поверят, не поверят ли, но, поди, докажи. Мертвые не говорят, а видоков не было.

Мудреная мысль Юшка!

Часть вторая

Глава 1 КРЕСТОВАЯ

Чудеса из чудес! Шли месяцы, годы, но угличане (да и только ли они?!) по-прежнему считали Марию Федоровну Нагую русской царицей. Ирину же Годунову истинной государыней не принимали. Она-то и царицей стала воровски. Бориска (в народе так и называли «Бориска») Годунов привел к слабоумному Федору свою сестру и сказал:

— Лучшей жены тебе не сыскать, великий государь.

Федор глянул на Ирину и с блаженной улыбкой молвил:

— Лепая.

Годунов же, явно спеша и страшась боярского недовольства, убедил царя совершить брак домашним порядком, без «официальных свадебных разрядов и торжеств, как бы утайкой, чтобы не помешала боярская среда».

Но «утайка» разнеслась по всей Руси. А через год и о другом заговорили:

— Сестра Бориски не чадородна.

— Подсунул же Годун невесту!

— Не видать Федору наследника, как собственных ушей.

— Род Рюриковичей исчезает!..

Мария Федоровна Нагая хорошо ведала о чем говорит народ, но ее больше всего радовали другие речи:

— Не исчезнут Рюриковичи. Законный наследник живет в Угличе.

— Царь Федор немощен, он долго не протянет.

— Быть новым государем всея Руси царевичу Дмитрию!..

Мария Федоровна напряженно ждала возвращения брата Михайлы. С чем-то он приедет из Москвы? Она, конечно же, ведала, что царь Федор избавился от смертельного недуга, но ей хотелось знать о расстановке тех или иных сил на Москве, от коих будет зависеть будущее ее сына. Она же всей душой любила Дмитрия и готова была за него жизнь положить. Только и заботы о нем. И всё молилась, молилась, а полгода назад надумала внести вклад в Кирилло-Белозерский монастырь, и не деньгами.

Мария, в отличие от других жен Ивана Грозного, еще в Москве прослыла искусной мастерицей лицевого шитья, и вот теперь она шила покров с изображением Кирилла Белозерского, как вклад царевича Дмитрия за «здоровье его отца и матери». (Но поступил покров в Кирилловский монастырь уже после смерти Дмитрия, как вклад матери «по убиенному царевичу»).

Пока же Мария Федоровна шила покров и не ведала о дальнейшей судьбе сына.

После обедни к ней пришли крестовые дьяки Авдей Васильев и Кирилл Григорьев.

— С челобитной к тебе, царица-матушка.

Каждый день, неизменно, у Марии Федоровны совершалось «домовное правило», молитвы и поклоны, чтение и пение у крестов в моленной (крестовой) комнате, куда в свое время приходили для службы читать, конархать и петь крестовый священник и крестовые дьяки, четыре или пять человек. Царица слушала правило обыкновенно в особо устроенном месте, сокрытая тафтяным или камчатым запоном, или завесом, кой протягивался вдоль или поперек комнаты и отделял крестовый притч от ее помещения.

Крестовая молитва или келейное правило заключалось в чтении и пении псалмов, канонов, с определенным же числом поклонов при каждом молении. Каждый день, таким образом, утром и вечером, совершалось чтение и пение часослова и псалтыря с присовокуплением определенных или особо назначенных канонов и акафистов особых молитв.

А в посты и кануны праздников читались и жития святых, в честь коих проводились праздники.

Совершив богомольное утреннее правило у «крестов» в своей комнате, царица выходила к обедне в одну из домовых «верховых», «сенных» церквей.


Мария Федоровна принимала дьяков на своем троне, — высоких креслах из чистого серебра с позолотой, под балдахином, кой украшал двуглавый орел с распущенными крыльями, вылитый из чистого золота. Под орлом, внутри, находилось Распятие, также золотое, с большим восточным топазом. Над креслами была икона Богоматери, осыпанная драгоценными каменьями. К трону вели три ступеньки.

Сей трон дорого дался Марии Федоровне. После смерти Ивана Грозного, бояре никак не хотели отдавать «царицино место» овдовевшей государыне, высылаемой в Углич, но Мария Федоровна стояла на своем:

— Сии кресла в день свадьбы преподнес мне великий государь Иван Васильевич. И я никуда без них не поеду!

Дело с высылкой вдовы затягивалось, и тогда вмешался Борис Годунов. Ему как можно скорее хотелось удалить из Москвы опасного царевича Дмитрия с его матерью. «Именем» нового государя, он сказал боярам:

— Пусть Мария уезжает со своим креслом.

Бояре повозмущались, но затем махнули рукой. Всё равно когда-то «царицино место» вернется в государеву казну.

Бояре не ошиблись. В 1591 году оно было вновь перевезено в Москву.

Мария Федоровна передала челобитную своему «думному» дьяку. (Царица придерживалась своих прежних московских порядков).

— Чти, Алексей Дементьевич.

«Государыне царице и великой княгине Марии Федоровне вся Руси бьют челом холопи твои, крестовые дьяки Авдюшка Васильев и Кириллко Григорьев. Дано, государыня, твое государево жалование крестовым священникам Афанасию да Ивану, кои с нами поют у тебя в хоромах, переменяючись по недельно, по камке. А в прошлом, государыня, году дано им же по багрецу да по тафте по широкой, а нам, холопям твоим, не дано. А мы у тебя, государыни царицы, в хоромах чтем, и псалмы говорим, и конархаем, и на клиросе поем безпеременно…»

«Думный» читал и проливал Марии Федоровне елей на душу. Всё, как в недавние времена: думный дьяк, боярыни, сидевшие на лавках, челобитчики… Господи милосердный, как хорошо было в Москве! Супруг, хоть и прелюбодействовал чуть ли не до последнего дня, но она была настоящей царицей, кою побаивались даже самые знатные бояре. Она властвовала, и она еще вернется к утраченной власти.

«…государыня царица пожалуй нас, холопей твоих, для своего многолетнего здравия по камке, женишкам (женам) нашим на летники…».

Мария любила стоять в Крестовой, где совершались утренние и вечерние молитвы, а иногда и церковные службы, часы, вечерни, всенощные. Крестовая была, как домашняя церковь, вся убрана иконами и святынями, разными предметами поклонения и моления. Одна стена ее сплошь была занята иконостасом в несколько ярусов, в коем иконы ставились по подобию церковных иконостасов, начиная с деисуса, или икон Спасителя, Богородицы и Иоанна Крестителя, составлявших основу домашних иконостасов. Нижний пояс был занят иконами местными[1130], на поклоне, в числе коих, кроме Спасовой и Богородичной, ставились иконы особенно почему-либо чтимые, как-то: иконы тезоименитых ангелов, иконы благословенные от родителей и сродников, благословенные кресты, панагии и ковчежцы со святыми мощами, списки икон, прославленных чудотворениями, исцелениями; иконы святых, преимущественно чтимых, как особых помощников, молителей и заступников.

Вообще иконостас Крестовой комнаты был хранилищем домашней святыни, коя служила изобразителем внутренней благочестивой истории каждого лица, составлявшего в своей Крестовой иконостас — собственное моление.

Все более или менее важные события и случаи жизни сопровождались благословеньем или молением и призыванием Божьего милосердия и святых заступников и покровителей, коих иконописные лики благоговейно и вносились в хранилище домашнего моления.

Местные иконы, кроме золотых или серебряных окладов с каменьями, украшались различными привесами, то есть крестами, серьгами, перстнями, золотыми монетами и т. п. Икона Богородицы сверх того всегда почти украшалась убрусцом и жемчужными рясными. Внизу икон, особенно в праздники, подвешивались застенки или пелены, шелковые, шитые золотом, низанные жемчугом, убранные дробницами, то есть мелкими серебряными или золотыми иконами.

Само наименование Крестовой комнаты указывает, что в первоначальное время в ней главнейшим предметом поклонения и моления были кресты, то есть святыня, в собственном смысле, домашняя, комнатная, так сказать, обиходная, которая собиралась и накапливалась у каждого домохозяина сама собою, начиная с креста-тельника, получаемого при крещении, и оканчивая крестами благословенными, получаемые от разных лиц по случаю того же крещения и благословение от восприемников, от родителей и родственников, и при других житейских случаях. Таким образом, уже у младенца накапливалась немалая крестовая святыня, впоследствии очень для него дорогая, именно по памяти о родительском благословении или о благословении особо чтимого святителя и других почитаемых лиц. Вот почему эта святыня становилась для каждого как бы кровным, родным моленным сокровищем, перед коим всегда и исполнялась домашняя молитва.

Надо заметить, что выбор дорогих камней для украшения крестов (как и перстней) в то время сопровождался очень распространенными суеверными мнениями и чудодействующей силе иных камней. Почти на каждом кресте царицы можем увидеть камни червцы, то есть червленые или червчвтые яхонты (рубины), и яхонты синие и лазоревые, а три креста даже из целых сапфиров, то есть синих, василькового цвета, яхонтов.

В старых лечебниках, между прочим, значится, что «кто носит при себе яхонт червленый — снов страшных ни лихих не увидит», а «яхонт лазоревый кто носит при себе — тело умножает и благолепие лицу подает и похоти телесные смиряет и чинит человека быти чистым и добрым… а в перстне кто носит — чинит его спокойным и в людях честным, набожным, милостивым, духовным, а измены открывает, страхи отгоняет…»

Кроме крестов и икон в Крестовой сохранялись и разные другие священные предметы, приносимые из местных монастырей или от паломников в Святую землю и от приезжего иноземного, особенно греческого, духовенства[1131].

От святых мест сохранялись: змирно, ливан, меры Гроба Господни, свечи воску ярого, иногда выкрашенные зеленой краской и перевитые сусальным золотом, кои зажжены были от огня небесного (в Иерусалиме, в день Пасхи), погашены вскоре, дабы хранить их как святыню.

Из местных монастырей и некоторых храмов приносилась в Углицкий дворец так называемая праздничная святыня, то есть святая вода в вощанках (сосудах из воска) и иконы праздника, — во имя тех святых, в честь коих учреждены были монастыри или выстроены храмы, справлявшие свои годовые праздники, а также и освященные чудотворные монастырские меды.

Под иконами, по обычаю, теплились неугасимые лампады, а при совершении молитв и служб горели восковые свечи в больших и малых образных подсвечниках, или шандалах, литых, ввертных, кои ввертывались в иконостасе перед каждой иконой. В обыкновенное время свечи горели простые, а по праздникам, особенно на Святой, фигурные зеленые и красные, составляемые из окрашенного воска, или расписанные красками, обыкновенно киноварью и суриком, также густо вызолоченные или высеребренные.

Перед иконостасом стояли книжные налои для чтения, глухие или разгибные, украшенные резьбой, золоченьем и расписанные красками, глухие со скобками по бокам для подъема.

При молебных поклонах употреблялись также поклонные скамейки или поклонные колодочки, обитые красным сукном с позументом или червчатым кизылбашским бархатом. На эти скамейки и колодочки клались земные поклоны.

В Крестовой, в числе разных богомольных предметов, не последнее место занимали четки и лестовицы, лесенки, «по которым кладутся поклоны». Лестовицы были обыкновенно ременные, а иногда костяные, набранные по атласу. Четки также были ременные или снизывались из зерен деревянных, костяных, янтарных, каменных и т. п., на шелковых снурках или поцепках, с пронизками, промежками, прокладинами или прокладками из других мелких зерен и с кистями. Иногда они также набирались на атласе или бархате.

Изделием деревянных и костяных четок занимались дворцовые токари, и делали их большей частью из кости рыбьего зуба, моржовых клыков. Особенно знамениты были четки соловецкие и кирилловские, также троицкие, и некоторых других монастырей.

Много шелковых и деревянных четок привозили греческие старцы, отчего четки назывались греческими.

Когда оканчивались молитвы или служба, то иконы, особенно местные, задергивались тафтяными завесами на колечках, для сохранения от пыли и ради всякой чистоты и вообще из-за благочестивого приличия или благовония, не дозволявшего в жилой комнате в обыкновенное время, ввиду житейских дел, оставлять молебную святыню открытой.

Глава 2 ПЕРВАЯ ВСТРЕЧА

Девушки, как и по всей Руси, на святую Троицу не работали. Оставив прялки и шитье, они сидели на лавках и, под присмотром жены приказчика, рассказывали по очереди сказки. Ульяна чутко бдила. Упаси Бог какое-нибудь непотребство в сказках услышать! Они ведь всякие бытуют: и озорные, и с любовными утехами и крамольные. Сказки-то чаще всего от черни исходят, и каких только прикрасок они не добавят!

Сенные девушки об этом ведали и рассказывали сказки хоть и веселые, но благопристойные.

Когда очередь дошла до Полинки, она молвила:

— Прости, Ульяна Даниловна, но я все сказки запамятовала.

— Да как же так, голубушка моя? В Рождество Христово ты три сказки нам поведала. А что же ныне?

— Не ведаю, Ульяна Даниловна. Запамятовала.

Ульяна все последние недели примечала: трудится Полинка всё также исправно, а в очах ее затаенная грусть. Украдкой вздохнула: никак по князю скучает.

Не обманулась Ульяна: Полинка очень скучала по своему Михайле Федоровичу. Еще в сечень заторопился из покоев и надолго пропал. Куда исчез и где он ныне — никто доподлинно не ведает. Всякое говорят, но всё больше про охоту. Но неужель столько времени можно в лесах охотиться? Что-то не верится. Всего скорее, забыл Михайла Федорович свою Полинку и умчал куда-нибудь в дальнюю сторонушку. И не только ее из головы выкинул, но и нашел себе новую забавницу.

Сумрачно на душе Полинки. Девки весело смеются, а ее никакая развеселая сказка не трогает. Надо бы в сад попроситься. Ульяна Даниловна, чай, не откажет: праздник всё же.

Из сеней по лесенке послышались шаги. Дверь распахнулась, и в светелку вошел Русин Егорыч.

Девушки поднялись с лавки, поклонились в пояс.

— С пресвятой Троицей вас, девки.

— И тебя с Троицей, Русин Егорыч… Дай Бог тебе доброго здравия и многолетия, — ответила за девок старшая из них, Наталья.

Приказчик глянул на Полинку, поскреб перстами густую каштановую бороду и степенно произнес:

— Углицкие мастера дарят тебе, Полинка, за твои искусные изделия свою искусную работу.

Девки от удивления рты разинули. Даже Ульяна Даниловна ошарашенно посмотрела на супруга. Да что это деется, пресвятая Богородица! Чужие мужчины в девичьей светелке! Никак супруг умом тронулся.

Первым вошел в светлицу Андрейка с шандалом в руках. Он сразу узнал Полинку и так покраснел, как будто его лицо червленой краской вымазали. Он забыл обо всем на свете.

Стоявший обок Богдашка, подтолкнул друга локтем, и тот опомнился, вспоминая слова, кои он должен сказать:

— Прими сей скромный дар, златошвейка Полина, от мастеров углицких..

Полинка недоуменно глянула на русокудрого молодца, поклонилась и приняла шандал, сразу же залюбовавшись превосходной работой.

— Благодарствую, — и вновь поклонилась.

— А теперь в мои покои, ребятушки, — тотчас молвил приказчик.

Парни потянулись к дверям. Андрейка не удержался, оглянулся и окинул ласковым взглядом Полинку. Теперь уже подтолкнул его хозяин. От цепких, всевидящих глаз Русина Ракова не остался без внимания откровенный взгляд гончара.

Приказчик шел по сеням, освещенным слюдяными фонарями, и думал:

«Ишь, как златошвейка гончару приглянулась. Но то — не беда. Больше он ее никогда не увидит. А вот сам он зело сгодится».

В покоях, как и положено рачительному хозяину, Русин Егорыч приказал холопу принести умельцам по ковшу медовухи.

— Угощайтесь, ребятушки.

«Ребятушки», выдерживая обычай, выпили. Андрейка осушил хмельное в первый раз, и голова его приятно закружилась.

— Наслышан о тебе, Андрей, сын Шарапа, а посему хочу дельце предложить. Не поставишь ли мне в покоях новую изразцовую печь?

Андрейка обрадовался (он будет рядом с Полинкой!), но постарался виду не показывать.

— Спасибо за честь, Русин Егорыч, — степенно начал он, хотя глаза его были веселей веселого, — но допрежь надо у бати отпроситься. Без его родительского благословения я заказы не принимаю.

— Похвально, — одобрил приказчик. — Почитать родителей — первая сыновья заповедь. Думаю, что отец твой мне не откажет.

Шарап отнесся к словам Андрейки с подозрением.

— Что-то глаза у тебя блестят. И чую, не из-за почетного заказа, а из-за Полинки, коя сидит в хоромах приказчика. Аль не правду сказываю?

— Да ты что, батя? Русин Андреич и за версту к Полинке не допустит. Тебе-то лучше меня об этом ведомо.

Старый мастер ничего не знал о походе в приказчиков дом Андрейки и Богдашки. Парни же договорились никому ничего не рассказывать.

— Ведом-то ведомо, но любовную дурь верстами не измеришь. Выкинь сию девку из головы и про всякую любовь забудь.

— Прости, батя, лучше не иметь сердца, чем в нем не иметь любви.

— Вона, как Златоуст заговорил. Родительскому слову поперек. Недаром говорят: сонного добудишься, ленивого доколотишься, упрямого никогда.

— Да и вовсе не поперек, батя! Ведай, никогда я не пойду против твоей воли. Я и сам знаю, что мне Полинки не видать. А коль не хочешь, чтобы я приказчику печь ставил, так я и не буду.

— Ну ладно, ладно, — омягчил голос отец. — Ступай к Ракову, но цену держи. Русин Егорыч, поди, мудреную печь задумал.

— Да уж смекну, батя.

На душе Андрейки бушевала радость.

— Какую печь прикажешь ставить, Русин Егорыч?

— А ты, про какие печи ведаешь? — испытующе спросил приказчик.

— Смотря кому ставить, Русин Егорыч. В простой посадской избе печь битая, в хоромах же — изразцовые или образчатые, ценинные[1132] из синих образцов и муравленые из израцов зеленых. Печи ставятся четырехугольные, крцглые или сырчатые из кирпича сырца особой формы — на ножках, с колонками, с корзинами и городками наверху. А посму и форма образцов будет различна. Они либо плоские, либо круглые. По месту, кое они занимают в кладке, их назыавают подзорными, свесами, уступами, валиками, наугольными, свислыми, городками, исподниками и прочими. На образцах надобно изобразитиь травы, цветы, людей, животных и разные узоры. Швы между образцов прописать суриком или покрыть красками под узор изразцов. Это уже по желанию заказчика.

Русин Егорыч слушал умельца с явным удовольствием. Не зря в Угличе нахваливают этого гончара.

— Добро, Андрей, сын Шарапов. О печах ты изрядно ведаешь.

— Отец вразумил, — скромно отозвался Андрейка. — Ему довелось подновить печи в княжеском дворце, а там несколько печей и все разные. Вот он и высмотрел.

— И какая же печь ему больше всего понравилась?

— Муравленая, круглая, на ножках, с городками наверху, узорами расписанная. А главное, дров требует не столь уж и много, а тепла, даже любой зимой, почитай, на два дня в покоях хватает.

— А мне такую сможешь? — загорелся приказчик.

— Смогу, Русин Егорыч. Было бы из чего мастерить.

— За этим дело не встанет… Дам тебе хорошие деньги. Рубль с полтиной.

Отец еще заранее предупредил. Русин Раков за любую работу называет цену в три, четыре раза дешевле, поэтому приказал сыну твердо стоять на истинной цене.

— Маловато, Русин Егорыч. Пять рублей — и не меньше.

— Свихнулся, печник! — осерчал приказчик. — Эк цену заломил.

— Цена настоящая, я же с двумя подручными буду. С ними тоже надо поделиться.

— Рубль с полтиной!

— Пойду я, Русин Егорыч.

Андрейка поклонился и пошел было к низкой сводчатой двери, но его остановил голос приказчика:

— Погодь, парень. Быть по-твоему. Но чтобы печь была не хуже, чем во дворце.


* * *
Андрейка с подручными целый день разбирал старую печь. Приказчик просил разбирать «легонько», дабы не расколоть синие образцы. Но Андрейку и предупреждать не надо: старые изразцы можно еще пустить в дело.

Обедать домой не ходили. По давно заведенному в Угличе порядку печников (как и пастухов) нанимали с «поденным кормом». Русин Егорыч хоть и скуповат, но снеди на печников не жалел: боялся худой огласки. Голодом-де морил мастеров! Нет, он не такой уж дуросвят, чтобы о нем плохо судачили. Да и мастера стоили того, чтобы о них позаботиться. А главное, торчать подле них не надо. Свою работу изрядно ведают. А в городе дел — тьма тьмущая. То там, то тут надо побывать, объезжих людей подстегнуть, целовальников проверить. Последние хоть и крест целовали, но плут на плуте сидит и плутом подгоняет. А сколь догляду надо за тайными корчмами, где курили вино и втихую его продавали. Воистину не перечесть забот у городового приказчика!

На другое утро Русин Егорыч собрал у своих хором объезжих людей, а затем поехал пот \ слободам посада. Андрейка слышал его речь, ибо оконца, дабы проветривать покои от печной пыли, были распахнуты настежь.

— Народишко, кой царев указ рушит и таем вино курит, привык нас встречать по ночам, а мы ноне с утра нагрянем, и до позднего вечера будем вылавливать ослушников.

Подручные Семка и Устинка усмехнулись?

— Народишко не объегоришь. На любую уловку тотчас свою скумекают. Тяжко с вином бороться.

Тяжко!

Еще шестьдесят лет тому назад русским людям, за исключением немногих дней в году, запрещалось пить мед и пиво и только одним телохранителям государя, проживавшим в слободе за Москвой-рекой, представлялась «полная свобода пить». Действительно, царь разрешал черным посадским людям и крестьянам варить для себя «особое пивцо» и мед только в определенные «указные» дни, четыре раза в году, но боярам и богатым купцам позволялось варить и «курить» вино у себя дома без ограничения.

В середине XVI века Иван Грозный внес изменение в прежний порядок. В Москве на «Балчуге» (на топи), а затем и в других местах были открыты царевы кабаки[1133], где черным посадским людям, крестьянам и приезжим свободно разрешалось покупать и пить водку.

У старинных застав, где русские люди при расставании по обычаю, любили выпит вина, появились кабаки, известные в народной массе под названием «расстаней». В старину кабак заменял заменял до известной степени клуб, где для привлечения пьющих имелись разные игры.

Продажа вина в кабаках стала важным источником доходов царской казны. Торговцы принимали на себя обязательства приумножать доходы кабаков, в чем целовали крест, почему и назывались «целовальниками».

Впрочем, в народе целовальник слыл под кличкой «Ермак».

Московское правительство указывало продавцам: «питухов от кабаков не отгонять» и ради увеличения прибыли действовать «бесстрашно», ожидая за то государевой милости.

Все эти меры привели к тому, что пьянство на Руси заметно усилилось. Случалось, что пропивали не только заработанные деньги, но и всю свою одежду. Чтобы противодействовать этому злу, кабаки были заменены кружечными дворами, где водка не отпускалась малыми порциями, а только целыми кружками или штофами. Однако эта мера не привела к заметному ослаблению пьянства, так как несколько человек могли купить штоф водки в складчину и разделить ее между собой.

Людям, падким на вино, автор «Домостороя» давал предостерегающий совет: «Если ты зван на свадьбу, не напивайся, не то до дому не дойдешь, на пути уснешь — снимут с тебя платье и оберут начисто». Свои наставления «Домострой» завершал строгим напоминанием: «Пьяницы царствия божия не наследуют»

Полезный совет для пьющих вино звучал и в некоторых надписях на старинных чарках, например: «Первая чарка крепит, вторая веселит, третья морит». Или: «Чару пити — здраву быти, другую пити — ум обвеселити, утроите — ум устроити, учетверить — ум погубити, много пити — без ума быти». В обеих надписях разумным пределом считались три чарки. Впрочем, на некоторых чарках надписи не заключали в себе никакого нравоучения, в них просто говорилось: «А кто из нее пьет, тому на здравие», или давалось заманчивое обещание: «Воззри, человече, на братину сея, откроешь тайну свою».

Олеарий, неоднократно приезжавший на Русь, упрекал русских людей в большой склонности к вину и писал, что «порок пьянства распространен у русского народа одинаково во всех состояниях, между духовными и светскими, высшими и низшими сословиями до такой степени, что если видишь по улицам там и сям пьяных, валяющихся в грязи, то не обращаешь на них внимания, как на явление обычное. Попадет извозчик на такого пьяного, валяющегося на улице и ему знакомого, взвалит его на телегу и отвезет домой, где получает плату за благополучную доставку. Русские никогда не пропускают удобного случая выпить или опохмелиться чем бы то ни было, но большею частью просто водкой. Они считают за великую честь, если кто в гостях им поднесет чарку водки, а простой народ, холопы или крестьяне так ценят эту честь, что если какой-нибудь знатный боярин поднесет им из собственных рук несколько чарок, то они все будут пить, из опасения оскорбить отказом, до тех пор, пока не свалятся на месте… И не только простой народ, но и знатные бояре, даже царские великие послы не знают никакой меры в употреблении предлагаемых им крепких напитков».

Из русской летописи известно о том, как киевский князь Владимир (Х век) заявил чужеземным послам, что «Руси есть веселье пити, не можем без того быти».

Действительными притонами пьянства и распущенности являлись в городах тайные корчмы, где курили вино и продавали его тайно. Но подобные притоны в Угличе, как и в других городах, преследовались со всей суровостью.

Вот по таким притонам и отбыл городовой приказчик Русин Раков.


* * *
После обеда Андрейка прошелся по богатым покоям, остановился у одного из оконцев, выходящего в сад, и замер. Господи, да кто же это?

Сердце Андрейки дрогнуло. По саду медленно прохаживалась Полинка! И, кажись, одна. Как же ее жена приказчика от себя отпустила?

В древней Руси полагался непременный послеобеденный сон. Все спали — от царя до последнего бедняка; даже лавки закрывались, и всякая торговля прекращалась, пока не отдохнет хозяин со своими домочадцами. Нарушение этого обычая вызывало всеобщее осуждение, как проявление неуважения к заветам предков.

Войди иноземец в Углич — и его удивление будет беспредельным. Полное безлюдье на улицах и странная, кладбищенская тишина. Весь город будто вымер. Углич спит…

Русин Егорыч, по-видимому, прилег в избе объезжего головы, подручные же печника прикорнули на лавках, а Андрейка стоял у окна и, наблюдая за девушкой, мучительно раздумывал:

«Выйти или не выйти? Другого случая может и не подвернутся. Надо же ей рассказать о своих чувствах. Пусть наконец-то изведает, что в нее по уши влюблен парень из Гончарной слободки. Пора, Андрейка, давно пора!».

Полинка же вышла в сад украдкой. После обеда Ульяна Даниловна легла спать вместе с сенными девками и вскоре сладко захрапела. Сморил сон и служанок. Одна лишь Полинка не моглауснуть. В ее глазах стоял большой, чернокудрый, кареглазый Михайла Нагой. Щедрый, горячий в ласках. И зачем только она его полюбила? Простолюдинка — князя. Надо, было, как следует подумать, прежде чем идти к этому пылкому человеку в постель. Но сердцу не прикажешь. И вот теперь страдай, мучайся, зная, что Михайла Федорович где-то ласкает уже другую девушку. Господи, как это тяжело пережить!

Полинка посмотрела на Ульяну Даниловну, на спящих рукодельниц, затем встала с лавки, надела голубой сарафан, сунула ноги в легкие сафьяновые башмаки и тихонько вышла из светлицы.

Тенистый благоухающий сад успокаивал, уводил от грустных мыслей. Здесь она проведет полчасика, а затем, также потихоньку вернется в светлицу.

Вот тебе и «потихоньку». Попалась! За ней идет кто-то из дворовых людей приказчика. Теперь жди беды. Русин Егорыч хоть и добр к ней, но за нарушение древнего обычая не простит… Боже! Это не дворовый, а молодой мастер, кой вручил ей подарок в день пресвятой Троицы. Что ему понадобилось?

— Здравствуй, Полина Лукьяновна, — смущенным, взволнованным голосом произнес Андрейка.

— Здравствуй…

— Андрейкой меня кличут.

— Как ты здесь очутился, Андрейка? Уходи поскорее, а то, не дай Бог, Русин Егорыч увидит. Строг он.

— Ведаю, Полина Лукьяновна. Приказчик на весь день по городским делам уехал. А я ему новую печь ставлю.

— Всё равно уходи. Мало ли кто увидит.

— Да все спят, как убитые… Да ты не пугайся, Полинушка. Надо мне тебе слово молвить.

Полинка пожала плечами: то по отчеству, как знатную женщину повеличал, то вдруг Полинушкой назвал задушевным голосом.

Она внимательно посмотрела на мастера: молодой, высокий, ладный собой, синие глаза, как у девушки, русые кудри, кольцами спадающие на лоб, перетянуты узким кожаным ремешком.

— Говори, Андрейка, да только побыстрей.

И тут умелец застыл, будто воды в рот набрал. Он смотрел на Полинку влюбленными глазами и не мог вымолвить ни слова.

— Ну же. А то я сейчас уйду.

— Сейчас, Полинушка, — осекшимся голосом начал Андрейка. — Ты не удивляйся, но я… я давно думаю о тебе… Давно люба ты мне, Полинушка. Ночами не сплю, и все мысли только о тебе.

Полинка выслушала парня с немалым изумлением. Ей и во сне не могло привидеться, что в нее влюблен какой-то молодой мастер из Гончарной слободы. Выходит, не зря у него были такие ласковые глаза (даже девки заметили) в день Троицы…Ах, если бы знать об этом молодце пораньше! По всему видно — человек он добрый, глаза у него ясные и честные, а главное, он такой же простолюдин, как и она.

— Сейчас я не прошу от тебя ответа, Полинушка. Просто, чтоб ты ведала… А там, как сердце тебе подскажет.

— Спасибо тебе за добрые слова, Андрейка… А сейчас ступай к своей печи. Да и мне пора.

Глава 3 ВО ДВОРЦЕ И ХОРОМАХ ПРИКАЗЧИКА

С возвращением Михайлы, Мария Федоровна собрала в своих хоромах братьев — Григория и Андрея.

Михайла долго и подробно рассказывал о своем пребывании в Москве, и чем больше он говорил, тем сумрачней становилось лицо сродников.

— Годунов заимел громадную силу, и пока он жив, царевичу Дмитрию не видать трона, — заключил Михайла.

— Это твое твердое уверение, брат? — спросила Мария Федоровна.

— Твердое, сестра.

— Какой же выход?

В покоях царицы установилась безмолвная тишина. У всех вертелась в голове одна и та же мысль, но никто не решался высказать ее вслух.

— Я понимаю, о чем вы все думаете. Этого Бориску, коего ненавидит весь народ, надо устранить.

— От власти? — спросил Григорий.

— От жизни, Гриша, от жизни!

— Но затея убить Бориску на пиру Милославского провалилась, — сказал Андрей.

— У Милославского слишком много болтливых людей, а сам он — мямля, — резко произнес Михайла.

— Надо было действовать более тонко.

— Ты прав, Андрей. Я много передумал за дорогу и решил обратиться к моему родственнику.

— К Клешнину? — удивилась царица.

Окольничий и думный дворянин Андрей Петрович Клешнин был зятем Михайлы Нагого. Сам Михайла женился рано, в шестнадцать лет. Жена принесла ему дочь Анфису, коя и стала потом юной супругой Клешнина. Жена же Михайлы Нагого прожила с ним всего десять лет: тяжело застудилась, да так и не могли поднять ее лекари на ноги. Вначале Клешнин был желанным гостем Нагих, но когда тех сослали в Углич, окольничий не только переметнулся к Борису Годунову, но и стал его одним из ближних советников. Нагие разорвали всякие отношения с Клешниным и зачислили его в стан своих врагов.

— Шутишь, сестра. Мой зятек оказался подлым человеком. Его лизоблюдство к Бориске всей Москве ведомо. Это он неустанно нашептывает в уши Годунова, что царевич Дмитрий — опасный соперник шурину государя. Я ненавижу Клешнина!

— Тогда к какому родственнику ты надумал обратиться?

— К боярину Шереметьеву.

— К Петру Никитичу Шереметеву?[1134] — вскинула черные бархатные брови царица. Ее двоюродная сестра была замужем за московским боярином.

— Я несколько раз встречалась за Петром Никтичием. Человек изрядной храбрости и отменного ума. Еще при Иване Васильевиче он открыто недолюбливал Годунова. Говорила ему: «Смотри, Петр Никитич, Бориска в любимцах Грозного ходит. Отрубит тебе царь голову». А Петр посмеивается: «Смерти бояться — на свете не жить, но лизоблюдом Бориски я никогда не буду». И не стал. Гордый боярин. Чего ж ты, Михайла, раньше о Шереметьеве не подумал?

— Понадеялся на Мстиславского. Бориска же на пир к Петру Никитичу не пошел. Враг с врагом лишь на брань сходятся.

— И какие же твои задумки на сей раз? — спросил Григорий. — В открытую на Москве не появишься.

— Войду на Москву тем же нищебродом, затем как-нибудь с Шереметьевым повидаюсь. Он боярин смекалистый. Однако новые деньги понадобятся и немалые.

— Аль всю калиту растряс? — недовольно покачала головой Мария Федоровна.

— Растряс! — почему-то зло выкрикнул Михайла. — Москва, как тебе известно, царица-матушка, бьет с носка. Там волокита с растратой под ручку ходят.

— Да уж ведаю… Ради благого дела дам тебе денег, но учти, Михайла, это в последний раз. Казна наша с приездом Битяговского тает на глазах. Сей дьяк, присланный Годуновым из Москвы, нещадно прижимает нас во всех наших денежных делах, и всюду сует свой нос.

— Уберу Бориску, дьяка на дыбу подвешу. Он за все унижения нам сполна ответит.

Поговорив еще некоторое время, Михайла Федорович распрощался с сестрой и отправился в мыльню. Как он мечтал сбросить с себя дорожную грязь в дворцовой мыленке! Она была необыкновенно хороша и находилась на одном ярусе с жилыми комнатами, отделяясь от них небольшим переходом и одними сенями. В этих сенях у стен были лавки, и стоял стол, накрытый красным сукном, на коем клали мовную стряпню, то есть мовное платье, в том числе колпак и разные другие вещи, кои надобились во время мытья, например, простыни, опахала, тафтяные или бумажные, коими обмахивались когда, после паренья, становилось очень жарко.

В углу мыленки стояла большая изразцовая печь с каменкой, наполненной «полевым круглым серым каменьем», крупным, кой назывался спорником, и мелким — конопляным. Камень раскаливался посредством топки внизу каменки, коя, как и топка, закрывались железными заслонами.

От печи по стене, до другого угла, стоял полок с несколькими широкими ступенями для входа. Далее по стенам до самой двери тянулись обычные лавки.

Мыленка освещалась двумя или тремя красными окнами со слюдяными оконцами, а место на полке — волоковыми.

Обыкновенный наряд мыленки был такой же, как и в других комнатах. Двери и окна обивались красным сукном по полстям или войлоку, с употреблением по надобности красного сафьяна и зеленых ремней для обивки двери. Оконный и дверной прибор был железный луженый. Окна завешивались суконными или тафтяными завесами. В переднем углу мыленки всегда стояла икона и поклонный крест.

Когда мыльня топилась, то посреди не ставили две липовые площадки (род чанов или кадей ушата), из коих в одной держали горячую, в другой — холодную воду. Воду носили в липовых изварах (род небольших ушатцев или бадей), в ведрах и шайках, наливали в них медными лужеными ковшами и кунганами, щелок же держали в медных же луженых тазах.

Квас, коим обливались, когда начинали париться, держали в туесах — больших берестяных бураках. Иногда квасом же поддавали пару, то есть плескали его в каменку на раскаленный спорник. Нередко для того же употреблялось и ячное пиво.

Мылись на свежем душистом сене, кое покрывали, для удобства, полотном и даже набивали им подушку и тюфяки. Кроме того, на лавках, на полках и других местах мыленки клались пучки душистых, полезных для здоровья трав и цветов, а на полу разбрасывался мелко нарубленный кустарник — можжевельник, что всё вместе издавало весьма духмяный запах.

Веники составляли также одну из самых необходимых вещей в мыленках: поэтому на всех крестьян углицкого удела положен был оброк вениками. В течение года углицкие крестьяне должны были доставить во дворец не менее тысячи веников.

Для отдыха после мытья и парки в мыленке стояли скамьи с подголовками, а на лавках клались мовные постели из лебяжьего и гусиного пуха в желтой камчатой наволоке.

В ночное время мыленка и мовные сени освещались слюдяными фонарями. Для стока из мыленки ненужной воды проводились желоба, а если мыльня находилась в верхнем ярусе хором, то пол в ней и по стенам до лавок выстилали свинцовыми досками, кои по швам спаивались.

После мыленки, разомлевший и посвежевший Михайла Федорович, отдохнул малость на ложе и вдруг вспомнил о златошвейке. Давненько не видел. И тотчас на Михайлу накатилась горячая волна, та самая, коя воспламеняла в нем всепоглощающий огонь. Полинка! Большеглазая, белокурая Полинка с ласковым голосом, нежными руками и юным, гибким телом, кое приводило князя в сладострастный трепет.

Михайла подошел к столу и звякнул в серебряный колокольчик. Дверь приоткрылась, и в покои просунул голову дежурный холоп.

— Чего прикажешь, князь?

— Кличь Тимоху!

Когда Бабай вошел, Нагой повелел:

— Разыщи городового приказчика. И чтоб шел ко мне немешкотно!

По жарким, возбужденным глазам князя Тимоха сразу понял: к девке потянуло. Да и как не потянуть, коль, почитай, четыре месяца не ведал женской утехи. Зело изголодался князь!

Русина Ракова отыскал в кабацкой избе у целовальника. Приказчик тыкал длинным перстом в замусоленную книжицу, облаченную кожаным переплетом с медными застежками, и осерчало говорил:

— Тебе отпущено было тридцать ведер водки и сорок ведер браги. Цифирь зришь? Зришь. А что в калите от питухов оказалось? Разве такая должна цифирь? Воруешь государеву казну, Епишка. Нещадно воруешь!

— Побойся Бога, Русин Егорыч. Я еще не всю цифирь в книжицу внес. Запамятовал с этими бражниками. Ишь, как галдят.

— Вот лжет, что сани трещат.

— Истинный крест — память отшибло, — окстился Епишка.

— А коль память отшибло — из целовальников прогоню! Я те не позволю в цареву казну грязную лапу запускать. Не позволю, Епишка!

И тут приказчика дернул за рукав кафтана Тимоха.

— Здорово жили, Русин Егорыч. Всё воюешь?

— Здорово, Тимоха. Да таким клятвоотступникам руки надо отсекать. Ты глянь в книжицу.

— Недосуг, Русин Егорыч. Князь Михайла Федорович тебя немешкотно к себе кличет.

— Выходит, охотой натешился? Сейчас я за отчетными книгами в приказ сбегаю.

— Потом с книгами, Русин Егорыч. Приказано тотчас прибыть.

Погрозив кулаком целовальнику, Русин Егорыч поспешил за Тимохой.

Нагого, хоть его и интересовало состояние дел в Угличе, пребывал в таком состоянии, что без всяких предисловий сразу же спросил о Полинке:

— Как там моя златошвейка? Всё ли слава Богу?

— В полном здравии, князь. Как и договаривались.

— Добро, Русин. Сегодня в твоем доме буду ночевать, но Полинки — ни слова. Приведешь ее, когда все сенные девки станут почивать.

— Как прикажешь, князь… Стол собирать?

— Обойдусь без снеди. А о делах утром потолкуем.

Полинка была в полудреме, когда ее тронул за плечо приказчик.

— Поднимайся, и пройдем в мои покои, — тихонько молвил Русин Егорыч.

— Что-нибудь случилось?

— Потолковать надо.

В полном недоумении Полинка надела на себя вишневый сарафан и пошла за приказчиком. Перед дверью своей опочивальни, над коими висела икона Богоматери, Русин Егорыч молвил:

— Войдешь первой.

— Да почему? — не переставала удивляться девушка, но приказчик тотчас закрыл за ней дверь.

Покои были ярко освещены всеми настенными и настольными шандалами о трех свечах. Перед красиво убранным ложем стоял… князь Михайла Федорович.

— Мишенька! Любый мой! — радостно воскликнула Полинка и кинулась в жаркие объятия князя.

«Выходит, не забыла», — отрадно подумал Михайла Федорович, осыпая девушку страстными поцелуями.

То была сладкая, хмельная ночь…

Глава 4 БОЯРИН ШЕРЕМЕТЬЕВ

Хоромы боярина Петра Никитича Шереметьева стояли на Житницкой улице московского Кремля, коя начиналась от Никольских ворот, и тянулись к Троицкому подворью и Троицким воротам. Справа от них, от угловой кремлевской Собакиной башни до средней Глухой башни Кремля, был возведен длинный ряд городских житниц, впереди коих, по самой их середине, выходя на улицу, возвышались хоромы и двор боярина Григория Васильевича Годунова, двоюродного брата Бориса, заслужившего добрую память за то, что держал себя перед правителем независимо, не одобрял его злодейских козней.

(Позднее Григорий Васильевич не явился на тайный совет, на коем Борис Годунов замышлял план убийства царевича Дмитрия. Есть свидетельство, что Борис отравил брата в тот же год, как умер царь Федор Иванович, у коего он был любимым ближним боярином, исполняя должность дворецкого еще со времен Ивана Грозного).

Слева от хором Шереметьева стоял двор кравчего[1135] Бориса Михайловича Лыкова, также недоброхота правителя Годунова. В юности он был рындой, что говорило о красивой наружности молодого Лыкова, так как в рынды избирались стольники дворяне, обладавшие именно этим качеством. Борис Лыков был женат на сестре Федора (Филарета) Никитича Романова, Анастасии Никитичне, что было явно не по душе Годунову.

Правитель называл Житницкую улицу «мятежным скопищем» и ждал удобного случая, чтобы его уничтожить.

Михайла Федорович явился к Петру Шереметьеву (как и к Милославскому) под видом калики.

— Ни за что бы, не признал тебя, князь, на улице, — рассмеялся Шереметьев.

— В таких-то лохмотьях? Вот до чего довел родовитых людей Бориска.

— Скажи спасибо, сродник, что в живых остался. Сколь именитых бояр отравлено, задушено и растянуто на дыбе — несть числа.

— Истинно, Петр Никитич.

Михайла Федорович поднялся из кресла и ступил к лавке, на коей лежала его каличья сума.

— С подарком я к тебе, боярин. От царицы Марии Федоровны.

Нагой вытянул из сумы темно-зеленый ларец и протянул его Шереметьеву.

— Тяжеленький. Да как же ты, сродник, не побоялся пронести сей дар? Всюду стрельцы да ярыжки рыскают. Смел же ты.

— Да никакой смелости не надо. Калик по древнему обычаю не обыскивают, да и не безопасно: не проклял бы со зла… Вскрывай, Петр Никитич.

— А это не подарок Ивану Грозному? — пошутил Шереметьев.

— Нашел чего вспомнить.

В 1581 году, во время Ливонской войны, в Кремль, во дворец государя прибыл гонец Моллер от польских воевод для переговоров. Он привез с собой в подарок изящный, художественно отделанный ларец, кой представлял собой довольно большой, увесистый ящик.

— Отчего такой тяжелый? — спросил Иван Васильевич.

— Ларец наполнен золотом, — ответил Моллер.

Подозрительный царь отнесся к подарку с осторожностью.

— Что-то ваши жадные ляхи на сей раз не поскупились, — насмешливо произнес Грозный.

— Добрый мир — дороже пуда золота, ваше величество, — поклонившись, сладкозвучно проговорил Моллер.

Иван Васильевич со всех сторон оглядел ларец и приказал:

— Позовите мне Кириллку Данилова.

(Источники именуют Кириллку «ларцы отпирающим»). Мастер, обследовав ящик, молвил:

— Хитрая штуковина… Ты бы вышел, великий государь.

Впервые в жизни Иван Грозный без раздумий выполнил совет холопа.

Кириллка с превеликой осторожностью умело снял крышку и изумился. В ящике лежал пуд зелья (пороха) и 24 фитильных ружья. Каждое ружье было заряжено, к крышке же приделано было особое приспособление — колесо с кремневым устройством. Достаточно было поднять крышку с «подарка», чтобы вступил в действие кремень, взорвался порох, и разрядились ружья.

Великого государя всея Руси не стало бы за три года до его смерти.

Моллер поспешил скрыться, но из Москвы он не успел уйти. Его сумела настигнуть государева охрана. Гонец был предан лютой казни, на коей присутствовал сам Иван Васильевич…

— Вскрывай, вскрывай, Петр Никитич. У Марии Федоровны нет надобности тебя убивать.

— Но она прислала орудие убийства, — вынув из ларца пистоль, произнес Шереметьев, залюбовавшись отделкой огнестрельного изделия.

— Хорош, хоть и с явным намеком. Ну и Мария Федоровна… И ты думаешь, Федор Михайлович, что этот пистоль может пригодиться?

— Изрядно подумать надо, Петр Никитич. Не ведаю, как ты, но я готов растерзать Бориску! — с запалом проговорил Нагой.

— Верю тебе, князь. Борис всю вашу семью унизил. Но убить его не просто[1136]. Годунов наводнил Москву своими соглядниками. В каждом боярском доме есть его человек.

— Даже в твоем?

— А то, как же. За каждым недоброхотом Годунова доглядывает один из его дворовых. У меня десятки холопов и я наверняка ведаю, что один из них куплен Бориской.

— Не догадываешься?

Шереметьев отрицательно покрутил головой.

— Все они одним миром мазаны. На Москве редкость, чтобы холопы были преданы своему господину. Мыслишь, у тебя в Угличе лучше?

— Ране было урядливо, о каких-либо доглядчиках и разговору не заходило. Ныне же в Угличе появился ставленник Годунова, дьяк Битяговский. Зверь-мужик, всё вынюхивает да выискивает, в дела Углицкого двора свой нос сует.

— А тебе не кажется, Федор Михайлович, что сей дьяк тебя спохватился?

— Поди, спохватился, но я хоть и в опале, но волен разъезжать по всему Углицкому княжеству.

— Волен-то, волен, но я хорошо ведаю сего дьяка. Хитрого да лукавого на кривой не обойдешь. Битяговский может тайный сыск учинить.

— Пока он сыск ведет, на троне может царевич Дмитрий оказаться.

— Так быстро?

— Ты знаешь, Петр Никитич, коль за эти дни ничего не придумаем, то я сам убью Бориску.

— Каким образом?

— По пятницам Бориска ходит молиться в собор. Я, как нищий, приду на паперть, а когда Годунов выйдет из храма, я выстрелю в него из пистоля. Выстрелю наверняка, в грудь. Подойду к нему за подаянием и сражу его наповал. Я изготовил заряд, кой и медведя свалит.

— Но ведь и тебе тогда конец, князь.

— Да черт с ним! Ради будущего царя Дмитрия я готов и голову сложить, — горячо произнес Михайла Федорович.

— Однако ж зело мужественный и неукротимый ты человек, дорогой мой сродник. Но сей подвиг я не одобряю.

— Да почему?!

— Успокойся, Михайла Федорович. Митрополит Иов, кой приглашен Бориской из Ростова Великого на место Дионисия, готов Годунова на руках носить. Погоди, придет время, и Бориска соберет духовных пастырей и возведет своего доброхота в первые русские патриархи. Уже сейчас идет такой слушок. А посему Иов сотворит из убиенного раба Божия Бориса великомученика и возведет его в святые. Со всех амвонов Руси понесется аллилуйя[1137] Борису. Народ же наш любит страдальцев и тотчас забудет все грехи Годунова. Воспрянут его сторонники и вместо одного Бориски мы получим десятки новых, кои, упоенные богатством и властью, и не подумают о царевиче Дмитрии.

— И это говорит недруг Годунова? — не скрывая обиды, проговорил Михайла Федорович. — Что ж теперь всем недоброхотам Бориски руки сложить и безмятежно взирать, как он одного за другим устраняет неугодных ему бояр?

— Да ты не серчай, Михайла Федорович. Сложа руки, мы сидеть не будем.

— Не понимаю тебя, Петр Никитич.

— Повторю: открыто убирать Бориску не резон. Он должен погибнуть как бы случайно, тогда и отцы церкви замешкают, а народ вновь заговорит о царевиче Дмитрии.

— Случайно? Но Бориска и шагу не ступит без усиленной охраны.

— Надо потолковать и с Борисом Лыковым, и с другими неприятелями Годунова. Придумать предлог и где-то всем собраться, да так, чтобы холопы ничего не ведали. Вкупе что-нибудь придумаем, Михайла Федорович.

Глава 5 ЦАРСКОЕ ЗАВЕЩАНИЕ

Незадолго до своей кончины, словно предвидя свою неизбежную смерть, Иван Грозный позвал к себе одного из ближайших дьяков, Савватея Фролова, и молвил:

— Чую, всякое может статься с Федором. Слаб он и убог. Пиши, Савватей, завещание на случай его смерти. Но хочу тебя упредить, дабы ни одна душа не изведала об оном письме, ибо, кто его заранее прочтет, тот прольет реки крови, и поднимется смута небывалая.

— Никто не изведает, великий государь, — заверил дьяк.

— Клянись и целуй крест.

Были в покоях вдвоем, но слух о дополнительном завещании Ивана Грозного каким-то образом просочился в народ.


* * *
«Конюшему боярину, наместнику царств Казанского и Астраханского, правителю всей земли Русской, Борису Федоровичу Годунову от холопишка Михайлы Битяговского», — строчил гусиным пером дьяк.

В своей грамоте он доносил о пропаже из Углича князя Михайлы Федоровича Нагого, кой, «доподлинно известно на тебя, боярин Борис Федорович, злой умысел имеет».

Не забыл Битяговский приписать и о том, что князь Нагой с января по май месяцы пропадал неведомо где, засим вернулся неизвестно откуда в Углич, пробыл три дня и вновь куда-то отбыл за пределы города.

Поведение старшего брата Нагих показалось Битяговскому странным и подозрительным, и он решил отправить грамоту в Москву, надеясь, что боярин Годунов проявит интерес к опальному князю.

Так и получилось. Борис Федорович незамедлительно принял гонца Битяговского и, прочтя грамоту, пришел в беспокойство. Семейство Нагих было для Годунова самым опасным среди бояр. Жена Ивана Грозного жива, царевич Дмитрий подрастал, а здоровье царя Федора Ивановича было крайне слабым. Всё это не могли не учитывать Нагие.

Годунов долго размышлял, кого послать в Углич надзирать за опасным семейством, но так ни на ком и не остановился. Один — казался ему недалеким и простоватым, другой — продажным, третий — любителем «зеленого змия» и падким на женщин.

Надумал посоветоваться с дядей Дмитрием Ивановичем, кой долгие годы пребывал не только Постельничим государя, но и ведал Сыскным приказом.

Подумав, дядя посоветовал племяннику послать в Углич дьяка Поместного приказа Михайлу Битяговского.

— Этот не подведет. Он тот человек, кой нам и нужен. Михайла не только будет неустанно следить за Нагими, но и выполнит любой приказ.

— Любой? — переспросил Годунов.

Дмитрий Иванович хорошо ведал, что означал вопрос племянника и ответил на него утвердительно:

— Любой. Выждет удобный час и выполнит.

Борис Иванович дважды перечитал письмо Битяговского и надолго задумался. Где может пропадать князь Нагой? На охоте? Но ни в одном селе Михайлу никто не видел. Выходит, он выехал за пределы удела. Но куда? В какой-нибудь соседний удел? Но это ему запрещено, да и что в чужом уделе Михайле делать? Местные воеводы тотчас доложат в Москву о пребывании опального князя в его городе… Куда же ездит Нагой? Не в Москву же? Но для этого надо быть совсем сумасшедшим. Еще ни один опальный боярин или князь не приходил по доброй воле в стольный град. Он сразу же был бы схвачен и кинут в застенок. Нет, Нагой в Москву не прибудет, он отлично ведает, что его здесь ждет. Лишь самый отчаянный человек, с какой-нибудь безрассудной, навязчивой и неотложной мыслью может наведаться в Москву.

И вдруг Годунова осенило. Именно таков Михайла Нагой: горячий, отчаянный, с дерзкой, чудовищной целью. Цель же у него одна — убить его, Бориса Годунова. Он может явиться в другой личине и исполнить свой зловещий план. Только смерть шурина царя Федора открывает путь царевичу Дмитрию на престол. Федор долго не протянет.

Годунова (он никогда не был храбрым человеком) охватил ужас. Нагой в Москве, в Москве! Его надо немешкотно разыскать. Он должен быть уничтожен. Сегодня же он, Годунов, вновь переговорит с дядей, а тот перетряхнет всю Москву, дабы изловить лиходея.

Врагам не будет пощады. Он, Борис Годунов, расправился даже с самым именитым князем Мстиславским, в чьих хоромах замышлялся гнусный заговор. Не выгорело, Иван Федорович! Не помогли тебе и торговые люди под началом Федора Нагая. Федька, а с ним еще шесть человек были казнены в Москве. «На Пожаре (Красной площади), перед торговыми рядами, главы им отсекоша».

Расправился Годунов и с другими заговорщиками. Вначале схватили князей Шуйских и кинули их в узилища[1138], а с ними дворян Татевых, Колычевых и многих других.

Иван Петрович Шуйский был сослан в свое имение, а потом на Белоозеро и там удавлен. Сын Андрей Иванович — отправлен в Каргополь и также удавлен. Другие, менее значительные крамольники, были сосланы по дальним городам и посажены в темницы «на вечное жительство».

Митрополит Дионисий и Крутицкий архиепископ, видя такое изгнание бояр и многие убийства, принялись обличать Годунова и говорить царю Федору о его неправдах. За это обличители лишились своих санов и были сосланы в заточение в новгородские монастыри, где и скончались.

Годунов на некоторое время успокоился, но тут он вспомнил о сыновьях отравленного Никиты Романова — Федора Никитича с братьями. С ними на первое время надо было поступить умеючи, поелику, это был род очень грозный для всякого соискателя царского трона, именно по своему родству с самим царем Федором. (Оставшиеся Романовы доводились государю двоюродными братьями).

Борис вначале умиротворял их теми же способами, как и Мстиславского: ублажал, держал их в любви и даже клятву дал, что «будут они братья ему и помогатели царствию», а впоследствии рассеял их точно так же, как рассеял и разметал бояр Шуйских.

Годуновское время, в сущности, было продолжением царствования Ивана Грозного. Настало прямое и сильное правление Бориса под именем убогого царя Федора Ивановича. Борис шел к своей цели очень твердыми и глубоко обдуманными шагами. Вероятно, эту цель он наметил еще при жизни Ивана Четвертого. «Он с малолетства безотступно находился при царских пресветлых очах грозного царя и потому навык от премудрого царского разума государственным, царственным чинам и царскому достоянию».

Грамоты свидетельствуют, что Иван Грозный взял в свои царские палаты Бориса и его сестру Ирину малолетними, и питал их от своего царского стола, причем Ирину назначил в невесты сыну Федору.

После кончины Ивана Грозного, Годунов в два-три года расчистил поле для своего владычества, усмирил духовную власть в лице митрополита Дионисия, осилил первостепенное боярство и укротил московских купцов.

Но если во дворце страхом и лестью легко было водворить молчание и послушание, зато для полного усмирения и привлечения на свою сторону посада, Годунову требовались всё новые и новые воздействия. Но среди черни широко загулял еще один слух:

— Бориска — изувер и вор! Он от Боярской думы и народа царское завещание упрятал!


* * *
Летом бояре, по издревле заведенному порядку, отъезжали в свои вотчины: надо осмотреть поля, приглядеть за мужиками, дотошно расспросить старост и тиуна, наказать нерадивых, оглядеть рыбные ловы и сенокосные угодья, изведать, как идут дела у бортников, собиравших мед, не забыть проверить мосты через речушки, не сгнили ли, не требуют ли подновы… Уйма всяких дел!

Когда бояре разъезжались по вотчинам, на душе Бориса Годунова становилось спокойней: чем дальше недруги от Москвы, тем тише становилась жизнь в стольном граде.

Михайла Нагой, Борис Лыков, Василий Шуйский и некоторые другие, оставшиеся в живых сыновья опальных бояр, договорились встретиться в имении Петра Никитича Шереметьева. И день выбрали удачный — на святых апостолов Петра и Павла.

Пропустив по первой чарке за первоверховных апостолов, Петр Никитич приказал слугам удалиться.

— За них я ручаюсь. Верны и надежны. За вторую чару примемся тогда, когда обговорим наше дело, ибо хмельная голова рассудка не имеет. Не дивитесь, что Михайла Федорович Нагой явился ко мне в таком убогом облачении. Думаю, причину пояснять не надобно. А теперь прошу, бояре, высказать свои задумки.

Все глянули на Василия Шуйского. Ныне он, после убийства знаменитейшего отца, первенствовал среди боярства. Но Василий Иванович, подслеповатый, неказистый видом, хитрый и осторожный, нарушил обычай:

— Допрежь хочу других послушать.

Каждый выдвинул своё предложение, но почти все они были отвергнуты благоразумным Петром Шереметьевым. Остановились на двух, на что Василий Шуйский утвердительно кивнул головой:

— Кажись, лучшего и не придумать.

Бояре потянулись, было, за второй чаркой, но Петр Никитич остановил их движением руки:

— План встречи с дьяком Фроловым недурен. Но все мы ведаем Савватея. Режь его на куски, но тайну царского завещания он не выдаст, а поэтому все потуги наши окажутся тщетными. Остается последнее предложение. Оно самое надежное.


* * *
Михайле Федоровичу не спалось. Рядом похрапывал Тимоха Бабай, а на полатях посвистывал носом хозяин избы Гришка. Это он, еще в первый день прихода, сообщил Нагому весть, коя прокатился по всей Москве.

— Народишко вовсю толкует, что царь Иван Васильевич написал еще одно завещание. В первом-то об опекунах Федора. О том все ведают. А о другом — недавно заговорили. В большой тайне завещание держалось, и кто первым о нем пронюхал — один Бог ведает.

— Тайна — та же сеть: ниточка порвется — вся расползется. Вот так-то, Гришка.

— Так-то оно так, но токмо доподлинно никто ничего не ведает. Знай, на крестцах кричат, что ежели царь Федор помрет, а супруга его бесплодна, то новым государем Дмитрий царевич станет. О том-де Иван Васильевич и в завещании своем прописал. Молва-то, бывает, и сбывается.

— Твоими бы устами, Гришка…

На совете бояр Михайла Федорович хоть и согласился только с одним, наиболее выполнимом предложении, но мысль о завещании не давала ему покоя. Изведать, что было в письме Грозного — самый скорый путь к разгадке тайны. А что, если Иван Васильевич назвал наследником трона своего последнего сына, царевича Дмитрия? Тогда разом всё меняется. Царица Ирина не чадородна, и тогда Нагие могут смело ехать в Москву. Ехать с царским завещанием, на коем приложена красная печать Ивана Грозного. Народ ударит в колокола и встретит царевича хлебом и солью. Надо во чтобы-то ни стало добыть грамоту, коя хранится у дьяка Савватея Фролова… Конечно, из него тяжело выбить тайну, но если к нему явится сам Нагой, родной дядя Дмитрия, то едва ли Савватей будет скрывать имя наследника, тем более, он в немалой обиде на Бориса Годунова, кой, после смерти Грозного, не позвал ближнего царева дьяка на службу к Федору.

Савватей, как сказали на совете у боярина Шереметьева, живет на Троицкой улочке Кремля. Попасть туда зело тяжко. Ныне Бориска настолько боится народа, что в Кремль простолюдинам дорога заказана. И всё же проникнуть в Кремль можно. Гришка сказывал, что царь Федор страсть любит калик перехожих, только их и пропускают стрельцы… Ну что ж, придется вдругорядь использовать этот путь. Больше ждать и томиться нечего. Завтра же он войдет в дом Савватея.

Дьяк встретил его недоуменными глазами.

— Как же тебя сторож пропустил?

— Прости, дьяче, но калик даже к царям пропускают.

— Что тебе угодно в моем доме, калика?

Михайла Федорович, опираясь на рябиновый посошок, сел на лавку и снял с головы облезлый войлочный колпак.

— Признаешь, Савватей Дормидонтович? Мы ведь с тобой, в бытность государя Ивана Васильевича, не раз в сенях сталкивались.

— Нагой! — ахнул дьяк. — Князь Михайла Федорович Нагой… Да как же ты посмел в Москву явиться?

— Каликой, Савватей Дормидонтович. Удивлен? Не ожидал такого гостя?

Дьяк был настолько поражен появлением опального князя, что долго не мог прийти в себя.

— Смел же ты, Михайла Федорович, — наконец проговорил он. — И все-таки, зачем ты у меня появился?

— Не люблю ходить вокруг да около. Ты уже наверняка догадался, зачем я к тебе пришел. Мне, дяде царевича Дмитрия, нужно завещание Ивана Грозного.

— Зря старался, Михайла Федорович. Ни о каком завещании Ивана Васильевича я не ведаю.

Нагой вплотную подошел к дьяку и, смотря ему в глаза, как можно спокойней произнес:

— Не надо лукавить, Савватей Дормидонтович. Бояре доподлинно ведают, что сие завещание находится у тебя.

— У меня, князь, — не выдержав пристального взгляда Нагого, глухо признался дьяк.

— Вот и добро, Савватей Дормидонтович, — с облегчением вымолвил Михайла Федорович. — Я знал, что ты откроешься Нагим. Для других же сие завещание — тайна за семью печатями. Ведь в письме сказано о Дмитрии, сыне Марии. Не так ли?

— Я ничего тебе не скажу о чем написано в завещании, князь. То будет объявлено на Боярской думе после кончины царя Федора Ивановича.

Михайла Федорович полез в лохмотья и извлек из них калиту.

— Здесь тысяча рублей. Этих денег хватит тебе и твоим внукам, коль они у тебя есть, на всю жизнь. Ты будешь богатым человеком.

Глаза дьяка стали суровыми и отчужденными.

— Спрячь, князь. Богатство — вода: пришла и ушла. Мздоимством я никогда не занимался. А теперь ступай с Богом.

— Так и не покажешь завещание?

— Забудь о нем, князь. Я царю крест целовал.

— А если я тебя сейчас зашибу до смерти и завещание сам найду?

Дьяк взял со стола нож и протянул его Нагому.

— Убивай, князь, но завещание тебе всё равно не сыскать. Убивай!

Савватей Дормидонтович был настроен весьма решительно, он был готов умереть.

Михайла Федорович помрачнел. Тотчас всплыли слова боярина Шереметьева: «Режь его на куски, но тайну царского завещания не откроет». Прав ты оказался, Петр Никитич.

— Прощай, дьяк.

Глава 6 БЛАГОДЕТЕЛЬ

Юшка Шарапов дождался-таки своего часа. К вечеру возле ямской избы остановился крытый летний возок какого-то путника в сопровождении трех оружных людей с самопалами.

— Встречай, ямщик, знатного человека, окольничего Нила Силантьевича Тулупова, кой едет в Углич по царевой надобности. Место найдется? — проговорил один из оружных людей.

— Завсегда рад услужить государевым людям. В избе у меня, правда, тесновато, десяток торговых людей заночует, но окольничего я в своей горенке размещу.

Из возка, потихоньку охая, с помощью холопов выбрался Нил Силантьевич, тучный, широколобый человек, с усталыми изнеможенными глазами и каштановой, лопатистой бородой.

— Грудная жаба, никак, прихватывает, милок… Как звать тебя?

— Юшка Шарапов, боярин.

Юшка хоть и ведал, что чин окольничего ниже боярского, но решил польстить высокому гостю, а тот его и не поправил.

— Ничего, ничего, боярин. Настоя из пользительной травки попьешь — и полегчает.

— Аль есть у тебя?

— Запасся, боярин. У самого сердчишко нет-нет, да и заноет. Пустырника да кошачьего корня[1139] насушил и пью помаленьку. Помогает.

— А меня лекарь-немчин всё порошками пичкает, но проку мало.

— Народишко, боярин, иноземных порошков не ведает, лечится просто и живет лет до ста, — затейливо вывернул Юшка.

— Пожалуй, ты и прав, милейший. Мы всё на Европы оглядываемся, а то, что под носом — и видеть не хотим.

Окольничий (на редкость) оказался не чванлив и разговорчив, и это понравилось Юшке. Перед сном он принес Нилу Силантьевичу скляницу настоя из целебных трав и деревянную чарку с наперсток.

— Надо пить по сей чарке три раза на день, боярин.

Окольничий, ведая, что порой творится в ямских избах, глянул на одного из холопов.

— Опрастай, Митька.

Митька (видимо, был ближним холопом) выпил, а окольничий, всё так же потихоньку охая, лег на спальную лавку, покрытую тюфяком.

— С утра начну пить твое зелье, ямщик.

— Как тебе будет угодно, боярин. Но токмо напрасно моего настоя чураешься, — с долей обиды произнес Юшка.

— Не чураюсь, ямщик. Все добрые дела начинаются с утра.

— С утра? Аль обождать решил, боярин?

— Порастрясло меня в возке-то. Дороги-то наши — не скатерть самобраная, ухабы да колдобины. А в грудях прытко ломит. Поотлежаться надо бы денька два.

— Почивай с Богом, боярин.

Юшка поклонился окольничему и пошел на конюшню задавать лошадям овса. С усмешкой подумал:

«Живуча боярская подозрительность. Испокон веку первую чарку выпивает холоп. Все отравного зелья побаиваются. Но он, Юшка, не дурак, чтобы подавать зелье при холопах. Настой-то и в самом деле пользительный».

Юшка в пользительных травах не разбирался, но когда в его голове созрела мысль о заезжем, недужном путнике, ему невольно пришлось о них подумать. Разобраться в целебных травах помог ему один из торговых людей, остановившийся в ямской избе.

— Ты покажи их мне, ради Христа. Меня, бывает, разные хвори одолевают. Я тебе хорошо заплачу.

— Ради святого дела денег не берут. Ныне самая цветень. Пройдемся-ка по лугам, подборьям[1140] да по лесу. В экую пору самое время травки собирать…

Насобирал и насушил всякой травки Юшка, приготовил настоя и настойки от всяких недугов, отнес их в погребок, дабы не испортились, и ждал подходящего случая. Дождался-таки, как на блюдце преподнесли. Боярин плох, с первого взгляда видно. Теперь же — расположить к себе, а затем «подсобить», отправить его на тот свет. Но делать надо всё умненько да хитренько, дабы комар носу не подточил.

На другое утро, спросив, здоров ли Митька, окольничий принялся за леченье.

— Горька, боярин? А ты водицей на меду запей, одно другому не повредит.

Митьке же Юшка с глазу на глаз сердобольно сказал:

— Я хоть и не лекарь, но боярин твой долго не протянет.

— Чего ж ты тогда за исцеление его взялся?

— Жаль мне боярина. Хворь его по всему застарелая.

— Да уж, почитай, года три грудной жабой мается.

— Вот и я о том. Травки мои хоть на какое-то время жизнь боярина облегчат. Токмо хочу упредить тебя, Митрий. Не сказывай о нашем разговоре Нилу Силантьевичу, иначе совсем сникнет.

— Чай, сам понимаю.

— Вот и добро. А я уж постараюсь оттянуть кончину боярина.

Юшка соврал холопу. Боярин хоть и страдает грудной жабой, но он может протянуть еще несколько лет, поелику жизнь каждого человека определяет Всевышний. Но ныне Юшка своего случая не упустит.

Вернувшись к Нилу Силантьевичу, он застал его в добром расположение духа.

— Отпустило, ямщик. Кажись, и впрямь твой настой зело пользителен, будто живой воды испил.

— Рад за тебя, боярин. Кабы пожил у меня недельку, совсем бы про недуг забыл.

— Недельку? Хотелось бы, да дела в Угличе ждут.

Окольничий Тулупов был послан в Углич Борисом Годуновым.

— Битяговский шлет мне разные грамоты, но всего в них не скажешь. Потолкуй, Нил Силантьевич, с дьяком. Изведай всё до мельчайших подробностей — и вспять.

«И дел-то», — подумал Тулупов. Норовил сказать о своем недуге (лекарь-немчин просил о всяких дорогах напрочь забыть), но промолчал. Откажешься — Годунов Бог весть что подумает. Охладеет, от царева двора отлучит, а то и в Дикое Поле[1141] сошлет воеводишкой на Засечную черту[1142]. Так и снарядился в дальнюю дорогу недужным. Уж подумывал, что не добраться живым до Углича, да тут ямщик с целительными настоями подвернулся. Добрый, знать, мужик.

— Дела можно и отложить, боярин. Здоровье всему голова. Подлечишься — и дале поезжай.

— Ох, не ведаю, как и быть, Юшка. Дело не комар, от него не отмахнешься. Ну да погляжу денек, другой… Ты как в ямщики-то угодил?

— От нищеты, боярин. Жил ране в убогой деревушке. Семья была — шестеро мальцов-огальцов. Голодовали шибко. Трое ребятишек примерли, остальных вкупе с женой моровая язва прибрала. Горькой сиротой остался. Норовил в люди выбиться, но из дуги оглобли не сделаешь. А тут прослышал я, что царь-государь кличет охочих людей в ямщики. Но я человек подневольный, пожилое[1143]господину своему задолжал. Как уйдешь? В бега? Но я привык по правде жить. Беглый человек — тот же воровской человек.

— Истинно, Юшка. Ну и как же тебе удалось из кабалы выбиться?

— Пришел на двор своего господина и честно сказал: «Денег у меня нет, высеки меня батогами, а потом на волю отпусти». Барин вначале посмеялся, а затем молвил: «Легко хочешь от кабалы уйти, Юшка. У мужика кожа дубленная, от батогов оклемается. Высеку я тебя, потом с моим медведем подерись».

— Жесток же твой барин. Экая на тебя беда навалилась, — с осуждающим сочувствием покачал головой окольничий.

— Жесток, но куда денешься? Беда не дуда: поиграв, не кинешь. Вот и пришлось мне согласиться. Крепко высекли меня холопы барские, водой отливали. Два дня на соломе в подклете отлеживался, одним квасом да ломтем хлеба потчевали.

— Жесток! — вновь покачал головой Нил Силантьевич.

— На третий день встал. Пришел барин, и ковш хмельного меду поднес. «Выпей, — сказывает, — и на косолапого». Повели меня холопы в клеть, рогатину в руку сунули, и дверь за собой замкнули. Клеть фонарем освещается, а верх закрыт решеткой дубовой. Встал на нее барин и сказывает: «Прости, Михайла Потапыч, давно тебя не кормил, зато ныне сыт будешь. Разорви на части этого смерда!».

Нил Силантьевич схватился за сердце.

— Экие страсти, Юшка! Да как же ты, мил человек, живу остался?

— Никак Бог помог, да злость невиданная. Медведь поднялся на задние лапы и со страшным ревом на меня ринулся, а я собрал все силы — и рогатиной зверю в брюхо. Глубоко вонзил. Медведь поначалу на мне повис, плечи ободрал,а затем рухнул.

— Какой же ты молодец, Юшка. И впрямь тебе Бог помог. Барин твой, небось, тотчас на волю отпустил.

— Какое там, — отмахнулся ямщик. — Озлился, ногами затопал. «Ты, смерд, моего лучшего медведя загубил. Плетьми, нечестивца!». Едва не до смерти запороли. А барин: «С глаз моих прочь!». Мне же на ноги не подняться. Ползком добирался до ворот. Вот так я волюшку себе добыл, боярин.

На глаза Нила Силантьевича аж слезы навернулись.

— Да ты же муки ада прошел, мил человек. Зато в рай попадешь. Бог-то всё видит. Ты Бога не забывай.

— Не забываю, боярин. Обет дал: как деньжонок скоплю, вклад в монастырь внесу, да токмо…

Юшка запнулся, замолчал, провел щепотью по повлажневшим глазам.

— Договаривай, мил человек.

— Токмо жалованье мое едва на прокорм хватает. Много ли с трех рубликов в год отложишь? Полушка к полушке. Во всем себя урезаю.

— Сиротские деньги, — сердобольно вздохнул Нил Силантьевич и полез в калиту. — Помогу тебе, Юшка. За такую страдальческую жизнь никаких денег не жаль. Пусть вклад твой будет достойным. Заодно и святым отцам скажи, чтоб за мою душу помолились. Хворь-то никак меня переборет. Прими, сиротинушка, семьдесят пять рублей.


— Да ты что, Нил Силантьевич?! — обомлел присутствующий при разговоре Митька. — Такими деньжищами не швыряются. Мне за такое богатство, почитай, два десятка лет служить.

— Помолчи, Митька. Немощен я. Богатство от смерти не избавит. Прими с Богом, ямщик.

Юшка упал на колени.

— Век за тебя буду молиться, благодетель!

С этой минуты планы ямщика изменились. Теперь не нужно подливать в чарку отравного зелья. Напротив, ныне он может смело заявить, что деньги ему дал окольничий Тулупов, дал добровольно, при видоке Митьке. Однако доверчив же Нил Силантьевич! Поверил в брехню. Ай да выдумщик ты, Юшка!.. Теперь надо мчать в Москву, сунуть хорошую мзду начальнику Ямского приказа — и волюшка в твоих руках. А там — Углич, счастливое и богатое житие… Но допрежь надо доехать до ближайшей деревеньки и уговорить какого-нибудь мужичка малость посидеть в ямской избе, пока он ездит в Москву. Согласится. За десять алтын во всю прыть прибежит. Не сам, так сына пришлет.

Окольничий укатил в Углич на другое утро, а Юшка в тот же день поскакал в деревеньку.

Глава 7 ГОДУНОВ И ДЬЯК САВВАТЕЙ

Когда темная ночь опустилась на государев Кремль, Борис Федорович вышел из своих палат и по Троицкой улочке направился к Чудову монастырю.

Сопровождал правителя всего лишь один человек, его личный телохранитель, могучий француз Яков Маржарет.

Никогда еще Борис Годунов не выходил со столь малой охраной. Он не взял с собой даже самых ближних послужильцев.

Рослый Маржарет шел слегка впереди, освещая путь слюдяным фонарем; при французе шпага, кинжал и два пистоля.

В переулке послышались голоса. Годунов тотчас настиг Маржарета и увлек его за стену монастыря.

— Фонарь прикрой.

Телохранитель накрыл фонарь полой плаща. Стрельцы с факелами прошли мимо, отблески огней плясали по сухим бревенчатым стенам.

Вновь пошли по Троицкой. Обогнув монастырь, ступили к небольшим хоромам в два жилья. Маржарет застучал в калитку, никто не отозвался; Маржарет громыхал долго и настойчиво, и вот, наконец, из сторожки послышался сонный, глухой голос:

— Кого черти носят? Опять калика?

Привратник распахнул оконце в калитке, поднял фонарь, ахнул:

— Батюшки!.. Боярин Борис Федорыч!

— Не гомони, холоп, — строго одернул привратника Годунов. — У себя ли Савва?

— У себя, батюшка боярин, — открывая калитку и низко кланяясь, залебезил привратник. — Где ж ему в эку пору быть? Вон и свет в окне.

Приходу правителя дьяк Сааватей Фролов немало подивился:

— Что привело тебя в сей поздний час, боярин?

Годунов кивнул Маржарету, и тот вышел в сени. Боярин же уселся на лавку.

— Так один и живешь, дьяк?

Савватей развел руками:

— Жену Господь прибрал, а сыновья в ливонской неметчине пали.

Было дьяку за пятьдесят; крупный, осанистый, с цепким, пытливым взором; курчавая борода стелется по широкой груди.

— Не велишь ли подать вина, боярин?

— Не до застолья ныне, дьяк. Явился к тебе по государеву делу… Ведомо мне, Савватей, что ты духовную грамоту царя Ивана Васильевича писал.

— Духовную? — насторожился дьяк. — Писал, боярин.

— Крепко ли хранишь? Не просил ли кто показать царское завещание?

Вопрошал Годунов строго, не сводя напряженных глаз с Фролова.

— Храню в потайном ларце, — всё также настороженно отвечал дьяк.

— Дале, Савватей.

Но дьяк умолк.

— Чего ж замолчал? Мне доподлинно ведомо, что к тебе приходили за грамотой, Савватей. Доподлинно!

Борис Годунов конечно лукавил. Он и знать ничего не знал, что к Савватею наведывались какие-то люди.

«Пронюхал! — изумился дьяк. — А, может, и самого Нагого изловил. Вот беда-то. Теперь не уклонишься. Не зря про Годунова говорят, что у него и в затылке глаза».

— Приходили, боярин, — сумрачно признался дьяк. — О завещании пытали.

— Вот и я о том же. Откуда?

— Из Углича, боярин.

— Нагие?! — в глазах Годунова промелькнул испуг. Савватей то приметил.

— Нагие, боярин.

Борис Федорович, стараясь скрыть смятение, заходил по горнице. Нагие не дремлют! Ужель что пронюхали? Ужель царь завещал на престол Дмитрия?

— Слушай, дьяк, — голос Годунова дрогнул, ему так и не удалось скрыть волнение. — Что ты поведал Нагим?

«Мечется боярин, — заметно поуспокоившись, подумал Савватей. — Нагие для него лютей ордынца».

Вслух же спокойно и с достоинством молвил:

— Побойся Бога, боярин. На душу греха не приму, то дело свято. Не мне цареву холопу, государеву грамоту оглашать.

— Так ли, дьяк? — пронзил его взглядом Годунов. — Мишка Нагой казны не пожалеет.

Теперь уже правитель не сомневался: к дьяку приходил именно «пропавший» из Углича Михайла Нагой.

— Ведаю твои мысли, боярин. Дескать, за тридцать серебренников душу свою продал, как Иуда Христа. Напрасно, боярин. Честен я перед Богом и государем. Нагого я прогнал.

— Смотри, дьяк, — угрозливо протянул Годунов. — Коль солгал, добра не жди… Доставай завещание.

— Пошто, боярин? — похолодел Савватей.

— Пошто? — хмыкнул Годунов. — Не место здесь царскому завещанию. Уж, коль Мишка Нагой наведался, твой дом в покое не оставят. Заберу грамоту во дворец.

— Прости, боярин, но передать тебе завещание, я не волен. Грамоту приказано огласить на Боярской думе.

— Оглашу. Доставай, Савватей.

Но дьяк и с места не сдвинулся, брови его нахмурились, лицо окаменело.

— Не гневайся, боярин, но грамота никому в руки не завещана. Один лишь великий государь волен ее на Думе огласить.

Годунов вспыхнул, по чистому белому лицу его пошли пятна.

— Аль неведомо тебе, дьяк, что дела свои вершу по воле царя? Не кто иной, как сам государь, послал меня к тебе.

— В сей час? С одним лишь иноверцем? Мыслимо ли то, боярин?

Годунов и вовсе побагровел.

— Как смеешь ты, дьяк, державного правителя в коварстве уличать?! Ведай свое место!

— Не волен отдавать, боярин, — непреклонно отвечал Савватей.

— Не волен? — тяжело выдохнул Борис Федорович. — А воровство противу государя чинить волен? Аль забыл, дьяк, что на бояр Нагих опала царем наложена? Аль неведомо тебе, что опальным людям на Москву являться заказано? Ты ж Нагого в свой дом впускаешь, о делах царских, потаенных толкуешь. То ль не воровство? Велю тебя за пристава взять[1144] — и в Пыточную!

Савватей побледнел.

— Не повинен, боярин. Не брал греха на душу.

— Вину твою палачи сыщут. Противу государя воровал! Пошто о приходе Мишки Нагого царю не доложил? Токмо за оное надлежит тебя вздернуть на дыбе.

Лицо Савватея подернулось смурью.

«Годунов не пощадит, — понуро раздумывал он. — Сей боярин красен лицом, да лих сердцем. И всех, кто стоит на его пути, он раздавит. Не человек — дьявол!»

Дьяк, сутулясь, побрел в моленную. Вернулся с ларцем, молвил тяжко.

— Вверяю тебе, боярин, сие завещание. Забирай, и пусть Господь Бог тебя рассудит.

Той же ночью Годунов вскрыл ларец.


В кабаке на Варварке зашибли насмерть, «пьяным делом», дьячего привратника Гурейку.

А через два дня, на диво москвитян, «преставился в одночасье» и сам дьяк Савватей.

Глава 8 ПОКУШЕНИЕ

На большие православные праздники Борис Федорович всегда выезжал в Троице-Сергиеву лавру, дабы чернь ведала, какой он великий богомолец. Летом — в карете, зимой — на санях, в теплом возке.

Бояре также нередко навещали Троицкий монастырь и хорошо ведали дорогу к нему, кою перерезали несколько рек и речушек с деревянными мостами.

Задумав покончить с Годуновым, заговорщики выбрали самый высокий мост через реку Яузу, неподалеку от села Ростокина Троицкого монастыря. В этом месте берега были крутые, а сама река сужена, почему деревянных дел умельцы и решили перекинуть здесь через Яузу мост. Длина его была чуть больше пяти сажен (без учета насыпи с обеих сторон), а ширина — три с половиной сажени. Настил был выстлан из дубовых бревен, поверх коих были прибиты гвоздями сосновые доски, дабы при «проезде тряски не было». Мост держался на четырех подпорах.

Михайла Нагой лично оглядел будущее место гибели Годунова и остался доволен: высоко и глубоко, громыхнешься — костей не соберешь.

На совете долго спорили, как лучше обрушить мост. Одни предлагали — с помощью бочонка пороха, другие выразили сомнение: в самый нужный момент огниво может подвести, и тогда прощай вся задумка. Остановились на предложении Петра Никитича Шереметьева.

— Колымага Годунова зело громоздкая. Ночью две подпоры подпилить — и дело с концом.

— А если раньше кто проедет?

— И об этом я думал. В места подпилов вбить временные клинья. Мост устоит. А как лошади годуновской колымаги на мост заступят, клинья тотчас выбить.

— А кто их выбивать будет? — спросил Борис Лыков.

— Холопы, — без раздумий ответил Шереметьев. — У меня найдется такой человек.

— И у меня найдется, — сказал Нагой.

— Конечно, риск для этих храбрецов немалый, — продолжал Шереметьев, — но нет большого дела без риска. Неподалеку от моста стоит дремучий лес. Когда начнется переполох, холопы должны побежать вдоль Яузы, а затем скрыться в лесу.

— Да помоги им Бог! — размашисто перекрестился Василий Шуйский.

Петр Никитич поглядел на него и подумал:

«Семья этого родовитого князя крепко обижена Годуновым. Но Василий — не отец его, Иван Петрович, известнейший воевода. Сын — духом слаб. Случись непоправимая беда, и если Василий окажется в руках годуновского ката, всех предаст».

— Я вот что помыслил, бояре. Ныне мы все заодно, но всякое может статься. На случай беды не худо бы нам на кресте поклясться, что даже на дыбе не выдадим друг друга.

— Толково сказал, Петр Никитич. Непременно надо всем поклясться! — горячо поддержал Шереметьева Михайла Федорович.

— Мы готовы, — прокатилось по покоям.

— Добро, бояре. Пройдем тогда в Крестовую…


* * *
Борис Годунов выехал в Троицкий монастырь не как простой боярин, а как правитель государства Российского — торжественно и под усиленной охраной. Впереди 300 всадников, по трое в ряд. Некоторые из передовых одеты в золотую парчу в виде брони. За всадниками вели 20 прекрасно убранных коней, на коих попоны были из леопардовых шкур и серебряной парчи. Дальше ехала большая, крытая красным сукном, вызолоченная карета Бориса Годунова, запряженная в шесть белых коней. По сторонам ехали бояре, а сзади еще 200 конных всадников Стремянного полка.

На голове Бориса Федоровича была надета высокая «Московская шапка» с околышем из самых лучших бобров; спереди нее вшит прекрасный большой алмаз, а сверху его ширинка из жемчуга, шириной в два пальца. Под этой шапкой была надета маленькая шапочка (тафья), вышитая крупными жемчужинами, в промежутках коих сверкали драгоценные каменья.

Одет был Годунов в длинный кафтан из золотой парчи с красными и зелеными бархатными цветами. Поверх этого кафтана надет на нем еще другой, покороче, с красными цветами. У этого верхнего кафтана книзу, спереди кругом и сверху около рукавов было чудесное жемчужное шитье, шириной в ладонь. На шее Бориса Федоровича надето нарядное ожерелье и повешена крест — на — крест золотая цепочка. На пальцах обеих рук — кольца с сапфирами.

Супруга давно уже подметила, что муж ее любил красиво и броско облачаться, весь сверкать золотом и превосходными самоцветами. Даже в святую обитель он не надел на себя более скромный дорожный кафтан, как это сделали ехавшие позади колымаги бояре. А всё потому, что муж ее несколько раз за дорогу будет выходить к боярам из кареты и подчеркивать богатым нарядом свое превосходство. Пусть привыкают: перед ними будущий царь всея Руси.

Годунов полулежал на подушках с закрытыми глазами. Напротив его сидела полнотелая женщина средних лет, супруга Мария Григорьевна, дочь Малюты Скуратова. Выехали рано, и Мария думала, что муж задремал. Она смотрела на его красивое, спящее лицо, обрамленное черной кудреватой бородой, и украдкой вздыхала. Не любит ее супруг, с первых дней не любит. И она ведала тому причину: Борис женился на ней с корыстной целью, ведая, что отец, Григорий Лукьянович, является правой рукой Ивана Грозного по опричным делам. В то время он был не только первым любимцем царя, но и всесильным человеком, коего страшилась вся Русь.

Став родственником Малюты, Борис еще больше приблизился к трону, а после гибели Скуратова начался его стремительный взлет по служебной лестнице царедворцев.

Мария мечтала о нежной любви супруга, но тот по-прежнему был к ней безразличен. Боярыня злилась, но злость срывала лишь на своей женской половине, где ее все откровенно побаивались. Со служанками она была властной, строго наказывая их за малейшую провинность. В ее нраве чувствовалась деспотическая натура отца, не выходящая за пределы второй половины палат Годунова. Ведая стародавние устои, она хорошо знала: Борис Федорович не потерпит никакого вмешательства с ее стороны. В противном случае ее ждет монашеский куколь[1145]. Так уж заведено на Руси: «Да убоится жена мужа». Супруги терпят только покорных жен.

А Борис Федорович вовсе не дремал. Он раздумывал о скорой встрече с английскими купцами, коим предложит выгодно продать за морем свои товары, а также передаст через них грамоту королеве, в коей попросит выписать из Англии искусных строителей, зодчих, столяров и каменщиков, золотых дел мастеров, лекарей и аптекарей.

С Англией у Руси была особая дружба. Еще осенью 1533 года, с далеких берегов Студеного моря[1146], от самого устья Северной Двины, ехал в Москву, прибывший из-за моря на корабле, англичанин Ричард Ченслер, кой предъявил Ивану Грозному грамоту короля Эдуарда, обращенную «ко всем северным и восточным государям», с предложением установить с Англией торговые сношения «для обоюдной пользы и дружбы».

До этого времени Московия вела торговые сношения с Западной Европой через варяжские государства[1147], кои не пропускали на Русь товары и мастеров, способных содействовать ее усилению. Возможность установить через Северный Беломорский путь непосредственную торговлю с Англией, откуда можно было получать оружие и опытных искусников, имела важное для Руси значение, особенно в борьбе с Ливонией.

Торжественно и милостиво принятый русским царем, Ченслер во второй свой приезд, в 1555 году, получил от Ивана Грозного грамоту на право свободной беспошлинной торговли английских купцов на Руси.

По возвращении Ченслера английские купцы образовали для торговли с русскими «Московскую компанию» на Варварке, коя получила от своего правительства монополию на торговлю с Русью и отыскание новых рынков на всем Севере. Не останавливаясь на этом, англичане старались использовать также волжский путь, чтобы завязать торговые сношения с Ираном (Персией). С этой целью англичанин Дженкинсон совершил по Волге несколько путешествий в Иран и один раз посетил Бухару. Дженкинсону удалось добиться важных привилегий от персидского шаха.

В Иран английские купцы ввозили сукна, шерстяные ткани, олово, медь, медную посуду. Из Ирана же они вывозили щелк-сырец, перец, имбирь и другие пряности, рис, жемчуг, драгоценные камни, ковры… Свои товары англичане продавали по очень высокой цене и получали чрезвычайно большие прибыли.

Что касается пути в Азию через Российское государство, то он был довольно длинным. Нужно было проехать до Белого моря, а из него в Астрахань. Обычно зимой этот путь занимал 46 суток. Но этот путь был все же короче, нежели путь испанцев до Индии или Америки, кой при тогдашних средствах сообщения занимал у них два-три месяца. Сами английские купцы подчеркивали, что им довольно удобно торговать с Ираном через Московию.

Так как английские купцы, пользуясь волжским путем, получали большую прибыль от торговли с Ираном, русское правительство ввело для них обязательную уплату половинной пошлины при проезде через Астрахань и Казань.

В середине XVI века главным местом торгового обмена между англичанами и русскими служила Холмогорская пристань, имевшая обширный гостиный двор, богатые подворья и каменные амбары для хранения товаров.

Позднее центром обмена становится город Архангельск, основанный в 1584 году на месте, где стоял Михаило-Архангельский монастырь.

Среди предметов русского вывоза в Англию наряду с пушниной, кожами, воском, медом, льном и пенькой, важное место занимал корабельный и мачтовый лес, являвшийся весьма ценным для английского кораблестроения. Англичане ввозили на Русь в большом количестве сукна, металлические изделия и оружие.

Однако право англичан на беспошлинную торговлю подрывало дело русских купцов и приносило ущерб государственной казне.

Приказчики московских «больших купцов» рассказывали:

— Привезешь в Холмогоры товар, а аглицкие люди с немчинами да со свейскими[1148] людьми стакнутся промеж себя и свою цену положат. Хоть назад вези! Дескать, «нам твой товар не выгоден». Дескать, «наше подворье на Варварке само этот товар присылает». Что тут станешь делать — отдаешь в наклад.

Нередко англичане выбивали из рук русских торговцев розничную торговлю иноземными товарами. Иностранцам не разрешалось торговать в розницу. Разрешение на это не получили и англичане. Но они стали сдавать товар русским торговцам на комиссию[1149].

В 1571 году, когда выяснилась невозможность заключения с Англией союза, Иван Грозный отменил привилегии английских купцов. Но эта отмена была осуществлена не сразу и вылилась в длительный процесс. Борис Годунов не спешил ставить точку, и привилегии пока еще сохранялись.

Затем мысли Бориса Федоровича перекинулись на английского астролога Бомелия. Будучи ловким человеком, он довольно быстро выдвинулся при Иване Грозном, завоевав себе известность в качестве составителя ядов. После смерти царя Бомелий помышлял вернуться на родину, но дальновидный Годунов уговорил его остаться в Москве. Тот затребовал денег вдвое прежнего, и Борис Федорович удовлетворил его просьбу. Врагов у Годунова заметно прибавилось и ему, ох, как пригодилось зелье «аглицкого звездочета!».

Мысли Годунова неожиданно прервались. Впереди колымаги он вдруг услышал страшный, гулкий грохот.

Кучер успел остановить карету перед самым мостом. Коренник вздыбился и тонко заржал. Мария испуганно закричала.

Борис Федорович, с резвостью молодой девки, выскочил из кареты и оцепенел. Мост рухнул. Глубоко внизу, придавленные бревнами, барахтались несколько лошадей, стрельцов же и вовсе не было видно. Их поглотила река.

Годунову стало страшно, глаза его от жуткого ужаса окаменели, он застыл, как пораженный молнией, и не слышал даже выкриков стремянного сотника:

— Воры бегут к лесу! Поймайте крамольников!

Тимоха, как только упал мост, тотчас ринулся вдоль Яузы, и вдруг неожиданно ударился коленом о каменную глыбу, заросшую бурьяном. Его охватила чудовищная боль. Он попытался бежать дальше, но сильно разбитое колено позволило ему сделать лишь несколько шагов.

Холоп же боярина Шереметьева успел скрыться в дремучем лесу, а на Тимоху Бабая скатывались с высокого берега стрельцы.

Глава 9 НА ДЫБЕ

Прежде чем возвратиться в Москву, Борис Годунов подошел к связанному крамольнику.

— Кто таков?

— Меж двор скиталец, — превозмогая боль в ноге, с усмешкой отозвался Тимоха.

— Имя?

— Зовут Зовуткой, а величают Уткой.

— Вор!

Годунов взял из руки сотника плеть и с силой стеганул крамольника по лицу.

— В Пыточную башню, на дыбу, пса! Там обо всем поведает, — и имя свое и по чьему злому умыслу орудовал. Собака!

Годунов вновь стеганул воровского человека, но на залитом кровью лице Тимохи, глаза оставались дерзкими и насмешливыми.

— Зря стараешься, боярин. Ни дыба, ни каты твои мне язык не развяжут. Уж лучше сейчас убей.

— О легкой смерти помышляешь, навозное рыло? Огнем буду жечь.

— Я хоть и навозное рыло, но русский. Ты же — грязный и шелудивый татарин[1150]. Тьфу!

И Тимоха харкнул в лицо Годунова, что привело правителя в бешенство. Он с такой неуемной яростью принялся стегать Тимоху, что даже сотник решил вмешаться:

— Так и насмерть забить можно, боярин. Кой прок? Он токмо на дыбе своё воровское имя скажет.

Годунов отшвырнул плеть и, утерши рукавом бархатного кафтана пот со лба, шагнул к колымаге.


* * *
Крик. Пронзительный, жуткий…

За стеной пытали. Жестоко. Подвесив на дыбу, палили огнем, ломали ребра, увечили.

Стоны, хрипы, душераздирающие вопли.

Холодно, темно, сыро.

На лицо капают тягучие капли.

Ржавые, тяжелые цепи повисли на теле, ноги стянуты деревянными колодками.

Мрачно, одиноко, зябко…

Тимоха шевельнулся. Звякнули цепи по каменному полу. Выплюнул изо рта кровавый сгусток. Хотелось пить.

Тимоха с трудом подтянул под себя ноги, прислонился спиной к прохладной каменной стене. И снова жуткий вопль. Узнику хотелось заткнуть уши.

«Кого-то пытают, да так свирепо, чтоб было слышно за стеной… Де, наслушается мятежник, устрашится, а затем и без пытки всё выложит», — подумал Тимоха.

Послышались шаги — гулкие, неторопливые. Звякнула щеколда, скрипнула железная решетка. По узким ступенькам, с горящими факелами спустились трое стрельцов. Сняли с Тимохи цепь, отомкнули колодки. Один из служилых ткнул древком факела в спину.

— Айда на дыбу, мужик.

Бабай поднялся с пола, хмуро глянул на стрельцов и молча, прихрамывая, начал подниматься по каменной лестнице.

В Пыточной, на длинном столе, горят три восковые свечи в медных шандалах. За столом, откинувшись в кресло с пузатыми ножками, закрыв глаза, сидит худощавый горбоносый дьяк в парчовом терлике[1151] нараспашку. Подле него двое подьячих в долгополых сукманах[1152] с гусиными перьями за ушами. В углу, возле жаратки, привалился к кадке с водой рыжеволосый палач в кумачовой рубахе. Рукава закатаны выше локтей, обнажая грузные волосатые руки.

По углам пыточной, в железных поставцах, горели факелы, освещая багровым светом сырые каменные стены. Вдоль стен — широкие приземистые лавки, на коих навалены ременные кнуты из сыромятной кожи и жильные плети, гибкие батоги и хлесткие нагайки, железные хомуты и длинные клещи, кольца, крюки и пыточные колоды. Подле горна, с раскаленными до бела углями, стоит кадь с соленой водой. Посреди пыточной — дыба на двух дубовых столбах, забрызганных кровью.

Стрельцы сняли с Тимохи белую посконную рубаху, связали руки тонким сыромятным ремешком и подтолкнули к столу

Дьяк открыл глаза, окинул колючим взглядом чернявого мужика, спросил:

— О крамоле своей сейчас поведаешь, аль сразу на дыбу весить?

— И на дыбе ничего не скажу.

Дьяк пожевал сухими губами и махнул рукой кату:

— Зачинай, Ефимка.

Палач шагнул к дюжему Бабаю, но тот с силой оттолкнул ката. Ефимка отлетел к столу. Оловянные чернильницы опрокинулись, забрызгав чернилами дорогой и нарядный терлик дьяка. Тот поднялся из кресла и, брызгая слюной, закричал стрельцам:

— Тащите вора на дыбу!

Руки Тимохи завели назад и завязали уже подле кистей веревкой, кою перекинули через поперечный столб дыбы и натянули так, что узник повис на вытянутых руках над полом. Затем ноги его стянули ремнем, после чего один из стрельцов нажал на ремень с такой силой, что руки Тимохи вышли из суставов.

— За работу, Ефимка!

Кат принялся бить узника толстым ременным кнутом по спине. Каждый удар вырезал, словно ножом, лоскут мяса почти до костей.

— По чьему злому умыслу норовил правителя извести? Имя сказывай! — кричал дьяк.

Но Тимоха лишь молча скрипел зубами.

— Рассолом полей, Ефимка.

Палач зачерпнул из кади ковш соленой воды и начал плескать на кровавые раны.

— Сказывай, вор!

Тимоха молчал.

— Жги его! Увечь! Ломай ребра! — бешено заорал дьяк.

В ход пошли хомуты и раскаленные клещи, тонкие стальные иглы и железные прутья…

В потухающем сознании Тимохи проносилось:

«Не выдам Михайлу Федоровича, ни себя, ни его не выдам».

Слабея, выдавил:

— Сволочь ты, дьяк. Годуновский прихвостень!

Рассвирепевший дьяк, ничего не добившись от узника, подтолкнул ката к горну.

— Залей ему глотку!

Кат шагнул к жаратке, где плавился свинец в ковше. Стрельцы опустили Тимоху на пол. Один из них вставил в черный изжеванный рот узника небольшое железное кольцо. Палач подошел и вылил из ковша в горло дымящуюся, расплавленную жижу.

Тимоха дернулся в последний раз и навеки затих, унеся с собой тайну.


* * *
Неудачная попытка убийства Бориса Годунова привела Михайлу Нагого в уныние.

Холоп Шереметьева Нефедка, благополучно вернулся в вотчину боярина с поникшей головой.

— Поторопились малость. Клянусь, самую малость, боярин. Утопли несколько стрельцов, а Тимоху другие служилые схватили.

— Но почему он не смог убежать? — мрачно спросил Михайла Федорович.

— Доподлинно не ведаю. Кажись, нога у него подвернулась.

— Какого верного друга потерял, — закручинился Нагой. За последние месяцы он несказанно полюбил своего Тимоху.

Шереметьева же беспокоило само пленение Бабая. Годунов предпримет самые жестокие пытки, чтобы человек углицкого князя заговорил. Редкий узник сие может выдержать, а коль так, весь заговор будет раскрыт, и полетят боярские головы.

Петр Никитич Шереметьев никогда не был трусом. Он пошел в отца, Никиту Андреевича, кой был одним из самых отважных воевод при взятии Казани. Старые бояре помнят, как славил Шереметьева Иван Грозный, щедро награждая его за ратный ум и отчаянную смелость.

— А твой Тимоха выдержит пытку?

— Могу дать голову на отсечение. Он ничего не скажет, даже имени своего, — твердо произнес Михайла Федорович, успокаивая Шереметьева.

— Да будет ему царство небесное за сей подвиг, — перекрестился Петр Никитич и глянул на своего холопа.

— За оплох наказывать не стану, но и держать тебя во дворе больше не могу. Отправлю-ка тебя старостой в одну из моих деревенек. Дело обычное. У многих бояр ближние холопы становятся старостами или тиунами. Сегодня же отбывай в Березовку. Там еще перед Троицей староста умер. Займешь его избу, и чтоб всё в деревеньке было урядливо. Наведаюсь как-нибудь.

— Благодарю за милость, боярин, — отвесил земной поклон Нефедка.

Оставшись одни, Петр Никитич молчаливо заходил взад-вперед по покоям, а затем остановился подле Нагого.

— Что далее мыслишь, Михайла Федорович?

— Даже не ведаю, чего молвить, Петр Никитич. Горе и злоба меня душат. Годунов в кой уже раз выскальзывает, как уж. Ныне он буде еще более осторожен.

— Твоя правда, Михайла Федорович. К Бориске теперь не подобраться. Из Кремля его ныне и цепями не вытянешь.

— Приду к собору на паперть и застрелю его! — с отчаянием в голосе выкрикнул Михайла.

— Опять ты за своё, сродник. И себе и царству на пагубу[1153]. Твой выстрел обернется не только гибелью всех Нагих, но и смертью царевича Дмитрия. Я тебе уже сказывал о том и не хочу повторять.

— Да ведаю, ведаю, Никитич! — в запале горячился Михайла. Сердце душу мутит и ничего более на ум не идет.

— А ты охолонь, сродник. Ум разумом крепок… Мыслю, что только время всё поставит на своё место. Возвращайся немешкотно в Углич и жди кончины царя. Я дам тебе знать. Но и в Угличе не зарывайся, дабы не вызвать подозрения у Битяговского. Сей дьяк чересчур хитер. Далеко не случайно послал его Бориска в Углич. Приглядывай за ними и береги царевича. От Годунова всего можно ожидать.

Глава 10 ДАБЫ КРАМОЛУ ИЗБЫТЬ

После злополучного покушения Борис Годунов занял выжидательную позицию. Он постоянно думал, что боярство предпримет какой-то новый шаг, но высокородцы затаились. Прошла неделя, другая, месяц — тишина. Но это безмятежность казалась Годунову обманчивой. Бояре ходят, как линь по дну, и воды не замутят. Но тиха сова, да птиц душит, никогда не будет боярам веры.

Переждав еще некоторое время, Борис Федорович принялся за державные дела. Ведь он достиг такой власти, какой не имел ни один из поданных. Всё, что делалось московским правительством, делалось по воле Бориса. Он принимал иностранных послов, переписывался с иноземными государями: цесарем австрийским, королевой английской, ханом крымским…

Внешняя политика Годунова отличалась осторожностью и преимущественно мирным направлением, так как Борис сам был неискусен в ратном деле и по характеру своему не любил рискованных предприятий.

С Польшей, от коей Русь понесла тяжелое поражение, Годунов старался поддерживать мир, а когда в 1586 году скончался Стефан Баторий, Годуновым была предпринята безуспешная попытка — поставить на польский трон царя Федора Ивановича.

Убедившись, что Польша не может оказать помощь Швеции, Годунов, под давлением некоторых бояр, вынужден был начать со Швецией войну. Боярская Дума уговорила царя Федора, чтобы в поход выступил и Борис Годунов, на что правитель дал неожиданное согласие: его отказ означал бы откровенную трусость, и тогда бы он потерял последнее уважение. Но вкупе с собой Годунов взял в воеводы и своих недоброхотов: Федора Романова и Петра Шереметьева. Именно благодаря воеводскому дару Шереметьева были возвращены Руси отнятые шведами при Иване Грозном: Ям, Иван-город, Копорье и Корелла.

Отношения с крымскими татарами были натянутыми, вследствие их частых набегов на южные окраины Руси. (А забегая вперед, скажем, что летом 1591 года крымский хан Казы-Гирей с полуторастотысячной ордой подошел к Москве, но, потерпев неудачу в мелких стычках с московскими войсками, отступил, причем бросил весь обоз. На обратном пути хан понес большие потери от преследовавших его русских отрядов.

За свой неудачный поход татары отплатили в следующем году, напав на Каширские, Рязанские и Тульские земли, захватив в полон многих русских людей.

С Турцией московское правительство старалось сохранить по возможности добрые отношения, хотя действовало вопреки турецким интересам: поддерживало в Крыму враждебную Турции партию, старалось возбудить персидского шаха против османов[1154], посылало цесарскому двору деньги на войну с турками.

Во внутренней же политике Борис Годунов пошел на весьма смелый шаг. Из указа царя Василия Ивановича Шуйского узнаем, что «царь Федор по наговору Бориса Годунова, не слушая совета старейших бояр, выход крестьян заказал». Указа о прикреплении не сохранилось, но он должен был относиться к первым годам царствования Федора, то есть к середине восьмидесятых годов шестнадцатого века. Цель отмены перехода крестьян к другим владельцам — обеспечить государственную службу дворян-помещиков и платеж повинностей, а это требовало твердой оседлости крестьян. Прикрепление совершилось в интересах мелких служилых людей, кои, при праве свободного перехода не могли выдерживать соперничества с крупными светскими землевладельцами, а также с духовными (митрополиты, архиереи, монастыри), кои привлекали крестьян на свои земли более льготными договорами.

Крестьяне не могли простить Борису Годунову запрещение перехода, коим пользовались веками за неделю до Юрьева дня и в течение недели после его. «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!»[1155] — удрученно восклицали они и в знак протеста бежали за Волгу, в леса и Дикое Поле.

Запустение центра Московского государства в результате бегства и разорения крестьян резко усилилось. Только в Московском уезде из 50 тысяч десятин пахотной земли пустовало от 50 до 90 процентов.

Англичанин Флетчер напишет в 1588 году: «Кроме податей, пошлин и других публичных взысканий, налагаемых царем (читай: Борисом Годуновым), народ подвержен такому грабежу и таким поборам от дворян, разных властей и царских посыльных по делам общественным… что вам случается видеть многие деревни и города совершенно пустые, народ весь разбежался по другим местам от дурного с ним обращения и насилий».

Не лучше было дело и в самой Москве. Посадская чернь нищала, голодовала, ремесло хирело. Во всех бедах народ обвинял Бориса Годунова и по-прежнему костерил правителя за удаление из Москвы в Углич царевича Дмитрия.

Годунов исходил гневом, но гром и народ не заставишь умолкнуть. Чтобы народ утихомирить, надлежит его чем-то отвлечь.

И вот в 1586 году московскому посаду была задана большая работа, «отвлекавшая умы народа от наблюдений над тем, что творилось во Дворце». Летописец напишет, что царь Федор Иванович со слов Годунова, «видя в своем государстве пространство людям и всякое благополучное строение (устройство), повелел на Москве делати град каменный около Большого посада (Китай-города) подле земляной осыпи (вокруг земляного вала), и делали его семь лет, и нарекоша имя ему Царев-град, а мастер был русских людей, именем Федор Конь».

Для купцов и посадской черни это было великим благодеянием, почему ропот народа мало-помалу умолк. Сооружение каменных стен почти на пять верст по окружности потребовало множество рабочих сил при добыче камня, при его провозе по городу, при употреблении камня в кладку и т. д., что, конечно, произвело в народе вместо волнения самое благоприятное впечатление, так как чернь заимела постоянный, хороший заработок.

Новые стены были выложены из белого камня и потому впоследствии сохранили название вместо Царева — Белый город. Но когда постройка стен подходила к концу, последовало необычайное, ужасающее для народа известие. Дабы ослабить и рассеять горестное впечатление, грозившее всеобщим возмущением и восстанием, на помощь Борису приблизился к Москве крымский хан. Сама «защита» города походила на трагикомедию. Годунов приказал, чтобы весь день и всю ночь стреляли из пушек со стен Москвы и монастырей, не умолкая, хотя никакого нападения с татарской стороны нигде не виделось.

В народе говорили, что татары нарочно были призваны Годуновым, что весьма вероятно, судя по поспешному приходу и еще более поспешному уходу хана от Москвы.

Тогда Годунов придумал для посада новую грандиозную работу — воздвигнуть деревянные стены с глухими и проездными башнями вокруг всей Москвы, кои и были построены так поспешно, что строительство завершилось в один год. По случаю такой небывало быстрой постройки новый город стал прозываться Скородомом.

Народ, конечно, был вновь доволен этой работой, коя давала ему не только хороший заработок, но, и вместе с тем, хорошую крепость-твердыню на случаи опасных нашествий.

Скородом (длиной в 14 верст) потребовал неимоверно много лесного материала, работы по провозу леса и по обделке его в целое сооружение.

Но была у Бориса Годунова еще одна затуга: добрая половина духовенства весьма косо смотрела на угодливого ставленника правителя, ростовского владыку Иова. И вновь пришлось Борису привлекать недовольных на свою сторону. Он воздвиг и украсил многие монастыри и церкви, патриархию покрыл железной крышей. Украсил, поднял на новую высоту и покрыл золотом большую колокольню Ивана Великого, поставил новый храм Николая Чудотворца…

В 1589 году Борис Годунов не только учредил на Руси патриаршество, кое сравняло первосвятителя русской церкви со вселенскими восточными патриархами, но и дало ему первенство перед митрополитом киевским. Вместе с тем четыре архиепископии были возведены в достоинство митрополий: Новгородская, Казанская, Ростовская и Крутицкая.

Народ, конечно, был вновь доволен этой работой, коя давала ему не только хороший заработок, но, и вместе с тем, хорошую крепость-твердыню на случаи опасных нашествий.

Скородом (длиной в 14 верст) потребовал неимоверно много лесного материала, работы по провозу леса и по обделке его в целое сооружение.

Но была у Бориса Годунова еще одна затуга: добрая половина духовенства весьма косо смотрела на угодливого ставленника правителя, ростовского владыку Иова. И вновь пришлось Борису привлекать недовольных на свою сторону. Он воздвиг и украсил многие монастыри и церкви, патриархию покрыл железной крышей. Украсил, поднял на новую высоту и покрыл золотом большую колокольню Ивана Великого, поставил новый храм Николая Чудотворца…

В 1589 году Борис Годунов учредил на Руси патриаршество. На то была веская причина. Взятие Константинополя турками, зависимость восточных патриархов от султана возбудило в Москве желание обрести совершенную самостоятельность, коя не только сравняла первосвятителя русской церкви со вселенскими восточными патриархами, но и дала ему первенство перед митрополитом киевским. Вместе с тем четыре архиепископии были возведены в достоинство митрополий: Новгородская, Казанская, Ростовская и Крутицкая. Под патриаршим управлением оказались четыре митрополита, семь архиепископов и один епископ. А затем уже шло низшее духовенство: протопопы (протоиреи), попы (священники), дьяконы, дьячки, пономари. Всё Московское государство было разделено на тринадцать епархий.

Управлять таким громоздким хозяйством эти выше названные тринадцать властей не могли. Поэтому управление приходским духовенством и монастырями они поручили особым чиновникам из мирян, коих звали владычные бояре. Они управляли двором того или иного владыки и заведовали судом. Во дворе патриарха Иова был Судный приказ — для суда по проступкам против религии; Разрядный приказ — для управления церковным имуществом; Казенный приказ — для хранения патриаршей казны; Монастырский приказ — для управления монастырями.

Во дворах митрополитов, архиепископов и епископов также были различные палаты или приказы, в коих заседали священники и протопопы; в каждом приказе сидело от четырех до двадцати духовных лиц.

Кроме того, патриарх со всем освященным собором приговорил учредить в Москве восемь старост поповских, чтоб у каждого было по сорок попов, да по четыре дьякона в десятских, поставить им избу у Покрова богородицы на Рву (у Покровского собора или Василия Блаженного), куда должны сходиться старосты и десятские каждый день.

Старосты должны были наблюдать, чтоб в известные дни были по всем церквам молебны и обедни; рассылать для этого по всем церквам память, чтоб всем попам было ведомо. Да и всякий день перед обеднями попы должны были по всем церквам петь молебны о вселенском устроении, благосостоянии церквей, о многолетнем здравии царя и царицы, об их чадородии, о христолюбивом воинстве и обо всем православном христианстве. Старосты также должны были наблюдать, чтобы все попы и дьяконы являлись на крестные ходы и до окончания их не расходились, а кои не явятся, о тех доносить патриарху.

Служить по церквам попы должны сами, причем наймитов чтоб они не нанимали, кроме великой нужды или какого-нибудь прегрешения.; от приходских храмов попам по другим церквам служить не велено.

Безместные попы должны приходить к храму Покрова богородицы, к поповской избе и здесь наниматься служить с патриаршего доклада. Найму брать в простые дни по алтыну, а в большие праздники и на Святой неделе по два алтына, и больше не брали бы. Старосты должны смотреть за этим накрепко.

Черным попам в мирских церквах служить запрещалось.

Если христолюбцы станут приносить милостыню на храмы о здравии или за упокой и велят разделить по храмам в Поповской избе, то старосты должны эту милостыню раздать по храмам. Пяти протопопам поручено было смотреть, чтоб старосты поповские исполняли этот наказ.

Борис Годунов, привлекая на свою сторону духовенство, провел (через патриарха Иова) немало церковных новшеств, но ему до самой смерти так и не удалось «крамолу избыть». Частые пожары Москвы, набеги ордынцев, лютые «Голодные годы» — всё приписывалось недоброму умыслу Годунова. Для народа он так и остался Злодеем.

Вот что говорили современники о главных недостатках Бориса:

«Цвел он, как финик, листвием добродетели и, если бы терн завистной злобы не помрачал цвета его добродетели, то мог бы древним царям уподобится. От клеветников изветы (доносы) на невинных людей в ярости суетно принимал, и поэтому навел на себя негодование чиноначальников всей Русской Земли: отсюда много ненасытных зол на него восстали и добро цветущую царства его красоту внезапно низложили».

Подозрительность эта на первых порах уже проявилась в клятвенной записи, но впоследствии дело дошло до опал и доносов. Князьям Мстиславскому и Василию Шуйскому, кои по знатности рода могли иметь притязания на престол, Борис не позволял жениться. С 1600 года подозрительность Годунова заметно возрастает. И первой её жертвой стал Богдан Бельский, коему царь поручил строить Борисов город. По доносу о щедрости Бельского к ратным людям и неосторожных словах: «Борис царь на Москве, а я в граде Борисове», Бельский был вызван в Москву, подвергся различным оскорблениям и сослан в один из отдаленных городов.

Холоп князя Шестунова сделал донос на своего господина. Донос оказался не заслуживающим внимания, тем не менее холопу сказали царскоежалованное слово на площади и объявили, что царь за его службу и раденье жалует ему поместье и велит служить в детях боярских.

Страшное действие имело это поощрение доносов: клеветники появились в великом множестве. В 1601 году по ложному доносу пострадали Романовы и их родственники. Старший из братьев Романовых, Федор Никитич, был сослан в Сийский монастырь и пострижен под именем Филарета. Жену его постригли под именем Марфы и сослали в Толвуйский Заонежский погост, а малолетнего сына их Михаила (будущего царя) сослали на Белоозеро.

С 1601 года (три года подряд) были неурожайными, и начался страшный голод, так что ели даже человеческое мясо. Чтобы помочь голодающим, Борис начал постройки в Москве и раздавал деньги. Эта мера вызвала еще большее озлобление, так как народ большими массами устремился в Москву и умирал во множестве от голода и моровой язвы на улицах и на дорогах.

За голодом и мором следовали разбои. Разбойничьи шайки собирались главным образом из холопов, отпущенных господами во время голода, а также из холопов опальных бояр.

А вскоре распространился слух, что в Литве появился человек, назвавший себя царевичем Дмитрием…

Глава 11 ДВОРЕЦ АНДРЕЯ БОЛЬШОГО

Углич хоть и не Москва и не Господин Великий Новгород, но летописец воскликнет:

«Был град Углич велик и многолюден, пространен же, и славен, и всеми благами изобилен, паче иных городов в державе русской».

Отдаленный от центральных уездов Углич, в значительно меньшей мере коснулся голодных лет и запустения земель, и по-прежнему оставался одним из самых богатых уделов.

Михайла Федорович Нагой ведал, что по преданию Углич возник еще в середине десятого века, когда Ян Плескович, брат киевской княгини Ольги, прибыл сюда с дружиной для сбора дани и воздвиг крепость, смотревшую на север, в сторону финно-угорских земель.

Возвращаясь в город, Михайла Федорович всегда любовался кремлем, вся территория которого была ограничена с севера Волгой, с востока — Каменным ручьем, с запада — речкой Щелковкой, с юга же речку и ручей соединил глубокий ров. Для защиты от врагов кремль был обнесен мощными деревянными стенами с девятью глухими и двумя проездными башнями.

Самое же любимое строение для Михайлы Федоровича — княжеские палаты, воздвигнутые во времена правления удельного углицкого князя Андрея Большого, третьего сына великого князя Василия Второго, погибшего в 1494 году в борьбе за власть со своим братом Иваном Третьим.

Княжеские палаты «напоминают выложенный из камня ларец, изукрашенный тонким кружевом». Михайла Федорович медленно, шаг за шагом обходил дворец и, отвыкший от бытовых удобств (в Москве коротал ночи в избе писца Гришки, а на пути в Углич в ямских избах), не переставал изумляться убранству палат, отделанных по приказанию Андрея Большого.

Золотой век углицкого кремля был именно временем Андрея Большого, кой упорно добивался, чтобы у него в Угличе всё было не хуже, чем в Москве, чем у брата его — великого князя Ивана Третьего. В московском Кремле к великокняжескому дворцу, поднятому на подклет, примыкали с одной стороны Благовещенский собор, с другой Грановитая палата.

Здесь, в Угличе, дворец князя Андрея также был на подклете и также имел на крыльях собор и Тронную палату. Каменный княжеский дворец гляделся в волжское зеркало. Пусть он был поменьше московского, всё равно явное подражание великокняжеской Москве заставляла тревожиться Ивана Третьего. Постройка дворца была лишь штрихом в общей картине борьбы Андрея Большого за призрачную удельную самостоятельность, коя исторически уже изжила себя и коя заранее была обречена.

Силы углицкого князя, конечно, не шли ни в какое сравнение с силами Москвы, завершавшей собирание Русской земли, сбросившей татарское иго.

Андрей Большой плохо кончил. В 1491 году Иван Третий повелел своим удельным братьям послать их полки на помощь своему крымскому союзнику хану Менгли-Гирею. Андрей Углицкий не послушался, не послал своих полков. В Москве сначала смолчали и, когда князь Андрей приехал в стольный град, приняли его лаково, но потом неожиданно схватили и посадили в темницу.

Митрополит по долгу сана ходатайствовал перед великим князем за Андрея Васильевича, но Иван отказался выпустить брата из темницы, говоря, что этот князь и прежде несколько раз злоумышлял против него. «Да это бы еще ничего, — добавил Иван, — но когда я умру, он будет искать великого княжения под внуком моим и если даже не добудет московского княжения, то смутит детей моих, и станут они воевать друг с другом, а татары будут Русскую землю бить, жечь, и пленить и дань опять наложат, и крови христианская польется по-прежнему, и все мои труду останутся напрасны, и мы по-прежнему будем рабами татар».

Так повествует историк в летописном своде, не указывая, откуда заимствовал слова великого князя. Во всяком случае с тех пор, как был обеспечен успех московского собирания Руси, в Иване Третьем, его старшем сыне и внуке начинают бороться вотчмнник и государь, самовластный хозяин и носитель верховной государственной власти. Это колебание между двумя началами или порядками обнаруживалось в решении важнейших вопросов, поставленных самим этим собиранием, приведшим государство к глубоким потрясениям, а династию собирателей — к гибели.

Брошенный в темницу, Андрей Большой умер в конце 1494 года.

Из поколения в поколение рассказывали, как великий князь гневался на Андрея Васильевича:

— Братец мой надумал превратить Углич во вторую Москву. Больше того, он намеревается назвать Углич стольным градом. Не слишком ли заела гордыня Горяя?[1156]

В словах Ивана Третьего была немалая доля правды. Еще при потомке Дмитрии Донском, князе Константине, Углич приобрел такую большую самостоятельность, что в нем даже чеканилась своя монета. Андрей Большой княжил в Угличе целых тридцать лет. При нем велись в городе большие строительные работы не только в самом Угличе, но и в его окрестностях. В кремле был сооружен каменный Спасо-Преображенский собор, ряд храмов и княжеский дворец с Тронной палатой — один из наиболее пышных, богатых и интересных сооружений XV века.

«А ведь был период, когда город на Волге мог стать и столицей. Молодец же Андрей Васильевич!» — с гордостью подумал Михайла Федорович, любуясь дворцом.

Свод палаты, по коей он шел, казалось, был облит золотом, расписанный деревьями, виноградными кистями, родосскими ягодами и разного рода птицами. Посреди свода был изображен лев, кой держал в пасти кольцом свитого змея. Стены украшены драгоценной иконописью и стенописью с изображением деяний святых и ангельских ликов, мучеников, иерархов, а над великолепным престолом (местом углицкого князя) ярко горела каменьями большая икона Спасителя. Пол устлан красивейшими персидскими коврами, ткаными шелком и золотом, на коих искусно были нарисованы охотники и всякого рода звери.

Каменный дворец строился много лет, он несколько раз перестраивался, украшался, и только к концу смерти Андрея Большого его окончательно отделали.

Окна дворца были слюдяные, оконницы — из белого и красного железа, переплетенного сеткой в виде косяков, кубов, кругов, образцов или четырехугольников и треугольников; смотря по своему устройству, окна назывались косящатыми, кубчатыми, круглыми, обращатыми. Снаружи, вдоль карнизов, у окон и дверей и по углам княжеский дворец был украшен резьбой, изображавшей листья, травы, цветы, птиц и зверей — орла, льва, и баснословных — грифа и сирина.

Дворец был очень поместителен и уютен. Почти для каждого члена княжеской семьи устроены были особые помещения. Смотря по своему назначению, палаты делились на жилые — покоевые или постельные, нежилые или непокоевые и хозяйственные службы. Покоевые княжьи хоромы[1157] состояли из четырех комнат. Чтобы попасть в них, надо было сначала взойти на крыльцо, кое называлось постельным, и в сени; первая комната возле сеней называлась передней — это была приемная, но она служила и кабинетом для князя. За передней шла крестовая или моленная (о коей рассказывалось выше), а самая последняя комната являлась княжеской спальней и называлась постельной, опочивальней или ложницей.

В комнатах и сенях устраивались чуланы, а под всеми постельными хоромами всегда находились подклеты, служившие кладовыми.

Половина царицы Марии Федоровны и хоромы царевича Дмитрия были изготовлены по образцу княжеских постельных хором.

Хоромы непокойные или палаты предназначались для разных торжественных собраний — светских и духовных.

Главнейшими хозяйственными отделениями княжеского дворца в Угличе были особые дворы — Казенный, Сытенный, Житный, Хлебный, Кормовой и Конюшенный. Всё, как в стольном граде!

В женском отделении дворца находились светлицы для женских рукоделий; была и стряпущая изба или кухня; особое помещение было отведено под портомойни.

Внутри дворца стены, потолки и полы обивали сукнами — красным червчатым, иногда зеленым, во время траура — черным. Стены и потолки обивали также холстами и полотнами и потом расписывали их. Живопись эта изображала травы, то есть растения, притчи евангельские и апостольские, события страстей Господних, например, «Господь несет крест на Голгофу», «сошествие в ад», события библейской истории. Такова, например, «притча Моисея пророка да Авраама праведного».

Пол или мост, как его тогда называли, делался из досок, кои обыкновенно настилались «в косяк», и такие полы носили название косящетых; мостили полы и дубовым кирпичом, паркетом квадратной формы, а иногда расписывали его шахматом различными красками, например, зеленой и черной, или разрисовывали аспидом, то есть под мрамор.

Мебель во дворце была такая же, как и в богатых боярских хоромах, но отличалась (как и в Москве) роскошным убранством. Везде вокруг стен расположены были лавки с рундуками (шкафчиками), покрытые сукнами и золочеными материями. В красных углах под образами стояли столы — дубовые и липовые, и дорогие с мраморными досками, резными украшениями и точеными ножками.

Все печи были изразцовые, из синих изразцов, и мурамленые — из зеленых, украшенные живописью, изображавшей «травы», животных, птиц и людей.

Верхние этажи отапливались проводными трубами из нижних печей. В передней, служившей для приема лиц, имевших право входа в это отделение дворца, не было никакой иной мебели, кроме лавок вокруг стен и княжеских кресел, стоявших в переднем углу. В передней же комнате углицкий князь христосовался с боярами; в дни именин после обедни он раздавал здесь боярам и другим служилым людям водку и именинные пироги или калачи.

В комнате или кабинете князя, кроме обычных лавок, стояло кресло в переднем углу, перед ним стол, роскошно отделанный, покрытый красным сукном. На нем находились различные вещицы, письменные принадлежности и книги. Здесь можно было видеть часы, книги «Правда Ярослава», «Домострой» и другие, кои не раз просматривал князь; тут же лежали бумаги в тетрадях и в свитках, стояла клеильница для склеивания бумажных столбцов, чернильница с песочницей и с трубкой для лебяжьих перьев. На письменном приборе лежали свистелка, зуботычки и уховертка; свистелка заменяла в то время колокольчик. Кроме лавок, кресла и стола, в комнате находились еще поставцы, шкафы с полками или выдвижными ящиками для хранения бумаг и других вещей. На поставцах ставили, как лучшее украшение, дорогую посуду и разные диковинные вещицы, например, сундучки. В них были «сделаны»: в одном — «преступление Адама в раю», в другом — «дом Давыдов». Комнаты украшались еще клетками с попугаями и другими птицами.

В опочивальне или постельной стояли кровати, кои устраивались шатрами или балдахинами…

Михайла Федорович в особенности любил свою ложеницу. Здесь стояла большая (двуспальная) пуховая кровать, резная, золоченая на витых столбах; кругом кровати верхние и исподние подзоры позолочены. Наволока — тафтяная, желтая. Бумажник (тюфяк из хлопчатой бумаги, кой всегда лежал под постелью) с наволокой из червчатой тафты. Взголовье (длинная подушка во всю ширину постели) пуховое, также с наволокой из красной тафты. Одеяло — из камки кизылбашской, «по серебряной земле травы шолк гвоздичен, зелен, червчат; в травах листье золотное с розными шолки; грива (кайма) отлас золотной по зеленой земле полосы с белым да червчатым шолком; грива отлас золотной по лазоревой земле, низана жемчугом; в гриве каменья 17 лалов, да 24 яхонта лазоревы, 23 изумруда… Под постелью — ковер цветной велик…»

В общем как снаружи, так и внутри княжеский каменный дворец в Угличе поражал современников своим великолепием и казался чудом искусства.

Глава 12 ИЗ ГРЯЗИ ДА В КНЯЗИ

В Гончарную слободку, к избе Шарапа, подкатил на тройке резвых коней Юшка. В пышной лисьей шапке с малиновым околышем, богатом лазоревом кафтане, желтых бархатных портках, заправленных в добротные, мягкие сапоги из дорогой юфти[1158]. То ль купец, то ль сын боярский. Горделиво повел глазами на зевак (что за богатей к Шарапу нагрянул?) и степенно, покачивая широкими покатыми плечами, пошел к дверям избы.

Переступив порог, сдернул шапку с головы, небрежно перекрестился на киот с негасимой лампадкой, молвил скупо:

— Здорово жили.

Отец, мать и Андрейка сидели за обеденным столом. Все отложили ложки и с откровенным удивлением уставились на Юшку. А тот, довольный своим неожиданным пришествием и впечатлением, коим произвел на семью, добавил:

— Аль не признали?

Шарап, переглянувшись с женой Степанидой и Андрейкой, насупился.

— Чего вырядился, Юшка? Аль обокрал кого?

— Худыми словами встречаешь, батя. Воровство — последнее ремесло, — с долей обиды произнес Юшка.

Андрейка посмотрел в оконце и крутанул головой.

— Ты глянь, батя, на возок с тройкой. Неужели твоя, брате?

— Моя, Андрейка. Ныне я при больших деньгах.

— Это на ямской-то службе? — продолжал хмуриться Шарап. — Да ямщику дай Бог на пару лаптей деньгу скопить.

— Насмехаешься, батя? Ведешь себя не по обычаю. Ты допрежь накорми, напои, а потом вестей расспроси.

— Не тебе, сопляку, меня уму-разуму учить! — осерчал Шарап. — А то вот тебе Бог, а вот и порог. Экий господин ко мне явился.

Мать, с той минуты, как в избу нежданно-негаданно ввалился сын, так и сидела онемевшая, будто язык проглотила. Много лет она не видела Юшки. Тот, как ушел на цареву службу, так и весточки о себе не подал. И вдруг вернулся, да каким! Норовила встать из-за стола и обнять Юшку (всё же сын приехал), но она не могла этого сделать: побаивалась супруга, кой пребывал сейчас в дурном расположение духа.

— Ты и впрямь, батя, принимаешь меня за вора?

— С неба деньги не валятся, Юшка.

— А если мне добрый человек целую мошну отвалил?

— Тебе, лежебоке и лодырю?

— Ты всё старую песню поешь, батя, а Юшка давно изменился. На царевой службе лежебок не держат. Выслушай меня, батя.

И Юшка поведал свою удивительную историю.

— Ну и ну. Немало сказок переслушал, но чтоб такую!

— Недоверчив же ты, батя. У меня видок есть. Холоп боярина Тулупова, Митька. Был недавно у него в Москве. Ныне служит вдове Тулуповой., что проживает в Белом городе на Мясницкой. Он-то видел, как Нил Силантьевич мне денег пожаловал. Так что, честен я, батя.

— Честь, Юшка, никогда не может быть возмещена деньгами. Ну да Бог с тобой, дело темное. Так и не уразумел, за что же тебя пожаловал сей удивительный боярин.

Юшка, конечно, не стал рассказывать отцу всё, что он наплел окольничему. Ответил лишь:

— Знать, шибко поглянулся я ему. Перед кончиной хворым людям ничего не жаль… Видок, баю, у меня есть. Авось в Москве доведется быть, загляни к Тулуповой. Митька не даст соврать.

— Вот заладил. Непременно как-нибудь загляну. В моей семье, Юшка, честь всего дороже.

Отобедав, Юшка перекрестил лоб и с кислым видом оглядел избу. В ней почти ничего не изменилось. Добавился лишь деревянный поставец с глиняной посудой да светильник о трех свечах, висевший на правой стене.

— Бедновато живешь, батя, а ведь, кажись, первый гончар в слободе.

— Спокойней спать, Юшка. С нищенской сумой не ходим — и, слава Богу. Наш боярин Тучков за богатством погнался, да вмиг бедняком стал.

— Это почему, батя?

— Жадность замаяла. Холопов своих, почитай перестал кормить. Он-то по деревенькам своим поехал, а холопы его до нитки обобрали — и деру. Поди, в разбойную ватагу сбились. Вот тебе и богатство. Было, да сплыло. Даже коней свели.

— Не повезло Тучкову. Ну да я, когда поставлю хоромы, честных холопишек наберу.

Отец вновь рассмеялся:

— Хоромы?.. Нет, ты погляди на него, мать. Чином — лапотный ямщик, а в бояре метит. И где ж ты надумал свои хоромы возводить?

— Подле кремля, на Спасской улице.

— А ты не спятил, братец? — не выдержал Юшкиной похвальбы Андрейка.

— Смеяться будешь, когда тебя, Андрейка, холопы мои и до красного крыльца не допустят.

— Взашей погонят?

— Могут и погнать, коль братом не назовешься.

— Ну, буде! — стукнул по столу тяжелым кулаком Шарап. — Буде, Юшка, скоморошить.

— Ну, коль так, пойду я, батя, — поднялся из-за стола Юшка. — Допрежь к земскому судье, дабы место хором обговорить.

— Давай, давай. Пойдешь в суд в кафтане, а выйдешь нагишом.

— Не будет того, батя. Мошны у меня хватит. А судья — что плотник: что захочет, то и вырубит.


* * *
На диво Юшке земский судья, выбранный всем посадом, мзды не принял.

— Не мое это дело, Юрий Шарапыч, — почтительно поглядывая на богато одетого человека, провеличал Юшку судья. — Спасская улица на особом счету. К городовому приказчику ступай, а то и к самому Михайле Федоровичу Нагому челом бей.

Русин Раков, дотошно расспросив Юшку и поизумлявшись, ответил отказом:

— Спасская улица в ведении дворца. На сей улице такие хоромы надо ставить, дабы строением своим вид кремля не подпортить.

— Лучших умельцев найму, Русин Егорыч.

— К Нагому!

— К Нагому так к Нагому. Ныне же и дойду, — смело молвил Юшка.

— Седни не ходи, — упредил приказчик.

— Аль не в духе, князь?

— В сельцо какое-то выехал, — крякнул в каштановую бороду Русин Егорыч. — Завтра бей челом.

Юшка и подумать не мог, что князь совсем рядом, в приказчиковой ложенице.

На другое утро Юшку остановили возле проездных ворот кремля караульные.

— Пока нетути князя. Жди!

Юшке пришлось томиться чуть ли не до обеда. Наконец, подъехал Михайла Федорович на игреневом коне. Увидев всадника, Юшка так и обомлел. Так это, кажись, тот самый ярославский купец, кой заночевал в его ямской избе. Чего ему здесь понадобилось?

— Ты-ы? — в немалом удивлении протянул Михайла Федорович. — Чего приперся, ямщик?

— Я-то по важному делу, купец. Князя дожидаюсь. Придется и тебе обождать. Князь, чу, в сельцо отъехал.

Михайла Федорович пружинисто спрыгнул с коня и, злой, нахохленный, подступил к нарядному ямщику.

— Приехал!

Юшка растерянно пожал плечами.

— Кланяйся князю! — закричали караульные.

Юшка побледнел и упал на колени.

— Прости, князь. Я тебя до ямской избы отродясь не видел. Сам же сказывал…

— Молчи, дурья башка! — покосившись на караульных, прикрикнул Нагой.

Взяв за повод коня, прошел за ворота, затем обернулся.

— Пропустите этого стервеца.

Нагой сел на ступеньку красного крыльца и всё также нахохленно глянул на ямщика.

— Чего, сказываю, приперся?

— Челом тебе хочу ударить, князь.

— Ну!

— Дозволь на Спасской улице хоромишки поставить.

Михайла Федорович хлопнул ладонью себя по колену.

— Я так и думал, что ты меня обокрал. Тать!

Пришлось Юшке вновь пересказывать свою историю, к коей Михайла Федорович отнесся недоверчиво.

— Знавал я окольничего Нила Тучкова, царство ему небесное. Не ты ль помог его угробить?

— И до чего ж не возлюбил ты меня, князь. Толковал же: видок есть.

— Ты и наплести можешь с три короба. Непременно проверю. Сегодня же отпишу Тучковой.

— Отпиши, отпиши, князь. Токмо про холопа Митьку не забудь. Жаль гонца твоего — в такую-то дальнюю дорогу помчит.

— Зачем же гонца? У меня, почитай, торговые люди каждую неделю в Москву наведываются.

— А с хоромишками как быть?

— Дождусь ответа.

— Долгонько, князь. Купцы всегда на Москве задерживаются. Бывает, и в четыре недели не управятся. Мне-то что делать?

— Ничего не делать. Отдохнешь, ямщик, от своей воровской работы. Покуда в порубе посидишь.

— Да ты что, князь?! — ахнул Юшка. — Честного человека, и как татя в поруб? Худой же твой суд.

— Добро, если порубом отделаешься. Если Митька хулу на тебя возведет, казню без пощады… Эгей, караульные! Скиньте этого лиходея в поруб!

Глава 13 НЕИСПОВЕДИМЫ ПУТИ ГОСПОДНИ

С некоторых пор Андрейка стал примечать, что его подручный Устинка все чаще стал навещать приходскую церковь. Да и отец то приметил.

— Чего это наш подручный в храм зачастил? Работа простаивает.

— Пытал я его, батя, но тот всё больше отмалчивается. Странный он какой-то стал. Надо к печи изразцы подавать, а Устинка у приказчикова киота встанет и всё чего-то шепчет, будто молитвы читает. Окликну его, а он весь отрешенный, будто ничего не видит и не слышит. Вечерами же все парни на — гульбище, а Устинка — в избу пономаря Федора Огурца.

— И чего это с ним приключилось?

— Не ведаю, батя.

Однако вскоре всё прояснилось. Через неделю Устинка пришел к старому мастеру, низехонько поклонился и молвил:

— Спасибо тебе, Шарап Васильич за выучку, а ныне отпусти меня Христа ради.

— Аль лучшего мастера нашел?

— Всему Угличу ведомо, что лучший гончарный и печной мастер Шарап Васильич… В храм я сойти надумал, — слегка покраснев, отозвался Устинка.

— Как это в храм?

— Так уж получилось, Шарап Васильич. Хотят меня в приходскую церковь Николы Чудотворца рукоположить. Батюшка там после пресвятой Троицы преставился, вот и… Одним словом, отныне Богу хочу служить.

— Вот оно что, — крякнул Шарап, каким-то обновленным взглядом рассматривая подручного.

Устинка — парень молодой, нравом тихий, на зелено вино не падкий, а главное — в грамоте горазд. Пожалуй, и получится из него батюшка[1159].

Шарап поднялся с лавки и благожелательно произнес:

— Ну что ж, Устимка, коль слободской мир того желает, я готов тебя отпустить. Хотя мне и жаль. Добрый бы мастер из тебя вышел. Ступай, и хранит тебя Бог.

Устинка вновь низехонько поклонился, вышел из избы, попрощался с Андрейкой и направился к своему новому наставнику, с коим сдружился еще с детских пор.

Федор Афанасьев (прозвищем Огурец) был невысокий мужичок, с узким лбом, живыми капустными глазами, с куцей русой бороденкой и большим шишковатым носом, напоминавшим огурец. Несмотря на свой малый рост и неказистый вид, пономарь Федор слыл в Угличе отменным книгочеем, кой знал наизусть многие богослужебные книги. Ему бы прямая дорога в священники, после кончины отца Никодима, но велся за Огурцом солидный грешок: нет-нет, да и хватит лишку зеленого змея.

Покойный батюшка нередко пономаря поругивал, грозил отлучить его от храма, но сделать бесповоротный шаг так и не решился: Федор не только был знатоком богослужебных книг, но и обладал отменным певчим голосом.

Федор Огурец знал Устинку со дня рождения: тот доводился ему дальним родственником. Мальчонка рос любознательным, частенько бывал в избе пономаря, от него и грамоту постиг.

— Ложка нужна, чтобы похлебку хлебать, а грамота, чтобы знания черпать. Без грамоты, Устинка, как без свечки в потемках, — нравоучительно говаривал Огурец, и, трепля отрока за вихрастую голову, добавлял:

— Вот подрастешь, войдешь в лета — и батюшкой станешь. Нравится тебе в храме быть?

— Нравится, дядя Федор, уж так нравится! — восторженно отзывался Устинка.

— Вот и, слава Богу. Утешил меня.

Но отец Устинки, Петрован, привел сына в четырнадцать лет к мастеру Шарапу.

— Сочту за честь, Шарап Васильич, коль мое чадо к себе на выучку возьмешь. Семья у меня большая, кормиться надо. Уж не откажи в своей милости.

— Приму, Петрован, но всё зависит от твоего огальца. Было бы усердие, а коль лениться будет — не обессудь.

— Он у меня толковый и работящий, — заверил мастера Петрован.

С того дня стал Устинка приобщаться к гончарному делу…


* * *
После того, как слободской мир вдругорядь попросил Устинку пойти в приходские священники, и тот дал добро, староста молвил:

— Не подведи мир, Устинка. Изведал я от соборного попа, что сам владыка Варлаам по церковным делам в Углич прибывает. Человек он суровых правил, взыскательный, устроит тебе строгие смотрины. Не подведи, баю.

Устинка тяжело вздохнул. Федор же Огурец неодобрительно глянул на старосту.

— Чего пугаешь? Устинка не подведет, на любой вопрос владыки ответит.

— Дай-то Бог, — молвил староста.

После ухода мирян слободы, Устинка спросил пономаря.

— Я и в глаза не видел Варлаама. Откуда и кто он?

— Отвечу, отрок. Ранее Варлаам был игуменом новгородского Кирилло-Белозерского монастыря, а два года назад его благословили в ростовские епископы. А как Иова на московском соборе провозгласили патриархом всея Руси, епископа Варлаама посвятили в митрополиты ростовские и ярославские. Ему же велено и Углич дозирать.

И вот настал день, когда митрополит прибыл в Углич. Его встречали князья Нагие, бояре и дворяне, местное духовенство и весь посадский люд. Владыка, не заходя во дворец, тотчас направился в Спасо-Преображенский собор и отслужил вечерню.

Храм был битком набит верующими. Всем хотелось не только поглядеть, но и послушать нового святителя. Но когда митрополит вышел из собора на паперть, опираясь на черный рогатый посох с каменьями и серебром по древку, то увидел большую толпу молодых людей, не сумевших попасть на службу. Чело владыки нахмурилось.

«Вот всегда так. Юноты, уступая место пожилым людям, остаются без святительского слова. А не им ли, в первую очередь, нужны добрые проповеди?» — подумал он и молвил:

— Завтра приходите к обедне, дети мои.

— Непременно придем, владыка! — выкрикнул из толпы Богдашка Неведров.

— Я прикажу проследить, святейший. Завтра будут одни молодые гражане, — заверил митрополита князь Михайла Федорович, поняв озабоченность Варлаама.

На другой день собор и в самом деле был полностью заполнен молодыми посадчанами. На митрополите был белый клобук с крыльями херувима, шелковая мантия с бархатными скрижалями[1160], на груди темного золота панагия[1161] с распятием Христа, унизанная жемчугами и изумрудами.

Проповедь митрополита была внятной, длинной и наставительной:

… Дети мои, имейте страх Божий в сердце своем и творите милостыню щедрой рукой: она — начало всякому добру. Вы, юноши, будьте душою чисты, непорочны, в беседе кротки, за столом скромны, при старых людях молчите, умных людей слушайте, старшим повинуйтесь, с равными себе и с младшими обходитесь с любовию. Беседу ведите без лукавства, — больше вникайте в дело, не горячитесь на словах, не бранитесь, не предавайтесь безрассудному смеху. Старших уважайте, с потерявшими стыд, в беседу не вступайте…

Приучайте, дети мои, язык к воздержанию, ум к смирению очи к послушанию, всё тело — к полному повиновению душе. Истребляйте в себе гнев, имейте помыслы чистые, понуждайте себя на добрые дела ради Господа. Отнимают у тебя что — не мсти, ненавидят, притесняют — терпи, ругают — молись и подавляй в себе грех.

— А коль притесняют и ругают неправедно? — дерзко прервав святителя, громко спросил Богдашка Неведров, стоявший в первых рядах.

Собор замер, а Варлаам, отыскав глазами непочтительного прихожанина, строго изрек:

— О, бренный человек, не знающий даже и того, что ты такое и сам в себе, укроти себя, смирись, умолкни, бедный, перед Богом, тварь перед Творцом, раб перед Господом! Дело Божие есть учреждать и повелевать, а твоё — повиноваться и исполнять святую его волю. Возьми на себя, человек, иго Христово и сим игом укрепи себя в правилах богомыслия и веры. Неси бремя Христово и сим бременем заменяй все тяготы мирские. Внял ли ты, бренный человек, словам моим?

— Внял, владыка! — перекрестившись и отвесив низкий поклон, отозвался Богдашка.

А Варлаам, осенив молодого прихожанина крестным знамением, немного помолчал и продолжил:

— Спасайте угнетенного, защищайте сироту, вступайтесь за вдовицу. Господь указал нам, как избавиться от врага и победить его тремя добрыми делами: покаянием, слезами и милостынею. И не тяжела, дети мои, сия заповедь Божия, чтобы сими тремя добродетелями избавиться от грехов и достичь царства небесного. И Бога ради не ленитесь, дети, умоляю вас. Не забывайте еще, что одинокая жизнь, монашество, строгие посты, налагаемые на себя иными благочестивыми людьми, не тяжкое дело…

Не грешите, не забывайте никогда на ночь молиться и класть земные поклоны… А больше всего берегитесь гордости и в сердце и в уме; при этом всегда говорите себе так: «Мы — люди смертные, сегодня мы живы, а завтра ляжем в гроб. Всё, что ты, Господи, дал нам, — не наше, а твоё. Ты поручил нам это лишь на несколько дней».

Берегитесь лжи: от этого погибает душа. Куда пойдете и где остановитесь, напойте, накормите бедных. А гостя почтите, откуда бы он ни пришел: будь он простой человек, будь он знатный или посол. Недужного посетите, над мертвым помолитесь: и мы ведь умрем. Что знаете доброго, того не забывайте, чего не знаете — учитесь…

Устинка, Андрейка и Богдашка Неведров вышли из храма тихие и умиротворенные. Им по душе пришлось поучение Варлаама. Правда, в жизни всё далеко не так, много в ней зла и несправедливости, но надо жить с Богом в сердце. Он-то всё видит и поможет одолеть дела неправедные.

— «Берегитесь лжи: от этого погибает душа». Прекрасные и мудрые слова сказал владыка, — с упоением произнес Устинка.

— Завтра у тебя смотрины. Сам Варлаам будет тебя вопрошать. Не оробеешь? Гораздо ли подготовил тебя Федор Огурец? — участливо спросил Андрейка.

— Кажись, братцы, ничего не забыл, и всё же зело страшусь. Владыка может и каверзный вопрос задать, на кой мне и не скумекать. Вот срам-то будет!

— Не робей, Устинка! Пуганый заяц и пенька боится. Всё-то ладно у тебя будет, — хлопнув товарища по плечу, весело произнес не унывающий Богдашка.

— Дай-то Бог.

Смотрины были назначены в Крестовой палате дворца. Владыка сидел в кресле. Подле него стоял соборный протопоп, а у порога — могучего вида послушник, личный телохранитель святителя. Устинка и в самом деле оробел. Лик митрополита был суров, величав и неприступен; казалось, сам Господь сошел с небес и воссел в резном кресле, сверкая золотыми одеждами.

«Один их самых близких к Богу… Святой. Поди, все грехи мои ведомы. Не угожу в батюшки», — подумалось Устинке.

— Выходит, преставился Паисий. Наслышан был о нем. Боголюбивый был пастырь, на добрые дела мирян наставлял. Да прими его, Господи, в свои небесные владения.

Варлаам широко перекрестился, лицо его стало задумчивым. В Крестовой было тихо, никто не посмел нарушить молчания святейшего; но вот он качнулся на мягкой подушке из вишневого бархата и вновь устремил свой взор на Устинку.

— Сам ты из местных прихожан. А ведаешь ли ты, отрок, чем славна земля Ростовская?

Устинка замялся: Ростов многим славен, был он когда-то и великокняжеским стольным градом и с погаными лихо бился. О богатыре Алеше Поповиче по всей Руси песни складывают. А знаменитые ростовские князья Ярослав Мудрый, Юрий Долгорукий, княгиня Мария — первая на Руси летописец и вдохновительница городских восстаний супротив басурман?

И Устинка, уняв робость, обо всем этом поведал. Лицо святителя тронула легкая улыбка.

— Добро, глаголишь, сыне. А еще чем славна земля Ростовская? Кто из великих чудотворцев возвысил Русь православную?

— Преподобный Сергий, владыка. Сын ростовского боярина Кирилла. Много лет он жил в скиту отшельником, а преславной Троице-Сергиевой обители начало положил.

— Добро, отрок. Чти грамоту от мирян, отец Мефодий.

Протопоп приблизился к митрополиту и внятно, подрыгивая окладистой бородой, прочел:

«Мы, ремесленные люди Гончарной слободы, выбрали и излюбили отца своего духовного Устина себе в приход. И как его Бог благоволит, и святой владыка его в попы поставит, и будучи ему у нас в приходе с причастием и с молитвами быть подвижну и со всякими потребами. А он человек добрый, не бражник, не пропойца, ни за каким питьем не ходит; в том мы, староста и мирские люди, ему и выбор дали».

Владыка кивнул и задал Устинке новый вопрос:

— А поведай, сыне, что держит землю?

— Вода высока, святый отче.

— А что держит воду?

— Камень плоск вельми.

— А что держит камень?

— Четыре кита, владыка.

— А скажи, сыне, из чего составлено тело человека?

— Из четырех частей, владыка. Из огня тело заимствует теплоту, от воздуха — холод, от земли — сухость, от воды — мокроту.

— Похвально, сыне, зело похвально. А горазд ли ты в грамоте? Подай ему Псалтырь, Мефодий.

Устинка принял книгу, оболоченную синим сафьяном, и бегло начал читать.

— Довольно, сыне. Прими мое благословение.

Сложив руки на груди, Устинка ступил к митрополиту, пал на колени. Варлаам воздел правую руку.

— Во имя отца и сына и святаго духа! — истово промолвил он и, перекрестив Устинку, коснулся устами его головы.

В тот же день состоялось рукоположение в священники. Из храма Устинка сын Петров вышел отцом Устинием.

Глава 14 КНЯЗЬ И ЗЛАТОШВЕЙКА

Царица Мария Федоровна уже не в первый раз говаривала брату:

— Давно пора тебе, Михайла, добрую супругу подыскать. Будет тебе к полюбовницам ходить. Остепенись! Ты — мой старший брат, дядя наследника престола Дмитрия.

— Я никогда о том не забываю, сестра. А для племянника своего я делаю всё возможное и невозможное.

— Ведаю, ведаю, брат. Не о сыне моем речь. Ты — князь, и уже в летах, а все князья, как тебе ведомо, законных супруг имеют. Ты же всё по девкам бегаешь, как молодой жеребец. Стыдно, Михайла!

— Это ты на что намекаешь?

— А ты будто и не ведаешь? На златошвейку твою.

Лицо Михайлы Федоровича подернулось смурью.

— Пронюхали-таки. Прикажу кнутом высечь твоих доглядчиков!

— Не высечешь, коль я для тебя еще царица, хотя и опальная, — резко произнесла Мария Федоровна и с недовольным видом, покачав головой, добавила:

— И с кем ложе делишь? С простолюдинкой, девицей из черни. Срам!

— Может, княжну в хоромы привести? — не без ехидства вопросил Михайла.

Царица примолкла. Княжну брат привести не мог: ни один из русских князей не посмел бы выдать свою дочь за опального человека.

— В Угличе и боярышень хватает. Видела как-то в соборе дочь Тучкова, Марфу. Собой видная, надо бы к ней приглядеться. Боярина хоть холопы и обворовали, но он выкрутится. У него полтысячи мужиков в деревнях и селах, разных угодий не перечесть, да и конские табуны самые большие. Советую приглядеться к Марфе

— Да ведаю я эту Марфу! Наличьем видная, а нравом поганая. Злющая ведьма! Лучше жить в пустыне, чем с женой долгоязычной и сварливой. Никакой зверь не сравнится со злой женой. Худая жена — кара Господня.

— Остынь, Михайла. А ты, я вижу, даром время не теряешь. Неужели всех боярышень ведаешь?

— У тебя свои доглядчики, у меня тоже не лаптем щи хлебают. Никого не вижу лучше Полинки.

— Да она ж раба, пойми ты! Наложница! — загорячилась в свою очередь Мария Федоровна. — Я ж говорю о жене из почтенной семьи.

— Раба? Ну и пусть. Вот возьму и повенчаюсь с ней в храме.

— Да ты с ума сошел, Михайла!

— И вовсе нет. Вспомни-ка, сестра, на ком женился великий полководец Святослав?

Мария Федоровна замялась: она не была так начитана, как брат, и худо ведала древнюю историю Руси.

— Молчишь? Так вот послушай, сестра. На ключнице княгини Ольги — Малуше, коя родила Святославу знаменитого сына, князя Владимира Красно Солнышко. На ключнице! Вот и мне Полинка родит славного сына. Станет он или отменным воеводой или великим князем, о ком заговорит вся Русь.

— Ныне другие времена, Михайла. Что-то я не слышала, чтобы нынешние князья на простолюдинках из черни женились.

Но и на эти слова нашелся у Михайлы Федоровича ответ:

— Женятся! Даже на дочерях палачей. Не Бориска ли Годунов сосватал себе дочь изверга Малюты Скуратова, а?

Мария Федоровна махнула на брата рукой.

— Не желаю с тобой попусту время терять. Однако запомни: коль совсем одуреешь и возьмешь в жены златошвейку — не будет тебе моего благословения.

Михайла Федорович хотел сказать, что Мария ему — не отец и не мать, нечего у нее и благословения спрашивать, но решил смолчать. Сестра обидчива, у нее и без того на душе горестно. Молвил умиротворенно:

— Пойду я, сестра, не серчай.

Мария Федоровна лишь тяжело вздохнула.


* * *
Князя к Полинке как буйным ветром тянуло. Околдовала его зеленоглазая девушка с пышной белокурой косой, намертво околдовала! Михайла Федорович даже про всякую охоту забыл. А ведь раньше частенько охотой тешился, покоя челяди не давал.


Раньше… Раньше, чего греха таить, и с девками блудил. Кровь молодая, играет. Бывало, поедет на село, а тиун непременно ему молодую девку сыщет. Немало их перебывало в княжьих руках. А как встретил Полинку — про всех наложниц забыл. Да и ни одну из девок он не любил: клал на ложе, чтобы похоть убить, даже имени не спрашивал. И вдруг, как подменили князя. Только и думы про свою Полинушку. Вот уже другой год с ней встречается, и с каждой встречей чувства его всё разгораются и разгораются. Уж такая его Полинушка ласковая, нежная и в любви горячая. Душа поет!

Но вот как быть с городовым приказчиком? Ныне Русин Раков не так уж и рад его встречам с девушкой. Приказчика можно понять. Непорочный дом — не для чужих, сладострастных утех. И деньгам он уже не рад: побаивается дурной людской молвы. Не всякую тайну удержишь. Коль сестра о его встречах дозналась, значит, и в народ слух просочился. Надо что-то предпринимать. Но что?

Михайла Федорович терялся в раздумьях. Он никак не мог решить, где ему разместить Полинку. Во дворец не возьмешь, а в городе укромного места не сыщешь. Отвезти в какое-нибудь село? Но в нем надо срубить терем. Мужики и бабы на то косо посмотрят, и почнут князя костерить. Да и черт с ними! Почешут языки и перестанут.

Но и последняя мысль оказалась Нагому не по душе: Полинка как была, так и останется содержанкой — полюбовницей. Каково-то ей в таком звании пребывать?

Так ничего и не придумав, Михайла Федорович отправился в хоромы Ракова (кой, как и всегда, уже был заранее предупрежден).

Полинка каждый раз несказанно радовалась появлению князя. Лицо ее так и светилось от счастья. Она уже давно убедилась, что Михайла Федорович ее необоримо и безоглядно любит, и от этого ей становилось так хорошо, что она была готова жизнь отдать за своего «Мишеньку».

Ближе к вечеру, когда Нагой собирался уходить, Полинка, потупив очи, смущенно произнесла:

— Не хотела сказывать тебе, Мишенька, но знать время приспело… Правда, не ведаю, как тебе и молвить.

Михайла Федорович, глядя на взволнованное лицо девушки, обеспокоился:

— Аль беда, какая стряслась?

— Для тебя… для тебя может и беда, милый ты мой Мишенька.

— Сказывай, не томи! — подняв ладонями пылающее лицо Полинки, еще больше встревожился Нагой.

И девушка, преодолевая робость, молвила:

— Затяжелела я, Мишенька.

Высказала, и из очей ее выступили слезы.

— Покинешь ты меня… Не нужна тебе буду.

— Ладушка ты моя! — радостно воскликнул Михайла Федорович и осыпал девушку жаркими поцелуями. — Да какая же ты глупенькая. Тебя я ныне и вовсе не покину. Сына мне подари, сына!

— Подарю, Мишенька.

Счастливый Михайла Федорович, забыв обо всем на свете, остался у Полинки на всю ночь, а когда наступило утро, сказал:

— Надумал я, ладушка, взять тебя в жены. Согласна ли будешь?

Полинка горячо прильнула к Михайле, а затем, малость подумав, молвила:

— Да возможно ли сие, Мишенька? Я всего лишь сенная девка, коя порядилась к приказчику. А ты — удельный князь. Далеко не ровня я тебе. Что добрые люди скажут? Худая молва пойдет.

— Молва, что волна: расходится шумно, а утешится — нет ничего. Вот так-то, Полинушка. А коль я князь, голова всему уделу, то не бывать тебе больше в сенных девках. В женах моих будешь ходить, да будущего сына моего станешь лелеять.

Глава 15 АНДРЕЙКИНО ГОРЕ

На славу поставил печь Андрейка городовому приказчику. Русин Егорыч долго и придирчиво ее осматривал, а затем, довольно поглаживая каштановую бороду, высказал:

— А ты и в самом деле, Андрей сын Шарапов, искусный мастер. Похвально, зело похвально. Держи свои пять рублей и ступай с Богом. Нужда приведет — снова тебя позову.

Андрейка принял деньги с постным лицом.

— Да ты будто и не рад? Аль не о такой цене договаривались, милок?

— О такой, Русин Егорыч. Благодарствую. И я, и подручные мои не в накладе[1162].

И все же уходил Андрейка из хором приказчика с грустинкой. Больше никогда он не посмотрит из оконца покоев Ракова в его сад, где иногда прогуливалась Полинка, и никогда, пожалуй, с ней не свидится.

Последняя его встреча произошла неделю назад. Увидев Полинку в саду и, пользуясь отсутствием Русина Ракова, Андрейка, на свой страх и риск, выбежал из хором и быстро зашагал к яблоням. Подойдя к девушке, возбужденно молвил:

— Здравствуй, Полинушка. Ты уж прости, вновь решил с тобой повидаться.

В очах девушки промелькнул испуг. Что люди подумают? С парнем тайком встречается. Донесут Мишеньке, и тот крепко осерчает.

— Здравствуй, Андрейка. Нельзя тебе здесь. Побыстрей уходи.

— Ведаю, что нельзя. Уж такие строгие порядки на Руси, но сердце душу бередит… Люба ты мне, Полинушка.

Девушке никак не хотелось обижать парня, но видит Бог, придется. Надо сказать ему всю правду, иначе такие неожиданные встречи могутбольшой бедой обернуться. И Полинка решилась:

— И ты меня прости, Андрейка. По всему, видать, ты человек хороший, но я люблю другого, очень люблю. Больше не надо меня видеть. Прощай.

— Неужели князя? — вспыхнул Андрейка.

Девушка, ничего не ответив, побежала в терем, а Андрейка аж застонал. Выходит, правда слух прошел по Угличу. Далеко не зря зачастил Михайла Нагой к Русину Ракову. Он давно к Полинке ходит, а у него, Андрейки, глаза застило. Всё не верил, что князь может снизойти до простой сенной девушки, но так и вышло. Господи, но это же большое горе для Полинки. Она стала наложницей. Княжья любовь к чернолюдинкам псовая. Потешится — и с глаз прочь. Зачем же Полинка на такой грех пошла?! Молвила, что «очень любит». Она-то может и любит, а вот князь свою похоть ублажает.

И душа Андрейки закипела от гнева на князя. Превратись он сейчас в сокола, то перелетел бы он дубовые стены кремля, влетел в княжьи покои и выклевал бесстыжие глаза Нагого.

Андрейка, забыв о своей работе, прислонился к дереву и едва не заплакал от горестных дум. Всё напрочь рухнуло. Белый свет померк в его глазах. А в голове билась настойчивая мысль:

«Полинка, Полинушка! Ну, зачем же ты так поступила? Уж как я любил тебя! Как надеялся видеть тебя своей женой. Милой, желанной женой. И вдруг, как острой стрелой в сердце ударила. Для чего жить теперь, с какой душой издельем заниматься? Отныне никакая работа и на ум не пойдет. Господи, как черно на душе!».

Андрейка, не видя под собой земли, побрел из сада, вышел из калитки приказчикова тына и, под недоуменным взглядом привратника Рыжана, пошел к Кузнечной слободке, надумав встретиться с добрым своим содругом Богдашкой Неведровым.

Тот, увидев лицо Андрейки, подивился:

— Ты чего, Андрюха, чернее тучи? Аль с отцом что приключилось?

— С отцом всё ладно, а вот со мной — хоть в петлю полезай.

И Андрейка поведал о своем горе, на что Богдашка, без всяких раздумий, молвил:

— Да, друже. Железо ржа поедает, а сердце печаль сокрушает. Попал ты со своей любовью, как сом в вершу. Но о кручине забудь, ее ветры не размыкают. Лучше твоей Полинки в Угличе девку найдем.

— Лучше Полинки не найдешь, Богдаша, — тяжко вздохнул Андрейка.

— Ну, ты и втюрился, друже, — рассмеялся шандальный мастер. — До девки пальцем не дотронулся, а уж готов головой в петлю лезть. Чудной ты, Андрюха. Будто на Полинке свет клином сошелся.

— Сошелся, и ничего не могу с собой поделать.

— Ну и дурак. Твоя Полинка и полушки не стоит, коль потаскухой стала. На княжье добро позарилась, тьфу!

— Не говори так! — осерчал Андрейка. — Полинка — не блудница. Ты бы видел ее глаза. Она и впрямь Нагого полюбила.

— А ты глазам ее поверил? Девке? Иссушила молодца чужая девичья краса. Аль не ведаешь ты, Андрюха, что на женские прихоти не напасешься. У них семь пятниц на неделе. Сегодня любит, а завтра ненавидит. Вот погоди, побалуется с ней князь — и навеки забудет. И никому не нужна станет твоя златошвейка. В жены распутниц не берут. Нечего по ней и горевать. День меркнет ночью, а человек печалью. Выше голову, друже! Ведаю одну девицу. Всем хороша: и лицом, и статью, и нравом добрым. А уж стряпуха — не уступает матери. Раскормит тебя — в ворота не будешь пролезать. Вот то — сущий клад. С такой век проживешь. Добрую жену взять — ни скуки, ни горя не знать… Чего не пытаешь — о ком сказываю.

— И пытать не хочу.

— Напрасно, Андрюха. Нельзя упускать такую девицу. Так и быть поведаю. То — сестрица моей жены. Параскевушка, осьмнадцати лет. Вдругорядь говорю: клад — девка. Замолви словечко отцу. Пусть сватов засылает.

Но Андрейка и слушать ничего не хотел. Лицо его оставалось мрачным.

На другой день приказчик встретил его с сердитыми глазами.

— Ты чего это, печник, от изделья уклоняешься? Вчера после обеда захожу, а тебя и след простыл.

— Занедужил малость, Русин Егорыч.

— Занедужил — домой отпросись. А ты, куда из хором подался?

— Так домой и подался.

— Побасенки дураку говори… Дворовый о другом сказывал. В сад ты пошел, к златошвейке моей. Как это понимать, печник?

Андрейка побагровел, лицо его стало растерянным. Выходит, права была Полинка: не следовало ему в сад выходить. Что теперь с ней будет?

Испугался не за себя, а за девушку, кою ждет наказание. Надо как-то выручать Полинку.

— Чего онемел? Сказывай, печник! — повысил голос приказчик.

— С головой что-то худо стало, Русин Егорыч. Пошел в сад, дабы прийти в себя, а тут и Полинку увидел. Она тотчас в терем убежала, а я постоял немного, а голова всё кружится, вот и побрел домой.

Приказчик поостыл в гневе: дворовый, кой видел парня и девку издалека, всё также поведал. Может, и вправду у этого умельца голова занемогла? Случайно с Полинкой столкнулся. Пожалуй, князю ничего не нужно докладывать, а вот печника надо строго настрого упредить:

— Ты гляди у меня, мастер. Коль еще раз в сад выйдешь, повелю собак на тебя спустить. Твое место у печи! Уразумел?

— Уразумел, Русин Егорыч. Ноги моей в саду больше не будет…

Миновала неделя, как Андрейка завершил работу в хоромах приказчика, а на душе его по-прежнему было скверно. Трудился над издельями без обычной радости, что не осталось без внимания отца.

— Квелый какой-то ходишь. Аль прихворал?

— Жив — здоров, батя, — бодрым голосом отозвался Андрейка.

— Да уж ведаю тебя. Меня не проведешь. Что-то душу твою гложет. Может, поведаешь?

Но Андрейке ничего не хотелось рассказывать отцу, он продолжал отнекиваться. Старый Шарап вздыхал:

— Всё, кажись, шло ладно, а тут беда навалилась. Не зря в народе толкуют: пришла беда — открывай ворота. Юшку — в поруб кинули. Только в Угличе и разговоров о нем, а младшего — ни с того, ни с сего — тоска стала изводить. Худо в дому.

Худо! Об этом Андрейке и говорить не надо. Но ничего не поделаешь. Полинка, как заноза в сердце, никакими клещами не вырвешь. Хоть и стала она княжьей наложницей, но он ее не только простил, но и по-прежнему любит. И хоть убивай его, но если вдруг Полинка поманит его пальцем, он готов убежать с ней на край света.

Глава 16 ЮШКА И ДЬЯК БИТЯГОВСКИЙ

Три недели находился Юшка в холодном, сыром порубе. Отощал, осунулся лицом, и все дни исходил неистовой злобой на князя Нагого. Уж, какой только бранью не костерил удельного властителя! Сидел на воде и хлебе, и от ярости сжимал кулаки.

Но вот наступил день, когда караульный поднял тяжелую дубовую решетку и скинул в темницу лесенку.

— Вылезай, Юшка!

Узнику едва хватило сил выбраться. Зажмурился от яркого солнечного света и закачался от ноющих, ослабевших ног.

— Что, ямщик, насиделся в преисподней, хе-хе.

— Будет зубы скалить. Где князь? — хриплым, простуженным голосом вопросил Юшка.

Караульный не спеша вытянул из поруба лесенку, закрыл узилище крышкой и только тогда удостоил Юшку ответом:

— А князь мне, ямщик, не докладывается. Где он — одному Богу известно.

— Выходит, на мне вины нет, коль из темницы вызволил.

— Нет, коль на Божий свет выполз.

— Обижен я на князя. Аль можно так, честного человека, в поруб кидать? Едва не окочурился. Что князь-то сказывал?

— Велел тебе, ямщик, к городовому приказчику явиться. Тот всё и обскажет.

Недовольно покрутив головой, Юшка поплелся в Гончарную слободу, в отчий дом, куда ему идти и вовсе не хотелось. Но надо отлежаться денька два, подкрепиться, а уж затем навестить Русина Ракова.

Городовой приказчик не принял Юшку с распростертыми объятиями. Глаза его были отчужденны и холодны.

— Близ кремля не велено тебе, Юшка, хоромы ставить.

«В первую встречу Юрием Шарапычем провеличал, а ныне к мужичью приравнял», — тотчас отметил про себя Юшка.

— Но у других хоромы стоят, Русин Егорыч, отчего ж мне князь дозволенья не дает?

— Другие, как тебе ведомо, Юшка, в боярах и купцах ходят. Ты же — из ямской избы прибежал. Вот среди черни и ставь свою избенку. Таков княжий наказ.

Юшка позеленел от злости. Помышлял что-то ожесточенно высказать, но вовремя сдержал себя и молча, стиснув зубы, удалился из приказчикова дома.

Вышел из калитки и застыл в раздумье. Где и как выместить свое бешенство? В кабаке? Но там бражничает одна голь лапотная. С ней и вовсе степенность потеряешь. Князь и на пушечный выстрел не подпустит. Да и какой толк к нему прорываться? Лишний раз оскорбит, а то и кулаком по башке двинет, как уже было. Вот незадача! Ни хозяину корка, ни коню соломка. Калита полна мошной, а применить ее пока некуда. Не ставить же ему хоромы среди нищебродов… Погодь, погодь. Есть, кажись, человек, с коим можно посоветоваться. Дьяк Михайла Демидыч Битяговский. Юшка еще в первый день приезда в Углич изведал, что дьяк прислан самим царем Федором Ивановичем, дабы приглядывать за опальными Нагими. Правда, людишки болтали, что царь тут не при чем: Битяговского прислал всесильный правитель Борис Годунов.

«Вот и ладненько, — оживился Юшка. — Любой недруг Нагого — добрый содруг Битяговского. Он для того и послан, дабы Нагих во всем ущемлять. Надо немешкотно идти к дьяку».


* * *
С Битяговским в Углич был отправлен сын его Данила, племянник дьяка Никита Качалов и сын мамки Василисы Волоховой, Осип. Этим людям и было поручено всем заведовать в городе: «править земскими делами и хозяйством вдовствующей царицы, не спускать глаз с обреченной жертвы и не упустить первой минуты благоприятной. Битяговский, „осыпанный золотом Годунова, дал и сдержал слово“».

Успех казался легким: с утра до вечера сам дьяк и люди его «могли быть у царицы, занимаясь ее домашним обиходом, надзирая над слугами и над столом; а мамка царевича Дмитрия, Василиса Волохова, с сыном Осипом, помогала им советом и делом».

Но Дмитрия накрепко оберегала мать, Мария Федоровна. Извещенная ли некоторыми тайными доброжелателями или своим сердцем, она удвоила попечение о сыне; не расставалась с ним ни днем, ни ночью; выходила из его покоев только в Крестовую палату, оставляя Дмитрия на верную ей кормилицу Ирину Жданову.

Именно кормилицей и был недоволен Михайла Битяговский.

«Эта молодая ведьма пробует всякую пищу, прежде чем дать ее царевичу. Да и от мамки, Василисы Волоховой, проку мало. Хоть она и продалась за большую мзду, хоть и поклялась служить Годунову, но Дмитрий по-прежнему жив-целехонек».

Боярыня Василиса Волохова еще в Москве ходила в постельницах Марии Нагой, а когда овдовевшую царицу отправили в Углич, она взяла с собой и Василису, назначив ее «мамкой» царевича. Волоховой было поручено отравить наследника престола, и она пыталась это выполнить. «Мамка царевича и сын ее Осип, продав Годунову свою душу, служили ему орудием; но зелие смертоносное не вредило младенцу ни в яствах, ни в питии. Может быть, совесть еще действовала в исполнителях адской воли; может быть, дрожащая рука бережно сыпала отраву, уменьшая меру ее, к досаде нетерпеливого Бориса».

Царевич остался жив, благодаря кормилицы Ирины. Почувствовав легкое недомогание и нездоровую бледность лица Дмитрия, Ирина тотчас доложила об этом Марии Федоровне. Та переполошилась, и с той минуты указала всю пищу прежде принимать и постельнице Марье Самойловой.

Василиса Волохова не решалась больше подливать зелье, молвив на тайной встрече Битяговскому:

— На пути моем Ирина Жданова и Марья Самойлова, кои неотлучно пребывают с царевичем. Чую, мне не справиться, Михайла Демидыч.

Битяговский послал гонца к Годунову, и тогда Борис надумал употребить иных, более смелых и решительных людей, молодых дворян Владимира Загряжского и Никифора Чепчугова. Те, в свое время, были «обласканы», правителем, и Годунов надеялся, что оба не откажутся от его просьбы, но дворяне, к неудовольствию Бориса, не захотели выполнить его тайный приказ, и оба был преданы гонению.

Клешнин предупредил:

— Коль язык развяжете, то расплавленным оловом глотки зальем.

— Будем немы, как рыбы, — поклялись на кресте дворяне, хорошо понимая, что их ждет, если они проговорятся. (Оба остались живы, и лишь на смертном одре, уже после кончины Годунова, при соборовании, открыли священникам свои тайны).

Годунов же больше не рисковал. Теперь он во всем полагался на Битяговского и его подручных. Дьяк это почувствовал и основательно усилил надзор за Нагими. Он дошел до того, что вдвое урезал отпущенные Москвой деньги «на царицин обиход».

Мария Федоровна и прочие Нагие возмутились. Особенно негодовал Михайла Федорович:

— Слушай, дьяк. Ты чего самочинствуешь? Аль тебе неведомо, что казну царице Боярская дума установила, а не какой-то приказный крючок. Не лезь!

— Не сверкай очами, князь, — ехидно отвечал Битяговский, наслаждаясь гневом Нагого. — Был у меня посыльный из Москвы. Думные люди сочли, что вдовой царице нет резону столь денег отпущать.

— Кто это счел, и где грамота?

— Будет грамота, князь. И недели не пройдет, как вручу в твои белы рученьки. С голоду ножки не протянете.

Битяговский явно издевался, чего не мог стерпеть Михайла Федорович. Он становился запальчивым и необузданным, когда его оскорбляли. И быть бы дьяку битым, если бы он вовремя не почувствовал неистовство князя и не заметил его тяжелые, стиснутые от ярости кулаки. Такой несдержанный человек может и насмерть прихлопнуть.

Битяговский, предупреждая наскок Михайлы Федоровича, отступил от князя на добрую сажень и заполошно закричал своим подручным, кои всегда его сопровождали, когда он направлялся во дворец.

— Данила, Никита, Осип! Видоками будете!

Михайла скрипнул зубами.

— Мразь! Ну, погоди, сволота, за всё Нагим ответишь. На коленях будешь елозить!

Круто развернулся и, злой, мятежный, зашагал к красному крыльцу.

Битяговский проводил его тягучим, ненавидящим взглядом. Гордый князек. Ну да Борис Федорович скоро спесь из него вышибет. На коленях-то тебе, Михайла, придется ползать, и никакой пощады тебе не будет, хе-хе…

Было дьяку немногим за сорок. Не мал и не высок ростом, зато обличье имел запоминающееся.

«Андрей Лупп-Клешнин, — напишет историк, — представит Годунову человека надежного: дьяка Михайлу Битяговского, ознаменованного на лице печатного зверства, так, что дикий вид его ручался за верность во зло».

Дьяк и в самом деле был зверолик. Заросшее дремучей бородой лицо его, с жесткими, диковатыми глазами, могли напугать не только младенца, но и взрослого человека. Встретишься с таким в лесу — за лешего примешь. (Не зря меткий на клички народ сразу прозвал его «Лешаком»).

Борис Годунов, впервые увидев Битяговского, тотчас подумал, что этот, страшноватый на вид человек, не подходит на роль исполнителя его чудовищного плана. Но Бориса разуверили и Лупп-Коешнини, и дядя, Дмитрий Иванович:

— Хитрости и кровожадности ему не занимать. За кошель золота он выполнит любое поручение, и следов никаких не оставит.

И Борис (не без колебаний) согласился.

Битяговского угличане невзлюбили с первых же дней его приезда. Каждый ведал: дьяк прислан Борисом Годуновым «досматривать» царицу Марию и ее сына Дмитрия, с коим угличане связывали большие надежды. Никто в городе не сомневался, что в Угличе живет будущий царь всея Руси, и всякий представитель Годунова вольно или невольно становился недругом угличан.

Обычно (до опалы Нагих) каждый посланник из стольного града будоражил посадскую чернь. У многих накопились обиды на приказный люд и «неправедных» судей, и десятки посадчан, в поисках правды, стремились пробиться к высокому московскому гостю, теша себя надеждой, что тот разберется в их нуждах и «именем государя» накажет всякого рода мздоимцев и притеснителей.

К Битяговскому же никто челом бить не пошел, но это не смущало дьяка. Он сразу понял, что весь Углич горой стоит за опальную царицу и ее сына, и нет смысла угличан в чем-то другом переубеждать. Пусть увеселяются пустыми чаяниями.

И вдруг к Битяговскому пришел сын Данила и молвил:

— К тебе, батюшка, человек просится.

— Человек? — вскинул черную косматую бровь дьяк. — Из подлых людишек, аль из купцов?

— Да не поймешь, батюшка. На тройке подкатил, в кафтане цветном.

— Кличь!

Пришлось Юшке (в кой уже раз) повторять свою необычную историю о том, как к нему «неожиданно» привалило богатство. Но Битяговского особенно порадовали другие слова:

— Князь Михайла Нагой мне не поверил и сбросил меня в поруб. Три недели просидел, едва Богу душу не отдал, пока от вдовы Тулуповой из Москвы праведная весть не пришла. Князь же, вместо того, чтобы прощеное слово молвить, на меня, непорочного человека, едва с кулаками не накинулся, а хоромишки в добром месте поставить не разрешил, да еще всякими непотребными словами облаял. Худой князь, государевы законы, как поганой метлой выметает.

— Да то ж ни в какие ворота не лезет! — сотворил дьяк разгневанное лицо. — Бей челом государю!

— Да я, досточтимый Михайла Демидыч, в грамоте не горазд. И рад бы.

— То не беда. Писцы у меня борзые, мигом с твоих слов грамоту настрочат. Государь жутко разгневается на злостного нарушителя законов российских.

Говоря о государе, Битяговский конечно же имел ввиду Бориса Годунова. Все челобитные, шедшие на имя царя, шли через руки правителя.

— Я тебе подмогну, Юрий Шарапыч. Отпишу Борису Федоровичу. Будет тебя скорая грамота на постройку хором в добром месте… Но в приказах у нас дьяки с отписками не спешат, бывает, по году челобитчики ответа дожидаются. Так я сам не седни-завтра в Москву снаряжусь, дьяку кое-что поднесу, и тот мигом своих приказных подстегнет.

— Премного благодарен тебе, благодетель, — низехонько поклонился Юшка. — Десять рублев на хлопоты жертвую.

— Подбирай плотничью артель, Юрий Шарапыч!

Когда обрадованный Юшка удалился, Битяговский довольно подумал:

«— Сей разбогатевший ямщик станет мне верным подручным. Денег, знать, у него гораздо больше, чем он говорил. Сгодятся, зело сгодятся его злато и серебро».

А затем мысль дьяка перекинулась на царевича Дмитрия. Злой подрастает, змееныш. Принародно обещал отрубить голову Борису Федоровичу. То ль не прямая угроза правителю? Надо спешно на Москву отправляться.

Глава 17 УГЛИЦКАЯ ДРАМА

Борис Годунов вот уже несколько лет был обеспокоен углицкими вестями. Последний приезд дьяка Битяговского его и вовсе встревожил.

«Нагие повсюду хулят меня и ждут, не дождутся кончины Федора. Пестуют Дмитрия на царство… Углицкий двор — мятежное скопище. Дмитрий грозиться отсечь мою голову, и, случись его владычество, отсечет!»

Борис Федорович собрал духовных пастырей.

— Православная церковь строга и благочестива, законы Божьи святы и нерушимы. Так ли сказываю, отцы?

— Истинно, боярин, — кивнули архиереи.

— А коль так, скажите мне, святейшие, дозволено ли быть женату в четвертый раз?

— То грех, боярин. Святая церковь не дозволяет более троицы.

— А коль в пятый раз?

— Великий грех, боярин!

— А коль в седьмой?

— Святотатство! Поругание Христовых заповедей!

— Добро, святейшие. Однако ж не все христиане блюдут Божьи заповеди. Покойный царь Иван Васильевич женился на Марии Нагой в седьмой раз. Гоже ли оное?

— То срам! — вскричали отцы. — Государь потерял стыд и благочестие. Жизнь его полна грехов и прелюбодеяний…

После беседы с архиереями и послушным ему патриархом Иовом, Борис Федорович направился к царю. Но разговор был нелегким, и только лишь через неделю Годунову удалось вырвать у заупрямившегося государя новое «царево» повеленье. По всем храмам Руси были выслан патриарший указ, запрещающий упоминать на богослужениях имя царевича Дмитрия.

Младший сын Ивана Грозного, зачатый в седьмом браке, был оглашен незаконнорожденным.

Нагие возроптали:

— При царе Иване Васильевиче худого слова не изронили о Дмитрии. Видели в нем продолжателя великого рода. Ныне же царевич стал неугоден. Но кому? Одному Бориске. Русь же — за Дмитрия. Ему наследовать престол!

Бранили Годунова при Дмитрии, а тот, девятилетний отрок, не уставал повторять:

— Казню Бориску. Голову отрублю!

В последнее время царевича всё чаще стал одолевать «черный недуг». На великий пост Дмитрий «объел руки Ондрееве дочке Нагого, едва у него отняли».

«Много бывало, как его (Дмитрия) станет бити тот недуг (падучая) и станут его держати Ондрей Нагой и кормилица и боярин и он… им руки кусал или за что ухватит зубом, то отъест».

Вести из Углича доходили до всех городов Руси. Посадская чернь открыто хулила попов:

— То — происки Бориса Годунова. Задумал он последнего Рюриковича искоренить, а святые отцы в одну дуду с ним дудят. Не верьте попам, православные! Стоять за царевича Дмитрия!

— Стоять!

— Долой Бориску!

На Руси нарастал всенародный бунт, готовый вот-вот перекинуться на Москву, где и так было неспокойно.

Борис Годунов резко повысил жалованье стрельцам и земским ярыжкам[1163], приказал ловить крамольников, попросил крымского хана подтянуть свои войска к рубежам Руси, а затем принял окончательное решение, касающееся царевича Дмитрия.


* * *
Юшка поставил-таки себе хоромы вблизи кремля. Михайла Нагой места себе не находил. Какой-то захудалый человечишко, пропахший клопами ямщик, отпетый ворюга (Михайла Федорович, несмотря на подтверждение из Москвы, так и не поверил в «честные» деньги Юшки) посмел поставить роскошный терем на Спасской улице.

Ямщик с самого начала постройки тыкал под нос Михайлы «царской» грамотой и важно высказывал:

— Мне сам великий государь указал подле кремля хоромы ставить. Глянь на печать, князь.

— Ведаю я эти царские грамоты. Ведаю! То Бориски Годунова проделки. Ты же Мишке Битяговскому мзду на лапу сунул, вот он и поусердствовал. Такой же мошенник!

— Бунташные слова о царе, Годунове и дьяке его сказываешь. Негоже, князь. Нещадно наказан будешь государем.

И тут Михайла уже не стерпел, и двинул Юшке кулаком в самонадеянное лицо. Из носа ямщика хлынула кровь.

— Убивают, люди добрые! Средь бела дня ухлопывают! — истошно завопил Юшка.

А князь быстро зашагал к дому Битяговского. «И была тут брань великая». Но ничего поделать с дьяком Михайла Федорович не мог. Выгнать его из Углича нельзя: послан в город «царем» и Боярской думой.

Юшка же, закончив постройку дома, наведался к соборному протопопу, попросив его освятить «хоромишки» для доброго житья. Но протопоп заупрямился:

— Видение мне было от Спасителя. Не могу твой очаг освящать.

— Да как же так, батюшка? Ни в один дом без освящения не войдешь. Нельзя рушить стародавний обычай.

— Не могу, сыне. На проклятом Богом месте свой дом поставлен. Видение было.

— Вот заладил, батюшка. Да я тебе немалую деньгу пожалую.

— Изыди! — огневался протопоп. — Поищи себе другого святителя.

Юшка, плюясь и чертыхаясь, пошел к. приходскому попу, но и тот отказал, сославшись на тяжкий недуг.

— Да ты румян, батюшка, как наливное яблочко.

— А я сказываю: недуг одолел!

Юшка забегал ко всем священникам, но всюду получил отказ. Особенно разозлил его бывший гончар, а ныне молодой поп Устиний, кой не стал притворяться, а напрямик высказал:

— О тебе, сыне, худой разговор по Угличу идет. Не богоугодное дело ты задумал. Не стану твой дом освящать.

«То дело Мишки Нагого. Злыдень треклятый!» — гневался Юшка.

Но Михайла Федорович попов не подбивал. Они сами не захотели служить скверному, не богоугодному человеку, кой, как не приехал в Углич, ни в одну церковь еще не заглядывал.

Пришлось Юшке входить в хоромы без старинного обряда.


* * *
Мария Федоровна гордилась своим сыном. Не размазня, умом тверд (не то, что пустоголовый братец Дмитрия, царь Федор), храбр и в делах решителен, порой даже дерзок. Весь в отца пошел, Ивана Грозного. Такой и надобен сейчас Руси, дабы его все татары, турки и прочие иноземные люди боялись.

Одно печально: падучая хворь[1164] иногда на царевича находит. Местные лекари с ног сбились, поили Дмитрия всякими целебными настоями и отварами. Недуг стал не таким уж и частым, но волнение Марии Федоровны не исчезало.

— Еще годок, другой полечим, и хворь, как рукой снимет, — успокаивали царицу лекари.

Мария Федоровна надеялась. Надеялась, что к моменту кончины царя Федора, Дмитрий окажется в добром здравии. Руси нужен сильный государь. А пока… пока надо, скрепив сердце, перетерпеть все обиды Битяговского. Мария Федоровна была готова дьяка с его родичами на куски разорвать. И на мамку Василису Волохову она стала серчать. Надо ж чего придумала! Взяла да и выдала свою дочь Устинью за племянника Битяговского, Никиту Качалова.

Василиса сказывала во дворце:

— Рада за Устиньюшку свою. Дал ей Господь мужа доброго. Теперь бы и сынку красну девицу найти. Оси п-то у меня славный. И статью взял, и разумом Бог не обидел.

Голубила сына Василиса, Устиньей тешилась, а царица Мария недоброжелательно говорила:

— У Осипа твоего глаз недобрый, Дмитрий его чурается. Устинья же — дура, не жить ей в радости с Никиткой. Монастырь ее ждет.

— Отчего ж так, матушка царица?

— Никитка — родич Битяговского. А тот — злодей и ворог. Воцарится Дмитрий — дьяка на плаху отправит. Тут и Никитке несдобровать. Вот и наденет твоя Устинья куколь.

Невзлюбила царица Василису. О том Михайла Битяговский ведал и костерил Марию Нагую:

— Царица — ведьма. Государь Иван Васильевич никогда ее не жаловал, посохом лупил, зловредницу!


* * *
Солнечный полдень 15 мая 1591 года. Суббота.

Убийцы, не видя возможности совершить злодеяние втайне, дерзнули на явное, в надежде, что хитрый и сильный Годунов «найдет способ прикрыть оное для своей чести в глазах рабов безмолвных».


Царица, как повествует известный историк, возвратилась с сыном из церкви и готовилась обедать; братьев ее не было во дворце; слуги носили кушанье. В сию минуту боярыня Волохова позвала Дмитрия гулять на двор. Царица, думая идти с ними, в каком-то несчастном рассеянии остановилась. Кормилица (Ирина Жданова) удерживала царевича, сама не зная, для чего; но мамка (Волохова) силою вывела его из горницы в сени и к нижнему крыльцу, где явились Осип Волохов, Данило Битяговский, Никита Качалов. Первый, взяв Дмитрия за руку, сказал: «Государь! У тебя новое ожерелье». Младенец с улыбкой невинности, подняв голову, отвечал: «Нет, старое…». Тут блеснул над ним убийственный нож; едва коснулся гортани его и выпал из рук Волохова. Закричав от ужаса, кормилица обняла своего державного питомца. Волохов бежал, но Данило Битяговский и Никита Качалов вырвали жертву, зарезали и кинулись вниз с лестницы, в самое то мгновение, когда царица вышла из сеней на крыльцо… Девятилетний Святый Мученик лежал окровавленный в объятиях той, которая воспитала и хотела защитить его своей грудью; он трепетал как голубь, испуская дух, и скончался уже не слыша вопля отчаянной матери… Кормилица указывала на безбожную мамку, смятенную злодейством, и на убийц, бежавших двором к воротам: некому было остановить их; но Всевышний мститель присутствовал![1165]

Обезумев от горя, Мария Федоровна, подхватив с земли валявшееся полено, накинулась на Василису Волохову.

— Это твой ублюдок Осип сына зарезал!

Полено заходило по голове Василисы; та упала, но царица продолжала ее избивать и кричать:

— Осип да Битяговские сына убили! Горе мне, горе!

Царицына челядь приволокла Осипа Волохова.

— Бейте злодея! Скликайте набатом народ! — приказала Мария Федоровна.

На дворе стало шумно. Пономарь Федор Афанасьев Огурец начал звонить у Спаса. Сполох поднял весь город.

Михайла Битяговский, делая вид, что ему ничего неизвестно, увидев мертвого Дмитрия, побежал к соборной колокольне. Взбежал на звонницу, но дверь изнутри была заперта. Закричал, загромыхал кулаками:

— Не булгачь, не булгачь народ!

Но Федор Огурец продолжал неистово бить в набат.

На площади избивали мамку Волохову и ее сына. Битяговский ринулся с колокольни вниз.

К дворцу прибежал Никита Качалов с челядью. Вырвали Василису с Осипом, а тут и Михайла Битяговский с сыном Данилой подоспел.

Дьяк выхватил саблю.

— Прочь! Зарублю!

Тяжелый, звероликий Битяговский бесстрашно пошел на толпу, избивавшую Волоховых. Толпа на миг опешила, чем не преминул воспользоваться Осип Волохов, кой успел укрыться на дворе дьяка.

Тут примчался на коне Михайла Федорович Нагой. Лицо его побледнел, когда он увидел мертвого царевича.

— Битяговские, Никитка Качалов да Оська Волохов сына моего зарезали!

— Кровопийцы! — в ярости воскликнул Нагой. — Бей их!

Но Битяговскому и его родичам удалось спрятаться в дьячей избе.

— Люди добрые, покарайте злодеев! Они, по наущению Годунова, убили царского сына. То — святотатство! Бог не простит душегубства. Цари — от Бога! Именем Христа, покарайте злодеев!

Посадские, вместе с Михайлой Нагим, хлынули к дьячей избе; высекли топорами двери и поубивали Битяговского, сына его Данилу и племянника Никиту Качалова.

Разгромив приказную избу, шандальный мастер Богдашка Неведров гаркнул:

— Айда на подворье Битяговского! Добьем злыдней!

— Добьем! — воинственно отозвалась толпа. — Буде терпеть мздоимцев! Поборами задавили. Народу — железа и кнут, сами же в шелках и бархатах ходят. Круши лихоимцев.

Ворвались в дьячьи хоромы: ломали, крушили, зорили сундуки, ларцы и подвалы. Дьячиху с тремя взрослыми дочками и Осипа Волохова нашли на чердаке.

Вот ты где упрятался, Каин! — наступая на Осипа, крикнул Богдашка. — К царице его на расправу!

— А с бабами чо?

— К царице!

Дьячиха воспротивилась:

— Не замай! Худо всем будет. Супруг мой, Михайла Демидыч, укажет вас в цепи заковать. На дыбу подвесит!

— На дыбу? Сучья порода! — пьяно выругался ражий[1166] детина. — А ну, топчи баб! Соромь Битяговских!

Детина двумя руками разорвал на смачной дьячихе сарафан.

— Соромь!

Женку и девок предали сраму, а затем потащили на суд и расправу к царице. «Ободрав, нагу и простоволосу поволокли к дворцу».

Мария Федоровна оплакивала в Спасо-Преображенском соборе Дмитрия. В храм втолкнули дьячиху, ее дочерей и Осипа Волохова. Царица оторвалась от сына и, с безумным, горящим взором, шагнула к Битяговским и Волохову.

— Любуйтесь своим черным делом, злодеи. Любуйтесь! Возрадуйтесь, дети сатаны!

Битяговские закрестились, пали перед святынями.

— Нет на нас вины, матушка царица. Крест целуем!

— Прочь! — гневно закричала Мария Федоровна. — Прочь от креста, святотатцы! Люди, убейте погубителей царевича!

И была бы Битяговским смерть, но в ту пору вбежали в храм архимандрит Феодорит да игумен Савватий с послушниками. «Ухватили дьячиху с дочерьми и отняли их и убити не дали».

Но в храме оставался едва живой Осип Волохов. Василиса заклинала царицу помиловать сына, дать сыск праведный, но Мария Федоровна была неумолима. Едва святые отцы вышли из храма, как она выдала Волохова толпе. Осипа разодрали на куски.

Удовлетворенный расправой над убийцами, Михайла Федорович, остался подле тела царевича, а разъяренная толпа ринулась крушить дворы «неправедных» бояр, приказных людей и ненавистных судей. По пути оказались новенькие хоромы Юшки.

— Потатчик и лизоблюд Битяговского. Смерть доброхоту убийцы! — гаркнул всё тот же Богдашка Неведров.

— Смерть!

Юшку порешили дубинами, хоромы его разграбили и пустили под них «красного петуха»[1167].

Дом Русина Ракова не тронули: хоть и строг был приказчик, но особого зла от него угличане не ведали…

Старый Шарап, изведав о смерти Юшки, глухо отозвался:

— Чуяло мое сердце, что добром он не кончит. Бог долго ждет, да метко бьет.

А вот Андрейка Юшку пожалел. Всё же брат родной! Но жалость его не была долгой. Отец, наверное, прав. Знать, так Богу было угодно.

После погромов Андрейка отыскал Богдашку Неведрова и молвил:

— Шибко приметен ты был, Богдаша. Годунов коноводов[1168] не простит. Казнит без пощады. Надо уходить тебе из Углича.

— Пожалуй ты прав, друже. В Дикое Поле подамся. С казаками погуляю.

Крепко обнялись, облобызались трехкратно, и на долгие годы Богдашка Неведров исчезнет из города. (Позднее, в 1609 году, он станет одним из мужественных руководителей обороны Углича против польско-литовских интервентов).

В Москву помчались гонцы Нагих с грамотами к царю Федору Ивановичу. Но Годунов зря времени не терял: верные ему люди были расставлены по Углицкой дороге. Гонцов схватили и доставили к Борису. Желание злого властолюбца исполнилось!.. Надлежало только затмить истину ложью… Взяли и переписали грамоты углицкие: сказали в них, что царевич в судорожном припадке заколол себя ножом от небрежения Нагих, которые, закрывая вину свою, бесстыдно оклеветали дьяка Битяговского и ближних его в убиении Димитрия, взволновали народ, злодейски истерзали невинных. С сим подлогом Годунов поспешил к Федору, лицемерно изъявляя скорбь душевную; трепетал, смотрел на небо — и, вымолвив ужасное слово о смерти Димитриевой, смешал слезы крокодиловы с искренними слезами доброго, нежного брата. Царь, по словам летописца, горько плакал, долго безмолвствуя; наконец сказал: «да будет воля Божия!» и всему поверил

Именем «царя» торжествующий Годунов послал в Углич для дознания двух знатных сановников. И кого же?

Окольничего Андрея Клешнина, главного Борисова пособника в злодействе! Не дивились сему выбору: могли удивиться другому: послал и князя Василия Ивановича Шуйского, коего старший брат, князь Андрей, погиб от Годунова, и который сам несколько лет ждал от него гибели, находясь в опале. Но хитрый Борис уже примирился с сим князем и с меньшим его братом, Дмитрием, женив последнего на своей юной свояченице и дав ему сан боярина. Годунов хорошо разбирался в людях и не ошибся в князе Василии, оказав таким выбором мнимую неустрашимость и мнимое беспристрастие.


* * *
Гудел Углич.

Стонал Углич.

Исходил ропотом.

19 мая из стольного града прибыли зять Михайлы Битяговского — окольничий Клешнин, князь Василий Шуйский, дьяк Вылузгин со многими оружными людьми, и крутицкий митрополит Геласий.

Посланники Годунова прошли прямо в храм Святого Преображения. Там еще лежало окровавленное тело царевича, а на теле — нож убийц. Василий Шуйский подошел к гробу, дабы увидеть лицо мертвого, осмотреть язву.

Андрей Клешнин, увидев кровь и нож, оцепенел. Глубокая язва царевича, гортань, перерезанная сильной рукой злодея, не собственной, не младенческой, свидетельствовала о несомненном убийстве.

Посланники посоветовались и решили, не мешкая, похоронить царевича. Митрополит отпел «усопшего раба Божия Дмитрия», а Василий Шуйский приступил к дознанию. Собрав духовенство и некоторых горожан, он спросил:

— Каким образом Дмитрий, от небрежения Нагих, заколол сам себя?

Иноки, священники, «мужи и жены», старцы и юноши ответили:

— Царевич убит Михайлом Битяговским и его подручными по воле Бориса Годунова.

Шуйский далее не слушал и всех распустил, решив допрашивать тайно, действуя угрозами. Призывал, кого хотел; писал, что хотел, и, наконец, вместе с Клешниным и дьяком Вылузгиным, составил следующее донесение царю:

«Дмитрий, в среду 12 мая, занемог падучей болезнью; в пятницу ему стало лучше: он ходил с царицею к обедне и гулял на дворе. В субботу, также после обедни, вышел гулять на двор с мамкою, кормилицею, постельницею и с молодыми жильцами[1169]; начал с ними играть ножом в тычку, и в новом припадке черного недуга проткнул себе горло ножом, долго бился о землю и скончался. Узнав о несчастии сына, царица прибежала и начала бить мамку, говоря, что его зарезали Волохов, Качалов, Данило Битяговский, из коих ни одного тут не было; но царица и пьяный брат ее, Михайло Нагой, велели умертвить их и дьяка Битяговского безвинно, единственно за то, что сей усердный дьяк не удовлетворял корыстолюбию Нагих и не давал им денег сверх указа государева. Сведав, что сановники царские едут в Углич, Михайло Нагой велел принести несколько самопалов, ножей, железную палицу, — вымазать оные кровью и положить на тела убитых, в обличение их мнимого злодеяния».

Сию нелепость утвердили своей подписью воскресенский архимандрит Феодорит, два игумена и духовник Нагих, от страха и малодушия.

Василий Шуйский, возвратясь в Москву, 2 июня представил свои допросы государю. Федор же Иванович отослал их к патриарху Иову и святителям, кои на Боярской Думе повелели прочитать свиток знатному думному дьяку Василию Яковлевичу Щелкалову. Выслушав, крутицкий митрополит Геласий встал и сказал Иову:

— Объявляю Священному Собору, что вдовствующая царица, в день моего отъезда из Углича, призвала меня к себе и слезно убеждала смягчить гнев государя на тех, кои умертвили дьяка Битяговского и его сородичей, и что она сама видит в сем деле преступление, смиренно моля, да не погубит государь ее бедных братьев.

Лукавый Геласий, исказив слова Марии Федоровны, подал Иову новую бумагу от имени городового приказчика Русина Ракова, кой писал в ней, что Дмитрий действительно умер в черном недуге, а пьяный Михайла Нагой приказал народу убить невинных. (Раков держал нос по ветру. Он уже понял, что ему, дабы удержаться на своем месте, необходимо принять сторону посланников Годунова).

И Собор поднес царю Федору следующий доклад:

«Да будет воля государева! Мы же удостоверились несомнительно, что жизнь царевича прекратилась судом Божиим; что Михайло Нагой есть виновник кровопролития ужасного, действовал по внушению личной злобы, и что граждане углицкие вместе с ним достойны казни за свою измену и беззаконие».

Государь велел решить дело и казнить виновных.


* * *
Приставы и стрельцы шныряли по посаду, бесчинствовали. Братьев Нагих — Михайлу, Григория и Андрея — с полусотней стрельцов отправили в Москву. Пытали люто.

К царице Марии Федоровне заявились ночью. Именем государя вывели из Крестовой палаты, усадили в крытый возок и вывезли из Углича. В ту же неделю насильно постригли в монахини и заточили в дикую пустыню Святого Николая на Выксе.

Чуть обутрело, как по улицам и слободам заскакали московские стрельцы.

— На Соборную площадь, посадские!

— Подымайсь, люд православный!

— Ступайте к храму Преображения!

Угличане вываливались из курных изб, хмуро косились на стрельцов.

— Аль напасть, какая?

— О том на Соборной сведаете. Сбирайсь провором!

Вскоре тысячи угличан заполонили кремль, тесно огрудив царицын дворец и Спасо-Преображенский храм.

Посреди кремля высилась колокольня, взятая в кольцо государевыми стрельцами. Народ дивился.

— Чо звонницу-то окружили?

— Пошто под стражу?

— Нехристи!

На соборной паперти стояли окольничий Клешнин да крутицкий владыка Геласий. Тут же — стрелецкие сотники, приказный дьяк с подьячими, попы в сверкающих ризах.

Окольничий Клешнин ступил вперед. Дородный, вальяжный, в богатой долгополой ферязи[1170]. Унимая гомон, стукнул о паперть посохом. Тотчас густо, утробно прокричал бирюч:

— Слу-ша-ай!

В кремле стало тихо. Клешнин повел оком по многолюдью, огладил пышную, до пупа, бороду и сердито изрек:

— Послан я к вам, людишки недостойные, самим государем и великим князем Федором Иванычем. Шибко гневается царь на вашу крамолу. Забыв о государе и Боге, поддавшись дьявольскому наваждению, вы, холопи мятежные, умертвили царевых посланников. То злодейство неслыханное!

— Врешь, боярин! То не царевы посланники, а Борискины прихлебатели и убивцы! — дерзко полыхнуло из толпы.

Клешнин загремел посохом.

— Стрельцы, сыскать вора!

Краснокафтанники с бердышами ринулись в многолюдье.

— От теремов кричал. Лови крамольника! — зло тряс бородой окольничий.

— Не сбегу, боярин. А ну, раздайся, люд православный!

Толпа ахнула: удал молодец. Кто ж таков? Да вот и он. Дюжий, крутоплечий мужик в холщовой рубахе. Узнали: Митяй Савельев из Кузнечной слободки.

— Башку смахнут! Ныряй в толпу, упрячем! — закричали посадские.

Но кузнец, не сводя горящих глаз с окольничего, упрямо продирался к паперти. Стал супротив.

Стрельцы поопешили: сам на рожон прет! Да и Клешнин не ожидал такой дерзости. Отважен бунтовщик!

— Врешь, боярин! — тряхнув льняным чубом, повторил Митяй. — Вины на Угличе нет. Вина на Годунове. Это по его наущению младого царевича загубили. Годунов — убийца! Углич же праведно стоял.

— Умолкни, вор! Умолкни богохульник! — взвился окольничий. — Царевич Дмитрий играл в тычку, и сам упал на нож. Падучая на царевича нашла. О том доподлинно сыскано!

— Кем сыскано, боярин? Борискиными лизоблюдами? — насмешливо проронил кузнец. — Ведали мы тех судей. То — христопродавцы! Неправедно суд вершили. Дмитрий убит на глазах царицы.

Клешнин огрел кузнеца посохом.

— Стрельцы, хватай вора! Вырвать поганый язык!

Служилые насели, скрутили Митяя веревками и поволокли к приказной избе, а окольничий в запале продолжал:

— Крамолу в Угличе выведу с корнем! То царское повеленье. Воры, уличенные в гибели государевых посланников, будут казнены лютой смертью!..

Окольничий говорил долго, зло и крикливо. Угличане, понурив головы, внимали страшным словам и тихо роптали.

— Владыка! — распростерся перед крутицким митрополитом старый убогий калика. — Помоги, святый отче. Видит Бог, нет на Угличе греха.

— Встань, сыне, — изронил Геласий. — Я не властен перед Всевышним. Все мы рабы Господни.

— Господу всегда покорны, владыка. Однако ж судей неправедных да убивцев нам нельзя терпеть! — отозвались из толпы.

— Сатанинский дух вселился в ваши души! — повысил голос Геласий. — Велик ваш грех перед Господом. Царевич Дмитрий ушел из сей бренной жизни своей смертью. Такова была Божия воля. Вы же угодили в тенета лукавого и содеяли смертоубийство слуг помазанника Божия. И позвал вас на тот тяжкий грех, сей колокол бунташный! — владыка ткнул перстом в сторону звонницы.

— Так ли, владыко? Ужель и сполох предался сатане?! — немало подивились угличане.

— Предался, братья. То не Христов голос звал вас на злодейство, а лукавый. А посему оный колокол Богу не угоден.На нем кровь мирская. Помазанник Божий, царь Федор Иоаннович, повелел предать сатанинский сполох казни.

Толпа охнула, закрестилась. Не было такого на Руси. Ни деды, ни прадеды не ведали, слыхом не слыхивали, чтоб где-то надругались над набатным колоколом.

Клешнин повелел стрельцам лезть на звонницу.

— Скиньте дьявола!

Скинули.

Бунташный колокол, в 19 пудов, грянулся о площадь. Стоном и гулом отозвалась земля. Слепцы, нищие, калики, блаженные во Христе на коленях поползли к сполоху.

— Прочь, смердящее семя! — рявкнул окольничий. — Стрельцы, гони рвань! В кольцо сполох!

Стрельцы уняли нищую братию, окружили колокол, ощерились бердышами. К сполоху ступили железных дел мастера.

И началась казнь!

Сорвали с колокола ухо.

Срубили крест.

Вырвали язык.

Посадские, крестясь, восклицали:

— То грех великий!

— Колокола сраму не имут!

— Покарает Господь Бориску!

А казнь продолжалась. К увечному сполоху шагнул тяжелой поступью углицкий палач Тимошка Кривец. Сопя, боднул диким, прищуренным глазом толпу, деловито плюнул в широченную ладонь.

Посадские недоуменно вопрошали:

— А Кривец пошто? Аль пытать кого?

Клешнин что-то молвил бирючу, и тот гулко и зычно пояснил:

— Повелел великий государь Федор Иоаннович высечь сей крамольный колокол!

И вновь толпа ахнула, дивясь неслыханному наказанию.

— Не мог то повелеть боголюбивый царь Федор! То Борискин указ! — закричали посадские.

Клешнин кивнул стрельцам, приставам и земским ярыжкам; те метнулись в гудящую толпу, выискивая смутьянов.

— Починай, Тимоха, — взмахнул рукой окольничий. — Стегай в двенадцать боев.

Кривец недобро набычился, как будто вышел сечь не медное литье, а живого преступника, и остервенело полоснул плетью по сполоху.

Застонал, зарыдал горько и неутешно юродивый. С иступленным взором, громыхая веригами[1171], прошел сквозь красную стену стрельцов и пал, распяв руки, на колокол.

— Обижают тебя, родименький… Больно тебе, кровушкой исходишь. Вот и язык тебе вырвали. Горе, горе Руси!

Кат в замешательстве глянул на окольничего, но тот и сам малость растерялся: свят юрод, цари — и те блаженных почитают. Молча постоял столбом, а затем незлобиво молвил:

— Шел бы ты, Прокофий.

Юродивый медленно повернулся на голос; глаза его расширились, в них застыл жуткий, устрашающий Клешнина, ужас. Он невольно перекрестился, а блаженный голой трясущейся рукой снял с худой и грязной шеи тяжелый медный крест, поднялся и завопил на всю площадь:

— То диавол! Спасайтесь, православные!.. Вижу кровь, много крови!

Юродивый, оглядываясь на Клешнина, побежал к Спасу. Толпу же взяла оторопь.

— Беду предрекает блаженный.

— Грядет лихолетье…

Угрюмо крестились на храм, вздыхали.

Кат Тимоха истязал колокол…

Эпилог

Борис Годунов люто расправился с мятежным городом. По обычаю того времени, осужденных в ссылку преступников «метили», лишая их возможности побега: клеймили и рвали ноздри. Многим угличанам, за особые провинности отрезали уши, а за «смелые речи» лишили языка, двести человек казнили смертью.

Тела Битяговского и его сородичей, кинутые углицким народом в яму, вынули, отпели в церкви и предали земле с великой честью.

Братьев Нагих, после пыток, сослали в дальние города. Михайлу Федоровича — в Каргаполь.

Карая невиновных, Борис Годунов с такой же дерзостью наградил злодеев, дав богатые земли и поместья мамке Василисе Волоховой, жене и дочерям Битяговского.

Угличане не поверили расследованию Клешнина и Шуйского, продолжая утверждать, что царевич Дмитрий убит приспешниками Бориса Годунова. Потому и себя сочли несправедливо наказанными.

1 апреля 1592 года в день высылки (как рассказывает краевед А. Лобашков), был в городе «великий плач и стенания». Целыми семьями отправлялись в Сибирь многие жители города.

Весь год они на себе, под конвоем стражников, тянули набатный колокол до Тобольска. Немало настрадались в пути. И колокол, пока тащили его через холмы и овраги, переправляли через реки да болотные топи, тоже получил отметины, был поцарапан.

В Тобольске тогдашний городской воевода князь Лобанов-Ростовский велел запереть корноухий колокол в приказной избе, сделав на нем надпись: «Первоссыльный неодушевленный с Углича»[1172].

Затем колокол висел на звоннице церкви Всемилостивого Спаса. Оттуда был перемещен на Софийскую соборную колокольню. А в 1677 году, во время большого тобольского пожара «расплавился, раздался без остатка».

Итак, с 29 мая 1677 года настоящий углицкий ссыльный колокол перестал существовать. Волею судьбы «вечный ссыльный» оказался не вечным.

В XVIII веке отлили новый колокол — такой же по весу, но отличающийся от прообраза по форме. Павел Конюскевич, митрополит Сибирский и Тобольский, «для отличения его от прочих колоколов приказал учинить на нем надпись следующего содержания: „Сей колокол, в который били в набат при убиении благоверного царевича Дмитрия 1593 году, прислан из города Углича в Сибирь в ссылку во град Тобольск к церкви всемилостивого Спаса, что на торгу, а потом на Софийской колокольне был часобитный, весу в нем 19 пудов, 20 фунтов“».

В 1837 году, по распоряжению архиепископа тобольского Афанасия, колокол повесили при Крестовой архиерейской церкви под небольшим деревянным навесом.

«Теперь угличский колокол сзывает к богослужению, бывающему в Крестовой церкви, но доколе он висел на соборной колокольне, в него отбивали часы и при пожарных случаях били в набат».

В 1890 году колокол был куплен у архиерейской церкви Тобольским музеем и стал его собственностью.

А в Угличе про «опальный колокол» со временем стали забывать. Видный местный историк Ф. Киссель, автор изданной в 1884 году книги «История Углича», не нашел нужным хотя бы упомянуть, что виновник расправы с убийцами царевича Димитрия — церковный колокол был сослан в Сибирь.

Но время шло вперед. С начала XVII века убийство царевича стало фактом, признанным правительством и освященным церковью. Расправу угличан с тех пор считали выражением их патриотизма и преданности царской власти. Значит, не заслужили они того возмездия, которому подверглись при Годунове. И вот угличане, как продолжает краевед, в числе 40 человек, подали прошение министру внутренних дел о возвращении ссыльного колокола. Когда об этом доложили императору Николаю 1, он распорядился: «Удостоверясь предварительно в справедливости существования означенного колокола в Тобольске, и по сношению с господином оберпрокурором Святейшего Синода, просьбу сию удовлетворить».

Дело поступило в Святейший Синод. В Тобольске создали комиссию «для изыскания свидетельств, подтверждающих подлинность ссыльного колокола». Комиссия установила, что колокол не тот. В возвращении колокола было отказано.

После первой попытки вернуть в Углич колокол, прошло еще немало нет. Приближалась трехсотая годовщина со времени его ссылки. Угличане уже не помышляли о возвращении к этому юбилею его «первоссыльного неодушевленного», так как твердо были уверены, что в Тобольске, у архиерейского двора, висит другой колокол.

Может быть, опальный колокол и вовсе был бы предан забвению, если бы не вспомнили о нем угличские земляки, проживающие в Петербурге.

После долгих исследований, изысканий, переписок, споров в печати, заседаний в Тобольске и Синоде, указ о возвращении колокола был получен в Углич 27 октября 1891 года…

И вот пароход подошел к пристани.

«20 мая 1892 года, в 11 часов, во время перенесения колокола с парохода на южный вход паперти Спасо-Преображенского собора, двухтысячная толпа народа сопровождала колокол при неумолкаемом „Ура“!.. На всю остальную часть ночи избран был из числа граждан… почетный караул в присутствии двух полицейских надзирателей… 21 мая к окончанию в соборе божественной литургии, около десяти часов утра колокол повешен был на особо устроенном перекладе, а в собор прибыло всё городское духовенство и все представители городского и общественного управления. По окончании литургии духовенство в преднесении святых икон Преображения Господня, Югской богоматери и святого царевича Димитрия вышло на соборную площадь и здесь совершило благодарственное Господу Богу молебствие…

Протоирей собора произнес перед молебном речь:

„Святая истина и правда, по древней мудрой русской пословице, ни в воде не тонет, ни в огне не горит… Древний колокол снова явился в том месте, где пролита невинная кровь страдальца. Возблагодарим же Бога, возвратившего нам по молитвам святого страстотерпца царевича Димитрия этот дорогой для угличан памятник“».

По-другому реагировали на это торжество ученые и журналисты:

«И вдруг оказалось, что эта прекрасная эпопея или, проще говоря, вышло много шуму из ничего. Колокол оказался не настоящим ссыльным, а совсем другой, имеющий с ним общего только один вес — 19 пудов.

Каково было узнать об этом!.. Знаменитые русские ученые, осмотревшие колокол, с первого раза усомнились в его подлинности: и форма не та, и надпись на нем не XVI, а XVIII века. Сомнения их и подтвердились и летописными указаниями, из которых ясно, что в 1677 году, то есть 215 лет тому назад, во время большого тобольского пожара угличский колокол вместе с другими „раздался, растопился без остатка“… Спустя много лет из разных кусков был вновь отлит похожий колокол. Таким образом, всё было напрасно: и тоболяки печалились напрасно, и угличане хлопотали, тратились и торжествовали напрасно, им возвратили совсем другой колокол, позднейшего литья».

А перед отцами города Углича стояла сложная проблема: где этот колокол, эту «святыню» повесить, чтобы он служил укреплению в простом народе православной веры. Предложений было много. Ярославский губернатор дал указание угличскому городскому голове: «Все предложения по сему предмету представлять мне и не дозволять без моего разрешения каких-либо близ дворца построек». Позднее губернатор распорядился «поместить колокол для безопасности в музее на перекладине». Что и было сделано.


* * *
Изведав о том, что «Мишеньку» взяли за пристава, заковали в кандалы и увезли пытать на Москву, Полинка кинулась из светлицы в покои Ракова.

— Отпусти меня, Русин Егорыч! Христом Богом прошу!

— Да что с тобой, оглашенная?

— На Москву побегу, за Мишенькой. Всё ему будет полегче!

— Да ты в своем уме, девка? Глянь на пузо своё, вот-вот разрешится от бремени. Совсем рехнулась. Князя тебе больше не видать, как собственных ушей.

— Увижу! Опрометью побегу и догоню злодеев! — не отдавая отчета своим словам, горячилась Полинка, порываясь выскочить из двери.

Русин Егорыч с силой усадил девушку на лавку и строго произнес:

— Остынь, девка! Твой Михайла уже за сто верст от Углича. А тебе пора повитуху[1173] звать. Опомнись!

Полинка, заливаясь слезами, вернулась в светелку, а на другой день она родила сына. Хоромы приказчика огласились криками младенца.

Русин Егорыч озаботился. Далее держать Полинку в светелке нельзя. Отвести ей отдельную горницу? Слух пойдет: от кого незамужняя женщина мальчонку родила? Да чего там — от кого? Шило в мешке не утаишь. Наверняка многие догадались, почему Михайла Нагой к приказчику зачастил. А Михайла ныне — первейший недруг Борису Годунову. И тот, кто приютил его полюбовницу, может угодить в опалу. Надо, пока не поздно, избавиться от Полинки. Своя-то жизнь дороже.

И дня не прошло, как приказчик позвал к себе златошвейку и молвил:

— Нельзя тебе здесь оставаться с чадом своим. Ступай в свой отчий дом. Намедни проезжал мимо. Целехонька твоя изба. С голоду не помрешь. Выдам денег тебе на пропитание. Я, чай, не живоглот. Вняла ли словам моим, девонька?

Полинка пребывала как в тумане, всё кружилось перед её страдальческими очами.

— Вняла, Русин Егорыч, — тихо и как-то безучастно отозвалась она. — Сегодня же и сойду с Мишенькой. Сегодня же…

Чадо свое она называла именем Михайлы Нагого, хотя впереди еще ждало сына крещение.

Полинка вернулась в отцовскую избу, и наступили для сироты тяжкие дни…

А тут как-то в дом Андрейка наведался. (Он хоть и был 15 мая среди мятежной толпы, но остался цел и невредим. Годуновские палачи помышляли ему ухо отрезать, да на его счастье рядом городовой приказчик оказался. Заступился за парня. «Этот никого не убивал и дома не грабил. Мастер он первостатейный. Не трогали бы его». Палачи махнули рукой, отпустили).

— Изведал о твоей беде, Полинушка. Нельзя тебе одной с малым дитем жить, — участливо молвил Андрейка.

— Проживу как-нибудь.

— Да как же ты проживешь? У тебя даже дров для печи нет. Изба обветшала, изгородь рухнула, да и прялку твою уволокли люди недобрые. Помогу тебе.

— Не надо, Андрейка. Что народ скажет? Мне и без того стыдно на улицу выйти.

— А ты никого не слушай. Наплетут с три короба. Ведаешь, как говорят? Большие говоруны — это пустые бочки, кои гремят сильнее, чем бочки полные. Да и напрасно ты людей сторонишься. Уж ты прости, что напомнил, но Михайлу Нагого в Угличе весьма почитают. Праведный князь! Никто о тебе и худого слова не скажет. Уж ты поверь мне. Любит народ Михайлу.

— Вот и я его полюбила. Подрастет сын, и пойду его сыскивать.

Андрейка помолчал, а затем, глянув Полинке прямо в грустные очи, произнес:

— Далече ныне князь Нагой. Чу, в Каргополь его заточили, и пока Бориска жив, к нему никого не допустят. И то, чую, пройдут многие годы[1174].

Полинка и вовсе поникла.

— Как же быть-то, Андрейка?

— Жить надо, Полинушка. Жить! У князей своя доля. Кому что на роду написано… А нам надо мальчонку поднимать. От судьбы не уйдешь.

Время лечит, боль утишает, разум дает. Пригляделась Полинка к Андрейке и приняла его.

А через полгода, в день Прощеного Воскресенья, пришел в избу старый Шарап и миролюбиво молвил:

— Идите жить в мою избу. Мать-то исстрадалась. Чего уж теперь. И вам и нам повадней будет.

От Андрейки Полинка вновь родила сына. Шарап, скупой на слова, расчувствовался, многозначительно и приподнято произнес:

— Ишь ты. Род Рюриковичей под корень вырубили, а наш — продолжается. И от внука сего пойдут еще новые угличане, и станут они град украшать своими мастеровыми руками. Да хранит Господь сиих умельцев!

Валерий Замыслов ЯРОСЛАВ МУДРЫЙ Роман в двух томах

ТОМ 1 РУСЬ ЯЗЫЧЕСКАЯ

1000-летию преславной земли Ярославской, чье яркое прошлое оставило заметный след в истории государства Российского, с сыновней любовью, посвящаю.

«Гордиться славою своих предков не только можно, но и должно. Не уважать оную — есть постыдное малодушие»

Александр Пушкин

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ КРЕСТ ЯРОСЛАВА

Холм был высок и крут, ноги его подгибались, сердце учащенно билось, готовое вот-вот выскочить из груди.

Но он упрямо нес и нес тяжкое бремя, выбиваясь из последних сил. Господь все ближе и ближе, но бремя так тяжело, так гнетет к земле, что каждая отвоеванная пядь[1175] кажется ему преодоленной верстой.

«Дойти! Непременно дойти!» — неистребимая мысль стучала в его разгоряченном мозгу.

И вдруг он видит, как с холма стремительно несется на него серый округлый валун.

«То испытание Господне», — успевает подумать он, и тотчас валун ударяется о его колено. Жуткая боль охватывает Ярослава и он… падает.

«Вот и погибель настала, мне так и не дойти до Господа. Тщетны все потуги мои. Господи, прости меня, грешного!»

Спаситель, облаченный в белые одеяния, с терновым венцом вокруг головы, в окружении святых апостолов молча стоял на Голгофе и наблюдал, как он, неся тягостный многопудовый крест, взбирался к Господу. Глаза его строги и испытующи. А Ярослав, превозмогая чудовищную боль, с трудом поднимается, и вновь пядь за пядью сокращает путь к Христу. Теперь он страшится одного, чтобы выдержало сердце, чтобы не оборвалось в одночасье, чтобы не провалиться в вечную тьму, так и не совершив своего последнего деяния.

— Дойти, дойти! — хрипло восклицает он и… предстает перед Спасителем…

Апостолы снимают с его плеч крест, а он падает на колени и устремляет свои измученные очи на Иисуса Христа.

— Нелегка была твоя жизнь, сын мой, но ты прославлял Господа в телесах и душах людей и наводнил языческую Русь православием. Твои новины на целое столетие продвинули вперед державу твою и сотворили из нее самую христолюбивую страну в необъятных землях моих.

— Прости, Господи! Но я шел к тому не только через муки и неустанный труд, но и через грехи и честолюбие.

— Путь к великому, сыне, всегда лежит через муки, страдания и большой труд. Грехи же твои, порой, были тяжкие, но истовые молитвы дошли до меня. Честолюбие же твое не обратились в гордыню и тщеславие, и было оно здравым, что дано лишь немногим, и благодаря которому состоялись все твои новины во благо святой Руси. Своей жизнью, делами, поступками, мыслями ты достойно пронес свой нелегкий крест. Остаток же дней твоих…

И на том слова Господа прервались. 78-летний Ярослав Мудрый очнулся от сна, тотчас сошел с ложеницы и встал перед киотом, заставленным образами в серебряных и золотых ризах.

«Что же ты мне не успел досказать, милостивый Господи? Что?»

Горячо помолившись Спасителю, Ярослав Владимирович вновь опустился на ложеницу, и перед ним замелькали картины детства, отрочества и насыщенной трудами молодости.

В те времена Русь была дремотной, громоздкой и неповоротливой. Она вздыхала, ворочалась, порой, отбивала набеги степняков, но по-прежнему оставалась окованной тяжелыми веригами, находясь в плену древних княжеских и боярских препон и старообрядческих верований.

Князь Владимир, отец Ярослава, дабы окрестить местных язычников, загнал киевский народ в Днепр, но Русь еще на многие десятилетия так и оставалась старообрядческой, особенно Северо-Восточная Русь, отгородившись от Киева непроходимыми лесами и болотами. Нет ни дорог к городам и весям, нет водных путей (на Волге — ни единого русского города), нет безопасного выхода к морям, нет храмов, нет бойкой торговли, нет крепкого, сжатого в кулак, войска…

Южные острожки, поставленные Владимиром Святославичем, стали для печенегов дырявым щитом, набеги происходили каждые два-три года. Земли чуди, веси и меря отошли эстам, ливам и норманнам. Ляхи[1176] вновь отвоевали Червенские города. На Руси — ни единого каменного храма, ни единого духовного училища, ни единого русского священника, ни единого русского святого…

А Русь дремала, лежала улежно, как застойное болото. Не сказались на смене быта Руси и походы на зарубежные земли князей. Они одерживали славные победы, но уклад русичей оставался прежним, каким он и был многие века.

Кому-то надо было разбудить почивавшую Русь, восславить Господа «во благо святой Руси», а для оного многое переменить, возвести, гораздо потрудиться, дабы окрепла, приумножилась и воссияла Земля Русская.

Глава 1 НЕ ПОСРАМИ ЗЕМЛИ РУССКОЙ!

На четвертом году жизни Ярослав прошел древний обряд «всажения на конь». А было то в цветень[1177] 977 года.[1178]

Великий князь Владимир Красное Солнышко сидел на высоком дубовом кресле и решал: кому «постриг» доверить.

Вокруг толпились бояре из старшей дружины и молодые гридни. Княжеская дружина, как на подбор, — искушенная, закаленная в походах. У многих воинов мужественные лица иссечены шрамами, и каждый из них сочтет за великую честь исполнить древний обряд.

Раздумчивые глаза великого князя встретились с напряженными глазами воеводы Свенельда. На его сухощавом лице много вражеских отметин. В каких только походах он не участвовал! Особенно при отце Владимира, бесстрашном полководце Святославе, кой заставил трепетать не только печенегов, булгар и хазар, но и многие страны Европы.

Варяг Свенельд — высок ростом, крутоплеч, а вот голова его напоминает голое колено: блестящая на жарком полуденном солнце и загорелая, как медь. Взгляд его острых, немигающих глаз как бы говорил:

«Ну же, князь! К чему твои раздумья? Разве в дружине есть человек, который имеет больше ратных заслуг? Да нет и не будет такого! Неужто он, прославленный воевода Свенельд, уйдет посрамленным с этого двора? Такое бесчестие — не для Свенельда. Он бесповоротно покинет Владимира. Он горд и тщеславен, его охотно примет в свою дружину не только другой князь, но и любой чужеземный король. Слава о Свенельде прокатилась по многим землям. Чего ж ты медлишь, князь Владимир?».

Князь поднялся с кресла и торжественно произнес:

— Самая большая отрада для любого отца, когда рождается сын, наследник, продолжатель его рода и его дел. Двойная отрада, когда сын становится мужчиной. И этот час настал! Сегодня Ярослав примет постриг, а затем сядет на коня, и с данной поры он примет из моих рук меч, кой никогда не должен выпасть из его рук. Кончилось его младенчество, и наступил час появления на свет воина!

Владимир вновь обвел светлыми глазами дружину и приказал:

— Приступай к обряду, Свенельд!

Воевода, в знак особого почтения, склонил голову и направился к Ярославу, кой сидел подле отца на маленьком стульце.

Гридень поднес Свенельду острые ножницы.

— Готов ли ты, княжич Ярослав Владимирович, к постригу?

— Готов, Свенельд! — звонко, поблескивая голубыми глазами, отозвался мальчонка.

Великий князь поднял руку, и в ту же минуту загремели языческие бубны.

Свенельд выстриг из головы княжича прядь русых волос, кои закатал в воск.

— Отнесите в терем княгини! — отдал новый приказ Владимир Святославич. — Живо!

Один из старших дружинников, боярин Додон Колыван, скривил рот:

«Ишь, как горло дерет побочный сын Святослава. Робичич, холопище!»

Каждый дружинник ведал, да и только ли дружинник: вся земля Русская знала, что Святослав взял в наложницы простолюдинку, коя и принесла ему «незаконного» сына Владимира.

В живописном городке Любече, охранявшем подступы к Киеву, жил ничем не приметный, бедный горожанин Малко из ремесленной черни, у коего был сын-богатырь Добрыня и красавица дочь Малуша.

Князь Святослав, как увидел дочь Малко, так и отвез ее сразу на свой княжеский двор в Киев. В первую же ночь статная, сероглазая Малуша с густыми шелковистыми волосами, как лен, стала его наложницей.

Мать Святослава, властная княгиня Ольга, и без того недовольная долгими и постоянными отлучками сына (молодой князь почти всё время проводил в походах и в Киеве появлялся редко), сурово сказала:

— И не стыдно тебе, на глазах твоих жен, полюбовницу в терем приводить. Отвези рабу назад!

Святослав в жизни никого не страшился, но строгой матери побаивался. Она права. Жены (во времена языческой Руси князья, бояре и даже небогатые люди держали по несколько жен) и в самом деле скучали по пылкому Святославу, кой предпочел их какой-то девице подлого звания. Но выказать свой гнев супругу они не могли: муж волен делать всё, что захочет. И едва ли он прислушается к словам матери.

Так и произошло. Святослав и на сей раз вышел из послушания Ольги. Слова его были тверды:

— Мне наплевать на жен. Я никогда их не любил. А вот Малушу я полюбил всем сердцем и никогда не отрекусь от нее.

Ольга уже ведала: переубедить сына невозможно: он никогда не бросает слов на ветер. Пришлось смириться.

А Святослав взял на свой двор не только Малушу, но и ее брата Добрыню.

Тот вначале ходил конюхом, и лишь потом стал не слугой, а придворным — стольничал, чашничал девять лет, а затем был назначен дядькой отрока Владимира…

Свенельд поднялся в терем и передал «катушек» княгине Рогнеде. Прядь эту княгиня будет хранить, как зеницу ока, в заветной, драгоценной шкатулке.

Отныне трехлетний малец — мужчина. Теперь возьмут его с женской половины из-под опеки матери, от всех тетушек, мамушек, нянек и приживалок, и переведут на мужскую половину.

И отныне будет у Ярослава свой конь, и меч принесут по его силам, и тугой лук изготовят княжичу в рост. А там, глядишь, и за «аз» и «буки» посадят. Прощай, сынок, к другой ты матери отошел, к державе!

Вслед за тем, как Ярослава посадили на белого коня, и Свенельд провел его за узду вдоль княжеского детинца,[1179] Владимир Святославич протянул сыну маленький меч в золоченых ножнах, усыпанных драгоценными самоцветами.

— То — твой первый меч, Ярослав. А как в лета войдешь, я подарю тебе свой меч, кой принес славу Руси. Верю, что, и ты не посрамишь земли Русской.

— Не посрамлю, отец! — поклонившись и приняв меч обеими руками, возбужденно произнес мальчонка.

— За славного мужа Ярослава! — поднял чашу с греческим вином князь Владимир.

И тут из-за теремов показались гусельники, гудошники и скоморохи — с домрами, волынками, сопелками, зурнами, бубнами.

И грянул пир на весь мир!

Глава 2 ЛЕТИ, КОНЬ ЗЛАТОГРИВЫЙ!

Полюбился Ярославу конь, зело полюбился! Спит и грезит Орликом.

На седьмом году жизни пришел в покои отца и сказал:

— Хочу на коне скакать!

— Да ты ж по детинцу ездишь, сынок.

— По детинцу худо, отец. Боярские хоромы, поварни да конюшни. Развернуться негде. Дядька все уши прожужжал: в степь[1180] бы тебя, Ярослав, вот там простор!

Владимир Святославич довольно глянул на сына.

— Добро, Ярослав. Выведу тебя на простор. Эгей, слуги, пригласите мне Свенельда!

Воевода вывел из конюшни нового коня.

— А чем Орлик плох?

— Орлик — не боевой конь, не скакун. А этот косогских кровей. Гордый, строптивый и скакун отменный. Его и кличут «Гордый». Помчишься со мной в поводу.

Выехали из города к Днепру. Вдоль реки тянулись пышные зеленые дубравы, раздольные луга в цветущем пахучем дикотравье.

— Лепота![1181] — воскликнул Ярослав.

С версту кони бежали рысью. Ярославу сие не приглянулось. А еще Гордым называется. Тащится, как лошаденка смерда.

— Поедем в степь, Свенельд. На простор хочу!

— Но то верст через пять. Не устанешь, княжич?

— Это на коне-то? Поехали.

Оказавшись на просторе, Ярослав приказал:

— Отпусти повод, Свенельд. Ныне один скакать хочу! Один!

— А испуг не войдет в твое сердце? Конь под тобой непокорный.

— Какое там! Он ползет, как сонная муха. Отпусти, Свенельд!

— Воля твоя, княжич. Но не вздумай Гордого плеткой ударить.

— Отчего так?

— То позволительно лишь мужественным наездникам.

— И я мужественный! — отозвался Ярослав и задорно гикнул на коня.

— Гей, Гордый! Стрелой лети!

Конь, не чуя под собой всадника, стремительно полетел по степи.

Ярослава обуял страх. В широко раскрытых, напуганных глазах его кроваво замелькали красные маки.

Конь вдруг резко скакнул в сторону, и Ярослав чудом удержался в седле. К невысокому холму шарахнулась косуля.[1182] Мальчуган, забыв про узду, клещом вцепился за гриву, и с этой минуты боязнь начала его покидать.

Как быстро и сказочно мчит его конь! Как славно лететь по степному простору!

Ярослава, позабывшего обо всем на свете, захватил буйный мальчишеский восторг. Он — на коне! На огневом, быстроногом коне! Сколь мечтал об этом, сколь завидовал юным гридням, лихо скачущим к княжескому терему.

Неси, неси, конь златогривый! Неси в манящую даль.

— Ги, ги! — ликующе закричал Ярослав и в порыве восторга хлестнул плеткой коня.

Гордый, не приученный к плетке, тонко заржал, захрапел, вздыбился и… сбросил княжича оземь.

Когда к Ярославу примчал Свенельд, тот лежал ни жив, ни мертв. По щеке княжича струилась кровь.

По сухощавому лицу варяга пробежала зловещая ухмылка, но тут он припомнил слова Владимира:

«Ни на пядь не отпускай от себя Ярослава. Головой отвечаешь».

И надо же такому приключиться!

— Жив, княжич?

— Жив, — открыв глаза, тихо отозвался мальчонка.

Свенельд краем длинной белой рубахи принялся стирать с лица княжича кровь.

— Слава богам! На лице твоем лишь ушибы. Ну, зачем же ты ударил коня?

— Забылся.

Свенельд поставил Ярослава на ноги, но тот громко вскрикнул и повалился на траву.

— Что с тобой?

— Нога… Что-то с ногой, Свенельд, — морщась от боли, отозвался Ярослав.

Варяг сорвал с княжича сафьяновые сапожки, малиновые портки и увидел окровавленное колено.

— О боги! Немедля поехали к лекарю.

С того дня Ярослав стал прихрамывать на правую ногу.

Великий князь приказал заточить Свенельда в поруб.[1183]

Глава 3 ПОРУБ

Черно, хоть глаз выколи.

Глухо, словно в могиле.

Холодно, будто в погребе.

Он лежит на жухлой соломе и каком-то тряпье, но здесь даже уснуть невозможно: стоит затихнуть, как по тебе начнут рыскать голодные мыши.

Свенельд скрипит крепкими, как кремень, зубами. В нем кипит ярость. Ярость на Владимира. Как он посмел кинуть в поруб знаменитого воеводу, правую руку князя Святослава, чьими победами до сих пор восхищается весь мир. А кто помог принести эти победы? Он, Свенельд, бесстрашный конунг,[1184] славный сын бога богов Вотана. Его беспощадный меч не знал устали. Он разил хазар и печенегов, булгар и ромеев. Его тяжелая рука в железной чешуйчатой перчатке всегда была по локоть в неприятельской крови. Его рыцарское копье пронзило сотни вражеских грудей, его острый кинжал отрезал головы раненых, а те издавали последние предсмертные крики, что особенно возбуждало Свенельда.

Но Святослава это почему-то коробило. Он даже бранился:

— Ты похож на мясника, Свенельд. Отрезать голову умирающему воину — не велика честь. Сие дело грязное и постыдное. Еще раз увижу — накажу!

Суровы были глаза Святослава, и Свенельд понимал, что полководец дважды не повторят своих слов. Он — настоящий воин. Будь он варягом, его бы воспели в сагах. Дружина беспрекословно повинуется всем его приказам и готова Святослава на руках носить.

А вот варяги? Они составляли седьмую часть войска, и сами напросились к великому князю Киевской Руси.

Святослав заплатил хорошие деньги и веско сказал:

— Станете отменно сражаться, заплачу втрое.

Блеск золота затмил извечную осторожность наймитов, и они сполна получили обещанную награду.

Свенельд уважал и… недолюбливал Святослава. Ревновал к его славе, его угнетало подчиненное положение. Он сам хотел властвовать и наслаждаться победами.

Но какие бы подвиги ни совершал Святослав, он, Свенельд, оставался в тени: Азия, Восток, Византия и Европа превозносила только полководца Святослава.

Пришло время, когда неприязнь переросла в ненависть. И Свенельд предал Святослава. Узнав о засаде печенегов, он ничего не сообщил об этом полководцу и увел своих викингов в Киев.

Владимир не встретил его с распростертыми объятиями: его не удовольствовал рассказ Свенельда, кой поведал, что послан Святославом за подмогой. У того оставалась горстка воинов, и никакая помощь уже не успевала. Отряд Свенельда должен был остаться на порогах.

Свенельд чувствовал холодок великого князя, и мечты стать ближним придворным Владимира повалились. Ненависть к отцу перешла на сына.

А тут еще и Ярослав подвернулся. Настырный мальчишка! Победами Святослава грезил. Рос смелым и отчаянным. Княжеский двор показался ему малым, на простор напросился.

Свенельду то на руку. Пусть княжич прокатится, да так, чтоб шею себе сломал. Не нужны варягам потомки Святослава. Им надобны покорные князья, из которых можно веревки вить. Что не удалось Рюрику, возможно удастся Свенельду. У него уже есть хитроумный план, как с помощью немцев и поляков поколебать могущество Владимира, а затем и скинуть его с киевского стола.

Жаль, что Ярослав расшиб лишь колено. Этот храбрый мальчонка ни о чем не догадался, а вот Владимир почуял неладное и, неожиданно для многих вельмож, бросил воеводу в поруб.

Свенельд грохнул по бревну сруба, опущенного в глубокую яму, кулаком и резко вскинул ноги в кожаных портках. Мыши юркнули в солому, но не пройдет и двух минут, как они вновь полезут на узника. Они малы, но голодны, у них острые хищные зубы, которыми перегрызают даже дерево.

Свенельд как-то видел, как из поруба вытянули мертвеца с объеденным лицом.

В порубе не только холодно и сыро, но и пахнет человеческим зловонием. Свенельду приходится ходить по нужде в угол сруба. Проклятье! И такое унижение приходиться терпеть самому именитому конунгу! Ты будешь жестоко отомщен, Владимир. Если бог Вотан поможет выбраться из этой вонючей ямы, то он соберет свою тысячу викингов, нападет на дворец и изрубит Владимира в куски.

У Свенельда засосало под ложечкой: желудок взывал к пище. Пора спускать обед.

— Караульный!

Гробовая тишина.

— Караульный!

Но голосу из кромешной тьмы через дубовые стены и дубового потолка-настила наружу не пробиться. Да и караульного нет: узник никуда не денется; никто не посмеет вызволить его из поруба без приказа великого князя.

Стражник сидит в особой караульне, защищающей его от непогоды — дождя, метели, зимней стужи. Караульня срублена в «обло»,[1185] о десяти венцах. Внутри — глинобитная печь и единственное оконце, выходящее на темницу.

Служба в караульне — одна из легких, и служит в ней отрок из молодшей дружины. Утром, в полдень и вечером к нему приходит «малый» из княжеской поварни и приносит снедь. Добрая снедь, сытная, кожаный ремень, опоясывающий чрево, не обвиснет.

Другое дело — кормление узника, но оно скудное. Отобедав, стражник не спеша ступает к порубу, острием копья втыкает в единственное отверстие деревянной задвижки древко и спускает по веревке жидкое варево в железной посудине, — то щи из капусты или из рыбьих голов, то похлебку на горохе. Но прежде летит в поруб ломоть ржаного хлеба. Тут — самая забава для стражника. Он не любит варягов, кои наглы и разбойны, то и дело буянят на улицах Киева.

Стражник старается запустить ломоть в тот угол, из коего исходит тяжелый дух, а узник изо всех сил пытается изловить хлеб руками. Он отчаянно ругается, сыплет на голову караульного проклятия, но того и в три дубины не проймешь, знай зубы скалит.

Вместо меда и пива — баклага квасу. Никакого второго «блюда» узнику не положено, как не положены ему завтрак и ужин.

В послеобеденный час задвижка в деревянном настиле закрывается, и вновь поруб погружается в темь. Узник остается наедине сам с собой, со своими неутешными мыслями. Обросший, полуголодный, с воспаленными от бессонницы глазами. Через неделю-другую его начинают одолевать недуги, тело становится немощным, всё беспомощнее он отбивается от грызунов. Мысли притупляются, угасают.

Князь Владимир посадил Свенельда в ужасный поруб, кой назывался «холопьим». Однако были у Владимира и другие узилища — «тиунский» и «гридник». Если в первый он сажал смертников, то во второй — «годовиков», коему сидеть двенадцать месяцев. Из такого — каждый день убирали нечистоты, кормили три раза, в полудень поднимали крючьями потолочный настил, дабы узник подышал чистым воздухом, а чтобы он не замерз, в поруб кидали овчинную и медвежью шубы. Грызунов в тиунском порубе не было.

В таком узилище мог сидеть кто угодно — от холопа до боярина — лишь бы он не совершил проступок, кой бы привел в гнев князя Владимира. Здесь сидели за провинности, кои не угрожали ни семье великого князя, ни державе.

Гридник же — поруб для избранных, вернее, для членов княжеской семьи. В глубокую и широкую яму опускали сразу два сруба. Один был теплый, с глинобитной печью, с ложеницей и с висячим слюдяным фонарем, кой освещался восковой свечой, другой — холодный, в коем размещали для узника липовые кадушки с медом и солониной, берестяные туески с яблоками и грушами. По праздникам в поруб спускали даже вино. В таком порубе узник мог жить долгие годы.

Приказ Владимира для его бояр показался чересчур жестоким. На Свенельде, кажись, и повинной нет. Княжич Ярослав был предварен, что нельзя хлестать плеткой горячего скакуна, а он хлестнул, вот и понес его конь.

Но Владимир усмотрел в действиях Свенельда злой умысел: и спокойного коня заменил на строптивого, и ненужное слово подкинул княжичу преднамеренно. Кой же мальчонка не ощутит себя мужчиной, оказавшись на резвом, огневом скакуне? Несомненно, Свенельд должен ведать о последствиях, и он едва не лишил жизни сына великого князя. Аль не державная поруха?

Вот и пусть посидит Свенельд в «холопьем» порубе.

* * *
Две недели подле Ярослава находился княжеский лекарь Арсений. Натирал колено пользительными мазями, успокаивал:

— Слава Перуну,[1186] что ногу от перелома уберег. Малость хромать будешь, но то не беда. На пирах в пляс пойдешь.

Часто к Ярославу заходил отец. Младший сын был его баловнем. Сейчас он один в его большом княжеском дворце. Старший сын сидел в Новгороде, второй сын — в Пскове.[1187]

Владимир Святославич осматривал ногу, бранил за недосмотр Свенельда и также подбадривал Ярослава:

— Считай, сын, что ты принял первое боевое крещение. Раны, синяки и ушибы украшают мужчину. Я хочу тебя видеть славным полководцем.

— Как Свенельд?

Лицо великого князя подернулось хмурью.

— Никогда не упоминай мне об этом варяге. У тебя есть с кого брать пример. Мой отец, а твой дед до сих пор почитается непревзойденным полководцем. А ну-ка пойдем в мои покои.

Владимир взял сына за руку и повел в свою ложеницу. На бревенчатых стенах, застланных яркими коврами, было развешено оружие.

У Ярослава загорелись глаза. Чего тут только не было! Боевые топоры, копья, мечи, щиты и сабли, щедро украшенные позолотой и самоцветами.

— То оружье князя Святослава, добытое им у врага. Пройдут века, но слава о подвигах величайшего полководца не исчезнет из памяти людской. Твой дед погиб[1188] за два года до твоего рождения. У Руси осталось еще зело много недругов, и я хочу верить, что внук Святослава достойно продолжит его дело и умножит русские пределы. Но для оного, Ярослав, ты должен весьма подробно узнать жизнь полководца, дабы в будущих войнах с врагами применять его ратное искусство и не повторять его редкие оплошки.

— Поведай мне о Святославе!

— Добро, сынок. Я повелю привести к тебе знатного книжника и летописца Феофила, кой и поведает тебе о жизни твоего деда.

Глава 4 ОТЕЦ СВЯТОСЛАВА

Святослав, рожденный от княгини Ольги в 938 году, был первым князем славянского имени. Отрочество его было далеко не безмятежным.

Отец, князь Игорь, заметно постарел, и не только перестал ходить в походы, но и выезжать за данью, поручив сие важнейшее дело своему молодому воеводе, варягу Свенельду. И тот столь разбогател в поездках по полюдью, что заимел личную дружину из тех же варягов.

Обычно, отправляясь за данью, князья начинали объезд населения с поздней осени и кончали его к началу весны, когда вскрывались реки.

В 945 году князь Игорь вновь послал за данью в Древлянскую[1189] землю Свенельда. Тот вернулся с богатой добычей. Юный Святослав своими глазами видел, как дружинники Игоря возмутились. Они пришли к князю и с укором сказали:

— Князь, мы вконец обеднели, а варяги изоделись оружием и портами. Пойдем и мы к древлянам.

Игорь прислушался к дружине и отправился в полюдье. Древляне в другой раз были ограблены. Но Игорю показалось этого мало, и он, отпустив большую часть дружины, пошел за данью в третий раз.

Древляне сказали ему:

— Князь! Мы всё заплатили тебе сполна. Зачем ты вновь пришел к нам?

— Такова моя воля! — гордо отвечал Игорь. — И не вашему, подвластному мне народу, ведать меру дани.

Ослепленный корыстолюбием, Игорь пошел в глубь земли. Древлянский князь Мал, собрав в Коростене своих воинов, произнес:

— Надо убить хищного волка, ибо всё стадо будет его жертвой.

Немногочисленная дружина Игоря была перебита, а самого князя привязали к двум деревьям и разорвали надвое.

Святослав впервые увидел рыдающую мать, коя задумала жестоко отомстить восставшему племени.

Глава 5 СЕРЧАЕТ ОТРОК СВЯТОСЛАВ

Древляне же, гордясь убийством, как победой, и презирая малолетство Святослава, вздумали присвоить себе власть над Киевом и хотели, чтобы их князь Мал женился на вдове Игоря.

Мал отрядил к Ольге двенадцать послов. Те уселись в ладью и поплыли по Днепру к Киеву. Пристав к берегу, послы сказали вдове:

— Мы убили твоего мужа за его хищность и грабеж. Но князья древлянские добры и великодушны, их земля цветет и благоденствует. Будь супругой нашего князя Мала.

Ольга ласково отвечала:

— Мне приятна ваша речь, древляне. Завтра окажу вам должную честь. Теперь же возвратитесь в свою ладью, и когда люди мои придут за вами, велите им нести себя на руках.

Между тем Ольга приказала выкопать на дворе глубокую яму. Послы же, ожидая утра, сидели в ладье, поджидая людей княгини; и когда те появились, древляне сказали:

— Не хотим ни идти, ни ехать. Несите нас в ладье, как сулила княгиня.

— Добро, — покорно отозвались киевляне. — Мы люди подневольные. Игоря нет, а княгиня наша хочет быть супругой князя вашего Мала.

И понесли послов в детинец.

Ольга стояла у окна терема и наблюдала, как древляне кичились в судне, не предвидя своей гибели, ибо люди княгини бросили их вместе с ладьей в яму.

Ольга вышла из терема, подошла к яме и спросила:

— Довольны ли сею честью?

Древляне, догадываясь, что с ними сейчас произойдет, принялись отчаянно раскаиваться в убийстве князя Игоря, но было поздно: Ольга приказала засыпать послов землей. К древлянам же послала гонца с наказом:

— Пусть приедут ко мне более знаменитые мужи, ибо народ киевский не отпустит меня к Малу без его торжественного и многочисленногопосольства.

Именитое и людное приехало посольство.

По древнему славянскому обычаю для древлян была изготовлена баня, в коей они и были сожжены. И вновь Ольга послала к Малу (тот о казнях своих соплеменников ничего не ведал) нового посла.

— Молвишь князю, чтобы варили меды и готовились к свадьбе в Коростене. Через неделю я выезжаю к Малу.

К матери пришел Святослав и спросил:

— Ты на самом деле хочешь привести ко мне отчима?

— Клянусь богом, Святослав, этого никогда не произойдет. Я жестоко отомщу древлянам за смерть твоего отца.

— Но ты и так уже жестоко отомстила, матушка. Я всё видел.

Ольга положила на голову княжича руку и молвила:

— Запомни, сын: моя жестокость вынуждена. Под дланью Киева находится много славянских племен, и если я проявлю к древлянам кротость, то и другие племена начнут поднимать на Киев меч. Я должна всем показать могущество и силу.

— Хитростью и коварством, матушка? Я бы доказывал свою силу в открытом бою, предварив о своем походе врага.

Ольга глянула на восьмилетнего сына с некоторым удивлением.

— Не по годам взрослеешь, Святослав. Но ты высказываешь диковинные вещи. Среди славян не было еще князя, кой бы предупреждал недругов о своем выступлении. Поверь мне — и ты станешь таким.

— Не стану! Не хочу быть коварным и жестоким! — дерзко выкрикнул Святослав и выбежал из светлицы матери.

Ольга лишь головой покачала.

Глава 6 МЕСТЬ КНЯГИНИ ОЛЬГИ

Княгиня прибыла с дружиной к лесному городу Корстену, оросила слезами прах Игоря, приказала насыпать высокий курган над могилой и совершила тризну.

Затем началось пиршество. Дружинники угощали древлян, кои вздумали, наконец, спросить о своих послах, на что получили ответ: послы в добром здравии находятся в Киеве.

Скоро крепкий мед омрачил головы опрометчивых древлян. Ольга удалилась и подала знак своим воинам. Убитые древляне легли вокруг Игоревой могилы.

Ольга поспешно возвратилась в Киев, и тогда вся древлянская земля, изведав о страшной казни соплеменников, решила подняться на стольный град княгини.

Ольга собрала большое войско и выступила с ним против древлян, уже наказанных хитростью, но еще не покоренных силой.

В челе войска шла не только сама княгиня, но и младой Святослав, подле коего находился Свенельд, воевода Игоря.

Оба тесных строя сошлись на бросок копья, — последние шаги перед рукопашной. Древляне медлили: все еще надеялись на милость.

Бывалый Свенельд точно уловил решающий миг: пора!

Воевода подал Святославу взрослое, тяжелое копье.

— Начинай сражение, княже.

Тот бросил его на врага.

— Князь уже начал! — воскликнули Свенельд.

Он не зря стоял конь о конь со Святославом. Когда тот бросил копье, оно не полетело в ряды древлян, а, проскользнув меж ушей коня Святослава, упало возле его ног.

Святослав был еще ребенком, но перед боем соблюдался древний дружинный обряд: «князь уже начал!»

Древляне бежали с поля брани и затворились в своих городах. Чувствуя себя виноватыми перед княгиней, жители Коростена отчаянно оборонялись целое лето.

И тогда Ольга прибегла к новой выдумке:

— Для чего вы упорствуете? Все иные ваши города уже покорились мне, и жители их мирно возделывают свои земли. А вы хотите умереть голодом. Не бойтесь мщения! Я никого не стану карать.

Древляне предложили Ольге в дань мед и кожи зверей, но княгиня, будто бы из великодушия, отказалась от сей дани, и пожелала заполучить с каждого двора по три голубя.

Древляне с удивлением исполнили ее требование и с нетерпением ждали, чтобы киевское войско удалилось.

Но вдруг, при наступлении темного вечера, пламя объяло все их жилища. Хитрая Ольга велела привязать зажженный трут с серой к птицам и пустить их на волю.

Устрашенные жители хотели спастись бегством, и попали в руки Ольгиных воинов. Великая княгиня осудила некоторых старейшин на смерть, других на рабство, а прочих обложила тяжкой данью.

Ольга вновь спросила Святослава:

— Доволен ли ты, сын.

— Нет, матушка, — откровенно отвечал Святослав. — Ты вновь применила коварство.

— Опять ты за своё, — огорчилась Ольга. — На войне без выдумки и хитрости нельзя. Я тебе уже как-то рассказывала, как от ухищрений ромеев[1190] сгорели десять тысяч наших ладий, сожженных греческим огнем[1191] под стенами Царьграда. То было за три года до твоего рождения. Удалось спастись лишь десяти ладьям. Десяти!

— Но это не коварство, матушка, а блестящая военная выдумка византийцев. Честь им и хвала!

— Хотелось бы посмотреть, как ты будешь биться, когда в лета войдешь.

— Посмотришь, матушка. Я быстро подрасту.

Великая княгиня загадочно улыбнулась. С юным Святославом она объехала все Древлянские земли, вводя дань в пользу киевской казны.

Покорив в 946 году древлян в Правобережье Днепра, Ольга двинулась по всей земле, подвластной Руси, и учредила новую систему погостов, оброков и даней.

Глава 7 УПРЯМСТВО СВЯТОСЛАВА

Слово «погост» поначалу означало стан для дружины, собирающей дань. Ольга же заменила полюдье порядком особых мест, куда свозилась дань. Эти места — города, городки и погосты — уже бытовали в девятом веке на самом пути «из варяг в греки», и на Волжском пути, в Верхнем Поволжье.

Ольга расширила и упорядочила сбор дани по Днепру и Десне в Левобережье — в землях, подчиненных русским князьям. Новые погосты[1192] были введены также на Новгородском Севере Руси, по рекам Мсте, соединяющей Поволховье с Верхним Поволжьем, и Луге, впадающей в Финский залив.

Останавливалась Ольга и в Пскове — ее родном городе — на реке Великой, сплачивающею путь из варяг в греки с Чудским озером. На весь этот путь, как становой хребет Древнерусского государства, Ольга распространила новый державный порядок.

Тогда же, в половине десятого века, начался расцвет торгово-ремесленных поселений на тех водных путях, по коим проходил путь Ольги.

Утвердив внутренний порядок Руси, Ольга возвратилась к Святославу, в Киев, и жила там несколько лет в покое. Она достигла уже тех лет, когда смертный видит близкий конец и чувствует суетность земного величия. Лишь истинная вера служит ему опорой или утешением в печальных думах о бренности человека.

Ольга была язычницей, но имя Бога Вседержителя уже славилось в Киеве.

Здесь, наряду с языческими идолами, была срублена первая церковь Ильи Пророка. Ольга видела торжественность христианских обрядов, иногда из любопытства беседовала с церковными пастырями и, будучи одарена редким умом, уверилась в святости их учения.

Очарованная новой религией, Ольга сама захотела быть христианкой и отправилась в столицу империи и веры греческой, дабы познать ее в самом источнике.

Византийский патриарх стал ее наставником и крестителем, а император Константин Багрянородный — восприемником от купели. Это произошло 9 сентября 955 года. Ольге тогда было уже не менее шестидесяти лет.

Великая княгиня, вернувшись в Киев, восхищенная новой верой, спешила открыть сыну заблуждения язычества, но юный и гордый Святослав и не помышлял внимать ее наставлениям.

Напрасно Ольга говорила о счастье быть христианином, о мире, коим наслаждалась ее душа с того времени, как она познала истинного Бога. Но все ее усилия были тщетны.

— И не старайся, матушка. Я верю в языческих богов, в коих верит весь славянский народ. Я не хочу, чтобы дружина посмеялась надо мной.

— Но твой пример склонил бы весь народ к христианству, — упорствовала мать. — Поверь мне, минует несколько лет, и истинная вера проникнет в душу каждого русича.

— Сомневаюсь, матушка.

Святослав был непоколебим и всю свою жизнь следовал обрядам язычества. Правда, он не воспрещал никому креститься, но выказывал неприкрытое презрение к христианам и с досадой отвергал воззрения матери.

Сей князь, возмужав, думал исключительно о подвигах, усердно пылал отличить себя великими победами, дабы возродить славу российского оружия.

И всё это свершилось!

Глава 8 ХАЗАРЫ СЛОМЛЕНЫ

Святослав приучил себя к суровой жизни. Он не имел ни станов, ни обоза; вместе со своей отважной дружиной разделял все лишения и неудобства ратной жизни. Он ходил налегке — «аки пардус» (барс), не имел даже котла, мясо не варил, а тонко нарезал конину или другое мясо диких зверей, и сам жарил его на углях.

Князь не возил с собой походного шатра. Он презирал хлад и любую непогодицу, и спал под открытым небом; подседельный волок служил ему вместо мягкого ложа, седло — изголовьем. К тому же он приучил и всех своих воинов.

Древняя летопись сохранила для потомства еще одну черту его редкостного нрава: Святослав не намеревался воспользоваться выгодами нечаянного нападения, и всегда заранее оглашал войну народам, повелевая им сказать: «Иду на вас!»

Во времена общего варварства гордый Святослав следовал правилам истинно рыцарской чести.

Берега Оки, Дона и Волги — первая область его ратных шагов. Он покорил вятичей, кои еще признавали себя данниками хазарского хана. «По шелягу с сохи им давали».[1193]

Перезимовав в землях Камской Булгарии, Святослав спустился вниз по Волге, и нанес страшный удар Хазарскому каганату,[1194] захватив крепость Итиль и второй крупный город Хазарии — Белую Вежу (Саркел), крепость, возведенную хазарами для защиты от печенегов.

Поход на хазар — это большая война, коя развернулась на огромном пространстве, от Камы до низовьев Волги, Северного Кавказа и Крыма. Святослав проявил себя как одаренный полководец, может быть, крупнейший стратег всей этой напряженной поры военных походов, завоеваний, борьбы с кочевниками, арабами, норманнами…

Разгром каганата был отменно продуман и столь же блистательно исполнен. Первый поход на север, в землю вятичей и камских булгар отрезал от каганата вероятных союзников и снабдил надежный тыл. На другой году удар Святослава вниз по Волге не позволил противнику собрать силы обороны.

От разрушительного удара Святослава каганат уже не оправится. Святослав же, пройдя по северному Кавказу, подчинил прежних хазарских данников — ясов и косогов,[1195] укрепил Тмутороканское княжество — то есть торговый путь по Дону через Азовское море — и влияние Руси в Крыму.

Хазария была помехой торговли с Востоком. Хазария — извечный противник разраставшегося и окрепшего Киевского государства. Полукочевые хазары держали в руках устье Волги, замыкая торговый путь в Среднюю Азию, на легендарные базары Багдада и дальше — до Индии.[1196][1197]

Хазария и Византия были едины в том, чтобы отрезать Русь от торговли по Волге, Дону и Днепру… Столкновение с ними было неотвратимо для Киевской Руси…

В Крыму был особый узел противоречий. Здесь впрямую сходились интересы Руси, Византии и Хазарии. Крым важен и в торговле, и стратегически — для всего Причерноморья. По просьбе жителей крымского города Климаты, Святослав берет их земли под свое покровительство.

Крым, бывший под влиянием Византии, начинает тяготеть к Руси.

Немедленно за разгромом каганата последовал неожиданный и стремительный бросок Святослава за тысячи верст от низовьев Волги — на Дунай, кой произошел в августе 968 года.

Глава 9 БЛЕСТЯЩИЕ ПОБЕДЫ ДЕДА ЯРОСЛАВА

Византийский император Никифор Фока был крайне недоволен болгарским царем, кой не захотел становиться поперек дороги венграм в их нередких нападениях на Грецию. Но дело было не в венграх, а в ходком росте Болгарского государства, кое стало опасным для самой Византии. Царь Симеон называл себя не только царем Болгар, но и самодержцем ромеев, выказывая этим титулом притязания на императорскую власть.

Никифор Фока разработал план завоевания Болгарии. Для этой цели он надумал использовать князя Святослава, чьи блистательные походы приводили в изумление византийцев. Все сходились в одном суждении: после Александра Македонского не было столь выдающегося полководца. Он действует так искусно и стремительно, что ни одно государство не может сдержать его неукротимого удара.

Но и Болгария — крепкий орешек, — раздумывал император самого могущественного государства. — Святослав, как бы он не был доблестен, измотает свои войска и обескровит Болгарию. Об этом-то и грезил Никифор: два сильных соседа ослабят друг друга, а Византия воспользуется их войной и возродит свои прежние рубежи. Лишь бы урезонить Святослава. Надо послать к нему наместника Херсонеса,[1198] Каликора, человека умного и хитрого, который привезет Святославу золото, много золота.

Но 1500 фунтов золота не были столь значимыми для молодого полководца: богатство, добыча никогда не были смыслом его жизни. Он рвался в новые походы. И первый же поход Святослава в Болгарию рассеял надежды Византии. Русский «пардус» быстро захватил 80 городов, проник в центр Болгарии и в самом южном месте Дуная, в городе Переяславце, решил обосноваться, надумав создать себе особое Придунайское княжество, оправдывая свои доводы тем, что сюда все блага сходятся.

Перед Болгарией встал вопрос: кто для нее опаснее — Византия или Русь? Болгары пошли на соглашение с Русью, ибо Святослав не видел никаких причин помогать ромеям.

Император Никифор Фока просчитался. Константинополь (Царьград) переживал нелегкие дни. Дворец кипел интригами и страстями. Влиятельная императрица Феофана убила своего супруга и ввела на престол видного полководца, своего пылкого любовника Иоанна Цимисхия. Ему довелось принимать новые меры. Он вошел в переговоры с печенегами и науськал их на захват Киева, надеясь отвлечь кочевников от своих крымских владений и вместе с тем заставить Святослава уйти с Дуная.

Изведав, что кочевники осадили мать городов русских, Святослав в считанные дни пришел к Киеву и избавил его от осады печенегов.

Ратные подвиги Святослава заслоняют князя — дипломата и политика. Святослав же стратегически и политически продуманно обеспечивает Руси выход в Каспий, к торговым путям на Восток и тут же перехватывает низовья Дуная. Главный торговый путь Европы — Дунай — попадает под влияние Руси. Нелегко понять, как мог, в сущности, у еще молодого человека, сложиться такой отчетливо точный план, собирающий в руках Киева важнейшие торговые пути Европы. План грандиозный, выполнен он был даровито, решительно и удивительно быстро, практически молниеносно.

После победы над печенегами постаревшая Ольга просила сына остаться дома, но Святослав заявил:

— Не любо мне в Киеве, хочу жить в Переяславце на Дунае, поелику там средина моей земли. Там всё доброе сходится. Из Греции поступает золото, шелк, вина и фрукты, из Чехии и Венгрии — серебро и лошади, из Руси же — меха, воск, невольники.[1199]

Мать была огорчена ответом Святослава. Она скорбно молвила:

— Умру я скоро, сын. Погреби меня, и тогда иди, куда хочешь.

— Зачем же так, матушка? Тебе еще жить да жить.

Но слова Ольги оказались пророческими. Она скончалась на четвертый день. Перед смертью Ольга запретила справлять по себе языческую тризну, и была погребена христианским священником.

Предание нарекло Ольгу Хитрой, церковь — Святой, история — Великой. Отомстив древлянам, она сумела соблюсти покой в Киевской Руси и мир с чуждыми странами до совершенного возраста Святослава. С деятельностью великого мужа учреждала порядок в обширном государстве; не писала законов, но давала уставы, самые простые и самые нужные для русичей. Великие князья до времен Ольгиных воевали, она же правила державой.

Уверенный в мудрости матери Святослав и в своих мужских летах оставлял ей внутреннее правление, беспрестанно занимаясь войнами, кои удаляли его от столицы. При Ольге Русь стала известной в самых дальних странах Европы.

И вот в 969 году великой княгини не стало. Ольгу отпевал христианский священник, а ее сын смотрел на главного бога язычников Перуна.

Святослав, и большинство киевлян сумрачно наблюдали за новым обрядом, на коем священнодействовал христианин в черной длинной рясе. Что он творит, этот пришелец из Греции, ломая древние устои Руси? Боги его покарают. Нужна славянская тризна и огромный костер, в коем должна быть сожжена Ольга. В пламени душа великой княгини отлетела бы в верхний мир, к богам. Их множество — славянских, чудских, варяжских…

И все же из глаз Святослава скользили слезы. Он любил свою мать. Отца своего, князя Игоря, он почти не запомнил, а вот с матерью он провел все свои младенческие и отроческие годы.

Ольга овдовела еще очень молодой женщиной. Святослав — ее первенец и единственный ребенок. Воспитывался он под Киевом в Вышгороде, где была резиденция — «город» — замок княгини, и в дружине Свенельда, отцовской гвардии, состоявшей из варягов, убежденных язычников, веривших в оружие и клявшихся им.

В Вышгородской крепости, в суровом воинском быте дружины и вырос настоящий богатырь, кой был крайне неприхотлив, стремителен, более всего ценил воинские доблести и ту честь битвы, коя требовала, чтобы война была оглашена, дабы противник знал о предстоящих сечах. Неприятель мог собрать и укрыть мирное население. Именно того и желал Святослав — избежать излишних жертв, и в ту эпоху подчинения племен, достигавшегося мечом и копьем, в таких войнах и коротких схватках врукопашную, доподлинно определялось: кто есть кто, кто кому вынужден быть подчинен и платить дань.

После похорон матери Святослав несколько дней провел со своими малолетними детьми — Ярополком, Владимиром и Олегом. Прежде чем кинуться в новый поход, он, на совете бояр и дружины поручил княжить в Киеве Ярополку, Владимиру — в Новгороде, а Олегу — в земле Древлянской. Вслед за тем он уже мог легко исполнить своё намерение — перенести столицу государства на дунайские берега. Ратные действия его вновь широко раскрутились. Святослав взял Филипополь и прошел Балканы.

Глава 10 «МЕРТВЫЕ СРАМУ НЕ ИМУТ!»

Новый император Иоанн Цимисхий поначалу намеревался покончить со Святославом мирным соглашением, но тот не пошел на невыгодные для него условия. На запугивания Цимисхия Святослав ответил угрозой взять Царьград. Русское войско опустошило Фракию и впрямь приблизилось к столице Византии. Цимисхий направил против Святослава войско Варды Скляра, но и оно было разбито.

Обложив данью византийские Фракию и Македонию, Святослав вернулся в свой Переяславец.

Цимисхий, сам искусный полководец, был поражен победами «варвара-скифа». Походы Святослава представляли собой как бы единый сабельный удар, прочертивший по землям Европы широкий полукруг от Среднего Поволжья до Каспия и далее по Северному Кавказу и Причерноморью до Балканских земель Византии.

Одолена Волжская Булгария, полностью сокрушена Хазария, обессилена и напугана Византия, бросившая все свои силы на борьбу с могучим и стремительным полководцем. Замки, запиравшие торговые пути русов, были сбиты. Русь стала вести широкую торговлю с Востоком. В двух концах Русского (Черного) моря возникли русские военно-торговые твердыни — Тмуторокань на востоке у Керченского пролива и Переяславец на западе близ устья Дуная. Святослав одним махом приблизил свою столицу к жизненно важным центрам и придвинул ее впритык к рубежам Византии. Во всем видна рука выдающегося полководца. Даже ромеи восхищаются его мужеством, бесстрашием и умением сражаться.

Цимисхий также считал себя превосходным полководцем, и он, больше не доверяя своим военачальникам, сам решил выступить на Святослава. Он собрал все силы громадной империи.

Цимисхий выдвинулся из Константинополя с войском, отправив вперед мощный флот к Дунайскому устью, дабы пресечь связь россиян водою с Киевом. Он избрал для предстоящего сражения искусных полководцев и щедро награждал заслуги самых рядовых воинов. Цимисхий умел вселить в первых древнее римское славолюбие, а вторых приучить к древней подчиненности. Его собственная отвага было примером для тех и других.

На пути Цимисхия встретили послы Святослава, кои единственно помышляли изведать силу греков. Цимисхий, догадавшись об истинной цели русских послов, не восхотел вступать с ними в переговоры, однако дозволил им оглядеть стан греков и отпустил к своему князю. Сей поступок Цимисхия показал Святославу, что он имеет дело с весьма опасным противником.

Оставив главные силы позади себя, император с отборными воинами, с легионом бессмертных (с 13 000 конницы и 10 500 пехоты), внезапно появился под стенами Переяславца и напал на 8000 русичей, кои храбро вступили в сечу с греками. Большая часть их полегла на месте. Вылазка, сделанная из города в подмогу, не имела успеха. Однако победа весьма дорого стоила грекам, и Цимисхий с нетерпением ожидал своего остального войска. Когда оно появилось, греки со всех сторон окружили Переяславец.

Сам Святослав с 60 000 воинов находился в Доростоле. Изведав об осаде Переяславца, он намеревался прийти ему на подмогу, но тут примчал посланный императором, наместник Херсонеса Калокир и заявил, что болгарская столица уже взята.

Цимисхий схитрил, продолжая осаждать Переяславец. Наконец, ему удалось взять город приступом. Борис (только именем царь болгарский) угодил в плен со многими его сановниками. Император обошелся с ними благосклонно, уверяя (как бывает в таких случаях), что он вооружился с единственной целью — освободить пленников от неволи, и что признает своими врагами одних россиян.

Однако 8000 воинов Святослава закрылись в царском дворце, не собирались сдаваться и неустрашимо отражали недругов. Напрасно Цимисхий ободрял греков. Он сам со своими оруженосцами пошел на приступ дворца, но понужден был отступить: русичи отразили натиск императора.

Тогда Цимисхий сказал: «сдайтесь, иначе сожгу дворец». «Мертвые сраму не имут!» — бесстрашно откликнулись русичи словами своего полководца, и все сгорели в пламени.

— Этот народ достоин восхищения. Русь, если соберется воедино, никому не победить.

Слова императора записал его придворный хронист Лев Диакон.

Святослав, сведав о взятии Переяславца, не показал воинам ни страха, ни огорчения и поспешил встретить Цимисхия, кой со всеми силами приближался к Доростолу. Войско императора вдвое превышало рать Святослава.

И вот 21 июля 971 года Святослав и Цимисхий сошлись — два героя, достойные спорить друг с другом о славе и победе. Каждый, ободрив своих, дал знак битвы, и при звуке труб началось жуткое кровопролитие. «До самого вечера счастье ласкало ту и другую сторону». Двенадцать раз то и другое войско думало торжествовать победу.

Цимисхий приказал распустить священное знамя империи; был везде, где возникала опасность, копьем своим удерживал бегущих воинов и показывал им путь в сторону врага.

Ночь остановила битву. Потери с обеих сторон были огромны. И всё же войско византийцев значительно превышало рать Святослава, и он принял решение отступить в Доростол.

Утром Цимсхий осадил город. В то же самое время подоспел и греческий флот, кой пресек отступление россиян по Дунаю. Греки надвигались и откатывались назад, делая передышку и хороня убитых.

Отвага Святослава возрастала вместе с опасностью. Он заключил в оковы многих болгар, кои хотели изменить ему, окопал стены глубоким рвом и беспрестанными вылазками тревожил стан Цимисхия. Россияне, как напишет Лев Диакон, оказывали чудесное остервенение, и, думая, что убитый неприятелем должен служить ему рабом в аде, вонзали себе мечи в сердце, когда уже не могли спастись: ибо хотели тем сохранить свою вольность в будущей жизни. Даже жены их ополчались и, как древние амазонки, мужествовали в кровопролитных сечах. Малейший успех давал им новую силу.

Однажды в победной вылазке против магистра Иоанна, свойственника Цимисхиева, они с радостными кликами изрубили сего знатного сановника и с великим торжеством выставили его голову на башне. Нередко побеждаемые превосходящей силой противника, они с гордостью шли назад в крепость, медленно закинув за плечи огромные свои щиты. Ночью, при свете луны, выходили жечь тела друзей и братьев, лежащих в поле.

Русские воины хоронили павших, сжигая их на громадных кострах. Резали и бросали в огонь петухов — жертвы богам, убивали пленниц — жены погибшим: жизнь ведь продолжается и «там». Так пусть здесь всё сгорит в пламени. Тяжелый столб черного дыма стоял над рекой.

Византийское войско с ужасом наблюдало кровавый и жуткий обряд воинов Святослава. Число их уменьшалось. Опричь того, россияне, стесненные в Доростоле и лишенные всякого сообщения с его плодоносными окрестностями, терпели жуткий голод.

Святослав решил преодолеть и это бедствие. В темную, бурную ночь, когда лил сильный дождь с градом и гремел ужасный гром, он с 2000 воинов сел на лодки, при блеске молний обошел греческий флот и собрал в деревнях запас пшена и хлеба. На обратном пути, видя рассеянные по берегу толпы неприятелей, кои поили лошадей и рубили дрова, отважные русичи вышли из лодок, напали на греков, множество их убили и благополучно возвратились в крепость.

И вновь Цимисхий был изумлен действиями Святослава. Он полагал захватить город в два-три дня, но осада тянулась уже третий месяц. Святослав не мог поджидать никакой помощи. Отечество было далеко и, вероятно, не ведало о его бедствии. Соседние народы вольно или невольно держали сторону греков, ибо страшились Цимисхия. Воины Святослава стали изнемогать от ран и голода. Напротив, греки имели во всем изобилие, и новые легионы приходили к ним из Константинополя.

В таких тяжких условиях Святослав собрал на совет дружину. Одни предлагали скрыться в ночное время, другие советовали просить у греков мира; наконец, все обреченно думали, что войско уже не в силах бороться с неприятелем.

Но Святослав не согласился:

— Погибнет слава русичей, если ныне устрашимся смерти. Приятна ли жизнь для тех, кои спасли ее бегством? И не впадем ли в презрение у соседних народов, досель ужасаемых именем русским? Наследием предков своих — мужественных и непобедимых, завоевателей многих стран и племен, мы или победим греков, или падем с честью, совершив дела великие!

Тронутые сей речью, достойные сподвижники Святослава решили выйти на битву. На другой день всё оставшееся войско вышло за своим полководцем. Он велел запереть городские ворота, дабы никто не мог думать о бегстве и возвращении в Доростол.

Сражение началось утром. В полдень византийцы, удивленные упорством русичей, начали отступать. Их остановил Цимисхий, но глубокая ночь развела войска. На другой день битва продолжилась.

Греки жаждали смерти Святослава: пока он жив, победы не изведать. Один из их витязей, именем Анемас, открыл себе путь сквозь ряды русичей, увидел великого князя и сильным ударом в голову сшиб его с коня. Но шлем защитил Святослава, и смелый грек погиб от его меча.

Цимисхию казалось, что русичи выигрывают сражение, но тут сама природа ополчилась против Святослава: с юга поднялся страшный ветер и, дуя прямо в лицо русичей, ослепил их густыми облаками пыли. Битву пришлось прекратить.

Глава 11 ПРЕЗРЕНИЕ СВЯТОСЛАВА

Святослав был ранен. В крепости он оглядел свое изможденное, израненное войско и решил его сохранить. Он понужден был согласиться на мир. Переговоры начались ночью, и оказались для Святослава почетными. Он получает большую дань, причем не только на живых, но и на убитых воинов.

— Если перестанут платить нам дань, то вновь соберу на Руси отважных воинов и пойду на Царьград, — заявил полководец.

Это был мир, весьма обрадовавший греков. Однако еще перед его заключением, Иоанн Цимисхий обратился к Святославу с внезапным предложением о рыцарском поединке. Обещал, что условия мира будет диктовать тот из них, кто одержит верх в единоборстве. Цимисхий был, как и Святослав, прекрасным бойцом, искусным, смелым, уверенным в себе. Великолепно владел мечом, обучен был «копьем потрясати, и лук тяглити, и стрелы верзать…».

Святослав совершенно неожиданно от поединка отказался. Он, как сообщает византийский хронист Лев Диакон, «с презрением отвечал императору так: „Я сам лучше знаю, что мне полезно, чем мой враг. Если ему жизнь наскучила — есть неисчислимое множество других путей, ведущих к смерти, пусть выбирает один из них, какой ему угодно“».

Ни на секунду нельзя заподозрить князя в том, что он струсил. Все, что известно о Святославе Игоревиче, исключает любую возможность его отказа от поединка по каким-либо личным суждениям, как их ни назови. Ответ Святослава намекает на что-то хорошо известное императору, и сам его отказ выглядит даже оскорбительным. (Дальше мы узнаем, что причины для отказа у Святослава были. Очень серьезные).

Подробности мирных переговоров с императором ромеев описана всё тем же Львом Диаконом, сопровождавшем Цимисхия в походе, чтобы подвиги императора не пропали для истории. Описаны переговоры сдержанно, но выглядели они крайне нелестно для императора.

Место встречи — берег Дуная. Цимисхий явился в сверкающих драгоценных доспехах, в парадном императорском плаще, во всем царственном великолепии. Огромная, тоже пышно разряженная свита. Все верхом. Парадный выезд. Блеск золота, переливы шелков, звон оружия.

Святослав же прибыл с обратного берега в простом походном челне. Никакой свиты — несколько гребцов. Никакого парада. Гребцы — воины в простых холщовых рубахах, как и Святослав. Князь ничем от них не отличался, лишь белая рубаха его была почище. Мало того, он сам греб вместе с ними. Как простолюдин, а для византийца — как раб.

Придворный хронист рассматривал его во все глаза. Среднего роста, необычайно широкий в плечах, силач с могучей шеей. Голубоглаз, длинные усы, борода сбрита, волосы на голове тоже сбриты, только свешивается одна длинная прядь: знаменитый оселедец (кой и века позднее будет отличать запорожскую казачью вольницу — Сечь). В ухе серьга.

Лев Диакон оказался в двух шагах от князя. Он хорошо разглядел эту серьгу: золотая, с двумя жемчужинами, между которыми вставлен рубин…

Дальше — хуже. Святослав во всё время переговоров оставался в челне. Он даже не привстал. Это было потрясением основ и совершенным оскорблением императора Рима, «земного солнца вселенной». Сидеть должен был он, а перед ним следовало стоять.

Торжественные переговоры приобрели характер обыденного разговора, с унизительным для императора оттенком.

Святослав был краток. Гребцы оттолкнулись от берега и вкупе с князем налегли на весла.

Шокированные византийцы сделали вид, что всё в порядке, конфуз списали на варварство «скифов»…

Иоанн Цимисхий скрежетал зубами. Он в жизни не испытывал такого унижения. Так вот почему этот варвар отказался от поединка. Он надумал оскорбить императора, но это ему даром не пройдет…

И пока Святослав готовил ладьи к морскому переходу, Цимисхий спешно отправил к печенегам архиерея Феофила. Тот известил, что Святослав с малой дружиной и большой добычей возвращается домой морем, а главное его войско идет сушей.

С двадцатью двумя тысячами воинов, из коих половина была больных и раненых, Святослав спустился в ладьях в устье Дуная. Там он с частью дружины остался зимовать. А воевода, варяг Свенельд, отправлен был в Киев за новой ратью: Святослав не оставил мысли вернуться к Доростолу. Однако его воевода к нему не вернулся, рассчитывая занять более высокое место при князе Ярополке, сыне Святослава, но для этого нужно было погубить князя-отца.

Зимовка в устье Дуная оказалась тяжелой. Дружинники голодали. Были съедены все лошади. Весной Святослав с маленьким отрядом двинулся на ладьях в Киев.

Печенеги, извещенные византийцами, ждали русских воинов у порогов. Святослав ведал об этом, но коней, дабы обойти степью опасное место, не было. Малочисленные дружинники проталкивали свои ладьи шестами — навстречу бурной воде, между камнями и мелями. А с двух берегов в них летели сотни стрел, и сотни степняков, размахивая саблями, гнали своих коней в реку, чтобы первыми завладеть добычей и полоном.

Святослав отчаянно сражался, но был убит в неравной схватке.

Печенежский князь Куря отдал череп Святослава мастерам, дабы те оковали его золотом и сделали из него чашу. На пирах Куря похвалялся, что такой редкостной чаши нет ни у кого, и пил из нее вино.

* * *
Маленький Ярослав выслушивал рассказ летописца, коего позвал отец Владимир, с восторженными глазенками. Конечно, многое он не понял из длинного повествования. Но какой всё же молодец его дедушка, какой воин! В конце же рассказа он расплакался.

— Не горюй, сын, — сказал Владимир Святославич, — твой дед погиб из-за предательства Цимисхия, погиб, как славный ратоборец, равному коему не было и не будет многие века. Всегда помни его гордые и вещие слова о воинах, сраженных в бою, что «мертвые сраму не имут». Жаль, что многие князья стали забывать Святослава и кинулись в усобицы, чего не терпел твой дед. Но память о твоем деде не сотрется. Таких полководцев не предают забвению.

— Я буду постоянно думать о подвигах моего деда Святослава!

— Добро бы так, Ярослав.

Глава 12 ОТЕЦ ЯРОСЛАВА

Как-то Владимир Святославич услышал за стенами терема звонкие детские голоса:

— Защищайся, Ефимка! Я буду биться как дед Святослав!

Великий князь подошел к окну и увидел на дворе, подле красного крыльца, Ярослава с маленьким мечом, наступавшего на сына боярина Додона Колывана, рыжеватого отрока, прикрывавшегося небольшим щитом, обитым медвежьей шкурой.

— Голову прикрой, сказываю!

Ефимка прикрылся, но щит его от удара меча Ярослава треснул.

— В полон сдавайся!

— Не хочу, — захныкал Ефимка.

— Эх ты, а еще воин. Отпускаю тебя. Ступай к своей дружине и скажи ей, что я иду на вы.

— Ай да молодец, сынок, — довольно произнес князь. — Он и впрямь не забудет полководца Святослава.

Святослав был сильным, мужественным, во всем неприхотливым, вот и Ярослав старается на него походить. Еще два года назад он принялся закалять тело. Каждое утро, слегка прихрамывая, бегал с дядькой на Днепр, подолгу купался. Аж в грудень[1200] не хотел вылезать из холодной воды. Пестун ворчал:

— И чего в такую остуду лезешь, отрок? Лихоманка[1201] схватит.

— Не схватит, дядька. Мой дед Святослав даже в сечень[1202] в проруби окунался.

— Так то Святослав. Он, почитай, после проруби голышом в терем прибегал.

— Вот и я так буду. Не облачай меня в рубаху!

— Да мне великий князь голову снимет.

— Не снимет, дядька. Поспешай в гору!

Но где уж там угнаться пожилому пестуну за юнотой! Запыхавшись, приходил в терем, брался за мохнатый рушник, дабы разогреть Ярослава, но того уже высокая гора разогрела. Раскрасневшийся чадушко накидывал на себя легкий кафтанец, а затем велел дядьке позвать Ефимку.

— Бороться хочу. Святослава никто не мог побороть.

Дядька вздыхал, и оправлялся за Ефимкой. Никакого роздыха с этим юнотой! Но ничего не поделаешь: князь Владимир сызмальства борьбой увлекался, и сына на то поощряет. Да и не только к борьбе, но и к бане со снегом. Вылетят из горячей мыленки — и в сугроб. Долго в снегу барахтаются. Ярослав аж повизгивает от услады, а затем опять в баню. Зело крепеньким растет Ярослав! Слава деда не дает ему покоя.

Великий князь, поглядев из окна на «ратоборцев», раздумчиво заходил по покоям. Его детство не было счастливым. Когда он выходил на двор, то играть с ним никто не хотел. Княжата и чада бояр кричали:

— Ступай прочь, робичич!

— Не хотим тебя видеть с нами!

Особенно усердствовал старший брат Ярополк:

— Твое место с холопами на псарном дворе. Беги отсюда!

Но Владимир, нахохлившись, как молодой бычок, и не думал уходить. Тогда Ярополк, подмигнув своей «свите», отдавал приказ:

— Бей холопича!

И загуляла тут свалка, пока из терема не выскочит красавица Малуша и не вырвет из рук драчунов своего любого сына.

Княгиня Ольга, пресекая дальнейшие детские «усобицы», оправила Малушу в свое село Будутино и назначила ее ключницей.

Но Владимира она оставила при себе и днем за днем вбивала в голову мальчика христианские догмы, как и другим сыновьям Святослава.

А полководец, отбросив печенегов от города, занялся делами государства: Ольга находится при смерти, а дабы вернуться на Дунай, князю многое следует уладить в Киеве, Чернигове, в беспокойной Древлянской земле, на севере — во всем огромном государстве.

Когда новгородские бояре и торговые гости стали просить себе князя, Святослав призадумался.

— А кто бы пошел к вам? — спросил он и предложил Новгород Ярополку.

Тот отказался. Не захотел идти в Новгород и Олег. Новгородцы тогда пригрозили:

— Сами найдем себе князя!

О Владимире речи не шло, да и сам Святослав не принимал его в расчет. Владимир — сын ключницы княгини Ольги, сын рабыни.

Тут в разговор вступил родной дядя Владимира, брат Малуши, богатырь Добрыня, дядька-воспитатель.

Добрыня стал выдвигаться при киевском дворе. Он и за море едет, и в Новгороде идолов ставит, и свергает этих идолов. Многие зело важные поручения княжьи выполняет Добрыня, человек и даровитый, и расторопный, и обходительный. Это он, славный Добрынюшка Никитич, вошел в киевские былины богатырем и добрым молодцем, щедрым и тороватым. Он и гусляр-сказитель, и богатырь, свой в пирах и в былинах. Это он при Святославе не растерялся и посоветовал новгородцам:

— Просите Владимира.

И новгородцы, глянув на отрока, столковались. Теперь-то уж Владимир Святославич ведает, почему новгородцы сладились. Полагали, что «робичич» будет покладистее, чем прямые князья, терпимее к их торговым и боярским вольностям. Важно, думали они, что Владимир пока еще мальчуган: новгородцы и потом любили, чтобы князь подрастал у них, вживался в землю новгородскую.

Да и Добрыня оказался человеком годящимся: из простолюдинов, не богат, двора своего нет.

Так Владимир оказался на княжении в Новгороде. Он ладил с боярами купцами, приносил кровавые жертвы Перуну и другим богам, разводил вокруг идола костры священного и всё очищающего огня.

Несколько лет прошли на Руси покойно. Лесные деревушки и села, небольшие рубленые города-крепостицы не ведали войн. И вдруг всё круто изменилось. И виной тому стали варяги.

Владимир Святославич ни в жизнь не забудет просьбы сына:

— Отец, отпусти Свенельда из поруба. Моя нога давно зажила. Он же — воевода Святослава.

— Хитроумный, лукавый воевода, — отчужденно произнес великий князь. — Поведай-ка мне, что сказал тебе Свенельд, когда посадил тебя на коня?

— Не вздумай Гордого плеткой ударить. То положено лишь мужественным наездникам.

— И что ты ответил?

— Что я тоже мужественный… Вот и стеганул Гордого.

Лицо Владимира Святославича еще больше нахмурилось. Он долго хранил молчание, пока Ярослав не напомнил ему о себе.

— Так отпустишь Свенельда, отец?

— На сей раз отпущу… Но хочу тебе изречь, сын, чтоб ты никогда не доверял варягам. Это — жесткие люди. Ступай.

Глава 13 ВАРЯГИ

Ярослав вышел, а великий князь вновь надолго задумался. Он, по рассказам книжников (а память у него была недурная), неплохо изведал жизнь варягов. Еще в середине девятого века, когда в Среднем Приднепровье уже сложилась Киевская Русь, на далеких северных окраинах славян, кои мирно, бок о бок жили с чудью,[1203] карелами и латышами, стали появляться отряды варягов, приплывавших из-за Варяжского моря.[1204] Славяне и чудь прогоняли непрошеных гостей. Киевские князья не единожды посылали свои дружины на север, дабы отбросить грабителей за морские пределы. Не случайно, что именно тогда, невдалеке от Полоцка и Пскова, возник на важном месте, у озера Ильмень, новый город — Новгород в 859 году, кой должен преградить варягам путь на Волгу и на Днепр.

В 862 году варяжский конунг Рюрик[1205] появился под Новгородом. Варяги-пришельцы не овладевали русскими городами, а ставили свои укрепления поблизости с ними. Под Новгородом они жили в «Рюриковом городище», под Смоленском — в Гнездове, под Киевом — в урочище Угорском. Здесь могли быть и купцы, и, нанятые русскими, варяжские воины. Важно то, что нигде варяги не были хозяевами русских городов.

В 882 году один из варяжских предводителей, Олег, пробрался из-под Новгорода на юг, взял Любеч (тот самый Любеч, где Святослав, почти на столетие позднее, забрал в плен красавицу Малушу), служивший своего рода северными воротами Киевского княжества, и приплыл в Киев, где ему обманом и хитростью удалось убить киевского князя Аскольда[1206] и захватить стол.

С именем Олега связано несколько походов за данью к соседним славянским племенам и знаменитый поход русских войск на Царьград в 911 году. Но варяг Олег не чувствовал себя владетелем Руси. После успешного похода в Византию, он оказался не в столице Руси, а далеко-далеко на севере, в Ладоге, откуда был близок путь на родину, в Скандинавию.

Владимиру Святославичу, кой толковал с летописцами и монахами-книжниками, всегда казалось диковинным, что Олег, коему совершенно легковесно приписывают создание государства русичей, бесследно исчез, оставив летописцев в недоумении.

Новгородцы писали, что после греческого похода Олег пришел в Новгород, а оттуда в Ладогу, где он умер и был похоронен. Согласно другой летописи, он уплыл за море «и уклюну (его) змея в ногу и с того (он) умре».

Киевляне же, повторив легенду о змее, ужалившей князя, рассказывали, что будто бы его похоронили в Киеве на горе Щекавице («Змеиной горе»). Но никаких следов от могилы, как отменно ведал Владимир Святославич, не оказалось. Возможно, название горы повлияло на то, что Щекавицу связали с именем Олега.[1207]

ВладимирСвятославич неплохо ведал и о том, что варяги были прекрасными мореходами. Пользуясь морскими приливами, их крепко сшитые, высокие драккары,[1208] на шестнадцати парах длинных весел легко бороздили море. На задранном носу корабля торчала голова неизвестного чудовища, рогатая, со змеиной пастью, с бычьим лбом и чешуйчатой шеей, выгнутой лебедем. Сам драккар был черен, как ворон, а голова блистала золотом. Черные, пугающие корабли входили в устья рек Европы, и оказывались внутри многих стран. В 886 году норманны долго держали в осаде Париж и сняли ее, получив громадный выкуп.

Ватикан составил особую молитву: «От ярости норманнов избави нас, Господи!..».

Добыча — единственное, что интересовало грабительские шайки. Они добывали ее с необычайной жестокостью. Викинги[1209] разоряли и выжигали ной жестокостью. Викинги разоряли и выжигали города, убивали всех, кого могли. Нужно было, чтобы одно только имя норманнов, слух о них и приближение приводило в трепет и уничтожало саму волю к отпору.

Проникали варяги и в Восточную Европу. По рекам, через Неву и Ладожское озеро, тем самым путем по Волхову и Днепру, кой так и назовут «путем из варяг в греки», они не только опускались в Русское море. Пройдя Босфор и охватив кольцом Европу, встречались в Средиземном море с соплеменниками, проплывшими сюда через Гибралтар.

Варяги громили слабых, и коль этого не удавалось, то раскидывали лагерь и начинали торг. К тем же, кого викинги не сумели одолеть, они охотно подряжались на службу.

Так появляется (а затем изгоняется за море) варяжская дружина в Новгороде, так оседают варяжские отряды в Старой Ладоге, спускаются к Киеву. Варяг «работал» за жалованье, за долю добычи; подставлять же голову за чьи-то интересы он не собирался, воевал бережливо.

Таков и Свенельд. Именно он со страшной жестокостью подавлял восстание древлян. Здесь свой интерес, но такие, как он, головы не подставляли.

Много лет спустя, на Дунае, против Святослава оказались превосходящие силы ворога. Византийцы собрали громадное войско. Князь обратился к своим воинам со словами, ставшими легендарными: «Не посрамим земли Русской, ляжем здесь костьми, ибо мертвые сраму не имут!»

Дружина ответила: «Где твоя голова ляжет, там и свои головы сложим», и можно быть уверенным (в этом Владимир Святославич не усомнился) — Свенельд промолчал. Складывать за Русь голову он не нанимался.

Когда на Днепре Святослав оказался в печенежской засаде, Свенельд бросил своего князя и пришел в Киев, «де, за подмогой». Варяг остался жив, он, разумеется, знал о печенегах, не мог не знать. Свенельд завидовал успехам Святослава, завидовал и в душе ненавидел его, как ненавидел он всех русских князей, к коим пришлось ему наниматься.

«А про плеточку-то он не зря Ярославу выговорил, ох не зря, — подумалось Владимиру Святославичу. — Мальчонка не без честолюбия. Воином себя возомнил. Как не стегануть коня? На это и уповал варяг. Он-то надеялся, что Ярослав насмерть расшибется. Собака!»

Зол, зол был на Свенельда великий князь. Варяг еще задолго до своего «холопьего» поруба тайные кружева плел, вражду между братьями зачинал, Ярополка на худые помыслы подталкивал.

Глава 14 КОЗНИ СВЕНЕЛЬДА

Старшего сына Святослава, Ярополка, в Киеве не возлюбили. Во-первых, мать, еще при жизни отца, крестила его в церкви Ильи Пророка, а во-вторых, молодой князь окружил себя варягами, и те набрали такую силу, что стали грубо притеснять киевлян. И чем дальше, тем хуже. Викинги открыто нападали на горожан, врывались в их дома, насиловали женщин и уносили с собой добычу.

Киевляне шли к своему князю.

— Укроти варягов, Ярополк Святославич! Буянят, грабят, дочерей и жен наших сраму предают.

Ярополк для виду гневался:

— Ишь, распоясались! Накажу виновных. Всех накажу!

Несколько дней в Киеве было тихо, но после вновь завязывались бесчинства гостей заморских. Ярополк во всем полагался на воеводу Свенельда, кой не захотел служить ни новгородскому князю Владимиру, ни древлянскому Олегу.

— Братья твои, князь Ярополк, поди, злобой исходят. Не они, а ты стал великим князем Киевским. Убежден: ножи на тебя точат. Ну да мои викинги всегда под твоей рукой.

— Надеюсь, Свенельд, что ты будешь мне предан, как отцу моему Святославу.

— Клянусь богом Вотаном и своим оружием, великий князь!

Как-то Свенельд пришел к Ярополку с неожиданным суждением:

— А не сходить ли тебе, великий князь, в Полоцк? Да еще сделав крюк к Новгороду.

— Мнится мне, что тебя, Свенельд, совсем другое заботит.

— Другое, Ярополк Святославич. Появление под носом Владимира большой дружины покажет ему, кто хозяин Руси. Он устрашится и забудет про Киев. Олег же Древлянский совсем еще юн. С ним легко управимся, если он вознамерится вылезти из своих лесов.

— Я покумекаю над твоими словами, воевода.

У Ярополка был и русский воевода Блуд, но он больше доверял варягу.

Движение дружины Ярополка на север не осталось незамеченным для новгородского князя.

«Что сие означает? — гадал Владимир. — Ярополк вознамерился вкупе с полоцким войском захватить Новгород, а следом взять в полон „холопича“? Ужели он все еще мстит сыну рабыни?»

Но князя успокоил его дядька, Добрыня Никитич.

— Лазутчики[1210] доносят, что Ярополк с варягами не помышляет двигаться на север. Всего скорее он мыслит показать тебе свою силу, дабы ты и думать не мог о киевском княжении.

— И всё же ушами хлопать не будем. Надо подготовить Новгород на случай осады.

Но опасения Владимира оказались напрасными. Когда Ярополк вернулся в Киев, к нему немедля пришел воевода Блуд, оставленный для оберега города.

— Изведал я, что древлянский князь проявил беспокойство твоим походом к Полоцку.

— А ему-то чего надо? — ворчливо кинул Ярополк.

— Помыслил, что ты двинулся на брата.

— Ну и пусть мыслит. Олег мне не страшен.

— И всё же надо прощупать его, великий князь, — вступил в разговор Свенельд… Пошлю-ка я сына своего, Люта, в древлянские земли.

— Как моего посла? — недоуменно пожал плечами Ярополк.

— Зачем же? — хитро осклабился Свенельд. — На охоту. Древляне люди открытые, многое могут рассказать.

— Толково, — одобрил Ярополк.

Лют, собрав ловчих, с шумом и свистом помчал в древлянские леса. Зверья там — бить, не перебить. И надо же было такому случиться, что сын Свенельда, на четвертый день охоты, наглый, самоуверенный и на большом подгуле,[1211] столкнулся с князем Олегом, кой также охотился в своих землях.

— Ты, почему без спроса, без ведома, вторгся в мои ловы? — строго спросил Олег.

— Где хочу, там и охочусь, — грубо ответил Лют. — Я сын воеводы Свенельда, а тот служит великому князю. Твоя земля — его земля.

Наглый ответ возмутил Олега.

— Прочь с моих ловов!

— И не подумаю!

— Тогда ты умрешь!

— Ха!.. Мое копье не знает поражений. Я готов с тобой сразиться, князь Олег.

— Ну что ж. Бог войны нас рассудит.

Удача в честном конном поединке была на стороне Олега. Он пронзил копьем грудь Люта.

Справив по сыну тризну, Свенельд решительно направился к Ярополку.

— Такого нельзя прощать, князь. Лют был убит из-за спины. Ловчие моего сына слышали, как Олег похвалялся: поначалу перебью всех варягов, а далее срублю голову Ярополка.

Свенельд, конечно же, подговорил охотников-варягов, что им поведать великому князю.

— Надо идти на Олега войной, Ярополк Святославич.

— Собирай своих воинов, Свенельд. Я нещадно накажу Олега.

Ярополк в челе варяжской дружины направился на древлянскую землю.

Воины Олега были сокрушены и панически спешили укрыться за стенами города Овруча.

Усобицы на Руси обычно кровопролитными не были. Смердам не очень-то хотелось истреблять других, таких же подневольных, ради княжьих распрей. Да и князья не стремились ни к большим потерям, ни к большому урону противника — равно невыгодно.

Иное дело случилось здесь, когда рубили варяги-чужеземцы, рубили страшно и безжалостно. Только тем можно растолковать панику рати Олега, торопившейся укрыться за стенами Овруча.

Досталось крепостному мосту, что у ворот города. Здесь так теснили друг друга кони и люди, что деревянный мост не выдержал, многие рухнули в ров и были раздавлены.

Среди раздавленных воинов оказался и Олег.

Увидев расплющенное тело брата, Ярополк отшатнулся и побледнел. Впервые на Руси среди князей произошло то, чего никогда еще не было. Брат убил брата. Ни при Святославе, ни при Игоре подобного не случалось.

А Свенельд не скрывал довольства:

— Обошлось без меча, но боги помогли. Всё сотворилось как нельзя лучше.

Впрочем, так считал и Ярополк. Теперь он наследовал землю и власть младшего брата, дело за Новгородом.

Глава 15 ЯРОСТЬ ВЛАДИМИРА

Владимир Святославич, изведав о гибели Олега, был потрясен. Ярополк — братоубийца! Он совершил неслыханное злодейство и будет отомщен. Но мешкать нельзя. Новгород не так еще и велик (это позднее он станет одним из крупнейших городов Древней Руси), и дружина его не в состоянии отразить могучий удар Киевского князя. Как ни худо, но надо ехать за море и набирать войско варягов. Без них Ярополка не сломить. Но надлежит попросить денег у новгородцев, они должны помочь.

— Гражане! На нас идет Ярополк, убивший моего брата Олега. Он задумал овладеть и Новгородом, дабы присоединить нас к Киеву, сделать своими рабами и обложить тяжелой данью. Согласны ли вы быть под рукой злодея Ярополка?

— Не бывать тому, князь Владимир!

— Не хотим Ярополка!

Владимир земно поклонился новгородскому люду и продолжал:

— Коль не желаете Ярополка, дайте калиты[1212] на варягов. Мне своей казны не хватит.

Новгородцы калиты не пожалели. Владимир Святославич поехал за море вместе с дядей своим Добрыней Никитичем. Возвратились быстро: варягам только золотые и серебряные гривны покажи.

Пока князь отсутствовал, в северные города поскакали гонцы из Новгорода, дружины изготовились к сече, воины оглаживали коней, проверяли крепость подпруг, вьючили походное снаряжение…

Стража зорче поглядывала с городских башен. Пока еще всё смутно, неясно.

Владимир Святославич вступил в Новгород с большим варяжским отрядом. (Варяжская дружина сверх платы собиралась пограбить богатый Киев). Но дело не ограничилось наемниками: для похода на Киев Владимир собрал дружины северной Руси.

Ни боярство, ни купечество новгородское не пожалели мошны, дабы взять Киев. Рассчитывали, что первенство в государстве может перейти к Новгороду, вместе с властью над землями, вместе с данями, правыми и неправыми поборами и многими другими преимуществами стольного града.

Силу собрали нешуточную и с нешуточными намерениями. В борьбу было втянуто всё государство. Оба противника стремились притянуть на свою сторону Полоцк.

Княжение важное, здесь разветвляется путь из варяг в греки, а Западная Двина выводила ладьи с юга прямо в Варяжское море.

В Полоцке же сохранилась власть князя Рогволода, о коем ведали, что он пришел из Скандинавии.

Обычным способом объединения княжеств был брак между отпрысками правителей. Этим и надумал воспользоваться молодой новгородский князь. Однако в Полоцке Владимир Святославич потерпел неудачу. Сваты, возглавляемые Добрыней Никитичем, вернулись в Новгород удрученными.

— Рогнеда отказала, да еще оскорбила тебя, князь.

— Чем же?

Добрыня удалил из покоев сватов и, покачав головой, молвил:

— Не хочу, сказала, выходить за холопича.

Князь вспыхнул. По его лицу пробежала ничем не прикрытая злость.

— Она еще ответит за эти слова.

— Опричь того, Рогнеда заявила, что свое сердце она отдала Ярополку.

Судьба свела малолетнего Ярополка с полоцким князем Рогволодом восемь лет назад. Прибыв в Киев, Святослав привез с собой юную Рогнеду.

— Дочь полоцкого князя. Гордая, красивая и неприступная, но она, Ярополк, тебе покорится, когда станет твоей женой. Хочу увидеть внука.

— Но ему еще десять лет,[1213] — вздохнула княгиня Ольга.

— Ничего, — рассмеялся Святослав. — Годы стрелой летят. Эта девушка принесет тебе славных детей.

Свадьба состоялась в Киеве, куда прибыл с двумя сыновьями князь Рогволод.

Рогнеде так и не удалось познать мужского ложа. Ей наскучило в Киеве, и она отпросилась в Полоцк, где с еще большим рвением увлеклась светскими и богослужебными книгами, к коим усердно наставлял ее образованный отец.

— Предварил, братец… Это он поведал Рогнеде о ключнице Малуше.

Свой первый удар Владимир обрушил на Полоцк. Князь Рогволод не продержался в осаде и трех дней.

В тереме князя перед лицом Владимира оказался растерянный Рогволод с сыновьями и дочерью.

— Кланяйтесь вашему новому господину, новгородскому князю Владимиру Святославичу, — молвил Добрыня Никитич.

Узнав недавнего свата, Рогнеда, глядя в лицо Владимира, гневно высказала:

— Убирайся прочь из нашего дома! Мы не желаем видеть сына рабыни!

Князь ожесточился. Его охватила такая ярость, что он не удержался и выкрикнул:

— Стерва норманнская! Я покажу тебе «сына рабыни!»

И Владимир на глазах отца, его сыновей и своих воинов обесчестил Рогнеду, а затем приказал убить Рогволода и его взрослых детей.

Такова была жестокая месть Владимира, но… и претворение в жизнь его княжеского права. Рогнеда по законам язычества отнюдь не обесчещена: она стала женой Владимира, а сын ее Изяслав будет наследовать княжение в Полоцке.

Судьба города на Днепре была решена. Под стяг Владимира встали новгородские словене, чудь, кривичи…

Что мог противопоставить Ярополк войску всего севера Руси? Варягов Свенельда? Но они, услышав, какое на них идет великое войско, не хотели погибать за старшего сына Святослава.

Киевляне не любили Ярополка и не помышляли идти в его дружину. Ярополк не дерзнул на битву и затворился в городе.

Владимир не хотел терять дружину при осаде Киева. Добрыня Никитич подсказал ему провести тайную встречу с воеводой Блудом, коему не слишком-то доверял Ярополк.

Тайные переговоры состоялись.

— Желаю твоей помощи, Блуд. Ведаю, тебя не очень-то чтит Ярополк. Ты же будешь моим ближним боярином, когда не станет киевского князя. Он сам начал братоубийства. Я ополчился для спасения дружины и всего люда киевского, кой презирает Ярополка…

— Я помогу тебе, князь Владимир.

Блуд, вернувшись в Киев, посоветовал Ярополку «удалиться от битвы».

— Мне доподлинно стало известно, что киевляне надумали изменить тебе и позвать на княжение Владимира. В городе вот-вот вспыхнет заговор.

Ярополк хоть и являлся сыном Святослава, но был слаб духом. Он напугался и, думая спастись от мнимого заговора, умчал в Родню.

Сей город стоял на том месте, где река Рось впадает в Днепр. Но покоя здесь Ярополк не обрел: Владимир осадил Родню. Он не спешил к захвату крепости. В городе совсем мало воинов и кормовых запасов. Пусть Ярополк подольше обретается в страхе, пусть припомнит, как неизменно уничижал его, Владимира, обидными словами: «Сын рабыни… Бей холопича!» Такого не прощают.

Ярополк, сидя в своем последнем убежище, с ужасом видел многочисленных врагов за стенами города, а в самой крепости — изнеможение своих воинов от лютого голода.[1214]

Блуд неустанно твердил:

— Надо заключить с Владимиром мир. У нас нет возможности отразить неприятеля. Владимир не тронет тебя, князь Ярополк, и наделит каким-нибудь славным городом. Поезжай к брату в Киев.

Ярополк, наконец, ответил:

— Да будь по-твоему, Блуд. Приму, что уступит мне брат.

Воевода отправился уведомить Владимира, что Ярополк отдается ему в руки.

Если во все варварские и просвещенные времена государи были жертвой изменников, то во все же времена имели они и преданных слуг. Из числа таких был у Ярополка некий Варяжко, кой говорил ему:

— Не ходи, князь, к брату. Ты погибнешь. Покинь Русь на время и собери войско в земле печенегов.

Но Ярополк слушал только воеводу Блуда и с ним отправился в Киев, где Владимир ожидал его в Теремном дворце Святослава.

Блуд ввел легковерного Ярополка в покои брата и замкнул дверь, дабы дружина княжеская не могла за ним войти. И тотчас два наемника-варяга пронзили грудь Ярополка мечами.

Преданный слуга Варяжко, кой напророчил гибель своему господину, сбежал к печенегам, но позднее Владимир сумел воротить его на Русь, дав клятву не мстить ему за верность Ярополку.

Глава 16 «СОЛОМОН В ЖЕНОЛЮБИИ» (из древней летописи)

Завладев Киевом, Владимир продолжал мстить даже мертвому брату. У того была еще одна жена — очаровательная гречанка. Владимир не устоял перед ее красотой и осрамил ее, хотя та была уже на втором месяце беременности. (От нее-то и родился «зол плод — Святополк Окаянный»).

В Киеве же Владимир почувствовал себя неуютно. Варяги совсем распоясались. Они мнили себя завоевателями Киева и требовали дань с каждого жителя по две гривны.

Великий князь отвечал викингам посулами:

— Будет вам дань, но только обождать надо. С ремесленного люда я начал собирать пошлину.

Владимир тянул время. Он задумал изгнать варягов, и не только из Киева, но и из всего государства.

В Новгород были отправлены тайные гонцы, дабы город набрал сильное войско из русских людей. То же самое произошло и в Киеве. Через три месяца дружина Владимира втрое превзошла войско варягов.

Великий князь позвал к себе постаревшего воеводу Свенельда.

— Народ зело недоволен варягами. Уводи своих воинов, Свенельд, за море.

Воевода возмутился:

— Да как же так, великий князь? Мои славные викинги и древлян, врагов твоих, посекли, и братьев твоих, Олега и Ярополка, убили, и Киев тебе помогли взять. Да ты без нас так бы и сидел в своем Новгороде.

— А ныне буду сидеть в стольном граде без твоих воинов. За море, сказываю, уходи!

Свенельд позеленел лицом. Первым его желанием было выскочить из княжеских покоев и кинуться к варягам, подняв их на Владимира, но вовремя одумался: дружину киевского князя уже не сломить. Поздно! Обхитрил варягов Владимир. Собрал богатырей со всей Руси.

Не скрывая озлобления, произнес:

— Спасибо за службу, князь. Но за море мы не пойдем. Нас, непобедимых викингов, с превеликой охотой и византийский император примет.

Владимир с радостью отпустил сих опасных людей, однако императора уведомил, дабы тот не оставлял мятежных варягов в Царьграде, разослал малыми отрядами по городам, и ни в коем случае не дозволял им возвратиться на Русь.

В 980 году великий киевский князь был в расцвете сил. Отныне он — единоличный глава русского государства. Властитель, коему всё дозволено. Малейшую его прихоть слуги исполняют, сломя голову.

Однако, есть в сердце заноза. Рогнеда! Гордая красавица Рогнеда. Не в любви, не в горячих ласках принесла она ему четверых сыновей: Изяслава, Ярослава, Мстислава и Всеволода. На ложе как всегда была холодна.

— Ярополка не можешь забыть?

— Никогда не забуду. Ни Ярополка, ни отца своего, ни братьев! — зло отвечала Рогнеда, напоминая в эти минуты разъяренную тигрицу.

Пройдет некоторое время и великий князь удалит ее из Теремного дворца недалеко от Киева, на берег Лыбеди, в сельцо Предславино, а сам кинется в омут невиданного на Руси прелюбодейства.

Жену-гречанку Ярополка он взял себе в наложницы, но и сего Владимиру показалось мало, ибо, когда родился от гречанки Святополк, а Рогнеда разрешилась Изяславом, то князь завел себе новую жену, чехиню, коя принесла ему Вышеслава. Очередная жена чем-то не угодила великому князю и была спроважена в одну из обителей Чехии.

В течение нескольких лет «Соломон в женолюбии»[1215] заимел еще несколько жен, получив от них разноплеменных и разноязычных детей. От новой чехини Мальфреди — Святослава, Судислава, Позвезда, от византийской принцессы Анны — Бориса и Глеба; от немки — родились Станислав и дочь Мария Добронега…

Но Владимир по-прежнему жаден в любви, ему мало своих жен и он заводит три гарема.

300 наложниц у него было в Вышгороде, 300 — в Белогородке (близ Киева), и 200 — в селе Берестове. Кроме того, ему боялась попасться на глаза любая красивая женщина.

«Всякая прелестная жена и девица страшились его любострастного взора: он презирал святость брачных союзов и невинности».

Приводя к себе замужних женщин и девиц, Владимир «был ненасытен в блуде».

Такого сладострастника Русь еще не ведала. Это был первый князь, кой завел в языческой стране огромные гаремы, видимо, следуя примеру мусульманских властителей.

Великий киевский князь не чурался даже девиц смердов. Часто бывая на охоте, Владимир останавливался в каком-нибудь глухом селище, и приказывал привести ему для утехи самую красивую поселянку.

Были случаи, когда отец девушки супротивничал. Так произошло в Оленевке.

— Негоже, князь. Дочь моя Березиня уже просватана.

— Экая незадача, — рассмеялся Владимир. — Тебя как звать?

— Прошкой.

— Так вот, Прошка, князь тебе желает великую честь оказать и гривнами одарить. Где твоя Березиня?

Девушка вышла из закута, и великий князь остолбенел: такой изумительной красавицы он еще в жизни не видывал. Белокурая, голубоглазая, с чистым румяным лицом, сочными червлеными губами и гибким станом.

Владимир от вожделения даже губами зачмокал.

— Экая ладушка… Сколь же тебе лет?

— Ныне пятнадцатую весну встретила, — без всякой робости ответила Березиня.

— Пойдешь в мой княжий терем? Женой станешь. В шелках, бархатах будешь ходить.

— Пойду, князь. Охотно пойду!

Прошка с недоумением уставился на дочь. Что это с ней содеялось? Неужели на княжьи посулы польстилась? Да и откуда смелости вдруг набралась? Обычно клещами двух слов не вытянешь, а тут?..

— Вот и добро, ладушка. Собирайся, — обрадовался князь.

— А мне и собираться нечего. Я только с подружкой попрощаюсь.

Молвила — и птицей вылетела из избы. А за избой — лес дремуч, только Березиню и видели.

— Догнать! Изловить! — закричал ловчим Владимир, и сам кинулся в заросли. Ветки царапали его лицо, грудь, но он не замечал боли, гонимый лишь одной неистребимой мыслью:

«Хороша девка! В гареме первой наложницей станет. Догнать!»

Но Березиня как в воду канула. В сумерки удрученный князь вышел из леса и, запыхавшийся, злой, — в избенку Прошки.

— Хитра же твоя девка. Придет домой, скрути ее веревками и доставь ко мне в Киев. А коль не доставишь, меча изведаешь.

Прошка понурился, а князь отправился в Вышгород к наложницам. Всю дорогу ехал и думал о Березине. И надо же такой уродиться! Никакие иноземные жены не могут с ней соперничать. Царь-девка! То-то будет с ней жаркое ложе.

Миновал день, другой, но Березиня в Киеве так и не появилась. Владимир позвал в покои своего дядю по матери, Добрыню Никитича, и строго приказал:

— Поезжай в Оленевку и привези Прошкину дочь. Старика кнутом попотчуй, а коль наотрез откажется Березиню отдать, отсеки мечом руку, дабы другим неповадно было.

Добрыня неприметно вздохнул. Не по нутру ему княжье поручение. Вот если бы в чистом полюшке с кем сразиться. Тут его богатырский меч был одним из самых неистовых. Здесь же — с девкой воевать. Чудит в своем непотребстве князь!

Прошка при встрече развел грузными, задубелыми руками:

— И по сей день нет, боярин.

Князь хоть и назвал его стариком, но Прошке едва на пятый десяток перевалило. Кряжистый, русобородый, с загорелым сухощавым лицом. По всему ощущалось, что смерд силушкой не обижен, а таких людей Добрыня уважал.

— Не лукавишь, Прошка?

— В лукавом правды не сыщешь, боярин. Всю деревню опроси. Не зрели дочку. Сам в немалой затуге. Как бы звери не задрали, а может, леший к себе увел. Лес!

— Может, и леший, — крякнул Добрыня, кой верил во всякую нечистую силу. — И всё же в засаде посидим.

Добрыня расставил вокруг Оленевки десяток дружинников, кои укрылись меж деревьев, но засада ничего не дала.

Через два дня, не наказав Прошку, Добрыня Никитич вернулся в Вышгород, где князь забавлялся с наложницами.

— Сгинула девка, княже. Никак медведь задрал, или лешак в дремуч лес свел.

— Жаль, — с досадой произнес Владимир Святославич. — Но ежели старик солгал мне, то я ему не только руку, но и башку отсеку.

Нахмурившийся князь сказал это при наложницах, тешивших его ненасытное тело. Но иногда «Соломоново женолюбие» Владимира надолго прекращалось.

Глава 17 УВЛЕЧЕНИЕ КНИЖНОЕ

Маленький Ярослав вначале любил своего отца, особенно в те часы, когда тот вновь и вновь возвращался к рассказам о подвигах Святослава; но затем, как-то исподволь, Владимир стал отдаляться от детей, а затем приспело время, когда он, впав в распутство, их совсем закинул.

Ярослава невольно потянуло к матери. Рогнеда с радостью встречала на своей женской половине сына. Она еще с купели приняла христианство и теперь с удовольствием приобщала Ярослава к светским и церковно-славянским книгам.

Он сам читал книги, в отличие от отца Владимира, кой читать не умел, а только «слушал святое писание». И чем чаще отрок виделся с матерью, тем острее чувствовал, как увлекательно открывать для себя новый мир. Он уже не мыслил себя без (так необходимой ему) материнской опеки.

Но вот настало время, когда великий князь, совершенно увлеченный блудом, приказал удалить Рогнеду из Киева.

Через неделю, стосковавшись по матери, Ярослав попросил Добрыню отвезти его к Рогнеде.

— Не могу, Ярослав. Тебе приказано быть в Теремном дворце.

Ярослав никогда не был маменькиным сынком, но когда отец спровадил Рогнеду в село Предславино, десятилетний Ярослав понял, как дорога ему мать. Сердце юного отрока возмутилось. Мать ни в чем не провинилась, а отец ее — с глаз долой. И кого? Любимую матушку, коя все пять последних лет неустанно учила Ярослава книжной премудрости и христианской вере.

Полоцкая княжна, по признанию книжников, была самой образованной женщиной Киевской Руси. В ее обширной библиотеке находились сочинения древнегреческого ученого и философа Аристотеля (воспитателя Александра Македонского), ученого из Сиракуз Архимеда, организатора обороны Сиракуз против римлян, грека Герострата, который, чтобы обессмертить свое имя, сжег в 356 году до новой эры храм Артемиды (одно из 7 чудес света), легендарного, слепого эпического поэта Гомера, автора «Илиады» и «Одиссеи», философа Диогена Синопского, практиковавшего во всем крайнюю воздержанность, и по преданию жившего в бочке, Цицерона, римского оратора и писателя… А сколько было у Рогнеды скандинавских саг, богослужебных книг!

Мать не переставала дивиться сыну. Учение ему давалось с такой легкостью, что она нередко восклицала:

— Я не знаю ученика, который бы в такие лета постиг греческий, немецкий и свейские языки. Ты, Ярослав, всё схватываешь на лету. Иногда мне становится страшно за тебя.

— Отчего ж, матушка?

— Ты опережаешь свои годы. То, что ты познал, другому и в двадцать лет не осилить. Не ощущаешь тяжести в голове? Всегда ли она светла? Надо больше отдыхать.

— Книга — лучший отдых матушка. Разве не полезно познать труды зело мудрых мужей, у коих многому можно научиться? Я так бы никогда и не узнал, что Аристотель был воспитателем самого Александра Македонского, и что поэт Гомер написал блестящую «Одиссею», да еще, будучи не зрячим. Разве то не полезно?

— Полезно, сынок. Но кто много познает — с того много и спросится. Умная голова не для праздного веселья, а для великих трудов, и чует мое сердце, что вся жизнь твоя пройдет в трудах неустанных. И еще запомни, сынок. Труд тогда угоден Богу, когда он творится не во зло, а во благо…

Потрескивали восковые свечи в бронзовых шандалах, а Рогнеда все говорила, говорила.

Ярослав чутко внимал ее неназойливым наставлениям, и с каждым разом проникался к ней всё большей любовью и восхищением, благодаря Бога, что ниспослал ему такую мудрую мать.

Светские и духовные книги все больше и больше занимали Ярослава. Мир познания настолько увлекал отрока, что он до поздней ночи оставался в книгохранилище и с неохотой возвращался на мужскую половину Теремного дворца, сопровождаемый двумя гриднями, освещавшими путь слюдяными фонарями.

Отца почти никогда не было дома. Он давно уже забросил детей и на долгие месяцы выезжал то Белгородок, то в Берестово, то в Вышгород — на утехи к бесчисленным наложницам.

Дядька-пестун недовольно говаривал:

— Не дело, княжич, у матери пропадать. После пострига и «всажения на конь» твое место в княжьих палатах. Владимир Святославич и осерчать может.

— Не осерчает. Я каждое утро себя к ратным подвигам приобщаю.

— Да уж нагляделся. Дело нужное. Мне из тебя надо воина воспитать, а не келейного монаха. Уж слишком ты на книги налег, княжич.

— Без книжного разуменья — во тьме блуждать, дядька.

— Великий князь в грамоте не горазд, а получше всякого книжника дело разумеет.

— По Вышгороду и Берестам, — сорвалось с языка Ярослава.

Дядька аж руками за голову схватился.

— Ты вот что, княжич, я по доброте своей твоих слов не слышал. Не вздумай так отцу молвить, беды не оберешься.

Ярослав и сам уразумел, что сморозил лишнее, и густо покраснел. Любовные похождения отца ни для кого не были тайной, но в Теремном дворце об этом никто не смел и словом обмолвиться: Владимир Красно Солнышко, воспетый в былинах, собиратель богатырей и любитель веселых пиров, терпеть не мог, когда его уличали в блуде. Тогда он становился злым и беспощадным.

Старались держать рот на замке, лишь одна Рогнеда могла бросить в лицо супруга:

— Ненасытный развратник!

Владимир гневался. Все его жены — тише воды, ниже травы, а эта, словно разъяренная тигрица. Раз осадил, два, а на третий выдворил строптивую супругу в село Предславино.

Ярослав, в одночасье потеряв любящую мать и наставницу, кинулся к родителю и воскликнул в запале:

— Отец! Зачем ты прогнал мою мать?! Зачем?

Владимир глянул на сына удивленными глазами. Никогда еще Ярослав не врывался в его покои таким дерзким и взбудораженным.

— Ты что, белены объелся? Чего кричишь?

— Верни мать, отец!

Владимир Святославич встряхнул сына грузными руками.

— Забываешься! Отца поучаешь?! Да как ты смел, дерзкий мальчишка, на родителя рот раскрывать? Прочь с глаз моих!

Ярослав вспыхнул как огонь, норовил высказать отцу что-то злое, обидное, но с трудом сдержал себя и выбежал из палаты.

Это была его первая стычка с великим князем. Он влетел в свою опочивальню, ткнулся в подушку, и слезы выступили на его глазах. Ему жалко стало мать. Он видел и чувствовал, как она остро переживает нескончаемые измены отца, — страдает, мучается, осуждает и ревнует, но ничего с собой поделать не может. Она часто вспоминает свой отчий Полоцк, безмятежную жизнь, грубо нарушенную Владимиром.

Красивая и гордая княжна, воспитанная таким же гордым и вольнолюбивым отцом Роговолодом, человеком умным и глубоко образованным, грезила о возвышенной всепоглощающей любви, а получила взамен жестокого деспота, кой захватил ее силой и чуть ли ни на аркане привез в Киев.

Здесь, в богатейшем дворце, она чувствовала себя как в клетке и терзалась душой, и всё еще надеялась, что оставшиеся живыми полоцкие родственники, связанные со скандинавами, соберут войско и отомстят Владимиру за убийство ее отца и братьев. Но король Олаф не посмел выступить на Киевскую Русь.

Рогнеда долго не могла прийти в себя, а когда боль ее несколько притупилась, она нашла себе отдушину в воспитании детей. Но ни Изяслав, ни Всеволод, ни Мстислав не тяготели к наукам, предпочитая им дворовые забавы. А вот в Ярославе она нашла не только прилежного, но и страстного ученика, кой самозабвенно углубился в книги. Рогнеда с радостью наблюдала, с какой жадностью поглощает Ярослав древние пергаментные рукописи, как дотошно вникает в смысл написанного, многое запоминая наизусть, будь то светское сочинение или богослужебная книга.

Иногда Ярослав отрывался от книги и восторженно восклицал:

— Какие же мудрые люди! Какое богатство суждений, особенно в речах Цицерона. Он не придворный сочинитель римского властителя. Отнюдь! Его девятнадцать трактатов по риторике, политике и философии говорят о глубоких преобразованиях и новинах…

Шаг за шагом Ярослав становился первым книжником Руси.

И вот его разлучили с матерью.

«Отец поступил жестоко, он даже не позволил ей книги взять. Чем же матушка будет заниматься?» — обеспокоился Ярослав.

Он пришел в книгохранилище, отобрал несколько книг, тяжелых, облаченных в доски и кожаные переплеты, с золотыми и медными застежками и сложил их в довольно обширный сундук, обитый медной жестью.

«Поеду к матушке. Обрадую ее», — подумал Ярослав, но тотчас огорченно опустился на сундук. Никто его из терема не отпустит: по негласному правилу любой из княжичей не имел права уйти из дворца без ведома князя или дядьки-пестуна.

Пошел к Добрыне Никитичу.

— Собрался я мать навестить, Никитич. Да и книги ей привезу.

— Не дело придумал, княжич. Дождись отца.

— Но отец отбыл в Вышгород. Когда-то он вернется. Тебе, Никитич, решать.

— Не волен, княжич. Владимир Святославич особо наказал: никого к Рогнеде не допускать.

— Даже детей?

— Даже детей, Ярослав.

— Но ты же у меня добрый дядька, не зря тебя Добрыней зовут.

— Это я с виду добрый, а как на печенега пойду, злей меня на свете нет.

— Да уж ведаю. Не тебя ли в лихолетье за Ильей Муромцем посылали?

А как тут-то они думали:
— А нам есть кого за Ильей позвать.
А пошлем-ка мы Добрынюшку Никитича —
Он да ведь ему крестный брат,
А крестовой-то братец да названный,
Так он-то, бывает, его послушает…
— Ишь ты, — довольно улыбнулся дядька. — Не зря тебя книжником прозывают. Но ты меня не задобришь. Жди отца!

Глава 18 К РОГНЕДЕ!

Ранним утром, облачившись в рыбачью одежу и прихватив с собой удилище, Ярослав устремился к Днепровским воротам крепости. Ведал: по утрам ворота распахиваются, через кои начинают сновать люди из Детинца и Подола. Благополучно спустившись с Горы к Днепру, Ярослав вошел в небольшой срубец перевозчика Епишки. Тот, зарывшись с головой в облезлый бараний кожушок, громко храпел на куче сена.

Епишку ведал каждый киевлянин. Когда-то он служил в дружине князя Владимира. Был весельчак, отменный кулачный боец, но и великий бражник. Пивко да меды его и сгубили. Не было дня, чтобы Епишка вдрызг не напивался. Только бы пить, да гулять, да дела не знать. Бражник, хватив лишку, воинственно драл горло:

— Пьем да людей бьем: знай наших, поминай своих!

Владимир хоть и сказал, что «Руси — есть веселие пити, не можем без него быти», но Епишку из дружины изгнал. Тот возмущенно сучил на Торжище увесистыми кулаками, доказывал, что он первый трезвенник:

— Аль было со мной такое, что двое ведут, а третий ноги переставляет? Бражник лежит, дышит, собака рыло лижет, а он и слышит, да не может сказать: цыц! Было? Ни в жисть не было! Епишка по одной половице пройдет — николи не пошатнется. Да тверезей меня на белом свете нет!

Народ смеялся, а Епишка всё махал пудовыми кулаками, а потом шел с горя на Почайну к бурлакам да ярыжкам, где всегда находил дружков-питухов.

Вино, когда человек своей меры не ведает, не молодит, не дает живительной силы, а крючит в старость, и никому ты уже не нужен, как гнилая солома в омете. Побродяжил, побродяжил Епишка по Киеву, поскитался по углам и подался в перевозчики…

Ярослав едва растолкал Епишку. Тот обросший, всклокоченный, высунул свою лешачью голову из кожушка, хрипло спросил:

— Чо те, юнота?

— Перевези через Днепр, Епишка.

У Епишки сивая борода до колен, глубокие морщины испещрили широкий лоб. Ныне ему уже за пятьдесят, но сила в руках еще осталась. Народ на перевозчика не обижался.

Епишка протяжно зевнул, обнажив щербатый рот, закряхтел, протер узловатыми кулаками глаза.

— В своем уме? Была нужда мне огольцов возить.

— Я заплачу, Епишка.

— Ты? — закудахтал перевозчик. — Да у тебя всех денег — вошь на аркане, да блоха на цепи. Не смеши.

Ярослав выудил из-за пазухи серебряную гривну.

— Держи, Епишка.

Епишка глаза вытаращил. На гривну можно три десятка ярыжек до повалячки напоить.

— Откуда, юнота?.. Аль купца обокрал?

— Не твоего ума, Епишка. Вези!

Перевозчик проворно запрятал гривну в зепь[1216] портков, изрек довольным голосом:

— Стрелой по Днепру полечу! Прыгай в учан![1217]

Перевозом через Днепр занимался не только Епишка, но и добрый десяток киевлян — владельцы разных речных судов: челнов, учан, расшив, стругов, ладий. Смотря какая надобность была в перевозе — ратная, торговая, по всевозможным хозяйственным нуждам.

Выбор Ярослава выпал на Епишку. А тот скрипел уключинами, и всё ломал голову:

«Откуда у этого огольца такие деньжищи? Кажись, не боярский и не купеческий сынок, а отвалил целую гривну. Да за неё можно столь свежей рыбы укупить, что в три горла всей Почайне не изъесть. А этот с одним удилом на обратную сторону Днепра подался. Чудаковатый юнец!.. Э, да чего зря кумекать, когда вечор богатая выпивка ждет».

— Когда вспять, юнота?

— А когда шапкой махну.

Не махнул шапкой Ярослав, а направился лесной дорогой до села Предславино. Долог путь. Мать на прощанье молвила, что отец удаляет ее за тридцать верст. Крепкую стражу к ней приставил, дабы не надумала в Полоцк сбежать.

Шел Ярослав с отрадными мыслями. К матери идет. Вот утешится, да и он, Ярослав, будет счастлив. Привык он к матери, всем сердцем прикипел. Ведь она не просто мать, а искусный учитель, чьи познания не имеют предела. Как такую мать не боготворить?

Прошел две, три версты и вдруг остановился. Развилина! Господи, по какой же дороге следовать? Вот и думай, как богатырь на распутье. И тот, и другой поворот добротно тележными колесами наезжен.

Надо ждать. С той или иной стороны должен кто-то пойти или поехать. За спрос денег не берут.

Час просидел, другой — тишь! Так можно и до повечерницы просидеть. Не ночью же к матушке добираться.

Отчаяние охватило Ярослава. Ну, хоть бы кто-то показался!

И послышалось, и показалось. Со стороны Киева мчались оружные вершники.

«Уж, не за мной ли гонятся?» — смекнул Ярослав и проворно подался в заросли.

Вершники домчали до развилки и повернули влево. В одном из могучих всадников княжич узнал Добрыню. Так и есть, — погоня. Никитич полетел до Предславина и дорогу указал. Лети, лети, Добрынюшка!

Повеселел Ярослав: ныне он наверняка до матери доберется. Но надо поторапливаться, иначе может и ночь настигнуть. А там вся нечисть вылезет: черти, лешие, злые духи. От них только крестом спасешься да молитвой. Но до ночи еще далеко, поспешай, Ярослав!

Но опрометью не кинешься: хромота не позволяет. И чем больше он поторапливается, тем всё больше ноет правая нога. Только бы совсем не разболелась. Да и поспешать нелегко: под пестрядинной рубахой запрятана тяжелая книга в дощатом переплете. Библия! А в ней едва ли не четь[1218] пуда. Матушка особенно боготворит Священное писание. Возрадуется ее душа.

Подустал Ярослав, ногу поднатер. Сошел с дороги, присел на валежину и скинул рыбацкие чеботы; затем откинулся в густое, пахучее дикотравье. Ох, какая благодать! Воздух упоительный, шелест листьев убаюкивающий, а под спиной мягкая колыбель.

«Чуток полежу, отдохну и дальше пойду… К матушке… любимой матушке».

Уснул Ярослав, сладким сном уснул, а когда очнулся, румяное солнце уже клонилось к закату. Всполошился! Как долго он почивал. Теперь нечего и мыслить о дневном переходе. И часу не пройдет, как на лес навалятся сумерки, а за ними и ночь набросит черное покрывало. Вот тогда-то и выскочит вся нечисть.

Стал Ярослав. Нет, не от ужасти, а от жажды голода. Ко многому он себя приучил за последние три-четыре года, а вот про такое испытание забыл. (Отец рассказывал, что Святослав целыми днями мог обходиться без пищи). Как же он так опрометчиво пустился в дальний путь, не прихватив с собой никакой снеди. Сейчас он был бы рад даже самой черствой корочке. Господи милостивый, что же делать? Не покинь, не оставь в беде!

Всё обрушилось на Ярослава: и ночь, и голод, и зудящая нога, и нечисть. Вот и лешак страшно заухал.

Ярослав осенил себя крестным знамением, вытянул из-под рубахи, опоясанную кожаным ремешком Священную книгу, и неустрашимо молвил:

— Сгинь, сгинь, нечистая сила! Не одолеть тебе Божьего слова. Со мной Христос и святые угодники. Сгинь!

И он зашагал дальше. В бархатном небе сверкали крупные золотистые звезды, однорогая луна освещала его путь.

Жажда и голод давали о себе знать, но он все шел и шел. Во рту пересохло, язык стал шершавым, а шаги его становились всё копотливее и копотливее. Ступня ноги стерлась до крови, и теперь каждый шаг давался ему с большим трудом. Превозмогая усталость и боль, он прошел еще с полверсты и обессилено рухнул на обочину дороги.

А лешак тут как тут! Сел неподалеку и, тряся зеленой лохматой бородой, гулко захохотал…

Глава 19 ТВЕРДОСТЬ РОГНЕДЫ

— Я приехал за Ярославом, княгиня, — сразу же молвил Добрыня Никитич.

— За Ярославом? — переспросила Рогнеда, и глаза ее стали настолько изумленными, что Добрыня понял: княжича у матери нет.

После рассказа пестуна, Рогнеда страшно встревожилась:

— И как же он отважился? Пешком, дорога дальняя, а лес изобилует зверем. Как же ты недосмотрел, Добрыня?

— Углядишь за ним. Почитай, среди ночи поднялся. Я к нему стражу не приставлял. А он и через крепостные ворота прошел, и перевозчика Епишку каким-то образом уговорил. (Не сказал Епишка о гривне).

— Да что он, слепой был твой Епишка?

— Перевозчик княжича отродясьне видел. Тем более рыбаком приоделся… И куда мог запропаститься? Подождем час, другой.

— Чего ждать, Добрыня? — напустилась на пестуна Рогнеда. — Ищи моего сына!

— Легко сказать… Погодь, погодь, княжна. Ярослав ведал дорогу в Предславино?

— Откуда?

— Тогда всё ясно, — приободрился Добрыня. — Княжич дошел до развилки и направился не по той дороге. Не тужи, княжна, разыщем!

Дружинники с гиком и свистом поскакали от терема. Но чем больше проходило времени, тем все беспокойнее становилось на душе княгини. А что, если Ярослав пошел по нужной дороге? Он услышал позади себя топот коней и запрятался в лесу, а когда дружинники проехали, вновь отправился в Предславино. А вот что далее с ним приключилось — одному Богу известно. С лесом шутки плохи.

Рогнеда позвала тиуна.

— Пошли трех конных холопов по дороге к Днепру, и пусть они постоянно кличут Ярослава. И чтоб факела не забыли. Ночь надвигается.

Не подвело чутье матери: через два часа Ярослава привезли в терем.

— Не зря я молилась Пресвятой Богородице. Помогла-таки, заступница! — горячо обнимая сына, восклицала Рогнеда.

— Конечно же, помогла. И Священное писание поддержало, матушка.

— Сыночек ты мой, любый!


Разговор с Добрыней был тяжелым.

— Я должен выполнить княжеский приказ, Рогнеда. Место Ярослава в киевском дворце.

— Владимир уехал в Вышгород к своим наложницам. Греховодник! До детей ли ему? Он и думать о них забыл!

Рогнеда говорила о супруге с откровенной ненавистью.

— Не нам судить, княгиня, о деяниях великого князя.

— Деяниях? — глаза Рогнеды сверкнули злым огнем. — Всему белому свету ведомы его деяния. Похотник! Не защищай его, Добрыня!

— Но изволь, княгиня. Владимир Святославич больше известен миру своими ратными победами.[1219]

— На Страшном суде всё взвесят. Две-три победы Владимира не перетянут его великие грехи, которым несть числа. Непотребник!

Добрыня Никитич, убедившись, что спорить с Рогнедой бесплодно, вновь перекинул разговор на княжича:

— И все же я не могу оставить без внимания приказ Владимира Святославича. Я увезу Ярослава в Киев.

— Не увезешь! — непоколебимо высказала Рогнеда. — Я еще пока великая княгиня, и ты, Добрыня Никитич, не хуже меня ведаешь древние законы. Когда великий князь уходит из столицы, державой правит его жена. Не забыл, кто оставался на троне Киевской Руси, когда Святослав сражался с печенегами, хазарами и византийцами?

— Княгиня Ольга.

— А посему отбывай с Богом в Киев без Ярослава. То уже мое повеленье. А с супругом я сама буду говорить.

Добрыня отступил. Все знали о твердом нраве Рогнеды из Полоцка, коя славилась не только своей образованностью, но и честолюбием.

Этого-то всегда и опасался Владимир Святославич. Честолюбивых людей он не держал в своем окружении, а «умники» и «книжники» его всегда раздражали. И все потому, что сам Владимир был настолько равнодушен и ленив к учебе, что даже не постиг азов грамоты.

У Владимира было много жен, но первой была Рогнеда Полоцкая, а раз первая — она и великая княгиня. Остальные жены не в счет: они просто жены, покорные и во всем послушные. У них одна задача — встречать господина сияющей улыбкой, бесстыдно показывать свое роскошное тело, страстно ублажать и плодить государю крепких наследников, продолжателей рода. Если вдруг одна из жен остывала в любви, Владимир тотчас выпроваживал ее в монастырь. Опустевшее место долго не пустовало: на нем вскоре оказывалась новая юная красавица…

С Рогнедой всё было не так. Она была самой прекрасной, щедротелой из жен, но всегда встречала редкое посещение супруга с неприкрытой холодностью. Владимиру нередко приходилось овладевать ею силой, что еще больше отдаляло Рогнеду от распаленного супруга.

Владимир давно уже собирался удалить строптивую жену в какую-нибудь обитель, но ему мешали дружественные связи со шведским королем, чьи две дочери были замужем за младшими сыновьями полоцкого князя Роговолода. Именно из Полоцка и привезла Рогнеда в Киев греческие, немецкие, шведские и византийские книги, большим любителем которых был ее покойный отец.

Владимир ограничился ссылкой Рогнеды в Предславино.

Совсем другой становилась Рогнеда, когда встречала в своих покоях Ярослава — улыбчивой, оживленной, глаза ее наполнялись радостным блеском.

— Ну что, сынок, примемся за науки? — обычно спрашивала она. — О чем бы ты хотел сегодня послушать?

— О жизни Юлия Цезаря и Ветхом Завете Священного писания, матушка. Мне кажется, что Ветхий Завет слишком разнится с Новым Заветом, и сие меня смущает.

— Вот мы и разберемся, сынок…


Добрыня долго не отваживался рассказать возвратившемуся из Вышгорода великому князю о бегстве сына, а когда, наконец, поведал, тот лишь отмахнулся:

— Глуп еще. У Рогнеды он долго не задержится.

Но Ярослав задержался у матери надолго: отцу пришлось вступить в несколько сражений.

Глава 20 УВЕНЧАННЫЙ ПОБЕДАМИ

Польский король Мстислав завоевал города, взятые у ляхов еще князем Олегом в Галиции.

Великий князь собрал большую дружину и вновь отобрал у Польши Червень и Перемышль, и некоторые другие города, кои с той поры перешли в достояние Руси и стали называться червенскими.

В следующие два года Владимир Святославич подавил бунт вятичей, не вожделевших платить дань, и завоевал страну ятвягов, дикого, но смелого латышского народа, обитавшего в лесах между Литвой и Польшей.

Были и новые победы.

Родимичи, данники великих князей со времен Олега, вознамерились объявить себя вольными. Владимир послал на них своего отважного воеводу, прозвищем Волчий Хвост, кой встретился с войском родимичей на берегах реки Пищаны и наголову разбил мятежников. Они смирились, и с того времени на Руси появилась пословица: родимичи от волчья хвоста бегают.

На берегах Волги и Камы издревле обитали булгары. Славились широкой торговлей, имея сообщение посредством судоходных рек с севером Руси, а через Хвалынское[1220] море — с Персией и другими богатыми странами.

Владимир Святославич, жаждая завладеть Камской Булгарией, отправился на ладьях вниз по Волге вместе с новгородцами. Берегом шли конные торки.[1221]

Великий князь победил булгар, но когда он начал оглядывать пленников, то приключился забавный случай.

Добрыня Никитич, увидев булгар в добротных сапогах, молвил Владимиру:

— Сии люди не пожелают быть нашими данниками. Они зажиточны, а посему всегда сыщут возможность обороняться. Пойдем, князь, выискивать лапотников.

Владимир уважил суждение своего пестуна и заключил мир с булгарами, кои торжественно поклялись своими богами жить в дружбе с русичами, утвердив клятву такими словами:

— Мы тогда нарушим свой договор, когда камень станет плавать, а хмель тонуть на воде.

Великий князь с честью и дарами возвратился в стольный град.

И всё же главной заслугой Владимира был перелом в политике княжеской власти. Вместо далеких походов Владимир главное внимание устремил на создание обороны и сплочению огромной державы под своей властью.

Русь к этому времени объединила всех восточных славян и охватывала почти всю Восточную Европу. Западные рубежи доходили до Вислы; на севере граница исчезала в необозримой тайге вплоть до Печеры и Верхней Камы; на востоке подвластные Руси земли доходили до Оки. Южное порубежье шло по кромке степи, но в нескольких местах русские города оказывались значимо южнее, — по ту сторону степного раздолья. Таковы древний Белгород и далекий Тмуторокань у Керченского пролива.

Править такой огромной державой было нелегко, поелику не было дорог, устойчивой связи между городами и между отдельными племенами. Тяжко и защитить такое государство от степняков; одна только южная граница тянулась на тысячи верст.

Трагическая судьба Святослава напомнила о надобности оградить русские земли по всему лесостепному порубежью от разорительных печенежских набегов.

И сказал Владимир:

— Плохо то, что мало крепостей вокруг Киева.

И повелел ставить города по Десне, Остру, Трубежу, Суле, и по Струге.

Крепости имели два ряда валов и стен с башнями и полыми резонаторами — особыми устройствами для того, дабы услышать подкоп под стены.

На важных крепостях, прикрывавших броды через Днепр, возводились башни для сигнальных костров: коль печенеги появятся у Зарубинского брода, то сигнальный огонь увидят в Витичеве, а витичевский сигнал узрят в самом Киеве. Гонцам надобно было скакать до столицы два дня, а при помощи таких огней через несколько минут киевский князь уже располагал сведениями, что ворог у рубежа Руси.

Из пяти рек, на коих возводились новые крепости, четыре впадали в Днепр слева. На Левобережье крепости были надобны в силу того, поелику здесь меньше было природных лесных заслонов, и степь доходила без малого до самого Чернигова.

Ныне же, после творения оборонительных линий, печенегам приходилось преодолевать четыре прикрытия.

Первым был рубеж на реке Суле, коя двести лет служила границей между русскими и кочевниками. Первая крепость-гавань была возведена в устье реки, куда могли заходить во время опасности днепровские суда. Укрепленная гавань носила присущее название Воин. Далее по Суле крепости стояли на расстоянии 15–20 верст друг от друга.

Если печенеги преодолевали этот рубеж, то они встречались с новым заслоном по Трубежу, где был один из крупнейших городов Киевской Руси — Переяславль.

Иногда это препятствие печенегам удавалось взять или обойти, и перед ними открывались пути на Чернигов и Киев. Но перед Черниговом лежали оборонительные заслоны по Остру и Десне, затруднявшему подход к богатому городу.

Дабы попасть с левого берега Днепра к Киеву, печенегам необходимо было перейти реку вброд под Витечевом и далее одолевать долину Стугны. Но именно по берегам Стугны Владимир и поставил свои крепости.

Витечев стоял на высокой горе, опоясанный мощными дубовыми стенами, имея сигнальную башню на вершине горы. При первой же опасности на башне зажигали огромный костер, и так как оттуда простым глазом был виден Киев, то в столице немедля по пламени костра узнавали о появлении печенегов на Витичевском броде.

Стугинская линия окаймляла «бор велик», окружавший Киев с юга. Это было уже последнее оборонительное прикрытие, состоявшее из городов Треполя, Тумаша и Василева и соединявших их валов. В глубине его, между Стугной и Киевом, Владимир построил в 991 году огромный город-лагерь, ставший резервом всех киевских сил — Белгород.[1222]

Князь Владимир испытывал большую надобность в крупном войске и охотно брал в свою дружину добрых молодцев из смердов.

Победы над печенегами праздновались всенародно и пышно. Князь с боярами и дружиной пировал на «сенях» (на высокой галерее дворца), а на дворе ставились столы для народа. На пиры съезжались посадники и старейшины из всех городов и множество иных людей.

Знаменитые пиры Владимира, являвшиеся самобытным способом вовлечь в дружину, воспеты летописцами:

Во стольном городе во Киеве,
У ласково князя у Владимира
Было пированьице почестен пир
На многих на князей на бояров,
На могучих на богатырей,
На всех купцов на торговых
На всех мужиков деревенских.
Народ создал много былин о князе Владимире «Красном Солнышке», о Добрыне Никитиче, об Илье Муромце, о борьбе с Соловьем-Разбойником, о походах в далекие земли, и о крепких заставах богатырских, охранявших Киевскую Русь от «силушки поганой».[1223]

Глава 21 ОТЧАЯННЫЙ ШАГ

Когда отец победно воевал и возводил крепости, душа Ярослава заметно оттаивала. Родитель-то, оказывается, не только «распутник», как заявляет мать, но и доблестный воин. Ишь, как Русское государство укрепил и приумножил!

Ярославу хотелось облачиться в доспехи, вскочить на боевого коня и во весь опор мчаться на неприятеля. Он выбегал во двор и, размахивая мечом, задорно кричал:

— Князь начинает! Дружина лети на врага!

Рогнеда, поглядывая на сына из окна, думала:

«Быть Ярославу и добрым книжником и великим воином».

Киевский князь заехал к Рогнеде совсем неожиданно. Она давно уже не лицезрела мужа, и боль ее всё еще не улеглась. Она никак не могла забыть убийство Владимиром отца и братьев, но не могла простить и измены в любви, и когда великий князь задремал, Рогнеда решилась на отчаянный шаг, но прежде чем его выполнить, она вошла в горницу спящего сына и положила возле него меч.

Затем Рогнеда вернулась к мужу с кинжалом в руке. Перед ней размеренно вздымалась широкая грудь Владимира, обтянутая тонкой шелковой рубахой.

— Умри, злодей! — воскликнула Рогнеда, но князь тотчас очнулся и успел отвести удар.

— Сучка! Как ты посмела поднять на меня руку?! Я убью тебя! — в бешенстве закричал Владимир.

— Тебе не привыкать! — в запале отвечала Рогнеда. — Ты зверски убил моего отца и братьев, а теперь ты не любишь ни меня, ни детей. Ты — гнусный распутник! Злодей и распутник! Теперь можешь убить меня!

Рогнеда кричала громко, весьма громко.

— Я с удовольствием это сделаю. Задушу тебя своими руками!

Владимир, словно разъяренный бык, двинулся на жену.

Но в эту минуту из соседней горницы, дверь коей была приоткрытой, вышел Ярослав и протянул Владимиру обнаженный меч.

— Ты здесь не один, отец. Твой сын будет очевидцем. Убивай!

Ярославу было уже двенадцать лет, и свои слова он произнес как взрослый человек. Именно с этой жуткой минуты кончилось его детство.

Владимир в упор глянул сыну в глаза. В них не было ни малейшей робости, напротив, они были дерзкими и осуждающими. И эти глаза остудили Владимира.

Великий князь круто повернулся и вышел из покоев Рогнеды.

Приехав в Киев, он собрал бояр и спросил их совета, на что княжьи мужи ответили:

— Государь, прости Рогнеду и отошли ее в бывший удел отца Рогволода. Сим поступком ты покажешь мудрость своему народу.

Великий князь прислушался к совету бояр.

Глава 22 МЕЧОМ И ЯДОМ

Еще при князе Игоре, более чем за полвека до 988 года, в Киеве уже была церковь во имя Ильи, обслуживавшая ту часть дружины Игоря, коя, по словам летописи, исповедовала христианство и при заключении договора с греками, клялась именем христианского бога, в то время как прочие дружинники клялись Перуном.

К периоду княжения Владимира число христиан в княжеской дружине заметно возросло, а посему давление со стороны дружины, с одной стороны, и греческих царей, на сестре коих Владимир намеревался жениться, с другой, понудило Владимира задуматься о принятии новой веры. Но он не спешил, помыслив допрежь приглядеться к разным религиям.

В 986 году пришли к Владимиру Святославичу булгары магометанской веры и сказали:

— Ты, князь, известен многими победами в Европе и Азии. Мы ж — твои ближние соседи. Так исповедай одного бога с нами, прими наш закон и поклоняйся Магомету.

— Каков же ваш закон?

— Веровать в бога, совершать обрезание, не есть свинины, не пить вина.

— А по смерти?

— Сплошные загробные радости. Можно творить блуд с женами. Даст Магомет каждому по семидесяти красивых жен…

Описание рая и цветущих гурий пленило воображение сластолюбивого князя, но обрезание казалось ему ненавистным обрядом, а запрещение пить вино — уставом безрассудным.

— Вино, — сказал он, — есть веселье для русских людей. Мы не можем без него. Не по нутру мне ваша вера.

Затем пришли послы немецких католиков и говорили Владимиру о величии невидимого вседержителя и ничтожности идолов.

— Пост, — заявили они — по силе. — И тут же пояснили:

— Пить и есть можно во славу Божию.

Их слова показались Владимиру довольно странными. Туманная заповедь. То ли пост есть, то ли его нет. И князь молвил:

— Идите, откуда пришли, ибо отцы наши не принимали веры от папы.

Вслед за католиками пришли к Владимиру иудеи.

— А где земля ваша? — спросил великий князь.

— В Иерусалиме.

— Да точно ли она там? — усомнился Владимир.

Иудеи на некоторое время замялись, и всё же ответили:

— Бог разгневался на иудеев и рассеял нас за грехи по землям чуждым.

Владимир Святославич строго, с долей назидания произнес:

— И вы дерзнули прийти ко мне, дабы я принял ваши иудейские законы? Тем, кого за грехи покарал бог, нельзя учить других своей вере. Если бы бог любил вас, то не были бы вы рассеяны по чуждым землям. Или и нам того же алчете, дабы мы лишились своего Отечества?

Последним пришел к Владимиру Святославичу греческий богослов. Опровергнув другие веры, он рассказал князю содержание Библии, Ветхого и Нового Завета: историю творения рая, греха, первых людей, потопа, народа избранного, искупления, христианства с изображением праведников, идущих в рай, и грешников, осужденных на вечную муку.

Богослов без обиняков заявил, что ислам оскверняет небо и землю. Ритуальные омовения грек-византиец описал с такими омерзительными подробностями, что Владимир Святославич сплюнул:

— Нечисто это дело.

Отпустив богослова, великий князь собрал в гриднице бояр.

— Со многими я повидался и многих выслушал, но религия греков мне больше всего пришлась по душе. Мудро богослов изрекал.

Князю бояре резонно ответили:

— Своего никто не бранит, но хвалит. Надо бы, князь, отправить по разным странам здравых послов, дабы те на месте познали каждую веру, а после уж и решать, что делать.

Князь не воспротивился. Принять новую веру — весьма важное дело для всей Руси. Тут поспешать возбраняется.

Владимир Святославич отобрал десять благоразумных мужей, и те пошли в разные земли.

Послы увидели в стране болгар скудные храмы, унылое моление и печальные лица. В земле немецких католиков — богослужения с обрядами, но без всякого величия и красоты.

Наконец, послы прибыли в Константинополь.

— Да созерцают они славу бога нашего! — воскликнул император и, зная, что варвары пленяются более наружным блеском, нежели внутренним содержанием, приказал вести послов в Софийский храм, где сам патриарх, облаченный в святительские ризы, совершал литургию.

Великолепие храма, присутствие всего знаменитого греческого духовенства, богатые одежды, убранство алтарей, красота живописи, благоухание фимиама, сладостное пение клироса, безмолвие народа, священная важность и таинственность обрядов изумили россиян. Им казалось, что сам всевышний обитает в сем храме и непосредственно с людьми сочетается.

Возвратившись в Киев, послы с презрением говорили Владимиру Святославичу и дружине о богослужении магометан, с неуважением — о католической церкви и с восторгом о византийской.

— Всякий человек, вкусив сладкое, имеет уже отвращение от горького. Побывав на службе в церкви Святой Софии, увидев патриарха в золотых ризах, мы уж и не знали — на небе мы или на земле, ибо нет на земле такого яркого зрелища и красоты. Надо принимать веру греков.

Послы сидели в Теремном дворце, с восторгом рассказывали о византийских христианах, а за окном, на княжьем дворе, стояли языческие боги, испачканные кровью, потемневшие от непогоды и опаленные огнями жертвенных костров.

Во дворце — разговоры о христианстве, а за его стенами стоит высоченный языческий Перун с серебряной головой, золотыми ушами и усами, с железными ногами, в окружении других богов. И кажется, что их резные лица стали еще более суровыми, словно они зрят и слышат, что происходит в княжеской гриднице. А коль слышат, то угрожают:

«Не вздумайте трогать языческую Русь! Не вздумайте рушить старину дедов и прадедов, иначе прольются реки крови. Остановитесь, князья и бояре!».

Но Владимир Святославич будто глух, не слышит грозного предсказания. Ум его занят собственным величием и желанием возвеличить Русь. Давно в голове его зреет план заключить брак с сестрой византийских императоров. Продолжая деятельную внешнюю политику Киевской Руси, начатую бабкой своей, великой княгиней Ольгой и отцом, великим князем Святославом, Владимир готов для этого не только принять христианство, устранив «такое существенное препятствие как язычество», но и добиться внушительного внешнеполитического успеха: породниться с царями второго Рима. В силу своего понимания супружеских прав и ответственности задуманный новый брак его не страшил. Более того, теперь его еще сильнее прельщал византийский блеск, о котором так ярко и красочно поведал посол, вернувшись из Греции. Добиться задуманного толкала и предыстория этого вопроса, которую он видел от своих книжников. В свое время еще княгиня Ольга, вознамерившись принять христианство, побывала на пышном приеме во дворце римского императора. Мысль породниться с величественной Византией, пришла ей уже тогда. Такая перспектива была полезна набирающей силы Руси. Держал это в мыслях и Святослав, геройски погибший на поле брани. Унаследовал это тяготение и Владимир.

Князь Владимир неизменно интересовался, как идут дела в Царьграде и Риме. Один из сановников византийского двора, кой остановился в Киеве, рассказал Владимиру весьма любопытные вещи.

— У Константина Багрянородного, великий князь, был сын Роман. Ему и четырнадцати лет не исполнилось, как отец женил его по своему выбору.

— Так положено, Валант.

— Положено, — согласно кивнул сановник. — Но ты бы знал, великий князь, за кого император выдал своего сына.

— Надеюсь, ромейский царь без выгоды сына не оженил.

— Вся империя надеялась, но выбор Константина всех изумил. Он женил Романа… на дочери трактирщика. Трактирщика!

Князь Владимир вытаращил глаза.

— Да быть сего не могло. Сына кесаря — на простолюдинке?!

В лукавых глазах ромея промелькнула ухмылка.

— Такое и на Руси случается, великий князь.

Намек был более чем прозрачен. Далеко ходить не надо: ромеи хорошо ведали о рабыне Малуше князя Святослава. Владимир лишь хмыкнул в курчавую бороду.

— Дале изрекай, Валант.

— Девицу звали Анастасией, а при дворце ей дали имя Феофано.

— Что за странное имя?

— Означает — явление Богом. Дочь трактирщика обладала редкой красотой и принесла супругу Василия Второго и Константина Восьмого.

— Про Василия я зело наслышан. Лютый, кажись, человек.

— Скрывать не буду. Василий оказался жестоким человеком, и своими жуткими казнями над болгарами заимел кличку Болгаробойца. В одной из битв император захватил в плен 28 тысяч болгарских воинов. Василий приказал отсчитать половину, и 14 тысяч были ослеплены. Им вырвали оба глаза. Остальных ослепили на один глаз. И тогда император разделил пленных на пары: каждый слепой получил поводыря — и отпустил их по домам.

— Лихо расправился Василий. На Руси с пленниками так не поступают. А каков соправитель Константин?

— Тот совсем иного нрава, великий князь. Ему не до державных дел. Большой любитель вина, прекрасных женщин, лошадей и конских бегов.

— Прекрасных женщин? — живо заинтересовался Владимир.

— И не только женщин. Константин имеет несметное число юных наложниц. Даже чересчур юных. В его дворце можно увидеть десятилетних девочек. О распутстве Константина говорит вся империя.

— Ловок же ваш Константин, — заулыбался Владимир.

А ромей приметил, как похотливо заискрились глаза великого князя.

— Но куда изворотливей оказалась сама Феофано. Она полна тщеславия. Ей пожелалось, чтобы ее муж завладел императорским престолом. Но отец Романа, Константин Багрянородный, имел отменное здоровье. Но это не остановило Феофано. Она искусно приготовила яд и влила его в кубок с вином. Смерть Константина была быстрой и легкой.

— И никто не заподозрил?

— Феофано всё тщательно обдумала. Кесарь имел привычку на ночь употреблять жаркое и запивать его легким вином. Когда он умер, Феофано вошла в спальню и вставила Константину кость в горло. Все подумали, что он задохнулся. Роман торжественно взошел на императорский престол.

— Ловка, ловка, плутовка.

— Она не только бестия, но и великая сладострастница.

— Да ну! — вновь оживился Владимир.

— Вся в мать. Бесстыдная и порочная. Феофано заимела любовную связь с полководцем Никифором Фока. Когда тот одержал победу над арабами и вернулся в Византию, Феофано вновь затащила его на свое ложе и пожаловалась, что ей надоел муж, который неделями не хочет лицезреть ее роскошное тело и что он должен умереть, а любовник станет новым императором. Фока согласился. Феофано применила тот же яд. Патриарх Полиевкт короновал Фоку в соборе святой Софии, а спустя четыре недели он венчает Никифора и Феофано. Но вскоре случилось невероятное. Не прошло и полгода, как Фока заговорил, что ему тягостна суетная слава, что единственное его вожделение — удалиться в тихую обитель. Он полностью прекратил употреблять мясо, постился, а своим друзьям, распахнув одежды, показывал грубую власяницу на голом теле, которой-де он, исполняя монашеский обет, истязает плоть.

— И как на сие посмотрела супруга?

— Отвратительно, великий князь. Сладострастница Феофано была оскорблена. Теперь она уже предается мечтам о новом муже — неистовом в любви и дерзком в военных делах.

— Однако ж, — покачал головой Владимир. — Вот тебе и «явление Богом». Таких похабных цариц Русь еще не ведала, да, пожалуй, никогда и не будет ведать. Наши жены, словно рабыни, и живут затворницами. Ну и Феофано, ну и похотливая кобылка!

— Истинно, великий князь. Муж все дни проводил в молитвах, а Феофано, прости Господи, искала себе нового кобеля. И тут в Царьград является блистательный и коварный витязь, магистр Иоанн Цимисхий, который и стал возлюбленным ненасытной Феофано. Она весьма довольна и высказывает Иоанну, что сейчас не может отравить своего мужа. Чересчур свежа память о Константине и Романе. Вельможи могут ее заподозрить. Тем паче, Никифор очень мнителен. Он не доверяет ни своим поварам, ни своей супруге. Его даже убить невыполнимо.

— Почему, Валант? Поведай подробней. Недоброжелателей и у великих князей предостаточно.

— Опасности лучше идти навстречу, чем ожидать на месте. Надо заранее все предусмотреть. Так сделал и Никифор Фока. На ночь он оставался в укрепленном дворце, а почивал в одиночестве на втором этаже. В первом же — он разместил личную охрану, а в спальню наверх вел единственный ход через помещение караула.

— Изрядно же Фока себя обезопасил.

— Но не для хитроумной Феофано. Ее план с Цимисхием был осуществлен в глухую зимнюю ночь. Она сумела спрятать своих людей еще днем в обширных палатах второго этажа. Ночью эти люди спустили веревку с большой корзиной, которую поджидали Цимисхий и двое его надежных друзей. Корзину удалось поднять в покои Никифора. Заговорщики осторожно вошли в темную спальню Фоки, и вдруг им стало страшно: Никифора на ложе не оказалось. Заговорщики оторопели, каждый подумал, что Фока выявил их коварный замысел и устроил им западню. Теперь им конец. Цимсхий отдал, было, приказ прорубаться через охрану, но тут кто-то в сумеречном свете увидел Никифора, который спал на медвежьей шкуре подле камина. Цимисхий уселся на трон и приказал: «Отрубите Фоке голову. Кончилось его царство!».

Утором Иоанн Цимисхий и Феофано с большой свитой появились в храме святой Софии. Иоанн потребовал, чтобы патриарх незамедлительно его венчал его короной Византийской империи.

Полиевкт возмутился:

— Венчать на царство?!.. Да у тебя, Цимисхий, кровь еще на руках не обсохла, а ты, убивец, входишь в святыню империи!

Цимисхий отвечал:

— Я, святой отец, меча своего из ножен не вынимал.

И немедленно показал на своих друзей.

— Это они прикончили кесаря. Злодеи!

Феофано была восхищена любовником. Патриарх не осмелится отказать Иоанну, и он уже с нынешнего дня станет ее законным супругом. Но дальнейшие слова Цимисхия повергли Феофано в ужас:

— Хочу быть непорочным перед тобой, святой отец. Душегубство было свершено по указанию императрицы.

— Негодяй! — не своим голосом закричала Феофано. — Клянусь девой Марией, ваше священство, что Цимисхий клевещет!

Подобной измены императрице не могло привидеться и в самом кошмарном сне. А Полиевкту давно уже надоела прелюбодействующая императрица, бывшая трактирщица-плебейка. И он осознал: перед ним император, и надлежит поступать так, как будет угодно Цимисхию. Патриарх повелел изгнать Феофано и друзей Цимисхия, убийц Никифора, из Византии. Феофано сослали в дальний монастырь. Полиевкт водрузил на голову Цимисхия корону, которой совсем недавно венчал Никифора Фоку, прочитал необходимые молитвы, узаконив обрядом нового кесаря.

После рассказа Валанта великому князю, пожалуй, до конца стал понятен отказ бесстрашного Святослава от единоборства с Цимисхием: ни на самую малость не верил полководец в честность этого поединка, ясна и отповедь его римскому кесарю. Святослав разбирался в придворных тайнах Византии, хорошо ведал своего врага, не случайно так презрительно напомнил ему про те «многие способы смерти», кои Цимисхий умел избирать для других. По воле судьбы он также был отравлен. Правда, яд приготовила не Феофано. Она была в ссылке. Яд был составлен гораздо хуже. Цимисхий умирал в чудовищных муках.

Византия, по смерти Цимисхия, была жертвой мятежей и беспорядка. Знатные военачальники не желали подчиняться законным государям. Сии причины вынудили ромейских царей забыть обычную надменность и пренебрежение к язычникам.

Братья Василий и Константин надеялись с помощью сильного русского князя Владимира спасти трон и венец, и дали согласие на брак с Анной, но с непреложным условием, чтобы русский князь крестился.

Владимир Святославич мог бы креститься и у себя в столице, где уже давно появились церкви и христианские священники. Но князь хотел блеска и величия при сем важном обряде. Лишь одни греческие цари и патриарх казались ему достойными сообщить народу уставы нового богослужения. Гордость могущества и славы не позволяли Владимиру унизиться неподдельным признанием своих языческих заблуждений и безропотно просить крещения. Он вознамерился завоевать христианскую веру и принять ее святыню рукой победителя. Тогда и народ проникнется к нему почтением.

Собрав крупное войско, великий князь пошел на судах к греческому Херсонесу. Выбор был преднамерен. Сей город признавал над собой верховную власть византийского императора, но не платил ему дани; выбирал своих воевод и наместников и повиновался лишь собственным законам. Жители его, торгуя во всех черноморских портах, наслаждались изобилием.

Владимир Святославич высадил на берег войско и со всех сторон окружил Херсонес. Издревле привыкшие к вольности, горожане храбро оборонялись.

Великий князь пригрозил им стоять три года под их стенами, коль они не сдадутся, но горожане отвергли его предложение в надежде на скорую помощь греков.

Владимир Святославич приказал насыпать высокий вал, но херсонцы свели на нет все работы русичей: сделав тайный подкоп, ночью уносили землю в город.

К счастью нашелся в Херсонесе доброжелатель, именем Анастас, кой пустил к россиянам стрелу с надписью:

«За вами, к востоку, находятся колодцы, дающие воду херсонцам через подземельные трубы; вы можете отнять её».

Великий князь поспешил воспользоваться советом доброхота и приказал перекопать водоводы. Горожане, оставшись без воды, вынуждены были сдаться.

Завоевав славный и богатый город, кой в течение многих веков умел отражать разные приступы, Владимир Святославич еще более возгордился своим величием и через послов объявил братьям-императорам Василию и Константину, что приспела пора, когда он желает видеть своей супругой их сестру Анну, а в случае отказа, возьмет Константинополь. Родственный союз со знаменитыми греческими царями казался лестным для его честолюбия. Этим воздавалась память отцу, Святославу, погибшему по предательству Цимисхия, и не завершившего цель встать на одну ногу с Византией.

Владимира прекрасно ведает, что творится на Западе. Германский король Оттон Первый, присоединив к своим владениям громадную часть Италии, провозгласил создание Священной Римской империи, как истинной наследницы великого Рима цезарей. При Оттоне Втором империя стала сильнейшим христианским государством Запада.

«А на востоке нет сильнее Киевской Руси», — не без гордости размышлял Владимир Святославич…

Братья Василий и Константин дали согласие на брак, но с вторичной оговоркой:

— Не пристало христианам выдавать жен за язычников. Коль примешь крещение, о коем тебе и ранее высказывали, то и царствие небесное воспримешь, и сестру Анну получишь, и с нами единоверен будешь.

Владимир ответил византийским послам:

— Скажите царям вашим так: я крещусь ибо еще прежде испытал закон ваш и зело люба мне вера ваша и богослужение, о коем поведали мне посланные нами мужи. Присылайте сестру в Херсонес.

«И послушались цари и послали сестру свою, сановников и пресвитеров».

Анна ужаснулась: супружество с князем русского народа, по мнению греков дикого и свирепого, казалось ей жестоким пленом.

— Иду как в плен, лучше бы мне здесь умереть, — заявила Анна.

Братья же молвили:

— У нас нет выхода, сестра. В стране мятежи, да и Владимир угрожает взять Царьград. Может быть, обратит тобою Бог Русскую землю к покаянию, а Греческую землю избавишь от ужасной войны и мятежников. Видела, сколько зла причинила грекам Русь? И теперь, если не пойдешь, быть нам в страшной беде.

Едва принудили Анну. Она же, сопровождаемая духовниками и многочисленной свитой, села на корабль, с плачем попрощалась с ближними и отправилась через море.

Народ Херсонеса встретил Анну как свою избавительницу; та же попросила Владимира немедленно креститься. А Владимир неожиданно разболелся глазами и не видел ничего, и скорбел сильно, и не знал, что ему делать.

Анна послала к нему своих приближенных:

— Если хочешь спастись от недуга, то поскорей крестись, если не крестишься, то никогда не избавишься от недуга своего.

Услышав это, Владимир молвил:

— Коль вправду прозрею, то поистине велик бог христианский.

И повелел себя крестить.

Херсонский епископ и византийские пресвитеры торжественно совершили сей обряд. «И когда епископ возложил руку на него, тотчас же прозрел Владимир».

— Отныне я изведал истинного Бога! — воскликнул князь.

В церкви святого Василия последовало обручение и брак царевны с Владимиром — благословенный для Руси и весьма счастливый для Константинополя, ибо великий князь, как союзник императоров, немедленно отправил к ним часть своего войска, кое помогло Василию разбить мятежников и восстановить порядок в империи.

Владимир же, довольный браком, отказался от своего завоевания, возвратил византийским царям город и возвел в Херсонесе церковь — на том возвышении, куда горожане выносили из-под стен землю. Вместо пленников он вывел из Херсонеса одних иереев и того самого Анастаса, кой помог ему овладеть городом. Вместо дани взял церковные сосуды, иконы, мощи святого Климента и Фива, ученика его, и четырех медных коней, коих поставил за храмом пресвятой Богородицы.

Глава 23 ЯЗЫЧЕСКИЕ ВЕРОВАНИЯ

А еще восемь лет назад, вокняжившись в Киеве, Владимир и не думал разлучаться с язычеством. Напротив, приказал поставить деревянных кумиров шести богов: Перуна, Хорса, Даждьбога, Стрибога, Семаргла и Макоши, — по числу племен: поляне, древляне, северяне, дреговичи, кривичи полоцкие и словене новгородские. Строго настрого повелел:

— Доставлять в жертву богам не только скот и птиц, но и людей. Без оного не бывать трагическому и торжественному обряду.

«И осквернилась кровью земля Русская и холм тот!» — воскликнет летописец.

Киевом дело не ограничилось. Владимир отправил в Новгород Добрыню.

— Стоять главному богу дружины и на нашей северной окраине, и дабы вокруг Перуна пылали восемь негасимых костров.[1224]

— А почему ты, великий князь, поставил двух богов солнца? — спросил один из княжьих мужей.

— Кумекать надо, боярин Колыван. Даждьбог и Хорс — боги разных племен. Не к полянскому племени принадлежит и Семаргл, бог подземного мира. Не там ли возлежат останки пращуров и корни, кои насыщают растения, дающие всей природе жизнь. Нам надлежит объединить богов всех племен, дабы языческая вера не расползалась, как тараканы в разные углы, а сбегалась, как муравьи в единый навал, званье коему «пантеон». Киеву надлежит удержать власть над завоеванными племенами. А посему Перун — бог войны, грозы и молнии — должен предстать в окружении богов иных народов, показывая единство. Стольный град полян, Киев, отныне станет религиозным центром всех племен. Но другие боги не будут второстепенными к главному божеству. Они самостоятельны. Перун лишь сильней их и могущественней Один вид его обязан показывать, что он сильнейший. И сие каждому заметно. Он стоит на железных ногах, в глазницы его вставлены драгоценные каменья. В деснице он держит каменную стрелу-молнию, усеянную яхонтами. Не только киевляне, но и язычники других племен будут сходиться к пантеону. Сходиться и к единой религии, и под руку единодержавного князя. Русь тверже на ногах стоять будет. Уразумел, боярин?

— Знатно придумано, великий князь… А Макошь?

— В пантеоне должно быть и женское божество. Каждая язычница ведает, что Макошь земная супруга Перуна. Она — богиня плодородия, воды, покровительница женских работ: стрижки овец, прядения и прочих дел. И не только. От нее зависит девичья судьба. О Стрибоге же — божестве ветра, бури и вьюги ты ведаешь, Колыван. Он слывет злым существом, воплощает враждебные силы, и ему нужны кровавые требы…[1225]

С древнейших времен славяне доставляли требы (то есть приносили жертвы) злым упырям-оборотням, сказочным существам. Их страшились, не любили, но не принесешь им требу — поджидай неминучей беды. А вот «берегинь» любили: они людей оберегают, ибо являются добрыми духами. Охотники задабривали берегинь и упырей еще с каменного века. Особо страшились упырей, а для оного и заговоры читали, и носили амулеты — обереги.[1226]

Род почитался у древних славян верховным божеством, он повелевает всем: небом, землей, солнцем, дождями, грозами и водами. Родить или не родить земле, быть с хлебушком или без него — всё зависит от могущественного Рода.

Перуну же — богу грозы, войны и оружия — стали поклоняться гораздо позже, с тех пор, как у старейшин племен появились дружины.

Моление богам славяне-язычники непременно связывали с временами года, наиболее важными сельским работами. Наступит 1 марта[1227] — году начало. Тут и новогодние святки подвалили, праздновали их чуть ли не две недели. Но допрежь всего во всех избах гасили очаги: со старым годом прощались, а дабы к новому приступить — добывали трением живой огонь. А где запылал огонь, там и особливый хлебушек можно выпечь. Извлекут его на стол, зорко оглядят, и по всяким приметам норовят угадать, каков будет приходящий год? Опричь того, язычники всегда усердно воздействовали на своих богов при помощи просьб, молений и треб.

Не учинить пир для богов — великое прегрешение. Тут уж скаредничать нельзя. Били в хлевах быков, козлов и баранов, пекли разнообразные пироги из всякой начинки, варили ячменное пиво. Праздновали у специальных святилищ — «требищ» и ведали, что боги находятся подле них, они — сотрапезники всего племени, они довольны ритуальным пиром.

Масленица — самый радостный, буйный и разгульный праздник. Солнце над головой всё ярче и выше, и оно сказывает: веселитесь славяне, пока пахота не наступила, тогда уже не до бражного ковша. А коль за рало возьметесь да за лукошко с житом, не забудьте своих предков. Ступайте-ка на кладбища и принесите «дедам» кутью,[1228] яйца да медок, ибо ваши предки-покровители подсобят всходам жита.

Чем больше жителей племени, тем больше кладбище, поселок мертвых, коих сжигали и над пепелищами ставили деревянные домовины, куда весной и перед зазимьем приносили предкам угощение.[1229]

Погребальные обряды славян весьма изменились с появлением дружин. Знатные воины еще перед смертью приказывали: «Вместе со мной сжигайте мое оружие, доспехи, коней и жен».[1230]

Именно так был похоронен в Черной Могиле, расположенной на крутояре Десны, черниговский князь Горянич. Огонь грандиозного погребального костра был виден окрест на десятки верст…

Широко праздновали и день бога Ярилы. (С наступлением христианства он превратился в Троицын день). Ярила — бог животворящих сил природы. В сей день всё поселение язычников покрывалось густой зеленью: ворота, крыльца и оконца изб украшались зелеными веточками березы, а сами березки — лентами.

Конечно же отмечался и день Ивана Купалы.[1231]

Каждый весенний и летний праздник сопровождался молениями о дожде. Девушки водили хороводы, совершались обрядовые песни и пляски в священных рощах, дабы боги смилостивились и даровали полям обильные дожди.

Особыми днями считалась Русальная неделя, коя предшествовала дню Купалы. Каждый ведал, что русалки — души умерших утопленниц и удавленниц. Все они с длинными волосами до самой земли и все одеты в белоснежные сорочки без пояса. Когда идешь мимо реки, то заботливо осмотрись: именно здесь летом и обитают нимфы воды и полей. Сидят на плакучих ивах, березах, вербах и поют песни, веселятся, а то и почнут с визгом и хохотом кататься по земле. Скверно быть утопленниками и удавленницами, но от них в немалой степени зависит — быть или не быть орошенному дождем полю. Тут уж поневоле начнешь справлять русальный праздник. В каждом поселении всех девушек собирали на сонмище и выбирали из них самых красивых.

Почтенные старцы оплетали девушек зелеными ветвями, а молодые парни обливали из кадушек водой. Посельники вздымалируки к небу и восклицали: «Быть дождю! Быть дождю!»

День Купалы был наиболее своеобычным. Все посельники поклонялись воде и огню, а девушки метали в реку венки. В саму же купальную ночь парни и девушки разводили на высоких холмах костры, и, взявшись за руки, прыгали через огонь.

Самая ответственная пора приспевала для славян перед страдой. Еще два-три дня и нива готова для косовицы. Но быть ли в сусеках урожаю, заботливо взращенному натруженными руками оратая и вымоленному у богов? Он с трепетом глядит на небо, ибо день Рода — Перуна,[1232] кой управляет грозой и тучами, может оказаться самым бедственным для хлебороба. Его немилость обречет мужиков-страдников на лютый голод, кой принесет смерть. В сей жуткий день в поселении не услышишь ни одной песни, не увидишь девичьего хоровода.

Посельники выходят к полям и истово молятся: отведи бог от нив зной, сильный дождь, град и молнию, ибо зной иссушит колосья, большой дождь собьет наземь созревшее жито, град опустошит поле, молния — спалит сухую ниву. После завершения молебна посельники приносят кровавые жертвы всесильному, грозному божеству…[1233]

И вот в 988 году князь Владимир дерзко замахнулся на языческую веру.

Глава 24 И РАДОСТЬ НЕ В РАДОСТЬ

Великий князь торжественно вернулся из Херсонеса в Киев. А город ахнул: что за диковина? Кто же это шествует впереди великого князя? Батюшки-светы! Смуглые чужеземные попы в рясах. (Таких видели в Ильинской церкви). Их — уймища. Несут свой чудаковатый крест. Куда, зачем? Что понадобилось князю Владимиру?

«За крестом несут большой короб, дорогой, не русской работы, убранный шитыми тканями».

Христиане (в Киеве их не так уж и много) бухнулись на колени. С чего бы это они? Один из христиан пояснил язычникам:

— В коробе мощи святого Климента, от коих всякие чудеса происходят.

Язычники ухмыльнулись: чушь несет иноверец. Какие такие чудеса могут идти от костей? Эк, заврался!

А затем приспело самое жуткое: Владимир повелел уничтожить языческих богов — «одних изрубить, а других сжечь».[1234]

Скорбный вой загулял над старообрядческим многолюдьем. Многих обуял страх. Перуна — с серебряной головой и золотыми усами — привязали к хвосту белого коня, кой волочил идола с горы.

— О боги! — закричал один из язычников. — Да такой лютой казни подвергают людей злые печенеги. Берут в полон арканом и пускают коня вскачь. Не своими руками казнят. Не постоять ли нам за своих богов?

Клич дерзкий, бунташный. Ропот, сильный ропот пошел по рядам. Не дело удумал князь. Беду, несчастья накличет, разгневает всесильных богов. И радость не в радость. Многие глаза прячут, смотреть не хотят. Скорей бы по домам, подальше от срама, от вероотступничества.

Зашевелились, вскинули копья, закованные в броню дружинники. Притихло многолюдье. Мужи же княжьи принялись колоть Перуна жезлами.

Плач усилился. Бога, забранного ременной петлей, тащат в пыли по ухабинам Боричева взвоза. Кощунствуют над святыней княжьи молодцы! Серебряную голову, усы и уши золотые ободрали, а затем кинули бога в Днепр. Ох, и быть же беде!

Новые христиане хоть и сбросили истукана в реку, но в души их вселился страх: Христа-то они совсем недавно изведали, а с Перуном давно свыклись. Как бы он не вернулся?

Сам великий князь того опасался. Не случайно повелел:

— Не давайте приставать истукану к берегу, отпихивайте копьями! Оставьте Перуна за пределами Киевской земли и киньте за порогами.

Далече же идти за истуканом, тут и челны понадобятся. За порогами же славянских поселений не существует.[1235]

Новоиспеченные христиане Киева были полны древних суеверий: они не дерзнули уничтожить Перуна, отдав его на волю тех же языческих богов. Обычай древний. Он сохранился и в православии. Старую, негодную, стершуюся или обгорелую икону не жгли. Считалось, что ее можно отнести на реку и, помолясь, пустить по воде. (Жив обычай и в наши дни).

Владимир еще намедни послал по всему Киеву бирючей — глашатаев, кои объявили его волю:

— Если не придет кто завтра на реку — будь то богатый или бедный, или нищий, или раб, — да будет мне враг!

Глава 25 КРЕЩЕНИЕ

Чуть свет, а киевский люд уже засобирался к Днепру. Как не собираться, коль грозный князь на весь стольный град заявил:

«Кто не придет, — да будет мне враг!»

У кожевника Лукони Бобка — пять сыновей да три дочери. Жена, Маланья, ворчала:

— В экую сутемь поднялись. И чего это государь наш на старую веру замахнулся?

— Чудит князь Владимир, — хмуро вымолвил Луконя Бобок. — С дубинами его гридни на избу налетели и давай колотить. «Вылезай к Днепру христову веру обретать!» А ведь, кажись, совсем недавно князь повелел близ своего терема богов поставить, ныне же, будто шлея ему под хвост угодила. И до чего додумался? Священных богов на щепу рубит!

— Накажут его боги. Помяни мое слово, — молвила Маланья.

И впрямь. Веками молились на Перуна, Даждьбога, Велеса, Стрибога, Велеса и Макошу, а ныне боги не угодны стали. Да такое святотатство и в голову не втемяшится. Народ и не помышляет отшатнуться от старозаветной веры. Она своя, родная, от пращуров исходит. Никто и помыслить не мог, что заявится из ратного похода князь и тотчас повелит упразднить древнюю веру, «под корень срубить, как трухлявое древо». Нет, князь! Поганы твои слова, и сам ты опоганился, коль променял отчую веру на чужеземную, коя народу нужна, как слепому свеча. После твоих устрашающих слов весь Подол в смятение пришел. «Будешь враг!». Вот тебе и «Владимир Красно Солнышко!». Был, а ныне черной тучкой заволокло, коль свой народ врагом посчитал, как злого печенега. Всю минувшую ночь простолюдины метались. Князь не шутит. Допрежь богов изрубил, а дале и на ослушников с мечами и копьями может кинуться. Дело дошло до того, что многие подольчане решили бежать. Покидали на челны свои пожитки и со словами: «Уж лучше в бега, чем иноземной верой душу осквернить!» — скрылись под покровом ночи.

В немалой тревоге пребывали подольчане.[1236]

А духовные лица еще с вечера приготовились к обряду. Они говели, засим отслужили литургию, а потом торжественно, с хоругвями и иконами потянулись к Днепру.

— Дабы всех из домов выгнать! — приказал Владимир.

Молодшая дружина постаралась. «И сошлось там людей без числа».

Согнали на Подол, под гору, на низкий берег, под кручей. По реке веет ладаном: идет служба.

— Глянь на попов, — крутит головой Луконя. — Глянь на их лики. Смуглые, будто черт их дегтем вымазал. Чу, греки. А какие облаченья на себя напялили! Да за такое облаченье пять быков купишь.

Попы в сияющих на солнце ризах с пением погрузили в воду крест.

— Для чего это, батя? — вопрошает младший из сыновей.

— Да я и сам в толк не возьму, Могутка, — разводя руками, отвечает Луконя. — Пойди князя спытай. Ишь, стоит на Священном холме с сынами.

Владимир Святославич вызвал в Киев на крещение всех своих сыновей. Среди них был и четырнадцатилетний Ярослав. Ему-то, разумеется, понятно было, что творилось на реке, ибо он уже много почерпнул о христианстве от своей матери Рогнеды и накануне крестился. Но лицо его было пасмурным. Не таким он представлял себе крещение народа. Мать не единожды рассказывала, что крещение — светлое, лучезарное празднество, кое именуется еще и Богоявлением, поелику в момент крещения Господня разверзлись небеса и человечеству был явлен Творец в Трех Ипостасях. Бог Отец провозгласил окрестившегося Бога Сына, и в виде голубя изошел на Иисуса Христа Бог-Дух Святой. Крестившись, Иисус тотчас вышел из воды, и отверзлись Ему небеса, и увидел Иоанн Креститель Духа Божия, кой сходил, как голубь, ниспускался на Него. Воды Иордана, когда в них ступил Спаситель, очистились — освятились.

Мать не раз показывала Ярославу святую воду, доставляемую ей паломниками, кропила сына и рассказывала, что сей крещенской водой исцеляются недуги, освящаются жилища и разные предметы.

Дабы креститься, надо допрежь многое уразуметь. Сей священный обряд не так уж и прост. А что изведали о крещении киевляне? Да ничего! Под копьями и дубинами их насильно загоняют в Днепр да еще угрожают словами великого князя, будто лютого врага в воду отряжают. Некоторые подольчане ночью даже в леса сбежали. Ну, зачем же так, отец?! Ведь все можно было сотворить миром, укладно, а не грубо, и не единым махом, как ты поступил с языческими богами. Народ озлоблен, осквернена его тысячелетняя память и вера, и он еще долго будет молиться своим божествам. Поторопился ты, отец, и с принятием новой религии. Опять же одним махом, будто о колено посох переломил. А народ — не посох, его в одночасье не сломаешь. С народом надо взвешенно поступать. Надлежало покойно призвать киевлян к Ильинскому храму и подробно поведать им о крещении. Есть кому. Вон сколь священников понаехало в город. Не единожды собрать, дабы каждый киевлянин уяснил о священном крещении, как о всеобщей надобности сего государственного дела. Тогда бы ни угроз, ни дубин не понадобилось. Ныне же киевляне, как слепые котята тычутся. Худо все это, зело худо!

Ярослав не выдержал и ступил к отцу.

— А не повременить ли, батюшка, с крещением?

— Что?.. Да ты своем уме?

— Народ не ведает обряда. Надо бы допрежь его подготовить. Силком к Христу не приходят.

Владимир аж позеленел от гнева. Этот «Книжник» поучает отца при всех княжьих мужах. И кого?! Державного князя!

— Я сам ведаю, как крестить народ. В советчиках не нуждаюсь.

Повел кустистой, изогнутой бровью на княжьих мужей.

— Слышали, как юнота заговорил? Самая пора его дерзкий язык укоротить!

Ярослав порывисто повернулся и быстро зашагал к терему. Ему не хотелось наблюдать за кощунственным поруганием христианского обряда.

Владимир проводил сына злыми глазами. Щенок! Чем взрослей становится, тем все больше на рожон лезет. «Народ подготовить». Да чего его готовить, коль он в старых верованиях увяз? Не годами же его уговаривать. Приказ великого князя — обсуждению не подлежит. Народ в конце-концов разберется, что христианство намного богаче и приглядней языческих верований, кои останутся в тени византийского блеска. И свершит сие он, Владимир, первый русский князь, кой будет возвеличен на века… Погрешности же обряда выветрятся из памяти людской. Многие столетия на устах русичей будет лишь одно имя — Владимир! Креститель Руси!

Князь приосанился. Сейчас он отдаст давно задуманный приказ, и в державе воссияет новая вера, коя окончательно сблизит его с кесарями Рима.

Подле князя — дюжий Добрыня, разумник, первый воевода, верный содруг и к тому же сродник — брат матери, дядя. На Добрыню в любом деле можно рассчитывать. Не подведет!

Донеслись запахи ладана — греческие попы раздули кадила.

Владимир Святославич наблюдая с Горы за Подолом, кивнул Добрыне.

— Пора приступать Никитич!

Добрыне приказано быть сегодня распорядителем. Пусть всё познает и привыкает: весной другого года князь надумал его отправить посадником в Новгород и окрестить новгородцев.

Добрыня с дружинниками спустился к народу на Подол.

— Лезьте в воду! — закричали гридни.

Но никто не разумел, что и как потребно делать. Да и тяжко постигнуть, как такое огромное многолюдье можно немедля окрестить. Загнать в реку разом? Многие утопнут и окажутся у водяного… Загонять десятками?

— Да сколь же можно стоять в воде? И глыбко ли лезть? — вновь заворчала Маланья.

— Попы ведают, — всё так же сумрачно ответил жене Луконя.

Но попа к каждому не приставишь, они далеконько и что-то поют невнятное. В головах язычников — полная сумятица. «Кто-то залез в Днепр по грудь, кто-то по шею; младенцев держат на руках — не держать же их в воде; кто-то и на месте не стоит, ходит. Нарушает этим таинство или нет? Не ясно».

Луконя, Маланья, сыны и три дочери забрались в воду по колени. Но вот, размахивая кадилом, на берегу оказался священник в сверкающем облачении и приказал:

— Триедино погружайтесь!

И вновь туманно. То ли три раз в воду присесть, то ли с головой окунуться? Помышляли у священника справиться, но тот уже бежал к другой толпе язычников. Наконец, разглядели. С головой! В мокрой одежде выбрались на берег. Дальше-то что?

К семье Лукони подошел греческий дьякон и протянул медные нательные кресты на гайтанах.[1237]

— Надевайте на грудь. Теперь все мы — братья во Христе.

Но на всех крестов не хватило.

— А на девок? — спросил Луконя.

Но дьякон, путаясь в длинной рясе, поспешал к другим «погруженным».

— Вот и ладно, — рассмеялись девки. — Старым богам будем молиться.

— Всего не провидеть. Ишь, сколь люду нагнали. Наберись тут на всех, — разглядывая крест, проговорил Луконя.

— Бать? А куда напяливать? На рубаху или под нее? — продевая крест через голову, спросил Могутка.

— Да я и сам не ведаю. Надо у попов изведать.

Глава 25 МОГУТКА — СЫН КОЖЕМЯКИ

Младший сын оправдывал свое имя. В пятнадцать лет он легко, играючи вытягивал из грязи тяжело груженую подводу и поднимал за угол сруб бани.

Нравом был покладистый и благодушный. Силу имел непомерную, но никого не обижал. Киевляне диву дивились: и всего-то еще отрок, а его хоть на Илью Муромца выпускай. И откуда такой силы набрался?

Отец лишь посмеивался. И как Могутке сильным не быть, коль с девяти лет кожи мнет. И ведь сам напросился. Пришел как-то на кожевню боярина Додона Колывана, увидел, как отец корпит, и сказал:

— Прискучило мне, батя, по двору без дела слоняться. Пусть меня боярин на кожевню возьмет.

— Да ты что, сынок? — подивился Луконя. — Аль не зришь, какая здесь тяжкая работа? Тут и взрослому мужику едва управиться.

Княжой муж Додон Колыван поставил на своем дворе кожевню еще пять лет назад. На насмешки дружинников не обращал внимания. Дело выгодное, прибыльное. С кожевни немалый куш в калиту идет. Раздобыл кожи, поставил чаны и кликнул охочих людей из ремесленного люда. Сыскались дюжие мужики.

Крепкой силы требовал труд кожевников. В больших чанах замачивали они шкуры, дубили в особых растворах, затем отделывали их острыми скребками, мяли в могучих руках и вывешивали на просушку.

Обработку шкур начинали с вымачивания. Размоченную шкуру очищали от мездры.[1238] Для ее снятия кожевники употребляли особые стальные струги.

После очистки от мездры шкуры подвергали золке для удаления волос. Золку производили в деревянных сосудах-зольниках; их засыпали золой и известью; после же золки со шкуры легко соскабливали волос.

Кожу промывали и подвергали размягчению с помощью кислых хлебных растворов — «квасом уснияным». Затем кожу обрабатывали растительными дубильными веществами — корой дуба, ольхи, ивы, после чего кожу выравнивали, вытягивали, «жировали», разминали и окрашивали.

Чаще всего кожу красили в черный и темно-коричневые цвета, но некоторые лучшие сорта — в желтый, зеленый и красный.

Кроме дубленой кожи, для разных надобностей изготовляли сыромятную кожу. Она была крепче и мягче дубленой. При выработке сыромятной кожи обработанную шкуру также размягчали и жировали.

Большая часть кожи шла на изготовление обуви, рукавиц, поясов, ремней, седел, сбруи, для обтяжки и обивки ратных щитов…

Спрос был велик. Боярин Колыван на глазах богател, приткнул к чадному срубу еще одну кожевню…

— Ступай-ка, сынок, домой. Неча людей смешить, — молвил Луконя.

Но Могутка заявился и на другой день. И тут на его глазах оказался сам Додон Колыван. Оглядел отрока цепкими, прищуренными глазами и рассудил:

— А чего, Луконя? Парнишка у тебя с виду крепкий. Пускай тебе помогает, коль его охота разобрала. А как надоест — домой скатертью дорога. Я, милок, никого силком не удерживаю.

— Да пусть денек покрутится, — махнул рукой Луконя. — Завтра и не помянет кожевню.

Но отец обманулся: сын, как ни в чем не бывало, появился на кожевне и на другой день, и на третий, да так прилип к работе, что и клещами не оторвать. Вскоре он, наравне с мужиками, мял кожи.

А мужики аж головой крутили:

— Не зря, Луконя, твово сына Могуткой прозвали. Экую силищу набирает…

Вот и стоял теперь этот богатырь несуразно с маленьким крестом на широкой груди, озираясь по сторонам.

На следующий день в избу Бобка греческий послушник принес икону, на коей был намалеван какой-то человеческий образ с рыжеватой окладистой бородой.

— То главный христианский бог — Иисус Христос, — пояснил послушник. — Молитесь ему от всех бед и напастей, и не забывайте посещать храм. Там священник богослужебным молитвам вас научит. Ходить в храм по три раз за день, особенно в пятницу. В сей день Христа на кресте распяли. Принял Иисус мученическую смерть за грехи людские. Молитесь всемилостивому богу!

Послушник закинул за плечо мешок с иконами и удалился из избы: сколь еще новых христиан обежать надо!

Семья же Лукони долго всматривалась в нового «главного» бога.

— Молиться велел.

— А чего на него молиться, коль его умертвили? Чудно.

— И впрямь чудно… Да еще три раз на день велел в церковь ходить. А когда в кожевне вкалывать да за прялкой сидеть?

— По старой вере от изделья не отлынивали.

— А куда положить-то Иисуса?

Тут все примолкли: надо было у послушника спросить, а тот за мешок схватился и быстренько ноги унес. Вот и гадай!

— А я так кумекаю, — решил Луконя. — На печку Христа положить.

— Истинно, батя. На печке тепло, не замерзнет, — сказал Могутка.

Так и сделали. Но в первый же день крещения в избе приключилась беда. Ни с того, ни с сего треснула кадь с водой, стоявшая неподалеку от светца. На пол потекла струйка воды.

— Домовой осерчал. Не принял он Иисуса, вот и начал озорничать, — сказала Маланья.

— Верно, мать, — поддакнул Луконя. — Надо жертву домовому принести. Пойду на двор и курицу забью.

— Ступай, ступай, отец, иначе нам домовой всякой беды накликает. Возьмет, да все прялки наши переломает. Давайте-ка, дочки, богине Макоши помолимся…

Тяжело (чрезвычайно тяжело!) вступали язычники в христианскую Русь. А многие некрещеные люди убежали за уплывающим Перуном и оплакивали низвергнутого истукана.

В Новгороде Добрыне пришлось применить к язычникам и меч.

Казалось бы Русь стала христианской. Погасли погребальные костры, в коих сгорали тела умерших людей, угасли огни Перуна, требовавшего себе жертв, наподобие древнего Минотавра,[1239] но долго еще по деревням насыпали языческие курганы, «отай» молились Перуну и огню-сварожичу, справляли шумные праздники родной старины.

Глава 26 В ЯЗЫЧЕСКИЙ РОСТОВ!

После принятия христианства в Киеве, великий князь Владимир Святославич вознамерился разослать своих старших сыновей с их дружинами, наместниками и греческими попами в разные города Руси, дабы крестить язычников.

Дольше всего он раздумывал о Ярославе. Поначалу помышлял отослать повзрослевшего отрока в Новгород, но передумал. В северный град поедет Добрыня с Вышеславом, в Псков — Судислав, Полоцк — Изяслав, Смоленск — Станислав, Туров…[1240] Кого ж послать в сей отдаленный город, в кой, пожалуй, не захочет поехать ни один из сыновей?.. Святополка! Именно «зол плод» должен туда уехать.

Когда Владимир Святославич принимался думать о Святополке, то лицо его всегда становилось насупленным, князя угнетали тяжелые воспоминания.

По его приказу варяги убили брата Ярополка, а сам он, ворвавшись в Теремной дворец, надругался над его брюхатой женой, гречанкой.

Владимир Святославич долго не хотел признавать народившегося чада, и лишь через пять лет решился усыновить племянника… Вот ему и ехать в Туров. Пусть подольше не увидит он его злобного лица.

А Ярослава? Этого неутомимого книжника и истового христианина? Ныне ему идет пятнадцатый год, он заметно возмужал и выглядит старше своего возраста.

Княжич всё больше и больше привлекает к себе не только церковников, но и здравомыслящих мужей государства, как будто чуют, кому быть следующим великим князем.

Ярослав не только вельми умен, но и отчаянной храбрости ему не занимать. Как он (два года назад) дерзко вошел с обнаженным мечом, когда захотел защитить свою мать Рогнеду! С мечом на отца своего. И он, Владимир, отступил от ложа разгневанной супруги. Но встреча с сыном навсегда запомнилась, и теперь ее никаким буйным ветром из головы не выветрить. А что недавно Ярослав сотворил, в день Крещения? При всем честном народе начал отца поучать. Не будь он сыном, и впрямь бы укоротил его дерзкий язык.

Не прост, не прост Ярослав. Он может быть опасен, и его тоже надо подальше удалить…

В языческий Ростов! Там не только чудь, но и славяне упорно не желают креститься. Наверняка встретят Ярослава стрелами и копьями. И один Бог ведает, удастся ли Ярославу сохранить в этой дикой лесной глуши свою жизнь.

(Жесток же, порой, бывал Владимир Красно Солнышко!).

Великий князь пригласил к себе сына и миролюбиво произнес:

— Ведаю, что ты стал добрым христианином, Ярослав, и наизусть выучил богослужебные книги. Похвально! Нам позарез нужны люди, кои должны нести божье слово язычникам. Киев лишь положил начало христианству, в других же городах прорезались робкие его ростки. А есть такие города, где об истинной вере и слухом не слыхивали. Эдаким является град Ростов, что стоит далеко на востоке, близ волжских и камских булгар. Город принадлежит племенам чуди и славянам. Ни один из князей не бывал еще в Ростове, не ступала туда и нога священника. Тебе, Ярослав, самому образованному христианину, и надлежит не только окрестить языческий град, но и окончательно привести ростовские земли под власть Киевской Руси. Ведаю, сын, нелегко тебе придется, но приспела пора показать себя не только достойным последователем Христа, но и отменным воином. Надеюсь, уроки[1241] Святослава пошли тебе на пользу. Дам тебе дружину, бывалого пестуна и смелых греческих попов.

Предложение великого князя оказалось для Ярослава неожиданным. Он-то лелеял надежду уехать с Добрыней в Новгород, но отец отсылает его в какой-то неведомый Ростов, в глушь, на самый край Русской земли.

В последние годы Ярослав чувствовал, что отец заметно охладел к нему, и он постоянно ждал какого-то подвоха. И вот то случилось. Великий князь отправляет его в ссылку, хотя и выполняет это под видом большой государственной надобности.

— Когда выступать прикажешь, отец?

— А ты дорогу на озеро Неро ведаешь?

— Я слышал, что Ростов стоит на озере Неро, но пути к нему не знаю.

— Даю неделю тебе на сборы. Поразмысли, как тебе лучше добираться. То ли водным путем, то ли через дремучие леса.

— И в том, и в другом случае я постараюсь найти проводника.

— Добро, Ярослав.

Но отыскать проводника оказалось делом не легким. Лишь на третий день нашелся один из купцов, коему удалось побывать в Ростове.

— Тяжко, княжич, в сей град добраться. Поначалу плыли мы на ладье по Днепру, а потом река кончилась, и пришлось нам судно на себе волочь. Почитай, дён пять тащились и наконец к Волге вышли. Опять долго плыли, пока до Которосли не дошли. Сия река в Волгу впадает, вот по ней и к Ростову подались.

— Выходит, по Которосли?

— Да нет, княжич. С Которосли надо еще на реку Вексу угодить. Она и приведет к самому Ростову.

— И сколь же недель добирались, Силуян Егорыч?

— Да, почитай, восемь недель. Поизодрались, потощали, едва живехоньки на брег выползли.

— А какая нужда привела тебя в Ростов пробираться?

— Любопытство, княжич. Земля-то невиданная. А купец, что ловец, торгом берет. Поехал с никчемным товаришком, а вернулся с богатой добычей.

— Аль мешок золота привез?

— Какое там, княжич. Я на свой товаришко дорогие меха закупил, коим в Киеве цены нет.

— А со мной в Ростов пошел бы, Силуян Егорыч?

— Отчего ж не пойти? С полным удовольствием, княжич.

— А коль лесами добираться?

— Худо, княже. Дорог, как я наслышан, через леса к Ростову нет. А без дорог и коней загубишь, и подвод с харчами не возьмешь. Правда, в моей голове не семь пядей во лбу. Может, какой-нибудь человек и через дебри в Ростов проведет, но что-то с трудом в оное верится.

— Я подумаю, купец. А покуда жди моего слова.

Нелегкую задачу подкинул сыну великий князь! По воде и лесам коней с собой не возьмешь. А не приведи Господи, случись битва? Можно и на конных булгар напороться, и на тех же ростовских язычников, кои тоже без коней на брань не выходят. Придется биться пешей ратью.

Решение принял, не задумываясь, — плыть по рекам. Но надо допрежь посоветоваться с пестуном Добрыней Никитичем.

Тот, готовясь к выезду в Новгород, выслушал племянника и покачал головой:

— Не чаял, что Владимир Святославич пошлет тебя в такую одаль. Мог бы и поближе город дать, но ничего не поделаешь… Сколь же дружинников тебе дозволено взять?

— Три сотни.

— Маловато… Вельми маловато для покорения земли Ростовской. Придется в любом деле, Ярослав, крепко головой размышлять. И хвали Бога, что голова у тебя здравая. Тебе скоро пятнадцать лет стукнет, но рассудком своим ты иных княжьих мужей превосходишь. Своей мудрой матери надо в ноги поклониться. Когда-то я помышлял тебя от нее отвадить, а ныне вижу — напрасно. Впереди тебя ждет немалой труд, а посему на всю жизнь запомни, Ярослав: умей работать — умей и помощников подбирать. То зело важно. Я помогу отобрать тебе добрых дружинников. Они прошли огонь и воду. Искушенные вои. Но они рохлю не потерпят, ибо уважают сильных и твердых воевод и князей. Постарайся не упасть в их глазах. С первых же твоих шагов они должны убедиться, что перед ними властный и решительный муж. Но палку не перегибай. Возлюби и младшего и старшего дружинника. Деда твоего Святослава вои были готовы на руках носить, а за какие доблести ты уже давно ведаешь… И вот что еще, племянник. Лишь на надежных ладьях ты можешь добраться до Ростова. Сыщи ладейного мастера и всё проверь своими руками. Каждое судно должно быть добротно проконопачено, просмолено и укреплено высокими бортами-насадами, дабы ни одна вражья стрела не угодила в дружинника. Им придется быть и гребцами и воинами. Лишний груз для ладьи — большая помеха. Волгу ты не ведаешь, там тоже, небось, отмелей хватает. Без шеломов дозволяй сидеть воям лишь в редких случаях. Волжские берега коварны. Ворог может появиться в любой час.

— Спасибо за добрый совет, Добрыня Никитич, — тепло поблагодарил дядю Ярослав.

— А кого тебе в пестуны великий князь уготовил?

— Еще не ведаю.

В пестуны своему юному сыну Владимир Святославич назначил… Додона Колывана. Великий князь всех бояр ошеломил. Каждый ведал об их натянутых отношениях друг к другу. И вдруг Колывана — в дядьки Ярославу, на пору его княжения в Ростове!

Даже сам Додон того не ожидал. Норовил Владимиру Святославичу высказать отказ, но князь и слушать ничего не пожелал:

— Я долго размышлял, Додон Елизарыч, и менять своего решения не намерен. Лучшего дядьки для Ярослава не найти.

— Но… но к княжичам обычно приставляют любимцев государя. А я, кажись, никогда твоим баловнем не был, и всегда это чуял.

— Ярославу нужен вельми искушенный, поднаторевший в делах, суровый муж. А из любимчика он будет вить веревки и наломает дров. Ты-то у меня в дружине два десятка лет, и в оплохе я тебя никогда не зрел. Не скрою — душой к людям черств, но сие делу не помеха. Тот, кто мягок как воск — в жизни слюнтяй и рохля, на коем воду возят. Собирайся в путь, Додон Елизарыч, и будь сыну моему наставником.

Вышел из покоев князя Колыван удрученным. Ему страсть как не хотелось ехать в какой-то богом забытый Ростов, да еще с Ярославом, кой хоть и юн, но тверд нравом своим и умен. Он не станет прогибаться перед своим пестуном и, коль ему удастся вокняжиться в Ростове, то и вовсе перестанет считаться со своим «дядькой». Он уже не княжич, а князь — властитель Ростовской земли. Пестун ему и вовсе не понадобится.

Мрачен был Колыван. Не случайно, далеко не случайно его выбрал великий князь. Он давно на его, боярина, зуб точит. Ведь намеренно выбрал самую пакостную землю, коей, как прошел слух, завладели новгородские ушкуйники,[1242] лихие люди. Да там в любой день живота лишат.[1243] Того князю Владимиру и надобно: от недоброхота своего избавится. За тем и отправляет к разбойникам, «киевский Соломон!»

Но всех меньше был подивлен решением отца сам Ярослав.

«Это месть за Рогнеду, — сразу подумал он. — Ну что ж, спасибо, отец. Но ты не мысли, что я взбунтуюсь твоему приказу. Ты ведь грезишь об этом, чаешь лицезреть испуганного сына. Но такого удовольствия я тебе не предоставлю».

Глава 27 ПО ВОЛГЕ РАЗДОЛЬНОЙ

Десять ладий плыли по Волге. Позади — Днепр, мучительные волоченья судов среди лесов, по твердой и болотистой суше, дневные и ночные привалы под жарким солнцем, моросящим дождем, надоедливым гнусом — мошками, комарами и слепнями, коих не отпугивали даже едкие дымы костров.

Ярослав плыл на передней ладье с причудливым резным драконом и белыми парусами. Вкупе с ним находились пестун Колыван и купец Силуян со своим «кой-каким товаришком».

Купец — сущая противоположность Додону: веселый, словоохотливый, с открытым лицом и бойкими, хваткими глазами.

На каждой ладье по тридцать воев и по одному кормчему. Без них нельзя: кормчий, можно сказать, главный хозяин на воде, управляющий ходом судна. Без него и в брег тотчас врежешься, или на мель сядешь.

Ярослав стоял на носу ладьи и любовался Волгой. Какая величавость и ширь! Левый берег пологий, утонувший в бесконечных лесах, правый — высок, крут, зачастую обрывист.

— Вот где крепости ставить. Ни один бы ворог не осилил. И надо же — по всей Волге ни одного города. Не так ли ты мне глаголил, Силуян Егорыч?

— Вестимо, князь. На сотни верст места пустынные.

С той поры, как Ярослав отъехал от Киева, его стали величать князем.

В те времена не было еще на раздольной Волге ни Твери, ни Углича, ни Ярославля, ни Костромы, ни Нижнего Новгорода…

— Ужель, Егорыч, и в лесах пусто? — продолжал изъявлять любопытство Ярослав.

— Да как сказать, князь. Леса не только зверем изобильны. Бывает, и неведомый люд на брег выскакивает.

— А что за люд?

— Пойми тут, — пожал плечами Силуян. — Выскочили в каких-то звериных шкурах, с луками и стрелами. Я, было, крикнул: «Не войной идем, а торговать!» — и ладью к берегу. Но те либо язык мой не уразумели, либо чего-то устрашились. Как нежданно появились, так нежданно и исчезли. Вот я и толкую — неведомый люд.

— Много еще на сей земле неизведанного, — раздумчиво произнес Ярослав. — Мы всё воюем, деремся за каждый клочок земли, а какие громадные просторы лежат не тронутыми.

— Выходит, время не приспело, Ярослав Владимирыч. — Погоди, минует век, другой — и на Волге будет столь городов, что и перстов наших не хватит. Земля не любит впусте лежать. Вот уж где купцам будет размахнуться.

Князь и купец толковали, а Додон Елизарыч помалкивал. У него все думы — о кожевне. Тиуна-холопа[1244] приглядывать за работными людьми поставил. Кажись, человек ушлый, надежный, дурака валять кожемякам не позволит, но и про себя не забудет. Жнет, где не сеял, берет, где не клал. Ну да всю кожевню не разворует, с умом будет мошну набивать. Приедешь, а у него и комар носу не подточит. Изворотливый тиун…

— Слышь, Егорыч, а твой кормчий сноровистый? Давно его ведаешь?

— Фролку-то? Да, почитай, лет десять по рекам с ним хожу. В прошлый раз я его и на Волгу брал. Толковый мужик, не подведет. Он и остальных кормчих в Киеве подбирал. Умельцы! Да ты за них не тревожься, Ярослав Владимирыч, к любому непогодью свычны. И каждый — при силушке. В случае чего — и за воев сойдут.

— Вот то славно, — довольно сказал Ярослав. — Прибудем в Ростов — обучу их ратному делу.

В одной из княжеских ладий находились греческие попы, Феодор и Илларион, с четырьмя послушниками.[1245] В их поклаже — богослужебные книги, хоругви, кресты и парадное облаченье. Попы надеются, что они после крещения язычников, установят новые церковные праздники, на кои явятся в сверкающих серебряных и золотых стихарях.[1246]

«Удастся ли без крови обратить язычников в новую веру? — поглядывая на священников, подумал Ярослав. — В некоторых городах так не приключилось. Воевода Путята, посланный князем Владимиром допрежь Добрыни Никитича, крестил Новгород мечом. Худо! Там, где прошелся меч, истинному крещению не быть. Меч для брани хорош, а не для введения христианства. Как-то получится в Ростове?»

Раздумья Ярослава прервал звучный голос Фролки:

— Ветер стихает, ребятушки! На весла, на весла навались!

Ярослав прошел на корму, в кою была врублена небольшая ладейная изба, а за ней стоял Фролка, ухватившись грузными руками за кормовое весло. Он был невысокого роста, но кряжист. Густые русые волосы были перетянуты на лбу узким кожаным ремешком.

— Совсем не стихнет?

— Стихнет, князь. И часу не пройдет, но то не беда. Почитай, до самой Которосли по течению пойдем.

— А в чем беду видишь?

— В дне нынешнем, князь. Жарынь. Ветер стихнет — духота приспеет, а за ней Перун пожалует. Буря же на Волге, как на море разыграется.

Ярослав пристально глянул на кормчего. На широкой груди висит медный нательный крест, а он на Перуна ссылается. Но ничего на это не сказал, а лишь опять спросил:

— Ты и на море ходил?

— Довелось, князь. С купцами Хвалынское море бороздил. Не единожды сталкивались с бурей. Жуткое это дело.

— По-твоему и сегодня нас буря ждет?

Фролка вновь оглядел небо и уверенно высказал:

— Не миновать, князь. Чуешь, ветер совсем стих. Паруса обвисли, а со стороны полунощи[1247] Перун небо затемнил. И часу не минет, как священный бог ярый ветер поднимет, колесницей по небу начнет громыхать и молнии кидать. Надо, пока не поздно, к брегу приставать, паруса снимать и суда на якоря ставить. Повелевай, князь!

Ярослав никогда в жизни не пускался в дальние плавания, и всё, что сказал ему кормчий, он принял, как должное. Теперь надо отдать своевременный приказ. Но… к какому берегу приставать? Где ветры и волны станут бушевать тише? И как сподручней ставить ладьи? Впритык или на некотором поприще[1248] друг от друга.

Он несколько раз за свою короткую жизнь переживал ураганы, но они происходили на земле, а все равно было страшно. Буйный ветер выворачивал с корнями деревья, срывал кровли с теремов и даже кидал в небо курные избенки. Ужас!

Глаза кормчего были зоркими, явно испытующими, и даже не без лукавинки, они, как бы говорили: «Ну-ну, посмотрим, князь, какие повеленья ты сейчас отдашь ладейникам».

А Ярослав и не стал отдавать приказа. Бывают такие минуты, когда и о честолюбии можно забыть. И князь, встретившись с вопрошающими глазами Фролки, молвил:

— Ты у меня старший кормчий, тебе и ладьями распоряжаться. Повелевай!

— Как прикажешь, князь, — слегка поклонился Фролка и добавил. — Пока чуток на веслах пойдем, а вон за тем изгибом, что по правому берегу, будет небольшой залив. Там самое место ладьям бурю переждать. Крутояр ветры смягчит.

В заливе кормчий суда впритык не поставил, удалил друг от друга на добрые двадцать сажень.

— А не далече? А вдруг, не приведи Господи, ветер судно опрокинет? Глядишь, соседняя ладья вблизи будет. Спастись легче.

— Извиняй, князь. Коль буря не на шутку разыграется, судно на судно кинет и в щепу разобьет. Любой кормчий об этом ведает.

— Спасибо за науку, Фролка.

— У реки свои повадки, князь.

Кормчий не обманулся: всё сбылось, как он и предрекал.

И получаса не прошло, как небольшая туча, появившаяся на небосклоне со стороны полунощи, гораздо почернела и расширилась, всё ближе и ближе приближаясь к Волге. Вновь поднялся ветер, всё выше поднимая потемневшие волны.

Вои-гребцы заранее сняли паруса и вытянули с железных уключин весла.

Ярослав вглядывался в лица дружинников. Кажись, все спокойны, действуют умело и сноровисто, некоторые даже перекидываются шутками. Молодец, Добрыня Никитич! Он лично подбирал воев в дальний поход. Обронил как-то:

— За дружину переживать не надо. Отобрал тебе самых бывалых людей. Они и по морю и по рекам ходили. Тертые, битые, мечами сеченые, к любым походам свычные.

— Такие, как у деда моего Святослава?

— В чем-то схожи, Ярослав. В обиде на дружину не будешь.

«Дай-то Бог, Добрыня Никитич», — подумалось князю.

Вскоре над Волгой разразился адский ураган. Грохотал зловещий, оглушительный гром, с треском и шипом блистали змеистые, ослепительные молнии, на ладьи накатывались огромные, разгульные волны, окачивая брызгами и пеной. Судна, беззащитные перед грозной стихией, кренились в ту или иную сторону, наводя трепет на сбившихся в ладейных избах дружинников.

Ярослав уцепился руками за невысокий дубовый стол, прикрепленный к полу. Скученные же вои держались друг за друга, но никто из них не паниковал.

— Ничего, ничего, ребятушки, — подбадривал дружинников Фролка. — Не в таких переделках бывали.

— Лишь бы Перун молнию в ладью не бросил, — молвил один из воев.

— Не бросит, ребятушки. На мне хоть и крест Иисуса, но я помолился Перуну. Ране он кормчих не обижал.

Ярослава начало мутить, лицо его побледнело. Он, впервые угодивший под несусветную качку судна, с трудом сдерживал себя и молился Богу, дабы не показать свой недуг дружинникам. Выстоять, непременно выстоять, иначе стыдоба!

Молодой, могучего вида меченоша Заботка, подхватил князя под руку, а Додон Елизарыч, уцепившись жилистой рукой за колок,[1249] не без язвы думал:

«Это тебе, князек, не за книжицей сидеть. Сейчас из тебя всё нутро вылезет. А впереди еще сотни верст, хе».

Кормчий вытянул из портков какой-то небольшой пахучий кусочек и протиснулся к Ярославу.

— Пожуй, князь.

Ярослав пожевал, и дурнота постепенно отошла. А Фролка выбрался из избы и, насквозь продуваемый говорливым, напористым ветром, удерживаясь за бескрылую мачту, с беспокойством глянул на остальные ладьи.

Только бы не сорвало с якорей. Тогда непоправимая беда. Неуправляемую ладью унесет в гиблую пучину. Нет, слава Перуну, все суда на месте. Не зря он, Фролка, еще раз наставлял кормчих, как надежно закрепить суда якорями.

Ветер начал утихать, да и хмурая, суровая туча стала уходить в сторону…

Глава 28 ПЕРВАЯ ПОБЕДА

Ярослав залюбовался неприступным высоким мысом, кой вдавался стрелой в Волгу.

— Вот и здесь не худо бы крепость поставить, — молвил он.

— Доброе место, — поддакнул Фролка и добавил. — Здесь Которосль с Волгой сливаются… Поворачиваем к Ростову, князь.

— Поворачивай, кормчий. Как ни долог был путь, но, кажись прибываем… Глянь, Фролка, а на брег опять неведомые люди высыпали.

— Так и в прошлый раз было. С копьями и луками. Брани опасались.

— Тут их немало… И дымы видать. Никак, селищем живут. Надо бы как-нибудь в гости к ним наведаться.

— Гостей здесь не ждут, князь, — вступил в разговор купец Силуян. — Мы на оборотном пути из Ростова помышляли с товаром к ним пристать, а они на челнах встречу двинулись. Стали стрелы пускать. Одного купца в плечо уязвили.[1250] Добро, попутный ветер подул, на парусах убежали. Злой тут народ, князь.

— Поживем — увидим, купец. Может, и за одним столом посидим.

— Воистину, князь, — кивнул кормчий. — Жизнь — не камень: на одном месте не лежит, а вперед бежит.

Ярослав стоял подле кормчего и наблюдал, как тот поворачивает судно в Которосль.

— Слышь, Фролка, забыл тебя спросить. Чем ты меня в бурю от дурноты спас?

— Вещь не хитрая, — хмыкнул кормчий. — Воск с пчелиным клеем.[1251] Это еще мой дед, тоже был кормчим, меня вразумил. Многим людям помогает.

— Надо же, — крутанул головой Ярослав. — В Ростове будем, укажу бортникам оное зелье от сего недуга заказать. Сгодится.

— Аль опять на Волгу пойдешь, князь?

— Пойду! — твердо изронил Ярослав.

Плыли Которослью. Река не столь широкая, тихая, с пологими берегами; лишь кое-где Которосль становилась обрывистой, но кручи были не столь высоки. С обеих сторон реки простирались глухие непролазные леса.

— А вот и Векса, князь. Ныне до Ростова рукой подать, — молвил купец.

Ярослава охватило волнение. Как-то его встретят ростовцы? Как друга или недруга? Откроют ли ворота непрошеному гостю, или крепость доведется брать осадой? Да и что собой представляет крепость? Не хотелось бы начинать знакомство с Ростовом войной.

Ярослав еще загодя изведал от купца, что городом управляет какой-то Урак. Из славян. Человек в летах. «То ли князек, то ли старейшина племени, — выразился Силуян. — Нрав у него жесткий, страсть как верует в языческих богов, но торговать дозволил».

Ладьи вошли в озеро.

Ярослав еще в Киеве слышал, что город стоит на отлогом берегу Неро, кое само по себе довольно обширное. Но то, что он увидел своими глазами, заставило его удивиться. Озеро верст на пять-шесть простиралось вширь, и едва ли не на двадцать — в длину.

— Да тут и впрямь Тинное море, как называют его купцы, — произнес Ярослав вслух. — Не так ли, Фролка?

— Тинное, князь. Ты глянь на мое весло.

Кормчий на всю глубь опустил весло и вытянул его обратно, взмутив за кормой зеленоватую воду. На конце же весла повис густой клок скользких пахучих водорослей.

— От чего же озеро такое застойное?

— Ростовские люди сказывали, что одна Векса из озера вытекает, зато десятки рек его заполняют. Вот тина и скапливается. Но то, князь, не большая помеха. Сюда и заморские корабли могут заплывать. Не увязнут.

Ярослав жадными глазами устремился на завидневшуюся крепость. Стоит на невысоком холме, окруженная частоколом из потемневших от времени заостренных бревен.

Еще неуспели приблизиться к берегу, как князь и вои услышали, что в городке, частым звоном загудело било,[1252] и загремели десятки бубнов. На дощатые «заборалы» (настилы), протянутые вдоль частокола, поднялись сотни воинов с луками и сулицами.[1253]

Дружинники глянули на князя. Сейчас они были всего лишь безоружными гребцами и не ведали, что делать дальше.

Не принял еще своего решения и Ярослав. Может, прикинуться торговыми людьми, и тогда язычники откроют ворота.

Но пестун Колыван был другого суждения:

— Надо облачаться в доспехи, князь.

— Успеем, Додон Елизарыч. Выйду из ладьи миром.

— Сам?!

— Пусть ростовцы сразу изведают, кто к ним пришел.

— Рискуешь, князь.

— Надо рисковать, Додон Елизарыч.

— Ну-ну. Воля твоя, князь.

Фролка приблизил ладью к самому берегу, спустил якорь, а «гребцы» кинули на землю сходни.

Ярослав набросил поверх белой рубахи зеленоватое княжеское корзно с алым подбоем, застегнутое на правом плече красной пряжкой с золотыми отводами, и неторопко сошел на пустынный берег. Сердце у юного князя учащенно билось. Да, он рисковал. Любая стрела, пущенная со стены острога, могла поразить его грудь.

Ярослав поднял руку и воскликнул:

— Я пришел сюда с миром от великого князя Киевской Руси Владимира Святославича, кой владеет всеми землями славянских племен. Ведаете ли вы, ростовцы сего князя?

— Слышали! — коротко отозвался один из язычников, седовласый старик с непокрытой головой. Он также поднял руку.

Затихли удары била и бубен. Над Ростовом установилась тишина.

— Свыше века мы живем на этой земле, но никогда не были под властью киевского князя, — гордо произнес всё тот же старик.

— У нас свой князь — Урак! — закричали язычники, показывая руками на седовласого старика.

— Я об этом тоже наслышан. Но Урак — всего лишь старейшина одного племени. Ныне же все племена объединились под рукой князя Владимира Святославича и создали единое государство под названием Киевская Русь. Настала пора и вам жить в Русском государстве.

— А ты кто? — спросил Урак.

— Я ваш новый ростовский князь Ярослав, присланный сюда повеленьем Владимира Святославича.

И вновь воцарилась тишина. Все — и дружинники Ярослава, и язычники Ростова — напряженно ожидали слов Урака.

Но вождь вознамерился посоветоваться с племенем. Он сошел со стены, и князь услышал приглушенный гул. Ничего нельзя было разобрать. Но вот, наконец, головы язычников опять показались над зубчатыми бревнами.

Урак провозгласил решение племени:

— Мы не хотим тебя, Ярослав. Возвращайся к своему князю Владимиру. Мы жили вольно по своим обычаям, и далее будем жить вольно.

— Жаль, Урак, — огорчился Ярослав.

Ему, юному князю, дают от ворот поворот. Но вспять пути не будет.

— Тогда я вынужден войти в Ростов силой. Одумайся, вождь!

Урак вскинул руку с копьем вверх. И что тут началось!

— Не грози, Ярослав!

— Никому не удавалось покорить нас силой — ни племени из Медвежьего селища, ни волжским булгарам!

— Убирайся!

Мимо головы Ярослава с тонким свистом пролетела стрела. Пока его решили не убивать: дали лишь знак — уводи корабли.

Князь круто повернулся и, под насмешливым взглядом «пестуна», взошел по сходням на ладью. Кивнул одному из дружинников:

— Труби! Быть войне.

Вои в первую очередь спешно нарастили заранее приготовленными настилами борта (вот и здесь пригодился совет Добрыни Никитича), а затем принялись облачаться в кольчуги и шеломы, опоясываться мечами.

— Проворь, проворь, ребятушки! — закричали десятники и сотники.

Но привычных к боям дружинников поторапливать не надо: исполчились[1254] борзо, в считанные минуты.

На ладьи посыпались тучи стрел. Но часть их до судов не долетала, а часть — со свистом и дробным стуком врезалась в борта, не причиняя вреда укрытым за крепкими настилами воям.

Князь Ярослав, Додон Колыван, один из сотников и кормчий собрались в ладейной избе. Здесь же оказался постоянный телохранитель и княжеский меченоша Заботка, кой был приставлен к Ярославу три года назад.

Князь еще не решил, как ему брать ростовскую крепость, но в душе он до сих пор не желал кровопролития.

— Что скажешь, Додон Елизарыч?

«Наконец-то и мой разум потребовался, — самодовольно подумал Колыван, пряча усмешку в густых мочалистых усах. — Нет, князек, без моих советов тебе не обойтись. Даже великий князь постоянно слушал своего дядьку Добрыню. Добро, паруса заранее снял, а то бы в лоскутья продырявили».

— Надо подразнить язычников. Пусть вои на мечах выставят шеломы над бортами. Ростовцы потеряют много стрел, а нам это на руку. А еще познаем, на сколь крепки у стрел наконечники.

— Согласен, Додон Елизарыч. Но чтоб наверняка познать вражью стрелу, надлежит высунуть чучело в кольчуге. У печенегов, как мне рассказывал отец, есть такие стрелы, что и самые надежные кольчуги пробивают.

— Можно и кольчугу испытать, — мотнул бородой Колыван.

Ярослав подозвал к себе меченошу.

— А ты, Заботка, полезай в озеро. Скидывай сапоги, снимай доспехи и прыгай с левого борта. Поплывешь по ладьям. Пусть вои делают то, что мы надумали. Кормчим же скажешь: как только моя ладья пойдет к середине озера — пусть за мной пускаются. Всё уразумел?

— Доподлинно, князь! Я — борзо! — с готовностью отозвался Заботка.

— А пошто в озеро прыгать? — вопросил Колыван.

— Потом поясню, — уклончиво отозвался Ярослав. — Допрежь надо стрелы изведать.

«Скрытный князек, — недовольно поджал губы Колыван. — Так с дядьками-советчиками не поступают».

Но Ярослав, не видя недовольного лица пестуна, наблюдал из приоткрытой кормовой избы, как звонко постукивают стрелы о шеломы «дружинников» и впиваются в выставленного по пояс железного «воина».

— Снять чучело! — приказал он.

Осмотрели — и все остались довольны. Стрелы язычников оказались не такими уж и мощными. Железные наконечники лишь «жалили» кольчугу, но не пробивали ее насквозь.

Ярослав ступил к кормчему.

— Выбирай, Федор, якорь и отплывай сажен на пятьдесят. Там совет буду с дружиной держать.

К княжеской ладье подплыли и другие суда. Рослый Ярослав вышел на нос судна и произнес громкую речь:

— Внимай, дружина! Ростовцы, как вы зрели, не хотят впускать нас. Но мы войдем в крепость! Сейчас мы тронемся к лесу, что виднеется левее города, и высадимся на берег. Вражьи стрелы не так уж и страшны. Мы вырубим боевыми топорами таран из могучего дерева, подтащим его к городу и выбьем ворота. А пока выбиваем — лучники закидают врагов стрелами. И головы не высунут. Ростовцы не имеют доспехов, и мы, надеюсь, легко добудем победу. Да будет ли так, дружина?

— Будет, князь Ярослав!

Князь в пояс поклонился воям. Впервые он обратился за советом ко всей дружине и впервые получил поддержку.

Когда стали подплывать к лесу, увидели на пойменном лугу стога сена со стожарами.[1255]

— Нам сам Перун помогает, князь, — указывая на стога, произнес кормчий. — Сухие, только к стенам подваливай. Огниво всегда найдется. Пустим на крепость красного петуха — и вся недолга!

— И сено сгодится, — кивнул Ярослав.

Ладьи пристали к берегу. Вои отыскали тяжелую толстую ель, свалили топорами, обрубили сучья и заострили верхушку бревна.

— Еще бы железом обить да цепями охомутать, — молвил сотник Бренко, коему доводилось брать крепости.

— И без железа обойдемся, а вместо цепей на кушаках потащим. Поставим самых стойких и крепких воинов, — молвил другой сотник, Озарка.

Ярослав ходил промеж дружинников и замечал, что на земле вои совсем иные: засиделись на кораблях, истомились — более тысячи верст по воде отмахали — а тут — твердь, духмяный лесной воздух, затекшим ногам простор.

Все повеселели, все разом захотелось поговорить. И никакой тревоги в глазах, а ведь им сейчас брать крепость. Возможно, кто-то из них и сложит голову под стенами Ростова, пораженный стрелой или копьем.

Вскоре Ярослав отдал новый приказ:

— Пора на крепость, други!

Священники, Илларион и Федор, благословили рать на победную битву, осенили воев крестным знамением и удалились с послушниками на ладью.

Купец Силуян попросился, было, идти с дружинниками, но Ярослав не дозволил.

— Твое место на ладье. В случае чего, помогай кормчему.

В крепости по-прежнему слышались удары бубен. Всё мужское население города поднялось на стены и изготовилось к битве.

Дружина надвигалась грозная, закованная в железо, с крепкими мечами и высокими червлеными[1256] овальными щитами.

— Они несут сено и бревно, князь Урак!

— Они спалят крепость и выбьют ворота. Нам не выстоять, старейшина! — напугано кричали воины из чуди, коих в Ростове было около трети.

— Надо выстоять! — воскликнул Урак. — Или вам хочется жить под властью киевского князя и платить ему дань?!

— Не хотим, старейшина!

— Мы никому не платим дани!

— Бог Велес гневается!

Как только дружинники придвинулись к крепости, на них полетели копья, сулицы и стрелы. Несколько воинов, коим оружье врага угодило ниже кольчужной рубахи в ноги, с криками и стонами пали наземь.

Но тут же в бой вступили лучники. Они метко разили головы неприятеля, и ростовцы попрятались за стены.

А тяжелый таран уже начал гулко и страшно бить по окованным жестью воротам. Они затрещали. Другие же вои принялись приваливать к сухим бревнам сено. Засверкали искры от кремня и огнива, и вот полыхнуло первое пламя, готовое запалить крепость.

— Убрать сено! — внезапно закричал Ярослав. — Крепость нам самим понадобиться. Убрать!

Его услышали: сено убрали, а вот ворота после нескольких ударов были сорваны с железных петель и рухнули наземь.

Дружинники, сверкая кольчугами, с обнаженными мечами и с копьями наперевес, ринулись в город язычников.

Урак боя не принял: он решил сохранить племя.

Глава 29 СРЕДИ ЯЗЫЧНИКОВ

Князь Ярослав с интересом разглядывал крепость.

В любом городе, в коем ему довелось побывать, красовались княжеские терема, боярские и купеческие хоромы. Здесь же городом и не пахло.[1257]

Врытые в землю, потемневшие от времени и опаленные огнями костров во время жертвоприношений курные избенки, деревянные истуканы богов, поставленные на площади подле жилища старейшины. Лишь заостренные вершины острога, замкнувшие закоптелые языческие избы, говорили о том, что здесь, на довольно невысоком холме и значится град Ростов.

«Но будет здесь и великий град: с добротными избами, красивыми теремами и дивными храмами. Будет! — подумалось Ярославу. — А затем и другие грады стану на реках возводить».

Пока же князя озаботили неотложные дела. Что делать с ладьями? Язычники хоть и сдались без боя, но лица их неприветливы, у многих даже злы. Такие ожесточенные люди могут и корабли спалить. Надо на каждое судно поставить караульных. А прочих дружинников где размещать? Выгонять из изб жителей? Но сие еще больше их озлобит и затеется долгая вражда. Она же ни к чему доброму не приведет.

И самому где искать пристанища?.. Куда девать попов с послушниками?

Святый Боже! Вот тебе и занял Ростов. Кормовой припас тоже на исходе. Надо запасаться хлебом, мясом, медом… Надо идти на поклон к ростовцам. Жили они, по всему видать, безбедно. Места здесь привольные и изобильные: и озеро кишит всякой рыбой: щукой, лещом, окунем, карпом, сигой, снетком, голавлем, язем, плотвой… и в лесах зверья разного довольно, и сенокосных угодий предостаточно. Всё это заметно по дворам ростовцев. В каждом — мычит скотина, хрюкают свиньи, доносится ржанье лошадей, подле изб снуют козы и овцы, куры с петухами, выводки гусей.

За избами — огороды, засеянные чесноком, луком, огурцами, репой, горохом… На плетнях просушиваются рыболовные неводы, бредни, верши, мережи…

На тонких, но крепких волосяных веревках висит копченая и вяленая рыба, от коей доносится неистребимый, сочный, дразнящий запах.

Другой час, в окружении десятка дружинников, Ярослав обходит город. Жителей почти не видно: большинство попряталось по избам.

Некоторые хмуро выглядывают из-за невысоких городней, прикрывающих их земельные наделы.

— Стрелы не боишься, князь? — с тревогой спросил меченоша Заботка.

— Нет смысла кидать в меня стрелу, ибо каждый ростовец ведает, что моя смерть повлечет за собой гибель всего города.

Ярослав подошел к стене крепости, осмотрел бревна и удрученно покачал головой.

— Еще год-другой постоят и сгниют. Придется новую крепость ставить.

— С валом и рвом, как в Киеве? — полюбопытствовал десятник.

— Непременно, Васюк. Мощную крепость. Из дубовых бревен в два ряда, с башнями-смотрильнями и тремя проездными воротами.

По широкой лесенке Ярослав поднялся на дощатый настил, тянувшийся вдоль стены, и глянул окрест.

Перед ним простиралось тихое раздольное озеро, усеянное по берегу челнами-однодеревками. На обратном берегу смутно виднелся темный глухой лес, а в полуверсте от крепости — небольшой остров, густо заросший дикотравьем.

— Глянь, князь. Кузни! — воскликнул Заботка.

Ярослав повернулся влево и увидел за крепостью небольшую речку, усыпанную десятком кузниц.

— Да к ним и воротца в стене проделаны, — углядел всё тот же Заботка.

Обнаруженные кузни Ярослава вельми обрадовали. Выходит, в Ростове есть и мастера-ремесленники, кои железные изделья ладят. Не такие, оказывается, они и отсталые люди: для кузен железная руда потребна. А из нее можно любую вещь изготовить, — те же мечи, сулицы и копья, не говоря уже о топорах, рогатинах, заступах[1258] и всякой железной посуде.

«А коль в Ростове есть ремесло — есть и торговые люди, — подумал князь. — Но куда они разъезжают со своими товарами? Десять лет не был в Ростове купец Силуян, но он не сказывал, что в городе есть свои купцы. Видимо появились они недавно. Добрый знак!».

Где-то в версте от речки Ярослав увидел довольно большое селище, откуда вздымались к небу столбы сизого дыма.

— Что за селение?

— Надо бы купца спросить. Может, он чего ведает, — молвил десятник Васюк.

Еще раз оглядев окрестности Ростова, Ярослав спустился со стены и направился к жилищу князька Урака. Пожалуй, это была единственная изба, коя выделялась из других.

Она была более высока и просторна, но по всем углам ее висели на крючьях голые черепа медведей, вепрей[1259] и туров,[1260] а на крыльце, над самим входом — три засушенные змеи.

Ярослав без стука вошел в жилище и увидел перед собой необычное зрелище.

Старейшина города Урак при свете трех промасленных факелов, в длинном белом облачении сидел на высоком плетеном кресле, и, опираясь обеими руками на сухой, обделанный искусной резьбой толстый посох со змеиным навершьем, молчаливо выслушивал волхвов в диковинных одеждах, — пестрых, из разных шкурок зверей, украшенных какими-то гремучими разноцветными камушками, кои издавали звуки при малейшем движении кудесника.

Последние слова, кои услышал Ярослав, были такими:

— Мы не можем жить вместе с пришельцами. Они наши враги.

— Да будет мир в доме твоем, старейшина Урак, — молвил Ярослав.

Урак всё так же молча уставился сумрачными глазами на князя.

— Я хотел бы переговорить с тобой и твоими волхвами.

Старейшина указал Ярославу на свободное место.

— Говори.

— Вы уже слышали мои слова. Ростов не может жить обособленным городом. Такого в Киевской Руси не должно быть. Каждый город обязан войти в славянское государство. Имя ему — Русь. Ростов находится на восточном сумежье.[1261] В десятках верст от вас, между Окой и Волгой, расположилась Волжская Булгария, большая страна со многими городами и весями. Булгары не раз нападали на земли Киевской Руси. Они добро вооружены и имеют несметное пешее и конное войско. Я не думаю, что они не польстятся на Ростов, и, коль не принять спешных мер, то город ими будет покорен.

— Мы знаем о волжских булгарах, князь, — заговорил старейшина. — Когда-то они хотели завоевать наш народ, но мы откупились мехами, медом и воском.

— И ты думаешь, вождь, что булгары оставят вас в покое?

— Мы доверяем булгарам.

— Слишком опасное доверие, старейшина. Булгары не страшатся нападать на целые государства, и я убежден, что ростовские земли булгары вскоре проглотят, как лакомый кусок. И дабы сего миновать — нам надо воссоединиться, поставить новую крепость и создать единое войско.

— Мы будем согласны, князь.

— Вот это другой разговор, — искренне обрадовался Ярослав. — Собирай свой народ, Урак.

— Я не договорил, князь… Мы будем согласны лишь тогда, если ты не станешь загонять нас в новую веру.

Ярослав какое-то время помолчал. Кто-то уже проговорился о крещении. Никак попы, побывавшие в крепости. Но все равно надо об этом заводить речь, и именно с вождем племени и его волхвами.

— Недавно Киевская Русь приняла новую христианскую веру. Это глубоко оправданный шаг. Каждый славянский народ жил под своим названием, и каждый имел своих языческих богов. Одно племя поклонялось одним идолам, другое — другим. Но коль народы сплотились в единое государство, то им понадобилась и единая вера. Великий князь Владимир выбрал христианство.

— Чем же она лучше нашей веры? — спросил Урак.

— Гораздо лучше, старейшина. Я могу сказать вам, что Владимир не сразу остановился на христианской религии. Допрежь он разослал во многие страны вельми мудрых людей и те пришли к выводу, что лучше христианской веры нет на всем белом свете.

— Но чем же другие хуже? — теперь уже вопросили волхвы.

И Ярославу пришлось рассказать то, с чем пришли из чужих стран к великому князю его посланники. Рассказ его был долгим, и, как ему казалось, веским и убедительным.

В жилище старейшины воцарилось продолжительное молчание. Ярослав с надеждой вглядывался в лица язычников, но они оставались замкнутыми.

Первым заговорил Урак:

— Мы не знакомы с греческой верой. Но то, что ты рассказал, не годится нам. В греческой вере нет ничего необычного, кроме красивых молитвенных домов, деревянных икон, крестов и богослужебных книг. Наша вера идет из глубины веков, и мы никогда не примем какого-то глупого крещения водой и крестом из железа. Мы поклонялись, поклоняемся, и будем поклоняться своим извечным богам.

Старейшина поднялся, и широкие рукава его белого облаченья сползли до локтей, обнажив на волосатом запястье бронзовый браслет. Его глаза зорко уставились на ведунов-кудесников.

— А теперь послушай мудрых людей моего племени, князь Ярослав.

Самый старый волхв сказал всего несколько слов:

— Иноземная вера, измышленная греками, не может заменить нашу древнюю славянскую веру.

И тут наперебой, громко и возбужденно заговорили остальные волхвы, кои были значительно моложе:

— Христос поднялся из мертвых, но мертвецы не оживают!

— Такого не может быть, чтобы богом стал человек!

— Не желаем поклоняться христианским иконам и вашему Иисусу!

— Мы бы его живьем сожгли на кострище!

— Убирайся, князь Ярослав! Или Велес тебя попросит в жертву. Убирайся!

С гнетущим чувством вышел Ярослав из жилища старейшины. С этими людьми бесполезно спорить. И попам их не уговорить.

Ярослав посмотрел на костер, подле коего сидел безучастный Колыван, жуя кусок сушеного мяса. А возле этого же костра находились четверо ростовцев, о чем-то мирно беседуя с дружинниками.

На душе Ярослава потеплело. Значит, не все еще потеряно. Волхвы в любом племени будут недругами княжеской власти, а вот простой народ примет мир. Надо собрать ростовцев, без волхвов и греческих попов, и поговорить с ними о добром согласии.

Глава 30 НОВАЯ КРЕПОСТЬ

Миновало четыре недели. Срок, казалось, не так уж и велик, но многое изменилось в городе. Большинство язычников осталось с дружиной Ярослава, но едва ли не треть (вместе с чудью)[1262] ушла из города на Велесово капище.[1263]

Ростовцы, как и прежде, навещали Велеса — покровителя скота, торговли и богатства. Поклонялись они и другим богам, но Велеса почитали главным.

Иной раз Ярославу, коему неделю назад пошел шестнадцатый год, доводилось видеть, как шустрые челны утром пересекали озеро и возвращались лишь к вечеру. Никаких рыбацких снастей в челнах не было, зато озеро оглашалось кудахтаньем кур и пронзительными криками петухов.

— Язычники жертвоприношения возят. За озером стоит Велесово дворище. Режут птицу, обагряют кровью идола и молятся, — подсказал Ярославу купец Силуян… Может, туда попов снарядить?

— Рано, Егорыч. Надо миру устояться. Допрежь подобает новую крепость поставить.

Среди ростовцев отыскались и добрые древосеки, кои не только ставили избы язычникам, но и ладили топорами челны-долбленки. К ним-то и обратился князь Ярослав:

— Крепость обветшала. Перед сильным ворогом ей не устоять. Не пора ли, ростовцы, нам новую крепость изладить? Честно признаюсь: с плотниками у меня туго. Не поможете ли своими умельцами?

Ростовцы на удивление князя и возражать не стали.

— Коль старую веру нашу рушить не повелел, поможем, князь Ярослав. Крепость-то и в самом деле ветхая. Найдем мастеров. Среди лесов живем. Почитай, каждый мужик топоришком владеет.

— Но нам не только дерева понадобятся, но и землекопы. Крепость будем на валах ставить да со рвом водяным.[1264] Работа нелегкая, уйма народу потребуется, — с лошадьми, подводами, заступами.

— Чай, с понятием, князь. Но для оного надо сонмище[1265] собирать.

Сонмище долго уговаривать не пришлось: каждый разумел, что Ростову потребна мощная крепость.

Земляные и плотничьи работы затеялись на другой же день.

Додон Елизарыч поглядывал на Ярослава и думал:

«Разумен, юнота. Голова у него, знать, светлая. Греческих попов в сторонку отодвинул, языческих богов не тронул, а сам — к народу. И людишки отозвались. Хитер Ярослав! Добрая крепость позарез нужна».

А Ярослав, ведая, какую громадную работу надо сотворить, пошел на поклон и к своим воинам.

— Надо бы, други, помочь ростовцам. Понимаю, что вы люди вольные и в любой час, по старине, можете отойти от меня, но коль пожелаете жить в доброй крепости, то возьмитесь за топоры и заступы. Народ то вдвойне оценит.

Мнение Колывана о Ярославе резко поменялось. С ума сошел, юнота! Замахнулся на самое святое. Дружинник — не холоп и не смерд, он полностью независимый человек, а Ярослав вожделеет сравнять его с подлой чернью.[1266] Ну ладно — пока плыли до Ростова — воинов в гребцов обратил, тут уж нужда заставила, дабы ладьи не перегрузить. А здесь-то зачем дружину в землероев превращать? И кого?! Почитай, лучших воинов Киевской Руси, княжьих мужей, кои за свои ратные заслуги достойны боярского звания. Всякую чинность потеряют в глазах дикого народа. Дружинник — это сила, достоинство и власть. Не дело измыслил юнота!

Додон Колыван облегченно вздохнул: помалкивает дружина, поразил их князек своим суждением.

— Оно конечно, князь, можно бы и помочь, — заговорил сотник Горчак, — но мнится мне, что язычники и без нас управятся.

«Молодцом, сотник, — одобрительно подумал о дружиннике Додон. — Теперь и другие его поддержат».

— Управятся, спору нет, — заговорил сотник Бренко, — а Колыван и вовсе довольно разгладил свои рыжеватые усы. — Но вот только когда? Зима не за горами. А зимы здесь не как у нас в Киеве. Такие лютые морозы навалятся, что и носу из избы не высунешь.

— А ты откуда про тутошние зимы ведаешь? — спросил Горчак.

— Ростовцы сказывали. И что тогда? Землю заступом не возьмешь и старая крепость развалена. Бери нас голыми руками. Да неужели это гоже, братья? Неужели безделье не надоело? Ты, Горчак, как хочешь, а я ныне же за заступ возьмусь. Для меня крепость — как доспех для воина.

— И мы с тобой, Бренко! — закричали дружинники.

— Нельзя ветхую крепость на зиму оставлять!

И князь в другой раз поклонился дружине, и вновь добрым словом помянул Добрыню Никитича: славных воев отобрал ему наместник Новгорода.

Новгородцы! А ведь они оказались и в Ростове. Старики, местные жители, поведали, что здесь когда-то, с незапамятных времен, вокруг озера Неро поселилась чудь (угро-финское племя «меря»), но далее, прослышав о неисчислимых богатствах Ростовского края, его красоте и значительной недоступности для внешних врагов, сюда пришли славяне, в основном новгородцы, кои уже знали ремесла и занимались охотой, рыбной ловлей и земледелием. Они-то и возвели на берегу озера первую крепость.

— Ты вот что, князь, — как-то сказал Ярославу местный старожил Овсей. — На земле ростовской есть крупные селища: Пужбол, Сулость, Шугорь, Шулец, и немало других поселений.

— Странные названия, отец.

— Древние мерянские названия, князь, но ныне там живут славяне. Ты бы и их попросил подсобить.

— А пойдут?

— Хотя бы до жатвы. Посули им по осени дань не справлять — пойдут.

— Дань? И кто ж с них справлял? Неужели ваш бывший вождь Урак?

— Он самый. Каждую осень дань со смердов выбивал. Жито, мед, меха, шкуры зверей, мясные туши. Много всего привозил.

— А ростовцам что-нибудь выпадало?

— Ни шиша. Урак не зря себя князем величал. А коль князь — вокруг его гоношится дружина, кою он нарек «ратовниками». Всего их семь десятков. Преданные псы старейшины. Вот с ними-то и делился Урак данью, да еще волхвов подкармливать не забывал. Ныне все ушли на Велесово дворище, что за озером.

Старик поморгал выцветшими, подслеповатыми глазами и добавил:

— Мекаю, что от Урака с его ратовниками всякой пакости можно ожидать. Не смирится он с утратой власти.

Поблагодарив старика, Ярослав долго не раздумывал: Овсей прав. Ныне каждый человек на золотом счету. Надо поездить по селищам, познакомиться со смердами. Всё равно когда-то доведется приступать к полюдью.[1267]

Взяв с собой два десятка дружинников и проводника, Ярослав отправился по весям. Ростов же он оставил на Колывана. Строго-настрого наказал:

— За всем доглядывай, Додон Елизарыч. Нерадивых работников словом подстегивай, но плетки не вынимай. И чтоб дела споро шли!

— Мог бы и не упреждать, князь, — разобижено молвил Колыван.

Страсть не любил он, когда его, пестуна, юнота начинал поучать. Кажись, завсегда толковые слова сказывает, но дружина-то всё видит. Какой же-де он пестун, когда Ярослав своим отроческим умишком своего дядьку наставляет?

По селищам поехали конно. Еще три недели назад обнаружили на отдаленных лугах большой, спрятанный табун «ратовников», кои уплыли через озеро к Велесову дворищу на челнах, в надежде переправить к себе лошадей в ближайшее время. Но не успели…

Смерды были напуганы внезапным появлением дружинников. Они еще никогда не видели хорошо вооруженных, окольчуженных воинов в железных шапках.

Мужчины кинулись в избы и схватились за топоры и рогатины, надеясь защитить своих жен и детей от «железных» людей.

Они не боялись смерти. Защита семьи — священна, и каждый смерд знал, что он будет биться с ворогами до последнего вздоха, а затем его тело окажется в погребальном костре, откуда душа навеки отойдет в небо.

Но враги почему-то не стали врываться в избы, не извлекали из кожаных ножен булатные мечи, не перекидывали из-за спины тугие луки, не бросали копья в стоящих на привязи молодых телят и бычков.

Тогда зачем пришли в селище эти люди?

Смерды сторожко выглядывали из оконцев. Среди «железных» людей выделялся молодой воин в богатой, красивой накидке. В избы через волоковые оконца, проник его юношеский, но уже крепкий голос:

— Мы пришли к вам с миром! Клянусь оружием своим!

Молодой всадник вытянул из ножен блестящий меч и прикоснулся к нему губами.

После этого из одной избы (видимо, староста селища) вышел мужик в холщовой рубахе и приблизился к дружинникам.

— Мы уверуем тогда, когда вы сложите оружие наземь, а сами отойдете к околице.

Дружинники глянули на Ярослава. Не чересчур ли? Оставить смердам мечи, щиты, копья и луки с колчанами, а самим удалиться к околице? Вовек такого не бывало!

Ярослав оказался в затруднительном положении. Смерд приказывает побросать оружие его заматерелым, искушенным в боях воинам, кои никогда не совершали этого и перед самым лютым врагом.

И князь ответил:

— Кинуть оружие — покрыть себя бесславием. Воину не пристало сие делать. Я уже поклялся своим оружием, что мы пришли в Сулость с миром. Кличь всех мужчин, и пусть они выслушают мою речь.

— А не проманешь? — всё еще недоверчиво произнес староста.

Ярослав пружинисто спрыгнул с коня и протянул смерду меч.

— Убьешь меня, если я тебя обману.

Староста оторопело посмотрел на воина, но меча не принял, зато крикнул:

— Мужики! Вылезай!

Мужики неторопко «вылезли»: хмурые, настороженные.

Подле избы, насупротив коей остановился князь, находился свежий, недостроенный сруб из трех венцов.

Ярослав сел на пахучее, ошкуренное бревно и поведал о цели своего прибытия в Ростов. В конце же своей речи молвил:

— Не хватает людей для возведения крепости. Помогите, мужики. И коль вы ответите добром, то и я вас в своей милости не забуду.

— Дык лето, князь Ярослав.

— Лето, мужики. Но до жатвы еще шесть-семь недель.

Мужики начали переминаться с ноги на ногу, кряхтеть и вздыхать.

— Летом и без жатвы дел невпроворот, князь.

— И всё же гораздо вас попрошу. Подсобите! По осени никакой дани не стану брать.

Лица мужиков разом повеселели.

— Неуж вправду, князь? Урак нас как липку обдирал.

Ярослав протянул старосте руку.

— Вместо ряда.[1268] Слово княжье!

На другой день в Ростов прибыло более двух десятков мужиков с топорами и заступами. А князь отправился в новое селище.

Глава 31 УМ БЕЗ КНИГИ, ЧТО ПТИЦА БЕЗ КРЫЛЬЕВ

Летело время. Ярославу пошел восемнадцатый год, и он был весьма доволен появлением новой крепости и росту города. Несмотря на повседневные хозяйственные заботы, Ярослав по-прежнему не забывал «уроков» Святослава, кои он еще начал с малолетства, после рассказов о подвигах своего знаменитого деда. Плавал в озере до самого зазимья, обтирался снегом, боролся с молодыми гриднями, упражнялся в рубке на мечах…

Меченоша Заботка иной раз высказывал:

— Дождь бусит,[1269] а ты к озеру, князь. Завтра искупаемся.

— Не сетуй, меченоша. В дождь купаться — одно удовольствие. А ну полезай за мной!

Полезешь: куда денешься? Чем князь «тешится», тем и меченоша. Зимой даже в прорубь приходиться прыгать. А борьба? Сто потов сойдет с этим неуемным князем. Ярослав в своих уроках неугомонный, мертвого растормошит.

— Ничего, ничего, Заботка. В здоровом теле — здоровый дух. А ну давай на перегонки до Острова![1270]

Легко сказать. До Острова, почитай, полтораста сажень, да и холодный дождь бусит. Сведет ноги — и уйдешь в царство Водяного. Он только и поджидает жертвы. Схватит волосатыми ручищами и утянет на дно Тинного моря. Б-рр!

Заботка мнется на берегу, а князь подтрунивает:

— Такой-то богатырь, а воды струхнул. Не догонишь — из меченошей выгоню.

Ярослав с разбегу кидался в озеро, а за ним… и Заботка. Князь оборачивался и задорно восклицал:

— Догоняй! Догоняй, меченоша!

Но догонишь ли князя? Он с десяти лет Днепр переплывал, а ныне и вовсе за ним не угнаться.

Когда выбирались на остров, Заботка невольно любовался Ярославом. Рослый, складно сложенный, мышцы бугрятся. Точно молотками на наковальне сколочен. Силушка по жилушкам огнем бежит. Ну, чисто молодой дубок. Не зря князь понукает молодых гридней к урокам Святослава. Княжьи же мужи Ярослава поощряют: здоровье — главное богатство. Хилого к дружине и близко подпускать нельзя.

Заботка не только любовался тугим и крепким телом Ярослава, но и поражался его увлечением книгами. Его еще в Киеве прозвали «книжником», но меченоша полагал, что, став самостоятельным князем, Ярослав забудет унылое чтение всевозможных рукописей, облаченных в толстые кожаные переплеты. Ну, чего доброго вечерами напролет засиживаться до поздней ночи за книгами?! А Ярослав засиживался. Он привез из Киева добрую сотню книг, и не только христианских, но и светских. И чего только не читал! Черт ногу сломает. Какого-то Аристотеля, Гомера, Цицерона, Цезаря… Изрядно читал на греческом, никакого переводчика не надо, а затем стал переписывать на славянский язык.

Как-то бросил:

— Дело зело тяжкое, Заботка. Надо богослужебные и светские книги на родной язык перевести. Одному мне не под силу. Ученые монахи надобны.

— Так они под ногами не валяются. Княжество велико, а грамотеев ни единого не сыщешь. Не в Киев же за ними плыть.

— Именно в Киев! Оплошку я дал. Надо бы сразу грамотеев взять. Малость повременю, и в Киев ладью отряжу.

— Да зачем, княже, книги-то множить? — простодушно спросил Заботка. — Можно и без книг обойтись.

— Стыдись, меченоша! Дом, в коем нет книги, подобен телу, лишенному души. Испокон веков книга растит человека, свивает его разум. Ум без книги, что птица без крыльев. Ты видел в Ростове хоть одного грамотея?

— В лесной-то глуши?

— В глуши звери обитают, а здесь люди живут, и не их вина, что они, опричь языческих верований, ничего боле не ведают. Разумеется, стариков за науки не посадишь, а вот для отроков можно и школу открыть… Не хлопай глазами, меченоша. В «Псалтыре» сказано: «Человек, имеющий уважение, а книжного разума не умеющий, подобен скоту, кой приготовлен на убой». Резко, но глубоко истинно. Приспеет время, и тебя вкупе со школярами посажу. Ведай, будут и в Ростове разумники, коими княжество должно произрастать. И я к тому все силы приложу.

Лицо князя разгорелось, говорил он с увлечением. Заботка уже давно уверовал: Ярослав тверд в своих словах. Непременно посадит его за книги. Ишь какими убийственными словами «Псалтырь» толкует. Его, Заботку, кажись и уважают, но коль он в грамоте не горазд, то подобен скоту. Князь зря о том не скажет. У Ярослава всякое лыко в строку.

А как он сельских тиунов шерстит! Вызывает их раз в неделю и дотошно допытывает о делах. И до чего же въедливый! Как-то один тиун пожалобился:

— Ныне, князь, хлебушка мене тебе доставлю. Трое мужиков на мерянские земли сошли. Там-де дань нести не надо.

— А сколь всего у тебя данников?

— Шешнадцать было.

— Как шестнадцать? Я зимой в Шугорь на полюдье выезжал. Вот книжица. В ней два десятка записано. Выходит, и вовсе тринадцать оратаев осталось?

Тиун побагровел, замялся.

— Так ить… Бегут людишки. К каждому стражника не приставишь.

Ярослав кивнул Могуте, коего недавно поставил вотчинным боярином-огнищанином.[1271]

— Поезжай, боярин, до Шугоря и оратаев пересчитай. А мы подождем. Разговор с тиунами будет не скорый.

Могута, вернувшись, доложил:

— В Шугоре, княже, два десятка мужиков. Никто не бежал.

Тиун кинулся Ярославу в ноги:

— Пощади, князь! Бес попутал.

Тиун был из княжьих холопов, и его ожидала суровая расплата.

Ярослав ненадолго задумался. Наказанье должно стать хорошим уроком для остальных тиунов. Холоп — раб, собственность господина, живущий на его средства, бесправное и безличное существо. Великий князь Владимир Святославич с провинившимися холопами не церемонился: то прикажет в железа заковать, то кнутом исстегать до полусмерти, а то и вовсе жизни лишить, повелев кинуть холопа в жертву Перуну. Беспощаден был с рабами батюшка!

За этим же тиуном вина немалая. Он намеревался укоротить дань, дабы уворовать немалую часть в свои закрома. Наказанье должно быть строгим. Но каким? На Руси до сих пор нет строго предписанных законов. Каждый господин действует, как бог на душу положит. Полный разброс. И такое проистекает не только с холопами. Княжьи и боярские суды, даже над вольными людьми, не подчинены никаким правилам. Судят, кто во что горазд. Вот если бы существовал строжайший Свод Законов.

Впервые у Ярослава мелькнула неожиданная мысль, коя много позднее разродится «Русской Правдой».

Князь сидел в дубовом резном кресле с высокой спинкой, обитой золотным бархатом, а тиуны расположились на лавках. Лица их оробелые. Что-то решит князь?

— Воровства не потерплю. Я вам немалые деньги плачу за пригляд. Никто из тиунов в голоде не сидит. А посему быть лихоимцу полгода в порубе на воде и хлебе. Тебе же боярин, Могута, с большим радением дозирать посельников.

Хватало забот у Ярослава.

Глава 32 ВЕЛЕСОВО ДВОРИЩЕ И ТИХОМИР

Бывший князек Урак исходил злобой.

На Велесовом дворище он вновь собрал всех волхвов.

— Мы потеряли всё! Город, покорных нам ремесленников и смердов, табун лошадей, дань. Моих ратовников изгоняют из селищ. Мы остались без хлеба, мяса, меда и мехов. Если так дело пойдет и дальше, то на нас обрушится голод. Что же получил Ярослав? Отменную крепость, княжеский терем и крепкие избы не только для своих дружинников, но и для торговых людей. Ростовцы благоволят Ярослава. Он не пугает их новой верой и не трогает наших богов, а главное — ничего у ростовцев не отбирает. Эдакий князь — добрячок. Все значимые городские дела он решает на сонмище. Но это до поры-времени. Лукавый христианин вскоре вывернется наизнанку. Завершив хозяйственные дела, Ярослав начнет с того, с чем он и прибыл на наши древние земли. Он изрубит и сожжет наших богов, примется крестить всех жителей ростовской земли и обложит их непомерной данью. Таковы все князья Киевской Руси, кои понаставили в своих городах церкви на иноземный лад, подняв на их вершины золотые кресты, и кои загоняют в сии церкви ново крещеных язычников, дабы те усердно молились на иконы-деревяшки с человечьими ликами. Аль то не кощунство?!

— Кощунство, Урак, кощунство! — загалдели волхвы.

Урак посмотрел на старца Марея, главного волхва земли Ростовской, коего побаивался даже сам «князек».

Этот древний вещун, коему не ведали сколь лет, был еще довольно крепок телом и властолюбив. Его длинная широкая борода, спускавшаяся ниже колен, давно уже перешла грань седины и полностью пожелтела, напоминая соломенную прядь после обмолота.

Поражало и другое: вековой старец всё еще хорошо видел и довольно легко ходил по земле, лишь слегка опираясь на ореховый посох.

Как самый старый и почетный волхв, он сидел на «велесовом сиделише», напротив самого бога, кой возвышался на холме, — могучий и высоченный, с суровым, мрачноватым лицом, хотя по поляне гуляло теплое весеннее солнце.

— А ты что нам молвишь, Марей? — вопросил Урак.

— Когда змея выставляет ядовитое жало, ее убивают.

Старец ничего больше не добавил, но смысл его слов всем стал понятен: князь Ярослав — враг и его надо умертвить.

— Твои слова всегда вещие, почтенный Марей. Стоит поразмыслить, как это осуществить. Убрав неверного, мы возвратим себе город, все его богатства и власть над язычниками, кои вот-вот превратятся в служителей Христа.

Совет был долгим, но после каждого предложения Марей отрицательно мотал головой, и тогда Урак вновь захотел послушать старца, на что тот сказал:

— Сегодня ночью я видел, как это произойдет… Встань, Тихомир.

С дубового чурбака поднялся стройный, высокий юноша с красивыми чертами лица. Это был самый молодой волхв среди ростовских язычников. Но не это удивило Урака и всех присутствующих на капище Велеса. Тихомир — внук Марея. Неужели главный волхв надумал поручить убийство князя своему любимцу? Но он может и сам погибнуть.

— С Ярославом не должно быть никаких неудач, — опять заговорил Марей. — А всё, что вы предлагаете, не убеждает меня в том, что князь отойдет к своему Христу. Он должен умереть наверняка. Дружина не останется в Ростове, она увезет тело князя к отцу в Киев. Ты, Урак, со своими ратовниками, вступишь в крепость и начнешь готовить ее к осаде. Ты соберешь в городе всех язычников ростовской земли и научишь их как отбиваться от неверных. Не думаю, что киевский князь пошлет на Ростов большую дружину, ибо, как идет молва от волхвов других земель, он готовит войско против кочевников. Ростов должен остаться за истинными служителями древней веры. Но для этого нужно совершить подвиг, кой выполнит мой верный Тихомир… Ты готов, мое любимое дите, убить князя и сам уйти на небо?

— Да! — без колебаний произнес юноша.

— Я был уверен в тебе, Тихомир. Я знал, что ты, как и все волхвы не страшатся смерти, ибо жизнь на земле — всего лишь миг, а вечная жизнь уготована на небе. Все мы знаем, что Ярослав доверчив. К нему может подойти любой ростовец. Ты, улучив момент, также подойдешь к князю и убьешь его кинжалом. По городу он ходит без кольчуги.

Марей поднялся с «сиделища», воздел руки к идолу и страстно изронил:

— Да сбудется воля твоя, бог Велес!

Глава 33 ВОЛШЕБНЫЙ ДАР ТИХОМИРА

Всю ночь Тихомир провел на капище, горячо молясь Велесу. Он благодарил Марея и бога, освещенного «вечным» огнем костра и смоляными факелами, за их выбор. Он был горд и счастлив. Завтра он явится в Ростов, убьет князя и принесет себя в жертву Велесу.

Он был достойным внуком верховного волхва, его излюбленным учеником, познав за свои семнадцать лет такие истины, кои не открываются и седовласым старцам.

После полуночи он взошел на холм, обнял рукой прохладного Велеса, вырубленного из могучего древа, и вновь помолившись, стал смотреть на небо, — туда, где вскоре будет его душа.

А по небу плыла златая, величавая луна, — в россыпи ярких, лучистых, неисчислимых звезд. Мертвая тишь застыла над капищем, а Тихомир всё смотрел на высокое неохватное небо и шепотом произносил названия некоторых звезд, кои в бренной жизни давно стали его надежными друзьями. Тихомир мог уйти лесными тропами от Велесовадворища за сотни верст, и по его путеводным звездам безошибочно вернуться назад.

Такой же путеводной звездой служило для него и солнце, а если оно было сокрыто тучами, то юноша определял путь по мшистым деревьям. Он никогда не мог заблудиться, даже если его стезя пролегала через самые глухие дебри.

А когда в его пестере не оставалось и последней крохи хлеба, он не мог умереть в лесу с голода.

Летом (кроме грибов и ягод) он выискивал целебные корни, стебли и листья, и готовил из них пользительное варево, кое живило его тело; зимой же он, как наторелый охотник, добывал стрелой зверька.

Дед Марей начал брать его в лес чуть ли не с четырех лет. Сказывал:

— Надо, внучок, гоны и знаменья[1272] оглядеть, да установить петли из тонкого конского волоса в потребных местах. Ты всё запоминай, дабы умелым охотником стать.

Внук дотошно приглядывался, и с семи лет уже метко стрелял из тугого лука в рыжую белку; а в поставленные силки и петли почти всегда попадала дичь.

Свой лук Тихомир носил за плечом, а у кожаного пояса — топорик, нож и огниво.

Не страшили юношу ни жара, ни лютая зимняя стужа, ни проливные дожди.

«Всё это ниспослали боги, — размышлял он, — дабы приручить человека к земной жизни».

И все суровые испытания он переносил с необыкновенной легкостью, укрываясь от непогодья всё в том же спасительном лесу.

Тихомир не боялся ни крупных зверей, ни лешего. Сдерживать медведей, туров и вепрей от нападения его научил всё тот же дед Марей.

— Никогда не клади на тетиву стрелу и не поднимай топора. Застынь, спокойно гляди зверю в глаза и тотчас тихо произнеси заговор: «Именем святых богов я заклинаю тебя, зверь лесной, от яростного гнева твоего, ибо я сам не хочу твоей погибели. Я призываю тебя, зверь…»

Тихомир сразу же запомнил эти слова и уже не раз ими пользовался. Во время заговора, он чувствовал, как его серые глаза начинают сверкать каким-то чудодейственным, зеленоватым огнем, кой останавливал и успокаивал зверя.

Никому, кроме Марея и его внука, этого было не дано, как не даны им и другие чудеса, коими обладают лишь настоящие вещуны-кудесники.

Тихомир спрашивал:

— Как же сие удается, дед Марей?

— Сей особый дар, внук, перешел мне от своего отца, кой глазами останавливал бешено скачущего коня.

— А к твоему отцу?

— От священных богов. Но этим волшебным даром владеют только избранные волхвы.

С лешим было проще. Они безобиднее любого крупного зверя, но зато могут завести в непроходимое болото, откуда человеку уже не выбраться. Тихомир нередко видел лешего издали. Мохнатый, голова огурцом, весь от пяток до макушки зелеными космами оброс и борода веником — зеленая, а ступишь поближе, приглядишься, а это старый, замшелый пень.

Тихомир понимает: леший не любит показываться человеку. Шмыг с пня — и проворно убегает в чащу, и уже из неё — давай пугать. То филином гулко заухает, то пронзительно заржет, как лошадь, то волком завоет… Но Тихомира он лишь понарошку пугает: уж такова лешачья натура — всех пугать. К Тихомиру он питать слабость. Есть за что. Каждый раз, входя в лес, юноша (по совету Марея) кладет на первый попавшийся пенек ломоть хлеба. Леший не гнушается, хлебушек он уважает, как и любое печево. Возвращаясь назад, Тихомир глянет на пенек, а приношения, как и не было…

Тихомир, встретившись с Мареем после совета с волхвами, несколько минут подумал и сказал:

— Жизнь на земле коротка. Ты, дед, говорил, что никто, кроме нас, больше не имеет такого дара. Но ты и я скоро уйдем на небо.

— Я понимаю твоё беспокойство, Тихомир. Но наш чудодейственный дар не пропадет. Он явился моему правнуку. Так что можешь спокойно идти в Ростов. Так повелевают боги.

С первыми лучами утреннего солнца Тихомир, попрощавшись с Велесом и Мареем, сел в челн и поплыл к крепости.

Глава 34 ДЕЛА НЕОТЛОЖНЫЕ

Чем больше обживался князь Ярослав в Ростове, тем всё больше находил для себя открытий. Не такими уж дикими оказались жители столь отдаленного от других княжеств града, затерявшегося на восточной окраине Руси в дремучих лесах. Ростовцы не только занимались рыболовством и охотой, но и ремеслами.

В узких, кривых улочках можно отыскать и кузнецов, и гончаров, и плотников, и сапожников, и седельников, и ткачей, и резчиков по дереву. Это не могло не радовать Ярослава.

А вот торговые дела князя огорчали. Было чего продать купцам, но вся торговля удовольствовалась селами и деревеньками. Туда шли заступы, сохи и бороны, косы и вилы, седла и конская упряжь, зимние кожухи и шапки, ложки, ковши, миски и прочая посуда.

Но селяне давно уже насытились изделиями ростовских ремесленников. Соха не на один год покупается, как и другие вещи.

Ремесленники вздыхали:

— Так и вовсе захиреет наше ремесло, князь Ярослав. Купцы перестали брать наши изделия. И как дале быть?

Ярослав переговорил с купцами, но те руками развели:

— На краю земли Русской живем, князь. Через леса в другие города идти — дороги не ведаем.

— А из озера, да на Волгу?

— Пустая затея. К верховью плыть — городов нет, а на восток — булгары до нитки разорят.

— Пытались?

— Было дело, князь. С медом, воском, пенькой и дорогими мехами поплыли, а вернулись нагишом. Булгары не желают с нашей землей торговать. Вы, бают, народ северный, дикий. К вам добираться нет никакого желанья. В Медвежьем углу, где Которосль в Волгу впадает, живет свирепое племя, оно-де булгарских купцов грабит, а судна топорами разбивает. Нам-де с руки в Хвалынское море ходить, в грады персидские. Там торговля бойко идет. И не ведаем, что делать князь?

Ростовских купцов поддержал и Силуян:

— Здесь не торговля, а маята. Медвежий угол, как бельмо на глазу. Не вверх, не в низ по Волге не пропускает. Лютый народ. И еще хотел бы изречь, князь. Не худо бы дорогу на Новгород отыскать.

— Через леса, реки и болота?

— Понимаю, князь. Дело тяжкое, но без доброй торговли Ростову худо придется.

— Худо, купец, зело худо. Без торговли городам не стоять.

На душе Ярослава становилось смуро. Наградил же батюшка городом! В самую пустынную глухомань отослал. Да еще приказал:

— Приведи язычников к кресту, Ростов и селища обложи данью, и шестую часть в Киев доставляй.

Многого восхотел великий князь, хотя немало истины в его словах. Киев непрестанно воюет, деньги позарез надобны, да и крепкий, преуспевающий град на сумежье необходим. Прав хитрый батюшка, зело прав! Но ничего пока, кроме сильной крепости, он, Ярослав, не сотворил. Да и крепости бы не стало, коль бы начал ростовцев в христианство обращать. До сих пор ростовцы и говорить ничего не желают об отмене прадедовской веры. В темноте и невежестве живут. Сколь раз пытались попы Федор и Илларион среди язычников проповедь произнести, но их тотчас забрасывали каменьем. Тяжкое это оказалось дело![1273]

Да и полюдье из-за крепости пришлось на целый год отложить. Мужики изрядно помогли: они-то к тяжелой работе привычные.

Но после Покрова снова полюдью быть. Надо дружину кормить, данью с ней поделиться.

Дружинники и без того не слишком рады «ростовскому сиденью». И в работных людях побывали, и без дани остались, и… без храма. Все они крещеные, а помолиться негде. Так дело пойдет — и Христа скоро забудут. Непременно надо церковь ставить, да такую дивную, дабы язычники загляделись… Легко сказать. А где умельцев найти? Ни один из местных плотников отроду не видел церкви. Хоть в Киев за умельцами посылать. Но до стольного града — не рукой подать. Вновь всё лето тащиться на ладье, да еще против течения? А вспять плыть? Другого лета ждать. Сколь времени пролетит! Куда ни кинь — и всюду незадача.

Что же делать тебе, князь Ярослав? Думай о делах неотложных, думай!

Глава 35 ПОКУШЕНИЕ

Кузни притулились к речке Пижерме: вода под боком, а без воды да руды никакого изделья не сладишь. Правда, и Неро под рукой, но туда рыбаки не велят с бадейками ходить: нечего озеро баламутить да рыбу пугать.

Ярослав любил приходить на Пижерму. Привлекал перестук молотов о наковальню, да и на изделья хотелось глянуть, особенно на ратные.

Оружье и доспехи — единственное чем еще в охотку занимались кузнецы. Другие-то ремесла хирели — спрос падал, а тут князь кузнецам твердое слово дал:

— Куйте! Оружье и доспехи нам вельми понадобятся. Вернусь с полюдья — сполна рассчитаюсь. На том крест целую, и слово даю княжье.

Оружейники Ярославу поверили. За годы пригляделись: князь в словах своих и поступках тверд.

Доспехов кузнецы ранее не изготовляли: в походы не ходили, а доспехи лишь увидели на воинах Ярослава.

Тот приказал принести в кузни кольчуги и шлемы и молвил:

— С моих дружинников. Дело для вас новое и непростое. Приглядитесь, пораскиньте головами, а вдруг смекнете.

Оружейники сошлись со всех кузен, помыслили и молвили Ярославу:

— Изготовим, князь. Из железной руды наделаем облые кольца, и кольчугу сладим.

— Облые? Это как?

— Облые — из круглой проволоки. Довелось мне когда-то железную рубаху делать, — молвил кузнец Будан.

— И как же ты ее изладил? От кого познал? — тотчас заинтересовался Ярослав.

— От ковалей, кои в Ростов наведывались из Сарского городища. Их ратники, когда-то в поход на чужеземцев ходили. Всё дотошно распознал, даже о чужеземной кольчуге. Своими глазами зрел, каждое колечко пересчитал. На кольчугу надо не менее 20 тысяч колец, в палец в поперечине, при толщине проволоки в четь пальца. Но дабы изготовить железную рубаху понадобится около трехсот саженей проволоки. Некоторые кольца завариваются наглухо. Каждые четыре таких кольца сплачиваются одним разомкнутым кольцом, кое после этого заклепывается. Кропотливая работа, князь. Требует немалого навыка и большого усердия.

— И велика ли кольчуга получается, Будан?

— У иноземных воинов кольчуга длиной до колена, имеет полный рукав и весит более 22 фунтов.[1274] Наша кольчуга несколько короче, имеет ширину в поясе, примерно пять ладоней,[1275] а длина рукава составляет две с половиной ладони[1276] и доходит до локтя. Весит до 16 фунтов. Разрез ворота находится посередине шеи или сдвинут в сторону, застегивается кольчуга без запаха. Сзади кольчуга мастерится короче — для удобства посадки в седле.

— Молодцом, Будан. То, что ты рассказал, весьма похоже на кольчуги дружинников. Дело за шлемами.

— А вот для шлемов иная руда понадобится. Медная. Надо на болота ехать.

Сыскали оружейники и медную руду. Заполняли ею железные котлы, грели на раскаленных угольях и выпускали медь тонким ручейком в желоба.

Легче было с изготовлением стрел, кои понадобились Ярославу для пополнения запаса дружины. (Многие стрелы были потрачены в день осады Ростова). Но и здесь не обошлось без новшеств. Железные наконечники стрел ростовцев были гораздо легче, короче, и улетали лишь на сто шагов. Да и саму стрелу с гусиным опереньем надо было удлинять.

Когда изготовили новую стрелу и пустили ее в лёт, оружейники удовлетворенно молвили:

— Почитай, на треть дальше улетела. Добрая стрела!

— Дело не только в лёте, надо, чтоб и недруга разила.

— С таким наконечником, князь, и щит не поможет.

— Это еще как сказать, мастера. Щиты бывают разные.

— Тот, что мы в своих руках держали — пробьет! — уверенно заверил Буданом.

— А ну-ка поведай, друже, — молвил Ярослав.

— Как-то вознамерились порыбачить. На челнах на Которосль выбрались, а там на нас с берега ушкуйники навалилась, что обитают в Медвежьем углу. Норовили нас в полон взять, но и мы не лаптем щи хлебаем. Ведали, куда поехали. Луки, мечи, и рогатины с собой прихватили. На воде биться худо, так мы тоже на берег выскочили, благо разбойников было не столь и много. В сечу кинулись. Нас-то поболе оказалось, но лиходеи не оробели, лихо отбивались. А когда у них четверо воев пало — в лес ушли. Подобрали мы у мертвых оружье, там и щит оказался. Глянули на него, а щит на два вершка стрелой пробит.

— Слаб щит. Сберегли его?

— Сберегли. У меня в чулане лежит.

— Ты покажи мне его, Будан.

— Принесу, князь…

Наловчились ростовские кузнецы-оружейники выделывать и знатные щиты. Мастерили по росту каждого дружинника два щита из гибких ивовых прутьев, выдержанных в воде; один — овальный, продолговатый, он закроет воина с головой, коль тот будет сражаться в пешем строю, а другой — круглый и легкий, весьма удобный для всадника. Сверху щиты обтягивали воловьей кожей и обивали медными полосами. Как правило, щиты мазали в красный цвет — цвет мужества и стойкости в бою…

Как-то беседуя с кузнецами, все обратили внимание на высокого красивого юношу в длинной, ниже колен, белой рубахе и в легких сапожках, плетеных из бересты; на груди его висел амулет на черном гайтане.

Кузнецы тотчас примолкли. Один из них, наклонясь к князю, шепотом произнес:

— Волхв Тихомир. Внук кудесника Марея. Приплыл на челне из Велесова дворища. Хоть и млад, но весьма чтим. Народ его, как бога уважает.

Подойдя на три шага к Ярославу, юноша остановился и, в знак приветствия, вскинул правую руку.

— Велес доволен вами, люди земли ростовской. Вы не перестаете поклоняться старым богам и чтите старую веру.

Кузнецы, кроме князя, отвесили волхву низкий поклон. Подле Ярослава стоял его неизменный телохранитель Заботка, кой, как и князь, удивился лицам мастеров. Они были благоговейны, кротки и подобострастны, как будто перед ними очутился сам бог Велес.

«Вот и крести этих людей, — озабоченно вздохнул Ярослав. — Да они готовы выполнить любое повеление этого молодого волхва. Зело же преданы ростовцы языческой вере!.. Но зачем появился здесь этот Тихомир?».

Юноша, увидев возле князя могучего воя, нахмурился. Этот нечестивый может помешать убийству Ярослава. Надо сделать так, чтобы он заснул. Да поможет бог Велес!

Тихомир в упор посмотрел на воя, и его глаза заискрились зеленоватыми огнями. У Заботки безвольно опустились руки, он мгновенно заснул.

— Что тебе надо, юноша?

— Я пришел к тебе от бога Велеса, — отозвался Тихомир и, стремительно ступив к князю, выхватил из кожаных ножен острый кинжал, помышляя вонзить его Ярославу в сердце.

Безоружный князь не успел даже отскочить, а занесенная рука Тихомира вдруг застыла и… кинжал выскочил из пальцев.

— Не могу, — простонал волхв.

Сначала Тихомир не мог понять, что с ним произошло, но когда он увидел беззащитные глаза князя, то его будто молнией пронзило. Он, Тихомир, никогда не убивал людей. Бог Велес не наделил его жестоким сердцем.

Удивленный Ярослав поднял с земли кинжал и спросил:

— Почему ты не убил меня?

— Я не смогу убить человека, князь. Этого я никогда раньше не знал.

Ярослав резко повернулся к мечнику.

— А ты почему застыл истуканом и не защитил меня?

Но Заботка молча стоял с закрытыми глазами.

— Не вини своего воя, князь. Он спит.

Тихомир трижды провел над головой дружинника ладонью и Заботка очнулся, открыл глаза.

— Отчего в твоей руке кинжал, князь? Что случилось? — встревожился меченоша.

Кузнецы обступили князя. Теперь их лица были растерянными.

В замешательстве оказался и Ярослав. Только что перед ним произошло великое чудо. Юный волхв усыпил его богатыря — мечника, и в самый последний миг отменил свое убийство. Что ж теперь сотворить с этим волхвом. Срубить голову мечом?.. Но разумно ли так поступать? Убийство волхва может всколыхнуть всех язычников. Этот волхв, как прошептал оружейник, весьма чтим. Но наказать его все же придется. Он поднял кинжал на князя! Такое преступление с рук не сходит. Надо бросить Тихомира в поруб. Тому и быть! Мнится, ростовцы поймут своего князя.

Ярослав зорко глянул на волхва. Тот стоял спокойный и тихий, даже какой-то отрешенный, словно мучительно раздумывал над какой-то загадкой.

И вдруг решение князя круто изменилось. Он протянул юноше кинжал и молвил:

— Ступай в свое Велесово дворище.

Тихомир, ничего не сказав, всё с тем же отрешенным лицом, принял кинжал и медленно зашагал к озеру.

Кузнецы с посветлевшими лицами смотрели на Ярослава. Он не только не наказал волхва, но и отпустил его в капище.

А Тихомир, доплыв до середины озера, вдруг развернул челн и направил свое утлое суденышко обратно к Ростову.

Глава 36 ВОЛХВ И КОРМЧИЙ

Он сидел в челне, затерявшись в зеленых прибрежных камышах. В мучительных раздумьях. Волхвы Велесова дворища не примут его вспять: он не выполнил их задачи, что само по себе является преступлением. Волхвы не прощают отступников.

Но смерть Тихомира не пугала. Он мог бы приплыть на ту сторону берега и хладнокровно ступить в пылающий костер, дабы искупить свою вину перед Велесом. Тот бы, наверное, принял жертву. А вот Урак и особенно Марей — не смогут. Дед был бы чрезмерно недоволен возвращением своего ученика: уж слишком многое он вложил в него, уж слишком уверовал, что его послушный внук непременно приведет в исполнение поручение волхвов и уйдет на небо со счастливой душой.

Но этого не случилось. Рука Тихомира дрогнула в последний миг, и он выронил кинжал, именно в тот момент, когда открыл для себя что-то новое, важное, не исходящее ни от верховного волхва, ни от самого бога Велеса.

Всю свою, пока еще не долгую жизнь, он полагал, что будет поступать так, как поступают настоящие волхвы, готовые убить любого человека, если тот посягает на языческих богов.

Князь Ярослав приехал на ростовскую землю, чтобы сокрушить всех идолов и привести язычников к новой вере, которая исповедует, что сын божий, Иисус Христос, богочеловек, якобы принял страдание, смерть и затем воскрес для искупления людей от первородного греха.

Так утверждают ростовским язычникам Федор и Илларион, коих довелось послушать Тихомиру. Но такие проповеди насквозь лживы. Как живой человек мог оказаться на небе? Это невозможно, ибо на небо взлетает лишь душа умершего. Всё это — глупые выдумки приверженцев Христа.

Истинная вера — в Велесе, Перуне, Яриле, Даждьбоге, Макоше и в других богах, которых сама земля наделила чудодейственными силами. Разве Христос громыхает по небу, кидает молнии и посылает дождь на землю? Каждый скажет: Перун! А благодаря кому плодоносит матушка земля и кому молится оратай? Богу Роду…

Худую веру принесли с собой христиане, не укоренится она на Русской земле.

Но сам Ярослав не похож на дурного человека. В его глазах, как и в глазах Тихомира, не оказалось звериного инстинкта. Ярослав был совсем близок к смерти, и все же он отпустил своего непримиримого врага.

Почему он так сделал? Почему не предал его гибели? А вот волхвы бы предали. Сейчас бы они с бубнами плясали вокруг кострища и просили Велеса принять повинную жертву… А Ярослав не тронул.

Заблудилась душа Тихомира. До сего дня он не знал мучительных дум. Голова была ясная, всё понимающая, заботами не обремененная. Ныне же она стала тяжелой и туманной, будто дурманящего зелья принял.

Он смотрел на веселое румяное солнце, на ласкающие глаз сочные зеленые травы, на тихую, дремлющую воду, в коей покойно плавали гуси и утки, но душа его по-прежнему оставалась мятежной. Впервые он не знал, что ему делать, как поступить.

Неподалеку от Тихомира стояла ладья со снятыми парусами. Кормчий Фролка, не замечая утлой лодчонки, забившейся в камыши, осматривал судно, и что-то напевал себе под нос. Затем он прошел на корму и начал потихоньку вытягивать плетеную рыбацкую снасть. Внятно послышались громкие восклицания:

— Есть! Есть чего подать на стол… И лещ, и судак и щука. Ну и озеро! Черпни лаптем — рыбину вытянешь.

Весело рассмеялся, и этот жизнерадостный смех отвлек Тихомира от тягостных раздумий.

А Фролка вдруг озаботился:

— Эх, будь ты неладна! За якорь зацепило. Снасть порвет.

Кормчий принялся, было, стягивать сапоги, дабы затем прыгнуть в воду, но тотчас услышал:

— Погоди! Я отцеплю от якоря сеть!

Тихомир выплыл из камышей и, подгребая веслом, подвел свой челн к правому борту корабля.

— Укажи место якоря.

Фролка подумав, что из камышей появился какой-то местный рыбак, произнес:

— Вовремя же ты появился… Зришь цепь? Давай чуток еще вперед. Только веслом не цепляй. Порвешь!

Не раздеваясь, Тихомир нырнул с челна в воду и долго не появлялся на ее поверхности.

Кормчий забеспокоился:

— Уж не водяной ли парня утащил? Спаси его, Перун!

Крещеный Фролка то обращался к Господу, то к Перуну, верховному богу киевских и новгородских язычников.

А случайный молодой рыбак всё еще не появлялся. Так и есть, водяной утащил! Вон как утки и гуси над камышами вспорхнули. Надо самому снасть спасать.

Фролка широко перекрестился и бухнулся в озеро. И в это время из воды высунулась мохнатая зеленая рука.

Кормчий, плывущий к месту скинутого с ладьи якоря, и вовсе оробел. Рука водяного! Парня утопил, а ныне и за него, Фролку, примется.

Повернул от нечистого места к берегу, истошно заорал дурным голосом:

— Помоги мне, бог Перун, избавится от водяного!

Оглянулся на крик:

— Куда ты? Держи свою сеть!

Кормчий обомлел. Да это же рыбак! Плыл с концом сети в правой руке, весь заволоченный вязкой тиной. И как он смог столь долго в воде продержаться?!

Фролка поплыл навстречу, дабы помочь вытянуть снасть. На берегу придирчиво ее оглядел. И с рыбой, и целехонька.

— Спасибо тебе, паря. Давай соберем в корзину добычу — и на ладью сушиться.

— Да я на берегу обсохну. Тепло.

Тихомир стянул с себя всё облаченье и начал избавлять его от водорослей.

Кормчий невольно залюбовался крепким, подбористым телом рыбака и сам принялся разоблачаться.

— Пожалуй, ты прав, паря. Неча на ладье тиной мусорить.

Вскоре кормчий пригласил рыбака на судно:

— Знатной воблой тебя угощу. Сама в рот просится. Я ее князю готовлю.

Фролка, как прибыл в Ростов, так и не покидал своего судна. Оставались на ладьях и все другие кормчие. Жили в ладейных избушках, сторожили корабли, а снедь им доставляли из княжьей поварни.

Тихомир впервые увидел в избушке икону, на коей был изображен какой-то старик с седой бородой. Нахмурился.

— Это твой бог?

— Не только мой, паря. Это Николай Чудотворец — покровитель всех тех людей, кои плавают по морям и рекам. Избавитель наш.

Тихомиру хотелось сказать, что на морях и реках спасает людей не какая-то намалеванная деревяшка, а добрые духи — Берегини, но он промолчал, решив, что бессмысленно спорить с человеком, который принадлежит теперь иной вере.

— У меня и ячменное пивко[1277] есть, паря. С вяленой и копченой рыбой — слюнки потекут. Угощайся.

Воблы Тихомир откушал, а вот к ковшу пива, налитого из корчаги, он не притронулся, чем немало удивил Фролку.

— Чудишь, паря. Как это можно воблу без пива?

— Прости, добрый человек, но хмельными напитками я не пользуюсь.

— Странный ты какой-то. В Ростове я тебя не зрел… Как хоть тебя кличут?

— Тихомиром.

— Тихомиром?.. Кажись, я где-то слышал твое имя.

— Сегодня о нем говорит весь Ростов.

— Весь Ростов?.. Аль, какую деваху обесчестил? Вон ты, какой лепый. Было? — с доброй улыбкой спросил Фролка.

Тихомир ничего не ответил, и с этой минуты замкнулся.

— Ну и Бог с тобой… Скоро, поди, опять в город?

— Не знаю.

Фролка пожал своими крепкими, покатыми плечами и произнес:

— Не ведаю, что ты натворил, но чую, парень ты добрый. Коль захочешь — у меня оставайся. Мне с тобой куда повадней. Одному-то докука на корабле.

— Я согласен.

— Вот и, слава Богу. Живи, Тихомир, сколь душа пожелает.

Глава 37 СВЯТИЛИЩЕ БОГОВ

В Ростове только и разговоров о князе и Тихомире:

— Внук Марея из Велесова дворища приплыл, дабы князя убить.

— И почему не убил?

— Никак, раздумал.

— А Ярослав-то молодцом. Все мекали, что он Тихомира казнит, а он ему кинжал отдал и вспять отпустил.

— Добрый, оказывается, к нам приехал князь. Другой бы не пощадил.

— Добрый. Это те не Урак.

— Урак, знамо дело, человек злобный, но христианских церквей не помышлял в городе ставить.

Ростовцы пронюхали, что князь Ярослав задумал выискать умельцев, кои смогли бы нечестивый храм в городе возвести.

— Да и пущай возводит. Дружина-то новую веру обрела. Пусть молится. Мы-то всё равно в старой вере останемся.

— Останемся! Слышали, поди, как на капище Велеса попов орясинами огрели. Едва насмерть не забили.

— Нечего было и соваться!

Капище Велеса находилось в полутора верстах от крепости, к востоку от города.[1278]

Еще минувшей осенью князь Ярослав навестил ростовское языческое святилище. Оно заметно отличалось от киевского. Там Велес стоял под горой, был сотворен из дубового дерева и считался вторым богом после Перуна.

Ярослав был отменно знаком с древними летописями и ведал, что о главном божестве летописец напишет еще в 907 году.

Именно в этом году князь Олег одержал блестящую победу над Царьградом, в результате коей цари Греции, Александр и Леон, понуждены были заключить с Олегом мир и взять обещание уплачивать славянскому князю дань.

Любопытен был сам договор. Если греческие цари дали клятву на христианском кресте, то Олег со своей дружиной утверждали мир по русскому обычаю — клялись своим оружием, Перуном и богом Велесом.

Спустя сорок лет то же самое повторилось при князе Игоре. Правда, договор состоялся уже в Киеве.

«Призвал Игорь послов, и пришел на холм, где стоял Перун; и сложили оружие своё, и щиты, и золото, и присягали Игорь и люди его, сколько было язычников между русскими».

Миновало еще тридцать лет. Уже сын Игоря, князь Святослав, дал клятву блюсти мир с византийцами.

— Ежели не соблюдем мы чего-либо из сказанного раньше, пусть я и те, кто со мною и подо мною, будем прокляты от бога, в коего веруем, — от Перуна и Велеса, и да будем желты, как золото, и пусть посечет нас собственное оружие.

Князь Ярослав отлично понимал, что и Олег, и Игорь, и его любимый полководец Святослав, кой на всю жизнь запомнится ему своими грандиозными победами, были ревностными поборниками и защитниками языческой веры. В их клятвах подчеркивается связь Перуна с оружием, что говорит о его воинственности. Не надо искать подоплеки,[1279] почему именно Перун значился покровителем князя-воина и его дружины. При любой победе, прежде всего, прославляли именно своего верховного бога, принося ему богатые жертвы.

Великий князь Владимир, уничтожив своего брата Ярополка, стал княжить в Киеве, и в 980 году поставил своего кумира, деревянного Перуна, на холме, подле Теремного дворца. А своему дяде, Добрыне Никитичу, повелел установить Перуна в Новгороде.

Истинного единоверца, христианина Ярослава, дивило то, что каждый языческий бог обладал своими особинками. Так, если говорить о том же Перуне, то он — бог грозы. В весенней грозе каждый человек усматривал животворящий источник обновления земли, природы, отсюда — ключевая роль Перуна. Если от молнии загорелась какая-то постройка, то в народе толковали:

«Перуном сожгло. Такой пожар тушить никак нельзя. Перун огневается и все избы спалит».

В представлении язычников Перун был оснащен палицей, луком со стрелами (молнии — это стрелы, которые метал бог) и топором. Топор слыл одним из главных для Перуна, ибо молнии воспринимались не только как стрелы, но и как летящий огненный топор или палица.

Не случайно идолы Перуна в Киеве и Новгороде были обвешены тугими луками, колчанами со стрелами, боевыми топорам и палицами.

Когда Ярослав был совсем маленьким, то Перун-громовержец пробуждал в нем двоякое чувство. С одной стороны им овладевал ужас перед божеством, кой способен нести смерть и разорение. От такого злого божества ему хотелось спрятаться или чем-то его умилостивить.

Он бежал к Добрыне Никитичу, норовя найти у богатыря защиту. А тот кричал:

— Давай борзей к умывальнику!

Добрыня торопливо опускал в умывальник с водой серебряную ложку и золотое кольцо, и вновь спешно кричал:

— Умывайся борзей!

И сам умывался.

С другой стороны Ярославу уже поведали, что когда Перун принимается грохотать и кидать свои огненные стрелы, то он убивает и разгоняет силы зла и утверждает добрые начала. Злом считался Змий, но не настоящий, вроде удава, а сказочный, крылатый, многоголовый, пышущий огнем, враг всего сущего.

Из древних славянских сказаний Ярослав познал, что Змий — обитатель Нижнего, подземного мира, мира тьмы, зла, смерти. Змий похищает обитателей Среднего мира — людей, скот — и прячет их в своих пещерах.

Бог Громовик (Перун) — обитатель Верхнего мира, мира светлых сил — разбивает палицей скалу и освобождает пленных.

Змий, чтобы спастись, бежит, принимая облик то человека, то разных животных. И вот таким образом, меняя личину, он на время ускользает от преследования и прячется под большущим старым деревом или под валуном. Но Змию не найти спасения. Бог на резвом коне, либо на колеснице настигает его и разражается молнией. При этом вспыхивает огонь и начинается дождь.

Каждый язычник ведает, что Перун — родоначальник небесного огня, кой, нисходя на землю, дает жизнь огню земному и снабжает людей теплом и жизнью.

«И смертью», — подумалось Ярославу, когда он вспомнил киевские события 983 года.

Отец Владимир прибыл в столицу после удачного похода и заявил боярам:

— Хочу отметить победу жертвой богу войны и грома Перуну.

Старцы и бояре, следуя древнему обычаю, ответили:

— Нужна человеческая жертва, великий князь.

— Опять дряхлого старца, — усмехнулся Владимир Святославич.

— Нет, великий князь. Нынче жребий выпал на прекрасного юношу, сына живущего в Киеве христианина. Будет ли на то твоя воля?

— Будет! Немешкотно приведите к капищу этого человека.

Но отец юноши воспротивился и разразился в адрес языческих богов обличительной речью:

— Не боги это, а просто дерево. Нынче они есть, а завтра сгниют. Не едят они, не пьют и не говорят, и сотворены руками человека из дерева. Не отдам сына!

Но княжеские посланцы и слушать ничего не желали. Они разрушили дом христианина и всех его обитателей погребли под развалинами. А связанного юношу приволокли к капищу Перуна и сожгли на кострище.

«Жесток же мой батюшка, — в который уже раз подумал Ярослав. — И многие поступки его непостижимы. То он повелевает соорудить в Киеве пантеон славянских богов, то вдруг приказывает с ними покончить. С каким же изуверством он расправился со своим любимцем Перуном! А что он препоручил сделать в Новгороде? Архиепископ, посланный совершить крещение, порубил Перуна и велел скинуть его в Волхов».

Останки истукана повязали веревками и волокли его по грязи, избивая дубинами и пиная ногами. Рассказывали, что в это время в Перуна якобы вошел бес и начал кричать во все горло: «О горе! Достался я этим немилосердным рукам!». Плывя по Волхову, Перун забросил свою палицу на мост со словами: «Прощайте, новгородские люди, и меня поминайте!»

(Поминали, еще как поминали. И не с того ли момента повелся в Новгороде обычай лютых побоищ между новгородскими молодцами?)

А потом принялись за Велеса. Все князья почитали его вторым божеством после Перуна. Он был не только покровителем скота и домашних животных, но и покровителем богатства. Ведь чем больше у хозяина скота, тем больше у него достатка. В клятвах князей он именно выступал в этом качестве.

Если Перун воплощал мощь оружия, то Велес — силу золота. Отсюда понятны и слова Святослава: если он и его дружина предадут Перуна — пусть их посечет их же оружие, если предадут Велеса — пусть пожелтеют как золото. По сути первый являлся богом дружины, а второй — богом всей невоенной языческой Руси.

Ни Ростов, ни окрестные селения никогда на своих землях не воевали. Не зря для них и стал Велес главным божеством.

Капище Велеса находилось неподалеку от озера, в священной роще, — посреди мореных дубов и старых дуплистых деревьев, кои пользовались особым поклонением.

Само капище было окружено толстыми заостренными кольями, на коих висели жертвенные рогатые головы лесных зверей, домашней скотины и птицы, — головы свиней, овец, баранов, петухов…

Внутри святилища возвышался на две сажени бог Велес, собранный из трех огромных разноцветных валунов. Верхний валун был обращен «личиной» к востоку; личину его составляли две большие черные дыры (глазницы) и выдолбленный широкий рот. Округ Велеса были разложены более мелкие валуны, не сплошь, а на расстоянии длани[1280] друг от друга. Эти камни-валуны также были разных цветов.

Остроколый тын не был сплошным; в нем сделан широкий проход, направленный к Велесу. Именно по этому проходу тянули язычники к костру жертвенных животных, коих вначале убивали, обделывали, жарили на углях и поедали, предварительно свершив моление.

Священный огонь в капище постоянно поддерживался волхвами. Отблески его падали на каменного Велеса, чьи суровые глазницы требовали всё новых и новых жертвоприношений.

К святилищу Велеса часто стекались не только ростовцы, но и жители окрестных сел и деревень для свершения треб: религиозных обрядов, молений, торжественных поминальных тризн; отсюда они обращались к Велесу с просьбами или словами благодарности.

В Киеве Ярослав наблюдал некоторые языческие требы. Они бывали шумными, нередко выливаясь в обрядовые праздники.

Правоверные христиане-летописцы с негодованием записывали на пергаментные листы, выделанные из кожи, об этих «кумирских празднованиях», «бесовских игрищах», «веселиях сатанинских», когда на весь Киев разносился рев труб, звенели бубны и гусли. Сюда же стекались скоморохи — и понеслось всеобщее скаканье и плясанье вокруг ритуальных костров и высоченного идола!

Перун, стоя на киевской «Горе», над Боричевым потоком, имел железные ноги, в глазницы были вставлены драгоценные камни, в руку его была вложена каменная стрела-молния, осыпанная яхонтами, кои должны были подчеркивать преимущество Перуна перед остальными богами пантеона.

Ростовский же каменный Велес не был богато украшен, зато выделялась священная роща. В стволы деревьев на высоте двух саженей были крепко вбиты челюсти вепря.

Ярослав слышал рассказ уже крещеного Владимира Святославича, как тот охотился на священного зверя и как торжественно поедал его мясо на княжеских пирах; и уже тогда Ярославу подумалось, что языческие обряды будут бытовать долгие века.

Вокруг ростовского капища, вблизи священной рощи разместились избы волхвов, славян и мерян, кои были наиболее яростными защитниками старой веры. Изб было довольно много, и на коньке каждой постройки торчал голый череп того или иного священного зверя.

Первый приезд к капищу был для Ярослава ознакомительным. Ныне же он ехал побеседовать с волхвами, кои жестоко избили Иллариона и Федора.

Не доезжая капища, князь слез с коня и приказал дружинникам.

— Ждите меня. Пойду один.

— А, может, и мне с тобой, князь? Волхвы на всё способны. Зрели! — с беспокойством произнес Заботка.

Ярослав кинул меченоше повод и вновь повторил:

— Пойду один!

В капище он увидел кузнеца Будана. Тот принес в жертву Велесу огненно-рыжего петуха и, стоя на коленях, восклицал:

— Помоги мне, всемилостивый бог! Жена прытко занедужила. Не ест, не пьет. Помирает жена-то. Ниспошли ей здравие, святой Велес!..

Кузнец, конечно, заметил Ярослава, но своего молебна не оборвал: для него Велес важнее, чем князь. А тот, обратившись лицом к избам, громко крикнул:

— Волхвы, я, князь ростовский, пришел к вам для разговора!

К князю вышли трое волхвов, а следом к капищу выскочила добрая сотня язычников.

— Говори, князь, — опираясь на рогатый посох, негромко произнес старший из волхвов.

— Вчера к вам приходили мои священники. Они стали мирно беседовать с вами, а вы их безжалостно избили. Почему не захотели их выслушать? А, может, не так уж и плоха новая вера?

Старый волхв вскинул над седой головой посох, и толпа язычников зловеще загудела:

— Запомни, князь. Мы никогда не будем слушать твоих нечестивых попов. Не может быть единого бога. Наша вера существует тысячи лет, и никто не сумеет ее отменить даже мечом и огнем. Мы верим Велесу и всем остальным богам.

— Верим! — непоколебимо поддержали волхва язычники, и их дружный, исступленный клич был настолько непреклонен, что Ярослав уяснил: его разговор ни к чему доброму не приведет. Но он тоже вскинул руку. Толпа смолкла.

— Вы заблуждаетесь. Многобожие рождает непоправимый вред для Руси. Но вам ныне этого не втолкуешь. Упрямый, что слепой: ломит зря. Я ухожу, но верю, что приспеет время, и вы поймете свою оплошку.

Глава 38 ТИХОМИР И КНЯЗЬ ЯРОСЛАВ

Избитых проповедников унесли на ладью, коей управлял кормчий Фролка. Так повелел князь: он не пожелал, дабы греческие попы оставались в крепости среди язычников.

Проповедников навещал княжеский лекарь, но Илларион и Федор были настолько бессердечно избиты покровителями старой веры, что их исцеление не внушало доверия.

— Позвольте мне на ваши язвы глянуть, — сказал Тихомир.

— А ты что, разве в оном деле кумекаешь? — спросил кормчий.

Тихомир на вопрос Фролки ничего не ответил, а Илларион, приподняв голову с лавки и посмотрев на молодого парня, вяло отмахнулся:

— Пустое глаголишь, сын мой. Уж если княжеский лекарь оказался не горазд, куда уж тебе ввязываться.

Но Тихомир настаивал:

— И всё же позвольте, — и так глянул на недужных, что те беспрекословно согласились снять с себя рясы.

— Я исцелю вас, — уверенно высказал Тихомир и спустился по веревке к привязанному к ладье челну.

— Куда он? — спросил Федор.

— А леший его ведает. Он вообще какой-то чудаковатый. Никак к лесу погреб, — ответил Фролка.

— А отчего у тебя живет?

— Тоже не ведаю. Рыбалил подле ладьи, а в Ростов возвращаться не захотел. Помалкивает. Никак натворил что-нибудь греховное или с родителем поругался. А так-то он парень смирный.

Тихомир вернулся после полудня, привез на челне большую охапку каких-то трав, цветов и кореньев.

— Надо спешно сушить. Только бы солнце не подвело, да и костер понадобится, — молвил юноша кормчему.

— Рад помочь, паря, лишь бы толк был.

Через три дня Тихомир принялся пользовать Иллариона и Федора мазями, отварами и настойками. А еще через два дня проповедники поднялись на ноги.

Княжеский лекарь, сухонький, пожилой, но шустрый еще на ногу мужчина, не переставал удивляться:

— Ловок же ты, паренек. Истинный знахарь. А я уж не чаял попов к жизни вернуть.

Лекарь поведал о необычном знахаре князю, на что тот ответил:

— Как раз собираюсь проповедников навестить. Погляжу на твоего чудодея.

Встреча для обоих оказалась неожиданной. Ярослав полагал, что юный волхв давно уже обитает за озером, в Велесовом дворище, а Тихомир думал, что молодому князю, чрезмерно занятому городскими заботами, нечего делать на ладье.

Увидев друг друга, оба застыли в напряженном молчании.

Тихомир, стоя супротив князя, не склонил даже головы, чем поразил кормчего.

— Да ты что, паря? Это же князь Ярослав Владимирыч. Кланяйся!

Но Тихомир продолжал оставаться всё в той же позе: он никогда и никому не кланялся. Так повелел ему верховный кудесник Марей:

«Ты — волхв, предуготовленный на этой земле волей богов. И перед тобой все должны падать ниц».

— Не понуждай его, Фролка, — прервал молчание Ярослав, уже ведая о том, что волхвы не кланяются никаким властителям.

— Он давно у тебя проживает?

— Две недели. Да, почитай, с того дня, когда на тебя, князь, какой-то кудесник накинулся. А этот, — Фролка кивнул на юношу, — на озере рыбалил. Снасть мне помог вытащить, да так и остался на ладье. Тихомиром его кличут. Добрый, кажись, парень.

— Сверх всякой меры добрый, — насупился Ярослав. — Это он поднял на меня кинжал… Ты почему к волхвам не вернулся?

— Так решили боги. Больше я не должен жить среди волхвов.

Фролке вновь пришлось диву даваться: оказывается к нему пришел на ладью молодой волхв, кой едва не погубил князя Ярослава. Вот чудо так чудо!

— Где ж ты собираешься жить?

— Пока на корабле.

— А коль я тебе не позволю?

— Уйду в лес.

Ярослав неторопко прошелся по палубе судна, о чем-то поразмыслил, а затем заново подошел к Тихомиру.

— Какая же отрада жить одному в лесу? Среди зверья и гнуса.

— Звери меня не тронут, а гнус меня не страшит.

— Смел ты.

Тихомир на эти слова ничего не ответил. Ему было удивительно, что князь пугает его лесом. Да вся его жизнь в лесу прошла! Счастливая жизнь, где он себя ощущал, как рыба в воде.

Ярослав пытливо глянул на Тихомира.

— Живи там, где твоя душа тебе прикажет.

Для князя этот юноша до сих пор оставался загадкой. Его постоянно мучил один и тот же вопрос: почему Тихомир отказался от убийства? Что же с ним произошло, и что, в конце концов, означают его короткие слова, вырвавшиеся в последний момент: «Не могу». Он их произнес с каким-то мучительным стоном. Что тогда творилось в его душе?

Этот таинственный юноша и отталкивал, и привлекал; и Ярослав до сих пор окончательно не решил для себя, что с ним делать и как к нему относиться.

Князь прошел в ладейную избу, где находились греческие попы. Они, выглядевшие вполне здоровыми, поклонились Ярославу в пояс и осенили его крестным знамением.

— Вас и в самом деле излечил юноша?

— Да, князь. Он оказался диковинным врачевателем.

— Это делает Тихомиру честь… Пойдете ли вы вновь к язычникам?

Проповедники загалдели, чуть ли не в один голос:

— Не пойдем, князь! Они убьют. Отпусти нас, Ярослав Владимирыч, в Киев. Христом Богом просим!

Князь и сам убедился, что Иллариону и Федору не совладать с язычниками. Следующий их выход к староверам может закончиться плачевно, но и отпускать их в Киев — великая задача.

На ладью, коя поплывет теперь против течения, надо посадить (в качестве гребцов) тридцать дружинников,снабдить их доспехами, щитами, луками, стрелами и съестными припасами.

Князь Владимир Святославич будет разгневан, но главное в другом. Он, Ярослав, останется без ладьи и части дружины. Вот это худо: дружина и без того мала, она может понадобиться в любой час. Сбоку, в Медвежьем углу, — воинственное племя, и не так уж далече волжские булгары.

— Я подумаю над вашим предложением, святые отцы, но задача не из легких.

Озабоченный Ярослав вышел из избы к кормчему.

— Желал бы ты, Фролка, возвращаться в град Киев?

Кормчий, как и Тихомир, слышал разговор князя с попами, посему отозвался невесело:

— По правде сказать, не желал бы. Кому охота в Киев тащится? И всего-то из-за двух попов. Мне и здесь любо.

— Но я обязан выполнить договор с князем Владимиром. На прощанье он молвил: «Проповедники должны живыми вернуться в Киев. Я дал слово константинопольскому патриарху». Вот так-то, Фролка. Это какой же долгий путь надо проделать!

— Есть и короче путь, — вмешался в разговор Тихомир.

Ярослав с неподдельным интересом глянул на волхва.

— Ты сказываешь правду?

— Меня не научили лгать, князь. Водный путь можно отринуть.

— Лесом?.. Но сие невозможно, юноша. Ты даже не можешь себе представить, как далеко пробиваться через трущобы к Киеву.

— Есть путь на город Смоленск, что стоит на Днепре.

Уж на что был невозмутим князь, но тут он изумился:

— Да ты в своем уме, Тихомир?! Ни один человек не ведает дорогу на Смоленск. Дабы пройти к сему граду, надо преодолеть не только чащобы, но и гати, болота и реки. Сие уму непостижимо! Как ты смеешь такое говорить?

— Смею, князь. Меня водил к Смоленску мой учитель, волхв Марей. Я хорошо запомнил путь. К Днепру можно проехать и на конях, минуя реки и болота. А от Днепра к Киеву попы могут на судне спуститься.

— Но зачем волхв Марей водил тебя к Смоленску?

— Когда-то мой дед пришел к Ростову из тех мест и три года назад решил показать мне этот путь. Мы вышли к самому городу.

— Сказка, — крутанул головой Ярослав.

— Быль! — веско высказал Тихомир.

Князь привалился плечом к косяку ладейной избы и, посматривая на волхва, подумал:

«Этот юноша, если он не привирает, может разрешить все мои проблемы с доставкой греческих проповедников в Киев. И всего-то потребуется несколько сопровождающих».

— Ты сможешь отвести попов, Тихомир?

— Да. Я бы очень хотел повторить путь моего деда, но с оговоркой, князь.

— Сказывай.

— Иноверцы не должны увещевать меня стать христианином.

— Мы и словом не обмолвимся, — откликнулись проповедники.

— Я хочу увериться. Поклянитесь своими деревяшками-иконами и крестами.

Проповедники поклялись, и всё же поглядывали на юношу настороженно.

— Поедете на конях, — поняв их осмотрительность, произнес Ярослав. — С вами же конно направлю пятерых оружных дружинников. Когда прибудете к Смоленску, Тихомира отпустите. О том отпишите в грамотке, с коей должен прийти ко мне сей юноша. Это уже моя оговорка, Тихомир… Ты вернешься ко мне?

— Да.

Святые отцы опомнились, когда оказались в темном дремучем лесу. Уж лучше бы остаться на корабле, чем пробиваться по неведомым и страшным дебрям к далекому Смоленску, до коего сотни верст. И кому доверились? Юноте из Велесова дворища, кой собирался князя зарезать! Жестокий язычник. Да он нарочно Ярославу солгал, что знает дорогу к Днепру, чтобы заманить добрых христиан в зыбуны-болота. Как смог князь этому юнцу довериться?! Не зря же он коня не взял. «Пешком-де, пойду. В лесу на конях не разбежишься». Злой умысел имел, нечестивец! Надо возвращаться, пока не поздно.

Илларион и Федор остановили коней и подождали, когда к ним подъедут дружинники.

Тихомир шагал впереди, а вои, с туго набитыми переметными сумами, ехали за попами.

Поглядывая на Тихомира, проповедники зашептали:

— Дело нечистое, дети Христовы. Волхвы для нас — самые лютые вороги. Нутром чуем, что сей юнота приведет нас к погибели.

— Да он же вас от смерти уберег. Вы на него молиться должны, — молвил старший из дружинников.

— А мы так мыслим, что к князю в доверие втирался. Давайте-ка на Ростов повернем.

Но старшой отрицательно замотал головой:

— Вздор несете, отцы. Мы своему князю полностью доверяем и выполним его приказ. Выше головы, святые отцы!

— Да спасет нас Христос, — перекрестился Илларион и кивнул на Тихомира. — Глаз с него не спускайте. Отведи, Спаситель, от него все злые помыслы.

И вновь изгнанные из Ростова проповедники тронулись за волхвом.

Град Ростов оставался языческим.

Глава 39 БИТВА С ПЕЧЕНЕГАМИ

Миновало еще три года. Двадцатилетний Ярослав еще больше вырос, возмужал и натягивал на себя далеко уже не юношеский доспех.

Ветреным и дождливым майским полуднем к нему вошел мечник Заботка и доложил:

— К тебе явились гонцы от великого князя Владимира Святославича.

— На ладье приплыли?

— Лесом, князь. Бывшие твои дружинники, коим ты повелел сопровождать попов.

— Зови немедля!

Вои были изнеможенны. Обросшие, похудевшие, с осунувшимися лицами.

— Никак тяжел был путь Тихомира? — участливо спросил Ярослав.

— Тяжел, князь. Но речь не о том. Пришли мы с худой вестью. Как стало известно княжьим лазутчиками, печенеги собирают на Киев огромное войско, кое намерено выступить осенью, после страды смердов.

— На богатую добычу зарятся?.. И что же мой отец?

— Великий князь приказал собрать со всех городов большую рать, дабы дать отпор кочевникам. Велено тебе, Ярослав Владимирыч, немедля плыть на ладьях в Киев.

Старший из воев смущенно кашлянул в узловатый кулак и добавил:

— А еще повелел привезти с собой дань за все четыре года.

Упрямая складка пролегла между темными бровями Ярослава.

— Уж чего, чего, но про дань отец никогда не запамятует… Заботка! Проводи воев в гридницу. Накормить, напоить и уложить почивать.

Весть о печенегах возбудила Ярослава: ему никогда еще не доводилось выступать в ратный поход. Отец хоть и укрепил южные рубежи Руси, но кочевников это не остановило. Они и раньше проскакивали через сумежье, и, стремительно захватив добычу, тотчас поворачивали своих быстроногих коней в степь, уклоняясь от сеч с дружинами русичей.

Ныне же, по словам гонцов великого князя, кочевники намерены проникнуть в глубь Руси и захватить стольный град. Предстоит тяжелая битва.

Дня через три он, Ярослав, выведет свои корабли на волжские просторы и поведет их к Киеву. А пока надо неотложно осмотреть доспехи воев, кое-какие из них придется заменить, ибо ростовские кузнецы изготовили новые (князь сполна расплатился с оружейниками, сдержав свое слово).

Надлежит немешкотно приготовить и съестные припасы: путь на Днепр тяжек и долог. Но всю дружину, он, Ярослав, в поход не отправит. Опасно оставлять крепость без воев. Урак тотчас войдет в город со своими «ратовниками» и наверняка сожжет недавно поставленную в центре Ростова дивную церковь Успения Богородицы.[1281]

Прекрасный храм удалось-таки возвести, и помог Ярославу в этом… волхв Тихомир. От проповедников, с коими юноша пробирался по лесу, он изведал, что князь зело огорчен: в Ростове нет церкви, и что он ищет искусных умельцев, кои бы могли соорудить молитвенный дом для своих христиан.

Тихомир не повернул вспять от Смоленска, а поплыл вкупе с попами до Киева. Илларион и Федор поведали о задумке Ярослава великому князю и тот, уже прозванный народом «Владимиром Крестителем», громогласно обещающий воздвигнуть храмы по всей Руси, прислал в Ростов не только многоопытного, поднаторевшего мастера Протасия, но и двух ученых монахов.

— Ты достоин щедрой награды, — сказал Тихомиру князь. — Розмыслу и грамотеям, коих ты привел, цены нет. Говори, что ты хочешь?

— Я не хочу никакой награды. Я выполнил твой наказ, а теперь отпусти меня, князь.

— Отпущу, Тихомир.

Этот юноша всё больше нравился Ярославу. Не кривит душой, честен и отважен, верен своему слову и бескорыстен. Таких людей не так уж и много даже среди христиан.

— Протасий мне сказывал, что на обратном пути он крепко занемог, а ты его зело быстро исцелил.

— То не моя заслуга, князь.

— Так не леший же его исцелял.

— Исцеляли дары леса. Они волшебны, но ваши христиане забывают им поклоняться.

— Согласен, Тихомир… Я ведаю, что ты не примешь от меня никакой награды. Но у меня есть к тебе большая просьба, к коей ты волен и не прислушаться.

— Говори, князь.

— Ты зело даровитый лекарь, и я был бы рад, если бы ты, Тихомир, стал исцелять в Ростове недужных людей.

— Княжеских?

Если бы Ярослав ответил утвердительно, то он заведомо узнал бы решение волхва: нет.

— Лекарь обязан видеть перед собой лишь недужного, а кто он — княжеский слуга или ростовец-язычник — для врачевателя должно быть всё равновелико.

— Твои слова справедливы, князь. Я подумаю над ними.

Тихомир пришел к Ярославу через неделю.

— Я хочу служить недужным людям.

— Добро, Тихомир, — довольно произнес Ярослав. — Я отведу тебе комнату в княжеском тереме, и ходи врачевать, куда захочешь.

— Спасибо, князь, но я не хочу жить в твоем тереме. Найду себе место среди ростовских людей.

— Воля твоя, Тихомир, но коль понадобится помощь, ворота моего двора всегда для тебя открыты.

Вскоре Ярослав изведал, что многие ростовцы прохладно приняли внука Марея. Он предал не только своего учителя, но и волхвов Велесова дворища. Такого прегрешения кудесники не прощают.

Князь даже поручил некоторым своим слугам, чтобы те незаметно приглядывали за Тихомиром, дабы в нужный момент отвести его от беды.

Но шли дни, недели, а юношу, кой обосновался в избенке старого язычника Овсея, никто не трогал.

А затем к нему явился сильно занемогший человек, коего Тихомир исцелил в считанные дни. И потянулись к чудодею-знахарю ростовцы…

Затем мысли Ярослава вновь перекинулись к дружине. Он возьмет с собой лишь двести воев и семь ладий из десяти. Сто воев останутся для охраны крепости под началом Колывана.

Ярославу уже совсем стал не надобен дядька-пестун. Тот и прежде не шибко-то пестовал юного князя, по-прежнему оставаясь черствым и даже безучастным ко многим его заботам. По всему чувствовалось, что Додон мечтает о самостоятельной власти, вот и пусть какое-то время повластвует в Ростове. Лишь бы только дров не наломал. Но о том будет еще с ним беседа.

Ярослав порывисто поднялся из кресла и пошел в гридницу к дружинникам.

Глава 40 ВСТРЕЧА С СЫНОМ

Великий князь Владимир Святославич с изумлением разглядывал сына. Как же он вырос, изменился! На целую голову выше отца. Слегка продолговатое лицо, в курчавой русой бородке, волевое, мужественное. Глаза выразительные и вдумчивые.

— Однако, — только и произнес великий князь, и на сердце его почему-то стало тревожно.

Он хоть и обнял сына, хоть и устроил в его честь угощенье, но глаза его оставались строгими.

Оставшись в покоях с глазу на глаз, князь недоброжелательно высказал:

— Худо ты, Ярослав, посидел на Ростовском столе. И язычников не крестил, и дань мне не доставлял.

— А скажи мне, отец, в коих городах, кроме Киева и Новгорода, прошло крещение благополучно?

Ярослав посмотрел на отца в упор, и тот так и не ответил на его вопрос.

— Ну, а дань, почему себе заграбастал?

— Острая нужда заставила. Крепость Ростова оказалась маломощной, с трухлявым частоколом. Пришлось новый дубовый тын ставить, валы насыпать и ров рыть. Тьма народу понадобилась. Решил к смердам обратиться, а у них страда на носу. Посулил год дань не брать.

— Ну, а в остальные годочки, куда ты дань девал, хитрец?

— Да уж в свои лари не прятал. Дружинникам поделил, как того обычай требует.

— Обычай обычаем, — хмыкнул Владимир Святославич, — но часть дани ты обязан отсылать в Киев.

— Но ты сам ведаешь, отец, прямых путей на Киев нет. Не по воде же месяцами добираться?

— Опять ловчишь, сын. Отыскался у тебя и прямой путь. Через Смоленск!

— Но и он далек и не прост. На подводах не проедешь.

— Дружинников посылай!

— Да ты что, отец? В переметную суму много ли втиснешь? А может, мне всю дружину к тебе отсылать, оголив на полгода Ростов?

— Не ерничай! Чу, сказывают, башковитым зело стал. Не рано ли над отцом начал измываться?

— И в мыслях не держал, отец. Толкового выхода не вижу.

— А надо видеть, с оглоблю вымахал! Князь Олег еще в 907 году дань из Ростова получил. Дань и дружину! Аль того не было?

— Было, отец. Историю Руси не худо ведаю. И совсем не в дани было дело. Князь Олег вытребовал от своего наместника, дабы тот привел свою дружину в войско Олега, когда князь собирался выступить на Царьград. Наместник плыл на ладьях и дань с собой привез. Но то случай особый.

— Вот и у тебя случай особый, а дань не привез. Кем ты себя возомнил, Ярослав? Все сыновья мне дань платят, один ты самоуправствуешь!

Великий князь перешел на повышенный и резкий тон, и Ярослав понял, что дальнейшее пререкание с отцом может привести его к негодованию, в коем он становится непредсказуем.

— Не ты ль учил меня, отец, никогда не обижать дружину и всегда с ней советоваться? Я не забываю твоего мудрого совета. Мои дружинники, войдя в город, остались без жилья. Данью они расплачиваются с плотниками, кои рубят им избы, на дань же покупают себя износившуюся одежду и даже новые доспехи. Ничего нет вечного. Но даю слово, отец, что после страды, если ты меня вернешь в Ростов, я непременно вышлю тебе дань. И буду делать сие после каждого полюдья.

— Ну, хорошо, хорошо. Давно бы так, — смягчил голос Владимир Святославич. — А теперь хочу глянуть на твою дружину. Надо готовиться к лютой сече.

Глава 41 КОЖЕМЯКА МОГУТКА

В конце августа 994 года печенеги выдвинулись из степей и хлынули к Днепру.

Дружины великого князя стояли в Киеве. Владимир Святославич собрал сыновей на ратный совет.

— Давно не собирал вас, сыны мои любые. Жестокий ворог идет на Русь, и ныне у него другая цель. Не пограбить, а захватить наши города и веси, и посадить в них ханских подручников. Для оного кочевники собрали несметное войско. Где будем встречать злого ворога?

— А и раздумывать нечего, батюшка, — начал свою речь Новгородский князь Вышеслав. — Надо в Киеве степняков дождаться. Крепость любую осаду выдержит.

Поддержал Вышеслава и Полоцкий князь Изяслав:

— Брат дело говорит. В Киеве надо печенегов ждать.

Ярослав же резко высказался против братьев:

— В Киеве отсиживаться нам никак не можно. Печенеги разорят половину Киевской Руси. Столь беды натворят, что и за долгие годы ее не избыть. Тысячи людей в полон сведут, городки и веси пожгут. Да разве можно такое терпеть, братья?! Встречу выходить надо, встречу! «Иду на Вы!» Скоро же все забыли победный клич деда нашего Святослава. Выходить надо из Киева, великий князь!

Ярославу вторил Тмутороканский князь Мстислав:

— Я — на стороне Ростовского князя. Надо, батюшка, на степняков идти.

Совет раскололся. Владимир Святославич пытливо оглядел сыновей. Разные они — и по возрасту, и по складу ума, и по нраву своему. Одни — осторожны и кротки, другие — молчаливы и себе на уме, как Святополк, третьи — дерзки и храбры, как Мстислав и Ярослав. Два последних в деда пошли, Святослава Игоревича… А вот Святополк всегда на советах отмалчивается: он не сын великого князя, значит, нечего ему и речи держать.

Для Владимира Святославича сей Туровский князь, куда он его посадил, — заноза в сердце. Святополк — сын его брата Ярополка. Разве можно забыть великому князю те жуткие дни, когда он убил брата и, не сдержав свою ненасытную похоть, надругался над его беременной женой, красавицей-гречанкой. Такое до смерти не выветрится.

Племянник же до сего времени дичится, обходит Владимира стороной, и наверняка затаил на него злобу.

Но худо другое. О жестоком деянии Владимира не только изведали все его старшие сыновья, бояре и дружинники, но и вся языческая Русь, в коей не принято приносить бесчестье женам сродников.

Имя веселого любителя богатырей и шумных пиров былинного Владимира Красного Солнышка заметно потускнело. Теперь потребны годы, дабы народ стал забывать и его братоубийство, и его неслыханное прелюбодеяние. Тем более, ныне он — Владимир Креститель, помазанник Божий, верный поборник христовых заповедей.

Некоторые усердные греческие попы (льстецы!) стали называть его Владимиром Святым. Поспешили, зело поспешили отцы церкви! Да простит его Господь, но он до сих пор ездит к своим многочисленным наложницам, — и в Вышгород, что под Киевом, и в Белгород, и в его личное село Берестово. Забыв о женах, напропалую блудит с юными девицами, совершая тяжкий грех.

Всепоглощающая похоть, видимо, гораздо сильнее разума, и ничего с ней не поделаешь, пока не состаришься.

Шел в храм, часами рьяно молился, но проходил день, другой и… вновь его неудержимо тянуло на блуд, в коем он только и находил истинное наслаждение…

То, что поход состоится, Владимир Святославич для себя давно уже решил.

— Кое-кто тут за киевскими стенами надумал отсидеться. А я еще месяц назад по-иному измыслил. Хоть бы все меня уговаривали, но я на печенегов выступать собрался. Ярослав и Мстислав лишь задумку мою угадали. Я никогда не был любителем даже за самыми крепкими стенами прятаться. Завтра же в поход, сыны мои!

Печенеги пришли по той стороне Днепра от Сулы. Владимир встретил их на Трубеже, у брода.

Кочевники, увидев большую рать, не решились перебираться за Трубеж, да и Владимир не спешил переходить брод. У степняков огромное войско. Сеча будет тяжелой и кровопролитной. О том же думал и хан печенегов.

И русичи, и степняки стояли друг от друга на расстоянии полета стрелы. То был напряженный, томительный час. Одни пришли за тем, чтобы сокрушить «неверных», захватить несметную добычу и установить свою власть над непокорной, но очень богатой Русью. Другие, чтобы не только отразить натиск врага и нанести ему тяжелый урон, но и откинуть оставшихся в живых кочевников в степи, дабы они и помышлять забыли о каких-либо нашествиях на Русь.

Великое стояние затянулось. Русичи переминались, «проверяли, хорошо ли меч пойдет из кожаных ножен, удобно ли висит секира-чекан, щупали рукоять ножа за голенищем, подтягивали колчанные перевязи, с тем, чтобы колчан, поднявшись над левой лопаткой, сам подставил оперенные бородки стрел; и потом только гнули лук и натягивали тетиву».

С той и другой стороны было отчетливо слышно ржание коней, кои всегда заранее предчувствовали злую сечу, и многие из коих останутся лежать на поле брани.

А затем вдруг послышался несмолкаемый скрип и скрежет колес. То сотни крытых телег из обоза, наполненные бурдюками и съестными припасами, под громкие, гортанные возгласы погонщиков, подъезжали к войску.

Обычно кочевники, готовясь к битве, надежно огораживали свой стан высокими телегами (в добрую избу), а затем начинали пускать стрелы в неприятеля. Взять такой укрепленный лагерь было нелегко, но на сей раз печенеги отказались от своей надежной обороны. Видимо, они уповали, что сомнут своей конницей русские дружины.

Первым не выдержал хан степняков. Его огромная, в ширину сажени, войлочная кибитка, с такими же огромными деревянными колесами, отделилась от войска и медленно двинулась к берегу.

Впереди ехали семеро печенегов с поднятыми копьями, на коих развевались на сухом, упругом ветру небольшие белые лоскуты, означавшие, что хан едет для переговоров.

Князь Владимир, приказав войску стоять, в окружении сыновей, выехал хану навстречу.

Кибитка остановилась у самого брода. Из нее сошел хан в долгополом, нарядном халате, опоясанном зеленым кушаком, к коему была подвешена кривая сабля в сверкающих драгоценными каменьями ножнах.

Князь Владимир отчетливо разглядел смуглое, плосконосое лицо, узкий рот с выпяченными губами и две пряди волос, выбившиеся из-под железной шапки; глаза властителя печенежской орды были настолько узки, что напоминали щелочки. Но эти глаза, как хорошо ведал Владимир Святославич, видят так далеко, что недоступно глазам любого русского человека.

Хан, в мягких желтых сапогах и малиновых штанах, ступил три шага к самому броду, и застыл истуканом.

Князь Владимир и сыновья сошли с коней. Таков обычай. Коль враг высадился для переговоров с лошади или идет пешком из кибитки, ответь ему тем же.

Это один князь Святослав позволил себе не подняться даже с кормы челна, когда византийский император Цимисхий оказался перед ним стоя. Но Святослав преднамеренно оскорблял императора, и он один был таким отчаянным до сумасбродства.

Хан взмахнул рукой, и к нему тотчас подбежал толмач-переводчик.

«Что он скажет? — нервно покусывая нижнюю губу, подумал князь Владимир. — Запросит мира? Но того быть не может. Не для того хан Кизяр привел свои бесчисленные орды, дабы заговорить о мире… Предложит Руси платить степнякам дань? Но это слишком самонадеянно. Русь ни с одним народом не делится своей данью… Что ж тогда?».

— Я знаю, коназ Владимир, — наконец заговорил хан, — что твои воины — храбрые воины. Это доказал ваш коназ Святослав. Но и мои верные джигиты не только вашим воинам ни в чем не уступают, но и затмевают их. В скачке, рубке и метании стрелы с коня печенегу нет равных. И ты, коназ, в этом уверишься, если не примешь моё условие.

— Говори, хан Кизяр, а там посмотрим.

— Предлагаю решить битву единоборством. Выставь, коназ Владимир, своего воина, а я своего. Пусть борются. И если твой муж бросит моего на землю, то не будем воевать три года, но если мой муж бросит твоего оземь, то буду зорить Русь три года.

— Добро, Кизяр. Я принимаю твое условие.

Хан и Владимир разошлись.

Великий князь послал глашатаев по всем дружинам со словами:

«Не отыщется ли дюжий воин, кой бы схватился с печенегом?»

В каждой дружине были сильные и рослые воины, но полной уверенности не было.

— Хорошо бы допрежь глянуть на печенега, — говорили дружинники.

Вот и Ярослав поехал в шатер великого князя.

— Дело ответственное, отец. Много наших воинов жаждут сразиться с кочевником, но не худо бы допрежь глянуть на супротивника.

— Добро, Ярослав. Я пошлю гонца к хану.

На другой день явился печенег, «великан страшный».

Князь Владимир приуныл: гора, а не человек. И где такого богатыря сыскал Кизяр? В русских дружинах не найдется ему равных. Но отказаться от поединка — бесчестие. Господи, неужели быть великому сраму?!

Переживал и князь Ярослав. Впервые он накануне яростной битвы, и вдруг такое неожиданное предложение хана! Всё русское войско в затуге, а хан Кизяр сидит себе на мягких подушках, потягивает из чаши кумыс и посмеивается. Он-то уверен в победе своего богатыря.

Ярослава, обычно уравновешенного, начала разбирать злость. Ему хотелось вскочить на коня и во весь опор, с копьем наперевес, мчатся на спесивого великана, дабы проткнуть его тучное чрево. В бою сей боец, наверняка, неуклюж и нерасторопен, и его легко можно сразить.

Ярослав вновь явился в шатер удрученного Владимира Святославича.

— Напрасно, отец, мы побаиваемся этого надменного печенега. Надо вызвать его на конное единоборство. Да я хоть сам готов на него ополчиться.

— В тебе заиграла кровь Святослава, — усмехнулся великий князь. — Но хан не такой глупец, дабы посадить экую гору на коня. А вот в борьбе сей муж непобедим. Его от земли и медведю не оторвать. Вот напасть на мою голову!

Владимир Святославич сокрушенно вздохнул и тотчас услышал какой-то неясный шум за пологом шатра.

А к шатру подошел мужик из обоза и увещевал телохранителей пропустить его к князю.

— Допустите, милочки. Позарез надобно.

— Недосуг князю! Проваливай, смерд!

Ярослав вышел из шатра и мужик, отвесив поясной поклон, в сердцах высказал:

— И что за люди дуботелые! Я к великому князю прошусь, а они прочь гонят.

— Аль спешное дело к князю?

— Спешное! Хочу назвать ему богатыря, кой печенега одолеет.

— А ну проходи.

В шатре мужик поведал:

— Меня Луконей Бобком кличут. Когда ты, великий князь, начал рати скликать и горожан просил подсобить, я кожевню покинул и к тебе в обоз подался. А четверо сынов пешцами в рать пошли. Остался у меня дома меньшой, прозвищем Могутка. Он, как и я, на боярина Колывана кожи мнет. Силищу имеет непомерную. С самого детства никто его не бросал оземь. Однажды я бранил его, а он мял кожу, так Могутка осерчал на меня и разорвал кожу надвое. Как былинку он сломает печенега. Не послать ли за ним в Киев, великий князь?

— Уверен в своем Могутке?

— Клянусь Перуном… и Сусом Христом! — мужик неумело перекрестился.

— Иисусом! — поправил кожевника великий князь, но лицо его не стало забористым.

А Ярослав усмехнулся: вот тебе и киевский христианин, кой перед попами в Днепр залезал, а на груди носит медный крест на крученом гайтане. Чего уж тогда с ростовцев спрашивать?

— На коне мчать сможешь?

— Дело не хитрое, великий князь.

— Дам тебе гридня, и скачите с Богом. И чтоб одним духом сына доставить!

Могутка прибыл к вечеру на другой день и сразу же был препровожден к Владимиру Святославичу.

Князь поднялся из походного кресла и принялся придирчиво разглядывать парня. Ростом — не скажешь что богатырь, да и в плечах не косая сажень. Куда уж такому замухрышке на половца выходить? Набрехал подлый мужик! Придется наказать нещадно.

Могутка, заметив, как хмурью подернулось лицо князя, спросил с простецкой улыбкой:

— Аль сумленье берет?

Владимир Святославич опять уселся в кресло и буркнул:

— Берет!

Затем, дабы окончательно уверится, приказал:

— А ну-ка скинь кафтан, рубаху и исподнее.

Могутка пожал покатыми плечами и разоблачился.

Владимир Святославич даже из кресла приподнялся. Вот где упряталась могучая силушка! Литое, ядреное, с буграми узловатых мышц тело кожемяки, будто из железа выковано.

— Пожми мою руку, да посильней.

— Не надо, князь, — засмущался Могутка.

— Пожми, сказываю!

— Не заставляй, князь… Пальцы переломаю… Коль желаешь меня испытать, то разъяри на меня большого и сильного быка.

— Разъярить? А испуг не возьмет?

— Узришь, князь.

Мощного быка разыскали и привязали к дереву. Могутка Бобок попросил развести костер и положить в него железную пластину:

— Раскалите железяку до бела, и быка погрейте, дабы до ребер прихватило.

— Страсть озлится! И не жутко тебе, сынок? С быком-то ты, отродясь, не дрался, — озабоченно молвил отец.

— А вот и померяемся силушкой. Не робей, батя!

Для поединка выбрали вытоптанную ратниками луговину, вокруг коей расположились лучники: рассвирепевший бык может так попереть, что его только меткие стрелы остановят.

Позади лучников сидели на конях великий князь и его сыновья.

Когда на быка наложили раскаленную пластину, Могутка, облаченный в красную рубаху, совершенно безоружный, крикнул:

— Рубите мечами веревки, и немедля убегайте!

Бык взревел от нестерпимой боли, а затем, увидев в тридцати шагах обидчика в красной рубахе, кинулся в его сторону. Кинулся бешено и с одной целю — вонзить рога и раздавить копытами, сделать из человека кровавое месиво.

«И побежал бык мимо него, и схватил быка рукою за бок и вырвал кожу с мясом, сколько захватила его рука».

Бык отскочил и развернулся для нового наскока, но Могутка ловко увернулся, ухватил левой рукой разъяренное животное за рог, а другой — нанес быку чудовищный удар кулаком в ухо. И тот рухнул подле его ног.

— Слава Могутке! — воскликнул, не подавляя восторга, князь Ярослав.

— Слава! — громогласно отозвалось войско.

Великий князь удовлетворенно пощипал перстами пышные усы и подъехал к богатырю.

— Силен же ты, кожемяка. Буду за тебя Богу молиться, дабы степняка побил.

Владимир повелел в ту же ночь облачиться дружине в доспехи.

На другое утро пришли печенеги и стали вызывать супротивника:

— Где же ваш муж? Наш готов!

— И наш готов!

И сошлись обе стороны. Печенеги выпустили своего мужа, а встречу ему устремился Могутка. Великан, увидев супротивника, посмеялся: да такого воина он раздавит как клопа.

Для поединка размерили между войсками место. Когда печенег двинулся на Могутку, кочевники подняли такой устрашающий гвалт (с визгом и воем), что хоть уши затыкай. Русичи же словно окаменели, застыв в напряженном суровом молчании; никогда еще не слышали они такого запугивающего разноголосого гама.

«Могутка чует лишь несусветный гомон степняков. Каково ему?» — озаботился Ярослав и тронул коня. Поравнявшись с кожемякой, коснулся перщатой рукавицей его плеча, ободрил:

— Не так страшен черт. За тобой Русь, друже!

— Ведаю, княже. Ведаю!

Ярослав увидел такие отважные, огненные и уверенные глаза, что он невольно успокоился и тотчас отъехал к русичам.

«И схватились (богатыри), и начали крепко жать друг друга, и удавил (русский) муж печенежина руками до смерти. И бросил его оземь».

Дружина княжеская, воскликнув победу, бросилась на устрашенное войско печенегов, кое едва могло спастись бегством. Развеселый Владимир в память сему случаю, заложил на берегу Трубежа город и назвал его Переяславлем:[1282] ибо юноша русский переял у врагов славу.

Великий князь, наградив витязя и отца его саном боярским, возвратился с торжеством в Киев.

Могутка не был прежде ни воином, ни боярином. Возвел его в старшую дружину и в «княжьи мужи» сам великий князь.

Но по древнему обычаю вольный человек, превратившийся в воина, имел право перейти на службу в любую дружину, и тем не преминули воспользоваться сыновья Владимира.

— Я хотел, чтобы ты, Могутка, был в моей дружине. Будет тебе всеобщий почет, — молвил новгородский князь Вышеслав.

— Это в Новгороде-то? — рассмеялся полоцкий Изяслав. — Да у тебя новгородцы каждый день драки чинят. Вечно они чем-то недовольны. Не приживется у тебя, Могутка.

Великий князь, послушав разговоры сыновей, рассудил:

— А пусть сей славный воин сам себе дружину выберет.

Капустные глаза Могутки остановились на Ярославе.

— Изведал я, князь Ярослав Владимирыч, что в твоей ростовской дружине боярин Колыван служит. А я на его кожевне в трудниках ходил. Додон Елизарыч строг, беглецом меня сочтет. Надо ему обо всем самому поведать. Да и на Ростов охота глянуть, чу, на большом озере стоит. Ростовскую щуку охота пымать.

Дружинники рассмеялись, а Ярослав подошел к Могутке, обнял за плечи и тепло изронил:

— Рад, друже, за твой выбор. У нас в Ростове ты будешь всегда чтим.

Глава 42 НЕЖДАННАЯ ВСТРЕЧА

Великий князь после шумного пира молвил сыновьям:

— Поспеете в свои города, отдохните, позабавьтесь охотой, побудьте подле отца.

Владимир Святославич, разослав сыновей по городам Руси, теперь редко встречался с ними. А пора уж к чадам своим приглядеться. В жизни всякое случается. Недругов у Руси хватает. Ныне ты во здравии, а завтра можешь и под вражеский меч угодить. Кому тогда наследовать стольным городом и быть великим князем?

Владимир Святославич не впервой задумывался об этом, но выбора в своих мыслях так и не сделал.

«Успею, — решил он. — Авось, Господь и даст долгую жизнь. А назовешь преемника — беду накличешь. Во-первых, на себя: Чернобог[1283] только и ждет, дабы уволочь на тот свет. Стоит изречь, кому сидеть на престоле, и он — тут как тут. Наследника, мол, на боярском совете нарек, ныне к кончине готовься. А во-вторых, наследника остальные сыны не возлюбят, и загуляют по Руси междоусобицы. Кому не пожелается завладеть верховной властью? Нет, пусть обождут сыны другого часа, когда он будет стар, немощен и охвачен недугами. А ныне он крепок, как дуб, недаром ему наложницы покоя не дают. А их едва ли не тысяча. Дай Бог успеть с каждой красавицей на ложе побывать. Прости, Господи, грехи тяжкие!»…

Великий князь перекрестился и пошел в Крестовую палату.

* * *
Князь Ярослав решил поохотиться на тура или вепря. Что попадется. С ним подался в леса обычный десяток дружинников, — с неизменным Заботкой, а теперь и с Могуткой, молодым боярином, Могутой Лукьянычем.

Прошел час, другой, а удача князю не сопутствовала.

— Надо было ловчих с собаками взять, — посетовал Заботка. — Без гончих тяжеленько на зверя ходить. Нюх у них отменный. Никак от нас в дремучие леса убежали.

— Ничего, ничего, Заботка. И мы в дремучие леса углубимся. Где-нибудь на поляне и столкнемся.

Миновал еще час. Всадники с трудом пробивались через трущобы, но вскоре они поредели, и перед дружинниками оказалось огромное непроходимое болото.

— И надо же куда заехали, — поглядывая на топь с чахлым осинником, покачал головой меченоша.

— Никак не наш сегодня день, Ярослав Владимирыч. Надо вспять возвращаться.

— Худая примета без добычи домой отбывать, — впервые молвил за всю охоту Могутка.

— Верно, друже. Болото хоть и велико, но его можно объехать. Там, глядишь, и на зверя угодим.

— Да уж вечор близко, князь. В лесу бы не заночевать? — сторожко кашлянул в курчавую бородку меченоша.

— Не велика беда, Заботка. Не зима! В обход, други! — беззаботно воскликнул Ярослав и тронул коня вдоль трясины.

— Дозволь мне спереди ехать, князь. Места мшистые, обманчивые. Можно так ухнуть, что мать сыра земля вместе с лошадью проглотит, — сказал Могутка.

— У меня конь чуткий. Умник! И все же езжай впереди, если хочешь.

Болото объехали благополучно, и вскоре кони уже ступали по тверди. А еще саженей через двести перед охотниками открылась большая поляна, окаймленная белоногими березами.

Но не роща привлекла внимание путников. На поляне оказались три постройки: довольно просторная, года четыре назад срубленная изба, баня и колодец с журавлем.

— Да кто ж здесь укрылся? — недоуменно глянул на князя Заботка.

— От полюдья кто-то сбежал, — предположил Могутка.

«А моего нового дружинника не только Бог силой наградил, но и разумом», — подумалось Ярославу.

Он перевел взгляд на Заботку и молвил:

— А ты сказывал не наш день. Беглых людей выявили.

Однако слова князя не были жесткими. Дело не такое уж и редкое: из ростовских весей тоже порой уходили в глухие леса смерды.

Из избы вышел пожилой мужик в домотканой рубахе и, увидев перед собой дружинников, остолбенел. Лицо его побледнело, простоволосая голова понурилась. Всё! Конец тебе пришел, Прошка. Сыскали-таки тебя вои князя Владимира. Теперь лиха не избыть… А может, чего приврать?

— Как тебя кличут, и как ты здесь очутился? — спросил Ярослав.

— Прошкой его кличут, князь Ярослав Владимирыч, — молвил степенный дружинник Озарка, кой когда-то охотился на вепря с князем Владимиром, угодившим в селище Оленевку, где великий князь столкнулся с юной девой необычайной красоты. Дева сумела одурачить князя и где-то скрыться.

Владимир Святославич вернулся в Киев, но дева не давала ему покоя, и он позвал Добрыню Никитича.

— Поезжай в Оленевку и привези Прошкину дочь.

Но Березиня как в воду канула.

Прошка после слов дружинника и вовсе головой поник. Тот обо всем ведает, молодого князя не проманешь.

— Прошкой меня кличут, князь. Воин твой правду говорит.

— Рассказывай, и дабы всё без утайки.

— Да уж куды теперь денешься.

И Прошка, понимая, что выкрутиться ему уже не выдастся, обо всем князю поведал.

В конце своего рассказа робость его исчезла. Слова стали осуждающими:

— Да разве так можно князю Владимиру поступать? Мы люди вольные, и дочь моя ему не рабыня. Аль я не прав, князь Ярослав?

«Сей мужик, несомненно, прав, — подумал Ярослав. — Отец не должен силой отбирать у него дочь. Древние устои того не позволяют. Блудливость отца переходит все пределы… И всё же надо как-то обелить великого князя».

— Ты вот что, Прохор. Четыре года миновало. Владимир Святославич давно уже забыл про твою дочь. На охоте он был во хмелю, вот его и занесло. Ты уж не серчай на отца моего. Добро?

Мужик опешил: не ожидал от сына великого князя таких простительных слов.

— Дык, — только и нашелся, что ответить Прошка.

— А, кстати, дома ли дочь твоя?

— С матерью по лесу бродят. По грибы ушли.

Ярослав глянул на тихое, безоблачное небо и вздохнул: огнистое закатное солнце уже завалилось за макушки берез. Еще час — и в лесу станет совсем темно.

— Заночевать не пустишь, Прохор?

— Дык… Завсегда милости просим. Только снедь у меня простецкая. Коль избенкой моей не погнушаетесь, заходите гостюшки дорогие. А я покуда за Устиньей и дочкой сбегаю.

— Чай, сами придут, — молвил Заботка.

— Не придут, мил человек. Березиня как увидит коней — в лесу запрячется. Сам леший ее не отыщет. Заподозрит, что за ней приехали… Я скоро, князь Ярослав, они тут где-то недалече.

Прошка побежал в березовую рощу, а князь приказал воям достать из седельных подсумков перевязи и стреножить коней.

— Оголодали. Травы здесь сочные.

Вскоре из рощи вышли пожилая женщина и девушка, предводимые Прошкой. Он что-то негромко говорил, показывая рукой на дружинников. Женщины подходили к избе робко и неуверенно, чувствовалось, что они напуганы появлением на их заимке чужих людей.

И Устинья, и Березиня держали в руках лубяные кузовки, заполненные белыми грибами.

Женщины подошли к крыльцу избы, подле коей стоял князь, и поклонились.

Ярослав невольно залюбовался белокурой, голубоглазой девушкой. Она и впрямь оказалась необыкновенной красавицей, как рассказывал дружинник Озарко.

Видя неспокойные, встревоженные лица обитательниц заимки, князь Ярослав миролюбиво произнес:

— Да вы не опасайтесь. Ничего худого мы вам не сделаем. Заночуем — и вспять на Киев тронемся.

— Ну, коль так, в избу заходите. Поснедайте, что Макошь послала, — вновь поклонилась Устинья.

Порфишка толкнул супругу в бок: нельзя-де при крещеных людях языческих богов поминать, а Ярослав, в который уже раз, подумал:

«Тысячи лет славяне верили в своих богов и божков, и никакими христианскими речами их не переубедишь, особенно смердов в селищах».

Князь Ярослав, поездив по ростовской земле, давно уже познал, что смерды селились небольшими и совершенно неукрепленными деревнями и селами, кои они называли древним словом «весь». Центром нескольких деревень являлся «погост», — более крупное село, в коем позднее сосредоточился сбор оброков.

Избы представляли собой небольшие жилища и топились «по черному», так что дым из печи обогревал всё внутреннее помещение и лишь потом выходил в волоковые оконца.

В северном ростовском краю избы рубили из бревен. В киевских же весях, используя сухость почвы, хаты глубоко врезали в землю, так что в них приходилось, как в землянку, спускаться по двум-трем ступеням.

Печи на севере делали очень большие — «русская печь» на особых срубах, а на юге довольствовались небольшими глинобитными печами или каменками. И всегда неподалеку от изб находились хозяйственные постройки, — небольшие овины — «шиши» для сушки снопов, крытые глубокие ямы для жита.

Среди домашней утвари — ручные жернова для размола зерна, бывшие в каждом доме, деревянные бочки, корыта, корчаги, глиняные горшки.

Освещались избы лучиной или глиняным светильником — каганцом с просаленным фитилем.

Ткани мастерили изо льна, шерсти и конопли. Ведали смерды рисуночное тканье и вышивку.

Женщины любили носить украшения: серебряные или бронзовые височные кольца, подвешенные к кокошнику, мониста, браслеты, изготовленные умельцами в соседнем погосте. Бусы из заморских камней покупали, по всей вероятности, у забредавших в деревни купцов-коробейников.[1284]

Перед тем, как войти в избу Прошки, князь обошел вокруг все его постройки и обнаружил за двором не только обязательный для смерда огород, но и три сжатых поля. Довелось же оратаям потрудиться. Сколь земли раскорчевали!

Из хлева же раздалось мычание коровы и ржание лошади. Прошка никак скотину из Оленевки привел. Отчаянный смерд! И приделистый. Добрую избу срубил. Один. Такое лишь дюжему мужику под силу.

В избе Прошки было всё так же, как в обычных сельских избах: печь с полатями, лавки вдоль стен, скамьи, прялка, стол, за коим снедали хозяева, сундук с крышкой на петлях, кадь с водой, светец, лохань для умывания, жернов, корчаги, глиняная посуда и… деревянный божок домового с человечьим лицом, стоявшим возле подпечья.

Изба хоть и топилась по черному, но князю сразу же бросилось в глаза, что все стены начисто вымыты и выскоблены до бела. Выходит, то дело женщин, кои не желают жить в копоти. Но, приглядевшись к избе, Ярослав нашел и другую причину чистоты. Печной свод был сплошным, дым выходил наружу, прямо в жилое помещение, через устье печи, но он не упирался в потолок, ибо потолка не было. Дым же поднимался до самой кровли, а посему он плавал выше людских голов и не ел глаза. Недаром Прошкина изба была гораздо выше других «курных» изб.[1285]

Печь стояла устьем в сторону входа, в правом углу, но Ярослав уже ведал, что были поселения, где предпочитали левый, но таких поселений было немного. Ведь разожженная печь в зимнее время была одним из главных источников света, а важнейшим женским рукоделием было прядение. Сидя на лавке подле устья печи, женщина правой рукой вращала веретено, левой же сучила нить и, разумеется, то и дело поглядывала в ту сторону. Если печь стояла слева от входа, свет падал неудобно для работы.[1286]

Выявил Ярослав и другую разницу. В правой стене была вырублена дверь в горенку. Редкость для избы смерда. Стало быть, она была пристроена для Березини.

Обычно же вся семья, будь она мала или велика, размещалась в избе — на печи, лавках, полатях, а то и прямо на полу, подстелив под себя тюфяки, набитые соломой или сеном.

Пока Устинья и дочь накрывали на стол немудрящий ужин, Ярослав с нескрываемым любопытством наблюдал за девушкой.

Была она в одном темно-синем домотканном сарафане и без всяких украшений, коинаверняка хранятся в сундуке, куда из поколения в поколение складываются самые дорогие вещи обитателей дома.

Но и без румян и украшений Березиня была так прелестна и пленительна, что Ярослав глаз с нее не сводил. Недаром же князь Владимир был заворожен этой девушкой.

— А каганца у тебя нет, Прохор? Сумеречно в избе.

— Найдется и каганец, князь, — ответил мужик и пошел в чулан.

В избе стало гораздо светлее.

А Ярослав всё поглядывал и поглядывал на красавицу.

— Сколь же тебе лет, Березиня?

— Ныне восемнадцатую весну встретила, князь.

Впервые Ярослав услышал ее голос. Был он мягкий и чистый, что и порадовало князя: по голосу можно почти безошибочно определить нрав человека.

«Дивная девушка», — подумал он, и на душе его становилось всё отрадней.

Накрыв с матерью стол, Березиня удалилась в свою горницу. За ней ушла и Устинья: по стародавнему обычаю женщины не имели права участвовать в беседе мужчин. Ушла со словами:

— Уж ты прости меня, князь, за скудный ужин. Не чаяла, что столь много прибудет гостей.

— Да ты не сетуй, хозяйка. Не пировать к тебе заехали… Придвигай скамьи,[1287] други.

Дружинники подсели к столу, кой был не так уж и скуден. Хлеб оржаной, каша овсяная, репа вареная, тарелка с пчелиными сотами, моченая брусника, соленые рыжики в конопляном масле, кисель.

— Не худо, не худо, Прохор, — одобрительно молвил Ярослав. — Не бедствуешь.

— Да, ить, князь, на всё руки надобны. Спасибо Устинье с дочкой.

— И дочка помогает?

— А то, как же? Без дела и часу не просидит. Крутится. Особливо за прялкой любит нитку сучить. Усердная!

— А не постыло вам тут в лесу? В Оленевку не тянет?

— Оно, конешно, с мужиками повадней, но мы уж тут обвыкли, князь. Места добрые. И речонка под боком, и бортные леса и сенокосные угодья. Были бы руки, сказываю.

— Добро пристроился ты, Прошка, — вступил в разговор Озарка. — Дань-то, небось, великому князю на погост не отвозишь.

Прошка нахохлился.

— Да как же я на погосте покажусь, мил человек? Я ж мужик беглый. Куды уж мне на люди соваться? Мне великий князь сулил руку отсечь, коль дочь ему не приведу, а за побег и вовсе голову смахнет.

— Ну, дочку твою он может и простить, а вот за бегство по головке не погладит. Надо бы Владимиру Святославичу доложить. Не так ли, князь Ярослав?

Ярослав, окинув взглядом поникшего Прошку, неопределенно молвил:

— Я подумаю над судьбой хозяина этого дома… Спасибо за угощение, Прохор.

Князь и дружинники поднялись из-за стола и по привычке глянули на красный угол, где должна висеть икона с «неугасимой» лампадкой. Но в углу было пусто. И всё же каждый перекрестился.

— Сеновал у тебя найдется, Прохор?

— Да как же без сеновала, князь?

— Вот и добро. Хочу на сене заночевать.

Ярослав взял с собой меченошу и Озарку, остальным велел ночевать в избе.

Благовонный упоительный воздух тотчас сморил обоих дружинников, а вот молодой князь долго не мог заснуть.

Все его думы были о Березине. Какая чудесная девушка! Какие роскошные, пышные волосы, большие лучистые глаза, пухлые губы, милые ямочки на щеках! Какой задушевный голос!.. Да то ж неземное творение Господа Бога!

Ярослав никогда еще в жизни не задумывался о какой-либо девушке, хотя отец после победы над печенегами, напрямик сказал:

— Не пора ли тебе, Ярослав, о знатной невесте помыслить? Может, моим послам византийскую царевну сосватать?

— Воля твоя, отец. Но я пока о невестах не помышляю. А как надумаю — непременно скажу.

— Помышляй! Мне надо с Византией дружбу крепить. А коль долго будешь раздумывать, сам тебе невесту привезу.

Привезет! Отец не о личном счастье сына думает, а, допрежь всего, о делах державных. Но в этом его осуждать нельзя: государство — превыше всего.

И всё же Ярославу никак не хотелось заиметь жену лишь по выбору отца. Любви он и в самом деле никогда еще не испытывал, но… женщина в его жизни уже была. В шестнадцать-семнадцать лет он, при виде красивой девушки, испытывал какое-то неподвластное ему смутное чувство. Оно приводило его в смятение, не давало покоя, и тогда он с еще большим ожесточением предавался урокам Святослава или с головой погружался в светские и церковные книги, кои он привез на корабле из Киева.

Но проходило время, и вновь смутные грезы о женщинах овладевали его сердцем. Он стыдился с кем-то поделиться о своих сокровенных чувствах, но их подметил хитрец Заботка.

Как-то меченоша молвил:

— Через недельку именины у меня, князь. Буду рад, коль поздравишь меня чарой.

— Непременно поздравлю, Заботка.

Ярослав не мог не поздравить: в дружине давно воцарился побыт:[1288] на именинах старшего дружинника собирались все вои во главе с князем.

На пирах князь никогда не упивался, круто разнясь от своего отца Владимира Святославича. Тот меры не ведал и, осушая рог или чару, неизменно повторял: «Руси есть веселье — пити, не можем без того быти!». И пошла изба по горнице, сени по полатям! (Не случайно шумные пиры Владимира Красно Солнышко надолго запомнятся на Руси). Ярослав и в данном случае придерживался примера Святослава, кой, как отмечали старые дружинники, выпивал лишь после очередной победы, но не более трех чар и никогда не страдал похмельем. Утром был бодр и свеж, к тому и воинов приучал. Его войско невозможно было взять врасплох.

Бытовал и другой обычай: у княжьих мужей, дабы оказать имениннику особый почет, Ярослав должен остаться ночевать. Князя не тяготила бессонница, он засыпал мгновенно. На сей же раз, едва он откинулся на изголовье, как в опочивальню, освещенную тремя бронзовыми подсвечниками, вошла статная девица и тотчас скинула с себя лазоревый сарафан.

Ярослава кинуло в жар: впервые к нему приближалась обнаженная, щедротелая женщина. На какой-то миг у него от волнения даже язык отнялся. А женщина присела на ложеницу и потянулась к нему горячими руками.

— Ты кто? — наконец хрипло выдавил Ярослав.

— Сенная девка господина моего, Евдокиюшка.

— Зачем… зачем ты пришла?

Вопрос прозвучал глупо, а Евдокиюшка тихонько рассмеялась.

— Поглянулся ты мне, князь. Лаской тебя одарю.

— Но…

— Молчи, молчи, любый.

И Евдокиюшка прильнула всем своим изобильным, жарким телом к Ярославу…

Утром, при появлении меченоши, лицо князя выглядело смущенным.

— Твоя опека?

— Моя, князь… Сенные девки ошалели. Докука им за прялками сидеть… Аль не поглянулась?

Поглянулась, еще, как поглянулась! Впервые Ярослав познал плотское наслаждение. Но отмолчался. Облачившись, все еще со смущенным лицом, молвил:

— Ныне урокам не быть. Господу надо помолиться.

Заботка проводил князя озорными глазами. Поглянулась! Помолись, помолись, князюшка. Но грехи не пироги: пережевав, не проглотишь. На женские прихоти не напасешься. Вдругорядь тебе быть с Евдокией. Шальная девка, на любовь горячая, любого мужика с ума сведет. И никакая молитва тебе, князюшка, не поможет.

Прав оказался Заботка. Молодость брала свое. Однако Ярослав не ощущал себя влюбленным. Ему неведомо было это чувство.

И вдруг нежданная встреча! И где? Ни в славном городе Киеве, ни в бойком и шумном Новгороде, ни в языческом Ростове, а в дремучем лесу. Вот тебе, отец, и «царевна византийская». Простолюдинка, дочь смерда, да еще беглая.

Возьми такую в жены — отец придет в ярость, и ополчится на непокорного сына. А Ярослав молвит:

— Не гневайся, отец. Не в знатных супругах дело. Великий князь Святослав женился на рабыне Малуше и превратил Русь в могучую державу.

— А ты не забыл, как меня, сына Святослава, всюду травили бояре, называя чадом рабыни? Не забыл? Так же будет и с твоими детьми. Одумайся, Ярослав! Не срами меня!

Таким представлялся Ярославу разговор с отцом. Разум подсказывал: послушайся родителя и навсегда забудь дочь смерда. А сердце говорило о другом. Он неожиданно влюбился, влюбился неистребимо и бесповоротно…

Но он забыл одно обстоятельство. А как сама Березиня? Согласится ли она пойти за него замуж? Она может дать ему полный отказ и остаться при родителях. Такое не исключено.

Силой увезти и уподобиться великому князю? Этого он, Ярослав, не допустит. Отец далеко не прав. Принявшему большую власть, надобен большой ум. Вот и в этом деле надо поступить достойно. Откажет Березиня — смирить не только свою гордыню, но и сердце. Выходит, не судьба… И всё же надо поговорить с девушкой. А вдруг?

А что с Прошкой и Устиньей делать? С этими беглыми язычниками, кои вышли из княжеской дани?

Впервые Ярослав так и не смог заснуть. Утром он подошел к Прошке и спросил:

— Березиня поднялась?

— Да уж за прялкой сидит, князь.

— Нельзя ли мне потолковать с твоей дочерью?

— Дык… Потолкуй, князь, — настороженно произнес Прошка и тяжело вздохнул, предчувствуя беду.

В горенке было светло, чисто и уютно. Березиня поднялась из-за прялки и поклонилась князю. А тот, увидев недоуменные глаза девушки, оробел. Слова застряли в горле.

И тут так получилось, что затянувшееся молчание, прервала Березиня:

— К маменьке идти в помощь? Она всю ночь у печи простояла, варево готовила. Иду, князь.

— Не надо к маменьке… Слово хочу тебе молвить.

— Слово? — переспросила девушка и, заметив смущенное лицо Ярослава, сама зарделась.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава 1 ЗЛО ЗА ЗЛО

После отъезда князя Ярослава в Киев, оставленный наместником Ростова Додон Колыван, вознамерился показать свою власть.

Тщеславно думал:

«Ныне я всем буду управлять. Жестко и непреклонно. Князь распустил народ: и полюдье, почитай, забросил, и язычников к христовой вере не привел, и волхва Тихомира с миром отпустил. Народ никакой узды не ощущает. Буде ему слабину давать! Надо показать Ярославу, как городами владеть. Чернь должна трепетать и чувствовать над собой железную длань».

Первым делом Колыван вздумал окрестить заозерных язычников. Он собрал в княжеской гриднице оставленную сотню дружинников и произнес:

— Язычники Велесова дворища обнаглели. Они беспрепятственно проникают в город и баламутят народ. Ныне они и вовсе распоясались, и до меня дошла весть, что волхвы решили не только спалить нашу единственную церковь, но и захватить со своими ратовниками Ростов.

Дружинники возмутились:

— Такое терпеть нельзя!

— Наказать волхвов!

— Плыть за озеро!

Возмущение дружины порадовало Колывана. Конечно, он всё приврал, но теперь его руки развязаны: он пойдет наказывать волхвов по воле дружины, и князю Ярославу не к чему будет придраться.

— Нельзя терпеть, братцы, никак нельзя. Сегодня мы сядем на ладьи и заставим язычников принять крещение.

— А где попов найти? — выкрикнул один из воев.

— Попов, вишь ли, князь Ярослав в Киев отправил. Не ведаю, разумно ли он поступил, но кресты и иконы здесь остались. Да и отче у нас найдется. Своего возьмем, из храма Успения Пресвятой Богородицы.

После полудня на трех ладьях поплыли на ту сторону озера. Волхвы с ратовниками, заметив судна, вышли на берег. Все были вооружены копьями, кинжалами, луками и колчанами со стрелами.

— К бою изготовились, нечестивцы, — зло высказал Колыван и ступил на нос ладьи. Поднял руку, громко воскликнул:

— Слушай меня, волхвы! Мы пришли к вам не воевать, а поговорить.

— Говори! — выкрикнул старый волхв Марей.

— В криках о делах не толкуют. Мы сойдем на берег и уладим дело миром.

— Миром ли? — недоверчиво вопросил Марей. — Тогда перекрестись своим крестом.

Колыван без колебаний снял с груди серебряный крестик, поцеловал его и размашисто перекрестился.

— Клянусь Иисусом Христом!

— Сходите! — согласно мотнул седой бородой Марей, а стоявший обочь старейшина Урак шепнул всего лишь одно слово:

— Напрасно.

— Но он поклялся своим богом.

Боярин Колыван, воины и батюшка храма Успения, Никодим, сошли по сходням на берег и вплотную подошли к язычникам.

— Вам уже ведомо, почтенные старцы и прочие язычники, — начал свою речь Колыван, — что в Киеве, матери городов русских, народ отказался от старой веры и единодушно принял единственно правильную веру — христианскую. И принял ее не с бухты-барахты, а обдуманно. Великий князь Владимир Святославич разослал по всем странам своих посланников, дабы избрать наилучшую религию и отыскали ее в греческой земле. Ныне уже многие русские города живут с образом Иисуса Христа, коего почитают как единого, священного Бога. А лучше о христовой вере сейчас вам истолкует священник ростовского храма Успения Богородицы, отец Никодим.

Но священник, оглушенный разгневанными возгласами, не успел даже рта раскрыть.

— Не хотим слушать вашего лживого попа!

— Ваша вера поганая!

— Убирайтесь, пока целы!

Колыван заранее ведал, что без крови за озером не обойтись. Бой с язычниками неизбежен, но надо сделать еще одну попытку.

Боярин обратился к старому волхву:

— Тебя, старец Марей, все почитают зело мудрым человеком. Скажи мне честно, ежели мы заставим вас принять христианскую веру с помощью меча, то уберете ли вы с капища своих деревянных истуканов?

— Ни мечом, ни огнем вам не искоренить нашу веру!

— Но и мы не можем не подчиниться приказу великого князя. Мы, как и в Киеве, уничтожим ваше капище. И вы не сумеете нам помешать. Зрите — все наши воины в кольчугах, имеют шлемы, щиты и мечи. Вы все погибнете, коль не пожелаете креститься.

— Мы не боимся смерти. Но какая же твоя справедливая вера, если ты нарушил клятву, данную твоему богу?

— Мой Бог простит меня, ибо я вступаю в бой за Иисуса Христа.

Колыван выхватил меч и воскликнул:

— Бей, поганых!

Схватка была неравной, ибо дружинники вплотную стояли с язычниками, чьи лучники не успели отбежать назад, дабы поразить дружинников стрелами.

Старец Марей был сражен наповал.

Урак, с резвостью молодой девки, отскочил вспять и истошно закричал:

— Уходите в леса!

Большая часть ратовников, увидев поверженного Марея, и поняв, что битву им не выиграть, кинулись мимо капища вслед за Ураком в густые заросли.

Лишь волхвы решили биться до конца. Но их было немного. Вскоре всё было покончено: и с волхвами, и с самим святилищем.

Велес и другие боги были изрублены, деревянные обломки их брошены в Неро, а избы язычников сожжены. (В короткой сече был убит и малолетний правнук Марея).

Ростовцы, увидев со стен крепости пылающие костры, догадались, что в Велесовом дворище происходит что-то неладное.

А вскоре прибыл к городу один ростовец на челне, кой надумал глянуть, что будут делать дружинники, отправившиеся к святилищу. Рассказ старовера привел язычников в ужас.

— Надо и нам бежать из города!

— Колыван прикажет всех нас убить!

— А может, закроем ворота и закидаем воев Колывана стрелами?

— Ничего не выйдет. Колыван прикажет сжечь крепость. Это тебе не Ярослав. Бежать надо!

Город осиротел на половину. Остался мастеровой и торговый люд, надеясь, что Колывану не с руки их убивать. Все забились в избы.

Ростов встретил воев мертвой, гнетущей тишиной.

Глава 2 ПОРУХА ГОРОДУ

Обычно любая победа, как повелось это с давних пор, торжественно праздновалась в гридницах. Они рубились на княжеских дворах, и были настолько просторными, что могли вместить добрую тысячу человек.[1289]

Здесь князь проводил с дружиной военные советы и оглашал свою волю, здесь проводил шумные пиры и отмечал праздники с гуслярами.

Особенно запомнилась дружинникам гридница великого князя Владимира. Вои приходили сюда каждый день, как купцы на торговую площадь, где можно было не только пообщаться, набраться новостей, но и покормиться, ибо на столах всегда стояли корчаги с хмельным медом и добрая снедь.

Гораздо скромней было в гриднице князя Ярослава, но и здесь было чем покормиться.

На сей раз гридница победу над язычниками не отмечала: хмурые вои разбрелись по домам. Их норовил остановить Колыван:

— А может, за столы, братцы? Всё ж поганое Велесово дворище разорили, а?

Но дружинники не отозвались, смекая, что погром и убийства язычников — дело худое, мерзкое. Напрасно они подняли меч на староверов.

Колыван махнул рукой и поднялся в княжеский терем.

Недоумки! Никак, язычников пожалели. А чего их жалеть, коль они истинную веру не признают да еще с оружьем христиан встречают. Дай им волю — всех ростовцев возмутят… Ростовцы! Глупендяи. Дворский доложил, что многие из крепости к другому святилищу сбежали. И не пустые, а со всем скарбом, скотиной, топорами и рогатинами. И когда только успели?.. Не повоевать ли их? Тогда, почитай, весь Ростов от скверны очистится. Оставшимся ростовцам поневоле доведется принять христианство.

Князь Ярослав восхвалит. Молодцом, Додон Елизарыч, зря без меня хлеб не ел. Крестил-таки ростовцев!.. Да и великий князь на особую отметину Колывана возьмет. Он Ярослава-то не слишком чтит. Наверняка подумает: сынок-то пять лет в Ростове просидел и всё бес толку, а боярин Колыван в одночасье с язычниками управился. Глядишь, и оставит боярина в Ростове, наместником назовет, а сынка выпроводит за безделье. Надо немедля крестить Ростов! Пусть чернь поуспокоится — и крестить.

В радужных мыслях уснул Колыван в княжеских покоях.

А в глухую ночь к нему прибежал перепуганный дворский и, растолкав крепко заснувшего наместника, доложил:

— Корабли горят, Додон Елизарыч!

— Как это горят? Кто поджечь посмел?!

— Никак, волхвы с Велесова дворища.

— Да они ж в леса сбежали.

— Они самые. Рыбаки видели, как челны от пылающих ладий на тот берег подались. В било ударить?

— Погодь.

Колыван спешно облачился и, в сопровождении слуг, выбежал из терема и кинулся к крепостной стене.

— Поздно народ будоражить. Догорают ладьи. А язычников теперь не достать. Ныне они и вовсе за сотни верст сбегут, собаки!

Вернулся в терем Колыван презлющий. Ишь, чего содеяли язычники! Сожгли то, что наиболее ценно для войска. Да каждая ладья несметных денег стоит. Ярослав, коль не убьют его печенеги (Колыван допускал и такую мысль), придет в ярость. Нет, не на язычников, а на своего боярина, кой не выставил на судах охрану. Но можно еще всё поправить. Князь вернется не скоро. Надо завтра же найти плотников. Хоть какие-то ладьи они могут смастерить.

Колыван чуть свет вызвал сотника Горчака. Додон давно приглядывался к дружинникам, норовя приблизить одного из них к себе. И как-то незаметно, исподволь получилось, что Иван Горчак стал его доверенным человеком. И помог сему случаю сам князь Ярослав, слегка наказавший воина за его пристрастие к хмелю.

— Часто вижу тебя, сотник, наподгуле. Смотри, не пропей свою воинскую сноровку, коя нам может зело понадобиться в сечах с врагами.

— «Руси есть веселье пити». Так батюшка твой, великий князь Владимир Святославич, иноземным послам говаривал. Аль не прав великий князь?

Ярослав поперхнулся: смутил его Горчак словами отца, и всё же надо поставить сотника на место:

— Ты вот что, Иван. Слова, сказанные человеком во хмелю, не всегда бывают истинными. Хмельной да сонный не свою думу думают, а посему пореже к ковшу прикладывайся, не то из сотников в десятники переведу.

Горчак оскорбился и как-то поделился своей обидой с Колываном, на что тот молвил:

— Ярослав сетовать на слова отца Владимира не волен. Великий князь и вино пить любит, и о державе никогда не забывает.

Про себя же Додон Елизарыч подумал:

«Коль доведется встретиться с великим князем, будет о чем поведать»

А Горчака он приблизил к себе с того дня, когда Ярослав не взял Ивана в поход на печенегов, что еще больше озлило горделивого сотника…

— Новость слышал, Иван?

— Успел, боярин. Худое дело.

— Худое, Иван. Надо пройтись по городу и поискать деревянных дел мастеров. Собери-ка их у меня на дворе.

Плотники собирались неохотно, чуть ли не силой пригнал их Горчак на княжеский двор.

— Чего носы повесили, мастера? — широко осклабился Колыван. — Работу хочу добрую дать. Чу, вам любое изделье сладить — раз плюнуть. Топоришком изрядно владеете, — рассыпался перед умельцами Додон Елизарыч.

Умельцы сумрачные глаза оземь вперили, а Колыван, явно угодничая, продолжал:

— Вы, добрые искусники, всю жизнь на озере прожили, всякие лодчонки и суденышки мастерили. Не сомневаюсь, что и ладьи сумеете сотворить. Давайте-ка мирком да ладком, никаких гривен не пожалею.

Плотники глаз с земли не поднимали, помалкивали.

— Аль оробели?.. Аль работа не по нраву? Так вы сказывайте. По три гривны каждому! Гривну — с зачином и бочку меду! Веселей, ребятушки!

— Ладья — не челн, — отозвался, наконец, один из мастеров, Маркел, осанистый, рыжебородый мужик. — И рады бы, боярин, но такую работу нам не изготовить. Тут особые умельцы надобны, а таких у нас не водится.

— Да так ли, мужики? Может, цену набиваете? За мной дело не встанет.

Колыван был готов половину княжеской казны отвалить, лишь бы ладьи вновь появились под стенами крепости.

— Не в цене дело, — негромко заговорил другой плотник. — Маркел истину сказывает. Не сподобил нас Велес на ладейное творенье. Поищи, боярин, умельцев в других землях.

— Чурбаны вы, а не плотники, — осерчал наместник. — Прочь с моего двора!

Плотники разбрелись по своим избам.

— Велес их, видите, не сподобил. Идолопоклонники!

— Лгут! — убежденно высказал Горчак. — За Велесово дворище мстят. Надо бы и капище, что под городом, разрушить.

— Умница, Иван. Ты словно мысли мои подслушал. Пора разделаться с этим каменным идолом. Кличь дружину!

Но дружина (чему немало удивился Колыван) впервые ослушалась наместника, кой остался за князя.

— Напрасно мы за озером Велесово дворище погубили. Ярослав будет недоволен. Не пойдем и капище рушить, — непреклонно произнес сотник Бренко.

— Все так мыслят? — повел недобрыми глазами по воям Колыван.

— Все, боярин!

— Не желаем на язычников с мечом идти.

— То — поруха городу!

Колыван, восседая в гриднице за княжеским столом, грохнул по нему кулаком.

— Малоумки! Да Ярослав рад будет, коль Ростов избавится от нечестивых капищ. Одумайтесь!

Но вои не одумались.

Глава 3 КНЯЖЬИ ЗАБОТЫ

Ярослав прибыл в Ростов в начале лета. Отсутствие у берега трех ладий привело князя в недоумение. Куда это Колыван с воинами снарядился? Уж, не на Волгу ли?

Но тут широко открылись ворота и боярин, размашисто разводя руками, и всем своим видом показывая неописуемую отраду, молвил:

— Рад видеть тебя во здравии, князь Ярослав Владимирыч.

— А где ладьи? — не витаясь[1290] с боярином, тотчас вопросил Ярослав.

— Ладьи? — оглянувшись на высыпавших из города дружинников, и крякнув в окладистую бороду, переспросил Колыван.

— В тереме всё обскажу, князь.

— Ну-ну.

Ярослав повернулся к воям, радушно их поприветствовал, на что дружинники ответили:

— С добрым возвращением, князь! Заждались тебя!

В покоях Ярослав взыскательно повторил свой прежний вопрос, на кой Колыван долго не мог отозваться.

— У тебя что, Додон Елизарыч, язык на привязи?

Колыван смотрел на еще более возмужавшего Ярослава, и впервые им овладело чувство трепета. Спуску не даст, остервенеет, не поглядит, что дядька-пестун.

— Язычники ладьи сожгли, князь.

Лицо Ярослава окаменело. Он связывал с ладьями большие надежды, помышляя сходить на кораблях к волжским булгарам.

— Что произошло, Колыван? Почему староверы обрушили свой гнев на корабли? Кажись, и повода не было.

— От злобы, князь.

— От какой злобы? Ты не тяни волынку, боярин. Выкладывай, как дело было!

Колывану пришлось всё рассказать, и не успел он закончить свою речь, как в глазах Ярослава полыхнул гнев.

— Да как ты посмел, Додон, Велесово дворище разгромить?! Тебе что, хмель одурманил голову? Ты нанес жуткую пагубу Ростову!

— Думал, как лучше, князь. Надоело самовольство язычников.

Раздраженный Ярослав прошелся по покоям и в запале высказал:

— Больше ты мне не дядька. Своим умом буду жить. Не сидеть тебе и в княжеском тереме. Ступай в дружину и живи со всеми на равных условиях.

— Да ты что, князь? — оторопел Колыван. — Я ведь к тебе великим князем приставлен, волю его исполняю.

— А ныне будешь мою волю исполнять. Миновало мое отрочество. Ступай, боярин!

Огорченным вышел из княжеского терема Колыван.

Ярослав долго не мог успокоиться. Натворил же дел, наместничек! Теперь староверы будут смотреть на дружинников, как на самых заклятых врагов. А без них ни одного доброго дела не сотворишь. Нельзя корни старой веры так поспешно вырывать.

Будучи в Киеве, Ярослав услышал рассказ Добрыни Никитича, как он крестил Новгород. Оказалось, что ростовский князь до сих пор не ведал всей правды «новгородского крещения». Невеселый рассказ. Добрыня приехал к городу со священником Анастасом, (тем самым Анастасом, кой кинул из осажденного Херсонеса стрелу с запиской, в коей извещал, как овладеть городом. Великий князь возвел его в духовные пастыри храма Ильи Пророка, а затем перевел в Десятинную церковь).

Новгородцы ударили в сполох, сбежались на вече и поклялись Перуном и Велесом — Добрыню в город не пускать. Клятву подкрепили делом. Раскидали середину моста, а с Софийской стороны подтянули два камнемета.

«Со множеством камения поставиша на мосту, яко на сущие враги своя».

Верховный жрец Богомил, коего новгородцы прозвали за красноречие «Соловьем», собрав тысячную толпу, наотрез воспретил повиноваться Добрыне.

Тут и тысяцкий Угоняй яростно прокричал:

— Лучше все умрем, нежели отдадим богов на поругание!

Возмущение было повальным: поднялись не только ремесленники, но и купцы с многими боярами.

Анастасу удалось пробраться на Торговую сторону. Бесстрашно ходил он два дня по торжищу и улицам, читал христианские проповеди, и убедил-таки несколько человек.

Народ же на Софийской стороне, за Волховом, пришел в буйство. По бревнышку разнесли церковь Преображения, разорили хоромы Добрыни, убили его жену и кое-кого из сородичей.

Добрыня рассвирепел. Своему тысяцкому Путяте он приказал:

— Отбери пятьсот воинов, ночью переправься через Волхов и учини мятежникам расправу.

Поутру и Добрыня переправился через реку. Побоища он не захотел, измыслил укротить новгородцев хитростью, приказав дружине поджигать дома.

Новгородцы, забыв о бунте, бросились тушить избы. Враз раскумекали они «Добрынюшку», коего в Новгороде хорошо знали и без лишних слов понимали, что «доброго молодца» ни чем не остановить.

Запросили мира. Добрыня унял дружину, начавшую разгром города.

А дальше всё свершилось как в Киеве. Идолов скинули в воду, и новгородцы полезли в Волхов для крещения…

«Нет, — подумал Ярослав. — С Ростовом так дело не пойдет. Новгородцы хоть и крестились, но остались двоеверцами. Силой к истинной вере не приходят».

В тот же день он вызвал всех троих сотников, Озарку, Бренка и Горчака.

— Завтра поутру пройдитесь по избам ростовцев и позовите их на вече. Скажите, что князь Ярослав просит. Не приказывает, а просит.

— Проще в било ударить — и все сбегутся, — предложил Горчак.

— Отставить било. Делайте так, как я повелеваю.

На другой день Ярослав оглядел вече и огорченно вздохнул: нет и доброй половины ростовцев. Вот и здесь сказалась зловредная выходка Колывана. Зело напуган народ. Добро, что торговые люди и ремесленники остались.

Ярослав, поклонившись вече, высказал:

— Коль сможете, простите моего боярина Колывана. Он сотворил недоброе дело, разорив дворище Велеса. Я его наказал. Он никогда не будет больше стоять в челе города, и возглавлять дружину. Со своей же стороны даю вам княжеское слово, что никогда не пойду с огнем и мечом на святилища. Живите так, как сердце подсказывает, а ежели пожелаете креститься, приходите в церковь по доброй воле. О том и другим скажите, кои убежали на капище.

— Скажем, князь, коль слово даешь. Оно у тебя покуда было крепкое! — выкрикнул из толпы кузнец Будан.

— Спасибо, мастер… А теперь дальше меня послушайте, люди ростовские. С нижайшей просьбой к вам! Не найдется ли среди вас умелец, кой мог бы ладью изготовить? Как воздух надобна!

— Так у тебя есть семь ладей. Еще куды?

— Семь — мало. На них всю дружину не посадишь. А задумал я к булгарам сходить, дабы не только новый мир с ним установить, но и торговлей заняться. Купцы у нас без дела сидят. Меха, воск, мед есть, а сбыть некуда. Да и оружье можно продать, изделия других ремесел, кои у мастеров найдутся. В Ростов же — булгарских товаров навезем. На добрых торговых делах и города расцветают. Ладий бы пять-шесть еще надо сотворить, да вот умельцев негде взять.

— Да найдется у нас умелец, князь! — вновь выкрикнул кузнец Будан. — Когда-то старец Овсей корабли ладил. Он хоть и в почтенных летах, но дело своё, поди, не забыл.

— Вот и славу Богу, — запамятовав, что он перед староверами, истово перекрестился Ярослав. — Здесь ли старец Овсей?

Ростовцы огляделись, но Овсея среди них не оказалось.

— Никак в избенке своей на печи греется, — предположил Будан.

— Добро! Я потолкую с дедом Овсеем… Но меня, ростовцы, еще одна забота гложет. Живем мы в дремучих лесах, как медведи в берлоге. Надо с русскими городами торговать, а Ростов — один, яко перст. Стоит себе, как замшелый пень. Даже дуб в одиночестве засыхает. Не ладно так. Надо к соотичам прорубаться. Случись с Волги вражий набег, а нам в помощь и позвать некого. Дорог нет. Изведали мы одну тропку к Смоленску, но на ней и двум коням не разойтись. Чредой же ни купцы, ни рати не ходят.

— И как быть, князь? Дай толк!

— Выхода не зрим!

— Выход есть, ростовцы! Отрядить бы десятка три мужиков с топорами да прорубить до Смоленска добрую тропу. Вот тогда и подводы пройдут и конная дружина.

— Так ить болот не перечесть!

— Ведаю, други. И топи и малые речонки встретятся. Придется и гати настилать, и мосты перекидывать. Работа не из легких.

— А тропка-то и впрямь на Смоленск выведет? Аль кто по ней хаживал?

— Хаживал, други. Допрежь Тихомир, а затем и мои дружинники. А дабы не заплутать, заметы на деревах оставили… Не найдутся ли охотники?

Вече примолкло. Дело, конечно, потребное вздумал князь. И ремеслу торговля надобна, и с русским воинством надо дружить, но уж слишком тяжко к Смоленску прорубаться. Чу, далеко город стоит. Тут неделями не отделаешься. Да и где корму набраться, где от непогодья укрыться? Теплую печку с собой не повезешь. Да и нечистой силы в лесах и болотах видимо невидимо. Чуть зазевался, а лешак тут как тут. Вмиг уволочет в лес дремуч… А коль опасный недуг в дороге скрючит? Топоришко под голову — и помирай.[1291] Вот кабы волхв Тихомир подле тебя стоял. Он, чу, от любого недуга исцеляет. Но Тихомир, после разгрома Велесова дворища, на капище ушел, что за городом.

Переминались ростовцы, в думы ушли. А князь Ярослав, заранее догадываясь о чем размышляют мужики, продолжил свою речь:

— Повторю, ростовцы, работа не из легких, но коль охотники найдутся, изрядно им помогу. Пущу позади них обоз со съестными припасами, теплой одеждой и шатром от непогодицы. Дам и запасное сручье,[1292] и дружинников отряжу, кои с Тихомиром на Смоленск ходили. А когда работу исполните, каждому — по десять серебряных гривен. Слюбно ли так, ростовцы?

Ростовцы повеселели. Десять серебряных гривен — громадные деньги. Своё ремесло хиреет, а тут!..

— Слюбно, князь Ярослав! Но нам бы еще Тихомира. С ним бы куда повадней. Он и до Смоленска хаживал, и лекарь отменный. Ныне Тихомир ушел на капище Велеса, навсегда-де ушел. Может, ты с ним потолкуешь, князь?

— Потолкую. А вы пока прикиньте артель.

— Прикинем, князь. Каждый мужик топором владеет.

Князь вновь поклонился вече.

— Спасибо, ростовцы! Спасибо, что недальновидного боярина моего простили и надумали вкупе со мной наш град Ростов преуспевающим сотворить. Положа руку на сердце, скажу, что настанет время, когда Ростов с таким народом и впрямь будет великим. Спасибо, други!

— Да чего уж там, — размякли горожане. — За тебя будем стоять, князь.

Колыван кинул на Ярослава косой взгляд. Погоди, князь. Не всё будет коту масленица.

В тот же день, лишь с одним Заботкой, князь приехал на капище Велеса и высказал свою просьбу Тихомиру. Тот, по непонятным для Ярослава причинам, легко согласился, отозвавшись короткими словами:

— Я пойду в лес, князь.

А лес для Тихомира был желаннее всего на свете.

С легким сердцем вернулся Ярослав в княжеский терем. Отрадно, что народ поддержал его в тяжкий час. Не такие уж староверы «злыдни», как глаголили про них греческие попы. Они простодушны и отходчивы. Лишь не надо на них давить силой и показывать свою власть. Старообрядцы того не любят, а с ними надлежит еще не один пуд соли съесть.

Смоленск — лишь первый город, куда будет прорублена дорога, а затем, коль у мужиков не пропадет охота, на очереди Суздаль и Новгород. Вот тогда и вовсе Ростов будет другим городам открыт. Даже зарубежным. А ближние из них — города булгарские.

Ох, как ладьи надобны! Только бы не подвел дед Овсей. Он, Ярослав, с ним когда-то беседовал. Именно Овсей подсказал ему поездить по селищам, дабы найти мужиков для возведения новой крепости…

Ныне уже вечор надвигается, а поутру он направится к этому мудрому старику.

Глава 4 САРСКОЕ ГОРОДИЩЕ

По берегу Неро раздавался стук топоров. К деду Овсею нередко подходил князь и подолгу с ним беседовал. Овсей, оказывается, смолоду возводил ладьи.

— Надо бы допрежь старые суда починить, — молвил старик.

— Надо, отец, — тотчас согласился Ярослав.

Старые ладьи Овсей починил за три недели. Вкупе с плотниками он поднимал судно по полозьям-креням на берег, дотошно осматривал и устанавливал, что следует заменить несколько досок в бортах, пострадавших от времени и тяжелых ударов волн.

Плотники рубили секирами-топорами (на длинных ручках) высокие и стройные корабельные сосны, распиливали их на доски, строгали, плотно подгоняя одну к другой.

Дед ходил без топора, он лишь неторопко прохаживался среди плотников и давал установки:

— Полегоньку, полегоньку доску обделывай. Бортовая! Должна быть без единого изъяна.

Куда труднее было новую ладью изготовить. В лесу выбирали вековой дуб в шесть обхватов и валили его.

— Самое тяжкое, — толковал Овсей, — колоду[1293] сотворить. Тут, ребятушки, нужно большое терпенье. Надобно железные клинья в ствол вбить, крепкую как камень древесину долотами выбить и каленым железом выжечь. А борта развести широко, по-туриному. Опосля колоду кипятком распарить, распорки поставить, веревками кругом обвязать, дабы нужный вид сохранила. А уж потом борта досками наращивать из корабельной сосны, мачту ставить, весла длиной в три человеческих роста сделать, да чтоб не гнулись, не ломались. Засим — скамьи для гребцов, верхнюю палубу, отсеки для товаров и лошадей, для людей помещения, кормовую избенку для князя. Корабль есть корабль, ребятушки.

Наловчился Овсей ладейному делу от своего отца, кой в бытность свою ходил торговать к Сарскому городищу, что в пятнадцати верстах от Ростова. Там он приглядел красивую мерянку и за большой выкуп вождю племени, привел ее на Неро. От мерянки и родился Овсей. А когда вырос, в жены взял местную ростовну.

— Добрая была женка. Жаль, померла.

— И сыновей тебе не оставила?

— Были сыны, да Урак загубил. Мало ему ростовских земель показалось, негоднику!

Последние слова Овсей высказал с необычной для него резкостью.

— Поведай, отец, коль сможешь.

— Да всё из-за Сарского городища получилось. Надумал наш старейшина, кой князьком себя называл, данью мерян обложить, и сию дань не великому князю отправить, а себе заграбастать. Своих ратовников собрал и молодых ростовцев. На коней всех посадил и по мечу дал. Думал, мерян на опаску взять, но городище и не подумало Урака страшиться. Мы-де, заявили меряне, никогда тебе дань не платили и впредь не будем.

Урак приказал городище боем взять. Лютая была сеча. Оба сына мои полегли. Урак, изрядно попугав мерян, вернулся к Ростову. А меряне, посчитав, что их в покое больше не оставят, кажись, за Волгу ушли. Так и загинуло Сарское городище. Дивное место, князь… А помнишь, я тебя надоумил по селищам проехаться?

— Помню, отец. Ты меня тогда неплохо выручил.

— Да я не о том, князь. Селища и реки мерянскими именами названы. И Сулость, и Деболы и Шугорь… Да, почитай, все ростовские земли были мерянами заселены. А ныне всё перемешалось. Русичи на мерянках женились, а мужики-меряне на наших девках. Не только в деревнях, но и в Ростове кое-кто из мерян остался. Нам с ними делить нечего. Они врагами николи не были, мирно соседствовали, и язык наш борзо переняли. А вот Урак, быть ему Перуновой стрелой пораженным, дурость проявил.

— В чем же, отец?

— Сарское городище, кое давно слабину дало, мало-помалу само бы к Ростову перешло, никакой бы драчки не понадобилось, и сыны бы мои остались живы. Ныне бы они корабли ладили.

Ярослав с одобрением глянул на старика Овсея. Башковитый дед. Недурно о мерянских племенах рассудил. Вот тебе и старовер с «убогой, варварской религией», как обличают язычников византийские проповедники.

Ярослав, как большой знаток древних летописей и русской истории, давно интересовался иноязычными племенами, и когда он волей великого князя угодил в Ростов — одного из центров бывших земель мери — ему захотелось дотошно оглядеть знаменитое Сарское городище, кое занимало особое место на древней Ростовской земле.

В шестом — девятом веках, как изведал Ярослав, в Верхнем Поволжье и Волго-Клязьминском междуречье произошли значимые изменения в этническом составе обитателей, приведшие к созданию мерянского мира. Их земли означились следующими рубежами: на юге и на юге-востоке — реками Клязьмы и Уводь; на западе и юго-западе — Волгой, захватывая ее левобережье, и водораздела рек Нерли Волжской и Дубны. Северные земли тянулись по лесным слабозаселенным местам волжского левобережья. Мерянам принадлежали земли в низовых левых притоков Волги, от Шексны до Костромы. Наконец, северо-восточное сумежье проходило по реке Унже. Ростовское озеро Неро и Клещино[1294] были основной областью мери, наиболее познанной и густонаселенной. На их берегах, в местах, удобных для землепашества, возникли десятки поселений, центром коих и стало Сарское городище. Оно достигло высокой степени развития и не имело себе подобных в окружающих финских и не только финских землях.

О наличии народа меря Ярославу стало известно лишь из упоминания летописца Иордана и отрывочных сведений в русской летописи, где меря наречена в числе иноязычных данников Руси и первых насельников Ростова. Четырехсотлетняя история мери явилась, по сути, предысторией Северо-Восточной Руси, одной из исконных областей русского народа, ставшей позднее средоточием единой русской державы. Потомки мери, смешенные кровью со славянами, влились в состав древнерусской народности. Мерянские обычаи были ощутимы в материальной культуре и погребальной обрядности жителей Ростово-Суздальской Руси, наследие мери сказалось и в самом облике древнерусского населения, в названиях рек, озер, селений и урочищ. Меря являлась союзником северных славянских земель, а чуть позже, как один из народов — данников, вошла в состав Древней Руси. (Но всё было, как уже изведал Ярослав, куда гораздо сложней). Вхождение в состав Древнерусского государства поначалу значило для мери лишь выплату дани и выполнение разных обязанностей младшего союзника, вроде участника в ратных походах. Славянское вторжение в финские земли Волго-Клязьминского междуречья завязалось лет сорок-пятьдесят тому назад, еще при князьях Игоре и Святославе, но оно не было свободным движением. Старейшие русские города и их обширные округи возникли в наиболее освоенных мерянских областях. Русское расселение, как четко уяснил Ярослав, явилось по сути результатом захвата финских земель. Разрушение мерянской общности привело и к прекращению бытия независимых финских поселений, но не будь их, не было бы и новых центров Ростовской земли. Не случайно Ростов наследовал Сарскому городищу. История мери явилась, по сути, предысторией Северо-Восточной Руси…[1295]

Осмотреть Сарское городище Ярославу удалось не сразу: отвлекли неотложные заботы — возведение новой крепости, переговоры с волхвами, посещение Велесова дворища и далекий, долгий поход в киевские земли.

— Дивное, сказываешь, место, отец?

— Сам увидишь, князь.

Вначале плыли на ладье по Неро. Ярослав вновь залюбовался его видом. Пригожее и большое озеро. А вот глубина его не слишком радовала: при относительно крупных охватах она невелика — до двух-трех саженей.

— Не зря Неро Тинным морем называют, — произнес Ярослав.

— Вестимо, князь, — поддакнул кузнец Будан, кой, как заядлый рыбак, ведал озеро вдоль и поперек, и не раз бывал на Сарском торжище, привозя мерянам на челне свои кузнечные изделия. — Озеро, почитай, принимает в себя около двадцати речек и ручьев, вот оно и заболачивается.

— А Сара, как мне рассказывали, наиболее крупный приток озера.

— Не соврали, князь. Сара у нас — важнейшая река. Она входит в Неро с юга, а с севера ее продолжает река Векса. Тянется на многие десятки верст. А когда она сливается с Устьем, там и Которосль зачинается.

«Вот и Векса носит мерянское имя, — непроизвольно подумалось князю. — А отступи от озера верст пятьдесят — наверняка мерянское селище встретишь, и живут они там без единого русича. Меряне, напугавшись Урака, лишь от озера да от приозерных рек отбежали. Совсем недавно все окрестные села были под их рукой».

Набег Урака лишь подтолкнул мерян к бегству в другие земли. Конечно же, никакой «лютой сечи», как рассказывал дед Овсей, не могло и быть. Всего скорее, меряне отступили при первой жестычке с ростовцами. Где-то они вновь укрылись, и коль удастся проложить дороги к крупным русским городам, на богатые ростовские земли хлынет немало славян-землепашцев, коим понадобятся новые поселения. Неизбежно возникнет вопрос с мерянами. И его приведется решать ему, князю Ярославу.

— Видел тебя как-то на капище, Будан. Помогла твоя жертва? — отвлекаясь от своих дум, спросил Ярослав.

— Велес милостив, князь. Поднял мою жену… Да тут и Тихомир помог.

Тихомир! Как он там, среди мужиков с плотничьими топорами? Просека до Днепра — дело нешуточное. Кажись, небывалое дело придумал для мужиков Ярослав, но дело сие крайне необходимо.

Вскоре Будан подсказал кормчему Фролке поворачивать на Сару.

— Теперь по реке верст пятнадцать плыть, а там, в излучине, и городище…[1296] Кстати, князь, нижнее течение Сары Гдой прозвали. Никак, тоже имя мерянское. Уж так назовут, что язык сломаешь. Чудь и есть чудь.

Ярослав не стал поправлять кузнеца: прозвище мерян укоренилось среди ростовцев накрепко.

Сарское городище завиднелось еще издалека, от села Деболы, и чем ближе подплывало к нему судно, тем всё больше князь восхищался.

Славное место выбрали меряне. Изрядно расположились, с учетом естественных оборонительных рубежей — на узком перешейке высокой гряды в глубокой излучине Сары. Городище занимало среднюю часть довольно высокого и длинного холма, опоясанного водяным рвом, четырьмя насыпными валами и дубовым частоколом. Именно средняя часть холма лучше других была приспособлена для обороны: она расположена на вершине всхолмления и возвышается над боковыми площадками; как раз в этом месте река ближе всего подходит к склонам.

Вдоль же Сары простирались обширные заливные луга с сочными, ядреными травами.

Ярослав, Заботка, Будан, кормчий и гребцы сошли на берег и направились к крепости. Издали было заметно, что дубовый частокол давно обветшал, а ворота были распахнуты.

— В самом городке жили лишь знатные люди племени — вождь и его старейшины… А вот здесь когда-то был посад и торжище, — поведал Будан.

— Сие заметно.

Повсюду виднелись небольшие бревенчатые избенки, слегка углубленные в землю, дабы выровнять пол с поверхностью земли.

— Глянь, князь! — встревожено воскликнул меченоша, увидев на южной части холма внезапно появившихся всадников с мечами и копьями. — Десятка два. Неужели меряне?

— Русичи, — убежденно произнес Ярослав.

— Кто ж это может быть? Напасть могут князь!

— Не нападут. Кличь дружинников с корабля.

И впрямь: как только безвестные всадники увидели сбегавших с ладьи оружных воинов, тотчас повернули коней по ту сторону холма.

— Чудно, — покрутил головой Заботка. — Ничего в догад не идет.

— Ничего чудного нет, — произнес Ярослав. — То Урак со своими ратовниками.

— Как распознал, князь?

— У сего Урака особый знак власти на копье. Зеленый стяжёк.

— Чего ему в городище понадобилось?

— А то мы сейчас сведаем.

Вошли в пустынное городище. Ни единой души. Однако из некоторых бывших строений мерянской знати поднимались ввысь белесые пахучие дымы.

— Вот здесь Урак и проживает. Никак, в печах мясо варится.

— Дело к обеду, князь, — с улыбкой молвил меченоша.

— Попозднее заглянем, друже. А ныне давайте-ка на стены поднимемся.

По старой скрипучей лесенке взошли на деревянный настил, тянувшийся вдоль всей стены.

— Прав Овсей. Диковинный вид открывается. И луга, и перелески, и красные боры. Даже за озером села и деревеньки виднеются. Какая же лепота, други!

— Не зря меряне выбрали такое чудесное место. Это ж, на какие версты видно окрест! — сказал кормчий.

— И добрые кузни имели. Вон их сколь маячит. Надо бы вовнутрь глянуть, авось, какое-нибудь сручье осталось, — молвил Будан.

— И в кузни заглянем, — пообещал Ярослав.

Безусловно все приметили и большой курган-могильник, кой высился с напольной стороны за валами, где-то в пятидесяти саженях от городища на пологом склоне холма.

— Многонько же здесь трупов сожжено. Экий курганище! — произнес меченоша.

— Как появилось с седьмого века городище, так появился и могильник. Жизнь человеческая коротка, Заботка. Но мнится мне, что в наилучшие времена, в крепости сей, не менее тысячи людей проживало. Да это видно и по городищу. Запомните это место, други. Здесь когда-то шумел город. Отсюда выходила дружина в помощь князю Олегу. Здесь шла бойкая торговля. Сюда даже приходили заморские купцы. До сих пор старожилы Ростова хранят иноземные монеты и украшения. Да и сами меряне умели делать всё, что умеют делать мастера русских городов. Даже великолепное оружие. Не зря здесь столько кузен осталось. Для них же надо иметь домницы[1297] и ведать разные способы литья. И дано это лишь развитому народу. Доброго соседа мы потеряли.[1298] Зело доброго!.. Ну, а теперь зайдем в избы и кузни.

Пошли в те избы, из коих струились дымки. Таких было всего пять, остальные избы не дымились, утонули в бурьяне.

Ярослав оказался прав: там, где теплились очаги, готовилось варево из конины. Избы выглядели неряшливо, были неухожены, по углам висела паутина.

— Ежу понятно, что Урак тут долго не задержится. Здесь его временное обиталище.

— Ростовской дружины побаивается. Ишь, как с холма в рощу сиганул, князь. Где-то в глухомани найдет себе стан.

— Там ему и место, Заботка.

Заглянули и в кузни. Но в них ничего Будана не порадовало: они пустовали. Меряне прихватили с собой не только сручье и мехи, но и тяжелые наковальни.

— А чего дивиться? — высказал меченоша. — В переметные сумы можно и вепря засовать, лишь бы лошадь потянула.

Князь Ярослав еще долго задумчиво ходил по Сарскому городищу. Лишь под вечер ладья тронулась к Ростову.

Когда выплыли из Сары в озеро, Ярослав вышел из ладейной избушки на нос судна и залюбовался на новую бревенчатую крепость Ростова, и на золоченый одноглавый купол церкви Успения Богородицы.

«Слава Богу, начало положено. Но впереди еще много забот».

Глава 5 СГИНУЛА БЕРЕЗИНЯ!

Хотя на деревах и виднелись зарубки, но если бы не Тихомир, то мужики бы пробивались к Днепру до самой зимы.

Тихомир находил самый кратчайший путь, умело обходя многочисленные болота, болотца и речушки. Правда, не обошлось без гатей и мостов, но ясная погода, добрый съестной припас и дружная работа мужиков позволили прорубиться к Смоленску через десять недель.

— Дошли, мужики, — благостно перекрестился, сопровождавший артель мужиков, сотник Озарка. — Теперь мне надобно с грамотой Ярослава до смоленского князя дойти. Пусть изведает, что на Ростов ныне прямая дорога проложена и шлет торговых людей в наш град. Вы ж возвращайтесь с Богом. Я тут недельки на две намерен задержаться. Со мной и двое дружинников в Смоленск пойдут.

— А как же обоз со съестным припасом? — спросил старшой из мужиков.

— И обоз забирайте. Дорога дальняя. А нам, надеюсь, смоленский князь подсобит.

Попрощавшись с мужиками и тремя дружинниками, Озарка поспешил к Смоленску.

Юный князь Станислав[1299] был немало удивлен появлением в городе гонца из Ростова.

— Аль, какая беда стряслась с братом Ярославом? Что за спех ко мне по Волге тащиться?

— Не пугайся, князь Станислав Владимирыч. Лесную дорогу к Смоленску проложили. На то прислана грамота тебе от ростовского князя.

Станислав сорвал печать и прочел пергаментный свиток, сотворенный из тонко выделанной кожи.

— Ай да братец! Это ж надо чего осилил! Веками путей не имели и вдруг — скатертью дорожка. Ну, право, молодец! Завтра же купцов извещу… Сколь дён тебе на отдых, сотник? Сосни ночку, в баньке отмойся, красную девку тебе в помощь пришлю, хе-хе. Тебе, чай, некуда торопиться?

— Спасибо на добром слове, князь Станислав Владимирыч, — поклонился Озарка. — Так бы всё и было, да дело у меня неотложное. Велено мне тотчас к великому князю в Киев прибыть.

— Жаль. Пытать о деле не буду, то твоего князя забота… Может, какая-нибудь помощь понадобится?

— Понадобится, князь. Со мной двое дружинников. На ладье долго справляться. Нам бы сподручней берегом рысить, да вот кони наши зело заморились.

— То не беда, сотник. Дам вам свежих скакунов. Одвуконь! Да по четыре торбы овса, да всякого припасу в сумы. Для брата мне ничего не жаль. Как он там поживает, у черта на куличках?

Станислав звякнул серебряным колокольчиком.

— Эгей, слуги! Несите меды и яства! И про дружинников гонца не забудьте!

Пришлось Озарке вкратце поведать о жизни князя Ярослава в Ростове. Станислав одобрительно кивал головой.

— Умница у меня брат. Он еще в младенчестве всех дивил. Помогу ему и купцами, и охочими людьми. Кое-кто надумает и в Ростов перебраться.

Схитрил Озарка. Не в Киев ему надо было ехать, а на заимку мужика Прошки, кой бежал со всей семьей из села Оленевки. Но этого Станиславу не поведаешь, особенно великому князю, ибо тотчас Прошку в поруб кинет, а дочь его в свой гарем увезет.

Разговора Ярослава с Березиней он не слышал, а вот беседа князя с Прошкой происходила на его глазах.

— Мужик ты с головой, Прохор. Сам рассуди — здесь тебе не отсидеться. Всё до случая. В любой час княжьи охотники могут нагрянуть. Мой пример тебя уверяет?

— Уверяет, князь.

— Князь Владимир скор на расправу. Обещал он отрубить тебе правую руку, а Березиню обесчестить. И слово свое он бы сдержал. По нраву ли тебе такое деяние?

Прошка, как и при первой встрече нахохлился, лицо его помрачнело.

— Дык, что делать остается, князь? Только и ходу, что из ворот да в воду.

— Выход есть, Прохор. Я возвращаюсь в Ростов. С дружиной на ладьях. К Смоленску направлю мужиков с топорами дорогу прорубать. За тобой пришлю сотника Озарку. Никакой рухляди с собой не забирай. Всё получишь в Ростове. И добрую избу с землицей, и скотину. В Ростове тебя никто искать не будет, и никто не тронет. Что же касается пошлины, будешь платить, как и всем городским людям положено. Не тороплю с ответом. Потолкуй с женой и Березиней. Коль согласны будут, а другого выбора у вас нет, — приезжайте с Озаркой.

— Дык, — лицо Прошки несколько прояснилось. — А Березиня?.. В наложницы ее не возьмешь?

— Я уже с ней беседовал. Не трону твою дочь. Я ей своё слово дал княжье, и тебе даю. Но хочу упредить, Прохор. Остерегайся княжьих охотников. Если вдруг наскочат, не приведи Господь, то дочь твою, чтоб никто не заприметил. Измысли что-нибудь для такого случая. Крепко измысли!

— А как же меня твой Озарка сыщет?

— Пометы на деревах оставлю. Сыщу! — твердо высказал сотник.

Прошка, хоть и согласился на княжеское предложение, но его душу после отъезда Ярослава грызли сомнения.

Манна с небес посыплется на тебя, Прошка. И избу тебе добрую, и землицу, и скотины полный двор, и Березиню в покое оставят. Живи в новом городе, не тужи, напастей не ведай. Уж больно всё гладко получается, Ярослав Владимирыч. Наобещал с три короба, а получишь с гулькин нос. Князьям да боярам никогда веры не было. Они ради корысти своей могут такого наплести, что уши вянут.

А корысть у Ярослава есть, и немалая. Вон он как на дочку зарился. Прибудешь в Ростов — и прощай Березиня. Мигом в княжой терем уволочет. Яблоко от яблони недалеко падает. Про отца хоть и былины складывают, и Красным Солнышком называют, а он — о том весь народ ведает — в похоти погряз. Стоит увидеть ему смачную девицу — и тотчас на ложе тащит. Ни стыда, ни совести! А ведь попы норовят его в святые возвести. Такого блудника! Уж, коль его в святые, то он, Прошка, святее всех святых. Умора! Да его, Крестителя, не мешает тугой плеточкой попотчевать за блуд. Дочке едва пятнадцать минуло, а ему, жеребцу, снасильничать ее возжелалось.

Боги уберегли. Зато ему, Прошке, князь посулил руку отрубить. Да за какую же провинность?! На полюдье дань всю сполна отдавал, староста ни в чем его не попрекал, и вдруг — в бега пришлось податься. Князю, вишь ли, дочка на потребу понадобилась. Вот так и Ярослав может промануть. Много ли значит его слово для смерда?..

Князь уехал, а Прошка всю седмицу думу думал.

Устинья же иногда сторожко говорила:

— А может, и прав князь-то? Забредут охотники и сгинем.

Но Прошка отмахивался:

— Не встревай, Устинья. Бабий волос длинен да ум короток.

— Чего это он короток? — норовила серчать супруга.

— Короток! Курица не птица, а баба не человек. Сгинь!

Устинья, ведая о крутом нраве супруга, торопко уходила по своим извечным повседневным делам.

— Ну, а ты мне, дочка, что присоветуешь?

— Не ведаю, тятенька. Мне и здесь повадно.

— А коль за нами человек князя Ярослава пожалует?

Березиня отозвалась не вдруг. У нее никак не выходил из головы разговор с молодым князем Ярославом.

— На всё твоя воля, тятенька. Куда родитель, туда и я.

— Умница, дочка. Я еще покумекаю.

Прошка кумекал, обходил свою заимку и тяжело вздыхал. Сколь трудов положил! Чего стоило избу срубить. Нужны дерева, а срубить дерево — что человека убить, ибо каждый славянин ведает, что из дерева были сотворены самые первые люди, а значит деревья древнее и мудрее людей. И другое известно: праведные старики на закате дней превращаются богами в деревья. Мыслимо ли замахнуться на них топором. А сколько «священных» рощ на Руси, где даже веточку нельзя сломить!

Никогда бы не решился Прошка срубить дерево, выросшее на могиле, ибо в него перекочевала душа человека. Нельзя валить и скрипучие деревья, поелику в них плачут души замученных людей, и тот, кто лишит их пристанища, доподлинно занедужит, а то и вовсе преставится.

А рубка старых деревьев? Упаси от того, лесные боги! Прошка ведает: грешно отнимать у лесных старцев право на естественную смерть. Старец, значит, главный, почитаемый, значит, священный.

Деревья с большим дуплом и причудливым переплетением корней также рубке не подлежат. Они «не такие как все», мало ли какая сила могла в них затаиться! А уж к «проклятым» деревьям и подступаться не стоит. Ни за злато, ни за серебро не заставишь Прошку жить в избе из осины и ели. Такая «проклятая» изба в три недели выкачает из хозяина все силы и погубит домочадцев.

Не годились для постройки избы и мертвые, сухие деревья. Оно и понятно: такие деревья не имеют в себе жизненных сил, на них след смерти — чего доброго занесут его в дом, и коль даже в доме никто не опочиет, то непременно прицепится «сухотка».

А бывает и «доброе» дерево не возьмешь, коль оно при рубке упадет макушкой «на полночь», где вечный мрак и лютый холод. Вставь такое дерево в сруб, и люди в избе долго не проживут.

Ведает Прошка и про «буйные», «злые» и «прокудливые» деревья. С ними лучше не сноситься. Такие дерева неминуемо сквитаются за свою погибель: вытешешь он из них бревно для избы, а изба и дня не простоит — обрушится на голову жильцам. Заказано «буйное» дерево рубить и на дрова — жди пожара.

Не раз видывал Прошка буйные деревья. Они чаще всего вырастали на заброшенных лесных дорогах, особливо — на крестцах[1300] таких дорог, кои уводят вдаль на тот свет.

Нелегко, ох как нелегко выбрать доброе дерево. И не день и не два надо по лесу походить, и непременно без топора. А когда в дикий лес с топором пойдешь, то готовься к встрече с Хозяином. Леший может обойти зазевавшегося человека, и тот будет долго метаться внутри волшебного круга. Но Прошка хорошо ведает, как отделаться от Хозяина. Он вывернет наизнанку одежку и переменит обувку — левый сапог — на правую ногу, правый — на левую, и лешак перестанет морочить дровосека.

Из почитаемых деревьев — дуба, сосны, березы и липы — Прошка выбирает сосну. Она самая благодатная для избы. Но когда дерево рубят, оно плачет от боли, а посему Прошка начинает истолковывать сосне, что он не выродок, скуки ради замахнувшийся топором. Он снимает перед древом шапку, кланяется ему земным поклоном и принимается рассказывать о нужде, заставившей покуситься на его зеленую жизнь, а после кладет сосне угощение — кусочек хлеба, дабы древесная душа выбежала из ствола полакомиться и не ощущала лишних мучений.

И это еще не всё. Вырубку можно начинать только в новолуние, ибо это не давало появиться в бревнах червям древоточцам. Ни в коем случае нельзя приниматься за постройку при ущербной, «старой» луне: убыль или прибыль луны могла прямо сказаться на благосостоянии дома и семьи.[1301]

Но мало, однако, свалить дерево и перетащить к месту постройки. Допрежь надо тщательно осмотреть приготовленное бревно: нет ли в нем какого-нибудь опасного изъяна, к примеру «пасынка» — сучка, идущего из глубины, при выпадении коего остается скошенное отверстие. Подобное бревно в срубе вызовет скорую смерть хозяина дома.

И всё-то делал Прошка топором, хотя у него была и двуручная лучковая пила, коей можно вдвое быстрее свалить дерево. Но Прошка — истинный плотник, кой ведает, что топор, рассекая бревно, уплотняет и сплющивает ткань древесины. Срез, сделанный топором, блестящий и гладкий, в него с трудом проникает вода. А вот «лучок» разлохмачивает древесные волокна и делает их легкой добычей гнили. Не случайно все славянские плотники так упорно предпочитали топор, применяя его даже для выделки досок, кои назывались «тесом».

Вернувшись из леса, Прошка, во что бы то ни стало, старался тщательно вымыться. А лучше всего надо было очистить себя банным паром, чтобы души деревьев «потеряли след» и не разыскали обидчика.

И вот, наконец, все добрые бревна перетащены к месту постройки избы. Но и тут потылицу поскребешь. Удачно ли место? Приглядев участок для избы, Прошка приносил с четырех разных сторон по камешку (причем нес под шапкой на голове) и раскладывал их на избранном месте, примечая будущие углы. Сам же становился в центр перекрестья — в центр Вселенной, на место Мирового Древа — и, обнажив голову, молился, причем с непременным обращением и помощью к умершим предкам.

Через три дня Прошка приходил смотреть камешки: если они оказывались не потревоженными, значит, можно было строиться, но закладывать избу можно было не во всяк день. Прошка, как и другие славяне, избегал закладывать дом в понедельник, среду и пятницу. Несчастливым днем считалось и воскресенье. Насчет субботы бытовало стойкое убеждение: начав что-либо делать в субботу, так и будешь заниматься этим исключительно по субботам. А вот к хорошим, «легким» дням издревле относили вторник и четверг. Четверг считался днем Бога Грозы — Перуна. Славяне верили, что дом, начатый в четверг, пребудет как бы под особым покровительством Перуна, а значит, живущие в нем могут не опасаться грозы.

Входил в избу Прошка, соблюдая древний обряд. Прежде всего, он вносил в избу Домового — душу избы, покровителя строения и живущих в нем людей. Сам же Домовой рождался из душ деревьев, срубленных и использованных для постройки, и устраивался жить в подполе под печью. По нраву своему Домовой — рачительный домохозяин, вечный хлопотун, зачастую ворчливый, но в глубине души, маленький и морщинистый старичок, заботливый и добрый. Прошка, Устинья и Березиня старались поддерживать с Домовым хорошие отношения, не забывали обратиться к «дедушке-суседушке» с ласковым словом, оставить немного вкусной пищи. И тогда Домовой платил добром за добро: ухаживал за скотиной, помогал содержать дом в порядке, предупреждал о грозящем несчастье. Мог разбудить ночью: «Вставай, хозяин, пожар!» — и точно, тлеют рассыпанные угли, вот-вот полыхнет…

Знал Прошка как испытать и безопасность жилья. На первую ночь он закрывал в избе кота с кошкой, на вторую — петуха с курицей, на третью — поросенка, на четвертую — козу, на пятую — корову, на шестую — лошадь. И только на седьмую ночь в избу решался заходить сам Прошка — и то лишь в том случае, если все животные наутро оставались живы и здоровы. Иначе — хоть перекладывай избу, не то жизни не будет.[1302]

Всё предусмотрел Прошка и срубил не только добрую избу с непременным коньком на кровле, но и пристройку — сени около сажени шириной; в сенях можно хранить разные пожитки, что-нибудь мастерить в непогоду, а летом — спать. Срубил и колодезь с журавлем, и баню и даже «задок».[1303]

Огнище расчистил под пашню. Тяжкое это дело! Зимой подсечь дерева (в морозы куда легче рубить сонное, мертвое дерево, и богами дозволено, если оно идет в огонь), вершины и сучья свалить на не корчеванные пни, дабы их выжечь. Огонь хоть и прожорлив, но в земле ему ходу нет. Бери тяжелый топор и вырубай коренья. Но подчистую всё не выкорчуешь.

Весной соха-матушка так и цепляется за корни. Руки в кровавых мозолях, но в косовицу огнище тебя отблагодарит. Не год, и не два оно будет кормить семью. После пала прогретые огнем и добротно сдобренные золой поля щедро одарят тебя и ржицей, и усатым ячменем, и остистым овсом. Не глядеть на пустые горшки, не сидеть голодом. С житом! На всю долгую зиму его хватит и на посев огнища останется.

Зимой в избе тепло. Устинья и Березиня чешут кудель и прядут нитки, а то примутся разбирать овечью шерсть, из коей плетут на веретенах нити для вязанья телогреек, варежек, носков, теплой одежки. А из шерсти, что похуже, он, Прошка, валял теплые сапоги, плел гужи из сыромятных ремней. А затем принимался сучить пленки из конского волоса, дабы приспособить небольшие лучки на лесную птицу. Он умеет добыть и тетерева, и глухаря, и рябчика, и белую куропаточку…

Перед каждой охотой он молился Зеване — богине звериной ловли. Когда он жил в большем селе Оленевке, то богиня стояла за околицей перед раменьем.[1304] Она была обряжена в шубу из куницы, а верх шубы был покрыт беличьими шкурами. В руках у Зеваны был натянутый лук с тупой стрелой или капкан. Подле богини лежали лыжи и забитые (изловленные) звери, рогатина и охотничий нож. В ногах лежала собака. Часть добычи, кою получали охотники и звероловы, приносили в жертву Зеване.

И на заимке Прошка не остался без богини. Вырубил из березы маленькую Зевану, накрыл ее лисьей шубой, молился ей, благодарил за везучую охоту и всегда оставлял подле богини немалую долю добычи. Не скупился: Зевана принесет еще большую удачу.

Обжился, обустроился Прошка на лесной заимке, и всё же часто вспоминал Оленевку. Жизнь там была куда веселей. Зимой он, вкупе с другими мужиками, выезжал в Киев на торги. У сосельников не было ни монет, ни серебреных слитков. На санях везли в город жито, меха, шкурки зверей, бортный мед, воск… Возвращались же в село с солью, железными котлами, косами, топорами, вилами, тонким полотном, украшениями для женщин… Любо было на шумном торгу потолкаться, на боярские хоромы подивиться, новостей наслушаться. Любо! Приедешь с покупками в избу — Устинья и Березиня не нарадуются. Праздник!

Ныне никуда и носа не высунешь. Ох, как далеко Прошка в леса забрался. И что же теперь делать?

Но раздумывать пришлось недолго: в тот же ден, уйдя в лес, дабы глянуть на бортные деревья с пчелиными дуплами, Прошка заслышал невдалеке собачий лай.

У мужика дрогнуло сердце. Охотники! В полуверсте собаки гонят тура или вепря, а за ними мчатся княжьи люди с мечами, копьями и луками. Может статься, среди них и сам князь Владимир Святославич.

Прошка затаился и принялся молить Велеса, чтобы он отвел напасть от его дома. Только бы проскочили мимо, только бы животные не повернули к роще, близ коей стоит его изба.

Тотчас всплыли слова Ярослава:

— Остерегайся княжьих охотников. Если вдруг наскочат, не приведи Господь, то дочь твою, чтоб никто не заприметил. Придумай что-нибудь для такого случая. Крепко придумай!

Князь-то прав оказался. Надо стрелой лететь в избу.

И полетел! Слава Велесу: и дочь, и Устинья оказались на месте.

— В лесу княжьи охотники. Бежим на болото!

На болото знали неприметную тропку, коя была чуть вязкой, но проходимой к клюквенным кочкарникам, поросшим чахлым осинником. Здесь, на кочках, и затаились. Высокая трава и кустарник надежно упрятали их от тверди берега, на кой могли выехать княжьи люди.

— Молитесь Велесу, дабы охотники не вышли к избе.

Молились! Долго молились, и всемилостивый бог помог. Собачий лай всё удалялся и удалялся. Но, на всякий случай, решили сидеть до сумерек. Затем Прошка тихо выбрел на берег, чуток постоял, прислушиваясь к звукам леса, и окликнул семью:

— Выбирайтесь!

Этот день стал для Прошки решающим.

— Ждать больше нечего, — молвил он. — Надо прощаться с избой.

По лицу Устиньи хлынули безутешные слезы.

Березиня же вся оцепенела, а затем подавленно опустилась на приступок крыльца.

* * *
С той поры миновал год. И вот теперь Озарка с двумя дружинниками пробирался к заимке беглых людей.

Когда обогнули озеро и вышли к березовой роще, то перед ними предстало унылое зрелище.

Вместо крепкого двора Прошки — черное пепелище. Ни добротной избы, ни бани-мыленки, ни колодезя с журавлем. Всюду угли, сажа да пепел, затянутые разросшимся бурьяном. Торчал лишь почерневший остов печи, сиротливо напоминая о когда-то веселом очаге.

— Вот тебе и княжий наказ, — присвистнул дружинник Васек.

— Помолчи! — угрюмо бросил Озарка.

Похолодело на его душе. Не видать Ярославу Березиню, как собственных ушей. Тут всё ясно. На заимку набрел князь Владимир (ныне всюду покой на Руси, никаких тебе сечей и браней, вот и ударился в охоту великий князь).

Надо же, как судьба обернулась: натолкнула-таки Владимира Святославича на заимку Прошки. А Березиня в избе оказалась. Великий князь красную девицу к себе увез, Прошку и супругу его, как беглых людей, плетьми исстегал, опосля скрутил веревками и на старое место в Оленевку отправил (это в лучшем случае), а двор приказал спалить. Но, может, и в самом деле Прошке руку отрубил.

Беда! Ведь упреждал же князь Ярослав охотников остерегаться. Как в воду глядел! А Прошка княжий наказ мимо ушей пропустил, вот и получил по самую макушку. Не зря говорят: «Ты от горя, а оно за тобой». Но пуще всего Березиню жаль. Потешится ею князь и бросит. Такие девушки могут и в омут кинуться.

Глава 6 НАЧАЛО ПОЛОЖЕНО!

Князь Ярослав поджидал Озарку с прошкиной семьей к середине летопроводца.[1305] Был почему-то уверен, что так и приключится: Прошка не такой уж глупый человек, дабы остаться жить в лесных угодьях великого князя. Он непременно должен прибыть с сотником.

Ожидание томило Ярослава. Он как можно скорее желал увидеть Березиню. Эта девушка до сих пор не давала ему покоя. Тогда, в прошкиной избе, он нашел-таки что сказать очаровательному созданию:

— Не стану ходить вдоль да около, Березиня. То — не в моих правилах… Зело приглянулась ты мне.

— Как князю Владимиру? — с усмешкой произнесла девушка.

— Нет, ради Бога, нет! О том и мысли не было… Я хотел бы видеть тебя своей невестой.

— Невестой?! — искренне удивилась Березиня. — Я принимаю твои слова, князь Ярослав, за неуместную шутку. Разве князья выбирают себе в невесты дочерей смердов?

— Случается, Березиня. Всё тот же князь Владимир, отец мой, рожден от рабыни.

— Ты говоришь правду?

— Могу на кресте поклясться. Дед мой, знаменитый полководец, князь Святослав, влюбился в дочь смерда, Малушу, и прожил с ней, как с женой, до конца своей гибели. Буду честен перед тобой. Никогда тебя и пальцем не трону, если ты не пожелаешь меня больше увидеть. Даю свое слово княжье. Выбор за тобой… Есть у меня и небольшой изъян. Ты, наверное, уже его приметила.

Но Березиня отрицательно покачала головой.

— Я не ведаю, о каком ты говоришь изъяне, князь Ярослав.

— Я слегка прихрамываю. Когда-то в детстве упал с коня.

— Не замечала, князь.

— Ты при нашем появлении не находила себе места, Березиня, зело волновалась, а когда волнуешься, многое не замечаешь.

— Твой изьян, князь, не должен тебя заботить.

— Спасибо, Березиня. Но что ты мне ответишь?

Девушка повернулась к небольшому открытому оконцу (зимой оно задвигалось деревянной заставкой) и вновь замолчала.

— Я понимаю, Березиня. Моё предложение слишком нежданное.

Девушка отошла от оконца и совсем близко подошла к Ярославу, кой вновь утонул в ее лучистых глазах.

— Когда меня увидел князь Владимир Святославич, то отец мой сказал, что я уже просватана. Но это… это неправда. Он норовил защитить меня… Пока же я ничего не могу ответить тебе, князь Ярослав. Прости.

— Я не тороплю тебя, Березиня, но опять-таки молвлю, что ты могла бы стать моей желанной женой. Подумай, лада.

Это были его последние слова, кои он сказал Березине.

Разговор с девушкой показал князю, что эта лесная беглянка, не только необычайно миловидна, но и обладает здравым умом и способностью ясно изъясняться. Она — далеко не деревенская пустоголовая простушка, коя бы охотно польстилась на княжеские посулы.

Нрав Березини еще больше запал в душу Ярослава, и его острое желание — быстрее увидеть девушку — всё нарастало и нарастало.

На Воздвижение[1306] честного и животворящего креста Господня, («когда кафтан с шубой сдвинулся, и хлеб с поля двинулся») в покои несмело вошел боярин Могута и застыл у сводчатых дверей, обитых темной медью.

— Всё робеешь, боярин? На поле брани ни быка, ни печенега не забоялся, а ко мне будто к лютому зверю входишь.

— Да всё никак не обвыкну, князь.

— Привыкай! Тебя за исполинские подвиги сам великий князь в бояре возвел. На всю Русь честь оказал! А ты слово молвить страшишься. Уж пора бы притерпеться к своему новому чину, Могута Лукьяныч.

Дружина встретила бывшего кожемяку настороженно, и даже с ревностью. Они, вои, доблестные, искушенные в сечах, много лет провели в ратных походах, всего навидались и натерпелись. А простолюдин Могутка прибежал из смрадной кожевни и сразу в бояре угодил. И завидно, и обидно! Многие дружинники какой год в княжьи мужи угодить мечтают, а этот детина в одночасье боярином стал. Мог бы допрежь в десятниках походить. Не чересчур ли расщедрился великий князь?

Ревновали, приглядывались к Могутке, а тот вел себя так, как будто и не было на нем боярского кафтана, стараясь ни чем не выделяться среди дружинников. Был спокоен, разумен, а главное, наравне со всеми переносил все тяготы ратной службы. Его добродушие, открытость, неподдельное желание прийти на помощь и веселый нрав мало помалу растопили холодок и настороженность воев, и настало время, когда они приняли его за своего верного сотоварища.

Но все же остались у Могутки и завистники, кои при дружинниках не подавали вида, но когда находились вдвоем, враждебность свою не скрывали.

— Экий боярин у нас выискался, Додон Елизарыч. Смерд, что на твоей кожевне у вонючего чана с грязной рожей стоял. Тьфу!

— Сам дивлюсь, Горчак. Я его в мальцах плеткой хлестал, стервеца. Как-то прикорнул у чана. В грязи по колени ползал, а ныне соболью шапку напялил. Но чудней всего, — князь Ярослав его своим дворским[1307] поставил. Ближним человеком!

— Тут дело ясное, Додон Елизарыч. Ярослав за жизнь свою опасается. Как такого богатыря к себе не приблизить? И вовсе кожемяка твой вознесется…

Костерили и ненавидели Могутку боярин Колыван с сотником Горчаком.

Ярослав же взял молодого боярина в дворские с дальним прицелом. Сей богатырь — человек рассудительный, а вот деловитости и умения разговаривать с княжьими мужьями ему явно недостает. Надо ему опыта набираться, да и не худо бы книжной премудрости, без чего человек, как птица без крыльев. А там, глядишь, и воеводой станет.

— С чем пришел, Могута?

— Примчал дозорный с просеки. Из Смоленска торговый обоз идет.

Лицо Ярослава вспыхнуло. Березиня! Она, вкупе с семьей, пристала к торговому обозу. Слава тебе, Господи!

— Встречай, боярин, как самых дорогих гостей. Огляди людей, товары размести в Торговой избе — и тотчас ко мне с докладом.

Торговую избу князь Ярослав недавно велел срубить неподалеку от храма Успения, ведая, что купцы одним днем в городах не живут.

Князь, так и не преодолев волнения, заходил по покоям. Сердце его учащенно забилось. С ним никогда еще ничего подобного не случалось. (Молодость, жажда встречи с любимой!). Ярославу неистребимо хотелось выскочить из терема, взмахнуть на коня и мчать к обозу.

Березиня! Сегодня он увидит твои большие голубые глаза, нежные ямочки на щеках, твою милую улыбку.

И он уже метнулся, было, к двери, но какая-то сила удержала его.

Охолонь, Ярослав! Сохраняй достоинство. Ты ж не великого князя намерен встречать, а всего лишь торговых людей. Потерпи! Потерпи, хотя сердце не подчиняется разуму.

Молодость!

Какие прекрасные мгновения испытываешь ты в эту счастливую, безудержную, радужную пору!

Могута явился через час. Ох, как томителен был он для князя!

— Прибыло десять подвод, князь. Доехали благополучно, все живы здоровы. Всех разметил в Торговой избе. Грамота тебе от смоленского князя Станислава.

— Кто передал?

— Старший купец.

— Купец?.. А сотника Озарку видел?

— Не видел, князь. В обозе одни смоленские люди… А Озарка разве с купцами должен быть?

Ярослав не ответил. Надо взять себя в руки. Могута пока ничего не должен ведать. Это — сугубо личное дело князя.

— Ступай, Могута. Я попозже встречусь с купцами.

Радость Ярослава померкла. Что же могло произойти? Озарка не нашел Прошкиной заимки? Но он оставил на деревах зарубки. С дружинниками приключилась беда? Где-то столкнулись со староверами или угодили под целый табун туров? Стоит одного из быков разозлить — и весь табун ринется на людей, и тогда уже им не спастись. Ярославу уже рассказывали о таких случаях.

Но могло приключиться и другое. Ловчие великого князя, а то и сам Владимир Святославич, могли ненароком набрести на Прошкину избу. И совершилось самое неприятное. Березиня оказалась в руках беспощадного отца.

У Ярослава заныло сердце. Он старался отогнать от себя удручающие думы, но они прочно завладели всей его безутешной душой. И тогда ноги невольно понесли его к киоту с образами Христа, Пресвятой Богородицы и Святого Духа, перед коими он горячо принялся молиться.

В сводчатые двери просунул русую голову меченоша Заботка, норовя что-то молвить князю, но, увидев Ярослава стоящим на коленях перед иконами, пожал плечами.

Князь, как прилежный христианин, уже полностью отстоял заутреню в церкви Успения, затем потрапезовал и собирался выйти на озеро, дабы поглядеть, как идет постройка ладьи, и вдруг (чего никогда с ним не было после заутрени) принялся за молитвы в своих покоях. Что это с князем? Но не спросишь. Упаси Бог князя от молитвы отрывать!

Заботка тихонько прикрыл за собой дверь и всё с тем же недоумением уселся на лавку.

* * *
На улицах Ростова шум и гомон. Только и слышно: смоленские купцы нагрянули! И не какая-нибудь тебе одна подвода, а целый десяток! В кои-то веки такое происходило. Выставили на Торговой площади свои товары и ждут покупателей.

Первыми у смолян оказались местные купцы, а затем и мастеровой люд. Ремесленники, побросав работу, побежали на Торговую площадь, коя возникла еще в стародавние времена, и подле которой теперь возвышалась одноглавая церковь Успения Богоматери.

Вначале бежали без денег и товаров: поглазеть! Чем порадуют приезжие купцы? Может, ничего особенного они и не привезли. (Ростовцы тоже не лыком шиты). Но как глянули горожане на товары, тотчас вспять по своим избам пустились. Надо меняться, есть чего у смолян взять.

Наверное, больше всех радовался купец Силуян. (Он, по просьбе князя, так и остался жить в Ростове).

— Без торговли городу не жить, Силуян Егорыч. Ни жены, ни домочадцев, как ты сказывал, у тебя нет.

— Не заимел, князь. С молодых лет по торгам годами мотаюсь. Какой из меня супруг и родитель?

— Найди здесь своё пристанище. Ты еще мужичина в самом соку. Жену выбери, глядишь, в Ростове корнями обрастешь. Здесь же мне такие бывалые купцы зело надобны. Погоди, минует годика три-четыре, и Ростов начнет торговлей прирастать, и в оном деле мне без таких людей не обойтись.

Купцу Силуяну не перевалило и за сорок. Был крепок телом, никогда его не брали недуги, обладал веселым нравом, а посему искать супругу ему долго не пришлось.

Заикнулся как-то кузнецу Будану, а тот, недолго думая, отложил молот, крякнул в черную, опаленную бороду, и кивнул на свою избу.

— Оно, конечно, дело твоё, но моя старшая Настена давно в девках засиделась.

— Перестарок что ли? Никто не берет?

— Перестарок, — почему-то легко признался кузнец. — Двадцать пятый годок Настене побежал.

— И с лица корявая.

— Пойди в огородец да глянь.

— Прямо сейчас?

— А чего тянуть? Тебе выбирать.

— Диковинный ты мужик, — протянул Силуян Егорыч. — Так на Руси не делается. Аль дедовские обряды забыл?

— Без обрядов обойдемся. Ступай!

Силуян Егорыч прыснул от смеха и неторопко пошел к огородцу кузнеца. Встал у плетня и увидел девку, коя полола зеленый лук. Согнулась крюком над грядой, ни лица, ни стана, ни росту не определишь.

«Правда, зад ядреный, — продолжал посмеиваться Силуян. — Но зато, поди, нос крючком и зубы торчком».

— Эгей, красна девица!

«Девица» оторвалась от гряды и повернулась на голос. Вот тут-то и разглядел «суженую» Силуян, благо плетень стоял от Настены в двух саженях. В льняной рубахе до пят, среднего роста, статная, лицом миловидная, густая русая коса свисает до самой поясницы.

— Чего тебе, купец?

В Ростове купцы наперечет, каждого знали в лицо.

— Замуж за меня пойдешь?

Настена звонко рассмеялась, махнула на купца рукой (никак, под хмельком, вот и балагурит), и вновь присела к своей грядке.

Силуян же — к кузнецу.

— Глянул на твою Настену.

— Ну.

— Рассмеялась и отмахнулась, как от мухи.

— Молодец, дочка.

— Чего, молодец? Седни же сватов жди!

— А я что баял?

У обоих смех загулял на веселых лицах.

Вот так и сосватал Силуян дочь кузнеца и зажил с ней удачливо, чада появились…

Сейчас купец зорко приглядывался и приценивался к товарам смолян. Добрый товар привезли, в основном из южных и восточных стран, Византийской империи. Радовали глаз разноцветные паволоки,[1308] парча,[1309] аксамит,[1310] мечи и сабли в драгоценных ножнах, разнообразные сладкие вина в золотых и серебряных кувшинах, самшит, грецкие орехи, розовый мускат,[1311] всяческие, невиданные в Ростове фрукты, всевозможные женские украшения…

Глаза разбегаются!

* * *
Придя в себя, Ярослав развернул грамоту Станислава. Тот писал, что высылает в Ростов первый торговый обоз и приглашает брата посетить Смоленск в день своих именин, а также просит, чтобы и ростовские купцы наведались к нему со своими товарами.

Товары!

Ярослав выглянул из окна на Вечевую площадь, коя теперь превратилась в гомонящее торжище, и расположение духа его заметно улучшилось.

Слава Богу, вот и Ростов зашумел торговлей. И купцам, и жителям города, и дружинникам есть, чем поменяться. Воины давно мечтали о таком торге.

«А ведь всё начинается с дани», — подумалось Ярославу.

В последние два года, как только наступал грудень-ноябрь, Ярослав с дружиной выезжал из Ростова на полюдье. Хлопотное, громоздкое дело! Вкупе с дружиной должны были ехать в полюдье конюхи, ездовые с обозом, различные слуги, «кормильцы-кашевары», ремесленники, чинившие седла и сбрую…

Полюдье тянулось по пять-шесть месяцев. В сутки проезжали по семь-восемь верст. Объезд был кольцевым и перемещался «посолонь».[1312] Конечно же были и остановки — по два-три дня в каждом месте ночевки. Данники, вирники, тиуны, отроки рассыпались по всему полюдью, кой был вширь на двадцать-тридцать верст. Всех этих сборщиков дани должно было принять становище.

Еще ранней весной, загодя до первого полюдья, Ярослав собрал своих холопов и взыскательно молвил:

— Довольно мне по каждому делу ростовским плотникам кланяться. Намерен вас в леса отослать, дабы становища изладить.

Холопьи лица стали кислыми. Чудит князь! В кои-то веки дворовые люди в леса забивались, да еще плотниками.

— А кому ж при дворе твоем прислуживать, князь? — вопросил один из холопов, прозвищем Рогач.

— Что, не по нраву моя затея? — усмехнулся Ярослав. — Привыкли в тепле сидеть да мелким издельем пробавляться?[1313] Хватит. Я ж малым числом улажусь. Остальным же — за топорики, и в леса. Рубить вам избы теплые, конюшни, амбары для складирования и сортировки дани, ладить сусеки и сеновалы для жита и сена. И не только. Каждое становище должно быть оснащено печами для выпечки хлеба, жерновами и кузней для всяких оружейных дел. Многое надо изладить до прибытия сборщиков дани.

Холопей оторопь взяла. Ну и «дельце» подкинул князь! Да разве им осилить?!

— Чего понурились? Топор держать в руках умеете?

— Так ить дровишки рубить — не избу и кузню ставить. На то умельцы надобны.

— Воистину, Рогач. Без умельцев не обойтись. Но то моя забота. Пришлю к вам искусного коваля и плотничьих дел мастера. Начальным над холопами назначаю тебя, Рогач. И чтоб в полную силу ладили! Проверю. Нерадивых щадить не стану.

Зело потребное дело затеял Ярослав. В зазимье, объезжая полюдье, побывал князь в четырех становищах. Дань была обычная: меха, мед, воск, говядина… Но в одном из селищ, Шурсколе, Ярославу довелось удивиться: смерды заплатили дань серебряными арабскими диргемами.

— Откуда у вас деньги, мужики?

— Лет пятнадцать назад чужеземные купцы нагрянули. Пробирались к Сарскому городищу. Мы им меха, а они нам серебро.

— Далече же купцы забирались.

Князь и дружина кормились в ростовских весях в течение всей зимы, а в апреле («заиграй овражки») возвращались в Ростов.

Здесь Ярослав, соблюдая древний обычай, непременно делился данью с дружиной, поелику она добрых шесть месяцев разъезжала по полюдью, а далее шла к купцам и торговала тем, чем ее оделил князь. Но торговля воев шла не бойко, ибо торговать, в сущности, было не с кем. И вот теперь должно всё измениться.

name=t776>

Глава 7 ИЗ РУСИ В ГРЕКИ

Гораздо легче было торговать киевскому князю. К нему шли большие караваны по древнему водному торговому пути «из варяг в греки». Ярослав хорошо ведал этот путь из Варяжского в Русское море.[1314] То даже в летописи было занесено, они же сказывали: варяги поначалу плыли по реке Неве, далее по Ладожскому озеру, реке Волхов, озеру Ильмень, реке Ловати, затем волоком тащили суда до Западной Двины, волоком до реки Днепр и потом в Русское море, к Византии, к грекам. На этом же пути находились крупные города — Великий Новгород и Киев.

Киевское полюдье заметно разнилось от ростовского. Пока киевский князь объезжал селения, смерды всю зиму рубили широченные деревья, делали из них лодки-однодеревки и весной, когда вскрывались реки, Днепром и его притоками сплавляли их к Киеву, вытаскивали на берег и продавали князю, возвратившемуся с полюдья.

Князь же сбывал суда торговым людям. Большие суда, а не утлые челны. Исторические документы свидетельствуют, что челны вмещали всего три человека и управлялись одним кормовым веслом, и никогда не имели уключин и распашных весел: челн для них был слишком узок. Такие утлые суденышки поистине бытовали, но торговать ездили уже на судах-ладьях, поднимавшие по двадцать-сорок человек. Однодеревками же они названы потому, что киль судна изготавливался из одного дерева, шесть-восемь саженей длиною, что позволяло построить ладью, пригодную не только для плавания по рекам, но и далеких морских путешествий.

Корабли готовились на всех реках и озерах, вливающихся в Днепр. Великий князь стал владетелем днепровского судоходства. В его ведении оказались все волостные пункты, раскинутые на протяжении 900 верст: Новгород (бассейн Ильменя, Десны и Сейма), Смоленск (бассейн верхнего Днепра, Чернигов — Десны и Сейма, Любеч — Березины, часть Днепра и Сожа, Вышгород — Припяти и Тетерева).

Еще зимой лодочных дел мастера большими артелями уходили вглубь дремучих лесов, подыскивая самые могучие и стройные деревья.

Изо дня в день стук топоров сотрясал студеный воздух лесных чащ. Немало сил приходилось приложить артельщикам, дабы свалить лесного великана. Затем ствол очищался от сучьев и коры, и начиналась самая ответственная работа — стволу придавался вид лодки; его выдалбливали, а концы обтесывали. Заготовку весной спускали на воду и доставляли в Киев, где и продавали князю, а тот с выгодой — местным и заезжим купцам.

В Киеве было обусловлено особое место — на реке Почайне, куда и привозили заготовки. Теперь к делу приступали киевские плотники. Однодеревки надо было оснастить. Для этого снимали со старых однодеревок весла, уключины и прочие снасти и прилаживали к новым, а чтобы однодеревка могла взять больше груза, на ее борта нашивались, с помощью ладейных заклепок, ряды тщательно изготовленных досок. Вот почему ее называли еще и набойной ладьей.

Для большей устойчивости судна к его бортам подвязывались пучки сухого камыша (как это позже делали запорожцы). О том, какой груз выдерживала однодеревка, можно было судить по ее способности брать на борт до сорока — шестидесяти человек.

Сплав и оснастка требовали усилий многих тысяч плотников и корабелов. Работа эта была поставлена под тщательный контроль пяти волостных начальных людей, из коих один приходился сыном великого князя, и завершалась в самой столице.

К работе мужчин, делавших деревянную основу корабля, добавлялся труд женщин, ткавших паруса для оснастки судов. На один парус требовалось около восьми саженей «толстины» (грубой, но прочной парусины, что выражалось примерно в 150 локтях ткани). Для получения всех парусов требовалось свыше тысячи ткацких станов. Численность торговых судов доходила до 500–600, военных — до двух тысяч. Надо добавить к этому выращивание и прядение льна и конопли, и изготовление свыше тысячи «ужищ» — корабельных канатов.

Сборы в далекий путь были важным событием. В это время жизнь Киева особенно оживлялась. Людно и суетливо было на Почайне: с утра до ночи над ней стоял шум и грохот, стучали топоры, звенели кузнечные молоты. Из княжеских и боярских подвалов челядь выносила на берег и грузила в судна меха, воск, мед и другие товары, пользовавшиеся спросом на византийском торге.

Оснастив и нагрузив купленные суда товарами, купцы в июне спускали их по Днепру к Витичеву,[1315] где выжидали несколько дней, когда соберутся торговые лодки из Новгорода, Смоленска, Любеча, Чернигова, Вышгорода, а затем, большим караваном, — вниз по Днепру, к морю в Константинополь.

Предстоял далекий и нелегкий путь. Среди бесконечных гирл,[1316] глубоких лиманов,[1317] корчей,[1318] порогов и заборов[1319] только видавшие виды ладейшики могли плавать, не рискуя своей жизнью; среди бесконечных островов, топких болот, среди непроглядных камышей мог не потеряться только тот, кто отменно изведал Днепр и его плавни. Не случайно перед отплытием по Днепру его водам приносились жертвы, а после принятия христианства, дабы умилостивить реку, совершались богослужения, пытаясь склонить на свою сторону «тайные» силы Днепра и отстранить от себя опасность. А их было достаточно.

Но самая страшная опасность — нападение степных кочевников — печенегов. Большой заботой для киевского князя являлась охрана торговых путей.

Ярославу никогда не забыть слов Добрыни Никитича, кой один раз, еще будучи молодым, плавал с дружинниками и торговыми людьми до Византии:

— Печенеги для купцов — самый лютый враг, будь они прокляты! Без воинов не обойтись. Ты представь себе, Ярослав, в июне скапливаются сотни княжеских, боярских и купеческих ладий. Плыви себе от Витечева к морю и покойно помышляй о прибытке мошны. Но какой тут покой! Там, где Днепр делает большой и крутой изгиб к востоку, он на протяжении семи десятков верст пересекается отрогами Авратынских взгорий.[1320] Вот уж помеха так помеха! Отроги эти, княжич, здесь так наворочены, что жуть берет. Здесь первый порог называется «Не спи». Посреди этого неширокого порога вздымаются крутые скалы. Вода обрушивается на них и с грохотом низвергается, внушая страх. Подходя к порогу, гребцы не отваживаются преодолевать его сходу. Судна причаливают берегу, а затем слуги и воины раздеваются и сторожко проводят ладьи вдоль берега.

Миновав таким же образом несколько первых порогов, купцы оказывались перед самым грозным из них, коего прозвали «Ненасытец». Если все другие пороги во время половодья скрывались под водой, тот Ненасытец оставался на поверхности. Он вечно ревет, вечно покрыт седой пеной и брызгами, и постоянно вызывает страх. Ведая норов порога, печенеги облюбовали его для своих засад. Одно удачливое нападение могло погубить всю годовую торговлю Руси с Византией. Именно здесь, у порога Ненасытец, печенеги убили твоего деда Святослава. В этом месте корабли опять причаливали, а воины выбирались на берег для охраны каравана. Другие — разгружали суда и переносили товар по другую сторону порога, а затем по суше на плечах или волоком перетаскивали и сами однодеревки.

В этот час, когда переносили суда, печенеги и нападали. Они, лиходеи, пользовались тем, что люди были заняты, и им необходимо было какое-то время, дабы сбросить тяжелый груз и взяться за оружие. У переправы через Днепр, неподалеку от Херсонеса, караван вновь подвергался опасности. Пороги остались позади, но для печенегов — еще одно удобное место для нападения. Здесь кочевники были особенно частыми гостями, поелику переправа являлась отправным местом их набегов на славянские поселения правобережья Днепра. Здесь же проходил и торговый путь из Херсонеса на Русь.

Днепр на месте переправы был узким, и степняки этим пользовались. Стрела, пущенная с одного берега, почти достигала другого. А степняки, давно всем известно, зело меткие стрелки. Порой, погибали многие торговые люди. Хорошо еще, если печенеги устраивали засаду на одном берегу. В этом случае торговцы прижимались к противоположному берегу и ожесточенно отстреливались.

Ужасное плавание! По всему низовью Днепра раскиданы огромные скалы, а сами берега поднимаются отвесными утесами, высотой до сорока саженей, и не только сжимают Днепр, но и загромождают скалистыми островами и перегораживают путь грядами камней. Вода ударяется о камни и скалы и несется на судна с таким шумом и бешенством, что хоть глаза затыкай от страха, и молись Богу о спасении.

— Жуткие пороги.

— Не то слово, княжич. Дивлюсь, как купцы пускаются в такое рискованное странствие.

— Дедушку жаль.

— Святослав погиб не из-за порогов. Его византийский император Цимисхий предал, послав своих людей к печенегам.[1321] Тебе о том уже рассказывали, Ярослав.

— Помню, дядька… Ну, а дальше как купцы справлялись?

— От устья Дуная путь становился уже безопасным. Измученные торговцы наконец-то приставали к желанному берегу. Византийцы называют его островом Святого Георгия.[1322] Посреди его стоит огромный вековой дуб. Торговцы подле него собирались, и каждый приносил ему жертву. Один нес кусок хлеба, другой — мяса, третий — что-либо еще, но неизменно на жертвенный алтарь приносили живых петухов.

— Да где ж их брали?

— В Киеве запасались, и весь путь кормили их и поили. Передышка на острове использовалась для многих неотложных дел. Раненым и хворым людям спешили оказать посильную помощь.

— А если они не выздоравливали?

— Их оставляли на острове, выделив судно, корм и оружие, с тем, чтобы одолевшие недуг могли возвратиться домой. Сей обычай, Ярослав, — жестокая надобность, ибо недужный, в столь опасном плавании, был тяжелой обузой.

Передышка использовалась и для приведения в порядок кораблей. Снова стучали топоры и ручники. Отдохнув и починив суда, торговцы пускались в дальнейший путь. Дня через четыре они оказывались в лимане Днепра, причаливали к острову Эферия[1323] и останавливались здесь на несколько дней.

— А чего ради?

— Обстановка круто менялась, ибо впереди караван ожидало море и надо было подготовить ладьи к морскому плаванию. Ставили мачты и реи, кои торговцы везли с собой из Киева, крепили паруса. Окончив оснастку и подняв паруса, ладьи неслись к Днестру. В устье опять делали остановку для отдыха, другую — в устье реки Белой, а затем, совершив еще один переход, караван судов достигал гирла[1324] Дуная.

Путь же по морю был не только долгим. Здесь караван ждали новые трудности и опасности. Случалось, внезапно налетала буря, крушила и ломала ветхую оснастку, срывала паруса и угоняла однодеревки в открытое море. А то бросала на берег и била о скалы. А на берегу потерпевших крушение поджидали те же печенеги. Эти лиходеи подстерегали караван вплоть до устья Дуная. Они зорко наблюдали за однодеревками, и всё время следовали вдоль берега. Как только потерпевшая крушение лодка причаливала, она тотчас могла стать добычей печенегов. Но у мореходов — надежная взаимовыручка. Они чутко следили за лодками во время бури и приходили на выручку тем, кто терпел бедствие. В этом случае завязывалась ожесточенная сеча.

Сделав три остановки на болгарском побережье, караван оказывался в Византии.

Торговые люди прибывали к Царьграду. Еще по договору князя Игоря никто из них не имел права оставаться там на зиму. Купцов сразу в Царьград не пускали. Им было приказано встать в предместье Константинополя у монастыря святой Мамы. Затем сановники императора отбирали у купцов княжескую грамоту, в коей было помечено число присланных из Киева ладий, и переписывали всех людей с намерением изведать, что они с миром пришли. Несомненно, византийцы остерегались, дабы не прокрались в Царьград русские корсары. В столице всегда было неспокойно, и император боялся, что чужеземцы могут примкнуть к мятежникам, поелику купцы проживали шесть месяцев. Убедившись в истинных намерениях послов и купцов, а с торговыми людьми всегда прибывали и княжеские послы, русичи пользовались от местных властителей даровым кормом и даровой баней — знак, что на эти торговые поездки Руси в Константинополе смотрели не как на частные торговые предприятия, а как на торговые посольства союзного киевского двора. Замечу, Ярослав, что всё это было оговорено в договоре Цимисхия со Святославом, где император обязался принимать русичей как своих союзников. Византийцы даже платили нам отдельную дань, дабы русичи оказывали некоторые оборонительные услуги на рубежах империи. Так, к примеру, договор князя Игоря обязывал его не пускать черных булгар в Крым…

— Пакостить в стране Корсунской. Так в летописи сказано.

Добрыня Никитич удовлетворенно посмотрел на княжича.

— Не зря тебя знатоком летописей и старинных договоров называют. Что не живу, но всегда ведаю, что тебя тянет к книгам. То похвалы достойно… Но доскажу до конца. А вдруг и тебе придется побывать в Царьграде. Торговые послы получали в столице Византии свои посольские оклады, а простые купцы месячину, то есть месячный корм, кой им раздавался в обусловленном порядке по старшинству русских городов. Допрежь киевским, засим черниговским, переяславским и купцам прочих городов. И всё же греки побаивались Руси, даже приходившей законно по договору. Купцы входили в город без оружия, одними воротами, по пять десятков человек, в сопровождении императорских воинов. Ишь, как их напугал князь Святослав! Гордись своим дедом.

— Я уже тебе сказывал, дядька, что никогда не забуду деда, и всегда буду помнить о его победах.

— Помни, княжич, помни. По договорам Олега, Игоря и Святослава русские купцы не платили никакой пошлины, а почти вся торговля шла на обмен. Меха, мед и воск купцы меняли на паволоки, золото, вина и фрукты. А когда торговый срок кончался, купцы, отбывая домой, получали из греческой казны на дорогу съестные припасы, судовые снасти, якоря, канаты, всё, что им надобилось…

Ярослав вспоминал рассказ Добрыни и думал о другом торговом пути. «Из Руси в греки» — не для Ростова. Уж так далече до Киева! Надо осваивать свой торговый путь, совершенно новый. Волжский! Допрежь замириться с булгарами, начать с ними торговлю, а там, глядишь, на ладьях — и в Хвалынское море. В Персию, Бухару… Нелегкая и рискованная задача, но без ее решения не быть Ростову великим градом.

Глава 8 ЧЕРЕЗ НАПАСТИ И НЕВЗГОДЫ

Сотник Озарка не торопился уходить с пожарища.

Десятник Васюк, глянув на сумрачное лицо старшего дружинника, тяжко вздохнул. И чего сидит, голову повесив? Девку не вернешь, чуда не сотворится, пора и вспять подаваться. Да вон и гридень Андрейка, из молодшей дружины, нетерпеливо посматривает на сотника.

— Может, к Ростову тронемся? Путь далекий.

— Сам ведаю, Васек… Скоро и тронемся.

Сотник вдругорядь обошел пожарище, а затем направился к роще и прилег на мягкое разнотравье в серебряном хороводе берез. Хотелось еще раз всё обдумать.

По роще гулял теплый упругий ветер, заполняя ее тихим ласковым гулом. Через зеленые ветви деревьев проглядывался островок лазурного неба; вершины, шелестя листвой, гнулись, слегка отходили друг от друга, порой почти смыкались, отчего синий, бездонный омут то широко открывался, давая простор полуденному солнцу, то сужался в маленькое оконце, и тогда лишь отдельные лучи солнца скупо пробивались через густую сеть дрожащих ветвей, расцвечивая золотистыми бликами стволы белоногих берез.

Но никаких утешительных мыслей в голову сотника не пришло. Думай — не думай, а Прошкину девку захватил в свой терем великий князь, спалив и заимку. Похотень!

Пожалуй, впервые с такой досадой помыслил о Владимире Святославиче дружинник. А когда-то вкупе с ним в походы ходил, победами восторгался, но личная жизнь его ни одного русича не радовала. Не любят русские люди князей — блудников. Ведь такого бесстыдного непотребства не ведали они ни от Олега, ни от Игоря, ни от Святослава. А этот «святитель» настоящий презорник. И за что его только греческие попы превозносят?!

Озарка поднялся, прошел через рощу, как бы прощаясь с ней навеки, и вышел к елани. За ней начинался густой, неприютный сосновый бор, уходящий на многие версты в глухие леса.

— Ну, прощай, дремуч лес, — перекрестился Озарка, и хотел, было, уже повернуть к роще, как вдруг заметил на одной из вековых сосен, ниже развесистых лап, белую зарубку.

Прошкина помета! Слава тебе, всемогущий Спаситель!

Сотник быстро вернулся к пожарищу и сказал воям:

— Узрел зарубку. Ведите за узду коней — и за мной!

В бору приказал:

— Ищите другую замету.

Неторопко двинулись дальше. Сотник тянул за собой коня и взволнованно думал:

«Неужели зарубка случайная? Возвращался Прошка в избу и ненароком по дереву топором махнул. Тогда всё пропало».

— Есть! — послышался голос Васюка.

Сотник вдругорядь перекрестился. То путь к новому жилищу беглецов.

У третьей заметы Озарка увидел под корой клочок бересты, свернутой в трубочку. Вынул, развернул и с трудом прочел нацарапанные слова:

«Дабы Ярило в прав ланито».

— Ну что там? — нетерпеливо вопросил Васюк.

— Молодец, Прошка! — и вовсе обрадовался сотник. — Велит нам идти так, дабы солнце светило в правую щеку. Теперь легче зарубки искать.

— А что как непогодье навалится? — спросил десятник.

— Не в первой. Коль бусник[1325] навалится, по заметам пойдем.

— А коль Перун ливнем разразиться? — продолжал вопрошать дружинник.

Сотник в ответ лишь головой покрутил. Долго из крещеного человека не выкорчевать двоеверие. Наполовину он христианин, наполовину язычник.

— Вперед, вои!

Шли упорно и долго, коротая две ночи на мху и еловых лапах под деревами. Стреноженные кони хрустели сочной травой, облитой росой. А чуть обутреет, сопутники доставали из переметных сум сухари, сушеное мясо и рыбу, коротко снедали. Съестной припас берегли, заведомо зная, что сумы до Ростова вконец оскудеют, и наступит бессытица. Им придется кормиться битой дичью, благо есть лук и стрелы, или надеяться на крупную добычу, сразив вепря или тура, ибо лес богат всяким зверем.

С водой было проще. Добывали ее в колдобинах или в буераках, где зачастую бился родничок. Непременно поили коней и наливали хрустально-чистую воду в свои деревянные баклажки.

На третий день пути затесы и Ярило вывели дружинников на большую поляну, на коей стояла небольшая курная избенка, недавно срубленная. Все обитатели ее оказались живы и здоровы…

* * *
— Прав твой князь оказался, сотник — повел свой сказ Прошка. — И двух недель не прошло, как наехали на мою избу княжьи охотники. На болото они не попали, а выехали с другой стороны, на рощу. Среди них очутился один из ловчих, кой еще меня в Оленевке зрел. Возликовал, забоярился! Ныне-де меня князь щедротами осыплет. А за оконцем — повечерница. Решили ночь в избе скоротать, а нас всех на двор вывели и связали накрепко. Вот тут-то и пала на нас затуга. Теперь-то уж беды не избыть. Напрасно князя не послушали. Но вспять ничего не вернешь. Ни рукой, ни ногой не шевельнуть. Крепко запеленали, княжьи ехидны! Прощаться стали. Дураку ясно: нас с дочкой навеки разлучат. Ее в Киев увезут, а нас со старухой изувечат и в Оленевку вернут. Мы горюем, а охотники в избе песни горланят: хмельного меду у меня отыскали, да и свой, поди, имели. Вот и назюзюкались. Наконец, угомонились. А нам уж не до сна, бедосирым. И вдруг, среди ночи, кто-то во двор потихоньку шастает. По нужде, мекаем. А сей человек сказывает: «Спасу вас». И давай узелки распутывать. Всех от пут вызволил. «Как тебя звать, — пытаю, — добрый человек». Семкой назвался. «Казнит тебя князь». А Семка: «Не казнит. Я сейчас на полати — и храпака. Никто и в догад не возьмет. Бегите борзей!» Я топор прихватил, а дочка для чего-то вилы. Рощу проскочили, на елань[1326] выбежали, и тут я очухался, и про заметы вспомнил.

— Господь милостив, Прошка. Навел меня на твою замету. Да и бересту нашли.

— Милостив, сотник. То Березиня удумала.

— Вот уж не чаял, что дочь твоя грамоте горазда.

— В Оленевке упремудрилась. От деда своего переняла. А тот когда-то в молодых летах в Киеве был, громотею одному избу рубил, вот от него буквицы и постиг. Никаких-де денег не возьму, токмо грамоте наставь. Сгодилось дедово ученье.

— Сгодилось, Прошка… А ведаешь ли ты, что с твоим двором содеяли?

— Ведаю. И кости по родине плачут. Вот так и я. Избенку срубил, а душа ноет. Взял топор — и на заимку. Устинья и Березиня в слезы. Куда ж ты в такую одаль? Пропадешь среди зверья, сгинешь! Но меня и конем не удержишь. Богам помолился — и в путь. Мекал кое-что из избы взять, да лошаденку свою увидеть. А как узрел пожарище, сердце кровью облилось. Всё княжьи подручники сожгли. Лошадь, видать, с собой увели, а скотину зарезали. Даже никакой посуды и сручья не оставили, чай, в болоте утопили. Будто лютому ворогу отомстили. Посидел у бывшего очага, огоревал, и к своим подался.

— Да как же вы тут сумели выжить? Без лошади, скотины и корму?

— Долго сказывать, сотник. Поначалу всем крепенько досталось. Бог Велес помог. Вишь, какого я из дуба вырубил? Славный бог! Он-то и не дал окочуриться. Лучок на дичину смастерил. Дочка не зря вилы прихватила. Из них железные наконечники для стрел сделал, на звериных тропах силки и петли поставил. Вкупе с Березиней. Она у меня на все руки досужая. Убоина появилась. Бортные дерева с медком нашел. А тут как-то глину сыскал, и печь в избенке поставил. А где глина — там и горшок. Но зимой тяжеленько пришлось. Ни хлеба, ни соли, ни одёжы. Лаптей-то еще по осени наплели, дело не хитрое, а вот зимой, да еще взаморозь, в одной рубахе звериные гоны не осмотришь.

— Пропащее дело, Прошка.

— Пропащее, кабы не Велес. Здесь лисы на людей не пугливы, прямо к самой избенке подбегают. Ну и пришлось прямо из волокового оконца стрелы пускать, а потом и в силки три лисы угодили. Я к холоду обвыклый, в одной рубахе бегал. Лис обделали и шубейку сладили. Пережили зиму-матушку. А как весна-красна нагрянула, на меня опять затуга напала. Тебя, сотник, поджидать — бабка надвое сказала. Можешь и не прийти за нами. А без хлебушка тоже не жизнь. Тут, на елани, можно доброе поле деревянной сохой вспахать. Соху-то смастерил, а на душе горечь полынная. Жита — и единого зернышка нет. Норовил в Оленевку сходить. Но Березиня меня отговорила. Уж очень староста в селище пакостный. Хоть и старой веры крепко держится, но княжьим послужильцам готов гузно лизать. Так думку свою на время и закинул. Подожду-де до зажинок, и коль сотник за нами не придет, то всё равно в Оленевку снаряжусь. Ночью к бывшему соседу своему загляну. Мужик — не жадень. Выпрошу жита с лукошко. Вот такие наши дела, мил человек.

Березиня всё это время сидела молча. Она заметно похудела. Нелегко ей довелось в минувший год. Другая бы сникла, очерствела душой от всех напастей, но Березиня не поддалась невзгодам, не ушла в гнетущие думы, а, напротив, всячески поддерживала и успокаивала отца и мать, стараясь в неустанных заботах забыть обо всем дурном. И ее покойный, веселый нрав невольно сказывался на родителях.

Отец и мать поджидали княжеского посланника, а вот Березиня не слишком-то утешилась появлением сотника. Чересчур свыклась она к лесной жизни, и менять ее не хотела. Да и к молодому князю ее почему-то не тянуло. Все князья ей представлялись киевским Владимиром, кой только и знает девушек сраму предавать…

Ярослав, кажется, другой, но сдержит ли он своё слово?

Девушку не пугала его едва заметная хромота, не пугало и то, что князь не был красавцем. Обыкновенное лицо, не бросающееся в глаза. Выделялись лишь голубые глаза, кои, как поведал Ярослав, передались ему от деда Святослава. Но не в лице, конечно, дело. Просто, сердце Березини еще не пробудилось для какой-то неясной ей любви, поэтому князь для нее оставался сторонним человеком.

И всё же в дальнюю дорогу надлежит собираться, ибо так захотели родители. На Киевской земле им даже в глухомани оставаться нельзя.

Грустно вздохнула Березиня.

Глава 8 КНЯЗЬ И ПРОШКА

Ярослав был доволен работой смердов. Все последние годы ростовская пашня давала добрые урожаи. Бессытицей мужики не страдали, и дань была довольно сносной.

Смоленские купцы, встретившись с князем, рассказывали:

— Мы на Днепре в тесноте живем. Великий князь окружил себя несметным числом бояр. Но на всех больших и богатых вотчин не наберешься. К степям боярам не хочется подвигаться: печенег под боком. К Новгороду — там и своих господ как блох на паршивой собаке. Повальные драчки из-за угодий. И каждый боярин в свой клочок зубами вцепился, и выжимает из него все соки. Смерды стоном исходят. Ране одному князю дань платили, а ныне и боярину оброк выкладывай. Вот-вот гиль[1327] зачнется, да и без побегов не обойтись. Худая жизнь у смердов. А всё отчего? Простору господам нет. У тебя же, князь Ярослав Владимирович, повсюду урядливо. Отгородился от городов лесами да болотами — и беды не ведаешь. Земель твоих на добрый десяток князей хватит. Однако прости нас, купчишек. Скоро и тебе непрошеных гостей не миновать.

— А ничего, — рассмеялся Ярослав. — Всех принимать буду — и смердов и скудо поместных господ. Никого не обижу! Скоро по всей Руси заговорят о земле Ростовской. А вы, купцы, кои по многим городам торгуете, можете смело о том сказывать.

Ярослав ведал, о чем говорил. Необжитых мест у него было вдоволь. Ростовская земля шла до самого Белозерска, а коль к Волге повернуться — земель немереных еще больше. И чем больше он посадит смердов на пашню, тем весомей станет его калита, на кою он может не только утроить дружину, но и пригласить толковых розмыслов[1328] и зодчих,[1329] дабы ставить новые города и православные храмы. Ставить надежно, внушительно и на века.

Рад он будет и ново пришлым господам. Разуметься не для того, чтобы они жирели на угодьях, а чтобы пополняли его войско.

Само собой, надо развивать и торговлю. Его прабабка, великая княгиня Ольга, была мудрой женщиной. Она разделила землю киевских князей на погосты и установила для них размеры обложения дани, чтобы сюда стала стекаться дань с мелких поселений. Мудро Ольга придумала. На крупные погосты стали приезжать купцы, ибо возникли сборные торговые места, куда звероловы и бортники сходились для гостьбы, принося мед, воск и меха.

После того, как Владимир принес от греков христианство, на погостах принялись ставить сельские приходские церкви, а при церквах начали хоронить покойников.[1330] На Ростовской земле немало крупных поселений, и такие, как Белогостицы, Сулость и Угодичи вполне могли бы притязать на звание погоста. Здесь и крупной торговле быть. Не поступить ли так, как поступила княгиня Ольга? Надо посоветоваться с дружиной. Нельзя ее обходить стороной.

Размышления Ярослава прервал молодой боярин Могута. С некоторых пор он перестал робеть перед князем, особенно с того времени, когда Ярослав усадил своего дворского за грамоту и книги.

— В Ростов прибыл сотник Озарка, княже.

— С кем? — тотчас возбужденно вопросил Ярослав.

Могута удивился его взволнованному лицу. Обычно степенный, невозмутимый, а ныне так взбудоражился, будто о чем-то совсем необычном услышал. Никак, беглянка не дает ему покоя.

— Мужика Прошку с бабой и дочкой привел.

Ярослав настолько разутешился, что порывисто обнял дворского за литые плечи.

— Слава тебе, Господи!.. Что еще поведал, сотник?

— Семью в избу разместил.

— Славно!

Еще полгода назад, неподалеку от княжеского детинца, на берегу Пижермы, Ярослав приказал срубить добрую избу — на высоком подклете, с сенями, повалушей и светелкой в четыре косящетых оконца.[1331] Был завязан с избой и обширный двор для лошади и скотины, и даже баня-мыленка, подле коей красовался новехонький колодезь с журавлем.

Пока изба пустовала, ростовцы недоуменно толковали:

— И для кого князь такие хоромы поставил?

— Узоры навел. Петухи резные. И даже печь с трубой.

— Уж не боярину ли Могуте?

— Не. Могута в княжьем тереме живет. Дворский! Боярину бы в три жилья хоромы срубили. Чай, купца какого-нибудь ощедрит.

А в новую избу вошли… какие-то пришлые, изможденные люди в сирой одежонке, схожие на нищебродов.

Прошка как увидел свой новоиспеченный очаг, так и ахнул. Ну, зачем же князь так расстарался?! Как ему теперь народу отвечать? Для беглых смердов? Но никто тому не поверит. На смех поднимут. С какой это стати князь Ярослав голи перекатной хоромы ставит? Нет, так дело не пойдет. Разве ты за тем сюда шел, крестьянин Прошка? Чаял жить с семьей в одной из ростовских деревенек, коротать ночи в избенке, а днями пахать, сеять, валить дерева, ходить на сенокосные угодья, жать вызревшую ниву… Творить то, что давно привычно, что прикипело к сердцу, что творил твой отец, дед и прадед. Творить хлебушек. Пусть выстраданный, семью потами облитый, но зато такой лакомый, когда заботливая Устинья подаст в твои натруженные руки мягкий и теплый ломоть хлеба, только что вынутого из пода жаркой разомлевшей печи. Нет ничего слаще и вкуснее!.. И всему тому боле не бывать?! Надо в обычную черную избенку проситься, иначе никакого доброго житья в Ростове не будет.

Устинья же была довольна. После всяких переживаний и долгой тягостной дороги, она как увидела избу, так вся и расцвела.

— Пресвятая Богородица, терем-то какой. Нет, ты глянь дочка. Загляденье!

— Буде соловьем рассыпаться, — заворчал Прошка. — Народ диву дивится.

Без радости вступила в новый дом и Березиня. Она молча поднялась в светлицу, подошла к оконцу и, увидев снующих по улочкам людей, грустно вздохнула.

А где же ее любимый лес? Всюду избы, хоромы, леса совсем не видно, очевидно, он закрыт зубчатыми стенами крепости, но за ними проглядывается лишь огромное озеро. Господи, как же она будет жить без леса?! Без милых ей белых берез, могучих, неохватных дубов, разлапистых сосен и елей, без солнечных полянок, усыпанных духмяной земляникой… Она, дитя лесов, и представить себе не могла, что теперь больше не увидит той чарующей красоты, с коей она так прочно сроднилась, и что теперь самый пригожий город покажется ей золотой клеткой.

Слезы выступили на глазах Березини.

— Глянь, дочка, какие нарядные прялки поставлены. Здесь и златотканому шитью можно обучаться… А ты зрела одежу, что в повалуше развешена?

Но Березиня не отозвалась, она как будто и не слышала слов матери.

— Да что с тобой, доченька? Аль новой избе не рада?

— Не рада, маменька. Я к лесу привыкла, а здесь всё чужое.

— Еще к болотам, скажи.

— И к болотам, маменька. Где теперь будешь клюкву набирать?

— Клюкву? — переспросила Устинья, и, поглядев на дочь какими-то странными глазами, опустилась на лавку, покрытую медвежьей шкурой, и будто очнулась от усладного сна.

А ведь супруг-то не зря стал сумрачным, не по нутру ему этот распрекрасный дом. Они, чай, не купцы и не бояре, дабы обитать в таких хоромах. Одна изразцовая печь чего стоит. Отродясь таких не видывала. А всё — князь. Ради Березини усердствовал. Но то стыдоба великая, коль она в княжьей постели окажется. Из дому не выйдешь. Как начнет народ языками чесать, под землю готова провалиться. Уж лучше в глухомани жить, чем срам терпеть. Березиня, кажись, ничего князю и не посулила, но тот не отступится, всё равно дочку в свой терем заполучит. И про клятву свою забудет.

В светлицу зашел Прошка. Обвел пасмурными глазами супругу и дочь.

— К князю надумал пробиться. Не стану в сих хоромах жить.

— Да помогут тебе боги, Прохор, — кивнула Устинья.

— А ты, дочь, что скажешь?

— Я, как ты, тятенька. Ступай к князю. Пусть нас в какую-нибудь лесную деревеньку отошлет.

— Вот и я о том же, дочка.

У дубовых ворот деревянного детинца стояли с копьями три отрока из молодшей дружины. Увидев перед собой мужика в затрапезной одёже, усмехнулись.

— Ты это к кому снарядился?

— К князю Ярославу.

У гридней глаза на лоб.

— Прямо-таки к князю? Воротами не ошибся, мужик?

— Пока еще на очи не сетую. Пропущайте!

Один из гридней вскинул копье и направил его на грудь наглеца.

— Кажи гузно,[1332] пока цел!

Но мужик не повернул вспять. Дерзкий проситель!

— Отпусти копье, служилый. Молвите князю, что Прошка пришел.

Гридни переглянулись. Никогда не видывали сего нахала в Ростове. Чужак в город забрел и прется до самого князя.

Караульным вовек не забыть, как приплыл из Велесова дворища язычник Тихомир, и едва не убил Ярослава. Вот и у чужака бельмеса недобрые. Может, его кушаками скрутить да к порубу отволочь? Пусть тщательно одежонку прощупают, и спрос учинят с пристрастием.[1333]

Так, пожалуй, и поступили бы караульные, не выйди из ворот сотник Озарка.

— Что за шум, а драки нет? — весело вопросил «княжой муж». Он только что выбрался из гридницы, где хватил ковш ставленого меду и сытно закусил.

— Да вот какой-то дерзкий мужик к князю ломится.

— Прошка!.. Тебе чего в избе не сидится? Думал, ты спать завалился. Зачем тебе князь?

— Потолковать надо, Озарка.

— А может, я чем помогу?

— Благодарствую, но мне сам князь нужен.

Сотник зорко вгляделся в смурое лицо мужика и подумал:

«Никак, что-то с девкой неладное. Надо пропустить».

— Идем, Прошка. Проведу тебя к князю.

Караульные проводили обоих озадаченными взглядами.

Ярослав принял Прошку без заминки. Мужик, не замечая красочного убранства покоев, поклонился князю и молвил, чуть ли не с порога:

— Спасибо за честь, князь Ярослав, но в таких хоромах жить не стану.

— И это после твоей курной избенки?

— Так, князь.

Ответ прозвучал незыблемо.

— Ну что ж, потолкуем Прохор. Да ты садись на лавку.

— Я постою. Не пристало мужику при князе садиться. У нас, бывало, при старосте на порог не сядешь.

— А я велю садиться, Прохор. Чую, разговор наш будет долгим.

— Как прикажешь, князь, — и Прошка уселся на край лавки, покрытой в два слоя мягкими лисьими мехами.

— Хочу понять тебя, а посему рассказывай всё без утайки.

— Мне скрывать нечего, князь.

И Прошка о чем думал в избе, то и выложил.

Ярослав походил взад вперед по покоям, а затем спросил:

— А домочадцы твои как рассудили?

— Они согласны, особливо Березиня. Отсылай нас в любую деревеньку, князь.

Ярослав сел подле мужика и надолго ушел в думы, и чем больше он размышлял, тем всё больше убеждался в правоте Прошки.

Беглые пришлые люди будут выглядеть в городе белыми воронами. Напрасно он поставил на Пижерме избу. Да и к Березине запросто не заглянешь. Недобрый слушок по Ростову поплывет. Раз приехал, два приехал — и загудит ростовская земля. Князь-то весь в батюшку, по девкам шастает.

Но Ярослав того не боялся: он далеко не Владимир Святославич. Он с чистыми помыслами Березиню будет навещать, и коль она отзовется на его чувства, то женится на ней. Женится!

Отец будет в бешенстве. Он давно уже задумал обвенчать своих сыновей на дочерях зарубежных императоров и королей, дабы еще больше укрепить могущество Руси и ее независимость от чужеземных стран. Он, разумеется, прав. Браки с зарубежными властителями всегда полезны и выгодны для Руси. Но каково самим сыновьям? Для отца, зачастую, не суть важно, какова невеста: ладна ли телом, умна, образована, не страдает ли недугами? От нее же пойдет потомство, будущие князья. А что получилось со старшим братом Вышеславом? Оженил его отец на тщедушной и квелой принцессе. И что в итоге? Детей нет, «заморская дева» впала в уныние, капризы и потихоньку умирает. Вот тебе и наследник великого княжества.

Нет, отец, в твоей тщеславной правде могут статься большие щербины.

Прошка глядел на задумчивого Ярослава и раскидывал умом:

«Князь, поди, гневается. Столь добра сотворил для беглого мужика, а тот еще рыло на сторону воротит. Возьмет да и повелит наказать непослушного смерда. Надо подкрепить свою просьбу».

— Я, ить, князь Ярослав Владимирович, всю жизнь на пашне сидел, городским ремеслам не обучен. Проку нет мне в городе сидеть. Отошли меня в любую деревеньку, да поближе к самому лесу. Там у нас и нива будет, и огородишко. Да и Устинье моей с Березиней станет повадней.

— В деревеньку, говоришь? — обернулся к Прошке князь, и вновь призадумался.

В деревеньку. А что? Не худо молвил Прохор. В деревеньку можно запросто наведываться: и в пору полюдья, и на охоте. Охоту же он, Ярослав, вельми любит, иногда в селениях ночевать останавливается. Как тут в избу Прохора не заглянуть?

— Будет тебе деревенька, Прохор. Сиди на пашне, коль привык. Я всё обдумаю и тебе скажу.

Прошка вдругорядь поклонился.

— Благодарствую, князь Ярослав Владимирыч. Утешил. Токомо не задоль.

Потрапезовав и помолившись на ночь в крестовой комнате, Ярослав улегся на ложенице. Он всегда мгновенно засыпал, выбросив из головы всякие мысли. Таков, говорят, был его прославленный дед Святослав. Но сегодня, прежде чем смежить веки, он подумал:

«А пошлю-ка я Прохора в село Белогостицы. На реке Вексе, и лес под боком. Да и пора на селе монастырь с храмами ставить. Белогостицы погостом станут. Часто придется туда наведываться. Глядишь, и Березиню увижу».

Глава 10 УДАЛЬ МОЛОДЕЦКАЯ

Молодость брала своё: чем бы ни занимался князь в последние недели, но дума о Березине не покидала его. Чувство, кое вселилось в его сердце, было настолько необычным и загадочным, что оно не давало ему покоя. Он взбирался на новую ладью, дотошно осматривал, как плотники доделывают судно, а перед глазами его стояла Березиня. Милая, чудесная, влекущая к себе Березиня.

— Глянь на мачту, князь. Оселок судна, — высказывал ему дед Овсей.

— Непременно гляну, Овсей Захарыч, — уважительно отзывался Ярослав.

— Глянь, глянь, князь. Мачту никакая буря не должна сломить. На совесть ставили, сколь всякой подготовки было.

Для мачты вырубали особое дерево, ошкуривали, выстругивали, круглили, предназначенное время сушили (не дай Бог пересушить!) и морили,[1334] дабы мачта была стойкая и гибкая, как озерная тростинка. Всё предусмотрел дед Овсей, и так было в любом корабельном оснащении, начиная с первой тесины.

Весной, летом и начавшимся зазимьем дня не проходило, чтобы Ярослав не побывал на ладейной стройке. То, что мастерил Овсей Захарыч (из особого почтения князь стал называть умельца по отчеству) со своими подручными, было крайне значимо для князя.

Ярослав не мог дождаться того дня, когда он поднимет всю свою флотилию и пойдет осваивать новые волжские земли, и устанавливать мир с булгарами. Но то произойдет еще не скоро: последний корабль будет изготовлен, как обещал Овсей Захарыч, не раньше червеня.[1335]

А сейчас он осматривал мачту, говорил добрые слова мастеру, а у самого в голове вновь неотвязная мысль: Березиня! Безумно хотелось ее увидеть, но Ярослав взял себя в руки. Ныне Прошка с семьей обустраивается на новом месте. Крестьянских забот — полон рот. Ныне пересельникам не до князя. Пусть у них всё уладится, тогда и Березиня будет спокойней. Поспешностью можно все испортить.

* * *
Ярославу привиделся сон. Из лесной берлоги выбрался огромный мохнатый медведь и, злобно рыча, двинулся на князя. Ярослав ударил зверя по голове секирой, и тот рухнул в сугроб.

Очнувшись ото сна, Ярослав аж головой крутанул. Не худо бы сходить в ростовские леса на медведя. Сон-то не зря привиделся.

А тут и дворский (надо же какое совпадение!) утром молвил:

— Ты, князь, повелел охотникам медвежью берлогу отыскать. Отыскали.

— Далече?

— За Вексой. В трех верстах от Белогостиц. Быть ли охоте?

— Быть, Могута, непременно быть! — оживился князь.

— В кой день охотников снаряжать?

— Откладывать не будем. Завтра, Могута! Строго-настрого предупреди ловчего, дабы ничего не забыл. На медведя идти — не в белку стрелой пускать.

Лицо Ярослава было веселым и жизнерадостным. Давно такого лица не видел Могута. Князь каждый день в неустанных тревогах и заботах, пора ему и передышку взять.

До берлоги добирались на конях. С погодой повезло. День выдался ясный, с легким бодрящим морозцем. Любо молодцеватым охотникам, любо и застоявшимся на княжеском дворе коням. Бегут резво, из-под копыт, обутых в железные подковы, летят ошметки снега.

Остановились в селе подле избы тиуна, куда заранее были доставлены лыжи. Не простые лыжи, а охотничьи, в четь аршина шириной, распаренные в мыленках. Здесь же в жарко натопленной бане искусные умельцы заготовки заостряли и выгибали. Такие лыжи ходки и прочны, не сломаются, если даже нечаянно ударятся носком о древо.

— Версты две надо по лесу пройти, — сказал старший ловчий Торопка.

Давно не вставал на лыжи князь Ярослав. Во всяком деле нужна сноровка, так и здесь. Это по насту бежать легко, а сейчас сугробы высоки и рыхлы. Лыжи хоть и широки, но под тяжестью человека проваливаются на добрые две ладони. Да и как не проваливаться, когда сам крупный, да и меч, рогатина, топор и кольчуга обременяют.

Без кольчуги идти на медведя опасно: чуть оплошал — и когтистые лапы распластают твою грудь, как рало землю. Конечно, боевой топор, меч и рогатину можно было бы на время передать меченоше Заботке, но князь того не хотел: все охотники должны быть в равных условиях. Никаких поблажек! Да и где, как ни на травле медведя испытываются отвага, смекалка и сила охотника.

Впереди торил лыжню старший ловчий, за ним следовал Могута. Раскраснелся молодой боярин, в карих глазах задорные огоньки. Отрадно в зимнем лесу бывшему сыну кожемяки. В тереме — тепло, сытно, уютно, но докука. Повседневные заботы, пригляд за слугами, княжьи посылы…

А тут — лепота! Сказочный лес в белых кудлатых шапках, свежий пьянящий воздух, веселые, раскованные лица охотников, кои заждались медвежьей «потехи».

Могуте стало жарко. Распахнул полушубок на лисьем меху,засунул теплые рукавицы за опояску, задорно кинул:

— Борзей, борзей, Торопка! На пятки наступлю!

Но Торопка и не думал убыстрять лыжный ход: не за зайцем гонишься, а к лютому зверю идешь, и придти к нему надо неспешно, со свежими силами, без шума и гама, без собачьего лая. Сей медведь залег в берлогу недавно, в зазимье. Такой зверь наиболее опасен: сон его еще не глубок. Громогласный лай собак сможет разбудить медведя и тогда он, разъяренный, выберется из берлоги и постарается уйти в такую глухомань, куда и человеку не пробраться.

И все же лучше всего брать медведя в начале зимы, пока от долгой лежки не вытерся его мех, да и сам он еще не отощал от спячки. Ничего нет теплее медвежьей шубы, и для спальней лавки доброе ложе. Медвежий запах долго не улетучивается, но он пользителен, ибо не только успокаивает человека, но и клонит его в непробудный сон. А медвежатина? Живит. Медвежью силу человеку дает. Не даром за одну полть медвежатины дают две полти вепря и три — говядины.

А чего стоят медвежьи игрища? Звероловы-медвежатники в большом почете на Руси. И князья, и бояре отваливают громадные деньги за царя русских лесных зверей. И князь не князь, и боярин не боярин, коль у него во дворе Косолапого нет. Некоторые из них любят заиметь не матерого зверя, а медвежонка, кой еще не вошел в полную силу, но слабака повалит. С таким можно и побаловаться, дабы лихость свою показать, и непременно при холопах. Пусть видят, что их господин отважен и могуч, и что ему ни черт, ни сатана не страшны. Такого властителя дворня почитает.

Держал молодого медведя и князь Ярослав. Не мог не держать! Таков стародавний обычай, коего нет ни в одних чужих землях. Уж так захотела Мать Земля, чтобы именно русичи испытывали свою удаль молодецкую на медведях, обладающих непомерной силой. И не сей ли древний обычай воспитывал в русичах храбрость и отвагу, о кою спотыкались и хазарин, и немец, и печенег. Ведь медвежья потеха была любимым развлечением народа. Богатырей на Руси — как ни в одной земле. Выходили добры молодцы и на матерого зверя, заведомо зная, что «потеха» может закончиться их гибелью. Но не с той ли «потехи» и пошла гулять русская пословица: «На миру — и смерть красна».

Но то был праздник.

Еще в семнадцать лет Ярослав вызвал как-то сотника Озарку и молвил:

— Слышал я, что ты когда-то четырежды на медведя с рогатиной хаживал и слыл самым искусным медвежатником дружины.

— Было дело, князь, — крякнул в русую бородку дюжий Озарка.

— И крупные медведи попадались?

— Последний раз оказался матерым, едва жив остался. Зверь мне на всю жизнь отметину оставил.

Озарка стянул с себя рубаху.

— Ишь, как по плечу когтями провел. Чаял всего разорвет, да рогатина не подвела и боевой топор сгодился.

— Поведай о своем поединке, Озарка. И чтоб подробно.

Озарка поведал. Ярослав же молвил:

— Не просто однако ж медведя уложить.

— И сила, и сноровка надобны, князь. Без того на косолапого нечего и выходить.

Ярослав приметил, как у Озарки задорно поблескивали глаза, как он оживился и приосанился, когда рассказывал о своем поединке.

Тут и Ярослав загорелся. Его охватило неистребимое желание сходить на медведя. В жизни все может сгодиться. Вот и в Медвежьем углу, как слух идет, обитает какая-то огромная медведица. А ведь в голове Ярослава давно зародилась задумка — покорить дикое языческое племя. А вдруг доведется столкнуться с самой медведицей?

— Одно дело, Озарка, рассказы выслушивать, другое — самому взяться за рогатину. Не возьмешь меня на выучку?

Озарка дотошным взглядом окинул Ярослава. Не по годам росл, плечист, уже сейчас силенка в руках немалая (сказываются ежедневные уроки Святослава), но есть изьян, кой может зело помешать князю в борьбе с медведем.

— Чего воды в рот набрал, Озарка? Аль не гожусь я на сие дело?

Озарка явно замялся: говорить об изъяне князя ему ужасно не хотелось. Вся дружина о нем ведала, но старалась не примечать.

Глаза Ярослава стали забористыми.

— Та-ак, — протянул он. — Выходит замухрышкой меня посчитал. Вот уж не чаял.

— Упаси Бог, князь! И сила и сноровка твоя нам всем по урокам ведома. Но на медведя тебе ходит опасно.

— Да почему?

— Прости, князь… Малость хромаешь ты.

— Сие мне не помеха! — резко высказал Ярослав. — Запомни, Озарка. Когда я увижу перед собой ворога, то о своей хромоте даже не вспомню, как будто ее никогда и не было. Вдругорядь спрашиваю: возьмешь меня на выучку?

— Возьму, князь.

— Добро, Озарка. Сегодня же и начнем.

Первые уроки проводились на княжьем дворе. Озарка облачался в кольчугу и медвежью шкуру и превращался в «зверя». Ярослава же учил, как сподручнее держать ратовище рогатины, как и с какой стороны подходить к медведю, в какое место целить, как удерживать рогатину, когда она уже пронзила зверя — обеими руками или утвердить ее подле ступни сапога… Многое о чем поведал Озарка.

— Мелочей, князь, не бывает. Взять боевой топор. Он самый надежный помощник. Всякий раз меня выручал. А посему топор всегда должен быть под рукой, и не в кожухе, а за опояской. Коль рогатину ногой утвердишь, до держи топор с левого края, дабы сподручней правой рукой ухватить. А бывает зверь вкупе с рогатиной отшатнется вспять, тут уж сам Бог велел за топор взяться. А ну-ка нападай на меня. Не щади, кольчуга добротная…

А затем выучка пошла на молодых медведях, коих держал князь на дворе. Многое познал Ярослав.

Никогда не забыть ему Потешного двора Владимира Красно Солнышко. (Правда, тогда еще Ярослав был очень мал и не думал о каких-то поединках). Для медвежьей потехи отведено место на обширном княжьем дворе, обнесенным высоким бревенчатым тыном. Чуть ниже тына изготовлены широкие настилы для зрителей и праздных зевак.

Для почетных гостей срублена шатровая башенка с креслами на десять мест. Расположившись в башенке, Владимир Святославич подавал знак:

— Выводите медведя на круг. Никитке начинать!

Никитка славился в Киеве не только своими кулачными подвигами, но и как первейший боец с медведями. Слава о его смелых и дерзких поединках далеко была известна за пределами Киева.

Никитка спокоен. Из-под войлочного колпака курчавились русые волосы. В правой руке Никитки — плоская обоюдоострая рогатина. Сейчас он один посреди круга. Вот-вот выпустят медведя. Никитка ведал: дикий лесной великан очень опасен, и малейший промах может стоить ему жизни. Немало удальцов (добровольных!) уже сложили свои головы в поединках с медведем, но Никитка всегда верил в свои силы и сноровку.

Нудно, протяжно заскрипела отодвигаемая двумя холопами железная решетка. Из клети вывалился в потешный круг огромный темно-бурый медведь, коего три дня не кормили. Завидев человека, он поднялся на задние лапы, оскалил пасть и с яростным ревом пошел на своего противника.

Никитка преобразился. Он пригнулся, широко и твердо расставил ноги, цепко обхватил рогатину. Глаза настороженно смотрели на приближающегося медведя. Подпустив зверя шага на два, Никитка сильным и коротким ударом всадил острие рогатины в медвежью грудь.

Зверь раскатисто заревел, раздирая острыми когтями темно-зеленый кафтан на руках молодца, но Никитка, с перекошенным от боли лицом крепко удерживал зверя на рогатине, утвердив верхний конец ратовища у левой ноги. Медведь долго и страшно ревел, истекая кровью. И вот настал миг, когда он рухнул на землю.

Великий князь одобрительно молвил:

— Ловок, парень. Награжу щедро.[1336]

Но развеселый Красно Солнышко не всегда был однозначен. Случалось, что в его сердце вселялась чудовищная жестокость, и он кидал неподготовленных к поединку людей на растерзание медведей.

В Ярославе хоть и текла кровь отца, но он до такой жестокости никогда не доходил. Его медвежьи потехи не были кровавыми. И всё же был случай, когда местный удалец погиб. Это произошло год назад.

Богатырь Бакулка, саженистый детина, подручный коваля, кой могучими руками гнул подковы, повалил наземь в очередную потеху медвежонка, подбоченился и, наступив ногой на бочонок «дарственного» меда, начал похваляться:

— Слабоват супротивник, князь Ярослав. Мне и матерого зверя одолеть — раз плюнуть. Выведи из клети — сам узришь.

Ярослав предостерег:

— Рискуешь, Бакулка.

Но слова князя лишь подстегнули удальца. Взыграла русская душа! Уж, коль вякнул при всем честном народе — на попятную не пойдешь, да о попятной и в мыслях уже нет. Одно в голове — жажда победы, жажда славы. А на испуганный девичий возглас: «Бакулушка! Выходи из круга!» — можно и внимания не обращать. Душа доброго молодца ликует. Вот он — звездный час! Народ восторженно гудит, подзадоривает:

— Любо, Бакулка! Выкликай зверя!

— Не устоять ведмедю!

— Слава Бакулке!

Ярослав смотрит на ростовцев, и его раздирают противоречивые мысли. Господи, они же коваля на погибель толкают. Но в такие часы народ становится безрассудным, такая уж русская натура. Взметнулась она и в Ярославе: он — плоть и кровь этого народа. Он — внук простолюдинки Малуши. И в нем закипели, дремавшие до поры-времени, необузданные страсти.

— Быть посему! Ловчий, выводи медведя!

Бакулке кинули рогатину и нож, и он удачно всадил рогатину в бочину зверя, но древко переломилось. Тяжело раненый зверь поднялся на задние лапы и в тот момент, когда Бакулка норовил вонзить в шею зверя охотничий нож, разъяренный медведь успел когтистыми лапами снять с богатыря вместе с шапкой череп.

Бакулку похоронили с почестями. Три дня возле кургана-могильника ростовцы справляли тризну, пили мед, ячменное пиво и брагу и славили отчаянного храбреца.

* * *
Медведь залег в дремучей пуще, под вздыбленными узловатыми корнями поваленной в бурелом огромной старой сосны. Корни завалило снегом, образуя своеобразную пещеру, кою и облюбовал себе зверь.

К берлоге едва пролезли, тут и лыжи не помогли. Удачное лежбище выбрал себе Косолапый. Со всех сторон берлогу обступали вековые деревья.

— И как только обнаружил, Торопка? — спросил Ярослав.

— По сломанным сучьям, князь.

Охотники стояли по колени в сугробах. Пока нечего и думать о поединке со зверем: надо как следует вытоптать снег. Затем Торопка срубил молодую елку, освободил ее от сучьев и заострил вершину. С виду Торопка спокоен: не в первый раз ходит на медведя, оплоха не случалось. Но неровен час.

Его отец, искушенный зверолов, был растерзан-таки медведем. Надо бы князя в сторонку поставить, но о том Ярославу не заикнешься, ныне он о всякой предосторожности забыл. Скинул кафтан, водрузил на голову железную шапку и встал в самом опасном месте.

Молчат и Могута с Озаркой. Ведают: позаботься о князе — и загорится гневом, так полыхнет сердитыми глазами, что с охоты убегай. Надо язык проглотить, но быть настороже.

Тревожились за Ярослава, а медведь почивал. У него самая лучшая пора. Летом, чтобы натешить ненасытное брюхо, забирался в густой малинник и часами кормился алыми сочными ягодами. Любит сладенькое Косолапый, а посему и неустанно ищет пчелиные соты в дуплистых деревьях. Найдет, издаст радостный рык и запускает лапу в пахнущее медом, пчелиным клеем и воском дупло. Возмущенные пчелы яростно жалят его морду, но Косолапый, наслаждаясь самым любимым лакомством, терпит до тех пор, пока не насытиться.

Любит Косолапый и рыбки откушать. По лесам к озеру Ильмень бегут много рек и речушек, и медведь, как заядлый рыбак, изучил все свои рыбные ловы, изобилующие белугой, севрюгой, щукой, голавлем, таранью, язями, плотвой… Рыба непуганая, косяками ходит, только лапами черпай.

К осени изрядно нагулял Косолапый жиру и стал как откормленный боров. Настала пора скрытное лежбище отыскать. И не день, и не два бродил по глухим местам, и нашел-таки удобное место для спячки. Никто не потревожит его сон, а чтобы он был непробудным и сладким, надо нарыть добрую охапку кореньев сон-травы. И лизать, лизать…

Спит медведушко, спит косолапый, не ведая, что пришли злые люди, чтобы нарушить его покой.

— С Богом! — отдал приказ Ярослав, и стиснул рукой (в перщатой рукавице) рогатину. Наконец-то сбудется его мечта и он сам пойдет на медведя. Заждался! Не зря ж, поди, он проходил выучку у Озарки и дотошно всматривался в поединки добрых молодцев на своем потешном дворе. Пора и тебе, Ярослав, сразиться с диким зверем.

Ловчий и Озарка сторожко поднесли к берлоге заостренную елку, с размаху воткнули ее в лежбище и отскочили.

Берлога страшно взревела. Из-под кореньев и снега вывалился огромный бурый медведь. Увидел еще полусонными глазами врагов, и шерсть его встала дыбом. Косолапый был разъярен: злые люди прервали его сладкий сон.

Ярослав двинулся с рогатиной на медведя, но тот почему-то не встал на дыбы, а пошел кабаном, на четырех лапах.

Князь не растерялся и обеими руками всадил в медведя рогатину. То был воистину богатырский удар! Острый и длинный железный наконечник вонзился в грудь медведя до самой поперечины.

Зверь издал неистовый рев и поднялся на задние лапы. Древко хрустнуло, но Ярослав тотчас отбросил рогатину и схватился за топор. Медведь взмахнул лапой, норовя снести голову человека, но князь опередил зверя, по самый обух, всадив топор в его башку. И навеки застыл косолапый. Не видать ему больше усладных снов, не лакомиться рыбой, малиной и медом.

Весь поединок длился считанные секунды. Поразила изумительная ловкость и сила молодого князя. (Вот где сказались уроки прославленного деда и учеба Озарки). Охотники закричали привычное слово: «Слава!», а Могута (уж так ему хотелось сразить зверя!) с досады метнул рогатину в сосну. С разлапистых ветвей посыпался пухлый, кипенно-белый снег, запорошив лицо удрученного боярина.

Ярослав ступил к нахмурившемуся дворскому и открыто, по-доброму улыбнулся:

— Не кручинься, Могута Лукьянович. Будет еще и на тебя медведь.

Могута прогнал досаду с лица, а Озарка крепко обнял Ярослава.

— С первой победой, княже!

Глава 11 КНЯЗЬ И БЕРЕЗИНЯ

Вот и пожаловала весна-красна: светозарная, зеленоглавая, духмяная, с ласковым ликующим солнцем. Всё пробудилось, ожило, наполнилось ненаглядной чарующей красотой, изукрасив яблоневые и вишневые сады дурманящей белой кипенью.

«Пора!» — молвил себе Ярослав и отправился в Белогостицы.

Когда подъехал к Прошкиной избе, сердце его (опять-таки!) трепетно забилось.

Довольна ли теперь Березиня? Изба крепкая, добротная, с горенкой. Совсем недавно жил в ней тиун, поставленный из княжеских холопов. Тиуна пришлось вернуть на княжий двор, а на его место назначить Прошку, но тот опять закобенился:[1337]

— Ради всех богов не ставь меня в тиуны, князь! Не умею я мужиками управлять.

— Упористый ты мужик, Прохор. Но избой, огородом и пашней ты доволен?

— Премного благодарен, князь. Есть где с сохой разгуляться. И за жито спасибо, и за лошадь, и за всякую живность дворовую. А вот от тиуна избавь.

— Будь, по-твоему, Прохор. Выберу другого тиуна. Живите с Богом…

Ярослав приехал с Могутой и Заботкой.

— Расседлайте коней, а я пока подворье огляжу.

Боярин и меченоша понимающе переглянулись.

Из огорода вились дымки пахучего сизого дыма, и там могли оказаться кто-то из обитателей избы.

Не зря говорят, что сердце — вещун. Миновав баню-мыленку, князь подошел к плетню огорода и увидел за ним Березиню, сжигающую сухую жухлую солому. Она переносила пылающий пучок от одной грудки к другой и не замечала князя.

Девушка была в длинном вишневом саяне[1338] и мягких алых чёботах,[1339] что обрадовало Ярослава: из его даров одежда. Собственно, другого платья и сапожек у Березини не могло и быть. Она пришла в Ростов в таком затрапезном виде, что и на улицу не выйдешь.

— Бог в помощь, Березиня! — негромко воскликнул Ярослав.

Девушка вздрогнула и повернулась на голос.

— Здравствуй, князь.

Поклонилась в пояс, зарделась, заметно стушевалась.

Любопытно, подумал Ярослав, что означает ее замешательство? Приятную для неё неожиданную встречу или испуг при появлении ростовского властителя? Хорошо бы первое.

— Родичи дома?

— Тятенька на овин ушел глянуть, а маменька в избе.

— А ты всё трудишься?

— Да разве это труд, князь? И всего-то сушняк на золу сжечь.

— На золу? — чтобы поддержать разговор, спросил Ярослав.

— Зола урожай дает, о том каждый человек ведает.

— Да неужели? А я вот не ведал.

— Прикидываешься, князь.

— Истинный крест!

Березиня негромко рассмеялась. Это случилось при Ярославе впервые, и он тому немало порадовался.

— Вот уж не чаяла, что князь таких простых вещей не ведает.

Березиня продолжала улыбаться, а Ярослав, дабы и далее занять девушку непринужденным разговором, молвил:

— А ты знаешь, Березиня, что князья меньше любого простолюдина ведают.

— Лукавишь, князь.

— И вовсе не лукавлю. Для твоего отца соха обычное дело, для меня ж — величайшая премудрость. Не знаю, как к ней и подступиться. А лошадь запрячь? Легче вековой дуб с корнями вырвать.

Березиня теперь уже смеялась громко и заразительно.

— Уморил ты меня, князь. Да лошадь любой деревенский мальчонка может запрячь. Дивлюсь на тебя, Ярослав Владимирович. На коне красуешься, а с упряжью не справляешься.

— Смейся, не смейся, Березиня — не справлюсь. Слуги коня облачают.

— Вот и худо, что слуги. А вдруг в ратный поход пойдешь, коня твоего убьют?

— Дружинник своего отдаст, а сам пешим станет биться.

— Ишь, какой. Дружинника ему не жаль.

— Таков обычай, Березиня.

— Худой обычай.

Девушка разговорилась, раскраснелась.

— А если и дружинников рядышком нет? Побили их вороги. А тут бродячий конь вблизи оказался. От табуна отбился. Охлюпкой[1340] поедешь? Вот бы на такого воина глянуть!

— Седло с мертвого коня сниму.

— А узду, повод, тороки[1341] и прочую упряжь?

— Боюсь, не справлюсь, — в свою очередь рассмеялся Ярослав.

Березиня, вконец осмелев, неодобрительно покачала головой.

— Убьют тебя вороги… А хочешь, Ярослав Владимирыч, я научу тебя коня запрягать? На поле брани всякое случается.

— Аль, жалко меня стало?

— Таких, кои ничего не умеют делать, не жаль.

— А тех, кто упряжь умеют наладить, жаль?

— Не хочу, князь, чтоб люди на тебя, незнайку, смеялись.

— Тогда научи меня, непременно научи, Березиня.

— Зришь раменье?

— Зрю, Березиня.

— Жди меня там. Ты, небось, с дружинниками приехал. Не хочу, чтоб они видели.

— Однако ж мудрая ты, Березиня.

Ярослав удалился к лесу, а девушка пришла на двор, полностью освободила лошадь от упряжи, засовала ее в куль и, держа Буланку за холку, повела ее к раменью. Подведя лошадь к Ярославу, молвила:

— Твои слуги норовят идти к тебе. Повели им, чтоб сюда не подходили.

Могута и Заботка пошли к раменью, но князь дал знак рукой, дабы шли вспять.

Березиня слегка углубилась в лес, остановила послушную Буланку и вытряхнула из объемного куля упряжь. И чего только тут не было! Седло, хомут, узда, поводья, шлея, супонь, гужи, седелка с чересседельником, удила.

— Ну, Березиня! Ты бы еще оглобли принесла.

— Тогда — и телегу.

И оба так заразительно рассмеялись, что их даже услышали Могута с меченошей.

— Кажись, дело сладится, — произнес Заботка.

А молодой Ярослав пребывал в упоительном состоянии. Он общается с этой удивительной девушкой, слышит ее мягкий голос, любуется ее чудесными глазами с густыми бархатными ресничками, а главное — слышит ее задорный смех. Господи, какое это счастье быть рядом с Березиней!

Ярослав, забыв обо всем на свете, смотрел на нее влюбленными глазами, и девушка это чувствовала, ей это впервые пришлось по сердцу, и она, чтобы скрыть своё неизведанное ощущение, постаралась отвлечь Ярослава.

— Упряжь у твоих ног, князь. Может, все-таки догадаешься, как Буланку обрядить? С чего начнешь?

— Пожалуй, с седла.

— А вот и нет, князь. Только и ведаешь свое седло.

— Тогда с удил.

— Попробуй, — с лукавинкой улыбнулась Березиня…

Прошка, вернувшись с овина, увидел подле избы боярина Могуту и княжьего меченошу. Сердце его екнуло. Опять что-то понадобилось князю!

Всё, казалось бы, уладилось, всё потрафило Прошке: и добрая изба, на десяток верст удаленная от Ростова, и само сельцо, раскинутое вдоль реки Вексы, и ухоженная пашня в три поля (корчевать не надо), и лес, изобиловавший зверьем и дикой птицей (есть, где силки раскинуть).

Доставили Прошке и всякую живность на двор, и жито на зиму в сусек засыпали, и даже тяжелый жернов-крутило на телеге привезли. Про одёжу не забыли. И для зимы и для лета. Теперь живи Прошка — и беды не ведай.

Мужики Белогостиц встретили появление Прошки и его семьи без особого удивления: князь нередко тиунов из своей челяди меняет. Теперь им под новым хозяином ходить.

Но новый тиун повел себя почему-то необычно: буркнул, что прислан князем, но сосельников на сход не собрал, никаких повелений не отдал и лишь своим хозяйством занялся.

Мужики судачили:

— Диковатый тиун. Бука.

— Никак, допрежь приглядеться к нам надумал, а потом держись!

— И другое чудно, мужики. Из княжьей челяди, а нашей старой веры держится. Велеса перед пашней поставил. У Ярослава-то все холопы к кресту приведены.

— Чудно!

Мужики пожимали плечами, а новый тиун по-прежнему жил лишь своим домом.

— Доброго здоровья, — поклонился дружинникам Прошка. — Князь, никак, в избе?

— Пока не заходил. До леска прогуляться ушел, — хмыкнув в окладистую русую бородку, отозвался Заботка.

— Ну-ну, — кивнул Прошка и, войдя во двор, чтобы положить вилы, тотчас увидел, что Буланки в стойле нет. Выбежал к дружинникам.

— А куда мою лошаденку свели?

Прошка был настолько огорошен и удручен, что Могута и Заботка невольно улыбнулись.

— Аль дорога тебе лошаденка?

— А какому мужику она не дорога? Без лошаденки — пропащее дело.

— Да ты не горюй, Прохор. Глянь на свое поле, — добродушно молвил Могута.

Прошка глянул, и глазам своим не поверил: от раменья, по краю неширокой межи, его дочь Березиня вела за узду Буланку, а обочь ее вышагивал князь Ярослав.

— О боги! Отколь это они?

— Так я ж тебе толковал: князь прогуляться ушел, и Березиня с ним. Уразумел? — молвил Заботка.

— Дык… А лошаденку зачем брали?

— И лошаденку на прогулку.

Прошка так ничего и не понял.

— Как жив-здоров Прохор? — весело спросил его Ярослав.

— Да пока грех жалобиться, князь. Благодарствую за щедроты твои, — степенно отозвался мужик, а сам кинул озабоченный взгляд на Березиню.

Спокойна, и даже глаза со смешинкой. Но на какой ляд ей сдалось Буланку к раменью водить?

— Заночевать не пустишь, Прохор?

— Дык… И спрошать не надо, завсегда рады, князь. Места хватит… Дочка, ступай в дом, помоги матери дорогих гостей встретить.

Введя лошадь в стойло, Прошка вновь изумился: чересседельник был подвязан под брюхом Буланки.

Глава 12 ДВОЕВЕРИЕ

На другое утро Ярослав сказал Могуте и меченоше:

— Собирайтесь в Ростов, а я здесь на денек останусь.

Заботка конечно же понял причину приказа Ярослава, но всё же заупрямился: он, постоянный телохранитель, никогда не оставлял князя одного.

— Пожалуй, мне бы остаться, князь. Неровен час…

— Тебя, видимо, не зря нарекли Заботкой. И всё же поезжай.

Дружинники уехали, а князь посмотрел в сторону опушки леса и… увидел Березиню, стоящую на коленях перед истуканом Велесом. Девушка о чем-то молилась. О чем? Что она просит у своего бога? Подойти и спросить? Неразумно. Березиня может и обидеться. Нельзя человеку другой веры отрывать язычницу от мольбища.

Ярослав присел на колодезный сруб и стал выжидать возвращения девушки в избу.

Из дома вышел Прошка, и глаза его стали хмурыми: он-то надеялся, что князь отбыл вместе с дружинниками. Вчерашнее оживленное, улыбчивое лицо дочери его не утешило.

Березиня, кажется, была довольна встречей с князем. Чем же он ее улестил? Раньше дочь была сдержанной к Ярославу и не давала ему никакого повода на сближение. Что же произошло?.. А князь настырен. Исподволь, но так и приручит к себе дочку. Но то ж беда! Уж, коль Березине по нраву придется Ярослав, она уйдет в его терем, — и прощай любимое чадушко. Станет его наложницей, вот и вся честь. Правда, Ярослав о какой-то рабыне Малуше сказывал, на коей женился князь Святослав. Вот-де и он так сотворит, если Березиня его полюбит. Сказки! Бык и гусыня в паре не ходят. Натешится князь — и Березиню с глаз долой. Вернется в избу дочка заплаканной и опороченной. Кому такая будет нужна? Да самый последний парень-замухрышка на нее не взглянет. И наступит для Березини горе-горькая пора.

Тяжело вздохнул Прошка.

А Ярослав, не замечая хозяина избы, всё смотрел и смотрел в сторону девушки. Долго же она молится своему богу. Неужели прощения просит за вчерашнюю встречу с христианином? Ведь для нее он — поганый, иноверец.

После киевского крещения дремучая Русь, по существу, так и осталась старообрядческой. Священник ростовской Успенской церкви Никодим, как ни старается тихо и мирно беседовать с горожанами о достоинствах новой религии, но ростовцы и слушать ничего не желают, гонят священника прочь.

Наконец-то Березиня вернулась от Велеса. Ярослав испытующе глянул в ее лицо и с облегчением вздохнул: оно не было строгим и замкнутым, напротив — покойным и просветленным.

— Здравствуй, князь. Аль водицы захотел напиться, да не ведаешь, как с журавлем управиться?

— Угадала, Березиня. Сижу и слезами истекаю, как бы мне, бестолковому, водицы добыть.

— На сей раз, шутишь, князь. А может, и в самом деле водицы желаешь.

— Из твоих рук, Березиня, мне водица слаще меду покажется.

— Вот и испей!

Девушка потянулась к веревке, привязанной к шесту журавля, и Ярослав невольно залюбовался ее гибким щедрым телом, облепленным длинной, полотняной рубахой. Он на миг представил Березиню оголенной, и его кинуло в жар.

Он неторопко пил из бадейки и одним глазом косил на изящную обнаженную шею Березини, к коей ему страстно захотелось припасть своими губами.

— И впрямь водицы захотел, Ярослав Владимирыч.

— Добра водица, Березиня, — оторвавшись от деревянной бадейки молвил князь и благодарно положил свою руку на ладонь девушки.

И Березиня почувствовала, что рука его горяча и трепетна, а взгляд его голубых глаз настолько ласкающий, что девушка заволновалась, испытывая, как в душу ее вливается что-то необыкновенно сладостное.

— Меня дома ждут, Ярослав Владимирыч, — совсем тихо молвила она, и ее ладонь выскользнула из руки князя.

— Твоя воля, Березиня.

Девушка ушла в избу, а возбужденный князь еще долго сидел на срубе колодезя. Не зря он приехал в Белогистицы: старинное село принесло ему отраду. Березиня уже не дичится его, она задорна, и приветлива; она подшучивает над ним, чтобы скрыть свое смятение. Видит Бог (это заметно) она рада его появлению.

Повеселевший князь поднялся и решил пройтись по селу. В нем он надумал основать погост с деревянным храмом.

Белогостицы лежат на торговом пути. Купцы (пока хоть и редкие), выходя на суднах от Ростова, делают небольшую остановку в этом селе. С развитием же торговли и появлением на Вексе погоста, Белогостицы разрастутся. А, возможно, он, князь Ярослав, и обоснует здесь первый на ростовской земле мужской монастырь,[1342] что еще больше возвысит погост.

На встречу князю попадались мужики. (Все уже ведали, что Ярослав находится в их селе). Сдергивали с кудлатых голов шапки, низко кланялись и провожали князя пытливыми глазами. Гадали: не ради же одной охоты приехал сюда князь. Поди, своего тиуна будет ставить.

Сами осведомиться не решались, но когда князь справился о здравии и житье-бытье одного почтенного старца, тот в ответ изрек:

— Покуда живем с хлебушком, князь, нечего богов гневить… Да вот токмо судачим: каков новый тиун будет? Не слишком ли сусеки будет выгребать?

Вопрос старца мог показаться дерзким, но на то он и старец, дабы такие смелые речи господам высказывать.

Ярослав и сам ведал — от сельского тиуна зависит многое. От ленивого да нерадивого — исправного полюдья не жди, от жадного да корыстного — тоже проку мало: больше о своем прибытке будет стараться. Тут нужен человек досужий и правый, коего бы община уважала.

— Вот что, отец. У вас когда братчины?

— Братчины? — обескуражено переспросил старец. — Да, ить, когда как. Дойдет дело до большого спора, кой токмо сход может решить, тут те и братчины.

— Добро, отец. Не хочу я вам тиуна присылать. Молви мужикам, чтоб из своих людей выбирали. Найдете достойного?

— Из своих? — удивился старец. — Как в дедовские времена, когда на Руси еще князей не было? Не ослышался я, Ярослав Владимирыч?

— Не ослышался.

— Дураков на Руси, сказывают, на сто лет вперед хватит, но и праведного разумника можно сыскать. Будут братчины, князь.

Пройдясь по селу, Ярослав предназначил, где умельцы-плотники будут рубить храм и стены монастырской обители, а затем вернулся в избу Прошки.

Женщины сидели за прялками, а хозяин, сгорбившись на лавке, старательно вырезал из небольшой и неширокой сосновой плашки какого-то человечка. При виде князя все поднялись и поклонились.

Ярослав метнул на Березиню мягкий многозначительный взгляд и обратился к хозяину:

— Кого мастеришь, Прохор?

Прошке явно не по душе пришелся вопрос князя: изделье его не для глаз сторонних людей, а посему он завернул недоструганного человечка в тряпицу и унес в темный закут.[1343]

Ярослав нередко бывал в крестьянских избах и уже видел такие изделия, хотя его и удивляло, что домовые, как и лешие, водяные, кикиморы и русалки, с точки зрения христиан, относятся к нечистой силе.

— Никак, домового хочешь поставить, Прохор?

— Дык… Без домового никак нельзя, князь. Всякая напасть может статься.

Ярослав ведал, что староверы представляют домового маленьким горбатеньким старикашкой — покровителем дома. В зависимости от того, где он будет проживать, его нарекают «дворовым», «овинником», «гуменником», «банником». Если о нем радеют, то он помогает в хозяйстве.

Существовал и заговор, кой, как и некоторые другие, Ярослав записывал в особую книжицу, стремясь как можно глубже проникнуть в старообрядческую Русь:

— Царь батюшка дворовый! Я дарую тебя и хлебом и солью и низким поклоном, а что сам пью, тебе дарю. А ты, хозяин-батюшка, меня береги, коня и скотину блюди!

Если домового не кормить, то он душит кур, беспокоит своей возней ночью, напускает на лошадь недуг…

— Скажи, Прохор, ты на двор поставишь домового?

Прошке явно не хотелось говорить на эту тему, но князю подобает отвечать.

— Как вдогад-то взял?

— Да всё просто, Прохор. У печки домовой уже стоит. А что затем для мужика самое ценное? Хлеб. Подле овинника ты тоже «овинного» поставил. Остается двор.

— Зоркий же ты, князь.

«Овинника» Ярослав приметил, когда возвращался с Березиней от раменья. Конечно, он догадался, куда следует пристегнуть и чересседельник, но, чтобы еще больше развеселить девушку, сделал наоборот, а хозяин избы, наверное, подумал на проделки домового.

— И еще хочу тебя спросить, Прохор. Этот вопрос давно мучает меня. Только одного попрошу — не держи обиды.

— Дык… Справляйся, князь, коль уж о домовых калякаем.

— И о домовых и всех ваших истуканах… Кому вы требу отправляете и перед кем молитесь? Это же не боги, а дерево. Ныне они стоят, а наступит время — сгниют. Даете им еду и питье, но они не едят. Обращаетесь к ним, а они не слышат, ждете от них слов, а они не говорят, поелику сотворены из дерева.

Глаза Прошки посуровели: перед ним уже сидел не князь, а иноверец.

— Извиняй, князь. Ты толкуешь словами попов, коих, как я слышал, ростовцы закидали каменьями.

Устинья, молча сидевшая за прялкой, побледнела. Она уже ведала, коль супруг осерчал и заговорил забористым, ничего не терпящим языком, то он может схватиться с князем не на шутку и осердить его.

И Устинья попыталась остановить хозяина.

— Не пора ли, Проша, гостя обедом попотчевать?

— Погодь, мать, — отмахнулся Прошка. — Не встревай!.. А не твой ли отец, князь, всех наших богов перед своим теремом поставил? Даже злата и серебра для Перуна не пожалел. Не он ли поклонялся святилищу и приносил требы?

— Поклонялся и приносил.

— Во-от! — победно поднял короткий загрубелый перст над головой Прошка. — Не токмо смерды, но и все князья на моем веку истово держались старой веры. И Святослав, и князь Игорь. Да что о том толковать? Многие века русичи в своих богов верили, да и ныне верят.

— Не буду спорить, Прохор. Но почему ваши боги всегда разные на лицо? Одни смотрят на восток, другие на запад, а Велес, что стоял за озером и вовсе был четырехликим.

— Суть не в ликах, князь, а в руке умельца, коя создает обличье богов. Они же — стражи неба. Мы не признаем смерти. Когда сжигают наши трупы, души вкупе с дымом уходят на небо. Там же мы все сходимся. Мать встречает своего дитя, сын находит отца, брат сестру, воин — воина-сотоварища. Мы и мысли не можем допустить о разлуке. Будем жить в небесах вечно!.. А что ваш Христос, намалеванный на деревяшке? В Ростове мне один мужик поведал небылицу, кою он подслушал от твоих крещеных воев.

— И что же мои дружинники сказывали?

— В рай-де попасть легче пареной репы. Иисус Христос у ворот стоит, он с хлебом и с солью, со скатертью, со скотинкой, и с животинкой. Дабы в рай попасть, не надо никаких подвигов, достаточно взобраться на небо по лестнице, прорубить топоришком в нем дыру и залезть туда. А райские-де блаженства состоят в том, что в раю находятся чудесные жернова, — как повернутся, тут тебе каша да пироги, хе-хе. А посему и в домовину надо класть ременную или испеченную из теста лестницу для облегчения душеньке восхождения на небо. Ну не дурь ли?

— Дурь, — легко признался Ярослав. — Не думал я, что мои христиане могут в такие байки верить. И кто их такой чепухе вразумил?

— Во-от! — вдругорядь победно вскинул перст над головой Прошка.

Ярослав посмотрел на Березиню. На сочных губах ее застыла одобрительная улыбка, обозначающая, что она гордится своим умным отцом и всячески его поддерживает.

— Да и кто твой Христос, князь, откуда он свалился на праведную Русь?

— Это долгий сказ, Прохор. Не ведаю, хватит ли у тебя терпения выслушать меня.

— Терпеть не беда, было бы чего ждать. О Христе твоем мужики, почитай, ничего и не ведают, князь.

— Я не проповедник, Прохор, но прочел много христианских книг. Христианство же, как религия, возникло в первой половине первого века на Ближнем Востоке. Оно выросло из недр древних евреев, кои верили в бытие единого бога Яхве. По верованию евреев Яхве предпочел их народ, как единственный божественного заступничества, поелику евреи являются избранным народом среди других народов.

В тридцатых годах первого века в Иудее, тогда являющейся одной из глубинок Римской империи, появился человек, кои некоторые верующие евреи стали считать Мессией, Сыном Божиим, то есть божественным избавителем, кой должен явиться для истребления всякого зла на земле и спасения человечества. Его звали Йешуа — Спаситель. Уверовавшие в его божественное происхождение, назвали его Йешуа Машиах,[1344] что в переводе с древнееврейского означает Спаситель Помазанник Божий. Позднее это имя стало более известно в древней Греции, как Иисус Христос.

Однако большинство евреев, и, в первый черед, древнееврейские священники, не приняли Иисуса, поелику учение его было направлено не только и не столько евреям, сколь всем людям, поверившим в единого Бога и в Иисуса как Сына Божьего, независимо от того, к коему народу и к коей религии эти люди принадлежали до принятия истинной веры в единого Бога. В этом-то вопросе и хранится основное отличие иудаизма и христианства. В итоге Христос, по запросу древнееврейских священников, был осужден на казнь и распят на деревянном кресте. Но Иисус воскрес на третий день после распятия и бесповоротно доказал всем своим поборникам истинность проповедуемого им учения.

Первые ученики Христа — апостолы — стали первыми распространителями его учения,[1345] и в недалеком времени в разных землях Римской империи появились христианские общины. Прежде учение Христа распространялось изустно, но уже во второй половине первого века появляются записи о жизни, смерти и воскресении Иисуса Христа, кои стали называть Евангелиями, от древнегреческого слова — Благая весть, Радостная весть. На основе Евангелий, слывущих Святыми книгами, и стало постепенно складываться новое религиозное учение, значимо разнящееся от языческих религий, и от религии древних евреев. Эта религия, по имени своего зачинателя, и стала называться христианством.

Появилась и Библия — собрание книг, от древнегреческого — книги, кои считаются Священным Писанием, ибо всё, что записано в библейских книгах, высказано самим Богом. Библия разделяется на две части: Ветхий Завет и Новый Завет. С христианской точки зрения, человечество изначально греховно.

— Греховно! — не выдержав, поддакнул Прошка. — От твоих христиан токмо и слышишь: «Помилуй мя, грешного». Выходит, плох Христос, коль у него повсюду грешники.

— Есть в твоих словах, Прохор, большая доля истины. Вновь скажу: человечество изначально греховно. Бог создал людей для вечного счастья, но они сразу же нарушили божественный запрет.

— Аль медовухи лишку приняли? — крякнув, вопросил Прошка, а Березиня не удержалась и прыснула от смеха.

— Да нет, Прохор. Бог сотворил первыми людьми мужчину и женщину, назвав их Адамом и Евой. Вот они-то и преступили запрет Бога, не велев им касаться к плодам древа, кое дает знание. Они же, подстрекаемые змием, вкусили сиих плодов и тем самым попытались сами стать богами.

Змий говорил им: «В день, в кой вы вкусите плодов, откроются глаза ваши, и вы будете, как боги, знающие добро и зло». За это, по воле Господа, греховность Адама и Евы была испущена на всё их потомство, и вся дальнейшая история человечества, по Библии, — это борьба немногих праведников, познавших Божественную истину, за распространение Слова Божьего в сердцах и душах прочих людей, погрязших в своей греховности, борьба за спасение человечества.

Земная жизнь людей — временное пристанище. Здесь христианство в какой-то мере совпадает с язычеством, далее же полнейшее разногласие. Земная жизнь человека должна быть закончена заключительным сражением между силами добра и зла, после чего Господь призовет людей на последний Страшный Суд, на коем будет вынесен окончательный приговор. Истинно верующих в Бога Господь призовет в свои Божественные чертоги и дарует им вечную жизнь, а нераскаявшихся грешников обречет на вечные мучения.

— Дык, таких людей будет тьма-тьмущая, князь. Уж прытко жесток твой бог.

— Вот здесь ты не прав, Прохор. Бог всемилостив и он дает возможность человеку спастись, если тот на протяжение всей своей земной жизни искренне и беззаветно блюдет божественные заповеди. Иисус Христос и послан Богом к людям, дабы указать им едино правильный путь к вере, «ибо он спасает людей своих от грехов их», — говорится в Евангелии, коль они выполнят заповеди Христа.

— Заповеди?.. О чем же, князь, они толкуют?

— Десять заповедей Закона Божия были даны на горе Синай через пророка Моисея народу еврейскому, по возвращении его из странствий по египетской пустыне… Заповеди сии были написаны на скрижалях — двух каменных досках. В первой говорится: Бог повелевает познавать и почитать его одного, веровать в него, надеяться на него, любить его и не иметь никаких других богов, опричь него. Против сей заповеди Божией грешит тот, кто проповедует или обретает какое-либо ложное учение, противное учению Православной Церкви, отделяется от нее, став раскольником; кто гадает, читает заговоры, слепо верит обычным случаям в жизни, придавая им Божественную силу; кто ленится учиться Закону Божию и надеется больше на человека, нежели на Бога; кто верит тайным силам тварей — колдунам, чародеям — и старается ими воздействовать.

Лицо Прошки скисло. Однако решил не прекословить. Занятно, что далее Ярослав поведает.

— Затем Бог написал: «Не сотвори себе кумира и всякого подобия, что на небеси, на земле, что в водах и под землей; да не поклоняйся и не служи им».

И вот тут Прошка не стерпел:

— Выходит, что твой Христос запрещает служить не токмо нашим богам, но и поклоняться солнцу, луне, звездам, рекам, лесам, деревьям, зверям, птицам и даже цветам, растениям и рыбам?

Тут и Березиня, прожившая все годы среди лесов и лугов, кои она боготворила больше всего на свете, не выдержала своего затянувшегося молчания и молвила сердито:

— Худой твой бог, князь! Худой!

Ярослав поперхнулся, помрачнел, чувствуя, как его начинает одолевать гнев.

«Как же проповедовать учение Христа среди народа, насквозь насыщенного язычеством? — подумалось ему. — Ничего-то не получается. Староверы могут и на убийство пойти, отстаивая своих истуканов.[1346] А как возмутятся Прохор и Березиня, заслышав о седьмой заповеди Христа: „Не прелюбодействуй“. Тотчас припомнят „Соломона в женолюбии“, отца его Владимира, кой окрестившись, приняв веру христианскую и на Руси ее водворившую, не снял с себя славу неистового блудника. Коими еще словами увещевать староверов?! Увещевать веско. Не годно гнев свой выказывать».

Надо было взять себя в руки, выхолостить раздражение и продолжать беседу. Коль сам единственную семью не сумеешь убедить, то как ввести православную веру на всей Ростовской земле? Не так давно отец создал в Киеве целый пантеон языческих богов во главе с Перуном. Русичи сие хорошо ведают:

«Бог Перуна сотворен из древа, голова его выложена из серебра, уши и усы сработаны из золота, а ноги ковали смастерили из железа. В правой деснице Перун держит молнию, коя вся изукрашена сверкающими рубинами. А перед самим богом горитвечный огонь.[1347] Изрядно чтил князь Владимир славянских богов. Каждый день приходил к мольбищу, и строго-настрого дозирал за огнем. За халатное отношение к обслуживанию сего пламени жрец мог ответить жизнью. Вот как князь всея Руси был предан старой вере. Перуну ежедневно доставляли жертвы, в его честь забивали быков и овец. А кто знал за собой грех, жертвовал „бородою и волосьями головы“».

Богу посвящали целые луга и рощи. В таком лесу воспрещено было вырубить древо или даже сломать сучок, то почиталось святотатством, достойным смерти. И вдруг… Будто дьявол вселился в великого князя, будто на изнанку вывернулся. Тех же богов, коих сам ставил, рубить стал, выкорчевывать. Негоже так…

Крепка, неизбывна память народная. Её не скинешь, как кафтан на лавку. Ведь понятия «бог», «вера», «дух», «душа», «рай» пришли в православие из древнерусского язычества. Это сотворилось только на Руси, ибо на Западе все эти суждения явились из латинского и греческого языков. Спасение на «том свете» отложилось у русичей с древних времен, не случайно похоронные обряды сопровождались празднествами — тризнами.

Еще в своем отрочестве Ярослав прочел сочинение арабского путешественника Ибн Доста под названием «Книга драгоценных драгоценностей», в коей Доста писал, что ежели у русских умирает знатный человек, ему вырывают могилу размером в просторную комнату, кладут туда мертвеца, одежду, золотые обручи, кои он носил, много яств, сосуды с напитками и другие ценности. Жена, кою он любил, живой помещается в погребальной комнате. Затем затворяют двери, и она там умирает. Хмельные напитки клали для того, чтобы покойник на том свете мог угостить друзей и знакомых; клали даже бутыль святой воды, чтобы отгонять чертей, кои хотели бы утащить его в ад. А дабы душа не выходила наружу и не беспокоила живых, могилу запечатывали четырьмя крестами, кои делались заступом по углам захоронения.

Славяне верили, что загробная жизнь родственна земле, что усопшим надобно всё, чем они пользовались при жизни. Обычай — чисто языческий. По христианским же воззрениям душа в загробном мире ни в чем не нуждается.

Церковники сетовали, что храмы сиротеют: «Коли какого плясуна, или дудочника позовут на игрище, на сборище языческое, то все туда радостно устремляются и проводят там, развлекаясь, целый день. Коли позовут в церковь, то они позевывают, чешутся, сонно потягиваются и отвечают: „Дождливо, холодно“, или еще чем-нибудь отговариваются. На игрищах же нет ни крыши, ни защиты от ветра, а нередко и дождь идет, метель метет, но они ко всему этому относятся весело, увлечься зрелищем, гибельным для их душ. А в храме и крыша есть, и приятный воздух, но туда многие не хотят идти».

Древние верования и обряды перемешались с христианством. Весна обернулась Богородицей, ездящую на Благовещение на сошеньке. А почему она «богородица», о том каждый сеятель скажет, что она, одолев свой долгий путь, останавливается на ночлег в крестьянской избе и опрастывается там своим богом и сыном. И не в лютый студень-зимник[1348] разрешается от бремени, а теплой благодатной весной. Именно такой бог приносит крестьянину урожай и жито на зиму.

А кто стал покровителем крестьянских работ и помощником оратая? Святые Илья, Егорий и Никола. Последний подменил собой стародавнего «житного деда», поелику на иконах он представляется с длинной седовласой бородой; на поле Никола — коренной бог, ибо он «жито родит», «ярь засевает», «горох сеет». Мужики изображали Николу в облике деревянных статуй или икон и ставили на полях.[1349]

Егорий (Юрий) стал богом-покровителем скота и богом весенней растительности: он «с ключиками» отмыкает землю, выпускает росу и растит траву.

Илья же разобщился. Он остался громовиком Перуном, и в тоже время совпал с церковным праздником, подменив старое божество жатвы. Это про него изрекают: «Илья — старая жнея», «жито зажинает».

Языческие обряды[1350] даже вошли в церковные месяцесловы. Промежуток от Рождества до Крещения заняли дохристианские Святки, за ними следовала Масленица, коя стала кануном Великого (предпасхального) поста. В Христианскую Пасху вплелись языческие поминальные обряды, а также древнеславянский культ хлеба. В Троицу — культ березы. Преображение Господне начали отмечать как пору сбора плодов — Яблочный Спас.

Языческие верования и стародавние обряды не только не запропали, но продолжали развиваться. Особенно это касалось грешника. Его нельзя было вынести через окно или дверь, ибо грешная душа, сопровождаемая чертями, не в силах через них пройти. Приходится домашним извлекать доски из потолка…

Многое смущало Ярослава, и всё же надо настойчиво приводить староверов к всеобщему крещению.

И он вновь повел долгий сказ о заповедях Христа, постах, православных праздниках…

Глава 13 ЖЕЛЧЬ КОЛЫВАНА

Тихомир, вернувшись из леса с мужиками, прорубавших дорогу к Смоленску, не ушел к капищу Велеса, а остался в городе. За несколько недель, проведенных в лесах с ростовскими мужиками, он привык к ним, деля вкупе лишения и невзгоды, втягивался в разговоры, сам на привалах многое рассказывал, удивляя мужиков своими знаниями о жизни трав и деревьев, и толковал о них с такой любовью, будто о какой-нибудь желанной ладушке сказывал. По всему чувствовалось, что этот парень самозабвенно увлечен природой. А после привала Тихомир всегда брался за топор и трудился так сноровисто, что мужики за ним не поспевали.

— Добрый детина, — отзывались ростовцы. — Никакой работы не чурается. И в воду лезет и гати мостит, и дорогу умеет укоротить. Туда, сюда сбегает, окрест оглядит — и опять за топор. А по ночам всё на звезды глядит. По ним-де никогда не заплутаешь. Башковитый! Даже через непроходимые болота всю артель перетягивал.

Тихомир ведал: можно любое болото одолеть. Сказывал мужикам:

— Нарубите из жердей переносные клади.

Мужики нарубили. Тихомир подступал к зыбуну, бросал на него первую кладь, бегом возвращался, кидал вторую кладь, третью… и оказывался на другом берегу. Кричал:

— Теперь — по одному, но нигде не стоять. Бегом ко мне!

Мужики поглядывали на другой берег с опаской, но когда проводник обозвал их трусами, то самый смелый отделился от артели и побежал по настилам. Одолел зыбун и весело закричал:

— Мужики! К водяному не угодил. Давай по одному!

Вскоре вся артель перебралась через болото.

А как-то довелось Тихомиру поставить на ноги захворавшего мужика Никифора. Тот как-то изрядно зазяб и удрученно посетовал:

— Боле не работник я, мужики. Никак, лихоманка взяла, да и другие недуги скрутили.

Никифора посадили на телегу, а Тихомир набрал каких-то пользительных кореньев, скорехонько высушил их над костром, изготовил баклагу настоя и подошел к мужику.

— Допрежь скажу тебе заговор от недугов… Заговариваю тебя, раба святых богов Никифора, от всяких недугов: от тряски, колючки, свербежа и огневицы, от колотья, дерганья и черной немочи…

Затем Тихомир протянул хворобому баклажку и наставил:

— Пей по семь глотков три раз на день, на ночь — три. Два дня пей, на другое утро встанешь в полном здравии.

Так и случилось. На третий день Никифор взялся за топор. Мужики еще больше Тихомира зауважали.

— Чудеса! Да то и княжому лекарю ни в жисть не справиться.

Однако не ведали мужики, что Тихомир мог излечить не только лихоманку. Самая напасть, когда мужику чем-либо переломает кости. Вот уж горе, так горе! На всю жизнь останешься увечным, а Тихомир изрекал, что сие дело не пропащее, и убогого можно поставить на ноги.

Мужики сомневались:

— Да то никаким богам не подвластно.

— Истинным волхвам подвластно. Надо собрать сломанные кости в лубки, и пусть недужный полежит недели четыре.

— Вона… А коль ножом тебя покалечат?

— То уже исцелить легче. Открытые язвы[1351] следует промыть настоями пользительных трав, затем взять свиное сало, вытопить из него жир и залить им язвы. О том каждый знахарь ведает.

— А коль несносная ломота в ногах?

— Ступайте в лес, сыщите большую муравьиную кучу и суньте в нее недужные ноги. Муравьи больно жалят, но надо потерпеть. Такое надо сотворить не менее трех раз…

Многое чего ведал в лекарском искусстве Тихомир!

Когда пришли в Ростов, Никифор, благодарно похлопав по плечу Тихомира, произнес:

— Слышал я, что ты на постой к деду Овсею надумал вернуться. Избенка у него старенькая, подновы просит. Подсобим! Но не лучше ли тебе, Тихомир, свою избу заиметь? Соберу артель, и скорехонько срубим.

— Спасибо, Никифор. Один я с туги умру.

— Так пригляни девку красную. У нас ростовны все как на подбор.

— Вот когда пригляну, тогда и избу станем рубить, а пока мне и с Овсеем слюбно.

— Как скажешь, детинушка.

С некоторых пор Тихомира перестали называть волхвом.

Как-то в Ростове побывал старый волхв, кой скрылся после разгрома Велесова дворища воинами Додона Колывана, и сурово изрек:

— Тихомир не может полагать себя волхвом. Христиане убили его деда Марея, а он не отомстил. Глава христиан Ярослав послал к Смоленску воев и забывших о нашей вере ростовских плотников, и Тихомир пошел с ними, выполняя волю иноверца. Волхвы и старейшины, укрывшиеся в лесах, собирались на совет и решили изгнать Тихомира из своей общины. Отныне ростовцы не должны слушать его, ибо он прислужник иноверца, и он будет богами наказан.

Старый волхв исчез в тот же час, но его враждебные слова не заронили в сердцах ростовцев недружелюбия к Тихомиру. Напротив, многие горожане (простые язычники) возлюбили бывшего волхва за его скромность и добрые деяния, когда он (позови его в любое непогодье) шел к недужным людям, исцелял их, и не брал за это никакой платы и подарков.

Умудренный старец Овсей говаривал:

— На своем веку я знавал немало хороших людей, но такого доброго молодца вижу впервые. На Тихомира во всем можно положиться. Его хоть и вытурили из волхвов, но он никогда не отречется от старой веры. Оберегайте его, дети.

Всех ростовцев старец Овсей называл своими детьми.

Невзлюбил Тихомира лишь боярин Додон Колыван. Как-то у него разболелась нога. Ноет и ноет по ночам. Но обращаться к княжескому лекарю Колыван не стал. Послал своего дворового за Тихомиром, но тот вернулся и молвил:

— Сей знахарь отказался идти к тебе, батюшка боярин.

— Что за блажь на него нашла? Он же, сказывают, ко всем ходит.

— Не пошел, батюшка боярин. Да еще охульными словами тебя облаял.

— Это еще какими словами? — вскинулся Колыван.

— Что ты, батюшка боярин… зловредный и самый дрянной человек. Велесово дворище пожег, деда Марея убил.

— И его, нечестивца, убью!

С тех пор, как князь Ярослав лишил его звания «дядьки-пестуна», Додон пребывал в дурном расположении духа. Его желчь на князя, казалось, переполняла всё его нутро, и чем больше Ярослав творил для Ростова, тем всё больше исходил злобой Колыван. В своих мыслях и беседах с недоброхотом князя, сотником Иваном Горчаком, он называл теперь Ярослава лишь одним именем: «Хромыга».

— И чего Хромыге покойно не живется? Дурью мается. На кой ляд ему понадобилась дорога на Смоленск? Жили тихо, безмятежно, лесами и болотами от Киева отгородились. Почитай, нас Киев и не заботил, а ныне? В Ростов, как тараканы, разные людишки с Днепра поползли. И купцы, и всякого рода и звания малоземельные послужильцы, и всевозможный смердящий сброд, коего приднепровские князья и бояре данями и оброками задавили. Всех принимает наш Хромыга.

— Истинно речешь, Додон Елизарыч, — кивал Горчак. — Посад,[1352] без малого, вдвое вырос. Особливо смерд из днепровских весей набежал. В Ростове-де князь добренький, тяжелыми поборами не тяготит. Вот и прут. А кому новую землицу корчевать лень, целыми ватагами на мерянские селища идут и с ухоженных земель чудь выпихивают. А князь на то сквозь пальцы смотрит.

— С выгодой дела свои вершит, Хромыга. Хочешь на Ростовской земле жить — крестись. И многие южные пришельцы крестятся, на Днепре-то великий князь изрядно их запугал. Эти ради землицы к черту на рога полезут. А уж про купцов и толковать нечего. У них давно уже на шее гайтан с крестом болтается.

— Погосты на манер княгини Ольги учредил. И в Белогостицах, и в Сулости, и в Угодичах. Ныне плотники храмы рубят. Ольгина слава покоя не дает.

— Да кто в его храмы ходить будет, Додон Елизарыч? Всем ведомо, что в погостах тех ни один смерд крещения не примет. Бурьяном зарастут те церкви, а то и красного петуха староверы на них пустят.

— Красного петуха, говоришь? — с какой-то затаенной мыслью, прищурив желудевые глаза, произнес Колыван. — Всё может статься, сотник. Князек Урак с волхвами где-то неподалеку шастает.

— Чу, на Сарском городище его видели.

— Видели, — кивнул боярин, и лицо его перекосилось. Он вспомнил, как напросился у князя поехать на Сару, но Ярослав обидно бросил:

— Без тебя обойдусь, Колыван. Сиди в Ростове.

Молвил при всей дружине, до смерти оскорбив. И кого? Княжьего мужа, самого богатого и старшего дружинника, коего назначил в пестуны сам великий князь Владимир Святославич.

С того дня князь Ярослав никуда уже Колывана с собой не брал: ни на полюдье, ни в поездки по погостам, ни (что самое досадное!) на охоту. Зато приблизил к себе бывшего его работника, смердящего кожемяку Могутку. То не делает чести князю. Вокруг него всегда должно быть сановное окружение, блистающее роскошью и знатным оружием. Дабы каждый смерд издалека зрел — князь едет, властелин земли Ростовской, со своими величавыми мужами.

Но Хромыга, есть Хромыга. Он не утопает в роскоши и дружину свою держит в черном теле. Ныне два раз в неделю собирает ее в детинце, облачает в доспехи, делит надвое и велит биться с утра до вечера. И сам лезет в «сечу». Великий лязг, шум и звон стоят над всем городом. А ростовцы, глупендяи, довольны. Князь к битвам готовится! Нельзя дружине расхолаживаться. Молодец, Ярослав!

Нашли молодца. Да Хромыга о подвигах Святослава помышляет. Святослава! Великого полководца, поразившего своими победами весь мир. Но куда уж Хромыге до своего деда. Опозорится при первой же битве, коль простую девку на ложе затащить не может. Смех, да и токмо!

О девке, за коей охотился Ярослав, прознала вся дружина. С избой-то в Ростове крепко Хромыга осрамился. Девка нос ему утерла, хвостом вильнула и приказала князю, чтобы перевел ее в деревеньку, дабы там ей в навозе ковыряться. Умора! А Хромыге и срам нипочем, частенько стал в Белогостицы наведываться. Дружина посмеивается, а с Хромыги, как с гуся вода…

Надо бы глянуть на его девку. Сказывают, хороша собой. На замету надо взять, на большую замету. Он, Колыван, ничего не должен в деяниях Хромыги упускать. Язычники корабли пожгли, а он «спотыкач» будет князю ставить, дабы Хромыга так споткнулся, чтоб и духу его в Ростове не осталось… За корабли, вишь ли, мстит. Худо-де бдил. Да разве за идолопоклонниками углядишь, когда их, как муравьев в лесной куче. Их, коль недоброе задумают, не остановишь. Что захотят, то и сотворят…

Князек Урак — злейший недруг Хромыги. Надо бы следок его отыскать. Зело может сгодиться.

Глава 14 ПОДГОТОВКА К ПОХОДУ

Как это уже было заведено, раз в неделю князь Ярослав обходил кузницы, и каждый раз он общался с Буданом, кой негласно считался вожаком кузнецов.

После его первой встречи с князем в жизни коваля многое изменилось. Будан (с сыновьями) вдвое расширил свою кузню, взял третьего подручного и полностью перешел на изготовление кольчуг, мечей, копий, шестоперов[1353] и сулиц. А после женитьбы дочери на купце Силуяне и вовсе повеселел. Купец с прибытком продавал его изделия торговым людям, прибывавшим в Ростов из других приднепровских княжеств и даже заморских стран, для коих смоленская дорога стала удобным торговым путем.

Иноземный купец (как и русский) — всегда самый хваткий и изворотливый человек, коего ноги кормят. Он на свой страх и риск пускается в самые отдаленные, порой, небезопасные края и земли, дабы пополнить свою мошну. Побывали в Ростове и варяжские, и литовские, и немецкие купцы.

А Ярослав начал уже прорубать дорогу и на Великий Новгород, ведая, что этот путь станет еще важнее, чем смоленский.

Ростов на глазах расширялся, обрастал новыми деревянными храмами, купеческими и боярскими теремами, хорошел, пополнялся всё новыми и новыми пришлыми людьми. Посадские слободы и улочки всё ближе надвигались на «Чудской конец».

Ростов шумел большим торгом, что немало радовало Ярослава: с «весчих» товаров и «мыта» шла в княжескую казну значительная пошлина.

Потекла денежка и с погостов, где тоже появились «торжки». Ярослав тратил казну на покупку оружия, постройку кораблей и храмов, на приобретение со стороны зодчих и розмыслов, мечтая о дивных каменных творениях.

Встречаясь с Буданом, он дотошно осматривал оружие и говаривал:

— А ведь не худо, Будан Семеныч. Пробовал твои мечи и кольчуги на игрищах в детинце. Дружинники довольны. С таким оружьем не страшно с любым ворогом сразиться.

— Куем помаленьку, — скромно отвечал кузнец.

— На оплату не обижен?

— Как можно, князь? Все кузнецы тебе благодарны.

Ярослав значимую часть оружия покупал на дружину и про запас, меньшую часть оставлял ковалям, кои торговались с купцами. Теперь ушло время, когда ковали забавлялись лишь заступами, косами и ухватами. Ныне пришла в Ростов бойкая торговля. О ней-то и заговорил князь с кузнецом, после осмотра оружия.

— Думка меня давно мучает, Будан Семеныч. Не худо бы нашим купцам и на Восток пуститься. Волжским путем.

— Через булгар?

— Булгар не минуешь. Да и Медвежий угол, как заноза в сердце.

— Лютое там племя, князь. Никому проходу не дает.

— На всю дружину оно напасть не отважится, но держать неприятеля под боком Ростов не намерен. Надо крепко поразмыслить об этом диком племени. А вот к булгарам по весне на ладьях пойдем. Попытаюсь добиться мира, ну, а коль иноверцы брань замыслят — станем отбиваться.

— Тяжко будет, князь. Булгария, чу, велика.

— Велика, Будан Семеныч. Её земли и на Волге, и на Оке и на Каме. Больших городов немало. Если честно сказать, одной дружиной нам с булгарским войском не управиться. Слишком много крови прольется.

— А может, князь, не искушать судьбу? Не лезть в сечу?

— А я что сказал? Станем отбиваться, и на кораблях вспять уйдем… Иного лиха надо от булгар ожидать. Они когда-то приходили к Ростову, но малым числом. Ныне же булгары соберут все свои корабли, посадят на них тысячи воинов и приступят к осаде. А велика ли наша дружина? Князь Владимир дал мне всего три сотни воинов. Ныне я могу удвоить ее, охотники найдутся, но и этого мало.

— Да мы все как один на защиту встанем. Располагай на ростовцев, князь. Подмогнем! Народ у нас стойкий и крепкий, не будет считаться: кто христианин, а кто язычник.

— Бывало, считались.

— Забудь, князь. Мы тогда с одним князьком жили, а вдруг какой-то чужак навалился. Ныне мы тебя распознали, все вкупе с тобой на стены поднимемся.

— Спасибо, друже. Но сей выход на стены временный. В других городах давно уже избрана постоянная «тысяча».

— Поясни, князь.

— Горожане на своем вече выбирают наиболее крепких людей, способных твердо держать меч в руках. Городской полк, кой называют тысячей. В челе его — выборный тысяцкий, а он уже подбирает сотских, а те — десятских. Вот я и мыслю: не пора ли и Ростову заиметь постоянную тысячу? Выборные начальники составят военное управление города и станут называться «старцами градскими». Не по возрасту, конечно, а по уму. Сии старцы, вкупе со старшими дружинниками, войдут в Думу княжескую, дабы толковые советы давать. Что скажешь, Будан Семеныч?

Коваль раздумчиво поскреб перстами бороду. Такое дело с бухты-барахты не решишь. Ростовцы — народ обстоятельный и степенный, — десятки раз головой пораскинут, дабы отважиться на какое-то серьезное дело.

— Чего призадумался, друже?

— Надо с мастеровым людом потолковать и всеми почитаемыми ростовцами. Коль согласны будут на «тысячу», тогда можно и вече скликать. А допрежь всего, надо до деда Овсея дойти. Без него вече — не вече.

— Дойди, Будан Семеныч… Правда, я мог бы и сам с ним поговорить.

— А вот того не посоветую, князь. То дело всенародное. Мастеровой с мастеровым скорее договорятся.

— Будь, по-твоему, Будан Семеныч. Зело надеюсь на тебя.

Глава 15 БЕРЕЗИНЯ

Конец сентября-листопада на редкость оказался теплым. В последние дни прошли легкие грибные дожди и девушка, захватив пестерь, пошла в березовую рощу, что раскинулась позади села, неподалеку от Вексы, и за коей уже простирались дремучие леса. Она непременно знала, что отыщет не только подберезовики, но и белые грибы, кои так любят ее тятенька с маменькой. Для них похлебка с белыми грибами — излюбленная еда.

Пестерь быстро наполнялся. Березиня поцеловала всё еще зеленые листочки кланяющейся ей веточки дерева. Она очень любила эти милые, стройные березы, и была счастлива пробыть среди них бесконечно.

Отец, ведая об ее истовой привязанности к роще, упредил:

— Ты уж там не задоль, дочка. Вернись к полудню.

— Вернусь, тятенька.

Отец в это время сидел на лавке и придирчиво разглядывал домового. То — третий его «дедушка». Два первых не пришлись ему по сердцу, а вот последний, кажется, угодил. Дедушка получился с властным лицом, седой, низкого роста старикашка с длинной бородой, в красной рубашке, опоясанной синим кушаком. Личико сморщенное, волосы на голове желтовато-серые и всклокоченные, застилающие почти всё лицо.

Тятенька поведал, что таким и должен быть настоящий домовой. Голос у него будет глухой и суровый. Он любитель ворчать и браниться. Все тело дедушки покрыто густой шерстью и мягким пушком. У него даже подошвы и ладони в волосах; без волос только лицо около глаз и носа.

Тятенька сказывал, что попы называют хранителя дома и рода, в коего переселяется душа предка, «проклятым бесом». Совсем непочтительно обозвали. Дедушка никакого касательства к бесам не имеет. Он добрый, свой усопший пращур, потому его и называют «дед» и «дедушка». Домовой — никакой не бес, а хранитель и устроитель семейного очага. Более того, он не позволяет злым существам, бесам, появляться в доме. Он оберегает скотину, холит и чистит ее по ночам, поит ее водой, дает ей корм, заплетает лошадям гривы, надзирает за курами, смотрит, чтобы были в порядке огороды, амбары, овины.

В каждом доме должен быть свой домовой. Чужой, как говорит тятенька, всегда злой, он неизменно старается делать человеку пакости. Против чужого домового тятенька с маменькой произносят заклинание, чтоб защитить свой очаг…

Березиня прижалась к дереву и вдруг вспомнила маменьку, когда они еще жили в далекой Оленевке. Как-то они уселись в лесу под березой и Устинья, поглядев на маленькую белокурую дочурку, молвила.

— А ведь не зря тебя, Светляна, в народе прозвали Березиней. Вот ты прислонила головку к белой березе и вовсе слилась с ней. Чует сердце, так тебя Березиней и будут кликать.

— Вот и хорошо, маменька.

— Хорошо, дочка. Не зря же в народе так березу почитают.

Девочка уже ведала, что каждую весну жители Оленевки, женщины и девушки, приносили к березам жертвы: пироги, каши, яичницы, а затем начинали водить хороводы.

Ведала Березиня, что березовые рощи могут облюбовать и русалки. Они весной вылезают из воды на берег, несутся к деревьям и начинают раскачиваться на ветвях, расчесывая свои длинные зеленые волосы. Они смеются, поют песни и завлекают прохожих, дабы защекотать их до смерти.

Русалки — дочери Водяного. Березиня пугается его. Водяной — косматый, с бородой по колено, злой, проказливый и мстительный, живет на дне рек и озер. Там у него роскошный дворец. Купающихся людей, особенно мальчиков, водяной может забрать к себе в подводное царство, и заставляет их ему служить. А когда водяной совсем состарится, то выросший мальчик занимает его место.

Б-рр! Березиня не хочет больше думать о злющем водяном. Лучше она постоит возле березки и будет слушать, как игриво гуляет по роще теплый, ласковый ветер. Ветер…

«Летел к тебе буйным ветром, Березиня, а ухожу с кручиной на душе, лада», — негромко произнес девушке князь Ярослав, когда отъезжал от избы.

Лицо грустное, грустное. И Березине в эту минуту стало искренне жаль молодого князя. Впервые она заметила, что лицо Ярослава с густыми русыми усами, мягко опущенными в кудрявую бородку, заметно похорошело. А его глаза? Какая же в них была печалинка!

«Летел к тебе буйным ветром…». Ладой назвал. Ладой! Богиней красоты и любви. Да что это он?! На что намекает? Тятенька как-то рассказывал, что великий князь Владимир, известный женолюб, очень чтил богиню Любви и возвел Ладе превосходный и пригоже украшенный храм. Ладу представляла младая, распрекрасная женщина в радужном венке. Волосы у ней были пышные, длинные, цвета золотого. Облачена — в сарафан лазоревый, богато убранный жемчугами. Своего сына, бога любви Лелю, она держала за руку. В дивном храме пели Ладе песни и приносили ей с лугов живописные цветы.

Князь Владимир нередко выходил из терема и возлагал на Ладу венец, и орошал руки и чело богини священной водой.

Леля считался племенным божком. Он всегда был при своей матери, изображался крылатым младенцем и рассыпал из руки искры любви.

Другой сын Лады, Полеля, с терновым венком на голове, всегда улыбался. Такой же венок он держал в руке, протягивая ее возлюбленной, своей будущей супруге. В другой руке бог Полеля держал рог пития нежности.

— Кто же тебе все так красно рассказал, тятенька?

— Княжий дружинник из грамотеев. Всё это он зрел в Киеве, а я запомнил его красные слова.

— А потом что с богами любви стало?

— Как и с Перуном, дочка. Всех — под топор. Коль от чужеземцев христианскую веру взяли, то и богов наших загубили. Кощунство! Глумление над славянами.

— Глумление, тятенька… Князь Ярослав, кажется, занимательно всё рассказывал, но наша вера самая распрекрасная.

— Истинно, дочка. Ярослав нас от пагубы избавил, но держись от него подальше. Ведь он всем нутром предан чужеземцу — еврею Христу. Да и как можно поверить, что Иисус родился не из чрева матери, а от какого-то святого духа? Как от духа может появиться на свет чадо? Бред сивой кобылы.

— Смешно, тятенька… А как мог Христос на небо вознестись? Он же не птица. Только душа может уйти к богам на небо, да и то не каждая.

В березе тоже душа. Она слышит ее и ведает все мысли.

А мысли Березини вновь перекинулись на князя Ярослава. Почему-то она всё чаще и чаще стала думать о нем. Он хоть и приверженец Христа, но человек не злой. Далеко нет. Он… он добрый и даже ласковый, всем сердцем тянется к ней. Этого не скроешь.

Отец повелел держаться от князя подальше, но ей почему-то вновь хочется видеть Ярослава. Видеть его лицо, слушать его слова, замечать его влюбленный взгляд… Ярослав! Имя-то, какое славное. Вот уже две недели ты не приезжал к своей Березине. Две недели! Она скучает по тебе, Ярослав.

О боги! Что это с ней? Неужели и она влюблена в Ярослава? Скажи, милая березонька, что же ей делать?!

Глава 16 УСЛАДА

На третью неделю сердце Ярослава не выдержало, и он надумал: надо хоть на часок вырваться в Белогостицы. Он не может жить без этой очаровательной девушки. Не может! И желание его было настолько острым, что он, не достояв в Крестовой палате заутреню, и не потрапезовав, кликнул в покои меченошу и приказал:

— Седлай коней, Заботка. Поедем в Белогостицы.

— Слушаю, княже. Много ли дружинников брать?

— Одни поедем.

— Но…

— Одни! Доложи о выезде лишь Могуте. Ростов на него оставляю.

Ехали тем же путем, что и накануне: берегом Неро, мимо древнего капища Велеса, а затем лесной дорогой.

За последние три дня, перед Покровом, заметно похолодало. Легкий морозец сковал землю, а минувшей ночью выпал первый снежок, наложив на мирно дремавшие поля белое покрывало. А тут и метель приспела. С темного неба на озеро, болота, реки, город и деревушки посыпал легкий снежок, покрыв мягкими белыми шапками княжеский терем, боярские хоромы, и соломенные крыши избушек ремесленного люда.

Ярослав был одет в бобровую шапку и нарядный полукафтан на дорогом собольем меху. Также тепло снарядился в дорогу и княжеский меченоша Заботка.

Из-под копыт молодых, резвых, красиво облаченных коней летели ошметки снега.

— По первопутку едем, княже. Добрая примета! — весело воскликнул Заботка.

— А на Покров всегда снежок, друже.

— Первая пороша — не санный путь, — деловито высказал меченоша.

Ярослав лишь только хмыкнул. Уж он-то и без Заботки ведал народную примету. Но к разговору его не тянуло. На сердце его было неспокойно: сегодня всё для него должно решиться. Либо Березиня даст обещание выйти за него замуж, либо он никогда больше не станет добиваться этой девушки. И так Ростов полон разговоров. Шило в мешке не утаишь, ныне каждый ведает о тайной любви князя. Кто-то уж очень постарался, чтобы его тайна как можно резвее излилась по всему княжеству. Пора этому положить конец, пора проявить твердость…

Твердость к Березине? Пожалуй, этим ее не возьмешь. Она хоть и простолюдинка, но умеет выказать и свой нрав. Не она ли так решительно отстаивала старую веру? Даже искорки гнева промелькнули в ее прекрасных глазах. Наскоком и непреклонным поступком всё можно испортить. Понадобятся надежные, убедительные слова. Но найдутся ли они при виде Березини?

Еще не подъехав к Белогостицам и не видя села, услышали стук топоров.

«Плотники церковь рубят, — подумал Ярослав. — Молодец новый тиун, спозаранку артель снарядил. И Могута его хвалил. На братчине-то худого мужика не изберут. Не князь, сам народ выкликнул! Надо бы и к другим холопам-тиунам приглядеться».

К храму Ярослав решил не заезжать: пусть плотники под приглядом церковных дел умельца Амвросия ладят храм спокойно. Умелец же, присланный из Киева, оказался даровитым зодчим. Не зря такую дивную церковь в Ростове поставил. Ныне и в других погостах ему храмы поднимать.

Ярослав рысью подъехал к избе Прохора, сошел с коня, кинул поводья Заботке и встал на крыльце. Прислушался. Ни в избе, ни на дворе никого не было слышно, лишь карканье ворон, усевшихся на старой развесистой березе, нарушало всеобщую тишину.

Ярослав глянул на всё понимающего Заботку и толкнул дверь. Она не была закрыта на внутренний деревянный засов. Значит, хозяин куда-то вышел, а хозяйка, никак, снует у печи.

Князь через сенцы вошел в избу; в ней никого нет, и она хорошо была натоплена. От печи пыхало жаром.

Ярослав снял шапку и полукафтан, оставшись в одной просторной алой рубахе, расшитой по подолу и косому вороту серебряными узорами. Сел на лавку.

А Березиня занималась в горенке рукоделием. Она вышивала отцу ворот льняной рубахи, что была по колено длиной. Березиня, как и любая славянка, верила, что рубаха должна не только согревать, но и отгонять силы зла, а душу удерживать в теле. А посему, когда она кроила ворот, то вырезанный лоскут непременно протаскивала внутрь будущего одеяния: движение внутрь обозначало сохранение, накопление жизненных сил, наружу — затрату, потерю. Последнего Березиня всячески старалась избегать, дабы не навлечь на отца беду.

Следовало обезопасить все необходимые отверстия, имевшиеся в готовой одежде: ворот, подол, рукава. Оберегом служила вышивка, содержавшая всевозможные священные изображения.

Славянская рубаха не имела отложных воротников. Разрез ворота Березиня делала прямым — посередине груди, но бывал он и косым, справа или слева. Застегивался ворот на костяную или деревянную пуговицу.

Ворот был особенно «магическим». Ведь именно через него в случае смерти вылетала душа. Желая по возможности этому помешать, ворот обильно и оснащался охранительной вышивкой.[1354]

Рукава рубахи были длинные и широкие и у запястья схватывались тесьмой, причем рукава были много длиннее руки, в распущенном виде они доставали земли, а поскольку у древних славян все праздники носили религиозный характер, нарядные одежды одевались не только для красоты — это были одновременно и ритуальные облачения.

Ременный пояс с самой древней поры был одним из важнейших для мужского престижа — женщины не носили их никогда. Взрослый мужчина в любой момент мог стать воином, а именно пояс считался едва ли не главным знаком воинского достоинства.

В Западной Европе полноправного рыцаря называли «опоясанным», пояс входил в рыцарские атрибуты наравне со шпорами. А на Руси бытовало выражение «лишить пояса», что значило лишить воинского звания. Любопытно, что позже его применяли не только к провинившимся воинам, но и к священникам, которых лишали сана.

Мужчины привязывали к поясам множество подручных предметов: ножи в ножнах, кресала, ключи.

Когда хоронили умершего, пояс обычно расстегивался, чтобы не мешать душе окончательно покинуть тело и отправиться в загробное путешествие. Если не сделать этого, мертвый, считалось, не обретал покоя и мог, чего доброго, повадиться вставать по ночам.

Ярослав поднялся с лавки и негромко кашлянул.

— Ты уже вернулась, маменька? — послышался из полуоткрытой двери горенки голос Березини.

И вновь у Ярослава учащенно забилось сердце. Девушка одна, значит, никто, не помешает их разговору.

Ярослав переступил порог горенки и задушевно произнес:

— Счастлив, видеть тебя, Березиня. Во здравии ли ты?

У девушки от неожиданности выпал моток пряжи. Она поднялась из-за прялки, поклонилась и дрогнувшим голосом молвила:

— Во здравии, князь Ярослав Владимирыч.

Березиня стояла в одной полотняной сорочке. В ее больших лучистых глазах не ощущалось никакого испуга, напротив, они излучали тепло и неприкрытую радость.

— А где ж твои родители?

— Тятенька ушел с артелью лес рубить, а маменька на реку подалась — белье полоскать.

После этого наступило непродолжительное молчание. Ярослав неотрывно смотрел на Березиню, на ее чудесные, волнистые волосы, прекрасное, взволнованное лицо, на ее нежную шею, видневшуюся в вырезе сорочки, и его охватило такое сладостное, неистребимое чувство, что он шагнул к Березине и молвил:

— Лада ты моя, лада!

Березиня, затрепетав, утонула в его ласковых словах, а он положил свои горячие руки на ее изящные плечи и всё говорил, говорил:

— Ладушка, моя любимая ладушка…

Березиня не оттолкнула, тая от его возбуждающих слов. И тогда Ярослав прижался к ней всем телом, и нежно прильнул к ее шее губами. А затем их губы слились в жарком, опьяняющем поцелуе. Обоих охватила неудержимая, всепоглощающая страсть. Они забыли обо всем на свете…

Когда хозяйка вошла в избу, то услышала из горенки упоительные мужские слова:

— Услада ты моя…

Устинья остановилась у порога горенки и оторопела. Князь Ярослав находился на постели и ласкал Березиню. Срам-то, какой!

Устинья хлопнула дверью, выскочила из избы и помчалась к супругу, ибо лес рядом. Влюбленные, услышав стук, поспешно облачились.

Березиня первая вышла из горенки и увидела груду мокрого белья на лавке. Вот теперь ее обуял страх.

— Маменька заходила. Никак за отцом кинулась. О, святые боги, спасите нас!

— Спокойно, ладушка, спокойно.

Прошка бежал с разгневанным лицом. В руке его был топор. Если князь взял Березиню силой, то он, Прошка, убьет его.

Но путь в избу ему преградил Заботка.

— Остынь, мужик, и брось топор.

— Не твоя забота! — кипятился Прошка. — Прочь от крыльца!

Но меченоша, дюжий, крутоплечий, выхватил из нарядных кожаных ножен меч.

— Остынь, сказываю! Еще шаг — и я отсеку твою неразумную голову.

Прошке тоже смелости не занимать. Хрипло выдавил:

— Лиходей твой князь. Не жить ему.

Заботка, не вкладывая меча в ножны, высказал:

— Дерзок ты, Прошка. Не забывай, на кого руку хочешь поднять. Князь тебя щедротами осыпал, а ты на него с топором.

— Щедротами, — ехидно ощерился Прошка. — Да я избу спалю к дьяволу, коль твой князь мою дочь ославил!

Из избы на крыльцо вышел Ярослав. Прошка стиснул в руке топор.

Глава 17 СВЕТОВИД

Еще два месяца назад, старейшина Урак собрал волхвов и ратовников.

— Вблизи Ростова нам не жить. У Ярослава всюду свои доглядчики. Силы же наши незначительны. Боги сказали мне, что надо уходить к своим братьям.

— В Медвежий угол? — спросил один из пожилых волхвов.

— Да! — твердо воскликнул Урак. — Когда-то я навещал главного жреца племени, Сиворга. Мы поклялись перед богами Световида и Велеса, что в случае беды можем сплотиться. Беда нагрянула. Иноверец Ярослав выбил нас из Ростова и разгромил Велесово дворище. На этом скверный христианин не остановится. Мне доподлинно известно, что он намерен сжечь капище Световида. Надо предупредить жреца Сиворга, чтоб готовился к войне. У него большое племя. Медвежий угол богат оружием, челнами и всякой снедью. Скоро Сиворг соберет обильный урожай с нив племени и приступит к празднеству Световида. Самая пора прибыть в Медвежий Угол.[1355]

И волхвы, и ратовники охотно согласились.

— Как с Сиворгу пойдем? — вопросил один из ратовников.

— Конно. Берегом Которосли, — решил Урак.

Выбрались к подножию высокого, заросшего лесом утеса через два привала. В селище загремели бубны.

— Жрец Сиворг поднимает воев. Чай, о Ярославе подумали. Как бы стрелы не начали пускать, — молвил, ближайший к старейшине ратовник, кой был начальным человеком над оружными людьми.

— Чепуху несешь, Илюта. Ярослав с малым войском на селище не полезет.

— И как же нам головы сберечь?

— Слезай с коня и лезь в бурьян, — усмехнулся старейшина.

Урак выехал на видное место и вскинул вверх копье с рыжей лисьей шапкой. То был условный знак.

Удары в бубны затихли.

Когда поднялись на кручу, Урак едва признал селище. Если раньше все посельники жили в землянках, то теперь над ними возвышались срубы на добрые полсажени, крытые сверху дерном. Их было столь много, что они виднелись по всему Медвежьему углу.

— Большое селище, — молвил Илюта.

Урак уже знал, что обитатели селища живут семьями, по пять-шесть человек. Прикинув число полуземлянок, Урак довольно подумал:

«Медвежий угол голыми руками не возьмешь. Сиворг, никак, сотен пять воинов может выставить. Сильных воинов! Вон и кузни с домницами виднеются. А где ковали, там и оружье».

По селищу бегали босоногие, чумазые ребятишки в длинных холщовых рубашонках, с любопытством разглядывая пришлых людей. В руках некоторых из них были небольшие луки, а за спинами — висели на кожаных ремешках колчаны со стрелами. Один из мальчонок приложил к луку стрелу и натянул тетиву, целясь в одного из ратовников.

— А ну не балуй! — прикрикнул Урак, заметив, что наконечник был настоящий, из железа.

Отметил: Сиворг даже мальцов приучает к войне. А вот ни одного мужчины не видно. Не спрятались же они в свои жилища. Да и Сиворг почему-то его не встречает. И кого? Бывшего князя Ростовской земли.

Урака никто князем и не назначал (все направления шли из Киева), но он сам себя почитал князьком, не взирая на то, что волхвы и язычники называли его старейшиной ростовского племени.

Урак, не скрывая досады, поджал губы. Мог бы Сиворг и встретить. Ведь он, Урак, совсем недавно целым городом правил. Зазнался жрец, знать проведал, что Ростовом ныне владеет князь Ярослав.

А главный жрец Медвежьего угла и впрямь не посчитал нужным встречать Урака. Не подобает вождю сильного племени прогибаться перед каким-то изгоем. Раз он явился с малым войском, то он маленький вождь и нуждается в покровительстве.

Урак увидел войско Сиворга перед капищем Световида. Оно предстало во всем блеске. Каждый воин сидел на боевом коне, имел при себе копье, меч, щит и лук за спиной, и каждый десятый был облачен в кольчугу и металлический шлем. И эта застывшая, мрачная громада заставила Урака и содрогнуться, и восхититься. Вот почему Сиворг никому не платит дань. Он чувствует в себе силу, способную дать решительный отпор любому недругу.

Главный жрец жил в единственном наземном срубе, довольно просторном и высоком, крытом толстым слоем соломы. Он сидел на деревянном кресле, облаченный в длинные белые одежды, поверх коих, продетый через голову, на черном гайтане висел на груди амулет[1356] из медвежьего клыка. Это был пожилой, худощавый человек, с продолговатым лицом в длинной седой бороде и жесткими, властными глазами. Он был и жрец, и чародей, и старейшина, и вождь Медвежьего угла, способный цепко держать в своих руках могущественное племя.

Холодные, рысьи глаза Сиворга насторожили Урака. Они подавляли и казались беспощадными и убийственными, словно к жрецу приближался злейший враг.

Урак сошел с коня и поднял руку в знак приветствия, но лицо жреца оставалось каменным; зато тотчас послышался строгий, требовательный голос одного из волхвов, стоявшего за спиной Сиворга:

— Перед тобой вождь племени, и всякий пришелец должен пасть перед ним ниц.

Этого Урак не ожидал, он с изумлением уставился на жреца, но тот застыл суровым истуканом.

— Ниц! — еще громче прокричал волхв.

И Урак, в каком-то полузабытье, смирив свою гордыню, смиренно распластался перед вождем.

— И всем твоим людям — ниц!

«Войско» Урака полегло, как по мановению волшебного жезла.

— Лежать до тех пор, пока не услышите рык священной медведицы! — раздалось новое приказание.

Урак лежал и скрипел от злости зубами. Его предали неслыханному сраму. Прежде, когда он правил Ростовом, Сиворг не допускал над ним такого унижения. Что же с ним случилось за последние годы? Почему он должен лежать, как побитая собака и ждать рыка злобной медведицы?

Урак уже знал, что жители Медвежьего угла издавна поклоняются не только богам Световиду, Велесу, но и зверю, заключенному в пещере. Когда старая медведица умирала, ее заменяли молодой и такой же свирепой… Но сколь еще терпеть срам и лежать на брюхе,не поднимая головы?

И вот, наконец, из чащобы донесся страшный рык. (Ураку, конечно, не было видно, как один из язычников селища ткнул медведицу через решетку острым наконечником копья).

Урак и его люди поднялись. Старейшина в другой раз поднял руку, приветствуя жреца.

— Я желаю тебе, Сиворг, доброго здравия и процветания твоему знатному племени.

Но и после этих слов главный жрец Медвежьего селища не поднялся из кресла. Лишь острые глаза его несколько ожили.

— Какая беда привела тебя, Урак, на мои земли?

— Двум медведям в одной берлоге не ужиться. Мне пришлось покинуть Ростов.

— Настолько силен князь Ярослав?

— Да, вождь. Он имеет довольно сильную дружину, и пришел в Ростов, чтобы люди нашей старой веры приняли религию Христа. Он начал возводить в Ростове и крупных селениях церкви, и разгромил Велесово дворище. Он наложил на всех дань, и теперь такая же участь ждет племя Медвежьего угла. Он пройдется по нему огнем и мечом, убьет священную медведицу, в куски изрубит Световида и Велеса, и заставит всех твоих жителей платить непомерную дань.

Сиворг порывисто поднялся, в его глазах замелькали яростные огни.

— Тому не бывать! Веками наша земля никому не несла дани. Никогда не изменит она и своей вере. Мои вои сумеют не допустить Ярослава в Медвежий угол. Смерть иноверцу!

— Смерть! — воинственно и оголтело грянуло войско.

— Ты веришь, Урак?

— Да, вождь. Ярославу не одолеть твое племя. Я ненавижу сего князя, и со своими воями буду биться с ним насмерть.

— На победу, Урак, и только на победу, — поправил Сиворг и добавил:

— Я укажу, где остановиться твоим людям. А завтра всем быть на великом празднике Световида. Надеюсь, что и ты не забудешь о жертвах богу.

* * *
Бог Велес стоял на луговине западной части селища, а Световид в самом его центре. Он слыл внуком Златой Матери и очень почитался язычниками. Перед богом лежал огромный плоский валун, кой посельники превратили в жертвенник, на кой жрецы доставляли в жертву животных и петухов. Лучшие куски мяса поедались, требуху сжигали на камне, кости по ночам кидали голодным собакам. (Жрецы хорошо знали свое дело!). Утром язычники приходили к капищу Световида и падали ниц перед пустым валуном: жертва угодна богам.

В Медвежьем углу истукан был сотворен из дубового дерева. Высился на три сажени. Был безбород, но четырехлик: поглядывал на восток, запад, юг и север. Голова блистала золочеными кудрями.

Грозен, оружен истукан. К его бедру прикреплен исполинский меч, в левой руке — лук, а в правой — огромный рог. По окончании жатвы все племя Медвежьего угла собиралось у Световида. Бог должен дать ответ: будет ли и следующий год обильным на урожай.

Еще заранее Сиворг зашел в нутро Световида. Два волхва привязали к груди жреца тяжелый рог бога, заполненный вином, а затем Сиворг осторожно забрался по лесенке до изголовья истукана, дабы его рот оказался напротив зёва бога.

Соплеменники с надеждой посматривали на рог, наполненный вином. От него-то все и зависит. Если в роге заметно убыло, то ничего доброго не жди: урожай будет скуден, а коль вина испарилось немного, поджидай обильной нивы.

Посельники, тесно обступив капище, волновались. Да и как тут не переживать?! Не уродят нивы — ни себе, ни коню, ни скотине корму не будет. Хлеб — батюшка, а вода — матушка. Живот без хлеба не проживет.

Все упали на колени, истово молились Световиду и с нетерпением ждали слов жреца. И тот, наконец, изрек протяжным и глухим голосом:

— Возрадуемся, люди моего славного племени. Рог почти целехонек. С житом будем!

Жителей Медвежьего угла охватило всеобщее ликование. Раздались праздничные удары бубнов, а затем понеслась радостная песня, славящая Световида и Матушку Землю-кормилицу.

Из истукана, сопровождаемый волхвами, торжественно вышел Сиворг и вылил из рога вино прошлого года под стопы Световида. Тут же к вождю подошел молодой жрец и налил в рог добрые полведра свежего вина.

Под удары бубнов и ликующие возгласы, старейшина отпил несколько глотков и громко произнес:

— Я вкусил сей дар Матушки Земли в честь священного Световида, дабы он даровал моему народу во всем изобилия, богатства и победу над врагами. Слава Световиду!

— Слава! Слава, Слава! — громозвучно отозвалось племя.

После этого священный рог был опять вставлен в руку Световида. Вновь все люди Медвежьего угла встали на колени и принялись молиться богу. Молились долго, рьяно, пока их не остановил Сиворг.

— Жертвы — Световиду!

К капищу подволокли, убитые еще утром, жертвы — от волов до овец, а затем был внесен великий пирог из пряничного теста, в кой мог поместиться во весь рост старейшина.

— Зрите ли меня? — вопросил Сиворг.

Племя ответило:

— Не видно, старейшина!

Тогда Сиворг обратился к богу:

— Умоляю тебя, Световид, чтоб меня на будущий год хотя бы немного увидели. Умоляю!..[1357]

Пиршество шло до самого вечера. Целый год ждало племя священного дня, а в другие дни оно поклонялось Велесу.

Сиворг пригласил Урака в своё жилище, где с главным жрецом праздновали приближенные вождя.

— Я не видел, чтобы ты и твои люди принесли что-то в жертву Световиду, — обратился Сиворг к гостю.

— Прости, вождь, но я не привел с собой волов и овец. Зато я приношу в жертву Световиду тридцать гривен серебра. Надеюсь, что бог будет доволен. Вот эти гривны.

Урак вытянул из кожаного мешка серебро и положил его перед жрецом.

— Световид не будет гневаться, — сдержанно отозвался вождь, хотя глаза его блеснули хищным огнем.

После пиршества Сиворг оставил у себя одного Урака.

— А теперь подробно расскажи мне о нраве князя Ярослава и его дружине. Умен ли, способен ли вести войну, и все ли верны ростовскому князю?

Ураку было что рассказать…

Глава 18 КНЯЖЬИ ПРИЧУДЫ

Зима выдалась лютая, морозная, перемежаясь с бешеными вьюгами. Ростов утонул в высоких серебряных сугробах.

Из княжьих теремов, боярских и купеческих хором, из изб простолюдинов тянулись к небу кудлатые дымы, — у одних из печных труб, у других — из волоковых оконцев.

На улицу страшно нос высунуть, но Ярославу было жарко. Жарко от любви, коей одарила его Березиня. Теперь три раз в неделю, несмотря на жестокую стужу, он выбирался в Белогостицы к своей ненаглядной ладушке.

Прошка смирился. Сам же когда-то сказал:

— Коль тебя моя дочка сама полюбит, мешать не стану. Но коль обижать начнешь, никогда больше Березиню не увидишь, князь.

— Я своему слову всегда был верен, Прохор. Никогда с моей стороны пагубы Березине не будет.

— Ну, ну.

А тогда был Прошка взбешен. Он влетел в горенку дочери и напрямик спросил:

— Силом тебя князь взял, аль полюбовно в тяжкий грех впали?

Березиня повалилась отцу в ноги.

— Прости меня, тятенька. Слюбен мне Ярослав. Слюбен! На князе вины нет.

Тяжело вздохнул Прошка и опустился на лавку. Глянул на вошедшего Ярослава растерянными глазами.

— Чего дале-то будет, князь?

— Да ничего худого, Прохор. Возьму Березиню в жены и позову в свой терем.

— В жены?.. Язычницу, да еще без благословения отца твоего Владимира?

— Добьюсь и благословения, — молвил князь, но в его голосе не было обычной твердости.

Заметил это и Прошка.

— Нет, князь. Из блохи голенища не выкроешь. Не благословит тебя великий князь. По нашей исконной вере ни одна дочь без согласия родителей замуж не выходит, а уж по вашей, как я наслышан, надо в Христовом храме венчаться. Но Березиня к храму и близко не подступит.

Всё, что сказал Прошка, Ярославу было хорошо известно. Объявить дочь смерда княгиней пока невозможно. Березиня хоть и полюбила его, но от своей веры она не отшатнется, чтобы он не доказывал ей о преимуществах христианства. Венчание и впрямь отпадает.

Едва ли решится великий князь и на благословение, когда не забыта судьба своего отца Святослава, кой не изведал со своей «рабыней» Малушой ни родительского согласия, ни торжественного обряда венчания в церкви. Уж на что мать, княгиня Ольга, истинная христианка любила своего первенца, единственного сына, но на свадьбу его с ключницей не отважилась. Так и жил Святослав с Малушой, как с полюбовницей.

Но такой судьбы Березине князь Ярослав не хотел. Ладушка его, несмотря на всякие людские пересуды, станет в его тереме жить, каждый день они будут видеться. Но и здесь у Ярослава ничего не получилось.

Прошка в тот же день заявил:

— Дочь моя не поедет в Ростов. И не уговаривай, князь. Она останется с родителями. Такова ее воля.

— Это правда, Березиня?

— Да, Ярослав. Я не хочу покидать родительского дома.

Ярослав сник.

Прошка, посмотрев на его потемневшее лицо, понимающе крякнул.

— Дык… Вот так, князь. Но ты можешь дочь мою навещать. Грех, конешно, но что с вами поделаешь.

В тот осенний, сентябрьский день Ярослав вернулся в Ростов. Вновь обо всем подумал, и настроение его улучшилось. Главное, что Березиня, о коей он мечтал долгие месяцы, полюбила его, а это уже само по себе счастье. Он перешагнул порог своей невинности, и теперь он настоящий мужчина. Жаль, конечно, что он не может объявить Березиню княгиней, но такая же судьба постигла и его деда Святослава. Великая Ольга не позволила жить Малуше в княжеском тереме и отослала ее в село Будутино, куда и приезжал полководец Святослав. Вот и Березиня живет в селе. Но встречаться с ней, он, князь Ярослав, будет не в избе смерда Прохора. Он превратит Белогостицы в свою личную резиденцию, как превратил в резиденцию Вышгород его отец Владимир. Сегодня же он отдаст приказ — начать постройку хором в Белогостицах — светлых, просторных, нарядных, дабы радовали глаз его ладушке. Уж в них-то Березиня перейдет: и мать, и отец под боком. Но то, всего скорее, случится летом, а пока он будет все-таки навещать Березиню в избе бывшего холопа-тиуна. А летом он, по всей вероятности, навестит отца Владимира и убедит его дать благословение. Березиню же до этого времени он попытается склонить к христианству. Коль сильно полюбит — пойдет и на этот шаг.

А пока на погосте строился терем, Ярослав ездил к Березине. Ездил даже в самые жуткие морозы. Девушка встречала его с необычайной радостью. А Прошка, глянув на закрытую горницу «грешников», учтиво уходил на двор и ворчал:

— Уж борзее бы хоромы срубили. Мать в закут забилась, а мне на дворе околевать.

И Прошка, дабы не замерзнуть, принимался яростно колоть толстенные сучковатые березовые плахи.

* * *
Боярин Колыван трапезовал с сотником Иваном Горчаком. Разговоры, как всегда, плелись вокруг князя Ярослава.

— У нашего Хромыги причуда за причудой. Принимает в дружину даже пришлых людей, никому неведомых. Да где такое слыхано? И коней им, и доспехи. Тьфу!

— Истину речешь, Додон Елизарыч. Еще какие причуды. Смердов лапотных — и тех в дружину берет. Смердов!

— Это он к войне готовится. На булгар гоношится идти. Да куда уж ему с лапотным мужичьем, кои отродясь меча в руках не держали.

— Зато дружина ныне в две тыщи. Прокорми такую ораву.

— То-то и оно, Иван. Велик ли добыток будет после полюдья? С гулькин нос, не разживешься.

— Истинно, Додон Елизарыч. Беднее сирого мужика будем. Надо старых дружинников мутить. На кой ляд нам такой князь? Дружина, коль захочет, может и скинуть неугодного Ярослава. Надо начинать потихоньку.

— Начинай, Горчак. Дружина всё сможет. И впрямь зарвался князь. Одним плотникам сколь добра отваливает. Ладью за ладьей строит.

— Да никакие ладьи ему не помогут, коль на них смердящие рыла будут сидеть. Ох, чудит Ярослав! В пух и прах разобьют его булгары.

— Разобьют, Додон Елизарыч. Пришлый люд валом валит. Почитай, всю чудь с ростовских земель вытряхнули, а та к булгарам подалась. Вкупе с ними будут супротив Ярослава биться.

— Да и купцы с южных городов понаехали. Им-де Хромыга Волжский путь откроет, добыча в мошну поплывет.

— Бред сивой кобылы. Из песка кнута не сплетешь. Вот так и с купецкой мошной получится.

Долго Ярослава костерили, но последнюю причуду князя оставили на закуску.

— Хромыга-то наш любезный совсем спятил. В блуд ударился. Девку из Белогостиц обабил. Ныне днюет и ночует в избе смерда Прошки. До чего ж докатился!

— Тут, Додон Елизарыч, как мне удалось пронюхать, дело самого великого князя касается.

— Это с какого же боку, Горчак.

— Сей мужик когда-то в деревеньке Оленевке жил, что под Киевом. А великий князь там охотился и Прошкину дочку увидел. Девка-то красы невиданной. Князь загорелся и норовил ее в свой терем увезти. Но девка перехитрила князя и в леса сбежала. Затем и Прошка из Оленевки деру дал. А потом на семью смерда наш Ярослав наткнулся и поманил в Ростов.

— Вот новость, так новость, Горчак! — возрадовался Колыван. — Выходит, вся семейка беглая, от дани великого князя избавилась. Утер сынок нос отцу Владимиру. Да он по гроб жизни такую оплеуху Хромыге не простит!

Колыван настолько оживился, что даже на радостях сотника облобызал.

— Утешил ты меня, Иван, уж так утешил! Сей новости цены нет. Надо человечка к великому князю послать.

— Мне из своих дворовых подобрать, Додон Елизарыч?

— Тебе, сотник, коль ты всё ведаешь. Обо всех княжьих причудах пусть Владимиру Святославичу поведает. Да выбери человечка надежного и толкового, и чтоб ни одна душа об его отъезде в Киев не изведала. Молвишь своим холопям, что надумал промыслом меда заняться, а человечка своего в леса бортничать отослал. То дело долгое. Поверят… Ну, держись теперь, Хромыга!

Глава 19 КНЯЗЬ ВЛАДИМИР

Рассказ тайного гонца из Ростова поверг великого князя Владимира Святославича в негодование.

Особенно его поразила история с Березиней, кою он давно уже забыл, и коя вновь всколыхнула всю его чувственную натуру. Девушка тотчас воскресла перед его глазами — обольстительная, гордая и прекрасная, как богиня. Он был ослеплен ее красотой и уже предвкушал неслыханные удовольствия от грядущих ласк. Но Березиня, как птица, навсегда выпорхнула из его рук. Теперь богиня досталась сыну, и он тешится ее сладострастным телом. Будь ты проклят, Ярослав!

Самым зазорным казалось ему то, что сын, ведая о домогательстве отца, предал его и сам захватил Березиню. Книжник, кой только и знал глотать пыль с древних рукописей! Но он, великий князь, это дело без последствий не оставит. Березиня — беглая, как и ее родители. А беглых, не уплативших дань, можно нещадно наказать. Он прикажет привести в Киев всё семейство на веревке и силой вынудит Березиню прийти в его гарем. Эта чертова девка все-таки окажется на его ложе.

Но вскоре мысли Владимира изменились. Пользоваться девкой после сына — ударить по своему самолюбию. На это великий князь не пойдет. Он поступит гораздо умнее. Если Ярослава одолела любовь, то у него может появиться и сын, а это уж совсем некстати. Нельзя забывать о том, что старший сын Вышеслав, новгородский князь слаб здоровьем, и если вдруг Господь заберет его к себе, то наследовать Новгородом должен Ярослав. Он привезет на одно из первостепенных княжений дочь беглого смерда. Но этого вольнолюбивые новгородцы не потерпят. Возьмут да и выкликнут на вече: «Не хотим Ярослава!» И ничего не поделаешь. Его сын, как и другие, должен жениться на знатной дочери императора, кесаря или короля.

Простолюдинку же — с глаз долой. Хватит в родословной Владимира одной Малуши. Сколь издевок в отрочестве натерпелся. «Сын рабыни, холопич!». Не повезло Владимиру с матерью, кою он почти и не видел, но пятно на всю жизнь осталось. Великая Ольга упрятала Малушу в одно из своих сел ключницей, но от этого Владимиру было не легче. Надо же как подпортил Святослав достоинство своего сына, сына рабыни. Тьфу! Уж Ярослав-то должен об этом задуматься. Ведь никто не забыл, что его бабкой по отцовской линии приходится Малуша. Неужели его сие не огорчает? Вовсе нет, коль затеял прелюбы с девкой беглого мужика. Какой срам! Мало одной Малуши, ныне другая появилась. Сыновей-то Ярослава, как и его Владимира, станут «робичами» называть. Робичами!.. Не бывать тому!

Ярослав еще в Ростове должен расстаться с дочерью смерда. На уговоры, зная его упрямую натуру, он не пойдет. Но есть и другие верные средства и он, великий князь, их непременно предпримет, как отменно предпринимают их византийцы.[1358] Всемилостивый Бог простит его, поелику он тщится ради упрочения державы.

Владимир успокоился. Что же касается других «причуд» Ростовского князя, то они не вызывали тревоги, напротив, великий князь даже одобрил деяния «непутевого» сына.

Благодаря Ярославу, Ростов все больше и больше приобретает вес среди других городов. О некогда маленьком граде за дремучими лесами ныне ведает вся Русь. К берегам Неро кинулись не только смерды и купцы, но и кое-кто из «обиженных» княжьих мужей. Ростовские земли богаты, они простираются на многие сотни верст. Жизнь на них спокойна, как в застывшем болоте, не ведают они ни княжеских междоусобиц, ни вторжений печенегов. Ростов, если верить купцам, почитай, втрое расширился. Оброс новыми крепкими стенами, загудел торгами и торжищами, украсился храмами. Ныне и в ростовских весях появились погосты, в коих поднимаются не только церкви, но и ширятся сами селения, в кои съезжаются торговые люди. Теперь мужик не сидит в своей курной избе, а бежит менять свой товаришко на торжише. А коль к купцам бежит, значит, имеет и хлеб, и мед, и меха. Ожила земля Ростовская!

Ныне и дань получает Киев вдвое больше. И что отрадно слышать? Смерд не бедствует, голодом не сидит, на князя не злобится. И с чего бы злобиться, коль нивы доброе жито дают.

И с постройкой кораблей сын не зря усердствует. Чу, норовит посадить на них большую дружину и тронуться Волгой к булгарам, дабы сказать им, что Ростов уже не тот маленький городишко, а влиятельный град, с коим приходится считаться.

Трудно пока сказать, как отзовутся булгары, но если Ярославу удастся склонить их к торговле, и проложить купцам торговый путь в Хвалынское море, то значение Ростова намного повысится. Город может стать оселком, окрест коего начнут подниматься новые княжества, княжества лесной северной Руси, в челе коих встанет Ростов Великий. Его могут и новым стольным градом повеличать, забыв про мать городов русских.

Но эта мысль уже не пришлась по душе великому князю Киевской Руси. Ярослав может настолько подняться, что и затмит своего отца. Он и с отрочества-то начал выделяться среди других сыновей. Его книжной ученостью поражались не только летописцы и греческие попы, но и многие князья. Уже тогда в Киеве заговорили:

— Светлая голова у сего отрока. А в книжной премудрости его никому не достать. А уж про князя Владимира и толковать нечего. Он даже в грамоте не горазд, ни одно писание не может прочесть.

Сии слова дошли до Владимира Святославича, самолюбие его было задето, он и в самом деле был безграмотным, почему и ревностно отнесся к сыну. Никто и ни в чем не должен его, великого князя, превосходить. Ярослава надо было немедленно убрать из Киева. И как только свершилось крещение, он отослал сына в глухомань, к ярым язычникам, на озеро Неро. Повод был прост: привести язычников к христианской вере и вокняжиться в Ростове, затерянном среди болот и лесов.

Великий князь надеялся, что Ярослава потихоньку забудут, а сам он надолго застрянет в своем зачуханном городишке. Сын «застрял», но так бодро и предприимчиво принялся за дела, что великий князь не мог этого не оценить. Среди сыновей нет ему равных. А посему и в Новгород он должен прийти без сучка и задоринки. Сильным, властным и… без дочери смерда.

Глава 20 СЫН

По душе пришелся Березине новый терем. На высоком подклете, с просторными сенями, горницами, повалушами, солнечной светелкой.

Светелкой нарадоваться не могла. В четыре оконца из дивного заморского стекла. (Купец Силуян постарался). К какому оконцу не подойдешь — и всюду лепота. Из одного — озеро виднеется и град Ростов, из второго — река Векса, из третьего — березовая роща, из четвертого — сосновый и еловый лес. Это тебе не ростовская изба, из коей ни реки, ни леса не видно. Здесь же сердце радуется. Распахни косящетые оконца — и дыши упоительным и благоуханным воздухом. Да и во всем тереме воздух от свежих сосновых стен настолько духовит, словно в красном бору очутилась.

— Любо тебе в тереме, ладушка? — спросит Ярослав.

— Любо!

— Вот погоди, терем еще краше будет. Прикажу полы, лавки и стены бухарскими коврами украсить. Глаз не отведешь.

— Ой, не надо, Ярослав Владимирыч!

— Отчего ж так?

— Не любят наши боги чужеземные изукрасы. Чем же тогда дышать? А здесь смолой и хвой пахнет. Славянским духом!

— Славянским духом?.. Добрые слова молвила, Березиня Прохоровна.

Оба глянули друг на друга и рассмеялись.

Ярослав уже давно просил не величать его Владимировичем, но у Березини смелости не хватало, чтобы назвать князя просто Ярославом.

— Запомни, ладушка, навсегда запомни, что я тебе больше не князь, а супруг. До конца жизни моей — супруг.

— Ох, не знаю, Ярослав Владимирович. По христианскому обряду ты должен венчаться с женой. Мы же…

— Прими крещение — и обвенчаемся.

— Я всю жизнь буду предана славянской вере, как и тятенька мой с матушкой. Твою же веру принесли из чужедальней страны. Зачем же нам становиться чужеверцами? Наша вера светлая, как родник, и всем понятная, ваша же — туманная и лживая.

— В чем же она ложна, Березиня?

— Да почти во всем. Сам же рассказывал о заповедях Христа. Ваш бог говорит: «не убий», а твой отец Владимир брата Ярополка убивает. Бог говорит: «не прелюбодействуй», а тот же Владимир, презрев жен своих, блудом занимается.

Ярослав поперхнулся: напрасно он поведал Березине о жизни отца, и в который уже раз надо христианскую веру защищать.

— Человек был изначально греховен. Я тебе уже рассказывал об этом. Бог отлучил от себя грешника и осудил его на вечную погибель. И всё же Создатель замыслил спасти человечество. Он послал на землю Сына Своего, Иисуса Христа, дабы он принес искупительную жертву, приняв смерть за грехи людей и указав им истинный путь жизни.

— Трудно уразуметь, Ярослав Владимирыч.

— Не спорю, трудно. Вера начинается в разуме, мыслях, но утверждается в сердце.

— Твои слова, Ярослав Владимирыч, полностью относятся к нашей вере. Она издревле в наших сердцах.

— Христианство не отгорожено от язычества железной дверью. Всё лучшее от старой веры оно вбирает в себя.

— Хитрое же ваше христианство. Зачем же отбирать у славян самое хорошее? Ведь ваша вера и без того самая лучшая. Мы же ничего от вас не берем.

Их спор затягивался. Ни убежденный христианин, ни убежденная язычница никак не хотели уступать. А Ярославу спор нравился, он чувствовал, что его прелестная Березиня чиста душой, ее заблуждения зиждутся на искренней вере в языческих богов, кои настолько живучи, что искоренить их до конца никогда, пожалуй, и не удастся, как никогда не удастся человеку вырвать с корнями могучее дерево.

Гораздо легче было убедить Березиню, что она не прелюба, а подлинная жена.

— Дед мой, Святослав Игоревич, тоже в храме с ключницей не венчался, и всегда называл свою Малушу любимой женой. Почему внуку его примеру не последовать? Ты моя жена, жена, ладушка! Я к тебе не воровски прихожу, а открыто, и всей дружине втолковал, что ты — моя законная супруга, и никто не посмеет сие отрицать. Не величай меня больше Владимировичем.

— Хорошо, Ярослав. Я верю тебе.

Но проходило какое-то время, и Березиня вновь называла супруга полным именем. Тогда Ярослав с подчеркнутой вежливостью и почтением кланялся жене и говорил:

— Как будет тебе угодно, Березиня Прохоровна.

Березиня смеялась:

— Так только княгинь да боярынь величают, а не дочь смерда.

— А ты разве не княгиня, Березиня Прохоровна?

— Не смеши меня, Ярослав Владимирыч. Не хочу, чтобы ты меня так называл.

— Тогда окончательно договоримся. Я для тебя — Ярослав, ты — Березиня.

— Договоримся, Ярослав.

В первые недели, когда Ярослав отъезжал по неотложным делам в Ростов, Березиня чувствовала себя скованной. Надо было повелевать слугами, что ей давалось с трудом.

— Что изволишь, матушка государыня, к обеду подать? — вопрошала ключница.

Лицо Березини заливал алый румянец. Когда жила в семье, такого вопроса не возникало. Там всё было просто. По утрам они с матерью сновали у печи, варили в горшках щи, рыбью уху, репу, овсяную кашу, выпекали хлеба (в Оленевке с житом не маялись), ставили на стол ядреный ячменный квас, соленые рыжики и грузди, квашеную капусту… Мужичья еда неприхотлива. Здесь же — и яства, и питья княжеские. Березиня смущалась от обилия вкусной и разнообразной снеди.

— Зачем же столь много? Мне б чего попроще.

— Чего ж «попроще», матушка государыня?

— Чего?.. Лепешек с молоком, похлебки из белых грибочков, брусники моченой.

— А мясо из оленины, уточку жареную?

— Того не можно. Я не люблю, когда убивают птиц и зверей.

— Но я выполняю приказ князя, матушка княгиня.

— Я поговорю с князем.

Нелегко давалась Березине новая жизнь. То и дело ее хотелось выскочить из терема и бежать в милую ее сердцу рощу, туда, где ее душа обретала благостный покой и где она, забыв обо всем на свете, прижавшись к березе, могла пребывать долгими часами, вслушиваясь в трепетный шелест мягких и нежных листьев, кои в золотистых лучах солнца пели задумчивую упоительную песню. И она, ласково поглаживая теплой ладонью белоснежное древо березы, принималась тоже тихо напевать что-то светлое и жизнерадостное.

В такие минуты никого не было счастливей Березини. Она вся сияла, глаза блестели, белые мягкие волосы, слившиеся с березой, слегка колыхались на благоуханном животворящем ветру. (О боги, как же она была прекрасна!). Роща очаровывала, тянула к себе, как прекрасный цветок тянется к манящему синеокому небу.

Как-то Ярослав нашел ее в роще и невольно застыл, пораженный ослепительной красотой своей избранницы. Словно богиня любви и красоты Лада внезапно предстала перед князем. Не случайно Владимир Святославич, известный женолюб, возвел великолепный храм Ладе — в русском облачении, в розовом венке и с золотистыми волосами. Да вот же она — живая, только без драгоценного пояса и жемчужных украшений. Березиня еще прекрасней, ибо все самоцветы, нанизанные на простую полотняную рубаху, оказались бы чужеродными.

Необычайно теплое чувство охватило Ярослава.

— Березиня… Ладушка моя!

Березиня слегка вздрогнула, а затем встретилась с его восхищенными глазами и ступила встречу.

— Ярослав?.. Как ты здесь?

Ярослав нежно подхватил ее на руки и закружил, закружил, без вина опьянев от всепоглощающей любви.

Наверное, с той минуты Березиня окончательно поняла, что Ярослав без ума от нее, его чувство к ней глубокое.

— Любый ты мой.

Здесь, под сенью раскидистой березы, Ярослав страстно ласкал Березиню…

А через несколько недель, она, густо покраснев, подняла на князя робкие глаза и как-то нерешительно молвила:

— У меня… у меня будет дите, Ярослав.

— Дите? — порывисто шагнул к супруге князь. — Повтори, что ты сказала.

— Дите у нас будет.

— Боже милосердный! Как я ждал этого, Березиня, как ждал!

Ярослав осыпал супругу поцелуями. Радость его была неописуемой.

— Сына, сына хочу, ладушка.

— Это уж как боги пожелают, любый.

— Сына! Я буду неустанно молиться, и ты молись своим богам.

Ярослава захватило чувство гордости и отцовства. Березиня непременно должна родить сына. Дочь огорчит его, как и любого мужчину, ожидавшего первенца. Ему нужен наследник, княжич, а затем князь.

Радужные мысли уносили еще выше. Сыном великого князя! А что? Всё складывается к этому. Старший брат Изяслав умер. Святополк в немилости у отца, и едва ли Владимир Святославич, не смотря на лествичное право,[1359] утвердит его на Киевском столе. Вышеслав, как известно, часто недужит, и лекари говорят, что век его недолог. Жаль брата, но судьбу не обойдешь.

У великого князя не осталось выбора. Именно он, Ярослав, должен оказаться на отчем столе. Остальные — Мстислав, Судислав, Станислав, Борис и Глеб — роптать не будут, они — меньшие братья. Так что, возможно, и будет сын Ярослава наследником великого князя, старшим сыном, коему много дано.

Все последние дни перед рождением ребенка Ярослав неотлучно находился в опочивальне Березини, а когда уходил от нее, не находил себе места. Где бы он ни был, а в голове одна и та же неотвязная мысль:

«Награди мне наследником, ладушка. Награди!»

Вставал перед святой Богородицей и, наверное, уже в тысячный раз горячо молился.

А неделю назад ему пришлось искать бабку-повитуху, ибо Березиня решительно не захотела подпускать к себя княжеского лекаря Фалея.

— Дите дарует богиня Роженица. Она разгневается и принесет несчастье, если принимать младенца будет мужчина.

Ярослав не стал перечить и кинулся в Ростов. Ноги почему-то принесли его к кузне Будана, у коего было трое сыновей и двое девок.

— Посоветоваться к тебе, мастер. Прикажи, чтобы подручные вышли.

Кузнец пожал покатыми плечами: обычно Ярослав не прерывал работу ковалей, небось, что-то серьезное случилось.

— Слушаю, князь.

— Необычная просьба к тебе, Будан Семеныч… Жена моя чадо родить собирается. Подскажи добрую повитуху.

Кузнец улыбнулся, провел грузной ладонью по окладистой бороде.

— Да тут я тебе, князь, не советчик. То мою жену надо спытать.

— Спытай, Будан Семеныч, спытай!

Жена кузнеца назвала бабку Матрену. К ней, почитай, все брюхатые ростовны обращаются, рука у ней легкая.

Ярослав привез бабку в терем Березини и молвил:

— Ты уж порадей, Матрена. Избу тебе новую срублю.

Но бабка строго замахала руками.

— Перед родами ничего не сули, милок. Худая примета. Брани меня всякой скверной.

— Да ты что, Матрена? Я ж тебя не в исчадие ада посылаю.

— И-эх, милок, — вздохнула повитуха. — Худо ты наши обряды ведаешь. Прытко брани! А не то черт с рогами вылезет. И чтоб ноги твоей не было, когда я к роженице приду.

— Не будет, не будет, Матрена! — поспешил заверить сердитую старуху Ярослав.

И вот наступил час, когда по терему засновали мамки, няньки, сенные девки, а затем послышались громкие страдальческие крики Березини.

У Ярослава забилось сердце. Боже, как она мучается! Надо идти к ней, помочь, ободрить, она же может умереть!

И Ярослав распахнул дверь ложеницы.

— Березиня, ладушка, потерпи!

Но тотчас перед ним предстала разгневанная повитуха, обожгла ярыми глазами, взмахнула клюкой.

— Сгинь, нечестивец!

Ярослав попятился и прикрыл за собой дверь. Чувствуя, как все тело его покрывается потом, он прислонился к косяку, слушал болезненные стоны Березини, и, страдая душой, молился, молился.

Но вдруг Березиня на какое-то время замолчала, и тогда он услышал совсем другой крик — пронзительный и надрывный. Крик ребенка. Кто, Господи?!

Ярослав вновь распахнул дверь, оттолкнул какую-то сенную девку и метнулся к повитухе.

— Куда, нечестивец!

Но сердитый голос Матрены показался ему самым счастливым голосом на свете, ибо в руках она держала сына.

Глава 21 ТИХОМИР

Чем ближе к весне, тем всё больше прибавлялось дел у князя Ярослава. Проводил учения дружины, поторапливал плотников, что завершали постройку ладий, и не забывал навещать Белогостицы, где поджидала его Березиня с сыном.

* * *
В конце духмяного, цветущего мая, когда вся природа радовалась весне, Ярослав, заботливо держа на руках двухгодовалого сына, стоял у окна светлицы и раздумывал. В нем боролись два чувства. Во-первых, ему не хотелось уезжать из нового терема, где он наслаждался тишиной, безмятежьем, а главное, двумя любимыми существами — Березиней и маленьким Святославом. Он еще заранее мечтал, что когда у него родится сын, то назовет его в честь своего прославленного деда.

Князю было хорошо в этом свежем, пахнущем сосной тереме, когда рядом находится его чудесная Березиня с сияющими глазами, от коих невозможно оторваться. Желанный сын, красавица жена, покойное улежное княжество — чего еще для жизни надо?! Да ничего, Ярослав! Пусть тебя не тревожат иные мысли. Но их не отбросишь. Он в долгу перед народным вечем и дружиной, перед своими словами, кои надо выполнять.

Корабли достроены, остается их оснастить — и в путь на Волгу, к булгарам. Но выход из Которосли может быть осложнен племенем Медвежьего угла. Купцы сетуют:

— Норовили как-то на своих суденышках на Волгу выйти, да не выгорело. Из селища десятки челнов из-за крутояра выскочили и на нас, было, двинулись. Мы — вспять. И коль бы ветер не в паруса, стрелами закидали, а того хуже — и суденышками овладели. Товар бы пограбили, а нас — к царю водяному. Ну, как бельмо на глазу этот Медвежий угол. Жестокое племя!

Жестокое! Надо бы досконально изведать про это селище. Послать часть дружины? Смысла нет. Завяжется сеча, в коей язычники могут одержать верх. Идти всем войском — преждевременно. Нельзя идти на врага, не ведая всех его сил. Всего лучше послать лазутчиков, и как можно быстрее. Время поторапливает.

Простившись с сыном и Березиней, Ярослав на ладье поплыл в Ростов.

В тереме долго взвешивал, кого послать в Медвежий угол. Никто из его дружинников не знал наземных путей к селищу, а плыть на долбленке по Которосли рискованно: можно нарваться на тех же людей из Медвежьего угла. Возможно, кто-то из ростовцев ведает пути к племени?

И Ярослав отправился к деду Овсею. Вновь дотошно оглядев корабли, князь и мастер уединились в ладейной избе.

— Хочу тебя спросить, Овсей Захарыч, — не ходил ли кто из ростовцев в Медвежий угол?

Дед отозвался без раздумий:

— На моем веку из русичей никто в те края не хаживал, а вот меряне наведывались. Не страшились. В Медвежьем углу мерян проживало немало… Надо на правый берег Пижермы дойти, там и ныне кое-кто из мерян остался, а допрежь там их много было… Но чего ради пытаешь, княже?

— Никому еще не сказывал, но тебе, отец, доверюсь. Лазутчика хочу послать, дабы всё неприметно сведал.

— Дело сурьезное, княже. Мерянин отпадает. Своя рубаха ближе к телу. Он тебя с потрохами выдаст.

— Ты прав, отец… Ладно, что-нибудь измыслю.

Из открытой двери избушки заметили Тихомира, кой что-то слегка правил своим легким топориком на носу ладьи.

— Толковый у меня постоялец. Что недужных людей пользовать, что топором играть. Ловкий парень. Но есть у него одна причуда. Любит по лесам шастать, хлебом не корми. Всю неделю может в лесах пропадать. И как токмо зверья не страшится?

— Всю неделю, сказываешь? А ну-ка кликни мне его, отец.

Тихомир подошел. Прямой, ладный телом, с вольными, непокорными глазами. И как всегда не поклонился.

Но Ярослав не обиделся: он ведал, что волхвы кланяются лишь своим богам.

— Скажи мне, Тихомир, ты смог бы лесами добраться до Медвежьего угла?

— Да, — коротко отозвался юноша.

— Добро. Тогда мне надо с тобой поговорить.

— Говори, князь.

— Не здесь, Тихомир. Пойдем в мой терем.

— В терем не пойду. Твой боярин Колыван разорил Велесово дворище и убил моего деда Марея.

— Ну, хорошо, Тихомир. Поговорим здесь.

Дед Овсей вышел из кормовой надстройки и прикрыл за собой дверь.

— В Медвежьем углу живет какое-то дикое племя. Оно не пропускает купцов на Волгу. Хотелось бы скрытно изведать, что это за люди, велико ли их число и какое оружье они имеют.

— Ты хочешь, князь, их убить?

— Я ведаю, что ты — честный человек, а посему и я отвечу тебе честно. Мне не нужна война со славянами. Я желал бы учредить с племенем мир и вести с ним широкую торговлю, но коль люди Медвежьего угла того не восхотят, то у меня не будет иного выхода, как показать им силу. Но я постараюсь обойтись без войны. Ростов не может лишаться торговли с купцами Востока. Ты наведаешься, Тихомир, в Медвежий угол?

— Я еще не решил, князь. Мой ответ ты получишь через деда Овсея.

Тихомир, не сказав больше ни слова, вышел из ладейной избы.

Ярослав только головой покрутил. Необычный парень. И ведь не скажешь, что лезет из него гордыня, как из боярина Колывана, но держится с достоинством. Таких людей из простонародья, он, князь, еще не встречал… Любопытно, какие слова принесет дед Овсей?

* * *
Тихомир шел по весеннему лесу. Шел и как обычно несказанно радовался.

Лес — его страсть и приверженность, без чего он не мыслит жизни. Он готов прилечь перед каким-нибудь древом и часами слушать шум убаюкивающего лесного ветра, голоса всевозможных птиц, шорохи и звуки зверей. А запахи? О, боги! Весной особенно духовито пахнут травы и цветы, сосны и ели, клены, дубы и березы… И все он живые, в каждую травинку и древо воплотилась душа, кою надо боготворить и ласкать легким прикосновением руки. Она всё понимает, чувствует, слышит, только не надо ее обижать.

Тихомир мог бы до повечерья пролежать под сенью раскидистой березы, но надо идти дальше — до Медвежьего угла. Он не боялся заблудиться даже ночью. Если он шел на «полуночь», то посматривал на опрокинутый ковш Большой Медведицы, прокладывал прямую линию между двумя последними звездочками ручки ковша, и наверняка знал, что идет прямо на путеводную звезду «полночи» (Полярную звезду). Если его путь проходил на «полуночь» днем, то он знал три приметы: с северной стороны веток на деревьях меньше, мох гуще, а вход в муравейник находится с противоположной сторонки.

По водоемам, цветам и травам знал Тихомир и другие приметы. Если на поверхности водоема появился лист белой лилии — заморозков больше не будет. Ласточки летают низко — к дождю, высоко в небе — к солнечной погоде. Небо нахмурилось, плывут тучи, а цветки одуванчика открыты — дождя не будет. В небе солнце, а цветки одуванчика закрываются — пойдет дождь. Зацветет рябина — наступит продолжительное тепло. Зацвели яблони — земля прогрелась. Соловей всю ночь поет — будет солнечный день…

Сейчас он шел налегке: в своей белой повседневной рубахе, опоясанной кожаным ремнем, и в таких же белых портках, заправленных в мягкие чёботы. К ремню был пристегнут кинжал (с костяной ручкой) в берестяных ножнах, а за плечами висел полупустой пестерь, в коем, кроме нескольких ржаных лепешек, огнива и баклажки, ничего не было.

Тихомира не пугали ни голод, ни безводье. Он вообще мог пуститься в путь без воды и снеди, поддерживая себя дарами леса. Вот и полверсты не прошел, как увидел молодую березу, истекающую соком. Надрез сделан не человеком, а туром, кой пропорол своим острым рогом древо и впился желтыми губами к живительному напитку.

Всегда мог найти Тихомир в лесу и хрустально чистые родники, кои сами по себе были целебны. А если бы вода ему понадобилась на несколько дней, то он из бересты и луба сплел бы туесок и замочил его в воде. Вот тебе и готовое ведерко, в коем даже можно пишу сварить…

Он, обдумав предложение князя Ярослава, дал свое согласие через день. Но он не пойдет к племени лазутчиком. Он войдет в селище открыто, и поведет разговор с вождем Сиворгом. (Князю он об этом и словом не обмолвился). Он будет говорить со жрецом, как внук волхва Марея, о коем известно племени. Дед когда-то бывал в Медвежьем углу и был встречен с большим почетом. Главный жрец повесил ему на грудь священный амулет с клыком медведя.

Марей много рассказывал Тихомиру об этом гордом, свободном племени, и не только рассказывал, но и показал ночью, как разыскать его по звездам, а днем — по солнцу и расположению мха на деревьях.

— Попадутся на твоем пути и реки, но они не станут тебе преградой. Правда, ты можешь плыть на челне Которослью, но на реке на тебя могут напасть те же люди из Медвежьего угла, кои промышляют и разбоем. Единственная однодеревка для них легкая добыча.

Тихомир не боялся плыть на челне: он бы успел предварить нападение людей, но он выбрал излюбленный путь — лесом.

Когда солнце спряталась за макушками деревьев, и в лесу наступили зыбкие, дремотные сумерки, Тихомир набрал грудку нагревшихся за день обломков старой трухлявой коры, разложил их под разлапистой елью, набросал на них мху и спокойно улегся на спину, наслаждаясь убаюкивающим, тиховейным ветром. Через две-три минуты он уже погрузился в животворный сладостный сон.

На другой день Тихомир поднялся на кручу Медвежьего угла. Выбравшись из зарослей, он остановился и прислонился к сосне, чтобы слегка передохнуть.

Селище было рядом, и оно чем-то напоминало Сарское городище, где Тихомир бывал не единожды. Те же врытые в землю избенки, те же кузни и домницы.

Многие мужчины ходили в звериных шкурах, а женщины в длинных белых рубахах. Посреди селища возвышалось капище четырехликого бога Световида, о коем также рассказывал дед Марей. Подле святилища виднелась наземная бревенчатая постройка, высокая и просторная, в коей, как подумалось Тихомиру, и жил вождь племени. К ней-то он и направился.

Стоило Тихомиру двинуться к селищу, как его тотчас увидели жители племени. Забеспокоились, загомонили. Чужак в Медвежьем углу!

Набежали люди с копьями, сурово спросили:

— Ты кто и что тебе здесь понадобилось?

Тихомир окинул своими спокойными глазами окруживших его людей.

— Вам не следует тревожиться. Я внук волхва Марея и пришел сюда один.

— Волхва Марея? — понизив голос, переспросил один из пожилых копейщиков, и вплотную подошел к чужаку, разглядывая на его груди костяной амулет с изображением бога Велеса, висевший на тонкой черной тесьме.

— У Марея был такой же.

Посельники притихли.

— Я хотел бы встретиться с вождем племени Сиворгом.

— Жрец примет внука Марея. Мы проводим тебя.

Посельники довели Тихомира до самого крыльца, над коим висел деревянный божок Световид. Всё тот же пожилой воин, прислонив копье к стене жилища, произнес:

— Я доложу вождю.

Вскоре он вышел и сказал:

— Верховный жрец молится. Жди, внук Марея.

— Меня зовут Тихомиром.

— Богам твое имя будет нравно.

Вскоре Тихомир вошел в жилище жреца. Сиворг восседал в кресле, привалившись к спинке, обитой звериной шкурой. Его строгие, острые глазапытливо осмотрели пришельца и слегка смягчились.

— Ты похож на Марея. Как здоровье твоего деда?

— Моего деда не стало три пролетья[1360] назад. Его душа унеслась к богам.

— Жаль, — откровенно посочувствовал жрец, и в эту минуту в жилище вождя не вошел, а вбежал раскрасневшийся Урак.

— Слава богам, Свигор! Ты жив!

— В чем дело, старейшина? — нахмурился жрец.

— Это человек ростовского князя Ярослава, коему он служит верой и правдой. На совете жрецов Тихомир с позором изгнан из волхвов. Он подлый перебежчик! Он…

— Остановись, Урак… Ты и вправду пришел ко мне от Ярослава?

— Да. Но я пришел с миром.

— Он лжет!

Свигор вновь остановил Урака движением руки.

— Тебя изгнали из волхвов?

— Да.

— За какую провинность?

— Волхвы поручили мне убить Ярослава, но я не решился погубить человека.

— Воля волхвов — закон! — жестко произнес Сиворг и поднялся из кресла. — Ярослав — наш заклятый враг. Он уничтожает капища святых богов. Ниц, гнусный переметчик!

Но Тихомир в жизни не падал «ниц».

— Ниц! — сорвался на крик Сиворг.

— Я прошу выслушать меня.

— Не хочу тебя слушать… Вои! Скрутите его и киньте в жертву священной медведице!

Глава 22 ПОХОД В БУЛГАРИЮ

Через три недели, так и не дождавшись возвращения Тихомира, князь Ярослав двинулся в поход к Булгарии. В наместниках Ростова он оставил сотника Озарку, недавно возведенного в боярский чин.

Сотник Горчак негодовал:

— И Озарко и Бренко ныне в боярах красуются. А скажи, Додон Елизарыч, чем я хуже? В сотниках десятый год хожу. Обидно! Аль, я в сечах за спины хоронился?

— Хромыга наш не на твой меч смотрит, а на твой черепок и нрав. Кумекает, что умом ты не блистаешь, а нравом спесив. Таких людей Хромыга не почитает.

— Ну, ты, Додон Елизарыч, уж тоже скажешь. Остолопов в сотники не ставят.

— Да ты не серчай на меня, Горчак. Серчай на Хромыгу. Не он ли приказал всем дружинникам за богослужебные книги взяться. Уж, коль под рубахой крест носишь, будь любезен и христовы книги познать. А ты от Библии нос воротишь. Какой же ты служитель Господа и Богородицы, хе-хе.

— Да в этой Библии черт ногу сломает. Не по сердцу мне все эти христианские премудрости.

— Во-от! А ты обижаешься. Хромыга школу надумал открыть, дабы даже мальцов грамоте научить. И откроет! Сам всё детство среди книг просидел, и ростовцев на сие наставляет. Так что, берись за Библию, коль хочешь в бояре выйти.

Язвили, злопыхали, а князь вовсю готовился к походу.

За два дня до отплытия к нему пришел новоявленный боярин Озарка.

— Оставляешь ты на меня град Ростов, княже, а сколь дружинников мне дашь?

— Малую толику, Озарка. Два десятка. Но беды особой не жди. Не думаю, что посельники Медвежьего угла на Ростов навалятся. Но на всякий случай будет у тебя и местная ростовская тысяча в челе с Буданом. В сотоварищи же тебе даю Колывана и Горчака. Один уж далеко не воин, стар, а у сотника что-то с рукой приключилось, ни меча, ни копья не поднять. Ранее ты с ними, кажись, не ссорился, но будь в своей власти тверд. Пресекай малейшее неповиновение. Ты — княжий наместник!

— Добро, — кивнул Озарка, хотя к Колывану он питал некую неприязнь, но не стал об этом заявлять князю…

Ранним утром дружинники по сходням, переброшенным на борта пристаней, проходили в ладьи и усаживались на скамьи, прочно прикованные к настилу трюма.

Кормчие уже стояли на своих местах, у кормил, готовясь к кличу: «Поднять якоря!»

Последним, простившись с Березиней и сыном, на корабль взошел Ярослав, и тотчас судовые ярыжки сбросили с колод пристаней причальные петли канатов.

Ладьи пошли в сторону реки Вексы. Ярослав стоял на корме и махал рукой Березине, коя находилась на причале, держа за руку Святослава. Из ее погрустневших очей выступили слезы.

— В добрый путь, любый мой, — шептала она. — Да помогут тебе боги возвратиться со щитом.[1361] Я и сынок очень будем тебя ждать, любый наш…

Ярослав хоть и не слышал слов Березини, но у него отчего-то худо стало на сердце, и ему захотелось крикнуть: «Лада моя, береги себя и сына!».

Но корабли были уже далеко.

Вскоре суда вышли к Вексе, а затем и к Которосли, коя приведет дружину к Волге и Медвежьему углу.

Ярослав находился на второй ладье и, стоя на высоком носу, увенчанном резным и ярко расписанным драконом, вновь подумал о Тихомире:

«Что с ним произошло? Он не должен заблудиться. Он, как никто, отменно знает лес. Угодил в звериную яму-ловушку с острыми кольями, кои ставят на туров и вепрей охотники? Такое случается. Ловушки скрытно забраны тонкими сухими жердями и запорошены мхом или листвой. Неужели Тихомир погиб? Жаль парня. Хотелось бы подробнее узнать о племени селища, но покуда не удалось. Вылазки на крутояр не будет. Не стоит терять время. Племя же не осмелится напасть на ладьи».

На ладьях плыли две тысячи дружинников. Добрая половина из них — люди, набранные из охочих людей. В настоящих сечах они не были, но прошли добрую выучку в ратных игрищах, на каждого можно положиться.

На переднем судне за веслом стоял главный кормчий Фролка. Его сердце давно истомилось по рекам, и теперь он с таким желанием наваливался на кормило, что душа его пела.

— Лепота, Силуян Егорыч! — весело кричал он купцу. — И — эх, лепота!

Длинные волнистые волосы, перехваченные на широком загорелом лбу узким кожаным ремешком, и косматая борода с седыми паутинками трепыхались на разгульном, пахнущим тиной ветру.

— Лепота, Фролка, — отрадно отзывался купец. Ему также любо. Десять лет он плавал с кормчим, но никогда еще не бывал в Хвалынском море. Князь на всякий случай приказал ему взять на ладью некоторые товары, на кои могут польститься заморские купцы Востока.

На другое утро хватились дружинника Дерябу, кой был набран из «охочих» людей. Один из воинов вспомнил:

— Ночью мне худо спалось, а подле меня содруг Деряба зашевелился. Заохал, чрево-де прихватило, никакой мочи нет. Я затем забылся сном, а на утре проснулся — Дерябу как ветром сдуло.

Дружинника на судне не оказалось.

— Никак утоп. Плавать-то он, сказывал, не наловчился. Перевалился гузном через борт и ушел к водяному. Гузно-то у него, как у брюхатой бабы, — молвил содруг утопшего.

Ничего не мог прояснить и кормчий:

— Слышал всплеск. Мнил, рыбина по воде скакнула. Крупная рыба любит по ночам играть. А боле никакого крика и шума не слышал.

О пропаже доложили князю, тот сочувственно произнес:

— Жаль, парня. Надо ж какая выпала ему судьба. Жаль!

Утром поднялся попутный порывистый ветер. Ветрила ладий упруго надулись, корабли шли легко, ходко. Мимо проплывали дикие, зеленоглавые леса.

— А вот и Медвежий угол показался, — молвил Ярослав.

С кручи донеслись глухие удары бубнов, но челнов с воями на берегу не оказалось.

— К осаде, никак, готовятся, — произнес боярин Могута.

— Узрели, что не по зубам орешки. Столько-то ладий! Где уж им на челнах нападать, — усмешливо проговорил Заботка.

Ярослав дотошно осматривал крутояр, прикидывая удобные места высадки воинов. Второй раз он плывет мимо Медвежьего угла и второй раз убеждается, что подъем к селищу довольно крут и неудобен, и весь он густо усеян дремучими зарослями.

Подумалось: нелегко к селищу пробиваться. Без секир и топоров здесь и делать нечего.

Корабли вышли на Волгу и удары бубнов стихли. Вои селища подумали: ростовский князь Ярослав направился к булгарам, но едва ли его примут с распростертыми объятиями. Булгар не захотел облагать данью даже князь Владимир.

О том же не забывал и Ярослав. Он еще с детства слышал рассказ своего дядьки-пестуна Добрыни, кой поведал:

— На берегах Волги и Камы издревле обитают булгары. Любят торговать. Через Хвалынское море везут товары в Персию и другие богатые страны. Твой отец, Владимир Святославич, желая завладеть Булгарией, отправился на ладьях вниз по Волге вместе с новгородцами. Берегом шли конные торки, наемники русичей. Сей народ кочует в степях неподалеку от Киева. Великий князь победил булгар.

На этом рассказ пестуна заканчивался, но продолжение его Ярослав изведал уже от отца:

— Когда мы начали осматривать пленников, то здесь произошел забавный случай. Добрыня Никитич, увидев булгар в добротных сапогах, сказал:

— Эти люди не захотят быть нашими данниками. Они зажиточны, а посему всегда найдут возможность обороняться. Пойдем, князь, лучше искать лапотников.

— Я уважил мнение своего пестуна и заключил мир с булгарами, кои торжественно поклялись своими богами — жить в дружбе с россиянами, утвердив клятву такими словами:

— Мы тогда нарушим свой договор, когда камень станет плавать, а хмель тонуть на воде.

Великий князь с честью и дарами возвратился в Киев…

Ярослав улыбнулся, вспоминая слова отца о Добрыне. Сапоги смутили!.. А ведь пестун был прав. Булгары живут безбедно. Никому в последние годы не платят дань. То — заслуга Святослава. Данью булгар издавна обложили хазары, но дед нанес им такой сокрушительный удар, что кочевники окончательно пришли в упадок. Булгары же зело окрепли, ныне они свободны и даже стали нападать на лесные деревеньки русичей, забыв о своей торжественной клятве.

Как большой книжник, Ярослав ведал, что булгарские племена еще в пятом веке кочевали по значительной территории Северного и Восточного Приазовья. В конце семидесятых годов одна из булгарских орд возникла на Дунае по приглашению императора Зенона, искавшего союзников в борьбе с готскими воинами. После этого булгары уже не сходят со страниц многочисленных исторических рукописей. О них рассказывали Иордан, Иоанн, Малала, Феофан, Георгий Мних и другие. Все они повествуют о постоянной напряженной борьбе Византийской империи с этими неугомонными дунайскими кочевниками.

В шестом веке в приазовские хвалынские степи вторглись орды Тюрского каганата, кои подчинили себе все булгарские племена. Булгары поднялись на борьбу, сплотили племена и основали большой и сильный союз, в челе коего стал князь Органа. При нем булгарское объединение сделалось такой грозной силой, с коей пришлось считаться Тюрскому каганату.

Наибольшего могущества достиг союз при преемнике Органы — князе Курбате, кой успешно завершил принятое Органой дело избавления булгар из-под власти тюрков.

В тридцатых-сороковых годах седьмого века под властью булгар находились земли Восточного и Северного Приазовья. Под покровительством булгар вновь возродились к жизни многие древние города Таманского полуострова, кои стали центрами международной торговли и всевозможных ремесел. Крупнейшими из них была Фанагория, ставшая столицей булгарской державы. По некоторым сведениям именно в этом городе умер Курбат. Но с его смертью распалось и созданное им государство.

Ярослав не раз задавал себе вопрос: почему такое могло случиться, и пришел к выводу: причины гибели Великой Булгарии кроются в том, что она за несколько десятилетий своего бытия не успела создать ни прочной хозяйственной основы, ни единства. Булгарский союз Курбата был обычным хищническим образованием, кончившим так, как кончали все подобные объединения до и после него. В результате длительной борьбы за власть, разделов, перекочевок и откочевок, земли и племенные союзы Курбата были поделены между двумя его сыновьями: Батбаем и Аспарухом.

В восьмом веке началось переселение части булгарских племен на Северо-Восток. Булгары, заняв Нижнее Прикамье и Среднее Поволжье, подчинили себе местные племена, в том числе мордовские и марийские. После ослабления хазарского государства (освобождение булгар от хазарской зависимости связано с победой князя Святослава над хазарами в 965 году), местные племена сплотились под главенством самого многочисленного и сильного племени — булгар, основав Волжскую Булгарию, коя со второй половины десятого века превратилось в большое государство. Булгары захватили внушительные земли к югу от Камы, правый берег этой реки, часть Чувашского Поволжья. Немного позднее они продвинулись на восток, к реке Урал.

Обитатели Булгарии сеяли рожь, пшеницу, овес, ячмень, просо, горох, занимались скотоводством.

Ярославу было известно, что сельские жители платили подати своим князьям шкурами и скотом. Большинство деревень было скоплено вокруг княжеских усадеб.

Рядом с крупными городами Волжской Булгарии, как Булгар,[1362] Биляр, Сувар, Ошель, располагались ремесленные пригороды. Кричники, кузнецы, медники, оружейники, ювелиры, гончары изготовляли в своих мастерских массу всяких предметов, кои шли не только на торги для горожан, но и для иноземных купцов, приезжавших из Хорезма, Персии, Китая, Армении, Грузии, Византии…

Арабские сочинители, с чьими книгами Ярослав был также знаком, извещали о наличии в это время Булгарского царства. Ключевым городом его был «великий город Булгар», находившийся вблизи впадения Камы в Волгу.

«Далече до стольного града плыть, — подумалось Ярославу, — но лишь бы не понапрасну. Как же ты встретишь нас, царство Булгарское?».[1363]

Волга вновь поразила князя своей величавостью и ширью. Самая крупная река Руси! Тянется на тысячи верст. Ее исток начинается неподалеку от Лавоти, коя впадает в озеро Ильмень, а устье вливается аж в Хвалынское море. А сколь впадает в Волгу всевозможных притоков!

Кормчий Фролка еще в Ростове поведал:

— Первым притоком будет Кострома, вторым — Унжа, третьим — Ока, четвертым — Сура, пятым — Ветлуга, шестым — Большая Кокшага, за ней — Малая Кокшага, потом и Кама, где нашим ладьям к стольному граду булгар приставать.

— Откуда о притоках изведал, Фролка? Ты ж, кажись, вниз по Волге не ходил.

— Ходил, князь. С новгородскими купцами в море Хвалынское. Давно это было.

— А чего ради запоминал?

— А я, князь, всю жизнь лелеял надежду по Волге пройтись. Дотошно притоки разглядывал, даже на бумагу занес. И вот сгодилась-таки!

Ярослав живо заинтересовался словами кормчего и повелел Фролке доставить «бумагу». Долго, вкупе с ним, ее рассматривал, а затем перенес чертеж на большой пергаментный лист.

— Ты не представляешь, кормчий, какое доброе дело сотворил. Молодцом!

Ныне карта Волги лежала у князя в зеленом продолговатом ларце, кой Ярослав постоянно раскрывал при приближении очередного притока.

Долгий, долгий был путь, но уже на пятый день плавания, дружинники заметили небольшую группу всадников, показавшихся на левом, отлогом берегу Волги, кои, разглядев (и наверняка подсчитав всю громаду кораблей), с гиком и свистом сорвались с места и помчались вдоль берега к Понизовью.

— С сего дня нас будут высматривать до самого стольного града, — молвил Ярослав.

Так и получилось. Не проходило и двух дней, как булгарские доглядчики, вооруженные копьями и луками, появлялись то на левом, то на правом (обрывистом и крутом) берегу Волги.

* * *
Булгар оказался мощной деревянной крепостью, обнесенной в два ряда дубовыми бревнами. За стенами и в проемах приземистых округлых башен виднелись воины, облаченные в доспехи и шлемы, из-за стен клубились густые черные дымы.

— Смолу кипятят, ждут осады, — молвил, стоявший подле князя, Могута.

— А что, боярин, могли бы мы такую крепость одолеть?

Неторопливый в движениях и рассудительный в ответах богатырь произнес:

— Коль ныне всей дружиной навалимся, крепости не одолеть.

— Чего ж так, Могута? Аль войско наше недостаточно?

— Войско доброе, князь, но половина в кипятке и смоле обварится. Да вон и колоды на наши головы припасены, и стрелы булгары умеют метко кидать.

— Вспять со срамом пойдем?

— Вспять, князь, не пойдем. Сойдем с ладий, принесем из леса тараны, наколотим осадных лестниц и, под защитой лучников, двинемся на крепость. Хоть с потерями, но городом овладеем.

Могута ведал, что Ярослав его испытывает, у него и в мыслях не было осаждать булгар.

— Добро, боярин. Так бы я и поступил. А ныне я подниму войско.

Ярослав вскинул руку, и вся окольчуженная дружина встала на каждой ладье в шесть рядов.

Теперь булгары могли с точностью подсчитать, сколь же воинов доставил ростовский князь к крепости. (По тем временам это была внушительная сила, способная навести страх на любой мусульманский город).

Повременив некоторое время, Ярослав приказал выйти к стенам крепости Могуте и трем воинам с копьями, к наконечникам коих были прикреплены алые лоскуты, что означало — идем на переговоры. Булгары ведали этот знак со времен князя Владимира.

Заскрипели тяжелые, обитые жестью ворота, из коих вышел коренастый чернобородый толмач в белой чалме.

— Говори!

— Я боярин ростовского князя Ярослава, и мне велено от его имени сказать, что мы пришли к столице знатного государства Волжской Булгарии с миром.

— А отчего твой князь привел столь много воинов?

Могута был готов и к этому вопросу.

— Князь Ярослав впервые пустился в плаванье по Нижней Волге, а посему решил идти с береженьем, ибо ему неизвестно, что можно ожидать от чужеземных народов. Но, повторяю: князь Ярослав не ищет войны, а желает начать широкую торговлю с булгарами. Я всё сказал!

— Жди ответа, боярин, от несравненного и наимудрейшего царя царей Курбата.

Толмач удалился.

Могута ждал час и два, но ворота Булгара продолжали оставаться закрытыми. Боярин зашагал, было, к ладье, но его остановил Ярослав.

— Наберись терпения, Могута Лукьяныч. Жди!

И вот ворота вновь открылись. Из них вышел какой-то важный высокий сановник в дорогом долгополом кафтане, желтых сафьяновых сапогах и белой шелковой чалме, обмотанной вокруг головы. На пальцах его сверкали драгоценные перстни. Вместе с сановником оказался и чернобородый толмач.

— Повелением светлейшего и могущественного царя Курбата мне дозволено сказать, что великий царь милостиво согласился принять ростовского князя Ярослава. Пусть он придет к дворцу со свитой в три человека, — важным и протяжным голосом произнес сановник.

Могута вернулся к князю. Ярослав, выслушав слова боярина, не стал спешить с ответом. Ему, разумеется, было понятно предложение Курбата, оно имело двоякий смысл. Вот и меченоша Заботка озабоченно произнес:

— Этот царь заманивает тебя, княже, в ловушку. Так можно и без головы остаться.

А Ярослав, подумав, молвил:

— Околесицу несешь, Заботка. Курбат поступил мудро. Если я без дружины войду в город, осады не будет. А если я устрашусь, то, ни о каких мирных переговорах и речи не может быть. Через стену значительные дела не решают.

— Пожалуй, и так, князь, — поддержал Ярослава Могута.

И всё же на сердце боярина было тревожно. Слова Ярослава разумны, но как на самом деле поступит этот «наимудрейший царь?». Мусульманские властители хитры и коварны.

На прочих ладьях еще не ведали, о чем велись речи между Могутой и булгарами, но когда дружинники увидели, что к воротам стольного града пошагали князь, Могута, Заботка и купец Силуян, то воинов охватило смятение. Князь лезет в самое пекло! Он страшно рискует!

Князь облачился в парадную одежду: на его голове была отливающая серебром соболья шапка, а на плечах голубое корзно, расшитое золотой канителью.[1364] Переоделись в нарядные одежды и сопутники Ярослава.

По городу сновали сотни вооруженных людей, по-прежнему в громадных железных чанах варилась смола, к стенам подносили тяжелые кряжистые плахи и бревна, ощетинившиеся острыми гвоздями, а также каменные глыбы.

Подле Ярослава вышагивали сановник и толмач с замкнутыми лицами.

«Булгары готовятся к осаде. Ни в какой добрый мир они не верят, черт их забодай!» — осерчал Силуян.

Неодобрительно поглядывал на военные приготовления булгар и Могута. Не случилось бы беды. Неужели Курбат вознамерился перехитрить князя?

Ярослав же шел спокойно и с любопытством разглядывал иноверцев и сам город.

Булгары ходили в длинных, азиатских халатах, без застежек и с запахивающимися полами, и все были обуты в сапоги. Прав когда-то оказался пестун Добрыня.

С высоких мечетей, увенчанных минаретами,[1365] нараспев доносились голоса муэдзинов,[1366] призывающих горожан к молитве.

Чем ближе к дворцу царя, тем всё больше город хорошел ухоженными, благоуханными садами, богатыми домами, выложенными из белого камня и диковинными фонтанами, сотворенными из разнообразных чудовищ и зверей. Вода, выбиваясь из мелко зарешеченных зевов, с негромким шумом струилась на яркие живописные цветы, видневшиеся из-за мраморных плит.

Ярослав не ожидал увидеть такого города. Булгары берут пример от персидских шахов и византийских императоров. Наверняка такая роскошь ложится тяжелым бременем на городских ремесленников и смердов.

— Где же дворец Курбата? — спросил Ярослав толмача.

Но переводчик, в присутствии сановника царя, не смел напрямую отвечать урусу. Вначале он передал слова князя приближенному Курбата, а тот уже приказал сказать:

— Летом величайший царь царей Курбат предпочитает жить не среди каменных палат, а в юрте. Скоро ты ее увидишь, князь Ярослав.

Ответ сановника показался князю странным. «Царь царей» живет в обычной юрте кочевника, пропахшей дымом и шкурами. Пышный город и — войлочная юрта степняка. Что это? Прямой вызов или преднамеренное поклонение своим далеким предкам, кочевавшим по южным землям?

Но то, что увидел Ярослав, превзошло все его ожидания. Еще издалека он изумился огромнейшей юрте, покрытой какими-то золотистыми тканями. В такое жилище могло вместиться свыше тысячи человек. Вдоль пути к шатру стояли пешие, но прекрасно вооруженные воины в дорогих доспехах, коих было не менее восьми сотен, и кои выстроились по обе стороны дороги, и непонятно было, то ли это личная гвардия Курбата, то ли царь выказывает свою военную мощь. Смотри-де, Ярослав, у меня даже пешцы облачены в отменные доспехи.

«Но этим, Курбат, ты меня не напугаешь. Твои воины неплохо смотрятся, но они были биты и Святославом и князем Владимиром. А коль вздумаешь затеять драку, то станут они биты и в третий раз. Бог любит Троицу».

Ярослав ступал неторопко, спокойно и с высоко поднятой головой. За ним — громкие победы отца и деда. Он должен войти в юрту булгарского царя не как посрамленный князь, а как продолжатель рода великих полководцев.

Перед самым входом в юрту Ярославу перегородили путь два могучих багатура, скрестив перед ним копья.

— К несравненному и светлейшему царю являются без оружия. Прошу тебя, князь ростовский, и твоих телохранителей снять мечи, — произнес через толмача сановник.

— Мечи снимут лишь мои люди. Князю же, по нашим обычаям, не положено складывать оружие ни перед византийскими императорами, ни перед заморскими королями, ни перед персидскими шахами. Надеюсь, что мой меч, вложенный в ножны, не устрашит отважного царя Курбата, — с достоинством молвил Ярослав.

— Я доложу твои слова светлейшему царю царей.

Вскоре сановник вышел и кивком головы приказал багатурам разомкнуть копья.

Изнутри кто-то распахнул вход в юрту, но он был настоль низок, что каждому входящему приходилось склонять голову.

«Хитер же Курбат, — хмыкнул Ярослав. — Но ничего, потерпим. Пусть царь хоть этим утешится».

Курбат сидел посреди юрты на золотом троне, усыпанном драгоценными каменьями. Вся юрта была устлана громадными и красивейшими азиатскими коврами. Сановники (а было их не менее двухсот человек) разместились кольцом вокруг трона на высоко взбитых подушках и тянули кальян.[1367]

На царе была белоснежная чалма из тончайшей ткани, усеянной крупными алмазами, парчовый халат с широким золотым поясом, усыпанном самоцветами, и невысокие сапоги из дорогой юфти, украшенные нарядной вязью. К поясу была пристегнута длинная кривая сабля, вложенная в яркие сафьяновые ножны со сверкающими рубинами.

Курбат, поглаживая черную бороду продолговатыми пальцами, пытливо уставился на князя своими узкими, острыми глазами. Он так и не поднялся с кресла, что не пришлось по сердцу Ярославу. Ему тотчас вспомнился рассказ отца о Святославе и византийском императоре Цимисхии. Святослав, как завоеватель многих земель, не унизил себя при встрече с императором, оставаясь сидеть в челне. Императору пришлось сойти с коня.

Вот и он, Ярослав, не будет разговаривать с Курбатом, если тот не встанет с трона. Сейчас он представляет не отдельное Ростовское княжество, а государство, великую Русь.

Царь, продолжая пристально разглядывать князя, подумал:

«Этот высокий и крепкотелый гяур[1368] держится чересчур самоуверенно. У него властное и мужественное лицо. Но он, царь царей Курбат, не будет рассыпаться перед этим князем в любезностях и покажет своим подданным, как надо принимать чужеземных князей».

— Ты пришел со многими кораблями, князь Ярослав. И много ли ты привез товаров?

Курбат заговорил на довольно сносном русском языке, и это не могло не порадовать Ярослава. Но царь, по-видимому, решил удивить своими познаниями не русских людей, а свое многочисленное окружение, кое одобрительно зацокало языками.

Ярослав кинул взгляд на бухарские ковры с подушками и пожал плечами. Его молчание и пожатие плечами были довольно красноречивы. Курбат понял, что гяур не хочет выслушивать его речи стоя.

Гордец! Неужели он думает, что булгарский царь соскочит со своего трона и побежит лобзать неверного?

Молчание затянулось. Курбат, еще молодой царь лет тридцати, занервничал. По суровому лицу русского князя было видно, что он не заговорит, пока ему не будет оказана подобающая честь, но тогда все приближенные удостовериться, что он, Курбат, не такой уж «величайший и несравненный», перед которым надо склонять головы и прогибать спины. Но тому не быть! Сейчас он прикажет своим багатурам раздвинуть пасть этого тщеславного шакала, и если после этого он не захочет отвечать на вопросы царя, то будет схвачен как нечестивый пленник…

Но это уже война. Ярослав привез с собой крепкое и многочисленное войско. И один Аллах ведает, чем всё закончится. Сановники же — послушные, раболепствующие бараны, они ничего не понимают в зарубежных делах. Начинать войну с Русью — потерять Булгарское царство. Этого же он, дальновидный и прозорливый Курбат, не допустит.

— Твой путь, князь Ярослав, был долгим и утомительным. Присядь на подушки.

С князя — гора с плеч. Курбат оказался не таким уж надутым индюком. Но надо идти до конца.

— Прости, царь Курбат, но я и мои люди не умеем сидеть на подушках.

Курбат поморщился, и всё же сумел сдержать себя.

— Принесите кресла!

По громадному шатру пошел недовольный гул, но царь тотчас подавил его, пробежавшись по лицам сановников своим беспощадным взглядом.

В полной тишине Ярослав уселся в кресло и заговорил:

— Твой пращур — царь Курбат — был могущественным властителем. Именно он в седьмом веке завершил дело Органы и нанес сокрушительный удар Тюркскому каганату. Мыслю, совсем не случайно ты, царь, носишь имя своего прославленного предка. Булгария, благодаря твоим устремлениям, еще дальше раздвинула свои рубежи.

Курбату понравились слова ростовского князя. Начал он недурно, весьма недурно! Этот урус неплохо знает историю его царства.

— Да и ты, князь Ярослав, гораздо укрепил свои земли.

— То — задача любого государя,[1369] на какой бы земле он не сидел. Только иногда, царь Курбат, соседи пошаливают, с коими мирным договором скреплены.

— И кто ж эти разбойники?

— Да те, царь, кои торжественно поклялись своими богами — жить в дружбе с Русью, утвердив клятву такими словами: «Мы тогда нарушим свой договор, когда камень станет плавать, а хмель тонуть на воде».

По смуглому лицу Курбата мелькнула скользкая натянутая улыбка.

— У тебя хорошая память, князь Ярослав. Я знаю о договоре моего отца. Он умел скреплять клятвы мудрыми и цветастыми словами. Но поверь мне, князь, я никогда не посылал своих воинов на Русь. А на Волге кто только не шалит. Ваши же новгородские ушкуйники не раз на мои торговые суда нападали. Найди тут виновного.

— Забудем о том, царь Курбат. С разбойниками, кои выбираются из Медвежьего селища, я непременно разберусь. Я же хочу предложить тебе новый договор с Ростовским княжеством, дабы он был мирным и торговым. Пусть наши купцы беспрепятственно плавают со своими товарами в твое царство, а ваши купцы в мое княжество. Мыслю, что нам есть, чем обменяться. Ростовский торг переполнен киевскими, черниговскими, смоленскими и новгородскими товарами. Не лучше ли, царь Курбат, отринуть некоторые мелкие обиды и проявить свою мудрость на благо процветания наших земель.

— Я приветствую твое предложение, князь Ярослав. Но за очи коня не покупают. Не так ли говорят твои урусы? Расскажи, что ты можешь привезти на своих кораблях.

— О том скажет мой купец, царь.

Ярослав кивнул Силуяну, тот поднялся из кресла (в кои-то веки в присутствии самого царя спокойно посидеть удалось. Ну, и Ярослав!) и, поклонившись царю, принялся бойко перечислять всевозможные товары. Говорил он настолько долго, что Курбат остановил его:

— Достаточно, купец. Я бы хотел видеть многие товары в моем царстве.

— Благодарствую, о светлейший и несравненный царь царей Курбат, могучий повелитель всяких стран и народов, но я не перечислил и половины товаров.

Ярослав улыбнулся. Силуяна понесло: он не только усладил Курбата витиеватыми, лестными словами, но и поведал о таких товарах, о коих и сам князь не слыхивал.

— Я сказал: довольно, купец. Мои уши — не вселенная, чтобы вместить все твои слова… А теперь пусть говорят мои купцы.

В тот же вечер Курбат задал в честь гостей богатый достархан,[1370] а на другой день два властителя скрепили договор не только клятвами, но и обменялись пергаментными свитками, приложив к ним свои печати.

(Это была первая крупная дипломатическая и экономическая победа князя Ярослава).

Глава 22 ЧЕРНОБОГ

Тосковала Березиня по Ярославу, уж так тосковала! И не чаяла, что кручина придет в ее терем. Всем сердцем привязалась она к Ярославу, и ныне не ведает, как одолеть тоску-печалинку. Кручинного поля не изъездишь. Неделя минула, другая, а на сердце Березини всё тревожней. Брала Святослава и шагала к родителям.

Устинья как могла успокаивала:

— И чего ты в затуге, дочка? Поди, скоро вернется твой супруг. Зря ты в уныние впала. Кручина иссушит в лучину, о добром думай.

Отец же и вовсе на Березиню удивлялся:

— Не узнаю тебя, дочка. Лицо удрученное. Никогда тебя такой не видел. Ярослав твой не войной на булгар пошел, а торговые дела решать. Вернется в полном здравии.

Тревога на какое-то время покидала Березиню, но тут как-то сон ей привиделся.

Шла она по солнечному красному бору и вдруг встречу — Чернобог. Напугалась Березиня, но вспять не побежала. От Чернобога не скроешься. Он — зачин всех несчастий и гибельных случаев. Ужасное божество, облаченное в броню. Лицо его исполнено ярости, в руке держит копье, неизменно готовое к нанесению удара.

Жуткий, опасный бог! Ему доставляли в жертву коней, дабы задобрить, просили миновать стороной со всем его злом. Ему воздвигали капища из черного камня. Сам же истукан был выкован из железа, и говорил он гулким, железным голосом.

Березиня прижалась к древу, а к ней, громыхая железом и сжимая в руке копье, надвигался Чернобог. Жуткий и высоченный. Какое злое лицо! Сейчас он вскинет копье и лишит ее жизни.

Березиня вспомнила заговор от лихого человека и, вскинув перед собой руку, воскликнула:

— Остановись, Чернобог! Ты не принесешь мне зла. Иду я по чистому полю, навстречу мне семь бесов с полудухами. Все черные, все злые, все нелюдимые. Идите вы, духи и полудухи, к лихим людям. Держите их на привязи, чтоб от них я была цела и невредима по пути и дороге, в дому и лесу, в чужих и родных, в земле и на воде, в радостях и беде… Уйди, Чернобог!

Чернобог не метнул копье, но утробный железный голос его прогремел над полями и лугами, над лесами и горами:

— Ты никогда не увидишь Ярослава. Ни-ког-да-а-а!

И затем Чернобог исчез, как его и не было. А Березиня очнулась от кошмарного сна. Сердце ее учащенно билось, пот заливал лицо.

А сон-то вещий, вещий! И вовсе впала в кручину Березиня. Загубят любого мужа в чужедальней сторонушке злые вороги… Нет, нет! О чем это она? Того и в думах нельзя держать. Во здравии прибудет Ярослав, прав тятенька, и надо богам молиться, много молиться.

Молилась со слезами на глазах, но языческие боги слушали и ничего не изрекали. Всё было смутно, туманно.

А, может, в храм сходить? Женщины-христианки особо почитают пресвятую Богородицу. И Ярослав о ней с большим благоговением рассказывал. «Но я же не крещеная, войду в храм как язычница. Осудит меня Богородица».

Миновала еще одна неделя, а от Ярослава ни единой весточки. Истерзалась душой Березиня, да так, что пошла к ведунье Орише, открылась.

Ведунья вздохнула:

— Непростое твое дело, голубушка, коль Чернобог привиделся, ох, непростое. Всяки люди у меня были, помогала. От сглазу дурного, от порчи, от винного запоя… Мало ли всякой напасти? Твоя ж печаль далеко сокрыта.

— Да хоть бы одно проведать: жив ли? Ты уж порадей, бабушка, сведай.

— Тяжело оное сведать, коль Чернобог… К омуту схожу, приходи позаутру.

Пришла, подарков принесла. Ведунья же даров не приняла.

— Не обессудь, голубушка. Не сведала. Уж всяко загадывала, да проку мало. Мутно всё, черно, неведомо. Молись!

Березиня и вовсе закручинилась:

— Худо мне, бабушка. Ни за прялкой, ни за молитвой нет покоя. Истомилась! Ужель и открыть некому?

Ведунья, дряхлая, согбенная, с трясущейся косматой головой, надолго замолчала, и всё смотрела, смотрела на Березиню глубоко запавшими выцветшими глазами.

— Чую, до скончания веку запал тебе в душу сокол твой. И суждено ли тебе его зреть — одним богам известно.

— Уж я ль их не просила, бабушка! Молчат, нет от них знака. Ужель так и жить в неведении? Подскажи, посоветуй!

Березиня пала перед ведуньей на колени.

— Ох уж это бабье сердце горемычное, — протяжно вздохнула ведунья и легкой невесомой рукой огладила волосы Березини. — Так уж и быть, подскажу тебе, голубушка… Есть за тридцать три версты лес дремуч. Осередь лесу — полянка малая. На полянке — кочедыжник, цветок всемогущий. А цветет он единожды в год, на Иванов день, и горит огнем ярым. И ежели кто сей кочедыжник отыщет, тому станут ведомы все тайны, и ждет его счастье неслыханное. Он может повелевать царями и правителями, ведьмами и лешими, русалками и бесами. Он ведает, где прячутся клады, и проникает в сокровищницы. Лишь стоит ему приложить цветок к железным замкам — и всё рассыпается перед ним…

Ведунья рассказывала долго. В избушке сумеречно, потрескивает лучина; пахнет сухими травами и кореньями, развешенными пучками на колках по темным закопченным стенам.

В колдовском сумраке — задумчивый, таинственный голос:

— Но взять сей чудодей-цветок мудрено. Охраняет его адская сила, и лишь человеку неустрашимому дано сорвать сей огненный кочедыжник. С другого же — злой дух сорвет голову. Не всякий дерзнет на оное.

— А я б пошла, пошла, бабушка. Неведение — хуже смерти. Молви, как найти дорогу к кочедыжнику. Не пожалею ни злата, ни серебра.

— Не нужно мне твое злато, голубушка… Помру через три седмицы. О пути же поведаю…

Всё забыто: хоромы, сынок, родители. В затуманенной голове — ведунья, поляна, цветок.

Погожее утро. Лес. Солнце брызжет через лохматые вершины. Лишь бы дойти, добраться, а там — как боги укажут.

Не идет — летит по лесу Березиня. Легкий сарафан синим облачком мелькает среди красных сосен.

Шла час, другой, не чувствуя под собой ног. Выпорхнула на угор и невольно остановилась, ахнула:

— Экое дивное озерцо!

Озерцо тихое, бирюзовое, окаймленное вековыми елями, лежало внизу под угором.

Спустилась, присела на бережок, свесила руку. Вода теплая, ласковая, манящая.

Выкупавшись в озерце, Березиня тронулась дальше. Путь еще немалый. Помогите, боги, к заветному месту не припоздать. Только бы не сбиться. За озерцом, версты через три, должны появиться овражища. За ними — дубовая чаща, срубы скитников-староверов, кои ушли в леса, напугавшись христианских попов Ростовского княжества.

— Спросишь там отшельницу Фетинью. Молвишь: бабка Ориша прислала. Фетинья тебя примет.

Миновала и овражища, и дубовый лес; вплавь одолела речку. Затем долго шла по лесной тропинке, а скитов все нет и нет. Обеспокоилась. Уж не перепутала ли чего бабка Ориша?

Лесное одиночество не страшно: давным-давно привыкла к лесу Березиня.

Вскоре почувствовала, что стала уставать: никак уж верст тридцать отмахала. Ноги отяжелели, будто к ним привязали гири.

Опустилась под сенью березы, раскинула руки и тотчас забылась, погружаясь в сладкую дрему.

«Чуть полежу и встану. Надо скит искать… Там отшельница Фетинья… А вот и пустынь. Какой причудливый терем!.. Тятенька встречу. В одной руке хомут, в другой — уздечка».

«Долгонько ты, дочка. Беги в терем!»

«Зачем, тятенька?»

«Ярослав ждет. Князь Ярослав Владимирович».

Ахнула — и птицей в терем. Сенями, переходами, и всё наверх, наверх. Лесенке нет конца. Но сколь вдруг паутины! Будто сеть рыбачья вяжет по рукам и ногам. И все же бежит, продирается, но тут саженный паучище намертво запеленал тело. Закричала:

«Ярослав! Любый мой! Где ж ты? Помоги!»

Но паук не выпускает, сжимает клещами…

— Очнись, очнись, девонька.

С трудом подняла глаза и в страхе зажмурилась.

— Да очнись же!

Очнулась, испуганно вскрикнула. Пред ней — баба Яга. Косматая, согбенная, с длинным крючковатым носом; подле нее — ступа с помелом.

— Сгинь, сгинь!

Баба Яга тихонько рассмеялась:

— Эк заспалась девонька. Аль что дурное привиделось? Кричала прытко.

Березиня поднялась, ступила из-под солнца по сень дерева. И вовсе не баба Яга. Маленькая седенькая старушка в темном одеянии; в руке плетеный кузовок, набитый пучками трав. Лицо доброе, улыбчивое.

— Уж, не ко мне ли путь торишь, доченька?

— Тебя не ведаю. Иду к отшельнице Фетинье.

— Так то ж ко мне, — вновь улыбнулась старушка. — Сон мне намедни привиделся — гостья будет. Сон-то в руку. Идем, идем, доченька.

Березиня потерянно оглянулась. Не диво ли? Никак отшельницу сами боги послали.

— А где ж скит твой, бабушка? Далече?

— Эва… Да вот же на поляночке. Вот мое обиталище. Заходи, доченька.

— Надо же! Заснула подле самого скита.

Изведав, что гостья пришла от бабки Ориши, отшельница порадовалась.

— Жива еще Ориша. Бывало, приходила ко мне. Кой год не показывается. Мнила, преставилась.

— Неможется ей, едва бродит. Велела поклон передать, да чтоб помолилась богам за упокой через три седмицы.

— Помолюсь, — вздохнула отшельница. Кроткие, усеянные мелкими морщинами глаза ее пристально глянули на Березиню. — Ведаю за чем пришла, доченька. Ну да о том опосля сказ. Допрежь откушай.

Напоила, накормила Березиню и молвила:

— Чую, не грехи пришла замаливать. Иное душу твою гложет.

— Иное, бабушка. Неведение замучило. Жив мой супруг или сгиб в чужедальней сторонушке.

— А что же Ориша? Она-то горазда. Сколь людям, чу, неведенье открыла.

— Всяко гадала бабка Ориша. Не сподобило.

— Так и подумала… На Отай-поляну Ориша послала. Сон-то в руку, — задумчиво высказала отшельница и сняла с колка небольшое деревянное божество.

— То богиня Макошь. Помолись ей и с собой возьми.

Помолилась Березиня.

— Чую, сердце у тебя доброе. На Отай-поляну Ориша худого человека не пошлет.

Отшельница подала Березине посох.

— А теперь в путь, доченька. Посошок-то рябиновый, его черти боятся. Без него — ни-ни!

Чуть отошли от скита, и дорожка оборвалась. Лес стоял сплошной стеной — темный, замшелый, неприступный.

— А куда ж дале, матушка? — недоуменно глянула на отшельницу Березиня.

— Есть тропка заветная, — успокоила Фетинья и, раздвинув мохнатые колючие лапы, нырнула в чащобу.

Сколь пробирались, Березиня не ведала. Тропка была настолько узкой, петлявой и неприметной, что Березиня диву давалась, как это не заплутает в таких дебрях скитница.

Становилось все глуше и сумрачней, а вскоре и вовсе стало темно. Над самой головой вдруг что-то громко и протяжно застонало.

Фетинья присела на поваленное буреломом деревцо.

— Экая напасть. Не повернуть ли вспять?

Голос скитницы показался Березине испуганным. Ужель оробела отшельница, ужель не доведет ее до Отай-поляны?

— Нет, нет, матушка Фетинья. Веди дальше.

— Вот и добро, доченька. Одержима ты. Доведу, — ободряющим ласковым ручейком выплыли из тьмы слова отшельницы.

Березиня села обок; рука старушки легла на ее плечо.

— Одержима, — довольно повторила скитница. — Вот то и славно, славно, доченька. Отай-поляна хилого духом не примет… Передохнем маленько.

— Идти бы надо, матушка Фетинья. Ночь!

— Да ты успокойся, доченька, не тормошись. Пришли мы. Дай-ко руку. Идем.

И десяти саженей не прошли, как лес поредел, раздвинулся, и перед Березиней предстала довольно обширная поляна, высеребренная лунным светом.

— Отай-поляна, — прошептала отшельница и пала на колени, забормотала молитвы.

Березиня же с трепетом оглядела поляну, густо заросшую кочедыжником. Сердце учащенно забилось. Вот и дошла, дошла-таки! Вот он, чудодей-цветок! Но засветится ли, вспыхнет ли жарким огнем?

Скитница поднялась, ступила к Березине и чуть слышно молвила:

— Нельзя мне боле тут. Пойду я, доченька, пойду, — почему-то заспешила отшельница.

— А когда же настанет час полуночный, матушка?

— О том боги укажут… Ну, спаси тебя, Макошь.

Молвила и бесшумно скрылась в чащобе.

Березиня осталась одна, одна среди дикого леса. Какое безмолвие! Застыл воздух, застыли травы, деревья, луна, яркие звезды. Всё спит: птицы, звери, нечистая сила… Но что это? Березиня вздрогнула: неподалеку кто-то гулко, взахлеб захохотал, а затемраздался пронзительный визг, от которого пробежал озноб по всему телу. Захотелось убежать, нырнуть в чащу, спрятаться.

Зашептала в страхе молитву Макоши:

— Пресвятая богиня Макошь, сохрани меня и помилуй. Придай силы, обереги от нечистого духа…

Визг прекратился, но вскоре послышался плач ребенка — тонкий, надрывный; затем поляну потряс отчаянный, душераздирающий крик.

Березиня окаменела, сердце вот-вот выпрыгнет из груди.

«То — зловещая птица, сыч», — догадалась она, стараясь унять дрожь. Но где тут! Чем ближе полночь, тем всё больше и больше выползает нечистой силы.

Запыхтело, забурчало, забулькало.

«Див болотный проснулся. Пузыри пускает с лежбища… А это кто ж? Ух, как деревья ломает! Поди, леший. Треск, шум. Лыко принялся драть… О, боги, а вот и волчица завыла. Чу, к поляне бежит».

Страхи обрушились со всех сторон, и, казалось, уже не было сил побороть себя, задавить в душе ужасы ночи. Но надо было идти вперед, идти к кочедыжнику, и она, унимая дрожь, тихо направилась в глубь поляны.

Внезапно почудился тихий, едва уловимый звон. Остановилась, прислушалась. Будто ручеек журчит. Вновь пошла вперед. Слышнее, еще слышнее. Почти у самых ног что-то заблестело. Да это и впрямь ручеек; бежит, катится, позванивает серебряным бубенчиком.

А вот и кочедыжник!

«Выбирай, доченька, самый высокий. Он-то и вспыхнет ополночь».

Выбрала, очертила круг рябиновым посошком, молвила заговор и облегченно вздохнула. Теперь набраться сил — и ждать, ждать, не выходя из круга.

«Из круга, доченька, и на вершок не ступи. Зри вовсю на кочедыжник, на почку-родильницу. Она-то на широк-листе явится, махонькая, с ноготок. Допрежь чуть двинется, засим остановится, зашатается и начнет прыгать, как пьяный скоморох. Опосля же защебечет тихонько. И все оное вытворяет адская власть, дабы не допустить чистую душу до цветочка. Крепись, осеняй кочедыжник Макошей, а в самую ополночь, почка с треском разорвется и все покроется огненным цветом так, что очи не могут вынести, жар разливает на версту. И тут уж не зевай, срывай немедля цветок. Но в сей же миг вылетят из ада черти, вылетят и примутся упрашивать, чтоб отдала цветок. А коль не отдашь, начнут пужать, грозить, скрежетать зубами. Прибегут ведьмы и русалки, бесы и лешие, оборотни и злые духи. Вся нечисть к кругу прибьется. Не ведай страха, не оборачивайся, не вступай в разговор. Коль отзовешься на голос, аль переступишь круг — тотчас вырвут у тебя цветок и лишат жизни. Злой дух сорвет с тебя голову и пошлет твою душу в ад на вечные мученья за то, что удумала похитить цветок. Будь тверда, доченька».

Березиня сидела в кругу и неотрывно глядела на листья кочедыжника. Уж пора бы и почке показаться. Где ж она, «махонька, с ноготок»?

Сидела час, другой. На коленях ее покоилось божество Макоши. Подул ветерок, вначале робкий и тиховейный, но затем всё сильней и порывистей. Заколыхались травы, качнулись ветви елей и сосен. На блеклое небо набежали тучи, упрятали луну и звезды.

Березиню, кочедыжник, Отай-поляну окутало темное покрывало. Стало совсем черно, но страхи исчезли, улетучились. Шум леса убаюкивал, дурманили голову травы. Какой медвяный запах! Будто у отца, на заимке. Тятенька подает соты, улыбается в густую бороду.

«Вкуси, дочка».

Она ж бежит с сотами к Ярославу. Тот — подле терема, в голубой льняной рубахе, ладно облепившей широкую грудь.

«Угощайся, Ярослав».

Ярослав обнимает ее за плечи, целует в уста и вдруг… вдруг исчезает. А вместо него — Чернобог со своим железным, раскатистым голосом:

«Не видать тебе! Не вида-а-ать!..».

«Прочь, прочь!» — кричит Березиня и просыпается.

Утро солнечное, а на душе ее — горечь полынная.

Глава 23 ХУДАЯ ВЕСТЬ

Через месяц в Ростов прибежал отощалый человек в лохмотьях и кинулся к боярским хоромам Озарки. Крикнул караульным у дубовых ворот:

— Немедля зовите наместника!

Караульные, глянув на бродягу, засмеялись:

— Аль лишку меду хватил, хе-хе!

— Не до смеху, браточки. Я — дружинник князя Ярослава.

Караульные пригляделись.

— Кажись, из охочих людей… Неуж ты, Деряба? Ну, ты и исхудал.

— Я, братки. С черной вестью. Кличьте наместника.

Караульные поторопились. У Озарки дрогнуло сердце в предчувствии беды, когда он увидел дружинника Ярослава в жалкой одежде.

— Сказывай, Деряба.

— На погибель свою ушел князь Ярослав. Булгары все корабли огненными стрелами сожгли.

— А дружина? — обмирая, вопросил Озарка.

— Дружина в воду прыгнула, наместник. Многие в кольчугах-то утопли, а другие от стрел загинули. Метко кидали, поганые. Князю Ярославу стрела в шею угодила. Сгиб наш князюшка, — утирая слезы, всхлипнул Деряба.

Озарка побелел от жуткой вести. Он аж застонал и, весь поникший, убитый горем, опустился на ступеньку крыльца.

— Сам-то как в живых остался?

— Я-то припозднился в доспех облачиться, то меня и спасло. Вынырнул в кустах. Поганые меня не приметили. На челнах плавали и всех раненых копьями добивали. Вечером я в лес подался. Мекал, до Ростова не добраться. Ни снеди, ни огнива. Добро, орехов и малины ныне много. Приладился и рыбу ловить. Связал из ивняка вершу и сырой рыбой кормился. Выжил-таки.

— Надо вече собирать, — угрюмо молвил Озарка и вновь отчаянно застонал. — Господи, творец всемогущий, как же мне Березине о смерти князя рассказывать? Как ей вынести?!.. Ступай, Деряба.

Деряба пришел в дружину из села Угодичи, коим был наделен боярин Колыван. Был он из смердов и четвертым сыном мужика Силантия. Если на старших сыновей отец не серчал (работящие, ко всякому делу свычны), то младшим был недоволен. С ленцой парень, и всегда богатым людям завидует. А когда клич прошел, что князь охочих людей в дружину набирает, Деряба тотчас отцу в ноги бухнулся:

— Отпусти, тятенька. Хочу близ князя Ярослава ходить.

— А коль воевать доведется? Ведаю тебя. Чуть где драка меж парнями, а ты отлыниваешь, харю и чресла свои оберегаешь. Ни разу тебя с орясиной не зрел. Храбрец из тебя никудышный.

— Наш князь на войну не ходит. В городе сидит.

— Ага. Меды распивает и пирогами закусывает. Дурень ты, Дерябка.

Но сын на своем стоял:

— Ради бога Велеса отпусти, тятенька. В кои-то веки князь в свою дружину смердов кличет. Отпусти! Век за тебя Велесу буду молиться!

Силантий поглядел, поглядел на сына и махнул рукой:

— Ступай. Всё равно от тебя проку нет.

Деряба принялся отцу ноги лобзать.

— Когда разбогатею, нового коня тебе приведу, тятенька.

— Дождешься от тебя, как от козла молока, — рассмеялся Силантий.

В дружине Дерябе поначалу пришлось туго: уж слишком заездил сотник Горчак. Что ни день, то ратное ученье, да такое тяжкое, как будто сражались в настоящем бою. Не обходилось без синяков и шишек, и даже без мелких ран. Уж на что Деряба был молод и силен, но он стал проклинать «княжескую службу» уже на пятый день.

Старшие дружинники посмеивались:

— А ты чаял, Деряба, что дружинники едят в три горла, в цветных кафтанах щеголяют да по девкам шастают. Обмишулился, отрок.[1371] Терпи, коль княжеским воином помышляешь стать.

И Деряба решил терпеть. Через три месяца учений он все-таки приноровился к ратной службе. А Горчак исподволь приглядывался к отроку и пришел к выводу: до деньги жаден. Все разговоры его с «охочими» людьми, как набить пока еще скудную калиту гривнами.

— Чу, князь в поход собирается. Живота щадить не буду, без добычи не вернусь. Горло перегрызу за монету.

Говорил среди отроков без стеснения, а те пытали:

— А зачем тебе богатство наживать?

— Как зачем? До боярского чина дослужусь, отгрохаю себе хоромы, с золотого блюда стану есть и пить. Нет, славно быть с тугой мошной. Богатый и в будни пирует, а бедный и в праздник горюет.

Горчак надумал отрока проверить: мало ли всяких пустобрехов на белом свете. Подозвал Дерябу к пруду и молвил:

— Сказывают, что есть такие чужеземные народы, кои лягушек едят.

— Может, и едят.

— А ты сможешь?

— А на кой ляд? Лягушка — не калач.

— А коль я тебя шапкой из бобра награжу?

— А не проманешь?

— На кресте поклянусь. Уж больно хочется мне глянуть, как люди живых лягушек трескают.

— Сымай шапку, сотник.

Горчак протянул шапку Дерябе, а тот бережно положил ее на берег и полез в пруд.

— Покрупней выбирай!

Вскоре Деряба вылез с желто-зеленой лягушкой чуть ли не в ладонь, глянул на нее желудевыми глазами, покривил губы. Пакость!

— Возвращай шапку, Деряба.

— Да ни в жисть!

И, на удивление сотника, молодой отрок-гридень сунул лягушку в рот. С потрохами умял! Вот алчность-то одолела.

Поделился об архижадном воине с боярином Колываном, на что тот высказал:

— Такой человек, сотник, нам может зело сгодиться. Сей жадень, родную мать за деньгу продаст.

— Сгодится, толкуешь?

— До поры-времени не хотел тебе сказывать, но ныне откроюсь. Мы с тобой одной ниточкой повязаны… Был ко мне тайный гонец от великого князя. Знать, пришла наша пора, Горчак. Проведав о полюбовнице Ярослава, и его незаконном сыне, Владимир Святославич страшно разгневался, и повелел отправить Березиню с чадом в преисподнюю.

Сотнику стало не по себе. Всякого ожидал от великого князя, но такого!

— Да Ярослав, коль узнает, нам головы отрубит.

— Не узнает, сотник, коль всё умненько обстряпаем. Комар носа не подточит… Хромыга скоро на булгар тронется. То нам на руку. В его отлучку всё и порешим.

— Да мы ж вкупе с ним пойдем.

— Не пойдем. То — моя забота. Я на старость сошлюсь, а ты на руку поплачься. Зело-де недужит, с экими ученьями совсем отвалилась. С сегодняшнего часу рукой не маши. Перевязь повесь. Уразумел?

— Дубиной в темечко не колочен, Додон Елизарыч.

— То-то… А Дерябе посули злата и серебра. Много посули. Дельце, мол, надо одно провернуть, но какое, пока не сказывай. Поразмысли, как следует — и посули, да будь осторожлив. Уразумел?

— Опять ты за свое, боярин.

— Не супь брови. Дельце, конечно, тяжкое, но коль всё будет ладненько, ждут нас великие почести от великого князя. Велено немедля к нему прибыть. Станешь ты одним из первых княжьих мужей державных, а здесь при Хромыге мы и вовсе захиреем. Готовь, сотник, Дерябу.

Деряба при тайной беседе с сотником на всё был согласен.

— Язык за зубами умеешь держать?

— Не сумлевайся, сотник. За такие-то гривны?! Да режь меня на куски — буду нём, как рыба.

— А куда с богатой мошной подашься?

— Не к тятеньке же. Русь велика. Далеко уйду, в земли полуночные. Ни одна собака не сыщет. Как ты посоветовал, так и сделаю. А там уж развернусь, в купцы подамся. Будет и Деряба спереди горбатеть.

Затем разговор Горчака вновь переместился в опочивальню Колывана. Выслушав сотника, Додон оглядел своего подручника дотошным взором. Доверился, ох, как доверился он Горчаку. Не промахнулся бы где-нибудь этот сотник. Уж слишком важное поручение дал Владимир Святославич.

Малейшая погрешность — и всё закончится жуткой казнью заговорщиков. Но исполнять приказ великого князя надо. Он, как известно, недолюбливает сына, но лелеет надежду выдать Хромыгу за императорскую или королевскую дочь. Так он поступает со всеми сыновьями. Приказ его жесток, но справедлив и для Руси выгоден.

— Значит, Деряба готов выполнить твое повеление, Горчак?

— Наше повеление, боярин.

— Твое, Горчак, твое! Мое имя ты даже под самой лютой пыткой не должен выдать.

— Я-то не выдам и до пытки, надеюсь, дело не дойдет. Но Ярослав — не глупендяй, он тотчас догадается, когда мы отъедем к великому князю.

— То не беда, сотник. Поздно! Хромыге нас у Владимира не достать. Тебя не должно это волновать. Мы ради великой державы старались… А продумал ли ты, как Деряба в Ростове останется? Хромыга всех дружинников, кои из охочих людей набраны, намерен взять на булгар.

— Всяко прикидывал, но до самого хитроумного пока не дошел.

— Тогда меня слушай и набирайся мудрости. Доживешь до моих лет, и у тебя умишка прибавится… Деряба должен пойти в поход.

— А кто ж тогда полюбовницей займется? — недоуменно вскинул сросшиеся брови сотник.

— Деряба. Не я ль тебя сказываю, что мудрость приходит со старостью. Где просто, тут ангелов со сто, а где мудрено, тут нет ни одного. Внимай, сотник…

* * *
Весть о гибели дружины князя Ярослава потрясла вече. Ростовцы в кой раз расспрашивали Дерябу, но тот ничего нового добавить уже не мог, каждый раз повторяя одно и тоже.

На помост, сооруженный неподалеку от храма, поднялся бывший кузнец, а ныне тысяцкий Будан.

— Не чаяли мы такого горя, ростовцы. Нравен был нам князь Ярослав. Строг, но справедлив, обид не чинил, и дружина его никогда ростовцев не притесняла. В добром согласии мы жили с Ярославом. Одного не могу умыслить — как же князь так мог оступиться? В голове не умещается. Но как не скорби о павших, их уже не вернешь. И другое худо. Ныне надо ждать непрошеных гостей. Булгары, одолев Ярослава, в покое Ростов не оставят.

Горожане закричали:

— Встанем от мала до велика, Будан Семеныч!

— Защитим крепость! Защитим наших матерей, жен и детей!

— День и ночь будем оружье ковать!

Будан поклонился народу и вновь заговорил:

— Добро, что не оробели. Спасибо вам, братцы. И всё же мекаю, что маловато нас, надо бы войско множить. Послушаем боярина Озарку, что за Ярослава остался.

— Беду нашу ничем не измерить, но тысяцкий прав. Надо о завтрашнем дне думать. Сегодня я уже послал гонца к великому князю, дабы сообщить ему о гибели сына, и дабы немешкотно прислал в Ростов нового князя с дружиной.

— Дело говоришь! — закричал боярин Колыван. — Сироты мы без князя Ярослава!

— Сироты! — вторил боярину сотник Горчак. — Не могу слез сдержать. Никогда такого умного и доброго князя нам не видать. Неслыханное горе, ростовцы!

А Озарка продолжал:

— Но до Киева не малый крюк. Пока новая дружина придет, булгары могут под стенами Ростова оказаться. Надо заново охочих людей кликнуть. По всем селам и деревеньками вестовых послать. Думаю, что мужики отзовутся. Коль булгары навалятся, никого не пощадят. Ни жен, ни детей!

— Немедля звать мужиков! — вновь заорал на всю Торговую площадь Колыван…

Глава 25 РАДМИРА

Тихомир напрягся, как пружина, и пристально впился своими зеленоватыми, вспыхнувшими глазами на разъяренного зверя. Голодная медведица, со страшным ревом поднявшаяся на задние лапы, двинулась, было, на человека и вдруг… остановилась, а затем и вовсе отошла в угол клетки.

Сиворг глазам своим не поверил: впервые священная медведица не захотела принять жертву. Что с ней случилось?

— Может, она сыта? — спросил, стоявший у пещеры Урак?

Сиворг глянул на него с открытым пренебрежением.

— Ты совсем не знаешь, Урак, наших обычаев. Прежде, чем принести в жертву человека, мы не кормим медведицу целых три дня, даем ей лишь воду. Она должна была разодрать Тихомира на куски.

Вокруг пещеры сгрудились все жрецы племени. Они были в явном замешательстве и не знали, как теперь поступить.

— Потычьте ее копьями. Разозлите медведицу! — отдал приказ Сиворг.

Но медведица лишь глухо урчала и не приходила в ярость.

Сиворга охватила злость.

— Довольно! Медведица сама знает, когда ей принять жертву. Ступайте прочь!

Вечером к клетке пришел служитель священной медведицы с большой бадьей воды. Он хмуро посмотрел на узника и проворчал:

— Отойди в дальний угол.

Тихомир отошел, а служитель, сторожко поглядывая на покойно лежавшую медведицу, принялся отпирать огромный замок, а затем отодвигать пудовый засов на двери, забранной толстенной решеткой, кою не мог даже одолеть зверь.

И вновь Тихомиру пришлось напрячь всю свою чудодейственную волю, способную повелевать человеком.

«Забудь про засов. Забудь про засов…»

У служителя, кой поставил бадью, почему-то вдруг закружилась голова. Он на какой-то миг ухватился обеими руками за решетку, а затем медленно повернулся и всё так же медленно, покачиваясь всем телом, направился к селищу.

— Прощай, добрая медведица, — молвил Тихомир и, задвинув засов, поспешил в лесные пущи.

Через две-три версты он встал на колени среди малой, залитой серебряной росой полянки, поднял руки к звездам и принялся молиться богам. Молился долго и усердно. Бледно-зеленый, дремотный лунный свет озарял его продолговатое, утомленное, сосредоточенное лицо.

Затем ночное светило завалилось за косматые вершины деревьев, и в лесу стало темно, зато звезды замерцали еще ярче, как бы ласково говоря молящемуся: мы слышим тебя и поможем преодолеть все невзгоды.

После истовых молитв, Тихомир почувствовал, как у него сильно разболелась голова. Он знал, отчего это произошло. Еще покойный дед Марей говорил:

— Боги наделили тебя чудотворным внушением на людей и зверей. Ты на какое-то время можешь подавлять их волю, но применяй дар богов лишь в редчайших случаях, иначе после каждого внушения ты получишь сильные головные боли. Постарайся как можно быстрее их снять.

— И как же снимать, дедушка?

— Есть разные способы, кои содействуют избавлению от боли. Всё зависит, в какое время дня ты находишься после внушения. Утром — одни приемы, днем — другие, а ночью — третьи. Я научу тебя, но ты никогда не забывай о них. Никогда! Ибо забытье может привести к твоей погибели.

И Тихомир не забывал. Сейчас он доложен окунуться головой в росистые травы и лежать до тех пор, пока голове не станет легче; но и это не всё. Надо подняться, разыскать березу и на добрый час прижаться к ней спиной и затылком. А чтобы окончательно избавиться от боли, следует обвязать голову венком из трав и листьев горицвета, кипрея и мелисы, от коих голова станет совсем ясной. Можно сделать и настой из этих пользительных растений.

Когда Тихомир пришел в себя, то ощутил чувство жажды и голода. Но это уже были обычные заботы, кои его ничуть не беспокоили. Летний лес всегда и напоит, и накормит.

Вскоре он шел по направлению к Ростову и думал. Прежде о Сиворге. Этот верховный жрец и вождь Медвежьего угла оказался чересчур жестоким и… непоследовательным. Он отменил свой прежний приказ и под усиленной охраной воев, заточил Тихомира в какой-то смрадной, обветшалой хижине.

На другой день пришел Сиворг.

— С какой целью тебя прислал, Ярослав?

— Он хочет установить с твоим племенем мир и начать торговлю.

— Но почему он прислал ко мне внука волхва, а не своего человека?

— То мне неизвестно.

— Лжешь! Ты прислан сюда, чтобы выглядеть мое войско, и ты выглядел. А теперь, если хочешь остаться жить, расскажи мне о числе воев Ярослава, и все ли они имеют доспехи.

— Этого я не знаю. Я никогда не интересовался дружиной князя Ярослава.

— Опять лжешь, подлый переметчик! Я прикажу выдавать тебе на день по одной кружке воды, но ты не получишь ни единой крошки хлеба. А когда начнешь издыхать с голоду, покличешь меня и всё расскажешь о дружине ростовского князя.

Больше верховный жрец не появлялся. На четвертые сутки Тихомир начал ослабевать, но это его не тревожило. Он спокойно умрет и его душа переместится к богам, где она обретет вечную жизнь.

На пятый день Сиворг приказал снять охрану, а Тихомира велел заковать в цепи. И в ту же ночь в хижину проскользнула молодая девушка. Лучи трепетного лунного света, проникнув через отверстия хижины, осветили ее длинные черные волосы.

— Я принесла тебе кувшин молока и лепешек.

— Не надо. Я уже готовлюсь отойти к богам.

— Ты очень молод, и тебе еще надо долго жить на земле, а не на небесах.

— Ты рискуешь. Быстро уходи.

— Я не покину тебя до тех пор, пока ты не начнешь принимать пищу.

В голосе девушки прозвучала такая непреклонность, что Тихомиру ничего не оставалось, как приступить к еде.

— Почему теперь не уходишь?

— Мне нужен пустой кувшин. Нельзя оставлять его в хижине.

— Разумно.

Опорожнив кувшин и съев лепешки, Тихомир поблагодарил девушку:

— Спасибо тебе, милая душа.

— Завтра я снова приду.

— А жреца тебе не страшно?

— Нет. Сейчас все спят. К тому же жрец знает, что к твоей хижине никто не смеет подойти.

— А ты?

— И я, но… А впрочем, я тебе в другой раз расскажу. Жаль, что твои ноги закованы.

И с этими словами девушка удалились из хижины.

На другую ночь (кроме молока и лепешек) она принесла Тихомиру добрый кусок жареной оленины.

— Угощайся, Тихомир.

— Ты знаешь мое имя? А тебя как звать?

— Радмирой.

— Странно. Но наши имена похожи… А теперь ты расскажи о себе.

— Пока ты будешь есть, я постараюсь рассказать. Недалеко от Волги, в лесах, с давних времен проживало небольшое славянское племя. Новгородские ушкуйники, кои поселились в Медвежьем углу, каким-то образом проведали про наше маленькое селище, разорили и погубили его, а меня привели в подарок вождю. Это случилось два года назад.

Сиворг задумал обесчестить меня, но я впилась зубами в его шею и едва не перекусила его жилу. Вождь избил меня и выкинул из своего жилища. Хорошо, что не приказал убить. Меня подобрали добрые люди, и с тех пор я у них и живу. Они стали мне вместо родителей. Отец промышляет охотой, а мать — рукоделием.

— А Сиворг так и простил тебя?

— Едва ли. Когда он видит меня, его глаза наполняются злобой. В минувшем году он заставил меня дать клятву священному Световиду, что я никогда не покину племя Медвежьего угла.

— Он что-то задумал.

— Может и так, Тихомир.

— Почему ты захотела, чтобы я остался жив?

— Когда я впервые увидела тебя, то сразу поняла, что у тебя доброе сердце. К тому же, — Радмира запнулась, — к тому же… ты очень красивый юноша.

— Я никогда не обращал на это внимания.

— Так обращай… Впереди тебя ждет большая любовь.

— Откуда тебе знать?

— Сердце подсказывает.

Тихомир лишь плечами пожал.

Глава 26 СЕРДЦЕ ВЕЩАЕТ

Через две недели к нему вновь пришел верховный жрец. Тот осмотрел узника и с ненавистью произнес:

— В твою душу вселился дьявол. Он изгнал из тебя голод и сберег твою жизнь… Ты расскажешь о дружине Ярослава?

— Я отвечу теми же словами.

— Тогда дьявол уже не спасет тебя. Вои! Киньте этого нечестивца священной медведице!..

…Сиворг! Ты будешь очень удивлен, когда увидишь, что в пещере нет пленника. Не хочется больше о тебе вспоминать. А вот Радмиру никогда не забыть. Он мог бы прокрасться к ее жилищу ночью и уйти вместе в лес. Но Радмира осталась бы верна своему зароку. Клятва богу Световиду нерушима.

А вот с чем он, Тихомир, придет к Ярославу? Вождь племени не поверил, что князь хочет мирно жить со своим соседом. Напрасно: Ярослав, коль задумал вывести свои корабли на волжские просторы, так или иначе попытается поладить с племенем. Неужели жрец считает, что князь оставит его в покое? Едва ли… Тогда быть войне. Но этого Тихомиру не хотелось. Он никогда не воевал, никого не убивал и всем своим существом ненавидел любую войну.

Ярослав, как предсказывают ему звезды, уже увел ладьи от Ростова. Тем лучше. Ему не хочется объясняться с этим князем, тем боле, он ни за что не поверит его удивительному спасению. Посчитает Тихомира обманщиком. Не раскрывать же ему ту тайную для других людей силу, которая способствовала избавлению. Нет и нет! Еще дед Марей предварял:

— Никогда, внук, не раскрывай своего сверхъестественного могущества, данного тебе богами. Даже умирая, никому об этом не рассказывай. Таких людей, как ты, очень мало во всей вселенной, так пусть их тайна не становится явью. Иначе многие люди, не обладающие таким волшебным даром, начнут примерять его к себе, и появится множество лжекудесников, которые начнут кричать, что они всё могут, и бросятся к ним люди со своими недугами и станут погибать, не получив истинного исцеления.

— Клянусь богами, что я никогда не открою своей тайны, дед, — твердо заверил тогда Марея внук.

Нет, честного разговора с князем не получится, а, значит, нет нужды с ним и видеться. Видимо, боги намеренно не желают такой встречи. Он не останется жить в Ростове. Простится с дедом Овсеем, которого полюбил, и уйдет жить в леса. Именно в леса, где он чувствует себя совершенно вольным и счастливым человеком.

Когда Тихомир появился в Ростове, то город его встретил кручиной. По улицам ходили люди с молчаливыми сумрачными лицами; не слышалось обычных громких выкриков с шумной Торговой площади, зато тягуче и скорбно гудел колокол со звонницы дубовой соборной церкви Успения Богородицы.

О черной вести ему поведал дед Овсей, коя привела Тихомира в замешательство. Почему-то звезды не предсказали ему такой большой беды, он бы почувствовал ее в ту же ночь, но этого не произошло. Звезды были покойны.

— Вот так, внучок. Поник Ростов.

Дед Овсей, прикипев всем сердцем к своему постояльцу, стал называть его внучком.

— Долго же тебя не было, внучок. Князь Ярослав так и не дождался. Аль путь твой оказался тяжким?

— Тяжким, дед Овсей. Но не пытай меня о нем.

— Добро, внучок… Но вот что хочу тебе молвить. Наместник Озарка захочет повидаться с тобой, и разговор, чую, будет не из легких. А коль новый князь придет, он может и с пристрастием потолковать. И с боярином Колываном тебе лучше не сталкиваться.

— Я никого не боюсь, дед Овсей. Я честен перед князем Ярославом. Но я еще в лесу надумал навсегда уйти из города… Сейчас я обниму тебя, и мы расстанемся. Ты — славный дед, и я буду молиться за тебя перед богами.

Овсей сокрушенно вздохнул. Он уже ведал: Тихомир не меняет своих решений. Он действительно покинет Ростов.

— Буду скучать по тебе, внучок. Небось, в леса уйдешь?

— В леса, дед.

— Пожил бы недельку.

— Не могу, дед. Почему-то сердце вещает — надо спешить. Прощай, и пусть хранят тебя боги.

Глава 27 СПАСИТЕЛЬ

Тихомир решил проститься не только с городом, но и с озером Неро, кое он также любил, как и сам лес. Он шел берегом в сторону Белогостиц, за которым, если пройти от села версты три, когда-то находилось Велесово дворище. Там он родился, там рано умерли его отец и мать, наткнувшись в лесу на медведя-шатуна, там с малых лет взращивал его дед Марей. Там всё ему было родным и близким, и он никогда не думал, что настанет время, и злые люди сожгут его очаг. Но самое горькое — убьют деда Марея. И как только поднялась рука у изверга Колывана?!

В первые дни после смерти деда Тихомиром овладела месть. Ему неистребимо захотелось уничтожить злосердого боярина, и он бы впервые сделал это, но, когда он обратился к богам, те сказали: «Не проливай крови, Тихомир. Останься незапятнанным. Мы сами накажем его».

И он послушался богов.

Не доходя Белогостиц с полверсты, Тихомир вдруг остановился: совсем неподалеку, в березовой пуще, он услышал песню. Она была негромкая, тягучая, и удивительно печальная.

«Кто же так горестно поет? — подумалось Тихомиру. — А какой чистый, грудной и чудесный голос… Но, сколько в нем кручины!.. Голос женский. Голос язычницы. Ведь только язычница, находясь среди берез, может так тосковать и передавать свою боль Матери Земле, и лесным богам, кои всенепременно слышат измученную душу, испепеленную выстраданным, пронзительным напевом… О, всемилостивые боги! Принесите же упокоение этой измученной душе!»

Тихомир тихо, сторожко двинулся на голос и вновь застыл, потрясенный увиденным. Девушка в траурном платье, со скорбными, но прекрасными чертами лица, обвила невесомой гибкой рукой раскидистую задумчивую серебряную березу и, закрыв затуманенные очи, роняла из глубины своей чувственной души грустную песнь.

У Тихомира заныло сердце. Как ему захотелось подойти к этой страждущей девушке и облегчить ее душевные терзания. Но того он не сотворит: девушка ведет беседу с богами, и никто не волен помешать этому созвучию с Матерью Землей.

Песнь смолкла. Девушка поклонилась березе, затем с нежным трепетом прижалась к ней губами и тихо удалилась вглубь пущи.

А Тихомир так и стоял, зачарованный — и девушкой, и молчаливой серебряной березой, и проникновенной песней, оставшейся в его растревоженном сердце. Что-то смутное, взволнованное и досель неизведанное происходило в его душе. Ему почудилось, что боги не зря привели его к этой неведомой девушке.

Еще сам не зная почему, Тихомир, после продолжительного раздумья, повернул к озеру и вскоре увидел на берегу дивно изукрашенную, изящно сотворенную, открытую с озерной стороны беседку, коя появилась, по-видимому, совсем недавно. В чудесном строении, увенчанном легкой крышей, покрытой чешуйчатым осиновым лемехом, никого не было.

Тихомир никогда без приглашения не входил в чужие жилища, но сейчас будто что-то подтолкнуло его. Он поднялся на крылечко, а затем и вошел внутрь. Уютно, чисто, красиво. Стены обиты богатой цветной паволокой, на полу разостлан широкий иноземный ковер; ближе к левой стене придвинут небольшой стол, крытый белой льняной скатертью, вокруг него — три кресла; одно — совсем приземистое, но с высокой спинкой. На столе, — заполненная каким-то напитком, братина, расписанная узорами, ковш и две чаши.

Ход к противоположной стене отгорожен парчовой занавесью. Тихомир слегка отодвинул ее, и перед ним оказалось ложе с мягкой постелью и двумя подушками.

«Да это же всё для Березини», — догадался Тихомир, кой уже ведал о любви к ней князя Ярослава. Ведал он от деда Овсея и о том, что Березиня любит приходить с сыном Святославом к озеру. Вот поэтому-то и появилась на берегу Неро сказочная беседка.

Тихомир хотел, было, уже выйти из-за занавеси, как вдруг услышал чьи-то шаги. И были они какие-то сторожкие, крадущие, как будто человек пришел что-то похитить из этого строения.

Тихомир вновь, и совсем бесшумно, слегка отодвинул занавесь, и то, что он увидел, привело его в изумление. Чернявый незнакомец вытянул из-за пазухи зеленого полукафтана стеклянный пузырек и вытряхнул из него в братину добрую треть жидкости.

— Теперь издохнешь, полюбовница. И приблудок твой пусть откинет копыта, — зло и глухо произнес незнакомец и поспешил выбежать из беседки.

Тихомира осенило: кто-то пытается отравить Березиню и ее сына. Он хотел, было, кинуться за злодеем, но передумал. Тот может далеко убежать, а в это время в беседке окажется Березиня. Надо ее обождать.

Она (так вот кто оказалась грустной певуньей!) появилась с сыном все в том же черном траурном облачении, с бескровным измученным лицом и потухшими очами.

Березиня приходила в беседку каждый полдень, а именно с той поры, когда узнала о гибели Ярослава. В этой беседке она провела с любимым весь последний день, а на другой — оба отплыли в Ростов, откуда Ярослав ушел в поход.

Теперь, возвращаясь сюда, она вспоминала каждую минуту, каждое словечко, вышедшее из уст Ярослава.

«Я изведал, что ты любишь вишневый напиток, ладушка моя».

«Люблю. И Святослав его любит».

«Теперь каждое утро твой напиток будет приносить слуга… Тебе хорошо здесь, ладушка?».

«Да, мой любимый. Мило смотреть на озеро. Отсюда даже Ростов виднеется…»

Вот и сегодня Березиня поначалу постояла у озера, а затем вошла с сыном в беседку.

— Прости, Березиня. Мне надо с тобой поговорить.

— Что? — тусклым, рассеянным голосом произнесла Березиня, подняв на Тихомира безжизненные, опухшие от слез глаза.

— Не пей напитка. Он отравлен.

— Что? — Березиня пребывала, будто во сне.

— Напиток отравлен.

— Напиток?.. Ты кто?

— Тихомир.

Мальчонка что-то залепетал и потянул мать к столу.

— Сейчас, дитятко. Я напою тебя.

Но Тихомир преградил Березине путь к столу и провел перед ее затуманенными очами ладонью.

— Остановись! Тебя и сына задумали отравить.

— Отравить? — очнулась Березиня и заговорила тихим и слабым голосом. — Тебя зовут Тихомиром. Я видела тебя в Ростове. И кто ж нас хочет отравить?

— Пока не знаю. Но в напиток подлит яд.

— Кто ж захотел нашей смерти?

— Этого мне неизвестно.

— А впрочем, я и сама не хочу жить.

Несколько дней назад в терем пришли наместник Озарка, сотник Горчак и молодой дружинник Деряба. Наместник и сотник долго переминались с ноги на ногу. Озарка так и не смог ничего сказать, тогда о гибели Ярослава поведал Горчак.

Березиня обмерла, у нее подкосились ноги, и она упала на ковер. Озарка долго приводил ее в чувство. Войдя в рассудок, Березиня с трудом вымолвила:

— Не хочу жить. Не хочу… Кто-нибудь… Найдите в поставце темный пузырек с зельем.

Горчак кивнул Дерябе, и когда у того в руках оказался пузырек с какой-то жидкостью, сотник строго спросил:

— Что это, молодка?

Но Березиня была настолько подавлена, что у нее не было сил отвечать. Она в каком-то тумане вспомнила, что Ярослав, еще до своего похода, пожалел одну из своих любимых собак, коя состарилась и медленно умирала. Приказал, дабы она не мучалась, усыпить ее, но зелье приготовили такое сильное, что собака умерла в одночасье.

— Что это? — показывая на пузырек, переспросил Горчак.

— Зелье для собаки, а теперь для меня. Дайте мне пузырек! — в безумном отчаянии произнесла Березиня.

— Не дело говоришь, молодка. Ишь, чего придумала. Деряба, спрячь зелье, и чтоб его здесь больше не было.

— Спрячу, Горчак, — поклонился Деряба и сунул пузырек себе за пазуху.

— Сама изготовлю. Не хочу жить!

Горчак и Деряба переглянулись, а Озарка всё успокаивал и успокаивал осиротевшую хозяйку терема.

— И в голову не бери, матушка княгиня. Сколь людей полегло, но ни одна жена не кинулась в омут. Перетерпели, и ты перетерпишь. Жить надо!

А Горчак внутренне усмехался:

«Нашел Озарка „княгиню матушку“. Не дурак ли? Рабу княгиней называет… А вот слова ее прытко уместны. „Сама изготовлю“. И изготовит! Всю жизнь в лесах прожила, поди, любые травы ведает. Всё-то ладненько складывается…».

…Услышав последние слова Березини, Тихомир участливо посмотрел на молодую женщину. Велико ее горе, но она останется жить. Так подсказывает сердце.

— Какой у тебя красивый сын, Березиня. Он весь в тебя.

— Сын?

Глаза женщины заметно оживились.

— Сын. Любый мой сын. Чадо Ярослава. Сыночек!

Березиня прижала к себе белокурого Святослава, а Тихомир спросил:

— И ты хочешь оставить его сиротой?

Наверное, Березиня только в эту минуту осознала, что значит для нее сын, и будто пелена с ее заплаканных глаз спала.

— Никогда, никогда Тихомир!

— Слава богам. Теперь я спокоен за тебя.

Тихомир взял ковш и наполовину заполнил напитком обе чаши.

— Что ты делаешь?

— Убийца должен сюда вернуться, чтобы увериться, что ты с сыном мертва.

— И что же нам делать?

— Ждать. Когда он войдет, ты, Березиня, притворись мертвой.

— А как же сын? Он же совсем махонький и не умеет притворяться.

— Это не должно тебя заботить. Я погружу его в сон. Я легко смогу это сделать.

— Но тебя же увидит убийца.

— Меня здесь не будет. Сейчас я выйду на улицу и буду следить за душегубом. Сидите покойно, и ничего не пугайтесь. Как только замечу лиходея, я немедля войду к вам.

— Но…

— Положись на меня, Березиня.

Тихомир хотел уже, было, осторожно сойти с крыльца, но Березиня вдруг вспомнила:

— Погоди.

Она поднялась из кресла и повела Тихомира за занавесь.

— Здесь в стене есть малое оконце. Оно откладывается.

— Оконце может сгодиться, Березиня.

Оконце выходило как раз на обратную сторону, откуда и должен был появиться злодей.

— Это Ярослав так велел сделать. Когда было душно, он отодвигал оконце настежь.

Ждали добрый час, и вот Тихомир увидел в щелку крадущегося из зарослей человека в зеленом полукафтане. Он выскочил из-за занавеси и коротко молвил:

— Идет.

Тихомир усыпил мальчонку буквально в считанные секунды и положил его на ковер.

— Я боюсь, — прошептала Березиня.

— Откинься на спинку кресла и ничего не бойся. Закрой глаза.

Тихомир свесил ее руку так, что она казалась безжизненной, а на пол положил опрокинутую чашку.

— Постарайся замереть, Березиня.

После этого Тихомир юркнул за занавесь.

Деряба, обогнув беседку, тихо ступил к крыльцу и нерешительно остановился. Он не ведал пока, что ему делать. Нет, он не страшился войти в постройку, ибо был готов ко всему. Если полюбовница князя мертва, то он возрадуется, но если она еще до сих пор не вкусила напитка, то он скажет ей давно заготовленные слова, что его-де, попросили проведать вдовицу и спросить: не надо ли ей чего принести.

Деряба прислушался. В беседке застыла мертвая тишина. Ни единого звука, ни шороха. Пора!

Когда он вошел в постройку, его охватило ликование: и вдовица и ее сын были мертвы.

Деряба не удержался и на радостях воскликнул:

— Сдохла, паскудница! И приблудок сдох. То-то сотник утешится.

Деряба вынул из-за пазухи пузырек с зельем, поставил его на стол, вышел из беседки и зашагал к лесу. Душа его ликовала. Скоро он будет сказочно богат. Горчак даст ему много злата и серебра, и он тотчас навсегда скроется из этих мест. Тяжко ему пришлось, но всё окупится богатством.

Вспомнился разговор с сотником.

— Среди ночи, когда все будут спать, ты должен исчезнуть с ладьи. А допрежь всем посетуй, что плавать не умеешь. Придумай так, дабы все поверили, что ты утонул. Затаись в лесах и возвращайся в Ростов лишь недели через четыре.

— Сдохну в лесах-то.

— Не сдохнешь. С тобой будут огниво, кинжал, лук и колчан со стрелами. Дичи в лесах видимо невидимо, да и рыбы не переловить. В деревне жил, нечего тебя учить.

— А чего эку доль?

— Раньше нельзя, не поверят.

Деряба кивнул, но на языке вертелся вопрос:

— А зачем худую весть приносить?

— А ты сам прикинь. Девку Ярослава нам будет легче прикончить, когда она будет ни жива, ни мертва от такой вести. Станет ходить, как полоумная. Да и слуги, почитай, все от нее разбегутся. Допрежь о гибели Ярослава сам наместнику доложи, а потом уж я найду повод с тобой свидеться.

Свиделись (и не раз!), о многом толковали, изведали повадки вдовицы, и вот всё благополучно разрешилось.

На глухой тропинке Дерябу поджидал сотник.

— Ну?

Деряба довольно осклабился.

— Была полюбовница, и нет ее.

— А приблудок ее?

— Чай, с понятием.

— Добро. Сейчас награжу тебя щедро.

Глаза Дерябы жадно блеснули. В руках Горчака находилась увесистая кожаная сума.

— Тут слитки золота и серебра… Да, забыл спросить. Далеко ли ты увез новопреставленных на челне?

Деряба похолодел: он допустил грубейшую ошибку. Ему подобало утопить мертвецов в озере, накинув на них петли с тяжелым каменьем, но он, обрадованный исполненным поручением, поспешил к Горчаку. И теперь сказать правду — себе во вред. Сотник может озлиться, а того хуже, вдвое убавить казну.

Все эти мысли пролетели в голове Дерябы в считанные секунды, он совладал с собой, и ответил всё также уверенно:

— Челн из тростника вывел. Девицу и чадо ее кинул рыбам на корм.

— Добро, Деряба. Получай награду.

Сотник вытянул из сумы один из золотых слитков и протянул его дружиннику.

— То первый, а получишь десяток.

Деряба вцепился в слиток, как клещ.

— Блестит-то как, дорогуша. Порадовал ты меня, сотник, ох, порадовал!

— Тихо. Чу, кто-то идет.

Деряба резко повернулся и тотчас почуял, как острый кинжал глубоко пронзил его спину. Минуту спустя, Горчак ухватился за ноги мертвеца и потянул его в трущобу…

Тихомир поднял Святослава на руки и отнес на ложе.

— Пусть поспит.

— Как тебе это удалось?

— Да он и так уже глазенки тер… Не о том речь сейчас, Березиня. Тебе нельзя уходить из беседки в терем. Пусть лиходеи думают, что ты мертва.

— Лиходеи? Разве злодей был не один?

— А ты слышала, что убийца сказал о каком-то сотнике?

— Да.

— Он может оказаться в тереме, и тогда тебя и твоего сына доподлинно погубят.

— Но что же делать, Тихомир?

— Хочешь знать истину? В Ростове тебе не жить. Есть злые люди, кои после гибели Ярослава, решили и с тобой покончить. Пока я еще многого не разумею, но я помолюсь богам, чтобы кое-что прояснить.

— Я понимаю тебя, Тихомир. Ты прав. Надо уходить в леса. Но как мне предварить тятеньку с маменькой?

— То моя забота, Березиня. Я попытаюсь скрытно проникнуть в избу твоих родителей. Лишь бы благополучно дождаться ночи. А пока я буду здесь тебя охранять…

Среди ночи к беседке подъехала лошадь с телегой.

— Да как же ты, тятенька, в чащи с телегой?

— Лесную дорогу ведаю. По ней мужики за сеном ездят. А далее уж как боги помогут.

— Я поеду с вами, — решил Тихомир.

* * *
Беглецы забрались в такие далекие дебри, где их так никто и не обнаружил.

Прошка и Тихомир срубили новую избу. Через год Березиня оттаяла сердцем и вышла за Тихомира. Судьба свела двух людей, безоглядно влюбленных в лес. Они прожили долгую и счастливую жизнь.

Глава 28 КНЯЗЬ И ВОЖДЬ ПЛЕМЕНИ

Князь возвращался в Ростов. На душе его было безмятежно. Он сотворил важное дело, обезопасив Северо-Восточную Русь от набегов Булгарского царства.

Курбат, убедившись в мощи Ростовского княжества, перестанет мечтать о захвате земель богатых соседей. Через несколько дней он пришлет свои корабли в Ростов, что положит начало большой торговле между двумя бывшими врагами. Волга отныне открыта и ростовским купцам. Уже сейчас Силуян двинулся к Хвалынскому морю. Отчаянный человек! Но кому-то надо начинать торговлю и со странами Среднего Востока.

Через Ростов втянутся в торговлю Смоленск, Киев, Чернигов и другие южные города. От Смоленска привезут товары лесной дорогой, а из Неро — на кораблях. Надо еще больше изготовить ладий. Дело потребует новых умельцев и денег, но всё окупится. С каждой ладьи — пошлину, и немалую. Пришлые купцы скупиться не будут. Торговля с булгарами и с азиатскими странами принесет солидные прибытки.

Пора и Суздальщину из дремотного состояния выводить. Утерялась за лесами, реками и болотами и живет, что Бог послал, да старыми обрядами. И никто-то о Суздали почти ничего не ведает, летописцы ничего о ней не сказывают, как будто и нет на Руси затерянного в лесах небольшого городишка язычников.name=r1372>[1372]

А ведь Тихомир (уж этот пропавший Тихомир!) когда-то сказывал:

— В Ростов можно и не волжским путем попасть, особенно новгородцам. Есть короче дорога. Через Суздаль.

— Поясни, Тихомир, — заинтересовался Ярослав.

— От озера Ильмень — в реку Мсту, оттуда через Вышний Волчок в реку Медведицу, далее по Нерли Волжской до Плещеева озера, потом волоком в Нерль Клязьменскую, подле которой и находится город Суздаль. Более близкий для новгородцев путь.

— А в Ростов?

— Суздальцы ведают тропы к Ростову. Дед Марей рассказывал, что до твоего приезда, князь, суздальцы хаживали в твой город.

— А почему перестали ходить?

— Ты привез с собой иноземных попов, кои захотели обратить ростовцев в христианскую веру. Суздальцы того не желают.

Ярослав с помощью Тихомира набросал на пергаменте чертеж и тогда еще задумал: не глухие тропинки нужны от Суздаля к Ростову, а большая лесная дорога, верст в сто двадцать, по коей могут идти торговые караваны. Возможен и водный путь, но для этого опять-таки следует проложить лесную дорогу от Сары до реки Нерль. Здесь и прорубаться не столь уж много.

Но задумка его на какое-то время была отложена, а ныне пора ее осуществить. Суздаль — самый ближний славянский сосед, и если он изрядно окрепнет, то в Северо-Восточной Руси появятся два крупных княжества, кои в случае единства и согласия, могут создать Ростово-Суздальскую Русь, способную приумножить мощь славянской державы.

И эта мысль настолько захватила Ярослава, что он твердо решил в самое короткое время побывать в Суздале. Северо-восточному ополью[1373] потребуются новые города, и ставить их надо на Верхней Волге, коя богата неприступными крутоярами.

На обратном пути Ярослав находился на передней ладье, коей правил кормчий Фролка.

— Верст через пять подойдем к Которосли, — молвил он князю.

— Которосль повременит, — неожиданно для всех произнес князь. — Давай-ка, кормчий, верст на десять вверх прогуляемся.

— Как повелишь, князь, — недоуменно отозвался Фролка.

Пожимали плечами и гребцы с дружинниками. Поустали за дальний путь, по домам своим стосковались. Ростов уж близок, а князь, с какой-то стати, в верховье Волги приказал идти.

Ярослав спустился с кормы к воинам, пояснил:

— Хочу еще раз на левый берег глянуть, дабы присмотреть, где новый град поставить. Руси, как воздух, нужны волжские города.

— Дело, князь, — поддержал Ярослава боярин Бренко, недавно ходивший в сотниках. — Волга велика, а русских городов на ней нет.

— Давно пора поставить, — молвил меченоша Заботка.

О том же заговорили и другие дружинники.

Вскоре корабли поплыли мимо Медвежьего угла. На сей раз, ударов в бубны не было слышно, лишь сиротливо чернели вдоль берега пустые челны-однодеревки.

— Затаилось племя, носу не кажет, — сказал Могута.

— А чего им зря в бубны грохать, когда мы мимо идем? Поди, понять ничего не могут. Куда это вдруг князь Ярослав подался? — усмешливо произнес Бренко.

Ярослав же в третий раз дотошно вглядывался в высокий, неприступный крутояр с выходом к Которосли, и каждый раз брала его в плен одна и та же мысль:

«Именно здесь надо град рубить. Племя тут жестокое и воинственное, без драки не обойтись, но лучшего места не найти. И если здесь появится крепость, то она станет надежным щитом не только Ростову, но и всей Северо-Восточной Руси».

Продвинувшись вверх по Волге с десяток верст, Ярослав окончательно решил:

«Есть добрые кручи, но ни одна из них не превосходит Медвежий угол. Там и стоять новому граду».

Поделился своим решением с Бренко и Могутой, на что первый молвил:

— Слышал я, что сей народ злой и разбойный. Каждое суденышко грабежом берет.

— О том и я наслышан, — кивнул Ярослав и, слегка подумав, добавил. — Это мы сейчас изведаем. Надо повернуть одну из ладий вспять, а мы немного подождем.

* * *
К Сиворгу прибежал запыхавшийся воин.

— Одна ладья возвращается в Ростов!

— Где ж остальные?

— Не видно. Никак, пошли к Киеву или к Новгороду.

— Бить в бубны. Всем воям — на челны!

Вскоре свыше сотни однодеревок ринулись на одинокую ладью.

Дружинники поспешно облачились в доспехи, ощетинились копьями, но челны облепили судно, как пчелиный рой. Бесстрашные посельники Медвежьего угла, вплотную осадив судно, принялись кидать на него багры с острыми наконечниками и, зацепившись за борта, полезли по ним на корабль. Завязался бой…

Ладьи Ярослава подоспели уже тогда, когда сеча разыгралась внутри корабля. Осаждавшие вынуждены были сложить оружие. Лишь нескольким челнам удалось проскользнуть мимо окруживших их кораблей, большинство же было захвачено в плен.

Сиворг и Урак, наблюдавшие за битвой с крутояра, были поражены хитростью и проворством Ярослава. Он так ловко расставил суда, что воям племени деваться было некуда. Лучшие силы Медвежьего угла захвачены в плен, и теперь их ждет худая участь. Ярослав прикажет всех уничтожить…

Но что это? Князь подогнал свои корабли к берегу и теперь высаживает на него свою дружину и соплеменников со связанными руками. Внушительная у Ярослава дружина! Она застыла у Медведицкого оврага, поблескивая серебристыми кольчугами. О, боги! Сколь же воинов у Ярослава!

— Сейчас они полезут наверх, — оробевшим голосом произнес Урак.

— Трусливый заяц! — зло воскликнул Сиворг. — У меня еще остались настоящие воины. Мы примем сражение и сбросим людей Ярослава в овраг. Ударить в бубны!

— Но что это, Сиворг? Я ничего не могу понять.

Дружина осталась на месте, а на кручу стали подниматься лишь семеро воинов.

Сиворг поднял руку, и бубны затихли.

Добрых полчаса преодолевал Ярослав, Могута, Бренко, Заботка и еще трое дружинников Медведицкий овраг, и вот наконец-то они оказались на вершине крутояра. Перед ними оказались около трехсот добротно вооруженных воинов. Многие из них были в шлемах и кольчугах, со щитами, мечами и копьями, другие стояли с тугими луками.

Обратил внимание Ярослав и на капище Световида, подле коего стояли на коленях несколько волхвов, вздымая к богу руки.

Сиворг не думал, что среди дружинников может оказаться сам князь Ярослав. Поднялись его посланники, и все они явились без доспехов, но белую рубаху каждого опоясывал меч, коим они прорубались через дремучие заросли оврага.

Конечно же, князь не мог здесь появиться, ведая о том, что вождь племени может отдать приказ о сражении, и Ярослав будет умерщвлен в первую же минуту.

Так думал Сиворг, пока пораженный Урак не шепнул ему:

— Зришь высокого воина, с русой бородкой, что стоит впереди всех? Это — князь Ярослав.

Сиворг был обескуражен. Ростовский князь бесстрашен до безрассудства. Неужели он не подумал, что любой человек племени может не выдержать присутствие лютого врага и пронзить его грудь стрелой?

Племя, после рассказов Урака, озлоблено тем, что Ярослав выгнал из Ростова вождя-старейшину, разгромил капище Велеса, поставил в городе и больших селениях иноверческие христианские церкви и понуждает весь народ принять крещение.

Христиане поливают грязью всё, во что веками верил народ и чему поклонялся. Народные обычаи и праздники они объявили бесовскими, а богов — бесами. И теперь длинная рука ростовского князя тянется к Медвежьему углу.

Ярослав же узнал вождя племени сразу. Он также стоял чуть впереди жрецов, опираясь правой рукой на посох. Вольный быстролетный ветер шевелил его длинную серебряную бороду, амулет с медвежьими клыками на груди и трепыхал широкое белое облачение. Глаза вождя пронзительны и беспощадны.

«Тяжек будет разговор», — подумалось Ярославу.

— Что вам нужно от моего племени? — спросил посланников верховный жрец, как будто не ведая, что среди них находится ростовский князь.

— Я, князь Ярослав, пришел к тебе, вождь Сиворг, с миром. Нам давно пора установить добрые отношения. Разбой же — не украшает соседей.

— Мои люди, князь Ярослав, не знали, что это твой корабль. Они подумали, что это судно новгородских ушкуйников.

— Но твои люди видели все мои ладьи, и они не могли ошибиться. Но если даже принять твои слова за правду, твое племя не должно грабить никакие судна. И я, Сиворг, больше не потерплю на Волге разбоя.

— А если мое племя не захочет исполнять твоего повеленья?

— Тогда мира не будет.

— И ты применишь силу, Ярослав?

— Да, Сиворг. У меня не будет другого выбора.

— А что ты сделаешь с пленниками, князь? Казнишь или увезешь в Ростов?

— Ни то, ни другое. Я верну их тебе, но при одном условии. С сегодняшнего дня я объявляю Медвежий угол своей землей и облагаю его ежегодной данью.

Глаза Сиворга стали отчужденными и еще более злыми.

— Мое племя никогда не сидело под властью чуждых нам князей. Мы вольные люди и не желаем терпеть никакой дани.

— Я понимаю тебя, Сиворг, но и ты пойми меня. Все славяне когда-то жили отдельными племенами. Каждое племя имело своих вождей, богов и воинов. Зачастую племена враждовали, обильно текла славянская кровь, чем не преминули воспользоваться инородцы. Они нападали на ослабевшие народы, грабили их, сжигали их жилища, предавали сраму женщин, уводили в полон тысячи людей. И тогда племена решили объединиться. Так возникла Киевская Русь под одной мощной десницей великого князя. Он положил конец междоусобицам, собрал единое и великое войско, укрепил рубежи, построил много городов и учинил обширную торговлю с другими державами. Ныне Русь — мощное государство, коему подчинены все славянские племена. Правда, осталось единственное племя, кое считает, что в состоянии противоборствовать великой державе. Но это глупо, лишено всякого смысла. Селище Медвежьего угла войдет в состав Киевской Руси и станет платить положенную дань. Сие неизбежно. Нельзя не изменить, ни переломить ход нынешнего времени.

Сиворг, поглаживая на груди священный амулет, некоторое время молчал. Этот ростовский князь довольно умен. В облике его чувствуется сила, честолюбие и уверенность. Такие люди не отступают от своих слов.

— Я выслушал тебя, Ярослав, а теперь послушай меня. Слова твои разумны, но добрая воля сильнее рассудка. Мое племя ни в чем не нуждается. У нас есть всё: охота, рыболовство, скотоводство, богатые нивы, бортные леса, болотная руда, железо, умелые ковали и гончары. Зачем нам ходить под десницей великого князя и платить дань?

— Я не люблю повторять дважды, Сиворг. Либо ты примешь мое условие, либо я захвачу Медвежий угол силой.

— Ты чересчур отважен, Ярослав, но не думай, что ты не уязвим. Сейчас я подниму руку, и ты будешь убит.

— Еще раз скажу: глупо. Моя смерть ничего не изменит. Дружина одолеет твоих воинов и прольет много крови. Ты потеряешь всё, Сиворг, даже свою голову. Теперь я хочу услышать твое окончательное решение.

Сиворг понимал, что Ярослав не отступится. Война же не принесет племени пользы. Он глянул в лица жителей селища и увидел в них смятение. Соплеменники не пойдут на сражение с дружиной ростовского князя. И тогда вождь сказал:

— Я принимаю твоё условие, князь Ярослав. Мои люди не станут больше нападать на корабли и готовы приносить тебе дань.

Летописец напишет: взяв с племя клятву «жить в согласии» и платить ему дань, Ярослав «отыде в престольный град свой Ростов».

Глава 29 МУКИ ЯРОСЛАВА

Первыми заметили ладьи, вошедшие из Вёксы в озеро Неро, ростовские рыбаки. Они во всю мочь погнали свои легкие челны к посаду, всполошено закричали:

— Булгары, булгары идут!

В городе ударили в набат. Тысяцкий Будан тотчас приказал собирать войско, а затем взобрался на стены крепости.

«Вот и пришел грозный, недобрый час», — подумал он и крикнул горожанам:

— Смолы, бревен и глыб поболе! Всё сгодится!.

Прибежал на стены и наместник. Зоркие глаза его, наполненные тревогой, вдруг стали изумленными, а затем веселыми.

— На первой ладье княжеский стяг, Будан Семеныч. Княжеский!

— Да быть того не может, — растерянно произнес тысяцкий. — Булгары с умыслом стяг Ярослава подняли. Издеваются, нехристи!

— Ты в своей кузне, почитай, половину зрения потерял. Да то ж наши ладьи, наши!

И чем ближе подходили корабли к крепости, тем всё радостней становилось на ее стенах. Когда князь Ярослав вышел с ладьи на причал, на него обрушился торжествующий гвалт:

— Жив!

— Жив наш князь!

— Слава Ярославу!

С колокольни храма Успения пресвятой Богородицы забил праздничный перезвон.

Ярослав глянул на стены и почему-то не увидел Березини со Святославом. Никак, за озером в новом тереме дожидаются. Уж так соскучился он по своей ладушке и ненаглядному чаду!

Настежь открыли входные ворота крепости. Встречу выбежали наместник Озарка и дружинники. Их лица хоть и были разутешенными, но что-то в них князя и настораживало.

— Здрав буде, княже. С добрым возвращением, — с поясным поклоном приветствовал Ярослава наместник.

— И тебе доброго здоровья, Озарка.

Обнялись, облобызались по древнему русскому обычаю.

— Как вы тут? Что-то боярина Колывана не вижу. Аль недуг одолел?

На лицо Озарки набежала тень.

— Да как тебе сказать, княже… В хоромах поведаю.

И поведал, тяжело, неспешно, с мрачным лицом. Вначале о появлении в Ростове дружинника Дерябы, о всеобщей скорби, о посылке к великому князю гонцов, дабы прислал новую дружину, а затем — об исчезновении из Ростова Колывана, сотника Горчака и прибежавшего в город дружинника.

Ярослав хмуро слушал и не мог внять, для каких целей всё это понадобилось?

— Ты что-нибудь понимаешь, Озарка?

— Да, княже… Мне трудно поведать. Язык не поворачивается… Ты уж, княже, крепись.

— Березиня?! — вскочил с кресла Ярослав.

Боярин отвел глаза.

Князь так тряхнул наместника за ворот малинового кафтана, что от него оловянные пуговицы отлетели.

— Да сказывай же!

— Крепись, Ярослав Владимирович… Березиня и сын твой Святослав отравлены.

— Что-о-о? — закричал Ярослав и в безумном отчаянии, с побелевшим лицом, опустился на лавку. Из глаз его потекли слезы. Жуткая весть, боль и терзание исказили его лицо. Ему стало трудно дышать, и Озарка побежал к оконцу, дабы распахнуть его, в покои плавными птицами залетели багряные осенние листья. Затем боярин кинулся к дверям и увидел в сенях Заботку.

— Лекаря зови!

Потрясение было настолько тяжелым, что оно свалило Ярослава. На какие-то минуты он даже потерял сознание.

Лекарь Фалей засуетился и перепугался. Он никогда не мог подумать, что могучий организм молодого князя может быть подвержен тяжелому недугу.

Ярослав никогда ни на что не жаловался, и Фалею, дабы не забыть свое лекарское искусство, приходилось исцелять людей из княжеского окружения.

Князь распростерся на ложе и тихо бредил:

— Березиня… Какая ты у меня пригожая… Сыночек. Ступай же ко мне, сыночек…

* * *
Ярослав встал с ложа на третьи сутки. Лицо его осунулось, глаза провалились, на лбу прорезалась глубокая морщина.

— Рано тебе подниматься, батюшка князь. Полежал бы еще, — сердобольно молвил Фалей.

— Належался. Кличь Озарку.

Боярин находился в соседней комнате. Он так и не отлучался в свои хоромы.

— Немедля отошли в Киев послов, чтобы отец мой дружину не высылал. Пусть гонцы скачут дорогой к Смоленску.

Когда Озарка отдал приказание, он вновь вернулся в покои князя.

— А теперь повтори всё, что мне поведал, но более подробно.

— А может, не вспоминать, княже?

Боярин боялся, что Ярослав вновь начнет жутко переживать, что приведет его к новому потрясению.

— Досконально, Озарка. А за меня не тревожься. Выдержу.

После длительного рассказа, наместник заметил, что на лице князя исчезло смятение, лишь глаза оставались измученными.

— Я не допускаю даже мысли, что Березиня могла отравить себя и сына. Пузырек с зельем, оставленный на столе, всего лишь хитроумная задумка Колывана.

— Но челядь слышала, как Березиня говорила, что она не хочет больше жить.

— Вот на эти слова и полагались Колыван и Горчак. Но им меня не провести… Тела искали?

— Искали, княже. Недалече от беседки обнаружили в камышах челн. Но вот что странно. На челне оказались две веревки с тяжелыми каменьями. Тоже загадка, княже.

— Загадка, — сумрачно протянул Ярослав. — Возможно, Колыван со своими подручными, увез Березиню и Святослава в лес и зарыл в земле. Иуда!

— Но Прошка с Устиньей тоже исчезли.

— Здесь я загадки не вижу. Прохор понял, что убийцы тоже не оставят его в живых. Вот он и скрылся в лесах. Не в первой ему в глухомань забиваться… Завтра я поплыву за озеро, а сейчас оставь меня, Озарка. Мне о многом надо подумать.

Разговор с боярином дался Ярославу с трудом. Душа его по-прежнему мучительно страдала, но он не подавал виду, и когда Озарка вышел, князь стиснул ладонями свою голову и застонал. Застонал горько и безутешно.

— Березиня!.. Сыночек!

Сейчас ему не хотелось жить, и он признал безжалостную правоту слов своей возлюбленной. Бывают такие минуты, когда человек не способен уже управлять своими чувствами и готов на самый безысходный шаг…

Нет, нет! Надо гнать из головы черные мысли. Березиня не могла отравить своего сына: она души в нем не чаяла. Вот и он должен жить, жить с глубокой раной в сердце. Колыван нанес ему едва ли не смертельный удар… Но как он сумел придумать такое злодейство? Для этого нужна необыкновенная смелость. Неужели он думает, что бегство спасет его? Он привык жить в роскоши, и в леса не кинется. Подастся в Киев? Но это громадный риск. Отец, проведав о его злодеянии, прикажет боярина жестоко наказать. Как бы Владимир Святославич не относился к своему сыну, он не пощадит Колывана. (А уж про сотника и Дерябу и говорить нечего). На что тогда уповал старый боярин?

Ярослав не находил разумного ответа.

На другой день он приплыл на ладье к беседке, к месту гибели Березини и сына. Он присел на ложе и закрыл глаза, вспоминая нежные слова своей лады и милое лепетанье сына. Его сердце опять заныло, душа застонала, и он впал в тягостную кручину.

И час, и два Ярослав не выходил из беседки. Озарка с Могутой забеспокоились.

— Нельзя князя оставлять одного, — молвил Озарка.

— Надо его чем-то отвлечь, — кивнул Могута.

Оба вошли в беседку. Лицо Ярослава было чернее тучи, взгляд потухший, страдальческий, на щеке застыла скорбная слеза.

«Крепко же любил князь свою Березиню», — подумалось Озарке.

При виде бояр, Ярослав отвернулся, смахнул со щеки слезу и глухо спросил:

— Что скажете?

— Был тут из Белогостиц священник. Просил новый храм святого Георгия осмотреть.

— Осмотрю… И вот что, други. Прикажите дружинникам, чтобы окрест леса оглядели. Каждую пядь!

У храма Ярослава встречал весь церковный клир.[1374] Молодой священник, облаченный в серебряную с золотыми крестами ризу, присланную киевским митрополитом, осенил князя крестным знамением и обходительно произнес:

— Спаситель не забудет твой богоугодный вклад на святое дело возведение храма, князь Ярослав Владимирович.

Приняв благословение, Ярослав вошел в церковь, запалил свечу от лампадки, тотчас подошел к иконе Пресвятой Богородицы с младенцем на руках и принялся молиться.

Как истинный христианин, он ежедневно посещал в Ростове или крестовую палату в своем теремном дворце, или соборную церковь Успения, но никогда еще он не молился с таким рьяным усердием, ничего не слыша и никого не видя, кроме опечаленных, всё понимающих глаз Божьей Матери.

Священник смотрел на его изнуренное, страдальческое лицо и клал земные поклоны перед Господом, умоляя его облегчить душевные муки раба Божия Ярослава.

Князь молился до изнеможения, и когда ему показалось, что из глаз Богородицы скользнула на голову сына горючая слеза, он принял это близко к сердцу, и на душе его посветлело. Значит, дошли его молитвы. Березиня и чадо ее хоть и были не крещеными, но Богородица смилуется и не допустит, чтобы их души угодили в исчадие ада и оказались в светлом, лучезарном раю.

Отступив от иконы, Ярослав тихо молвил священнику:

— Отслужи, отче, заупокойный молебен по рабам Божиим Березине и Святославу.

— Но…

— Отслужи! Они не успели принять крещение, но были готовы к оному. Бог отпустит их прегрешения.

— Отслужу, князь.

Ярослав отправился к причалу. На встречу ему шел Могута. За последнее время он свыкся со своим новым чином, но в поступках своих продолжал оставаться всё таким же простодушным человеком. Холопов своих не только не обижал, но, порой, и сам брался за какую-нибудь работу, дабы силу свою не потерять.

Бьет молотом кузнец по наковальне и Могута добрый час покует; рубят холопы амбар, и боярин берется за топор.

Челядь с доброй улыбкой говаривала:

— Чудной у нас боярин. Отродясь, такого не видывали.

Любил поработать Могута, а вот богослужебные книги давались ему с трудом: уж больно писания мудреные, заучить и вникнуть в них тяжко. Хорошо, что он еще холостяк, чад не имеет, а то князь Ярослав детей бояр, сотников и купцов за книги посадил, целую школу для них открыл при храме Успения Богородицы.

Заходил как-то в эту школу Могута и видел, как ребятня, сидя на деревянных скамьях, под строгим взором батюшки, царапает на кусках бересты какие-то витиеватые буквицы костяными писалами. Вот труд так труд! Это тебе не кожи мять…

Подойдя к князю, Могута произнес:

— В одной из чащоб обнаружили труп дружинника Дерябы.

Ярослав остановился, лицо его не выразило никакого удивления.

— Дивиться нечего, Могута. Я так и мыслил. Колыван не мог оставить в живых этого мерзавца. Да и Горчак у Колывана на крючке. От этого хитроумного и каверзного боярина всего можно ожидать. Собака! Пестун треклятый… Однако запомни, Могута: копающий яму под ближнего своего — в неё и упадет… А поиски Березини и сына моего продолжайте.

Глава 30 ЧЕЛОВЕК БЕЗ НАРОДА, ЧТО ДРЕВО БЕЗ ПЛОДА

Свои задумки о Суздале князь Ярослав не стал откладывать на другие времена. Он решил без остатка окунуться в работу, иначе непрестанные, худые мысли могут ввергнуть его в затяжной недуг и обратить в немощного человека.

Но воспоминания о тяжелой утрате будут преследовать Ярослава очень длительное время, и даже из его предсмертных слов слетит имя Березини.

(Забегая вперед, скажем, что монах-летописец, сидевший у одра старого умирающего князя, ничего не понял, лишь пожал плечами: Ярослав о какой-то березе бредил).

Князь велел Заботке позвать к себе тысяцкого Будана, но того дома не оказалось.

— В своей кузне меч мастерит.

— И чего ж ко мне не явился?

— Нельзя-де от изделья отрываться. Меч добрую закалку потеряет. Сызнова бежать?

— Не нужно. Сам прогуляюсь.

Ярослав, в сопровождении Озарки, Бренко и Могуты (теперь, куда бы князь ни отправлялся, рядом с ним находились не только семеро дружинников, но и бояре; да и обычай того требовал) шел к кузне и размышлял о Будане. Честолюбив, по-хорошему честолюбив кузнец, а ведь простолюдин, из черни. Другой бы опрометью побежал, а этот достоинство свое чтит. Сколь бы не встречался с ним, всегда степенен, деловит, разумен в суждениях, и никакой тебе лести. Не зря его народ в тысяцкие выкликнул…

Народ! А ведь всё зависит от народа. Будь у тебя семь пядей во лбу, но любой властитель — что телега без колеса. Все его княжеские задумки осуществлял народ: крепость ставил, дороги прорубал, храмы возводил.

А кто на брань ходил? Не даром говорят: человек без народа, что древо без плода. А взять вече. Вот уж где во всю мощь проявляется народная воля. Князь же, как былинка в поле. Что народ порешит, так тому и быть, а коль князь заартачится — того могут с помоста скинуть и из града выдворить. Какая же силища в народе! Вот кто подлинный властитель.

И от этой неожиданной мысли Ярослав даже остановился. Почему-то раньше никогда и в голову не могла придти к нему такая думка.

— Что-нибудь понадобилось, княже? — тотчас спросил Заботка.

Ярослав молча отстегнул золоченую пряжку корзно и подал плащ меченоше, оставшись в коротком, чуть ниже колен голубом зипуне.[1375]

— Что-то в жар меня кинуло.

Молвил неправду. Зачем парадное облаченье, когда идешь в кузницу? Так положено, сказали бы бояре. Любой выход князя в народ должен показывать черни, что идет их господин, чье корзно подчеркивает его безграничную власть, ибо никто, кроме князя, не имеет права накидывать корзно на плечи.

«Глупость всё это, — вкралась в голову Ярослава новая крамольная мысль. — Власть там, где молотом грохают».

Будан не вышел из кузни даже при виде князя. Он продолжал колдовать над мечом, не доверяя свое дело даже подручным. Но Ярослав не осерчал, напротив, вновь подумал о кузнеце по-доброму.

— Здрав будь, Будан Семеныч.

— И тебе здоровья, князь. Прости, что встречать не вышел. Оторваться не могу. Задумал я знатный меч сладить, дабы дамасский клинок как травинку пересек. Тут ко всяким премудростям надо приноровиться.

— Добрая задумка, — одобрил Ярослав.

— Добрая, князь. Коль слажу — сотни мечей можно наковать. На любую сечу неустрашимо выходи.

Будан поминутно совал меч в особый горячий взвар, то его вынимал, придирчиво осматривал и шаркал острием по стальной пластине, то вновь держал над раскаленными угольями и потом опять совал в железный чан с взваром.

На закоптелом медном лбу коваля выступили капли пота. Лицо напряженное, сосредоточенное.

Заботка накинул на широкую дубовую плаху, лежащую у ворот, свой полукафтан и пригласил присесть князя.

А кузнец всё колдовал и колдовал над своим издельем.

«Великий умелец. В ратный час он тысяцкий, а в мирное время — опять-таки кузнец. Творит! Творит, забыв обо всем на свете. Лучше его не трогать. Сиди — и любуйся его работай».

Ярославу и сказывать не надо, что звание кузнеца-оружейника самое почетное среди ремесленного люда, ибо он кует доспех и меч для защиты Руси. А сколь для того нужно сотворить?! Допрежь надо найти добрую железную руду…

Ранним утром, пока еще легкий туман не стал росой на траве, выезжает Будан с сыном-подручным в свое заветное местечко — в Меленковские болотца. Рассвет, но жаворонки уже мечут свои быстрые стежки в поднебесье. Легкий возок, в кой запряжен серый в яблоках конь, кормилец и баловень семьи — Серко, едет вдоль темно-зеленого тростника Неро, мимо дымниц и кузен, разбросанных по берегу, затем огибает Велесово капище на конце города и вступает в густой лес.

От Ростова до болот едва ли не десяток верст. Через мохнатые лапы сосен и елей чуть пробивается редкий солнечный луч. Часто приходится останавливаться и помогать коню, перетаскивать возок через толстые корневища деревьев…

Наконец, добрались до места. Закусили луком, лепешкой и квасом, чуток отдохнули, вытянули из возка лодчонку и столкнули ее на бурую, ржавую воду.

Руду черпали с самого дна черпаками на длинных ручках, а гущу сливали в деревянные бадьи. Потом Будан готовил времянку — печь-домницу, а сын добывал огонь. После того сели на поваленное дерево и взялись за ремни, приводящие в движение волчок.

Печь задымилась, а вскоре загорелась, подсыпанная под крутящийся волчок сухая трава. От нее разожгли костер, дабы обжечь на угли заранее приготовленные березовые полешки.

Толстым слоем высыпали жаркие угли на дно домницы, вырытой прямо в земле. Сверху положили железный лист, а на него высушенную уже руду из болота, выплавляя из нее железные крицы,[1376] величиной с добрую лошадиную голову.

Ночевали в лесу, у костра, а чуть рассвело, повезли домой десяток железных криц…

В кузнечном горне гудит пламя, будто дикий зверь из клетки рвется наружу. Сын раздувает его мехами, домотканая рубаха на его спине уже промокла от пота.

Мехи — две сердцевидные планки, соединенные собранной в складки кожей. И, кажется, будто они дышат, как живые. Раздвигает сын — вдох, сдвигает — выдох.

Воздух выходит из мехов через сопло — глиняную трубку на узком конце планок, и сквозь отверстие в горне нагнетается туда.

Вот уже вишнево-красные полосы становятся белыми, и Будан останавливает сына-подручного. Огромными клещами он выхватывает из горна эти полосы, одну бросает на наковальню, другие закаливает: опускает в большой чан с холодной водой. Вырывается облако белого пара и, медленно растекаясь в воздухе, поднимется к закопченному потолку кузни.

Князь Ярослав уже ведает: полосы, закаленные таким образом один раз — железо, несколько раз — сталь.

Мечи же на Руси появились еще в девятом веке. Варяги похвалялись, что изготовление мечей «туземцы-славяне» позаимствовали от них, забывая о том, что на славянской равнине обитали не дикари, а даровитый и гордый народ, владетель мощной культуры, за коей, как и у всех соседних племен, стояли века традиций — воинских и ремесленных. Викинги никогда Русь не завоевывали, а русские кузнецы-оружейники в своих мастерских создавали не жалкие «варяжские» подражания, а собственные подлинные шедевры…

Вот Будан с сыном (дабы обрести металл с необходимым составом углерода) берут полосы железа и стали, скручивают их вместе через один, а затем множество раз проковывают, вновь складывают в несколько раз, вновь перекручивают и собирают «гармошкой»; затем режут вдоль и проковывают еще раз. Получается полоса красивой и очень прочной узорчатой стали, кою травили для выявления рисунка «елочкой». Меч получался не только крепким, но и гибким: распрямлялся, будучи согнутым вдвое.

Меч Будана способен был рассекать панцири и кольчуги врага, ибо их, как правило, делали из стали или железа более низких сортов. Перерубали они и клинки мечей, изготовленных менее тщательно.[1377]

Будан постукивает маленьким молотком то по раскаленному бруску, то по краю наковальни. И как бы в ответ на перезвон его молота грохает кувалдой сын, опускает ее на то самое место, куда указывает отец.

Дин-динь-дон! — разносится далеко вокруг.

Летят во все стороны искры, все отчетливее вырисовываются очертания лезвия, рукояти меча. Сын снова берется за кленовые, отполированные до блеска его ладонями ручки мехов. Он нагнетает воздух в печь, поддерживая гудящее пламя без передышки.

Меч почти готов: темная полоса железа на его лезвии чередуется со светлой — стальной полосой. Сталь дает крепость, железо — гибкость. Никогда не сломается такой меч в бою…

— Пора! — подает знак Будан.

Сын передает ручки мехов другому подручному, а сам уже бежит во двор, выводит из клети Серко, торопливо седлает его, вскакивает на коня.

Отец выносит из кузни пышущий жаром меч и рукояткой, обмотанной мокрой овчиной, передает ее сыну. Тот выезжает со двора, галопом направляет коня вдоль озера и мчится во весь опор. Склонившись к луке, сын крепко держит в руке пламенеющий меч, дабы хорошенько охладили его воздушные струи. И кажется ему, в этот счастливый для него миг, что он — это не он, а сам Перун летит на своем грозном скакуне навстречу несметным полчищам, и одного за другим поражает врага своим харлужным мечом.[1378]

— Скажи, Будан Семеныч, а случаются подделки?

— Таить не буду, князь. Встречал я за свою жизнь и жуликоватых ковалей. Сотворить настоящий меч — и ума, и много времени требует. Вот тут-то жуликоватый кузнец и выявляется. На торгах купцы за булатные мечи золотом расплачиваются. Весит меч три фунта — выдай да положи три гривны золотом. Деньжищи!

— А как настоящий меч проверить?

— Дабы купцу не обмануться, он должен первым делом проверить меч по звону. Хороший меч от легкого щелчка по клинку издает чистый и долгий звук. Чем он выше и чище, тем лучше булат. Затем надо испытать на упругость, не останется ли он искривленным после того, как его положили себе на голову и пригнули к ушам за оба конца. Напоследок же меч должен легко, не тупясь, перерубить толстый гвоздь или разрезать тончайшую ткань, брошенную на лезвие.

Будан взял у вернувшегося сына меч и протянул его Ярославу.

— То дар тебе, князь, почитай, от всего ремесленного люда. И коль наступит для Руси самая грозная пора, то не посрами сего меча, Ярослав Владимирыч.

— Спасибо, мастер. Не посрамлю, и навсегда запомню твои слова, — тепло отозвался князь.

— Меч можно испытать. И на звон, и на гвоздь, и на паволоку.

— Да я верю тебе, Будан Семеныч.

— Ну, тогда пусть твои дружинники опробуют.

— Сам меч опробую.

Ярослав посмотрел на дружинников, выбирая «супротивника», и вдруг его взгляд остановился на Могуте.

— Давай-ка, погреемся, боярин. Вынимай свой меч.

Могута замешкался. Напрасно того захотел князь. Все ведают о его богатырской руке. Не дело задумал.

— Ты чего остолбенел? Вынимай меч, Могута Лукьяныч!

И Могута вынул: князь приказывает. Ярослав скинул зипун и остался в одной синей льняной рубахе.

— И чтоб слабину мне не давать!

Сшиблись! Зазвенела сталь, посыпались искры. Будан, переживая за свой меч, привалился к косяку ворот кузни.

— Наддай, крепче наддай, боярин! — входя в азарт, прокричал Ярослав.

И Могута наддал. Не срамиться же ему перед честным народом и дружинниками. Размахнулся, с силой ударил по мечу князя, надеясь выбить его из рук Ярослава, и… оторопел. Его меч переломился надвое.

Кузнец удовлетворенно крякнул, а Ярослав подошел к Будану и крепко обнял его за плечи.

— Спасибо, Будан Семеныч. И впрямь знатный меч сотворил. Будет тебе особый заказ.

Могута же обескуражено смотрел на остаток меча и бормотал:

— Дела дивные… Сей меч мне сам князь Владимир вручил… Ну и кузнец.

— Меч княжеский, но изготовлен, знать, не совсем изрядно, — молвил Будан.

— Не горюй, Могута. Будет и у тебя знатный меч. И другим дружинникам подскажу, дабы не скупились на заказы.

Ярослав глянул на довольное лицо кузнеца и молвил:

— А теперь, тысяцкий, хочу о делах с тобой посоветоваться.

— Так, может, в терем, князь?

— Тайн нет, здесь потолкуем. Задумал я к суздальцам дорогу проторить. Самые близкие наши соседи. Давно пора им из лесов выбраться. Плотники понадобятся. Будем вече собирать или допрежь с дровосеками переговорить?

— А какой путь сам выбираешь, князь? — уклонился от прямого ответа тысяцкий.

— Мнится мне — водный. Допрежь Сарой плыть до устья, а затем прорубаться к реке Нерль. Да вот не ведаю, велика ли будет просека. От нее всё и будет зависеть: и число плотников, и кормовые запасы.

Помолчав некоторое время, Будан молвил:

— Жаль, Тихомир пропал. Но в Ростове есть люди, кои встречались с суздальцами. Потолкую кое с кем, а затем в твои хоромы приду. Вече же скликать рано.

— Ну что ж, Будан Семеныч, на том пока и сговорились.

Тысяцкий появился в покоях Ярослава на другой день.

— Выискал, князь. Когда-то один суздалец ночевал у плотника Маркела, и поведал, что городишко стоит на реке Каменке, что вблизи Нерли. По Нерли он и плыл на челне. Затем челн спрятал в кустах и пошел к устью Сары. Добирался до реки верст шесть-семь, не больше. Вырубил топором однодеревку и добрался по Саре до Неро.

— Порадовал ты меня, Будан Семеныч. Верст шесть просеки — не велика забота. А чего ж Маркела не привел?

— А я, сказывает, в гости к князьям без просьб не хожу. Человек он с задоринкой, ныне в челе плотничьей артели ходит, ломать шапку не любит.

— Да здесь, почитай, все ростовцы с задоринкой. Своенравный народ.

— Не без гординки, в хомут головой не кинется. Так уж исстари повелось. Но люд справедлив и праведных князей чтит, а коль унижение изведает, может и за топор схватиться.

— Ведаю, Будан Семеныч. По неудачному крещению ведаю… Так ты пригласи ко мне Маркела. Вкупе приходите.

Глава 31 ОСНОВОПОЛОЖНИК РОСТОВО-СУЗДАЛЬСКОЙ РУСИ

Еще через два дня Ярослав беседовал с Озаркой.

— Вновь оставляю на тебя Ростов, а сам на двух ладьях отправляюсь в Суздаль. Мыслю, боярин, что такой беды больше не приключится. Как зеницу ока береги ладьи и крепость. Вернусь, если всё, слава Богу, недели через четыре, пока реки не сковало. Надо как следует изведать водный путь. Хорошо бы Нерль оказалась без опасных отмелей и судоходной. Да и на Каменку надо дотошно глянуть.

На прощанье не забыл напомнить о торговых людях:

— Не упускай купцов из виду. Ныне в Ростове торговля бойкая, даже варяжские гости[1379] наведываются. А не сегодня-завтра булгарские купцы нагрянут. Встреть с хлебом-солью, на торгу лучшие места отведи, но приглядывай за ними. Царь Курбат поклялся своим богом, что будет в мире с нами жить, но доверять ему полностью нельзя. Среди купцов и лазутчики могут оказаться. Держи ухо востро.

— Не подведу, князь, — заверил боярин. — Ты мне, почитай, всю дружину оставил.

— Не на врага иду, а к другу… И вот что еще, Озарка. — Торг наш стал тесноват, и Торговая изба маловата. Задумал я для чужеземных купцов новый Гостиный двор срубить. Место тебе Будан укажет. Мы уже с ним, как с тысяцким посада, дело сие обговаривали. Начинайте рубить.

— Начнем, князь… Только вот что хочу сказать. Может, мне Суздальщину довершь?

— С какой стати?

— Ты из одного дальнего похода в другой уходишь. Отдохнул бы малость, а я бы к Суздалю добрался. Справлюсь!

— Не сомневаюсь, Озарка. Но я сам всё должен поглядеть. Надо Ростово-Суздальскую Русь создавать, и без князей тут не обойтись.

— Ну, тогда с Богом, Ярослав Владимирович.

На двух ладьях было больше гребцов и плотников, чем дружинников. Последних — всего три десятка. Князь отобрал самых молодцеватых и крепких, дабы и перед суздальцами в лучшем виде предстать, да и при любой работе могли помощь оказать. Все они не из «княжьих мужей», кои за последние годы заметно состарились и начали терять бойцовские качества.

Гридни же из «молодшей» дружины во всем были усердны, и старались показать князю свою нерастраченную удаль.

Река Сара — не Которосль, она гораздо уже, мельче и почти не имеет крутояров. Кормчий Фролка вел ладьи с большой осторожностью. Было тихо и безветренно. Зоркие глаза кормчего не отрывались от речной глади.

Когда проходили мимо сиротливо застывшего Сарского городища, Ярослав вспомнил об Ураке. В самом неожиданном месте оказался бывший князек Ростова. Прятался за стенами древнейшего поселения и вдруг очутился в Медвежьем углу, на службе у Сиворга. Нелегко ему придется у этого жесткого жреца. Но его пребывание в волжском племени недолговечно: Урак привык к власти и вряд ли ему удастся ужиться с Сиворгом. Да и вождю не столь уж долго управлять племенем. Он, Ярослав, так или иначе, поставит крепость в Медвежьем углу.

На другой день Фролка пришел в ладейную избу и доложил:

— Еще час, другой — и мы подойдем к истокам, князь. Сара резко поузилась.

— Вижу, кормчий. Прикажи гребцам, чтоб шли сторожко. В случае отмелей, приставай к берегу.

За полверсты от истоков Фролка остановил корабли, приткнувшись к пологому берегу, заросшему камышами. Гребцы принялись вытаскивать челны и кули с кормовыми припасами. Не утерпел и Могута: где потяжелей, туда и суется. Челн, можно сказать, один на берег выволакивал.

Ярослав взял на ладьи всего шесть однодеревок. Сойдя на берег, отдал приказ:

— Пять дружинников под началом десятника Васюка и треть гребцов оставляю для охраны кораблей.

— Не маловато, князь? Вдруг какое-нибудь дикое племя навалится? — озаботился боярин Бренко.

— По рассказам суздальцев, кои с ростовцами виделись, на их землях никаких диких племен нет. Вблизи деревеньки могут оказаться, но в них живут мирные оратаи. Часть гребцов с кулями и топорами пойдут на челнах до самого истока. Оттуда начинайте прорубаться к нам. Жмитесь ближе к берегу, выискивайте удобицы. А коль на болотину набредете, дайте знать. Мы же с плотниками встречу вам сечь дерева примемся. Готов, Маркел?

Маркел повел широкими плечами, пощипал грузной ладонью окладистую бороду, кинул оценивающий взгляд на лес, тянувшийся вдоль берега, и молвил:

— Допрежь, князь, лес глянуть надо.

— Глянь, Маркел.

Вскоре вдоль Сары застучали топоры.

Ярослав подошел к молодым дружинникам.

— Не поиграть ли и нам топоришками, добры-молодцы?

— Да мы всегда готовы, князь! — охотно отозвались гридни.

— Топоров на всех хватит, и на гребцов и на бояр. Купно будем дерева валить!

Боярин Бренко хоть и взялся за топор, но отнесся к предложению князя неодобрительно. Вот уже не впервой Ярослав делает ошибку.

Князья и бояре не должны уподобляться мужикам, иначе всякую сановность можно легко потерять. Ну, дело ли о бок со смердом топором махать?! Ладно, Могуте простительно. Его великий князь Владимир Святославич сразу из черни в бояре возвел. Не бывало такого случая на Руси. Но зачем Ярослав в мужичью работу впрягается? А коль он втягивается, то и боярам приходится пример с него брать. Негоже!

Нет, Бренко был верен Ярославу, готов был за него живот положить, но его некоторые «причуды» порицал.

А князь, врубаясь топором в дерево, знай покрикивал:

— Вали, ребятушки, вали!

Могута поглядывал на усердного Ярослава и ублаготворено думал:

«Слава Богу. Когда князь рьяно трудится, то о Березине забывает. Пока же на ладье без дела сидел, то лицо его было сумеречным, наверняка ладу свою вспоминал. Почаще его надо тормошить».

На другой день едва не случилась непоправимая беда. Ярослав, увлекшись работой, не заметил, как на него стремительно падает чье-то срубленное дерево. Спас Могута. Кричать было уже поздно. Он сжался в комок и принял толстенную макушку сосны на свои руки. Остановил падение и захрипел:

— Отбегай, князь…

Ярослав почувствовал, как на него довольно ощутимо обрушились сучья дерева. Но он, увидев, как из последних сил удерживает Могута многопудовое, смертоносное бремя, не отскочил в сторону, а решил и сам предотвратить тяжелый напор сосны.

— Тяни в сторону, князь. Тяни!.. Отпускаем!

Сосна, треща сучьями, рухнула наземь.

Ярослав отделался двумя неглубокими царапинами на щеках и ушибом плеча, а вот лицо Могуты истекало кровью.

К князю и боярину набежалидружинники, гребцы и плотники. Маркел повел суровыми глазами по вырубщикам.

— Кто не упредил?

Молодой гридень, побледневший, насмерть перепуганный, упал перед Ярославом на колени.

— То моя вина, князь. Норовил толкнуть древо к берегу, а оно в другую сторону полетело. Помышлял крикнуть, а у меня язык присох от страха.

— Твой язык вырвать надлежит. Ведь ты князя едва не загубил. Не подскочи Могута Лукьяныч — и прощай князь. Дубина! — зло насел на дружинника Заботка.

— Оставь его, меченоша. А ты, гридень, встань. Впредь будь осмотрительней.

Могута сидел на земле и утирал лицо рубахой. Ярослав подсел к нему, обнял рукой за плечи.

— Спасибо тебе, Могута Лукьяныч. Отныне жизнью тебе обязан… Глаза целы?

— Бог миловал. А вот лицо сучьями поободрал. Но то не беда, до свадьбы заживет. Главное, ты, князь, целехоньким остался.

Маркел метнул взгляд на упавшее дерево и покачал головой.

— Однако ж медвежья силища у тебя в руках, боярин. Другого бы — в лепешку.

Глянул на плотников.

— Поищите стрекавы[1380] и подорожников. Добро руду[1381] останавливают. Поборзей, мужики!

Далее прорубались к Нерли с большими предосторожностями. Через неделю дорога была готова.

— Впереди самое трудное, братцы. Вернемся к ладьям и будем их тащить волоком. А допрежь изготовим бревна и толстые, крепкие жерди.

— Не впервой, князь, — молвил Бренко. — Как на катанцах ладьи поволочем.

— А чтобы днища не драть, надо дерева ошкурить и каждый сучочек вырубить, — посоветовал Маркел.

Одолели и волок.[1382] Тут уж всем пришлось изрядно попотеть, а когда вновь забрались на корабли, приподнято заговорили:

— Экое великое дело справили.

— Отныне и по Нерли начнем плавать.

— Далече ли она идет?

— Князь сказывал, до реки Оки, а по ней уже до самой матушки Волги.

— Вона!.. А дале?

— Дале — два пути. Хочешь — вспять к Ростову добирайся, а хочешь — к булгарам иди, или к морю Хвалынскому.

— Вот те и просека! Вновь скажу: великое дело сотворил Ярослав Владимирыч…

Князь слушал разговоры дружинников и плотников, и вновь его осенила всё та же неожиданная мысль:

«Не князь сотворил, а опять-таки народ».

Подле Ярослава находился боярин Могута. Всё лицо его было иссечено свежими шрамами, но он не унывал, отделывался шутками:

— В народе говорят: с лица не воду пить. Были бы руки да ноги целы. А ланитами ни меча не держат, ни ложку в рот не суют… Жаль, тебя, княже, поранил.

— Рана от верного друга достойнее, чем поцелуй врага, Могута.

Ярослав всё больше и больше проникался доверием к этому степенному, рассудительному богатырю.

Не любил Могута лесть, не глядел властителю в рот, зато нередко давал разумные советы, к коим прислушивались не только старшие дружинники, но и сам князь. Другие княжьи мужи назойливо набивались к нему в друзья, но Ярослав таких сторонился, и даже как-то высказал:

— Друга ищи не того, кто любезен с тобой и кто с тобой во всем соглашается, а умного советника, кто полезного для тебя ищет и противится твоим необдуманным словам.

Могута ближе всего подходил к данному определению Ярослава.

На третий день пути завиднелся Суздаль. Все с большим интересом стали разглядывать небольшой городок, раскинувшийся на высоком крутом повороте Каменки. Суздаль был обнесен деревянным частоколом, но не был поднят на оборонительные земляные валы.

Выглядел городок сиротливо. Украшала его единственная церквушка, возведенная в детинце в 990 году.

Через Каменку был перекинут неширокий деревянный мост на дубовых сваях. От начала моста тянулась короткая дорожка, упираясь в открытые ворота острога.

Никто из суздальцев новопришлых людей даже не заметил: дозорных у ворот не было.

— Покойно живут, не стерегутся, — молвил Бренко.

— А кого им стеречься? Разве что леший из пущи прибежит, — рассмеялся Заботка.

Перейдя мост, Ярослав обратился к дружинникам:

— Дорожную одежду снять и облачиться в нарядные кафтаны. Войдем, как и положено входить дружине. Впереди со мной бояре, остальные — по четыре гридня в ряд. Заботка! Подавай княжеское корзно.

* * *
Неведомых людей встретил у красного крыльца небольшого терема наместник Суздаля, Дорофей Григорьевич. Он был явно изумлен. Никакой дружины, а тем более княжеской, он не поджидал.

— Вижу, что русичи, но кого Бог послал — не ведаю.

— Ростовский князь Ярослав Владимирович.

— Боже ты мой! — обрадовано раскинул руки властитель Суздаля. — Сын великого князя. А я тут твоим отцом наместником поставлен. Кличут меня Дорофеем. Немедля прошу в покои, а дружину твою в гридницу!

Было наместнику немногим за пятьдесят лет; невысок ростом, кругленький, большеголовый, с толстым мясистым носом и курчавой русой, с проседью, бородой, закрывающей чуть ли не всё лицо. Был он в зеленой шапке, подбитой бобровым мехом, в синем кафтане на лисьем меху и в таких же синих портках, заправленных в сафьяновые сапоги. Глаза живые, улыбчивые.

Вскоре весь терем наместника пришел в движение. Шум, гам! Дорофей Григорьевич приказал пир учинить, да такой, коего не было со времен приезда великого князя. Забегали тиуны, ключники, повара…

Сам наместник, оставив отдыхать князя в своих покоях, сновал среди челяди и покрикивал:

— Лучшие меды ставьте!.. Гусей забейте! Поросеночка закоптите!..

Наместник бегал, отдавал распоряжения, а на Ярослава напала смешинка. Ну, будто колобок катается. Совсем на хозяина Суздаля не похож.

Обстоятельные разговоры начались лишь на другой день после шумного пира.

— Давно ли в Суздале, Дорофей Григорьевич?

— Да уж, почитай, десятый год здесь сижу, князь. Прибыл сюда вкупе с великим князем и попами местный люд крестить.

— И как только отец сюда снарядился?

— Да по пьяному делу, — простецки рассмеялся наместник. — Пир был по случаю именин его сына Бориса. Великий князь, изрядно охмелев, похвалился, что ныне вся Русь Христову веру приняла, а старшой сын Вышеслав, что из Новгорода прибыл, возьми и брякни: не вся-де, батюшка. В Суздале народ без креста живет, тебе его не достать. Сынок-то тоже с немалого перепою вякнул, а великий князь по столу кубком громыхнул. «Нет той земли, в кою бы я не прошел! Сам пойду язычников крестить!» Сказывали, утром похмельем оклемался, а про Суздаль-то запамятовал. Постельничий напомнил. Владимир Святославич призадумался, дорога-то дальняя и тяжкая. Однако честь выше всего. При всем народе похвалялся. Слово выпустишь, так вспять и вилами не втащишь, вот и довелось на Суздальщину продираться.

— Ты сам-то, Дорофей Григорьевич, как в наместники угодил?

— Великий князь помышлял одного из своих сынов в Суздаль посадить. А когда на пальцах прикинул — и послать некого. Вышеслав в Новгороде царствует, Изяслав — в Полоцке, Святополк — в Турове, ты — в Ростове, Мстислав — в Тмуторокани, Станислав — в Смоленске, прочие же — мал мала меньше, от горшка три вершка… Не ведаю почему, но выбор князя на меня пал. А ведь я не из родовитых людей. Допрежь у князя в тиунах ходил, засим в ключниках, а потом, когда старый постельничий Богу душу отдал, великий князь меня в покои взял. Чин-то немалый! Ей Богу не ведаю, чем только я князю приглянулся. Поди, за нрав веселый. Владимир Святославич страсть любит развеселые пиры, вот на пирах он меня и заприметил.

Ярослав слушал наместника с улыбкой: этот «колобок» и впрямь весельчак, да и говор у него далеко не гладкий. Но каков он правитель?

— Неужели о Ростове ничего не слышал, Дорофей Григорьевич?

— Давно наслышан. Дружинники мои все уши прожужжали. Надо бы в Ростове побывать, засиделись без дела. Но я так и не собрался. Чего, мекаю, князя беспокоить? Да и народишко у тебя, сказывают, не без гордыни. Злой даже! На попов-то, чу, с рогатинами кидались, едва не поубивали. Греки еле выбрались — и бежать, только пятки сверкали, хе-хе.

— А суздальцы как Христову веру приняли?

— Под копьями княжеской дружины, вот как. Окружили народ, а тут Владимир Святославич подъехал на коне. Свои косматые брови грозно сдвинул и молвил: «Кто крещение не примет, врагом моим станет. Чтоб все до единого шли на Каменку!» Куда люду деваться? Полезли в Каменку. Попы всем кресты на шею накинули, и в тот же день храм Успения начали возводить.

— Уверовал народ во Христа? В церковь ходит?

— Какое там! Не успел великий князь с дружиной в Киев отбыть, как людишки кресты посрывали и вновь в старую веру окунулись. В церковь же я, да мои дружинники ходят, да и то не всяк день.

— Ясно, Дорофей Григорьевич. И много ли тебе отец дружинников оставил?

— Четыре десятка.

— Не расщедрился батюшка.

— По мне и такая щедрота впрок. И всех-то делов у дружины — в полюдье сходить… А чего это у тебя свежие язвы на щеке?

— Пустяк. О сучок поранился… А не ведаешь ли ты, отчего твой град Суздалем назван?

— Местные людишки всяко толкуют, но я больше старикам верю. Сказывали, что когда-то Хомут Каменки облюбовал какой-то мужик Суздол из дальнего лесного селища.

— А почему «Хомут»?

— Так людишки крутой изгиб Каменки прозвали, уж слишком на хомут похож. Так вот тот Суздол, со своими сыновьями, избу здесь поставил, а засим и другие мужики сюда подселились. Места-то здесь чудные, лепота, всякими угодьями богаты. Целое поселение выросло, кое Суздалем стали называть. Но, бывает, не всякое лыко в строку. Так или не так было — один Бог ведает… Дозволь справиться, князь Ярослав Владимирыч. Ты-то с какой стати в Суздаль наведался? Аль, какую грамоту от великого князя получил?

— Кстати, отец тебе ничего не наказывал, речь обо мне не держал?

— О тебе и словом не обмолвился. А наказ был один — Христово учение по всем селам и деревенькам разблаговестить.

— Удалось?

— Как попы не усердствовали, ничего у них не выгорело. Не желают смерды кресты напяливать.

— Не желают, — согласно кивнул Ярослав. — Народ тысячи лет без христианства жил, и одним махом его к новой вере не приучишь. Нужны просвещенные проповедники и величайшее терпение. Мыслю, еще долго Русь останется языческой… Грамоты же я насчет тебя никакой от отца не получал. Сам надумал тебя навестить.

— Так, ить, князь, прямых дорог ко мне нет. Есть какие-то лесные тропы.

— По тропам ни сани, ни телега не проедет. Пришлось от Сары до Нерли просеку прорубать. Неделю топорами махали. Теперь любую подводу запускай. Через Каменку помышляли на челнах перебраться, да мост увидели.

Дорофей скребанул короткими жирными перстами потылицу и радостно произнес:

— Дорога к Саре вылупилась! Дозволь я тебя, князь, облобызаю… Да ведь я теперь без особого труда в Ростов попаду. Допрежь купцов пошлю, они у меня совсем закисли. Торговля позарез нужна!

— Добрые слова сказываешь, Дорофей Григорьевич. За тем к тебе и пришел. В Северо-Восточной Руси нас пока двое, и давно пора пребывать нам в крепкой дружбе. Будем не только торговать, но и во многих делах помогать друг другу, дабы о нашем единении по всей Руси заговорили. О челнах забудь. Станут у Суздаля и свои корабли, и добрая дружина, и надежная крепость, и дивный град. Помогу тебе славными мастерами, розмыслами и зодчими. Готов ли ты к таким новинам, наместник?

— Да я весь град всколыхну. Буде в спячке пребывать! — загорелся Дорофей. — Мудры и державны твои слова, Ярослав Владимирович.

— О державе ты к месту вспомнил, наместник. Власть нам дана не для того, чтобы сладко есть, и пить, а для того, дабы неустанно державу крепить. На Юго-Западе есть Киевская Русь, а у нас будет Ростово-Суздальская, как мощный оплот от внешних недругов. Вольются в нашу Русь и другие города, и начало тому мы в ближайшие лета положим.

Глава 32 БЫТЬ НОВОМУ ГРАДУ!

И трех лет не минуло, как Суздаль заметно окреп и вырос. Всё, что сулил князь Ярослав, воплощалось в жизнь. Появились в Суздале и корабли, и торговые люди, кои начали ходить через Нерль в страны Ближнего Востока, и новые ремесла.

Приходили суздальские ладьи и к Ростову, еще больше насыщая товарами городской торг и торжища погостов. Некоторые купцы умудрялись сходить волжским путем даже на Днепр, не страшась мучительного волока. Плыли к Смоленску и Киеву. Возвращались с богатыми кладями. С каждым годом крепла и оживала Ростово-Суздальская Русь, о кой заговорили по всей державе, что не могло не радовать Ярослава. Грандиозным делом обернулась его очередная новина.[1383]

Дорофей Григорьевич, побывавший в Киеве, весело рассказывал:

— Батюшка твой зело доволен Суздальщиной. Ты, бает, Дорофей, как из звериной ямы выкарабкался. Реки, моря и окияны начал бороздить. Золотым кубком и шубой со своих плеч меня пожаловал. Я же ему о тебе обмолвился, сын-де твой меня из ямы вытащил, а он чего-то нахмурился — и ни слова о тебе. Не понятно мне, Ярослав Владимирович.

— Зато мне всё понятно, Дорофей Григорьевич, но о том умолчу… И кто ж ныне в ближних людях у великого князя ходит?

— Боярин Колыван.

— Додон?!

— Он самый. Спесью исходит, будто царь какой.

— А о сотнике Горчаке что скажешь?

— О Горчаке не слыхивал. Нет такого в княжеской дружине.

После беседы с суздальским наместником, Ярослав укрепился в мысли, что боярин Колыван убрал и Корчагу… Но сотник был послан в Ростов самим великим князем. Дерзость Колывана поражала. Не чересчур ли неустрашимо для осмотрительного боярина? Одно дело — какой-то местный дружинник из смердов. Горчак же входил в «княжьи мужи» великого князя, и Додон не мог запросто убить знатного воина. Здесь что-то не так.

И вдруг Ярослава осенила ужасающая мысль: гибель Березини и Святослава произошла по приказу отца. Тогда все последние злоключения становились предельно ясными. Только с посыла великого князя Колыван стал вдруг безбоязненным человеком.

Ярослав стиснул ладонями голову. Отец! Как ты мог так поступить?! Креститель Владимир! Ты уничтожил у сына самых любимых и дорогих людей. Так поступают только омерзительные злодеи… С этого дня у него, у Ярослава, нет больше отца. Не-е-ет!

Ярослав сорвался на душераздирающий крик. Он испытал новую чудовищную боль.

В покои вбежал встревоженный Заботка.

— Что случилось, княже?

Смятение, отчаяние, ненависть исказили лицо Ярослава.

«Господи, да что это с князем? На него страшно глянуть. Неужели повторился приступ?».

— Княже! Лекаря позвать?

— Уйди, ради Бога, уйди, меченоша!

Заботка тихонько вышел и тотчас побежал за лекарем.

Новый, чудовищный удар судьбы надолго вывел Ярослава из равновесия.

Бояре и лекарь Фалей ничего не могли уразуметь. Если причиной первого потрясения явилась утрата Березини и сына, то сейчас князь никому ничего не рассказывал. Он пребывал в каком-то странном забытье, никого не видя перед своими мрачными глазами.

«Ну, как же ты мог?! — терзала его одна и та же назойливая мысль».

А затем пришла новая: еще как мог! Князь Владимир убил отца и братьев матери Ярослава, Рогнеды, а потом на глазах дружинников и Добрыни изнасиловал ее. Но Владимир не завершил свои преступления. Он убил родного брата и вновь принялся осквернять убитую горем женщину, теперь уже жену Ярополка. Как сие пакостно и омерзительно, князь Владимир! Гнусный насильник.

Продолжая мстить Рогнеде (она еще раньше отвергла его сватовство), Владимир выгнал ее из Киева и отослал в село Предславино, а сам продолжал прелюбодейничать. Одна из новых жен Владимира, чехиня, родившая Вышеслава, попыталась слегка усовестить развратного супруга, но тот был взбешен, отдав неотложный приказ — отправить чехиню в обитель.

Как-то после пира, горя желанием еще раз попользоваться молодой и роскошной Рогнедой, он приехал в Предславино, но та решительно ему отказала и, не побоявшись, высказала ему в лицо о его отвратительных поступках. Тогда Владимир решил убить Рогнеду. Но мать защитил он, Ярослав. С той-то минуты великий князь и возненавидел своего сына. Не случайно он оказался в Ростове, в самом удаленном уделе, на краю необжитой Северо-Восточной Руси. Наверное, Владимир, надеялся, что Ярослав, проведя многие годы в захолустье, не получая даже мизерной помощи из Киева, либо совсем затеряется, либо будет убит в одной из сеч с булгарами.

«Не получилось! Не получилось, князь Владимир! — ожесточенно размышлял Ярослав. — Ты скверный человек. Ты даже не сообщил сыну о смерти матери, коя упокоилась совсем молодой, в тридцать четыре года».

Известие о кончине Рогнеды Ярослав получил также от купцов, когда матери уже не стало полгода назад.

Душевная боль не покидала Ярослава.

* * *
Праведно говорят: время приглушает раны. Ярослав окунулся в новую неистовую деятельность. Его сызнова начал заботить Медвежий угол.

Сиворг все последние годы сидел тихо, пропуская торговые корабли в Волгу, и вдруг, как с цепи сорвался: напал на две суздальские ладьи, разграбил их, а затем та же участь постигла некоторые ростовские поселения, раскинувшиеся по берегам Которосли. Мужики прибыли на челнах в Ростов, загалдели на Торговой площади:

— Сиворг на дворишки наши налетел!

— Подчистую разграбил!

— Защити, князь!

Разгневанные речи мужиков дошли до Ярослава. Он тотчас позвал Заботку и повелел:

— Собирай дружину в гридницу. Совет буду держать.

Князь давно уже решил для себя: надо ставить крепость в Медвежьем углу, и, видимо, долгожданная пора приспела.

Но за какое бы большое дело он не принимался, он прежде советовался с дружиной. Так повелось с исстари. Без дозволения дружины ни один князь Руси не мог приступить ни к войне, ни к другому значительному занятию.

Дружина ведала помыслы Ярослава, а посему ее долго уговаривать не довелось.

— Пора, князь, тут и спора нет. Но одной дружиной нам не обойтись. Надо городскую тысячу поднимать, — произнес Могута.

— Ты хочешь сказать — мастеровых людей, боярин?

— Да, князь. Стены рубить, храмы возводить, дома ставить. Уж, коль Медвежий угол в свои руки брать, разом всё и зачинать. Великая работа ожидает ремесленных людей.

Всё, что предлагал Могута, давно уже сложилось в голове Ярослава. Боярин прав: после покорения племени Медвежьего угла, сразу надо приниматься за постройку города.

Поблагодарив дружину за поддержку, Ярослав подозвал Озарку.

— Сходи, боярин, к тысяцкому Будану и покличь его в мои покои.

Тысяцкий без колебаний дал согласие на созыв вече.

— Буде нам грабежи терпеть.

На вече князь Ярослав молвил:

— Вождь племени Медвежьего угла преступил клятву, кою он дал богам Световиду и Велесу. Несколько лет Сиворг не отваживался разбойничать, но неделю назад разорил две суздальские ладьи и разграбил пять наших поселений, кои входят в Ростовское княжество.

— И не только разграбил, а убил двух посельников, и увел в полон наших дочерей! — гулко прокричал один из потерпевших мужиков.

— Слышите, ростовцы? — продолжал Ярослав. — Доколь мы будем мириться наглых разбойников, посмевших поднять на ростовских оратаев меч? Ныне эти клятвооступники, предавшие своих богов, вновь норовят перекрыть нам и суздальцам путь на Волгу. Согласны ли вы сносить такие обиды?

— Не согласны, князь Ярослав! — дружно отозвалось вече.

— Веди нас на Медвежий угол!

— Спасибо, братья! Надо бесповоротно покончить с разбоем на Волге и Которосли, и поставить в Медвежьем углу город-крепость. И станет та крепость той твердью, коя надежно защитит не только Ростов и Суздаль, но всю Северо-Восточную Русь. На великой Волге у Руси нет ни единого города, так ныне он непременно будет, и возведете его на неприступном мысу-крутояре, именно вы — ростовцы, и будет вам за то вечная слава!

Зажигательная речь князя еще больше всколыхнула и воодушевила вече:

— Мы поставим град на Волге, Ярослав!

— Быть новому граду!

— Готовы его посельниками быть.[1384]

Ярослав низко поклонился вече.

Глава 33 ВЕЧНЫЙ ОГОНЬ

Дегтярно-черная, кромешная ночь. Черный лес. Черная, вытоптанная луговина капища; лишь трепетное пламя неугасимого огня кидает багровые отблески на безмолвного бога Велеса.

Подле костра на дубовом чурбаке сидит старый волхв Шугра. Сегодня он «караулит» огонь последнюю ночь, затем, всю следующую неделю, на его месте будет оберегать Велеса, и отгонять злых духов другой волхв.

В руке Шугры длинный рябиновый посох с рябиновой веткой. Трижды за ночь волхв должен обойти с посохом капище: злые духи боятся рябины и не посмеют переступить очерченный круг.

Шугра хорошо знает все обереги: он прожил долгую жизнь и скоро отойдет в иной мир. Его тело, потеряв силу, стало немощным, ноги едва передвигаются.

Обойдя святилище, Шугра надевает на посох железный наконечник и подходит к костру. Надо пошевелить красные уголья и кинуть в них очередную охапку дров, и только после этого вновь сесть на чурбак.

Шугре нужен отдых. Он опирается обеими узловатыми, одряхлевшими руками на посох и закрывает усталые глаза.

Задумчивая, комолая луна выплывает из туч и высвечивает согбенную фигуру волхва с косматой серебряной бородой.

Нет, волхв не дремлет, бдит, но в закрытых очах его всплывают живые, радостные картины молодости. О, боги, как они были прекрасны!..

Ранним утром один из волхвов разбудил Сиворга.

— Нарушен древнейший обычай, верховный жрец!

— Что приключилось? — встревоженным голосом вопросил старейшина.

— Шугра уснул у бога Велеса. Вечный огонь погас.

— Что-о-о? — поразился Сиворг. — Быть того не может. Повтори!

— Вечный огонь погас.

Старейшина впервые испугался: случилась страшная беда. Многие годы неугасимый огонь пылал у священного капища, защищая племя Медвежьего селища.

Волхвы и посельники давно уверовали, что пока горит вечный огонь, племени ничего не угрожает, ибо оно находится под покровительством Световида и Велеса.

И вот священный огонь угас.

Взбудораженный старейшина, торопливо облачаясь в одежду верховного жреца, властно приказал:

— Немедленно поднимай к капищу племя!

Вскоре все посельники Медвежьего угла сбежались к Велесу. Лица у всех были встревоженными: произошла непоправимая беда.

Побледневший и перепуганный Шугра, попытался, было, раздуть остывшие уголья, но его остановил жесткий голос Сиворга:

— Прочь!

Поникший Шугра упал на колени, обратившись жалким, понурым лицом к идолу.

— Прости меня, бог Велес. Меня подвела старость. Я…

— Замолчи, Шугра! — прервал убитого горем волхва верховный жрец.

Сиворг, как того требовал обычай, опираясь на посох (вождя племени в последнее время одолевал недуг), обошел капище, помолился, а затем обратился к племени:

— От Шугры отвернулись боги, и он погрузил наше селище во мрак. Но сможем ли мы жить без священного огня?

— Не сможем, вождь!

— Мы погибнем!

— Упроси богов возродить вечный огонь!

Сиворг ступил к погасшему костру.

— Взмолитесь! Все взмолитесь!

Посельники упали на колени, а старейшина принялся разгребать руками седой, еще теплый пепел. Он верил (наверняка знал!), что отыщет не успевший потухнуть уголек. В широком рукаве его были припрятаны лоскуты сухой тонкой бересты.

А племя неистово молилось. И вдруг — чудо свершилось! — над черными угольями взметнулся огонек. Священный огонек!

Довольный Сиворг поднялся. Боги услышали «его молитву».

— Слава верховному жрецу! — радостно воскликнуло племя, и распростерлось перед вождем ниц.

Как долго ждал Сиворг этой желанной, торжественной минуты! Отныне его будут почитать как бога.

Племя будет лежать до тех пор, пока вождь не соизволит поднять его на ноги.

Насладившись своим величием, верховный жрец повелел:

— Встаньте, соплеменники!.. Что мне делать с Шугрой?

— Наказать обычаем!

Обычай был жесток. Вначале жрецы должны исключить провинившегося Шугру из волхвов, а затем принести его в жертву Велесу.

Ночью, при свете задумчивой, комолой луны, подле святилища запылал огромный костер.

Шугру должны были довести до огня волхвы, но старец сам шагнул в жаркое пламя…

Глава 34 И ПОДНЯЛСЯ ГРАД НАД ВОЛГОЙ!

Человек в короткой звериной шкуре стрелой летел к жилищу верховного жреца.

Тот сидел у очага и ждал, когда женщины сварят в котле оленье мясо.

— Беда, вождь! По Которосли плывут ладьи. Их много. Двадцать! На передней — стяг Ярослава.

Соплеменник специально был послан Сиворгом на Которосль, дабы тот, под видом рыбака, сидел на челне и следил за рекой.

Вождь после набега на ростовские села опасался появления на Которосли войска князя Ярослава. А всему виной — Урак.

Он воспользовался затяжным недугом Сиворга и уже начал мнить себя вождем племени. Ему и его ратовникам надоело без дела сидеть в Медвежьем углу и он, не спросясь верховного жреца, подбил племя, привыкшее к разбою, к нападению на две купеческие ладьи и ростовские поселения на Которосли.

Избавившись от недуга, Сиворг не слишком-то и прогневался на Урака. Племя давно уже находилось без крупной добычи и давно косо поглядывало на верховного жреца, кой, по настоянию Ярослава, запретил всякие грабежи.

— Мы — вольные люди и не хотим быть под рукой какого-то Ярослава. Мы будем жить так, как и раньше жили, — поговаривали жители селища.

Настроение племени было известно Сиворгу. Он и поддерживал его и в тоже время осуждал. Воля — дороже всего. Ярослав же накинул на племя оковы. Но Медвежий угол никогда в железах не ходил. Гордое и сильное племя не желает жить по законам Ярослава, и вот оно вновь показало свои зубы.

Ростовский князь едва ли простит недружеский выпад. Он пошлет своих дружинников — и не для разговоров о новом мире, а для полного покорения жителей Медвежьего угла. Предстоит лютая сеча, в коей племени победы не одержать. Теперь вся надежда на богов. У бога Световида племя собирается лишь раз в год, надо звать соплеменников к капищу Велеса.

Сухощавое, будто высеченное из камня, лицо Сиворга стало суровым.

— Созывай племя к Велесу. Поднимай воев и волхвов!

Под глухие удары бубнов, вождь, опираясь на посох, пошел к обрыву селища. Выглянув из зарослей, Сиворг увидел под крутояром два десятка кораблей с рослыми, бородатыми воинами в кольчугах, попов с хоругвями и ремесленный люд с топорами.

Верховный жрец всё понял: Ярослав пришел не только покорить племя, но и поставить в Медвежьем углу свою крепость. Не зря он когда-то присылал в селище Тихомира. Доглядчик самым удивительным способом исчез из пещеры священной медведицы. Ее служитель клялся богами, что пещеру он замкнул на засов. Но вождь не поверил, заявил селищу, что служитель отпустил Тихомира, и Сиворг принял решение принести провинившегося посельника в жертву зверю…

Но сейчас не время думать о Тихомире. Надо готовиться к битве. О, боги!

Сиворг еще некоторое время наблюдал за высадкой ростовцев. Вот они сошли на берег Которосли и принялись разводить костры. Никто из них не стал подниматься на утес.

Сиворг поспешил к капищу Велеса, куда уже сошлись все жители Медвежьего угла.

Вождь встал у деревянного идола.

— Слушай меня, соплеменники! Вы уже знаете, что люди князя Ярослава вновь высадились у нашего селища.

Посельники зло закричали:

— Не хотим Ярослава!

— Он пришел за данью!

Но Сиворг закачал головой:

— Не совсем так, соплеменники. Ярослав прибыл сюда, чтобы уничтожить наше племя и заложить здесь город.

— Мы будем биться, вождь!

— Мы отстоим свою землю!

Многие из жителей селища успели облачиться в доспехи; старики же были в овчинных и оленьих шкурах, у каждого на груди — подвеска с фигурками зверей, птиц и клыками медведя; в мочках ушей — продолговатые кольца.

Сиворг повернулся к капищу.

— Молитесь Велесу!

Посельники упали на колени, подняв лица на истукана, внутри коего (по тайному приказу вождя) уже находился один из волхвов.

Из глазниц и ушей бога повалил густой сизый дым.

Бескровные губы жреца шептали молитву. Он просил Велеса отвести беду от племени. Пусть Ярослав вернется в свой Ростов. Но смилостивиться ли Бог?

Племя ждало, уставившись на идола. И вот изо рта Велеса посыпались огненные искры, а затем вырвалось пламя. Племя устрашилось:

— Бог гневается!

— Велес требует жертвы!

— Что повелишь, верховный жрец?

— Велес уже повелел. Он хочет богатой жертвы. Надо выбрать красивую девушку, отдать ее священной медведице, и тогда князь Ярослав покинет нашу землю.

— На кого ты сам укажешь, жрец?

Сиворг ответил без раздумий:

— На Радмиру. Это из-за нее идут раздоры юношей, ибо каждый хочет заполучить красавицу в жены. Так пусть же не будет раздоров. Радмира достанется священному зверю.

Девушку окружили волхвы; сняли с нее одежды и украшения, и кинули их в костер.

— Мужайся, Радмира. Тебе выпала большая честь послужить всему племени. Скоро ты уйдешь в другой мир и станешь вечным духом бога Велеса, — сказал один из старых волхвов.

Загремели бубны. Обнаженную Радмиру повели на окраину селища, откуда начинался глубокий Медведицкий овраг. Здесь, под узловатыми корнями вековой сосны, была вырыта огромная пещера; вход в нее был забран крепкой и очень толстой металлической решеткой, увешанной фигурками богов.

За решеткой, внутри пещеры, виднелись голые черепа и обглоданные кости. Каждый месяц племя убивало в лесах зверя и приносило его медведице. Жертву кидали через верхнее отверстие.

Послышалось злое рычание. Медведица вышла из тьмы пещеры и обхватила передними лапами решетку.

Посельники упали на колени, а волхвы с Радмирой поднялись на пещеру и отодвинули решетку. Медведица, обнажив клыки, свирепо заревела, сотрясая утробным рыком селище.

Радмира отшатнулась.

— Нет, не хочу! Не хочу быть духом! Это — месть Сиворга!

Верховный жрец взмахнул рукой, и Радмиру кинули в пещеру. Раздался страшный, отчаянный крик, а затем всё смолкло.

Священная медведица приняла жертву.

* * *
Дьяконы и пресвитеры[1385] во главе с епископом сошли на берег с иконами и хоругвями.

С других судов выбрались на берег деревянных дел мастера с топорами.

— Вот это брег! — изумленно ахнул один из плотников.

Глава же артели Маркел оглядывал лес.

— Добрая сосна. Высокая и звонкая.

Слегка прихрамывая, подошел Ярослав.

— Доброе ли место для крепости, мастера?

— Доброе, князь, — отозвался Маркел. — Поставим крепость — ни одному ворогу не взять.

— И я в то верю, мастера.

Ярослав, в сопровождении бояр и Заботки, неторопко прошелся вдоль крутояра и вернулся к дружинникам.

— Самое удобное место — подниматься через овраг. Священникам и плотникам пока оставаться на берегу. Городская тысяча пойдет вслед за дружиной. Мыслю, что Сиворг без сечи Медвежий угол не уступит, но Бог будет с нами.

Ярослав подошел к епископу.

— Пора, владыка, выносить икону Богоматери, сотворить перед ней молебен, освятить воду и окропить сей водой землю и воинов.

— Добро, сын мой. Повели дружине и тысяче встать на молебен.

Но как ни сгрудились воины вокруг отцов церкви, слова епископа для многих оказались не слышны. Вся дружина была крещеной. Даже «охочие» люди могли попасть в дружину лишь тогда, когда примут крещение. Таково было строгое условие Ярослава.

Городская же тысяча, собранная из посадских людей, осталась преданной старой вере. Даже Будан, как ни уговаривали его попы, не захотел перейти в христианство.

— Жизнь покажет, чья вера справедливей. Пока же, как я наслышан, Русь не шибко торопится принять Христа. Да и нельзя мне, коль народ в тысяцкие выкликнул.

Дружина крестилась и кланялась вслед за владыкой, а люд посадский потихоньку молился богу войны Перуну. Однако всех потряс зычный громовой глас дьякона:

— Ниспошли нам Бог на враги победы и одоление!

— Ну и глотка! — крутанул головой Маркел. — Никак, и на горе услышали.

После трехкратного рева дьякона, владыка и священники принялись кропить воинов святой водой из медных кувшинов.

Молебен завершился. Ярослав, облаченный в серебристую кольчугу, надел на голову шелом и вновь обратился к воинам:

— Настал решающий час! Я верю в вашу отвагу и победу над враждебным племенем. На кручу, други! С Богом!

Медведицкий овраг, густо заросший высоким бурьяном, кустарником и деревьями, был глубок, глух и угрюм. По дну оврага змеился холодный ручей, подпитывая заросли.

Поднимались с трудом, цепляясь руками за сучья, коряги и узловатые корни. Дальше лес слегка поредел, но зато пошел плотный саженый бурьян.

Ярослав взял у Заботки секиру и стал прорубать себе дорогу.

— Остерегись, князь, — заворчал меченоша. — Лезь позади дружинников.

— Никогда позади воинов не ходил, — широко размахивая острой секирой, отозвался Ярослав.

— Весь в деда Святослава, — продолжал бурчать Заботка, норовя прорубаться впереди князя.

А сзади дружины, не послушавшись Ярослава, лезли на кручу плотники в челе с Маркелом.

Когда, наконец, поднялись из оврага, то увидели перед собой сотни оружных воинов. Лица их были угрозливы и враждебны.

От воинов отделился Сиворг. Прошел несколько шагов и остановился, отыскав глазами ростовского князя.

Ярослав также отделился от дружины, встав супротив вождя племени.

— Зачем ты пришел сюда князь?

— Ты нарушил клятву, Сиворг, и вновь занялся разбоем. Не привез ты мне в Ростов и дань.

— На этой земле жили наши деды и прадеды, они никому не собирали дань. И мы не будем. Уходи, князь!

Верховный жрец почему-то резко отошел в сторону.

Ярослав не заметил, как волхвы отодвинули решетку, закрывающую вход в пещеру. Послышалось грозное рычание. Из пещеры выскочила огромная медведица, поднялась на задние лапы и с неистовым ревом двинулась на Ярослава.

«Конец тебе, ростовский князь. Никто не устоит перед владычицей лесов. Сейчас священная медведица разорвет Ярослава, и воины его бросятся в бегство», — подумал Сиворг.

Дружина ахнула, опешила. Кто-то метнул в зверя копье, но оно упало чуть впереди Ярослава. Князь не отступил, не кинулся вспять. В этот страшный миг его, как молнией, ослепила необоримая ярость, придавшая ему нечеловеческие силы. Он тотчас вспомнил свою первую схватку с медведем в ростовских лесах, кой был также свиреп и велик. Как же важен оказался этот поединок, придавший Ярославу уверенность к встречам с таким опасными зверями.

«Помоги и на сей раз, Господи», — мысленно произнес он и поднял копье, оставшись один на один с разъяренной медведицей. Возле ног Ярослава лежала секира.

Матерая, темно-бурая медведица, с оскаленной пастью приближалась к князю. Он не видел, как к нему на помощь бежали, вышедшие из оцепенения, Могута с богатырским мечом, Озарка и Заботка. Ярослав же, подпустив зверя, сильным и размашистым ударом вонзил острие копья в живот медведицы. Зверь раскатисто заревел и ткнулся мордой в землю. Ярослав схватил секиру, а медведица вновь поднялась на задние лапы, но новый могучий удар поверг ее наземь.

Тяжелый меч запыхавшегося Могуты уже не пригодился.

Потрясенное племя пало ниц. Священная медведица лежала у ног князя.

Последним опустился на колени Сиворг.

— Не пугайтесь меня, люди Медвежьего селища! — громко произнес Ярослав. — Я не хочу идти на вас с мечом.

— Мое племя в твоей воле, князь, — склонив голову, покорно произнес Сиворг.

— Вот и добро.

Ярослав подошел к воинам вождя.

— Встаньте! Мы не сделаем вам зла. Мы хотим, чтобы вы стали нашими содружниками. Здесь мы заложим крепость, заживем воедино, и будем вкупе защищаться от недругов, ежели такие найдутся.

Первым поднялся Сиворг.

— Повторяю: отныне мы в твоей воле, князь Ярослав. Но скажи моему племени, как ты поступишь с нашими богами?

— Не рушь, князь, будет больше пользы, — прошептал Могута.

В Медвежьем углу зависла тишина. И ростовцы и племя ждали княжеского слова. Ярослав понял: здесь совет дружины не поможет, ибо дружина, хоть и приняла христианство, но до сих пор осталась полуязыческой. Ремесленный же люд яро придерживается старой веры.

Но владыка и отцы церкви, находящиеся пока у подножия крутояра, настроены решительно. Еще перед походом они в один голос заявили:

— Никаких языческих истуканов не должно быть в Медвежьем углу, поелику они сотворены от бесов и диавола. Всех сбросить с кручи в Волгу! А потом — крестить от младеня до старца.

Как же поступить тебе, Ярослав? Отец, князь Владимир, повелел в Киеве изрубить всех богов пантеона и кинуть обломки в Днепр. Как истинный христианин и ты так должен поступить, иначе церковь не поймет тебя и донесет великому князю, что Ярослав приверженец язычников. То-то вскинется Владимир Святославич! Затопает ногами, закричит: «Слать гонца! Немедля изрубить всех идолов! Так и скажите упрямому сыну!»

Сыну… Нет у тебя сына, великий князь. Убийца! Он, Ярослав, поступит так, как подсказывает сердце.

— Выслушай меня, племя Медвежьего селища! Я уже сказал, что не хочу идти на вас с мечом. Нам нужен мир и согласие. В народе мудро сказывают: мир — во славу, война — в отраву. Так пусть же стоят ваши боги, они никому не помешают. А тот, кто помыслит креститься — милости прошу, то дело попов. Кто же не захочет расстаться с деревянными и каменными богами — пусть с ними и живет, пока сам не осознает, что вера во Христа — лучшая религия на белом свете. И я искренне верю, что придет пора, когда вы станете истинными христианами. Да будет так! И да рассудит нас Бог!

Воины племени стали подходить к Ярославу и бросать возле его ног мечи и щиты, копья и боевые топоры, стрелы и колчаны…

— Мудрен же, князь, — одобрительно молвил плотник Маркел.

В тот же день в Медвежьем углу зазвенели топоры. Сам же князь водрузил на той земле деревянный крест, заложив основу храма пророка Ильи,[1386] поелику именно в его день был побежден хищный и лютый зверь.

Затем Ярослав повелел рубить деревья и расчищать место, на коем решил град поставить. Искусные умельцы начали возводить церковь и град созидать. Город сей князь назвал в свое имя Ярославлем.

Конец первого тома.

ПОСЛЕСЛОВИЕ К ПЕРВОЙ КНИГЕ

Князь Ярослав действительно не стал насильно крестить племя язычников, как это сотворил в Киеве и Новгороде великий князь Владимир Святославич.

Некоторое время обитатели нового града и племя Медвежьего угла жили порознь. Позднее оба поселения объединились.

Крепость, храм и жилища Рубленого города возводили ростовцы. Князь призвал на постоянное место жительства «охочих» людей из своего престольного града. Ростовцы откликнулись, поелику Ярослав обязался выдать им на обустройство часть своей казны и повелел не брать с них дань полных три года. Ростовцы стали коренными жителями града на Волге.

При имени Ярославля, как сказал историк, пред умственным взором невольно восстает мощная, полулегендарная фигура мудрейшего князя, давшего родной земле «Русскую Правду» и обратившего свои взоры на русский север, как бы в предвидении того, что суровому, но бодрому духом и свободному северному краю суждено и собрать и устроить Русскую землю. И мудрый князь не ошибся. Настоящий, русский, промышленный, бойкий поволжский край был многократно оплотом Русскому государству, в тяжкую годину лихолетья спас Отчизну.

Град Ярославль, расположенный на правом высоком берегу Волги, при впадении в нее с правой же стороны реки Которосли, представляющий исток вод ростовского озера Неро, является по времени своего основания одним из древнейших городов Отечества, а из городов Поволжья и, безусловно, древнейшим.

Герб города, изображающий медведя с трезубцем, позже замененном секирой, известен с XVII века. Основанный как цитадель княжеской власти в этой части Поволжья, Ярославль, однако, еще долгие годы хранил традиции мятежных языческих времен.

В XI–XII веках Ярославль оставался сторожевым пунктом на беспокойной окраине Ростово-Суздальского княжества, волжским форпостом своего «старшего брата» Ростова Великого. На много километров вокруг видны были с крепостных стен окрестные низменные дали. Отсюда было удобно наблюдать приближение караванов торговых судов или разбойных неприятельских ладий.

Город жил под постоянной угрозой вражеских нашествий. В 1152 году он был внезапно окружен многочисленным войском булгар, и если бы не своевременная помощь ростовцев, то Ярославлю «изнемогаху гладом», пришлось бы туго.

Заметим: первые два века своего бытия новым порубежным пунктом Ростовского княжества управляли наместники, посылаемые из Ростова Великого.

На рубеже XII–XIII веков, в связи с оживлением волжского торгового пути, на развитии Ярославля начала сказываться выгодность его географического положения. Временем его наивысшего расцвета в домонгольский период было правление ростовского князя Константина Всеволодовича.

Старший сын Всеволода III Большое Гнездо, Константин, который правил ростовской землей с 1207 года по 1219, не раз навещал северный город своего княжества и 1215 году «заложил церковь камену на Ярославли на дворе свем во имя святые Богородицы Успения», игравшую роль дворцового княжеского храма и бытовавшую до начала XVI века.

В 1216 году по указанию того же ростовского князя началось возведение Спасо-Преображенского собора, завершенного в 1224 году.

Спустя четыре года, у юго-восточного угла еще недостроенного собора была возведена миниатюрная Входоиерусалимская церковь, по преданию, в память образования Ярославского княжества. Все эти монастырские сооружения (как и княжеская Успенская церковь в кремле) до нас не дошли.

Спасо-Преображенский собор, выложенный из плинфы,[1387] украшенный белокаменными резными деталями-вставками, был большим трехапсидным[1388] крестово-купольным храмом, возможно, с притворами, присущими для памятников начала XIII века. По богатству художественной обработки фасадов он неуступал наиболее значительным сооружениям своего времени. Этот прекрасный собор Спасского монастыря находился на берегу реки Которосли. Сам же монастырь, основанный в XII столетии, становится княжеским, в коем Константин Всеволодович положил начало первому на севере Руси училищу.

За год до своей смерти, в 1218 году, Константин Всеволодович выделил Ярославль из состава своей земли и посадил в нем своего сына Всеволода (1218–1238) на правах полной независимости от Ростова Великого. Именно Всеволод и стал первым удельным ярославским князем. Так образовалось суверенное Ярославское княжество, в пределах коего находились города Углич, Молога и заволжские земли до Кубенского озера.

В истории Ярославля завязалась новая эпоха — эпоха его политической самостоятельности. В течение десяти веков Ярославль выступал в качестве оплота державы; неоценимы заслуги ярославцев в создании и развитии производительных сил, науки и просвещения, культуры и православия.

ТОМ 2 ВЕЛИКИЙ КНЯЗЬ

«Чтобы понять тайну русского народа, его величие, нужно хорошо и глубоко узнать его прошлое, нашу историю, коренные узлы её, трагические и творческие эпохи, в которых завязывался русский характер»

Алексей Толстой

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава 1 ДУМЫ ВЛАДИМИРА КРЕСТИТЕЛЯ

Из Великого Новгорода прибыл гонец с черной вестью: преставился князь Вышеслав.

Для Владимира Крестителя сие известие не стало неожиданностью: все последние годы старший сын пребывал в тяжелом недуге. Великий князь не ударился в слезы, но о смерти Вышеслава опечалился. Тот, не в пример Ярославу, Мстиславу и Святополку, сидел в Новгороде тихо, с гордыми новгородцами не ссорился, исправно присылал дань. Нравом был смирен и сговорчив, во всем слушался отца. Жаль такого покладистого сына, но ничего не поделаешь: от смерти не откупишься и не спрячешься. Ныне пришел черед Ярославу в Новгороде быть.

Ярослав!.. 22 года он просидел на Ростовском столе и давно уже стал зрелым мужем. Как давно великий князь не видел своего сына, коего считал самым умным и сильнейшим из князей удельных. Он многое, очень многое сотворил, этот непокорный и дерзкий сын!

Чего стоит возрождение Ростова и Суздаля? Ныне эти зело окрепшие княжества некоторые летописцы стали именовать Ростово-Суздальской Русью, надежным оплотом Северо-Восточной русской державы.

А волжский град Ярославль, кой только что основал ростовский князь в диком Медвежьем углу? Зело велико значение этого города, кой станет цитаделью на крутом волжском мысу. Даже булгары забеспокоились. Веками считали себя хозяевами на Волге, Оке и Каме, а ныне узрят мощную крепость едва ли не перед носом. Не сунешься! Ай да Ярослав! А ведь как умненько всё провернул. Допрежь корабли построил, дружину, почитай, удесятерил, мирный договор с булгарами заключил, мятежное племя покорил, а затем и за Рубленый город принялся. Такое лишь толковому и здравому мужу под силу.

А торговлю как всколыхнул! Купцы с Днепра в Ростов и Суздаль кинулись. Да и не только свои, даже иноземные торговые люди. Ныне Волгу бороздит чуть ли не вся Европа. Булгарский царь Курбат, связанный договором, никого не трогает, пропускает корабли в Хвалынское море.

Громадные усилия понадобились Ярославу, дабы проложить дороги к Смоленску, Новгороду и Суздалю. Оторвать мужиков из насиженных мест и отправить их за сотни верст к далеким городам! По дебрям, болотам и урочищам! Уму непостижимо. Но Ярослав сумел уломать смердов и навел-таки торговые пути. По новым дорогам не только купцы тронулись, но и многие мелкие чины, коим на юге земли не хватало. У Ярослава же земли немереные. На них и смерды ринулись. И ничего не поделаешь. Смерды — людишки малые, но вольные. Коль дань сполна отдал, его в железа не закуешь. Хоть ты и князь, но нет такого права. Вот и потащились смерды и бродники в самую глухомань, где и жизнь покойная и землицы вдоволь.

А Ярославу лишний прибыток, дань-то его чуть ли не вдвое возросла. Он ныне едва ли не самый богатый князь. Калиту набивает и с дани, и с торговых пошлин, и с судных дел, и с торжищ, открытых на погостах, и с личных сел, и с податей со всех ростовских людей. Десятая часть доходов — хлеба, мяса, меда, воска, сушеной и соленой рыбы (озеро богатейшее, да и рек не перечесть!), льняной пряжи и кудели, дорогостоящей мягкой пушнины — стекается в обширные княжеские клети. Разбогател, зело разбогател Ярослав! Не зря начал Ростов, Суздаль и Ярославль новыми храмами и монастырями украшать, чего, кажись, совсем недавно и в помине не было. Куда ни кинь глаз — и всему зачинатель.

Крепкий, ухватливый хозяин! Не стыдно такому Великий Новгород доверить. Он изрядно укрепил и приумножил державу. Ныне Русь превосходит своей обширностью едва ли не все европейские государства. Завоевания Олега, Святослава, и его, князя Владимира, распространили ее владения от Новгорода и Киева к западу до Двины, Буга и гор Карпатских, а к югу до порогов днепровских и киммерийского Босфора; к северу и востоку примыкала она к финским и чудским народам, а также к мордве и булгарам. К последним народам рубежи державы приблизил Ярослав.

Владимир Святославич гордился сыном, и в тоже время его постоянно угнетала тревожная мысль. Ярослав честолюбив. Если в отроческие годы его уважали за усердие к книгам, то ныне — за умение вести государственные дела. Ни один из сыновей не был так неспособен. Он же, Владимир Святославич, за последние годы заметно сдал: и походами больше не увлекался, и здоровьем ослаб. Многие князья и бояре сие почувствовали (черные вороны!) и готовы встать под руку того же Ярослава.

Конечно, не все. Мстислав Тмутороканский[1389] и «зол плод» Святополк Туровский, спят и видят себя великими князьями. Особенно Святополк, коего он, Владимир, все-таки усыновил, чуя за собой великий грех. Конечно же «зол плод» никогда не простит великого князя, и постарается ему отомстить. Он стал старшим сыном после смерти Изяслава Полоцкого, кой умер еще в 1001 году, и Вышеслава Новгородского, и коль великий князь его усыновил, ему и отдавать стол второго города Руси.

Но он, Владимир Святославич, того не сделает. Не бывать Святополку ни в Новгороде, ни великим князем. Киевский престол займет совсем другой избранник, о коем пока еще мало кто и ведает. То — великая тайна Владимира. (Однако не знал он, что тайна его и супруги Анны стала уже просачиваться из дворца).

Святополк же зело повинен. Совсем недавно он, не попросив благословения великого князя, женился на дочери польского короля Болеслава Храброго, и ныне ведет с тестем какие-то тайные переговоры.

Болеслав же давно зарится на русские земли. Любопытно, что привезут из королевского двора и Турова тайные доглядчики Владимира. Но что бы они не поведали, Святополку в Новгороде не сидеть, а то, глядишь, тот и на Киев замахнется. Неужели что пронюхал о его скрытном завещании?

Великий князь всегда опасался соперников. Не случайно посадил он старшего сына от Рогнеды, Изяслава, в Полоцк, понеже город сей был провозглашен самостоятельным. А коль такое дело, то князь полоцкий теряет право сесть на отцов стол в Киеве.

Сын Мстислав… Он не был великим книжником, как Ярослав, но рос дерзким и самонадеянным, и уже в одиннадцать лет, играя в «сечу» с челядью, обронил:

— Все вы будете моими холопами. Я же стану великим киевским князем!

Другой бы отец не обратил внимания на тщеславные слова отрока, но Владимир Святославич их без последствий не оставил. Мстислав чересчур властолюбив, и его надо куда-то отослать подальше от стольного Киева. Долго ломал голову и, наконец, позвал к себе сына и сказал:

— В лета входишь, Мстислав. Богатырем растешь. Пора давать тебе княжение.

Мстислав и в самом деле наливался богатырской силой. По лицу его пробежала довольная улыбка. Скоро, совсем скоро он станет не княжичем, а князем какой-то волости. Князем!

— С превеликой охотой, тятенька!

— Как самому храброму сыну выпала тебе большая честь, Мстислав. Княжить станешь в Тмуторокани, у Сурожского моря.[1390] Не заробеешь сидеть близ печенега?

Владимир, дабы сын не успел изумиться его волей, нарочито налегал на его разудалый нрав.

— Коль дружину дашь, никакой степняк мне не страшен, тятенька.

— Умница. Добрую дружину выделю, тебя своим лучшим мечом одарю…

Владимир скорехонько, не дав сыну опомниться, задвинул его в Тмуторокань. И только там повзрослевший Мстислав осознал, чем «наградил» его «родный тятенька…».

Затем наступил черед Ярослава… И вот ныне «сильнейший из сильнейших» должен оказаться в Новгороде. Ростов Великий князь передаст своему любимцу Борису, изредка сидевшему в Муроме, а в Муром посадит младшего Глеба.

Завтра Владимир Святославич отправит гонцов к Ярославу. Любопытно, как он отнесется к решению отца. Править Великим Новгородом — большая честь, и Ярослав, конечно же, не замешкает с отбытием. Но Новгород для любого князя не подарок. Такого своенравного, вольного и буйного города нет на Руси. Всеми делами управляет вече да боярин Константин Добрынич. Князь Вышеслав был всего лишь игрушкой в их руках. И Ярославу не быть в Новгороде соколом, его честолюбивые крылья вмиг отсекут, а коль заартачится, Константин поднимет новгородцев на вече — и вылетит с треском Ярослав из города, если не попросит у Господина Великого Новгорода прощения. Но новгородцы словам не верят, им договор подавай, да такой примут, что Ярославу боле и рта не раскрыть. Вдругорядь не закобенится, тогда и вовсе под новгородский жернов угадает. Вот и станет сидеть смирнехонько, как волк под рогатиной. Тут уж о Киеве и помышлять забудет. Вот то и ладненько. У великого князя не разгуляешься. Поглядывай в рот тятеньке да жди его мудрых указаний.

Первым наперво надо Ярослава оженить, нечего ему до сих пор в холостяках разгуливать. В зрелые лета вошел, а в храме под венцом еще не стоял.

Правда, когда-то помышлял на дочери смерда жениться, да Бог от сего малоумного поступка отвел. Бог и Колыван. Доброе дело боярин сотворил…

А девка все-таки и лицом, и телесами была прелестна. Сроду такой красы не видывал. Смачная! Выскользнула-таки из его рук, а Ярослав подобрал, утер нос отцу. Как тут на сына было не разгневаться? Бог наказал нечестивца. Так ему и надо. Пусть ведает, как рабыню великого князя уводить, коя жила в подвластном ему селище.

Долго серчал Владимир Святославич на сына. Слава Богу, что Колыван оказался молодцом. Так всё хитро обделал, что у Ярослава, поди, никакого сомнения не осталось. Девка сама себя жизни норовила лишить, то многие дворовые люди слышали. Сама на пузырек с зельем показывала.

На Колывана не должно быть подозренья. А то, что к великому князю ушел, его воля. Любой дружинник, как исстари повелось, может перекинуться к другому князю, тем паче, что Ярослав отшил своего дядьку от опекунства. Колыван оскорбился и ушел. Ныне в дворских служит, приближен, обласкан, в почете старость доживает, да потихоньку грехи замаливает.

«Сотник Горчак где-то в лесу затерялся, никак, со зверьем столкнулся». Лукавит Додон Елизарыч. Ну, да не велика потеря, лишь бы всё шито-крыто было.

Но иногда к Владимиру Святославичу приходила недобрая мысль:

«А что как Ярослав обо всем догадался? Умишком его Бог не обидел. Додон, мол, не мог без приказа великого князя такое злодейство осуществить. Что тогда?».

Но он тотчас гнал от себя эту думу. Нет и нет! Колыван не оставил после себя никаких следов. И нечего забивать голову дурными мыслями. Надо покойно поджидать Ярослава в Киеве. Он встретит сына с радушием, как князя Новгородского. Сколь лет не виделись!

Глава 2 ГОСПОДИН ВЕЛИКИЙ НОВГОРОД

Неожиданной для ростовского князя была грамота отца. Ему, Ярославу, велено отбыть на княжение в Новгород вместо умершего брата Вышеслава.

Стоял конец октября 1010 года. Гонец нашел князя в Ярославле, где третий месяц рубился новый град. Ростовцы возводили крепость, ставили храм Илье пророку, закладывали детинец… Звон и стук топоров оглашал Медвежий угол. Дел — хоть пруд пруди.

Ярослав, забыв о Ростове, дневал и ночевал в строящемся граде. Жил в наскоро срубленной избе, в доранье поднимался, наскоро молился перед кивотом, наскоро снедал и спешил к дровосекам. Надо всё оглядеть, дотошно проверить, подстегнуть работных людей, кои и без понукания усердствовали на совесть.

— Крепость на века ставим, ребятушки, — говаривал плотникам Ярослав. — Постарайтесь. Зодчих и розмыслов слушайте. Радение ваше не забуду, никого не обижу.

— Да ты не сумлевайся, княже, — степенно отвечал глава артели плотников Маркел. — Изрядно изладим.

Ярослав обходил постройки, и сердце его радовалось. С каждым днем поднимается на крутом мысу новый град. Через год-другой появятся здесь и новые храмы, и терема, и целые улицы с избами для ремесленного люда, и зашумит торговая площадь. И будет стоять первый русский град на Волге во славу Отечества.

В приподнятом расположении духа пребывал Ярослав. Помышлял остаться в Рубленом городе и в зиму (на полюдье хотел боярина Озарку отправить), и вдруг — грамота из Киева. Вельми огорчился смертью брата. Так больше с ним и не повидался. Долго же он пребывал в Ростовском княжестве!

А вот к решению отца Ярослав отнесся без отрады. У него было много задумок на будущее Ростово-Суздальской Руси. Ныне всё ломается. От приказа великого князя не отмахнешься, как от назойливой мухи. Он — правитель державы, и ему видней кому сидеть на хлопотном новгородском столе. Надлежит собираться в дальнюю дорогу. Водный путь отпадает. Вот-вот зазимок нагрянет, реки льдом скует. Придется добираться до Новгорода на санях, благо лесная дорога появилась, добираться… без дружины. Великий князь в своей грамоте указал оставить воинов для оберега северо-восточного сумежья.[1391] Ярославу же велено ехать с двумя десятками воев, поелику Новгород имеет свою сильную дружину.

К «тятеньке», усмехнулся Ярослав, не придерешься, всё-то, кажись, им до пустячков продумано, но будь у него к сыну доброе отношение, он бы оставил при нем всю его дружину, ибо сын ее и создавал и крепко родниться с ней. Воинов же умершего брата Вышеслава можно бы передать в другие руки. Но у Владимира Святославича свой взгляд. Он-то отменно ведает, как нелегко будет Ярославу среди непослушной новгородской дружины. (О буйных «княжьих мужах» с реки Волхов Ярослав Владимирович давно был наслышан).

Эх, великий князь, великий князь! Худо, что ты, Владимир Креститель, до сих пор мстишь своему сыну.

* * *
Прощальный пир в Ростове не был шумным и развеселым. Дружина и городская «тысяча» под началом Будана тяжело расставались с Ярославом Владимировичем.

Приказ великого князя осуждали, но Ярослав, хоть нелегко было на его сердце, высказал:

— Я отменно вас понимаю, други мои, но повеленье Владимира Святославича не подлежит пересудам. Истина на его стороне. Ни одно войско Киевской Руси не знакомо с ситуациями жизни сурового севера. Только вы можете быть полновесной защитой от северо-восточных врагов. Я зело крепко надеюсь на вас, други, и всегда буду вас помнить. Бог милостив, и он, как мне думается, еще сведет нас.

— И на кого ж нас киевский князь оставляет, Ярослав Владимирович? — спросил дружинник Васек.

— На младшего брата моего, Бориса, что прибудет в Ростов из Мурома. Дружина у него совсем малая, и сотни не будет. Князь же он славный и душевный, мухи не обидит. Ссориться с вами не станет. Примите его с добрым сердцем и будьте ему надежными советчиками…

Новый град князь оставил на боярина Бренка, а с собой взял Озарку, Могуту и неизменного меченошу Заботку. Среди дружинников оказался и десятник Васек.

Еще за неделю до отъезда к князю пришел купец Силуян.

— Когда-то, князь Ярослав Владимирыч, ты меня пригласил в Ростов. Привык я к тебе за эти годы, а посему ныне челом бью — возьми меня с собой в Новгород. Я ведь там пять лет обивался, град сей, как свои пять пальцев ведаю. Пригожусь, князь!

— Да ты ж человек вольный, Силуян Егорыч. Можешь и без просьбы в Новгород уехать.

— Уехать бы можно, но там своих купцов, как в черной избе тараканов. В порошок сотрут чужака — соперника. А коль я стану княжьим торговым человеком, меня не тронут. Глядишь, помогу тебе с новгородскими купцами мосты навести, а купцы там громадный вес имеют. Возьми, князь!

— Убедил, Силуян Егорыч. Возьму с превеликой охотой.

В начале декабря 1010 года князь Ярослав подъехал к Великому Новгороду. Крикнул кучеру, восседающему в бараньем полушубке верхом на кореннике:

— Остановись!

Ярослав вышел из возка и зоркими глазами глянул на город. Как же изменился Новгород за четверть века! Когда-то он был здесь совсем мальчонкой, куда его привез к отцу Добрыня Никитич. Город был не так уж и велик, чуть побольше Ростова, в кой он прибыл на княжество в 988 году. Оба города почти ровесники. Летописец отметил возникновение Новгорода в 859 году, а Ростова — через три года.

Сам Новгород вырастал исподволь. Поначалу несколько мелких сельских поселений слились в три более крупных поселка, затем три древнейших конца сплотились вокруг общих языческого капища, могильника и места вечевых собраний, и возвели Детинец.

Ныне Новгорода не узнать. Заметно раздался, засверкал золочеными крестами новых храмов; радовали глаз десятки высоких боярских теремов, нарядно изукрашенных причудливыми зверьками и резными петухами.

Владения Новгорода с его городами и пригородами, селами и деревнями, как уже ведал Ярослав, были обширными. Но земля Новгородская была малоплодородная — болотистая и глинистая, местами сплошь заросшая непроходимыми лесами. Зато без числа водилось в этих лесах всякого пушного зверя. Охотой на зверя, торговлей дорогими пушными мехами и занимались больше всего новгородцы.

Сам Новгород расчленяла на две части река Волхов, сейчас закованная голубоватым льдом, вытекающая из озера Ильмень.

Город делился на три конца. На правой стороне находились Славенский конец, большая Торговая и Вечевая площади, на левой — Детинец (кремль) с дубовым храмом Святой Софии, возведенном в 989 году,[1392] Неревский и Людин концы.[1393]

Торговая сторона и Софийская связывались Великим мостом, о коем была наслышана едва ли не вся Русь. Место шумное, буйное и даже жуткое.

Маленький Ярослав хорошо помнит, как после одного вече, происходившего на площади подле Софии, отец вбежал в терем и приказал своему пестуну Добрыне:

— Запирай ворота! Спускай с цепей собак! Ну что за народ!

А в городе творилось что-то невообразимое. Новгородцы, недовольные решением вече, подняли такой неистовый гвалт, что его хорошо было слышно через цветные стеклянные оконца хором.

— Не желаем боле пускать немецких купцов!

— Весь торг заполонили!

— Бей Славенских!

— Это еще поглядим. Бей Неревских!..

Столкнулись на Великом мосту — и загуляло несусветное побоище! Бились люто, как будто с печенегами сошлись. Кровенили носы, выдирали бороды, разрывали рубахи и кафтаны, скидывали с высокого моста в глубокие воды Волхова. Некоторые, сильно избитые, искалеченные, уже не выплывали. Почитай, после каждого бурливого веча погибали в реке по несколько человек.

Новгородское вече! Его не сравнишь с другим городским сонмищем. И в Киеве, и в Смоленске, и в Ростове князья чувствуют себя куда уверенней, ведая, что вече крайне редко может пригрозить князю или совсем выдворить его. В Новгороде же совсем по-другому.

Здесь никогда не ведаешь — князь ты или не князь. Князю, кажись бы, принадлежит право суда, но не тут-то было. Никакой самостоятельности! Пока не заявится от вече посланец-дозиратель, и к суду не приступишь, и судебную пошлину целиком не отхватишь: добрую половину отдай новгородцам.

А дань? Она князю как воздух надобна: для прокорма своего содержания, дружины, дворовых людей, для выплаты великому киевскому князю. Но не молвишь Господину Великому Новгороду: «На полюдье отбываю. Ждите!». Тут же тебе палки в колеса. «Мы, новгородцы, и сами с усами. Дань через нас обретешь».

А пригороды? Сидят там, допустим, бездеятельные посадники, а князь их и подстегнуть не может, ибо посадников ставит Новгород. Ничего-то не может князь без согласия вече — ни войну огласить, ни рать собрать, ни земельные угодья закупить. Ломай шапку перед новгородцами, а они так начнут выкобениваться, что и сам будешь не рад. Уж лучше бы и не унижаться.

В любом городе при князе есть свои торговые люди, коих он волен направить в любые земли. В Новгороде же — не смей! Веди торговлю лишь через новгородцев, про своих же купцов забудь.

Всем управлял посадник. Он — царь и Бог Господина Великого Новгорода. Ныне, как уже известно было Ярославу, на вече посадником был избран сын покойного Добрыни Никитича, Константин.

Новгородские купцы, побывавшие в Ростове Великом, рассказывали:

— Не в батюшку пошел. Тот-то был и тверд, нравом веселым. Константин же зело спесив, жаден и хитер, как лиса. Он быстрехонько князя Вышеслава под себя подмял.

Ярослав всё стоял подле возка и думал:

«Спасибо за награду, великий князь. Будет тягостно, будет борьба, но сломить меня не просто. Не видать тебе, Владимир Святославич, князя Ярослава побитой собакой. Не видать!»

Дружинники поглядывали то на Новгород, то на князя. Лицо Ярослава напряженное, как перед решающим броском. Знать, не шибко-то и рад он встрече со вторым, после Киева, градом Руси.

Наконец, Ярослав вновь уселся в крытый зимний возок, и поезд двинулся к Новгороду.

* * *
На лице Константина застыла льстивая, расплывчатая улыбка.

— Господь всемогущий! Сам Ярослав Владимирыч! А мы всё поджидаем. Ты бы упредил меня, гонца послал.

Посадник — такой же высокий, как отец, дюжий, крутоплечий, а вот глаза совсем иные — наглые, холодные и прощупывающие.

— Не к чему город будоражить.

— Напрасно, Ярослав Владимирыч. Я бы знатных людей позвал, тысяцкого, кончанских старост, попов с хоругвями, — покачал головой Константин, а Ярослав подметил: вдругорядь князем не назвал. Случайно или с умыслом?

— Успею с каждым повстречаться, посадник. А ныне познакомься с моими содругами. То — бояре, старшие дружинники: Могута, Озарка и Забота. (Перед поездкой в Новгород, князь наделил боярским чином своего неизменного меченошу, кой 22 года был его телохранителем. В меченоши же произвел молодого гридня Славутку, к коему приглядывался пару лет).

— Рад повитаться[1394] с дорогими гостями.

Встреча совершалась в детинце, тереме покойного Вышеслава.

Ярослав, проехав Великий мост, сразу же, под пытливыми взглядами уличан, не извещенных о прибытии нового князя, миновав Владычный двор, подкатил к хоромам брата, где его и увидел посадник Константин.

— Когда пир зачинать, Ярослав Владимирыч?

— Дня через три, посадник.

— Не поздно ли? Я же, мыслю, завтра пиру быть? Я распоряжусь.

«С умыслом. Видимо, он и Вышеслава князем не величал. Хочет сразу взять быка за рога».

— Вижу, ты, посадник, туговат на ухо. Через три дня! Таков мой приказ.

— Но… Господин Великий Новгорода может и обиду затаить. Обида же Новгорода, — ухмыльнулся посадник, — может дорого для тебя стоить.

— Никаких «но». Князю лучше ведать, когда знати бражничать, — резко произнес Ярослав и сурово добавил. — Это, во-первых. А во-вторых, запомни, посадник: перед тобой повелитель громадного княжества и будь любезен, называть меня князем. Другого обращения я не потерплю.

Глаза Константина стали до такой степени холодными и враждебными, что Ярослав подумал:

«Вот оно — истинное лицо посадника. Он явно зол и ошеломлен. Но по-иному с ним нельзя. Надо сбить с него спесь при узловой же встрече, иначе будет поздно. Таким людям, как он, давать волю заказано».

— Добро, князь, — с кислой миной выдавил из себя посадник, хотя в его душе бушевал огонь.

— Вот так-то лучше, Константин Добрынич… А ныне оставим моих бояр и перейдем в опочивальню. Намерен потолковать с глазу на глаз.

Могута проводил князя удовлетворенными глазами. Молодец, Ярослав Владимирович! Хватко посадника поставил на своё место. Тот аж позеленел и, думается, затаил на князя злобу. Ох, еще и нагорюется с этим посадником князь!

В опочивальне Ярослав уселся в пустовавшее кресло брата, и указал рукой Константину на лавку, хотя в покоях находилось еще одно кресло, видимо предназначенное для посадника.

На самом деле так и было. Ранее Константин заходил к Вышеславу как в свои хоромы и, не дожидаясь пока усядется князь, первым разваливался на почетном для высоких гостей кресле. Ныне же он оказался на лавке, как какой-нибудь приглашенный купчишка.

«Привыкай, привыкай, посадник. Ты всего лишь ставленник города, можно сказать, староста, я же властитель, присланный великим князем всея Руси. И властвовать Господином Великим Новгородом не тебе, а мне».

Честолюбие не покидало Ярослава, но он твердо уложил, что пресмыкаться перед посадником, как это делал брат, ни в жизнь не будет. Не для того он в Новгород назначен, дабы быть подручником бояр и Константина.

Посадник сидел букой, такого сорома он не ожидал. Но это тебе не сойдет с рук, Ярослав, зло думал он. Здесь тебе не послушный Ростов, а вольный Новгород, в коем на первом же вече тебе дадут по шапке.

— Ну, будет супиться, Константин Добрынич, — миролюбиво заговорил Ярослав. — Ссора никогда к добру не приводит. Нам надлежит в одной упряжке быть, как коренник с пристяжным. Помысли на досуге.

Покои были едва натоплены, а посаднику вдруг стало жарко. Ярослав хочет видеть его своим доброхотом. Ишь, чего удумал!

Константин расстегнул золоченые пуговицы и слегка распахнул лазоревый кафтан, но капли пота со лба продолжали скользить по упругим щекам, скрываясь в густой, не тронутой еще сединой, русой бороде.

— О чем мыслишь потолковать, князь? О делах новгородских?

— О киевских, Константин Добрынич. Ты, как мне сказывали, всякий год в Киеве бываешь.

Посадник пожал широкими плечами. Слова Ярослава его немало удивили: только что в Новгород приехал, а до Новгорода ему и дела нет. Киевские новости ему подавай.

— О чем хочешь изведать, князь?

— Не знаю, правда или нет, но до меня дошла весть, что моего брата Святополка великий князь в темницу заключил.

— И поделом ему! — почему-то в сердцах воскликнул Константин. — Брат твой помышлял ляхов на Русь напустить.

— Ляхов на Русь?!.. Изреки подробней, Константин Добрынич.

Посадник изрекал неохотно и хмуро, а в конце же сказал:

— То дело великого князя. Ему видней.

Константин что-то не договаривал, не договаривал что-то весьма важное, и это чувствовалось по его лицу.

Отпустив посадника, Ярослав надолго ушел в думы.

Нет, Константин, то дело не только великого князя. Русь на грани войны. Король Болеслав не простит Владимира и в нужный момент пойдет на Киев. А виной всему — и великий князь и Святополк. (Ярослав даже в мыслях не называл Владимира Святославича отцом). Святополк не напрасно гневался на Крестителя. Тот убил его отца и обесчестил беременную мать. Как тут не обозлиться Святополку? Казалось бы, Креститель приютил малолетку и даже усыновил его, но затем… сделал заложником половцев, где старший сын пребывал едва ли не пять лет. Можно представить, о чем передумал Святополк за эти годы.

Великий князь, в конце концов, вернул заложника в Киев и немедля отослал в небогатое Туровское княжество с неисчислимыми болотами и скудной землей.

Ярослав лишь позднее изведал, что польский король Болеслав, женатый на одной из дочерей Владимира Святославича, чутко следил за всеми событиями, творящимися на Руси. Прознав об обидах Святополка, нанесенных великим князем, он разработал четкий и взвешенный план действий, устремленный на далеко делать ход цели против Руси.

Болеслав приглашать к себе Святополка и показал ему свою младшую дочь от последней жены Эмнильды.

Шестнадцатилетняя красавица Регелинда, произвела на Святополка самое благоприятное впечатление.

— Готов ли ты жениться на моей дочери? — спросил Болеслав.

— Я буду тебе, ваше величество, преданным рабом, если позволишь породниться с твоим семейством.

— Я пришлю к тебе Регелинду, — благосклонно произнес король, — но ты должен написать мне некоторое поручительство.

— Я готов, ваше величество.

В Туров прибыла не только невеста, но и ее духовник, католический епископ Рейнберн.

Свадьба состоялась тайно, без уведомления великого князя. Не терял времени и епископ, кой принялся обращать туровцев в латинскую веру.

Владимир Святославич был взбешен, и стал собирать дружины, дабы пойти войной и на Святополка и на ляхов, но его отговорил воевода Вышата, человек умудренный, искушенный в сечах:

— Болеслав ныне влиятельный король. У него большое войско. Война может надолго затянуться. А вот Святополка надо наказать изворотом.

— Как?

— Пошли гонцов в Туров с твоим благословением на брак Святополка, и пригласи молодых погостить в Киеве.

— Но тот может не поверить.

— Поверит, коль к нему послать дворского Колывана и влиятельных попов с иконами, хоругвями и крестами.

Великий князь поразмыслил, поразмыслил и согласился. Предложение Вышаты удалось. Через три недели к Киеву тронулись не только молодые, но и епископ Рейнберн, кой мечтал изрядно потрудиться в пользу римского папы.

Но едва Святополк, его жена и епископ добрались до Вышгорода, как немедля были схвачены дружинниками великого князя и брошены в темницы.

— Каждому по порубу, — приказал Креститель. — Пусть околевают по отдельности.

В тот же день Владимир Святославич направил в Польшу высокое посольство, вожделея уладить дело со своим зятем Болеславом.

* * *
На Руси бытовал обычай: каждый князь, прибывая в назначенный ему город, давал «въездной» пир для бояр, купцов и «добрых» ремесленников. В Новгороде же на княжеский пир были приглашены и отцы церкви, и кончанские старосты, и тысяцкие (каждый «конец» поставлял на войну тысячу ратников), и уличанские сотники, и гости заморские.

Ярослав не поскупился: столы ломились от яств и питий: не зря он, руша традицию, перенес торжество, потребовав для его подготовки целых три дня. Пировать, так пировать!

Новгородцы хоть и были недовольны переносом празднования, но когда глянули на щедрые столы, ворчать перестали. Пили, ели и дотошно разглядывали нового князя. Далеко не Вышеслав! Крепок здоровьем, немногословен, глазами властен. Такого нелегко будет приручить. Но никуда не денется: Господин Великий Новгород любого князя обломает.

Пытливо посматривал на гостей и Ярослав. Все, начиная от посадника до ремесленника, держатся без лести, с достоинством, хвалебных речей не изрекают, да и пьют в меру, словно чего-то выжидают. Даже владыка Иоаким, кой только и всего-то благословил князя и трапезу, помалкивает. А ведь как уже довелось изведать, новгородский епископ зело речист, на других пирах так глаголит, что удержу нет. Ярый приверженец грека-митрополита Феопемта, что сидит в Киеве, ретиво выполняет все его указания, заполонив храмы иноземными священнослужителями. Даже дьячков и пономарей старается поставить из греков. Зело усердствует владыка.

Не подрезать ли ему крылья? Новгороду потребен русский епископ. Чем меньше чужеземцев окажется в храмах, тем крепче станет христианская Русь. Ведь как ни говори, чтобы добраться до глубин русской души, надобна чистая, безупречная русская проповедь, а греки, с трудом осилив далеко не простой, чужой язык, путаются в богослужебных, нравоучительных речах, затрудняя и без того религиозные наставления. Где уж таким проповедникам проникнуть в душу русича?!..

Менять, менять надо греков. Но дело сие зело сложное. Как-то еще поведут себя новгородцы, а уж про великого князя и говорить не приходиться. Тот надежный друг Византии, митрополита, присланного в Киев из Константинополя, высоко чтит. Опять предстоит тяжкая борьба.

Вечор близился. Князь обладал правом уйти с пира, а гости могли оставаться не только до утра, но и пировать всю неделю; упившись, ночевали прямо в гриднице, а то и под столами. В подобном случае князь должен выходить к загулявшимся бражникам всякое утро.

Перед уходом в опочивальню Ярослав обязан был сказать прощальное слово. И он, поднявшись из кресла с наполненным кубком, молвил:

— Благодарен вам, господа честные новгородцы, что приспели ко мне на пир. Всегда рад с вами пообщаться. О делах же будем изъясняться на трезвую голову. Да быть вам во здравии!

— И тебе быть во здравии, князь! — следуя обычаю, прокричали бражники, и вслед за Ярославом осушили рога, чары и кубки.

До опочивальни князя должен проводить посадник. Константину не так уж и хотелось выбираться из-за стола, но вылезать надо: нельзя старину рушить. Встал и молча проводил Ярослава до самой двери.

После пира князь поехал по ремесленным улицам и слободам. Его подивило, что весь Новгород сплошь, включая дворы, замощен дубовыми плахами и пригнаны они так плотно, что конское копыто в расщелину не попадет, мелкая монетка не проскочит.

— Похвально, новгородцы, — одобрительно молвил Ярослав.

Мастеровой люд, увидев перед собой князя, диву дивился: Вышеслав долго сидел в Новгороде, но никогда не посещал трудников. Этот же полез в дымные, чадные кузни. Глазасто рассматривал изделия, расспрашивал: велики ли бывают заказы, много ли остается изделий на торги, не обременяют ли пошлины…

Набегали старосты, сотские и десятские, норовили оттереть князя от мастеров, пытаясь сами отвечать на все вопросы, но Ярослав приказал им помалкивать.

Трудники же, настороженно поглядывая на начальных людей, отвечали скупо, а то и вовсе держали рот на замке.

Уверившись, что от мастеровых людей ничего толком не добьешься, Ярослав строго повелел:

— Дружинники! Дабы мне не чинили помехи, прошу никого к мастерам не пропускать. Мне надо с умельцами без сторонних поговорить.

После этого мастера были откровенны. Особливо напирали на высокие пошлины, именуя их обременительными.

Добрую неделю обходил Ярослав ремесленный люд, а затем собрал в тереме Вышеслава всю городскую знать.

— Работные люди в большой обиде, господа честные новгородцы. Не чересчур ли большую плату собираете с мастеров?

— Лишку не берем, князь. Пошлины идут в дань, а она висит на Новгороде тяжким грузом. Каждый год мы собираем по три тысячи гривен серебра. Две — отсылаем в Киев великому князю, остатную тыщу передаем на прокорм дружине, — откликнулся посадник Константин.

— Немалую калиту в Киев отваливаете.

— По договору, князь. Вот уж десятый год из кожи вон лезем.

— Кто такой договор учинил?

— Отец мой, Добрыня Никитич. Сумел он и вече уломать. Так что пусть мастера не жалуются.

— Надо жаловаться! Такую дань ни один город не платит. Договор и пересматривать можно. Всё от вас зависит, господа новгородцы.

— Всё да не всё. Ты допрежь с великим князем поговори. Он язык-то разом укоротит. Не так ли, бояре и тысяцкие?

Посадник промолвил с усмешкой и даже грубо, питая надежду на подмогу знатных людей города.

— Вестимо, Константин Добрынич, — закивали бородами бояре. — Порушить договор — пойти войной на великого князя. Потерпим.

— Терпя, и камень треснет, — резко произнес Ярослав. — Хорошенько поразмыслите о ремесленном посаде. Он-то от дани и ломаной монеты не получает. Вы как хотите, но я буду добиваться уменьшения дани.

— Воля твоя, князь. Но мы с Киевом в распрю не пойдем.

Распустив знать, Ярослав вновь углубился в думы. Он так и предполагал, что новгородские богатеи не будут вкупе с посадскими ремесленниками. Дань их устраивает, немалый куш, оставляемый для города, оседает в их мошне. Знать не бедствует. Каждый из богатеев занимается выгодной торговлей и владеет доброй «вотчинкой», с коей также собирает жито и мед, мясо и рыбу, воск и пушнину…

Таких роскошных боярских теремов Ярослав нигде еще не видел. А вот многие ремесленники живут на посаде в курных избенках, они недовольны пошлинами. Не так уж и много у них остается денег на покупку железа, меди, кож, полотен, серебряных и золотых отделок для доспехов и конских украшений.

Скуден и выход с издельями на торги. А коль так, торгами в основном завладели купцы и бояре. Худо! Ремесленник, коль не будет сбывать свой товар, много не сотворит, а посему и торг новгородский значимо теряет. Сие надо выправлять. Торгом процветают города, о том им, Ярославом, уже не раз было сказано. Пропасть между знатью и ремесленным людом надобно гораздо заузить. Бояре, разумеется, возмутятся, неизбежно возникнет борьба. Но он, Ярослав, будет полагаться на поддержку посада.

Глава 3 ТАЙНОЕ УБИЙСТВО, ИЛИ ПРАВДА О БОРИСЕ И ГЛЕБЕ

Прежде, чем перейти к сценам убийства князей Бориса и Глеба, и борьбе Ярослава со Святополком, автор предлагает читателям «политическую главу», которая существенно меняет наши представления о событиях описываемой эпохи, преднамеренно затененных летописцами и русскими историками.


В наши дни прочно укоренилось воззрение, что князья Борис и Глеб не могут считаться как мученики ради Христа либо ради веры, ибо они стали святыми по политическим обстоятельствам, не имевшим касательства к их вероисповеданию. Борис и Глеб были жертвами государственного злодеяния. Причины свершенного канули в Лету, но потаенное смертоубийство Бориса и Глеба споспешествовало культовому восприятию их поведения. Их подвиг, как сказал историк,[1395] ставился основой христианского мироощущения древнерусского человека.

Годы правления князя Владимира выглядели весьма значительно.

Военно-политический союз Руси с Византией 987 года, обеспечивший Македонской династии императорский престол в Константинополе и скрепленный религиозно-церковными и династическими узами, придал княжеской власти на Руси державный характер.

Христианизации Руси в ее ключевых центрах споспешествовала византийская поддержка, поощряемая супругой великого князя Анной, дочерью императора Константина Багрянородного и его жены, знаменитой Феофаны. При этом поразительно, что память о насаждавшей веру христианскую вкупе с равноапостольным князем Владимиром его царственной супругой окончательно запропастилась уже в первой половине XI столетия.

Ознаменованное чрезвычайными в историческом охвате успехами правление князя-крестителя завершилось открытым бунтом двух его старших сыновей, гибелью двух младших и междоусобицей, потрясшей устои Руси в течение пяти лет.

Знаменательно, что в борьбе за киевский стол ни один из князей не выдвинулся под знаменем отступничества. Христианство на Руси основополагалось государственным актом Владимира, и 28 лет его введения при жизни князя засвидетельствовали неотвратимость переменить. Собственный пример Владимира захватил частные верхи, многочисленную дружину, челядь, а также важную часть населения городов.

Отчего же были тайно умерщвлены Борис и Глеб? Мы находим простой и убедительный ответ в посвященных им произведениям: зачинщик «скрытоубиения», их брат Святополк, желал принять всю власть на Руси, устраняя из жизни всех своих братьев.

Но в древних текстах не найти ответа, почему Святополк, коему по старшинству полагался киевский стол, едва заняв его, поручил убить именно Бориса и Глеба, хотя по своей молодости не они угрожали власти старшего брата над Киевом. Разве что в порядке престолонаследия произошли изменения, кои и в летописи и в их житиях обойдены странным молчанием.

Примечательно, что опричь обоих сыновей Владимира, никто из ожесточенно боровшихся за Киев его сыновей, включая и «окаянного» изгнанника Святополка, не был лишен жизни.

Убийство Бориса и Глеба было сугубо политическим преступлением. Но тот факт, что они были умерщвлены подосланными убийцами, а не погибли в схватке за власть, придал их уделу свойства мученичества и жертвенности. Поэтому потаенный смертный приговор, хотя и был обоснован политически, в живом предании стал восприниматься как подвиг страстотерпцев, скрепивших своею кровью акт рождения христианской Руси.

Оформление этого предания в письменном виде и введение зарожденного культа новоявленных святых Бориса и Глеба в церковно-религиозную жизнь страны произошло в пределах того же XI столетия.

Но в чем сокровенная тайна безвременного ухода из жизни Бориса и Глеба, каковы обстоятельства и время их праведного вхождения в святость?

* * *
Согласно достигнутому ранней осенью 987 года соглашению, русский князь 6 января 988 года принял таинство святого крещения. Летом 988 года Владимир встретил у Днепровских порогов багрянородную невесту и обвенчался с ней в Киеве христианским браком.

«Цесарица» Анна, как называет ее летопись, «дщерь Священной империи», как назвал ее будущий папа Сильвестр Второй, сестра византийских императоров Василия и Константина, стала единственной законной супругой женолюбивого Владимира.

Родившейся 13 марта 963 года Анне к моменту замужества шел двадцать шестой год, она была несколькими годами моложе Владимира.

Летопись упоминает Анну лишь дважды: в корсунском эпизоде о крещении Владимира и в сообщении о ее кончине в 1011 году. Загадочное умалчивание становится особенно странным в «Слове о законе и благодати».

Накануне своего поставления в митрополиты, Илларион, прославляя Владимира и не забыв упомянуть его отца Святослава, деда Игоря и бабушку княгиню Ольгу, сына Ярослава с его женой Ириной и их чадами, ни словом не обмолвился о царственной супруге прочить на место им в святые государя. А ведь Илларион произносил свою похвалу, стоя над мраморным саркофагом Владимира в «княжем» соборе — Десятинной церкви, где еще в августе 1018 года посреди храма рядом покоился прах его византийской супруги.

Вероятно, к середине XI века саркофаг Анны с центрального места под куполом был сдвинут под спуд. Складывается впечатление, что как саму Анну, так и ее просветительскую деятельность в новообращеннойстране пытались «задвинуть» в небытие.

Косвенные улики позволяют полагать, что Владимир с Анной не были бездетны. Подозрения и догадки насчет царственного происхождения Бориса и Глеба высказывались издавна. Уже в XV столетии летописец утверждал: «да от царевны Анны Борис и Глеб».

Единственным источником, отчетливо намекающим на царственное происхождение Бориса, следует признать замечание автора древнейшей «Службы Борису и Глебу»: «цесарским венцем от юности украшен пребогатый Романе, власть велия бысть своему отечеству». Это крестильное имя Борис мог получить по отцу Анны, императору Роману Второму. Борис-Роман родился около 990 года, когда Василий Второй при действенном участии русской дружины начинал завоевание Болгарии. О младенце рассуждали и в Царьграде и в Киеве. Есть основания приписывать Анне и Владимиру план предоставления своему первенцу болгарского стола.

Глеб родился около 1000 года. Для Анны было очевидно, что стол Владимира полагался в наследство ее сыновьям, но без борьбы это право не удастся водворить в жизнь. Стремление королевы-матери обеспечить трон своим сыновьям было столь обычно для той эпохи, что его следует признать морально-политическим императивом.

Византийский институт цесаря-соправителя подсказывал, как слаженно соблюсти интересы обоих сыновей Владимира и Анны. Именно предоставление несовершеннолетнему Глебу места соправителя, то есть прямого наследника, объясняет, почему подосланные исполнители приговора вслед за Борисом «заказали» и юного князя.

На стремление Анны византизировать наследование киевского стола указывает еще одна существенная подробность.

Попав в крестившийся Киев, багрянородная Анна не пожелала снизойти до положения архонтиссы (византийский придворный титул, которым нарекали в Константинополе русских князей), но стремилась возвести своего супруга в равное ей достоинство и увенчать его главу стеммой.[1396]

Это не ставило русского князя на равную ногу с императором ромеев, но обозначало место рядом с ним в семье христианских государей. Раз болгарские цари Симеон и Петр смогли стать признанными в Царьграде венчанными василевсами,[1397] тем паче такая честь полагалась киевскому государю — супругу «дщери Священной империи».

Киев не отказывался от этой возможности, чему свидетельством златники и сребреники, на коих Владимир изображался с византийскими императорскими регалиями — в стемме с крестом посередине, с подвесками по сторонам, на троне, с нимбом вокруг головы и скипетром в руках.

Сыновья Владимира — Святополк со временем, а Ярослав с самого начала — отреклись от почести быть изображаемыми на монетах с царственными регалиями. Налицо реальный отказ от «византизации» киевского престола.

Можно предполагать, что оформленное хлопотами Анны Владимирово завещание позволило по византийскому обычаю торжественно поставить Бориса и Глеба в соправители еще при их жизни. Старшие же сыновья, заинтересованные в сохранении династической традиции права старшего в престолонаследии, искоренили греческие следы и в знаках княжеской власти. На небытие в первую очередь был обречен царский венец, а затем забыт так основательно, что столетия спустя, когда в Москве решили ввести чин венчания на царство, книжники в поисках традиции в родном прошлом связали свои домыслы с внуком императора Константина IX, Владимиром Мономахом.

Постепенно под влиянием Анны, ее византийских придворных чинов, не без участия дворцового духовенства пролегала себе дорогу мысль, что единственными законными наследниками престола являются сыновья Владимира от «дщери Священной империи». Факт же их кровного родства с Македонской династией (их дядей был сам император Василий Второй) решающим образом повлиял на политическое завещание Владимира Святославича. Оно должно было обеспечить Борису и Глебу киевский стол и верховные права на всю Русь, в то время как остальные его сыновья должны были довольствоваться периферийными уделами. Такой распорядок престолонаследия, скорее всего, оформился после 1008 года. Вероятно, еще при жизни Анны, то есть до 1011 года, состоялась церемония «настолования» по византийскому образцу, а быть может, и венчание на киевское княжение Бориса, как прямого наследника Владимира, и Глеба, как соправителя. Во всяком случае, к моменту смерти киевского князя при нем в Киеве был «цесарьскимь венцемь от юности украшеный» Борис, коему отец поручил противодействовать печенежским набегам.

В связи с ослаблением «византийской партии» после смерти Анны, среди других сыновей Владимира от не освященных церковью браков назревало брожение. В большей части Европы тогда всё еще преобладала давняя традиция брака без участия священника и вне церкви (иногда с его благословением на дому). В этом традиционном порядке принадлежность к династии за редчайшим исключением определялась по отцу.

Сам Владимир, рожденный от связи Святослава с придворной ключницей Малушей, не лишился от этого своих наследственных прав, хотя не только в разграбленном им Полоцке, и полтора столетия спустя, не забывали упрекнуть этим обстоятельством потомков «робичича» — сына рабыни.

Протест против решения отца перерос в заговор обиженных с участием Святополка, Ярослава и, вероятно, сидевшего в Тмуторокани Мстислава. О поведении остальных обойденных сыновей Владимира ничего не известно.

Узнавший о сговоре Владимир в первой половине 1013 года заточил в темницу Святополка. Планируемый Крестителем Руси в 1014 году поход на Новгород имел целью призвать к послушанию строптивого Ярослава, который, по точному замечанию С. М. Соловьева, «не хотел быть посадником Бориса в Новгороде и потому спешил объявить себя независимым».

Почти шестидесятилетний князь киевский часто недужил, и выступление не состоялось. В связи с предпринятыми Владимиром против Святополка и Ярослава шагами показательно сообщение Титмара Мерзебургского о том, что киевский правитель «всё свое наследие полностью оставил двум сыновьям, тогда как третий пребывал в заключении».

Толковать Титмара можно по-разному, тем более, что сведения саксонского хрониста отрывочны, но вес их достоверности особый, так как эти данные появились в хронике из-за беспокойства Титмара за судьбу его собрата и друга епископа Рейнберна, угодившего в эту авантюру заодно со Святополком и умершего в заточении в Вышгороде.

Сама запись позволяет судить, что Титмар располагал этим известием еще при жизни князя Владимира.

К моменту кончины отца Борис находился в Киеве практически в роли соправителя.

Глава 4 ЦЕСАРИЦА АННА

Двадцатипятилетняя «дщерь Священной империи» была довольно недурна собой и многими своими чертами лица напоминала свою мать, Феофану, и не только обликом, но, пожалуй, и нравом.

Сразу после обряда венчания в храме, Владимир Святославич, любуясь новоиспеченной супругой, молвил:

— Поздравляю, Анна. Отныне ты великая княгиня.

Но супруга тотчас поправила:

— Не желаю называться великой княгиней. В Византии я была царевной, а теперь я стала цесарицей.

— Но здесь не Византия.

— Но и не Тмуторокань, а великая держава. Болгария намного меньше и слабее Руси, но правители ее именуются царями. Не пора ли и на тебя, супруг, возложить царский венец?

Тщеславия у Владимира Святославича хоть отбавляй, но слова Анны заставили его лишь усмехнуться:

— Чужеземные князья ныне взяли в обыкновение нарекать себя царями и королями, хотя у иных и земель — кот наплакал. Пусть потешатся, а мы посмеемся. Великий князь — князь над князьями, и это звучит куда царственней.

— И все же я не позволю себе согласиться с твоими насмешливыми словами. Русь превращается в империю, и если нас судьба связала, я все силы приложу, чтобы ты стал монархом.

— Я и так единодержавный правитель.

— Не увенчанный короной.

— Ты упряма, Анна. Оставим этот пустой разговор.

Но Анна преследовала далеко идущие цели. Она не только привезла из Херсонеса иконы, кресты, богослужебные книги, но и многих греческих священников, а затем, шаг за шагом, ее «двор» наполнился византийскими вельможами.

Князь Владимир смотрел на «причуды» супруги сквозь пальцы. Анна скучает по родине, так пусть ее двор напоминает Византию. Ничего в том худого нет. Он и сам большой сторонник империи.

Анна же сблизилась с греческим митрополитом Феопемтом, сидевшим в Киеве. Их душеспасительные беседы стали частыми и долгими, и через некоторое время Анна стала такой деятельной христианкой, что ей могла бы позавидовать и великая проповедница Ольга. Именно благодаря супруге Владимира, в Киеве и в других южных городах Руси всё больше становилось храмов и верующих людей.

Но не все были довольны великой княгиней. Византийские вельможи постепенно оттеснили от двора ближних бояр Путшу, Еловита, Талеца и Ляшко.

— Царицей себя возомнила, — недоброжелательно толковали те меж собой. — Древние устои рушит. Наводнила двор византийцами, а на нас, как на неотесанных мужиков смотрит. Надо великому князю пожаловаться. Пусть укротит свою строптивую супругу.

Но Владимир Святославич не внял уговорам бояр. Урезонил:

— Вы бы, господа бояре, вместо того, чтобы великую княгиню хулить, почаще бы ее Богом чтимые дела славили, да мошной своей на возведение храмов помогали. Вам бы только языками чесать. Слушайтесь великой княгини!

— Какой? У тебя их много, — сорвалось с языка Путши.

Не хотел говорить, но сорвалось. Ныне ожидай беды: конь вырвется — догонишь, а сказанного слова не воротишь.

Владимир Святославич крепко осерчал:

— У меня, да и у вас — одна великая княгиня. С остальными же женами я в храме не венчан. Вы это на всю жизнь запоминать… А коль моя супруга вам не угодна, то перебирайтесь-ка в Вышгород. Мошной тряхните, да крепость кое-где подлатайте. Там вам будет покойно.

Бояре позеленели. Вот и поговорили! Слова великого князя означают ссылку. Вышгород давно знаменит опальными людьми. Добро еще в поруб не приказал кинуть.

С отъездом самых знатных бояр в Вышгород, влияние Анны во дворе князя еще больше укрепилось. А через полтора года, после крещения Руси, она родила Бориса.

Великий князь, глянув на сына, улыбнулся:

— Еще один княжич.

— Цесаревич, супруг, цесаревич! Племянник византийского императора Василия.

И Анна произнесла это так твердо, что у Владимира Святославича исчезла улыбка с лица.

— На твоей родине, в Византии, цесаревичем, как мне известно, нарекают наследника престола. Наследника!

Анна положила младенца в колыбель, подошла к мужу и нежно обвила его шею своими бархатными грациозными руками.

— Поверь мне, милый супруг, наш Борис будет самым любимым твоим сыном. И ты сам захочешь сделать его наследником престола.

— Сломав обычай?

— Не всякий обычай приносит государю радость. Тому пример — твой старший сын Святополк. Ну, чисто волчонок.

— Не тебе судить, — нахмурился Владимир и добавил. — В каком народе живешь, того и обычая держись.

Анна, вельми умная Анна, не любила вступать в затяжной спор. Она просто промолчала и поцеловала мужа в губы. Ее оружие — ласка и терпеливое, но настойчивое (без назойливости) умение идти к своей заветной цели.

И это ей пока удавалось. Воспитанная на щекотливых интригах византийского Двора (чего только стоила ее мать Феофана!) Анна, исподволь для супруга, вела чрезвычайно тонкую игру, коя всё больше и больше сближала ее с Владимиром.

Постигнув его характер, она раз и навсегда осознала, что его пороки останутся с ним до смерти. Похотливых людей не исправишь ни заговором, ни собственными ласками. И она прощала Владимиру его распутные похождения, старалась словом о них не обмолвиться, разумея, что это может повредить ее основным устремления, ее высочайшей задаче.

У великого князя было немало детей, но все они были рассеяны по городам Руси. Владимир Ярославич помногу лет не видел своих сыновей, отвыкал от них, и этим воспользовалась цесарица. Редкую неделю она не приходила с Борисом к Владимиру и всегда говорила:

— Ты посмотри, милый супруг, какой прелестный у нас сын. Он никогда не плачет и улыбается своему чудесному и великому отцу. Возьми его на руки, Владимир.

Князь, поддаваясь ласковой просьбе супруги, принимал младенца на свои крепкие, большие руки, всматривался в лицо Бориса и довольно высказывал:

— Славный княжич подрастает. Время стрелой летит. Не заметишь, Анна, как и постриг подойдет. Уведу от тебя Бориса. На коня посажу, меч ему подберу, и стану из сына доброго воина ковать.

— Дай-то Бог, милый супруг. Сын должен жить на половине отца.

И Анна вновь горячо целовала князя. Она была счастлива: Владимир привыкает к сыну. Вскоре он должен его полюбить, и тогда она всё чаще будет ему напоминать, что Борис — настоящий цесаревич, и что только он может быть наследником престола. На помощь ей придет митрополит Феопемт. Он довольно искусный политик и сумеет уверить Владимира…

Шли годы. Деятельность Анны и владыки не прошли бесследно. Великий князь до такой степени полюбил Бориса, что не мог долго держать его в Муроме, куда он посадил его на княжение в двенадцать лет. Он опять вызвал Бориса в Киев и больше не отпускал его от себя до смерти новгородского князя Вышеслава.

Великий князь не смог выехать на похороны сына: приболел. Вскоре он пригласил к себе любимца и сказал:

— Как ни жаль, Борис, но тебе надлежит отправиться на княжение в Ростов.

— Но там же мой брат Ярослав.

— Ярославу я отдаю Новгород. Тебе надо ощутить себя властителем большого княжества, ибо тебе оное весьма пригодится.

В словах отца Борис уловил какой-то скрытый смыл, но он не стал допытываться.

Владимир провожал сына в Ростов с немалой печалью: он и в самом деле искренне полюбил Бориса. (Ох, уж эти старания дочери Феофаны!)

Отъезд сына в Ростов омрачил душу цесарицы Анны. Супруга все чаще одолевают недуги. Перевод же Ярослава в Новгород гораздо усилит его притязания на киевский стол.

Святополк — в порубе, но Ярослава пророчат в великие князья все отнесенные от Двора вельможи. Их много, очень много! Надо принимать незамедлительные меры.

Никогда еще не была Анна так ласкова с увядающим супругом. Владимир Святославич довольно говаривал:

— Не узнаю тебя, Анна. Ты ведешь себя в постели, как самая искушенная сладострастница. Такова, говорят, была твоя мать, Феофана.

— Не знаю, какова была моя мать, но я тебя очень люблю, Владимир. Ведь ты тоже способен на большую любовь. Я же вижу, как ты тоскуешь по нашему Борису, единственно верному тебе сыну, который готов жизнь за тебя отдать. Я права, Владимир? — нежно произнесла Анна, покрывая Владимира горячими поцелуями.

— Да, да, Анна. Борис — мой самый надежный сын.

— Это не Ярослав, который даже не пожелал тебя увидеть. А Борис — очень верный сын, и не ему ли наследовать престолом?

Владимир Святославич все еще колебался с принятием окончательного решения, но убаюкивающие речи Анны и беседы с митрополитом Феопемтом не прошли даром.

Ростовский князь Борис был вызван в Киев. Церемония настолования по византийскому образцу и венчание двадцатилетнего Бориса на Киевское княжение состоялись.

Цесарьский венец украсил будущего великого князя. Соправителем был объявлен младший брат, Глеб.

А двумя месяцами раньше на седую голову великого князя была возложена греческая стемма с крестом посередине и подвесками-иконками по сторонам.

Цесарица Анна торжествовала.

Глава 5 СОДОМ

Великий князь не ведал, на что и подумать. Ярослав, получив грамоту на новое княжение, должен был явиться из Ростова в Киев, а он сразу отъехал в Великий Новгород.

Что это? Зазнался, полное пренебрежение отцом? Но такого случая еще не бывало. Любой сын, где бы он ни находился, тотчас прибывал по приказу родителя в стольный град. Даже «зол плод» Святополк, у коего были веские основания задержаться в Турове, и тот приехал в Киев. Ныне сидит в порубе, подлый изменник! Но сейчас речь не о нем. Старый боярин Колыван, пожалуй, прав:

— Уж не пронюхал ли чего о твоем приказе, великий князь?

— О каком таком приказе, Колыван?

Дворский замялся. Дернул же его черт за язык! Но надо договаривать:

— По поводу Березини и ее приблудыша.

Владимир Святославич схватил дворского за грудки.

— Совсем из ума выжил, старый пес! Аль не я упреждал, что никакого приказа тебе не поручал!

— Прости, великий князь. Чаял, чтобы ты вдогад взял. Ярослав-то…

— Молчи! — сорвался на крик Владимир Святославич. — Еще раз вякнешь — поганый язык вырву. Своими руками!

— Не вякну, великий князь, не вякну, — побледнев, заверил Колыван, и в знак подтверждения сотворив крестное знамение, попятился к сводчатой двери…

«Прав, прав, Колыван. Ярославу ума не занимать, он и в самом деле мог догадаться. Вот почему ему не хочется видеться с отцом. Но тайну, видимо, он держит при себе, и за то ему многое простится. Если бы Русь изведала еще об одном скверном деле Крестителя, то у него прибавилось бы смертных грехов. „Не убий!“ — завещал христианам Иисус Христос».

А грехов у Владимира — ни одному звездочету не перечесть. Еще два месяца назад он почувствовал, что похоть его умерщвлена, он уже не в состоянии овладеть самой сладострастной наложницей.

И тогда ослабевший князь повелел Колывану тайно привести к нему ведуна-знахаря, с коим поделился своим горем, и тот изрек ему заговор от бессилия:

— Во имя Отца и Сына, и Святого Духа, аминь! Есть святое Окиян-море, на том святом Окиян-море стоит остров, на том острову стоит дуб булатный, у того дуба булатного — корень булатный, сучья булатные, вершина булатная. Того дуба булатного ветром не согнет, вихрем не сломит, так бы и у раба Божия Владимира стояли семьдесят жил и едина жила… на женский лик красной девицы… что турий рог, что еловый сук, чтобы тот раб Божий Владимир стал пылок и ярок на женскую похоть, на полое место, во веки веков, аминь!

В тот же день знахарь бесследно исчез. Никто не должен ведать о половой немощи великого князя.

А через два дня, Владимир Святославич, опрокинув рог фряжского[1398] вина и забыв о державных делах, помчал в свою резиденцию, любимое село Берестово, в коем находился его дворец с тремя сотнями наложниц. Но как не усердствовала его любимая похотница, великий князь потерпел неудачу. Он огрел наложницу плеткой и ушел из ложеницы в свои покои.

Великий князь был в отчаянии. Неужели его сладострастию пришел конец?! Тридцать пять лет он наслаждался женами и бесчисленными наложницами, и вот настал горестный час, когда он утратил ни с чем не сравнимое блаженство.

Напился Креститель до одури. На другой день бушевал: кто бы ему ни попадался на глаза из челяди, жестоко избивал, а затем, вконец обессиленный, рухнул на лавку, крытую медвежьими шкурами и заснул беспокойным сном.

Очнулся, а в голове всё та же неотвязчивая мысль:

«Нет! Не могу без девок. Не могу!»

Приказал позвать из своих дворовых плотника.

— Вот что, Минька. Сотвори-ка мне малое оконце в покоях. Да чтоб оконце задвигалось.

Минька пожал плечами.

— Так дверь есть, великий князь.

— Оконце, дурья башка! И чтоб борзо сделал!

«Чудит наш князюшка», — подумал плотник и побежал за сручьем.

Когда оконце было вырублено, задвинуто и прикрыто парчовой занавесью, довольный Владимир Святославич пошел в людскую и молвил:

— Нерадивы стали. Эк, рожи без дела отъели. Накажу нещадно!

Холопы упали на колени.

— Не ведаем, чем и прогневали тебя, батюшка великий князь.

— От изделья отлыниваете, лежебоки. Будет вам особая поруха.

Владимир Святославич отобрал с десяток самых крепких холопов, и повел их сенями к одной из многочисленных комнат дворца, в коей располагались семь наложниц. У дверей остановился и отдал приказа:

— Девки мои зело провинились. Ступайте к ним, сорвите одежки и силуйте.

Холопы оторопели. Вот приказ так приказ!

— Ступайте. Дверь я закрою на засов, дабы ни одна девка не выскочила.

Отдав повеление, Креститель поспешил в свои покои и тотчас приоткрыл потайное оконце. То, что он увидел, привело князя в неслыханное возбуждение.

Девки кричали, визжали, норовили выскочить из комнаты, но мужики изрядно ведали своё дело. Насиловали так дерзко и грубо, что весь дворец огласился несусветным девичьим воплем.

Владимир с необычайным вожделением наблюдал за развратным содомищем и до изнеможения занимался… рукоблудием.

Глава 6 ЖЕНЫ ЯРОСЛАВА

«Оженить Ярослава, немешкотно оженить, — надумал великий князь. — Нечего сыну столь долго в холостяках ходить. У византийского императора две дочери на выданье. Теперь не откажет».

В челе послов направился в Византию тертый, видавший виды боярин и воевода Вышата. Наделив императора щедрыми дарами и проведя искусные переговоры, Вышата привез в Киев старшую дочь «царя царей» Елену.

Царевна, в отличие от Анны, второй жены Владимира, почему-то охотно поехала на Русь.

— Отцу твоему всегда надобна помощь Руси, сказала Анна. — У него много врагов. Но Новгород — не Киев. Там суровые зимы. Тебе, Елена, будет трудно в этом варварском городе. Да и Ярослав, сказывают, нравом не мягок.

— Привыкну. Мне надоело смотреть на бесконечные интриги царедворцев.

— Как знаешь, Елена. Я благословлю тебя на брак, и дай Бог, чтоб у тебя появились сыновья.

Сама Анна свою жизнь в Киеве считала весьма удачливой. Она добилась всего, о чем мечтала. А ведь так ей не хотелось выходить замуж за Владимира! А тот, захватив в 988 году византийский город Корсунь (Херсонес), послал сказать братьям-императорам Василию и Константину:

— Я взял вашу мощную крепость и ведаю, что у вас есть сестра Анна. И коль вы не отдадите ее за меня, то и стольному граду вашему будет то же, что и Корсуню.

Братья, конечно же, огорчились и ответили:

— Недостойно христианам выдавать сестер своих за неверных. Если не захочешь креститься, то не можем выдать за тебя сестру.

Владимир сказал послам:

— Молвите царям, что я готов креститься, потому что и прежде испытывал ваш закон, и мне нравится ваша вера и богослужение.

Цари, услышав это, успокоились и послали к Владимиру свою сестру, кою насилу уговорили ехать, и она с плачем поплыла через море. Когда царевна прибыла в Корсунь, Владимир принял христианскую веру, а после крещения направился в Киев, где и обвенчался с Анной христианским браком.

И вот теперь другой византийской царевне предстоит венчание с русским князем.

Еще заранее Владимир Святославич отправил послов к Ярославу со своим благословением на брак.

Свадьба состоялась в конце 1011 года.

Ярослав был обязан жениться. Ему уже за тридцать, пора и семьей обзавестись, особенно сыновьями.

Но на шумной свадьбе князь сидел за столом не столь уж и веселым, на что сразу же обратили внимание новгородцы.

— Знать, не по сердцу невеста.

— А ведь, кажись, при телесах и лицом пригожа.

Никто из новгородцев не ведал об истинном расположении духа Ярослава. Он сидел с Еленой, а в глазах его стояла Березиня…

Была и веская другая причина. От послов князь узнал потрясающую новость: Владимир Святославич завещал престол брату Борису, венчав его на великое Киевское княжение.

Как же до такого шага мог додуматься князь Владимир?! Он грубо нарушил стародавний обычай престолонаследия. Так вот почему возмутился старший брат Святополк.

Дело, оказывается, не в женитьбе его на дочери польского короля и тайных сношениях с Болеславом, а в злодейском намерении великого князя. Он начал расчищать путь к трону своему любимому сыну Борису и кинул Святополка в темницу. Ну и жесток же, «родный тятенька!». И в кой раз он свою жесткость показывает. Теперь он наверняка направит свои жгучие стрелы на его, Ярослава, сына своего.

Рассуди, Господи! Зачем же так несправедливо поступает великий князь? Неужели он не понимает, что может столкнуть лбами родных братьев? Ныне Святополк Борису — злейший враг. Да и он, Ярослав, если честно признаться, не захочет ходить под рукой «младеня». Как же Борис мог согласиться на великокняжеское венчание? И на что же надеялся великий князь, завещая Борису престол?

Хитрец! Теперь отец надумал задобрить его, Ярослава, женив на дочери византийского императора. Не задобришь, Владимир Святославич, и никогда не вернешь сыновнюю любовь.

Великая княгиня Анна как в воду глядела, предупреждая родственницу о суровых новгородских зимах. Родив сына Илью,[1399] Елена вскоре застудилась в лютые морозы, да так и не одолела тяжкий недуг.

Через полгода к новгородскому князю проявил большой интерес шведский король Олаф, весьма хитрый и дальновидный человек, кой уже в те годы предвидел, что после дряхлеющего Владимира Крестителя на киевский престол все-таки сядет князь Ярослав.

Король прислал в Новгород посольство, кое намекнуло Ярославу, что Олаф желал бы породниться с новгородским князем.

Ярослав тотчас вспомнил своего брата Всеволода, коего великий князь отправил отроком на княжение во Владимир Волынский. Когда Всеволоду исполнилось семнадцать лет, он изведал, что после смерти шведского короля Эрика осталась юная вдова Сигрида, о коей вся Европа говорила, что она необычайно прекрасна.

Впечатлительный Всеволод, никогда не видя королевы, воспылал к ней пылкой любовью и, не раздумывая о последствиях, кинулся на корабле за море.

Шестнадцатилетняя вдова встретила русского князя обольстительной улыбкой. Сигрида была действительно восхитительной красавицей.

— Моей руки домогаются многие знатные люди. Во дворце дожидается моего слова король Гренландии Гаральд. Он — зрелый муж и отважный рыцарь. Ты ему не соперник.

— Я готов с ним сразиться! — воскликнул Всеволод.

— Я ненавижу кровь. Поединка не будет. Я отдам свое сердце тому, кто меня страстно полюбит.

— Я люблю тебя, Сигрида. Страстно люблю! — горячо вскричал Всеволод. — Ты проживешь со мной счастливую жизнь!

— Время покажет, юноша, — загадочно произнесла королева и добавила:

— А теперь я отведу тебя, русский князь, к Гаральду. Познакомься с ним, дружески побеседуй, и оба повеселитесь моими чудесными винами. Тот, кто больше вкусит моих напитков и останется более трезвым, тому я и стану женой.

Оба претендента на руку красавицы так напились, что не могли из кресел приподняться.

Сигрида велела запереть несчастных женихов и своими руками подожгла палату. Юная королева стала жестокой убийцей, но скандинавские саги в своих поэтических сказаниях во всю стали прославлять гордое величие северных дев. С тех пор к новому шведскому королю Олафу, имевшему трех дочерей, никто уже не сватался.

Послы не ожидали от Ярослава положительного ответа, но тот, дотошно изведав, что собой представляет дочь короля Ингигерда, дал согласие.

— Мыслю, что дочери Олафа не такие полоумные, как Сигрида, — на чистом скандинавском языке отозвался Ярослав Владимирович.

Шведы одобрительно закивали русыми головами: этот новгородский князь достаточно образован.

— Ингигерда умна и рассудительна, обладает мягким нравом, князь Ярослав.

Послы, конечно же, кое в чем приврали. Невеста оказалась не такой уж и мягкой. Она была миловидна, но от лица ее так и веяло холодностью и гордостью.

«Ничего, обломаю. Такие женщины любят твердую руку. Всё образуется», — подумал Ярослав.

Перед венчанием Ингигерда взяла русское имя Ирина. Её приданым стали Ладога и дружина, прибывшая с ней во главе с Эймундом и Рагнаром.

«Ладога — одна видимость, усмехнулся Ярослав. — Управлять городом всё равно будет русский посадник. А вот варяги скоро могут зело пригодиться. Польский король не внял мирной грамоте великого князя и двинул свои войска на Русь».

* * *
Болеслав, уязвленный жестоким поступком Владимира, заточившего его зятя Святополка, дочь Регелинду и епископа Рейнберна в темницы, позвал на подмогу печенежскую орду.

Соединившись с кочевниками, Болеслав захватил Червенские города[1400] и помышлял уже выступить на Киев, дабы не только завладеть самым богатым княжеством Руси, но и освободить пленников.

Болеслав Храбрый предвкушал блестящую победу: никогда еще у него не было столь огромного войска. Под его стягами «собралась вся земля печенежская».

Но тут в стане короля начались жуткие раздоры. Печенеги, не дожидаясь похода на Киев, решили забрать себе добрую половину взятой добычи. Ляхи соглашались лишь на треть. Между степняками и поляками завязались схватки за добычу, кои Болеслав едва унял. Вечером он поначалу переговорил со своими воинами, а далее собрал и печенегов.

— Нам не нужны свары. Поступим по честному. Вы, славные печенеги, отважно сражались с русскими полками и заслужили половину добычи. Такая же половина ждет вас и в Киеве. Забирайте всё, что вам полагается, а затем устроим великое пиршество.

Кочевники обрадовано загалдели. После пира, когда печенеги свалились на свои переполненные добром чувалы, король отъехал к своим отборным отрядам, и приказал:

— Перебейте этих жадных кочевников, и вся добыча достанется нашим воинам.

Кровавая резня длилась всю ночь. А на другой день к Болеславу подоспели послы от великого князя Владимира. Он предложил новый мир, с условием, что выпустит из темниц узников.

Болеслав, после недолгого раздумья, просчитав ситуацию, согласился с договором Владимира и увел свои войска в Польшу.

Глава 7 И ПОШЕЛ СЫН НА ОТЦА

Великий князь был настолько самонадеян, что в войне с ляхами не стал просить помощи у сыновей.

Обойдусь без их дружин, мнил он. Все князья слишком далеко сидят. Киевское же войско — одно из самых могучих. Ему под силу любой ворог.

И обошелся-таки! Слава Богу, король Болеслав печенегов умял. Без степняков он не дерзнул продолжать войну. Король позабыл даже про своих пленников. Правда, Святополк и его жена ныне вызволены из глухих порубов и сидят в избах под усиленной охраной. (Епископ же Рейнберн так и умрет в темнице). Как мог такое запамятовать Болеслав? Неужели одной добычей прельстился?

Недоумевал Владимир Святославич, и утешал себя мыслью, что не пришлось на старость лет вновь садиться на ратного коня.

Но его покой был недолгим. Из Новгорода пришла весть, что Ярослав вознамерился отказаться от дани Киеву.

Да быть того не должно! Это же неслыханное дело! Надо немедля слать гонцов в Новгород. Своеволие Ярослава переходит все пределы.

* * *
Ярославу с первой же недели не приглянулось жить в хоромах покойного Вышеслава.

Шумное место! С какой стороны не выгляни из оконца — и тотчас упрешься в боярские хоромы, кои заполонили весь Детинец. А кремль многолюден, тесен. Даже по ночам покоя нет. Какой-нибудь подзагулявший боярин едет от соседа к своему тыну, а холопы орут во всё горло:

— Гись! Гись!

Но хуже того бывает, когда встречные возки никак не разъедутся — и загуляла тут драчка. Несусветный гам на весь Детинец!

Не выдержал Ярослав и приказал боярину Могуте:

— Приглянул я местечко на правом берегу Волхова. Дойди до плотников и снаряди добрую артель. На оплату не скупись. Сколь гривен запросят, столь и заплачу.

— Они могут и вдвое заломить. Каждый себя великим умельцем мнит.

Князь Ярослав и сам ведал, что новгородские плотники зело искусны, прославились на всю Русь. Люди прочих городов дразнили новгородцев, нарекая всех без разбору, «плотниками».

— А я, сказываю, не скупись, Могута Лукьяныч. Пусть возведут такой дворец, кой и киевскому не уступит. Не всё Киеву кичиться. Новгородские плотники даже цареградских мастеров за пояс заткнут.

Князь Ярослав имел пристрастие возводить все постройки основательно, крепко и красно, дабы веками творением рук умельцев любовались. (А сколь он еще возведет диковинных храмов и монастырей в последующие годы!).

Жену Ирину он уже привел в новый дворец, кой был поставлен неподалеку от реки и подле дубового храма Ивана Предтечи, что на Опоках.

Новое жительство князя народ окрестил «Ярославовым дворищем», кое сохранилось на многие века, и кое позднее станет любимым местом Александра Невского и других новгородских князей.

Ремесленный люд нахваливал плотников и говаривал:

— Ярослав своей калитой с древоделами расквитался, а князь Вышеслав на поборы терем ставил. Ярослав не захотел посадский люд обременять.

— Нравом не тот. Редкий день к мастерам не заглянет. Лучшую долю сулит.

— Покамест что-то не видно. Обещал бычка, а даст тычка.

— Ну, ты это напраслину возводишь. Князь, чу, от дани норовит отрешиться. Дабы никаких пошлин от нас Киеву не шло.

— Тяжеленько Ярославу приведется. Князь-то Владимир спуску не даст.

Таковские разговоры по Новгороду давно шли, но Ярослав пока еще не решался бросить отцу открытый вызов. Надо было подготовить и купцов, кои в большинстве своем держались посадника Константина, тысяцкого и бояр, что коноводили на вече.

Ярослав нередко вел с купцами беседы, но большого сдвига от них пока не ощущалось: торговые люди часто навещали Киев и ведали о силе великого князя.

И все же разговоры с купцами не закончились даром. Как-то князь пригласил к себе Силуяна и спросил:

— Ты все дни проводишь на Торговой площади. Кто самые богатые купцы в Новгороде? Не вощаники?

— Вощаники, князь.

— Пошлиной обложены и льгот никаких не имют.

— Никаких, князь.

— Собери мне их, Силуян. Задумка есть. Надо нам купцов на свою сторону перетянуть.

— Да я тоже норовлю чем-то помочь тебе, князь. Слово давал. Старые купцы меня припомнили. И так и сяк судачим, но покуда купцы осторжливы, трудно их прошибить.

Вощаников князь рассадил на втором ярусе дворца, в сенях, кои обычно заменяли гридницу, и где князья принимали почетных гостей и послов. В сенях, как в самых парадных теплых палатах, постоянно стоял княжеский трон, здесь же собиралась дружина, и проходили пиры.

Никогда еще для вощаников не оказывалась такая честь.

— Позвал я вас, господа купцы, не для почестного пира, а для основательного разговора, — начал Ярослав.

— Да уж, почитай, наговорились, князь, — хмуро произнес один из старших купцов.

— О прежних беседах вспоминать не буду, Мефодий Аверьяныч. О новом деле поговорим.

Купцы переглянулись. Ишь ты, князь даже по отчеству торговых людей запоминать.

— Все вы занимаетесь важным издельем — готовите воск, кой нужен каждому человеку, от бедняка до князя. На одни только новгородские церкви, как мне поведал епископ Иоаким, требуется десятки тысяч пудов. Вас около сотни вощаников. Но вы разобщены и вас облагают пошлинами, кои приносят убытки.

— И немалые, князь, — загудели купцы. — Житья нет от поборов.

— Я предлагаю вам объединиться, и получать немалые льготы.

— Как это?

— Какие еще льготы?

— Растолкую. Можно сотворить общину или братство при храме Ивана Предтечи. У храма же установить специальные весы для взвешивания воска. Тот, кто покупает у общины воск, тот поневоле должен взвесить его на общинных весах и заплатить пошлину, коя целиком пойдет братству. Получится довольно неплохой прибыток. Да вы сами прикиньте. В торговых делах больше меня разумеете.

Купцы посидели, пораскинули умом, а затем поднялся купец Мефодий.

— Дело, князь. Прибыток будет… Но тогда многие в нашу общину полезут.

— Полезут. А вы за вхождение высокую плату учредите. В десятки гривен серебра. И такая плата не сдержит. Пошлина-то богатая набегает. Вот и прикиньте, стоит ли за такую общину браться. Весы будут храниться в храме. Опричь того, в церкви станут храниться и другие мерила, за право пользования коими — особые пошлины. Примолвлю и другое. Община получит ретроградно вершить суд по торговым делам и разбирать тяжбы, кои часто бывают при свершении сделок. А за оное вновь братству пошлина.

— Дивны дела твои, Господи! — воскликнул Мефодий. — Умно задумано князь. Но благословит ли братство при храме владыка Иоаким?

— Благословит. Я уже беседовал с епископом.

— Ну, тогда мы еще разок обо всем потолкуем, и коль на братстве сойдемся, рядную грамоту[1401] напишем, а тебя, князь Ярослав Владимирыч, попросим печать свою приложить. Дашь ли на ряд печать?

— Дам, господа купцы.

Купцы, шумно переговариваясь, подались из княжеских сеней, а довольный князь удалился в свои покои.

Купцы непременно за братство ухватятся. Спасибо епископу, коего не пришлось долго упрашивать…

А вот как отнесется к этому великий князь? Но его поджидает более худая весть. Пришла пора отмежеваться от дани, кою платили новгородцы, начиная со Святослава Игоревича. Князь Владимир поразмыслит, что его сын надумал отшибить Новгород от Руси, но он, Ярослав, даже в мыслях своих того не допускает. Русь должна быть единой, но Новгород больше не будет скапливать Киеву дань. Правда, такое дело без вече не решишь. Что-то теперь скажет, Господин Великий Новгород?

Глава 8 ВЕЧЕ

Киевский князь никогда не отрешится от Новгородской земли, размышлял Ярослав. Уж слишком важно для Руси сие княжество. Городов, правда, под челом Новгорода не столь и много, и к тому же все они раскинуты на дальние пространства. Самая ближняя, в семидесяти верстах — Старая Руса, да и та отделена мощной водной преградой озера Ильмень. Остальные же новгородские города — Ладога, Торжок и Псков и вовсе удалены на двести — двести пятьдесят верст.

Сам же Новгород разнился невиданными размерами, если его сопоставлять с прочими городами Северной Руси. Что же повлияло на его прыткий рост?

Ярослав давно уже уяснил, что редкостный рост Новгорода истолковывается допрежь всего его узловым положением на разветвленной водной сети Ильменя и Волхова. Город лежал на великом пути «из варяг в греки», как раз в том месте, где к этому пути ближе всего подходит верховье Волги. Новгород оказался местом стыка двух величайших водных дорог Восточноевропейской равнины.

Река Волхов соединила Новгород с Ладожским озером и далее через Неву — с Финским заливом: откуда корабли шли в Варяжское море.

Волховские пороги не представляли непроходимой помехи для торговых судов, управляемых местными кормчими, но затрудняли в то же время вероятность неожиданных наскоков корсар,[1402] кои весьма часто выступали на берега Финляндии и никогда не могли продвинуться в новгородские пределы далее Ладоги.

На юг от озера Ильмень шло несколько водных дорог по крупным рекам, сходившимся к озеру.[1403] На запад от Новгорода шла река Шелонь, близко подходившая к Череху, притоку реки Великой, на коей стоял Псков.

Озера и реки соединяли Новгород с русским севером. Путь от него шел к Белому озеру, Сухоне, Онеге, Белому морю, Заволочью, Печере, Югре.[1404]

Побывал в стране «полнощной» и купец Мефодий. Его рассказ князь выслушал с необычным интересом:

— Снарядили мы артель на Студеное море.[1405] Охотников было мало, и не потому, что далеко. Купцы и в Царьград, и в немецкие, и свейские земли раньше плавали. К опасностям давно привыкли, с бурей не единожды спорили на море, когда ладью, как ореховую скорлупку швыряет. Но то ведь ладья, большой корабль, на коей сорок коней помещается и людей до сотни. А тут ушкуи рыбацкие, утлые суденышки, на коих лишь можно сети ставить близ берега. И ни на чем другом, как на ушкуях, долгие каменистые перекаты северных рек не пройти. И надо пройти проворно, ибо северное лето короткое, надо успеть туда и обратно вернуться. Не обернешься до того, как льды скуют воду, — сам превратишься в ледышку. Ни на коне, ни пешим до Новгорода уже не доберешься. Вдали же от дома, ни за какие богатства не перезимуешь.

— Мыслю, Мефодий Аверьяныч, многое зависело и подбора артели.

— Воистину, князь, — огладил бороду купец и многозначительно глянул на Ярослава.

— Артелью гору поднимешь, а один и камень не сдвинешь. Так и в княжьем деле. Соберутся округ верные содруги, жди удачи, а коль разлад пойдет — беда скрутит.

— Толковые слова, Мефодий Аверьяныч.

А купец продолжал:

— Тяжко подбиралась артель, самых надежных людей выискивали, и все же сколотили три десятка людей. Риск велик, но северная пушнина и моржовый зуб цены не имеют. Добрались до Печеры, а затем и до Югорской земли, коя соседствует с Самоедами.[1406] Здесь сказочное богатство пушных зверей, и звери те ручные, никем не пуганы. Соболь же — красоты невиданной. А далее обнаружили чудо на берегу океана: там, где огромные горы, возвышающиеся до небес, подходят к заливу океана, был услышан говор и крик многих людей. Язык их был неведом, но они, указывая на наше железное оружие, просили отдать его им. Мы отдавали нож или топор, а они взамен — много драгоценных мехов, зубы и клыки моржей.

Путь к этим горам лежал через непроходимые пропасти, снега и леса, но мы упорно шли. В Новгород вернулись на пять человек меньше, но наши ушкуи были набиты несметным богатством. Тебе, князь Ярослав, даже трудно представить, что нож с ручкой из малого зуба моржа можно обменять на пять «высоких головок», пять «меньших головок» и пять «подголовков». На пятнадцать соболей!

— Головок?

— Да, князь Ярослав. Так новгородцы подразделяют сорта соболей. Высокая головка — черный мех, меньшая головка — черно-бурый мех, подголовок — темно-бурый.

— Высока же цена моржового зуба. Но как же все-таки его приходится добывать, Мефодий Аверьяныч?

— Самоеды помогли. Оказывается, полунощные люди зимой моржей не забивают. Моржи в эту пору собираются на льду моря, у полыней, как нерпы, но самоеды на них не охотятся.

— Почему?

— Всё дело в том, князь, что зимой кожа моржа становится еще толще, и костяной гарпун не пробивает до сердца.

— Но весной и летом, как я слышал, моржи уплывают в море.

— Истинно, князь.

— Не разумею, Мефодий Аверьяныч. Как же твоя артель смогла с моржовым зубом прибыть?

— Вот я и толкую, что самоеды помогли. Бесхитростный народ. Мы им подарили железные изделия, а они нас до моржового могильника довели. Тяжел был путь. Поднялись с самоедами на какую-то высоченную гряду, и сердце захолонуло. С другой стороны круча обрывалась отвесной стеной. Внизу от суши в Студеное море врезался гладкий берег, окруженный полукольцом непроходимыми скалам, кои запирали берег дикими мысами. Залив был довольно обширный, а вся земля была усеяна камнями, валунами и погибшими моржами. Именно в этот залив они и приплывали умирать.

— Но как удалось спуститься с отвесной кручи?

— Самоеды захватили с собой канаты, перевитые узлами для рук и ног. Когда спускались в могильник, страху натерпелись, зато потом увидели такую сказочную добычу, что глаза разбегались. Моржовые клыки — и на полсажени, и длиной в аршин, и в ладонь, ибо с матерыми зверями находились и детеныши. Моржовых зубов на могильнике было столько, что и на сотню артелей хватит… А потом был обратный путь. Пятерых людей потеряли. Приходилось с лихими людьми сражаться, князь. Мы их называем «соловьями-разбойниками», коих бояре нанимают.

Лицо Мефодия посуровело, пальцы сжались в кулак, и он потряс им, словно кому-то угрожая.

— Башку бы оторвать этим боярам!

— Вижу, недоволен боярами?

Мефодий вновь испытующе глянул на князя. Дерзко прозвучали его слова:

— А ты, князь, доволен новгородскими боярами? Они не только от своих вотчин кормятся. У них все клети пушниной и рыбьим зубом забиты. Вот и посылают к Студеному морю лихих людей, а потом в торговлю пускаются. Новгородские бояре — самые богатые и самые лютые на Руси. Мы же добрых людей теряем. Иногда подумай, князь, на кого в Новгороде опираться. С купцами ты не худо потолковал, они на вече свое слово скажут. С боярами же ты лад не найдешь, но и ремесленный люд всяко может повернуть.

Истину высказал купец Мефодий, но такие назидательные слова не каждый человек князю произнесет. И, слава Богу, что такие люди есть в Новгороде, и их надо всемерно поощрять, приближать к своему двору.

— Спасибо за слово правое, Мефодий Аверьяныч. Возьму на замету… И как же вы от лихих отбиваетесь?

— На Югру идем как на бой с печенегами. Со щитами, луками, колчанами, копьями и мечами. В узких горловинах рек ограждаем ушкуи с товарами неприступной стеной. Плечо к плечу, щит к щиту, а длинные копья — вперед! Чтобы ни пешие, ни конные не могли прорваться к ушкуям. Лиходеи тучи стрел пускают, но наши щиты длинные, прикрывают всего человека, обиты кожей и медными пластинами. Не взять! А кончится узкая горловина или перекат, тут уж мы сами разбойников стрелами отгоняем. На реке же мы недоступны. Гордыми лебедями плывут наши ушкуи.

— А что северные люди?

— Восторгаются нами, князь. Ведь мы прошли тысячу верст. Добрый, безобидный народ, и весь в меха закутан. От мала до велика выходят нас провожать в обратную дорогу.

— Однако смел же новгородский купец. Честь ему и хвала! Таких отважных купцов, мнится мне, во всем мире не сыскать…


Велико значение Господина Великого Новгорода для Руси. Самый большой город после Киева, один из главных «данников». Как тут великому князю не грозиться войной, коль он останется без самого смачного куска. Да он горло перегрызет…

Прежде чем собирать новгородцев на вече, Ярослав Владимирович провел совет со своими ближними боярами: Могутой, Озаркой и Заботкой. Каждого молча выслушал, а потом произнес:

— По речам вашим утвердился в мысли, что войны с великим князем не избыть. Но дань мне самому позарез нужна. Буду изрекать об этом на вече. Но допрежь попрошу собрать всех старост, кои над ремесленным людом поставлены. Разговор будет не так уж и прост. На большом разговоре без промаха не бывает, а посему надо найти веские слова. Вас же попрошу на вече не горячиться. Криком избы не срубишь. Крикунов и без нас будет предостаточно. Высказывайтесь степенно и твердо. И чтобы на вече не случилось, будьте непоколебимы.

* * *
На другое утро на Торговой стороне звонко и всполошено загремело вечевое било, подвешенное на двух деревянных столбах.

С обеих сторон Новгорода, побросав самые неотложные дела, побежали к помосту горожане: посадник, бояре, тысяцкий, кончанские старосты, купцы, соцкие и десяцкие, ремесленники, мелкие церковные служители, за коими вышел и епископ Иоаким.

Бежали со всех концов: Неревского, Людина (Гончарского), Славенского, и со всех улиц.

Знатные люди могли приехать к помосту и на конях, но того не делали, ведая, что на вече и без того не протолкнуться. В нередких кровавых драках, когда люди были разъярены, могли убить не только человека, но и лошадь. Лишь одному князю дозволено было прибыть на вече верхом на коне, но бояре его шли вслед за ним пешком.

Сознавая, что в его жизни наступает переломный час, кой либо укрепит власть князя в Новгороде, либо вышибет его из седла, Ярослав долгие ночные часы простоял в Крестовой палате дворца, рьяно молясь и Спасителю, и Богородице, и триединой Троице, и святым чудотворцам. Он истово, как никто из русских князей, верил в Бога и с чистым сердцем полагал, что именно Бог придает ему силы и всячески помогает во всех его деяниях.

Без искренней веры в Христа, думал Ярослав, невозможно приступать к любому благому намерению, и он не только неизменно перечитывал Библию, но и ревностно соблюдал посты: Великий, Петров, Успенский, Рождественский, и однодневные, в среду и пятницу, в течение всего года, а также в крещенский сочельник, в день усекновения главы Иоанна Крестителя, в день воздвижения креста Господня.

Исключение составляли сплошные седмицы: Мытаря и Фарисея, Сырная неделя (масленица), Прощеное воскресение, Пасхальная неделя, Троицкая, Святки.

Никогда не забывал Ярослав Владимирович причащаться и исповедоваться. После исповеди лицо его становилось просветленным, душа ублаготворенной.

Близкие люди князя ведали, что его вера не была показной, он никогда не стремился подчеркнуть своё боголюбие, и всем казалось, что Ярослав большую часть времени проводит не в молитвах, а в неустанных мирских делах. Вот и ныне он решился на такую дерзкую новину, на кою не удосужились прежние новгородские князья.

Ярослав ехал на знаменитое Новгородское вече, коего еще не существовало даже в Киеве. В Новгороде же вече избирало князей, заключало с ним «ряд-договор», решало вопросы управления, суда, войны и мира.

Князь подписал «ряд» в первую же неделю своего пребывания в городе. Сим договором новгородцы оформляли защиту своих сословных прав. Ярослав в знак нерушимости своего слова целовал крест на «грамоте новгородской».

Прочитав грамоту прежде ее подписания, он был крайне раздосадован, но лезть на рожон с Господином Великим Новгородом не возжелал: дело может принять опасный оборот, в коем победы ему не снискать. Надо приручать новгородцев постепенно, и шаг за шагом, подсекая новгородские вольности, укреплять свою власть. Иного выбора нет.

В Новгороде на вече люди собираются по своему ряду и стоят не зряшной толпой, а по улицам. Между собой улиц нельзя путать, а своим улицам следует расставляться по городским концам. Каждой улице стоять за своим уличанским старшиной под общим старшиной каждого городского конца.

Каждый, услыхав зов, тянется на вече в чем был. Одежду люди носят по достатку и по работе. На вече же у всех новгородцев равное место. Так навечно положено по древнему закону, так пошло со старого города Славенска. Один за всех обязан стоять всей своей силой и достоянием, и за него все так же стоят… Нет голоса купленным рабам и закупу, который продался за долг, пока он не отработается. А вольные люди все равны…

Вскоре Ярослав очутился на Вечевой площади. Меченоша Славутка привязал коня обочь помоста и тут же остался, с любопытством наблюдая за шумными новгородцами. С недоуменных уст простолюдинов слетали одни и те же слова:

— Чего приключилось?

— Аль войной кто прет?

Осмотрительные старосты ремесленных слобод пока помалкивали: они не донесли до мастеров разговор с князем Ярославом: мастеровые — народ увертливый, всякое может статься.

— Посадник, чего рта не открываешь?..

Но посадник Константин лишь разводил руками. Он, как член Совета Господ, некогда избранный вече, сидел на лаве помоста вкупе с именитыми боярами и тысяцким.

Молчание посадника еще больше подогревало интерес новгородцев. Отродясь не было, дабы глава города не ведал, отчего загремел вечевой сполох. Гам все больше усиливался.

Ярослав неторопко взошел на помост, снял шапку, отороченную собольим мехом, в пояс поклонился святой Софии, а затем всему люду новгородскому.

Вече примолкло, а князь глянул на людское море, и сердце его дрогнуло. От вече веяло такой бешеной силищей, что Ярославу на какое-то время стало не по себе.

А вече нетерпеливо взревело:

— Говори, князь!

И князь, придя в себя, заговорил:

— Я горячо приветствую тебя, Господин Великий Новгород! Впервые мне приходиться выступать с такого знатного места. Прошу выслушать меня, господа честные новгородцы, и рассудить. Не буду ходить вдоль да около, а молвлю прямо. Великий киевский князь собирает с Новгорода три тысячи гривен серебра. Ежегодно сорок пудов! Ни один город Руси столь не платит. Не слишком ли тяжкое бремя несет на себе Господин Великий Новгород?

— Тяжкое, князь! — первыми закричали мастеровые и старосты слобод.

— Ремесло хиреет!

— На торги нечего вынести! Едва концы с концами сводим!

Долго гомонил ремесленный люд. Богатеи же пока помалкивали, ожидая дальнейших княжеских слов.

— По голосам вашим чую: бремя тяжкое. А посему я прошу согласия вече — отказать киевскому князю в дани.

Немедля резво вскочил с лавки посадник Константин.

— Худые слова сказал князь Ярослав! Многие годы мы платим князю Владимиру дань, и будем платить! Будем! Иначе Киев на нас войной пойдет. Не желаем проливать кровь!

— Не желаем! — вторил посаднику Совет Господ.

И тут загомонили боярские доброхоты:

— У князя Владимира великое войско!

— Всю Русь на нас соберет!

— Костьми ляжем!

— Гнать Ярослава!..

Тогда закипел и ремесленный люд:

— Не позволим!

— Ярослав дело говорит!

— Стоять за Ярослава!..

Вече раскололось.

Бояре Ярослава жаждали поддержать своего господина, но «степенных» речей не получилось: поднялся такой несусветный гомон, кой, казалось, уже никому на свете не остановить.

Дело дошло до драк. Уличане Славенского конца схватились с уличанами зажиточного Неревского, в коем проживал посадник.

Князь, сохраняя выдержку, продолжал стоять на помосте.

Набежал свежий упругий ветер, взлохматил на голове Ярослава густые русые волосы, вскинул голубое корзно за плечи.

Один из боярских доброхотов, всему Новгороду известный богатырь Вахоня с Неревского конца, вскочил на помост и с дерзкой руганью обрушился на князя.

— Долой Ярослава! Прочь из Новгорода!..

Едва с кулаками на князя не полез.

Пришлось вмешаться Могуте. Он, на голову ниже местного богатыря, обхватил Вахоню за поясницу, оторвал от дощатого настила и играючи перекинул через помост.

Вече вначале ахнуло, а затем неудержимо расхохоталось.

— Ай да княжой боярин!

— Экого силача выбросил!

Смех на некоторое время растопил людскую свару, но вскоре она вновь забушевала, пока на помост не вошел купец Мефодий, уважаемый новгородцами торговый человек.

Он вскинул руки и, дождавшись, когда вече утихомирится, произнес:

— Знать, у некоторых людей умишка не хватает. Аль князь Ярослав не целовал грамоту? Аль не он за вольный Новгород неустанно печется и помышляет дать ремесленным мастерам льготу? Надо всем миром стоять за Ярослава!

— Стоять! — дружно закричали ремесленники и мелкие торговые люди.

— Стоять! — дружно отозвалось купечество.

Посадник Константин, тысяцкий и кончанские старосты норовили переломить настрой вече, но их потуги не увенчались успехом. Совет Господ «переорали», переорали впервые за последние годы.

Мефодий в другой раз вскинул руки и обратился к Ярославу:

— А скажи-ка нам, князь, начнется ли по осени полюдье?

— Непременно, Мефодий Аверьяныч. Но дань я буду собирать с подвластных мне городов и земель не для Киева, а для Новгорода.

— А делить как будешь? — выкрикнул один из ремесленников.

— Треть — на войско. Без него, сами ведаете, Новгороду не стоять. А две трети — на возведение обветшалой крепости, на постройку храмов и монастырей, на поддержку мастеров, кои славно трудятся, но перебиваются с корки на квас. Купцам же ладий не достает, а торговлю надо еще больше расширять. Гривны надобны как воздух, и коль вы меня поддержите, буду Новгороду верным содругом.

— А войны-то не избыть, — подначил Ярослава посадник.

— Лгать не привык. Не избыть! Но Новгород не тот город, коего можно шапками закидать. Киевский князь десятки раз подумает, прежде чем с Новгородом войну зачинать, и коль все же двинет на нас дружину, то, мыслю, за новгородские вольности и нам предстоит крепкое войско выставить.

— Не желаем войны! — опять закричали бояре из Совета Господ.

— Хотим в покое сидеть!

Но голоса знати не долго слышались с помоста: вече не захотело слушать бояр. Многие новгородцы стали поглядывать на молчаливого епископа. Порой его слово было решающим.

— Тебе слово, владыка!

— Говори!

Владыка, облаченный в серебряные ризы, поднялся со святительского кресла и, опираясь на кипарисовый посох, пошел по настилу помоста, крытому малиновым сукном, к выходу. Остановился у самых сходней и немногословно изрек:

— Внимайте, дети мои, Ярославу. Сей князь, как досточтимый христианин, будет преданно служить Новгороду и святой Софии. Я благословляю князя на богоугодные деяния. Аминь!

Глава 9 КНЯЖЬЯ ОХОТА

Вернувшись к обеду в терем, Ярослав позвал к себе дворского и приказал:

— Завтра спозаранку надумал я на охоту съездить. Упреди ловчих и выжлятников,[1407] Могута.

— На сколь дён припасов брать, князь?

— На охоте пробуду дня три. Припасов же — самую малость. Надеюсь, вепря выследить.

Для охоты Ярослав выбрал самую удачную пору: смерды давно уже завершили сенокос и управились с жатвой. Ни луга, ни нивы не попадут под конские копыта.

Собрались у красного крыльца в доранье.

Ярослав был одет в коричневую кожаную куртку, отороченную по вороту бобровым мехом, такого же цвета кожаные порты, заправленные в желтые сапоги из юфти; на голове — лисья шапка с зеленым верхом. В одежде, в дни охоты, ничего не должно быть броского и яркого: лесные звери не только исключительно чутки, но и необычайно зорки. Охотники их могут отпугнуть своим приметным видом.

Ярослав придирчиво осмотрел ловчих и выжлятников, и приказал одному их них сменить меховую шапку с малиновым околышем.

— Прости, князь. Обмишулился, я мигом!

— Догонишь. Ждать не будем.

Не оставил Ярослав без дотошного внимания и коней. Обычно дорогую сбрую, позвякивающую на добрую версту, охотники поменяли на простую, «мужичью». Хоть тут-то главный ловчий, отвечающий за снаряжение охотников, не проявил смятения, а то досталось бы ему еще за один оплох. Даже позолоченные и посеребренные седельные луки пришлось обвязать зелеными тряпицами.

За оружие князь не беспокоился. У каждого к перепояске пристегнут меч и кинжал, каждый — с копьем, тугим луком и колчаном, набитым стрелами.

— С Богом, други!

Охотники, выехав из ворот крепости, подались к лесу. Ярославу невольно вспомнилась охота на медведя в Ростовском княжестве. Знатный был поединок! Первый навык зело помог единоборству с медведицей мятежного племени.

Ярослав нередко поминал сей поединок в Медвежьем углу. Недавно даже во сне привиделся. Он один оказался в диком неприютном лесу. И вдруг из мрачных трущоб на него со страшным рыком двинулась огромная медведица. Он был без оружия, и его ждала неминучая погибель. И вдруг небо разверзлось и он явственно увидел Спасителя, услышал спокойный глас Его: «Осени зверя крестным знамением». Он осенил и… зверь исчез, как будто его и не было. А затем он очутился на солнечной опушке и увидел впереди себя какой-то неведомый город. И на том сон его оборвался.

«Да то ж Рубленый город», — подумал он.

Ярославль! Новый град на высоком красивейшем крутояре. Как там боярин Бренко наместничает? Господи, так бы ныне и оказался в Рубленом городе. Обнял бы всех своих бывших дружинников, посидел бы с ними в гриднице, осушил чару за их здравие, а затем непременно бы вышел на край обрыва и полюбовался бы величавой Волгой. И до чего ж раздольная река. Куда уж там до нее Днепру и Волхову. Такой величественной реки во всей Руси не увидишь. И с каким благолепием будет возвышаться над ней град Ярослав. Но работы впереди еще через край. Сколь дивных храмов и теремов надо возвести.

Когда уезжал в Новгород, наказывал:

— Никакой казны на храмы не жалей, Бренко, и украшай их безмерно, дабы были красоты несказанной. В чудные храмы и язычники к Христу потянутся. Не все же им закоптелым истуканам поклонятся. Уж ты порадей, боярин. Сотвори так, дабы Ярославль своими искусными храмами Новгород превзошел…[1408]

— Пора, княже, с коней слезать, — прервал раздумья Ярослава Могута.

Князь остановил коня. Теперь всё будут решать выжлятники с обученными псами, коим надо выйти на след тура или вепря. Случалось, звери сбивались в стадо и уходили в наиболее кормовые места, уходили за много верст, по только известным им тропам, а потому выжлятники и разделились на пары, направив собак за длинные ременные поводки в разные стороны.

Князь должен стоять и прислушиваться до тех пор, пока до него не донесется лай гончих. Значит, собаки вышли на зверя и устремились за ним в погоню. Тут уж не зевай! Натянув шапку на самые брови, торопи коня и не обращай внимания на всевозможные валежины, высокие муравьиные преграды-обиталища и колючие ветки.

Конные выжлятники могут настичь зверя и убить его копьями, но каждый из них ведал, что князь сам любит сразить разъяренного кабана или оленя, а поелику и старались псари учинить гоньбу на Ярослава.

Князь лез напродир. Его охватил всепоглощающий азарт, и он, низко пригнувшись к луке, всё лез и лез через заросли. Он чувствовал, как по щеке струится в короткую курчавую бородку кровь, но Ярослав и не подумал смахнуть ее кожаной рукавицей. Им завладела лишь одна неотвязная мысль: «Встретиться со зверем, непременно встретиться!»

Заросли слегка поредели, и князя вынесло на обширную лядину,[1409] где он и увидел крупного вепря, на коего яростно лаяла собака, побаиваясь наскакивать на зверя.

Выжлятник не показывался. Гончая, видимо, вырвалась из его руки, либо непролазная чащоба заставила охотника отпустить от себя пса, иначе бы вепря было ему не достичь. Он мог понадеяться на лай собаки, коя привлечет внимание ловчего или самого князя.

Дикий, разъяренный кабан страшно рычал, обнажая беспощадные, убийственные клыки. Стоит дрогнуть, промедлить, а тем более промахнуться, и эти жестокие клыки до костей разорвут ногу охотника, скинут его с коня наземь и загрызут насмерть.

Ярослав упруго выпрямился между передней и задней луками, цепко ухватился за ратовище[1410] копья с острым стальным наконечником, зорко прицелился (на что отводился лишь какой-то миг) и с силой метнул копье в щетинистую бочину вепря.

Попал! У кабана хватило еще сил добежать до коня, зло разрушавшего копытами мшистую землю, и тут вепрь, издав предсмертный рык, рухнул.

Ярослав неторопливо спустился с коня и ступил к поверженному зверю, в коего, не прекращая свирепо лаять, вцепилась собака. Вепрь умирал с оскаленными зубами, глаза его начали стекленеть, мохнатые уши обвисли.

Князь вытянул из вепря копье, победно вскинул его над головой и громко воскликнул:

— Ко мне, други!

Это была не первая удачная охота Ярослава, коей он всегда радовался, как мальчишка.

Быстрее всех подле князя оказались Могута и Заботка. Первый, оглядев лядину и не увидев ловчих и выжлятников, довольно молвил:

— Однако, князь. С блестящим полем[1411] тебя. Вот то поединок!

— Метко копье кинул, Ярослав Владимирыч. Чуть бы оплошал — и беды не миновать. Горазд же ты, князь, — сказал своё похвальное слово и Заботка.

Ловчие и выжлятники появились не вдруг. Ахали, удивлялись и чествовали князя. А тот повелел:

— Обед близится. Вепря освежевать — и на вертел.

Пока выжлятники возились с кабаном, разводили костер и подвешивали многопудовую тушу на вертел, ловчие готовили место для пиршества.

Неподалеку от костра накидали грудки соснового лапника (по числу бражников), набросали на них мягкого мху, достали из переметных сум баклаги с медом, рогами и оловянными кубками, и с шутками да прибаутками стали выжидать, пока выжлятники не разрежут поджаренную полть мяса на розовые сочные куски. Казалось, нет вкусней трапезы, когда она свершается в лесу у костра, после удачной охоты.

И вскоре началось пиршество! Первый рог, наполненным крепким ставленым медом, всегда поднимали за князя, второй — за успешное поле, третий — за благополучный исход в следующей охоте, а потом издревле установленный порядок ломался и каждый говорил то, что ему захочется.

Первый рог (отделанный серебром) Ярослав осушал всегда до дна, остальные лишь пригублял: не хотел оказаться пьяным, когда делаешься развязным, болтливым, а то и того хуже — вдребезги напившимся до одури.

А вот богатырь Могута мог и бадью до донышка выпить и не свалиться с ног, но того он никогда не делал, памятуя слова Ярослава:

— Коль душа запросит, пей, но разума не теряй. Ныне ты у всех на виду.

Но веселее молодого боярина никого не было. Чуть охмелев, он всегда первым зачинал какую-нибудь разудалую песню, а то и пускался в лихой пляс, да еще поддразнивал:

— А ну, есть ли среди добрых молодцев настоящие плясуны? Кто меня перепляшет, того своим мечом награжу. (У Могуты в тереме хранилось несколько богатырских мечей).

Охотники ведали: не шутит Могута, но переплясать его так никто и не смог.

Глава 10 СЧАСТЬЕ СИЛУЯНА

Изба Силуяна добротная, не хуже чем у других именитых купцов. Во дворе, обнесенном островерхим тыном, и конюшня, и хлев для скотины, и амбары для товаров, и медуши, и погреба-ледники, и колодезь с журавлем, и баня-мыленка. Весь двор вымощен дубовыми плахами. В самую разгрязь ноги не выпачкаешь.

Довольна житьем Настена, довольны сыновья, Егорка и Томилка. Подросли за последнее время, в плечах раздались. Счастливые! Вот уже другой месяц они дружинникам не прислуживают, не носят за ними оружие, не водят запасных коней.

Ярослав, приглядевшись к сыновьям Силуяна, приказал Могуте:

— Пора отроков в гридни принимать. Собирай младшую дружину.

Принимали Егорку и Томилку в воины по древнему обычаю. Молодшая дружина, встав в полукруг, в полном ратном облачении воссела на боевых коней, а Ярослав и княжьи мужи, опираясь на рукояти обнаженных мечей, сидели на креслах.

Перед ними в напряженном ожидании застыли молодцеватые отроки.

На торжество был приглашен и Силуян. Для него тоже принесли кресло, и он, одетый в богатый кафтан, отороченный собольим мехом, любовался ладными сынами.

«Что злато? Вот она — самая щедрая княжеская награда», — подумалось ему.

На шее Силуяна — золотая гривна — непременный атрибут купца. Носить гривну имел право не каждый торговый человек, а лишь тот, кто, разбогатев, был принят в гостиную или суконную сотню.

Диковинные это были гривны. Чего только на них не изображалось! То Змий Горыныч, то падрус, а то и неприкрытая женщина с шикарными волосами до пят.

Княжеский конюший в белоснежном кафтане, застегнутом на серебряные пуговицы, подвел отрокам в поводу двух белых стройных коней, обряженных драгоценной сбруей и роскошными седлами с серебряными луками. (Парадные кони предназначались только для обряда).

По медно-красной, загорелой щеке Силуяна скользнула слеза. Господи, какая отрада! Лица сыновей сияют, глаза блестят. А вот и доспехи несут из княжеской оружейной кладовой. Каждого облачают в кольчугу, водружают на голову шлем, подают меч, копье, щит и боевой топор.

Князь подходит. Новоиспеченные воины, придерживая обеими руками обнаженные мечи, опускаются на колени.

Ярослав острием своего меча касается шлема, живота и плеч (совершает крестное знамение), а затем, как смычком, проводит мечом по мечу новобранца, словно передает тому свое ратное мастерство.

— А теперь встаньте, воины, и садитесь на коней.

Счастливый Силуян смахнул со щеки другую слезу. Какими же удальцами смотрятся его сыновья!

А те, поцеловав мечи, произносят торжественные слова:

— Клянусь Господом и оружием, что буду верно служить князю и своему славному Отечеству!

Вбив мечи в нарядные сафьяновые ножны, Егорка и Томилка, трогают поводья и делают круг почета по княжескому двору.

Дружина восклицает:

— Служить во славу! Служить во славу!

А затем Ярослав, княжьим мужи и вся молодшая дружина идут в гридницу, дабы новобранцам «усы медами обмочить».

Не забыт и Силуян. Ярослав усадил его среди княжьих мужей.

Вернулся купец в свою избу разутешенный. Теперь и помирать не страшно. В избе полный достаток, сыновья стали княжескими дружинниками. Чего еще надо?.. Внуков, внуков, Силуян Егорыч!

И тут напала на купца стародавняя кручина. Весь свой век он промышлял торговлей, в знатные купцы выбился, немалым добром обзавелся, а передать дело своих рук некому. У сынов, как ни уговаривал, не лежало к торговле душа, о воинской славе грезили. Ныне в добрых молодцев вымахали, пора им и жен подыскать. А чего? Дело доброе. Внуки появятся, глядишь, кто-то из них и по торговой части пойдет. Так что, рано тебе помирать, Силуян Егорыч. Жить да жить надо!

Глава 11 ПОДГОТОВКА К ВОЙНЕ

Великий князь Владимир Святославич, изведав, что Ярослав склонил новгородское вече к отказу дани стольному граду, был настолько разгневан, что, ни дня не медля, приказал воеводе Вышате готовить войско для выступления на ослушника.

— Кличь и дровосеков. Пусть поправляют дороги и наводят мосты. И дабы борзо! Я хочу раздавить Ярослава, как клопа!

Великий князь проговорил эти слова с яростным запалом, но задыхаясь. В последние недели он стал крепко недужить. Лекари, таясь бояр, между собой сокрушенно толковали:

— Плох стал наш великий князь. Грудная жаба его гложет.

Все чаще Владимир Святославич хотел видеть близ себя своего любимого сына Бориса, кой вновь, по вызову отца, прибыл в стольный град из Ростова Великого.

Борис, как и многие из сыновей Владимира, в свои юношеские годы вымахал в рослого отрока и уже обладал мужской силой, показывая свою удаль в ратных игрищах, но нравом слыл чересчур мягким и покладистым. Он нежно любил отца, а тот отвечал ему взаимностью.

— Один ты меня понимаешь, Борис. Правда, и брат твой Глеб, что сидит в Муроме, мне по нраву. Он, как и ты, надежной опорой мне будет.

— А вот Ярослав, — продолжал Владимир Святославич, — как кость в горле. На родного отца руку поднял. Честолюбец!

— Да ты так не переживай, тятенька, — старался успокоить отца Борис. — Недужен ты. Всё уладится. Ярослав вгорячах так поступил. Он одумается.

— Худо ты ведаешь Ярослава. Этот книжник мне еще из Ростова даней не высылал. Сижу-де за лесами и болотами, до Киева не добраться. Несколько лет хитрил, а ныне и вовсе от отца отшатнулся. Изничтожу, негодника!

К хворому и раздраженному отцу всё чаще стала заходить дочь Предслава. Была она среднего роста, вся светлая и ясная, в голубом, вышитом серебром сарафане; на голове — легкий изящный венец, а за спиной — длинная роскошная русая коса ниже пояса.

Хороша была Предслава, недаром польский король Болеслав на нее зарился, но Владимир Святославич решительно отказал ляху, помышляя выдать дочь за более дружественного чужеземного правителя.

Нежна и ласкова была Предслава. Вот и сейчас она поцеловала в щеку отца и молвила:

— Я напишу брату письмо, тятенька. Он же у нас разумный.

— Чересчур разумный. Быть войне!

* * *
Во всю готовился к предстоящему сражению и Ярослав, но на душе его было сумрачно. Ни на врага он собирает войско, а на родного отца, коего когда-то он так возненавидел, что перестал поминать его имя. С годами ненависть его поулеглась, но жестокий поступок великого князя он никогда не запамятует. Уж слишком глубокую душевную рану нанес ему родитель! До смерти будут жить в его сердце Березиня и сын Святослав.

Отец как бы для него раздвоился. В одном — Ярослав видел великого блудника, «Соломона в женолюбии», в другом — умного, порой жестокого правителя и воина, способного цепко держать в руках великую державу.

При Владимире Русь основательно окрепла. Византийская империя и Европа считали за честь породниться с великим русским князем. Киевская Русь богата, обширна и едина, она не страдает междоусобицами, укрепляется с каждым годом, прирастая всё новыми землями и городами.

И вдруг стало известно, что Владимир Креститель собирает на сына свое мощное войско и уже расчищает дороги и мостит мосты к Новгороду.

Ярослав еще надеялся, что отец не пойдет на него войной из-за дани. Но упование рухнуло.

Дело оказалось не только в дани. Завещав Борису престол, великий князь надумал убрать с дороги младшего сына не только Святополка, но и Ярослава, решив показать, именно показать всем княжествам, что ни одно из них не смеет выходить из-под его властной руки. Никто не должен оспорить завещание государя Русской державы.

Правда, «за старших сыновей был обычай, однако же, закона о престолонаследии не существовало. Владимир Святославич сам землю собирал, и слово его могло явиться законом».

Но так ли уж справедлив его закон, поставленный с головы на ноги? Вовсе не справедлив. Старшие братья, в угоду младшему, вышвырнуты за борт. Стародавний обычай напрочь отвергнут. Но такая внезапная ломка не истечет безболезненно. Он, Ярослав, не одобрит грубейшую оплошку отца и дань ему не повезет.

Новгороду, хотя бы временно, необходимо оставить дань для себя. Город под боком у западных и северных стран, кои отлично ведают о значении для Руси Новгорода и давно вынашивают планы нанести ему ощутимый урон. Город же не выдержит мощной осады. Старый дубовый Детинец его не спасет. Новгород надо обнести водяным рвом и земляным валом, на коем соорудить сильную крепость, и лучше всего из камня. На это понадобятся огромные деньги.

Да и торговля, и ремесленный люд зело в деньгах нуждаются. Вот и получается, Владимир Святославич, что не видать тебе дани годика три-четыре. Поймешь ли ты неотложные нужды Новгорода, кои будут направлены на укрепление Руси?..

Надо родителю письмо отписать и немедля снарядить гонца в Киев.

Всю ночь Ярослав просидел за пергаментом, а затем позвал к себе Могуту и поведал ему о содержании письма.

— Немедля отправляйся в Киев с грамотой, Могута Лукьяныч. Хотелось бы верить, что великий князь остановит войско. Поспеши. Тебя он в поруб не кинет. Ты ведь когда-то изрядно помог Владимиру, одолев богатыря печенегов. Поспеши и постарайся убедить великого князя.

— Сделаю всё, что в моих силах, княже.

А тем временем Новгород, согласно решению вече, собирал войско. Но тут случилась беда, коя едва не погубила все задумки Ярослава. И виной тому стали предводители варягов — Эймунд и Рагнар.

Глава 12 КОЗНИ ПОСАДНИКА И КРОВАВОЕ ПОБОИЩЕ

Посадник Константин так был раздосадован результатами вече, что с горя напился. Три дня пил хмельные меды, выходил во двор, буянил, стегал плеткой холопов, кричал, что плохо баламутили народ. Даже вольным людям крепко досталось. Наорал на тысяцкого, сотников и всех своих доброхотов, да так, что едва и по ним плеть не прошлась.

— Охолонь, Константин Добрынич! — с трудом осадил посадника тысяцкий Гостомысл. — Мы к тебе не затем пришли, дабы на пьяного посадника глядеть, а чтобы совет с тобой держать.

Угомонился Константин. Тысяцкого он зело ценил и всегда считался с его суждениями. Тот был степенен и здрав умом. Почитал Гостомысла и народ новгородский.

— А позвал я вас, господа честные, — протрезвев, начал свою речь посадник, — за тем, дабы помыслить, как от войны с Киевом уйти. Сказывал и ныне скажу: не нужна нам драка с великим князем.

— Вопреки вече? — вскинул крылатые, колосистые брови Гостомысл.

— Вопреки! Перехитрил нас Ярослав. Чернь ныне готова на руках князя носить, да и купцы, как сами видели, на его сторону переметнулись. Купцы! В кои-то веки было, чтоб они супротив Совета Господ пошли. Заманил их Ярослав в ловушку.

— Никакой ловушки я не вижу. Князь Ярослав втянул их в торговую братчину, коя даст купцам и Новгороду немалую пользу. Разумом Ярослава Бог не обделил.

— Да ты что, тысяцкий? Куда ты клонишь? С какой стати тебе князя восхвалить? Вот уж не ожидал, — сердито покрутил головой посадник.

— Что Бог Ярославу дал, того не отнимешь. А вот на счет войны надо подумать. Мыслю, ни князю, ни Новгороду она не надобна.

Долго ломали головы, в конце концов, остановились на суждении посадника:

— Ярослав уповает не только на новгородское войско, но и на варягов. Ничего не скажешь: воины отменные, в каких перепалках только не были. Не зря себя лучшими меченосцами кличут. Надо вбить клин между Ярославом и викингами. Сии люди наглые, ведут себя охально. Как мог сдерживал их, ныне же отпущу вожжи. Пусть варяги и вовсе возмутят народ, да так крепко, что новгородцы не стерпят разбоев и перебьют незваных гостей. Вот тут-то Ярослав и призадумается, как без викингов войну начинать. Да и сами новгородцы, наглядевшись на заморских друзей Ярослава, не пойдут в его войско.

— Ловко придумал, Константин Добрынич, — поддержали посадника его доброхоты.

Один лишь Гостомысл уходил из хором Константина с озабоченным лицом: не слишком понравилась ему речь посадника. Варяги и без того распоясались. И во что выльется затея Константина, одному Богу известно.

* * *
Ярослав ступил к оконцам, коими любовались все новгородцы. Обрамлены полосным оловом, а заморские стекла, словно драгоценные каменья, так и сверкают на солнце диковинным разноцветьем: то янтарным, то зеленым, то малиновым…

Князь распахнул одно из оконец и увидел Торговую площадь. Подле храма Иоанна Предтечи толпились купцы. «Иванова братчина!». Совсем недавно Ярослав в подкрепление своих слов составил для братчины особое «Рукописание», или «Уставную грамоту», в коей оговаривались для купцов торговые «мерила», льготы и привилегии.

В Новгороде для измерения тканей стал применяться «еваньский локоть», — узкая деревянная пластинка, шириной в полвершка.

Особо разнились такие меры веса и длины, как пуд медовый, гривенка рублевая для взвешивания серебра, меры вощаные и, уже выше упомянутый, локоть.

Наблюдение за взвешиванием товаров возлагалось на «добрых» людей из Иванова братства, кои должны были «вывесить по правому слову». Им причиталась специальная пошлина. За искажение торговых мерил на весчего налагалась большая пеня, коя делилась на три части: одна шла на храм святой Софии, вторая — церкви святого Иоанна Предтечи, третья — Новгороду.

Храм Иоанна[1412] имел и чисто светское значение — был хранителем мер и весов, за точность коих по статье «о мерилах градских» должен отвечать сам владыка, поелику часть пошлин шла и ему.

Иваново братство, кое уже насчитывало свыше ста человек, брало за вступление пятьдесят гривен серебра. Деньги громадные! Но богатые купцы, кои и за малую толику не расщедрятся, на братчину серебра не жалели. Ведали: и полгода не минует, как калита окупится льготой. (Эк, чего угораздило придумать князю Ярославу!).

Братство заимело свой общинный праздник — 11 сентября. В этот день из общей казны тратили на устройство пира 25 гривен серебра, зажигали в храме Иоанна Предтечи 70 свечей и приглашали служить в церкви самого владыку, кой получал за это гривну серебра и доброе сукно.

По предложению князя братство учредило при храме совет из трех старост, причем один из них был из «черных» людей.

— «Рукописание» дает вам, господа честные купцы, самоуправление и суд по торговым делам.

— И без посадника можем обойтись?

— Никакого посадника! Все решает братчина. Что же касается торговых пошлин с воска и других товаров, кои поступают в Новгород со всей Руси, как я и обещал, все они пойдут в пользу общины, или гильдии. Ведомо вам такое слово?

— Наслышаны, — отозвался Мефодий. — У свеев[1413] так рекут.

— И не только у свеев, а во всей Западной Европе. Гильдия — объединение купцов и ремесленников, защищавшее интересы своих членов. Вот так и у вас отныне станет. Ремесленник и торговый человек — оселок, на коем Русь держится. Без этих людей, да еще без оратаев любое княжество рухнет.

— Воистину, князь. Если бы все правители так понимали. Вышеслав, бывало, одну охоту ведал. Ни с умельцами, ни с купцами не общался. Всеми делами посадник управлял. Ныне, чуем, другая пора наступила. Всё бы ладно, но одна забота нас тяготит. Уж слишком варяги обнаглели, начали купцов задирать, — произнес Мефодий.

Не первый раз слышит Ярослав худые слова о викингах. Надо бы их урезонить, но сейчас не приспело время. Рыцари отменно вооружены и представляют большую силу. В войне с великим князем, коль она всё-таки приключится, варяги значительно укрепят его войско. Надо пока потерпеть их озорство.

Но Ярослав, делая немалую ставку на иноземных воинов, пожалуй, впервые в своей жизни столь опрометчиво отнесся к «озорству» наемников.

12 августа 1015 года князь решил побывать в своем подгородном имении, селе Ракове, но ладейных дел мастера пригласили князя оглядеть новые корабли, изготовленные умельцами на «киевскую дань», не отосланную после зимнего полюдья (как это полагалось) в стольный град.

Ярослав охотно согласился, но на берегу Волхова осматривать ладьи не захотел.

— Ветер поднимается. Быть разгульной волне, вот и пройдемся по Ильменю. Намерен два дня на озере пробыть, тогда все огрехи станут видны.

— Сомневаешься, князь? На совесть ладили. Ведаем — оным кораблям по морям ходить.

— Верю, мастера, не подвели. Не первый корабль на воду спускаете.

На ладью Ярослав прихватил и своих «ростовских» бояр: Могуту, Озарку и Заботку. На таком большом озере они никогда еще не бывали. Пусть привыкают.

Ярослав помышлял заиметь в Новгороде большой флот. Город стоит на крупнейшем водном пути и без десятков ратных и торговых кораблей ему не обойтись. Пора большими караванами и за Варяжское море ходить, дабы Европу постигать.

Весть о том, что князь два дня будет бороздить Ильмень, разнеслась по всему городу. Посадник Константин повеселел, как будто сундук золота нашел. Позвал в свои обширные хоромы викингов и заявил:

— Ведаю, доблестные рыцари, что князь Ярослав вас жалует, вот и я надумал к себе на угощенье пригласить. У меньшого сына моего первый зубок прорезался. Не ведаю как у вас, свеев, но на Руси первый зубок всегда медами и винами отмечают. Не угодно ли почтить сына моего, славные рыцари?

«Славных рыцарей» и просить не надо. Кто ж откажется погулять на даровщинку? Они за тем из-за моря и прибыли, чтобы в русских землях всегда с сытым желудком ходить и гривнами кошели набивать.

Посадник не поскаредничал: хмельных медов и вин — море заливное. А уж про яства и сказывать не приходится.

Весело погуляли викинги! В крепком подпитии разъехались по Новгороду. И началась тут буча!

Колбяги[1414] и варяги, вооруженные мечами, копьями и треугольными щитами стали угрожать новгородцам своим оружием, «хватать чужих коней, угонять на свои дворы чужую челядь, выдирать усы и бороды, рубить руки и ноги, убивать, насилие делати мужатым женам».

Новгород возмутился, и августовской ночью изрубил многих варягов на Парамоновом дворище, что в Славенском конце. Известнейший двор Новгорода! Добрых пятьдесят лет Парамон торговал с немцами, готами и свеями. Несказанно разбогател. Его усадьба, обнесенная дубовым тыном, вмещала в себя десятки дворовых строений и соперничала лишь с двором посадника Константина.

Два года назад Парамон преставился, оставив сказочное богатство сыну Воропану. Но тот перестал за море ходить и ударился в гульбу. Хитрые варяги вошли к Воропану в доверие и стали его частыми гостями.

В злополучную ночь десятки викингов оказались на Парамоновом дворе. Неспроста оказались. Сами едва на ногах стояли, и Воропан в стельку упился. Викинги отнесли хозяина в ложеницу, а сами занялись излюбленным делом, благо было чем поживиться. Тут-то и напали на варягов новгородцы.

Разгневанные горожане лишили живота не только десятки варягов, но и разрушили гостиные дворы, в коих жили иноземные купцы.

Гости обосновались в Новгороде добротно. За заостренным в два бревна частоколом поставили теплые избы для жилья и клети для хранения товаров, покрыв срубы тесовыми кровлями.

Гостиные дворы ставились на правом берегу Волхова, близ вымолов и пристаней, выходя воротами к Торговой площади.

Еще лет пятнадцать-двадцать назад неподалеку от Славенского холма появился целый иноземный городок, напичканный Готландским, Варяжским, Свейским, Немецким гостиными дворами. Обнесенный крепким дубовым острогом, городок напоминал небольшую крепостицу, прозванную в народе «Варяжским дворищем», ибо варяги первыми поставили свой торговый двор.

К приезду Ярослава в Новгород иноземный купеческий городок настолько стал тесен, что гости пожаловали к князю.

— Дозволь, Ярослав Владимирович, нам новые гостиные дворы поставить.

Ярослав, как известно, купцам завсегда рад: и пошлина немалая в казну идет, и торговые связи крепнут.

— Место приглядели?

— Вблизи вымолов.

Гости «приглядели» самое удачное место. И пристани рядом, и торговые ряды под боком.

— Но там же кузни ремесленников.

— Всё в твоей воле,князь. Можно их и передвинуть, а мы за ценой не постоим.

Но Ярослава слова купцов не удовлетворили. Новгородцы и без того на Варяжское дворище косо смотрят. Самое выгодное место варяги отхватили. Князь Вышеслав проморгал. Он не больно-то в торговые дела вникал, да и не хотел вникать. Гораздо вникал посадник Константин. Он своей выгоды нигде не упустит. Сунули ему заморские гости мзду — и в тот же день топоры на Волхове застучали.

Новгородцы опомнились, да поздно: старосты концов и улиц в крепкой руке посадника, им тоже от варяжских купцов изрядно перепало. Одни кузнецы пошумели, но сторонников посадника на вече не перекричали.

И вот теперь иноземные купцы надумали испытать нового князя.

— Сожалею, господа честные купцы, но трогать кузнецов и другой мастеровой люд, что разместились в городе по Волхову, не дозволю.

Но купцы, уже ведая пристрастие Ярослава к торговым людям, не отступались:

— И всего-то десяток кузниц передвинуть. Волхов всех примет. Без новых же гостиных дворов Хольмгарду[1415] большие убытки нести.

Купцы били по больному месту. Ярослав, как никто из русских князей, гостей боготворил, ради них он на всё пойдет.

— И кузнецы в накладе не останутся. Денег столь отвалим, что им и за три года не заработать. Чернь будет довольна.

Купцы перестарались. Последние слова покоробили Ярослава.

— Чернь? Таким словом на Руси подневольных людей и холопов называют. Ремесленник — не холоп, а свободный человек. И кузня, и изба, и земляной надел, кои навсегда закреплены за мастером, в полной его собственности. И никакой князь мастеровому человеку не указ. Так что вновь повторю: ни кузнецов, ни других ремесленников трогать не намерен.

Гости сникли. Убытками Ярослава не напугать, ведает: никуда-то купцам не деться. Новгород — не тот город, который можно и стороной обойти. Не обойдешь! Все северные и западные торговые пути в Новгород сходятся. Но как быть? Не за крепостными же стенами гостиные дворы ставить.

— А вот как, господа честные купцы. Бывал я на вашем дворище. Не спорю, тесновато, избы и клети впритык. Но коль пораскинуть мозгами, дворы ваши можно и удвоить.

Гости недоуменными глазами уставились на князя.

— Как удвоить? Сам же сказывал: впритык.

— Да очень просто, господа честные купцы. Разбирайте кровли и возводите срубы в три яруса. Верх — под жилье, а два нижних — под товары. И лесом, и плотниками помогу.

Купцы оживились. Как сами не додумались? Вот уж действительно: не ищи мудрости, ищи простоты. Да и лес Ярослав посулил. Новгородский же лес немалых денег стоит. Новгородцы сплавляют его по десяти рекам: Ловати, Полымети, Мшаге, Шелони… Древесина плотами перегонялась через Ильмень к истоку Волхова, где несколько предприимчивых артелей держали большие лесные склады, кои тянулись по берегам Волховского истока на несколько верст.

Сюда на торги приплывали княжеские и боярские тиуны, купцы и ремесленники. Кто запасался дровами, кто — деловым лесом для возведения изб, клетей, хором и всевозможных построек, кто — сухим, выдержанным под навесами лесом для различных поделок. Особую выделку и особую цену имел корабельный лес.

Плотников же в Новгороде — не занимать. Не прошло и года как поднялись над Варяжским частоколом трехъярусные гостиные дворы.

Купцы поставили себе особую церковь («божницу Варяжскую»). Ярослав от имени новгородцев заключил договор с немцами и готландцами.[1416] Немецкие купцы разделялись на две гильдии — морскую и сухопутную. Как те, так и другие делились еще на зимних и летних. Зимние приезжали осенью, по последнему пути, и зимовали в Новгороде. Весной они отъезжали за море, и на смену им приплывали летние купцы.

* * *
Месть новгородцев была страшной. Натерпелась унижений и зла русская душа. А коль она взорвется — удержу нет. Крушит и ломит всё, что под горячую руку попадет. Угодило под нее и Варяжское дворище. Красного петуха не пустили (огонь может переметнуться и пожрать весь город), но торговые клети подчистую опустошили.

Сторожа, застигнутые врасплох, норовили остановить ожесточенную толпу, но их перелобанили дубинами и сторожа пали.

Обрели смерть и два купца. Один — из свеев, другой — из земли немецкой.

Ярослав вернулся в Новгород на другой день после побоища. К нему тотчас явился ярл, властитель Дротнингхольм-фиарда, Рагнар, второй предводитель (после Эймунда) варяжского войска. Он был взбешен:

— Треть моих воинов перебита новгородцами. Мы не хотим больше служить новгородскому князю. Через день я заберу своих викингов к морю, но прежде мне нужно предать погребальному костру павших.

Тяжело было в этот час Ярославу. Он мог бы возразить ярлу:

«Варяги наняты князем и Господином Великим Новгородом на три года. Золотые и серебряные гривны заплачены. Викинги поклялись своим богом Вотаном и оружием, что будут верно служить Новгородской земле весь урочный срок».

Но спорить с ярлом бесплодно: викингов Рагнара, привыкших разбойничать без страха за свои жизни, уже не остановить.

— Поступай, как знаешь, Рагнар. Мой боярин укажет, где захоронить твоих воинов.

Викингов хоронили по варяжскому обряду, в пяти верстах от Новгорода, на одном из холмов Ильменя. на котором были сложены огромным костром сосновые, еловые и березовые деревья, очищенные от сучьев.

Убитых доставляли на носилках, покрытых черными покрывалами. За носилками следовали Эймунд и Рагнар, а уже за ними воинским строем, «кабаньей головой» — викинги. Все — в полном ратном облачении: в шлемах с узкими прорезями для глаз и рта, кольчугах, с овальными щитами, копьями и мечами. Поверх доспехов развевались на говорливом ветру длинные черные плащи, отороченные мехами.

Встречу похоронной процессии изредка попадались поводы огнищан. Мужики, завидев закованных в железо викингов, поспешно уступали дорогу.

Варяги! Наплывают будто черные зловещие тучи. Пронеси, отведи от беды, боги!

Варяг для северного огнищанина, что печенег для южного оратая. Он грозен и жесток, его меч и копье не щадят ни седого старца, ни дитя малое. Сколь раз уже бывало, когда викинги нападали на беззащитные селения, уничтожая всех и вся, забирая годами нажитое добро и сжигая жилища.

Злые, надменные варяги… Сейчас они, бряцая тяжелой броней, идут молча, идут на свою тризну. Позади «кабаньей головы» тянутся со связанными руками понурые, полуголые рабы. Варяги подталкивают их острыми наконечниками копий. Рабы стонут, вскрикивают, по их телам струится кровь. Их восемь человек — по два на каждую сторону погребального костра.

Тела викингов уложили на деревья. Их много, очень много! Получилось четыре кольца из мертвецов. Их восковые лица с открытыми глазами обращены к небу, к великому богу Вотану.

Эймунд снял с головы двурогий шлем и сбросил с себя черный плащ. Его стальная броня состояла из двух частей. Одна, украшенная золотой и серебряной насечкой, закрывала грудь, другая — спину.

Эймунд кивнул Рагнару, и тот подошел к нему. Он должен подойти, ибо Эймунд предводитель всей варяжской дружины, знатный конунг,[1417] в котором течет кровь скандинавских королей.

— Твое войско, Рагнар, потеряло многих славных викингов, моих — меньше, а значит, тебе выпала честь достойно наградить бесстрашных потомков Вотана. Начинай, ярл!

Рагнар также снял шлем. Его рука в железной чешуйчатой перчатке потянулась к мечу.

Дружина замерла, дожидаясь действий ярла. А тот пошел вокруг погребального холма. Павшие викинги, казалось, сопровождали вождя своими остекленевшими глазами.

Рагнар подошел к первой паре расставленных рабов и вытянул из драгоценных ножен меч. Варяжский меч! Он короче русского, зато тяжелей и шире.

Глаза ярла при виде рабов стали жестокими. Нет, рабы не виноваты в гибели викингов. Павшие жаждут мести, они должны услышать беспощадные слова, увидеть казнь «убийц».

— Славные дети Вотана! Прежде, чем уйти к богу, вы насытитесь кровью коварных людей Хольмгарда и услышите их отчаянные вопли. Радуйтесь, дети Вотана!

Казнь «коварных людей» была жуткой. Душераздирающие крики огласили притихшие воды Ильменя. Вначале острие меча вонзилось в правый глаз раба, затем — в левый. Невольник корчился по земле, а немилосердный меч отсекал ступни ног и кисти рук, и чем безумнее кричал «хольмгардец», тем все больше ожесточались холодные сердца викингов. Они не испытывали жалости, ибо с детства их приучали к кровавым войнам, грабежам и насилиям, что они и успешно делали в приморских землях Британии, Франции, Италии, Сицилии, Сардинии, Испании, Северной Африки, Сирии, выполняя заветы отца богов Вотана.

Рагнар ступил к следующему невольнику, а к обезображенному телу подбежали викинги и принялись рассекать его на куски.

Павшие дети Вотана будут довольны. Они отомщены и теперь могут спокойно переселиться на небо.

Окровавленные останки рабов были брошены к ногам мертвых героев. Вскоре запылал гигантский костер и обратил героев в пепел.

Викинги расселись вокруг погребального костра, пили из баклажек терпкое, красное вино и слагали сагу о своих бывших соратниках. К вечеру, когда потускнели угли, и пепел остыл, варяги набросали на прах воинов высокий курган…

Глава 13 СМЕРТНЫЙ ГРЕХ

Угодил Ярослав меж двух огней. Правда была на стороне новгородцев. Одним махом остановили бесчинства варягов. Не привык Господин Великий Новгород сносить обиды, вот и обрушился на заморских наймитов. Воинственно обрушился, оголтело: новгородский люд самый буйный, пойдет крушить — никакая преграда не удержит.

Переусердствовали. Под дубину попали не только викинги, но и два гостя. Среди заморских купцов — переполох и небывалое смятение. Гостиные дворы разграблены. Стоном исходят гости.

— Ни в одном граде такого разбоя не видели. Лиходей — град! Нищими стали. Так оскудели, что не на что домой возвратиться. Ноги больше не будет в Новгороде!

Тяжело Ярославу выслушивать такие речи. И от кого? От гостей, коих, он, Ярослав, всеми силами приглашает торговать в стольный град Северной Руси, и не только приглашает, но и потворствует, дает немалые льготы. Недаром вся Европа ринулась в богатый Новгород.

Ныне же ограбленные купцы засобирались домой. Новгороду будет нанесен ощутимый удар. Во всех странах заговорят о новгородском погроме. И не только заговорят, но кое-где и расправятся с новгородскими купцами. Издревле существовал негласный договор: гости были как бы заложниками за торговых людей Новгорода, кои забирались в чужие земли.

Убит свейский и немецкий гости. Та же участь теперь ждет в Скандинавии и Германии новгородских купцов. Господи! А ведь к немцам только вчера отъехал Силуян Егорыч. Добрый содруг. Император Генрих, изведав о гибели своего соотечественника, прикажет казнить Силуяна.

Ярослав тотчас позвал Могуту.

— Спешно снаряди за Силуяном бывалого вершника. Пусть мчит одвуконь, и чтоб без купца не возвращался.

— С купцом прибудет, князь, — спокойным голосом молвил боярин. — Силуян торопко не ездит, не так уж он и далече.

Могута удалился, а князь вновь углубился в думы. Конечно он, Ярослав, постарается найти виновных, и каким-то образом возместить убытки купцов, но славу гостеприимного торгового города не вдруг вернешь… Не вернешь и дружину Рагнара. Его викинги уже снаряжают корабли. Уйдут с Новгородской земли в поисках более безопасного места. Конунг Эймунд остался, но уход викингов Рагнара скажется на силе новгородского войска.

Теперь новгородцев и наймиты, и купцы опасаются, и сие недоверие к городу надо истреблять. Жестоко истреблять, иначе не будет больше веры ни княжескому слову, ни Господину Великому Новгороду. Как никогда сурово наказать зачинщиков погрома. Через смертную казнь.

На душу Ярослава, словно многопудовая гиря навалилась. Он должен принять жестокое решение. Гости и варяги воспрянут духом, новгородцы же озлобятся. Могут и в вечевой колокол ударить, да так шумнуть, что князю покажут от ворот поворот. И никакая дружина не поможет. Народу всё под силу, тем он и держится.

Но что же делать, милостивый Господи?!

Ярослав удалился в Крестовую палату и встал на колени перед Поклонным крестом и киотом. Послышались его мольбы:

— Пролей, Господи, святейшей капли крови твоей в мое сердце, иссохшее от грехов, страстей и всяких нечистот, душевных и телесных…

Молился рьяно, прося Спасителя и Богоматерь простить его тяжкое прегрешение, кое совершит он в завтрашний день.

Разум подталкивал: надо, надо пролить кровь. Другого выхода нет. Коль дрогнешь, не проявишь волю, то нанесешь Новгороду непоправимую пагубу. Отвернутся от него, отвернутся!

А сердце изнывало от жалости. Не губи! Не нарушай заповедь Христа. Ты ж — один из самых неистовых поборников христианства. Смирись! Не отталкивай от себя Господа, не бери смертный грех на душу…

Сердце боролось с разумом, разум боролся с сердцем. Тяжелое, порой, приходиться принимать решение государственникам и властителям!

* * *
Ярослав «разгневался на гражаны» и приказал своей дружине выявить убийц и казнить их в отместку за смерть наемников и погромы купцов.

К концу трагической ночи в Новгород прискакал гонец из Киева с письмом к Ярославу его сестры Предславы, извещавшей о том, что 15 июля скончался Владимир Святославич, а между братьями уже возникла кровавая борьба за престол. В Киеве сел Святополк.

На душе Ярослава стало беспокойно. Всё смешалось в его голове: кончина отца, гибель варягов, восхождение на престол Святополка.

Неожиданной стала смерть великого князя. Доходили слухи, что в последнее время отец стал недужить, но Ярослав, ведавший про его богатырское здоровье, и в мыслях не допускал, что отец вдруг как-то внезапно умрет. Ведь он собирался выступить в поход на Новгород, был полон сил.

Впервые Ярослав осознал, что великая Киевская Русь осталась без своего многолетнего властителя.

Святополк — не тот человек. Да и не достоин он того, чтобы управлять громадной державой. То несколько лет у печенегов сидел, то с ляхами польского короля Болеслава сносился, помышляя с их помощью завладеть заветным троном.

И почему Святополк овладел киевским столом, коль великий князь завещал его Борису? Что же могло произойти?

Находясь далеко от Киева, Ярослав многого не ведал. Ныне же его главная забота — новгородцы. Казнь нескольких десятков людей озлобила их. Они-то вины за собой не чуют. Варяги вели себя чересчур жестоко и разгульно. Они не только убивали горожан, но и насиловали девушек и замужних женщин. Такого унижения новгородцы стерпеть не могли.

Письмо Предславы многое изменило. Если раньше, ожидая выступления великого князя на Новгород, он, Ярослав, нанял викингов и относился к ним излишне благосклонно, то теперь все поменялось.

Войны с великим князем не будет, а посему ныне варяги сами станут напрашиваться в поход на богатый Киев. Им, как и печенегам, в первую очередь нужна добыча. У них грабеж, разбойный промысел и наглое поведение заложены, наверное, с рождения. Особенно поражали Ярослава кичливость и заносчивость предводителя норманнов Эймунда, с коим у князя произошел горячий спор.

Конунг высокомерно заявил:

— Мы, доблестные варяги, создали державу Русь,[1418] и все ваши князья, и князьки должны об этом всю жизнь помнить. Помнить и прославлять наших знаменитых викингов.

— То, что вы, варяги, умеете воевать, спору нет. Но вы никогда не создавали Руси. Держава создавалась из племенных союзов восточных славян, — твердо высказал Ярослав.

— Каких еще племенных союзов? — усмехнулся Эймунд.

— Наберись терпения конунг и выслушай меня. Восточные славяне в восьмом и девятых веках расселились на громадной территории. Они не только заселяли плодородную лесостепь, но и продвигались далеко в глубь лиственных лесов, где можно было не бояться набегов степных кочевников.

Середину Днепра занимали поляне, где ныне Киевщина, восточнее их жили северяне; на запад от полян жили волыняне и бужане; на северо-запад — древляне. На самом юге, на море и у Дуная, находились уличи и тиверцы. В лесной зоне расселились дреговичи, радимичи — по рекам Сож и Десне, вятичи по Оке. На Западной Двине жили полочане, у истоков Волги, Днепра и Двины — кривичи. Самым северным союзом славянских племен были словене, поселившиеся на известном тебе, Эймунд, озере Ильмень, где они и воздвигли Новгород. Соседями восточных славян опять-таки были не варяги, а западные славяне — поляки, словаки, чехи и часть южных славян — болгары. На северо-западе жили ливы и эсты. Северо-восточные леса и тайга были заняты финно-угорскими племенами: мордвой, весью, карелой, чудью. На Средней Волге сложилось государство Волжской Булгарии. Какие же норманны, Эймунд, заполонили Русь?

— И всё равно слово «русь» произошло от варягов! — возбужденно произнес конунг.

— Сказка, конунг. Первые исторические сведения о Руси, о народе «рус» или «рос» появились к шестому веку. В Среднем Приднепровье, где в Днепр впадает река Рось, и находилось славянское племя Русь.

— Не знаю, не знаю, это какие-то убогие дикари!

— Убогие дикари? А ты ведаешь, конунг, как писали об этом славянском племени еще в шестом веке? «Русы мужественны и храбры. Ростом они высоки, красивы собой и смелы в нападении. Народ русов могучий». Племя русов возглавило союз приднепровских славянских племен, называемых полянами, и летописец записал: «Полян теперь называют Русью».

Эймунд загорячился, даже мечом о деревянную половицу пристукнул.

— Ложь, князь! У русичей короткая память. А не мы ли основали на морских берегах королевства Франции, Англии, Испании, Ломбардии и Сицилии?

— Не согласен, конунг. Варяги — превосходные мореходы, но они внезапными наскоками не создавали княжеств, а лишь грабили прибрежное население некоторых европейских стран. У народов Запада сложилась особая молитва: «Господи! Избави нас от норманнов!». В глубь же Европы норманны никогда не проникали. А Русь и вовсе далека. Для того, чтобы вам добраться до славянских земель, надо было войти в Финский залив, где все ваши корабли просматривались с берега, а затем варягам предстоял огромный путь в полтысячи верст по рекам и озерам против течения Невы, Волхова и Ловати. Ни о какой внезапности не могло быть и речи. На всем долгом пути норманнов могло разить стрелами с обоих берегов местное население. Мыслю, что возразить, Эймунд, тебе нечем.

Конунг промолчал, а Ярослав продолжал:

— В конце громадного похода перед варягами вставали две тяжелейшие преграды — варяжско-ладожская и варяжско-русская. Приходилось ставить корабли на катки и посуху, волоком тащить их тридцать-сорок верст по земле. Ваши победоносные мореплаватели становиться беспомощными и беззащитными. Никакой грозной внезапности не существовало. Киевскому князю достаточно было поставить, например, на месте Новгорода, Русы или Смоленска свою заставу, дабы преградить путь на юг «сухопутным мореходам». Только дотащив ладьи до Смоленска, они оказывались на прямом пути в Киев, до коего оставалось еще около пятисот верст. Но и здесь, на Днепре, они были легко уязвимы.

Варяги, конунг, появились у нас тогда, когда Киевское государство уже сложилось, и для своих торговых походов на Восток они применяли дальний обходный путь через Мсту, Шексну и Верхнюю Волгу, кой огибал с северо-востока владения Киевской Руси. Проникновение же ваших отрядов в славяно-финские земли были ограничены тремя северными озерами: Чудским, Ильменем и Белоозером. Но на этих землях шли постоянные стычки. То варягам удавалось взять дань со славян и чуди, то местные племена изгоняли незваных гостей вспять «не даша им дани».

— Но наш доблестный конунг Олег захватил власть в Киеве!

— То было единственный раз, Эймунд, и то обманным путем. Ваш Олег прикинулся хозяином купеческого каравана и завладел Киевом, убив законного князя. Этот конунг достоверно известен нам только по походу на Византию в 907 году. Но в этом походе, кроме варягов, участвовали войска девяти славянских племен и двух финно-угорских (марийцы и эстонцы). Поведение Олега после взятия большой добычи с греков крайне странно и никак не вяжется с обликом строителя державы, как он заявлял. Олег просто исчез с русского горизонта. Сразу же после похода он ушел к Ладоге. Другие же сказывают, что, идя к морю, его «уклюну змиа в ногу и с того умре». Никто не ведает могилы этого мнимого основателя государства.

Ярослав говорил спокойно и убедительно, но Эймунд продолжал злиться. Он никак не хотел признавать правоту слов новгородского князя.

— Достоверно и то, конунг, что варяги использовались на Руси лишь как наемная военная сила. Князь Игорь в 942 году позвал варягов из-за моря, дабы идти войной на Византию. Ты хорошо ведаешь, что нанимал викингов и Святослав, и великий князь Владимир. Но при Владимире варяги повели себя хамски, и тогда великий князь выдворил их из Киева за пределы Руси.

— Мы — отважные воины, и если нас пригласили, будьте любезны терпеть наши шалости, — грубо отозвался конунг.

— Шалости? Мягко сказано, Эймунд. Вы способны на самые грязные убийства. Не вы ли убили князя Ярополка в городе Родне, не вы ли врывались в дома киевлян и предавали бесчестью женщин? Такие шалости русичи не спускают.

(Разговор шел еще до варяжских погромов в Новгороде).

— Вашим народом всегда надо управлять, — продолжал горячиться конунг.

— А я тебе скажу так, Эймунд: кто помышляет другими управлять, пусть сначала научится владеть собой. Ваша жестокость переходит все границы. Вот что написал французский хронист Дудон Квинтийский. Я это хорошо запомнил:

«Выполняя свои изгнания и выселения, они, норманны, сначала совершали жертвоприношения в честь своего бога Тора. Ему жертвуют не скот или какое-нибудь животное, не дары отца Вакха или Цереры, но человеческую кровь. Поэтому жрец по жребию назначает чужеземных людей для жертвы. Они оглушают их ударом бычьего ярма по голове. Особым приемом у каждого, на которого пал жребий, выбивают мозг, сваливают на землю и, перевернув его, отыскивают сердечную жилу. Извлекши из него всю кровь, норманны, согласно своему обычаю, смазывают ею свои головы и быстро развертывают паруса своих судов на очередной разбой».

Воины варяга Олега проявляли такую же свирепость в походе против греков. «Много убийств сотворили грекам. Завладев пленниками, долго мучили и рубили на куски… Много зла творяху».

— У тебя не только отличная память, но ты прекрасно владеешь и варяжским языком, князь. Не является ли это доказательством того, что весь твой народ мог называться Варяжской страной. Мы, норманны, пустили на Руси глубокие корни.

— Чушь, Эймунд. На твоем языке говорят единицы русичей. Если признать варягов создателями государственности для «живущих звериньским образом» славян, как сказано в ваших хрониках, будет весьма трудно истолковать то обстоятельство, что языком Руси был не шведский, а русский. Договоры с Византией заключались посольством киевского князя, и, хотя в составе посольства были варяги, нанятые Русью на службу, писались они только на двух языках — русском и греческом. Более того, в шведских бумагах сбор дани обозначался словом, заимствованным варягами из языка русичей — «полюдье», что убедительно доказывает о первичности у славян такого древнего обычая, как сбор полюдья.

Конунг норовил спорить, но все его возражения разбивались о доводы Ярослава, как волны о неприступные скалы.

Самый образованный князь своего времени непоколебимо ведал, что варяги никакого отношения к созданию державы Русской не имели. Эймунд ушел посрамленным…

Ныне же, отрезвев от гнева, Ярослав ломал голову, как замириться с гордыми новгородцами. И сколь он не думал, но не находил выхода.

Боярин Могута, ведавший сыском мятежа, рассказал:

— Варягов крепенько подогрел посадник Константин. Позвал их к себе на пир.

— На пир?

Обычно на всякий боярский пир непременно приглашался князь, а тут посадник и словом не обмолвился.

— Странно, Могута.

— Вот и мне показалось странным. Пир начался утром, и повод оказался диковинным, княже. У младшего сына-де зубок прорезался. Курам на смех. Да не таков Константин добрячок, дабы по никчемной малости щедрые пиры задавать. Почитай, всех варягов на зубок кликнул. Нарочито и с подоплекой.

— Пес! — ожесточился Ярослав. — Вот кого бы надо первым зарубить. — Еще не поздно.

— Поздно, князь. Казнь посадника еще больше разозлит новгородцев. Ныне надо перед городом шапку ломать. Уж тут не до Константина.

— Да сам ведаю, сам! — вновь закипел Ярослав и быстро, слегка прихрамывая, заходил по покоям.

Редко, крайне редко зрел Могута своего князя таким раздраженным, и даже растерянным. (Бывают и у сильных, невозмутимых людей свои слабости). Князь и злится, и мучается. Злится на посадников и варягов, мучается за свой яростный всплеск, закончившийся казнью новгородцев. По лицу видно, что Ярослав оказался в затруднительном положении.

Вдруг князь встал прямо перед Могутой и ожег его своими мрачными глазами.

— Жутко мне, боярин. Новгородцы страшны в гневе своем… Не за себя боюсь. Всё равно когда-то Бог к себе призовет. За Русь жутко. Святополка, кой ляхам продался, некому остановить. Мстислав сидит у Сурожского моря. Он отважный богатырь, но свыкся со своей Тмутороканью и не любит Киева. Борис же, хоть и увенчан короной, нравом мягок, он и пальцем не пошевелит супротив Святополка. Глеб и вовсе не ратоборец. Сидит в своем Муроме с дружинкой в триста человек. Святополк же вновь короля Болеслава позовет, и почнут ляхи державу грабить… Кому же Русью управлять?

— А ты, никак, помирать собрался, Ярослав Владимирович? Встряхнись! Тебя же все Разумником кличут. И ни отнять твоего разума никому — ни Святополку, ни новгородцам. Ступай к ним, повинись, и они простят тебя.

Так откровенно Могута никогда еще с князем не разговаривал.

— Ты прав, кожемяка… Надеюсь, что твоими устами народ глаголет. Я выйду к новгородцам. Один, без дружины.

За всю историю Новгорода стекались горожане на вече столь молчаливо и угрюмо. В немом ожидании восседал на помосте и Совет Господ.

Всех больше был напряжен Константин Добрынич. Он жевал крепкими белыми зубами нижнюю губу и злорадно думал:

«Конец тебе пришел, Ярослав. Сколь добрых людей погубил! Надо бы шумнуть, поднять люд на мятеж, но новгородцы, кажись, и без того озлоблены до предела. Недолго пришлось умнику продержаться на новгородском столе. Это — не в Ростове сидеть. Ныне же тебя из вольного града вышибут, а того хуже — с Великого моста в пучину волховскую скинут. Вон уже и двухпудовый камень с веревкой у помоста припасен, хе-хе».

При могильной тишине Ярослав сошел с коня и неторопливо взошел на помост.

Следуя обычаю, перекрестился на дубовый храм святой Софии, поклонился новгородцам на все четыре стороны и… бессловесно застыл, всматриваясь в лица горожан.

В который раз за последние двадцать семь лет он поднимался на вечевой помост, и всякий раз, очутившись в окружении многолюдья, его охватывали мурашки. Всегда какая-то неукротимая силища исходила от народа, кой, как всемогущий Господь, может из любого человека сотворить всё, что будет ему угодно. Вот и в сию минуту народ на всё способен.

Князь всё молчал, молчало и грозное вече. Не послышалось привычного: «говори, князь!», — словно та и другая сторона не решалась прерывать затянувшееся безмолвие.

И только Ярослав собрался попросить у новгородцев прощения, как его глаза увидели подле сходней камень с веревкой, что круто изменило его намерение.

— Гляжу, господа честные новгородцы, мне уже и булыжник на шею приготовили. Спасибо за честь! — насмешливо проронил он. — Не маловат будет?

— А мы добавим! — ехидно выкрикнул кто-то из сонмища.

— Кой булыжник?

— Не видим!

Ярослав кивнул своему боярину.

— Покажи, Могута Лукьяныч.

Боярин принес камень на одной ладони, будто пушинку с земли поднял.

— И маловат, и легковат, — всё с той же усмешкой молвил Ярослав и, приняв камень от боярина, поднял (откуда только силы взялись!) обеими руками над головой и швырнул его на середину стола, за коим расположились два вечевых писца-дьяка. Стол с треском рассыпался, а длинногривые писцы в страхе отскочили в стороны.

И вот тут многолюдье (куда только злость пропала!) рассмеялось:

— Ай да князь!

— Таким камешком только крепостные ворота вышибать!

— Есть силенка!

А когда смех и выкрики стихли, к помосту пробился купец Мефодий.

— Откуда, господа честные новгородцы, камень приволокли?

Ответа долго не было, но затем кто-то не выдержал и громко растолковал:

— С Неревского конца! Сам видел, как два послужильца посадника камень к помосту тащили. С Неревского!

Все почему-то уставились на посадника, кой проживал на Неревском конце.

Константин поднялся со скамьи и, сердито зыркая черными глазищами по толпе, прокричал:

— Это кто там поганый рот раззявил? Кто облыжные речи несет? Ни кончанский староста, ни соцкие никакого камня не видели. Господам честным новгородцам ведомо, что утопный камень можно принести к помосту только по решению вече. Нет вины на Неревском конце!

Вече слегка погалдело и опять смолкло. Ярослав вдругорядь заговорил:

— Виноват я перед вами, господа честные новгородцы. Я нарушил одну из самых главных заповедей Бога. «Не убий!». И нет мне за то пощады. Я совершил тяжкий грех и готов сам надеть камень на шею. Человеческие жизни не вернешь ни за какие богатства. А ныне вы вправе отнять мою жизнь!

Народ молчал, обдумывая слова князя.

«Ну же! Ну же, новгородцы!» — хотелось крикнуть во всю мочь посаднику.

Народ молчал.

— Перед смертью своей намерен сказать вам черную весть. Отец мой, Владимир Святославич, скончался. Киевским престолом овладел Святополк. Станете ли вы верой и правдой служить новому великому князю?

Новгородцы — народ не только гордый и вольнолюбивый, но и ушлый, всегда прибыток чует. Намечавшийся поход Ярослава на Владимира, был выгоден новгородцам: они избавлялись от дани Киеву. Отказать в помощи Ярославу — приневолить его к уходу из Новгорода и, значит, возобновить старые отношения с Киевом, вновь принять посадника киевского князя, простого мужа, чего весьма не любили русские города.

А коль Ярослав отплывет к свеям, то может вернуться с варягами, как Владимир прежде, и уж конечно он не будет доброжелателен к гражданам, кои приневолили его к бегству. В случае же победы Ярослава над Святополком, новгородцы были в праве ожидать, что Ярослав не заставить их платить дань в Киев, поелику сам отказался ее оплачивать. Злодей же Святополк, кой провозгласил себя великим князем всея Руси, и вовсе новгородцам не по нутру.

И вече взорвалось:

— Не хотим Святополка!

— Он прислужник короля Болеслава!

— Не нужон Руси лизоблюд ляхов!

— Прощаем тебя, князь Ярослав!

— Веди нас на Киев!

— Тебе быть великим князем!..

Земно поклонился вече Ярослав.

Глава 14 СВЯТОПОЛК ОКАЯННЫЙ

За две недели до кончины Владимира Святославича в его ложеницу спешно вошел дворский, боярин Колыван.

— Беда, великий князь! Печенеги хлынули на Киев!

Владимир Святославич стиснул голову ладонями. Да что же это деется, Творец всемогущий! Только собрался наказать Новгород, а тут вновь печенег наваливается.

— От лазутчиков вести? Что они сказывают, Додон?

— Хан проведал, что на Руси разгорается усобица, и что ни Новгород, ни Псков, ни Ладога не придут Киеву на подмогу, да и дальние княжества не успеют прислать свои дружины стольному граду. Вот и двинули свои орды.

— Проклятье! Кличь Бориса!

Сына Бориса долго искать не пришлось: теперь он постоянно находился в великокняжеском тереме.

После недолгой беседы с отцом, он молвил:

— Я готов выступить, батюшка. Ты шибко-то не тужи. Дружина твоя самая большая и сильная. Побью степняков.

— Я в тебя верю, сынок. А дружине моей не впервой с погаными биться. Да и укрепления из моих порубежных городов степнякам будет тяжело пройти. Вернешься со щитом!

На другой день дружина с Горы, обнесенной мощной крепостью, спустилась на Подол к Днепру, где митрополит Феопемт отслужил напутственный молебен и благословил войско на добрые рати.

* * *
Печенеги просчитались. Они-то надеялись, что князь Владимир увел своё войско на Новгород, и тут же пришли в движение.

Опустевший Киев, где чернь даже «золотыми ложками ест», манил печенегов своими несметными богатствами. Хана Алая не страшили русские города-крепостицы, поставленные Владимиром вдоль степей.

— Для змеи нет преград и препятствий, так и мы проползем меж крепостей и бродов, — самонадеянно заявил своим военачальникам Алай.

Но когда степняки проделали уже несколько поприщ, им стало известно, что войско князя Владимира не ушло на Новгород, а выступило им навстречу.

Алай не стал рисковать. Дружины киевского князя побаивалась даже великая Византия, и Алай… повернул вспять.

Великий князь Владимир Святославич скончался под вечер 15 июля 1015 года в своем любимом селе Берестове, после очередного… изнурительного рукоблудия. Умер в одночасье, без причастия и исповеди.

«Был же Владимир побежден вожделениемИ был он ненасытен в блуде, приводя к себе замужних женщин и растляя девиц. Был он такой же женолюб, как и Соломон, ибо говорят, что у Соломона было семьсот жен и триста наложниц… (Но Соломон) мудр был, этот же был невежда…».[1419]

Но сей «невежда», кой не постиг грамоты, оставил после себя могучее русское государство, и не случайно был воспет народом в былинах.

Ближние бояре тотчас поспешили на совет и сошлись на том, чтобы скрыть смерть Владимира.

Старейший из бояр Додон Колыван молвил:

— Надо содеять так, дабы Святополк не изведал о кончине Крестителя, пока не вернется наследник престола.

Ближние бояре, кои после смерти Анны оттеснили со Двора византийских вельмож, хотели служить «увенчанному» Борису.

— Пусть допрежь узнают о том граждане киевские, коим не по нутру Святополк, — молвил другой боярин. — Да и нам не поздоровится, коль содружник ляхов усядется на престол. Нам нужен на киевском столе только Борис. Надо спешить слать к нему вестника, дабы борзее возвращался.

Бояре знали, что делали. Из Бориса можно веревки вить, а Святополк властолюбив, жесток и мстителен. При таком великом князе доброй жизни не видать.

Бояре думали только о собственном животе.

В ту ночь (по древнему языческому обряду, как повелел перед смертью сам Владимир, оставшийся в душе язычником), проломав пол между двумя клетями, на вожжах спустили тело Владимира на землю, завернули в бухарский ковер, положили на сани, запряженные восьмью парами белых волов, как требовал стародавний полянский обычай доставили в Киев и захоронили в Десятинной церкви,[1420] положив в мраморную домовину в пределе Святого Климента.

На плачи и стенания нищих, убогих и калик перехожих, начал сбегаться киевский люд.

На какое-то время упредили бояре Святополка, и все поджидали Бориса. Тот вот-вот должен примчать в Киев.

Но перехитрить Святополка не удалось. Усыновленный племянник Владимира и недавно им прощенный, как только услышал о смерти Крестителя, сунул щедрую мзду митрополиту и заявил:

— Венчай меня на престол, владыка.

— Но… покойный князь завещал трон Борису.

— Не тебе ли ведать, Феопемт, что мой отец лишился рассудка и нарушил закон престолонаследия.

— Но…

— Никаких «но!», владыка! Коль откажешься венчать законного наследника, уйдешь в иной мир.

Феопемт был умен, но труслив. Этот человек может и впрямь его живота лишить. Если не сам — то его прислужники.

И митрополит услужливо произнес:

— По вашему древнему закону столом должен наследовать старший сын.

— Вот так-то лучше, владыка.

В тот же день напуганный Феопемт объявил Святополка великим князем, а тот собрал киевлян и, стараясь добиться их расположения, принялся раздавать из отцовской казны богатые подарки: золото, серебро, меха, дорогую одежду, самоцветы. Восклицал:

— Крест целовал на том, что буду вам добрым, заботливым князем и во всем блюсти отцовский обычай!

Киевляне подарки брали, но без радости. Сердце их не было со Святополком, поелику братья их находились на войне с Борисом. Хмуро толковали:

— Задабривает нас Святополк, но не к добру его злато и серебро.

— Не к добру! Сколь отчей казны опустошил, кою князь Владимир десятками лет собирал.

— Своих братьев пугается, нас заставит на них ополчиться. Зря, что ль казну расточает? Вылез из погреба и давай отцовские гривны швырять. Ох, не к добру братцы!

— Скорей бы Борис с дружиной вернулся…

Святополк, почувствовав, что престол его не такой уж стойкий, помчал в город Вышгород, где он просидел в порубе несколько лет. Это Святополка не смущало: в Вышгороде проживали бояре, некогда выдворенные князем Владимиром из Киева. Там их было немало.

Великий князь превратил бывший город великой княгини Ольги в узилище, место заключения людей, провинившихся или оклеветанных перед Владимиром, оказавшихся на долгое время «в забытьи», в глубоких погребах, под замком, в железных оковах.

Опальные бояре с сочувствием относились к Святополку, а когда его выпростали из поруба, усыновленный племянник стал частым гостем городской знати. А вскоре и вовсе бояре перешли к нему на службу.

В Прощеное воскресенье великий князь вызвал племянника из Вышгорода и сухо произнес:

— Я прощаю тебя, Святополк, и даю тебе Вышгородскую волость.

Вышгород славился своей мощной крепостью, стоял выше Киева на правом обрывистом берегу Днепра, в пятнадцати верстах от стольного града.

Милость великого князя не утешила Святополка. Он надеялся вновь оказаться в Турове, дабы сидеть неподалеку от своего тестя, короля Болеслава. Конечно, он поблагодарил Владимира Святославича, но душу его переполняла злость. Теперь сидеть ему под боком у Киева, каждый шаг его будет на виду. Князь Владимир ничего без хитрого умысла не делает.

Бояре же Вышгорода встретили нового князя с превеликой радостью:

— Все к тебе на службу перейдем. Здесь тебе не долго сидеть. Чу, великого князя все чаще недуг прихватывает, и коль он тебя усыновил — ты самый старший сын. Не Борису, а Святополку киевским престолом владеть…

«Завладел, да вот престол шатается. Бояре крест целовали, верой и правдой-де служить будем. Ну что ж, поглядим», — раздумывал Святополк, поспешая в Вышгород.

Прибыл в город ночью, и тотчас таем, воровски позвал к себе бояр Путшу, Талеца, Еловита и Ляшко.

Усевшись в княжеское кресло, обвел испытующим взглядом бояр и спросил:

— Перед образом Христа клятву давали. Так преданы ли вы мне всем сердцем?

Бояре без колебаний ответили:

— Согласны головы сложить за тебя, князь Святополк.

— Испытаю вашу преданность, и коль выполните мое поручение, сидеть вам старшими боярами в великокняжеской думе.

— Что от нас надобно, Святополк Владимирыч? Мы на всё готовы.

— Киевляне жаждут видеть на престоле моего младшего брата Бориса. Найдите способ убить его.

— Мы исполним твою просьбу, князь! — твердо заявили бояре.

(О таких людях вспоминаются слова Соломона:[1421] «Спешат они на пролитие крови без правды, ибо принимают они участие в пролитии крови и навлекают на себя несчастия. Таковы пути всех, совершающих беззаконие, ибо нечестием изымают свою душу»).

Святополк возненавидел Бориса еще с тех пор, когда был узником Вышгорода. Доброхоты нашептывали:

— Брат твой осыпан щедротами и ласками Владимира. Любимец! А за какие заслуги? В Муроме и Ростове, почитай, и не сидел, пока его тятенька к себе не призвал. Даже новый град Ярославль не посетил, кой князь Ярослав на Волге основал. Ныне только и знает на своего батюшку, как на икону, молиться, а тот, в обход старших братьев, его своим наследником провозгласил.

Злость на Бориса всё возрастала и возрастала.

* * *
Не найдя печенегов, Борис повернул войско вспять. На дневке у крепости Альты, что на левом берегу Днепра, в тридцати верстах от киевской переправы, к его шатру примчал вестник на взмыленном коне. Остановившись, конь так и рухнул наземь.

Гонец обрушил на голову юного князя страшную весть:

— Твой отец, великий князь Владимир Святославич, скончался в Берестове. Поспешай в Киев и займи отчий стол.

«И плакался по отцу горько, поелику любим был отцом больше всех».

В тот же день примчали гонцы от Святополка с красноречивыми убеждениями не вносить меч между братьями, не губить свою душу и русские души в междоусобной войне.

До вечера безутешно рыдал Борис в шатре, пока к нему не вошел знатный воевода Вышата.

— Всем нам зело жаль Владимира Святославича, но слезами горю не поможешь. У тебя, князь Борис, отцовская дружина и войско. Киевский престол был завещан тебе, но его захватил Святополк. Однако ни киевляне, ни Русь не хотят видеть его великим князем. Киев ждет тебя. Пойди в стольный град и сядь на отчее место.

Бывшая с Борисом дружина Владимира, бояре, старые думцы предпочитали Бориса всем его братьям, потому что он постоянно находился при них, «привык с ними думу думать», тогда как другие князья привели бы с собой иных любимцев (что и сделал Святополк).

Но залитый слезами Борис ответил отказом:

— Не хочу сидеть на троне. Так мать моя желала, а я не хочу. Никогда не подниму руки на брата своего старшего. Он добрый. Он клянется в братской любви и обещает прибавить к Ростовскому княжеству новые волости. Он — истинный христианин. И коль отец у меня умер, то пусть Святополк будет мне вместо отца.

Откровенное малодушие князя покоробило дружину, и она покинула его. Борис остался на реке Альте «с малым числом приближенных служителей».

А вскоре к нему просочилась еще одна худая весть, что Святополк надумал погубить его. Борис же, к всеобщему удивлению, не предпринял никаких действий.

«Знать, так Богу угодно», — всего лишь смиренно подумал он.

Убийцы, в сопровождении многочисленной челяди, пришли к шатру Бориса ночью, и когда подступили ближе, то услыхали, что Борис поет заутреню.

«И вот напали на него, как звери дикие и пронзили его копьями».

Князя норовил защитить отрок[1422] Георгий. Борис его сильно любил, возложив на его шею большую золотую гривну, в коей отрок и служил ему. Георгий также был пронзен копьями.

— Снимите с него гривну, — приказал Путша.

Но прислужники его так и не могли снять гривну, она будто приросла к шее. Тогда поступил новый приказ:

— Отрубите голову!

И только тогда прислужники добыли гривну, а голову отбросили прочь.

Бояре умертвили и других отроков, кои не успели спастись бегством.

Тело Бориса завернули в ковер и привезли к Святополку, кой заранее подъехал к Альте. Услышав, что брат его еще дышит, он приказал двум варягам довершить злодеяние. Один из них вонзил меч в сердце умирающего князя.

Но Святополк не довольствовался смертью Бориса. Он задумал убить и младшего брать, Глеба Муромского, «соправителя». Направил к нему гонца с ложным письмом:

«Приезжай в Киев скорее, отец тебя зовет, ибо сильно недужит».

Глеб, получив грамоту, тотчас снарядился с малой дружиной в Киев. А к нему летело послание от князя Ярослава, в коем он писал, чтобы Глеб ни в коем случае не ездил в Киев, ибо там его поджидает погибель от Святополка. (Грамота Ярослава опоздала на один день).

Глеб шел сушей до Смоленска, затем перебрался в ладью. А когда стал на реке Смыдне, на корабль напали посланники Святополка с обнаженными мечами.

Отроки Глебовы пали духом. Предводитель убийц, некий Горясер, приказал зарезать юного князя.

Среди его челядинов выискался на убийство повар Торчин, кой, желая угодить Святополку, вынул мясницкий нож и «зарезал Глеба, как безвинного ягненка».

Убитого князя увезли в Вышгород и положили его рядом с братом Борисом в церкви святого Василия.

Убрав наследника престола и соправителя, Святополк всё еще не насытился кровью братьев.

Древлянский князь Святослав, предвидя его намерение овладеть всей Русью, и будучи не в силах ему сопротивляться, решил бежать в Венгрию, но убийцы Святополка настигли его близ Угорских гор[1423] и лишили жизни.

Чем больше Святополк убивал, тем всё жесточе становилось его сердце.

«Перебью всех своих братьев и стану один владеть Русской Землей»,[1424] — зловеще раздумывал он.

На очереди был новгородский князь Ярослав.

Глава 15 «РУССКАЯ ПРАВДА» ЯРОСЛАВА

На Великом мосту столпотворение. Соцкий Славенского конца, приземистый, широколобый человек с темно-русой окладистой бородой и мясистыми, оттопыренными ушами, показывая короткопалой рукой на грузного, рыжебородого мужика в сермяжной поддевке, громко восклицал сбежавшейся толпе:

— Сей печник Базыка выкладывал у меня печь и таем снес серебряную чашу из моего поставца.

— Навет! Никакой чаши не брал! — закричал печник.

— Сыск был? — вопросили зеваки.

— Доподлинно.

— И видоки[1425] имеются?

— Всё, как и положено. Обычаи ведаю, — степенно отвечал соцкий. — Вот вам и видоки.

Из толпы выдвинулись четверо дворовых, пояснили:

— Днем чаша на поставце стояла. Не единожды в покои заходили, где Базыка печь лепил, а вечор, как печник ушел, чашу как ветром сдуло.

— Крест целовали?

— И перед государем[1426] нашим, и перед уличанами, кои по старине были созваны. Уличане вынесли решение — учинить суд на мосту.

— Праведный суд, — одобрительно загалдели новгородцы.

Базыка упал на колени.

— Не праведный, честные новгородцы! Оболгали меня видоки, сами чашу снесли. Я ж, отродясь, ничего чужого не брал. Навет!

— Суд покажет. Кидай в реку, ребятушки! — повелел соцкий.

Базыка кричал, что плавать не умеет, супротивился, но дюжие молодцы перекинули его через мост. Течение же реки под мостом резвое, глубина в добрые пять-шесть сажень, да и закрутней[1427] тьма.

Новгородцы кинулись к ограждению моста. Как-то свершится суд? Коль Базыка утонет — он виноват, а коль выплывет, то чаши не похищал.

Грузный печник не выплыл. Не праведный оказался человек. Сыск и суд учинены по древнему обычаю.

О случае на Великом мосту стало известно Ярославу.

Сколь же беззакония творится на Руси! — посетовал князь. — Печник не умел плавать, а его в воду. Сколь безвинных людей калечат и убивают! Давно пора составить Свод законов, кой бы оградил честных людей от дремучих обычаев и несправедливых судей.

До времен Ярослава каждый своим судом расправлялся с обидчиком. В спорных делах начальные люди судили по обычаям, исстари заведенным. Много зла и неправды жило от этого в народе.

«Без твердых законов никогда не будет суда праведного. Надо написать, как наказывать за убийство, за увечье, за побои, за воровство; как делить наследство, кому именно и за что мстить дозволяется».

Уже не в первый раз раздумывал Ярослав о написании «Судебника» или «Устава». Еще на Ростовском княжестве о том помышлял. Сейчас такой свод законов нужен, как воздух, и не только для русских людей, но для чужестранцев, особенно варягов, столь разнузданно ведущих себя в русских землях.

Новгородцы простили его, Ярослава, но норманны не останутся в городе смиренными овечками, и надо пресечь их малейшие притязания на бесчинство. В этом деле огромную роль может сыграть «Устав». Ни один чужеземец не посмеет больше помыкать русским человеком! И первыми сие почувствуют новгородцы. Изведав, что Законы защищают их жизнь, честь и имущество, они обретут подлинное достоинство и уверенность от посягательств всякого рода беззаконных сысков, а тем более иноземных наемников. Вот тогда можно с уверенностью сказать, что новгородцы смело пойдут за своим правителем против любого недруга. И такие законы нужны не только для одного города, а для всей Руси. Правдивые законы…

Может, и назвать их «Русской Правдой»? Кажись, емкое, доброе название. Но хватит ли умения составить всё это на бумаге? Ведь за сие никто еще на Руси не брался. За исполинское дело берешься, Ярослав!.. Но допрежь надо посовещаться с здравыми, вдумчивыми людьми, да со всем тщанием разобрать разрозненные и разночтивые древние уставы, кои уже давно изжили себя и взывают к новинам.

Через пять дней, после долгих советов и раздумий, Ярослав взялся за «Русскую Правду», за первый Свод Законов на Руси.

На четырнадцатый день князь внес некоторые поправки, а на следующий — глашатаи огласили «Русскую Правду»[1428] новгородцам.

Горожане чутко выслушали и заявили:

— «Правда» Ярослава — истинная правда!

Эймунд скрипел зубами.

Отныне варяги и колбяги поставлены законом Ярослава в неполноправное положение. Теперь новгородца даже толкнуть нельзя. А толкнешь, будешь сурово наказан: новгородцу достаточно одной клятвы. Умен же этот князь.

Святополк завладел в Киеве огромной властью. Идти на него с малой дружиной — быть битому. Теперь же Ярослав без труда может опереться на более надежное войско. Новгородцы после такой «Правды» выставят на Святополка тысячи людей. Пойдут и варяги. Но о грабежах и лишней добыче придется забыть. Чертов Ярослав!

Глава 16 СЕЧА ПОД ЛЮБЕЧЕМ

Летописец воскликнет: «Скоро нашелся мститель. Ярослав, сильнейший из князей удельных, восстал на изверга!».

Никогда еще так основательно не приходилось Ярославу готовиться к битве со Святополком. Лазутчики донесли: киевский князь призвал в свое войско печенегов, тем самым, удвоив рать.

— Ничем не брезгует, ирод, — с омерзением высказал Могута.

— Такого подлого князя Русь еще не ведала, — вторил Могуте боярин Озарка.

— Ничего, други. Будет и у нас мощное войско. На призыв новгородцев отозвались пригороды наши — Псков и Ладога. Да и немалая часть бывшей отцовской дружины по Днепру к нам плывет.

— И кто ж в челе? — спросил Озарка.

— Воевода Вышата.

— Добрый муж, — кивнул Могута. — Не захотел-таки братоубийце служить. Слава об этом воине многим ведома… Войско крепкое сбирается. Но сколь корму понадобится.

— Все меры примем, други.

В лесах забивали туров и вепрей, вялили, коптили и пополняли мясные припасы. С Ильменя и Ладоги везли лосося и осетрину; сушили хлеб на сухари, выпекали лепешки, бортники доставляли мед в липовых кадушках…

Готовились к сече и воины: вырубали сухие клинышки и подбивали ими насадку боевых топоров; звенели точильные круги, на коих ратники острили мечи, ножи и копья, примеряли и дотошно осматривали кольчуги, подбирали под свой рост щиты…

Откликнулись и крестьяне — огнищане. Ныне не до обыденных дел. Нагрянет Святополк с печенегами — всех посельников поубивает и избы сожжет. А посему мужики готовили луки, шили из кожи колчаны, в кузнях «обували» стрелы железными наконечниками, точили топоры, ножи и рогатины, набивали рогожные кули съестными припасами.

Пришел и Вышата с дружиной. После продолжительной и невеселой беседы с воеводой, Ярослав вновь надолго ушел в думы:

«Решения отца были зачастую непредсказуемы. То, что он приказал убить Березиню и Святослава — не принесло урона державе, а вот то, что предуготовил на трон Бориса — сделал грубейшую оплошку. Младший брат чересчур кроткий и слабодушный, нельзя было такому князю Русь вверять. И двух дней не прошло после кончины Владимира, как Святополк ополчился на брата. Как же об этом не подумал отец?».

Резанула другая мысль:

«А ты бы пошел войной на брата, Ярослав? Честно скажи… Честно. Не стал бы посадником Бориса в Новгороде. Не стал! И что тогда? Влез в междоусобицу?.. Пожалуй, нет. Огласил бы себя самостоятельным князем от Киева».

В девятом и минувшем веке Новгород был стольным градом Верхней Руси, известным арабским географам, византийским книжникам и скандинавским сагам. Он возвышался как центр северных племен, превратившийся в одно из раннегосударственных образований восточных славян. Это было мощное объединение.

Другим раннегосударственным образованием было Киевское. Объединение в конце девятого века Новгорода и Киева под властью южнорусских князей стало началом единого государства Руси. Киев на юге, а Новгород на севере как бы замыкали тот стержень, вокруг коего складывались земли этого государства.

Пока киевский князь прочно удерживал Новгород в своих руках, относительное единство Руси было обеспечено. Неспроста уже князь Игорь сажает в Новгороде своего наследника Святослава, Владимир — старшего сына Вышеслава, а затем — Ярослава.

«Зело велика роль Новгорода! — продолжал думу князь. — Сей град и в нынешнее время слывет столицей Верхней Руси. Но что будет, коль он, Ярослав, вновь провозгласит независимость? Если Киев — мать, то Новгород — отец… Независимость… Но что ныне сие принесет Руси? Ничего доброго. Раскол, коему возрадуются чужеземцы, ибо разбить Русь по частям станет гораздо легче. Какой же выход? Он — единый. Поехал бы в Киев и убедил Бориса добровольно уйти с престола».

Ответив на вопрос: «А ты бы пошел войной?», Ярослав высоко оценил поступок Бориса, кой отказался от престола еще на Альте.

Брат соизмерил свои силы и характер, и сам уверился, что великое княжение не для него. А вот Святополк поступил, как изувер. Ведь он отменно знал об отказе Бориса. Зачем же тогда он убил его, а затем Глеба и Святослава?

Каин![1429] Жди возмездия от Бога.

* * *
В начале сентября, со словами: «Да скончается злоба нечестивого!», Ярослав выступил на Святополка.

Войска сошлись под Любечем, на Днепре. В этом месте река не столь широка, ибо многоводную Припять она принимает в шестидесяти верстах ниже, а Десну — под самым Киевом.

Святополк явно не ожидал, что брат его приведет такую внушительную рать. Он-то помышлял сразу же ударить на Ярослава, всенепременно убить его, а потом двинуться на Мстислава Тмутороканского, последнего опасного врага.

Ныне же наскоком Ярослава не возьмешь, с битвой надо обождать. Да и печенежский хан Алай закачал головой:

— Много урусов привел Ярослав. Этого шакала надо хитростью да измором брать.

Простояв два дня со Святополком, хан отвел свои войска за озеро, кое было в двух верстах от Днепра. Другое озеро было гораздо ближе к реке. Святополк посоветовался с воеводами и расставил свое войско между двух озер.

Не спешил с началом битвы и Ярослав. Враг силен. Начать сечу — потерять тысячи воинов. Надо осмотреться, получше изведать, где и как стоят полки Святополка, изведать слабые стороны самого изувера — кровопийцы. О Каине может что-то рассказать воевода Вышата, кой еще в Киеве нагляделся на нового «великого князя».

Вышата поведал:

— О жестокости говорить не буду: все о том знают. Властолюбец. Чванство из него прет через край. Большой любитель шумных пиров и рыбной ловли. Это его страсть и причуда. Сказывают: и в мальцах, и в отроческих летах от Днепра его не оторвешь. Вот и нынешним летом, — изловит на уду крупную рыбину, тотчас ножом ее вспорет и начинает икрой насыщаться. А коль без икры попадется, глаза рыбине выколет и прикажет кому-нибудь съесть. А, бывает, куда-то уставится молчком и вдруг без причины хохотать начнет, да так долго, будто его русалки щекочут.

— Аль в безумие впадает? — спросил боярин Озарка.

— Трудно сказать, но во здравии так с человеком не бывает.

— Братоубийства даром не проходят, — молвил Ярослав. — Человек и рассудка лишиться может.

За частые пиры и «причуды» рыбалки князь зацепился. Когда-нибудь они сыграют со Святополком злую шутку.

Не покидали мысли Ярослава и о печенегах. Ненадежное войско. Степняки не любят лобовые сечи. Их удел — неожиданные набеги. А когда они встречают крепкую, сплоченную преграду, рассыпаются и поворачивают вспять. И уж коль они вступили в смычку со Святополком, тот посулил им золотые горы. Но долго ли степняки могут выжидать сражения? Они нетерпеливы, сидение у озера, если оно затянется, им может показаться пустым препровождением времени. Здесь есть о чем поразмыслить.

И день, и два, и три стояли войска, разделенные Днепром. Пока еще была сухая погода, и Святополк, видимо, выжидал осенних дождей, ибо он увидел, что у Ярослава гораздо меньше шатров и палаток. Левый берег был открыт для разгульных ветров и любой непогодицы. Войско Ярослава долгого стояния не выдержит и отдалится в более благоприятный стан, а то и вовсе разбредется. Вот тут-то Святополк и навалится всей громадой на отступающих ратников.

Долго стояли войска без всякого действия, не смея в виду неприятеля переправляться через глубокую реку. К Святополку уже дважды приезжал посыльный от хана Алая, и раздраженно высказывал:

— Наш несравненный и лучезарный хан не может так длительно торчать у озера. Наши бурдюки[1430] истощаются, махан[1431] едим лишь раз в день, число запасных лошадей тает.

Святополк говорил:

— Передай твоему лучезарному хану, что надо потерпеть. Скоро войско Ярослава разбежится. Мы придем в Киев, и чувалы[1432] каждого вашего воина будут заполнены гривнами, золотой и серебряной посудой и дорогими поволоками. Киеву богатств не занимать.

Печенеги на какое-то время утихомирились.

Святополк подобрал горластых крикунов и приказал им подойти к самому берегу. Те постарались обидными и грубыми насмешками вывести из терпения новгородцев:

— И пошто только вы пришли сюда со своим хромым князем?! Ваше дело не сражаться, а плотничать. Приневолим вас хоромы нам рубить!

Новгородцы оскорбительную брань не снесли:

— Наш князь хоть чуток и прихрамывает, но родных братьев не убивает. Недолго вашему кровопийце осталось жить! Вас же мы заставим назем из под нашей скотины жрать!

Долго продолжался сором.

На другую ночь, на Козьму и Демьяна,[1433] Святополк закатил развеселый пир. Он и раньше едва ли не каждый день ходил во хмелю, но всеобщего пира еще не учинял.

«Наконец-то!» — подумал Ярослав, и собрал княжьих мужей на совет.

— Час настал, други. Всё вражье войско пирует. Даже нам слышны разгульные песни. На рассвете мы переправимся через Днепр и оттолкнем от берега суда.

— Зачем? — с удивлением спросил Озарка.

— А тебе разве невдогад, боярин? Дабы ни у кого и мысли не возникало отступить. Все ратники должны быть уверены в победе. И мы будем со щитом. Треклятый Святополк должен быть наголову разбит.

— Разумно, княже, — поддержал Ярослава Могута. — Без судов надежней.

Затем взял слово Вышата:

— Оба войска вооружены, почитай, в одинаковой мере. Надо обвязать головы белыми повязками, дабы различать в сече своих и неприятелей.

— Толково, — одобрил Ярослав и продолжил. — Печенеги отделены от стана Святополка озером, а посему они могут и не приспеть к нему на помощь. Нашему же войску надо взять врага в полукольцо, дабы тот попятился за подмогой к степнякам. Тогда войско Святополка непременно побежит через озеро, а лед тонок.

— Ловко придумал, князь, — одобрил, искушенный в битвах, Вышата. — То — достойно ратным хитростям Святослава. Лишь бы все заладилось.

— Заладится! — уверенно бросил Ярослав. — А теперь, други, прошу неотложно поднимать войско и облачаться в доспехи.

Княжьи мужи и сотники разошлись по рати, а Ярослав, с помощью меченоши Славутки, натянул поверх нательной рубахи подбронник, затем — кольчатый панцирь, кой, точно серебристая чешуя, плотно облепил его сильное здоровое тело; сверх кольчуги сверкало до блеска начищенное зерцало — броня из двух булатных половинок, прикрепленных на плечах и по бокам серебряными пряжками с золотыми насечками.

Славутка помог пристегнуть князю и кольчатую металлическую сетку для защиты лица и затылка, подал и богато украшенные наручи, и перщатые рукавицы, и высеребренный шелом с железным забралом, и харлужный меч в драгоценных ножнах, и круглый червленый щит с солнечным кругом, обтянутый воловьей кожей и обитый медными пластинами.

Ярослав проверил, легко ли входит и выходит из сафьяновых ножен меч, и по лицу его скользнула улыбка. Меч ростовского кузнеца Будана, доброго советчика и знатного умельца.

«Сей меч, князь, никакому врагу не перерубить. Зрел, как мой сын на коне его воздухом закалял? Огнем полыхал. Не посрами меча богатырского!»

«Не посрамлю, Будан Семеныч!»

«Да сопутствует тебе бог Велес».

Ростов до сей поры предан старой вере. Да и в Новгороде едва ли треть христиан наберется. Покойный Добрыня постарался. Всех бояр, дружинников, купцов и прочих торговых людей вынудил в Волхове креститься. Ремесленный же люд и деревенские смерды, несмотря на все усилия Добрыни, крест на шею надевать не захотели, а поелику и нынешнее войско наполовину языческое.

На рассвете рать Ярослава высадилась на враждебном берегу и оттолкнула суда шестами. Шелом князя, как и у всех воинов, был перевязан повязкой.

Князь ступил к стягу, на коем был изображен архангел Гавриил по голубому полю, поцеловал хоругвь и воскликнул:

— С нами Бог! Вперед на ирода!

— Вперед! — воинственно отозвалось войско и ринулось на врага.

Рать Святополка не ожидала внезапного нападения Ярослава. В стане завязалась паника. Всё получилось так, как и задумал на совете новгородский князь.

Воины Ярослава, направляемые воеводами Могутой, Вышатой и Озаркой, были взяты в полукольцо. Понимая, что из него не вырваться, ратники Святополка, придя в себя, начали отчаянно отбиваться.

«Была сеча жестокая, и не могли из-за озера печенеги помочь».

В Ярослава, будто дьявол вселился. Он сражался с необычайной яростью. Сейчас он мстил, мстил люто за братьев Бориса, Глеба и Святослава. Его окровавленный меч не знал пощады. А в голове одна неотступная мысль: прорубиться к ироду, пленить и передать на суд людской и Божий.

Богатырю Могуте не хватало одного крыжатого меча, тогда другой рукой он схватился за пудовую палицу. Мечом рассекал врага надвое, а палицей мозжил черепа.

Неистовствовали Вышата, Озарка, Заботка, Васек… Каждый понимал, что с воинами братоубийцы надо поступать со всей жестокостью.

Теснимые войском Ярослава, киевская дружина, дабы соединиться с печенегами, вступила на тонкий лед и почти вся обрушилась.

Святополку удалось скрыться в Польше.

— Лучше на родине костьми лечь, чем на чужбине быть в почете, — молвил Ярослав.

Печенеги, с оскудевшими бурдюками и чувалами, бежали в степи. Вновь им не удалось поживиться.

Ярослав, после 28-летнего проживания на севере, с торжеством вошел в Киев и щедро наградил мужественных воинов, дав каждому новгородцу, псковитянину и ладожанину по десять серебряных гривен.

Надеясь княжить мирно, он распустил войско по домам.

Глава 17 КОРОЛЬ БОЛЕСЛАВ

«Каин», бежав в Польшу, не думал уступать Ярославу престола, и прибегнул к защите короля Болеслава.

Сей король, справедливо названный Храбрым, был готов поквитаться за своего посрамленного зятя и желал возвратить Польше Червенские города, отнятые Владимиром Святославичем.

Победно вступив в стольный град, Ярослав не долго задавал пиры. Получив весть, что Святополк находится у ляхов, великий князь без длительных раздумий понял, что надо готовиться к войне с Болеславом.

Если в первый год своего королевства Болеслав продолжал войну с киевским князем, то она вскоре исчерпалась, поелику Болеслав, занятый сложными отношение с немцами и чехами, не мог с успехом вести еще войну и на востоке.

Но дальновидный и хитрый король, пребывая в беспрестанных войнах, захотел увидеть Русь мирным соседом. Мир с Русью даже был скреплен родственным союзом: дочь Болеслава, Регелинда, вышла за Святополка, князя Туровского, сына Владимира.

Однако этот союз привел к крупному раздору, и виной тому был сам Болеслав. Лучшим оружием для собственного могущества король находил внутренние смуты у соседних стран; как воспользовался он ими у чехов, так же хотел употребить их и на Руси.

Совместно с дочерью он прислал в Туров и епископа Рейнберна, кой сблизился со Святополком и, с ведома Болеслава, стал подбивать того к войне против Владимира. Успех сей войны был чрезвычайно важен для Болеслава как в политическом, так и в религиозном (для западной церкви) отношении, ибо с помощью Святополка юная русская церковь могла быть отторгнута от восточной. Но Владимир изведал о враждебных замыслах Болеслава…

Киевские дружинники, некогда ходившие с Владимиром на Болеслава, поведали Ярославу:

— Сам король зело тучен, чрево у него так велико, что в него можно влить два бочонка вина. Конь его едва держит, Болеслав забирается в седло с помощью слуг, но нрав имеет пылкий и похотливый, ни одну девку не пропустит.

— Великий прелюбодей. О разврате его, почитай, все соседние страны наслышаны. Рожден не от чистого брака. Отец-то его, Мечислав, взял Дубравку беременной, да и то в тридцать лет. А от этакого брака дети вырастают блудниками.

— Болеслав поменял десятки жен, да и наложниц заимел тьму тьмущую. Ныне на сестру твою, князь, Предславу, зарится. Пронюхал, что юна и прекрасна, вот и задумал подмять красавицу под себя. Распутник, каких свет не видывал!

«Видывал, — подумалось Ярославу. — Дружинники хорошо ведают о разврате отца, кой крест целовал и знал Закон Божий, но не желают сие при мне высказывать».

Дотошно поразмыслив о Болеславе, великий князь пришел к выводу: польский король воистину умен и лукав, как хитрый лис. Непоседлив и жесток. Неимоверно злокознен.

Сколь раз он, к примеру, заключал договоры с немецким императором, дабы (еще и чернила не высохли на бумаге) коварно ударить ему в спину. Человек без совести и чести. Груб, заносчив, нетерпелив в своих действиях, но как воин — отменный. Не зря его прозвали Храбрым. Воевать с ним будет нелегко, но надо всемерно использовать все его недостатки.

Глава 18 В КИЕВЕ

В покои вошла великая княгиня Ирина. Миновало три года, как Ярослав женился на дочери шведского короля Олафа.

Высокая, стройная, миловидная, с легкой походкой. Многое изменилось после первых дней брака. Вначале была Ингигерда высокомерной, капризной и холодной. Свейская принцесса, мечтавшая стать супругой короля или самого германского императора, свысока посматривала на новгородского князя, на свадьбу коего даже отец не захотел приехать.

В Швеции Ингигерда была баловнем короля, кой ничего не жалел для своей любимицы. Она постоянно находилась в окружении прекрасных фрейлин, и каждый вечер, облаченная в драгоценные наряды, принимала молодых, знатных вельмож, набивавшихся к ней в женихи.

Она была горда, счастлива и ощущала себя неземным существом, коему всё дозволено. Она купалась в роскоши, изобилии и расточительности.

И вдруг избалованная Ингигерда оказалась в суровом Новгороде, где не было ни высшего света, ни фрейлин, ни увеселительной музыки, ни пышных, беззаботных поездок. Все показалось ей настолько обыденным и безрадостным, что она почувствовала себя в заточении.

Да и муж не оказался рыцарем. Где его ухаживания и нежные ласки? Совсем чужой, черствый человек, вечно погруженный в какие-то неотложные дела, перемежая их сидением за древними книгами и чтением молитв.

Но больше всего Ингигерду поразило то, что князь не заходил по ночам в ее светлицу целых три месяца. Он не посещал ее ложе, и у принцессы зародилось подозрение, что ее муженек плотский недосилок.

Как-то не выдержав, она открыто сказала Ярославу о его физическом изъяне, да еще со злой гримасой на лице:

— Ты не только хромец, но и не мужчина. Удивляюсь, как еще от тебя появился Илья, да и тот чахнет.[1434]

Ярослав с трудом сдержал гнев. Если бы эти ядовитые слова были высказаны кем-то из его приближенных, он выхватил бы меч.

Сейчас же он подошел к жене и, не скрывая гнева, произнес:

— Если еще раз я услышу от тебя такие слова, то в тот же день отправлю в монастырь, в темную келью, где будешь сидеть на воде и хлебе.

Ингигерда вспыхнула, норовила высказаться еще более зло, но, увидев перед собой суровые глаза супруга, промолчала.

Она уже знала, что Ярослав тверд характером и никогда не бросается пустячными словами.

Ингигерда, вся пунцовая от возмущения, резко повернулась и побежала в светлицу. Вдогонку услышала:

— И никакой король тебя не спасет!

В светлице она дала волю своим чувствам:

— Быдло, неотесанный мужик! — яростно сжимая холеными длинными пальцами подушку, восклицала она.

В ложенице Ярослав появился ночью после какого-то пира и… молча овладел ею. Она пыталась сопротивляться, но тотчас почувствовала необыкновенную силу в руках мужа. А когда он уснул, она пристально разглядывала его лицо, и впервые улыбнулась: крепкий же оказался у нее супруг! Но почему он не приходил на ложе раньше?

Не знала, не ведала заморская принцесса, что Ярослав до сих пор вспоминает дочь смерда, Березиню. (Он никогда не расскажет ей о своей первой любви).

После этой ночи их встречи на ложе стали более частыми. Ирина (такое получила она православное имя) родит Ярославу девятерых детей…

— Я тебя так долго не видела, великий князь, — молвила Ирина, и добавила с нескрываемым удовольствием. — Ты ведь теперь король всей Руси.

Ирина прибыла в каменный дворец, возведенный еще Святославом Игоревичем, только вчера, прибыла в зимнем возке по окрепшему льду Днепра.

Долгое время она ожидала известий в Новгороде, пока супруг стоял у Любеча, а когда радостная весть пришла, она безотлагательно сорвалась в Киев.

Томительное ожидание в Новгороде окончательно утвердило Ирину в мысли, что она всё больше и больше привязывается к своему вечно сдержанному супругу и скучает по нему. Его смерть на поле битвы привела бы Ирину в истинную печаль, и даже… к страданию, и это удивило ее, и вместе с тем обрадовало: ее муж не такой уж «дикий» рыцарь, если в сердце ее появилось к нему теплое чувство. Он хоть и немногословный, но не мямля, а мужественный человек, и не какой-нибудь вальяжный и развязный вельможа, на которых она нагляделась в столице Швеции.

Ярослав сдержанно обнял супругу, и, дольше обычного задержавшись своими пытливыми, голубоватыми глазами на ее лице, произнес:

— Ты всё лучше и лучше говоришь на русском языке. Похвально, Ирина. Но на Руси королей не бывает.

— Зато я слышала, что на Руси могут короновать кесарем. И ты, как мне подсказывает сердце, им будешь, великий князь.

Ирине нравилось называть Ярослава «великим князем».

Сам же Ярослав к своему новому титулу не мог еще привыкнуть.

Великий князь Руси! Какие громкие и ко многому обязывающие слова. Он стал им справедливо, следуя старшинству, «в отца место». Изменник Святополк в расчет не идет. Подлость Богом наказуема. Он не только убивал братьев, но и наводил на Русь злейших врагов — печенегов. А ныне подался к ляхам и вновь затевает набег на Отчизну. Он не достоин имени Великого Князя. Народ уже прозвал его Окаянным, то есть проклятым, отвергнутым церковью. И он, Ярослав, приложит все силы, дабы этот нечестивый человек никогда больше не поднимал меча на Русь.

Великий князь! Какая же громадная ответственность ложится на его плечи. Какое это тяжкое бремя!

Раньше он относился к сему высокому титулу несколько иначе. Почетно, полнейшая независимость от других князей, неисчерпаемая власть, от коей может и голова закружиться… Но ныне, когда честолюбие уступило месту величайшего долга перед всем народом русским, Ярослав взглянул на свое великое княжение совсем с другой стороны. Теперь вся жизнь его меняется. Если в своё время он отвечал за один только Ростов, потом за Новгород, то сейчас за всю Русь. «Первый в совете — первый в ответе». Вот и завтра надо уже собирать думцев и старцев градских. Дела предстоят непомерной важности…

Великая княгиня молча сидела в кресле, поглядывая на задумчивого супруга, ходящего взад-вперед по покоям. Она уже подладилась — когда муж, забыв о жене, о чем-то начинает мыслить, лучше его не отвлекать. Приспеет момент, когда он сам вспомнит о супруге.

— Ты что-то хотела, Ирина?

— Да, Ярослав. Ты не покажешь мне Киев?

— А ты не боишься замерзнуть? На дворе крепкий морозец.

— Да ты что, Ярослав? Ты, наверное, забыл, что я приехала из северной страны, где бывают такие морозы, что никакие шубы не спасают. У тебя, великий князь, надеюсь, найдутся для меня теплые и красивые меха?

— Меха? — переспросил князь, и лицо его вновь стало озабоченным.

— Святополк нещадно опустошил казну. Он оставил лишь десятую часть, коя полагалась на храм пресвятой Богородицы.

— Десятую часть на один храм? — удивленно вскинула пушистые насурьмленные брови Ирина.

— В 996 году, когда Владимир Святославич поставил в Детинце храм Богородицы, то от собственных имений и своих городов дал храму десятину, отчего его и называют «Десятинным». Переданы были церкви и некоторые слободы, и даже села с данями.

— Воистину королевский подарок.

— Вот сиим подарком и довелось мне расплатиться с войском. Едва владыку уговорил… Что же касается соболей и прочих дорогих мехов, то их Святополк киевским боярам, градским старцам, и купцам раздал, дабы подарками притянуть на свою сторону. На войну же со мной он пошел с отцовской казной, как будто предчувствовал, что в Киев ему не вернуться.

— И где ж теперь эта казна, Ярослав?

— У ляхов. Окаянный не только свою голову уберег, но и сундуки на подводах увез. Вор!

Ирина сокрушенно покачала головой.

— Как же ты без казны править будешь, Ярослав?

— Ныне дружинники разъехались на полюдье. Добро бы до весны перебиться.

— А что как Святополк с польским королем двинется?

— Вижу тревогу на твоем лице, Ирина. Но ты не волнуйся. Народ не даст пропасть. Коль Святополк и в самом деле пойдет войной, обращусь к Киеву и пригородам. Вновь повторю: русичи в беде не оставят… Ну, а град сей я тебе покажу. В медвежьей шубе не замерзнешь.

* * *
Прежде чем выйти из терема и усесться в зимний возок, Ярослав поведал Ирине историю становление Киева:

— Киевская земля зело обширна и богата. Захватывает пространство по правому берегу Днепра с его притоками Росью и Тетеревом, а также по нижнему течению Припяти. В Киевской земле немало городов. Назову наиболее крупные: Вышгород, Белгород, Овруч, Коростень, Василев и Переяславль.[1435] Они окружают стольный град кольцом сплошных укреплений. Уместно сказать: ни одна часть Руси не имеет столь городов, как в Киевской земле. И другое отмечу: Киев — величайший и красивейший русский город. Он стоит чуть южнее впадения в Днепр его последнего притока — Десны. Могучий Днепр с Березиной, Припятью, Сожем и Десной создают обширный водный бассейн, ключ к коему находится в Киеве. Этот город царит над всеми землями, кои прилегают к названным рекам. Недаром летописец назвал Киев «матерью русских городов».

Любопытно предание по поводу поселений на месте Киева. Но допрежь поведаю тебе об Андрее Первозванном. Святой апостол Андрей был простым рыбаком из города Вифсаиды в Палестине, первым из апостолов, отсюда и его название «Первозванный», последовал за Христом вместе со своим братом Петром. После дня Пятидесятницы[1436] он проповедал веру Христову в причерноморских странах. Когда святой Андрей, прибыв в Корсунь, изведал, что неподалеку от города находится устье Днепра. Он отыскал это устье и отправился с учениками вверх по Днепру. И случилось так, что к ночи он пришел и стал под горами на берегу. Утром поднялся, и молвим своим ученикам:

— Видите ли вы эти высокие горы? На них воссияет благодать Божия, будет город великий, и воздвигнет Бог многие храмы.

Взошел святой Андрей на эти горы, благословил их, поставил крест, помолился Всевышнему, и сошел с тех гор, где после возник Киев, и направился по Днепру вверх. Пришел к славянам, где ныне Новгород, и увидел местных жителей. Посмотрел на их обычаи, как они моются, и хлещутся, и несказанно удивился. Пришел в Рим и поведал о том, что увидел:

— Диковинное видел я в Славянской земле. Зрел бани деревянные, и разожгут их докрасна, и люди разденутся донага, и обольются квасом кожевенным, и возьмут прутья гибкие и бьют себя сами, и до того себя изобьют, что едва выйдут, еле живые, обольются водой студеной, и только тогда оживут. И истязают так всякий день, никем не мучимые, но сами себя мучат.

Ирина рассмеялась:

— Чудной твой святой Андрей. Нашел чему удивляться. Увидел бы он еще и шведскую баню!

— Дело не в бане, Ирина, а в том, что он первым предугадал место будущего Киева. Судьба же Андрея Первозванного трагична. Его апостольский путь завершился в Греции, в городе Патры, где он был в 62 года распят на кресте.[1437]

— Распят на кресте?! — поразилась Ирина. — Я полагала, что такая участь досталась лишь одному Иисусу Христу. И подумать не могла.

— Не только ты, Ирина, об этом не ведаешь, но и многие русичи.

После кое-какого молчания, Ирина спросила:

— А кто же возводил Киев?

— Создали же его поляне.

— А кто такие поляне?

— Восточнославянские племена, кои объединялись с шестого по девятый века по берегам Днепра и низовьям его притоков, от устья Припяти до Роси. Им принадлежит главенство в создании раннего общества славян Среднего Приднепровья — Русской земли — ядра Древнерусского государства. Поляне тогда жили родами, особняком от других, и каждый род управлялся сам собой.

И были три брата. Один по имени Кий, другой — Щек и третий — Хорив, и была у них сестра Лыбедь. Кий сидел на горе, на коей ныне подъем Боричев, а Щек сидел на горе, коя ныне зовется Щековица, а Хорив — на третьей горе, коя прозвалась Хорвицей. И построили они городок во имя старшего своего брата и нарекли его Киев. Был около града лес и бор велик, и они ловили зверей. Отличались те мужи мудростью и назывались «полянами», от них и доныне поляне в Киеве.

Город, основанный Кием и его братьями, был небольшим поселением. Летописец называет Киев даже не городом, а «градком». Но Киев рос и распространил свою власть на окрестных полян, стал серединой «Польской земли». Уже в девятом веке Киев стал крупнейшим древнерусским центром, вокруг коего начали сплачиваться восточнославянские племена.

В минувшем же веке о Киеве даже иноземцы изрекали, что он имеет громадное население. А ты ведаешь, сколь выставил город воинов, когда совсем недавно князь Борис пошел на печенегов? Восемь тысяч! Немудрено высчитать всех жителей. У каждого воина осталась семья, а семьи в Киеве — по шесть-семь человек. Если в иных городах в наличии всего одна торговая площадь, то в Киеве их около десятка. Главный торг располагается на Подоле, а другой на Горе и называется «Бабьим торжком».

— Грубовато, великий князь.

— Укоренилось название простолюдинов… Когда меня не бывает в городе, и на случай набега ворогов, запомни, Ирина, что крепость Киева зело мощная. Стены сделаны из деревянных срубов, наполненных землей, так называемых «городниц», плотно приставленных одна к другой. На верху стен, составленных из городниц, имеется довольно широкая площадка, кою с внешней стороны, от вражеских стрел и камней, прикрывает деревянный забор, «забрало». В нем устроены щели для стрельбы в противника. Городские же стены и вал в наиболее опасных местах дополняются водяным рвом или «греблею». Через греблю к городским воротам изготовлен мост, кой поднимется с помощью «жеравца», особого подъемника.

Есть и третья особинка Киева. Он изобилует церквами. Владимир Креститель поставил десятки храмов. Опричь того, здесь каждый боярин заимел свои личные моленные — божницы. Иногда бояре и боярыни перед смертью постригаются в своей церкви.

— Когда я подъехала к городу, то увидела в Киеве множество церквей. Но была метель, и я плохо разглядела заснеженный Подол.

— Подол стал пригородом, кой, пожалуй, раз в пятнадцать больше крепости. Он зело многолюден, здесь самая большая торговая площадь. Весной на Днепре скапливаются сотни купеческих ладий.

— Когда я смотрела на высоченную гору, то увидела в ней множество пещер.

Ярослав улыбнулся.

— Таких пещер, Ирина, ты едва ли где-нибудь еще увидишь. Они сказочно богаты.

— Шутишь, Ярослав.

— Ничуть, Ирина. В этих пещерах купцы складывают с кораблей свои товары, защищая их со своими торговыми людьми мечами.[1438] Когда мы поедем по Киеву, то ты сама увидишь купцов, опоясанных мечами. На Подоле и лиходеев хватает. Сам же Подол раскинулся на берегу реки Почайны, притока Днепра. Мастеровым людям требуется много воды. Деревянными бадьями в Гору много не натаскаешь, а водопровода, как в Новгороде,[1439] в Киеве нет. На торжище речная вода ценится весьма дорого, поелику ремесленники и селятся на самом берегу. И дома у них не такие, аки в Детинце. Построены не из дубовых бревен, а вылеплены из глины, что ласточкины гнезда. Встречаются и просто землянки. Подле такой мазанки или землянки имеется небольшой дворик, обнесенный глиняным же забором, а во дворе — мастерская, а то и просто навес от дождя и снега. Одни горшки и корчаги на гончарном кругу лепят, другие кожи мнут и калики тачают.

— Калики?

— Это — кожаные подошвы на ременных завязках. Не случайно странники считают их самой лучшей обувью, поелику эти люди и прозываются каликами перехожими. Другие изготовляют серебряные и стеклянные кольца — сережки, запястья и браслеты для киевлянок. Но особым почтением на Подоле пользуются кузнецы — оружейники. Уж слишком нередко печенеги на Киев набегают. Всадники на мохнатых лошаденках появляются зачастую неожиданно. Едва успевают подольчане собрать свои нехитрые пожитки в узелки, вывести коня или корову из стойла и укрыться в крепости. Прогонят степняков, вернутся мастера на родной Подол и заново отстраивают свои жилища и мастерские, разрушенные печенегами. Так что жизнь ремесленного люда здесь нелегка и опасна.

Каменный же терем, в коем ты находишься, Ирина, — древнейшая каменная постройка в Киеве. И поставил его мой дед, полководец Святослав. А для Владимира Святославича дворец стал отцовским теремным двором.

— Очень богатый дворец. Все палаты украшены дивными росписями, а лавки застланы драгоценной парчой… Слышала я, что князь Владимир возле терема устроил языческое святилище?

— Устроил. И о том поведаю, и о крещении Руси, и о крепостях для обороны Киевской Руси…

Рассказ Ярослава затянулся, но он предумышленно хотел, дабы супруга как можно больше изведала о Киевской земле, на коей предстоит ныне жить, и не просто жить, а разделять все тяготы и всевозможные напасти, кои придется преодолевать ее мужу. Надо дать ей почувствовать, что не просто быть в Киеве великой княгиней. Князь часто отлучается на всевозможные войны, вот тут-то и надо проявить княгине характер. Ей управлять Киевом. Не худо бы из Ирины вторую великую Ольгу вылепить. Но на всё нужно время…

А потом Ярослав и Ирина, в сопровождении десятка дружинников, поехали по Киеву. Радовали глаз сани, в коих еще ездил великий князь Владимир. Сани расписные, изукрашены золотом и серебром, даже полозья расписаны серебряными травами.

Глава 19 ВЕЛИКИЙ КНЯЗЬ И КОЛЫВАН

За последние месяцы боярин Колыван заметно сдал, всё чаще стал недужить. Старость — не радость, заменушки нет, а на старости и немощи валятся. Частенько отлеживался Додон на пуховиках и сетовал на грудь.

Князь Святополк даже не взял своего дворского на войну с Ярославом.

— Сиди в Киеве и дозирай терем.

Долго сидел Додон Елизарыч, и всё поджидал победного возвращения Святополка. Из терема же носу не показывал.

После ухода князя из Киева, народ на крестцах[1440] и торжищах шумел:

— Святополк — мерзопакостный князь!

— Трех братьев убил, а ныне на четвертого ополчился!

— Каин!

Где уж тут из терема выйти? Дело дошло до того, что одного дворового, побывавшего наБабьем торгу, едва не до смерти ослопьем[1441] побили.

Додон Елизарыч и вовсе надолго слег. Никогда не вызывал лекаря, а тут довелось пить пользительные отвары и настойки. А когда полегчало, поднялся и пошел терем дозирать.

Святополк хоть и увез с собой казну, но дворец его стоил немереных денег. У великого князя Святослава Игоревича всё проще выглядело, а Владимир Святославич, когда сел на престол, ударился в роскошь. Вызвал из-за моря византийских умельцев и приказал:

— Сотворите такую отделку дворца, дабы царьградскому не уступал.

Мастера постарались: было бы из чего творить.

Владимир же не поскупился. Злато, серебро, мрамор, драгоценные ковры и ткани сыпались, как из рога изобилия. Сказочный получился дворец! Вот теперь ходи и приглядывай за челядью: не уворовали бы чего-нибудь.

А Святополк всё не возвращался и не возвращался. Извелся Додон Елизарыч! И вдруг, наконец-то, примчался гонец.

— Войско Святополка разбито. Сам же князь бежал к королю Болеславу!

Остолбенел Додон. Лицом побелел. То — жуткая беда, для него беда! Скоро вернется в Киев князь Ярослав, и первое, что он сделает — взашей вытолкает своего бывшего пестуна. Не сможет он простить уход Колывана из ростовской дружины. Конечно, любой дружинник волен уйти к новому князю, так издревле заведено, но он, Колыван, ушел таем, воровски, не предварив Ярослава.

Прощай звание первого боярина, прощай сказочный дворец, самая пора в свои хоромишки подаваться. Нечего пинка Ярослава ждать, лучше самому княжеский терем покинуть…

Ничего, можно и в своих покоях старость доживать. Ярослав не тронет. Экое дело, не простившись с князем, в Киев укатил. Других проступков у Колывана нет.

Ярослав никогда не помыслит, что его «дядька» приказал Березиню отравить. Кабы ведал, давно бы своих людишек к нему подослал.

Князь твердо уверовал, что его девка сама на себя руки наложила, и вычадка своего зельем напоила. А посему надо успокоиться, и теперь жить своим домом.

В тот же день Додон Елизарыч перебрался в свои хоромы, кои стояли подле владычного двора.

* * *
Когда истекла неделя, Колыван и вовсе повеселел: не до него теперь новому великому князю. Ныне в дворских кожемяка Могутка ходит. (До сей поры Колыван исходил злостью, когда вспоминал своего бывшего работника).

И вдруг… из княжеского терема прибыл посыльный Ярослава, сотник Васюта, кой в Ростове десятником ходил.

— Великий князь Ярослав Владимирыч кличет тебя, боярин, в терем.

Колыван похолодел.

— Аль, какая надобность во мне, сотник?

— Великий князь не был в отчем тереме много лет. Тебе, бывшему дворскому, надлежит отчет дать за дорогую посуду и утварь.

У Колывана отлегло от сердца. Из дворца ничего не могло пропасть: каждая вещь в особую книжицу записана.

Ярослав не стал приглашать боярина в свои покои, а встретил его на сенях, сидя в кресле. Ни ближних слуг, ни княжьих мужей в сенях не было, что несколько озадачило Колывана.

— Здрав будь, великий князь. С победой тебя! — радушно выдавил из себя Додон.

Ярослав ничего не ответил и даже не приподнялся из кресла. Глаза его были холодны. Он в упор смотрел на боярина, и всё больше мрачнее становилось его лицо, окаймленное густой, темно-русой, кудреватой бородой.

Колывана охватило недоброе предчувствие. Глаза его вильнули, не выдержав пристального взгляда князя.

— Как ты посмел, христопродавец, загубить жену мою и сына?

Колыван тотчас покрылся холодным потом, сердце его бешено застучало, как будто он изо всех сил взбегал с Подола на высоченную Гору. Блеклые морщинистые губы его задрожали.

— Навет… навет, великий князь, — тихим, прерывистом голосом выдавил из себя боярин. — Меня… меня оболгали.

— Лжешь. Правду сказывай!

— Правду, великий князь… Твоя жена сама отравное зелье приняла. О том каждый ростовец ведает. Сама.

— Не хочешь правду сказывать, пес, тогда я тебе скажу. Когда я ушел к волжским булгарам, ты повелел сотнику Горчаку отравить Березиню и Святослава. Горчак же нашел Дерябу из младшей дружины, кой пришел из охочих людей, и кой польстился на твои гривны. Ты послал сего отщепенца на одну из моих ладий и придумал для него хитроумный ход, дабы тот ненароком утонул, а затем, переждав некоторое время, вернулся в Ростов с черной вестью о моей погибели. Березиня… ты даже не можешь представить, пес, ее нечеловеческие страдания, и в самом деле помышляла покончить с собой. Но это было сказано вгорячах, и она одумалась. Но её слова пришлись убийцам кстати. Отщепенец Деряба исполнил твое повеление, отравив Березиню и чадо моё в беседке.

— Наве — ет! — закричал Колыван, и, весь бледный, трясущийся, упал на колени. — Ты всё выдумал, князь, выдумал!

— Не елозь по ковру, боярин. А кто ж Дерябу убил, дабы прикрыть злодеяние?

— Дерябу?.. Деряба в полунощные земли сбежал, — забывшись, не отдавая отчета своим словам, всё тем прерывистым, напуганным голосом высказал Колыван.

— Вот ты и выдал себя, мерзкий паук. Лучше ногами споткнуться, чем языком. Дерябу нашли неподалеку от беседки. Слишком худо вы его с Горчаком закидали ветками. Он убит ножом в спину. А вот как ты сотника Горчака живота лишил, мне неведомо. Впрочем, и знать не хочу… Поднимайся, пес.

Колыван с трудом поднялся и тотчас схватился за грудь, захрипел и замертво рухнул на ковер.

— Собаке — собачья смерть, — сплюнул Ярослав.

Глава 20 И ВНОВЬ ПЕЧЕНЕГИ!

Святополк, дабы как-то загладить вину перед печенегами, коих оставил без добычи, и в тоже время, норовя ослабить перед польско-русской войной войско Ярослава, послал своих людей к степнякам, кои поведали им, как успешно обойти крепостицы, поставленные князем Владимиром, и неожиданно оказаться перед стенами Киева.

Хан Алай несколько раз переспросил гонцов Святополка, а затем собрал в шатре знать.

— Последние годы не принесли нам желанной добычи. Урусы чересчур коварны. Святополк обещал нам много золота, но сам оказался разбит и едва спасся, убежав к королю Болеславу. Мы вернулись в степи нищими. Наши бурдюки легки и порожние, как пустые бочки. Нынче мы пойдем на урусов одни. Святополк указал нам быстрый и безопасный путь на Киев. Теперь мы не будем преодолевать городки неверных. Мы, не доходя Переволочены, переплывем Днепр, минуем Залозный шлях и набежим на Киев с левого берега, откуда нас урусы никогда не ждут. Внезапные нападения неизменно приносят нам удачу. Урусы не успеют ополчиться и вновь наши чувалы наполнятся золотом и поволоками. Мы уведем в полон сотни красивых девушек, и выгодно продадим их на невольничьих торгах. А затем мы сделаем набег и на ромеев. Когда-то мы были частыми гостями византийцев. Самая богатая страна уже истосковалась по нашим прогулкам.

Алай рассмеялся, а за ним угодливо рассмеялась и все знатные военачальники.

Хан надеялся на успешный набег. Его славные воины — лучшие во всей вселенной. Никто не может сравниться с ними в сабельной рубке и стремительной скачке, когда они на бешеном ходу метко пускают стрелы с седла, и также метко кидают копья; никто лучше печенегов не бросает волосяные арканы; никто лучше кочевников, сбитых в орды, не знает раздольных степей и своих коней, на которых они родятся и умирают.

Печенеги бесстрашны, и когда они сражаются, то не просто добиваются смерти противника, а стараются своей саблей отсечь голову врага, привязывают ее к луке седла, а затем несутся к хану, хорошо зная, что властелин непременно поощрит их ценной наградой. Может дать дорогую саблю в роскошных ножнах, оправленных серебром, красивый халат или даже молодого, резвого скакуна.

И тогда обрадованный воин, костистый, плосконосый, смуглый, с узким ртом и двумя курчавыми прядками, ниспадающими по щекам, упадет в своей железной, набранной из колец, рубахе, ниц перед ханом и прижмется губами к кончику его желтого кожаного сапога, а затем поднимется и горячо воскликнет:

— Да будет жизнь твоя вечной, несравненный хан!..

Весной 1017 года орды кочевников ринулись на своих неприхотливых мохнатых коньках на Русь.

* * *
И все же внезапно напасть на русичей степнякам не удалось. А подвела их неуемная жадность. Успешно обойдя заставы и крепостицы, кочевники растеклись по русским селениям и принялись за разбои и грабежи.

Так было всегда: стоит замаячить добыче, как строй степняков рассыпался, а хан смотрел на своевольство печенегов сквозь пальцы: большая доля добычи шла на властителя.

Из одного селения удалось охлюпкой примчать к Киеву молодому смерду на пегой лошаденке. Его тотчас доставили к Ярославу Владимировичу.

— Беда, великий князь! Печенег в двух поприщах[1442] от Киева!

Ярослав незамедлительно собрал думных людей и градских старцев.[1443] Лица некоторых думцев были растерянными. Одна половина княжеской дружины ушла в Вышгород, другая — в Белгород, где воины две недели назад, вернувшиеся с полюдья, по приказу великого князя вынуждены были ехать в пригороды, дабы собирать супротив Святополка и ляхов войско из охочих людей.

Поездка части дружины к Вышгороду имела и другой повод: надо было привезти в Киев тамошних бояр: Путшу, Еловита, Талеца и Ляшко — непосредственных убийц братьев Ярослава.

— Тяжко без дружины от печенега обороняться, — удрученно молвили думцы.

— Покличем торговых людей и простолюдинов, и поднимемся на стены. Пока в осаде отбиваемся, и дружина подоспеет, — степенно молвил Могута.

Киевские же бояре и градские старцы не сводили глаз с Ярослава. Впервой ему довелось на Думе «сидети». Пока помалкивает и людей слушает, а сам что-то напряженно обдумывает. Что он выскажет? Беда-то и впрямь нагрянула страховитая. Печенег, почитай, неподалеку от Киева, и как токмо он с левобережья Днепра попер? Отродясь такого не было. Хватит ли сил от степняков отбиться? Ох, лихо!

— Вот что я надумал, честные бояре и градские старцы. И в осаде надо умеючи сидеть. Пятая часть крепости оказалась у нас безо рва. Надо его выкопать, пустить в него воду и завалить сверху тонкими жердями, трухлявыми валежинами и землицей припорошить. Печенеги не в первый раз подступают к Киеву, они ведают все подходы и непременно ринутся через нашу ловушку. К крепостным стенам следует прикрепить как можно больше зеленых ветвей. Степняки искусны в стрельбе из лука, и надо их лишить сего преимущества. Мы же будем разить печенегов через щели забрала, но и щели частично прикроем ветвями. Добрых лучников, слава Богу, наберем достаточно. Киевляне — народ к войне привычный. Почитай, у каждого найдется меч и лук.

— Хорошо придумал, княже! — воскликнул Могута.

Но думцы усомнились:

— Да как за два дня можно выкопать ров?!

— Можно! — уверенно бросил Ярослав. — На Подоле тысячи людей. Слышите за окнами гул? Я уже отдал приказ, дабы ремесленный люд со своими пожитками, сручьем и скотиной перебирались в Детинец. И часу не пройдет, как они заполонят всю крепость. Я скоро выйду к ним и попрошу всех взяться за заступы. И дабы трудились днем и ночью, и не тяготились заботой о пище. Пищу перекладываю на ваше попечение, господа думцы. Пусть ваши повара подносят сытный корм прямо к работным людям. И чтоб не скаредничать! Всех кормить вволю. Сам проверю… А за дружинами я уже вестников послал. Не видать степнякам победы!

Убежденные слова великого князя вселили уверенность в думных людей.

А Ярославу вспомнилась вчерашняя ночь, в кою он просматривал грамоты, присланные Владимиру иноземными государями. Особенно его заинтересовало послание византийского императора, кой, доведенный до отчаяния печенежской опасностью, обращался за помощью и на Запад, и на Восток:

Святейшая империя христиан греческих, писал он, сильно утесняется печенегами. Они грабят ее ежедневно и отнимают ее области. Убийства и поругания христиан, ужасы, которые при этом совершаются, неисчислимы и так страшны для слуха, что способны возмутить самый воздух… Почти вся земля от Иерусалима до Греции и вся Греция с верхними азиатскими областями подверглись их нашествию… Константинополь подвергся опасности не только с суши, но и с моря. Я сам, облеченный саном императора, не вижу никакого исхода, не нахожу никакого спасения: я принужден бегать перед лицом печенегов, оставаясь в одном городе, пока их приближенные не заставят меня искать убежище в другом.

Итак, именем Бога и всех христианских провозвестников умоляю вас, воины Христа, кто бы вы ни были, спешите на помощь мне и греческим христианам. Мы отдаемся в ваши руки… Пусть Константинополь достанется лучше вам, чем печенегам… Спешите со всем вашим народом, напрягите все усилия, чтобы наши сокровища не достались в руки печенегов.

Владимир Святославич послал на помощь Византии отборное русское войско, кое разбило не только печенегов, но и отряды заговорщиков императора.

Степняки несколько лет не тревожили больше ромеев, переключившись на Русь…

Задумка великого князя удалась. И ров успели выкопать, и водой из Днепра заполнить и забрало зелеными ветвями завалить.

Киевляне потрудились на славу, давая себе отчет, что своей тяжелой работой они спасают от разорения не только город, но и свои жизни.

А Ярослав (в который уже раз!) с теплотой подумал:

«Вот и опять всё решили простолюдины, коим надо в ноги поклониться».

Хан Алай, как и предугадал князь, большую часть кочевников кинул на город через открытое пространство и угодил в западню. Сотни печенегов, провалившись вместе с навьюченными конями, оказались во рву. Послышалось отчаянное ржание лошадей, рев и вой искалеченных степняков.

Другая часть войска попыталась обстрелять крепость стрелами, но они застревали в плотно прикрепленных ветвях. В ответ же киевляне метко разили врагов из узких щелей забрала своими стрелами.

Хан жутко бранился:

— Проклятые неверные! Шакалы! Всё равно вам не остановить мое войско. Тащите осадные лестницы. Взбирайтесь на стены!

Но в это время подоспели дружинники.

Ярослав приказал открыть ворота, из коих на печенегов хлынуло свыше пяти тысячи оружных киевлян.

Хан дрогнул:

— Всем отступать! Уходим в степи!

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава 1 СТАВКА НА ЗАПАД

Изведав, что польский король Болеслав Храбрый как никогда готовится к войне с Русью, Ярослав вознамерился заполучить поддержку у германского императора Генриха Второго. К немцам было отправлено большое посольство под началом бояр Вышаты и Могуты.

У Германии было немало врагов, и такая крепкая держава, как Русь, могла бы войти в военный союз с императором.

Посольство вернулось с радужными новостями: Генрих Второй согласился на мирное соглашение, и намекнул, что не прочь бы жениться на дочери Ярослава.

— Да он же женат на дочери Болеслава, — молвил Ярослав Владимирович.

— Видели мы императрицу, — усмехнулся Вышата. — Подсунул же Болеслав невесту. Уродливая калека. Вот Генрих и заикнулся о твоей дочери, княже.

— Да ей и четырех лет нет. Чудит Генрих. Пусть ждет, когда моя дочь подрастет. А вот союз с немцами нам зело выгоден.

В знак этого события Ярослав Владимирович приказал поставить для немецких гостей «божницу» в Киеве.

— А почему бы ни предложить императору твоих сестер, Предславу и Марию Добронегу? — спросила великая княгиня.

— Пусть они сами и ответят, Ирина.

Красавица Предслава, славившаяся своей добротой и веселым нравом, засмеялась:

— Мне, киевлянке, обретаться с немцем? Да ни в жизнь того не будет!

— А если тебе прикажет великий князь? Ты и тогда не послушаешься?

Предслава метнула на брата свои серые лучистые глаза и, согнав улыбку с румяного лица, серьезно высказала:

— Надеюсь, у брата хватит ума, чтобы не выдавать меня замуж против моей воли. Я не хочу расставаться с Киевом, и собираюсь жить здесь до смертного одра.

Ирина вопрошающе взглянула на супруга, как бы говоря ему: «Ну-ка, великий князь, выдай своей строптивой сестре».

Но Ярослав Владимирович любил Предславу, и слова его были мягкими:

— Запомни, сестра, я никогда не стану тебе врагом. Никогда! Живи, как сердце подскажет. А коль придет к тебе большая любовь, и ты сама выберешь суженого, я буду рад за тебя.

— Спасибо, брат.

Предслава подошла к Ярославу и поцеловала его в щеку.

Ирина же подозрительно взглянула на супруга. Почему в его словах такая необычайная мягкость? В них скрывается какая-то давняя тайна, о которой она еще не знает.

— А вот мне Киев уже наскучил. Уж так хочется на чужеземные страны глянуть! — молвила младшая сестра, Мария, и, прося, добавила. — Выдай, великий князь, меня за Генриха немецкого. Говорят, он очень привлекательный.

Теперь уже улыбнулся Ярослав Владимирович.

— Будет тебе жених, егоза. Дай срок.

— Уж поскорее бы!

Марии шел пятнадцатый год, и она мечтала о заморском женихе.

Ирина обладала довольно прозорливым умом, и ей было понятно намерение Ярослава, касательно дочери: императоры и короли Западной Европы хотели жениться не на детях покойного русского государя, а на дочерях нового властителя. Герман Второй предпочтет несколько лет подождать, нежели связывать свою судьбу с дочерью усопшего Владимира Святославича. Так что, едва ли когда-нибудь Мария Добронега станет женой чужеземного правителя.

Когда супруги остались одни, великая княгиня спросила Ярослава:

— Ты искренне веришь в союз с Генрихом?

— Хотелось бы верить, Ирина. Немцы не худо воюют. Их войско могло бы зело пригодиться в борьбе с ляхами, но полной уверенности у меня нет. Как поведали мне Могута и Вышата, император — неустойчивый человек. Этим могут воспользоваться другие государи. Хватит ли у Генриха приверженности нашему договору, и найдутся ли у него добрые советчики, кои бы наставляли императора не поддаваться на ухищрения других государей.

— Ты имеешь в виду короля Болеслава?

— Да. Он, вне всякого сомнения, уже проведал о посещении Германии нашего посольства, и примет все меры, дабы перетянуть немецкое войско на свою сторону. Болеслав — страшный и злокозненный человек. Он забудет все обиды, нанесенные когда-то ляхам Германией.

— Я такого же мнения, Ярослав, но помешать Болеславу мы уже ничем не сможем. Надо молиться, чтобы этого не свершилось. У меня недоброе предчувствие на будущую войну.

— Время покажет, — уклончиво отозвался Ярослав Владимирович, и посмотрел на стол, заваленный пергаментными свитками. Среди них была еще одна грамота, предназначенная бывшему великому князю Владимиру Святославичу.

Болеслав просил, чтобы Владимир выпустил из порубов своего зятя Святополка и дочь Регелинду.

Великий князь узников (кроме епископа Рейенберна) из темниц выпустил.

Нетерпеливый Болеслав, еще не дождавшись приезда зятя и дочери, решил преподнести в обмен за милость великого князя, чисто королевский подарок, изъявив желание жениться на Предславе.

— И что же было дальше? — спросил Ярослав Владимирович дворцового летописца.

— Бог не упремудрил великого князя грамотой, зато он заимел многих переводчиков. Владимир Святославич поведал о просьбе короля Предславе, молвил ей, что она может стать королевой Польши. Но дочь так осерчала, что едва не разорвала грамоту, и обругала Болеслава «толстым похотливым боровом».

— Молодчина, сестра! — весело воскликнул Ярослав Владимирович. — Не видать ему Предславы, как собственных ушей…

— Могута вернулся из Вышгорода без убийц твоих братьев. Они так и останутся безнаказанными? — прервала мысли супруга Ирина.

— Они, как и Каин (с некоторых пор Ярослав Владимирович стал называть Святополка только Каином) бежали к ляхам, но кара Божья убийц не минует.

— Возможно, они появятся в войске Болеслава, и тогда тебе представится возможность покарать вышгородских бояр.

— Не думаю, что Путша, Еловит, Талец и Ляшко отважатся пойти в войско Болеслава и Каина.

— Значит, выхода нет?

— Я не считаю, что у нас нет выхода. Надо пораскинуть головой. Убийцы не должны жить на белом свете.

* * *
Предчувствие Ирины и сомнения Ярослава оказались не бесплодными.

Пронюхав о мирном договоре и военном союзе Германии с Русью, Болеслав, искушенный интриган и политик, сразу же почувствовал угрозу своему молодому государству. Если русичи и немцы сойдутся в одном войске и двинут на Польшу, то ей несдобровать. Краковская шляхта[1444] лишь при королевском Дворе воинственна, но когда дело дойдет до превосходящих сил неприятеля, надменная знать побросает свои тяжелые доспехи и ударится в бегство. Надо неотлагательно сорвать соглашения Руси с немецкой империей.

Болеслав, едва разместив свое тучное тело в кресло, высказал своему зятю:

— Я тебе вчера говорил о происках Ярослава. Они опасны. Надо склонить Генриха к разрыву соглашения с Русью. Нам не нужен лишний враг.

— Но Генрих женат на твоей дочери. У тебя с императором — родственный союз, — без малейшего беспокойства произнес Святополк.

— Какой к черту союз! Моя увечная дочь давно очерствела Генриху. Плевать он на нее хотел!

Болеслав говорил грубо и раздраженно, его громадное чрево, затянутое коричневым камзолом, расшитым золотыми галунами, колыхалось в такт забористым словам.

— Генрих с первого года женитьбы недоволен моей Сабышкой. Я подсунул ее пьяному отцу Генриха, когда моя дочь смотрелась довольно смазливо. И не моя вина, что Сабышка вскоре заболела, а затем и вовсе зачахла, превратившись в калеку. Но есть и другая причина недовольства императора. Под его боком из нашего княжества образовалось молодое государство. Отец Генриха Второго собирался подмять под себя все наши земли, и ему удалось отхватить один из лакомых кусков на Висле. Но тогда Польшей правил князь, а теперь — король, но император Генрих до сих пор смотрит на нас свысока.

Святополк был горазд в убийствах, но стратиг[1445] из него был никудышный.

— Что же предлагаешь, король?

— Генриху нужна молодая и красивая жена.

— А как же с твоей дочерью?

— Самое прекрасное место для моей старшей дочери в тихой обители.

— Но у тебя нет больше незамужних дочерей. Император же на невесту шляхтича и взглянуть не подумает.

— Генрих, мой дорогой зять, не так уж и щепетилен. Он большой любитель прекрасных замужних дам. Но дочь графа, действительно, не очень-то желательна в качестве императрицы. Чопорное светское общество ее не примет. А вот дочь короля…

Болеслав вскинул над своей массивной широколобой головой мясистый палец и добавил:

— Дочь короля, да еще с обольстительным телом, вполне могла бы стать императрицей.

— Какого короля?

— До тебя долго доходят мои мысли, дорогой зятек… Я имею в виду мою дочь Регелинду.

— Мою жену?! — поразился Святополк.

Болеслав с трудом выбрался из кресла и, поскрипывая широченными сапогами, с серебряными подковками, заходил по палате и назидательно высказал:

— Когда речь идет о судьбе государства, жертвуют не только женами. Если немцы и в самом деле объединят свои усилия с Русью, то моя страна окажется под игом, а все мои подданные люди станут рабами. Тут уж не до женской юбки, дорогой зятек. Надеюсь, ты меня понял?

— Но…

— Никаких «но!», Святополк. Ты и так висишь на волоске. Сейчас ты укрылся за моей широкой спиной, и я помогу тебе вернуть Киевский престол. Взамен ты пожертвуешь моей дочерью Регелиндой. Генрих не устоит перед ее чарами. Тебе же я подыщу не менее соблазнительную деву.

Святополк давно уже ведал о распутной жизни короля. Соблазнительных дев у него столь много, что и за неделю не перечесть. Он и покойный Владимир Святославич — два сапога пара.

Святополк не скрывал своего огорчения. Его жена была настолько хороша собой, что он не желал никакой другой супруги.

И всё же ему пришлось уступить: ничего нет заманчивее Киевского престола. С великим князем огромного государства ныне считаются даже самые могущественные державы мира.

— А тебе удастся, король, вернуть мне Киевское княжение? Не останусь я с носом?

— Что значит «остаться с носом?». Я не всегда понимаю русских выражений, — с недовольным видом произнес Болеслав.

— Сие означает — быть одураченным.

Король рассердился:

— Ты сомневаешься в Болеславе Храбром?

Святополк спохватился: король вспыльчив и мстителен, и если в него вселится гнев, то он может пойти на самые жестокие меры — отравить, задушить, ослепить, как он проделывал это со своими братьями и родственниками. Чего уж тут остается какому-то русскому изгою, бежавшему из отчей земли?

— Прости, король, — униженным голосом заговорил Святополк. — Мне даже в дурном сне не привидится, что я сомневаюсь в знаменитом полководце Болеславе Храбром… Я отступаюсь от Регелинды. Дела державные — превыше всего.

— Давно бы так, — омягчил голос Болеслав. — Мне надоело воевать с немцами, надоело кидаться из стороны в сторону. Не удалось присоединить Богемию — и черт с ней. Проживем и без этой земли. Есть враг похитрей и поискусней. Русь! И видит пресвятая дева Мария, что война с ней будет нередко вспыхивать. Такова судьба двух стран, а судьбу не проведешь. В нынешние же времена я все силы приложу, чтобы замириться с Германией и вместе с ее воинами выкину Ярослава с Киевского престола. Князь Владимир отобрал у меня богатейшие Червенские города, но я их опять-таки верну Польше. Немцам тоже есть, чем поживиться на Руси. Сегодня же отошлю послов к императору.

Генрих Второй долго не колебался. Предложения польского посольства были более предпочтительны, чем русские обещания. Во-первых, император уже знал о прелестях восемнадцатилетней Регелинды, которая могла свести с ума всех государей Европы. Во-вторых, ему тоже надоели брани с воинственным соседом, а в третьих, рыцари давно уже порываются пройтись огнем и мечом по южным и западным землям Руси, которая чересчур окрепла, и которую (пока не поздно!) пора обессилить. Иначе Русь полезет на захват приваряжских стран, чтобы пробиться к морю.

Договор с Ярославом был брошен в пылающий камин.

Глава 2 ОСНОВАТЕЛЬ ЮРЬЕВА ДНЯ

Ведая, что война будет тяжелой и кровопролитной, и Ярослав Владимирович, и Болеслав Храбрый собирали для сечи крупные войска.

К Киеву подтягивались дружины из южных городов и Великого Новгорода. Чтобы нападение не было внезапным, великий князь направил к вражеским рубежам своих лазутчиков.

В многочисленных храмах Киева, по повелению митрополита Феопемта, проходили молебны во славу русского оружия.

Всё чаще с амвонов звучало имя святого Георгия Победоносца.

Как-то за семейным ужином великая княгиня обратилась к Ярославу:

— Тебя называют большим знатоком христианской религии. Мне мало что известно о святом Георгии. Почему каждый день в церквах произносится его имя?

Ирину поддержала и Предслава:

— Расскажи, брат. А то ходим в храм Богородицы, слушаем Анастаса, а жития святого Георгия не ведаем.

— Кстати, нравен ли вам Анастас?

Великая княгиня пожала плечами, а Предслава напрямик высказала:

— Все свои службы он проводит холодно и сухо, без истинной страсти, не затрагивает душу прихожанина.

— А ведь ты права, Предслава. Анастас слезу из очей прихожанина не выбьет. Ты, Ирина, не ведаешь, а вот своим дочерям князь Владимир, очевидно, рассказывал, что Анастас — именно тот человек, кой помог великому князя овладеть Херсонесом, пустив из осажденной крепости стрелу с надписью: «За вами, к востоку, находятся колодези, дающие воду херсонцам через подземельные трубы; вы можете отнять ее». Владимир Святославич поспешил воспользоваться советом и приказал перекопать водоводы. Осажденные оказались без воды, их мучила жажда, и они сдали крепость. Великий князь щедро наградил Анастаса. А когда воздвиг в Киеве храм пресвятой Богородицы, кой называется и Десятинной церковью, посоветовал митрополиту рукоположить в соборную церковь Анастаса, а затем возвел его и в епископы. Такова необычная судьба самого богатого на Руси владыки.

— Но он изменил своему родному отечеству, — многозначительно молвила Ирина.

— Да. Византийская церковь весьма недовольна епископством Анастаса. Она хотела бы видеть в Киеве другого владыку, но мы теперь не то государство, дабы прогибаться перед каждым понуканием греков.

И сестры, и великая княгиня уже ведали, что Ярослав Владимирович дал понять всем иноземным правителям, что Русь — независимая держава, и никто не имеет права вмешиваться в ее внутренние дела.

Ведали они и о том, что Ярослав мечтает заменить всех греческих священнослужителей на русских церковников. (Позднее так и произойдет).

— А теперь послушайте о святом Георгии. Имя сие стало одним из излюбленных не только среди киевских князей, но и простолюдинов. Георгий — это и Егор, и Егорий, и Юрий. Он родился в Каппадокии, что в Малой Азии. Отроком он попросился в войско римского кесаря Диоклетиана и свершил немало подвигов. Но за проповеди христианства Георгия безжалостно казнили в 303 году, когда ему исполнилось 30 лет.

У христиан Руси широко ведом один из подвигов святого Георгия, когда он одолел библейского Змия-чудовища, служителя дьявола. Это тот самый Змий, кой искусил Адама и Еву на грехопадение. Когда он повстречался с чудовищем, то не устрашился и вознес молитву Спасителю, а засим услышал глас с небес: «Георгий, дерзай, не останется напрасным твой глас, когда ты попросишь». И великий воин победил Змия не мечом, но, допрежь всего, крестом и словом. Он начертал на земле знамение Христово и молвил: «Во имя Иисуса Христа, Сына Божия, покорись жестокий зверь». И страшное чудовище безвольно рухнуло к стопам Георгия. Таким образом победа была завоевана истинной верой и Божьей помощью, сотворившей чудо.

Засим Георгий пришел к жителями Гевала,[1446] кои поклонялись идолам, отшатнувшись от Бога, и Бог отвернулся от них. Пока был жив Змий обитатели Гевала отдавали на пожирание чудовищу непорочных детей, столь же смиренно вручали свои души в услужение дьяволу и не уповали на вечное спасение.

И тогда святой Георгий решил избавить обитателей Гевала от Змия, дабы с Божьим содействием избавить людские души, устремив их в христианскую веру: «Тобою веруем в единого Бога Вседержителя и в единого Сына Его, Господа нашего, Иисуса Христа, и в Святой животворящий Дух», — возгласили жители Гевала. Услышав сие Георгий отрубил мечом голову чудовища. Змий был повержен поначалу Словом Божьим, а следом мечом человеческим. Победу Георгию доставило единство Слова и оружия, единство веры и воинской доблести. Поелику Господь, услышав молитву Георгия, спас людей, даровав им упование на вечную жизнь.

На Руси имеется еще одно покровительство святого Георгия — как покровителя земледелия и скотоводства. Те оратаи, кои приняли Христову веру, а их ныне уже немало в южных киевских землях, от проповедников изведали, что само имя Георгий, в переводе с греческого, означает «возделывающий землю». С днем его поминовения — 23 апреля на Руси связывают зачин полевых работ. Святой Георгий перетянул к сему дню много старых языческих обычаев. В сей день ему служат молебны и верят, что он и от сглазу, и от зверя, и от лихого человека скот спасает. К Егорию обращаются с мольбой о здравии душевном и телесном, о плодородии земли, о помощи и заступничестве в битве с врагами отчей земли, об ограждении от происков дьявола. Его лицезрят стоящим пред престолом Господа, как помощника и защитника людей, ибо он Христов угодник.

У меня есть давнишняя задумка: основать в Киеве в честь святого Георгиевский монастырь, — заключил свой рассказ Ярослав Владимирович.

Позднее Ярослав, принявший при крещении имя Георгия (Юрия), действительно возведет в Киеве Георгиевский монастырь. День освящения первого храма святого Георгия — 26 ноября 1051 года — был отмечен установлением ежегодного празднования и вошел в народную память под названием «Юрьева дня», или «осеннего Георгия». Ведал бы основатель Юрьева дня, что с этим днем произойдет в позднейшие века!

Глава 3 НЕУДАЧА ЯРОСЛАВА

Дружина новгородцев под началом воеводы Будия оказалась малочисленной. И всего-то пришло в Киев сто пятьдесят воинов. Ни одного ратника, кои храбро сражались с дружинами Святополка на Днепре подле Любеча, в стольном граде не очутилось.

Ярослав Владимирович был раздосадован, на что Будий ответил:

— Дело рук посадника. Новгородцы помышляли тебе помочь, князь, но Константин Добрынич заявил, что Новгороду угрожают ляхи и немцы, а у Ярослава-де и без новгородцев достаточное войско. Повелел кликнуть охочих людей. Вот я их и привел.

— Ну что ж, Будий, новгородскому посаднику и на том спасибо, — в сердцах высказал Ярослав Владимирович. Про себя же подумал:

«Ответит мне Константин, зело крепко ответит».

А через три дня на город навалилась ужасная беда. Лето стояло жаркое и сухое. Страшный пожар обратил в пепел большую часть Киева. Старожилы говорили, что такого лютого пожара не было добрых тридцать лет.

— Худая перед войной примета, — толковали удрученные киевляне. Многие из них потеряли не только свои жилища, но и лошадей, скотину, мастерские.

Княжеский терем и каменные постройки Детинца уцелели, но лицо Ярослава Владимировича выглядело крайне озабоченным. Погорельцам пришлось выделить значительную часть казны. Киевское войско резко сократилось: набранные уже в рать воины подались на возведение новых жилищ.

И тут, надо же было такому случиться, от императора Германа Второго пришла срочная грамота, в коей он просил спешно выступить на польский город Брест. Затем же, писал император, немцы соединятся с русскими и пойдут войной на Болеслава.

Хитрый Герман надумал испытать великого князя, насколько он будет верен своему слову и военному союзу.

И Ярослав Владимирович, всегда твердо соблюдавший договоры, вышел с войсками из Киева. Но когда он прибыл к Бресту и увидел перед собой хорошо укрепленную крепость, то помрачнел: взять Брест будет непросто, с большими потерями, тогда рать и вовсе оскудеет. Может, как-то уговорить ляхов сдать город без боя?

Но переговоры никаких положительных результатов не принесли. Ярослав Владимирович оказался в затруднительном положении. Стараясь не обмануть Генриха, он все же надумал осадить крепость, и принялся готовить войско к штурму, надеясь (хотя в это слабо верил) взять Брест малой кровью.

В то же время он послал к рубежам Германии лазутчиков: изведать, идет ли к Руси немецкое войско.

На счастье Ярослава Владимировича осада крепости не состоялась: лазутчики вернулись на другой же день и принесли дурную весть:

— Король Болеслав выдал свою дочь Регелинду за императора и заключил с ним военный союз.

Предательство Генриха Второго потрясло великого князя. Так могут поступать лишь низменные, подлые люди. Иуда!

Ярослав Владимирович тотчас отдал приказ об отходе войска на Русь. Следует подкрепить его новыми дружинами. Надо вернуться в Киев и кинуть клич не только по южным городам, но и по северным. Неплохо бы обрести ростовскую дружину — крепкую, обученную, надежную, оставленную им для оберегания восточной окраины Руси от неприятельских набегов.

Ярослав часто вспоминал красивый, тихий Ростов на озере Неро, Ярославль с его Медвежьим углом и своих дружинников — содругов. Он давно уже понял, что его 22-х летняя жизнь в Ростове, была самой счастливой за все годы.

С тяжелым сердцем уезжал он в буйный и вольный Новгород. Ныне же он проводит свою жизнь в беспрестанных, изнурительных войнах, начало коим положил его брат Святополк — Каин. Этот изувер, убивший трех его младших братьев, загорелся необузданным желанием сесть на Киевский стол и, идя навстречу своей злой мечте, предался ляхам. Ныне же, преследуя свои корыстные цели, он предался и немцам, безжалостно (а что можно ждать от убийцы!) отдав свою жену в руки чужеземца.

Еще через день пришла новая весть: ляхи и немцы стремительно приближаются к русскому войску.

Собрав совет княжьих мужей, Ярослав Владимирович остановился на суждении Могуты и Вышаты — дождаться врага на Буге. В тот же день выбрали стан.

Ярославу Владимировичу пришлось опять-таки подивиться. Среди польских войск, приспевших к обратному берегу реки, оказались не только ляхи и немцы, но и венгры и печенеги. В особенности князя поразили степняки. Уже сколь раз они были биты русичами и уходили, не солоно хлебавши, но ничто их не удерживает в степях.

Каин в очередной раз поманил их перстом, и печенеги, вновь уповая на богатую добычу, снялись со своих кочевий.

Вражеское войско едва ли не втрое превышало рать Ярослава.

— Что скажете, воеводы? — спросил великий князь.

Воеводы от увиденного войска удовольствия не ощущали.

— Тяжко будет, княже. Уж больно силы неравны, — молвил Вышата.

— Не одолеть противника. Надо уходить без сражения — вздохнув, произнес черниговский воевода.

Его поддержали военачальники и других южных городов.

— А ты что скажешь, Могута?

— Надо биться.

— Без надежды на победу? — кисло спросил старший дружинник из Любеча.

— Век живи — век надейся. А коль пятки врагу покажем, то и вовсе костьми ляжем. Бегущее войско — не управляемое стадо. Всей Русской земле срам.

— Справедливы слова твои, Могута. Уж лучше в сече голову сложить, чем в бегстве от меча вражеского. «Мертвые сраму не имут!» — так сказал великий полководец. У нас нет иного выхода. Примем бой, но встретим врага на своей стороне.

На том и порешили.

Неприятель не спешил наступать. С чужого берега, как и под Любечем, вновь посыпались издевательские подковырки крикунов Святополка:

— Горшки киевские! Вылезли из своих нор и бегите в свои пещеры!

— Ба! Да тут и плотнички новгородские! Сгодятся ваши топорики. Все ваши башки пучеглазые ими порубаем!

Новгородцы измывательств не выдержали. Воевода Будий, один из кончанских старост, зашел по колени в Днепр и, размахивая копьем, басовито, с глумом, закричал:

— Слышь, Болеслав! Я хочу проткнуть копьем твое чрево толстое! Ха! Да твое пузо уже и конь не держит!

Король рассвирепел. Он терпеть не мог даже малейшего намека на свою непомерную тучность. Оскорбленный сей дерзостью, он приказал воинам: — Отомстим, или я один погибну! — сел на коня и бросился в реку; за ним ринулось все войско.

Изумленные таким стремительным нападением, россияне были приведены в беспорядок. Ярослав уступил победу и ушел в Новгород.

Южные города Руси, оставленные без защиты, не смогли выстоять. Киев решил обороняться. Болеслав взял город в осаду. Киевляне осады не выдержали и открыли ворота.

Епископ Анастас с крестом и иконами встретил Болеслава и Святополка, кои 14 августа въехали в стольный град, где находились жена и сестры Ярослава Владимировича.

Поляки, немцы, венгры и печенеги разгулялись на славу. Начались такие чудовищные грабежи, от коих киевляне приходили в ужас.

Шустрее всех оказались степняки. Их несметные чувалы были уже переполнены, когда они разбойничали по южным городам. В Киеве же они заполняли добычей огромные рогожные мешки, перекидывая их через спины лошадей.

Святополк, получив благословение на великое княжение от митрополита Феопемта и, ощутив, что ремесленный и торговый люд может подняться на мятеж, высказал свою тревогу Болеславу.

Король, завоевав южную Русь своему зятю, выслал печенегов, немцев и венгров из Киева, велев им разъезжаться по своим землям. Свое же войско разослал по киевским городам «для отдохновения и продовольствия», а сам на некоторое время решил остаться в стольном граде.

Не привыкший жить без женских утех, Болеслав приказал привести к нему Предславу. Окинул ее сладострастным взглядом, запыхтел. Хороша! Такая дева может украсить его краковский дворец.

— Не забыла, Предслава, как я к тебе когда-то сватался? Напрасно ты мне отказала. Видишь, как судьба повернулась? Ныне я хозяин твоего отцовского терема и могу сделать с тобой всё, что мне пожелается. Но я не хочу тебе зла. Я вновь предлагаю тебе стать моей женой. Королевой Польши!

— У тебя и без меня достаточно жен, Болеслав.

— Не велик грех. Твой отец, как известно всей Европе, имел десяток жен, не говоря уже о несметном количестве наложниц. Повторяю: предлагаю тебе стать королевой Польши. Ты будешь моей любимой женой.

— Твоей женой? — рассмеялась Предслава. — Моему отцу Владимиру византийцы привезли в подарок зеркало. Подойди к нему и взгляни на себя.

— На что ты намекаешь? — изменившись в лице, повысил голос Болеслав. — Говори!

— И скажу! — бесстрашно воскликнула Предслава, достойная дочь гордой Рогнеды. — Ты безобразен и омерзителен.

— Я убью тебя! — вне себя, закричал король.

— Сделай милость. Смерть покажется мне желанней, чем твое присутствие. Убивай же, страшилище!

— Слишком легко хочешь отделаться, мерзавка!

Болеслав аж захрипел от ярости, ступил к Предславе, повалил на пол, разодрал на ней алый сарафан из паволоки и грубо обесчестил.

— Так ее, так ее! — злорадствовал Святополк, находясь в княжьих покоях.

Надругавшись над Предславой, король повелел своим слугам:

— Отвезите ее пока в Берестово.

Берестово было излюбленным селом покойного князя Владимира, в коем до последнего дня находились его наложницы.

Святополк, до сих пор пылавший местью к своему отцу, кой изнасиловал его беременную мать, помышлял, чтобы такое же глумление произошло и с супругой Ярослава…

Отмечая победу, Святополк намекнул разомлевшему Болеславу:

— Ты уже ведаешь, тесть, печальную историю с моей матерью. А не сотворить ли оное с женой Ярослава? Она вполне еще смачная.

— Смачная, сказываешь? — осклабился король, опрокидывая в толстенное чрево очередную чашу вина. — Люблю смачных баб. Я никогда не видел жену Ярослава. Прикажи, чтоб привели ее на ложе. Утешу!

Но ни Ирины, ни младшей сестры Ярослава, Марии Добронеги, на женской половине терема не оказалось.

Перед тем, как король и Святополк въехали в Киев, великая княгиня позвала к себе обеих сестер Ярослава.

— Облачайтесьв платье служанок и поспешим на Подол. Здесь оставаться опасно. Нас приютят. Мир не без добрых людей.

Но Предслава заупрямилась:

— Я никуда не пойду из отчего дома. Останусь в светелке, и буду спокойно заниматься вышивкой. Мне нечего бояться.

Предслава говорила непререкаемым голосом. Великая княгиня расставалась с сожалением:

— Ты очень рискуешь, Предслава. Польский король — великий прелюбодей.

— Я не боюсь этого борова. Он не посмеет тронуть дочь Владимира Крестителя. Он ведь тоже христианин.

Слова великой княгини оказались пророческими…

— Разыскать! — гремел по терему злой голос Святополка.

Но великая княгиня и Мария, как сквозь землю провалились.

Глава 4 БОЖЬИМ ПРОМЫСЛОМ

Стыд и ярость смешались в голове Ярослава. Всю дорогу до Новгорода он не мог прийти в себя. Его пытались успокоить и Могута, и Озарка, и Вышата, но всё было напрасно. Вину за поражение на Буге Ярослав Владимирович полностью взял на себя.

— Это я грешен, княже, — пытался внести свою лепту в успокоение князя воевода Будий. — И дернул же меня черт этого толстобрюхого короля разозлить. Вот он и повалил валом.

— А мы рты раскрыли. Даже исполчиться не успели.

— Но и Болеслав еще не расставил полки. Обычно он очень тщательно готовится к сече. Два дня дает войску отдохнуть, а уж затем исполчается. Он не любит спешных наскоков, — высказал Вышата.

— Болеслав был подивлен, когда изведал, что наше войско втрое меньше. Наверняка, он весело разъезжал среди своих воинов и предвкушал победу. Вышата прав: Болеслав и не чаял торопиться, ведая, что мы не станем переходить реку, — произнес Могута.

— Всё это так, воеводы. Я всё зрел своими глазами и так же мыслил, что битва произойдет гораздо позже. В том вижу свой промах. Надо было неотложно готовить полки к сече. Никогда б не подумал, что Болеслав, едва подоспев к берегу, сразу кинется на наше войско. И впрямь, крепко же ты зацепил короля, Будий. Но не вешай голову. Вновь повторю: в сороме нашем сам виноват. Сам!

— Но кто ж ведал, что Болеслав такой обидчивый, и что он кинется в реку? — сокрушался Будий.

Неожиданный бросок неприятельских войск внес сумятицу в дружины Ярослава, они дрогнули, отступили и, преследуемые врагом, рассыпались в стороны. По сути большого сражения не произошло, но битва была проиграна.

Ярослав с окружавшими его княжьими мужами и меченошами, убедившись, что бросаться в сечу уже бесполезно, подались в сторону Новгорода. Коней меняли в каждом селе.

Даже в пути Ярослав не переставал думать о проигранном сражении.

«Если бы к Бугу пришла полная дружина новгородцев, — внезапно подумалось ему, — тогда бы я сейчас не бежал к Новгороду, а праздновал победу. Будь же ты проклят, посадник Константин! Твои сто пятьдесят воинов оказались каплей в море. Да ты же преднамеренно прислал мелкотравчатую дружинку. Надеялся на мою погибель, коварный Иуда, дабы стать полновластным хозяином Великого Новгорода. Иуда!»

Гневу Ярослава не было предела. Когда он, разгоряченный, достиг Новгорода, а затем вбежал в свои покои, на его лицо было страшно смотреть. Он отстегнул от пояса меч и швырнул его на столешницу, красиво набранную из клена, ясеня и северной чудской березы.

Но сейчас Ярославу было не до красот. Вновь мучительные страдания исказили его лицо.

(Не ведаем, что дальше было бы с князем, если бы в его покои не вошел священник Илларион, кой прибыл в Новгород еще две недели назад).

Ярослава, казалось, ни чуть не удивило появления благочинного.[1447] А тот умиротворенным голосом произнес.

— Рад тебя видеть во здравии, князь.

— Да чего стоит мое здравие, когда Русь осталась в руках ляхов и Каина? Чего?!

Ярослав не сказал, а выкрикнул слова с необычным для него озлоблением, словно перед ним оказался не друг, а заклятый враг.

Ничего не произнес на это мудрый Илларион, ведая, что в данный час всякие утешительные слова бесполезны.

А Ярослав метался по покоям, аки барс в железной клетке. Затем он остановился перед излюбленным священником и глухо, растерзанным голосом вымолвил:

— Меня одолевают позор, страдания и муки. Мне не хочется жить, отче. Не хочется жить!

— Не узнаю тебя, Ярослав Владимирович, — осуждающе покачал головой Илларион, и вдруг заговорил суровыми словами:

— Да разве это страдания и муки? Не ведаю полководца, кой бы за свою жизнь не проигрывал хотя бы одну сечу. Видите ли, жить не хочется великомученику. Зазорно, князь, слышать от тебя такие слова… А как же Иисус Христос, о коем ты не устаешь глаголить?

— Что, Христос, что?

— Вот до чего помутился твой рассудок, сын мой.

Илларион твердой рукой надавил на плечо Ярослава, и тот невольно опустился на лавку.

Благочинный же сел обок и произнес длинную речь в надежде, что она приведет в себя растерявшегося князя.

— … Воины взяли Иисуса и принялись бичевать его, засим возложили на священную главу его венец, сплетенный из терния, надели на него багряницу, а в руки вложили трость вместо скипетра царского; вслед за тем, подходя к нему для большего посмеяния, один по одному преклоняли перед ним колена и злословили: «Здравствуй, царь иудейский!» После того плевали ему в лицо, били по ланитам и тростью по голове, причем терния венца должны были еще более вонзаться. Иисус переносил всё сие с безропотным терпением. А иудеи кричали: «Распять его! Он должен умереть, ибо выдает себя Сыном Божиим».

Пилат[1448] уступил запросам толпы. Воины совлекли с Иисуса багряницу, одели в собственные его одежды и повели на распятие. С ним вкупе вели двух разбойников. По преданию, Христос до того изнемог на пути под тяжестью креста, что упал. В это время, выходившие из города с Иисусом, встретили некоего Симона Киринейского, шедшего с поля своего. Воины принудили его нести крест Господен. Когда же привели Иисуса на место казни, называемое Голгофа, тогда давали ему пить вино, смешанное со смирною,[1449] но Иисус не принял сего питья. После того Иисуса распяли, а вкупе с ним и двух разбойников, одного по правую, а другого по левую сторону. Иисус, вися на кресте, претерпевал ужасные мучения, а проходящие злословили и издевались над ним. Первосвященники с книжниками и старейшинами, лаясь, говорили: «Других спасал, а себя не может спасти. Пусть спасет себя, если он Христос, избранник Божий, пусть теперь сойдет с креста — и уверуем в него». Такие же поругания дозволял себе и народ. Всё сие происходило около шестого часа дня: и сделалась тьма по всей земле, и продолжалась до часа девятого.

Иисус воскликнул: «Жажду!» При кресте стоял сосуд, полный уксуса. Воины, напоив уксусом губку, навязали ее на трость и поднесли к устам Иисусовым. Вкусив уксусу, он сказал: «Совершилось!». Потом возгласил громким голосом: «Отче! В руки твои предаю дух мой». Преклонил главу и испустил дух. И вдруг завесы в храме Иерусалимском разорвались, камни распались, гробы отверзлись, и многие тела усопших святых воскресли.

Распятие и смерть Господа свершилась в пятницу, накануне пасхальной субботы. Из уважения к наступающему дню великого праздника иудеи не хотели, дабы тело Господа Иисуса Христа и распятых с ним злодеев оставались на кресте до следующего дня. Иудеи просили Пилата, дабы он велел перебить голени распятым и снять их с креста. Согласно сему прошению и было так сделано. Воины, пришедшие на место казни, перебили голени разбойникам, но у Иисуса голени не перебили, понеже увидели, что он уже опочил. Но один из воинов пронзил ему копьем бок, и из раны сей потекла кровь и вода. Так исполнились ветхозаветные предсказания Спасителя мира: «кость его да не сокрушится»..

В это время жил в Иерусалиме некто Иосиф. Он был знатен, но вкупе с тем был одним из тайных учеников Иисуса. Сей Иосиф предстал пред Пилатом и просил у него тело Иисусово для погребения… Пилат, узнав, что Иисус Христос поистине умер, приказал отдать тело его Иосифу. Тот пришел к кресту для взятия тела Иисусова, приготовив для сего чистую плащаницу. Сюда же пришел и Никодим, тот самый, кой в свое время приходил беседовать с Иисусом ночью. Он принес с собою состав из смирны и алоя, фунтов около ста. Они взяли тело Иисусово и обвили его пеленами с благовониями. Близ того места, где Иисус был распят, находился сад Иосифа, и в этом саду была высечена в скале Иосифом для себя погребальная пещера. В сию-то пещеру и перенесли тело Иисуса, и вход в нее, по окончании погребения, завалили большим камнем. Мария Магдалина и другие благочестивые жены проводили тело Иисуса до гробницы и присутствовали при его погребении.

На другой день после пятницы собрались первосвященники и фарисеи[1450] к Пилату и сказали ему: «Мы припомнили, что обманщик сей, еще, будучи в живых, сказал: после трех дней воскресну. Прикажи охранять гроб до третьего дня, чтобы ученики его, пришедши ночью, не украли тело и не сказали народу: воскрес из мертвых; и будет последний обман хуже первого».

Пилат приказал: «Возьмите стражу». Они так и сделали: пошли и приставили ко гробу стражу, а сверх того приложили печать свою к камню, кой заграждал вход в пещеру.

Наступило утро третьего дня по смерти Иисуса. Нежданно сильно потряслась земля. Ангел Господен, сошедши с неба ко гробу Иисусову, отвалил от его входа камень и сел на нем. Лик его блистал, как молния, и одеяние его было бело, как снег. Устрашенные стражи упали на землю, как мертвые…

Ярослав покойно лежал на лавке, подперев голову ладонями. Глаза его были закрыты. Благочинный подумал, что князь уснул, но тут послышались его тихие слова:

— Между тем, некоторые благочестивые жены с купленными благовониями шли ко гробу Иисуса, дабы помазать его тело. Они в горести говорили: «Кто ж отвалит нам камень от дверей гроба?». Но пришедши ко гробу, они нашли вход в пещеру открытым. Они вошли в пещеру и не нашли там тела Иисусова, но увидели прекрасного юношу в белой одежде, сидящего по правую сторону гроба. Это был ангел. Они ужаснулись. Ангел же сказал им: «Не бойтесь: знаю, что вы ищете Иисуса распятого. Нет его здесь. Он воскрес… Воскресение Христово есть залог нашего воскресения. Смерть есть плод греха, а плод искупления, совершенного Иисусом Христом, есть жизнь вечная, и все искупленные кровью Христовой имеют несомненную надежду воскресения к жизни обновленной. Надобно только, чтобы мы жизнью своей и делами полнее отвечали сему высокому состоянию, купленному для нас бесценной ценой пречистой крови Спасителя».

Ярослав поднялся с лавки и обнял Иллариона за плечи.

— Прости меня, отче. Теперь я вновь обрел в себе покой и силу. Я ведаю, что мне делать, и моя твердость будет насыщена Божьим промыслом. Святая Русь скинет бремя изменника и богоотступника.

— Я благословляю тебя на сей подвиг, сын мой.

* * *
Ярослав пришел к ладьям, стоявшим на реке Волхове.

«В Швецию за дружиной. В Швецию! Тесть не оставит в беде и даст большое войско. Каин не должен княжить в Киеве. Бог не простит его тяжкие грехи. Он должен понести заслуженную кару. Надо как можно быстрее уговорить на поход к свеям новгородских купцов, коим принадлежат ладьи».

Горожане, прознав о прибытии Ярослава, прибежали к причалам. Посадник Константин — сама любезность:

— Рад зреть тебя в добром здравии, князь Ярослав Владимирыч.

Ярослав, увидев перед собой улыбающееся, с едва прикрытой ухмылкой лицо Константина, вспылил:

— А я тебе не рад, посадник. Ты отчего не выслал мне большое новгородское войско?

— Не гневайся, князь. Сам ведаешь: и лях, и немец под боком. В любой час беда навалится.

— Не навалилась?

— Пока Бог милостив… Ты, князь, как слух пролетел, к свеям решил податься. Новгородцы недовольны. Вишь, с топорами набежали. Надумали изрубить ладьи.

Десятки новгородцев полезли на корабли; тотчас послышался стук топоров.

— Прочь! — закричал Ярослав, выхватив из сафьяновых ножен меч.

— На ляхов бы выхватывал, — негромко, дабы его не услышал князь, буркнул Константин, но Ярослав издевку всё же услышал и с ожесточенным лицом ступил к посаднику.

— Уходи с глаз моих! И чтоб никогда я тебя больше не видел!

Константин недобро сверкнул глазами. Ярослав разговаривает с ним, как с холопом. И с кем? С сыном Добрыни, любимцем Владимира Святославича! Да кто он такой ныне, этот князек, побитый Святополком и Болеславом? Он же, Константин — новгородский посадник, выбранный всем народом на вече. Стоит кликнуть супротивное слово, и незадачливого князька поволокут на Великий мост.

Из уст Константина едва не вырвались негодующие, повелительные слова, но его вовремя тряхнул за рукав лазоревого кафтана тысяцкий Гостомысл:

— Охолонь, посадник. Не держи сердца на князя. Он нам «Правду» учинил, а ты ему палки в колеса ставишь. Негоже! Ныне Новгороду не до свар.

— Заступник, — процедил сквозь зубы Константин и, махнув рукой, удалился в свои хоромы.

А народ всё прибывал и прибывал. Со всех концов сбежались новгородцы к вымолам Волхова. Много было купцов, а среди них — глава «Ивановского братства» Мефодий.

Торговый гость протолкался через толпу к тысяцкому и о чем-то потолковал с ним.

Ярослав Владимирович, поле ухода посадника, поднялся на ладью, недолго помолчал, вглядываясь в лица горожан, и произнес:

— А прибыл я к вам, господа честные новгородцы, в недобрый час. Моим дружинам не удалось разбить вражье войско. Велико оно было. Святополк привел на Русь не только ляхов, но и немцев, венгров и печенегов. Смяли они нас, но в том и моя вина. Ныне Каин уселся на киевский престол, а чужеземцы грабят наши земли, бесчинствуют и захватывают в полон мирных жителей. Слишком много врагов оказалось на Русской земле. Надобно собрать большую рать, дабы изгнать Каина и короля Болеслава из Киева. Вот и вознамерился я сплавать к свейскому королю Олафу, дабы попросить у него воинов. Надеется больше не на кого. Южные города захвачены неприятелем, один лишь Ростов сможет выделить крепкую дружину, но и ее будет мало. Поплыву к варягам!

По сходням на корабль вступили тысяцкий и торговый гость Мефодий.

— А ты что, князь Ярослав Владимирыч, про Великий Новгород и думать забыл? — начал свою речь Гостомысл. — Поди, чаешь, что новгородцы обиду на тебя затаили? Тогда худые твои мысли. Новгородцы добро помнят. Ты и дань городу оставил, и Устав для торговых людей написал, и льготу всему ремесленному люду дал и справедливую «Правду» учинил, по коей вершим ныне праведные суды. Ныне чужеземцы, кои прежде буянили в Новгороде, угомонились, живут тише воды, ниже травы. Благотворны твои деяния, князь Ярослав. Так нежели мы не ответим на добро добром?

После этих слов тысяцкий обернулся к новгородцам.

— Неужели мы станем терпеть Святополка Окаянного, кой очередной изменой и кровью русских людей вновь захватил Киевский престол?! Неужели этого иуду и убийцу признаем великим князем?!

Горячие новгородцы и отозвались горячо:

— Не хотим Святополка!

— Соберем казну на войско!

— Кличь, князь Ярослав, новгородцев на вече!

— Выдворим Иуду и Болеслава из Киева!..

Долго гомонили волховские вымолы.

Вече состоялось в тот же день. Второй раз за последние годы ремесленники и торговые люди «перекричали» боярский Совет Господ и постановили — собрать на войско с каждого простолюдина по четыре куны,[1451] с бояр по семнадцати серебряных гривен, с купцов по десять, и со старост по десять. «Немедленно призвали корыстолюбивых варягов и сами вооружились».

Крепкое войско собралось под стяг князя Ярослава.

Глава 5 ВЕЛИКАЯ КНЯГИНЯ

Ирина и Мария Добронега спустились с Горы на Подол. Здесь было шумно и смятенно. Всюду, как муравьи, сновали люди — со скотом, скарбом, ремесленным сручьем…

— Все они уповают скрыться от печенегов в Детинце. Степняки в первый черед разбойничают в Подоле, — высказала великая княгиня.

— А как же мы? — остановилась Добронега. — Люди от печенегов, а мы к ним. Куда ж мы идем?

— Не спрашивай, Мария. Я потом тебе всё разъясню. Лишь бы купец на месте оказался.

— Какой купец?

— Наш спаситель. Поспешим!

На обеих — грубое сермяжное облачение, в коих ходят по Подолу жены захудалых ремесленников или холопов.

Великая княгиня поначалу помышляла переодеться в одежду служанок, но тотчас передумала: служанки слишком хорошо одеты, и на Подоле они станут бросаться в глаза.

Схватив за руку Добронегу, Ирина широким двором кинулась к жилищу женатых холопов. Там они и переоделись, оставив удивленным женщинам свои роскошные платья, золотые и серебряные украшения: колты, мониста, перстни, сережки, браслеты…

Великая княгиня предварила:

— Вы нас не видели. Всё припрячьте. Мы еще вернемся, так что не проговоритесь.

— Можешь довериться нам, княгиня, — заверили жены холопов…

Вскоре они оказались перед добротной избой на высоком деревянном подклете. Дверь была распахнута настежь, в жилище раздавались громкие голоса.

На крыльцо выскочил дородный мужчина в льняной рубахе и, не замечая каких-то простолюдинок, побежал, было, к амбару.

— Не признал, купец Силуян? — крикнула вдогонку великая княгиня.

Силуян оглянулся и пожал дюжими плечами.

— Не признал. Да и недосуг мне!

— Не торопись, купец. Перед тобой великая княгиня Ирина.

Силуян вернулся к женщинам и ахнул:

— Батюшки светы! Да разве тебя признаешь матушка княгиня?

В тот зимний день, когда Ярослав Владимирович показывал Ирине Киев, их возок остановился подле одной избы.

— Здесь живет весьма близкий мне человек.

— Не в Детинце, а на Подоле?

— Купцы предпочитают жить поближе к реке, Ирина.

— Так он из купцов, твой близкий человек?

— Когда великий князь Владимир отправил меня в Ростов, то никто не ведал туда дорог. Проводить выискался киевский купец Силуян. Он не вернулся в Киев, а остался в Ростове и зело много сделал для развития торговли в этом языческом городе. Когда ж меня Владимир Святославич отозвал в Новгород, со мной попросился и купец. А вот ныне он и в Киев за мной потянулся. Славный человек. Давай-ка, заглянем к нему, Ирина.

Вот так и познакомилась великая княгиня с купцом Силуяном.

— С большой просьбой к тебе, Силуян. В Киев вот-вот войдут Святополк и король Болеслав. Люди без чести и совести. Если сможешь, укрой нас с Добронегой.

У купца же были другие намерения. Он, ведая, что Святополк не простит ему дружбы с Ярославом, вознамерился переждать лихое время в одной из тайных пещер Горы, переждать вкупе с женой Настеной и двумя сыновьями, а когда печенеги Киев покинут, ночью перебраться на Почайну (притоку Днепра), и плыть на суденышке до истока реки, а затем уж добираться лесными дорогами до Великого Новгорода, куда, как слух прошел, удалился после неудачной битвы с ворогами князь Ярослав.

Ныне же обстоятельства поменялись. Лихое время может затянуться на несколько месяцев. Святополк Окаянный любит печенегов и те, привыкшие к суровым условиям жизни, не найдя места в тесном Детинце, могут надолго расположиться на Подоле.

Княгиня же и Добронега длительное пребывание в темной, сырой и холодной пещере не вынесут, быстро занедужат и, не приведи Господи, уйдут в мир иной.

О пещере придется забыть. Но туда уже снесено годами накопленное добро. Оставлять «скрытню» без присмотра — дело рисковое. Вот незадача!

Но, взглянув на встревоженные лица великой княгини и Добронеги, Силуян немедля всё переиначил:

— На Подоле укрываться опасный. По Днепру на ладье плыть ныне тоже нельзя. Всюду рыскают вражеские суда. У нас один путь, великая княгиня — лесами на Новгород. Только в Новгороде наше спасение.

— Но, — заколебалась Ирина. — Так далеко и без яств?

— Без снеди не останемся. Ведаю немало лесных сел. А денег у меня хватит. Пойдете с моей семьей. Где-нибудь и лошаденок прикуплю. Доберемся! В Новгороде, чу, и супруг твой Ярослав Владимирович.

— В Новгороде? — искренне обрадовалась великая княгиня. Она пока еще ничего не ведала о судьбе супруга.

— На Подол примчал с Буга один из ратников князя Ярослава. Сказывал, что слышал слова воеводы Вышаты: «Уходим-де на Новгород, княже». А затем ратника враги оттеснили. Но ему удалось вырваться.

— Да сохрани моего мужа, всемилостивый Господи! — перекрестилась Ирина, и с этой минуты всякие сомнения у нее отпали. — Веди, Силуян.

* * *
Настена шла по лесу хмурая. Вот уж впрямь: судьба придет — по рукам свяжет. Только собрались в пещеру от недругов податься, а тут великая княгиня с сестрой князя Ярослава пожаловали. И муженек повернул оглобли. Плевать ему на добро, кое наживалось еще с ростовских времен. Сберегла даже приданое отца Будана. Ныне же — всё псу под хвост.

Пещеру хоть и скрытно рыли, но шило в мешке не утаишь. Всё равно кто-то из подольчан приметил, как в пещеру пожитки затаскивали. Если бы в Горе спрятались, никто бы из своих не сунулся, но ныне «скрытня» осталась без присмотра, а у печенега нюх, как у собаки, все добро выпростает. Ладно еще, что Силуян кое-какие золотые и серебряные украшения да серебряные гривны в куль собрал. Помышлял куль в последнюю ходку в пещеру унести, да тут княгиня, как из-под земли выросла. Вот и растаял муженек. Он, вишь ли, князю Ярославу великий доброхот. Теперь тащись воровски до самого Новгорода, а не подумал, неразумная голова, что путь дальний, всякое за дорогу может приключиться. Даже ребятню не пожалел. Каково-то им, четырнадцатилетним?

(Егорка и Томилка были двойняшками, и росли настолько похожими друг на друга, что их иногда сам Силуян не мог различить). Слава Богу, что в отца пошли. Крепенькие, неприхотливые, нравом веселые. Идут себе и над чем-то насмешничают. Их звонкие голоса оглашают сосновый бор.

Настене вдруг вспомнился ее отец, знатный ростовский коваль Будан, а затем и тысяцкий, коего ростовцы выкликнули на своем вече. Он почитай каждую неделю встречался с князем и, придя в избу, одобрительно говаривал:

— А князь-то наш смекалистый. До всего ему дело есть.

И чем больше отец встречался с Ярославом, то всё сердечней становились его слова:

— Держаться надо ростовцам такого князя. Праведный государь! Ты запомни мои слова, Настена.

— Зачем запоминать, отец?

— Сватает тебя купец Силуян. Человек он добрый. Будешь за ним, как за каменной стеной. Но купцы на одном месте не сидят, могут и в иной град перебраться. А в граде том государит другой князь, от коего народ стоном исходит. Вот и помянешь тогда нашего Ярослава.

Многие города объездил Силуян, но всякий раз возвращался в Ростов, и как-то сказал:

— Никуда-то я от князя Ярослава не уеду. Уж, коль меня с ним сама судьба связала, буду при нем, куда бы он ни пустился.

Идет ныне Силуян в Новгород, и коль он так решил, надо и жене смириться. Куда иголка, туда и нитка.

После таких раздумий полегче стало на душе Настены. Затем ее мысли перекинулись на знатных попутчиц.

Дивилась: и как это они вознамерились на такой тяжкий путь отважиться! Всю жизнь пребывали во дворцах, ели и пили с золотого блюда, пешком и версты не преодолели, и вдруг на своих не натруженных ноженьках пустились через леса в далекий Новгород. А как ночи коротать, от гнуса отбиваться, на скудном корме сидеть? Пока тепло и сухо, но могут и проливные дожди навалиться. Всякое бывает. Непогодь как обрушится, так всю неделю может стоять. А вскоре дни начнут убывать, холода наступят, морозы ударят. А для попутчиц даже плохоньких шубеек не найдется, перемерзнут, как мухи.

Настене даже стало страшно, и сызнова она принялась молча бранить своего опрометчивого супруга. И семью, и попутчиц загубит.

Глянула в лицо Силуяна, а у того никакого беспокойства на лице, будто к соседу на гулянку снарядился.

А великая княгиня шла, и ни о каких невзгодах и напастях не думала. Ласковое солнышко в щеку светит и думы ее светлые. Она идет к мужу, коего давно полюбила. Он — сильный и мужественный, он преодолеет любую беду и вновь вернет себе Киевский стол. С Ярославом всегда надежно. Скорее бы увидеть его! Надо спешить, спешить.

Киевские боры красивые, светлые и просторные. Сухой, мягкий мох под ногами. Шагать приятно. Ирина чувствовала себя, как на прогулке. Да и Добронега не ощущала пока никакого смятения.

Часа через два Силуян сделал первый привал.

— Поснедаем, что Бог послал, и далее тронемся.

— А мне пить хочется, — сказала Добронега.

— Изволь, княжна.

Силуян протянул деревянную баклажку с водой, упредил:

— Воду беречь надлежит.

— Тут же Днепр невдалеке. Сыновья твои сбегают, — беспечно молвила Добронега.

— Сбегать, княжна, не велика нужда, но с оглядкой. Я уже толковал: на вражьи суда можем напороться.

Добронега промолчала, а княгиня, откинувшись гибкой прямой спиной к широкой и высоченной сосне, сказала:

— Насмотреться не могу на этот прекрасный лес.

— Сожалею, великая княгиня, но скоро красоты кончатся. Дня через два вслед за бором начнутся густые леса, где даже тропинки не разыщешь. Глушь пойдет.

— Глушь? — вскинула темные, еще во дворце насурьмленные брови Ирина. — А как же тогда к Новгороду идти? Где воды набирать?.. Да и яства твои, Силуян, надо признать, в рот не просятся.

— Да уж не с княжеского стола, — признался купец. — Горячего варева нет. Хлебушек, калачи, куриные яички, лучок. Да и такая снедь через день закончится.

— Да ты что, Силуян?! Да мы же с голоду умрем, — ужаснулась Добронега.

— Не умрете, — невозмутимо ответил купец. — Уж, коль я взялся до Новгорода вас проводить, в полной красе и целехоньки останетесь.

— Но как, Силуян? — спросила великая княгиня, и впервые в ее глазах промелькнула тревога.

— Положитесь на меня. Главное — три дня на скудной трапезе продержаться, а там я в село пойду и о дальнейшем пути помыслю.

— А ты и села здесь ведаешь?

— Я ж купец, великая княгиня. Почитай, в каждом днепровском селе побывал. Закиньте кручину. И ночами ничего не страшитесь.

Вечером Силуян выбрал место для ночлега под разлапистой сосной, соорудил шалаши, набросав в них густой слой мха.

— Как на перине будете почивать, любезные мои. Даже еще лучше. Воздух-то какой духовитый.

— А одеяла? — поджала пухлые губки Добронега.

— Чего нет, того нет, княжна. Ночи покамест теплые. Но могу до головы всё тем же мхом закидать. Как в стогу сена окажешься. Спать будешь мертвым сном.

— Закидай… А медведь нас не учует?

— По таким борам медведь не ходит. По ночам же он в чащах спать заваливается.

— А вепрь или тур? — не унималась Добронега. — Возьмет и раскидает шалаш.

— Да не пугайся ты, княжна. Ночью бдить стану. При мне и меч (киевские и новгородские купцы опоясывали себя мечами), и нож, и топорик. Так брякну о дерево, что любой зверь с перепугу на версту отскочит. Но никто сюда не пожалует. Почивай спокойно.

Для себя и своей семьи Силуян состроил отдельный шалаш. Егорка и Томилка вскоре уснули, а Настена, прижавшись к мужу, вздохнула и посетовала:

— Сколь добра пропадет, Силуян Егорыч. Годами наживали.

— Не жалей, Настена. Ты ведь никогда скрягой не была. Наживем. Была бы голова на плечах, да крепкие руки.

— А путь-то до Новгорода осилишь? Уж очень идти далече. И княжна, и княгиня легко одеты. Боюсь я за них.

— Не переживай, Настена. И снедь и одежонка теплая будет. Дай срок… Ты почивай. А я маленько подле шалаша посижу.

Выполз из шалаша, поднялся и глянул на небо, усыпанное крупными золотыми звездами.

«Слава Богу. И завтра непогодья не будет», — подумал он.

В бору было тихо, пахло древесной смолой и хвоей, лишь легкий ветерок гулял по густым и лохматым вершинам сосен.

Силуян привалился к шалашу, посидел часок и… задремал. Очнулся под утро, когда в бору было еще сумеречно, прислушался и полез досыпать в шалаш.

На другой день и великая княгиня и Добронега шагали не так споро: не привычные к долгой ходьбе ноги тяжелели с каждым часом.

Силуяну всё чаще приходилось делать привалы.

Княгиня крепилась, отмалчивалась, а Добронега капризничала:

— Ноженьки отнимаются, Силуян.

— Потерпи, княжна. Завтра всё может измениться.

— Да что изменится, Силуян?

— Отвечать не стану. Не сглазить бы. Бог терпел и нам велел.

Через три дня, как и предсказывал купец, бор стал более густым и тенистым. Вначале в нем появились ели, а затем и другие деревья. Еще через час лес предстал перед путниками сплошной стеной.

Великая княгиня вопросительно глянула на Силуяна.

— Что дальше, наш проводник?

— Как и сулил — дойду до села. Никуда с сего места не отлучайтесь и ждите меня… Настена, ты тут приглядывай.

До села было версты две. Когда лес кончился, Силуян увидел курные избенки, разбросанные по берегу Днепра. На холме виднелся одноглавый деревянный храм. Курнатовка!

Силуян уже несколько раз был в этом селе по своим торговым делам. Пригляделся. Безмятежно, покойно, храм и избы на месте. Слава Богу: печенег здесь не бывал.

Силуян смело направился к избе старосты. Увидел его возле повети. Староста, простоволосый, кудлатый, в белой рубахе до колен сурово отчитывал неказистого мужичонку в пеньковых лаптях, кой застыл с березовыми полешками в руках:

— Я тебе сколь раз буду вдалбливать, что на баню и двух охапок хватит. А ты что деешь, обалдуй!

— Сам пожарче велел истопить, — оправдывался мужичонка.

— Не зима!

— Всё воюешь, Неклюд? Полешко пожадничал, — весело молвил купец.

Староста немедля обернулся, распялил рот в улыбке.

— Никак, Силуян Егорыч. Дорогой гостенек!.. А чтой-то ладьи на берегу не вижу.

Вновь обернулся:

— Ступай в баню, обалдуй… Какими судьбами, Силуян Егорыч? Не ждал ныне тебя.

— Видно, так на роду написано, Неклюд… Улежно в селе?

— Пока Бог миловал.

— Печенег всё в Киеве сидит?

— О том мне неведомо. Но до нашего села пока не докатился.

— Может, вниз, в степи уйдет?

— Бес его знает. Печенег — он выкрутной, может и кругами отходить. Сам ведаешь его повадку, Силуян Егорыч.

— Ведаю, почему и без ладьи.

— Значит, без всякого товаришка?

— Истинно, Неклюд, но к тебе пришел за большим товаром.

— Да какие ныне у нас товары? Война, Силуян Егорыч! Еще со времен великой княгини Ольги наше село «погостом» учинили, дабы торжищам быть, а ныне вся торговля рухнула. А тебе-то, Силуян Егорыч, какой товар понадобился?

— Шесть лошадей с седлами и переметными сумами, шесть кафтанов осенних, шесть полушубков на бараньем меху, теплой обувки с шапками, меду туеска три, лук с колчаном и стрелами, ну, и всякой снеди, кою укажу.

Неклюд уставился на купца ошарашенными глазами.

— Никак, спятил, Силуян Егорыч. Где я тебе всего наберусь? Я, чай, не боярин.

Староста, конечно, не бедствовал, но столько «товара» и впрямь не имел.

— Покумекай, Неклюд. На селе, почитай, четыре десятка изб. Я не поскуплюсь, втридорога заплачу.

— Втридорога?! — изумился староста. — Да где ж ты таких деньжищ наберешься.

Купец скинул с плеча довольно тяжелую кожаную котомку, развязал и вытянул одну из серебряных гривен.

— Зришь, Неклюд?

— Зрю, Силуян Егорыч. Но ты и впрямь втридорога купишь? Ранее ты, кажись, на торгах деньгами не швырялся.

— У меня выхода нет. По обычной цене мужики ни лошадь, ни другой товар не продадут. А коль втрое больше посулю — ломаться не станут.

— Какое там! Продал одну лошадь, а за такие деньжищи купит три… Но что-то я не уразумею тебя, Силуян Егорыч. О таких купцах у нас и слыхом не слыхивали. На кой ляд тебе такие убытки нести?

— Нужда привела. Но о том тебе, Неклюд, знать не ведомо. У меня свой резон.

— Ну-ну. Не ведал, и ведать не хочу.

Глаза старосты загорелись жадными огоньками.

— Пойдем на конюшню. Кое в чем выручу тебя. А чего не хватит, у мужиков прикупим…

* * *
Великая княгиня несказанно удивилась Силуяну. Вот это купец! Большой казны не пожалел. Теперь никакой долгий путь не страшен.

Ирина даже расцеловала проводника. А тот деловито высказал:

— Допрежь краем леса тронемся, а потом, коль всё, слава Богу, и берегом поедем. Открыто!

— Поясни, Силуян, — попросила княгиня.

— Будем жаться к лесу, пока не уверимся, что печенег ушел в степи.

— А как ты узнаешь, Силуян?

— По селам, мимо коих станем проезжать. Коль степняк набежит, он все избы пожжет.

— А как с овсом быть? — спросила супруга практичная Настена. — Припас для лошадей не столь уж и велик.

— Переметные сумы не бездонные, жена. Но овес в тех же селах будем прикупать. Добро, лошадей удалось закупить не заморенных.

Великая княгиня и Добронега были бесконечно рады лошадям. Ирина в свое время любила выезжать верхом на лошади из шведского замка, а задорная, порывистая Добронега нередко выбиралась из Киева и подолгу скакала меж вековых приднепровских дубрав.

Не привыкать сидеть на лошадях и Егорке с Томилкой, а вот Настена никогда на лошадь не взбиралась, напугано вскрикивала:

— Свалюсь кулем и расшибусь!

Силуян подъезжал к незадачливой «всаднице», подбадривал:

— Привыкнешь, Настена. Не горбись. Тесней ноги к бокам лошади прижимай. Не дергай бестолку поводьями…

Добронега смеялась, а великая княгиня, сдерживая улыбку, думала:

«Добрый человек этот Силуян. Заботливый и не жадный. Не зря его Ярослав почитает».

Теперь привалы стали гораздо реже, но ночи становились всё прохладнее, однако, укрытые меховыми полушубками, путники не замерзали.

Ночевали по-прежнему в лесных шалашах, углубляясь в пущи на сотню сажен. Силуян все еще остерегался внезапных вражеских нападений: в селах до сих пор не ведали — ушли печенеги из Киева или нет.

Но чем чаще лес, тем больше гнуса. Силуян не стал скрывать:

— Надо выстоять. Здесь такая злопакостная мошка, коя не только лезет в рот и нос, не дает дышать, но и кожу точит.

— Даже воды не дает напиться, — капризничала Добронега. — Не успею ковшик с водой к губам поднести, а гнус уж плавает наверху. Тьфу!

Силуян лишь вздыхал. Вскоре мелкую мошку заменят тучи комаров. Вот тогда княгиня и княжна и вовсе падут духом. От тучи комаров рукой не отмахнешься, укусы их стремительны и болезненны, отекают руки, шея, лицо, и если не принять мер, опухоли примут угрожающие размеры. Княгиня и Добронега на крик начнут кричать.

Добронега вновь закапризничала:

— Что будет с моим лицом, Силуян?

— Единственное спасение — закрыть шею и лицо тряпицами.

— Но я задохнусь!

— Потерпи, княжна.

— Сколь же можно? Эти проклятущие комары ужасно нападают! Когда мы избавимся от этих мук?

— Скоро приспеет и лучшая пора, княжна, а пока надо потерпеть.

Великой княгине хоть и доставалось от гнуса, но она не возмущалась, напротив, всячески подбадривала Добронегу:

— Твое лицо слегка припухло, Мария. Но то ж не смертельно и временно. Оно будет чистым и белым. Наберись мужества.

Силуяну всё больше нравилась великая княгиня. Отважная женщина эта заморская королевна. Не скулит, как Добронега. Стойко переносит все невзгоды.

Миновали еще несколько сел, и Силуян, наконец, решился продолжать дальнейший путь вдоль самого берега.

Открытая езда и отсутствие гнуса так разутешили Добронегу, что она даже песню запела.

Купец улыбнулся. Наконец-то! А то ехала со слезами на глазах. Но Силуян не забывал о предосторожности. Частенько оглядывался на реку. Днепр в этом месте не петлял и был виден на многие версты.

Печенеги, вероятно, достаточно награбили и не стали подниматься в верховья реки. Всего скорее, они ушли в степное понизовье. Добро бы сейчас перебраться на попутную ладью и плыть до Волоки. То-то бы сократили путь.

Но миновало еще три дня, а ладий с Низу так и не было.

Почему, недоумевал Силуян. Обычно в эту сентябрьскую пору Днепр изобилует торговыми кораблями. Снуют взад вперед. Одни спешат до зазимья добраться в Новгород, другие — в Киев. Ныне же всё замерло.

И тут Силуяна осенило. Киев и Новгород готовятся к войне, и она уже близка. А когда война начинает дышать в затылок, купцы не осмеливаются выходить на речные торговые пути. Попробуй, сунься из Новгорода в Киев! Враг не только ладью захватит, но и весь товар себе заберет. Та же участь ждет корабли и из Киева. Ярослав и Святополк острят друг на друга мечи.

В одном из сел Силуян приобрел железный чугунок и треногу.

— Зачем тебе? — спросила Настена.

— Скоро пойдут березовые пущи, а в них белых грибов видано невиданно. Нет ничего смачнее грибной похлебки.

— Грибная похлебка? — переспросила Ирина. — Никогда не пробовала. Окажи милость, Силуян.

— Как будет тебе угодно, княгиня. А коль разбавить молоком, то и вовсе язык проглотишь.

Баклагу молока купец принес из очередной деревни. Порадовал:

— Пожалуй, с завтрашнего дня снедать и ночевать станем в избах. Ныне страшиться некого.

Добронега аж в ладошки захлопала, а княгиня кинула на Силуяна одобряющий взгляд. Про Настену, Егорку и Томилку и говорить нечего: надоело им трястись на лошадях.

После полудня показалась и светлоокая березовая пуща.

— Ну, вот и к белым грибкам подошли. Я тут пока костер разведу, а ты, Настена, грибы покажи, — молвил Силуян.

— Бать, а мы с тобой хотим посидеть. Наскучил нам лес. Можно, бать?

Отец глянул на сыновей и кивнул:

— Оставайтесь, бесенята. Лошадей стреножьте и бегите за сушняком.

Княгиня, Добронега и Настена поднялись на угор, и направились к лесу. Неторопко прошли треть версты, но ни одного белого гриба так и не отыскали.

— Перепутал мой муженек, — виновато молвила Настена. — А ведь сказывал, что непременно гриб будет.

— Давайте дальше поищем, — сказала княгиня. Уж так ей вдруг захотелось попробовать «русской похлебки» из грибов.

— Попался-таки! — радостно воскликнула Настена.

— Покажи! — тотчас подбежала к ней Добронега.

Внимательно осмотрела гриб и княгиня.

— Какой красавец!

Вскоре Настена обнаружила и другой гриб, и вновь к ней метнулась Добронега, а Ирина слегка уклонилась в сторону. Ей самой пожелалось найти добычу. И вскоре она наткнулась на целых три гриба, притулившихся к березе. Но пуща быстро оборвалась, правда, впереди, через обширную поляну, завиднелся новый березняк.

Настена и Добронега, увлеченные поиском грибов, забыв про княгиню, оторвались от Ирины. А княгиня, оказавшись в каком-то чахлом березняке, ничего не найдя в нем, обуреваемая страстью поиска, пересекла кочковатый березняк и оказалась в хмуром густом лесу.

Тут снова стали попадаться грибы, правда, не очень похожие на белые, но всё такие же красивые, крепкие, с красными шляпками. Они тоже должны быть вкусными. Силуян похвалит. И она пошла еще дальше…

Набрав полный подол, Настена спохватилась:

— Что-то княгиню не вижу.

— Да здесь где-нибудь, — беспечно молвила Добронега и окликнула:

— Ирина!

Но княгиня не отозвалась. Мария прислушалась и окликнула громче:

— Ирина! Где ты?

Тишина.

Настена встревожилась:

— Ты ступай по правую руку, а я по левую, и будем кричать, дабы самим не потеряться. Как назло и солнце за тучи спряталось.

Но поиски ни к чему не привели. Настена побледнела от страха.

— Беги за мной, княжна. Надо Силуяну сказать.

Но и розыски Силуяна не увенчались успехом. Великая княгиня исчезла.

Глава 6 КАИН

Святополк упивался властью. Ныне он снова великий князь! И никто ему больше не помешает до конца смерти царствовать на Киевском престоле.

Ярослав окончательно сломлен. Гордые новгородцы не любят посрамленных князей; либо они оставляют их в городе послушными исполнителями их воли, либо и вовсе выдворят. Скажут на вече:

— Тебя к нам покойный князь Владимир присылал, а ныне в Киеве другой сидит государь, кой тебя побил. Ступай на все четыре стороны.

Остается Мстислав… Сильный и грозный князь. И земли под его властью огромные, и войско крепкое. Но Мстислав, как давно все изрекают, лишен тщеславия. Сидит себе покойно в своей Тмуторокани да ловит рыбку в Сурожском море, а до отчего стола ему и дела нет. Вот и слава Господу! Царствуй,[1452] Святополк!

И он царствовал. Проводил в каменных палатах шумные, продолжительные пиры, принимал в драгоценном облачении, вальяжно рассевшись на троне, иноземных послов, устраивал пышные медвежьи и соколиные потехи.

Умилялся щедрыми подарками и чуть ли не каждый день перебирал проворными руками изобильную казну: мягкие невесомые меха, золотые и серебряные украшения, кубки, чарки и чаши, оружие, изукрашенное самоцветами, гривны в тяжелых, окованных медью, сундуках.

Порой Святополк смотрел на роскошь и начинал хохотать, да так громко, что его ненормальный истерический хохот был слышен по всему дворцу.

Многочисленная челядь творила крестное знамение и никак не могла понять причину столь пугающих и неожиданных взрывов смеха своего господина.

Один король Болеслав, праздно живущий во дворце, удрученно хмурил брови. Зять ведет себя довольно странно. Иной раз он кажется выжившим из ума. Вот и этот внезапный припадок — лишнее тому подтверждение.

Надо прислать к Святополку искусного лекаря, иначе дело может дойти до беды. Ему, Болеславу, не нужен сумасшедший князь. Такой человек на престоле долго не продержится. А это худо: чем дольше просидит зять на великом княжении, тем продолжительнее будет Русь под пятой Польши. Мощнее, богаче! Никогда еще Болеслав не захватывал такой обильной казны.

Нынешней войной даже ненасытные печенеги довольны. Они настолько набили добром свои чувалы, что даже не стали разбойничать в верховьях Днепра и подались на свои кочевья, по пути уводя с собой табуны лошадей и русских пленников. Такой добычи они не имели с византийских походов.

Не обиженными оказались и немцы с венграми. Король Генрих никогда не забудет славного похода на Русь Болеслава. Великая страна русичей ослаблена и теперь не представляет угрозы для империи. Правда, Генрих может быть обеспокоен усилением Польши, но это не должно его волновать. Мирный договор составлен на целых двадцать лет, и Генрих может спокойно заняться другими делами…

Как-то там сладострастницаРегелинда? Король, когда ее увидел, был на седьмом небе. Он незамедлительно отправил жену-калеку в монастырь и теперь наслаждается любовными утехами.

Не забывал о своей похоти и король Болеслав. Он хоть и овладел Предславой, но та оказалась злой кошкой. Пришлось отослать ее в Берестово. Взамен строптивицы Болеслав приказал привести к нему молодую жену Ярослава. Ей всего 21 год и выглядит она довольно привлекательно. Но дочь шведского короля Ингигерда где-то скрылась вместе с Марией Добронегой.

Святополк, в угоду тестю, отдал строжайший приказ: незамедлительно разыскать беглецов. Нашелся человек, кой поведал, что заметил бывшую великую княгиню на Подоле в жалком облачении.

Подол был тщательно обыскан, но ни княгиню, ни Добронегу не нашли. Тогда Святополк повел сыскать беглянок на Днепре. В реку были спущены десятки быстроходных челнов, но гребцы безрезультатно вернулись через два дня.

Святополк был вне себя от ярости. Месть обуревала его, и он жаждал крови. Ему не только хотелось надругаться над женой и сестрой Ярослава, но и жестоко убить их.

Разочарован был и Болеслав, но он долго не горевал и быстро нашел замену. У князя Владимира было множество красивых наложниц.

Болеслав предался распутству, а его шляхта, чувствуя себя хозяевами города и следуя примеру короля, хватала на улицах Детинца девушек и женщин и волокла их на свои подворья.

Содом и Гоморра[1453] загуляли над Киевом. Но так долго продолжаться не могло.

Возмущенные горожане стали врываться в жилища ляхов и отбивать своих жен и дочерей. Дело дошло до кровавых стычек. Ропот все больше проникал во дворец Святополка.

Великий князь, прекратив пиры и охоту, встревожился. Крамола ширится, надо с Болеславом потолковать. Да и вышгородские бояре — Путша, Талец, Еловит и Ляшко — с победой Болеслава вновь прибывшие в свой город и навестив Киев, в один голос заговорили:

— Гнать надо ляхов, пока не поздно!

— Гнать, великий князь! Коль того не учинишь, чернь и тебя сметет.

Бояре-заговорщики и убийцы боялись не столь за Святополка, как за свои жизни. Жутко им было в мятежном Киеве!

Святополк усилил охрану дворца и разыскал Болеслава, кой находился на одном из дворов шляхты. Тот, полупьяный и полураздетый, лежал на пуховиках в объятиях двух женщин и довольно высказывал:

— Вы — пылкие девки, умеете любить. Я по-королевски награжу вас.

— Я пришел по серьезному делу, ваше величество.

— Девки! Гляньте на этого человека, — посмеиваясь, заколыхал животом Болеслав. — Это ваш великий князь. Но он далеко не Владимир. Ему никогда нет дела даже до красавиц. А, может, вместе позабавимся, зятек?

— Мне не до шуток, ваше величество. Нам грозит опасность.

Последние слова Святополка отрезвили Болеслава. Король поднялся с ложа и накинул на плечи кунтуш.[1454]

— Что случилось, зять?

— Чернь подняла голову.

После рассказа Святополка король не проявил большого беспокойства.

— Чернь — не войско, она вечно чем-то недовольна. Надо показать киевлянам силу моих славных победителей, и чернь спрячется в свои норы.

— Но…

— Я прикажу шляхте прекратить раздоры с киевлянами. Ты можешь успокоиться, зять.

На другой день король, как и обещал, повелел оставленным в Киеве воинам облачиться в доспехи и под звуки барабанов и громкие кличи, славящие Болеслава Храброго, трижды проехаться по Киеву. Войско ляхов выглядело внушительным.

Киевляне не спрятались в норы, они всего лишь недоумевали: с чего бы это вдруг неприятель бряцает по городу оружием? Намерен напугать жителей или готовится к отъезду в свою страну? Но почему нет польских отрядов, коих Болеслав разослал по южным городам?

На несколько дней в Киеве водворилась тишина, но неистовая шляхта, узнав, что король выехал «для утех» в пригородное имение князя Владимира Берестово, вновь принялась за разгульную жизнь.

Вышгородские бояре вдругорядь явились к Святополку:

— Ляхи бесчинствуют не только в Киеве, но и во всех крепостях, кои поставил Владимир Святославич. Подол полнехонек беженцами. Даже в нашем Вышгороде ляхи буйствуют. Большая беда надвигается, великий князь, — высказал Путша.

— Сам ведаю! — зло воскликнул Святополк.

Бояре полагали, что князь продолжит свои слова, но тот почему-то больше ничего определенного не сказал.

Подогрел Святополка боярин Еловит:

— Изведали мы от наших соглядников, что король в Берестове заявил о своем намерении надолго остаться на Руси.

— Это для меня не новость, — всё так же зло ответил Святополк.

— Он возомнил себя русским государем, — продолжал нагнетать обстановку Еловит. — Ныне все южные города под его рукой. Мы, прости великий князь, — боярин поскреб длинными перстами густую дегтярную бороду, хитрющие глаза прищурил, — не желаем сидеть под ляхами. Чай, у нас есть свой государь.

Намек боярина был более чем прозрачен. Святополк лишь назывался великим князем, а правил Киевской Русью король Болеслав.

Князь посмотрел на бояр такими негодующими глазами, что им стало не по себе. Они уже ведали, что Святополк в такие минуты может что-то выкинуть ужасное. Были случаи, когда разгневанный князь выхватывал меч и набрасывался на своих слуг, кои ни в чем не были виноваты.

Еловит пожалел, что раздразнил Святополка. Теперь как бы из ближних друзей в недруги не угодить. Но и помалкивать нельзя. Народ доведен до отчаяния и скоро поднимется такая замятня,[1455] что Святополку несдобровать, а вкупе с ним и всем его доброхотам.

Великий князь и в самом деле выхватил из ножен меч. Бояре переполошились и побежали к двери.

— Остановись, трусливое стадо!

Святополк, что есть сил рубанул мечом по дубовому столу, да так, что стол затрещал, но устоял на своих пузатых ножках.

— Нет, я тебя добью Болеслав!

Со зловещим лицом Святополк ударил по столу вдругорядь и… победил. За этим последовал чудовищный хохот.

Бояре, столпившиеся у дверей, застыли истуканами. Наконец великий князь утихомирился и с повеселевшим лицом подошел к вышгородцам.

— Вот таким же манером я расправлюсь с Болеславом. В державе моей не может быть двух правителей. Не для того мы с вами, господа бояре, путь к трону расчищали.

Еловит мысленно перекрестился. Слава Спасителю! Великий князь пришел в себя. Теперь он будет о делах говорить.

— Пойдемте из сеней в мою комнату, там нас никто не услышит.

Бояре длинными переходами и палатами, по коим сновала челядь, пошагали вслед за Святополком. Они не единожды бывали во дворце, но каждый раз поражались его пышным убранством.

Свод палаты, по коему они шли, казалось, был облит золотом, расписан деревьями, виноградными кистями, родоскими[1456] ягодами и разного рода птицами. Посреди свода был изображен лев, кой держал в пасти кольцом свитого змея.

Стены украшены драгоценной иконописью и стенописью с изображением деяний святых и ангельских ликов, мучеников, иерархов, а над великолепным престолом (местом великого князя) ярко горела каменьями большая икона Спасителя. Пол устлан красивейшими персидскими коврами, тканными шелком и золотом, на коих искусно были нарисованы охотники и всякого рода звери.

Каменный дворец возводился много лет, он несколько раз перестраивался, украшался, и только к концу смерти Владимира Святославича его окончательно отделали.

Окна дворца были слюдяные, оконницы — из белого и красного железа, переплетенного сеткой в виде косяков, кубов, кругов, образцов или четырехугольников и треугольников; смотря по своему устройству, окна назывались косящатыми, кубчатыми, круглыми, обращатыми.

Снаружи, вдоль карнизов, у окон и дверей и по углам княжеский дворец был украшен резьбой, изображавшей листья, травы, цветы, птиц и зверей — орла, льва, и баснословных — грифа и сирина.

Дворец был укладист и уютен. Почти для каждого члена княжеской семьи обделаны были особые помещения. Смотря по своему назначению, палаты делились на жилые — покоевые или постельные, нежилые или непокоевые и хозяйственные службы.

Покоевые княжьи хоромы состояли из четырех комнат. Чтобы попасть в них, надо было сначала взойти на крыльцо, кое называлось постельным, и в сени; первая комната возле сеней называлась передней — это была приемная, но она служила и кабинетом для князя. За передней шла крестовая или моленная, а самая последняя комната являлась княжеской спальней и называлась постельной, опочивальней или ложницей.

В комнатах и сенях устроены чуланы, а под всеми постельными хоромами всегда находились подклеты, служившие кладовыми.

Половина великой княгини и хоромы дочерей Владимира Святославича были изготовлены по ладу княжеских постельных хором.

Хоромы непокойные служили для разных торжественных собраний — светских и духовных.

Хозяйственными постройками княжеского дворца были особые дворы — Казенный, Сытенный, Житный, Хлебный, Кормовой и Конюшенный.

В женском отделении дворца находились светлицы для женских рукоделий; была и стряпущая изба или кухня; особое помещение было отведено под портомойни.

Внутри дворца стены, потолки и полы обивали сукнами — красным червчатым, иногда зеленым, во время траура — черным.

Стены и потолки обивали также холстами и полотнами и потом расписывали их. Живопись изображала травы, притчи евангельские и апостольские, события страстей Господних, например, «Господь несет крест на Голгофу», «сошествие в ад», события библейской истории. Такова, например, «притча Моисея пророка да Авраама праведного».

Пол или мост, как его тогда называли, делался из досок, кои обыкновенно настилались «в косяк», и такие полы носили название косящетых; мостили полы и дубовым кирпичом, паркетом квадратной формы, а иногда расписывали его шахматом различными красками, например, зеленой и черной, или разрисовывали аспидом, то есть под мрамор.

Мебель во дворце была такая же, как и в богатых боярских хоромах, но отличалась роскошным убранством. Везде вокруг стен расположены были лавки с рундуками (шкафчиками), покрытые сукнами и золочеными материями. В красных углах под образами стояли столы — дубовые и липовые, и дорогие с мраморными досками, резными украшениями и точеными ножками.

Все печи были мурамленые,[1457] украшенные живописью, изображавшей травы, животных, птиц и людей.

Верхние помещения отапливались проводными трубами из нижних печей. В передней, служившей для приема лиц, имевших право входа в это отделение дворца, не было никакой иной мебели, кроме лавок вокруг стен и княжеских кресел, стоявших в переднем углу. В передней же комнате великий князь христосовался с боярами; в дни именин после обедни он раздавал здесь боярам и другим служилым людям меды и именинные пироги или калачи.

В комнате или кабинете князя, кроме обычных лавок, стояло кресло в переднем углу, перед ним стол, роскошно отделанный, покрытый красным сукном. На нем находились различные вещицы, письменные принадлежности и книги. Здесь можно было видеть бумаги в тетрадях и в свитках, стояла клеильница для склеивания бумажных столбцов, чернильница с песочницей и с трубкой для лебяжьих перьев. На письменном приборе лежали свистелка, зуботычки и уховертка; свистелка иногда заменяла колокольчик.

Кроме лавок, кресла и стола, в комнате находились еще поставцы, шкафы с полками или выдвижными ящиками для хранения бумаг и других вещей. На поставцах ставили как лучшее украшение, дорогую посуду и разные диковинные вещицы, например, сундучки. В них были «сделаны»: в одном — «преступление Адама в раю», в другом — «дом Давыдов». Комнаты украшались еще клетками с попугаями и другими птицами.

В опочивальне или постельной стояли кровати, кои устраивались шатрами или балдахинами…

Великие князья в особенности любили свою ложеницу. Здесь стояла большая (двуспальная) пуховая кровать, резная, золоченая на витых столбах; кругом кровати верхние и исподние подзоры были позолочены. Наволока — тафтяная, желтая. Бумажник (тюфяк из хлопчатой бумаги, кой всегда лежал под постелью) с наволокой из червчатой тафты. Взголовье (длинная подушка во всю ширину постели) пуховое, также с наволокой из красной тафты. Одеяло — из камки кизылбашской, «по серебряной земле травы шелк гвоздичен, зелен, червчат; в травах — листье золотное с розными шолки; грива (кайма) — атлас золотной по зеленой земле полосы с белым да червчатым шолком; грива — атлас золотной по лазоревой земле, низана жемчугом; в гриве — каменья 17 лалов, да 24 яхонта лазоревы, 23 изумруда… Под постелью — ковер цветной велик…»

Как снаружи, так и внутри княжеский каменный дворец в Киеве поражал современников своим великолепием и казался чудом искусства.

Святополк принял бояр на троне, высоких креслах из чистого серебра с позолотой, под балдахином, кой украшал двуглавый орел с распущенными крыльями, вылитый из чистого золота. Под орлом, внутри, находилось Распятие, также золотое, с большим восточным топазом. Над креслами была икона Богоматери, осыпанная драгоценными каменьями.

Трон всем своим видом подчеркивал силу и власть государя.

Святополк обвел неспешным взглядом своих доверенных бояр и произнес:

— Только вам я могу сказать доподлинную правду, ибо мы с вами одной веревочкой связаны… Болеслав по доброй воле не уйдет из Киева. Не собираются уходить из южных городов и его войска. Чернь уже готова взяться за оружие. Но замятня чревата злоключением. Народ сметет и ляхов, и тех, кто дозволил им грабить города. Я ясно говорю, бояре?

— Уж куда ясней, великий князь. Ни тебе, ни нам не жить на белом свете, — откровенно молвил Путша. — Надо поступить хитрее.

— Вот и я о том же, бояре. Заслуга расправы с ляхами должна принадлежать нам. Надо в каждом городе зело напоить польских вояк и перебить силами дружинников. Перебить ночью! Всех до единого!

— Мудры слова твои, великий князь. Народ нас на руках будет носить! — воодушевился Еловит.

— А коль так, нынче же разъезжайтесь по городам и от моего имени отдайте приказ воеводам крепостей. И пусть казны на пиры не жалеют! Киевом же я сам займусь.

Болеслав узнал о заговоре зятя слишком поздно: его воины по всем южным городам были уже перебиты.

Король с сотней отборных воинов задумал мчать из Берестова в Киев, дабы убить Святополка, но его вовремя остановил епископ Анастас, прибывший ночью из своей Десятинной церкви. Этот грек давно уже вошел в доверие Болеслава.

Когда король решил посмотреть храм Пресвятой Богородицы, то его беседа с владыкой состоялась в исповедальне, чему немало удивились приближенные Болеслава. Тот хоть и христианин, но вот уже несколько лет привержен католицизму.[1458]

У короля же были свои причины тайно побеседовать с Анастасом. Победоносная война принесла ему огромную казну, и он в первые дни пребывания в Киеве, не слишком доверяя Святополку, не знал, как и где ее сохранить.

На этот вопрос без колебаний ответил Анастас:

— Я помогу вашему величеству. Мой храм — самый надежный сторожевой. Но желательно перевезти казну ночью. Я готов быть для тебя, ваше величество, самым преданным человеком.

«Хитрый грек умел подольститься к каждому сильному и менял отечество, смотря по выгодам», — скажет летописец.

Болеслав, не любивший ходить вдоль да около, прямо спросил:

— А не обманешь меня, владыка? Соблазн слишком велик.

— В моем сане обманывать — понести тяжкий грех перед Христом.

— Но ты же преданно служил князю Владимиру.

Ни тени смущения не промелькнуло в лице грека.

— Князей много, а королей единицы. Служить тебе, ваше величество, большая честь…

И вот Анастас примчался ночью к Болеславу с казной короля, казной Десятинной церкви… и казной Святополка, кой, страшась за свое богатство (практически, богатство, накопленное князем Ярославом) счел нужным сохранить его в храме Богородицы.

— В Киеве мятеж, ваше величество. Польские воины перебиты дружинниками Святополка.

— Как это могло случиться?! — рассвирепел Болеслав.

— Святополк напоил твоих воинов, а затем приказал всех убить. Никто и пальцем не мог пошевелить. Утром же твой зять выступит на Берестово. Надо спасаться, ваше величество.

— Я никогда не бегал даже от самого лютого врага!

— У вашего величества нет выбора.

Болеслав скрипнул зубами. Этот Святополк и в самом деле сущий дьявол. Он не только умертвил своих братьев, но и решил убить тестя, который отвоевал ему великое княжение. Мерзавец!

Несколько минут Болеслав пребывал в нерешительности. Рушились все его тщеславные планы. Как ему хотелось повелевать Русью!

Мысли короля шли еще дальше. Болеслав мечтал объединить Русь и Польшу в единое государство, кое помышлял назвать Польской империей… Не получилось. Хорошо, что еще Анастас привез несметную казну. Он обворовал и Святополка, и свой храм, а теперь просится в Польшу. Скверный человек, но пусть едет.

Захватив с собой сестру Ярослава, некоторых наложниц и бояр, кои еще до заговора приехали к королю, в надежде стать его «русскими» приближенными, Болеслав бежал в Польшу.

Святополк вновь торжествовал.

Но вскоре радость великого князя померкла: вся его казна исчезла вместе с Анастасом.

Святополк пришел в неистовство.

Глава 7 НЕИСПОВЕДИМЫ ПУТИ ГОСПОДНИ

Великая княгиня окончательно заблудилась. Она пыталась кричать, но никто не отзывался. В душу Ирины вселился страх.

Она стояла посреди глухого сумрачного леса. Небо, затянутое темно-сизыми тучами и закрытое густыми ветвями деревьев, едва проглядывалось.

Господи! В какую же сторону идти?

Ирина, выбросив грибы, порывисто зашагала влево, но лес предстал сплошной стеной, тогда она повернула вправо, но и здесь оказалась такая глушь, что княгиня побежала вспять.

Ветви царапали ее тело, но она все бежала и бежала с отчаянной мыслю: выбраться, непременно выбраться из этих диких, мрачных трущоб.

И вот, наконец, лес слегка поредел, и княгиня вышла на какую-то поляну, заросшую высоким папоротником; за поляной же завиднелся редкий березняк.

Ирина повеселела. Надо идти в этот березняк, за которым, возможно, начнется та самая чудесная березовая пуща, где ее поджидают Мария и Настена.

Она вступила в березняк и увидела среди чахлых деревьев множество кочек, усыпанных яркими, рдяными бусинками-ягодами.

«Как красиво», — невольно подумалось княгине.

Она сделала несколько шагов, и вдруг почувствовала, как ее ноги в кожаных ичигах начали проваливаться в зыбкую почву.

Тогда следующий ее шаг был на кочку, которая лишь слегка осела, и Ирина поняла, что только по этим кочкам она может пересечь тощий березняк.

Где-то на середине пути она оступилась и немедля провалилась по пояс в трясину.

«Господи! Да это же болото», — с ужасом подумала она, изо всех сил рванувшись из зыбуна, норовя подтянуть свое тело к убогой березке. Но как она ни старалась, все было тщетно.

Болото все глубже и глубже засасывало свою жертву в мертвую топь. В жизни княгини наступили самые страшные минуты.

«Это конец! Прощай, Ярослав. Прощай белый свет… Какая жуткая смерть!»

Но Ирине не хотелось умирать, и она, разумея, что никто уже ее не услышит, всё же закричала о помощи, закричала на своем родном языке.

Затихла она тогда, когда испуганный и охрипший голос ее совсем обессилел.

И вдруг в ее помутневшем сознании, словно что-то прошелестело: «Держись».

«Я схожу с ума. Господи!»

Но спасительное слово вновь повторилось, теперь уже явственней и громче:

— Держись!

К Ирине, с валежиной в руке, осторожно полз человек.

— Я сейчас. Держись!

Теперь, вместо страха, душу княгини заполонила безудержная радость: ее спасут, она будет жить!

Но путь к спасению был не таким уж и легким. Неведомо откуда взявшийся человек вытягивал Ирину из болота добрых полчаса, пока оба не оказались на тверди.

Уставшая княгиня, привалившись к мшистому дереву, отдыхала и вглядывалась признательными глазами в своего спасителя.

Это был высокий, стройный мужчина лет тридцати, с красивыми чертами лица и с густой копной русых волос, перетянутых на лбу узким кожаным ремешком. На нем была длинная до колен белая (теперь вся заляпанная грязью) рубаха, опоясанная кожаным поясом, к коему был пристегнут охотничий кинжал (с костяной ручкой) в берестяных ножнах. Поверх груди висел амулет на черном крученом гайтане. Ноги обуты в легкие мягкие чеботы.

От всего облика незнакомца веяло силой, спокойствием и какой-то необычной уверенностью. Особенно обращали на себя внимание его зеленоватые глаза (тоже какие-то исключительные), излучающие в данную минуту теплоту и неподдельное сочувствие к перепуганной женщине.

— Кто ты? — после непродолжительного молчания спросила княгиня.

— Охотник.

— Назови имя свое.

— Охотник.

— Ты немногословен, мой избавитель. Тебя и впрямь зовут Охотником?

— Да.

— А где ты живешь, Охотник?

— Всюду.

Ирина пожала плечами. Какой загадочный человек!

— Дело твое. Можешь не рассказывать. А я представлюсь. Ты спас великую княгиню, супругу Ярослава Владимировича.

Глаза незнакомца дрогнули, в них, как показалось Ирине, застыло удивление, но оно вскоре исчезло.

— Как ты сюда угодила, княгиня?

— Я и сестра Ярослава бежали от киевского князя Святополка и польского короля Болеслава. Проводник захотел нас попотчевать какой-то похлебкой из белых грибов. Я зашла в лес и заблудилась.

Охотник ничего не слышал ни о короле Болеславе, ни о Святополке, но он ничего не сказал о своей неосведомленности.

— Куда вы бежите?

— В Новгород. Там мой супруг.

— Ты не русская, княгиня.

— Ты прав, Охотник. Меня выдает речь. Я — дочь шведского короля Олафа Трюггвасона. Выведи меня к проводнику, и я прикажу щедро наградить тебя.

— Где твой проводник, княгиня?

— У Днепра. Ради всех святых выведи меня!

— Следуй за мной.

Охотник обошел болота и направился к березовой пуще. Через некоторое время оба услышали надрывные голоса:

— Княгиня-я-я!.. Где ты, княгиня?

Ирина от радости перекрестилась и благодарно поцеловала своего спасителя в щеку.

— Сейчас ты получишь щедрую награду.

— Ныне ты не заплутаешь, княгиня. Прощай.

Охотник повернулся и поспешил вспять.

— А как же награда?

Но охотник даже не обернулся и скрылся в зарослях.

— Я никогда тебя не забуду! — крикнула вслед Ирина.


Исчезновение княгини привело Силуяна в неописуемое смятение. Он готов был по Настене даже кулаком пройтись. Никогда ей грубого слова не изрекал, а тут пришел прямо-таки в исступление:

— Да как же ты княгиню проворонила, дурья башка! Убить тебя мало!

Такие слова были произнесены купцом после того, когда поиски княгини ни к чему не привели, и когда Силуян бесповоротно понял, что с Ириной случилась непоправимая беда. Видимо, княгиня слишком далеко углубилась в глухой лес, и на нее напал зверь.

Горе Силуяна было неутешным. Он кидался в разные стороны леса, кричал, а затем, весь поникший и обессиленный, свалился на землю. Сердце его бешено колотилось, а в голове — одни лишь черные, гнетущие мысли: как же он подвел князя Ярослава! Не сумел сберечь его супругу. Да Ярослав обо всем добром забудет и накажет без пощады.

Нет, смерти Силуян не боялся. Страшнее — срам на его седую голову. Взялся проводить — и вдруг такой оплох. Стыдобушка-то, какая!

Когда вернулся к семье и Добронеге, мрачно молвил:

— Скоро сумерки наступят. В доранье вновь пойдем искать.

Добронега и Настена горестно плакали и бормотали молитвы:

— Господи! Спаси, сохрани и помилуй, рабу Божию Ирину…

Опустошенный Силуян вновь поднялся на угор, и зашагал в рощу. За ним невольно потянулись и Настена с Добронегой.

— Хоть чудес не бывает, но покличем в последний раз. Да помоги нам, Боже! — без всякой надежды сказал купец.

И чудо свершилось! Великая княгиня отозвалась.

Глава 8 СВЯТОПОЛК МЕЧЕТСЯ

Святополк волком выл: вся его несметная казна ушла с Болеславом. Сыпал проклятия на короля и предателя владыку.

— Нашел, кому казну вверить. Я разрежу тебя на куски, Анастас! Болеслав тебя не спасет! — раздавались его злобные крики по дворцу.

Ярость настолько угнетала Святополка, что он вызвал к себе Путшу и Еловита, и сказал:

— Без казны я не могу нанять войско. Треклятый Анастас совершил измену и отложился к Болеславу. Я хочу его убить, где бы он ни скрывался. Вы — мои думные люди. Даю вам срок один день. Завтра же вы мне доложите, как уничтожить этого иуду.

Бояре вышли из палаты озабоченными. Подкинул же Святополк дельце! Тут голову сломаешь, дабы чего-то придумать.

А ведь как всё недурно складывалось. Заговор против ляхов, измышленный ими, свершился, можно сказать, без сучка и задоринки. Все поляки, разъехавшиеся по Южной Руси, были перебиты. Болеслав спешно бежал из Берестова. Святополк сызнова стал единодержавным князем.

Святополк на радостях заявил:

— Я ведал, что у меня есть умные и преданные люди. Отныне быть вам в великом почете. Честь вам и хвала!

Вышгородские бояре были на седьмом небе. Теперь жить да жить и спереди горбатеть. Они — самые ближние люди великого князя Руси, самые значимые придворные чины. Отныне нечего страшиться черни. Народ забудет их злодеяния и поклонится за избавление от ляхов.

Бояре, оставив Вышгород, перебрались жить в стольный град и без опаски стали разъезжать по киевским улицам. Кто ж осмелится поднять руку на радетелей земли Русской?!

И вдруг — тяжкое поручение Святополка. День — на раздумье! Легко сказать…

Всю ночь размышляли бояре, а утром явились к великому князю.

— Ну? — сухо и желчно глянул на бояр Святополк.

— Нашли мы дьякона Неонила из Ильинской церкви. Дружен он был с Анастасом. Тоже грек. Доброхот епископа, — начал свою речь Путша, но великий князь его раздраженно перебил:

— Коль доброхот, на кой ляд понадобился этот дьяк?

— Зело на деньгу жаден. Были у него вечор. Готов за пятьдесят гривен отравить Анастаса.

— А коль набрехал? Сойдет к ляхам — и ищи ветра в поле. Сомнительная затея. Не вернется за гривнами ваш Неонил.

— Отравит и вернется, — убежденно высказал Еловит. — У него большая семья. Окромя жены, два сына и четыре девки. Коль Анастаса не погубит, вся семья его под топором ляжет. Вернется!

— Пожалуй, не худо задумано, — кивнул Святополк. — Но доберется ли невредимым до Кракова?

— От напастей его спасет твоя охранная грамота, великий князь.

— Добро, бояре. Дам грамоту. И пусть сегодня же отправляется к ляхам ваш дьяк!

Святополк горел желанием отомстить епископу. Измена Анастаса нанесла всем его будущим планам громадный урон. Без казны, как телега без колеса. Позарез нужно золото. Оно не говорит, но чудеса творит и все двери открывает.

Ныне — начало сентября, а новое полюдье лишь с зазимья начнется. Жди пожди дани. Надо бояр, купцов, градских старцев и ремесленный люд тряхнуть. Скаредничать станут — силой деньгу вышибать. Да и митрополита нечего щадить. Церковь не бедствует, вон сколь земель себе со смердами нахватала! Пусть раскошелится. Без богатой калиты Киеву не жить. Польша резню не стерпит. Болеслав поднакопит войско и вновь обрушится на Русь. Ныне уже не помогать надо зятю, а истреблять его.

Но надежда вновь заполнить оскудевшую казну не оправдалась. Старшие дружинники (княжьи мужи), из коих многие были боярами, калиту придерживали: не слишком-то они полагались на Святополка. Престол его шаток. Чернь никогда не забудет его братоубийств. Да что чернь? Ни купцы, ни градские старцы не чтят Святополка и давно припрятали свое добро.

Церковь же и вовсе была недовольна Святополком, кой жестоко нарушил одну из главных заповедей Христа.

Так и сидел незадачливый великий князь на пустой калите. Ожесточился, и в кой уже раз собрал Путшу, Еловита, Талеца и Ляшко.

— Как быть, господа бояре? На нас вот-вот Болеслав двинется, а нам не на что войско собрать.

На сей раз господа бояре ничего разумного придумать не могли. Сошлись на предложении самого Святополка: силой деньгу вышибать.

— Даю вам своих гридней. Поезжайте по дворам и сказывайте: идут из Польши ляхи с Болеславом. Надо немешкотно собрать деньги. С бояр — по 20 гривен, с градских старцев и купцов — по 10, с простолюдинов — по 4 куны. Кто отшатнется, того заковать в железа — и в поруб.

Но и эта мера не принесла успеха. На боярских, купеческих и ремесленных дворах ближних людей и гридней Святополка встречала у ворот озлобленные люди, вооруженные топорами, рогатинами и дубинами.

— Ни о каком походе ляхов не слышали! То сам Святополк измыслил. А коль к воротам полезете — живота лишим!

— То немцы разбойничали, то ляхи, а ныне и свой князь пришел сусеки выгребать.

— Убирайтесь к своему окаянному!

Взимальщики давали знак рукой гридням, но отроки из молодшей дружины напирать на воинственных киевлян не хотели, коней вперед не пускали: они, как и старшие дружинники, служили Святополку с неохотой. Народ же — дерзкий, грозный. Сунься — черепа перелобанят.

Вот и получилось: от ворот — поворот.

Святополк заметался: он не ведал, что дальше и предпринять. А тут и весть приспела:

— Новгород поддержал князя Ярослава и дал ему много денег. Ярослав намеревается набежать на Киев.

Святополк пришел в отчаяние.

— В степи, за печенегами поскачу! Вернусь с большим войском и разобью Ярослава!

Глава 9 ДВУМ МЕДВЕДЯМ В ОДНОЙ БЕРЛОГЕ НЕ УЖИТЬСЯ

Не по нутру пришлось посаднику Константину великодушие новгородцев. Диву дивился. Примчал Ярослав в город, как побитая собака, и помышлял за варягами бежать. И бежал бы к своему тестю Олафу, да клянчил у него войско. Так нет! Неразумные новгородцы начали на ладье мачту рубить.

«Не ходи, князь, к варягам. Денег дадим и сами ополчимся».

Ну, не дурни ли? Обещать такие посулы без посадника! Аль забыли, господа честные новгородцы, про свои самобытные вольности, коих нет ни в одном граде Руси, даже в Киеве. Пришедший со стороны князь — пустое место, никчемный человечишко. Он поставлен под взыскательный глаз Совета Господ. Вот они именитые новгородские грамоты!

Константин открывал серебряным ключиком большой, продолговатый ларец, вынимал столбцы, перечитывал:

«А без посадника тебе, княже, суда не судити, ни волости раздавати, ни грамот тебе даяти».

«А волости тебе, княже, новгородских своими мужи не держати, но держати волости мужам новгородским».

«Ни сел тебе не держати по Новгородской волости, ни твоей княгини, ни бояром твоим, ни твоим дворяном».

Князь связан по рукам и ногам. Новгородцы вольны как пригласить князя, так и изгнать его, коль его поступки не заслужат их похвалы. И никаких сел тебе, лишь подаяниями от волостей кормись, да и то, коль того пожелают бояре. Живешь, князь, в самом богатом городе Руси, а ни казны тебе, ни волюшки.

Посадник гордился своенравным Новгородом, кой находился в самых благоприятных условиях: удален от Киева, кой постоянно воюет, и находится в близком соседстве с Западом, с коим Новгород издревле ведет оживленную торговлю, и давно стал передаточным городом в торговле всей Руси с северо-западными странами Европы. Торговля значимо обогащала Новгород, владения его все расширялись. Не зря его стали называть Господином Великим Новгородом. Великим!

И что же новгородцы? Всякую гордыню потеряли. Вновь приютили Ярослава, деньжищ ему отвалили на целое войско, и готовы князя на руках носить. Все за него: и чернь, и купцы, и градские старцы. Даже тысяцкий Гостомысл радешенек Ярославу служить. Когда это было, чтобы ратные дела без посадника решались? Да никогда! Дожили, новгородцы.

Злость брала посадника! И чем взял горожан Ярослав? Хитростью своей. У покойного Вышеслава и в голову бы никогда не втемяшилось, дабы от дани великому князю отказаться, купцам и черни льготу дать, «Русскую Правду» настрочить. Вот и вознесли его новгородцы до небес. Любо! Ныне им и посадник не указ.

А как славно жилось при Вышеславе! Тот ни в какие дела не совался, можно сказать, у посадника в услужении был.

Ходил Константин Добрынич с высоко поднятой головой. Лишь бровью поведет — и каждый несется выполнять его повеление. Иначе нельзя: посадник вечем избран. Попробуй, ослушайся. Царствовал Константин Добрынич в Новгороде! А ныне же даже Неревский конец за Ярослава горланит. И коль так дело и дальше пойдет, посадника и вовсе слушать перестанут. Всеми делами будет князь управлять. А посаднику — ни славы, ни почестей. Нужен, как клоп в углу…

Ну, уж нет, Ярослав! Умишком и он, Константин, сын славного Добрыни, не обделен. Так просто он власть не отдаст. Надо сыскать верных людишек и начать борьбу с Ярославом. Пусть они на крестцах и площадях народ возбуждают. Война-де с Киевом совсем не надобна. Новгород и без войны вольготно живет. А тут — бабушка надвое сказала. То ли со щитом вернешься, то ли на щите.

Святополк всю южную Русь соберет и вновь даст Ярославу по шапке. А новгородцам-то за какие грехи погибать? Сколь жен и детей сиротами будут! Да и воспрещено город без войска оставлять. Новгород хоть и торгует с чужеземцами, но те давно на него зарятся. Возьмут, да и надвинутся всем воинством. И ляхи, и свеи, и немцы давно ждут удобного случая. Нет, не дело задумал князь Ярослав. Надо скликать вече и распускать войско!

Верные людишки нашлись, но не из челяди посадника. Из своих пошлешь — каждому дураку станет ясно: это посадник хулить Ярослава подбил. Во всяком городе сыщется пакостливый сброд, кой за чарку вина готов на любую мерзость.

Сам Константин «людишек» не наставлял. Поручил своему ключнику Рыкуне. Тот служил посаднику, как самый преданный пес. Был не только услужлив, но и хитроумен.

— Покалякаю, боярин, и как будто ненароком, без твоего имени. Новую баньку для себя рублю, вот там и потолкуем за медком да ладком.

Вскоре поплыл по Новгороду худой для князя Ярослава разговор. Кое-кто из горожан и впрямь засомневался.

— А что, братцы, надо ли нам на Киев войной идти?

— Так ить на вече порешили.

— Порешили-то, порешили, да уж больно круто. Скорый поспех — людям на смех. Нечего было слушать Ярослава. Его отколошматили, а нам расплачиваться. Сидим покойно в Новгороде и надо сидеть.

— Дело толкуешь. Не нужна нам война!

— Не нужна, братцы! При посаднике Константине никто нас не воевал, и ныне никто на нас не прет. Надо тихо по домам сидеть и ремеслом своим промышлять. Стоять за посадника! Распустить войско!

Константин Добрынич мошны не жалел. Передавая Рыкуне деньги, говорил:

— Молодцом, ключник. Загудел Новгород. Почаще людишек медком да бражкой угощай, горластей будут.

Дело дошло до того, что гиль загуляла не только в Неревском конце, но и за Волховом, на Большом Торгу.

Ярослав Владимирович позвал к себе дворского.

— Надо поближе приглядеться к горлопанам, Могута. Мнится, что без посадника здесь не обошлось.

— Враг он тебе, княже, а жаль.

— Жаль? — переспросил Ярослав и жестко высказал:

— Врагов и завистников только нет у бездарей, скопцов и нищих.

— Истинно, княже. Я пригляжусь. По Торгу денек потолкаюсь. Подозрительны эти крикуны.

Могута посидел полчасика на крыльце, пораскинул умом, вернулся в свои покои, переоблачился под небогатого торгового человека, нахлобучил заячью шапку на самый нос и, никого не взяв с собой из челяди, подался к Торгу.

Долго приглядывался к крикунам и, наконец, выбрал себе неказистого мужчинку с сизым носом, кой ничего не продавал и не покупал, а все сновал по торговым рядам и драл глотку:

— Глянь, люди добрые, какой у нас славный торг! Всем богат! Чего бы еще нам надо? Так нет, покидай лавки и уходи на бойню. Пропадай головушки!

Некоторые отмалчивались, а кое-кто и поддерживал крикушу.

Вот к нему-то и подошел Могута.

— Истинную правду сказываешь, мил человек. Надоумил! А я всё своей пустой головой мекаю — и чего это Ярослав на войну нас подбивает? Никуда не пойду! И другим буду сказывать. Пусть князь распускает войско.

Мужичонка возрадовался:

— Праведная речь в точку бьет. Сказывай! Нечего рот на замке держать. Мы — вольные новгородцы.

— Воистину. Князь Ярослав нам не указ. Чего ради слушать чужака? Посадника Константина надо держаться. Так бы хвалу ему и воздал. Собрал бы своих дружков-бурлаков, коих у меня сотни, в ноги бы ему поклонились за добрую жизнь, а после того и на вече всех стали призывать. Стоять за Константина!

Мужичонке так запали в душу слова Могуты, что он тотчас выпалил:

— И воздай хвалу. Но допрежь я тебя к ключнику Рыкуне приведу. Он те ковш меду поднесет. Добрейший ключник!

— А далече ли идти?

— На Неревский конец.

— Далече. Тебя как звать-то?

— Сергуня.

— Славный ты человек, Сергуня. Меня чего-то на хмель потянуло. Загорелась душа до винного ковша. Пойдем, хватим по чарочке. Угощаю.

Сергуня завсегда рад дармовой выпивке. Чарочка за чарочкой, и так язык развязал, что удержу нет.

Дабы соблюсти «уважение» к новому «приятелю» пришлось Могуте бражника до его избы довести. Почитай, на плечах нес.

Вернувшись к князю, поведал:

— Зачинщик крамолы — посадник Константин. Действует через своего ключника Рыкуню. Челядь, дабы не бросать тень на посадника, участия не принимает. Рыкуня подобрал десятка два чужаков, вплоть до нищей братии и меж двор скитальцев, вдоволь кормит и спаивает их, а те расходятся по городу, и возносят на тебя, князь, всякую хулу.

— И как новгородцы?

— Пока большой угрозы нет, но посадник, как мне думается, утроит число горланов и измыслит новые козни. Тогда всякое может статься.

Ярослав Владимирович всегда дорожил мнением дворского.

— Чтобы бы ты на моем месте сделал, Могута Лукьяныч?

— Одно скажу, князь: двум медведям в одной берлоге не ужиться.

— Истинно. Побудь у себя. Я скажу тебе о своем решении.

Непростая задача возникла пред Ярославом Владимировичем. Посадника надо менять. Но сделать это будет нелегко. Константина выкликнуло вече. Еще при своей жизни Добрыня Никитич постарался, чтобы сын наследовал его место. Новгородцы Добрыню почитали и надеялись, что Константин также будет им желанным.

В первое время так и было, но чем больше посадник царствовал в Новгороде, тем всё чаще новгородцы стали подмечать, что Константина обуревает гордыня, переходимая в грубость и чванство. Супротивного слово не скажи.

Посадник не только стал отмахиваться от неотложных дел ремесленного люда, но и купечества. А дел тех всё скапливалось и скапливалось, но посадник не помышлял обременять себя заботами. Он воистину царствовал «лежа на боку», не догадываясь, что новгородцы могут и крепко возмутиться.

Приезд Ярослава и первые его шаги сразу же разбудили Новгород, и привели в негодование посадника. Всё, что ни делал новый князь, Константин встречал с едва прикрываемой злобой.

А новгородцы с одобрением отзывались на новины Ярослава. Посадник почувствовал, что теряет власть, и тогда перешел к открытому противостоянию, задумав возмутить против князя народ.

Народ! Опять решать ему: кому владеть Новгородом. Надо принимать незамедлительные меры.

Ярослав Владимирович вновь пригласил дворского.

— Собери, Могута Лукьяныч, тысяцкого Гостомысла, градских старцев, именитых купцов и добрых мастеров из ремесленного люда. Буду в сенях совет держать.

На совете Ярослав Владимирович произнес длинную речь, стараясь обосновать каждое свое слово, а когда, наконец, замолчал, его поразила угрожающая тишина.

«Не вняли, — с огорчением подумалось князю. — Сейчас последует сокрушительный для него отпор, после коего его судьба резко переменится к худшему».

Первым, как это и полагалось, поднялся с лавки тысяцкий Гостомысл. Неторопко пощипал длинными перстами густые пеньковые усы и, глядя на князя, с осуждением молвил:

— Уставы и Судебники для нас пишешь, а новгородские порядки не ведаешь. Было вече, князь Ярослав?

— Было. Две недели назад.

— Тогда зачем ты нас собрал? Аль ты не ведаешь, что новгородское вече имеет силу непреложного закона?

— Ведаю, господа честные новгородцы. Но тут крамола стала против меня подниматься.

— Какая крамола, князь Ярослав Владимирович? — поднялся купец Мефодий. — То всякие шаромыги воду мутят. Пьянь, забулдыги!

— Прикажу соцким всех выловить и плетьми выстегать, дабы больше поганые рты не раскрывали, — произнес Гостомысл.

— Шаромыги — мелкие сошки. Они смущали народ с чужого голоса. Как с зачинщиком быть? — напрямик спросил Ярослав Владимирович.

И вновь в сенях установилась затяжная тишина. Посадник — не забулдыга, избран тем же вече и наделен огромной властью.

Князь поглядывал то на тысяцкого, то на купца Мефодия, но те напряженно о чем-то думали.

Но тут, наконец, поднялся знатный оружейник Сурьян, кряжистый мастер с окладистой черной бородой, усеянной седыми паутинками.

— Мне остерегаться нечего. Тридцать лет доспехи лажу, и ни перед какими властителями спину не гнул и впредь не собираюсь. Не ведаю, как поступят купцы, но я тебе, князь Ярослав, от всего мастерового люда скажу. Неугоден стал ремесленникам посадник Константин, и коль дело до нового вече дойдет, за тебя будем стоять.

Твердая речь оружейника подстегнула и купца Мефодия:

— Мы тоже ходим не в овечьих шкурах, князь Ярослав. Торговые люди Новгорода не станут держаться Константина. Не надобен нам такой посадник, одна поруха от него. Зависть его одолела, что ты, князь, добился большой власти.

— Завидуй не тому, кто большой власти добился, а тому, кто хорошо и с похвалой покинул ее.

— Здравые слова, князь Ярослав. Вот того-то Константину и не хватает. Ты справляешься, как быть с зачинщиком крамолы? Смело можешь его убрать, и никакого шума в граде не будет. Изжил себя Константин в посадниках.

— Изжил! — веско произнес тысяцкий Гостомысл.

О том же молвили и градские старцы.

На душе ЯрославВладимировича потеплело. Камень с плеч!

— Благодарствую, господа честные новгородцы. Я так понял, что не следует и вече собирать.

— Не следует, князь Ярослав. Поступай, как хочешь, — сказал Совет.

У Ярослава теперь были развязаны руки. На другое утро повелел дворскому:

— Отбери десяток дружинников и снаряди их в Ростов под началом сотника Васюты. Ныне в Ростове без князя сидят, а в наместниках — всё тот же боярин Бренко. Он и за градом Ярославлем приглядывает. Укажи сотнику, дабы дотошно новый град осмотрел. Всё ли там в порядке? Особо пусть крепость обследует. Сам всё собираюсь в Ярославле побывать, да мешают дела неотложные.

Могута, пожалуй, впервые не понял, к чему клонит Ярослав Владимирович.

— Зачем дружинникам в такую одаль тащиться?

— Посадника с собой прихватят. А коль заартачится — заковать в железа. В Ростове же — в поруб![1459] Вся спесь с него слетит.

— Круто, но справедливо, князь. Более удобного и надежного заключения и не сыщешь. Бренко — верный человек.

Новгород не поднялся, не загомонил недовольными кличами, хотя отсылка посадника в опалу, без решения вече, была для города делом диковинным. Никогда того новгородцы не ведали.

Но без посадника город не остался. Им был выкликнут тысяцкий Гостомысл, доброхот князя Ярослава.

Глава 10 КАК СНЕГ НА ГОЛОВУ

Ярослав Владимирович мог быть довольным. Своенравный Новгород полностью встал на его сторону. Теперь можно и вздохнуть спокойно, но покоя на душе не было. Тяготили думы о жене и сестрах, кои остались дожидаться Ярослава в Киеве. Не дождались! Стали пленниками двух гадких людей: короля Болеслава и Каина.

Ярослав подолгу молился в Крестовой палате, прося Бога и Пресвятую Богородицу отвести беду от супруги и сестер, но сердце подспудно вещало: без беды не уладилось.

Хотелось неотложно поднять на Киев войско, разбить врага и вызволить из мерзких рук Ирину, Предславу и Добронегу.

Но разум останавливал: на дворе кружит поземка, идти же зимой до стольного града гораздо тяжелей, чем летом. На сей раз поход должен быть удачным, глубоко продуманным, иначе новгородцы совершенно разуверятся в своем князе и никогда больше не дадут ему ни воли, ни денег, ни войска.

Томительное неведение — хуже смерти. Но вот и до Новгорода докатилась худая весть: король Болеслав обесчестил Предславу, а великая княгиня и Добронега куда-то исчезли.

Вскоре приспела и другая весть: ляхи, разъехавшиеся по южным городам, занялись невиданным разбоем; Святополк, страшась всенародного возмущения, приказал перебить всех поляков; король Болеслав, захватив с собой огромную казну и Предславу, бежал вместе с епископом Анастасом в Польшу.

Вторая весть была горька и утешительна. Горька — судьбой Предславы и пропажей супруги с Добронегой. Утешительна — ляхи истреблены, а Болеслав покинул Русь.

Войско Святополка лишилось весомой поддержки. Ныне он не так силен, и ему сложно будет собрать крепкую рать. Быстрее бы холодная зима миновала.

Озадачило Ярослава бегство Анастаса, кой был привезен Владимиром Святославичем из Херсонеса, обласкан и возведен в сан киевского епископа. Что не хватало Анастасу, коему великий князь доверил соборный храм пресвятой Богородицы, передав сей именитой церкви десятую часть державных денег…

Вот еще тому подтверждение, что греческие священнослужители ненадежны. Не зря толковал иерей Илларион, что константинопольский патриарх, рассылая по Руси своих духовных пастырей, возымел и корыстную цель: присвоить через них и некоторую мирскую власть над русской державой.

— О своекорыстных помыслах патриарха я ведаю, отче. Но патриарх зело споткнется. Я уже давно намерен избавиться от чужеземных попов. Настанет время, когда митрополитом и епископами станут русские священники. Мы хоть и приняли веру от греков, но пастырей всюду заимеем своих.[1460] Русскому храму — русский духовник!

— Святы и богоугодны твои помыслы, сын мой. Но Константинополь зело воспротивится. Патриарх упрям.

— Упрямство есть порок слабого ума. Неужели патриарх до сей поры не разумеет, что Русь уже не та держава, коей можно попирать, как попирали византийцы разрозненные славянские племена? Нынешняя Русь не по зубам ни одному государству. Она, невзирая на временную усобицу, могуча и велика, а поелику готовься к еще одним новинам, святый отче…

С новгородским иереем Ярослав нашел общий язык. Иоаким стал первым епископом Новгорода. Именно Владимир Святославич пригласил его из Херсонеса, передав ему дубовый храм святой Софии.

Прибыв в 1010 году из Ростова в Новгород, князь Ярослав в первую очередь посетил церковь, послушал службу Иоакима и удивился. Двадцать лет простоял епископ за амвоном, но на русском языке глаголил так худо, что прихожане его слов почти не понимали.

На первой же встрече с иереем, стараясь его не обидеть, Ярослав Владимирович, как бы ненароком намекнул:

— Всё мне по нраву в храме, владыка. Славная у нас пресвятая София. Но вот прихожане плохо разумеют службу. Иконам молятся, поклоны отбивают, а вот проповеди до них слабо доходят.

Епископ намек понял, и лицо его приняло малиновый цвет. Ответил на греческом, кой Ярослав отлично понимал:

— Русский язык, князь Ярослав, вельми многотруден. Вельми!

— Согласен, владыка. Многотруден, но красив и благозвучен. Не худо бы к нему приобщиться, дабы прихожане получше учение Христа познали. Ты только не серчай на меня, владыка. Учиться никогда не поздно. Мутный ум не родит ясного слова, а в богоугодном деле оно зело надобно.

К счастью Ярослава, епископ Иоаким не был запальчивым человеком, нрав оказался у него покладистым.

— Меня радует, сын мой, что тебя заботят дела церковные. Ты прекрасно владеешь греческим языком. Видно и мне пора постигнуть язык русичей на благо Христовой веры.

С того дня Иоаким и в самом деле усердно принялся за изучение языка славян, что не осталось не замеченным Ярославом.

«Не заносчив. А ведь глава громадной Новгородской епархии, один из набольших епископов Руси. Другие иереи ведут себя напыщенно, и свысока глядят на русских людей. Этот же, слава Богу, иной. Промахнулся константинопольский патриарх. Сей иерей в мирские дела не влезает. С ним можно поладить».

Ярослава беспокоило дальнейшее распространение христианства. Русь огромна, а число священнослужителей явно недостаточно.

«Надо в школах обучать не только грамоте и ремеслу переводчика, но и готовить священников. А еще лучше — создать духовные училища», — подумал князь.

Русь ничего подобного не имела, но это не говорило о том, что к служению в храмах допускались безграмотные люди. Для начала новопоставленный дьякон или поп шесть недель проходил обучение в соборной церкви, когда его наставник — дьякон для дьякона, поп для попа — наблюдал за службой ученика, следил за тем, дабы тот Евангелие чел не спешно, ведал бы статьи и узгласы (возгласы), на заутренях и вечернях глаголил Псалтырь, псалмы, и каноны, и церковное каженье знал и всё действо священническое.

Только после шестинедельного срока епископу давался устный доклад: «сей новопоставленный весь ряд церковный и священническое действо умеет».

Наставник после сего оповещения слыл ответственным за своего ученика, что и помечалось в особой книге.

На том наука не заканчивалась. Шести недель было, разумеется, мало, дабы постичь все тонкости службы. Молодому попу давался еще год, в течение коего он направлялся в церковь, служил и учился от иного наторелого попа, хорошо овладевшего священническим делом и правилом церковным.

Второе и последнее испытание ученик проходил через год — именно тогда епископ принимал окончательное решение о подготовке новопоставленного. Время поставления заносилось писарем в книгу, коя служила для проверки в случае жалобы. Молодой поп получал из рук епископа молитвенник и отправлялся к месту служения выполнять свои великие и трудные обязанности.

Прихожане посещали храмы обычно по воскресеньям и праздникам. В остальные дни церкви, как правило, не имели службы. Ежедневные богослужения совершались лишь в соборах, в коих по череду служило духовенство города.

Церковную жизнь Ярослав ведал досконально. Епископ удивлялся его познаниям и внимал озабоченным словам:

— Путь в попы и дьяконы тяжел и громоздок. Много на этом пути препон. Позарез нужны духовные училища.

— Нужны, сын мой. Но даже в Киеве того нет. Увидишь митрополита, потолкуй с ним. Дело архиважное.

Ярослав пытливо посмотрел на епископа.

— А ты уверен, владыка, что я буду в Киеве?

— Всё в руках божьих, но в Киеве тебе всенепременно быть. Святополк совершил тяжкий грех, и Господь его накажет. Убийца не должен оставаться великим князем. Сие разумеют не токмо прихожане, но и все твои воины. Так что, сын мой, попытайся убедить митрополита.

— Попытаюсь, владыка. Русь не должна оставаться без духовных училищ. В них великая сила мудрости христианской, без чего державе крепко на ногах не стоять. Чем больше в государстве нашем христианства, тем больше нравственной опоры, тем сплоченней народ.

— Благословенны твои слова, князь Ярослав. И сохранит тебя Бог!

Нередко проводил беседы Ярослав Владимирович с епископом Иоакимом, каждый раз убеждаясь, что этот своеобычный грек может поспособствовать всем его новинам.

А душа… душа продолжала скорбеть. Что же случилось с Ириной и Добронегой? Куда они пропали? Живы ли?..

Уж скорее бы выступить в поход на Киев, может, там что-то прояснится.

Сейчас Ярослав думал исключительно о победе. Войско собралось отменное. Среди ратников не только новгородцы, но и псковитяне, давнишние приятели Новгорода.

Ныне Псков — неприступная крепость. Псковская земля тянулась узкой полосой с юга на север, охватывая земли реки Великой.

Ярослав весьма дорожил этим городом. Водный путь был главной торговой дорогой Пскова и обеспечивал связь с европейскими странами, в частности, с немецкими землями. Река Великая впадала в Псковское озеро, соединяющееся с Чудским, и далее по реке Нарве открывала выход в Варяжское море. Издавна существовал торговый союз Пскова и Новгорода с немецким Любеком.

Но самое любопытное для князя Ярослава было то, что именно в Пскове познакомились киевский князь и юная перевозчица Ольга, ставшая позднее первой правительницей-христианкой на Руси, святой и равноапостольной великой княгиней.

Близ Пскова, в Буднике родился внук княгини Ольги — Владимир, будущий креститель Руси, отец Ярослава.

Именно по желанию Ольги, после того как увидела она три небесных луча на берегу Великой, был воздвигнут на этом месте первый деревянный собор Псковской земли — Троицкий.

Ратники, пришедшие в войско Ярослава, любовно называют свой храм чудесным. Все воины поклялись своим Троицким собором, что не отдадут на поругание святотатцу Святополку Киевскую землю.

Всё складывалось в пользу Ярослава, но душу его так и не покидали горестные мысли. Он давно привык к Ирине и очень любил своих сестер, попавших в беду.

* * *
Могута вошел в покоя Ярослава Владимировича с такой ликующей улыбкой, что князь сразу понял: принес отрадную весть.

— К Ильменю возок катит. А в нем — великая княгиня и Мария Добронега!

Взбудораженный Ярослав тотчас сорвал с колка зимний кафтан на лисьем меху.

— Как снег на голову. Пусть подают коня!

Встреча оказалась волнующей и трогательной. Похудевшая Ирина со счастливыми слезами на глазах кинулась на грудь мужа и долго-долго не могла от него оторваться. А затем наступила очередь Добронеги.

Семья Силуяна стояла в сторонке. Купец беспрестанно крякал в дремучую (оброс за дальнюю дорогу) рыжеватую бороду, а Настена утирала кончиком убруса[1461] радостные слезы; сыновья же переминались с ноги на ногу и жадно разглядывали князя. Впервые увидели.

Ирина, повернувшись к Силуяну, молвила:

— Это наш спаситель.

Ярослав Владимирович крепко обнял купца и тепло произнес:

— До конца жизни тебе обязан, Силуян Егорыч… А теперь — все в терем.

В тереме стало шумно: великая княгиня пожаловала! Принцесса заморская. Она любит изысканные яства.

За веселым застольем Ярослав Владимирович выслушал длинный сказ Ирины.

— Так у тебя, оказывается, два спасителя. Поведай о нем подробней.

Ирина поведала.

— Охотник? А где проживает?

— Ответил, что всюду. Странный охотник и немногословный.

В разговор вступил купец Силуян:

— После дотошного расспроса великой княгини, я утвердился в мысли, что это был Тихомир.

— Тихомир?!

Перед Ярославом тотчас всплыло лицо внука волхва Марея, и весь его облик, да и весь его разговор, переданный Ириной, действительно очень напоминал Тихомира. Жаль, что он не захотел рассказать о своем месте пребывания. За спасение княгини Тихомир получил бы сказочную награду. Но он не тот человек, деньги для него ничего не значат. Когда-то по поручению Ярослава он должен был проникнуть в Медвежий угол, но почему-то этого не выполнил, а затем где-то затерялся в лесах. Этот загадочный человек всегда вызывал у князя уважение, несмотря на то, что тот когда-то пытался его убить. Но про этот случай Ярослав никогда не рассказывал Ирине.

Само собой он ни разу не упомянул и Березиню. Зачем тревожить сердце супруги? Сие навсегда останется его тайной.

Пока шла оживленная беседа, Мария Добронега несколько раз подходила к князю, обнимала его за шею, целовала в щеку и вновь усаживалась в кресло, поглядывая на Ярослава счастливыми глазами. Уж так она соскучилась по брату!

Настена же (какая честь ей выпала! Поведай кому — не поверят, что сидела за одним столом с князем) с удивлением разглядывала дворцовую палату, поражаясь ее богатому убранству. Одни оконца чего стоят. Ишь как ярко горят и переливаются цветные заморские стекла в оловянном обрамлении. Худо, что Егорка с Томилкой в другой комнате княжьей снедью лакомятся, то-то бы подивились!

В конце разговора Ярослав Владимирович вновь обратился к Силуяну:

— Чем велишь тебя вознаградить, Силуян Егорыч? Исполню всё, что ты попросишь. Никакого злата не пожалею. Смело говори!

Силуян поднялся из-за стола и молвил:

— Злата? Обижаешь, княже. Ужель я ради злата старался?

— Прости, Силуян Егорыч. Ты зело прав. Золото огнем испытывается, а друг жизненными напастями.

— Вестимо, княже. Спасал твою супругу и сестру не ради своей корысти. Мы ведь с тобой, княже, уже долгие годы вкупе. Ты был еще отроком, когда я в проводники к тебе снарядился. Привязался я к тебе, Ярослав Владимирович, всей душой привязался. Всюду за тобой следую. Одной милости попрошу. Сыны у меня подрастают. К торговле они не шибко тяготеют, а вот как узрят дружинника, так глаза загораются.

— Воинами хотят стать?

— Воистину, княже. Бредят. На деревянных мечах сражаются.

— На деревянных мечах?.. Внуки Будана. Именитого ростовского мастера. Никогда его не забуду, Силуян Егорыч. Самое место быть внукам оружейника в молодшей дружине.

Силуян Егорыч низехонько поклонился князю.

— Век твоей милости не запамятую.

— Но твоя просьба слишком малая.

— Лучшая награда — вновь служить тебе, князь.

Больше всех обрадовались милости Ярослава Владимировича Егорка и Томилка. Отныне они будут прислуживать воеводам и дружинникам, носить за ними всевозможное оружие, водить запасных коней, а затем, когда пройдут ратную выучку, то и сами получат по боевому коню, мечу, копью, натянут на себя кольчугу, наденут на голову шелом. То ль не счастье?!

Глава 11 КИРИЛЛ И МЕФОДИЙ И СЛОВО О ГРЕХЕ

Мысль о духовных заведениях не покидала Ярослава. Он всё чаще посещал школу, открытую им в Новгороде еще пять лет назад. Она находилась при храме святой Софии, где обучалось три десятка боярских и купеческих детей, с коими занимались дьяконы и дьячки, натаскивая недорослей «учению книжному».

Отроки, сидя на деревянных скамьях, выцарапывали на кусочках бересты костяными писалами кудреватые буквицы, проходили цифирь и повторяли следом за учителем в черной рясе основные молитвы.

Ярослав Владимирович был чрезвычайно доволен новгородской грамотностью. Пожалуй, ни в одном городе Руси не было столько грамотеев. На берестах писали короткие письма не только бояре и купцы, но и многие мастера из ремесленного люда. Даже на своих изделиях умельцы выводили своё клеймо и надписи.

Сотворит оружейник меч, и не только режет хитрые узоры, наводит его золотом, чернью и серебром, но и оставляет на крыже свое имя: «сработал мастер Кудимка». Оставляли свои надписи умельцы на щитах и шеломах, торговых «мерилах», на изделиях из кирпича и глины.

«Немцы и варяги иногда в своих хрониках и сагах называют русских людей „варварами“, но как они глубоко заблуждаются. Едва ли ремесленный люд их стран так горазд в грамоте», — подумалось князю.

Гордился за Русь Ярослав Владимирович и всё больше радел за распространение среди народа книжной премудрости.

Ярослав, как отмечали летописцы, любил церковные уставы и собирал около себя много искусных писцов, и переводил с греческого на славянское письмо, и написал книги многие… Владимир вспахал и умягчил землю святым крещением, а Ярослав насеял книжными словесами сердца людей крещеных… Читал Писание днем и ночью… Целые дружины переводчиков трудились в Новгороде и Киеве…

Ярослав Владимирович любил смотреть как писец, придвинув к себе шандал с тремя свечами, и склонившись над белым листом, переписывал книгу, пуская в ход киноварь, празелень и золото. И вот из-под тоненькой кисточки возникал то крылатый змий с птичьей головой и клювом, то дракон с веткой в зубах. Нарядные буквы означали «твердило» и «глагол»…

Писцы особенно усердствовали, когда князь наблюдал за их работой. Ведали: Ярослав Владимирович — первый книжник Руси, и что он не только ненасытно поглощает всякие иноземные рукописи, но и сам искусно их переводит, достигнув высочайшего написания буквиц.

Ярослав Владимирович не только любил грамотеев, но и всячески поощрял их труд, понимая, какое громадное значение они имеют для Руси. И всё же он не довольствовался достигнутым. Пришел к епископу Иоакиму и заявил:

— Спасибо, владыка, за помощь, кою оказываешь мне. Но школа лишь первая ступень к познанию христианства. Надо духовное училище открывать.

— Без благословения митрополита?

— Митрополит далеко, а нужда в училище острая. Нам нужны люди, кои бы отменно изучили богословие, всю церковную литературу, греческий язык, все основные молитвы и обладали бы красноречием.

— Дело богоугодное, сын мой, но постичь сие можно лишь за несколько лет. Да и найдутся ли способные ученики, кои полностью должны забыть о мирской жизни, без остатка посвятив себя Богу.

— Найдутся, владыка.

— А учителя? Отыщется ли такой человек среди русских священников?

— В селе Берестове есть храм, где священнодействует Илларион.[1462] Умнейший богослов, добродетельный человек, большой книжник и постник!

— Наслышан, сын мой… Это он вырыл пещеру на холме Днепра?

— Воистину, владыка. Среди дремучего леса он вырыл пещерку и усердно молится в ней. В Любече же проживал некий мирянин, и положил ему Бог мысль на сердце идти странствовать. И направился он на Святую Гору, и воззрел там монастырь. Явился в обитель и умолил игумена, дабы постриг его в монахи. Тот свершил постриг, дал ему имя Антоний и повелел: «Иди снова на Русь, и да будет тебе благословение Святой Горы, ибо от тебя многие станут чернецами». Благословил его и отпустил со словами: «Иди с миром». Антоний же пришел в Киев и стал помышлять, где поселиться. Стал ходить по дебрям и горам, выискивая место, кое бы ему указал Бог. И пришел на холм, где Илларион выкопал пещерку. Возлюбил Антоний сие место. Стал жить, молясь Богу, питаясь водой и сухим хлебом. Копал пещеру, не давая себе покоя ни днем, ни ночью, пребывая в трудах, бдении и молитвах. Засим изведали о нем добрые люди и приходили к нему, принося все, что ему надобилось. И прослыл он, как великий Антоний, ибо приходя, просили у него благословения. И настолько прославился божий подвижник Антоний, что к нему стала приходить братия, и начал он их принимать и постригать на житие в пещеру. О сем великом подвижнике поведал мне Илларион, и надумал я гораздо воздать святым людям. Самое место быть Киево-Печерской[1463] монастырю. И сие непременно будет, владыка!

Ярослав Владимирович завершил свою речь с таким твердым убеждением, что Иоаким ничуть не усомнился в его словах. Князь непременно сдержит свое посул,[1464] данный Иллариону, но сей священник из Берестова прохладно относится к Ветхому завету.

— И в оном, владыка, я одобряю Иллариона. Он изрекает: «Прежде был Закон, а потом Благодать, прежде — тень, а потом — истина». Илларион утверждает, что соблюдение исключительно Ветхого закона не ввергает людей к спасению души, поелику не спасло познание сего закона древних иудеев. Опричь того, первенство Ветхого Завета может привести к иудаизму. Только Новый Завет — «истина», — предоставленный Иисусом Христом, является Благодатью, ибо Иисус своей смертью искупил все людские грехи, а посмертным воскрешением он отворил всем народам стезю к спасению. Взяв Русь под свое заступничество, Господь даровал ей и величие. И ныне это не «безвестная» и «захудалая» земля, но земля Русская, коя ведома во всех четырех концах света.

— Но предпочтение Нового Завета Ветхому глаголит о самостоятельности Руси, о неких различиях ее верования с Западом и Востоком. Есть ли истина в твоих словах, сын мой?

— Не буду скрывать, владыка, что многие христиане Руси весьма осмотрительно относятся к Ветхому Завету, полагая, что увлечение им, посвященное истории древних евреев, не принявших Христа, ведет к отходу от канонов христианской веры. Сам ведаешь, владыка, что особой известностью у русичей пользуются «Евангелия — апракос», кои содержат краткие тексты четырех «Евангелий», «Деяния апостолов» и «Посланий апостолов». А из ветхозаветных писаний предпочитают «Псалтырь», кой включает сто пятьдесят псалмов библейского царя Давида. «Псалтырь» употребляется и как учебник, по коему учат грамоте и эпистоле.[1465]

— На «деревянных» книгах.

— Иного выхода у меня не было. Я еще в Ростове повелел на этих «деревянных» книгах написать тексты некоторых псалмов. Так что, Псалтырь — самая первая русская рукописная книга.

Во время всего разговора лицо Иоакима оставалось хмурым.

— Я не сторонник того, чтобы Ветхий Завет подвергать сомнению, сын мой. Так ли уж надобен в духовном училище священник Илларион?

— Илларион — блестящий богослов и философ. Он не принесет вреда христианской вере. Я полностью ему доверяю, а посему прошу и тебя, владыка, принять его с открытым сердцем.

Иоаким вздохнул. Ему не хотелось ссориться с Ярославом, кой, вероятно, вскоре станет государем Руси.

— Глаголят, что Илларион вырыл пещеру.

— Истинно, владыка. Имея приход, священник Илларион выкопал подле Киева, на высоком и красивом берегу Днепра, в густом лесу небольшую пещеру, куда часто ходит и тайно молится.[1466] Надо бы послать за ним возок. Я бы своих людей снарядил, но в Берестове может оказаться Святополк. А вот твоим духовным лицам путь всюду показан. Буду благодарен тебе, владыка.

— Хорошо, сын мой, — кивнул Иоаким.

* * *
На Рождество Христово в Новгороде было открыто первое на Руси духовное училище, в коем уселось за скамьи около трехсот отроков.

Илларион с удовольствием откликнулся на просьбу Ярослава и владыки и с необычайным рвением принялся за обучение отроков.

На первом же занятии побывал Ярослав с супругой Ириной и сестрой Марией, где они услышали рассказ Иллариона о житиях святых, равноапостольных Кирилле и Мефодии.

— В греческом граде Солуни, дети мои, жил богатый и знатный вельможа по имени Лев. У него была жена Мария. Всемилостивый Бог дал им двух сыновей — Мефодия и Константина.[1467]

Старший брат, Мефодий, был обучен в родном доме наукам, а засим поступил на службу к греческому императору, и служил так славно, что император сделал его начальником над целой страной Македонией, где жило много славян.

И младший брат, Константин, на первых порах обучался в родительском доме. Он так возлюбил науки, дети мои, что почитал их дороже всех богатств на свете. На пятнадцатом году Константина взяли к царскому двору. Здесь он воспитывался и учился вкупе с малолетним царем Михаилом.

Обоих братьев ожидали в жизни и богатства, и почести, и слава, но они не пленялись славою мирскою, не искали и мирского счастья: они отдали всю свою жизнь на просвещение славян, на распространение между ними веры Христовой.

Славяне тогда еще не знали истинного Бога и поклонялись идолам. Святые братья любили славян, жалели, что они не ведают Христовой веры. И возгорелось в них желание просветить язычников светом христианского учения.

Святые братья ходили в разные земли славянские и проповедовали слово Божие на родном для славян языке. Те охотно слушали учение и принимали крещение. Так крестились болгары, моравы, чехи…

Дабы утвердить между славянами христианское учение, Константин решил перевести Священное Писание и богослужебные книги с греческого языка на славянский. Константин составил особую для славян азбуку и вместе с братом своим, Мефодием, перевел на славянский язык избранные места из Священного Писания и Божественную литургию.

Через сто лет после смерти Мефодия, при великом князе Владимире, русичи приняли христианскую веру, а вкупе с оным получили и славянскую азбуку, и священные книги на родственном языке.

По книгам, кои перевели на славянский язык святые Кирилл и Мефодий, и стали молиться русичи, а по их азбуке — читать и писать. Святые Кирилл и Мефодий, дети мои, наши первые учителя и просветители. Они…

Ярослав Владимирович, Ирина и Добронега до конца выслушали речь Иллариона, а затем князь обратился к отрокам:

— Ведаю, что обучение богослужебным книгам дело зело не легкое. У каждого ученика возникает много спросов. Так вопросите же, не стыдясь самого сокровенного.

Ученики молчали, сопели носами: и князя оробели, и впросак не хотелось угодить: такое ляпнешь, что на смех поднимут.

— Да вы меня не страшитесь, отроки. Вы же будущие священники, кои самые ближние люди Бога. Робкому же священнику храма не видать. Зачинайте!

Наконец поднялся великовозрастный ученик в долгополом кафтане. Покраснел, как морковь, и вопросил:

— Я вот… я вот не ведаю, как побороть стыд на исповеди.

К ученику ступил было Илларион, но Ярослав остановил его движением руки.

— Постараюсь, отче, сам глаголить. Послушай, отрок. Стыдиться на исповеди открывать грехи — от гордости. Обличив себя перед Богом при духовнике, люди получают успокоение и прощение. Нельзя ничего стыдиться и скрывать, ибо тайна исповеди свята.

— Моя матушка третью неделю слезами исходит от скорби. Тятенька преставился. Так громко голосит, что ночами почивать не дает. И как быть? — осмелел другой ученик.

— Скорби следует переносить втайне, как всякий подвиг. Тогда мы не лишимся награды на небе. Только с духовным отцом мы можем говорить о скорбях, прося его совета и молить Бога терпеливо пронести всякое искушение.

И посыпались вопросы!

— Где начало греха?

— Следите за мыслями — здесь начало греха.

— А когда Господь не прощает греха?

— Когда мы сами не прощаем других.

— Как искать пользу для себя?

— Должно искать для себя пользы в пользе другим.

— Как изведать добрых людей?

— Узнавай добрых людей по делам, поелику всякое древо познается по плодам.

— Мой тятенька тяжко недужит. Можно ли ему молиться об исцелении?

— Молиться об исцелении, нет греха. Но надо прибавлять: «аще волиши, Господи!». Полная покорность Господу, с покорным принятием посылаемого, как блага от Господа Благого, и мир душе дает, и Господа умилостивляет. И Он или оздравит, или утешением исполнит, несмотря на прискорбность положения. Но есть такие недуги, на исцеление коих Господь налагает запрет, когда видит, что болезнь нужнее для спасения, чем здоровье.

— Здесь многое о грехе сказано. А откуда сам грех возник? — вдруг спросила Добронега.

— Грех? Вопрос самый близкий к каждому грешнику, но для ответа для него надобно выйти мыслью за пределы всего видимого, ибо грех произошел не в нашем мире.

— Странно. Но где ж он произошел?

— В области духов — в сердце Люцифера.[1468] Он породил в себе первый грех. Он перелил сию язву допрежь в подобных себе духов, а потом и в сердце неосмотрительного прародителя нашего. Как зародился грех в душе Люцифера — не ведаем: сие тайна. Полагаясь на совершенствах Творца и природе существ разумных, мы можем утверждать, что первый грех произошел не от природы, а от свободы, и состоял в злоупотреблении разума и воли. А последуя неким указаниям слова Божия, догадываемся, что первым злоупотреблением разума и воли в первом виновнике греха были самомнение и гордость, желание самостоятельности безмерной и влечение сделаться подобно Богу. Такая дерзость и бунт не могли быть терпимы у престола Всемогущего — и гордый Люцифер был свержен в преисподнюю, в коей он и сотворил царство тьмы и ужаса, ненависти и отчаяния, смерти и разрушения… И разум, и слово Божие уверяют нас, что грех есть зло великое, и предаваться ему значит быть врагом самому себе. Между те, что видим мы в мире? Что видим вокруг нас и в нас самих? Грех! Малая толика избранных Божиих, утвердившись на камени заповедей Господних, оградившись страхом Божиим и благодатью Христовой, блюдет себя в чистоте от греха, постоянно сражается с ним во всех его видах и побеждает его и в себе, и в других. У греха есть своя сладкая отрава — тайное самоуслаждение своими достоинствами и подвигами, с забвением собственного ничтожества. Сей приманкой грех ловит душу в свои сети… И если бы не всемогущая сила благодати Божией, не ангелы-хранители наши, не попечение Богородицы и таинства церкви, то все мы, без сомнения, и навсегда остались в плену страстей, не имея и мысли о том, дабы сражаться с ними и терпеть разные принуждения для возвращения себе свободы духа и чистоты сердца.

— Прекрасно, братец! — не скрывая своего восхищения, воскликнула Добронега.

И княгиня Ирина не осталась безучастной.

— А как бороться с духом хулы и сомнения? — спросила она, рассчитывая на то, что Ярослав затруднится с ответом, но супруг отозвался незамедлительно, обратившись лицом к ученикам:

— Дух хулы и сомнения притаился, но не думайте, что он так скоро оставит вас. Привыкши находить доступ к вам, он все будет подступать, не удастся ли как-нибудь посильнее смутить. Это все люди испытывают. В силу того богословы пишут, что в борьбе с врагом не надо никогда слагать оружия и всегда быть наготове противостоять ему…

Провожая князя из духовного училища, Илларион удовлетворенно молвил:

— Из тебя, сыне, мог бы выйти блестящий проповедник. Сколь же тебе книг пришлось одолеть, дабы с таким великолепием о христианской вере глаголить. Долгого и доброго жития тебе, княже.

Уже подходя к терему, с особым почтением к супругу, произнесла свои слова и Ирина:

— Не перестаю удивляться твоим познаниям, Ярослав. И когда ты только успеваешь всё прочесть, а главное запомнить.

— Постоянное чтение книг, Ирина, не только развивает мыслительные способности, но и память.

— Но днем ты снуешь по оружейным мастерам и ратным людям. Не пойму, когда ты сидишь за книгами? — теперь уже спросила Добронега.

Князь улыбнулся, обнял сестру за плечи и ответил:

— Зимние ночи зело длинны, Мария.

— Ночи? — переспросила Добронега и с лукавинкой посмотрела на Ирину.

— А вот я, когда стану замужней женщиной, ни за что не позволю супругу заниматься книгами по ночам. Ночь супругам не для того отведена.

Ярослав и Ирина покачали головами и… рассмеялись.

Глава 12 МЕЧ БУДАНА

На другой день в терем пришла добрая весть. В покои вошел веселый Могута и поведал:

— Гость к тебе, княже. Боярин Бренко из Ростова!

— Бренко?! — несказанно возрадовался Ярослав. — Зови немедля!

Господи, как же оживился Ярослав! Как он стиснул в крепких объятиях своего бывшего дружинника!

— Как я рад тебе, друже. Какими судьбами?

Миновало восемь лет с их последней встречи, и оба жадно разглядывали друг друга. Бренко, как отметил Ярослав, почти был таким же, будто годы обошли его стороной, а вот облик князя заметно изменился. Нет, он не постарел, и седые паутинки еще не вкрались в его курчавую бороду, лишь черты лица стали более суровыми и мужественными, хотя глаза в эти минуты были наполнены неподдельной радостью.

Взволнован был и Бренко: он всегда любил ростовского князя.

— Так Богу было угодно, княже. От судьбы не уйдешь. Проведали мы, что Святополк Окаянный печенегов на Русь призвал. Подоспели к тебе на подмогу с сотней дружинников.

Ярослав вдругорядь обнял Бренка.

— Любой твой дружинник троих стоит. Каждого в лицо помню. Искушенные воины. Непременно встречусь… Ну, как там Ростов, как Ярославль?

Бренко принялся обстоятельно рассказывать, а князь ненасытно слушать. Все, что говорил боярин, было близко его сердцу.

— Ныне, княже, град твой и не узнать. И крепость еще более упрочили, и храмами Ярославль изукрасили. Залюбень город!

— Елей на душу, Бренко. Как бы мне хотелось глянуть на Волгу и Ярославль. Как хотелось!.. А богат ли ремеслом град?

— Рубленый город тесен стал. За крепостью посад разросся. Появились мастера на все руки — и кузнецы, и оружейники, и хлебники, и кожевники. Всех не перечесть.

— Добро, добро, Бренко. А купцы? Процветает ли град торговлей?

— Ростов, конечно, будет побогаче. Сколь сил ты в его торговлю вложил, но и Ярославль купцами не обижен. И к булгарам, и в Хвалынское море ходят. Без прибытка не живут. Мнится мне, минует какое-то время, и Ярославль станет одним из самых процветающих торговых городов. Уж слишком удачное место выбрал ты, княже, для основания Ярославля. Мы до сих пор поминаем, как ты уложил медведицу. Сим подвигом навеки себя прославил. Минуют столетия, но тебя, княже, не забудут.

— Ну, будет, будет, Бренко. Ты лучше поведай, много ли башен на крепости и есть ли доступ к воде на случай осады?

Много еще вопросов задал князь, и все с неподдельным восторгом впитывал в себя, мысленно ощущая себя в преславном граде Ярославле. Наконец, опомнился:

— Замучил тебя, Бренко. А ты с дальней дороги. Надо тебя и всех дружинников трапезой угостить, а потом всем почивать.

— Благодарствую, княже. Но допрежь прими дары от купцов и умельцев ярославских.

Бренко ступил к сводчатым дверям и распахнул их. Прежде всего, внесли в покои икону Богородицы в серебреной ризе.

— Чудотворная, — пояснил Бренко. — От всего града.

Слезы выступили на глазах Ярослава: нет выше и богаче дара, когда от всего града преподносят святой образ. Он прочувственно опустился на колени и приложился губами к иконе.

— Того я до кончины своей не забуду.

От имени же купцов были преподнесены цветастые бухарские ковры тончайшей работы, а в конце подношений сам Бренко внес в палату меч в кожаных ножнах.

— То, княже, меч от оружейных дел мастера Будана. Новой хитрой закалки! Напутствовал Будан от всех кузнецов: «Да принесет сей меч славу русскому воинству».

Ярослав отвесил земной поклон, принял богатырский меч, поцеловав его, и с чувством произнес:

— Ныне сам Бог не простит меня, коль я предам сраму сей меч Будана.

Глава 13 «И БЫЛА СЕЧА ЖЕСТОКАЯ»

«В год 6527 (1019) пришел Святополк с печенегами в силе грозной, и Ярослав собрал множество воинов и вышел против него на Альту».

Ранним утром рать Ярослава оказалась на том самом месте, где был убит Борис. Сердце князя было переполнено ожесточением. Наконец-то он поквитается с Каином, кой вновь привел на Отчизну злейших врагов. Ныне все его воины полны решимости добиться победы.

Ярослав повернулся к войску и, приподнявшись на высеребренных стременах, воздев руки к нему, громко воскликнул:

— Кровь братьев моих вопиет к тебе, Господи! Отомсти за кровь праведников, как отомстил ты за кровь Авеля, возложив на Каина стенание и трепет. Так возложи сие и на окаянного святотатца!

Затем Ярослав обратился к воинам:

— Други мои! Настал решающий час! Святополк позвал к себе на помощь нашего извечного лютого недруга, кой опять собирается поживиться добычей, истребить наши города и села, захватить в полон наших братьев, жен и дочерей. Так ужели наши сердца не заполнятся гневом? Ужели мы позволим Каину и его поганым приспешникам огнем и мечом пройтись по Отчизне, залив ее кровью?!

— Не позволим, князь! — воинственно грянуло войско.

— Веди на врага, Ярослав!

«И двинулись противники друг на друга, и покрыли поле Альтинское множеством воинов. Была же тогда пятница, и всходило солнце, и сошлись обе стороны, и была сеча жестокая, какой не бывало на Руси, и, за руки хватаясь, рубились, и сходились трижды, так что текла кровь по низинам. К вечеру же одолел Ярослав, а Святополк бежал. И когда бежал он, напал на него бес, и расслабил все члены его, и не мог он сидеть на коне, и несли его на носилках. И бежавшие с ним, принесли его к Берестью.[1469] Он же говорил: „Бегите со мной, за нами гонятся!“.

Отроки же его посылали посмотреть: „Гонятся ли кто за нами?“. И не было никого, кто бы гнался за ними. Он же лежал немощен и, привставая, говорил: „Вот уже гонятся, ой, гонятся, бегите!“ Не мог он вытерпеть на одном месте, и пробежал он через Польскую землю, гонимый Божиим гневом, и прибежал в пустынное место между Польшей и Чехией, и там окончил жизнь свою.

Праведный суд постиг его, неправедного, и после смерти принял он муки окаянного… Посланная на него Богом пагубная кара безжалостно предала его смерти, и по отшествии сего света, связанный, вечно терпит муки.

Есть могила его в том пустынном месте и до сего дня. Исходит из нее смрад ужасен. Всё это Бог явил в поучении князьям русским, дабы если еще раз совершат такое же, уже слышав обо всем этом, то такую же казнь примут, и даже еще большую.»

В сей злой сече были нещадно изрублены и вышгородские предатели-заговорщики, бояре: Талец, Еловит, и Ляшко. Божий суд праведный свершился! Однако одному из заговорщиков, Путше, удалось сбежать с поля брани.

Ярослав вошел в Киев и, по словам летописи, отер пот с мужественною дружиною, трудами и победами заслужив сан Великого князя Российского.

Глава 14 ПЕРВЫЕ СВЯТЫЕ РУСИ

Народ с ликованием встретил Ярослава Владимировича: Святополк вызывал отвращение, его недолгое правление было насыщено невиданными грабежами и разбоем ляхов, немцев, варягов и печенегов. Стоном исходила Киевская земля! Ныне же и передохнуть можно. Ярослав — надежный защитник земли Русской. Князь — «Разумник», князь — «Правосуд».

После торжественного пира, на коем гуляла не только княжеская дружина, но и праздновали все киевляне, Ярослав Владимирович отъехал помолиться в Берестово, в храм Святых Апостолов, где служил Илларион.

После продолжительных молитв и благодарения Богу, удивительно легко стало на душе князя. От храма исходила какая-то чудесная светлая благодать, коя вселила в Ярослава Владимировича необыкновенный покой.

— Хорошо у тебя здесь, иерей.[1470] Давно уже не было мне так безмятежно.

Илларион, высокий, широколобый, с пытливыми, серыми глазами и слегка продолговатым лицом в русой бороде, негромко молвил:

— Ты пришел сюда с чистым сердцем, великий князь. Святые Апостолы сие ощутили и ниспослали на тебя свою благость… Но ты пожаловал в храм не только помолиться.

— Ты проникаешь в мои думы, иерей. Я воистину хотел бы с тобой посоветоваться.

— Всегда готов тебя выслушать, великий князь. Допрежь пройдешь в трапезную?

— Нет, нет, отче! Я бы хотел изъясняться здесь, в этом дивном храме. Брашно[1471] может увести меня от своих помыслов. Именно здесь, именно перед тобой, отче Илларион, я хочу выговориться.

— Чутко буду слушать тебя, Ярослав Владимирович.

Князь некоторое время помолчал, как бы окончательно взвешивая свои невысказанные еще слова, а затем проникновенно заговорил:

— Меня, отче Илларион, одолевают мысли о братьях моих Борисе и Глебе. Собираюсь написать о них «Сказание». Борис и Глеб приняли ужасающую смерть, но не восхотели пойти войной на старшего брата, даже на такого, как Святополк Окаянный. Опричь того, отче, характер поступков Бориса и Глеба в период братских усобиц, стало образцом христианского поведения. Борис и Глеб погибли, но не преступили Христовых заветов любви и смирения, а посему должны быть признаны первыми русскими святыми, и обрести упование на вечное спасение. В словах молитвы своего будущего «Сказания о Борисе и Глебе» я помышляю воскликнуть:

«Блаженные страстотерпцы Христовы, не забывайте Отечества, где прожили земную жизнь, никогда не оставляйте его. Вам дана благодать, молитесь за нас, ведь вас Бог наставил перед собой заступниками и ходатаями за нас!».

Стало быть, обретя первых своих святых, Русь обретет и первых своих заступников перед Вседержителем, кои могут вымолить у Него прощение грехов людей русских… По сердцу ли тебе мои помыслы, отче Илларион?

У иерея просветлело лицо.

— Зело похвальны твои слова, Ярослав Владимирович. Да простит меня Господь, но все же грустно разуметь, что мы, русские люди, молимся лишь чужеземным святым, житие коих непорочно, и все же безгрешные души их не столь близки и понятны сердцу человека русского. Давно пристало нам молиться собственным святым. А посему задумал ты, Ярослав Владимирович, дело богоугодное. Зело радуется душа моя!

— Спасибо отче, что так близко внял словам моим.

— Внял, Ярослав Владимирович, и стану тебе надежнымпомощником, хотя и предвижу в деле оном препоны константинопольские.

— И о том думал, отче. Греческая церковь будет противиться канонизации Бориса и Глеба.

— В том нет сомнения, князь. Наш митрополит Феопемт первым же возглаголит: «А какие же подвиги свершили братья, чтобы ставить их в один ряд со святым Климентом, почитаемым как Восточной, так и Западной церковью?»

Ярослав Владимирович отменно ведал, что его отец, Владимир Святославич, привез из Корсунского похода не только греческих священников, иконы, кресты и церковную утварь, но и на благословенье себе чудотворные мощи святого Климента. Греческое духовенство обосновалось в Десятинной церкви. Ему был отдан за храмом святой Богородицы теремной двор, получивший название «Двора доместиков».

Десятинная церковь с корсунскими святынями и священнослужителями стала связующим звеном между христианским миром, насчитывающим почти тысячелетнюю историю, и новым русским христианским государством, а святой Климент начал почитаться как первый и какое-то время единственный небесный покровитель Руси.

Культ святого Климента в первые десятилетия после крещения Руси был довольно значим: иностранцы называли богородичную Десятинную церковь церковью Святого Климента.

Князь Ярослав, как один из ярых приверженцев христианства, также с большим почтением относился к византийскому святому, но его будоражила мысль, что Русь должна заиметь своих небесных покровителей.

— Феопемт — чужеземец, и не ему судить, что мученические смерти русичей также богоугодны Спасителю. И я клянусь тебе, иерей, что приложу все силы, дабы Борис и Глеб стали первыми русскими святыми.[1472]

— Да поможет тебе Господь! — прочувствованно произнес Илларион.

* * *
Князь Ярослав, добиваясь признания святыми Бориса и Глеба, ставил перед собой и другую цель. Культ Бориса и Глеба будет иметь важное государственное значение. Святыми станут признаны князья-братья, кои приняли ужасную смерть, но не подняли руки на старшего брата. Тем самым будет освящена идея родового старшинства в порядке княжеской иерархии.

«Отцу наследует старший сын, — раздумывал Ярослав Владимирович, — и сие должно быть непреложным, священным законом. И тот, кто бросит ему вызов, окровенит Русь междоусобицами и ослабит державу. Дай Бог, чтобы все правители грядущих столетий придерживались сего справедливого закона».

Ярослав был набожен до суеверия. Как-то, после беседы с Илларионом, он приказал дворскому:

— Братья отца моего, Олег и Ярополк, умерли в язычестве. Поезжай, Могута Лукьяныч, к их могилам, вырой кости и доставь к храму Святой Богородицы.

Боярин за последние годы научился понимать Ярослава с полуслова, но, на сей раз, повеление князя привело его в недоумение.

— Вырыть кости?

— Ты не ослышался, Могута Лукьяныч. Не хочу, чтобы прах моих дядей оставался лежать в языческих могилах. Я намерен крестить их останки.

— Но как на это взглянет митрополит Феопемт?

— То моя забота, боярин.

Феопемт отнесся к предложению великого князя прохладно:

— Сколь не живу, но никогда не слышал, чтобы крестили мертвые души.

— Привыкай к новинам, владыка.

— Да уж о твоих новинах я вдоволь наслышан, сын мой, — с иронией произнес Феопемт.

— Ничего греховного в них нет, — резко высказал Ярослав Владимирович. — Все мои новины не противоречат христианской морали, и я готов доказательно побеседовать с тобой, владыка.

Митрополит лишь вздохнул. Жаль, что он живет в Киеве, и ежедневно чувствует властную руку Ярослава. Спорить с этим князем зело многотрудное дело. Он слишком начитан, почти наизусть знает все богослужебные книги, и переубедить его невозможно. Лишняя трата времени. Да и не благоразумно втягиваться в свары с великим князем. Киев — не Константинополь.

— На Руси говорят: мертвые сраму не имут. И разве будет худо, если останки князей предать христианскому обряду крещения? Ни в Новом, ни в Ветхом завете тому нет порицания.

— Ну, хорошо, хорошо, сын мой. Я помолюсь перед Господом и благословлю духовных пастырей на сие необычное крещение.

Глава 15 ИСПЫТАНИЕ ЖЕЛЕЗОМ

В покои вошел дворский и довольным голосом доложил:

— Вышгородцы изловили Путшу, великий князь.

— Путшу?!

Весть Могуты и удивила, и обрадовала. Боярин Путша — последний сообщник убийства Бориса и Глеба, коему удалось вырваться из сечи на Альте, и кой остался не наказанным.

Ярослав Владимирович полагал, что Путша сбежал к ляхам, а он вдруг оказался в своем родном Вышгороде.

— Как могло такое случиться?

— Мыслю, скаредность погубила. Прежде чем уйти в войско Окаянного, боярин закопал злато и серебро в своем саду. Минувшей ночью он проник на свою усадьбу.

— Но как ему удалось пройти через крепостные ворота?

— Люди, кои схватили Путшу, поведали, что караульным он назвался твоим посланником, великий князь. Те поверили. Но от судьбы не уйдешь. Сколько кобылке не прыгать, а быть в хомуте. Заприметил боярина в саду один из холопов, Еремка. Когда-то Путша его нещадно плетьми истязал, вот тот и надумал досадить своему господину. Побежал к градским старцам, кои тебе недавно крест целовали. Старцы же остались верны клятве. Послали ратных людей, и те связали Путшу. Ныне Вышгород ждет твоего суда, великий князь.

— Как раз собирался в сей град, Могута. Помышлял Борису и Глебу поклониться.

Ярослав Владимирович не раз бывал в Вышгороде и с каждым приездом ему все больше и больше нравился этот град. Из киевских пригородов Вышгород, стоявший на высоком, правом берегу Днепра, имел наибольшее значение. Название «Вышгород» — чисто славянское и притом довольно испущенное — это акрополь, верхний замок, кремль, детинец.

Сей град под Киевом известен с давних времен. В летописи византийского императора Константина Багрянородного о нем говорится, как о городе княгини Ольги («град Вользин»).

Значение княжеского города осталось за Вышгородом и в позднейшее время. Владимир Святославич до крещения держал в нем один из своих дворов. Город был отменно защищен и служил убежищем для киевских князей.

Укрепления Вышгородского городища отличались необыкновенными размерами — крепостные стены тянулись на три версты. (По образцу Вышгорода подобные княжеские замки были основаны владимирскими и смоленскими князями (Боголюбово и Смядынь). Смоленское сказание так и называет Смядынь вторым Вышгородом.

Открытие мощей Бориса и Глеба еще более возвысило значение этого города, куда стали отправляться многочисленные паломники. Это не только создавало из Вышгорода религиозный центр, но и притягивало к нему и литературные силы.

О некоторых записях, относящихся к чудесам Бориса и Глеба, можно сказать утвердительно, что они были написаны в Вышгороде. Таково, например, обращение к городу, в одном памятнике ХI века, где Борис и Глеб прославляются как защитники Руси:

«Стенам твоим, Вышгород, я устроил стражу на все дни и ночи. Не уснет она и не задремлет, охраняя и утверждая отчину свою Русскую землю от супостатов и от усобной войны».

Населяли город искусные древоделы (строители деревянных зданий) и градники (строители укреплений).

Ярослав Владимирович хорошо знал обоих старост, Миронега и Ждана, довольно зажиточных людей, входивших в состав градских старцев. Именно к ним и кинулся холоп Еремка.

На другой день, в сопровождении ближних бояр и трех десятков дружинников, князь Ярослав отправился в Вышгород.

Город был взбудоражен: захвачен один из богатейших бояр земли Киевской. При Святополке он стал самым ближним боярином великого князя, и, пользуясь своим положением, вдвое расширил свои угодья. Был заносчив, похвалялся дружбой со Святополком. В Вышгороде вел себя так, как будто являлся посадником города.

Ремесленный люд враждебно относился к Путше: тот принялся влезать в дела древоделов и градников, норовя еще больше набить свою, и без того непомерную, калиту.

Мастера возмутились, пытались челом бить Святополку, но тут началась война…

Ныне все ожидали решения великого князя. Что же сотворит с боярином Правосуд? Одно дело губить злодеев в сече, другое — в мирную пору.

Гадал народ вышгородский!

А Ярослав Владимирович допрежь отправился в храм Святого Василия, где покоились тела Бориса и Глеба. Когда он подошел к домовинам, слезы выступили у него на глазах.

Долгие годы Ярослав чаял увидеть своих младших братьев уже взрослыми мужчинами, но судьба так предписала, что с Борисом и Глебом он, можно сказать, так и не встретился. Ярослав свиделся с Борисом единственный раз. Это случилось в 994 году, когда после битвы с печенегами, он появился в киевском тереме отца и прошел на женскую половину хором, где ему и показали трехгодовалого Бориса. (Глеб же родился от «цесарицы» Анны в 1000 году). Но о чем можно было поговорить с младенцем?!

С той поры Ярослав вернулся в Ростов, а затем, спустя много лет, Владимир Святославич отправил его в Великий Новгород.

Ярослав приложился губами к домовинам, а затем опустился на колени. Душа его терзалась.

«Ради Христа, простите меня, братья, грешного. Простите! Ведь мог же я выбраться из Новгорода. Кинуть все неотложные дела — и выбраться, дабы встретиться с вами. Оба, оставив Ростов и Муром, находились при отце, в Киеве. Но отец приказал собирать против меня рать. Господи, но то ж моя вина, братья мои возлюбленные!..».

Добрый час простоял на коленях Ярослав Владимирович, истово молясь и прося прощения у Бориса и Глеба. Затем он поднялся и, возложив руки на домовины, произнес:

— Я отомстил за вашу страдальческую смерть. Каина и его приспешников наказал Бог. Правда, один душегуб еще остался, но ныне и его постигнет кара Господня. Вы же, братья мои возлюбленные, обретете святость за свои мучения. И того я непреложно добьюсь. Клянусь перед останками вашими!

* * *
Пока князь молился, народ кучился подле храма. Здесь же на подводе лежал связанный боярин Путша с кляпом во рту.

Ярослав Владимирович вышел на паперть. Вышгородцы поклонились великому князю в пояс. Вперед выступили старосты Миронег и Ждан. Оба — пожилые, бороды с проседью, в кафтанах из доброго сукна, с посохами в руках.

— Ждем твоего суда, великий князь, — начал Миронег. — Взят нами боярин Путша, кой братьев твоих убить способствовал. Ты дал нам свою «Правду», по коей повелел жить народу русскому, но в ней не сказано, как поступить гражданам в случае оном.

— Прости меня, народ вышгородский, за сей недочет. Не мыслил я, что брат, собрав палачей в помощники, начнет убивать своих же братьев… Развяжите и выдерните кляп у сего злодея.

И вскоре послышался хриплый, заполошный голос:

— Нет на мне вины, князь Ярослав! Не поднимал руки на твоих братьев! То — Святополк да Талец с Еловитом. Я ж не злодействовал!

Ярослав подошел к Путше и с минуту смотрел на него в упор.

— Не злодействовал?.. А видоки у тебя найдутся?

Не выдержав княжеского взгляда, боярин вильнул глазами и все также хрипло, выдавил:

— Никто того не зрел, а посему снимай с меня вину, князь Ярослав.

— На глупцов надеешься, Путша? Тщетно! Всех твоих видоков-сообщников в сече изрубили.

— А коль видоков нет, и вины моей нет.

— Изворотлив же ты, боярин. Есть на тебе вина или нет, то закон моей «Правды» скажет. Испытаем тебя железом.

— Не хочу железом! — побелев лицом, закричал Путша. — Примени другой закон, князь Ярослав!

— Зачем же, боярин? Вот для таких мерзопакостных людей и писан мой закон. Бог нас рассудит.

Князю доставили кресло, а мастеровой люд принялся разводить костер. Один из кузнецов принес железную пластину и сунул ее в полыхающие плахи.

Ярослав Владимирович сидел в кресле, а подле него стояли его ближние бояре: Могута, Озарка, Вышата, Забота и меченоша Славутка. Здесь же находились дружинники, вооруженные харлужными мечами и копьями.

Густое, сизое облако взметнулось над толпой, обволокло чешуйчатые купола храма.

Врата широко распахнулись, и на паперть вышел священник в сверкающей золотистой ризе. Осенив толпу крестным знамением, он приступил к молитвам, завершив их словами:

— Всемилостивый Бог наш не в силе, а в правде.

— Истинно, отче! — раздался выкрик холопа Еремки, кой стоял неподалеку от сумрачного Путши. — Суда Божьего околицей не объедешь. Бог долго ждет, да больно бьет!

«А холоп-то дерзок, — подумалось Ярославу Владимировичу. — И боярина своего не устрашился, и здесь, вопреки древнему обычаю, голос подал. Дерзок! Но коль правый суд свершится, повелю наградить Еремку».

(Во время суда или веча холоп не имел права что-либо высказывать).

Плахи догорели. На красных угольях лежала раскаленная до бела пластина.

— Да свершится суд небесный! — воскликнул князь.

Путша должен был взять голой рукой пластину и шагом донести ее до алтаря храма.

— Доказывай свою невиновность, раб Божий, — произнес вслед за князем священник.

На боярина было жутко смотреть. Лицо его и вовсе побелело как мел, голова дергалась, руки тряслись.

— Не винове-ен!

— Доказывай! — властно приказал князь.

Путша выхватил из угольев пластину и, тотчас заорав от боли, выронил ее из пухлой, обгоревшей ладони.

— Виновен! — звучно пронеслось по толпе.

— Довершай суд, князь Ярослав!

Князь поднялся из кресла. Сейчас он властен казнить злодея, и никто ему не посмеет возразить: небесный суд свершился! Но он надумал сделать иначе:

— Подскажи, господин Вышгород, своему князю, что сотворить с этим изувером?

И Вышгород отозвался:

— Отсечь голову!

— Распять на осине!

— Кинуть в поруб!

Внимательно выслушав горожан, князь высказал:

— Распять злодея — большая честь для убийцы. Он не Христос! Отсечь голову — легкая смерть. А вот поруб ваш давно известен. Сей злодей, вкупе со своими пособниками, вызволил из него Окаянного. Так пусть же ныне в порубе оном окажется душегуб до скончания живота своего.

— Истинно, Правосуд!

— Любо, Разумник!

Глава 16 РЕМЕСЛО ИЗЫСКАННОЕ

Все державные грамоты, кои рассылались по русским городам, Ярослав Владимирович писал сам. Появилась у него и новая печать. Как-то он приказал дворскому:

— Дойди, Могута Лукьяныч, до златокузнецов и повели им вырезать золотую княжескую печать.

— Дело нужное, — кивнул дворский. — Что на печати изобразить?

— Георгия змееборца.

Через два дня Могута принес образец, кой Ярослав Владимирович придирчиво осмотрел и одобрительно молвил:

— Искусный умелец. Имя мастера?

— Томила. В летах. Почитай, четыре десятка за наковальней стоит. Мастерство свое от отца Купрея перенял.

— Томила?.. Да я ж бывал у него. Ковня на Подоле, близ Почайны.

Два года назад, в первые же недели своего великого княжения, Ярослав Владимирович навестил всех известных мастеров.

— Выходит, не запамятовал, князь?

— Таких умельцев нельзя забывать, Могута Лукьяныч. Вновь к нему соберусь… Замыслил я важное дело. Не хватит ли нам, боярин, чужеземными монетами довольствоваться? Русь — держава торговая. Со всех концов земли к нам купцы приезжают, а мы своей монеты не имеем. Довольно гривны на резаны кромсать да мехами расплачиваться. Будет своя серебряная монета — и купцам, и державе почет. Отныне и впредь быть деньгам русским!

Чем больше Могута Лукьяныч был при князе Ярославе, тем все больше поражался его новинам. И не только он: не зря в народе стали называть князя «Мудрым». А ведь ни одного еще правителя на Руси таким почетным именем не нарекали. И имя это, пожалуй, навсегда укоренится.

В тот же день Ярослав Владимирович вновь побывал у златокузнеца Томилы в его необычной, единственной на весь Киев ковницы, коя разместилась в обширном бревенчатом срубе близ реки Почайны.

Здесь творились чудеса искусства: из слитков золота и серебра мастер выделывал всевозможные, изумительной красоты вещи — мониста, колты, браслеты, сережки, чаши и ковчежцы, украшенные и расписанные разноцветной эмалью.

Золото и серебро Томила растапливал в тиглях, а уж затем, долгими часами, колдовал над выплавкой, наводя на изделия тончайшие узоры.

Налюбовавшись работой умельца, Ярослав Владимирович спросил:

— А не сможешь ли ты, Томила Куприяныч, изготовить предивные оклады для икон Христа и пресвятой Богородицы?

— Сладить бы можно, князь. Но для предивной работы понадобятся мне и предивные самоцветы.

— Снабжу, мастер. Жемчуга, изумруды, рубины и сапфиры завтра же будут в твоей ковне.

— Допрежь мне б самому надо глянуть, князь, дабы размеры и цвета подобрать, и дабы синева небесная на иконах воссияла.

— Добро, Томила Куприяныч. А теперь потолкуем о русской монете.

— Давно пора, князь. Когда-то твой батюшка, царство ему небесное, вызвал меня в свой Теремной дворец и приказал отлить державных монет с его обличьем и надписью: «Владимир на столе». Отлил три сотни. Но затем больше заказа не было. То ли передумал Владимир Святославич, то ли серебра пожалел, но, почитай, двадцать лет Русь без своих денег улаживается.

— Ведаю о том, Томила Куприяныч, и монету Владимира в руках держал. Византийскую!

— Аль не по нраву оказалась?

— Не по нраву, мастер, не по нраву, когда великий русский князь изображался с византийскими императорскими знаками отличия. Тут и стемма с крестом, и трон, и скипетр в руках, и нимб вокруг головы. Всё — чуждое русскому духу. Надо искоренить чужеземные следы в знаках княжеской власти. У Руси свой путь.

— Истину речешь, князь.

— А вот скажи мне, Томила Куприяныч, так ли уж надобны державе свои деньги?

Мастер ответил без раздумий:

— Еще как надобны, князь. И что за держава без своих денег? Худо. Это — как воин без меча.

— Знатные слова, Томила Куприяныч… Воин без меча. А мы возьмем этого воина — и на монету. И чтоб она долго жила.

— А без того и зачинать не стоит, князь. Ведь как купцы сказывают: денежка без ног, а весь свет обойдет и прибыток дает. Воистину так. На прибыток и коня накормишь, и добрую рать соберешь.

Ярослав Владимирович обнял мастера за округлые плечи.

— Умен ты, Томила Куприяныч, и руки твои зело искусны. Твоим изделиям могли бы позавидовать самые умелые зарубежные мастера.

Томила скромно кашлянул в курчавую бороду и, поправив налобный ремешок, сдержанно молвил:

— Разумею малость. Отцу надо поклониться. Жаль преставился рано. Коротка жизнь.

— Коротка, мастер, зело коротка. Жизнь — всего лишь небольшая тропинка между рождением и смертью, а посему надо многое успеть. Задумал я, коль вороги не помешают, каменные храмы в больших городах ставить. Дивные храмы, дабы душа у людей ликовала от их вида и внутреннего убранства. Понадобятся знатные зодчие, розмыслы и живописцы. Украшать надо святую Русь, ибо там, где красота, там и доброта, а добро сеять — добро и пожинать. Зело много от красоты зависит. Но творить ее надо с умом. Красота без разума пуста. Вот здесь и нужны искусные художники. Намерен собрать их в Киеве. Мыслю, Русь не бедна даровитыми людьми, и ты, мастер, тому пример. Отменно используешь ты и чернь,[1473] и скань,[1474] и эмаль. А посему с просьбой к тебе, Томила Куприяныч. Не возьмешься ли ты обучить своему ремеслу десяток учеников, дабы и они стали мастерами искусными. Позарез такие умельцы потребны Руси.

— Да я бы не прочь, князь. Дело, мню, стоящее, однако, и ковня моя маловата, и много сручья понадобится, да и злата и серебра впрок. А самоцветы? Держать при себе такое богатство опасливо.

— А как ты ранее свое богатство оберегал? Каждое твое изделие немалую цену имеет.

— Моего богатства здесь, почитай, и нет. Злато, серебро и лалы[1475] мне на заказ князья да бояре привозят. А в караульных — мои сыновья. Четверо их, и каждый при силушке. Чай, зрел их, когда в ковню входил.

— Зрел. А ежели печенег наскочит? Дивлюсь, как твоя ковня в целости сохранилась.

— Печенег хоть и проворен, но не птица. Заранее о набегах узнаем. В пещеры с добром и сручьем забиваемся. Такие хитроумные скрытни в Горе нарыли, что ни один степняк не сыщет.

— Мыслю, более степняк не сунется. Но сынам твоим место в ковне. Караульных же от лихих людей из своих гридней выделю. И сруб новый подле тебя поставлю, и всё, что тебе на потребу надобно, вдоволь дам. Взрастишь добрых мастеров — в ноги поклонюсь, Томила Куприяныч.

Лицо мастера вспыхнуло малиновым цветом от смущения.

— Да я… да я, князь, сам тебе поклонюсь. Спасибо, что за Русь радеешь. Не всякий государь о мастерах печется.

* * *
Замыслив собрать в Киеве знатных зодчих, розмыслов и живописцев, Ярослав Владимирович постарался сам вникнуть в дивные творения мастеров. Нашлись они и в стольном граде.

На какое-то время великий князь стал усердным учеником. Вначале он познавал технику мозаики. Изображение выкладывалось из кубиков искусно окрашенной смальты[1476] или из кубиков цветного камня. На поверхность стены наносился слой вяжущего, быстро затвердевающего раствора, на коем делался рисунок, и уже по нему выкладывалась, путем вдавливания в раствор, мозаика.

Кубики располагали так, дабы линии, образованные их рядами, приобретали вид рисунка. Полупрозрачная ярко окрашенная смальта создавала особенную глубину тона. Обрисовки мастерились так, что они были хорошо видны издали; всё было ясно, четко, легко воспринимаемо.

Техника фрески была менее сложной. Мастер писал красками прямо по сырой, особым образом приготовленной, влажный штукатурке. Краски проникали внутрь ее на некоторую глубину и плотно с ней соединялись. Живопись выходила довольно прочной.

В отличие от мозаики красочная поверхность фресок отличалась некоторой матовостью. Мастер, расписывавший стены фресками, должен был трудиться быстро — пока не высохла штукатурка, а посему фрески, относительно с мозаиками, отличались большей импровизацией и естественностью рисунка.

Иконопись представляла собой живопись яичными красками — на особым образом приготовленных досках, и отличалась высоким мастерством, выразительностью изображений, яркостью красок, сложностью христианских сюжетов.

Миниатюра же была связана со всем искусством писания книги в целом, где применялись разнообразные прочные краски и золото.

Умельцы дивились: чудной князь и до того дотошный, что сам в руку кисть берет, никакой черной работы не чурается, даже раствор старается без изъяна замесить. И всё вникает, вникает!

А Ярослав Владимирович с таким увлечением входил в тайны мастеров, что забывал обо всем на свете, и с превеликой неохотой отзывался на мольбы дворского:

— Княже! Ну, сколь можно без трапезы трудиться?!

— Недосуг, Могута Лукьяныч, недосуг!

Возвращаясь поздним вечером в Теремной дворец, высказывал:

— Непременно надо постичь сию сложную науку. Начнут мастера каменные храмы украшать, а я ни бельмеса не смыслю. Срам! Сам обязан их работу оценить, а может, и поправить. Храмы века должны стоять и людей радовать.[1477]

— Вестимо, княже, — кивал боярин. — А вот глянь, что я тебе принес. Русская монета!

На лицевой стороне было выведено: «Ярославо серебро», на обратной изображен воин Георгий с копьем.

— Ну что ж, Могута Лукьяныч. Покажи монету купцу Силуяну и торговым людям — и в добрый путь. Надеюсь, сия монета окажет добрую службу Руси.

Глава 17 ГОРДЫНЯ БРЯЧИСЛАВА

Летописцы отмечали, что Ярослав Мудрый не любил войн. Сего князя можно с полным основанием назвать первым русским князем-реформатором, коему нужны были мирные годы для осуществления своих «новин». Но порой его державные преобразования приходилось откладывать, и Ярослав брался за меч.

* * *
После внезапной кончины Изяслава, сына Владимира и Рогнеды, Полоцкое княжение перешло в руки юного Брячислава.

После похорон отца он с попреком и вызовом молвил боярам:

— Батюшка мой, Изяслав Владимирович, всю жизнь довольствовался одной Полоцкой землей. И понапрасну! Полоцк — не какой-нибудь зачуханный городишко, а один из богатейших и старинных городов, он, почитай, ровесник Новгороду и Ростову, и не ему ль владеть Витебском и Усвятом, кои когда-то входили в Полоцкую землю. Изреку и другое. Князья Борис, Глеб и Святослав погибли, но отчего их земли достались только Ярославу? Батюшка смирился, а я не смирюсь! Еще в минувшем веке в Полоцке сидел самостоятельный князь Роговолод. Я также независимый,[1478] как и киевский князь, а посему и мне положены земли убиенных сродников.

Полоцкая земля и в самом деле имела определенную независимость. Она охватывала большую часть Белой Руси и лежала в основном по Западной Двине, Неману и Березине. Владения полоцких князей доходили почти до Рижского залива, поблизости от коего на Западной Двине стояли города Герциге и Кукенойс, где княжили русские князья.

В отличие от Смоленской земли Полоцкое княжество насчитывало несколько относительно крупных городов.

Центром земли был Полоцк, кой получил название свое от реки Полоты, впадающей в Западную Двину. Полоцк был связан с Киевом почти непрерывной водной дорогой.[1479] Еще большее значение имел водный путь по Западной Двине от Полоцка на восток, к Витебску и далее к Смоленску, в глубь русских земель.

Полоцк стоит на правом берегу Западной Двины. Река Полота (как и Волхов в Новгороде) разделяет город на две части. Древнейшей частью является Верхний замок, занимающий возвышенное положение в углу при впадении реки Полоты в Западную Двину. К Верхнему замку прилегает Нижний замок и земли на обратном берегу реки Полоты, так называемое Заполотье.

Юный князь нередко объезжал свой город и с досадой раздумывал:

«Киев и Новгород куда обширней и богаче моего Полоцка. Ярослав не жалеет калиты на их возвышение. А в той калите и моя должна быть доля. Возьму — и захвачу Новгород, пока Ярослав в Киеве сидит».

Племянник всерьез надумал ополчиться на дядю. Прикинув свои силы, Брячислав осознал, что их недостаточно для захвата Великого Новгорода, и тогда он решил обратиться к варягам.

«Надо позвать Эймунда. Он не откажет, коль позволю ему разграбить Новгород».

Спустя некоторое время Эймунд с превеликой охотой прибыл в Полоцк. Дружина его была многочисленна и крепка.

Этот именитый конунг, прославившийся своими разбойными нападениями, давно уже был известен на Руси. Вначале он служил Ярославу, но новгородский князь быстро охладел к норманнам и своей «Правдой» унизил в правах варягов, находящихся на Русской земле.

Эймунд на всю жизнь запомнил, как резко уничижительно высказывался князь о какой-либо роли скандинавов в образовании Русского государства.

Эймунд оскорбился и увел свою дружину к Святополку. На службе сего князя он не только помог ему убить младших братьев, но и значимо разбогател.

Предложение же полоцкого князя было особенно заманчивым: конунгу давно хотелось отомстить новгородцам за то, что они жестоко изрубили на Парамоновом дворе многих его дружинников.

Но и после прибытия варягов, Брячислав всё еще не рисковал выступать в поход: киевский князь был силен как никогда.

Но тут на помощь ему пришел хитроватый конунг:

— Княгиня Ингигерда осталась в Новгороде, но она непоседлива и большая охотница выезжать из города на прогулку. Полагаю, она сохранила свою привычку.

— И что из этого, Эймунд?

— Я захвачу княгиню и привезу ее в Полоцк. И тогда ты, князь, можешь предписывать Ярославу любые условия. Он не захочет смерти супруги.

— Отменно, конунг! — восхитился Брячислав. — Я обуздаю Ярослава.

— Но это будет дорого стоить, князь.

— Если ты привезешь ко мне Ингигерду, я не пожалею никакой казны.

— Привезу, — твердо заверил Эймунд. — А тебе, князь, советую о походе своем помалкивать, идти скрытно, чтобы взять Новгород врасплох.

Конунг сдержал свое слово.

Он засел с тремя десятками варягов на лесной дороге, по коей надлежало ехать супруге Ярослава, убил под ней коня и немногочисленных воинов, окружавших великую княгиню, и привез ее к Брячиславу.

Юный князь, решив смелым подвигом утвердить свою самостоятельность, скрытно подошел к городу, взял Новгород, ограбил жителей и с множеством пленных отбыл назад в Полоцк.

* * *
И вновь великому князю пришлось собирать войско. Племянник нанес ему неожиданный и предательский удар.

Теперь Ярослав сожалел, что не взял с собой в поход Ирину, будучи убежденным, что наверняка победит Святополка.

Ирина же предпочла остаться в Новгороде. После бегства из Киева, когда Ирина едва не погибла, ее нрав заметно изменился: она жутко стала пугаться всяких войн.

— Пока побуду в Новгороде, Ярослав. Здесь мне спокойней.

И вот теперь она оказалась в руках племянника. Заносчивый мальчишка! Чего он добивается? Он, Ярослав, никогда не покушался на Полоцкую землю. Напротив, с каждым годом расширял с ней торговые отношения. И вдруг внук Рогнеды, матери Ярослава, пригласил к себе из-за Варяжского моря норманнов, в челе с коварным Эймундом, и набросился на мирный Новгород. Но ему этот грабительский поход даром не пройдет.

Ответ великого князя был незамедлительным. Ярослав поспешно выступил из Киева и, настигнув племянника на реке Судомы, обратил его в бегство, отняв всех новгородских пленников.

Каверзный Эймунд, получивший изобильную награду за захват великой княгини, и, потерявший в сече добрую половину своей дружины, также убежал в Полоцк. (Конечно же, он не станет служить побежденному князю, и будет искать более удачливого государя).

Освобожденную Ирину было трудно узнать. Лицо ее выглядело измученным. Со слезами радости она устремилась к супругу и возбуждено произнесла:

— Я никогда больше не расстанусь с тобой, Ярослав. Никогда![1480]

— Эймунд и Брячислав не надругались над тобой?

— Нет. Но если бы ты проиграл сражение, всё могло случиться… Ты пойдешь на Полоцк?

— Это не входит в мои планы, Ирина. Брячислав запросил мира и я, ради памяти матери своей и новин, удовлетворю его просьбу.

— Я слышала, как Брячислав сказывал, что Витебск и Усвят должны входить в Полоцкое княжество.

— Так раньше и было. Это Владимир Святославич прирезал их к Киевской земле. Однако, сии города давно прочными корнями связаны с Полоцком, и будет больше пользы, если они вновь вернутся в Полоцкую землю.

— Ты так и сделаешь? Не слишком ли щедрый подарок Брячиславу за все его недостойные подвиги?

— Я, прежде всего, думаю о Новгороде, его безопасности, Ирина, ибо Брячислав никогда не угомонится. Даже худой мир лучше доброй драки. А мир мне зело нужен. Убежден, что после моего, как ты говоришь, подарка, Брячислав никогда больше не поднимет на меня меча.[1481]

Глава 18 МСТИСЛАВ ТМУТОРОКАНСКИЙ

Великий князь Владимир Святославич опасался лишь двоих сыновей: Ярослава и Мстислава. Первого — за сметливый, прозорливый ум, второго — за воинственный нрав, кой больше других напоминал полководца Святослава. И тот, и другой, войдя в лета, могли, как думалось мнительному Владимиру, занять его стол, и тогда великий князь отослал (честнее сказать, сослал) Ярослава в Ростов, за леса и болота, а Мстислава — и вовсе в отдаленный Тмуторокань, за Степь, в коей господствовали кочевники.

Юному Мстиславу никогда не забыть последнего разговора с отцом.

— В лета входишь, сын. Богатырем растешь. Пора давать тебе княжение.

Мстислав и в самом деле наливался богатырской силой. По лицу его пробежала довольная улыбка. Скоро, совсем скоро он станет не княжичем, а князем какой-то волости. Князем!

— С превеликой охотой, тятенька!

— Как самому храброму сыну выпала тебе большая честь, Мстислав. Княжить станешь в Тмуторокани, у Сурожского моря. Не заробеешь сидеть близ печенега?

Владимир, дабы сын не успел изумиться волей великого князя, нарочито налегал на его разудалый нрав.

— Коль дружину дашь, никакой степняк мне не страшен, тятенька.

— Умница. Добрую дружину выделю, тебя своим лучшим мечом одарю…

Владимир скорехонько, не дав тому опомниться, задвинул сына в Тмуторокань. И только там повзрослевший Мстислав осознал, чем «наградил» его родный тятенька…

Неприветливым, злым оказалось Дикое Поле, наполненное печенегами, касогами, торками, хазарами. Тмуторокань, стоявший на Боспорском[1482] проливе, соединяющем Сурожское море с Русским, отданный Мстиславу, был не в состоянии назвать себя властителем окрестных кочевников.

Мстислав попытался обложить степняков данью, но встретил ожесточенное сопротивление. Все его грезы повторить подвиги деда Святослава разбились, как бурлящие волны о неприступные скалы.

Но надо было как-то кормить не только свой княжеский двор, но и дружину. Мстислав обложил пошлиной купцов, кои оживленно торговали с Тмутороканью и Корчевым.[1483] Но этого князю оказалось мало. Он вкупе с дружинниками стал выезжать в степи и вылавливать диких коней. Тяжкая была эта работа, чтобы поймать, а затем и приручить необъезженного горячего скакуна!

Недели через две «княжьих» коней (за большие деньги) продавали торговым людям; но и купцы не оставались в накладе: степные лошади не имеют цены, он неприхотливы, выносливы, быстры. В Византии и Руси за таких скакунов денег не жалеют.

Казна Мстислава понемногу пополнялась, но он с трудом обвыкался с новым бытом. Коренными посельниками Тмуторокани были касоги и хазары, и Мстислав явно скучал по русским людям. Дабы сбить докуку, князь увлекся охотой. Степь богата всякой дичью, сайгаками, сернами и косулями — успевай стрелу вытягивать из колчана.

Охота и полукочевая жизнь наливала молодого князя богатырской силой. Степь приучила его и к меткому глазу, и к выносливости, и к неприхотливости, кои мог бы одобрить сам полководец Святослав. Спустя несколько лет, его недюжинная сила весьма пригодилась.

Касожский князь Редедя давно замахивался на Тмуторокань. В городе живет много его соплеменников, настала пора завладеть хорошей крепостью, чтобы в Тмуторокани и русским духом не пахло.

Редедя, собрав большое войско, пошел войной на Мстислава. Тот со своей верной дружиной, коя неподдельно любила князя, выступил встречу. И когда, оба исполчившись, стали друг против друга, то Редедя предложил:

— Для чего нам, Мстислав, губить свои дружины? Сойдемся лучше сами бороться, и если ты одолеешь, то возьмешь всё мое добро, и жену, и детей моих, и землю мою. Если же я одолею, то возьму всё твоё.

— Добро, Редедя, — охотно согласился Мстислав, хотя противник его выглядел великаном и обладал непомерной силой.

Князь верил в своего испытанного коня и в свой крепкий харлужный меч. Редедя понял, что в конном бою Мстислава победить нелегко, потому и добавил:

— Хочу бороться с тобой без коня, сабли и доспехов. Не испугаешься? Я могуч!

Князь касожской земли высказал свои последние слова с неприкрытой усмешкой. Он не сомневался в удаче.

Усмешка и новое предложение иноверца не смутили Мстислава.

— Ты выглядишь горой, Редедя. Однако не хвались силой, чтоб не заплатить спиной. Сходимся!

Обе дружины замерли. А богатыри принялись бороться. Долго никто не мог одержать верх. Мстислав начал изнемогать и тогда он молча помолился: «Пречистая Богородица, помоги мне; коль одолею врага, то возведу церковь в твое имя».

Сказав это, он повалил Редедю на землю и прикончил его ножом; потом пошел в его землю, взял всё имение, жену, детей и наложил дань на касогов; когда же пришел в Тмуторокань, то заложил церковь святой Богородицы и построил ее.

Победа окрылила Мстислава. Его владения окрепли, казна возросла. Слава о богатыре-князе докатилась до Византии.

Император, озабоченный набегами хазар, стал присылать к Мстиславу своих послов с дорогими подарками: золотые кресты, украшенные жемчугами, золотые ларцы с мощами святых, сердоликовые чаши и хрустальные кубки, украшенные дорогой эмалью, астропелки для княжеской одежды, и готовые одеяния из царских кладовых…

Дары и льстивые речи посланников императора ложились на благодатную почву.

Мстислав со своей дружиной (и войском ромеев) сокрушил хазар, отбив у них охоту нападать на Византию. Император стал называть Тмутороканского князя «Твое Великородство».

Но империю беспокоили не только внешние враги. Вскоре на юге Италии вспыхнуло крупное восстание под началом именитого купца Мелеса. Вазилевс вновь обратился за подмогой к Мстиславу, и тот направил в Италию пять сотен своих дружинников. Мелес был разбит.

Но не прошло и полгода, как император Василий, завершая разгром Болгарского царства, до того обескровил свои войска, что опять поклонился Мстиславу: «Выручай, Твое Великородство! Мои войска тают, как весенний снег».

И еще одна дружина Мстислава отправилась за Русское море и опять крепко помогла императору ромеев.

Князя захлестнула гордыня.

«И пока Ярослав в трудах и крови добывал престол, Мстислав собирал золото, пировал в неведомой дали, склонный к гневу и любовным приключениям».

Ему стало тесно в Тмуторокани, где, порой, он ощущал себя изгоем, выброшенным киевским князем Владимиром к далекому и соленому Сурожскому морю.

Когда в Тмуторокань прибывали русские купцы, то Мстислав непременно приглашал их в свои хоромы и жадно выведывал державные новости. Купцы рассказывали, а князь хмурился: преставился один его брат, другой… А когда изведал о погибели Бориса, Глеба и Святослава, он резко осудил Святополка. Выродок, коих белый свет не видывал! Не зря Бог наказал его.

Когда-то Мстислав был богат братьями, ныне восьмерых уже нет. Выморочными волостями завладел Ярослав. Он стал властителем могущественной державы, земель у него — не перечесть. Поелику и обидно. Уже дважды в своих грамотах Мстислав просил брата наделить его Черниговом, но Ярослав, будто в насмешку, сулит лишь затерянный в дремучих лесах городок Муром. И чего жадничает?

Бывший великий князь, Владимир Святославич, никому из сыновей не вручил Чернигов. Он всегда стоял особняком.

Чернигов имел крупное значение. В минувшем веке в Чернигове, по-видимому, сидел один из тех «светлых князей», о коих упоминается в договоре Руси с Греками 911 года.

Поразительнее всего, что Чернигов не упоминается в числе городов, розданных Владимиром Святославичем своим сыновьям, хотя он уже бытовал как крупный центр Руси. Сие можно растолковать или тем, что Чернигов остался за самим Владимиром до его смерти как один из городов, ближайших к Киеву, или тем, что в Чернигове сохранялась своя династия князей, подвластных киевскому князю, подобно тому, как в Древлянской земле сидел князь Мал, а в Полоцке княжил Роговолод.[1484] А город сей имел бы для Мстислава большое значение. Тмуторокань крайне беден русскими людьми, лишь южные волости могут его пополнить, иначе зачахнет город у Сурожского моря. Надо идти на Ярослава.

Убежденный в своем воинском счастье, Мстислав не захотел больше довольствоваться Тмутороканью и, собрав разноликое войско из касогов, яс, хазар, алан и печенегов, двинулся на Киев.

Время похода было выбрано благоприятное: великий князь Ярослав находился в Новгороде.

Киевляне, однако, не приняли Мстислава: они были довольны своим князем; закрыли ворота, изготовили в железных чанах горячую смолу, с оружием поднялись на стены и враждебно закричали:

— Не хотим тебя, Мстислав!

— Уходи добром!

— Нам люб Ярослав!

Мстислав, простояв под Киевом два дня и дотошно оглядев мощную крепость, повернул войско и пошел к Чернигову. Здесь его приняли.

Ярослав Владимирович, получив весть из Киева, был откровенно огорчен. Вновь замятня! Давно ли Каин, задумав овладеть престолом, призвал на помощь ляхов, немцев, угров и печенегов, пошел на Южную Русь, разорил ее, а затем и поубивал трех братьев?!

Ныне же Мстислав ополчился. И кого только не собрал в свое войско! Жаль русичей, кои должны схватиться с иноверцами.

И тут, как нельзя кстати, подвернулся конунг Якун с варяжской дружиной. После смерти знаменитого Эймунда, он занял его место и теперь помышлял о воинской славе.

Якун хорошо знал, что бывший предводитель норманнов давно рассорился с князем Ярославом, и он вознамерился не повторять его ошибок.

Якун клятвенно заверил Ярослава:

— Я буду преданно служить тебе, великий князь. У меня крепкая дружина. Позволь мне пойти на Мстислава.

Ярослав Владимирович, после непродолжительных раздумий, не стал снаряжать ратников из волостей.

«Столкну лбами чужеземцев, — решил он. — И без того много пролито крови русичей».

Войска встретились у Листвена[1485] в сумрачный вечер. Вскоре все небо заволокли черные зловещие тучи, ослепительно засверкали змеистые молнии, и грянула гроза с проливным дождем. Варяги укрылись в шалашах и палатках.

Мстислав же ночью изготовил войско к сражению. Иноверцев и черниговцев он поставил в середине, а свою любимую дружину — на правом и левом крыле.

Передний полк двинулся на противника полуночью. Привлеченные шумом, варяги выскочили из укрытий и сражались мужественно. Казалось, что ужас ночи, буря, гроза еще более остервенили воинов; при свете молний страшно блистало оружие.

Жуткая сеча продолжалась до утра, никто не имел перевеса, но когда (совсем неожиданно) Мстислав бросил на варягов свою сильную дружину, те дрогнули. Победа была за Мстиславом.

Утром, обозрев поле брани, князь, осматривая павших, произнес:

— Мне ль не радоваться? Здесь лежит черниговец, там варяг, а собственная дружина моя цела.

Слова сии отметил летописец, и они недостойны добросердечного князя, ибо черниговцы, усердно пожертвовав ему жизнью, заслуживали, по крайней мере, его сожаления.

Разбив варягов, Мстислав вернулся в Чернигов.

Ярослав переживал тягостные дни. Упование на варягов не оправдало себя. Они хоть и сражались отважно, но почти все полегли.Лишь Якуну и горстке воинов удалось вырваться из сечи, а затем бесславно покинуть русские пределы. Пришлось Ярославу собирать большую рать из соотичей.

Через год войска сошлись под Городцом, что неподалеку от Киева. За этот год Мстислав о многом передумал и пришел к неожиданному для себя выводу: Ярослав зело много потрудился для земли Русской. Народ его почитает, называя, и Разумником, и Правосудом, и Мудрым. А народ никогда не заблуждается: сотни тысяч людей не могут петь в одну дуду. Значит, надо покориться судьбе, оставить мысли о великом княжении и больше не мешать брату проводить свои новины.

Мстислав Удалой, без всякого сопровождения, прибыл в стан Ярослава и молвил:

— Давно же мы не виделись, брат. Не хочу больше воевать против тебя. Дай мне спокойно пожить в восточных землях Днепра с главным столом в Чернигове, а ты будь государем остальной Руси. Обнимемся, брат, и заключим на том мирный союз.

— Быть посему, Мстислав. Обнимемся.

«И начали жить мирно, в братолюбстве. Перестала усобица и мятеж, и была тишина великая в земле».

В 1035 году Мстислав умер на охоте. По его смерти Чернигов отошел Ярославу Владимировичу, кой стал единовластным властителем Руси.

Глава 19 БЫТЬ РУСИ МОРСКОЙ ДЕРЖАВОЙ!

Ранней весной Ярослав Владимирович выехал из Киева в Великий Новгород, дабы утвердить шестнадцатилетнего сына Владимира на новгородское княжение.

Новгородцы охотно приняли нового князя: Ярослав им был нравен, а яблоко от яблони недалеко падает.

(Память о Ярославе Мудром была в течение веков любезна жителям Новгорода, и место, где обыкновенно сходился народ для совета, в самые позднейшие времена именовалось двором Ярослава).

После торжественного пира Ярослав Владимирович обошел все храмы, посетил духовное училище, Ивановское братство, а затем направился на берег Волхова к ладейным мастерам.

Торговля на Руси настолько расцвела, что купцам не стало хватать торговых судов. Новгородские же плотники — самые искусные кораблестроители.

К купцу Силуяну наведался княжеский вестник.

— Князь Ярослав Владимирович в полдень на Ильмень собирается. Просил тебя на ладью прибыть.

Купец оживился: никак нужен еще старый Силуян. Ярослав по пустякам не покличет. Небось, опять какую-нибудь новину надумал обмозговать. Непоседливый князь. Другие правители из охотничьих потех не вылезают, да с наложницами забавляются, Ярослав же о державных делах неустанно печется.

В ладейной избе оказались Могута, Озарка и купец Мефодий. Ярослав же стоял на носу корабля, любовался Ильменем, а затем перешел в избу.

— Хочу спросить вас, господа честные купцы, по нраву ли вам ходить за Варяжское море?

Купцы переглянулись. Отвечать надлежит по чину. Но кто из них выше? Силуян — купец княжеский, в каком только городе не живал, Мефодий — чисто новгородский, ныне — набольший купец города.

Замешкались с ответом гости.

— Тебе слово, Мефодий Аверьяныч.

Мефодий удовлетворенно крякнул: то честь не только ему, но и всему Новгороду.

Силуян же на князя не обиделся: никто дотошней новгородских купцов не ведает Варяжское море, и никто чаще не бывает за морем.

— По правде сказать, князь Ярослав, каждое хождение за море без лиха и тягот не обходится. Ну ладно, буря на корабль навалится. То дело Перуна, на бога грех жаловаться. Другое дело — варяги. А варяг — тот же печенег — добычей живет. Коршуном налетает.

— Под своим стягом?

— Если бы. Никакого стяга. Даже обличье меняют. Сразу и не поймешь, то ли финская чудь на тебя навалилась, то ли немец, то ли лях.

— А по говору?

— Молчат, сучьи дети. Окружат ладью своими судами, крючья кинут и лезут. Один только рык слышен, а по рыку сей народ не изведаешь.

— Но варяжские мечи шире, тяжелей и короче русских.

— Они не только одежку, но и мечи меняют. Вот и помышляй — то ли немец лезет, то ли лях.

— Хитро лезут, — хмыкнул Ярослав. — Допрежь подобного не было, на разбой шли открыто. Ныне же — воровски, дабы никто не изведал, иначе варягов ни один государь на службу не возьмет… Побивают?

— Не всегда, князь. Копьями непрошеных гостей скидываем, а когда совсем худо бывает, кричим: «Либо до смерти будем биться, либо треть товара ваша!». Понимают. До смерти биться, стало быть и их немало поляжет. Бой прекращается, отдаем коршунам треть товара и плывем дальше. Страшные убытки несем, князь.

— А в шесть-семь кораблей выходить?

— Зачастую так и выходим. Бывает, удача сопутствует, а бывает, чуть в море выдвинешься, а коршуны тут как тут. Двумя десятками судов налетают. И вновь неведомыми людьми прикидываются. Со всеми скандинавскими королями новгородцы ряд заключили, но короли руками разводят: «Мы-де свои корабли в разбойные походы не отряжаем. А чьи мореходы на вас нападают, нам неведомо». Вот и весь разговор. Лихо за море ходить, князь.

— А ты что, Силуян Егорыч, скажешь?

— То, что и Мефодий Аверьяныч. Всего трижды я ходил чрез Варяжское море, и дважды на нас корсары налетали. Но стяг у них был. Черное полотнище, а по нему какой-то диковинный зверь. Ни в одной стране я такого стяга не видывал. И посетовать некому.

— Некому, Силуян Егорыч, — поддакнул Мефодий. — И не ведаем, как дале быть.

— Вот для того-то я вас и позвал, господа честные купцы. Выход можно найти.

— В ноги тебе поклонимся, — молвил Мефодий. — Невмоготу убытки терпеть.

— Это мне доведется новгородскому купечеству поклониться. Есть у меня крупная задумка — не только укорениться в приваряжских землях, но и без труда выходить к Варяжскому морю, дабы Русь стала державой морской. Владея берегами Невы и Финского залива, Новгород будет держать под своей властью южную приваряжскую территорию до Двины, а на севере управлять Карелией. Новгородские сборщики дани проникнут в землю еми (финнов) и далее к рубежам Норвегии. Через Волхов — Ладогу — Неву по Варяжскому морю, мимо острова Готланд, новгородские купцы поведут широкую торговлю с Германией, Данией, Швецией. Ныне же мы прорываемся к морю, натыкаясь на мечи варягов. Не довольно ли Руси такое терпеть?

— Да уж натерпелись по самую макушку, — молвил Мефодий.

— Далее послушайте. Идете вы из Ильменя, засим Волховом, из него попадаете в город Ладогу, что занимает мыс на правом берегу Волхова. Отсюда — путь к Варяжскому морю. Ладога же, как вам известно — северные ворота Руси. Она открывает путь из Варяжского моря по рекам Восточной Европы к берегам Хвалынского и Русского морей. Не случайно, что уже в первом веке Ладога привлекла внимание викингов, кои тяготели превратить ее в свой опорный пункт. Летописи сказывают, именно в Ладогу ушел после своего знаменитого похода на Византию князь Олег, где и скончался. Ладога — древнейшая русская крепость. Ни один заморский гость ее не минует — ни из Ганзы, ни из Готланда, ни из Скандинавии. Вот у Ладоги и надо сказать гостям: «Идете на Русь — платите пошлину». Пусть Европа нам кланяется.

— Толково, — молвил Силуян.

— А коль заартачатся? — спросил Мефодий.

— От ворот — поворот. Но того купец не сделает. Он проделал уже большой путь и вспять не пойдет, любую пошлину заплатит. Но для оного, господа купцы, надо возвести вместо старой деревянной крепости — крепость каменную, и поставить под ее стенами десятка два морских кораблей, придав им добрую дружину. Сии корабли и крепость надежным дозором станут, суда будут на Русь пропускать, и русские ладьи в море сопровождать. Вот тогда покойно станет на Варяжском море. Корсары же пусть себе прочие моря подыскивают.

— Дело говоришь, князь, — одобрительно крякнул Мефодий. — И немалый доход в казну Руси потечет, и корсары утихомирятся. Здравая мысль, князь Ярослав.

— Здравая мысль, не подкрепленная калитой, бесплодна. Дабы приваряжской землей овладеть, коя издревле Руси дань платила, Ладогу упрочить и добрый флот построить, надлежит мне новгородцам поклониться.

— Да мы сами тебе всем купечеством поклонимся, князь.

— Новгород — самый торговый город Руси, и не ему ли выгоду понять? Не поскупится!

— Надеюсь, други… Ильмень-озеро мелководное. Морские же корабли требуют глубокой оснастки. Надо подобрать удобное место для постройки кораблей. Пора, повторяю, и Руси быть морской державой.

Грандиозное дело задумал князь Ярослав!

Глава 20 И ВОСХИТИЛСЯ БЫ САМ СВЯТОСЛАВ!

Темной апрельской ночью 1036 года молодой Турген ворвался со своими подручниками в шатер отца, Алая, и отсек ему голову.

Новый хан был чрезвычайно дерзок и воинственен. На совете старейшин он заявил:

— Мой отец давно одряхлел и стал походить на чахлого и беззубого шакала. Он потерпел неудачу в четырех сражениях и оставил мой отважный народ без добычи. Степь презирает неудачников. Печенеги всегда были грозой всех других народов. Настала пора вновь показать нашу непомерную, устрашающую силу. Меня обуревает месть. Я соберу всю Степь и раздавлю неверных урусов. Под копыта наших коней лягут и Киев, и Смоленск, и Новгород. Я покорю всю Русь и на века обложу ее данью. А затем мы обрушимся на немцев и угров, и обширные земли наши станут называть печенежской империей. К этому нам призывают заветы предков. И мы докажем всему миру, что наш народ самый могущественный. Мы — завоеватели![1486]

Хан Турген и в самом деле поднял всю Степь. В начале июня 1036 года несметные печенежские орды хлынули на Русь.

* * *
Во время беседы с мастерами и примчал к великому князю гонец с черной вестью:

— Лазутчики из сторожевых крепостей поведали, что на Русь собирается хан Турген с великой силой.

В своих покоях Ярослав Владимирович досконально расспросил гонца и незамедлительно собрал бояр и градских старцев на совет.

— Лазутчики изведали, что Турген собрал невиданное войско и вознамерился полонить Русь. Мыслю, хан не станет тратить время на взятие порубежных крепостей, а пойдет обходным путем. Переправится через Днепр близ Переволочны, затем двинется по Залозному шляху и приблизится к Киеву с левобережья Днепра. Здесь его и ждать никто не станет. Этим Турген и воспользуется, дабы взять Киев врасплох.

— Войско у Тургена огромное, — осторожно напомнил боярин Могута. — Надобны меры чрезвычайные, великий князь.

— Вот и добро, что огромное, Могута Лукьяныч. Жестокая будет сеча, но, не сломав копий, войны не выиграть. Хан сбил в кулак всех степняков. Никогда допрежь того не было. Руси сие это на руку.

— Что-то не вникну в твои слова, великий князь. С какой этот стати на руку? — недоуменно вопросил один из градских старцев.

— А то на руку, что ежели мы разобьем орды Тургена, то печенегам навсегда отобьем охоту покушаться на Русь. Навсегда! Но для оного — Могута прав — надлежит принять чрезмерные меры. Надо немешкотно справлять и нам великое войско, ибо время в обрез. Сегодня же вновь поклонюсь новгородцам. Добро бы облачить в доспехи всё мужское население. По пути к Киеву земно поклонюсь и в других городах.

— Отзовутся, ибо под пятой печенега никто не захочет жить. На всё пойдем, как прадеды наши ходили, — высказались градские старцы.

— Как прадеды ходили! — сурово повторил Ярослав Владимирович.

Древние славяне кидались в сражения нагими. Даже когда появились кольчуги, то в самый отчаянный час праотеческий закон, предписывающий в сражении наготу, отнюдь не был забыт. Уйдя из повседневной воинской жизни, он остался «на крайний случай», для последнего смертного боя, когда наш далекий предок не заботился о сбережении жизни и помышлял лишь о том, чтобы достойно принести себя в жертву Перуну, покровителю воинов. При рукопашном бое славяне перебрасывали свои щиты за спину и с открытой грудью, с мечом в руках бросались на врага. Вид такого воина, исполненного презрения к смерти и чувствующего за собой исполинские тени Богов, мог заставить дрогнуть любого врага.

И поднялась Русь!

Рать Ярослава сразилась с войском Тургена под стенами Киева. Беспощадная сеча продолжалась целый день.

Великий князь находился среди воинов Передового полка. Соратники убеждали Ярослава не рисковать и дождаться конца битвы в крепости, но князь решительно молвил:

— Битву надо непременно выиграть, ибо для Руси наступил самый тяжелый, но переломный час. Воины не простят мне, коль я буду трусливо отсиживаться за дубовыми стенами.

Ярослав вытянул из сафьяновых ножен булатный меч и добавил:

— Сей меч мне когда-то изготовил знатный умелец из Ростова Великого, кузнец Будан. Он сказал: «То дар тебе, князь, от всего ремесленного люда. И коль наступит для Руси самая грозная пора, то не посрами сего меча». И сия пора приспела. Самое время держать ответ не только перед мастером Буданом, но и народом русским!

В свои слова Ярослав Владимирович вкладывал глубокий смысл. А когда он бесстрашно ринулся в кровавую сечу, то в его сознании вдруг промелькнула картина детства, когда он, восторженно разглядывая оружие Святослава, клятвенно и горячо произнес: «Я всегда буду помнить подвиги своего деда!».

— Помнить и побеждать! — вслух воскликнул он, поразив копьем смуглого печенега в кожаном шлеме.

Его слова услышали находящиеся подле князя, Вышата и Могута. Последний, как обычно, переходя в битвах с меча на палицу, также гулко воскликнул:

— Побеждать! Круши, Русь, поганых!

— Круши-и-и! — яростно подхватили клич дружинники Ярослава.

Турген, восседая на коне, наблюдал за сражением возле походного шатра: ханы никогда не бросались в сечу. Дело властелинов степей взирать на битву и кидать в нее всё новые и новые сотни отважных воинов.

Злая, беспощадная была эта, невиданная по своему размаху, битва. Никто не хотел отступать. Одни сражались за богатство и рабов-невольников, другие за своих жен, сестер, матерей и детей, за Отчизну.

Поле брани!

Лязг оружия, крики, визг, предсмертные стоны, ржание коней, окровавленные тела павших… Такой грандиозной сечи Русь еще не ведала.

Неистовство защитников Отчизны превзошло буйное желание кочевников пограбить и разорить Русь.

«Ярослав одержал победу, самую счастливейшую для Отечества, сокрушив одним ударом силу лютейшего из врагов его».

Большая часть степняков легла на месте, другие, «гонимые раздраженным победителем», утонули в реках и лишь немногие спаслись бегством.

Русь навсегда освободилась от жестоких нападений печенегов.

— Тому бы и сам великий Святослав восхитился, — осенив Ярослава крестным знамением, произнес иерей Илларион.

— Мои отважные воины не подвели ни Будана, ни деда моего… Но Руси еще рано вкладывать меч в ножны, — раздумчиво отозвался Ярослав.

— Будана?.. Кто такой, княже? — вопросил священнослужитель.

— Народ русский…

Глава 21 РУСИ ВО СЛАВУ

Войдя в Киев, Ярослав не задавал долгих и шумных пиров. Его тяготила мысль, что печенеги по-прежнему просачиваются через засеки и порубежные крепостицы на земли Южной Руси.

— Тому надо положить конец! — молвил он на совете дружины. — Отец мой, Владимир Святославич, многое сделал для укрепления южного порубежья, но кочевники нашли обходные пути. Слабой преградой оказалась и река Рось. Надлежит возвести на ней несколько крепостей, а для оного понадобятся искусные градники-древоделы и охочие ратные люди для крепостей. Но охочие люди воинами не рождаются. Нужны будут сотники и десятники из дружины, кои обучат их ратному уменью. А посему я обращаюсь к вам, други, с настоятельной просьбой — повернуться лицом к делам державным, и по доброй воле, и зову сердца отправиться на службу к реке Рось. Не ради себя, а ради Отчизны прошу!

Горячий призыв Ярослава дружина встретила затяжным молчанием. Спору нет, думали воины, надо укреплять дырявое сумежье. Печенег, хоть и побит, но в покое Русь не оставит. Без добычи и года не просидит. Но после тяжелой сечи тащиться под нос к степнякам — не велика радость. Когда зачнут рубить новую крепость, сложа руки не посидишь. День и ночь придется среди градников и землероев крутиться, и не только за ними приглядывать, но и самому за многие дела браться. (Ярослав, пожалуй, первый князь на Руси, который весьма чтит дружинников, кои черной работой не гнушаются. В Ростове сам за топор брался, когда ладьи возводил, да и в кузнях молотом побрякивал).

А с охочими людьми сколь возни? Желающие найдутся. Все южные земли боярам розданы. А число их множится и множится. Подрастают сыновья, отделяются, своей усадьбой норовят кормиться. За каждую пядь земли борьба идет. А земля жирная, не Север, без навоза родит. Воткни оглоблю — телега вырастет. Вот и жмут бояре смердов, пошлинами и оброками давят. А смерд — не холоп и не закуп[1487] — шапку оземь. «Буде, боярин, ярмить. Я — человек вольный, не хочу боле на тебя горбатиться. В ратники ухожу!» И уходят. Но до ратника смерду еще, ох, как далеко. И на лошади он сидит охлюпкой, и мечом размахивает, как дубиной, и разных воинских хитростей не ведает. Сколь терпенья надо, чтобы выпестовать из него доброго воина.

А жилье? Да никакого жилья тебе. Долгие месяцы изведаешь в шалаше и зной, и дождь, и стужу. Осенние и зимние степные ветры злы и продирают до костей. Когда еще теплая изба появится!

Тяжела служба на сумежье!

Молчанье затянулось.

Ярослав напряженно вглядывался в задумчивые лица дружинников, и на душе его становилось всё тягостней. Не торопятся воины с ответом. Не легко им оторваться от родных очагов. Кому хочется сидеть под печенегом, жестоким врагом? Осточертели им бесконечные брани, к покою тянет. Силой никого не пошлешь. Дружинник вольно к князю пришел, вольно от князя и уйти может, и никакой приказ, даже просьба, ему не указ. Только по зову сердца. Но молчат дружинники, глаза стыдливо прячут.

Встал из кресел великий князь.

— Понимаю, други. Зову вас не за столы браные, а к степям печенежским, к тяготам ратным. Лихо на сумежье служить, но без оной службы державе не стоять… Сам поеду крепости ставить!

И тут, словно бурливой водой плотину прорвало. Поднялись княжьи мужи и сотники.

— Прости, великий князь, замешкались. Коль будет на то твоя воля, пошли меня на сумежье воеводой, — воскликнул Вышата, самый знатный из княжьих мужей.

А за ним принялись предлагать себя десятники и сотники:

— И нас пошли, великий князь!

— Праведны твои слова. Надо и о державе думать!

Вся дружина поднялась.

У Ярослава отлегло от сердца.

— Спасибо, други. Иного от вас не ожидал. И коль вся дружина согласна, позволю себе отобрать тех, кто не слишком семьей обременен, и кто в сече не пострадал. Ты, славный воевода Вышата, еще от ран худо излечился, а посему оставляю тебя Киев дозирать. Сам же я, как сказал, на Рось поеду.

Вышата заупрямился:

— Раны мне не помеха, как на собаке затянутся. А вот тебе, князь, ехать под печенега не резон. О державных делах толкуешь, а сам надумал к орде податься. Под копьем и стрелой степняка державу не крепят. Государю надлежит в стольном граде быть и покойно о строении Руси думать.

— Где государю быть — мне самому решать, воевода, — веско произнес Ярослав. — Свои слова я никогда на попятную не брал и впредь брать не намерен.

О том дружине было давно известно, но сегодняшние слова Ярослава показались воинам дерзкими и опрометчивыми.

— В народе говорят: волков бояться — в лес не ходить. Ныне печенег зализывает раны. Орда распущена по кочевьям. Самое время и старые крепости осмотреть и новые ставить… Могута! Немешкотно разошли посыльных за охочими людьми, а ты, боярин Озарка, снаряжай плотничьи артели.

Могута и Озарка на совете дружины не потому отмалчивались, что у них, как и у других княжьих мужей, не было желания покидать Киев, а потому, что великий князь приказал им воздержаться от речей, ибо они, «ближние», всегда готовы поддержать Ярослава. Князь же хотел изведать мнение остальных дружинников. И, слава Богу, что дружина опомнилась.

* * *
Шесть недель пробыл Ярослав на южном порубежье. Осмотрел крепости, поставленные по указу Владимира Святославича на берегах Стугны, Сулы, Трубежа, Остра и Десны, и остался недоволен. Некоторые из них обветшали, земляные валы осели, водяные рвы обмелели. Пришлось сместить в таких крепостях воевод. Новых же сурово предварил:

— Подновить! А кто того не исполнит, строгий спрос учиню.

Дотошно осматривал Ярослав и места для новых крепостей. Вкупе с градниками выбирал удобные излучины Роси и неприступные крутояры.

Поездка на сумежье оказалась оправданной. Возвращаясь в Киев, Ярослав удовлетворенно думал:

«Печенегам нужен целый год, дабы после лютой сечи оправиться от разгрома. Но через год перед ними предстанет свежая преграда, кою им уже не одолеть».

По реке Рось поднялись новые крепости — Юрьев, Торческ, Треполь, Корсунь и другие.

Ярослав сумел сделать борьбу с печенегами делом всей Руси, ибо гарнизоны для южных крепостей набирались в далеком Новгороде, в Эстонии (чудь), в Смоленске и в бассейне Москвы-реки, в землях, куда ни один печенег не доскакивал.

Заслуга Ярослава в том и состояла, что он весь лесной север заставил служить интересам обороны южного порубежья, шедшего по землям полян,[1488] уличей[1489] и северян.

В защите молодого государства приняли участие и народы лесостепного юга, и жители удаленных лесных земель. Постройка нескольких оборонительных рубежей с четко продуманной системой крепостей, валов, сигнальных вышек сделало невозможным внезапное вторжение печенегов, и помогла Руси перейти в наступление. Тысячи русских сел и городов были избавлены от ужасов печенежских набегов.

Оборону от печенегов Ярославу удалось сделать общегосударственным, всенародным делом. Великий князь создал такие надежные оборонительные сооружения, что кочевники не осмеливались набегать на Русь несколько десятилетий.

* * *
Неустанно радея об укреплении южных рубежей, Ярослав не забывал и о западном сумежье. Еще находясь под Любечем, в ожидании битвы со Святополком, он подумал:

«Каин не случайно собрал здесь войска немцев, ляхов и угров. Любеч играет роль передового града на пути к Киеву с севера… Любимый град деда Святослава. Именно здесь он встретил свою Малушу и ее брата Добрыню. Именно здесь он помышлял поставить неприступную крепость. Крутояр чем-то похож на Медвежий угол. Высок, обрывист, недоступен врагу. Надо бы здесь на самом деле поставить мощную крепость, но необычную, дабы напоминала иноземный замок. В западных странах иные замки возвышаются неприступной скалой. Пора и на Руси заиметь такие сильные укрепления».

Мысль о Любечской крепости не покидала Ярослава, и тогда он собрал розмыслов.

Те, увидев крутояр, и восхитились, и заколебались:

— Вот это брег, великий князь! Много крепостей ставили, но чтоб на такой круче… Трудная задача.

— На то вы и розмыслы. Думайте: и как бревна затаскивать, и как башни с воротами ставить. Старая крепость мала и ненадежна, ее надо сносить. Зело надеюсь на ваши светлые головы. Не всё же византийским мастерам кланяться. Ныне Русь своими умами богата.

— Гора холмиста, с разными выступами. Надо каждую башню соизмерять с природными особинками. Тем и замок станет причудливей и внушительней, — высказал Могута.

— Воистину, — кивнул Ярослав. — Давайте-ка, розмыслы всё тщательно продумаем, дабы сему замку весь Запад изумился.

Вкупе с розмыслами Ярослав не единожды исследовал крутояр, кое-что предлагал сам, но больше советовался. Розмыслы начертали на пергамент будущую крепость, но Ярославу не всё пришлось по душе. Розмыслы вновь переделали, и только тогда князь довольно молвил:

— Добро, мастера. Такой мощной и дивной крепости на Руси еще не было. Со спокойным сердцем отбываю в Киев, а тебе, Могута, поручаю здесь твердыню возводить.

Западные и северные иноземные купцы, проплывая через три года мимо Любеча, удивлялись необычайной крепости. Среди древних урочищ возвышался крутой холм (до сих пор носящий название Замковой Горы). Стены из дубовых срубов большим кольцом охватывали весь город и замок, имевший хорошо продуманную систему обороны; он был как бы кремлем, детинцем всего города. Замок отделялся от города сухим рвом, через который был перекинут подъемный мост. Проехав мост и проездную башню, посетитель замка оказывался в узком проезде между двумя стенами; мощенная бревнами дорога вела вверх, к главным воротам крепости, к коей примыкали и обе стены, ограждавшие проезд.

Ворота с двумя башнями имели довольно глубокий тоннель с тремя заслонами, кои могли прекратить путь врагу. Пройдя ворота, путник оказывался в небольшом дворике, где, размещалась стража; отсюда был ход на стены, здесь были помещены с маленькими очагами на возвышениях для обогрева замерзшей воротной стражи и около них небольшое подземелье, являвшееся «узилищем» — тюрьмой. Слева от мощеной дороги шел глухой тын, за которым было множество клетей-кладовых для всевозможной «готовизны»: тут были и рыбные склады, и медуши для вина, и меды в корчагах, и склады для продуктов. В глубине двора стражи возвышалось самое высокое здание замка — башня (вежа). Это отдельно стоящее, не связанное с крепостными стенами сооружение, являлось как бы вторыми воротами, и в то же время могло служить в случае осады последним прибежищем защитников, как донжоны западноевропейских замков. В глубоких подвалах любечского донжона были ямы — хранилища для зерна и воды.

Вежа-донжон была средоточием всех путей в замке: только через нее можно было попасть в хозяйственный район клетей с готовизной; путь к дворцу лежал тоже только через вежу. Тот, кто жил в этой массивной четырехъярусной башне, видел всё, что делается в замке и вне его. За донжоном открывался небольшой парадный двор перед огромным дворцом. На этом дворе стоял шатер для почетной стражи, здесь был потайной спуск к стене, своего рода водяные ворота.

Дворец был трехъярусным зданием с тремя высокими теремами. Нижний этаж дворца был разделен на множество мелких помещений; здесь находились печи, жила челядь, хранились запасы. Парадным, княжеским, был второй ярус, где имелась широкая галерея — сени, место летних пиров, и большая княжеская палата, украшенная майоликовыми щитами и рогами оленей и туров.

В замке была небольшая церковь, крытая свинцовой кровлей. Стены замка состояли из внутреннего пояса жилых клетей и более высокого внешнего пояса забора; плоские кровли жилищ служили боевой площадкой забора, пологие бревенчатые сходы вели на стены прямо со двора замка. Вдоль стен были вкопаны в землю большие медные котлы для вара кипятка, коим поливали врагов во время осады. В каждом внутреннем отсеке замка — во дворце, в одной из «медуш» и рядом с церковью — находились глубокие подземные ходы, выходившие в разные стороны из замка. Во всех помещениях замка было много глубоких ям, тщательно вырытых в глинистом грунте. Часть этих ям служила для хранения зерна, а часть предназначалась для воды, так как колодцев на территории замка не было. Общая емкость всех хранилищ измерялась сотнями тонн. Гарнизон замка мог просуществовать на своих запасах более года, и его не мог захватить ни один иноземец.

Прибыв из Киева в Любеч, Ярослав Владимирович долго ходил по замку, а затем восторженно молвил:

— Изрядно потрудились мастера. То — Руси во славу…

Еще многие годы Ярослав Владимирович продолжал свои колоссальные реформы и неустанно укреплял Русь.

За два года до его кончины у великого князя состоялся любопытный разговор с Могутой. Тот, остановившись возле зеркала, искусно изготовленного русскими умельцами, грустно вздохнул:

— Сед, как лунь. Старость подкатила, будь она неладная!

А Ярославу Владимировичу невольно вспомнилась книга Марка Тулия Цицерона, кою он неоднократно перечитывал и кою во многих местах запомнил дословно.[1490]

— Напрасно ты, Могута Лукьянович, сетуешь на старость. А вот Цицерон, встречаясь с консулом Катоном, так молвил: «Я весьма часто изумляюсь, Марк Катон, твоей выдающейся мудрости, но особенно тому, что я ни разу не ощутил, что тебе тяжка старость, коя большинству стариков столь ненавистна, что они утверждают, что несут на себе бремя тяжелее Этны».[1491]

Мудрый Катон[1492] ответил: «Вы изумляетесь не особенно важному делу. Тем людям, у коих самих нет ничего, что позволяло бы им жить ладно и счастливо, тяжек любой возраст; но тем, кто ищет всех благ в самом себе, не может показаться злом ничто, основанное на неизбежном законе природы, а в этом воззрении на первом месте стоит старость. Достигнуть ее желают все, а, достигнув, ее же упрекают. Такова непоследовательность и бестолковость неразумия. Старость, говорят они, подкрадывается резвее, чем они мыслили. И право, как может старость подкрасться к молодости резвее, чем молодость к отрочеству?[1493] Ибо, когда годы уже истекли, то — какими бы долгими они не были — неразумной старости не облегчить никаким утешением. И вот, если вы склонны изумляться моей мудрости, то я мудр в том, что следую природе, первейшей руководительнице, как бы божеству, и повинуюсь ей; ведь тяжко поверить, чтобы она, размежевав иные части жизни, могла, как неискусный поэт, презреть сие последним действием. Ведь что-то должно прийти к концу и, подобно ягодам на кустах и земным плодам, вовремя созрев, увянуть и быть готовым упасть. Мудрому надо сие терпеть спокойно. И право, ужели это сопротивление природе не похоже на борьбу гигантов с богами?»

Цицерон писал Корнелию Сципиону: «Уж не полагаешь ли ты, что по обычаю стариков, я намерен похвалиться, — что стал бы брать на себя столь тяжкие труды днем и ночью, во времена, коль бы моей славе суждено было угаснуть вкупе с моей жизнью? И не лучше ли прожить жизнь, наслаждаясь досугом и покоем, где нет места труду и борьбе? Но моя душа отчего-то всегда была в напряжении и устремляла свой взор в грядущее, словно намеревалась обретаться тогда, когда уже уйдет из жизни…»

«Да Цицерон ли это? — подумалось Могуте Лукьяновичу. — Ярослав рассказывает о себе!»

А князь продолжал:

— Для меня старость легка и не только не тягостна, но даже приятна. Коль я заблуждаюсь, веря в бессмертие человеческой души, то заблуждаюсь я охотно и не алчу, дабы меня лишили сего заблуждения, услаждающего меня, пока я жив. Ежели я, будучи мертв, ничего ощущать не буду, как полагают некие незначащие философы, то я не опасаюсь, что сии философы будут насмехаться над моим заблуждением. Коль нам не суждено стать бессмертными, то для человека все-таки желательно угаснуть в свое время; ведь природа учреждает для жизни, как и для всего остального, меру; старость же — счастливая и завершающая пора жизни. И нельзя гневаться на нее, Могута Лукьянович. Нельзя! Принимай ее, как принимали старость великие и здравомыслящие мужи…

Невзирая на преклонные годы[1494] и болезнь (в последнее время его все чаще стала одолевать грудная жаба)[1495] Ярослав Владимирович продолжал заниматься государственными и православными делами.

Зимой, после Рождества Христова, он выехал в Вышгород, дабы поклониться в храме Бориса и Глеба мощам святых братьев. Его сопровождал митрополит Илларион. Покидая храм, Ярослав Владимирович вдруг вспомнился свой удивительный сон, когда он нес на Голгофу тяжкий крест, а затем встретился с Богом. Навсегда врезались в память недосказанные слова Господа: «Остаток же дней своих…».

«Что же ты хотел изречь мне, Спаситель? Что?.. Может, я мало воздвиг монастырей, соборов и храмов, мало тщился о христианской вере?.. Нет, кажись, не о том помышлял молвить Господь».

Летописцы уже сказали свое слово, что при отце Владимире имело место крещение, а при сыне его — надлежащее наставление в вере, находя ее в священных книгах. Именно при Ярославе духовенство единственным средством распространения и утверждения христианства полагало грамотность, учение книгам. Он, Ярослав, собрал много писцов, кои переводили книги с греческого на славянский, и переписали тысячи богослужебных книг. А для книг нужны были храмы и грамотные священники, кои могли учить народ неграмотный.

И Ярослав неустанно возводил храмы по городам и по селам, ставил при них русских священников, предписывая им учить прихожан православному христианству.

Еще несколько лет назад, Ярослав Владимирович пригласил Иллариона и молвил:

— Задумал я, владыка, составить первый русский летописный Свод, в кой вошли бы деяния всех великих русских князей, не забывая ратных побед Владимира и Святослава.

— И славных дел Ярослава, — подчеркнул Илларион.

— Честный, правдивый Свод, без всяких изукрасов, коими охотно занимаются придворные летописцы. Сам буду выверять каждую строку, ибо Свод сей должен послужить грядущим поколениям — и в назиданье, и для добрых дел.

— То великий труд, сын мой.

— Ведаю. Но сей труд зело надобен Руси.[1496] Ты уж со всем тщанием порадей мне, владыка… И другое хочу молвить. Надлежит нам как можно больше обучить грамоте людей русских.

— Справедливо, сын мой. Ты уже много преуспел в оном важном деле. Твоим попечением открыты духовные училища, и ныне каждый новый книжник будет преумножать русскую словесность.

— Истинно, владыка. Семя, упавшее в добрую землю, никогда не погибнет и принесет плоды сторицей. А посему нам много еще надо потрудиться…

Ярослав не был князем только в значении вождя дружины, кой стремится в дальние страны за завоеваниями, славой и добычей. Он был более «князем-нарядником» и строителем державы, восславив Русь величественными храмами, неприступными крепостями и новыми городами. Он много потрудился для процветания и просвещения Руси, и во славу Господа.

И все же великий князь долго и мучительно раздумывал над последними словами Спасителя. И, наконец, сознание Ярослава Владимировича озарилось чудесным божественным светом:

Держава! Пока он жив, она могуча и едина. Но что станет после его кончины? Не повториться ли судьба святой Руси, когда началась жестокая междоусобная замятня между сыновьями великих князей Святослава и Владимира? Русь захлебнулась от обильной крови, ослабла, рассыпалась на волости. Распрей тотчас воспользовались печенеги, половцы, варяги и ляхи. Начали точить свои мечи византийцы и немцы… Господи милостивый, сколь же труда пришлось приложить, дабы вновь превратить обескровленную Русь в могучую державу! А посему надо «остаток дней своих» провести в беседах с сыновьями, наследниками великой Руси, дабы стали они продолжателями славных дел. Вот на что намекал Спаситель.

И Ярослав Владимирович созвал сыновей, дабы благоразумным наставлением предварить между ними всякие раздоры:

— Скоро не будет меня на свете. Вы, дети одного отца и матери, должны не только называться братьями, но и добросердечно боготворить друг друга. Ведайте, сыны, что междоусобие, горестное лично для вас, погубит славу и величие державы, созданной великими трудами наших отцов и дедов. Только мир и согласие утвердят могущество святой Руси…

Сумеречным утром, 19 февраля 1053 года, в первую субботу поста святого Федора, Ярослав Владимирович почувствовал себя совсем худо. В изнеможенных глазах его вдруг предстали раздольная величавая Волга, крутояр с Рубленым градом, увенчанным золочеными куполами дивных храмов, кузнец Будан у пылающего горна и сына его на стремительно мчавшемся коне с огненным мечом.

А затем Ярослав Владимирович увидел Березиню и Святослава, и он тихо вымолвил любимые имена вслух, а когда над ним склонился Илларион, Ярослав Мудрый произнес последние слова:

— Запомни, владыка… Русь может смело полагаться на великое и прекрасное грядущее, ибо оно предрешено Божьим Промыслом…

Сын Всеволод и владыка обрядили тело Ярослава, возложили на сани и повезли в Киев в сопровождении попов, певшие положенные песнопения. Доставили к храму святой Софии и положили в мраморный гроб.

«И плакал по нем весь народ».[1497]

ЭПИЛОГ

Ярослав Мудрый, самый образованный князь не только Древней Руси, но и феодального государства, первый русский князь-реформатор, блестящий знаток и просветитель христианской религии, основоположник Ростово-Суздальской Руси, стал первооткрывателем многих грандиозных творений.

В 1037–1039 годах под его началом был составлен Первый Летописный Свод. На основе его, а затем Второго и Третьего Сводов, монахом Нестором была написана «Повесть временных лет», дошедшая до нас уже переделанной в редакциях 1116 и 1118 годов.

Ярослав воплотил в жизнь свою давнюю мечту, превратив деревянную крепость Новгорода в каменную. «Ходил великий князь Ярослав Владимирович на Литву; а на весну заложил Новгород и сделал на Софийской стороне град каменный».

При Ярославе строится самая мощная каменная крепость Древней Руси — Верхний Город (Город Ярослава) в Киеве. Необычен вал крепости. Основу его составляла деревянная конструкция из дубовых срубов. Размеры их исключительно велики. Внутри срубы делились на клети: вдоль на две, а поперек — шесть. Таким образом, каждый сруб состоял из двенадцати клетей, доверху заполненных лесом. В высоту вал достигал 12 метров. В строительстве вала участвовало несколько тысяч человек.

Одновременно с валом и рвом были сооружены из кирпича-плинфы трое ворот, обеспечивающие надежную защиту самых уязвимых мест в системе городских укреплений. Главные ворота получили название Золотых Ворот — с надвратной церковью Благовещения, богато украшенной мозаикой и фресками.

Это была мощная башня с проездом, имевшем ширину более шести метров и высоту около семи с половиной метров. На высоте около пяти метров размещался боевой настил.

Город Ярослава в Киеве — прекрасный пример неизмеримо возросших возможностей раннефеодального русского государства в целенаправленном строительстве конструктивно совершенных и чрезвычайно трудоемких по сравнению с предшествующим временем укреплений.

В 1037 году Ярослав Мудрый заложил в Киеве 13-ти купольный шедевр архитектуры — каменный Софийский собор, украсив его золотом, серебром, мусией и драгоценными сосудами. Величественный собор возводился Ярославом как главный храм всей Русской державы; этим объясняются его большие размеры и исключительная пышность оформления. Софийский собор — грандиозное здание, демонстрирующий мощь и величие сложившегося молодого государства.

Неподалеку от собора Ярослав построил еще три храма, два из которых известны по названиям — церкви Георгия и Ирины.

Через восемь лет был основан диковинный собор Святой Софии в Новгороде.

В 1051 году великий князь основал знаменитую Киево-Печерскую лавру, и в том же году, вопреки патриарху Константинополя, первым русским митрополитом стал иерей из Берестова, Илларион. Во все епархии были поставлены епископами русские священнослужители, что означало крупнейшую церковную победу Ярослава. «И стала при нем вера христианская плодиться и расширяться, и черноризцы стали умножаться, и монастыри появляться… Отец его Владимир землю вспахал и размягчил, то есть крещением просветил. Ярослав же засеял книжными словами сердца верующих людей… Многие церкви ставил по городам и по местам, поставляя попов и давая от богатств своих жалованье, веля им учить людей, поелику им поручено это богом. И умножились пресвитеры и люди христианские. И радовался Ярослав, видя множество церквей и людей христианских, а враг сетовал, побеждаемый новыми людьми христианскими».

Истинно сказано летописцем: победы Ярослава Мудрого были не только на поприще культуры, архитектуры и русского православия, но и в новых ратных сражениях. В его княжение область Новгородская распространилась далеко на восток и на север. Жители Перми, печорских окрестностей и Югры стали данниками Ярослава. Земли от Белоозера до реки Печеры были названы Заволочьем и мало-помалу заселены новгородскими выходцами, кои принесли туда и христианскую веру. Скоро отдаленный хребет Уральских гор, идущий от Новой Земли к югу, сделался как бы границей России, и новгородцы нашли способ получать естественные, драгоценные произведения Сибири через своих югорских данников, которые выменивали их у тамошних обитателей на железные орудия и другие дешевые вещи.

Внешняя политика Ярослав была достойна сильного монарха. Он привел Византию в ужас за то, что оскорбленные россияне требовали и не нашли там правосудия. (Самский наместник и солунский воевода злодейским образом умертвили 800 русичей). Ярослав Мудрый послал своего сына Владимира наказать греков. Император Константин Мономах направил против русских ладий флот и два легиона, но отважный Владимир окружил неприятельские галеры, взял их на абордаж, пленил ромеев и полностью истребил греческий флот. Владимир пришел в Киев с множеством пленных.[1498]

Ярослав Мудрый, дорожа каждой пядью своей земли, не забыл и о Червенских городах, отданных Святополком королю Болеславу. Великий князь пошел на Польшу, разгромил королевское войско, взял Бельз и вернул Руси захваченные города. Ярослав вывел из Польши множество пленников и заселил ими берега Роси, заложив там несколько новых городов-крепостей, кои значительно укрепили южное порубежье Руси.

Вся Ливония при великом князе Владимире Святославиче платила Руси дань. В период же междоусобной войны, развязанной Святополком, Ливония объявила о своей независимости. Однако Ярослав не захотел лишаться стратегически важных для Руси земель. Он давно задумывал поставить недалеко от Чудского озера и Финского залива мощную крепость, которая смогла бы стать опорным пунктом для выхода русских торговых людей в Варяжское море. За пять столетий до Ивана Грозного Ярослав Мудрый решил «прорубить окно в Европу», и его планы частично осуществились.

Великий князь закрепил русское влияние в Прибалтике и создал там центр оседлой русской власти. В 1030 году Ярослав основал на берегу реки Эмбах новый город, который по своему христианскому имени — Юрий — назвал Юрьевом. В княжение Ярослава (1019–1053 годы), широко раздвинувшего границы Русской империи,влияние русских в Прибалтике достигло наибольшего распространения. В перечне данников Руси, относящемся ко времени Ярослава, летописец называет из прибалтийских племен чудь, Литву, зимерголу, корсь, либь.

Наконец, как заметил историк Н. М. Карамзин, «блестящее правление Ярослава оставило в России памятник, достойный великого монарха — древнейшее собрание гражданских уставов, свода законов, известных под именем Русской Правды, изданной на славянском языке». (Древние списки сохранились в Великом Новгороде. «Сей остаток древности, подобный двенадцати доскам Рима, есть верное зерцало тогдашнего гражданского состояния России и драгоценен для истории»).

А вот мнение выдающегося историка, всемирно известного академика Б. Д. Грекова:

«Содержание „Русской Правды“ очень богато и разнообразно, этот памятник богаче судебников Русского централизованного государства ХV и даже ХVI веков, хотя они и созданы более развитой общественной средой… „Русская Правда“ — жемчужина в истории русской культуры. Взятая в окружении других славянских законодательных памятников, она делается для нас понятнее, яснее и величественнее».

Величие и мощь державы Ярослава Мудрого не преминули отразиться на поведении некоторых чужеземных правителей, которые, потерпев неудачу, искали убежища на Руси. Так, Олаф Святой, норвежский король, лишенный трона, попросил защиты российского монарха. Ярослав принял его, но сей король, обольщенный надеждой победить Канута, завоевателя Норвегии, выехал из России, оставив в ней своего юного сына Магнуса, который позднее царствовал в Скандинавии. Дети английского короля, изгнанные всё тем же Канутом, Эдвин и Эдвард, а также венгерский принц Андрей нашли убежище во Дворе Ярослава Мудрого…

Многие знаменитые государи Европы считали за большую честь породниться с выдающимся монархом России. В Польше царствовал Казимир, внук Болеслава Храброго; изгнанный в детстве из отечества вместе с матерью, он удалился во Францию, и, не имея надежды быть королем, постригся в монастырь. Но когда в Польше начался мятеж, шляхта упросила римского папу освободить Казимира от духовного обета, и тот возвратился из кельи в царские чертоги, и, желая пользоваться дружбой могущественного Ярослава, он женился на его сестре, Марии Добронеге. Казимир, по требованию Ярослава, передал ему за вено — то есть за невесту — 800 человек россиян, плененных Болеславом в 1018 году.

Дочь великого князя, Елизавета, стала женой короля Норвегии Гаральда.

Вторая княжна, Анна, сочеталась браком с королем Франции Генрихом Первым. Правда, папа объявил кровосмешением супружество его отца Раберта за то, что тот женился на родственнице в четвертом колене. Генрих, будучи свойственником соседних государей, боялся участи отца и искал себе невесту в отдаленной стране. Франция могла гордиться союзом с Россией, возвеличенной завоеваниями Святослава и великих его преемников. По кончине Генриха в 1060 году, Анна, славная умом и благочестием, удалилась в Санлизский монастырь, но через два года, вопреки желанию сына, вступила в новое супружество с графом де-Крепи. Сын ее, Филипп, стал королем Франции и имел столь глубокое уважение к матери, что на всех государственных бумагах Анна вместе с ним подписывала свое имя до самого 1075 года.

Третья дочь Ярослава, Анастасия, вышла за короля венгерского, Андрея Первого.


В XI веке Русь, благодаря исключительным реформам Ярослава Мудрого, шла впереди многих европейских стран, опередивших ее только позднее, когда Русь оказалась в особо тяжелых условиях, приняв на себя удар монгольских полчищ и загородив собой Западную Европу.


Следует заметить, что в советский период «всеобщего» атеизма имя самого просвещенного христианина Древней Руси было преднамеренно затенено, поэтому мало что было известно о значительных православных и гражданских реформах Ярослава Мудрого. Имя его в учебниках истории звучало вскользь, в сжатом виде. Автор романа в какой-то мере попытался восполнить этот пробел, чтобы воссоздать полнокровный образ великого преобразователя и зачинателя многих славных дел.

Основные вехи жизни и правления Ярослава Мудрого
974 год — рождение Ярослава.

988 год — начало княжения в Ростове.

991 год — возведение первого храма в Ростово-Суздальской Руси (Успенский храм) и первой православной школы.

992 год — учреждение Ростовской епархии.

992 год — участие Ростовской дружины в походе против печенегов.

993–1005 годы — возведение торговых путей с южными городами Киевской Руси, Суздалью и Новгородом. В эти же годы укрепление православных и экономических связей с Суздалью. Начало возрождения Ростово-Суздальской Руси.

1008 год — поход Ярослава в Булгарию.

1010 год — покорение Медвежьего селища и возведение на Волге города Ярославля. Строительство в этом же году первой церкви в Ярославле — Ильи Пророка.

1010 год — начало княжения в Великом Новгороде.

1011–1020 — создание духовных школ и училища в Новгороде Великом.

1016 год — создание «Русской правды».

1016 год — победа над князем Святополком и печенегами, и начало княжения в Киеве.

1019 год — победа над Святополком и печенегами под Альтой.

1020 —? — написание «Сказания о Борисе и Глебе». Учреждение ежегодного празднования в честь первых русских святых.

1021 год — победа над полоцким князем Брячиславом и варягами на Судомире-реке.

1030 год — победа на прибалтийскими племенами. Взятие Белза. Основание города Юрьева.

1031 год — победа над польскими войсками; возврат Руси Червенских городов.

1032 год — начало строительства оборонительных крепостей по реке Рось.

1036 год — победа над печенежскими ордами.

1037–1039 — создание Первого Летописного Свода.

1037 год — возведение каменной крепости Киева, Золотых ворот, собора святой Софии, церкви на Золотых воротах — святой Богородицы — монастырей святого Георгия и святой Ирины.

1038 год — поход Ярослава на ятвягов.

1040 год — победный поход на Литву.

1041 год — победа над мазовшанами.

1043 год — победа греческой флотилии.

1044 год — возведение каменной крепости Великого Новгорода.

1045 год — основание каменного Софийского собора в Великом Новгороде.

1047 год — новая победа над мазовшанами.

1051 год — объявление русской церковью святыми Бориса и Глеба.

1051 год — основание Киево-Печерской Лавры.

1051 год — учреждение русской митрополии.

В день освящения первого храма святого Георгия — 26 ноября 1051 года — Ярослав установил ежегодный праздник, который вошел в народную память под названием «Юрьева дня», или «осеннего Георгия».

1053 год — кончина Ярослава Мудрого.

г. Ростов Великий, 1979–2004 гг.

«РУССКАЯ ПРАВДА» ЯРОСЛАВА

Первый Свод русских законов, написанный князем Ярославом Мудрым, известен лишь узкому кругу историков-специалистов, и, практически, мало известен читателям. В связи с этим предлагаем вниманию читателей (в сокращенном варианте) «Русскую Правду» Ярослава, созданную великим князем в 1016 году и просуществовавшую на Руси (с дополнением «Правды» его сыновьями и внуком Владимиром Мономахом) почти до XVI века.


I. «Кто убьет человека, тому родственники убитого мстят за смерть смертью; а когда не будет мстителей, то с убийцы взыскать деньгами в казну: за голову боярина княжеского, тиуна огнищан, или граждан именитых, и тиуна конюшего — 80 гривен или двойную виру (штраф); за княжеского отрока или гридня, повара, конюха, купца, тиуна и мечника боярского, за всякого людина, то есть свободного человека, русского (варяжского племени) или славянина — 40 гривен или виру, а за убиение жены полвиры. За раба нет виры; но кто убил его безвинно, должен платить господину так называемый урок, или цену убитого: за тиуна или пестуна, и за кормилицу 12 гривен, за простого холопа боярского и людского 5 гривен, за рабу 6 гривен, и сверх того в казну 12 гривен продажи», дани или пени.

II. «Ежели кто убьет человека в ссоре или в пьянстве и скроется, то вервь, или округа, где совершилось убийство, платит за него пеню» — которая называлась в таком случае дикою вирою — «но в разные сроки, и в несколько лет, для облегчения жителей. За найденное мертвое тело человека неизвестного вервь не ответствует. — Когда же убийца не скроется, то с округи или с волости взыскать половину виры, а другую с самого убийцы». Закон весьма благоразумный в тогдашние времена: облегчая судьбу преступника, разгоряченного вином или ссорою, он побуждал всякого быть миротворцем, чтобы в случае убийства не платить вместе с виновным. — «Ежели убийство сделается без всякой ссоры, то волость не платит за убийцу, не выдает его на поток» — или в руки государю — «с женою, с детьми и с имением». Устав жестокий и несправедливый по нашему образу мыслей; но жена и дети ответствовали тогда за вину мужа и родителя, ибо считались его собственностью.

III. Ярославовы законы определяли особенную пеню за всякое действие насилия: «за удар мечом не обнаженным, или его рукояткою, тростью, чашею, стаканом, пястью 12 гривен; за удар палицею и жердью 3 гривны; за всякий толчок и за рану легкую 3 гривны, а раненному гривну на лечение». Следственно, гораздо неизвинительнее было ударить голою рукою, легкою чашею, или стаканом, нежели тяжелой палицею или самым острым мечом. Угадаем ли мысль законодателя? Когда человек в ссоре обнажал меч, брал палицу или жердь, тогда противник его, видя опасность, имел время изготовиться к обороне или удалиться. Но рукою или домашним сосудом можно было ударить внезапно; также мечом не обнаженным и тростью: ибо воин обыкновенно носил меч и всякий человек обыкновенно ходил с тростью: то и другое не заставляло остерегаться. Далее: «За повреждение ноги, руки, глаза, носа виноватый платит 20 гривен в казну, а самому изувеченному 10 гривен; за выдернутый клок бороды 12 гривен в казну; за выбитый зуб то же, а самому битому гривну; за отрубленный палец 3 гривны в казну, и раненному гривну. Кто погрозит мечом, с того взять гривну пени; кто же вынул его для обороны, тот не подвергается никакому взысканию, ежели и ранит своего противника. Кто самовольно, без княжеского повеления, накажет огнищанина (именитого гражданина) „или смерда“ (земледельца и простого человека), „платит за первого 12 гривен князю, за второго 3 гривны, а битому гривну в том и другом случае. Если холоп ударит свободного человека и скроется, а господин не выдаст его, то взыскать с господина 12 гривен. Истец же имеет право везде умертвить раба, своего обидчика“».

IV. «Когда на двор княжеский» — где обыкновенно судились дела — «придет истец окровавленный или в синих пятнах, то ему не нужно представлять иного свидетельства; а ежели нет знаков, то представляет очевидцев драки, и виновник ее платит 60 кун (см. ниже)». «Ежели истец будет окровавлен, а свидетели покажут, что он сам начал драку, то ему нет удовлетворения».

V. «Всякий имеет право убить ночного татя (разбойника) на воровстве, а кто продержит его связанного до света, тот обязан идти с ним на княжеский двор. Убиение татя взятого и связанного есть преступление, и виновный платит в казну 12 гривен. Тать коневый выдается головою князю и теряет все права гражданские, вольность и собственность». Столь уважаем был конь, верный слуга человеку на войне, в земледелии и путешествиях! — Далее: «С вора клетного» — то есть домашнего или горничного — «взыскивается в казну 3 гривны, с вора житного, который унесет хлеб из ямы или с гумна, 3 гривны и 30 кун, хозяин же берет свое жито, и еще полгривны с вора. — Кто украдет скот в хлеве или в доме, платит в казну 3 гривны и 30 кун, а кто в поле, тот 60 кун» (первое считалось важнейшим преступлением: ибо вор нарушал тогда спокойствие хозяина): «сверх чего за всякую скотину, которая не возвращена лицом, хозяин берет определенную цену: за коня княжего 3 гривны, за простого 2, за кобылу 60 кун, за жеребца неезжалого гривну, за жеребенка 6 ногат, за вола гривну, за корову 40 кун, за трехлетнего быка 30 кун, за годовика полгривны, за теленка, овцу и свинью 5 кун, за барана и поросенка ногату».

VI. «За бобра, украденного из норы, определяется 12 гривен пени». Здесь говорится о бобрах племенных, с которыми хозяин лишался всего возможного приплода. — «Если в чьем владении будет изрыта земля, найдутся сети или другие признаки воровской ловли, то вервь должна сыскать виновного или заплатить пеню».

VII. «Кто умышленно зарежет чужого коня или другую скотину, платит 12 гривен в казну, а хозяину гривну». Злоба бесчестила граждан мене, нежели воровство: тем более долженствовали законы обуздывать оную.

VIII. «Кто стешет бортные знаки или запашет межу полевую, или перегородит дворовую, или срубит бортную грань, или дуб гранный, или межевой столп, с того взять в казну 12 гривен». Следственно, всякое сельское владение имело свои пределы, утвержденные гражданским правительством, и знаки их были священны для народа.

IX. «За борть ссеченную виновный дает 3 гривны пени в казну, за дерево полгривны, за выдрание пчел 3 гривны, а хозяину за мед нелаженного улья 10 кун, лаженный 5 кун». Читателю известно, что есть бортное угодье: дупла служили тогда ульями, а леса единственными пчельниками. — «Ежели тать скроется, должно искать его по следу, но с чужими людьми и свидетелями. Кто не отведет следа от своего жилища, тот виноват; но буде след кончится у гостиницы или на пустом, незастроенном месте, то взыскания нет».

Х. «Кто срубит шест под сетью птицелова или отрежет ее веревки, платит 3 гривны в казну, а птицелову гривну; за украденного сокола или ястреба 3 гривны в казну, а птицелову гривну; за голубя 9 кун, за куропатку 9 кун, за утку 30 кун; за гуся, журавля и лебедя то же». Сею чрезмерною пенею законодатель хотел обеспечить тогдашних многочисленных птицеловов в их промысле.

XI. «За покражу сена и дров 9 кун в казну, а хозяину за каждый воз по две ногаты».

XII. «Вор за ладью платит 60 кун в казну, а хозяину за морскую 3 гривны, за набойную 2 гривны, за струг гривну, за челн 8 кун, если не может лицом возвратить украденного». Имя набойная происходит от досок, набиваемых сверх краев мелкого судна, для возвышения боков его.

XIII. «Зажигатель гумна и дома выдается головою князю со всем имением, из коего надо прежде вознаградить убыток, понесенный хозяином гумна или дома».

XIV. «Если обличатся в воровстве холопы княжеские, бояр или простых граждан, то с них не брать в казну пени (взыскиваемой единственно с людей свободных); но они должны платить истцу вдвое: например, взяв обратно свою украденную лошадь, истец требует еще за оную 2 гривны — разумеется, с господина, который обязан или выкупить своего холопа, или головою выдать его, вместе с другими участниками сего воровства, кроме их жен и детей. Ежели холоп, обокрав кого, уйдет, то господин платит за всякую унесенную им вещь по цене обыкновенной. — За воровство слуги наемного господин не ответствует; но если внесет за него пеню, то берет слугу в рабы или может продать».

XV. «Утратив одежду, оружие, хозяин должен заявить на торгу; опознав вещь у горожанина, идет с ним на свод, то есть спрашивает, где он взял ее? и переходя таким образом от человека к человеку, отыскивает действительного вора, который платит за вину 3 гривны; а вещь остается в руках хозяина. Но ежели ссылка пойдет на жителей уездных, то истцу взять за украденное деньги с третьего ответчика, который идет с поличными далее, и наконец, отысканный вор платит за все по закону. — Кто скажет, что краденое куплено им у человека неизвестного или жителя иной области, тому надобно представить двух свидетелей, граждан свободных, или мытника (сборщика пошлин), чтобы они клятвою утвердили истину слов его. В таком случае хозяин берет свое лицом, а купец лишается вещи, но может отыскивать продавца».

XVI. «Ежели будет украден холоп, то господин, опознав его, также идет с ним на свод от человека к человеку, и третий ответчик дает ему своего холопа, отданного в залог вместо сведенного».

XVII. «О беглом холопе господин объявляет на торгу, и ежели чрез три дня опознает его в чьем доме, то хозяин сего дома, возвратив укрытого беглеца, платит еще в казну 3 гривны. — Кто беглецу даст хлеба или укажет путь, тот платит господину 5 гривен, а за рабу 6, или клянется, что он не слыхал об их бегстве. Кто представит ушедшего холопа, тому дает господин гривну; а кто упустит задержанного беглеца, платит господину 4 гривны, а за рабу 5 гривен: в первом случае пятая, а во втором шестая уступается ему за то, что он поймал беглых. — Кто сам найдет раба своего в городе, тот берет посадникова отрока и дает ему 10 кун за связание беглеца».

XVIII. «Кто возьмет чужого холопа в кабалу, тот лишается данных холопу денег или должен присягнуть, что он считал его свободным: в таком случае господин выкупает раба и берет все имение, приобретенное сим рабом».

XIX. «Кто, не спросив у хозяина, сядет на чужого коня, тот платит в наказание 3 гривны» — то есть всю цену лошади.

XX. «Ежели наемник потеряет собственную лошадь, то ему не за что ответствовать; а ежели утратит плуг и борону господскую, то обязан платить или доказать, что сии вещи украдены в его отсутствие и что он был послан со двора за господским делом». Итак, владельцы обрабатывали свои земли не одними холопами, но и людьми наемными. — «Вольный слуга не ответствует за скотину, уведенную из хлева; но когда растеряет оную в поле или не загонит на двор, то платит. — Ежели господин обидит слугу и не выдаст ему полного жалованья, то обидчик, удовольствовав истца, вносит 60 кун пени; ежели насильственно отнимет у него деньги, то, возвратив их, платит еще в казну 3 гривны».

XXI. «Ежели кто будет требовать своих денег с должника, а должник запрется, то истец представляет свидетелей. Когда они поклянутся в справедливости его требования, заимодавец берет свои деньги и еще 3 гривны в удовлетворение. — Ежели заем не свыше трех гривен, то заимодавец один присягает; но большой иск требует свидетелей или без них уничтожается».

XXII. «Если купец поверил деньги купцу для торговли и должник начинает запираться, то свидетелей не спрашивать, но ответчик сам присягает». Законодатель хотел, кажется, изъявить в сем случае особенную доверенность к людям торговым, которых дела бывают основаны на чести и вере.

XXIII. «Ежели кто многим должен, а купец иностранный, не зная ничего, поверит ему товар: в таком случае продать должника со всем его имением, и первыми вырученными деньгами удовольствовать иностранца или казну; остальное же разделить между прочими заимодавцами: но кто из них уже взял много ростов (процентов), тот лишается своих денег».

XXIV. «Ежели чужие товары или деньги у купца потонут, или сгорят, или будут отняты неприятелем, то купец не ответствует, ни головою, ни вольностью и может разложить платеж в сроки: ибо власть Божия и несчастия не суть вина человека. Но если купец в пьянстве утратит вверенный ему товар или промотает его, или испортит от небрежения: то заимодавцы поступят с ним, как им угодно: отсрочат ли платеж, или продадут должника в неволю».

XXV. «Если холоп обманом, под именем вольного человека, испросит у кого деньги, то господин его должен или заплатить, или отказаться от раба; но кто поверит известному холопу, лишается денег. — Господин, позволив рабу торговать, обязан платить за него долги».

XXVI. «Если гражданин отдаст свои пожитки на сохранение другому, то в свидетелях нет нужды. Кто будет запираться в принятии вещей, должен утвердить клятвою, что не брал их. Тогда он прав: ибо имение поверяют единственно таким людям, коих честь известна; и кто берет его на сохранение, тот оказывает услугу».

XXVII. «Кто отдает деньги в рост или мед и жито взаймы, тому в случае спора представить свидетелей и взять все по сделанному договору. Месячные росты берутся единственно за малое время; а кто останется должным целый год, платит уже третные, а не месячные». Мы не знаем, в чем состояли те и другие, основанные на всеобщем обыкновении тогдашнего времени; но ясно, что последние были гораздо тягостнее, и что законодатель хотел облегчить судьбу должников.

XXVIII. «Всякий уголовный донос требует свидетельства и присяги семи человек; но варяг и чужестранец обязывается представить только двух. Когда дело идет единственно о побоях легких, то нужны вообще два свидетеля; но чужестранца никогда нельзя обвинять без семи».

XXIX. «Свидетели должны быть всегда граждане свободные; только по нужде и в малом иске дозволено сослаться на тиуна боярского или закабаленного слугу». (Следственно, боярские тиуны не были свободные люди, хотя жизнь их, как означено в первой статье, ценилась равно с жизнью вольных граждан). — «Но истец может воспользоваться свидетельством раба и требовать, чтобы ответчик оправдался испытанием железа. Если последний окажется виновным, то платит иск; если оправдается, то истец дает ему за муку гривну и в казну 40 кун, мечнику 5 кун, княжескому отроку полгривны (что называется железною пошлиною). Когда же ответчик вызвал на сие испытание по неясному свидетельству людей свободных, то, оправдав себя, не берет ничего с истца, который платит единственно пошлину в казну. — Не имея никаких свидетелей, сам истец доказывает правость свою железом: чем решить всякие тяжбы в убийстве, воровстве и поклепе, ежели иск стоит полгривны золота; а ежели менее, то испытывать водою; в двух же гривнах и менее достаточна одна истцова присяга».

XXIX. «Если закуп убежит от своего господина (не расплатившись с ним), то становится его холопом; если же он пойдет на заработки открыто (с разрешения своего господина) или пойдет к князю и судьям с жалобой на господина, то за это не превращать его в холопа, но дать ему суд».

XXX. «Если у господина пашенный закуп погубит своего коня, то за это он не платит господину; но если господин дал закупу плуг и борону, за что взыскивает с него куну, то за их порчу или утрату закуп должен платить господину; если же господин пошлет закупа на свою работу и господское имущество пропадет в его отсутствие, без вины закупа, то он за это не отвечает».

XXXI. «Если господский скот украдут из закрытого хлева, то закуп за это не отвечает; но если кража произойдет в поле, или закуп не загонит скот и не запрет, где ему господин прикажет, или погубит господский скот, обрабатывая свой надел, то в этих случаях обязан заплатить господину».

XXXII. «Если господин обидит закупа (уменьшит его надел или отнимет его скот), то обязан все ему возвратить и за обиду заплатить ему 60 кун. Если господин взыщет с закупа денег (больше, чем было условленно), то обязан возвратить излишне взятые деньги, а за обиду заплатить закупу 3 гривны пени. Если господин продаст закупа в холопы, то закуп освобождается от долга, а господин должен заплатить ему за обиду 12 гривен. Если господин побьет закупа за дело, то не отвечает за это, если же бьет его, не смысля, пьяным, без вины (со стороны закупа), то должен заплатить так же, как свободному человеку».

XXXIII. «Если закуп украдет что-либо (у постороннего человека) и скроется, то господин за него не отвечает; но если его (закупа-вора) поймают, то господин, возместив стоимость коня или другого чего украденного (закупом), превращает его в своего холопа; если же господин не захочет расплачиваться за закупа (не желая оставлять его у себя), то может продать его в холопы».

XXXIV. «А на свидетеля холопа в суде ссылаться нельзя, но если не будет свободного свидетеля, то, в крайнем случае, можно сослаться на боярского тиуна, а на других не ссылаться. А в малой тяжбе (по небольшому иску) можно, в крайнем случае, сослаться на закупа».

XXXV. «Если холоп убежит и господин объявит об этом, а кто-нибудь слышал об этом и знает, что (встреченный им человек) беглый холоп (но, не смотря на это, даст ему хлеба или укажет ему дорогу, то он обязан заплатит владельцу за беглого холопа 5 гривен, а за рабыню 6 гривен».

XXXVI. «Когда простолюдин умрет без детей, то все его имение взять в казну; буде остались дочери незамужние, то им дать некоторую часть оного. Но князь не может наследовать после бояр и мужей, составляющих воинскую дружину: если они не имеют сыновей, то наследуют дочери». Но когда не было и последних? Родственники ли брали имение или князь?.. Здесь видим законное, важное преимущество чиновников воинских.

XXXVII. «Завещание умершего исполняется в точности. Буде он не изъявил своей воли, в таком случае отдать все детям, а часть в церковь для спасения его души. Двор отцовский всегда без раздела принадлежит меньшему сыну» — как юнейшему и менее других способному наживать доход.

XXXVIII. «Вдова берет, что назначил ей муж: в прочем она не есть наследница. — Дети первой жены наследуют ее достояние, или вено, назначенное отцом для их матери. Сестра ничего не имеет, кроме добровольного приданого от своих братьев».

XXXIX. «Если жена, дав слово остаться вдовою, проживет имение и выйдет замуж, то обязана возвратить детям все прожитое. Но дети не могут согнать вдовствующей матери со двора или отнять, что отдано ей супругом. Она властна избрать себе одного наследника из детей или дать всем равную часть. Ежели мать умрет без языка, или без завещания, то сын или дочь, у коих она жила, наследуют все ее достояние».

XXXX. «Если будут дети разных отцов, но одной матери, то каждый сын берет отцовское. Если второй муж расхитил имение первого и сам умер, то дети его возвращают оное детям первого, согласно с показанием свидетелей».

XXXXI. «Ежели братья станут тягаться о наследии пред князем, то отрок княжеский, посланный для их раздела, получает гривну за труд».

XXXXII. «Ежели останутся дети малолетние, а мать выйдет замуж, то отдать их при свидетелях на руки ближнему родственнику, с имением и с домом; а что сей опекун присовокупит к оному, то возьмет себе за труд и попечение о малолетних; но приплод от рабов и скота остается детям. — За все утраченное платит опекун, коим может быть и сам отчим».

XXXXIII. «Дети, прижитые с рабою, не участвуют в наследии, но получают свободу, и с матерью».


«Русская правда» содержит в себе полную систему нашего древнего законодательства, сообразную с тогдашними нравами. Древнейший памятник русского права создан около 1016 года. Свидетельством тому «Новгородская летопись» в коей читаем, что в 1016 году Ярослав Мудрый, отпуская домой помогавших ему в борьбе со Святополком новгородцев, дал им «правду и устав», сказав им: «… по сей грамоте ходите».

«Русская правда» Ярослава (после его кончины) была вначале дополнена его сыновьями, а затем, в XII веке, и его внуком Владимиром Мономахом, и просуществовала в некоторых ее статьях практически до «Судебника» 1497 года.

ЧЕРЕЗ ШИПЫ И ТЕРНИ

(О жизни и творчестве Валерия Замыслова)
Самобытно, оригинально и в какой-то мере драматично творчество известного российского писателя Валерия Александровича Замыслова. Его исторические романы «Набат над Москвой», «Иван Болотников» (в трех томах), «Грешные праведники», «Дикое Поле», «На дыбу и плаху», «Ростов Великий», «Алена Арзамасская», «Князь Василько», «Княгиня Мария», «Полководец Дмитрий», объединенные в трилогию «Святая Русь», обрели большую популярность у читателей и получили высокую оценку столичной прессы. Но пожалуй, вершиной творчества самобытного автора вполне можно назвать новый эпический роман «Ярослав Мудрый» Над ним Валерий Замыслов работал четверть века, постоянно изучая архивы, первоисточники, сохраняя в мыслях, душе и сердце, зримо проживая в творческих фантазиях с главными героями, полюбившимися ему безраздельно. В новом произведении писателю удается создать целую галерею ярких зримых образов первопроходцев объединения разрозненных враждующих племен в единую могучую Русь. Его русичи наделены лучшими качествами, свойственными многим поколениям наших славных предков. Они сильны, отважны, отменные рукоделы, трудолюбивы, добры, башковиты, честны, преданы родной земле и делу. Одним словом, они незаурядны.

Незаурядна и сама биография писателя. Вот как Валерий Александрович сам рассказывает о своей судьбе:

Родился я 1 января 1938 года, в деревне Абатурово Горьковской области, в маленькой избенке… на русской печке, в зимнюю, вьюжную ночь. Роды принимала деревенская бабка-повитуха. Отец мой, Александр Павлович, был в отлучке: сдавал годовой отчет в областном управлении. Он трудился главным бухгалтером Работкинской МТС. Приехал под вечер, в избе сумеречно коптит керосиновая лампа. Отец снял с себя заснеженный овчинный полушубок, бросил его на кровать, и тотчас услышал испуганный голос матери, Антонины Александровны:

— Да ты что, отец, сыночка задавишь!

В семье уже было два ребенка: сестра Дина, которой шел 6-ой год и четырехлетний брат Юрий. А через два года родился Геннадий. Меня назвали в честь именитого земляка — летчика Чкалова.

Предвоенные и военные годы запомнились мне голодным детством, когда щи из крапивы и свекольной ботвы считались лакомством. Чай, настоянный на душистых травах, прикусывали сушеными ломтиками свеклы. Особенно нравились щи из щавеля, он обильно рос на другой стороне Волги. Мать брала три рогожных мешка, усаживала нас в лодку, сама бралась за весла и переправляла утлое суденышко через раздольную реку. Было страшно, и в то же время мои глазенки были восторженными.

И всё же голод давал о себе знать. Мы теребили мать за подол юбки, скулили: «Мамка, ись, мамка, ись». И мамка, пряча заплаканные глаза, просила нас забраться на печку, где вдоволь «кормила» детей духовной пищей. Мне повезло и с деревней, и с «Ариной Родионовной». Во-первых, деревня находилась вблизи Волги, а во-вторых, в той земле, коя была густо пропитана «житиями» в Нижегородской губернии знаменитых Никона, будущего патриарха Руси, и протопопа Аввакума. Места глухие, лесные, старообрядческие (описанные Мельниковым-Печерским в его романах), где еще в сороковые годы сохранились скиты и монастырские кельи. Глубинная, кондовая Русь!

Я невольно впитывал в себя самобытный язык, деревенские обычаи и обряды, своеобразный уклад деревенской жизни. В третьих, на моем творчестве, несомненно, отразилось и то, что мой дед был волжским бурлаком-зимогором. Он знал множество сказок, пословиц и поговорок, легенд и преданий. И весь этот фольклор угодил на благодатную почву, т. е. перешел к моей матери. И вот сидим мы на сумеречной печке, за окном избенки разгульная метель, в трубе на разные голоса завывает ветер, а мы, забыв обо всем на свете, слушаем напевный материнский голос, рассказывающий «преданья старины глубокой». И вот опять она матушка Русь, входящая в мою детскую душу. Опять Русь!

Мне никогда не забыть ни своей старообрядческой деревни, ни «Арины Родионовны», ни своей неказистой избенки, «меблированной» печью, панцирной койкой, на которой размещались отец с матерю, немудрящей старинной «горкой» и соломенным матрацем, на коем располагались под лоскутным одеялом «огольцы». Для полной картины следует заметить, что в зимнюю стужу, дабы не замерзнуть, в избенке, кроме нас, «ночевал» и маленький теленок — надежда семьи.

Однажды я проснулся среди ночи от сердобольного крика матери: «Да что же это, господи!» Мать плакала, прижавшись лицом к окну. «Мам, ты чего?» Удивился: лампа на столе не горит, а в избе светло, как днем. Привстал на цыпочки, вытягивая головенку к подоконнику. На улице почему-то всё гремело и ухало, старая избенка дрожала, вот-вот по бревнышку раскатится, а небо — красное-красное. Испугался, прижался к матери. «Гроза. Да, мам?». «Сам ты „гроза“. Гитлер город бомбит», — ткнув меня в бок, важно сказал Юрка. Когда грохот прекратился, в избу с улицы вернулся отец с сестренкой Диной. «Зажги, мать, лампу». Голос у отца глухой и надтреснутый, словно что-то застряло у него в горле. Долго сидел молча, а потом поднялся с табуретки и достал с полатей вещевой мешок. «Собери-ка, мать». «Опять ты за своё. Бронь же у тебя. О детях подумай, Саша! Вон — орава, какая». «Хватит, мать, собирай!». «Хоть бы утра дождался, — вытирая слезы краем платка, сказала мать. — И в мешок-то тебе положить нечего». Первые дни мне казалось, что папка ушел на работу, и вот-вот вернется. Как всегда, под вечер заскрипят в сенях половицы, откроется дверь и с порога пахнет на меня отцовским: запахами овчинного полушубка и махорки. Но шли дни, недели, месяцы, а папка всё не приходил и не приходил.

Своеобразен быт старообрядческой деревни. Жили в глухих лесах, а мылись… в печках. Мать выгребет угли, смахнет голиком сажу (но всю не смахнешь!) — и полезай на распарку, — да еще заслонкой прикроет, чтобы пожарче было. Лежишь крючком в полной теми, и всё тело пот заливает, а чуть шевельнешь по каменьям рукой или ногой, так на липкое тело посыплется въедливая сажа. Выползаешь из печки похожим на чертенка, — и в корыто. Мать обмывает горячей водой, берется за кусок «хозяйственного» мыла и мочалку… Худо было и с одежонкой, ходили как отрепыши. Всё лето, чуть ли не до зазимья, бегали босиком. Старая кофтенка подраставшей сестры переходила к Юрке, а от него — ко мне, затем к последышу.

В школу я пошел с опозданием на год: не было приличной одежды. Первой уходила в «трехлетку» Дина, сопровождаемая матерью. Школа — под горой, в километре от нашей избенки. Добравшись до нее по сугробам, мать снимала с Дины валенки, переобувала ее в ботики, и возвращалась с валенками за Юркой. Дошел «валенковый» черед и до меня. А бедная наша мать так и сновала взад-вперед. Школа была деревянная, крохотная и отапливалась печью. Парты стояли в три ряда, разделяясь на первый, второй и третий классы. Помню, что мне и еще одному школяру места на парте не хватило, и учительница, Елизавета Николаевна, переместила нас на печку, где мы и сидели, свесив ноги. Оба страшно довольные. Тепло! А вот писать было трудновато. Правда, ни чернил, ни ручек, ни тетрадей не было. На коленях держали грифельные доски и водили по ним грифельными палочками.

Закончив первый класс, я сошел с печки и уселся за парту второго ряда. Писать же я научился еще до школы, с 6 лет, по старому Букварю. А в 10 лет началась моя «творческая» жизнь. Деревенский уклад и мамины сказки, щедро насыщенные фольклором, сказались и на моих первых «произведениях» — о добрых молодцах, лесных разбойниках, волжских бурлаках… Писал на печке. Видимо, уж так судьба предначертала: и родился на печке, и учился на печке, и «творил» на печке. Правда, летом было не до «творений»: огород, сенокос, заготовка дров. Только успевай помогать отцу и матери. Особенно мне нравилась сенокосная пора. Ранним утром выкатывали мы с Юркой из-под навеса телегу и клали на нее косы, грабли, узелки с харчами. Выходил отец (вернулся с войны в 45-ом), проверял упряжь на лошади, (лошадь выделял колхоз) — и через всю деревню отправлялись к парому. Вместе с мужиками уезжали недели на две в заволжские луга. Жили в шалашах. Отец поднимал чуть свет. Он научил меня владеть косой. А через год наловчился я и за плугом ходить. В колхозе тракторов не хватало, поэтому часть полей пахали на лошадях. Нелегкая это работа налегать целый день на железные поручни. Плуг пляшет в горячих ладонях, так и норовит выскочить из земли. А отец рядом, криулять при нем стыдно. Тут всё важно: и правильно плуг заглубить, и борозду ровно провести, чтоб пласт на пласт ложился…

Зимой же, при тусклом свете керосиновой лампы (керосин был дефицитом, фитиль убавляли), Дина, Юрка и Генка окружали наш маленький стол и делали уроки. Я же «забивал» свою излюбленную печку, ибо места за столом уже не хватало, и, зачастую, вместо уроков, писал на амбарной книге, кою принес мне из района отец, про старинушку. Уже в те годы я был фанатично влюблен в русскую историю. В 13 лет прочел «Бориса Годунова» и самонадеянно усмехнулся: «эко дело стишата написать. А я вот возьму, да исторический роман (это слово я говорил с ударением на „о“) грохну о Годунове». Надумал переплюнуть Александра Сергеевича. Но прошло несколько месяцев, и я убедился, что Пушкин — гений, коего мне не только не переплюнуть, но и близко к нему не приблизиться. И всё же в 14 лет (!) я принялся за исторический роман «Набат над Москвой», о московском «Соляном бунте» 1648 г. Звучит неправдоподобно. Деревенский мальчишка, сидя на печке, задумал написать крупное произведение о старой Москве 17 века. А ведь надо было изучить не только язык того времени, но и быт царей, бояр, купцов, попов, монахов, ремесленников… Досконально знать, как одевались и питались русичи, как возводили храмы и крепости, как изготовляли мечи, кольчуги и пушки… И т. д. и т. п. Сказка! Умом-де тронулся мальчонка. Никогда не видя Москвы, ему надо правдиво о древней столице написать, да еще не слезая с печки. Но с печки слезть пришлось, и все силенки приложить на изучение избранной темы. Повезло! Отца в 1953 году из глухой деревушки перевели в райцентр Некрасовское Ярославской области. Вот тут-то и начались мои поиски-походы — в райбиблиотеку, архив, затем в Ярославские библиотеки и музеи. На поездки везде была нужна копеечка. Отец сказал, чуть ли не по М. Горькому: «Ну, сынок, я тебе не Иван Калита — денежный мешок (про Калиту отец услышал от меня). Мне каждый рублик горбом достается. Давай-ка, зарабатывай на свои походы». Охотно согласился. Силенки уже прибавились: по утрам занимался двухпудовой гирей и «штангой» (продевал через лом железные катки от ДТ-54 — вот тебе и «снаряд!»). Стал бегать на Волгу и разгружать с барж то щебенку, то уголь, то скатывал по сходням бочки с соляркой, бензином и мазутом для нужд МТС и колхозов. Работал до позднего вечера, перекусывая лишь в обед из узелка, кой заботливо собирала мне мать. В первые же дни мои ладони покрылись кровавыми мозолями. Мать сердобольно вздыхала, перевязывала ладони тряпицами и с мольбой в голосе высказывала: «Да брось ты, Валерушка. Пожалей себя. Уж так ли нужны тебе эти деньги?» «Нужны, мама. Максиму Горькому труднее доставалось». Я уже прочитал его трилогию. «Сравнил. Ему Бог талант послал. Ты посчитай, сынок, сколько на земле людей тяжелым трудом занимается. Мильёны! А писателей-то — кот наплакал». «А, может, и меня, мама, Бог литературным даром наградит». «Да откуда? В нашем роду деды и прадеды крестиком расписывались. Отец наш — самый большой грамотей, церковно-приходскую с трудом одолел. Забрось ты свою писанину».

Хорошо помню, как я тронул мать за руку и совсем по-взрослому сказал: «Запомни, мама, я буду писать всю жизнь, и никто меня не заставит свернуть с этого пути». «Ох, не знаю, сынок, но путь ты выбрал самый тяжелый».

Глубоко права оказалась мать — умудренная житейским опытом крестьянка. Весь мой творческий путь не был усеян розами, ибо каждая книга рождалась в невероятно сложных условиях. Неожиданные удары судьбы, словно нарочно испытывали меня на прочность, возводя сложнейшие преграды на пути к моему творчеству. В 1955 году, работая над разгрузкой баржи, я оступился и сильно ударился затылком о металлический выступ судна. Меня отвезли в больницу, наложили швы, и с этого дня я на целых две недели потерял сон. Пришлось принимать транквилизаторы, но все равно, даже со снотворными, я спал не более 2–3 часов в сутки. Жесточайшая бессонница продолжается до сих пор. Пытался излечиться в больницах, но тщетно, не помогли даже сеансы гипноза. Как-то подсчитал, что я недоспал за свою жизнь целых 30 лет! (Вот и сейчас, каждое утро, я поднимаюсь не выспавшимся, совершенно разбитым, но упрямо сажусь за письменный стол, за свой поистине «каторжный» труд).

Поработав грузчиком, я получил довольно солидную сумму денег, которой хватило не только на поездки в Ярославль, но и на покупку гармошки. (Вторая моя страсть, о коей скажу чуть ниже). Теперь вплотную занялся «Набатом». Только над составлением карты древней Москвы ушло три года, и я уже свободно «бродил» по старинным улочкам, отменно зная, где находятся хоромы боярина Морозова или купца Шорина, через какие ворота можно пройти на Неглинную или Яузу, на каком пруду стоял Пушечный двор, по каким слободам разместились ремесленники… Я был счастлив, что мог пройтись по старой Москве с закрытыми глазами.

Теперь о гармошке. У мамы был прекрасный слух и удивительно чистый, задушевный голос. С каким замиранием сердца слушали мы ее песни: «За окном черемуха колышется», «Что стоишь, качаясь, грустная рябина»… Любовь к русской песне передалась всем детям, вот почему и захотелось мне купить гармошку, т. к. любовь к музыке, даже классической, всегда поражала мое воображение. Слух у меня оказался отличным. Стоило в клубе посмотреть фильм и послушать из него песню (а какие это были песни!), как я на другой день уже безошибочно ее напевал и переводил на лады своей звонкой голосистой гармошки. В поселке было 4 гармониста, но ни один из них не обладал тонким слухом, и не мог «схватить» из кинофильма, полюбившуюся девчатам песню, что (говорю без всякого преувеличения) удавалось лишь мне, 16-летнему пареньку, который, «развернув тальянку», выходил с чудесной мелодией на «пятачок», где вскоре и заимел кличку «первого парня на деревне».

Юношеские годы, проведенные в Некрасовском, были для меня самым счастливыми. Я всю жизнь мечтал стать учителем истории, но судьба распорядилась по-другому. Дина вышла замуж, Юрий ушел служить в армию, а младший Генашка с 14 лет уехал в Рыбинск, поступив в речное училище. Я, оставшись с отцом и матерью, грезил историей, но в 1955 г. между родителями произошла семейная драма (по вине отца), я пожалел мать и поступил учиться в Некрасовский техникум механизации сельского хозяйства. Последние 2 года заканчивал в Ростовском сельхозтехникуме. Закончил его в 1959 г., и вскоре услышал об очередном комсомольском призыве на освоение целинных земель Казахстана. Поехал комсомольцем-добровольцем. Еще в техникуме я освоил специальность тракториста и комбайнера, поэтому в зерносовхозе «Убаганский» Кустанайской области меня посадили за штурвал комбайна. Впервые я увидел огромные раздольные степи, сплошь засеянные пшеницей. Убрал 328 гектаров. По степным понятиям это весьма скромный результат, но мне необычайно памятны эти нелегкие целинные гектары.

Умудрялся писать «Набат над Москвой» и на целине. Здесь о каких-либо удобствах и говорить не приходится: 18 часов в поле, а ночь — в землянке. Огарок свечи, замасленный блокнотишко, кой носил постоянно в кармане комбинезона, огрызок карандаша. Свеча гасла, шел к костру. Писал жадно, с упоением. Заимел на целине кличку «Валерка — писатель». Сколь шуток, подковырокнатерпелся. Чумазый, обросший (не мылись неделями, вода в степи — на вес золота, берегли для заправки радиатора) сидит у жатки комбайна и строчит «роман».

Вернувшись с целинных земель, я оказался в Варнавинской РТС Горьковской области, в качестве заведующего машинно-тракторной мастерской. Мне надо было идти на службу в армию, но два года меня не отпускали с работы. Тогда я сам пришел в райвоенкомат и решительно заявил: «Отправляйте! Мне уже 23-й год». И в октябре 1960 г. я был направлен в танковый учебный полк г. Владимира. Учеба на механика-водителя тяжелого танка давалась легко: сказалась учеба в техникуме, практика тракториста и комбайнера. Осенью приехало высокое начальство из Москвы, чтобы посмотреть действия танкистов на учениях, приближенным к боевым условиям. Затем тройку победителей вызвали к столичному генералу, который поблагодарил за высокие показатели и заявил, что вся тройка будет отправлена в элитные парадные части. Так я оказался участником пяти военных парадов в Москве. Ответственейшее это было дело — провести танк по Красной площади, мимо Мавзолея, с которого за парадом наблюдали руководители государства. Мы даже с дублерами ездили… А свой роман я продолжал настойчиво писать и во время службы. Мне уже было присвоено звание старшего сержанта, поэтому, предупредив дневального, по ночам закрывался в каптерке и корпел над очередными главами. Дело доходило до курьезов. Все просятся в увольнительную, а мне бы в укромный уголок забиться. Как-то в выходной день просидел с утра до вечера на чердаке своей казармы, притулившись к небольшому оконцу. Спускаюсь, а в помещении один дневальный. Была, говорит, боевая тревога, весь батальон снялся на танковый марш-бросок, а мой танк остался в ангаре. Доложили обо мне дежурному по бригаде. Явился к нему. «Чего на чердак спрятался, симулянт?» А я возьми да брякни: «Роман писал, товарищ майор». Он покрутил пальцем по моему виску и отправил меня на «губу». 10 суток. Но и здесь я время не терял, писал до глубокой ночи. Правда, в первый день отсидки у меня ни ручки, ни бумаги не было (не положено!). Увидел через решетку, как идет знакомый солдатик, который нес службу кочегаром котельной и попросил его принести ручку и бумагу. А он: «Да нет у меня ничего». «Ну, хоть что-нибудь!». Солдатик был немножко странным, вот он и принес «что-нибудь». Поздним вечером просунул мне через решетку картонную коробку из-под печенья и кинул огрызок карандаша. И на том спасибо! Я разорвал коробку на части и написал на них три главы романа. Кстати, эти главы оказались удачными, и с незначительным редактированием перешли в книгу.

Из армии я вернулся в Горьковскую область, куда вновь переехали родители. Стал работать завсельхозотделом Краснобаковской «районки». В этом живописном поселке, раскинувшемся на реке Ветлуге, я познакомился с весьма обаятельной, влюбленной в музыку и литературу медсестрой Галей, которая вскоре стала моей спутницей жизни, и которую позднее я назвал «богоданной» женой, за ее беспредельную преданность, честность и необычайное самопожертвование.

Весной 1967 г. из газеты узнал, что Союз писателей проводит в Горьком региональный семинар молодых авторов. К этому времени я как раз завершил «Набат над Москвой». Долго и мучительно раздумывал: стоит ли рисковать и отсылать к «настоящим» писателям свой шершавый, совершенно не обкатанный роман, писавшийся на печках, сеновалах, в разрушенных старообрядческих монашеских кельях, куда я нередко забивался, в казахстанских землянках, солдатских каптерках и чердаках, и даже на «губе?» Думалось, едва ли кто из современных писателей трудился в таких «комфортных» условиях. И всё же рискнул. Проделал дыроколом отверстия в 15-ти школьных тетрадях, связал их шпагатом и выслал по указанному адресу. У меня «свод» на почте едва приняли, ибо на большую посылку потянул, пришлось ящик гвоздями заколачивать. Прошло 2 недели. Ни слуху, ни духу. Махнул рукой. Какой, к дьяволу, из меня писатель?! Полуграмотный парнишка из глухомани. Глянули, поди, на мой громоздкий «свод», написанный от руки черными, красными и зелеными чернилами — и швырнули в мусорную корзину. (Каждый цвет имел у меня определенное значение. Черный — сцены убийств и казней, зеленый — мирные события, красный — любовные сцены). И вдруг через два дня получаю телеграмму: «Приезжайте (такого-то) на семинар». И вновь подумалось: в корзину не швырнули, а назад отправлять накладно. Теперь самому надо забирать. Зато годы 14-летнего «писания» не пропадут. Приехал в Горький, с трудом разыскал писательскую организацию, проводили меня в зал заседаний. И вдруг мое сердце отчаянно забилось. В зал вошли знаменитые писатели, руководители семинара: Степан Злобин, автор «Степана Разина» и Николай Кочин, автор романов «Девки» и «Парни». Узнал обоих по фотографиям, а книги их читал запоем. И тут я покраснел, мне стало стыдно. Как я могу отвлекать время своей «ерундой» известных писателей страны?!А на второй день мне стало и страшно. Смотрю, одного критикуют, второго… Бедные семинаристы бледнеют, обливаются потом и потихоньку покидают зал. Пора и мне удирать. В перерыв я прибежал в свой номер гостиницы, посидел на койке и решительно вскинул на плечи свой солдатский вещевой мешок (привез из армии). Мешок был набит книгами, кои я закупил в книжном магазине. Домой, домой! Нечего срамиться. Выскочил из гостиницы, и тут меня остановил Николай Кочин. Среднего роста, без усов, волосы, высеребренные сединой, седая бородка, прикрывающая лишь подбородок. «Ваша фамилия, молодой человек?» «Замыслов… Валерка Замыслов». Вид у меня был довольно экзотичный. Одет в черную вельветку, из-под которой выглядывала тельняшка, желтые вельветовые штаны, заправленные в кирзовые сапоги. «Куда это вы? Уж не домой ли?» — с какой-то хитроватой лукавинкой спросил писатель. «Домой… Николай Иваныч», — робко признался я. (Впервые разговариваю с настоящим писателем). И так густо покраснел, что от моих щек, хоть прикуривай. Немая сцена. Она показалась мне длительной. А Николай Иванович вдруг положил свою руку на мое плечо и добродушно улыбнулся. «Кажется, совестливый. Это хорошо. А вот домой вы, молодой человек, рано собрались. Я познакомился с вашей вещью. Роман мы будем обсуждать завтра. Советую остаться». Остался, подумав, что Николай Иванович сделает мне какие-то ценные замечания (замечания классика!), над коими я буду основательно трудиться.

Выступление Н. Кочина было для меня ошеломляющим: «Роман талантливый… Необычайно яркий язык… Доскональное знание эпохи… Увлекательный сюжет. Рекомендую к печати». Примерно такую же оценку дал «Набату» и Степан Злобин. Я слушал, и всё плыло перед моими изумленными глазами. Казалось, что я пребываю в каком-то сказочном сне. Некоторые замечания, конечно же, были, но они легко поправимы. Через полтора года Волго-Вятское книжное издательство выпустило роман в свет. А через неделю в областной газете вышла статья о моем творчестве с символическим заголовком «Впереди — бессмертие». Эту первую рецензию я бережно храню в своем архиве. Я был счастливейшим человеком! Мать, увидев книгу, заплакала: «Ты уж прости меня, Валерушка. Я ведь тебя всё поругивала. Помню, надо было в лес за дровами ехать. Колхоз лошаденку выделил. Всюду ищу тебя, а ты на сеновале спрятался, не откликаешься. А я всё палкой, палкой тычу. Сколь раз я тебе мешала».

Мама! Моя сказительница-мама, моя «Арина Родионовна», мой литературный «учитель». Маленькая, поседевшая. Я обнял ее за хрупкие плечи, и слезы благодарности выступили на моих глазах… Так в 1969 г. родился мой первый «кочевой» роман.

А как причудливо переплетаются человеческие судьбы! Трагически сложилась судьба любимого детища Николая Кочина — романа «Князь Святослав». Писатель начал работу над ним в 1941 г. Всего, с десятилетним «лагерным» перерывом, на создание романа ушло свыше 30 лет. К этому времени патриотическая тема, с лихвой использованная для Победы над фашизмом, вновь была задвинута на задворки, а в литературе опять господствовали идеологические догмы, по сути, глубоко враждебные подлинному патриотизму. «К книге моей отнеслись в издательстве мало сказать неприязненно, но враждебно», — с горечью писал автор после многих лет бесполезных и унизительных «хождений по мукам». При жизни Н. Кочина роман так и не удалось опубликовать.

В 1992 году, будучи главным редактором журнала «Русь», я принялся за настойчивые поиски рукописи Н. Кочина и обнаружил ее у наследницы писателя Екатерины Калачевской. Талантливейший роман был опубликован в 7 номере журнала «Русь» за 1993 г. В этом же журнале я опубликовал и другую запрещенную работу Н. Кочина, повесть «По вольному найму».

В 1970 г. я уже жил в Ростове Великом и был назначен на должность главного редактора городской газеты. В этом же году по своей первой книге (что было тогда редкостью) был принят в члены Союза писателей СССР. А шестью месяцами раньше я приступил к работе над новым историческим романом «Иван Болотников», задумав отобразить широкое эпическое полотно в трех томах. Многие литераторы отнеслись к моей затее скептически. Ни один из советских писателей так и не решился взять такую сложнейшую тему, куда вплетаются царствование Федора Иоанновича, Бориса Годунова, голодные годы 1600–1603 гг., восстание Хлопко, Болотникова, вторжение самозванцев, польской шляхты, Смутные годы… Зияло белое пятно русской истории.

От издательства подчеркнем, что позднее, академик Ю. Давыдов напишет: «Валерий Замыслов — дерзновенный писатель. Он всегда берется за самые трудоемкие темы, на которые не поднимается рука известных русских романистов. Он будто ярким факелом, необычайным дарованием своего воображения, вырывает из глубокой тьмы самые забытые русской историей героические и трагические эпохи, реализованные в романах „Иван Болотников“, „Князь Василько“, „Княгиня Мария“, „Полководец Дмитрий“ (о сыне А. Невского), „Алена Арзамасская“. Не случайно Государственная комиссия, отбирая произведения на соискание Государственной премии, поставила романы Замыслова в один ряд с выдающимися мастерами прозы, как Леонид Леонов, Виктор Астафьев, Владимир Солоухин, Петр Проскурин… Попасть в „золотой“ список признанных художников Слова — большая честь для любого, даже известного писателя. Не случайна и высокая оценка творчества В. Замыслова знаменитым писателем Валентином Пикулем, который отметил: „В России немного талантливых исторических романистов. Валерий Замыслов — один из них“. А Международная академия психологических наук, рассмотрев психологию творчества российских писателей, остановила свой выбор на романах В. Замыслова, присвоив писателю звание Почетного академика МАПН и назвала его „яркой личностью и писателем мирового значения, обогатившим человечество не просто героями литературных произведений, а реальными людьми, живущими на реальной земле, обладающими конкретными переживаниями, эмоциями, чувствами, рассуждениями не просто здраво, но глубоко осмысленно, трезво и емко! Проза Замыслова легкая, певучая, лексически многообразная, всецело направленная на богатую узорчатую вязь народной речи, ритм ее подвижен, стремителен, сюжеты упруго закручены, динамичны и увлекательны. Но эта „легкость“ — свидетельство изящной формы. Это проза талантливого Мастера, глубоко чуждого холодно-бесстрастному изложению истории. Сложно себе представить, но Валерий Замыслов отобразил в своих книгах многотомный романный Свод Русской Истории IX–XVII веков. Взять, к примеру, один „Бунташный“ семнадцатый век. Наисложнейшее столетие! Но В. Замыслов в тяжелейший период его жизни полностью воссоздал в своих романах и этот век. Какой же титанический труд пришлось провести писателю! Просто уму не постижимо“».

Психология творчества, авторская индивидуальность, подчас только ему присущие особинки — озарения — диковинная вещь, они приоткрывают неведомую завесу в потаенный мир творчества. Жаль, что критики редко поощряют их своим вниманием, считая их блажью: мало ли как сходят с ума «чокнутые» творцы?! А напрасно… Вот, например, в первой книге о Болотникове есть глава «Поединок». Молодому крестьянскому сыну, только что оторванному от сохи, неискушенному в сечах, надо, во что бы то ни стало победить знаменитого татарского богатыря Ахмета, но и тому надо, во что бы то ни стало, одолеть русского воина. Ведь поединок наблюдают единоплеменники, от его исхода зависит психологический настрой каждого войска, которые должны вступить в бой.

— Над этой главой я бился очень долго, поясняет Валерий Замыслов. — Набросал около десяти вариантов, но чувствую, что сцена будет выглядеть неубедительно, уж слишком неравны силы «дуэлянтов». Недель пять не мог одолеть эту маленькую главу, прямо-таки измотала она меня, до галлюцинаций доходило. И вот как-то снится мне: я в дремучем лесу. Скит. Из него выходит седовласый старец-отшельник с крестом и вещает: «Послушай, отрок. Инако с поганым ордынцем бейся. Всю силу удара меча своего вкладывай не на его голову, а на его саблю». «Почему, старче?». «Аль не ведаешь? Русский уклад (так называлась в старину сталь, булат) крепче татарского. Перерубишь саблю — и ворог тебе не страшен. Добьешь мечом». К счастью я тотчас проснулся и кинулся к столу, чтобы записать слова старца. Он подсказал мне один из вариантов поединка. Я занялся изучением русского «уклада», поиски продолжались несколько месяцев. И вот находка! Действительно, в конце XVI века оружие, изготовленное из «уклада», было гораздо крепче татарского и османского. Вот тебе и старец отшельник! Именно по его совету я и выполнил сцену поединка. Были и другие сцены, увиденные во сне, особенно это касается ключевых глав произведений.

Каждому писателю, воссоздающему портрет далекого времени, требуется своеобразное «переключение» в заветную эпоху. Это очень трудный, как правило, тяжело переживаемый и психологически, и чисто физически, процесс. У меня — свои «секреты», о которых, наконец-то, я решился рассказать читателям. Есть у меня строго установленный принцип: никогда не притрагиваюсь к рукописи, пока не «погружусь» в свою древнюю Русь. Как делаю? Сажусь в кресло, закрываю глаза и начинаю «уходить» из 20 века. Стараюсь от всего отрешиться. Проходят пять минут, десять, двадцать… и вот начинают мелькать картины Древней Руси. Пока я не ищу своей сцены, кою мне надо отчетливо увидеть. Вначале мне надо ощутить эпоху, окунуться в ее аромат, походить, потолкаться средь черного люда. Допустим, мне нужно описать сцену, в коей мои герои идут по Москве. Мне нужно обязательно перенестись в эту старую Москву. Иногда мне этого не удается: я слышу за окном, как оглушительно громыхает по асфальту мотоцикл, и он выталкивает меня из Древней Руси. Но я не отчаиваюсь. Затыкаю уши хлебными мякишами и вновь, закрыв глаза, погружаюсь… Мозг предельно напряжен. Мне надо (непременно надо!) увидеть старую Москву. И вот наконец-то, я в Белокаменной. Я отчетливо вижу старую Никольскую на Великом посаде, вижу монастырь Николы Старого с кельями и темницами для иноков, вижу Земский приказ с «городскими судилищами». За монастырями и торговыми рядами высятся нарядные хоромы князей и бояр. Улицы вымощены дубовыми бревнами. Я слышу громкие возгласы боярских холопов: «Гись! Гись!» Я вижу их дерзкие, озорные лица. А вот и тяжелая боярская колымага гулко постукивает по бревенчатой мостовой. Я вижу толпы народа: посадскую голь, стрельцов, нищих калик перехожих, юродивых. Я слышу их говор, вижу их лица, одежду. Я весь (весь без остатка) в старой Москве, я среди многолюдья, я непосредственный участник события, я живу той жизнью! И только после этого я подхожу к рукописи. (А сам весь в горячем поту. Даже рубашка прилипла к телу. Вот таким образом достается мне «погружение» в старинушку. Видимо, не зря труд писателей называют каторжным).

Над «Болотниковым» я работал, с некоторыми перерывами, 20 лет. А перерыв произошел в 1974 году. Великий сыр-бор разгорелся из-за ростовского озера «Неро». Оно мелкое, но хранит в себе свыше 250 миллионов тонн ценнейшего удобрения — сапропеля. Первый секретарь обкома Ф. Лощенков настойчиво предлагал поднять уровень озера за счет возведения гигантских польдерных дамб, на что требовалось и гигантское финансирование. Местные специалисты и многие ученые предлагали более естественный вариант — поставить земснаряды и по трубопроводам подавать сапропель на поля приозерной котловины, тем самым, очистив и углубив озеро. Бушевали страсти, ломались копья! И я, как человек не равнодушный, решил ввязаться в эту драку — написать роман. Взяв за основу мнение местных специалистов, решительно отверг «маниловские» установки «царя Федора» (так прозвали в народе первого секретаря). Роман писался с невероятным трудом. Областные партчиновники, узнав о готовящейся «антисоветской» книге, строго предупреждали: «Федор Иванович выверил свои расчеты на заседании Совмина. Коренным образом меняй тематику романа». Но я никогда не ходил на сделку со своей совестью, и прямо заявил: «Действия Лощенкова окончательно загубят Ростовскую приозерную котловину и само озеро». Когда роман «Белая роща» был написан, его пять лет мурыжили в цензурном комитете, неоднократно заставляли переделывать, следовать «правильной линии», отобразить некоторых отрицательных партработников положительными героями. Я «переделывал», не затрагивая основного сюжета, лишь углубляя характеры персонажей. В 1979 г., с грехом пополам, роман таки вышел. Директор издательства оказался порядочным и доброжелательным человеком, а новый цензор откровенно книгу прошляпил. И что тут началось! Меня и впрямь объявили «антисоветчиком». От «царя Федора» тотчас поступили два указания: разгромить «Белую рощу» в печати, а самого автора исключить из партии. Не выдержав травли, я серьезно заболел. Сердце у меня и до этого пошаливало. Инфаркт! Больничная койка. Но после выхода из больницы меня не оставили в покое. Местным партчиновникам надо было выполнить и второй «указ» Лощенкова. Но от «линчевания» меня спасла «Литературная Россия», выступив в мою защиту целой газетной полосой. Однако с этого периода даже мои исторические романы пробивались с большими трудностями, их придерживали по 5–6 лет.

В июне 1990 года я пришел в Ярославскую писательскую организацию и заявил, что намерен создать в провинциальной глубинке общероссийский литературно-исторический журнал. Идею в принципе поддержали, но никто мне не поверил. Надо начинать с нуля, без гроша в кармане, бумаги, оргтехники и полиграфической базы. Многие смотрели на меня с явной усмешкой: в России хаос, неразбериха, где уж создавать «толстые» художественные журналы, когда многие из них влачат жалкое существование. Даже в лучшие годы ярославским писателям не удалось открыть журнал. Я же был настроен решительно: «Я всё четко продумал. Дайте лишь денег на оргработу и командировки». Но денег мне (пустая трата!) в творческом союзе не дали: Замыслов, как Дон Кихот, вызвался на подвиг с ветряными мельницами. Я же ни где не работал («антисоветчика» никуда не принимали), семейная казна была скудна, а зарплата жены и вовсе нищенская. Жена меня всячески отговаривала, плакала: «У тебя же совсем больное сердце. Журнал окончательно подорвет твое здоровье. Христом Богом тебя умоляю: не берись за журнал! Сердце твое не выдержит…» И всё же я не послушал жены и, собрав последние гроши, поехал в Москву. Началось мое «хождение по мукам», по бесчисленным кабинетам. Около двух месяцев жил в гостинице и дорабатывал документы, ибо каждый чиновник заставлял чего-то переделывать. Настал день, когда всё было окончательно подготовлено, но юристы затребовали за оформление регистрации журнала 10 тысяч рублей. Я срочно выехал в Ярославль, обратился в обком, облисполком, творческие союзы — всюду отказали. Руководитель писательской организации Ю. Бородкин откровенно заявил: «Брось ты эту затею. Ничего у тебя с журналом не выйдет». Но я вновь поехал в Москву и пробился к председателю правления Союза писателей страны Сергею Михалкову. Тот выслушал просьбу, пожал плечами, расстегнул свой клетчатый пиджак и, со свойственным ему юмором, произнес: «У меня всего 25 рублей. Больше ничем помочь не смогу. Вы свободны. Ко мне сейчас прибудет иностранная делегация». Я не сдвинулся с места и горячо стал говорить о значении журнала для провинции, всей русской культуры. Михалков слушал минуту, другую и поднялся из кресла: «Я все понимаю, но денег у Правления нет. И сейчас я очень занят». Я, наверное, оборзел и твердо сказал: «Никуда не уйду, пока не добьюсь десяти тысячи рублей». Михалков на какой-то миг был ошарашен, затем он тихо рассмеялся: «Так, говоришь, из Ярославля?.. Расторопный ярославский мужичок? Но ведь нужно решение Секретариата». «Собирайте!». «Дорогой ты мой, где я сейчас найду секретарей? Лето! Правда, кое-кто здесь. Нет, нет, — он замахал руками. — Это нереально»… «Подскажите, кого позвать». «Ну, ты даешь… Зимина, Сорокина, Фомичева…» Я ударился в поиски. Каждый занят, каждому недосуг, но тут мне удалось уговорить Валентина Сорокина, и тот проявил интерес, «подсобил». Урезанный Секретариат все же состоялся. Михалков, ткнув в меня пальцем, сказал: «Вот ворвался ко мне ярославский мужичок и требует десять тысяч рублей для регистрации журнала. Что прикажете делать?». «Как назовете журнал?» — спросил Зимин. «Русь».. Немая сцена. Затем слова Михалкова: «Замахнулся же ты. Дерзкое название. А кого „Русь“ собирается печатать? Солженицына?». (А. Солженицын был выслан из страны). В голосе Михалкова прозвучала ирония. Я же подумал: от моего ответа может решиться судьба журнал, и все же кривить душой не стал: «Буду рад, если Солженицын что-то даст для журнала». (Позднее так и произойдет). «Спасибо за откровенность, — нахмурившись, кивнул Михалков. Я четверть часа рассказывал о программных целях и задачах „Руси“. Меня не перебивали, и, кажется, слушали с интересом. „Задумка хорошая. Такой журнал в провинции нужен. Поможем деньгами“, — наконец решил Михалков. Секретариат поручил Литфонду СССР выделить деньги. Я, завладев бумагой, направляюсь к председателю правления Валерию Поволяеву. Но там затор, в приемной около десяти человек. Решительно направляюсь к двери, объясняя секретарше: „С документами от Михалкова“. Секретарша запротестовала, но я уже вошел в кабинет. В меня вселилась какая-то дерзость, дремавшая многие годы. Поволяев встретил хмуро, он явно недоволен, ссылается на отсутствие денег, ворчит на „щедрость“ Михалкова и, наконец, накладывает резолюцию, отфутболивая меня к директору Литфонда Долгову. Тот и вовсе встретил сердито: денег нет, а сколько надо дыр залатать, их как блох на паршивой собаке. Загляни месяца через два». Но я не ушел и применил прием, коим ошарашил видавшего виды Михалкова. Прием сработал, есть подпись! Но Долгов с ехидцей предупредил: «Зря ликуешь. Главбуха Татьяну Германовну тебе все равно не уломать». С главбухом был длительный разговор, прозвучали убийственные слова: «Деньги поступят через три недели». «А может, ускорить? Взять поручение и тотчас отвезти в банк». «Да вы что?! Это на другом конце Москвы. У меня своих дел по горло!». «Давайте я сам в банк увезу и деньги получу по платежке». Финансовая богиня смотрит на меня, как на пришельца с Марса. «Откуда вы свалились на мою голову? В банке кордон милиции. Нужен специальный пропуск». «Сделайте, напечатайте!». Опускаю длинный диалог, но в конечном итоге я все же «выколотил» спецпропуск и поехал в госбанк. Но «кордон милиции» пройти не удалось. Задержали! На пропуске отсутствует моя фотография. «Братцы, ради Христа, пропустите. Вот паспорт, писательский билет». Меня конвоируют к завбанком. Идут тяжелые переговоры, кои завершаются благополучно. На другой день журнал должен быть зарегистрирован, но нужна еще подпись замминистра Михаила Федотова. Прорываюсь и к нему…

Я специально заострил внимание читателей лишь на одной проблеме — проблеме регистрации журнала, кою я так своеобразно решал, а впереди меня ожидали куда более трудные задачи. Надо раздобыть в министерстве деньги, чтобы закупить два вагона бумаги, договориться с железнодорожниками, чтобы вывезти бумагу. А она у черта на куличках, в Выборге под Финляндией, в Коми АССР… И везде надо срочно добыть, пробить, прорваться, выколотить финансы.

Организационные дела требовали колоссального напряжения сил, огромной работоспособности, чрезмерной умственной и физической нагрузки. А сколько надо было мне решить вопросов по созданию полиграфической базы, приобретению складских помещений, транспорта, поиску помещения для редакции… Я изматывал себя, не щадя своего здоровья. Почти никто не знал, что я, вот уже сорок лет, после тяжелой травмы страдаю жесточайшей бессонницей, и что у меня давно уже болит сердце. После первого инфаркта меня все чаще и чаще стали мучить приступы стенокардии. Каждая поездка, каждая встреча с деловыми людьми требовали от меня кучу спасительных таблеток. Дома же меня зачастую «откачивала» уколами жена. Но я тщательно скрывал свою болезнь от друзей и знакомых, и жил журналом, который так был нужен глубинной России! Решительно поверил в журнал губернатор области Анатолий Иванович Лисицын. Не будь его поддержки, «Руси» было бы сложно выстоять. Добрую помощь журналу оказали народные депутаты А. Грешневиков и А. Руденко. О «Руси» по-доброму заговорила центральная пресса, с каждым номером росла его популярность. Высокую оценку «Руси» дали многие известные писатели, и даже патриарх Алексий: «Журнал несет в себе высокий нравственный заряд, воспитывая читателей на лучших народных традициях. Такой журнал остро необходим россиянам».

От издательства скажем, что известный критик, член-корреспондент Петровской академии наук и искусств, доктор филологических наук В. Юдин напишет: «То, что сделал Валерий Замыслов — явление в культурной жизни России, достойно восхищения. В маленьком провинциальном городке появился „толстый“, ни в чем не уступающий столичным, литературный журнал. И только за одно это В. Замыслов „памятник себе воздвиг нерукотворный“».

Создание журнала «Русь» значительно подорвало здоровье писателя… В декабре 1993 г. — второй инфаркт, а через два года — третий. Мучительные боли преследовали каждый день. Доктора запрещали мне заниматься творчеством, но я продолжал писать каждый день, и каждая страница давалась ему с неимоверным трудом. Решил: всё! Нужна операция на сердце. Писать в таких условиях было невыносимо, а о том, чтобы не писать, даже мысли не было. Жена — в слезы. Он написал письмо академику Евгению Чазову в московский Кардиоцентр. Особых надежд на ответ не питал, но Чазов быстро прислал телеграмму: оказался поклонником его книг. Месяц проходил обследования. Но и в Кардиоцентре не мог не трудиться. Отправил в «Литературную Россию» статью под заголовком «Последний шанс». Ее тотчас опубликовали и доставили в палату. На статью поступили многочисленные отклики, некоторые из них были опубликованы в той же «Литературке».

— Крайне благодарен читателям, кои морально поддержали меня и придали мне новые силы. Вот несколько выдержек из многочисленных писем, адресованных Валерию Александровичу: «Буквально потрясены откровенными заметками. Надо иметь большое мужество, чтобы так написать о своей личной жизни». «Вы — наш самый популярный и любимый писатель. Берегите для нас и себя свое многострадальное сердце». «Никогда не читала таких честных, откровенных авторских публикаций. Даже у самой сердце заболело. Вас, Валерий Александрович, должен хранить Бог, нельзя, никак нельзя уходить Вам из жизни. Мужайтесь! Ваше сердце еще больше полюбили, еще больше узнали во многих городах и селах России». «Язык Ваших романов — чудо, кладезь истинно русского языка. Вы — настоящий волшебник слова». «Очерк Вы написали классический! Такое вряд ли удалось бы Бунину или Горькому со всеми их „автобиографизмами“. Вы словно бы разъяли самого себя и рассказали о своих чувствах и переживаниях неподражаемо ярко, предельно откровенно, но при всем этом не допустив ни капли нытья, тоски, горечи, словно бы руководствуясь православной истиной: уныние — Богу противно. Вы — чистый, честный и добрейший человек, а потому Божья благодать поддерживает Ваш дух, придает Вам силы. Ксерокс Вашего прекрасного очерка буду читать своим студентам, всем, кто еще сохранил в себе чувство красоты и душевности…».

Как ободрили и обогрели меня эти теплые письма! И всё же я очень надеялся на операцию. После обследований ко мне в палату пришли сам Евгений Чазов и хирург Ренат Акчурин (который, месяц спустя, делал операцию Б. Ельцину). Евгений Иванович послушал мое сердце и вздохнул: «Поздно, Валерий Александрович, ваше сердце не выдержит операции». «Да почему?». «Потому, — сказал Р. Акчурин, — что все ваше сердце в рубцах. Шунты негде ставить». «Но как же мне дальше жить и работать? Я так надеялся», — с отчаянием в голосе произнес я. «Полностью переходите на таблетирование. Соблюдайте строжайший режим и диету», — вновь произнес Чазов. А когда он уходил из палаты, то обернулся и сказал то, что, наверное, никому не говорил: «Живите, что Бог даст».

Вот и живу — с муками, болями, сердечными приступами и гипертоническими кризами. Кризы же — самое жуткое для сердечника. При нормальном давлении оно вдруг неожиданно и необъяснимо даже для врачей, за какие-то 30–40 секунд резко повышается, и становиться запредельным. Адские боли, сердце готово разорваться на части, и если через 3–4 минуты не снять приступ, то летальный исход обеспечен. «Скорая помощь» уже не успевает, зато успевает мой «ангел-хранитель» Галина Васильевна, у которой всегда наготове шприцы. И сколько уже раз она возвращала меня к жизни! Именно она «тянет» меня уже 10-й год, именно благодаря ей написаны все мои последние книги. 16 раз я лежал в различных больницах, и всегда рядом со мной была Галина Васильевна, т. к. даже врачи не успевали снимать мои неожиданные, стремительные кризы. Вначале врачи относились к моей жене прохладно (не положено!), но затем сами убедились, что моя жизнь может решиться в считанные секунды. Писать же я приноровился даже под капельницами, кои длятся по 5–7 часов. (Доктора не дадут соврать). Левую руку отдаю под шприц, а правой пишу на согнутых коленях очередные главы… Но самое страшное для моей жены случилось 18 ноября 1998 года, когда хирурги отнимали у меня целиком левую почку. Операция длилась около четырех часов, и все это время Галя стояла в опустевшей палате на коленях и молилась, молилась Богородице. Когда я пришел в сознание, то первое, что я увидел, страдальческие глаза моего «ангела хранителя». Как-то в одну из бессонных ночей, она положила свою руку на мое больное сердце и тихо, но проникновенно сказала: «Я бы сердце тебе свое отдала». Слезы невольно показались на моих глазах…

Известно, что история — практический учебник жизни человечества. Я актуализирую историю, выявляю корни современных явлений в жизни народа. Не случайно, я иногда перехожу от тем исторических к современности, и к ней меня подтолкнул академик Д. С. Лихачев, который написал: «Состояние, в котором находится Ростов вызывает у всех русских людей острейшую тревогу. Я не могу жить без чувства постоянного, не покидающего меня даже во сне ощущения тоски от совершаемого как бы при моем участии преступления против святыни русского народа».

8 июня 1987 года, отвечая на тревожное письмо Д. Лихачева, я опубликовал в «Северном крае» в трех номерах свой острый публицистический очерк «Радости и печали Ростова Великого», который закончил страстным гражданским призывом: «Когда-то ростовские звонари били в ярый набат, поднимая народ с внешними врагами. Надо было защитить и отстоять Ростово-Суздальскую Русь. Думается, самая пора ударить и сейчас в сполошный колокол: нужны энергичные меры, чтобы сохранить для потомков сокровища всемирной архитектуры. Сберечь гениальные шедевры народного зодчества — дело чести и совести современников». Очерк вызвал взрыв читательского интереса. Поэт В. Пономаренко прислал письмо: «Прочитал твой материал о Ростове Великом. Это большое гражданское слово писателя. Ты бьешь в набат. И ты верно, сильно ударил». Очерк перепечатала местная газета. Но, как сказал мне редактор В. Подшивалов, очерк в горкоме партии встретили «со скрежетом в зубах». У партчиновников душа не болит и не кричит. Где уж им бить в набат?! Очерк опубликовали в «Литературной России» и в журнале «Волга». Областные и местные партчиновники действительно «скрежетали зубами», но центральной печати они побаивались.

8 сентября моя «антипартийная» статья «Поговорим честно и открыто» (на две полосы) вышла в местной газете. («Северный край» не решился ее публиковать). Статья вызвала ажиотаж: читатель не привык к таким откровенно-обнаженным, острым материалам. Такого не было за всю историю районных газет, кои всегда боялись высказать супротивное слово против своего политического органа. Наверняка знал: возникнет шумиха. Мне звонили с различных предприятий и заводов, говорили, что по газете проходят коллективные читки, и что газету зачитывают до дыр. Против статьи восстала вся «старая гвардия» властей предержащих. Редактора Г. Подшивалова вызвали в горком, где более часу его «воспитывали». Но в редакцию посыпались поддерживающие письма читателей. Только за одну неделю я получил 47 писем. Вот некоторые выдержки: «Наконец-то в „районке“ вышла очень правдивая и очень смелая статья. Замыслов пока единственный человек в городе, который так откровенно написал о наших недостатках. Я за здоровую критику и гласность, за разговор начистоту». (Н. А. Вохтина).

«Уважаемый тов. Подшивалов! Мы прочитали статью В. Замыслова. В ней автор очень честно и откровенно говорит о недостатках работы горкома партии. Статья написана с болью в сердце, которую полностью разделяем и мы». (Е. С. Моисеева, В. Н. Малоземова).

«Очерк заслуживает особого внимания своей справедливостью. Наконец-то прозвучала в местной печати истина о некоторых руководящих товарищах районного и даже областного масштаба, творящих безобразия. Автор молодец, что приступил к честному и открытому разговору о негативных явлениях в нашем городе и районе. Местная печать при прежних редакторах до сих пор молчала, ибо критиковать свое начальство, откровенно боялась. Все приветствуют откровенный разговор в газете, начатый В. Замысловым, все восхищены его смелостью. Вот такого бы человека в руководители города. Он бы г… метлой всех бюрократов вытряхнул!» (Д. С. Храбров).

Вскоре я сдал В. Подшивалову новую статью «Не отрекаться от прошлого», о переименовании улиц и площадей. Заведомо знал: крайне трудно будет пробить толщу бюрократии, но наболело на душе, никогда я так рьяно не увлекался публицистикой. Она же — на крови и нервах. Но воевать надо, непременно надо. Иначе грош цена безропотному писателю.

В «Литературной России» опубликовали мой большой очерк «Беды древнего города». Через день меня пригласил в обком КПСС завотделом пропаганды Г. И. Калинин. Земляк встретил прохладно. «Ну, зачем ты всё лезешь на рожон? У нас в области 25 писателей и никто из них не осмеливается даже строчку написать против линии обкома. А ты что творишь? Твои статьи встречены в обкоме с возмущением. Зачем ты усложняешь себе жизнь? Ведь мы тебя когда-то вторым секретарем Ростовского горкома партии приглашали. Жил бы себе спокойно и карьеру делал, а ты полез в пузырь. И твоя „Белая роща“, и выступление по центральному телевидению в передаче „Человек и закон“, и все статьи твои, которые взбудоражили всю область, идут вразрез установкам партии. Прекращай! Пока не поздно! У нас на тебя и так уже целое досье подготовлено. Да и твои исторические романы все бунтарские. Болотниковым себя возомнил. Теперь задумал убрать в городе все улицы с революционными названиями. Ну, чего тебе не живется спокойно? Себя до инфаркта доведешь и нам кровь портишь». Долго отчитывал и воспитывал. А в конце с надеждой спросил: «Понял? Бросишь свои статьи?»

Огорчил я Геннадия Ивановича: «Не брошу. Я не могу равнодушно смотреть, как разрушаются памятники культуры и архитектуры, как чиновники отрекаются от прошлого, и на сделку со своей совестью не пойду. Пусть меня травят, ущемляют, но я не сверну со своего пути».

В местной газете развернулась полемика вокруг моей статьи «Не отрекаться от прошлого». А в «Литературной России» опубликовали отклик на мою статью «Беды древнего города». Горячий, страстный отклик написал на мою статью А. Грешневиков. Удивил и «Северный край» (перемены дают себя знать). Газета напечатала статью «Писатель бьет в набат!» А В. Подшивалов опубликовал мою новую публицистическую статью — «Дело чести и совести». Я продолжал бороться за возвращение Ростову Великому его исторических наименований. Яростно бороться. Но стало больше и недругов, даже среди местных газетчиков.

В ноябре 1988 года, в горкоме партии состоялась встреча творческой интеллигенции с руководством города. Выступил первым. Говорил о силах, разлагающих наше общество, о потере нравственности и бездуховности, о целенаправленном ударе массовой культуры, о травле именитых писателей — Лихачева, Распутина, Белова, Астафьева. Таким силам следует дать бой. Бездуховность лавиной катится на наше общество, особенное беспокойство вызывает телевидение, которое делает ставку на разложение молодежи. Резко говорил в защиту памятников истории, культуры и архитектуры, о возвращении улицам их исторических названий…

Продолжал воевать. Отдал в газету новую дерзкую статью «Гласность — не вседозволенность». Яростно боролся с массовой культурой, за нравственное здоровье народа. («А он, мятежный, ищет бури, как будто в буре есть покой»). На душе было тревожно. По Руси гуляет Смута, духовное разложение. Надо продолжать бить в набат, дабы неистово биться за чистые русские устои.

Вновь оказался в больнице. Сердце! Жена настойчиво предлагала бросить писать публицистические статьи. Но я уже 8 декабря начал писать огромную публицистическую статью «Отечество в опасности!» В ней — сражаюсь уже не за один Ростов, а уже рассказываю о трагедии России. Писал 12 дней, страшно вымотался, начисто потерял сон, последнюю страницу дописывал под слезы Гали, которая опять ежедневно делала мне уколы. Настрадалась же она со мной! А я упрямо твержу: «Галя, кому-то надо писать. В России всё погибает, всё рушится!» В который уже раз отнес очерк В. Подшивалову. «Буду печатать». Отважный все же этот редактор! Статья вызвала в Ростове огромный резонанс. Вновь десятки звонков в мою поддержку. Зато всё больше и больше появляется у меня недоброжелателей. В связи с шумихой в городе, возникшей по моей вине, отцы города вновь решили собрать творческую интеллигенцию. В своем выступлении я защищал Россию, патриотизм, боролся против желтой прессы, видеопиратства, рок-музыки, порнографии, наркомании… Выступал 30 минут, очень горячо, с тревогой и болью за судьбу России и малых городов. Многие меня поддержали, однако некоторые приняли мою речь в штыки. Этим людям полевать на Россию, на ее беды, на ее духовное разложение… У подъезда горкома меня поджидала Галя. Она уже знала, что твориться с моим сердцем. Подхватила меня под руку и потихоньку повела на уколы в «Скорую». А я шел и все твердил: «Ну, зачем ты здесь появилась? Я скрываю свои болезни. Никто почти не знает, что у меня никудышное сердце». Жена шла молча и потихоньку плакала.

В одном из писем в издательство Валерий Александрович сообщил: «Воевал я за переименование улиц древнего Ростова. Открыл новую дискуссию в газете. Идут отчаянные споры, и всё же четырем улицам возвращены старые имена. Но это лишь начало. Надо драться дальше». Вряд ли надо комментировать, что стоит за этими — «воевать», «надо драться»… Гражданское подвижничество, мужество и совестливость в России никогда не нуждались в рекламе, но ценились превыше всяких благодеяний. В недавнем письме В. Замыслов заметил: «Эпоха Ярослава Мудрого — чрезвычайно сложна, загадочна, противоречива, но и крайне интересна. Создать роман о Ярославе — первом русском князе — реформаторе, моя стародавняя мечта. Наброски, черновики появились еще в 1979 г. В печати публиковались некоторые главы. Четверть века, с перерывами, я корпел над архивами, (сколько было поисков!), дотошно изучал эпоху, много анализировал. Черновики вырисовывались в крупное эпическое полотно. Страстно хотелось писать о выдающемся реформаторе Х-XI в. в!.».

А ведь Валерий Замыслов (при категорическом запрете докторов и его жесточайшей бессоннице) опять-таки осилил одну из самых тяжелейших тем русской истории. Написание «Ярослава Мудрого» потребовало от писателя колоссальной нагрузки. Верим, что душевный подъем будет по-прежнему окрылять Художника, придавать ему новые и новые силы, питать его творческую фантазию, подтверждать правильность избранного жизненного пути. Что-то есть значительное, символическое и, если хотите, обнадеживающее в самой фамилии «волшебника русского слова»…

Читатели сами вправе оценить титанический труд талантливого писателя. Он сродни Подвигу и делам праведным, какими светится вся жизнь великого князя Ярослава Мудрого, на воссоздание образа которого Валерий Замыслов отдал четверть века.

— Писать страстно хочется, — постоянно говорит Валерий Александрович, забываясь в своем творчестве о шипах и терниях, которые преследуют его по-прежнему, словно испытывая на прочность и силу верования в свое предназначение и в великую православную Русь, с которой вся его жизнь и творчество нераздельны.

Александр Разумов. Заслуженный работник культуры РФ.

ЗАСЛУГИ ЯРОСЛАВА МУДРОГО

(из статьи автора)
С интересом прочел статью Е. Галанина и А. Зайцева о конкурсе на «Лучшую Ростовскую идею». Доброе намерение. В предполагаемом конкурсе, конечно же, необходима привязка к историко-культурным корням Ростова Великого. В статье прозвучала мысль — поставить памятник былинному богатырю Алеше Поповичу. Похвально! Но нельзя забывать, что Ростов знаменит не только былинными, но и реальными историческими фигурами, представляющими национальную гордость России. Достойное место среди них занимает первый ростовский князь Ярослав Владимирович Мудрый, возглавлявший Ростовское княжество 22 года. Самый образованный князь не только Древней Руси, но и феодального государства, первый русский князь-реформатор, блестящий знаток и просветитель христианской религии, основоположник Ростово-Суздальской Руси, первооткрыватель многих грандиозных творений. Именно при Ярославе Мудром началасьхристианизация Ростовской земли, именно он возвел первый «дивный» храм в Ростове — Успения Богородицы, именно благодаря нему в Ростове была учреждена Ростовская епархия. Еще в Х веке, за много столетий до Петра I, на ростовском озере Неро князем Ярославом была построена первая в Ростово-Суздальской земле флотилия из десятка больших и прочных кораблей, на которых он отправился в Волжскую Булгарию. Булгарский «царь царей» Курбат был поражен громадной флотилией, оказавшейся под стенами его столицы, отказался от своих воинственных планов, заключил с Ярославом мирный договор и приступил к широкой торговле с Ростовской землей. Ярослав одержал важную для всей Руси экономическую и дипломатическую победу. На этих же кораблях — «ладиях» ростовская дружина под началом Ярослава отправилась в 993 г. на помощь киевскому князю Владимиру для отражения набега половцев. Ярослав и все его дружинники показывали чудеса храбрости. Половцы были наголову разбиты. Ростовцы оказали победителям торжественную встречу.

Ярослав задумал основать на Волге первый русский город-крепость. Было найдено весьма удобное стратегическое место, но оно было занято язычниками Медвежьего Угла, занимавшимися не только земледелием, скотоводством и охотой, но и дерзкими разбоями, нападениями на волжские торговые караваны. Надо было положить этому конец. Ярослав подошел к высокому брегу на своих кораблях, с весьма многочисленной, закованной в кольчуги дружиной, что потрясло язычников. Нет смысла пересказывать легенду о покорении Медвежьего Угла, она общеизвестна. Крепость, храм Ильи Пророка и жилища Рубленого города возводили ростовцы. Ярослав призвал на постоянное место жительства «охочих» людей из своего престольного града. Ростовцы откликнулись и стали коренными жителями града на Волге. Благодаря ростовскому князю, Ярославль стал цитаделью, сторожевым пунктом на беспокойной окраине Ростово-Суздальского княжества, волжским форпостом своего «старшего брата» Ростова Великого.

Громадны заслуги ростовского князя и в других его «новинах». В 993–1010 годах он пролагал («прорубал») через болота, леса и дебри торговые пути к южным городами Киевской Руси и Новгороду. В эти же годы занимался укреплением православных и экономических связей с Суздалем, положив начало воссозданию Ростово-Суздальской Руси. Он украсил Русь чудными каменными храмами, кои радуют глаз и поныне.

Но вершиной созидательных творений Ярослава является составление под его началом Первого летописного Свода. На основе его, а затем Второго и Третьего Сводов, монахом Нестором была написана «Повесть временных лет». Наконец, как заметил историк Карамзин, «блестящее правление Ярослава оставило в России памятник, достойный великого монарха — древнейшее собрание гражданских уставов, свода законов, известных под именем Русской Правды, изданной на славянском языке». (Древние списки сохранились в Великом Новгороде. «Сей остаток древности, подобный двенадцати доскам Рима, есть верное зерцало тогдашнего гражданского состояния России и драгоценен для истории»).

«Содержание „Русской Правды“, как сказал всемирно известный академик Б. Д. Греков, очень богато и разнообразно, этот памятник богаче судебников Русского централизованного государства XV и даже XVI веков, хотя они и созданы более развитой общественной средой… „Русская Правда“ — жемчужина в истории русской культуры». Приходит подспудная мысль: «А не в Ростове ли задумывал Ярослав свою „Русскую Правду?“». Ведь в последние годы его княжения на нашей земле ему было 35–36 лет. Расцвет творческих сил. Все могло быть, но это гипотеза.

В XI веке Русь, благодаря исключительным реформам Ярослава Мудрого, шла впереди многих европейских стран. Сам князь предстает перед нами, как один из самых знаменательных людей своего времени, и не воспеть его образ в Ростове — непростительная ошибка для потомков. Но могут сказать: в Ярославле уже воздвигнут памятник ростовскому князю. Все так, но сами-то ростовцы не должны уподобляться Иванам, не помнящим своего родства. Если уж не памятник, то увековечить жизнь Ярослава в музейной экспозиции. Не пора ли экскурсоводам рассказывать туристам о жизни столь выдающегося человека, 22 года прожившего в нашем городе и столь много сделавшего для нашего края и всего Отечества. Неплохо бы перед въездом в город установить щит-панно, на котором начертать слова: «Вы въезжаете в город, где первым ростовским князем был всемирно известный государственный деятель Древней Руси Ярослав Мудрый. О его исключительной жизни можно подробно узнать от экскурсоводов Ростовского музея-заповедника». Убежден, необычное панно привлечет внимание русских и зарубежных туристов.

Очень много пришло отзывов на роман «Ярослав Мудрый»
А. П. Разумов, секретарь Правления Союза журналистов: «Роман „Ярослав Мудрый“ стал крупным литературным событием не только земли Ярославской, но и всей России, потому что таких произведений, практически, уже не выпускают. Ведь этот двухтомный роман поднимает пласт тысячелетней давности, то самое время, когда Русь меняла языческую веру, принимая христианство. И вот Валерий Замыслов взвалил на себя тяжелейшую ношу, чтобы всё показать исторически достоверно, глубоко осмысленно, ярко, чтобы читатели могли это зримо увидеть в романе, чтобы литературные образы помогли им понять эпоху, жизнь наших пращуров. Эту редкую книгу надо обязательно читать! Глубоко убежден, она всем придется по вкусу — и юношам и старшему поколению. В обозримом будущем вряд ли кто еще рискнет перевернуть пласт тысячелетней истории. При этом даже у гипотетических смельчаков не хватит присущих В. Замыслову знаний, литературного мастерства и красочности языка. Роман несет в себе массу интересных сведений из истории древней Руси, язычества и зарождения христианства. В нем ярко переданы народные приметы, поверья и дух патриотизма. Уже заранее могу сказать, что роману гарантирован успех и долгая, долгая жизнь. Хочется выразить огромную благодарность автору: он проделал титанический труд».

Директор издательства «ЛИЯ» И. Я. Юрьев. «Мне посчастливилось жить в то время, когда работает известный российский писатель Валерий Замыслов. Он отлично знает историю разных эпох и его по праву можно назвать ведущим историческим романистом России. Он очень требователен к себе, придирчиво и тщательно работает с текстом. Трилогия „Святая Русь“ и дилогия „Ярослав Мудрый“ — уникальные произведения. Ничего подобного не было за всю историю ярославской литературы. Мы вправе гордиться, что на нашей древней Ярославской земле родились такие яркие, патриотические, высокохудожественные творения».

Е. Н. Лазарев, доктор исторических наук. «Такими яркими романами, как „Ярослав Мудрый“, „Алена Арзамасская“, „Иван Сусанин“, „Святая Русь“ может гордиться российская литература, ибо они отражают не только подлинный историзм, но и высочайший патриотизм Русского народа, его необоримую силу, преумноженную неистребимой верой в православие. Такие произведения жизненно необходимы молодому поколению россиян».

Сизов Н. М. Доктор исторических наук. «Своими историческими произведениями Валерий Замыслов проявляет себя и как блестящий историк, и как мыслитель-философ, и как знаток человеческой души. Не случайно, выразительные психологические образы его ярких романов привлекли столь пристальное внимание Международной академии психологических наук, назвавшей В. Замыслова „писателем мирового уровня“. Такие эпохальные романы, как „Иван Болотников“, „Святая Русь“, „Ярослав Мудрый“, „Иван Сусанин“ могут смело претендовать на высшие литературные премии России. Сочный язык, доскональное знание русской истории, яркие образы, глубина отображения эпохи, — все это свидетельствует о том, что Валерию Замыслову сейчас нет равных в современной исторической литературе».

А. Г. Маньков. Доктор исторических наук. «Основа исторического произведения — его язык. Языком В. Замыслов владеет в совершенстве, тому свидетельство его блестящий роман „Ярослав Мудрый“. Он сродни языку таких выдающихся мастеров слова, как Мельников-Печерский и Вячеслав Шишков».

А. К. Руденко, глава администрации Ростова Великого: «Выход „Ярослава Мудрого“ и трехтомника „Святая Русь“ — событие для всей российской литературы. Мы гордимся, что такое явление есть в нашем городе. Мы все должны в пояс поклониться великому труженику пера, который в условиях тяжелейшей болезни, нашел в себе силы воспроизвести историю Древней Руси. Мы планируем создать в Ростове музей города, в котором период истории нашего края, отраженного Валерием Александровичем, должен предстать как один из основных разделов. Несомненно, и само творчество, и имя нашего выдающегося современника займут здесь достойное место».

С. В. Морсунин, учитель: «Мы еще до конца не осознали, что среди нас, на ярославской земле, живет выдающийся исторический романист, творческое наследие которого, несомненно, оставит заметный след в российской литературе… Валерий Замыслов — действительно явление в литературной жизни России. Его яркое дарование — гордость всей Ярославской земли. Но все его эпохальные труды, как „Ярослав Мудрый“, „Иван Сусанин“, „Святая Русь“ и все остальные произведения проходят через каторжный труд, физические и нравственные страдания, которыми подвержен автор все свои последние годы. Оценить творческий Подвиг самобытного писателя, „певца святой Руси“, надо еще при его жизни, помня о том, что такое явление, как Валерий Замыслов, случается крайне редко. А редкий талант следует беречь, морально и материально его поддерживать, особенно сейчас, когда он делает наброски сложнейшего романа „Сергий Радонежский“».

Л. М. Бузина, преподаватель гимназии: «Изучая историю, мы постоянно обращаемся к произведениям Валерия Замыслова. Совсем недавно мы прочли в школе „Ярослава Мудрого“. Мы живем в самом центре Руси, а все книги писателя написаны во имя и во славу святой Руси, но тут и там видим, как нам навязывают чуждые традиции, чуждые нам привычки. И встает вопрос — а не растеряли ли мы свои корни, не забудем ли мы свою историю, не растворимся ли мы в чуждых народах, сумеем ли мы все это сберечь? Творчество В. Замыслова для нас очень современно, оно заставляет еще раз понять: кто мы, откуда мы. Все мы знаем прекрасную фразу: „Поэт в России — больше, чем поэт“, то для нас писатель в провинции — больше, чем писатель, это — знак, это — символ, это человек, творчество которого изучают. Мы гордимся тем, что можем сказать — это наш писатель, он из Ростова. В честь таких людей называют улицы, это было бы вполне закономерно. Мы живем в череде будней и, кажется, не замечаем ничего, но все равно в подсознании каждый из нас думает: а что же я оставлю людям, зачем живу на земле? Валерий Александрович оставляет людям самое прекрасное — книги. И я убеждена, чем дальше будет идти время, тем ценность книг Валерия Замыслова будет все выше и выше. Его имя прочно войдет в историю Российской словесности».

Валерий Замыслов «ВЕЛИКАЯ ГРЕШНИЦА» ИЛИ ЧЕРНИЦА ПОНЕВОЛЕ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава 1 КНЯГИНЯ ПОЖАРСКАЯ

На Москве небывалый переполох! Царь Борис Федорович повелел сыскать для юной царевны Ксении мамку — добродетельную «верховую» боярыню.

Всколыхнулся стольный град. В хоромах именитых людей и знатных бояр только и пересудов о повелении нового государя всея Руси. И двух недель не миновало, как Борис Федорович торжественно взошел на царский престол, а ныне по всей Москве для царевны мамку сыскивает. Дочь государя — уже не малое дите, чу, двенадцатый годок выдался. Отроковица! Хлопот с ней не так уж и много, зато какая честь быть при царствующей особе верховой боярыней. Жить во дворце, часто видеть царя и царицу, быть осыпанной государевыми милостями. Да то ж небывалый почет!

Встрепенулись самые высокие роды: Шуйские, Мстиславские, Романовы, Голицыны… У каждого немалая родня, в коей есть и вдовые боярыни. Царевы смотрильщицы прибывали в хоромы, с вежеством толковали с боярынями и почтительно возвращались во дворец. А боярыни гадали: каковы-то речи будут сказаны царице Марье Григорьевне? Именно за царицей решающее слово. Но строгие бояре поправляли:

— Борис — зело мнителен. Не шибко-то он прислушивается к своей супруге. Ему решать, кому быть в государевом Верху.

Ждали. Неделя миновала, другая, а царь так и не сделал своего выбора.


* * *
Цветень май. Тенистый благоухающий сад утопает в белой кипени. Воздух пьянящий, упоительный. И лучезарное небо под стать тихому благовонному саду — покойное, бирюзовое в легких белогривых облачках.

— Благодать, какая, Васенька! — радуясь погожему дню, восклицает Мария Федоровна.

— Благодать, матушка, — отвечает четырнадцатилетний отрок. Русокудрый, сероглазый, с открытым, румяным лицом. Был он в голубой льняной рубахе с косым воротом, шитой по рукавам золотой канителью, в малиновых бархатных портках, заправленных в сафьяновые сапожки с серебряными подковками. Не по годам рослый, подбористый.

«Добрый княжич поднимается, — с отрадой подумала Мария Федоровна. — Еще годок — и на царскую службу. Стряпчим станет. Вот и старший сын в стряпчих ходит. Каково-то ныне Митеньке?»

Княгиня Пожарская ведала: стряпчих при дворе было несколько сот, кои жили в Москве для «царских услуг» по полгода, а затем разъезжались по своим селам и деревенькам. Куда бы не следовал царь — в поход, на молебен в обитель, храм, Боярскую думу, — его всюду сопровождали стряпчие. А коль выпадали торжественные дни, они несли скипетр и другие знаки царской власти. В ратных походах они служили оруженосцами, а, будучи стряпчими «с платьем», под приглядом постельничего подавали или принимали «разные предметы царского туалета».

Мария Федоровна, помянув старшего сына, нахмурилась: Митенька как-то посетовал на цареву службу. Ему уж двадцать лет миновало, а он все в стряпчих пребывает. Другие-то через год-другой в стольники переходят. Уж куда более высокий чин! А на Митеньке, словно крест поставили. Из захудалого-де рода, не Рюрикович и не Гедиминович, самое место ему в стряпчих ходить.

Не по сердцу было Марье Федоровне такое отношение к Дмитрию. Предки Пожарских владели древним Стародубским княжеством и занимали видные места при великих князях и государях. В великое княжение Дмитрия Донского в Стародубе сидел именитый князь Андрей Федорович, богатый на сыновей. Четверых принесла ему супруга Дорофея. Перед кончиной Андрей Пожарский передал старшему сыну Василию большую часть земель, но и полвека не прошло, как наследники так «постарались», что раздробили на куски древнее родовое княжество, раскинувшееся на Клязьме и Лухе.

Отец покойного мужа Марии Федоровны, Федор Иванович Немой, происходил из младшей ветви удельного рода. На его долю досталось совсем немного вотчин, и владел он ими вкупе с тремя братьями.

При Иване Грозном Федор служил при дворе государя и даже угодил в избранную тысячу «лучших слуг». Но недолго ходил близ царя Федор Иванович. Опричники Ивана Грозного повсюду «выметали крамолу и измену». В опалу угодили сотни княжеских семей, среди них оказались Ярославские, Ростовские и Стародубские княжата.

Пять князей Пожарских были сосланы на поселение в Казанский край, недавно покоренный Иваном Грозным. Татары, вечные враги Руси, с неприязнью относились к опальным гяурам, но самое страшное было то, что Федор Пожарский разом всего лишился, получив на прокорм жены и детей всего лишь четыре крестьянских двора в Басурманской слободке под Свияжском.

После отмены опричнины Пожарских возвратили в Москву. Федор Иванович вновь получил службу и участвовал в последних бранях Ливонской войны. В хоромы прибыл в скромном чине дворянского головы. До воеводского же званья, о коем так грезил Пожарский, он так и не дослужился.

В последний год своей жизни Федор Иванович изрядно занемог, и тогда он постригся в Троице-Сергиев монастырь, где и скончался. За два года до кончины Федор Иванович женил своего старшего сына на Марии Берсеневой-Беклемишевой. В лице народившегося княжича Дмитрия соединились два опальных рода. Пожарские претерпели лихо от Ивана Грозного, а Берсеневы — от его отца, великого князя Василия Третьего. Детей у овдовевшей Марии Федоровны было трое: Дарья, Дмитрий и Василий, который на шесть лет был моложе своего брата.

Прадед Дмитрия и Василия Пожарских (по родословному древу матери), Иван Берсень, слыл на Москве одним из самых больших книгочеев. Он постиг не только русские, но и многие зарубежные литературные творения, поражая дворцовую знать своими широкими познаниями.

Иван Берсень сблизился с Максимом Греком. Оба оказались недоброхотами великого князя, ибо чуть ли не открыто обличали его самодержавные замашки и призывали к прекращению бесконечных войн. Встречаясь с московским государем, Берсень, обладая острым язвительным умом, не страшился ему перечить, за что и поплатился. Ему отсекли голову на льду Москвы-реки, а Максима Грека заточили в монастырское узилище.

После Казанской ссылки Иван Грозный вернул Пожарским село Мугреево и некоторые другие родовые земли в Стародубе. Но вотчины в их отсутствие захирели, пришли в упадок.

Михаилу и Марии грозило разорение, но того не случилось: Мария получила в приданое сельцо Кальмань, которое удалось выгодно продать одному из московских бояр. Жизнь молодых супругов несколько поправилась.

На государевой службе Михаил Пожарский не достиг высоких чинов, больше того, в отличие от отца, он даже не удостоился чина дворянского головы. Жизнь его завершилась, когда Дмитрию исполнилось девять лет, а Василию три года.

Мария с любовью пестовала детей, о каждом переживала, заботилась, порой, не доверяя старой мамке Никитичне, разумея, что материнский пригляд куда важнее, чем опека мамок и нянек. Жаль, что дети остались без отца, без его добрых наставлений.

Но Дмитрию и Василию повезло: мать унаследовала нрав и ум своего деда Ивана Берсеня, а посему Мария Федоровна не только усаживала детей за книги, но и приобщала их к ратному искусству. Для оного востребовала слугу покойного супруга, Марея Толбунца, который участвовал с Михаилом Федоровичем в сражениях с ливонцами. Тот неплохо владел саблей и копьем, ведал ратные премудрости. Вначале пеший поединок и сабельную рубку на конях постигал Дмитрий, а затем и Василий. Двор оглашался звонкими воинственными кличами.

Нередко за «сражениями» наблюдала сама Мария Федоровна. Радовалась за Дмитрия: тот легко усваивал ратные уроки, а вот Василию поединки давались с трудом. Княгиня как-то строго сказала Толбунцу:

— Сыну никаких поблажек, Марей. Хочу видеть в нем воина.

Не зря выговаривала такие слова Мария Федоровна. Русь нередко воюет с ворогами, а для браней нужны искушенные воины.

Миновала седмица, другая и Василий стал выходить на ратные уроки с большим желанием, понукать его уже не приходилось, а когда Толбунец его подзадоривал, то отрок бился еще отчаянней, и порой так лез напродир, что однажды Марей не успел отвести копье, которое больно царапнуло плечо.

Другая бы мать всполошилась, но Мария Федоровна, оглядев рану, молвила:

— Мужайся, сынок. Марей тебя лишь слегка уязвил. Потерпи и руды не пугайся.

— А мне не больно, матушка, — хладнокровно отозвался отрок, хотя боль была ощутимой.

Мария Федоровна сама перевязала рану. Толбунец же стоял, ни жив, ни мертв. Ведая о твердом нраве княгини, он ждал сурового наказания, но Мария при Дмитрии и словом не обмолвилась. Наедине же сказала:

— Молись Богу, Марей, что урок своими очами зрела, а не то бы сидеть тебе в железах. Вина на Дмитрии, но и ты малость оплошал, а оплохи я не прощаю. Получишь десять плетей.

Крута порой была Мария Федоровна! Марей понурился, но обеляться не стал: он всего лишь дворовый челядинец, холоп. Где уж ему властной княгине перечить?

Через неделю «сечи» продолжились.

Любимым местом семьи являлось село Мугреево, родовое гнездо Пожарских. Имение не столь большое, но основательное, обнесенное крепким бревенчатым частоколом. Во дворе — хоромы с затейливыми кокошниками и резными петухами, людские избы, поварня, погреба, житные клети, повети, конюшня, баня-мыленка, колодезь с журавлем. Украшал усадьбу вишневый и яблоневый сад, который навсегда запомнится Дмитрию и Василию.

Сейчас Василий занимался стрельбой из лука. Поминутно натягивал тетиву и пускал стрелу в деревянный округлый щит, подвязанный к стволу яблони. Стрелу, вытягивая ее из колчана, подавал Марей Толбунец. Довольно говорил:

— Добро, отрок. Изрядно попадаешь в меть. На государевой службе сраму не изведаешь.

«На государевой службе, — вновь нахмурилась Мария Федоровна. — И как токмо Дмитрий терпит унижение? Шестой год в стряпчих ходит. «Родов дряхлеющий обломок» остался царем невостребованным. Но не в царе дело: откуда ему ведать про всех стряпчих Двора? В чины государевы вельможи двигают, зачастую не по заслугам, а по породе. Бывает, такого тупицу стольником сотворят, что уши вянут. Иные же через лизоблюдство пробиваются, а кто в чин вошел лисой, тот в чине будет волком. Дмитрий же ни перед кем не прогибался, на всю жизнь, взяв на себя обет: честь — всего дороже. С таким девизом жил его прадед, а теперь и она, Мария Федоровна, ведет себя с достоинством, всегда памятуя и о гордом деде своем и о славном роде князей Стародубских.

Вскоре, после кончины супруга, Мария Федоровна увезла детей в московские хоромы, что на Лубянке, и пустилась в долгие хлопоты, намереваясь, во что бы то ни стало закрепить за наследником Дмитрием хотя бы часть отцовских земель. Не одну неделю посещала она Поместный приказ, но все потуги ее оказались тщетными. Подьячие до сих пор вспоминали «государева злодея» Ивана Берсеня и чинили всяческие препоны, но неукротимой Марии Федоровне удалось-таки «прошибить» приказных крючкотворцев, и помог ей в том дьяк Афанасий Власьев, добрый знакомец покойного мужа, приближенный ко Двору. Княжич Дмитрий вступил во владение Мещевским и Серпийским поместьями, что за рекой Угрой. Не столь уж и велико было владение — четыреста четвертей пашни, да и те не все возделывались оратаями.

Шли годы. Приспело время женить Дмитрия. На Руси браки заключались в раннем возрасте, ибо церковь поучала: «Всякому родителю подобает сына своего женить, когда будет возрасту ему пятнадцать лет, а дочери — двенадцать».

Мария ударилась в поиски невесты. Дело важное, канительное, не так-то просто хорошую жену подобрать, ибо с доброй женой горе — полгоря, а радость — вдвойне. О боярских дочерях Мария и не помышляла: куда уж «обломку дряхлеющего рода» до знатных невест. Говорила Дмитрию:

— Не ищи, Митя, невесту знатнее и богаче себя, дабы быть господином в своем доме.

— Ты права, матушка. Всякий выбирает невесту по своему разумению.

Женой Дмитрия стала юная девушка Прасковья Варфоломеевна. Была она тихой и покладистой, во всем смиренно подчинялась свекрови, как того требовал обычай.

Дочь Дарья была первенцем. Свадьбу ей сыграли еще два года назад, когда дочери исполнилось четырнадцать лет. Сосватал Дарью молодой московский дворянин, государев «жилец» Ефрем Дементьев, человек далеко не богатый, но нравом веселый и добрый, при коем Дарья не будет ведать мужних побоев и попреков.

В одном была княгиня спокойна за детей: их грамотностью. Оба княжича начали постигать учение с семи лет. Мария Федоровна, строгая рачительная хозяйка, обладая твердой, порывистой натурой, каждому сыну высказывала:

— В жилах твоих, сынок, течет кровь прадеда Ивана Берсеня, человека большого ума. Зело надеюсь, что сей дар, вселится и в твою натуру. Будь прилежен к учению, дабы не посрамить род Берсеневых-Беклемишевых.

— Буду стараться, матушка.

Старались, усердно старались сыновья. За один год постигли не только Псалтырь, но и Часослов. А когда Мария пожаловала монастырю деревеньку, ради «устроения души» покойного супруга, то жалованную грамоту, составленную от имени наследника, Дмитрий подписал собственноручно, да с таким изяществом, что удивил людей приказных.

Позднее, когда Дмитрий был уже на службе, ему нередко доводилось расписываться за молодых дворян, которые не владели пером…

В сельском храме Ильи Пророка, возведенном Михаилом Пожарским, ударили к воскресной обедне.

— Пора сынок и нам помолиться, да и нищих одарить, ибо сказано в святом писании: «Приодежь дрожащего от зимы излишнею своею ризою, протяни руку скитающемуся, введи его в хоромы, согрей, накорми. Дай мокнущему сухо место, дрожащему теплость. Насыщаяся питием, помяни воду пиющего…»

Мария Федоровна погладила Василия по кучерявой голове, ласково ему улыбнулась:

— Никогда не забывай подавать милостыню нищим и каликами перехожим.

Глава 2 ДЕМША

По вешним полям и лугам, дремучим лесам и дубравам торопко сновала небольшая легкая карета, облаченная вишневым сукном и расписанная серебряными травами. Карету, сопровождаемую десятком нарядных всадников, тянула четверка лошадей, запряженных цугом.

Версты три ехали перелесками, а затем дорога вступила в глухой сумрачный лес.

К атаману разбойной шайки торопко прибежал один из дозорных ватажников.

— Едут, Вахоня!

Вахоня, большой чернобородый мужик в сермяге, вытянул тяжелый кистень из-за кожаной опояски и тотчас приказал:

— Навалимся с обеих сторон. И чтоб животов не щадили!

Добрая половина ватаги (а было в ней до пяти десятков лихих), вооруженная дубинами и рогатинами, перешла на другую сторону дороги.

Вахоня доволен. Еще два дня тому назад, ему довелось изведать, что из Москвы выехала богатая боярская карета, коя, всего скорее, следует в сторону какого-нибудь монастыря, ибо Пресвятая Троица на носу. А коль так, боярин шествует в обитель со щедрыми дарами. Бывает, такой вклад святым отцам внесет, что дух захватывает. Ватага же голодовала: минувший год оказался неурожайным, черствая горбушка была на вес золота. Боярин без отпускных грамот выгнал со двора холопов, и те ударились в разбои. Не смущала ватагу и боярская челядь, имеющая при себе сабли и пистоли.

Совсем неожиданно налетела ватага на боярский поезд.

— Круши! — размахивая кистенем, свирепо заорал Вахоня.

Из дверцы кареты высунулся русобородый дьяк в темно-зеленом кафтане. Неустрашимо крикнул:

— Бейте из пистолей, секите саблями!

Государевы жильцы (а это были они) окружили карету, и завязался бой. Забухали выстрелы, засверкали сабли. Упал один из разбойников, другой… Но силы были слишком неравны. Уж чересчур дерзко и озверело накинулась на молодых дворян ватага. С размозженным черепом рухнул с коня один из жильцов, а вот и другой получил тяжелую рану. Дело для царева дьяка Афанасия Власьева могло завершиться плачевно.

Но тут приключилось непредвиденное. Из лесу вдруг выскочил огромный лохматый мужичина с увесистой орясиной в оглоблю и принялся колошматить разбойников. Взмахнет своей страшной орясиной — и добрый десяток лихих валится с ног. Тут и дворяне воспрянули духом, отважно насев на растерявшуюся ватагу.

Вахоня, очумелыми глазами глянув на лохматого высоченного богатыря, хрипло прокричал:

— Уходим! Уходим, робя!

Лихих как ветром сдуло, а дьяк допрежь всего окинул зоркими желудевыми глазами место брани. Один — убитый, двое — изрядно уязвлены рогатинами, третий — накрепко зашиблен дубиной.

Повелел:

— Всех в карету — и на Москву. Убитого — похоронить по-христиански. Раненых — к цареву лекарю.

— А как же сам, Афанасий Иваныч? — спросил один из жильцов.

— На коня пересяду.

Затем дьяк ступил к мужику, кой сумрачно сидел на обочине дороги и подвязывал размотавшуюся обору онучи. Был он в потемневшей от пота посконной рубахе и в шелюжниках; большелобый, с буйной шапкой белогривых, кудлатых волос. Все было крупно, могуче в этом ни весть, откуда появившемся мужике.

«Экий богатырище, — невольно подумалось дьяку. — Чисто Илья Муромец».

— Благодарствую за помощь, мил человек.

Мужик поднялся, и дьяк вновь поразился его саженому росту.

— Не поведаешь ли, мил человек, как ты здесь очутился?

Мужик замялся, понурился.


* * *
Демша Суета обитал в дальнем лесном починке, коим владела княгиня Мария Пожарская. Место глухое, «медвежье», но оно пришлось по душе Демше.

Еще три года назад молодой мужик Суета проживал в вотчинном селе Мугрееве. Всех своих крестьян княгиня ведала в лицо. Как-то к ней пришел приказчик и молвил:

— В дальнем нашем починке Серебрянке мужик Митяйка помер. Баба его с дочкой в имение притащились. Что прикажешь, матушка княгиня?

— И далее Серебрянке не пустовать. Подыщи охочего мужика, а с вдовой я сама потолкую.

Серебрянка получила свое название от родничка, из коего серебряным ручейком бился ключ.

Вскоре приказчик Евсей Худяк вновь предстал перед княгиней.

— Мекаю, Демшу в леса снарядить. Он и бортные дерева ведает и с новым огнищем управится. Поля-то на починке не худо бы удвоить.

— По доброй воле идет?

— С превеликой охоткой.

— Чудной мужик. Из села в глухомань, да еще в охотку.

Ведать бы княгине душу Демши. Опостылело ему бытие в Мугрееве, ибо не сладко здесь жилось оратаям: горбатились они на барщине, не ведая продыха. После Ливонской войны мужики вконец оскудели. Княгиня то ведала, но не хотела в бедность впадать, вот и не щадила мужиков.

Но пуще всего оратаям докучал приказчик Евсей Худяк. Уж лучше бы кнутом бил, чем изрекал своим трескучим въедливым голосом:

— Раненько с нивы подались. Еще солнце к закату не клонится, а они уж лапти к избам навострили. Жать вам еще часок!

И так в любом деле. Упырь! И не ослушаешься. Чуть что, грозится:

— Аль в железах захотели посидеть, нечестивцы!

Лихо мужикам в Мугрееве, ибо жили впроголодь. Вот почему Демша без понукания и снарядился в лесные урочища. Даже порадовался: княгиня на год не только от оброка освободила, но даже жито на новь выдала.

Но приказчик, все тем же въедливым голосом, упредил:

— Как обустроишься, Демша, приду к тебе по осени. За медком и хлебушком. Должок-то надо будет возвращать… Чай, в бега не ударишься?

— Коль бы захотел, Евсей Егорыч, то я бы и отсюда давно сбежал. У меня ни жены, ни чад.

— Ну-ну. С Богом, Демша.

Мужик брел по лесной тропинке и раздумывал. Не на пустошь идет. Бывший хозяин починка изрядно потрудился. И с подсекой управился, и доброе поле распахал, и бортные дерева с пчелиными дуплами отыскал. Не голодовал. Доброго сына имел. Вкупе с ним страдничал, да избу ставил. Но сына пришлось по цареву указу в даточные люди отдать. Не повезло ему: крымские татары на Русь набежали, сгиб в злой сече…

Демша вздохнул, и тотчас вспомнил своего старшего брата. Вот ему не повезло, ибо его тоже в ратные люди поверстали. В Мугреево он так и не вернулся: Ливонская война многих на тот свет отправила. А вскоре и отца не стало. Едва морозы ударили, приказчик Худяк послал мужиков на Клязьму за красной рыбой. Все мужики с подледного лова вернулись, а отца, здоровущего и тяжелого, неокрепший лед не выдержал. Утоп Данила Суета, царство ему небесное.

Беда же беде дорогу торит. На другой год и мать от неведомого недуга преставилась. Остался Демша один-одинешенек.

Починок с серебряным родничком ему поглянулся. Тут и рощи светлые, и дубравы зеленые и хвойные леса дремучие. Рачительным мужиком оказался Митяй: и избу добрую срубил, и доброе поле взлелеял. Стоял починок на небольшой речушке Поветне, изобиловавшей рыбой. Славное место!

С первых же дней принялся Демша лес вырубать под новую выпашь. Тяжкое это дело, но Демша, благодаря своей медвежьей силе, ломил за десятерых мужиков. Срубленные дерева пошли не только на дрова, но и на возведение амбара, кой был поставлен подле двора.

Выжигал пни, корчевал узловатые корни, пользуясь топором, слегой и заступом. Хватало всяких дел, но Демша никогда не сетовал на судьбу. А чего сетовать, когда он на волюшке. Нет над тобой ни строгой барыни, ни зловредного приказчика. Ныне сам себе хозяин. Работу же Демша любил, и часу не мог сиднем просидеть, уж такова натура его была.

И всегда радовался выполненной работе. Докончит ее, напьется серебряной водицы из родничка и довольно переведет дух. Вот и новое поле покрылось изумрудной зеленью. Как тут не порадоваться? К концу лета и за серп возьмется. Поставит суслоны, а затем цепом обмолотит. Хлеб — Божий дар, кормилец… Одно худо — не слишком любил Демша со стряпней возиться. Тут добрая хозяйка нужна, не зря говорят: без хозяйки дом сирота.

В Мугрееве Демша девки не приглядел и ныне о том жалел. Надо бы после Покрова в село наведаться, авось и найдется суженая.

Но в село идти не пришлось: на Никиту гусятника в Серебрянку припожаловал приказчик Худяк с тремя холопами. Прибыл за оброком на крытой подводе. Придирчиво оглядел двор, поле из-под огнища и скрипуче изрек:

— Кажись, от лени мохом не оброс. Много ли медку и хлеба заготовил?

— Все в амбаре, Евсей Егорыч.

Хлеб лежал в сусеке, а мед — в трех липовых кадушках. Евсей едва скрыл на губах довольную улыбку. Не худо потрудился Демша. В сусеке-то вдвое больше, чем у прежнего мужика Митяйки. И медку гораздо добыл.

Постарался Демша. Он не только отыскал и собрал мед из бортных деревьев Митяйки, но и выдолбил дупла в других деревах, на высоте от двух до семи саженей от земли. Для крепления сотов внутри дупел смастерил снозы, а мед отбирал через узкие длинные дыры.

— Не утаил, Демша?

— Побойся, Бога, Егорыч.

Худяк глянул на холопов.

— Загляните во двор, в избу. Подпол обшарьте.

Холопы вернулись не вдруг, ибо все осмотрели, даже на сеновал слазили. Вернувшись, развели руками.

— Воровства не сыскали. Евсей Егорыч.

— А что под полом?

— Моченая брусника да солонина.

— Сколь солонины?

— Кадушка с рыжиками да кадушка с груздями.

— Так, так, — крякнул в рыжую бороденку приказчик. — Забираю у тебя, Демша, на княжий двор треть жита, две кадушки меда и четь солонины.

Глаза Демши стали снулыми.

— Не по-божески, Егорыч. В Мугрееве оброк был куды меньше.

— Не по-божески? — прищурил дымчатые глаза Худяк. — А ну давай прикинем. В Мугрееве с тебя и сенцо брали, и воск, и лен, и полть мяса. Ходил ты на рыбные ловы, давал подводы на вывозку леса, дорожные гати чинил. И прочая и прочая. Здесь же ты ничего того не ведаешь, почитай, барином живешь.

— Барином? Глянь на мои руки.

— И глядеть не буду. Мужика без мозолей не бывает. Эка невидаль.

Прежде чем загрузить оброк на подводу, Худяк с хитринкой пощипал обвислый ус, а затем вопросил:

— Поди, докука без бабы жить?

Демша замялся. Крупнорубленое бородатое лицо его порозовело. Чего бы это вдруг приказчик о бабе заговорил?

— Да ты не смущайся, милок. Пора и тебе семьей обзавестись. Без жены как без шапки. Не так ли?

— Пожалуй, и так, Егорыч.

— А коль так, получай свою суженую… Варька!

Из крытой подводы, заметно оробев, выбралась ядреная щедротелая девка с густой соломенной косой. Большеглазая, статная, с курносым зардевшимся лицом. Поклонилась Демше в пояс.

— Не узнаешь, милок?

— Кажись, узнаю, Егорыч. Дочь покойного Митрия, что с починка пришла. Видел разок.

— Вот и добро. Княгиня Марья Федоровна в сенные девки взяла, а потом о тебе вспомнила. Забирай, Демша, и чад плоди. Особливо мужиков. Матушке княгине добрый приплод нужен. Мужиков-то сам ведаешь, не густо в вотчине. Плоди, Демша, хе-хе. Девка в самом соку. Будет тебе от княгини за каждого мальца награда…

Девка «для приплоду» оказалась хорошей женой. И нравом веселая, и к делам рачительная. Все-то спорилось в ее ловких усердных руках. Полюбил Демша Варьку!

— Сына тебе рожу, — замешивая тесто в квашне, как-то молвила жена.

Демша горячо обнял Варьку. Славно было на его душе. Теперь только бы жить да радоваться.

Через неделю, под вечер, набрели на починок десяток мужиков. Были в грязных посконных рубахах и драных сермягах. Шумные, кудлатые, вооруженные дубинами и рогатинами.

— Кого Бог принес? — спросил Демша.

— Меж двор скитальцы. Ходим по деревням, кормимся подаянием.

— С дубинами? — хмыкнул Демша.

Старшой ватаги глянул на огромного молодого мужика и криво ухмыльнулся.

— Ныне время лихое. Без дубины и шагу не ступишь. Но мы люди мирные. Коль нас не трогают, и мы тише воды, ниже травы. Не так ли, ребятушки?

— Воистину, Вахоня. Мухи не обидим.

— Заходите в избу, коль так. Накормлю, чем Бог послал.

— Благодарствуем, хозяин. Добрый ты человек. Может, и на ночлег нас пустишь?

— Оставайтесь. На сеновале места хватит.

Мудрено десять ртов прокормить, но Варька — щедрая душа — снеди не пожалела. Появились на столе и грибы, и моченая брусника, и гречневая каша, и горшок щей, и каравай хлеба.

— Добрая у тебя хозяйка, — кося похотливые глаза на округлую грудь Варьки, произнес Вахоня. — Вот кабы еще медовухи поставила.

— Не держим, — ответил за жену Демша. Он хоть и приветил незваных гостей, но душа к ним не лежала. Меж двор скитальцы походили на лихих людей, коих немало развелось за последние годы.

На другое утро мужики высыпали из сенного сарая. Вахоня окинул дегтярно-черными глазами двор и, увидев распахнутую дверь амбара, подмигнул мужикам и пошел к срубу, из коего раздавался стук топора.

— Аль чего ладишь, хозяин?

— Навес.

— Дело нужное. Мало ли какого скарбу можно сложить… А чего это у тебя слажено?

Демша оглянулся, и в тот же миг на его голову обрушился кистень. Удар был настолько неожидан и силен, что Демша без чувств рухнул на половицы амбара.

— Готов, детина. А теперь хозяюшку надо приголубить, хо!

Не скоро пришел в себя Демша, а когда поднялся и, шатаясь, побрел в избу, то первая мысль его была о Варьке.

Жена, вся оголенная, лежала на полу и тихо стонала. Меж ног ее чернела густая лужа крови. Она не прожила и двух дней.

Необузданная ярость охватила Демшу. Похоронив жену, он схватил топор и кинулся в лес, надеясь столкнуться с разбойной ватагой. Но ватагу как ветром сдуло…

Глава 3 НЕЖДАННЫЙ ПРИЕЗД

Мужик отмолчался, но дьяк повторил свой вопрос:

— И все-таки, как ты сюда угодил, мил человек?

— Мох понадобился. Пошел на клюквенное болото. Пальбу и гам услышал, вот и выскочил на дорогу.

Афанасий Иванович, сам роста немалого, но когда встал супротив мужика, оказался на голову ниже.

— И с чего бы вдруг за господ заступился? Да еще на целую орду выскочил.

— С лихими у меня, барин, свои счеты.

— Бывает, — неопределенно хмыкнул Афанасий Иванович, продолжая пытливо посматривать на мужика.

— Чьих будешь, мил человек?

— Княгини Пожарской. На починке ее обретаюсь.

Лицо дьяка оживилось.

— Да нам тебя сам Господь послал. Как кличут?

— Демшей.

— Не проводишь нас до имения княгини Пожарской?

— Дела у меня, барин.

— А мы тебя долго не задержим, Демша. Получишь награду — и на свой починок. Вон и конь для тебя имеется.

С той поры как умерла Варька, Демша в Мугрееве не показывался. Надо бы приказчика Худяка упредить.

— Добро, барин.


* * *
Не гадала, не ведала Мария Федоровна, что ее когда-нибудь навестит Афанасий Иванович Власьев. Влиятельный человек, ближний царев дьяк, кой в самой Боярской думе заседает, и кой когда-то помог ей получить во владение Мещевское и Серпийское поместья, что за рекой Угрой. Думный дьяк жил неподалеку от хором Пожарских, на Сретенке, и знавался с покойным супругом.

Встретила княгиня Афанасия Власьева с особым почетом, ибо не бедствовала. На ее обширном дворе: поваренная изба, житница, сушила, погреба, ледники, клети, подклети, сенницы, конюшня, баня-мыленка. Всяких запасов было вдоволь: на железных крюках в сараях — мясо, солонина, языки, на погребцах — сыры, яйца, меды, квасы, настойки вишневые, смородинные и брусничные…

Столы ломились от яств и питий, но дьяк на вино и снедь особо не налегал. Пригубит серебряную чарочку, закусит хрустящим боровым рыжиком на конопляном масле и затем надолго не прикасается к следующей чарке, ведя неторопкий разговор о детях Марии Федоровны. Та, также неторопко, обстоятельно рассказывала, как она с малых лет пестовала своих чад, и с каким рвением приучала их к наукам, хотя в голове ее крутился назойливый вопрос: зачем все это надо знать Афанасию Ивановичу?

— Радение твое к чадам, княгиня Мария Федоровна, Бог не забудет. Зрел как-то твоего сына Дмитрия. Зело в грамоте преуспел. Никак и Василий многое постиг?

— Я старалась вложить в сына не только Псалтырь и Часослов, — с достоинством ответила Мария Федоровна.

— А нельзя ли мне глянуть на Василия? Я ведь его всего единожды видел, когда тот еще в мальцах пребывал.

Княгиня звякнула в серебряный колокольчик. Вошедшему в покои слуге приказала:

— Позови княжича Василия.

Афанасий Иваныч головой крутанул.

— В доброго отрока вымахал. Скоро, никак, на государеву службу?

— Вестимо, господин. В новолетье и отправлюсь, — бойко ответил Василий.

— А скажи мне, отрок, что означает «Четьи Минеи?»

— Божественные книги, в коих ведется сказ о житиях святых.

— А в каком порядке, отрок?

— В порядке поминания их в церковном месяцеслове.

— А давно ли составлено собрание «Житий святых?»

— При великом князе Василии Третьем.

— Похвально, зело похвально, юнота.

А раскрасневшийся отрок, глянув на довольное лицо матери, продолжал удивлять:

— Чел я и книгу древнего грека Аристотеля.

— Кто такой? Не ведаю, — прикинулся Афанасий Иванович.

— Был двадцать лет учеником Платона, затем стал наставником знаменитого полководца Александра Македонского.

— Ай да отрок!

Афанасий Иванович вышел из кресла и обнял Василия за плечи.

— Разумник. Уж, не в прадеда ли Ивана Берсеня пошел? Дай тебе Бог прослыть большим книгочеем, дабы ведать не только русские, но и зарубежные литературные творения. Постигай мир, княжич Василий!

Отпустив отрока, Афанасий Иванович вновь пригубил чарку, вытер шершавые губы льняным рушником и залюбовался его искусной вышивкой.

— Златошвейка травами расписывала?

— Сама, Афанасий Иванович. Я ведь с малых лет сим издельем увлеклась.

— Занятно, занятно… Не покажешь ли свои вышивки, княгиня?

Мария Федоровна посмотрела на царева дьяка вопрошающими глазами.

— Какая надобность, Афанасий Иванович? Стоит ли на пустяки дела свои отрывать?

Княгиня в толк не могла взять: с чего бы это вдруг пожаловал в имение ближний человек царя Бориса Годунова? Проездом в какой-то город? Но о том он и словом не обмолвился. И с какой стати он к женскому рукоделию проявил интерес?

— Да уж не откажи, матушка княгиня. Душа радуется, когда на златое шитье любуюсь.

— Изволь, Афанасий Иванович.

Показала Мария Федоровна златом и серебром расшитые рушники, браные скатерти, головные убрусы, полавочники…

Афанасий Иванович смотрел, восхищался и все приговаривал:

— Лепота, сущая лепота, княгиня.

Обратил внимание царев дьяк и на убранство хором. Все было чисто, урядливо. Чувствовалась рачительная рука хозяйки.

— Я ведь к тебе, княгиня, не просто в гости наведался, — наконец, приступил к первостепенному разговору Афанасий Иванович. — Прислан к тебе самим государем Борисом Ивановичем.

Княгиня встала из кресла. На душе ее стало смятенно. Неужели что-нибудь худое Дмитрий натворил?

— Да что случилось, Господи!

— Не волнуйся, Мария Федоровна. Приехал к тебе с доброй вестью. Великий государь всея Руси и царица Мария Григорьевна пожелали зреть тебя Верховой боярыней царевны Ксении Борисовны.

— Пресвятая Богородица, — всплеснула руками княгиня. — Да по чести ли мне сие, Афанасий Иванович? Разве мало на Москве знатных боярынь?

— Знатных боярынь много, но такой добродетельной женщины как ты, среди них не оказалось. Выбор царствующих особ выпал на тебя, княгиня. Быть тебе при царевне Ксении.

Мария Федоровна была ошеломлена вестью дьяка Власьева. И во сне не могло пригрезиться, что ее, дворянку из одряхлевшего рода, могут позвать в царский дворец. Она долго не могла прийти в себя.

Изумлена была княгиня и второй вестью:

— Если б не твой крестьянин Демша, не бывать бы мне в твоем имении. Спас он меня.

Выслушав подробный рассказ дьяка, Мария Федоровна, молвила:

— Прикажу щедро наградить Демшу.

— Да и я его в своей милости не оставлю. Жизнью ему обязан.

На другое утро княгиня, княжич Василий и Афанасий Иванович отбыли на Москву. Выехали в колымаге Марии Федоровны, в сопровождении десяти оружных холопов, под началом Марея Толбунца и государевых жильцов. Колымага была довольно просторной, на высоких колесах, с откидными лесенками; внутри обита червчатым бархатом; в дверцы вставлены маленькие слюдяные оконца, задернутые шелковыми занавесками.

Афанасий Иванович невольно отметил: не столь уж и богата колымага Марии Пожарской. Далеко ей до знатных бояр. Их колымаги снаружи были обиты золотом, даже колеса были окованы серебром, внутри же они были облачены дорогими соболями. В такие кареты впрягались до двенадцати лошадей белой масти. Колымагу же Марии Федоровны тянула всего одна лошадь, на коей восседал кучер в темно-зеленом суконном кафтане.

Подумалось цареву дьяку:

«Нелегко будет в государевом дворце незнатной верховой боярыне, ох, нелегко».

Демша Суета проводил колымагу княгини теплыми глазами, ибо в руках его была отпускная грамота. Теперь он вольный человек. Нет над ним ни княгини, ни приказчика. Не ходить ему на барщину, не платить подати и оброки. Полная волюшка!

— Подвезло тебе, Демша. Экое счастье привалило. И вольная, и добрый конь, и десять рублей серебром. А говорят, чудес не бывает.

Нудный, скрипучий голос приказчика уже не раздражал Демшу.

— И все же ты не без дуринки. Ему вольную в руки, а он сызнова на починок навязался. Вот мужичья натура!

Демша и в самом деле напросился на починок, на что княгиня строго молвила:

— Починок мне доход приносил. Намеревалась переселить туда кого-то из крестьян.

— Оставь за мной починок, матушка княгиня… Жена там у меня покоится. А оброк я буду в той же мере платить.

— Чудной ты, Демша. Оставлю за тобой починок, коль душа твоя желает. Но оброк платить будешь гораздо меньше, без счету и веса. И приказчик тебя навещать не будет. Сам приезжай по осени. Сколь привезешь оброку, столь и ладно. Сам же живи в достатке и себя не обижай. Жену пригляди в Мугрееве и поезжай с Богом.

Глава 4 ЦАРЬ И ЦАРИЦА

Колымага остановилась на Большой Лубянке, подле хором Пожарских.

Царев дьяк, прощаясь с княгиней, молвил:

— Отдохни с дороги, Мария Федоровна, а завтра прибудет к тебе из Кремля одна из боярынь царевны Ксении Борисовны. В ее колымаге на царицыну половину дворца поедешь. Дай Бог тебе, княгиня, благополучия во всех делах твоих. Возникнет во мне надобность — мой дом всегда к твоим услугам.

— Благодарствую, Афанасий Иванович. В большом долгу перед тобой. Богу за тебя буду молиться.

— А я за тебя, Мария Федоровна. Нравен мне был твой покойный супруг, по душе и жена его. Прощай, княгиня. Меня великий государь ждет.

Войдя в хоромы, княгиня тотчас позвала дворского.

— Прикажи истопить баню, Порфирий. Да побольше душистых трав положи в предбанник.

— Как всегда, матушка княгиня.

А затем Мария Федоровна повелела сенным девкам открыть сундуки-казенки, в коих были сложены самые дорогие женские наряды. Сама же, войдя в опочивальню, раскрыла темно-зеленый ларец, хранивший в себе драгоценные кольца, перстни, браслеты, колты, мониста… Надо было достойно предстать перед юной царевной государя.

Утром за княгиней заехала молодая боярыня Агриппина Ильинична Вяземская. Уж куда знатная боярыня! Некогда брат ее, князь Афанасий Вяземский, был любимым опричником Ивана Грозного. Царь только из его рук принимал снадобья, кои готовил царский лекарь, и только ему доверял свои тайные планы. А когда Иван Васильевич вздумал обратить дворец в Александровой слободе в обитель, то назвал себя «игуменом», а Вяземского «келарем». Страшное это было время.

Отец Марии, Федор Иванович, потихоньку рассказывал: «Никак дьявол вселился в государя, реки крови в слободе пролил. Малюта Скуратов, Василий Грязной да Афанасий Вяземский — ему пособники».

Однако и сам Вяземский не уцелел. После новгородского разгрома, он вкупе с Федором Басмановым и многими боярами и дьяками был изобличен в том, что вел переговоры с новгородским архиепископом Пименом, замышляя предать Новгород и Псков Литве, царя Иоанна извести, а на государство посадить двоюродного брата царя, князя Владимира Андреевича Старицкого. Обличителем Вяземского явился облагодетельствованный им боярский сын Федор Ловчиков, кой донес на князя, что он предуведомил новгородцев о гневе царском. Вяземский умер во время жестоких пыток на дыбе. Все сродники казненного князя угодили в опалу. Вернул Вяземских на Москву, Борис Годунов возвратил им вотчины и именья. Агриппина Вяземская оказалась среди боярынь царевны Ксении.

Мария Федоровна была наслышана о княгине, но никогда с ней не встречалась. Какова-то боярыня натурой? Не кичлива ли, не взыграет ли в ней гордыня?

Но первые же слова Вяземской развеяли неспокойные мысли Марии Пожарской.

— В добром ли здравии, Мария Федоровна? За тобой припожаловала, голубушка. Денек-то какой ныне лучезарный.

Голос у боярыни сердечный и ласковый. Лицо открытое, улыбчивое.

— В добром здравии, Прасковья Ильинична. А денек и в самом деле погожий.

Уселись в колымагу и направились к Красной площади. Затем нарядная карета, миновав верхние торговые ряды, проехала через Фроловские ворота и выбралась на узкую Спасскую улицу Кремля.

Ехали, разговаривали о том, о сем, сидя на атласных тюфяках и, слегка отодвинув камчатые персидские занавеси, посматривали на проплывающие мимо стены Вознесенского монастыря, подворья Новодевичьего, Кириллова монастырей, Крутицких митрополитов и высокий тын двора опального боярина Федора Шереметева.

— О Господи, истомилась никак в изгнании Домна Власьевна. Храни ее Бог, — сердобольно произнесла Вяземская.

Мария Федоровна промолчала. А колымага тем временем выехала на Ивановскую, а затем и на Соборную площадь. Остановилась карета перед царицыной половиной государева дворца. И как только боярыни вышли из колымаги, сенные девушки тотчас прикрыли их от «людского сглазу» атласным занавесями, пока те не скрылись за золочеными дверями дворца.

Ну, с Богом, верховая боярыня!


* * *
Вот уже две седмицы миновало, как Мария Федоровна жительствует на женской половине государева дворца, о чем и не мечтала. Постельные хоромы царицы и государевых детей были совершенно недоступны для всех, за исключением только боярынь и других знатных женщин, пользовавшихся правом приезда к царице. На половину государыни не осмеливались входить без особого приглашения даже и ближние бояре. Для священников, кои служили в верховых церквах, открывался вход в эти церкви в известное только время и притом по известным местам и переходам, что распространялось даже на крестовых попов, кои совершали службы в самых покоях государыни. Они были должны входить во дворец, только тогда, «как их спросят». В покои царицыной половины не смели входить даже и те из придворных чинов и служителей, кои по своим должностям должны были являться туда, например, с докладом о кушанье или с самим кушаньем. Далее сеней они не осмеливались входить и здесь передавали доклады верховым боярыням и другим придворным женщинам. Если даже государь посылал кого-либо к царице и к детям спросить о здоровье, или «для какого иного дела», то и в таком случае посланные «обсылались через боярынь».

Все это надлежало усвоить Марии Федоровне, и все же это были незабываемые дни, особенно первые, когда верховая боярыня была допущена до царя Бориса Федоровича и царицы Марии Григорьевны.

С государем встреча была короткой, но боярыне никогда не забыть его черных, жгучих глаз, кои смотрели на нее схватчивым, всевидящим взглядом, и от коего на душе стало смятенно. Запомнились слова Бориса Федоровича:

— Вручаю на твое попечение дочь свою Ксению, чадо любимое. Хочу зреть в ней не избалованную отроковицу, коей все дозволено, и не кроткую послушницу да смиренницу, а зело умную, волевую царевну, коя, ежели Господь к тому приведет, станет твердо повелевать и властвовать. Порадей, Мария Федоровна. Ни разума, ни воли тебе не занимать, ибо, как мнится мне, натурой своей в деда Ивана Берсеня-Беклемишева пошла, кой блистал умом и книжностью, постигнув не только русские, но зарубежные литературные творения. А сие зело потребно. Надеюсь, и дочь моя, с твоей помощью, станет большой разумницей. Зело надеюсь, боярыня.

Земно поклонилась княгиня Борису Федоровичу и молвила:

— Благодарствую, великий государь, за честь высокую. Приложу всё свое старание, дабы царевна Ксения набралась не токмо книжной, но и житейской мудрости.

— Бог тебе в помощь, боярыня.

Выходила из покоев государя Мария Федоровна с двойственным чувством. Одно дело — небывалый почет, другое — непомерная ответственность, коя тяжким бременем легла на ее плечи. Ох, как нелегко добиться того, что потребовал от нее государь!.. Деда Берсеня-Беклемишева вспомнил. Иван Никитич и в самом деле был когда-то одним из самых заметных людей на Москве. Это он, уже в 1490 году, был приставом при немецком после Делаторе, приехавшим в Белокаменную от императора Максимилиана, искавшего союза Иоанна Третьего против польского короля и руки его дочери. Через два года Иван Никитич сам был отправлен послом к Казимиру IV; а в 1502 году ездил для переговоров Менгли-Гирею, крымскому хану. Удачные посольские дела и здравомыслящие советы Ивана Никитича пришлись по душе Иоанну Третьему, кой питал к нему особенное расположение, простиравшееся до того, что к заступничеству Берсеня перед царем обращались даже опальные князья. Но столь высокое положение и государева любовь заменились в царствование Василия Третьего сначала недовольством и опалой царской, а затем и казнью.

Первое столкновение Берсеня с царем произошло во время Литовской войны. Иван Никитич позволил себе высказать свое суждение относительно Смоленска, идущего в разрез с царским мнением. В ответ на дерзкие прекословия, царь вспылил и гневно молвил: «Поди, смерд, прочь, не надобен ми еси!».

Еще до размолвки с царем, Иван Берсень сблизился с Максимом Греком. Оба оказались недоброхотами Василия Третьего, ибо чуть ли не открыто обличали его самодержавные замашки и призывали к прекращению нескончаемых войн. Встречаясь с московским государем, Берсень, обладая острым язвительным умом, не страшился ему перечить, за что, наконец, и поплатился. Зимой 1525 года ему отсекли голову на льду Москвы-реки, а Максима Грека заточили в монастырское узилище.

Для Марии Федоровны оставалось загадкой, почему царь Борис не стал изрекать про опалу и казнь Ивана Никитича, и все-таки сделал свой выбор на внучке Берсеня-Беклемишева. Загадочными оказались и последующие деяния Бориса Годунова…

Встреча же с царицей была длительной. Шла боярыня к государыне со смятенным сердцем. Знавала она Марию Григорьевну еще до венчания ее на царство, когда юная Мария, дочь Малюты Скуратова — Григория Лукьяновича Бельского — проживала с отцом на Сретенке Белого города, в полуверсте от хором Пожарских. Уже тогда двор Малюты старались обходить стороной, ибо все москвитяне были устрашены жестоким нравом Скуратова, зверски казнившего десятки бояр. Да и только ли бояр? Любимый опричник Ивана Грозного участвовал почти во всех злодеяниях царя. Именно он задушил митрополита Филиппа Колычева, заточенного в тверском монастыре и казнил двоюродного брата царя Андрея Старицкого. А вскоре, в связи с подозрением Новгорода в измене, казнил тысячи жителей. Даже младенцев не щадил, бросая их в костер. Вернувшись после Новгородского погрома, Малюта выдал свою дочь Марию за Бориса Годунова, кой был дружкой на свадьбе царя с Марфой Васильевной Собакиной. Москва недоумевала, но Борис уже с тех пор был себе на уме. Женитьба на дочери царского любимца открывала ему путь к новым дворцовым чинам. Но вскоре Малюта был убит в бою при осаде крепости Вейсенштейн. Чаяли, Годунов далее в гору не пойдет, но судьба была доброжелательна к Борису. Спустя три года после гибели Скуратова-Бельского, Борис, получив чин кравчего, прислуживал государю в торжественных случаях за обеденным столом; в его ведении были стольники, подававшие кушанья. Опричь призора за питьями и яствами, на кравчего возлагалась рассылка в праздничные дни кушаний и напитков с царского стола на дом боярам и другим чинам. В кравчие назначались члены наиболее знатных фамилий; в этой должности, считавшейся весьма почетной, они оставались не более пяти лет. А когда Иван Грозный выбрал сестру Бориса Ирину в супруги царевичу Феодору, тогда же Борис был пожалован в бояре. После смерти Ивана Грозного Борис взлетел еще выше. При царском венчании Федора Иоанныча Годунов, как шурин нового царя, был осыпан милостями, получив знатный чин конюшего, звание ближнего великого боярина и наместника царств Казанского и Астраханского. Сверх этих чинов Борису Федоровичу были пожалованы земли по реке Ваге, луга на берегах реки Москвы, а также разные казенные сборы… Год назад Борис Федорович завладел царским троном, а дочь Малюты Скуратова, Мария Григорьевна стала царицей.

На Москве ведали: жизнь дочери «ката» Малюты в отцовском доме не прошла покойно. Жестокосердный Малюта наказывал домочадцев за малейшую провинность. Мария и плетьми были бита, и в холодном чулане насиделась, и тяжелого отцовского кулака изведала. Суровый домашний быт отразился и на нраве Марии. Она росла грубой, невежественной и сварливой. Замужество мало, в чем изменило ее натуру. На Москве испустились слухи, что Годунов нередко поучает строптивую супругу плеточкой, но натуру не переделаешь.

Ныне Мария Григорьевна, став государыней, живет на женской половине дворца и уже редко докучает своему мужу. Зато зело донимает свою многочисленную прислугу, упиваясь неслыханной для нее властью.

При встрече первым же делом царица выпалила:

— Выдалась тебе, Марья, невиданная удача! На твое-то место даже самые знатные боярыни метили, а я их и зреть не хочу. Завистники и недоброхоты! Надеюсь, ты не держишь на царскую семью злого умысла?

— Да разве сие можно, государыня!

— Неисповедимы пути Господни. Дед-то твой, Ивашка Беклемишев, чу, помышлял царя извести. Каково?

Мария Федоровна замешкалась. Сколь же можно помыкать дедом?! Иван Никитич и в уме, поди, не держал, дабы погубить Василия Третьего. Перечил ему — да. Но то ж совсем не пагуба. Эк, чего вывернула царица.

— Чего молчишь, Марья? Аль и сказать нечего? — грубовато вопросила царица.

— Не изволь гневаться, государыня, но дед мой Берсень-Беклемишев не мог о том даже помыслить. Никогда в роду Беклемишевых не было злодеев. Напротив, все честно служили Отечеству, находясь первыми воеводами большого и передовых полков в Казанском и Свейском походах. За отменную службу Иван Григорьевич и Михаил Семенович Беклемишевы получили от Иоанна Васильевича Грозного поместья в Московском уезде. Игнатий же Беклемишев отличился при взятии Казани, пав героем. Имя его по повелению государя вписано в синодик московского Успенского собора на вечное поминовение…

— Ну, буде, буде сродников своих поминать, — оборвала верховую боярыню царица. — Не одни они в воеводах ходили. О важных делах надо толковать… Скажи-ка мне, Марья, как ты норовишь дочь мою Ксению к разным наукам приобщать?

Мария Федоровна начала подробно излагать свои намерения, но чем дольше она их высказывала, тем все тусклее становилось лицо царицы.

— Ох, и тяжкое же бремя ты надумала взвалить на мою доченьку, боярыня. Иссохнет Ксения от твоих учений. И пошто ей такие страдания принимать? О суженом ей пора думать, а не о немецких да греческих книгах, кои всё здоровье унесут. И не вздумай, Марья, дочь мою науками докучать.

— Как тебе будет угодно, государыня, но… великий государь Борис Федорович повелел мне загрузить царевну многими науками. Теперь не ведаю, как и быть.

— Царь, говоришь?.. Совсем не жалеет чадо. Учи, коль государь указал, но чтоб Ксения была в полном здравии. Как станет в недуге, с тебя спрос… А теперь скажи мне, Марья, как ты с боярынями и боярышнями царевны будешь себя вести?..

Придирчивых вопросов было столь много, что Мария Федоровна устала отвечать, ибо на каждый вопрос надо было ответить умно и обстоятельно. Засиделась верховая боярыня у дотошной царицы.

Глава 5 ЦАРЕВНА КСЕНИЯ

С немалым волнением входила Мария Федоровна в покои царевны, и когда увидела Ксению, то поразилась ее виду. Она была настоящей русской красавицей — пригожей, белолицей и румяной. Ее роскошные густые волосы падали на плечи, большие, черные глаза сияли. От всего ее чудного облика веяло не только поразительной красотой, но и необыкновенной теплотой. Удивлял даже голос ее: мягкий, грудной.

— Батюшка мне сказывал, что ты в науках зело преуспела, боярыня Мария Федоровна.

— С малых лет приобщалась, государыня царевна.

— Человек без книжного ученья, аки птица без крыльев. Так мне патриарший архидьякон изрек.

— Хорошо изрек, государыня-царевна. А грек Платон так сказывал: «Чему смолоду не научился, того и под старость не будешь знать».

— Грек Платон? Не ведаю такого. Расскажешь о нем боярыня?

— Непременно, государыня царевна. Сей великий мудрец говаривал, что весь мир в добре лежит, он есть творение безусловной благости, и что все телесные и чувственные предметы образованы высшими духовными силами.

— Умно-то как, боярыня. А вот Часослов заучивать — докука.

— А ты какой, государыня царевна, Часослов заучивала? «Великий» или «Малый?»

— Малый.

— Надо бы и Великий постичь, ибо в нем толково сказано о каноне Богородице, молитвах на сон грядущий и песнопениях.

— Песнопениях?.. А мне можно петь, боярыня?

— Разумеется, государыня-царевна.

Ксения улыбнулась, и ее улыбка так осветила ее большеглазое девственное лицо, что оно стало еще прекрасней.

— Люблю я петь, а вот матушка мне не дозволяет. Нечего-де распевать, как сенная девка.

— Так то ж церковное песнопение, кое самому Господу зело нравно. Коль вновь соблаговолит принять меня государыня Мария Григорьевна, то постараюсь потолковать о твоих песнопениях. Чу, голос у тебя сладкозвучный.

— Спасибо тебе, боярыня.

Мария Федоровна слегка растерялась, ибо царевна ей в пояс поклонилась. Пресвятая Богородица, подумалось княгине, и до чего ж добра и нежна нравом эта чудная отроковица. Ей идет двенадцатый год, но она выглядит уже настоящей девушкой. Своим обличьем она пошла в отца. В молодости Борис был зело красивым, да и сейчас он довольно пригож. А вот натура у Ксении далеко не отцовская. Государь Борис Федорович — тщеславен и властолюбив, путь его к трону не был усыпан розами. На Москве все ведают, как он решительно (порой жестоко) расправлялся с неугодными ему боярами.

Ксения же — Божье творение с ангельским нравом, кой почему-то не очень по душе Борису Федоровичу. Он помышляет совсем о другой дочери: «Хочу зреть в ней не кроткую послушницу да смиренницу, а зело умную, волевую царевну, коя, ежели Господь к тому приведет, станет твердо повелевать и властвовать». Слова сии весьма запомнились верховой боярыне, и ныне царское повеленье ей надо выполнять. Но дело сие тяжкое, ибо Ксения живет затворницей, гораздо хуже, чем любая боярская дочь, которая, вкупе с родителями, открыто может и в храм сходить, и в имение съездить, и с девками хороводы водить. Царевна — та же келейница: только и ведает свои покои на царицыной половине дворца. Ни один мужчина (под страхом смертной казни), опричь отца, не смеет войти к дочери государя. Когда же она идет в храм, то сенные девушки и боярышни закрывают ее с обеих сторон плотными цветными занавесями от посторонних взоров. Даже когда царевна выезжает в колымаге на богомолье в ту или иную обитель, то и тогда никто не имеет права увидеть ее лица; во время всей поездки оконца ее кареты задернуты непроницаемыми завесами. И такая затворническая жизнь длится годами, пока царевна не выйдет замуж за какого-нибудь иноземного принца. И лишь там, выпорхнув из золотой клетки, она снищет кое-какую волюшку, да и то, ежели ум и твердость свою выкажет. Не о том ли сказывал великий государь, загодя предрекаю судьбу Ксении? Жить в какой-нибудь Дании или Лифляндии, где нравы совершенно иные, совсем не просто: на принцессу глядят, как на будущую королеву. И такое нередко случается. Взять Анну Ярославну, дочь Ярослава Мудрого, коя сочеталась браком с королем Франции Генрихом Первым И других дочерей великого князя Ярослава судьба возвеличила: Анастасия вышла замуж за короля венгерского Андрея Первого, а Елизавета стала женой короля Норвегии Гаральда…

Мария Федоровна, весьма образованная женщина, отменно ведала историю великих князей и государей Руси. Конечно же, Борис Годунов чаял увидеть свою любимицу одной из европейских королев. Вот почему и понадобилась ему княгиня Пожарская-Беклемишева.

Боярыня Прасковья Вяземская в первую же встречу заявила:

— Я ведь догадываюсь, Мария Федоровна, отчего ты понадобилась на царицыной половине Верха. Государь наш, Борис Федорович, не просто маму для царевны искал, а большую книжницу, владеющую сильным нравом.

«Права, зело права оказалась Прасковья Ильинична, — раздумывала Пожарская. — У Бориса Федоровича юная Ксения — единственная дочь, коя через год, другой может оказаться принцессой или королевой. Но сколь же труда надо вложить в царевну, дабы уподобилась она великой Анне Ярославне. Сколь труда! Слишком много времени упустил Борис Федорович. Совсем недавно Ксения была боярышней, коей не надо было готовиться к заморскому венчанию, а посему не нужны ей были никакие науки. Мать, Мария Григорьевна, и вовсе смотрела на учение дочери сквозь пальцы, и если бы не желание углубиться в книги самой боярышни, то быть бы ей невежественной отроковицей, ибо замужество на каком-нибудь боярском сыне и вовсе не нуждалось в книжной премудрости.

Ныне приспело новое время. Ксения — царская дочь. Все, что она упустила в учении, должно быть восполнено. Но по плечам ли сие Марии Федоровне? Разумеется, она немало прочитала книг, ибо Иван Никитич Берсень-Беклемишев оставил после себя богатую библиотеку, которой она и воспользовалась, несмотря на усмешки покойного супруга:

— Надо ли тебе, жена, в книги лезть? Дед твой книжного ума-разума набрался и принялся государя поучать. И чего добился? Умные-то головы цари зело не боготворят. Смахнули башку твоему разумнику. Не стоит и тебе в библиотеке пропадать.

— Мне с царями не встречаться, — улыбнулась супруга. — Но все свои познания постараюсь чадам передать.

— Вот-вот. Вырастит из Митьки дерзкий человек — и пропадай головушка.

— Напрасно ты так, Михаил Федорович. Дмитрий зело способен к наукам, но нрав его вдумчивый, сдержанный и незлобивый.

— Дай Бог.

О младшем сыне Василии Михаил Федорович промолчал, ибо он только начал ходить. Но что бы ныне сказал сыновьям отец? Василий рос более живым и непоседливым, иногда поступки его были горячими и непредсказуемыми, что не могло не волновать Марию Федоровну. И все же Василий, как думалось ей, не испытает судьбу деда. Надо почаще привлекать его к «Домострою» и читать «Поучения к детям» Владимира Мономаха.

Глава 6 В ХОРОМАХ

Теперь совсем редко бывает Мария Федоровна в своих хоромах, пропадая в государевом дворце. Появится в тереме — и тотчас кинется к молодой жене Дмитрия, Прасковье Варфоломеевне.

— В добром ли здравии внуки мои?

— Все, славу Богу, матушка боярыня.

Прасковья принесла Дмитрию троих сыновей: Петра, Федора и Ивана. Первому не было еще и пяти лет, остальные — и вовсе мальцы.

Дмитрий, глядя на детей, радовался:

— Славные у меня чада. Не правда ли, матушка?

— Не плаксивые, крепенькие. Жаль, редко ныне их вижу. Да и ты, Митя, не каждый день в доме. Ты уж, Прасковья, пуще глаз оберегай моих внуков.

Глянула на старую мамку.

— Глаз с чад не спускай, Никитична.

— Уж я ли не стараюсь, государыня-княгиня? — обидчиво поджала сухие увядшие губы мамка. — Кабы не я, сгорел бы Феденька.

— Как это сгорел?! — всполошилась Мария Федоровна.

— Обычное дело. Истопник печь затопил да во двор вышел, а Феденька открыл дверцу и голову в печь. Добро углядела. Оттащила чадо, а у него волосенки едва не вспыхнули.

— Спасибо тебе, Никитична. А куда сенные девки смотрели?

Глаза Марии Федоровны стали строгими.

— Куда куда…

Старая мамка была добрая, а посему, ведая строгий нрав княгини, замешкалась.

— Туточки были, да не успели Феденьку схватить. Уж такой постреленок!

— Не выгораживай девок, Никитична. И Лушку и Симку накажу.

Затем Мария Федоровна прошлась по хоромам. Все-то надо было осмотреть хозяйским глазом, все-то дотошно проверить, да отдать повеления дворскому.

Деревянные хоромы Пожарских не велики и не малы, но срублены со вкусом. Тут и «передняя» с теплыми сенями, и «комната» (кабинет), и опочивальня, и «крестовая», и «мовня», связанная с опочивальней холодными сенями. Второй ярус хором занимали светлые чердаки-терема с красными оконцами и гульбищами, искусно изукрашенными башенками, резными гребнями и золочеными маковицами. Крыша хором покрыта шатровой кровлей (шатрами) с двуглавыми орлами, единорогами и львами.

Белая изба (с горницами и повалушами) стояла на жилых и глухих подклетях. Жилые подклети, в коих размещались людские, были с волоковыми окнами и печью; глухие — рубились без окон и даже без дверей, ибо хозяева входили в них с верхнего яруса по лесенке. Здесь хранились «казенки», в коих содержалась казна (имущество, меды и вина).

Светлица, стоявшая на женской половине хором, имела четыре косящетых окна, прорубленных со всех сторон, ибо свет надобен для рукодельниц, которые вышивали золотом, шелками и белым шитьем.

Резные крыльца, сени, сенники — всё ладно, добротно. Сенник же имел особинку. Он разнился от теплых хором и от сеней тем, что на его бревенчатом потолке никогда не посыпалась земля, ибо в сеннике во время свадьбы устаивалась брачная постель, а древний обычай не допускал, чтоб у новобрачных над головами была земля, коя могла навести их на мысль о кончине.

Стены и потолки хором были обшиты тщательно выструганным красным тесом и покрыты шатерным нарядом — тканями и сукнами, а все подволоки сеней украшены резьбой из дерева и позолочены сусальным золотом.

Полы хором были устланы дубовым кирпичом — квадратными дубовыми брусками, расписанными зелеными и черными красками в шахматном порядке, и аспидом.

Заглянула Мария Федоровна и на поварню, и на погреба-ледники, и на медуши. Ничего не упускал ее зоркий глаз.

Вкупе с к дворским и ключницей двор обходил и Василий. Не шибко-то ему хотелось ходить за матушкой, но та взыскательно изрекла:

— Тебе, княжич Василий, самому все надлежит изведать, дабы все урядливо было во дворе и хоромах. Глаз да глаз за челядью! Зришь, как медовар Михеич мед обарный готовит?

— Зрю, матушка… Что за «обарный?» Мед — он и есть мед. Пей на здоровье.

— Худо, Василий. Скоро в полные лета войдешь, а про меды ничего не ведаешь. Впросак можешь попасть.

— Это как, матушка?

— Приедет к тебе гость и скажет: не худо бы «боярского» меда испить. А ты руками разведешь: не слыхивал такого. Срам! На всю жизнь запомни, Василий. Меды бывают вареные и ставленые. Ставленые готовятся из свежих ягод малины, смороды, вишни и ежевики с добавлением хмеля. От ягод и названье свое имеют, опричь того надо ведать лучшие меды: «боярский», «княжий» да «обарный». Вот сей мед Михеич ныне и готовит. Поведай княжичу.

Невысокий сутуловатый медовар с острой рыжей бородкой, вприщур (как бы прицениваясь) глянул на княжича и неторопко произнес:

— Отчего ж не поведать? Зришь, что мои подручные творят? Один разводит медовый сот теплой водицей и цедит через сито, дабы отделить от примеси воска. Другой — добавляет хмелю и варит отвар в котле.

— И долго?

— Пока до половины не уварится… А теперь глянь на моих молодцов. Выливают отвар в мерную посуду и ждут, пока не остынет… А вот то — кусок ржаного хлеба. Не простой хлеб. Патокой натерт да дрожжами, кладем его в посудину. Стоять ему пять дён, а как зачнет киснуть, тогда самая пора и в бочки сливать. «Боярский» же мед по-иному готовим. Сота медового берем в шесть раз боле, чем воды, и настаиваем семь дён, а потом в бочке с дрожжами еще седмицу. Опосля сливаем и подпариваем патокой. Вот те и «боярский» мед.

— Нельзя ли испить, Михеич?

Медовар глянул на княгиню: не рано ли княжич запросил хмельного меду? Но Мария Федоровна благожелательно кивнула:

— Пусть отведает, Михеич. Пора княжичу вкус познать.

Медовар ступил к бочкам готового меда, нацедил малый узорный ковш и с поясным поклоном поднес его Василию.

— Отведай, княжич.

Василий принял ковш, отпил несколько глотков и благостно молвил:

— Добрый мед, Михеич, и зело лакомый.

— То мед ставленый, малиновый.

— Я, пожалуй, допью, матушка.

Но Мария Федоровна отобрала у сына ковш.

— Довольно, княжич. Приспеет и твое время за хмельными медами сидеть.

Василий прошелся вдоль медуши и вдруг высказал неожиданную просьбу:

— А можно мне, матушка, с Михеичем остаться? Хочу сам все изведать, дабы своими руками мед изготовить.

— То дело дворовых, а не княжича, — строго молвила Мария Федоровна. — Что это на тебя нашло, Василий?

— Занятно мне, матушка. Придет ко мне гость, а я его спрошу за браным столом: а как «обарный» мед готовится? Гостю — срам, а мне — честь.

Княгиня сдержанно рассмеялась.

— Убедил, Василий. Редкий человек ведает, как хмельной мед делается, коль сам его не творил. Но ты, Михеич, бражного меду более сыну моему не подноси. Уразумел?

— Как прикажешь, матушка княгиня.

Каждый дворовый ведал: нарушить повеленье княгини — быть сурово наказанным.

Глава 7 ТИХАЯ РАЗУМНИЦА

Год миновал, как Мария Федоровна стала верховой боярыней. Царь Борис Федорович был доволен ее службой, а посему и стряпчего Дмитрия Пожарского не только пожаловал в чин стольника, но и выделил ему одно из поместий в Подмосковье.

Жизнь Дмитрия круто изменилась: он «нежданно-негаданно попал в круг лиц, составлявших цвет столичной знати». Не стоять ему больше на Постельном крыльце, а ездить с небольшими посольскими поручениями за рубеж, быть в товарищах ратных воевод, наведываться по государевым делам в те или иные Приказы, присутствовать на посольских приемах.

Василий же начал службу стряпчим. Он стал делать все то, что делал его старший брат: в числе других стряпчих повсюду сопровождал государя Бориса Федоровича — на молебен в обитель, храм, Боярскую думу… По торжественным дням иногда даже нес скипетр и другие знаки царской власти.

Но больше всего Василию нравилось, когда стряпчие несли ночью караул на Красном крыльце государева дворца. Их облачали в лазоревые стрелецкие кафтаны, выдавали бердыши, навешивая на грудь (через плечо) берендейки с дробом и пороховым зельем. Каких либо происшествий не случалось, но караул хоть как-то напоминал Дмитрию ратную службу.

Если раньше братья встречались с матерью редко, то теперь они могли увидеться с ней почти каждый день, если надолго не отлучались из дворца.

Ныне Мария Федоровна была спокойна за сыновей. Дмитрий находится в кругу знати, да и Василий, ежели Бог даст, через год-другой станет стольником. Царь пока милостив к Пожарским, он доволен, как его дочь Ксения с небывалым тщанием постигает разные науки.

Опричь Марии Федоровны к обучению царевны был вновь приставлен патриарший архидиакон Михайло, один из известных грамотеев Москвы. Еще пять лет назад, по благословению святейшего Иова, он пришел к царевне с лебяжьими перьями и чернилами и принялся учить Ксению буквам. Девочка порывалась сама взяться за перо, но он ее останавливал:

— Ты допрежь головой усвой, царевна, а руками всегда угонишься.

Усвоила Ксения и древнерусский букварь с титлами, заповедями и кратким катехизисом, затем перешла от азбуки к чтению Часовника и Псалтырю, а в конце года начал разучивать Охтой, от коего перешла к церковным песнопениям страстной седмицы, что трудны по-своему напеву. Царевна, на удивленье Марии Федоровны и архидиакона, за какие-то два-три года прошла всё древнерусское церковное обучение. Она мола бойко прочесть в храме часы и довольно успешно спеть с дьячком на клиросе по крюковым нотам стихиры и каноны. При этом Ксения до мельчайших тонкостей постигла чин церковного богослужения, чем немало подивила самого патриарха Иова.

Святейший сказал царю:

— Дочь твоя зело в священных писаниях искусна и к пению божественному навыкла. Голос у царевны отменный.

Борис Федорович довольно огладил перстами кудрявую бороду.

— Слава Богу.

Когда Михайло через год вдругорядь посетил Ксению, то был немало удивлен ее познаниями: царевна не только постигла латынь, но даже изведала «Тацитовы гистории», «Цицеронову книгу», «Книгу римских законов», труды Аристотеля и Платона. Все эти переводные рукописи были писаны на тонком пергаменте в золоченых досках.

— Какая же ты разумница, дочь моя.

— То не моя заслуга, святый отче, — смущенно потупив очи, сказала Ксения. — Всему меня научила боярыня Мария Федоровна.

Архидиакон, большой, грузный, с косматой каштановой бородой, с немалым почтением глянул на Пожарскую.

— Наслышан о тебе, боярыня. На Москве таких грамотеев днем с огнем не сыщешь, особливо среди женского полу, но чтоб Аристотеля ведала… Исполать тебе, Мария Федоровна!

— Чем могла, святый отче, — скромно молвила боярыня. — От Платона же и Аристотеля мы взяли лишь ничтожную толику. Где уж их великие труды постичь?

— Истинно, боярыня. Сие не для наших умов… А ныне за «Деяния апостольские и послания соборные и святого апостола Павла послания» возьмемся. За великое творение первопечатника Ивана Федорова, кой был когда-то дьяконом храма Николы Гастунского.

Верховая боярыня, конечно же, ведала о первопечатнике. Еще при жизни Ивана Грозного на Никольской улице, близ гостиных дворов, был возведен Печатный двор, созданный «хитрым мастером печатного дела» Иваном Федоровым. Его «Апостол» стал расходиться среди грамотеев Москвы. Казалось, дело, которое начал Иван Федоров и его ближайший помощник Петр Мстиславец было благое, зело важное для Руси. Царь Иван Грозный милостиво допустил обоих к своей царской руке, «наградил их царской благодарностью и вручил им по иконе святого князя Александра Невского в золотой оправе». Но на друкарей-первопечатников ополчились сотни переписчиков рукописных книг, терявших заработок. Печатный двор неоднократно горел. Даже Иван Грозный, по указу которого возник Печатный двор, не мог сдержать потоки ненависти, обрушившиеся на двор и его мастеров. Их обвинили в чародействе, что грозило сожжением на костре. Ивану Федорову и Петру Мстиславцу пришлось бежать за рубеж, но их книги попали в библиотеки некоторых московских домов. Разумеется, оказались они и на Патриаршем дворе, чья библиотека насчитывала более тысячи книг, причем не только богословского содержания.

С появлением у царевны «зело ученого мужа» Михайлы, обучение Ксении стало еще более успешным. Царевна, казалось, все схватывала на лету. Архидиакон довольно изрекал:

— Похвально, дочь моя, зело похвально. Ныне на Москве нет отроковицы, коя была бы так искусна в книжном учении и церковном песнопении.

Но не только в оном преуспела Ксения: прославилась она и рукоделием, занимаясь в светлице золотым и серебряным шитьем. Занятие довольно сложное и тонкое, ему надо обучаться не только долгими месяцами, но и годами. А вот Ксения, всем на удивленье, наловчилась шитью шелками, жемчугом и золотом за какие-то восемь недель. Из-под ее ловких рук выходили чудесные изделия, низанные мелким и крупным жемчугом. И что самое поразительное — без всякой канвы, остротой и точностью своего безукоризненного зрения, безупречной разметкой она расшивала крестом тончайшие или аксамитные ткани, где в необыкновенной гармонии сплетались яркие лесные и луговые цветы и травы.

О диковинных изделиях молодой златошвейки прослышала игуменья Новодевичьего монастыря Алферия. Приехала, глянула и восторженно воскликнула:

— Какая же ты искусная мастерица, государыня царевна.

— Да ничего особенного, матушка игуменья. Можно гораздо лучше шитье узорами изукрасить. Надумала я во имя святой Божьей Матери изготовить в твой монастырь, матушка, расшитые ткани и антиминсы. Да вот только справлюсь ли?

— Благодарствую, государыня царевна. Сочту за честь увидеть твои чудесные изделия в обители. Руки у тебя золотые. Но вышиваешь ты не только своими руками славными да искусными, но и сердцем душевным. Без того никакое доброе творенье невозможно одолеть. Все идет от сердца.

Запомнились те слова Ксении.

Архидиакон Михайло как-то спросил:

— А скажи мне, дочь моя, о чем порой ты грезишь?

Вопрос архидиакона привел царевну в смущение.

— Даже… даже не ведаю, как ответить, отче.

На помощь зардевшейся царевне пришла Мария Федоровна:

— Как-то ты мне поведала, государыня царевна, что хотелось бы тебе в тихой рощице побывать. Не так ли?

— Так, боярыня. И в рощице тихой да сладкогласной, и в лугах росистых да изумрудных, и в бору зеленом да высоком. Уж так хочется!

Лучистые глаза царевны как-то разом посветлели, заискрились.

— Зело красно глаголешь, дочь моя. Можешь свои грезы на пергаменте изложить да причудливыми буквицами изукрасить?

— Я постараюсь, отче.

Ксения взяла лебяжье перо, киноварь… Одного листа для сочинения не хватило, пришлось подклеить еще два. Увлеклась Ксения, да так, что трудилась над своим творением добрую седмицу.

Михайло просмотрел столбец и молвил:

— Зело преуспела ты в грамоте, дочь моя. Не худо бы столбец великому государю показать, но мне сие не по чину.

— Великий государь иногда заходит в опочивальню царевны. Непременно покажу ему сие чудное творение, отец Михаил.

Борис Федорович, в сопровождении царицы Марии Григорьевны, посещал дочь каждую неделю, и когда прочел ее сочинение, украшенное не только затейливыми буквами, но и живописными рисунками, то порывисто встал из кресла и расцеловал Ксению.

— Вельми порадовала ты меня, чадо мое любое! Вельми!

Затем обнял Ксению за плечи и зорко вгляделся в ее лицо.

— Кажись, притомилась за книжным аналоем. Вон и лицо бледное. Не довольно ли с тебя ученья, доченька?

— Ученье мне по нраву, царь-батюшка.

— Поразмыслю, а пока отдохни в опочивальне.

Когда Ксения вышла из покоев, царица молвила недовольным голосом.

— Замаялась, чадо. Опричь вреда для здоровья телесного, от книг и ждать нечего. А еще скажу…

Борис Федорович метнул на супругу острый, холодный взгляд, и та примолкла. Царь же вновь развернул свиток, полюбовался написанным, и добрым взором окинул Марию Федоровну.

— Завтра, боярыня, после обедни приди в мою Комнату.

Мария Федоровна отвесила царю земной поклон, а царица нахмурилась. Честь-то, какая Марье выпала! Когда это было видано, чтобы царь дворянку в своей Комнате принимал! Эк нос задерет Марья Пожарская. Борис Федорович мог бы и в покоях Ксении с ней потолковать. С чего бы это вдруг к себе позвал?

Терялась в догадках царица.

Глава 8 ГРЕЗЫ ЦАРЕВНЫ

На другой день после обедни Мария Федоровна перешла в Постельные хоромы государева дворца. В Передней палате ее встретил постельничий и приказал ждать. Верховая боярыня опустилась на лавку, осмотрелась. Впервые она в столь знаменитой палате, куда все бояре, окольничие, думные и ближние люди обязаны были всякий день являться во дворец рано утром и после обеда в вечерню. Здесь в Передней они дожидались царского выхода. Только одни самые ближние бояре, уждав время, могли входить в Комнату — кабинет государя. При его выходе бояре и прочие чины кланялись царю большим обычаем. Государь обычно выходил в тафье или шапке, которой никогда не снимал «против их боярского поклонения». После приема бояр, государь выходил большею частью к обедне в сопровождении всех съехавшихся сановников. После обедни в Передней, а иногда в самой Комнатеначиналось сиденье с бояры, заседание Царской палаты, или Думы, которую составляли без исключения все бояре и окольничие и некоторые из младших чинов, известные под именем думных людей. Заседания почти всегда происходили в присутствии государя. Тот давал здесь суд и расправу, слушал судные дела и челобитные, которые читали пред ним думные дьяки.

Из Комнаты вышел постельничий и молвил:

— Проходи, боярыня.

Боярыня вошла и поклонилась большим обычаем. Когда она посмотрела на царя, то удивилась его лицу: и дня не миновало, а по лицу государя, будто недуг пробежал. Бледное, снулое.

Борис Федорович сидел в малом (не тронном) золоченом кресле, в шелковом зипуне вишневого цвета, поверх коего был надет червчатый кафтан с парчовым козырем и длинными сбористыми рукавами, стянутыми у запястья дорогими нарукавниками. Голову его прикрывала вышитая тафья из темно-вишневого бархата, унизанная жемчугами и другими каменьями.

— Скажи мне, верховая боярыня, опричь науки, что ныне моей дочери потребно?

Не сразу сыскалась на ответ Мария Федоровна. Когда-то царь просил ее не только научить царевну разным наукам, но и воспитать из нее волевого человека, способного повелевать. Норовила то претворить в жизнь, рассказывая Ксении о разных королевах и принцессах, которые славились не только умом, но и умением влиять на дела своих королевств. Царевна чутко выслушивала, порой восторгалась деятельными принцессами, но, как показалось верховой боярыне, ее рассказы не слишком-то впечатляли Ксению, и она по-прежнему оставалась застенчивой, кроткой царевной, не способной повысить голос даже на свою сенную девушку.

«Что Богом дано, то иного не выпестуешь», — невольно думалось Марии Федоровне.

— Как истолковать твое молчание, боярыня?

— Хотела бы свое суждение изречь, да не смею высказать, великий государь.

— Сказывай, боярыня. Надеюсь, твое суждение пойдет на пользу Ксении.

— Прости, великий государь, но… но государыня-царевна Ксения живет затворницей. Ее же манят рощи говорливые, луга росистые, дубравы зеленые.

— То, что она в грамоте своей искусно живописала?.. Никак то и душе зело угодно. Помышляет из золотой клетки на волю выпорхнуть. Не так ли, боярыня?

— Воистину, великий государь. На чистом воздухе да в зеленых рощицах государыня-царевна не только живительные силы обретет, но и нрав ее может поменяться. Растормошить бы ее веселыми игрищами да на златогривого коня посадить.

По усталому, снулому лицу царя пробежала легкая улыбка.

— На коня, говоришь?.. Разумно, боярыня. Заморской принцессе конь зело сгодится. Суждение твое, боярыня, мне по нраву.

Глава 9 ТИХИЕ РАДОСТИ

На Москве кипели страсти, во дворце шушукались, а в покоях царевны все шло своим чередом. Ксения продолжала углубляться в «книжную премудрость» и получала тихие радости. А были они разными. Сердце ее всегда ликовало, когда вся семья собиралась за одним семейным столом. Случалось это в дни именин самого Бориса Федоровича, его сестры, бывшей царицы Ирины, а ныне инокини Новодевичьего монастыря Александры, государыни Марии Григорьевны и старшего брата Ксении, царевича Федора.

Собирались в Столовом покое. Ксения облачались в выходное, самое нарядное платье — «шубку» из бархата венецианского, на голове — венец в три яруса, в ушах — золотые серьги тройчатые, на шее — монисто из драгоценных каменьев.

В такие дни батюшка был весел; он сидел на своем «государевом месте» — в высоком, точеном, расписном кресле, обитом багряным сукном. То кресло, как уже ведала Ксения, искусный изограф расписывал. Наверху кресла, над самой головой, навел иконописец золотом двуглавого орла в короне, всякими окрасками узоры по дереву пустил.

За праздничным столом батюшка всегда был оживлен и красноречив. Он не только дарил имениннику подарки, но и рассказывал веселые истории, от коих у Ксении становилось отрадно на душе.

Царевне приходились по нраву его благозвучные задушевные речи, произнесенные мягким, благожелательным голосом, в отличие от голоса матушки, коя всегда высказывалась грубовато и ворчливо, даже если за столом царило всеобщее веселье. То серебряную ложечку не так держишь, то раньше времени не за то кушанье принялась. Нудит и нудит, пока батюшка не одернет.

— Буде тебе, Марья. Оставь чад в покое.

Матушке почему-то больше нравился Федор, кой был на три года старше Ксении. Рос он крепким, здоровым, с лицом благолепным, зело похожим на батюшку, кой имел цветущий вид в молодых летах. Да и ныне батюшка весьма пригож, хотя и серебряные паутинки вьются в черной курчавой бороде.

Федор — наследник трона, будущий государь всея Руси, а дочь — чужое сокровище, вот-вот выпорхнет из терема, оказавшись в земле чужедальней. Не от того ли всё внимание матушки к Федору. Его-то она никогда не укоряет.

Царевич Федор любил свою сестру. Трех дней не проходило, чтобы он не посещал Царицыну половину дворца. Зайдет к матушке ненадолго, а затем — к Ксении, где оставался по нескольку часов. Отрадно было на сердце сестрицы, когда она проводила время с братцем. Тот всячески поощрял ее книжное учение, ибо сам усиленно предавался разным наукам, за что не раз и получал похвалу от Бориса Федоровича.

Царевич как-то поведал, как вкупе с батюшкой он навещал инокиню Александру в Новодевичьем монастыре.

Еще два года назад Ирина Федоровна была супругой царя Федора Иоанныча, а когда он преставился, то вдовая царица отказалась занять престол и на девятый день удалилась в монастырь.

— Как там, в обители, братец?

— Тихо, урядливо. Тетушка наша сказывала, что, ныне душа ее в покое, и что с покойным сердцем готова уйти в мир иной.

— Да ты что, братец? — встревожилась Ксения. — Зачем она так сказывает? Ей жить да жить на белом свете.

— Батюшка, когда отъезжал из монастыря, все вздыхал, а затем сказал мне в карете, что тетушка наша не совсем здорова.

— Поправится тетушка, непременно поправится! — горячо воскликнула Ксеня. — Она добрая, Бог ее любит. Не так ли, братец?

— Разумеется, сестрица.

Сейчас Ксения сидела за праздничным столом и робко посматривала на тетушку, и то лишь в тот момент, когда та что-нибудь произносила. Подметила, что лицо Ирины Федоровны и в самом деле выглядит болезненным. Кажись, и впрямь ей нездоровится. Уж такая жалость!

Всех веселее было Ксении в Потешной палате, кою изредка посещал Борис Федорович со своими детьми. В палате сей были собраны «стременты музыкальные и всякая рухлядь потешная». Еще загодя, утром, верховая боярыня предваряла:

— Вечор велено быть в Потешной палате, государыня царевна.

Всё окружение царевны (боярыни и боярышни, мамки и сенные девушки, шутихи, карлицы и разного рода потешницы) приходило в оживление. Вечор идти в Потешную палату! Идти через ходы-переходы, большие и малые сени, опять переходы; лесенками то вниз, то вверх, ступеньками, приступочками… Шуму, гаму на весь терем. Вот кто-то споткнулся, дурки и шутихи заверещали, но их одернул строгий голос верховой боярыни:

— Сторожко ступайте!

Но как ни сторожко, а сени и переходы тусклыми слюдяными фонарями освещены.

Перед Золотой царицыной палатой шумное шествие останавливается, замирает, ибо сейчас одна из боярынь распахнет золоченые двери и все увидят матушку царицу, сидящую в высоких креслах из чистого серебра с позолотой, под балдахином, кой украшал двуглавый орел с распущенными крыльями, вылитый из чистого золота. Под орлом, внутри, находилось Распятие, также золотое, с большим восточным топазом. Над креслами была икона Богоматери, осыпанная драгоценными каменьями.

Карлицы и дурки в лазоревых душегреях шустро побегут к царице, а все остальные поклонятся большим обычаем. Мария Григорьевна одарит шутих леденцами и орехами, поднимется из кресел и всех придирчиво осмотрит, ибо в Золотой палате всех дотошно разглядишь, поелику палата ярко освещена драгоценным паникадилом со львом, а сама палата сияет золотыми сводами, стенами, золотыми занавесями на окнах и золотыми зверями да птицами на поставцах.

Верховая боярыня Мария Федоровна, впервые угодив в Золотую царицыну палату, была поражена ее драгоценным убранством, да и весь государев дворец поражал своей пышной роскошью, коей мог позавидовать любой заморский король и даже император.

Придирчивые глаза царицы вперились в Ксению.

— Почему косник не вплела?

Голову царевны украшал девичий венец, шитый жемчугом, а в косы (вместо тяжелого треугольного «косника» из цветных каменьев) были вплетены ленты бирюзовые.

— Чаяла, что в Потешную можно и без подвески, царица-матушка.

— Без подвески? Ишь, чего удумала. Ты, чай, не девка сенная. Куда верховая боярыня смотрела?

Мария Федоровна вспыхнула и намеревалась молвить, что царевна не заслуживает упрека, ибо в Потешную палату, и в самом деле, царевне можно являться без соблюдения строгого правила обряжания. Но того не выговорила, ведая крутой нрав царицы, которой даже малого супротивного слова нельзя высказать. Так взбеленится, что белый свет будет не мил.

— Прости, государыня, не досмотрела.

— Что не досмотришь оком, заплатишь боком… Ну, да ладно, боярыня. У меня душа добрая, прощаю. Кланяйся!

Третий год пребывает Мария Григорьевна в царицах и безмерно упивается властью.

Из Золотой палаты вышли в сени, в которые загодя приглашены слепцы, что духовные стихиры поют и вековые старцы-богомольцы, что про старину сказывают. Слепцы, калики перехожие, облаченные в чистые холстинные рубахи, сидели по одну сторону дверей, по другую — верховые богомольцы в крашенинных кафтанах, подпоясанных рудо-желтыми опоясками.

Калики и сказители живут во дворце со времен царя Федора Иоанныча, кой страсть как любил слушать песни и сказы про старинушку. Лучших певцов и бахарей выискивали для царя по всей Руси, затем приводили их к дворцу и селили в государевом подклете, под хоромами самого Федора Иоанныча. Спали они на постелях, набитых мягкой оленьей шерстью, в изголовьях — подушки гусиного пера, накрывались шубами овчинными, кормились питьями и яствами с государева Сытенного двора. Славно жилось старичкам.

С одним из таких калик-старичков Ксения повидалась в Великий четверг, когда по стародавнему обычаю полагалось послушать сказ калики перехожего. Того старца звали дедом Корняком. Был он настолько стар, что даже его огромная серебряная борода стала желтой, но голос на диво был еще звучен и крепок.

— Поведай мне, добрый старичок, о каличьей жизни, — мягко попросила Ксения.

— Поведаю, царевна-голубушка… Пошла каличья честь еще со времен Владимира Красно Солнышко, когда он позвал в свой высокий терем сорок калик на почестен пир и посадил на большое место. Посадил, поклонился и заздравную чару поднял. Не гнушались каличьим промыслом и богатыри русские — Алеша Попович, Добрыня Никитич и Илья Муромец, и не только не гнушались, но и за великую честь ставили, под видом калики выходя на великие богатырские подвиги. Матерой мужик Илья сходил в самый Царьград, когда прознал, что поганый Издольня цареградского князя в полон взял, град разорил и золотую казну захватил. Взял Муромец поганого за резвы ноги и зачал помахивать: куды махнет — туды улочки, куды примахнет — переулочки.

Не отошла каличья честь, когда и Христова вера завелась на святой Руси: взяла она странных и убогих под свою крепкую защиту и сказала твердо, что оные люди — первые и самые ближние друзья Христовы. Стольный киевский князь повелел в каждый Великий четверг отбирать из нищей братии двенадцать самых убогих калик и проводить их в свой терем. Князь умывал им натруженные ноженьки, сажал за столы дубовые и за скатерти браные. Сам кормил их и потчевал. Та же честь не покинула слепых-убогих, когда русская слава из Киева перешла в Москву златоглавую и перевелась с великих князей на белых царей. Царь Федор Иоанныч для старых калик перехожих, у коих уже ноженьки не ходят, повелел поставить подле своего терема Каличью палату. Верховых богомольцев, как их стали величать, звали в зимние вечера в цареву опочивальню — рассказывать про все, что они ведали или от других слышали про давно минувшие времена и подвиги благочестивых людей.

— И мне расскажешь, милый старичок? — проникаясь к убогому почтением, вопросила царевна.

— Вестимо, царевна-голубушка. И про бедного Лазаря и про индийского царевича Иосафа, и про Алексея, божьего человека. Вот послушай…

Старец-калика неторопко рассказывал, и Ксения жадно слушала, впитывая в себя каждое слово, а Мария Федоровна смотрела на нее, и уже в который раз отмечала: и до чего ж вдумчива царевна, все-то ей постичь хочется, все-то изведать.

— А скажи, милый старичок, откуда столь слепых развелось?

— И-эх, голубушка, — вздохнул калика. — Русь-то у нас мужичья, крестьянская. А сколь осень да зима на Руси тянется? Долгие месяцы, и все в темной избе, коя топится по-черному и в коей дым ежедень глаза ест. Из темной избы вышел — и зажмурился от снега белого, аж глазоньки заломило. Токмо приглядишься — вновь в черную избу лезь. Надо лапти плести, корзину из ивняка ладить, аль какое другое изделье. Лучина дымит и чадит… А летом, в страду, когда на гумне хлеб цепом молотишь? Сколь острой шелухи очи застят? Где уж зрячим остаться? Вот и развелось на Руси калик великая уймища… А вот мне, голубушка, и вовсе не повезло, ибо отроду слепым на свет божий явился.

— Отроду? И как же ты, миленький старичок, белый свет представляешь?

— С чужих слов, голубушка, про него пою, что и белый он, и великий он, и про звезды частые, и про красное солнышко. Все из чужих слов. Вот поутру мне молочка похлебать дали. Вкусное оно, сладкое. Поел его — сыт стал, а какое оно — не ведаю. Говорят, белое. А какое, мол, белое? Да как гусь. А какой, мол, гусь-то водится? Так во тьме и живу.

В очах Ксении застыли жалостливые слезы. Она поднялась из креслица, ступила к старичку и обняла его своими легкими, нежными руками…

Все двенадцать верховых богомольцев собрались в Потешной палате. Когда царица, царевич и царевна уселись в свои золоченые кресла, слепцы тягучими голосами запели:

Как поехал Федор Тыринов
Да на войну воеватися;
Воевал он трое суточек,
Ни пиваючи, ни едаючи,
Из стремян ног не вынимаючи,
Со добра коня не слезаючи.
Притомился его добрый конь,
Притупилася сабля острая,
Копьецо его мурзавецкое.
Повела его родна матушка
Дунай-реку коня поить.
Налетел нее лютый змей
О двенадцати головах,
И унес ее матушку
Через те леса темные,
Через те ли круты горы,
Через те моря синие,
Моря синие, бездонные,
Во пещеры белы камены…
Царица Марья, закрыв глаза, дремала, царевич Федор безучастно поглядывал в оконце, цветными стеклами расцвеченное, дурки, карлицы и шутихи, шушукаясь, лакомились орехами и леденцами, а царевна чутко ловила каждое слово слепцов-бахарей. Ее восприимчивая душа остро сопереживала Федору Тыринову и его матушке, угодившей в беду. Пресвятая Богородица, ужель погибнет несчастная женщина от злобного змея? Помоги же ей, Матерь Божья!

А бахари, словно почуяв настроение царевны, еще громче песню свою повели:

Как подъехал Федор Тыринов
Ко тому ль ко синю морю,
По морю, словно посуху,
К пещерам белым каменным.
Видала его матушка
Из красного окошечка:
Не замай, мое дитятко,
Не замай Федор Тыринов!
Как увидит нас лютый змей,
Он увидит, совсем пожрет.
Не убойся ты, матушка,
Не убойся, родимая!
У меня есть книга евангельская,
У меня есть животворящий крест,
А еще сабля острая
Да копье мурзавецкое.
Царица Марья открыла глаза и протяжно зевнула. Докука ей убогих слушать. Будь ее воля, она никогда бы калик в терем не пустила. Их дело с нищенской сумой бродить, а не в государевом дворце проживать. Это скудоумный Федор Иоанныч убогих в царских теремах приютил. Он только и знал на звонницы лазить, в Крестовой денно и нощно молиться да песни калик перехожих слушать. Надеялась, что супруг выдворит убогих из дворца, но тот веско заявил: «То не нами заведено, не нам и стародавний обычай рушить». Мужа-царя не ослушаешься. Сиди и слушай их тоскливое пение.

Царица вновь зевнула, да так звучно, что Ксения нахмурилась. Ну, зачем же так, матушка? Никогда тебя песня за душу не берет. Ты хоть вникни, что милые старички поют.

Посадил Федор Тыринов
Да свою родну матушку
Да свою родну матушку
На головку, на темечко;
Он понес свою матушку
Через те леса темные,
Через те горы крутые,
Через те моря синие,
Моря синие, бездонные,
Что бездонные, бескрайние.
Как подъехал Федор Тыринов
Ко тому ль, ко синю морю,
Как где ни взялася рыба-кит,
Становилася из края в край.
Как поехал Федор Тыринов
По морю, словно посуху,
Как пришел Федор Тыринов
Да во свой да высок терем,
Посадил свою матушку
Он за свой за дубовый стол…
Смолкли певцы. Царевич Федор, хоть и слушал песню краем уха, притянул к себе за шею матушкину голову и проникновенно молвил:

— Вот и я не дал бы тебя в обиду, матушка.

Марья крепко поцеловала сына, громко, на всю палату изрекла:

— Вот как надо мать свою любить, дабы защитить ее от всяких злыдней.

А Ксения отчего-то опустила очи долу. Любит ли она свою матушку? И от этой мысли на сердце ее стало тягостно. Она никогда не чувствовала материнской ласки. Сколько себя не помнит, но мать ее никогда даже на руки не брала, никогда в ланиты не поцеловала, никогда нежное слово не вымолвила. А вот ругани от нее вдоволь наслушалась. Случались и хлесткие подзатыльники… Нет, не любит она матушку. Но то ж великий грех! Пресвятая Богородица может не только разгневаться, но и сурово наказать за нелюбие. Но сердце… сердце к матушке не тянется.

Невеселые мысли царевны были прерваны появлением в Потешной палате, гусляров, дудочников, сопельников… Дурки, карлицы, потешники разом запрыгали, заскакали, закувыркались. Оживилась и царица Марья. Потешная палата огласилась весельем. А затем вышли сенные девушки в лазоревых сарафанах и принялись водить хороводы.

Глаза Ксении заискрились, заблестели. Ох, как хочется вступить в хоровод и запеть вместе с девушками! Но того царевне не дозволено. Уж такая жалость!

Еще одной тихой радостью была Смотрильная башенка, на кою взбирались по высокой витой лесенке. Ксения, впервые очутившись на Смотрильне, едва чувств не лишилась от всей благодати. Когда верховая боярыня откинула большое окно со слюдой, в жесть забранное, у царевны дух перехватило. Перед ней раскинулся непривычный простор. Вся Москва златоглавая оказалась как на ладони. Улицы, площади, боярские хоромы, окруженные садами и службами, избы черного люда под гонтовыми и соломенными крышами, соборы и храмы, увенчанные золочеными куполами. Искрилась на лучезарном щедром солнце Москва-река, а за рекой виднелось Замоскворечье, а за ним — даль полей и лесов. Господи, какая чарующая лепота!

От доброго ласкового солнца, неохватного синего неба с легкокрылыми серебряными облачками, хрустально-чистого упоительный воздуха у Ксении закружилась голова. Царевна-затвориница, вечно пребывающая в своих душных, зачастую сумрачных покоях, пропахших воском, а то и ладаном (ибо часто находилась в Крестовой палате), впервые увидела и ощутила белый свет.

— Хорошо-то как, боярыня, — прошептали ее мягкие очерченные губы. — Насмотреться не могу. В покои идти не хочется.

— Постоим еще, царевна государыня, на Москву полюбуемся.

Одна из ближних боярышень, Настасья Трубецкая, миловидная, ясноглазая, глянув на снующих по двору людей, воскликнула:

— Ой, какой пригожий боярич идет к воротам! Нет, ты глянь, царевна государыня.

Ксения посмотрела вниз и увидела молодого, высокого, русокудрого молодца в алом кафтане и в белых сафьяновых сапожках, спешащего во дворец.

— Да то ж мой сын Василий! — встрепенулась Мария Федоровна.

— Сын? — вскинула на верховую боярыню свои пушистые ресницы царевна. — Тот самый, о коем ты сказывала?

— Тот самый, государыня царевна.

Марии Федоровне как-то привелось поведать о своих детях. Это случилось совсем для нее неожиданно. На Ксению накричала мать, хотя и провинности за царевной особой не было. Сердитая царица удалилась в свои покои, а на глаза царевны навернулись слезы. В эту минуту Марии Федоровне хотелось прижать Ксению к груди, но того ей не дозволялось: не родное чадо. Лишь украдкой вздохнула верховая боярыня.

Ксения же нежданно-негаданно спросила:

— А твои дети любят свою матушку, боярыня?

— Мои дети?

Мария Федоровна слегка замешкалась: уж слишком необычный вопрос задала царевна, знать, нелегко на ее сердце.

— А как же мать не любить, государыня царевна? То Богом заповедано: «Возлюби ближнего своего». А кто у чад самый ближний? Родная мать да отец. У меня два сына и дочь. Дочь уже сосватана за доброго человека, старший сын тоже женился, а младший, Василий, еще в отроках ходит. Ныне ему шестнадцать годков, у государя в стряпчих пребывает. Его-то я, почитай, каждый день вижу. Славный он у меня выдался. Сердце у него доброе.

— Поведай о нем, боярыня, — заинтересовалась Ксения, ибо она мало, что знала о том, как живут не царские дети. — Рощи и луга посещает? Зимой в святочные игры играет?

— Всенепременно, царевна. Он у меня не любит в хоромах сидеть. Непоседлив, и нравом веселый. Как-то в святки ряженым ходил. Всю челядь рассмешил. Василий даже с мужиками гадать подался, вот неугомонный.

— Поведай! Как это было? — живо откликнулась Ксения.

— Выходил мой Василий с мужиками на дорогу и припадал ухом к земле: не послышится ли шум от нагруженных возов. Если ухо уловило такой шум, значит, будет добрый урожай, если нет, то доброго урожая не жди. Гадали и на снопе.

— Зимой на снопе?

— Мужики загодя приносили сноп из овина в избу и ставили его на лавку в угол. И Василий мой в избу зашел. Любопытный! Ему захотелось посмотреть, как мужики соломинку из снопа зубами вытаскивают. И не только посмотреть, а самому пожелалось вытянуть. И удачно вытянул, ибо колос оказался не пустым, а полным, что по гаданию означало — быть хорошему урожаю.

— А приключилось ли так, боярыня?

— Приключилось. Лето и осень мы в селе Мугрееве живем. Добрая оказалась страда, все амбары житом заполнились.

— Легкая рука у твоего сына, боярыня.

— Он сей рукой и за лук, и за копье, и за саблю берется. В Мугрееве с десяти лет ратному искусству обучался. Сад у нас в имении большой, места достаточно для ратного учения.

— Святки, игрища, сад, — мечтательно проговорила Ксения. — Счастливый же твой сын, боярыня. Мы ж того, почитай, и не видим. Живем, как келейницы.

Лицо Ксении стало грустным, будто темная тучка по нему прошлась.

— Ничего, ничего, государыня царевна. Мнится, и ты скоро из теремов выедешь.

Мария Федоровна все еще надеялась на обещание государя — отпустить царевну в рощицы белые да посадить на коня златогривого. Но время шло, а Ксения так и пребывала в своих покоях. Правда, после разговора с верховой боярыней, царь занемог, а потом долгие месяцы боролся со своими недоброхотами, кои на него злой умысел держали. Сколь бояр угодили в опалу!

Мария Федоровна не влезала в тонкости «боярского заговора», однако чувствовала, что недовольство царем до сей поры не улеглось, а посему она, питомица царской дочери, молилась за Бориса Федоровича в Крестовой палате.

Ксения, после рассказа о Василии, долго не могла започивать. Она лежала с закрытыми глазами и представляла, как юный княжич веселится на Святках, гадает на зимней дороге, утонувшей в серебряных сугробах, размахивает огненной саблей на задорном коне… Господи, какое же блаженство испытывает княжич от игрищ и своих занятий! Особенно славно ему в волшебном, пышно-цветном саду, где поют соловьи, щебечут птицы и где вольно разгуливает сладкий, живительный ветер. Хорошо-то как княжичу!

Как-то она вновь увидела Василия Пожарского. То приключилось, когда государь батюшка принимал аглицких послов в Грановитой палате. Палата сия была для царевны самой красивой и сказочной. Всегда, когда распахивалась тяжелая дверь, в очах Ксении будто риза золотой парчи развертывалась, ибо все стены Грановитой сверху донизу были в сверкающей позолоте, расписанные обликами великих князей и государей московских, святыми угодниками и пророками, а над ними, под сводами, виднелся сам Бог Саваоф с ангелами, раскинувших золотые крылья по синему своду.

Была палата самой обширной и наиболее украшенной, в коей царь являлся в полном блеске, изумлявший иностранцев. В Грановитой давались торжественные посольские приемы и государевы большие церемониальные столы: при венчании на царство, при оглашении царевичей как наследников престола, при поставлении патриархов, митрополитов и архиепископов; брачные, родинные, крестинные…

В Грановитой палате происходили также великие земские соборы и все важнейшие державные торжества. Нет ничего занятнее для детей государя, но даже царице присутствовать на таких торжествах не полагалось. И тогда великий князь Василий Третий приказал возвести для царицы и чад своих тайную смотрильную палатку, коя находилась вверху, над Святыми сенями, у западной стены палаты, и своим смотрильным окном выходила прямо против того места, где стоял государев трон.

Стены, потолок, лавки, двери и оконницы были обиты красным английским и «анбурским» сукном; над двумя окнами с южной стороны висели такие же суконные завесы на кольцах; пол был устлан войлоком и полстинами. В большом окне, обращенном в палату и царскому месту, была вставлена смотрильная решетка, обитая красной тафтой; решетка задергивалась завесом с кольцами на медной проволоке. В переднем углу тайника стоял образ Евфимия Суздальского. Из этого-то тайника, сквозь смотрильную решетку, царица, малолетние царевичи, старшие и младшие царевны и другие родственницы государыни смотрели на великолепные церемонии, происходившие в палате.

Ныне у тайного окна царевича Федора уже не было: он, достигнув пятнадцатилетнего возраста, уже мог находиться в Тронном зале. В смотрильную палатку поднялись царица, ее ближние родственницы, царевна и верховая боярыня. Только ей, единственной из московских боярынь, дозволил Борис Федорович посещать тайник, что было немалой честью для Марии Федоровны Пожарской.

Сейчас она и царевна стояли подле иконы Евфимия Суздальского, а царица и ее сестры, отодвинув парчовый занавес, застыли у окна, разглядывая иноземных послов. Потихоньку толковали:

— И до чего ж смешные.

— Беспортошные… Срам!

— Вырядились, будто скоморохи…

Долго стояли у окна, долго ахали и хихикали, пока не вспомнили о царевне.

— Глянь и ты, Ксения, на диковинных людей.

Царевна уже слышала от верховой боярыни рассказ о посольских людях, кои нередко приезжали на Москву от цесаря римского, от королей польского, английского, французского, датского, шведского, от султана турецкого, ханов крымского и ногайского.

Мария Федоровна обо всем обстоятельно рассказывала, ибо по указанию государя Бориса Федоровича, ей надлежало все знать.

— На рубеже встречает посла особый пристав, посылаемый воеводой порубежного города. Он сопровождал посольство почти до самой Москвы, загодя на всем пути заготовляя подводы и корм для всех участников и слуг посольства, число коих доходило иногда до нескольких сот. Не доезжая пяти верст до стольного града, посольство останавливалось на подхожем стане. Из Посольского приказа направлялся навстречу московский пристав, кой указывал время для въезда послов в Москву, для коих высылались из царской конюшни кареты и лошади. По обеим сторонам улиц, по коим следовало посольство, выстраивались стрельцы, а на богато убранных конях, выезжали московские дворяне в дорогих цветных кафтанах и в подбитых соболями ферязях. Как-то побывал среди молодых дворян и мой сын Василий. Он много всего мне поведал.

— Хорошо быть царским стряпчим. Завидую им… А послы сразу едут ко дворцу?

— Великий государь послов сразу не принимает. Так исстари повелось. Если прибывают крымские послы, то они останавливаются на Крымском подворье за Москвой-рекой, если литовские — то на Литовском подворье, что на Покровке у Поганого пруда. А год спустя государь Борис Федорович повелел возвести на Ильинке Большой Посольский каменный приказ в три яруса. Там любому посольству места хватает. И стоит сей двор под крепкой стражей.

— И выйти послам нельзя?

— Выйти можно, но послам строго настрого запрещено с кем-либо встречаться.

— Строг же батюшка.

— Так издревле заведено… В назначенный день посол ехал во дворец на присланной из царской конюшни богато убранной лошади или в карете, следуя мимо стрельцов, стоявших по обеим сторонам дороги от самого Посольского двора до Благовещенского собора. Впереди везли грамоту царю и подарки — серебряные позолоченные сосуды, разные заморские диковинки и даже редкостных зверей.

— Братец Федор мне сказывал, что при царе Иване Васильевиче слона привезли. Вот бы глянуть на него, боярыня.

— Того слона уже нет в живых, государыня царевна. А приключилось то во время моровой язвы. Диковинный слон был прислан Ивану Васильевичу в дар от персидского шаха вместе с проводником арабом, который, ухаживая за слоном, и получал от царя большое жалованье. Тати, польстившись на деньги, ограбили и убили жену араба. Испустился слух, что будто бы араб со слоном занесли из Персии чумовую заразу, и они были высланы из Москвы в посад Городец. Здесь араб умер. Тело его зарыли в землю вблизи сарая, где содержался слон. Последовал царский приказ — умертвить и слона, что поручено было сделать посадским людям и окрестным крестьянам. Слон, видевший, как зарыли в могилу тело его друга — проводника, затосковал, разрушил свою ограду и, выйдя из сарая, лег на могилу, с которой так и не сошел, когда его убивала собравшаяся вокруг толпа.

— Зачем же так сделал царь Иван Васильевич? Приказ его бессердечен, — с огорчением произнесла Ксения.

— Не судима воля царская. Царь — помазанник Божий.

— И все же… А какой преданный слон. Я сегодня же изображу его на пергаменте… Интересно, а что сегодня батюшке подарят? Вот бы опять слона.

— Мы непременно изведаем, государыня-царевна. Далее послушай. В Кремле посол может доехать только до обусловленного места. До лестницы же ему надлежит пройти пешком. А ежели он заупрямиться, то стрельцы преградят ему дорогу и вынудят подчиниться московскому обычаю. Сам же прием посла происходит либо в царских покоях, либо в Грановитой палате. Во время приема вдоль стен палаты размещались московские бояре. Входящего в палату посла являли царю, кой по посольскому обычаю справлялся у посла о здоровье его государя. В ответ на это посол в свою очередь правил поклон царю от своего государя и подавал грамоту, кою принимал посольский дьяк. Затем, выполнив обряд целования царской руки, послы говорили о цели своего посольства и подносили привезенные дары, после чего приглашались к царскому столу…


Вместе с царевной подошла к тайнику и Мария Федоровна. Глаза Ксении вначале остановились на послах в диковинном облачении, а затем перекинулись на батюшку, восседающему на высоком, блиставшем дорогими украшениями троне, в роскошном царском наряде, в усыпанной драгоценными каменьями золотой короне на голове. В одной руке — скипетр, в другой — держава. Вблизи на царский кафтан, сверкавший украшениями, нельзя было пристально смотреть, накинутая сверху мантия блистала алмазами и жемчугами. Подле царя, немного пониже, — царевич Федор в красном бархатном платье, также унизанном драгоценными каменьями.

Иноземцы показались Ксении действительно смешными: и тонкие ноги, обтянутые цветным трико («будто нагие»), и эти кружева, и пышные жабо на шее…

А затем Ксения загляделась на юных рынд в белоснежных, обшитых золотым позументом кафтанах, с серебряными топориками в руках, стоявших по обе стороны трона. Ксения уже ведала, что старинное почетное звание царских оруженосцев давалось молодым людям (наиболее рослым и пригожим), состоявших в чине стольников или стряпчих.

Особенно ей приглянулся красивый, русокудрый рында, стоявший по левую сторону государя, лицо коего она уже где-то видела.

— То мой Василий, — не без гордости за сына прошептала Мария Федоровна. Она и подумать не могла, чтобы ее сын оказался среди царских оруженосцев, подбиравшихся из наиболее знатных семейств. Но Борис Годунов, как-то увидев пригожего стряпчего и узнав, что он из рода Пожарских, в знак благодарности за успешное обучение дочери, возвел его в рынды. Молвил своему дворецкому:

— Род Пожарских хоть и одряхлел, но он из тех князей Стародубских, кои доводились потомками Рюриковичей. Сей же юнота, как мне сказывали, отменно ратному делу обучен. Быть ему рындой.

Мария Федоровна была счастлива. Теперь и вовсе ее семья в большом почете. И старший Дмитрий в государевых стольниках ходит, и младший Василий, того гляди, чин стольника получит.

— Василий, — так же прошептала царевна и почему-то щеки ее зарделись. Теперь она могла хорошо разглядеть сына верховой боярыни, застывшего в своем серебряном кафтане. Лицо чистое, румяное, русые кудри ниспадают к вороту жемчужного козыря.

— Благолепный у тебя сын, боярыня, — едва слышно прошептала Ксения. Лицо ее и вовсе залилось рдяным румянцем.

— Он у меня в отца. Тот до старости оставался пригожим.

И дальше бы всматривалась царевна в юного рынду, но тут вмешалась царица Марья.

— Буде, буде, Ксения, нехристей разглядывать. Ступай в опочивальню, а я еще тут побуду.

Царевна и Мария Федоровна спустились по лесенке в Святые сени, а затем стали выбираться на Царицыну половину дворца. Ксения шла до своих покоев тихая и задумчивая, а в очах ее все стоял… рында Василий — цветущий и привлекательный.

Глава 10 СВЕЙСКИЙ ПРИНЦ

Царь все чаще и чаще стал раздумывать о дочери. Ксения входит в лета, приспела пора ее замуж выдавать, и в оном деле основную роль сыграют дела зарубежные. В делах с Литвой и Швецией Борис всеми мерами старался возвысить достоинство России, пользуясь благоприятным временем. Польский король Сигизмунд, будучи и королем Швеции, воевал с ее правителем, своим дядей, герцогом Карлом, и склонил вельможных панов к участию в этом междоусобии, уступив им Ливонию. В таких удобных для Московского царства обстоятельствах Литва домогалась прочного мира, а Швеция союза с Россией. Борис же, изъявляя готовность к тому и другому, помыслил вернуть у них бывшие русские города, кои Россия уступила в тяжелой Ливонской войне.

Еще три недели назад Борис Федорович дал тайное поручение дьяку Посольского приказа Афанасию Власьеву:

— Тебе, Афанасий Иванович, надлежит отправиться в Германию и разыскать там сына свергнутого свейского короля Эдуарда Четвертого, Густава. Изведай о нем: во здравии ли пребывает и в здравом ли уме, помышляет ли о большой власти или доволен своим шатким положением, а когда уразумеешь, что сей принц здоров и честолюбив, пригласи его в Москву. Сторожко намекни на княжение в Ливонии и на единственную дочь мою Ксению. Как всегда надеюсь на твой схватчивый ум, Афанасий.

Дьяку Власьеву не впервой отлучаться в Германию. Еще в 1595 году он ездил в посольстве думного дворянина Вельяминова к императору Рудольфу II, хлопотавшему о привлечении московского царя к участию в войне против турок. После того Власьев получил в свое ведение Посольский приказ. В 1599 году он опять ездил к немецкому императору уже в качестве посланника.

На сей раз Афанасий Власьев отбыл в Германию с небольшим посольством, ибо Густав не царь и не король, и все же сей принц, если все удастся, может стать заметной фигурой в Неметчине. Женившись на Ксении, он заполучит Ливонское королевство, кое будет под рукой московского государя, что упрочит союз Руси со Швецией и тем самым охладит пыл Польши, давно покушавшей на порубежные земли Московии… Ксения станет королевой. Именно королевой! Ее судьба будет совсем другой, чем судьба ее двоюродной сестры Марии Семеновны Годуновой. Сродник Семен Никитич Годунов надеялся более выгодно женить свою дочь, помышляя о датском принце. Но царь не желал возвышения тщеславного родича, и Мария Семеновна отправилась в южное Поволжье, замуж за казанского воеводу.

Не восхотел Борис Федорович и возвышения неудобной наследницы из рода Рюриковичей, двоюродной племянницы Ивана Грозного, Марии Владимировны Старицкой, ставшей ливонской королевой. Когда муж ее умер, к высокородной тридцатипятилетней вдове, жившей в городе Либаве, стали свататься известные женихи из Габсбурского дома, что пришлось не по нутру Борису Федоровичу.

К Марии Владимировне поехали послы с богатыми дарами и предложением воротиться на родину. Стосковавшаяся по Москве Мария Старицкая согласилась. Однако по возвращении у нее тут же все отобрали, а саму отправили в монастырь. Борис Федорович не мог мириться с Рюриковичами. На Руси должна возродиться и процветать новая династия Годуновых.

На другой день после отправки посольства к свейскому принцу Густаву, царь вновь пригласил к себе верховую боярыню. Разговор был с глазу на глаз.

— Ты сказывала мне, боярыня, о грезах Ксении. Пора осуществить ее мечтания, но сделать сие надлежит тайно, дабы ни один недоброхот мой не изведал. А у меня их на Москве, как шелудивых собак.

— Но, великий государь…

— Зело разумею тебя, боярыня. Не так-то просто сие сотворить. Скажем, что Ксения отправляется на богомолье в Троицкую обитель, а сами увезем ее в укромное место недели на две, где она может и по рощам походить и к коню приобщиться. Так, как это умеют делать заморские принцессы.

— И далече ли сие укромное место, великий государь?

— Ищут мои доверенные люди. Хотелось бы, чтоб там оказалось жилище и чудная живительная природа, а за яствами дело не встанет.

Мария Федоровна слегка призадумалась, а затем решилась:

— Прости, великий государь, но есть у меня на примете такое дивное место. Серебрянкой называется.

— Серебрянкой? Доброе название… Поведай, боярыня.

— То мой дальний лесной починок. Живет в нем мужик Демша на вольном оброке.

— Как это на «вольном?»

— Два года назад он спас от лихих людей дьяка Афанасия Ивановича Власьева и получил от меня отпускную грамоту. Но небольшой оброк он до сих пор платит, как в благодарность за отпускную грамоту, а мог бы и вовсе не платить.

— Странный мужик твой, Демша… Надежен ли?

— Зело надежен, великий государь. Нравом добрый и силы непомерной. Целая ватага разбойных людей его напугалась.

— Припоминаю, боярыня. Рассказывал мне о нем дьяк Афанасий. Повелел сыскать татей… Кто укажет твою Серебрянку, боярыня?

— Если будет на то твоя царская воля, то путь укажет мой сын Василий. Бывал он в Серебрянке.

— Василий? Рында мой?.. Кажись, из славных молодцов. Сколь ему?

— Семнадцатый годок, великий государь.

— Ну что ж, пусть едет. А вкупе с ним своего дворецкого отряжу. Коль Серебрянка придется ему по нраву, там и Ксении быть.


Русский угасший дворянский род Годуновых, происходил, по сказаниям древних родословцев, от мурзы Чета, выехавшего из Орды в Москву, принявшего крещение с именем Захария и воздвигнувшего в Костроме Ипатьевский монастырь. Впервые фамилия Годуновых встречается в Разрядах в 1515 году, в лице воеводы Василия Григорьевича Годунова. После воцарения Бориса Федоровича среди Годуновых у власти пребывали один боярин и дворецкий, два конюших, четверо бояр, семь окольничих, два думных дьяка и один кравчий.

Дворецкий и боярин Григорий Васильевич Годунов, довольно образованный человек, ведал также и Дворцовым приказом, являясь ближним человеком государя. Был он, в отличие от Бориса Федоровича, малого роста и рыжеват, имел острые прищурые глаза и высокий лоб с большими залысинами.

Единственный из сородичей, дворецкий Григорий Годунов был посвящен в тайные планы царя Бориса и, как приверженец расширения связей с Западной Европой, считал их вполне оправданными. Довольно жить Руси старозаветными патриархальными устоями, довольно ей пребывать в дремотном состоянии.

Совсем недавно государь всколыхнул всю боярскую Москву, решив возвести в Белом городе «гимнасион», в коей бы наиболее способные дети бояр и дворян обучались иноземными учителями. Но сему благому намерению воспрепятствовало духовенство, полагая, что иноверцы «втемяшат» в головы учеников дурные наклонности, нарушат чистоту православия. Даже патриарх Иов, «собинный» друг государя, твердо встал на сторону московского духовенства.

Тогда Борис Федорович избрал другой путь. Он отправил учиться в Любек, Англию, Францию и Австрию два десятка юношей, «для науки разных языков и обучения грамоте», что было невиданным шагом для Руси. Опричь того, Борис Федорович позвал из Любека на царскую службу врачей, рудознатцев, суконщиков и других разных мастеров. Приезжавших в Москву немцев из Ливонии и Германии царь принимал весьма радушно, назначал им хорошее жалованье и награждал поместьями. Иностранные купцы пользовались особым покровительством Бориса. Ради поощрения торговли с Западом царь осыпал щедрыми милостями немецких купцов, некогда переселенных на Русь из завоеванных ливонских городов, разрешил им свободно передвигаться как внутри Московии, так и за ее пределами. Сии ливонцы принесли присягу на верность царю. Из тех же ливонских немцев был учрежден особый отряд царской гвардии — телохранителей.

При Дворе Годунова состояло шесть чужеземных медиков, получавших большое вознаграждение. Борис Федорович подолгу расспрашивал их о европейских порядках и обычаях. Новый царь зашел столь далеко в нарушении традиций, что учредил из наемников-немцев отряд телохранителей. Немцам дозволено было открыть в Немецкой слободе лютеранскую кирху в Кукуях. Некоторые из сановников Двора, желая подражать по внешности иностранцам, сталибрить бороды. Однако пристрастие Бориса к иноземцам возбуждало неудовольствие в стольном граде. По Москве испускались недобрые слухи. И шли они из хором бояр, недовольных восшествием «худородного» Годунова на престол. Но царь, слава Богу, не склонен был отступаться от своих новин. Вот и ныне его задумка с Ксенией тесно связана с Западной Европой. У Бориса Федоровича давно созрела мысль о присоединении Ливонии, дабы, имея гавани при Балтийском море, вступить в сношения с народами Европы. Открытая вражда между Польшей и Швецией давала возможность осуществить эту мечту, приняв сторону одного из враждующих государств. И ее воплощение — свейский принц Густав, за коим отправился Афанасий Власьев.

Глава 11 СЕРЕБРЯНКА

Демша рубил устаревшие сосны. Хватит, покрасовались, отжили свой век, а ныне приспела пора отдать человеку последний долг: согреть его жилище теплом. Зима на дровишки прожорлива, да и летом печь на огонь охотлива. Правда, когда жил один, дров уходило гораздо меньше. Здоровому мужику — не дряхлому старику — кости на печи греть не надо, да и некогда отлеживаться: дел видимо-невидимо, мужичью работу никогда не переделаешь.

Демша валил сосну топором, обрубал сучья, ошкуривал потрескавшуюся, поросшую мхом кору, а само дерево пилил лучком. Затем укладывал лесины на телегу и увозил к повети избы. Там уже распиливал лесины на чурбаки, кои раскалывал на плахи и поленья. Под поветью же выкладывал и поленицу.

Колка дров — одна из любимых работ. Тут не только сила, но и сноровка потребна. Бывает, такой суковатый чурбак попадется, что не ведаешь с какого боку к нему подступиться. Но Демша приноравливался к любому матерому чурбаку, коего и увесистым колуном не возьмешь, если не вобьешь в него клин. Но до этого у Демши дело не доходило: супротив медвежьей силы ни один чурбак не выстаивал. И что другому мужику работы хватило бы на неделю, Демша в один день управлялся, и, казалось, никогда не ощущал устали.

Иногда сядет на чурбак, окинет взглядом двор, и на сердце его станет так тепло и уютно, что душа радуется. Все добротно и основательно на его крестьянской усадьбе: и крепкая изба из кондовых бревен, и баня-мыленка с журавлем, и житный амбар. И двор не пустует. В нем и добрая лошадка, и буренка, и домашняя птица. А за избой три поля, засеянные рожью, ячменем и овсом.

Сама Серебрянка глаз радует. Пригожее место: невысокое взгорье, охваченное рощами, дубравами и вечнозелеными хвойными лесами. Под взгорьем, среди пахучих цветистых лугов, весело бежит излучистая, хрустально-чистая речушка, с глубокими омутами и бочагами, щедрыми на рыбу. А неподалеку от нивы, у края задумчивой тихой рощи, бьет из земли серебряный родник, давший название лесному починку. Дня не бывало, чтобы Демша не припадал к сему живительному источнику.

Хорошо, вольготно обретаться на Серебрянке, особенно с той поры, когда никто не стал стоять над душой, не понукать, не грозиться кнутом. Теперь — сам себе хозяин. Хочешь — неси оброк, хочешь — себе оставляй. Это ли не мечта любого мужика-страдника? У Демши даже излишки появились, но душа у него не купеческая, на торги не повезешь. Добрую треть оброка раз в год отвозил в имение княгини Пожарской, коя сделала его вольным человеком. Пашенные мужики Мугреева дивились, но Демша неизменно отвечал:

— Добро добром платится. До смерти буду княгине Марье благодарен…

Посидел чуток Демша на обрубке, полюбовался на свою «усадьбу» и вновь взялся за топор. Вскоре из избы вышла Надейка с Ваняткой на руках и глиняным кувшином.

— Поди намахался, Демушка. Испей-ка кваску.

Обернется Демша — и как всегда насмотреться не может на молодую жену. Не красавица, но глаза глубокие, как омут, и улыбка лучезарная. Добрая и веселая у него жена, нравом золотая. Другой год с ней живет и не нарадуется. Никак, сам Господь послал ему хозяйку Серебрянки.

Мудра, ох как мудра, оказалась княгиня Марья Пожарская! Пригляни-де жену в Мугрееве и живи с Богом. Если первую жену Варьку ему для «приплоду» выдали, как сенную девку госпожи, то нынешнюю он сам присмотрел. Была она не столь высокого роста, но телом ладная и шустрая, на женские дела спорая. Отец, Евсей Рожок, степенный, работящий мужик, не упирался: Демша ныне выгодный жених, правда, он чуть ли не вдвое старше Надейки, но то не беда. Тридцать лет для мужика — самая цветущая пора, за таким не пропадешь.

Надейка как глянула на своего суженого, так и обмерла. Стоял перед ней громадный мужичина с длинными, крепкими руками и с буйной шапкой белогривых волос на лобастой голове. Слегка продолговатое лицо обрамляла русая волнистая борода. Белая холщовая рубаха, казалось, вот-вот лопнет на его широченных плечах. Ну и богатырище! Когда зашел в избу, головой о матицу ударился. Поди, шишку себе набил, неуклюжий.

Смешинка загуляла в озорных глазах Надейки.

— Пойдешь за меня? — осевшим голосом вопросил Демша.

Надейка, нарушая побыт, вдруг сорвалась с лавки и уже в дверях проказливо воскликнула:

— Коль догонишь — пойду!

Демша растерянно оглянулся на хозяина избы. Куда уж ему, медведю, по селу за пичугой гнаться? Да и от мужиков стыдно, на смех примут.

Робок и застенчив был Демша в «жениховских» делах.

— Да ты не тушуйся, Демша. Она у меня шаловлива, но нравом добрая. Славной женой будет, не пожалеешь…

Не пожалел Демша. Всем взяла Надейка: и нравом добрым, и женской лаской, и радением ко всяким делам. Это она возжелала заиметь на починке корову и домашнюю птицу, эта она наловчилась косить траву горбушей и литовкой, это она подружилась с конем, подаренным княгиней Марьей, не боясь мчаться на нем даже без седла, уцепившись за гриву. Веселая, задорная оказалась у Демши молодая жена…

Вышла к повети с сыном на руках. Годовалый Ванятка! Сын, о коем так давно грезил.

Демша выпил ядреного ячменного квасу, утер широкой ладонью бороду, а затем взял из рук Надейки сына, подкинул над головой и счастливо улыбнулся.

— Растешь, Ванятка! Скоро помощником мне станешь. В леса будем ходить, бортные дерева осматривать. Медок-то любишь, а? Ах, ты славный мой!

Зеленые глаза Надейки сияли от счастья. Повезло ей с Демшей.

Глава 12 НЕЗВАНЫЕ ГОСТИ

Демша так и застыл с топором. На взгорье поднимались пятеро вершников в цветных кафтанах. Екнуло сердце. Господи, неужели опять лихие люди пожаловали? Сколь горя они тогда принесли!

Торопко вывел со двора Гнедка, схватил саженную дубовую орясину, окованную жестью. «Оружье» приготовил после того, как вновь появился на Серебрянке с Надейкой. И вот сейчас, сидя на коне, он был готов сразиться с разбойниками, уверенный в том, что ему легко удастся одолеть лиходеев.

Отлегло от сердца, когда признал среди вершников юного княжича Василия в алом кафтане с серебряными застежками. Сдвинув на затылок шапку, подбитую лисьим мехом, княжич рассмеялся:

— Чисто Илья Муромец на богатырской заставе. Нет, ты глянь на него, боярин Григорий Васильич. Одним махом всех побиваху.

— Демша твой? — острые прищурые глаза боярина вперились в хозяина Серебрянки. — Могуч. К такому без пищали не подступишься.

Демша сошел с Гнедка, поклонился в пояс.

— Здрав буде, княжич. Не чаял тебя здесь увидеть.

— Чего не чаешь, скорее сбудется.

Василий показал рукой на приземистого всадника с рыжеватой бородой.

— То сродник царя, боярин Григорий Васильич Годунов.

— Сродник царя? Вона, — подивился Демша и отвесил боярину низкий поклон.

Есть чему было диву даться. Сродник царя пожаловал в дальний лесной починок!! Зачем, для какой надобности?

Видя недоуменное (и даже обеспокоенное) лицо мужика, Григорий Васильевич добродушно молвил:

— Да ты не волнуйся, милок. Никакого худа тебе не сделаем… Садись на коня да покажи-ка нам угодье свое.

— Угодье?.. Чего ж не показать. Милости прошу.

Зело доволен оказался Серебрянкой Григорий Годунов. Места здесь и впрямь чудные. Правда, одна изба всех не разместит, но в том беды нет, ибо шатров в Казенном приказе предостаточно.

И сама изба Годунову поглянулась: не черная, а белая, на высоком подклете, есть куда пожитки положить.

И супруга мужика пришлась по нраву: молодая, чистоплотная, проворная. Хозяйка! Стряпуха отменная. Ишь, какой стол собрала: медок, моченая брусника, соленые рыжики да груздочки. И варево доброе: наваристые мясные щи, щука отварная, каша гречневая на коровьем масле… Вот тебе и мужичья трапеза!

— А все говорят, что народ бедствует, — хмыкнул Григорий Васильевич. — Надо царя порадовать.

Демша молча посмотрел на боярина, но так ничего и не сказал. Ведал бы сей боярин, как живут подневольные мужики в Мугрееве.

Григорий же Васильевич, в другой раз объехав Серебрянку, и испив водицы в родничке, довольно крякнул:

— Зело вкусна, зело.

А княжич Василий, расстегнув застежки летнего ездового кафтана на малиновой камке, и вдохнув полной грудью легкий упоительный воздух, мечтательно произнес:

— Так бы и пожил здесь недельку.

Широко распахнул кафтан. Кумачовая рубаха, вышитая золотом и шелками, облепила ладное, гибкое тело.

— Лепота!

Сбросил кафтан, и от избытка молодости и силы, пробежал несколько шагов и высоко, пружинисто кувыркнулся, ловко приземлившись на крепкие, проворные ноги в сафьяновых сапожках.

— Однако, Василий, — протянул Годунов. — У скоморохов так наловчился?

— Сам, боярин. В своем саду мугреевском. Лет с семи. Еще показать?

— Буде, княжич, — неодобрительно молвил Годунов. — Не дело царскому рынде перед мужиками скоморошить.

— Прости, боярин.

Годунов обернулся к Демше.

— Лихие больше не наведывались?

— Бог миловал, боярин, — отозвался Демша, удивляясь осведомленности Годунова. Откуда он про лихих пронюхал? Никак, княжич рассказал.

А княжич и сам оставался в неведении. Два дня назад дворецкий вызвал его в свои покои и молвил:

— Починок Серебрянку ведаешь?

— Серебрянку?.. Как-то с приказчиком наведывался, боярин.

— С какой стати княжичу по починкам ездить?

— Матушка повелела. Ты, говорит, Василий, каждый свой починок должен оглядеть. Их всего-то у нас три.

— Рачительна твоя мать. И сколь тебе было, Василий?

— Четырнадцать годков.

— Похвально…Покажешь мне сей починок.

— ?

— Не хлопай глазами, рында. И не пытай, для какой надобности.

Ничего не пояснила Василию и мать, коя дала клятву царю, что пока Ксения не окажется на Серебрянке, даже ее дети не должны об этом ведать.

Вопрошающие глаза княжича, кои то и дело останавливались на Григории Годунове, ни сколь не смущали боярина — ни во время пути на починок, ни на самой Серебрянке. Одно лишь сказал:

— Я тоже когда-то любил по своим угодьям ездить.

На прощанье протянул хозяину Серебрянки пять рублей серебром.

— Справный ты мужик, Демша. Купи себе и супруге добрую сряду.

— Благодарствую, боярин.

«Другой бы в ноги упал, а этот лишь в пояс поклонился, — невольно подумалось Годунову.

Княжич надеялся, что Григорий Васильевич на обратном пути все же пояснит свое путешествие на Серебрянку, но тот промолчал.

Царь, чутко выслушав подробный рассказ сродника, молвил:

— Быть посему. Позови мне верховую боярыню.

Глава 13 ЗАГАДОЧНОЕ БОГОМОЛЬЕ

На Москве никого не подивила поездка царицы Марьи и ее дочери Ксении на богомолье в Троице-Сергиеву обитель. Озадачило лишь то, что на сей раз поезд царицы был втрое меньше обычного. Рассудили так: царь Борис, сберегая государеву казну, вознамерился отменить пышные выезды.

Еще ночью гудел весь царский терем. Всех на ноги подняли: кравчих, постельниц, ларешниц, мовниц… Казначеи еще загодя поспешали к царицыной Мастерской палате, дабы отрыть кипарисовые сундуки, коробья и ларцы, в коих хранилось выходное да ездовое платье. Открывали с особой предосторожностью, ибо всякое белье оберегалось от порчи, заговора и наговора. Упаси бог, ежели в сундуке или в ларце колдовской корешок окажется. Тогда казначеям — голова с плеч.

Всю ночь челядь не сомкнула глаз в кухонных избах, подвалах и кладовых, откуда собирали в путь-дорогу разные питья и яства. Тут тоже глаз да глаз: все должно быть свежее, не залежалое, отборное: мед, икра черная и красная, квасы и сбитни…

Из Москвы выехать — не птице из клетки выпорхнуть. Как из Кремля выбрался, по улицам и улочкам Китай-города, Белого города и Скородома проехать не так-то уж и просто, ибо народ со всего города сбегается поглазеть на царицын выезд. Тут без стрельцов не обойтись. Впереди идут стрельцы с батогами, за ними следуют скороходы с бичами, дабы путь расчищать. Кто только не лезет к громадной царицыной колымаге, расписанной золотом! Скороходы едва успевают кнутами размахивать.

За колымагой Марьи Григорьевны едут для оберегания царицы (четверо в рад) конные стрельцы в красных кафтанах, а за ними следует колымага царевны, в коей находится мамка и верховая боярыня, а уж потом — колымаги с боярынями, боярышнями, с сенными девушками. «За колымагами отряд с казной шатерной и столовой. Здесь и укладничий, и шатерничий и стольники, и подьячие, и ключники, и подключники, и истопники. В одной из повозок постели путные, в других — платья, белье и разная мелочь походная вместе со столами разъемными и стульями разгибными. Позади всего поезда «телега поборная. В нее складывают покупки, дары, которыми царице народ челом бьет, и все челобитные, что ей по пути подают. Рядом с телегой старший дьяк Царицына приказа шагает. Он челобитные принимает, что ей по пути подают».

Когда отъезжали от дворца, то до Фроловских ворот царицу сопровождал Григорий Васильевич Годунов в золотном кафтане с оплечьями, расшитыми драгоценными каменьями, и в собольей шапке, усеянной самоцветами. Опираясь на дорожный посох сандального дерева, боярин зорко посматривал на поезд и вспоминал слова государя:

— На тебя вверяю Ксению, боярин. Головой отвечаешь. Все ли продумал?

— Мыслю, оплоха не будет. Только бы царица не подвела.

— С Марьей у меня был уже разговор, лишнего не сболтнет, иначе…

Борис Федорович не договорил, но Григорий Васильевич отчетливо понимал, что стоит за царским «иначе».

Царица Марья была не только сварлива, но и болтлива, однако Борис Федорович ей строго-настрого наказал:

— Ты доедешь до Троицкой монастыря, а Ксения вместо обители окажется на одном из лесных угодий, дабы поправить здоровье.

— Да что я людям скажу?

— Скажешь, что Ксению недуг охватил, а посему возвращается в Москву.

— Но люди — не дураки. На Москву-то они без царевны вернутся, и почнут вертеть языками. Свинья скажет борову, а боров — всему городу.

— Ни кто на Москву не вернется. Они будут на лесном угодье с царевной, и каждый станет держать язык за зубами. Сама держи рот на замке, а коль не удержишь — в монастырскую келью спроважу. И на том тебе свое царское слово даю.

Веско и непреложно заявил государь.

Обижена была Марья. Эк чего удумал супруг! Отправить в леса дремучие, и без ее материнского пригляда. Верховая боярыня — не родная мать, разве можно на нее во всем полагаться? И где жить? В дебрях, среди зверья и леших. Никак из ума выжил государь. В такой глухмани никакой шатер не спасет. Прибежит ночью ведмедь и в клочья шатер раздерет, чадо усмерть перепугает, а то и вовсе живота лишит. Страсти какие! И ради чего? Чадо потешить, будто ей в тереме худо живется, будто не с золотого блюда ест и пьет. И впрямь спятил государь. Вначале норовила отговорить его от глупой затеи, но Борис вспылил, назвал ее «недотепой» и пригрозил наказаньем. Пришлось, скрепя сердце, смириться, ибо царь перекоров не терпит. Но душа Марьи пылала гневом. В кой раз она понуждена подчиниться воле супруга!


* * *
Еще с полпути на Москву был послан гонец, что царевна малость занемогла, и что царица не ведает: ехать ли Ксении до обители, или возвращаться ей во дворец. Пока же поезд медленно, с длительными остановками, двигался к монастырю. И вскоре (вот уж Марья не ожидала!) поезд догнал сам дворецкий, Григорий Годунов, с наказом от государя: царевне быть на Москве.

Поезд царевны возвращался в стольный град совсем малым: еще загодя дворецкий отобрал лишь самых необходимых царевне людей, среди которых оказался и Василий Пожарский. Узкая дорога к Серебрянке, по коей едва проходила колымага, была заранее расчищена дворовыми людьми Годунова.

Ксения узнала о поездке на Серебрянку еще на Москве и тому была обрадована. Сейчас она сидела на атласном тюфяке, расписанном розами, репьями да птицами и, откинув персидскую камку с колымажного окна, разглядывала через слюду пышные разлапистые сосны.

— Ой! — вдруг встрепенулась она. — Белка! Белка по древу скачет, боярыня! Я недавно ее на бумаге живописала. Какая она пушистая!.. А на Серебрянке и вправду есть серебряный родник?

— Вправду, государыня царевна. Вода из родника как серебряная. Скоро увидишь…


Все последнее время Демша не переставал удивляться. Жили тихо, покойно и вдруг все круто изменилось. Ни с того, ни с сего на Серебрянку аж царев сродник пожаловал! Все выглядел, высмотрел, поднес пять рублей — и был таков.

Раздумчиво скреб потылицу, но на ум ничего не вспадало.

Надейка была удивлена не меньше супруга. Чего только не передумала своим бабьим умом и как-то молвила:

— Занарок царев боярин не приедет. Никак, починок помышляет у нашей княгини отхватить.

— Да и я о том мекал, но для какой надобности он мне такие деньжищи отвалил? Чудно, Надейка.

— Наказал новую сряду купить.

— Зачем нам сряда? Нам и в своей одежке повадно… Нет, тут что-то не так.

Вскоре на починок вновь приехали три молодца, кои сопровождали царева сродника на Серебрянку. Крепкие, статные, вооруженные саблями и пистолями.

Демша еще с утра собирал соху, а была она из рассохи, двух сошников, палицы, обжей и подвоя. Дело на первый взгляд не такое уж и копотливое, но стоит допустить при сборке промах, как соха начнет при пахоте «капризиться»: криулять, ковылять, выскакивать из борозды, заглубляться на два-три вершка меньше или глубже. С сохой шутки плохи, а посему надлежит относиться к ней со всем почтением и тщанием.

Демша так увлекся работой, что не заметил подъехавших к избе всадников.

— Встречай гостей, Демша! — весело воскликнул один из молодцов.

Вздрогнул Демша, ибо не привык он к неожиданным чужим голосам, но когда выпрямился и признал всадников, то обычаем молвил:

— Милости просим. Гостям завсегда рады.

— Кваском не угостишь? Горло пересохло.

— От чего ж не угостить?

Но молодцы с коней не сошли, ибо один из них вспомнил про ключ.

— К роднику, братцы! Там водица отменная.

Птицей сорвались. Демша проводил их озабоченно-вопрошающим взглядом. И чего примчали?

Вошел в избу. Надейка поила молоком сына. Глянула на неспокойное лицо супруга, отложила кринку.

— Что приключилось, Демушка?

— Сызнова царевы люди нагрянули.

Надейка только и выдохнула:

— О, Господи!

Государевы жильцы (а это были они) появились в избе с переметными сумами.

— Получай сряду, хозяева!

На лавку полетели кафтаны и летники доброго сукна, телогреи, сарафаны, рубахи, порты, чоботы, башмаки, шапки, волосники, убрусы…

Надейку оторопь взяла: женские рубахи были белого и красного цвета, с длинными рукавами, расшитыми и украшенными запястьями; летники — из дорогой камки червчатого цвета, телогреи — из тафты, чоботы и башмаки — из юфти и сафьяна… Пресвятая Богородица, какая богатая сряда! Глаза разбегаются.

— Что? — озорно глянув на молодую хозяйку, подмигнул статный чернобровый жилец. — Довольна, женка?

Надейка не ведала, что и молвить. Демша же озадаченно произнес:

— С какой стати, люди добрые?

— Боярин Григорий Васильич Годунов приказал привести. Ты, никак, пять рублей-то на сряду не использовал.

— Так ить… На торги ехать далече. Я верну.

Демша пошарил за иконой Николая Чудотворца и протянул черноусому (никак был за старшего) серебряные монеты, завернутые в тряпицу.

— Сполна верну, ни полушки не истратил.

— Спрячь, Демша. Сии деньги тебе еще сгодятся.

— Тогда и сряду забирайте. Задарма не возьму. Да и одежа не мужичья. Чай, в лесу живем.

Жильцы переглянулись и добродушно рассмеялись.

— Чудной ты мужик, Демша. Ему царев боярин, почитай, кафтан со своего плеча жалует, а он нос воротит. Негоже, ох, негоже.

— Так ить, — смутился Демша, — будто манна с небес. — И пошто мне это всё?

— Наряжайся и носи на здоровье. Скоро изведаешь.

Жильцы поснедали, что Надейка собрала на стол, отдохнули часок на спальных лавках — и восвояси, оставив хозяев избы все в том же замешательстве.

Глава 14 ПТИЦА ВОЛЬНАЯ

Пока поезд царевны копотливо продвигался к Серебрянке, к избе Демши примчал княжич Василий Пожарский. Увидел Надейку подле колодезя, весело воскликнул:

— Здорово, женка! Где хозяин?

У Надейки липовое ведерко выпало из рук.

— А он, княжич… Он бортные дерева ушел оглядывать. Вечор вернется.

— Вот незадача, — огорчился Василий. — Он позарез здесь надобен. Как его сыскать?

— Мудрено, княжич. Не сыскать тебе.

— А-а! — отчаянно взмахнул рукой Василий. — Укажи, в какой стороне. Может, и сыщу!

— Тщетно, княжич. Версты две от Серебрянки. Заблудишься. Но ты не отчаивайся, я сейчас.

Надейка убежала в избу, глянула на спящего Ванятку, осенила его крестным знамением и выбежала на двор.

— Гнедка, княжич выведу.

Василий рот разинул: женка выехала со двора на оседланном коне! На том самом коне, коего мать подарила Демше. Чудны дела твои, Господи, отроду такого не видывал. Баба на лошади!

— Поехали, княжич!

Глаза Надейки задором брызжут. Любо ей на Гнедке прокатиться. А на княжича смешно посмотреть: глаза на лоб, будто чудо-юдо перед собой увидел.

Ловко, уверенно пробиралась через лес Надейка, все больше удивляя княжича. Ай да женка, думал он, ай да лихая наездница. И как в седле держится, как изворотливо поводом управляет. Никак, Демша всему обучил.

А Демша, тем временем, занимался с «божьими угодницами», кои «людям на потребу, Богу на угоду». Занятное это дело. Пока жил на Серебрянке, Демша отыскал в хвойном лесу с десяток дерев, удобных для пчел, в каждом из них вырубал борть, обделывал ее колодами-должеями, чтобы их можно было вынимать, сажал матку, загодя поместив ее в маленькую клеточку и высыпал в колоду пчел; и как только у божьих угодниц появлялись соты, матку избавлял из своего плена. Соты с каждого бортного дерева вырезал лишь наполовину, вторую — оставлял пчелам, дабы в студеное время божьих угодниц не обижать.

Сейчас Демша мед не отбирал, а лишь осматривал дупла: целехоньки ли, не поразбойничал ли лесной архимандрит? И такое случалось. Прошлым летом пришел отбирать соты, а на бортном древе, разворотив дупло, сидел медведь и, не взирая на лютое нападение пчел, лакомился медом. Кричать на косолапого не было смысла: в такие минуты медведь забывает обо всем на свете, да и человека он не боится. Остается одно: ткнуть архимандрита орясиной, что Демша и сделал. Косолапый издал страшный рев, кубарем свалился с древа, а затем, увидев человека, нарушившего его излюбленную трапезу, угрозливо поднялся на задние лапы и вновь издал злобный рев. Шерсть на его загривке поднялась дыбом и зашевелилась. Сейчас он ринется на человека и раздерет его своими могучими лапами.

Но Демша сам обладает медвежьей силой. В руке его рогатина, с коей он всегда ходил в лес, ведая, что может столкнуться с архимандритом, тем более, когда идет к бортным деревьям. Одна из медведиц уже познала его страшную силу, угодив под его острую рогатину. И вот вновь косолапый готов пойти на смертный бой с огромным хозяином Серебрянки. Но того не случилось: мужичина так устрашающе рявкнул, что косолапый напугался и неторопко удалился в чащу.

— Вот так-то, Михайло Потапыч, — усмехнулся Демша.

Присел на валежину и вскоре услышал ржание коня. Гнедок! По запаху хозяина учуял. Но что случилось? Почему Надейка отъехала от избы?

Встревожился Демша. Встал и отозвался на ауканье жены.

— Здесь я!

Встречу не только Надейка, но и… княжич Василий.

Только дорогой к починку изведали его хозяева о загадочных приездах на Серебрянку государевых людей. Но весть о приезде царевны Ксении Годуновой была настолько ошеломляющей, что Демша даже Гнедка остановил.

— Царевна?.. На Серебрянку?!

— Пресвятая Богородица! — только что и нашлась сказать Надейка, сидевшая на коне позади мужа.

— На Серебрянку, Демша. Смотри, лицом в грязь не ударь. Приоденься в добрую сряду, и встречай государыню царевну земным поклоном. Царевна поживет у тебя с недельку.

— В мужичьей избе?.. На мужичьем харче? Не разумею своим скудным умишком, княжич.

Лицо Демши было настолько растерянным и убитым, что Василий рассмеялся:

— Да не пугайся ты, Демша. Ни изба, ни снедь твоя не понадобятся.

— Святым духом, что ли царевна будет кормиться?

— А царевна скатерть-самобранку привезет, — вновь рассмеялся княжич. — Ну, буде дивиться. Поспешим, Демша!


* * *
Как сошла из кареты царевна, так и застыла зачарованная. Господи, какая райская благодать окрест! Все, о чем она так долго грезила, предстало наяву: и солнышко щедрое да ласковое, и рощица зеленая, и речушка хрустально-светлая, и небо неохватное да изумрудное. Куда не кинешь взор, всюду сказка волшебная, наглядеться нельзя. А воздух, воздух какой! Чуткий, нежный, медовый.

Ни с чем не сравнимое упоение охватило царевну. Дивное и сладостное. Она слушала звонкие трели жаворонков, видела порхание необыкновенно прекрасных легкокрылых бабочек, ощущала запахи чистых, благоуханных трав, и ее впечатлительно-восторженная душа переполнилась от избытка божественных чувств.

Глава 15 ПЕРВАЯ ВСТРЕЧА

Серебрянку усеяли шатры. В одном из них разместился Григорий Васильевич Годунов, в другом, значительно меньше — княжич Василий Пожарский и два стольника, в третьем — разная обслуга. В рогожных палатках расположился десяток стрельцов. Все шатры и палатки раскинули у речушки.

Шатры же царевны с боярынями, боярышнями и сенными девушками раскинули у березовой рощи, близ родничка.

Еще загодя Григорий Васильевич строго-настрого предупредил всю мужскую половину:

— К царевне никому не подходить и глаза на нее не пялить. Всяк занимается своим делом. Стрельцам же днем объезжать и досматривать починок, а ночью стоять в карауле близ шатра царевны. Оберегать накрепко! Коль что неладное заприметили — будить меня немешкотно и в любой час. За любую промашку буду нещадно наказывать.

С глазу на глаз потолковал боярин с княжичем Василием.

— Тебе особый наказ, рында. Куда бы не следовала царевна, следовать и тебе за ней, но украдкой, дабы она тебя не заметила. Ты должен стать тенью государыни-царевны.

— Всегда рядом с царевной моя матушка. Она, боярин, может меня и заприметить.

— Может, но и виду не подаст. С ней у меня уже был разговор.

— А ежели что, не приведи Господи, с царевной недоброе случится? Могу я прийти на помощь?

— Разумеется, но твердо запомни, рында: с царевной ничего не должно случиться. Ничего! Ни мне, ни тебе головы не сносить.

Первые два дня выполнять наказ Григория Годунова было довольно легко: далеко от своего шатра она не уходила. Зато на третий день она пошла через луг к речушке и пошла именно к тому месту, кое заканчивалось высоким обрывом.

Екнуло сердце у Василия. А вдруг у царевны закружится голова, и она сорвется в речушку? Правда, рядом стоит матушка с боярышнями и сенными девушками, но доглядят ли они за царевной?

Княжич, скрываясь в высокой траве, как можно ближе подступил к Поветне, готовый сорваться к царевне в любую минуту. А Ксения и в самом деле подошла к самому краю обрыва. Василий увидел, как матушка подхватила ее под руку, свободной же рукой показала царевне на вековую, величавую дубраву, раскинувшуюся в полуверсте от речушки. Ксения о чем-то заговорила, а затем оглянулась в сторону березовой рощи, и Василий впервые разглядел ее удивительно-прекрасное лицо. Разглядел и… почему-то смутился. Сердце его забилось, щеки зарделись, как у красной девицы. Никогда в жизни он не видел такого чарующего девичьего лица. И пока царевна любовалась рощей, княжич, затаив дыхание, любовался Ксенией.

Когда царевна возвращалась к своему шатру, Василий рухнул ничком в траву, чувствуя, как горят его пылающие щеки.

На четвертый день Ксения пошла прогуляться по роще. Бог словно предумышленно радовал царевну погожими днями. Белоногие березы, облитые ласковым щедрым солнцем, о чем-то тихо и трепетно шептали своей изумрудной листвой. И Ксения, очарованная прелестью рощи, вдруг тихо запела. Из ее чистой, ангельской души выплеснулись протяжные слова:

Ой, да как ходила красна-девица
На зеленый луг, на росистый луг,
На росистый луг, зорькой утренней…
Вначале Ксения пела вполголоса, но затем песня отчетливо донеслась и до княжича, наблюдавшего за царевной из-за деревьев. Василий замер. Он вновь изумился: теперь уже проникновенному, певучему голосу. Песня, чистая, сильная и задумчивая, заполонила, казалось, не только сенистую, завороженную рощу, но всю Серебрянку. Боже, какой же у царевны напевный и сладкозвучный голос! Даже птицы прекратили щебетать, травы застыли, ветви берез перестали шелестеть своей трепетной листвой. Слушают, слушают грудной и задушевный голос царевны.

Ах, как пела Ксения! Пела словно певчая птица, вырвавшись из золотой клетки на сладкую волюшку. Пела ее душа.

Василий, прижавшись к древу, и забыв обо всем на свете, оцепенел. Он видел чудесное лицо царевны, слушал ее необыкновенно-прекрасный голос, и его сердце сладко заволновалось, переполнилось каким-то невиданным для него упоительно-восторженным чувством, коего он никогда не испытывал. Ему вдруг неукротимо захотелось подбежать к Ксении, упасть перед ней на колени и горячо молвить:

— Ты люба мне, царевна, люба!

И княжич едва удержался от необоримого порыва. А затем ему захотелось, чтобы на царевну вдруг напали какие-то злодеи, и тогда он отважно бросится на них, всех победит своей острой саблей. Ксения перепугается, но он прижмет ее к своей груди и успокоит:

— Никого не бойся, государыня царевна. Я всегда буду твоим заступником.

Жаль, ох как жаль, что на царевну не напали лихие люди!..

Конечно же, побывала Ксения и в избе хозяина Серебрянки. Встречал ее у ворот все тот же высоченный мужик в суконном темно-зеленом кафтане с открытым лицом и добрыми, слегка оробелыми глазами. Таких огромных людей царевна сроду не видывала. (Теперь каждый деревенский мужик будет ей казаться богатырем).

Демша земно поклонился и, заметно волнуясь, произнес:

— Милости прошу в дом, государыня царевна.

Впервые оказалась Ксения в крестьянской избе и приятно удивилась ее простоте и чистоте. Все было добротно и основательно. От толстенных бревенчатых стен духовито пахло смолой, тем духом кондовой сосны, который сохраняется долгие годы и который живителен для каждого русского человека.

Ксения привыкла жить в роскошных теремах, порой так изукрашенных и обряженных, что в очах рябит от сверкающей позолоты, ярких ковров и цветастых, переливающихся тканей.

Ничего подобного нет в крестьянской избе. Голые, ни чем не обитые стены, дубовые лавки, покрытые рогожами, нехитрая посуда, не отделанная златом и серебром. Но больше всего привлекла царевну здоровенная глинобитная печь с полатями. Она совершенно не была похожа на печи в теремах. Те были круглые, из синих или зеленых изразцов на ножках — с колонками, карнизами и городками наверху; на изразцах изображены травы, цветы и разные узоры. В избе же Демшы стоит что-то большое и невнятное, пышущее теплом.

— Поведай мне, Демша, как сия печь сотворена.

Демша, и без того оробевший, и вовсе растерялся. Чудно! Кажись, любой человек ведает, из чего печь сбита, а царская дочь, будто чудо перед собой увидела. Аль во дворце не такие же печи?

— Чего глазами хлопаешь, Демша? Поведай государыне царевне, — подтолкнула мужика строгим словом Мария Федоровна.

— Дык… Завсегда рад.

Демша ступил к печи и принялся показывать рукой.

— Вот то опечье, низ, битое из глины и песка основанье, далее — подпечье, простор под опечьем, а вот запечье или закут, простор между печью и стеной избы. Здесь всякий скарб хранится: кочерги, ухваты, кадушка с водой, кринки. А вот припечек или голбец. Нутро же печи зовется подом, над ним свод, впереди его — очаг или шесток с загнеткой, отделенный очелком от пода. В очелке — чело, а над шестком кожух и труба. Ничего мудреного, государыня царевна.

Ксения улыбнулась. Демша сыпал названиями, кои ей ни о чем не говорили. Казалось, легче латынь постигать, чем запомнить все составные крестьянской печи.

В очаге, на едва мерцающих углях, стояли железные горшки с варевом.

— Что готовишь, Демша?

Демша оглянулся на супругу, и так бойко ответила:

— В одном — щи томятся, в другом — репа распаривается, а в третьем — каша гречневая, государыня царевна.

— Щи томятся. Как это?

— Томятся? Парятся на медленном огне. Уж такая получается вкуснятина, государыня царевна. Пальчики оближешь!

— Угостишь меня?

— Еще как угощу, государыня царевна. И репой пареной, и кокурками, и блинчиками на коровьем масле, и молочком топленым…

Облачена была Надейка в голубой сарафан, застегнутый сверху донизу оловянными пуговками, на ногах — легкие башмачки из алой юфти, на голове — волосник, повязанный сверху белым убрусом. В маленьких мочках ушей Надейки сверкали серебряные сережки.

«Какая она милая и шустрая», — подумалось Ксении.

Все-то царевна отведала из вкусной и здоровой крестьянской снеди, и сама себе подивилась: если в теремах ее почти никогда не тянуло к питиям и яствам, то здесь всю неделю, проведенной на чистом воздухе, она с удовольствием вкушала подаваемые ей блюда, а сейчас с еще большим удовольствием она испробовала еду, приготовленную руками крестьянки. Права оказалась хозяйка избы. Вкуснятина!

Одного не ведала царевна. До ее прихода в избу, к хозяевам Серебрянки наведался Григорий Васильевич Годунов с царскими поварами. Натерпелась страху Надейка! Все-то повара высмотрели, выглядели, вынюхали, даже на зуб пробовали.

— Репу-то где хранила?

— В погребке, батюшка. Крепкая, сочная, будто с грядки. Попробуй.

И повара репки откусили и сам дотошный боярин. А потом за капусту принялись: и за квашеную, и за белокочанную, и за ту, что шла на щи белые и на щи серые. У Надейки, вначале насмерть перепуганной, даже смешинка на лице загуляла. Боярин сунул щепоть капусты в широкий, губастый рот и едва не подавился.

Дошел черед и до моченой брусники, клюквы, соленых и сушеных грибов. Особенно въедливо боярин осматривал соленые грибы — рыжики и белые грузди. Молвил поварам:

— По себе ведаю. От грибов может всякая пакость в животе приключится. А посему навалитесь на них в три горла. Утро покажет.

Утром повара на животы не жаловались. И все же боярин строго упредил:

— Кажись, хозяйка ты отменная, но коль после твоей снеди царевна занедужит, быть тебе биту нещадно.

Но все обошлось. Вкусная трапеза (да и сама молодая хозяйка) настолько понравились Ксении, что она сняла со своих ушей золотые сережки и протянула их Надейке.

— Прими сей дар, милая Надеюшка, за доброту твою и прелестный стол.

Молвила так тепло и задушевно, так трогательно, что у Надейки слезы на глаза навернулись. Растроганно пала на колени, принялась, было, высказывать благодарные слова, но царевна положила свои легкие, нежные руки на ее плечи и молвила:

— Зачем же так, Надеюшка? Встань, миленькая…

А Демша лишь смущенно крякал в русую бороду.


* * *
За две недели, проведенные на Серебрянке, не узнать стало «затворницу» государева дворца. Посвежела, еще больше похорошела, а главное стала веселой, бодрой и жизнерадостной. Да и как такой не стать, коль каждое утро умывала свое лицо ключевой водицей из родничка, ходила к речушке росными травами, гуляла по светлой роще, дышала живительным воздухом, а раз даже по грибы напросилась, где приключился с ней удивительный случай.

Боярин не хотел, было, отпускать царевну в лес, кой таит в себе немало опасностей. Но Ксении так понравилась жизнь на волюшке, что она не только еще больше расцвела, но и стала более смелой и настойчивой, чего никогда не случалось в царских теремах.

— Ты уж прости меня, боярин Григорий Васильевич, но я схожу в лес за грибками.

Дворецкий, вспомнив слова Бориса Годунова, не стал перечить.

— Всё, что дочь моя запросит, изволь выполнить. Лишь бы никакой порухи не было.

Пришлось боярину зело покумекать над грибным выходом царевны. Допрежь всего в лес был послан Демша с наказом сыскать грибное место. Тот озаботился:

— Ныне август не шибко на грибы угораздило. Дождей выпало мало.

— Надо сыскать, Демша, а когда сыщешь, женке своей укажи. Она вкупе с верховой боярыней пойдет.

Демша отыскал одну грибную полянку, коя находилась в начале темного леса. В день выхода царевны Григорий Васильевич не только отрядил в лес княжича Василия, но и пятерых стрельцов.

Когда царевна, в сопровождении верховой боярыни и сенных девушек и Надейки, вышла на поляну, случилось непредвиденное. Княжич заметил, как на поляну вдруг вылез из чащи огромный сохатый с ветвистыми рогами и нетропко двинулся в сторону царевны.

— Назад! Наза-ад! — что есть мочи закричал Василий.

Сохатый замер, а княжич стремительно побежал к перепуганной царевне, коя и в самом деле устрашилась, увидев невдалеке невиданное животное.

Взбудораженный княжич обнял царевну за плечи, а затем прижал к себе.

— Не бойся, государыня царевна! Я спасу тебя. У меня сабля и пистоль!

После этих слов Василий и в самом деле выхватил пистоль и бесстрашно двинулся на сохатого, но тот, никогда не ведая пистольного огня, удивленно посмотрел на людей, нарушивших его царственное шествие, плавно развернулся и, задевая рогами ветви деревьев, скрылся в чаще.

— Спасибо тебе, сынок, — судорожно глотнув воздух, вымолвила из побелевших губ Мария Федоровна.

Княжич, оказавшийся без шапки (потерял, когда ринулся к царевне), пришел в себя и поклонился Ксении большим обычаем.

— Прости, государыня царевна.

Впервые Ксения так близко столкнулась с Василием. Стоял он перед ней высокий, сероглазый, с шапкой густых русокудрых волос, весь ладный, пригожий.

— Это ты меня прости, княжич. Не подобало мне в лес ходить. Вон и стрельцы всполошились.

Стрельцы, услышав громкий выкрик Василия, выбежали к поляне, но тотчас попятились в лес, увидев отмашку верховой боярыни.

— Ступай и ты, Василий.

— Ухожу, ухожу, матушка.

Царевна, оправившись от пережитого, увидела в сажени от себя два гриба с красными шляпками, выглядывающими из травы, и тотчас забыла обо всем на свете.

— Боже, какие они красивые! Как они называются, Надеюшка?

— То грибки боровые, государыня царевна. Съедобные. Их можно жарить и солить.

— А вот еще! — радостно воскликнула Ксения. — Этот еще прекрасней.

— Не срывай, государыня матушка. Худой, не съедобный сей гриб, из него отравное зелье готовят.

— Из такого-то красивого? Какая жалость. Гриб — загляденье.

Царевна огорчилась. Она-то до сих пор не ведала, что не всякий гриб к еде пригоден.

А Надейка вдруг сунула какой-то гриб в рот и принялась его жевать. Не только Ксения, но и верховая боярыня с сенными девушками подивились:

— Да разве можно сырой гриб есть?!

Всеобщий испуг рассмешил Надейку:

— Так он и зовется сыроежкой. Бывает, заплутаешь в лесу, есть захочется, а сыроежка выручит. Съешь три-четыре грибочка — и, почитай, сыт.

— Хочу и я откусить, — молвила Ксения.

— И мы! — закричали сенные девушки.

А затем все посмотрели на верховую боярыню, но Мария Федоровна, несмотря на просьбу царевны, на такое «яство» не решилась.

— Допрежь надо их в водице промыть, мало ли чего. Глянь, сколь разной всячины к ним прилипло.

— То хвойные иголки, матушка боярыня.

— Хвойные? — заинтересовалась Ксения. — Что сие означает?

— От хвойных деревьев. Сосны да ели, государыня царевна.

Надейка не переставала удивляться на царевну (ничегошеньки-то не ведает!), а царевна — все новым и новым открытиям.

Выходили из леса густым и высоким кочедыжником, с толстыми корневищами и бурой чешуйчатой листвой.

Надейка загадочно поднесла к губам палец.

— Ступайте тихонько, дабы кочедыжнику зла не причинить, ибо он большим волшебством обладает.

— И каким же, Надеюшка?

— Великим, государыня царевна. Послушайте, что мне бабушка покойная поведала. Есть за тридцать три версты от града стольного лес вельми дремуч. Осередь лесу — полянка малая. На полянке — кочедыжник, цветок всемогущий. А расцветет он единожды в год, в полночь на Ивана Купалу, и горит огнем ярым. И ежели кто сей кочедыжник отыщет, тому станут ведомы все тайны, и ждет его счастье неслыханное. Он может повелевать царями и правителями, ведьмами и лешими, русалками и бесами. Он ведает, где прячутся клады несметные, и проникает в любые сокровищницы. Лишь стоит ему приложить цветок к железным замкам — и все рассыпается перед ним. Но взять сей чудодей-цветок мудрено, ибо охраняет его адская сила, и лишь человеку хороброму дано сорвать сей огненный кочедыжник. С другого же — злой дух сорвет голову. Не каждый дерзнет на оное. А вот моя бабушка дерзнула и засобиралась на полянку волшебную.

Ксения слушала сказочную и напевную речь Надейки, затаив дыхание.

— Бабушка?

— Бабушка, когда она девицей была. Она в ту пору красна молодца возлюбила, душой иссохла, а он к другой сердцем тянулся. Вот и надумала она сыскать тот цветок и в полночь ждать, покуда кочедыжник огнем не загорит, а как загорит — сорвать его, и тогда с ней окажется добрый молодец.

— И сходила-таки?

Ксения, очарованная сказом, так и впилась своими чуткими бархатными очами в лицо Надейки.

— Не сходила, государыня царевна, одумалась: намедни видение было. Явилась ей сама Пресвятая Богородица да изрекла: «Не ходи на Ивана Купалу в лес. Тяжкий грех — молодца от суженой уводить». Поплакала,покручинилась — и смирилась. Так вот и прожила одна-одинешенька.

— Вот как в жизни бывает. Жаль твою бабушку.

— Зато на внучат ей повезло, государыня царевна. Семеро по лавкам.

— Это как, Надеюшка?

Вопросы, вопросы. Они так и сыпались из уст царевны, пока шли до ее шатра. Затем она подумает: «Девушка из простолюдинок, а как много всего ведает! Оказывается, народ разумнее царей, кои живут в золотых дворцах и так мало всего знают. Что книги и латынь по соотнесению с таким, казалось бы, нехитрым и в то же время, мудрым бытом народа?»

И эта мысль поразила Ксению. Непродолжительная жизнь на Серебрянке во многом опрокинула ее суждения о бытие сущем.

А для боярина Григория Годунова оставалось последнее испытание. Самое тяжкое и серьезное. Ксения, уж, коль ей предстоит стать королевой Ливонии, должна научиться верховой езде. На Серебрянку еще неделю назад были доставлены не только аглицкое женское седло, но и арабская лошадь. Прибыл и телохранитель царя Жак Маржерет. Когда-то сей французский подданный сражался на стороне короля Генриха Четвертого, затем, с наступлением мира, попал на службу к князю трансильванскому, потом к королю венгерскому, участвуя в их войнах с турками; перешел затем на польскую службу капитаном пехотной роты и, наконец, в 1600 году, по предложению Посольского дьяка Афанасия Власьева был принят на русскую службу Борисом Годуновым, который назначил его капитаном немецкой роты и дал ему отряд всадников. Жак Маржарет отменно владел саблей и шпагой и когда-то обучал зарубежных принцесс верховой езде. Но то было в Венгрии и Франции, где верховая езда королевских особ была обычным делом и не вызывала кривотолков среди вельмож. Русь не знала таких примеров, да и не хотела. Но Борис Федорович, не взирая на враждебные взгляды бояр, делал все новые и новые шаги в сторону Европы… Иногда в открытую, а иногда тайно. Вот и поездка Жака Маржарета была окружена неимоверной тайной. Никто на Москве не должен ведать, что царская дочь готовится стать королевой Ливонии. Даже сама Ксения пока об этом ничего не ведает, полагая, что государь батюшка захотел укрепить ее здоровье тайной поездкой на Серебрянку.

— Всем ли ты довольна, царевна? — спросил Григорий Васильевич, придя в шатер Ксении.

— Всем! — без раздумий отозвалась царевна. — Я очень благодарна батюшке, кой сделал мне такой бесценный подарок. Здесь все прекрасно. Райский уголок!

Слова царевны были искренними и восторженными.

— Рад за тебя, царевна. Но ты не забыла еще об одном посуле государя?

Ксения призадумалась. Кажется, все, о чем она мечтала, с лихвой исполнилось. Впрочем… Но батюшка, наверное, пошутил, сказав, что на Серебрянке она сядет на «златогривого коня». Конечно же, пошутил, о том не следует и боярину рассказывать.

Но боярин сам напомнил:

— Никак, запамятовала, царевна, про коня златогривого. Будет конь!

— Ужели и то возможно? — обрадовалась Ксения.

— Для царской дочери ничего невозможного нет. То будет завтра поутру.

Но радость Ксении вскоре померкла. Она представила себя сидящей на коне и… перепугалась. Это в грезах хорошо лететь на златогривом коне, а наяву? Да как же она в женском платье взберется на седло?! От людей совестно.

Как-то видела Надейку и диву далась. Та вывела со двора оседланного коня, подоткнула подол сарафана, вставила ногу в стремя, ловко перекинулась в седло, выпрямилась, затем натянула повод, озорно гикнула — и куда-то помчала. Вот тебе и Надейка! Нет, она так никогда не сможет, да и зазорно так на коня взбираться.

Поделилась своими страхами и сомнениями с верховой боярыней, на что та молвила:

— Надейка — из мужичья, вот и вытворяет бог весть что. Твоя же верховая езда, государыня царевна, будет достойной, с соблюдением всех приличий. Ты останешься в женском платье, но тебе не придется переметываться через седло, как сие делают мужчины.

— Да как же, боярыня?

— Седло будет особое, ты будешь сидеть на нем, как в креслице, боком к голове коня. Его уже привезли. Конь арабский.

— Из таких-то стран чужедальних. Ох, страшно мне, боярыня.

— Не тушуйся, государыня царевна. Я уже зрела сего коня. Он не столь высок и не строптив, прекрасно обучен выездке. На оном коне ты получишь большое удовольствие.

— Ох, не знаю, не знаю, боярыня… А кто меня на седло подсадит?… Может, княжич Василий?

— Отчего ж Василий, государыня царевна?

Вопрос Марии Федоровны смутил Ксению. Потупив очи, она прошлась вдоль шатра, а затем, с пунцовыми щеками, тихо ответила:

— Василий — храбрый. Он защитил меня от страшного зверя.

Мария Федоровна улыбнулась. Она помышляла сказать, что сохатый — не такой уж и страшный зверь, коль спокойно ушел от людей, но не стала разуверять Ксению, а вот ее слова о сыне пришлись верховой боярыне явно по душе: восприимчивая царевна надолго запомнит Василия, что само по себе полезно для семьи Пожарских. В жизни всякое может случиться.

— Княжич Василий и рад бы тебе услужить, государыня царевна, но ты сама ведаешь, что царевне не дозволено быть в обществе чужих мужчин, опричь своих родичей.

— А кто же мне поможет?

— Тот, кто прислан самим государем.

— Мой братец Федор? — обрадовалась Ксения.

— Нет, не братец… Ты только не пугайся, государыня царевна, и ничему не удивляйся… Подданный французского короля Генриха Четвертого, мушкетер Жак Маржарет, а ныне начальник караула государева дворца.

— Пресвятая Богородица! Иноверец?!

Пораженная словами верховой боярыни, Ксения опустилась в кресло и сложила руки крестом на груди, как бы заслоняясь от чего-то дурного или бесовского.

— Говорила же: не пугайся. Сей иноверец ведает личной охраной твоего батюшки. Весьма надежный человек, к тому же он отменный учитель верховой езды. Только ему великий государь доверил сие важное дело. Ради Бога, не волнуйся, государыня царевна. Завтра у тебя будет прекрасное утро. Ты пойдешь на прогулку в рощу и там встретишь своего учителя. Он довольно сносно говорит на русском языке.

Перед сном царевна долго стояла перед дорожным киотом, составленным из наиболее чтимых икон в серебряных ризах. Молилась, молилась…

Глава 16 МУШКЕТЕР МАРЖАРЕТ

Завершив утреннюю трапезу, Ксения, в сопровождении верховой боярыни и всего лишь одной сенной девушки Оришки, вышла из шатра в сторону березовой рощи. И на сей раз порадовало солнечное погожее утро. Царевна мягко ступала алыми бархатными башмачками по выкошенной Демшей траве и вдругорядь любовалась березами. Теплые, рдяные лучи солнца, пробиваясь через трепетную малахитовую листву, освещали ее чистое, ясноглазое лицо, играли на легком серебряном венце с жемчужными подвесками. Тиховейный игривый ветерок слегка ворошил ее черные роскошные волосы, ниспадавшие на изящные округлые плечи.

Шла, любовалась рощей, но на душе ее было далеко не безоблачно, как в прежние дни, когда душа ее пела и безмерно отдыхала. Как ни успокаивала ее верховая боярыня, но предстоящая езда на «златогривом коне» по-прежнему волновала сердце Ксении.

Впереди, среди берез, мелькнула неясная фигура в серебристом кафтане, и царевне почему-то показалось, что в роще находится княжич Василий, но фигура тотчас исчезла. Погрезилось, подумалось Ксении.

Но вскоре перед царевной оказался боярин Григорий Васильевич, возле коего стоял какой-то безбородый незнакомец со щегольскими, лихо закрученными усами. Был он лет тридцати, ладный, подбористый, облаченный в короткий русский зипун, расшитый золотыми шелками.

— Твой учитель, государыня царевна. Жак Маржарет, — представил французского мушкетера Григорий Годунов.

Маржарет сорвал с головы шляпу и учтиво, на западный манер, поклонился.

— К вашим услугам, ваше высочество. Надеюсь быть полезным вашему высочеству. Я никогда не видел такой очаровательной женщины. Вашу неземную красоту надо живописать на парсунах.

Ксения не ведала, что и сказать. Этот говорливый чужеземец действительно хорошо владеет русским языком. Но он… он какой-то другой, русские люди так дерзко не разговаривают. Его слова смущают, заставляют краснеть. Боже! О чем с ним беседовать?

И вдруг Ксения вспомнила встречи с главой Посольского приказа Афанасием Власьевым, который, по повелению государя, провел с ней несколько уроков, подробно рассказывая о своих впечатлениях, связанных с поездками в Австрию, Францию, Ливонию… Она жадно впитывала все, что так интересно и подробно повествовал сей умудренный, много повидавший посольский дьяк: о том или ином государстве, его народах, обычаях, дворцовых этикетах… (Царевна не ведала, что далеко не случайно посещал ее покои Афанасий Иванович), и вот теперь его «уроки» пригодились.

— Вы гугенот или гасконец, сударь?

— О! — восторженно воскликнул Маржарет, и даже пальцами прищелкнул. — Я восхищен вами, ваше высочество. Вы отлично знаете историю моей удивительной страны. Конечно же, я гасконец. Тысячу чертей, но гасконцы — самые храбрые люди на свете. Ничто не устоит на их пути, они непобедимы!

Вид Маржарета был настолько горделив и воинственен, что царевна не сдержалась и уколола напыщенного вояку:

— В «Парижскую кровавую свадьбу», прозванную Варфоломеевской ночью, вы, гасконцы, убили две тысячи ни в чем не повинных гугенотов. И вы, сударь, считаете это победой?

Григорий Годунов довольно крякнул. Ай да книжница! Не зря ее в боярских теремах называют самой образованной женщиной Москвы. Утерла нос велеречивому гасконцу. Ишь, как вытаращил на царевну свои ореховые глаза!

Мушкетеру ничего не оставалось, как вновь выразить царевне свое восхищение, ибо спорить с ней, ему было запрещено. Но будь на месте царевны мужчина! Он, горячий гасконец, не потерпел бы в свой адрес никаких попреков. Тысячу чертей! Эта дама не только прекрасна, но и умна.

Мария Федоровна улыбалась краешками губ. Ее «подопечная» сегодня показала коготки. Тихая смиренница поставила на место гордого, заносчивого мушкетера, известного своими подвигами во всей Европе. Не случайно государь Борис Федорович назначил его начальником дворцовой охраны. Он бесстрашен и предан, но «только тогда, — как тихонько выразился Афанасий Иванович, — когда ему хорошо платят. Чем тяжелее его кошелек, тем безопасней жизнь царя». Борис же Федорович не жалел никаких денег.

— Не соблаговолишь ли, царевна, пройти к коню-арабчуку? — спросил Григорий Васильевич.

— Да, — робко выдохнула Ксения, и вся «дерзость» ее разом улетучилась. Господи, не осрамиться бы перед этим гасконцем!

Конь, привязанный за повод к березке, дожидался на противной стороне рощи, где находилась довольно обширная опушка, уходящая в луговое дикотравье.

Конь, увидев приближавшихся к нему людей, тонко заржал, но остался спокоен: не принялся, показывая свой норов, вскидывать головой, не застучал копытом.

Ксения хоть и подошла с волнением к коню, но «арабчук» ей поглянулся. Какая горделивая у него осанка, грудь, грива, какие легкие и стройные ноги! На таком коне, наверное, можно нестись как по воздуху.

А Жак Маржарет отвязал арабчука и подвел его к царевне.

— Извольте взглянуть на седло, ваше высочество, и очень внимательно выслушать меня. В западных странах дамы ездят именно на таких седлах, позволяющих сидеть боком. Оно весьма удобно. Красивая и прочная посадка получается только в том случае, если дама сидит на середине седла, держа корпус совершенно отвесно, не перегибая его ни вправо, ни влево. Голова повернута в сторону движения. Правая нога перекидывается через верхнюю луку, бедро левой располагается под нижней лукой, а голень этой ноги свободно свешивается вниз; стремя надевается на носок, но упора на него быть не должно. Голень правой ноги отводится назад, каблук оттягивается несколько вниз и плотно прижимается к лошади так, чтобы не было раскачивания, и носок не был виден из-под наездницы. Прочность посадки обеспечивается исполнением этих правил, ибо луки седла весьма крепко держат наездницу. Не следует только, ваше высочество, подавать правым плечом вперед, ибо при этом возможно падение направо. Управление основано на тех же правилах, что и управление совершаемое мужчинами, но отсутствующий правый шенкель заменяется твердым хлыстом, или стыгом. Корпус, то есть его уклоны, также принимает участие в управлении. Поводья можно держать в одной или обеих руках; в первом случае над правым коленом, во втором — раздвинутые на три вершка руки держатся над правым бедром. При езде рысью дамам следует опираться на стремя, повернув пятку левой ноги кнаружи, но отнюдь не раскачивая этой ногой. Опираться на стремя надо в тот момент, когда лошадь становится на землю левой передней ногой, в тот же момент, когда выдвигается правая передняя нога, надо слегка приподниматься. Для наездника труднее всего подметить, когда надо начать приподниматься; но при небольшом навыке это очень легко приобретается. Ездить же облегченной рысью гораздо здоровее, менее утомительно и для наездницы, и для лошади, и несравненно элегантнее. При навыке можно ездить и не опираясь на стремя, что гораздо приятнее и даже безопаснее. Ту же посадку следует сохранять и на галопе. Поднимание же лошади в галоп делается совместными действиями повода и шенкеля или хлыста. Дамы предпочитают галоп с правой ноги, как более спокойный. Для поднятия лошади в галоп с правой ноги несколько укорачиваются поводья, затем сокращается правый повод поворотом левой кисти вверх мизинцем, одновременно дается сильный удар левым шенкелем, а если этого мало, то и хлыстом по правому плечу. Затем повод отпускается. Ширина галопа выбирается дамой в зависимости от ослабления или натяжения поводьев и побуждающими действиями шенкеля и хлыста. На прыжках дама должна сидеть спокойно и крепко, несколько откинув корпус назад, ни помогать, ни побуждать лошадь ей не следует. Прыгать наездницам рекомендуется только на вполне верных лошадях. На полевом галопе, карьере и прыжках поводья следует держать в обеих руках. В заключение хочу заметить, ваше высочество, что положение наездницы в седле, пока она не выбилась из сил, весьма прочно, но если лошадь понесла и впереди видно неодолимое препятствие, то следует рискнуть спрыгнуть. Для этого надо быстро, но не торопливо освободить правую ногу из луки, сбросить стремя, оставить поводья, и, оперевшись правой рукой о верхнюю луку, прыгнуть вперед, как можно дальше. Вот и все правила верховой езды, ваше высочество. Все просто и ясно, как божий день.

Обмерла Ксения! Легче латынь на зубок выучить, чем сии правила запомнить. Ну почему царь батюшка загодя о таких неимоверных трудностях ей не поведал? Да ей в жизнь не осилить сию верховую езду!

Даже боярин Григорий Васильевич озадаченно крутанул головой. Эк, чего наворотил этот гасконец! И вовсе перепугал Ксению… И все же надо выполнять царский приказ. Царевна не только должна сесть на лошадь, но и проехаться по опушке.

— Ты вот что, Жак. Зачинай с азов, опосля пойдут и буки. Допрежь сам покажи, как в седло подняться, да не единожды.

— Я готов, ваша милость.

Маржарет трижды оказался в седле, а затем обратился к царевне:

— Может, попробуете, ваше высочество? Все мои дамы, которых я обучал, поднимались в седло с первого раза. Такой прекрасной принцессе, как вы, сам Бог велел овладеть конем. Не бойтесь, я вам помогу.

Гасконец хотел, было, подхватить царевну за талию, но Ксения решительно отвела его руки.

— Я хорошо запомнила, как вы поднимались в седло. Я сама. Вы только подержите лошадь.

— Подержу, ваше высочество. Но вы можете не беспокоиться. Арабчук — очень смирный конь, тем более, когда его желает оседлать столь прекрасная дама.

«Этот гасконец ведет себя чересчур развязно и дерзко», — невольно подумалось верховой боярыне.

— Не сглазьте, сударь, — произнесла царевна и довольно легко оказалась на седле.

— Отменно, ваше высочество! Держите корпус прямо, не перегибайте его ни вправо, ни влево. Головку поверните в сторону движения. Отменно! А теперь возьмите левой рукой поводья… Как вы себя чувствует?

— Кажется, хорошо, сударь…

А Василий наблюдал из-за берез за Ксенией и Маржаретом, и его охватило чувство ревности. Как смеет этот высокомерный иноземец так близко подходить к царевне и брать ее за стан?! Хорошо, что царевна отвела его похотливые руки. Ну, зачем, зачем государь поручил обучать царевну этому иноверцу?! Все, что он показал Ксении, он, Василий, мог бы выучить в считанные минуты, и тогда сам бы все показал царевне. Подумаешь, иноземный наездник выискался. Да он, Василий, не уступит ему ни в каких скачках. Бывало, так летал по мугреевским полям и лугам, что ветер свистел в ушах… А царевна-то? Молодчина. Поехала по опушке. Как грациозно перебирает тонкими ногами Арабчук. Правда, обок ступает иноземец, но Ксения улыбается своей светозарной улыбкой, ибо ей по нраву эта тихая, но красивая езда. Слышится ее звонкий голос:

— Мне совсем не страшно, не страшно, боярыня!

А вот и чужеземец чему-то рассмеялся, а затем подбежал к Арабчуку и слегка поправил в стремени алый башмачок царевны. Василий даже за рукоять сабли схватился. Подлый гасконец!

Ревность обуревала княжича Василия. На другой день он не выдержал и пришел в шатер Маржарета.

— Мне надо поговорить с тобой, гасконец.

Жак (в России его называли Яковом) уже знал, что княжич Василий Пожарский является рындой государя, он, как начальник личной гвардии Бориса Годунова, несколько раз виделся с мечником царя во дворце, но не имел представления, что делает этот привлекательный юноша на Серебрянке.

Маржарета несколько озадачил холодный тон княжича.

— Я слушаю вас, сударь.

— Скажи, гасконец, сколько еще дней ты будешь обучать царевну Ксению?

— До тех пор, пока царевна не станет настоящей амазонкой.

— Она уже изрядно держится в седле. Советую, гасконец, прекратить выучку.

В словах княжича Маржарет уловил угрожающие нотки, чего он никогда не терпел.

— Что вы себе позволяете, сударь? Выйдете из шатра!

— И не подумаю! Либо ты перестанешь крутиться вокруг царевны, либо я навсегда покончу с этим.

— Тысячу чертей! — загорячился Маржарет. — Не хотите ли, сударь, вызвать меня на поединок? Моя шпага к вашим услугам.

Маржарет с вызывающей улыбкой положил кисть на эфес шпаги, а Василий стиснул рукоять сабли. И быть бы, наверное, поединку, если бы в шатер, привлеченный громкими голосами, не вошел боярин Годунов.

— Что ты здесь делаешь, княжич?

Василий замешкал с ответом, а находчивый гасконец произнес с улыбкой:

— Сей юноша, монсеньор, захотел посмотреть на мою шпагу. Мы поспорили, чье оружие крепче.

— Ну и чье, Василий?

— Сабля, боярин.

Василий Григорьевич глянул на обоих, хмыкнул и строго молвил:

— Ты вот что, княжич. Больше не заходи в шатер Маржарета. И не забывай дело свое. Ступай!

Глава 17 ЖИЛА ЦАРЕВНА СЕРЕБРЯНКОЙ

Ксения возвратилась в Москву вместе с поездом царицы Марьи, отбывшей из Троицкой обители. После продолжительного доклада боярина Григория Годунова, государь Борис Федорович допрежь встретился с дочерью, а затем с верховой боярыней.

— Зело доволен тобой, боярыня. Ксению не узнать. Весела, жизнерадостна, здоровьем цветет.

Обычно задумчивые, зачастую снулые глаза Бориса Федоровича, на сей раз были веселыми и добрыми.

— За твое радение награждаю тебя еще одним сельцом, что недалече от твоего Мугреева.

Мария Федоровна земно поклонилась.

— Но вновь хочу упредить тебя, боярыня. О поездке царевны на Серебрянку — ни слова.

— Я умею хранить тайны, великий государь.

— И другие будут хранить! — жестко заключил Годунов.

Все люди, обеспечивающие тайную поездку царевны на лесной починок, были сурово предупреждены начальником Сыскного приказа Семеном Годуновым. Каждый из них ведал: кремлевская Пыточная, коей когда-то распоряжался Малюта Скуратов, ныне находится в ведении Семена Годунова, и она не остается без кровавой работы катов, а посему вся дворцовая обслуга царевны Ксении хранила глухое молчание.

И все же: тайна — та же сеть: ниточка порвется — вся расползется. По боярской Москве испустились слухи: царевна не на богомолье ездила, а тешиться в неведомые места, где она отошла от старины и дедовских обычаев. Ревнители древнего благочестия костерили царя и царевну. Но слухи, оставались слухами, ибо доподлинно никто не мог ничего сказать. Встрепенулись приверженцы старины, когда на Москву прибыл свейский принц Густав. Тут уже не слухи бояр взбаламутили, а явь.

— Дивны дела твои, Господи! Царь, еще не женив дочь свою, русские земли иноверцу раздает. Калугу с тремя городами Густаву посулил.

— Чу, и Углич — удел убиенного царевича Дмитрия. Не кощунство ли?

Бояре глухо роптали, а Борис Годунов, заботясь о расширении пределов Московского царства, настойчиво добивался своей давно задуманной цели. Из борьбы между Польшей и Швецией он извлек большую выгоду — перемирие, удовольствие отнять у польского короля Сигизмунда титул короля свейского, а вкупе с этим прибрать давно желанную Ливонию, и прибрать ее, казалось, теперь будет несложно, ибо появилась возможность заключить тесный союз со свейским королем против Польши. И в этом деле решающую роль сыграет свадьба Ксении с принцем Гуством, пообещав тому Ливонское королевство.

А что же Ксения? Ей шел пятнадцатый год, по тем временам самый брачный возраст. Царевна ведала, что пришел ее срок, однако ее не тянуло к замужеству, но она не могла перечить намерению отца государя, ибо уже заранее ведала, что выйдет замуж за одного из заморских принцев. Им оказался свейский принц Густав, кой недавно появился в Москве. Но Ксения вовсе не задумывалась о своем женихе. Кто он, молод ли, каков собой? Эти вопросы даже в голову не приходили царевне. Она до сей поры жила Серебрянкой. Это были чудесные, безмятежные дни, оставившие в душе Ксении сладкие воспоминания. Ничего прекрасней в ее жизни не было, что она особенно почувствовала, когда вернулась в свои докучливые терема, с их затворническим укладом.

Ах, Серебрянка, милая Серебрянка! Маленькая деревушка в одну избу, но какая светлая и пригожая, чарующая своей бесподобной девственной красотой. В сей дивной красоте, и вся сущность ее соответствовала тому миру, кой окружал ее целых две недели, пробуждая в ее душе совершенно новое, неизведанное, невольно меняя еще более к лучшему ее утонченную натуру, ее мысли и поступки, совершенно несообразные с ее поступками во дворце. Совсем недавно она и помыслить не могла, что открыто может побеседовать с простолюдинами, погулять по лугам и рощам, пройтись босиком по песчаной отмели речушки, испить чистой хрустальной водицы из серебряного родничка, сходить с берестяным лукошком в лес, познавая прелести благословенной природы… Боже мой! В каком же сказочном великолепии она пребывала!.. Никогда не забудется и верховая езда. На третий день обучения она добрых полчаса (сама по себе!) каталась на Арабчуке, даже на рысь перешла, почувствовав себя истинной наездницей на «златогривом коне». У нее даже дух захватило от сего упоительного полета.

Разве забыть ей ныне Серебрянку? Не забыть… Не забыть и того недолгого, но жаркого прикосновения княжича Василия, спасшего ее от неведомого зверя. Какой же храбрый и пригожий этот сероглазый княжич, с шапкой пышных кудреватых волос. Так и стоит в очах.

Отчего-то яркий румянец заливал щеки Ксении, когда она вспоминала княжича.

«Увидеть бы его», — как-то мелькнула в ее голове неожиданная мыль, и от этой нечаянной, непозволительной мысли она вовсе смутилась, да так, что ее внезапное смущение тотчас заметила Мария Федоровна.

— Что с тобой, государыня царевна?

— Со мной?.. Со мной все хорошо, матушка боярыня… От печей жарко.

«От печей ли? — усомнилась Мария Федоровна. — Никак, о свейском принце задумалась. Господи, неужели Ксения, это небесное создание, выпорхнет из царских теремов? Каково-то будет ей в чужедальней сторонушке?

Жаль было расставаться верховой боярыне со своей воспитанницей. Привыкла за три года.

Глава 18 ПРИНЦ ГУСТАВ

Афанасий Иванович Власьев, пользовавшийся огромным доверием царя, прибыл на Москву за две недели до приезда свейского принца. Рассказывая о тайном поручении царя, он обстоятельно доложил все подробности:

— Принц Густав, сын Эрика Четвертого, тридцати двух лет отроду. Младенцу было семь месяцев, когда отец его был свергнут с трона и заключен в тюрьму. Сначала король Иоанн Третий не опасался малолетнего племянника, но когда в Швеции стали подниматься голоса за освобождение Эрика, король дал одному царедворцу приказание утопить ребенка. Замысел не удался; ребенок был отправлен в Польшу, где его воспитанием занялись иезуиты; он принял католицизм. Густав жил в большой нужде, лишь изредка получая помощь от своей матери. Он сделал большие успехи в науках, прекрасно владея итальянским, французским, немецким, польским, русским и латинским языками, стал знатоком медицины и алхимии и заслужил название «второго Феофраста Парацельса».

Когда Сигизмунд Третий короновался в Кракове, Густав в одежде нищего присутствовал на торжестве. Здесь он открылся своей сестре Сигриде, бывшей в свите Сигизмунда, получил от нее помощь деньгами и уехал в Германию, обосновавшись в Торне. Сей принц вполне здоров, и разумом не обижен, но водятся за ним и грешки, великий государь.

— Говори, Афанасий.

— Любит покутить, замечен в любовных связях.

Но Борис Федорович не придал сему обстоятельству особого значения.

— В западных странах на любовные шашни смотрят сквозь пальцы. Главное, чтоб голова была на плечах.

— Разумом не обижен, — повторил Афанасий Иванович. — Корона короля Ливонии ему теперь, никак, во сне грезится, хотя бы и под рукой государя Московского.

— Еще бы, — усмехнулся Борис Федорович. — Владетель богатого королевства. Власть — себе в сласть.

Посольский дьяк (умнейший, прозорливый человек!) пытливо глянул на государя и тотчас отвел глаза, понимая, что своей последней фразой Борис Годунов с головой выдал себя. Кто, как ни он несказанно упивался властью, добившись ее лукавством и хитроумными кознями.

— Не любой ценой, великий государь.

— Что?! — размышляя о чем-то своем, воскликнул Годунов, и лицо его побагровело.

— Я толкую о принце Густаве, великий государь. Он охотно согласится стать королем Ливонии, но едва ли предаст свою веру.

— Предаст, коль захочет стать королем! — увесисто бросил Борис Федорович.

На рубежах, в Новгороде и в Твери встретили Густава с немалым почетом и дарами, «одели в золото и в бархат, ввезли в Москву на богатой колеснице, представили государю в самом пышном собрании двора». Поцеловав руку у Бориса и наследника Федора, Густав, отменно ведая руский язык, произнес речь, выразив благодарность великому государю Московскому за приглашение. После изобильного обеда, принцу отвели огромный дом с большим числом слуг и множеством драгоценных сосудов и чаш из царских кладовых.

Обольстив Густава надеждой быть властителем Ливонии с помощью России, Годунов хитро приступил к делу, дабы обольстить и саму Ливонию. В Москве находилось немало дерптских и нарвских сановников с женами и детьми в «неволе сносной, однако ж горестной для них, лишенных отечества и состояния». Борис дал им свободу с условием, чтобы они принесли ему присягу и ездили куда пожелают: в Ригу, Литву, Германию для торговли, но чтобы везде были его усердными слугами, наблюдали, выведывали важное для Московского царства и тайно о том доносили печатнику, дьяку Шелкалову. Но сии люди, некогда богатые купцы, денег уже не имели. Годунов велел им раздать до двадцати пяти тысяч серебряных рублей, чтобы они тем ревностнее служили России и преклоняли к ней своих единоземцев. Ведая о недовольстве рижских жителей и других ливонцев, утесняемых правительством и «в гражданской жизни и в богослужении», царь велел тайно сказать им, что если они хотят спасти вольность свою и веру отцов, если ужасаются мысли рабствовать всегда под тяжким игом Литвы и сделаться папистами или иезуитами, то щит России над ними, а меч ее над их утеснителями; что сильнейший из венценосцев, равно славный мудростью и человеколюбием, желает быть отцом более, нежели государем Ливонии, и ждет депутатов из Риги, Дерпта и Нарвы для заключения условий, кои будут утверждены присягой бояр в том, что свобода, законы и вера останутся там неприкосновенными под его верховной властью. В то же время, псковские воеводы должны были искусно разгласить в Ливонии, что Густав, столь милостиво принятый царем, немедленно вступит в ее пределы с нашим войском, дабы изгнать поляков и шведов и господствовать в ней с правом наследственного державца, но с обязанностью российского присяжника.

Борис настоял, дабы Густав написал письмо своему дяде, герцогу Карлу, и принц сел за перо: «… Европе известна бедственная судьба моего родителя. Ныне я в тихом и безбоязненном пристанище, у великого монарха, милостивого к несчастным державного племени. Здесь могу быть полезен вашему любезному отечеству, если ты уступишь мне Эстонию, угрожаемую Сигизмундовым властолюбием: с помощью Божиею и царскою буду не только стоять за города ее, но возьму и всю Ливонию, мою законную отчину…».

Глава 19 ЭЛЬЗА

Все, казалось бы, складывалось благополучно для свейского принца. Вот-вот корона Ливонии окажется в его руках. Он станет не только влиятельным королем, но и зятем могущественного монарха. Его женой станет прекраснейшая женщина, во всем превосходящая его любовницу Эльзу, которую он привез с собой из Торна. Царевна Ксения — подарок судьбы.

Эльзе, белокурой и голубоглазой двадцатилетней женщине, был отведен маленький дом в Немецкой слободе, коя находилась на реке Яузе. Таково было условие Густава, приехавшего с любовницей из Германии. Эльза, единственная дочь богатого немецкого бюргера, не была красавицей, зато была чрезмерно любострастной, чем и привлекла пылкого свейского принца. Она сбежала в Торн из родительского дома, прихватив с собой целое состояние — большую шкатулку, заполненную золотыми украшениями и драгоценными камнями. Отец, узнав к кому сбежала любимая дочь, не стал ее преследовать, ибо ему стало известно, кем может стать ее любовник.

С тех пор, как Эльза стала жить в Москве, ее самолюбие было уязвлено: Густав перестал появляться в ее доме. Она негодовала. Предатель! Как он мог поменять ее на какую-то Ксению, которая, как рассказывают купцы, живет во дворце, как монахиня, и не знает, что такое истинная любовь. Пресвятая дева Мария! Неужели все кончено?!

Нет, честолюбивая Эльза не могла этого допустить. Густав должен отказаться от Ксении и вернуться с ней в Германию.

Долгими днями и ночами она придумывала план действий, и, наконец, она позвала служанку и приказала:

— В слободе живет Жак Маржарет. Я покажу тебе его дом. Пусть он придет ко мне.

— А если он откажется, моя госпожа?

— Пообещай, Гертруда, что он будет хорошо вознагражден.

Маржарет появился лишь на другой день.

— Что вам угодно, сударыня?

Угостив мушкетера отменным мускатным вином, Эльза спросила:

— Вы можете выполнить сложное поручение дамы?

— Сложное? Насколько сложное, сударыня?

— Весьма сложное, сударь. Потребуется не только ум, но и чрезмерная отвага.

— Тысяча чертей! — оживился мушкетер. — Мне уже надоела скучная дворцовая служба. Горю желанием исполнить вашу просьбу, сударыня!

— Прекрасно, сударь. А теперь выслушай меня… В Москву приехал шведский принц Густав. Царь московитов хочет женить его на своей дочери Ксении. Ты, Жак Маржарет, должен разрушить свадьбу.

— О, сударыня. Я всего ожидал, но такого… Мне легче уложить три десятка противников, или переплыть Ламанш, чем разрушить свадьбу Густава.

— Разочаровал ты меня, сударь. А я ведь могла озолотить тебя. Сколько ты вкладываешь в свой кошелек за год службы царю?

— Довольно много. Русский царь не скуп, как иноземные короли. Триста рублей серебром.

— Ты получишь в пять раз больше, сударь. Золотом!

— Тысячу чертей! Надо подумать, сударыня. Но это может стоить мне головы.

— Жак, ты ничем не рискуешь, если последуешь моему плану.

— Я подумаю, сударыня. Через два дня мы продолжим наш разговор.

Жак Маржарет был одаренным человеком: он не только прекрасно владел любым оружием и был отличным наездником, но и способным литератором, оставив после себя довольно интересные мемуары о Московии. Опричь того, этот авантюрист и любитель приключений, был отчаянным храбрецом, для которого любое рискованное предприятие являлось всего лишь веселым развлечением, тешившим его кипучую натуру.

Через два дня Жак вновь появился у любовницы Густава, которая принялась излагать свой план:

— Надо распустить слух, что принц безнадежно болен и довести его до царя Бориса.

— Не каждый слух, сударыня, доходит до государя Московии. Их просеивает через свое сито начальник Сыскного приказа Семен Годунов и канцлер Власьев.

Западные послы и все иноземцы, имевшие дело с Двором Годунова называли Афанасия Власьева «канцлером».

— Думай о своем кошельке, Жак, и тогда слух непременно дойдет до царя Бориса.

— Может, и дойдет, сударыня, но он будет опровергнут лекарем государя, Фидлером, который, как мне известно, искусный медик.

— Если слух окажется ложным, тогда есть и другой путь, более надежный. Я отлично знаю, что Густав беззаветно предан своей вере. Еще по дороге в Москву канцлер царя Власьев подробно рассказывал Густаву о православии. Это не случайно. Моего возлюбленного хотят крестить по греческому обычаю. Русские священники примут все меры, чтобы Густав принял православие. Надо помешать им, сударь.

— Каким же образом, сударыня?

— В Торне живет пастор Клаус, в которого Густав верит, как в Бога. Надо привезти его в Москву и свести пастора с его верным прихожанином. Густав послушает Клауса, откажется от православия, и тогда Борис Годунов будет вынужден отменить свадьбу.

— О, сударыня! — восхищенно щелкнул пальцами мушкетер. — Твоя прелестная головка не набита опилками. Ты из тех женщин, которые обладают изощренным умом. Твой план великолепен, но, увы. Я нахожусь во дворце государя московитов, а не в гвардии короля Генриха Валуа. О, если бы такое поручение очаровательной дамы мне было предоставлено во Франции! Среди моих славных друзей мушкетеров. Здесь же варварская Московия, сударыня.

— Вы отказываетесь, сударь? А я слышала, что вы совершили немало подвигов в европейских странах.

— В европейских, сударыня. В Московии же ни один мушкетер короля Генриха не сможет выполнить вашего поручения. Я сожалею, сударыня.

Маржарет направился, было, к выходу, но его остановил безысходный возглас Эльзы:

— Жалкий трус! Я бы заплатила вам в десять раз больше! Трус!

Мушкетер повернулся к рассерженной Эльзе и учтиво произнес:

— Вы прекрасны, сударыня, даже в своем гневе. Тысячу чертей, но я выполню вашу просьбу. Извольте дать задаток.

Возвращаясь в дом, Жак довольно размышлял: «Эта дамочка ослеплена своей любовью. Она уже сейчас отвалила мне три годовых жалованья. Впереди же — огромные деньги. Но, тысяча чертей, как их теперь заполучить?».

Глава 20 МАРЖАРЕТ И ВАСИЛИЙ

Деньги и еще раз деньги! Это они гнали Маржарета на службу к королям, герцогам и принцам, это они привели его в 1599 году в суровую, холодную Московию, когда в Германию прибыло посольство под началом канцлера Бориса Годунова, Афанасия Власьева. Никогда не думал гасконец, что он окажется в Москве.

Прежде, чем отправить Афанасия Власьева в Неметчину, Годунов наказал:

— От иноземных послов я слышал, что немецкие ландскнехты — самые надежные телохранители. Они состоят на службе многих королей. Привези мне их во дворец. Казны не жалей.

Афанасий Иванович понимал царя с полуслова: тот давно уже стал чересчур подозрительным и перестал доверять своим телохранителям. В Германии посольского дьяка свели с Жаком Маржаретом. Люди, которые рекомендовали французского наемника, сказали:

— Сей бывший мушкетер короля Генриха будет преданным псом любого государя, если его соблазнить тугим кошельком. Этого отчаянного гасконца знает вся Европа.

Афанасий Иванович встретился с Маржаретом и без труда уговорил его поехать в Россию, а за Маржаретом потянулись и другие наемники. Борис Годунов назначил гасконца капитаном немецкой роты, ставшей своеобразной отборной гвардией Годунова, чего никогда не было ни при одном русском государе. Жак, получая по тем временам огромное жалованье, сопровождал государя повсюду, куда бы он не выходил или не выезжал из дворца. Однако в последнее время Борис Федорович все реже покидал свои покои, и у Маржарета все больше появлялось свободного времени.

Свободное же время предназначал дворецкий боярин Григорий Годунов.

— Ты можешь отлучиться в Немецкую слободу, Маржарет. Когда понадобишься, государев жилец прибудет за тобой.

По приказу царя Маржарет и его рота, дабы тотчас появляться во дворце, не занимались сыском «воровских» людей: их «имали» люди Сыскного приказа, а посему у Жака было время подумать, как заполучить баснословные деньги любовницы принца Густава. Эльза подсказала ему недурной план, но в голове Жака роились и свои соображения. Расстроить свадьбу Густава почти невозможно, но Маржарет был из тех предприимчивых мушкетеров, для которых, чем труднее задача, тем увлекательнее ее выполнение. Любая взятая неодолимая преграда будоражит кровь, а кровь отважного гасконца зовет все к новым и новым приключениям, которые и являются смыслом жизни.

Однако Маржарет осознавал, что претворение всех его хитроумных планов невозможно без помощи верных друзей, способных на самый безнадежный шаг. Таких друзей в Московии у Жака не было. Не оказалось их и в роте наемников. Каждый был силен и отважен, но никто из них не согласился бы на столь рискованное предприятие. Маржарет пришел в не свойственное ему уныние.

Однажды он увидел у Постельного крыльца княжича Василия, и заметно оживился. Вот кто поможет осуществлению его плана. Этот княжич несомненно влюблен в дочь Бориса Годунова, не случайно он так задиристо разговаривал в его шатре. Жак знал толк в любовных делах, и он безошибочно определил состояние души юного оруженосца царя.

— Мне хотелось бы поговорить с вами, сударь.

— А мне с тобой говорить не о чем, — резко отозвался Пожарский.

Жак догнал княжича на крыльце, ухватившись за его плечо.

— Вы напрасно горячитесь, сударь. У меня для вас прекрасное предложение, которое вас заинтересует.

— С иноземцами у меня не будет никаких дел. Ну, чего ты вцепился, как клещ, гасконец?

Понимая, что разговор с княжичем может не состояться, Маржарет тихо шепнул:

— Дело касается царевны Ксении. Она в беде.

Василия будто наконечником копья кольнули.

— Что с царевной? Говори!

— Тише, тише, сударь… Отойдем в караульное помещение.

Караульное помещение, пристроенное Борисом Годуновым для немецкой роты, находилось подле Колымажных ворот дворца, в коем обретались иноземные наемники. Впрочем, русских стражников было в десятки раз больше, бдительно охранявших днем и ночью государев Двор. Стража эта состояла внутри дворца из стольников, стряпчих и жильцов и из низших придворных служителей: столовых истопников, столовых сторожей и боярских детей царицына чину, дежуривших круглосуточно у дверей лестниц и сеней. Опричь того, по всем дворцовым воротам и в других дворцовых местах, «у казны», находились постоянные стрелецкие караулы. В этих караулах на стороже бывало по пятисот человек под начальством головы или полковника и десяти капитанов. Главный караул, в числе двухсот, а иногда трехсот человек, находился у Красного крыльца под Грановитой палатой, в подклетах; другая часть в двести человек — у Красных ворот. Из того же караула у Куретных ворот стояли десять человек, на Казенном дворе — пять и на денежном — пять. Бдительная стража постоянно стояла у Спасских, Никольских, Тайницких, Боровицких, Троицких ворот Кремля и подле Отводной башни.

Василий Пожарский, будучи рындой царя, пока не привлекался к караульной службе, но он отменно ведал все сторожевые караулы, в коих ему предстоит стоять после завершения почетной службы меченосцем государя, прекращавшаяся в семнадцать лет.

Войдя в караульное помещение, Маржарет широким жестом пригласил присесть Василия на скамью, а затем произнес:

— Внимательно выслушайте меня, сударь. Вам уже известно, что шведский принц Густав намерен жениться на их высочестве Ксении. После свадьбы дочь государя должна выехать в Ливонию, чтобы стать королевой сей недружественной страны. Жизнь ее в Ливонии будет в опасности.

— Зачем ты мне об этом рассказываешь, Маржарет?

— Мне, думается, что вам, сударь, не безразлична судьба царевны Ксении.

— Тебе, какое дело? — вспыхнул Василий и порывисто поднялся со скамьи.

— Вы опять горячитесь. Будьте благоразумны, сударь… Да не отталкивайте меня! Какой же вы задиристый человек. Я же знаю, что вы, сударь, влюблены в царевну. А раз влюблены, то добейтесь того, чтобы Ксения не досталась принцу Густаву. Ну же!

Зажигательная речь охладила Василия. Он вновь опустился на скамью и спросил:

— Чем же я могу помочь царевне?

— Очень многим, сударь. Ксения — сущий ангел. Рядом с ней должен быть чистейшей души человек. А Густав — принц-бродяга, ветреник. Он даже в Москву притащил свою любовницу. К царевне же у него нет никаких чувств. Его прельщает лишь одно — стать королем Ливонии. Ксения же — разменная монета.

Василий выслушал мушкетера с гнетущим чувством: он возненавидел Густава со дня его приезда в Москву. Но что он мог поделать? Ксения выйдет замуж по повелению царя, и отменить его решение невозможно. Это-то и бесило княжича все последнее время. На его мрачное лицо обратила внимание Мария Федоровна.

— Что с тобой, сынок? Аль беда, какая приключилась? Кажись, пока Бог милует. То стряпчим был, то рындой, а ныне тебе государь пожаловал чин стольника. Того гляди, окольничим станешь. Радоваться бы надо, а ты снулым ходишь. Что с тобой, Василий?

— Что? — сын не ведал, что и ответить. Признаться матери, что он безумно влюблен в царевну Ксению, у него не хватало смелости. Он догадывался, какими сердитыми словамиотзовется Мария Федоровна, а посему пришлось соврать:

— Зуб приболел, матушка.

— Да Господи! И чего маешься? Сходи в Аптекарский приказ.

Приказ был учрежден Борисом Годуновым четыре года назад и был вверен боярину Богдану Бельскому, племяннику Малюты Скуратова Бельского. Разумеется, Богдан Яковлевич в аптекарских делах ничего не смыслил, но он пользовался советами бывших на царской службе иноземных лекарей. Приказ не только заведовал двумя царскими аптеками, но и распоряжался «береженьем» Москвы от моровой язвы, приглашением на царскую службу иноземных врачей, коих подвергал испытаниям, и, оказавшихся невежественными, должен был выгонять, но «без жадного озлобления». Заботился приказ о собирании травников и разведении аптечных огородов.

Мария Федоровна уже обращалась к боярину Бельскому в связи с недугами своей дочери Дарьи, коя иногда прихварывала. Сама же она обладала отменным здоровьем.

— Схожу, матушка.

В приказ Василий, конечно же, не пошел. Расположение духа его оставалось по-прежнему угнетенным. Серебрянка, казалось, перевернула всю его жизнь. Прежде у него никогда не было печального настроения. Был весел, всегда оживлен — и никаких черных мыслей. Особенно жизнь добавила ему радостей, когда он (пусть и тайком) каждый день видел на Серебрянке Ксению. В первый раз эта дивная девушка привела его в необычайный восторг, а затем, с каждым днем его сердце все больше и больше проникалось любовью к юной царевне. Он вернулся в Москву настолько влюбленным, что ему казалось, что нет его счастливей на всем белом свете. А затем им овладела тихая грусть: Ксения никогда не будет его суженой, и все же он жил своей потаенной любовью, пока не изведал, что в Москву привезли свейского принца Густава, который навсегда увезет Ксению в чужедальние земли. Сердце Василия наполнилось небывалой ненавистью к иноземцу. Ночью он метался по своему покою и не находил выхода…

Он поднял насупленное лицо на Маржарета и спросил:

— Послушай, гасконец, тебе-то какая корысть Густаву помеху чинить?

Мушкетер был не только храбр, но и находчив:

— У меня с Густавом свои счеты. Он недружественно относится к королю Генриху, а мушкетеры того простить не могут. Враги Генриха — враги каждого гасконца. Тысячу чертей! Я готов проткнуть шпагой этого несчастного шведа!

— Не такой уж он и несчастный, коль станет зятем государя всея Руси.

— Не станет, сударь, если ты поможешь мне расстроить свадьбу. Ты готов это сделать ради любви к Ксении?

— Да! — твердо произнес княжич. — Чем я могу помочь?

— Надо сделать так, чтобы Ксения узнала о том, что Густав привез с собой любовницу. Это заденет ее самолюбие, и она попросит отца отменить свадьбу.

— У меня нет прямого выхода на царевну. Напрасная затея.

Но Маржарет, пробыв во дворце больше года, как начальник дворцовой охраны, был отменно осведомлен обо всех сановниках, пребывающих на службе царя.

— Ошибаетесь, сударь. У вас есть отличная возможность прямого выхода на царевну. Стоит поговорить с вашей матушкой — и мы можем торжествовать победу. Не откажет же она сыну в такой любезности.

— Действовать через матушку?.. Ну, нет, Маржарет. Сие дело унизительное.

— Вы слишком щепетильны, сударь, и это не приведет нас к успеху.

— Но…

— Никаких «но». В делах любви надо быть твердым и решительным. Вы действительно хотели бы расстроить свадьбу?

— Очень хотел бы.

— Тогда уговорите матушку.

— Добро, Маржарет.

Однако ответ княжича показался мушкетеру не совсем уверенным.

Глава 21 СЫН И МАТЬ

Как-то за обеденным столом Мария Федоровна упомянула принца Густава, на что Василий разом встрепенулся.

— А что Густав?

— На Москву доставили. Скоро свадьбе быть. Уедет царевна в чужедальнюю сторонушку. Жаль мне с ней расставаться. Уж так к ней привыкла.

— Сей принц, матушка, худой человек. Погубит он Ксению. Погубит!

Василий порывисто поднялся со скамьи и выскочил из столовой палаты.

Мария Федоровна проводила его недоуменным взглядом. Что это с ним? Почему все последние дни он ходит с мрачным лицом, и почему так зарделись его щеки, когда он произнес имя Ксении?

И тут Марию Федоровну осенила догадка. Господи! Да он влюбился в царевну! Но зачем? Ведь любовь его безответна.

С сожалением подумала о приказе боярина Григория Годунова, повелевшего тайно приглядывать за всеми перемещениями царевны на Серебрянке. Вот Василий и доприглядывался. Теперь ходит, как в воду опущенный… Надо пожурить сына. Не по себе сук рубит. Пусть и думать не смеет о царевне.

Поднялась, было, из кресел, дабы пойти к Василию, но тотчас вновь в них опустилась. Сейчас сын возбужден, не следует пока его тревожить. Да и ни какие слова не подберешь, дабы Василий выбросил из головы Ксению. Любовь — вещь мудреная, ее разом из сердца не выкинешь, загорится — не скоро потушишь. Нужно время, чтобы Василий пришел в себя.

А Василий, весь взбудораженный, вдруг вновь прибежал в столовую палату.

— Люблю я Ксению, матушка. Люблю! Жизнь готов за нее отдать. Помоги мне. Скажи Ксении, что бродяга-принц привез с собой полюбовницу. Она придет к царю и тот отменит свадьбу. Помоги, матушка!

Никогда еще Мария Федоровна не видела сына таким разгоряченным.

— Присядь, сынок. Охолонь.

Василий опустился на лавку, а мать вышла из кресел, присела рядом с сыном и, как в детстве, нежно прижала его к своей груди.

— Ну что с тобой, чадо любое? Царевна поглянулась. Она красоты невиданной. Как такая не поглянется? Такое случается в отроческих летах.

— Я уже не отрок, матушка. Не отрок!

— Хорошо, хорошо, сынок. Успокойся, чадо мое любое. Успокойся, славный мой.

Мария Федоровна, как бы убаюкивая «дитятко», ласково поглаживала рукой русую голову сына и все тихо приговаривала:

— Все-то сладится, Васютка, все-то уляжется…

Но Василия не сморил, как в детстве, крепкий беспробудный сон. Он открыл глаза и, отстранившись от матери, с надеждой спросил:

— Ты поговоришь с Ксенией, матушка?

— Можно и поговорить, но будет ли прок. Царь не отменит свадьбу.

— И все же поговори, матушка.

Василий ушел в свои покои с тяжелым чувством. Ему стало неловко и стыдно. Теперь он костерил себя за свою горячность, коя иногда приносила нежелательные результаты. Ну, зачем он вскипел, сорвался и открылся матери?! Зачем попросил ее помощи? Стыд! В любовных историях настоящие мужи так не действуют. Нюни распустил. Зазорно!

Долго бранил себя Василий, а затем засобирался в Посольский приказ к одному из подьячих Афанасия Власьева, ведавшего сношениями с крымскими татарами.

Выехал со Сретенки, как и положено государеву стольнику, в сопровождении холопов, облаченных в суконные цветные кафтаны. Холопы дерзкие, молодцеватые, помахивали плетками и, разгоняя толпу, громко покрикивали:

— Гись, гись!

Посадский люд жался к обочине, ибо чуть зазеваешься — и хлесткая плеть прогуляется по спине.

Но после того, как Василий проехал Фроловские ворота Кремля, вольная езда закончилась, ибо впереди путников ожидал государев дворец. Народ, уверовавший в высокое признание царя, благоговейно чтил и все знаки его величия. Самый государев дворец охранялся особенным почетом, который по установившимся понятиям воздавали царскому местопребыванию. Нарушение этого почета, нарушение чести государева двора преследовалось законом: «чтоб на Государевом Дворе ни от кого никакого бесчинства и брани не было».

Василий Пожарский отменно ведал, что по стародавним обычаям нельзя было подъезжать близко не только к царскому крыльцу, но и вообще ко дворцу. Одни только бояре, окольничие, думные и ближние люди пользовались правом сходить с лошадей в нескольких саженей от дворца. К самому крыльцу, а тем более на царский двор, они не смели ездить. Стольники же, стряпчие, дворяне, жильцы, дьяки и подьячие, сходили с лошадей далеко царского дворца, обыкновенно на площади, между колокольней Ивана Великого, недавно воздвигнутой Борисом Годуновым, и Чудовым монастырем, и оттуда уже шли пешком, несмотря ни на какую погоду.

Иноземные послы и знатные иностранцы, как государевы гости, также выходили из экипажей подобно боярам, шагов за тридцать или за сорок, и весьма редко у обширного рундука, устроенного перед лестницей.

Василий хорошо помнит, что приключилось с одним из бояр Сицких в зимнюю, непроглядную вьюгу, когда он ненароком подъехал к самому крыльцу. Сицкого тотчас схватили стрельцы. Злополучного сановника лишили боярского чина и заключили в темницу.

Не забыть Василию и недавнего случая, когда он, еще, будучи стряпчим, стоял в карауле у Рождественской церкви, что на Сенях. Стоял с Федором Михалковым, таким же стряпчим, с коим недавно познакомился. Был Федор не по-юношески рассудлив, увлекался чтением книг, а главное — нрав имел незаносчивый и добрый, что особенно привлекало Василия. Он уже изведал от Федора, что дворянский род Михалковых велся от Гридицы Михалкова, кой был заметен при дворе Великого князя Ивана Третьего. Тимофей Михалков был главным дьяком Василия Третьего, канцлером Московской державы, а сын его, Андрей Тимофеевич стал при Иване Грозном наместником Тулы, а затем воеводой Смоленска, чем особенно гордился юный стряпчий, рассказывая Пожарскому о ратных подвигах своего деда, кой не раз выходил на сечу с литовцами.

В сумерках в предел к Никите Преподобному забрел неведомый человек.

— А вдруг злой умысел на государя, — предположил Михалков. — Давай-ка его схватим.

— Давай, Федя.

Незнакомец оказался подростком. Связали ему руки кушаком и передали стрелецкому голове на караул. В расспросе малой сказался Гришкой Федоровым, человеком дворянина Лариона Лопухина. Послал его Ларион отнести «часовник» в монастырь своей родной тетке, старице Фетинье. Гришка «часовник» старице передал, а из монастыря, назад идучи, забрел случайно ко дворцу, и услышал, что у Рождества поют вечерню, и он де к «петью пришел, слушати»..

Что дальше приключилось с незадачливым Гришкой, Василий и Федор так и не изведали, да в том и нужды не было…

В Посольском приказе подьячий молвил:

— Твоя поездка, стольник Василий Михайлыч, с посольством в Крым пока откладывается.

— Надолго?

— О том дьяк Афанасий Иванович ведает. Будь пока в хоромах и жди вестника.

Но в хоромы Василий не поехал, а решил вернуться к государеву дворцу, где его другой день поджидал в караульном помещении Жак Маржарет.

Их разговор начался без обиняков:

— Надеюсь, ты пришел, сударь, с добрыми вестями. Беседовал с матушкой?

— Ничего доброго я тебе не скажу, Маржарет. Никакого проку от матушкиных слов не будет. Царь не отменит свадьбы.

— Так и заявила.

— Слово в слово.

Но на лице мушкетера не промелькнуло и тени беспокойства.

— Не надо отчаиваться, сударь. Этой ночью я задумал весьма удачное предприятие. Надо сделать так, чтобы Густав встретился со своей возлюбленной, и не просто встретился, а провел с ней бурную ночь. По всей Москве пойдут дурные слухи. Царь будет оскорблен недостойным поведением жениха и вышвырнет его из Москвы. Каково, черт побери?

— Не поминай черта, Маржарет, сглазишь, — хмуро произнес Василий и осенил себя крестным знамением.

— Вы, русские, чересчур суеверные люди. Что скажешь о моем новом предприятии?

— Кажись, толково измыслил. Но как все это сотворить? Ума не приложу.

— Я все возьму на себя. Тебе, сударь, нельзя показываться у дома Густава, что живет в Китай-городе. Но чуть позднее помощь твоя потребуется. Как только услышишь недобрые вести о Густаве, приходи ко мне в Немецкую слободу. Сюда можешь прибывать спокойно. Немецких купцов даже бояре посещают по торговым делам. Мой дом под красной черепицей рядом с киркой. Сможешь прийти?

— Смогу, если не отбуду по посольским делам.

— Не приведи того, дева Мария.

— Да ты и сам можешь оказаться в отъезде. Государь давно Святую Троицу не посещал.

— Государь очень редко стал выезжать на молебны. Увы, но он чаше всего проводит время с лекарями и звездочетами. Я буду дома, сударь.

— Ну что ж? Помогай тебе Бог.

Глава 22 ХИТРЫЙ ПЛАН ЭЛЬЗЫ

Жак Маржарет был не только находчив, но и предприимчив. Вначале он побывал в доме Эльзы, привезя с собой дорогие вина.

— За эти вина я заплатил кучу денег. Пока спусти их в погреб и жди гостя.

— Кого мне поджидать?

— Конечно же, Густава.

Эльза даже взвизгнула от радости.

— Неужели получилось, мин херц? Мой возлюбленный покинет царскую дочь и попадет в мои объятья. О, как я тебе благодарна, Жак!

Эльза поцеловала мушкетера в щеку.

— Я устрою Густаву торжественную встречу. Он будет на верху блаженства. Он больше никогда не забудет свою маленькую Эльзу. Когда я его увижу?

— Совсем скоро, фройляйн Эльза. Я дам тебе знак… А вот это, — Маржарет вытянул из кармана кожаных штанов маленький темно-вишневый пузырек. — Это лекарство ты используешь, когда будешь угощать Густава мальвазией. Вино привезено с острова Липари, что в окрестностях Палермо, и хорошо сочетается с этим лекарством.

— Лекарством? — перепугалась Эльза. — Ты хочешь, что бы с моим Густавом приключилась какая-то тяжелая болезнь?

— Но ты же сама желала распустить слух о плохом здоровье принца.

— Всего лишь слух, мин херц! А ты хочешь погубить моего возлюбленного! — в голубых глазах немки засверкали злые огоньки.

— Черт побери, как ты хороша в своем гневе, — рассмеялся Маржарет. — Это лекарство называют любовным эликсиром. Его изготовляют в Китае из одного чудотворного корня. Десять капель на бокал вина — и твой возлюбленный превратить твою ночь в сплошное наслаждение. Советую, и тебе приготовить сей волшебный напиток. Мужчины выбирают тех женщин, которые своей страстью сводят их с ума. Густав навсегда забудет царскую дочь.

— Какой же ты вульгарный, Жак, — кокетливо передернула плечами Эльза. — Тьфу, негодник. Я и без твоего снадобья сведу с ума Густава.

— Не сомневаюсь, фройляйн, в твоих любовных возможностях, а вот принцу ты все же снадобье подлей.

— Негодник!

Но глаза Эльзы улыбались.

На другой день Маржарет отправился к дому Густава. Он подъехал к воротам на одноколке, под видом немецкого купца: в черной шляпе, пышном напудренном парике, камзоле, белых чулках и в башмаках с серебряной пряжкой. В правой руке его находился деревянный сундучок, облаченный в красный бархат.

У ворот стояли стрельцы в клюквенных кафтанах.

— По какому делу, мил человек? — усмешливо поглядывая на иноземца в диковинном для русского человека облачении, вопросил старшой, ухватившись мосластой рукой за бердыш.

— Немецкий купец Отто Браун, — вежливо представился Маржарет. — Хочу предложить его высочеству колье и монисто для будущей супруги. Его высочество будет доволен.

— Эк, как ладно на нашем языке лопочет… А не врешь, милок? Покажи.

Маржарет раскрыл сундучок. Увидев дорогое шейное украшение с жемчужными подвесками, стрелец одобрительно крякнул.

— Пригожая штука. Но впущать, милок, опричь государевых людей, никого не велено.

— Да вы что, господа служилые. Я ж с добрыми намерениями. Его высочество непременно захочет приобрести такое красивое колье. Я вас отблагодарю. Тут недалеко кабак на Варварке. Выпейте за здравие великого государя и его будущего зятя.

Маржарет протянул старшому полтину серебром. Стрельцы переглянулись: немалую деньгу отвалил заморский купчина, есть на что разгуляться.

— А пущай идет, братцы.

Густав любезно принял немецкого купца, ибо в последнее время ему наскучили частые посещения сановников царя Бориса и бесконечные разговоры о приготовлениях к свадьбе, которые оказались настолько длительными, что принц поражался русской основательности и неторопливости во всяком важном деле.

Густав по достоинству оценил колье, но выдавил из себя печальную улыбку.

— Мой кошелек, любезный Отто, пока еще довольно скуден. Но я скоро разбогатею и буду готов купить это прекрасное колье.

— Не стоит беспокоиться, ваше высочество. Примите сие украшение от всей Немецкой слободы. Купцы рады оказать любезность будущему королю Ливонии, и надеются стать вашими друзьями.

— Ох уж эти расчетливые купцы. Они всюду ищут выгоду… Прошу к столу, любезный друг. Я неплохо знаю Германию и всегда рад принять любого немецкого купца.

Долго пребывать за столом не входило в планы Маржарета, ибо он страшно рисковал: не дай Бог к принцу явиться кто-то из людей государя, и он будет узнан. И тогда мушкетер перешел к делу.

— Прошу прощения, ваше высочество, но я пришел к вам с худой вестью. Фрау Эльза пребывает в тяжелой болезни, она желает с Вами проститься.

Улыбчивое, доброжелательное лицо Густава стало белым.

— Моя Эльза умирает?

— Да, ваше высочество. Фройляйн надеется, что ваше высочество сможет найти время попрощаться с ней у смертного одра.

С той поры, как Густав прибыл в Москву, царь Борис решительно запретил ему видеться со своей любовницей, и вот уже два месяца принц, следуя жесткому повеленью, не встречался с Эльзой, что его постоянно угнетало, выводило из себя, да так, что он неоднократно порывался мчать в Немецкую слободу, чтобы страстно обнять свою голубоглазую возлюбленную. Но, глянув за окно, и увидев клюквенные кафтаны стрельцов, Густав обреченно вздыхал, валился на мягкое ложе и предавался томным мечтам о своей пылкой Эльзе, всегда дарившей ему сладострастную постель.

— Это ужасно, ужасно, Отто! — безутешно восклицал Густав, потерянно бегая взад-вперед по покоям. — Мне надо с ней проститься. Но как? Эти солдаты с алебардами, что приставлены меня охранять, не посмеют отвезти меня в Немецкую слободу.

— Я все продумал, ваше высочестве. Вы покажете стрельцам колье и скажите, что хотите его преподнести царевне Ксении. Не думаю, что стрельцы вас остановят. Прикажите закладывать экипаж и поезжайте в слободу.

— Но я не знаю туда дороги.

— Подойдите к окну, ваше высочество. Видите шатровую церковь Всех Святых? Я буду ждать вас на одноколке возле этой церкви. Следуйте за мной. Смелее, ваше высочество! А сейчас я удаляюсь.

Вскоре экипаж свейского принца, в сопровождении пятерых конных шведов, выехал из ворот. Караульные стрельцы поверили словам Густава: тому и сундучок с колье не пришлось открывать.

— Эк, полетел! — усмехаясь в вислые рыжие усы, изрек старшой.

— К царевне, хе, — басовито прогудел долговязый стражник.

Карета, доехав до церкви, остановилась, но затем опять тронулась. Путь до Немецкой слободы или Кукуя (как ее прозвали в народе) был немалый: надо было миновать «Аглицкий» и «Купецкий» дворы, монастырские подворья, двор бояр Романовых, Варварский крестец.

На крестце, когда бы Маржарет им не проезжал, всегда бурлила жизнь московского люда. «Шумная суетливая жизнь кипела на этом бойком месте старой Москвы. Здесь находились кружала и харчевни, погреба с фряжскими винами, продаваемыми на вынос в глиняных и медных кувшинах и кружках… Пройдет толпа скоморохов с сопелями, гудками и домбрами. Раздастся оглушительный перезвон колоколов на низкой деревянной на столбах колокольне. Разольется захватывающая разгульная песня пропившихся до последней нитки бражников… Гремят цепи выведенных сюда для сбора подаяния колодников. Крик юродивого, песня калик перехожих…».

Любил Маржарет здесь остановиться, чтобы выпить кружку отменного московского пива, но сейчас он гнал дальше, проезжая башню Варварских ворот с находящейся в ней часовней «Боголюбской Божьей Матери» и выкатываясь в Белый город, на Солянку, перерезанной ручьем Рачкой, вытекавшим из Чистых прудов, и усеянной банями-мыленками. Затем надо было миновать Яузские ворота, через кои проходила большая дорога в Коломну, Рязань и в прочие города, а севернее ее тянулись к реке Яузе большие великокняжеские сады, разбитые еще Иваном Третьим и стрелецкая слобода полка Воробина, а на самом берегу Яузы раскинулась слобода «серебряников» — мастеров царского серебряного Денежного двора. Далее последовало Воронцово поле с Ильинской под Сосенкой слободой, крепостные ворота Скородома, Елоховская и Покровские слободы, а вот и Немецкая слобода показалась, бывшая здесь со времен Ивана Грозного. Здесь жили иноземцы почти из всех государств Западной Европы: немцы, шведы, англичане, французы, датчане, голландцы, испанцы, прусаки…, коих русский народ называл «немцами», как «немых», не понимавших русского языка.

Немецкую слободу называли также и Кукуем, ибо она была расположена между Яузой и ручьем Кукуем. Купцы поставили здесь две лютеранские кирки, и все их дома были на «немецкую стать».

Вольготно жилось купцам в Кукуе. Их торговля, освобожденная от государевых пошлин, процветала. Русским купцам то было не по нраву, они подговаривали простолюдинов грабить иноземные лавки и амбары. Не отстало от народа и духовенство, кое обличало лютеран и католиков в ереси и запрещало им ставить церкви и дома на Москве. Недовольны были Кукуем и стрельцы, занимавшиеся мелкой торговлей, грозившие вырезать Немецкую слободу.

Немцы побаивались ездить на московские торги в своем иноземном платье. «Облают, оплюют, изорвут добрую одежду», а то и поколотят. Пришлось переоблачаться на русский манер. Но русскому человеку не угодишь: для них чужеземец без бороды — проклятая поганая латинская харя, нехристь с голым подбородком, словно у бесов, что жгут праведников на картине Страшного суда. Тяжело, тяжело привыкала патриархальная Русь к иноземцам!

Ворота слободы были открыты: они запирались лишь на ночь и охранялись мушкетерами, кои стали набираться Борисом Годуновым в полки «немецкого строя».

Василию Пожарскому, впервые угодившему в Кукуй, показалось, что она попал в иностранное государство. Все было необычно в этом немецком городке. Поражала необыкновенная чистота улиц, красивые, опрятные дома с красной черепичной кровлей и острыми шпилями, перед домами — палисадники с аккуратно подстриженными кустарниками, цветочными и табачными клумбами, с огородами, выложенными песчаными дорожками; за огородами, вдоль Яузы и ручья Кукуя, стояли необычные для русского человека ветряные мельницы с флюгерками и голубятнями. В слободе ни одной соринки, вокруг тщательно выкошенная зеленая травка. От цветников веет благовонным сладостным запахом.

«Ну и Немецкая слобода, — подивился тогда Василий. — Неужели вся Европа так жительствует?..

А принц Густав, тем временем, въехал в Кукуй. Выскочил из кареты и бросился к дому Гертруды. Сердце его учащенно билось. Сейчас он увидит свою несчастную прелестницу, с которой приключилась жуткая беда.

Густав распахнул дверь и изумленно застыл на пороге. Перед ним стояла улыбающаяся Эльза в пышном розовом платье, с открытой грудью, с голыми до локтей изящными руками, с алмазными сережками в ушах и драгоценным шейным ожерельем, состоящим из золотой цепочки с маленькими иконками пресвятой девы Марии.

Эльза, сверкая перламутровыми зубками, благоухающая тонкими духами, взялась руками за пышные юбки с тонкими кружевами и сделала реверанс, слегка выставив маленькую ножку в бархатном башмачке.

— Я рада видеть, ваше высочество.

— Ты здорова, Эльза?

— Как никогда, мой возлюбленный! — воскликнула лукавая прелестница и кинулась Густаву в объятия.

— Но купец Отто Браун? — покрывая жаркими поцелуями лицо Эльзы, произнес Густав.

— У меня не было другого выхода. Ты совсем забыл свою малышку. Какой же ты негодник! Негодник!

Эльза так принялась целовать обрадовавшегося принца, что тот едва не задохнулся.

Насытившись сладостными поцелуями, раскрасневшаяся Эльза показала рукой на стол, уставленный винами, сладостями и фруктами.

— Надо отметить нашу встречу, мой милый.

— Конечно же, моя несравненная Эльза. Мы будем веселиться, и заниматься любовью. Я счастлив!

Перед третьим бокалом Эльза кивнула на окно.

— Посмотри в палисадник, мой котик. Посмотри, какие у меня чудесные розы.

Густав посмотрел, издал восхищенный возглас и побежал в палисадник. Эльза же накапала в бокал живительного снадобья и спрятала пузырек в один из шкафчиков. Густав вернулся с охапкой роз, осыпал ими Эльзу, а затем принялся неистово целовать ее глаза, ушки, шею, ослепительную грудь…

Эльза, томно закрыв глаза, ослаблено прошептала:

— О, мадонна…Какой же ты сладострастник. Давай выпьем еще вина, а затем мы предадимся ласкам. О, мадонна…

После бурных, иступленных утех, Густав почему-то крепко уснул, чего с ним никогда раньше не случалось. (Эльза не знала, что в составе снадобья находилось и сонное зелье). Она покрывала его молодое, обнаженное тело поцелуями и нежно приговаривала:

— Мой котик устал меня ласкать, мой котик утомился…

Ближе к вечеру Эльза услышала за окном десятки голосов. Прикрывшись легким шелковым халатом, она распахнула ставни окна с вырезанными сердечками и увидела перед собой хозяина аустерии (кружечного двора), виноторговца Ганса Крюгера в пышно завитом парике, бархатной куртке и с дымящейся трубкой во рту.

— Мы пришли, прекрасная Эльза, поприветствовать принца Густава. Пришли с музыкантами, вином и пивом. Немецкая слобода хочет отпраздновать приезд высокого гостя. Разреши, прекрасная Эльза.

В умной головке Эльзы сразу мелькнула радужная мысль: «Надо непременно впустить гостей, и весело отметить возвращение Густава. Пусть вся Москва узнает о нашем счастье. Удача сама плывет в руки. Царь Борис совершенно откажется от намеченной свадьбы. Все складывается чудесно, дева Мария!».

Немцы толпились у дома Эльзы не менее получаса, пока Густав не пришел в себя и не облачился в камзол, и только тогда немцам было дозволено войти в дом.

Гости, соблюдая этикет, восторженно приветствовали его высочество, а затем они были приглашены за стол. И началось пиршество! Скупые немцы не жалели вина, фруктов и сладостей, принесенных из дома. (Тщательно продуманный план купца «Отто Бауэра» воплощался в жизнь). В просторном зале веселились и немецкие женщины в пышных, как колокол, фижмах и шлепах. Под скрипки, альты и гобои танцевали церемонные менуэты, развеселые англезы и контрдансы. Всем места для танцев не хватило, и добрая полвина гостей высыпала на улицу.

Музыка оглашала весь Кукуй, а когда слободу окутала бархатная звездная ночь у дома Эльзы появились люди со швермерами. Фейерверк был виден во многих слободах москвитян…

О шумном веселье, устроенном в Немецкой слободе, быстро изведала вся Москва. Народ плевался и недоумевал, а вездесущие соглядатаи бояр на другой же день доложили:

— Принц Густав со своей прелюбой тешился, хе-хе. До сей поры обретается с блудной девкой.

Жак Маржарет довольно потирал руки. Дело в шляпе. Скоро его кошелек заполнится золотом, и он станет весьма богатым человеком.

Глава 23 ПАСТОР КЛАУС

Василий Пожарский примчал в Кукуй и, привязав коня к подстриженному тополю, вошел в дом Маржарета. Тот, как никогда, пребывал в радужном расположении духа.

— Рад тебя видеть, сударь. Виктория! Царь Борис может распрощаться с принцем Густавом.

— Дай-то Бог, Жак. Но как у тебя это получилось?

Маржарет рассказал и Василий аж головой крутанул:

— Ну и хитер же ты на всякие штучки, Жак. (Чем ближе постигал Василий натуру мушкетера, тем все больше он ему приходился по душе). Ты сделал то, что невозможно было сделать всему царскому Двору. Молодцом!

— А я что тебе говорил? Истинный гасконец любые преграды одолеет. Давай выпьем за успех, милостивый государь.

— Не сглазить бы.

— Опять-таки русское суеверие. Выпьем отличного мускатного вина, изготовленного в окрестностях Люнеля, что на юге Франции. Эту бесценную бутылку, столетней выдержки, неделю назад я купил возле Гостиного двора. За избавление принца, сударь!

Василий не был любителем даже самых изысканных вин, а посему после первого бокала перешел к делу:

— Зачем ты позвал в Кукуй?

— Густав до сих пор находится у Эльзы. Мой бальзам действует безошибочно. Принц, забыв обо всем на свете, показывает образцы неистощимой любви. Теперь его и канатом от Эльзы не оттащишь. Его любовное похождение стоит того, чтобы о нем узнала твоя матушка.

— Но об этом уже изведала вся Москва. Царю доложат и без моей матушки.

— Царь болен. К нему никого не допускают, кроме лекарей и звездочетов. Твоя же мудрая матушка, как мне известно, любимица царевны, и она найдет способ дать весточку царю. Смелее, сударь! Пока Густав находится в Немецкой слободе, его легче уличить в нарушении приказа царя. Не теряй и часу!

Василий тотчас выехал из слободы, но чем ближе он подъезжал к Кремлю, тем все тягучее становились его мысли. Использовать матушку в своей любовной истории ему опять не хотелось. Это не достойно мужчины. Уж лучше он сам, как бывший рында, напросится к царю и все ему поведает… Но и эта мысль показалась ему неубедительной. Дворецкий боярин Григорий Годунов непременно откажет в приеме. Может, ему рассказать? Но сие попахивает доносом, самым унизительным делом, на кое он, Василий, никогда не пойдет. Донести на соперника — нет ничего омерзительней.

Василий зашел в тупик. Но дело вскоре разрешилось дьяком Афанасием Власьевым. Именно он ездил в Европу за Густавом, именно ему и пришлось навестить недужного государя. Только он, «российский канцлер», (опричь дворецкого и постельничего) имел прямой выход на царя. Дело было безотлагательным, а посему Афанасьев ничего не стал скрывать.

Борис Федорович пришел в ярость.

— Я повелю казнить этого бабника! Плевать ему на Ливонское королевство. Селадон! Что он мыслит своим куриным рассудком?!..

Дав государю выговориться, Афанасий Иванович постарался царя успокоить:

— Тридцать два года для неженатого мужчины — самые цветущие лета, великий государь. Ему трудно сдержать свою похоть, а посему он и навестил свою любовницу. В том нет великой беды. Женится — остепениться и забудет свою утешницу.

Царь и в самом деле поостыл в гневе.

— Что ты предлагаешь, Афанасий?

— Коль будет на то твоя воля, великий государь, я бы немешкотно отправил прелюбу Густава назад в Германию.

— Быть посему.


* * *
Василий надеялся, что вкупе с Эльзой в Германию отправится и Густав, но того не произошло. Принц остался на Москве.

Разочарован был и Жак Маржарет. Все его хитроумные планы пополнить кошелек за счет богатой Эльзы безнадежно рухнули. Царь не придал особого значения поездке Густава в Немецкую слободу и по-прежнему готовится к свадьбе.

И все же Маржарет долго не унывал, и сдаваться не хотел: дело чести гасконца довести предприятие до конца. Ему вспомнились слова Эльзы: «В Торне живет пастор Клаус, в которого Густав верит, как в Бога. Надо привезти его в Москву и организовать встречу с его верным прихожанином. Густав послушает пастора и откажется от православия».

— Тысячу чертей! — воскликнул вслух гасконец. — Эта дева с изощренной головкой подсказывает самый верный путь. Ничего еще не потеряно. Надо действовать и еще раз действовать.

Однако Маржарет понимал, что все упирается в сроки. По слухам свадьба намечена через месяц. Надо приложить все силы, чтобы пастор Клаус оказался в Москве хотя бы на три дня раньше…Но кто поскачет в Торн? Ни он, ни Василий Пожарский туда не могут отлучиться. Тогда кто? Думай, думай, Маржарет… Виноторговец Ганс Крюгер! Тот самый Крюгер, который охотно принял участие в шумном празднестве в Немецкой слободе. Не бесплатно, конечно, так как этот скупой купец за каждый пфенниг трясется. Вновь пришлось тряхнуть кошельком. Сей купец, по своим торговым делам, часто бывает в Германии и не откажется вновь туда съездить, если ему выделить изрядную сумму денег. Окупятся! Ганс прибудет в Торн, появится в доме уязвленной Эльзы и та с торицей оплатит все расходы. Она же поможет Крюгеру войти в дом пастора. И пусть ни Ганс, ни пастор Клаус не жалеют денег, чтобы менять в дороге свежих лошадей. Эльза не поскупится. И если принц Густав вернется в Торн, кошелек Маржарета будет вновь открыт для золота и драгоценных каменьев. Эта любострастная дочь бюргера ничего не пожалеет для своего ласкателя.

Крюгера долго уговаривать не пришлось: золото не говорит, да чудеса творит. В одном лишь усомнился:

— Пастор Клаус может мне не поверить на слово. Он потребует письма от Густава.

— Не беспокойтесь, господин Крюгер. Не вам говорить, как шалит на дорогах разбойный сброд. На вас напали, отняли деньги и сорвали камзол, в котором хранилось письмо Густава. Для достоверности покажетесь в доме Эльзы в затрапезном платье. Маленький маскарад — и никаких к вам придирок. Эльза купит вам камзол, которому позавидует сам император. Поспешите, господин Крюгер!


* * *
Условия Годунова были жесткими. Принц Густав получит Ксению только в том случае, если откажется от своей протестантской веры и примет православие, получив в приданое Калугу и еще несколько городов.

Густав долго колебался, время тянулось, и вот к принцу неожиданно приехал пастор Клаус, чему немало Густав удивился и обрадовался, ибо он несказанно любил пастора за его мудрые наставления и отзывчивое сердце.

— Как я счастлив, святой отец! Но как вы сюда попали?

— В Торне ко мне явились моя прихожанка Эльза и купец Крюгер из Немецкой слободы. Они рассказали о тебе скверные вещи, сын мой.

— Скверные? — насторожился Густав. — Но я не сделал ничего предосудительного. Все знают, как я люблю свою Эльзу.

— Не о том речь, сын мой. Всевышний не возбраняет истинную любовь. И купец и Гертруда сказали мне, что тебя усиленно склоняют изменить родной вере, и что ты вот-вот примешь православие.

— Я не знаю, как мне быть, святой отец, — с отчаянием произнес Густав. — Царь Борис непреклонен, у меня нет иного выхода.

— Ради Ливонского королевства ты хочешь продать свою душу, продать свою веру, которая вошла в тебя с материнским молоком? Не узнаю своего излюбленного прихожанина. Вспомни свою мать, Катарину Монсдоттер, бывшую королеву Швеции. Ее жизнь, после свержения твоего отца Эрика Четвертого, которого бросили в тюремный замок, была ужасной, и лишь неистребимая вера в Бога придавала ей силы. Она была непоколебимая протестантка и всю жизнь свою посвятила наукам. Сын, несмотря на большую нужду, превзошел свою мать, сделав значительные успехи в науках. Ты прекрасно овладел итальянским, немецким, польским, русским и латинским языками, стал знатоком химии и заслужил название «второго Парацельса». Ты мог бы стать великим ученым Западной Европы. Еще не поздно. Отвергнув же родную веру, ты станешь вассальным королем Ливонии, полностью подвластным московскому царю, и тотчас погрязнешь в войнах, так как с помощью русских войск тебе едва ли удержаться на троне… Сейчас тебя прельщают православной верой, но ты должен знать, что она в корне отличается от протестантской, в коей нет строгой церковной иерархии, нет монашества, нет культа Богородицы, святых, ангелов, икон, а число таинств сведено лишь к крещению и причащению. Кому русские люди молятся и отбивают поклоны? Простым деревяшкам, о которых им мало что известно. Высшие истины вероучения недоступны русским людям. Они построили тысячи церквей, но на что они похожи? Вместо того, чтобы усердно молиться Христу, в храмах не только разговаривают и спорят, но даже и дерутся и бранятся непотребными словами. Люди помногу часов стоят толпой, им негде даже присесть. Нужны железные ноги, чтобы не упасть от изнеможения. С Богом же надо говорить в полной тишине и без усталости. Православная вера — не христианская. Цари и князья ставят себя выше Христа, ибо епископы и прочие иереи у них в полной зависимости. Священники не смеют и рта раскрыть, ибо любое неповиновение грозит им снятием с прихода. Это уже измена. Страшная измена Христу и святой деве Марии. В православной Руси тебя ждут беспрестанные молитвы, богомольные шествия в храмы и монастыри, унылая, постническая жизнь, которая не присуща твоей натуре…

Речь Клауса была длительной, но Густав окончательно убедился, что пастор прибыл к нему во спасение его заблудшей души. В конце беседы Густав опустился на колени и прижался губами к руке пастора.

— Прости меня, святой отец. Теперь уже никто не заставит меня отшатнуться от протестантской веры.

— Я знал, мой излюбленный сын, что ты останешься верным своему духовному отцу.

Перекрестив и облобызав Густава, пастор сердечно с ним распрощался и в тот же день отбыл в Торн.

Густав же отправился во дворец к Борису Годунову, где он решительно отказался от женитьбы на царевне Ксении Годуновой, отказался в пользу своей веры и своей любовницы, которая с нетерпением ждала его в Торне. Но в Германию он не вернулся: разгневанный Годунов сослал его в Углич.


* * *
Наконец-то Василия Пожарского охватило безудержное веселье. Ксения спасена! Густава взяли за пристава и увезли в опальный Углич. Ай да Маржарет!

Сидя за столом гасконца, Василий поднял за него заздравную чашу.

— Благодарен судьбе, что я встретил тебя, Жак. Ты сделал невозможное. Я восхищен твоими поступками. С удовольствие пью твое здоровье.

— Пьем, Василий! Что не сделаешь для друга и его прекрасной женщины. Пьем!

И они действительно напились, бурно радуясь долгожданной победе. Один, что наконец-то, избавился от нежеланного заморского принца, другой, что наконец-то получил долгожданное богатство от Эльзы, которое ему передал Ганс Крюгер, когда узнал, что принц Густав отказался от дочери Годунова.

Но Эльза поспешила с вознаграждением Маржарета: ей надо было подождать, когда ее возлюбленный вернется в Торн. Несчастная Эльза так больше и не увидит Густава.

Рано радовался и Василий Пожарский.

Глава 24 ПРИНЦ ИОАНН

Сильное желание Бориса породниться с европейскими царствующими домами, дабы возвысить в глазах московских бояр и Европы свой собственный род, не ослабевало. Во время переговоров с Данией из-за русско-норвежской границы в Лапландии было заявлено желание царя иметь своим зятем датского королевича. В Дании сие предложение было охотно принято, и принц Иоанн, брат короля Христиана IV, в августе 1602 года отправился в Россию. В устье Нарвы его встречал Афанасий Власьев.

В Иван-городе датские послы, сопровождавшие принца, говорили посольскому дьяку:

— Когда королевич поедет из Иван-города, и будет в Новгороде и в других городах, то его станут встречать в дороге дети боярские и княжата. Какую честь королевичу Иоанну им оказывать?

Афанасьев отвечал:

— В том воля самого королевича. Он великого государя сын, а посему его воля, кого и как пожаловать по своему государскому чину.

Дьяк отписывал на Москву царю: «Когда мы приходим к королевичу челом ударить, то он, государь, нас жалует не по нашей мере; против нас встает и здоровается (витается) шляпу сняв; мы, холопи ваши государские, того недостойны и потому говорили послам датским, чтоб королевич обращался с нами по вашему царскому чину и достоинству. Послы же нам отвечали: королевич еще молод, а они московских обычаев не знают; как даст бог, королевич будет на Москве, то, узнав московские обычаи, станет по ним поступать».

В Новгороде королевич ездил тешиться вдоль реки Волхов до Юрьева монастыря. Стрелял из самопалов, бил утят, а, натешившись, вернулся в Новгород и устроил пир, на коем музыканты били в литавры и цимбалы, играли в сурны, и всегда Иоанн с большим почтением отзывался о русских людях.

Королевич был принят в Москве с большим торжеством. «Платьице на нем было атлас ал, делано с канителью по-немецки; шляпка пуховая, на ней кружевца, делано золото да серебро с канителью; чулочки шелк ал; башмачки сафьян синь». Прием королевича состоялся в Грановитой палате.

Царевне дозволили глянуть на жениха через тайное смотрильное оконце. Мать, царица Марья, как всегда грубовато изрекла:

— И чего это все заморские принцы такие долговязые и заморенные? Аль худо кормят их? Глянь на наших стольников и бояр. В теле! Экая здоровая стать. А этот?

— Не телом крсасен человек, матушка.

— Чем же?

— Душой своей.

— Эко, выдумала. Вздор все это. Вот и живи с экой худерьбой да пирогами откармливай.

Сенные девушки, стоявшие за спиной Марьи, прыснули от смеха, а Ксения продолжала рассматривать принца. И вовсе он не худой, а поджарый. Привыкли тучность за цветущее здоровье принимать, но сие далеко не так.

Ксения была безучастна к выбору отца: так или иначе ей приспела пора выходить замуж, а пригож или не пригож будет ее будущий супруг, ничего от нее не зависит, ибо отец выбирал не «красна-молодца», а знатное имя. Конечно же, Иоанн не блистал благолепным лицом, но не был он и безобразен, что и утешало Ксению, тем более, ей уже поведали, что принц обладает достаточно мягким нравом. Своими добросердечными поступками и уважением к московской старине он сумел завоевать расположение Двора.

Борис Федорович вознамерился показать жениху невесту после своего возвращения из Святой Троицы. Когда в октябре месяце он прибывал из обители в Москву, на дороге его встретил Григорий Васильевич Годунов и сообщил неутешительную весть: с принцем приключилась горячка. 28 октября Иоанн скончался на двадцатом году жизни.

Борис Федорович пришел в отчаяние: вот уже в другой раз не повезло ему с женитьбой дочери. Да и Ксения опечалилась: жалко ей стало молодого королевича. А по Москве поползли слухи: смерть приключилась по злому умыслу царскому. Борис, видя, как все полюбили Иоанна, напугался, что после его смерти на престол возведут не его сына Федора, а датского королевича.

Справедливы ли были сии слухи, читателю приходиться только догадываться.

Глава 25 ОКАЯННЫЕ ДОНОСЫ

Сохранить болезнь царя в тайне не удалось, а посему в Москве поднялась большая тревога. Знать спешно собралась на Боярскую думу. Борис приказал отнести его на носилках из дворца в церковь, дабы показать народу, что он еще жив. Москва на какое-то время угомонилась, но не угомонились бояре, и в первую очередь бояре Романовы. Предрекая близкую кончину Бориса, они, ближайшие родственники, двоюродные братья последнего царя из династии Калиты, начали готовиться к захвату трона, собрав на своем подворье многочисленную вооруженную свиту. Царевич Федор Годунов ими в расчет не брался, ибонаследник имел совсем мало шансов удержать трон после смерти отца.

Дело принимало трагический оборот. По дворцу испустился слух: царя «испортили». Начали искать, кто «испортил».

Царица Мария Григорьевна исходила гневом. Пока супруг лежал на одре, она взяла бразды правления в свои руки.

— То дело злокорыстных бояр. Это они умыслили извести царя! Сыскать и наказать нещадно!

В царице Марии взыграла кровь Малюты Скуратова. Она указывала то на одного, то на другого боярина, однако думный дьяк Афанасий Власьев, любимец Годунова, предостерег:

— Дабы взять бояр за пристава, надобны нешуточные улики. Надо обождать, когда великий государь на ноги встанет.

Борис Федорович, пока лежал на одре, передумал многое, его мысли нашли неожиданное воплощение.

Дьявол, говорит летописец, вложил Борису мысль все знать, что ни делается в Московском государстве. Думал, как бы и от кого все изведать, и остановился на том, что кроме боярских холопов, изведать больше не от кого. С кого начать? Да, пожалуй, с князя Федора Шестунова, доброхота бояр Романовых.

Тайные соглядатаи Годунова вышли на словоохотливого холопа Воинку. Тот поведал, что князь Федор Дмитриевич Шестунов частенько наведывается к Романовым, никак чего-то оба замышляют, но чего — холоп толком не знает. Но этого Годунову было достаточно, дабы положить начало доносам. Шестунова пока оставили в покое, а Воинку выставили перед Челобитным приказом на площади и перед всем честным народом огласили его службу и раденье, объявив, что царь жалует ему поместье, и велит ему служить в детях боярских.

И что тут началось! «Это поощрение произвело страшное действие: холопы начали умышлять всякое зло над своими господами». Сговаривались по пять-шесть человек, из коих один шел доносить, другие становились послухами.

И вновь посыпались от царя деньги и поместья, еще больше расширяя круг доносчиков. Клеветали друг на друга попы, чернецы, пономари, просвирни, даже жены на мужей, дети — на отцов. Потомки Рюрика наушничали друг на друга, причем мужчины доносили царю, женщины — царице. «И в этих окаянных доносах много крови пролилось неповинной, многие от пыток померли, других казнили, иных по тюрьмам разослали — ни при одном государе таких бед никто не видел».

Подан был донос и на Романовых, чего особенно жаждал Борис Годунов. Дворовый человек боярина Александра Никитича, Вторашка Бартенев, тайно явился к дворецкому Семену Годунову и объявил, что готов исполнить царскую волю над своим господином.

Семен Годунов подумал и приказал:

— Надо набрать в мешок разных кореньев и положить их в чулан Александра Романова.

Вторашка так и сделал, а затем вновь явился во дворец и доложил, что у его господина припасено на государя отравное зелье. Годунов немедля послал окольничего Салтыкова обыскать хоромы Романова. Тот нашел мешок и доставил его на двор к патриарху Иову.

Святейший повелел кликать народ, перед коим высыпали коренья из мешка. Тотчас приказали привести всех Романовых. Но не тут-то было: бояре со двора не вышли и сказывали, что никаких кореньев и в глаза не видывали. Но обличитель неизменно толковал:

— Боярин Александр Романов, сговорившись с братьями, заготовили отравное зелье. Помышляли царя извести!

Годунов приказал взять Романовых «за пристава», но силы, собранные боярами, были столь значительны, что у стен подворья Романовых произошло настоящее сражение. В польском дневнике от 26 октября 1600 года было написано: «Этой ночью его сиятельство канцлер сам слышал, а мы из нашего двора видели, как несколько сот стрельцов вышли ночью из замка с горящими факелами, и слышали, как они открыли пальбу, что нас испугало… Дом, в котором жили Романовы был подожжен, некоторых он (Борис) убил, некоторых арестовал и забрал с собой».

Боярская свита оказала стрельцам отчаянное сопротивление. Иван Грозный в таких случаях подвергал дворню поголовному истреблению, но Борис Годунов казнил лишь ближних слуг, самих же бояр предал опале.


Федора Никитича Романова, «человека видного, красивого, ловкого, чрезвычайно любимого народом» постригли и под именем Филарета сослали в Антониев-Сийский монастырь. Жену его Аксинью Ивановну также насильственно постригли и под именем Марфы сослали в далекое Заонежье — Толвуйский погост. Александра Никитича — в Усолье-Луду, к Белому морю; Михайлу Никитича — в Пермь, в Ныробскую волость; Ивана Никитича — в Пелым; Василия Никитича — в Яренск; мужа сестры их, князя Бориса Черкасского, с детьми Федора Никитича, пятилетним Михаилом и маленькой сестрой Татьяной, с их теткой Настасьей Никитичной, с женой Александра Никитича — на Белоозеро; князя Ивана Черкасского — в Малмыж, на Вятку; князя Ивана Сицкого — в Кожеозерский монастырь; других Сицких, Шестуновых, Репниных и Карповых разослали по разным дальним городам. Но только двое из братьев Романовых, Филарет и Иван, пережили свою опалу.

Глава 26 ЦАРСКОЕ ПОВЕЛЕНИЕ

А Борис Федорович вскоре вновь сильно занемог. Лекари с ног сбились, но недуг оказался неведомым. Седмица, другая миновала, а великому государю не только не полегчало, а стало еще хуже.

Царь хмуро высказывал Богдану Бельскому, кой ведал Аптекарским приказом:

— Худо подбирают снадобья твои лекари, Богдан Яковлевич.

Бельский участвовал в изготовлении лекарств, и только он имел право подносить снадобья царю.

— У меня самые искусные лекари, великий государь.

— Не такие уж они и искусники, коль хворь мою не могут излечить. За что я им громадные деньги плачу? Недоумки!

Борис Федорович позвал к себе капитана немецкой роты Жака Маржарета.

Начальник дворцовой стражи едва узнал своего повелителя. Лицо Бориса Федоровича было настолько бледным и исхудалым, что мушкетеру показалось, что царь умирает.

— Предстоит посещение храма, ваше величество?

Годунов вымученно улыбнулся.

— Боюсь, ноги не дойдут, Маржарет.

— Шутите, ваше величество.

— Мне не до шуток, Маржарет. А позвал я тебя для того, чтобы ты изведал у иноземных купцов, кои живут в Немецкой слободе, обо всех искусных лекарях. Немешкотно отправляйся.

Мушкетер вернулся во дворец в тот же день.

— Купцы, ваше величество, в один голос говорят о знаменитом лекаре Габриэле, известном шотландском капитане, бороздившем по всем морям и океанам. Но сейчас он в плавание не ходит.

— Морской капитан?.. Что еще о нем купцы говорят?

— Один из купцов ходил с ним в дальнее плавание и сам видел, как Габриэль ловко справляется с любыми болезнями.

— Доставь сего купца к дворецкому боярину Семену Годунову. Пусть тот все доподлинно изведает.

— Купец Бауэр у ворот дворца, ваше величество.

Вечером Жак Маржарет вновь предстал перед Годуновым.

— Дело немешкотное, Маржарет. Ты лично должен отправиться за лекарем в Шотландию. Скажешь Габриэлю, что он будет щедро вознагражден. С тобой поедет еще один человек. Отряжу одного из своих стольников, кой хоть немного владеет аглицким языком. Посоветуюсь с дьяком Власьевым. Будь пока во дворце.

— Извините, ваше величество, но я знаю человека, который неплохо владеет чужестранными языками.

— Говори.

— Стольник Василий Пожарский, с которым я случайно познакомился на Серебрянке.

— Васька Пожарский?.. Сын верховой боярыни. Есть от кого иноземные языки постичь. Он, кажись, уже был зачислен в одно из посольств. Надо Афанасия позвать.

Дьяк Власьев отозвался о молодом Пожарском с лучшей стороны.

— Ловок, надежен и разумом не обижен.

Дьяк Афанасьев был скуп на похвалу, а посему его немногословные слова оказались достаточными для Годунова. Сам же Афанасий Иванович велел прийти Пожарскому в Посольский приказ.

— Тебе, стольник, надо кое-что хорошо запомнить. Габриэля не так-то просто выманить из Шотландии. Он может не польститься даже на самую высокую щедрость царя. Он далеко не бедствует. В молодости Габриэль был корсаром и в морских нападениях на купеческие корабли набил в свои сундуки немало золота.

— Как же быть, Афанасий Иванович?

— Надо заглянуть в его душу.

— ?

— Не удивляйся, стольник. Хорошо запомни мой рассказ, кой я во всех подробностях узнал в Англии, когда ездил с посольством к королеве Елизавете. Всю свою жизнь Габриэль был безумно влюблен в королеву Шотландии Марию Стюарт. Он очень страдал, когда Мария вышла замуж за своего кузена, весьма красивого, но малодушного лорда Генриха Дарнлея. Брак Марии оказался несчастлив. Королева вскоре заметила грубость, неспособность и трусость своего мужа, стала относиться к нему с презрением, а Дарнлей, в отмщение, наметил себе жертву в доверенном секретаре королевы, итальянце Риччио, коего он велел убить у дверей королевы, спасшейся бегством. Скоро Мария принудила мужа удалить наиболее близких к нему людей, кои должны были бежать из страны. Во время этих злоключений у Марии родился сын Иаков. Отношение ее к Дарнлею все ухудшалось. Благосклонностью и доверием королевы овладел граф Ботвелль, кой с помощью Габриэля составил заговор против Дарнлея. Тот был убит в своем доме. Мария назначила Ботвелля великим адмиралом, а Габриэля капитаном королевского судна и, после того, как первый брак был расторгнут из-за близкого родства супругов, она обвенчалась с графом. Но многие сановники, недовольные убийством Дарнлея, собрали внушительные силы, и Мария не нашла иного исхода, как покинуть мужа и отдаться во власть заговорщиков. Ее привезли в замок Лочлевен, где, под угрозой обвинения в убийстве, заставили отречься от престола в пользу сына Иакова и признать графа Муррея регентом. Ботвелль, тем временем, бежал в Данию. Иаков, которому шел лишь второй год, был коронован в Стерлинге. Марии же, опять-таки при помощи Джорджа Дугласа и капитана Габриэля удалось бежать. Она собрала войско, но регент Марей его рассеял. Королева была в отчаянии, и тогда она приняла роковое решение обратиться за помощью к английской королеве. Габриэль переправил ее в рыбачьей лодке в аглицкий городок Карлейль, оттуда она написала трогательное письмо Елизавете. Но английская королева заключила Марию в один из отдаленных замков и отказала ей в просимом свидании, пока она не очистится от подозрения в убийстве мужа. Для расследования ее виновности были выбраны несколько влиятельных английских лордов. Долгое время Мария оставалась в заточении и переводилась из одного замка в другой, чтобы помешать попыткам ее освобождения. Несколько раз Габриэль проникал в ее замок, всячески поддерживал опальную королеву и прилагал немало усилий, дабы вызволить ее из заточения.

— Как это ему удавалось, Афанасий Иванович? — зачарованный рассказом дьяка, спросил Василий.

— Габриэль был очень ловким человеком. Он проникал в темницы под видом духовника, странствующего монаха, а то и поднимался в замок по веревке. Иногда ему удавалось подкупить стражников.

— Зело отважный человек, — думая о чем-то своем, произнес Василий.

— И все же шотландской Марии Стюарт не удалось избежать горестной участи. 7 февраля 1587 года узнице поведали о предстоящей казни. Мария была потрясена этим известием, но набралась мужества и овладела собой. Утром 8 февраля она причастилась, надела черное бархатное платье, с величественным видом подошла к плахе и, громко поручив свою душу Богу, приняла удар палача.

— А что стало с Габриэлем.

— Королева Елизавета раскаялась в своем жестоком поступке. Она отменила опалу всех тех лиц, кои поддерживали несчастную Марию. Но Габриэль не стал жить в стране, которая погубила его любимую королеву. Он уехал в Шотландию, поселился в ее столице Единбурге и полностью занялся врачеванием… Память у тебя хорошая, Василий?

— Да, кажись, не жалуюсь, Афанасий Иванович.

— Слово «кажись» отныне забудь. Ты должен наизусть заучить весь рассказ о Марии и Габриэле. Только этим ты сможешь растопить душу знатного лекаря. Ныне ему уже за пятьдесят, но как поведали заморские купцы, он в добром здравии, и свою Марию он не забудет до смертного одра. И крепко уразумей: великий государь возлагает большие надежды на появление в Москве Габриэля… Намедни видел царевну Ксению. Слезами исходит, бедняжка. Жуть, как переживает за отца. Страшно подумать, что с ней случится, если недуг государя окажется неизлечимым. Всего скорее, ее ожидает монастырь.

— Царевна в великой печали? Надо борзей ехать!

Власьев (всевидящий Власьев!) схватчивым взглядом посмотрел на вспыхнувшего Пожарского и немало подивился изменившемуся лицу молодого стольника. Чему-то усмехнулся про себя и продолжил:

— Мешкать нам не с руки. Жак Маржарет будет тебе хорошим спутником, ибо он бывал в Шотландии.

— Жак Маржарет? — такого попутчика Василий и предположить себе не мог.

— Именно Жак Маржарет, кой верой и правдой служит государю… До Иван-города поедете с подорожной грамотой, вручите ее воеводе. Тот немедля посадит вас на корабль. В Шотландии от всяких случайностей вас будет охранять особая царская грамота. Предстоит тебе нелегкое испытание, Василий. Возьми благословение у патриарха Иова и матушки своей.

— Непременно, Афанасий Иванович.


* * *
Мария Федоровна уж на что женщина мужественная, но тут ужаснулась: ее «дитятко», коему едва восемнадцать стукнуло, отправляется через Варяжское море в далекую Шотландию. Через окиян-море! Да он опричь мугреевской речки нигде и не плавал. А тут? И чего это Афанасий Иванович вздумал?

Сжималось от страха материнское сердце. Черным ходом Пожарская вышла из Царицыной половины, миновала Соборную площадь и торопко вошла в Посольский приказ.

Дьяк успокоил:

— Напрасно ты озаботилась, Мария Федоровна. Сколь купцов за море ходят и все, слава Богу, возвращаются. Сыну же твоему большая честь выпала. Его сам царь за море посылает.

— Честь, конечно… Но мало ли других стольников.

— Других — немало, но много ли среди них грамотеев? Пальцев пятерни хватит. А твой Василий чужестранным языкам обучен. Не ты ль из него большого грамотея выпестовала?

— На свою голову, — утирая концом шелкового убруса, повязанного вокруг кики, повлажневшие глаза, молвила Пожарская.

— Не узнаю тебя, Мария Федоровна. Ты ж, как ни кто другой, умеешь себя в кулак брать. Вот и ныне соберись. В полном здравии вернется твой Василий, и будет царем обласкан.

Без слезинки благословила Мария Федоровна сына образами Пресвятой Богородицы и Николая Угодника (покровителя мореплавателей), до ворот проводила, вновь трижды осенила крестным знамением, а вернувшись в хоромы, дала волю горегорьким слезам.

Глава 27 ТАИНСТВЕННЫЙ КОРАБЛЬ

Никогда еще с такой прытью не добирались посланники царя до Иван-города. Не только на каждой ямской избе, но, случалось, и в селениях меняли свежих лошадей. Гнали, выполняя спешный государев приказ.

Наконец-то прибыли в порубежную каменную крепость, возведенную на Девичьей горе Иваном Третьим в 1492 году, для защиты русских пределов против свейской крепости Нарвы. Тотчас были приняты воеводой Никитой Головиным, кой молвил:

— Корабль готов к отплытию. Поведет его лучший кормчий, он же капитан (иноземное слово «капитан» воевода подчеркнуто выделил) из Холмогор, Фрол Солонец, кой трижды ходил в аглицкие земли. Бывалый мореход. С вами пойдут пять десятков стрельцов, шестнадцать пушкарей и семеро купцов с товарами. Опричь того — четыре десятка гребцов, кои также набраны из Холмогор.

Афанасий Власьев еще в Посольском приказе сказывал Василию Пожарскому:

— Пойдете в Шотландию на большом судне, кое царь закупил у датчан, и кое переделал на русский лад Фрол Солонец из Холмогор. На корабле будут стрельцы и пушкари с пушками, и полная оснастка.

— Когда успели?

— Государь изладил корабль для иных дел, но ныне «Святому Георгию» придется плыть по другому направлению.

— А ране куда плыть помышляли?

— Ране? — Афанасий Иванович почему-то нахмурился. — О том тебе ведать не положено.

Когда-то у Бориса Годунова были зело тяжкие времена. В начале 1585 года он снарядил в Вену своих особо доверенных лиц, дабы те в провели с Венским двором переговоры в строжайшей тане. Но толмач-переводчик Заборовский выдал тайные планы Годунова полякам. О них стало известно в Москве.

Годунов, не полагаясь на то, что его сестра Ирина сохранит трон после смерти супруга, царя Федора, тайно предложил Вене обсудить вопрос о заключении брака между нею и австрийским принцем и о последующем возведении принца на московский престол. Другого выхода, дабы удержать власть, Борис Годунов не видел. Но его затея со сватовством завершилась невиданным скандалом: царь Федор Иоанныч оправился после тяжелого недуга, а тайные сношения с Венским двором получили огласку. Тихий, безвольный царь до того осерчал на шурина, что прошелся по его спине посохом.

Положение Бориса казалось безнадежным, и тогда он торопливо отправил к английской королеве Елизавете агента Лондонской торговой компании в Москве Джерома Горсея, опять-таки с тайным поручением. Англичанин помчался к границе с такой спешкой, будто за ним гнались лютые разбойники, и в пути забил насмерть двух ямщиков.

Елизавета пришла в изумление, когда изведала, что Борис Годунов, в случае беды, просит королеву предоставить ему и его семье убежище в Англии. В то трудно было поверить, но Горсей заявил, что несметные сокровища Годунова уже отправлены в Соловецкий монастырь, откуда их нетрудно доставить в Лондон.

Борису не удалось сохранить в тайне обращение к Лондону и Вене. По Москве (не без помощи бояр) испустились зловещие слухи, что Годунов действительно вознамерился посадить на трон австрийского католика, а в случае неудачи бежать к английскими протестантам. Черный люд Скородома, Белого и Китай-города осадил Кремль. Монахи Чудова монастыря охраняли кремлевские стены вместе со стрельцами, и все же простолюдинам удалось ворваться в Кремль и запрудить площадь перед Грановитой палатой. Толпа требовала выдачи Бориса. Взрыв народного возмущения был настолько велик, что бояре, готовые к устранению Годунова, перепугались. С трудом, но им удалось успокоить чернь и удалить ее из Кремля. От имени всех бояр Иван Шуйский заверил народ в том, что «им на Бориса нет гнева»…

Трудное время пережил Годунов, едва жизни не лишился, вот почему, чуть позднее, не пожалел денег, дабы закупить у датчан мощный корабль и держать его вблизи моря в Иван-городе, оснастив его лучшими московскими пушкарями и холмогорскими мореходами. В полной готовности корабль ждал своего часа, и тот час настал, хотя цель его была совсем иная…

Выйдя на крутой берег реки Наровы, Василий Пожарский восхищенно произнес:

— Вот это корабль! Чудо!

Возле пристани покачивалось на тихой волне громадное трехмачтовое судно с белым парусами, украшенными изображениями Пресвятой Богородицы, Георгия Победоносца и Николая Угодника.

— Никак впервой видишь такое судно? — спросил Головин.

— Впервой, воевода.

Купцы и судовые ярыжки принялись заносить на корабль свои товары.

— Что за поклажа? — спросил Пожарский.

— Обычная, князь Василь Михайлыч? Воск, мед, меха, пенька, что испокон привлекает иноземцев.

В острых прищуренных глазах воеводы застыла усмешка. И до чего ж молод тайный посланник царя. Мог бы более тертого калача в дальнее плавание отправить. О чем дьяк Афанасьев думал?

Не вызывал особого доверия и иноземец, также посланный Борисом Годуновым. Маржарет был в темно-зеленом плаще, накинутом на черный бархатный камзол. Под плащом к поясу была прикреплена длинная шпага. Француз был средних лет, выглядел довольно внушительно, но воевода питал к каждому иноземцу неприязнь, а посему решение царя его немало подивило. Один, почитай, недоросль, другой — иноверец. Чудит, Борис Федорович. Но царское повеление, отписанное в грамоте, надлежит выполнять спешно и неукоснительно.

— А зачем пушки на корабле? — продолжал проявлять любопытство Василий.

— Пушки? — хмыкнул в окладистую бороду воевода. — А ты капитана Солонца спроси. Вишь, от сходней к нам поднимается?

Фрол Солонец оказался довольно приземистым, кряжистым человеком с сухощавым обветренным лицом, обрамленным русой волнистой бородой. Был он в суконном нараспашку кафтане, кожаных штанах и стоптанных сапогах из юфти без обычных каблуков. Всем своим видом он напоминал торгового мужика, а не капитана невиданного корабля.

Подошел, степенно поздоровался, окинув пытливыми глазами Пожарского и Маржарета.

— Вот тут князь Пожарский вопрошает: зачем-де пушки на корабль поставлены? Поясни, Фрол Егорыч.

— Супротив корсар, — немногословно отозвался Солонец и повернулся к воеводе. — Еще трое купцов на корабль просятся, воевода, но я им отказал.

— Это почему? — повысил, было, голос Никита Андреевич.

— Мне не нужен лишний груз.

— И только-то?

Головин уже договорился с купцами и за мзду дозволил им затащить свои товары на «Святого Георгия».

— Не столь уж и велик у купчишек груз, Фрол Егорыч. Пусть затаскивают.

— Тогда ищите себе другого кормчего.

Солонец резко повернулся и пошел прочь. Василий и Маржарет переглянулись, а Головин вспыхнул, как подброшенная в печь сухая береста. Норовил прикрикнуть на человека из черни, но того не сделал. Фролка Солонец, бывший плотник, сплавщик леса, а через несколько лет и кормчий, назначен капитаном «Георгия» самим государем. К поморам ездил из приказа Афанасия Власьева особый подьячий, дабы выявить наиболее искусного кормчего. Почитай, все в один голос показали на Фролку Солонца, кой ходил кормчим по Балтийскому и по Белому и по Студеному морю и довольно сносно мог разговаривать на свейском и аглицком языках. Так Фролка стал капитаном «Святого Георгия», многое поменявший за последние два года на датском судне. Все три мачты были изготовлены из русского леса, корпуса судна были заново проконопачены и просмолены, сменен палубный настил, перестроены каюты, заменены паруса и канаты…

Воевода норовил, было, вмешаться, говоря, что датские корабли — одни из лучших в мире, они не требуют переделки, на что Солонец лишь посмеивался:

— В море бы тебе сходить, Никита Андреич, да на штормовой волне покувыркаться.

— Так ить казны не наберешься.

— У царя попроси. Он, чу, на монастыри сказочные деньги вкладывает.

Дерзок был кормчий. Откуда ведает? Государь, когда жизнь его висела на волоске, Троицкой обители за один раз тысячу рублей внес, а затем эта громадная казна была перевезена в Соловецкий монастырь. Подрезать бы язык этому Фролке, но не ухватишь ныне сего дерзкого мужика. Вот и в последнем случае пришлось пойти на отступную. Крикнул вдогонку:

— Леший с этими купцами! Слышь, Фрол?

Солонец слышал, но и ухом не повел на воеводу. Ушел на пристань.

— Вот нечестивец, — проворчал Головин, а Василий подумал:

«Характерец!»

Одобрительно посмотрел вслед капитану Жак Маржарет: он уважал сильных людей. Этот мореход знает себе цену.

Оба сошли к пристани, а Головин остался на Девичьей горе, наблюдая за погрузкой судна.

Работные ярыжки тащили по дощатым сходням мешки и тюки, катили бочки, наполненные смолой, салом и медом. Один из ярыжек вдруг оступился и выронил, было, тяжеленную кладь со спины, но ее успел вовремя подхватить и водрузить на плечи Василий Пожарский, шедший по сходням сзади ярыжки.

Головин ахнул: юный князь не только не свалился с настила под тяжестью клади, но и довольно легко понес ее к кораблю. Никак есть силенка и немалая. И другое удивило: зачем под кладь полез? Княжеское ли это дело, и почему не наказал ярыжку? Харю бы разбил неуклюжему бурлаку!

Воевода сплюнул и ушел в крепость, ведая, что отплывать кораблю не так еще скоро.

Вслед за ярыжками, перенесшими купеческие товары в трюмы, на корабль перешли гребцы, неся в руках длинные, до двадцати футов, весла.

Еще загодя Фрол Солонец дотошно осмотрел каждое весло, хорошо ведая морской закон, что даже одно худое весло может привести в шторм к гибели любое судно, а посему въедливо осматривал каждую рукоять, каждый валек, каждые веретено и лопасть. Вот и сейчас, пропуская мимо себя гребцов, Солонец продолжал кидать придирчивые взгляды на весла, будто каждое из них через сито просеивал.

Любознательный Василий, видя с каким тщанием пропускает капитан мимо себя гребцов, подошел к нему и спросил:

— Аль что с веслами не ладное, Фрол Егорыч?

Соловец окинул князя оценивающим взглядом (видел, как тот подхватил тяжеленный купеческий тюк) и тускло отозвался:

— Кабы углядел неладное, не пропустил.

— Я таких весел сроду не видывал… Дозволишь в море погрести?

— Веслом махать — не плеточкой помахивать. Большая сноровка нужна.

— А я в детстве на своей речушке челном управлял. Изрядно получилось, только брызги летят!

Непосредственность князя проняла Солонца, он скупо улыбнулся и снял с плеча одного из гребцов весло.

— В дальнем плавании всякое может случиться. Может статься, что и князю доведется сесть за весло. А коли так, запоминай, князь. Вот рукоять, она должна быть подобрана по руке. Ухватливой должна быть и не грубой, дабы кровавые мозоли не выступили. А то, что идет от уключины до ручки называется вальком. Фигура у него круглая или о шести гранях, и должна она быть немного легче, чем вся прочая доля весла. То, что идет от лопасти до валька называется веретеном, а то место, где веретено переходит в валек, обшито прочной кожей.

— Чтобы дерево не перетиралось в уключинах?

— Угадал, князь.

— Лопасть же, как видишь, обита плоской медью, иначе она будет изжевана и изъедена морской галькой и соленой водой.

— А из чего само весло рубится?

— А ты прикинь, князь.

Василий повертел в руках белое с красным оттенком весло.

— Кажись, из сосны.

— Промахнулся, Василь Михайлыч. Это на твоей речушке с сосновым веслом можно ходить, а для моря ель и сосна — древесина неподходящая, ибо легка и непрочна.

— А, может, из ясеня?

— Бывают весла и из ясеня. С такими можно и по морям и по рекам ходить, но недалече, ибо весла из ясеня зело тяжелы и зело гибки.

— Не разумею, Фрол Егорыч. Я ж не плотник.

— Не всякий плотник угадает. Из красного бука, кой не имеет недостатков.

— Отроду не видывал.

— Редкое древо. На Руси его, почитай, и не увидишь. Растет бук на берегах Крыма, в Бессарабии и на горах Кавказа. Самое дорогое для корабельных весел дерево.

— Да кто ж его сюда доставил?

— По приказу царя… Ну да ладно, Василь Михайлыч. Пойду в трюм загляну.

Затем на корабль, с копьями и пищалями, гуськом потянулись стрельцы в круглых железных шапках. Они взяты на корабль намеренно, ибо в случае надобности будут помогать в пути судовой команде.

Солонец не спешил выходить из трюмов, освещенных фонарями. Здесь не только купеческие товары, но и провизия, вода, вино и другие судовые запасы, крайне необходимые для длительного плавания. Трюм разделен деревянными перегородками, дабы судовые запасы не были сложены в кучу. Для каждого вида — свое место, и об этом будет знать каждый матрос.

Затем капитан также придирчиво осмотрел все маленькие каюты, устроенные между нижней и верхней палубами. Конечно, простор в них невелик, но спальные места, в два яруса по бокам, надежно прикреплены к перегородкам, снабжены крепкими лесенками и висячими фонарями.

Последний раз кормчий был на корабле три месяца назад. Томительное ожидание какого-то таинственного плавания настолько его угнетало, что он не выдержал и явился к воеводе:

— Отпусти, Никита Андреич. Мочи нет ждать. От безделья мхом зарасту.

— Не могу, Фрол Егорыч. У меня строгий царев приказ. Ждать!

— Да сколь можно? Отпусти. Недалече уйду. Лес рубить с артелью. Чуть что — и я на корабле.

Никита Головин хоть и вошел в положение Солонца, но отпускать его в лес не пожелал. А вдруг беда какая приключится? Всякое бывает при валке тяжелых деревьев.

— Будь на «Святом Георгии». Досматривай корабль.

Фрол чертыхнулся и… ушел в лес с артелью. Воевода норовил, было, вернуть строптивца со стрельцами, но отдумал: Фролка может и вовсе заартачиться, а то и в бега сойти. Уйдет в Холмогоры, сядет на какое-нибудь суденышко — и ищи ветра в поле. А тут царев гонец нагрянет. Где Фролка, кой должен немешкотно за море идти? Нет Фролки, пропадай воеводская головушка… Пусть лес валит, тут он всегда под боком. А корабль никуда не денется, ибо его денно и нощно оберегают караульные стрельцы.

Фролка же, спешно отозванный на «Георгия», и вновь превратившийся в сурового морского капитана, хоть до мелочей и ведал свое судно, но опять проверял его так, как будто впервой видит.

После осмотра трюмов, Солонец принялся за осмотр пушек, некогда доставленных с московского Пушечного двора. Отливал орудия по особому государеву наказу именитый пушечный мастер Андрей Чохов. Сам приезжал на корабль, сам держал совет с бывалыми мореходами. Особенно чутко он выслушал Фрола Солонца:

— Ныне на всех морях разбойничают корсары: и гишпанские, и аланские, и свейские…Даже королева Елизавета не гнушается держать на своей службе корсар. Для их отражения надобны пушки, и такие, чтоб для корабля были сподручны. Тяжелые — хороши, но отягощают судно и в перестановке громоздки. Легкие же пушки — самые бы то, но в бою могут подвести, ибо легкими ядрами не всякий разбойный корабль продырявишь.

— А если легкие и широкодульные поставить, дабы убоистыми были? — хитровато прищурившись, спросил Андрей Чохов.

— Сказка, мастер, — недоверчиво протянул Солонец. — Таких пушек даже Европа не может измыслить.

— Европа не измыслила, а Пушечный двор, что на Поганом пруде, измыслит. Будут на твоем корабле такие пушки, Фрол Егорыч!

Именитый пушкарь свое слово сдержал: шестнадцать легких, но убоистых пушек были привезены на корабль. Не пожалел Борис Годунов прислать и искусных пушкарей, кои когда-то с успехом громили из своих орудий Нарву, Дерпт, Нейгаузен и другие немецкие крепости. Среди них оказался и старый пушкарь Авдеич, кой разбивал крепостные стены Полоцка под началом самого Ивана Грозного.

За день до отплытия Авдеич, как старший над пушкарями, приказал заботливо обтереть орудия куделью, вычистить дульные стволы, расставить орудия в боевом порядке (по восемь пушек на борт), подтащить пробивные и зажигательные ядра в корзинах. Корабль мог принять бой в любую минуту.

Фрол Солонец до последних дней не мог уразуметь: чего и кого ждет «Святой Георгий» и почему с таким небывалым тщанием он готовится к отплытию?

Иногда западала мысль: «А может, сам царь вознамерился отправиться в морское путешествие? Но на царей это не похоже. Ни один из царей, опричь Москвы да монастырей, ничего не видят. Они на речные-то суда ногой не ступали. Странное дело».

Так бы и терялся в догадках Солонец, пока не изведал от воеводы: идти в Шотландию за лекарем. Чудит царь. Из-за какого-то лекаря снарядить небывалое судно! Но когда он услышал, что Габриэль был когда-то капитаном морского судна, то заинтересованно глянул на Жака Маржарета.

— Тот самый Габриэль? Бывший корсар?.. Каждому помору известно сие имя. Занятный мореход…

Когда нагрузка и оснастка корабля была завершена, Фрол Солонец послал за воеводой и священником. Головин произнес напутственную речь, пожелал успешного плавания и скорого возвращения, а батюшка, облаченный в сверкающую ризу, провел молебен. Все люди, собравшиеся к отплытию на палубе, обнажив головы и слушая напутственные молитвы, усердно молилась. Некоторые стояли со слезами на глазах: один Бог ведает, что там впереди, в жутком таинственном море. А батюшка кропил из чаши святой водой, благословлял.

Стрельцы напоминали сказочных витязей. Они подходили под благословение священника в какой-то суровой отрешенности, держа в левой руке шелом, в правой — копье. На них, в случае боя с корсарами, выпадет самая тяжкая работа.

Не забыл батюшка окропить и паруса, натянутые на фок-мачту, грот-мачту и бизань-мачту. Он, было, повернулся, чтобы идти к выходу, но капитан его вежливо остановил:

— Прости, отче. Надо бы и бушприт окропить.

— Чего, сыне?

— Наклонную мачту, что на носу. Она бушпритом речется.

— Окроплю, сыне.

Сотворив последнее окропление, батюшка пошел к сходням, а Солонец, в который уже раз глянул на паруса. Сколь с ними пришлось повозиться, ибо заморские (датские) паруса пришлось полностью заменить: поистрепались, кое-где порвались, зияя дырами. За парусиной довелось ехать в Холмогоры, где местные поморы, известные мастера парусиновой выделки, сделали на заказ полотняные переплетения из чесаной пеньковой пряжи с добавлением льняного очеса. А дабы уничтожить мохнатость, изготовленную из очесов пряжу подвергли стрижке, а затем пропитали ткань особым составом, придающим парусам водонепроницаемость.

Каждую парусину Солонец мял в своих сильных жестких руках, испытывал на прочность, даже на зуб пробовал, ведая, что без надежных парусов нечего и в море выходить.

И вот приспело время, когда Фрол Солонец поднялся на свой капитанский мостик, дал команду поднять якоря и произвести пробную греблю, а затем был отдан приказ распустить паруса.

«Святой Георгий» с развернутыми парусами медленно двинулся к морю.

Глава 28 ГАБРИЭЛЬ

Василий Пожарский вначале восторгался морем. Оно было прекрасным при тихой бирюзовой волне и светозарном солнце. Но восторг переполнял его душу лишь первые два дня, когда море было спокойным, а затем его упоение сменилось тревогой: наступили страшные дни, сопряженные с неистовыми бушующими штормами, когда его всего выворачивало наружу и когда казалось, что судно вот-вот окажется в морской пучине, ибо пенящиеся волны были настолько грозными и громадными, что корабль швыряло как щепку, и если бы не мужество капитана Солонца, чрезвычайно умело управлявшим непослушным кораблем, то Василий обрел бы неминучую смерть.

Не миновал «Святой Георгий» и двух жестоких сражений с испанскими и свейскими корсарами. Людей и корабль спасли искусные действия московских пушкарей и пищали стрельцов. Во время грома пушек и пищальных залпов Василий Пожарский был готов к рукопашному бою, но дело до абордажа не дошло.

Жак Маржарет даже пожалел, что такого не приключилось:

— Тысячу чертей! Моя шпага скоро заржавеет. Как бы я хотел продырявить десяток корсар.

— Такой случай может еще представиться, гасконец, — посмеивался Василий. — Нам еще плыть и плыть.

— Больше не полезут, — предположил Солонец. — Корсары уже изведали силу наших пушек.

Капитан не ошибся, но, пока добирались до Шотландии, судно претерпело еще несколько штормов. Люди были измотаны, но судно выдержало все испытания: не зря с таким тщанием готовил Фрол Солонец «Святого Георгия» к тяжкому плаванию.

Пришел день, когда матрос закричал с марса из бочки: «Земля!»

Все высыпали на палубу. На море — полный штиль, паруса были спущены. Корабль подходил к заливу Солуэй, с глубоко изрезанными бухтами и фиордами. Подходил на веслах.


* * *
До небольшого замка Габриэля добрались благодаря охранной царской грамоте, написанной на русском и английском языках. Замок был каменный, выглядел он крепким, но мрачноватым.

«То ли веселые и нарядные русские терема», — невольно подумалось Василию.

Хозяин замка был чрезвычайно удивлен, когда слуга доложил, что к воротам замка прибыли люди от самого Московского государя Бориса Годунова. Габриэль, накинув на себя черный плащ, неторопливо вышел к воротам и увидел перед собой двух человек в разных одеждах. Один из них был в русском облачении: шапка, кафтан, опоясанный саблей, сапоги из дорогой кожи; другой — в европейском платье: черная широкая шляпа, камзол, шпага, коротенькие до колен штаны, белые чулки, башмаки с серебряной пряжкой.

— Мы рады приветствовать вас, господин Габриэль, — заговорил Маржарет, учтиво поклонившись и приложив правую руку к сердцу. — Я и мой друг, князь Василий Пожарский, приехали с письмом от его царского величества Бориса Федоровича Годунова.

Василий вытянул из-за пазухи грамоту с висячей овальной царской печатью красного воска на золотистом шелковом шнурке и с поясным поклоном протянул ее Габриэлю.

Лекарь сорвал печать, развернул грамоту и медленно прочел письмо Годунова. Сухощавое лицо его, испещренное шрамами, осталось непроницаемым.

— Прошу в замок, господа.

Замок был обнесен высокой внешней стеной, по углам которой были выстроены башни; сам же двор был разделен надвое внутренней стеной. С одной стороны ее помещались службы, с другой — стояла большая башня, где жил владелец замка.

Василий не сразу понял, для чего нужна была внутренняя ограда, а Маржарет, не раз бывавший в европейских замках знал, что их владельцы могли замкнуться в своей башне не только от неприятеля, но и от своих слуг в случае их измены. Особенно укреплен был подъемный мост, который помещался между двух башен и представлял собою как бы отдельную крепостицу. Перед ним по ту сторону рва было устроено еще деревянное укрепление. Кроме того, было еще двое или трое запасных ворот, крепко окованных железом, обыкновенно спускавшихся сверху на цепях.

Маржарет давно уже убедился, что если замок стоял на высоте и все известные меры обороны были приняты, то замок был почти неприступен. Овладеть им можно было только путем долгой осады. Осажденным же надо было обеспечить себя съестными припасами. Для этого в каждом замке устраивались обширные погреба, где можно было поместить провизии на целый год.

Обычно, население замков было довольно большое, так как дети вассалов воспитывались в доме сюзерена. Но в замке жилось скучно и однообразно. Кроме войны, охоты, игры в шахматы и триктрак, никаких занятий у господ не было. Все развлечения и забавы имели место лишь в начале лета: посвящения в рыцари, свадьбы, турниры… Однако гости заметили, что замок Габриэля был почти пуст, редкий человек им встретился на пути в главную башню сюзерена. Не увидели гости и детей. За обеденным столом прислуживали двое слуг.

Главная башня владельца замка, где протекала вся его жизнь и жизнь его семьи, состояла из двух или трех зал, расположенных одна над другой. Разделялись эти залы бревенчатым потолком. Одна из зал считалась главной; здесь происходили пиршества, устраивались хороводные танцы под песни дам и жонглеров; здесь же в зимние вечера, у роскошно разукрашенных каминов, жители замка заслушивались заезжих трубадуров. Внутренних комнат было немного: спальня, склад для оружия, комната женских рукоделий, кухня. В главной башне помещалась и часовня. Башни выглядели мрачными оттого, что в них было совсем мало окон, так как их нельзя было делать много из-за оборонительных целей. Вследствие громадной толщины стен перед каждым из двух-трех окон залы были высечены просторные амбразуры, на ступеньку или две выше пола.

Гости прошли через два зала. Внутреннее убранство башни было довольно пышным: камины, окна и двери были расписаны лепными и резными готическими украшениями. Стены и потолки также были украшены резьбой; на колоннах, поддерживавших своды, развешано дорогое оружие, на полу лежали ковры с причудливыми аллегорическими рисунками.

Однако столы не гармонировали с богатым убранством замка: на них разместились какие-то стеклянные колбы, пузырьки, бутылочки темного цвета…

Габриэль вел уединенный образ жизни. Он так и не завел семью. Вернувшись из Англии в Шотландию, он раскопал свои сокровища, спрятанные в одном из фиордов в заливе Морэй, купил замок неподалеку Эдинбурга и занялся медициной, которой когда-то увлекался его отец. Вскоре его врачебные способности были замечены в столице Шотландии, а через два года слава о медицинских дарованиях бывшего корсара и морского капитана испустилась на всю Европу.

Габриэль другой час угощал посланников русского царя дорогими винами, принесенными из погребов, курил трубку с ароматным мариландским табаком, расспрашивал о путешествии, но до сих пор так и не высказал своего отношения к просьбе Бориса Годунова, что озадачило Василия Пожарского. Почему он молчит? Он должен был дать ответ тотчас после прочтения грамоты. Надо бы его подтолкнуть. Но почему не затевает нужного разговора Маржарет? Где-то он такой краснобай, что рта не закрывает, а здесь, будто воды в рот набрал. Лишь кивает да свои лихие усы покручивает. А ведь именно он посоветовал царю обратиться к лекарю Габриэлю.

Маржарет же все приглядывался и приглядывался к бывшему разудалому корсару. Ему, кажется, уже лет за сорок, но выглядит он моложаво, даже уязвленное шрамами лицо не портит сего впечатления. Он высок, сухопар. Гордые, упрямые глаза и твердый уверенный голос подчеркивают властную натуру. Сей человек несомненно очень богат, а посему он не нуждается в деньгах и едва ли согласится на поездку в Московию. И все же его как-то надо уломать.

Первым не выдержал Василий.

— Великий государь Борис Федорович изрядно был наслышан вашими врачебными успехами, господин Габриэль, и будет зело рад увидеть вас при своем дворе.

— Я благодарен вашему государю за столь лестное приглашение, и я искренне желаю ему доброго здоровья, но все мои посещения зарубежных стран завершены. Простите, господа послы, но я до конца дней своих останусь в Шотландии.

— И вам, сударь, не будет скучно сидеть в этом каменном мешке? Вы же бывший известный мореход, избороздивший десятки морей. Вы побывали во многих странах, но вы не были еще в загадочной Московии. О, это удивительная страна!

— Ваша речь выдает в вас гасконца, — сдержанно улыбнулся Габриэль. — На моем корабле были когда-то двое французов. Отчаянные люди. Они умели не только храбро воевать, но и уговаривать даже самых упрямых невольников, не хотевших браться за весла галеры.

— Уговаривали бичами?

— Почему ж бичами? Невольник, решившись умереть, бичей не страшится. Душеспасительными беседами, господа.

Маржарет расхохотался:

— Мои соотечественники сумеют уговорить даже дьявола.

Разговор уклонялся от заданной цели, а посему Василий вновь повернул его в нужное русло.

— Мой государь тяжело болен. Его лекарь Фидлер весьма озабочен.

— Фидлер? Немецкий лекарь из Любека? — живо переспросил Габриэль, и в глазах его промелькнула усмешка. — У этого Фидлера надутая слава. Он больше озабочен своим кошельком, чем врачеванием.

Василийпоперхнулся: негоже так говорить о первом лекаре великого государя, но спорить с Габриэлем, чтобы не рассердить его, не стал.

Зато воспользовался моментом Маржарет:

— Врачевание людей — искусство, но не каждый придворный лекарь способен подняться на его вершину. Таких врачевателей единицы, и один из них сидит перед нами. Европа будет восхищена, если господин Габриэль поднимет царя Московии на ноги и впишет свое имя в историю медицины золотыми буквами. Тысячу чертей, но ради этого стоит пересечь Балтийское море.

Габриэль вновь улыбнулся.

— Лишнее доказательство того, что гасконцы не только умеют виртуозно владеть шпагой. Но вы зря стараетесь, господин Маржарет. Я не изменю своего решения.

Василий помрачнел. Невольно всплыли слова Афанасия Власьева. «Сего человека будет трудно уговорить». Так оно и есть. Этого бывшего корсара не проймешь ни деньгами, ни славой. Неужели нет ни одной зацепки?.. Впрочем, Афанасий Иванович просил в случае надобности затеять разговор о любовной истории Габриэля. Но как начать сей нелегкий разговор? И пока Маржарет вел с лекарем отвлеченный разговор, Василий напряженно искал ниточку, дабы найти подход к душе Габриэля. Миновало не менее получаса, когда он поднял серебряную чарку и произнес:

— Мой государь очень тепло отзывался о Шотландии. Он много наслышан о ней интересного. Выпьем за прекрасную страну!

Тост был поддержан.

— Что же рассказывал царь Борис?

— Особенно его привлекла жизнь шотландской королевы Марии Стюарт.

Габриэль вздрогнул. Лицо его напряглось, изменившимся, глухим голосом он спросил:

— Что он знает о королеве Марии?

— Многое. Государь назвал королеву великой женщиной, и был очень опечален ее судьбой. Государь восхищался ее мужеством, когда она решилась избавиться от своего нелюбимого и злокорыстного супруга, лорда Генриха Дарнлея, избавиться с помощь графа Ботвелля и мореплавателя Габриэля, который был безумно влюблен в королеву.

Жак Маржарет раскрыл рот: он был изумлен рассказом Пожарского, о котором он раньше ничего не слышал. Почему Василий молчал?

А Габриэль был ошеломлен осведомленностью Бориса Годунова. Лицо его побледнело. Он откинулся на спинку резного кресла и закрыл глаза.

— Твой царь говорил правду… Что он еще рассказывал? — не открывая глаз, взволнованно произнес Габриэль.

— О том, как знаменитый мореход стал капитаном королевского судна и как он несколько лет спасал свою возлюбленную. Однажды он даже перевез ее в рыбачьей лодке в Карлейль, в надежде на милосердие английской королевы…

— Хватит! — закричал Габриэль. — Не хочу слушать про Елизавету! Она — жестокая убийца. Это она отдала приказ казнить мою Марию.

В эту минуту лицо Габриэля стало настолько мучительно-горестным, что Василий только сейчас понял, как сильно любил отважный капитан свою королеву.

Молчание затянулось. Габриэль застыл в кресле и опять закрыл глаза. Сердце его было переполнено воспоминаниями о Марии.

Застыли в своих креслах и Маржарет с Василием. Первый — переваривал услышанное, а второй — опять озаботился. Надо ли было напоминать Габриэлю о его большой любви? Каковы будут его дальнейшие слова и намерения?

Наконец Габриэль медленно поднялся из кресла и прошелся по залу.

— Откуда твой государь знает такие подробности?

— От наших послов, кои часто бывают в Англии. Царь Борис Федорович был весьма взволнован повествованием о королеве Марии.

— Жена царя также называется Марией, — вмешался в разговор сообразительный Маржарет. — Она страшно переживает за своего супруга. Не дай Бог, если болезнь приведет к кончине государя. Тогда Мария и ее очаровательная дочь Ксения поменяют дворцовые палаты на монастырские кельи. У них будет много врагов и едва ли им помогут остаться в живых монастырские стены.

— Даже так?

— Вы, сударь, не хуже меня знаете об интригах сановников. Англия, Испания, Франция, Дания… Сколько крови пролили вельможи, чтобы утвердить на троне ту или иную династию.

Маржарет взглянул на Василия и решился прибегнуть к хитроумному ходу.

— Я вынужден открыть вам, сударь, тайну. Царь Борис очень любит свою красавицу-дочь Ксению, но еще больше ее любит вот этот человек, — Жак протянул руку в сторону Василия, — князь Пожарский, который, ради отца Ксении, напросился в нелегкое путешествие. Спасая отца, он спасает свою принцессу.

Василий и густо покраснел, и глубоко возмутился. Ну, зачем этот гасконец вверяет Габриэлю его глубоко сокрытое чувство? Кто его просил?!

Василий даже из кресла выскочил.

— Я бы попросил тебя, сударь, замолчать. Как ты посмел?!

И один Бог ведает, чтобы произошло дальше, но тут к Василию ступил Габриэль и положил свою тяжелую руку на его плечо.

— Вы действительно приехали ко мне ради своей принцессы?

— Да, — сорвалось с языка Пожарского.

— Браво! Я еду с вами, господа.

Глава 29 ПОРАЖЕНИЕ БЕЛЬСКОГО

Царь Борис Федорович щедро наградил Жака Маржарета и Василия Пожарского, а Габриэля назначил придворным лейб-медиком. Государя по-прежнему одолевали недуги, но с появлением шотландского лекаря его хвори потихоньку стали отступать.

Начальник Аптекарского приказа, окольничий Бельский, племянник Малюты Скуратова, весьма холодно отнесся к появлению во дворце Габриэля: ему вовсе не нужен был искусный лекарь, ибо на протяжении всей болезни Годунова, Богдан Яковлевич поджидал, что Борис сойдет в могилу и тогда он, подобно Романовым, возобновит борьбу за власть.

Окольничий, по словам иностранцев, был человек умный, «досужливый по всяким делам», но честолюбивый и склонный к крамоле. Бельский был на Москве влиятельным человеком, ибо еще при Иване Грозном получил старинный дворцовый чин оружничегго, кой ведал «казенной оружничей палатой», содержавшей царскую оружейную казну.

Царь Борис учредил особый Оружейный приказ, что еще больше возвысило Бельского в глазах московского боярства, так как в его руках стало сразу два значительных приказа.

До поры-времени Борис Федорович доверял сроднику супруги, но когда тот поддержал бояр Романовых, царь резко охладел к Бельскому. Опасаясь козней племянника Малюты, он отправил его на Северский Донец, указав ему возвести новую степную крепость Царев-Борисов.

Богдан Бельский снарядил в поход не только личное войско — «двор», но доставил из собственных вотчин огромное число подвод с продовольственными запасами. «Ратных же людей поил и кормил по вся дни множество и бедным давал деньги, и платье, и запасы».

Не от доброго сердца ублажал служилый люд Богдан Яковлевич, а ради корысти своей, дабы слава о нем испустилась по всей южной украйне и докатилась до столицы, и он добился своего: «Прииде же на Москву, про его ратных людей была хвала велия».

Крепость была возведена за короткие сроки. Щедро угощая служилых людей, Бельский заносчиво высказывал, что ныне он царь в Цареве-Борисове, как Борис Федорович царь в Москве.

Надменные речи Бельского дошли до государя, и он отозвал его в столицу. Но его измена была выявлена не сразу. Оставаясь начальником Аптекарского приказа, Богдан Яковлевич принимал участие в изготовлении лекарств, один имел право подносить снадобье царю. Готовили же лекарства лейб-медик Габриэль и Кристофер Рихтингер, дополнительно выписанный Годуновым из Англии. Оба искусных лекаря довольно быстро разобрались в недугах царя и принимали все меры для его выздоровления. Однажды они составили сразу два снадобья, которые Борис Федорович должен был выпить одно за другим. Но вопреки их предписанию, Бельский «того зелья государю не подносил, а подносил то зелье, что составлено канун того дни».

Возмущенный Габриэль явился в царские покои и рассказал об этом случае государю.

Богдан Бельский был взбешен и приказал взять Габриэля под стражу, царю же заявил, что снадобье Габриэля и Кристофера надо со всем тщанием проверить на других недужных людях.

Слух о том, что Габриэля кинули в темницу, быстро испустился по дворцу. Василий Пожарский бросился к Маржарету.

— Жак, наш капитан в беде. Бельский зело коварный человек, от него можно ждать всякой пакости.

— Я уже знаю, что Габриэль сидит в тюрьме под усиленным караулом.

— В том-то и беда. Он может во дворец и не вернуться. Бельский уличит его в злом намерении, и наш капитан может оказаться на плахе. Надо что-то измыслить.

— Что ты предлагаешь, сударь?

— Надо проникнуть в темницу Габриэля, с тем, чтобы он написал письмо государю. Но мне это не по силам. Стрельцы меня не пропустят.

— Зато пропустят капитана личной гвардии царя. Я приду под предлогом осмотра караула.

— Только бы на самого Бельского не натолкнуться.

— Я буду осторожен, сударь.

Маржарету удалось-таки проникнуть к Габриэлю. Вышел он от него с письмом лейб-медика, в котором тот, опасаясь за жизнь царя, написал, что «ведает государево дело на Богдана Бельского», что тот «аптекарское дело знает гораздо и ведает, чем человека испортить и чем его опять излечить… и для того Богдану у государя близко быть нельзя».

Письмо Габриэля не осталось без внимания: Бельский был отстранен от Аптекарского приказа, кой перешел в прямое ведение главы Сыскного ведомства Семена Годунова. Новый «аптекарский боярин» с особым тщанием провел суд над Бельским, кой, как и Романовы, был уличен в том, что он жаждал себе царства.

Оружничего решили подвергнуть позорной казни. Его вывели на Ивановскую площадь. Палачом царь приказал быть Габриэлю, очутившемуся в тюрьме по милости Бельского. «Габриэль вырвал у опального клок за клоком всю его длинную, окладистую бороду, тем самым полностью обесчестив его».

После суда Богдан Бельский был сослан «на Низ в тюрьму».

Спустя шесть месяцев, когда Борис Годунов одолел свои недуги, Габриэль вновь уехал в свою Шотландию. Он так и не мог привыкнуть к боярской Москве с ее постоянными интригами.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава 1 ЛЮТЫЙ ГЛАД И МОР

На трех полях Серебрянки поднимались хлеба. Демша, глядя на густую сочную зелень, довольно говорил Надейке:

— Добрые всходы. С хлебушком будем.

— Вот и слава Богу, Демушка.

Радовались. Ныне и дождей в меру перепало, и солнышко изрядно землю обогрело. Коль лето не подведет, сусеки добрым житом заполнятся.

Однако за неделю до Петрова дня резко похолодало, потянул сиверко, а на святого Петра хлынул проливной дождь; лил день, другой, третий…

Демша и Надейка забились в избу.

— Эк небо прохудилось. Беда, коль надолго.

Самая пора в луга. Демша уходил под поветь, где отбивал горбуши и литовки, но дождь все лил и лил. Страдник забеспокоился:

— Как бы без сенца не остаться. Скорей бы непогодь миновала.

Но непогодь и не чаяла уняться: дождь шел уже третью неделю. Демша вконец затужил:

— Хлеб мокнет. Самое время колосу быть, а нива все еще в зеленях. За что Господь карает?

Усердно с Надейкой молились, били земные поклоны Христу, пресвятой Богородице и святым угодникам, обходили с иконой вокруг нивы, но Бог так и не смилостивился. Дождь, не переставая, лил десять недель кряду. Хлеб не вызрел, стоял «зелен, аки трава». В серпень же, на Ивана Постного, нивы побил «мраз велий».

В избе скорбь:

— Не сгинуть бы с голода, Демушка. Как зиму зимовать, Пресвятая Богородица!..

А по городам и весям Блаженные во Христе вещали:

— То кара Божья. Творец небесный наказует за грехи тяжкие. Быть гладу и мору!

Сковало землю, повалил снег. Народ обуял страх; от мала до велика заспешили в храм.

— Изреки, батюшка, отчего летом мороз ударил? Отчего нивы снегом завалило?

Но батюшка и сам в немалом смятении. Слыхано ли дело, чтоб в жатву зима наступала!

— Все от Бога, православные. Молитесь!

Молились рьяно, усердно, но хлеб погиб. А впереди — смурая осень и долгая, голодная зима.

Ринулись на торги. Продавали пряжу, холсты, рогожу, коробья из луба. Но покупали неохотно, пришлось загонять товар втридешева. На серебро норовили купить жита, но, дойдя до хлебных лавок, очумело ахали: жито подорожало вшестеро. Бранились:

— Аль креста на вас нет? Разбой!

Торговцы же отвечали:

— Найди дешевле. Завтра и по такой цене не купишь.

Мужики чертыхались, отходили от лавок и ехали на другой торг. Но и там хрен редьки не слаще. Скрепя сердце, отдавали последние деньжонки и везли в деревеньку одну-две осьмины хлеба. Но то были крохи: в каждой курной избенке ютилось немало ртов. Минует неделя, другая — и вновь загуляет лютый голод.

В страшной нужде, питаясь остатками старых запасов, мужики пережили этот год, уповая на посев следующего года, но надежды рухнули: новые посевы, засеянные гнилыми семенами, не дали всходов.

1603 год также был неурожайным.

В Московском царстве начался жуткий голод. Смерть косила людей тысячами. Старцы-летописцы скрипели гусиными перьями в монастырских кельях:

«Лета 7000 во ста девятом году на стодесятый год бысть глад по всей Российския земли… А людей от гладу мерло по городам и по посадам и по волостям две доли, в треть оставалось…»

«Того же стодесятого году Божиим изволением был по всей Русской земле глад велий — ржи четверть купили в три рубли, а ерового хлеба не было никакова, ни овощю, ни меду, мертвых по улицам и по дворам собаки не проедали».

«Много людей с голоду умерло, а иные люди мертвечину ели и кошки, и псину, и кору липовую, и люди людей ели, и много мертвых по путям валялось и по улицам и много сел позапустело, и много иных в разные города разбрелось»…

А Серебрянка выстояла. Демше пришлось спасать не только жену, но и малолетнего сына, и спасли семью немалые деньги, подаренные Демше дьяком Афанасием Власьевым и боярином Григорием Годуновым. Их-то и выложил Демша на торгах за дорогущий хлебушек, и не только серебро, но и всю богатую сряду, привезенную все тем же боярином.

Глава 2 ГРИГОРИЙ ОТРЕПЬЕВ

Чудовищный глад и мор усилил толки о чудесном спасении царевича Дмитрия. На Москве же глашатаи огласили, что под личиной самозваного царевича скрывается молодой дворянин из Галича, Юрий Богданович Отрепьев, принявший после пострижения в Чудов монастырь имя Григория. В монастырь же его привели пороки, в коих погряз беспутный дворянский сынок.

А юный честолюбец возмечтал о еще большей славе. Честолюбивого «чернеца поневоле» тяготила монашеская ряса, и когда на Москве разнеслась молва о чудесном спасении царевича Дмитрия, Григорий принял будоражащее его душу решение. Он покинул патриарший двор и бежал в Литву с монахами Варлаамом и Мисаилом. Их путь до сумежья пролегал через Болхов, Новгород-Северский, Киево-Печерский монастырь. Из городка Острога бродячие монахи отправились на богомолье в Дерманский монастырь. Тут-то Гришка и покинул своих спутников, уйдя в Гощу, а оттуда в Брачин, имение Адама Вишневецкого.

Именно здесь польский магнат взял Самозванца под свое покровительство, который горячо поведал, что его в Угличе спас добрый дядька-воспитатель, кой изведал о злодейском умысле Годунова и в роковую ночь положил в постельку царевича другого мальчика его же возраста. Младенца зарезали, лицо его покрылось синими пятнами, «из-за чего мать-царица, явившись в спальню, не заметила подмены и поверила, что сын ее убит».

Давний враг Руси, панская Польша, давно выжидала удобного случая — прибрать к рукам Московское государство.

Зимой 1603–1604 годов князь Адам Вишневецкий на всю Польшу огласил: в его замке скрывается законный сын Ивана Грозного, наследник московского престола, царевич Дмитрий. Самозванца давно стряпали к этой роли. Бежав за рубеж, монах Чудова монастыря, «расстрига» Гришка Отрепьев, начал свою службу у князя Константина Острожского, потом находился в школе в местечке Гоще, где постигал науку владения «конем и мечом», а затем уже перешел к богатейшему польскому феодалу, владения которого на левом берегу Днепра соседствовали с Московским государством. Именно у Адама Вишневецкого Самозванец впервые был назван царевичем Дмитрием.

Весть об испеченном «царевиче» быстро испустилась среди польских панов, заинтересованных в земельных приобретениях за счет Руси. Так, литовский канцлер Лев Сапега, давно грезивший о богатых смоленских землях, отыскал в Литве среди русских бояр, бежавших еще при Иване Грозном, несколько человек, столковавшихся удостоверить «подлинность» царевича Дмитрия.

Но самую горячую поддержку Самозванцу оказал сандомирский воевода Юрий Мнишек, человек честолюбивый и корыстный, староста Львова и управляющий королевскими имениями в Самборе. Высокие должности позволяли Мнишеку изрядно наживаться, грабя казну и несчастных подданных польского короля. А достиг Мнишек этих должностей благодаря тому, что доставлял слабоумному и слабосильному королю Сигизмунду Второму красивых женщин. Он даже не брезговал тем, что переодевался в женское платье и пробирался в женский монастырь, откуда доставлял монахинь прямо на королевское ложе.

«Лихие» заслуги Мнишека не остались не замеченными, а тот брал мзду у панов за помощь в получении должностей, имений. Управляя казной короля, Мнишек без стеснения запускал в нее руки, и так ее наглым образом обобрал, что когда король умер, то его не на что и не в чем было похоронить. Зато Мнишек стал первым богачом Польши. Но его и других панов неудержимо манила Русь. Мнишек норовил обеспечить Самозванцу покровительство высших католических кругов и, наряду с этим, привлечь к нему внимание нового короля Сигизмунда Третьего.

Католическое духовенство несколько десятилетий пристально наблюдавшее за русским государством, приняло горячее участие в судьбе новоявленного претендента на Московский престол.

Папский нунций Рангони, краковский архиепископ, кардинал Мацеповский (двоюродный брат пана Мнишека) и другие высокие чины католической церкви стали оказывать Лжедмитрию помощь и покровительство.

Между Самозванцем и папой Климентом У111 завязалась личная переписка. Через Рангони папа Римский предложил Лжедмитрию содействие в борьбе за русский престол, если он пообещает обратить в католическую веру русский народ.

Двадцатилетний Самозванец времени в замке Мнишека не терял: он сблизился с дочерью воеводы, Мариной Мнишек.

А в марте 1604 года Рангони и Мнишек устроили Самозванцу встречу с королем Сигизмундом. Лжедмитрий повторил свой рассказ о чудесном спасении, о больших связях с московскими боярами, о готовности самозабвенно служить королю, Польше и Римской церкви.

Речь Самозванца вызвала у Сигизмунда одобрение, который принял его под свое покровительство и повелел снабдить «царевича» деньгами и воинским людом.

Гришка Отрепьев так расчувствовался, что принялся целовать руки короля, а затем бросился в ноги послу папы Рангони и клятвенно заверил обратить в католичество на Руси не только православных людей, но и магометан и «язычников».

— Когда я стану великим государем Московии, — разошелся Самозванец, — то передам польскому корою Смоленскую и Северскую земли, а Русь заполоню католиками. Опричь того, я отвоюю польскому королю шведскую корону и начну бить турок, кои угрожают Польше. Все страны будут трепетать под моим мечом!

Всю подготовку похода на Русь взяли на себя паны Мнишек и Адам Вишневецкий.

25 мая 1604 года Гришка Отрепьев дал Мнишеку письменное заверение жениться на Марине, как только станет «государем всея Руси». Обещания сыпались градом: из государевой казны будут уплачены сандомирскому воеводе все долги, да в придачу миллион злотых на новые расходы. Марина Мнишек получит в подарок Новгород и Псков, и станет по своему усмотрению раздавать панам поместья и вотчины, открывать костелы и иезуитские монастыри.

Но пан Мнишек возжелал большего, и тогда 12 июня он получил от «будущего зятя» новое письменное обязательство: дать самому Мнишеку в вечное и потомственное владение Смоленское и Северское княжества.

Не был обижен щедрыми посулами и ясновельможный пан Вишневецкий.

Вербуя войска в Польше, Лжедмитрий одновременно рассылал через своих лазутчиков «прелестные письма» и грамоты в Московское государство в каждый город, всем боярам, окольничим, дворянам, гостям торговым и черным людям, призывая их «от изменника Бориса Годунова отложиться» и целовать ему крест, суля при этом, что никого не будет казнить за службу Годунову, что бояр пожалует старыми вотчинами, дворянам и приказным людям будет оказывать милость, а гостям и торговым людям и всему населению — полную льготу и облегчение в пошлинах и податях.

Доверчивые простолюдины, еще не ведая, что принесет на Русь «пришествие» Самозванца, с ликованием встречали грамоты «доброго» царя.

Бояре же ставили перед собой иные цели…

Глава 3 ЖЕСТОКОСТЬ БОРИСА

На Руси ширилась Смута. Чернь повсюду изрекала мятежные слова:

— Царь Борис не истинный, не по породе. Кой же он наместник Бога, коль боярами, купчишками да приказным людом на царство посажен? Веры ему нет, не нравен он народу, лют к мужику. Все беды на Руси от Бориса. Не он ли, православные, царевича Дмитрия погубил, дабы самому на трон сесть? Не он ли Москву поджег, дабы отвлечь честной люд от своего злодеяния? А кто крымского хана Казы-Гирея на Русь навел? Кто Юрьев день отменил? Серчает на царя люд православный. Небесный владыка — и тот огневался. Это за тяжкие грехи Бориса послал Господь на нивы дожди и морозы. Глад и мор — Божья кара. И покуда Борис будет во царях, терпеть простолюдину лихо да пить чашу горькую…

Начальник Сыскного приказа Семен Годунов не успевал ловить воровских людей, но они множились как грибы после благодатных дождей.

Жак Маржарет отмечал в своих записках: «Прослышав в тысяча шестисотом году молву, что некоторые считают Дмитрия Ивановича живым, он (Борис) с тех пор целые дни только и делал, что пытал и мучил по этому поводу… Тайно множество людей было подвергнуто пытке, отправлены в ссылку, отравлены в дороге и бесконечное число утоплено».

Большая гиль разгорелась на Северской Украйне. Повелел там Борис Годунов ставить от крымских татар новые города, засеки да крепостицы возводить. Послал на государеву службу дворян, детей боярских, пушкарей, затинщиков, стрелецких и казачьих голов. «Служилых по прибору» испомещал землей, землю же отнимал у мужиков.

Севрюки возроптали: «Сколь годов жили — порухи не ведали, а тут помещики навалились. Статочное ли дело господ терпеть?!»

Одна беда не угасла, другая загорелась. Поубавились не только крестьянские десятины, самих мужиков за горло взяли: указал Борис Годунов свозить севрюков в города. Царевы «стройщики» поясняли: «посады обезлюдили, государева казна впусте. Станете жить в городах и нести тягло. А тех, кто посадскому строению станет противиться, приказано бить кнутом и сажать в тюрьму».

Севрюки — в новый ропот, но беда бедой беду затыкает. Вскоре прознали мужики о «царской десятине». Велено было пахать на государя десятую часть своей земли. Пахать, боронить, сеять, растить хлеб, молотить, свозить в царевы житницы.

Севрюки взбунтовались, ярились на Годунова:

— Злодей из злодеев! Сына Ивана Грозного убил! Юрьев день отменил! Помещиков на наши земли пригнал! В города свозит, воли лишил!..

— Не хотим помещиков! Не хотим Годунова!

Уходили с посадов, не пахали «цареву десятину», убивали годуновских посланников. Гиль по всей Северской Украйне! Одних лишь беглых холопов скопилось здесь более двадцати тысяч. Были они дерзки и воинственны. Грозились побить не только бояр и дворян, но и государя всея Руси Бориса Годунова. Из беглых пуще всех ярился Хлопко Косолап.

Комарицкая волость всколыхнулась: разоряли и жгли помещичьи усадьбы, убивали дворян и стрельцов. Крамола перекинулась на многие уезды. Повсюду началось «волнение велие». Восстали Владимир, Волок, Вязьма, Коломна, Малый Ярославец, Медынь, Можайск, Ржев…

Хлопко Косолап, сокрушая царских воевод, двигался на Москву. Борис Годунов выслал встречу окольничего Ивана Басманова с «многою ратью». Окольничий был убит, но посекли и Хлопко. К вечеру восставшие отступили. Хлопко «изнемог от многих ран». Захваченных в плен люто казнили: четвертовали, сажали на колья, жгли на кострах.

Годунов жестоко повелел:

— Бунтовщики поднялись из Комарицкой волости. Вешать их от змеиного гнезда до Москвы.

Трупы болтались на деревьях, смердили, пугали странников, бредущих по дороге, обезображенными лицами. Но мертвецов не трогали: царь запретил снимать под страхом смертной казни.

А Русь захлестывали все новые и новые слухи. Теперь уже в каждой избе толковали:

— Жив царевич Дмитрии. В Польше-де объявился. Скоро, чу, на Русь придет.

«Царевич Дмитрий», с польским войском, перешел русский рубеж в октябре 1604 года. В первые же недели Лжедмитрия признали Путивль и Рыльск, Севск и Курск, Кромы и Моравск… Тотчас спихнули годуновских правителей комарицкие мужики и холопы. Избивая тиунов и царских приказных, зло гомонили:

— Буде, поизмывались! Земля наша николи не была боярской. Годун силком волость прибрал. Не бывать ярма годуновского!

Расправившись с царскими подручниками, всем миром повалили к «богоданному государю».

В начале января 1605 года Дмитрий Самозванец встретил народ на высокой паперти храма. Никогда еще Севск не видал такого многолюдья, жаждущего глянуть на «истинного» царя, заступника народного.

Царь молод, приземист. У него широкие плечи, широкая грудь и короткая толстая шея. Лицо круглое, грубоватое, ни усов, ни бороды. Волосы светлые, с рыжиной. Глаза темно-голубые. Нос похож на башмак, подле носа две большие бородавки. Руки царя грузные, одна короче другой. Малый рост, квадратная фигура и некрасивое голое лицо делали царя непривлекательным. Но в народе толковали: с лица не воду пить, был бы корня царского. Этот же — сын самого Ивана Грозного, кой бояр лихо казнил. Вот и Дмитрий о том же изрекает:

— Я — законный наследник великого государя Ивана Васильевича, пришел в державу свою, дабы дело батюшки своего продолжить. При нем на Руси порядок был. Крестьяне, посадский люд и холопы жили в тишине и покое. Бояр же, что праведный народ притесняли, Иван Васильевич жестоко казнил, никто не смел и головы поднять. А ныне что? Бояре вконец крестьянина, посадского тяглеца и холопа закабалили, Юрьев день отняли. Обнищал и оголодал мой бедный народ, усеял погосты могилами. Престол захватил злодей и душегуб Бориска. Не бывать ему боле на царстве! Вот скоро сяду на трон и укажу на плаху отвести ирода. Народу своему дарую многие милости. Холопам повелю дать отпускные. Пусть живут вольно! Заповедные лета отменю и верну крестьянам Юрьев день!

Многолюдье радостно взорвалось:

— Слава государю!

— Слава царю праведному!

А Самозванец разжигал толпу все новыми и новыми посулами:

— Корыстных дьяков повелю кнутом бить. Буде им жиреть на мздоимстве! Всех повыгоню! Посажу в приказы добрых людей, дабы народ чтили, не воровали и мзду не вымогали.

— Слава, слава государю!

А «государь» все щедрей и щедрей:

— Севск, Комарицкую волость и всю Украйну укажу освободить на десять лет от налогов и пошлин. Пусть живет здесь народ вольно и сытно. Без воевод и бояр!

— Слава, слава истинному государю! — во всю мочь грянуло многолюдье.

Нищие, калики, юродивые пали на колени и поползли к ногам Самозванца. Лобзали красные сафьяновые сапоги с серебряными подковками, подол бобровой шубы и неистово, с горящими взорами восклицали:

— Молитесь за Богом посланного царя, православные! Молитесь за Красно Солнышко!

Глава 4 МЕЧЕТСЯ ЦАРЬ!

Докука в государевых теремах. Расстрига Гришка Отрепьев не дает покоя. Царь пребывал в смятении: все его грамоты о Расстриге, читаемые глашатаями на торгах и площадях, не приносили желаемого результата. Не помогали и проповеди духовных лиц в церквях и соборах. Чернь продолжала уповать на «Дмитрия Углицкого».

Патриарх Иов разослал духовенству приказ петь во всех городах молебны, чтоб Господь Бог отвратил свой праведный гнев, не дал бы Московского государства и Северской области в расхищение и плен поганым литовским людям, не дал бы их в литовскую ересь превратить. Велено было читать в церквах народу, что «литовский король Жигмонт преступил крестное целование и, умысля с панами радными, назвал вора, беглого чернеца расстригу, Гришку Отрепьева, князем Димитрием Углицким для того, чтоб им бесовским умышлением своим в Российском государстве церкви Божии разорить, костелы латинские и люторские поставить, веру христианскую попрать и православных христиан в латинскую и люторскую ересь привести и погубить… Вы бы эту грамоту велели прочесть всем и того расстригу Гришку и его воровских советников и государевых изменников, которые тому вору последуют, и вперед кто станет на то прельщаться и ему верить, соборно и всенародно прокляли и вперед проклинать велели, да будут они все прокляты в сем веке и будущем. А мы здесь в царствующем граде Москве соборно и со всеми православными христианами также их вечному проклятию предали и вперед проклинать повелеваем».

После грамот патриарха мир не установился, и смута в умах русских людей не унялась. Даже в самой Москве кипели всевозможные страсти, распространялись невероятные слухи, кои дошли и до покоев царевны Ксении. Изведала царевна, что по всей Москве идут разговоры о странных явлениях, предвещавших что-то удивительное: на небе по ночам сражались друг с другом огненные полчища, являлись по два месяца, по три солнца; неслыханные бури сносили верхи башен и кресты с церквей, у людей и животных рождались уроды; птица и рыба, приготовленные для стола, теряли свой настоящий вкус; собака пожрала другую собаку, волк — волка; волки ходили огромными стаями и выли страшным образом; лисицы среди белого дня бегали по Москве.

Летом 1604 года показалась яркое небесное тело с огненной головой и хвостом. Борис Федорович приказал доставить во дворец старого звездочета, коего выписал из Лифляндии, и велел дьяку Афанасию Власьеву спросить у него, что сие значит? Звездочет отвечал, что Господь Бог такими новыми звездами остерегает государей: пусть и царь теперь остережется и зорко смотрит за теми, кому доверяет и пусть велит крепко беречь рубежи царства от чужеземных гостей.

Не ошибся старый звездочет: уже в октябре Лжедмитрий вошел в пределы Московского царства. Зело встревожился Борис Федорович! Позвал к себе Ксению и молвил:

— Злой и сильный враг помыслил уничтожить государство Российское. А без царства всей нашей семье — смерть. Пошлю на Гришку Отрепьева воеводой князя Федора Мстиславского и коль победит Расстригу, то выдам за него дочь свою, с Казанью и Северскою землей в приданое. Пойдешь ли за князя, милое дите?

Растерялась Ксения: уж слишком неожиданными оказались для нее слова батюшки.

— Отчего ж за Мстиславского, государь батюшка?.. Ведь он, кажись, был твоим недоброхотом. Ты ж ему даже жениться запретил.

— А ты-то все ведаешь, — хмыкнул Борис Федорович.

Совсем недавно он и в самом деле питал ненависть к Мстиславскому, кой стоял в челе знатных родов и занимал первое место в Боярской думе. Годунов всегда подозревал князя в притязаниях на царский престол. А посему не только его преследовал, но и не позволил ему жениться, дабы отсутствием потомства отнять у него побуждение к честолюбивым замыслам. То же самое, страдая завистной злобою, он проделывал и с Василием Шуйским. Обоих, не имея явных улик, одинаково преследовал, мучил своей подозрительностью, у обоих отнял семейное счастье. Над обоими, вследствие «мелкодушия» и недоверчивости Бориса, висел постоянно нож. Несколько раз Борис удалял Шуйского со двора и потом опять приближал, пытал невинных людей только за то, что они посещали иногда Шуйских и Мстиславских, даже в то время, когда те были в милости.

Угроза трону вынудила Бориса Годунова поменять свою извечную нелюбовь к самым высоким знатным родам на «ласку». Федор Мстиславский, получив царскую дочь, бывшее Казанское царство и Северские земли, приложит все усилия, дабы разбить войско Лжедмитрия.

— Ныне не до усобья, Ксения. За такую невесту, как ты, Федор Мстиславский готов любого врага разбить.

Ксении недавно исполнилось семнадцать лет, и она, войдя в самую цветущую пору, выглядела изумительной красавицей. Мстиславский, потерявший всякую надежду жениться, был несказанно обрадован, когда узнал, кого царь предлагает ему в жены.

— Как пожелаешь, батюшка.

Ксения, конечно же, не могла перечить родительской воле. И другое утешало: не надо уезжать в далекие заморские страны и жить среди чужеземцев. Родина-то — милее всего. Здесь все свое, желанное: терема, светелка, где она с удовольствием занималось рукодельем, кремлевские соборные храмы, куда она ходила не только молиться, но и с усладой петь церковные песни, сенные девушки и боярышни, к коим давно привыкла, верховая боярыня…

Несказанно полюбила она верховую боярыню за ее неподдельную заботу о ней, живой ум и мудрые сердечные наставления. Много доброго изведала царевна от Марии Федоровны. Многое узнала Ксения за последнее время и о молодом князе Василии. Какой он бесстрашный! По морям-океанам за лекарем для батюшки царя пустился. Страсти, какие испытал! Мария Федоровна сказывала, что корабль, на коем плыл Василий, и в жуткую бурю попадал и с морскими разбойниками сражался. Чего только не натерпелся Василий в дальних странствиях. Какой же он молодец!

Василий…Нет, никогда не забывала Ксения юного князя Пожарского, и когда возникал перед ней его мужественный и пригожий облик, то сердце ее начинало учащенно биться. Нравился ей Василий, весьма нравился. Иногда ее захлестывала крамольная мысль: «Ну, зачем же царь батюшка все подыскивает мне жениха, к коему не лежит сердце? Отдал бы меня за Василия». И эта дерзкая мысль все чаще посещала голову Ксении, но высказать ее вслух, она не смела: не бывало такого еще в царских семьях, чтобы дочь сама называла своего суженого. Да и только ли в царских? Батюшка даже слушать ее не захочет. Вот и приходиться глубоко прятать свою сокровенную мечту.

А Борис Федорович настолько был уверен в победе Мстиславского, что начал приготовления к свадьбе. Мстиславский же сошелся с войсками Самозванца под Новгородом-Северским 18 декабря 1604 года. Под его рукой было внушительное войско: от 40 до 50 тысяч ратников, у самозванца же — втрое меньше. Но Федор Мстиславский не был искусным воеводой, а посему при недостатке ратного искусства, многочисленность московского войска мало оказывало пользы в чистом поле. Хватало среди ратников и шатости, что отнимала нравственные силы у воевод и воинов, ибо тяжко сражаться с прирожденным государем «У русских, скажет современник, не было рук для сечи». Мстиславский подступил к стану Самозванца, но медлил, ожидая еще подкреплений (!). Лжедмитрий же не захотел медлить, и 21 декабря, одушевив свое войско речью, коя дышала полной уверенностью в правоте дела, ударил на царское войско, которое тотчас дрогнуло. Среди общего смятения одна из гусарских рот, следуя за отступавшими, повернула вправо и неожиданно оказалась в расположении ставки Федора Мстиславского. Посреди ставки высился золотой стяг, укрепленный на нескольких повозках. Гусары подрубили древко стяга, сбили с коня Мстиславского и нанесли ему несколько ударов по голове. Ранение Мстиславского вызвало растерянность воевод, кои поспешили отвести свои полки и полностью очистили поле боя. Царское войско потеряло 4000 человек убитыми, и только неопытность Лжедмитрия в ратном деле помешала ему разбить Мстиславского наголову.

При известии о поражении Ксения облегченно вздохнула и сказала тихо: «Слава тебе, Господи». Она хоть и покорилась воле отца, но выходить замуж за тучного, сорокалетнего князя ей ужасно не хотелось. Про подготовку к свадьбе говорить сразу перестали. В Москву несостоявшийся жених вернулся без всякой славы.

Новым главным воеводой был назначен Василий Иванович Шуйский. Пока укрупненное царское войско готовилось к битве с Самозванцем, Борис Федорович отъехал с царицей и Ксенией на богомолье в Троицкий монастырь. Впервые Москва была оставлена на двадцатилетнего Федора, который по отзыву современников, хотя был и молод, но смыслом и разумом превосходил многих стариков седовласых, «поелику был научен премудрости и всякому философскому естественнословию».

Борис Годунов, первый из царей московских, расширил для своего сына (и дочери Ксении) круг занятий, коими ограничивались при воспитании русские люди. Все московские книжники ведали, что Федор Борисович начертал карту Московского государства собственной рукой.

Борис сильно любил сына, он приобщил его к правлению, имя его постоянно соединялось в грамотах с отцовским. Царь надеялся, что его «разумник» станет достойным государем всея Руси после своей кончины. А кончина могла наступить в любой момент, ибо Борис Федорович вновь стал страдать недугами. (Напрасно он отпустил лейб-медика Габриэля). Но в монастырь он направился не только просить у Бога здоровья, а умолить святого Сергия дать Московскому царству победу над самозваным царем, несшему на Русь вкупе с поляками поганую веру.

Молилась о том и Ксения. Однажды, стоя в соборном храме, она надолго остановилась подле иконы великомученика и Победоносца, святого Георгия, о жизни, подвигах и чудесах коего прочла в славянской Минее. С древнейших времен имя святого Георгия давалось членам великокняжеского семейства: одним из них был Великий князь Ярослав Мудрый получивший при святом крещении имя Георгия. На иконе, обрамленной серебряной ризой с драгоценными каменьями, святой Георгий изображен юношей, воином на белом коне, копьем, поражающим дракона. Ксения ведала, что со времен Ярослава такое изображение появилось на княжеских печатях и монетах, а с великого князя Дмитрия Донского святой Георгий стал покровителем Москвы. Совсем же недавно, начиная с царя Федора Ивановича, монету с изображением святого Георгия стали вручать за храбрость воинам для ношения на шапке или на рукаве.

Сей прекрасный юноша, Егорий Храбрый, как вычитала в «Житие» Ксения, совершил подвиг во имя прекрасной девушки. В древние времена страшный Змей-Дракон опустошал земли одного из языческих царей, и тот царь, дабы сохранить земли, принужден был отдать на съедение своих детей. Когда на жертву Змею была выведена царская дочь, появился святой Георгий, и он своим словом и крестом усмирил Змея, которого, по его повелению, царевна, как овцу, привела на своем поясе в город; после этого отец царевны и многие тысячи его подданных приняли крещение. С той поры ученые люди стали писать, что Змей есть язычество, а девица — церковь христианская. Но в народе всех христианских стран это чудо пользовалось огромной славой и значимо умножило почитание святого Георгия. Особенно много народных песен породило оно в Греции и в странах славянских; в этих песнях, как и на иконе, Георгий обычно не словом, а силой оружия укрощает дракона — змея; в русском духовном стихе освобожденная Егорием Храбрым царевна называется Елизаветой, и сей стих Ксения хорошо запомнила.

Сейчас же она взирала на лик святого Георгия и горячо молилась за победу русского воинства. Внезапно перед ее глазами на иконе предстал молодой двадцатилетний князь Василий Пожарский, кой также ушел на ратный подвиг с войском боярина Шуйского. Предстал с копьем на белом коне, и царевна изумилась перевоплощению святого лика. Да ведь все так и было! Три года назад юный княжич спас ее от страшного зверя, спас, как святой Георгий. Чтобы видение не исчезло, царевна даже очи закрыла, и с той чудесной минуты она так отчетливо увидела Василия, что разглядела его лицо до мельчайших подробностей. Василий! Она видела его еще несколько раз, правда издалече, но его лицо и чуткие серые глаза уже никогда не забывались. Все последние годы государь батюшка помышлял выдать ее замуж, она не прекословила, воспринимала это как должное, но иногда в ее сокровенных мыслях возникал мужественный образ бесстрашного княжича, и на душе ее становилось так светло и приподнято, что вылетали из головы все заморские принцы и королевичи, кои вовсе неведомы были ее чистому, ангельскому сердцу. Василий!.. Ныне он умчал в лютую сечу. Святый Георгий, помоги же ему, дай силы на одоление злого ворога! Спаси его и помилуй!..

Горячо молилась царевна.

Каждый раз, посещая самую главную православную обитель Руси, Борис Годунов вносил в нее богатые дары: золото, серебро, драгоценные иконы… и неустанно, до изнеможения молился, приводя в изумление даже архимандрита, ибо с таким истовым исступлением в обители молился лишь царь Иван Грозный; но того можно было понять: он столько взял на свою душу смертных грехов, что их и замолить-то было тяжко. С таким же неистовством, стеная и рыдая, молился и Борис Годунов, а посему в голову архимандрита невольно закрадывалась мысль: неужели народ глаголет истину, обличая Годунова в убийстве царевича Дмитрия?

И архимандрит сам принимался горячо молиться, прося прощения у Господа за тяжкие грехи людские, за их шатость по всей Руси, приведшей к смутным временам…

Лжедмитрий вышел из Севска и 21 января 1605 года напал у деревни Добрыничи на царское войско. Отрепьев возглавил атаку гусар вместе со своим гетманом Дворжецким, но первая и последняя в его жизни атака закончилась позорным бегством. Во время отступления под ним была ранена лошадь, и он чудом избежал плена, Вскочив на другую лошадь, Самозванец умчал в Рыльск, оставив на поле брани до шести тысяч убитых..

Весть о победе привез царю в Троицкий монастырь молодой чашник Михайла Шеин и был пожалован за такую радость в окольничие. Все воеводы были щедро награждены, а войску было роздано 80 тысяч рублей. В своей грамоте к воеводам Борис употребил слова, что готов разделить с верными слугами последнюю рубашку.

Комарицкую же волость Борис Годунов предал огню и мечу. Он послал на крамольников касимовского царька Симеона с войском татар. «И они так разорили Комарицкую волость, что в ней не осталось ни кола, ни двора: они вешали мужчин за ноги на деревья, а затем стреляли в них из луков и пищалей, а потом жгли, женщин, обесчестив, сажали на раскаленные сковороды, также насаживали их на раскаленные гвозди и деревянные колья, детей бросали в огонь и воду; и чем больше мучили людей, тем более они склонялись признатьДмитрия своим законным государем».

Борис Годунов, получая вести из бунташной волости, негодовал, а царевна Ксения плакала. Она изведала о лютых казнях от калик перехожих и пришла в ужас. Сердце ее содрогнулась, когда один из седовласых старичков вдруг неутешно и горько зарыдал.

— Чем же младенец виноват, государыня царевна, когда его отнимают от матери и бросают в костер? То смертный грех, коему нет прощения.

В тот же день калик выгнали из царских теремов и Ксения, пожалуй, впервые, осудила своего отца. Зачем же так, батюшка? Почему так жестоко твое сердце? Все последнее время у тебя не стало к людям милосердия. Ты с неимоверной бесчеловечностью казнишь ни в чем неповинных женщин и детей. А как же Божьи заповеди?

Неутешно стало на душе Ксении, и она удалилась в Крестовую. Здесь она совершала утренние и вечерние молитвы, а иногда и церковные службы, часы, вечерни, всенощные. Крестовая была, как домашняя церковь, вся убрана иконами и святынями, разными предметами поклонения и моления. Одна стена ее сплошь была занята иконостасом в несколько ярусов, в коем иконы ставились по подобию церковных иконостасов, начиная с деисуса, или икон Спасителя, Богородицы и Иоанна Крестителя, составлявших основу домашних иконостасов. Нижний пояс был занят иконами местными, на поклоне, в числе коих, кроме Спасовой и Богородичной, ставились иконы особенно почему-либо чтимые, как-то: иконы тезоименитых ангелов, иконы благословенные от родителей и сродников, благословенные кресты, панагии и ковчежцы со святыми мощами, списки икон, прославленных чудотворениями, исцелениями; иконы святых, преимущественно чтимых, как особых помощников, молителей и заступников.

Ксения уже давно ведала, что иконостас Крестовой комнаты был хранилищем домашней святыни, коя служила изобразителем внутренней благочестивой истории каждого лица, составлявшего в своей Крестовой иконостас — собственное моление. Все более или менее важные события и случаи жизни царя, царицы, Федора и Ксении сопровождались благословеньем или молением и призванием Божьего милосердия и святых заступников и покровителей, коих иконописные лики благоговейно и вносились в хранилище домашнего моления.

Крестовая была для Ксении тем святым местом, где она не только молилась, но и отдыхала душой, порой успокаивая ее после грубостей и обид, нанесенных матушкой. Иногда царица не только резко отчитывала дочь, но и поучала ее плеточкой, кою она носила с собой постоянно, дабы вся прислуга ничего не делала непозволительного. Особенно выпадало сенным девушкам, по коим плеть ходила, почти каждое посещение царицы покоев Ксении, хотя они наказания и не заслуживали, но кровь Малюты Скуратова, кипевшая в жилах Марьи, давала о себя знать, искала выхода. Порой царица настолько приходила в неистовство, что та или иная сенная девушка неделями не могла отлежаться, после побоев государыни. Ксения норовила заступиться, но мать уже было не остановить и ее «плеточка — голубушка» прикладывалась к самой царевне. «Нашлась защитница! И тебя приголублю!». Ксения примолкала, но давала волю слезам и уходила в Крестовую. Здесь, в благостной тишине, среди милых ее сердцу икон, она приходила себя и, убаюканная боготворной средой Крестовой палаты, успокаивалась и принималась за молитву, нередко молясь за строптивую матушку, прося у Пресвятой Богородицы отпустить ее грехи вольные и невольные. Когда у матушки, как считала Ксения, накапливалось много грехов, то она, решив свершить ради нее не менее ста земных поклонов, брала в руки троицкие четки и начинала класть усердные поклоны, касаясь головой о поклонные скамеечки, крытые червчатым бархатом. То было длительное и утомительное молебствие, но после него у Ксении легко становилось на душе, ибо она ведала, что ее молитвы дойдут до Богородицы и тогда ее матушка смягчится нравом своим. И как она радовалась, видя, как ее матушка и в самом деле переставала сетовать на сенных девушек и не прикладывалась к «голубушке». И все-таки не все ее молебны доходили до Богородицы: минует несколько дней — и матушка вновь берется за плеть, что крайне огорчало Ксению.

На книжных налоях царевна читала священные книги, и всегда не бездумно, не «на рысях», как это делали некоторые священники, а, вчитываясь в каждое слово, дабы постичь суть божественного писания. Иногда что-то смущало ее разум, а то и вовсе наводило на глубокие размышления; нет, она не оспаривала истину, изложенную в Писании, но сия истина почему-то не всегда соизмерялась с ее представлениями о бренной жизни, такой ныне смутной и противоречивой, от которой тревожно становилось на душе. «Выходит, надо еще глубже вникать в священные книги, чтобы осознать причину происходящего бытия и тогда все откроется истинным озарением; Господь укажет путь, по коему надлежит праведно пройти не только ей, но и каждому живущему на земле». И она читала, читала…

Иногда ее мысли перекидывались на мирские дела, связанные с ее домашним побытом, теми или иными повелениями батюшки и матушки, свадебными приготовлениями…

Князь Василий Иванович Шуйский! Победитель сражения под Добрыничами. Батюшка и ему посулил отдать свою дочь в случае победы над Самозванцем. Пресвятая Богородица! За старика! Невзрачного, подслеповатого, с реденькой козлиной бородкой.

Ксения упала царице в ноги.

— Не хочу, государыня матушка, быть женой Шуйского. Умоли, батюшку, дабы не выдавал меня за сего старика!

Но Марья и слушать ничего не хотела. Распалилась от гнева:

— Так-то ты родителей своих почитаешь! Так-то о царстве Годуновых печешься! Да пойми, дура набитая, что, коль Василий Шуйский не одолеет Расстригу, нам всем смерть неминучая. Денно и нощно молись за воеводу Василия!

— За воеводу и воинство я молюсь, государыня матушка, но быть женой Шуйского — хуже смерти. Умоли батюшку!

— Я тебе умолю! А ну пойдем в баню!

В бане Марья «взяла плеть и больно выдрала. Ксения пыталась увернуться, но Дашка и Лизка держали за руки и за ноги».

Кода Марья удалилась в свои покои, Ксения, отчаявшись, нарушая все правила дворцового этикета, кинулась на мужскую половину отца, в надежде, что батюшка отменит свое решение.

Борис Федорович, удивленный неожиданным появлением дочери, повелел удалиться приглашенным в Кабинет боярам, а затем строго глянул на возбужденную дочь.

— Больше того никогда себе не позволяй, Ксения. Я вершу неотложные державные дела, а ты врываешься.

Охолонула Ксения. Она только сейчас поняла, что дерзко нарушала издревле заведенный порядок: никогда и ни в какие времена царевна не могла, без дозволения родителей, перейти на мужскую половину дворца, тем более, без материнского сопровождения. Сейчас батюшка вспылит и подвергнет ее суровому наказанию.

Ксения опустилась на колени.

— Прости, батюшка государь. Дозволь мне в свои покои вернуться.

Впервые увидел Борис Федорович свою дочь, стоящую перед ним на коленях, и это его озадачило.

— Встань, Ксения. Что привело тебя ко мне?

Замешкалась с ответом Ксения. Язык не поворачивался сказать о Василии Шуйском. Если уж батюшка принял решение, то он от него не отступится, лучше уж и не заикаться, дабы не вызвать у батюшки гнев. Но сердце кричало: не молчи, выскажи! В сей час решается твоя судьба. Надо осмелиться!

И, набравшись духу, Ксения вымолвила:

— Не люб сердцу моему князь Василий Шуйский… Не люб, государь батюшка.

Борис Иванович вышел из кресла и подошел к дочери. Все еще красивое лицо его, обрамленное черной курчавой бородой с седыми паутинками, выглядело изнеможенным и бледным, и уже никакой строгости в усталых, мученических глазах.

Положил свои руки на плечи Ксении и, глубоко вздохнув, с горечью в голосе произнес:

— И мне не люб, доченька. Но что поделаешь? Князь Шуйский державу сберег. Расстрига разбит наголову и уже более не оправится. Я же Шуйскому слово давал. Конь вырвется — догонишь, а сказанного слова не воротишь. Надо смириться, доченька. Такая уж твоя доля… Ты уж прости меня.

Ксения подняла на отца заплаканные глаза, а затем прижалась к его груди.

— Я все поняла, милый тятенька… О державе надо думать. Прости меня, глупую.

А Борис Федорович, несказанно любя свою дочь, гладил рукой Ксению по голове и приговаривал:

— Стерпится-слюбится. Василий-то, почитай, мне ровесник. Ну, какой же он старик? Все-то будет ладно. Зачем же горевать раньше времени?..

И все же в словах Бориса Федоровича звучала безысходность.

Увенчанный славою Василий Шуйский явился во дворец и изрек неожиданные для Бориса слова:

— Я благодарен, государь, за щедрые милости твои, но дозволь мне, потомку великого князя Александра Невского, найти невесту по своему выбору.

Годунов не ожидал такого поворота. Шуйский отказался от родства с государем всея Руси, о коем мечтает каждый знатный боярин. Что это? Честолюбие родовитого из родовитых, не захотевшего породниться с незнатными Годуновыми, или хитроумный умысел, известный Борису Федоровичу? Шуйский давно лелеял надежду овладеть царским престолом.

Василий Иванович смотрел на Годунова подслеповатыми глазами, и Борису Федоровичу показалось, что тот прячет в своих жиденьких, обвислых усах затаенную усмешку, как бы гордясь своим знатным происхождением, до коего бывшему захудалому костромского дворянчику никакой рукой не дотянуться.

А Василий Иванович, догадавшись, о чем может помыслить государь, тотчас униженно (вот хитрец!) проговорил:

— Куда уж нам, холопишкам твоим, о царской дочери помышлять. Нам, холопишкам, что-нибудь попроще подавай. Ты уж, дозволь, великий государь, мне в ином месте свою суженую приглядеть.

«Скоморох! Хитрый, мерзкий паук!» — хотелось крикнуть Годунову, но того он сделать не мог, ибо перед ним стоял «спаситель отечества», который заслуживает самой высокой награды.

— Добро, боярин. Я снимаю с тебя опалу, кою наложил еще царь Иван Васильевич Грозный. Можешь в любом месте выбирать себе супругу, опричь земель иноземных.

— Свят, свят! — трижды осенил себя крестным знамением Василий Иванович. — Еще не доставало мне среди поганых латинян супругу выискивать. Я, чай, человек православный. Николи не выйду из твоей государевой воли.

— Ступай, боярин, — сухо произнес Годунов. И когда Шуйский вышел, Борис Федорович раздраженно пристукнул кипарисовым посохом, изукрашенным дорогими каменьями. Пес! Ишь как ловко съязвил над всеми деяниями царя, связанными с неудавшимися женитьбами Ксении с заморскими королевичами. Пес!

Схватившись за грудь, опустился в кресло, невольно вспомнив Ивана Грозного. Тот бы мигом отослал сего боярина в Пыточную к Малюте Скуратову. Бояре рта не смели раскрыть. Ныне иное время. Смута до того расшатала трон, что усидеть на нем становится весьма нелегко. Народ, несмотря на сокрушительное поражение Самозванца под Добрыничами, знай, талдычит об «истинном царевиче Дмитрии». Даже пришлось вызвать вдовую царицу Марфу Нагую из Белозерской обители.

После смерти Дмитрия в Угличе, братья Нагие тотчас распустили слух, что царевича загубили люди Годунова. А вскоре на Москве приключился пожар. Борис обвинил Михаила Нагого и его братьев в поджоге столицы и заточил их в темницы. Вдову же Грозного, последнюю его жену, Марию Нагую, насильно постригли и отправили «в место пусто» — на Белоозеро.

Инокиню Марфу привезли ночью во дворец, где «Борис допрашивал ее вместе с женой. Когда Марфа сказала, что не ведает, жив ли ее сын или нет, то царица Марья выругала ее и бросилась на нее со свечою, чтоб выжечь глаза, но Борис защитил Марфу от ярости жены. Разговор кончился неприятными для него словами Марфы, что люди, которых уже нет на свете, говорили ей о спасении сына, об отвозе его за рубеж».

Марфу вновь удалили в обитель.

Глава 5 КОНЧИНА БОРИСА ГОДУНОВА

Потерпев сокрушительное поражение под Добрыничами, Григорий Отрепьев норовил быстрехонько убраться из российских пределов, но ему помешали путивляне. Те собрались на торговой площади и слезно заявили:

— Останься, царь батюшка, иначе нас ждет судьба Комаричей, кои претерпели лютые муки за верность своему государю. Останься!

Но слезы путивлян не тронули «царя»: он спешно готовился бежать в Польшу. Путивляне пригрозили:

— Коль намерение свое не оставишь, тот возьмем тебя под стражу и добьем челом Борису, дабы твоей головой заплатить вину свою.

Самозванец, испугавшись за свою жизнь, понужден был подчиниться воле горожан. Он не стал сидеть, сложа руки.

— Коль признали во мне природного царя, то послужите мне верой и правдой. Добывайте оружие, вступайте в мою царскую рать и несите деньги в казну и шлите гонцов в города и крепостницы моим царским именем.

Путивляне дружно откликнулись на призыв «Дмитрия Ивановича». Со всех концов южной украйны к Путивлю потянулись казаки и мелкопоместные служилые люди. Сам же Самозванец норовил поднять против Руси всех ее соседей. Столкновение Московского царства с Турцией на Северном Кавказе подало Лжедмитрию надежду на то, что ему удастся подтолкнуть Крым и Большую Ногайскую орду к нападению на Московию. К ханам помчали послы с дарами.

Отрепьев делал все возможное, чтобы и Речь Посполитая вмешалась в русские дела. Он послал к королю Сигизмунду большое посольство от всей Северской земли под началом князя Федора Меньшого Булгакова, с отчаянной просьбой, чтобы король «соизволил как можно быстрее дать помощь нам и государю нашему».

А на Руси с новой силой разгоралась гражданская война, чуть позднее вылившись в первую крестьянскую войну под началом Ивана Болотникова. Восставшие жители Путивля, Курска и других городов рассылали воззвания Лжедмитрия по всей стране. Гонцы с грамотами Самозванца появились в казачьих станицах, порубежных городах и даже в самой Москве. Всех подданных без различия чина и состояния Лжедмитрий посулил пожаловать «по своему царскому милосердному обычаю и наипаче свыше, и в чести держати, и все православное христианство в тишине, и в покое, и во благоденственном житии учинить».

В Путивле собралось внушительное войско. Царь Борис поручил разбить Лжедмитрия боярину Петру Басманову. Тот согласился, но с оговоркой.

— Я сокрушу Гришку Отрепьева, но за это я хотел бы видеть своей женой царевну Ксению.

Обмолвка Басманова не стала неожиданной для Бориса Годунова: он давно ведал, что боярин Федор, зная об изумительной красоте юной Ксении, который уже год помышляет стать ее супругом.

«Перед отправкой в город Кромы воевода Петр Басманов зашел во дворец. И ему Борис Годунов обещал свою дочь за победу. Этот «жених был моложе и деятельнее, но Ксения испугалась его черной бороды и злого взгляда».

Басманов уехал к войску, а царевна расплакалась. Мать, готовая выдать дочь хоть за черта, лишь бы остаться царицей, набросилась на Ксению с плеткой.

— Воле отцовской не рада?!

Борис же Федорович был в отчаянии: царство уплывало из рук. По всем торгам и крестцам людишки кричали:

— Царь-то истинный! И вовсе он не Гришка Отрепьев. Настоящего-то Отрепьева, кой сказался царем, в Путивле всему люду показали. Многие его узнали. Царь Дмитрий крепко осерчал на самозванца, кинул его в тюрьму, а затем повелел сослать его в Ярославль.

— Да ну?!

Будучи в Путивле, Отрепьев попытался отделаться от своего подлинного имени с помощью двойника. 26 февраля (8 марта) 1605 года иезуиты, бывшие с Лжедмитрием в Путивле, записали: «Сюда привели Гришку Отрепьева, известного по всей Московии чародея и распутника… и ясно стало для русских людей, что Дмитрий Иванович не то, что Гришка Отрепьев».

«Царь» Дмитрий изрядно постарался, дабы сведения о появлении «истинного» Отрепьева стали широко известны в Москве. Наконец он нанес последний удар властителю Кремля. Три монаха Чудова монастыря, посланные в Путивль Борисом Годуновым для обличения Самозванца (и возможного его отравления) написали письмо Борису и патриарху Иову о том, что «Дмитрий есть настоящий наследник и московский князь и поэтому Борис пусть перестанет восставать против правды и справедливости».

Письмо монахов, близко знавших Самозванца, произвело огромное впечатление на простолюдинов и привело в замешательство Бориса Годунова: все потуги разоблачить Расстригу оказались тщетными. Смута ширилась на Руси с невиданным размахом.

Борис Годунов сник и все чаще устранялся от дел. Он почти не покидал дворца. Миновало время, когда царь выходил к сирым и убогим, помогая им найти управу на бояр и приказных людей. А ведь, казалось, совсем еще недавно Годунов беспощадно боролся с мздоимством, норовя его полностью искоренить. Если тот или иной судья был уличен во взятках, то должен был возвратить взятое, заплатить штраф от 500 до 2000 рублей, имение его отбирали в казну. Если это был дьяк, то его возили по городу и секли кнутом, причем висел у него на шее мешок с взяткою, будь то деньги или мех, или соленая рыба. Потом преступника заточали в темницу.

Ныне же Борис Годунов лишь по великим праздникам показывался на людях, а когда челобитчики норовили передать ему свои жалобы, их разгоняли батогами.

Царь все чаще стал обращаться за советами к прорицателям, звездочетам и юродивым. «Годунов полон чар и без чародеек ничего не предпринимает, даже самого малого, живет их советами и наукой, их слушает…» Побывала в спальных покоях Бориса «ведунья» Дарьица и блаженная во Христе Олена, предсказавшая ему близкую кончину.

Английские послы, видевшие Бориса в последние месяцы его жизни, стали отмечать его чрезмерную скупость, чего раньше с ним никогда не было. Будучи обладателем несметных богатств, Борис стал выказывать скаредность даже в мелочах. Почти каждую неделю царь со всем тщанием проверял — заперты ли и запечатаны ли входы в дворцовые погреба и в кладовые для съестных припасов.

Некогда цветущий Борис Годунов дряхлел с каждым месяцем. Его не переставали мучить два вопроса. Хорошо ведая, что младший сын Ивана Грозного мертв, царь по временам впадал в сомнение, «почти лишался рассудка и не знал, верить ли ему, что Дмитрий жив или что он умер». Другой вопрос — сподобится ли он вечного блаженства на том свете. Чуть ли не каждую среду и пятницу он советовался по этому поводу со своим духовником, после чего нередко приходил к мысли, что для него в будущей жизни нет блаженства. «Под влиянием неудач и тяжелой болезни Годунов все чаще погружался в состояние апатии и уныния. Физические и умственные силы его быстро угасали».

Смерть Бориса Годунова наступила скоропостижно 13 апреля 1605 года. По Москве полетели разные слухи. Одни толковали, что царь принял яд, другие, что его отравили, третьи, что он упал с трона во время посольского приема…

Осведомленные современники так описали смерть Годунова: «Он в час дня находился в Боярской Думе, потом обедал и, едва встав из-за стола, почуял себя дурно. Затем хлынула кровь изо рта и носа, и он наскоро был пострижен в монахи под именем Боголепа, и через два часа умер».

Члены же английского посольства описали последние часы Годунова со слов лечивших его медиков, кои всегда присутствовали при его обеде… «Убедившись в добром здравии государя, доктора разъехались по домам. Но через два часа после обеда Борис почувствовал дурноту, перешел в спальные хоромы и сам лег в постель, велев вызвать лекарей. Тем временем бояре, собравшиеся в спальне, спросили государя, не желает ли он, чтобы Дума в его присутствии присягнула наследнику Федору. Умирающий, дрожа все телом, успел промолвить: «Как Богу угодно и всему народу». Вслед за тем у Бориса отнялся язык и духовные особы поспешно совершили над умирающим обряд пострижения. Близкий к царскому двору Маржарет передает, что Годунов скончался от апоплексического удара.

Смутой начиналось царствование Бориса Годунова, еще большей Смутой оно завершилось.

Глава 6 ТОРЖЕСТВО ГРИШКИ ОТРЕПЬЕВА

Доверчивые простолюдины, еще не ведая, что принесет на Русь «пришествие» Самозванца, с ликованием встречали грамоты «доброго» царя.

Именитые бояре Шуйские, Мстиславские, Голицыны и Романовы разработали план: с помощью Самозванца расправиться с боярами Годуновыми, а затем, убрав Расстригу, захватить власть в свои руки.

7 мая 1605 года царские войска, стоявшие под Кромами и возглавляемые Голицыным и Басмановым, переметнулись к Самозванцу. По матери Петр Басманов доводился братом Голицыну, а посему они действовали в заговоре сообща, опричь того, переход власти к царице Марии Скуратовой и Семену Годунову не мог не поколебать его верности к трону. Именно отец Марии, Малюта Скуратов, положил конец блестящей карьере Басмановых, когда они находились опричниками Ивана Грозного. По оговору Малюты отец Петра был жестоко казнен, а его брат умерщвлен в застенке, посему воевода Басманов решил ответить тем же: казнить дочь Малюты и ее сына.

В конце мая Лжедмитрий двинулся на Москву.

Князь Василий Шуйский поспешил собрать народ на Красной площади и объявить, что в 1591 году Борис Годунов «послал убить Димитрия, но царевича спасли; вместо него погребен попов сын», и что на Москву идет подлинный царь. (А ведь еще при царе Федоре Иоанныче Василий Шуйский вел дознание в Угличе и докладывал, что Димитрий сам накололся на нож).

1 июня Федор, сын Бориса Годунова, и вся семья Бориса были взяты «за пристава». 30 июня 1605 года Самозванец вошел в Москву. Но прежде чем войти в Белокаменную, Лжедмитрий вознамерился убрать со своего пути последние преграды. Управлять Москвой он назначил князя Василия Голицына, боярина Василия Рубца Масальского и дьяка Богдана Сутупова, приказав им устранить патриарха Иова и сына Годунова, Федора.

Новые правители столицы повелели явиться престарелому владыке в Успенский собор в полном святительском облачении, и там содрали с него митру и мантию, отняли драгоценный посох, облачили в простую монашескую рясу, вывели из собора и, бросив в крестьянскую телегу, увезли на заточение в Богородицкий монастырь, что в городе Старице.

Так Лжецарь отплатил своему недавнему благодетелю, в свите которого он впервые появился в Боярской думе. Дело в том, что патриарх Иов отменно ведал приметы Отрепьева, и тот поспешил от него избавиться.

Князья Голицын, Рубец Мосальский и дьяк Богдан Сутупов, выполняя приказ Лжецаря, жестоко расправились и с Федором Годуновым и с его матерью. Но не своими руками: казнь вершили дворяне Михаил Молчанов и Ахмет Шарафединов, бывшие опричники Ивана Грозного. Михаил Молчанов «прославился» на Москве тем, что был бит кнутом за «чернокнижие», а Шарафединов — за особую свирепость при пытках «воровских» людей. Они, в сопровождении стрельцов, явились на старое подворье Бориса Годунова, захватили царицу и ее детей и развели «по храминам порознь». Затем палачи задушили Марью и Федора.

После свершения казни боярин Василий Голицын изъявил народу, что царица и царевич со страху «испиша зелья и помроша». «Самоубийц» положили в простые гробы и выставили их на всеобщее обозрение. Сотни людей видели следы от веревок, коими были задушены царица и Федор, но бояре запретили похороны по христианскому обряду: самоубийцы не подлежать христианскому погребению. Трупы отвезли в женский Варсонофьев монастырь, что на Сретенке, и там зарыли вне стен церкви.

Свежая могила Бориса Годунова в кремлевском Архангельском соборе была спешно раскопана, труп был привезен в тот же Варсонофьев монастырь и брошен ту же яму, в коей закопали его жену и сына. Царская семья воссоединилась в одной могиле.

Вернувшийся из ссылки Богдан Бельский, не принимал участие в расправе над царицей, коя доводилась ему двоюродной сестрой, но именно он и Петр Басманов приказали громить дворы Годуновых и их сродников. Почти все Годуновы были сосланы в Сибирь и в Нижнее Поволжье. Одного лишь Семена Годунова отправили в Переяславль-Залесский, где он был умерщвлен в темнице.

Ожидала смерти и царевна Ксения.

Глава 7 ОТЧАЯНИЕ

Василий Пожарский был подавлен. Сколько бед и напастей свалилось за последнее время! Умер царь Борис, убиты царевич Федор и царица Марья. Мать, Мария Федоровна, удалена из дворца и ныне, ожидая опалы, закрылась в хоромах на Лубянке. Но больше всего сердце беспокоится за судьбу царевны Ксении, не находит себе места. Царевна в страшной беде! Она может принять участь своего брата. Ее надо спасать!

Встреча с Маржаретом не принесла утешения. Обычно находчивый гасконец на сей раз пребывал в замешательстве. Еще две недели назад он вернулся из войска Басманова в Москву и принес безотрадные вести:

— Воевода Басманов перешел на сторону царя Дмитрия. Он очень был зол на царицу Марию. Ей несдобровать. А теперь я весьма опасаюсь и за царевну Ксению. На пиру, на котором я имел честь присутствовать, он хвастливо высказывал, что к царевне проявил большой интерес царь Дмитрий, он хочет ее сделать наложницей, но Басманов сам лишит целомудрия первую красавицу столицы.

Взрыв неописуемой ярости исказил лицо Василия:

— Я убью его! Убью! Я тотчас отправлюсь к Басманову и зарублю его!

— Спокойно, спокойно, сударь. Боярин Басманов находится в ставке Дмитрия. Ты и шагу не успеешь ступить, как будешь схвачен. Остынь!

— Ты как всегда прав, Жак, — обуздав свой гнев, произнес Пожарский. — Но я ума не приложу, как спасти царевну. Она заключена в бывшие боярские хоромы Бориса Годунова. Двор окружен стрельцами.

— Я видел, сударь. О, если бы со мной были мои верные гасконцы! Но, увы. И все же, черт побери, не будем отчаиваться. Из каждого затруднительного положения можно найти выход… С кем ты можешь войти в бывший дом Годунова?

— Я уже думал об этом, Жак. Ныне нет ни одного человека, кой мог бы войти в хоромы без дозволения князей Бельских, Голицыных и Масальских. Ни одного! Все бояре, как с цепи сорвались. Их люди всюду громят дворы сродников Бориса. Небывалая замятня.

— И все же давай думать, сударь.

Битый час размышляли и, наконец, Василий произнес имя главного дьяка Афанасия Власьева.

— Тысячу чертей! Как я сам не додумался?

— Сей человек отменно ведает не только меня, но и всю мою семью. Это он посоветовал царю назначить мою матушку верховой боярыней. Он привлекал меня к посольским делам. Он же снаряжал меня на «Святого Георгия».

— А кто разыскал меня в Германии, где я находился последнее время? Ваш канцлер — один из самых влиятельных людей Московии.

— Истинно, Жак. Я направляюсь в Посольский приказ.

Все последние дни Афанасий Иванович Власьев пребывал в скверном настроении. После гибели молодого царя Федора Борисовича Годунова на Москве установилось междуцарствие. Трон ожидал своего нового государя, который вот-вот захватит «Дмитрий Иванович», то бишь, Самозванец Гришка Отрепьев, ярый враг покойного царя Бориса. Что ожидать главному дьяку государства от Расстриги? Казни, опалы или милосердия? Казни всего скорее не будет. Он, Афанасий Власьев, преданно служил не только Борису Годунову, но и всему государству Российскому. Его заслуги перед Отечеством не столь уж и малы, и новому «царю» надо быть глупцом, чтобы отправлять на плаху державных людей… Сослать? Но опала знатока посольских дел и Западной Европы также покажется неуместной. Разумеется, Лжецарь может назначить себе другого главного дьяка, сведущего во всех хитросплетениях приказного крючкотворства и поднаторевшего в зарубежных делах, но таких людей, кажется, на Москве пока не видно. Был разумник Андрей Яковлевич Щелкалов, но он умер семь лет назад. Высоко заметен был и его брат Василий Щелкалов. Еще при Иване Грозном он ездил с послами царя к Сигизмунду для заключения мирного договора; потом управлял Посольским приказом, Нижегородской четвертью, Казанским дворцом, Стрелецким приказом и Разрядной избой; наконец, был печатником, одновременно ведая и Посольским приказом. В 1600 году подвергся опале «за самовольство» и был отстранен от всех дел. Он, Афанасий Власьев, высоко ценил Щелкалова и все же полагал, что Василий Яковлевич уступал брату в посольской ловкости и уме.

Афанасий Иванович не был тщеславным человеком, гордыня обошла его стороной, но он знал себе цену, обладая здоровым честолюбием, что отличало его от других думных людей. С ним считались самые высокие боярские роды и ратные воеводы, к коим он иногда наведывался с тем или иным поручением государя.

Пока же Афанасий Иванович не ведал, чем себя занять. Междуцарствие и Смута, томительное ожидание перемен тяготили его, порой приводили в удрученное состояние. Все дни он сидел в Посольском приказе, перечитывал различного рода грамоты и договоры, касающиеся сношений с европейскими державами, но на сердце его не было прежнего покоя.

Появление в Приказе Василия Пожарского несколько оживило Афанасьева. Он весьма тепло относился к молодому князю, кой всегда с усердием выполнял все его посольские поручения, даже самые затруднительные. Чего стоила только одна его поездка в Шотландию!

— В добром ли здравии матушка?

— В печали моя матушка. О царевне Ксении плачет. Она ведь с ней семь лет обреталась.

Афанасий Иванович кинул на князя свой цепкий взгляд, и в который уже раз убедился, что жизнь царевны Ксении его волнует превыше всего.

— Сочувствую, княже. Царевна переживает небывалое горе. Смерть отца, брата и матери наверняка ее потрясло. Сочувствую и царевне и твоей матушке, зело сочувствую.

— Царевну хотят погубить, Афанасий Иванович.

— Не думаю. Ксению ждет монашеская келья.

— Если бы келья… Маржарет поведал мне, что царевну помышляет взять в наложницы Гришка Отрепьев, но допрежь ее задумал предать сраму Петр Басманов, кой находится в войске Расстриги.

— Басманов? — нахмурился Власьев. — От сего боярина всего можно ожидать.

Афанасий Иванович, конечно же, ведал, что еще в марте 1605 года Борис Годунов посулил тщеславному Басманову свою дочь, если тот разобьет войска Самозванца. Теперь, казалось бы, царевна Басманову не нужна, но сей человек может и впрямь обесчестить беззащитную Ксению, ради своей похоти. На Москве ведали Петра Басманова как сладострастника, испортившего всех своих сенных девок.

— Помоги мне, Афанасий Иванович, царевну спасти! Убереги от сраму! — горячо произнес Василий.

И вновь схватчивый взгляд Власьева прошелся по лицу Пожарского.

— Никак, давно влюблен в царевну?

Василий как всегда покраснел и ничего не ответил дьяку, но тот и не нуждался в ответе.

— Влюблен. Вот только любовь твоя безотрадна и безнадежна. Но сердцу не прикажешь… Чем же я тебе смогу помочь, княже?

— Надо вызволить царевну из-под стражи и отвезти в укромное место.

— Легко сказать, княже. Ныне управляют Москвой бояре, назначенные Отрепьевым. Я же, как ты ведаешь, остался не у дел. На поклон же к изменникам я не ходок.

Лицо Власьева стало не только хмурым, но и суровым.

— Выходит, нет спасения царевне, — обреченно вздохнул Василий и порывисто поднялся с лавки. — Сам вызволю!

— Сядь! Чересчур задирист. Молодо — зелено. И царевну не спасешь и себя погубишь. Матушку пожалей.

— Да не могу я сиднем сидеть, когда царевну смертельная пагуба поджидает! Она — ангел. Руки на себя наложит, если ее сраму предадут. А я без нее жить не смогу!

— Изрядно же сердце твое запало на царевну, Василий Михайлыч, изрядно… Пожалуй, надо головой пораскинуть.

— На тебя единственная надежда, Афанасий Иванович!

Власьев посидел, подумал, а затем тяжко вздохнул и произнес:

— Ксения и впрямь ангел. Кажись, таких царевен и не бывало. И у меня душа болит за нее. Рискну. Я уж немало пожил на белом свете, а вот вам, молодым — жить да жить. А теперь чутко слушай меня. Не раз я бывал в старых хоромах Бориса Федоровича. Как-то он пригласил меня свои винные погреба поглядеть. Долго шли по всяким сеням и переходам, пока до бочек добрались. Угощал меня заморскими винами. А потом боярин о делах своих вспомнил, зачем-то к царю Федору Иоаннычу заторопился. Вышли черным входом, кой оказался поблизости от погребов. Вот сей вход и есть последняя надежда. Авось стрельцы его не ведают.

— Это же спасение, Афанасий Иванович! — загорелся Василий. — Я непременно выведу царевну.

— Так не пойдет, княже. Вместе войдем через красное крыльцо, коль Бог сподобит, вместе из него и выйдем.

— Не разумею.

— Коль стрельцы увидят, что я вышел из хором один, то они тотчас заподозрят неладное и кинутся тебя искать. Далече же ты с царевной не уйдешь.

— Как же быть, Афанасий Иванович?

— Стрельцам мы скажем, что идем к царевне из Посольского приказа, ибо надо дать ответ иноземным послам — в здравии ли царевна Ксения Борисовна. К черному же ходу, если он не под охраной, должна подъехать карета твоего друга Маржарета и увезти царевну в указанное тобой место. А мы с тобой, как ни в чем не бывало, выйдем через красное крыльцо. Уразумел?

— Изрядно же придумано, Афанасий Иванович, — восхитился Василий.


* * *
Стрельцы начальника Посольского приказа не задержали: служилый люд уважал Власьева, тем паче некоторые из них вместе с Афанасием Ивановичем по зарубежным делам ездили, охраняя подводы с дарами. Одно смущало: и чего это послы-немчины здоровьем царевны озаботились, но дьяк растолковал:

— Аглицкие послы всякие нелепицы о царевне измышляют. Одни сказывают, что царевна ума лишилась, другие, что она отравного зелья приняла и испустила дух. Гляну с моим человеком, да успокою послов.

— Глянь, дьяк. Намедни была жива-здорова.

Тихо, уныло было в старых годуновских хоромах. Челядинцы, почитай, все разбежались, лишь старая мамка Никитична да три сенные девушки остались при царевне.

Ксения, увидев перед собой дьяка Васильева, ахнула:

— Господи, Афанасий Иванович! А я-то каждый час жду, что за мной злые бояре придут. Господи!

Жгучие слезы побежали по бледным щеками Ксении.

— Не плачь, государыня царевна. Злые люди к тебе не придут, а вот добрые за дверью стоят… Войди, князь!

Василий вошел и едва узнал Ксению. Бледная, осунувшаяся, с потухшими глазами, в черном траурном облачении.

Острая жалость охватила Василия. Поклонился низким поклоном, молвил:

— Князь Василий Пожарский, государыня царевна.

— Василий?!.. Господи! Как я рада тебя видеть.

Будто луч света пробежал по лицу Ксении. А Власьев, не теряя времени (в любую минуту в хоромы могли прийти люди правителей-бояр) приступил к делу.

— Здесь тебе больше оставаться нельзя, царевна. Надо покинуть сей злополучный дом, и укрыться в безопасном месте.

— Я согласна, Афанасий Иванович. Здесь я живу в постоянном страхе… Но как мы выйдем? За окном — стрельцы.

— В хоромах есть черный ход. Стрельцы о нем не ведают. Ты выйдешь из дома и сядешь в карету Жака Маржарета. Этот человек, которого ты прекрасно ведаешь, вывезет тебя за пределы Москвы. Затем карету настигнет князь Василий Пожарский, и вы поедете вместе.

— Василий?.. Это чудесно… Но я страшно боюсь. Злые бояре нас всюду найдут. Не лучше ли здесь ждать своей участи? Я боюсь, Афанасий Иванович.

Власьев ступил к царевне и, ломая всякий этикет, обнял ее за плечи.

— Послушай старика, дитя мое. Я много лет верой и правдой служил твоему батюшке и хорошо знаю о кознях бояр. Они не оставят тебя в покое. Тебе лучше уехать. Возьми с собой самую преданную служанку — и с Богом.

— Хорошо, хорошо, Афанасий Иванович. Я возьму с собой образок Богородицы да Оринушку. Она очень добрая. Пойду за образком в Крестовую, там помолюсь чуток.

Пока Ксения находилась в моленной, Афанасий Иванович потолковал с мамкой Никитичной…

— Ну, как царевна? — спросили дьяка стрельцы, когда тот сошел с Пожарским с красного крыльца.

— В добром здравии. Правда, никого видеть не желает.

— А нам-то что. Нам в хоромы входить не велено. Наше дело у крыльца бдить. Служба!

Глава 8 ТРЕВОЖНОЕ СЧАСТЬЕ

Миновав Сретенские ворота Земляного города и Троицкую слободу, Маржарет остановил карету. Далее путь лежал на Переяславль, Ростов Великий и Ярославль. Теперь надо было дождаться князя Пожарского.

Ксения и ее верная служанка Оринушка в напряженном молчании сидели в карете. Царевна жутко волновалась, всю дорогу ожидая погони. Окна кареты были наглухо закрыты бархатными занавесями, и Ксения боялась их раздвинуть. Ей казалось, что стоит выглянуть из колымаги, как она увидит косматую черную бороду и злые глаза Петра Басманова, коих она напугалась, когда взирала на очередного жениха через смотрильное окно, устроенное в Грановитой палате. А если не Басманова, то Молчанова или татарина Ахмата Шарафединова, жестких убийц матери и брата. Она видела, как они ворвались со стрельцами во дворец, как схватили матушку, а затем грубо вторглись в ее покои и с неописуемым шумом и гамом отвели в бывшие боярские хоромы батюшки.

Ксения, рвалась к матушке и брату, но ее накрепко закрыли в опочивальне, и только через несколько дней она изведала, что матушку и Феденьку казнили. Ее ж пока не тронули. Палачи удалились из дворца, а она, зарыдав, в мучительной скорби, упала на колени перед святыми образами. Ее сердце разрывалось от безутешного горя. Сколь же горючих слез она пролила, никогда не ведая, что судьба обернется к ней такой страшной, черной стороной.

И вот она, царская дочь, стала беглянкой. Могла ли она когда-нибудь о том подумать? Что принесет ей бегство?

И вновь жуткий страх овладел Ксенией, но тут послышался знакомый голос. Ксения отдернула занавесь и увидела через слюду князя Василия Пожарского, сидящего на кауром коне: молодого, статного, русокудрого. Был он в голубом кафтане с жемчужным козырем и в алой шапке с разрезом, отороченной собольим мехом. Какой он ладный, пригожий. На душе Ксении стало гораздо спокойней.

— Спасибо тебе, Жак. Никогда не забуду твоей подмоги.

— Ты мой друг, а дружба для гасконца превыше всего. Куда повезешь царевну?

Василий спрыгнул с коня и что-то шепнул Маржарету на ухо.

— Прекрасно, сударь, но будь осторожен. В случае чего моя шпага готова придти тебе на помощь. С богом, сударь!

Дружески обнялись, попрощались. Маржарет взметнул на коня Пожарского и помчал в сторону Москвы.


* * *
Демша Слота глазам своим не поверил, когда увидел перед собой князя Василия Пожарского и… царевну Ксению. До того был ошарашен, что топор из рук выронил. Сотворил крестное знамение, а затем упал на колени.

— Да ты встань, встань, Демша. В дом пустишь? — бодрым голосом произнес Василий.

— Дык, милости просим, князь, и государыня царевна. Завсегда рады.

— И мы тебе рады, Демша. Супруга никак по дому хлопочет?

— Супруга? — все еще не придя в себя, переспросил Слота. — Супруга на огороде лук полет. Сейчас кликну.

— Успеешь, Демша, — сказал Василий. — Возьми у служанки узелок и отнеси в избу, а мы оглядимся. Хорошо-то как здесь, государыня царевна!

Голос Василия веселый, жизнерадостный. Он счастлив. Наконец-то он вместе с царевной, наконец-то сбываются его грезы.

А на сердце Ксении буря чувств. Она смотрит на облитую щедрым животворным солнцем Серебрянку, а в зеленых глазах ее тихая необоримая грусть. Чарующая красота починка не смогла унять ее душевную боль, коя не покидала ее со дня кончины отца.

Василий, конечно же, понимал, что творится на душе Ксении, а посему прилагал всяческие усилия, чтобы царевна отошла от своего горя, забылась.

— Нет, ты глянь, государыня царевна, как солнце на березах играет. Видишь?

— Вижу, Василий. Ласковое здесь солнце.

— Еще, какое ласковое! А травами как пахнет?

Из избы выбежал русокудрый розовощекий мальчонка лет пяти-шести и замер, уставившись округлившимися синими глазенками на царевну.

— Ты кто?

— Я?.. Царевна.

— Царевна Ксения? Вот это да! — заулыбался мальчонка и бойко затараторил. — Ведаю тебя. Матушка рассказывала. Ты добрая. Матушке золотые сережки и красивый сарафан подарила. А мне чего подаришь?

— Тебе? — улыбнулась Ксения и озадаченно повернулась к Василию. — Какой прелестный мальчик. Чем же его одарить?.. Хочешь пряника откушать, Ванятка?

— Пряника? Еще как! Пряников мне как-то тятенька привез. Вкуснятина!

— Вот и хорошо. Беги к моей служанке. Она, кажись, медовые пряники с собой прихватила.

Ванятка (белая рубашечка до пят) шустро засеменил к избе.

А из огорода ко двору быстро шагали Демша и Надейка…

После полуденной трапезы, утомленная дорогой Ксения прилегла отдохнуть в повалуше, а Василий позвал хозяев избы выйти на крыльцо. На лице обоих застыло недоумение: почему царская дочь вновь оказалась на Серебрянке — без слуг, стрельцов и боярского пригляда. Что приключилось?

Василий коротко поведал:

— Вести для вас будут зело худые. Царь Борис Федорович умер, царица и царевич Федор убиты людьми самозваного царя.

— Да что же это творится, пресвятая Богородица?! — испуганно перекрестилась Надейка.

— Дела-а, — крутанув лобастой головой, протянул Демша. — Мы тут живем отшельниками и ничего-то не ведаем.

— Царевне Ксении грозит большая опасность, вот и надумали мы здесь укрыться, пока Москва не утихомирится. Так что встанем на твой прокорм, Демша, но я тебе неплохо заплачу.

— Не гневи Бога, князь. Чем богаты, тем и рады, а денег не возьму.

— Добро, Демша. И вот что еще обоим скажу. Царевне не подавайте виду, что знаете о ее скорбных делах, иначе ее из кручины не вывести. Уразумели?

— Уразумели, князь…

Лишь на третий день Ксения стала приходить в себя. Сходила утром к родничку и как будто живой водой умылась. Долго стояла и любовалась первозданной природой, а затем восторженно молвила:

— Хорошо-то, как Надеюшка!

— Конечно же, хорошо, государыня царевна. У нас тут благодать. Пойдем-ка по рощице прогуляемся.

— Пойдем, Надеюшка.

Василий, теперь неизменно находившийся рядом с царевной, радостно подумал: «Наконец-то! Наконец-то Ксения воспрянула духом».

Шел вблизи царевны и с удовольствием слушал, как Ксения мило беседовала с Надейкой:

— Как подросли деревья… Когда-то я стояла у этой березы. Какая она пригожая и пушистая. Ветви-то до самой земли наклонились.

— Под этой березой, государыня царевна, минувшей осенью я целую стайку белых грибов отыскала. Все крепенькие да красивенькие. Загляденье!..

В тот же день прошлась царевна и по мягкому изобильному лугу, еще не тронутому косой, и по высокому брегу речушки Поветни, и поднялась по цветущему косогору к крепкотелой, сенистой дубраве. Лицо еепосветлело, глаза наполнились живительным блеском.

— Ты глянь, князь Василий, какая величественная дубрава. Какие дерева могучие! Сколь же им лет?

— Сказывают, что вековые.

— Какая большая жизнь… Надейка молвила, что они неохватные, а если кто такое древо охватит, то долго проживет, но даже великан Демша вековое древо не облечет.

— А если в четыре руки, государыня царевна?

— Как это?

— А вот так. Прижмись к древу и обхвати его, а я — с другой стороны. А вдруг наши руки сойдутся? И будет наша жизнь долгая да счастливая. Хотела бы так, государыня царевна?

— Кто ж того не хочет, Василий? Лишь бы руки дотянулись.

Впервые Ксения назвала Василия без титула, как близкого человека.

Оба, с разных сторон, обхватили древо, и руки их соединились.

— Получилось, Василий! — радостно воскликнула Ксения.

А Василий не спешил отнимать сцепленные руки. Он чувствовал теплые, нежные пальчики царевны, и на сердце его стало так приподнято и ликующе, что ему захотелось, как можно дольше продлить сей счастливый миг.

Волнующее чувство овладело и Ксенией. Сердце ее учащенно забилось, лицо зарделось. Василий! Милый Василий. Спаситель мой. Как приятно ощущать прикосновение его сильных и чутких рук. Господи!

От избытка чувств у Ксении закружилась голова, ослабленные пальчики выскользнули из рук князя, и она едва не упала, но ее вовремя поддержал Василий, положив свои ладони на ее округлые изящные плечи.

Из уст князя вырвались неудержимые взволнованные слова, кои вот уже несколько лет он произносил лишь в своих сокровенных мыслях:

— Люба ты мне, царевна… Жить не могу без тебя. Уж так люба!

Ксения подняла на Василия свое пылающее лицо, и князь утонул в ее широко распахнутых, лучистых, зеленых очах, переполненных счастьем.

— И ты мне люб, Василий… Очень люб…Милый ты мой…

Их жаркие, чувственные уста слились в сладостном пьянящем поцелуе, а затем бархатная изумрудная трава приняла обоих в свою мягкую духмяную колыбель…

Глава 9 ПЕРЕПОЛОХ

Лишь на третий день хватились бояре царевны Ксении. В бывшие хоромы Бориса Годунова явился князь Василий Рубец Масальский и обнаружил в них лишь старую мамку Никитичну.

— А где Ксения?

— Не ведаю, батюшка. Как сквозь землю провалилась.

— Чего шамкаешь, старая карга? Как это провалилась?

Кажись, совсем еще недавно Василий Михайлович Масальский был верным слугой царя Бориса Федоровича. Князь был послан воеводой в Путивль, где неожиданно для царя возмутил народ и войско и предался Самозванцу; по смерти Бориса Масальский распоряжался в Москве убийством Марии и Федора Годуновых. Ксению же князь вознамерился перевезти в свои хоромы, дабы сберечь ее для «царя» Дмитрия, за что тот посулил его щедро вознаградить.

— А так и провалилась, батюшка. Нетути ее в хоромах. Еще намедни запропала.

— Из ума выжила, старая карга. Холопы! Поищите-ка мне царевну.

Но холопы обшарили весь дом, а царевны так и не обнаружили. Огорошенный князь повелел кликнуть от красного крыльца стрелецкого пятидесятника. Но тот развел руками:

— Мимо нас муха не пролетит, князь. Царевна из хором не выходила.

Вдругорядь со всем тщанием обшарили все хоромы, и только на сей раз холопы, от коих изрядно попахивало горькой, доложили:

— Никак сбежала черным ходом, что идет из винных погребов. Ну и царевна, хе-хе.

— А вы, нечестивцы, гляжу, уже назюзюкались.

— Так ить винцо-то дармовое, княже.

— На конюшню отправлю, нечестивцы!

Масальский плюхнулся всем дородным телом на лавку и озабоченно запустил пятерню в густую каштановую бороду. Куда могла сбежать Ксения? К кому? Отец, мать и брат ныне покоятся в одной могиле, остальные Годуновы сосланы в отдаленные города. Так что Ксении на Москве и укрыться негде… А может, к своим сенным девками ушла?

Решил провести сыск с пристрастием, подключив к делу и князя Василия Голицына. Сенных девок сыскать было не мудрено, на что те в один голос испуганно заявили:

— Нет на нас вины. Царевна-государыня нас по домам отпустила, а сама допрежь с Оринкой вышла.

— И куда она подалась?

— Того не ведаем. Куда-то на колымаге умчалась.

Девок свели в Пыточную, но и там ничего толкового от служанок не добились, ибо колымагу они увидели, когда та уже была вдалеке.

С пристрастием начали допрашивать и караульных стрельцов. Те отвечали, что в хоромы наведывался думный дьяк Афанасий Власьев да молодой князь Василий Пожарский, но выходили они без царевны.

Удивленные Масальский и Голицын тотчас поспешили к дьяку, но тот спокойно и с присущим ему достоинством произнес:

— Английские послы были обеспокоены казнями Годуновых. До них дошел слух, что той же участи подвергнута и царевна Ксения. Дабы убедиться в противном, я посетил царевну Ксению и нашел ее в полном здравии. Я вернулся и заявил об этом послу Джерику Вильямсу. Можете удостовериться.

— А для чего ходил в хоромы Годунова князь Пожарский?

— Князь Василий Пожарский много раз сопровождал меня по моим посольским делам. Тем паче покойный государь снаряжал его посланником к известному лекарю Габриэлю в Шотландию.

Князья хоть и были удовольствованы ответами Власьева, но ушли от него еще более озадаченными. Масальский и Голицын поехали в Сыскной приказ, бывшее ведомство Семена Годунова. Новый дьяк, поставленный временными правителями Москвы, человек дотошный и въедливый, постарался угодить князьям.

— Разыщем, чай, не иголка в стогу.

Через день дьяк доложил:

— На Москве Василия Пожарского нет. Никак куда-то отъехал. Не в вотчинку ли свою?

Князья за мысль дьяка ухватились. А что? Сынок-то бывшей верховой боярыни, коя сдружилась с царевной, вполне мог увезти Ксению в свое Мугреево. Не зря он и в старые хоромы Годунова к царевне приходил, ох не зря.

Масальский и Голицын отрядили в Мугреево два десятка своих послужильцев-холопов, кои сопровождали князей в ратных походах и довольно неплохо владели саблями.

— Коль в Мугрееве окажется и царевна, то взять обоих за пристава.

— А коль Василий Пожарский отпор даст?

— Связать — и в колодки!

В Мугрееве приказчик Евсей Худяк молвил:

— С минувшего лета не бывала ни княгиня наша Мария Федоровна, ни князь Василь Михайлыч.

Приказчик не ведал, что княгиня, прежде чем прибыть в село, надумала навестить знакомую боярыню, чье имение находилось по пути в Мугреево.

Уставшие после дороги послужильцы были злы и грубы.

— Ты бы нам, приказчик, стол накрыл. Оголодали.

— С какой это стати? — ощерился прижимистый Худяк. — Навалились неведомые люди — и подавай им жратвы на экую ораву. Шли бы вы, пока мужиков не кликнул.

— Я те кликну! — угрозливо произнес начальный над послужильцами, Петруха Солод. — Мы, чай, не голь перекатная, а ратные слуги бояр Голицына и Масальского, кои ныне Москвой правят. Живо накрывай столы!

Петруха даже саблю из кожаных ножен выхватил. Пришлось Евсею Егорычу покориться: против сабель не попрешь.

Когда выезжали из Мугреева, встречу попался неказистый скудобородый мужичонка с бредешком на плече. Мужичонка торопливо сошел на обочину, а Петруха на всякий случай вопросил:

— Не ведаешь ли, милок, где нам князя Василия Пожарского повидать?

— Князя?.. А Бог его знает. Он ить то в Мугреево примчится, а то, бывает, и в Серебрянку ускачет, — бесхитростно отозвался мужичок.

— В Серебрянку? — насторожился Петруха. — Деревенька что ль?

— Починок в одну избу.

— Проводишь?

— Недосуг мне, люди добрые. Надо ко двору поспешать.

— Успеешь к своему двору. Мы — люди государевы, велено нам немешкотно князя Пожарского отыскать для спешных царских дел. Поедешь с нами!


* * *
Демша, увидев поднимавшихся на угор всадников, заторопился в избу.

— Кажись, беда, князь. Какой-то люд на конях.

Василий прикрыл дверь горенки, в коей находилась царевна, поспешно облачился, пристегнул саблю к опояске и вышел из избы.

Петруха, как того требовал обычай, сошел с коня, поклонился в пояс.

— Здрав буде, князь Василь Михайлыч.

— И тебе доброго здоровья. Какая нужда привела?

— Приказано тебе, князь, на Москву явиться и царевну с собой привезти.

— Какая царевна? — вспыхнул Василий. — Белены объелся?!

— Охолонь, князь. А карета в перелеске? Дозволь-ка в избу глянуть.

— Ступайте прочь! Серебрянка — владение Пожарских, и никому чужому не дозволено сюда вторгаться.

Петруха кивнул послужильцам.

— Заходь в избу, робяты!

— Не пущу!

Василий сверкнул саблей и зарубил одного из холопов. Остальные отпрянули. Петруха, поняв, что князь от дверей без боя не отступит, разрядил в него пистоль. Пуля угодила в правое плечо. Сабля выпала из повисшей плетью руки.

Демша ринулся, было, во двор за оглоблей, но когда выскочил, то увидел, что в его сторону направлен десяток пистолей.

— Кинь, кинь, Демша, — хриплым, осевшим голосом приказал Василий.

Из избы раздался испуганный возглас царевны.

Глава 10 РУБЕЦ МАСАЛЬСКИЙ

Князь Масальский был не в меру доволен: отныне царевна Ксения в его хоромах, больше никуда не выпорхнет. «Царь» Дмитрий будет зело порадован сей юной красавицей. Правда, о Ксении помышлял и боярин Басманов, но видел татарин во сне кисель, да не было ложки. Нечего было о царевне Расстриге заикаться.

Василий Масальский отменно ведал, кто под личиной царя идет на Москву. Ведал и посмеивался: пусть маленько поцарствует, а затем ему бояре — коленкой под зад, своего государя на трон возведут, кой во всем будет послушен столичной знати. Пока же Гришку Отрепьева надо всячески ублажать, глядишь, богатой вотчиной пожалует, серебра из казны отвалит. Не в накладе останутся и другие бояре.

В покои вошел дворецкий, доложил:

— Васька Пожарский, кажись, вот-вот окочурится.

— Что с ним?

— Лихоманка скрутила. Горит весь. Никак помрет без лекаря.

— Туда ему и дорога, ступай!

Масальский недолюбливал семью Пожарских. Их одряхлевший род так бы окончательно и затух, если бы не Борис Годунов. Допрежь царь Марью в верховые боярыни назначил, а затем и ее сыновей в стольники возвел. Уж куды ожили Пожарские! Выскочки, книжники! Марья-то в деда пошла, Федьку Берсеня-Беклемишева, великого грамотея. Уж такой был всезнай, царя принялся уму-разуму учить. Вот и лишился головы. И княгиня Марья своей ученостью кичится. Не зря же ее Борис Годунов приставил к своей дочери, дабы всякие науки заморские постигла. И сыновья туда же. Василий Пожарский, чу, западные языки ведает. Да на кой они прок нужны? Веками жили без всяких там немецких и греческих книг и умишком не оскудели. Одна поруха от западных книг, не надобны они святой Руси… Васька Пожарский. Умник выискался. Взял да и увез царевну на свой починок. То же мне Егорий Заступник. Никак матери своей наслушался, коя много лет царскую дочь пестовала. И чего добился? Ныне подыхает в подклете. Государев преступник… Да, пожалуй, и не преступник. Никакого зла он супротив нового царя не замышлял. Поглянулась ему царевна, вот и задурил по младости лет. Ныне, чу, помирает. И поделом! Холопа зарубил, своеволец. О чем башкой своей думал, когда царевну увозил? Сам на пулю напросился… Надо бы царю о Ваське поведать. Может еще больше расщедрится. Но будет ли он доволен смертью Васьки? Пожалуй, нет. Царь из кожи вон лезет, дабы привлечь на свою сторону бояр. Не дай Бог, еще недовольство выкажет. Зря, мол, ты, Василий Масальский, князя Пожарского погубил. Мне с Ксенией не под венец идти, а лишь потешиться. Хочу в тишине и благоденствии царствовать… Пожалуй, надо за лекарем послать…

Василий лежал на рогожных холстах и бредил:

— Ксения… Лада моя… Я спасу тебя.

В потухающем сознании возникло бледное, опечаленное лицо царевны. В карете она взяла в свои ладони его голову, и, роняя слезы на его лицо, все шептала, шептала:

— Потерпи, любый ты мой… Потерпи, Васенька… Ты не умрешь.

Василий потерял сознание на крыльце, но он не ведал, что ему повезло, ибо пуля, угодив в предплечье и не задев кость, прошла навылет. Не чувствовал он, как Демша остановил его кровь, а затем перевязал рану. Он очнулся в колымаге, и первое что он увидел, были страдальческие глаза Ксении. Через невыносимую боль он радовался ласковым словам Ксении, а затем вновь забылся…

Когда пришел немчин с порошками, настоями и отварами в темных скляницах, Василий бредил и метался.

— Подержите его, — приказал холопам лекарь. — Мне надо осмотреть рану.

Вздохнул, покачал головой:

— До утра бы не дожил. Жуткая горячка. Надо вытягивать жар.

Глянул на Масальского.

— Мне тут неотлучно надлежит сидеть. Боюсь, и трех дней не хватит. Кто будет платить?

— Не волнуйся, господин-лекарь. Тебе заплатят любую цену, кою ты назовешь.

— Хорошо. Тогда перенесите больного в светлую комнату, и откройте окна.

При Борисе Годунове существовало непременное правило: все иноземные лекари должны отменно говорить по-русски, «дабы каждое слово было внятно».

Василий Масальский уже смекнул, кто будет расплачиваться за исцеление Василия Пожарского. Мать, Мария Федоровна. Но пока она пусть остается в неведении, иначе на Москве поднимется шум, кой совсем не нужен Масальскому.

Когда Василий пришел в себя и увидел лекаря в напудренном парике, то в первую очередь спросил:

— Где царевна?

— О, майн гофф. Больной продолжает бредить.

Немчин ничего не знал о царевне Ксении.

— Я в полном рассудке. Где царевна?

Василий приподнялся, ухватил пожилого лекаря за бархатный камзол и тотчас рухнул от пронзительной боли на ложе.

— Вам нельзя делать резких движений. Какой же вы резвый. Лежите спокойно.

— Слышь, лекарь. Я тебя в третий раз спрашиваю: где царевна Ксения?

— Святая дева Мария! Он не бредит. Мои порошки, мази и отвары начали действовать раньше срока… Я ничего дурного не слышал о принцессе Годуновой. Рассказывают, что она находится в бывшем дворце отца.

Василий закрыл глаза и отвернулся к стене. Этот старый немчин то ли пользуется старыми слухами, то ли и в самом деле Ксению вновь увезли в хоромы Годунова, и от этого тревога на сердце не только не улеглась, но и усилилась. Надо быстрее подняться на ноги, а затем предпринять все возможное и невозможное для спасения Ксении.

Немчин вышел, и вскоре в горенку вошел рябоватый слуга с медным подносом.

— Изволь откушать, князь.

— Что у тебя?

— Клюквенный напиток и сбитень. Но садиться, как сказал лекарь, тебе еще нельзя.

— Да пошел он к дьяволу!

Василий привстал на локоть, поморщился и с удовольствие осушил оловянную кружку сбитня.

— А теперь покличь своего господина.

— То не в моей воле, князь. Наше дело холопье.

— Масальский у себя?

— Кажись, был у себя.

— Тогда я сам к нему пойду!

— Да куда уж тебе, князь? Чуть живехонек. Оклемайся допрежь.

Холоп понизил голос и добавил:

— В сенях караулят оружные послужильцы. Мигом посекут.

— Жаль, саблю у меня отобрали, сучьи дети.

— Саблю, — хмыкнул холоп. — Изрядно же ты Игоську завалил. И поделом ему, псу.

В последних словах холопа прозвучало нескрываемое злорадство.

— Аль чем тебе насолил, Игоська?

— Еще как, — холоп глянул на низкую сводчатую дверь и присел на лавку. Тихо поведал:

— Злыдень он. Жена моя, Авдотья, двух чад мне принесла, да не повезло, ибо младенцами преставились. А потом мою Авдотью боярин Масальский выдал за другого холопа.

— От живого-то мужа?.

— Эка диковинка. Не от меня первого, не от меня последнего жен отнимают. Холопья доля самая горегорькая, боярин что хочет, то и вытворяет. Взял да и передал Авдотью холопу Игоське. Вот уж был жеребец! Ребятню, как молотом ковал. Боярин за каждого рожденного мальца братину доброго вина и новые сапоги Игоське жаловал.

— И что с Авдотьей?

— Вконец изъездил ее Игоська, квелой стала, преставилась года через два, а Игоське вновь чужую жену привели. Боярину приплод нужен.

— Горазд твой хозяин, — усмехнулся Пожарский. — Как тебя звать?

— Вторашка.

— Никак, не люб тебе боярин?

Холоп ничего не ответил, поставил на поднос опорожненную посуду и удалился из горенки. Василий услышал, как звякнула щеколда двери.

«На запоре держит меня князь Масальский. Даже раненого боится, вражина! И кой прок ему у себя держать? Чего добивается?»

Смутно было в голове Василия Пожарского.

Миновало еще несколько дней. Князь уже спокойно поднимался с постели и передвигался по отведенной ему горенке.

— Благодари свою молодость и отменное здоровье, князь. Лекарь тебе больше не нужен.

— Спасибо тебе, господин лекарь. Ты можешь сказать князю Масальскому, что я хочу его видеть.

— Сказать можно, мой молодой друг, но я не могу ручаться за исход вашей просьбы. Прощай!

Василий пошел вслед за доктором, но дверь закрылась перед его носом. Тогда он успел отжать дверь здоровым плечом, но перед ним тотчас возник Петруха Солод с пистолем в руке.

— Осади, князь, иначе чрево продырявлю, хе.

Василий чертыхнулся и отступил в горенку. Подошел к открытому оконцу, глянул вниз. Прыгать не имело смысла, ибо горенка находилась на третьем ярусе хором. Все-то предусмотрел князь Масальский!

Сейчас бы веревку, подумалось пленнику. Но как и где ее достать? Жаль, что рядом нет Жака Маржарета. Он бы непременно что-то придумал… Маржарет! Любитель приключений. Не послать ли к нему холопа Вторашку? А вдруг согласится. Холоп, кажись, не слишком-то почитает князя Масальского. Надо с ним потолковать.

Но Вторашка кисло замотал головой.

— Не, князь. Мне никаких денег не надо. Башка-то дороже. Немецкая слобода далече. Изведает боярин — усмерть батогами забьет.

— Масальского страшишься?

— Нравом крут. За малейшую провинность — кнут да батоги.

— К другому хозяину переходи.

— Чудишь, князь. Куда уж холопу без отпускной грамоты? Разве что в бега на вольный Дон податься.

— А что, Вторашка? Многие бегут, ибо с Дону выдачи нет.

— Легко сказать, князь. И на Дону ныне богатеи голытьбу под себя подмяли. Нигде теперь правды не сыщешь.

— Спорить не буду, Вторашка. Правда дедовской стариной была жива, а ныне все взбаламутилось.

Василий хоть и разговаривал с Вторашкой, а в голове билась неотступная мысль: как выбраться из хором Масальского? Внезапно он вспомнил стольника Федора Михалкова, с коим поддерживал дружеские отношения. Разумеется, ни в какие авантюрные дела тот не вовлекался, жил спокойной урядливой жизнью, однако, один из немногих, имел свой взгляд на появление в русских пределах Самозванца.

— Сей беглый чернец, будь он семи пядей во лбу, худо кончит, ибо посягнул на царскую корону, коя никогда не была ему предназначена. Монарх должен быть от природного монаршего корня!

Федор Михалков даже палец вскинул над темно-русой головой. Их взгляды на чернеца Гришку Отрепьева оказались одинаковыми. Но как-то отнесется Федор к просьбе Василия, не сробеет ли?

Вторашка терпеливо ждал, пока невольник не отобедает, а тот вопросил:

— Слышь, Вторашка, ведаешь двор стольника Федора Михалкова? Он тут недалече от двора Масальского живет.

— Кажись, ведаю.

— Сбегал бы до него на чуток.

Вторашка тяжеленько вздохнул: не по нраву ему затеи пленника, одна поруха от них.

— Да ты не пугайся, друже. Дело-то пустяковое. И всего-то сказать Федору Михалкову, чтобы он дошел до брата моего Дмитрия Пожарского да известил его, где я обретаюсь. Выручай, друже, а я уж в долгу не останусь.

Поупрямился, поупрямился Вторашка и все же надумал сбегать до Михалковых.

Федор немало подивился рассказу холопа и поспешил к Дмитрию Пожарскому. Стольник, конечно же, ведал, что Лжецарь назначил на Москве своих правителей, но чтобы те, как злые ордынцы, начали хватать в полон столичных князей, — не укладывалось в голове. Кто сие учредил? Сам «царик», или новоиспеченные правители, дорвавшись до власти? Дмитрий Пожарский не оставит сие надругательство без внимания. И дело не только в родном брате. Пожарский слыл на Москве твердым и решительным человеком, он не побежал как другие князья и бояре лобзать ноги Расстриге, оставшись верным приверженцем законной власти.

Выслушав стольника Федора, Дмитрий Михайлович повел себя сдержанно, не зашелся от гнева, а неторопко прошелся по покоям, а затем произнес:

— Спасибо тебе, Федор Иванович. Я поразмыслю, что делать с произволом князя Масальского.

— А чего размышлять, князь? — вскинул темные кустистые брови молодой стольник. — Надо дворянство поднимать.

— И поднимем, коль того дело призовет. Не все же дворяне к Расстриге отшатнулись.

Угостив, как того требовал обычай, стольника и проводив его до самых ворот, Дмитрий Михайлович вернулся в покои, опустился в кресло, обитое червчатым сукном и углубился в думы. Младший брат Василий объявился с неожиданной стороны. Конечно же, Дмитрий Михайлович слышал о пропаже царевны, но чтоб ее выкрал из годуновских хором Василий, он и предположить не мог. Он чаял, что младший брат отлучился из Москвы по посольским делам, а посему был спокоен за Василия.

Сам же Дмитрий Михайлович два года пропадал на войне, сражаясь в спешно сколоченной рати Бориса Годунова с воинством Расстриги. Он и знать ничего не знал о любовных похождениях брата, да и мать ему о том ничего не поведала, ибо с наступлением весны, лишившись высокого чина «верховой боярыни», уехала в вотчинное село Мугреево. Тем лучше, а то бы всполошилась, затеяла поиски…

Дмитрий любил своего младшего брата за веселый нрав, за его неизменную задоринку в глазах, за его смекалку, проявленную в посольских делах (дьяк Афанасий Власьев как-то одобрительно отозвался), за отвагу. Не каждый молодой стольник сам напросится в дальнее морское путешествие, сопряженное с опасностью. Лихой братец! Не чересчур ли? Его последняя лихость граничит с безрассудством. Россия — не Европа, где сплошь и рядом случаются подобные происшествия с разного рода знатными особами королевских дворов. За великосветских дам сражаются на шпагах короли и принцы, герцоги, графы и бароны, проливают кровь и развязывают целые войны. На Руси же совсем другой уклад жизни: урядливый и дремотный, царевны во все времена и веки живут затворнической жизнью, строго блюдя старозаветные обычаи. И вдруг братец Василий (вот чертенок!) посягнул на древний, устоявшийся уклад. Взял, да и выкрал царевну. И куда? Слуга, кой прибегал к Федору Михалкову, сказывал, что Василия и царевну захватили послужильцы Масальского на дальнем лесном починке. И не просто захватили, а боем брали. Василий зарубил одного из княжьих холопов, но и сам едва Богу душу не отдал. Ныне сидит невольником в хоромах князя Масальского — одного из правителей Москвы, назначенных Гришкой Отрепьевым.

Совсем недавно Дмитрий Пожарский находился в одной рати с Василием Рубцом Масальским. Подлым человеком оказался сей дворянин. Борис Годунов поручил ему отвезти казну в Путивль для царского войска, а тот, вкупе с дьяком Богданом Сутуповым, доставил деньги в стан Самозванца, оставив служилых людей без жалованья. Расстрига на радостях возвел незнатного дворянина в чин ближнего боярина, а дьяка Сутупова, занимавшего самое скромное место в московской приказной иерархии, сделал своим канцлером — главным дьяком и хранителем царской печати. Прославился свежеиспеченный боярин Масальский и другим «героическим» шагом: во время стремительно бегства Гришки Отрепьева из-под Севска, Масальский спас царя, отдав ему своего коня (сам же добил одного тяжелораненого дворянина, пересев на его лошадь), за что и был удостоен неслыханной чести, став одним из самых видных людей при Самозванце. Кто б мог подумать, что казнокрад Масальский станет одним из правителей Москвы?! Жестоких правителей, ибо по его личному приказу был убит только что возведенный на московское царство Федор Борисович и задушена вдовая царица Мария Григорьевна. Масальский из кожи вон лезет, дабы угодить Вору. Чу, царевну Ксению в наложницы Отрепьеву предназначает. Пакостник!.. Нелегко будет вызволить Василия из грязных рук сего мерзавца. Мирного разговора с Масальским не получится. Поднять дворянство, кое не отшатнулось к Вору, как того посоветовал стольник Федор Михалков? Кое-кто может и откликнуться: у Дмитрия Пожарского немало на Москве верных друзей, готовых оказать ему самое горячее содействие. Но и у Масальского предостаточно сторонников. На Москве может загулять новая замятня, прольется кровь. Как всегда под шумок всколыхнутся и разбойные ватаги, ждущие удобного случая для погрома дворянских и боярских дворов… Нет, такой путь неуместен…

И тут мысль Пожарского натолкнулась на знаменитого князя, боярина Михаила Петровича Катырева-Ростовского, потомка легендарного князя Василько Константиновича Ростовского, кой отважно сражался с татарами на реке Сить. Князь Михаил Петрович еще в 1581 году был послан Иваном Грозным первым воеводою большего полка под Могилев и другие литовские города, добившись победы; в следующем году он разбил шведов. Совсем недавно именитый воевода Катырев был отряжен Борисом Годуновым к Кромам — приводить войска к присяге и быть там первым воеводой Большого полка против Самозванца, сменив незадачливого Федора Мстиславского. В отличие от последнего, Катырев-Ростовский был тверд и непоколебим в своих действиях, имел огромный ратный опыт и пользовался уважением у служилых людей, и если бы не предательство некоторых воевод и казаков, перекинувшихся к Лжедмитрию, ему бы не удалось испытать горечи поражения. И все же он совершил свой ратный подвиг, сумев вывести из-под Кром пять тысяч дворян, и сделать несколько смелых нападений на вражеские полки. Все пять тысяч отступили в Москву, в надежде пополнить царскую рать новыми отрядами. Однако смерть Бориса резко изменила ситуацию. Многие служилые люди разбрелись по своим поместьям, но едва ли не добрая половина все еще оставалась в Москве и была готова подчиниться своему прежнему воеводе. Вот к нему-то и надумал отправиться Дмитрий Пожарский, с коим свела его судьба еще под Кромами.

Михаил Петрович быстро вник в суть дела и решительно молвил:

— Едем к Масальскому!

Доклад дворецкого привел боярина Расстриги в замешательство. Что понадобилось ретивым приверженцам покойного царя? Возможно, Пожарский что-то пронюхал о своем брате. Никак один из послужильцев проболтался. А вот Катырев с какой стати приперся? Бывший воевода, у коего Рубец Масальский был когда-то в подчинении, как-то не только пристыдил Масальского, но и унизил:

— Ты, Василий Михайлыч, как я погляжу, совсем не проявляешь рвения к ратным делам. Забился со своими послужильцами в теплые избы, жируешь на последних крестьянских харчах, да охотой пробавляешься. Того хуже — девок бесчестишь, словно мартовский кобель. Может, плеточкой тебя проучить, дабы лень, дурь и блуд из тебя выбить?

Резко молвил воевода, да еще при всем военном совете. До конца жизни не забыть такой оплеухи. И вот боярин Катырев стоит у ворот его хором. Раньше бы вышел встречу, облобызал и повел в столовую избу, а ныне… Ныне не с руки ему, главному боярину царя Дмитрия Ивановича, спускаться на красное крыльцо. Пусть дворецкий выходит.

Встретились сухо, прохладно, без поцелуйного обряда и даже не витаясь. Указав пухлой рукой на лавку, Масальский выжидательно уставился на незваных гостей.

— Какая нужда привела?

— А ты будто не ведаешь, князь? — резко произнес Пожарский. — Пошто у себя моего брата держишь?

— Брата? Так он же душегуб, моего лучшего слугу саблей порешил. Каково такой убыток терпеть?

— Тебе ли о убытке плакаться, Рубец? — усмехнулся Катырев. — Ты все царское войско обокрал и пять сел за то получил. Низкий поклон тебе от всего служилого дворянства.

Рубец Масальский поперхнулся, веко его задергалось.

— Ты… ты, Катырь, не волен меня попрекать. Казну-то я истинному государю доставил, кой не седни-завтра на престол сядет.

— Буде вздор говорить! — вспылил Катырев. — Нашел истинного государя. Не хуже меня ведаешь, что на трон замахнулся беглый чернец, Вор и богоотступник Гришка Отрепьев. Да что с тобой, изменником, толковать. Выдай нам князя Василия Пожарского, а не то силой возьмем.

— Как это силой?

— А ты не думаешь, что тысячи дворян, оставшись без жалованья, будут глухи к призыву своего бывшего воеводы? Пораскинь мозгами, Рубец.

Масальский пораскинул. Катырь и впрямь может силой взять. Стоит ему кинуть клич среди служилых людей, оставшихся в Москве, и двор его будет сметен. Мало того, обозленные дворяне могут и на убийство пойти, и никто за него, Масальского, не заступится, ибо «царь» все еще стоит за пределами Москвы.

Протянул с кислой миной:

— Любишь ты, Катырев, угрозы напущать, а ведь все можно мирком поладить. Забирайте своего Василия. Сколь корму на него извел, на лекаря потратился…

— Буде скулить! — вновь резко бросил Дмитрий Пожарский. — Приведи брата.


* * *
Дмитрий Пожарский не стал дожидаться Расстриги в Москве и отъехал в Мугреево. Уговаривал выехать в вотчинное село и Василия, но тот сослался на Посольского дьяка.

— Велел задержаться. Авось по посольским делам понадоблюсь.

Дмитрий пытливо глянул на брата, недоверчиво хмыкнул:

— Отговорка. Какие ныне могут быть посольские дела? Другое твое сердце тяготит. Не так ли Василий?

— Не буду отпираться, брат. Ксения не дает покоя, не могу Москву покинуть.

Дмитрий головой покачал.

— Тщетны твои потуги, Василий, но я тебе в таком деле не судья. Однако поберегись. Масальский мстителен, держи ухо востро. В случае чего упреди Михайлу Катырева. Сей князь пользуется уважением столичного дворянства. Держись его.

Глава 11 САМОЗВАНЕЦ В МОСКВЕ

Отцы церкви оказались смиренными и по приказу Лжедмитрия возвели в патриархи всея Руси рязанского владыку, грека Игнатия.

Он первым прибыл в стан Отрепьева и сопровождал его в Москву. Среди духовенства Игнатий пользовался дурной славой, как «муж грубый, пьяница и пакостник», который стал верой и правдой служить Лжедмитрию.

20 июня Самозванец торжественно вступил в Москву, подойдя к ней по Серпуховской дороге через Замоскворечье. По всему стольному граду разносился оглушающий колокольный звон. Впереди двигались польские конные роты, за которыми чинно шли длинные ряды стрельцов и ехали царские кареты, обряженные соболями и имевшие в упряжке по шестерке лошадей. За ними перемещались в богатых кафтанах дворяне и бояре.

Дмитрий Самозванец показался вслед за духовенством. Он ехал на великолепном коне, в расшитой золотом и усеянной драгоценными каменьями одежде, окруженный свитой из родовитых бояр, роскошно разодетых, сидевших на богато украшенных конях.

Москвитяне могли разглядеть своего нового царя. Был он молодой, лет двадцати пяти, малого роста, с густыми черными волосами на голове, без бороды; «на его широком смуглом лице выделялся большой рот и толстый нос, с заметной бородавкой возле правого глаза».

Когда Лжедмитрий приблизился к Москве-реке, переехал через «живой» плавучий мост и вступил на площадь, внезапно поднялся страшный вихрь. Пыль взвилась столбом и слепила глаза. Москвитяне, усмотрев в этом дурную примету, в испуге осеняли себя крестным знамением и толковали:

— Быть беде и несчастью! Спаси нас, Господи!

Самозванец, глядя на Кремль, обнажил голову и воскликнул:

— Господи Боже! Благодарю тебя, что ты сохранил мне жизнь и сподобил увидеть град отцов моих и мой народ возлюбленный!

По щекам Самозванца катились слезы, что растрогало москвитян, и, казалось, нельзя было усомниться, что перед ними настоящий царевич, сын Ивана Грозного.

Но, когда на Красной площади у Лобного места, где духовенство встречало его с иконами и хоругвями, он стал креститься и прикладываться к иконам не так, как полагалось по православному обычаю, то это было замечено, и вызвало у многих москвитян сомнение: в самом ли деле перед ними природный московский человек, истинный ли он русский царь?

С первых дней москвитяне были удивлены и обижены непочтительным отношением новоявленного царя к старинным русским обычаям и православной вере.

Во время церковного пения играли польские музыканты, заглушавшие пение, да и крестился царь не по-русски. Зато в Архангельском соборе царь искусно провел сцену плача у гроба «отца» — царя Ивана Васильевича.

Прибывшие вместе с Самозванцем в Москву многочисленные польские шляхтичи с их челядью стали держать себя в Москве, как в завоеванном городе, чем вызывали сильное раздражение москвитян.

Лжедмитрий пытался потеснее связаться с боярами. Князьям Федору Мстиславскому и Василию Шуйскому он разрешил жениться на родственницах своей «матери» Марии Нагой. Молодого князя Михаила Скопина-Шуйского назначил своим мечником.

Боярам казалось, что теперь уже можно приступить к устранению Самозванца, ибо озлобление москвитян нарастало.

В челе заговора встал Василий Шуйский, давно мечтавший овладеть царской властью. Признав Самозванца сыном Грозного, «принц крови», превосходивший знатностью даже Ивана Грозного, Василий Шуйский содействовал гибели династии Годуновых. Теперь же, когда Годуновых не стало, и не будь Лжедмитрия — путь к трону был бы открыт. Возможный соперник, князь Мстиславский, отрешался от всяких поползновений на царскую власть. Осталась единственная помеха — Дмитрий Самозванец.

Установив в своих хоромах (через купца Федора Конева) тайные сношения с преданными ему торговыми людьми, Василий Шуйский побуждал их разоблачать в народе Самозванца, напористо внушая:

— Новый царь не истинный сын царя Ивана, а Гришка Отрепьев, расстрига, подвергнутый всенародному проклятию русской церковью. Он достиг престола ложью, приблизил к себе иноземцев, изменил православию. Его царствие принесет неминучую беду Московскому государству.

Боязнь оказаться под властью человека, над которым тяготеет церковное проклятие, изрядно смущала православных москвитян. Но тайна заговора преждевременно разгласилась. Федор Конев и его единомышленники были схвачены и на дыбе показали на Шуйского с братьями. Шуйских предали особому чрезвычайному суду.

На суде Василий Шуйский открыто и бесстрашно заявил Самозванцу: «Ты не царский сын, а законопреступник и расстрига Гришка Отрепьев!»

Василий Шуйский был присужден к смертной казни, а его братья к ссылке. В назначенный день казни на Красной площади перед Кремлем собрались тысячи москвичей. Восемьсот стрельцов под началом Петра Басманова окружали помост с плахой и палачам подле нее. Зачли приговор. Шуйский широко перекрестился и, обращаясь к народу, громко воскликнул:

— Братья! Умираю за правду, за веру православную!

Кат начал снимать одежду с осужденного, стоявшего перед плахой, на которой лежал остро наточенный топор. И в это время раздался крик:

— Стой, кат!

Из Кремля подскакал к Лобному месту царский дьяк с указом, заменявшим Шуйскому казнь ссылкой в Вятскую землю.

Милость царя возымела большое впечатление на москвитян:

— Возможно ли после этого, чтобы он был не истинный царевич?

Заговор был пресечен, но он напомнил Самозванцу о зыбкости его трона и побудил приложить все усилия к тому, дабы рассеять сомнения в его царском происхождении.

Для Самозванца становилось необычайно важным, чтобы царица-мать, Мария Нагая, всенародно признала в нем своего родного сына. Дабы добиться этой цели Лжедмитрий влиял на Марфу и посулами и угрозами. Царице предстояло сделать нелегкий выбор: если она выведет на чистую воду Самозванца, то навлечет на себя ужасные кары и, возможно, гибель; если, напротив, признает его своим сыном, то откроет перед собой заманчивую возможность сменить свою келью в глухом монастыре на богатые покои в Кремле и занять там почетное положение царицы-матери. Марфа приняла второе решение.

Встреча между Марфой и царем произошла под Москвой в селе Тайнинском, куда Лжедмитрий прибыл с большой свитой. Сюда собралось множество народа, желавшего собственными глазами увидеть волнующую встречу «матери» с «сыном» после многолетней разлуки. Самозванец и Марфа радостно приветствовали и нежно обнимали друг друга со слезами на глазах. Дабы усилить впечатление, Лжедмитрий, как почтительный сын, долго шел пешком подле кареты царицы.

Марфу привезли в Кремль и поместили в Вознесенский монастырь.

Водворившись в Москве, бывший «чернец по неволе» вознамерился наверстать упущенное время, предавшись неслыханному разврату.

Царь не щадил ни замужних женщин, ни пригожих девиц и монахинь, приглянувшихся ему. Его клевреты не жалели денег. Когда же деньги не помогали, пускались в ход угрозы и насилия. Во дворце было множество потайных дверей, женщин приводили под покровом ночи и они исчезали в лабиринтах дворца.

Юная Ксения Годунова стала пределом мечтаний сластолюбца. Она (по рассказу Масальского) была настоящей русской красавицей — пригожей, белолицей и румяной. Ее роскошные густые волосы падали на плечи, глаза сияли.

Природа, наделив Отрепьева живым умом, обделила его красотой. Он решил покорить царевну иным способом, не совершая над ней глумления.


* * *
После отъезда Дмитрия и его семьи в Мугреево, хоромы Пожарских опустели. Василий слонялся по осиротевшему дому и не знал, чем себя занять.

Навестить Федора Михалкова и поделиться своей бедой? Но тот обо все уже ведает, и едва ли что толкового посоветует, так как Ксения в настоящий момент находится во дворце под усиленной охраной дворцовой стражи «царя Дмитрия». Такой усиленной, что и мышь не проскочит. Правда, есть зацепка: личная охрана Самозванца целиком состоит из немецкой роты мушкетеров-алебардщиков, возглавляемых Жаком Маржаретом.

Василий был немало удивлен решением Лжедмитрия. Миновало три месяца, как гасконец потерял после кончины Бориса свое доходное место, и молодому князю казалось, что Маржарет покинет Россию и кинется в поиски нового сюзерена, но случилось невероятное: Самозванец, не доверяя русским, сам пригласил к себе Маржарета и назначил его начальником личной охраны, посулив тому кругленькую сумму. Но дальновидный гасконец, не раз имевший дело с царями и королями, затребовал задаток в половину суммы. Лжедмитрий был обескуражен наглостью француза и все же приказал казначею выдать задаток: Жак Маржарет отлично зарекомендовал себя на службе европейских властителей и терять сего знаменитого мушкетера Самозванцу не хотелось. Правда, «хранитель царской печати» дьяк Богдан Сутупов выразил свое неудовольствие: француз-де верой и правдой служил Борису Годунову, как бы каверзы какой не вышло, на что «царь», рассмеявшись, ответил: «Сего француза интересует только кошелек. Его шпага дороже десятка московских стрельцов, тем паче он знает все темные закоулки дворца».

Сутупов тотчас понял, что имел в виду «царь», говоря о темных закоулках государева дворца.

Василий Пожарский, изведав, что Маржарет перешел на службу к Расстриге, был раздосадован. Как он может так легко менять царей?! С каким рвением, рискуя жизнью, он служил Борису Годунову, и вдруг оказался в телохранителях Гришки Отрепьева. Вот тебе и друг.

Честная благородная душа Василия никак не могла уразуметь двойственной натуры гасконца. Один государь, одно Отечество, одна вера — извечные истины кои должны быть незыблемы. Маржарет же служит и молится одному Богу — Мамоне, и нет для него ничего дороже, все остальное — не стоящее внимания. И все же имелась в характере гасконца и хорошая черта — он умел ценить дружбу и никогда не предавал тех людей, которые пришлись ему по сердцу. Вот почему и отправился к Маржарету Василий Пожарский. Последний раз он виделся с Жаком две недели назад, перед самым вхождением Лжедмитрия в Москву. Ныне же все изменилось. Некогда тихий благостный Кремль теперь был наводнен поляками и казаками, которые, не соблюдая дедовских обычаев, с гиком и свистом носились по белокаменной твердыни, пугая келейников и келейниц Чудова и Вознесенского монастырей. Чуждый говор, бряцанье оружия, ржание коней — все это было кощунством для русского человека.

— Святотатцы! — восклицал тот или иной москвитянин, крестясь на золотые маковки соборов.

Василий в Кремль не поехал: пустая затея, попробуй, отыщи Маржарета в экой сутолоке. Да и нельзя ему в Кремле показываться: в любой час можно натолкнуться на людей Масальского, от коих можно ожидать всякой пакости. Правда за пристава его взять не должны, ибо Расстрига на кресте поклялся, что все люди будут жить в «тишине и благоденствии» и что ни на кого не будет опалы, даже на тех дворян и бояр, кои отказались принести присягу «природному царю». Лжедмитрий обещал сохранить за боярами прежние вотчины, а также учинить им «честь и повышение»; дворян и приказных прельщал царской милостью, торговых людей — льготами и облегчением в поборах и податях.

Самозванец никому не угрожал, хотя по натуре своей он не был «тишайшим», что показал заговор Василия Шуйского. Ведая, с какой осмотрительностью отнеслись к его восшествию на престол родовитые из родовитых, Григорий Отрепьев начинал свое царствование с предельной осторожностью, намереваясь, шаг за шагом привлечь на свою сторону столичную знать. Но его мирное вхождение во власть никак не совмещалось с действиями его покровителей — ясновельможных панов, ведущих себя нагло, как хозяева столицы.

Василий решил встретиться с Маржаретом в Кукуе, но слуга француза Эмиль, черноволосый человек, с каштановыми вислыми усами и длинным горбатым носом, учтиво поклонившись, не обрадовал:

— Господин Маржарет теперь редко бывает в Немецкой слободе, сударь.

— Жаль. Когда он появится, скажи ему, чтобы он заглянул в мой дом.

— Непременно, сударь… Впрочем, вам чертовски повезло. Я слышу стук колес кареты моего господина.

Маржарет и не предполагал появляться в этот день в своем доме, но его пригласил к себе царь Дмитрий и приказал:

— Мне нужны отменные розы, Маржарет. В Аптекарском саду их не выращивают, их нигде нет, но ты их должен достать.

— Достану, ваше величество. Когда идет речь о прекрасной даме, нет ничего невозможного.

— Откуда ты узнал, что цветы предназначены даме?

— Мужчинам цветы не дарят, ваше величество. Надеюсь, что розы, которые я раздобуду, будут соответствовать божественнойкрасоте царевны Ксении.

— А ты прозорлив, Маржарет. Ступай же быстрее!

Глава 12 КСЕНИЯ И САМОЗВАНЕЦ

Царь воспылал иступленной страстью к царевне Ксении. Он никогда не встречал такой красивой женщины, а когда увидел ее перед собой, то был настолько ослеплен ее красотой, что у него язык отнялся. Да, он слышал, что Ксения пригожа собой, но увиденное превзошло все его ожидания. И он, «чернец поневоле», чья неистощимая плоть не испытала еще романтичных, любовных наслаждений (девки, которых приводили к нему — не в счет), был сражен юной царевной, да так, что и слова не мог изречь.

— Для тебя уберег, государь батюшка. Экая ягодка, — льстиво произнес Рубец Масальский.

— Ты оказался прав, боярин, наконец, заговорил Лжедмитрий. — Не забуду твоего радения.

— Поклонись царю, Ксения. Поклонись, ягодка.

— Царю? — вскинула на Самозванца густые бархатные ресницы Ксения. — Я не вижу перед собой царя. Покойный отец сказывал, что царевичем Дмитрием назвался беглый монах Чудова монастыря Григорий Отрепьев.

— Навет! — Рубец Масальский даже посохом пристукнул. — Борис норовил скрыть от тебя страшную тайну… Он подослал к Дмитрию Углицкому, сыну Ивана Грозного, убийц, но царевич чудом спасся и был вынужден скрываться. И вот он, природный наследник трона, по закону занял московский престол.

— Я уже слышала эту сказку, боярин. Мой отец не убивал царевича Дмитрия. Он погиб собственной смертью.

— Чушь! — вновь пристукнул посохом Масальский. — Царевич Дмитрий стоит перед тобой. Его признала даже родная мать, Мария Нагая.

— Я не верю в ее признание. Инокиню Марфу запугали.

Царь, очарованный царевной, продолжал молчать, а Рубец Масальский все больше приходил в раздражение. Эта чертова девка, как в воду глядела: из Москвы Лжедмитрий послал «наперед» на Белоозеро в монастырь окольничего Семена Шапкина, чтобы Марфа назвала Самозванца своим сыном, да и грозить ей велел: не скажет — и быть ей убитой, а признает — быть усыпанной неслыханными милостями. Марфа долго колебалась, и все же насильственная смерть ее не прельщала. В середине июля 1606 года она прибыла в Тайнинское.

— Вдругорядь навет! Вся Красная площадь зрела, как сын шел пешком подле кареты матери, затем, отслужив службу в Успенском соборе, вкупе вышли к нищим и раздали им милостыню. То зрели тысячи людей. Народ плакал!

— Народ доверчив, боярин. Наместник Бога на земле — святейший патриарх. Ни один царь не может взойти на престол без его благословения. Но святейший Иов не захотел венчать самозваного царя — Расстригу. Он сказал: «Лучше смерть приму, чем обреку себя на позор». И тогда вы с боярином Петром Басмановым по приказу Григория Отрепьева решили разделаться с неугодным патриархом, низложив его в Успенском соборе. Петр Басманов проклял святейшего перед всем народом, назвав Иудой и виновником предательства Бориса по отношению к прирожденному государю Дмитрию. Затем вы содрали с патриарха святительские одежды, кинули ему черную монашескую рясу и отправили в Старицкий Успенский монастырь, где он некогда был игуменом обители. Поднявший руку на святейшего, да сгорит в геенне огненной!

Рубец Масальский не узнавал свою бывшую невольницу. Из бывшей смиренницы она превратилась в строптивицу, даже не оробевшую перед царем. Лицо ее пылало, обычно кроткие глаза сверкали огнем.

«Боже! Как она прекрасна в своем возмущении! Где уж с ней сравниться гордой, но обделенной красотой Марине Мнишек? День с ночью. Тем желаннее она будет на ложе. О, какая это будет волшебная ночь!» — предвкушая неслыханное наслаждение, думал Расстрига.

— Что прикажешь, великий государь? — прервав молчание самозванца, спросил Масальский.

— Оставь нас, боярин.

Масальский хмыкнул, пожевал вялыми, мясистым губами и вышел из опочивальни царевны. В дверях чуть ли не столкнулся с сенной девкой Оришкой, коя была с Ксенией на Серебрянке и кою, уступая просьбе царевны, привез к ней во дворец.

— Подслушиваешь, девка?

— Да что ты, батюшка боярин? Мне показалось, что государыня царевна кличет меня.

— Смотри у меня, Оришка. Холопам отдам на приплод. Каждый год будешь с брюхом ходить. Кобылица!

— Упаси Бог, батюшка боярин, не хочу на приплод к холопам. Помилуй!

— Помиловать? — Масальский скребанул перстами потылицу. — А ну-ка зайди ко мне…Хочешь служить верой и правдой?

— Хочу, батюшка боярин.

— Тогда вникай. С сего часа будешь мне обо всеем докладывать, что царевна затевает. У нее, сама ведаешь, всякое может в голову втемяшиться. Уразумела?

— Уразумела, батюшка боярин. Да токмо не суметь мне.

— Тогда к жеребцам-холопам отдам. Ишь, какая задастая.

— Ой, не пужай, батюшка. А не суметь мне потому, что я всегда при царевне.

— А вечор? Как царевну почивать уложишь, ко мне приходи.

— Страшно, батюшка, по темным-то сеням, да переходам.

— Мой холоп тебя проводит. А теперь ступай к царевне, да уговор наш помни.

«Царь» не ведал с чего начать разговор. Перед ним не простая бессловесная наложница, которая покорно пойдет на ложе, и будет выполнять все его прихоти, а блистательная, умная, образованная царевна, коих Москва, казалось, и не ведала за всю свою историю. Разумеется, ее нельзя сравнивать с велемудрой княгиней Ольгой, матерью знаменитого полководца Святослава. Та была волевой правительницей Древней Руси, порой, жестокой и коварной, благодаря чему она и раздвинула пределы своих владений. Ксения же — натура более утонченная и возвышенная, известная не только искусным рукоделием, необыкновенной книжностью, но и чудным певчим голосом, который он с упоением слушал, когда бывал в Благовещенском соборе, в коем, на клиросе, собирались лучшие голоса России. Тогда он, будучи служкой патриарха, и мечтать не мог о какой-нибудь близости с дочерью Бориса Годунова. Но судьба тем и хороша, что она дает такие неожиданные повороты, что и во сне не погрезится, и коль судьба обернулась к тебе радужной стороной, смело используй ее, иначе она ускользнет, как вода через песок.

Набравшись храбрости, Григорий сказал:

— Я могу тебя осчастливить, Ксения, если ты будешь покладистой.

— И чем же?

— Называй меня государем.

— Кто бы вы не были, но раз завладели короной, я вынуждена вас называть государем. Чем же вы меня можете осчастливить?

— Вы обращаетесь ко мне по-европейски, но можете и на «ты», как это принято на Руси.

— Хорошо, государь, — все так же сухо и холодно произнесла Ксения.

— Как царь я обладаю несметными богатствами. А посему я одарю тебя такими роскошными платьями и такими драгоценными украшениями, которым могла бы позавидовать аглицкая королева. Ты превзойдешь всех знатных особ мира.

— Облачиться в роскошное платье, усыпанное самоцветами, и сидеть под стражей? Глупо, государь.

— Я прикажу снять стражу.

— И в какое же путешествие я отправлюсь?

Отрепьев выслушал насмешливые слова царевны с озабоченным видом: кажется, он брякнул совсем несуразное: кой прок наряжать царевну, если она не сможет выйти даже из дворца? Не может она выехать в экипаже и со своим государем, иначе вездесущие поляки тотчас донесут о прогулке царя с Ксенией всемогущему пану Мнишеку, чьей дочери он сделал предложение. Воевода Сандомирский, староста Львовский и Самборский благосклонно отнесся к предложению Отрепьева. Хитрый и дальновидный Юрий Мнишек, оценив ситуацию, сложившуюся в России, благодаря которой двадцатитрехлетний Самозванец сможет захватить корону Московского государства, поспешил взять интригу в свои руки. Мнишек не только принял Отрепьева с царскими почестями, но и вознамерился войти с ним в родство с непременным условием: «царевич» должен отказаться от православной веры и принять католичество.

Расстрига принял условие Мнишека без колебаний. Сандомирский воевода несомненно рисковал, но Мнишек отлично знал, что король Сигизмунд Третий, воспитанник иезуитов, был ревностным поборником католической веры, а посему обещания «царевича» перейти в католичество усилило его интерес к грандиозной афере.

5 (15) марта 1604 года Расстрига был принят Сигизмундом в королевском замке на Вавеле. Отрепьев приложился губами к руке короля, после чего, «дрожа всем телом, рассказал ему в кратких словах, за кого себя считает…». Речь беглого монаха была сбивчивой, невнятной. Король с трудом выслушал «царевича» и велел ему обождать в соседней комнате, а сам с глазу на глаз начал совещание с папским нунцием Рангони.

Расстрига мучительно ждал решения Сигизмунда, и когда его вновь ввели в зал, он весь покрылся потом. Сигизмунд обратился к нему с милостивым словом, обещал свое покровительство, а Самозванец не смог вымолвить даже слова и лишь угодливо кланялся.

Однако кивками и поклонами Отрепьев не отделался: король представит ему помощь только в том случае, если он подпишет «кондицию», по коей Сигизмунд с помощью Лжедмитрия перекроит русские порубежные земли, опричь того получит от Москвы значительную военную силу, дабы овладеть шведской короной.

Расстрига прочел «кондицию» и во всем согласился. Юрий Мнишек торжествовал победу. Воспользовавшись поддержкой своего двоюродного брата Рангони и иезуитов, он «быстро завершил дело обращения Самозванца в католическую веру».

Лжедмитрий (по особому соглашению) разделил всю Северскую землю с шестью городами и Смоленскую землю между королем и Мнишеком.

Не забыт был в «кондиции» и пункт о браке Лжедмитрия, по которому Самозванец обязался выплатить Мнишеку миллион польских злотых из московской казны, а Марина в качестве московской царицы должна была получить на правах удельного княжества Новгород и Псков с «думными людьми, дворянами, духовенством, с пригородами и селами, со всеми доходами». Удел закреплялся за Мариной «в веки».

Самым тяжелым вопросом для Расстриги был вопрос о религии. Набожные католики Мнишеки поставили беглому монаху самые строгие условия: всего за один год он должен был привести все православное Московское царство в католическое, а ежели он того не выполнит, то Марина Мнишек получало право «развестися с царем», сохранив за собой все земельные пожалования.

Сей удивительный брачный контракт Отрепьев подписал в Самборе 25 мая 1604 года. Одаренный игрок, кой думал лишь о ближайшей выгоде, совсем не думал о том, что выполнение Самборских обязательств приведет к расчленению России. Плевать ему было на интересы собственного народа и государства! Власть — любой ценой. И вот он в Москве златоглавой. Царствуй!..

Насмешливые слова Ксении привели Отрепьева в тупик. И в самом деле, зачем невольнице роскошные туалеты? Для служанки? Смешно. Но почему для служанки? Для царя, великого государя Московского! Чем прекрасней выглядит наложница, тем она обольстительней.

— Ты должна привыкнуть ко мне, царственной особе, а уж потом будут и выезды. Шикарное платье подчеркнет твою бесподобную красоту, которой я буду любоваться сегодняшней ночью. Надеюсь, ты надлежащим образом встретишь своего государя?

— Я не желаю видеть ни роскошного платья, ни царственную особу, — с подчеркнутой холодностью произнесла Ксения. — Я не стану вашей наложницей.

— Почему наложницей? На Западе каждый король имеет при своем дворе десятки фрейлин. Одна из них непременно становится фавориткой короля, его возлюбленной.

— Вижу, что вы, государь, неплохо усвоили польские повадки. Но Московия — не Запад. Наши государи не держат при своей особе штат придворных женщин, а уж коль доведется ему впасть в грехопадение, то он довольствуется сенной девкой.

— Варварская страна, но скоро я изменю лапотные устои. Московия обретет новые порядки, а Двор — западный этикет. Расшевелю Русь!

Усмешка тронула рдеющие губы Ксении.

— Как-то я услышала от одной молодой крестьянки: «Не берись лапти плести, не надравши лык».

— Чушь какая-то. Нам ли слушать рабские присловья? Невежественный народ живет в темноте, у него только и разговоров про щи и лапти, но мои новые законы коснутся и черни. Каждый мужик будет иметь вдоволь хлеба, суконный кафтан и сапоги из юфти. Но не о черни сейчас речь. Сегодня вечером мои слуги доставят в твои покои изысканные яства и заморские вина, и украсят твою лебединую шею драгоценным колье. Будь готова к моему приходу, Ксения.

После этих слов, не терпящих возражений, «царь» удалился, а Ксения опустилась в кресло и дала волю своим чувствам. Павлин, надутый самонадеянный павлин! Разоделся в один из лучших царских нарядов и думает, что он неотразим. Но он совсем непривлекателен: малого роста, с несуразной квадратной фигурой, с короткой бычьей шеей. Одна рука была короче другой, на круглом «бабьем» лице ни усов, ни бороды, волосы на голове с рыжиной, нос напоминал башмак, подле коего росли две большие бородавки; тяжелый взгляд маленьких глаз дополнял гнетущее впечатление. Господи, и этот уродец вознамерился превратить ее в наложницу. Какой ужас! Да она лучше покончит с собой, чем разделит с ним ложе.

На глаза Ксении навернулись слезы. Она вспомнила Василия. Милого, любимого Василия. Что с ним? Последний раз она его видела в карете, когда выбиралась из Серебрянки, недужного, истекающего кровью. Она прижимала к груди его русую голову и горячо шептала: «Я с тобой, любый ты мой, я с тобой…». Сколь было нежности, любви и страдания в ее словах! Сколь она переживала за его дальнейшую судьбу! Ничегошеньки-то она не ведала. Каждый день стояла перед киотом и неустанно молилась Пресвятой Богородице, чтобы даровала Василию жизнь.

Неведение тяготило ее душу, наполняло ее смертельной тоской, приводило к отчаянию. Но спросить было некого, поелику ее заточили в самый дальний и глухой угол царицыной половины дворца, куда никто не приходил, опричь князя Масальского. Тот на вопрос царевны уклончиво ответил:

— Неисповедимы пути Господни.

— Ты только скажи, князь, жив или скончался Василий Пожарский?

— Про то один Бог ведает. И вот тебе мой совет: забудь про Ваську Пожарского, не поминай его имя.

Вот что хочешь и думай. Душа рвалась к Василию. Господи, ну хоть бы кто весточку подал!

Глава 13 РОЗЫ

— Твоя Ксения держится как неприступная крепость. Царь делает ей дорогие подарки, но царевна выкидывает их из окошка. Вот это, сударь, натура!

— Откуда тебе известно, Жак?

— Не забывай, сударь, кем я являюсь. Капитаном роты личной гвардии царя. Каждое утро я обхожу дворец и вижу, как слуги подбирают под окнами царевны подарки его величества. Царь не знает, как ублажить принцессу. На сей раз он приказал мне привезти роскошный букет роз ее высочеству.

Василий насупился.

— Я на куски посеку все его розы!

— Не горячись, сударь. Я соберу прелестный букет. Здесь каждый немец считает свои долгом разводить в палисаднике эти божественные цветы.

— Ксения выкинет и цветы, коль они из рук Расстриги.

— Ошибаетесь, сударь. Не выкинет. Принцесса боготворит розы. Об этом царь узнал от служанки Ксении.

— От Оришки?.. Она ведает вкусы царевны. Розы Ксения и впрямь не выкинет. Но мне все равно тошно, Жак. Цветы будут поданы гнусным Расстригой. Тьфу!

— Успокойся, сударь. Эти цветы принесут радость царевне. Ты вложишь в них записку.

— Записку? — оживился Василий.

— Записку, сударь, в которой ты напишешь волшебные слова, от которых твоя возлюбленная будет на седьмом небе. Вот тебе перо и бумага.

Глаза Василия наполнились восторгом.

— Ну, гасконец! Ты настоящий друг.

— Пиши очень коротко, чтоб записка затерялась в букете… И вот что еще, мой любезный друг. В Кремле тебе показываться нельзя, но ты должен знать, как обстоят дела у царевны во дворце. Очень нужен надежный человек, который бы нес службу в государевых палатах. Прикинь, кому ты можешь доверить?

— Никому, Жак. Все, кто перешел на службу к беглому монаху, в моих друзьях не числятся.

— А среди тех, кто не перешел?

Василий долго не раздумывал:

— Федор Михалков. Стольник. Он ныне в Москве.

— Отлично, сударь!

— Рано радуешься, Жак. Федор Михалков терпеть не может Расстригу. Он не пойдет к нему ни за какие коврижки.

— Значит, вычеркни его из своих друзей. Истинный друг всегда поможет в беде. Ты хочешь облегчить участь своей возлюбленной?

— Лишний вопрос.

— Тогда уговори Федора Михалкова пойти на службу царю. Хорошо бы ему снова ходить в стольниках. Нынешний царь сделал широкий жест. Он милостиво принимает всех, кто ранее служил во дворце Годунову. Иноземцы ни черта не понимают вашего дворцового этикета. Михалков же — находка для царя.

— Я попробую, Жак, но…

— Никаких «но». Пиши записку и сегодня же побывай у Федора Михалкова. О, как жаль, что в Москве нет моих гасконцев.


* * *
— Государь надеется, что прелестная царевна, не выбросит сей прекрасный букет, — произнесла Оришка, внося в покои большую корзину роз.

Ксения кинула мимолетный взгляд на цветы и намеревалась, было, уже приказать: «За окошко!», но когда вновь глянула на нежные, изумительной красоты розы, разных цветов и оттенков, лицо ее разом ожило и просветлело, как будто его коснулся мягкий, животворный луч солнца.

— Боже, какие они красивые! Нет, ты глянь, Ориша. Таких не было даже в Аптекарском саду. А как искусно они подобраны. Здесь хватит на три кувшина.

Ксения стала осторожно вынимать каждый цветок из корзины и вдруг на конце алой розы заметила небольшой листочек бумаги, обернутый вокруг стебля и обвитый узенькой золотистой лентой.

— Что это, Ориша?

Оришка пожала плечами.

— Зачем запеленали цветок? Именно алый, мой самый любимый… Развяжи, Ориша.

— Здесь что-то написано, государыня царевна.

Служанка была неграмотна.

Ксения, недоумевая, взяла записку, прочла: «Я жив, моя любимая. Приложу все силы, чтобы спасти тебя. Наберись терпения, лада моя!».

Подписи не было, но Ксения тотчас определила автора письма. Она прижала записку к своей груди и глаза ее счастливо заискрились. Василий! Милый Василий! Он жив, Боже мой, как он обрадовал своим письмом, как обрадовал! Теперь душа ее успокоится. Довольно пребывать в кручине. Василий спасет ее, он такой смелый и отчаянный… Но как он сумел спрятать записку в букете цветов, кои были подарены Расстригой? Уму непостижимо. Какой же ты молодчина, любый Васенька!

Сердце Ксении возликовало. Счастливыми глазами она посмотрела на Оришку и молвила:

— Ты даже представить себе не можешь, от кого я получила весточку. Так чудесно на душе.

— Уж не от князя ли Василия? — догадалась служанка.

— От него, Ориша, от моего милого Василия. У меня душа поет.

— Радость-то какая, государыня царевна. Пойду за сбитнем сбегаю, что-то у меня горло пересохло.

Ориша выпорхнула из покоев, побежала сумрачным сенцами в Столовую палату, а встречу… встречу шел слуга князя Масальского со свечей.

— Чего такая развеселая, девка? Аль, какую весть о царевне поведаешь?

Но Ориша осталась преданной царевне.

Глава 14 МНИШЕК И ВЛАСЬЕВ

Хоромы дворян Михалковых находились на улице Знаменке Белого города, одной из старейших улиц Москвы. Еще в двенадцатом веке по ней пролегала торговая дорога из Великого Новгорода в Рязань и другие приокские города. Но в последующие два века, когда московский посад перехватил дорогу через Москву и сам стал торговать со всеми окружающими городами, Знаменка превратилась в улицу знати, проживающей в Кремле, которая поставила на ней свои «загородные дворы». В начале ХУ века был возведен загородный двор великой княгини Софьи Витовтовны, жены Василия 1.

При Иване Грозном от Боровицкого до Троицкого моста Кремля, на всем свободном пространстве по правому берегу реки Неглинной был разведен Аптекарский сад с лечебными растениями, а севернее его была расположена Стрелецкая слобода, при коей была пристроена церковь Николы Стрелецкого.

В описываемое время дворец Софьи Витовтовны стал двором князей Шуйских.

В начале семнадцатого века Знаменка имела пять приходских церквей, что указывало на густоту и зажиточность ее населения. Ни дворцовых, ни ремесленных и прочих слобод на ней не было, а стояли исключительно дворы придворной знати.

Улица доходила до Арбатских ворот Белого города, неподалеку от коих и стоял двор Михалковых. Хоромы в два яруса, крепкие добротные, срубленные из толстьенных дубовых бревен, с косящетыми оконцами, с высоким красным крыльцом, изукрашенным причудливой резьбой, с петухами на высокой кровле. Хоромы по обычаю того времени стояли на высоком подклете, имели белую избу, горницу, летнюю повалушу и непременную светелку, где княгиня Анастасия Михалкова и сенные девушки занимались рукоделием. Совсем недавно в светелке сиживала за золотным шитьем и княжна Ирина, но на Покров Свадебщик она вышла замуж за молодого дворянина, князя Томилу Луговского-Ростовского, из бывших удельных ростовских княжат, чем особенно был доволен Иван Никитич Михалков, хозяин хором, ибо родство с потомками удельных ростовских князей было весьма почетным, так как род Луговских пересекался с великокняжеским родом Всеволода Большое Гнездо, некогда правившим Ростово-Суздальской Русью.

Богатый двор был у Ивана Никитича Михалкова — с обширным садом, поваренной избой и медушами, конюшенным двором, погребами и ледниками, колодезями и баней-мыленкой, срубленной на берегу зеркально-чистого пруда, где водились карпы и золотистые караси и куда выбегали окунуться распаренные владельцы усадьбы.

Все было чисто, урядливо на дворе Михалковых. Радоваться, да жить бы покойно, но на душе Ивана Никитича кошки скребли. Еще год назад он сражался в рати Катырева-Ростовского супротив Вора, а ныне сей Вор, благодаря измене бояр, смуте казаков и черни, поверившей в посулы «доброго» царя, захватил Московский престол. И кто захватил?! Беглый чернец, поддержанный панами Речи Посполитой, возмечтавших урвать большую часть русских земель и окатоличить Московское царство. Эк, чего удумали! Опоганить святую Русь поганой латинской верой.

Иван Никитич Михалков не только был державником, но и истовым православным христианином, а посему он резко осуждал бояр, кои помогали Вору расчленять Русь и наводнять на ней свою веру и порядки. А посему Иван Никитич прямо-таки взбеленился, когда к нему пришел его сын Федор и заявил:

— Прискучило мне отец, без дела околачиваться. На службу пойду.

— К Вору?!

— Ага. Царь доброе жалованье сулит.

— Царь?! Не смей Гришку Отрепьева царем называть! Не смей, Федька!

— Да ведаю я, отец, что он беглый инок, но во дворце мне будет веселей.

— Веселья захотел, сукин сын! Расстригу потешать!

Кипарисовый посох Ивана Никитича прошелся по спине Федора.

— Да ты что, батя?

— И думать не смей. Прочь с глаз моих!

Иван Никитич опять было взмахнул посохом, но Федор высочил из покоев, подальше от греха, ведая, что под горячую руку отца лучше не попадать.

В саду его ждал Василий. По насупленному лицу Федора Пожарский понял, что уговорить Ивана Никитича не удалось.

— Я ж тебе сказывал, Василий, что проку не будет. Посохом меня огрел.

Пожарский огорчился: Федор был его последней надеждой, ниточкой, ведущей к царевне Ксении.

В июльском задумчивом саду было тихо, но на душе Василия поднималась буря. Ему вдруг вспомнился корабль «Святой Георгий», который, угодив в жуткий шторм, едва не погиб в морской пучине. Вот и сейчас все может закончиться прахом. Без верного человека во дворце он может окончательно потерять Ксению, что равносильно и его погибели.

— А может, Жаку Маржарету с отцом потолковать?

— С ума сошел. Отец терпеть не может иноземцев. Князь Рубец Масальский все стены голландскими кожами обил, так отец назвал его обалдуем. Зачем-де он чистый сосновый дух кожами забил? Изба должна дышать. Ничего иноземного не любит.

Федор чем-то походил на Василия: такой же рослый, русоголовый, в плечах широк, по слегка продолговатому лицу курчавилась молодая борода. А вот натурой стольники разнились, ибо Федор был более сдержан в поступках, не был таким задорным и порывистым, всегда казался степенным и рассудливым.

— Давай помозгуем, Василий… Может, тебе самому с отцом поговорить?

— Да ты что, Федор? Раскрыть тайну? Нет и нет! — решительно возразил Пожарский.

— Отец с уважением относится к царевне Ксении и он бы…

— Перестань, Федор! Другой путь поищем.

Но как друзья не думали, как не прикидывали, но так ни к чему разумному прийти не смогли.

— А что твой дьяк Афанасий Власьев? — неожиданно вспомнил всесильного начальника Посольского приказа Федор. — Отец его ранее зело чтил.

— Ранее… А ныне он на службе у Отрепьева.

— У Расстриги выхода не было. Вся Москва ведает, что лучшего посольского дьяка ему не сыскать.

Власьев и в самом деле не просился на государеву службу. Полагал, что останется не у дел, но вдруг его позвали к «царю», который дружелюбно молвил:

— Рад тебя видеть, Афанасий Иванович. Я и Боярская дума вновь намерены видеть тебя в челе Посольского приказа. Никто лучше тебя не ведает дела иноземные. А дел предстоит немало. Надумал я российские пределы приумножить, а дабы сие свершить, тебе, Афанасий Иванович, надлежит зело во славу России потрудится.

На высокопарные слова Самозванца Афанасий Иванович скромно ответил:

— Все, что в моих силах государь…


— И все же сходил бы ты к Власьеву, — почему-то уцепился за посольского дьяка Михалков. — А вдруг? У него голова разумная, тем паче о тайне твоей ведает.

— Я подумаю, Федор.

Афанасий Иванович принял Василия приветливо.

— Как матушка и старший брат?

— Дмитрий не захотел оставаться в Москве. Матушка тоже уехала на лето в Мугреево. В кручине она, Афанасий Иванович, о царевне Ксении печалится.

— Да и у тебя, гляжу, глаза безрадостные. Наслышан о твоих подвигах. Пришлось воеводе Катыреву вмешаться, дабы вызволить тебя из плена.

— Все-то ведаешь, Афанасий Иванович.

— У меня к семье Пожарских особая привязанность. Я тебе уже сказывал, что с батюшкой твоим, покойным Михаилом Федоровичем, имел самые добрые отношения, — тепло произнес Власьев и вдруг резко переменил тему разговора:

— А ведь ты ко мне из-за царевны Ксении наведался. Что тебя тяготит? Ишь, как зарделся. Да ты не смущайся, стольник. Выкладывай, как на духу.

Низкая сводчатая дверь была наглухо закрыта, но Василий некоторое время колебался, никак не решаясь высказать те слова, которые давно были выстраданы сердцем. За открытым окном, забранным толстой медной решеткой, заунывно ныл тягучий ветер, созвучный с тягостным настроением Василия.

— Пакостно на душе моей, Афанасий Иванович, наконец, заговорил стольник. — Новый царь запер во дворце царевну Ксению. Для своей утехи норовит взять. Ксения, насколько мне известно, пока уклоняется, но сей Расстрига может взят ее силой. Мочи нет такое терпеть!

Власьев застыл в каком-то напряженном молчании. Ну, что он мог сказать этому молодому стольнику, беззаветно влюбленному в царскую дочь? Еще раньше Василий мог бы подумать обо всей тщетности своих вздорных помыслов. Кто он? Даже не боярин, а всего лишь стольник из одряхлевшего княжеского рода, коего царь к своей дочери и близко не подпустит. Правда царь умер, и Василий попытался выкрасть Ксению из рук временного правителя Рубца Масальского. Но счастье стольника и царевны было недолгим. Ныне Ксения оказалась в руках Лжедмитрия, авантюриста-интригана, который не пощадит красавицу царевну, и предотвратить сие несчастье уже невозможно, как невозможно помочь и Пожарскому.

— Жаль мне тебя, Василий, зело жаль, — тяжело вздохнул дьяк. — Вывезти царевну из дворца не в моих силах.

— А говорят Власьев — всесильный дьяк. Его даже бояре боятся, а Борис Годунов чтил Посольского дьяка превыше всего.

Афанасий Иванович скупо улыбнулся.

— То — Борис Годунов. Ныне времена изменились. Смута ломает вся и все.

Василий поднялся с лавки, поклонился дьяку в пояс и с мрачным лицом шагнул к двери.

— Погодь, Василий. Мыслишка мелькнула… Ты, поди, ведаешь, что царь готовится к свадьбе с Мариной Мнишек.

— Ведаю, — буркнул стольник.

— Присядь… Да будет тебе известно, что полячка имеет капризный и гордый норов. Как думаешь, порадует Марину известие, что ее жених во всю ухаживает за дочерью царя Бориса, ежедневно преподносит ей подарки и желает сделать ее своей возлюбленной?

— Думаю, не порадует.

— Не то слово, Василий. Взбесит! Отец, Юрий Мнишек, тоже придет в ярость, поелику Самозванец посулил тестю, чуть ли не половину Московского царства. И вдруг все потерять. Ксения становится для Мнишеков крайне опасной и неудобной, они все силы приложат, дабы прекратить связь Отрепьева с дочерью Годунова. Мыслишку мою уразумел?

— Еще как! — Василий даже с лавки вскочил. — Надо немедля известить Мнишека. Ну и голова у тебя, Афанасий Иванович!

— Погоди радоваться. Ныне Юрий Мнишек находится в своем Сандомирском замке. К нему пропускают только посланцев короля и Григория Отрепьева, остальных доставляют в Воеводскую избу и допрашивают с особым пристрастием. Мнишек очень опасается всякого рода заговорщиков, как со стороны Речи Посполитой, так и Московского царства. Надо подобрать к Мнишеку не только бесстрашного, но и толкового вестника.

— Подобрать? Обижаешь, Афанасий Иванович. А разве я не гожусь?

— Годишься. Плаванием в Шотландию доказал, но у тебя рана едва затянулась. В пути всякое может случиться.

— Я вполне здоров, ради Ксении я готов горы свернуть.

Афанасий Иванович сдержанно улыбнулся.

— Эх, молодость, молодость. Все-то в ней, кажется, легко и просто, но ты и представить себе не можешь, как все может обернуться. В Речи Посполитой разбойничает не только чернь, но и шляхта, огромные шайки, занимаются грабежом порубежных русских земель. Одному пробираться до Сандомира — кинуться головой в омут. Отряд послать? Вызвать подозрение. Лучше идти вдвоем, странствующими монахами. Ныне их много бродит.

— Толково, Афанасий Иванович. Может, я Федора Михалкова с собой возьму?

— Сына Ивана Никитича?.. Ведаю Михалковых. Всегда верой и правдой Отечеству служили… Сынок-то надежен?

— Не подведет, Афанасий Иванович.

— Ну, дай Бог. И все же приведи его ко мне.

Потолковав (вернее, прощупав Федора) Власьев одобрил приятеля Пожарского. В конце беседы Федор сказал:

— Пустит ли пан Мнишек странствующих монахов? Не будет у нас ни подорожной грамоты, ни чьего либо поручения. Тем паче, замок под усиленной охраной жолнеров.

Власьев с немым укором перевел взгляд на Пожарского.

— Дружок твой озаботился, а тебе лишь бы поскорее из Москвы выпорхнуть. Как в замок собираешься войти?

— Авось придумаю что-нибудь.

— Вот у русского человека всегда так: авось, небось, да как-нибудь. На трех сваях стоит. Но только держался авоська за небоську, да оба в воду упали. Я хорошо ведаю старую лису Мнишека. Легче к королю попасть, чем в его замок.

— Кого же он так опасается?

— Сигизмунд Второй, отец нынешнего короля, был человеком недалеким и слабоумным, но чересчур увлекался женщинами. Этим воспользовался Юрий Мнишек. Он принялся доставлять королю красивых женщин. Он даже не брезговал тем, что переодевался в женское платье и пробирался в женские монастыри, откуда насильно привозил молодых келейниц прямо на королевское ложе. Но Мнишек был неразборчив. Среди наложниц короля оказались женщины из знатных польских семей, которые решили отомстить Мнишеку, вот он и закрылся в своем замке.

— Тогда, как же к нему попасть? Да и поверит ли он нашему рассказу? Не окажется ли наше путешествие пустой затеей?

Афанасий Иванович многозначительно посмотрел на стольников, затем поднялся из кресла, прошелся взад-вперед по приказной палате и, наконец, веско произнес:

— Запомните, молодые люди. Дьяк Власьев никогда бы не послал вас в опасное путешествие, если бы имел сомнение на этот счет. Вы легко попадете к Мнишеку, если покажете ему одну вещицу.

Стольники с необычайным интересом уставились на дьяка. А тот открыл ключом обитый белым железом сундучок, выудил из него темно-зеленый ларец, а из него — широкий золотой перстень с маленьким драгоценным камешком, и протянул его Василию.

— С тщанием рассмотри.

Василий повертел перстень в руках, но ничего особенного не заметил.

— Обычный перстень, кои носят многие богатые люди.

Пожал плечами и передал кольцо Федору. Тот вдел перстень на указательный палец, снял, дотошно осмотрел внутреннюю часть и воскликнул:

— Ого! Две латинские буквицы.

— А ну дай! — вспыхнул Василий, огорченный своим небрежным досмотром.

— И впрямь две буквицы. В переводе с латыни «Ю» и «М».

— И чтобы это значило, друзья?

— Юрий Мнишек, — в один голос выпалили стольники. — Но как сей перстень у тебя оказался, Афанасий Иванович.

— Придется рассказать одну загадочную историю


* * *
В марте 1604 года дьяк Посольского приказа возвращался из Дании. Поручение царя Бориса было успешно выполнено. Король Дании Христиан 1У обещал сохранить с Россией дружественные отношения, не вмешиваться в Русско-Польский конфликт и вдвое умножить торговлю.

Проезжая через польские земли, дьяк Власьев был задержан, а затем по приказу короля Сигизмунда препровожден в Сандомирскую крепость. Афанасий Иванович подал Сигизмунду резкий протест, на что представитель короля ответил:

— Его величество весьма обеспокоен снабжением Московии датским оружием.

— Всего лишь порох и свинец, что также ввозит Речь Посполитая из других государств.

— У вас ложные сведения, канцлер. Россия грубо нарушает перемирие.

Но грубо нарушал перемирие сам король Сигизмунд. Он вел дело к войне, даже не спросив на то согласия сенаторов и сейма. Арест канцлера Афанасия Власьева, возвращавшегося из Дании в Россию через польские владения, давал повод осложнить русско-польские отношения. В тот же день Отрепьев получил частную аудиенцию в королевском замке.

Власьев просидел в Сандомирской крепости всего двенадцать дней. Юрию Мнишеку удалось уговорит короля впустить из темницы русского канцлера.

— Война с Россией неизбежна. Мы захватим московский трон с помощью Отрепьева. Милостивый шаг вашего величества к канцлеру Власьеву будет истолкован боярской Москвой, как дружественный шаг к столичной верхушке, что непременно даст положительные результаты в нашем дальнейшем продвижении на Восток. Вы, как блестящий знаток шахматной игры, прекрасно знаете не только блистательные ходы, но и нарочитые поддавки, которые заглатывают даже самые искушенные противники. Еще ни один шахматист мира не сумел превзойти вас в сей мудрой игре.

Хитрец Мнишек знал, чем потешить самолюбие короля. Сигизмунд хотя и любил посидеть за шахматной доской, но его победа над венгерским принцем свершилась всего лишь единственный раз.

— Пожалуй, вы правы, ясновельможный пан. Выпустите Власьева.

Однако «забота» о русском канцлере имела для Мнишека совсем иную цель. Прежде чем выпустить узника из Сандомирского замка, сенатор провел с Власьевым доверительную беседу.

— Вы уже знаете, господин канцлер, что царь Дмитрий Иванович просил руки моей дочери Марины Юрьевны. Скажу вам честно: моя аудиенция к королю была всего лишь подоплекой. Суть же сводится к тому, что вы являетесь единственным человеком Московии, чьим сведениям всегда можно доверять.

— Простите, ясновельможный пан, но я никогда не был и не буду осведомителем иностранного государства. Я лучше сгнию в узилище вашего замка, чем пойду на предательство Отечества.

— В этом у меня нет никакого сомнения, господин канцлер. Вам отводится совсем ничтожная роль, которая ни в коей мере не затронет интересы вашего государства…Буду предельно откровенен. Мо дочь весьма щепетильна в выборе жениха, любого, даже самого знатного. Малейшее отступление от ее непреложных правил сводит свадьбу на «нет». Я не столь отменно знаю моего царственного зятя, хотя некоторое время он и жил в моем замке. Как говорится: неисповедимы пути Господни, а посему, многоуважаемый господин канцлер, я хотел бы кое-что знать о пребывания царя Дмитрия в Москве.

— Кажется, я все уже вам сказал, пан сенатор.

— О матерь боска! Я же не заставляю вас шпионить за моим будущим зятем. Это исключено. Дело в сущем пустяке. Дмитрий обладает увлеченной натурой, и пока моя дочь находится в Сандомире, он может увлечься какой-нибудь московской боярышней, завести с ней амурные дела, чего бы не хотел ни я, ни моя дочь. Марина, узнав об измене Дмитрия, тотчас разорвет помолвку. Вам и следить не придется, господин канцлер. Любовные интрижки знатных особ узнаются в Москве с быстротой молнии. Вам всего лишь остается послать ко мне доверенного человека. Разумеется, все дорожные затраты будут хорошо оплачены. Кругленькая сумма ждет и самого канцлера, очень кругленькая. Услуга за услугу.

— Простите, сенатор. Я не первый год живу на этой бренной земле, и хорошо представляю, что может произойти с человеком, который повезет донос на самого государя. В случае провала, а под жестокой пыткой не каждый сможет удержать язык за зубами, лишается головы не только сам доносчик, но и его хозяин. Вот вам и сущий пустяк.

Старый, хитрый лис на некоторое время замолчал. Власьев не поддался на «пустяковую» удочку, этого следовало и ожидать. На то он и канцлер, чтобы иметь разумную голову. Чем же его прельстить? На деньги он не позарится: иноземные послы давно знают, что московский дьяк неподкупен. Он — человек чести, что дано редким людям. Юрий же Мнишек только и видит вокруг себя двуличных людей, цель которых любыми средствами набить свой кошелек, обворовать, сжульничать. Обедневшая шляхта с целью наживы пускается даже на тяжкие преступления, грабя своих соседей и разоряя их имения… Человек чести. За это можно и уцепится.

— Король Сигизмунд намерен был продержать вас в тюремном застенке довольно продолжительное время. Он даже не указал срока пребывания в крепостной башне.

— Я слышал, сенатор, что ваш король не любит выпускать из темниц своих пленников.

— Вы близки к истине. Только в одном моем замке не преданы земле десяток скелетов. Вам повезло, господин канцлер. Мне удалось убедить короля, чтобы выпустить вас на свободу. Матка бозка, — Мнишек закатил кверху свои выпуклые свинцовые глаза, — чего мне это стоило!

— Я готов оплатить вашу неоценимую услугу. Я никогда не забываю добро и готов ответить тем же.

— Прекрасная черта, господин канцлер. Я знал, что вы человек чести, поэтому отблагодарите меня, выполнив мою маленькую просьбу.

— Но…

— Я знаю, что вы хотите сказать. Однако ваш человек не будет испытывать никакого риска. Сейчас я подарю вам мой фамильный перстень, обладатель которого не только беспрепятственно войдет в мой замок, но и окажется в благоприятных условиях на случай непредвиденных обстоятельств. Добро за добро, господин канцлер! Это надо отметить.

Мнишек шагнул к поставцу, на котором находились кубки и вина, а Власьев чему-то загадочно улыбнулся.

Глава 15 ОТКРОВЕНИЯ САМОЗВАНЦА

Лжедмитрий самодовольно хмыкнул, когда узнал, что Ксения приняла его цветы. Доброе начало! Еще несколько дней и царевна окажется на его ложе.

На другой день он лично явился в покои Ксении и с порога сказал:

— Весьма рад, царевна, что вам приглянулся мой букет.

— Благодарю вас, государь, — с улыбкой поклонилась Ксения, что и вовсе оживило Самозванца. — Но, увы. Через три дня цветы завянут. Какая жалость.

— Не вижу беды, царевна. Скоро вы получите еще более прекрасный букет.

Ксения вновь учтиво поклонилась, что привело «царя» в доброе расположение духа. Надо разговорить Ксению, чтобы она прониклась к нему более благосклонным чувством.

— Надеюсь, что вы перестали видеть во мне самозванца?

Ксения оказалась в затруднительном положении. Сказать правду — рассердить Отрепьева и лишиться нового букета цветов, признать в нем законного царя — предать покойных отца, мать и брата, твердо веривших в самозванство беглого монаха.

Ксения замкнулась, ее затянувшееся молчание Самозванец истолковал не в свою пользу.

— Значит, принимаете за беглого монаха Григория Отрепьева, о котором ваш Посольский приказ раструбил по всем европейским странам? И в каком виде? Твой отец предпринимал самые низменные поступки. Он велел отыскать в Галиче мать Григория, Варвару Отрепьеву, а в Москве — родного дядю Смирного Отрепьева, служившего стрелецким головой. Борис вызвал мать Григория и его родного дядю в свой дворец, и они настолько перепугались, что назвали Григория вором и облаяли всякими непотребными словами. Но этого Борису показалось мало, и он отослал Смирного Отрепьева в Литву, дабы тот обличил своего племянника, после чего Посольский приказ поведал всей Европе, что «Юшка Отрепьев як был в миру, и он по своему злодейству отца своего не слушал, впал в ересь, и воровал, крал, играл в зернь, и бражничал, и бегал от отца многажды, и заворовался, постригся в чернецы». Каково? Отрепьев никогда таким не был. И ты, царевна, продолжаешь в это верить?

Ксения молча кивнула.

— Заблуждение. Мне действительно пришлось стать монахом, но к этому меня вынудили обстоятельства. А ведь до девяти лет я считался законным наследником престола.

— Эту сказку я уже слышала, — тихо произнесла царевна.

— Это не сказка! — вскричал Лжедмитрий. — Не сказка, а домыслы твоего отца. Присядь и выслушай меня.

Самозванец, как бы собираясь с мыслями, раздраженно заходил по горнице, а затем, подавив в себе досаду, уселся напротив царевны.

— Твой отец слишком хотел завладеть троном. Вначале он убрал со своей дороги знатных бояр, а затем решил устранить конечную преграду — последнего сына Ивана Грозного. Он прислал в Углич подлых убийц, но меня спас дядька-воспитатель, кой изведал о планах жестокого убийства и ночью подменил меня другим мальчиком того же возраста. Мальчик был зарезан в моей постельке. Когда моя мать пришла в спальню, то она, обливаясь слезами, увидела лицо убитого, которое было покрыто синими пятнами, и не могла распознать подмену.

— А кто был твоим воспитателем, государь?

— Воспитателем?.. Я был слишком мал, чтоб запомнить его имя. Я всегда называл его дядькой. Мой спаситель той же ночью увез меня в Ярославль, где я жил в какой-то избе две недели. Нодядька вскоре крепко занедужил, и перед своей кончиной вверил меня одному ярославскому дворянину под строжайшей тайной, запретив ему называть мое подлинное имя. Скажу лишь одно: это был некогда верный слуга-опричник моего батюшки, Ивана Грозного. Он пестовал меня до восемнадцати лет, а когда умирал, то дал мне добрый совет, — чтобы избежать смертельной опасности, скрыться в монастыре и вести жизнь инока, пока не умрет Борис Годунов. Следуя благому совету, я принял монашество и в рясе чернеца обошел почти всю Московию, дабы своими глазами увидеть жизнь моего бедствующего народа. Наконец, один из монахов опознал во мне царевича Дмитрия и тогда я был вынужден бежать в Польшу.

Самозванец повествовал о своей жизни внятно и уверенно, совсем не так, как он рассказывал когда-то королю Сигизмунду.

— Вас, государь, признал царевичем монах Мисаил, в миру Михаил Трофимович Повадьин, с коим вы жительствовали в Чудовом монастыре?

— Навет!

Лжедмитрий порывисто поднялся и подошел к окну, из коего хорошо был виден Чудов монастырь.

— Я никакого отношения не имею к Григорию Отрепьеву. Никакого! Я отменно ведаю историю сего беглого монаха, за которого меня принимали и царь Борис и Боярская дума. На Москве многим известно имя Отрепьева. Его отец, Богдан Отрепьев, родился в небогатой дворянской семье. Служил в Стрелецком приказе, выбился в стрелецкие головы и вскоре умер. Воспитанием Юшки Отрепьева занялась мать. От нее мальчик довольно быстро научился читать божественное писание и Часовник. Этого Юшке показалось мало, и тогда мать послала его в Москву, где жил дед Юшки и свояк, дьяк Семейка Ефимьев. Дьяк помог Юшке приткнуться в один из приказов, где юноша, благодаря своему изящному почерку, попал на Патриарший двор переписчиком книг. Приказные крючки не скрывали своего удивления по поводу способностей Отрепьева, даже поговаривали, не вступил ли Юшка в союз с нечистой силой. А Юшка мечтал обо все новых и новых успехах, но бедность и сиротство отнимали у способного грамотея надежду стать знатным человеком. Даже на царской службе он не мог надеяться дослужиться до приличного чина, и тогда тщеславный Юшка подался на службу к боярам Романовым.

— К Романовым? — заинтересованно слушая Лжедмитрия, переспросила Ксения. — Почему не к Шуйским или Мстиславским?

— Последние, разумеется, знатнее Романовых, но дело в том, что Отрепьевы издавна сидели целым гнездом на берегах реки Мензы, притоке Костромы. Там же располагалась костромская вотчина боярина Федора Никитича Романова — село Домнино. Родители Отрепьева жили неподалеку от монастыря, на Железном Борку, а менее чем в десяти верстах от обители стоял романовский починок Кисели. Вот почему и пошел Юшка на двор Михаила Никитича, двоюродного брата царя Федора Иоанныча, ибо многие полагали Никитичей единственными законными претендентами на царский трон. Служба при их дворе сулила Юшке немалые выгоды.

«А не чересчур ли подробно ведает Самозванец историю жизни Отрепьева?» — невольно подумалось Ксении.

— Юшка лелеял надежду, что Романовы быстро взойду на престол, поелику царь Борис крепко занемог. Романовы, ожидая близкой кончины Бориса, собрали на своем дворе огромную вооруженную свиту. Отрепьев же занимал при дворе Никитичей довольно высокое положение.

— Однако Юшке не повезло. Отец мой, хотя и был болен, но сумел пресечь злые козни. В покоях Александра Никитича Романова нашли мешок кореньев, коими бояре помышляли извести государя и всю его семью. Отцу ничего не оставалось, как устранить заговор.

— Ты говоришь вздор, царевна, — вновь перешел на «ты» Лжедмитрий. — О кореньях известил царя Бориса подлый предатель, казначей Бартенев. Коренья предназначались для излечения недуга Александра Романова, но донос казначея послужил предлогом для твоего отца. Он разгромил двор Романовых, казнил ближних его слуг, а бояр удалил по разным городам.

Недавно польские послы, которые жили в Москве в период разгрома двора Романовых, передали мне письмо, в котором сказано об истинной причине опалы Романовых. У меня, слава Богу, хорошая память, а посему послушай: «Нам удалось узнать, что нынешний великий князь насильно вторгся в царство и отнял его от Никитичей-Романовых, кровных родственников умершего князя. Названные Никитичи-Романовы усилились и, возможно, снова предполагали заполучить правление в свои руки, что и было справедливо, и при них было достаточно людей, но той ночью великий князь Борис на них напал». Причем тут мешок кореньев? Отрепьев, разумеется, устрашился погрома и казней и поспешил удалиться в монастырь, ибо его ждала виселица. Двадцатилетнему дворянину, полному сил и надежд, пришлось покинуть свет и забыть свое мирское имя, став смиренным чернецом Григорием, иноком поневоле.

— А далее мне все известно, государь. Отрепьев попал в Чудов монастырь, а затем стал патриаршим дьяконом.

— Опять-таки вздор, царевна! Как мог опальный боярский слуга удалиться в Чудов монастырь, кой находится под окнами царского дворца? Спасаясь от пыток и казни, Григорий бежал в Суздальский Спасо-Евфимьев монастырь, а затем перебрался в обитель Иоанна Предтечи, что в Галиче. Ему надо было отсидеться, а вот затем уже он и угодил в кремлевский Чудов монастырь.

— Но как опальный инок сумел попасть в монастырь знатных келейников? Мне известно, поступление в такую обитель сопровождается крупными денежными вкладами. Отрепьев же — бедный монах.

— Ничего удивительного, Ксения. Архимандриту монастыря Пафнутию бил челом протопоп кремлевского Успенского собора Евфимий, прося того, чтобы Григорий жил в келье у своего деда Замятни.

— Кто такой дед Замятня? Не слышала.

— Ты многого не слышала, Ксения, сидя в золотой клетке своего отца, кой только и знал, как очернить инока, замахнувшегося на трон. А ведь дед Замятня был примечательным человеком. Твой же отец после своего венчания на царство назначил дворянина Елизария Замятню объезжим головой Москвы, кой должен был охранять порядок в Белом городе. Почетный чин! Спустя несколько лет Замятня удалился на покой в Чудов монастырь, куда он и пристроил своего внука. Без всякого денежного вклада, Ксения… Затем Отрепьев резко пошел в гору. Вначале его приметил сам архимандрит, дав ему чин дьякона, а вскоре и сам патриарх Иов взял Григория на патриарший двор для книжного письма. Но не только ради этого приблизил к себе святейший Отрепьева…

Чем больше рассказывал Лжедмитрий о Григории Отрепьеве, тем все чаще Ксения ловила себя на мысли, что Самозванец повествует о своей жизни, как бы любуясь и восторгаясь Григорием.

— Патриарх увидел в нем не простого переписчика книг, а его необычайно-развитый ум и литературный дар.

— Любопытно, государь.

— Весьма, царевна. Отрепьев обладал исключительной натурой. Его способности открыли для него двери кремлевских палат. На Царскую думу патриарх являлся с писцами и помощниками, в их числе был и Григорий Отрепьев. Своим приятелям он говорил: «Патриарх, де, видя мое досужество, начал на царские думы вверх с собой водить и во славу, де, есми вышел великую».

— А ведь Григорий не хвастал, государь. Такой взлет сотворил! Сначала был служкой у монаха Замятни, затем келейником архимандрита и дьяконом, и, наконец, стал придворным патриарха. И все это за один год!

Лжедмитрий так и не понял, то ли царевна высказала свои слова с иронией, то ли и в самом деле ее поразили незаурядные способности Отрепьева. Счел последнее.

— Да, царевна, за один год… Не подвиги аскетизма помогали выдвинуться юному честолюбцу, а его необыкновенная восприимчивость к учению. В несколько месяцев он усваивал то, что у других уходила вся жизнь.

«Своей изысканной речью Самозванец выдает себя. Он — Отрепьев. Уж слишком разнится он с царевичем Дмитрием, кой и дядьку своего не помнит, и «верного» ярославского дворянина, у коего тайно жил несколько лет, а главное — о своем прилежании к учебе даже не заикнулся. А вот Григорий Отрепьев, как рассказывала верховая боярыня Мария Федоровна, и в самом деле был необыкновенно грамотным человеком.

… - В двадцать лет Отрепьев стал заниматься литературными трудами, — продолжал Лжедмитрий, — кои доверяли лишь убеленным сединой старцам-летописцам.

— Тогда развей мое недоумение, государь. Григорий достиг немалого почета. Но что его принудило назвать себя царевичем Дмитрием?

— Царевичем? — переспросил Лжедмитрий, и тут лицо его стало раздраженным. — Он сделал непростительную ошибку, когда открыл свое царское имя монахам Варлааму Яцкому и Мисаилу Повадьину, с коими вместе жительствовал в Чудовом монастыре. Никакой он не царевич, а самозванец, возмечтавший о Грановитой палате. По монастырю пошла молва, и Отрепьеву пришлось бежать из обители, поелику он не нашел в Москве ни сторонников, ни сильных покровителей. Его ждала плаха, от коей он избавился в Литве.

_- Но почему он нарушил обряд пострижения? Кажется, умный, ловкий человек, а тут допустил непростительную оплошность.

— Ты права, царевна. В Литву он явился в монашеской рясе, служил в киевских монастырях службу и, наконец, сбросил рясу, поставив себя в очень щекотливое положение. Он должен был как-то объяснить свое возвращение в мир. И тогда «царевич» сочинил сказку, будто Борис Годунов убедил царя Федора Иоанныча сложить с себя шапку Мономаха и уйти в Кирилло-Белозерский монастырь, и будто Федор сделал это тайно, без ведома опекунов. Младший «брат» царя, царевич Дмитрий, таким образом, шел по стопам старшего, а когда монахи опознали в нем царевича, он решил бежать в Польшу.

— Какое совпадение между Отрепьевым и царевичем Дмитрием. Оба воспитывались в дворянской семье, оба стали иноками поневоле, оба исходили Московию в монашеском платье и оба стали расстригами.

— Случайное совпадение, царевна. Пережив опалу, Отрепьев с котомкой бродячего монаха обошел половину Московского царства. Были тогда жуткие Голодные годы. Григорий с содроганием сердца видел голодный и возмущенный народ, видел тысячи умирающих людей. Григорий чутьем уловил, какая огромная возможность открывает перед ним сложившаяся обстановка. Русь стояла на пороге братоубийственной войны, и Отрепьев использовал все средства, дабы ускорить ее начало.

«Вот ты и выдал себя с головой, — окончательно определилась Ксения. — С такой болью и с таким искренним чувством не мог говорить о своем народе истинный царевич, все годы проведший в роскошных палатах Углицкого дворца, возведенного на манер московского. В гибели же Дмитрия Ксения не сомневалась.

— Вы хорошо осведомлены о жизни Григория Отрепьева, государь. Вам, наверное, рассказывали, как в Путивль явились три инока Чудова монастыря, отменно знавших Отрепьева. Царевич должен был порадоваться своим бывшим сокелейникам. Ведь еще тогда они признали в нем истинного царевича Дмитрия.

Лжедмитрий усмехнулся. Появление трех монахов Чудова монастыря получило широкую огласку. Царевна задала провокационный вопрос. Но она, вероятно, не знает всей правды.

— Конечно же, я слышал об этой грустной истории. Монахи были посланы Борисом, дабы отравить меня, а не моего двойника, либо обличить перед путивлянами беглого дьякона. Келейники пришли с грамотами от царя и патриарха. Иов грозил путивлянам проклятием за поддержку беглого Расстриги, а Годунов обещал им полное прощение, если они убьют «вора» или выдадут его в цепях законным властям. Я приказал подвергнуть монахов пытке.

— Весьма странно, государь. Пытать своих бывших друзей?

— У вас, царевна, как я вижу, закралось сомнение. Я развенчаю его всего лишь одним примером. Восьмого марта 1605 года в Путивль привели истинного Гришку Отрепьева, известного по всей Московии чародея и распутника. Иноземцы, бывшие в Путивле, прямо заявили, что «Дмитрий Иванович совсем не то, что Гришка Отрепьев». Польские послы известили Бориса, что подлинного Отрепьева выставили в Путивле «перед всеми, явно обличаючи в том неправду Борисову». А теперь о трех монахах, кои были подвергнуты пытки с той лишь целью, чтобы узнать, не подкупил ли их Борис Годунов. Так вот что сии келейники написали Борису и патриарху: «Дмитрий есть настоящий наследник и московский князь, и поэтому Борис пусть перестанет восставать против правды и справедливости». Что на это скажешь, царевна? Молчишь, но даже твой отец скрывал от своей семьи жестокую правду.

Ксения и в самом деле не ведала про ответ иноков Чудова монастыря. Почему они, нарушив обет перед Богом — всегда жить правдой — солгали отцу, тем самым приведя его болезнь к печальному исходу. Он умер вскоре, после получения письма монахов.

Лжедмитрий, заметив некоторое замешательство в лице царевны, довольно улыбнулся. Ксения перестанет сомневаться в его самозванстве, и будет относиться к нему, как к законному царю. А коль так, то осталось совсем немного дней, когда она без всякого принуждения станет его любовницей. А возможно и не просто любовницей. Бояре весьма недовольны, что он выбрал в жены католическую невесту. Для них православная, благочестивая Годунова была бы лучшей партией русскому государю… А что? Ксения хороша собой, чертовски умна, царская дочь, пользуется поддержкой православной церкви. После смерти брата Федора — она единственная наследница престола… Не послать ли ко всем чертям эту капризную гордячку Марину?…

Глава 16 МЕЧЕТСЯ КНЯЗЬ ВАСИЛИЙ

Два бродячих монаха, миновав Знаменку Белого города, вышли через Арбатские ворота на Смоленскую улицу Скородома, затем прошли ворота деревянной крепости, переправились на пароме через Москву-реку и подались по Дорогомиловской ямской слободе в сторону Можайска, от коего путь лежал на Смоленск и в польские земли. Под широкой рясой каждого чернеца находились пистоль и сабля, опричь того, грудь Василия опоясывала «берендейка» с «зарядцами», выдолбленными из дерева и обтянутыми черной кожей; кроме «зарядцев» на ремне-берендейке были привешены сумка пулечная и рог для пороха.

По дороге сновали нищие и калики перехожие, мужики из окрестных деревенек, конные городовые и московские дворяне… Попадались и боярские колымаги, окруженные дерзкими холопами; те воинственно размахивали плетками, кричали:

— Гись! Гись!

Люди торопко жались к обочинам.

Василий хмурился, сетовал:

— И чего монахами обрядились? До ляхов топать и топать.

— Зато надежнее. Зрел боярскую колымагу?

— Ну.

— Вот тебе и «ну». В оконце мелькнуло лицо Петра Басманова, недруга нашего. Дьяку Афанасию Ивановичу спасибо. Топай, знай! Скоро постоялый двор, там и перекусим.

— Тебе бы, Федор, только чрево набить. А у меня кусок в горло не лезет… Давай хоть на подводу попросимся.

— Можно и на подводу, но не забывай о своем сане.

— Сам не забывай.

Подвода и впрямь скоро подвернулась. Мужик вез чем-то набитые рогожные мешки, пустую липовую кадушку, два железных чугунка и косу литовку без насадки и деревянного косовища.

— Да благословен твой путь, сыне, — молвил Михалков.

— Благодарствую, Божии люди, — приподняв войлочный колпак, отозвался возница.

— Далече ли едешь?

— Рукой подать. Садись, коль ноженьки утрудили.

— Благодарствуй, сыне.

Возница (проведали, что его кличут Прошкой) глянул на лица монахов, хмыкнул. Молодые, здоровьем не обижены и уже в рясы облачились. Жить бы в миру, а они в келейники подались. Но на все воля Божья. Ныне, почитай, в каждом монастыре молодые в чернецах обретаются.

Проехали версту, другую, а деревеньки, до коей «рукой подать», и не видно. У мужиков все так, подумалось Василию. «Две версты с крюком», а крюк выйдет в три версты. Вот и до «рукой подать» ехали добрых пять верст.

В убогой деревеньке из шести черных изб возница остановил подводу. Василий протянул Прошке алтын, на что тот земной поклон отвесил.

— Мне за экие деньжищи горбатиться и горбатиться.

— А может ты нас малость и покормишь? — спросил Федор. — Мы тебе еще денег дадим.

— Какой разговор, Божии люди? Чем богаты, тем и рады, и никаких денег не возьму… Матрена! Чего рот раззявила? Встречай Божьих странников!

Отобедав немудрящей крестьянской снеди и помолившись на Николая Угодника, Василий не заторопился на улицу, молвил:

— Надо потолковать, Федор.

Мужик понятливо кивнул, глянул на Матрену — и оба вышли из избы.

— Чего опять придумал?

— Ты как хочешь, но пешком я больше не пойду.

— Решил коней раздобыть? — догадался Федор. — Но это риск. Москва хоть и велика людом, но нас могут заприметить. Белокаменная кишит лазутчиками Самозванца. Смута! Не поймешь кто, куда и зачем едет. Одни кинулись засвидетельствовать свое почтение, царю батюшке, в надежде получит чины и вотчины, другие помчали в северные города, в надежде поднять мятеж против Самозванца, третьи — побежали в свои вотчины. И всюду лазутчики да польские шляхтичи шныряют. Самое милое дело по большаку монахом идти.

— Да не могу я, Федор, не могу! Нам каждый час дорог. Гришка Отрепьев может в любую минуту пакость сотворить. Надо царевну спасать!

Федор, более выдержанный и спокойный, некоторое время помолчал, а затем рассудил:

— Сердцем тебя понимаю Василий. Пожалуй, бы и я не находил себе места. Но где нам коней раздобыть? Мчать придется одвуконь, иначе быстро коней заморим.

— Надо с Прошкой потолковать.

Михалков пожал плечами: откуда, дескать, мужик добрых коней сыщет, а Василий окликнул хозяина.

— Дело у нас спешное, Прошка. Четыре добрых коня надобны, и чтоб со стременами и седлами.

Прошка озадаченно глянул на иноков.

— Да где ж я вам, православные, коней раздобуду. Деревенька у нас сирая, лошаденки у всех заморенные.

— А в соседнем селе?

— Были там справные лошади у старосты, так ляхи целой оравой налетели, лошадей забрали. И что за времечко непутевое.

— Жаль! — Василий даже кулаком по столу грохнул. Лицо его стало настолько снулым, что Прошка тяжко вздохнул.

— И рад бы помочь, православные… Правда, есть одна мыслишка.

— Сказывай! — оживился Василий.

— Не так далече, в лесу, цыгане обосновались. Из боярских табунов лучших лошадей крадут. Но туда я не ходок. Жизть-та и без того коротка.

— Да ты только нам дорогу укажи, Прошка. Еще алтын пожалую… Пойдешь со мной, Федор?

— Была не была!

Глава 17 ПОДЬЯЧИЙ ТИМОХА

Один из младших подьячих застыл под открытым окном, когда услышал негромкие слова Власьева:

— Мнишек непременно вас встретит и щедро наградит, когда узнает о шашнях царя с Ксенией…

Разговор подьячего Тимоху Ныркова гораздо заинтересовал, но тут его окликнул старший подьячий, Викентий Коврига.

— Чего застыл? Дел в невпроворот!

Тимоха заспешил к дверям приказа, но за столом ему не сиделось. Неровно водил пером, брызгал чернилами, ерзал по скамье.

Старший подьячий, прохаживаясь вдоль стола, и зорко поглядывая, как писцы пишут ту или иную грамоту, недовольно высказал:

— Ты чего это, Тимоха, ерзаешь?

— Животом маюсь, Викентий Нилыч.

— Животом?.. Бумагу портишь, а ей цены нет. Ступай домой!

Тимоха, схватившись за живот, кряхтя и охая, вышмыгнул из приказа, но далече не ушел, ожидая выхода с парадного крыльца неведомых людей, кои сидели у Власьева. Его разбирало любопытство. Был он плюгав, неказист, с куцей рыжей бороденкой и шустрыми глазами. Писцы и подьячие его не шибко уважали (скупердяй!). На именины полушки не выложит, но Афанасий Иванович как-то увидев его почерк, похвалил:

— Не худо пером владеешь, Викентий. Радей и дальше.

Похвала Власьева много значила. Викентий ждал, что ему прибавят жалованье, но дьяк не спешил поощрять своего подчиненного.

Битый час высидел Нырков на рундуке Поместного приказа, откуда хорошо был виден Посольский приказ и вот, наконец, с красного крыльца сошли двое молодых людей: один в зеленом полукафтане, другой — в зипуне брусничного цвета.

«Тю! Да это стольник Василий Пожарский, кой часто бывает в приказе… А кто другой?».

Оба о чем-то вполголоса говорили, но слов не разобрать. Вскоре молодые люди вышли на Варварку, зашли в кабак, выпили по жбану пива, попрощались, и тут Викентий расслышал слова Пожарского:

— Поспешай. Встретимся у хором.

Викентий украдкой пошел за незнакомцем. Путь его завершился на Знаменке Белого города у подворья чьих-то хором. Незнакомец скрылся за воротами, а подьячий застыл столбом, пока не услышал чей-то насмешливый голос:

— Чего глазеешь?

Оглянулся: дюжий, кудлатый мужик в сермяге.

— Да вот гляжу, какие ладные хоромы мастера изладили. И петухи и башенки резные. Лепота. Кто ж в таком тереме живет?

— Князь Михалков. Любит он деревянной резьбой хоромы изукрасить. Добрый хозяин.

— Добрый, — кивнул Викентий и зашагал дальше.

Домой в Зарядье подьячий не торопился. Шел тихонько и все раздумывал. Слова, услышанные под окном Посольского приказа, до сих пор будоражили душу. Эх, бы до царя дойти и молвить ему, что стольник Василий Пожарский и сынок дворянина Михалкова собираются к Мнишеку, дабы рассказать пану о прелюбе царя, Ксении, дочери Годуновой. На Москве все ведают, что Дмитрий готовится к свадьбе с Мариной Мнишек. То-то будет скандал, когда она изведает об измене Дмитрия Иваныча… В оном деле замешен Афанасий Иванович Власьев, вот ведь закавыка. Ляпнешь царю о дьяке — и слетит с плеч его головушка. А его, Викентия Ныркова, могут и в старшие подьячие перевести, или куда и повыше. Перестанет бедствовать да в сиром кафтанишке в приказ бегать. Гоголем заходит. Придет новый дьяк, тот и сам будет припеваючи жить и подьячим позволит мзду брать. Афанасий-то Власьев строго-настрого запретил брать подношения. Святоша! Да таких дьяков по всей Руси не сыскать, вот и пусть Афанасий получит по заслугам… А вдруг отбрыкается, дьяк-то башковитый, всем царям был зело угоден — и Ивану Грозному, и Борису Годунову. Лучше его, пожалуй, никто посольское дело не ведает. Глядишь, и новый царь его помилует… Тогда что же получается? Дьяк-то всесильный, может и к ногтю прижать. Ох, ты Господи!.. Да бес с ним, с этим дьяком. Не упоминать его — и вся недолга. Случайно-де разговор подслушал, в кабаке на Варварке. Вся вина на Ваську Пожарского падет да на его дружка. Вот на том и стоять. Надо к царю пробиваться. Глядишь, государь-то милостями осыплет.

У дворца на Викентия посмеялись:

— Да ты кто такой, чтоб к царю-батюшке проситься? Пошел вон, пока бердышом не огрели!

— Дело у меня зело важное, государево. Противу царя заговор затевается.

Служилые насмешничать перестали.

— Царь охотой тешится. Приходи денька через три.


* * *
Викентия до поры-времени кинули в узилище, а Самозванец вознегодовал. Дело нешуточное затеяли молодые стольники. Юрий Мнишек будет взбеленен. Он не только отменит свадьбу, но лишит его, Григория Отрепьева, всяческой поддержки. А за Мнишеком громадная сила, за ним сам король Сигизмунд. Опасны, чересчур опасны эти стольники.

Лжедмитрий вызвал Маржарета. Коротко поведав о случившемся, Григорий сказал:

— Вверяю тебе, Маржарет, деликатное дело, но никто не должен о нем знать. Стольники Васька Пожарский да Федька Михалков поехали в Сандомир к пану Мнишеку, чтобы донести на своего государя, который якобы, вошел в любовную связь с царевной Ксенией Годуновой.

— Каковы подлецы, ваше величество! Их действия заслуживают самого беспощадного наказания.

— Ты прав, мой верный Маржарет. Доносчиков надлежит догнать и казнить на месте. Я дам тебе лучших коней. В моей царской грамоте будет сказано, чтобы на Ямских станах твоим людям давали только свежих лошадей. И никаких отказов! Таких ямщиков забивать плетьми! Сколько тебе потребуется людей, Маржарет?

— Пятерых, ваше величество. Отчаянных храбрецов! Каждый из моих людей стоит десятка стрельцов.

— В добрый путь, Маржарет. Ты будешь по-царски награжден.

— Россия ведает вашу баснословную щедрость, ваше величество.

Отобрав пятерых немцев из личной гвардии Отрепьева, Жак Маржарет пустился в погоню.

Глава 18 ПУТЬ В САНДОМИР

Цыгане запросили за лошадей втридорога. Федор Михалков (Василий не ведал в нем большого знатока лошадей) отчаянно торговался, да так, что цыгане уступили треть запрошенной цены.

Когда выбрались на большак, Василий рассмеялся:

— Тебе только в лавке с аршином стоять. Откуда в тебе такая ухватка?

— От отца. Страсть любит лошадей. Любого цыгана заговорит. Он до сих пор на Васильев луг ездит, дабы на коне поскакать.

— Молодцом твой отец… Так с ним и не простился?

— Тогда б с тобой не ехал, но дьяк Власьев обещал с отцом поговорить. Да будет ли прок?

— Будет, Федор, — почему-то уверенно произнес Пожарский. Он решил еще что-то добавить, но как-то загадочно улыбнулся и промолчал, вспомнив тайный наказ Афанасьева.

Миновали Можайск и Вязьму без особых происшествий, а вот перед Смоленском, когда они спрятали в переметные сумы свои монашеские рясы, их окружили шестеро конных шляхтичей. Все в кунтушах, в шапках с длинными белыми перьями, при саблях. Один из них, приземистый, с длинными вислыми усами, дерзко приказал на довольно сносном русском языке:

— Деньги и кафтаны, москали!

— Ого! Вот и работенка подвернулась, Федор! — задорно воскликнул Василий.

Оба выхватили давно заряженные свинцовыми пулями пистоли.

— Налетай, пся крэв! — приказал все тот же длинноусый шляхтич, гонимый жаждой наживы.

И тотчас бухнули выстрелы. Двое из шляхтичей рухнули с коней, остальные полезли на московитов с обнаженными саблями.

— Не робей, Федя! Под Севском мы и не такое видали!

Под Севском Пожарскому и Михалкову пришлось оказаться в самой гуще сечи, из коей они вышли с честью. И на сей раз они не подвели: сказалась ратная выучка. И Василия и Федора чуть ли не с малолетства приучали владеть саблей. Ох, не зря постарались родители! Когда еще двое шляхтичей были зарублены, то остальные отпрянули и кинулись наутек.

— Разбой! И это дома, на русской дороге, — сплюнул Федор, вбивая саблю в ножны.

— Ляхи хозяевами себя чувствуют, — вторил Федору Пожарский. — А ты молодец. Удало пана свалил.

— Отцовская наука. Он меня с четырех лет на коня посадил и сабельку дал.

— А меня сызмальства холоп Толбунец обучал. Искусный воин, когда-то с отцом в Ливонский поход ходил.

— Слышь, Василий, а не облачиться ли нам опять в рясы. Пока ехали монахами, нас, никак, сам Бог оберегал.

— И впрямь, — согласился Пожарский. — Давай съедем в лесок.

Проехали чернецами верст пять, как вдруг услышали дробный цокот конских копыт. Оглянулись. Их настигали всадники в иноземной сряде.

— Кажись, немецкие наемники. И куда, дурни, с такой прытью помчали? — пожал плечами Василий.

— Прижмись к обочине, пусть обгоняют, да клобук на глаза натяни, — молвил Федор.

Всадники, поднимая пыль на каменистой дороге (давно не было дождей) промчали мимо, а Василий насмешливо спросил:

— Зачем клобуки-то на нос напяливать?

— Что-то сердце екнуло. Вид у них такой, как будто за кем-то гонятся.

— Да брось ты, Федор.

Наступали сумерки, но тут постоялый двор вскоре на пути оказался.

— Поснедаем, отдохнем малость, а в доранье дале тронемся, — сказал Василий.

Но отдохнуть не пришлось: перед воротами путников встретил… Маржарет. Удивлению Пожарского и Михалкова не было предела. Но тому было не до восторженных приветствий. Лицо его было суровым и озабоченным.

— Я поджидал вас, господа. Отъедем в сторонку. Да побыстрей!

Неподалеку от постоялого двора темнел высокий орешник; в нем-то и укрылись друзья.

— Что случилось, Жак, и как ты здесь очутился? — спросил Василий.

— В этом мире ничего нет тайного, судари. К царю пришел подьячий Викентий Нырков и сказал, что вы направились в Сандомир к пану Мнишеку.

— Как он мог изведать?! — поразился Пожарский.

— Подробности знает лишь царь. Он предложил мне настигнуть вас и уничтожить.

— Ого! Не зря мое сердце екнуло, когда мимо нас промчались немецкие наездники.

— Ты прав, сударь. Вас спасли монашеские рясы, однако я догадался, что за конные монахи оказались на смоленской дороге. Но речь сейчас не об этом. У меня мало время. Внимательно выслушайте меня. На постоялый двор не вздумайте показываться. Мои помощники не столь умны, но они хорошо знают ваши лица. Подьячий рассказал о вас до мельчайших подробностей, и мы будем гнаться за вами до самого замка. После Смоленска мы будем проверять каждого монаха.

— И как нам быть? — спросил Василий. — Принять бой?

— Наемники — отчаянные вояки. Мне нельзя встать на вашу сторону. Я должен вернуться к царю без подозрений. Надо взять немцев не боем, а хитростью. Благодарю деву Марию, что дважды пустила меня по смоленской дороге. Она-то и поможет вам избавиться от погони.

— Ты говоришь загадками, Маржарет. Что ты задумал? — спросил Михалков.

— В пяти верстах от постоялого двора лежит село Крутогорье. Перед селом на самом возвышенном месте через овраги перекинут деревянный мост, под ним небольшая, но глубокая река Малый Вопец. Мост довольно узкий и ветхий, на колымаге по нему ездят с опаской. Подруби передние сваи — и мост рухнет. Всадникам не выбраться. Уяснили задачу?

— Уяснили, — буркнул Василий. — Уж лучше бы взять немцев боем.

— Опять ты за свое! Я уже говорил, что они отчаянные рубаки.

— Но и мы щи не лаптем хлебаем. Не так ли, Федор?

Михалков молча кивнул, а Маржарет раздраженно заговорил, обращаясь лицом к Василию:

— Самое малое, сударь, ты получишь тяжелую рану и будешь неделями излечиваться в какой-нибудь черной мужичьей избе. Тебя это устраивает?

— Даже думать об этом не хочу! Мне надо быстрее добраться до Сандомира… Но где мы топоры возьмем?

— Вот это другой разговор. Ждите меня здесь.

Через час Маржарет вернулся без коня, зато за плечами его была большая котома, из коей он выудил два топора, каравай хлеба, кусок сушеного мяса и даже скляницу водки.

— Поспешите к мосту. Подрубите две передние сваи, но так, чтобы мост не рухнул раньше времени.

— А сам-то как? — спросил Федор.

— За меня не беспокойтесь. Ждите меня на рассвете в лесочке, что справа от моста. Удачи вам, господа.


* * *
Дальше ехали втроем, открыто. Василий и Федор вновь спрятали рясы в переметные сумы. Теперь им казалось, что дальнейший путь окажется безопасным, ибо при Маржарете была царская охранная грамота, а они — помощники государева порученца.

— Как же ты позади немцев оказался?

— Тут, Василий, премудрости не надо. На рассвете я поднял своих людей, и мы поспешили к мосту. От самой Москвы немцы никогда не роптали, так как знали, что получат большое вознаграждение. Обычно я ехал впереди, но перед мостом я попридержал коня, вот и вся премудрость. А немцы рухнули, как в ущелье, никому не удалось выбраться.

— Это мы видели, — сказал Федор. — Но как ты отчитаешься перед Расстригой?

— Не волнуйтесь, друзья. У гасконцев изворотливый ум. У меня немало времени подумать.

— Но ты потеряешь щедрое вознаграждение Самозванца, — подначил Жака Василий.

— Я никогда не бываю в накладе. Батюшка царь отвалил мне уже добрую половину, — рассмеялся Маржарет. — Теперь главное для меня — благополучно доставить вас до пана Мнишека.

— Ты не шутишь? — подивился Василий.

— Какие шутки, сударь? Ты же знаешь: гасконцы друзей в беде не оставляют. Пройти в Сандомирский замок — наитруднейшая задача. Во-первых, вы, судари, никогда не были в Польше. Ныне там весьма неспокойно. Во-вторых, вас не спасет даже личный перстень ясновельможного пана, о котором вы мне рассказали.

— Почему, Жак?

— У Мнишека слишком много врагов. Перстень поможет вам, когда вы окажетесь перед замком, а до замка нас благополучно доведет царская грамота, в которой, в виду деликатного случая, не указана цель поездки. Есть высочайшее повеление оказывать подателю письма всяческое содействие ямским избам и станциям, нигде не задерживать и не чинить никаких помех в пути на территории Русского государства и Речи Посполитой. Будем отвечать, что по чрезвычайному делу едем к его величеству, королю Сигизмунду. И пусть попробует нас кто-то остановить!

— Ты очень надежный друг, Жак, — обнял француза за крутые плечи Василий Пожарский, а Федор крепко пожал ему руку.

Глава 19 В ЗАМКЕ

За три версты от Сандомирского замка, Маржарет распрощался со своими приятелями.

— Дальше мне ехать нельзя, господа.

— Куда же ты, Жак?

— В Москву. Я придумал хитроумный план. Царь мне поверит.

— Но мы же вернемся!

— Не беда, господа. Монашеские рясы вам уже не пригодятся. Я заберу их себе. Когда вернетесь, дайте мне знать через моего слугу в Немецкой слободе. Удачи!

Маржарет приподнял шляпу, развернул коня, гикнул и помчал в сторону Руси.

— Лих же этот гасконец, — тепло изронил Федор.

— Вся его жизнь — приключения. Он отважен до сумасбродства. Да поможет тебе Бог, Жак Маржарет.

Не успели проехать и версту, как встречу высыпали два десятка шляхтичей.

«Не рано ли мы отпустили гасконца?» — подумалось Михалкову.

— Куда направляетесь, москали? — грубо спросил предводитель шляхтичей.

Скрывать конечный путь не было смысла.

— К сандомирскому воеводе Юрию Мнишеку, панове.

— От кого посланы?

— Сами по себе.

Шляхтичи рассмеялись.

— Эти москали думают, что ясновельможный пан готов принять любого бродягу.

Пожарский и Михалков хотя и не напоминали бродяг, но их платья давно поистрепались, и не имели того богатого вида, когда они выбрались из Москвы.

— Да что на них смотреть, пан Юзеф? Надо их обшарить и отобрать сабли.

— Верно! Эти москали — лазутчки!

Шляхтичи спрыгнули с коней, огрудили путников, вторгшихся на землю Мнишека, и принялись срывать с них одежду.

— Стойте, панове! — закричал Василий. — Мы имеем пропуск к сандомирскому воеводе. Стойте!

Шляхтичи остановились.

— Какой еще пропуск? Врешь, москаль!

Василий стянул с пальца перстень и протянул его предводителю. После внимательного осмотра, Юзеф вернул перстень назад. На лице — почтительная улыбка.

— Просим прощения, господа. Мы проводим вас к замку.

Сандомирский замок простерся на гористом берегу Вислы. Вокруг него раскинулся город, окруженный рвом, каменной стеной и башнями.

— И зело крепок и зело красив сей град Сандомир, — невольно произнес Василий.

— Замок украсил Казимир Великий. После Кракова Сандомир считается самым красивым городом Польши, — довольный похвалой московита, не менее довольно произнес Юзеф.

Василий шел по городу и невольно кидал дотошные взоры на каменные крепостные сооружения.

«Случись осада, — думал он, — тяжко будет взять сию крепость. Татары, сказывают, повернули отсюда вспять. Здесь и чехи поломали зубы. Понадобятся тяжелые осадные пушки. Но как их втащить на гору?»

Глубокий водяной ров прошли через узкий деревянный настил, который в любую минуту мог быть сброшен в воду.

Юзеф (он был один из начальников охраны замка) протрубил в рожок. Из тяжелых железных ворот, которые тотчас закрылись, вышли шестеро латников с копьями.

— Покажи перстень, — плечом подтолкнул Василия Юзеф.

Старший из караульных людей долго и придирчиво рассматривал перстень, а затем молча вернул его Василию. Стукнул копьем (условным знаком) по воротам и те вновь раскрылись, гремя тяжелыми цепями.


Когда ясновельможный пан увидел свой перстень, дряблое округлое лицо его с приплюснутым носом и широкими ушами, казалось, еще больше набрякло: оно стало возбужденным и злым.

— Я так и знал, пся крэв.

Но негодование было минутным: лицо его приняло доброжелательное выражение.

— Я благодарен господину канцлеру. Услуга за услугу…Понимаю, что вам пришлось проделать трудный путь, но ваше усердие будет по достоинству вознаграждено. Я выдам вам по пять тысяч злотых.

— Благодарствуем, ясновельможный пан, — сказал Василий.

— Царевна Ксения и впрямь очень привлекательна?

— Весьма! Едва ли найдется в мире женщина, которая может сравниться с ее красотой. И не только, ясновельможный пан. Она умна и очень образованна. Царь Дмитрий Иванович восхищен ей.

Мнишек слушал Василия и все больше убеждался, что надо поторопиться. Этот дуралей, назвавший себя «царевичем», может и в самом деле влюбиться в дочь Бориса Годунова и отменить помолвку.

— Запомните, молодые люди. Царям свойственно иметь фавориток, но Дмитрий Иванович скоро женится на Марине Мнишек, которая станет русской царицей…Мои слуги угостят вас вкусными яствами и поднесут лучшие мои вина, которые пьют лишь короли. Затем вы отдохнете, а утром отправитесь в свою страну.

— Благодарствуем, ясновельможный пан, но позвольте немного задержаться, дабы передать вам устные слова Афанасия Ивановича Власьева.

— Я всегда готов выслушать слова вашего канцлера.

Василий обшарил глазами палату и тихо произнес:

— Приказано с глазу на глаз.

— У вас слишком обширная палата, — вступил в разговор и Федор Михалков, который уже знал, о чем пойдет дальнейшая речь.

Мнишек пожевал сухими губами, усмехнулся:

— Я понимаю вашу осторожность. Вероятно, Афанасий Иванович хотел сказать мне что-то весьма серьезное. Перейдемте в мой кабинет.

Сам Юрий Мнишек сел в кресло, обитое красным бархатом, за длинный письменный стол, заваленный книгами и свитками, а посланцев Власьева усадил на стулья с высокими спинками, отделанными золотистой кожей.

— Слушаю, господа.

Отвечал Василий: именно ему поручил Власьев донести до Мнишека крайне ценные сведения.

— Царь Дмитрий отправил своих послов к германскому императору и французского королю, а также в Венецию, чтобы вступить с ними в союз против Османской империи и Крымского ханства.

Лицо Мнишека стало настолько раздраженным, что он швырнул со стола оловянную чернильницу.

— Мальчишка! Что он понимает в политике? Его план губителен!.. Что еще передал мне господин канцлер?

— Царь кинул клич среди дворянства — идти на осман и татар. Дворяне затею царя одобрили, а Дмитрий Иванович привлек на свою сторону и Донское войско. Казаки охотно поддержали царя.

— А где Дмитрий намерен собирать войско?

— В Ельце, ясновельможный пан. Туда уже направлен большой наряд с осадными и полевыми пушками, завозится ратное снаряжение и съестные припасы. С разных концов Руси в Елец потянулись отряды ратных людей.

— Но на войну потребуются громадные деньги.

— Великий государь не жалеет денег на служилых людей, опустошая казну. Он даже занял сорок тысяч рублей у монастырей.

Мнишек, с резвостью молодой девки, выскочил из кресла и в неописуемом гневе забегал по кабинету, семеня тонкими ногами в желтых сафьяновых сапожках.

— Мальчишка! Глупый мальчишка! Он не только разорит казну, но и наведет на Россию турок и татар, которые опустошат всю Московию!

— Точно так предсказывает и начальник Посольского приказа.

Набегавшись по кабинету, Мнишек плюхнулся в кресло и надолго замолчал, замкнувшись в своих думах.

Василий, выполнивший задание Власьева, стянул перстень с указательного пальца и, прерывая молчание сенатора, произнес:

— Возвращаю, ясновельможный пан.

— О нет, — очнулся от своих мыслей Мнишек. — Этот перстень вам еще очень понадобится. Надеюсь, господин канцлер вновь пришлет вас ко мне. Его сведениям нет цены… Вы же, господа, должны добраться до Москвы без малейших затруднений. Вы отправитесь под охраной трех десятков моих верных людей, которые в недалеком будущем будут составлять дворцовую охрану царицы Марины. Благодарю за отличную службу, господа. А сейчас прошу вас отобедать.

Оставшись одним, Мнишек вновь заходил по кабинету. Этот беглый монах наломал дров. Надо принять все меры, чтобы отвлечь его от военных приготовлений, иначе ему, Мнишеку, и ломаного гроша не достанется. Он должен был получить кучу золотых русских рублей, но теперь все это под угрозой срыва. Надо немедленно встретиться с королем Сигизмундом, чтобы тот тотчас направил в Германию, Францию и Венецию своих посланников. Никакого военного союза с Лжедмитрием!

На другое утро Мнишек вручил Василию Пожарскому письмо, в котором было сказано: «Поелику известная царевна, Борисова дочь, близко вас находится, благоволите, вняв совету благоразумных людей, от себя ее отдалить. Ведайте, ваше царское величество, что люди самую малейшую в государях погрешность обыкновенно примечают и подозрение наводят».

Афанасий Власьев, благодаря Василию Пожарскому и Федору Михалкову, спасли Русь от турецко-крымского вторжения.

Глава 20 НЕУДАЧА ЛЖЕДМИТРИЯ

«Царь не без удовольствия выслушал рассказ Маржарета:

— Мы настигли двух негодяев, которые ехали в монашеских рясах, недалеко от Смоленска, у села Крутогорье. Настигли перед самым мостом, который оказался настолько ветхим, что он рухнул, когда мерзавцы и мои воины въехали на него. Под мостом оказалось настоящее ущелье, поэтому все погибли. Я же остался жив, благодаря своему коню. У него стерлась одна из подков, он слегка захромал и отстал перед самым мостом. Я пришел в село, поднял крестьян и попытался с ними выловить утопленников. Но речка в этом месте очень глубока, обрывиста и бурлива, нам удалось найти лишь монашеские рясы. Видимо, негодяи успели от них освободиться, но быстротечная река унесла обоих в Вислу.

— Туда им и дорога, Маржарет.

— Вот именно, ваше величество. Я прихватил с собой одного из крестьян, который нашел рясу. Позвать, ваше величество? Он расскажет вам и про мост, который давно надлежало укрепить и про поиски утопленников.

— Это лишне, господин Маржарет. Дайте ему сто злотых и отпустите с миром.

— То, что подлецы вышли из Москвы в монашеских рясах, подтвердит и подьячий Викентий Нырков. Позвать?

Прежде чем встретиться с «царем», Маржарет побывал у подьячего, проведя с ним «нужную» беседу.

«Дмитрий Иванович» был чрезмерно занят, чтобы тратить время на пустяки.

— Я верю тебе, Маржарет. Надеюсь, ты и дальше будешь мне преданным слугой.

— Готов за вас жизнь отдать, ваше величество!

Маржарет преклонил колено, склонившись перед «государем».

— Встаньте, мой друг. Сегодня же вы получите из казны недостающую половину вашего вознаграждения.

— Вы самый щедрыйвластелин мира, ваше величество!


* * *
Никакие дорогостоящие платья и украшения не сломили царевну. И тогда Расстрига вознамерился взять Ксению силой. Он вызвал Рубца Масальского и приказал:

— Приведи, Василий Михайлович, Ксению в баньку.

Масальский широко осклабился:

— Давно пора, ваше величество.

Государев боярин уже давно ведал, что по вечерам «Дмитрий Иванович» забавлялся в бане с девками, которых ему доставлял туда Михаил Молчанов, убийца Годуновых.

Когда царевна узнала, что ее вызывают к царю, то попросила приличное платье, на что Молчанов рассмеялся:

— Да ты не знаешь, царевна, куда идешь. Не в палаты, а в баню. Не одеваться надо, а раздеваться, хе…

— Да как ты смеешь говорить мне такие пошлые дерзости, чернокнижник! — резко произнесла Ксения.

Михаил Молчанов был приближен ко двору Лжедмитрия для «чернокнижества», за которое он раньше был бит кнутом.

— Я теперь все смею, царевна. Ступай к государю! Он ждет тебя в баньке.

— И не подумаю!

Молчанов (от него попахивало вином) кликнул холопов, а затем, оттопырив нижнюю мясистую губу и сузив колючие желудевые глаза, с наглой усмешкой глянул на царевну.

— Сама пойдешь или слуги понесут?

— Сама, — презрительно посмотрев на Молчанова, сказала царевна. — Я поведаю царю о его хамском слуге.

Не переодевшись, в одном голубом сарафане, вся пылающая от гнева, Ксения направилась в царскую баню, в которую, еще в бытность отца, она любила ходить, сопровождаемая служанками. Баня была необыкновенно хороша, и находилась на одном ярусе с жилыми палатами, отделяясь от них небольшим переходом и одними сенями. В этих сенях у стен были лавки, и стоял стол, накрытый красным сукном, на него клали мовную стряпню, то есть мовное платье, в том числе колпак и разные другие вещи, кои надобились во время мытья, например, простыни, опахала, тафтяные или бумажные, которыми обмахивались, когда становилось очень жарко.

В углу мыленки стояла большая изразцовая печь с каменкой, наполненной «полевым круглым серым каменьем». От печи по стене, до другого угла, стоял полок с несколькими широкими ступенями для входа. Далее по стенам до самой двери тянулись обычные лавки.

Мыленка освещалась двумя или тремя красными окнами со слюдяными оконцами, а место на полке — волоковыми.

Обыкновенный наряд мыленки был такой же, как и в других комнатах. Двери и окна обивались красным сукном по полстям или войлоку, с употреблением по надобности красного сафьяна и зеленых ремней для обивки двери. Оконный и дверной прибор был железный луженый. Окна завешивались суконными или тафтяными завесами. В переднем углу мыленки всегда стояла икона и поклонный крест.

Когда мыльня топилась, то воду носили в липовых изварах (род небольших ушатцев или бадей), в ведрах и шайках, наполняемых медными, лужеными ковшами и кунганами, щелок же держали в таких же луженых тазах.

Квас, которым обливались, когда начинали париться, держали в туесах — больших берестяных бураках. Иногда квасом же поддавали пару, плескали его в каменку на раскаленный спорник. Нередко для того же употреблялось и ячное пиво.

Мылись на свежем душистом сене, которое покрывали, для удобства, полотном и даже набивали им подушку и тюфяки. Опричь того, на лавках, на полках и других местах мыленки клались пучки душистых, полезных для здоровья трав и цветов, а на полу разбрасывался мелко нарубленный кустарник — можжевельник, что всё вместе издавало весьма духмяный запах.

Веники составляли также одну из самых необходимых вещей в мыленках: поэтому на всех подмосковных крестьян положен был оброк вениками. В течение года мужики должны были доставить во дворец не менее тысячи веников.

Для отдыха после мытья и парки в мыленке стояли скамьи с подголовками, а на лавках клались мовные постели из лебяжьего и гусиного пуха в желтой камчатой наволоке.

В ночное время мыленка и мовные сени освещались слюдяными фонарями…

Баня служила и для царской и царицыной половины. Женщины приходили в баню по отведенным им дням.

На сей раз шла Ксения в мыленку не только без всякой радости, но и в бесконечной тревоге. Она уже ведала, чем занимается Григорий Отрепьев в бывшей царской бане, и это тяготило ее душу. Неужели Расстрига позволит себе над ней надругаться, как над сенной девкой? Такого чудовищного срама не должно случиться: она же не служанка, и даже не боярская дочь. Она — царевна, перед которой трепетали заморские принцы. Даже король Сигизмунд когда-то возмечтал сделать ее своей королевой, но помешали сложные отношения между Польшей и Россией. И вдруг на Руси появился этот уродец, беглый инок, назвавший себя «чудесно спасшимся царевичем Дмитрием». Расстрига не посмеет к ней прикоснуться. Не посмеет!

Отрепьев встретил ее в предбаннике… совершенно обнаженным. Ксения вскрикнула, отвернулась, и кинулась, было, в сени, но ее тотчас схватили холопы и вновь втолкнули в предбанник.

Самозванец, раскрасневшийся и распаренный, был настолько пьян, что не мог устойчиво стоять на одном месте. Раскачиваясь из стороны в сторону, он повернулся и схватился за дверную ручку мыльни. Распахнул. Из мыльни пыхнуло жаром, вырвались клубы пара.

— Прошу в баньку, царевна…Но допрежь скинь свой сарафан… Охота глянуть на телеса твои изобильные…Я тебе помогу.

Отрепьев говорил заплетающим голосом.

Ксения, закрыв глаза, гневно закричала:

— Не смей! Не смей ко мне прикасаться, Расстрига! Мерзавец!

Царевна отчаянно сопротивлялась.

— Мишка! Залей ее глотку вином.

Четверо холопов схватили Ксению за руки и за ноги, а Молчанов с гоготом влил в рот царевны добрый ковш вина. Ксения рухнула на пол без чувств. С нее сбросили сарафан и уложили на мовную постель из лебяжьего пуха.

Отрепьев сел рядом. Жадными похотливыми глазами взирал на прекрасное тело царевны и бормотал:

— И чего ерепенилась, дуреха?.. Теперь ты моя, моя!

Осовелыми глазами глянул на Молчанова и холопов.

— Прочь с глаз моих!

Затем Самозванец принялся оглаживать царевну потными руками, норовя возбудить свою плоть, но он ничего не добился. И он заплакал. Зачем ему мертвое тело? Зачем эта чарующая красота, когда Ксения бесчувственна и совершенно не отвечает на его ласки? Не надо было самому напиваться и Ксению не следовало упаивать вином. Молчанов перестарался, дурак!

Самозванец поднялся с ложа, накинул на царевну простыню и крикнул холопов:

— Отнесите царевну в свои покои!

Сам же Отрепьев вновь решил встретиться с Ксенией в бане, на свежую голову. Никуда-то она не денется.

И двух дней не миновало, как во дворец примчал посыльный Юрия Мнишека. Лжедмитрий прочел письмо и разорвал его на мелкие кусочки. Старый плут! От него ничего нельзя утаить. Но кто уведомил его о Ксении? Теперь люди Мнишека будут жить во дворце и следить за каждым его шагом… Что же с царевной? Как жаль, что не удалось полакомиться ее роскошным телом! Не судьба. Теперь ее удел — монастырь. Ха! Она пойдет все в тот же Чудов монастырь, где он взлелеял мечту стать царем. И он стал! А вот тебе, Ксения, быть вечной келейницей.

Глава 21 КАТЫРЕВ-РОСТОВСКИЙ

Василий Пожарский и Федор Михалков распрощались со шляхтичами перед Дорогомиловской ямской слободой Москвы. Их предводителем был Юзеф Сташевский, тот самый Юзеф, который был одним из начальников караула Сандомирского замка, и которому было поручено довести московитов без малейших помех до русской столицы. Конечно же, ни пан Мнишек, ни его военные слуги, нанявшиеся к воеводе, ничего не ведали ни о какой-либо погоне со стороны Маржарета, ни о гибели немецких наемников. Шляхтичи даже не знали о цели приезда к Мнишеку двух москалей, но это никак не облегчало судьбу московских стольников.

Оставшись одни, Василий и Федор повели далеко не веселый для них разговор:

— В Москву нам и шагу ступить нельзя. Маржарет будет разоблачен, и тогда Самозванец лишит его головы. Такие вещи цари не прощают, — произнес Федор.

— И не только Маржарет. Если ниточка потянется, может пострадать и дьяк Власьев. Мнишек хоть и уверил, что Юзеф будет молчать о нашем приезде в Сандомир, но я не слишком-то доверяю этому пану.

— И я, Федор… И все же я должен войти в Москву. Не для того я ездил к Мнишеку, чтобы остаться в неведении о Ксении. Должен, Федор!

— С риском для головы?

— Пусть с риском, но мысль о Ксении не покидает меня ни на минуту. А вот твоей головой я рисковать не хочу. Ты укройся где-нибудь, пережди, а уж я буду доводить дело до конца.

— Опять ты горячишься. Давай чуток покумекаем.

— Покумекать можно, но в Москву я все равно пойду… Да вот хоть с убогими.

По дороге тянулась нищая братия с тощими холщовыми сумами.

— А что? — оживился Федор. — Облачимся в нищенскую сряду, и сам черт нас не узнает. Здравая мысль тебя осенила, Василий!


* * *
К хоромам Катырева-Ростовского подошли под мерный церковный благовест. У дубовых ворот сняли шапки, трижды осенили себя крестным знамением. Василий постучал в калитку посохом. Чуть погодя открылось маленькое оконце, из коего высунулась патлатая голова.

— Да сколь можно? Прут и прут!

Голос сиплый, недовольный, бородища веником.

— Доложи князю, борода, что к нему пришли бывшие сослуживцы по Кромам, — строго произнес Василий.

— Каки еще сослуживцы? — захихикал привратник. — Голь перекатная!

Василий ухватил мужика за бороду.

— Доложи, сказываю!

— Сей миг, милочки, — прохрипел привратник, но только его Василий отпустил, как тот захлопнул оконце и заорал заполошным голосом:

— Караул! Разбойные люди!

На дворе свирепо залаяли цепные собаки, к воротам побежали холопы из княжьего подклета.

— Ну, зачем ты его за бороду схватил? — посетовал Михалков. — Надо ноги уносить.

На счастье «нищебродов» к воротам подъехал ражий всадник на игреневом коне в окружении десятка послужильцев.

— Что за шум?

К ражему вершнику ступил Василий, снял дырявый войлочный колпак, отвесил поясной поклон.

— Здрав буде, князь Михаил Петрович… Не признал? Василий Пожарский.

— Пожарский? — удивился Катырев. — Ну и дела… А это кто с тобой? Бог ты мой. Федор Михалков.

Услышав голос боярина, привратник широко распахнул ворота.

— Прошу в терем, господа стольники.

— Благодарствуем, князь.

Прежде чем сесть за стол, Василий вытянул из нищенской сумы свою дворянскую сряду, переоблачился; то же самое сделал и Федор. Ничего не скрывая, друзья кратко поведали о своих необычных странствиях.

Катырев чутко слушал и головой покачивал.

— А я уж вас не чаял в живых увидеть. На Москве прошел слух, что вы где-то утонули под Смоленском. Однако, друзья. И чего только не выпало на вашу долю.

А на языке Василия вертелся вопрос и он, не удержавшись, спросил:

— Прости, Михаил Петрович. Что с царевной?

Катырев ответил не сразу, и эта заминка напугала Василия: неужели с Ксенией что-то недоброе случилось.

— Не тяни, воевода.

Федор глянул на друга с неодобрением: понукать Катырева не следовала, ибо тот обладал суровым нравом и страсть не любил, когда его подстегивают. Особенно это было заметно на ратных советах под Кромами. Здесь, правда, другие обстоятельства, и все же…

— У тебя вижу, стольник, одно на уме, — нахмурив изогнутые пшеничные брови, молвил Катырев, и, не договорив, осушил серебряную чарку. Похрустел соленым груздочком, утер влажные, крупные губы рушником и, наконец, продолжил свою неспешную речь, свойственную сильным, волевым натурам.

— Расстрига повелел удалить царевну в Чудов монастырь.

— С какой стати? — тотчас вырвалось у Василия, и он весь напрягся, чувствуя, как толчками забилось сердце. Всего скорее Самозванец надругался над Ксенией, а затем спровадил ее в обитель. Ублюдок!

Катырев, наблюдая за лицом стольника, успокоил:

— На Москве разные идут толки. Царевна-де не захотела отдаться Расстриге. О том Федька Молчанов проболтался, но сему чернокнижнику у меня нет веры. Язык, что помело. А вот то, что Лжедмитрий получил от Мнишека гневное письмо, здесь у меня нет никаких сомнений. И доставил его некий пан Юзеф Сташевский, о коем вы мне уже рассказывали. Думается, оно и стало причиной удаления царевны в монастырь. Удовольствован ответом, Василий Михайлыч?

— Не совсем, воевода… Ксения уже приняла обряд пострижения?

— Пока нет… И дай Бог, чтобы не принимала.

Свои последние слова Катырев произнес в какой-то неопределенной задумчивости, но Василий принял их в прямом смысле.

— Разумеется, Михаил Петрович. Хочется ли ей в келью, в кою ее насильно отправили? А что, если вызволить ее из монастыря?

— И на Серебрянку? — усмехнулся Катырев.

— Почему на Серебрянку? Русь велика, можно и подальше увезти, где ее и леший не достанет. Главное, из обители вывезти.

— Вздор говоришь, стольник, — строго молвил Катырев.

— Да почему?

— Да потому, Василий Михайлович, что ты живешь одной навязчивой мыслью, от коей для Руси никакого проку.

— Не понимаю, Михаил Петрович.

— Глубже надо размышлять, стольник. Допрежь всего о державе стоит подумать. О державе!.. Тебе по нраву новый царь?

— Да я готов этого Расстригу на куски порубить!

— Никогда того не бывало, чтобы беглый монах царем становился. Гнать в шею! — поддержал друга Михалков.

Катырев одобрительно посмотрел на обоих, провел тяжелой костистой ладонью по курчавой бороде в серебряных паутинках, а затем перевел взгляд на Михалкова.

— Гнать в шею. Добрая мысль, но дело сие непростое, требует времени. А время пока играет на Самозванца. За ним ныне и стрельцы и служилый люд, а самое главное — люд посадский. До сей поры верит он в посулы добренького царя. Зело доверчив русский народ, и в том его несчастье.

— А бояре? Сколь бояр переметнулось к Расстриге! — со злостью произнес Василий.

Пожарский и Михалков полагали, что Катырев начнет костерить московскую знать, перешедшую на сторону Лжецаря, но того не случилось.

— С боярами не все просто, стольники… Не все просто.

Михаил Петрович, облаченный в белую домотканую рубаху, расписанную по вороту и рукавам серебряным шитьем, медленно поднялся из кресла, подошел к высокому косящетому окну, глянул на двор, по коему сновали челядины, и надолго замолчал, углубившись в какую-то думу.

Василий пожал плечами, а Федор с неподдельным интересом ждал растолкования слов именитого воеводы, и вот они последовали.

— Угоден ли был Годунов боярам Романовым, Шуйским, Мстиславским и другим высоким родам?

— Вовсе нет. Не зря их Борис Федорович в опале держал, — отозвался Василий.

— А почему в опале? — свинцовые глаза Катырева вновь перекинулись на Михалкова.

— А чтоб на трон не замахивались. Борис-то Федорович не Рюрикович и не Гедиминович, вот бояре и не прощали ему своего худородства.

— В том-то и соль. Неугоден был боярам Борис Федорович еще и потому, что зело дворянство возвысил. То-то бояре в исступление пришли. Для них Лжедмитрий — находка, путь к заветной цели.

— Находка?

— Не дивись, Василий Михайлович. Аль твой брат тебе ничего не сказывал?

— Да я его, почитай, и не вижу, Михаил Петрович.

— Худо. Твоя голова совсем не тем занята, а Дмитрий Михайлович тебе бы втолковал, что корысть бояр с пришествием Расстриги еще больше умножилась. Лжецарь — всего лишь игрушка в тайных замыслах знати. Недолго будет его царствование.

— Откуда такая уверенность, Михаил Петрович? — повеселевшим голосом, спросил Василий.

Катырев вновь уселся за стол, обвел обоих стольников цепкими глазами и молвил:

— Другим бы не поведал, а вам скажу, как заклятым врагам Расстриги…На Самозванца готовится боярами заговор. В челе его вновь Василий Шуйский. На сей раз, как мне думается, Расстриге не устоять.

— Отменно! — возликовал Василий.

— Рано радуешься, стольник, — покачал крутолобой головой Катырев. — В случае успеха, держава получит слабого боярского царя, при коем Русь ждут новые беды. Дворянство не поддержит Шубника, смута еще больше усугубится. Не нужен царству Московскому такой государь.

— Тогда что же получается? Расстригу терпеть? — обескуражено произнес Василий.

— Почему ж терпеть? Пусть Василий Шуйский готовит заговор, но для того, чтобы не ставить на трон любого боярского царя, надлежит подобрать на трон человека, коего поддержит дворянство, и кое было надежной опорой Борису Годунову.

— И как такого сыскать? — спросил Федор.

Катырев отозвался не вдруг, ведая о том, что его предложение ошеломит сослуживцев, и все же сказать придется, ибо стольники могут зело пригодиться для исполнения задумки некоторых столичных дворян.

— Природных наследников Ивана Грозного и сыновей его не осталось. По мужской линии искоренен и наследник царя Бориса. Но остается… остается его дочь, царевна Ксения.

— Ксения?! — ахнул Василий.

— Но она же удалена в монастырь, — изумленно поглядывая на воеводу, молвил Федор.

— Я ведал, что вы придете в удивление, но оно улетучится, когда вы привыкните к сей мысли. Царевна еще не келейница, а всего лишь послушница. Ее спровадили в монастырь насильно, а Ксения, как мне известно, не терпит насилия, посему она и не торопится надеть на себя куколь.

— А если Гришка Отрепьев заставит немешкотно сотворить пострижение?

— Следует и такое предвидеть, но Ксения, и будучи келейницей поневоле, может вернуться к мирской жизни. Такое не раз уже случалось на Руси.

— И не только на Руси, — блеснул своими знаниями взбудораженный Василий. — Вспомните дочь великого Ярослава Мудрого, княжну Анну Ярославну, коя сочеталась браком с королем Франции Генрихом, а когда тот скончался, то королева удалилась в Санлизский монастырь, но через два года сняла монашескую рясу и вступила в новое супружество с графом де-Крепи. Сын ее, Филипп, стал королем Франции, но на всех важнейших бумагах Анна Ярославна подписывала вместе с ним свое имя. А княгиня Мария, дочь удельного ростовского князя Василько? Не она ли покинула свой монастырь и подняла Ростово-Суздальскую Русь на борьбу с татарами, а? А великая княгиня Ольга и правительница Елена Глинская?

— Однако, Василий. Не зря тебя мать науками пичкала, — хмыкнул Михаил Петрович.

— Все это чудесно, но согласится ли на царство сама Ксения, и какие силы будут на ее стороне?

— Пока все призрачно, нужно обстоятельно поговорить с царевной, но вся закавыка в том, кто бы мог это сделать. Ни я, ни другие верные царевне люди в женскую половину Чудова монастыря войти не смогут. Ксению может посетить только женщина.

— Моя матушка! — без раздумий воскликнул Василий.

— Я уже думал о том и помышлял съездить к дьяку Власьеву, но отложил поездку, дабы не вызвать подозрения. Афанасий Иванович ныне зовется «великим секретарем и надворным подскарбием» царя Дмитрия Ивановича.

— Подскарбием? — переспросил Федор.

— Глава казначейства. Ныне он, как и при Борисе Годунове, чуть ли не второе лицо государства. За ним же остался и Посольский приказ. Но смогу вас заверить, стольники, что Афанасьев служит не Самозванцу, а державе. Это умнейший человек.

— Он непременно будет на стороне Ксении! — горячо произнес Василий.

— Сие не подлежит сомнению. Кстати, Михаил Иванович, твой отец также является сторонником выдвижения царевны Ксении на царство. Пойдет за ней и московское дворянство, кое не хотело бы видеть на троне двуличного Шуйского.

— Значит дело за Ксенией? Я завтра же отправлюсь к матушке в Мугреево.

— Добро, Василий Михайлович. Надеюсь, что ты сумеешь уговорить мать приехать в Москву. Уж очень бы мне хотелось с ней встретиться. Поедешь с моими псарями и выжлятниками. Будто бы на охоту. Дороги ныне не безопасны… А ты, Федор Иванович, пока побудь у меня. На Москве никто не должен ведать, что стольники, отправившиеся к Мнишеку, живы и здоровы.

Глава 22 В ЧУДОВОМ МОНАСТЫРЕ

Ксения стояла перед ракой святителя Алексия, основавшего Чудов монастырь в 1365 году. Именно в этом год, 6 сентября, митрополит Алексий заложил здесь каменную церковь во имя Чуда Архангела Михаила. С возведением церкви был установлен и сам монастырь.

Ксения отменно ведала, что в кремлевскую обитель, учрежденную известным святителем, с самого начала собирали знающих и испытанных старцев, избранных из монастырей, славившихся подвижнической жизнью, в том числе и из Сергиева монастыря еще при жизни преподобного его основателя.

Ксения прикладывалась к гробнице и вспоминала, как пять лет назад мощи святителя были торжественно переложены в новую серебряную раку, коя была сооружена по желанию царя Федора Иоанныча и была доделана в 1598 году после кончины государя. Рака, скованная из серебра, была украшена златом, многоцветным бисером и драгоценными каменьями; вверху ее был изображен образ святителя, «и так великолепно была устроена, что не можно было достойно и описать ее». Она была изготовлена уже при царе Борисе Годунове, когда и свершилось переложение святых мощей.

Тогда Ксении было двенадцать лет, и она до мельчайших подробностей помнит торжественное шествие, возглавляемое патриархом Иовом и ее отцом. В тот день, когда она стояла у раки со всей своей семьей, все мысли ее были светлые, ничем не омраченные. Ныне же на ее глазах застыли горевые безутешные слезы. Люди Самозванца чуть ли не силой привели ее в обитель и, поставив перед игуменьей, изрекли:

— Повелением великого государя Дмитрия Ивановича сей царевне надлежит быть в Чудовом монастыре. Принимай новую келейницу, игуменья Феоктиста.

Сказали — и удалились, а Феоктиста глянула на царевну своими чуткими, внимательными глазами и тихо вздохнула.

— Никак не по своей воле доставили тебя в обитель, Ксения Борисовна?

— Не по своей, матушка игуменья. Не лежит моя душа к постригу.

Вновь вздохнула Феоктиста.

— Не судима воля царская… Но ты успокойся, голубушка. С постригом спешить не будем, пока в послушницах походишь, а там как Бог повелит душе твоей. Пойдем, келью твою покажу. Добрая келья, с чудотворными иконами и поклонным крестом.

Разумеется, игуменья не владела всем монастырем, а лишь его небольшой, «женской» частью, где проживали монахини из знатных семей. Ксении была отведена одна из лучших келий на третьем ярусе. Была она тепла, просторна и хорошо освещена тремя оконцами, выходящими на Вознесенский монастырь. Здесь же, в верхнем ярусе (с северной стороны) находились архиерейские покои, Крестовая палата, столовая и библиотека. На втором ярусе помещались: Судейская палата, палата Подьяческая, палата Архивная и две палаты больничные; в нижнем ярусе находились палаты: столярная, каретная, кузнечная и кладовые.

Ксения не раз бывала в Чудовом монастыре, обнесенном каменной оградой, и всегда любовалась храмами Михаила Чуда, Благовещения, Иоанна Лествичника…Последний храм был возведен по приказу Ивана Грозного. 29 февраля 1556 года у него родилась дочь, царевна Евдокия. Государь по своему обычаю крестил ее в Чудовом монастыре и тотчас повелел построить над задними вратами монастыря обетную церковь во имя Иоанна Лествичника с пределом Евдокии мученицы. Именно этот храм посещала Ксения чаще других, ибо уже с четырнадцати лет ознакомилась с сочинением преподобного «Лествица райская», кой написал знаменитое наставление к иноческой жизни. Конечно же, иночество никогда не привлекало царевну, но привлекало само содержание книги. Преподобный писал, что иноческая жизнь есть путь непрерывного и трудного восхождения по лестнице духовного самосовершенствования. Это восхождение представляет собой движение борьбы с собственными страстями и пороками. «Лествица» составляла тридцать бесед о тридцати различных ступенях духовного восхождения к безупречности. Многие из бесед Ксения запомнила наизусть, чем порадовала свою верховую боярыню Марию Федоровну… Ныне ее нет, не с кем поделиться своими мыслями и чувствами. Теперь она — монастырская затворница, и никакая ладная келья не будет радовать ее сердце. Ксению ожидают кручина и грусть — по высоким теремам, где она хоть как-то веселилась с сенными девушками и боярышнями, тоска по покойным родителям и по ее желанному Василию Пожарскому. С тех пор, когда она обнаружила записку Василия в букете роз, миновало три недели. Где он, что с ним? Ну, хоть бы какая-то весточка! Все смутно, туманно. Как возликовало ее сердце, когда прочла его письмо, и как надеялась, что Василий вновь чем-то порадует ее. Не порадовал, и от того тоска ее все усиливалась, особенно сейчас, когда она очутилась в обители, где ей суждено прожить оставшуюся жизнь.

Чуточку полегче стало на сердце после прихода в келью игуменьи. Феоктиста ласково молвила:

— Ведаю, что ты, царевна-голубушка, златошвейка отменная. Не возьмешься ли за дело оное? У тебя келья светлая, пригожая.

— Да я с радостью, матушка игуменья.

— Вот и славно, голубушка.


* * *
Мария Федоровна Пожарская подходила к Чудову монастырю с разноречивыми мыслями. Беседа с сыном в Мугрееве была и сердечной и… печальной. Княгиня очень огорчилась, когда изведала, что Ксению насильно удалили в обитель, но еще больше она обеспокоилась, когда Василий передал ей разговор с Катыревым-Ростовским. Дворянство наметило царевну в государыни царства Московского!

Тревога пала на сердце Марии Федоровны. На Москве зреет заговор, в челе его знатный Рюрикович Василий Иванович Шуйский, нацелившийся на царский трон. Вполне вероятно, что боярам удастся скинуть самозваного царя с престола, и тогда его захватит Шуйский. Однако служилое дворянство не хочет видеть на троне боярского царя, склоняясь к царевне Ксении, дочери Годунова, кой целиком полагался на дворян, дав ему немало привилегий… Ксения Борисовна! Она умна, зело образована, но этого недостаточно, дабы повелевать державой, ибо царевна не властолюбива. Катырев (была с ним продолжительная беседа) невозмутимо молвил:

— Коль умна, и повелевать научится. В помощь ей назначим разумных мужей, кои возглавят государевы приказы. А в ближних думных людях станет Афанасий Власьев ходить, что у Бориса Годунова отменно служил.

— Но бояре трон без крови не уступят.

— И о том подумали. Дабы бояре мятеж не поднимали, соберем Земский собор, основу коего, по обыкновению, составляют выборные люди из городов, в массе своей дворяне и земские старосты. Они ж боярского царя не захотят. Так что, Мария Федоровна, у царевны Ксении Борисовны есть все условия занять отеческий престол.

— Но согласится ли на престол сама Ксения? Мнится мне, уговорить ее едва ли удастся.

— А вот тут, княгиня Берсенева-Пожарская, все будет от тебя зависеть. Лучшей уговорницы нам не сыскать… Ты сразу-то в монастырь не ходи, допрежь всего, поразмысли, как с царевной здраво беседу провести. Ну, да не мне тебя учить, мудрую жену.

«Не мне тебя учить, — вспоминала слова Катырева княгиня, идя по Спасской улочке Кремля к обители. — А надо бы поучить, чтобы в крамольные дела не ввязывалась. Не жилось спокойно, так ныне в самую гиль впуталась, став врагом не только Лжедмитрия, но и всей столичной знати. Пресвятая Богородица, да надлежит ли то делать, когда сын держится на волоске?»

От такой мысли Мария Федоровна даже остановилась между Чудовом и Вознесенским монастырями. Если Самозванец проведает, что Василий не утонул, а где-то скрывается, то непременно учинит сыск, а когда найдет — не пощадит. Сын под угрозой казни, недалече ушла и мать, вступив в заговор с Катыревым. А коль так, то и вся семья Пожарских быстро окажется в опале. Не повторит ли она путь своего деда Ивана Никитича Берсеня? Чур, чур меня!

Мария беспокойно глянула на златоглавые купола храмов и будто божественный глас услышала: «Да покинет тебя смятение, Мария. Твой путь во имя спасения святой Руси. Да будет он благословен самим Господом».

Исчезли страхи, и на душе установилось успокоение, вернулась твердость для исполнения благой цели.

Мария Федоровна земно поклонилась обители и уверенно пошла к вратам.

Ксения несказанно утешилась появлению своей бывшей верховой боярыни. Она прямо-таки кинулась на грудь Марии Федоровны, не сдерживая счастливых слез.

— Как я рада тебя видеть, боярыня, как рада!

— И у меня по тебе вся душа изболелась, государыня царевна. Привыкла к тебе, как к родной дочери.

Когда радость от встречи слегка унялась, Ксения, потупив очи и явно смущаясь, справилась:

— Что с Василием, матушка боярыня?

— С Василием? — переспросила Мария Федоровна, и вспомнила, как всей душой рвался сын на Москву, дабы быть поближе к царевне. Едва его угомонила.

— С ним все хорошо, государыня царевна, но на Москве ему показываться нельзя.

— Почему, боярыня?

Пришлось Марии Федоровне все рассказать, после чего Ксения с затаенной грустью молвила:

— Значит, он опять на Серебрянке?.. Пресвятая Богородица, как бы мне хотелось там очутиться!

— На все воля Господня. Может, и такое приключится, если обитель покинешь.

— Сие уже невозможно, боярыня. Быть мне до смертного дня черницей-келейницей.

— Не скажи, государыня царевна. Человек предполагает, а Бог располагает.

Мария Федоровна исподволь начинала подходить к самому важному вопросу.

— Вот была бы ты царицей, то бы непременно посетила Серебрянку. Допустим, по пути в Троицкую обитель.

— Ну конечно бы посетила, боярыня. Но сие только в грезах привидится.

— Отчего в грезах? Вот Расстригу с трона выпроводим, и возвращайся во дворец. И не просто царевной, а русской государыней.

— Шутишь, боярыня.

Мария Федоровна близко ступила к царевне и посмотрела на нее проникновенным взглядом, тем самым взглядом, кой всегда означал для Ксении, что боярыня хочет молвить что-то важное и серьезное.

— Чутко выслушай меня, государыня царевна, но не торопись со своими заключениями. Разговор наш будет обстоятельный. Давай-ка присядем…

Глава 23 ТАЙНЫЙ СОВЕТ

Катырев-Ростовский остался доволен беседой княгини Пожарской с Ксенией Годуновой. Царевна, хоть и с большим трудом, дала согласие. Теперь следует собрать нужных людей, дабы договориться, в какой мере принимать участие в заговоре Василия Шуйского и как помешать ему, захватить царский трон.

Для тайного совета нашелся и повод: именины Михаила Петровича. Собрались люди «ростовского корня», чье родство пересекалось в том или ином колене и чьи имена в той или иной мере прославили державу: Петр Иванович Буйносов-Ростовский, Григорий Михайлович Темкин-Ростовский, Иван Андреевич Брюхатый-Ростовский, Сергей Дмитриевич Хохолков (из рода Брюхатых), Терентий Васильевич Касаткин-Ростовский. Все — потомки Рюриковича, но из угасших родов, отодвинутых столичной знатью на задворки. Все — ярые противники Лжедмитрия и Василия Шуйского. Всех охотно поддерживали московские и городовые дворяне, ибо каждый побывал в воеводах и имел ратные успехи. Не доставало на совете Афанасия Власьева, но Катырев счел нужным не рисковать «канцлером»: Лжедмитрий и так косо смотрит на «ростовское гнездо». Самым последним на «именины» прибыл бывший именитый смоленский воевода Иван Никитич Михалков, один из добрых друзей Михаила Катырева.

После заздравной именной чарки Катырев начал совет. Был на нем и Федор Михалков, кой временно скрывался в хоромах князя. Еще неделю назад о сыне изведал Иван Никитич, извещенный Михаилом Петровичем.

— И чего он у тебя в доме ошивается? — осерчал Иван Никитич. — Федька и вовсе свой родной очаг забыл. То его Власьев к ляхам отрядил, то по иным делам где-то запропастился, а ныне у тебя прячется. И что за сын непутевый? Связался с этим Васькой Пожарским — и теперь никакого покоя родителям.

Но пенял на сына недолго, когда обстоятельно потолковал с Катыревым.

— Ты не шибко брани Федора. Он с Василием Пожарским великое дело для Руси сотворил. Дьяк Власьев их на зело велемудрое дело надоумил. Ни татары, ни турки на Московию не полезли.

— Да ведаю, ведаю. Заходил ко мне Афанасий Иваныч. Но сын, прежде всего, должен родителя уведомить, а ведь он, неслух, словом не обмолвился.

Однако в душе Иван Никитич остался доволен своим Федькой: не худо, когда сын из немалых испытаний с честью вышел, не посрамил род Михалковых.

— Пусть пока у меня поживет. Я его своим дальним сродником слугам представил. Сам ведаешь: из дому ему и шагу ступить нельзя, так что потерпи, Иван Никитич…

Во время совета Федор не проронил ни слова, а когда в покоях остались отец и Михаил Петрович, он высказал:

— Жак Маржарет ведает внешней дворцовой стражей, кою составляет целая рота немецких наемников с мушкетами и саблями. Взять их будет нелегко. Маржарет подобрал отменных воинов.

— Ты прав, Федор, но что ты предлагаешь?

— Надо сделать так, чтобы в час нападения на царский дворец немецкая рота отсутствовала.

— Суждение прекрасное, Федор, но не выполнимое, — сказал Катырев.

— Этот француз, изрекают, получает от Расстриги большие деньги, вдвое больше, чем от Бориса Годунова. Никчемная затея, — отмахнулся Иван Никитич.

— И все-таки, батя, надо попытаться.

— Уж не ты ль к нему собрался? — усмехнулся отец.

— Я, батя. Мы с Василием не худо с Маржаретом сдружились, а он не раз сказывал, что ради друзей, готов пойти на любой риск. Так — де принято у гасконцев. А если ему еще посулить и тугой кошелек, то он сделает свое дело наверняка.

Катырев и Михалков какое-то время обдумывали слова Федора, а затем Михаил Петрович, пощипав, широкие табачные усы, с улыбкой произнес:

— А что, Иван Никитич, может, поможем Василию Шуйскому свалить Расстригу? Глядишь, и нам лишний козырь. Да еще какой!

— Козырь немалый, но ты ж сам говорил: Федьке ни шагу из дому. Да и как ему повидать Маржарета? Не к дворцу же идти.

— Я придумал, батя. Маржарет живет в Немецкой слободе. Я знаком с его слугой Эмилем. Он подскажет, когда в доме появляется его хозяин. А в Кукуй меня довезет в колымаге Михаил Петрович.

— А ведь, кажись, дело придумал твой Федька, Иван Никитич. Я в Кукуй давно собирался к одному купцу.

— Но чтоб из колымаги не высовывался! — погрозил кулаком сыну Михалков.

Глава 24 ОКАЯННЫЕ ЛАТИНЯНЕ

Жалованье дворянам и подготовка к войне с татарами опустошили казну, но Отрепьев решил довести свою задумку до конца.

Громадные деньги имелись у монастырей, и Лжедмитрий взял у них около сорока тысяч рублей, но и этих денег оказалось недостаточно. Вторая попытка пополнить казну за счет монастырей не увенчалась успехом: отцы церкви воспротивились посягательству на их богатства. Достаточно и того, что они прощали Самозванцу его связи с католиками и протестантами.

Помолвка Отрепьева с Мариной Мнишек подлила масла в огонь. Марину честили как еретичку и требовали, чтобы польская «девка» приняла крещение по православному обряду. Но патриарх Игнатий, «лизоблюд расстриги», не поддержал пастырей. Льстивый грек, во всем угождая Самозванцу, ограничился миропомазанием.

Недовольство Самозванцем нарастало. Особенно оно умножилось, когда тот задумал по указке римского папы и Сигизмунда поход через степь на юг в Крым и далекую Турцию.

Церковь, видя растущее влияние иезуитов при Лжедмитрии, стала опасаться за свое положение и поддержала Шуйских.

Самозванец никакой опоры в Русском государстве не нашел. Вся его надежда была лишь на шляхту и иезуитов, но и с ними начались у Лжедмитрия трения. Шляхта требовала от него выполнения данных посулов, а Римский папа напоминал об обещании обратить в католичество русский народ.

Чтобы владычествовать на Руси, Самозванец просил панов умножить польскую ратную силу. Скоро был найден благовидный предлог для ввода польского войска в Москву — предстоящая свадьба Лжедмитрия с Мариной Мнишек. Но пан Мнишек все оттягивал отъезд дочери, стараясь высосать из русской казны как можно больше денег. Самозванец передал Мнишеку триста тысяч злотых и пятьдесят — его сыну, вскоре Мнишеку было послано еще двадцать тысяч рублей. Тесть начал брать в долг товары у московских купцов, занимать у них деньги, требуя от зятя все им оплачивать.

2 мая 1606 года «свадебный поезд» из двух тысяч панов и шляхты прибыл в Москву. Москвитян поразил вид свадебного поезда: паны ехали на свадьбу воинским обычаем, «урядясь в сбруях и с копьи, в панцирях и полном вооружении».

Для Марины Мнишек и ее слуг отвели целый монастырь. Панов, шляхтичей и их слуг разместили в домах москвитян, где «гости» чувствовали себя полными хозяевами.

Свадьба, вопреки воле Боярской думы и отцов церкви, была назначена на 8 мая, что являлось прямым и оскорбительным вызовом религиозному чувству православных людей, так как накануне празднования дня святого Николая Чудотворца, высоко чтимого в народе, свадьбу устраивать не полагалось ни в коем случае.

Венчание происходило в Кремле, в Успенском соборе. Поляки стояли в храме с оружием и в шапках с перьями, что оскверняло православную церковь.

Сама же свадьба состоялась во дворце. Самозванца и Марину поутру привели в Столовую избу, где их обручил придворный протопоп Федор. Затем обрученных проводили в Успенский собор. Патриарх торжественно короновал Марину, предварительно свершив обряд миропомазания.

К великому изумлению православных, царица не взяла причастия. Многие присутствующие не могли скрыть замешательства и негодования. Среди приглашенных гостей прошел ропот, ибо коронация Марины в Успенском соборе явилась неслыханным нарушением всех норм и приличий. Православным царицам даже многолетие петь стали лишь при Борисе Годунове. Но и такое безобидное новшество православные воспринимали как бесстыдство. Отказ Марины принять причастие возмутил москвитян…

А пьяные шляхтичи скакали на лошадях по улицам, стреляли, давили народ, грабили прохожих, по ночам вламывались в дома мирных жителей, насиловали женщин.

Паны чувствовали себя господами положения. В пьяном разгуле они бряцали саблями и кричали: «Что ваш царь?! Мы дали царя Москве!».

Народное возмущение готово было разразиться каждую минуту.

Летописец воскликнет: «Крик, вопль, говор неподобный. О, как огонь не сойдет с небеси и не попалит сих окаянных!»

Глава 25 ГИБЕЛЬ ГРИШКИ ОТРЕПЬЕВА

Ситуация в Москве становилась угрожающей. Даже иезуиты, находившиеся в столице, говорили, что назревает народное восстание, но оно будет направлено не против царя, а против иноземного наемного воинства. Самозванцу доложили, что народ едва не разгромил двор пана Вишневецкого. Ночью у двора собралось более четырех тысяч московитов.

— Я накажу Адама Вишневецкого. Зачем его гайдук избил посадского человека?

Однако наказание ясновельможного пана не последовало, но Лжедмитрий хотя и не сомневался в преданности народа, в тот же день усилил охрану Кремля: удвоил караулы и поднял по тревоге несколько тысяч стрельцов. Всю ночь польские роты разъезжали по Кремлю и время от времени палили в воздух из пистолей и мушкетов, надеясь этим устрашить москалей.

Заговорщики: трое братьев Шуйских, братья Голицыны, Борис Татев, Михаил Татищев, окольничий Крюк-Колычев, дети боярские Валуев и Воейков, купцы Мыльниковы и другие торговые люди вели хитрую игру, отвлекая Лжецаря от грозящей ему опасности, и добились своего. Петр Басманов и его сыскное ведомство сосредоточили все усилия на охрану поляков, расселившихся в домах москвитян.

Василий Шуйский несколько раз откладывал время переворота, поскольку не был уверен, как поведет себя чернь, коя, в большинстве своем, все еще верила «Дмитрию». И тогда на очередном совете заговорщиков он приказал кинуть в день восстания вероломный клич: «Поляки бьют государя!». Народ бросится громить ляхов, а заговорщики проникнут во дворец и убьют Самозванца.


* * *
Черная глухая ночь. Хоромы Василия Шуйского. В брусяных покоях князья, бояре, воеводы, головы и сотники новгородского войска (Шуйским удалось втянуть в заговор новгородцев). Здесь же купцы под началом Савватея Мыльникова и духовные лица.

Подле Шуйского — царица-инокиня Марфа, тайно прибывшая из Вознесенского монастыря.

Василий Иванович горячо молвил:

— Час настал! Вся Москва готова подняться на иноверцев. Самозванец не должен более сидеть на троне. Подлый Расстрига поругал святую веру, осквернил храмы Божии и венчался с поганой полькой. Гришка Отрепьев разорил державную казну и отдал Псков и Новгород своей латинянке. Ежели и дале Расстригу терпеть, то Русь будет под пятой короля Жигмонда. Хотите ли оного?

— Не хотим, князь. Буде терпеть ляхов! Лавки пограбили, каменья и злато с икон обдирают, жен силят. Не хотим ляхов! — зашумели московские купцы.

Ратные же люди помалкивали. Верить ли князю Шуйскому? Новый-то царь милостив. Это не государь, а ляхи да немчины лиходейничают. Так царь-де повелел их после свадьбы в Речь Посполитую спровадить. Уйдут иноверцы, и вновь на Москве покойно станет. Шуйскому же не впервой народ мутить. Сам, чу, на престол замахнулся.

Шуйский пощипал жидкую сивую бороденку и вновь заговорил:

— Ведаю, ведаю, люди ратные, ваше молчанье. Сумленье гложет? Шуйский-де на кресте Дмитрия признал. Было оное. Но чего ради? Чтоб от злодея Бориски Годунова избавиться. Чаял, станет Самозванец защитником дедовских обычаев, а вышло наоборот. Он беглый расстрига! Да вот и матушка царица о том изречет. Так ли, государыня?

— Так, князь! — сверкнула очами Марфа. — Гришка Отрепьев ведовством и чернокнижием нарек себя сыном Ивана Васильевича. Нарек, и помрачением бесовским прельстил в Польше и Литве многих людей. Меня же и сродников устрашил смертью. Ныне всему миру поведаю: не мой он сын, не царевич Дмитрий, а вор, богоотступник и еретик! Гоните злодея с престола, гоните немедля, покуда Господь не покарал нас за страшные грехи. Нам не нужна латинская вера. Гоните сатану!

Черные глаза инокини полыхали огнем. Слова ее всколыхнули служилых. Уж тут-то безо лжи: не станет же мать на сына богохульствовать. Никак и в самом деле сидит на царстве Расстрига.

Ратные люди загалдели:

— Прогоним, матушка царица! Не быть Гришке на троне! Сказывай, что делать нам, князь Шуйский?

— Как только ударят в набат, пусть все бегут по улицам и кричат, что ляхи замышляют убить царя. Народ кинется на ляхов, мы же побежим водворец и прикончим с Расстригой.

— Но у царских покоев большая немецкая стража.

— Будьте покойны, люди ратные. Наш человек отведет внешнюю стражу от царских покоев. А теперь, братья, помолимся. Да поможет нам Господь в святом деле!..

В ночь на семнадцатое мая в Москву вошли три тысячи ратников и заняли все двенадцать ворот Белого города.

На рассвете раздался набатный звон с колокольни храма Ильи Пророка, что у Гостиного двора Китай-города. Тотчас же ударили в сполох все «сорок сороков» московских. Толпы народа запрудили улицы и переулки. Отовсюду неслось:

— Литва помышляет убить царя Дмитрия Иваныча и завладеть Москвой. Бей Литву!

Москвитяне, вооружившись топорами, дубинами, рогатинами и прадедовскими мечами, бросились к домам польских панов.

— Круши злыдней!

Бурные, гормонные потоки людей хлынули на Красную площадь. Здесь же разъезжали на конях Василий Шуйский, Василий Голицын, Иван Куракин и Михайла Татищев с оружной челядью.

— Пора, православные! — истово молвил Василий Шуйский и тронулся к Фроловским воротам. В левой руке князя — большой золоченый крест, в правой — меч. Подъехав к Успенскому собору, Василий Иванович сошел с коня и приложился к образу Владимирской Богородицы. Когда обернулся к толпе, неказистое лицо его было суровым и воинственным.

— Буде царствовать Гришке Расстриге. Во имя Божия зову на злого еретика!

Гулкий тревожный набат разбудил Самозванца. Вскочив с ложа и накинув бархатный кафтан, побежал из царицыной опочивальни к своим покоям. Встречу — Петр Басманов.

— Что за звон, боярин?

— Сказывают пожар в Белом городе, государь.

Самозванец широко зевнул и пошел досыпать к Марине. Но вскоре раздались выкрики под окнами дворца:

— Дева Мария, что это? — испуганно приподнялась с перины царица.

Самозванец окликнул Басманова.

— Глянь, боярин.

Басманов вернулся с побелевшим лицом.

— Бунт, государь!.. Упреждал, сколь раз упреждал. Не внял моим советам, — рывком распахнул окно. — Слышь, государь?

— Смерть еретику! Смерть Вору!..

Лжедмитрий судорожно глотнул воздуху и кинулся к алебардщикам.

— Стража! Никого не впускать! Защитите своего государя, и вы получите по тысяче злотых. Заприте ворота!

Но алебардщиков было слишком мало. Озверелая толпа лезла вперед, бухала из самопалов и пистолей. Стражники попятились к государевым покоям, а народ бежал по переходам и лестницам.

Петр Басманов, схватив царский палаш, побежал навстречу.

— Стойте, православные! Побойтесь Бога! Не делайте зла государю. То — помазанник Божий!

Один из заговорщиков, пробившись через оробевшую стражу, подскочил к Басманову.

— Врешь, прихвостень! Выдавай Вора!

— Сам вор!

Басманов сверкнул палашом и разрубил заговорщику голову. Толпа ринулась к боярину. Алебардщики взбежали наверх, оставив мятежникам Басманова.

Тут подоспели Василий Голицын и Михайла Татищев. Басманов норовил усовестить бояр:

— Остановите толпу! Одумайтесь, и царь щедро наградит вас!

— Не от Расстриги награду получать! — воскликнул Михайла Татищев и пырнул Басманова длинным ногайским ножом. Басманов рухнул под ноги толпы, его поволокли вниз по лестнице и сбросили с Красного крыльца.

Самозванец, размахивая мечом, выступил вперед:

— Я вам не Борис Годунов! Прочь из дворца!

Дворянин Григорий Валуев выбил из рук Самозванца меч. Обезоруженный царь отступил в покои. Алебардщики закрыли вход, но по дверям застучали топоры.

Лжедмитрий перешел с телохранителями в опочивальню и в отчаянии закричал:

— Измена во дворце! Почему вас так мало? Где остальная стража? Вашими алебардами курицы не зарубить. Где пистоли и ружья?

Дверь зашаталась под ударами топоров. Самозванец, в поисках спасения, побежал к опочивальне царицы.

— Мятежники во дворце! Прячься, Марина!

Маленькая изящная царица с визгом вылетела из покоев. Самозванец же заперся в умывальне, но и здесь не нашел спасения: гневно орущая толпа приближалась к его последнему укрытию. Лжедмитрий ступил к открытому окну. Внизу, вдоль дворцовой стены, алели на солнце крашеные подмостки, срубленные для свадебных торжеств. Поодаль на Житном дворе и у Чертольских ворот расхаживали караульные стрельцы.

«Выхода нет, надо прыгать. Стрельцы не оставят меня в беде», — смело подумал Самозванец и прыгнул из окна. Норовил угодить на подмостки, дабы по ним спуститься во двор, но сорвался. До земли было не менее пятнадцати саженей. Лжедмитрий, сломав ногу и разбив грудь, бездыханно распластался на земле. Его поднял один из алебардщиков, ливонский дворянин Фирстенберг.

Подбежали стрельцы, признав государя, отлили водой и оттащили к разрушенным хоромам Бориса Годунова.

Самозванец, придя в себя, тихо и просящее молвил:

— Вы всегда мне были верными слугами. Заступитесь и в сей горький час. Я выдам вам жалованье за три года вперед и пожалую вас вотчинами изменников бояр. На том мое государево слово.

То была поистине царская награда.

— Защитим, государь. Побьем изменников!

Служилые понесли Самозванца во дворец, где вовсю буйствовала толпа. Шуйский еще накануне выпустил из темниц лихих людей, напоил вином. Теперь они рушили и разоряли государев дворец, искали Лжедмитрия и Марину.

Царица спряталась среди придворных польских фрейлин и московских боярышень. Здесь же был юный камердинер царицы Ян Омульский. Он встал с обнаженной саблей возле закрытых дверей и храбро произнес:

— Не бойтесь, государыня. Я не позволю черни войти в ваши покои.

В двери ломились бывшие колодники. Фрейлины и боярышни испуганно сгрудились вокруг Марины. Слышался рев, угрожающие выкрики:

— Тут еретичка! Круши!

Двери зашатались. Марину бил холодный озноб. Сейчас московские варвары ворвутся в опочивальню и убьют ее. О, Боже!

Марина юркнула под колокол-юбку своей грофмейстерины. Двери упали. Ян Омульский бесстрашно двинулся на колодников, но его тотчас уложили тяжелой дубиной.

— Где царь и его латинянка? Сказывайте, сучки! — грубо прогудел лохматый, с рваными ноздрями верзила.

— Мы не знаем, где царь. Как видите, его здесь нет. Царица же еще ночью уехала к своему отцу Юрию Мнишеку, — ответила гофмейстерина.

— Врешь, стерва, знаешь! — рявкнул все тот же детина. — А ну, робя, хватай женок!

— Хватай! — отозвалась толпа. — Ляхи наших жен и дочерей не щадили. Силь латинянок!

Молодые фрейлины «были донага ограблены; их поволокли, каждый в свою сторону, как добычу, словно волки овец». Не тронули лишь старую гофмейстерину.

Мало погодя на женскую половину явились бояре.

— Буде непотребничать, ярыжники! Буде! — загремел дородный Василий Голицын.

Толпу едва уняли. Вынырнувшую из-под юбки царицу увели в дальние покои.

— Православные, царь сыскался! Стрельцы от Житного двора несут! — заслышались выкрики.

Стрельцы доставили Самозванца к Красному крыльцу.

— Бей христопродавца! Бей Вора! — завопили колодники и люди Шуйского.

Стрельцы тесно обступили царя, ощетинились бердышами и пищалями.

— Осади! То не Вор, а истинный государь. Осади!

Но толпа упрямо лезла на стрельцов; те пальнули из пищалей, человек пять-шесть лихих рухнули замертво. Толпа — вспять.

Бояре замешкались, глянули на Василия Шуйского.

«Все дело спортят, неслухи!» — подумал князь и спустился с Красного крыльца.

— Кого под защиту взяли, служилые? Еретика Гришку Отрепьева!

Стрельцы уперлись — в три дубины не проймешь. Народ увещевают:

— Осади! Не кинем царя батюшку!

Долго препирались, ни из хомута, ни в хомут. Но тут кто-то выкрикнул из толпы:

— Православные, стрельцы еретику продались! Айда зорить стрелецкие дворы!

Служилые заколебались: народ в ярь вошел, возьмет да и порушит Стрелецкую слободу. Отступно молвили:

— Бес с вами, выдадим вам государя.

К Лжедмитрию ступил Василий Шуйский.

— Господь не захотел, чтобы подлый еретик терзал Московию. Власть твоя закончилась, Расстрига!

Гришка Отрепьев понял, что пришел его смертный час. Опираясь на рогатый посох и поглядывая на Шуйского, он поднялся.

— Пощадил я тебя, Васька, да напрасно. Жаль, не смахнул башку твою злокорыстную. Ну, да и тебе, прохиндею, не царствовать.

К Самозванцу подскочил московский купец Савватей Мыльников.

— Да что с ним толковать, еретиком? Таких царей у меня хватает на конюшне. Благословим польского свистуна!

Выстрелил в Отрепьева из ружья.

Самозванца и Басманова раздели донага, обвязали веревками, волоком потащили из Кремля на Красную площадь и бросили в грязь посреди торговых рядов. (Год назад на этом самом месте Самозванец хотел обезглавить Шуйского).

На площадь сбежались тысячи москвитян. Теснота, давка!

Шуйский приказал:

— Киньте Расстригу на прилавок. Петька же Басманов пущай на земле валяется.

На Боярской думе Василий Иванович молвил:

— Надо подвергнуть Расстригу торговой казни.

Бояре согласно закивали бородами. К телу Самозванца явился палач и принялся стегать его кнутом. Подле стояли бояре и приговаривали:

— То — подлый Вор и богохульник Гришка Отрепьев. То — гнусный Самозванец!..

Из дворца доставили безобразную «харю» (маску) и бросили ее на вспоротый живот Отрепьева. В рот сунули дудку.

— Глянь, народ православный! — восседая на коне, кричал Василий Шуйский. — Еретик и чародей Гришка заместо иконы поклонялся оной харе, кою держал у себя в спальне. Тьфу, поганец!

Дворцовая трагедия завершилась, но на московских улицах продолжалась бушевать борьба. Вооруженные москвитяне осаждали дворы, где проживали поляки, и сурово расплачивались с этими пришельцами за перенесенные от них насилия, за оскорбление своих жен и дочерей.

Во время вторжения во дворец для заговорщиков важно было предотвратить возможную попытку воеводы Мнишека прийти на помощь своему погибающему зятю, тем более, что дом, кой занимал Мнишек со своей многочисленной свитой и слугами, находился вблизи царских палат. Не случайно в самом начале восстания вооруженные москвитяне окружили двор Мнишека и никого оттуда не выпускали.

Встревоженный Мнишек ничего не мог изведать об участи Самозванца и своей дочери. Лишь набатный звон и толпы горожан, бежавших в кремль, заставляли предполагать трагические события во дворце. В ином положении оказались братья царицы — Павел и Станислав Мнишки с их многочисленными слугами, кои своим распутством и наглым поведением вызвали ненависть москвитян. Павел Мнишек занимал дом «стряпчего с ключом» Кирилла Безобразова вблизи Посольского двора, куда в самом начале тревоги убежал в одном исподнем, бросив свое имущество и челядь на произвол судьбы. Напротив Посольского двора, на другой стороне улицы, в бывшем доме боярина Семена Годунова, находился Станислав Мнишек, кой успел собрать около себя немало вооруженных людей и приготовился к отчаянной борьбе, так как хорошо знал, что его ждет, если он попадет в руки «москалей».. Но в это время к хоромам подскакал боярин Борис Нащокин и, действуя именем Боярской думы, заставил толпу москвитян разойтись. Однако погромы ляхов продолжались по всей Москве.

20 мая Шуйский велел убрать Самозванца с Красной площади. Труп привязали к лошади и поволокли к Божьему дому, что за Серпуховскими воротами, где хоронили бродяг и безызвестных людей. Басманова зарыли у храма Николы Мокрого.

А вскоре пошли толки о чудесных и странных знамениях, кои предвещали новые беды. «Когда труп Самозванца везли через крепостные ворота, налетевшая буря сорвала с них верх. Потом грянули холода, и вся зелень в городе пожухла. Ночные сторожа видели, как по обеим сторонам стола, на котором лежал царь, из земли появились огни. Едва сторожа приближались, огни исчезали, а когда удалялись — загорались вновь. Среди глухой ночи прохоржие, оказавшиеся на Красной площади, слышали над окаянным трупом «великий плищ, и бубны и свирели, и прочая бесовская игралища». Приставы, бросившие тело в «Божий дом», позаботились о том, чтобы запереть ворота на замок. Наутро люди увидели, что мертвый «чародей» лежит перед запертыми воротами, а у тела сидят два голубя. Отрепьева бросили в яму и засыпали землей, но вскоре его труп обнаружили в другом месте. Произошло это на третий день после избрания Шуйского. По всей столице стали толковать, что «Дмитрий» был чародеем-чернокнижником и «подобно диким самоедам» мог убить, а затем оживить себя».

Василий Шуйский был встревожен знамениями и слухами, собрав бояр, он долго совещался, как поступить с мертвым «колдуном». Призвали на помощь монахов Чудова монастыря и те надоумили бояр: увезти Расстригу в село Котлы, что под Коломенским и там сжечь.

Толково придумали монахи, ибо еще при жизни Самозванец приказал соорудить там подвижную крепостицу, на стенах коей были намалеваны черти. Москвитяне прозвали эту крепостицу «адом». Царь Василий заявил на Думе:

— Гришка Отрепьев не зря возвел сию крепостицу. У ее стен он намеревался истребить всех бояр во время своих потех.

Бояре поверили и сожгли тело Лжедмитрия вместе с «адом».

А народ баял:

— Уж не истинного ли царя порешили?

— И вовсе не порешили. Немчина убили. Царь же к ляхам ускакал…

Глава 26 ПРОТИВОСТОЯНИЕ

Столичное дворянство, возглавляемое Катыревым-Ростовским, приняло большое участие в свержении Лжедмитрия.

В день убийства Расстриги Михаил Петрович встретился с Василием Шуйским и потребовал созыва Земского собора.

— Мог бы и не напоминать, Михайла Петрович. Без совета всей земли царю не быть. Завтра же на Боярской думе порешим о деле оном.

На том и разошлись. Однако на другой день ни один посыльный не помчал в города. Обычно это делали жильцы, обретавшиеся в государевом дворце для разных посылок.

— Пройдоха! — взорвался Катырев и поехал во дворец. Но жильцы молвили:

— Мы — людишки малые. Без повеленья Боярской думы и с места не тронемся.

Катырев сплюнул и поскакал к первому боярину Боярской думы Мстиславскому. Его, как и Шуйского, пророчили в цари, но Федор Иванович, сославшись на болезни, отказался в пользу «принца крови». О том он сказал и Катыреву:

— А пущай Василий Иванович садится на царский трон.

В тот же день Катырев собрал в своих хоромах всех приверженцев Ксении Годуновой и произнес:

— Василий Шуйский не та личность, дабы управлять великим Московским царством. Его даже многие бояре не поддерживают. Среди них Романовы, Бельские, Нагие, Салтыковы, Шереметевы и другие знатные роды. Петр Никитич Шереметев не для того ввел в Москву войска, дабы посадить на трон Шубника, а дабы помочь заговорщикам устранить Расстригу. В громадной России Василия Шуйского мало кто ведает, а ежели взять Псков, то имя его ненавистно, поелику жива еще память о жестокостях и корыстолюбии псковского наместника Андрея Шуйского во время малолетства Ивана Грозного. Не захотят видеть Шубника царем северские, заокские, украинные, рязанские и тверские земли. Да вся земля Русская отшатнется от боярского царя. Надо немешкотно собирать Земский собор и выбрать на нем достойную правительницу, коя не уронит чести Московского царства, а посему пошлем своих послужильцев во все города, дабы через две-три недели, пока выборные соберутся, провести на Москве Совет всей земли…

То было 18 мая 1606 года, а девятнадцатого произошло невероятное. Василий Шуйский, отменно понимая, что Земский собор его на царство не выкликнет, принял скоропалительные меры.

Братья Шуйские, Василий Голицын с братьями, Иван Куракин и Иван Воротынский, сговорившись между собой, привели князя Василия Шуйского на Лобное место и оттуда провозгласили царем.

Народ ахнул:

— Как это? Без Земского собора! Да и патриарх не выбран. К чему такой спех?

Бояре отвечали:

— Покуда отцы церкви станут избирать нового патриарха, да соберется Собор пройдет немало времени. А Русской земле надо успокоиться. Царь нужнее патриарха! А венчание проведет новгородский митрополит Исидор.

— А почему именно Шуйский должен стать царем? Аль князь Голицын хуже будет?

— А потому, что происхождение Шуйских идет от Кесаря Августа через Рюрика до прародителя их Александра Ярославича Невского. Сие происхождение от Невского дает Шуйскому перевес над Василием Голицыным, чей род идет от дочери Дмитрия Донского. Вот и суди да ряди, народ православный!

На Красной площади больше всего оказалось единомышленников и доброхотов Василия Шуйского. Они-то и перекричали недовольных и «выкликнули» его в цари, «без ведома и согласия Земского собора, одною только волею жителей Москвы… всех этих купцов, пирожников и сапожников и немногих находившихся там князей и бояр».

Современник этих событий с сокрушением записал, что «князь Василий Шуйский аки бес вскочил на царство».

«В сборе священнодействовал не патриарх, а новгородский митрополит Исидор, которому помогал (крутицкий митрополит) Пафнутий. Исидор надел на царя крест святого Петра, возложил на него бармы и царский венец, вручил скипетр и державу. При выходе из собора царя Василия осыпали золотыми монетами».

17 и 18 мая сторонники Шуйского ликовали; но в храмах не смели петь благодарственных молебнов, бездна московских жителей заперлась в своих домах и на ликование приверженцев Шуйского отвечала молчанием. Басня же о происхождении от Августа, сочиненная книжниками, по тщеславию была усвоена всеми потомками святого Владимира Крестителя. Все хитрости Василия Шуйского не могли укрыться от москвитян, и потому их поразила окружная грамота царя, в которой он уверял, что его просили на престол митрополиты, архиепископы, епископы и весь освященный собор, также бояре, дворяне, дети боярские и всякие люди Московского государства. Здесь Василий Иванович явно играл словами, говоря о Московском государстве, под коими часто разумелась только Москва. Вслед за грамотою царя была разослана грамота от московских бояр, дворян и детей боярских, которая истолковывала переворот в ночь на 17 мая и говорила, что царевич Дмитрий подлинно умер и погребен в Угличе, ссылаясь на показания матери и дядей царевича; на престол же сел Гришка Отрепьев. Мать царевича, инокиня Марфа, в особой грамоте каялась, что она из страха признала самозванца за сына. По городам и всюду, куда проникали эти грамоты, умы волновались, ибо все в недоумении спрашивали: как могло приключиться, что Гришка Отрепьев прельстил чернокнижеством и мать царевича, и всех московских правителей? Каким образом Москва, недавно ликовавшая спасению царевича Дмитрия, ныне извещает, что на престоле сидел чернокнижник, вор и самозванец, а не царевич?

«Так настало для всего государства, — говорит Соловьев, — омрачение, произведенное духом лжи, произведенное делом темным и нечистым, тайком от земли совершенным». Вдобавок пошли немедленно слухи о спасении царя Дмитрия в ночь на 17 мая. Царь Василий, чтобы отклонить грозившую беду, велел с большим торжеством перенести тело царевича Дмитрия из Углича в Москву, где и причислили царевича к лику святых. Но и это не воздействовало: опасные слухи о спасении царя не только нe прекратились, но еще усилились. Уже 17 мая Михаил Молчанов, один из убийц Федора Годунова, скрылся из Москвы в Литву, и на пути, близ Москвы, распускал слух, что царь спасся, а в отдаленных местах — что он сам царь Димитрий, спасающийся из Москвы; москвичи же, вместо него, убили другого человека.

Царь же Василий принялся «на рысях» ублажать бояр. Не уставая повторять, что старшинство «породы» дает право на старшинство власти, он тотчас принялся возрождать старые боярские обычаи, то есть подтверждать права боярства. Это он сделал в своей крестоцеловальной записи, в коей царь признал, что не волен казнить своих холопов, то есть отказался от того воззрения, который так резко выставил Грозный и потом принял Годунов. Опалы вели к переходу родовых земель в казну государя, что более всего тревожило бояр. Дума добилась четкого указания на то, что Василий Шуйский без боярского суда не может отбирать вотчины, дворы и пожитки у братьев опальных, их жен и детей. Царь обещал не слушать наветов, строго наказывать лжесвидетелей и доносчиков, дать стране справедливый суд. Запись ублаготворила князей-бояр, да и то не всех, но она не могла удовлетворить второстепенное боярство, мелкий служилый люд и массу населения, ибо черных людей царь мог казнить без бояр «по суду и сыску».

После коронации Василий Шуйский выслал Юрия Мнишека, «царицу» Марину и их многочисленную свиту в Ярославль. Но русские приверженцы свергнутого Расстриги внушали царю больше опасений, чем «главнокомандующий» Мнишек. Бывшего правителя Самозванца Василия Рубца Масальского лишили чина главы Дворцового приказа и отослали на воеводство в глухую порубежную крепость Корелу. Боярина и оружничего Богдана Бельского отправили в Казань. Не устоял и главный думный дьяк Афанасий Власьев. Он был сослан в Уфу. (Шуйский чересчур страшился умных людей, кои вызывали у него подозрение; даже громадные заслуги Власьева перед Московским царством не помогли Афанасию Ивановичу остаться в Москве. Столица лишилась одного из самых преданных людей Отечества).

Князь Катырев Ростовский был отправлен воеводой в Новгород, и в том же 1606 году, верстая дворян и детей боярских, умер от язвы.

С Романовыми, Нагими и прочими представителями второстепенного боярства он хотел ладить, но этого ему не удалось. Чтобы не делал Шуйский, всё было против него: по Москве разбрасывались подметные письма о том, что Дмитрий жив и скоро вернется, Москва волновалась. 25 мая Шуйскому пришлось уже успокаивать чернь, которую поднял против него Петр Никитич Шереметев. На южных окраинах государства разгорался пожар. Лишь только там стало известно о событиях 17 мая, как поднялась Северская земля, а за нею (как и предсказывал Катырев) все заокские, украинные и рязанские места; движение перешло на Вятку, Пермь, Астрахань…

Смута разрасталась, перейдя в грандиозное восстание Ивана Исаевича Болотникова.


* * *
16 мая Федор Михалков, посланный отцом и Катыревым, помчал в Переяславль Залесский и Ярославль, дабы уведомить эти города об убийстве Григория Отрепьева и созыве Земского собора.

20 мая Жак Маржарет был вызван к царю Шуйскому, кой наградил его щедрым подарком и… приказал удалиться во Францию. Новый царь не рискнул оставить подле себя авантюрного иноземца.

Василий Пожарский принял самое деятельное участие в восстании москвитян 17 мая. Не засиделся он на Серебрянке, хотя и Демша и Надейка упрашивали его, как можно дольше оставаться на починке, ведая о его судьбе. Но сердце Василия рвалось в Москву, поближе к Ксении, и он вновь прибыл в стольный град в обличье нищего, вступив в город с ватагой калик перехожих.

Катырев вновь укрыл его в своих хоромах, в коих обретался и Федор Михалков. Федор поведал другу о посещении Маржарета, о последних событиях в Москве.

— Выходит, заваруха близится, и Маржарет наш молодец, — порадовался Василий. — Уж скорее бы скинуть Расстригу!

Пожарскому не терпелось покончить с Самозванцем, который долгое время домогался царевны, а затем насильно удалил ее в Чудов монастырь, так и не добившись любви со стороны Ксении. Да как она могла полюбить такого уродца?! Он и мизинца не стоит царевны. Прохиндей!

Когда над Москвой загремели набатные колокола, Василий побежал на Красную площадь, куда сбегались сторонники Василия Шуйского и ничего не знавшие о заговоре посадские люди. Они кричали:

— Почему сполох?

Шуйский, Голицын и Татищев, разъезжавшие на конях, отвечали:

— Литва хочет перебить бояр и овладеть Москвой. Бейте Литву!

Москвитяне, вооружившись тем, что попало под руку, — рогатинами, топорами, саблями, ружьями, — кинулись к домам, где проживали польские паны с их челядью.

Василий же, ведая об истинной причине сполоха, остался вместе с двумя сотнями заговорщиков боярской верхушки. Вскоре разгоряченная толпа ворвалась через Фроловские ворота в Кремль и, миновав Спасскую улицу, Ивановскую и Соборную площади, ринулась к дворцу. Пожарский оказался в самом центре событий, а именно в Житном дворе, где оказался Самозванец в окружении стрельцов.

— Отдайте нам Расстригу! — закричали приверженцы Шуйского.

Но стрельцы не только решительно отказались выдать «царя», но и произвели несколько выстрелов. Несколько человек были убиты. Неожиданный отпор вызвал смятение в толпе, она готова была отступить, но только не Василий Пожарский.

— Остановитесь, православные! Неужели позволим беглому чернецу и дале царствовать?

Василий Шуйский, оказавшийся неподалеку от Пожарского, одобрительно глянул на него и, привстав с седла, обратился к своим сторонникам:

— Неужели вы полагаете, что спасетесь бегством? Самозванец не такой человек, дабы мог забыть малейшую обиду. Он всех нас погубит в жестоких муках. Задушите же опасного змия, пока он еще в яме. Не то — горе нам и детям нашим!

Но стрельцы вновь вскинули на толпу пищали и мушкеты. И тогда Василий Пожарский горячо воскликнул:

— Православные! Идем в Стрелецкую слободу и перебьем их жен и детей, коль они не хотят выдать Вора и обманщика! Идем!

— Идем! — запальчиво отозвалась толпа.

Василий решил взять стрельцов на испуг: никаких жен и детей, конечно же, он и убивать не полагал, но его призыв поколебал служилых людей. Они посоветовались между собой, и отошли от Самозванца. Его тотчас схватили и внесли во дворец.

Дворцовые покои, еще недавно блиставшие великолепным убранством, были, теперь забрызганы кровью и грязью. В передней комнате находилось несколько телохранителей взятых под стражу. При виде их Расстрига прослезился и протянул одному из них руку, но не в силах был вымолвить ни слова.

Все стеснились вокруг обессиленного и окровавленного Самозванца, издеваясь над ним и допытываясь, точно ли он сын царя Ивана Грозного.

— Все вы знаете, — отвечал Лжедмитрий, — что я царь ваш, истинный сын Ивана Васильевича. Отведите меня к матери и спросите ее, или выведите меня на Лобное место и дайте объяснится с народом.

Шуйский перекосился. Затягивать допрос было бесцельно, а дать возможность Самозванцу обратиться с Лобного места к народу, было бы крайне рискованно.

Тем временем москвитяне, заполонившие весь царский двор, возбужденно спрашивали, что говорит царь, и когда сторонники Шуйского ответили, что царь винится в самозванстве, с разных концов понеслись яростные возгласы:

— Смерть Расстриге!

— Бей его!

Для заговорщиков, находившихся во дворце, этого сигнала было достаточно. Василий Пожарский выхватил саблю и напродир полез к Самозванцу, дабы лично расправиться со своим лютым врагом. Но его опередил купец Мыльников…

После убийства Расстриги, Василий кинулся в сторону Чудова монастыря. Теперь Ксения будет освобождена! Нет более Гришки Отрепьева. Надо немедленно поведать Ксении о случившемся.

Он выбежал на Соборную площадь, миновал колокольню Ивана Великого и церковь Рождества Христова и оказался перед Чудовым монастырем. Обогнув его ограду с южной и западной стороны, он вбежал в открытые врата и вскоре очутился в полутемных сенях, освещенных двумя слюдяными фонарями. Встречу ему попалась перепуганная келейница, коя не ведала, что за гвалт, шум и выстрелы доносятся от государева дворца.

Увидев мужчину с обнаженной саблей в руке, (Василий так торопился к царевне, что в запале забыл вложить саблю в ножны) черница в страхе закричала:

— Не убивай, панове!

Василий опомнился, спрятал саблю.

— Какой я тебе, панове? Укажи мне келью царевны Ксении. Быстро!

Испуг на лице черницы все равно не прошел: не лях, так какой-то воровской человек в обитель ворвался.

— То мне не дозволено. То лишь матушка игуменья может указать.

— А где игуменья?

— Не ведаю.

— Сейчас ты у меня быстро изведаешь! — осерчал Василий и вновь выдернул из ножен саблю.

— Ну! Веди меня к царевне! Кому сказываю: веди!

Вид ворвавшегося мужчины был настолько суров и грозен, что чернице ничего не оставалось, как отвести его к келье царевны.

— Василий! — не воскликнула, а радостно выдохнула из груди Ксения. — Любый ты мой!

Василий обнял царевну, прижал к себе и все смотрел, смотрел в ее счастливые и такие родные глаза, о коих он грезил многие дни.

— Ладушка ты моя… Как же сердце истомилось по тебе!

Они обнимались, голубились, несказанно радуясь друг другу, но вдруг сводчатая дверь распахнулась и перед влюбленными оказалась игуменья Феоктиста, застыв на пороге с широко открытыми, изумленными глазами.

— Да как ты посмел, святотатец! Прочь из обители! Прочь немедля!

Ксения не узнавала своей игуменьи: обычно тихая и приветливая, сейчас он была беспощадно-суровой и воинственной. Глаза ее сверкали, рогатый посох громко стучал по каменному порожку.

— Прости меня, матушка игуменья, — отстранившись от Василия, повинилась Ксения. — То сын моей бывшей верховой боярыни, князь Василий Пожарский. Дозволь мне с ним еще чуток побеседовать.

Поперхнулась игуменья: диковинное дело в святой обители. Ни отец, ни мать, ни брат, а чужой мужчина обнимает царевну, пусть даже знакомый, но чужой! Грех-то какой!

Феоктиста так оторопела, что не ведала, что и сказать. Замешательством игуменьи воспользовалась Ксения. Она земно поклонилась старой монахине и чуть ли не с мольбой молвила:

— Дозволь, матушка игуменья! Это зело важно. Я замолю свой грех.

Тяжко вздохнула Феоктиста и вышла из кельи, а Ксения тотчас повернулась к Василию.

— Выходит, ты опять на Серебрянке был? Вот бы где я хотела жить до самой смертушки. Райское место.

— Не там твое место, милая Ксения. Ты даже не ведаешь, с какой я к тебе пришел вестью. Расстрига с престола низвергнут и убит людьми Василия Шуйского. Ты свободна, свободна Ксения! Дворяне желают видеть тебя государыней Московского царства. Попрощайся с обителью и ступай в свой бывший дворец.

Все это Василий выпалил настолько быстро и возбужденно, что Ксения едва могла следить за его словами.

— Отрепьев убит?

— Только что! Тело его потащили на Красную площадь, дабы весь народ уверился в кончине Расстриги. Теперь наступает новая эпоха — эпоха царицы Ксении Борисовны Годуновой. Царицы!

— Успокойся, Василий. Ты очень возбужден. Нельзя бросаться такими словами. Заговор против Отрепьева затеял Василий Шуйский — ему и быть царем.

— Видел татарин во сне кисель, да не было ложки. Да кто ж захочет увидеть на троне боярского царя? Его народ, опричь Москвы, и вовсе не знает. Ныне в первые ряды выходит дворянство, и положил этот порядок еще Иван Грозный. Шуйский цепляется за старину, но у него ничего не выйдет. Где-то через месяц в Москве состоится Земский собор, он-то и выкликнет тебя царицей, поелику основу собора будут составлять дворяне. И патриарх Иов станет твоим горячим сторонником. Наши люди уже помчали за святейшим в Старицкий монастырь. Все-то славно сложится, государыня царица!

— Как у тебя все легко складывается, Василий. А вот мое сердце чует, что быть мне вечной келейницей. Судьбу свою не обойдешь.

Печально высказала свои слова Ксения, на что Василий веско и невозмутимо произнес:

— Напрасно ты так, царевна. И думать перестань о своем монашестве. Быть тебе русской царицей! Вот и матушка в тебя зело верит.

— С матушкой твоей был зело трудный разговор. Я ведь совсем не рвусь в государыни. Тяжкое это дело — такой огромной державой управлять. И Земский собор, чую, едва ли соберется, ибо Василий Шуйский того не захочет. Власть-то у родовитых бояр немалая, да и старина на Руси живуча.

Василий же, знай, свое гнет. Он как будто не слышит здравомыслящих слов царевны.

— Все, все складывается в твою пользу, Ксения. Прими волевое решение и выйди к народу.

— Без Земского собора? Как самозванка? Ты заблуждаешься Василий.

— Да будет Земский собор! Наши люди уже помчали во все города… Ты вот что… Я к Катыреву и Власьеву сбегаю. Посольство к тебе пришлем. Жди!

Василий поцеловал царевну и торопливо выбежал из кельи.

Катырев предложения стольника не принял:

— Сверх меры тормошишься, Василий Михайлович. Еще труп Расстриги на Красной площади не остыл, а ты уже норовишь царевну к народу вывести. Не всегда утешно, что поспешно. Допрежь всего надо патриарха из Старицы привести. Ему и к царевне идти, а тут и Земский собор приспеет. Все надо сделать серьезно и основательно. Остынь!

Ни Василий, ни Катырев не ожидали непомерной прыти от Василия Шуйского. Уже 18 мая Чудов монастырь был взят под усиленную охрану, а на другой день Василий Иванович стал царем.

Новый государь, выполняя свое клятвенное обещание — никого не казнить, а всех миловать — не стал «досаждать» сторонникам царевны Годуновой. Саму же Ксению (не без давления Шуйского) все-таки насильно постригли в монахини. Корпел над обрядом новгородский митрополит Игнатий.

После чтения покаянных тропарей и молитв о постригаемой, митрополит совершил крестообразное пострижение, вырезав на голове Ксении прядь шелковистых волос и проговорив: «Во имя Отца и Сына и Святага Духа»; затем постриженную облачили в рясу и камилавку. Нарекли Ксению инокиней Ольгой и отправили в Воскресенский Горицкий монастырь, что на Белоозере.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Глава 1 ГОРУШКА

Василий сидел на лавке и поглядывал на Слоту Захарьева, коему было уже далеко за шестьдесят. Несмотря на почтенный возраст, старик выглядел довольно бодрым и крепким. Грузные, но ловкие руки его оттачивали терпугом обоюдоострый нож, насаженный на деревянное ратовище.

— На медведя ходил, Слота?

— Доводилось, княже.

— Я бы тоже с такой рогатиной сходил.

— А чего не сходить? — хмыкнул мужик. — Вот через недельку овес начнет наливаться и прогуляйся.

— На овсяное поле? — пожал плечами Василий.

— А ты и не ведал, княже. Медведь любит лакомиться овсом, как и медом. Но чаще всего он в ночь выходит, ибо днем людей опасается.

— Ишь ты… Не на него рогатину точишь?

— Кабы… Есть враг поближе и позлей.

— Ведаю, Слота, ведаю, — нахмурился Пожарский.

Василий уже знал судьбу хозяина избы. Когда-то тот жил в большем селе Курбе, что в 25 верстах от Ярославля, в родовой вотчине князя Андрея Курбского. Особо не бедствовал, но когда князь угодил в опалу, мужикам пришлось туго, а потом Голодные годы налетели, кои унесли всю семью Слоты на погост. Походил, побродяжил по Руси страдник, пока не угодил в монастырскую деревеньку Горушку, принадлежавшую Троицкой обители. Один из монастырских приказчиков пригляделся к Слоте и поставил его старостой, молвив трудникам:

— Мужик степенный, рачительный, быть ему вашим большаком.

Трудники не возражали: Слота и в самом деле оказался башковитым, приделистым человеком, а главное рассудительным и не вороватым, к людям учтивым.

Видя радение Слоты, приказчик (с ведения келаря самой богатой на Руси обители) выделил старосте три рубля серебром на постройку новой избы. И тут трудник постарался: поставил избу на подклете, с теплой горницей и летней повалушей, изукрасил дом деревянной резьбой.

Мужики дивились:

— Вот те и старик. Ишь, какие хоромы отгрохал. И для кого старался?

Не ведали мужики тайных помыслов приказчика, коего деньгами одарил какой-то неведомый князь, появившийся в Горушках и вставший на постой в избу Слоты.

Горушка — деревенька в десяток дворов, расположенная близ небольшого Подсосенского женского монастыря, возведенного Борисом Годуновым.

Слота — мужик не любопытный, однако «жительство» князя в своей избе воспринял с недоумением, его пытливые глаза не раз останавливались на диковинном постояльце. И Василий открылся:

— Хочешь, не хочешь, а поведать тебе придется. Сам я древнего княжеского рода, но какого — изречь пока не могу. Зови Василием Михайловичем.

— Добро, княже.

— Далее слушай. У тебя я не зря появился. Острая нужда привела… Лет десять назад поглянулась мне одна боярышня, да так, Слота, что всем сердцем к ней прикипел. И она меня возлюбила, но встречались мы тайно. Отец же моей девушки ничего не ведал и вздумал выдать мою ладу за родовитого боярина. Лада моя напрочь отказалась, и тогда отец сослал ее в монастырь. Вначале в один, затем в другой, а ныне моя лада в Подсосенской обители оказалась. А я близ нее все эти годы обретаюсь, поелику жить без нее не могу.

Слота головой крутанул:

— Век живу, но такого случая не слышал. Выходит, крепко любишь свою ладу?

— Крепко, Слота. Только смерть меня с ней разлучит… Так что не дивись, когда к нам монахиня заглянет.

— Да как же ее игуменья отпустит?

— Отпустит. Поладили мы с игуменьей. Отзывчивая душа. Жди в воскресный день.

Ничего больше не сказал Василий, но, как ему показалось, он и без того наговорил лишку.

Слота понимающе покивал серебряной головой, и вышел из избы, а Василий прилег на лавку, запрокинув руки за голову. За последние годы он заметно возмужал, еще больше раздался в плечах. Темно-русая курчавая брода красиво обрамляла сероглазое, мужественное лицо. Совсем недавно ему пошел двадцать пятый год. Казалось, не так уж и много, но за последние годы он испытал немало всяких трудностей, связанных с монашеством Ксении.

Глава 2 ОДЕРЖИМЫЙ

А все началось еще в 1606 году, когда на трон «вскочил аки бес» Василий Шуйский. Когда Василий вдругорядь кинулся к монастырю, то у врат его стояла многочисленная стража. Прорываться к царевне не было смысла. На всякий случай спросил:

— Почему обитель взяли под стражу?

— А мы и сами не ведаем, — отвечали стрельцы. — Приказал царь — вот и стоим.

Василий мысленно обругал Василия Шуйского и повернул вспять, не ведая, как ему поступить. Надумал посоветоваться с Катыревым.

— Поздно, — сокрушенно молвил Михаил Петрович. — Не ожидали мы от Шубника такой прыти. С заднего колеса влез на небеса. Тьфу!

Василий отчаялся, и все же пришел к Чудову монастырю на другой день. Стражи уже не было, врата были открыты. От игуменьи удалось изведать, что ночью Ксению увезли в женский Горицкий Воскресенский монастырь.

— Это где? — всполошился Василий.

— Далече, князь. На реке Шексне, под городом Кириловым.

Василий помрачнел. Ксения удалена из Москвы, и не куда-нибудь, а в тот самый северный монастырь, в коем творились жуткие вещи. Княгини Ефросинья и Евдокия Старицкие, заточенные в обитель по приказу царя Ивана Грозного, были здесь умерщвлены. Какая судьба ждет Ксению? Уж слишком торопко увезли ее под Белоозеро. И почему тайком, глухой ночью? Уж не задумал ли Василий Шуйский устранить соперницу на московский трон?

Заныло сердце Василия от щемящей боли, а затем встрепенулось. Надо немешкотно спасать Ксению! Он метнулся к коню, пружинисто переметнулся в седло и уже готов был скакать во весь опор вслед за опальной царевной, но вскоре преодолел свой искрометный порыв, уяснив, что торопливость ему не поможет. Ксению увезли три десятка стрельцов, и какой бы он силой не обладал, ему не высвободить свою возлюбленную. И все же он поедет в этот монастырь, отдаленный от Москвы сотнями верстами, только допрежь всего основательно подготовится к дальней поездке. Не худо бы потолковать с Афанасием Власьевым, чей мудрый совет всегда пригодится.

Афанасий Иванович пока еще не был отослан в ссылку, но он предчувствовал ее, поелику его проницательный ум подсказывал опалу. К беде же Василия Пожарского он как всегда отнесся с должным сочувствием.

— В одном могу тебя успокоить, Василий Михайлович. Шуйский и без того висит на волоске, а посему ему нет резона тотчас устранять дочь Бориса Годунова. Эта хитрая лиса выждет немалое время, чтобы поступить, как поступил Иван Грозный. Если он укоренится на царстве, то может оставить в покое Ксению, но сие покажет время. И все же Шуйский непредсказуем, поезжай, коль надумал. Стрельцы, как мне мнится, остановятся в городе Кириллове, что в шести верстах от Горицкого монастыря, а может, встанут в самом Белозерске. Не думаю, что Шуйский послал три десятка служилых людей лишь для охраны колымаги царевны. В таком деле и десятка лишку.

— Тогда, с каким умыслом, Афанасий Иваныч?

— Мнится, для того, дабы привести к присяге не только Белозерск и Кириллов, но и другие северные города. Не зря мои писцы были вызваны к новому царю.

Затем Власьев молвил:

— В Кириллове в дьяках ходит мой добрый знакомец, Томила Даренин. Встанешь к нему на постой. Я ему записку напишу.

— Премного благодарен, Афанасий Иванович. Отменно!

— Погоди радоваться, князь. Томиле Андреичу одной записки будет мало. Он, почитай, всем городом управляет.

— Без воеводы?

— Томила подчинен белозерскому воеводе, а посему тот должен спросить: что за московский гость вдруг пожаловал в крепостицу. И что Томила должен поведать? Твою историю любви к дочери Годунова?

— Упаси Бог! Ни одна душа не должна изведать, с какой целью я прибыл в Кириллов.

— Но что Томиле докладывать воеводе Борису Ряполовскому?

Пожарский пожал плечами.

— Худо, князь. Воевода Ряполовский, насколь я его ведаю, человек подозрительный, может и за пристава взять, да в колодках на Москву отправить.

— Как же быть, Афанасий Иванович?

— Вот и я не знаю.

Василий обратил внимание на усталое и похудевшее лицо Власьева, чего раньше он никогда не замечал, но его больше всего встревожили последние слова думного дьяка, который, как думалось Пожарскому, всегда мог что-то придумать дельное и вразумительное.

— Ладно, не раскисай, — после непродолжительного молчания заговорил Власьев. — Будет у тебя зело добрый повод появиться в Кириллове. Одержимым везет… Последний год что-то я себя неважно чувствую, никак грудная жаба одолевает. Надумал я внести денежный вклад в Чудов монастырь, дабы чернецы за меня помолились. Ныне же повезешь мой вклад в Горицкую обитель, где томится твоя Ксения. Игуменья будет довольна, ибо монастырь не гораздо богат, поелику находится под рукой Кирилло-Белозерского монастыря. Скажешь игуменье, что сам, мол, Афанасий Власьев, приехать не смог, послал своего доверенного человека. О том я в грамотке отпишу.

— Спасибо, Афанасий Иванович, выручил. В ноги тебе поклонюсь!

— Сядь! Дале послушай. Путь твой будет далекий. На постоялые дворы и ямских лошадей немалые деньги понадобятся, да и на другиедела, а калита твоя, мнится, изрядно оскудела. К матери бы ринулся, но она в Мугреево отъехала. Ты ж терять времени не хочешь, да и матушку не желаешь удручать. Не так ли сказываю?

— Да все так, Афанасий Иваныч, — вздохнул Василий.

— То-то и оно. Да Горицкого монастыря не близок свет. Снабжу тебя калитой и немалой, дабы ни в чем нужды не ведал.

На сей раз Василий, и в самом деле отвесил земной поклон. Тепло молвил:

— Редкостный ты человек, Афанасий Иванович. Будто сыну родному. Все до полушки верну.

— Сына Бог не дал. Я всегда твоему отцу завидовал и всегда говорил: мне бы таких сыновей… А ты мне и впрямь за сына. Ни о каком возврате денег и думать не смей. На мой век денег с избытком хватит. Много ли надо бобылю?

На прощанье обнялись, облобызались. На прощанье Афанасий Иванович молвил:

— Веди себя в Кириллове тихо, о запальчивости своей забудь, к служилым людям приглядись. Если Шуйский задумал лихо, начальный человек о том должен ведать. Найди к нему дорожку, а там, как Бог даст…

… Томила Даренин встретил Пожарского приветливо.

— Живи, сколь душа пожелает. Я ведь Афанасию Ивановичу, почитай, жизнью обязан. Как-то в зазимье, когда из Неметчины пробирались, в возке через реку ехали, да в полынью угодили. Почитай, у самого берега. Лошадь успела выскочить, а я в полынью угодил. Не видать бы мне бела свете, если бы Афанасий Иванович из возка не выпрыгнул и ко мне по льду с вожжами пополз. Вытянул меня, жизнью своей рисковал. До сих пор за него Богу молюсь.

Услышав о недуге Власьева, опечалился:

— Жаль Афанасия Ивановича. Державные дела, коими он ведал, тяжело даются. Вклад, выходит, прислал. Игуменья порадуется: храм новый задумала она возвести.

— Какова она?

— Евсталия-то?.. Да, кажись, разумница, о монастыре своем неустанно радеет.

— А нравом?

— Покладистая, не то, что бывшая игуменья. Та была крута и деспотична. Келейницы в постоянном страхе жили.

— Это при ней Старицких княгинь погубили?

— При ней, Василий Михайлович. Но то Иван Грозный приказал.

— Может, и новый царь с какой-нибудь неугодной келейницей расправиться. Вон и стрельцов для чего-то нагнал.

При упоминании стрельцов лицо Томилы Даренина подернулось хмурью. Длинные, сухие пальцы нервически забарабанили по столу.

— Будто кромешники налетели. Только метел да собачьих морд не хватает. Дерзки, оглашенные. Особливо пятидесятник Титок Наумов выкобенивается. Выполняй приказ великого государя, дьяк Томила! Рассели нас по лучшим избам, укажи кабацким целовальникам вина нам без уплаты выдавать, да кормить вволю. Меня оторопь взяла. Да вы, сказываю, кабаки за три дня разорите. А Титок зубы скалит: разорим, коль из городской казны денег целовальникам не выделишь. Я, было, увещевать пятидесятника принялся, а тот будто с цепи сорвался: не гомони, дьяк, мы царскую волю выполняем! Вот так, Василий Михайлович.

— Какую волю? — напрягся Пожарский.

— Не рассказал. Погодя-де изведаешь. Но денег пока я из казны не брал. Послал своего человека к воеводе Ряполовскому. Я-то без его указу и полушки не могу потратить. Он у нас строг…

Томила принялся рассказывать про воеводу Белозерска, но Василий слушал его вполуха, ибо все его мысли крутились о таинственной царской воле, о коей пятидесятник не захотел поведать дьяку Даренину.

Когда дьяк завершил свой рассказ о Ряполовском, Василий вышел из-за стола.

— Прости, Томила Андреич. Пора мне к игуменье Евсталии наведаться.

— Да ты что, Василий Михайлыч?! С такой-то дороги дальней? Отдохни, отоспись. Что за спех?

— Такова воля Афанасия Ивановича. Поеду!..


… Василий, пока хозяина избы не было, лежал на лавке и все вспоминал, вспоминал. Радушно его встретила игуменья Евсталия, радуясь дару дьяка Власьева:

— Никогда не чаяла, что экий важный человек в мою скромную обитель столь денег пожалует. Все келейницы за него будут молиться.

— Вот и мне за него надо помолиться в твоей обители, матушка игуменья. Недельки две Афанасий Иванович наказывал, коль дозволишь.

— Дело богоугодное, князь, как не дозволить? Я тебе и место в Гостевой избе отведу и выдам смирную сряду, дабы инокинь моих не смущать. Молись в соборном храме самой почитаемой иконе Воскресения Христова, пожалованной монастырю царицей Анастасией Романовной, когда сестры после вечерней службы по кельям разойдутся. Да молись с усердием, с земными поклонами, дабы на Афанасия Ивановича Божие исцеление низошло.

— Я буду усердным молитвенником, матушка игуменья…

Лишь на третий день увидел Василий из оконца Гостевой избы келейницу Ксению, идущую с инокинями в соборный храм. Сердце его забилось, лицо вспыхнуло, он готов был выскочить из избы и кинуться к своей возлюбленной, о коей думал все дни и ночи. Но на сей раз, он сдержал себя, разумея, что его порывистый шаг может все испортить и даже погубить опальную царевну. Если стрельцы (а среди них оказались и дворовые слуги Василия Шуйского, ходившие у него в послужильцах, когда тот был боярином) имеют тайное поручение царя устранить дочь Годунова, то появление в обители Василия Пожарского их приведет в смятение. Князь прибыл в Горицкий монастырь, дабы вызволить Ксению из обители! Схватить его, заковать в железа, а к воротам обители приставить надежный караул, до тех пор, пока Шуйский не отдаст свой жестокий приказ.

Василий аж застонал от безысходности. Он не может встретиться с Ксенией, не может! Тогда, для чего он проделал такой далекий путь? Чтобы только мельком увидеть свою ладу из оконца Гостевой избы?.. Нет! Надо что-то измыслить, непременно измыслить! Прийти в себя, успокоиться и как следует раскинуть головой.

Долго ломал голову Василий и, наконец, его осенила спасительная мысль. Надо открыться игуменье. Риск огромный, но только она способна свести его с Ксенией…

Скрипнула дверь. В избу вошел Слота, глянул на князя, лежащего на лавке с закрытыми глазами, подумал: «Никак, сон сморил». Но князь тотчас поднялся и бодрым голосом молвил:

— Кажись, погожий день сегодня, Слота.

— Вот и, слава Богу. Мужики, глядишь, хлеб домолотят.

Начало сентября ознаменовалось проливными дождями, кои помешали монастырским трудникам завершить страду.

— Угонятся за день?

— Ныне угонятся. Дождей, почитай, неделю не будет.

Василий уже не удивлялся пророчествам хозяина избы, который по каким-то, одному ему известным приметам, угадывал погоду.

— Вот и славно, — думая уже о чем-то своем, сказал Пожарский. Пусть Ксения порадуется солнечным дням.

В том северном монастыре погода не баловала, и все же Ксения была несказанно счастлива их встречам, хотя и коротким, но все же упоительным для ее души.

«Спасибо игуменье, — неоднократно высказывала она. — Сердце у нее доброе. И как только тебе удалось уговорить Евсталию?»

«А я добавил к вкладу Власьева свой вклад, вот и оттаяла матушка игуменья».

«Себе-то хоть оставил?» — обеспокоилась Ксения.

«Не волнуйся, ладушка. Насмотреться на тебя не могу».

Василий настолько был нежен, настолько одержим своей любовью, что Ксения как-то спросила:

«Редкостный ты у меня, любый Васенька. Таких, пожалуй, и на белом свете нет. А если меня в самый дальний монастырь отправят, где и дорог нет. Так и будешь меня сыскивать?»

«Да хоть в земли полуночные! Все равно найду. Ты же знаешь, родная моя, что нет мне без тебя жизни».

Прослезилась горицкая келейница от счастливых и неутешных слез, ведая, что неспроста заточил ее царь Шуйский к далекому Белому озеру.

Не покидала тревога и Василия. Пока пребывал в обители, он нередко справлялся у игуменьи:

«Не посещал ли монастырь кто из служилых людей, что прибыли в Кириллов?»

«Пока никто не наведывался. Да и что ратным людям делать в женском монастыре?.. Чую, что-то гнетет твою душу, князь».

Василий отнекивался, говорил, что спрашивает из досужего любопытства, но Евсталия, ведая судьбу прежних знатных княгинь Старицких, вывезенных из монастыря и утопленных в Шексне, догадывалась о причине вопросов столичного князя, влюбленного в царскую дочь.

Дьяк Томила Даренин тоже пока ни о чем подозрительном в поведении стрельцов не находил и толковал об одном и том же:

«Чего-то они выжидают. К присяге Василию Шуйскому они народишко привели, пора бы и вспять возвращаться, но они о том не помышляют, сучьи дети. Сколь казны у Белозерского воеводы издержали!»

Пуще всего угнетало Василия томительное неведение. Его деятельная натура страсть того не любила, и тогда он рискнул встретиться с пятидесятником, пригласив его в кабак, что находился на Покровской улице. Но дьяк решительно отговорил:

«Не дело вздумал ты, Василий Михайлович. Титок Наумов пока о тебе ничего не ведает, и, слава Богу. Зачем же на рожон лезть? Живи в монастыре, коль игуменья приветила, а я, коль что разнюхаю, в сей миг тебя оповещу. Успеешь свою инокиню увести. Я ведь с Титком не зря сошелся. В гостях друг у друга бываем. Все жду, когда он проболтается. Вот и ты терпеливо жди!»

И тот час настал. Томила Андреевич вбежал в Гостевую избу с веселой улыбкой.

«Распустил-таки язык наш Титок. Царь Василий повелел черницу Ольгу в Москву привезти».

«Для какой надобности?» — встрепенулся Пожарский.

«Москве угрожает опасность. На стольный град двинулось войско крестьян и холопов под началом Ивашки Болотникова. Огромное войско. Перед лицом смертельной угрозы Василий Иванович вознамерился примирить себя с памятью царя Бориса Годунова. Прах царя, царицы Марии Григорьевны и сына их Федора Борисовича велено перенести из заброшенного кладбища в Троицкий монастырь. На перезахоронении должна присутствовать царевна Ксения».

«Слава Богу!» — размашисто перекрестился Василий.

Он двинулся на Москву вслед за возком Ксении, окруженным стрельцами. Служилые люди его так и не приметили, а вот в Москве Василий чувствовал себя уже свободно: ему уже нечего не угрожало, ибо новый патриарх Гермоген и бывший первый патриарх всея Руси Иов, приглашенный из Старицы, приняли покаяние москвитян, кои ранее целовали крест «царю Борису, и царице его Марье, и царевичу Федору, царевне Ксении», а затем после кончины царя целовали крест царице, царевичу и царевне, но позднее «то все преступили». В свою очередь оба святых патриарха простили всех, кто принес покаяние.

Царевну Ксению разместили в кремлевском женском Вознесенском монастыре, что особенно порадовало Пожарского. Не надо таиться, где-то укрываться, и дом совсем рядом.

В приподнятом настроении Василий вернулся в свои хоромы, что близ Лубянки на Сретенке, где его встретили мать и старший брат Дмитрий.

Мария Федоровна пролила немало слез, ничего не ведая об участи Василия, внезапно исчезнувшего из Москвы, и теперь, вытирая шелковым убрусцем заплаканные глаза, она выслушивала скупой рассказ сына и тихо вздыхала.

Дмитрий же коротко и суховато посетовал:

— Мать бы пожалел. Душой извелась.

— Прости меня, матушка, но по-другому я поступить не мог.

— И что это за любовь такая, сынок? Сердцем тебя понимаю, но умом не разумею. Ведь царевна теперь инокиня, она обет дала — только Богу служить. Никогда уже не быть ей в миру. Ты ж — мирской человек, достиг самых цветущих лет. Не пора ли тебе отрешиться от безумной любви, и завести семью? Да за тебя, такого пригожего молодца, любая боярышня с усладой пойдет. Послушай меня, сынок. Заклинаю тебя!

У Марии Федоровны в эту минуту были такие страдальческие, умоляющие глаза, что Василий не выдержал и опустил русокудрую голову. Его охватила острая жалость к матери, кою он беспредельно благотворил.

Мария Федоровна прижала голову сына к своей груди и все с той же мольбой, проговорила:

— Васенька, послушай меня, ради Христа!

Василий же поднял на мать свои взволнованные глаза и молвил:

— Если сможешь, прости меня матушка. Даже твоя отчаянная мольба меня не остановит. Несказанно люблю я Ксению и никогда не предам ее, даже если ты меня предашь проклятию.

Горькие слезы покатились по лицу Марии Федоровны…

…Надежды Василия на то, что царевну оставят в московской Вознесенской обители рухнули: черницу Ольгу вместе с останками отца, матери и брата, откопанными из могилы убогого погоста Варсонофьевского монастыря, повезли в обитель преподобного Сергия Радонежского. Пожарский последовал вслед за погребальным шествием.

Перезахоронение последовало на богатом кладбище монастыря. С тяжелым сердцем он слушал скорбные причитания Ксении: «Горько мне, безродной сироте! Злодей-вор, что назвался ложно Дмитрием, погубил моего батюшку, мою сердечную матушку, моего милого братца, весь мой род заел! И сам пропал, и по смерти наделал беды земле нашей Русской! Господи, осуди его судом праведным!»

Василий смотрел на рыдающую Ксению, и у самого на глаза навернулись слезы. Какой же горестный удел у его несчастной возлюбленной! Сколько же ей пришлось перенести за годы Смуты, по-прежнему бушующей на Руси. Дай же ей сил, всемилостивый Господи!

Василий полагал, что Ксению после торжественного обряда вновь отправят в Москву, но ее отвезли в Подсосенский монастырь. Пожарский вновь последовал за инокиней и обосновался в деревне Горушке, что находилась недалече от обители.

Глава 3 ХРУПКОЕ СЧАСТЬЕ

Два года обретался Василий в избе Слоты Захарьева и два года по воскресным дням, опричь Великого поста, встречался с инокиней Ольгой. Нет, он так и не мог привыкнуть к нареченному монашескому имени, по-прежнему называя свою ладу Ксенией.

В деревне уже привыкли к приходам молодой черницы, ибо она всегда появлялась с берестяным кузовком, наполненным разнообразными вещицами, заказанными местными крестьянами. Один попросит принести лампадного масла, другой — свечку, третий — рушник, искусно вышитый руками келейницы… В деревне было всего девять дворов, и всегда каждый двор посещала полюбившаяся всем сосельникам монахиня, ибо она заходила в избу даже тогда, если ее хозяин ничего не заказывал. Войдет, непременно спросит о здравии обитателей дома, а ежели кто занедужил, то не только помолится за него перед кивотом, но, и в случае надобности, пообещает прислать к хворому мирянину монастырскую лекарку. Вот за то и боготворили инокиню. Каждый хозяин старался чем-то угостить ее, но Ольга учтиво отказывалась, говоря, что Господь присылает ее к мирянам не ради насыщения чрева, а ради благодати, которая должна вселиться в дом.

Последняя изба, куда заходила матушка Ольга, была изба старосты, кой оказался большим любителем ее рукоделия. И не только он, а и его новая жена Пелагея, кою присмотрел в деревне домовитый мужик. Та, увидев расшитый серебряными травами небольшой рушничок, ахнула:

— Какая лепота, пресвятая Богородица! Уж на что была моя бабушка мастерица, но ей далеко до такого чудного рукоделия.

— Лепота, — степенно кивал Слота. — Такой рушник ни на одном торгу не купишь. Боюсь, у меня даже денег не хватит.

— Господь с тобой, Слота Захарыч. Я ж — от чистого сердца.

— Но ведь сколь усердия довелось приложить, матушка.

— Сие усердие мне в радость. Не было бы его, я б с тоски умерла. Страсть люблю вышивание. Оно спасает меня от грустных мыслей.

Ксения хотя и встречалась с Василием, но опечаленные мысли не покидали ее, ибо монастырь стал ее домом, в кой ее постригли насильно, когда душа ее не желала уходить в монашеский мир, вынудивший ее стать черницей поневоле. Она с трудом привыкала к своему новому положению, особенно в Горицком монастыре, когда судьба ее висела на волоске, и если бы не тайные встречи с Василием, ей бы пришлось совсем нелегко. Именно Василий вывел ее из плена тягостных ощущений, нередко приводивших ее к самым черным, беспроглядным мыслям, именно Василий вернул ее к жизни.

Инокине Ольге легче стало в Подсосенском монастыре, когда игуменья назначила ей «духовную мать», матушку Александру, пожилую монахиню с добрым, всё понимающим сердцем. После ее неустанных, душеспасительных бесед, Ольга все больше стала втягиваться в духовную жизнь, понимая, что подрясник и куколь предназначены ей судьбой, и с этим необходимо не только смириться, но и полностью отдаться служению Богу.

Одно смущало инокиню: ее неиссякаемая любовь к Василию, которую она не могла скрыть ни в Горицком, ни в Подсосенском монастырях. В северном монастыре она не дошла до плотского грехопадения, а вот в Подсосенском, в один из светлых, погожих дней лета, когда вся природа дышала духмяной зеленью и озарялась светозарным солнцем, она отдалась своему ненаглядному Васеньке и, вернувшись из деревни в обитель, тотчас кинулась к матушке Александре и поведала о своем большом грехе. Та всполошилась:

— То прелюбодеяние! Я-то, чаяла, что твои встречи с князем не будут телесными, но ты оказалась в плену плотских наваждений и не сдержалась от греховного искушения. Я наложу на тебя епитимью!

Матушка Александра настолько осерчала, что обычно кроткие, участливые глаза ее наполнились суровым гневом.

Ольга опустилась на колени и, глотая слезы, молвила:

— Мне нет прощения, матушка. Я готова понести самое строгое наказание.

— Ну почему, почему ты, дитя мое, предалась плотскому вожделению, заведомо зная, что всемилостивый Бог причисляет прелюбодеяние к великим грехам?

Перед духовной матушкой нельзя было скрыть даже самые сокровенные мысли.

— Я ведаю о том, матушка Александра, но любовь князя Василия вот уже много лет казалась мне божественным чудом, вот я и вознаградила его.

— А твоя любовь так же сильна, дочь моя?

— Да, матушка. Я готова пожертвовать своей жизнью за Василия.

— Пожертвовать жизнью?.. Поднимись, дочь моя, и поведай мне о своих чувствах к князю Пожарскому, и как они зародились в душе твоей? Прежде чем подвергать тебя наказанию, я все хочу изведать до мельчайших подробностей.

Это был длительный рассказ, после чего матушка Александра молвила:

— Твой грех, дочь моя, не минутная слабость, а веление истомившейся души. Василий твой и впрямь достоин любовной услады. Но это хорошо между людьми в мирской жизни, здесь же случай особый, и не мне уже, а Богу судить о твоем проступке. Возможно, Спаситель и отпустит твой грех, но о том надо молиться, а посему я предаю тебя малой епитимье. Молись, усердно молись, дочь моя…


* * *
С того летнего дня миновало два года, а сейчас Ольга неторопко шла к Горушке и тихо молилась, перебирая янтарные четки.

— Пресвятая Богородица, прости меня, грешную…

Она шла и заведомо знала, что ее молитва не такая уж истовая, не дойдет она до Господа, ибо в избе Слоты ее ждал стосковавшийся по ней князь Василий. Шесть дней для него, как он сказывал: «адское мучение». А для нее?

Ольга, перестав читать молитву, и вовсе остановилась. Все дни, проведенные в трудах и молитвах, она просила прощения у Господа и… постоянно думала о Василии, и ничего не могла с собой поделать. Бог и Василий как бы воплотились в одно лицо, только один неизменно напоминал о ее грехе и грозил своим карающим перстом, а другой — протягивал к ней свои ласковые руки и нежно шептал: «Ладушка ты моя ненаглядная, как же я по тебе соскучился!»

Раздвоение и мучило и одаривало инокиню счастьем, но тем счастьем, кое она находила греховным. Василий же ничего греховного в их встречах не видел:

— Твоя душа рвалась к иноческой жизни? — спрашивал он.

— Нет. Никогда я не думала посвятить свою жизнь служению Богу.

— Тебя силком отправили в монастырь?

— Да. Я даже вырывалась из рук холопов Масальского.

— На постриге ты об этом поведала священнику?

— Да. Но духовные лица мне сказали, что они должны выполнить приказ царя Дмитрия, и что не судима воля царская.

— Обряд пострига был совершен не по твоей воле, тем паче он был содеян по приказу Расстриги. Надеюсь, ты ведаешь о сущности расстрижения?

— Отменно ведаю, Василий. Суть его состоит в том, что по прочтении повинному указа о присуждении его к лишению духовного сана с него снимают назначенные этому сану одежды — рясу, подрясник, камилавку, клобук, остригают у него волоса на голове и бороду, если это мужчина, облачают в простое мирское платье и отбирают «ставленную» грамоту. Расстриги не могут поступать на какую-либо службу, участвовать в земских сходах.

— Всю жизнь?

— Бывший священник — в продолжение двадцати лет, диакон — двенадцати лет. Есть даже такое воспрещение: в течение семи лет расстрига не имеет права въезда в столицу. Четвертый вселенский собор установил добровольных расстриг предавать анафеме. На Руси митрополит Киприан также изрек проклятие на низлагающих с себя добровольно священный сан монаха и священника.

— О чем тогда пересуды, Ксения? Ты угодила в монастырь по дьявольскому наущению Расстриги, кой подвергся проклятию всей православной Русью. Ты вольна покинуть обитель.

— Поздно, Василий. Я приняла обет, а посему не могу покинуть монастырь.

— Вздор, Ксения! — горячился Василий. — Ты бы ведала, что творится в других монастырях. У меня волосы встают дыбом. Уж не тебе ль, известной книжнице, не ведать о разного рода монастырских грехах? Жизнь монахов должна быть примером добродетели, благочестия и трезвости. А что на самом деле? Мне еще в Белозерском монастыре удалось прочесть прелюбопытную грамоту, да так, что она, почитай, дословно запомнилась. Помышлял тебе о ней рассказать, да все как-то случай не представлялся. Вот послушай: «Не велено священническому и иноческому чину по священным правилам и Соборному Уложению в корчмы входить, упиваться, празднословить, браниться; и которые священники, дьяки и монахи станут по корчмам ходить, упиваться, по дворам и улицам скитаться пьяными, сквернословить непристойными словами браниться, драться: таких бесчинников хватать и заповедь на них царскую брать, по земскому обычаю, как с простых людей бражников берется, и отсылать чернецов в монастыри к архимандритам и игуменам на смирение по монастырскому чину». И прочее и прочее.

— Ты прав, Василий. Еще преподобный Феодосий, игумен Киево-Печерского монастыря сурово обличал иноков за леность к богослужению, пьянство и несоблюдение правил воздержания. Ныне же наличие рядом мужских и женских монастырей, а также и общих мужско-женских обителей не может пагубно не сказаться на целомудрии монахов и монахинь.

— Не забудь обличение монашеской жизни Максима Грека, Вассиана Косого и Иосифа Волоцкого. А как негодовал на монашеские нравы Иван Грозный? Он даже собрал Стоглавый собор и заявил, что во всех монастырях держатся хмельные напитки и чернецы предаются пьянству, по кельям незазорно ходят женки и девки и творится несусветный блуд.

— Святой игумен Иосиф Волоцкий высказался еще резче. Мне стыдно об этом говорить, но его слова из книги не выдернуть. Он досадует, что по обителям ходят не только женки и девки, но и «робята молодые, голоусые отроки», кои живут среди монахов «невозбранно». Какая стыдоба! При таких пороках взыскательным игуменам оставалось только либо уходить со своего места, как это сделал Паисий Ярославов, инок Спасокаменского монастыря, а затем игумен Троице-Сергиевой обители, или насаждать порядок «железом и затвором», рискуя иногда поплатиться своею бородой, как это стряслось с Саввой Тверским.

— Все так, Ксения, но ты забываешь или не хочешь говорить о самом главном для тебя вопросе. Мне хорошо известно, что Стоглавый собор, заповедуя монахам держать хмельное питье и вести свое хозяйство, допустил изъятие из этого правила для более знаменитых иноков и тем изрядно подорвал свои установки. Иноки, постриженные поневоле или из знатных фамилий, продолжали вести чисто светскую жизнь, к соблазну монастырской братии. Светскую, Ксения! Почему ты того не хочешь? Расстриги давно нет, а Василию Шуйскому и вовсе ныне не до инокинь. Для него главная забота — новый Самозванец и поляки с воровскими казаками, кои обретаются в Тушинском лагере. Что сдерживает тебя, что?

— Я тебе уже сказывала, Василий. Обет перед святыми иконами дала.

— Опять ты про свое! — продолжал горячиться Пожарский.

Их спор продолжался…


И вот Ксения появилась в избе Суеты. Она была в черном куколе, черном подряснике и в черных кожаных сапожках; подрясник опоясан нешироким черным поясом, в руке — янтарные четки.

В первое время, когда Ксения жила в Горицком Воскресенском монастыре, Василий никак не мог привыкнуть к ее строгому монашескому облачению, так разнящемуся от мирского. Все сокрыто, даже от лица остались одни глаза, и тогда он снимал с ее головы куколь, запускал ладони в ее чудные шелковистые волосы, нежно целовал ее зеленые глаза с мягкими пушистыми ресницами и ласково восклицал:

— Ладушка ты моя… Ладушка ненаглядная…

Здесь же, выходя в деревню Горушку, Ксения уже вместо черного куколя покрывала голову белым платком, но Василий по-прежнему снимал его, желая видеть ее роскошные волосы, без которых он представить не мог свою «ладушку».

Когда они оставались одни, и когда Василий принимался осыпать ее своими жаркими поцелуями, подрясник начинял тяготить Ольгу.

— Грешно, грешно так… Я — великая грешница. Подрясник как бы говорит мне, что я нарушаю третий обет Господу.

— Третий?.. Сколько же их всего, и в чем суть самого обета? — спросил Василий.

— А ты разве о том не ведаешь?

— Никогда не вдавался в глубину сего христианского обещания. Да и никогда не влекли меня книги о монашестве.

— Честно признаться и меня не очень влекли, но теперь они стали для меня настольными книгами, ибо светских литературных творений я уже в монастырях не вижу.

— Поди, скучные они, твои-то настольные.

— Я бы не сказала, Васенька. Ты о сути обета хотел изведать? Тогда наберись терпения и послушай. Монахиня после пострига дает Господу три обета или три креста: обет послушания, обет нестяжания и обет целомудрия, чистоты.

Первый обет — первый крест, который изображает параман на плечах и спине.

Послушание — это благое иго и легкое бремя Христово. Поклонись и неси его со смирением и великим терпением на спине своей. А когда тебе станет невыносимо трудно отрекаться от своей воли, от себя самой, невыносимо станешь гореть, как жертва на огне всесожжения, тогда вспомни слова, которые начертаны у тебя на парамане: «Аз язвы Господа Иисуса на теле моем ношу». Другой крест, который принимает новопостриженная монахиня, надевается на грудь ее, на сердце. Это крест нестяжания. Сердце наше много заботится, волнуется, и на него накладывается крест для того, чтобы сердце монахини отныне не заботилось, не волновалось, а всецело услаждалось преданностью в волю Божию. Крест на груди знаменует, что теперь ее сердце целиком отдано в жертву Господу. И соединен этот крест с первым крестом послушания четырьмя шнурами, четырьмя поясами в честь четырех Евангелистов, в знак того, что эти обеты, эти кресты послушания и нестяжания не выдуманы, как говорят любомудрые века сего, а есть истина Евангельская.

Третий крест дается монахине со свечкой зажженной. Этот крест не надевается ей ни на грудь, ни на спину, а дается в руки. Монахиня держит его только в момент пострига и в те незабвенные пять дней, когда она просидит, подобно Марии Евангельской, у ног Спасителя, пребывая неотходно в храме и сподобляясь ежедневно Причастия Святых Животворящих Тайн Христовых. А потом она отнесет его к себе в келью, поставит в божницу, затеплит лампаду, и будет хранить, как величайшую драгоценность, до того часа, когда ей дадут этот крест при последнем издыхании в ее уже холодные руки. Что это за крест, как величайшая святыня данный монахине при постриге и с которым ее хоронят? Крест этот полит многой кровью и потом подвижников и подвижниц — это обет чистоты и целомудрия. Вспомни слова пострига: «Сохранишь ли себя в чистоте и девстве даже до смерти?» О, Господи, я человек есмь, плоть ношу, как дерзну взять я этот крест, эту величайшую святыню?

Чистота в очах Божьих выше всех подвигов. Это драгоценная жемчужина, это белоснежная лилия, которую принес архангел Гавриил Деве Марии в день Благовещения. Лилия эта настолько нежна, настолько бела, что малейший ветерок, малейший помысел уже оставляет на ней пятно. Брак рождает человека, и только девство одно было способно родить Богочеловека». Сама Пречистая Дева, положила начало девству.

Вот те три креста, которые даются монахине при постриге вдобавок к крестильному кресту — это три великие данные ею обета.

Отличительная одежда монахини — мантия. Это длинная одежда, которая не позволяет быстро двигаться, не дает нам возможности делать резкие движения. Мантия как бы стесняет нас. Она и есть образ глубочайшего смирения, и указывает, при каких условиях можно донести те три креста монашеских: покрой их мантией смирения. Смирись пред Господом, пред всеми людьми, скажи Богу: «Я прах и пепел. Без Твоей воли, Господи, помощи, без Твоей всесильной благодати — я ничто. Без Тебя я не дерзнула бы и прикоснуться к святым тем крестам, но на Твою помощь уповая, я беру их и понесу». Смирись не только словом, но и всей душою своей, сотри себя пред Господом в порошок, в прах, смирись пред сестрами и считай всех, как говорят Святые отцы, ходящими по облакам и только себя одну пресмыкающейся по земле. Когда ты так смиришься до самой глубины души своей, тогда дерзай взять эти кресты монашеские и крепко держи, когда ветер искушений будет вырывать их из рук твоих.

Последние слова Ольга молвила скорбно и тихо, с печальным лицом.

— Нет мне прощения, великой грешнице. Не смогла я выполнить обет целомудрия. Никогда не простит меня Господь за смертный грех.

Василий возложил свои руки на плечи инокине и горячо произнес:

— Простит, простит, Ксения! Не тебе ли отменно ведомо, что раны и смертельные страдания Иисуса Христа считаются исцеляющими, ведь за ними следовало Воскресение. Семь язв Христа, полученных им во время истязаний, вылечивают семь смертных грехов человека: гордость, желание славы, уныние, многозаботливость, сребролюбие, блуд и чревобесие. К тебе это ничего не относится. Ты ссылаешься лишь на нарушение обета целомудрия. Но я вновь и вновь повторю: стала ты монахиней по принуждению еретика, а значит, незаконно твое иночество, и полюбила ты меня задолго до пострига. К чему твои слезы?

И Василий осушил глаза инокини своими нежными поцелуями.

— Успокаиваешь меня, Васенька. Но я все равно буду считать себя великой грешницей.

— Да нет же, нет! Если бы Бог прогневался на тебя, то он не допускал бы меня к тебе, поставил бы между нами непреодолимую препону. Ты уж поверь мне, ладушка.

— Ох, не знаю, любый мой. Господь-то как сказывал: лучше умереть в брани, чем выпустить хотя бы один из данных тебе Господом крестов. И чем больше потерпишь ты искушений, тем все ярче и ярче будет вырисовываться на крестах твоих образ Сладчшайшего Жениха твоего — Господа нашего Иисуса Христа, который и будет утешать, веселить сердце твое утешением Святого Духа.

— В дивном саде?

— Увы, любый мой, не бывать мне в дивном саде. Сад сей окружен стеной и стоит на четырех драгоценных камнях. Первая большая стена расписана чудными рисунками, дивными картинами. Глаз от нее не отведешь. За ней идут еще семь стен, потом четырнадцать, а задняя стена темная, таинственная, непонятная для нас, красками и узорами исписана она.

Ворота ведут в этот сад. Они очень низкие, но в тоже время и высокие. Чтобы пройти в них, нужно очень наклониться. Но чем ниже наклоняешься, тем выше потом поднимешься. И над этими святыми вратами горит неугасимая лампада. Когда минуешь те святые врата и войдешь в сад, то увидишь три чудных дорожки, три дивных тропинки, которые ведут вглубь сада. Когда пройдешь по этим тропинкам, то увидишь, что они усыпаны мягкими цветами. Мягко, приятно идти по ним. Пройдешь несколько шагов, и стопы твои начнут ощущать острые шипы, колючий терновник, кой растет на этих тропинках, но если ты дашь себе труд претерпеть боль от этих шипов и дойдешь до конца дивных дорожек, то увидишь три райских дерева, которые растут по одному в конце каждой тропинки. Чудные эти деревья, благосеннолиственные, под сенью которых можно отдохнуть. И растут на них плоды необыкновенные, райские, благоуханные и сладкие на вкус.

В саду этом дивном разбита клумба, и на ней растут три райские розы, благоухание коих освежает не только все твое существо, но и обновляет душу и сердце человека. Если пойдешь дальше, и будешь чутко прислушиваться, то услышишь пение не земного, а небесного соловья, который разливается на 20 ладов и на 150 трелей. Дивный животворящий источник журчит в этом саду, никогда не оскудевающий, никогда не высыхающий, и чем ты больше будешь пить из него, тем он будет журчать еще сильнее, течь еще обильнее. От этого источника исходят три ручейка.

Вот какой чудный сад описала я тебе, Васенька. Что он изображает? Ты, наверное, уже догадался. Изображает он то звание, которое носят монахи — монашество. Стоит он на четырех драгоценных камнях — это четыре Евангелиста. Святое Евангелие указывает, что монашество основано на святом Евангелии, а не выдумано, как говорят умники века сего. Нет в Евангелии слова «монашество», но о сущности его говорится очень много: «Аще, кто хощет по Мне идти, да отвержется себе, возмет крест свой и по Мне грядет». Вот и монашество. Или слова: «Аще кто любит отца или матерь, или сестер, или братьев паче Мене, несть Мене достоин».

Святой первоверховный апостол Петр от лица всех святых апостолов сказал Господу: «Се мы остановихом вся и вслед Тебе идохом». Святые апостолы — это первые монахи. Идя за Господом, они оставили всех. У некоторых были жены, они их оставили; имения оставили и предались в полное послушание Господу своему Иисусу Христу. В своей жизни они исполнили те три обета, которые даем все мы. Святое Евангелие — это опора, это те четыре драгоценных камня, на коих стоит дивный сад монашества. И каждому монаху и монахине, каждой послушнице вменяется в обязанность каждый день прочитывать, хотя бы по одной главе Евангелия. Каждый день она должна держать его в руках и смотреть на него, и не только смотреть, но и в сердце иметь те драгоценные четыре камня.

Дальше: первая большая стена, исписанная необычайно красивыми картинами, — это книга Деяний святых Апостолов. Дивные жития, дивные там картины — очей не оторвешь. Затем идут семь стен — семь соборных посланий и четырнадцать посланий святого апостола Павла, этого монаха, проповедника языков. И далее, таинственная темная стена с непонятными таинственными рисунками — это Апокалипсис, Откровение святого Иоанна Богослова.

Святые ворота, ведущие в этот сад, — это врата Христовы, врата смирения. Тесные они, низко надо наклоняться, чтобы пройти, даже пролезть в них, но и высокие они, ибо, чем ниже наклонишься, тем потом выше поднимешься, в противоположность вратам дьявольским. Они широкие и пространные, но чем выше поднимаешься, проходя в них, тем ниже упадешь, даже до ада. Над этими святыми вратами горит неугасимая лампада: это молитва монашеская. Три дивные тропинки, которые представляются твоим очам, как только ты пройдешь святые ворота, это три обета монашеские: первая дорожка — послушание, вторая — нестяжание, третья — целомудрие.

Когда вступает человек в святую обитель, говорю не о себе, грешной, а про истинного монаха, то большая ревность бывает у него идти этими тропинками: буду все делать, буду все терпеть, только возьмите меня в святую обитель; на все бывает готов, всего себя целиком приносит в жертву Господу. Но проживает год-два, и начинает остывать, приходят искушения. Чем дальше идет подвижник по этим святым дорожкам, тем ветры вражьи начинают дуть сильнее и мягкие цветы на пути ее заменяются острым терновником. Блаженна ты будешь, если перетерпишь боль и дойдешь до тех райских деревьев, что растут в конце каждой из этих тропинок. Но часто случается, что идет человек, пока на пути его цветы, а как только начнут уязвляться стопы его острым терновником, он не выдерживает и убегает. И, увы, много таких случаев!

— Вот видишь, Ксения!

— Худо это, Васенька. Надо терпеть до конца, иначе не вкусишь тех сладких райских плодов. Много шипов на этих тропинках, но я назову тебе только несколько из них. На дорожке послушания один острый шип будет постоянно уязвлять твои ноги. Это ропот и непокорство. А на дорожке нестяжания — это многопопечительность, забота о хлебе насущном и непредание себя в волю Божию. На дорожке целомудрия особенно много шипов, которые будут ранить не только стопы твои, но и руки. Шипы эти так велики, что, вонзаясь тебе в ноги, они проникают в самую глубину твоего сердца, в самые его сокровенные изгибы и тайники, и до того ранят его, что сердце все истечет кровью. Вонзаются эти шипы и в голову, и в ум подвижника, идущего по тропинке целомудрия, в виде нелепых помыслов, которые не хочет монахиня, но которые сплетаются в виде тернового венца на главе ее и даже когда она приступает к святым страшным Животворящим Тайнам Христовым. Трудно идти по этим святым дорожкам, но если ты побежишь по ним, ведомая Ангелом хранителем, ведомая молитвами отца своего духовного, старицы своей, если достигнешь дорожки послушания, то узришь там чудное дерево, под ветвями которого ты можешь отдохнуть: обвяжешь листьями его свои израненные ноги, и они в тот час же исцелятся. На дереве этом растут три сладких благоуханных плода. Блаженна ты будешь, когда вкусишь от них. Первый плод — внутрь себя смотрение, внутрь себя пребывание. Эта добродетель достигается только подвигом святого послушания, через постоянное отречение своей воли, через постоянные поправки, постоянное отложение своих собственных деланий. Второй плод — самоукорение. Вкусивший его так глубоко входит в себя, что даже не видит чужих грехов. Ему открывается вся глубина его собственной души. Третий плод необыкновенно сладкий — это мир душевный. Мир, о котором мы молимся после принятия святых Христовых Тайн, благословенной молитве, чтобы Тайны святые были нам в мир душевных наших сил. Этот мир открывает в душе нашей то, о чем говорил Спаситель: «Царство Божие внутрь вас есть». Этот мир уводит подвижников в затворы, и они жили там, не видя лица человеческого. На древе в конце Тропинки нестяжания тоже найдешь ты дивные плоды. Первый плод — полная безпопечительность, и второй — полная преданность в волю Божию и надежда на Бога. Уверенность в том, что с тобой ничего не случится. Бог тебя не оставит. На древе, что растет в конце тропинки целомудрия, — один плод, о котором говорил Спаситель в заповедях блаженства: «Блажени чистит сердцем, яко тии Бога узрят». Богозрение вот тот сладчайший плод, который вкушает подвижник или подвижница, когда пройдет великотрудный и тернистый путь целомудрия. Пусть придешь ты вся израненная, кровью облитая, но блаженна ты будешь, когда вкусишь от того сладкого плода Богозрения. Вот те плоды, которых достигает подвижник, пройдя три тернистых дорожки обетов монашеских. А те благоухающие розы райские, что растут в том саду, благовоние которых должна монахиня ощущать ежедневно, иначе она будет ощущать зловоние вражие — это три канона: Спасителю, Божией Матери и Ангелу хранителю. Эти каноны должна прочитывать ежедневно каждая монахиня, каждая послушница, потому и положено вычитывать их на вечерне в храме, а кто не может присутствовать в храме, должен прочитывать их дома, опускать их иногда только, будучи задержан в храме, на послушании и то с великим опасением. И, наконец, приснотекущий животворящий источник, что журчит в этом чудном саду — это непрестанная молитва Иисусова: «Господи! Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешную». Тихое журчание ручейка этого заглушает вой диавольский. И подвижник, вкусивший этого источника, уже ничего не устрашится. Вот этот дивный сад — наша жизнь монашеская. Желаю тебе, Василий, когда захочешь принять постриг, идти безбоязненно по тем трем тернистым тропинкам обетов монашеских, достигнуть и вкусить сладких плодов, что растут на деревьях в конце этих тропинок и приобщиться приснотекущему и никогда оскудевающему источнику непрестанной молитвы Иисусовой, непрестанного устремления души и сердца нашего к Господу нашему Иисусу Христу. Ему же слава во веки. Аминь!.

— Ну и память же у тебя, Ксения! Ну и разумница. Слушать тебя — одно удовольствие. И все же не хочу я тебя видеть монахиней. Ты — мирская, мирская! Поди же ко мне…

Глава 4 ВРАЖИЙ НАБЕГ

Встревоженный Слота вбежал в избу.

— Беда, князь! Ляхи жгут соседние деревни. Ударю в било, дабы собрать мужиков.

— Много ляхов? И где ты их видел?

— Более сотни. Я подался, было, в дальний лесок, дабы бортные дерева глянуть и запах дыма почуял. Свернул к деревеньке, а там ляхи избы жгут, и соседнее сельцо полыхает. Побегу, я князь, мужиков поднимать. Никак, отсель сниматься надо. Пелагея! Выводи лошадь!

Василий поспешно облачился в лазоревый кафтан, опоясался саблей, сунул за малиновый кушак пистоль и тоже выскочил из избы. В голове заметались сумрачные мысли. Ксения! Поляки, как уже слышал не раз, не только грабят и жгут православные храмы, но и нападают на монастыри. Подсосенская обитель может стать лакомым куском для разбойных польских ватаг, ибо для обороны она непригодна. Деревянные стены не смогут остановить врагов.

Пожарский во весь дух помчался к обители. Надо предупредить насельниц о грозящей опасности. Когда подлетел к Святым воротам, то позади себя услышал воинственные кличи. Оглянулся. Конная ватага в добрую полусотню скачет на погибель монастырю и ее обитателей. По рассказам очевидцев, поляки насиловали келейниц, а затем жестоко убивали, изуродовав их тела.

— Закрывай ворота и беги к игуменье! Пусть немедля выводит сестер через заднюю калитку! Быстро! — прокричал ошеломленной привратнице Василий, а сам полетел через сад к келье Ксении.

Та была безмерно удивлена и встревожена, увидев перед собой озабоченное лицо своего Василия. Никогда еще он не появлялся в ее келье, а тут ворвался, как ураган.

— Что с тобой, Васенька? И как ты посмел войти ко мне без дозволения матушки игуменьи?

— Некогда объяснять, Ксения. В обители сейчас будут ляхи.

— Какие ляхи, откуда?

Василий схватил оторопевшую Ксению на руки, вынес из кельи и поднял ее на коня. Слышно было, как поляки разбивают врата; еще миг, другой и они ворвутся в обитель, по коей сновали перепуганные монахини.

— Бегите к задним воротам — и в лес. Там ваше спасение! — что есть мочи крикнул Василий и вывел коня за стены монастыря.

— Держись за меня крепче, ладушка.Попытаемся укрыться в Троицком монастыре…

А в Горушке староста Слота, собрав мужиков, снуло произнес:

— Худо дело. Ляхи жгут соседние села и деревни и всех побивают. Своими глазами то видел. Силенок у нас маловато, дабы дать ляхам достойный отпор, а посему, мужики, надо со своим скарбом податься под защиту стен Святой Троицы, а избы запалить, дабы вражьей силе нечем было поживиться. Другого выхода у нас нет. Что скажете, сосельники?

Понурые мужики ответили:

— Делать неча, Слота Захарыч. Надо немешкотно уходить.

Глава 5 ВТОРОЙ САМОЗВАНЕЦ

Уже через несколько дней, после смерти первого Самозванца, на Москве испустился слух, будто тот спасся от гибели и убежал в Литву, откуда вскоре придет с новым, свежим войском. Многие москвитяне не поверили нелепому слуху, другие колебались, а третьи сразу поддались на эту удочку, не взирая на то, что почти вся Москва видела труп Гришки Отрепьева. Но, невзирая на это, вдруг явился другой Самозванец, кой уверял, будто он тот самый Дмитрий, спасшийся от убийц. Легковерный народ поверил «царевичу».

Поляки, конечно же, знали, что первый Самозванец убит, знали также, что и настоящий царевич Дмитрий давно погиб в Угличе от рук убийц, но им было все равно: лишь бы еще больше загуляла по Руси смута. И вот польские вельможи нашли человека, который согласился принять на себя имя убиенного царевича. Им оказался «сын Ивана Грозного» Богданка, крещеный еврей, служивший писцом при Лжедмитрии I. Разные свидетели и очевидцы говорили о нем различно, большинство же, почти единогласно, утверждало, что он был родом из Белоруссии и, судя по его нраву, привычкам и его речи, был поповский сын. Он хорошо знал польский язык, а посему многие считали его поляком или литвином; может быть, это был сын какого-нибудь польского католического ксендза; однако, с другой стороны, известно, что он также знал русский язык и русскую грамоту, свободно говорил по-русски, неплохо был знаком с церковным богослужением по православному обряду. Говорили также, что он был когда-то в числе приближенных слуг первого Самозванца, Григория Отрепьева; другие прибавляли, что он был не только слугой, а скорее личным секретарем. Вот этот самый Богданко, после гибели первого Лжедмитрия, поспешно бежал в литовскую Русь, где довольно долго прожил в Могилеве, и где ему пришлось исполнять обязанности школьного учителя. Дело в том, что в западном крае, при церквах, часто устраивали маленькие первоначальные училища; могилевский священник церкви святого Николая также устроил такую школу для обучения детей русской и польской грамоте и нанял Богданку учителем. Сначала между ним и протопопом были отличные отношения, но вскоре священник заметил, что его помощник и наставник юношества слишком уж ласково обращается с попадьей, и за это он без лишних разговоров прогнал из дома своего приятеля. Богданко бежал из Могилева, и некоторое время скитался, пока не оказался в руках панов Вишневецкого и Мнишека, предложивших ему взять на себя имя царевича Дмитрия. Богданко своим лицом и сложением чуточку напоминал Гришку Отрепьева, так что его легко можно было принять за спасшегося царевича, но это казалось только тем, кто мало знал Отрепьева, а лица, приближенные к нему, сразу могли заметить обман. Опричь того, известно, что у Отрепьева одна рука была короче другой, а на глазу было большое, очень заметное бельмо.

Один из самых главных покровителей Самозванца был польский выходец, староста Усвятский, пан Сапега (Ян-Петр Павлович), кой доводился двоюродным братом канцлера Льва Сапеги, который был когда-то главным приспешником Гришки Отрепьева и помогал ему, вместе с польскими магнатами Мнишками и Вишневецкими взойти на Российский престол. Участие Яна Сапеги в замыслах Тушинского Вора было очень важно, поелику он помог Самозванцу собрать под свои знамена огромное войско из польских и литовских выходцев, а также Днепровских казаков. Изведав о московских смутах, запорожцы огромными толпами поспешили прийти на помощь полякам, чуя, что в России им будет, чем поживиться.

Войска Тушинского Вора составляли, по крайней мере, сто тысяч человек. К счастью для Московского царства между их предводителями не было настоящего единодушия, а не то бы они разорили святую Русь. В самом скором времени пан Рожинский, один из польских предводителей, поссорился с гордым и надменным паном Сапегой, который хотел царить полновластно в войске Самозванца, призывая, чтобы все остальные предводители, безусловно, подчинялись его указаниям, не требуя от него никакого отчета. Отношения его к Рожинскому и остальным предводителям польских войск стали до такой степени враждебны, что предводители собрали военный совет, на котором решили, чтобы гордый и несговорчивый Сапега, взяв с собой достаточное количество воинов, пошел на север по Ярославской дороге и захватил Троицкую обитель, что находилась в 63 верстах от Москвы.

Глава 6 ТРОИЦКАЯ ЛАВРА

Захватить в свои руки Троицкий монастырь было крайне важно для поляков, так он служил ключевым опорным, укрепленным местом, для поддержания устойчивого сообщения между Москвой и северными русскими областями, в особенности верхним Поволжьем, откуда в стольный град неизменно двигались многочисленные обозы с разными съестными припасами, хлебом, зерном, а также и ратные подкрепления, притекавшие к древней столице, как к сердцу Русской земли. Перехватить этот укрепленный пункт было настоятельной целью для поляков, чтобы лишить Москву помощи и подкрепления со стороны соседних северо-восточных уездов. Да и сам монастырь был весьма заманчивой добычей.

Сергиева обитель, как одна из самых старинных и наиболее уважаемых, пользовалась огромным влиянием на православный русский народ. Враги понимали, что если Троицкая Лавра признает Самозванца истинным Дмитрием, сыном Ивана Грозного, будто бы спасенным от рук убийц, то это произведет большое влияние на весь русский народ, и тогда, конечно, и Москва, — а за ней и остальные города, — охотно признают над собой власть Лжедмитрия. Поэтому они рассчитывали, захватив Лавру в свои руки, заставить архиепископа Иоасафа, чтобы он написал грамоту, в которой признавал бы Самозванца законным наследником русского престола и тогда на Руси не останется человека, который бы не поверил в истинность царевича Дмитрия…

Троицкий монастырь был расположен в холмистой, чрезвычайно живописной местности, на берегу небольшой речки Кончуры, изобилуещей оврагами, рощами и перелесками. Сам монастырь окружен каменной стеной, наподобие старинной русской крепости, сложенной по приказу Ивана Грозного; деревянные стены не просто заменили, а возвели крепость по всем правилам тогдашнего зодчества. Градостроители и вместе с ними тысячи безвестных мастеров из приписанных монастырских крестьян, сработали крепкий и неприступный щит неподалеку от Москвы, и сделали это талантливо, с учетом всего того, что имелось тогда в оборонительном зодчестве. Высота стен крепости простиралась (вместе с зубцами) до четырех саженей, а толщина достигала трех саженей. Это была мощная твердыня, которая как будто нарочно предназначалась для того, чтобы выдержать длительную осаду. Розмыслы и зодчие словно предчувствовали, что Лавре предстоит со временем перенести тяжелую осаду и отразить страшное неприятельское нашествие. Зубцы на верху этой ограды были сделаны для того, чтобы между ними можно было поставить пушки, а пушкари и затинщики, палившие из этих орудий, могли спрятаться за самыми зубцами и таким образом предохранить себя от вражеских выстрелов.

Три сажени толщины! Это значит, что на верху монастырской стены была как бы широкая площадка — такой ширины, что на ней свободно можно было установить целый ряд пушек. Вся стена представляла неправильный четырехугольник, более версты в окружности. Для большего удобства обороны, в стене, кроме зубцов, на ее вершине были сотворены особые отверстия (амбразуры, бойницы) для пушек; бойницы эти местами были расположены в два ряда и местами — даже в три яруса. По углам этой грозной стены возвышались двенадцать многоярусных и восьмигранных величественных башен, выходящих далеко за пределы стен и вмещавшие более двух десятков пушек и запасов пороха; из башен могла обстреливаться почти вкруговую местность, занятая неприятелем. Одни из башен были «глухие», то есть без всяких наружных выходов, а другие были снабжены широкими воротами, так что через них было несколько выходов из монастыря в открытое поле. К числу башен с воротами принадлежали: Красная башня, Конюшенная, Водяная и несколько других…

С западной и южной стороны стены монастыря были окружены глубокими и довольно обширными прудами, из одного из них, по соседству с речкой Кончурой, внутрь обители были проложены подземные глиняные трубы, благодаря ним весь монастырь снабжался водой. Пруды эти имели важное значение и для защиты Лавры, так как с этой стороны доступ к монастырской стене был в значительной степени затруднен.

Обладая большим колличеством сел и вотчин (монастырских «дач»), обитель имела возможность заранее, предвидя нашествие врагов, запастись всем необходимым для продолжительного «сидения»: туда были свезены хлебные запасы, пригнан скот, запасено сено…

Кроме ратных людей, число которых в обители было не очень значительно, в эту тяжелую годину на защиту монастыря выступили также и монахи, кои были в силах носить оружие, — не слишком престарелые и не увечные. Всех этих воинов, вместе с настоящими ратниками, воеводы разделили на две главные части: одна из них должна была охранять монастырские стены и башни, а другая — производить вылазки, нападая на неприятеля; из этой же части пополнялись также и ряды защитников монастырских стен, когда это было необходимо.

Наиболее бывалые в ратном деле иноки (из бывших ратных людей) были назначены сотниками, или головами над вооруженными монастырскими слугами и неискушенными в военном деле крестьянами.

Ян Сапега выступил на Лавру со значительной военной силой. Изведав о его намерении, Василий Шуйский тотчас принял меры, чтобы не допустить Сапегу к главной обители Руси. Царь отлично понимал, что если полякам удастся захватить святую обитель, то это даст им большой перевес, и тогда русский народ будет упрекать царя в том, что он не позаботился вовремя отразить от Лавры грозное нашествие. Дабы избежать таких опасных последствий, царь Василий послал против Яна Сапеги большую рать в тридцать тысяч воинов, но главное начальство над этим войском он поручил не искусному и опытному воеводе, а одному из своих неспособных и малодушных братьев, князю Ивану Шуйскому. Встретив войско сапежинцев близ села Рахманова, князь Иван ударил на неприятеля, и вначале московская рать имела видимый перевес над поляками, те начали, было, отступать. Сам Ян Сапега был ранен в лицо пулей из пищали, но рана была незначительная. Она только еще более разгорячила надменного пана, и он с удвоенной энергией бросился на москвитян во главе свежего конного отряда гусар. Нападение было столь неожиданным, что московское войско дрогнуло и смешалось. Москвитяне были уверены в своей победе, видя, что предводитель поляков ранен в голову, и не успели отразить внезапный налет. В несколько минут перевес перешел на сторону поляков, и москвитяне обратились в бегство. Большинство служилых людей разошлось по своим домам, а воевода, Иван Шуйский, воротился в Москву, чтобы доложить царю о своей полной неудаче.

После этого путь на Троицу был совершенно открыт, и уже некому было задержать Сапегу. Между тем в самой Лавре в начале сентября 1608 года находился полутысячный отряд стрельцов, под началом князя Григория Долгорукого и Алексея Голохвастова.

Враг, подошедший к стенам Троице-Сергиева монастыря в конце сентября 1608 года, не застал местных жителей врасплох, ибо они подожгли свои жилища, дабы неприятелю не досталось добро и не нашли бы враги там пристанища, сами же селяне укрылись за стенами крепости. Всего же «сидельцев», опричь стрельцов, было 2400 человек — крестьяне, ремесленники, монастырские слуги, женщины, старики и дети. Участвовали в обороне и монахи обители.

Долгоруков и Голохвастов были довольны большим количеством разнообразного оружия и военных припасов. В оружейной палате монастыря находилось холодное оружие и доспехи: сабли и мечи, боевые топоры, стрелы, бердыши, рогатины, копья, кистени, клевцы, шлемы, кольчуги, панцири; на складах — несколько десятков пороховых бочек, много селитры и серы. Запасы пороха восполняли здесь же, изготовляя его в подвалах, на мельницах, которые перемалывали уголь, серу и селитру. В кузнях делали необходимое оружие. Из огнестрельного оружия было около 100 пушек и к ним «ядер достаточно», а также пищали, ружья и самопалы.

Глава 7 ПЕРЕД НАЧАЛОМ ОСАДЫ

Инокиню Ольгу разместили в келье близ палаты архимандрита Иоасафа, обок с кельей бывшей ливонской королевой Марией Владимировной, одной из племянниц покойного царя Ивана Грозного; она переселилась в Троицу с множеством слуг и придворных женщин, пожелавших, подобно ей, уединиться в стенах самой богатой обители.

Архимандрит Иоасаф отменно ведал ее историю. Мария Владимировна приходилась дочерью двоюродного брата царя, князя Владимира Андреевича Старицкого. По смерти невесты ливонского короля Магнуса, Евфимии, сестры Марии, Иван Грозный предложил ему руку еще малолетней тогда Марии Старицкой, на прежних условиях и с богатым приданым. Последний согласился, и 12 апреля 1573 года в Новгороде состоялся брак, вскоре после которого обманутый в своих надеждах король уехал с супругой в Курляндию. Незавидное положение Марии Владимировны на чужбине ухудшилось по смерти мужа в 1583 году. Через два года Борис Годунов вызвал ее в Москву, разлучил ее с дочерью, Евдокией, и заключил в Пятницкий монастырь близ Троицы, под именем Марфы. Долго прожила здесь королева-старица и все не забывала о своем сане…

Князя Василия Пожарского разместили в монастырской Гостевой избе, в коей уже оказались воеводы Григорий Борисович Долгорукий и Алексей Иванович Голохвастов. На радость Пожарскому в гостинице очутился и Федор Михалков.

— А говорят чудес не бывает! — воскликнул Пожарский, стиснув друга в крепких объятиях. — Как ты сюда угодил?

— А сам? Не удивлюсь, если в монастыре находится и царевна Ксения. Ты ведь, как мне поведала матушка твоя, всюду за инокиней ездишь. Рассказывай!

— Выйдем во двор, друже. Заодно и на обитель глянем. Я в ней никогда не был.

— И мне не доводилось.

Успенский и Троицкий соборы, церковь Сошествия Святого Духа на апостолов поражали своим великолепием, а крепостные стены с двенадцатью башнями — мощью. Наглядевшись на обитель, первым повел свой рассказ Федор: после воцарения Василия Шуйского вернулся на службу, в стольниках при Дворе ходить не стал, а напросился в войско Юрия Трубецкого, кое было направлено на Кромы против Ивана Болотникова; отличился в сече, потом воевал под Ельцом, Калугой, Тулой, участвовал во многих стычках с отрядами Болотникова, затем оказался в рати Захара Ляпунова и был ранен под Москвой, когда мужичья рать едва не взяла столицу. Залечивал рану дома, а когда услышал, что царь Василий посылает отряд князя Долгорукого на помощь Троицкой обители, очутился в его войске вкупе с дворянином Алексеем Голохвастовым, с которым сражался еще под Кромами.

— Куда был ранен?

— В левое плечо от казачьей сабли. Добро казак кость не задел. Рана затянулась, но еще чуток побаливает.

— И ты вновь решил воевать?

— А чему дивиться, Василий? Не могу я дома отсиживаться, когда ляхи землю Русскую топчут.

Свои последние слова Михалков произнес настолько сурово, что Василий одобрительно молвил:

— Молодцом, Федор… А вот моя судьба была далека от ратных дел. Мне особо и рассказывать нечего. Я все по монастырям. Где Ксения — там и я, и ничего с собой поделать не могу.

Глянул Федор на Василия и… ничего не сказал, ведая, что Пожарского уже не изменить.

— Но ты не думай, — продолжал Василий. — Если враг нападет на Троицу, буду защищать обитель всеми силами, ибо я не меньше тебя ненавижу ляхов.

— Да я в том и не сомневаюсь, Василий.

Неожиданные встречи для Пожарского в этот день не завершились. После обедни он столкнулся у колокольни с Демшей Суетой.

— И ты здесь?

Мужик, саженистый, большелобый, с буйной шапкой белогривых волос и с крупнорубленым бородатым лицом, увидев перед собой Пожарского, слегка опешил:

— Вот уж не чаял тебя здесь увидеть, княже.

— А я и вовсе не чаял, Демша. Как же ты Серебрянку покинул? Дивлюсь на тебя.

Лицо мужика стало снулым.

— Ляхи и до Серебрянки добрались.

— Да быть того не может! В глухомань! Да туда и дорог-то нет. Как изведали?

— Вахоня привел, разбойная душа.

— Какой Вахоня? А ну-ка давай, Демша, толком поведай.

— Забыл ты, княже. Этот злодей когда-то не только мою первую жену убил, но и едва дьяка Афанасия Власьева не порешил.

— Вот теперь припоминаю, Демша. Дале рассказывай.

— Четыре недели назад подались мы с Надейкой и Ваняткой на клюквенное болото, а когда вспять вернулись, то вместо избы, двора, бани и амбара увидели пепелища. И погоревали и подивились, а когда на большак вышли, все прояснилось. Толпы народа из сел и деревенек поспешают к Троице. От ляхов бегут. Один из мужиков поведал, что среди ляхов немало разбойных казаков, в одном из них признали Вахоню, известного на все Подмосковье душегуба. Никак, он и навел поляков на Серебрянку.

— Сволота! — сплюнул Василий. — Где приютились?

— Допрежь всего осели, было, в Терентьевой слободе, что близ монастыря, а затем в обитель подались. Ныне ютимся в каморке. Надейка все по Серебрянке горюет.

— Жаль Серебрянку, — вздохнул Пожарский. — Царевна Ксения ее до сих пор вспоминает.

— Царевна?.. Аль где видел ее?

— То долгий сказ, Демша. Ныне она тоже в Троицкой обители.

— Вона, — протянул мужик.

По обители сновали беглые люди из сел и деревенек, стрельцы, пушкари, затинщики, женщины и дети, монастырские служки и келейники… Никогда еще древняя обитель не ведала такого многолюдья, осевшего за каменными стенами монастыря в предчувствии беды. Тревога подернула хмурью лица людей: враг был где-то совсем близок, может, и дня не минует, как он подступит к святой обители, вынудив защитников Троицы взяться за оружие.

Демша поглядывал на снующий люд, и сердце его все больше наполнялось гнетущей тоской. Многие из мужиков-страдников остались не только без крова, но и без куска хлеба, поелику бежали в обитель после внезапного налета поляков, не успев прихватить с собой самого необходимого. Ляхи же, по рассказам очевидцев, были безжалостны: они не щадили не только женщин (предварительно предав их насилию), но и дряхлых стариков и малых детей, пронзая их копьями и рубя саблями. Добродушная натура Демши не могла этого понять: до какой же степени надо быть зверем, чтобы так жестоко губить ни в чем не повинных людей. Он представил на миг под вражьими саблями Надейку и восьмилетнего Ванятку, и сердце его сжалось от боли, а затем взорвалось неописуемым гневом, переходящим в ярость. В такую минуту он готов был броситься на целое войско супостатов, пришедших грабить и истреблять Святую Русь.

Ксения, выслушав рассказ Василия, опечалилась:

— Даже нашу любимую Серебрянку не обошло стороной горе. Слава Богу, семья Демши в живых осталась. В каморке ютится?.. А может, Надейка в мою келью перейдет? Мыслю, архимандрит дозволит.

— Дозволит. Ныне все перемешалось. Игумену ныне не до соблюдения строгого монастырского устава. Все его помыслы о защите обители. Еще как дозволит. Ты посмотри, Ксения, что у бывшей ливонской королевы Марии творится. Целый сонм прислужниц. А у тебя?

— Да я, милый Васенька, привыкла без прислужниц обходиться. И не называй меня Ксенией. Сколько раз уже тебе говорила. Инокиня Ольга!

— Не могу. Ты навсегда останешься для меня царевной Ксенией… Так потолковать с Демшей о Надейке?

— А как же Ванятка? Не оставит же она своего сынишку.

— Ванятка? — призадумался Василий, а затем как топором отрубил. — С отцом останется. Проживут. Корм-то с поварни получают.

Но Ксения отрицательно покачала головой.

— Дите должно быть с матерью, как младенец с Пресвятой Богородицей. Отцу же вскоре будет не до сына.

— Пожалуй, ты права, Ксения.

На другой день Надейка и Ванятка оказались в просторной келье Ольги. Архимандрит Иоасаф не возражал, ибо хорошо помнил, какие большие денежные вклады вносил царь Борис в обитель. Царевна ни в чем не должна быть стеснена.

Глава 8 ОСАДА

23 сентября 1608 года гетман Петр Сапега подошел с тридцатитысячным войском к стенам монастыря. Войско было хорошо вооружено, снабжено теплой одеждой на случай холодного времени, и получало провизию в изобилии, тогда как осажденные были отрезаны от всего остального мира. В числе опытных военачальников был князь Вишневецкий, братья Тышкевичи, а также пан Казановский, отличавшийся своей неукротимой отвагой. Но более всех выдавался своей доблестью пан Александр Лисовский, который составил себе особый полк из отборных воинов, неустрашимых храбрецов; большая часть его ратников была из числа днепровских казаков.

На военном совете Сапега решил не делать тайного нападения, а подойти к обители совершенно открыто, приказав сделать оглушительный залп из десятка орудий, желая тем самым предупредить иноков о приближении опасности. В ту же минуту громкий оркестр военной музыки заиграл воинственный марш, как будто поляки уже готовы были пойти на приступ. Все это было сделано, дабы устрашить миролюбивых иноков, кои, разумеется, не привыкли к звукам воинственной музыки и должны были содрогнуться при первом пушечном залпе, сознавая, что грозное войско подошло к самим стенам монастыря.

Затем Сапега, при звуках музыки, вместе с другими военачальниками обошел монастырь со всех сторон, чтобы видеть, в каком состоянии находятся его стены и можно ли рассчитывать, что они выдержат долговременную осаду.

Осмотрев наружные стены обители, поляки стали искать удобного места для того, чтобы расположиться лагерем и окружить его частоколом. Такое место вскоре было найдено, и поляки начали возводить свои укрепления.

Сапега с главными силами расположился неподалеку от стен монастыря, с западной его стороны. Пан Лисовский — с юго-восточной стороны, близ Терентьевской рощи, частью же и в самой роще, куда легко и удобно было скрыть часть своих сил, и, таким образом, предохранить их от пушечных и пищальных выстрелов. Роща эта располагалась между двумя дорогами: одна из них вела в Александрову слободу, другая — из Троицкого монастыря в Москву. Кроме того, Ян Сапега расположил отдельные отряды и на остальных дорогах: Переяславской и Углицкой, чтобы осажденные не могли получить подмоги ни из Углича, ни из Переяславля и Ростова.

Укрепив свой лагерь валом, рвом и частоколом, поляки стали сооружать небольшие избушки, в которых можно было бы провести всю зиму, не подвергаясь опасности погибнуть от зимней стужи: избы эти были теплы, с печами и крыты соломой и хворостом.

С первого дня осады отряды Сапеги рассыпались по окрестным селениям. На руках польских панов были грамоты от имени Тушинского «царя» с предписанием — крестьянам во всем подчиняться панам и работать на польских помещиков. Наглость захватчиков доходила до того, что они даже не всегда считали нужным прикрываться именем Дмитрия. Гетман Сапега начал самостоятельно раздавать своим шляхтичам поместья и села с крестьянами. Мало того, что паны грабили крестьян, они заставляли их кормить и поить себя, варить пиво и требовать каждую ночь женщин. На девушек и молодых женщин «воры» охотились с особым пристрастием, многие из них не переносили позора, кончали самоубийством или бежали в леса, пустоши, погибая там от голода и холода.

Паны с невиданной жестокостью подавляли народные возмущения. На глазах родителей они зверски, «скопом» насиловали их дочерей, потом за срамное место цепляли их крючьями, подвешивали на деревья и расстреливали стрелами, метя в обнаженные груди; убивали детей, жарили их на огне, перебивали пленным ноги, топили в реках, жгли и уничтожали пожитки мирных жителей.

Один польский поэт-современник, подсчитывая «трофеи» панов, захлебываясь от восхищения, писал: «… несколько сот тысяч москалей погибло тогда, кроме детей и младенцев (дети и младенцы в этот кровавый счет не входили). А сколько погибло, сколько тысяч осрамлено женщин и девиц! Сколько награблено народного достояния!»

Польские паны всячески проявляли звериную ненависть к русскому народу, издеваясь над его верой, обычаями, языком, нравами, разоряли и жгли храмы.

Обо всем этом ведали защитники святой обители и дали клятву умереть, чем сдаться жестокому врагу.

Архимандрит Иоасаф и воеводы после взаимного совещания расставили ратников и пушки в наиболее удобных местах, где можно было ожидать жесточайшего нападения. Потом, собравшись в храме, настоятель совершил молебствие, умоляя Создателя послать силы защитникам святого монастыря. При этом воеводы Долгорукий и Голохвастов присягнули и целовали крест, что не изменят своему Отечеству, и будут сидеть до конца осады, и отобьют врагов или же сами погибнут, но не уступят ляхам святой обители.

Гетман Сапега и пан Лисовский задумали взять монастырь без боя, написав грамоты воеводам: «От великого гетмана Яна-Петра Павловича Сапеги, маршалка и секретаря Киренецкого, да пана Александра Ивановича Лисовского — во град Троицкий Сергиев монастырь — воеводам — князю Григорию Борисовичу Долгорукову да Алексею Ивановичу Голохвастову, и дворянам и детям боярским, и слугам монастырским, и стрельцам, и казакам, и всем осадным людям, и множеству народа. Пишем к вам, милуичи и жалеючи вас: покоритесь Великому Государю нашему царю Димитрию Ивановичу; сдайте нам град, зело пожалованы будете от Государя… Не предайте себя лютой и безвременной смерти. Соблюдите себя и прочих, а мы вам пишем Царским словом и со всеми избранными панами свидетельствуем, яко не токмо во граде Троицком наместники будете от Государя Царя нашего и вашего, но и многие грады и села в вотчину вам подаст, аще сдадите град Троицкий Монастырь. Аще же и сему не покоритеся жалости нашей и ласки, и не сдадите нам града, то ни один из вас во граде милости от нас не узрит, но умрет зле!»

Была отправлена грамота и архимандриту Иоасафу, в которой льстивыми речами старались и его также склонить к сдаче монастыря. Архимандрит, прочтя грамоту вместе с остальным троицким духовенством, возмутился. Ему и в голову не могло прийти, чтобы его сочли способным предаться на сторону неприятелей-еретиков и отдать им без боя древнюю русскую святыню. Предложение ляхов он счел оскорблением монастырю и лично себе самому, как настоятелю и пастырю Троицкой обители. Воспылав негодованием, он поспешил отослать Сапеге ответ, который был составлен в самых резких выражениях.

Гетман пришел в ярость, когда прочел, что архимандрит вместе с причтом оплевал грамоту польских вельмож. Сапега поклялся взять монастырь во чтобы-то ни стало: если не удастся овладеть им приступом, то защитники обители будут погублены измором. Гетман тотчас приказал сооружать туры — особые подвижные башни, сколоченные из бревен и досок, к которым прикреплялись колеса таким образом, что их можно было подкатывать к стене, и воины, помещавшиеся наверху, вступали в рукопашный бой с защитниками крепости: перекидывали мосты на монастырскую стену и делали попытки силой проникнуть на укрепления обители. Туры были расположены на разных местах, там, где наиболее удобно было делать рукопашные нападения. Кроме того, ляхи снабдили их небольшими мортирами и пушками для обстрела стен. Устроив все так, чтобы осажденные ни коим образом не могли ожидать спасения, Сапега назначил приступ крепости на 3 октября 1608 года.


* * *
Воеводы Григорий Долгорукий и Алексей Голохвастов привели в монастырь 609 служилых дворян, стрельцов и казаков. Из них две сотни ратных людей оказались под началом Федора Михалкова, одну сотню поручили воеводы Василию Пожарскому. Оба друга, поглядывая со стен на военные приготовления поляков, толковали:

— Со всех сторон обложили. Даже тарасы и деревянные башни подвели. Мнится, тяжкие предстоят бои, Василий. Двадцать полков на один монастырь!

— Жарко будет, ну да ничего, Федор. Не множество, а храбрость побеждает. У нас один Демша за целый полк. Видел его?

— Видел. Богатырь из богатырей.

— А оружье его видел?

— Не довелось.

— Длиннущая дубина пуда в полтора, обитая железом. Вот уж действительно: одним махом сто побивахом, а прочих не считахом. Да с такими молодцами наверняка выстоим. Выстоим, Федор!

Михалков посмотрел на жизнерадостное лицо Пожарского, хмыкнул. Весел Василий, и дело тут далеко не в Демше. Радуется, что царевна Ксения рядом, что может с ней видеться каждый день. Лютый враг под боком, а у него глаза от счастья сияют. Что любовь с человеком делает… А вот он, Федор, такой счастливой любви не испытал. Два года назад отец сосватал ему дворянскую дочь Елену Татищеву. Всем казалось бы, хороша: милолицая, нравом добрая, рукодельница отменная, но вот о любви и сказать нечего, ибо вовсе ее не было: женился, выполняя строгую родительскую волю, как женится большинство сыновей по издревле заведенному порядку. Редким выпадает счастье увидеть суженую до свадьбы, а вот Василию выпало. Как высмотрел Ксению на Серебрянке, так и влюбился в нее по уши, хотя ни о какой свадьбе он и чаять не смел. И безумно влюблен до сей поры, ведая, что инокиня Ольга никогда не будет его женой. Какая-то небывалая и неземная получилась любовь, в которой Василий бесконечно увяз…

— Ты глянь, Федор, ляхи зашевелились.

Вскоре страшные пушечные выстрелы потрясли своим грохотом деревянные монастырские постройки, кои имелись внутри крепости; бомбы и раскаленные ядра летели через ограду обители и некоторые из них падали внутрь монастыря.

Упорная пальба продолжалась в течение десяти дней почти без перерыва. Сапега был уверен, что такое начало необходимо для того, чтобы устрашить осажденных и побудить их к сдаче. Гетман полагал, что теперь остается только нанести решительный удар — и тогда богатейшая обитель будет в его руках.

В ночь на 13 октября в «таборах» Сапеги было шумное, веселое торжество; поляки пили и пировали, пели воинственные песни, заранее празднуя победу над защитниками крепости. После пиршества полупьяные, возбужденные вином и песнями ляхи пошли на приступ, устремившись на монастырские стены со всех сторон, — с громкими криками, песнями, при громких звуках труб и литавр. Они придвинули свои осадные тарасы и деревянные башни.

Но монастырские сидельцы приготовились к самому решительному отпору. Те польские воины, коим удалось взобраться на широкие стены монастыря, были тотчас пронзены копьями и изрублены саблями. Наконец-то сказали свое слово досель молчавшие пушкари и пищальники, сокрушая ядрами и свинцовым дробом неприятеля. Ряды поляков заколебались, а потом ляхи и вовсе стали отступать, ища защиты за своими укреплениями, в таборах; им казалось, что на них летят смертоносные ядра из тысячи пушек. В поспешном бегстве поляки побросали свои осадные машины, тарасы, подвижные башни и щиты, а также осадные лестницы.

Василий Пожарский отличился в первом же бою. Отразив врага на западной стене монастыря, он приказал своей сотне:

— Давай на вылазку, братцы! Через Пятницкие ворота. За мной, братцы!

Взбудораженная боевым кличем, сотня ринулась за князем Пожарским и взяла врасплох целый отряд поляков. Завязалась отчаянная рубка. Десятки ляхов были уничтожены, около десятка захвачены в плен. Василий вернулся в обитель с окровавленной саблей. Кинулся к воеводе Долгорукому:

— Надо бы на таборы всему служилому люду двинуться, пока ляхи в себя не пришли. Дай приказ, Григорий Борисович!

Но Долгорукий и рта не успел открыть, как на Пожарского насел Алексей Голохвастов:

— Ты почему, князь, не ко мне, а к Долгорукому обратился? Аль тебе не ведомо мое первенство в воеводском деле?

Василий посмотрел на Голохвастова удивленными глазами, а Долгорукий зло и ехидно молвил:

— Твое первенство? Ты опять за свое, Алексей Иванович? Царь не указал, кому быть первым воеводой, да и надобности в том не было. Мой-то род не чета твоему.

Кованое, меднобородое лицо Голохвастова побагровело.

— Не кичись, Гришка! А не ты ли под Кромами сечу провалил? Не ты ли…

Василий махнул рукой и отошел от воевод, кои готовы были в бороды вцепиться. Чуть погодя, Федор ему поведал:

— Напрасно их царь Василий в одной паре к Троице послал. У обеих гордыни через край, вот и спорят о первенстве. Местнические замашки дело губит.

— К кому же обращаться?

Служилые уже ведают об их раздрае, а посему обращаются сразу к обоим, не называя по имени, ибо чье имя первым назовешь, то второй обидится. Тебе надо было сказать: «Не сделать ли вылазку, воеводы?»

— Ну и ну. Худо, когда среди ратных воевод согласья нет. Зело худо.

Когда Василий появился в келье Ольги, инокиня ахнула:

— Никак в сечу полез. Ты глянь на него, Надеюшка.

Кафтан Василия был в нескольких местах разодран, ворот рубахи оторван, даже одна из штанин была порвана.

— А моего не видел? Жив ли? — с тревогой в глазах спросила Надейка.

— Не видел. Его на южную стену крепости поставили. Да ты не волнуйся, Надейка. Такого богатыря и сотня ляхов не осилит.

— Всяко бывает, князь. Дозволь мне, матушка Ольга, в каморку сбегать. Сердце не на месте.

— Конечно же, добеги, Надеюшка, — молвила инокиня, и когда ты выскочила из кельи, Ольга кинулась на шею Пожарского.

— Ну, как же так можно, Васенька? Тебя будто медведь всего изодрал. Как же так? Ведь мог и погибнуть.

— А я цел и невредим, — улыбнулся Василий. — Довелось в сабельной рубке поучаствовать. А потом с одним здоровущим ляхом сцепился, по земле изрядно покатались.

— Господи! Любый ты мой. Всегда в тебе задор бьет через край, и почему в броню не облачился?

— О броне я как-то не подумал, а без нее сподручней.

— Я умоляю тебя, Васенька! Обо мне подумай. Пока шла битва, я стояла перед киотом на коленях и горячо молилась за тебя. Уж так молилась!

— Есть за кого слезы проливать. Поди, надоел я тебе, ладушка.

— Какой же ты дурачок. Да только и думаю о тебе!

— Пошутил я, Ксения, пошутил.

Василий подхватил Ксению на руки и закружил, закружил, ласково восклицая:

— Ладушка ты моя ненаглядная. Ладушка!..

Глава 9 УДАЛЬ ЗАЩИТНИКОВ КРЕПОСТИ

После нескольких неудачных приступов, которые были блистательно отбиты с большим уроном со стороны поляков, они уверились, что им не удастся взять святую обитель открытой силой, приступом, а посему решили употребить хитрость: они начали рыть подкоп, с тем, чтобы прорыть тайный ход под монастырские стены и, когда все будет готово, вкатить туда бочонки с порохом и взорвать обитель.

Осажденные, не ведая о подкопе, сделали новую удачную вылазку на полк Александра Лисовского, в коей принял участие, облаченный в доспех, Федор Михалков. Схватка была ожесточенной. Федор заметил одного ляха в богатых серебристых латах, сражавшегося с необыкновенной удалью. Вот уже несколько защитников крепости замертво пали от его увесистой сабли.

«Ах ты, вражья сыть!» — вознегодовал Михалков и напродир ринулся на дерзкого ляха. Столкнулись! Зазвенела сталь, посыпались искры. Лях искусно оборонялся, но не менее искусно нападал на него Михалков, не ведая, что перед ним сам Александр Лисовский, один из самых отчаянных воевод польских войск. И вот один из блистательных ударов Федора поверг противника наземь.

Сотня Михалкова отошла в обитель. Один из служилых одобрительно молвил:

— Да ты, князь, самого пана Лисовского сразил. Однако!

— Шутишь.

— Какие шутки, князь? С этим дьяволом мне довелось еще под Москвой встретиться. Ловок и зело жесток сей пан. И как только ты его своей саблей увенчал? У кого сабельной рубке обучался?

— Когда отроком был, отец пять лет обучал, а затем под Кромами, Калугой и Тулой в разных сечах воевал.

Лисовский же не был убит: он получил от Михалкова тяжелую рану. Ляхи успели отнести полковника в свой укрепленный лагерь.

Весть о поединке Михалкова с Лисовским быстро испустилась по всему монастырю. К Федору пришли воеводы, похвалили:

— Молодцом, Федор Иванович. Жаль, не добил этого злодея, а то бы государю отписали. Хрястнул бы ему еще разок по башке.

— Ничком рухнул, думал, конец ляху. Да и не принято на Руси лежачих бить.

— Это на Руси, а вот лях бы тебя не пощадил. Поимей в виду, Федор Иванович.


* * *
Ян Сапега был страшно раздосадован большим уроном своих войск, причиняемый во время вылазок русских воинов. К тому же едва не убит лучший его полковник. Хватит ждать того времени, когда подкоп будет окончательно подведен под обитель. Надо сделать новый приступ на монастырские стены и разгромить их силой страшного оружия.

Гетман приблизил войско, вооруженным пушками, пищалями и таранами к самим стенам, но защитники крепости храбро встретили врагов и начали бросать на них с высоты огромные камни, лить горячую смолу и серу. Отпор был настолько силен, что Сапега принужден был отступить, потеряв большое число своих воинов. Но это гетмана не остановило. На следующую ночь он вновь приказал идти ляхам на жестокий приступ. Среди глубокой ночи служилые люди и иноки услышали страшные крики и воинственные кличи: враги устремились к стенам и начали пальбу из всех пушек и пищалей. А там, где был расположен Пивной двор, они стали подкладывать солому, сено и хворост, чтобы подпалить их и во время пожара, пользуясь суматохой и смятением, ворваться в монастырь. Пламя было так велико и так ярко горело, что у стен обители стало светло как днем, и это обстоятельство помогло защитникам: пользуясь неожиданным светом, они начали отбивать приступ, во время которого истребили множество неприятелей. В то же время им удалось отстоять Пивной двор против губительной силы пламени, так что он остался цел и невредим.

Поляки отступили и укрепились в окопах, ожидая нападения.

А когда первые лучи восходящего солнца озарили священную обитель, то враги увидели, что ее защитники стоят на вершинах стен с крестами, иконами и хоругвями. Престарелый архимандрит вышел в сопровождении всего духовенства и «пел благодарственный молебен за чудесное избавление от страшной опасности. Неприятели были так поражены этим неожиданным и поистине величественным зрелищем, что сердца их обуял непобедимый страх и трепет, и, оставив свои окопы, они бросились бежать в укрепленный лагерь, как будто за ними гналось целое полчище невидимых супостатов».

Иноки троицкие, вооруженные непоколебимой верой в заступничество преподобного Сергия, совершали поистине невероятные подвиги храбрости. Все уже изведали крестьянина Демшу Суету, обладавшего громадным ростом и богатырской силой, кой легко разгибал железные подковы и свертывал в трубку серебряные рубли. Но при всей своей силе он совершенно был неискушен в ратном деле, поэтому товарищи постоянно подшучивали над ним:

— Только и умеешь дубиной махать, гляди, брат, не расшиби себе лоб.

Демша не стал спорить и через час, когда уже кипел горячий бой, он бросился на поле брани. Размахивая направо и налево своей страшной, окованной железом, полуторапудовой дубиной, он разил кругом всех, кто только подступался к нему. Уже несколько десятков ляхов лежали вокруг него с размозженными черепами, а он все продолжал махать направо и налево. Когда на него напал один из отрядов Лисовского, Демша и в этом случае отбился от нападения и перебил, чуть ли не половину отряда. Поляки перепугались, видя такого страшного богатыря, и стали отступать.

В одной из битв Демша неожиданно увидел среди казаков, находившихся в полку Лисовского, разбойника Вахоню, того самого Вахоню, кой со своей ватагой разорил его Серебрянку и обесчестил его первую жену, а в другой раз сжег его двор. В глазах Демши запылала такая ярость, что он неустрашимо ринулся со своим страшным орудием на воровских казаков, раскидал их и успел схватить железной рукой своего обидчика.

— Попался, мразь!

— Пощади-и-и! — узнав хозяина Серебрянки, завопил с округлившимися от страха глазами Вахоня, но Демша схватил его за ноги, высоко поднял в воздух и с чудовищной силой ударил головой (в казачьей трухменке) о жесткую землю.

Другой ратник, по имени Пимен Тененев (из монастырских служек), ранил в лицо полковника Третисвятского и свалил его с коня, а другой монастырский служка Михайла Павлов убил насмерть пана Юрия Горского, и когда ляхи хотели, было, отбить у него тело убитого, то он перебил еще десятка два польских воинов, нападавших на него, а труп убитого пана вместе с лошадью так и не отдал. Кроме этих богатырей прославился также своими ратными подвигами московский стрелец Нехорошко и клементьевский крестьянин Николай Шилов.

Но всех их превзошел своей силой и отчаянной храбростью монастырский слуга Ананий Селевин, который ездил по полю на удивительно быстром коне. И поляки, и русские изменники-казаки страшно боялись его и, не решаясь приблизиться, старались убить его издали пулей или стрелой. Но старания их были тщетны: пуля его не брала. И тогда поляки решили убить под ним коня, стали стрелять в него, и бедный конь, получив шесть пуль, все-таки, как ни в чем не бывало, скакал по полю, нося на своем сильном хребте могучего всадника. Только седьмая пуля положила коня на месте. Тогда Ананий Селевин продолжал сражаться пешим и перебил еще несколько человек. Наконец, какой-то лях ранил его ружейной пулей в большой палец ноги, так что Ананий стал хромать. Истекая кровью и не обращая внимания на свою рану, он продолжал сражаться. Вторая пуля раздробила ему колено, но и тут он не отступил и все продолжал драться, пока хватало сил. Наконец, от значительной потери крови силы его начали слабеть — и храбрый, непобедимый богатырь свалился и тут же скончался.

Глава 10 ТАЙНИК

В одной из вылазок Федор Михалков захватил в плен поляка Брюшевского, кой открыл защитникам крепости, что еще с 6 октября сапежинцы начали рыть подкоп под монастырскиестены, но с какой именно стороны он не знал.

Опасность была громадна, ибо враги собирались подложить бочки с порохом под стены обители и взорвать их, что привело бы к гибели монастыря. Настроение защитников упало, пока Федор Михалков не предложил на ратном совете:

— Надлежит установить направление подземного хода. Для оного немедля рыть глубокие ямы под башнями и под стеной.

— Что это даст? — недоуменно вопросил один из пятидесятников.

— Как что? Поставить слухачей. Не услышат ли они из ям удары заступов.

— Толково, Федор, — кивнул Пожарский.

Все посмотрели на воевод: им решать. Те переглянулись и почти в один голос заявили:

— Мы согласны. Коль обнаружим место подкопа, монастырь будет спасен.

— А коль не обнаружим? — молвил архимандрит Иоасаф.

Воеводы пожали плечами, а настоятель продолжал:

— Еще исстари из Сушильной башни шел тайник, из коего можно было выйти на дно оврага, кой и поныне окружает всю обитель. Надо его хорошенько расчистить, глухой ночью выбраться наружу и потихоньку обойти весь монастырь, дабы изведать, в коем месте иноверцы ведут подкоп.

— Ай да пастырь! — воскликнул Василий. — Самое разумное решение.

Воеводы охотно прияли предложение архимандрита.

В назначенную ночь из тайника выбралось около полутысячи ратников (чтобы действовать наверняка и чтобы никакой вражеский заслон не помешал обойти крепость). Этот выход произошел 1 ноября, и только защитники начали обходить обитель, как на них, совсем неожиданно, напал тысячный вражеский отряд. Завязалась кровавая схватка, которая имела тяжелые последствия для обеих сторон: много полегло поляков, но и ратники потеряли более двухсот человек. Усердия изведать, откуда можно ожидать порохового взрыва, остались тщетными. Угроза возрастала с каждым часом. Это было самое тяжелое время, ибо взрыв мог произойти в любую минуту, и против него не было никаких средств: никто не ведал, откуда и в какую сторону ведется подкоп.

Глава 11 ОТВАЖНАЯ ВЫЛАЗКА ПОЖАРСКОГО

Василий и Федор (да и воеводы) были крайне озабочены неожиданным появлением в овраге вражеского отряда.

— Не могли поляки так внезапно появиться, — сказал Федор.

— Не могли. Тут изменой пахнет. Кто-то предупредил ляхов.

Стали гадать, кто это смог сделать, но так ни на ком не остановились.

— Ни ливонская же королева, коя из палат своих не вылезает, — усмехнулся Пожарский.

— Племянница Ивана Грозного? — призадумался Михалков, а затем, совсем не в тему, произнес:

— А ты знаешь, Василий, в одной из сеч я видел нашего старого знакомого, правда, издали. Юзефа Сташевского.

— Любопытно. Бывший начальник охраны пана Мнишека… И как бился?

— Да, кажись, не худо… Вот бы с ним встретиться.

Василий посмотрел на друга удивленными глазами.

— Шутишь, Федя.

— Я — на полном серьезе. А вдруг он что-нибудь о подкопе ведает. Сражался в чине ротмистра.

— И как ты это представляешь?

— Сташевский считает тебя человеком Мнишека, коль его именной перстень показал. Ты вполне можешь стать переметчиком, Юзеф тебе поверит. Перстень сохранил?

— Сохранил. Дьяк Власьев как-то мне наказал: береги, он может тебе еще пригодиться.

— Умница, Афанасий Иванович. И где перстень хранишь?

— В Гостевой избе, в своих вещицах.

— Сегодня же надень. В Гостевой ныне полно народу, а людишки всякие бывают.

— А дальше? В стан врага идти?

— Идти, Василий, — решительно сказал Михалков. — Сейчас только ты сможешь спасти обитель.

— А коль Юзеф убит? Кому буду перстень показывать?

— Гетману Сапеге, сородичу Мнишека, — без раздумий произнес Михалков.

— Ну, ты даешь, Федя, — рассмеялся Пожарский.

Федор всегда отличался рассудливым умом, и нынешняя его задумка пришлась по душе Василию.

— А может, вместе пойдем, как бывало к Мнишеку ходили.

— Я бы с полной охотой, но мое появление среди ляхов может провалить все дело. Многие видели, как я свалил с коня Лисовского, ближайшего подручного Сапеги.

— Пожалуй, ты прав.

— Ксении скажешь?

— Ни в коем случае! Лишние слезы… Даже воеводы не должны о моей вылазке знать.

— Верно Василий. Предатель может оказаться и среди окружения воевод… Выйдешь через подземный ход в овраг, кой ныне крепко стерегут ляхи?

— Другого пути нет.

— Я провожу тебя…

В глухую полночь Пожарский выбрался из тайника, который шел из Сушильной башни, надежно охраняемой защитниками крепости, и не успел пройти и сотни шагов, как оказался в кольце ляхов.

— Это куда ж выпорхнула птичка? — на ломаном русском языке спросил один из поляков.

Пожарский ответил на добротном польском:

— Я, панове, выполняю поручение ротмистра Юзефа Сташевского. Отведите меня к нему. Дело срочное!

Поляки загалдели:

— Мы не знаем такого.

— В нашем войске десятки ротмистров.

— Отведем его к гетману.

— Постойте, панове. Кажется, я знаю ротмистра Юзефа.

— У него длинные черные усы, — подсказал Пожарский.

— Точно. Идем со мной, я провожу тебя к Юзефу.

Пан Сташевский был шокирован появлением в его избе князя Пожарского.

— Пресвятая дева Мария! Никогда не думал, что нам вновь придется встретиться. Что привело тебя ко мне, князь?

— Неисповедимы пути Господни. Когда-то я сослужил добрую службу ясновельможному пану Мнишеку, и он щедро вознаградил меня. Никогда не забуду его доброту. Его именной перстень я постоянно ношу на своем пальце.

— Вижу, князь.

— Пан сенатор был прав, когда говорил, что России не следует враждовать с Польшей, поскольку Московия будет побеждена Речью Посполитой, а посему самое благоразумное — посадить на трон польского ставленника, либо самого короля Сигизмунда. Все сбывается, пан Сташевский. Добрая половина Московии в руках Литвы и Польши. Многие города целовали крест царевичу Дмитрию Ивановичу. Не устоять осажденной Москве, тем паче, Троицкому монастырю. Разумея всю бессмысленность дальнейшего сопротивления, я решил перейти на вашу сторону, и не только перейти, но и помочь скорейшему захвату крепости.

Юзеф все это время кивал головой, а затем кликнул слугу:

— Вина и яств!

Застолье оказалось довольно богатым: ляхи пока еще не страдали от недостатка заранее награбленного продовольствия. Чем больше выпивал вина Сташевский, тем все интереснее было его слушать:

— Ты, князь, поступил как умный человек. Надо признать, что многие русские люди слепы и тупоголовы. Они ослеплены своей православной верой и живут дедовскими, а точнее, первобытными обычаями, над которыми давно потешается вся Европа. Отсталая страна, отсталый народ. Именно Польше предстоит историческая миссия — изменить устаревшие и несуразные порядки москалей и их религию. Даже в вашем монастыре среди духовенства появляются умные головы. Уж на что казначей живет далеко не безбедно, но и тот решил послужить несокрушимой латинской вере.

— Да быть того не может!

— Не веришь, князь? Зря. Меня высоко ценит сам гетман Сапега, как бывшего верного слугу Юрия Мнишека. Единственный из ротмистров бываю на всех его военных советах, где и о тайных делах наших лазутчиков говорится. Теперь веришь?

— Верю, пан Юзеф. Ты оказался влиятельным человеком. Давай выпьем за твою светлую голову.

— Выпьем, князь… Но скажи, чем ты хочешь помочь скорейшему захвату монастыря?

— У меня есть возможность уговорить сотников перейти на службу Речи Посполитой, опричь того, зелейшика-немчина, кой прислан в монастырь готовить зелье для пушек. Он такой сотворит порох, что ни одна из пушек не выстрелит.

— Отлично, князь! Я с удовольствием выпью за то, чтобы все твои планы воплотились в жизнь.

Юзеф был уже и без того пьян, но последняя чарка его доконала. Он ткнулся лицом в медную тарелку с вареной курицей и забормотал:

— Спать, князь… Ты меня рано разбудил… Спать…

Ротмистр уснул прямо за столом, его длинные, черные усы шевелились на курятине в такт богатырскому храпу.

— Надо, его перенести на постель, — сказал слуга.

Когда Юзефа переносили, он на какое-то время очнулся и вновь забормотал:

— И без немчина обойдемся… Мельница… мельница.

Утром Юзеф и Пожарский опохмелились и продолжили застолье.

— А может к осаде протрубят?

— Нет, князь. Меня бы предупредили. Ешь и наедайся. У вас, поди, голодно в монастыре. Мы все дороги перерезали.

— Съестные припасы кончаются, — кивнул Василий. — Разумеется, монастырь можно и измором взять, но сие затянется на несколько месяцев.

— Не будет того!

— Вестимо не будет, коль подкоп под стены ведете. Иноки насмерть перепуганы. Уж скорее бы монастырь на куски разнесло.

Юзеф хмыкнул и ничего не сказал, а Василий продолжал:

— Правда, Святые и Пятницкие ворота-башни зело крепки, под них лучше подкоп не вести. Не так ли, пан Сташевский?

Но пан как будто и не слышал вопроса: под страхом смертной казни гетман запретил всем военачальникам разглашать место подкопа, а поэтому он перевел тему разговора.

— Когда ты, князь, сможешь выполнить свой план?

— Думаю, хватит недели.

— Похвально… Как будешь возвращаться в монастырь?

— Только ночью. Днем возвращаться — себя разоблачить.

— Разумно. Мои люди проводят тебя к вашему тайнику. Как только свой план выполнишь, вернешься ко мне, и мы пойдем к гетману. Он будет чрезвычайно доволен.

Глава 12 ПОДВИГ СЛОТЫ

Монастырская келья Ольги состояла из трех горниц. Одна из них была уставлена иконами, напоминая Ольге Крестовую кремлевского дворца, где она часто молилась, другая — служила ей спальным покоем, а третья — предназначалась для служанок, кои приезжали в монастырь вместе с царевной в бытность моленных шествий царя и его семейства. С тех пор в келье мало что изменилось, только из всего царского семейства в живых осталась одна дочь, которой стали прислуживать не бывшие сенные девушки, а крестьянка Надейка, занявшая с Ваняткой третью горницу.

Двадцатилетняя Ольга была благодарна архимандриту Иоасафу, поселившего ее в келью «царевны», которая напоминала ей совсем юные годы, когда отец четыре раза посещал святую обитель. Боль по родителям и брату до сих пор не покидала Ольгу, но она стала приглушенней, тупее, ибо ее сердце было заполнено необоримой любовью к Василию Пожарскому, который навещал ее келью вечерами, не пропуская ни одного дня, если не уходил в ратную вылазку. В такие часы она становилась беспокойной, тревожные мысли не покидали ее ни на минуту, и тогда она уходила в моленную горницу и на коленях, со слезами, истово молилась за своего возлюбленного, прося у Господа и святых чудотворцев спасти Василия в злой сече, возвратить его в обитель без увечий и ран.

В последний вечер Василий в келье не появился, хотя Ольга ведала от Надейки, что ее супруг Демша в эту ночь ни в какую вылазку не собирался. В обители все было покойно. Но где же Василий?

А Василий, благополучно вернувшись в монастырь, тотчас встретился с Федором. Выслушав Пожарского, Федор поскреб темно-русую бородку и довольно произнес:

— Молодцом, Василий. Надо за казначея Девочкина браться.

— Сегодня же под стражу возьмем. На дыбу подвесим — все выложит, подлая душонка!

— Так не пойдет, Василий. Дыба — крайняя мера, а у нас и видоков нет. Из обители казначей никогда не выходит, значит, он дело свое изменное через другое лицо ляхам передает. Надо последить… Теперь о мельнице. Почему пьяный Юзеф пробормотал, что можно и без зелейщика-немчина обойтись? Что он имел в в виду?

— А бес его знает.

— Бес бесом, но пьяного речи — трезвого мысли. И почему он дважды о мельнице заикнулся?

Василий пожал плечами, Федор же углубился в мысли, а затем произнес:

— Мельница не так уж и далече от обители. Не от нее ли ведут ляхи подкоп?

Пожарский посмотрел на друга шалыми глазами.

— От мельницы?.. Недурная мысль, Федя. Коль так, мы спасены!

— Не торопись радоваться, Василий. Допрежь всего надо тихонько потолковать с воеводами и лазутчиков послать.

Воеводы горячо уцепились за предложение сотников, и все же их грызли сомнения, но когда вернулись лазутчики, всякие сомнения отпали: мельница надежно укреплена, ее стерегут более трех тысяч ляхов. Не будет же такая громада воинов оберегать одного мельника. Там подкоп!

Воеводы начали готовиться к вылазке, однако в каком она будет месте и в какую произойдет ночь — ни один из ратников и духовных лиц не ведал, дабы не вспугнуть предателей. Готовились тщательно, но и мешкать было нельзя, так как взрыв монастыря мог состояться в любую минуту.

Воеводы, Василий Пожарский и Федор Михалков понимали, что оставалось единственное средство к спасению, но средство опасное, рискованное, и притом выполнить его с успехом — очень мало надежды. Средство это состояло в следующем: надо было сделать открытое нападение на неприятельский лагерь, отбить у него мельницу, близ которой вырыто устье подкопа, разыскать это устье и, проникнув в подземный ход, извлечь из него пороховые бочки или же подпалить их, если они еще не пододвинуты под самые стены обители.

Предприятие было действительно опасное, но едва ли не столь же опасно сидеть в монастыре и дожидаться взрыва. Отряд, пошедший на врага, чтобы отбить мельницу, мог быть истреблен поголовно и не исправил бы дела, а взрыв все-таки бы произошел.

Отряд вышел из стен монастыря за три часа до рассвета. Вслед за воинами пошла целая толпа монахов, напутствуя храбрецов, шедших почти на верную смерть, возбуждая их бодрость и поддерживая в них веру и надежду на заступничество Всевышнего. Темные тучи покрывали небо и скрывали их от неприятеля. Но так продолжалось недолго: вдруг сильный порыв ветра разогнал густые тучи, так что вокруг стало совершенно светло. В это время на монастырской колокольне ударили в большой осадный колокол, — и отважные воины, по этому сигналу, призывая на помощь преподобного Сергия, бросились на неприятельские укрепления. Они напали на них с трех сторон одновременно: нападение было сделано так неожиданно, что поляки не успели собраться с силами и в смятении отступили. Защитники обители, продолжая продвигаться вперед, выгнали ляхов из укреплений и захватили в свои руки мельницу, которая была главной целью их отважного предприятия.

— Други! Ищите устье подземного хода! Оно где-то здесь! — утробно закричал Всилий Пожарский. Он очень надеялся, что устье будет найдено, иначе вылазка окажется напрасной. (Федор Михалков со своей сотней находился с другой стороны).

— Найдем, княже, коль сам Бог помогает. Ишь, как тучи раскидал, — отозвался крестьянин Слота, оказавшийся рядом с Пожарским.

Слота Захарьев, староста Горушек, у которого жительствовал князь, так же, как и другие посельники деревни, успел укрыться от ляхов сначала в Клементьевской слободе, а затем и в Троицкой обители. В вылазку его брать не хотели: стар для подвигов, но Слоту защитил Пожарский:

— Ведаю сего старика. Он любого молодого за пояс заткнет.

Слота не только опоясался прадедовским мечом, но и прихватил с собой огниво. Во время сечи с ляхами он постоянно оказывался вблизи своего постояльца, словно оберегал его от сабельных ударов супостатов, очутившихся вблизи Пожарского. Да так и было. В один из напряженных моментов Василий получил бы удар сзади, если бы не увесистый меч Слоты. Пожарский, услышав со спины лязг оружия, на миг оглянулся и увидел распластанное тело ляха с размозженным черепом.

— Спасибо, друже!

— Вперед поглядывай, князь! — в свою очередь прокричал Слота.

Когда мельница была захвачена, и поляки бежали, ратники принялись искать устье подкопа. И первым его отыскал, заметив глинистые бугорки земли в самой низине оврага, Слота.

К устью вскоре подбежал и Федор Михалков. Здесь уже собрались все военачальники отряда. Следовало принять спешное решение.

— Подкоп может оказаться ложным, для отвода глаз, — предположил один из сотников.

— Вздор несешь. Столь ляхов ложный подкоп охранять не будут, — сказал Пожарский.

— Верно! — поддержал друга Михалков. — Надо осмотреть лаз. Зажигай огонь, факельщики! Идем Василий.

За факельщиками, Пожарским и Михалковым устремились несколько сотников, а также Слота Захарьев и крестьянин Клементьевской слободы Николай Шилов. Вначале лаз был узок, но вскоре он заметно расширился и стал довольно просторен. Где-то через пятьдесят саженей факельщики остановились.

— Пороховые бочки!

— Ого! — воскликнул Пожарский. — Да тут три десятка бочек. Изрядно же ляхи пороху в подземок набили.

— Коль взорвать — всему монастырю крышка. Устроим праздничек ляхам, — весело произнес один из начальных людей.

— Не спеши, браток, — степенно молвил Михалков. — Допрежь надо изведать на каком расстоянии находятся эти бочки. Пока сюда шел, считал шаги. Насчитал сто пятьдесят. Надо изведать, сколь осталось до стен монастыря, а может мы уже под самим монастырем.

Прикинули. До обители оставалось не более двух десятков саженей. Врывать порох было нельзя: слишком близко находились монастырские стены. Решили выкатить бочки к устью подкопа. Но тут послышались взбудораженные голоса:

— Ляхи опомнились!

— Большой силой бегут к мельнице!

Командование взял на себя Михалков:

— Все на ляхов, други! Костьми ляжем, но к мельнице не пустим! Бей литву!

Загуляла жаркая сеча. Была она жестокой и упорной и продолжалась несколько часов. Ляхи понимали, что захват русскими мельницы и взрыв ими пороховых бочек обрекает их на длительную осаду, сопряженную с немалыми трудностями. Защитники же крепости ведали, что их поражение приведет не только к гибели центра русской святыни, но и подорвет дух всего русского народа, а посему битва была настолько ярой и беспощадной, что с обеих сторон пролились реки крови.

А Слота Захарьев и Николай Шилов, тем временем, выкатывали бочки к устью лаза, и когда они были уже близки к выходу, услышали страшные звуки лютой сечи.

— А ну глянем, Никола.

Глянули и обмерли: ляхи все ближе и ближе подступали к мельнице.

— Взрываем, Никола, — с твердой решимостью произнес Слота.

— Так, ить, погибнем.

— Погибнем. Ради святой Руси погибнем… Давай попрощаемся.

Отважные крестьяне, простолюдины, страдники, крепко обнялись и шагнули с факелом к бочкам.

Чудовищный, оглушительный взрыв потряс овраг. Поляки с ужасом побежали вспять, вспять от адского места, чувствуя, как под ногами дрожит земля.

Вместе с подкопом была уничтожена значительная часть вражеских батарей и укреплений, десятки пушек и пищалей защитники обители захватили как военную добычу. Даже деревянные сооружения были разобраны, унесены в монастырь и изрублены на дрова, которых стало не хватать.

Ян Сапега пришел в неистовство и поклялся жестоко отомстить троицким сидельцам.

Архимандрит же Иоасаф с братией видели в этом обстоятельстве особый промысел Божий и со слезами на глазах пели благодарственный молебен Всесильному Защитнику слабых и невинных.

Глава 13 ЗАГОВОР

Федор Михалков вернулся из сечи без единой царапины, а вот Василий Пожарский был довольно серьезно уязвлен саблей в предплечье, и пока добирался до монастыря, потерял много крови. В монастырской Гостевой избе над ним сразу начал колдовать лекарь Амвросий, старый инок, известный своим искусным врачеванием.

Изведав о ране Пожарского, Ксения тотчас сорвалась в Гостиную.

— Васенька, милый, что с тобой?

Амвросий не удивился появлению инокини: все уже ведали о «греховной» связи известной царственной черницы.

Лицо Пожарского выглядело бледным и усталым, но при появлении Ксении оно озарилось светлой, беззаботной улыбкой.

— Не волнуйся, царевна (при посторонних людях Пожарский называл Ксению «царевной»). Малой царапиной отделался.

— Не лихачь, князь. Еще бы полвершка и сабля бы в кость вонзилась, — строго произнес лекарь.

— Бог милостив.

— Какой же ты бледный, родной мой. Тебе больно?

Лекарь, помазав рану какой-то едкой пахучей мазью, принялся делать перевязку, а Ксения все сердобольно причитала:

— Беда-то какая, Васенька. Вся Гостиная людьми забита. Тесно здесь. А можно недужного, отец Амвросий, в мою келью забрать?

— Сие не в моей воле, инокиня, сие архимандриту решать, да и то сомневаюсь, — изрек лекарь.

Но архимандрит не отказал: он ведал о насильном постриге Ксении в монашество, о ее любви с отроческих лет к князю Пожарскому, а посему решил для себя: «Бог рассудит».

Полюбилась пастырю Ксения и своим изумительным рукоделием, коя сотворила для обители два сокровища ризницы. Это — покровец на гробницу Сергия Радонежского, вклад царя Бориса «от усердия и трудов дочери его царевны Ксении Борисовны в 1601 году», и интидия (одежда на жертвенник), «вышита собственными трудами и пожалована в обитель преподобного Сергия царевною Ксению Борисовной Годуновой в 1602 году».

Сейчас же на словах архимандрит милостиво молвил:

— Князь Пожарский — зело достойный воин. Он промыслом Божиим и предоброго чудотворца Сергия свершил смелый подвиг, благодаря коему спасена святая обитель.

Иоасаф, единственный из монастырской братии, ведал о тайной вылазке князя Василия в стан врага. Ольга же истолковала слова пастыря по-своему:

— Да, да, отец игумен. С врагами князь Василий дерзкий и горячий, а посему и получил тяжкую рану. За князем нужен повседневный уход, иначе он может умереть!

Инокиня опустилась на колени и со слезами на глазах попросила:

— Дозволь мне, рабе грешной, перенести князя в мою келью. Дозволь, отец Иоасаф!

В глазах келейницы была такая неистребимая мольба, что архимандрит невольно подумал: «Ох, не зря глаголют монахи о безоглядной и нетленной любви Ольги и Василия, ох, не зря».

— Встань, дочь моя. Забирай князя в свою келью и борзо поставь его на ноги. Сей раб Божий зело надобен обители.


* * *
Хоть боль от раны давала себя знать, но Василий был чрезмерно доволен: за ним ухаживает сама Ксения! Теперь она постоянно перед его глазами. Какая же это радость! Она скинула свой подрясник, облачилась в мирское платье и обратилась в ту самую Ксению, которую так привык лицезреть когда-то князь Василий. Боже мой, каким счастливым блеском наполнились его глаза! И все шутил, шутил:

— Всю жизнь мечтал иметь такую сиделку. Спасибо за рану поляку.

Ксения нежной рукой перебирала его густые русые волосы и приговаривала:

— Глупенький ты мой. Лях и вовсе тебя мог загубить. И до чего ж ты неугомонный. Ну, зачем ты все наперед рати выскакиваешь? Обо мне бы подумал. Господи, сердце мое пожалей!

— Всегда жалею, ладушка, даже в сече о тебе думаю. Надо бы в самую гущу супостатов кинуться, а я все бочком да в сторонку.

— Да уже ведаю, как ты от ворога оберегаешься. Хоть бы скорее сечи закончились.

Когда недужного навещал Федор, Ольга уходила к Надейке и всегда ее спрашивала:

— Твой-то как?

— Пока, слава Богу. Сказывает, что к нему вороги и подходить страшатся, да не верю я ему: за спинами ратников отсиживаться не станет. Страшно мне за него, все молюсь.

— Вот и мне страшно, Надеюшка. Такая уж наша женская доля, — вздохнула Ольга, а затем горестно молвила:

— Уж так мне жаль Пелагею, жену погибшего Слоты Захарьева. Какого отважного супруга потеряла, спасителя нашего. Славный был человек, все рушниками моими любовался.

— Священники его имя каждую службу поминают, а наш пастырь большие деньги Пелагее пожаловал, а та не приняла.

— Вот и от нас с Василием денег она не взяла. Сказала: передайте на воинство. Какая глубокая и великодушная натура!

А Федор, тем временем, рассказывал Василию последние новости: архимандрит, по случаю успешной вылазки, отслужил торжественный молебен и указал вынуть из погребов бочонки с медом; каждый ратник получил по доброму ковшу хмельного пития, каждого обуревала радость.

— А казначей Иосиф Девочкин?

— Ходит с озабоченным лицом. Сам слышал, как его спрашивали: «Аль, какие заботы гложут, отец Иосиф?» Ответил: «Да как же без забот? На мне, почитай, весь монастырь. Худо обители без келаря, да и пастырь наш в преклонных летах. Как без забот?»

— Злоба его гнетет, а не заботы. Поди, места себе не находит, что не изведал о цели последней вылазки.

— Наверняка, Василий. И до вылазки и после нее к казначею зачастил трубач Мартьяс.

Михалков уже изведал, что молодой, статный красавец прибыл в Троицкий монастырь вместе со свитой бывшей ливонской королевы Марии Старицкой.

— Любопытно, что понадобилось трубачу у нашего казначея?

— Мне думается, Василий, что Мартьяс удобный человек для Иосифа Девочкина, ибо тот выходит со своей боевой трубой в каждую вылазку.

— Но если он изменник, то, как он передает ляхам сведения? Мартьяс всегда на виду.

— Зато после вылазки не спешит возвращаться в монастырь.

— Как изведал, Федор?

— У воевод пять трубачей. Пришлось сторожко потолковать. Примечали, что нередко отстает. То у него живот прихватит, то нога стерлась. Сядет у кустарника — и давай портянку перематывать.

— А в кустарнике может вражий лазутчик оказаться. Мы ведь, когда отходим, по кустарникам не шарим.

— А может, и по-другому, Василий. Мартьяс в условленном месте записку оставляет.

— От кого?

— Может, от казначея, а может, от самой Марии Старицкой, коя до сих пор зла за то, что ее сослали в монастырь.

— Эх, Маржарета бы к нам на помощь. Он хоть и с авантюрной жилкой, зато располагает собачьим нюхом.

— Гасконец был бы кстати, — согласно кивнул Федор.

Друзья некоторое время помолчали, а затем Федор, глянув на перевязанную рану, сдержанно улыбнулся.

— Ты у нас как Христос на распятии. Когда-то в твое правое плечо пуля Рубца Масальского посетила, а ныне левое — рубанула сабля, и в обоих случаях кости остались невредимы.

— А я везучий, Федор.

— Все до случая. Сплюнь! И все же нам надо быть поосторожней, пока заговор не выявим. То — вторая острейшая опасность для монастыря. Предатели могут и ворота открыть. Слышал, что произошло в Ярославле? Мне беженцы поведали. Монастырский служка Гришка Каловский открыл ляхам Семеновские ворота, и ворог тотчас занял крепость. Давай-ка борзей иди на поправку. С тобой теперь ангел-хранитель. Вдвоем-то сподручней змеиный клубок распутывать.

— Я долго не заваляюсь, Федор. А ты пока сторожко выслеживай изменников. Предельно сторожко, иначе от предателей можешь получить нож в спину.


* * *
За трубачом Мартьясом была установлена слежка. Его встречи с Марией Старицкой стали гораздо реже, а вот с казначеем Девочкиным участились.

— Что передал тебе Оська Селевин? — спросил в последнюю встречу казначей.

Оська Селевин стал «переметчиком» в первый же день осады. Именно через него передал казначей письма от Марии Старицкой «царю Дмитрию Ивановичу», «брату своему» и гетману Сапеге.

— Гетман благодарит бывшую ливонскую королеву и обещает принять все меры, чтобы Мария Старицкая заняла подобающее место при дворе царя Дмитрия…Сейчас же он настоятельно просит Марию Владимировну умножить свои действия по разложению монастырских сидельцев, которые должны примкнуть к природному царю. Но это не так просто, господин казначей. Мария Владимировна и без того рискует, и не чересчур ли она участлива к вашей особе?

— Что ты имеешь в виду, Мартьяс?

— Королева, пользуясь своим особым положением, почти ежедневно жалует вас медами, блинами и пирогами. Вы же дважды в неделю топите для ее величества роскошную баню. Люди имеют глаза и уши, все это может вызвать подозрения, особенно сейчас, когда оскудевает запас не только съестных припасов, но и дров.

Казначей не привык, чтобы его поучали, а посему резко произнес:

— Это не ваше дело, господин Мартьяс! Мои отношения с королевой не должны вас касаться… Что еще передал наш лазутчик?

— Гетман Сапега ждет от вас более решительных действий. Через неделю он готовит новый приступ. В сей день ратники должны быть либо вдрызг пьяными, либо отравлены зельем.

Мартьяс уже несколько лет был лазутчиком польского короля, затем он служил Сапеге, который внедрил его в свиту Марии Старицкой. Красивый ливонец быстро вошел в доверие опальной королевы, став ее воздыхателем, хотя Марии Владимировне было уже далеко за сорок.

— Первое не сложно выполнить, ибо в ноябре большой православный праздник Казанской Богоматери. Но Сапега вероятно забыл, что пьяному русскому все нипочем, а посему он будет драться насмерть. Другое же его предложение невыполнимо.

— Почему, господин казначей?

— У меня нет неисчерпаемого колодца с отравным зельем. Чушь придумал гетман. Ну, разве что одного, другого прикажу угостить монастырским квасом — и все!

Ореховые глаза Иосифа стали язвительными.

— Может, у ливонской королевы что-то найдется?

— Шутите, отец Иосиф. (Мартьяс называл своего сообщника то «господином казначеем», то «отцом Иосифом»).

— На словах она сулит манну с небес, в делах же не видит дальше своего носа. Словоблудка!

Мартьяс вспыхнул.

— Я попросил бы вас, господин казначей, не оскорблять королеву!

Однако казначей был настолько раздражен последними событиями, что не мог не излить накопившейся желчи.

— Да какая она королева! Ее время кануло в Лету.

— Все может измениться. Стоит царевичу Дмитрию взойти на престол и его близкая сродница станет блистать при дворе его величества. Я — коренной ливонец, и всегда буду защищать честь знатной дамы.

— Довольно высокопарных слов, Мартьяс. Ян Сапега посулил Марии Старицкой вернуть королевство, но из посула шубы не сошьешь. И монастырь не взят, да и от самой Старицкой, кроме писем, не велик прок. Надо подтолкнуть ее к более серьезным делам.

— Я стараюсь, отец Иосиф. У Марии Владимировны остались в Москве преданные люди, которые могут доставить нам отравное зелье. Достаточно обезглавить рать от воевод и начальных людей — и в войске начнется разброд.

— Так может думать лишь иноземец. Ты, Мартьяс, плохо знаешь русских людей, кои при великой беде могут зело сплотиться и выкликнуть себе новых коноводов.

Мартьяс с озабоченным видом уселся в кресло и недовольно высказал:

— Выходит, господин казначей, вам ничего не подходит из плана гетмана. Он будет весьма раздражен. У вас есть более реальный план?

Была, была у казначея Девочкина хитроумная задумка, но он не торопился с ее воплощением. Пусть допрежь всего гетман Сапега обломает зубы о стены неприступной крепости и убедится, что все его приступы бесплодны. Вот тогда и следует втридорога продать гетману свою задумку. Тот не пожалеет никаких денег и отвалит столько, сколько он, казначей, запросит, а запросит он громадную сумму.

В посулы же Сапеги отец Иосиф не слишком верил: заиметь сан келаря Чудова монастыря не так-то просто. Допрежь надо полякам Москву взять да получить благословение патриарха, в чем Иосиф сомневался, хотя Сапега клятвенно заверял через своего лазутчика, что святейший владыка, назначенный царевичем Дмитрием, непременно выполнит просьбу гетмана, столь много сделавшего для «чудом спасшего царевича».

«Посмотрим, посмотрим, — оглаживал пухлой ладонью рыжеватую окладистую бороду Иосиф. — Все это еще вилами по воде писано, а тут дело верное, сбыточное».

Задумал отец Иосиф действительно превосходный план. Обитель снабжалась водой по двум подземным глиняным трубам, кои были проложены из соседнего пруда. Сей пруд лежал выше монастыря, а посему недостатка в воде не было, но следовало Сапеге отвести воду из пруда в речку Кончуру — и конец монастырю. Лишившись воды, сидельцы обители вынуждены были или умереть от жажды, или же сдаться в руки неприятеля.

Задумка Иосифа не имела изъянов, и ее воплощение приводило к несомненному захвату великой русской святыни.

Казначей не помышлял делиться своим коварным планом с Мартьясом. Рано! Да и стоит ли доверять лазутчику Сапеги? Этот красавец с хитрецкими глазами вполне может воспользоваться блестящим планом и без его участия: донесет Сапеге, что сам придумал и все лавры ему. Вот и доказывай, что ты не верблюд. А может, и доказывать не придется. Возьмет да и устранит хозяина задумки, а сам к Сапеге ринется. Когда речь идет о больших деньгах, человеческую жизнь ни в грош не ставят.

— Вы что-то обдумываете, отец Иосиф?

— Обдумываю, Мартьяс, но ничего путного в голову не лезет.

— Что же передать Оське?

— До приступа я что-нибудь придумаю.

Глава 14 ХИТРОСТЬ НА ХИТРОСТЬ

Следующий приступ вновь не принес успеха Яну Сапеге. Он надеялся, что сидельцы обители будут защищать крепость в пьяном угаре, но этого не произошло. Почему-то казначей монастыря не выполнил его задания, и это привело гетмана в бешенство:

— Пся крэв! Отчего этот рыжий поп не напоил вином служилый люд и свою братию?! Проклятый москаль!

Вызывал своих тайных лазутчиков, но те недоуменно пожимали плечами.

Недоумевал и Юзеф Сташевский. Миновала неделя, но Василий Пожарский так ничего и не сделал: и все начальные люди отважно отражали приступ, и пушки с пищалями вовсю палили. Этот князь с фамильным перстнем Юрия Мнишека либо провалил дело, либо (чего больше всего опасался ротмистр) надул его, прикинувшись изменником. Если это так, то Пожарский, вернувшись в крепость, рассказал о предателе воеводам и те арестовали казначея. Вот почему Иосиф не смог выполнить задание гетмана.

Но Юзеф помалкивал. Он так и не доложил Сапеге о встрече с князем Пожарским, иначе бы сейчас получил от гетмана разнос. Угнетала ротмистра и неудача с подкопом монастыря. Казначей не знал о точном месте подкопа, никто из русских не знал, и все же, как так получилось, что мельница оказалась в руках защитников монастыря и все пороховые бочки были взорваны? Значит, кто-то из поляков распустил язык. Он, Юзеф, ничего о мельнице Пожарскому не говорил… Правда в ту ночь он был чересчур пьян и уже не помнит, какие последние слова он говорил русскому князю, пока не оказался в постели. Неужели он что-то сказал о мельнице?

Юзефа обуял ужас. Если это так, то именно Пожарский виновник подрыва пороховых бочек. Он непременно похвалится всему ратному люду и духовенству монастыря о своем шпионском походе к ротмистру Сташевскому. Матерь бозка! Тогда об этом узнают и тайные лазутчики, которые донесут об измене ротмистра Юзефа гетману. Сапега будет беспощаден. Он прикажет повесить или расстрелять изменника. Боже!

Отчаяние охватило Юзефа. Это приключится при следующей вылазке сидельцев Троицы, когда один из лазутчиков гетмана окажется в его стане. Надо бежать, бежать из войска Сапеги к своему бывшему покровителю, Юрию Мнишеку. Пресвятая дева Мария!

Пан Сташевский бежал из-под Троицкого монастыря глухой ночью.


* * *
Приступы не прекращались, но они не приносили желаемого результата. Войско Сапеги таяло, кончались запасы продовольствия, стан гетмана еще больше отодвинулся от стен монастыря.

Казначей Иосиф наконец-то принял свое решение. Пора! Вызвал Мартьяса и сказал:

— Мне нужно встретиться с доверенным человеком гетмана.

Трубач озадаченно посмотрел на казначея.

— Я перед вами, отец Иосиф.

— Не серчай, Мартьяс, но мне надо встретиться с влиятельным человеком Сапеги.

— С кем-то из его ближних полковников?

— Нет. Воякам я не слишком доверяю. Все они грабители и разбойники. С личным секретарем гетмана, паном Киренецким.

— Действительно, влиятельный человек… Но зачем? И пойдет ли он?

— Пойдет. У меня созрела зело важная задумка.

— Но ваш план могу передать и я. Вы обижаете меня, отец Иосиф.

— Если ты, Мартьяс, желаешь и дальше служить пану Сапеге, то тебе придется выполнить мое поручение. Сегодня, с наступлением ночи, ты отправишься к гетману и приведешь ко мне его секретаря, и не с пустыми руками, а с вознаграждением. От пана Киренецкого ты изведаешь о моей задумке.

— Речь идет о большой сумме? В польских злотых или в наших золотых рублях?

— У гетмана наверняка есть и то и другое. В золотых рублях.

— И сколько же?

Когда казначей назвал сумму, Мартьяс оторопел:

— Матерь Божья! Но это же — громадные деньги!

— И не полушки меньше. Когда Сапега возьмет обитель, сии деньги окупятся сторицей.

— Но гетман может усомниться. Вы получите огромное состояние и ничего не выполните для сдачи крепости.

— Не усомнится, одурачивания не будет, ибо я сразу буду объявлен изменником. Да и вы, господин Мартьяс с вашей королевой Марией безотлагательно получите худую огласку. Всех нас ожидает виселица. Кой прок мне обманывать гетмана?

— Но пан Сапега тотчас спросит меня о вашей задумке.

— Об этом будет сказано только пану Киренецкому, когда вы явитесь с ним в мою келью. Если же гетман узнает о моем плане с ваших слов, то он прекрасно обойдется и без меня.

— Теперь понятно, почему надо сразу приходить с деньгами… Надеюсь, из этой суммы будут достойно вознаграждены и королева Мария, и ваш покорный слуга.

— Несомненно, господин Мартьяс.

— Хорошо, отец Иосиф. Передайте мне ключи от башни.


* * *
Любовь Ксении, искусное врачевание лекаря Амвросия быстро подняли на ноги Василия Пожарского.

Каждый день его навещал Федор. Ксения по привычке удалялась в моленную горницу, а Михалков прикрывал за ней дверь и рассказывал:

— Пока ничего нового, Василий. Мартьяс после вылазки вновь перематывал портянки подле кустарника. Я все тщательно осмотрел, но ничего подозрительного не нашел.

— Но почему он постоянно натирает ноги?

— Все дело в обувке. По монастырю он ходит в мягких сапожках из белого сафьяна, а когда идет на вылазку, то обувается в черные сапоги из грубой телячьей кожи, ибо всю местность развезло от грязи. Вот и не выдерживают таких грубых сапог его нежные ножки. Ведь сей Мартьяс привык прислуживать бывшей королеве.

— Выходит, мы ошиблись Федор… И все же он должен как-то выходить на связь с польскими лазутчиками. Может, ночью?

— Все проездные башни находятся под надежным караулом, лишь «глухие» башни остаются без охраны. Что же касается ночных перемещений господина Мартьяса, то пока их не было.

— Пока. Может, не было нужды. А вдруг она появится?

— Мне тотчас доложат. Мартьяса доглядывают четверо моих людей, среди них зело надежный — стрелец Нехорошко.

Через пять дней, когда Василий уже излечился и вновь жил в монастырской Гостевой избе, в начале ночи к нему торопливо зашел Михалков.

— Нехорошко доложил, что Мартьяс направился к Сушильной башне.

— Так она ж без проходных ворот.

— Но есть небольшая калитка внутрь башни.

— Странно. Глянем, Федор.

Во дворе была такая черная ночь, хоть глаз выколи. Федор тотчас остановился.

— Надо бы факел прихватить.

— Ты что? Себя выдать?

— Саму башню осмотреть. Добегу до Нехорошки.

В башне никого не оказалось, но люк тайника был сдвинут.

— Мартьяс спустился в подземок, но выход из него завален. Чудно.

— Чудно, Василий.

Совсем недавно о древнем тайнике, подземный ход которого был проведен из Сушильной башни, вспомнил архимандрит Иоасаф. Ход этот вел под землей наружу, в поле, так что через него можно было выйти тайно из обители в открытое место, обойти крепость и изведать, с какой стороны ляхи ведут подкоп. Тайник начали расчищать, добрались до выхода и принялись его расширять. Но поляки заметили работных людей и вооруженных ратников. Завязалась кровавая сеча, в результате выход подземного хода был напрочь засыпан.

— Что этому ливонцу понадобилось в подземке?

— Давай и мы спустимся, Федор.

В тайник спустились по железной лесенке, а затем сторожко, освещая факелом путь, пошли по подземку.

— А если ливонец из пистоля пальнет? — шепотом предположил Василий.

— Нет смысла. Двоих ему не успеть уложить… А ну остановимся и послушаем.

Постояли минуту, другую. В подземке стояла гробовая тишина.

— Ничего не понимаю.

— И я, Василий. Идем дальше.

Прошли еще саженей пятьдесят и уперлись в завал. Дальше ходу не было. Изумлению друзей не было предела.

— Дьявол! Куда ливонец подевался?

— Идем вспять, Василий. Тут и впрямь без дьявольщины не обошлось.

У калитки башни их поджидал стрелец Нехорошко.

— Ливонец не выходил? — на всякий случай спросил Пожарский.

— Не выходил, князь.

— Значит, он остался в подземке. Не черти же его съели.

— А коль спрятался в подземке, то запрем калитку, а утром еще раз осмотрим весь тайник.

Но Михалков с таким предложением не согласился:

— Подождем его выхода.

— Не вижу смысла, Федор.

— Подождем. А вдруг?

— Что «вдруг?»

Но Федор так и не ответил.

Ждали с погашенными факелами. Прошел час, другой. У Василия лопнуло терпение.

— И ради чего на ветру мерзнуть? Надо было в полушубки облачаться. Давай закроем калитку — и в Гостевую.

— Князь, пожалуй, прав, — поддакнул Пожарскому Нехорошко. — До утра еще ого-го. Предзимье.

Федора и самого пробирал ноябрьский холод, но он упрямо молвил:

— Постоим еще чуток.

Вскоре в башне послышались приглушенные голоса. Все трое замерли. Дьявольщина продолжалась.

— Будем брать? — едва слышно спросил Нехорошко.

— Не сейчас. Надо изведать, сколь их и куда они пойдут, — прошептал Федор.

На цыпочках отошли за угол башни, из которой с погашенными слюдяными фонарями вышли два человека и двинулись в сторону монастырских келий, которые тянулись от Сушильной башни.

— Наверняка к казначею.

— Пойдем за ними потихоньку, Федор. Впрочем, дурость сморозил. Возможно, польский лазутчик вернется с донесением Иосифа.

— Возможно, Василий. Долго он у казначея не просидит, ибо должен вернуться этой же ночью. В башне его и заграбастаем.

— И все же у меня в голове не укладывается: как он попал в подземок?

— А ты не догадываешься? Видимо, из башни прорыт еще один тайный ход.

— Но…

— У меня тоже тысячу вопросов, но всему свое время.

Возвращение лазутчика пережидали уже в башне: в ней гораздо теплее и ветра нет.

А в келье казначея продолжался напряженный разговор между Иосифом и секретарем гетмана, паном Киренецким.

— Вы утверждаете, господин казначей, что трубы проложены именно из Вербного пруда?

— Да пан Киренецкий.

— Лишившись этого источника, монастырь обречен на гибель?

— Вам хорошо известно, пан секретарь, что человек погибает от жажды через три-четыре дня. Но погибать никто не захочет. Люди не спешат уходить в мир иной. Перед вами откроются все ворота, и все богатства монастыря перейдут в руки пана Сапеги.

— Это правда, что гробница Сергия сделана из чистого серебра, украшена жемчугом и драгоценными каменьями, а на образ возложен золотой венец?

— Сущая правда. Но я бы хотел, чтобы святыню оставили в покое. В монастыре достаточно других богатств.

— Я передам ваши слова пану Сапеге.

— И еще одна просьба, пан Киренецкий. Никто не должен знать, кто преподнес вам такой роскошный подарок, иначе меня в живых не оставят.

— Разумеется, господин казначей. Имя нашего доброжелателя останется в тайне. После того, как мы войдем в монастырь, вы становитесь келарем, а затем переберетесь в Москву в Чудов монастырь.

— Но окажется ли Москва под стягами царя Дмитрия Ивановича?

— Это наступит очень скоро… Вы подготовили письмо гетману?

— Так ли оно необходимо, пан Киренецкий? Мое слово нерушимо.

Казначею очень не хотелось передавать свое «изменное» письмо гетману, кое сделает его заложником ляхов. Тут уж не увильнешь.

— Вы меня удивляете, господин казначей. Ясновельможный пан Сапега не только посмеется надо мной, но и подвергнет меня беспощадному наказанию. Слово к делу не пришьешь. Не так ли говорят русские?

— Хорошо, пан Киренецкий, вы вернетесь к гетману не только с моим письмом, но и с новым письмом королевы Марии Владимировны.

— Хорошо. Но меня в первую очередь интересует ваше письмо, Надеюсь, оно не запечатано? Мне нужно его прочесть.

Киренецкий поднялся, подошел с письмом к шандалу с тремя свечами, внимательно прочел и удовлетворенно произнес:

— Это другое дело. Мне пора. Позовите пана Мартьяса.

Мартьяс дожидался Киренецкого за дверями кельи, и как он не старался что-то услышать, из этого ничего не получилось. Низкая сводчатая дверь оказалась непроницаемой. Мартьяс пытался слегка приоткрыть ее, но она была заперта изнутри. Раздражение опалило ливонца.

«Каков подлец! Казначей перехитрил меня. Его план сдачи монастыря так и станется в тайне. Ненавижу!».

И вдруг Мартьяса посетила неожиданная мысль: «Надо убить в тайнике Киренецкого, забрать у него донесение казначея, прочесть, а затем доставить Сапеге. Гетману же сказать, что подле башни секретаря схватили люди воеводы, а мне удалось скрыться в тайнике. Потом вернуться в монастырь и запросить у казначея половину денег. Заупрямится, но все же отдаст, если пригрозить ему изобличением».

У Иосифа (когда Киренецкий вышел из его кельи), тоже возникла изощренная мысль: Мартьяс сам себе на уме. От него можно ждать любой пакости. Если он изведает о содержании письма, то начнет принуждать к выплате ему значительной суммы денег. Но тому не бывать! Придется угостить его чарочкой «доброго» вина. Тело же перенести ночью в подземок. Пропал человек — и вся недолга. Ему, казначею, не нужен свидетель его измены.

А за узкими зарешеченными оконцами все еще чернела безлунная, непроглядная ночь.

… Пока в келье шел разговор, Нехорошко сходил еще за тремя стрельцами. Киренецкий и Мартьяс и глазом моргнуть не успели, как перед башней на них (совершенно неожиданно) навалились какие-то неведомые люди, скрутили руки и доставили в Воеводскую избу.

Прочтя найденное у Киренецкого письмо казначея, Долгорукий со всей злостью ударил кулаком по столу:

— Собака! Взять под стражу казначея! Мразь!..

Заговор был сорван. И вновь святая обитель была спасена умелыми действиями Василия Пожарского и Федора Михалкова. Ливонец Мартьяс был казнен, секретаря Сапеги Киренецкого обменяли на тридцать шесть защитников крепости, находившихся в плену. Золото изменника пошло на жалование ратных людей, самого же казначея держали под стражей, так как архимандрит Иоасаф решил судить его судом иерархов после освобождения Москвы. Но изменника хватил удар, и он умер в одночасье.

Взята была под стражу и бывшая ливонская королева Мария Владимировна, она всячески отвергала свою вину, но ей зачитали письма к своему «брату, царевичу Дмитрию» и гетману Сапеге, и та озлобленно воскликнула:

— Царевич Дмитрий, брат мой, заняв Московский престол, жестоко покарает вас! Немедля выпустите меня из темницы, пока не поздно!

Но королеву не выпустили.

В 1609 году, по донесению старцев Троицкой обители царю Василию Шуйскому говорилось, что Мария Владимировна «мутит в монастыре, называет вора братцем, переписывается с ним и с Сапегой».

Разгадан был и второй тайник, шедший из Сушильной башни, который был так же вырыт издревле, но заброшен. Он начинался через пять саженей от основного подземного хода, и вход в него был так тщательно замаскирован, что ни Пожарский, ни Михалков его не заметили. Этим забытым тайником и воспользовался Иосиф Девочкин, в надежде также продать его ляхам, если не осуществиться его основная задумка. Не успел: тайник был завален изнутри.

Воеводы собрали перед собором святого Сергия всех ратников и велели выйти на паперть Василию Пожарскому и Федору Михалкову. Начальные и служилые люди недоуменно переглядывались: по какому поводу?

Воеводы договорились меж собой, что перед войском скажет свою речь князь Долгорукий:

— Покойный государь Федор Иоанныч, сын Ивана Грозного, учредил особый воинский знак отличия — серебряную монету с изображением Георгия Победоносца, поражающего своим копьем злого дракона. Сей Георгиевский знак вручается наиболее мужественным воинам, за выдающиеся ратные подвиги во имя святой Руси. За последние десять лет сей отличительный знак никому не вручался, пока о нем вновь не вспомнили на Государевой Думе. Разумею, что наши отважные военачальники, как Василий Михайлович Пожарский и Федор Иванович Михалков, кои дважды спасли святую обитель от неминучей погибели, достойны сей высокой награды.

— Достойны! Честь им и слава! — дружно грянуло воинство.

Долгорукий и Голохвастов подошли к застывшим на паперти взволнованным военачальникам и, под троекратное «слава!», прикрепили к их шапкам Георгиевские награды.

Затем торжественно загремели колокола.

Глава 15 ГЛАД И МОР

Гордость Яна Сапеги понесла жестокий удар: все тайные планы взятия крепости с треском провалились, громадные деньги ушли в песок. Сапега никак не мог примириться с тем, что ему приходится длительное время осаждать монастырь, и до сих пор он не добился никакого успеха. Миновало три месяца, полгода, год, а Троицкая обитель стояла так же незыблемо и победоносно возвышалась перед его глазами, как и год тому назад. Ни один из приступов не приносил успеха.

Защитникам обители помогали также и женщины, — а их было немало в монастыре в это смутное и тяжелое время: они сошлись под защиту монастырских стен из соседних сел, большинство которых было разорено или выжжено неприятелями. Женщины выполняли всевозможные хозяйственные работы, помогали печь хлебы, а в самые тяжелые минуты, во время вражеских приступов, храбро взбирались на монастырские стены и стреляли из луков, ружей и пищалей, обливали нападающих врагов кипящим варом и смолою, сбрасывали на них тяжелые камни, горящую паклю и солому.

Слухи о храброй защите главной святыни Руси и о геройских деяниях иноков и троицких ратников быстро испустились далеко окрест, и подвиг этот послужил благим, ободряющим примером для многих северных городов, кои после этого решились также храбро супротивничать войскам Самозванца, чтобы стать на защиту православия и перейти на сторону законного царя московского, Василия Шуйского.

Сапега старался противодействовать этому, посылал польские отряды против восставших на защиту царя городов, но сам все-таки оставался под стенами Троицкого монастыря. Слухи о несметных богатствах обители, о хранящихся там сокровищах не давали покоя полякам, и они хотели, во что бы то ни стало, овладеть ими, прежде чем идти на завоевание других городов.

«Сама защита лавры в течение 16 месяцев служила добрым и поощряющим примером для унывающих и падающих духом. Эта продолжительная защита, несомненно, показывала им, что верность престолу и Церкви всегда найдет поддержку Господа Бога и никакие враги, несмотря на свою многочисленность и алчность, не в силах одолеть святую Русь».

Сапега вознамерился усилить пушечный огонь, но, к счастью для осажденных, вражеские пушки причиняли обители немного вреда: многочисленные ядра не долетали до стен, многие из них падали в воду монастырских прудов, и лишь немногие из них попадали прямо в стены, производя при этом сильные сотрясения, и отскакивая от неприступной крепости. При этом кирпичи и глина начинали отваливаться, осыпаться, и это давало врагам некоторую надежду; они стали направлять выстрелы в одни и те же места, надеясь таким способом пробить бреши, через которые ядра уже будут попадать внутрь монастыря.

Однако, когда в стене пробивались небольшие бреши, то келейники тотчас спешили их заделать — заложить свежими кирпичами и замазать глиной: без этой разумной предосторожности старые стены не могли бы выдержать столь долгой осады. Чтобы иметь под руками средство для защиты от неприятельских приступов, иноки варили целые котлы смолы и серы, и лишь только поляки делали попытку взобраться на монастырские стены, иноки опрокидывали на них эти котлы, обливая целым потоком кипящей массы.

В один из дней ожесточенной перестрелки неприятельское ядро ударило в большой монастырский колокол и, отскочив от звонкой меди, влетело в окно храма Пресвятой Троицы и, со страшной силой пробив образ архистратига Михаила, ударилось в стену перед самым образом Святой Троицы, после чего отскочило в левый придел и там рассыпалось на части. Произошло это на вечерне во время молебствия. Можно себе представить, что испытали в эту минуту присутствующие в храме! Все это произошло в один миг, и все были поражены разрушительным выстрелом, как громом небесным. Они не могли опомниться от страха и негодования. Но вот снова раздался треск: второе ядро пробило чугунные двери около мощей и, ударившись в икону Николая Чудотворца, пробило и ее насквозь. Все молящиеся с ужасом пали ниц, при виде такого дерзкого, богохульного поругания православной святыни. Но все-таки богослужение не прерывалось ни на минуту, и раздавалось при всеобщем стоне и плаче молитвенное песнопение рожавших от страха и волнения голосов.

Престарелый архимандрит Иоасаф, находившийся в это время в алтаре, неожиданно увидел перед собой светлого мужа, — это был архистратиг Михаил; держа в руке скипетр, он грозил врагам обители и говорил: «О, враги лютые! Ваши беззакония и дерзость коснулись и моего образа. Всесильный Господь скоро вам воздаст отмщение!» С этими словами лучезарный архистратиг стал невидим и скрылся из глаз пораженного видением старца.

Выйдя из алтаря и оправившись от изумления, Иоасаф рассказал народу о своем видении, и рассказ его благоприятно повлиял на унывавших и напуганных богомольцев, — они несколько успокоились, а в их душах снова проснулась искра теплой надежды.

Но вскоре на монастырь обрушился голод. «За последнее время даже и квас перестали варить, поелику солоду совсем не осталось, да и дров так мало, что их надо беречь; даже и братия пьет одну только чистую воду, а о пиве и меде забыли думать». Недостаток в дровах доходил до того, что стали жечь на дрова разные деревянные постройки, разбирая их на бревна и распиливая: так были сожжены сени, клети, чуланы, и даже стали жечь житницы.

Несмотря на бедственное положение старцев и скудность питания, они не теряли бодрости, продолжая всякие тяжелые работы, насколько хватало сил: одни трудились на «хлебе» (в пекарне), другие сеяли муку, варили «еству»; остальные, наравне с воинами, несли обязанности ратной службы, подвергая опасности свою жизнь и «не жалея живота своего», ради спасения святыни.

К голоду и другим бедам прибавилась страшная чума. Болезнь эта была заразительна и передавалась от больных к здоровым. Началась она в половине ноября и свирепствовала всю зиму вплоть до самой весны. В первые дни умирало по десяти, по пятнадцати человек, а потом смертность достигла таких угрожающих размеров, что не успевали хоронить умерших, которых насчитывали до ста человек в сутки. Чума истребила такое множество народа, что от прежних защитников обители осталась самая ничтожная доля. Болезнь и отсутствие съестных припасов довело несчастных иноков и оставшихся в живых ратников до такого истощения, что они с трудом могли двигаться; силы их, не поддерживаемые пищей, слабели со дня на день. Дошло, наконец, до того, что священники уже не в состоянии были совершать требы и на церковную службу их водили под руки, поддерживая с двух сторон. Монахи троицкие уже издавна привыкли к посту и воздержанию, но и те начали жаловаться на недостаток пищи. Каково же было светским людям, мирянам, воинам и воеводам?

Тяжко приходилось и царевне Ксении. В своем письме (от 29 марта 1609 года) в Москву, к тетке, княгине Домне Богдановне Ноготковой-Сабуровой она сообщала: «В своих бедах чуть жива, конечно, больна со всеми старицами, с часу на час ожидаем смерти… У нас же, за грех за наш, моровое поветрие, всяких людей изняли скорби великия смертныя, на всякой день хоронят мертвых человек по двадцати, и по тридцати, и больше…»

Поляки дожидались, когда смелые защитники сдадутся добровольно, истощенные болезнью и голодом. Действительно, им не оставалось почти никакой надежды на спасение: их было теперь не более двухсот человек…

А в таборе Сапеги появились русские изменники: Грамотин, боярин Салтыков, а также пан Заборовский, который незадолго перед тем был разбит юным полководцем Михаилом Скопиным-Шуйским в сражении под Тверью. Придя в лагерь Сапеги, и осмотрев снаружи стены обители, самонадеянный Заборовский посмеялся:

— Хорош же ты гетман, если такое жалкое лукошко не можешь взять целый год. Стыдись! Ведь это — не крепость, а просто — воронье гнездо.

Слова эти еще более раздосадовали Сапегу, который, сознавая свое бессилие, не хотел сознаться в этом перед другими. И тогда он решился на новый приступ с участием Заборовского. Но и на этот раз ляхи были разбиты и все их «стенобитные хитрости», то есть осадные орудия и передвижные башенки и тараны были захвачены в плен осажденными и порублены на дрова, в которых остро нуждались сидельцы монастыря.

После этой неудачи Сапега злорадно смеялся уже над самонадеянностью Заборовского:

— Чего ж ты сам, пане, не мог взять это воронье гнездо?

Посрамленный Заборовский должен был со стыдом согласиться, что похвальба его была неосновательна и что обитель Троицкую, не так легко взять приступом, как ему казалось.

Это был последний серьезный приступ. После этой неудачи ни Сапега, ни Заборовский не хотели уже делать нападения на стены монастыря, а решили дожидаться осени. Они не могли уйти от обители, не покончив с ней и с ее защитниками. Самолюбие их было сильно задето. Да и в самом деле! Не удивительно ли, что огромное польское войско под начальством искушенных и храбрых полководцев целый год осаждает мирную обитель, где живут иноки, совершенно непривычные к военному делу, — и целый год прошел, и наступал уже другой, а все-таки не было никаких результатов?!

Все попытки ляхов оставались бесплодными, но тщеславный Сапега и его воины никак не хотели признать, что святая обитель охраняется Высшим Промыслом, и надеялись на свою ловкость и силу польского оружия. Однако теперь они решились не делать нападения и ожидать, когда голод и холод заставят троицких сидельцев просить пощады. Они отлично знали, что съестные припасы у монахов истощились, а ждать помощи из Москвы было бессмысленно, так как древняя столица также в это время была осаждена ляхами и также терпела страшный голод.

Это было самое тяжелое время, как для Москвы, так и для Троицкой обители.

Глава 16 ПЕСНЯ

За всех печаловалось доброе сердце инокини Ольги, но пуще всего за Василия, его друга Федора и семью Надейки.

Надейка нередко уходила из кельи и помогала насельникам и ратникам обороняться от злого ворога. Она и камни на супостатов со стен сваливала и кипящей смолой их обдавала, а как-то раз, даже к пищали приложилась. Бедовая! Ничего не страшилась.

Глядя на мать, целыми днями сновал по обители и Ванятка, норовя хоть чем-то помочь защитниками крепости. Но как-то недалече от него разорвалось вражеское ядро, и Ванятка чудом уцелел. Надейка перепугалась и с того дня запретила сыну выходить из кельи. Но мать чуть за порог — и Ванятка во двор..

Надейка умоляюще посмотрела на инокиню.

— Ведь пропадет сыночек. Не угомонить мне его. Помоги, ради Христа!

— Помогу, Надеюшка. Ты ступай.

Когда Надейка вышла из горницы, Ольга молвила:

— Нельзя тебе на улицу, чадо. Слышь, как вражьи пушки стреляют?

— Слышу, матушка инокиня, но мне надо супостата бить.

— Подойди ко мне, чадо.

Ольга ласково обняла Ванятку, а затем спросила:

— Ты Господа Бога любишь?

— А как же Бога не любить? Он Спаситель. Он и нас спасет, — бойко отвечал Ванятка.

— Истинно, чадо. Но Бога надо не только любить, но и во всем его слушаться. Хочешь быть его послушником?

— Хочу, матушка инокиня.

— Тогда запомни, что Бог сказал. Детям еще не по силам поднять меч на врага, но есть средство посильнее. Молитва. И чем чаще ты будешь олиться, чтобы Господь Бог покарал супостата, тем скорее это сбудется.

— Я буду очень молиться, матушка инокиня!

Больше Ванятка не бегал по обители.

Но тут навалились новые напасти. Вначале сидельцев монастыря одолел голод, а затем к нему приладилось и моровое поветрие. Люди умирали десятками и сотнями. Первая от страшного недуга скончалась Надейка.

Ксения была потрясена: она и подумать не могла, что молодая, проворная, веселая женщина может так быстро умереть. Не зря упреждала:

— Ты бы пореже, Надеюшка, на улицу выходила. Недуг-то друг от друга передается. Упасись!

Надейка в ответ беззаботно отвечала:

— Не могу я, матушка царевна, в келье себя заточить. Ничего со мной не приключится. Я бывало, в Серебрянке, зимой босиком по снегу бегала, и все, как с гуся вода, никакая хворь не приставала.

Сглазила себя Надейка: занедужила, да так, что более и с одра не поднялась. Перед самой кончиной, она вдруг тихо сказала:

— А помнишь, матушка царевна, как ты в рощице у родничка песню напевала?

— Как же не помнить, родная моя Надеюшка? Славно мне тогда было.

И Ксения тотчас ясно вспомнила, как она пошла прогуляться по роще, когда белоногие березы, облитые ласковым щедрым солнцем, о чем-то тихо и трепетно шептали своей изумрудной листвой. И Ксения, очарованная прелестью рощи, вдруг тихо запела. Из ее чистой, ангельской души выплеснулись протяжные слова:

Ой, да как ходила красна девица
На зеленый луг, на росистый луг,
На росистый луг, зорькой утренней…
Вначале Ксения пела вполголоса, а затем ее песня, чистая, сильная и задумчивая, заполонила, казалось, не только сенистую, завороженную рощу, но и всю Серебрянку. Боже, какой тогда был у царевны напевный и сладкозвучный голос! Даже птицы прекратили щебетать, травы застыли, ветви берез перестали шелестеть своей трепетной листвой. Слушают, слушают грудной и задушевный голос царевны. Ах, как пела Ксения! Пела словно птица певчая, вырвавшись из золотой клетки на сладкую волюшку. Пела ее душа… Сейчас же она не в прекрасной роще, а в сумрачной келье (теперь экономили даже на свечах) и подле нее не веселая, жизнерадостная Надейка, а умирающая женщина.

— Спой мне, матушка царевна.

— Спою, родная моя, спою.

И Ксения тихо запела своим чистым, проникновенным голосом. В эту минуту в дверях кельи застыл Василий. Он смотрел на свою ладу, слушал ее напевный голос, и также в глазах его всплыла милая ему Серебрянка. Тогда он, прижавшись к березе, и забыв обо всем на свете, оцепенел. Он видел чудесное лицо царевны, слушал ее необыкновенно-прекрасный голос, и его сердце сладко заволновалось, переполнилось каким-то невиданным для него упоительно-восторженным чувством, коего он никогда не испытывал. Ему вдруг неукротимо захотелось подбежать к Ксении, упасть перед ней на колени и горячо молвить:

— Ты люба мне, царевна, люба!..

Господи, а тому уже миновало десять лет, но ничего не изменилось в его влюбленном сердце. Не изменилась и песня Ксении, с ее чарующим голосом.

Надейка так и скончалась под песню Ксении. Демша жутко горевал. Никогда в жизни он не плакал, но на сей раз по его щекам скользили в дремучую бороду неутешные слезы. Но беда одна не приходит: вскоре угодил на монастырское кладбище и Ванятка.

Ксения, в период их недуга, не страшилась к ним подходить: то подушку поправит, то воды подаст, то какого-нибудь варева.

Василий, заходя в келью, сердобольно высказывал:

— Ну, нельзя же так, Ксения! Заболевшего от чумы уже не спасешь, а вот себя погубишь.

— Я все понимаю, Васенька. У меня от жалости сердце кровью обливается. Ведь они же с нашей Серебрянки.

— А мне, думаешь, не жаль? У самого на сердце кошки скребут. Я умоляю тебя, Ксения!

— А сам? Сказывали мне, что усопших на погост носишь.

— То — мои ратники, коих вражья сабля не взяла, а проклятущая чума одолела. Не могу в последний путь не проводить.

— Вот видишь, Васенька.

После смерти Ванятки (пока не было вылазок) Василий все дни проводил в келье Ксении. Сколь щемящей боли было в его глазах! Ксения выглядела бледной и исхудавшей: сказывался недостаток воздуха и пищи. Василий, отрывая от себя, приносил свою скудную снедь и постоянно говаривал:

— С поварни лишнюю толику принесли. Начальных людей еще как-то подкармливают. Поешь, ладушка.

Но Ксению не обманешь. Глянет на похудевшего Василия, печально вздохнет:

— Никаких лишних толик в поварне не бывает. Ты почему себя не бережешь, милый ты мой? Ты ж — воин, защитник, тебе с ворогом биться. А я? Велик ли с меня прок? Если уйду вслед за Надеюшкой и Ваняткой, значит, так Богу угодно.

— Ты что, Ксения?! — закричал Василий. — И думать о том не смей! Ты же ведаешь: твоя смерть — моя смерть. Мне не жить без тебя. Не жить!

— Любый ты мой…

Глава 17 ПОБЕДА

Оказавшись в отчаянном положении, архимандрит Иоасаф вознамерился прибегнуть к последнему средству: тайно послать гонца с письмом в Москву, к царю Василию Шуйскому, слезно умоляя того помочь монастырю в его безвыходном положении. Чтобы прорваться через вражеские заслоны, расставленные по всем дорогам, нужен был отважный человек. Пастырь посоветовался с воеводами и те назвали Василия Пожарского и Федора Михалкова.

— Обоих отменно ведаю, — согласно кивнул серебряной бородой Иоасаф. — Любой из них достоин самой высокой похвалы. Не зря же их святыми Георгиями удостоили. Покличьте обоих.

Первым делом архимандрит задал вопрос Пожарскому:

— Как здоровье инокини Ольги Борисовны?

— Очень слаба, отче.

— Уж не черный ли недуг? — встревожился пастырь.

— Пока трудно сказать. Надо молиться и надеяться.

— Молись, сыне, неустанно молись, и ступай с Богом.

Василий так и не понял: за какой надобностью позвал его к себе пастырь. Федору же архимандрит молвил:

— Норовил и князя Василия послать, но ныне он должен спасать дочь царя Бориса. Знать, так Богу угодно… А вот тебе, сын мой, предстоит зело опасный путь. Надо пробраться в Москву к государю Василию Ивановичу.

— Я готов, отче, — твердо произнес Михалков. — Что передать царю?

— Мое письмо, в коем я прошу его о помощи. И запомни, сын мой, ежели подмога в людях и съестных припасах будет оказана, мы спасемся. Мыслю, царь не оставит нас в беде.

— Я непременно встречусь великим государем.

Федор сложил руки крестом: правую на левую ладонями вверх и ступил к архимандриту.

— Благослови, отче.

— Бог благословит, — произнес пастырь обычную в таких случаях фразу и добавил. — Да будет тебе Спаситель в помощь.

Поцеловав благословляющую руку, Федор вышел из палаты и в сенях увидел Василия.

— Ну, что, Федя?

Михалков поведал о поручении пастыря. Пожарский нахмурился.

— Могли бы вместе ехать.

— Не могли, Василий. Пастырь — умнейший человек. Здесь, в обители, ты нужнее. Надо изо всех сил позаботиться о Ксении. Не так ли?

— Так, Федор. Ксения зело недужна.

— Вот видишь. Только твоя любовь может воскресить ее. Ни на шаг не отходи от царевны. Я скажу на поварне, что мою снедь тебе подавали.

— Спасибо, друже. Удачи тебе. Сверши еще один подвиг.

— Я постараюсь. Давай попрощаемся.

И Федор Михалков действительно свершил еще один подвиг. Ему удалось не только пробраться через сапежинские дозоры, но и через подмосковные тушинские таборы. Его встреча с царем состоялась в мае 1609 года, в тяжелейшее для Руси время. Еще в 1608 году отчаявшийся государь послал своего племянника (будущего полководца) Михаила Скопина-Шуйского в Новгород заключить союз с Швецией и получить от нее помощь. Долго тянулись переговоры и вот, наконец, 28 февраля 1609 года Скопин подписал договор в Выборге на тяжелых для Русского государства условиях. Шуйский отказывался от притязаний на Ливонию, обязывался отдать шведам часть прибалтийских земель, обещал шведам давать лошадей, подводы и корм по дешевой цене. Шведы же за все это давали 5 тысяч пеших и конных воинов.

Условия были кабальными: Московия теряла свою независимость, а содержание шведских войск должно было лечь тяжким бременем на ее истощенную казну.

Шведы, со своей стороны, вовсе не намерены были выполнять свои обязательства. Договор им нужен был лишь как повод для проникновения в Русское государство. В план Швеции входило, воспользовавшись слабостью Московии, захватить русские прибалтийские земли и, прежде всего Новгород с Псковом. Кроме того, Швеция полагала, что в союзе с Московией ей легче будет бороться против Польши за остальную часть Прибалтики.

Шведско-немецкие наемники не спешили сражаться с польскими войсками. Они, как и польские паны, пытались нажиться на грабеже беззащитного русского населения и вели себя в русской земле не лучше всяких «воров», польских панов. Они нападали на села и деревни, грабили, сжигали крестьянские дворы, издевались над жителями.

Царь Шуйский не мог освободиться от Тушинского Вора, у него было крайне мало сил, и все же Федору Михалкову удалось уговорить царя — оказать помощь погибающей и вымирающей от голода и болезней главной святыне государства. Горячо говорил Михалков, и царь проникся его пламенной речью и отрядил в Москву конный отряд казаков и стрельцов, съестные припасы и двадцать пудов пороха.

Сапежинцы всеми силами старались, чтобы отряд ни под каким видом не мог проникнуть в осажденную обитель, но это им не удалось: служилые люди, предвидимые Федором Михалковым, подошли к монастырю так дерзко и внезапно, что ляхи не успели задержать мужественный отряд, правда, они сумели захватить в плен четырех человек.

Отряд Федора Михалкова троицкие сидельцы встретили с небывалым воодушевлением. Все, кто мог еще держаться на ногах, радостно обнимали служилых людей, «славили» под праздничный перезвон монастырских колоколов.

Озлобленный Лисовский приказал немедленно казнить пленников. Но ему вскоре пришлось раскаяться в своей жестокости: дабы отомстить Лисовскому, воеводы Долгорукий и Голохвастов велели казнить в виду неприятеля польских пленников и воровских казаков, захваченных защитниками крепости. Всего был казнено шестьдесят человек, из них девятнадцать являлись казаками.

Поляки и казаки, видя, что виноват в этом Лисовский, велевший казнить четверых русских воинов, так разгневались на него, что хотели убить его самого. Сапеге с большим трудом удалось успокоить своих разбушевавшихся ратников и надменных шляхтичей, и он спас Лисовского от верной смерти.

Между тем в лагере Сапеги были получены сведения о том, что Скопин-Шуйский успешно двигается к Москве к Тушинскому лагерю, и что войско его значительно усилилось, так как в него начали вливаться народные ополчения.

Скопин подошел к Калязину и здесь остановился, собирая силы. У него было чуть больше десяти тысяч человек. Тушинские «воры» решили во что бы то ни стало разбить войско Скопина и запросили помощи у Сапеги. Тот собрал отборное двадцатитысячное войско, в которое влились остатки польских банд, изгнанных из Новгородской земли, из-под Твери и других городов. Под Троице-Сергиевским монастырем поляки оставили силы, необходимые только для поддержания осады.

В августе 1609 года Сапега двинулся на Калязин, но разбить рать молодого полководца не удалось. Гетман отступил. В войсках его начался разброд. Часть поляков и казаков подалась в Тушино к «царю» Дмитрию, а с остальными Сапега вернулся под стены Троицкой обители.

В октябре паны Сапега и Рожинский пытались под Александровой Слободой еще раз дать бой русским войскам Скопина-Шуйского, но, потеряв множество убитых и пленных, поссорившись между собой, опять разошлись — часть с гетманом Рожинским под Москву, часть с гетманом Сапегой под Троицкий монастырь.

В декабре Михаил Скопин послал к мужественной обители 1300 ратников под началом воевод Жеребцова и Валуева. 4 января 1610 года, «одушевленные верою в помощь и заступничество святого Сергия», русское воинство с громкими криками бросилось на лагерь Сапеги, изрубило множество поляков, а остальных оттеснило далеко за таборы; сам лагерь Сапеги был сожжен, и, наконец, это вражеское войско, существовавшее в самом сердце России уже более года, было окончательно истреблено.

12 января 1610 года Сапега, напуганный страшным и неожиданным погромом, и опасаясь оставаться близ монастыря, боясь нового нападения, обратился в бегство.

«Видя такое беспорядочное и поспешное отступление поляков, бежавших с такой торопливостью и в таком смятении, как будто за ними гнались по пятам русские войска, иноки и защитники обители пришли в изумление и со слезами на глазах возблагодарили Творца и преподобного Сергия за окончательное избавление святой обители от жестоких неприятелей. Так, благодаря Богу, окончилась эта тяжелая томительная осада, продолжавшаяся целых шестнадцать месяцев».

Сапега умер через год после конца осады, а Лисовский был поражен внезапной смертью в день преподобного Сергия, в 1616 году. Пораженный как громом, он внезапно упал с лошади, хотя перед этим чувствовал себя совершенно здоровым. Случилось это близ города Стародуба, в Комарицкой волости. «Поразила его невидимая сила Божья, и богомерзкую свою душу ле изверг».

Глава 18 КОНЧИНА ПОЛКОВОДЦА И ПРОДОЛЖЕНИЕ СМУТЫ

Скопину-Шуйскому оставалось только разгромить Тушино; но оно распалось вследствие объявления войны России польским королем Сигизмундом III, который осадил Смоленск. Король звал поляков, бывших в Тушине, служить под коронными знаменами, и Тушинский же лагерь окончательно разложился.

Лжедмитрий II доживал последние дни: он явно стал никому не нужен. Не дожидаясь, пока его уберут, Самозванец, переодевшись, бежал из лагеря в Калугу, куда вскоре прибыла и Марина Мнишек.

Развал Тушина дал возможность Скопину-Шуйскому беспрепятственно вступить в Москву, в кою он вошел 12 марта 1610 года, горячо приветствуемый народом. Скопин сразу же начал готовить силы для похода к Смоленску и силы эти быстро росли. Русское войско горело желанием прогнать врага и верило в своего полководца. Популярность молодого военачальника росла. Некоторые, например рязанский дворянин Прокопий Ляпунов, полагал, что Скопин должен стать царем, что именно он сумеет восстановить силу Московского царства. Это еще более усилило деятельность бояр, ратовавших за свержение Шуйского и замену его своим ставленником. Царь Василий начал опасаться племянника; брат царя, боярин Дмитрий Шуйский, чаявший себя первым кандидатом на престол после бездетного царя, открыто выступил против Михаила Скопина, обвинив его в измене.

23 апреля, на крестинах у князя Воротынского, Скопин-Шуйский захворал кровотечением из носа и через две недели умер. В народе пошли слухи, что Скопин отравлен. Справедливы они были или нет, но смерть Скопина-Шуйского была большим несчастьем для России. Единственный человек, вера в которого могла прекратить Смуту, умер, не завершив своего дела.

Тушинцы отправили к Сигизмунду послов под Смоленск и огласили, что в Московском государстве желают иметь царем королевича Владислава. Во время этих событий Прокопий Ляпунов снова поднял Рязанскую землю против царя Василия. 17 июля 1610 г. Захар Ляпунов, брат Прокопия, с большой толпой ворвался во дворец и стал говорить царю: «Долго ли за тебя будет литься кровь христианская? Земля опустела, ичего доброго не делается в твое правление; сжалься над гибелью нашей, положи посох царский, а мы уже о себе промыслим». Царь Василий не уступал, и тогда 19 июля он насильно был пострижен в монахи. Так кончилось мрачное царствование Василия Иоанновича Шуйского.

21 сентября 1610 года, ночью, по сговору с боярами, в Москву вошли польские войска под началом гетмана Жолкевского.

В январе 1611 года Прокопий Ляпунов обратился к городам с грамотой, в которой предлагал выступить на освобождение столицы, а уже 1 апреля он подошел к Москве. Попытка гетмана Гонсевского, заменившего Жолкевского, отбывшего в Польшу, склонить патриарха Гермогена к тому, чтобы помочь разложить ряды ляпуновского ополчения, потерпела неудачу. Патриарх Гермоген отказался убедить Ляпунова прекратить борьбу с поляками. Тогда паны заточили Гермогена в Чудов монастырь.

К ополчению Ляпунова примкнули князь Дмитрий Трубецкой и казачий атаман Иван Заруцкий, кои оба раньше служили самозванцам. Обоим им было выгодно очистить Москву от поляков. Заруцкий, живший с Мариной Мнишек, рассчитывал, что ему и Марине с ее сыном, «воренком Иваном Дмитриевичем», удастся захватить власть. Что же касается Трубецкого, то он надеялся в силу своей знатности стать царем. Ляпунов мешал тщеславным планам Трубецкого и Заруцкого, и он был убит казаками последнего. Многим сторонникам Ляпунова пришлось покинуть ряды ополчения.

А Смута все нарастала.

Глава 19 В НОВОДЕВИЧЬЕМ МОНАСТЫРЕ

В июне месяце 1610 года, после того, как поляки были изгнаны из Москвы, архимандрит Иоасаф позвал к себе келейницу Ольгу и сказал:

— Получил я доброе письмо от игуменьи Новодевичьего монастыря Алферии. Когда-то я благословил ее в Пафнутьевой обители, куда намерен снова вернуться, дабы провести остаток своих дней. Наш-то монастырь мужской, а посему просит Алферия всех келейниц, бежавших из-под ворога в нашу обитель, продолжить свою монашескую жизнь в ее монастыре. Так что, поезжай с Богом, дочь моя. Там окрепнешь, наберешься сил, да и святые московские храмы посетишь.

— Спасибо, отче, но я…

Бледные щеки Ольги покрылись легким румянцем.

— Ведаю, о чем хочешь молвить. Поразмыслил я и о князе Василии. Отпишу в грамоте Алферии, дабы позволила князю жить в Гостевой избе монастыря. Матушка игуменья не откажет.

Низехонько поклонилась инокиня Ольга пастырю.

Василий с большим удовольствием выслушал Ксению: Новодевичий монастырь рядом с Москвой, он непременно повстречается с братом и матушкой, да и с Федором Михалковым, кой отбыл с ратными людьми в стольный град.

Попрощавшись с обителью и приложившись к раке преподобного Сергия, инокиня и Василий отбыли в новый монастырь. А до этого они тепло распрощались с Демшей Суетой.

— Ты-то куда намерен податься, друже?

— Коль не откажете, пойду вкупе с вами к Москве, а затем поверну к Серебрянке. Там новую избу поставлю.

У Ксении даже слезы навернулись.

— Милый ты мой, Демша. Это же чудесно. Вот поставишь избу, мы к тебе в гости пожалуем. Правда, Василий?

— Непременно, Ксения. Может, через год-другой на богомолье к Троице пустимся, а по пути на Серебрянку заглянем…

Перед тропинкой на Серебрянку, Василий задорно глянул на Ксению.

— А что, Ксюшенька, может, к родничку сходим?

Ксения на миг закрыла глаза, тотчас вспомнила серебряный родничок и заволновалась от сладких воспоминаний.

— Сходим, Васенька.

Демша окинул взглядом заросшую высокой травой тропинку и покачал кудлатой головой.

— На подводе не проехать. Ныне вся дорога поросла мелколесьем.

— А мы дорогу ведаем, пешком прогуляемся, а ты пока подводу в леске укрой. Мы часом вернемся, Демша… Скинь свой подрясник, Ксюшенька, и пойдем.

Было тепло и солнечно. Ксения осталась в легком и простом темно-синем сарафане без всяких дорогих украшений.

Непросто стало добираться до Серебрянки. Иногда Василию приходилось вытягивать из кожаных ножен саблю и прорубаться через заросли. Когда, наконец, показалась Серебрянка, вновь выступили слезы на глазах Ксении: на месте деревянных строений, заботливо сотворенных ловкой рукой Демши, чернели пепелища. Василий успокоил:

— Не печалься, Ксюшенька. Демша такие хоромы возведет, что всему люду на загляденье. Пойдем к родничку.

А серебряный родничок продолжал жить своей извечной жизнью, ибо он был не подвластен времени. Знай, ласково журчит, знай, радует глаз своей чистой, хрустально-жемчужной водой.

— Вот так и святая Русь навсегда останется в чистоте своей, ибо никакой ворог не сможет испоганить и замутить ее своей скверной, — задумчиво молвила Ксения.

— Чудесные слова, ладушка.

Василий зачерпнул в ладони хладной, прозрачной воды и поднес ее к устам Ксении.

— Испей, ладушка. Уж сколь годов ты такой водицы не пила.

Ксения выпила и счастливо выдохнула:

— Господи, какая прелесть! Еще, еще, Васенька…

А затем они, обнявшись за плечи, прошлись по трепетной роще, полной грудью вдыхая благовонный животворящий воздух.

— А помнишь наш дуб, где мы впервые поцеловались?

— Да как же не помнить, Васенька? — зарделась Ксения. — Идем к нему.

И вновь они прижались к вековому дубу, и вновь их уста слились в пьянящем жарком поцелуе, и вновь они опустились на мягкое душистое ложе из дикотравья…


* * *
Новодевичий монастырь находился вблизи Москвы на Девичьем поле, в Хамовниках, в излучине Москвы-реки. Основал обитель в 1525 году великий князь Васили Третий, в память присоединения Смоленска, и именовалась она «обителью Пречистые Богородицы Одигитрии новым девичьим монастырем».

Инокиня Ольга была бесконечно рада обители: именно здесь приняла иночество и жила ее родная тетушка, царица Ирина Федоровна Годунова, именно отсюда Борис Федорович был призван на царство, именно в этот монастырь приезжала юная царевна со всей своей семьей на богомолье.

Ксения хорошо запомнила, как однажды, 28 июля, она попала на один из ежегодных «храмовых праздников», на которые собиралось много народа, бывал здесь царь и знатные бояре. После церковной службы перед монастырем происходили народные гуляния: водили хороводы, пели песни, плясали, играли на дудках, рожках, свирелях и гуслях.

Душа радовалась юной царевны, когда она наблюдала за праздником на Девичьем поле из специально сделанной для царского семейства деревянной, затейливо украшенной, «смотрильни»…

Всплыли у Ксении и другие воспоминания, связанные с Девичьим монастырем. Как-то во дворец приехала игуменья Алферия, изведав о диковинных изделиях юной златошвейки. Приехала, глянула и восторженно воскликнула:

— Какая же ты искусная мастерица, государыня царевна.

— Да ничего особенного, матушка игуменья. Можно гораздо лучше шитье узорами изукрасить. Надумала я во имя святой Божьей Матери изготовить в твой монастырь, матушка, расшитые ткани и антиминсы. Да вот только справлюсь ли?

— Благодарствую, государыня царевна. Сочту за честь увидеть твои чудесные изделия в обители. Руки у тебя золотые. Но вышиваешь ты не только своими руками славными да искусными, но и сердцем душевным. Без того никакое доброе творенье невозможно одолеть. Все идет от сердца…

Игуменья Алферия весьма тепло приняла Ольгу.

— Наслышалась я о святой обители, в коей ты, любезная сестра-царевна, долго пребывала под вражьим огнем. Сколь натерпелась, сколь намучилась! Но, как вижу, злой ворог не сломил твой дух. В глазах твоих нет скорби и уныния. Это и славно: Бог-то милостивый осуждает всякое уныние, грехом его полагает. А то, что похудела, не беда. Женская стать в обители ни к чему. Постницам да молитвенникам легче земные поклоны бить. Ну, да это я к слову. Здесь пока, слава Господу, от глада и мору не погибаем. Седни же тебя доброй снедью попотчую, пользительным медком побалую. Ланиты-то через седмицу алой зарей заиграют… А про доброго друга твоего мне отец Иоасаф отписал. Отведу ему комнату в Гостевой избе, не обижу. Я ведь матушку Василия, Марию Федоровну, отменно ведаю. Дочь моя, Лизавета, у тебя в боярышнях ходила, все про тебя да верховую боярыню мне рассказывала, коя мне, пожалуй, ровесница. Я с матушкой князя Василия за одним столом на именинах сиживала, еще в младой поре, когда замужем была за дворянином Ситневым. Уж так любила супруга своего, что когда он сложил свою головушку на Ливонской войне, ушла с горя в монастырь. Вот так судьба моя повернулась… А тебе, милая сестра-царевна, я отведу лучшую келью. Монастырь у нас тихий, урядливый…

Устроившись в Гостевой избе, Василий Пожарский не стал ждать воскресного дня, когда его могла навестить Ксения, и отправился в Москву. Хотелось встретиться с матушкой и братом, да и сменить себе платье, кое изрядно износилось.

На его счастье хоромы на Сретенке не пустовали. Матушка, изменив своему обычаю — все лето проводить в Мугрееве — оказалась дома. Увидела сына и едва чувств не лишилась.

— Господи!.. Сынок. Я уж не чаяла тебя увидеть.

Заплакала, жадно рассматривая сына, и все причитала:

— Исхудал, бородой зарос… В затрапезной сряде.

Придя в себя, поднялась из кресла, кинулась к сыну и надолго припала к его груди.

— Жив, родной ты мой. Ночами не спала. Ни единой весточки. Худые слухи шли. Чу, сотни людей погибли в святой Троице от гладу, мора и ворогов. Уж так молилась за тебя!

Мария Федоровна, наконец, оторвалась от сына, вытерла шелковым убрусцем слезы и спросила:

— Как наша царевна?

— Ксения? Спасибо, матушка, что вспомнила. Жива, здорова.Ныне в Новодевичьем монастыре.

— Слава Богу! — осенила себя крестным знамением княгиня. — И за нее у меня душа болела. Значит, будет ныне рядышком. Непременно навещу ее, горемычную… А теперь пойдем, сынок к скрыням, обряжу тебя в свежее платье, а потом и за стол.

Пока шли с ключницей к сундукам по сеням и переходом, кои хранились в особой горнице, Василий спросил:

— Что с братом моим, Дмитрием?

— И братец твой дома. Отъехал ненадолго к боярину Катыреву, вечор будет. Он ныне весь в ратных делах. Царь его чтит. Воеводой в Зарайск поставил. Вот и за него молюсь. Ляхи да тушинские воры покоя не дают, того гляди, вновь Москву осадят…

Василий, увидев брата, аж головой покачал. И до чего ж изменился Дмитрий! Возмужал, еще больше раздался в плечах, посуровел лицом. Выглядел он хмурым и озабоченным. После крепких объятий Дмитрий Михайлович расспросил брата о его последних годах жизни и произнес:

— Зело похвальны твои дела в стенах Троицкой обители. Жизнью своей рисковал, когда в стан врага ходил. На такое не каждый отважится. И Федор Михалков молодцом.

О Ксении же Дмитрий ничего не сказал, хорошо разумея, что брат угодил в Троицкую обитель благодаря царевне. Да и Василий лишь вскользь упомянул келейницу, памятуя давние слова старшего брата: «Тут я тебе не судья. Бог вас рассудит».

О своих же делах Дмитрий рассказывал хмуро:

— Воеводствую в Зарайске, но на душе мрак. Русь может оказаться на краю гибели. Король Жигмонд осадил Смоленск, гетман Жолкевский двинулся в глубь государства, на Москве — боярские усобицы, царь Василий не способен управлять державой.

— Где же выход, Дмитрий?

— Выход был, когда рязанские дворяне предложили венчаться на царство Михаилу Скопину-Шуйскому. Мы бы получили великого государя, но Василий так перепугался, что приказал отравить своего племянника, чем еще больше возмутил не только сторонников Скопина, но и народ, кой давно недоволен боярским царем. Мне кажется, что дни его сочтены, и я поддерживаю братьев Ляпуновых и других дворян, кои собираются скинуть Василия Шуйского с престола.

— Уж, не за тем ли ты и прибыл в Москву? — в лоб спросил Василий.

Дмитрий Пожарский минуту помолчал, а затем, глянув на брата зоркими глазами, произнес:

— В нашем роду, брат, никогда не было заговорщиков. Мы не заводили смуту за спиной царя, но если понадобится, я открыто приду вместе с Ляпуновыми и Катыревыми к государю и вместе с ними заявлю, чтобы он отрекся от престола.

— Этого можно ожидать?

— Иного пути нет, Василий. Шуйский довел Русское государство до разорения. Ничего не разумеет он и в ратных делах. Его войско, кое он задумал направить против ляхов, возглавил его тупоголовый и бездарный брат Дмитрий. Не сомневаюсь, что с таким полководцем, даже отборное войско будет наголову разбито. Надо немешкотно избавляться от неугодного царя…

Беседа затянулась до полуночи, и чем дольше она продолжалась, тем угрюмее становилось лицо Василия. Все последние годы он жил только Ксенией, а посему не слишком много знал, что творится в Москве и в других городах Руси, пользуясь лишь слухами. Да, он зело отличился в Троицкой обители, но монастырь — не великая держава, а всего лишь крохотный уголок земли, правда, ставший столь прославленным, что о нем заговорила вся Русь. И все же не в обителях, а в стольном граде решается судьба Московского царства, а посему надо быть в гуще событий.

Мелькнула неожиданная мысль: «Не оставить ли на время Девичий монастырь и примкнуть к брату, влившись в его ратный отряд, защищающий Зарайск от иноземных вторжений и охраняющий коломенскую дорогу, ведущую к сердцу России, Москве».

— Ты когда отбываешь в Зарайск, брате?

— Через день.

— Меня не возьмешь с собой?

Дмитрий Михайлович окинул брата недоверчивым взглядом.

— Ты хорошо подумал?

— Да. Я должен воевать, а не отсиживаться в стенах обители.

— Слышу слова мужа. С полным удовольствием возьму тебя в Зарайск.

— Спасибо, брат. Начну завтра же собираться. Что взять с собой?

Дмитрий Михайлович отменно ведал задор и порывистость своего младшего брата, ведал о его отчаянной смелости и горячем сердце, и если бы не его беспримерная любовь к царевне Ксении, остужавшая его пыл, то из него бы вышел блестящий ратоборец.

С задумчивой улыбкой, Дмитрий Михайлович ответил:

— Ратный доспех, доброго коня и благословение матери.

— Думаешь, матушка меня не отпустит?

— Попытается уговорить, но ведь тебя, коль что задумаешь, и конь не удержит. Поплачет и благословит.

В эту ночь, проведенную в доме, Василий долго не мог заснуть. Будоражили мысли о предстоящей поездке в город Зарайск, которому наверняка придется (как говорил брат) отражать натиск полков гетмана Жолкевского, а то и выходить в чисто поле на рукопашный бой. Он, Василий, изрядно поднаторевший в троицких сражениях, не уронит чести князей Пожарских-Стародубских и станет добрым помощником брату Дмитрию. Не стыдно будет перед Ксенией показаться… Ксения! Милая Ксюшенька. А ведь через три дня — воскресенье. Ты придешь в Гостевую избу и увидишь пустую горницу. Встревожишься, запечалишься, защемит твое сердечко, заволокутся от слез твои зеленые волшебные глаза. Умчал, улетел твой добрый молодец, покинул сиротинушку, у коей нет ни отца, ни матери, ни брата, ни сестрицы. Страдать тебе, горемычной, без друга милого, иссушить сердечко, от смертной тоски тяжким недугам поддаться и… умереть. Отпоют тебя, панихиду над тобой свершат, положат в домовину и отнесут на вечный покой на кладбище монастырское…

— Нет! Не хочу! — закричал Василий, очнувшись от зыбкого сна. Он, дрожа всем телом, спустил ноги с постели, и истово перекрестился.

— Прости меня, Ксюшенька, прости, любимая…

За утренней трапезой Василий не смог посмотреть брату в глаза, но тот этому не подивился: его цепкому, живому уму было все понятно без слов.

После трапезы Василий засобирался к Михалкову, но поездка не состоялась.

— Федор с воеводой Валуевым, кой был прислан на выручку Троицкого монастыря, ушел к Цареву Займищу, дабы поставить засаду гетману Жолкевскому. Валуев — отменный воевода, но боюсь, что Дмитрий Шуйский, кой идет к нему с основным войском на соединение, все испортит.

— Значит, Федор в отряде Валуева? Жаль, что не удалось с ним свидеться.

— О Федоре Михалкове идут добрые отзывы ратников. Никак, в батюшку пошел, кой когда-то отменно оборонял Смоленск.

— В батюшку. Федор разумен, выдержан и отважен. Он будет полезен Валуеву.

— И все же я опасаюсь за него.

Опасения Дмитрия Пожарского оказались пророческими. Войско Дмитрия Шуйского, которое шло на соединение с Валуевым, имело в своем составе шведский отряд под началом шведского генерала Делегарди. Русские ратники не доверяли ни боярину Шуйскому, ни своим «союзникам». В отряде Делегарди был всякий наемный сброд, главным образом из немецких дворян, искавших легкой наживы. «Союзники» все время требовали денег, жалованья, грабили русское население, кроме того, среди них были лазутчики, сообщавшие в лагерь Жолкевского о движении русских войск. Благодаря их донесениям, Жолкевский сумел избежать засады, которую готовили ему Валуев и Михалков под Царевым Займищем.

23 июня 1610 года войско Шуйского остановилось подле деревни Клушино. Бояре и Делегарди не приняли никаких мер на случай неожиданного нападения Жолкевского. Они были уверены, что их движение не известно полякам. Между тем Жолкевский со своим войском 24 июня напал на лагерь Шуйского. Русские ратные люди храбро бились с противником, но шведские наемники начали переходить на сторону Жолкевского. Первыми изменили немецкие отряды ротмистров Линка и Таубе: они бросились на русский лагерь и начали грабить обоз. Когда Делегарди попытался утихомирить свое воинство, его чуть не убили; скоро и сам Делегарди перешел к Жолкевскому. Набольший воевода Дмитрий Шуйский бросил войско и бежал. А гетман, несмотря на успех под Клушиным, решил избежать столкновения с воеводой Валуевым…


В субботу, не взирая на печальные глаза матери, Василий вернулся в Новодевичий монастырь. В воскресенье же он провел счастливый день с Ксенией, порадовав ее известием о предстоящей поездке в обитель своей матери. Ксения несказанно тому порадовалась:

— Как я по ней соскучилась! Она ж была мне вместо моей матери. Все тайны ей поверяла.

Княгиня Пожарская навестила инокиню Ольгу в следующее воскресенье, привезя с собой дорогую икону Пресвятой Богородицы и целые коробья яств и питий.

— Не всегда же у вас постные дни, бывают и праздники.

Весь день просидела Мария Федоровна со своей бывшей воспитанницей. И все толковали, толковали. Уезжала княгиня с одной мыслью: «Всем сердцем любит Ксения моего Василия, и любовь ее настолько глубока, что сыну из нее уже не выбраться, как из омута бездонного».

Печалинка пала на сердце. И что это за любовь такая, всепоглощающая и безбрежная? Но никогда при такой любви не бывать сыну женату, никогда не стоять ему под венцом. Так и будет скитаться по обителям. Ох, судьба-судьбинушка, судьба неотвратимая.


* * *
17 июля 1610 года царь Василий Шуйский был низложен. Народу огласили, что власть временно переходит в руки семи бояр под началом князя Федора Мстиславского. Бояре постригли Шуйского в монахи. Чтобы подготовить признание королевича Владислава московским царем, Семибоярщина вошла в тайные сношения с Жолкевским. Изменники надеялись, что с приходом польского войска можно будет не опасаться восстания черни.

В ночь на 21 сентября 1610 года, стараясь не разбудить население, польские войска вошли в Москву. Паны заранее поделили между собой столицу: Кремль взял Жолкевский; Китай-город был отдан полку Казановского; Белый город забрали «воры» Зборовского, оставившие Самозванца; в Девичьем монастыре расположились немецкие наемники из полка Гонсевского.

Так, не в открытом бою, не в сражении захватили паны столицу Русского государства, а как воры, тайком.

Дмитрий Пожарский и Прокопий Ляпунов, недовольные изменой бояр, начали создавать для спасения Москвы народное ополчение…


Утром 21 сентября Василий Пожарский был разбужен шумными криками, исходившими от иноземных воинов. По говору определил: немцы! Они рассыпались по обители, кого-то выискивая.

«Уж не Ксению ли» — в смутной тревоге дрогнуло сердце Василия.

И тут он через зарешеченное оконце увидел, как к немецким наемникам бесстрашно вышла Алферия с игуменским посохом и с поднятым крестом в руке, как бы заслоняя им свою обитель.

— Что вам угодно, ратные люди, в святой обители?

— Я — ротмистр Отто Таубе, госпожа игуменья, — браво представился военачальник с лихо закрученными светлыми усами.

— Нас можно не бояться. Мы посланы сюда гетманом Гонсевским для охраны монастыря.

Это был тот самый Отто Таубе, который входил в войско шведского генерала Делегарди, и который перешел со своими наемниками к гетману Жолкевскому.

— От кого вы будете охранять нашу обитель?

— От разбойных шаек донского атамана Ивана Заруцкого. Прошу выслушать мой приказ, госпожа игуменья. Монахиням сидеть тихо и смирно, из келий никуда не выходить. Моих доблестных рыцарей сытно кормить. За обедом и ужином — сало, мед и вино.

— Скольких же рыцарей надлежит принять обители?

— Сто двадцать, госпожа игуменья. С этого часа — выполнять мой приказ.

— Я бы и рада принять стольких гостей, но сытно их накормить не смогу. Здесь все же монастырь, а не таверна. Наши съестные припасы малы и скудны. — Я проверю все ваши кладовые и погреба, госпожа игуменья, — повысил голос ротмистр. — Принесите ключи.

— Если вы пришли защищать обитель, то не должны нарушать монастырский устав. Я не позволю вам шарить по кладовым обители, — твердо высказала Алферия.

— Позволишь, старая ведьма! — заорал Таубе. — Мы теперь хозяева вашей варварской страны! В один час все кладовые и погреба были разграблены. К соборной церкви выкатили три бочонка вина и два бочонка меда. Началось буйное пиршество.

Все это время Василий провел в мучительных раздумьях. Что делать? Пьяные наемники непременно начнут врываться в кельи. Монастырь-то Девичий, здесь нет инокини старше двадцати пяти лет. Надо спасать Ксению. Но как? С одной саблей не пробьешься через сотню отменно вооруженных наемников. Правда, в сундучке лежат два заряженных пистоля, но они не сделают погоды. Эх, как не хватает здесь рассудливого Федора Михалкова! Уж он-то бы нашел какой-нибудь выход.

Василий вытянул из-под постели сундучок, откинул крышку и выудил пистоли. В уголке сундучка увидел шелковый платочек, затянутый в узелок. В нем перстень. Фамильный перстень польского магната Юрия Мнишека. Среди немецких наемников он слышал голоса и нескольких поляков. Думай, Василий, думай! Тебе могут зело помочь знания немецкого и польского языков.

Наемники были удивлены неожиданным появлением вооруженного рослого человека в довольно богатом русском облачении. Он невозмутимо шел среди наемников, направляясь к Отто Таубе, который, находясь на паперти храма, сидел за вынесенным откуда-то столом и потягивал вино из оловянной чаши. Это был тучный внушительный человек в стальной шапке и утепленной коричневой кожаной куртке, опоясанной саблей в темно-зеленых ножнах. На лице выделялись тугие мясистые губы и вислый, увесистый нос.

— Здрав буде, господин ротмистр! — громко произнес Василий и, не дав Таубе рта раскрыть, весело продолжал. — Рад видеть ваше славное войско в стенах монастыря. Вы привели своих рыцарей в самое нужное время, иначе бы обитель захватили разбойные ватаги. Новые правители Москвы будут вами довольны.

Ротмистр был еще не настолько пьян, чтоб не уяснить, что перед ним появился какой-то знатный человек с особыми полномочиями. Отставив оловянную чашу, он приподнял свою голову на короткой бычьей шее и тонким «бабьим» голосом, не соответствующим его тучному телу, спросил:

— С кем имею честь говорить?

— С двоюродным братом одного из правителей Москвы, князем Никитой Михайловичем Рубец Масальским.

Василий не побоялся назваться таким именем, так как знал, что у Масальского большая родня.

— Рубец Масальский твой брат? — заинтересованно глянув на Василия, произнес на чистом польском языке, сидящий рядом с ротмистром кряжистый человек в шапке со страусовыми перьями.

— Брат, ясновельможный пан.

— Казимир Милявский, — подсказал свое имя шляхтич, польщенный, что его повеличали «ясновельможным». — Но что вы здесь делаете в монастыре?

— Имею тайное поручение, касающееся короля Сигизмунда, — понизив голос, почти шепотом произнес Василий.

— О-о! — зацокал языком Таубе.

— Любопытно, князь Масальский, — протянул Милявский.

Василий посмотрел на обоих и снисходительно молвил:

— Я бы мог удовлетворить ваше любопытство, господа. Жду вас вечером в Гостевой избе, а пока мне надо отдать указание игуменье. До вечера, господа, и я приоткрою вам краешек завесы.

Таубе и Милявский проводили «Масальского» вопрошающими глазами.

Василий поведал Алферии о своем новом имени и задуманном плане, а под конец сказал:

— Мы должны спасти царевну Ксению. Переведи ее в свою келью и ничего не бойтесь.

Вернувшись к столу ротмистра и шляхтича, Василий недовольным голосом сказал:

— Вы получили приказ гетмана Гонсевского охранять монастырь. Только охранять! Вы же занялись грабежом. Игуменья очень недовольна вами, но мое тайное поручение, касающееся короля Сигизмунда, напрямую связано с настоятельницей монастыря. Я бы не хотел, чтоб его величество узнал о злополучиях, нанесенных игуменье. Ее келья должна быть неприкосновенна.

— Вы говорите загадками, князь.

— Все вечером, господа, все вечером.

Когда Василий ушел в Гостевую избу, Таубе, допив чашу, недоверчиво высказал:

— У вас не вызывает подозрения, пан Казимир, этот князь Масальский?

— Пока затрудняюсь, что-либо ответить, господин Отто. Я знавал Василия Рубца Масальского, который преданно служил Григорию Отрепьеву. Славное было времечко.

— Чем же славное, пан Казимир?

— Рубец Масальский поставлял царю молодых девушек и монахинь. Я принимал в этом деле непосредственное участие. Царь был сластолюбив, но и нам кое-что перепадало, хе.

Милявский вожделенно глянул на оконца девичьих келий.

— Может, пройдемся по черницам, Таубе?

— Заманчивое предложение, Казимир. Рыцари ждут не дождутся сего веселенького приказа.

— Ну, так в чем же дело?

— Потерпим до вечера. Посмотрим, что скажет этот москаль.

К вечеру похолодало, к тому же заморосил дождь. Наемники продолжили пиршество в Трапезной, а начальственный состав, во главе с Таубе и Милявским, заняли Гостевую избу.

Вскоре Отто и Казимир вошли в горницу Пожарского и были приятно удивлены: стол был заставлен вкусной снедью и кувшинами с вином.

— Угощайтесь, господа.

— Виват! — воскликнул Казимир.

Таубе же предусмотрительно произнес:

— Прежде чем мы, как свиньи, напьемся и потеряем рассудок, вы расскажете нам, князь, о своей тайне.

— Как угодно, господа. Однако у меня к вам будет большая просьба. Все, что вы услышите, останется тайной для остальных. Поклянитесь святой девой Марией, господа.

— Клянемся!

Благодарю, господа… Мой брат, Василий Михайлович Масальский поручил мне одно деликатное дельце. Королю Польши стало известно о необычайной красоте дочери Бориса Годунова, Ксении, ныне пребывающей в келейницах Девичьего монастыря. Любой человек падок на женскую красоту, даже, порой, монахи не выдерживают обет воздержания, что уж говорить о властелинах мира сего.

— Вы правы, господин Масальский, — хмыкнул Таубе. — Но королю достаточно своих прекрасных фрейлин, и вдруг он задумался о какой-то монахине, давно потерявшей блеск своего царственного бытия. Сомнительно, чтобы король, осаждая Смоленск, нашел время вспомнить о русской монахине.

— Странно, — кивнул Милявский.

— Ничего странного, господа. Вам должно быть известно, что от московских бояр к королю Сигизмунду был направлен вторым послом Рубец Масальский, давний знакомый ясновельможного пана Мнишека, который находится в свите короля. Он-то и поведал его величеству о поразительной красоте черницы. Король проявил к дочери Бориса Годунова заметный интерес и поручил сенатору провернуть сие щекотливое дельце. Мнишек же поделился сей тайной с моим братом, и просил его подыскать надежного человека, который бы стал его исполнителем. А дальше, надеюсь, вам все понятно, господа.

— Задача понятна, но выполнение ее сопряжено с большим риском. Москва взята поляками, и любой пан с трудом поверит в вашу историю. Сенатор же Мнишек слишком далеко, — произнес Милявский.

— Пан Мнишек весьма умен. Если уж он берется за какое-то важное дело, то доводит его до конца. Человек, который должен выполнить его тайное поручение, имеет от сенатора особый знак. Посмотрите на этот перстень господа.

Таубе повертел перстень в своих толстых пальцах и пожал плечами. Казимир же, более дотошно осмотрев кольцо с маленьким бриллиантом, хлопнул Василия по плечу.

— Виват, князь! Это — один из именных перстней Юрия Мнишека, который он вручает лишь особо доверенным лицам. Посмотри, Отто, на едва заметные буквицы на внутренней части перстня. Видишь?

— Да. Это перстень сенатора. Мне о таком перстне рассказывал Юзеф Сташевский.

Василий похолодел. Прокол! Сейчас Таубе расскажет Казимиру о том, как предательски использовал перстень Мнишека князь Пожарский, и дело закончится смертельной дракой. Незаметным движением Василий положил руку на холодную рукоять пистоля и невозмутимо спросил:

— Кто такой, этот Юзеф?

— Вместе служил в Москве у Григория Отрепьева. Когда-то Юзеф был начальником личной охраны пана Мнишека. Кое-что рассказал о его жизни.

— Ясно, господин ротмистр. Теперь ваши сомнения рассеялись?

— Да, князь. Мы к вашим услугам.

— Буду счастлив, господа… Мнишек поведал моему брату, что король крайне осмотрителен в новых любовных связях, а посему все должно приключиться тихо и пристойно. Никакого шума, никаких покушений на монашек, никакого соблазна. Дочь Бориса Годунова будет вывезена в обусловленный срок, а пока следует приставить к ее келье караул, чтобы ни один из рыцарей не мог посягнуть на ее честь. Король не забудет тех людей, которые обеспечат сие тайное предприятие. Особенно щедр будет на вознаграждение пан Мнишек.

— Я поставлю самый надежный караул! — воскликнул Таубе.

— А я предупрежу своих людей, — заявил Казимир. — Служение королю — высшая честь для его подданных.

— Прекрасно, господа, — довольно произнес Пожарский и вытянул из кошелька десять рублей серебром. — Это вам небольшой задаток. Вы получите в десять раз больше, если окажете мне содействие.

Глаза Таубе и Милявского хищно блеснули.

— Мы к вашим услугам, — вновь бойко повторили они.

— А теперь откушайте, что Бог послал.

— Виват!..

Таубе и Милявский сдержали свое слово: вся неделя прошла в обители спокойно, чем не преминул воспользоваться Пожарский. Он без всяких затруднений приходил в келью игуменьи, успокаивал Алферию и Ксению, а как-то раз спросил:

— Далече ли вход в подвалы, матушка игуменья?

— А что в них проку, сын мой? По подвалам и погребам, будто Мамай прошел.

— И все же, матушка.

— От моей кельи недалече. Тебе-то зачем?

— На всякий случай, матушка. В лихое время живем. Покажи, сделай милость.

— Покажу, Бог с тобой, — молвила Алферия и сняла со стены слюдяной фонарь с восковой свечой.

Вход оказался в сенях, в двух саженях от матушкиной кельи. Спустились по деревянным лесенкам, и тотчас оказались в глухом каменном подвале, тянувшимся под монастырскими кельями. Пахнуло холодом и сыростью.

— Зришь, сын мой, какое разоренье? Ни единого бочонка, ни единой кадушки не оставили. А ведь была и всякая солонина, и мясо, и квасы и моченая брусника… Всего помаленьку. Ныне же все растащили, лиходеи!

— Далече подвалы тянутся, матушка? — думая о чем-то своем, спросил Пожарский.

— Далече. И под Трапезную, и под Поварню, и под Медушу.

— А лаз в подвал один, матушка.

— Да почему ж один. Их несколько.

— А тайник в монастыре есть?

Игуменья остановилась и, приблизив к лицу Пожарского фонарь, пытливо и строго глянула в его глаза.

— Тебе, какая надобность, сын мой?

— Да ты не чурайся меня, матушка. Вновь повторю: в лихое время живем. Может так статься, что придется от ворога монахинь спасать. Ты уж не таись, матушка.

Алферия, продолжая пристально смотреть в глаза Василия, наконец, молвила:

— Другому бы под пыткой не выдала, а тебе, князь Пожарский, поведаю, ибо душа у тебя чистая и на изменное дело не способна… Вестимо, есть тайник. Пожалуй, ни один монастырь без подземка не обходится.

— Куда выходит?

— За стены обители.

— Добро, матушка. Показать сможешь?

— Да кто ж тебе покажет, если не игуменья.


* * *
Другая неделя разразилась страшной бедой. На рассвете воровские казаки Заруцкого, воспользовавшись беспечностью наемников, стремительно овладели монастырем. Часть наемников была зарублена, но большая часть сдалась в плен.

Василий, как загнанный в клетку зверь, метался по горнице. Дело принимало самый жуткий оборот. Весь двор монастыря был заполонен казаками. Ринуться к келье игуменьи — нарваться на казачьи копья и сабли, тут никакая отвага не поможет. Но что же предпринять, как спасти от погибели Ксению?!

Многие казаки уже ринулись к кельям. Отчетливо заслышались заполошные женские крики, плач и визг.

Хладнокровие оставило Василия. Заткнув за рудожелтый кушак два заряженных пистоля, он бросился к двери, но в тот же миг она раскрылась, и в горницу ввалился крупный казачина с саблей наголо. Пожарский, не раздумывая, выстрелил в «вора» и тот замертво свалился у порога.

Через две-три минуты из Гостевой избы вышел рослый казак в зипуне, шароварах и трухменке, и быстро побежал к келье игуменьи. Во дворе творилось что-то несусветное: гам, восторженные кличи победителей, пальба из ружей и пистолей. Казаки врывались в церкви и кидали в необъятные переметные сумы драгоценные иконы, золотую и серебряную утварь. Несколько воров сняли даже тяжелое позолоченное паникадило и потащили его в двор, дабы рассечь боевыми топорами на куски…

«А как Ивашко Заруцкий с товарищи Девичь монастырь взяли, и они церковь Божию разорили, и образы обдирали и кололи поганским обычаем… и черниц ограбили донага».

Более дикая картина предстала перед Пожарским в длинных сенях келейного корпуса, где воры прямо на полу насиловали молодых монахинь, а из келий доносились душераздирающие вопли. Содом и Гоморра!

Василий распахнул дверь игуменьи и застыл, пораженный увиденным. Алферия лежала на постели с рассеченной головой, а на полу извивалась и громко кричала, изо всех сил сопротивляясь насильникам, обнаженная Ксения. Двое казаков держали ее за руки, а третий, «знаменосец-хорунжий», спустив синие шаровары и оголив зад, приноравливался изнасиловать свою жертву, пытаясь раздвинуть келейнице ее белые ноги.

Неописуемый взрыв ярости захлестнул Пожарского. Он выхватил из ножен саблю и в неумном бешенстве зарубил насильников. Ксения забилась от истерики и рыданий.

— Успокойся, любимая. Я с тобой.

Василий накинул на нее казачий зипун, подхватил на руки и вышел в сени. Воры, занятые блудом, не обратили на них никакого внимания: идет казак с добычей. Пожарский же вскоре оказался в подземном ходе. Было темно, но Василий хорошо запомнил выход из тайника. Когда выбрались на Девичье поле, увидели на нем стреноженных коней.

— Ты куда, станишник? — хохотнув, спросил один из казаков.

— Атаману гарну девчину подарю!

В березовом перелеске Василий остановился и долго приводил Ксению в чувство. Ее била дрожь и она никак не могла прийти в себя; в глазах застыл неодолимый животный страх. Василий прижимал Ксению к своей груди и повторял:

— Я с тобой, родная моя, я с тобой. Все уже позади… Не пугайся, я с тобой. Мы уедем далеко, далеко, где ни один ворог нас больше не достанет.

— В Суздальский Покровский монастырь. Матушка норовила туда нас отправить, — произнесла, наконец, сквозь рыдания Ксения.

— Туда и направимся, любимая… Я всегда буду с тобой.

ВМЕСТО ЭПИЛОГА

Десять лет проживал Василий Пожарский в Покровском монастыре, посвятив все эти годы инокине Ольге, сохраняя к ней всепоглощающую любовь. Для того, чтобы постоянно пребывать в монастыре, князь Василий пошел в послушники.

Игуменья обители, изведав, что Василий отменно ведает греческое письмо, обязало его к «книжному» послушанию — переписывать греческие церковные книги на церковно-славянские.

А на Руси произошли бурные события. В 1612 году Ярославль практически стал временной столицей Русского государства, где четыре месяца действовал «Совет всей земли», собирая и накапливая силы для освобождения Москвы от иноземных захватчиков.

Осенью 1612 года Ярославское ополчение, вобрав в себя многочисленные рати из многих русских городов, под началом Дмитрия Пожарского и Кузьмы Минина, вышло из Ярославля и освободило столицу от поляков. Деятельное участие в сражениях за Москву принял Федор Михалков.

В феврале 1613 года Земский Собор избрал Михаила Романова на царство.

Смута постепенно улеглась…

Мария Федоровна Пожарская неоднократно посещала Покровский монастырь, вносила на обитель денежные вклады, встречалась с сыном и с бывшей царевной.

В 1622 году Ксения тяжело заболела. Все дни и ночи князь Василий проводил у постели своей любимой, которая умерла на его руках 30 августа 1622 года. Обезумевший от горя и невыносимых страданий, Василий в тот же день постригся в монахи под именем Вассиана. Все дни он не покидал могилу Ксении, а на девятины, обняв земляной холмик со свежевыструганным крестом, тихо скончался. Пророческими оказались его слова: «Твоя смерть, Ксения, — моя смерть».

Княгиня Мария Федоровна перевезла тело сына в родовую усыпальницу Пожарских. Останки же царской дочери, по указу Михаила Романова, перевезли в Троицкую обитель и положили в усыпальницу Годуновых.

Перед кончиной келейница Ольга написала духовную грамоту, назначив своим душеприказчиком родственника Вельяминова, который затем на помин ее души дал вклад в Троицкий монастырь, о чем говорится во Вкладной книге: «131 (1622) — го году сентября в… день по царевне Ольге Борисовне дал вклад Никита Дмитриевич Вельяминов образ пречистые богородицы Одегитрия обложен серебром чеканным золочен, в венце 7 камышков розных цветов… Образ Спасов Еммануила обложен серебром басмою. Образ Видение чудотворца Сергия обложен серебром басмою, венцы резные». Кроме икон, Вкладная книга называет различную церковную утварь, серебряную посуду, шубы. Заканчивается вкладная запись словами: «И за тот вклад тело царевны иноки Ольги Борисовны погребли в дому живоначальные Троицы и имя ее написали в вечные сенаники с сельники».

Еще до смерти инокиня Ольга «била челом» царю Михаилу Романову, чтобы быть погребенной вместе со своей семьей. В связи с этим Михаил Федорович писал затем о царственной монахине суздальскому архиепископу Арсению: «… отходя сего света, приказала нам бити челом пожаловати, тело ее велети погрести у Живоначальныя Троицы в Сергиевом монастыре с отцом ее и с матерью вместе».

В последующее время в Лавре Живоначальной Троицы, месте погребения царской семьи, каждое первое мая творилось торжественное поминовение по «царе Борисе Федоровиче Годунове, супруги его Марии Григорьевне, сыне Федоре Борисовиче и дщери Ксении, в инокинях Ольге Борисовне».

Образ царской дочери глубоко запал и в народное сознание. «Русские песни, жалеючи царевну, «плакались» о ее бедах. «Народная фантазия, — писал Ф. И. Буслаев, издавший две песни о Ксении, — с глубоким эстетическим тактом пощадила свою прекрасную героиню, сохранив ее образ чистым, незапятнанным от прикосновения Расстриги».

О переживаниях, о горе девушки, потерявшей родных и постригаемой в монастырь в дни горького для Руси вторжения польских панов и Григория Отрепьева, говорится о Ксении Годуновой. Песня дает характерное для народной лирики сопоставление образов (так называемый параллелизм): малая птичка-перепелка плачет над разоренным гнездом: девушка оплакивает гибель семьи и свое пострижение в монастырь.


ПЛАЧ КСЕНИИ ГОДУНОВОЙ
Сплачется малая птичка,
Белая перепелка:
«Охти мне, молоды, горевати!
Хотят сырой дуб зажигати,
Мое гнездышко разорити,
Мои милые дети побити,
Меня, перепелку, поимати».
Сплачется на Москве царевна:
— Охти мне, молоды, горевати,
Что едет к Москве изменник,
Ино Гриша Отрепьев росстрига,
Что хочет меня полонити,
А полонив меня, хочет постричи,
Чернеческий чин наложити!
Ино мне постричися не хочет,
Чернеческому чину не сдержати:
Отворити будет темна келья,
На добрых молодцев посмотрети.
Ино, ох, милые наши переходы!
А кому будет по вас да ходити
После царского нашего жития
И после Бориса Годунова?
Ах, милые наши теремы!
А кому будет в вас да сидети
После царского нашего жития
И после Бориса Годунова?
В XIX веке образ монахини Ольги нашел отражение в академической живописи. В 1914 году Лавра предполагала перестроить гробницу Годуновых «на подобие часовни с окнами и входом во внутрь ее», но не получила должной поддержки у Археологического общества.

Ксения Годунова — современница и жертва трагических событий русской истории начала XVII века.

Примечания

1

Яндова — большая открытая чаша с рыльцем, употребляемая в древней Руси для вина.

(обратно)

2

Четь, четверть — московская четверть в XVI–XVII вв. равнялась 6 пудам ржи или 5 пудам ржаной муки.

(обратно)

3

Подорожная — проездное свидетельство.

(обратно)

4

Похмелье — одно из известных изделий русской кухни. Оно состояло из нарезанных ломтиков холодной баранины, перемешанных с искрошенными солеными огурцами, уксусом, огуречным рассолом и перцем.

(обратно)

5

Личина — маска.

(обратно)

6

Кат — палач.

(обратно)

7

Сиделец — приказчик, продавец в лавке, за стойкой в кабаке.

(обратно)

8

На один рубль в XVI веке можно было купить лошадь.

(обратно)

9

Приказ — учреждение, ведавшее отдельной отраслью управления в Московском государстве XVI–XVII вв. (Посольский приказ, Поместный, Разбойный и т. д.)

(обратно)

10

Седмица — неделя.

(обратно)

11

Тиун — боярский слуга, управляющий феодальным хозяйством.

(обратно)

12

Железа — вязи, оковы, кандалы, ручные и ножные цепи.

(обратно)

13

Шандал — подсвечник.

(обратно)

14

Малюта Скуратов — Вольский Григорий Лукьянович, думный дворянин, ближайший помощник царя Ивана Грозного по руководству опричниной, пользовавшийся его неограниченным доверием.

(обратно)

15

Дружинник — в конце XVI в. князья не имели собственных дружин, однако по-прежнему держали возле себя вооруженных холопов, челядинцев, поэтому термин «дружинник» в описываемый период еще широко бытовал на Руси.

(обратно)

16

Татьба — разбой.

(обратно)

17

Гостиная сотня — наиболее привилегированная часть русского купечества.

(обратно)

18

Живот — имущество, богатство.

(обратно)

19

Тулумбас — старинный ударный музыкальный инструмент, род литавр.

(обратно)

20

Губной староста — начальник Губной избы, ведавший уголовными делами в своем округе — губе.

(обратно)

21

В XVI веке специальных духовных учебных заведений, где бы готовились священники не существовало. Обычно, по смерти попа, мир снаряжал к патриарху (митрополиту) грамотного человека, который мог бы читать богослужебные книги. Человек этот, после благополучных смотрин, «благословлялся на приход».

(обратно)

22

Шиш — разбойник, грабитель.

(обратно)

23

Стрекава — крапива.

(обратно)

24

Скородом — деревянный город, выстроенный в Москве в 1591 г.

(обратно)

25

Рундук — в данном случав прилавок; ларь, крытая лавка; крыльцо, сени, мост.

(обратно)

26

Сбитень — горячий напиток, приготовленный из воды, мёда и пряностей.

(обратно)

27

Родная сестра Бориса Годунова — Ирина — была выдана замуж за царя Федора.

(обратно)

28

Земский ярыжка (ярыга) — в Московском государстве XVI–XVII вв. низший служитель в приказах, выполнявший полицейские функции.

(обратно)

29

Скрижаль — в данном случае нагрудник на мантии архиерея.

(обратно)

30

Панагия — икона, носимая архиереями на груди.

(обратно)

31

Шестопер — старинное холодное оружие — род булавы с головкой из шести металлических перьев (шипов).

(обратно)

32

Сонозорник — июль.

(обратно)

33

Ям — селение на почтовом тракте, где проезжающие меняют лошадей.

(обратно)

34

Шелюжники — лапти из коры тала.

(обратно)

35

Варницкий монастырь — в трех верстах от Ростова, на реке Ишне, близ Юрьевской слободы. Построен в начале XVI века.

(обратно)

36

Епитимья — церковное наказание или самонаказание верующего с целью искупления грехов.

(обратно)

37

Власяница — грубая одежда в виде длинной рубашки из верблюжьей или какой-либо другой шерсти, которую носили аскеты на голом теле.

(обратно)

38

На Святой — в пасху.

(обратно)

39

Торговый путь — Москва — Архангельск через Переславль, Ростов, Ярославль и Вологду.

(обратно)

40

Хвалынское море — Каспийское.

(обратно)

41

Пятидесятница — Духов день.

(обратно)

42

Пятница — была священным днем. Народ верил в особую силу двенадцати пятниц в году. Под влиянием жития святой Параскевы (пятница) народ олицетворял пятницу — представлял ее в виде женщины, которая ходит по деревням и следит, чтобы бабы не работали, когда не полагается.

(обратно)

43

Объярь — шелковая струйчатая ткань о золотой или серебряной нитью.

(обратно)

44

Каптур — зимний головной убор женщин.

(обратно)

45

Камень — Уральские горы,

(обратно)

46

Объезжие головы — выборные посадские люди, смотревшие за порядком на улицах.

(обратно)

47

Правеж — править, взыскать. Ежедневное битье батогами несостоятельного должника, являвшееся средством принуждения к уплате долга. Чем больше был долг, тем длиннее срок правежа. В случае неуплаты долга по истечении срока правежа должники (за исключением служилых людей) отдавались в холопы истцу.

(обратно)

48

В смирном — в черном, траурном.

(обратно)

49

3ахаб — наружная пристройка к крепостной стене, защищающая ворота.

(обратно)

50

Соловей — так называли в народе извозчиков, ямщиков.

(обратно)

51

В описываемый период храм был еще деревянным.

(обратно)

52

Тумен — войско в десять тысяч воинов.

(обратно)

53

Гайтан — плетеный шнурок или тесьма для нательного креста.

(обратно)

54

Юртджи — военная разведка татар.

(обратно)

55

Улус — становище кочевников.

(обратно)

56

Чекмень — верхняя мужская одежда восточного покроя, сшитая халатом.

(обратно)

57

Толмач — переводчик.

(обратно)

58

Плут — поплавок к сетям.

(обратно)

59

Ногаи — поволжские татары.

(обратно)

60

Янычары — турецкие пехотинцы.

(обратно)

61

Дуван — добыча.

(обратно)

62

Темник — военачальник, командующий туменом.

(обратно)

63

Ясырь — невольник, пленный.

(обратно)

64

Бунчук — символ власти, имеет вид длинной трости с шаром, под которым прикреплялись волосы из конскою хвоста.

(обратно)

65

Назначение десятинной пашни — производство хлеба на южных окраинах Руси, продажа его на деньги и выдача денег городовым служилым людям и казакам порубежных крепостей. Превращая земли, принадлежавшие местному населению, в государеву десятинную пашню и облагая служилых своеобразной барщиной в виде обработки этой пашни, правительство Годунова выступало в своей политике по отношению к населению южных районов как выразитель интересов класса феодалов-крепостников, и эта политика, несшая служилым людям русского Поля феодальный гнет и насилие, не могла не вызвать со стороны населения этих районов недовольства крепостническим государством.

(обратно)

66

Охабень — длинная и широкая старинная верхняя одежда в виде кафтана с четырехугольным отложным воротником.

(обратно)

67

Наряд — в Московской Руси — артиллерийские орудия (пушка) вместе с боеприпасами к ним.

(обратно)

68

Багатур — богатырь.

(обратно) name="n_69">

69

Спахи — турецкая конница.

(обратно)

70

Кальян — восточный курительный прибор, в котором табачный дым очищается, проходя через сосуд с водой.

(обратно)

71

Тан — древнее название Дона.

(обратно)

72

Достархан — угощенье, а также нарядная скатерть, расстилаемая для пиршества. Обычно татары перед битвой устраивали малый достархан, а после победы — большой.

(обратно)

73

Колчик — приток реки Калмиус, втекающей, в Азовское море.

(обратно)

74

Намаз — молитва.

(обратно)

75

Курлутай — военный совет.

(обратно)

76

Гяуры — московиты, неверные.

(обратно)

77

Махан — конина.

(обратно)

78

Чауш — гонец.

(обратно)

79

Санджак-бек — турецкий военачальник.

(обратно)

80

Капычеи — турецкие пушкари.

(обратно)

81

Фузея — старинное кремневое гладкоствольное ружье.

(обратно)

82

Дроб — картечь.

(обратно)

83

Дервиш — странствующий нищий.

(обратно)

84

Бадяжник — шут, затейник, весельчак.

(обратно)

85

Хабар — барыш, взятка.

(обратно)

86

В конце XVI столетия, в связи с усилением феодального гнета и дальнейшим закрепощением крестьян, на Дон бежали тысячи крестьян. Желая как-то сохранить, трудовые ресурсы, царское правительство ужесточило борьбу не только с беглым людом, но и с самими казаками, укрывавшими у себя обездоленных крестьян, бобылей и холопов. Особенно обострились противоречия казаков с Москвой при правлении Б. Годунова («Невольно было вам не токмо к Москве проехать, и в украинные городы к родимцом своим притти, и купити, и продать везде заказано. А сверх того во всех городах вас имали и в тюрьмы сажали, а иных многих казнили, вешали и в воду сажали»). Б. Годунов объявил блокаду вольному Дону. Были устроены заслоны на путях к Дикому Полю, высылались карательные экспедиции, которые захватывали казаков в плен и жестоко казнили.

(обратно)

87

Стрельцы делились на приказы (полки), и для каждого полка шились строго определенного цвета кафтаны. Так, один полк ходил в голубых кафтанах, другой — в красных, третий — в зелёных и т. д.

(обратно)

88

Крымский набег 1591 года.

(обратно)

89

В пятницу — в день распятия Христа — близость между супругами не позволялась.

(обратно)

90

Мурья — пространство между грузом и палубой.

(обратно)

91

Алтын — три копейки.

(обратно)

92

Зернь — запрещенная игра в кости.

(обратно)

93

Букатник — лоцман, рулевой.

(обратно)

94

Шишка — передовой бурлак в лямке.

(обратно)

95

Белые утесы — Жигулевские горы — известняковой породы. Известняк во многих местах обнажен и ярко белеет среди окружающей зелени.

(обратно)

96

Кичка — нос судна.

(обратно)

97

Гайда — вперед, на штурм; разбойный казачий клич.

(обратно)

98

Тиун — приказчик.

(обратно)

99

В XVI веке медных денег не было.

(обратно)

100

Губные избы — учреждения, занимавшиеся расследованием уголовных дел, борьбой с преступниками и т. д.

(обратно)

101

Петров день — 27 июня.

(обратно)

102

Иван Постный — 29 августа.

(обратно)

103

Запутица — проселочная дорога.

(обратно)

104

Смирная — траурная, черная.

(обратно)

105

Указ 1597 г., по которому вольный человек прослуживший более шести месяцев у господина, превращался в «добровольного холопа», т. е. закабалялся до смерти господина. Раньше же он мог уйти в любое время, и господин платил ему за отработанные дни. Указ 1597 года привел к еще большему обострению классовых противоречий на Руси.

(обратно)

106

Целовальник — выборное должностное лицо, термин произошел от обряда «целованья креста», который означал, что служба будет выполняться честно.

(обратно)

107

Пожар — старинное название Красной площади.

(обратно)

108

Ш п ы н к — тати, разбойники.

(обратно)

109

Братчины — ноябрь.

(обратно)

110

Иностранец Конрад Буссов, живший на Руси в эти годы, называет 500 тысяч умерших в Москве. По стране же население убавилось на две трети.

(обратно)

111

Окольничий — один из высших придворных чинов.

(обратно)

112

Взять за пристава — арестовать.

(обратно)

113

Поруха — вред, порча.

(обратно)

114

Сказка — приговор, обвинение подсудимого.

(обратно)

115

Жолнеры — польские солдаты.

(обратно)

116

Мартынов день — 14 апреля.

(обратно)

117

Так называли в народе Лжедмйтрия I.

(обратно)

118

Поминки — подарки; посулы — взятки.

(обратно)

119

Царевна Ксения умерла 30 августа 1622 г. и погребена в Троице-Сергиевском монастыре; на ее могильном камне начертана надпись: «Лета 7130 в 30 день преставися благоверная царевна Ольга Борисовна».

(обратно)

120

Пахомий-бокогрей — 15 мая.

(обратно)

121

Б а д я ж н и к — шут, затейник, весельчак.

(обратно)

122

Корсары — пираты.

(обратно)

123

Гяур — московит, неверный.

(обратно)

124

«Польскими» городами назывались города, граничившие с Диким Полем: Курск, Ливны, Елец, Белгород, Царев-Борисов, Воронеж.

(обратно)

125

Жигмонд — король Сигизмунд.

(обратно)

126

Гулящие люди — вольные, бестяглые.

(обратно)

127

Даточные — взятые для военной службы. Поставка «даточных» людей являлась повинностью, которую несло сельское и городское черное тягловое население.

(обратно)

128

В 1591 году.

(обратно)

129

Ендова — большой низкий сосуд для вина.

(обратно)

130

Ямчуга — селитра.

(обратно)

131

Дробом- картечью.

(обратно)

132

Тегиляй — кафтан со стоячим воротом и короткими рукавами.

(обратно)

133

С е у н ч — радостная весть.

(обратно)

134

Сумежья — межевые границы пахотных и сенокосных угодий.

(обратно)

135

Туры — специальные военные сооружения, в виде высоко построенных башен для пушечной стрельбы.

(обратно)

136

П о р у б — земляная тюрьма.

(обратно)

137

Царь Дмитрий освободил от пошлин лишь небольшую часть «украйных» земель. Однако в народе упорно распространялся слух, что «Красно Солнышко» избавил от крепостей мужика по всей Руси. В целом же крестьянская политика Лжедмитрия была в пользу феодалов.

(обратно)

138

Поприще — в этом случае — одна верста.

(обратно)

139

Закат — запад.

(обратно)

140

Ерихонка — низкий шлем со стрелой, предохраняющей лицо от поперечных ударов.

(обратно)

141

Т а р к и — местность на Северном Кавказе.

(обратно)

142

Ю р т — станица.

(обратно)

143

Черные земли — собственность феодального государства в лице его главы — великого князя

(обратно)

144

22 августа.

(обратно)

145

Ордынец — южный степной ветер.

(обратно)

146

Великий голод — так называемые «Голодные годы» на Руси 1601–1603 гг.

(обратно)

147

Прозвище старшего брата царя.

(обратно)

148

Женку — в данном случае женщину. Термин этот широко бытовал на Руси.

(обратно)

149

Корец — ковш.

(обратно)

150

Кочедыжник — так в народе называли папоротник.

(обратно)

151

Иванов день — 23 июня.

(обратно)

152

Адамант — бриллиант.

(обратно)

153

В письменных источниках об Ивановом дне постоянно отмечается массовый характер празднества — на игрища шел весь народ. Так, игумен Елизаровской пустыни Памфил (16 век) писал псковскому наместнику: «Егда бо приидет самый праздник, тогда во святую ту нощь мало не весь град возмятется, в селах возбесятся, в бубны и сопели и гудением струнным, плесканием и плясанием». Игумена Памфила, как и других церковников, особенно возмущали вольности в отношении между полами, допускавшиеся в эту ночь древним ритуалом: «Ту есть мужем и отроком великое падение, женско и девичье шептание, блудное им воззрение, и женам мужатым осквернение и девам растление».

(обратно)

154

Прозвище царя Ивана Грозного.

(обратно)

155

Это были большие деньги. Годовое жалованье стрелецкого сотника. к примеру, составляло от 12 до 20 руб.

(обратно)

156

Камень — Уральские горы.

(обратно)

157

Легенды о казне Багрея существуют и поныне.

(обратно)

158

1 ноября.

(обратно)

159

На Пасху.

(обратно)

160

Большой посад — Китай-город.

(обратно)

161

Римский цесарь — австрийский император.

(обратно)

162

Тринадцать часов по современному исчислению.

(обратно)

163

У татар существовал обычай — красить бороду хной.

(обратно)

164

Дощатый городок — применялся на Руси в 12–17 вв., как легкое полевое укрепление, состоящее из больших деревянных щитов с отверстиями в них для пушек и пищалей. Городок передвигался по полю летом на катах, зимой — на полозьях.

(обратно)

165

Скопин-Шуйский М. В. (1586–1610), талантливый русский полководец. В 1610 году во главе русско-шведской армии освободил Москву от осады тушинцев. 23 апреля 1610 года, после торжественного въезда в Москву, на крестинах у князя И. М. Воротынского, внезапно «занемог кровотечением из носа» и через две недели скончался. В народе после этого разнесся слух, что Скопина отравили Шуйские (жена Дмитрия Шуйского, Екатерина, дочь Малюты Скуратова), опасавшиеся все возраставшей популярности Михаила Скопина.

(обратно)

166

п о ж а р — старинное название Красной площади.

(обратно)

167

2 февраля.

(обратно)

168

Соха — единица податного обложения в России в 13–17 вв.

(обратно)

169

Тиун — приказчик.

(обратно)

170

В XVI веке медных денег не было.

(обратно)

171

Губные избы — учреждения, занимавшиеся расследованием уголовных дел, борьбой с преступниками и т. д.

(обратно)

172

Петров день — 27 июня.

(обратно)

173

Иван Постный — 29 августа.

(обратно)

174

Запутица — проселочная дорога.

(обратно)

175

Смирная — траурная, черная.

(обратно)

176

Указ 1597 г., по которому вольный человек прослуживший более шести месяцев у господина, превращался в «добровольного холопа», т. е. закабалялся до смерти господина. Раньше же он мог уйти в любое время, и господин платил ему за отработанные дни. Указ 1597 года привел к еще большему обострению классовых противоречий на Руси.

(обратно)

177

Целовальник — выборное должностное лицо, термин произошел от обряда «целованья креста», который означал, что служба будет выполняться честно.

(обратно)

178

Пожар — старинное название Красной площади.

(обратно)

179

Шпыни — тати, разбойники.

(обратно)

180

Братчины — ноябрь.

(обратно)

181

Иностранец Конрад Буссов, живший на Руси в эти годы, называет 500 тысяч умерших в Москве. По стране же население убавилось на две трети.

(обратно)

182

Окольничий — один из высших придворных чинов.

(обратно)

183

Взять за пристава — арестовать.

(обратно)

184

Поруха — вред, порча.

(обратно)

185

Сказка — приговор, обвинение подсудимого.

(обратно)

186

Жолнеры — польские солдаты.

(обратно)

187

Мартынов день — 14 апреля.

(обратно)

188

Так называли в народе Лжедмитрия I.

(обратно)

189

Поминки — подарки; посулы — взятки.

(обратно)

190

Царевна Ксения умерла 30 августа 1622 г. и погребена в Троице-Сергиевском монастыре; на ее могильном камне начертана надпись: «Лета 7130 в 30 день преставися благоверная царевна Ольга Борисовна».

(обратно)

191

Пахомий-бокогрей — 15 мая.

(обратно)

192

Бадяжник — шут, затейник, весельчак.

(обратно)

193

Корсары — пираты.

(обратно)

194

Гяур — московит, неверный.

(обратно)

195

«Польскими» городами назывались города, граничившие с Диким Полем: Курск, Ливны, Елец. Белгород, Царев-Борисов, Воронеж.

(обратно)

196

Жигмонд — король Сигизмунд.

(обратно)

197

Гулящие люди — вольные, бестяглые.

(обратно)

198

Даточные — взятые для военной службы. Поставка «даточных» людей являлась повинностью, которую несло сельское и городское черное тягловое население.

(обратно)

199

В 1591 году.

(обратно)

200

Ендова — большой низкий сосуд для вина.

(обратно)

201

Ямчуга — селитра.

(обратно)

202

Дробом — картечью.

(обратно)

203

Тегиляй — кафтан со стоячим воротом и короткими рукавами.

(обратно)

204

Сеунч — радостная весть.

(обратно)

205

Сумежья — межевые границы пахотных и сенокосных угодий.

(обратно)

206

Туры — специальные военные сооружения, в виде высоко построенных башен для пушечной стрельбы.

(обратно)

207

Поруб — земляная тюрьма.

(обратно)

208

Царь Дмитрий освободил от пошлин лишь небольшую часть «украйных» земель. Однако в народе упорно распространялся слух, что «Красно Солнышко» избавил от крепостей мужика по всей Руси. В целом же крестьянская политика Лжедмитрия была в пользу феодалов.

(обратно)

209

Поприще — в этом случае — одна верста.

(обратно)

210

3акат — запад.

(обратно)

211

Ерихонка — низкий шлем со стрелой, предохраняющей лицо от поперечных ударов.

(обратно)

212

Тарки — местность на Северном Кавказе.

(обратно)

213

Юрт — станица.

(обратно)

214

Черные земли — собственность феодального государства в лице его главы — великого князя (царя).

(обратно)

215

22 августа.

(обратно)

216

Ордынец — южный степной ветер.

(обратно)

217

Великий голод — так называемые «Голодные годы» на Руси 1601–1603 гг.

(обратно)

218

Прозвище старшего брата царя.

(обратно)

219

Женку — в данном случае женщину. Термин этот широко бытовал на Руси.

(обратно)

220

Корец — ковш.

(обратно)

221

Кочедыжник — так в народе называли папоротник.

(обратно)

222

Иванов день — 23 июня.

(обратно)

223

Адамант — бриллиант.

(обратно)

224

В письменных источниках об Ивановом дне постоянно отмечается массовый характер празднества — на игрища шел весь народ. Так, игумен Елизаровской пустыни Памфил (16 век) писал псковскому наместнику: «Егда бо приидет самый праздник, тогда во святую ту нощь мало не весь град возмятется, в селах возбесятся, в бубны и сопели и гудением струнным, плесканием и плясанием». Игумена Памфила, как и других церковников, особенно возмущали вольности в отношении между полами, допускавшиеся в эту ночь древним ритуалом: «Ту есть мужем и отроком великое падение, женско и девичье шептание, блудное им воззрение, и женам мужатым осквернение и девам растление».

(обратно)

225

Прозвище царя Ивана Грозного.

(обратно)

226

Это были большие деньги. Годовое жалованье стрелецкого сотника, к примеру, составляло от 12 до 20 руб.

(обратно)

227

Камень — Уральские горы.

(обратно)

228

Легенды о казне Багрея существуют и поныне.

(обратно)

229

1 ноября.

(обратно)

230

На Пасху.

(обратно)

231

Большой посад — Китай-город.

(обратно)

232

Римский цесарь — австрийский император.

(обратно)

233

Тринадцать часов по современному исчислению.

(обратно)

234

У татар существовал обычай — красить бороду хной.

(обратно)

235

Дощатый городок — применялся на Руси в 12–17 вв., как легкое полевое укрепление, состоящее из больших деревянных щитов с отверстиями в них для пушек и пищалей. Городок передвигался по полю летом на катах, зимой — на полозьях.

(обратно)

236

Скопин-Шуйский М. В. (1586–1610), талантливый русский полководец. В 1610 году во главе русско-шведской армии освободил Москву от осады тушинцев. 23 апреля 1610 года, после торжественного въезда в Москву, на крестинах у князя И. М. Воротынского, внезапно «занемог кровотечением из носа» и через две недели скончался. В народе после этого разнесся слух, что Скопина отравили Шуйские (жена Дмитрия Шуйского, Екатерина, дочь Малюты Скуратова), опасавшиеся все возраставшей популярности Михаила Скопина.

(обратно)

237

Пожар — старинное название Красной площади.

(обратно)

238

2 февраля.

(обратно)

239

Соха — единица податного обложения в России в 13–17 вв.

(обратно)

240

Обыденка — небольшая одноглавая церковь, которую ставили всем миром за один день.

(обратно)

241

Гридни — княжеские дружинники, мечники, меченоши.

(обратно)

242

Свеи — так называли в Древней Руси шведов.

(обратно)

243

Аманат — заложник.

(обратно)

244

Тевтонский Орден — (Немецкий орден), католич. духовно-рыцарский орден, осн. в конце 12 в. в Палестине во время крестовых походов. В 13 в. — 1525 в Прибалтике на землях, захваченных орденом у пруссов, литовцев, поляков, сущес твовало государство Тевтонского Ордена. Орден разгромлен в Грюнвальдской битве 1410 г. С 1466 г. вассал Польши. В 1525 г. его владения в Прибалтике превращены в светское герцогство Пруссию.

(обратно)

245

Темник — начальник отряда в 10 тысяч воинов.

(обратно)

246

Каракорум — столица монгольского государства в верхнем течении реки Орхон… Основан Чингисханом в 1220 году, существовал до XVI века.

(обратно)

247

Баскаки — татарские сборщики дани.

(обратно)

248

Шерна — приток реки Клязьмы.

(обратно)

249

Неметчина — так на Руси звали Западную Европу.

(обратно)

250

Достархан — угощенье, а также нарядная скатерть, расстилаемая для пиршества.

(обратно)

251

Гяуры — неверные.

(обратно)

252

Тургадуры — телохранители.

(обратно)

253

«Яса» — или «Ясак», — сборник записанных постановлений и изречений Чингисхана, долго служивший для монголов кодексом законов. Теперь «Яса» совершенно забыта, и от нее сохранились только незначительные отрывки. Согласно строгим законам «Ясы», каждый нукер и просто воин должен был подъехать к джихангиру (главнокомандующему), и, опустившись на правое колено, сложить перед ним ценную пятую часть всего захваченного. Кроме того, особая часть откладывалась для отправки в Монголию великому кагану (императору).

(обратно)

254

Священный Правитель — название Чингисхана. После его смерти имя его не произносилось монголами вслух, заменяясь другими почтительными словами.

(обратно)

255

Калита — деньги, казна. В обычном смысле — сума, сумка, киса, зепь, подвесной карман, торба, кожаный мешочек на поясе.

(обратно)

256

Несторианство — течение в христианстве, основанное в Византии Несторием, константинопольским патриархом в 428–431 годах, утверждавшим, что Иисус Христос, будучи рожден человеком, лишь впоследствии стал сыном божьим (мессией). Осуждено как ересь на Эфесском соборе 431. Пользовалось значительным влиянием вплоть до конца 13 века в Иране и от Средней Азии до Китая. Несториане имеются ныне в Иране, Ираке, Сирии.

(обратно)

257

Папская курия — совокупность центральных учреждений, посредством которых папа римский осуществляет управление католической церковью.

(обратно)

258

Тумен — отряд в десять тысяч воинов.

(обратно)

259

Сручье — инструменты.

(обратно)

260

Черная Русь — Полоцко-Минские земли запада Руси (будущая Белоруссия).

(обратно)

261

Витаясь — здороваясь.

(обратно)

262

Келейное правило — соблюдение установленного обряда чтения молитв, поклонов.

(обратно)

263

Страда — напряженная летняя работа на полях (в период косьбы, жатвы, уборки хлеба).

(обратно)

264

Убрус — женский головной убор, платок.

(обратно)

265

Канон — установленное и узаконенное высшей церковной иерархией правило или догмат.

(обратно)

266

Угры — венгры.

(обратно)

267

Ботва — так на Руси называли всевозможные корнеплоды.

(обратно)

268

Тур — дикий бык.

(обратно)

269

Исполать тебе — древнее выражение, переписанное с греческого, выражающее «на многие лета».

(обратно)

270

Чауш — посланец, гонец.

(обратно)

271

Обыденка — т. е. возведенная в один день.

(обратно)

272

Толмач — переводчик.

(обратно)

273

Листопад-грязник — октябрь.

(обратно)

274

Хвалынское море — Каспийское.

(обратно)

275

Пайцза — овальная золотая пластинка (иногда из дерева) с вырезанным на ней повелением хана Батыя; пайцза являлась пропуском для свободного проезда по татаро-монгольским владениям и давала большие права: власти на местах должны были оказывать содействие, давать лошадей, проводников и продовольствие лицам, имевшим пайцзу.

(обратно)

276

Великий Джихангин — главнокомандующий войсками.

(обратно)

277

Благородная книга — Коран.

(обратно)

278

Великий каган — монгольский император, проживающий в столице Монголии Каракоруме (в настоящее время от нее только остались развалины).

(обратно)

279

Чингисид — сын или потомок Чингисхана.

(обратно)

280

Три луны — три дня.

(обратно)

281

Кебаб — блюдо из мелко рубленого мяса, поджаренного на вертелах.

(обратно)

282

Айран, арза и хорза — хмельные монгольские напитки, вроде водки, изготовленные из молока; буза — хмельной напиток, изготовленный из проса или риса.

(обратно)

283

Знамя Батыя. Монгольские и китайские источники указывают на белое и черное знамена Чингисхана. Белый цвет считался у монголов священным, черный — угодным подземным мстительным богам. «Девятихвостое» и «девятиножное» знамя, по мнению одних исследователей, было бунчуком с девятью конскими хвостами. По мнению других, главное монгольское знамя было из материи с изображением серого кречета с черным вороном в когтях, который считался покровителем рода Чингисхана, так как бедный предок его Бодуанчар жил исключительно благодаря охоте своего прирученного кречета.

(обратно)

284

Як — крупное жвачное рогатое животное, живущее в высокогорных районах Центральной Азии (используются как вьючное и верховое, а иногда как молочно-мясное животное.

(обратно)

285

Кончар — род меча, долгого палаша с узкой полосой.

(обратно)

286

Гутулы — монгольские сапоги без каблуков, выложенные внутри теплым войлоком.

(обратно)

287

Мягкая рухлядь — меха.

(обратно)

288

Карагач — высокое извилистое дерево, очень тенистое, из рода вязов.

(обратно)

289

Ятаган — рубящее и колющее холодное оружие со слегка изогнутым лезвием клинка, распространенное у народов Ближнего и Среднего Востока.

(обратно)

290

Чувал — большой вьючный мешок, кожаный или шерстяной, часто с ковровым рисунком.

(обратно)

291

Зарод — стог сена, обычно продолговатой четырехугольной формы; скирда.

(обратно)

292

Зазимник — октябрь. Этот месяц в старину также называли груднем, листопадом, грязником и свадебником.

(обратно)

293

Пестрядь — грубая льняная и хлопчатобумажная ткань из разноцветных ниток, обычно домотканая.

(обратно)

294

Глинобитная печь — печь, сделанная из плотно сбитой глины, смешанной с рубленой соломой, мелкими камнями, песком и т. п.

(обратно)

295

Домовина — гроб.

(обратно)

296

Власяница — грубая одежда из конского волоса, носимая ради изнурения тела — и в летний зной, и в зимнюю стужу.

(обратно)

297

Гайтан — тесьма, шнурок.

(обратно)

298

Снедь — пища, еда.

(обратно)

299

Закут — угол в избе около печи.

(обратно)

300

Рядно — толстый холст из пеньковой или грубой льняной пряжи, а также изделие из такого холста.

(обратно)

301

Длань — рука, ладонь.

(обратно)

302

До реформы патриарха Никона (1656 год) сын Божий писался и назывался в Древней Руси не Иисусом, а Исусом.

(обратно)

303

Братчины — так в Древней Руси назывался ноябрь.

(обратно)

304

Амвон — возвышенная площадка в церкви перед так называемыми царскими вратами.

(обратно)

305

Сбитень — горячий напиток из подожженного меда с пряностями. Он заменял чай, который стал широко применяться на Руси лишь в последней четверти XVII века.

(обратно)

306

Чёботы — меховые сапоги или башмаки.

(обратно)

307

На спине же защитных пластин не было: по татарским понятиям воин должен прикрывать свою грудь, а спину прикрывают только убегающие трусы.

(обратно)

308

Свеи — шведы.

(обратно)

309

Гридница, гридня — княжеская палата для совещаний с дружиной и торжественных приемов различных посольств и высоких гостей.

(обратно)

310

Печатник — в данном случае, канцлер, хранитель княжеской печати, близкий к своему господину человек.

(обратно)

311

Бакота — древний город на Днестре.

(обратно)

312

Тумен — отряд в 10 тысяч воинов.

(обратно)

313

Пороки — орудия, которые метали на ворота и стены крепости каменные глыбы.

(обратно)

314

Андрей был любимым сыном Ярослава Всеволодовича, т. к. многие годы прожил вместе с отцом.

(обратно)

315

Пятина — один из пяти административных районов, на которые делилась Новгородская земля в описываемый период.

(обратно)

316

Лазутчик — разведчик.

(обратно)

317

Быть со щитом — выиграть сражение; «быть на щите» — проиграть сражение.

(обратно)

318

Калита — денежные мешочки, кошели и кожи, прикрепляемые поясам.

(обратно)

319

Рухлядь — шубы, меха, пожитки, имущество.

(обратно)

320

Срубить — дается в значениях изготовить, поставить, возвести, построить: избу, деревню, храм, крепость и т. д.

(обратно)

321

Юртджи — военная разведка татар.

(обратно)

322

Казанская — 22 октября по старому стилю.

(обратно)

323

Тать — вор, душегуб, разбойник, убивец.

(обратно)

324

Пустить красного петуха — поджечь, спалить то или иное строение.

(обратно)

325

На Руси Христа стали называть Иисусом лишь после реформы патриарха Никона в 1656 году.

(обратно)

326

Лихоманка — лихорадка.

(обратно)

327

Джихангин — титул главнокомандующего монголо-татарскими войсками.

(обратно)

328

Каган — монгольский император, проживающий в столице Монголии Каракоруме (в настоящее время от нее остались развалины).

(обратно)

329

Курултай — совет знатнейших феодалов правящего рода. Присутствовали также главные военачальники. Простые монголы на курултай не допускались.

(обратно)

330

Мамка — мамкой называли женщину, которая нянчила и воспитывала княжеских и боярских детей.

(обратно)

331

Сенные девки — горничные служанки.

(обратно)

332

Рукоделие — ручной труд, преимущественно женский (шитье, вязание и т. п).

(обратно)

333

Поприще — расстояние, равное однодневному переходу на лошадях.

(обратно)

334

Антиминс — расстилаемая на престоле ткань (или платок) с частицами мощей, с изображением погребения Христа.

(обратно)

335

Дервиш — мусульманский нищенствующий монах.

(обратно)

336

В улус Хулагу выделилась территория, в состав которой вошли нынешний Туркменистан (до Аму-Дарьи), Закавказье, Иран (Персия) и ближневосточные области до Ефрата.

(обратно)

337

Бесермен — откупщик ордынской дани.

(обратно)

338

Имам — духовный глава всех магометан или группы магометан; титул правителя мусульманского государства, соединяющего в своем лице светскую и духовную власть; тот, кто руководит молящимися в мечети при совершении общей молитвы, а также мулла — настоятель соборной мечети.

(обратно)

339

Младший брат Ярослава — Святослав Всеволодович скончался в 1252 году.

(обратно)

340

Замятня — бунт, мятеж, гиль, восстание.

(обратно)

341

Егорий Вешний — 23 апреля.

(обратно)

342

Бесермен — азиатец, иноверец.

(обратно)

343

Пагуба — губительство, гибель, убыток, утрата, беда, бедствие, злосчастье.

(href=#r343>обратно)

344

Османы — турки.

(обратно)

345

Галера — морское судно, парусное и гребное; за каждое весло садилось несколько гребцов, чаще невольников или каторжников.

(обратно)

346

Красное крыльцо — парадное крыльцо княжеских дворцов и боярских хором. Слово красное употреблялось на Руси, красивое.

(обратно)

347

Коран — книга, содержащая изложение догм и положений мусульманской религии.

(обратно)

348

Княгиня Мария была внучкой великого киевского князя Всеволода Святославича Черемного, который доводился старшим племянником князю Игорю.

(обратно)

349

Ливония — вся территория современной Латвии и Эстонии со второй четверти тринадцатого века, завоеванная немецкими рыцарями.

(обратно)

350

Исключение составляют факты, относящиеся уже к периоду борьбы с немецким завоеванием Прибалтики.

(обратно)

351

Саксы — древнее германское племя, населявшее северо-западную Европу и Британию.

(обратно)

352

Свеи — шведы.

(обратно)

353

Достархан — угощение, а также нарядная скатерть, расстилаемая для пиршества.

(обратно)

354

Остаться на бобах — обмануться в расчетах, остаться ни при чем.

(обратно)

355

Вёдро — ясная, сухая солнечная погода.

(обратно)

356

Морковкино разговенье — день Успения, 15 августа.

(обратно)

357

Лазутчики — разведчики.

(обратно)

358

Жмудь — одна из литовских областей.

(обратно)

359

Потир — чаша с поддоном, в коей, во время литургии, возносятся святые дары.

(обратно)

360

В 1930 году потир был передан Переяславским музеем в Оружейную палату Московского Кремля.

(обратно)

361

Майолика — обожженная глина, покрытая непрозрачной глазурью и рисунком.

(обратно)

362

С конца XIII века собор стал усыпальницей переяславских удельных князей. В 1294 году здесь был похоронен князь Дмитрий Александрович, а в 1302 — последний переяславский удельный князь Иван Дмитриевич, сын Дмитрия Александровича.

(обратно)

363

Тумен — отряд в 10 тысяч воинов.

(обратно)

364

Лепое, лепый — красивое, красивый.

(обратно)

365

В данной главе использованы краеведческие материалы К. Иванова и И. Пуришева.

(обратно)

366

Морда — рыболовная снасть, сплетенная обычно из ивовых прутьев, в виде узкой круглой корзины с воронкообразным входом; то же, что верша.

(обратно)

367

Канитель — очень тонкая витая позолоченная или посеребренная проволока, употребляемая в золотошвейном деле.

(обратно)

368

Лемех — старинное чешуйчатое покрытие из осиновых дощечек, нижние концы которых заострялись в виде ступенчатого клина. Отсюда и название «лемех», так как такие дощечки напоминали заостренный лемех плуга.

(обратно)

369

Гридень — дружинник.

(обратно)

370

Гайтан — плетеный шнурок или тесьма.

(обратно)

371

Женка — в данном случае незамужняя женщина.

(обратно)

372

Пользовать — лечить, исцелять.

(обратно)

373

Косая — так в народе называли смерть.

(обратно)

374

Акулина-гречишница — 13 июня

(обратно)

375

Сулейка — плоская бутыль.

(обратно)

376

Тиун — приказчик.

(обратно)

377

Пожитки — мелкое имущество, домашние вещи.

(обратно)

378

Каган — император.

(обратно)

379

Журавль — колодец.

(обратно)

380

Чеботы — башмаки.

(обратно)

381

Оратаи — пахари, крестьяне.

(обратно)

382

В правление Золотой Ордой Батыя город назывался Сарай-Бату.

(обратно)

383

Ногай — татарский правитель терр. от Дона до Дуная. Имел большое влияние в Золотой Орде, выдвигал на ханский престол своих ставленников, умер в 1300 году.

(обратно)

384

Ногайская Орда — феодальное государство кочевников (ногаев, позднее ногайцев) к северу от Каспийского и Аральского морей, от Волги до Иртыша. Выделилась из Золотой Орды в в конце 14 — начале 15 вв… Центр — г. Срайчик.

(обратно)

385

Курултай — военный совет.

(обратно)

386

Пайцза — пластинка, выдававшаяся татаро-монгольскими ханами в 13–15 веках, как верительная грамота.

(обратно)

387

Охулка — порочащая хула, осуждение, брань.

(обратно)

388

Поруб — опущенный в землю деревянный сруб, куда сажали преступников.

(обратно)

389

Свеи — шведы.

(обратно)

390

Рюриково городище — усадьба, обнесенная стеной, где жили князья, правители Великого Новгорода. Городище находилось в трех верстах к югу от города.

(обратно)

391

Адриатическое море — Черное море.

(обратно)

392

Посконь — домотканый холст из волокна конопли.

(обратно)

393

Убрус — женский головной убор, платок.

(обратно)

394

Ильин день — 20 июля по ст. стилю.

(обратно)

395

Колок — деревянный гвоздь, укрепленный в чем-либо (обычно для вешания).

(обратно)

396

Ясырь — невольники.

(обратно)

397

Емь — основное этническое ядро, из которого образовался финский народ, занимала преобладающую часть территории нынешней Финляндии, побережье Финского залива от района нынешнего города Хельсинки до реки Кюммене и большую часть внутренней территории страны. До середины XII века Новгородская республика занимала господствующее положение в Восточной Прибалтике, контролируя, частности, и Финский залив, так как по обеим его сторонам лежали подвластные Новгороду эстонские и карело-финские земли. Сумь, занимавшая юго-западное побережье Финляндии от полуострова Ханко до реки Кумо, не была подчинена Новгороду.

(обратно)

398

Легаты — дипломатические представители римского папы.

(обратно)

399

Нюландия — одна из областей Финляндии.

(обратно)

400

Сарацины — старинное название мусульманских народов (арабов, турок и т. п.), принятое у европейцев.

(обратно)

401

Зарод — стог сена, обычно продолговатой четырехугольной скирды.

(обратно)

402

Изограф — живописец, иконописец.

(обратно)

403

Грудная жаба — болезненные явления в области сердца; стенокардия.

(обратно)

404

Егорий вешний — 23 апреля.

(обратно)

405

Магистр — титул главы средневекового монашеского или рыцарского Ордена, а также лицо, носившее этот титул.

(обратно)

406

Командор — одно из высших званий в средневековых духовно-рыцарских орденах, а также лицо, имевшее это звание.

(обратно)

407

Пятина — одна из пяти административных районов, на которые делилась Новгородская земля в древней Руси.

(обратно)

408

Подклет или подклеть — нижний нежилой этаж старинного русского дома, избы, служащий для хранения чего-л., а также нижний ярус в церквах.

(обратно)

409

Никитский монастырь — поставлен в 12 веке. Примерно совпадает с основанием Переяславля. До середины 16 века он не имел каменных сооружений и был бедной обителью.

(обратно)

410

Повалуша — летняя не отапливаемая комната, в которой спали в теплое время года.

(обратно)

411

Хамовник — ткач, полотнянщик, скатерник.

(обратно)

412

Седмица — неделя.

(обратно)

413

Непотребная женка — неприличная, непристойная.

(обратно)

414

Епанча — старинная верхняя одежда в виде широкого плаща.

(обратно)

415

Азям — старинная верхняя одежда крестьян, имеющая вид долгополого кафтана.

(обратно)

416

Однорядка — мужская одежда в виде однобортного кафтана без воротника.

(обратно)

417

Опашень — долгополый кафтан с короткими широкими рукавами.

(обратно)

418

Охабень — верхняя широкая одежда в виде кафтана с четырехугольным меховым воротником и прорезями под рукавами.

(обратно)

419

Ферязь — одежда с длинными рукавами, без воротника и перехвата.

(обратно)

420

Монисто — женское украшение — ожерелье из бус, монет или каких-либо разноцветных камушков.

(обратно)

421

Чуга — старинный русский кафтан с рукавами до локтя.

(обратно)

422

Цирюльник — парикмахер.

(обратно)

423

Убрус — платок.

(обратно)

424

В рост — под проценты.

(обратно)

425

Новгородская, Ростовская, Владимирская, Волынская, Белгородская, Черниговская, Юрьевская, Переяславская, Холмская, Полоцкая, Туровская, Смоленская, Перемышльская, Галицкая, Рязанская, Владимирская на Клязьме.

(обратно)

426

Константинополь (Царьград) — столица Византийской империи. Основан великим римским императором Константином I в 324–330 годах на месте города Византии. В 1204 году стал столицей Латинской империи крестоносцев. Отвоеван византийцами в 1261 году. В 1453 году взят турками, переименован в Стамбул. В 1453–1918 годах Столица Османской империи, затем до октября 1923 года — Турции.

(обратно)

427

Климент Смолятич — киевский митрополит в 1147–1154 годах, выдающийся древне-русский писатель, широко образованный мыслитель, знаток Гомера, Аристотеля и Платона. Боролся за независимость русской православной церкви от Византии. Рядом с ним можно поставить епископа Кирилла из Турова — знаменитого оратора, прозванного «русским Златоустом».

(обратно)

428

Монастырские трудники — крестьяне, работающие на монастырских землях.

(обратно)

429

Власяница — одежда, сделанная из волос, в роде вериг, на голом теле — для «умерщвления плоти».

(обратно)

430

Вериги — кандалы, цепи, железа, оковы; разного рода железные цепи, полосы, кольца, носимые на голом теле; железная шляпа, железные подошвы, медная икона на груди, с цепями от нее, иногда проколотыми сквозь тело или кожу.

(обратно)

431

Поелику — поскольку, так как, потому что.

(обратно)

432

Опрески — лепешки из не квашеного теста.

(обратно)

433

Талалай — болтун, пустомеля.

(обратно)

434

В данном случае к пиршеству.

(обратно)

435

Урочный — то есть данный на определенные срок.

(обратно)

436

Сказание о благоверном князе Довмонте — северно-русское княжеское житие, близкое по жанру Житию Александра Невского, но более светское по характеру. Его герой — князь Довмонт (Тимофей) (? — 1299), литовец по происхождению, княжил в Пскове в 1266–1299 гг. Под его предводительством русские войска одерживали блестящие победы над Ливонским Орденом и Литвой. Сказание пользовалось огромной популярностью в Пскове и Новгороде, вошло в летописи этих земель.

(обратно)

437

Папская курия — совокупность центральных учреждений, посредством которых папа римский осуществляет управление католической церковью. Курия — окружение римского папы, боровшееся за распространение католичества в другие страны, особенно на Русь.

(обратно)

438

Кнехт — рядовой солдат.

(обратно)

439

Инквизиция — (от латинского — розыск), в католической церкви в 13–19 вв. судебно-полицейское учреждение для борьбы с ересями и наиболее опасными врагами католиков. Дела велись тайно с применением жестоких пыток. Еретики обычно приговаривались к сожжению на костре. В 16–17 вв. одно из основных орудий Контрреформации. Особенно свирепствовала Инквизиция в Испании. В 20 в. функции Инквизиции частично перешли к одной из конгрегаций римской курии.

(обратно)

440

Командор — одно из высших званий в средневековых духовно-рыцарских орденах, а также лицо, имевшее это звание.

(обратно)

441

Забулдыга — беспутный, опустившийся человек.

(обратно)

442

Столбец — документ в виде длинной ленты из подклеенных один к другому листов для хранения в свитке.

(обратно)

443

По данным медиков сильный стресс может привести человека в бессознательное положение на длительный срок.

(обратно)

444

Аксамит — вид старинного плотного узорного бархата.

(обратно)

445

Хохряк — горб. (Гнут на свой хохряк, — т. е. действуют только по своей воле, не считаясь с мнением других людей).

(обратно)

446

Гиль — смута, мятеж, скопище.

(обратно)

447

Вернуться на щите — проиграть сражение;

Вернуться со щитом — выиграть сражение.

(обратно)

448

Остаться с носом — потерпеть неудачу.

(обратно)

449

Дрекольё — дубины, палки, колья.

(обратно)

450

Мисюрка — воинская шапка с железной маковкой или теменем и защитной сеткой.

(обратно)

451

Пороки — подступные или осадные орудия, стенобитные башни.

(обратно)

452

Розмысл — инженер, архитектор.

(обратно)

453

Фогт — высший сановник после великого магистра.

(обратно)

454

Гать — настил из бревен или хвороста для проезда через болото или топкие места.

(обратно)

455

Послух — свидетель.

(обратно)

456

Узилище — темница, застенок, тюрьма.

(обратно)

457

Каземат — одиночная камера.

(обратно)

458

Кат — палач.

(обратно)

459

Лохань — глиняный сосуд с носиком, для умывания.

(обратно)

460

Светец — подставка для лучины, освещающей жилье, а так же старинный осветительный прибор из подставки и укрепленной в ней лучины.

(обратно)

461

Студень, зимник — декабрь месяц.

(обратно)

462

Зелье — в данном случае вино, пиво, медовуха, брага, в другом — яд; в более поздних веках — порох.

(обратно)

463

Конюший — начальник над конюхами. В 15–17 веках — придворный чин в Московском государстве; лицо, ведавшее Конюшенным приказом — учреждением, возглавляющее царскими конюшнями, экипажами, лошадьми.

(обратно)

464

Дворецкий — в древней Руси: старший слуга, ведающий столом и домашней прислугой.

(обратно)

465

Следует заметить, что такое правило широко бытовало на Руси в кругу княжеских, боярских, а позднее и царских семей.

(обратно)

466

Ерихонка — разновидность шлема.

(обратно)

467

Бармица — железная сетка.

(обратно)

468

Город Талин, основанный эстонцами в 1219 году.

(обратно)

469

Магистрат — городское управление в некоторых западно-европейских странах, а также здание, где помещалось это управление; муниципалитет.

(обратно)

470

Официальное название города Талин, основанный эстонцами в 1219 году.

(обратно)

471

Бюргер — горожанин в Германии и в некоторых других странах.

(обратно)

472

Аргамак — старинное название восточных породистых верховых лошадей.

(обратно)

473

Чепрак — суконная или ковровая подстилка под седло лошади.

(обратно)

474

Кончар — род меча, долгого палаша с узкой полосой.

(обратно)

475

Фряжские — итальянские.

(обратно)

476

Бахматы — крепкие, выносливые лошади, способные перевозить тяжелые грузы.

(обратно)

477

Пращи — сложенный петлей ремень, с донцем, куда кладется камень, который мечут с большой силой, закружив пращу.

(обратно)

478

Толокно — овсяная мука, употребляемая в пищу с водой, молоком, маслом.

(обратно)

479

Розвальни — низкие и широкие сани без сиденья, с расходящимися врозь от передка боками.

(обратно)

480

Пискупы и божии дворяне — рыцари.

(обратно)

481

Грязник — октябрь (а так же: грудень, листопад, свадебник, зазимье).

(обратно)

482

Братчины — ноябрь (листопад, грудень, как и названия октября).

(обратно)

483

Зимник — декабрь (студень).

(обратно)

484

Сечень — январь (зимник).

(обратно)

485

Хронисты — так назывались на Западе летописцы.

(обратно)

486

Крещенский сочельник — 5 января.

(обратно)

487

Богоявление — 6 января. (Все даты в романе приведены по старому стилю).

(обратно)

488

Об иноземном оружии писалось выше.

(обратно)

489

Завирухой иногда на Руси называли метель.

(обратно)

490

Прелат — высшее духовное лицо (архиепископ, епископ, настоятель монастыря) в католической и английской церквах.

(обратно)

491

Жабо — отделка из кружев или легкой ткани в сборках или складках на груди у ворота женской блузки или платья.

(обратно)

492

Буфы — пышные сборки на платье, расположенные тесными рядами.

(обратно)

493

Посул — обещание или взятка.

(обратно)

494

Пошарпать — пограбить.

(обратно)

495

Шаромыжник — тот, кто любит поживиться за чужой счет; ловкач, жулик..

(обратно)

496

Ярл — герцог.

(обратно)

497

Терпуги — подобие напильников.

(обратно)

498

Ухнали — специальные гвозди для подков.

(обратно)

499

Лиго-Яна — древний летний праздник прибалтийских народов. Был связан с культом солнца и плодородия, подобно празднику Ивана-Купалы у славян.

(обратно)

500

Османским — турецким.

(обратно)

501

Ливония — вся территория современной Латвии и Эстонии со второй четверти тринадцатого века, завоеванная немецкими рыцарями.

(обратно)

502

Исключение составляют факты, относящиеся уже к периоду борьбы с немецким завоеванием Прибалтики.

(обратно)

503

Манкировать — пренебрегать.

(обратно)

504

Ясырь — невольники.

(обратно)

505

Обелятья — оправдываться.

(обратно)

506

До зарезу — до крайности, чрезвычайно.

(обратно)

507

Железная свинья — конные рыцари применяли особый строй войска в виде клина или трапеции, прозванные русскими «железной свиньей».

(обратно)

508

Кирасы — металлические латы на спину и грудь.

(обратно)

509

Тулумбасы — на Руси старинное название музыкальных инструментов — литавры и барабаны.

(обратно)

510

Иордань — название проруби в водоеме, сделанной к христианскому празднику Крещения для совершения обряда водосвятия.

(обратно)

511

Увал — вытянутая в длину возвышенность с пологими склонами.

(обратно)

512

Гасило — так в народе называли оружие (кистень), в виде короткой палки с подвешенным на ремне или цепочке металлическим шаром, тяжестью.

(обратно)

513

Пирр — (319–273 до н. э), царь Эпира. Воевал на стороне города Тарента с Римом, одержал победы при Гераклее (280) и Аускулуме (279), последнюю ценой огромных потерь (так называемая «Пиррова победа»).

(обратно)

514

Грюнвальдская битва — 15 июля 1410 года, окружение и разгром войск немецкого Тевтонского ордена польско-литовско-русской армией, которая положила конец продвижению немецких рыцарей на Восток.

(обратно)

515

Сарай-Бату — так стала называться столица Золотой Орды.

(обратно)

516

Поруб — земляная тюрьма.

(обратно)

517

Вира — денежный штраф за найденного убитого.

(обратно)

518

Ногаты — древняя монеты; по «Русской Правде» за 1 куну давали 4 ногаты; куна или «кунья мордка» — денежный знак, когда беличьи, лисьи, куньи, бобровые и собольи меха заменяли деньги.

(обратно)

519

Гривна — основная денежная единица в древней до монгольской Руси — равная полфунту золотого или серебряного слитка.

(обратно)

520

Гридни — дружинники, мечники, меченоши.

(обратно)

521

Уменьшительно-ласкательное имя Александра. Ростовцы любовно называли Поповича — Алешей.

(обратно)

522

Обет — обещание, обязательство, принятое из религиозных побуждений.

(обратно)

523

Княжьи мужи — старшие дружинники, бояре.

(обратно)

524

На месте Велеса в XI веке был основан Богоявленский — Авраамиев монастырь.

(обратно)

525

В районе Спасо-Яковлевского монастыря Ростова.

(обратно)

526

Лепота — красота.

(обратно)

527

Замятня — разбой, погромы, мятеж и т. п.

(обратно)

528

Брашно — еда, пища, хлеб-соль, корм, варево, яства.

(обратно)

529

Впоследствии родина ростовского митрополита, создателя Кремля, Ионы Сысоевича.

(обратно)

530

Неметчина — так называли в Древней Руси Западную Европу.

(обратно)

531

Позднее — Рождественский остров, теперь же — Левский.

(обратно)

532

Булгары — народы, населявшие территорию Среднего Поволжья.

(обратно)

533

Дюка — угрюмый, нелюдимый человек.

(обратно)

534

Шандан — подсвечник.

(обратно)

535

Гда — древнее название реки Сара.

(обратно)

536

Яндова или ендова — большой низкий сосуд.

(обратно)

537

Утварь — совокупность предметов необходимых в обиходе.

(обратно)

538

Гридница — строение при княжеском дворце для совещаний с гриднями и пиров.

(обратно)

539

Гость — иноземный или иногородний купец, живущий и торгующий не там, где приписан.

(обратно)

540

Афанасьевские морозы — с 18 января.

(обратно)

541

Железа — вязи, оковы, кандалы, ножные и ручные цепи.

(обратно)

542

Аксинья полухлебница — 24 января.

(обратно)

543

Благовещенье — 25 марта.

(обратно)

544

Тумен — отряд в 10 тысяч воинов.

(обратно)

545

Так называет Алешу Поповича «Никоновская летопись».

(обратно)

546

Ключник — придворный чин, заведывавший съестными припасами, погребом, слугами и пр. В монастырях тоже бывают ключники.

(обратно)

547

Борть — дуплястое дерево, дуплявый пень, дупляк, в котором водятся пчелы.

Бортник — человек, занимающийся пчеловодством в бортных лесах.

(обратно)

548

Лепый — красивый.

(обратно)

549

Панагия — нагрудный знак православных епископов в виде небольшой, обычно украшенной драгоценными камнями иконки, носимой на груди, поверх одеяния.

(обратно)

550

Амвон — возвышенная площадка в церкви перед так называемы ми царскими вратами.

(обратно)

551

В описываемый период лекари («лечцы») входили в число церковных людей и обслуживали княжеские и боярские дворы.

(обратно)

552

Толмач — переводчик.

(обратно)

553

Литературную форму для своего «Поучения» Владимир Мономах нашел в изборнике Святослава, содержащем, в частности, «Поучение к своим сыновьям» Ксенофонта и «Поучение к своему сыну» Феодоры.

(обратно)

554

Градские старцы — выборные военные власти города, которые имели право заседать в Боярской думе князя.

(обратно)

555

Веси — деревни и села.

(обратно)

556

Сиверко — северный ветер.

(обратно)

557

Чудь — финские племена.

(обратно)

558

Хвалынское море — Каспийское.

(обратно)

559

Хорезмийцы — древний ирано-язычный народ, населявший Хорезм, слившийся затем с другими племенами.

(обратно)

560

Орать — пахать

(обратно)

561

5 апреля

(обратно)

562

Аланы — осетины.

(обратно)

563

Половецкий вал — отгораживал Русь от степи.

(обратно)

564

Курултай — съезд монголо-татарской знати.

(обратно)

565

Нукеры — воины.

(обратно)

566

Касоги — черкесы.

(обратно)

567

Вепри — зубры.

(обратно)

568

Тур — дикий кабан.

(обратно)

569

Татары — так на Руси называли монголо-татар.

(обратно)

570

Меч кладенец — булатный меч.

(обратно)

571

15 апреля.

(обратно)

572

Первый Спас — 15 августа.

(обратно)

573

Имеется ввиду Переяславль Южный. Переяславское княжество, древне-русское, по левым притокам Днепра — Суле, Пслу и др; разорено монголо-татарами в 1239 году. Переяславль известен с 911 года. (Ныне — Переяславль Хмельницкий).

(обратно)

574

Черные клобуки, или коуи — степные кочевники, близкие по языку и быту к половцам.

(обратно)

575

Вежи — становища кочевников.

(обратно)

576

Лукоморье — древнее название морского берега, залива, бухты. Половцы, которые жили на берегах Азовского моря, назывались «Лукоморскими половцами».

(обратно)

577

Калита — кожаная сума или кошель для денег, которые носили на поясе; подвесной карман.

(обратно)

578

Изограф — художник, живописец.

(обратно)

579

Женка — женщина, баба, вдова простолюдина, невенченая жена.

(обратно)

580

Васильев день — 1 января. (Все даты приведены по старому стилю).

(обратно)

581

Власьевские морозы — с 3 по 11 февраля.

(обратно)

582

Мокша неиэрзя — древнее название мордовцев.

(обратно)

583

Орала — сохи.

(обратно)

584

Гайтан — снурок, плетежок, тесьма, на которых носят нательный крест.

(обратно)

585

Мстислав Удалой умрет в 1228 году.

(обратно)

586

Руда — кровь.

(обратно)

587

Маун — древнее название валерианы лекарственной.

(обратно)

588

Сретенские морозы — со 2 февраля.

(обратно)

589

Крестец — перекресток.

(обратно)

590

Акулина гречишница — 13 июня.

(обратно)

591

Федор Летний — 8 июня.

(обратно)

592

Лонись — вчера, недавно, намедни.

(обратно)

593

Св. Лаврентий — 10 августа.

(обратно)

594

Мокрида — 19 июля.

(обратно)

595

Четь или четверть — старая русская мера объема сыпучих тел, содержащая в себе 8 четвериков (около 200 литров).

(обратно)

596

Егорий вешний — 9 мая.

(обратно)

597

Тать — вор, грабитель, разбойник, злодей.

(обратно)

598

Калика перехожий — паломник, странник, нищий, большей частью слепой, собирающий милостыню пением духовных стихов.

(обратно)

599

Журавль — колодец.

(обратно)

600

Уклад — древнее название стали, которую накладывают или наваривают на различные орудия или оружие.

(обратно)

601

964 год по новому летоисчислению.

(обратно)

602

Варяжское море — Балтийское.

(обратно)

603

Киляк — старинное название килы, грыжи.

(обратно)

604

Убрус — платок.

(обратно)

605

Егорий Храбрый — 23 апреля.

(обратно)

606

Бахилыбродни — рабочие сапоги с голенищами на помочах.

(обратно)

607

Пагуба — горе, несчастье, беда.

(обратно)

608

Кладенец — булат, сталь, уклад. Меч кладенец.

(обратно)

609

В описываемые времена некоторые русские князья имели целые гаремы наложниц, следуя примеру мусульманских властителей — ханов и шахов.

(обратно)

610

Кика — женский головной убор, плотно закрывающий волосы.

(обратно)

611

Гиль — мятеж, бунт.

(обратно)

612

Казанская Богоматерь — 8 июля.

(обратно)

613

Терпуг — напильник, которым точили мечи, сабли и др. оружие.

(обратно)

614

Хамовник — ткач, скатерник, полотнянщик.

(обратно)

615

Гости — иноземные или иногородние купцы, живущие и торгующие не там, где приписаны.

(обратно)

616

Ядыжники — гуляки.

(обратно)

617

Камень — так в древности называли Уральские горы.

(обратно)

618

Торговые сидельцы — продавцы.

(обратно)

619

Грудная жаба — сердечный приступ.

(обратно)

620

Коновод — в данном случае, вожак, руководитель в каком-нибудь деле, зачинщик.

(обратно)

621

Епитимья — род наказания, налагаемого церковью на нарушившего религиозные нормы (состоит в посте, длительных молитвах т..п.)

(обратно)

622

Хна — красно-желтая краска, употребляемая для окраски шерсти, а также для окраски волос, ногтей и т. п. Известна с древних времен. На Руси хной часто пользовались ряженые скоморохи.

(обратно)

623

Жито — название в одних местах — ржи, в других — ячменя, втретьих — вообще всякого хлеба в зерне или на корню.

(обратно)

624

Митра — высокий, с круглым верхом позолоченный и украшенный религиозными эмблемами головной убор высшего духовенства и заслуженных православных священников, надеваемый при полном облачении.

(обратно)

625

Панагия — нагрудный знак православных епископов в виде небольшой, обычно украшенной драгоценными камнями иконки на цепочке, носимой на шее поверх одеяния.

(обратно)

626

Смирном — траурном, черном.

(обратно)

627

В Древней Руси и зимой и летом покойников хоронили на санях.

(обратно)

628

Юфть — кожа рослого быка или коровы, выделанная по русскому способу, на чистом дегте. Белая или черная юфть.

(обратно)

629

24 июля по ст. стилю.

(обратно)

630

Колты — женское украшение в виде подвески.

(обратно)

631

Обедня — главная церковная служба у христиан, совершаемая утром или в первую половину дня; литургия.

(обратно)

632

На Руси существовал обычай: прежде, чем супругам заняться любовью, иконы закрывали занавесью; этот обычай существует в некоторых религиозных семьях и до сих пор.

(обратно)

633

Страдник — пахарь, крестьянин.

(обратно)

634

Вертень — расстояние на пашне между точками поворота сохи.

(обратно)

635

Полюдье — сбор дани с княжеских вассалов в древней Руси.

(обратно)

636

Покров — 1 октября. После Покрова на Руси обычно начинали собирать с крестьян оброк.

(обратно)

637

Подноготная — правда, истина, тщательно скрываемые обстоятельства, подробности чего-либо (от старинной пытки — запускания гвоздей под ногти допрашиваемого, чтобы заставить его рассказать всю правду.

(обратно)

638

Поручи — короткие рукава в облачении священнослужителей, нарукавники.

(обратно)

639

Епитрахиль — в православной церкви часть обрядового облачения священника, представляющая собой длинную ленту, надеваемую на шею и спускающуюся на грудь.

(обратно)

640

Имеется ввиду солнечное затмение, которое произошло во время похода князя Игоря Северского на половцев.

(обратно)

641

Имеются научные сведения о попытках сохранения и водворения дохристианских верований в конце XII — начале XIII вв.

(обратно)

642

Адамант — бриллиант.

(обратно)

643

В Древней Руси свадьбы обычно играли после Покрова Свадебника, т. е. после 1 октября.

(обратно)

644

Бахарь (Бахорь) — сказочник.

(обратно)

645

В данной главе автор опирался на исследования историка В. Чивилихина.

(обратно)

646

Тмутаракань — современная Тамань — древний город у Керченского пролива, бывший большой международный порт.

(обратно)

647

Русское море — Черное море.

(обратно)

648

Тамара — царица Грузии (1184–1207). В ее царствование Грузия добилась больших военно-политических успехов. Ей посвящена поэма Шота Руставели «Витязь в барсовой шкуре».

(обратно)

649

Лихоречье — едкая сатира.

(обратно)

650

Многие ученые и историки, в т. ч. и академик Д. С. Лихачев, считали Марию самой образованной женщиной средневековья.

(обратно)

651

Шахматы известны на Руси с девятого века. Изобрели же эту игру в Индии, в шестом веке.

(обратно)

652

«Браслеты с изображением русалок находят в составе боярских и княжеских кладов XII–XIII вв. Наличие среди них подчеркнуто языческих сцен показывает, что боярыни и княгини эпохи „Слова о полку Игореве“, очевидно принимали участие в народных ритуальных танцах плодородия подобно тому, как Иван Грозный в молодости пахал весеннюю пашню в Коломне». (Б. А. Рыбаков. Язычество древних славян).

(обратно)

653

Любеч — древне-русский город Черниговской области. Упомянут летописью в 882 году. В Любече проходил один из княжеских съездов в 1097 году.

(обратно)

654

3 апреля.

(обратно)

655

Зарод — стог сена, скирда.

(обратно)

656

В описываемые времена покойника хоронили в день смерти.

(обратно)

657

Целовальник — выборное должностное лицо. Слово это произошло от «целования креста» в том, что служба будет выполняться честно.

(обратно)

658

Мизгирь — паук.

(обратно)

659

Юртджи — разведчики.

(обратно)

660

Гяур — так татары называли русских людей.

(обратно)

661

Тумен — отряд в десять тысяч воинов.

(обратно)

662

Темник — начальник тумена.

(обратно)

663

Улус — становище кочевников.

(обратно)

664

Точное местоположение Онузы неизвестно; видимо, это где-то в среднем течении рек Лесной Воронеж и Польный Воронеж.

(обратно)

665

Махан — жареное мясо конины.

(обратно)

666

Толмач — переводчик.

(обратно)

667

Ясырь — пленники.

(обратно)

668

Александр Ярославич Невский самостоятельно правил Новгородом с 1236 года.

(обратно)

669

Гутулы — татаро-монгольские сапоги без каблуков.

(обратно)

670

Тургадуры — телохранители.

(обратно)

671

Уррагах — вперед.

(обратно)

672

Достархан — угощение, а также нарядная скатерть, накрываемая для пиршества. Обычно татары перед битвой устраивали малый достархан, а после победы — большой.

(обратно)

673

Кальян — восточный курительный прибор, в котором табачный дым очищается, проходя через сосуд с водой.

(обратно)

674

Табибы — татаро-монгольские лекари.

(обратно)

675

Создатель «Слова о полку Игореве» не известен, однако существуют гипотезы некоторых исследователей, предполагающих авторство княгини Марии Ростовской, к которым присоединяется и автор данного произведения.

(обратно)

676

Обыденка — небольшая одноглавая церковь, которую ставили всем миром за один день.

(обратно)

677

Гридни — княжеские дружинники, мечники, меченоши.

(обратно)

678

Свеи — так называли в Древней Руси шведов.

(обратно)

679

Аманат — заложник.

(обратно)

680

Тевтонский Орден — (Немецкий орден), католич. духовно-рыцарский орден, осн. в конце 12 в. в Палестине во время крестовых походов. В 13 в. — 1525 в Прибалтике на землях, захваченных орденом у пруссов, литовцев, поляков, сущес твовало государство Тевтонского Ордена. Орден разгромлен в Грюнвальдской битве 1410 г. С 1466 г. вассал Польши. В 1525 г. его владения в Прибалтике превращены в светское герцогство Пруссию.

(обратно)

681

Темник — начальник отряда в 10 тысяч воинов.

(обратно)

682

Каракорум — столица монгольского государства в верхнем течении реки Орхон… Основан Чингисханом в 1220 году, существовал до XVI века.

(обратно)

683

Баскаки — татарские сборщики дани.

(обратно)

684

Шерна — приток реки Клязьмы.

(обратно)

685

Неметчина — так на Руси звали Западную Европу.

(обратно)

686

Достархан — угощенье, а также нарядная скатерть, расстилаемая для пиршества.

(обратно)

687

Гяуры — неверные.

(обратно)

688

Тургадуры — телохранители.

(обратно)

689

«Яса» — или «Ясак», — сборник записанных постановлений и изречений Чингисхана, долго служивший для монголов кодексом законов. Теперь «Яса» совершенно забыта, и от нее сохранились только незначительные отрывки. Согласно строгим законам «Ясы», каждый нукер и просто воин должен был подъехать к джихангиру (главнокомандующему), и, опустившись на правое колено, сложить перед ним ценную пятую часть всего захваченного. Кроме того, особая часть откладывалась для отправки в Монголию великому кагану (императору).

(обратно)

690

Священный Правитель — название Чингисхана. После его смерти имя его не произносилось монголами вслух, заменяясь другими почтительными словами.

(обратно)

691

Калита — деньги, казна. В обычном смысле — сума, сумка, киса, зепь, подвесной карман, торба, кожаный мешочек на поясе.

(обратно)

692

Несторианство — течение в христианстве, основанное в Византии Несторием, константинопольским патриархом в 428–431 годах, утверждавшим, что Иисус Христос, будучи рожден человеком, лишь впоследствии стал сыном божьим (мессией). Осуждено как ересь на Эфесском соборе 431. Пользовалось значительным влиянием вплоть до конца 13 века в Иране и от Средней Азии до Китая. Несториане имеются ныне в Иране, Ираке, Сирии.

(обратно)

693

Папская курия — совокупность центральных учреждений, посредством которых папа римский осуществляет управление католической церковью.

(обратно)

694

Тумен — отряд в десять тысяч воинов.

(обратно)

695

Сручье — инструменты.

(обратно)

696

Черная Русь — Полоцко-Минские земли запада Руси (будущая Белоруссия).

(обратно)

697

Витаясь — здороваясь.

(обратно)

698

Келейное правило — соблюдение установленного обряда чтения молитв, поклонов.

(обратно)

699

Страда — напряженная летняя работа на полях (в период косьбы, жатвы, уборки хлеба).

(обратно)

700

Убрус — женский головной убор, платок.

(обратно)

701

Канон — установленное и узаконенное высшей церковной иерархией правило или догмат.

(обратно)

702

Угры — венгры.

(обратно)

703

Ботва — так на Руси называли всевозможные корнеплоды.

(обратно)

704

Тур — дикий бык.

(обратно)

705

Исполать тебе — древнее выражение, переписанное с греческого, выражающее «на многие лета».

(обратно)

706

Чауш — посланец, гонец.

(обратно)

707

Обыденка — т. е. возведенная в один день.

(обратно)

708

Толмач — переводчик.

(обратно)

709

Листопад — грязник — октябрь.

(обратно)

710

Хвалынское море — Каспийское.

(обратно)

711

Пайцза — овальная золотая пластинка (иногда из дерева) с вырезанным на ней повелением хана Батыя; пайцза являлась пропуском для свободного проезда по татаро-монгольским владениям и давала большие права: власти на местах должны были оказывать содействие, давать лошадей, проводников и продовольствие лицам, имевшим пайцзу.

(обратно)

712

Великий Джихангин — главнокомандующий войсками.

(обратно)

713

Благородная книга — Коран.

(обратно)

714

Великий каган — монгольский император, проживающий в столице Монголии Каракоруме (в настоящее время от нее только остались развалины).

(обратно)

715

Чингисид — сын или потомок Чингисхана.

(обратно)

716

Трилуны — три дня.

(обратно)

717

Кебаб — блюдо из мелко рубленого мяса, поджаренного на вертелах.

(обратно)

718

Айран, арза и хорза — хмельные монгольские напитки, вроде водки, изготовленные из молока; буза — хмельной напиток, изготовленный из проса или риса.

(обратно)

719

Знамя Батыя. Монгольские и китайские источники указывают на белое и черное знамена Чингисхана. Белый цвет считался у монголов священным, черный — угодным подземным мстительным богам. «Девятихвостое» и «девятиножное» знамя, по мнению одних исследователей, было бунчуком с девятью конскими хвостами. По мнению других, главное монгольское знамя было из материи с изображением серого кречета с черным вороном в когтях, который считался покровителем рода Чингисхана, так как бедный предок его Бодуанчар жил исключительно благодаря охоте своего прирученного кречета.

(обратно)

720

Як — крупное жвачное рогатое животное, живущее в высокогорных районах Центральной Азии (используются как вьючное и верховое, а иногда как молочно-мясное животное.

(обратно)

721

Кончар — род меча, долгого палаша с узкой полосой.

(обратно)

722

Гутулы — монгольские сапоги без каблуков, выложенные внутри теплым войлоком.

(обратно)

723

Мягкая рухлядь — меха.

(обратно)

724

Карагач — высокое извилистое дерево, очень тенистое, из рода вязов.

(обратно)

725

Ятаган — рубящее и колющее холодное оружие со слегка изогнутым лезвием клинка, распространенное у народов Ближнего и Среднего Востока.

(обратно)

726

Чувал — большой вьючный мешок, кожаный или шерстяной, часто с ковровым рисунком.

(обратно)

727

Зарод — стог сена, обычно продолговатой четырехугольной формы; скирда.

(обратно)

728

Зазимник — октябрь. Этот месяц в старину также называли груднем, листопадом, грязником и свадебником.

(обратно)

729

Пестрядь — грубая льняная и хлопчатобумажная ткань из разноцветных ниток, обычно домотканая.

(обратно)

730

Глинобитная печь — печь, сделанная из плотно сбитой глины, смешанной с рубленой соломой, мелкими камнями, песком и т. п.

(обратно)

731

Домовина — гроб.

(обратно)

732

Власяница — грубая одежда из конского волоса, носимая ради изнурения тела — и в летний зной, и в зимнюю стужу.

(обратно)

733

Гайтан — тесьма, шнурок.

(обратно)

734

Снедь — пища, еда.

(обратно)

735

Закут — угол в избе около печи.

(обратно)

736

Рядно — толстый холст из пеньковой или грубой льняной пряжи, а также изделие из такого холста.

(обратно)

737

Длань — рука, ладонь.

(обратно)

738

До реформы патриарха Никона (1656 год) сын Божий писался и назывался в Древней Руси не Иисусом, а Исусом.

(обратно)

739

Братчины — так в Древней Руси назывался ноябрь.

(обратно)

740

Амвон — возвышенная площадка в церкви перед так называемыми царскими вратами.

(обратно)

741

Сбитень — горячий напиток из подожженного меда с пряностями. Он заменял чай, который стал широко применяться на Руси лишь в последней четверти XVII века.

(обратно)

742

Чёботы — меховые сапоги или башмаки.

(обратно)

743

На спине же защитных пластин не было: по татарским понятиям воин должен прикрывать свою грудь, а спину прикрывают только убегающие трусы.

(обратно)

744

Свеи — шведы.

(обратно)

745

Гридница, гридня — княжеская палата для совещаний с дружиной и торжественных приемов различных посольств и высоких гостей.

(обратно)

746

Печатник — в данном случае, канцлер, хранитель княжеской печати, близкий к своему господину человек.

(обратно)

747

Бакота — древний город на Днестре.

(обратно)

748

Тумен — отряд в 10 тысяч воинов.

(обратно)

749

Пороки — орудия, которые метали на ворота и стены крепости каменные глыбы.

(обратно)

750

Андрей был любимым сыном Ярослава Всеволодовича, т. к. многие годы прожил вместе с отцом.

(обратно)

751

Пятина — один из пяти административных районов, на которые делилась Новгородская земля в описываемый период.

(обратно)

752

Лазутчик — разведчик.

(обратно)

753

Быть со щитом — выиграть сражение; «быть на щите» — проиграть сражение.

(обратно)

754

Калита — денежные мешочки, кошели и кожи, прикрепляемые поясам.

(обратно)

755

Рухлядь — шубы, меха, пожитки, имущество.

(обратно)

756

Срубить — дается в значениях изготовить, поставить, возвести, построить: избу, деревню, храм, крепость и т. д.

(обратно)

757

Юртджи — военная разведка татар.

(обратно)

758

Казанская — 22 октября по старому стилю.

(обратно)

759

Тать — вор, душегуб, разбойник, убивец.

(обратно)

760

Пустить красного петуха — поджечь, спалить то или иное строение.

(обратно)

761

На Руси Христа стали называть Иисусом лишь после реформы патриарха Никона в 1656 году.

(обратно)

762

Лихоманка — лихорадка.

(обратно)

763

Джихангин — титул главнокомандующего монголо-татарскими войсками.

(обратно)

764

Каган — монгольский император, проживающий в столице Монголии Каракоруме (в настоящее время от нее остались развалины).

(обратно)

765

Курултай — совет знатнейших феодалов правящего рода. Присутствовали также главные военачальники. Простые монголы на курултай не допускались.

(обратно)

766

Мамка — мамкой называли женщину, которая нянчила и воспитывала княжеских и боярских детей.

(обратно)

767

Сенные девки — горничные служанки.

(обратно)

768

Рукоделие — ручной труд, преимущественно женский (шитье, вязание и т. п).

(обратно)

769

Поприще — расстояние, равное однодневному переходу на лошадях.

(обратно)

770

Антиминс — расстилаемая на престоле ткань (или платок) с частицами мощей, с изображением погребения Христа.

(обратно)

771

Дервиш — мусульманский нищенствующий монах.

(обратно)

772

В улус Хулагу выделилась территория, в состав которой вошли нынешний Туркменистан (до Аму-Дарьи), Закавказье, Иран (Персия) и ближневосточные области до Ефрата.

(обратно)

773

Бесермен — откупщик ордынской дани.

(обратно)

774

Имам — духовный глава всех магометан или группы магометан; титул правителя мусульманского государства, соединяющего в своем лице светскую и духовную власть; тот, кто руководит молящимися в мечети при совершении общей молитвы, а также мулла — настоятель соборной мечети.

(обратно)

775

Младший брат Ярослава — Святослав Всеволодович скончался в 1252 году.

(обратно)

776

Замятня — бунт, мятеж, гиль, восстание.

(обратно)

777

Егорий Вешний — 23 апреля.

(обратно)

778

Бесермен — азиатец, иноверец.

(обратно)

779

Пагуба — губительство, гибель, убыток, утрата, беда, бедствие, злосчастье.

(обратно)

780

Османы — турки.

(обратно)

781

Галера — морское судно, парусное и гребное; за каждое весло садилось несколько гребцов, чаще невольников или каторжников.

(обратно)

782

Красное крыльцо — парадное крыльцо княжеских дворцов и боярских хором. Слово красное употреблялось на Руси, красивое.

(обратно)

783

Коран — книга, содержащая изложение догм и положений мусульманской религии.

(обратно)

784

Княгиня Мария была внучкой великого киевского князя Всеволода Святославича Черемного, который доводился старшим племянником князю Игорю.

(обратно)

785

Абатур — упрямец, неслух, болван.

(обратно)

786

Гашник — поясок, шнурок, продергиваемый в верхнюю часть штанов для их подвязывания.

(обратно)

787

Юрьв день — 26 ноября по старому стилю. (Все последующие даты также будут приведены по ст. ст.) За неделю до Юрьева дня и в течение недели после него был старинный срок перехода крестьян к другому помещику или боярину. Позднее переход был запрещен Борисом Годуновым.

(обратно)

788

Пожилое — плата деньгами, которую крестьянин отдавал феодалу в случае своего перехода к другому землевладельцу. Введение пожилого являлось одним из этапов в процессе закрепощения крестьян, так как это затрудняло уход. В ХУ1 в. пожилое брали также с крестьян, менявших лишь место жительства в пределах владения одного и того же феодала. С полным запрещением перехода крестьян пожилое отмирает.

(обратно)

789

Тиун — приказчик.

(обратно)

790

В XVI веке медных денег не было.

(обратно)

791

Один рубль равнялся пожилому. На один рубль можно было купить лошадь.

(обратно)

792

В описываемый период термин «государь» широко применялся не только в обращении с господами, но и с хозяевами крестьянских дворов.

(обратно)

793

В XVI веке и более поздних веках — презрительное название крепостного крестьянина, а затем и простолюдина, человека незнатного происхождения.

(обратно)

794

Судебник Ивана Грозного, утвержден первым на Руси Земским собором. Явился важным шагом на пути централизации Русского Государства.

(обратно)

795

Калита — мошна; кожаный мешочек для денег, который подвязывался к опояске.

(обратно)

796

Подклет — нижний этаж старинного русского дома, служащего для хранения чего-либо, иногда для проживания холопов господина, а также нижний ярус в церкви.

(обратно)

797

Столбцы — документ в виде длинной ленты из подклеенных один к другому листов для хранения в свитке.

(обратно)

798

Один из героев трагедии А. С. Пушкина, боярин Василий Шуйсский, выразил презрение к худородному Борису Годунову убийственной фразой: «вчерашний раб, татарин, зять Малюты…» Легенды по поводу татарского происхождения Годуновых общеизвестны. Родоначальником семьи считался татарин Чет-мурза, будто бы приехавший на Русь при Иване Калите. О существовании его говорится в единственном источнике — «Сказании о Чете». Достоверность источника, однако, невелика. Составителями «Сказания» были монахи захолустного Ипатьевского монастыря в Костроме. Монастырь служил родовой усыпальницей Годуновых. Сочиняя родословную сказку о Чете, монахи стремились исторически обосновать княжеское происхождение династии Бориса, а заодно — извечную связь новой династии со своим монастырем. Направляясь из столицы татар г. Сарая в Москву, утверждали Ипатьевские книжники, ордынский князь Чет успел мимоходом заложить православную обитель в Костроме… «сказание о Чете» полно исторических несообразностей и не заслуживает ни малейшего доверия. Предки Годунова не были ни татарами, ни рабами. Природные костромичи, они издавна служили боярами при московском дворе. Старшая ветвь рода, Сабуровы, процветала до времени Грозного, тогда как младшие ветви, Годуновы и Вельяминовы, захирели и пришли в упадок. Бывшие костромские бояре Годуновы со временем стали вяземскими помещиками. Вытесненные из узкого круга правящего боярства в разряд провинциальных дворян, они перестали получать придворные чины и ответственные воеводские назначения.

(обратно)

799

Курная изба — отапливаемая печью, не имеющей трубы.

(обратно)

800

Убрус — женский головной убор, платок.

(обратно)

801

Орясина — жердь, кол, дубина.

(обратно)

802

Покров — 1 октября.

(обратно)

803

Литовка — коса.

(обратно)

804

Егорий Вешний — 23 апреля. «На Егория запахивают пашню».

(обратно)

805

Поморок — длительная ненастная погода.

(обратно)

806

Грачевник — месяц март.

(обратно)

807

Причт — духовенство и церковнослужители одного прихода.

(обратно)

808

Вёдро — сухая, солнечная погода.

(обратно)

809

Седмица — неделя.

(обратно)

810

Оратай — пахарь.

(обратно)

811

Наральник — железный наконечник на зубьях сохи, рала.

(обратно)

812

Бортными назывались леса, в дуплах деревьев которых, расселялись пчелиные семьи; у них крестьяне отбирали для феодалов мед.

(обратно)

813

Ныне г. Тутаев Ярославской области.

(обратно)

814

Параскева Пятница — 14 октября.

(обратно)

815

Повалуша — большая горница; верхнее жилье в богатом доме; место сбора семьи, приема гостей. Также спальня, иногда без печей, холодная.

(обратно)

816

Изделье — барщина.

(обратно)

817

Деньга — старинная монета достоинством в полкопейки.

(обратно)

818

По обычаям того времени покойника должны похоронить в тот же день.

(обратно)

819

Шандан — подсвечник.

(обратно)

820

Алтын — три копейки, копейка же составляла две полушки: таким образом, в алтыне было шесть денег.

(обратно)

821

Гайтан — шнурок, тесьма.

(обратно)

822

Побыт — обычай.

(обратно)

823

В описываемый период крестьян по отчеству не величали.

(обратно)

824

Растянуть на козлах — подвергнуть истязанию кнутом или батогами.

(обратно)

825

Замятня — мятеж, крамола, бунт.

(обратно)

826

Термин собинный употреблялся в значении — ближний, лучший.

(обратно)

827

Аллилуйя — молитвенный хвалебный возглас в богослужениях иудейской и христианской религий.

(обратно)

828

Фряжское — дорогое итальянское вино.

(обратно)

829

Разрядный дьяк — возглавлял приказ, занимавшийся военными делами страны.

(обратно)

830

Пересветов Иван Семенович — русский публицист, дворянин, служил в Литве; в 1539 году выехал в Россию. В 1549 передал Ивану IV свои сочинения. Выступал за укрепление самодержавия, военную реформу, присоединение Казанского ханства и др.

(обратно)

831

Косящетое окно — окно с рамой и, следовательно, со вставленными косяками (в отличие от более первобытного, «волокового», просто прорубленного и задвигавшегося доской).

(обратно)

832

Священное Писание — Библия.

(обратно)

833

Литовка — русская большая коса, пригодная для широких сенокосных угодий (без неудобиц).

(обратно)

834

Горбуша — коса, которая короче литовки, косье искривлено буквой З, длиной в полтора аршина.

(обратно)

835

Вор, воровской — преступник, противозаконный.

(обратно)

836

Наряд — пушки.

(обратно)

837

Вавилоном тогда называли царскую власть.

(обратно)

838

Ляхи — поляки.

(обратно)

839

Мальвазея — одно из самых любимых иностранных вин.

(обратно)

840

Дыба — устройство для пытки, на котором растягивали тело истязуемого.

(обратно)

841

Губная изба — орган местного управления в России с 30–40 годов 16 века по 1702 г. в масштабах территориального округа — Губы. Состояла из губных старост, губных целовальников и дьячков. Сначала ведала сыском и судом по уголовным делам, затем и другими вопросами ткущего управления, а так же беглыми людьми.

(обратно)

842

Насад — плоскодонное речное судно крупных размеров с высокими «посаженными» бортами.

(обратно)

843

День пророка Наума — 1 декабря.

(обратно)

844

Никола зимний — 6 декабря.

(обратно)

845

Выражение «сушить лапти» означало на деревенском языке остановиться, сделать перерыв в движении и т. п., перенятое от возгласа гребцов речных судов: «суши весла».

(обратно)

846

Целовальник — выборное должностное лицо в Русском государстве 15 — начала 18 вв., собиравшее подати и исполнявшие ряд судебных и полицейских обязанностей; продавец в вина в питейном заведении, кабаке… Слово «целовальник» произошло от «целовавания креста» в том, что служба будет выполняться честно. Целовальники делились на земских, кабацких, таможенных.

(обратно)

847

Всех западных купцов русские люди называли «немцами» или «немчинами» (от слова «немой», в смысле не знающий русского языка). К ним относили англичан, французов, датчан и прочих обитателей Западной, Центральной и Северной Европы. Конечно, и германцев. Купцы из восточных стран в Немецкой слободе не селились.

(обратно)

848

Камень — древнее название Уральских гор.

(обратно)

849

Охабень — верхняя широкая одежда в виде кафтана с четырехугольным меховым воротником и прорехами под рукавами.

(обратно)

850

Гость — почетный купец, обладавший привилегиями в торговле, имевший право торговать с чужеземными странами и приобретать вотчины, но с разрешения царя. Русское купечество делилось на три категории: гостей, купец гостиной сотни и купец суконной сотни.

(обратно)

851

Калики — паломники, странники, большей частью слепые, сбирающие милостыню пением духовных стихов.

(обратно)

852

Вериги — железные цепи, надевавшиеся на тело с религиозно-аскетическими целями.

(обратно)

853

Панагия — нагрудный знак архиереев в виде небольшой обычной украшенной драгоценными камнями иконки на цепочке, носимой на шее поверх одеяния.

(обратно)

854

Кирка — лютеранская церковь; лютеранство — одно из христианских протестантских вероисповеданий, возникшее в 16 веке на основе учения Мартина Лютера, идеолога консервативной части бюргерства. Лютер перевел на немецкий язык Библию

(обратно)

855

Святитель — торжественное название высших лиц в церковной иерархии, архиереев.

(обратно)

856

Владельцы тарханных грамот освобождались от государственных налогов.

(обратно)

857

Трудник — так назывался крестьянин, работавший на землях епархии.

(обратно)

858

Студеное — Белое море.

(обратно)

859

Анафема — отлучение от церкви, проклятие.

(обратно)

860

У татар слово «кабак» означало постоялый двор, где продавались напитки и кушанья.

(обратно)

861

Ермак — малый жернов, для ручных крестьянских мельниц.

(обратно)

862

О непомерном пьянстве русского народа подробно писали иностранцы Олеарий и Герберштейн, однако в своих сочинениях они предельно откровенно добавляли, что проживающие в Москве иноземцы были «преданы пьянству еще более москвитян»

(обратно)

863

Взять за пристава — арестовать.

(обратно)

864

Благовещенье — 25 марта.

(обратно)

865

В свое время автор задумывал написать исторический роман «Борис Годунов», но задуманное произведение было отложено. В романе «Иван Сусанин» Б. Годунов будет играть заметную роль не только на судьбы русского крестьянства и всего государства, но и на личную судьбу Ивана Сусанина. Читатели, желающие познакомиться с более подробной деятельностью Бориса Годунова, могут прочесть повесть «На дыбу и плаху», опубликованную в однотомнике автора «Грешные праведники». (Издательство «ЛИЯ» за 2000 год).

(обратно)

866

Черноризцы — черное духовенство.

(обратно)

867

Жильцы — дворяне пригосударевом дворе, исполнявшие отдельные царские поручения.

(обратно)

868

Выжлятник — в псовой охоте: охотник ведающий гончими собаками.

(обратно)

869

Речь Посполитая — объединенное польско-литовское государство.

(обратно)

870

Владимир Старицкий — двоюродный брат царя Ивана Грозного.

(обратно)

871

Дети боярские — служилые мелкопоместные дворяне.

(обратно)

872

Обельно — то есть не платят государевых налогов и пошлин.

(обратно)

873

Корзно — плащ.

(обратно)

874

Друкари — печатники, работники типографии.

(обратно)

875

Кромешники — так в народе прозвали опричников, всего скорее от слова «кроме», то есть, всё, что кроме земщины, принадлежит опричнине.

(обратно)

876

Раменье — темнохвойный, большей частью еловый лес.

(обратно)

877

Игреневый — рыжий с светлой, белой гривой и белым хвостом (о масти лошади).

(обратно)

878

Ослопья — колья, жерди, дубины.

(обратно)

879

Манна — пища, по библейской легенде, падавшая евреям с неба во время их странствования по пустыни.

(обратно)

880

Даже Петр I, если отправлялся ехать в гости, приказывал слуге брать с собой царскую ложку. Петр не кичился своей знатностью, и как простые люди, ел деревянной ложкой, украшенной слоновой костью.

(обратно)

881

Рдяный — красный, пунцовый.

(обратно)

882

С целью создания более динамичного сюжета, правление Ростовского и Ярославского архиепископа Давыда, (1584 г.), согласно «Сказания о построении Вознесенской церкви в городе Ярославле», перенесен на более ранний период.

(обратно)

883

Сермяга — кафтан из грубого некрашеного сукна.

(обратно)

884

Деревянный храм Иоанна Богослова стоял у перевоза с древних времен. Предивный же храм, который стоит сейчас на Ишне, был возведен без единого гвоздя архимандритом монастыря Герасимом при ростовском митрополите Ионе Сысоевиче в 1687 году, построен как памятник. Служба в нем проводилась один раз в год. Для нас этот памятник — вещественное доказательство того, что предки наши свое умение «работать по дереву» могли превратить в творчество, поднять до степени подлинного искусства.

(обратно)

885

Путь от Москвы и Переяславля проходил не там, где сейчас, а севернее, через нынешнее селение Богослов.

(обратно)

886

Киса — древнее название кошелька.

(обратно)

887

Блаженные во Христе — юродивые.

(обратно)

888

Объезжие головы — выборные посадские люди, смотревшие за порядком на улицах, слободах и площадях.

(обратно)

889

Церковь была построена из дерева в 1206 году и во время набега Сапеги и Лисовского разграблена и сожжена. Около сорока лет это место пустовало, а в июле 1654 в Ростове разразилась «моровая язва», да такая сильная, что много людей умирало, и живые не успевали хоронить мертвых. Не зная, как бороться с эпидемией, ростовцы на денежные сборы построили на этом месте деревянный храм, но сильный пожар 1671 года вновь спалил церковь до основания. Каменная же церковь Спаса на Торгу построена на средства горожан в 1685 г. при митрополите Ионе Сысоевиче.

(обратно)

890

Кат — палач.

(обратно)

891

Правеж — править, взыскать. Ежедневное битье батогами несостоятельного должника, являвшееся средством принуждения к уплате долга. Чем больше был долг, тем длиннее срок правежа. В случае неуплаты долга по истечении срока правежа должники (за исключением служилых людей) отдавались в холопы истцу.

(обратно)

892

На месте бывшей Колхозной площади.

(обратно)

893

Сусло — отвар крахмалистых и сахаристых веществ, из которых приготовляли спирт и пиво.

(обратно)

894

На месте бывшего пожарного депо.

(обратно)

895

Сряда — старинное название одежды.

(обратно)

896

Облыжник — обманщик.

(обратно)

897

Бердыш — старинное холодное оружие — боевой топор с лезвием в виде вытянутого полумесяца, насаженный на длинное древко.

(обратно)

898

Кормчество — тайная продажа вина и водки.

(обратно)

899

Многочисленные исторические документы свидетельствуют, что царь Иван Грозный имел любовников мужского пола. Одним из ни был Федор Басманов.

(обратно)

900

Разрядный приказ — занимался всеми военными, «ратными» делами, в том числе, и назначением воевод.

(обратно)

901

Монастырь сильно пострадал от литовского нашествия и долго не мог вести хоть сколько-нибудь значительного строительства. Лишь в середине XVII века, когда архимандритом (настоятелем) монастыря был назначен Иона Сысоевич, построили каменную Введенскую, а позднее (в конце века) над западными воротами квадратную Никольскую церковь. Под храмом Введения похоронен отец Ионы Сысоевича, сам же он похоронен в Успенском соборе.

(обратно)

902

7074 — 1566 год.

(обратно)

903

Хоромы были деревянными, во второй половине XVII века они обветшали, и на их месте в 1670–1680 годах Иона Сысоевич построил знаменитые каменные Красные палаты. Необходимость строительства «хором» была вызвана тем, что в Ростов на богомолье приезжали цари и царицы с многочисленной свитой иногда до 1000 человек. Приехавшие и размещались в этом вместительном двухэтажном здании.

(обратно)

904

Полуночные земли — Северные земли, лежащие вблизи Северного ледовитого океана.

(обратно)

905

Югра — земли между Печерой и Уральским хребтом.

(обратно)

906

С пристрастием — применить пытки.

(обратно)

907

Червчатые — красные.

(обратно)

908

Херувим — в христианской религии: ангел высшего чина.

(обратно)

909

Митра — высокий с круглым верхом позолоченный и украшенный религиозными эмблемами головной убор высшего духовенства и заслуженных православных священников.

(обратно)

910

Орать — пахать; термин от слова «орало» — древней сохи.

(обратно)

911

Берендейка — нагрудный кожаный ремень с кожаными мешочками для пороха и дроби.

(обратно)

912

Годы правления ростовского архиепископа Никандра, в целях придания роману более динамичного сюжета, на несколько лет смещены.

(обратно)

913

Хиротония — в православной церкви: посвящение лиц духовного звания в определенный сан (епископа, священника, дьякона).

(обратно)

914

В Древней Руси к столам приставляли только скамьи. Лавки же, стоявшие вдоль стен, были накрепко приделаны к полу. На них спали или сидели за каким-нибудь издельем.

(обратно)

915

День святого Федула отмечают 5 апреля.

(обратно)

916

Золотошвейка — мастерица по шитью, вышиванию золотом, золотыми нитями, мишурой. Мишура — медные, посеребренные или позолоченные нити, а также канитель (очень тонкая витая позолоченная или посеребренная, проволока, употребляемая в золотошвейном деле), блестки, необходимые для изготовления парчовых тканей, галунов, вышивок и т. п.

(обратно)

917

Говеть — не только поститься и посещать церковные службы, но и приготовляться к исповеди и причастию в установленные церковью сроки.

(обратно)

918

Выражение «твоими молитвами» означало: твоими заботами.

(обратно)

919

Дворянский род Ошаниных действительно существовал в Ростовском уделе, а потом и в уезде.

(обратно)

920

Червчатого — красного.

(обратно)

921

Поруб — сруб, врытый в землю, служащий для тюремного заточения.

(обратно)

922

Лазурь — светло-синий цвет.

(обратно)

923

Лалы — драгоценные камни, самоцветы.

(обратно)

924

На Руси издревле существовал обычай: когда мужчина и женщина занимались любовью, киот с иконами закрывался.

(обратно)

925

Яндова или ендова — вместительный сосуд, в котором обычно хранилось вино.

(обратно)

926

Сулейка — плоская бутыль.

(обратно)

927

Скородом — территория посада Москвы за стенами Белого города, начисто сожженная в 1571 году ханом Девлет-Гиреем и наскоро застроенная после его набега, получившая название «Скородом».

(обратно)

928

Светец — «коза», род шандана для лучины: железный, пониже аршина треножник с рассошкой для вложения сухой горящей лучины; деревянный столбик в донце, с железными ушами и с вилкой вверху.

(обратно)

929

Пустые щи — щи без мяса.

(обратно)

930

Торовато — щедро, богато.

(обратно)

931

(Вскоре Скородом получит название «Земляной город» — от возведенного вокруг Москвы земляного вала с глубоким водяным рвом впереди и деревянной стеной на валу). В стене находились 34 башни с воротами и около сотни глухих башен. На стенах и башнях стояли пушки. Земляной вал имел в окружности более 15 верст, а высота его деревянных стен на валу достигала пяти саженей. В 1611 году, во время польско-шведского нашествия, стены и башни Скородома сгорели, и остался лишь земляной вал).

(обратно)

932

Колымага — старинная громоздкая карета. В колымаге в описываемый период имели право ездить лишь цари, царицы, князья и бояре.

(обратно)

933

Мост, сделанный из деревянных брусьев, связанных толстыми веревками из липовой коры, концы которых прикреплялись к башням и противоположному берегу. Мост лежал прямо на воде.

(обратно)

934

Бобылем жили одинокие люди.

(обратно)

935

Поместный приказ — занимался делами поместий и вотчин бояр, дворян и «детей боярских» (мелких помещиков).

(обратно)

936

Видоки — свидетели.

(обратно)

937

Женка — термин широко употреблялся в значении «женщина».

(обратно)

938

Позже все Годуновы были перезахоронены в Троице-Сергиевом монастыре.

(обратно)

939

Даточные люди — поставка даточных людей являлась повинностью, которую несло сельское и городское черное население. Даточных людей ставили крестьяне черных и дворцовых волостей, церковных и монастырских вотчин, черные посадские люди, а также крестьяне тех поместий и вотчин, владельцы которых по тем или иным причинам не могли нести лично военную службу (вдовы, отставные служилые люди, помещики, занимавшие должности в органах центрального или местного управления и т. д). С середины 17 века — в составе полков нового строя. Заменены рекрутами.

(обратно)

940

Рассказом о «деле Третьяка Сеитова» послужил подлинный исторический факт.

(обратно)

941

Епанча — длинный, широкий плащ.

(обратно)

942

Фроловскиеворота — Спасские.

(обратно)

943

Платно — являлось самой торжественной царской одеждой. Оно кроилось в «Казне Мастерской Палаты» в виде длинной прямой рубахи с широкими рукавами и было очень близко по покрою к архиерейскому саккосу. Шилось платно, как и другая царская одежда, из дорогих привозных тканей. Все, что было наиболее ценного и изысканного в области ткацкого производства Запада и Востока, можно найти в описях царского платья XVI — XVII вв.

(обратно)

944

Это изречение принадлежит самому Ивану Грозному.

(обратно)

945

Царь несколько раз собирался уйти в монастырь.

(обратно)

946

Обелить — оправдать, снять с себя обвинения.

(обратно)

947

Ланиты — щеки.

(обратно)

948

Втюрился — влюбился.

(обратно)

949

Колты — женское украшение в виде подвесок.

(обратно)

950

Еремей запрягальник — 1 мая.

(обратно)

951

Под Великими Луками Баторий располагал тридцатипятитысячной армией, в то время как гарнизон города не превышал шести-семи тысяч человек.

(обратно)

952

Наряд — в старые времена пушки называли нарядом.

(обратно)

953

Шляхта — наименование светских феодалов (соответствовало дворянству).

(обратно)

954

Так русские мастера называли некоторые пушки, отлитые на московском Пушечном дворе.

(обратно)

955

Чресла — поясница.

(обратно)

956

Дворянин Иван Наумов не был родственником постельничего царя Василия Наумова.

(обратно)

957

Поле — в данном случае судебный поединок и место его; дуэль.

(обратно)

958

Меть — цель.

(обратно)

959

С полем — в данном случае с удачной охотой.

(обратно)

960

Леонтий огуречник — 23 мая.

(обратно)

961

Паникадило — свечная люстра.

(обратно)

962

Гость — знатный купец, ведущий заморскую торговлю.

(обратно)

963

Бадяжник — шут, затейник, весельчак.

(обратно)

964

Опростать — в данном случае освободить.

(обратно)

965

Кика — женский головной убор., окружавший голову в виде широкой ленты, концы которой соединялись на затылке; верх покрывался цветной тканью. У богатых женщин передняя часть кики – очелье — богато украшалась жемчугом и драгоценными камнями. Спереди к кике подвешивались спадавшие до плеч жемчужные Нити (поднизи), по четыре или шесть с каждой стороны.

(обратно)

966

Н. Карамзин. Повесть о Гришке Отрепьеве.

(обратно)

967

Кочедыг — короткое и толстое шило.

(обратно)

968

Четь, четверть — старая русская мера объема сыпучих тел, содержащая в себе 8 четвериков (около 200 литров).

(обратно)

969

В данном случае четь обозначает старую русскую меру земельной площади, равную 1,5 десятины.

(обратно)

970

Мисюрка — воинская шапка с железной маковкой.

(обратно)

971

Историк В. О. Ключевский очень хорошо заметил, что первый самозванец был заквашен боярами в Москве и испечен панами в Польше.

(обратно)

972

Нунций — постоянный дипломатический представитель Римского Папы в иностранном государстве.

(обратно)

973

От слова «прельщать».

(обратно)

974

Существует версия, что Б. Годунов был отравлен боярами.

(обратно)

975

Удобры — старинное название удобрений.

(обратно)

976

Конец улицы Ленинской.

(обратно)

977

Нынешняя Красная палата.

(обратно)

978

В описываемый период такое старинное оружие, как лук и стрелы, довольно широко применялось как на Руси, так и во многих зарубежных странах. «Бежали с луками, стрелами…». И. Масса. Краткое известие о Московии начала XVII в.

(обратно)

979

Из темницы Гермоген слал воззвания к городам Костромы, Ярославля, Нижнего Новгорода, дошли они и до Минина и Пожарского. «Стойте за веру недвижимо, а я за Вас бога молю!»

(обратно)

980

Дети боярские — мелкопоместные дворяне.

(обратно)

981

Шепецкий ям — в актах Спасского монастыря Ярославля о возникновении ямских слобод говорится: «В Ростове да в Ростовском уезде на Шепецком яму (с. Шопша), да в Ярославле да в Ярославском уезде на Вокшерском яму писати и строити ямские слободы».

(обратно)

982

В конце XVI — начале XVII вв. Ярославль по количеству населения был одним из крупнейших городов России, уступая лишь Москве. В то же время он являлся и крупнейшим центром ремесленного производства.

(обратно)

983

Для развития более динамичного сюжета даты героической борьбы ярославцев с польскими интервентами несколько смещены.

(обратно)

984

Дети боярские — мелкопоместные дворяне.

(обратно)

985

Конрад Буссов. Записки. Стр. 105.

(обратно)

986

Согласно дневника Яна Сапеги в Ростове было истреблено «около 2000 народа».

(обратно)

987

Камилавка — высокий цилиндрический, с расширением кверху, головной убор православных священников, даваемый как знак отличия.

(обратно)

988

По свидетельству историков князь Дмитрий Шуйский был тупым человеком, не имевшим знаний и опыта в ратном деле. Но Василий Шуйский доверял ему.

(обратно)

989

В сделке Филарета с «Тушинским вором» уже налицо в большей мере политический расчет, чем в его службе первому Самозванцу. Там он был лишь невольным участником событий. Здесь — в значительной степени активным действующим лицом. Он исхитрился при этом пользоваться доверием Лжедмитрия и поляков и одновременно сохранить репутацию в Москве, где жила семья. Судя по посланиям Гермогена, в столице смотрели на Филарета исключительно, как на невольного пленника «Вора». Когда в декабре 1609 года в Тушино прибыли послы Сигизмунда Третьего, осадившего Смоленск, Филарет, очевидно понял, что судьба посылает ему шанс выбраться из «таборов», начавших уже распадаться. Именно тогда и всплыло имя польского королевича Владислава, сына Сигизмунда, как возможного претендента на русский престол, с воцарением которого могли бы стихнуть все раздоры. Обязательным условием с самого начала было крещение королевича по православному обряду, так как все помнили, как Лжедмитрий I ввел в Успенский собор Марину Мнишек без крещения. Но события тогда развивались быстрее чьих бы то ни было планов. В мае 1610 года, когда Тушинский лагерь распался, поляки захватили с собой Филарета в Иосифо-Волоколамский монастырь, но по дороге он был «отполонен» царскими воеводами и возвращен в Москву, полную ликования по случаю побед над Вором князя Михаила Скопина-Шуйского.

(обратно)

990

Исторический факт. Автор полагает, что героическая защита Троице-Сергиевого монастыря, длившаяся девять месяцев, заслуживает отдельного романа. В данной же главе дан лишь схематичный отрывок.

(обратно)

991

С. М. Соловьев. История России с древнейших времен. Кн.4.

(обратно)

992

Царевна Ксения, в инокинях Ольга, умерла 30 августа 1622 года и погребена в Троице-Сергиевом монастыре.

(обратно)

993

Мужественная борьба патриотов, героических защитников небольшой крепости монастыря имела большое значение для всего государства, служила образцом героизма для народных масс. В начале выступления второго Самозванца народные массы отдельных районов могли еще верить, что это и есть долгожданный «хороший царь». Крестьяне и городские низы поднялись против угнетателей. Но очень скоро Лжедмитрий II, подавляя восстание народа, показал свое настоящее лицо — защитника панов, бояр и помещиков. Так было, например, в Ярославле. Воевода князь Борятинский поспешил признать «Вора». Тот прислал в Ярославль около тысячи поляков, кои подавили движение низов, наложили на народ контрибуцию деньгами, а затем учинили разгром беззащитного города.

(обратно)

994

Борьба русского народа за освобождение государства от польских интервентов не входит в планы данного произведения. Будут отражены лишь некоторые эпизоды этой борьбы.

(обратно)

995

Костомаров. Смутное время Московского государства, в начале XVII столетия.

(обратно)

996

Затем гетман Жолкевский отправил Василия Шуйского в Иосифо-Волоколамский монастырь, а вскоре увез его с братьями, Дмитрием и Иваном, в Польшу, где свергнутый царь умер 60-ти лет в 1612 году.

(обратно)

997

Заруцкий с Мариной пытался в 1613 году отсидеться в Астрахани. Он хотел втянуть в новую интервенцию Иран и Турцию, но эти государства отвергли предложение авантюриста. В июне 1614 года Заруцкий и Марина были пойманы. Их привезли в Астрахань, затем в Казань, потом в Москву. Заруцкого посадили на кол, сына Ивана повесили, Марина умерла в тюрьме, а по польским сведениям — утоплена или задушена…

(обратно)

998

В 1933 году в память вождя крестьянского восстания XVII века Степана Тимофеевича Разина, казненного в 1671 году, Варварка переименована в ул. Степана Разина, но в конце XX века улице вновь вернули прежнее название.

(обратно)

999

В XVII веке деревянное здание церкви было заменено каменным.

(обратно)

1000

Животов — жизней.

(обратно)

1001

Под Вязьмой Филарет был обменен на полковника Струся, бывшего командира польского гарнизона московского Кремля. 14 июня 1619 г. Филарет торжественно въехал в столицу и вскоре на церковном Соборе был возведен в сан патриарха. По свидетельству иностранцев, Запад оказал определенное влияние, побуждал к заимствованию у поляков. Филарет же уехал из Польши решительным противником всего западного, болезненно относясь к любому возможному проникновению в Москву польской культуры; он окончательно сформулировался как «столп церкви», «гонитель западничества». Хотя имя патриарха в грамотах стояло вторым, но опытный и твердый Филарет имел очень большую власть в правлении государством при малоопытном, молодом и мягком Михаиле. Некоторые царедворцы, привыкшие к своеволию при юном Михаиле, не желали возвращения Филарета из польского плена. Филарет же, появившись в Москве, положил предел этому своеволию, избавив Русь от «смутного и тяжкого многовластия». Он «не только слово Божие исправлял, но и земскими делами всеми правил, многих освободил от насилия». (С. М. Соловьев, кн.5). Скончался Филарет 1 октября 1633 года.

(обратно)

1002

Д. М. Пожарский родился в 1578 году. Предки Пожарского служили в небольших городах. Дмитрий Михайлович выдвинулся исключительно благодаря своей храбрости, полководческому таланту и глубокому патриотизму. Именитые бояре никогда не забывали захудалости его рода. Даже в первые годы после одержанных Пожарским побед, вернувших Москву русскому народу, некоторые бояре неоднократно «местничали» с Пожарским. Больше того, в декабре 1613 года был боярами «выдан головой» Борису Салтыкову, племяннику изменника Михаила Салтыкова, за то, что счел себя выше Салтыкова. В 1608 году, когда ему было 30 лет, Пожарский впервые выступил воеводой против поляков и выступил победоносно, разбив их у Коломны. В 1609 году Пожарский разбил на Владимирской дороге «воровской» отряд Салтыкова. В 1610 году, когда тушинский Вор шел к Москве и все города после Клушинского поражения присягали ему, Пожарский, тогда воевода города Зарайска, решительно отказался перейти на сторону Самозванца. Жители стали угрожать Пожарскому, но угрозы никогда не заставляли его сойти с того пути, который он считал правильным. Пожарский заперся в городском Кремле и заставил зарайцев, а вслед за ними и коломенцев, вновь отложиться от тушинского Вора. В обстановке измены боярской знати это прямое служение родине, когда Пожарский «в измене не явился», придало ему особенный авторитет. Теми же чертами мужества и верности долгу отмечены и действия Пожарского зимой 1610–1611 годов, когда он защитил в Пронске Ляпунова от «воровских» отрядов черкесов и особенно в марте 1611 года, когда он героически защищал от врагов пылающую Москву. Пожарский ни разу не присягал ни польскому королевичу Владиславу, ни кому-либо из самозванцев-воров. И он первый откликнулся на призыв Ляпунова, первый пришел на помощь восставшим москвичам, мужественно сражаясь с озверевшими немцами и поляками в горящем городе.

(обратно)

1003

Данный ярчайший период заслуживает отдельного исторического произведения. У автора есть уже наброски нового романа «Столица всея Руси», который будет повествовать об этом периоде из жизни Ярославля.

(обратно)

1004

Именно так трактуют о выборе Михаила Романова русские летописцы.

(обратно)

1005

Костомаров. Собрание сочинений, кн.2 стр. 413–414.

(обратно)

1006

Войны с Польшей, с некоторыми перерывами, велись несколько десятилетий. Наконец, в 1667 году в деревне Андрусово (недалеко от Смоленска) было заключено перемирие. По Андрусовскому договору Российское государство вернуло себе старинные русские земли, захваченные у нее Польшей в начале XVII века: Смоленск и обширные земли на юго-западе России. Кроме того, оно закрепило за собой Левобережную (Восточную) Украину и Киев (на правом берегу Днепра). Правобережная (Западная) Украина осталась за Польшей.

(обратно)

1007

В 1613 году Великий пост начинался 21 февраля.

(обратно)

1008

Александр Лисовский еще раньше на своей родине был осужден за преступления на смертную казнь, но ему удалось бежать на Русь, где он и и разбойничал со своими отрядами.

(обратно)

1009

Н. Зонтиков — научный сотрудник музея-заповедника «Пушкинские горы». На основе его тщательных и наиболее достоверных документальных исследований и написана настоящая глава.

(обратно)

1010

Виноградов Н. Н. Материалы по истории археологии, этнографии и статистике Костромской губернии.

(обратно)

1011

В Ярославскую область входили и Деревнищи, где родился Иван Сусанин и родовое имение Марфы Ивановны Домнино, и все те места, на которых по разным версиям произошел подвиг Сусанина.

(обратно)

1012

Н. В. Борисов. Они повторили подвиг Сусанина. Москва. «Просвещение», 1987.

(обратно)

1013

Веси — села.

(обратно)

1014

Десятильник — сборщик пошлин с церквей и монастырей, в пользу архиерейского дома; род благочинного на всю десятину, округ. Благочинный — священник, которому поручено несколько церквей, приходов.

(обратно)

1015

До сих пор бытует выражение шемякин суд — несправедливый, пристрастный.

(обратно)

1016

Наряд — пушки.

(обратно)

1017

Вавилоном тогда называли царскую власть.

(обратно)

1018

Ляхи — поляки.

(обратно)

1019

Мальвазея — одно из самых любимых иностранных вин.

(обратно)

1020

Дыба — устройство для пытки, на котором растягивали тело истязуемого.

(обратно)

1021

Пищаль — длинное тяжелое ружье, заряжаемое со ствола.

(обратно)

1022

Берендейка — нагрудный кожаный ремень с мешочками для пороха и дроби.

(обратно)

1023

Стрелецкий приказ — так назывался полк, в который входило 1000 стрельцов.

(обратно)

1024

Стременные стрельцы — особый приказ конного стременного полка, предназначенный только для охраны царя во время его выездов из дворца.

(обратно)

1025

Ектенья — часть православного богослужения.

(обратно)

1026

Окольничий — один из высших чинов древней Руси, но ниже боярского.

(обратно)

1027

Приказ — учреждение, ведавшее отдельной отраслью государственного управления в Русском государстве с 16 века. Приказ счетных дел, Земский приказ, Посольский приказ, Поместный приказ, Монастырский приказ, Разрядный приказ и т. д.

(обратно)

1028

Крайчий — высокий придворный чин, но ниже окольничего.

(обратно)

1029

Кат — палач.

(обратно)

1030

Аксамит — бархатная ткань.

(обратно)

1031

Атлабас — дорогая персидская ткань.

(обратно)

1032

Вошвы — лоскутки дорогой материи, вшитые в платье для украшения.

(обратно)

1033

Червчатого — красного.

(обратно)

1034

Тиун — приказчик, управитель.

(обратно)

1035

Архимандрит — так в народе называли медведей.

(обратно)

1036

Пожилое — плата деньгами, которую крестьянин отдавал феодалу в случае своего перехода к другому землевладельцу. Введение пожилого являлось одним из этапов в процессе закрепощения крестьян, так как это затрудняло уход. В 16 веке пожилое брали также с крестьян, менявших лишь место жительства в пределах владения одного и того же феодала. С полным запрещением перехода крестьян пожилое отмирает.

(обратно)

1037

Изделье — барщина.

(обратно)

1038

Благовещение — 25 марта. (Все даты в романе приведены по старому стилю).

(обратно)

1039

Пользительные травы — целебные.

(обратно)

1040

Жильцы — дворяне, служившие при государевом дворе, исполнявшие отдельные поручения царя.

(обратно)

1041

На один рубль того времени можно было купить хорошую лошадь.

(обратно)

1042

Речь Посполитая — официальное название объединенного польско-литовского государства со времени Люблинской унии 1569 до 1795 года.

(обратно)

1043

Четь — полдесятины.

(обратно)

1044

Так в народе прозвали ямщиков.

(обратно)

1045

Ямами (станциями ямщиков) могли пользоваться не все желающие, а только лица, ехавшие по казенной надобности с царскими подорожными грамотами.

(обратно)

1046

Дети боярские — служилые мелкопоместные дворяне.

(обратно)

1047

Обельно — т. е. не платят государству налогов и пошлин.

(обратно)

1048

Паникадило — большая люстра или большой стоячий канделябр перед иконами.

(обратно)

1049

Друкари — печатники, типографы.

(обратно)

1050

Малюта Скуратов — (Бельский Григорий Лукьянович) — думный дворянин, ближайший помощник царя Ивана Грозного по руководству опричниной, пользовавшийся его неограниченным доверием. Был одним из наиболее типичных представителей рядового русского дворянства 16 века, ставшего социальной опорой самодержавия в его борьбе с боярской оппозицией. Решительность и суровость, с которой Малюта Скуратов выполнял любое поручение Ивана Грозного, сделали его объектом ненависти бояр. Во время Ливонской войны Малюта Скуратов командовал частью войска и был убит при осаде Ливонской крепости Весенштей. Одна из дочерей Малюты Скуратова — Мария, была замужем за Борисом Годуновым.

(обратно)

1051

Кромешники — так в народе прозвали опричников.

(обратно)

1052

Посконь — домотканный холст из волокна конопли.

(обратно)

1053

Орясина — большая палка, дубина, жердь.

(обратно)

1054

Правеж — особый вид пытки, когда осужденного привязывали к столбу и истязали битьем по ногам.

(обратно)

1055

Цирюльник — парикмахер, выполняющий также некоторые обязанности лекаря (производил кровопускание, ставил пиявки и т. п.).

(обратно)

1056

Светлое Воскресение — Пасха.

(обратно)

1057

Курные избенки — избы, которые не имели на соломенных крышах печных труб, и топились «по черному», то есть дым из печей выходил через волоковые оконца избы.

(обратно)

1058

Сорок — от наименования сорок сороков (от старинной единицы счета, в основе которой лежало число 40. «Все сорок сороков московских забили набат». А. Н. Толстой, «Петр I» — о московских церквах, число которых было очень велико, т. е. 1600.

(обратно)

1059

Перепеча — специально выпеченное печево из белой муки с изюмом для свадебного обряда.

(обратно)

1060

Разрядный приказ — ратный, военный приказ.

(обратно)

1061

В описываемый период находиться в одной сорочке да еще без пояса считалось неприличным. На женщине должно быть не менее трех сорочек.

(обратно)

1062

Оспа — тяжелая заразная болезнь, сопровождающаяся появлением пузырчатой сыпи на коже и слизистых оболочках и характерной лихорадкой; шрамы, ямки на коже после этой болезни или на месте предохранительной прививки.

(обратно)

1063

Келарь — монах, ведающий монастырскими припасами; эоном.

(обратно)

1064

Голова — в данном случае начальник 1000 стрельцов.

(обратно)

1065

Фроловские ворота — в 17 веке — Спасские.

(обратно)

1066

В 16 веке возле Лобного места и Никольских ворот Кремля стояли каменные помосты — раскаты, с пушками наверху, отлитыми для защиты Кремля.

(обратно)

1067

Чуйка — кафтан с рукавами до локтей.

(обратно)

1068

Бирюч — глашатай.

(обратно)

1069

Конюший — наивысший чин в Древней Руси, выше боярского.

(обратно)

1070

Тарханы — тарханные грамоты, освобождавшие вотчинников от всех налогов и податей.

(обратно)

1071

Гиль — смута, мятеж.

(обратно)

1072

Зазноба — возлюбленная, любовница.

(обратно)

1073

Золотошвейка — мастерица по шитью, вышиванию золотом, золотыми нитями, мишурой. Мишура — медные, посеребренные или позолоченные нити, а также канитель (очень тонкая витая позолоченная или посеребренная, проволока, употребляемая в золотошвейном деле), блестки, необходимые для изготовления парчовых тканей, галунов, вышивок и т. п.

(href=#r1073>обратно)

1074

Говеть — не только поститься и посещать церковные службы, но и приготовляться к исповеди и причастию в установленные церковью сроки.

(обратно)

1075

Порядная грамота — (от слова поряд — договор, сделка) — документ, оформляемый в России XVI–XVII вв. различного рода договоры. Поряд заключался на обучение какому-либо ремеслу, производство работ, наем земли и др. Для истории социально-экономических отношений особый интерес представляют крестьянские порядные записи, являвшиеся в феодальной Руси актом закрепощения свободных людей, потерявших средства к существованию и вынужденных идти в крепостную зависимость.

(обратно)

1076

Разносолы — различными способами заготовленное впрок, соленье, маринад из плодов и овощей; разнообразная, изысканная еда.

(обратно)

1077

Скоромный — запрещенный религиозными предписаниями к употреблению в постные дни мясной и молочной пищи.

(обратно)

1078

Ланиты — щеки.

(обратно)

1079

Втюрился — влюбился.

(обратно)

1080

Колты — женское украшение в виде подвесок.

(обратно)

1081

Грудная жаба — болезнь сердца.

(обратно)

1082

Послужилец — в отличие от холопа был вольным человеком и обычно входил в состав княжеской или боярской дружины.

(обратно)

1083

Скородом — территория посада Москвы за стенами Белого города, начисто сожженная в 1571 году ханом Девлет-Гиреем и наскоро застроенная после его набега, получившая название «Скородом».

(обратно)

1084

На Руси Христа стали наименовать Иисусом лишь после реформ патриарха Никона в 1652 году.

(обратно)

1085

Красный угол — передний угол в избе, в котором находились иконы и стол, и куда сажали почетных гостей.

(обратно)

1086

Светец — «коза», род шандана для лучины: железный, пониже аршина треножник с разсошкой для вложения сухой горящей лучины.; деревянный стобик в донце, с железными ушами и с вилкой вверху.

(обратно)

1087

Пустые щи — щи без мяса.

(обратно)

1088

Торовато — щедро, богато.

(обратно)

1089

Многие читатели до сих пор спрашивают, а что такое «Земляной город» Москвы? В следствие этого и пришлось дать ответ с некоторыми подробностями старинного Земляного города.

(обратно)

1090

Друкари — типографы, печатники, кгигопечатники, появившиеся в Москве в царствование Ивана Грозного.

(обратно)

1091

Федор Конь — выдающийся русский зодчий второй половины XVI века — строитель крепостных сооружений. Во второй половине 80 — начале 90-х годов выстроил каменные стены и башни Белого города Москвы (по линии теперешнего Бульварного кольца; снесены в основном в XVIII веке). В 1596–1602 годах возвел грандиозные оборонительные сооружения города Смоленска (мощные стены, протяженностью 6,5 км, и 38 башен).

(обратно)

1092

Колымага — старинная громоздкая карета. В колымаге в описываемый период имели право ездить лишь цари, царицы, князья и бояре.

(обратно)

1093

Автор считает, что описание древней столицы заинтересует читателя, который, думается, крайне мало знаком со старой Москвой.

(обратно)

1094

Земский ярыжка — мелкий полицейский чин.

(обратно)

1095

Плавучий Москворецкий мост — мост, сделанный из деревянных брусьев, связанных толстыми веревками из липовой коры, концы которых прикреплялись к башням и противоположному берегу. Мост лежал прямо на воде.

(обратно)

1096

Бобылем жили одинокие люди.

(обратно)

1097

Моровая язва — чума.

(обратно)

1098

Поместный приказ — занимался делами поместий и вотчин бояр, дворян и «детей боярских» (мелких помещиков).

(обратно)

1099

Алтын — три копейки.

(обратно)

1100

Видоки — свидетели.

(обратно)

1101

Тать — вор, грабитель, разбойник, злодей.

(обратно)

1102

Воровской человек, вор — так называли в описываемый период преступных, противозаконных людей.

(обратно)

1103

Косая — смерть.

(обратно)

1104

Гедиминовичи — потомки великого литовского князя Гедимина. Внук Гедимина Ягелло стал основателем польской королевской династии Ягелланов. На Руси — княжеская ветвь, вторая по знатности после Рюриковичей.

(обратно)

1105

Лета 7094 — 1586 г. (Некоторые даты, для развития необходимого автору сюжета, совмещены.

(обратно)

1106

Андрей Чохов — (год рождения неизвестен — умер около 1630 года) выдающийся русский мастер. Свыше 60 лет работал в Москве в Пушечном приказе, изготовив за это время большое количество крупных осадных орудий — «стенобитных пищалей» и мортир. Самые выдающиеся его работы — Царь-пушка (1586) и стоствольная пушка 1588).

(обратно)

1107

7093 — 1585 года.

(обратно)

1108

Тегиляй — кафтан со стоячим воротом и короткими рукавами.

(обратно)

1109

Шебутной — ершистый, неугомонный.

(обратно)

1110

Дыба — орудие пытки, на котором растягивали тело истязаемого.

(обратно)

1111

Гость — почетный купец, равный дворянину, освобожденный от налогов и пошлин, наделенный большими привилегиями.

(обратно)

1112

Сечень — январь месяц.

(обратно)

1113

Травень — май месяц.

(обратно)

1114

Вечерять — ужинать.

(обратно)

1115

Обедня — главная церковная служба у христиан, совершаемая утром или в первую половину дня; литургия.

(обратно)

1116

Домостой — произведение русской литературы 16 века, свод житейских правил и наставлений. Защищал принципы патриархального быта и деспотической власти главы семьи. Возник в среде новгородского боярства и купечества, и широко распространился на всю Россию.

(обратно)

1117

Старое городище — древнее поселение угличан.

(обратно)

1118

Пожар — древнее название Красной площади из-за частых на ней пожарах.

(обратно)

1119

Топтушка — специальное деревянное сооружение, куда накладывали свежую глину, добавляли в нее воды и месили ногами.

(обратно)

1120

Урочные лета — работа, заданная на определенный рок.

(обратно)

1121

Бирючи — глашатаи.

(обратно)

1122

Битая печь — изготовленная из глины и песка.

(обратно)

1123

Борть — дуплистое дерево, дуплявый пень, дупляк, в котором водятся пчелы; колода для пчел, пень долбленый, дуплянка, улей-однодеревка. Бортями звали нарочно долбленые, живые деревья на корню. Бортник — тот, кто занимается лесным пчеловодством.

(обратно)

1124

Полное имя Иисус появилось лишь после реформы патриарха Никона, утвержденная на церковном Соборе в 1656 году.

(обратно)

1125

Правеж — принудительный порядок взыскания долга с ответчика в русском государстве в XV — начале XVIII веков. Правеж заключался в том, что ответчика, в случае невыполнения им судебного решения об уплате долга деньгами или имуществом, ежедневно, кроме воскресений, в течение нескольких часов били батогами по обнаженным икрам ног перед приказной избой. Указом 1718 года Петр I заменил правеж принудительными работами.

(обратно)

1126

Гривна — десять копеек, или три алтына с копейкой.

(обратно)

1127

Соловьи — так в народе прозвали ямщиков.

(обратно)

1128

С пристрастием — т. е. с пыткой.

(обратно)

1129

Грудная жаба — старинное название болезни сердца.

(обратно)

1130

Местными они назывались оттого, что ставились на стене в особо устроенных местах вроде киотов.

(обратно)

1131

Все драгоценности Крестовой, как и других богатейших палат Углицкого дворца были разграблены поляками в 1609 году.

(обратно)

1132

Цениною прежде называли фаянс, покрытый синей поливой; от этого синие изразцы, в отличие от зеленых, назывались ценинными, хотя состав поливы и тех и других был совершенно одинаков и разнился только цветом.

(обратно)

1133

У татар слово «кабак» означало постоялый двор, где продавались напитки и кушанья.

(обратно)

1134

П. Н. Шереметев — лицо не вымышленное, а историческое. Он действительно был родственником Нагих.

(обратно)

1135

Кравчий — один из высоких придворных чинов, но ниже окольничего.

(обратно)

1136

В боярской среде неоднократно вынашивались планы покушения на Бориса Годунова.

(обратно)

1137

Аллилуйя — молитвенный хвалебный возглас в богослужебных иудейских и христианских религий.

(обратно)

1138

Узилища — тюрьмы.

(обратно)

1139

Кошачий корень — валериана.

(обратно)

1140

Подборье — опушка лесного бора.

(обратно)

1141

Дикое Поле — историческое название украинских и южно-русских степей между Доном, верхней Окой и левыми притоками Днепра и Десны. Стихийно осваивались в 16–17 вв. беглыми крестьянами в условиях борьбы против турецко-татарских и польско-шляхетских захватчиков.

(обратно)

1142

Засечная черта — (линии), оборонительные сооружения на южных и юго-восточных окраинах Русского государства в 16–17 вв. для защиты от кочевников. Состояли из засек, валов, рвов, частоколов, дополнялись естественными преградами (реки, овраги). Имели опорные пункты (остроги и города-крепости). Важнейшей была Большая Засечная Черта — оборонительная линия от Рязани до Тулы. В 17 веке заменена Белгородской чертой.

(обратно)

1143

Пожилое — плата деньгами, которую крестьянин отдавал феодалу в случае своего перехода от одно землевладельца к другому в Русском государстве в 15 — начале 17 вв. Введение пожилого явилось одним из этапов в процессе закрепощения крестьян, т. к. это затрудняло уход. Обязательность уплаты являлась одним из средств насильственного удержания крестьян у землевладельцев. В 16 в. пожилое брали также с крестьян, менявших лишь место жительства в пределах владения одного и того же феодала. С полным запрещением перехода крестьян пожилое отмирает.

(обратно)

1144

Взять за пристава — арестовать.

(обратно)

1145

Куколь — монашеский головной убор в виде капюшона.

(обратно)

1146

Студеное море — Белое.

(обратно)

1147

Варяжские государства — прибалтийские.

(обратно)

1148

Свейскими — шведскими.

(обратно)

1149

Комиссия — поручение, связанное с куплей и продажей, выполняемое за определенное вознаграждение.

(обратно)

1150

Род Годуновых вместе с Сабуровыми и Вельяминовыми происходил от татарского мурзы Чета, в крещении Захарии, кой в 1329 году выехал из Орды к великому московскому князю Ивану Даниловичу Калите. Старшая линия потомков Чета — Сабуровы, в конце XV столетия уже заняла место среди знатнейших родов московского боярства, тогда как младшая — Годуновы, выдвинулись столетием позже при Иване Грозном, во время Опричнины.

(обратно)

1151

Терлик — род длинного кафтана с перехватом и короткими рукавами.

(обратно)

1152

Сукман — род суконного кафтана.

(обратно)

1153

Пагуба — вред.

(обратно)

1154

Османы — турки.

(обратно)

1155

Вот тебе, бабушка, и Юрьев день — употреблялось для выражения неожиданно несбывшейся надежды, прекращения свободы действий и т. п. (возникло в связи с отменой в конце 16 века права перехода крестьян от одного помещика к другому, осуществлявшегося ранее в день памяти святого Георгия-Юрия, 26 ноября по старому стилю).

(обратно)

1156

Горяй — прозвище Андрея Васильевича.

(обратно)

1157

В описываемый период хоромами назывались не только деревянные сооружения, но и каменные дворцы.

(обратно)

1158

Юфть — дорогой сорт кожи, получаемый особой обработкой шкур крупного рогатого скота, лошадей, свиней.

(обратно)

1159

В 16 веке специальных духовных учебных заведений, где бы готовились священники, не существовало. Обычно по смерти попа, мир снаряжал к митрополиту грамотного человека, который мог бы читать богослужебные книги. Человек этот, после благополучных смотрин «благословлялся на приход».

(обратно)

1160

Скрижаль — в данном случае нагрудник на мантии архиерея.

(обратно)

1161

Панагия — икона, носимая архиереями на груди.

(обратно)

1162

Наклад — убыток.

(обратно)

1163

Ярыжка — низший полицейский чин.

(обратно)

1164

Падучая хворь — эпилепсия.

(обратно)

1165

До сих пор существуют две версии гибели царевича Дмитрия. По первой — он убит по приказу Бориса Годунова людьми дьяка Битяговского; по второй — Дмитрий наткнулся горлом на нож во время «падучей», когда он играл в «тычку». Однако многие видные историки, в том числе Н. М. Карамзин и С. В. Соловьев, к которым присоединился и А. С. Пушкин, на основе тщательных исследований, безоговорочно приняли первую версию. К ней присоединяется и автор данного произведения.

(обратно)

1166

Ражий — большой, крупный, дюжий.

(обратно)

1167

Пустить «красного петуха» — спалить.

(обратно)

1168

Коновод — предводитель ватаги, зачинщик смуты и т. п.

(обратно)

1169

Жилец — чин ниже дворянского. Обычно молодые жильцы выполняли разные поручения царя и царицы, и жили при дворце.

(обратно)

1170

Ферязь — кафтан с длинными рукавами, без воротника и перехвата.

(обратно)

1171

Вериги — железные цепи, надевавшиеся на тело с религиозно-аскетическими целями.

(обратно)

1172

Это подтверждают «Сибирские летописи» и «Статейный список сибирских воевод».

(обратно)

1173

Повитуха — женщина, занимающаяся подачей помощи при родах; повивальная бабка.

(обратно)

1174

Михайла Федорович Нагой просидит в заточении почти 15 лет. Вызволит его из Каргополя, находящегося в Архангельской области, на реке Онеге, Лжедмитрий I в 1605 году.

(обратно)

1175

Пядь — старая русская мера длины, равная расстоянию между концами растянутых большого и указательного пальцев.

(обратно)

1176

Ляхи — поляки.

(обратно)

1177

Цветень — древнее название месяца мая.

(обратно)

1178

По свежим исследованиям историков Ярослав Мудрый родился в 974 году, скончался в 1053. (С. В. Перевезенцев «Тайны русской веры», издательство «Вече» стр. 95.) О том, что Ярослав родился не в 978 году, а на несколько лет раньше, утверждают член-корреспондент В. Т. Пашуто и доктор исторических наук В. С. Шульгин. (Примечания к 1–2 тому Сочинений С. М. Соловьев «История России с древнейших времен», издательство «Москва», 1988 г., ст. 131).

(обратно)

1179

Детинец — центральная укрепленная часть древнерусского города, обнесенная деревянными или каменными стенами.

(обратно)

1180

В древние времена под Киевом имелись земли, напоминающие степь.

(обратно)

1181

Лепота — красота.

(обратно)

1182

В описываемые временя в южных киевских землях обитали и степные косули.

(обратно)

1183

Поруб — сруб, опущенный в землю для преступников.

(обратно)

1184

Конунг — у скандинавских народов в средние века — военный вождь.

(обратно)

1185

Обло, облый — круглый, закрученный. Рубить в обло — вырубать полукруглый паз в бревне для поперечного бревна.

(обратно)

1186

Перун — главный бог славянских язычников; бог войны, грома и молнии.

(обратно)

1187

Всего же у великого князя Владимира будет 12 сыновей.

(обратно)

1188

Святослав был убит печенегами в 972 году.

(обратно)

1189

Древляне — союз восточнославянских племен в VI–IX вв., к северу до реки Припяти, между реками Случь и Тетерев. С конца IX века данники Киевской Руси. После Древлянского восстания 945 г. полностью подчинены киевскому князю.

(обратно)

1190

Ромеи — греки, византийцы.

(обратно)

1191

Греческий огонь — зажигательная смесь из смолы, нефти, серы, селитры и других, применявшихся в VII–XV вв., в морских боях и при осаде крепостей с помощью метательных машин и специальных медных труб. Вода не гасила Греческий огонь.

(обратно)

1192

Погосты — со времен княгини Ольги — административно-хозяйственные пункты.

(обратно)

1193

Этот шеляг, видимо от латинского «солида», постоянно идет мерой дани с «сохи» или с «дыма». Своей монеты Русь еще не чеканила. Византийский же солид весил 4,5 грамма золота.

(обратно)

1194

Каганат — государство, которое возглавляет каган.

(обратно)

1195

Ясы и косоги — предки современных осетин и черкесов.

(обратно)

1196

Таков важный политический итог похода Святослава на Хазарию.

(обратно)

1197

Знаменитый путешественник — Ибн-Хаукаль в своей «Книге путей и государств» сообщает: «В наше время (это написано в 977–978 годах) ничего не осталось ни от булгар, ни от буртасов, ни от хазар. Дело в том, что на них произвели нашествие русы и отняли у них все эти области». И продолжает, что те, кто спасся от нашествия, рассеялись по соседним областям и теперь надеются заключить с русами договор и вернуться обратно, но же «под их владычество».

(обратно)

1198

Херсонес — Корсунь.

(обратно)

1199

Эти слова некоторые историки неправильно понимали в смысле желания Святослава навсегда покинуть Киев и основать для себя новое государство на юге. Между тем, весь характер деятельности Святослава и обстоятельства, вызвавшие поход на юг, показывают, что его целью было закрепление за Киевской Русью Придунайской области с выходом в Черное море, экономическое значение которой он ясно выразил в приведенных словах. Обладание территорией в непосредственном соседстве с империей дало бы большие преимущества в борьбе с Византией, притязавшей на полнейшее экономическое и политическое господство в черноморском бассейне… Некоторые историки (С. Бахрушев, С. Юшков) характеризовали Святослава как «вождя бродячей дружины, постоянно ищущего добычи и славы военного авантюриста». Такие утверждения неправильны уже по одному тому, что Святослав стоял во главе многих народов Восточной Европы и, прежде всего, восточного славянства, водил в походы, как нам известно, не только дружину, но и многочисленное войско. В Болгарию он вел 60 тысяч человек. Это уже не дружина. Венгры признали Святослава своим вождем и под его начальством сражались в решительной битве под Аркадиополе. Святослав ходил на Болгарию не из склонности к бродяжничеству, а в итоге сложной международной обстановки. Наконец, во всей внешней политике Святослава, как и его предшественников, нетрудно увидеть известную систему по осуществлению задач, поставленных не усмотрением того или иного князя, а растущим Древнерусским государством.

(обратно)

1200

Грудень — ноябрь.

(обратно)

1201

Лихоманка — простудное заболевание.

(обратно)

1202

Сечень — январь.

(обратно)

1203

Чудь — прибалтийско-финские племена Финского залива, в боле позднее время — эсты.

(обратно)

1204

Варяжское море — Балтийское.

(обратно)

1205

От этого искателя приключений, возглавлявшего небольшую дружину, без особых знаний велась генеалогия всех русских князей «Рюриковичей» (хотя русские историки XI в. вели родословную князей от Игоря, не упоминая о Рюрике).

(обратно)

1206

До сих пор в Киеве на берегу Днепра сохранилось место, называемое «Аскольдовой могилой». Возможно, что князь Оскольд был последним представителем древней династии Кия. (Кий — легендарный основатель Киева и первый его правитель).

(обратно)

1207

Княжение варяга Олега в Киеве — незначительный и недолговременный эпизод, излишне раздутый некоторыми проваряжскими летописцами и позднейшими историками-норманиистами. Поход 911 года — единственный достоверный факт из его княжения — стал очень знаменит благодаря той блестящей литературе, в которой он был описан, но по существу один из многих походов русских дружин IX-Х веков, на берег Каспия и Черного моря, о которых проваряжские летописцы умалчивают. На протяжении Х и первой половины XI века русские князья нередко нанимали отряды варягов для войн и дворцовой службы. О культурной роли варягов нечего и говорить.

Договор 911 года, заключенный от имени Олега и содержащий около десятка скандинавских имен олеговых бояр, написан не на шведском, а на славянском языке.

Никакого отношения к созданию государства, к строительству городов, к прокладыванию торговых путей варяги не имели. Ни ускорить, ни существенно задержать исторический процесс Руси они не могли. Период Олегова «княжения» оставил в народной памяти эпическую песню о смерти Олега от своего собственного коня (обработанную А. С. Пушкиным в его «Песне о вещем Олеге»), интересную своей антиваряжской тенденцией. Образ коня в русском фольклоре всегда очень благожелателен, и если уж хозяину — варяжскому князю предречена смерть от его боевого коня, значит, он того заслужил. Историческая роль варягов несравненно меньше, чем роль печенегов или половцев, действительно влиявших на развитие Руси на протяжении четырех веков. Поэтому жизнь только одного поколения русских людей, терпевших участие варягов в управлении Киевом, не представляется исторически важным периодом.

(обратно)

1208

Драккар — название варяжского морского судна.

(обратно)

1209

Викинги — скандинавы — участники морских торгово-грабительских и завоевательных походов в конце VII-середины XI вв. в стран Европы. На Руси их называли варягами, в Западной Европе — норманнами, викингами. В IX веке захватили Северо-Восточную Англию, в Х — Северную Франции (Нормандия). Достигали Северной Америки.

(обратно)

1210

Лазутчики — разведчики.

(обратно)

1211

Наподгуле — выпивший, или совсем пьяный человек.

(обратно)

1212

Калита — сума, торба, кожаный мешочек на поясе, в котором носили деньги.

(обратно)

1213

В Древней Руси, и много позже, даже более ранние браки считались нормой.

(обратно)

1214

Память об этом голоде надолго сохранится в древней пословице: беда аки в Родне.

(обратно)

1215

Одно из прозвищ князя Владимира Святославича. Соломон — царь Израильско-Иудейского царства в 965–928 до новой эры. Согласно библейской традиции, славился необычайной мудростью; по преданию — автор некоторых книг Библии. (в т. ч. «Песни песней»). Согласно «Повести временных лет» Соломон имел 700 жен и 300 наложниц.

(обратно)

1216

Зепь — древнее название кармана.

(обратно)

1217

Учан — речное грузовое судно.

(обратно)

1218

Четь — четверть пуда.

(обратно)

1219

Однако летописцы, историки, в том числе и В. Соловьев отмечали: «Владимир вовсе не был князем воинственным, не отличался удалью, подобно отцу своему Святославу, в крайности решался на бегство перед врагом, спешил укрыться в безопасном месте; предание, сохранившееся в песнях, также не приписывает ему личной отваги».

(обратно)

1220

Хвалынское — Каспийское.

(обратно)

1221

Торки — обрусевшие кочевники из племени торков, когда-то поселенного русскими князьями под Киевом.

(обратно)

1222

Об этой пограничной линии писал русский летописец, современник Владимира, об этих же порубежных крепостях-заставах пел свои песни народ:

На горах, горах да на высоких,
На холме да на окатистом,
Там стоял да тонкий бел шатер.
Во шатре-то удаленьки добры молодцы…
Стерегли-берегли они красен Киев-град.
(обратно)

1223

Как устный учебник родной истории, пронес народ торжественные и величавые напевы былин через тысячу лет своей многотрудной жизни, дополняя былины новыми героями, новыми событиями и обращаясь к ним в тяжелые годы лихолетий.

(обратно)

1224

Память об этом вечном огне сохранилась у новгородцев на многие столетия.

(обратно)

1225

Попытка превращения язычества в государственную религию с культом Перуна во главе не удовлетворила Владимира, хотя киевляне охотно поддерживали даже самые крайние проявления кровавого культа воинственного бога.

(обратно)

1226

В народном искусстве сохранилось много чрезвычайно древних символов добра и плодородия, изображая которые на одежде, посуде, жилище, древний человек думал, что знаки добра, «обереги», отгоняют духов зла. К числу таких символов относятся изображения солнца, огня, воды, растения, цветка.

(обратно)

1227

С воцарением христианства всё сдвинули на полгода, и год стал начинаться 1 сентября. Первое было более естественным — с начала весны начинался новый жизненный цикл. Начало года с 1 сентября, согласно Троицкой летописи, было принято в 1407 году. Но только в 1492 году был созван в Москве Собор, который перенес начало гражданского года с 1 марта на 1 сентября. Петр Первый ввел новый год с 1 января 1696 г.

(обратно)

1228

Кутья — кушанье из крупы с медом.

(обратно)

1229

Позднее, над могилами стали насыпать земляные курганы. Обычай приносов в «родительские» дни сохранился и до наших дней.

(обратно)

1230

Всё это подтверждено археологическими раскопками курганов. В качестве примера можно привести огромный курган высотой с четырехэтажный дом — «Черную Могилу» в Чернигове, где в процессе раскопок было найдено много различных вещей Х века: золотые византийские монеты, оружие, женские украшения и турьи рога, окованные серебром, с чеканными узорами и изображением былинного сюжета — смерти Кощея Бессмертного в черниговских лесах.

(обратно)

1231

Летний солнцеворот, 24 июня.

(обратно)

1232

Ильин день, 20 июля.

(обратно)

1233

Знатоками обрядности и точных сроков (календарных) молений были жрецы-волхвы и ведуньи-знахарки, появившиеся еще в первобытную эпоху. Наряду с языческими молениями об урожае, составлявшими содержание годового цикла праздников, славянское язычество включало и первобытные верования в леших, водяных, болотных духов и культ предков — почитание мертвых, вера в домовых.

(обратно)

1234

На основе документальных исследований и научных материалов историков В. Соловьева, В. Ключевского, Н. Карамзина, Б. Грекова, Б. Рыбакова, Г. Прошина, С. Перевезенцева, специалистов по язычеству древних славян, а также древних летописей написаны некоторые сцены данного произведения.

(обратно)

1235

Место же, где течение реки выбросило Перуна на берег, киевляне приметили. И через два века летописцу была известна Перунья отмель на Днепре.

(обратно)

1236

«Некоторые шли к реке по принуждению, некоторые же, ожесточенные приверженцы старой веры, слыша строгий приказ Владимира, бежали в степи и леса». (С. М. Соловьев. История России с древнейших времен).

(обратно)

1237

Гайтан — тесьма, шнурок для ношения крестов и амулетов.

(обратно)

1238

Мездра — слой подкожной клетчатки у животных.

(обратно)

1239

Минотавр — в греческой мифологии чудовище, полубык, получеловек, рожденный женой критского царя Миноса от связи со священным быком бога Посейдона. Минос заключил Минотавра в лабиринт и обязал подвластные ему Афины доставлять периодически для кормления Минотавра по семь юношей и девушек. Афинский герой Тесей убил чудовище.

(обратно)

1240

Туров — древнерусский город на реке Припять в землях дреговичей (ныне поселок городского типа в Гомельской области). Первое упоминание в 980 году. В XI–XII веках — центр Турово-Пинского княжества. В конце 12 века распалось на ряд княжеств, вошедших в начале XIV века в Великое княжество Литовское. Свое название «Туров» город получил от варяга Тура, некогда повелевавшего этим городом.

(обратно)

1241

Уроки — в данном случае — упражнения.

(обратно)

1242

Ушкуйники — речные разбойники, грабители; ушкуи — небольшие ладьи, челны, лодки-однодеревки, на которых разбойничали ушкуйники.

(обратно)

1243

Лишить живота — предать смерти, убить.

(обратно)

1244

В описываемый период тиуны (приказчики) назначались князьями и боярами из своих слуг — холопов.

(обратно)

1245

Послушник — прислужник, готовящийся принять постриг в монастырь.

(обратно)

1246

Стихарь — риза.

(обратно)

1247

Полунощь — север.

(обратно)

1248

Поприще — мера длины в разных значениях; путевая мера — около 20 верст (дневной переход). В переносном значении — поле деятельности. В данном случае — расстояние.

(обратно)

1249

Колок — деревянный или железный крючок, на который вешали одежду.

(обратно)

1250

Уязвить — ранить.

(обратно)

1251

Пчелиный клей — прополис.

(обратно)

1252

Било — железная пластина, в которую били для обозначения времени, сбора на вече; в данном случае для сбора защитников крепости.

(обратно)

1253

Сулица — короткое метательное копье.

(обратно)

1254

Исполчиться — приготовиться к бою.

(обратно)

1255

Стожары — шесты, втыкаемые твердо в землю, посреди стога, чтобы он не клонился.

(обратно)

1256

Червленый — красный.

(обратно)

1257

Первоначальный Ростов занимал правый берег в устье ныне засыпанной речки Пижермы и располагался вдоль берега по надпойменной террасе озера на месте мерянского поселка. Границы города до конца Х в. времени Ярослава Мудрого определить затруднительно. Однако по результатам раскопок можно полагать, что в напольную сторону город тянулся не менее чем на 200 метров и вдоль берега к западу от р. Пижермы более чем на 300 м. Но уже в начале XI в., при том же князе Ярославе Мудром, городская черта уже подходит до границ, очерченных ныне существующим валом XVII в. В дальнейшем осваивается озерное побережье и участки в напольную сторону к северу от центра. В результате к началу XIII в. городская территория составляла около 200 га, что ставило Ростов в число крупнейших городов Древней Руси. Для сравнения: территория Чернигова равнялась 160 га, Владимира — 145, Суздаля — 49 га. Таким образом очевидно, что упоминание Ростова как «Великого» в обращении князя Вячеслава Владимировича к Юрию Долгорукому в 1151 г. не было случайным и отражало истинную значимость города.

(обратно)

1258

Заступ — лопата.

(обратно)

1259

Вепрь — дикая свинья, кабан.

(обратно)

1260

Тур — дикий бык.

(обратно)

1261

Сумежье — древнее название границы.

(обратно)

1262

По определению историка В. О. Ключевского, Древняя Русь все мелкие финские племена объединила под одним общим названием «чудь» от слов чудить, чудак, чудно.

(обратно)

1263

Позднее, когда Ростов гораздо расширился, это место в восточной части города стали называть «Чудским концом».

(обратно)

1264

Валы и рвы, возведенные Ярославом, являются лишь предположением автора. Впрочем, учитывая топографические особенности Ростова, сильную влажность грунта, затруднявшую земляные работы, можно полагать, что уже в XI в. валы осели, а рвы исчезли. Позднее крепость была возведена лишь на земляной подсыпке. Громадные оборонительные сооружения, в виде земляных валов и водяного рва, по указу царя Михаила Федоровича, были сооружены лишь в 30-х годах XVII в.

(обратно)

1265

Сонмище — собрание, которое позднее стали называть вечем.

(обратно)

1266

Чернь — простолюдины; позднее — подневольные, тяглые люди.

(обратно)

1267

Полюдье — сбор дани с княжеских вассалов в Древней Руси.

(обратно)

1268

Ряд — договор.

(обратно)

1269

Бусит — крапает или сеет мелкий дождь.

(обратно)

1270

В древние времена, остров находившийся напротив Ростова на озере Неро, не имел определенного названия и его просто называли «Остров». Гораздо позднее он стал называться Рождественским.

(обратно)

1271

В Древней Руси смердами-огнищанами называли крестьян, от термина «огнище», когда в подсечном хозяйстве приходилось выжигать и корчевать для полей леса. Каждый князьдля досмотра за огнищанами назначал «боярина-огнищанина».

(обратно)

1272

Гоны и знаменья — охотничьи тропы и различные (обычно цветные) заметы.

(обратно)

1273

Даже шестьдесят лет спустя после принятия христианства, прибывший сюда епископ Леонтий, Киево-Печерский монах, встретил ожесточеное сопротивление язычников. В 1073 году он был убит сторонниками старой религии. После него епископом Ростова стал Исайя. При нем миссионерскую деятельность в Чудском конце вел монах Авраамий. Ему удалось сокрушить идола Велеса, крестить язычников и заложить на месте капища первый в северо-восточной Руси Авраамиев монастырь. Он был основан в конце XI века.

(обратно)

1274

В фунте четыреста граммов, значит, вес такой кольчуги составляет около девяти кг. К русичам слово «фунт» перешло от немцев.

(обратно)

1275

Пять ладоней — 50 см.

(обратно)

1276

Две с половиной ладони — 25 см.

(обратно)

1277

Пиво на Руси изготовлялось с древнейших времен.

(обратно)

1278

На месте нынешнего Араамиева монастыря.

(обратно)

1279

Подоплека — скрытая, тайная причина чего либо.

(обратно)

1280

Длань — рука.

(обратно)

1281

Ярослав стал основателем первого храма Ростовского княжества, что стало колыбелью христианства Ростово-Суздальской Руси.

(обратно)

1282

Перепроверив слова летописца, автор пришел к выводу, что они оказались ошибочными, так как город Переяславль на реке Трубеж был основан в 911 году, называется ныне Переяславль-Хмельницкий.

(обратно)

1283

Чернобог — языческий бог беды, горя и смерти. Князь Владимир хоть и принял христианство, но элементы язычества прорывались в нем еще долгие годы.

(обратно)

1284

Отличием селений от более поздних было то, что церковь еще не проникла в них. В селах по-прежнему господствовали старые языческие обряды.

(обратно)

1285

Во многих славянских избах долго не делали потолков, так что при относительно небольшой площади курные избы были достаточно высоки.

(обратно)

1286

Еще в начале XX века в русской деревне было множество курных изб, в которых, словно полторы тысячи лет назад, работали у печи домашние мастерицы. Не случайно в Словаре В. И. Даля изба с левосторонним расположением печи названа «избой-непряхой», за то, что в подобном жилище женщине «не с руки» прясть.

(обратно)

1287

Во многих исторических романах герои произведений придвигали лавки к столу, но авторы ошибались, так как лавки прикреплялись к стенам, на них отдыхали и спали, к обеденному же столу придвигались лишь скамейки.

(обратно)

1288

Побыт — обычай.

(обратно)

1289

Средняя дружина князей в русских городах.

(обратно)

1290

Витаться — здороваться, желать друг другу доброй жизни и здоровья.

(обратно)

1291

У плотников был обычай: перед смертью класть топор под голову.

(обратно)

1292

Сручье — инструмент.

(обратно)

1293

Колода — днище корабля из ствола дерева.

(обратно)

1294

Клещино — Плещеево озеро.

(обратно)

1295

Данная глава написана на основе исследований доктора исторических наук, профессора А. Е. Леонтьева.

(обратно)

1296

Специалисты подсчитали, что общая длина Сары составляет около 93 километров.

(обратно)

1297

Домницы — особой конструкции печь для выплавки чугуна из железной руды.

(обратно)

1298

Еще до введения христианства ростовская меря начала уже перенимать языческие верования у русских (ростовских) славян. А с началом введения христианства большинство мерян переместилось к родственным мери — черемисам в пределах Булгарского царства на Волгу.

(обратно)

1299

Автор, чтобы придать произведению более динамичный сюжет, несколько изменил годы княжения младшего брата Ярослава Мудрого, Станислава, в городе Смоленске.

(обратно)

1300

Крестцы — перекрестки.

(обратно)

1301

Русские крестьяне еще в XIX веке ко всяким важным начинаниям старались приступать при растущей луне.

(обратно)

1302

По наблюдениям этнографов, такого обычая строго придерживались в России и Белоруссии еще в начале XX века. И даже в настоящее время в в сельском и городском обиходе сохранилось поверье: въезжая в новую избу или квартиру, следует пустить вперед себя кошку. Однако мало кто может сказать почему.

(обратно)

1303

Задок — так в Древней Руси назывался туалет.

(обратно)

1304

Раменье — темнохвойный лес.

(обратно)

1305

Летопроводец — древнее название сентября.

(обратно)

1306

Воздвиженье — 14 сентября.

(обратно)

1307

Дворский — в Х-XI вв. — княжеский дворский считался высшим боярским чином.

(обратно)

1308

Паволоки — шелка.

(обратно)

1309

Парча — тонкая ткань, затканная золотыми или серебряными нитями.

(обратно)

1310

Аксамит — вид старинного плотного узорного бархата.

(обратно)

1311

Мускат — виноград.

(обратно)

1312

Посолонь — по солнцу.

(обратно)

1313

Пробавляться — довольствоваться, обходиться, ограничиваться чем-либо, добывать средства к жизни, к пропитанию.

(обратно)

1314

Русское море — Черное море.

(обратно)

1315

Витичев — древнерусский город Х-XIII вв. на правом берегу Днепра (ныне Витачев Киевской области). Пункт сбора торговых судов, следовавших в Византию.

(обратно)

1316

Гирл — узкий водный рукав.

(обратно)

1317

Лиман — залив, образованный при затоплении морем устья реки.

(обратно)

1318

Корча — подводные пни и корни.

(обратно)

1319

Забор — тот же порог, но занимающий лишь часть устья реки.

(обратно)

1320

Между Днепропетровском и Александровском.

(обратно)

1321

На вершине горы «Гроза» в память об этом печальном событии была установлена чугунная плита с надписью: «В 972 году у Днепровских порогов пал в неравном бою с печенегами витязь-князь Святослав Игоревич». Когда после войны восстанавливалась плотина ДнепроГЭСа, плиту сняли и перенесли на площадь села Никольского.

(обратно)

1322

Потом он стал известен как Хортица.

(обратно)

1323

Потом он стал называться Березань.

(обратно)

1324

Гирло — разветвление речного русла в устье реки, рукав реки. (о реках, впадающих в Азовское и Черное моря).

(обратно)

1325

Бусник — мелкий дождь.

(обратно)

1326

Елань — обширная прогалина, луговая равнина.

(обратно)

1327

Гиль — бунт, мятеж, крамола.

(обратно)

1328

Розмыслы — инженеры-строители.

(обратно)

1329

Зодчий — архитектор.

(обратно)

1330

Отсюда произошло значение погоста как кладбища. С погостами стали совмещать административные деления — сельские волости.

(обратно)

1331

Косящетые оконца — сделанные из деревянных косяков, украшенных косыми узорами.

(обратно)

1332

Гузно — зад, задница.

(обратно)

1333

С пристрастием — допрос с применением пытки.

(обратно)

1334

Морить — выдерживать в воде, в специальном растворе, чтобы придать темный цвет и крепость.

(обратно)

1335

Червень — июнь месяц.

(обратно)

1336

Иностранец Исаак Масса, бывший очевидцем подобной борьбы, напишет: «Некоторые русские охотники проявляли поистине геройскую отвагу. Я сам видел, как многие из них выходили на большого свирепого медведя с одной рогатиной и так ловко вонзали ее зверю в горло или грудь, что было прямо удивительно, и хотя большей частью руки охотника бывали в этой борьбе изранены, но охотники одерживали победу. Но ежели бы кто промахнулся, то мог поплатиться жизнью».

(обратно)

1337

Закобенился — заупрямился.

(обратно)

1338

Саян — женское платье (род сарафана) с большими декоративными пуговицами от ворота до подола, обычно металлическими, сквозными.

(обратно)

1339

Чёботы — башмаки или сапоги.

(обратно)

1340

Охлюпкой — верхом без седла.

(обратно)

1341

Тороки — сумки, прикрепленные к седлу, также ремни, которыми всадник привязывал позади седла разную кладь.

(обратно)

1342

Ярослав Мудрый действительно возведет в Белогостицах первый в Ростово-Суздальской Руси монастырь под названием Георгиевский.

(обратно)

1343

Закут — угол в избе сзади печи.

(обратно)

1344

Источником являются беседы о религии С. Перевезенцева.

(обратно)

1345

По летописному преданию, зафиксированному в «Повести временных лет», первую христианскую проповедь в землях будущей Киевской Руси произнес апостол Андрей, первый из учеников Иисуса Христа, прозванный «Первозванным». В летописи рассказано, что апостол Андрей, направляясь из Крыма в Рим и проповедуя учение Христово, приплыл по Днепру к тем горам, где впоследствии встанет Киев и благословил эти горы.

(обратно)

1346

Позднее так и случилось. Разъяренные язычники «Чудского конца» (восточная часть Ростова Великого) убили епископа Леонтия.

(обратно)

1347

Вечный огонь был принят не от христианства, а от язычества, нашей древней религии, которая связана с нашими корнями, проросшими в глубь тысячелетий.

(обратно)

1348

Студень-зимник — древнее название декабря.

(обратно)

1349

Во время молитвы накануне сева самарские крестьяне до сих пор затыкают в избе все щелки и закрывают все трубы, чтобы нисшедшая от молитвы благодать Божия не могла уйти на небо.

(обратно)

1350

Рассказы о языческих верованиях и обрядах, а так же о святости князей Бориса и Глеба, о чем рассказывается в одной из дальнейших глав романа, не являются плодом вымысла автора, т. к. они написаны на основе изучения древних летописей и документальных исследований русских ученых о религии языческой Руси (в частности, современных источников выше упомянутого С. Перевезенцева).

(обратно)

1351

Язвы — в данном случае, раны.

(обратно)

1352

Посад — территория вне городской крепости, на которой обычно расселялись ремесленные люди.

(обратно)

1353

Шестопер — род булавы, оружие с круглым концом, усаженным пластинчатыми стальными выступами.

(обратно)

1354

Особенно увлекались богатой вышивкой состоятельные люди, кто мог себе позволить золотое шитье, жемчуг и драгоценные камни, так что со временем ворот превратился в отдельную «наплечную» часть одежды — «ожерелье» («то, что носят вокруг горла») или «оплечье». Его пришивали, пристегивали или вовсе одевали отдельно. Рукава рубах были длинные и широкие, и у запястья схватывались тесьмой. В распущенном виде рукава достигали земли. А поскольку у древних славян все праздники носили религиозный характер, нарядные одежды одевались не только для красоты — это были одновременно и ритуальные облачения. Все мужские рубах опоясывались ременным поясом.

(обратно)

1355

По свидетельству известного ярославского краеведа М. Г. Мейеровича до середины первого тысячелетия территорию Медвежьего угла заселяли племена дьяковской культуры, оставившие Медведицкое городище, которое являлось одним из древнейших памятников Верхнего Поволжья, появившееся здесь в VIII–IX веках до новой веры.

Это было первое, ставшее известным нам поселение на территории города. Но продолжало ли оно существовать в дальнейшем, выяснить так и не удалось. Потомками Медведицкого городища было угро-финское племя мерян, хорошо известное по русским летописям. Занималось оно скотоводством, рыболовством и земледелием, знало различные ремесла. Это было племя, игравшее заметную роль в событиях того времени. Одним из крупных центров мери было известное Сарское городище близ Ростова.

В первой половине IX века (по мнению большинства исследователей) здесь появляется славяно-русское поселение: сперва новгородские словене, затем кривичи, жившие в верховьях Днепра, Западной Двины и Волги.

В Х веке славянское вторжение приобретает уже широкий размах. Идет сближение культур различных этнических групп, а в дальнейшем и ассимиляция мери славянами. Такая судьба постигла и небольшие группы скандинавов, осевших здесь в IX-Х веках. Именно это разноэтничное и всё более сближающееся население и обосновалось в Медвежьем углу во второй половине IX века…

(обратно)

1356

Амулет на черном гайтане был обязателен для всех волхвов того времени.

(обратно)

1357

В этой сцене усматривается, что жрец изображает солнце в зимнее время. После этого он просит Световида, чтобы солнце стало видимым, чтобы оно возвратилось, чтобы после зимы всё ожило. Не вызывает сомнения, что Световид был богом, кой одушевлял весь наш мир. Свет — это, по сути, солнце. У него четыре лица, означающие четыре сезона. Стрелы и лук — это лучи солнца. Рог в руке — означал изобилие, кое порождено теплотой солнца — Световида. Меч в руках Световида — означал его как бога-защитника и покровителя славян.

(обратно)

1358

Владимир был отлично знаком с византийскими мерами борьбы с неугодными людьми, и охотно применял их в своих целях.

(обратно)

1359

Лествичное право — от слова «лествица» (лестница). Обычай княжеского наследования в Древней Руси. Все князья считались братьями (родичами) и совладельцами всей страны. Старший сидел в Киеве, следующие по значению в менее крупных городах. Княжил старший брат, затем младшие (по порядку), затем дети старшего брата, за ними дети младших братьев, за ними, в той же последовательности, внуки, затем правнуки и т. д. Те из потомков, чьи отцы не успели побывать на великом княжении, лишались права на очередь и получали уделы на прокорм. По мере смены главного князя все прочие переезжали по старшинству из города в город. Такой же лествичный порядок сохранился и внутри отдельных княжеств, на которые распадалась Киевская держава. Порядок этот помогал сохранять единство страны, но был неудобен в силу постоянных переездов князей с дружинами из города в город и смены администрации.

(обратно)

1360

Три пролетья — три года назад.

(обратно)

1361

Возвратиться со щитом — победителем, на щите — погибшим, побежденным.

(обратно)

1362

Булгар — будущая Казань.

(обратно)

1363

Вся история Булгарского царства Х — XIII вв. была наполнена борьбой с русскими князьями.

(обратно)

1364

Канитель — очень тонкая витая позолоченная или посеребренная проволока, употребляемая в золотошвейном деле.

(обратно)

1365

Башня мечети, с которой муэдзины призывают мусульман на молитву.

(обратно)

1366

Муэдзин — служитель мечети.

(обратно)

1367

Кальян — восточный курительный прибор, в котором табачный дым очищается, проходя через сосуд с водой.

(обратно)

1368

Гяур — человек другого вероисповедания.

(обратно)

1369

Государя — здесь в значении феодала, господина, властелина.

(обратно)

1370

Достархан — угощение, а также нарядная скатерть, расстилаемая для пиршества.

(обратно)

1371

Младшую дружину составляли воины, которых называли «отроками».

(обратно)

1372

Официально суздальцы отмечают дату основания города с 1024 года, с первого летописного упоминания о нем в «Лаврентьевской летописи», однако точная дата основания и имя основателя неизвестны. Но в «Степенной книге» крещения Руси говорится: «В лето 6498 (990 г.) от Киева подвижеся блаженный Владимир шествовати в Суждальскую землю взем съ собою двух Епископов… и в земли Суждальской вся люди крестиша».

(обратно)

1373

Ополье — небольшие сухие возвышенности на Русской равнине с плодородной землей.

(обратно)

1374

Клир — общее наименование служителей культа какой-либо церкви; церковный причт.

(обратно)

1375

В описываемый период зипуны носили и князья, и бояре, и ремесленники, и крестьяне. Различались они лишь качеством сукна и видом отделки.

(обратно)

1376

Крица — бесформенный кусок железа, получаемый при различных способах обработки руды и чугуна.

(обратно)

1377

Чтобы полосы сварочного булата составляли основу клинка, по краю же приваривали лезвия из высокоуглеродистой стали: ее предварительно подвергали так называемой цементации — нагреванию в присутствии углерода, который пропитывал металл, придавая ему особую твердость. Специалисты подчеркивают, что сварка железа и стали — сплавов, заметно различающихся температурой плавления, — процесс, требующий от кузнеца высочайшего мастерства. И археологические данные подтверждают, что в IX–XI веках наши предки вполне владели этим мастерством, а не только «умели изготавливать простые железные предметы», как полагали норманисты.

(обратно)

1378

Мечи называются харлужными потому, что изготовлены они из чередующихся полос железа и стали, закалены в воде и не ломаются в самой жесткой сече.

(обратно)

1379

Гости — купцы.

(обратно)

1380

Стрекава — крапива.

(обратно)

1381

Руда — старинное название крови.

(обратно)

1382

Волок — место наибольшего сближения двух судоходных рек, по которому в старину перетаскивали (волокли) суда и грузы из одной водной системы в другую.

(обратно)

1383

Через непродолжительное время Ростово-Суздальская Русь, практически основанная (как политическое и экономическое объединение двух княжеств) Ярославом Мудрым, станет главенствующей в русской державе.

(обратно)

1384

Так и произошло. Ростовцы не только возвели город и храмы, но стали его коренными жителями.

(обратно)

1385

Пресвитеры — священники.

(обратно)

1386

Данное событие произошло 20 июля 1010 года в Ильин день по старому стилю.

(обратно)

1387

Плинфа — старинный плоский квадратный кирпич. (В послемонгольское время выходит из употребления).

(обратно)

1388

Апсида — полукруглый (иногда многогранный) выступ в стене христианских церковных зданий.

(обратно)

1389

Тмуторокань — древнерусский город Х-XII вв. на Таманском полуострове. Тмутороканское княжество в результате борьбы с половцами и Византией прекратило существование в начале XII в.

(обратно)

1390

Сурожское море — Азовское.

(обратно)

1391

Сумежье — древнее название границы.

(обратно)

1392

Дубовый храм простоял в Новгороде 60 лет. В 1050 году на его месте был возведен Ярославом Мудрым каменный собор. «Умереть за святую Софию» означало защитить родной город.

(обратно)

1393

Два других конца — Загордский и Плотницкий — возникли позже, в XII–XIII веках.

(обратно)

1394

Повитаться — в данном случае, пожать руку или обнять за плечо.

(обратно)

1395

А. Поппэ, профессор Варшавского университета, русист. Автор разделяет мнение польского ученого, чьи современные исследования еще больше укрепляют позицию автора в так называемом «деле» убийств князей Бориса и Глеба.

(обратно)

1396

Стемма — византийская корона.

(обратно)

1397

Василевс — император, государь.

(обратно)

1398

Фряжского — итальянского.

(обратно)

1399

Первого сына Ярослав Мудрый назвал в честь первого храма Ильи, возведенного в Ярославле.

(обратно)

1400

Червенские города — древнерусские города-крепости Х — XIII вв.: Червен, Волынь, Сутейск и другие.

(обратно)

1401

Рядная грамота, ряд — договор, соглашение.

(обратно)

1402

Корсары — морские пираты.

(обратно)

1403

Громадное значение имел путь, связывающий Новгород с Волгой. Изначальное его направление выводило по реке Поле и ее притокам к озеру Селигер и верховьям Волги. (Значительно позже был проторен водный путь по реке Мсте, а также по суше на Торжок, от коего шла прямая дорога по Тверце до впадения ее в Волгу). Мста выводила к Медведице, от нее можно было опять-таки попасть к Волге, там, где в нее впадала река Нерль, по коей можно было двигаться через Ростово-Суздальские земли в Хвалынское море и страны арабского Востока.

(обратно)

1404

Югорская земля — историческое название Северного Урала и побережья Северного Ледовитого океана от Югорского (пролив между островом Вайгач и берегом материка Евразия. Соединяет на Ю. Баренцево и Карское моря) до устья реки Таз, населенных югрой. Во второй половине 15 века постепенно включено в Российское государство. Югры — хантские и отчасти мансийские племена.

(обратно)

1405

Студеное море — Ледовитый океан.

(обратно)

1406

Самоеды (летописн. смаоядь на саамском языке — земля саамов), старое русское название саамских племен северной Руси, позднее название ненцев.

(обратно)

1407

Выжлятник — псарь.

(обратно)

1408

Позднее Ярославль по количеству церквей действительно превзойдет Господин Великий Новгород.

(обратно)

1409

Лядина — сорный лес.

(обратно)

1410

Ратовище — деревянная часть копья.

(обратно)

1411

Здесь — в значении с блестящей охотой.

(обратно)

1412

Церковь Иоанна Предтечи сгорела во время пожара 1132 года. Сгорело и «Рукописание», составленное князем Ярославом. Однако в 1135 году, при князе Всеволоде, потомке Ярослава Мудрого, храм был восстановлен и составлено новое «Рукописание».

(обратно)

1413

Свеи — шведы.

(обратно)

1414

Колбяги — жители Прибалтики.

(обратно)

1415

Хольмгард — так называли Новгород немцы и скандинавы, что означало высокий, неприступный город.

(обратно)

1416

Жители острова Готланд в Балтийском (Варяжском) море, принадлежавшего Швеции.

(обратно)

1417

Конунг — военный вождь у скандинавских народов.

(обратно)

1418

О том, что варяги являются создателями Русского государства, до сих пор, вот уже несколько столетий идут ожесточенные споры. Некоторые исследователи принимают теорию норманнистов, другие же с ней категорически не согласны. Автор, не смотря на спорный вопрос, склоняется к точке зрения главного героя произведения, оставляя полное право на дискуссию читателей.

(обратно)

1419

«Повесть временных лет».

(обратно)

1420

Десятинная церковь (храм Святой Богородицы) была построена на месте срубленного истукана Перуна в (на месте Боричевого холма) в 988 году и сожжена ханом Батыем в 1240 году.

(обратно)

1421

Соломон — царь Израильско-Иудейского царства в 965–928 гг. до нашей эры. Согласно библейской традиции славился не только своей необычайной похотливостью, но и необычайной мудростью.

(обратно)

1422

Отрок, отроки — юноши, приучавшиеся к военной службе, они прислуживали князю и дружинникам.

(обратно)

1423

Угорские горы — Карпатские горы.

(обратно)

1424

Обо всех трех убийствах рассказывается в «Повести временных лет», составленной монахом Киево-Печерской лавры Нестором во втором десятилетии XII века.

(обратно)

1425

Видоки — свидетели.

(обратно)

1426

Слово «государь» в Древней Руси часто применялось в значении «господин».

(обратно)

1427

Закрутни — водовороты.

(обратно)

1428

«Русская Правда» Ярослава Мудрого является первым сводом законов русского права.

(обратно)

1429

Каин — сын Адама и Евы. По библейскому преданию убил своего брата Авеля.

(обратно)

1430

Бурдюк — мешок из шкуры животного для хранения и перевозки вина и других жидкостей.

(обратно)

1431

Махан — жареная конина.

(обратно)

1432

Чувал — огромный мешок, перекинутый через седло лошади.

(обратно)

1433

Козьма и Демьян — 1 ноября.

(обратно)

1434

Илья скончается в 1020 году, не прожив и десяти лет.

(обратно)

1435

Имеется в виду Переяславль-Хмельницкий.

(обратно)

1436

Пятидесятница — один из двунадесятых праздников православной церкви.

(обратно)

1437

Крест Андрея Первозванного был наклонным, в форме буквы «Х»; его символическое изображение помещается на флаге Российского флота, который поэтому именуется Андреевским флагом.

(обратно)

1438

Исторический факт, отмеченный летописями.

(обратно)

1439

Водопровод в Новгороде был сооружен из берестяных труб.

(обратно)

1440

Крестец — перекресток.

(обратно)

1441

Ослоп — кол, жердь, палка.

(обратно)

1442

В данном случае — в двух дневных переходах.

(обратно)

1443

Вече в Киеве в ту пору не существовало. Великий князь был единовластным правителем.

(обратно)

1444

Шляхта — польское дворянство.

(обратно)

1445

Стратиг — старинное название стратега.

(обратно)

1446

Гевала — палестинский город.

(обратно)

1447

Благочинный — в православном церковном управлении: священник, выполняющий административные обязанности по отношению к нескольким церквам с их приходами.

(обратно)

1448

Понтий Пилат — римский наместник иудеев, отличавшийся крайней жестокостью. Согласно Иосифу Флавию, древнееврейскому историку, и новозаветной традиции, приговорил к распятию Иисуса Христа.

(обратно)

1449

Смирна — благовонная смола, употреблявшаяся для курений.

(обратно)

1450

Фарисеи — в древней Иудее члены религиозно-политической партии, представлявшие интересы зажиточных слоев, отличавшихся фанатизмом и лицемерным исполнением правил благочестия.

(обратно)

1451

Куна — денежная единица, когда шкура куницы и иные меха заменяли деньги.

(обратно)

1452

Слово «царствовать» широко применялось в описываемый период, так как оно было заимствовано у византийцев.

(обратно)

1453

Содом и Гомора — крайняя безнравственность, распутство, разврат.

(обратно)

1454

Кунтуш — старинная верхняя мужская одежда на Украине и в Польше в виде кафтана с очень длинными рукавами с прорезями.

(обратно)

1455

Замятня — мятеж, бунт, восстание.

(обратно)

1456

Родос — остров в Эгейском море, у побережья Малой Азии, в группе островов Южные Спорады. Территория Греции.

(обратно)

1457

Мурамленые — то есть покрытые зеленой глазурью.

(обратно)

1458

Несмотря на то, что разделение христианской церкви на католическую и православную официально произошло в 1054 году, в Польшу католицизм уже проник в первые десятилетия XI в.

(обратно)

1459

То, что новгородский посадник Константин Добрынич был сослан князем Ярославом в Ростов Великий и заточен в поруб, является историческим фактом. Позднее Константин был перевезен в Муром, где в порубе и умер.

(обратно)

1460

Это произойдет в 1051 году.

(обратно)

1461

Убрус — женский головной убор.

(обратно)

1462

Илларион — первый русский митрополит, избран по предложению Ярослава Мудрого на совете епископов в 1051 году. Желанием подчеркнуть независимость Руси от Византии, как в церковном, так и политическом смысле, Илларион внес весомый вклад в становление русской культуры, создав первое отечественное, литературно-филосоское произведение — «Слово о Законе и Благодати». Оно написано между 1037–1050 годами и было очень популярно на Руси. Кроме того, Иллариону принадлежат два текста — «Молитва» и «Исповедание веры», которые публиковались вместе со «Словом». В основе его лежит рассуждение о соотношении Ветхого и Нового заветов — Закона и Благодати.

(обратно)

1463

Печерский — от слова пещера.

(обратно)

1464

Киево-Печерский монастырь был воздвигнут Ярославом Мудрым в 1051 году.

(обратно)

1465

Эпистоле — письму.

(обратно)

1466

Позднее, в 1051 г., здесь Ярослав Мудрый основал Киево-Печерский мужской монастырь.

(обратно)

1467

Святой Константин постригся перед смертью в схиму и принял имя Кирилла.

(обратно)

1468

Люцифер — в христианской мифологии падший ангел, дьявол.

(обратно)

1469

Бересть — город Брест в Белоруссии.

(обратно)

1470

Иерей — церковно-официальное название священника в православной церкви.

(обратно)

1471

Брашно — пища, яства.

(обратно)

1472

Ярослав Мудрый добился своего: не взирая на сопротивление греческой церкви, ростовский князь Борис и его брат Глеб были объявлены русской церковью святыми. В 1051–1052 годах, великий князь Ярослав поставил пятикупольную церковь, в которую и были перенесены гробы Бориса и Глеба, временно сохраняемые в часовне («храмине») на месте сгоревшей церкви Святого Василия в Вышгороде. Тогда-то и было установлено ежегодное совместное поминовение погибших родичей 24 июля в день кончины Бориса. В скором времени это почитание начало приобретать черты празднования памяти святых. Окончательно их статус был оформлен 20 мая 1072 года, когда съезд церковных иерархов и Ярославичей в Вышгороде подтвердил признанною церковью святость убиенных братьев. Мощи Бориса были перенесены из деревянного гроба в «раку каменну». К 1115 году первоначальная династическая замкнутость почитания святых князей была уже полностью преодолена, и этот культ стал достоянием всей христианской Руси. Князья-страстотерпцы остаются среди соплеменников как святые чудотворцы, дабы предстательствовать перед Богом обо всех без исключения… Они миротворят, но и своим обоюдоострым мечом предотвращают «усобничьныя брани» и, как «заборола», ограждают землю Русскую от нападений иноверцев. Владимир Мономах, потомок Ярослава Мудрого, решил оковать раки Бориса и Глеба золотом и серебром. «И пришедши ночью измерил гроба, расклепал серебряные доски и позолотил их, а на следующую ночь обложил и оковал их».

(обратно)

1473

Чернь — в данном случае, черный матовый сплав из олова, меди, серебра и серы, применявшийся в старину для художественной отделки металлических изделий.

(обратно)

1474

Скань — или филигрань — ювелирное изделие, напоминающее по виду плетеное кружево, изготовленное из тонкой крученой золотой, серебряной, медной или иной проволоки.

(обратно)

1475

Лалы — древнее название драгоценных камней.

(обратно)

1476

Смальта — стекло.

(обратно)

1477

Древнерусские мозаики, выполненные мастерами при Ярославе Мудром, сохранились только в киевском храме Софии и частично те, которые находились ранее в несуществующем ныне соборе Михайловского златоверхого монастыря — теперь в Третьяковской галерее. В Киевской Софии сохранились росписи не только церковного содержания, но и светские. Здесь была изображена вся семья Ярослава Мудрого. От нее сохранились две фигуры младших сыновей и вся женская часть семьи Ярослава — среди них его дочь Анна — будущая королева Франции и дочь Елизавета — будущая королева Норвегии. Особый интерес представляют росписи на стенах двух лестничных башен. Здесь изображены сцены охоты, состязания на цареградском ипподроме, скоморохи, музыканты, фантастические звери и птицы. Чтобы понять искусство фрески в период княжения Ярослава Мудрого, необходимо увидеть за религиозными сюжетами черты действительности того времени, простые человеческие чувства людей, их создавших. Фрески древней Руси отличаются красотой цвета и линий. Живописцы умели немногими красками создавать впечатление исключительного цветового богатства, умели простыми средствами, избегая мелких деталей, передавать движение, создавать характеристики людей, подчеркивать индивидуальные черты человеческих лиц. Изображения монументальны и просты, они легко смотрятся с большого расстояния, хорошосочетаются с плоскостью стен, не нарушая этой плоскости и всей конструкции храмов с их сводами и столбами. Живопись и архитектура не соперничают друг с другом, а гармонично согласуются в общем стремлении к величественности, торжественности, глубокой значительности изображаемого.

(обратно)

1478

Независимое положение Полоцка подчеркивалось утверждением в нем потомков великого князя Владимира Святославича от Рогнеды, то есть ветви старинных полоцких князей по женской линии, первым из которых был Изяслав. Летописец объясняет этим страшную вражду между полоцкими князьями и потомками Ярослава: «И оттоле меч взимають Роговоложи внуки противу Ярославли внуков». Лаврентьевская летопись.

(обратно)

1479

Непосредственная связь Полоцка с бассейном Березины и Днепром объясняет нам раннее знакомство варягов с Полоцком, постоянно упоминаемым в скандинавских сагах. Путь по Западной Двине до Полоцка и оттуда по Березине и Днепру до Черного моря, возможно, был вариантом знаменитого пути «из варяг в греки».

(обратно)

1480

Великая княгиня Ирина скончается незадолго до смерти Ярослава Мудрого, в 1050 году.

(обратно)

1481

Так и произойдет. Ярослав Мудрый еще 33 года будет править Русью, и Полоцк уже не посягнет ни на Новгород, ни на другие русские города. Более того, между Киевом, Новгородом и Полоцком установятся весьма обширные торговые отношения, которые с большой выгодой использовал князь Ярослав.

(обратно)

1482

Боспорский пролив — Керченский.

(обратно)

1483

Корчев — древнерусский город Керчь в составе Тмутороканского княжества.

(обратно)

1484

Наличие «Черной могилы» с ее погребением неизвестного князя первой половины Х века говорит в пользу второго предположения.

(обратно)

1485

Листвен — теперь село на речке Рудне, впадающей в Снов с правой стороны, к северо-востоку от Чернигова, в 45 километрах от города.

(обратно)

1486

Тщеславные планы Тургена потом были осуществлены в XIII веке ордами хана Батыя.

(обратно)

1487

Закупы — крестьяне-смерды, попавшие в кабалу к феодалу за ссуду деньгами, инвентарем или рабочим скотом. Закуп и его семья отбывала барщину на господском поле, пасли господский скот и платили феодалу оброк.

(обратно)

1488

Поляне — восточно-славянское племенное объединение VI–IX вв. по берегам Днепра и низовьям его притоков от устья Припяти до Роси. Полянам принадлежит главная роль в создании раннего государственного объединения славян Среднего Поднепровья — «Русской земли» (1-я половина IX века), ядра Древнерусского государства.

(обратно)

1489

Уличи — союз восточнославянских племен в Нижнем Приднепровье, Побужье и на побережье Черного моря. В середине Х в. — в составе Древнерусского государства.

(обратно)

1490

Ярослав Мудрый обладал редкой, феноменальной памятью.

(обратно)

1491

По мифу, гиганты, огромные существа, наделенные необычайной силой, родились от Земли и крови Урана, вытекшей из раны, которую ему нанес его сын Кронос; они были смертны. Гиганты восстали против богов-олимпийцев, чтобы освободить титанов, заключенных Зевсом в преисподнюю. Борьба, во время которой стороны метали друг в друга скалы и даже острова, закончилась поражением гигантов, один из которых оказался погребенным под вулканом Этной.

(обратно)

1492

Цицерон часто называл Катона мудрым.

(обратно)

1493

В Риме отрочество считалось до 17 лет; молодость — до 46 лет, в 60 лет наступала старость.

(обратно)

1494

Следует заметить, что благодаря своей физической закалке, заложенной с отрочества, Ярослав Мудрый прожил почти 80 лет, чего не удалось достичь ни одному великому князю, и ни одному русскому царю. «Уроки» Святослава великий князь не забывал и в более зрелые годы.

(обратно)

1495

Грудная жаба — старое название стенокардии.

(обратно)

1496

Составлением первым летописным Сводом Ярослав Мудрый занимался почти три года, а после его кончины летописание было продолжено монахом, а затем игуменом Киево-Печерского монастыря Никоном, который в 1073 году составил второй летописный Свод.

(обратно)

1497

«Повесть временных лет».

(обратно)

1498

Владимир скончался в 1050 году, когда ему было тридцать лет, а через год умерла великая княгиня Анна.

(обратно)

Оглавление

  • Валерий Замыслов ИВАН БОЛОТНИКОВ Исторический роман
  •   Часть 1 ПО РУСИ
  •     ГЛАВА 1 БАГРЕЙ
  •     ГЛАВА 2 НА ДВОРЕ ПОСТОЯЛОМ
  •     ГЛАВА 3 ЛАРЕЦ
  •     ГЛАВА 4 СКОМОРОХ УДАЛОЙ
  •     ГЛАВА 5 ВАСЮТА
  •     ГЛАВА 6 СКИТ
  •     ГЛАВА 7 ОТШЕЛЬНИК НАЗАРИЙ
  •     ГЛАВА 8 ХРИСТОВЫ ОНУЧИ
  •     ГЛАВА 9 ПРОРОЧИЦА ФЕДОРА
  •     ГЛАВА 10 ССЫЛЬНЫЙ КОЛОКОЛ
  •     ГЛАВА 11 РОСТОВ ВЕЛИКИЙ
  •     ГЛАВА 12 МОРЕ ТИННОЕ
  •     ГЛАВА 13 ЛИХОДЕЙКА
  •     ГЛАВА 14 КОМУ ЛЮБА, КОМУ НАДОБНА?
  •     ГЛАВА 15 РУБЛЕНЫЙ ГОРОД
  •   Часть 2 ДИКОЕ ПОЛЕ
  •     ГЛАВА 1 СТЕПНЫЕ ЗАСТАВЫ
  •     ГЛАВА 2 СТАНИЦА
  •     ГЛАВА 3 РАЗДОРЫ
  •     ГЛАВА 4 ЛЕСНАЯ ЗАСЕКА
  •     ГЛАВА 5 АГАТА
  •     ГЛАВА 6 БЕГСТВО
  •     ГЛАВА 7 ГОДУНОВ И ПОВОЛЬНИКИ
  •     ГЛАВА 8 ЦАРЕВ ПОСЛАННИК
  •     ГЛАВА 9 КРЫМСКИЙ ПОВЕЛИТЕЛЬ
  •     ГЛАВА 10 ПО ЗАВЕТАМ ЧИНГИС-ХАНА
  •     ГЛАВА 11 ОСАДА
  •     ГЛАВА 12 КАЗАЧИЙ ПОДАРОК
  •     ГЛАВА 13 ЗЛОЙ, ОРДЫНЕЦ
  •   Часть 3 БОГАТЫРСКИЙ УТЕС
  •     ГЛАВА I СУЖЕНЫЙ
  •     ГЛАВА 2 ЗИПУНОВ И ХЛЕБА!
  •     ГЛАВА 3 ЖЕНИХ И НЕВЕСТА
  •     ГЛАВА 4 СВАДЬБА
  •     ГЛАВА 5 ОРАТАЙ
  •     ГЛАВА 6 НАШЛА САБЛЯ НА БЕРДЫШ
  •     ГЛАВА 7 КУПЕЦ ПРОНЬКИН
  •     ГЛАВА 8 ЛИХОЙ КАЗАК ГАРУНЯ
  •     ГЛАВА 9 ИЛЕЙКА МУРОМЕЦ
  •     ГЛАВА 10 БОГАТЫРСКИЙ УТЕС
  •     ГЛАВА 11 НА ЦАРЕВЫ СТРУГИ!
  •     ГЛАВА 12 ОРДЫНСКИЙ АРКАН
  • Валерий Замыслов Иван Болотников-2
  •   ЧАСТЬ I Лихолетье
  •     Глава 1 Чистый четверг
  •     Глава 2 Царев дозорщик
  •     Глава 3 Глад и мор
  •     Глава 4 Князь Василий
  •     Глава 5 Царёва милость
  •     Глава 6 «И люди людей ели»
  •     Глава 7 Мужики-севрюки
  •     Глава 8 Василий Шуйский и Дмитрий Самозванец
  •   ЧАСТЬ II Гроза над Русью
  •     Глава 1 Порубежье
  •     Глава 2 Болотников и Молчанов
  •     Глава 3 Князь Шаховской
  •     Глава 4 В Путивле
  •     Глава 5 Царь Василий
  •     Глава 6 В лугах
  •     Глава 7 Когда говорят пушки
  •     Глава 8 «Листы» Болотникова
  •     Глава 9 Крестный отец
  •     Глава 10 Дела да заботы
  •     Глава 11 Лазутчики
  •     Глава 12 Суд праведный
  •     Глава 13 Афоня
  •     Глава 14 На кромы!
  •     Глава 15 Сеча
  •   ЧАСТЬ III Огнем и мечом
  •     Глава 1 Истома Пашков
  •     Глава 2 «Царевич» Петр
  •     Глава 3 Сходились рати под Ельцом
  •     Глава 4 Сидорка Грибан
  •     Глава 5 Добрые вести
  •     Глава 6 Одной рукой и узла не завяжешь
  •     Глава 7 В Юзовке
  •     Глава 8 Волхов
  •     Глава 9 Шмоток и Аничкин
  •     Глава 10 Двум саблям в одних ножнах не ужиться
  •     Глава 11 Калуга
  •     Глава 12 В лесной деревушке
  •     Глава 13 Клин клином вышибают
  •     Глава 14 Битва на Угре-реке
  •   ЧАСТЬ IV Осада Москвы
  •     Глава 1 Василиса
  •     Глава 2 Звень — поляна
  •     Глава 3 Князь Телятевский
  •     Глава 4 Михаил Скопин-Шуйский
  •     Глава 5 Чтоб сатане было тошно!
  •     Глава 6 Пахра
  •     Глава 7 Страх обуял Москву
  •     Глава 8 Болотников и Пашков
  •     Глава 9 Кат, Василиса и купец
  •     Глава 10 Лихо Москву брать
  •     Глава 11 Погром
  •     Глава 12 Прокофий Ляпунов
  •     Глава 13 Послы Московские
  •     Глава 14 Бык и гусак в паре не пойдут
  •     Глава 15 Анафема
  •     Глава 16 Матвей Аничкин
  •     Глава 17 Болотников, Мамон и Давыдка
  •     Глава 18 Лютые сечи
  •   ЧАСТЬ V Жива мужичья Русь
  •     Глава 1 Город встал от мала до велика
  •     Глава 2 Василиса, Мамон и Давыдка
  •     Глава 3 Путивль
  •     Глава 4 Подмет
  •     Глава 5 Царь усердствует
  •     Глава 6 Велик русский мужик
  •     Глава 7 Встреча
  •     Глава 8 Советы, казни и сечи
  •     Глава 9 Расплата
  •     Глава 10 Крылья холопа
  •     Глава 11 Жива мужичья Русь
  • Валерий Замыслов ИВАН БОЛОТНИКОВ Исторический роман Книга третья «ОГНЕМ И МЕЧОМ»
  •   Часть I ЛИХОЛЕТЬЕ
  •     Глава 1 ЧИСТЫЙ ЧЕТВЕРГ
  •     Глава 2 ЦАРЕВ ДОЗОРЩИК
  •     Глава 3 ГЛАД И МОР
  •     Глава 4 КНЯЗЬ ВАСИЛИЙ
  •     Глава 5 ЦАРЕВА МИЛОСТЬ
  •     Глава 6 «И ЛЮДИ ЛЮДЕЙ ЕЛИ»
  •     Глава 7 МУЖИКИ-СЕВРЮКИ
  •     Глава 8 ВАСИЛИЙ ШУЙСКИЙ И ДМИТРИЙ САМОЗВАНЕЦ
  •   Часть II ГРОЗА НАД РУСЬЮ
  •     Глава 1 ПОРУБЕЖЬЕ
  •     Глава 2 БОЛОТНИКОВ И МОЛЧАНОВ
  •     Глава 3 КНЯЗЬ ШАХОВСКОЙ
  •     Глава 4 В ПУТИВЛЕ
  •     Глава 5 ЦАРЬ ВАСИЛИЙ
  •     Глава 6 В ЛУГАХ
  •     Глава 7 КОГДА ГОВОРЯТ ПУШКИ
  •     Глава 8 «ЛИСТЫ» БОЛОТНИКОВА
  •     Глава 9 КРЕСТНЫЙ ОТЕЦ
  •     Глава 10 ДЕЛА ДА ЗАБОТЫ
  •     Глава 11 ЛАЗУТЧИКИ
  •     Глава 12 СУД ПРАВЕДНЫЙ
  •     Глава 13 АФОНЯ
  •     Глава 14 НА КРОМЫ!
  •     Глава 15 СЕЧА
  •   Часть III ОГНЕМ И МЕЧОМ
  •     Глава 1 ИСТОМА ПАШКОВ
  •     Глава 2 «ЦАРЕВИЧ» ПЕТР
  •     Глава 3 СХОДИЛИСЬ РАТИ ПОД ЕЛЬЦОМ
  •     Глава 4 СИДОРКА ГРИБАН
  •     Глава 5 ДОБРЫЕ ВЕСТИ
  •     Глава 6 ОДНОЙ РУКОЙ И УЗЛА НЕ ЗАВЯЖЕШЬ
  •     Глава 7 В ЮЗОВКЕ
  •     Глава 8 БОЛХОВ
  •     Глава 9 ШМОТОК И АНИЧКИН
  •     Глава 10 ДВУМ САБЛЯМ В ОДНИХ НОЖНАХ НЕ УЖИТЬСЯ
  •     Глава 11 КАЛУГА
  •     Глава 12 В ЛЕСНОЙ ДЕРЕВУШКЕ
  •     Глава 13 КЛИН КЛИНОМ ВЫШИБАЮТ
  •     Глава 14 БИТВА НА УГРЕ-РЕКЕ
  •   Часть IV ОСАДА МОСКВЫ
  •     Глава 1 ВАСИЛИСА
  •     Глава 2 ЗВЕНЬ — ПОЛЯНА
  •     Глава 3 КНЯЗЬ ТЕЛЯТЕВСКИЙ
  •     Глава 4 МИХАИЛ СКОПИН-ШУЙСКИЙ
  •     Глава 5 ЧТОБ САТАНЕ БЫЛО ТОШНО!
  •     Глава 6 ПАХРА
  •     Глава 7 СТРАХ ОБУЯЛ МОСКВУ
  •     Глава 8 БОЛОТНИКОВ И ПАШКОВ
  •     Глава 9 КАТ, ВАСИЛИСА И КУПЕЦ
  •     Глава 10 ЛИХО МОСКВУ БРАТЬ
  •     Глава 11 ПОГРОМ
  •     Глава 12 ПРОКОФИЙ ЛЯПУНОВ
  •     Глава 13 ПОСЛЫ МОСКОВСКИЕ
  •     Глава 14 БЫК И ГУСАК В ПАРЕ НЕ ПОЙДУТ
  •     Глава 15 АНАФЕМА
  •     Глава 16 МАТВЕЙ АНИЧКИН
  •     Глава 17 БОЛОТНИКОВ, МАМОН И ДАВЫДКА
  •     Глава 18 ЛЮТЫЕ СЕЧИ
  •   Часть V ЖИВА МУЖИЧЬЯ РУСЬ
  •     Глава 1 ГОРОД ВСТАЛ ОТ МАЛА ДО ВЕЛИКА
  •     Глава 2 ВАСИЛИСА, МАМОН И ДАВЫДКА
  •     Глава 3 ПУТИВЛЬ
  •     Глава 4 ПОДМЁТ
  •     Глава 5 ЦАРЬ УСЕРДСТВУЕТ
  •     Глава 6 ВЕЛИК РУССКИЙ МУЖИК
  •     Глава 7 ВСТРЕЧА
  •     Глава 8 СОВЕТЫ, КАЗНИ И СЕЧИ
  •     Глава 9 РАСПЛАТА
  •     Глава 10 КРЫЛЬЯ ХОЛОПА
  •     Глава 11 ЖИВА МУЖИЧЬЯ РУСЬ
  • Замыслов Валерий  «Святая Русь» - «Князь Василько»  Книга 1-я
  •   Предисловие
  •   * * *
  •                                                       Часть первая.  Глава 1.  ПОСТРИГ.
  •   * * *
  •   Г л а в а 2 ГДЕ ЧЕСТЬ, ТАМ И РАЗУМ
  •   Г л а в а 3 НЕ ПОСРАМИ МЕЧА БОГАТЫРСКОГО !
  •   * * *
  •   * * *
  •   * * *
  •   * * *
  •   Г л а в а 4 МЕЖДОУСОБИЦЫ И ЗЛЫЕ СЕЧИ
  •   * * *
  •   Г л а в а 5 УМЕЛЬЦЫ РУССКИЕ
  •   * * *
  •   * * *
  •   Г л а в а 6 КНЯЗЬ КОНСТАНТИН
  •   * * *
  •   Г л а в а 7 ЕГОРША СКИТНИК
  •   * * *
  •   * * *
  •   Г л а в а 8 МЕДВЕЖИЙ УГОЛ
  •   * * *
  •   Г л а в а 9 МИР - ВО СЛАВУ, ВОЙНА - В ОТРАВУ
  •   * * *
  •   * * *
  •   Г л а в а 10 ПРИШЛА НЕСЛЫХАННАЯ РАТЬ
  •   ЧАСТЬ ВТОРАЯ Г л а в а 1 КНЯЗЬ ИГОРЬ СЕВЕРСКИЙ
  •   * * *
  •   Г л а в а 2 ВАСИЛЬКО И МАРИЯ
  •   * * *
  •   Г л а в а 3 НЕ СНИСКАЛ ЯРОСЛАВ СЛАВЫ
  •   Г л а в а 4 ЖИЗНЬ КРАСНА ДЕЛАМИ
  •   Г л а в а 5 ЛОВУШКА
  •   Г л а в а 6 ПАКОСТЬ ЯРОСЛАВА
  •   Г л а в а 7 КНЯЗЬ - ОБОРОТЕНЬ
  •   Г л а в а 8 БОЯРИН НЕЖДАН
  •   * * *
  •   ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ Г л а в а 1 ОЛЕСЯ
  •   * * *
  •   Г л а в а 2 ЛАЗУТКА
  •   * * *
  •   * * *
  •   Г л а в а 3 ДА ПОМОГИ ИМ БОГ !
  •   * * *
  •   Г л а в а 4 В ИЗБУЩКЕ БОРТНИКА
  •   Г л а в а 5 ПОГОНЯ
  •   Г л а в а 6 ДЕРЗКИЙ ВЫЗОВ
  •   Г л а в а 7 СИДОРКА
  •   * * *
  •   * * *
  •   Г л а в а 8 ОДИН БОГ БЕЗ ГРЕХА
  •   * * *
  •   Г л а в а 9 ДВА НАДЕЖНЫХ ЩИТА
  •   Г л а в а 10 ОБЕЩАЛ БЫЧКА, А ДАЛ ТЫЧКА
  •   Г л а в а 11 СУТЯГА И ФЕТИНЬЯ
  •   Г л а в а 12 СВЯТОПОЛК ОКАЯННЫЙ
  •   Г л а в а 13 ЗЕЛЬЕ
  •   ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ Г л а в а в 1 КОЕГО И РУСЬ НЕ ВЕДАЛА
  •   * * *
  •   * * *
  •   Г л а в а 2 В ПОРУБ !
  •   * * *
  •   Г л а в а 3 КНЯЗЬ И ОЛЕСЯ
  •   * * *
  •   * * *
  •   Г л а в а 4 БОГ ЛЮБИТ ТРОИЦУ
  •   Г л а в а 5 ХРИСТОВА ЗАПОВЕДЬ
  •   * * *
  •   Г л а в а 6 ПАУЧЬЯ СЕТЬ
  •   * * *
  •   Г л а в а 7 СТРОПТИВИЦА
  •   * * *
  •   Г л в а 8 КНЯЖЬЯ ЩЕДРОСТЬ
  •   ЧАСТЬ ПЯТАЯ Г л а в а 1 САРСКОЕ ГОРОДИЩЕ
  •   * * *
  •   Г л а в а 2 КОРМЧИЙ ТОМИЛКА
  •   * * *
  •   Г л а в а 3 БОГОМ ВЕНЧАНА
  •   * * *
  •   Г л а в а 4 СОКОЛИНАЯ ПОТЕХА
  •   * * *
  •   * * *
  •   Г л а в а 5 ПСОВАЯ ОХОТА
  •   * * *
  •   Г л а в а 6 ОСЕРДЯСЬ НА ВШЕЙ ДА ШУБУ В ПЕЧЬ
  •   * * *
  •   Г л а в а 7 БЕС ВСЕЛИЛСЯ
  •   * * *
  •   Г л а в а 8 «»ВЕСЕЛУХА «
  •   Г л а в а 9 ДАБЫ ЧЕРТА НЕ ОБОЗЛИТЬ
  •   * * *
  •   Г л а в а 10 ВЛАС И ФЕТИНЬЯ
  •   Г л а в а 11 И НАСТАЛ ЛАЗУТКИН ЧАС
  •   * * *
  •   Г л а в а 12 СВЯТОТАТЕЦ
  •   ЧАСТЬ ШЕСТАЯ Г л а в а 1 ОРАТАЙ
  •   * * *
  •   Г л а в а 2 УРОДИСЬ,СНОП, КАК ТОЛСТЫЙ ПОП
  •   Г л а в а 3 "БЕСОВСКИЕ ИГРИЩА"
  •   * * *
  •   Г л а в а 4 КНЯГИНЯ МАРИЯ И КНЯЗЬ ИГОРЬ
  •   Г л а в а 5 ПОКАЯЛЬНИК
  •   * * *
  •   Г л а в а 6 КНЯЖИЙ СУД
  •   * * *
  •   * * *
  •   * * *
  •   Г л а в а 7 ПЕРЕД ВТОРЖЕНИЕМ
  •   * * *
  •   * * *
  •   Глава 8 НАШЕСТВИЕ
  •   Г л а в а 9 ЛЮТЫЕ СЕЧИ
  •   * * *
  •   Г л а в а 10 ПОДВИГ ВАСИЛЬКА
  •   * * *
  •   ВМЕСТО ЭПИЛОГА
  •   СНОСКИ:
  • Валерий Замыслов КНЯГИНЯ МАРИЯ
  •   Часть первая
  •     Глава 1 НАРОД ЗАХОЧЕТ, БЕЗДНУ ПЕРЕСКОЧИТ
  •     Глава 2 НЕ ПОСТОЯЛ ЗА СВЯТУЮ РУСЬ
  •     Глава 3 НА ОДНОМ ПОЛОЗУ ДАЛЕКО НЕ УЕДЕШЬ
  •     Глава 4 АЛЕКСАНДР НЕВСКИЙ
  •     Глава 5 МАРИЯ И ОТЕЦ
  •     Глава 6 КНЯЗЬ МИХАЙЛА ЧЕРНИГОВСКИЙ
  •     Глава 7 АГЕЙ БУКАН И ПАЛАШКА
  •     Глава 8 ЗАГОВОР
  •     Глава 9 МАРИЯ И АЛЕКСАНДР
  •     Глава 10 СТАРШИЙ БРАТ НЕВСКОГО
  •     Глава 11 ЛАЗУТКА СКИТНИК
  •     Глава 12 ЗА ПРАВОЕ ДЕЛО!
  •   Часть вторая
  •     Глава 1 ОТШЕЛЬНИЦА
  •     Глава 2 АРИНУШКА
  •     Глава 3 ДАНИИЛ ГАЛИЦКИЙ И МАРИЯ
  •     Глава 4 РАЗБОЙНЫЙ СТАН
  •     Глава 5 НАКАЗАНИЕ ГОСПОДНЕ
  •     Глава 6 КНЯЗЬ И БАСКАК
  •     Глава 7 ДОБРЫЕ ВЕСТИ
  •     Глава 8 ПОДВИЖНИЦА ЗЕМЛИ РУССКОЙ
  •     Глава 9 «ПОЛАДИТЬ МИРОМ»
  •     Глава 10 В ОРДЕ
  •     Глава 11 В СКИТУ
  •   Часть третья
  •     Глава 1 НАДО СПАСАТЬ РУСЬ!
  •     Глава 2 ЗАГАДКИ «СЛОВА О ПОЛКУ ИГОРЕВЕ»
  •     Глава 3 НЕЖДАННАЯ ВСТРЕЧА
  •     Глава 4 НА «ПОТЕШНОМ ДВОРЕ»
  •     Глава 5 ТОРЖЕСТВЕННЫЙ ПРИЕМ
  •     Глава 6 НАШЛА КОСА НА КАМЕНЬ
  •     Глава 7 ГРЕХИ ВОЛЬНЫЕ И НЕВОЛЬНЫЕ
  •     Глава 8 БОЯРИН КОРЗУН
  •     Глава 9 ЗАПАДНЯ
  •   Часть четвертая
  •     Глава 1 БЫТЬ ЗЛОЙ СЕЧЕ
  •     Глава 2 ИНАЧЕ ПОГУБИМ РУСЬ
  •     Глава 3 НЕЖДАННОЕ СЧАСТЬЕ
  •     Глава 4 ЗЛОЙ ОРДЫНЕЦ!
  •     Глава 5 БОЖЬЯ КАРА
  •     Глава 6 ДЕРЖАВНАЯ РУКА
  •     Глава 7 СЕМЬЯ
  •     Глава 8 ВСЁ ИДЕТ ОТ СЕРДЦА
  •     Глава 9 ОРДЫНСКИЙ ЦАРЕВИЧ
  •     Глава 10 ТАТАРСКИЕ ЧИСЛЕННИКИ
  •     Глава 11 МЛАДШИЙ СЫН
  •     Глава 12 ИЗУВЕР
  •     Глава 13 ДОЛГОВОЕ ЯРМО
  •     Глава 14 ПРЕДТЕЧА
  •   Эпилог
  • Валерий Замыслов СЫН АЛЕКСАНДРА НЕВСКОГО
  •   Предисловие
  •   Часть первая
  •     Глава 1 КНЯЗЬ АНДРЕЙ
  •     Глава 2 РАЗДОРЫ — ГИБЕЛЬ РУСИ
  •     Глава 3 НОВГОРОДЦЫ
  •     Глава 4 ТРУСОСТЬ КНЯЗЯ ЯРОСЛАВА
  •     Глава 5 МИНДОВГ И ДОВМОНТ
  •     Глава 6 КРАСЕН ГРАД ПЕРЕЯСЛАВЛЬ
  •     Глава 7 ТЕСТЬ, ЗЯТЬ И ВНУКИ
  •     Глава 8 ПАЛАШКА
  •     Глава 9 МЕЛЕНТИЙ КОВРИГА
  •     Глава 10 МАРИЙКА И БОЯРИН
  •     Глава 11 ГОД 1266
  •     Глава 12 ГОСПОДИН ВЕЛИКИЙ НОВГОРОД
  •     Глава 13 ХАН МЕНГУ-ТИМУР
  •     Глава 14 И СЛЕД ПРОСТЫЛ!
  •     Глава 15 ТРЕВОЖНАЯ ВЕСТЬ
  •     Глава 16 ОТРИНУВ ГОРДОСТЬ
  •     Глава 17 ПРОЩАЙ БЕЛЫЙ СВЕТ
  •     Глава 18 КНЯГИНЯ МАРИЯ
  •     Глава 19 СОВЕТ КНЯЗЕЙ
  •     Глава 20 КАЧУРА
  •   Часть вторая
  •     Глава 1 КРЕСТОНОСЦЫ
  •     Глвава 2 ВАСЮТА
  •     Глава 3 НЕЖДАННАЯ ВСТРЕЧА
  •     Глава 4 ТОРГ
  •     Глава 5 НУЖНЫ НОВИНЫ НА РУСИ
  •     Глава 6 ВАСЮТА И МАРИЙКА
  •     Глава 7 ХИТРОСТЬ НА ХИТРОСТЬ
  •     Глава 8 ВЕРНЕР И МОНАХ КОНРАД
  •     Глава 9 ЛЮБОВЬ
  •     Глава 10 ВРАЖЬИ ЛАЗУТЧИКИ
  •     Глава 11 ЧАС НАСТАЛ!
  •     Глава 12 ВЕЛИКИЙ КНЯЗЬ
  •     Глава 13 ЧЕРНАЯ ЗАВИСТЬ
  •     Глава 14 ХУДАЯ ВЕСТЬ
  •     Глава 15 В ПЛЕНУ У КРЕСТОНОСЦЕВ
  •     Глава 16 МЕРЯНСКИЙ БОГ
  •   Часть третья
  •     Глава 1 ПОХОД НА ЛИВОНИЮ
  •     Глава 2 КОНЬ КНЯЗЯ ДМИТРИЯ
  •     Глава 3 ЛИВОНСКИЙ СЮРПРИЗ
  •     Глава 4 В МАРИЕНБУРГЕ
  •     Глава 5 УЗНИК
  •     Глава 6 ЛИХО ВОЕВАТЬ ЗИМОЙ
  •     Глава 7 НЕ ПРЕДАМ СВЯТУЮ РУСЬ!
  •     Глава 8 ЗИМНИЙ РАТНЫЙ СТАН
  •     Глава 9 КАРЛУС
  •     Глава 10 ВЕЛИКИЙ МАГИСТР
  •     Глава 11 ПЕРЕЕЗД В МАРИЕНБУРГ
  •     Глава 12 ГРАНДИОЗНАЯ БИТВА
  •   Послесловие
  •   Об авторе
  • Валерий Замыслов ГРАД ЯРОСЛАВЛЬ, СПАСШИЙ ОТЕЧЕСТВО В 1612 ГОДУ исторический роман
  •   Певец Святой Руси
  •   Часть первая ПРЕСЛАВНЫЙ ГРАД ЯРОСЛАВЛЬ
  •     Глава 1 «И ЛЮДИ ЛЮДЕЙ ЕЛИ»
  •     Глава 2 КАЛИКИ ПЕРЕХОЖИЕ
  •     Глава 3 ПРЕСЛАВНЫЙ ГРАД ЯРОСЛАВЛЬ
  •     Глава 4 В КОРОВНИКАХ
  •     Глава 5 ДЕЛА РЫБАЦКИЕ
  •     Глава 6 КАМЕННОЕ ИЗДЕЛЬЕ
  •     Глава 7 В ОБИТЕЛИ
  •     Глава 8 ГРИШКА КАЛОВСКИЙ
  •     Глава 9 ОГЛУШАЮЩАЯ ВЕСТЬ
  •     Глава 10 СОВЕТ ГОСПОД
  •     Глава 11 В БЕЛОКАМЕННОЙ
  •     Глава 12 ДМИТРИЙ ПОЖАРСКИЙ
  •     Глава 13 БОРИС ГОДУНОВ И САМОЗВАНЕЦ
  •     Глава 14 И ДРОГНУЛО СЕРДЦЕ ПЕРВУШКИ
  •     Глава 15 В ЯРОСЛАВЛЕ
  •   Часть вторая ДОЧЬ СТРЕЛЕЦКАЯ
  •     Глава 1 ДОЧЬ СТРЕЛЕЦКАЯ
  •     Глава 2 СОТНИК АКИМ
  •     Глава 3 ПЕРВЫЙ ПОЦЕЛУЙ
  •     Глава 4 ЗАГОВОР
  •     Глава 5 НОВЫЕ НАПАСТИ
  •     Глава 6 ТРЕТЬЯК СЕИТОВ
  •     Глава 7 ОТШЕЛЬНИК
  •     Глава 8 СУМЯТИЦА
  •     Глава 9 В НИЖНЕМ НОВГОРОДЕ
  •     Глава 10 МЯТЕЖ
  •   Часть третья ГЕРОИЗМ ЯРОСЛАВЦЕВ
  •     Глава 1 ВОЕВОДА НИКИТА ВЫШЕСЛАВЦЕВ
  •     Глава 2 ГЕРОИЗМ ЯРОСЛАВЦЕВ
  •     Глава 3 ВАСЁНКА
  •     Глава 4 НЕ МИНОВАТЬ РАСПРИ
  •     Глава 5 ПЕРЕПОЛОХ
  •     Глава 6 АКИМ И АНИСИМ
  •     Глава 7 ЧЕРНЫЕ ДНИ РУСИ
  •     Глава 8 МИНИН И СВЕТЕШНИКОВ
  •     Глава 9 ВЛЮБЛЕННОЕ СЕРДЦЕ
  •     Глава 10 БЫТЬ НОВОМУ ОПОЛЧЕНИЮ!
  •     Глава 11 МУЖЕСТВО КНЯЗЯ ПОЖАРСКОГО
  •     Глава 12 ПОЕЗДКА В МУГРЕЕВО
  •     Глава 13 ОТЧИЗНА ПРЕВЫШЕ ВСЕГО!
  •     Глава 14 СУДЬБУ НЕ ОБОЙДЕШЬ
  •     Глава 15 ВЫБОР ПУТИ
  •     Глава 16 ДОЧЬ — ЧУЖОЕ СОКРОВИЩЕ
  •     Глава 17 НЕПОМЕРНЫЕ ЗАБОТЫ
  •     Глава 18 АНИСИМ ВАСИЛЬЕВ
  •   Часть четвертая ВО ИМЯ СВЯТОЙ РУСИ
  •     Глава 1 ИВАН ЗАРУЦКИЙ
  •     Глава 2 ЯРОСЛАВЛЬ — МЕККА РУСИ
  •     Глава 3 ХИТРОВАН
  •     Глава 4 ДЕНЕЖНЫЙ ДВОР И ПРИКАЗЫ
  •     Глава 5 СТРЯПЧИЙ БИРКИН
  •     Глава 6 ВО ИМЯ СВЯТОЙ РУСИ
  •     Глава 7 ХИТРОУМНАЯ ЗАДУМКА НАДЕЯ
  •     Глава 8 ЧЕРНАЯ СМЕРТЬ
  •     Глава 9 ПУШЕЧНЫЙ ДВОР
  •     Глава 10 ПОКУШЕНИЕ
  •     Глава 11 ПАДЕНИЕ ЗАРУЦКОГО
  •     Глава 12 ДИПЛОМАТИЧЕСКИЙ ПОЕДИНОК
  •     Глава 13 ОБЕРЕГ
  •     Глава 14 БЛАГОСЛОВЕНИЕ ИРИНАРХА
  •   Краткая библиография
  • Валерий Замыслов РОСТОВ ВЕЛИКИЙ Историческая дилогия
  •   Книга первая КНЯЗЬ ВАСИЛЬКО
  •     Волшебник русского слова
  •     Предисловие
  •     Часть первая
  •       Глава 1 ПОСТРИГ
  •       Глава 2 ГДЕ ЧЕСТЬ, ТАМ И РАЗУМ
  •       Глава 3 НЕ ПОСРАМИ МЕЧА БОГАТЫРСКОГО!
  •       Глава 4 МЕЖДОУСОБИЦЫ И ЗЛЫЕ СЕЧИ
  •       Глава 5 УМЕЛЬЦЫ РУССКИЕ
  •       Глава 6 КНЯЗЬ КОНСТАНТИН
  •       Глава 7 ЕГОРША СКИТНИК
  •       Глава 8 МЕДВЕЖИЙ УГОЛ
  •       Глава 9 МИР — ВО СЛАВУ, ВОЙНА — В ОТРАВУ
  •       Глава 10 ПРИШЛА НЕСЛЫХАННАЯ РАТЬ
  •     Часть вторая
  •       Глава 1 КНЯЗЬ ИГОРЬ СЕВЕРСКИЙ
  •       Глава 2 ВАСИЛЬКО И МАРИЯ
  •       Глава 3 НЕ СНИСКАЛ ЯРОСЛАВ СЛАВЫ
  •       Глава 4 ЖИЗНЬ КРАСНА ДЕЛАМИ
  •       Глава 5 ЛОВУШКА
  •       Глава 6 ПАКОСТЬ ЯРОСЛАВА
  •       Глава 7 КНЯЗЬ — ОБОРОТЕНЬ
  •       Глава 8 БОЯРИН НЕЖДАН
  •     Часть третья
  •       Глава 1 ОЛЕСЯ
  •       Глава 2 ЛАЗУТКА
  •       Глава 3 ДА ПОМОГИ ИМ БОГ!
  •       Глава 4 В ИЗБУЩКЕ БОРТНИКА
  •       Глава 5 ПОГОНЯ
  •       Глава 6 ДЕРЗКИЙ ВЫЗОВ
  •       Глава 7 СИДОРКА
  •       Глава 8 ОДИН БОГ БЕЗ ГРЕХА
  •       Глава 9 ДВА НАДЕЖНЫХ ЩИТА
  •       Глава 10 ОБЕЩАЛ БЫЧКА, А ДАЛ ТЫЧКА
  •       Глава 11 СУТЯГА И ФЕТИНЬЯ
  •       Глава 12 СВЯТОПОЛК ОКАЯННЫЙ
  •       Глава 13 ЗЕЛЬЕ
  •     Часть четвертая
  •       Главав 1 КОЕГО И РУСЬ НЕ ВЕДАЛА
  •       Глава 2 В ПОРУБ!
  •       Глава 3 КНЯЗЬ И ОЛЕСЯ
  •       Глава 4 БОГ ЛЮБИТ ТРОИЦУ
  •       Глава 5 ХРИСТОВА ЗАПОВЕДЬ
  •       Глава 6 ПАУЧЬЯ СЕТЬ
  •       Глава 7 СТРОПТИВИЦА
  •       Глава 8 КНЯЖЬЯ ЩЕДРОСТЬ
  •     Часть пятая
  •       Глава 1 САРСКОЕ ГОРОДИЩЕ
  •       Глава 2 КОРМЧИЙ ТОМИЛКА
  •       Глава 3 БОГОМ ВЕНЧАНА
  •       Глава 4 СОКОЛИНАЯ ПОТЕХА
  •       Глава 5 ПСОВАЯ ОХОТА
  •       Глава 6 ОСЕРДЯСЬ НА ВШЕЙ ДА ШУБУ В ПЕЧЬ
  •       Глава 7 БЕС ВСЕЛИЛСЯ
  •       Глава 8 «ВЕСЕЛУХА»
  •       Глава 9 ДАБЫ ЧЕРТА НЕ ОБОЗЛИТЬ
  •       Глава 10 ВЛАС И ФЕТИНЬЯ
  •       Глава 11 И НАСТАЛ ЛАЗУТКИН ЧАС
  •       Глава 12 СВЯТОТАТЕЦ
  •     Часть шестая
  •       Глава 1 ОРАТАЙ
  •       Глава 2 УРОДИСЬ,СНОП, КАК ТОЛСТЫЙ ПОП
  •       Глава 3 «БЕСОВСКИЕ ИГРИЩА»
  •       Глава 4 КНЯГИНЯ МАРИЯ И КНЯЗЬ ИГОРЬ
  •       Глава 5 ПОКАЯЛЬНИК
  •       Глава 6 КНЯЖИЙ СУД
  •       Глава 7 ПЕРЕД ВТОРЖЕНИЕМ
  •       Глава 8 НАШЕСТВИЕ
  •       Глава 9 ЛЮТЫЕ СЕЧИ
  •       Глава 10 ПОДВИГ ВАСИЛЬКА
  •     Вместо эпилога
  •   Книга вторая КНЯГИНЯ МАРИЯ
  •     Часть первая
  •       Глава 1 НАРОД ЗАХОЧЕТ, БЕЗДНУ ПЕРЕСКОЧИТ
  •       Глава 2 НЕ ПОСТОЯЛ ЗА СВЯТУЮ РУСЬ
  •       Глава 3 НА ОДНОМ ПОЛОЗУ ДАЛЕКО НЕ УЕДЕШЬ
  •       Глава 4 АЛЕКСАНДР НЕВСКИЙ
  •       Глава 5 МАРИЯ И ОТЕЦ
  •       Глава 6 КНЯЗЬ МИХАЙЛА ЧЕРНИГОВСКИЙ
  •       Глава 7 АГЕЙ БУКАН И ПАЛАШКА
  •       Глава 8 ЗАГОВОР
  •       Глава 9 МАРИЯ И АЛЕКСАНДР
  •       Глава 10 СТАРШИЙ БРАТ НЕВСКОГО
  •       Глава 11 ЛАЗУТКА СКИТНИК
  •       Глава 12 ЗА ПРАВОЕ ДЕЛО!
  •     Часть вторая
  •       Глава 1 ОТШЕЛЬНИЦА
  •       Глава 2 АРИНУШКА
  •       Глава 3 ДАНИИЛ ГАЛИЦКИЙ И МАРИЯ
  •       Глава 4 РАЗБОЙНЫЙ СТАН
  •       Глава 5 НАКАЗАНИЕ ГОСПОДНЕ
  •       Глава 6 КНЯЗЬ И БАСКАК
  •       Глава 7 ДОБРЫЕ ВЕСТИ
  •       Глава 8 ПОДВИЖНИЦА ЗЕМЛИ РУССКОЙ
  •       Глава 9 «ПОЛАДИТЬ МИРОМ»
  •       Глава 10 В ОРДЕ
  •       Глава 11 В СКИТУ
  •     Часть третья
  •       Глава 1 НАДО СПАСАТЬ РУСЬ!
  •       Глава 2 ЗАГАДКИ «СЛОВА О ПОЛКУ ИГОРВЕ»
  •       Глава 3 НЕЖДАННАЯ ВСТРЕЧА
  •       Глава 4 НА «ПОТЕШНОМ ДВОРЕ»
  •       Глава 5 ТОРЖЕСТВЕННЫЙ ПРИЕМ
  •       Глава 6 НАШЛА КОСА НА КАМЕНЬ
  •       Глава 7 ГРЕХИ ВОЛЬНЫЕ И НЕВОЛЬНЫЕ
  •       Глава 8 БОЯРИН КОРЗУН
  •       Глава 9 ЗАПАДНЯ
  •     Часть четвертая
  •       Глава 1 БЫТЬ ЗЛОЙ СЕЧЕ
  •       Глава 2 ИНАЧЕ ПОГУБИМ РУСЬ
  •       Глава 3 НЕЖДАННОЕ СЧАСТЬЕ
  •       Глава 4 ЗЛОЙ ОРДЫНЕЦ!
  •       Глава 5 БОЖЬЯ КАРА
  •       Глава 6 ДЕРЖАВНАЯ РУКА
  •       Глава 7 СЕМЬЯ
  •       Глава 8 ВСЁ ИДЕТ ОТ СЕРДЦА
  •       Глава 9 ОРДЫНСКИЙ ЦАРЕВИЧ
  •       Глава 10 ТАТАРСКИЕ ЧИСЛЕННИКИ
  •       Глава 11 МЛАДШИЙ СЫН
  •       Глава 12 ИЗУВЕР
  •       Глава 13 ДОЛГОВОЕ ЯРМО
  •       Глава 14 ПРЕДТЕЧА
  •     Эпилог
  • Валерий Замыслов ИВАН СУСАНИН Историко-патриотическая дилогия
  •   Книга первая ЧЕРЕЗ НАПАСТИ И НЕВЗГОДЫ
  •     Глава 1 МЕТЕЛЬ-ЗАВИРУХА
  •     Глава 2 ФЕДОР ГОДУНОВ
  •     Глава 3 ВИДЕЛ КОТ МОЛОКО, ДА РЫЛО КОРОТКО
  •     Глава 4 ПОМЕР ОСЬКА
  •     Глава 5 СЛОТА, СЫН ЗАХАРЬЕВ
  •     Глава 6 АНДРЕЙ КУРБСКИЙ
  •     Глава 7 ГОРДЫНЯ КУРБСКОГО
  •     Глава 8 НАСТЕНКА
  •     Глава 9 ИЗМЕНА КУРБСКОГО
  •     Глава 10 АЙ ДА СЛОТА!
  •     Глава 11 ГРАД ЯРОСЛАВЛЬ
  •     Глава 12 АРХИЕПИСКОП РОСТОВСКИЙ И ЯРОСЛАВСКИЙ
  •     Глава 13 НЕИСПОВЕДИМЫ ПУТИ ГОСПОДНИ
  •     Глава 14 ВАСИЛИЙ КОНДАК
  •     Глава 15 ОПРИЧНИКИ
  •     Глава 16 КРОВАВЫЙ НАБЕГ
  •     Глава 17 МОЛОДОЙ БАРИН
  •     Глава 18 В РОСТОВ ВЕЛИКИЙ
  •     Глава 19 РОСТОВ ВЕЛИКИЙ
  •     Глава 20 ВОЕВОДА СЕИТОВ
  •     Глава 21 ВЛАДЫЧНЫЙ ДВОР
  •     Глава 22 «ОТ ТРУДОВ ПРАВЕДНЫХ»
  •     Глава 23 ЖИЗНЬ ПОЛНА НЕОЖИДАННОСТЕЙ
  •     Глава 24 ЦАРЕВ ДОГЛЯДЧИК
  •     Глава 25 НОВОСЕЛЬЕ
  •     Глава 26 ЗЛАТОШВЕЙКА
  •     Глава 27 БЕС ПОПУТАЛ
  •     Глава 28 ПРИШЛА БЕДА — ОТВОРЯЙ ВОРОТА
  •     Глава 29 МОСКВА
  •     Глава 30 В ЗАРЯДЬЕ
  •     Глава 31 ОТЧАЯННЫЙ ШАГ
  •     Глава 32 РАДОСТИ И ПЕЧАЛИ
  •     Глава 33 ЛАДУШКА
  •     Глава 34 СЕИТОВ И НАУМОВ
  •     Глава 35 НОВЫЙ ВОЕВОДА
  •     Глава 36 НОВЫЕ НАПАСТИ
  •     Глава 37 В БЕГА!
  •     Глава 38 ЛИХО ЖИТЬ В БЕГАХ!
  •     Глава 39 ГОРЕ
  •     Глава 40 С ТОГО СВЕТА
  •     Глава 41 В ЛЕСНОМ СЕЛИЩЕ
  •     Глава 42 АЛЕНКА
  •     Глава 43 БОРИСКИН ОПЛОХ
  •   Книга вторая ЛИХОЛЕТЬЕ
  •     Глава 1 В ИМЕНИИ ШЕСТОВЫХ
  •     Глава 2 ВЫСОКИЙ ГОСТЬ
  •     Глава 3 ПРОДЕЛКИ ГОДУНОВА
  •     Глава 4 ОТЕЦ И АНТОНИДА
  •     Глава 5 УСТИНЬЯ И АНТОНИДА
  •     Глава 6 ПОЛЮБОВНИЦА
  •     Глава 7 СУЖЕНЫЙ
  •     Глава 8 И ДОБИЛСЯ-ТАКИ ТРОНА!
  •     Глава 9 КАЛИКИ ПЕРЕХОЖИЕ
  •     Глава 10 РАЗБОЙНАЯ ВАТАГА
  •     Глава 11 ЗЛОДЕЯНИЯ БОРИСА
  •     Глава 12 КРЕСТЬЯНСКАЯ ДУША
  •     Глава 13 ГРИШКА ОТРЕПЬЕВ
  •     Глава 14 И ВНОВЬ В РОСТОВ ВЕЛИКИЙ
  •     Глава 15 «ШАЛОСТИ» ЛЯХОВ
  •     Глава 16 И ПОДНЯЛСЯ РОСТОВ!
  •     Глава 17 ВСТРЕЧА С СЕИТОВЫМ
  •     Глава 18 ЯРОСЛАВЕЦ ВАСИЛИЙ КОНДАК
  •     Глава 19 ВОЕВОДА ВЫШЕСЛАВЦЕВ
  •     Глава 20 ЗЛАЯ СЕЧА
  •     Глава 21 ЧЕСТЬ ДОРОЖЕ СМЕРТИ!
  •     Глава 22 ГЕРОИЗМ ЯРОСЛАВЦЕВ
  •     Глава 23 ФИЛАРЕТ И САМОЗВАНЕЦ
  •     Глава 24 ПОДВИГ СЛОТЫ
  •     Глава 25 ВОЗВРАЩЕНИЕ ФИЛАРЕТА
  •     Глава 26 СЕМЬЯ В КУЧЕ — НЕ СТРАШНА И ТУЧА
  •     Глава 27 ГНЕВ ФИЛАРЕТА
  •     Глава 28 БУДЕ ТЕРПЕТЬ ЛЯХОВ!
  •     Глава 29 ИЗБАВЛЕНИЕ МОСКВЫ
  •     Глава 30 ВЫБОРЫ ЦАРЯ ВСЕЯ РУСИ
  •     Глава 31 КОВАРНЫЙ ЗАМЫСЕЛ ЖИГМОНДА
  •     Глава 32 ЖИВИ, СВЯТАЯ РУСЬ!
  •   Послесловие ВЕЛИКИЙ ПАТРИОТ ЗЕМЛИ РУССКОЙ
  • Валерий Замыслов УГЛИЧ роман — хроника
  •   Часть первая
  •     Глава 1 ГРАД УГЛИЧ И ЕГО КНЯЗЬЯ
  •     Глава 2 ЦАРЬ ИВАН
  •     Глава 3 ПРЕЛЮБОДЕЙ
  •     Глава 4 И БЫЛ ПИР НА ВЕСЬ МИР!
  •     Глава 5 БОРИС ГОДУНОВ
  •     Глава 6 ХИТРОСТЬ НА ХИТРОСТЬ
  •     Глава 7 ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ ИВАНА ГРОЗНОГО
  •     Глава 8 СМУТА
  •     Глава 9 БОГДАН БЕЛЬСКИЙ
  •     Глава 10 КОЗНИ БОРИСА
  •     Глава 11 ПОЛИНКА
  •     Глава 12 МОСКВА БОЯРСКАЯ
  •     Глава 13 В ЗАРЯДЬЕ
  •     Глава 14 НОВЫЕ КОЗНИ БОРИСА
  •     Глава 15 ВСТРЕЧА С МСТИСЛАВСКИМ
  •     Глава 16 ПРЕМУДРОСТЬ ОДНА, А ХИТРОСТЕЙ МНОГО
  •     Глава 17 ЯМСКАЯ ЧАРКА
  •     Глава 18 АНДРЕЙКА ШАРАПОВ
  •     Глава 19 ПОДАРОК
  •     Глава 20 ЧУДЕСА В ЯМЩИЧЬЕЙ ИЗБЕ
  •     Глава 21 ЮШКИНЫ ГРЕЗЫ
  •   Часть вторая
  •     Глава 1 КРЕСТОВАЯ
  •     Глава 2 ПЕРВАЯ ВСТРЕЧА
  •     Глава 3 ВО ДВОРЦЕ И ХОРОМАХ ПРИКАЗЧИКА
  •     Глава 4 БОЯРИН ШЕРЕМЕТЬЕВ
  •     Глава 5 ЦАРСКОЕ ЗАВЕЩАНИЕ
  •     Глава 6 БЛАГОДЕТЕЛЬ
  •     Глава 7 ГОДУНОВ И ДЬЯК САВВАТЕЙ
  •     Глава 8 ПОКУШЕНИЕ
  •     Глава 9 НА ДЫБЕ
  •     Глава 10 ДАБЫ КРАМОЛУ ИЗБЫТЬ
  •     Глава 11 ДВОРЕЦ АНДРЕЯ БОЛЬШОГО
  •     Глава 12 ИЗ ГРЯЗИ ДА В КНЯЗИ
  •     Глава 13 НЕИСПОВЕДИМЫ ПУТИ ГОСПОДНИ
  •     Глава 14 КНЯЗЬ И ЗЛАТОШВЕЙКА
  •     Глава 15 АНДРЕЙКИНО ГОРЕ
  •     Глава 16 ЮШКА И ДЬЯК БИТЯГОВСКИЙ
  •     Глава 17 УГЛИЦКАЯ ДРАМА
  •   Эпилог
  • Валерий Замыслов ЯРОСЛАВ МУДРЫЙ Роман в двух томах
  •   ТОМ 1 РУСЬ ЯЗЫЧЕСКАЯ
  •     ЧАСТЬ ПЕРВАЯ КРЕСТ ЯРОСЛАВА
  •       Глава 1 НЕ ПОСРАМИ ЗЕМЛИ РУССКОЙ!
  •       Глава 2 ЛЕТИ, КОНЬ ЗЛАТОГРИВЫЙ!
  •       Глава 3 ПОРУБ
  •       Глава 4 ОТЕЦ СВЯТОСЛАВА
  •       Глава 5 СЕРЧАЕТ ОТРОК СВЯТОСЛАВ
  •       Глава 6 МЕСТЬ КНЯГИНИ ОЛЬГИ
  •       Глава 7 УПРЯМСТВО СВЯТОСЛАВА
  •       Глава 8 ХАЗАРЫ СЛОМЛЕНЫ
  •       Глава 9 БЛЕСТЯЩИЕ ПОБЕДЫ ДЕДА ЯРОСЛАВА
  •       Глава 10 «МЕРТВЫЕ СРАМУ НЕ ИМУТ!»
  •       Глава 11 ПРЕЗРЕНИЕ СВЯТОСЛАВА
  •       Глава 12 ОТЕЦ ЯРОСЛАВА
  •       Глава 13 ВАРЯГИ
  •       Глава 14 КОЗНИ СВЕНЕЛЬДА
  •       Глава 15 ЯРОСТЬ ВЛАДИМИРА
  •       Глава 16 «СОЛОМОН В ЖЕНОЛЮБИИ» (из древней летописи)
  •       Глава 17 УВЛЕЧЕНИЕ КНИЖНОЕ
  •       Глава 18 К РОГНЕДЕ!
  •       Глава 19 ТВЕРДОСТЬ РОГНЕДЫ
  •       Глава 20 УВЕНЧАННЫЙ ПОБЕДАМИ
  •       Глава 21 ОТЧАЯННЫЙ ШАГ
  •       Глава 22 МЕЧОМ И ЯДОМ
  •       Глава 23 ЯЗЫЧЕСКИЕ ВЕРОВАНИЯ
  •       Глава 24 И РАДОСТЬ НЕ В РАДОСТЬ
  •       Глава 25 КРЕЩЕНИЕ
  •       Глава 25 МОГУТКА — СЫН КОЖЕМЯКИ
  •       Глава 26 В ЯЗЫЧЕСКИЙ РОСТОВ!
  •       Глава 27 ПО ВОЛГЕ РАЗДОЛЬНОЙ
  •       Глава 28 ПЕРВАЯ ПОБЕДА
  •       Глава 29 СРЕДИ ЯЗЫЧНИКОВ
  •       Глава 30 НОВАЯ КРЕПОСТЬ
  •       Глава 31 УМ БЕЗ КНИГИ, ЧТО ПТИЦА БЕЗ КРЫЛЬЕВ
  •       Глава 32 ВЕЛЕСОВО ДВОРИЩЕ И ТИХОМИР
  •       Глава 33 ВОЛШЕБНЫЙ ДАР ТИХОМИРА
  •       Глава 34 ДЕЛА НЕОТЛОЖНЫЕ
  •       Глава 35 ПОКУШЕНИЕ
  •       Глава 36 ВОЛХВ И КОРМЧИЙ
  •       Глава 37 СВЯТИЛИЩЕ БОГОВ
  •       Глава 38 ТИХОМИР И КНЯЗЬ ЯРОСЛАВ
  •       Глава 39 БИТВА С ПЕЧЕНЕГАМИ
  •       Глава 40 ВСТРЕЧА С СЫНОМ
  •       Глава 41 КОЖЕМЯКА МОГУТКА
  •       Глава 42 НЕЖДАННАЯ ВСТРЕЧА
  •     ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •       Глава 1 ЗЛО ЗА ЗЛО
  •       Глава 2 ПОРУХА ГОРОДУ
  •       Глава 3 КНЯЖЬИ ЗАБОТЫ
  •       Глава 4 САРСКОЕ ГОРОДИЩЕ
  •       Глава 5 СГИНУЛА БЕРЕЗИНЯ!
  •       Глава 6 НАЧАЛО ПОЛОЖЕНО!
  •       Глава 7 ИЗ РУСИ В ГРЕКИ
  •       Глава 8 ЧЕРЕЗ НАПАСТИ И НЕВЗГОДЫ
  •       Глава 8 КНЯЗЬ И ПРОШКА
  •       Глава 10 УДАЛЬ МОЛОДЕЦКАЯ
  •       Глава 11 КНЯЗЬ И БЕРЕЗИНЯ
  •       Глава 12 ДВОЕВЕРИЕ
  •       Глава 13 ЖЕЛЧЬ КОЛЫВАНА
  •       Глава 14 ПОДГОТОВКА К ПОХОДУ
  •       Глава 15 БЕРЕЗИНЯ
  •       Глава 16 УСЛАДА
  •       Глава 17 СВЕТОВИД
  •       Глава 18 КНЯЖЬИ ПРИЧУДЫ
  •       Глава 19 КНЯЗЬ ВЛАДИМИР
  •       Глава 20 СЫН
  •       Глава 21 ТИХОМИР
  •       Глава 22 ПОХОД В БУЛГАРИЮ
  •       Глава 22 ЧЕРНОБОГ
  •       Глава 23 ХУДАЯ ВЕСТЬ
  •       Глава 25 РАДМИРА
  •       Глава 26 СЕРДЦЕ ВЕЩАЕТ
  •       Глава 27 СПАСИТЕЛЬ
  •       Глава 28 КНЯЗЬ И ВОЖДЬ ПЛЕМЕНИ
  •       Глава 29 МУКИ ЯРОСЛАВА
  •       Глава 30 ЧЕЛОВЕК БЕЗ НАРОДА, ЧТО ДРЕВО БЕЗ ПЛОДА
  •       Глава 31 ОСНОВОПОЛОЖНИК РОСТОВО-СУЗДАЛЬСКОЙ РУСИ
  •       Глава 32 БЫТЬ НОВОМУ ГРАДУ!
  •       Глава 33 ВЕЧНЫЙ ОГОНЬ
  •       Глава 34 И ПОДНЯЛСЯ ГРАД НАД ВОЛГОЙ!
  •     ПОСЛЕСЛОВИЕ К ПЕРВОЙ КНИГЕ
  •   ТОМ 2 ВЕЛИКИЙ КНЯЗЬ
  •     ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •       Глава 1 ДУМЫ ВЛАДИМИРА КРЕСТИТЕЛЯ
  •       Глава 2 ГОСПОДИН ВЕЛИКИЙ НОВГОРОД
  •       Глава 3 ТАЙНОЕ УБИЙСТВО, ИЛИ ПРАВДА О БОРИСЕ И ГЛЕБЕ
  •       Глава 4 ЦЕСАРИЦА АННА
  •       Глава 5 СОДОМ
  •       Глава 6 ЖЕНЫ ЯРОСЛАВА
  •       Глава 7 И ПОШЕЛ СЫН НА ОТЦА
  •       Глава 8 ВЕЧЕ
  •       Глава 9 КНЯЖЬЯ ОХОТА
  •       Глава 10 СЧАСТЬЕ СИЛУЯНА
  •       Глава 11 ПОДГОТОВКА К ВОЙНЕ
  •       Глава 12 КОЗНИ ПОСАДНИКА И КРОВАВОЕ ПОБОИЩЕ
  •       Глава 13 СМЕРТНЫЙ ГРЕХ
  •       Глава 14 СВЯТОПОЛК ОКАЯННЫЙ
  •       Глава 15 «РУССКАЯ ПРАВДА» ЯРОСЛАВА
  •       Глава 16 СЕЧА ПОД ЛЮБЕЧЕМ
  •       Глава 17 КОРОЛЬ БОЛЕСЛАВ
  •       Глава 18 В КИЕВЕ
  •       Глава 19 ВЕЛИКИЙ КНЯЗЬ И КОЛЫВАН
  •       Глава 20 И ВНОВЬ ПЕЧЕНЕГИ!
  •     ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •       Глава 1 СТАВКА НА ЗАПАД
  •       Глава 2 ОСНОВАТЕЛЬ ЮРЬЕВА ДНЯ
  •       Глава 3 НЕУДАЧА ЯРОСЛАВА
  •       Глава 4 БОЖЬИМ ПРОМЫСЛОМ
  •       Глава 5 ВЕЛИКАЯ КНЯГИНЯ
  •       Глава 6 КАИН
  •       Глава 7 НЕИСПОВЕДИМЫ ПУТИ ГОСПОДНИ
  •       Глава 8 СВЯТОПОЛК МЕЧЕТСЯ
  •       Глава 9 ДВУМ МЕДВЕДЯМ В ОДНОЙ БЕРЛОГЕ НЕ УЖИТЬСЯ
  •       Глава 10 КАК СНЕГ НА ГОЛОВУ
  •       Глава 11 КИРИЛЛ И МЕФОДИЙ И СЛОВО О ГРЕХЕ
  •       Глава 12 МЕЧ БУДАНА
  •       Глава 13 «И БЫЛА СЕЧА ЖЕСТОКАЯ»
  •       Глава 14 ПЕРВЫЕ СВЯТЫЕ РУСИ
  •       Глава 15 ИСПЫТАНИЕ ЖЕЛЕЗОМ
  •       Глава 16 РЕМЕСЛО ИЗЫСКАННОЕ
  •       Глава 17 ГОРДЫНЯ БРЯЧИСЛАВА
  •       Глава 18 МСТИСЛАВ ТМУТОРОКАНСКИЙ
  •       Глава 19 БЫТЬ РУСИ МОРСКОЙ ДЕРЖАВОЙ!
  •       Глава 20 И ВОСХИТИЛСЯ БЫ САМ СВЯТОСЛАВ!
  •       Глава 21 РУСИ ВО СЛАВУ
  •     ЭПИЛОГ
  •   «РУССКАЯ ПРАВДА» ЯРОСЛАВА
  •   ЧЕРЕЗ ШИПЫ И ТЕРНИ
  •   ЗАСЛУГИ ЯРОСЛАВА МУДРОГО
  • Валерий Замыслов «ВЕЛИКАЯ ГРЕШНИЦА» ИЛИ ЧЕРНИЦА ПОНЕВОЛЕ
  •   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •     Глава 1 КНЯГИНЯ ПОЖАРСКАЯ
  •     Глава 2 ДЕМША
  •     Глава 3 НЕЖДАННЫЙ ПРИЕЗД
  •     Глава 4 ЦАРЬ И ЦАРИЦА
  •     Глава 5 ЦАРЕВНА КСЕНИЯ
  •     Глава 6 В ХОРОМАХ
  •     Глава 7 ТИХАЯ РАЗУМНИЦА
  •     Глава 8 ГРЕЗЫ ЦАРЕВНЫ
  •     Глава 9 ТИХИЕ РАДОСТИ
  •     Глава 10 СВЕЙСКИЙ ПРИНЦ
  •     Глава 11 СЕРЕБРЯНКА
  •     Глава 12 НЕЗВАНЫЕ ГОСТИ
  •     Глава 13 ЗАГАДОЧНОЕ БОГОМОЛЬЕ
  •     Глава 14 ПТИЦА ВОЛЬНАЯ
  •     Глава 15 ПЕРВАЯ ВСТРЕЧА
  •     Глава 16 МУШКЕТЕР МАРЖАРЕТ
  •     Глава 17 ЖИЛА ЦАРЕВНА СЕРЕБРЯНКОЙ
  •     Глава 18 ПРИНЦ ГУСТАВ
  •     Глава 19 ЭЛЬЗА
  •     Глава 20 МАРЖАРЕТ И ВАСИЛИЙ
  •     Глава 21 СЫН И МАТЬ
  •     Глава 22 ХИТРЫЙ ПЛАН ЭЛЬЗЫ
  •     Глава 23 ПАСТОР КЛАУС
  •     Глава 24 ПРИНЦ ИОАНН
  •     Глава 25 ОКАЯННЫЕ ДОНОСЫ
  •     Глава 26 ЦАРСКОЕ ПОВЕЛЕНИЕ
  •     Глава 27 ТАИНСТВЕННЫЙ КОРАБЛЬ
  •     Глава 28 ГАБРИЭЛЬ
  •     Глава 29 ПОРАЖЕНИЕ БЕЛЬСКОГО
  •   ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •     Глава 1 ЛЮТЫЙ ГЛАД И МОР
  •     Глава 2 ГРИГОРИЙ ОТРЕПЬЕВ
  •     Глава 3 ЖЕСТОКОСТЬ БОРИСА
  •     Глава 4 МЕЧЕТСЯ ЦАРЬ!
  •     Глава 5 КОНЧИНА БОРИСА ГОДУНОВА
  •     Глава 6 ТОРЖЕСТВО ГРИШКИ ОТРЕПЬЕВА
  •     Глава 7 ОТЧАЯНИЕ
  •     Глава 8 ТРЕВОЖНОЕ СЧАСТЬЕ
  •     Глава 9 ПЕРЕПОЛОХ
  •     Глава 10 РУБЕЦ МАСАЛЬСКИЙ
  •     Глава 11 САМОЗВАНЕЦ В МОСКВЕ
  •     Глава 12 КСЕНИЯ И САМОЗВАНЕЦ
  •     Глава 13 РОЗЫ
  •     Глава 14 МНИШЕК И ВЛАСЬЕВ
  •     Глава 15 ОТКРОВЕНИЯ САМОЗВАНЦА
  •     Глава 16 МЕЧЕТСЯ КНЯЗЬ ВАСИЛИЙ
  •     Глава 17 ПОДЬЯЧИЙ ТИМОХА
  •     Глава 18 ПУТЬ В САНДОМИР
  •     Глава 19 В ЗАМКЕ
  •     Глава 20 НЕУДАЧА ЛЖЕДМИТРИЯ
  •     Глава 21 КАТЫРЕВ-РОСТОВСКИЙ
  •     Глава 22 В ЧУДОВОМ МОНАСТЫРЕ
  •     Глава 23 ТАЙНЫЙ СОВЕТ
  •     Глава 24 ОКАЯННЫЕ ЛАТИНЯНЕ
  •     Глава 25 ГИБЕЛЬ ГРИШКИ ОТРЕПЬЕВА
  •     Глава 26 ПРОТИВОСТОЯНИЕ
  •   ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
  •     Глава 1 ГОРУШКА
  •     Глава 2 ОДЕРЖИМЫЙ
  •     Глава 3 ХРУПКОЕ СЧАСТЬЕ
  •     Глава 4 ВРАЖИЙ НАБЕГ
  •     Глава 5 ВТОРОЙ САМОЗВАНЕЦ
  •     Глава 6 ТРОИЦКАЯ ЛАВРА
  •     Глава 7 ПЕРЕД НАЧАЛОМ ОСАДЫ
  •     Глава 8 ОСАДА
  •     Глава 9 УДАЛЬ ЗАЩИТНИКОВ КРЕПОСТИ
  •     Глава 10 ТАЙНИК
  •     Глава 11 ОТВАЖНАЯ ВЫЛАЗКА ПОЖАРСКОГО
  •     Глава 12 ПОДВИГ СЛОТЫ
  •     Глава 13 ЗАГОВОР
  •     Глава 14 ХИТРОСТЬ НА ХИТРОСТЬ
  •     Глава 15 ГЛАД И МОР
  •     Глава 16 ПЕСНЯ
  •     Глава 17 ПОБЕДА
  •     Глава 18 КОНЧИНА ПОЛКОВОДЦА И ПРОДОЛЖЕНИЕ СМУТЫ
  •     Глава 19 В НОВОДЕВИЧЬЕМ МОНАСТЫРЕ
  •   ВМЕСТО ЭПИЛОГА
  • *** Примечания ***